Текст
                    
»s "X

* и V, •4
с о в р е м е н н и к и ПУШКИНА УІ 1что л о г II .(/ " л • г Ріглл^^.РЯ Ц.ВОЛЫІЕ И ВЛ.ОрЛОВА • і м ,•.; Гос уд л р с т а е н н о е А ит е р ат у р a.J АГу божественная / Ленин Издательство Г Р А Д T G 3 7
— so 20151 87 12
ОТ Р Е Д А К Т О Р О В I Задача нашей антологии — в связи с наступлением пушкинского юбилея — познакомить читателя, с творчеством наиболее заметных поэтов — современников Пушкина, в окружении которых рос и Формировался его поэтический гений. Творческие пути Пушкина и поэтов 1800—1830 годов пересекались, но точки этого пересечения были различны. Если, к примеру, в отношении Жуковского или Батюшкова Пушкин в ранний период своей литературной работы выступал как ученик (хотя и пе всегда правоверный и вскоре переросший своих учителей), то для поэтов младшего поколения, входивших в литературу в 1820-е годы, Пушкин уже сам был авторитетным учителем. Б то же время ряд поэтов — современников Пушкина решал общие задачи литературного развития по-своему. И решения эти Пушкин, вообще необычайно чутко и внимательно следивший За тенденциями литературного развития, не игнорировал. Больше того: он постоянно учитывал в своей творческой практике опыт работы, проделанной поэтами его времени. Хотя, строго говоря, не было ни одного сколько-нибудь, примечательного поэта 20-х—30-х годов, который в той или иной мере не испытал бы влияния пушкинского гения (не говоря уже о прямых эпигонах, это можно сказать и об Языкове, и о Дельвиге, и о Козлове, и о Баратынском, и о Денисе
Давыдове) — отдельные достижения этих поэтов бы.щ далеко не безразличны для Пушкина в деле выработки им литературного стиля и языка. Так, например, Денису Давыдову Пушкин, по собственным своим словам, был обязан тем, что не поддался в молодости исключительному влиянию Батюшкова и Жуковского, стараясь подражать Давыдову в «кручении стиха». Так, еще в 1822 году, обрадованный творческими успехами Баратынского, Пушкин предлагал всем поэтам «оставить» Баратынскому поприще любовной лирики и «кинуться каждому в свою сторону, а то спасенья пет». Так, например, линия «гражданской» поэзии, гепетически связанная с Радищевым и представлевная в эпоху Пушкина в творчестве декабристских поэтов (Рылеев, Кюхельбекер) и отчасти 4 в творчестве близкого декабристским кругам Катенина, нашла в Пушкине своего наиболее яркого выразителя, решавшего проблему общественной значимости литературы в свете задач большого искусства. Вместе с тем для Пушкина, неуклонно шедшего по пути преодоления существующих сектантских эстетических норм и канонов и стремившегося решить центральную для пего проблему народности искусства,— оказались небезразличными полемические выступления Катенина и Кюхельбекера против сентиментально-элегического стиля. Напомним слова Пушкина, обращенные к Катенину: «Я пришел к вам, как Диоген к АнтисФену: побей, но выучи». Но если Пушкин сознательно ориентировался на опыт поэтов декабристского круга, то совершенно в иной плоскости нужно ставить вопросов отношении Пушкина, например, к творчеству молодых поэтов-«дю6омудров» (Веневитинов, Шевырев и др.), эстетическая система которых возросла на почве немецкой идеалистической ФИЛОСОФИИ. Основную проблему литературного мышления двадцатых годов — проблему «истинного романтизма» — Пушкин и «любомудры» решали по-разному. Пушкин, уже прошедший сквозь байронизм, в котором он особенно выделял черты революционного миросозерцания, в свете положений и выводов романтической эстетики ставил вопросы реалистического изображения действительности: «правдоподобие», верность духу истории, шекспировская трактовка характеров («Борис Годунов», «Евгений Оиегип» и др.). Этому пути было враждебно общее направление развития
мистико-ромаитической натурфилософской эстетики «любомудров». Характерно, что в 1830 году Пушкин в отзыве о «молодых поэтах немецкой школы» отказал даже Тютчеву в «истинном таланте». Только когда Тютчев преодолел ограниченность, характерную для поэзии «любомудров», и поднял их лирикофилософскую тему на высоту огромного поэтического мастерства, создав собственный язык Ф И Л О С О Ф С К О Й лирики, Пушкин признал его дарование и в 1836 году напечатал цикл его стихов в своем «Современнике». Таким образом, совершенно неверно представлять себе поэтический фронт 20-х — 30-х годов, возглавляемый Пушкиным, как некую идиллию. ГІо всему Фронту шла напряженная борьба, не всегда выносившаяся на поверхность литературы. Многие друзья Нушішна одновременно были его принципиальными литературными противниками. Таков, например, Вяземский, выступавший в вопросах литературно-тактических рука об руку с Пушкиным, но в вопросах собственно литературных во многом с ним расходившийся. Поэтому представление о ноэзии 20-х — 30-х годов как о некоем едином потоке, ошибочно. Популярное некогда понятие «пушкинская плеяда» — понятие, искажающее реальную расстановку и соотношение сил в русской поэзии того времепи. Нужно говорить не о «плеяде», но о крупных поэтических индивидуальностях, выражавших мировоззрение различных социальных группировок и представлявших различные тенденции общественного развития. Борьба всех этих групп и составляла реальное содержание литературного прЬцесса, и именно в этой борьбе рождался новый литературный стиль, основным создателем и выразителем которого был Пушкин, вобравший в себя все наиболее ценное из поэтического опыта своих современников, подведший итоги всему развитию русской литературной культуры XVIII и начала XIX веков, присвоивший этой культуре новое качество, предопределивший дальнейшие судьбы русского стиха. В этом и заключается значение Пушкина как «великого русского поэта, создателя русского литературного языка и родоначальника новой русской литературы, обогатившего человечество бессмертными произведениями художественного слова» (Постановление ЦИК СССР об учреждении Пушкинского комитета, от 16 декабря 1935 года).
Этими общими соображениями мы руководствовались при построении настоящей антологии, ограничив круг представленных в ней имен только крупнейшими поэтами 1800—1830 ходов, сыгравшими заметную роль в Формировании литературного стиля эпохи. Для книги отбирались наиболее выразительные в художественном отношении образцы лирики. Ие ставя перед собой каких-либо специальных историколитературных задач, мы стремились составить книгу, способную раскрыть перед читателем прежде всего художествешхое богатство поэтов пушкинской поры. Так как в задачу нашу входило подчеркнуть все, что способствовало бы уяснению взаимоотношений каждого из представленных в антологии поэтов с Пушкиным, мы включали стихи, так или иначе связанные с Пушкиным (посвященные ему, написанные на его смерть, либо, наконец, стихи, по поводу которых сохранились специальные высказывания Пушкина). Последовательность расположения поэтов в антологии обусловлена исторически — временем выступления их в литературе. Внутри отделов стихи расположены в хронологическом порядке и датированы годом написания. В тех случаях, когда установить дату написания не удалось, стихи датированы годом появления в печати (дата в квадргхтпых скобках), либо предположительно (дата в угловых скобках). Стихи, как правило, печатаются в последних авторских редакциях, с сохранением орфографических особенностей подлинника только в тех случаях, когда уничтожение их нарушило бы особенности произношения. Подстрочные примечания принадлежат авторам стихов, за исключением переводов иноязычных текстов. 4 полоря 1956
а), к а JS ( к ЖУМШССКШШ

СЕЛЬСКОЕ КЛАДБИЩЕ ЭЛЕГИЯ Уже бледнеет день, скрываясь з а горою: Ш у м я щ и е стада толпятся над рекой; Усталый селянин медлительной стопою Идет, задумавшись, в ш а л а ш спокойный свой. В туманном сумраке окрестность исчезает. . . Повсюду т и ш и н а ; повсюду мертвый сон; Л и ш ь изредка, жужжа, вечерний жук мелькает, Лишь слышится вдали рогов унылый звон. Лишь дикая сова, таясь под древним сводом Той башни, сетует, внимаема луной, На возмутившего полуночным приходом Ее безмолвного владычества покой. Под кровом черных сосн и в я з о в наклоненных, Которые окрест, развесившись, стоят, Здесь п р а о т ц ы села, в гробах уединенных Навеки затворясь, сном непробудным спят. Денницы тихий глас, дня юного дыханье, Н и крики петуха, ни звучный гул рогов, Н и ранней ласточки на кровле щебетанье — Ничто не вызовет почивших из гробов.
На дымном очаге трескучий огнь сверкая И х в Э И М Н И вечера не будет веселить, И дети резвые, встречать их выбегая, Не будут с жадностью лобзаний их ловить. Как часто их серпы златую ниву жали, И плуг их побеждал упорные поля! Как часто их секир дубравы трепетали, И потом их лица кропилася земля! Пускай рабы сует их жребий унижают, Смеяся в слепоте полезным их трудам, Пускай с холодностью презрения внимают Таящимся во тьме убогого делам; На всех ярится смерть — царя, любимца славы, Всех ищет грозная. . . и некогда найдет; Всемощныя судьбы незыблемы уставы: И путь величия ко гробу нас ведет! А вы, наперсники фортуны ослепленны, Напрасно спящих здесь спешите презирать З а то, что гробы их непышны и забвенны, Что лесть им алтарей не мыслит воздвигать. Вотще над мертвыми, истлевшими костями Т р о ф е и зиждутся, надгробия блестят, Вотще глас почестей гремит перед гробами — Угасший пепел наш они не воспалят. Ужель смягчится смерть сплетаемой хвалою И невозвратную добычу возвратит? Н е слаще мертвых сон под мраморной доскою, Надменный мавзолей лишь персть их бременит. Ах! может быть под сей могилою таится П р а х сердца нежного, умевшего любить, И гробожитель-червь в сухой главе гнездится, Рожденной быть в венце, иль мыслями парить!
Но просвещенья храм, воздвигнутый веками, Угрюмою судьбой для них был затворен, И х рок обременил убожества цепями, И х гений строгою нуждою умерщвлен. Как часто редкий перл, волнами сокровенной, В бездонной пропасти сияет красотой; Как часто лилия цветет уединенно, В пустынном воздухе теряя запах свой. Быть может, пылью сей покрыт Гампден надменный, З а щ и т н и к сограждан, тиранства смелый враг; Иль кровию граждан Кромвель иеобагренный, Или Мильтон немой, без славы скрытый в прах. Отечество хранить державною рукою. Сражаться с бурей бед, фортуну презирать, Д а р ы обилия на смертных лить рекою, В слезах признательных дела свои читать — Того им не дал р о к ; но вместе преступленьям Он с доблестями их круг тесный положил; Бежать стезей убийств ко славе, наслажденьям, И быть жестокими к страдальцам запретил; Таить в душе своей глас совести и чести, Румянец робкия стыдливости терять, И, раболепствуя, на жервенниках лести Д а р ы небесных Муз гордыне посвящать. Скрываясь от мирских погибельных смятений, Б е з страха и надежд, в долине жизни сей, Не зная горести, не зная наслаждений, Они беспечно шли тропинкою своей. И здесь спокойно спят под сенью гробовою — И скромный памятник, в приюте сосн густых, С непышной надписью и р е з ь б о ю простою, Прохожего зовет вздохнуть над прахом их.
Любовь на камне сем их память сохранила, И х лета, имена потщившись начертать; Окрест библейскую мораль изобразила, По коей мы должны учиться умирать. И кто с сей жизнию без горя расставался? Кто прах свой по себе забвенью предавал? Кто в час последний свой сим миром не пленялся И взора томного назад не о б р а щ а л ? Ах! нежная душа, природу покидая, Надеется друзьям оставить пламень свой; И взоры тусклые, навеки угасая, Еще стремятся к ним с последнею слезой; И х сердце милый глас в могиле нашей слышит; Н а ш камень гробовой для них одушевлен; Для них наш мертвый прах в холодной урне дышит, Е щ е огнем любви для них воспламенен. А ты, почивших друг, певец уединенный, И твой ударит час, последний, роковой; И к гробу твоему, мечтой сопровожденный, Чувствительный придет услышать жребий твой. Быть может, селянин с почтенной сединою Так будет о тебе пришельцу говорить: «Он часто по утрам встречался здесь со мною, Когда спешил на холм зарю предупредить. Там в полдень он сидел под дремлющею ивой, Поднявшей из земли косматый корень свой: Там часто, в горести беспечной, молчаливой, Лежал, задумавшись, над светлою рекой; Нередко в вечеру, скитаясь меж кустами — Когда мы с поля шли, и в роще соловей Свистал вечерню песнь —- он томными очами Уныло следовал за тихою зарей.
Прискорбный, сумрачный, с главою наклоненной, Он часто уходил в дубраву слезы лить, Как странник, родины, друзей, всего лишенной, Которому ничем души не усладить. В з о ш л а з а р я — но он с з а р е ю Н и к иве, ни на холм, ни в лес Опять з а р я взошла — нигде он Мой взор его искал — искал — не не не не являлся, приходил; встречался; находил. Н а утро пение мы слышим гробовое. . . Несчастного несут в могилу положить. П р и б л и з ь с я , прочитай надгробие простое, Чтоб память доброго слезой благословить». Здесь пепел юноши безвременно сокрыли; Что слава, счастие, не знал он в мире сем; Но Музы от него лица не отвратили, И меланхолии печать была на нём. Он кроток сердцем был, чувствителен душою — Чувствительным творец награду положил. Дарил несчастных он — чем только мог — слезою; В награду от творца он друга получил. Прохожий, помолись над .этою МОГИЛОЙ; Он в ней нашел приют от всех 'земных тревог; Здесь всё оставил он, что в нем греховно было, С надеждою, что жив его спаситель — бог. 1802 ДРУЖБА Скатившись с горной высоты, Лежал на п р а х е дуб, перунами разбитый, А с ним и гибкий плющ, кругом его обвитый. . . О Дружба, это ты!
ВЕЧЕР ЭЛЕГИЯ Ручей, виющийся по светлому песку, Как тихая твоя гармония приятна! С каким сверканием катишься ты в реку! . . Приди, о Муза благодатна, В венке из юных роз с цевницею златой; Склонись задумчиво на пенистые воды, И, звуки оживив, туманный вечер пой На лоне дремлющей П р и р о д ы . Как солнца за горой пленителен закат — Когда поля JB тени, а р о щ и отдаленны И в зеркале воды колеблющийся град Багряным блеском озаренны; Когда с холмов златых стада бегут к реке, И рева гул гремит звучнее над водами; И, сети склав, рыбак на легком челноке Плывет у брега меж кустами; Когда пловцы шумят, скликаясь по стругам, И веслами струи согласно рассекают; И , плуги обратив, по глыбистым браздам С полей оратаи съезжают. . . Уж вечер. . . облаков померкнули края; Последний луч зари на башнях умирает; Последняя в реке блестящая струя С потухшим небом угасает. Всё тихо: р о щ и спят; в окрестности покой? Простершись на траве под ивой наклоненной, Внимаю, как журчит, сливаяся с рекой, Поток, кустами осененной. Как слит с прохладою растений фимиам! Как сладко в тишине у брега струй плесканье!
Как тихо веянье з е ф и р а по водам И гибкой ивы трепетанье! Чуть слышно над ручьем колышется тростник; Глас петела вдали уснувши будит селы; В траве коростеля я слышу дикий крик, В лесу стенанье Филомелы. . . Но что? . . Какой вдали мелькнул волшебный луч? Восточных облаков хребты воспламенились; Осыпан искрами во тьме ж у р ч а щ и й ключ; В реке дубравы отразились. Луны у щ е р б н ы й лик встает из-за холмов. . . О тихое небес задумчивых светило, Как зыблется твой блеск на сумраке лесов! Как бледно брег ты озлатило! Сижу задумавшись; в душе моей мечты; К протекшим временам лечу воспоминаньем. . . О дней моих весна, как быстро скрылась ты, С твоим блаженством и страданьем! Где вы, мои друзья, вы спутники мои? Ужели никогда не з р е т ь соединенья? . Ужель иссякнули всех радостей струи? О вы, погибши наслажденья! О братья! о друзья! где наш священный круг? Где песни пламенны и Музам и свободе? Где В а к х о в ы пиры при шуме зимних вьюг? Где клятвы, данные П р и р о д е . Хранить с огнем души нетленность братских уз? И где же вы, д р у з ь я ? . . И л ь всяк своей тропою, Лишенный спутников, влача сомнений груз, Г а з о ч а р о в а н н ы й душою, Тащиться осужден до бездны гробовой? . . О д и н — м и н у т н ы й цвет — почил, и непробудно,
И гроб безвременный любовь кропит Другой. . . о небо п р а в о с у д н о ! . . слезой. А мы. . . ужель дерзнем друг другу чужды быть? Ужель красавиц взор, иль почестей исканье, Иль суетная честь приятным в свете слыть Загладят в сердце вспоминанье О радостях души, о счастьи ю н ы х дней, И дружбе, и любви, и Музам п о с в я щ е н н ы х ? Нет, нет! пусть всяк идет вослед судьбе своей, Но в сердце любит н е з а б в е н н ы х . . . Мне Рок судил брести неведомой стезей, Быть другом мирных сел, любить к р а с ы П р и р о д ы , Дышать под сумраком дубравной тишиной, И , в з о р склонив на пенны воды, Творца, друзей, любовь и счастье воспевать. О песни, чистый плод невинности сердечной! Блажен, кому дано цевницей оживлять Часы сей жизни скоротечной! Кто, в тихий утра час, когда туманный дым Ложится по полям и холмы облачает, И солнце, восходя, по р о щ а м голубым Спокойно блеск свой разливает, Спешит, восторженный, оставя сельский кров. В дубраве упредить пернатых пробужденье, И , лиру соглася с свирелью пастухов, Поет светила возрожденье! Так, петь есть мой удел. . . но долго ль? . . Как узнать?.. Ах, скоро, может быть, с Минваною унылой Придет сюда Альпин в час вечера мечтать Н а д тихой юноши могилой.
ЛЮДМИЛА БАЛЛАДА «Где ты, милый? Что с тобою? С чужеземного красою, З н а т ь , в далекой стороне Изменил, неверный, мне; И л ь безвременно могила Светлый взор твой угасила?» Т а к Людмила, приуныв, К персям очи преклонив, Н а распутии вздыхала. «Возвратится ль он, — мечтала, — И з далеких, чуждых стран С грозной ратию славян?» П ы л ь туманит отдаленье; Светит ратных ополчеиье; Топот, ржание коней; Т р у б н ы й треск и стук мечей; П р а х о м панцыри п о к р ы т ы ; Ш л е м ы лаврами обвиты; Б л и з к о , близко ратных строй; Мчатся шумною толпой Ж е н ы , чада, обручённы.. . «Возвратились н е з а б в е н н ы ! . .» А Л ю д м и л а ? . . Ждет-пождет. . . «Там дружину он ведет; Сладкий час — соединенье!. .» Вот проходит ополчеиье; Миновался ратных строй. . . Где ж, Людмила, твой герой? Г д е твоя, Людмила, радость? Ах! прости, падежда-сладость! Всё' погибло: друга нет. Тихо в терем свой идет, Томну голову склонила: «Расступись, моя могила; 2 Р\сение поэты 17
Гроб, откройся; полно жить; Д в а ж д ы сердцу не любить». «Что с тобой, моя Людмила?» Мать со страхом возопила: «О, спокой тебя творец!» — Милый друг, всему конец; Что прошло — невозвратимо; Небо к нам неумолимо; Ц а р ь небесный нас забыл. . . Мне ль он счастья не сулил? Где ж обетов исполненье? Где святое провиденье? Нет, немилостив творец; Всё прости; всему конец. — «О Людмила, грех роптанье; Скорбь — создателя посланье; З л а создатель не творит; Мертвых стон не воскресит». — Ах, родная, миновалось! Сердце верить отказалось! Я ль, с надеждой и мольбой, П р е д иконою святой Н е точила слез ручьями? Нет, бесплодными мольбами Не призвать минувших дней; Не цвести душе моей. Рано жизнью насладилась, Рано жизнь моя затмилась, Рано прежних лет краса. Что в з и р а т ь на небеса? Что молить неумолимых? В о з в р а щ у ль невозвратимых? «Царь небес, то скорби глас! Дочь, воспомни смертный час; Кратко жизни сей страданье; Рай — смиренным воздаянье,
Ад — бунтующим с е р д ц а м ; Б у д ь послушна небесам». — Ч т о , родная, муки ада? Ч т о небесная награда? С милым вместе — всюду р а й ; С милым родно — райский край Б е з о т р а д н а я обитель. Нет, з а б ы л меня спаситель! — Т а к Людмила ж и з н ь кляла, Т а к т в о р ц а на суд з в а л а . . . Вот уж солнце за горами; Вот усыпала звездами Н о ч ь спокойный свод небес; М р а ч е н дол, и мрачен лес. Вот и месяц величавой Встал над тихою дубравой: То из облака блеснет, То за облако зайдет; С гор простерты д л и н н ы тени; И лесов дремучих сени, И з е р ц а л о з ы б к и х вод, И небес далекий свод В светлый сумрак облечённы. . . Спят пригорки отдалённы, Б о р заснул, долина спит. . . Ч у ! - . , полночный час звучит. П о т р я с л и с ь дубов в е р ш и н ы ; Вот повеял от долины Перелетный ветерок.. . Скачет по полю ездок: Б о р з ы й конь и ржет и пышет. Вдруг. . . идут (Людмила слышит) На чугунное к р ы л ь ц о . . . Тихо брякнуло кольцо. . . Т и х и м шопотом сказали. . . (Все в ней ягалки з а д р о ж а л и )
То знакомый голос был, То ей милый говорил: — Спит, иль нет, моя Людмила? Помнит друга, иль забыла? Весела, иль слезы льет? Встань, жених тебя зовет. — «Ты ль? Откуда в час полночи? Ах! едва прискорбны очи Не потухнули от слез. Знать, тронулся царь небес Бедной девицы тоскою? Точно ль милый предо мною? Где же был? Какой судьбой Т ы опять в стране родной?» — Б л и з .Наревы дом мой тесный. Только месяц поднебесный Н а д долиною взойдет, Л и ш ь полночный час пробьет — Мы коней своих седлаем, Темны кельи покидаем. Поздно я пустился в путь. Ты моя; моею будь. . . Чу! совы пустынной крики. Слышишь? Пенье, брачны лики. Слышишь? Б о р з ы й конь заржал. Едем, едем, час настал. — «Переждем хоть время ночи; Ветер встал от полуночи; Хладно в поле, бор шумит; Месяц тучами закрыт». — Ветер буйный перестанет; Стихнет бор, луна проглянет; Едем, нам сто верст езды. Слышишь, конь грызет бразды, Б ь е т копытом с нетерпенья. Миг нам страшен замедленья;
Краткий, краткий дан мне срок' Едем, едем, путь д а л е к . — «Ночь давно ли наступила? П о л н о ч ь только что пробила. С л ы ш и ш ь ? Колокол гудит». — Ветер стихнул; бор молчит; Месяц в водный ток глядится; Мигом борзый конь домчится. — «Где ж, скажи, твой тесный дом?» — Там, в Литве, к р а ю чужом: Хладен, тих, уединенный, Свежим дерном покровенный; Саван, крест и шесть досок. Едем, едем, путь далек. — Мчатся всадник и Людмила. Робко дева обхватила Д р у г а нежною рукой, П р и с л о н я с ь к нему главой. Скоком, лётом по долинам, По буграм и по равнинам; П ы ш е т конь, земля дрожит; Б р ы з ж у т искры от копыт; П ы л ь катится вслед клубами; Скачут мимо них рядами Р в ы , поля, бугры, кусты; С громом эыблются мосты. «Светит месяц, дол сребрится; Мертвый с девицею мчится; Путь их к келье гробовой. Страшно ль, девица, со мной?» -— Ч т о до мертвых? что до гроба Мертвых дом земли утроба. — «Чу! в лесу потрясся лист. Ч у ! в глуши раздался свист. Ч е р н ы й ворон встрепенулся; Вздрогнул конь и отшатнулся;
Вспыхнул в поле огонек». — Б л и з к о ль, м и л ы й ? — « П у т ь далек». Слышат ш о р о х т и х и х т е н е й : В час • п о л у н о ч н ы х в и д е н и й , В дыме облака, толпой, П р а х оставя г р о б о в о й С п о з д н и м месяца в о с х о д о м , Легким, светлым х о р о в о д о м В цепь в о з д у ш н у ю с в и л и с ь ; Вот з а ними п о н е с л и с ь ; В о т поют в о з д у ш н ы л и к и : Будто в л и с т ь я х п а в и л и к и Вьется легкий в е т е р о к ; Б у д т о п л е щ е т ручеек. «Светит м е с я ц , дол с р е б р и т с я ; Мертвый с девицею мчится; П у т ь и х к к е л ь е гробовой. С т р а ш н о ль, д е в и ц а , со мной?» — Ч т о до м е р т в ы х ? что до г р о б а ? М е р т в ы х дом земли утроба. — «Конь, мой конь, бежит п е с о к ; 1 Ч у ю р а н н и й ветерок; Конь, мой конь, быстрее м ч и с я ; З в е з д ы у т р е н н и зажглися, Месяц в о б л а к е потух. Конь, мой конь, кричит петух». — Б л и з к о ль, м и л ы й ? — « В о т п р и м ч а л и с ь » . Слышут: сосны зашатались; С л ы ш у т : спал с в о р о т з а п о р ; Б о р з ы й к о п ь стрелой на д в о р . Ч т о же, что в очах Л ю д м и л ы ? Камней р я д , кресты, могилы, И с р е д и н и х божий х р а м . К о н ь несется по гробам; Стены з в о н к и й вторят т о п о т ; 1 В цесочяых часах.
4 "m? И в траве чуть слышный шопот, Как усопшйх тихий глас. . . Вот денница занялась. Что ж е чудится Людмиле? . . К свежей конь примчась могиле, Б у х в нее и с седоком. Вдруг — глухой подземный гром; Страшно доски з а т р е щ а л и ; Кости в кости застучали; П ы л ь взвилася; обруч хлоп; Тихо, тихо вскрылся гроб. . . Что же, что в очах Людмилы? . . Ах, невеста, где твой милый? Где венчальный твой венец? Дом твой — гроб; жених — мертвец. Видит труп оцепенелый: П р я м , недвижим, посинелый, Д л и н н ы м саваном обвит. Страшен милый прежде вид; В п а л ы мертвые ланиты; Мутен взор полуоткрытый; Руки сложены крестом. Вдруг п р и в с т а л . . . манит п е р с т о м . . . «Кончен путь: ко мне, Людмила; Н а м постель — темна могила; З а в е с — саван гробовой; Сладко спать в земле сырой». Что ж Людмила? . . Каменеет, Меркнут очи, кровь хладеет, П а л а мертвая на прах. Стон и вопли в облаках; Визг и скрежет под землею; Вдруг усопшие толпою Потянулись из могил; Тихий, страшный хор з а в ы л : «Смертных ропот безрассуден;
Ц а р ь всевышний правосуден; Твой услышал стон творец; Ч а с твой бил, настал конец». 1808 К НЕЙ Имя где для тебя? Н е сильно смертных искусство Выразить прелесть твою! Л и р ы нет для тебя! Что песни? отзыв неверный Поздной молвы об тебе! Если бы сердце могло быть Им слышно, каждое чувство Было бы гимном тебе! Прелесть жизни твоей, Сей образ чистый, священный, — В сердце — как тайну, ношу. Я могу лишь любить, Сказать же, как ты любима, Может лишь вечность одна! (1810 или 1811) ЖЕЛАНИЕ РОМАНС Озарися, дол туманный; Расступися, мрак густой; Где найду исход желанный? Где воскресну я душой? Испещренные цветами, Красны холмы вижу там. . . Ах! зачем я не с крылами? Полетел бы я к холмам.
Там поют согласны л и р ы ; Там обитель тишины; Мчат ко мне оттоль з е ф и р ы Благовония весны; Т а м блестят плоды златые Н а сенистых деревах; Там не слышны вихри злые На пригорках, на лугах. О предел очарованья! Как прелестна там весна! Как от юных роз д ы х а н ь я Там душа оживлена! Полечу туда. . . напрасно! Нет путей к сим берегам; П р е д о мной поток ужасной Грозно мчится по скалам. Лодку вижу. . . где ж вожатый? Е д е м ! . . будь, что суждено. . . П а р у с а ее крылаты И весло оживлено. В е р ь тому, что сердце скажет; Нет залогов от небес; Нам лишь чудо путь укажет В сей волшебный край чудес. 1811 ПЕВЕЦ В тени дерев, над чистыми водами Дерновый холм вы видите ль, друзья? Чуть слышно там плескает в брег струя; Чуть ветерок там дышет меж листами; На ветвях лира и венец. . . Увы! друзья, сей холм — могила; З д е с ь прах певца земля сокрыла; Бедный певец! Он сердцем прост, он нежен был душою Но в мире он минутный странник был:
Едва расцвел — и жизнь уж разлюбил, И ждал конца с волненьем и тоскою; И рано встретил он конец, Заснул желанным сном могилы. . . Твой век был миг, но миг унылый, Б е д н ы й певец! Он дружбу пел, дав другу нежну руку — Но верный друг во цвете лет угас; Он пел л ю б о в ь - — н о был печален глас; Увы! он знал любви одну лишь муку; Т е п е р ь всему, всему конец; Твоя душа покой вкусила; Т ы спишь; тиха твоя могила, Б е д н ы й певец! Здесь у ручья, вечернею порою, Прощальну песнь он заунывно пел: «О красный мир, где я вотще расцвел, Прости навек; с обманутой душою Я счастья ждал — мечтам конец; Погибло всё; умолкни л и р а ; Скорей, скорей в обитель мира, Бедный певец! Что жизнь, когда в ней нет очарованья? Блаженство знать, к нему лететь душой, Но пропасть зреть меж ним и меж собой; Желать всяк час и трепетать ж е л а н ь я . . . О пристань горестных сердец, Могила, верный путь к покою, Когда же будет взят тобою Бедный певец?» И нет п е в ц а . . . его не слышно л и р ы . . . Его следы исчезли в сих местах; И скорбно всё в долине, на холмах; И всё молчит. . . лишь тихие з е ф и р ы ,
Колебля вянущий венец, П о р о ю веют над могилой, И лира вторит им уныло: Бедный певец! 4811 СВЕТЛАНА А. А. Воеііковой БАЛЛАДА Рад в крещенский вечерок Девушки гадали: З а ворота башмачок, Сняв с ноги, бросали; Снег пололи; под окном Слушали; кормили Счетным курицу зерном; Я р ы й воск топили; В чашу с чистою водой Клали перстень золотой, Серьги изумрудны; Расстилали белый плат, И над чашей пели в лад Песенки подблюдны. Тускло светится луна В сумраке тумана — Молчалива и грустна Милая Светлана. «Что, подруженька, с тобой? Вымолви словечко; Слушай песни круговой; Вынь себе колечко. Пой, красавица: «кузнец, Скуй мне злат и нов венец, Скуй кольцо з л а т о е ; Мне венчаться тем венцом, Обручаться тем кольцом П р и святом налое»,
— Как могу, подружки, петь? Милый друг далеко; Мне судьбина умереть В грусти одинокой. Год промчался — вести нет; Он ко мне не пишет; Ах! а им лишь красен свет, И м лишь сердце дышит. . . И л ь не вспомнишь обо мне? Где, в какой ты стороне? Где твоя обитель? Я молюсь и слезы лью! Утоли печаль мою, Ангел-утешитель. — Вот, в светлице стол накрыт Б е л о й пеленою; И на том столе стоит З е р к а л о с свечою; Два прибора на столе. «Загадай, Светлана: В чистом зеркала стекле В полночь, без обмана Т ы узнаешь жребий свой: Стукнет в двери милый твой Легкою рукою; Упадет с дверей з а п о р ; Сядет он за твой прибор Ужинать с тобою». Вот красавица одна; К зеркалу садится; С тайной робостью она В зеркало глядится; Темно в зеркале; кругом Мертвое молчанье; Свечка трепетным огнем Чуть лиет сиянье. . . Робость в ней волнует грудь, Страшно ей назад взглянуть, Страх туманит о ц и , , ,
С треском пыхнул огонек, К р и к н у л жалобно сверчок, Вестник полуночи. П о д п е р ш и е я локотком, Ч у т ь Светлана дышит. . . Вот. . . легохонько з а м к о м Кто-то стукнул, с л ы ш и т ; Р о б к о в зеркало глядит: З а ее плечами Кто-то, чудилось, блестит Я р к и м и глазами. . . З а н я л с я от страха д у х . . . Вдруг в ее влетает слух Тихий, легкий ш о п о т : «Я с тобой, моя к р а с а ; Укротились небеса; Твой услышан ропот!» Оглянулась. , . милый к ней П р о с т и р а е т руки. «Радость, свет моих очей, Нет для нас р а з л у к и . Едем! П о п уж в ц е р к в и ждет С дьяконом, д ь я ч к а м и ; Х о р венчальну песнь поет; Х р а м блестит свечами». Б ы л в ответ умильный в з о р ; Идут на широкий д в о р , В ворота тесовы; У ворот их санки ждут; С нетерпенья кони рвут П о в о д а шелковы. Сели. . . кони с места в р а з ; П ы ш у т дым н о з д р я м и ; От копыт их поднялась Вьюга над санями. С к а ч у т . . . пусто всё вокруг, Степь в очах Светланы;
На луне туманный круг; Чуть блестят поляны. Сердце вещее дрожит; Робко дева говорит: «Что ты смолкнул, милый?» Н и полслова ей в ответ: Он глядит на лунный свет, Бледен и унылый. Кони мчатся по буграм, Топчут снег глубокий. . . Вот, в сторонке божий храм Виден одинокий; Д в е р и вихорь отворил; Тьма людей во х р а м е ; Яркий свет паникадил Тускнет в фимиаме; На средине черный гроб; И гласит протяжно поп: «Буди взят могилой!» П у щ е девица дрожит; Кони мимо; друг молчит, Бледен и унылой. Вдруг метелица кругом; Снег валит клоками; Ч е р н ы й вран, свистя крылом, Вьется над санями; Ворон каркает: печаль! Кони торопливы Чутко смотрят в темну даль, Подымая гривы; Бреджет в поле огонек; Виден мирный уголок, Хижинка под снегом. Кони борзые быстрей; Снег взрывая, прямо к ней Мчатся дружным бегом. Вот п р и м ч а л и с я . . . и вмиг И з очей пропали:
Кони, сани и жених, Будто не бывали. Одинокая в потьмах Б р о ш е н а от друга В страшных девица местах; Вкруг мятель и вьюга. Возвратиться — следу нет. . . Виден ей в избушке свет; Вот перекрестилась; В дверь с молитвою стучит. . . Д в е р ь ш а т н у л а с я . . . скрыпит. . . Тихо растворилась. Ч т о ж ? . . В избушке гроб; накрыт Б е л о ю запоной; Спасов лик в ногах стоит; Свечка пред и к о н о й . . . Ах, Светлана, что с тобой? В чью зашла обитель? Страшен хижины пустой Безответный житель. Входит с трепетом, в слезах; П р е д иконой пала в прах, Спасу помолилась; И с крестом своим в руке П о д святыми в уголке Робко притаилась. Всё утихло. . . вьюги нет. . . Слабо свечка тлится, То прольет д р о ж а щ и й свет, То опять затмится. . . Всё в глубоком, мертвом сне, Страшное м о л ч а н ь е . . . Ч у , С в е т л а н а ! . . в тишине Легкое журчанье. . . Вот, глядит: к ней в уголок Белоснежный голубок С светлыми глазами,
Тихо вея, прилетел, К ней на перси тихо сел, Обнял их крылами. Смолкло всё опять кругом. . . Вот, Светлане мнится, Что под белым полотном Мертвый шевелится. . . Сорвался покров; мертвец (Лик мрачнее ночи) Виден весь — на лбу венец, З а т в о р е н ы очи. Вдруг. . . в устах сомкнутых стон; Силится раздвинуть он Руки охладелы. . . Что же девица? . . Д р о ж и т . . . Гибель близко. . . но не спит Голубочек белый. Встрепенулся, развернул Легкие он крилы; К мертвецу на грудь вспорхнул. . . Всей лишенный силы, Простонав, заскрежетал Страшно он зубами, И на деву засверкал Грозными очами. . . Снова бледность на устах; В закатившихся глазах Смерть изобразилась. . . Глядь, Светлана. . . о творец! Милый друг ее — мертвец! А х ! . . и пробудилась. Где ж ? . . У зеркала, одна Посреди светлицы; В тонкий занавес окна Светит луч денницы; Шумным бьет крылом петух, День встречая пеньем;
Всё блестит. . . Светлании дух Смутен сновиденьем. «Ах! ужасный, грозный сон! Н е добро вещает он—Горькую судьбину; Тайный мрак грядущих дней, Ч т о сулишь душе моей, Радость иль кручину?» Села (тяжко ноет грудь) Под окном Светлана; И з окна широкий путь Виден сквозь тумана; Снег на солнышке блестит, П а р алеет тонкий. . . Ч у ! . . вдали пустой гремит Колокольчик звонкий; Н а дороге снежный п р а х ; Мчат, как будто на крылах, Санки кони р ь я н ы ; Б л и ж е ; вот уж у ворот; Статный гость к крыльцу идет. . . Кто? . . Ж е н и х Светланы. Что же твой, Светлана, сон, Прорицатель муки? Д р у г с тобой; все тот же он В опыте разлуки; Та ж любовь в его очах, Те ж приятны в з о р ы ; Те ж на сладостных устах Милы разговоры. Отворяйся ж, божий храм; Вы летите к небесам, Верные обеты; Соберитесь, стар и млад, Сдвинув звонки чаши, в лад Пойте: многи леты! Улыбнись, моя краса, На мою балладу; 3 Русские поэты 33
В ней большие чудеса, Очень мало складу. Взором счастливый твоим, Не хочу и славы; Слава — нас учили — дым; Свет судья лукавый. Вот баллады толк моей: «Лучший друг нам в жизни сей Вера в провиденье. Благ зиждителя закон: З д е с ь несчастье — лживый соп; Счастье — пробужденье». О! не з н а й сих страшных снов Ты, моя С в е т л а н а . , . Б у д ь , создатель, ей покров! Н и печали рана, Н и минутной грусти тень К ней да не коснется; В ней душа — как ясный день; Ах! да пронесется Мимо — Бедствия рука; Как приятный ручейка Блеск на лоне луга, Будь вся жизнь ее светла, Будь веселость, как была, Д н е й ее подруга. 1808—1812 П Е В Е Ц ВО СТАНЕ РУССКИХ ВОИНОВ (Отрывки) П е в е ц Отчизне кубок сей, друзья! Страна, где мы впервые Вкусили сладость бытия, Поля, холмы родные,
Родного неба милый свет, Знакомые потоки, З л а т ы е игры первых лет И первых лет уроки, Что в а ш у прелесть заменит? О родина святая, К а к о е сердце не дрожит, Тебя благословляя? Там всё — там родших милый дом; Там наши жены, ч а д а ; О нас их следы пред творцом; Мы жизни их ограда; Там девы — прелесть н а ш и х дней, И сонм друзей бесценный, И царский трон, и прах царей, И предков прах священный. З а них, друзья, всю нашу кровь! На вражьи грянем силы: Да в чадах к родине любовь Зажгут отцёв могилы. Воины З а них, за них всю нашу кровь! Н а вражьи грянем силы; Д а в чадах к родине любовь Зажгут отцёв могилы. < • • • • - J- , •> П е в е ц Любви сей полный кубок в дар! Среди борьбы кровавой, Д р у з ь я , святой питайте ж а р : Любовь одно со славой. Кому здесь жребий уделен З н а т ь тайну страсти милой, Кто сердцем сердцу обручен: Тот смело, с бодрой силой
На всё великое летит: Нет страха; нет преграды; Чего, чего не совершит Для сладостной награды? Ах! мысль о той, кто всё для нас, Нам спутник неизменный; Везде знакомый слышим глас, Зрим образ незабвенный; Она на бранных знаменах, Она в пылу сраженья; И в шуме стана, и в мечтах Веселых сновиденья. Отведай, враг, исторгнуть щит, Рукою данный милой; Святой обет на нем горит; Твоя и за могилой! О сладость тайныя мечты! Там, там за синей далью Твой ангел, дева красоты, Одна с своей печалью, Грустит, о друге слезы льет; Душа ее в молитве, Боится вести, вести ждет: «Увы! не пал ли в битве?» И мыслит: «скоро ль, дружний глас, Твои мне слышать звуки? Лети, лети, свиданья час, Сменить тоску разлуки». Друзья! блаженнейшая часть: Любезных быть спасеньем; Когда ж предел наш в битве пасть, — Погибнем с наслажденьем; Святое имя призовем В минуту смертной муки; Кем мы дышали в мире сем, С той нет и там разлуки:
Туда душа перенесет Любовь и образ милой. . . О други, смерть не всё возьмет; Есть жизнь и за могилой. Воины В тот мир душа перенесет Любовь и образ милой. . . О други, смерть не всё возьмет; Есть жизнь и за могилой. 1812 ПЕСНЯ Кольцо души-девицы Я в море уронил; С моим кольцом я счастье Земное погубил. Мне, дав его, сказала: «Носи, не забывай! П о к а твое колечко, Меня своей считай!» Н е в добрый час я невод Стал в море полоскать; Кольцо юркнуло в воду; Искал. . . но где сыскать! . . С тех пор мы как чужие! П р и д у к ней — не глядит! С тех пор мое веселье На дне морском лежит! О ветер полуночный, Проснися! будь мне друг! Схвати со дна колечко И выкати на луг.
Вчера ей жалко стало: Н а ш л а меня в слезах! И что-то, как бывало, Зажглось у ней в глазах! Ко мне подсела с лаской, Мне руку подала; И что-то ей хотелось Сказать, но не могла! На что твоя мне ласка! На что мне твой привет! Любви, любви хочу я. . . Любви-то мне и нет! И щ и , кто хочет, в море Богатых янтарей. . . А мне — мое колечко С надеждою моей. 1816 (ПОСВЯЩЕНИЕ К «ДВЕНАДЦАТИ С П Я Щ И М ДЕВАМ») Опять ты здесь, мой благодатный Гений, Воздушная подруга юных дней; Опять с толпой знакомых привидений Теснишься ты, Мечта, к душе м о е й . . . П р и д и ж, о друг! дай прежних вдохновений, Минувшею мне жизнию повей, Побудь со мной, продли очарованья, Д а й сладкого вкусить воспоминанья. Т ы образы веселых лет примчала — И много милых теней восстает; И то, чем жизнь столь некогда пленяла, Что Рок, отняв, назад не отдает,
То всё опять душа моя у з н а л а ; П р о с н у л а с ь Скорбь, и Ж а л о б а зовет Сопутников, с пути с о ш е д ш и х п р е ж д е И з д е с ь вотще поверивших надежде. К ним не дойдут последней песни звуки Р а с с е я н круг, где первую я п е л ; Н е встретят их простертые к ним руки; П р е к р а с н ы й сон их ж и з н и улетел. Д р у г и х умчал могущий Д у х р а з л у к и ; Счастливый край, их з н а в ш и й , опустел; Р а з б р о с а н ы по всем дорогам мира — Н е им поет задумчивая лира. И снова в томном сердце воскресает Стремленье в оный таинственный свет; Д а в н и ш н и й глас на лире оживает, Ч у т ь слышимый, как Гения полет, И д у ш у хладную разогревает Опять тоска по благам прежних лет Всё близкое мне зрится отдаленным, Отжившее, как прежде оживленным. 1817 РЫЦАРЬ ТОГЕНБУРГ БАЛЛАДА «Сладко мне твоей сестрою, Милый р ы ц а р ь , б ы т ь ; Н о любовию иною Н е могу любить: П р и разлуке, при свиданье Сердце в тишине — И любви твоей страданье Непонятно мне». Он глядит с немой п е ч а л ь ю —» Участь р е ш е н а ;
Руку сжал ей; крепкой сталью Грудь обложена; Звонкий рог созвал дружину; Все уж на конях; И помчались в Палестину, Крест на раменах. Уж в толпе врагов сверкают Грозно шлемы их; Уж отвагой изумляют Чуждых и своих. Тогенбург лишь выйдет к бою: Сарацин бежит. . . Но душа в нем всё тоскою Прежнею болит. Год прошел без утоленья. . . Нет уж сил страдать; Не найти ему забвенья -— И покинул рать. З р и т корабль — шумят ветрилы, Б ь е т в корму волна — Сел и поплыл в край тот милый, Г д е цветет она. Но стучится к ней напрасно В двери пилигрим; Ах, они с молвой ужасной Отперлись пред ним: «Узы вечного обета Приняла она; И, погибшая для света, Б о г у отдана». П ы ш н ы праотцев палаты Бросить он спешит; Навсегда покинул латы; Конь навек забыт;
Власяной покрыт одеждой Инок в цвете лет, Н е украшенный надеждой, Он оставил свет. И в убогой келье скрылся Б л и з долины той, Где меж темных лип светился Монастырь святой: Там — сияло ль утро ясно, Вечер ли темнел — В ожиданьи, с мукой страстной, Он один сидел. И душе его унылой Счастье там одно: Дожидаться, чтоб у милой Стукнуло окно, Чтоб прекрасная явилась, Чтоб от вышины В тихий дол лицем склонилась, Ангел тишины. И, дождавшися, на ложе Простирался он; И надежда: завтра то же! Услаждала сон. Время годы уводило. . . Д л я него ж одно: Ж д а т ь , как ждал он, чтоб у милой Стукнуло окно; Чтоб прекрасная явилась, Чтоб от вышины В тихий дол лицем склонилась, Ангел тишины. Р а з — туманно утро было — Мертв он там сидел, Б л е д е н ликом, и уныло На окно глядел. 1818 Э
ЛЕСНОЙ Ц А Р Ь БАЛЛАДА Кто скачет, кто мчится под хладною мглой? Ездок запоздалый, с ним сын молодой. К отцу, весь издрогнув, малютка приник; Обняв, его держит и греет старик. — Дитя, что ко мне ты так робко прильнул? — «Родимый, лесной царь в глаза мне сверкнул: Он в темной короне, с густой бородой». — О нет, то белеет туман над водой. — «Дитя, оглянися; Веселого много в Цветы бирюзовы, И з золота слиты младенец, ко мне; моей стороне-: жемчужны струи; чертоги мои». «Родимый, лесной царь со мной говорит: Он золото, перлы и радость сулит». — О нет, мой младенец, ослышался ты: То ветер, проснувшись, колыхнул листы. — «Ко мне, мой младенец; в дуброве моей Узнаешь прекрасных моих дочерей: П р и месяце будут играть и летать, Играя, летая, тебя усыплять». «Родимый, лесной царь созвал дочерей: Мне, вижу, кивают из темных ветвей». — О нет, все спокойно в ночной глубине: То ветлы седые стоят в стороне. — «Дитя, я пленился твоей красотой: Неволей иль волей, а будешь ты мой». «Родимый, лесной царь нас хочет догнать; Уж вот он: мне душно, мне тяжко дышать». Ездок оробелый не скачет, летит; Младенец тоскует, младенец кричит; Ездок погоняет, ездок д о с к а к а л . . . В руках его мертвый младенец лежал. 1818
ИЕСПЯ М и н у в ш и х дней очарованье, З а ч е м опять воскресло ты? Кто разбудил воспоминанье И з а м о л ч а в ш и е мечты? Ш е п н у л душе привет бывалой; Д у ш е блеснул знакомый в з о р ; И з р и м о ей минуту стало Н е з р и м о е с давнишних пор. О милый гость, святое Прежде, З а ч е м в мою теснишься грудь? Могу ль сказать: живи, надежде? Скажу ль тому, что быЛо: будь? Могу ль узреть во блеске новом М е ч т ы увядшей красоту? Могу ль опять одеть покровом З н а к о м о й жизни наготу? З а ч е м душа в тот край стремится, Г д е были дни, каких уж нет? П у с т ы н н ы й край не населится; Н е узрит он минувших лет; Т а м есть один жилец безгласный, Свидетель милой старины; Т а м вместе с ним все дни прекрасны В единый гроб положены. 1818 НЕВЫРАЗИМОЕ (Отрьпок) Что н а ш я з ы к земной пред дивною природой? С какой небрежною и легкою свободой Она рассыпала повсюду красоту И р а з н о в и д н о е с единством согласила! Но где, какая кисть ее и з о б р а з и л а ?
Едва, едва одну ее черту С усилием поймать удастся в д о х н о в е н ь ю . . . Но льзя ли в мертвое живое передать? Кто мог создание в словах пересоздать? Невыразимое подвластно ль выраженью? . . Святые таинства, лишь сердце знает вас. Не часто ли в величественный час Вечернего земли преображенья — Когда душа смятенная полна Пророчеством великого виденья И в беспредельное унесена — Спирается в груди болезненное чувство, Хотим прекрасное в полете удержать, Ненареченному хотим названье дать — И обессиленно безмолвствует искусство! Что видимо очам — сей пламень облаков По небу тихому летящих, Сие дрожанье вод блестящих, Сии картины берегов В пожаре пышного заката — Сии столь яркие черты — Легко их ловит мысль крылата, И есть слова для их блестящей красоты. Но то, что слито с сей блестящей красотою — Сие столь смутное, волнующее нас, Сей внемлемый одной душою Обворожающего глас, Сие к далекому стремленье, Сей миновавшего привет (Как прилетевшее незапно дуновенье От луга родины, где был когда-то цвет Святая молодость, где жило упованье), Сие, шепнувшее душе воспоминанье О милом радостном и скорбном старины, Сия сходящая святыня с вышины, Сие присутствие создателя в с о з д а н ь е , — Какой для них язык? . . Горе душа летит. Всё необъятное в единый вздох теснится, И лишь молчание понятно говорит.
Л A.l.l Л 1>УК СОН, души пленитель, Гость прекрасный с вышины, Благодатный посетитель Поднебесной стороны, Я тобою насладился Н а минуту, но вполне: Добрым вестником явился З д е с ь небесного ты мне. МИЛЫЙ Мнил я быть в обетованной Той земле, где вечный мир; Мнил я зреть благоуханный Безмятежный К а ш е м и р ; Видел я: торжествовали П р а з д н и к р о з ы и весны, И пришелицу встречали И з далекой стороны. И блистая и пленяя — Словно ангел неземной — Непорочность молодая Появилась предо мной: Светлый завес покрывала Оттенял ее черты, И застенчиво склоняла В з о р умильный с высоты. Всё —- и робкая стыдливость П о д сиянием венца, И младенческая живость, И величие лица, И в чертах глубокость чувства С безмятежной тишиной, Всё в ней было без искусства Неописанной красой! Я смотрел — а призрак мимо (Увлекая душу вслед) Пролетел невозвратимо; Я за ним — его уж нет!
Посетил, как упованье; Ж и з н ь минуту озарил; И оставил лишь преданье, Что когда-то в жизни был. Ах! не с нами обитает Гений чистый красоты; Л и ш ь порой он навещает Н а с с небесной высоты; Он поспешен, как мечтанье, Как воздушный утра сон; Но в святом воспоминанье Неразлучен с сердцем он. Он лишь в чистые мгновенья Бытия бывает к нам, И приносит откровенья, Благотворные сердцам; Чтоб о небе сердце знало В темной области земной, Нам туда сквозь покрывало Он дает взглянуть порой; И во всем, что здесь прекрасно, Что наш мир животворит, Убедительно и ясно Он с душою говорит; А когда нас покидает В дар любви у нас в виду В нашем небе зажигает Он прощальную звезду. 1821 ВОСПОМИНАНИЕ О милых спутниках, которые наш свет Своим сопутствием для нас животворили Н е говори с тоской: их пет; Н о с благодарностию: были.
ПЕСНЯ Отымает наши радости Б е з з а м е н ы хладный свет; Вдохновенье пылкой младости Гаснет с чувством жертвой лет; Н е одно ланит пылаиие Тратим с юностью живой — Видим сердца увядание П р е ж д е юности самой. Н а ш е счастие разбитое Видим мы игрушкой волн; И в далекий мрак сердитое Море мчит наш бедный чолн; Стрелки нет путеводительной, И л ь вотще ее магнит В бурю к пристани спасительной Ч о л н беспарусный манит? Хлад, как будто ускоренная Смерть, заходит в душу к нам; К наслажденью охлажденная, Охладев к самим бедам, Бед стремленья, без желания, В нас душа заглушена, И навек очарования Слез отрадных лишена. На минуту ли улыбкою Мертвый лик наш оживет, И л и прежнее ошибкою В сердце сонное зайдет — То обман; то плющ играющий По развалинам седым; Сверху лист благоухающий — П р а х и тление под ним.
Оживите с е р д ц е в я л о е ; Д а й т е быть по с т а р и н е ; Иль оплакивать бывалое Слез бывалых дайте мне. С л а д к о , сладко п о я в л е н и е Р у ч е й к а в пустой г л у ш и ; Так и слезы — освежение Запустевшия души. (1820—1822) ИВАНОВ В Е Ч Е Р БАЛЛАДА Д о рассвета п о д н я в ш и с ь , к о н я оседлал З н а м е н и т ы й Смальгольмский б а р о н ; И без отдыха гнал, меж утесов и скал Он коня, торопясь в Б р о т е р с т о н . Н е с могучим Б о к л ю совокупно спешил Н а военное дело б а р о н ; Н е в к р о в а в о м бою п е р е в е д а т ь с я мнил З а Ш о т л а н д и ю с А н г л и е й он; Н о в ж е л е з н о й броне он сидит на коне; Н а т о ч и л он свой меч б о е в о й ; И п о к р ы т он щ и т о м ; и т о п о р за седлом Укреплен двадцати-фунтовой. Ч е р е з т р и дни домой в о з в р а т и л с я б а р о н . Отуманен и бледен л и ц о м ; Ч е р е з силу и конь, опенён, з а п ы л ё н П о д т я ж е л ы м ступал седоком А н к р а м м о р с к и я битвы б а р о н н е видал, Г д е потоками к р о в ь их лилась, Где на Эверса г р о з н о Б о к л ю н а п и р а л , Г д е за родину бился Д у г л а с ;
Но железный шелом был иссечен на нем, Б ы л изрублен и панцырь и щит, Был недавнею кровью топор за седлом, Н о не английской кровью покрыт. Соскочив у часовни с коня з а стеной, П р и т а я с я в кустах, он стоял; И три р а з а он свистнул — и паж молодой На условленный свист прибежал. — Подойди, мой малютка, мой паж молодой, И присядь на колена мои; Т ы младенец, но ты откровенен душой, И слова непритворны твои. Я в отлучке был три дни, мой паж молодой; Мне теперь ты всю правду скажи: Что заметил? Что было с твоей госпожой? И кто был у твоей госпожи? —«Госпожа по ночам к отдаленным скалам, Где маяк, приходила тайком (Ведь огни по горам зажжены, чтоб врагам Н е прокрасться во мраке ночном). И на первую ночь непогода была, И без умолку филин кричал: И она в непогоду ночную пошла Н а вершину пустынную скал. Тихомолком подкрался я к ней в темноте; й сидела одна — я у з р е л ; Не стоял часовой на пустой высоте; Одиноко маяк пламенел. На другую же ночь — я за ней по следам На вершину опять побежал — О творец, у огня одинокого там Мне неведомый р ы ц а р ь стоял. 4 Русские поэты 49
Подпершися мечом, он стоял пред огнем И беседовал долго он с ней; Но под шумным дождем, но при ветре ночном Я расслушать не мог их речей. И последняя ночь безненастна была, И порывистый ветер молчал; И к маяку она на свиданье п о ш л а ; У маяка уж рыцарь стоял. И сказала (я слышал): «в полуночный час, П е р е д светлым Ивановым днем, Приходи ты; мой муж не опасен для нас: Он теперь на свиданья ином: Он с могучим Боклю ополчился теперь; Он в сраженья забыл про меня — И тайком отопру я для ^милого дверь Накануне Иванова дня>ь Я не властен придти, я не должен придти, Я не смею придти (был ответ) : Пред Ивановым днем одиноким путем Я п о й д у . . . мне товарища нет. «О сомнение прочь! безмятежная ночь П р е д великим Ивановым днем И ти.\а, и темна, и свиданьям она Благосклонна в молчанье своем. Я собак привяжу, часовых уложу, Я крыльцо пересыплю травой, И в приюте моем, пред Ивановым днем, Безопасен ты будешь со мной». — Пусть собака молчит, часовой не трубит. И трава не слышна под ногой: Но священник есть там; он не спит по ночам; Он приход мой узнает ночной. —
«Он уйдет к той поре; в монастырь на горе П а н и х и д у он позван служить; Кто-то был умерщвлён; по д у ш е его он Б у д е т три дни поминки творить». Он н а х м у р я с ь глядел, он, как мертвый, бледнел, Он ужасен стоял при огне. — П у с т ь о том, кто убит, он поминки творит: То, быть может, поминки по мне. Но полуночный час благосклонен для нас: Я приду под з а щ и т о ю мглы. — Он сказал. . . и она. . . я смотрю. . . уж одна У маяка пустынной скалы». И Смальгольмский барон, п о р а ж е н , раздражен. И кипел и горел и сверкал. — Но скажи, наконец, кто ночной сей пришлец? Он, клянусь небесами, п р о п а л ! — «Показалося мне, при блестящем огне Б ы л шелом с соколиным пером, И палаш боевой на цепи золотой, Т р и з в е з д ы на щите голубом». — Нет, мой паж молодой, ты обманут мечтой; Сей полуночный, мрачный п р и ш л е ц Был не властен придти: он убит на пути; Он в могилу зарыт, он мертвец. — «Нет! не чудилось мне; я стоял при огне, И увидел, услышал я сам, Как его обняла, как его н а з в а л а : То был р ы ц а р ь Р и ч а р д Кольдингам». И Смальгольмский барон, изумлен, поражен, И хладел и бледнел и дрожал. Нрт! в могиле покой; он лежит под землей. Т ы неправду мне, паж мой, сказал. öl
Где бежит И шумит меж утесами ТвиД, Где подъемлстся мрачный Эльдон, Уж три ночи, как там твой Р и ч а р д Ко льдин гам Потаенным врагом умерщвлен. Нет! сверканье огня ослепило твой взгляд; Оглушен был ты бурей ночной; Уж три ночи, три дня, как поминки творят Чернецы за его у п о к о й . — Он идет в ворота, он уже на крыльце, Он взошел по крутым ступеням На площадку, и видит: с печалью в лице Одиноко-унылая там Молодая жена — и тиха и бледна, И в мечтании грустном глядит На поля, небеса, на Мертонски леса, На прозрачно бегущую Твид. — Я с тобою опять, молодая жена. — «В добрый час, благородный барон. Что расскажешь ты мне? Решена ли война? Поразил ли Боклю, иль сражен?» — Англичанин разбит: англичанин С Анкрамморских кровавых И Боклю наблюдать мне маяк мой И беречься недобрых гостей. При ответе И ни И пошла в И за бежит полей; велит — таком изменилась лицом, слова. . . ни слова и он; свой покой с наклоненной главой, нею суровый барон. Ночь покойна была, но заснуть не дала. Он вздыхал, он с собой говорил: «Не пробудится он; не подымется он; Мертвецы не встают из могил».
Уж з а р я занялась; был таинственный час Меж рассветом и утренней тьмой; И глубоким он сном пред Ивановым днем Вдруг заснул близ жены молодой, Не спалося лишь ей, ие смыкала очей. . . И бродящим, открытым очам, П р и лампадном огне, в ш и ш а к е и броне Вдруг явился Ричард Кольдингам. «Воротись, удалися», она говорит. — «Я к свиданью тобой приглашен; Мне известно, кто здесь, неожиданный, спит! Не страшись, не услышит нас он. Я во мраке ночном потаенным врагом На дороге изменой убит; Уж три ночи, три дня, как монахи меня Поминают — и труп мой зарыт. Он с тобой, он с тобой, сей убийца ночной! И ужасный теперь ему сон! И надолго во мгле на пустынной скале, Где маяк, я бродить осужден; Где видалися мы под защитою тьмы, Там скитаюсь теперь мертвецом: И сюда с высоты не сошел бы. . . но ты Заклинала Ивановым днем». Содрогнулась она, и, смятенья полна, Вопросила: «но что же с тобой? Д а й один мне ответ — ты спасен ли иль нет?..» Он печально потряс головой. «Выкупается кровью пролитая кровь — То убийце скажи моему. Беззаконную небо карает любовь — Ты сама будь свидетель тому».
Он тяжелою шуйцей коснулся стола: Ей десницею руку пожал — И десница как острое пламя была, И по членам огонь пробежал. И печать роковая в столе вожжена: Отраэилися пальцы на нем; На руке ж — но таинственно руку она Закрывала с тех пор полотном. Есть монахиня в древних Драйбургских стенах: И грустна и на свет не глядит; Есть в Мельрозской обители мрачный монах: И дичится людей и молчит. Сей монах молчаливый и мрачный — кто он? Та монахиня — кто же она? То убийца, суровый Смальгольмский барон То его молодая жена. 1822 МОРЕ Безмолвное море, лазурное море, Стою очарован над бездной твоей. Ты живо; ты д ы ш и ш ь ; смятенной любовью. Тревожною думой наполнено ты. Безмолвное море, лазурное море, Открой мне глубокую тайну твою: Что движет твое необъятное лоно? Чем дышит твоя напряженная грудь? И л ь тянет тебя из земныя неволи Далекое, светлое небо к с е б е ? . . Таинственной, сладостной полное жизни. Ты чисто в присутствии чистом его; Ты льешься его светозарной лазурью, Вечерним и утренним светом горишь. Ласкаешь его облака золотые
й радостно б л е щ е ш ь з в ё з д а м и его. Когда же сбираются темные тучи, Ч т о б ясное небо отнять у тебя — Т ы б ь е ш ь с я , ты воешь, ты в о л н ы подъемлешь, Т ы р в е ш ь и т е р з а е ш ь в р а ж д е б н у ю мглу. . . И мгла исчезает, и тучи у х о д я т ; Н о , п о л н о е п р о ш л о й тревоги своей, Т ы долго в з д ы м а е ш ь испуганны волны, И сладостный блеск в о з в р а щ е н н ы х небес Н е вовсе тебе тишину в о з в р а щ а е т ; Обманчив твоей неподвижности вид: Т ы в б е з д н е покойной с к р ы в а е ш ь смятенье, Т ы , небом любуясь, д р о ж и ш ь за него. 1822 І 9 МАРТА 1825 Т ы предо много Стояла т и х о ; Т в о й вдор унылый Б ы л полон чувств. Он мне напомнил О милом прошлом. Он был последний На здешнем свете. Т ы удалилась, Как тихий ангел! Т в о я могила К а к рай спокойна! Т а м все земные Воспоминанья! Т а м все земные О небе мысли. З в е з д ы небес! Тихая ночь!..
Т О Р Ж Е С Т В О ПОБЕДИТЕЛЕН БАЛЛАДА Нал Приамов град священный; Грудой пепла стал Пергам; И победой насыщенны, К острогрудым кораблям Собрались Эллены — тризну В честь минувшего свершить, И в желанную отчизну, К берегам Эллады плыть. Пойте, пойте гимн согласной: Корабли обращены От враждебной стороны К нашей Греции прекрасной. Брегом шла толпа густая Илионских дев и жен: И з отеческого края И х вели в далекий плен. И с победной песнью дикой И х сливался тихий стон По тебе, святой, великой, Невозвратный Илион. Вы, родные холмы, нивы, Нам вас боле не видать; Б у д е м в рабстве увядать. . . О, сколь мертвые счастливы! И С предведеньем во взгляде Ж е р т в у сам Калхае заклал: Грады зиждущей Палладе И губящей (он воззвал), Буреносцу Посидону, Воэдымателю валов, И носящему Горгону Богу смертных и богов! Суд окончен; спор решился; Прекратилася борьба:
Все исполнила Судьба: Г р а д великий сокрушился. Ц а р ь народов, сын Атрея, О б о з р е л полков число; Вслед за ним на брег Сигея Много, много их пришло. . . И незапный мрак печали Отуманил царский взгляд: Б л а г о р о д н е й ш и е пали. . . Мало с ним пойдет назад. Счастлив тот, кому сиянье Б ы т и я сохранено, Тот, кому вкусить дано С милой родиной свиданье! И не всякий насладится Миром, в свой п р и ш е д ш и дом: Часто злобный ков таится З а домашним алтарем; Ч а с т о Марсом п о щ а ж е н н ы й Погибает от друзей (Рек, П а л л а д о й вдохновенный, Хитроумный Одиссей). Счастлив тот, чей дом украшен Скромной верностью жены! Ж е н ы алчут н о в и з н ы : Постоянный мир им страшен. И стоящий близ Елены Менелай тогда сказал: П л о д губительный измены Е ю сам изменник пал; И погиб виной П а р и д а Отягченный Илион. . . Н е и з б е ж е н суд Кронида, Все блюдет с Олимпа он.
Злому злой конец бывает: Гибнет жертвой Эвменид, Кто безумно, как П а р и д , П р а в о гостя оскверняет. Пусть веселый взор счастливых (Оилеев сын сказал) З р и т в богах богов п р а в д и в ы х : Суд их часто слеп бывал: С к о л ь к и х ' б о д р ы х жизнь поблёкла! Скольких низких рок щ а д и т ! . . Нет великого П а т р о к л а ; Ж и в презрительный Терсит, Смертный, царь З е в е с Фортуне Своенравной предал нас: Уловляй же быстрый час, Не тревожа сердца втуне. Л у ч ш и х бой похитил я р ы й ! Вечно памятен нам будь, Ты, мой брат, ты, под удары Подставлявший твердо грудь. Ты, который нас, пожаром Осажденных, защитил. . . Но коварнейшему даром Щ и т и меч Ахиллов был. Мир тебе во тьме Эрева! Ж и з н ь твою не враг отнял: Т ы своею силой пал, Ж е р т в а гибельного гнева. О Ахилл! о мой родитель! (Возгласил Неоптолем) Б ы с т р ы й мира посетитель, Ж р е б и й лучший взял ты в нем. Ж и т ь в любви племен делами — Благо первое земли; Будем вечны именами И сокрытые в пыли!
Слава дней твоих нетленна; В песнях будет цвесть она: Жизнь живущих не верна, Жизнь отживших неизменна! Смерть велит умолкнуть злобе: (Диомед провозгласил) Слава Гектору во гробе! Он краса Пергама был; Он за край, где жили деды. Веледушно пролил кровь; Победившим — честь победы! Охранявшему — любовь! Кто, на суд явясь кровавый, Славно пал за отчий дом: Тот, почтенный и врагом, Будет жить в преданьях славы. Нестор, жизнью убеленный. Нацедил вина фиал, И Гекубе сокрушенной Дружелюбно выпить дал. Пей страданий утоленье; Добрый Вакхов дар вино: И веселость и забвенье Проливает в нас оно. Пей, страдалица! Печали Услаждаются вином: Боги жалостные в нем Подкрепленье сердцу дали. Вспомни матерь Ниобею: Что изведала она! Сколь ужасная над нею Казнь была совершена! Но и с него, безотрадной. Добрый Вакх недаром был:
Он струею виноградной Вмиг тоску в ней усыпил. Если грудь вином согрета, И в устах вино кипит: Скорби наши быстро мчит Их смывающая Лета. И вперила взор Кассандра, Вняв шепнувшим ей богам, На пустынный брег Скамандра, На дымящийся Пергам. Всё великое земное Разлетается, как дым: Ныне жребий выпал Трос, Завтра выпадет другим... Смертный, Силе, нас гнетущей, Покоряйся и терпи; Спящий в гробе, мирно спи; Жизнью пользуйся, живущий. 1828 КУБОК БАЛЛАДА «Кто, рыцарь ли знатный иль латник простой В ту бездну прыгнет с вышины? Бросаю мой кубок туда золотой: Кто сыщет во тьме глубины Мой кубок и с ним возвратится безвредно, Тому он и будет наградой победной». Так царь возгласил и с высокой скалы, Висевшей над бездной морской, В пучину бездонной, зияющей мглы Он бросил свой кубок златой. «Кто смелый, на подвиг опасный решится? Кто сыщет мой кубок и с ним возвратится?»
Но рыцарь и латник недвижно стоят; Молчанье—на вызов ответ; В молчаньи на грозное море глядят; За кубком отважного нет. И в третий раз царь возгласил громогласно: «Отыщется ль смелый на подвиг опасной?» И все безответны. . . вдруг паж молодой Смиренно и дерзко вперед; Он снял епанчу, снял пояс он свой; Их молча на землю кладет. . . И дамы и рыцари мыслят, безгласны: Ах! юноша, кто ты? Куда ты, прекрасный?! И он подступает к наклону скалы, И взор устремил в глубину. . . Из чрева пучины бежали валы) Шумя и гремя, в вышину; И волны спирались и пена кипела: Как будто гроза, наступая, ревела. И воет, и свищет, и бьет, и шипит, Как влага, мешаясь с огнем, Волна за волною; и к небу летит Дымящимся пена столбом; Пучина бунтует, пучина клокочет. . . Не море ль из моря извергнуться хочет? И вдруг, успокоясь, волненье легло: И грозно из пены седой Разинулось черною щелью жерло; И воды обратно толпой Помчались во глубь истощеннаго чрева; И глубь застонала от грома и рева. И он, ѵпредя разъяренный прилив, Спасителя-бога призвал. . . И дрогнули зрители, все возопив. . Уж юноша в бездне пропал. ' *
И бездна таинственно зев свой закрыла: Его не спасет никакая уж сила. Над бездной утихло. . . в ней глухо шумит И каждый, очей отвести Не смея от бездны, печально твердит: «Красавец отважный, прости!» Всё тише и тише на дне ее воет. И сердце у всех ожиданием ноет. «Хоть брось ты туда свой венец золотой. Сказ^Ь: кто венец возвратит, Тот с ним и престол мой разделит со мной! Меня твой престол не прельстит. Того, что скрывает та бездна иемая, Ничья здесь душа не расскажет живая. \ Не мало судов, закруженных волной, Глотала ее глубина: Все мелкой назад вылетали щепой С ее неприступного дна., .» Но слышится снова в пучине глубокой Как будто роптанье грозы недалёкой. И воет, и свищет, и бьет, и шипит, Как влага, мешаясь с огнем, Волна за волною; и к небу летит Дымящимся пена столбом. . . И брызнул поток с оглушительным ревом. Извергнутый бездны зияющим зевом. Вдруг. . . что-то сквозь пену седой глубины Мелькнуло живой белизной. . . Мелькнула рука и плечо из волны. . . И борется, спорит с волной. . . И видят — весь берег потрясся от клича Он левою правит, а в правой добыча. И долго дышал он, и тяжко дышал, II божий приветствовал свет. . . 6-2
й каждый с весельем, «он жив! повторял: Чудеснее подвига нет! Из темного гроба, из пропасти влажной Спас душу живую красавец отважной». Он на берег вышел; он встречен толпой; К царевым ногам он упал; И кубок у ног положил золотой; И дочери царь приказал: Дать юноше кубок с струей винограда; И в сладость была для него та награда. «Да здравствует царь! Кто живет на земле, Тот жизнью земной веселись! Но страшно в подземной таинственной мгле. . . И смертный пред богом смирись: И мыслью своей не желай дерзновенно Знать тайны, им мудро от нас сокровенной. Стрелою стремглав полетел я туда. . . И вдруг мне навстречу поток; Из трещины камня лилася вода; И вихорь ужасный повлек Меня в глубину с непонятною силой. . . И страшно меня там кружило и било. Но богу молитву тогда я принёс, И он мне спасителем был: Торчащий из мглы я увидел утес И крепко его обхватил; Висел там и кубок на ветви коралла: В бездонное влага его не умчала. И смутно всё было внизу подо мной В пурпуровом сумраке там; Всё спало для слуха в той бездне глухой; Но виделось страшно очам, Как двигались в ней безобразные груды, Морской глубины несказанные чуды.
Я видел, как в черной пучине кипят, В громадный свиваяся клуб: И млат водяной, и уродливый скат, И ужас морей однозуб; И смертью грозил мне, зубами сверкая, Мокой ненасытный, гиена морская. И был я один с неизбежной судьбой, От взора людей далеко; Один меж чудовищ с любящей душой, Во чреве земли, глубоко Под звуком живым человечьего слова, Меж страшных жильцов подземелья немова И я содрогался. . . вдруг слышу: ползёт Стоногое грозно из мглы, И хочет схватить, и разинулся рот. . . Я в ужасе прочь от скалы! . . То было спасеньем: я схвачен приливом И выброшен вверх водомета порывом». Чудесен рассказ показался царю: «Мой кубок возьми золотой; Но с ним я и перстень тебе подарю, В котором алмаз дорогой, Когда ты на подвиг отважишься снова И тайны все дна перескажешь морскова». То слыша, царевна с волненьем в груди, Краснея, царю говорит: -— Довольно, родитель, его пощади! Подобное кто совершит? И если уж должно быть опыту снова, То рыцаря вышли, не пажа младова. — Но царь, не внимая, свой кубок златой В пучину швырнул с высоты: «И будешь здесь рыцарь любимейший мЬй, Когда с ним воротишься, ты; И дочь моя, ныне твоя предо мною Заступница, будет твоею женою».
Ö нём жизнью небесной душа зажженй; • Отважность сверкнула в очах; Он видит: краснеет, бледнеет она; Он видит: в ней жалость и страх.. . Тогда, неописанной радостью полный, На жизнь и погибель он кинулся в волны. . . Утихнула бездна. . . и снова шумит. . . И пеною снова полна. . . И с трепетом в бездну царевна глядит. . . И бьет за волною волна. . . Приходит, уходит волна быстротечно. . . А юноши нет и не будет уж вечно. 1822 и 4854 ПЕРЧАТКА ПОВЕСТЬ Перед своим зверинцем, С баронами, с наследным принцем, Король Франциск сидел; С высокого балкона он глядел На поприще, сраженья ожидая; За королем, обворожая Цветущей прелестию взгляд, Придворных дам являлся пышный ряд. Король дал знак рукою — Со стуком растворилась дверь: И грозный зверь С огромной головою, Косматый лев Выходит; Кругом глаза угрюмо водит; И вот, всё оглядев, Наморщив лоб с осанкой горделивой, Пошевелил густою гривой, И потянулся, и зевнул, И лег. Король опять рукой махнул — Ь Русские поэты 65
Затвор железной двери грянул, И смелый тигр из-за решетки прянул; Но видит льва, робеет и ревет, Себя хвостом по ребрам бьет, И крадется, косяся взглядом, И лижет морду языком, И, обошедши льва кругом, Рычит и с ним ложится рядом. И в третий раз король махнул рукой — Два барса дружною четой В один прыжок над тигром очутились; Но он удар им тяжкой лапой дал, А лев с рыканьем встал.. . Они смирились, Оскалив зубы, отошли, И зарычали, и легли. И гости ждут, чтоб битва началася, Вдруг женская с балкона сорвалаея Перчатка... все глядят за ней. . . Она упала меж зверей. Тогда на рыцаря Делоржа с лицемерной И колкою улыбкою глядит Его красавица и говорит: «Когда меня, мой рыцарь верной. Ты любишь так, как говоришь, Ты мне перчатку возвратишь». Делорж, не отвечав ни слова, К зверям идет, Перчатку смело ои берет И возвращается к собранью снова. У рыцарей и дам при дерзости такой От страха сердце помутилось; А витязь молодой, Как будто ничего с ним не случилось, Спокойно всходит на балкон; Рукоплесканьем встречен он; Его приветствуют красавицыны взгляды. . . G6
Но, холодно приняв привет ее очей, В лицо перчатку ей Он бросил, и сказал: не требую награды. Ш/ СУД Б О Ж И Й НАД ЕІІЙСКОПОМ БАЛЛАДА Были и лето и осень дождливы; Были потоплены пажити, нивы; Хлеб на полях не созрел и пропал; Сделался голод; народ умирал. Но у епископа милостью неба Полны амбары огромные хлеба; Жито сберег прошлогоднее он: Был осторожен епископ Гаттон. Рвутся толпой и голодный и нищий В двери епископа, требуя пищи; Скуп и жесток был епископ Гаттон: Общей бедою не тронулся он. Слушать их вопли ему надоело; Вот он решился на страшное дело: Бедных из ближних и дальних сторон, Слышно, скликает епископ Гаттон. «Дожили мы до нежданного чуда: Вынул епископ добро из-под спуда; Бедных к себе на пирушку зовет». Так говорил изумленный народ. К сроку собралися званые гости. Бледные, чахлые, кожа да кости; Старый, огромный сарай отворен: В нем угостит их епископ Гаттон. Вот уж столпились под кровлей сарая Все пришлецы из окружного края. . ,
Как же их принял епископ Гаттон? Был им сарай и с гостями сожжен. Глядя епископ на пепел пожарный, Думает: будут мне все благодарны; Разом избавил я шуткой моей Край наш голодный от жадных мышей. В замок епископ к себе возвратился, Ужинать сел, пировал, веселился, Спал, как невинный, и снов не видал. . . Правда! но боле с тех пор он не спал. Утром он входит в покой, где висели Предков портреты, и видит, что съели . Мыши его живописный портрет, Так, что холстины и признака нет. Он обомлел; он от страха чуть дышет. , . Вдруг он чудесную ведомость слышит: «Наша округа мышами полна, В житницах съеден весь хлеб до зерна». » Вот и другое в ушах загремело: «Бог на тебя за вчерашнее дело! Крепкий твой замок, епископ Гаттон, Мыши со всех осаждают сторон». Ход был до Рейна от замка подземной; В страхе епископ дорогою темной К берегу выйти из замка спешит: «В Рейнской башне спасусь», говорит. Башня из Реинских вод подымалась; Издали острым утесом казалась, Грозно из пены торчащим, она; Стены кругом ограждала волна. В легкую лодку епископ садится; К башне причалил, дверь запер, и мчится
Вверх по гранитным, крутым ступеням: В страхе один затворился он там. Стены из стали казалися слиты, Были решетками окна забиты, Ставни чугунные, каменный свод, Дверью железною запертый вход. Узник не знает, куда приютиться; На пол, зажмурив глаза, он ложится. . . Вдруг он испуган стенаньем глухим: Вспыхнули ярко два глаза над ним. Смотрит он. . . кошка сидит и мяучит; Голос тот грешника давит и мучит: Мечется кошка; невесело ей: Чует она приближенье мышей. Пал на колени епископ и криком Бога зовет в иступлении диком. Воет преступник. . . а мыши плывут. . . Ближе и ближе. . . доплыли. . . ползут. Вот уж ему в расстоянии близком Слышно, как лезут с роптаньем и писком; Слышно, как стену их лапки скребут; Слышно, как камень их зубы грызут. Вдруг ворвались неизбежные звери; Сыплются градом сквозь окна, сквозь двери. Спереди, сзади, с боков, с высоты. . . Что тут, епископ, почувствовал ты? Зубы об камни они навострили, Грешнику в кости их жадно впустили, Весь по суставам раздернут был он. . . Так был наказан епископ Гаттон. 1831
(КАННИТФЕРШТАН) {ОТРЫВОК ИЗ «ДВЕ БЫЛИ И ЕЩЕ ОДНА») . . .Дедушка, быль досказав, посмотрел усмехаясь на внучек. — Что же вы так присмирели? — спросил он. — Видно рассказ мой Был не на шутку печален? Постойте ж, я кое-что вспомнил, Что рассмешит вас и вместе научит. Слушайте. Часто Мы на свою негодуем судьбу; а если рассудишь, Как все на свете неверно, то сердцем смиришься и станешь Бога за участь свою прославлять. Иному труднее Опыт такой достается, иному легче. И вот как Раз до премудрости этой, не умствуя много, а просто Случаем странным, одною забавной ошибкой добрался Бедный немецкий ремесленник. Был по какому-то делу Он в Амстердаме, голландском городе; город богатый, Пышный, зданья огромные, тьма кораблей; загляделся Бедный мой немец; глаза разбежались; вдруг он увидел Дом, какого не снилось ему и во сне: до десятка Труб, три жилья, зеркальные окна, ворота С добрый сарай — удивленье! С смиренным поклоном спросил он Первого встречного: «Чей это дом, в котором так много В окнах тюльпанов, нарциссов и роз?» Но, видно, прохожий Или был занят, иль столько же знал по-немецки, Сколько тот по-голландски, то есть не знал ни полслова; Как бы то ни было, Каннитферштан! отвечал он. А это Каннитферштан есть голландское слово иль лучше четыре Слова, и значит оно; не могу вас понять. Простодушный Немец напротив вздумал, что так назывался владелец Дома, о коем он спрашивал. «Видно, богат не на шутку Этот Каннитферштан», сказал про себя он, любуясь Домом. Потом отправился дале. Приходит на пристань — Новое диво: там кораблей числа нет; их мачты
Словно как лес. Закружилась его голова, и сначала Он ничего не взвидел, так много увидел он радом: Но наконец на огромный корабль обратил он вниманье. Этот корабль недавно пришел из Ост-Индии; много Вкруг суетилось людей: его выгружали. Как горы, Были навалены тюки товаров: множество бочек С сахаром, кофе, перцем, пшеном сарацинским. Разинув Рот, с удивленьем глядел на товары наш немец; и сведать Крепко ему захотелось, чьи были они. У матроса, Несшего тюк огромный, спросил он: «как назывался Тот господин, которому море столько сокровищ Разом прислало?» Нахмурясь матрос проворчал мимоходом: Каннитферштан. «Опять! смотри пожалуй! Какой же Этот Каннитферштан молодец! Мудрено ли построить Дом с богатством таким, и расставить в горшках золоченых Столько тюльпанов, нарциссов и роз по окошкам?» Пошел он Медленным шагом назад, и задумался; горе Взяло его, когда он размыслил, сколько богатых В свете и как он беден. Но только что начал с собою Он рассуждать, какое было бы счастье, когда б он Сам был Каннитферштаном, как вдруг перед ним -— погребенье, Видит: четыре лошади в черных, длинных попонах Гроб на дрогах везут и тихо ступают, как-будто Зная, что мертвого с гробом в могилу навеки отводят; Вслед да гробом родные, друзья и знакомые, молча, В трауре идут; вдали одиноко звонит погребальный Колокол. Грустно стало ему, как всякой смиренной Доброй душе, при виде мертвого тела; и снявши Набожно шляпу, молитву творя, проводил он глазами Ход погребальный; потом подошел к одному из последних Шедших да гробом, который в эту минуту был занят Важным делом: рассчитывал, сколько прибыли чистой Будет ему от продажи корицы и перцу; тихонько Дернув его за кафтан, он спросил: «конечно покойник
Был вам добрый приятель, что так вы задумались? Кто он?» Каннитферштан! был короткий ответ. Покатилися слезы Градом из глаз у честного немца; сделалось тяжко Сердцу его, а потом и легко; и вздохнувши сказал он: «Бедный, бедный Каннитферштан! от такого богатства Что осталось тебе? Не то же ль, что рано иль поздно Мне от моей останется бедности? Саван и тесный Гроб». — И в мыслях таких побрел он за телом, как будто Сам был роднёю покойнику; в церковь вошел за другими; Там голландскую проповедь, в коей не понял ни слова. Выслушал с чувством глубоким; потом, когда опустили Каннитферштана в землю, заплакал; потом с облегченным Сердцем пошел своею дорогой. И с тех пор, как скоро Грусть посещала его и ему становилось досадно Видеть счастье богатых людей, он всегда утешался, Вспомнив о Каннитферштане, его несметном богатстве, Пьпнном доме, большом корабле и тесной могиле. 1І51 Н О Ч Н О Й СМОТР В двенадцать часов по ночам Из гроба встает барабанщик; И ходит он взад и вперед, И бьет он проворно тревогу. И в темных гробах барабан Могучую будит пехоту: Встают молодцы егеря, Встают старики гренадеры, Встают из-под Русских снегов, С роскошных полей Италийских, Встают с Африканских степей, С горючих песков Палестины,
В двенадцать часов по ночам Выходит трубач из могилы; И скачет он взад и вперед, И громко трубит он тревогу. И в темных могилах труба Могучую конницу будит: Седые гусары встают, Встают усачи кирасиры; И с севера, с юга летят, С востока и с запада мчатся На легких воздушных конях Один за другим эскадроны. В двенадцать часов по ночам Из гроба встает полководец; На нем сверх мундира сюртук; Он с маленькой шляпой и шпагой На старом коне боевом Он медленно едет по фрунту; И маршалы едут за ним, И едут за ним адъютанты; И армия честь отдает. Становится он перед нею; И с музыкой мимо его Проходят полки за полками. И всех генералов своих Потом он в кружок собирает, И ближнему на ухо сам Он шепчет пароль свой и лозунг; И армии всей отдают Они тот пароль и тот лозунг: И Франция — тот их пароль, Тот лозунг — Святая Елена. Так к старым солдатам своим На смотр генеральный из гроба В двенадцать часов по ночам Встает Император усопший.
ПУШКИН) Он лежал без движенья, как будто по тяжкой работе Руки свои опустив. Голову тихо склоня, Долго стоял я над ним, один, смотря со вниманьем Мертвому прямо в глаза; были закрыты глаза, Было лицо его мне так знакомо, и было заметно. Что выражалось на нем — в жизни такого Мы не видали на этом лице. Не горел вдохновенья Пламень на нем; не сиял острый ум; Нет! Но какою-то мыслью, глубокой, высокою мыслью Было объято оно: мнилося мне, что ему В этот миг предстояло как будто какое виденье, Что-то сбывалось над ним, и спросить мне хотелось: что видишь? 1857 НАЛЬ И ДАМАЯНТИ (ПОСВЯЩЕНИЕ' В те дни, когда мы верим нашим снам И видим в их несбыточности быль, Я видел сон: казалось, будто я Цветущею долиной Кашемира Иду один; со всех сторон вздымались Громады гор, и в глубине долин, Как в изумрудном, до краев лазурью Наполненном сосуде — небеса Вечерние спокойно отражая — Сияло озеро; по склону гор От запада сходила на долину Дорога, шла к востоку и вдали Терялася, сливаясь с горизонтом.
Был вечер тих; всё вкруг меня молчало: Лишь изредка над головой моей Сияя голубь пролетал, и пели Его волнующие воздух крылья. Вдруг вдалеке послышались мне клики; И вижу я: от запада идет Блестящий ход; змеею бесконечной В долину вьется он; и вдруг я слышу: Играют марш торжественный; и сладкой Моя душа наполнилася грустью. Пока задумчиво я слушал, мимо Прошел весь ход; и я лишь мог приметить: Там, в высоте, над радостно шумящим Народом паланкин; как привиденье Он мне блеснул в глаза; и в паланкине Увидел я царевну молодую: Невесту севера, и на меня Она глаза склонила мимоходом; И скрылось всё. . . когда же я очнулся, Уж царствовала ночь и над долиной Горели звезды; но в моей душе Был светлый день; я чувствовал, что в ней Свершилося как будто откровенье Всего прекрасного, в одно живое Лицо слиянного. И вдруг мой сон Переменился: я себя увидел В царевом доме, и лицом к лицу Предстало мне души моей виденье; И мнилось мне, что годы пролетели Мгновеньем надо мной, оставив мне Воспоминание каких-то светлых Времен: чего-то чудного, какой-то Волшебной жизни. — И мой сон Опять переменился: я увидел Себя на берегу реки широкой; Садилось солнце; тихо по водам Суда сияя плыли, и за ними Серебряный тянулся след; вблизи В кустах светился домик; на пороге
Его дверей хозяйка молодая С младенцем спящим на руках стояла. . И то была моя жена с моею Малюткой дочерью. . . и я проснулся, И милый сон мой стал блаженной былью. И ныне тихо без волненья льется Поток моей уединенной жизни. Смотря в лицо подруги, данной богом На освященье сердца моего, Смотря, как спит сном ангела на лоне У матери младенец мой прекрасный, Я чувствую глубоко тот покой, Которого так жадно здесь мы ищем, Не находя нигде; и слышу голос, Земные все смиряющий тревоги: «Да не смущается твоя душа, — Он говорит мне, — веруй в бога, веруй В меня». Мне было суждено своею Рукой на двух родных, земной судьбиной Разрозненных могилах те слова Спасителя святые написать; И вот теперь на вечере моем Рука жены и дочери рука Еще на легкой жизненной странице Их пишут для меня, дабы потом На гробовой гостеприимный камень Перенести в успокоенье скорби, В воспоминание земного счастья, В вознаграждение любви земныя И жизни вечныя на упованье. И в тихий мой приют, от всех забот Житейского живой оградой сада Отгороженный, друг минувших лет, Поэзия ко мне порой приходит Рассказами досуг мой веселить. И жив в моей душе тот светлый образ, Который так ее очаровал
Во время о н о . . . Часто на краю Небес, когда уж солнце село, видим Мы облака; из-за пурпурных ярко Выглядывают золотые, светлым Вершинам гор подобные; и видит Воображенье там как будто область Иного мира. Так теперь созданьем Мечты, какой-то областью воздушной Лежит вдали минувшее мое; И мнится мне, что благодатный образ, Мной встреченный на жизненном пути, Попрежнему оттуда мне сияет. Но он уж не один, их два; и прежний В короне, а другой в венке живом Из белых роз, и с прежним сходен он Как расцветающий с расцветшим цветом; И на меня он светлый взор склоняет С такою же приветною улыбкой, Как тот, когда его во сне я встретил, И имя им одно. И ныне я Тем милым именем последний цвет, Поэзией мне данный, знаменую В воспоминание всего, что было Сокровищем тех светлых жизни лет, И что теперь так сладостно чарует Покой моей обвечеревшей жизни, Дюссельдорф 16/28 февраля 184Ô ЦАРСКОСЕЛЬСКИЙ ЛЕБЕДЬ Лебедь белогрудый, лебедь белокрылый. Как же нелюдимо, ты, отшельник хилый. Здесь сидишь на лоне вод уединенных! Спутников давнишних, прежней современных Жизни, переживши, сетуя глубоко, Их ты поминаешь думой одинокой! Сумрачный пустынник, из уединенья
Ты на молодое смотришь поколенье Грустными очами; прежнего единый Брошенный обломок, в новый лебединый Свет на пир веселый гость неприглашенный. Ты вступить дичишься в круг неблагосклонный Резвой молодежи. На водах широких, На виду царевых теремов высоких, Пред Чесменской гордо блещущей колонной Лебеди младые голубое лоно Озера тревожат плаваньем, плесканьем, Боем крыл могучих, белых шей купаньем; День они встречают, звонко окликаясь; В зеркале прозрачной влаги отражаясь, Длинной вереницей, белым флотом стройно Плавают в сияньи солнца по спокойной Озера лазури; ночью ж меж звездами В небе, повторенном тихими водами, Облаком перловым, вод не эыбля, реют, Иль двойною тенью, дремля, в них белеют; А когда гуляет месяц меж звездами, Влагу расшибая сильными крылами, В блеске волн, зажженных месячным сияньем, Окруженны брыэгов огненных сверканьем, Кажутся волшебных призраков явленьем — Племя молодое, полное кипеньем Жизни своевольной. Ты ж, старик печальный, Молодость их образ твой монументальный Резвую пугает; он на них наводит Скуку, и в приют твой ни один не входит Гость из молодежи, ветрено летящей Вслед за быстрым мигом жизни настоящей. Но не сетуй, старец, пращур лебединый: Ты родился в славный век Екатерины, Был ее ласкаем царскою рукою, — Памятников гордых битве под Чесмою, Битве при Кагуле воздвиженье зрел ты; С веком Александра тихо устарел ты; И почти столетний, в веке Николая Вндишь, угасая, как вся Русь святая
Вкруг царевой силы, — вековой зеленый Плющ вкруг силы дуба, — вьется, под короной Царской от окрестных бурь ища защиты. Дни текли за днями. Лебедь позабытый Таял одиноко; а младое племя В шуме резвой жизни забывало время. . . Раз среди их шума раздался чудесно Голос, всю пронзивший бездну поднебесной; Лебеди, услышав голос, присмирели, И, стремимы тайной силой, полетели На голос: пред ними, вновь помолоделый, Радостно вздымая перья груди белой, Голову на шее, гордо распрямленной, К небесам подъемля — весь воспламененный Лебедь благородный дней Екатерины Пел, прощаясь с жизнью, гимн свой лебединый! А когда допел он — на небо взглянувши И крылами сильно дряхлыми взмахнувши — К небу, как во время оное бывало, Он с земли рванулся.. . и его не стало В высоте.. . и навзничь с высоты упал он; И прекрасен мертвый на хребте лежал он, Широко раскинув крылья, как летящий, В небеса вперяя взор уж негорящий. 1851



ВЫЗДОРОВЛЕНИЕ Как ландыш под серпом убийственным жнеца Склоняет голову и вянет. Так я в болезни ждал безвременно конца, И думал: Парки час настанет. Уж очи покрывал Эреба мрак густой, Уж сердце медленнее билось: Я вянул, исчезал, и жизни молодой, Казалось, солнце закатилось. Но ты приближилась, о жизнь души моей, И алых уст твоих дыханье, И слезы пламенем сверкающих очей, И поцелуев сочетанье, И вздохи страстные, и сила милых слов, Меня из области печали, От Орковых полей, от Леты берегов Для сладострастия призвали. Ты снова жизнь даешь; она, твой дар благой; Тобой дышать до гроба стану. Мне сладок будет час и муки роковой: Я от любви теперь увяну. (1807—1809) ВОСПОМИНАНИЕ ЭЛЕГИЯ Мечты! — повсюду вы меня сопровождали "И мрачный жизни путь цветами устилали! Как сладко я мечтал на Гейльсбергских полях,
Когда весь стан дремал в покое, И ратник, опершись на копие стальное, Смотрел в туманну даль! Луна на небесах Во всем величии блистала, И низкий мой шалаш сквозь вётви освещала; Аль светлый, чуть струю ленивую катил И в зеркальных водах являл весь стан и рощи Едва дымился огнь в часы туманной нощи, Близ кущи ратника, который сном почил. О, Гейльсбергски поля! о, холмы возвышенны Где столько раз в ночи, луною освещенный, Я, в думу погружен, о родине мечтал; О, Гейльсбергски поля! В то время я не знал, Что трупы ратников устелют ваши нивы, Что медной челюстью гром грянет с сих холмов, Что я, мечтатель ваш счастливый, На смерть летя против врагов, Рукой закрыв тяжелу рану, Едва ли на заре сей жизни не увяну. — И буря дней моих исчезла, как мечта!.. Осталось мрачно вспоминанье. . . Между протекшего есть вечная черта! Нас сближит с ним одно мечтанье Да оживлю теперь я в памяти своей Сию ужасную минуту, Когда болезнь вкушая люту, И видя сто смертей, Боялся умереть не в родине моей! Но небо, вняв моим молениям усердным, Взглянуло оком милосердным; Я, Неман переплыв, узрел желанный край, И, землю лобызав с слезами, Сказал: «Блажен стократ, кто с сельскими богами, Спокойный домосед, земной вкушает рай, И, шага не ступя за хижину убогу, К себе богиню быстроногу В молитвах не зовет!
Не слеп ко славе он любовью. Не жертвует своим спокойствием и кровью: Могилу зрит свою и тихо смерти ждет». [1809] І І Р И ВИД fi HUE ИЗ НАГНИ Посмотрите! в двадцать лет Бледность щеки покрывает; С утром вянет жизни цвет; Парка дни мои считает, И отсрочки не дает. Что же медлишь? Ведь Зевеса Плач и стон не укротит. Смерти мрачной занавеса Упадет — и я забыт! — Я забыт. . . но из могилы, Если можно воскресать, Я не стану, друг мой милый, Как мертвец, тебя пугать. В час полуночных явлений Я не стану в виде тени То внедапу, то тишком, С воплем в твой являться дом. Нет, по смерти, невидимкой Буду вкруг тебя летать; На груди твоей под дымкой Тайны прелести лобзать; Стану всюду развевать Легким уст прикосновеньем, Как зефира дуновеньем, От каштановых волос Тонкий запах свежих роз. Если лилия листами Ко груди твоей прильнет; Если яркими лучами В камельке огонь блеснет; Если пламень потаенный
По ланитам пробежал; Если пояс сокровенный Развязался и упал — Улыбнися, друг бесценный, Это я! — Когда же ты, Сном закрыв прелестны очи, Обнажишь во мраке ночи Роз и лилий красоты, Я вздохну. . . и глас мой томный, Арфы голосу подобный, Тихо в воздухе умрет. Если ж легкими крилами Сон глаза твои сомкнет, Я невидимо с мечтами Стану плавать над тобой. Сон твой, Хлоя, будет долог. . . Но когда блеснет сквозь полог Луч денницы золотой, Ты проснешься. . . о блаженство! Я увижу совершенство. . . Тайны прелести красот, Где сам пламенный Эрот Оттенил рукой своею Розой девственну лилею; Всё опять в моих гладах, Все покровы исчезают; Час блаженнейший!. . Но, ах! Мертвые не воскресают. 1810 ЭПИГРАММА СОВЕТ ЭПИЧЕСКОМУ СТИХОТВОРЦУ Какое хочешь имя дай Твоей поэме полудикой: Петр длинный, Петр большой, но только Петр Великой — Ее не называй. (Между 1810—4812.)
IIA СМЕРТЬ СУПРУГИ Ф . Ф . К О К О Ш К І Ш А NellVtâ sua p : û bella, e piû fiorita.. . E v i v a . . . e bella al ciel saiita. Pe'r rca. Нет подруга нежной, нет прелестной Лилы! Всё осиротело! Плачь, любовь и дружба, плачь Гимен унылый! Счастье улетело! Дружба! ты всечасно радости цветами Жизнь ее дарила; Ты свою богишо, с воплем и слезами В землю положила. Ты печальны тисы, кипарисны лозы Насади вкруг урны! Пусть приносит юность в дар чистейши слезы И цветы лазурны! Всё вокруг уныло! Чуть Зефир весенний Памятник лобзает; Здесь, в жилище плача, тихий смерти гений Розу обрывает. Здесь Гимен, прикован, бледный и безгласный, Вечною тоскою, Гасит у гробницы свой светильник ясный Трепетной рукою! 1841 МОИ П Е Н А Т Ы Послание к Жуковскому и Вяземскому Отечески Пенаты, О пестуны мои! Вы златом не богаты, В возрасте самом прекрасном, самом пветудіем.,, . и прекрасная ушла на небо. Петрарка. И жи-
Но любите свои Норы и темны кельи, Где вас на новосельи Смиренно здесь и там Расставил по углам; Где странник я бездомный, Всегда в желаньях скромный, Сыскал себе приют. О, боги! будьте тут Доступны, благосклонны! Не вина благовонны, Не тучный фимиам Порт приносит вам; Но слезы умиленья, Но сердца тихий жар И сладки песнопенья, Богинь Пермесских дар! О, Лары! уживитесь В обители моей, Порту улыбнитесь — И будет счастлив в н е й ! . . В сей хижине убогой Стоит перед окном Стол ветхой и треногой С изорванным сукном. В углу, свидетель славы И суеты мирской, Висит полузаржавый Меч прадедов тупой; Здесь книги выписные, Там жесткая постель — Всё утвари простые, Всё рухлая скудель! Скудель! . . Но мне дороже, Чем бархатное ложе И вазы богачей. . . Отеческие боги! Да к хижине моей Не сыщет ввек дороги
Богатство с суетой, С наемного душой Развратные счастливцы, Придворные друзья И бледны горделивцы, Надутые князья! Но ты, о мой убогой Калека и слепой, Идя путем-дорогой С смиренною клюкой, Ты смело постучися, О воин, у меня, Войди и обсушися У яркого огня. О старец убеленный Годами и трудом, Трикраты уязвленный На приступе штыком! Двуструнной балалайкой Походы прозвени Про витязя с нагайкой, Что в жупел и в огни Летал перед полками, Как вихорь на полях, И вкруг его рядами Враги ложились в прах! . . И ты, моя Лилета, В смиренный уголок Приди под вечерок Тайком, переодета! Под шляпою мужской И кудри золотые И очи голубые, Прелестница, сокрой! Накинь мой плащ широкой, Мечом вооружись И в полночи глубокой Внезапно постучись. . . Вошла — наряд военный Упал к ее ногам,
И кудри распущенны Взвевают по плечам, И грудь ее открылась С лилейной белизной: Волшебница явилась Пастушкой предо мной! И вот с улыбкой нежной Садится у огня, Рукою белоснежной Склонившись на меня, И алыми устами, Как ветер меж листами, Мне шепчет: «Я твоя. Твоя, мой друг сердечной! ..» Блажен, в сени беспечной Кто милою своей, Под кровом от ненастья, На ложе сладострастья, До утренних лучей Спокойно обладает, Спокойно засыпает Близ Друга сладким сном! . . Уже потухли звезды В сиянии дневном, И пташки теплы гнезды, Что свиты над окном, Щебеча покидают И негу отрясают Со крылышек своих; Зефир листы колышет, И всё любовью дышет Среди полей моих; Всё с утром оживает, А Лила почивает На ложе из цветов.. . И ветер тиховейной С груди ее лилейной Сдул дымчатый покров. . . И в локоны златые
Две розы молодые С нарциссами вплелись; Сквозь тонкие преграды Нога, ища прохлады, Скользит по ложу В Н И З . • • Я Лилы пью дыханье На пламенных устах, Как роз благоуханье, Как нектар на пирах!. . Покойся, друг прелестной, В объятиях моих! Пускай в стране безвестной, В тени лесов густых, Богинею слепою Забыт я от пелен, Но дружбой и тобою С избытком награжден! Мой век спокоен, ясен. В убожестве с тобой Мне мил шалаш простой; Без злата мил и красен Лишь прелестью твоей! Без злата и честей Доступен добрый гений Поэзии святой, И часто в мирной сени Беседует со мной. Небесно вдохновенье, Порыв крылатых дум! (Когда страстей волненье Уснет. . . и светлый ум, Летая в поднебесной, Земных свободен уз, В Аонии прелестной Сретает хоры муз!) Небесно вдохновенье, Зачем летишь стрелой И сердца упоенье Уносишь за собой? —:
До розовой денницы В отрадной тишине, Парнасские царицы, Подруги будьте мне! Пускай веселы тени Любимых мне певцов, Оставя тайны сени Стигийских берегов Иль области эфирны, Воздушною толпой Слетят на голос лирный Беседовать со мной!. . И мертвые с живыми Вступили в хор един!.. Что вижу? ты пред ними, Парнасский исполин, Певец героев, славы, В след вихрям и громам, Наш лебедь величавый, Плывешь по небесам. В толпе и муз, и граций, То с лирой, то с трубой, Наш Пиндар, наш Гораций Сливает голос свой. Он громок, быстр и силен, Как Суна средь степей, И нежен, тих, умилен, Как вешний соловей. Фантазии небесной Давно любимый сын, То повестью прелестной Пленяет Карамзин, То мудрого Платона Описывает нам И ужин Агатона, И наслажденья храм, То древню Русь и нравы Владимира времян, И в колыбели славы Рождение Славян,
За ними Сильф прекрасной, Воспитанник харит, На цитре сладкогласной О Душеньке бренчит; Мелецкого с собою Улыбкою зовет И с ним, рука с рукою, Гимн радости поет!.. С Эротами играя, Философ и пиит, Близ Федра и Пильпая Там Дмитриев сидит; Беседуя с зверями, Как счастливый дитя, Парнасскими цветами Скрыл истину шутя. За ним в часы свободы ГІоют среди певцов Два баловня природы, Хемницер и Крылов. Наставники-пииты, О Фебовьг жрецы! Вам, вам плетут хариты Бессмертные венцы! Я вами здесь вкушаю Восторги Писрид, И в радости взываю: О, музы! я пиит! А вы, смиренной хаты О лары и пенаты! От зависти людской Мое сокройте счастье, Сердечно сладострастье И негу, и покой! Фортуна, прочь с дарами Блистательных сует! Спокойными очами Смотрю на твой полет: Я в пристань от ненастья
Челнок мой проводил И вас, любимцы счастья, Навеки позабыл... Но вы, любимцы славы, Наперсники забавы, Любви и важных муз, Беспечные счастливцы, Философы-ленивцы, Враги придворных уз, Друзья мои сердечны! Придите в час беспечный Мой домик навестить — Поспорить и попить! Сложи печалей бремя, Жуковский добрый мой! Стрелою мчится время, Веселие стрелой! Позволь же дружбе слезы И горесть усладить И счастья блеклы роды Эротом оживить. О, Вяземский! цветами Друзей твоих венчай. Дар Вакха перед нами: Вот кубок — наливай! Питомец муз надежный, О, Аристиппов внук! Ты любишь песни нежны й рюмок звон и стук! В час неги и прохлады На ужинах твоих Ты любишь томны взгляды Прелестниц записных. И все заботы славы, Сует и шум, и блажь, За быстрый миг забавы С поклонами отдашь. О, дай же ты мне руку, Товарищ в лени мой, И мы. . . потопим скуку
È сей чаше золотой! Пока бежит за нами Бог времени седой И губит луг с цветами Безжалостной косой, Мой друг! скорей за счастьем В путь жизни полетим; Упьемся сладострастьем И смерть опередим; Сорвем цветы украдкой Под лезвием косы И ленью жизни краткой Продлим, продлим часы! Когда же Парки тощи Нить жизни допрядут, И нас в обитель нощи Ко прадедам снесут, — Товарищи любезны! Не сетуйте о нас. К чему рыданья слезны Наемных ликов глас? К чему сии куренья И колокола вой, И томны псалмопенья Над хладною доской? К чему? . . Но вы толпами При месячных лучах Сберитесь, и цветами Усейте мирный прах; Иль бросьте на гробницы Богов домашних лик. Две чаши, две цевницы С листами повилик; И путник угадает Без надписей златых, Что прах тут почивает Счастливцев молодых!
Т Е Н Ь ДРУГА Sunt aliquid manes: letum non omnia finit; Luridaque evictos effugit umbra rogos. Properties 1 Я берег покидал туманный Альбиона: Казалось, он в волнах свинцовых утопал. За кораблем вилася Гальциона, И тихий глас ее пловцев увеселял. Вечерний ветр, валов плесканье, Однообразный шум и трепет парусов, И кормчего на палубе вдыванье Ко страже дремлющей под говором валов; Всё сладкую задумчивость питало. Как очарованный, у мачты я стоял, Но сквозь туман и ночи покрывало Светила Севера любезного искал. Вся мысль моя была в воспоминанье, Под небом сладостным отеческой земли. Но ветров шум и моря колыханье На вежды томное забвенье навели. Мечты сменялися мечтами, И вдруг. . . то был ли сон? . . предстал товарищ мне, Погибший в роковом огне Завидной смертию, над Плейсскими струями Но вид не страшен был: чело Глубоких ран не сохраняло, Как утро майское, веселием цвело, И всё небесное душе напоминало. «Ты ль это, милый друг, товарищ лучших дней! Ты ль это? я вскричал, о воин вечно милой! Не я ли над твоей безвременной могилой, При страшном зареве Беллониных огней, Не я ли с верными друзьями Мечом на дереве твой подвиг начертал, 1 Души усопших — суть нечто; смерть не всё заканчивает, и бледная тень ускользает из побежденного костра. Лроперциус.
Й тень в небесную отчизну провождал С мольбой, рыданьем и слезами? Тень незабвенного! ответствуй, милый брат! Или протекшее всё было сон, мечтанье, Всё, всё, и бледный труп, могила и обряд, Свершенный дружбою в твое воспоминанье? О, молви слово мне! Пускай знакомый звук Еще мой жадный слух ласкает: Пускай рука моя, о незабвенный друг! Твою, с любовию сжимает. . .» И я летел к нему. . . Но горний дух исчез В бездонной синеве безоблачных небес, Как дым, как метеор, как призрак полуночи. И сон покинул очи. — Всё спало вкруг меня под кровом тишины; Стихии грозные казалися безмолвны. При свете облаком подернутой луны Чуть веял ветерок, едва сверкали волны; Но сладостный покой бежал моих очей, И всё душа за призраком летела. Всё гостя горнего остановить хотела: Тебя, о милый брат! о лучший из друзей! 1814 НА Р А З В А Л И Н А Х З А М К А В Ш В Е Ц И И ЭЛЕГИЯ Уже светило дня на западе горит, И тихо погрузилось в волны! . . Задумчиво луна сквозь тонкий пар глядит На хляби и брега безмолвны. И всё в глубоком сне поморие кругом. Лишь изредка рыбарь к товарищам взывает: Лишь эхо глас его протяжно повторяет В безмолвии ночном. Я здесь, на сих скалах, висящих над водой, В священном сумраке дубравы Задумчиво брожу, и вижу пред собой 7 Русские поэты 97
Следы протекших лет и славы: Обломки, грозный вал, поросший злаком ров, Столбы — и ветхий мост с чугунными цепями, Твердыни мшистые с гранитными зубцами И длинный ряд гробов. Всё тихо: мертвый сон в обители глухой. Но здесь живет воспоминанье: И путник, опершись на камень гробовой, Вкушает сладкое мечтанье. Там, там, где вьется плющ по лестнице крутой, И ветр колышет стебль иссохшия полыни, Где месяц осребрил угрюмые твердыни Над спящею водой; Там воин некогда, Одена храбрый внук, В боях приморских поседелый, Готовил сына в брань, и стрел пернатых пук, Броню заветну, меч тяжелый, Он юноше вручил израненной рукой, И громко восклицал, подъяв дрожащи длани: Тебе он обречен, о бог, властитель брани, Всегда и всюду твой! А ты, мой сын, клянись мечем своих отцов И Гелы клятвою кровавой, На западных струях быть ужасом врагов, Иль пасть, как предки пали, с славой! И пылкий юноша меч прадедов лобзал, И к персям прижимал родительские длани. И в радости, как конь при звуке новой брани, Кипел и трепетал. Война, война врагам отеческой земли! —Суда на утро восшумели, Запенились моря, и быстры корабли На крыльях бури полетели! В долинах Нейстрии раздался браней гром, Туманный Альбион из края в край пылает,
И Гела дейь и мочь в Валгаллу провождаеі Погибших бледный сонм. Ах, юноша! Спеши к отеческим брегам, Назад лети с добычей бранной; Уж веет кроткий ветр во след твоим судам, Герой, победою избранной! Уж скальды пиршество готовят на холмах, Уж дубы в пламени, в сосудах мед .сверкает И вестник радости отцам провозглашает Победы на морях. Здесь в мирной пристани, с денницей золотой Тебя невеста ожидает, К тебе, о юноша, слезами и мольбой, Богов на милость преклоняет. . . Но вот в тумане там, как стая лебедей, Белеют корабли, несомые волнами; О, вей, попутный ветр, вей тихими устами В ветрила кораблей! Суда у берегов, на них уже герой С добычей жен иноплеменных; К нему спешит отец с невестою младой И лики скальдов вдохновенных. Красавица стоит, безмолвствуя, в слезах, Едва на жениха взглянуть украдкой смеет, Потупя ясный взор, краснеет и бледнеет, Как месяц в н е б е с а х . . . Й там, где камней ряд, седым одетый мхом, Помост обрушенный являет, Повременно сова в безмолвии ночном Пустыню криком оглашает; Там чаши радости стучали по столам, Там храбрые кругом с друзьями ликовали, Там скальды пели брань, и персты их летали По пламенным струнам.
Там пели звук мечей и свист пернатых стрёЛ, И треск щитов и гром ударов, Кипящу брань среди опустошенных сел, И грады в зареве пожаров; Там старцы жадный слух склоняли к песне сей, Сосуды полные в десницах их дрожали, И гордые сердца с восторгом вспоминали О славе юных дней. Но всё покрыто здесь угрюмой ночи мглой. Всё время в прах преобратило! Где прежде скальд гремел на арфе золотой, Там ветер свищет лишь уныло! Где храбрый ликовал с друяшною своей, Где жертвовал вином отцу и богу брани, Там дремлют, притаясь, две трепетные лани До утренних лучей. Где ж вы, о сильные, вы галлов бич и страх, Земель полнощных исполины, Роальда спутники, на бренных челноках Протекши дальные пучины? Где вы, отважные толпы богатырей, Вы, дикие сыны и брани и свободы, Возникшие в снегах, средь ужасов природы, Средь копий, средь мечей? -— Погибли сильные! — Но странник в сих местах Не тщетно камни вопрошает, И руны тайные, останки на скалах Угрюмой древности читает. Оратай ближних сел, склонясь на посох свой, Гласит ему: смотри, о сын иноплеменный, Здесь тлеют праотцев останки драгоценны; Почти их гроб святой! 1(1(1
СУДЬБА ОДІІССЕЯ Средь ужасов земли и ужасов морей Блуждая, бедствуя, искал своей Итаки Богобоязненный страдалец Одиссей; Стопой бестрепетной сходил Аида в мраки, Харибды яростной, подводной Сциллы стон Не потрясли души высокой. Казалось, победил терпеньем рок жестокой И чашу горести до капли выпил он; Казалось, небеса карать его устали И тихо сонного домчали До милых родины давно желанных скал. Проснулся он; и что ж? отчизны не познал. (IS 14) ВАКХАНКА Все на праздник Эригоны Жрицы Вакховы текли; Ветры с шумом разнесли Громкий вой их, плеск и стоны. В чаще дикой и глухой Нимфа юная отстала; Я за ней — она бежала Легче серны молодой. — Эвры волосы взвивали Перевитые плющом; Нагло ризы поднимали И свивали их клубком. Стройный стан, кругом обвитый Хмеля желтого венцом, И пылающи ланиты Розы ярким багрецом, И уста, в которых тает Пурпуровый виноград — Всё в неистовой прельщает, В сердце льет огонь и яд! Я за ней. . . она бежала Легче серны молодой —-
Я настиг — она упала! И тимпан под головой! Жрицы Вакховы промчались С громким воплем мимо нас; И по роще раздавались Эвод! и неги глас! (1811?) МОЙ Г Е Н И Й О память сердца! ты сильней Рассудка памяти печальной, И часто сладостью своей Меня в стране пленяешь дальной. Я помню голос милых слов, Я помню очи голубые, Я помню локоны златые Небрежно вьющихся власов. Моей пастушки несравненной Я помню весь наряд простой, И образ милый, незабвенной, Повсюду странствует со мной. Хранитель гений мой — любовью В утеху дан разлуке он: Засну ль? приникнет к изголовью И усладит печальный сон. 1815 ТАВРИДА Друг милый, ангел мой! сокроемся туда, Где волны кроткие Тавриду омывают, И Фебовы лучи с любовью озаряют Им древней Греции священные места. Мы там, отверженные роком, Равны несчастием, любовию равны, Под небом сладостным полуденной страны Забудем слезы лить о жребии жестоком;
Забудем имена Фортуны и честей. В прохладе ясеней, шумящих над лугами, Где кони дикие стремятся табунами На шум студеных струй, кипящих под землей, Где путник с радостью от зноя отдыхает Под говором! древес, пустынных птиц и вод: Там, там нас хижина простая ожидает, Домашний ключ, цветы и сельский огород. Последние дары Фортуны благосклонной, Вас пламенны сердца приветствуют стократ! Вы краше для любви и мраморных палат Пальмиры Севера огромной! Весна ли красная блистает средь полей, Иль лето знойное палит иссохши длаки, Иль урну хладную вращая, водолей Валит шумящий дождь, седой туман и мраки. — О радость! ты со мной встречаешь солнца свет, И ложе счастия с денницей покидая, Румяна и свежа, как роза полевая, Со мною делишь труд, заботы и обед. Со мной в час вечера, под кровом тихой«ночи Со мной, всегда со мной; твои прелестны очи Я вижу, голос твой я слышу, и рука В твоей покоится всечасно. Я с жаждою ловлю дыханье сладострастно Румяных уст, и если хоть слегка Летающий Зефир власы твои развеет И взору обнажит снегам подобну грудь, Твой друг — не смеет1 и вздохнуть! Потупя взор, дивится и немеет. [48 Hl НАДПИСЬ К П О Р Т Р Е Т У ЖУКОВСКОГО Под знаменем Москвы, пред падшею столицей, Он храбрым гимны пел, как пламенный Тиртей, В дни мира, новый Грей, Пленяет нас задумчивой цевницей. 4816
У М И Р А Ю Щ И Й ТАСС . . . Е corne alpestre е rapido torrente, Come acceso baleno In notturno sereuo, Come aura о fumo, о come stral repente, Volan le nostre fame; ed ogni onore Sembra languido fiore! Che più spera, о che s'attende omai? Dopo trionfo e palma Sol qui restano all'alma Lutto e lamenti, e lagrimosi lai. Che più giova amicizia о giova amore! Abi lagrime! ahi dolore! Torrismondo Trag, di T. Tas-w. Какое торжество готовит древний Рим? Куда текут народа шумны волны? К чему сих аромат и мирры сладкий дым, Душистых трав кругом кошницы полны? До Капитолия от Тибровых валов, Над стогнами всемирныя столицы, К чему раскинуты средь лавров и цветов Бесценные ковры и багряницы? К чему сей шум? к чему тимпанов звук и гром? Веселья он или победы вестник? Почто с хоругвией течет в молитвы дом Под митрою апостолов наместник? Кому в руке его сей зыблется венец. Бесценный дар признательного Рима? Кому триумф? — Тебе, божественный певец, Тебе сей дар. . . певец Ерусалима! И шум веселия достиг до кельи той, Где борется с кончиною Торквато: Где над божественной страдальца головой Дух смерти носится крылатой: 1 Как альпийский быстрый поток, как вспыхнувшая молния в потемневшем небе, как ветер или пар, или летучая стрела, наша слава исчезает и всякая почесть подобна увядающему цветку. IIa что еще надеяться, чего еще ждать? После триумФа и пальмовых ветвей душе остается только печаль, жалобы и слезы. К чему дружба, к чему любовь? О слезы! о скорбь! Торрисмондо Тридт Т. Тассо. 1
Ни слезы дружества, ни иноков мольбы, Ни почестей столь поздние награды, — Ничтдле укротит железный судьбы, — Не знающей к великому пощады. Полуразрушенный, он видит грозный час. С веселием его благословляет, И, лебедь сладостный, еще в последний раз Он, с жизнию прощаясь, восклицает: «Друзья, о, дайте мне взглянуть на пышный Рим. Где ждет певца безвременно кладбище, Да встречу взорами холмы твои и дым, О древнее Квиритов пепелище! Земля священная героев и чудес! Развалины и прах красноречивый! Лазурь и пурпуры безоблачных небес, Вы, тополи, вы, древние оливы, И ты, о вечный Тибр, поитель всех племен, Засеянный костьми граждан вселенной —Вас, вас приветствует из сих унылых стен Безвременной кончине обреченной! Свершилось! Я стою над бездной роковой И не вступлю при плесках в Капитолий; И лавры славные над дряхлой головой Не усладят певца свирепой доли, От самой юности игралище людей, Младенцем был уже изгнанник; Под небом сладостным Италии моей Скитаяея, как бедный странник. Каких не испытал превратностей судеб? Где мой челнок волнами не носился? Где успокоился? где мой насущный хлеб Слезами скорби не кропился? Соренто! колыбель моих несчастных дней, Где я в ночи, как трепетный Асканий, Отторжен был судьбой от матери моей, От сладостных объятий и лобзаний, — Ты помнишь, сколько слез младенцем пролил я! Увы! с тех пор добыча злой судьбины
Все горести узнал, всю бедность бытия. Фортуною изрытые пучины Разверзлись подо мной, и гром не умолкал! Из веси в весь, из стран в страну гонимый Я тщетно на земли пристанища искал: Повсюду перст ее неотразимый! Повсюду молнии, карающи певца! Ни в хижине оратая простова, Ни под защитою Альфонсова дворца, Ни в тишине безвестнейшего крова, Ни в дебрях, ни в горах не спас главы моей Бесславием и славой удрученной, Главы изгнанника, от колыбельных дней Карающей богине обреченной. . . Друзья! но что мою стесняет страшно грудь? Что сердце так и ноет и трепещет? Откуда я? какой прошел ужасный путь, И что за мной еще во мраке блещет? Ферара. . . Фурии. . . и зависти змия! . . Куда? куда, убийцы дарованья! Я в пристани. Здесь Рим. Здесь братья и семья, Вот слезы их и сладки лобызанья. . . И в Капитолии — Виргилиев венец! Так, я свершил назначенное Фебом. От первой юности его усердный жрец, Под молнией, под разъяренным небом Я пел величие и славу прежних дней, И в удах я душой не изменился. Муз сладостный восторг не гас в душе моей, И гений мой в страданьях укрепился. Он жил в стране чудес, у стен твоих, Сион. На берегах цветущих Иордана; Он вопрошал тебя, мутящийся Кедрон, Вас, мирные убежища Ливана! Пред ним воскресли вы, герои древних дней, В величии и в блеске грозной славы! Он зрел тебя, Готфред, владыко, вождь царей Под свистом стрел спокойный, величавый;
Тебя, младый Ринальд, кипящий, как Ахилл, В любви, в войне счастливый победитель. Он зрел, как ты летал по трупам вражьих сил Как огнь, как смерть, как ангелистребитель. . . И Тартар низложен сияющим крестом! О, доблести неслыханной примеры! О, наших праотцев, давно почивших сном, Триумф святой! победа чистой веры! Торквато вас исторг из пропасти времен: Он пел — и вы не будете забвенны. — Он пел: ему венец бессмертья обречен, Рукою Муз и славы соплетенный. Но поздно! я стою над бездной роковой И не вступлю при плесках в Капитолий, И лавры славные над дряхлой головой Не усладят певца свирепой доли!» Умолк. Унылый огнь в очах его горел, Последний луч таланта пред кончиной; И умирающий, казалося, хотел У Парки взять триумфа день единой, Он взором всё искал Капитолийских стен, С усилием еще приподнимался; Но, мукой страшною кончины изнурен, Недвижимый на ложе оставался. Светило дневное уж к западу текло И в зареве багряном утопало; Час смерти близился. . . и мрачное чело В последний раз страдальца просияло. С улыбкой тихою на запад он глядел. . . И, оживлен вечернею прохладой, Десницу к небесам внимающим воздел, Как праведник, с надеждой и отрадой. «Смотрите, — он сказал рыдающим друзьям, — Как царь светил на западе пылает! Он, он зовет меня к безоблачным странам, Где вечное Светило засияет. . ,
Уж ангел предо мной, вожатый оных мест; Он осенил меня лазурными крилами. . . Приближьте знак любви, сей таинственный крест.. • Молитеся с надеждой и слезами. . . Земное гибнет все. . . и слава и венец. . . Искусств и Муз творенья величавы, Но там всё вечное, как вечен сам творец. Податель нам венца небренной славы! Там всё великое, чем дух питался мой, Чем я дышал от самой колыбели. О, братья! о, друзья! не плачьте надо мной: Ваш друг достиг давно желанной цели. Отыдет с миром он и, верой укреплен, Мучительной кончины не приметит: Там, там. . . о, счастие!.. средь непорочных жен; Средь ангелов, Элеонора встретит!» И с именем любви божественный погас; Друзья над ним в безмолвии рыдали, День тихо догорал. . . и колокола глас Разнес кругом по стогнам весть печали. «Погиб Торквато наш! — воскликнул с плачем Рим. Погиб певец, достойный лучшей доли! . .» На утро факелов узрели мрачный дым; И трауром покрылся Капитолий. (4847) И З ГРЕЧЕСКОЙ АНТОЛОГИИ ЭЛЕГИЯ 1 В обители ничтожества унылой, О, незабвенная! прими потоки слез, И вопль отчаянья над хладною могилой, И горсть, как ты, минутных роз. Ах! тщетно всё! Из вечной сени
Йичем не призовем твоей прискорбной тсИй! Добычу не отдаст завистливый Аид. Здесь онемение; всё хладно, всё молчит; Надгробный факел мой лишь мраки освещает. . . Что, что вы сделали, властители небес? Скажите, что краса так рано погибает! Но ты, о мать-земля! с сей данью горьких слез Прими почившую, поблеклый цвет весенний Прими и успокой в гостеприимной сени! 2 ЯВОР К ПРОХОЖЕМУ Смотрите, виноград кругом меня как вьется! Как любит мой полуистлевший пень! Я некогда ему давал отрадну тень; Завял: но виноград со мной не расстается. Зевеса умоли, Прохожий, если ты для дружества способен, Чтоб друг твой моему был некогда подобен, И пепел твой любил, оставшись на земли. 3 В Лаисе нравится улыбка на устах, Ее пленительны для сердца разговоры; Но мне милей ее потупленные взоры И слезы горести внезапной на очах. Я в сумерки, вчера, одушевленный страстью, У ног ее любви все клятвы повторял, И с поцелуем, к сладострастью На ложе роскоши тихонько увлекал. . . Я таял, и Лаиса млела.. . Но вдруг уныла, побледнела, И — слезы градом из очей! Смущенный, я прижал ее к груди моей: «Что сделалось, скажи, что сделалось с тобою ?»—«Спокойся, ничего, бессмертными клянусь; Я мыслию была встревожена одною; Вы все обманчивы, и я . . . тебя страшусь».
К ПОСТАРЕЛОЙ КРАСАВИЦЕ Тебе ль оплакивать утрату юных дней? Ты в красоте не изменилась И для любви моей От времени еще прелестнее явилась. Твой друг не дорожит неопытной красой, Незрелой в таинствах любовного искусства. Без жизни взор ее стыдливый и немой, И робкий поцелуй без чувства. Но ты — владычица любви, Ты страсть вдохнешь и в мертвый камень, И в осень дней твоих не погасает пламень, Текущий с жиднию в крови. 5 . Изнемогает жизнь в груди моей остылой; Конец борению; увы! всему конец. Киприда и Эрот, мучители сердец! Услышьте голос мой последний и унылой. Я вяну и еще мучения терплю; Полмертвый, но сгораю. Я вяну, но еще так пламенно люблю, И без надежды умираю! Так, жертву обхватив кругом, На алтаре огонь бледнеет, умирает, Й вспыхнув ярче пред концом. На пепле погасает. 6 С отвагой на челе и с пламенем в крови Я плыл, но с бурей вдруг предстала смерть ужасна. О юный плаватель, сколь жизнь твоя прекрасна! Вверяйся челноку, плыви! 4847—4848
ПОДРАЖАНИЕ АРИОСТУ La Virgiiiella è simile alla rosa 1 Девица юная подобна розе нежной, Взлелеянной весной под сению надежной; Ни стадо алчное, ни взоры пастухов Не знают тайного сокровища лугов; Но ветер сладостный, но рощи благовонны Земля и небеса прекрасной благосклонны. •1817—1818 К ТВОРЦУ « И С Т О Р И И ГОСУДАРСТВА РОССИЙСКОГО» Когда на играх Олимпийских, В надежде радостных похвал, Отец истории читал Как Грек разил вождей азийских И силы гордых сокрушил — Народ, любитель шумной славы, Забыв ристанье и забавы, Стоял и весь вниманье был. Но в сей толпе многонародной Как старца слушал Фукидид, Любимый отрок Аонид, Надежда крови благородной! С какою жаждою внимал Отцов деянья знамениты, И на горящие ланиты Какие слезы проливал! И я так плакал в восхищеньи, Когда скрижаль твою читал, Й гений твой благословлял В глубоком, сладком умиленьи. Пускай талант не мой удел, 1 Девушка подобна розе.
Но я для муз дышал недаром, Любил прекрасное и с жаром Твой гений чувствовать умел. •1848 » * * Ты пробуждаешься, о, Байя, из гробницы При появлении Аврориных лучей, Но не отдаст тебе багряная денница Сияния протекших дней, Не возвратит убежищей прохлады, Где нежились рои красот, И никогда твои порфирны колоннады Со дна не встанут синих вод! 4819 * * » Есть наслаждение и в дикости лесов, Есть радость на приморском бреге, И есть гармония в сем говоре валов, Дробящихся в пустынном беге. Я ближнего люблю, но ты, природа-мать, Для сердца ты всего дороже! С тобой, владычица, привык я забывать И то, чем был, как был моложе, И то, чем ныне стал под холодом годов. Тобою в чувствах оживаю. Их выразить душа не знает стройных слов й как молчать об них не знаю. Шуми же ты, шуми, огромный океан! Развалины на прахе строит Минутный человек, сей суетный тиран, Но море чем себе присвоит? Трудися, созидай громады кораблей. . . 4849—4820
ПОДРАЖАНИЯ ДРЕВНИМ I Без смерти жизнь не жизнь: и что она? Сосуд. Где капля меду средь полыни: Величествен сей понт! Лазурный царь пустыни, О солнце! чудно ты, среди небесных чуд! И на земле прекрасного столь много! Но всё поддельное иль втуне серебро: Плачь, смертный! плачь! Твое добро В руке у Немезиды строгой! II Когда в страдании девица отойдет, И труп синеющий остынет, Напрасно на него любовь и амвру льет И облаком цветов окинет. Бледна, как лилия в лазури васильков, Как восковое изваянье; Нет радости в цветах для вянущих перстов, И суетно благоуханье. III Ты хочешь меду, сын? — так жала не страшись; Венца победы? — смело к бою; Ты перлов жаждешь?-—так спустись На дно, где крокодил зияет под водою. Не бойся! Бог решит. Лишь смелым он отец, Лишь смелым перлы, мед иль гибель. . . иль венец. 182,1 4 « С Ты знаешь, что изрек, Прощаясь с жизнию, седой Мельхиседек? Рабом родится человек, 8 Русские поэты — 1105 113
Рабом в могилу ляжет, И смерть ему едва ли скажет, Зачем он шел долиной чудной слез, Страдал, рыдал, терпел, исчез. 4821
я асилии ІШІІІ *

ЭПИГРАММЫ I (Подражание французской) Какой-то стихотвор (довольно их у нас) Послал две оды на Парнас. Он в них описывал красу природы, неба, Цвет розо-желтый облаков, Шум листьев, вой зверей, ночное пенье сов, И милости просил у Феба. Читая, Феб зевал и, наконец, спросил: «Каких лет стихотворец был И оды громкие давно ли сочиняет?» — «Ему пятнадцать лет», Эрата отвечает: «Пятнадцать только лет?» — «Не более того!» «Так розгами его!» [4798] II Змея ужалила Маркела. Он умер? — Нет, змея, напротив, околела. [4808] в
It В. A. ЯІУКОВСКОМУ Licuit semperque licebit Signatum praesente nota producere nomen. Ut silvae t'oliis pro nos mutantur in annos, Prima cadunt; ita verborum vetus interit aetas, Et juveuum litu florent modo nata vigentque. Ilorat. Ars poetica.1 Скажи, любезный друг, какая прибыль в том, Что часто я тружусь день целый над стихом? Что Кондильяка я и Дюмарсье читаю, Что логике учусь и ясным быть желаю? Какая слава мне за тяжкие труды? Лишь только всякий час себе я жду беды: Стихотворителей здесь скопище упрямо. Не ставлю я нигде ни семо, ни овамо; Я, признаюсь, люблю Карамзина читать И в слоге Дмитреву стараюсь подражать. Кто мыслит правильно, кто мыслит благородно, Тот изъясняется приятно и свободно. Славенские слова таланта не дают, И на Парнас они порта не ведут. Кто русской грамоте, как должно, не учился, Напрасно тот писать трагедии пустился; Поэма громкая, в которой плана нет, Не песнопение, но сущий только бред. Вот мнение мое! Я в нем не ошибаюсь И на Горация и Депрео ссылаюсь: Они против врагов мне твердый будут щит; Рассудок следовать примерам их велит. Талант нам Феб дает, а вкус дает ученье. 4 f o просвещает ум? питает душу? — Чтенье. В чем уверяют нас Паскаль и Боссюэт, В Синопсисе того, в Степенной книге нет. 1 Всегда и было и будет позволено употреблять слова, означенные обычаем. Как леса на склоне года меняют листья и ранее появившиеся листья опадают, так проходит пора старых слов и в употреблении цветут вновь появившиеся. Гораций. Искусство поэзии.
Отечество люблю, язык я русский знаю, Но Тредьяковского с Расином не равняю; И Пиндар наших стран тем слогом не писал, Каким Боян в свой век героев воспевал. Я прав, и ты со мной, конечно, в том согласен, Но правду говорить безумцам — труд напрасен. Я вижу весь собор безграмотных Славян, Которыми здесь вкус к изящному попран, Против меня теперь рыкающий ужасно. К дружине вопиет наш Балдус велегласно: «О братие мои, зову на помощь вас, Ударим на него, и первый буду ад! Кто нам грамматике советует учиться, Во тьму кромешную, в геенну погрузится; И аще смеет кто Карамзина хвалить, Наш долг, о людие, злодея истребить». Не бойся, говоришь ты мне, о друг почтенный, Не бойся, мрак исчез: настал нам век блаженный! Великий Петр, потом великая жена, Которой именем вселенная полна, Нам к просвещению, к наукам путь открыли, Венчали лаврами и светом одарили. Вергилий и Омер, Софокл и Эврипид, Гораций, Ювенал, Саллюстий, Фукидид Знакомы стали нам, и к вечной славе Россов Во хладном севере родился Ломоносов! На лире золотой Державин возгремел, Бессмертную в стихах бессмертных он воспел; Любимец Аонид и Фебом вдохновенный Представил Душеньку в поэме несравненной. Во вкусе час настал великих перемен: Явились Карамзин и Дмитрев-Лафонтен! Вот чем все русские должны гордиться ныне! Хвала Великому! Хвала Екатерине! Пусть Клит рецензии тисненью предает, Безумцу вопреки поэт всегда порт. Итак, любезный друг, я смело в бой вступаю; В словесности раскол, как должно, осуждаю.
Арист душою добр, но автор он дурной, И нам от книг его нет пользы никакой; В странице каждой он слог древний выхваляет И русским всем словам прямой источник знает: Что нужды? Толстый том, где зависть лишь видна, Не есть Лагарпов вкус, а пагуба одна. В славянском языке и сам я пользу вижу, Но вкус я варварский гоню и ненавижу. В душе своей ношу к изящному любовь; Творенье без идей мою волнует кровь. Слов много затвердить не есть еще ученье: Нам нужны не слова, нам нужно просвещенье. [4840] О П А С Н Ы Й СОСЕД Ох! дайте отдохнуть и с силами собраться! Что прибыли, друзья, пред вами запираться? Я все перескажу: Буянов, мой сосед, Имение свое проживший в восемь лет С цыганками, с б. . . .ми, в трактирах с плясунами, Пришел ко мне вчера с небритыми усами, Растрепанный, в пуху, в картузе с козырьком; Пришел, и понесло повсюду табаком, «Сосед, он мне сказал, что делаешь ты дома? Я славных рысаков подтибрил у Пахома, На масляной тебя я лихо прокачу». Потом с улыбкою ударив по плечу, «Мой друг, прибавил он: послушай, есть находка, Не девка, — золото! из всей Москвы красотка. Шестнадцать только лет, бровь черная дугой И в ремесло пошла лишь нынешней зимой. Ступай со мной, качнем!» К плотскому страсть имея, Я виноват, друзья, послушался элодея. Мы сели в обшевни, покрытые ковром, И пристяжная вмиг свернулася кольцом. Извощик ухарской, любуясь рысаками,
«Ну, свистнул, соколы, отдернем с господами!» Пустился дым густой ид пламенных ноздрей По улицам, как вихрь, несущихся коней; Кузнецкий мост и вал, Арбат и Поварская Дивились двоице, на бег ее взирая. Позволь, Варяго-Росс, угрюмый наш певец, Славянофилов кум, взять слово в образец. Досель в невежестве коснея, утопая, Мы парой двоицу по русски называя, Писали для того, чтоб понимали нас. Ну, к чорту ум и вкус! пишите в добрый час. ^Приехали!» сказал извощик, отряхаясь. Домишко, как тростник от ветра колыхаясь, С калиткой на крюку, представился очам. Херы с Покоями сцеплялись по стенам. «Кто там?» нас вопросил охриплый голос грубый. «Проворней отворяй, не то ракалью в зубы!» Буянов отвечал: «готовы кулаки»— И толк ногою в дверь; слетели все крюки. Мы сгорбившись вошли в какую-то каморку. И что ж? С купцом играл дьячок приходский в горку; Пунш, пиво и табак стояли на столе. С широкой задницей, с угрями на челе, Вся провонявшая и чесноком и водкой, Сидела сводня тут с известною красоткой. Султан Селим, Вольтер и Фридерик Второй Смиренно в рамочках висели над софой. Две гостьи дюжие смеялись, рассуждали И Стерна Нового как диво величали; -—• Прямой талант везде защитников найдет! — Но вот кривой лакей им кофе подает, Безносая стоит кухарка в душегрейке; Урыльник, самовар и чашки на скамейке. «Я здесь!» — провозгласил Буянов молодец. Все вздрогнули: дьячок и сводня и купец, Но все, привстав, поклон нам отдали учтивый. «Ни с места!» продолжал сосед велеречивый. «Ни с места! Все равны в б и у б. . . .й; Не обижать пришли мы честных здесь людей.
Панкратьева, садись; целуй меня, Варюшка! Дай пуншу, пей дьячок!» — и началась пирушка Вдруг шепчет на ухо мне гостья на беду: «Послушай, я тебя в светлицу поведу, Ты мной, жидненочек, останешься доволен; Варюшка молода, но с нею будешь болен, — Она охотница подарочки дарить». Я на нее взглянул. Чорт дернул, так и быть! Пошли по лестнице высокой, крючковатой; Кухарка вслед кричит: «Боярин тароватый, Дай бедной за труды, всю правду доложу, Из чести лишь одной я в доме здесь служу». Сундук засаленый, периною покрытый, Огарок в черепке, рогожей пол обитый, Рубашки на шестах, два медные таза, Кот серый, курица — мне бросились в глада. Знакомка новая, обняв меня рукою, «Дружок, сказала мне, повеселись со мною; Ты добрый человек, мне твой приятен вид, И верно девушке не сделаешь обид. Не бойся ничего, живу я на отчете, И скажет вся Москва, что я лиха в работе». Проклятая! стыжусь, как падок, слаб ваш друг! Свет в черепке погас, и близок был сундук. . . Но что да шум? Кричат! Несется вопль в светлицу. Прелестница моя, накинув исподницу, От страха босиком по лестнице бежит; Я вслед за ней. Весь дом колеблется, дрожит. О ужас! мой сосед могучею рукою К стене прижав дьячка, тузит купца другою; Панкратьевна в крови, подсвечники летят, И стулья на полу ногами вверх лежат. . . Варюшка пьяная бранится непристойно, Один кривой лакей стоит в углу спокойно И, нюхая табак, с почтеньем ждет конца. «Буянов, бей дьячка, не пощади купца!» — Б . . .ь толстая кричит сердитому герою. Но вдруг красавицы все приступают к бою. Лежали на окне Бова и Еруслан, Несчастный Никанор, чувствительный роман,
Смерть Роллы, Арфаксад, Русалка, Дева Солнца, Они их с мужеством пускают в ратоборца. На доблесть храбрых жен я с трепетом взирал; Все пали ниц; сосед победу одержал. Ужасной битвы сей вот что было виною: Дьячок, купец, сосед пунш пили за игрою; Уменье в свете жить желая показать, Варюшка всем гостям старалась подливать; Благопристойности ничто не нарушало. Но Бахус бедствиям не раз бывал начало. Забав невинных враг, любитель козней злых, Не дремлет сатана при случаях таких. Купец почувствовал к Варюшке вожделенье (А б. . . ь, в том спору нет есть общее именье). К Аспазии подсев, дьячку он дал толчок, Буянова толкнул, нахмурившись, дьячок. Буянов, не стерпя приветствия такого Задел дьячка в лицо, не говоря ни слова, Дьячок, расхоробрясь, купца ударил в нос, Купец схватил с стола бутылку и поднос, В приятелей махнул,—-и сатане потеха! В юдоли сей, увы! плач вечно близок смеха! На быстрых крылиях веселие летит. А горе тут как тут. . . Гнилая дверь скрыпит И отворяется. Спокойствия рачитель, Брюхастый офицер, полиции служитель, Вступает с важностью в мундирном сертуке. «Потише, говорит, вы здесь не в кабаке! Пристойно ль, господа, у барышень вам драться? Немедленно со мной извольте расквитаться». Тарелкою сосед ответствовал ему. . . Я близ дверей стоял ко счастью моему; Мой слабый дух, боясь лютейшего сраженья, Единственно в ногах искал себе спасенья. В светлице позабыв часы и кошелек, Чрез бревна, кирпичи, чрез полный смрада ток, Перескочив, бежал, и сам куда не зная. Косматых церберов ужаснейшая стая, Исчадье адово, вдруг стала предо мной, И всюду раздался псов алчных лай и вой.
Что делать? я шинель им отдал на съеденье. Снег мокрый, сильный ветр, о страшное мученье! В тоске, в отчаяньи, промокший до костей, Я в полночь, наконец, до хижины моей, О милые друзья, калекой дотащился. Нет, полно! я навек с Буяновым простился. Блажен, стократ блажен, кто в тишине живет И в сонмище людей неистовых нейдет. Кто, веселясь под час с подругой молодою, За нежный поцелуй не награжден бедою; С кем не встречается опасный мой сосед; Кто любит и шутить, но только не во вред; Кто иногда стихи от скуки сочиняет И над рецензией славянской засыпает. 4841 К АРЗАМАСЦАМ Cujus autera aures veritati clausae, ut ab amico verum udaire uequeaut, hujus salus desperanda est. Cicero 1 Я грешен. Видно мне кибитка не Парнас; Но строг, несправедлив карающий ваш глас, И бедные стихи, плод шутки и дороги, По мненью моему, нё стоили тревоги. Просодии в них нет, нет вкуса — виноват! Но вы передо мной виновнее стократ. Разбор, поверьте мне, столь едкий, не услуга: Я слух ваш оскорбил, вы оскорбили друга. Вы вспомните о том, что первый, может быть, Осмелился глупцам я правду говорить; Осмелился сказать хорошими стихами, Что автор без идей, трудяся над словами, Останется всегда невеждой и глупцом. 1 Чьи же уши настолько закрыты для истины, что он не может слышать правду от друга, с тем дело безнадежно. Цицерон.
Я злого Гашпара убил одним стихом, И, гнева не боясь варягов беспокойных, В восторге я хвалил писателей достойных! Неблагодарные! О том забыли вы, И ныне, не щадя седой моей главы, Вы издеваетесь бесчинно надо мною; Довольно и без вас я был гоним судьбою! В дурных стихах большой не вижу я вины; Приятели беречь приятеля должны. Я не обидел вас. В душе моей незлобной, Лишь к пламенной любви и дружеству способной, Не приходила мысль над другом мне шутить! С прискорбием скажу, что прибыли любить? Здесь острое словцо приязни всей дороже, И дружество почти на ненависть похоже. Но, боже сохрани, чтоб точно думал я, Что в наши времена не водятся друзья! Нет, бурных дней моих на пасмурном закате Я истинно счастлив, имея друга в брате! Сердцами сходствуем; он точно я другой; Я горе с ним делю, он радости со мной. Благодарю судьбу! Чего желать мне боле? Проказничать, шутить, смеяться в вашей воле. Вы все любезны мне, хоть я на вас сердит; Нам быть в согласии сам Аполлон велит. Прямая наша цель есть польза, просвещенье, Богатство языка и вкуса очищенье; Но должно ли шутя о пользе рассуждать? Глупцы не престают водиться и писать, Дурачить Талию, ругаться Мельпомене: Смеемся мы тайком — они кричат на сцене. Нет, явною войной искореним врагов! И верный ваш собрат я действовать готов; Их оды жалкие, забавные их драмы, Похвальные слова, поэмы, эпиграммы, Конечно, не уйдут от критики моей: Невежд учить люблю и уважать друзей.
А. С. П У Ш К И Н У Племянник и поэт! Позволь, чтоб дядя твой На старости в стихах поговорил с тобой. Хоть модный романтизм подчас я осуждаю, Но истинный талант люблю и уважаю. Послание твое к вельможе есть пример, Что не забыт тобой затейливый Вольтер. Ты остроумие и вкус его имеешь И нравиться во всем читателю умеешь. Пусть бесится, ворчит московский Лабомель: Не оставляй свою прелестную свирель! Пустые критики достоинств не умалят; Жуковский, Дмитриев тебя и чтут, и хвалят; Крылов и Вяземский в числе твоих друзей; Пиши и утешай их музою своей, Печатай им назло скорее Годунова. Наказывай глупцов, не говоря ни слова, Творения твои для них тяжелый бич, Нибуром никогда не будет наш Москвич, И автор повести топорныя работы Не может, кажется, проситься в Вальтер-Скотты. Довольно и того, что журналист сухой В журнале чтит себя романтиков главой. Но полно! Что тебе парнасские пигмеи, Нелепая их брань, придирки и затеи! Счастливцу некогда смеяться даже им. Благодаря судьбу, ты любишь и любим. Венчанный розами ты грации рукою Вселенную забыл, к ней прилепясь душою. Прелестный вдор ее тебя животворит И счастье прочное, и радости сулит. Блаженствуй! — Но в часы свободы, вдохновенья, Беседуй с музами, пиши стихотворенья, Словесность русскую, язык обогащай, И вечно с миртами ты лавры съединяй. то
% «и ІГШИЕДШІЧ
• • • -
ПЕРУАНЕЦ К ИСПАНЦУ Рушиіель милой мне отчизны и свободы, О ты, что посмеясь святым правам природы. Злодейств неслыханных земле пример явил, Всего священного навек меня лишил! Доколе, в варварствах не зная истощенья, Ты будешь вымышлять мне новые мученья? Властитель и тиран моих плачевных дней! Кто право дал тебе над жизниго моей? Закон? Какой закон? Одной рукой природы Ты сотворен и я, и всей земли народы. Но ты сильней меня; а я — за то ль, что слаб, За то ль, что черен я, — и должен быть твой раб Погибни же сей мир, в котором беспрестанно Невинность попрана, злодейство увенчанно; Где слабость есть порок, а сила — все права! Где поседевшая в злодействах голова Бессильного гнетет, невинность поражает! И кровь их на себе порфирой прикрывает! Итак, закон тебе нас мучить право дал? Почто же у меня он все права отнял? Почто же сей закон, тираново желанье, Ему дает и власть, и меч на злодеянье, Меня ж неволит он себя переродить, И, что я человек, велит мне то забыть? Русские поэты — 1105 129
Иль мыслишь ты, злодей, состав мой изнуряй, Главу мою к земле мученьями склоняя, Что будут чувствия во мне умерщвлены? Ах, нет, — тираны лишь одни их лишены! . . Хоть жив на снедь зверей тобою я проструся, Что равен я тебе.. . Я равен? Нет, стыжуся, Когда с тобой, злодей, хочу себя сравнить, И ужасаюся тебе подобным быть! Я дикий человек и простотой несчастный; Ты просвещен умом, а сердцем тигр ужасный. Моря и земли рок тебе во власть вручил; А мне он уголок в пустынях уделил, Где, в простоте души, пороков, я не зная, Любил жену, детей, и больше не желая, В свободе и любви я счастье находил. Ужели сим в тебе я зависть возбудил? И ты, толпой рабов и громом окруженный, Не прямо, как герой, •—• как хищник в ночь презренный, На беэоруженных, на спящих нас напал. Не славы победить, ты злата лишь алкал; Но страсть грабителя личиной покрывая, Лил кровь, нам своего ты бога прославляя; Лил кровь, и как в зубах твоих свирепых псов Труп Инки трепетал, — на грудах черепов Лик бога своего мечом ты водружаешь, И лик сей кровию невинных окропляешь. Но что? И кровью ты свирепств не утолил; Ты ад на свете сем для нас соорудил, И, адскими меня трудами изнуряя, Желаешь, чтобы я страдал не умирая. Коль хочет бог сего, немилосерд твой бог! Свиреп он, как и ты, когда желать возмог Окровавленною, насильственной рукою Отечества, детей, свободы и покою, Всего на свете сем за то меня лишить, Что бога моего я не могу забыть,
Который, нас создав, и греет, и питает 1 И мой унылый дух на месть одушевляет! . . Так, варвар, ты всего лишить меня возмог; Но права мстить тебе ни ты, ни сам твой бог, Хоть громом вы себя небесным окружите, Пока я движуся — меня вы не лишите. Так, в правом мщении тебя я превзойду; До самой подлости, коль нужно низойду; Яд в помощь призову, и хитрость, и коварство, Пройду всё мрачное смертей ужасных царство, И жесточайшую ид оных изберу, Да ею грудь твою длодейску раздеру! Но, может быть, при мне тот грозный час свершится, Как братий всех моих страданье отомстится. Так некогда придет тот вожделенный час, Как в сердце каждого раздастся мести глас; Когда рабы твои, тобою угнетенны, Узря представшие минуты вожделенны, На всё отважатся, решатся предпринять С твоею жиднию неволю их скончать. И не толпы рабов, насильством ополченных, Или наемников, корыстью возбужденных, Но сонмы грозные увидишь ты мужей, Вспылавших мщением да бремя их цепей. Видал ли тигра ты, горящего от гладу И сокрушившего железную даграду? Меня увидишь ты! Сей самою рукой, Которой рабства цепь влачу в неволе злой, Я знамя вольности развею пред друзьями; Сражусь с твоими я крылатыми громами. По грудам мертвых тел к тебе я притеку И из души твоей свободу извлеку! Тогда твой каждый раб, наш каждый гневный воин, Попрет тебя пятой — ты гроба недостоин! Твой труп в дремучий лес, во глубину пещер, 1 Перуанцы боготворили солнце,
Рыкая, будет влечь плотоядущий зверь; Иль, на песке простерт, пред солнцем он истлеёт, И прах, твой гнусный прах, ветр по полю развеет. Но что я здесь вещал во слепоте моей? . . Я слышу стон жены и плач моих детей: Они в цепях. . . а я о вольности мечтаю! . . О братия мои, и ваш я стон внимаю! Гремят железа их, влачась от вый и рук; Главы преклонены под игом рабских м^к. Что вижу? . . очи их, как огнь во тьме сверкают; Они в безмолвии друг на друга взирают. . . А! се язык их душ, предвестник тех часов, Когда должна потечь тиранов наших кровь! 1803 К К . II. Б А Т Ю Ш К О В У Когда придешь в мою ты хату, Где бедность в простоте^ живет? Когда поклонишься Пенату, Который дни мои блюдет? Приди, разделим снедь убогу, Сердца вином воспламеним, И вместе — песнопенья богу Часы досуга посвятим; А вечер, скучный долготою, В веселых сократим мечтах; Над всей подлуиною страною Мечты промчимся на крылах. Туда, туда, в тот край счастливый, В те земли солнца полетим, Где Гима прах красноречивый, Иль град святой Ерусалим. Узрим средь дикой Палестины За божий гроб святую рать,
Где цвет Европы, паладины, Летели в битвах умирать. Певец их, Тасс, тебе любезный, С кем твой давно среднился дух, Сладкоречивый, гордый, нежный, Наш очарует взор и слух. Иль мой певец — царь песнопений, Неумирающий Омир, Среди бесчисленных видений Откроет нам весь древний мир. О, песнь волшебная Омира Нас вмиг перенесет, певцов, В край героического мира И поэтических богов: Зевеса, мещущего громы, И всех бессмертных вкруг отца, Пиры их светлые и домы Увидим в песнях мы Слепца. Иль посетим Морвен Фингалов, Ту Сельму, дом ее отцов, Где на пирах сто арф звучало И пламенело сто дубов; Но где давно лишь ветер ночи С пустынной шепчется травой, И только звезд бессмертных очи Там светят с бледною луной. Там Оссиан -теперь мечтает О битвах и делах былых; И лирой — тени вызывает Могучих праотцев своих. И вот Тренмор, отец героев, Чертог воздушный растворив,
Летит на тучах с сонмом воев, К певцу и взор и слух склонив. За ним тень легкая Мальвинш, С златою арфою в руках, Обнявшись с тению Моины, Плывут на легких облаках. Но, друг, возможно ли словами Пересказать иль описать, О чем случается с друзьями Под час веселый помечтать? Счастлив, счастлив еще несчастный, С которым хоть мечта живет: В днях сумрачных день сердцу ясный Он хоть в мечтаниях найдет. Жизнь наша есть мечтанье тени; Нет сущих благ в земных странах. Приди ж под кровом дружной сени Повеселиться хоть в мечтах, 1807 В О Е Н Н Ы Й ГИМН ГРЕКОВ (Сочинение Риги) Воспряньте, Греции народы! День славы наступил. Докажем мы, что грек свободы И чести не забыл. Расторгнем рабство вековое, Оковы с вый сорвем; Отмстим отечество святое, Покрытое стыдом! К оружию, о греки, к бою! Пойдем, за правых бог! И пусть тиранов кровь — рекою Кипит у наших ног!
О тени славные уснувших Героев, мудрецов! О геллины веков минувших, Восстаньте ид гробов! При звуке наших труб —- летите Вождями ваших чад; Вам к славе путь знаком — ведите На семихолмиый град! К оружию, о греки, к бою! Пойдем, да правых бог! И пусть тиранов кровь рекою Кипит у наших ног! О Спарта, Спарта, мать героев! Что рабским сном ты спишь? Афин союзница, услышь Клич мстительных их строев! В ряды! и в песнях призовем Героя Леонида, Пред кем могучая Персида Упала в прах челом. К оружию, о греки, к бою! Пойдем, за правых бог! й пусть тиранов кровь рекою Кипит у наших ног! Воспомним, братья, Фермопилы, И за свободу бой! С трехетами храбрых — персов силы Один сдержал герой; И в битве, где пример любови К отчизне — вечный дал, Как лев он гордый — в волны крови Им жертв раздранных пал! К оружию, о греки, к бою! Пойдем, за правых бог! И пусть тиранов кровь рекою Кипит у наших ног!
РЫБАКИ идиллия Таланты от бога, богатство от рук человека. чА с Гь П к Р 11 А я На острове Невском, омытом рекою и морем, Под кущей одною два рыбаря жили, пришельцы: Один престарелый, другой лишь брадой опушался. Гонимые нуждой из милого края родного, На промысел вместе пришли земляки на чужбину. Лишь честную бедность они принесли за спиною. И вместе товарищи нужду и труд разделяли. В печальных трудах для убогого песни — услада; И младший прекрасно играл их на звонкой свирели. Есть тайные чувствий минуты, когда вдохновенье Сердца и простые природы сынов посещает; В час утра златого, как день загорается летний, И всё на земле воскресает для счастья и жизни; Иль в вечер, как солнце в багряные волны тонуло, Иль в ясные ночи, когда он, смотря, дивовался На месяц, на звезды, на высь беспредельную неба: В такие минуты теснились в грудь юноши чувства, И он изливал их в простых, безискусственных звуках, Но чистых, но свежих, как юные листья на ветвях. Давно он окрестность пленял вдохновенной свирелью; Он, звуками сердца по светлой Неве разливаясь, Не раз у гребцов останавливал шумные весла; Но, сердцем невинный, чудес, им творимых, не ведал. Однажды, уставши от ловли несчастливой, оба Сидели у кущи, из ветвей древесных сложенной. Старейший работал из гибкия вербы кошницу; А младший у брега, главою иа руку поникший, Уныло смотрел на бегущие темные волны. Шумели, бежали в пучину незримую волны: Так юноши думы в синевшую даль уносились! По долгом молчаньи к устам поднес он цевницу
И в песне унылой излил вдохновенное сердце. Но рыбарь старейший, работая, начал беседу: Рыбак старший Любезный товарищ, ведь песнями рыбы не ловят! Ты сладко играешь, и мне твои песни отрадны; Но вижу, ты часто работу меняешь на песни; Поешь ты до птиц, для свирели и сон забываешь. Охота — другая неволя; но молвлю я слово: Наш невод изорван, и верша твоя не в исправе. Не песнями ль, милый, ты здесь затеваешь кормиться? Ты с голоду сгибнешь, иль с сумкой воротишься к дому. Рыбак младший Рыбак старший Пастух горемычный! Не сгибну, товарищ, нас песни до бед не доводят: Любил их, ты помнишь, и дед мой. Что детям оставил он? Рыбак младший Доброе имя! Рыбак старший И бедность. Отец твой — рыбаіс, и детей бы не в скуде оставил, Когда б не пришли на семью его черные годы. Пожар за пожаром его разорил до основы. Рыбак младший А кто же помог нам? И кто на дорогу снабдил нас, Отдавши последнее? Дед мой, пастух горемычный. Он, он подарил мне и эту пастушью цевницу; Он к песням меня эаохотил. Рыбак старший Так что же, товарищ? Ты хочешь отцовский наследственный промысел кинуть? Но промысел рыбный есть промысел чистый и честный;
Рыбак — не губитель, своей он руки не кровавит; Рыбак — не обманщик, товар продает не поддельный; Сим промыслом честным отцы наши хлеб добывали. Знать, друг мой любезный, тяжел тебе труд рыболова? Так лучше б с свирелью остался ты дома, при стаде. Там ясное небо, там ясные души, и песни Там милы людям; а здесь, брат, и люди, как небо, Суровы: здесь хлеба не выпоешь, выплачешь легче. Опомнись, земляк: что скажет и мать, как услышит? Рыбак младший Услышит, любезный, о мне она добрые вести; А ты понапрасну меня не кори — обижаешь. Свое ремесло я люблю и его не чуждаюсь; Быть может, ленив я, а больше того бесталантлив; Но справлюсь, товарищ. Сулит рыболов мне приморский Клуб ниток и вершу за выучку песен свирельных. Вот, видишь ты, песни любят и здешние люди; Их слушают часто, на шлюпках по взморью гуляя, Бояре градские, их любят все добрые люди! Я помню из детства, как в нашем селении старец, Захожий слепец, наигрывал песни на струнах Про старые войны, про воинов русских могучих. Как вижу его: и сума за плечами, и кобза, Седая брада и волосы до плеч седые; С клюкою в руках проходил он по нашей деревне, И, зазванный дедом, под нашею хатой уселся. Он долго сперва по струнам рокотал молчаливый, То важною думой седое чело осеняя, То к небу подъемля незрячие, белые очи. Как вдруг просветлело седое чело песнопевца, И вдруг по струнам залетали костистые пальцы; В руках задрожала етрунчатая кобза, и песни, Волшебные песни из старцевых уст полетели! Мы все, ребятишки, как вкопаны в землю, стояли; А дед мой, старик, на ладонь опирался, думный, На лавке сидел, и из глаз его капали слезы. О, кто бы меня изучил сладкогласным тем песням.
Тому б я отдал из счастливейших всю мою тоню! Вон там, на Неве, под высоким теремом светлым, Из камня, где львы у порога стоят, как живые, Под теремом тем боярин живет именитый, Уже престарелый, но, знать, в нем душа молодая: Под теремом тем, ты слыхал ли, как в летние ночи И струны рокочут, и вещие носятся гласы? Знать, старцы слепые боярина песнями тешат. Земляк, и свирель там слышна: соловьем распевает! Всю душу проходит, как трель поведет и зальется! Ты видишь, земляк, и бояре разумные любят Свирель. Не хули же моей ты сердечной забавы. Люблю свое ремесло, но и песни люблю я; А дед мой говаривал: что в кого бог поселяет, То, верно, не к худу. И что же в песнях худого? Мне сладко, мне весело, радостно, словно я в небе, Когда на свирели играю! Да сам ты, товарищ, Ты сам, как пою я про сторону нашу родную, Про реки знакомые, где мы училися ловле, Про долы зеленые, где мы играли младые, Зачем ты, любезный, глаза закрываешь рукою? Да ты же меня и коришь и сумою стращаешь! Мне бедность знакома из детства; ее не боюся. Поколе ж есть руки, я их не простру за подачей. Рыбак старший. Задел я тебя, Да и сам уже каюсь: речист ты! Но если бы столько в сей день наловил ты и рыбы, Как слов насказал, повернее была б наша прибыль. Рыбак младший Что правда то правда; но день ведь еще не окончен, А видишь ли, друг, надо мною как ласточка вьется? Ведь это не к худу: о! ласточка—-вестница счастья! Сегодня, сказал ты, не станем закидывать невод, У берега рыба гуляет. Один попытаюсь; Сажуся на лодку, беру я и сети, и уды. , ,
Рыбак старший Берешь и свирель ты, земляк? Рыбак младший Расстаюсь ли я с нею? Рыбак старший Худое предвестье! Рыбак младший Да, ласточка — вестница счастья! Смотри, ведь опять надо мной и щебечет и вьется. О ловля, счастливая ловля! лишь день вечереет, Лишь солнце садится, и рыба стадами играет. «Ловися мне, рыба, ловися, и окунь, и щука!» И песнь рыболова исчезла у дальнего брега. ЧАСТЬ ВТОРАЯ Уже над Невою сияет беззнойное солнце; Уже вечереет; а рыбаря нет молодого. Вот солнце зашло, загорелся безоблачный запад; С пылающим небом, слиясь, загорелося море, И пурпур и золото залили рощи и домы. Шпиц тверди Петровой, возвышенный, вспыхнул над градом, Как огненный столп, на лазури небесной играя. Угас он; но пурпур на западном небе не гаснет; Вот вечер, но сумрак за ним не слетает на землю; Вот ночь, а СЕетла синевою одетая дальность: Без звезд и без месяца небо ночное сияет, И пурпур заката сливается с златом востока; Как будто денница за вечером следом выводит Румяное утро. — Была то година златая, Как летние дни похищают владычество ночи; Как взор иноземца на северном небе пленяет Сиянье волшебное тени и сладкого света, Каким никогда не украшено небо полудня;
Та ясность, подобная прелестям северной д е в ы , Которой глада голубые и алые щеки Едва оттеняются русыми локон волнами. Тогда над Невой и над пышным Петрополем видят Без сумрака вечер и быстрые ночи без тени; Как будто бы новое видят беззвездное небо, На коем покоится незаходимый свет солнца; Тогда Филомела полночные песни лишь кончит, И песни заводит, приветствуя день восходящий. Но поздно; повеяла свежесть; на невские тундры Роса опустилась; а рыбаря нет молодого. Вот полночь; шумевшая вечером тысячью вёсел Нева не колыхнет; светла и спокойна, как небо; Разъехались все городские веселые гости. Ни гласа на бреге, ни зыби на влаге; всё тихо, Лишь изредка гул от мостов над водой раздается, Да изредка крик из деревни, протяжный, промчится, Где в ночь окликается ратная стража со стражей. Всё спит; над деревнею дым ни единый не вьется. Огонь лишь дымится пред кущею рыбаря-старца. Котел у огнища стоит, уже снятый с тренога: Старик заварил в нем уху, в ожидании друга; Уха уж, остывши, подернулась пеной янтарной. Не ужинал он и скучал, земляка ожидая; Лежал у огня, раскинув свой кожаный запон, И часто посматривал вдоль по Неве среброводной. Но скучил старик, беспокоимый грустью и гладом, И в первый он раз без товарища ужинать думал: Взял чашу из древа, блестящую лаком златиетым; Лишь начал уху, через край, призадумавшись, пролил И, в сердце, на друга промолвил суровое слово. Присел, и лишь руку для крестного знаменья поднял, Шум весел раздался, и крест сотворил он не к ястве, Но к радости сердца: ладья на реке показалась, И голос знакомый ударился в берег отзывный. Рыбак младший Ты спишь ли, товарищ? Вставай, помогай выгружаться.
Рыбак старший Люби тебя бог, навожденный свирельник несчастный! Не сон на глаза, а кручину на сердце навел ты. Пропасть до полночи? Я, бог знает, что передумал. Рыбак младший А что же ты думал? Рыбак старший Что думал? Светает, повеса! По Новой деревне, ты слышишь, стучат уж телеги; И где разъезжал ты? светло, все окольности видно: А лодки твоей, просмотрел я глаза, не завидел. Хожу, окликаю: с Невы ни ответа, ни гласа. Пал нй сердце страх: до беды далеко ль человеку! Таких, брат, как ты, подцепляли не раз водяные; А мать за тебя у кого бы ответа спросила, Негодный повеса? . . Здорово! дай руку, товарищ! Рыбак младший Друг милый, друг милый! ведь ласточка нам не солгала. Ты сердцем не чуял, что я привезу тебе радость? Рыбак старший Что? щуку с пером голубым или лосося жирного песнью Сманил ты на уду? О, рыба ведь лакома к песням! Не рыбу, мой друг, а сердца подгородных красавиц Ловил ты свирелью. Удачен ли лов, признавайся; Рассказывай всё. . . Но на чёлне, как видится, невод? Ты невода не брал. . . Рыбак младший О неводе после, товарищ! А эта свирель какова? Посмотри, полюбуйся! Рыбак старший Свирель дорогая, сдается; ужели купил ты? Нет, поднял у мыз понадречных; наверно боярин
Ее обронил: дорогая, заморской работы! Из пальмова древа, е слонового костью и златом; А скважины в ней, как пчела на сотах вылепляет! На ней-то, земляк, соловьиные трели ты б вывел! Сознай ты ее, объяви, чтоб тебя не клепали; Чужое добро не в корысть. Рыбак младший Не присвою чужого: И эта свирель, мой любезный, и невод на чёлне Мои! Рыбак старший Перестань, молодой, старика ты морочишь. Рыбак младший Так счастью, земляк, моему и не веришь ты? Рыбак старший Ума приложить не могу, и не знаю какому? Рыбак Счастью? младший Вот этой простою, пастушеской деда свирелью И невод, что в лодке, и эту свирель дорогую Я выиграл! Рыбак старший Рыбак младший Что? И за что бы купил я ! За эту свирель рыболовного мало снаряда. Нет бог, о товарищ, мне бог даровал их за песни! Рыбак старший Да молви же, кто? Не томи, расскажи мне скорее! От радости сердце играет; пропал мой и голод.
На ум не идёт мне и ужин. Товарищ, ты весел? Скорей поделися весельем, порадуй и друга! Рыбак младший О, радостно будет об этом всю жизнь говорить мне. Но сядем мы там, на холме, под душистою липой, Где в ясные ночи с тобою рыбу мы удим. Оттоле нам видны далекие рощи и мызы По брегу Невы среброводной; оттоле увидим И дом, о котором тебе поведу мое слово, Тот терем, которого мне не забыть до могилы! — Как солнце садилось, подъехал я с удами в чёлне К противному берегу. Рыба, как день вечереет, Там рунами ходит; и, вправду, стадами металась. Рука уставала закидывать гибкие уды; Двух щук изловил, окуням и счет уж терял я; Запасная верша кипела серебряной рыбой. Но скоро, не ведаю как, против мызы боярской С ладьей очутился я. Ночь между тем наступала, Чудесная ночь! Ни единой звезды на лазури, А сребряный свет разливался по небу ночному! Всё было так тихо! Не дрогнул ни лист на осине; Всё было безмолвно! И вот над Невою недвижной Понесся из терема сладостный гул тихоструйный. Мне радостно стало! И начал я робкой свирелью Подыгрывать тихо под струны; как вдруг меж древами Почулся мне шорох, и слуги боярские вышли И с берега стали меня зазывать в его терем. Я сеть отвязал, чтоб боярину рыбу живую -— Огромную щуку и окуней несть красноперых. «Не с рыбой, с свирелью! — веселые вскрикнули слуги; В свой терем высокий тебя призывает боярин». Рыбак старший Царю мой небесный! Итти ты, земляк не боялся? Рыбак младший Боялся, товарищ! В груди моей дрогнуло сердце; Как вот и боярин из теремных окон хрустальных
Свой ласковый голос мне подал; и пролил он в душу Веселость и смелость! Вступил я в хоромы; но страшно Мне стало опять, как я начал итти по хоромам. Со стен их лики глядят на тебя, как живые! Из мрамора девы, прелестные, только не дышат! Но диву я дался, увидевши терем высокий! Чудесный, прозрачный! как в сказке, земляк, говорится: Что на небе звезды, и в тереме звезды! И месяц, И вся в терему красота поднебесная видна! В нем старец-боярин сидел сребровласый в семействе Цветущих детей, средь бояр и вельмож именитых. Смутился я, друг; у порога стоял полумертвый; Но ожило сердце, забилось весельем, и слезы Из глаз у меня проступили, как добрый боярин Приветно взглянул на меня и ласково молвил: «Люблю я невинных сердец вдохновенья простые, Люблю я свирельные песни, а ты их приятно играешь. Не раз и ко мне доходили их сладкие звуки; Давно я желал насладиться твоею свирелью; Давно приготовил награду, достойную песней: Тебя подарю я прекрасной свирелью из пальмы. Сыграй нам, о рыбарь, приятную сельскую песню!» Зачем ты, товарищ, под теремом не был со мною? Напомнил бы ты мне, какие я песни играю; От радости все позабыл я, стоял безответный; Но очи лишь поднял и взоры боярина встретил, Безвестная, друг, обняла меня дивная сила! Взыграл я, и песнь разлилась по зеленому саду! И вот мне награда. Р ы б а к с т а р ш и й Постой, товарищ, ты видишь, Досадные слезы мешают мне слушать. Иу, дале? Р ы б а к м л а д ш и й Но лучшей наградой мне было боярское слово: «Кто был твой учитель?» измолвил он. — «Бог» -— отвечал я. Боярин, из рук подавая свирель дорогую, 10 Русские поэты — 1105 . 145
«Играй,—мне промолвил: — без бога, как ты, не играют. Но в промысле ты не ленишься ли, рыбарь, для песней? Таланты от бога, богатство от рук человека». «Наш промысел, — молвил я: — промысел чистый и честный». Твои пред боярином смело я высказал речи. «Разумные речи, — боярин мне весело молвил:—За них я тебя дарю еще неводом новым; Ты же лучший твой лов продавай для меня на трапезу». Рыбак старший Как сказку я слышу! Правдиво предвестие птицы! Рыбак младший Не птицы, а деда правдиво мне вещее слово: Он, дед мой, говаривал: что в кого бот поселяет, То, верно, не к худу. — Молчишь ты, любезный!? Рыбак старший Устал я От радости сердца; скажу я короткое слово: От деда в наследство ты принял цевницу из липы, А внукам своим передай цевницу ид пальмы. Рыбак младший И имя того, кто почтил дарование бога, Я внукам моим передам с любовию к песням. 4821 А. С. ПУШКИНУ ГІо прочтении сказки его о царе Салтане и проч. Пушкин, Протей Гибким твоим языком и волшебством твоих песнопений! Уши закрой от похвал и сравнений Добрых друзей;
Пой, как поешь ты, родной соловей! Байрона гений, иль Гёте, Шекспира — Гений их неба, их нравов, их стран: Ты же, постигнувший таинство русского духа и мира, Пой нам по-своему, русский Баян! Небом родным вдохновенный, Будь на Руси ты певец несравненный. 1831 ДУМА Печален мой жребий, удел мой жесток! Ничьей не ласкаем рукою, От детства я рос одинок, сиротою; В путь жизни пошел одинок; Прошел одинок его — тощее поле, На коем, как в знойной Ливийской юдоле, Не встретились взору ни тень, ни цветок; Мой путь одинок я кончаю, И хилую старость встречаю В домашнем быту одинок: Печален мой жребий, удел мой жесток! 1832
' .'.-;• "i ' 'ï • ••.. - • -.'"y. • . , - . t к'
я> en ф 9 Ф Ф І? 2) t ни с й1 <5° à gß фа 9І 93

БУРЦОВУ Призывание на пунш Бурцов, ёра, забияка, Собутыльник дорогой! Ради бога и. . . арака Посети домишко мой! В нем нет нищих у порогу, В нем нет зеркал, ваз, картин, И хозяин, слава богу, Не великий господин. Он — гусар, и не пускает Мишурою пыль в глаза; У него, брат, заменяет Все диваны — куль овса. Нет курильниц, может статься, Зато трубка с табаком; Нет картин, да заменятся Ташкой с царским вензелём! Вместо зеркала сияет Ясной сабли полоса: Он по ней лишь поправляет Два любезные уса. А на место ваз прекрасных, Беломраморных, больших, На столе стоят ужасных Пять стаканов пуншевых!
Они полны, уверяю, В них сокрыт небесный жар, Приезжай, я ожидаю, Докажи, что ты гусар. 1804 БУРЦОВУ В дымном поле, на биваке У пылающих огней, В благодетельном араке Зрю спасителя людей. Собирайся в круговую Православный весь причёт! Подавай лохань златую, Где веселие живет! Наливай обширны чаши В шуме радостных речей, Как пивали предки наши Среди копий и мечей. Бурцов, ты — гусар гусаров! Ты на ухарском коне Жесточайший из угаров И наездник на войне! Стукнем чашу с чашей дружно! Нынче пить еще досужно; Завтра трубы затрубят, Завтра громы загремят. Выпьем же и поклянемся, Что проклятью предаемся, Если мы когда-нибудь Шаг уступим, побледнеем, Пожалеем нашу грудь И в несчастьи оробеем; Если мы когда дадим Левый бок на фланкировке, Или лошадь осадим, Или миленькой плутовке
Даром сердце подарим! Пусть не сабельным ударом Пресечется жизнь моя! Пусть я буду генералом, Каких много видел я! Пусть среди кровавых боев Буду'бледен, боязлив, А в собрании героев Остр, отважен, говорлив! Пусть мой ус, краса природы, Чернобурый, в завитках, Иссечется в юны годы И исчезнет, яко прах! Пусть фортуна для досады, К умножению всех бед, Даст мне чин за вахтпарады И Георгья за совет! Пусть. . . Но чу! гулять не время! К коням, брат, и ногу в стремя, Саблю вон — и в сечу! Вот Пир иной нам бог дает, Пир задорней, удалее, И шумней, и веселее. . . Нутка, кивер набекрень, И — ура! Счастливый день! 4804 ГУСАРСКИЙ Н И Р Ради бога трубку дай! Ставь бутылки перед нами, Всех наездников сзывай С закрученными усами! Чтобы хором здесь гремел Эскадрон гусар летучих, Чтоб до неба возлетел Я на их руках могучих; Чтобы стены от ура
И тряслись, и трепетали! Лучше б в поле закричали. . . Но другие горло драли: «И до нас придет пора!» Бурцов, брат, что за раздолье! Пунш жестокий!. . Хор гремит! Бурцов, пью твое здоровье: Будь, гусар, век пьян и сыт! Понтируй, как понтируешь, Фланкируй, как фланкируешь; В мирных днях не унывай, И в боях качай-валяй! Жизнь летит: не осрамися, Не проспи ее полет, Пей, люби, да веселися! Вот мой дружеский совет. 1804 В АЛЬБОМ На вьюке, в тороках цевницу я таскаю, Она и под локтем, она под головой; Меж конских ног позабываю, В пыли, на влаге дождевой. . . , Так мне ли ударять в разлаженные струны И петь любовь, луну, кусты душистых роз? Пусть загремят войны перуны, Я в этой песне виртуоз! 1811 ПОЭТИЧЕСКАЯ Ж Е Н Щ И Н А Что она? — Порыв, смятенье, И холодность, и восторг, И отпор, и увлеченье, Смех и слезы, чорт и бог, Пыл полуденного лета, Урагана красота,
Исступленного поэта Беспокойная мечта! С нею дружба — упоенье. . . Но спаси, создатель, с ней От любовного сношенья И таинственных связей! Огненна, славолюбива, Я ручаюсь, что она Неотвязчива, ревнива, Как законная жена! 1846 НЕВЕРНОЙ Неужто думаете вы, Что я слезами обливаюсь, Как бешеный кричу: увы! И от измены изменяюсь? Я — тот же атеист в любви, Как был и буду, уверяю; И чем рвать волосы свои, Я ваши — к вам же отсылаю. А чтоб впоследствии не быть Перед наследником в ответе, Все ваши клятвы век любить — Ему послал по эстафете. Простите! Право, виноват! Но если б знали, как я рад Моей отставке благодатной! Теперь спокойно ночи сплю, Спокойно ем, спокойно пью И посреди собратьи ратной Вновь славу и вино пою. Чем чахнуть от любви унылой, Ах, что здоровей может быть, Как подписать отставку милой Или отставку получить!
ПЕСНЯ СТАРОГО ГУСАРА Где друзья минувших лет, Где гусары коренные, Председатели бесед, Собутыльники седые? Деды, помню вас и я, Испивающих ковшами, И сидящих вкруг огня С красносиэыми носами! На затылке кивера, Доломаны до колена, Сабли, ташки у бедра, И диваном — кипа сена. Трубки черные в зубах; Все безмолвны, дым гуляет На закрученных висках И усы перебегает. Ни полслова. . . Дым столбом. . . Ни полслова. . . Все мертвецки Пьют и, преклонясь челом, Засыпают молодецки. Но едва проглянет день, Каждый по полю порхает; Кивер зверски набекрень, Ментик с вихрями играет. Конь кипит под седоком, Сабля свищет, враг валится. . . Бой умолк, и вечерком Снова ковшик шевелится. А теперь что вижу? — Страх! И гусары в модном свете, В виц-мундирах, в башмаках, Вальсируют на паркете!
Говорят: умней они. . . Но что слышим от любого? Жомипи, да Жомини! А об водке — ни полслова! Где друзья минувших лет, Где гусары коренные, Председатели бесед, Собутыльники седые? •1817 РЕШИТЕЛЬНЫЙ ВЕЧЕР Сегодня вечером увижусь я с тобою, Сегодня вечером решится жребий мой, Сегодня получу желаемое много — Иль абшид на покой! А завтра — чорт возьми!-—как зюзя натянуся; На тройке ухарской стрелою полечу; Проспавшись до Твери, в Твери опять напьюся, И пьяный в Петербург на пьянство прискачу! Но если счастие назначено судьбою Тому, кто целый век со счастьем незнаком, Тогда. . . о, и тогда напьюсь свинья свиньею, И с радости пропью прогоны с кошельком! IS ! 8(4) БОГОМОЛКА Кто знает нашу богомолку, Тот с ней узнал наедине, Что взор плутовки втихомолку Поет акафист сатане. Как сладко с ней играть глазами, Ниц падая перед крестом,
И окаянными словами Перерывать ее псалом! О, как люблю ее ворчанье: На языке ее всегда Отказ идет как обещанье: Нет на словах — на деле да. И — грешница — всегда сначала Она завопит горячо: «О, варвар! изверг! я пропала!» А после: — «Милый друг, е щ е . . . » (Начало 1820-х гг.) ОТВЕТ Я не поэт, я — партизан, казак. Я иногда бывал на Пинде, но наскоком, И беззаботно, кое-как, Раскидывал перед Кастальским током Мой независимый бивак. Нет, не наезднику пристало Петь, в креслах развалясь, — лень, негу и покой... Пусть грянет Русь военною грозой — Я в этой песни запевало! 1828 ГЕНЕРАЛАМ, ТАНЦУЮЩИМ НА БАЛЕ ПРИ ОТЪЕЗДЕ МОЕМ НА ВОЙНУ 1826 ГОДА Мы несем едино бремя; Только жребий наш иной: Вы оставлены на племя, Я назначен на убой.
ПАРТИЗАН Отрывок Умолкнул бой. Ночная тень Москвы окрестность покрывает; Вдали Кутузова курень Один, как звездочка, сверкает. Громада войск во тьме кипит, И над пылающей Москвою Багрово зарево лежит Необозримой полосою. И мчится тайною тропой Воспрянувший с долины битвы Наездников веселый рой На отдаленные ловитвы. Как стая алчущих волков, Они долинами витают: То внемлют шороху, то вновь Безмолвно рыскать продолжают. Начальник, в бурке на плечах, В косматой шапке кабардинской, Горит в передовых рядах Особой яростью воинской. Сын белокаменной Москвы, Но рано брошенный в тревоги, Он жаждет сечи и молвы, А там что будет — вольны боги! Давно незнаем им покой, Привет родни, взор девы нежный; Его любовь —- кровавый бой, Годня — донцы, друг — конь надежный, Он чрез стремнины, чрез холмы Отважно всадника проносит, То чутко шевелит ушьми, То фыркает, то удил просит. Еще их скок приметен был На высях, да преградной Нарой,
Златимых отблеском пожара, Но скоро буйный рой за высь перекатил, И скоро след его простыл... 1826 ПОЛУ-СОЛДАТ Нет, братцы, нет: полу-солдат Тот, у кого есть печь с лежанкой, Жена, полдюжины ребят, Да щи, да чарка с запеканкой! Вы видели: я не боюсь Ни пуль, ни дротика куртинца; Лечу стремглав, не дуя в ус, На нож и шашку кабардинца. Всё так! Но прекратился бой, Холмы усыпались огнями, И хохот обуял толпой, И клики вторятся горами, И всё кипит, и всё гремит: А я, меж вами одинокой, Немою грустию убит, Душой и мыслию далеко. Я не внимаю стуку чаш И спорам вкруг солдатской каши; Улыбки нет на хохот ваш; Нет взгляда на проказы ваши! Таков ли был я в век златой На буйной Висле, на Балкане, На Эльбе, на войне родной, На льдах Торнео, на Секване?
Бывало, слово: друг, явись! И уж Денис с коня слезает; Лишь чашей стукнут — и Денис Как тут — и чашу осушает. На скачку, на борьбу готов, И чтимый выродком глупцами, Он, расточитель острых слов, Им хлещет прозой и стихами. Иль в карты бьется до утра, Раскинувшись на горской бурке; Или вкруг светлого костра Танцует с девками мазурки. Нет, братцы, нет: полу-солдат Тот, у кого есть печь с лежанкой, Жена, полдюжины ребят, Да щи, да чарка с запеканкой! Так говорил наездник наш, Оторванный судьбы веленьем От крова мирного — в шалаш, На сечи, к пламенным сраженьям. Араке шумит, Араке шумит, Араку вторит ключ нагорный, И Алагёз, 1 нахмурясь, спит, И тонет в влаге дол узорный; И веет с пурпурных садов Зефир восточным ароматом, И сквозь сребристых облаков Луна плывет над Араратом. Но воин наш не упоен Ночною роскошью полуденного края. . . С Кавказа глаз не сводит он, 1 11 Заоблачная гора, на границе Эрпванской области. Русские поэты — 1105 161
Где подпирает небосклон Казбека 1 груда снеговая. . . IIa нем знакомый вихрь, на нем громады льда, И над челом его, в тумане мутном, Как Русь святая, недоступном, Горит родимая звезда. 4826 ЗАЙЦЕВСКОМУ Поэту-моряку Счастливый Зайцевский, Поэт и Герой! Позволь хлебопашцу-гусару Пожать тебе руку солдатской рукой И в честь тебе высушить чару. О, сколько ты славы готовишь России, Дитя удалое свободной стихии! Лавр первый из длани Камены младой Ты взял на Парнасских вершинах; Ты, собственной кровью омытый, другой Сорвал на гремящих твердынях; И к третьему, с лаской вдали колыхая, Тебя призывает пучина морская. Мужайся — Казарский, живой Леонид, Ждет друга на новый пир славы. . . О, будьте вы оба Отечества щит, Перун вековечной Державы! И гимны победы с ладей окриленных Пусть искрами брызнут от струн вдохновенных! Давно-ль под мечами, в пылу батарей, И я попирал дол кровавый, 1 Одна из высочайших" гор Кавказского хребта.
Й я в сонме храбрых, у шумных огней, Наш стан оглашал песныо славы? . . Давно-ль. . . Но забвеньем судьба меня губит, И лира немеет, и сабля не рубит. -1828 БОРОДИНСКОЕ ПОЛЕ ЭЛЕГИЯ Умолкшие холмы, дол некогда кровавый, Отдайте мне ваш день, день вековечной славы, И шум оружия, и сечи, и борьбу! Мой меч из рук моих упал. Мою судьбу Попрали сильные. Счастливцы горделивы Невольным пахарем влекут меня на нивы. . . О, ринь меня на бой, ты, опытный в боях, Ты, голосом своим рождающий в полках Погибели врагов предчувственные клики, Вождь Гомерический, Багратион великий! Простри мне длань свою, Гаевский, мой Герой! Ермолов! я лечу — веди меня, я твой: О, обреченный быть побед любимым сыном, Покрой меня, покрой твоих перунов дымом! Но где вы? . . Слушаю. . . Нет отзыва! С полей Умчался брани дым, не слышен стук мечей, И я, питомец ваш, склонясь главой у плуга, Завидую костям соратника иль друга. 1829 ГЕРОЮ БИТВ,'БИВАКОВ, ТРАКТИРОВ И Б . . . Люблю тебя, как сабли лоск, Когда, приосенясь фуражкой, С виноточивою баклажкой Идешь в бивачный мой киоск.
Когда, летая по рядам, Горишь, как свечка, в дыме бранном; Когда в б . . . окаянном Ты лупишь сводню по щекам. Киплю, любуясь на тебя, Глядя на прыть твою младую: Так старый хрыч, цыган Илья, Глядит на пляску удалую, Под лад плечами шевеля. О рыцарь! идол усачей! Гордись пороками своими! Чаруй с гусарами лихими, И очаровывай б...! 483Ц?) ГУСАРСКАЯ ИСПОВЕДЬ Я каюсь! я гусар давно, всегда гусар, И с проседью усов—-всё раб младой привычки: Люблю разгульный шум, умов, речей пожар И громогласные шампанского оттычки. От юности моей враг чопорных утех, — Мне душно на пирах без воли и распашки. Давай мне хор цыган! Давай мне спор и смех, И дым столбом от трубочной ратяжки! Бегу век сборища, где жизнь в одних ногах, Где благосклонности передаются весом, Где откровенность в кандалах, Где тело и душа под прессом; Где спесь да подлости, вельможа да холоп, Где заслоняют нам вихрь танца эполеты, Где под подушками потеет столько ж. . ., Где столько пуз затянуто в корсеты! Но не скажу, чтобы в безумный день Не погрешил и я, не посетил круг модной;
Чтоб не искал присесть под благодатну тень Расскащицы и сплетницы дородной; Чтоб схватки с остряком бонтонным убегал, Или сквозь локоны ланиты воспаленной Я б шопотом любовь не напевал Красавице, мазуркой утомленной. Но то — набег, наскок; я миг ему даю, И торжествуют вновь любимые привычки! И я спешу в мою гусарскую семью, Где хлопают еще шампанского оттычки. Долой, долой крючки, от глотки до пупа! Где трубки? . . Вейся, дым, на удалом раздолье! Роскошествуй, веселая толпа, В живом и братском своеволье! 1852 ВАЛЬС Ев. Д. 3[олотаре]вой Кипит поток в дубраве шумной И мчится скачущей волной, И катит в ярости безумной Песок и камень вековой. Но, покорен красой невольно, Колышет ласково поток Слетевший с берега на волны Весенний, розовый листок. Так бурей вальса не сокрыта, Так от толпы отличена, Летит, воздушна и стройна, Моя Любовь, моя Харита, Виновница тоски моей, Моих мечтаний, вдохновений, И поэтических волнений, И поэтических страстей!
* # ft Я вас люблю так, как любить вас должно: Наперекор судьбы и сплетней городских, Наперекор, быть может, вас самих, Томящих жизнь мою жестоко и безбожно. Я вас люблю, — не оттого, что вы Прекрасней всех, что стан ваш негой дышет, Уста роскошствуют и взор востоком пышет, Что ВЫ ПОЭЗИЯ от ног до головы! Я вас люблю без страха, опасенья Ни неба, ни земли, ни Пензы, ни Москвы, —Я мог бы вас любить глухим, лишенным зренья.. . Я вас люблю затем, что это — вы! На право вас любить не прибегу к пашпорту Иссохших завистью жеманниц отставных: Давно с почтением я умоляю их Не заниматься мной и убираться к чорту! 4834 И МОЯ З В Е З Д О Ч К А Море воет, море стонет, И во мраке, одинок, Поглощен волною, тонет Мой заносчивый челнок. Но, счастливец, пред собою Вижу звездочку мою — И покоен я душою, И беспечно я пою: Молодая, золотая Предвещательница дня, При тебе беда земная Недоступна до меня.
Но сокрой за буркой мглою Ты сияние свое — И сокроется с тобою Провидение мое! 1854 23 ОКТЯБРЯ Я не ропщу. Я вознесен судьбою Превыше всех! — Я счастлив, я любим! Приветливость даруется тобою Соперникам моим. . . Но теплота души, но всё, что так люблю я С тобой наедине. . . Но девственность живого поцелуя... Не им, а мне! 1834 * * » Я помню — глубоко, Глубоко мой взор, Как луч, проникал и рощи, и бор, И степь обнимал широко, широко. . . Но, зоркие очи, Потухли и вы. . . Я выглядел вас на деву любви, Я выплакал вас в бессонные ночи! 1836 ЛИСТОК Листок иссохший, одинокой, Пролетный гость степи широкой, Куда твой путь, голубчик мой? — «Как знать мне! Налетели тучи, И дуб родимый, дуб могучий Сломили вихрем и грозой.
С тех пор, игралище Борея, Не сетуя и не робея, Ношусь я, странник кочевой, Из края в край земли чужой; Несусь, куда несет суровый, Всему неизбежимый рок, Куда летит и лист лавровый И легкий розовый листок!» (4836—1837) ЧЕЛОБИТНАЯ Ваишлѳву В дни былые сорванец, Весельчак и веселитель, А теперь Москвы строитель, И сенатор, и делец, О, мой давний покровитель, Сохрани меня, отец, От соседства шумной тучи Полицейской саранчи, И торчащей каланчи, И пожарных труб и крючий. То есть, попросту сказать: Помоги в казну продать За сто тысяч дом богатый, Величавые палаты, Мой Пречистенский дворец. Тесен он для партизана: Сотоварищ урагана, Я люблю, казак-боец. Дом без окон, без крылец, Без дверей и стен кирпичных, Дом радгулов безграничных И налетов удалых, Где могу гостей моих Принимать картечью в ухо, Пулей в лоб иль пикой в брюхо.
Друг, вот истинный мой дом! Он везде, — но скучно в нем; Нет гостей для угощенья. Подожду. . . а ты пока Вникни в просьбу казака И уважь его моленье. 1856 СОВРЕМЕННАЯ ПЕСНЯ Был век бурный, дивный век. Громкий, величавый; Был огромный человек, Расточитель славы. То был век богатырей! Но смешались шашки, И полезли из щелей Мошки да букашки. Всякий маменькин сынок, Всякий обирала, Модных бредней дурачок, Корчит либерала. Деспотизма сопостат, Равенства оратор,— Вздулся, слеп и бородат, Гордый регистратор. Томы Тьера и Рабо Он на память знает И, как ярый Мирабо, Вольность прославляет. А глядишь: наш Мирабо Старого Гаврило За измятое жабо Хлещет в ус, да в рыло.
А глядишь: наш Лафает, Брут или Фабриций Мужиков под пресс кладет Вместе с свекловицей. Фраз журнальных лексикон, Прапорщик в отставке, Для него Наполеон — Вроде бородавки. Для него славнее бой Карбонаров бледных, Чем когда наш шар земной От громов победных Колыхался и дрожал И народ, в смятенье, Ниц упавши, ожидал Мира разрушенье. Что ж? — Быть может, наш герой Утомил свой гений И заботой боевой, И огнем сражений? . . Нет, он в битвах не бывал —Шаркал по гостиным, И по плацу выступал Шагом журавлиным. Что ж? — Быть может, он богат Счастьем семьянина, Заменя блистанье лат Тогой гражданина? . . Нет, нахально подбочась, Он по дачам рыщет И в театрах, развалясь, Всё шипит да свищет.
Что ж? — Быть может, старины Он бежал приманок? Звезды, ленты и чины Прёзрел спозаранок? Нет, мудрец не разрывал С честолюбьем дружбы И теперь бы крестик взял.,. Только, чтоб без службы. Вот гостиная в лучах: Свечи да кенкеты, На столе и на софах Кипами газеты; И превыспренний конгресс Двух графинь оглохших И двух гкалких баронесс Чопорных и тощих; Всё исчадие греха, Страстное новинкой; Заговорщица-блоха С мухой-якобинкой; И кодявка-егоза — Девка пожилая, И рябая стрекоза — Сплетня записная; И в очках сухой паук — Длинный лазарони, И в очках плюгавый жук — Разноситель вони; И комар, студент хромой, В кучерской прическе, И сверчок, крикун ночной, Друг Крылова Моськи;
И мурашка-филантроп, И червяк голодный, И Филипп Филиппыч-клоп, М у ж . . . женоподобный, — Все вокруг стола — и скок В кипеть совещанья Утопист, идеолог, Президент собранья, Старых барынь духовник, Маленький аббатик, Что в гостиных бить привык В маленький набатик. Все кричат ему привет С аханьем и писком, А он важно им в ответ: Dominus vobiscum!1 И раздолье языкам! И уж тут не шутка! И народам, и царям — Всем приходит жутко! Всё что есть — всё в пыль и прах! Всё, что процветает — С корнем вон!— Ареопаг Так определяет. И жужжит он, полн грозой, Царства низвергая. . . А России, — боже мой!—Т а с к а . . . да какая! И весь размежеван свет Без войны и драки! 1 Господь с вами! (лат.) — Ред.
Й России уже нет, И в Москве поляки! Но на зло врагам она Всё живет в дышет, И могуча, и грозна, И здоровьем пышет. Насекомых болтовни Внятием не тешит, Да и место, где они, Даже не почешет. А когда во время сна Моль иль таракашка Заползет ей в нос, — она Чхнет — и вон букашка! IS36



ПЕРВЫЙ СНЕГ Пусть нежный баловень полуденной природы. Где тень душистее, красноречивей воды, Улыбку первую приветствует весны! Сын пасмурных небес полуночной страны, Обвыкший к шуму вьюг и реву непогоды, Приветствую душой и песнью первый снег. С какою радостью нетерпеливым взглядом Волнующихся туч ловлю мятежный бег, Когда с небес они на землю веют хладом! Вчера еще стенал над онемевшим садом Ветр скучной осени, и влажные пары Стояли над челом угрюмыя горы Иль мглой волнистою клубилися над бором; Унынье томное бродило тусклым взором По рощам и лугам, пустеющим вокруг; Кладбищем зрелся лес; кладбищем зрелся луг. Пугалище Дриад, приют крикливых вранов, Ветвями голыми махая, древний дуб Чернел в лесу пустом, как обнаженный труп, И воды тусклые, под пеленой туманов, Дремали мертвым сном в безмолвных берегах; Природа бледная, с унылостью в чертах, Поражена была томлением кончины. Сегодня новый вид окрестность приняла, Как быстрым манием чудесного жезла; Лазурью светлою горят небес вершины, Блестящей скатертью подернулись долины 12 Русские поэты — 1105 J77
И ярким бисером усеяны поля. На празднике зимы красуется земля И нас приветствует живительной улыбкой. Здесь снег, как легкий пух, повис на ели гибкой; Там, темный изумруд посыпав серебром, На мрачной он сосне разрисовал узоры. Рассеялись пары и засверкали горы, И солнца шар вспылал на своде голубом. Волшебницей-зимой вес мир преобразован; Цепями льдистыми покорный пруд окован И синим зеркалом сравнялся в берегах. Раздался шум забав: пренебрегая страх, Сбежались смельчаки с брегов толпой игривой И, празднуя зимы ожиданиый возврат, По льду свистящему кружатся и скользят. Там ловчих полк готов; их взор нетерпеливой Допрашивает след добычи торопливой: На бегство робкого нескромный снег донес; С неволи спущенный да жертвой хищный пес Вверяется стремглав предательскому следу, И довершает нож кровавую победу. Покинем, милый друг, темницы мрачный кров! Красивый выходец кипящих табунов, Ревнуя на бегу с крылатоногой ланью, Топоча хрупкий снег, нас по полю помчит. Украшен твой наряд лесов сибирских данью, И соболь на тебе чернеет и блестит. Презрев мороза гнев и тщетные угрозы, Румяных щек твоих свежей алеют роды, И лилия свежей белеет на челе. Как лучшая весна, как лучшей жизни младость, Ты улыбаешься утешенной земле. О пламенный восторг! В душе блеснула радость, Как искры яркие на снежном хрустале. Счастлив, кто испытал прогулки зимней сладость! Кто в тесноте саней с красавицей младой, Ревнивых не боясь, сидел нога с ногой, Жал руку, нежную в самом сопротивленье, И в сердце девственном впервой любви смятенье, И думу первую, и первый вздох зажег,
В победе сей других побед прияв залог. Кто может выразить счастливцев упоенье? Как вьюга легкая, их окрыленный бег Браздами ровными прорезывает снег И, ярким облаком с земли его взвевая, Сребристой пылью вдруг окидывает их. Стеснилось время им в один порывный миг. По жизни так скользит горячность молодая И жить торопится и чувствовать спешит! Напрасно прихотям вверяется различным; Вдаль увлекаема желаньем безграничным, Пристанища себе она нигде не зрит. Счастливые лета! Пора тоски сердечной! Но что я говорю? Единый беглый день, Как сон обманчивый, как привиденья тень, Мелькнув, уносишь ты обман бесчеловечной! И самая любовь, нам изменив, как ты, Приводит к опыту безжалостным уроком И, чувства истощив, на сердце одиноком Нам оставляет след угаснувшей мечты. Но в памяти души живут души утраты. Воспоминание, как чародей богатый, Из пепла хладного минувшее зовет И глас умолкшему и праху жизнь дает. Пусть на омытые луга росой денницы Красивая весна бросает из кошницы Душистую лазурь и свежий блеск цветов; Пусть, растворяя лес очарованьем нежным, Влечет любовника под кровом безмятежным Предаться тихому волшебству сладких снов! — Не изменю тебе воспоминаньем тайным, Весны роскошный смиренная сестра, О сердца моего любимая пора! С тоскою прежнею, с волненьем обычайным, Клянусь платить тебе признательную дань; Всегда приветствовать тебя сердечной думой, О первенец зимы, блестящей и угрюмой, Снег первый, наших нив о девственная ткань! 1816—1819
НЕГОДОВАНИЕ К чему мне вымыслы? К чему мечтанья мне И нектар сладких упоений? Я раннее «прости» сказал младой весне, Весне надежд и заблуждений! Не осушив его, фиал волшебств разбил; При первых встречах жизнь в обманах обличил И призраки принес в дань истине угрюмой: Очарованья цвет в руках моих поблек, И я сорвал с чела, наморщенного думой, Бездушных радостей венок. Но льстивых лжебогов разоблачив кумиры, Я правде посвятил свой пламенный восторг; Не раз из непреклонной лиры Он голос мужества исторг. Мой Аполлон — негодованье! При пламени его с свободных уст моих Падет бесчестное молчанье И загорится смелый стих. Негодование! Огонь животворящий! Зародыш лучшего, что я в себе храню, Встревоженный тобой, от сна встаю И благородною отвагою кипящий, В волненьи бодром познаю Могущество души и цену бытию. Всех помыслов моих виновник и свидетель, Ты от немой меня бесчувственности спас. В молчаньи всех страстей меня твой будит глас: Ты мне и жизнь и добродетель! Поклонник истины в лета, Когда мечты еще приятны, Взывали к ней мольбой и сердце и уста, Но ветер разносил мой глас, толпе невнятный. Под знаменем ее владычествует ложь; Насильством прихоти потоптаны уставы; С поруганным челом бесчеловечной славы Бесстыдство председит в собрании вельмож. Отцов народов зрел, господствующих страхом,
Советницей. владык — губительную лесть ; Печальную главу посыпав скорбным прахом, Я зрел: изгнанницей поруганную честь, Доступным торжищем — святыню правосудья, Служенье истине — коварства торжеством, Законы, правоты священные орудья, Щитом могучему и слабому ярмом. Зрел промышляющих спасительным глаголом, Ханжей, торгующих учением святым, В забвеньи бога душ — одним земным престолам Кадящих трепетно, одним богам земным. Хранители казны народной, На правый суд сберитесь вы; Ответствуйте: где дань отчаянной вдовы? Где подать сироты голодной? Корыстною рукой заграбил их разврат. Презрев укор людей, забыв небес угрозы, Испили жадно вы средь пиршеских прохлад Кровавый пот труда и нищенские слезы; На хищный ваш алтарь в усердии слепом Народ имущество и жизнь свою приносит; Став ваших прихотей угодливым рабом, Отечество от чад вам в жертву жертвы просит. Но что вам? Голосом алкающих страстей Мать вопиющую вы дерзко заглушили; От стрел раскаянья златым щитом честей Ожесточенную вы совесть оградили. Дни ваши без докук и ночи без тревог. Твердыней, правде недоступной, Мгновенно к облакам вознесся ваш чертог, И непорочность, зря дней ваших блеск преступный, Смущаясь говорит: «Где ж он? Где ж казни бог? Где ж судия необольстимый? Что ж медлит он земле суд истины изречь? Когда ж в руке его заблещет ярый меч И поразит порок удар неотразимый?» Здесь, у подножья алтаря, Там, у престола в вышнем сане, Я вижу подданных царя,
Но где ж отечества граждане? Для вас отечество — дворец! Слепые влаетолюбья слуги! Уступки совести — заслуги! Взор власти — всех заслуг венец! Нет! Нет! Не при твоем, отечество! зерцале На жизнь и смерть они произнесли обет; Нет слез в них для твоих печалей, Нет песней для твоих побед! Им слава предков без преданий, Им нем заветный гроб отцов! И колыбель твоих сынов Им не святыня упований! Ищу я искренних жрецов Свободы, сильных душ кумира; Обширная темница мира Являет мне одних рабов. О ты, которая из детства Зажгла во мне священный жар, При коей сносны жизни бедства, Без коей счастье тщетный дар, Свобода! Пылким вдохновеньем, Я первый русским песнопеньем Тебя приветствовать дерзал; И звучным строем песней новых Будил молчанье скал суровых И слух ничтожных устрашал. В век лучший вознесись от мрачной сей юдоли, Свидетель нерожденных лет. Одну свободу пел на языке неволи, В оковах был и твой поэт! Познают песнь мою потомки! Ты свят мне был, язык богов! И мира гордые обломки Переживут венки льстецов! Но где же чистое горит твое светило? Здесь плавает оно в кровавых облаках, Там бедственным его туманом обложило, И светится едва в мерцающих лучах.
Там нож преступный изуверства Алтарь твой девственный багрит: Порок с улыбкой дикой зверства Тебя злодействами честит. Здесь власть в дремоте закоснелой, Даров небесных лютый бич, Грозит цепьми и мысли смелой, Тебя дерзающей постичь. Здесь стадо робкое ничтожных Витии поучений ложных Пугают именем твоим; PI твой сообщник — просвещенье С тобой, в их наглом ослепленье, Одной секирою разим. Там хищного господства страсти Последнею уловкой власти Союз твой гласно признают; Но под щитом твоим священным Во тьме народам обольщенным Неволи хитрой цепь куют. Свобода! О младая дева! Посланница благих богов! Ты победишь упорство гнева Твоих неистовых врагов. Ты разорвешь рукой могущей Насильства бедственный устав И на досках судьбы грядущей Снесешь нам книгу вечных прав. Союз между граждан и троном, Вдохнешь в царей ко благу страсть; Невинность примиришь с законом, С любовью подданного — власть. Ты снимешь роковую клятву С чела, поникшего к земле, И пахарю осветишь жатву, Темнеющую в рабской мгле. Твой глас, будитель изобилья, Нагие степи утучнит, Промышленность распустит крылья И жизнь в пустыне водворит;
Невежество, всех бед виновник, Исчезнет от твоих лучей, Как ночи сумрачной любовник При блеске утренних огней. Он загорится, день, день торжества и казни, День радостных надежд, день горестной боязни; Раздастся песнь побед вам, истины жрецы, Вам, друга чести и свободы! Вам плач надгробный! Вам, отступники природы! Вам, притеснители! Вам, низкие льстецы! Но мне ли медлить? Грядную их братью Карающим стихом я ныне поражу; На их главу клеймо презренья положу И обреку проклятью. Пусть правды мстительной Перун На терпеливом небе дремлет, Но мужественный строй моих свободных струр Их совесть ужасом объемлет. Пот хладный страха и стыда Пробьет на их челе угрюмом. И честь их распадется с шумом, При гласе правого суда. Страж пепла их, моя недремлющая злоба, Их поглотивший мрак забвенья разорвет, И гневною рукой ид недр исхитив гроба, Ко славе бедственной их память прикует. 1820 м о и ЖЕЛАНИЯ Пусть всё идет своим порядком Иль беспорядком — всё равно: На свете — в этом эданьи шатком —Жить смирно — значит жить умно. Устройся ты, как можно тише, Чтоб зависти не разбудить; Без нужды не взбирайся выше, Чтоб после шеи не сломить,
Пусть будут во владенье скромном Цветник, при ручейке древа; Алтарь любви в пределе темном; Для дружбы стул, а много два; За трапезой хлеб-соль простая, С приправой ласк младой жены; В подвале гость с холмов Токая, Душистый вестник старины. Две, три картины не на славу; Приют мечтанью — камелек; И, про домашнюю забаву, Непозолоченный гудок. Книг дюжина — хоть не в сафьяне, Не рук, рассудка торжество, И деньга лишняя в кармане Про нищету и сиротство. Вот всё, чего бы в скромну хату От неба я просить дерзал; Тогда б к хранителю-Пенату С такой молитвою предстал: «Я не прошу о благе новом; Мое мне только сохрани, И от элословца будь покровом, И от глупца оборони». 1823 ВОЛИ НЕ ДАВАЙ РУКАМ Воли не давай рукам! — Говорили наши предки; Изменяли тем словам Лишь тогда, как стрелы метки Посылали в грудь врагам. Мы смеемся старикам, Мы не просим их советов;
По Парнассу, по судам, От архонтов до поэтов, Волю все дают рукам. Волю беглым дав рукам, Карп стихи как сено косит, Пальцы с ртутью пополам, В голове зато лишь носит Он свинец на горе нам. Загляни к Фемиде в храм: Пусть слепа, да руки зрячи; Знает вес давать вескам: Гладит тех, с кого ждет дачи, Бедных бьет же по рукам. Но не всё ж злословить нам. Живо в памяти народной, Как в сенате, в страх вфагам, Долгоруков благородной Смело волю дал рукам. Мой Пегас под стать ослам, Крыльев нет — не та замашка: Жмут оглобли по бокам, Лишь лягается бедняжка, Крепко прибранный к рукам. 1824 О. С. ПУШКИНОЙ Нас случай свел; но не слепцом меня К тебе он влек непобедимой силой: Поэта друг, сестра и гений милой, По сердцу ты давно и мне родня. Так в памяти сердечной без заката Мечта о нем горит теперь живей:
Я полюбил в тебе сначала брата, Брат по сестре еще мне стал милей. Удел его — блеск славы вечнольстивой, Не часто нам сияющий из туч; И от нее ударит яркий луч На жребий твой в беспечности счастливой. Но для него ты благотворной будь: Свети ему звездою безмятежной, И в бурной мгле отрадой, дружбой нежной Ты услаждай тоскующую грудь. 1825 НѴРВСКИЙ ВОДОПАД Несись с неукротимым гневом, Мятежной влаги властелин! Над тишиной окрестной ревом Господствуй, бурный исполин! Жемчужного, кипящей лавой, За валом низвергая вал, Сердитый, дикий, величавой, Перебегай ступени скал! Дождь брызжет от упорной сшибки Волны, сразившейся с волной, И влажный дым, как облак зыбкий, Вдали их представляет бой. Всё разъяренней, всё угрюмей Летишь, как гений непогод; Я мыслью погружаюсь в шуме Междоусобно-бурных вод. Но как вокруг всё безмятежно, И, утомленные тобой, Как чувства отдыхают нежно, Любуясь сельской тишиной! Твой ясный берег чужд смятенью, На нем цветет весны краса, И вместе миру и волненью
Светлеют те же небеса. Но ты, созданье тайной бури, Игралище глухой войны, Ты не зерцало их лазури, Вотще блестящей с вышины. Противоречие природы, Под грозным знаменьем тревог, В залоге вечной непогоды Ты бытия приял залог. Ворвавшись в сей предел спокойный, Один свирепствуешь в глуши, Как вдоль пустыни вихорь знойный, Как страсть в святилище души. Как ты, внезапно разразится, Как ты, растет она в борьбе, Терзает лоно, где родится, И поглощается в себе. 182.5 КОЛЯСКА (Отрывок из путешествия в стихах J) Г Л А В А I Ma, non trovando mai un po'dipace se non de ne] moto et divagaziono del correr la p o s t a . . . Vita di Vittorio Al fieri2 Томясь житьем однообразным, Люблю свой страннический дом; Люблю быть деятельно-праздным В уединеньи кочевом. 1 Разумеется, что это Путешествие вымышленное: ученый не найдет в нем статистических сведепий, политик — государственных обозрений, Ф И Л О С О Ф — наблюдений нравственных относительно того или другого народа, сатирик —лукавых намеков, эпиграмматических применений и проч. Не для них оно писано, а для благосклонных охотников до путешествий за тридевять земель, в тридесятое царство и покоряющихся правилу: не любо не слушан, а врать не мешай. 2 Но не находя нигде покоя, кроме как в движении п рассеянии, даваемом путешествием... Жизнь Витторио Альфиери.-Ред.
Люблю — готов Сознаться в том —Ярмо привычек свергнув с выи, Кидаться в новые стихии И обновляться существом. Боюсь примерзнуть сиднем к месту И, волю осязать любя, Мне нужно убеждать себя, Что я не подлежу аресту. Прости, шлагбаум городской, За коим завсегда на страже Забот бессменных пестрый строй, А жизнь бесцветная всё та же; Где бредят, судят, мыслят даже Всегда по таксе цеховой! Прости, блестящая столица! Великолепная темница, Великолепный желтый дом, Где сумасброды с бритым лбом, Где пленники слепых дурачеств, Различных званий, лет и качеств, Кряхтят и пляшут под ярмом. Не раз мне с дела и с безделья, Не раз с унынья и с веселья, С излишества добра и зла, С тоски столичного похмелья, О четырех колесах келья Душеспасительна была. Хоть телу мало в ней простора, Но духом на просторе я. И, недоступные обзора, От нас бегущие края, И океан в воздушной степи, Без берегов и без границ, Стихии вольности и птиц, Которой чужды наши цепи; Наш хищный дух и наша злость, В которой смертный — робкий гость, И прихоть ветров непослушных, В досаду кесарей воздушных,
Мечтавших в зыбкой вышине Хозяйничать, как в дольнем мире — Всё ум развязывает шире! И всё, что в беспробудном сне, В душе запущенной, под спудом Таилось на забвенном дне, На вольном воздухе, как чудом, Всё быстро ожило во мне. Телесной лености острастка Нужна и в нравственном быту! Как скачет легкая коляска, Так мыслит ум мой на лету, И п о открытому листу, За подписью воображенья, Переношусь с мечты в мечту; Иль на ночлеге размышленья С собой рассчитываюсь я: В расходной книжке бытия То убыль с прибылью сличаю, Итоги с страхом поверяю И контролирую себя, То, чтоб долги и неустойки Мне выручить в свою чреду, Смельчак, в воздушные постройки Надежды капитал кладу. Так! Отъезжать люблю порою, Чтоб в самого себя войти И говорю другим: прости! Чтоб поздороваться с собою. Не понимаю, как иной Живет и мыслит в то же время, То есть живет, как наше племя Под вихрем суеты мирской. Мне — так не в мочь двойное бремя: Когда живу, то уж живу, Так что и мысли не промыслить. Когда яге вздумается мыслить, То умираю на яву. Теперь я мертв, и слава богу! Таюсь в кочующем гробу,
Й Муза грешному рабу Приулыбнулась на дорогу. Глупцы! — Не миновать уж вам Моих дорожных эпиграмм! Сатиры бич в дороге кстати: Им вас огрею по ушам, Опричники журнальной рати, С мечом гусиным по бокам. Писать мне часто нет охоты, Писать мне часто недосуг: И не люблю лепной работы В стихах, рождающихся вдруг. Чернильница, бумага, перья, — Всё это смотрит ремеслом; Иной за письменным столом Работает, как подмастерья За цеховым своим станком. Я не терплю ни в чем обузы И многие мои стихи, — Как быть? дорожные грехи Праздношатающейся Музы. Равно движенье нужно нам, Чтсбы расторгнуть лени узы: Люблю по нивам, по горам За тридевять земель, как в сказке, Летать за нею по следам В стихотворительной коляске; Земли не слышу под собой И только на толчке, иль в яме, Или на рифме поупрямей Опомнится ездок земной. Друзья! Краснею перед вами Непостоянности моей; Любить разлуку — между нами — Есть не любить своих друзей. Есть призрак правды в сей посылке; Но вас ли бегаю, друзья, Когда на добровольной ссылке В коляске постригаюсь я? Кто завербован в светской службе,
Тот и себе уже и дружбе Худой товарищ PI слуга: Тут пустослова слушай сказки, Там грей за пазухой врага, Здесь дань плати холодной ласки Приятелю по мостовой, Учись, как труженик иной, Немее строгого трапписта, С умом и сердцем натощак, Доигрывает с партьей виста И партью жизни на крестах; Приписанный к приличьям в крепость, Ты за нелепостью нелепость Вторь, слушай, делай и читай, И светской барщины неволю По непризнательному полю Беспрекословно исправляй. Где ж тут за общим недосугом Есть время быть с собой иль с другом? Знакомый песнью нам пострел 1 Смешным отказом гнать умел Заимодавцев из прихожей; Подстать и нам его ответ, И для самих себя нас тоже, Как ни спросись, а дома нет! По мне, ошибочно софисты Твердят, что люди эгоисты. Где эгоизм? Кто полный я? Кто не в долгу пред этим словом? Оно глядит в изданьи новом Анахронизмом словаря. Держася круговой поруки, Как заразительной чумы, Забав, досад, вражды и скуки Взаимно вкладчиками мы. Мы, выжив я из человека, Есть слово нынешнего века, 1 Le ménage de garçon («Хозяйство холостяка»], песня, переведенная Д. В. Давыдовым.
Всё мы, да мы; наперечет Все на толкучем рынке света Судьбой отсчитанные лета Торопимся прожить в народ, Как будто совестясь щечиться И днем единым поживиться Из жизни, отданной в расход. Всё для толпы — и вечно жадной Толпою всё поглощено: Так жертвами в пучине хладной Усеяно скупое дно: Дробь мелкой дроби в общей смете, Так жизнь, затерянная в свете, Есть бурей загнанный ручей В разлив бунтующих зыбей: Кипит, теснится, в сшибках стонет, Но не прорезав ни следа, Он в массе вод безвестных тонет И пропадает навсегда. Но между тем как стихотворный Скакун, заносчивый подчас, Мой избалованный Пегас, Узде строптиво-непокорный, Гулял, рассудка не спросясь, И по проселкам своевольно Бесился подо мной довольно, Прекрасным всадником гордясь! Пегаса сродники земные, Пегасы просто почтовые, Меня до почты довезли. Да чуть и мне уж не пора ли Свернуть из баснословной дали На почву прозы и земли! Друзья! Боюсь, чтоб бег мой дальной Не утомил вас, если вы, Простя мне пыл первоначальной, Дойдете до конца главы Полу-пустой, полу-моральной, Полу-смешной, полу-печальной, Которой бедный Йорик ваш 13 Русские поэты — 1105
(Прости ему бог эту блажь!) Открыл журнал сентиментальной. Все скажут: с ним двойной подрыв, И с ним что далее, то хуже; Поэт болтливый, он к тому же Как путешественник болтлив. Нет! Дайте срок: стихов с разбега Не мог сперва я одолеть, Но обещаюсь присмиреть. Теперь до нового ночлега Простите. . . (продолженье впредь) 4826 ЗИМШІЕ КАРИКАТУРЫ Ухабы. Обозы Какой враждебный дух, дух зла, дух разрушенья,. Какой свирепый ураган Стоячей качкою, волнами без движенья Изрыл сей снежный океан? Кибитка-ладия шатается, ныряет, То вглубь ударится со скользкой крутизны, То дыбом На хребет замерзнувшей волны Ее насильственно кидает. Хозяйство, урожай, плоды земных работ, В народном бюджете вы светлые итоги, Вы капитал земли стремите в оборот, Но жаль, что портите вы зимние дороги. На креслах у огня, не хуже чем Дюпень, Движенья сил земных я радуюсь избытку; Но рад я проклинать, как попаду в кибитку, Труды, промышленность и пользы деревень. Обозы, на Руси быть зимним судоходством Вас русский бог обрек,—и милость велика:
Помещики от вас й с деньгой и с дородством, Но г. проезжающих болят от вас бока. Покажется декабрь, и тысяча обозов Из пристаней степных пойдут за барышом, И путь, уравненный от снега и морозов, Начнут коверкать непутем. Несут к столицам ненасытным, Что целый год росло, а люди в день съедят: Богатства русские под видом первобытным Гречихи, ржи, овса и мерзлых поросят, И сельских прихотей запас разнообразный, Ко внукам бабушек гостинцы из села И городским властям невинные соблазны: Соленые грибы, наливки, пастила. Как муравьи они копышатся роями, Как муравьям им счета не свести; Как змии длинные, во всю длину пути Перегибаются ленивыми хребтами. То разрывают снег пронзительным ребром, И застывает след, прорезанный глубоко; То разгребают снег хвостом, Который с бока в бок волочится широко, Уж хлебосольная Москва Ждет сухопутные флотильи, В гостеприимном изобильи Ее повыбились права. Всю душу передав заботливому взору, К окну раз десять в день подходит бригадир, Глядит и думает: придет ли помощь в пору? Задаст ли с честью он свой именинный пир? С умильной радостью, с слезой мягкоссрдечья, Уж исчисляет он гостей почетных съезд,
Й сколько блюд И сколько звезд Украсят пир его в глазах Замоскворечья. Уж предначертан план, как дастся сытный бой, Чтоб быть ему гостей и дня того достойным; Уж в тесной зале стол большой Рисуется пред ним покоем беспокойным. Простор локтям! — изрек французской кухни суд, Но нам он не указ: благодарим покорно! Друг друга поприжав, нам будет всем просторно, Ведь люди в тесноте живут. И хриплым голосом и брюхом на виду, Рожденный быть вождем в служительских фалангах, Дворецкий с важностью в лице и на ходу Разносит кушанья по табели о рангах. Дверь настежь: с торжеством, как витязь на щитах, Толпой рабов осетр выносится картинно, За ним салфеткою спеленутую чинно Несут вдову Клико, согретую в руках. Молю, в желанный срок да не придет обоз, Й за мои бока молю я мщенья! мщенья! А если и придет, да волей провиденья День именин твоих днем будет горьких слез. Испорченный судьбой, кухмистром и дворецким, Будь пир твой в стыд тебе, гостям твоим во вред! Будь гость, краса и честь пирам замоскворецким, Отозван на другой обед! Но, если он тебя прибытьем удостоит, Пусть не покажется ему твоя хлеб-соль, И что-нибудь нечаянно расстроит Устроенный ему за месяц рокамболь.
ПРОСТОВОЛОСАЯ ГОЛОВКА П. Н. Всеволожской Простоволосая головка, Улыбчивость лазурных глаз, И своенравная уловка, И блажь затейливых проказ, Всё Так Так Как в ней так молодо, так живо, не похоже на других, поэтически игриво, Пушкина веселый стих. Пусть спесь губернской прозы трезвой, Чинясь, косится на нее: Поэзией живой и резвой Она всегда возьмет свое. Она пылит, она чудесит, Играет жизнью и, шутя, Она влечет к себе и бесит, Как своевольное дитя. Она дитя, резвушка, мальчик, Но мальчик всем знакомый нам, Которого лукавый пальчик Грозит и смертным и богам. У них во всем одни приемы, В сердца играют заодно: Кому глаза ее знакомы, Того уж сглазил он давно. Ее игрушка: сердцеловка, Поймает сердце и швырнет: Простоволосая головка Всех поголовно заберет.
Ч Е Р И Ы Е ОЧИ Южные звезды! Черные очи! Неба чужого огни! Вас ли встречают взоры мои На небе хладном бледной полночи? Юга созвездье! Сердца зенит! Сердце, любуяся вами, — Южною негой, южными снами Бьется, томится, кипит. Тайным восторгом сердце объято, В вашем сгорая огне; Звуков Петрарки, песней Торквато Ищешь в немой глубине. Тщетны порывы! Глухи напевы! В сердце нет песней, увы! Южные очи северной девы, Нежных и страстных, как вы! 4828 КАТАЙ-ВАЛЯЙ Партизану-поэту Какой-то умник наше тело С повозкой сравнивать любил И говорил всегда: в том дело, Чтобы вожатый добрый был. Вожатым шалость мне досталась, Пускай несет из края в край, Пока повозка не сломалась, — Катай-валяй! Когда я приглашен к обеду, Где с чванством голод за столом, Или в ученую беседу, — Пускай везут меня шажком.
Но еду ль в круг, где ум с фафошкой, Где с дружбой ждет меня Токай, Иль вдохновенье с женской ножкой, — Катай-валяй! По нивам, по коврам цветистым Не тороплюсь в дальнейший путь: В тени древес, под небом чистым Готов беспечно я заснуть! Спешит от счастья безрассудной! Меня, о время, не замай; Но по ухабам жизни трудной —Катай-валяй! Издатели сухих изданий, Творцы, на коих Север спит, Под вьюком ваших дарований Пегас, как вкопанный, стоит, Но ты, друг Музам и Арею, Пегаса на лету седлай И к славе, как на батарею, — Катай-валяй! Удача! Шалость! Правьте ладно! Но долго ль будет править вам? Заимодавец-время жадно Бежит с расчетом по пятам! Повозку схватит и с поклажей Он втащит в мрачный свой сарай. Друзья! Покамест песня та же: Катай-валяй! •1828 РУССКИЙ БОГ Нужно ль вам истолкованье, Что такое русский бог? Вот его вам начертанье, Сколько я заметить мог.
Бог мятелей, бог ухабов, Бог мучительных дорог, Станций -—тараканьих штабов, Вот он, вот он русский бог. Бог голодных, бог холодных, Нищих вдоль и поперег, Бог имений недоходных, Вот он, вот он русский бог. Бог грудей и ж. . . отвислых, Бог лаптей и пухлых ног, Горьких лиц и сливок кислых. Вот он, вот он русский бог. Бог наливок, бог рассолов, Душ, представленных в залог, Бригадирш обоих полов, Вот он, вот он русский бог. Бог Бог Бар Вот всех с анненской на шеях, дворовых без сапог, в санях при двух лакеях, он, вот он русский бог. К глупым полн он благодати, К умным беспощадно строг, Бог всего, что есть некстати, Вот он, вот он русский бог. Бог всего, что Не к лицу, не Бог по ужине Вот он, вот он из границы, под итог, горчицы, русский бог. Бог бродяжных иноземцев, К нам зашедших за порог, Бог в особенности немцев, Вот он, вот он русский бог. 1828
ЭПИГРАММЫ I Двуличен он! избави боже! Напрасно поклепал глупца: На этой откровенной роже Нет и единого лица. 48-28 II Бесстыдный лжец, презрительной рукой На гибель мне ты рассеваешь вести; Предвижу я: как Герострат другой Бесчестьем ты добиться хочешь чести; Но тщетен труд: я мстительным стихом Не объявлю о имени твоем. Язви меня, на вызов твой не выйду, Не раздражишь молчание певца; Хочу скорей я претерпеть обиду, Чем в честь пустить безвестного глупца. 4850 ДОРОЖНАЯ ДУМА Колокольчик однозвучный, Крик протяжный ямщика, Зимней степи сумрак скучный, Саван неба — облака! И простертый саван снежный На холодный труп земли! Вы в какой-то мир безбрежный Ум и сердце занесли. И в бесчувственности праздной, Между бдения и сна, В глубь тоски однообразной Мысль моя погружена.
Мне не скучно, мне не грустно: Будто роздых бытия! Но не выразить изустно, Чем так смутно полон я. 1850 К !!ІШ За что служу я целью мести вашей, Чем возбудить могу завистливую злость? За трапезой мирской, непразднуемый гость, Не обойден ли я пирующею чашей? Всмотритесь; истиной прочистите глаза: Она утешит вас моею наготою, Быть может, язвами, которыми гроза Меня прожгла незримою стрелою. И что же в дар судьбы мне принесли? В раскладке жребиев участок был мне нужен. Что? две-три мысли, два-три чувства, не из дюжин, Которые в ходу на торжищах земли, И только! Но сей дар вам не был бы по нраву; Он заколдован искони; На сладость тайную, на тайную отраву Ему подвластные он обрекает дни. Сей дар для избранных бывает мздой и казнью; Его ношу в груди, болящей от забот, Как мать преступная с любовью и боязнью Во чреве носит тайный плод. Еще до бытия приял враждой закона Он отвержения печать; Он гордо ближними от их отринут лона, Как бытия крамольный тать. И я за кровный дар перед толпой краснею; И только в тишине и скрытно от людей Я бремя милое лелею
И промысл за него молю у алтарей. Счастливцы! вы и я, мы служим двум фортунам. Я к вашей не прошусь; моя мне зарекла Противопоставлять волненью и перунам Мир чистой совести и хладный мир чела. •1830 СЛЕЗА Когда печали неотступной В тебе подымется гроза И нёхотя слезою крупной Твои увлажатся глаза, Я и в то время с наслажденьем Еще внимательней, нежней, Любуюсь милым выраженьем Пригожей горести твоей. С лазурью голубого ока Играет зыбкий блеск слезы, И мне сдается: перл Востока Скатился с светлой бирюзы. 1850 РАЗГОВОР 7 АПРЕЛЯ 1832 ГОДА Графине Е. М. Завадовской Нет, нет, не верьте мне: я пред собой лукавил, Когда я вас на спор безумно вызывал, Ваш май, ваш Петербург порочил и бесславил И в ваших небесах я солнце отрицал. Во лжи речей моих глаза уликой были: Я вас обманывал — но мог ли обмануть? Взглянули б на меня, и первые не вы ли К тому, что мыслю я, легко нашли бы путь?
Я Петербург люблю с его красою стройной, С блестящим поясом роскошных островов, С прозрачной ночью — дня соперницей безэнойной, И с свежей зеленью младых его садов. Я Петербург люблю, Так пышно светится Но более всего как Прекрасной родины, к его пристрастен лету: оно в водах Невы; не любить поэту где царствуете вы? Природы северной любуяся зерцалом, В вас любит он ее величье, тишину, И жизнь цветущую под хладным покрывалом, И зиму яркую, и кроткую весну. Роскошен жаркий юг, с своим сияньем знойным И чудно-знойными глазами жен и дев — Сим чутким зеркалом их думам беспокойным, В котором так кипят любви восторг и гнев. Обворожительны их прелестей зазывы, Их нега, их тоска, их пламенный покой, Их бурных прихотей нежданные порывы, Как вспышки молнии из душной тьмы ночной. Любовь беснуется под воспаленным югом; Не ангелом она святит там жизни путь, — Она горит в крови отравой и недугом И уязвляет в кровь болезненную грудь. Но сердцу русскому есть красота иная, Сын севера признал другой любви закон: Любовью чистою таинственно сгорая, Кумир божественный лелеет свято он. Красавиц северных он любит безмятежность, Чело их, чуждое язвительных страстей, И свежесть их лица, и плеч их белоснежность, И пламень голубой их девственных очей,
Он любит этот взгляд, в котором нет обмана, Улыбку свежих уст, в которой лести нет, Величье стройное их царственного стана И чистой прелести ненарушимый цвет. Он любит их речей и ласк неторопливость, И в шуме светских игр приметные едва, Но сердцу внятные: чувствительности живость И, чувством звучные, немногие слова. Красавиц севера царица молодая! Чистейшей красоты высокий идеал! Вам глаз и сердца дань, вам лиры песнь живая й лепет трепетный застенчивых похвал. 4832 К СТАРОМУ ГУСАРУ (При выходе из печати его стихотворений) Ай да служба! ай да дядя! Распотешил старина! На тебя, гусар мой, глядя, Сердце вспыхнуло до дна. Молодые ночи наши Разгорелись в ярких снах; Будто пиршеские чаши Снова сохнут на губах. Будто мы не устарели — Вьется локон вновь в кольцо; Будто дружеской артели Все ребята на лицо. Про вино ли, про свой ус ли, Или прочие грехи Речь заводишь: словно гусли Разыграются стихи.
Так Й скачут, так и льются, Крупно, звонко, горячо, Кровь кипит, ушки смеются, И задергало плечо. Подмывают, как волною, Душу грешника, прости! Подпоясавшись с тобою Гаркнуть, топнуть и пройти. Чорт ли в тайнах идеала, В ромаптирме и в луне — Как усастый запевала Запоет о старине! Буйно рвется стих твой пылкий, Словно пробка в потолок, Иль Моэта из бутылки Брызжет хладный кипяток. С одного хмельного духа Закружится голова, И мерещится старуха Наша сверстница Москва. Не Москва, что ныне чинно В шапке, в теплых сапогах, Убивает дни невинно На воде и на водах, ІІо двенадцатого года Веселая голова, Как сбиралась непогода, А ей было трын-трава! Но пятнадцатого года, В шумных кликах торжества Свой пожар и блеск похода Запивавшая Москва!
Весь тот мир, вся этй іііаика Беззаботных молодцов Ожили, мой ворожайка! От твоих волшебных слов. Силой чар и зелий тайных, Ты из старого кремня Высек несколько случайных Искр остывшего огня. Быо челом, спасибо, дядя! Спой еще когда-нибудь, Чтобы мне, тебе подладя, ' Стариной опять тряхнуть! IS52 ФЛОРЕНЦИЯ Ты знаешь край! Там льется Арно, Лобзая темные сады; Там солнце вечно лучезарно И рдеют золотом плоды. Там лавр и мирт благоуханный Лелеет вечная весна, Там город Флоры соимянный И баснословный как она. Край чудный! Он цветет и блещет Красой природы и искусств, Там мрамор мыслит и трепещет, В картине дышит пламень чувств. Там речь — поэзии напевы: Я с упоеньем им внимал; Но ничего там русской девы Я упоительней не знал. Она и стройностью красивой И яркой белизной лица, Была соперницей счастливой
Созданий хитрого резца. Какова на свою Психею При ней с досадой бы смотрел И мрамор девственный пред нею, Стыдясь, завистливо тускнел. На белом мраморе паросском Ее чела, венцом из кос, Переливалась черным лоском Густая прядь густых волос. И черным пламенем горела Очей пылающая ночь; И южным зноем пламенела Младая северная дочь. 1834 ЭПИГРАММА Синонимы: гостиная, салон Недоумением напрасно ты смущен: Гостиная — одно, другое есть салон, Гостиную найдешь в порядочном трактире, Гостиную найдешь и на твоей квартире, Салоны ж созданы для избранных людей. Гостиные видал и ты, Видок-Фиглярин, В гостиной, может быть, и ты какой-то барин, Но уж в салопе ты решительно лакей! 1856 НА ПАМЯТЬ В края далекие, под небеса чужие Хотите вы с собой на память перенесть, О ближних, о стране родной живую весть, Чтоб стих мой сердцу мог в минуты неземные, Как верный часовой откликнуться: Россия! Когда беда придет, иль просто как-нибудь
Тоской по родине заноет ваша грудь, Не ждите от меня вы радостного слова: Под свежим трауром печального покрова, Сложив с главы своей венок блестящих роз, От речи радостной, от песни вдохновенной Отвыкла муза: ей над урной драгоценной Отныне суждено быть музой вечных слез. Одною думою, одним событьем полный, Когда на чудный брег вас переносят волны, И звуки родины должны в последний раз Печально врезаться и отозваться в вас, На память и в завет о прошлом в мире новом Я вас напутствую единым скорбным словом — Затем, что скорбь моя превыше сил моих, И, верный памятник сердечных слез и стона, Вам затвердит одно рыдающий мой стих: Что яркая звезда с родного небосклона Внезапно сорвана средь бури роковой, Что песни лучшие поэзии родной Внезапно замерли на лире онемелой, Что пал во всей поре красы и славы зрелой Наш лавр, наш вещий лавр, услада наших дней, Который трепетом и сладкозвучным шумом От сна воспрянувших пророческих ветвей Вещал глагол богов на севере угрюмом, Что навсегда умолк любимый наш поэт, Что скорбь постигла нас, что Пушкина уяс нет! 1837 К НЕЙ Ты — светлая звезда таинственного мира, Когда я возношусь из тесноты земной, Где ждет меня тобой настроенная лира, Где ждут меня мечты, согретые тобой. Ты — облако мое, которым день мой мрачен, Когда задумчиво я мыслю о тебе, Русские поэты — 1105 209
Иль измеряю путь, который пам казначей И где судьба моя чужда твоей судьбе. Ты — тихий сумрак мой, которым грудь свежеет, Когда на западе заботливого дня Мой отдыхает ум и сердце вечереет, И тени смертные нисходят на меня. 1838 Я ПЕРЕЖИЛ Я пережил и многое и многих, И многому изведал цену я; Теперь влачусь в одних пределах строгих Известного размера бытия. Мой горизонт и сумрачен и близок, И с каждым днем всё ближе и темней; Усталых дум моих полет стал низок И мир души безлюдней и бедней. Не заношусь вперед мечтою жадной, Надежды глас замолк — и на пути, Протоптанном действительностью хладной, Уж новых мне следов не провести. Как ни тяжел мне был мой век суровой, Хоть житницы моей запас и мал, Но ждать ли мне безумно жатвы новой, Когда уж снег из зимних туч напал? По бороздам серпом пожатой пашни Найдешь еще, быть может, жизни след: Во мне найдешь, быть может, след вчерашний, — Но ничего уж завтрашнего нет. Жизнь разочлась со мной; она не в силах Мне то отдать, что у меня взяла И что земля в глухих своих могилах Безжалостно на веки погребла. 1838
ЛИСТУ Когда в груди твоей — созвучий Забьет таинственный родник И на чело твое из тучи Снисходит огненный язык; Когда, исполнясь вдохновенья, Подт и выспренний посол! Теснишь груди своей виденья Ты в гармонический глагол: Молниеносными перстами Ты отверзаешь новый мир И громозвучными волнами Кипит, как море, твой клавир; И в этих звуках скоротечных, На землю брошенных тобой, Души бессмертной, таинств вечных Есть отголосок неземной. 1842 РАЗДУМЬЕ Уж, не за мной ли дело стало? Не мне ль пробьет отбой, и с жизненной бразды Не мне ль придется снесть шалаш мой и орало, И хладным сном заснуть до утренней звезды? Пока живется нам, всё миим: еще когда-то Нам отмежует смерть урочный наш рубеж? Пусть смерть разит других, но наше место свято, Но жизни нашей цвет еще богат и свеж. За чудным призраком, который всё нас манит И многое еще сулит нам впереди, Бежим мы — и глаза надежда нам туманит И ненасытный пыл горит у нас в груди.
Йо вот ударит час, час страшный пробужденья; Прозревшие глаза луч истины язвит, И призрак — где ж его и блеск, и обольщенья? Он, вдруг окостенев, как вкопанный, стоит. С закрытого лица подъемлет он забрало — И видим мы не жизнь, а смерть перед собой. Уж не за мной ли дело стало? Теперь не мне ль пробьет отбой? 1843 МАСЛЯНІЩА НА ЧУЖОЙ СТОРОНЕ Здравствуй, в белом сарафане Из серебряной парчи! На тебе горят алмазы, Словно яркие лучи. Ты живительной улыбкой, Свежей прелестью лица Пробуждаешь к чувствам новым Усыпленные сердца. Здравствуй, русская молодка, Раскрасавица-душа, Белоснежная лебедка, Здравствуй, матушка зима! Из-за льдистого Урала Как сюда ты невзначай, Как, родная, ты попала В бусурманский этот край? Здесь ты, сирая, не дома, Здесь тебе не по нутру: Нет приличного приема И народ не на юру. Чем твою мы милость встретим? Как задать здесь пир горой?
Не суметь им, немцам этим, Поздороваться с тобой. Не напрасно дедов слово Затвердил народный ум: «Что для русского здорово, То для немца карачун». Нам не страшен снег суровый, С снегом — батюшка мороз, Наш природный, наш дешевый Пароход и паровоз. Ты у нас — краса и слава, Наша сила и казна, Наша бодрая забава, Молодецкая зима! Скоро масляницы бойкой Закипит широкий пир, И блинами и настойкой Закутит крещеный мир. В честь тебе и ей — Россия, Православных предков дочь, Строит горы ледяные И гуляет день и ночь: Игры, братские попойки, Настежь двери и сердца! Пышут бешеные тройки, Снег топоча у крыльца. Вот взвились и полетели, Что твой сокол в облаках! Красота ямской артели Воэжи ловко сжал в руках. В шапке, в синем полушубке Так и смотрит молодцом,
Погоняет закадычных Свистом, ласковым словцом. Мать дородная в шубейке Важно в розвальнях сидит, Дочка рядом в душегрейке Словно маков цвет горит. Яркой пылью иней сыплет И одежду серебрит, А мороз, лаская, щиплет Нежный бархатец ланит. И белее, и румяней Дева блещет красотой, Как алеет на поляне Снег под утренней зарей. Мчатся вихрем без помехи По полям и по рекам, Звонко щелкают орехи На веселие зубкам. Пряник, мой однофамилец, Также тут не позабыт; А наш пенник, наш кормилец, Сердце любо веселит. Разгулялись город, Загулялись стар и Всем зима родная Каждый маслянице села, млад: гостья, рад. Нет конца веселым кликам, Песням, удали, пирам. Где тут немцам горемыкам Вторить нам, богатырям? Сани здесь — подобной дряни Не видал я на веку:
Стыдно сесть в чужие сани Коренному русаку. Нет, красавица, не место Здесь тебе, не обиход: Снег здесь — рыхленькое тесто, Вял мороз и вял народ. Чем почтят тебя, сударку? Разве кружкою пивной, Да копеечной сигаркой, Да копченой колбасой. С пива только кровь густеет, Ум раскиснет и лицо; То ли дело, как прогреет Наше рьяное винцо? Как шепнет оно в догадку Ретивому на ушко, — Не споет, ей-ей, так сладко Хоть бы вдовушка Клико! Выпьет чарку чародейку Забубённый наш земляк: Жизнь копейка! —смерть-злодейку Он считает за пустяк. Немец к мудрецам причислен, Немец дока для всего, Немец так глубокомыслен, Что провалишься в него; Но по нашему покрою, Если немца взять врасплох, А особенно зимою, — Немец, воля ваша, плох! 1835
ДРУЗЬЯМ Я пью за здоровье не многих, Не многих, но верных друзей, Друзей неуклончиво-строгих В соблазнах изменчивых дней. Я пью за здоровье далеких, Далеких, но милых друзей, Друзей, как и я, одиноких Средь чуждых сердцам их людей. В мой кубок с вином льются слезы, Но сладок и чист их поток; Так с алыми — черные розы Вплелись в мой застольный венок. Мой кубок за здравье не многих, Не многих, но верных друзей, Друзей неуклончиво-строгих В соблазнах изменчивых дней; За здравье и ближних, далеких, Далеких, но сердцу родных, И в память друзей одиноких, Почивших в могилах немых. 1862 # « # Все сверстники мои давно уж на покое, И младшие давно сошли уж на покой; Зачем же я один несу ярмо земное, Забытый каторжник на каторге земной? Не я ли искупил ценой страданий многих Всё, чем пред промыслом я быть виновным мог? Иль только для меня своих законов строгих Не властен отменить элопамятливый бог?
* * » Жизнь наша в старости — изношенный халат: И совестно носить его, и жаль оставить; Мы с ним давно сжились, давно, как с братом брат; Нельзя нас починить и заново исправить. Как мы состарелись, состарелся и он; В лохмотьях наша жизнь, и он в лохмотьях тоже, Чернилами он весь расписан, окроплен, Но эти пятна нам узоров всех дороже; В них отпрыски пера, которому во дни Мы светлой радости иль облачной печали Свои все помыслы, все таинства свои, Всю исповедь, всю быль свою передавали. На жизни также есть минувшего следы: Записаны на ней и жалобы, и пени, И на нее легла тень скорби и беды, Но прелесть грустная таится в этой тени. В ней есть предания, в ней отзыв наш родной Сердечной памятью еще живет в утрате, И утро свежее, и полдня блеск и зной Припоминаем мы и при дневном закате. Еще люблю подчас жизнь старую свою С ее ущербами и грустным поворотом, И, как боец свой плащ, простреленный в бою, Я холю свой халат с любовью и почетом. /677
- - : -. -


НАТАША Ах! жила была Наташа, Свет Наташа красота. Что так рано, радость наша, Ты исчезла как мечта? Где уста, как мед душистый, Бела грудь, как снег пушистый, Рдяны щеки, маков цвет? Всё не в прок: Наташи нет. У нее один сердечной Милой друг был на земли; Скоро с ним в любви беспечной Дни счастливые текли. Длися, длися, дорогое, Время краткое, златое! Счастье жизни человек Вкусит раз лишь в целый век. Вдруг поднялся враг войною Русь заграбить и зажечь; Всюду льется кровь рекою, Всюду блещет огнь и меч. Нивы стоптаны пропали, Грады, веси запылали, И Наташа со дружком Часто грустны вечерком.
Помрачился вид веселой, В сердце вкралась к ним печаль; Не промолвятся день целой, И, кажись, друг друга жаль. Наконец, сквозь слез унылой Взведши взгляд, собравшись с силой, Исповедала тоску Красна девица дружку. «Не мое девичье дело, Милый друг, тебя учить: Не прогневайся, что смело, Может, стану говорить; Но прости мне укоризну: Не сражаться за отчизну, Одному отстать от всех — Русским, нам, и стыд и грех». «Ах! Наташа, ретивое Уж давно кипит во мне; Всё тебя жалел, но вдвое Рад, что мысли в нас одне. Ты согласна, слава богу! Эй! ребята, в путь-дорогу Дайте мне ружье, коня: В бой их станет для меня. Не рыдай, моя Наташа. Как же быть? не ты одна; Хоть горька разлуки чаша, Выпивай ее до дна; И о чем такое горе? Бог помилует, и вскоре, Голос сердца коль не лжив, Ворочусь здоров и жив». «Дал бы бог! но если боле Нам не видеться в живых, Если там, на ратном поле, Сопостат рукою злых
Ты умрешь!..» — «Всё в божьей воле. Не гневи ж его дотоле; Верь, хоть мертвый, хоть живой, Не расстанусь я с тобой». «На, мой друг, вот крест с мощами; Положи его на грудь, И как в бой пойдешь с врагами, Помолиться не забудь; Я. ..» в ней замер дух и слово. Но к отъезду всё готово, Конь стоит среди двора, Ехать милому пора. На коня взлетел стрелою, Поскакал в воинский стан; Рано ль, поздно ль, там он. .. к бою Всем приказ на завтра дан. Ждет гостей незваных встреча, Многих смертная ждет сеча: Не сносить им головы, Не видать святой Москвы. Имянинница Наташа! В день твой, в день Бородина, За здоровье друга чаша Налита тобой вина, И о нем пируют гости; А его в тот час уж кости На ближайшем там селе Преданы сырой земле. И дошло известье злое, И не ропщет сирота: Свято небо ей благое, Воля божия свята. Не пила три дни, не ела. Как больная исхудела; Нет покоя ей, ни сна, И как мертвая бледна,
Ma колени пала с стоном Пред иконою святой; С земным молится ,поклоном: «Со святыми упокой». Чуть живую подхватили, Тут же к стенке посадили, И усталым, слабым сном Свет вздремала под окном. Спит и видит: сердцу милой Стал пред ней как бы живой, С новой бодростью и силой, С новой, чудной красотой; Будит: «Встань, проснись, Наташа! Ждет давно нас свадьба наша; Под венец скорей пойдем, Вместе век свой заживем. Нашу призрел бог разлуку, Веру райский ждет покой; Жениху дай, радость, руку, Помолись и в путь за мной». Тут Наташа помолилась, Тут во сне перекрестилась: Как сидела, как спала, К жизни с милым умерла. 18U УБИЙЦА В селе Зажитном двор широкий, Тесовая изба, Светлица и терём высокий, Беленая труба. Ни в чем не скуден дом богатой: Ни в хлебе, ни в вине, Ни в мягкой рухляди камчатой, Ни в золотой казне.
Хозяин, староста округа, Родился сиротой, Без рода, племени и друга, С одною нищетой. И с нею век бы жил детина; Но сжалился мужик: Вдял в дом, и как родного сына Взростил его старик. Большая чрез село дорога; Он постоялый двор Держал, и с помощию бога Нажив его был скор. Но как от злых людей спастися? Убогим быть — беда; Богатым — пуще берегися, И горшего вреда. Купцы приехали к ночлегу Однажды ввечеру, И рано в путь впрягли телегу На завтра поутру. Не долго спорили о плате, И со двора долой; А сам хозяин на полате Удавлен той порой. Тревога в доме; с понятыми Настигли, и нашли: Они с пожитками своими Хозяйские свезли. Нет слова молвить в оправданье, И уголовный суд В Сибирь сослал их в наказанье, В работу медных руд. 15 Русские поэты-— 1105 225
А старика меж тем с моленьем Предав навек земле, Приемыш получил с именьем Чин старосты в селе. Но что чины, что деньги, слава, Когда болит душа? Тогда ни почесть, ни забава, Ни жизнь не хороша. Так из последней бьется силы Почти он десять лет; Ни дети, ни жена не милы, Постыл весь белый свет. Один в лесу день целый бродит, От встречного бежит, Глаз напролет всю ночь не сводит, И всё в окно глядит. Особенно когда день жаркий Потухнет в ясну ночь, И светит в небе месяц яркий,— Он ни на миг не прочь. Все спят; но он один садится К косящету окну. То засмеется, то смутится, И смотрит на луну. Жена приметила повадки, И страшен муж ей стал, И не поймет она загадки, И просит чтоб сказал. «Хозяин! что не спишь ты ночи? Иль ночь тебе долга? й что на месяц пялишь очи, Как будто на врага?»
«Молчи, жена: не бабье делб Все мужни тайны знать; Скажи тебе — считай уж смело, Не стерпишь не сболтать». «Ах! нет, вот бог тебе свидетель, Не молвлю ни словца; Лишь всё скажи, мой благодетель, С начала до конца». «Будь так; скажу во что б ни стало. Ты помнишь старика; - Хоть на купцов сомненье пало, Я с рук сбыл дурака». «Как ты!» — «Да так: то было летом, Вот помню, как теперь, Незадолго перед рассветом; Стояла настежь дверь. Вошел я в избу, на полате Спал старый крепким сном; Надел уж петлю, да некстати Тронул его узлом. Проснулся чорт, и видит: худо! Нет в доме ни души. «Убить меня тебе не чудо, Пожалуй задуши. Но помни слово: не обидит Без казни ввек злодей; Есть там свидетель, он увидит, Когда здесь нет людей». Сказал, и указал в окошко. Со всех я дернул сил, Сам испугавшися немножко, Что, кем он мне грозил, —
Взглянул, ä месяц тут проклятой И смотрит на меня, И не устанет; а десятой Уж год с того, ведь, дня. Да полно, что! гляди, плешивой! Не побоюсь тебя; Ты, видно, с роду молчаливой: Так знай же про себя». Тут староста на месяц снова С усмешкою взглянул; Потом, не говоря ни слова, Улегся и заснул. Не спит жена; ей страх и совесть Покоя не дают. Судьям доносит страшну повесть, И за убийцей шлют. В речах он сбился от боязни, Его попутал бог, И, не стерпевши тяжкой казни, Под нею он издох. Казнь божья вслед злодею рыщет; Обманет пусть людей, Но виноватого бог сыщет: Вот песни склад моей. 1815 ОЛЬГА Ольгу сон встревожил слезный, Смутный ряд мечтаний злых: «Изменил ли, друг любезный? Или нет тебя в живых?» Войск деля Петровых славу,
С ним ушел он под Полтаву, И не пишет ни двух слов: Всё ли жив он и здоров. На сраженьи пали шведы, Турк без брани побежден, И желанный плод победы — Мир России возвращен; И на родину с венками, С песньми, с бубнами, с трубами, Рать, под звон колоколов, Шла почить от всех трудов. И везде толпа народа; Старый, малый, все бегут Посмотреть, как из похода Победители идут; Все на встречу, на дорогу; Кличут: «Здравствуй! слава богу!» Ах! на Ольгин лишь привет Ни отколь ответа нет. Ищет, спрашивает; худо: Слух пропал о нем давно; Жив ли, нет-—-не знают; чудо! Словно канул он на дно. Тут, эалившися слезами, В перси бьет себя руками; Рвет, припав к сырой земле, Черны кудри на челе. Мать к ней кинулась поспешно: «Что ты? что с тобой, мой свет? Разве горе неутешно? С нами бога разве нет?» «Ах! родима, всё пропало; Свету-радости не стало. Бог меня обидел сам: Горе, горе бедным нам!»
«Воля божия! создатель Нам помощник ко всему; Он утех и благ податель: Помолись, мой свет, ему». «Ах! родима, всё пустое; Бог послал мне горе злое, Бог без жалости к мольбам: Горе, горе бедным нам!» «Слушай, дочь! в Украйне дальней, Может быть, жених уж твой Обошел налой венчальной С красной девицей иной. Что изменника утрата? Рано ль, поздно ль — будет плата, И от божьего суда Не уйдет он никогда». «Ах! родима, всё пропало, Нет надежды, нет как нет; Свету-радости не стало; Что одной мне белый свет? Хуже гроба, хуже ада. Смерть одна, одна отрада; Бог без жалости к слезам: Горе, горе бедным нам!» «Господи! прости несчастной, В суд с безумной не входи; Разум, слову непричастной, К покаянью приведи. Не крушися, дочь, чрез меру; Бойся муки, вспомни веру: Сыщет, чуждая греха, Неземного жениха». — «Где ж, родима, злее мука? Или где мученью край? Ад мне с суженым разлука,
Вместе с ним мне всюду рай. Не боюсь смертей, ни ада. Смерть одна, одна отрада: С милым врознь несносен свет, Здесь, ни там блаженства нет». Так весь день она рыдала, Божий промысел кляла, Руки белые ломала, Черны волосы рвала; И стемнело небо ясно, Закатилось солнце красно, Все к покою улеглись, Звезды яркие зажглись. И девица горько плачет, Следы градом по лицу; И вдруг полем кто-то скачет, Кто-то, всадник, слез к крыльцу; Чу! за дверью зашумело, Чу! кольцо в ней зазвенело; И знакомый голос вдруг Кличет Ольгу: «Встань, мой друг! Отвори скорей без шуму. Спит ли, милая, во тьме? Слезну думает ли думу? Смех иль горе на уме?» «Милый! ты! так поздно к ночи! Я все выплакала очи По тебе от горьких слез. Как тебя к нам бог принес?» «Мы лишь ночью скачем в поле. Я с Украйны за тобой; Поздно выехал оттоле, Чтобы взять тебя с собой». «Ах! войди, мой ненаглядный! В поле свищет ветер хладный;
Здесь в объятиях моих Обогрейся, мой жених!» «Пусть он свищет, пусть колышет: Ветру воля, нам пора. Ворон-конь мой к бегу пышет, Мне нельзя здесь ждать утра. Встань, ступай, садись за мною, Ворон-конь домчит стрелою; Нам сто верст еще: пора В путь до брачного одра». «Ах! какая в ночь дорога! И сто верст езды для нас! Бьют часы. . . побойся бога: До полночи только час». «Месяц светит, ехать споро; Я как мертвый еду скоро: Довезу и до утра Вплоть до брачного одра». «Как живешь? скажи нелестно; Что твой дом? велик? высок?» «Дом—землянка». — «Как в ней?»— «Тесно». «А кровать нам?» — «Шесть досок». «В ней уляжется ль невеста?» — «Нам двоим довольно места. Встань, ступай, садись за мной: Гости ждут меня с женой». Ольга встала, вышла, села На коня за женихом; Обвила ему вкруг тела Руки белые кольцом. Мчатся всадник и девица, Как стрела, как пращ, как птица; Конь бежит, земля дрожит, Искры бьют из-под копыт.
Справа, слева, сторонами, Мимо глаз их взад летят Сушь и воды; под ногами Конскими мосты гремят. «Месяц светит, ехать споро; Я как мертвый еду скоро. Страшно ль, светик, с мертвым спать?» — «Нет. . . что мертвых поминать?» Что за звуки? что за пенье? Что за вранов крик во мгле? Звон печальный! погребенье! «Тело предаем земле». Ближе, видят: поп с собором, Гроб неся, поют все хором; Поступь медленна, тяжка, Песнь нескладна и дика. «Что вы воете не к месту? Хоронить придет чреда; Я к венцу везу невесту, Вслед за мною все туда! Y моей кровати спальной, Клир! пропой мне стих венчальной; Службу, поп! и ты яви, Нас ко сну благослови». Смолкли, гроба как не стало, Всё послушно вдруг словам, И поспешно побежало Всё за ними по следам. Мчатся всадник и девица, Как стрела, как пращ, как птица; Конь бежит, земля дрожит, Искры бьют из-под копыт. Справа, слева, сторонами, Горы, долы и поля, Взад летит всё; под ногами
Конскими бежит земля. «Месяц светит, ехать споро; Я как мертвый еду скоро. Страшно ль, светик, с мертвым спать?» — «Полно мертвых поминать». Казни столп; над ним за тучей Бреджет трепетно луна; Чей-то сволочи летучей Пляска вкруг его видна. «Кто там! сволочь! вся за мною! Вслед бегите все толпою, Чтоб под пляску вашу мне Веселей прилечь к жене». Сволочь с песнью заунывной Понеслась за седоком, Словно вихорь бы порывной Зашумел в бору сыром. Мчатся всадник и девица, Как стрела, как пращ, как птица; Конь бежит, земля дрожит, Искры бьют из-под копыт. Справа, слева, сторонами, Вдад летят луга, леса; Всё мелькает пред глазами: Звезды, тучи, небеса. «Месяц светит, ехать споро; Я как мертвый еду скоро. Страшно ль, светик, с мертвым спать?» — «Ах! что мертвых поминать!» «Конь мой! петухи пропели; Чур! заря чтоб не взошла; Гор вершины забелели: Мчись как из лука стрела. Кончен, кончен путь наш дальний, Уготован одр венчальный;
Скоро съездил как мертвец, И доехал наконец». Наскакал в стремленьи яром Конь на каменный забор; С двери вдруг хлыста ударом Спали петли и запор. Конь в ограду; там кладбище, Мертвых вечное жилище; Светят камни на гробах В бледных месяца лучах. Что же мигом пред собою Видит Ольга? чудо! страх! Латы всадника золою Все рассыпались на прах; Голова, взгляд, руки, тело — Всё на милом помертвело, И стоит уж он с косой, Страшный остов костяной. На дыбы конь-ворон взвился, Диким голосом заржал, Стукнул в землю, провалился И невесть куда пропал. Вой на воздухе высоко; Скрежет под землей глубоко; Ольга в страхе без ума, Неподвижна и нема. Тут над мертвой заплясали Адски духи при луне, И протяжно припевали Ей в воздушной вышине: «С богом в суд нейди крамольно; Скорбь терпи, хоть сердцу больно. Казнена ты во плоти; Грешну душу бог прости!» 1815
ПЕВЕЦ УСЛАД Певец Услад любил Всемилу И счастлив был; И вдруг завистный рок в могилу Ее сокрыл. Певец Услад душе покою Искал в войне, А враг тогда грозил войною Родной стране. Певец Услад на поле битвы Не изнемог: Так, знать, друзей его молитвы Услышал бог. Певец Услад в землях далеких И чуждых жил, Красавиц видел чернооких, И не любил. Певец Услад и Русь святую Увидел вновь; Но тужит, помня дорогую И с ней любовь. «Певец Услад!»—друзья пеняли «Или забыть Не можешь ввек одной печали, И счастлив быть?» Певец Услад им со слезами Сказал в ответ: «Нет счастья мне под небесами, Надежды нет. Певец Услад лишь за могилой Быть может рад: Авось там свидится с Всемилой Певец Услад»,
СТАРАЯ БЫЛЬ Наш славный Владимир, наш солнышко князь, Победой в Херсоне венчанной, С добычею в Киев родной возвратись, По буре покоился бранной; Мир е греками сладил, и брачную связь С их юной царевною Анной. Нескудное вено прияла сестра От щедрого Августа брата; Премного он звонкого дал ей сребра, Немало и яркого злата. Все хвалят княгиню: красна и добра, Разумна, знатна и богата. И подлинно Русь не видала такой; Как пчел по весеннему лугу За маткой летает бесчисленный рой, Так дочери царской в услугу И евнухи кучей, и жены толпой Теснятся, ревнуя друг другу. Всем хитрым искусствам учились они, Что любит княгиня младая: Поют словно птицы в дубравной тени, И пляшут, на лютнях играя. В дому новобрачных веселые дни, Подобие светлого рая. Казны не жалеет супруг молодой, Владимир княдь, сокол наш ясной; Сегодня был праздник, а завтра другой, Всё в почесть для гостьи прекрасной. То тешит воинской варягов игрой, Забавной и, вместе, ужасной; То в рощах дремучих, при звуке рогов, С ней ездит для ловли звериной; То в лодке весельной, под песни гребцов, Над быстрой днепровской пучиной
Катает, любуясь обильем брегов И стольного града картиной. «Да будет же праздник, всем прежним венец» — Князь вымолвил слово златое — «Высокие песни — отрада сердец, Наитие неба благое; Огнем разогреет всю душу певец, И жизни прибавится вдвое. Я выеду завтра с княгиней моей За стены в широкое поле, Где радостней слушать и петь веселей Под небом открытым, на воле; Туда же зову я всех добрых людей: Тем лучше, чем будет их боле. Довольно я добыл богатств на войне, Стяжал от отца и от деда; Добра не жалейте на завтрашнем дне, И брашн припасите и меда: Чтоб сыты и пьяны все были вполне; А с тощими что и беседа! Пусть вещие придут и станут на суд, И спорят: чье лучшее пенье? Достойно и щедро воздам им за труд. Второму певцу награжденье: Цимискиев дар Святославу — сосуд, Трапезы моей украшенье. Но первый получит не то от меня В бою победитель счастливой: Персидского дам ему под верх коня: Весь белый он с черною гривой; Копытом из камня бьет искры огня, И носится вихрем над нивой. Конь будет украшен черкасским седлом И шелковой цветной уздою;
Еще дам оружье: и щит и шелом, Кольчугу, внизу с бахромою, И меч ид булата с дамасским клеймом И хитрой насечкой златою. Ступайте ж, снесите ко всем по домам От князя приветное слово: Надеждой награды внушите певцам И жар и усердие ново; И завтра чтоб, в поле как выеду сам, Всё к празднику было готово». Вот утро настало и солнце взошло, Врата отворились градские; Несметное валит народа число: И малые тут и большие, Все в певчее поле; всех душу зажгло, Чтоб русских не сбили чужие. Вот выехал князь со княгиней своей В венце и со скиптром в деснице; Везет их четверка прекрасных коней Роскошно в златой колеснице, И громкий понесся крик добрых людей Навстречу им с поля к столице. «Да здравствуют князь со княгиней! ура! Господь осени их святыней! Ущедри он дом их обильем сребра И всякой земной благоетыней! На многая лета для русских добра Да здравствуют князь со княгиней!» Князь ласковый отдал народу поклон, И сел, словно пастырь у стада; И к бою певцов стал выкликивать он: «Боянам и честь и награда!» И вышло их двое с двух разных сторон: Наш русский, да грек из Царьграда.
Наш среднего роста и средних годов, И красен был в юные годы; Но младость — не радость средь бранных трудов. Цевницу носил он в походы, И пел у огней для друзей-молодцов Про старые веки и роды. Высок и прелестен, как девица, грек. Красавца в младенстве скопили; Он плакал сначала: как слеп человек! Ему же добро сотворили: Спокойный, богатый устроили век, И милостью царской почтили. И первому гостю наш ласковый князь Знак подал; и с певчих дружиной Княгине и князю до ног поклонясь, Пред самой собранья срединой Он сел; все замолкли, друг к другу теснясь, И голос запел соловьиной: Когда б воспеть хотела ты, Моя возлюбленная лира! Блистающие с высоты Светила горнего эфира, Средь дня в пустых бы небесах Луны и звезд ты не искала, Но жизнь пия в его лучах, Одно бы солнце воспевала. Когда же долгом чтишь святым Воспеть величие земное, Прославь хоть голосом простым Царей величие святое. А ты, великий русский князь! Прости, что смею пред тобою, Отчизны славою гордясь, Другого возносить хвалою; Мы знаем: твой страшится слух Тобой эаслуженныя чести, И ты для слов похвальных глух,
Один их чтя словами лести. Дозволь же мне возвысить глас На прославление владыки, Щедроты льющего на нас И на несчетные языки. Ты делишь блеск его венца, Причтен ты к роду Константина; А славу кто поет отца, Равно поет и славу сына. Велик предмет, а глас мой слаб; Страшусь... нет, бросим страх напрасной: Почерпнет силу верный раб В глазах владычицы прекрасной. Кого же воспоет певец, Кого, как не царей державных, Непобедимых, православных, Носящих скипетр и венец? Они прияли власть от бога, И божий образ виден в них. Внутри священного чертога, Слит из металлов дорогих, Ступеньми многими украшен, Высок, неколебим и страшен, Поставлен Августов престол. С него, о царь-самодержитель, С покорством слышат твой глагол И полководец победитель, И чуждыя страны посол. У ног твоих, из звонкой меди, Твою являющие власть, Два льва, как алчущие снеди, Лежат, разинув страшну пасть. Чудесная искусства сила Безжизненных одушевила; И если кто в пяти шагах От неприступного престола Ногою смел коснуться пола, — Они встают ему на страх, Очами гневными вращают. 16 Русские п о э ш — 1105 241
Рычат и казнью угрожают; И зрит в душе смущенный раб, Сколь пред царем он мал и слаб. Но милосердие царево Изображающий символ — Неувядающее древо Склоняет ветви на престол; Не рода древ обыкновенных, Земными соками взрощенных, Одетых грубою корой, Блестящих временной красой; Чей лист зеленый, цвет душистой, На краткий миг прельщают взор, Доколь с главы многоветвистой Зимы рука сорвет убор. Век древо царское одето Бессмертным цветом и плодом: Ему весь год весна и лето. Белейшим снега серебром Красуясь, стебль его высоко Возносится, и над челом Помазанника вдруг широко Раскинувшись, пленяет око И равенством ветвей прямых, И блеском листьев золотых. На сучьях сребряных древесных Витает стадо птиц прелестных, Зеленых, алых, голубых, И всех цветов очам известных; Из камней и драгих и честных, О диво! творческий резец Умел создать их для забавы, Великолепия и славы Царя народов и сердец. О, если бы сии пернаты Свой жребий чувствовать могли, Они б воспели: «Мы стократы Счастливей прочих на земли. К трудам их создала природа;
Что в том, что крылья их легки? Что значит мнимая свобода, Когда есть стрелы и силки? Они живут в лесах и в поле, Должны терпеть и зной, и хлад; А мы в блаженнейшей неволе Вкушаем множество отрад». За что ты, небо! к ним сурово, И счастье чувствовать претишь? Что рек я? Царь! ты скажешь слово - И мертвых жизнию даришь. Невидимым прикосновеньем Всеавгустейшего перста Ты наполняешь сладким пеньем Их вдруг отверстые уста; И львы, рыкавшие дотоле, Внезапно усмиряют гнев И, кроткой покоряясь воле, Смыкают свой несытый зев. И подходящий в изумленьи В царе зреть мыслит божество, Держащее в повиновеньи Самих бездушных вещество; Душой, объятой страхом прежде, Преходит к сладостной надежде, Внимая гласу райских птиц, И к Августа стопам священным, В сидонский пурпур обувенным, Главою припадает ниц. Он кончил. Владимир в ладони плеснул. За князём стоял воевода; Он платом народу поспешно махнул, И плеск раздался из народа: Стучат и кричат, подымается гул С земли до небесного свода. Безмолвен, и в землю потупивши взор, Наш русский певец оставался;
Он думал: что делать? итти ли на спор? И даже бы, чай, отказался; Но к счастию начал сам князь разговор, Как будто во всем догадался: «Я вижу, земляк, ты бы легче с мечом, Чем с гуслями, вышел на грека; Хоть песней и много в помине твоем, Такой ты не вспомнишь отвека. Совет мой: признайся, что первенство в нем; Признанье честит человека. Награду, хоть правда не с ним наравне, Но всё же получишь на славу; За светлым Дунаем в болгарской стране Ты верно служил Святославу; И кубок, добытый им в грозной войне, Тебе назначаю по праву». «Дай бог тебе здравия, князь ты наш свет, И с лепой княгиней твоею! Премудр и премилостив твой мне совет И с думой согласен моею: Ни с эллином спорить охоты мне нет, Ни петь я, как он, не умею. Певал я о витязях смелых в боях: Давно их зарыли в могилы; Певал о любви и о радостных днях: Теперь не разбудишь Всемилы; А петь о великих царях и князьях Ума не достанет, ни силы». «Творите ж», князь молвил, «подарков раздел». Тут русский взял кубок почтенный, А грек на коня богатырского сел; Доспех же тяжелый, военный, Домой он отнесть и поставить велел Опасно в кивот позлащенный.
И радостный к Киеву двинулся ход: Владимир с супругой младою, И много старейшин, бояр, воевод, И эллин, блестящий красою, И сзади весь русский крещеный народ Усердной и шумной толпою. Но несколько верных старинных друзей Звал русский на хлеб-соль простую; И княжеский кубок к веселью гостей С вином обнесли в круговую, И выпили в память их юности дней, И Храброго в память честную. 1828 А. С. ПУШКИНУ Вот старая, мой милый, быль, А, может быть, и небылица; Сквозь мрак веков и хартий пыль Как распознать? Дела и лица — Всё так темно, пестро, что сам, Сам наш Исторьограф почтенный, Прославленный, пренагражденный. Едва ль не сбился там и сям. Но верно, что с большим стараньем, Старинным убежден преданьем, Один ученый наш искал Подарков, что певцам в награду Владимир щедрый раздавал, И, вобрази его досаду, Ведь не нашел. — Конь, верно, пал; О славных латах слух пропал: Французы ль, как пришли к Царьграду. (Они ведь шли в Ерусалим За гроб христов святым походом. Да сбились, и случилось им Царьград разграбить мимоходом), Французы ли, скажу опять, »
Изволили в числе трофеев Их у наследников отнять, Да по обычаю злодеев В Парижский свой Музеум взять; Иль время, лет трудившись двести Подъело ржавчиной булат, Но только не дошло к нам вести Об участи несчастных лат. Лишь кубок, говорят, остался Один в живых из всех наград; Из рук он в руки попадался, И даже часто невпопад: Гулял, бродил по белу свету: Но к настоящему Поэту Пришел, однако, на житье. Ты с ним, счастливец, поживаешь, В него ты через край вливаешь Свое волшебное питье, В котором Вакха лоз огнистых Румяный, сочный, вкусный плод Растворен свежестию чистых Живительных Кастальских вод. Когда, за скуку в утешенье. Неугомонною судьбой Дано мне будет позволенье. Мой друг, увидеться с тобой, — Из кубка, сделай одолженье, Меня питьем своим напой; Но не облей неосторожно: Он, я слыхал, заворожен. И смело пить тому лишь можно, Кто сыном Фебовым рожден. Невинным опытом сначала Узнай, правдив ли этот слух: Младых романтиков хоть двух Проси отведать из бокала; И если капли не пролив, Напьются милые свободно, Тогда и слух, конечно, лжив.
И можно пить кому угодно; Но если, боже сохрани, Замочат пазуху они, — Тогда и я желанье кину, В урок поставлю их беду И вслед Ринальду-паладину Благоразумием пойду: Надеждой ослеплен пустою, Опасным не прельщусь питьем, И в дело не входя с судьбою, Останусь лучше при своем; Налив, тебе подам я чашу, Ты выпьешь, духом закипишь, И тихую беседу нашу Бейронским пеньем огласишь. 1828

л

К ВРЕМЕНЩИКУ (Подражсние ІІерсиевой сатире «К Рубеллию») Надменный временщик, и подлый и коварный. Монарха хитрый льстец, и друг неблагодарный, Неистовый тиран родной страны своей, Взнесенный в важный сан пронырствами злодей! Ты на меня взирать с презрением дерзаешь, И в грозном взоре мне свой ярый гнев являешь! Твоим вниманьем не дорожу, подлец; Из уст твоих хула достойных хвал венец! Смеюсь мне сделанным тобой уничиженьем! Могу ль унизиться твоим пренебреженьем: Коль сам с презрением я на тебя гляжу, И горд, что чувств твоих в себе не нахожу? Что сей кимвальный звук твоей мгновенной славы? Что власть ужасная и сан твой величавый? Ах! лучше скрыть себя в безвестности простой, Чем с низкими страстьми и подлою душой Себя, для строгого своих сограждан взора, На суд их выставлять, как будто для позора! Когда во мпс, когда нет доблестей прямых. Что пользы в сане мне, и в почестях моих? Не сан, не род — одни достоинства почтенны: Сеян! и самые цари без них — презренны: И в Цицероне мной не консул — сам он чтим.
* За то, что им спасен от Катилины Рим,. . О, муж, достойный муж! почто не можешь, снова Родившись, сограждан спасти от рока злого? Тиран, вострепещи! родиться может он! Иль Кассий, или Брут, иль враг царей Катон! О, как на лире я потщусь того прославить, Отечество мое кто от тебя избавит! Под лицемерием ты мыслишь, может быть, От взора общего причины зла укрыть... Не зная о своем ужасном положенья, Ты заблуждаешься в несчастном ослепленья, Как ни притворствуешь и как ты ни хитришь. Но свойства злобные души не утаишь: Твои дела тебя изобличат народу; Познает он, что ты стеснил его свободу, Налогом тягостным довел до нищеты, Селения лишил их прежней красоты.. . Тогда вострепещи, о временщик надменный! Народ тиранствами ужасен разъяренный! Но если злобный рок, элодея полюбя, От справедливой мзды и сохранит тебя. Всё трепещи, тиран! За зло и'вёроломство Тебе свой приговор произнесет потомство! 1 820 А. П . Е Р М О Л О В У Наперсник Марса и Паллады, Надежда сограждан, России верный сыщ Ермолов! поспеши спасать сынов Эллады, Ты, гений северных дружин! Узрев тебя, любимец славы, По манию твоей руки, С врагами лютыми, как вихрь, на бой кровавый Помчатся грозные полки — И цепи сбросивши невольничьего страха. Как феникс молодой,
Воскреснет Греция из праха И с древней доблестью ударит за тобой!. . Уже в отечестве потомков Фемистокла Повсюду подняты свободы знамена, Геройской кровью уж земля намокла И трупами врагов удобрена! Проснулися вздремавшие перуны Отвсюду храбрые текут! Теки-ж, теки и ты, о витязь юный, Тебя герои там, тебя победы ждут. . . 1824 Г святополк1 ДУМА В глуши Богемских диких гор, Куда ни голос человека, Ни любопытства дерзкий взор Не проникал еще отвека, Где только в дебрях серый волк С щетинистым вепрем встречался — Братоубийца Святополк, От всех оставленный, скитался.. . 1 (Примечание) Святополк, сын Ярополка Святославовича, усыновленный Владимиром Великим. Сей властолюбивый князь захватил великокняжеский престол п умертвил своих братьев: Бориса, Глеба и Святослава (в 1015 г.). Ярослав Владимирович, князь Новгородский, после продолжительных междоусобий, разбил его па берегах реки Альты. Святополк бежал из пределов Российских, скитался в пустынях Богемии, расслаб душою и телом и кончил жизнь в припадках ужаса (1019 г.): ему мечтались враги, беспрерывно его преследующие. Проклятие современников увековечило память о Святополке. Летописи называют его Окаянным. (П. Л/. Строев)
Ему был страшен взор людей: Он видел в нем себе укоры; Страдальцу мнилось: ты злодей! В глухих отзывах вторят горы. Злодей! казалось, вопиют Ему лесов дремучих сени, И всюду грозные бегут За ним убитых братьев тени. Из дебри в дебрь, из леса в лес В неистовстве перебегая, Встречал он всюду гнев небес И кончил дни свои страдая. . . Никто слезы не уронил На прах отверженника неба, И всех проклятья заслужил Убийца — брат святого Глеба. И обитатель той земли Завидев, трепетом объятый, Его могилу издали, Бежа, крестил себя трикраты. От современников до нас Дошло ужасное преданье, И сочетал народа глас С ним Окаянного прозванье! И в страшной повести об нем Его ужасные злодейства Пересказав в кругу родном, Твердил детям отец семейства: «Ужасно быть рабом страстей! Кто раз их предался стремленью, Тот с каждым днем летит быстрей От преступленья к преступленью».
АРТЕМОВ МАТВЕЕВ 1 ДУМА Муж знаменитый, друг добра, Боярин Артемон Матвеев Был сослан в ссылку от двора, По клеветам своих злодеев. Семь лет томился он в глуши; Семь лет позор и стыд изгнанья Сносил с величием души, Без слез, без скорби и роптанья. «Когда защитник нам закон И совесть сердца не тревожит: Тогда ни ссылка, — думал он, — 1 (Примечание) Артемон Сергеевич Матвеев родился в 1625 г. В правление царя Алексеи Михайловича он отличился доблестями на поприще военном и политическом. Сраяіа.іся с поляками, шведами и татарами, заключил договор о сдаче Смоленска (1656 г.), убедил запорожцев к подданству России и уничтожил невыгодный для нее Андрусовский мир (1667). Начальствуя над Посольским приказом, Матвеев умел вселить в других европейских дворах-должное уважение к России. В его доме воспитывалась Наталия Кирилловна Нарышкина, вторая супруга царя Алексея Михайловича, от которой родился Петр Великий. Випс.іедствии государь возвел Матвеева в ближние бояре и оказывал ему особую доверенность и даже дружбу. С кончиною царя Алексея Михайловича (1676 г.) кончилось блистательное поприще Матвеева: враги оклеветали его и удалили от двора. Матвеев получил назначенье в Верхотурье воеводою; на дорого настиг его гонец и отвез в отдаленный Пустозерский острог. Целые семь лет Матвеев пробыл в заточении. Наконец ому велено было ехать в город Лух (Костромской губернии). В дороге Матвеев узнал о кончине царя Фсодора Алексеевича и получил приглашение ко двору воцарившихся соправителей. В столице ожидало его новое бедствие: на четтертый день приезда ( ; 5 мая 1682) взбунтовались стрельцы, и Матвеев пал -жертвою преданности к государям. Любя добродетель, он уважал просвещение и науки; сочинил Российскую псіopino; имел вкус к изящным искусствам: живописи, музыке и драматическим представлениям. При нем впервые стали известны у нас театральные зрелища. (П. М. Строев>
Ни казнь позорить нас не может. Быв другом доброго царя, Народа русского любимец, Всегда в душе спокоен я И в злополучии счастливец. Для блага сограждан моих Усилия мои не тщетны, Коль всюду слышу я за них Глас благодарности приветный. Все козни злых клеветников Потомству время обнаружит, И ненависть моих врагов К бесславию для них послужит. Пускай перед царем меня Чернит и клевета и злоба. Пред ними не унижусь я: Мне честь сопутницей до гроба Щитом против коварства стрел, Среди моей позорной ссылки, Воспоминанье добрых дел И дух к добру, как прежде, пылки.і Того не потемнится честь, Кому, почтив дела благие, Народ не пощадил принесть В дар камни предков гробовые. Опалой царской не лишен Я гордости той благородной, Которой только одарен Муж справедливый и свободной. Пустоозерска дикий вид, Угрюмая его природа Не в силах твердости лишить Благотворителя народа. Своей покорствуя судьбе, Быть твердым всюду я умею; Жалею я не о себе, Я боле о царе жалею.
На страшной трона высоте Необходима прозорливость. О, государь, вняв клевете, Ты оказал несправедливость. Меня ты в ссылку осудил За то ль, что я служил полвека? Но я давно тебя простил, О царь! простил, как человека. Близ трона, притаясь, всегда Гнездятся лесть и вероломство. Сколь много для царей труда! Деяний их судьей потомство. Увы! его склонить нельзя Ни златом блещущим, ни страхом. Нелицемерный сей судья Творит свой приговор над прахом». Так изгнанный мечтал в глуши, Неся позорной ссылки бремя — И правоту его души Пред светом оправдало время: Друг истины и друг добра, Горя к Отечеству любовью, Пал мертв за юного Петра, Запечатлев невинность кровью. [4822] ВОЛЫНСКИЙ1 ДУМА «Не тот отчизны верный сын, Не тот в стране самодержавья Царю полезный гражданин, Кто раб презренного тщеславья! Пусть будет муж совета он 1 (Примечание) Волынский начал поприще службы при Петре Великом. Получив чин генерал-майора, он оставил 17 Р у с с к и е поэты — 1105 257
Й мученик позорной казни, Стоять за правду и закон, Как Долгорукий, без боязни. Пусть будет он, дыша войной, Врагам, в часы кровавой брани, Неотразимою грозой, Как покорители Казани. Пусть удивляет. . . Но когда Он всё творит то из тщеславья: Беда несчастному, беда! Он сын не славы, а бесславья. Глас общий цену даст делам; Изобличатся вероломства — И на проклятие векам Предастся раб сей от потомства. Не тот отчизны верный сын, Не тот в стране самодержавья Царю полезный гражданин, Кто раб презренного тщеславья! Но тот, кто с сильными в борьбе За край родной иль за свободу, Забывши вовсе о себе, Готов всем жертвовать народу. военную службу и сделался дипломатом: ездил в Персию в качестве министра, был вторым послом на Немировском Конгрессе и в 1737 году пожалован в статс-секретари. Манштейн изображает его человеком обширного ума, но крайне искательным, гордым и сварливым. Неосторожность погубила Волынского. Однажды, приметя холодность императрицы Анны к герцогу Биронѵ, он решился подать ей меморию, в которой обвинял во мпогом герцога и некоторых сильных при дворе особ: ему хотелось отдалить их. Узнав о сем, жестокий Бнрон излил месть на Волынского: его отдали под суд и приговорили к смертной казни (в 1789 году). (П. М. Строев)
Против тиранов лютых тверд, Он будет и в цепях свободен, В час казни правотою горд И вечно в чувствах благороден. Повсюду честный человек, Повсюду верный сын отчизны, Он проживет и кончит век, Как друг добра, без укоризны. Ковать ли станет на граждан Пришлец иноплеменный цепи : Он на него — как хищный вран, Как вихрь губительный из степи! И хоть падет — но будет жив В сердцах и памяти народной, И он, и пламенный порыв Души прекрасной и свободной. Славна кончина за народ! Певцы, герою в воздаянье, Ид века в век, из рода в род Передадут его деянье. Вражда к тиранству закипит Неукротимая в потомках — И Русь священная узрит Власть чужеземную в обломках». — Так, сидя в крепости, в цепях, Волынский думал справедливо; Душою чист и прав в делах, Свой жребий нес он горделиво. Стран северных отважный сын, Презрев и казнью, и Бирбном, Дерзнул на пришлеца один Всю правду высказать пред троном. Открыл царице корень зла, Любимца гордого пороки.
Ëro ужасные дела, Коварный ум и нрав жестокий. Свершил, исполнил долг святой, Открыл вину народных бедствий И ждал с бестрепетной душой Деянью правому последствий. Не долго, вольности лишён, Герой влачил свои оковы; Однажды вдруг запоров звон — И входит страж к нему суровый. Приник — и, осенясь крестом, Сказал он: «за тебя, свобода!» И к месту казни с торжеством Шел бодро верный друг народа. Притек. . . увидел палача — И голову склонил без страха; Сверкнуло лезвие меча — И кровью освятилась плаха!— Сыны отечества! в слезах Ко храму древнему Самсона! Там за оградой, при вратах Почиет прах врага Бирона! Отец семейства! приведи К могиле мученика сына; Да закипит в его груди Святая ревность гражданина! Любовью к родине дыша, Да всё для ней он переносит И, благородная душа, Пусть личность всякую отбросит. Пусть будет чести образцом, За страждущих — железной грудью. И вечно заклятым врагом Постыдному неправосудью.
П Е Т Р B E Л ПК Л Й В О С Т Р О Г О Ж С К Е 1 ДУМА В пышном гетманском уборе, Кто сей муж, суров лицом, С ярким пламенем во взоре, Ниц упал перед Петром? С бунчуком и булавою Вкруг монарха сердюки, Судьи, сотники толпою И толпами козаки. «Виден промысла святого Над тобою дивный щит!» — Покорителю Азова Старец бодрый говорит, — «Оглася победой славной Моря Черного брега, Ты смирил, монарх державной, Непокорного врага. Страшный в брани, мудрый в мире, Превзошел ты всех владык, Ты не блещущей порфирой. Ты душой своей велик. Чту я славою и честью Быть врагом твоим врагам, И губительною местью Пролететь по их полкам. 1 (Примечание) Петр Великий, по взятии Азова (в августе 1696 года), прибыл в Острогожск. Тогда приехал в сей город н Мазепа, охранявший у Коломака, вместе с Шереметевым, пределы России от татар. Он поднес парю богатую турецкую саблю, онравлепную золотом и осыпаішѵго драгоценными камнями, H на золотой цепи щит с такими же украшениями, В то время Мазепа был ощо невинен. Как бы то ни было, но уклон, чивый, хитрый гетман умел вкрасться R милость Петра. Монарх почтил его посещением, обласкал, изъявил особенное благоволение и с честью отпустил на Украйну. (К. Рылеев)
Уснежился черный волос, И булат дрожит в руке: Но зажжет еще мой голос Пыл отваги в козаке. В пылком сердце жажда славы Не остыла в зиму дней: Празднество мне—-бой кровавый; Мне музыка — стук мечей!» Кончил — и к стопам Петровым Щит и саблю положил; Но, казалось, вождь суровый Что-то в сердце затаил. . . В пышном гетманском уборе, Кто сей муж, суров лицом, С ярким пламенем во взоре, Ниц упал перед Петром? Сей пришлец в стране пустынной Был Мазепа, вождь седой; Может быть, еще невинной, Может быть, еще герой. Где ж свидание с Мазепой Дивный свету царь имел? Где герою вождь свирепой Клясться в искренности смел? — Там, где волны Острогощи В Сосну тихую влились; Где дубов сенистых рощи Над потоком разрослись; Где с отвагой молодецкой Русский крымцев поражал; Где напрасно Брюховецкой Добрых граждан возмущал; Где плененный славы звуком, Поседевший в битвах дед, Завещал кипящим внукам Жажду воли и побед;
Там, где с щедростью обычной, За ничтожный, легкий труд Плод оратаю сторичной Нивы тучные дают; Где в лугах необозримых, При журчании волны, Кобылиц неукротимых Гордо бродят табуны; Где, в стране благословенной, Потонул в глуши садов Городок уединенной Острогожских козаков, [1823] ВАДИМ ДУМА Над кипящею пучиною Подпершись сидит Вадим, И на Новгород с кручиною Смотрит нем и недвижим. Гром гремит! Змеей огнистою Сумрак молния сечет, Волхов пеной серебристою В брег песчаный с ревом бьет. Вот уж небо в звезды рядится, Как в узорчатый венец, И луна сквозь тучи крадется, Будто в саване мертвец. Как утес средь моря каменный, Как полночи вечный лед, Хладен, крепок витязь пламенный В грозных битвах за народ,
«До какого нас бесславия «Довели вражды граждан! «Насылает Скандинавия «Властелинов для славян!.. «Грозен князь самовластительный! «Но наступит мрак ночной; «Й настанет час решительный, «Час для граждан роковой. . . (1823) ГРАЖДАПСКОЕ М У Ж Е С Т В О ОДА Кто этот дивный великан, Одеян светлою бронею, Чело покойно, стройный стан И весь сияет красотою? Кто сей украшенный венком, С мечом, весами и щитом, Презрев врагов и горделивость, Стоит гранитною скалой И давит сильною пятой Коварную несправедливость? Не ты ль, о мужество граждан, Неколебимых, благородных, Не ты ли, гений древних стран, Не ты ли, сила душ свободных, О, доблесть, дар благих небес, Героев мать, вина чудес, Не ты ль прославила Катонов, От Катилины Гим спасла, И в наши дни всегда была Опорой твердою законов. Одушевленные тобой, Презрев врагов, презрев обиды,
От бед спасали край родной, Сияя славой, Аристиды; В изгнании, в чужих краях Не погасали в их сердцах Любовь к общественному благу, Любовь к согражданам своим: Они благотворили им И там, на стыд Ареопагу. Ты, ты, которая везде Была народных благ порукой; Которой славны на суде И Панин наш и Долгорукой: Один, как твердый страж добра Дерзал оспорийать Петра; Другой, презревши гнев судьбины И вопль и клевету врагов, Совет опровергал льстецов, И был столпом Екатерины. Велик, кто честь в боях снискал И, страхом став для чуждых воев, К своим знаменам приковал Победу, спутницу героев! Отчизны щит, гроза врагов. Он достояние веков; Певцов возвышенные звуки Прославят подвиги вождя, И, юношам об них твердя, В восторге затрепещут внуки. Как полная луна порой, Покрыта облаками ночи, Пробьет внезапно мрак густой И путникам заблещет в очи: Так будет вождь, сквозь мрак времен, Сиять для будущих племен; Но подвиг воина гигантский H стыд сраженных им врагов
В суде ума, в суде веков — Ничто пред доблестью гражданской. Где славных не было вождей, К вреду законов и свободы? От древних лет до наших дней Гордились ими все народы; Под их убийственным мечом Везде лилася кровь ручьем. Увы, Атилл, Наполеонов Зрел каждый век своей чредой: Они являлися толпой... Но много ль было Цицеронов? . . Лишь Рим, вселенной властелин, Сей край свободы и законов, Возмог произвести один И Брутов двух, и двух Катонов. Но нам ли унывать душой, Когда еще з стране родной Один из дивных исполинов Екатерины славных дней Средь сонма избранных мужей В совете бодрствует Мордвинов? О, так, сограждане, не нам В наш век роптать на провиденье; Благодаренье небесам За их святое снисхожденье! От них, для блага русских стран, Муж добродетельный нам дан; Уже полвека он Россию Гражданским мужеством дивит; Вотще коварство вкруг шипит — Он наступил ему на выю. Вотще неправый глас страстей И с злобой зависть, козни строя, В безумной дерзости своей Чернят деяния героя.
Он тверд, покоен, невредим, С презрением внимая им, Души возвышенной свободу Хранит в советах и суде, И гордым мужеством везде Подпорой власти и народу. Так в грозной красоте стоит Седой Эльбрус в тумане мглистом: Вкруг буря, град и гром гремит И ветр в ущельях воет с свистом, Внизу несутся облака, Шумят ручьи, ревет река; Но тщетны дерзкие порывы: Эльбрус, Кавказских гор краса, Невозмутим, под небеса Возносит верх свой горделивый. 1823 НА СМЕРТЬ БЕЙРОИА О чем средь ужасов войны Тоска и траур погребальный? Куда бегут на зов печальный Священной Греции сыны? Давно от слез и крови взмокла Эллада средь святой борьбы; Какою-ж вновь бедой судьбы Грозят отчизне Фемистокла? Чему на шатком троне рад Тиран роскошного Востока, За что благодарить пророка Спешат в Стамбул и стар и млад? Зрю: в Миссолонге гроб средь храма Пред алтарем святым стоит, Весь катафалк огнем блестит В прозрачном дыме фимиама.
Рыдая, вкруг его кипит Толпа шумящего народа; Как будто в гробе том свобода Воскресшей Греции лежит; Как будто цепи вековые Готовы вновь тягчить ее, Как будто идут на нее Султан и грозная Россия. . . Царица гордая морей! Гордись не силою гигантской, Но прочной славою гражданской И доблестью своих детей. Парящий ум, светило века, Твой сын, твой друг и твой поэт, Увянул Бейрон в цвете лет В святой борьбе за вольность грека. Из океана своего Текут лета с чудесной силой: Нет ничего уже, что было, Что есть, не будет ничего. Грядой возлягут на твердыни Почить усталые века, Их беспощадная рука Преобразит поля в пустыни. Исчезнут порты в тьме времен, Падут и запустеют грады, Погибнут страшные армады, Возникнет новый Карфаген. . . Но сердца подвиг благородной Пребудет для души младой К могиле Бейрона святой Всегда звездою путеводной. Британец дряхлый поздних лет Придет, могильный холм укажет, И гордым внукам гордо скажет: Здесь спит возвышенный поэт!
Он жил для Англии и мира, Был, к удивленью века, он Умом Сократ, душой Катон И победителем Шекспира. Он всё под солнцем разгадал; К гоненьям рока равнодушен, Он Гению лишь был послушен. Властей других не признавал. С коварным смехом обнажила Судьба пред ним людей сердца, Но пылкая душа певца Презрительных не разлюбила. Когда он кончил юный век В стране, от родины далекой, — Убитый грустию жестокой, О нем сказал Европе грек: Друзья свободы и Эллады Везде в слезах в укор судьбы; Одни тираны и рабы Его внезапной смерти рады. 1824 « й й Ты посетить, мой друг, желала Уединенный угол мой, Когда душа изнемогала В борьбе с болезнью роковой. Твой милый взор, Хотел страдальца Хотела ты покой В взволнованную твой взор волшебный оживить, целебный душу влить. Твое отрадное участье Твое вниманье, милый друг, Мне снова возвращают счастье И исцеляют мой недуг.
Я не хочу любви твоей, Я не могу ее присвоить; Я отвечать не в силах ей, Моя душа твоей не стоит. Полна душа твоя всегда Одних прекрасных ощущений, Ты бурных чувств моих чужда, Чужда моих суровых мнений. Прощаешь ты врагам своим, Я не знаком с сим чувством нежным, И оскорбителям моим Плачу отмщеньем неизбежным. Лишь временно кажусь я слаб, Движеньями души владею; Не христианин и не раб, Прощать обид я не умею. Мне не любовь твоя нужна, Занятья ждут меня иные, Отрадна мне одна война, Одни тревоги боевые. Любовь никак нейдет на ум: Увы! моя отчизна страждет, Душа в волненьи тяжких дум Теперь одной свободы жаждет. 1824 СТАНСЫ (К А. Л[сстуже]ву) Не сбылись, мой друг, пророчества Пылкой юности моей: Горький жребий одиночества Мне сужден в кругу людей.
Слишком рано мрак таинственный Опыт грозный разогнал, Слишком рано, друг единственный, Я сердца людей узнал. Страшно дней не ведать радостных, Быть чужим среди своих, Но ужасней истин тягостных Быть сосудом с дней младых. С тяжкой грустью, с черной думою Я с тех пор один брожу, И могилою угрюмою Мир печальный нахожу. Всюду встречи безотрадные! Ищешь, суетный, людей, А встречаешь трупы хладные Иль бессмысленных детей... <1824—1823) НАЛИВАЙКО (Отрывки из поэмы) (і) Забыв вражду великодушно, Движенью тайному послушный, Быть может, я еще могу Дать руку личному врагу; Но вековые оскорбленья Тиранам родины прощать И стыд обиды оставлять Бед справедливого отмщенья — Не в силах я: один лишь раб Так может быть и подл и слаб. Могу ли равнодушно видеть Порабощенных земляков? . . Нет, нет! Мой жребий: ненавидеть Равно тиранов и рабов.
<й> ИСПОВЕДЬ ПЛЛНВАЙКП «Не говори, отец святой, Что это грех! Слова напрасны: Пусть грех жестокий, грех ужасный.. . Чтоб Малороссии родной, Чтоб только русскому народу Вновь возвратить его свободу — Грехи татар, грехи жидов, Отступничество униатов, Все преступления сарматов Я на душу принять готов. Итак, уж не старайся боле Меня страшить. Не убеждай! Мне ад — Украину зреть в неволе, Ее свободной видеть — рай! . . Еще от самой колыбели К свободе страсть зажглась во мне; Мне мать и сестры песни пели О незабвенной старине. Тогда, объятый низким страхом, Никто не рабствовал пред ляхом; Никто дней жалких не влачил Под игом тяжким и бесславным: Кодак в союзе с ляхом был, Как вольный с вольным, равный с равным. Но всё исчезло, как призрак. Уже давно узнал козак В своих союзниках тиранов. Жид, униат, литвин, поляк — Как стаи кровожадных вранов, Терзают беспощадно нас. Давно закон в Варшаве дремлет, Вотще народный слышен глас: Ему никто, никто не внемлет. К полякам ненависть с тех пор Во мне кипит и кровь бунтует.
Угрюм, суров и дик мой взор, Душа без вольности тоскует. Одна мечта и ночь и день Меня преследует, как тень; Она мне не дает покоя Ни в тишине степей родных, Ни в таборе, ни в вихре боя, Ни в час мольбы в церквах святых. «Пора!» мне шепчет голос тайный, «Пора губить врагов Украйны!» Известно мне: погибель ждет Того, кто первый восстает На утеенителей народа — Судьба меня уж обрекла. Но где, скажи, когда была Без жертв искуплена свобода? Погибну я за край родной, — Я это чувствую, я знаю. . . И радостно, отец святой, Свой жребий я благословляю!» (1824— 1825) ВЕРЕ НИКОЛАЕВНЕ СТОЛЫПИНОЙ Не отравляй души тоскою, Не убивай себя: ты мать; Священный долг перед тобою — Прекрасных чад образовать. Пусть их сограждане увидят Готовых пасть за край родной, Пускай они возненавидят Неправду пламенной душой; Пусть в сонме юных исполинов На ужас гордых их узрим, И смело скажем: знайте, им Отец — Столыпин, дед — Мордвинов. 1823 18 Русские поэты — 1105 273
БЕСТУЖЕВУ Хоть Пушкин суд мне строгий произнес И слабый дар, как недруг тайный взвесил; Но от того, Бестужев, еще нос Я недругам в угоду не повесил. Моя душа до гроба сохранит Высоких дум кипящую отвагу; Мой друг! Не даром в юноше горит Любовь к общественному благу! В чью грудь порой теснится целый свет, Кого с земли восторг земли уносит, На зло врагам тот завсегда поэт, Тот славы требует, не просит. Так и ко мне, храня со мной союз, С улыбкою и ласковым приветом, Слетит порой толпа вертлявых муз, И я вдруг делаюсь поэтом. 4825 А. А. Б Е С Т У Ж Е В У (Посвящение поэмы аВойнаровский») Как странник грустный, одинокой, В степях Аравии пустой, Из края в край с тоской глубокой Бродил я в мире сиротой. к людям холод ненавистной Приметно в душу проникал, И я в безумии дерзал Не верить дружбе бескорыстной. Недапно ты явился мне: Повязка с глаз моих упала;
Я разуверился вполне, И вновь в небесной вышине Звезда надежды засияла. Прими-ж плоды трудов моих, Плоды беспечного досуга; Я знаю, друг, ты примешь их Со всей заботливостью друга. Как Аполлонов строгий сын, Т ы не увидишь в них искусства: Зато найдешь живые чувства; Я не Поэт, а Гражданин. [4823] ГРАЖДАНИН Я ль буду в роковое время Позорить Гражданина сан, И подражать тебе, изнеженное племя Переродившихся Славян? Нет неспособен я в объятьях сладострастья, В постыдной праздности влачить свой век младой, И изнывать кипящею душой Под тяжким игом самовластья. Пусть юноши, своей не разгадав судьбы, Постигнуть не хотят предназначенье века, И не готовятся для будущей борьбы За угнетенную свободу человека. Пусть с хладною душой бросают хладный взор На бедствия своей отчизны. И не читают в них грядущий свой позор И справедливые потомков укоризны. Они раскаются, когда народ, восстав, Застанет их в объятьях праздной неги И, в бурном мятеже ища свободных прав, В них не найдет ни Брута, ни Риеги. (1823).
АГИТАЦИОННЫЕ ПЕСНИ 1 I Царь наш, немец прусский, Носит мундир узкий. Ай, да царь, ай, да царь, Православный государь! Царствует он где же? Целый день в манеже. Ай, да царь, ай, да царь, Православный государь! Судьи все жандармы, Школы все казармы. Ай, да царь, ай, да царь, Православный государь! Князь Волконский, баба, Начальником Штаба. Ай, да царь, ай, да царь, Православный государь! 1825 II Ах, где те острова, Где растет трынь-трава, Братцы! Где читают Pucelle, И летят под постель Святцы. Где Бестужев драгун Не дает карачун Смыслу. Где наш князь — чудодей Не бросает людей В Вислу. 1 Написаны Рылеевым в сотрудничестве с А. А. Бестужевым ; Марлинским). — Ред.
Где с зари до зари Не играют цари В фанты. Где Булгарин Фаддей Не боится когтей Танты. Где Магницкий молчит, А Мордвинов кричит Вольно. Где не думает Греч, Что его будут сечь Больно. Где Сперанский попов Обдает, как клопов, Варом. Где Измайлов-чудак Ходит в каждый кабак Даром. (4824) III Ты скажи, говори, Как в Госсии цари Правят. Ты скажи поскорей, Как в Госсии царей Давят. Как капралы Петра Провожали е двора Тихо. А жена пред дворцом Газъезжала верхом Лихо. Как курносый злодей Воцарился по ней — Горе! Но господь, русский бог, Бедным людям помог Вскоре. 4824 а-
Ах, тошно мне И в родной стороне Всё в неволе, В тяжкой доле Видно, век вековать? Долго ль русский народ Будет рухлядью господ, И людями Как скотами Долго ль будут торговать? Кто же нас кабалил, Кто им барство присудил, И над нами, Бедняками, Будто с плетью посадил? По две шкуры с нас дерут: Мы посеем, они жнут: И свобода У народа Силой бар задушена. А что силой отнято, Силой выручим мы то. И в приволье, На раздолье, Стариною заживем. А теперь господа Грабят нас без стыда, И обманом Их карманом Стала наша мошна. Баре с земским судом И с приходским попом, Нас морочат, И волочат, По дорогам да судам. А уж правды нигде Не ищи, мужик, в суде, Без синюхи
Судьи глухи, Без вины ты виноват. Чтоб в палату дойти, Прежде сторожу плати, За бумагу, За отвагу, Ты за всё, про всё давай! Там же каждая душа Покривится из гроша. Заседатель, Председатель, Заодно с секретарем. Нас поборами царь, Иссушил, как сухарь; То дороги, То налоги Разорили нас в конец. А под царским орлом Ядом потчуют с вином, И народу, Лишь за воду, Велят вчетверо платить. Уж так худо на Руси, Что и боже упаси! Всех затеев Аракчеев И всему тому виной. Он царя подстрекнет, Царь указ подмахнет, — Ему шутка, А нам жутко, Тошно так, что ой, ой, ой. А до бога высоко, До царя далеко, Да мы сами Ведь с усами — Так мотай себе на ус. (4824)
Уж как шел кузнец Да из кузницы —• Слава! Нес кузнец Три ножа — Слава! Первый нож На бояр, на вельмож — Слава! Второй нож На попов, на святош — Слава! А, молитву сотворя, Третий нож на царя — Слава! (1824е!) П О С Л А Н И Е К А. А. Б Е С Т У Ж Е В У 1 По чувствам братья мы с тобой, Мы в искупленье верим оба, И будем мы питать до гроба Вражду к бичам страны родной. Когда ж ударит грозный час И встанут спящие народы — Святое воинство свободы В своих рядах увидит нас. Любовью к истине святой В тебе, я знаю, сердце бьется, И верно отзыв в нем найдется На неподкупный голос мой. 1 Приписывается Рылееву.—Pçd,
«г. «S « Ш И Ж Ж А І Ы Б І Е Ж І Е І Р % « *> 4

К ПУШКИНУ Счастлив, о, Пушкин, кому высокую душу Природы Щедрая матерь дала, верного друга — мечту, Пламенный ум и не сердце холодной толпы! Он всесилен В мире своем; он творец! Что ему низких рабов, Мелких, ничтожных судей, один на другого похожих, Что ему их приговор? Счастлив, о, милый певец, Даже бессильною завистью злобы высокой любимец, Избранник мощных Судеб! Огненной мыслию он В светлое небо летит, всевидящим взором читает И на челе и в очах тихую тайну души! — Сам Кронид для него разгадал загадку созданья, — Жизнь вселенной ему Феб-Аполлон рассказал! Пушкин! питомцу богов Хариты рекли: «Наслаждайся!» — Светлою, чистой струей дни его в мире текут. Так, — от дыханья толпы всё небесное вянет, но гений Девствен могущей душой, в чистом мечтаньи — дитя! Сердцем выше земли, быть в радостях ей непричастным Он себе самому клятву священную дал! (1817—4818) ДРУГУ Так! Легко мутит мгновенье Мрачный ток моей крови, Но за быстрое забвенье Не лишай .меня любви!
Редок для меня день ясной! Тучами со всех сторон От дари моей ненастной Был покрыт мой небосклон. Глупость злых и глупых злоба Мне и жалки и смешны: Но с тобою, друг, до гроба Вместе мы пройти должны! — Неразрывны наши узы! В роковой, священный час — Скорбь и Радость, Дружба, Музы Души сочетали в нас! (1817—1818) НИЦЦА Kennst du das Land, мо die Zitronen bliihn? Был и я в стране чудесной, Там, куда мечты летят, Где средь синевы небесной Ненасытный бродит взгляд, Где лишь мул на верх утеса Путь находит меж стремнин, Где в зеленом мраке леса Рдеет сочный апельсин. Край, любовь самой Природы, Родина роскошных Муз, Область браней и Свободы, Рабских и сердечных уз; Дивною твоей луною Был я по морю ведом — Тьма сверкала подо мною, Зыбь горела за веслом. Был я на холмах священных, Средь божественных гробов, t Ты знаешь край, где цветут лимоны? (Гёте) 1
В темных рощах, растворенных Сладким запахом цветов; Над истоком Полиона Я задумчивый стоял, Мне казалось: там Миньона Тужит между диких скал. К песне тихой и печальной Преклонял я жадный слух, Из страны, казалось, дальной Прилетел бесплотный дух. Он оставил тьму могилы Раз еще взглянуть на свет, Только край родной и милый Даст ему забвенье бед. На горах среди туманов Я встречал толпу теней, Полк бессмертных великанов, Ратных, Бардов и Вождей. Вечный Рим, кладбище славы, Я к тебе летел душой! Но встает раздор кровавый, Брань несется в рай земной.. . Гром завоет; зарев блески Ослепят унылый взор ; Ненавистные Тудески Спустятся с ужасных гор; Смерть из тысяч ружей грянет, В тысячах штыков сверкнет; Не родясь, весна увянет—• Вольность, не родясь, умрет. Васильковою лазурью Здесь пленяют небеса, Под решительною бурью Здесь не могут пасть леса,
Здесь душа в лугах шелковых, Жизнь и в камнях, и в водах! Что ж закон судеб суровых Шлет сюда и смерть, и страх? Здесь я видел обещанье Светлых, беззаботных дней, Но и здесь не спит страданье, Муз пугает звук мечей. ІШ А. II. ЕРМОЛОВУ О, сколь презрителен певец, Ласкатель гнусный самовластья! Ермолов, нет другого счастья Для смелых, пламенных сердец, Как жить в столетьях отдаленных И славой ослепить потомков изумленных! Но кто же славу раздает, Как не любимцы Аполлона? В Поэтов верует народ! Мгновенный обладатель трона,— Царь не поставлен выше их: В потомстве — Нерона клеймит бесстрашный стих! Но мил и свят союз прекрасный Прямых геров и певцов! — Поет Гомер, к Ахиллу страстный, — Из глубины седых веков Народы песнь его пленила И не умрет душа великого Ахилла! 1 Пропуск в подлиннике.— Ред.
Так пел, й Суворова влюблегі, Бард дивный — исполин Державин! Не только бранью — Сципион,— Он дружбой песнопевца славен: Единый лавр на их главах! Героя и певца^ равно бессмертен прах! Да смолкнет же передо мною Толпа завистливых глупцов, Когда я своему герою — Врагу трепещущих льстецов — Свою настрою смело лиру И возвещу о нем внимающему миру! Он гордо презрел Клевету! Он возвратил меня отчизне! Ему я все мгновенья жизни В восторге сладком посвящу! Погибнет с шумом вероломство И чист предстану я пред грозное потомство! 1821 УЧАСТЬ ПОЭТОВ О, сонм глупцов бездушных и счастливых, Вам нестерпим кровавый блеск венца, Который на чело певца Кладет рука Камен, столь поздно справедливых! Так, радуйся ж, презренная толпа, Читай былых и наших дней скрижали: Пророков гонит черная Судьба, Их стерегут свирепые печали; Они влачат по мукам дни свои, И в их сердца впиваются змии. Ах, сколько вижу я неконченных созданий, Манивших душу прелестью надежд, Залогов горестных за пламень дарований, Миров, разрушенных злодействами невежд! Того в пути безумие схватило
(Счастливец! от тебя оно сокрыло Картину их постыдных дел. . . Так! Я готов сказать: завиден твой удел!) Томит другого дикое изгнанье, Мрут с голоду Камоэнс и Костров, ІЩихматоваJ бесчестит осмеянье, Клеймит безумный лепет остряков, — Но будет жить в веках певец Петров! Потомство вспомнит их бессмертную обиду И призовет на прах их Немезиду! 1823 ТЕНЬ РЫЛЕЕВА В ужасных тех стенах, где Иоанн, В младенчестве лишенный багряницы, Во мраке заточенья был заклан Булатом ослепленного убийцы, — Во тьме, на узничьем одре, лежал Певец, поклонник пламенной свободы, Отторжен, отлучен от всей природы, Он в вольных думах счастия искал. Но не придут обратно дни былые: Прошла пора надежд и снов. .. И вы, мечты, вы, призраки златые, Не позлатить железных вам оков!. . Тогда (то не был сон) во мрак темницы Небесное видение сошло. . . Раздался звук торжественной цевницы. . . Испуганный певец подъял чело: На облаках несомый, Явился образ, узнику знакомый: «Несу товарищу привет Из той страны, где нет тиранов, Где вечен мир, где вечный свет, Где нет ни бури, ни туманов. Блажен и славен мой удел: Свободу русскому народу
Могучим гласом я воспел, Воспел и умер за свободу! Счастливец, я запечатлел Любовь к земле родимой кровью. . . И ты, я знаю, пламенел К отчизне чистою любовью. Грядущее твоим очам Разоблачу я в утешенье. . . Поверь, не жертвовал ты снам: Надеждам будет исполненье!» Он рек — и бестелесною рукой Раздвинул стены, растворил затворы. . . Воздвиг певец восторженные взоры — И видит: на Руси святой Свобода, счастье и покой. . . 1827 ЛУНА Тебя ли вижу из окна Моей безрадостной темницы, Златая, ясная луна, Созданье божией десницы? Прими же скорбный мой привет, Ночное, мирное светило! Отраден мне твой тихий свет: Ты мне всю душу озарило. Так, может быть, не только я, Страдалец, узник в мраке ночи — Быть-может, и мои друзья К тебе теперь подъемлют очи. Быть-может, вспомнят обо мне — Заснут — с молитвою, с любовью, Мой призрак в их счастливом сне Слетит к родному изголовью — 19 Русские поэты — 1 1 0 5 '289
Благословить и х . . . Но когда На своде неба запылает Передрассветная звезда, Мой призрак, будто пар, растает. 1829 РОДСТВО соістихиями Есть что-то знакомое, близкое мне В пучине воздушной, в небесном огне; Звезды полуночной таинственный свет От духа родного несет мне привет. Огромную слышу ли жалобу бурь, Когда умирает и день и лазурь, Когда завывает и ломится лес, — Я так бы и ринулся в волны небес. До-нельзя постылы мне тина и прах. . . Мне там в золотых погулять бы полях: Туда призывают и ветер и гром, Перун прилетает оттуда послом. Туман бы распутать мне в длинную нить, Да плащ бы широкий из сизого свить, Предаться бы вихрю несытой душой, Средь туч бы лететь под безмолвной луной Всё дале и дале, и путь бы простер Я в бездну, туда, за сапфирный шатер: О, как бы нырял в океане светил! О, как бы себя по вселенной разлил! 4854(?) БЕССМЕРТИЕ (Вступлеппе в поэму «Вечный жид») Видал ли ты, как ветер пред собою По небу гонит стадо легких туч? Одна несется быстро за другою, 2П0
На миг прервет златого солнца луч — Покроет поле мимолетной тенью, За тенью тень найдет на горы вдруг, Вдруг нет ее, всё вновь светло вокруг. И солнце вновь, послушное веленью Создателя, над облачной грядой Парит, на землю жар свой благодатный Льет с высоты лазури необъятной И, блеща, продолжает подвиг свой. За племенем так точно мчится племя, И жизнь за жизнью, и за веком век: Не тень ли та же гордый человек? Людей с лица земли стирает время, Вот, как ладонь бы стерла со стекла Пар от дыханья; годы их дела Уносят, как струя тот след уносит, Который рябит воду, если бросит Дитя, резвясь, с размаху всей руки Скользящий, гладкий камень в ток реки. Взгляни: стоит хозяйка молодая-— И вот, любимцев с кровель созывая, Им сыплет щедрой горстью корм она; На зов ее, на дождь златой пшена Подъемлются, друг друга упреждая, Спешат, — и в миг к владычице своей Зеленых, белых, сизых голубей Слетается воркующая стая. . . Подобно им, мечты слетают в ум, Подобно им, толпятся в нем картины, Когда склоню пугливый слух на шум Огромных крыльев ангела кончины. В душе моей всплывает образ тех, Которых я любил, к которым ныне Уж не дойдет ни скорбь моя, ни смех: Они сокрылись — я один в пустыне. И вдруг мою печаль сменяет страх: Вступает в мозг костей студеный трепет: Дрожащих уст невнятный, слабый лепет Едва промолвить может: «Тот же прах, Такой же гость, ничтожный и мгновенный.
За трапезой земного бытия, Такой же червь, как все окрест, и я. Часы несутся; вскоре во вселенной Не оберут и следа моего; И я исчезну в лоне ничего, Из коего, для бед и на истленье, Я вызван роком на одно мгновенье». Увы! единой вере власть дана В виду глухого, гробового сна Спокоить, укрепить, утешить душу: Блажен, чей вождь в селенье звезд она! «Нет! своего подобья не разрушу» — Так страху наших трепетных сердец Ее устами говорит творец—і «Потухнут солнца; сонмы рати звездной, Как листья с древа, так падут с небес, И бег прервется мировых колес; Земля поглотится, как капля, бездной, И, будто риза, обветшает твердь. Но мысль —мой образ: или ей, нетленной, Млеть и дрожать? — Ей что такое смерть? Над пеплом догорающей вселенной, Над прахом всех распавшихся миров Она полет направит дерзновенный В мой дом, в страну родимых ей духов!» Бессмертья светлого наследник, я ли Пребуду сердцем прилеплен к земле: К ее обманам, призракам и мгле, К утехам лживым, к суетной печали И к той ничтожной, суетной мечте, Напитанной убийственной отравой, Которую в безумной слепоте Мы называем счастием и славой? Смежу ли очи я, когда прозрел? Надежд моих, желаний всех предел Ужель и ныне только то, что может Мне дать юдоль страданья и сует? Или души плененной не тревожит Тоска по том, чего под солнцем нет? 1832
ВОПРОСЫ Уже-ль и неба лучшие дары В подлунном мире только сновиденье? Уже-ль по тверди только до поры Свершают звезды давнее теченье? Должно ли ведать гнев враждебных лет, Душа, души святое вдохновенье, Должно ли опадать в одно мгновенье, Как в осень сорванный со стебля цвет? Увы мне! с часу на час реже, реже Живительным огнем согрет мой дух! И тот же мир, и впечатленья те же, Но прежних песней не уловит слух, Но я не тот; — ѵж нет живого чувства, Которым средь свободных, смелых дум Бывал отважный окрыляем ум; Я робкий раб холодного искусства; Седеет волос в осень скорбных лет, Ни жару, ни цветов весенних нет. 1832 КЛЕИ Скажи, кудрявый сын лесов священных, Исполненный могучей красоты! Средь камней, соков жизненных лишенных, Какой судьбою вырос ты? Ты развился перед моей тюрьмою. . . Сколь многое напоминаешь мне! Здесь не с кем мне... поговорю с тобою О милой сердцу старине. О времени, когда, подобно птице, Жилице вольной средь твоих ветвей,
Я песнь свободную певал деннице И блеску западных лучей. Тогда с брегов смиренной Авиноры, В лесах моей Эстонии родной, Впервые жадно в даль простер я взоры, Мятежной мучимый тоской. Твои всходящие за небо братья Видали, как завешанную тьмой Страну я звал, манил в свои объятья, — И покачали головой. А ныне ты свидетель совершенъя Того, что прорицали братья мне, О ты, последний в мраке заточенья. Мой друг в далекой стороне! 1832 П Л Е М Я Н Н И К У , Д. Г. ГЛИНКЕ (Отрывок) Ты далеко от нас: в стране чужой, Ты там, где в старину король морской, 1 Бывало, спустит в пенистые волны Коней пучины, дерзостные челны, И отплывет с дружиной удалой В седую даль, на славу и разбой. Ты там, где голос скальдов вдохновенных И вещий строй полночных арф гремел, И юный витязь трепетал, кипел От пламенных стихов певцов священных. И в дождь бросался кровожадных стрел; В отчизне ты и песней, и отваги, 1 Королями морскими—викингами н а з ы в а ю с ь вожди нормандских удальцов, опустошавших приморья Европы с I X по X I I I столетие. Они обыкновенно были младшие братья королей.
В земле Одена, Бальдера й Браги, В земле, которой чудодейный дух Великого очаровал поэта, И он склонил к ее преданьям слух И завещал бессмертию Гамлета. 4835 РАЗОЧАРОВАНИЕ Скажи: совсем ли мне ты изменил, Доселе неизменный мой хранитель? Для узника в волшебную обитель Темницу превращал ты, Исфраил. Я был один, покинут всеми в мире, Всего страшился, даже и надежд. . . Бывало же, коснешься темных вежд — С них снимешь мрак, дашь жизнь и пламень лире, — И снова я свободен и могуч: Растаяли затворы, спали цепи, И, как орел под солнцем из-за туч Обозревает горы, реки, степи, — Так вижу мир, раскрытый под собой, И, радостен, сквозь ужас хладной ночи, Бросаю полные восторга очи На свиток, писанный судьбы рукой! . . А ныне пали стены предо мной: Я волен: что же? Бледные заботы, И грязный труд, и вопль глухой нужды, И визг детей, и стук тупой работы Перекричали песнь златой мечты, Смели, как прах, с души моей видепья, Отняли время и досуг творить — И вялых дней безжизненная нить Прядется мне из мук и утомленья. 4837
1 9 О К Т Я Б Р Я 1 8 3 8 ГОДА Блажен, кто пал, как юноша Ахилл, Прекрасный, мощный, смелый, величавый, В средине поприща побед и славы, Наполненный несокрушенных сил! Блажен! Лицо его, всегда младое, Сиянием бесмертия горя, Блестит, как солнце вечно золотое, Как первая Эдемская заря. А я, один средь чуждых мне людей, Стою в ночи, беспомощный и хилой, Над страшной всех надежд моих могилой, Над мрачным гробом всех моих друзей! В тот гроб бездонный, молнией сраженный, Последний пал родимый мне поэт.. . И вот опять Лицея день священный; Но уж и Пушкина меж вами нет! Не принесет он новых песней вам, -— От них не затрепещут перси ваши; Не выпьет с вами он заздравной чаши: Он воспарил к заоблачным друзьям! Он ныне с нашим Дельвигом пирует; Он ныне с Грибоедовым моим; По ним, по ним душа моя тоскует; Я жадно руки простираю к ним! Пора и мне! — Давно судьба грозит Мне казнью нестерпимого удара: Она того меня лишает дара, С которым дух мой неразрывно слит! Так! перенес я годы заточенья, Изгнание, и срам, и сиротство; Но под щитом святого вдохновенья И здесь во мне пылало божество! Теперь пора! Не пламень, не перун Меня убил; нет, вязну средь болота,
Горою давят нужды и забота, И я отвык от позабытых струн. Мне ангел песней рай в темнице душной Когда-то созидал из снов златых;— Но без него не труп ли я бездушный Средь трупов столь же хладных и немых? 1838 « « * Работы сельские приходят уж к концу, Везде роскошные златые скирды хлеба; Уж стал туманен свод померкнувшего неба И пал туман и на чело певцу.. . Да! не далек тот день, который был когда-то Им, нашим Пушкиным, так задушевно пет! Но Пушкин уж давно подземной тьмой одет, И сколько и еще друзей пожато, Склонявших жадный слух при звоне полных чаш К напеву дивному стихов медоточивых! Но ныне мирный сон товарищей счастливых В нас зависть пробуждает.—Им шабаш! Шабаш им от скорбей и хлопот жизни пыльной, Их не поднимет день к страданьям и трудам, Нет горю доступа к остывшим их сердцам, Не заползет измена в мрак могильный, Их ран не растравит; их ноющей груди С улыбкой на устах не растерзает злоба, Не тронет их вражда: спаслися в пристань гроба, Нам только говорят: «иди! иди! Надолго нанят ты: еще тебе не время! Ступай, не уставай, не думай отдохнуть!» Да силы уж не те, да всё тяжеле путь. Да плечи всё больнее ломит бремя!
УЧАСТЬ РУССКИХ п о э т о в Горька судьба поэтов всех племен; Тяжеле всех судьба казнит Россию: Для славы и Рылеев был рожден; Но юноша в свободу был влюблен. . . Стянула петля дерзостную выю. Не он один; другие вслед ему Прекрасной обольщенные мечтою, Пэжалися годиной роковою. . . Бог дал огонь их сердцу, свет уму. Да! чувства в них восторженны и пылки: Что ж? их бросают в черную тюрьму, Морят морозом безнадежной ссылки. . . Или болезнь наводит ночь и мглу На очи прозорливцев вдохновенных; Или рука любезников презренных Шлет пулю их священному челу. Или же бунт поднимет чернь глухую И чернь того на части разорвет, Чей блещущий перунами полет Сияньем облил бы страну родную. 4843

І У- 'і Й г с у у ,. -'ГУ . л I у- У / Ч У ; 7 * 4 № • •"ѵ ••' ¥ / " ., "--.У,:..- •- 'ѵ. 1 ' ' . ;У':: У у ' , : Ч У
К ЛИЛЕТЕ Лилета, пусть ветер свистит и кверху мятелица вьется; Внимая боренью стихий и в бурю мы счастливы будем, И в бурю мы можем любить! ты знаешь, во мрачном Хаосе Родился прекрасный Эрот. В ужасном волненьи морей, когда громы сражались с громами И тьма устремилась на тьму и белая пена кипела — Явилась богиня любви, в коральной плывя колеснице, И волны пред ней улеглись. И мы, под защитой богов, потопим в веселии время. Бушуйте, о чада зимы, осыпайтеся, желтые листья! Но мы еще только цветем, но мы еще жить начинаем В объятиях нежной любви. И радостно сбросим с себя мы юности красну одежду, И старости тихой дадим дрожащую руку с клюкою И скажем: о старость, веди наслаждаться любовью в том мире, Уж мы насладилися здесь. [1814]
ПУШКИНУ Кто, как лебедь цветущей Авдонин, Осененный и миртом и лаврами, Майской ночью при хоре порхающих В сладких грезах отвилея от матери: Тот в советах не мудрствует; на стены Побежденных знамена не вешает; Столб кормами судов неприятельских Он не красит пред храмом Ареевым; Флот, с несчетным богатством Америки, С тяжким золотом, купленным кровию, Не взмущает двукраты экватора Для него кораблями бегущими. Но с младенчества он обучается Воспевать красоты поднебесные И ланиты его от приветствия Удивленной толпы горят пламенем. И Паллада туманное облако Рассевает от взоров, — и в юности Он уж видит священную истину И порок, исподлобья взирающий! Пушкин! Он и в лесах не укроется; Лира выдаст его громким пением И от смертных восхитит бессмертного Аполлон на Олимп торжествующий. /1813у К МАЛЬЧИКУ Мальчик, солнце встретить должно С торжеством в конце пиров! Принеси же осторожно И скорей из погребов В кубках длинных и тяжелых, Как любила старина.
Наших прадедов веселых Пережившего вина. Не забудь края златые Плющем, розами увить! Весело в года седые Чашей молодости пить, Весело, хоть на мгновенье, Бахусом наполнив грудь, Обмануть воображенье И в былое заглянуть. (до 1817) ЭПИТАФИЯ Что жизнь его была? тяжелый сон; Что смерть? от грез ужасных пробужденье; Впросонках улыбнулся он И снова, может быть, там начал сновиденье. (до 1817) БЛИЗОСТЬ ЛЮБОВНИКОВ Из Гёте Блеснет заря, а всё в моем мечтаньи Лишь ты одна, Лишь ты одна, когда поток в молчаньи Сребрит луна. Я зрю тебя, когда летит с дороги И пыль и прах, И с трепетом идет пришлец убогий В глухих лесах. Мне слышится твой голос несравненный И в шуме вод; Под вечер он к дубраве оживленной Меня зовет.
Я близ тебя; как не была б далеко Ты всё ж со мной; Взошла луна! Когда б в сей тьме глубокой Я был с тобой. (до 1817) К КЮХЕЛЬБЕКЕРУ И будет жизнь не в жизнь и радость мне не в радость, Когда я дни свои безвестно перечту И столь веселым мне блистающую младость, С надеждами, с тоской оставлю как мечту. Когда как низкий лжец, но сединой почтенный Я устыжусь седин, я устыжусь тебя, Мой друг, вожатый мой в страну, где ослепленный Могу как Фаэтон я посрамить себя. Когда о будущем мечтаний прежних сладость Не усладит меня, а будет мне в укор — И светлый гаснущим и робким взглянет взор, Тогда и жизнь не в жизнь и младость мне не в младость! И будет жизнь не в жизнь и младость мне не в младость, Когда души моей любовь не озарит И сотворенная мне в счастие и радость Не принесет мне их, а сердце отравит. Когда младой груди я видел трепетанье, Уст слышал поцелуй, ловил желанья глаз, И не завидуя, счастливый в ожиданье, Когда измученный не буду знать я вас: Тогда к чему мне жизнь, к чему мне в жизни младость, И в младости зачем восторги и мечты? Я для того ль срывал их вешние цветы, Чтоб жизнь была не в жизнь и радость мне не в радость? (1817—1818) ПОДРАЖАНИЕ БЕРАНЖЕ Однажды бог, восстав от сна, Курил сигару у окна И чтоб заняться чем от скуки Трубу взял в творческие руки;
Глядит и видит вдалеке Земля вертится в уголке. «Чтоб для нее я двинул ногу, Чорт побери меня, ей-богу!» «О человеки всех цветов!» Сказал, зевая, Саваоф: «Мне самому смотреть забавно, Как вами управляю славно. Но бесит лишь меня одно: Я дал вам девок и вино, А вы, безмозглые пигмеи, Колотите друг друга в шеи И славите потом меня Под гром картечного огня. — Я не люблю войны тревогу, Чорт побери меня, ей-богу! Меж вами карлики-цари Себе воздвигли алтари И думают они, буффоны, Что я надел на них короны И право дал душить людей. Я в том не виноват, ей-ей! Но я уйму их понемногу, Чорт побери меня, ей-богу! Попы мне честь воздать хотят, Мне ладан под носом курят, Страшат вас светопреставленьем И ада грозного мученьем. Не слушайте вы их вранья, Отец всем добрым детям я, По смерти муки не страшитесь, Любите, пейте, веселитесь. . . Но с вами я заговорюсь. . . Прощайте! Гладкого боюсь! Коль в рай ему я дам дорогу, Чорт побери меня, ей-богу! (1821—1824) 20 Русские поэты — 1 1 0 5 305
домик За далью туманной, За дикой горой Стоит над рекой Мой домик простой; Для знати жеманной Он замкнут ключом, Но горенку в нем Отвел я веселью, Мечтам и безделью. Они берегут Мой скромный приют, Дана им свобода — В кустах огорода, На злаке лугов И древних дубов В тени молчаливой, Где струйкой игривой Сверкая беяшт, Бежит и журчит Ручей пограничный: —С заботой привычной Порхать и летать И песнею сладкой В мой домик украдкой Друзей прикликать. [1822] РОМАНС «Сегодня я с вами пирую, друзья, Веселье нам песни заводит, А завтра, быть может, там буду и я, Откуда никто не приходит!» Я так беззаботным друзьям говорил Давно, — но от самоіЧ» детства
Печаль в беспокойном я сердце таил Предвестьем грядущего бедства. Друзья мне смеялись и свежий венец На кудри мои надевая: «Стыдись, восклицали, мечтатель-певец! Изменит ли жизнь молодая!» Война запылала, к родным знаменам Друзья как на пир полетели; Я с ними — но жребьи, враждебные нам, Мне с ними расстаться велели. В бездействии тяжком я думой следил Их битвы, предтечи победы; Их славою часто я первый живил Родителей грустных беседы. Года пролетали, я часто в слезах Был черной повязкой украшен.. . Брань стихла, где ж други? лежат на полях, Близ ими разрушенных башен. С тех пор я печально сижу на пирах, Где всё мне твердит про былое; Дрожит моя чаша в ослабших руках: Мне тяжко веселье чужое. [1822] ВДОХНОВЕНИЕ СОНЕТ Не часто к нам слетает вдохновенье, И краткий миг в душе оно горит; Но этот миг любимец муз ценит, Как мученик с землею раэлученье. В друзьях обман, в любви разуверенье И яд во всем, чем сердце дорожит,
Забыты им: восторженный пиит Уж прочитал свое предназначенье, И презренный, гонимый от людей, Блуждающий один под небесами, Он говорит с грядущими веками; Он ставит честь превыше всех частей, Он клевете мстит славою своей И делится бессмертием с богами. [1823] РУССКАЯ ПЕСНЯ Ах ты ночь ли, Ноченька, Ах ты ночь ли, Бурная! Отчего ты С вечера До глубокой Полночи Не блистаешь Звездами, Не сияешь Месяцем? Всё темнеешь Тучами? И с тобой знать, Ноченька, Как со мною Молодцем, Грусть злодейка Сведалась! Как заляжет Лютая, Так глубоко На сердце:
Позабудешь Девицам Усмехаться, Кланяться; Позабудешь С вечера До глубокой Полночи, Припевая, Тешиться Хороводной Пляскою! Нет, взрыдаешь, Всплачешься, И, безродный Молодец, — На постелю Жесткую, Как в могилу, Кинешься! [1823] РОМАНС Только узнал я тебя — И трепетом сладким впервые Сердце забилось во мне. Сжала ты руку мою — И жизнь и все радости жизни В жертву тебе я принес. Ты мне сказала: люблю, И чистая радость слетела В мрачную душу мою. Молча гляжу на тебя, —Нет слова все муки, всё счастье Выразить страсти моей.
Каждую светлую мысль, Высокое каждое чувство Ты зарождаешь в душе. [1823] Н. М. ЯЗЫКОВУ СОНЕТ Младой певец, дорогою прекрасной Тебе идти к Парнасским высотам, Тебе венок (поверь моим словам) Плетет Амур с Каменой сладкогласной. От ранних лет я пламень не напрасный Храню в душе, благодаря богам, Я им влеком к возвышенным певцам С какою-то- любовию пристрастной. Я Пушкина младенцем полюбил, С ним разделял и грусть и наслажденье И первый я его услышал пенье И за себя богов благословил. Певца Пиров я с музой подружил И славой их горжусь в вознагражденье. 1823 С. Д. ПОНОМАРЕВОЙ П Р И П О С Ы Л К Е К И Н Г И : ВОСПОМИНАНИЕ ОБ ИСПАНИИ, СОЧ. Б У Л Г А Р И И А СОНЕТ В Испании Амур не чужестранец, Он там не гость, но родственник и свой, Под кастаньет с веселой красотой Поет романс и пляшет, как испанец.
Его огнем в щеках блестит румянец. Пылает грудь, сверкает взор живой, Горят уста испанки молодой; И веет мирт, и дышит померанец. Но он и к нам, всесильный, не суров, И к северу мы зрим его вниманье: Не он ли дал очам твоим блистанье, Устам коралл, жемчужный ряд зубов, И в кудри свил сей мягкий шелк власов И всю тебя одел в очарованье! 1823 РАЗОЧАРОВАНИЕ Протекших дней очарованья, Мне вас душе не возвратить! В любви узнав одни страданья, Она утратила желанья И вновь не просится любить. К ней сны младые не забродят, Опять с надеждой не мирят, В странах волшебных с ней не ходят, Веселых песен не заводят И сладких слов не говорят. Ее один удел печальный: Года бесчувственно провесть И в край, для горестных не дальней, Под глас молитвы погребальной, Одни молитвы перенесть. [1824] РОМАНС Прекрасный день, счастливый день! И солнце и любовь! С нагих полей сбежала тень, Светлеет сердце вновь.
Проснитесь, рощи и поля; Пусть жизнью всё кипит: Она моя, она моя! Мне сердце говорит. Что вьешься, ласточка, к окну, Что, вольная, поешь? Иль ты щебечешь про весну И с ней любовь зовешь? Но не ко мне, и без тебя В певце любовь горит: Она моя, она моя! Мне сердце говорит. [1824] РОМАНС Друзья! друзья! я Нестор между вами, По опыту веселый человек; Я пью давно; пил с вашими отцами В златые дни, в Екатеринин век. И в нас душа кипела в ваши леты, Как вы, за честь мы проливали кровь, Вино, войну нам славили порты, Нам сладко пел Мелецкий про любовь! Не кончен пир — а гости разошлися, Допировать один остался я: И что ж? ко мне вы, други, собралися, Весельчаков бывалых сыновья! Гляжу на вас: их лица с их улыбкой, И тот же спор про жизнь и про вино; И мнится мне, я полагал ошибкой, Что и любовь забыта мной давно.
МУЗАМ С благоговейною душой Поэт упавши на колены, И фимиамом и мольбой Вас призывает, о Камены, В свой домик низкий и простой! Придите, девы, воскресить В нем прежний пламень вдохновений И лиру к звукам пробудить: Друг ваш и друг его Евгений Да будут глас ее хвалить. Когда ж весна до вечных льдов Прогонит выоги и морозы — На ваш алтарь, красу цветов, Положит первые он розы При пеньи радостных стихов. [1825] РУССКАЯ ПЕСНЯ Пела, пела пташечка И затихла; Знало сердце радости И забыло. Что, певунья пташечка, Замолчала? Как ты, сердце, сведалось С черным горем? Ах! убили пташечку Злые вьюги; Погубили молодца Злые толки! Полететь бы пташечке К синю морю;
Убежать бы молодцу В лес дремучий! На море валы шумят А не вьюги — В лесе звери лютые, Да не люди! [1823] РУССКАЯ ПЕСНЯ Соловей мой, соловей, Голосистый соловей! Ты куда, куда летишь, Где всю ночку пропоешь? Кто-то бедная, как я, Ночь прослушает тебя, Не смыкаючи очей, Утопаючи в слезах? Ты лети, мой соловей, Хоть за тридевять земель, Хоть за синие моря, На чужие берега; Побывай во всех странах, В деревнях и в городах: Не найти тебе нигде Горемышнее меня. У меня ли у младой Дорог жемчуг на груди, У меня ли у младой Жар-колечко на руке, У меня ли у младой В сердце миленький дружок: В день осенний на груди Крупный жемчуг потускнел, В зимню ночку на руке Распаялося кольцо, А как нынешней весной Разлюбил меня милой. [1826]
НА СМЕРТЬ В[ЕНЕШ1ТИН0]ВА Д е в а Юноша милый! на миг ты в наши игры вмешался! Розе подобный красой, как Филомела ты пел. Сколько любовь потеряла в тебе поцелуев и песен, Сколько желаний и ласк новых, прекрасных как ты. Р о з а Дева, не плачь! я на прахе его в красоте расцветаю. Сладость он жизни вкусив, горечь оставил другим; Ах! и любовь бы изменою душу певца отравила! Счастлив, кто прожил, как он, век соловьиный и мой! [1827] ИДИЛЛИЯ Некогда Титир и Зоя, под тенью двух юных платанов, Первые чувства познали любви и, полные счастья, Острым кремнем на коре сих дерев имена начертали: Титир Зои, а Титира Зоя, богу Зроту Шумных свидетелей страсти своей посвятивши. Под старость К двум заветным платанам они прибрели и видят Чудо: пни их, друг к другу склонясь, именами срослися. — Нимфы дерев сих, тайною силой имен сочетавшись, Ныне в древе двойном вожделеньем на путника веют; Ныне в тени их могила, в могиле той Титир и Зоя. [1828] ЭПИГРАММА Свиток истлевший с трудом развернули. Напрасны усилья: В старом свитке прочли книгу известную всем. Юноша! к Лиде ласкаясь, ты старого тоже добьешься: Лида подчас и тебе вымолвит слово: люблю. [1828]
СМЕРТЬ Мы не смерти боимся, но с телом расстаться нам жалко: Так не с охотою мы старый сменяем халат. [1828] КОНЕЦ ЗОЛОТОГО В Е К А 1 идиллия Путешественник Нет, не в Аркадии я! Пастуха заунывную песню Слышать бы должно в Египте, иль Азии Средней, где рабство Грустною песней привыкло существенность тяжкую тешить. Нет, я не в области Реи! о боги веселья и счастья! Может ли в сердце, исполненном вами, найтися начало Звуку единому скорби мятежной, крику напасти? Где же и как ты, аркадский пастух воспевать научился Песню, противную вашим богам, посылающим радость? П а с т у х Песню, противную нашим богам! Путешественник, прав ты! Точно, мы счастливы были, и боги любили счастливых: Я еще помню оное светлое время! но счастье (После узнали мы) гость на земле, а не житель обычный. Песню же эту я выучил здесь: а с нею впервые Мы услыхали и голос несчастья и, бедные дети, Думали мы, от него земля развалится и солнце, Светлое солнце погаснет! Так первое горе ужасно! 1 Примечание. Читатели заметят в конце сеіі идиллии близкое подражание Щекспирову описанию смерти Офелии. Сочинитель, благоговея к поэтическому дарѵ великого британского трагика, радуется, что мог повторить одно из прелестнейших его созданий.
Путешественник Боги, так вот где впоследнее счастье у смертных гостило! Здесь его след не пропал еще. Старец, пастух сей печальный, Был на проводах гостя, которого тщетно искал я В дивной Колхиде, в странах атлантидов, гипербореев, Даже у края земли, где обильное розами лето, Кратче зимы Африканской, где солнце с весною проглянет, С осенью в море уходит, где люди на темную зиму Сном непробудным, в звериных укрывшись мехах, засыпают. Чем же, скажи мне, пастух, вы прогневали бога Зевеса? Горе раздел услаждает; поведай мне горькую повесть Песни твоей заунывной? несчастье меня научило Живо несчастью других сострадать. Жестокие люди С детства гонят меня далеко от родимого града. П а с т у х Вечная ночь поглоти города! Из вашего града Вышла беда и на бедную нашу Аркадию! сядем, Здесь, на сем береге, против платана, которого ветви Долгою тенью кроют реку и до нас досягают. — Слушай же, песня моя тебе показалась унылой? Путешественник Грустной, как ночь! П а с т у х А ее Амарилла прекрасная пела. Юноша, к нам приходивший из города, эту песню Выучил петь Амариллу, и мы, незнакомые с горем, Звукам незнаемым весело, сладко внимали. И кто бы Сладко и весело ей не внимал? Амарилла, пастушка Пышноволосая, стройная, счастье родителей старых, Радость подружек, любовь пастухов, была удивленье,
Редкое Зевса творение, чудная дева, которой Зависть не смела коснуться, и злоба, зажмурясь, бежала. Сами пастушки с ней не равнялись и ей уступали Первое место е прекраснейшим юношей в плясках вечерних. Но Хариты-богини живут с красотой неразлучно: И Амарилла всегда отклонялась от чести излишней. Скромность взамен предпочтенья любовь ото всех получала. Старцы от радости плакали, ею любуясь, покорно Юноши ждали, кого Амарилла сердцем заметит? Кто из прекрасных, младых пастухов назовется счастливцем? Выбор упал не на них! Клянуся богом Эротом, Юноша к нам приходивший из города, нежный Мелетий, Сладкоречивый, как Эрмий, был Фебу красою подобен, Голосом Пана искусней! Гго полюбила пастушка. Мы не роптали! мы не винили ее! мы в забвеньи Даже думали, глядя на них: «Вот Арей и Киприда Ходят по нашим полям и холмам; он в шлеме блестящем, В мантии пурпурной, длинной, небрежно спустившейся сзади, Сжатой камнем драгим на плече белоснежном. Она же В легкой одежде пастушки простой, но не кровь, а бессмертье Видно не менее в ней протекает по членам нетленным». Кто ж бы дерзнул и помыслить из нас, что душой он коварен, Что в городах и образ прекрасный и клятвы преступны. Я был младенцем тогда. Бывало, обнявши руками Белые, нежные ноги Мелетия, смирно сижу я, Слушая клятвы его Амарилле, ужасные клятвы Всеми богами: любить Амариллу одну и с нею Жить неразлучно у наших ручьев и на наших долинах. Клятвам свидетелем я был; Эротовым сладостным тайнам Гамадриады присутственны были. Но что ж? и весны он
С нею не прожил, ушел невозвратно! Сердце простое Черной измены постичь не умело. Его Амарилла День и другой и третий ждет, всё напрасно! о всём ей, Грустные мысли приходят, кроме измены: не вепрь ли, Как Адониса, его растерзал; не ранен ли в споре Он за игру, всех ловче тяжелые круги метая? «В городе, слышала я, обитают болезни! он болен!», Утром четвертым вскричала она, обливаясь слезами, — «В город к нему побежим, мой младенец!» И сильно схватила Руку мою и рванула, и с ней мы как вихрь побежали. Я не успел, мне казалось, дохнуть и уж город пред нами Каменный, многообразный, с садами, столпами открылся; Так облака перед завтрашней бурей на небе вечернем Разные виды с отливами красок чудесных приемлют. Дива такого я и не видывал! Но удивленью Было не время. Мы в город вбежали и громкое пенье Нас поразило — мы стали. Видим: толпой перед нами Стройные жены проходят в белых, как снег, покрывалах. Зеркало, чаши златые, ларцы из кости слоновой Женщины чинно за ними несут. А младые рабыни Резвые, громкоголосые, с персей по пояс нагие, Около блещут очами лукавыми в пляске веселой, Скачут, кто с бубном, кто с тирсом, одна ж головою кудрявой Длинную вазу несет и под песню тарелками плещет. Ах, путешественник добрый, что нам рабыни сказали! Стройные жены вели из купальни младую супругу Злого Мелетия. — Сгибли желанья, исчезли надежды! Долго в толпу Амарилла смотрела и вдруг зашатавшись Пала. Холод в руках и ногах и грудь без Дыханья! Слабый ребенок, не знал я, что делать. От мысли ужасной
(Страшной и ныне восполнить) : — что более нет Амариллы — Я не плакал, а чувствовал: слезы, сгустившися в камень, Жали внутри мне глаза и горячую голову гнули. Но еще жизнь в Амарилле к несчастью ее пламенела: Грудь у нее поднялась и забилась, лицо загорелось Темным румянцем, глаза, на меня проглянув, помутились, Вот и вскочила, вот побежала из города, будто Гнали ее Эвмениды, суровые девы Айдеса! Был ли младенец я в силах догнать злополучную деву! Нет. . . Я нашел уж ее в сей роще, за этой рекою, Где искони возвышается жертвенник богу Эроту, Где для священных венков и цветник разведен благовонный (Встарь, четою счастливой!) и где ты не раз, Амарилла, С верою сердца невинного, клятвам преступным внимала. Зевс милосердый! с визгом каким и с какою улыбкой В роще сей песню она выводила! сколько с корнями Разных цветов в цветнике нарвала и как быстро плела их! Скоро странный наряд изготовила. Целые ветви, Розами пышно облитые, словно роги торчали, Дико из вязей вейка многоцветного, чуднобольшого; Плющ же широкий цепями с венка по плечам и по персям Длинный спадал и шумя по земле волочился за нею. Так разодетая, важно, с поступью Иры богини, К хижинам нашим пошла Амарилла. Приходит, и что же? Мать и отец ее не узнали; запела, и в старых Трепетом новым забились сердца, предвещателем горя. Смолкла — и в хижину с хохотом диким вбежала, и с видом
Грустным стала просить удивленную матерь: «родная, Пой, если любишь ты дочь, и пляши: я счастлива, счастлива!» Мать и отец, не поняв, но услышав ее, зарыдали. «Разве была ты когда несчастлива, дитя дорогое?» Дряхлая мать, с напряжением слезы уняв, вопросила. «Друг мой здоров! я невеста! ид города пышного выйдут Стройные жены, резвые девы навстречу невесте! Там, где он молвил впервые люблю Амарилле пастушке, Там, из-под тени заветного древа, счастливица, вскрикну: Здесь я, здесь я! Вы, стройные жены, вы, резвые девы! Пойте: Гимен, Гименей и ведите невесту в купальню. Что ж не поете вы, что ж вы не пляшете! Пойте, пляшите!» Скорбные старцы, глядя на дочь, без движенья сидели, Словно мрамор обильно обрызганный хладной росою. Гели б не дочь, но иную пастушку привел Жизнедавец Видеть и слышать такой, пораженной небесною карой, То и тогда б превратились несчастные в томностенящий, Слезный источник — ныне ж, тихо склоняся друг к другу, Сном последним заснули они. Амарилла запела, Гордым взором наряд свой окинув и к древу свиданья, К древу любви изменившей пошла. Пастухи и пастушки, Песней ее привлеченные, весело, шумно сбежались С нежною ласкою к ней ненаглядной, любимой подруге. Но — наряд ее, голос и взгляд. . . Пастухи и пастушки Робко назад отшатнулись и, молча, в кусты разбежались. Бедная наша Аркадия! Ты ли тогда изменилась, Наши ль глаза, в первый раз увидавшие близко несчастье, 21 Русские поэты — 1105 321
Мрачным туманом подернулись? Вечно-зеленые сени, Воды кристальные, все красоты твои страшно поблекли. Дорого боги ценят дары свои! Нам уж не видеть Снова веселья! Если б и Рея с милостью прежней К нам возвратилась, все было б напрасно! Веселье и счастье Схожи с первой любовью. Смертный единожды в жизни Может упиться их полною, девственной сладостью! Знал ты, Счастье, любовь и веселье? Так понял, и смолкнем об оном. Страшно поющая дева стояла уже у платана, Плющ и цветы с наряда рвала и ими прилежно Древо свое украшала. Когда же нагнулася с брега, Смело за прут молодой ухватившись, чтоб цепыо цветочной Эту ветвь обвязать, до нас достающую тенью, Прут, затрещав, обломился и с брега она полетела В волны несчастные. Нимфы ли вод, красоту сожалея Юной пастушки, спасти ее думали, платье ль сухое, Кругом широким поверхность воды обхватив, не давало Ей утонуть? не знаю, но долго, подобно Наяде, Зримая только по грудь, Амарилла стремленьем неслася, Песню свою распевая, не чувствуя гибели близкой, Словно во влаге рожденная древним отцом Океаном. Грустную песню свою не окончив — она потонула. Ах, путешественник, горько! ты плачешь! беги же отсюда! В землях иных ищи ты веселья и счастья! Ужели В мире их нет, и от нас от последних их позвали боги! [1829]
эпилог Так певал без принужденья, Как на ветке соловей, Я живые впечатленья Полной юности моей. Счастлив другом, милой девы Всё искал душою я — И любви моей напевы Долго кликали тебя. [1829] Не осенний мелкий дождичек Брызжет, брызжет сквозь туман: Слезы горькие льет молодец На свой бархатный кафтан, «Полно, брат молодец! Ты ведь не девица: ІІей, тоска пройдет; Пей, пей, тоска пройдет!» — «Не тоска, друзья-товарищи, — Грусть запала глубоко, Дни веселия, дни радости Отлетели далеко».— «Полно, брат молодец! Ты ведь не девица: Пей, тоска пройдет; Пей, пей, тоска пройдет!» — «И как русский любит родину, Так люблю я вспоминать Дни веселия, дни радости, Как пришлось мне горевать». —
«Полно, брат молодец! Ты ведь не девица: Пей, тоска пройдет; Пей, пей, тоска пройдет!» — (Конец 1820-х годов) \ ПОЭТ Долго на сердце хранит он глубокие чувства и мысли. Мнится, с нами, людьми, их он не хочет делить! Изредка, так ли, по воле ль небесной, вдруг запоет он,— Боги! в песнях его счастье и жизнь и любовь, Всё как в вине вековом, початом для гостя родного, Чувства ласкает равно: цвет, благовонье и вкус. [1830] І' * * За что, за что ты отравила Неисцелимо жизнь мою? Ты как дитя мне говорила: Верь сердцу, я тебя люблю! И мне ль не верить? я так много, Так долго с пламенной душой Страдал, гонимый жизнью строгой, Далекий от семьи родной. Мне ль хладным быть к любви прекрасной? О, я давно нуждался в ней! Уя£ помнил я, как сон неясный, И ласки матери моей. И много ль жертв мне нужно было? Будь непорочна, я просил, Чтоб вечно я душой унылой Тебя без ропота любил.
Смерть, души успокоенье! Наяву или во сне С милой жизнью разлученье Объявить слетишь ко мне? Днем ли, ночью ли задуешь Бренный пламенник ты мой И в обмен его даруешь Мне твой светоч неземной? Утром вечного союза Ты со мной не заключай! По утрам со мною муза, С ней пишу я — не мешай! И к обеду не зову я: Что пугать друзей моих; Их люблю, как есть люблю я, Иль как свой счастливый стих. Вечер также отдан мною Музам, Вакху и друзьям; Но ночною тишиною Съединиться можно нам: На одре один в молчаньи О любви тоскую я, И в напрасном ожиданъи Протекает ночь моя. (,1830—1831)
. : - • - " -, .. ' - •--.- • -гг> ' л . - - ; » - . ; ' ' ' - . |у • : 1 • - • - л . г 1 -ь--- . --у; • - - .- - ; _


РОПОТ Он близок, близок день свиданья, Тебя, мой друг, увижу я! Скажи: восторгом ожиданья Что ж не трепещет грудь моя? Не мне роптать; но дни печали, Быть может, поздно миновали: С тоской на радость я гляжу, — Не для меня ее сиянье, И я напрасно упованье В больной душе моей бужу. Судьбы ласкающей улыбкой Я наслаждаюсь не вполне: Всё мнится, счастлив я ошибкой И не к лицу веселье мне. [1820] РАЗЛУКА Расстались мы; на миг очарованьем, На краткий миг была мне жизнь моя; Словам любви внимать не буду я, Не буду я дышать любви дыханьем! Я всё имел, лишился вдруг всего;
Лишь начал с о н . . . исчезло сновиденье! Одно теперь унылое смущенье Осталось мне от счастья моего. [1820] ФИНЛЯНДИЯ В свои расселины вы приняли певца, Граниты финские, граниты вековые, Земли ледяного венца Богатыри сторожевые. Он с лирой между вас. Поклон его, поклон Громадам, миру современным: Подобно им да будет он Во все годины неизменным! Как всё вокруг меня пленяет чудно вдор! Там, необъятными водами, Слилося море с небесами; Тут с каменной горы к нему дремучий бор Сошел тяжелыми стопами, Сошел — и смотрится в зерцале гладких вод! Уж поздно, день погас; но ясен неба свод. На скалы финские без мрака ночь нисходит И только-что себе в убор Алмазных звезд ненужный хор На небосклон она выводит! Так вот отечество Одиновых детей, Грозы народов отдаленных! Так это колыбель их беспокойных дней, Разбоям громким посвященных! Умолк призывный щит, не слышен Скальда глас, Воспламененный дуб угас, Развеял буйный ветр торжественные клики; Сыны не ведают о подвигах отцов, И в дольном прахе их богов Лежат нидверженные лики! И всё вокруг меня в глубокой тишине! О вы, восивщие от брега к брегу бои,
Куда вы скрылися, полночные герои? Ваш след исчез в родной стране. Вы ль, на скалы ее вперив скорбящи очи, Плывете в облаках туманною толпой? Вы ль? Дайте мне ответ, услышьте голос мой, Зовущий к вам среди молчанья ночи, Сыны могучие сих грозных, вечных скал! Как отделились вы от каменной отчизны? Зачем печальны вы? Зачем я прочитал На лицах сумрачных улыбку укоризны? И вы сокрылися в обители теней! И ваши имена не пощадило время! Что ж наши подвиги, что слава наших дней, Что наше ветреное племя? О, всё своей чредой исчезнет в бездне лет! Для всех один закон — закон уничтоженья, Во всем мне слышится таинственный привет Обетованного забвенья! Но я, в безвестности, для жизни жизнь любя, Я, беззаботливый душою, Вострепещу ль перед судьбою? Не вечный для времен, я вечен для себя: Не одному ль воображенью Гроза их что-то говорит? Мгновенье мне принадлежит, Как я принадлежу мгновенью! Что нужды до былых и будущих племен? Я не для них бренчу незвонкими струнами; Я, невнимаемый, довольно награжден За звуки звуками, а за мечты мечтами. 1820 ОТЪЕЗД Прощай, отчизна непогоды, Печальная страна, Где, дочь любимая природы, Безжизненна весна;
Где солнце нехотя сияет, Где сосен вечный шум И моря рев, и всё питает Безумье мрачных дум; Где, отлученный от отчизны Враждебною судьбой, Изнемогал без укоризны Изгнанник молодой; Где, позабыт молвой гремучей, Но всё душой пиит, Своею музою летучей Он не был позабыт! Теперь, для сладкого свиданья, Спешу к стране родной; В воображеньи край изгнанья Последует за мной: И камней мшистые громады, И вид полей нагих, И вековые водопады, И шум угрюмый их! Я вспомню с тайным сладострастьем Пустынную страну, Где я в размолвке с тихим счастьем Провел мою весну, Но где порою житель неба, Наперекор судьбе, Не изменил питомец Феба Ни музам, ни себе. то ЛИДЕ Твой детский вызов мне приятен, Но не желай моих стихов: Не многим избранным понятен Язык поэтов и богов. Когда под звонкие напевы, Под звук свирели плясовой, Среди полей, рука с рукой,
Кружатся юноши и девы, —Вмешавшись в резвый хоровод, Хариты, ветреный Эрот, Дриады, Фавны пляшут с ними И гонят прочь толпу забот Воскликновеньями своими,— Поодаль Музы между тем, Таяся в сумраке дубравы, Глядят, незримые никем, На их невинные забавы; Но их собор в то время нем. Певцу ли ветрено бесславить Плоды возвышенных трудов И легкомыслие забавить Игрою гордою стихов? И той нередко, чье воззренье Дарует лире вдохновенье, Не поверяет он его: Поет один, подобный в этом Пчеле, которая со цветом Не делит меда своего. [1821] ВОДОПАД Шуми, шуми с крутой вершины, Не умолкай, поток седой! Соединяй протяжный вой С протяжным О Т З Ы В О М долины. Я слышу: свищет Аквилон, Качает елию скрыпучей, И с непогодою ревучей Твой рев мятежный соглашон. Зачем с безумным ожиданьем К тебе прислушиваюсь я? Зачем трепещет грудь моя Каким-то вещим трепетаньем?
Как очарованный, стою Над дымной бездною твоею И, мнится, сердцем разумею Речь безглагольную твою. Шуми, шуми с крутой вершины, Не умолкай, поток седой! Соединяй протяжный вой С протяжным отзывом долины! [1821] РАЗУВЕРЕНИЕ Не искушай меня без нужды Возвратом нежности твоей: Разочарованному чужды Все обольщенья прежних дней! Уж я не верю увереньям, Уж я не верую в любовь, И не могу предаться вновь Раз изменившим сновиденьям! Слепой тоски моей не множь, Не заводи о прежнем слова, И, друг заботливый, больного В его дремоте не тревожь! Я сплю, мне сладко усыпленье; Забудь бывалые мечты: В душе моей одно волненье, А не любовь пробудишь ты. [1821] КОНШИНУ Пора покинуть, милый друг, Знамена ветреной Кипридьг, И неизбежные обиды Предупредить, пока досуг. Чьих ожидать увещеваний! Мы лишены старинных прав
На своеволие забав, На своеволие желаний. Уж отлетает век младой, Уж сердце опытнее стало: Теперь ни в чем, любезный мой, Нам исступленье не пристало! Оставим юным шалунам Слепую жажду сладострастья; Не упоения, а счастья Искать для сердца должно нам. Пресытясь буйным наслажденьем, Пресытясь ласками Цирцей, Шепчу я часто с умиленьем В тоске задумчивой моей: Нельзя ль найти любви надежной? Нельзя ль найти подруги нежной, С кем мог бы в счастливой глуши Предаться неге безмятежной И чистым радостям души; іизменное участье веровал бы я. ль вёдро иль ненастье „ іутьи бытия? Где ж обреченная судьбою? На чьей" груди я успокою Свою усталую главу? Или с волненьем и тоскою Ее напрасно я зову? Или в печали одинокой Я проведу остаток дней, И тихий свет ее очей Не одарит их тьмы глубокой, Не озарит души моей? . . [1821] ПОЦЕЛУЙ Сей поцелуй, дарованный тобой, Преследует мое воображенье: И в шуме дня, и в тишине ночной Я чувствую его напечатленье!
Сойдет ли сон и взор сомкнет ли мой, Мне снишься ты, мне снится наслажденье Обман исчез, кет счастья! и со мной Одна любовь, одно изнеможенье. [1822] ЛЕТА Душ холодных упованье, Неприязненный ручей, Чье докучное журчанье Усыпляет Элизей! Так! достоин ты укора: Для чего в твоих водах Погибает без разбора Память горестей и благ? Прочь с нещадным утешеньем! Я минувшее люблю И вовек утех забвеньем Мук забвенья не куплю.^ [1823] Д В Е ДОЛИ • <4 Дало две доли провидение На выбор мудрости людской: Или надежду и волнение, Иль безнадежность и покой. Верь тот надежде обольщающей, К т о бодр н е о п ы т н ы м у м о м , Лишь п о м о л Е е р а з н о в е щ а ю щ е й С судьбой насмешливой знаком. Надейтесь, юноши кипящие! Летите: крылья вам даны; Для вас и замыслы блестящие, И сердца пламенные сны!
Но вы, судьбину испытавшие, Тщету утех, печали власть, Вы, знанье бытия приявшие Себе на тягостную часть! Гоните прочь их рой прельстительный; Так! доживайте жизнь в тиши И берегите хлад спасительный Своей бездейственной души. Своим бесчувствием блаженные, Как трупы мертвых из гробов, Волхва словами пробужденные, Встают со скрежетом зубов, — Так вы, согрев в душе желания, Безумно вдавшись в их обман, Проснетесь только для страдания, Для боли новой прежних ран. [1823] БЕЗНАДЕЖНОСТЬ Желанье счастия в меня вдохнули боги; Я требовал его от неба и земли, И вслед за призраком, манящим издали, Жиднь перешел до полдороги; Но прихотям судьбы я боле не служу: Счастливый отдыхом на счастие похожим, Отныне с рубежа на поприще гляжу — И скромно кланяюсь прохожим. [1823] ИСТИНА О счастии с младенчества тоскуя, Всё счастьем беден я, Или во век его не обрету я В пустыне бытия? Русские поэты — 1 1 0 3 337
Младые сны от сердца отлетели; Не узнаю я свет; Надежд своих лишен я прежней цели, А новой цели нет. Безумен ты и все твои желанья — Мне первый опыт рек; И лучшие мечты моей созданья Отвергнул я навек. Но для чего души разуверенье Свершилось не вполне? Зачем же в ней слепое сожаленье Живет о старине? Так некогда обдумывал с роптаньем Я дольний жребий свой, Вдруг Истину (то не было мечтаньем) Узрел перед собой. «Светильник мой укажет путь ко счастью! (Вещала) захочу, И страстного отрадному бесстрастью Тебя я научу. Пускай со мной ты сердца жар погубишь, Пускай, узнав ліодей, Ты, может быть, испуганный, разлюбишь И ближних и друзей. Я бытия все прелести разрушу, Но ум наставлю твой; Я оболью суровым хладом душу, Но дам душе покой». Я трепетал, словам ее внимая, И горестно в ответ Промолвил ей: о гостья роковая! Печален твой привет.
Светильник твой — светильник погребальный Всех радостей земных! Твой мир, увы! могилы мир печальный, И страшен для живых. Нет, я не твой! в твоей науке строгой Я счастья не найду; Покинь меня: "кой-как моей дорогой Один я побреду. Прости! иль нет: когда мое светило Во звездной вышине Начнет бледнеть, и всё, что сердцу мило, Забыть придется мне, — Явись тогда! раскрой тогда мне очи, Мой разум просвети; Чтоб, жизнь презрев, я мог в обитель ночи Безропотно сойти. [1824] ЗВЕЗДА Взгляни на звезды: много звезд В безмолвии ночном Горит, блестит кругом луны На небе голубом. Взгляни на Милее За что же? Ярчей звезды: между них всех одна! ранее встает, горит она? Нет! утешает свет ее Расставшихся друзей: Их взоры, в синей вышине, Встречаются на ней. Она на небе чуть видна; Но с думою глядит,
Но взору шлет ответный взор И нежностью горит. С нее в лазоревую ночь Не сводим мы очес, И провожаем мы ее На небо и с небес. Себе звезду избрал ли ты? В безмолвии ночном Их много блещет и горит На небе голубом. Не первой вставшей сердце ВЕерь И , с у е т н ы й в любви, Не лучезарнейшую всех Своею назови. Ту назови своей звездой, Что с думою глядит И взору шлет ответный взор И нежностью горит! 1824 ЧЕРЕП Усопший брат! кто сон твой возмутил? Кто пренебрег святынею могильной? В разрытый дом к тебе и нисходил, Я в руки брал твой череп желтый, пыльной! Еще носил волос остатки он; Я зрел на нем ход постепенный тленья. Ужасный вид! Как сильно поражон Им мыслящий наследник разрушенья! Со мной толпа безумцев молодых Над ямою безумно хохотала: Когда б тогда, когда б в руках моих Глава твоя внезапно провещала!
Когда б она цветущим, пылким нам И каждый час грозимым смертным часом, Все истины, известные гробам, Произнесла своим бесстрастным гласом! Что говорю? Стократно благ закон, Молчаньем ей уста запечатлевший; Обычай прав, усопших важный сон Нам почитать издревле повелевший. Живи живой, спокойно тлей мертвец! Всесильного ничтожное созданье, О человек! уверься, наконец: Не для тебя ни мудрость, ни всеэнанье! Нам надобны и страсти, и мечты, В них бытия условие и пища: Не подчинишь одним законам ты И света шум, и тишину кладбища! Природных чувств мудрец не заглушит И от гробов ответа не получит: Пусть радости живущим жизнь дарит, А смерть сама их умереть научит. 1824 УВЕРЕНЬЕ Нет, обманула вас молва, Попрежнему дышу я вами, И надо мной свои права Вы не утратили с годами. Другим курил я фимиам, Но вас носил в святыне сердца; Молился новым образам, Но с беспокойством староверца.
ФЕЯ Порою ласковую Фею Я вижу в обаяньи сна, И всей наукою своею Служить готова мне она. Душой обманутой ликуя, Мои мечты ей лепечу я; Но что же? — странно и во сне Непокупное счастье мне: Всегда дарам своим предложит Условье некое она, Которым, злобно смышлена, Их отравит иль уничтожит. Знать, самым духом мы рабы Земной насмешливой судьбы; Знать, миру явному дотоле Наш бедный ум порабощен, Что переносит поневоле И в мир мечты его закон! 1824 ПРИЗНАНИЕ Притворной нежности не требуй от меня: Я сердца моего не скрою хлад печальной. Ты права: в нем уж нет прекрасного огня Моей любви первоначальной. Напрасно я себе на память приводил И милый образ твой, и прежние мечтанья: Безжизненны мои воспоминанья, Я клятвы дал, но дал их выше сил. Я не пленен красавицей другою, Мечты ревнивые от сердца удали; Но годы долгие в разлуке протекли, Но в бурях жизненных развлекся я душою. Уж ты жила неверной тенью в ней; Уже к тебе взывал я редко, принужденно,
И пламень мой, слабея постепенно, Собою сам погас в душе моей. Верь, жалок я один. Душа любви желает, Но я любить не буду вновь; Вновь не забудусь я: вполне упоевает Нас только первая любовь. Грущу я; но и грусть минует, знаменуя Судьбины полную победу надо мной: Кто знает? мнением солыося я с толпой; Подругу, без любви, кто знает? изберу я. На брак обдуманный я руку ей подам И в храме стану рядом с нею, Невинной, преданной, быть может, лучшим снам, И назову ее моею, И весть к тебе придет, но не завидуй нам: Обмена тайных дум не будет между нами, Душевным прихотям мы воли не дадим: Мы не сердца под брачными венцами, Мы только яфебии свои соединим. Прощай! Мы долго шли дорогою одною,— Путь новый я избрал, путь новый избери: Печаль бесплодную рассудком усмири И не вступай, молю, в напрасный суд со мною. Невластны мы в самих себе И в молодые наши леты Даем поспешные обеты, Смешные, может быть, всевидящей судьбе. [1824] ПЕСНЯ Когда взойдет денница золотая, Горит эфир, И ото сна встает, благоухая, Цветущий мир, И славит всё существованья сладость, — С душой твоей
Что в пору ту? скажи: живая радость, Тоска ли в ней? Когда на дев цветущих и приветных, Перед тобой Мелькающих в одеждах разноцветных, Глядишь порой, Глядишь и пьешь их томных взоров сладость,— С душой твоей Что в пору ту? скажи: живая радость, Тоска ли в ней? Страдаю я! Из-за дубравы дальной Взойдет заря, Мир озарит, души моей печальной Не озаря. Будь новый день любимцу счастья в сладость, Душе моей Противен он! Что прежде было в радость, То в муку ей. Что красоты, почти всегда лукавой, Мне долгий взор? Обманчив он! Знаком с его отравой Я с давних пор. Обманчив он! Его живая сладость Душе моей Страшна теперь! Что прежде было в радость, То в муку ей. (1824—1823) НАДПИСЬ Взгляни на лик холодный сей, Взгляни: в нем жизни нет; Но как на нем былых страстей Еще заметен след! Так ярый ток, оледенев, Над бездною висит, Утратив прежний грозный рев, Храня движенья вид. (4824-4823>.
Ii . . . Как много ты в немного дней Прожить, прочувствовать успела! В мятежном пламени страстей Как страшно ты перегорела! Раба томительной мечты! В тоске душевной пустоты Чего еще душою хочешь? Как Магдалина плачешь ты, И как русалка ты хохочешь! (1824—1823) Д Е В У Ш К Е , ИМЯ КОТОРОЙ БЫЛО АВРОРА Выдь, дохни нам упоеньем, Соименница зари; Всех румяным появленьем Оживи и озари! Пылкий юноша не сводит Взоров с милой, и порой Мыслит с тихою тоской: «Для кого она выводит Солнце счастья за собой?» [1825] ЭЛИЗИЙСКИЕ ПОЛЯ Бежит неверное здоровье, И каждый час готовлюсь я Свершить последнее условье, Закон последний бытия; Ты не спасешь меня, Киприда! Пробьют урочные часы И низойдет к брегам Аида Певец веселья и красы. Простите, ветреные други, С кем беззаботно в жизни сей
Делил я шумные досуги Разгульной юности моей! Я не страшуся новоселья; Где б ни жил я, мне всё равно: Там тоже славить от безделья Я стану дружбу и вино. Не изменясь в подземном мире, И там на шаловливой лире Превозносить я буду вновь Покойной Дафне и Темире Неприхотливую любовь. О Дельвиг! слезы мне не нужны; Верь: в закоцитной стороне Прием радушный будет мне: Со мною Музы были дружны! Там, в очарованной тени, У струй, где нежатся поэты, Прочту Катуллу и Парни Мои небрежные куплеты, И улыбнутся мне они. Когда из таинственной сени, От темных Орковых полей, Здесь навещать своих друзей Порою могут наши тени, — Я навещу, о други, вас, Сыны забавы и веселья! Когда для шумного похмелья Вы соберетесь в праздный час, Приду я с вами Вакха славить; А к вам молитва об одном: Прибор покойнику оставить Не позабудьте за столом. Меж тем за тайными брегами Друзей вина, друзей пиров, Веселых, добрых мертвецов Я подружу заочно с вами. И вам, чрез день или другой.
Закон губительный Зевеса Велит покинуть мир земной; Мы встретим вас у врат Айдеса Знакомой, дружеской толпой; Наполним радостные чаши, Хвала свиданью возгремит, И огласят приветы наши Весь необъемлемый Аид! [1823] ПИРЫ Друзья мои! я видел свет, На всё взглянул я верным оком: Душа полна была сует, И долго плыл я общим током.. . Безумству долг мой заплачен, Мне что-то взоры прояснило; Но, как премудрый Соломон, Я не скажу: всё в мире сон! Не всё мне в мире изменило: Бывал обманут сердцем я, Бывал обманут я рассудком; Но никогда еще, друзья, Обманут не был я желудком. Признаться каждый должен в том, Любовник, иль поэт, иль воин: Лишь беззаботный гастроном Названья мудрого достоин. Хвала и честь его уму! Дарами нужными ему Земля усеяна роскошно. Пускай герою моему, Пускай, друзья, порою тошно, Зато не грустно: горя чужд Среди веселостей вседневных, Не знает он душевных нужд, Не знает он и мук душевных. Трудясь над смесью рифм и слов,
Поэты наши чуть не плачут; Своих почтительных рабов Порой красавицы дурачут; Иной храбрец, в отцовский дом Явясь уродом с поля славы, Подозревал себя глупцом; О бог стола, о добрый Ком, В твоих утехах нет отравы! Прекрасно лирою своей Добиться памяти людей, Служить любви еще прекрасней, Приятно драться; но ей-ей, Друзья, обедать безопасней! Как не любить родной Москвы! Но в ней не град первопрестольной, Не золоченые главы, Не гул потехи колокольной, Не сплетни вестницы-молвы Мой ум пленили своевольной. Я в ней люблю весельчаков, Люблю роскошное довольство Их продолжительных пиров, Богатой знати хлебосольство И дарованья поваров. Там прямо веселы беседы; Вполне уважен хлебосол; Вполне торжественны обеды; Вполне богат и лаком стол. Уж он накрыт, уж он рядами Несчетных блюд отягощен И беззаботными гостями С благоговеньем окружен. Еще не сели; всё в молчаньи; И каждый гость, вблизи стола, С веселой ясностью чела Стоит в роскошном ожиданьи; И сквозь прозрачный, легкий пар Сияют лакомые блюды, Златых плодов, дессерта груды. . .
Зачем удел мой слабый дар! Но так весной ряды курганов При пробужденных небесах Сияют в пурпурных лучах Под дымом утренних туманов. Садятся гости. Граф и князь, В застольном деле все удалы, И осушают не ленясь Свои широкие бокалы: Они веселье в сердце льют, Они смягчают злые толки; Друзья мои, где гости пьют, Там речи вздорны, но не колки. И началися чудеса: Смешались быстро голоса; Собранье глухо зашумело; Своих собак, своих друзей, Певцов, героев хвалят смело; Вино разнежило гостей И даже ум их разогрело. Тут всё торжественно встает, И каждый гость, как муж толковой, Узнать в гостиную идет, Чему смеялся он в столовой. Меж тем одним ли богачам Доступны праздничные чаши? Не мудрены пирушки наши, Но не уступят их пирам. В углу безвестном Петрограда, В тени древес, во мраке сада. Тот домик помните-ль, друзья, Где наша верная семья, Оставя скуку за порогом, Соединялась в шумный круг И без чинов с румяным богом Делила радостный досуг? Вино лилось, вино сверкало; Сверкали блестки острых слов, И веки сердце проживало
В немного пламенных часов. Стол покрывала ткань простая; Не восхищалися на нем Мы ни фарфорами' Китая, Ни драгоценным хрусталем; И между тем сынам веселья В стекло простое бог похмелья Лил через край, друзья мои, Свое любимое Аи. Его звездящаяся влага Недаром взоры веселит: В ней укрывается отвага, Она свободою кипит, Как пылкий ум не терпит плена, Рвет пробку резвою волной, И брызжет радостная пена, Подобье жизни молодой. Мы в ней заботы потопляли И средь восторженных затей — Певцы пируют—восклицали: Слепая чернь, благоговей! Любви слепой, любви безумной Тоску в душе моей тая, Насилу, милые друзья, Делить восторг беседы шумной Тогда осмеливался я. Что потакать мечте унылой? Кричали вы: смелее пей! Развеселись, товарищ милой, Для нас живи, забудь о ней! Вздохнув, рассеянно послушной, Я пил с улыбкой равнодушной; Светлела мрачная мечта, Толпой скрывалися печали, И задрожавшие уста —• Бог с ней — невнятно лепетали. й где-ж изменница-любовь! Ах, в ней и грусть — очарованье!
Я испытать желал бы вновь Ее знакомое страданье! И где-ж вы, резвые друзья, Вы, кем жила душа моя! Разлучены судьбою строгой: И каждый с ропотом вздохнул И брату руку протянул, И вдаль побрел своей дорогой; И каждый в горести немой, Быть может, праздною мечтой Теперь былое пролетает, Или за трапезой чужой Свои пиры воспоминает. О если-б, теплою мольбой Обезоружив гнев судьбины, Перенестись от скал чужбины Мне можно было в край родной! (Мечтать позволено поэту). У вод домашнего ручья Друзей, разбросанных по свету, Соединил бьг снова я. Дубравой темной осененной, Родной отцам моих отцов, Мой дом, свидетель двух веков, Поникнул кровлею смиренной. За много лет до наших дней Там в чаши чашами стучали, Любили пламенно друзей И с ними шумно пировали. . . Мы, те же сердцем в век иной, Сберемтесь дружеской толпой Под мирный кров домашней сени: Ты, верный мне, ты, Дельзиг мой, Мой брат по музам и по лени, Ты, Пушкин наш, кому дано Петь и героев, и вино, И страсти молодости пылкой, Дано с проказливым умом Быть сердца верным знатоком
Й лучшим гостем за бутылкой. Вы все, делившие со мной И наслажденья и мечтанья, О, поспешите в домик мой На сладкий пир, на пир свиданья Слепой владычицей сует От колыбели позабытый, Чем угостит анахорет, В смиренной хижине укрытый? Его пустынничий обед Не будет лакомый, но сытый. Веселый будет ли, друзья? Со дня разлуки, знаю я, И дни и годы пролетели, И разгадать у бытия Мы много тайного успели: Что ни ласкало встарину, Что прежде сердцем ни владело, Подобно утреннему сну, Всё изменило, улетело! Увы! на память нам придут Те песни за веселой чашей, Что на Парнассе берегут Преданья молодости нашей: Собранье пламенных замет Богатой жизни юных лет; Плоды счастливого забвенья, Где воплотить умел поэт С Б О И живые сновиденья. . . Не обрести замены им! Чему же веру мы дадим? — Пирам! В безжизненные лета Душа остылая согрета Их утешением живым. Пускай на век исчезла младость, — Пируйте, други: стуком чаш Авось приманенная радость Еще заглянет в угол наш. . .
ДОРОГА Ж И З Н И В дорогу жизни снаряжая Своих сынов, безумцев нас, Снов золотых судьба благая Дает известный нам запас: Нас быстро годы почтовые С корчмы довозят до корчмы, И снами теми путевые Прогоны жизни платим мы. [1826] НОВИНСКОЕ А. С. Пушкину Она улыбкою своей Поэта в жертвы пригласила, Но не любовь, ответом ей, Взор ясный думой осенила. Нет, это был сей легкий сон, Сей тонкий сон воображенья, Что посылает Аполлон Не для любви, для вдохновенья. (1826) А. А. В О Е Й К О В О Й Очарованье красоты В тебе не страшно нам; Не будишь нас, как солнце, ты К мятежным суетам; От дольней жизни, как луна, Манишь за край земной, И при тебе душа полна Священной тишиной. [1827] 23 Русские поэты — 1105 353
В АЛЬБОМ С О Ф И И Мила, как Грация, скромна, Как Сандрильона; Подобно ей, красой она Достойна трона. Приятна лира ей моя: Но что мне в этом? Быть королем желал бы я, А не поэтом. [1827] НАЯДА Есть грот: Наяда там в полдневные часы Дремоте предает усталые красы; И часто вижу я, как нимфа молодая На ложе лиственном покоится нагая, На руку белую под говор ключевой Склоняяся челом, венчанным осокой. [48Щ ЭПИГРАММА Окогченная летунья, Эпиграмма хохотунья, Эпиграмма егоза Трется, вьется средь народа И завидит лишь урода — Разом вцепится в глаза. [1827] ЭПИГРАММА Свои стишки Тощев пиит Покроем Пушкина кроит, Но славы громкой не получит, И я котенка вижу в нем, Который, право не путем, На голос лебедя мяучит. [1827]
^ïj è ^ ¥ ' Не бойся едких осуждений, Но упоительных похвал: Не рад в чаду их мощный гений Сном расслабленья засыпал. Когда, доверясь их измене, Уже готов у моды ты Взять на венок своей Камене Ее тафтяные цветы, — Прости: я громко негодую; Прости, наставник и пророк, Я с укоризной указую Тебе на лавровый венок. Когда по ребрам крепко стиснут Пегас удалым седоком, Не горе, ежели прихлыстнут Его критическим хлыстом. [1827] СТАНСЫ Судьбой наложенные цепи Упали с рук моих, и вновь Я вижу вас, родные степи, Моя начальная любовь. Степного неба свод желанной, Степного воздуха струи, На вас я в неге бездыханной Остановил глаза мои. Но мне увидеть было слаще Лес на покате двух холмов И скромный дом в садовой чаще Приют младенческих годов.
Промчалось ты, златое время! С тех пор по свету я бродил И наблюдал людское племя И, наблюдая, восскорбил. Ко От Но Но благу пылкое стремленье неба было мне дано; обрело ли разделенье, принесло ли плод оно?.. Я братьев знал, но сны младые Соединили нас на миг: Далече бедствуют иные, И в мире нет уже других. Я твой, родимая дуброва! Но от насильственных судьбин Молить хранительного крова К тебе пришел я не один. Привел под сень твою святую Я соучастницу в мольбах: Мою супругу молодую С младенцем тихим на руках. Пускай, пускай в глуши смиренной, С ней, милой, быт мой утая, Других урочищей вселенной Не буду помнить бытия. Пускай, о свете не тоскуя, Предав забвению людей, Кумиры сердца сберегу я Одни, одни в любви моей. 1827 СТАРИК Венчали розы, розы Леля, Мой первый век, мой век младой: Я был счастливый пустомеля
И девам нравился порой. Я помню ласки их живые, Лобзанья, полные огня. . . Но пролетели дни младые, — Они не смотрят на меня! Как быть? У яркого камина, В укромной хижине моей, Накрою стол, поставлю вина И соберу моих друзей. Пускай венок, сплетенный Лелем, Не обновится никогда: Года, увенчанные хмелем, Гще прекрасные года. [1829J # # # Мой дар убог и голос мой не громок, Но я живу, и на земле мое Кому-нибудь любезно бытие; Кто найдет далекий мой потомок В моих стихах: как знать? душа моя Окажется с душой его в сношеньи, И как нашел я друга в поколеньи,— Читателя найду в потомстве я. •[1829] * * * Глупцы не чужды вдохновенья; Как светлым детям Аонид, И им оно благоволит: Слетая с неба, все растенья Равно весна животворит. Что ж это сходство знаменует? Что им глупец приобретет? Гго капустою раздует, А лавром он не расцветет, [1829]
Не подражай: своеобразен гений И собственным величием велик; Доратов ли, Шекспиров ли двойник, Досаден ты: не любят повторений. С Израилем певцу один закон: Да не творит себе кумира он! Когда тебя, Мицкевич вдохновенный, Я застаю у Байроновых ног, Я думаю: поклонник униженный! Восстань, восстань и вспомни: сам ты бог! [1829] К 3 . А. ВОЛКОНСКОЙ Из царства виста и зимы, Где под управой их двоякой И атмосферу, и умы Сжимает холод одинакой, Где жизнь какой-то тяжкий сон, Она спешит на юг прекрасный, Под Авзонийский небосклон, Одушевленный, сладострастный, Где в кущах, в портиках палат Октавы Тассовы звучат; Где в древних камнях боги живы, Где в новой, чистой красоте Гафарль дышит на холсте; Где все холмы красноречивы, Но где не стыдно, может быть, Герои, мира властелины, Ваш Капитолий позабыть Для Капитолия Коринны; Где жизнь игрива и легка, — Там лучше ей: чего же боле? Зачем же тяжкая тоска Сжимает сердце поневоле? Когда любимая краса
Последним сном смыкает вежды, Мы полны ласковой надежды, Что ей открыты небеса, Что лучший мир ей уготован, Что славой вечною светло Там заблестит ее чело; Но скорбный дух не уврачеван, Душе стесненной тяжело, И неутешно мы рыдаем. Так, сердца нашего кумир, Ее печально провожаем Мы в лучший край и лучший мир. 1829 СМЕРТЬ Смерть дщерью тьмы не назову я И, раболепною мечтой Гробовый остов ей даруя, Не ополчу ее косой. О, дочь верховного Эфира! О, светозарная краса! В руке твоей олива мира, А не губящая коса. Когда возникнул мир цветущий Из равновесья диких сил, В твое храненье всемогущий Его устройство поручил. И ты летаешь над твореньем, Согласье прям его лия, И в нем прохладным дуновеньем Смиряя буйство бытия. Ты укрощаешь восстающий В безумной силе ураган, 3S9
Ты, на брега свои бегущий, Вспять возвращаешь океан. Даешь пределы ты растенью, Чтоб не покрыл гигантский лес Земли губительною тенью, Злак не восстал бы до небес. А человек! Святая дева! Перед тобой с его ланит Мгновенно сходят пятна гнева, Жар любострастия бежит. Дружится праведной тобою Людей недружная судьба: Ласкаешь тою же рукою Ты властелина и раба. Недоуменье, принужденье — Условье смутных наших дней, Ты всех загадок разрешенье, Ты разрешенье всех цепей. [1829] К . А. С В Е Р Б Е Е В О Й В небе нашем исчезает И, красой своей горда, На другое востекает Переходная звезда. Но на век ли с ней проститься? Нет, предписан ей закон: Рано-ль, поздно-ль воротиться На старинный небосклон. Небо наше покидая, Ты ли, милая звезда, Небесам другого края
Передашься навсегда? Весела красой чудесной, Потеки в желанный путь; Только странницей небесной Воротись когда-нибудь! [1830] МУЗА Не ослеплен я Музою моею: Красавицей ее не назовут, И юноши, узрев ее, за нею Влюбленною толпой не побегут. Приманивать изысканным убором, Игрою глаз, блестящим разговором Ни склонности у ней, ни дара нет; Но поражен бывает мельком свет Ее лица необщим выраженьем, Ее речей спокойной простотой; И он, скорей чем едким осужденьем, Ее почтит небрежной похвалой. [1650] * с * Чудный град порой сольется Из летучих облаков; Но лишь ветр его коснется, Он исчезнет без следов! Так мгновенные созданья Поэтической мечты Исчезают от дыханья Посторонней суеты. [1850] * Ф » В дни безграничных увлечений, В дни необузданных страстей Со мною жил превратный гений, Наперсник юности моей.
Он жар восторгов несогласных Во мне питал и раздувал; Но соразмерностей прекрасных В душе носил я идеал: Когда лишь праздников смятенья Алкал безумец молодой, Поэта мерные творенья Блистали стройной красотой. Страстей порывы утихают, Страстей мятежные мечты Передо мной не затмевают Законов вечной красоты; И поэтического мира Огромный очерк я узрел, И жизни даровать, о лира! Твое согласье захотел, 1831 IIA С М Е Р Т Ь ГЕТЕ Предстала—га старец великий смежил Орлиные очи в покое; Почил безмятежно, зане совершил В пределе земном всё земное! Над дивной могилой не плачь, не жалей, Что гения череп — наследье червей. Погас! но ничто не оставлено им Под солнцем живых без привета; На всё отозвался он сердцем своим, Что просит у сердца ответа: Крылатою мыслыо он мир облетел, В одном беспредельном нашел ей предел. Всё дух в нем питало: труды мудрецов, Искусств вдохновенных созданья, Преданья, заветы минувших веков, Цветущих времен упованья.
Мечтою по воле проникнуть он мог И в нищую хату, и в царский чертог. С природой одною он жизнью дышал: Ручья разумел лепетанье, И говор древесных листов понимал, И чувствовал трав прозябанье; Была ему звездная книга ясна, И с ним говорила морская волна. Изведан, испытан им весь человек! И ежели жизнью земною Творец ограничил летучий наш век, И нас за могильной доскою, За миром явлений, не ждет ничего, —Творца оправдает могила его. И если загробная жизнь нам дана, Он, здешней вполне отдышавший, И в звучных, глубоких отзывах сполна Всё дольное долу отдавший,— К предвечному легкой душой возлетит, И в небе земное его не смутит. 1852 « « * Наслаждайтесь: всё проходит! То благой, то строгий к нам, Своенравно рок приводит Нас к утехам и к бедам. Чужд он долгого пристрастья: Вы, чья жизнь полна красы, На лету ловите счастья Ненадежные часы. Не ропщите: всё проходит, И ко счастью иногда Неожиданно приводит Нас суровая беда.
И веселью и печали На изменчивой земле Боги праведные дали Одинакие криле. [1833] * » * Когда исчезнет омраченье Души болезненной моей? Когда увижу разрешенье Меня опутавших сетей? Когда сей демон, наводящий На ум мой сон его мертвящий, Отыдет, чадный, от меня И я увижу луч блестящий Всеозаряющего дня? Освобожусь воображеньем И крылья духа подыму И пробужденным вдохновеньем Природу снова обниму? Вотще-ль мольбы? напрасны-ль пени? Увижу-ль снова ваши сени, Сады поэзии святой? Увижу-ль вас, ее светила? Вотще! я чувствую: могила Меня живого приняла, И, легкий дар мой удушая, На грудь мне дума роковая Гробовой насыпью легла. [1853] * * * Болящий дух врачует песнопенье. Гармонии таинственная власть Тяжелое искупит заблужденье И укротит бунтующую страсть. Душа певца, согласно излитая,
Разрешейа от всех своих скорбен; И чистоту поэзия святая И мир отдаст причастнице своей. [1833] « * s Своенравное прозванье Дал я милой в ласку ей: Безотчетное созданье Детской нежности моей; Чуждо явного значенья, Для меня оно символ Чувств, которых выраженья В языках я не нашел. Вспыхнув полною любовью И любви посвящено, Не хочу, чтоб суесловью Было ведомо оно. Что в нем свету? Но сомненье Если дух ей возмутит, О, его в одно мгновенье Это имя победит; Но в том мире, за могилой, Где нет образов, где нет Для узнанья, друг мой милой, Здешних чувственных примет, — Им бессмертье я привечу, К безднам им воскликну я, Да душе моей навстречу Полетит душа твоя. [1833] ПОСЛЕДНИЙ ПОЭТ Век шествует путем своим железным; В сердцах корысть, и общая мечта Час от часу насущным и полезным Отчетливей, бесстыдней занята.
Йсчезнулй при свете просвещенья Поэзии ребяческие сны, И не о ней хлопочут поколенья, Промышленным заботам преданы. Для ликующей свободы Вновь Эллада ожила, Собрала свои народы И столицы подняла: В ней опять цветут науки, Носит понт торговли груз, Но не слышны лиры звуки В первобытном рае муз! Блестит зима дряхлеющего мира, Блестит!.. Суров и бледен человек; Но зелены в отечестве Омира Холмы, леса, брега лазурных рек. Цветет Парнас: пред ним, как в оны годы, Кастальский ключ живой струею бьет. Нежданный сын последних сил природы — Возник Поэт: идет он и поет. Воспевает, простодушной, Он любовь и красоту, И науки, им ослушной, Пустоту и суету: Мимолетные страданья Легкомыслием целя, Лучше, смертный, в дни незнанья Радость чувствует земля. Поклонникам Урании холодной Поет, увы! он благодать страстей: Как пажити Эол бурнопогодной, Плодотворят они сердца людей; Живительным дыханием развита, Фантазия подъемлется от них, Как некогда возникла Афродита Из пенистой пучины вод морских.
И зачем не предадимся Снам улыбчивым своим? Жарким сердцем покоримся Думам хладным, а не им! Верьте сладким убежденьям Вас ласкающих очес И отрадным откровеньям Сострадательных небес! Суровый смех ему ответом; персты Он на струнах своих остановил, Сомкнул уста вещать полуотверсты, Но гордыя главы не преклонил: Стопы свои он в мыслях направляет В немую глушь, в безлюдный край; но свет Уж праздного вертепа не являет, И на земле уединенья нет! Человеку непокорно Море синее одно: И свободно, и просторно, "И приветливо оно; И лица не изменило С дня, в который Аполлон Поднял вечное светило В первый раз на небосклон. Оно шумит перед скалой Левкада. На ней певец, мятежной думы полн, Стоит. . . в очах блеснула вдруг отрада: Сия скала. . . тень Сафо! . . голос волн! . . Где погребла любовница Фаона Отверженной любви несчастный жар, Там погребет питомец Аполлона Свои мечты, свой бесполезный дар! И попрежнему блистает Хладной роскошию свет: Серебрит и позлащает Свой безжизненный скелет.
Но в смущение приводит Человека вал морской, И от шумных вод отходит Он с тоскующей душой. [1858] НЕДОНОСОК Я ид племени духов, Но не житель Эмпирея, И едва до облаков Воэлетев, паду слабея. Как мне быть? я мал и плох! Знаю: рай за их волнами, И ношусь, крылатый вздох, Меж землей и небесами. Блещет солнце: радость мне! С животворными лучами Я играю в вышине И веселыми крылами Ластюсь к ним, как облачко; Пью счастливо воздух тонкой: Мне свободно, мне легко, И пою я птицей звонкой. Но ненастье заревет И до облак, свод небесный Омрачивших, вознесет Прах земной и лист древесный: Бедный дух! ничтожный дух! Дуновенье роковое Вьет, крутит меня, как пух, Мчит под небо громовое. Бури грохот, бури свист! Вихорь хладный! вихорь жгучий! Бьет меня древесный лист, Удушает прах летучий!
Обращуеь-лй к небесам, Оглянуся-ли на землю: Грозно, черно тут и там; Вопль унылый я подъемлю. Смутно слышу я порой Клич враждующих народов, Поселян беспечных вой Под грозой их переходов, Гром войны и крик страстей, Плач недужного младенца.. . Следы льются из очей: Жаль земного поселенца! Изнывающий тоской, Я мечусь в полях небесных, Надо мной и подо мной Беспредельных — скорби тесных! В тучу прячусь я, и в ней Мчуся, чужд земного края, Страшный глас людских скорбей Гласом бури заглушая. Мир я вижу как во мгле; Арф небесных отголосок Слабо слышу. . . На земле Оживил я недоносок. Отбыл он без бытия; Роковая скоротечность! В тягость роскошь мне твоя, О бессмысленная вечность! [1833] БОКАЛ Полный влагой искрометной, Зашипел ты, мой бокал! И покрыл туман приветной Твой оэябнувший кристал. . . 24 Русские поэты — 1105 gßg
Ты не встречен братьей шумной, Буйных оргий властелин: Сластолюбец вольнодумной, Я сегодня пью один. Чем душа моя богата, Всё твое, о друг Аи! Ныне мысль моя не сжата И свободны сны мои: За струею вдохновенной Не рассеян данник твой Бестолково-оживленной, Радногласною толпой. Мой восторг неосторожной Не обидит никого; Не откроет дружбе ложной Тайн счастья моего; Не смутит глупцов ревнивых И торжественных невежд Излияньем горделивых Иль святых моих надежд! Вот теперь со мной беседуй, Своенравная струя! Упоенья проповедуй Иль отравы бытия; Сердцу милые преданья Благодатно оживи, Или прошлые страданья Мне на память призови! О, бокал уединенья! Не усилены тобой Пошлой жизни впечатленья, Словно чашей круговой: Плодородней, благородней, Дивной силой будишь ты Откровенья преисподней Иль небесные мечты.
Й один я пью Отныне! Не в людском шуму пророк — В немотствующей пустыне Обретает свет высок! Не в бесплодном развлеченьи Общежительных страстей, В одиноком упоеньи Мгла падет с его очей! /78337 ОСЕНЬ И вот сентябрь! Замедля свой восход, Сияньем хладным солнце блещет, И луч его в зерцале зыбком вод Неверным золотом трепещет. Седая мгла виется вкруг холмов; Росой затоплены равнины; Желтеет сень кудрявая дубов, И красен круглый лист осины; Умолкли птиц живые голоса, Безмолвен лес, беззвучны небеса! И вот сентябрь! И вечер года к нам Подходит. На поля и горы Уже мороз бросает по утрам Свои сребристые узоры. Пробудится ненастливый Эол; Йред ним помчится прах летучий; Качался, завоет роща; дол Покроет лист ее падучий, И набегут на небо облака, И, потемнев, запенится река. Прощай, прощай, сияние небес! Прощай, прощай, краса природы! Волшебного шептанья полный лес, Златочешуйчатые воды! Веселый сон минутных летних нет! Вот эхо, в рощах обнаженных,
Секирою тревожит дровосек, И скоро, снегом убеленных, Своих дубров и холмов зимний вид Недвижный ток туманно отразит. А между тем досужий селянин Плод годовых трудов сбирает: Сметав в стога скошенный злак долин, С серпом он в поле поспешает. Гуляет серп. На сжатых бороздах Снопы стоят в копнах блестящих Иль тянутся вдоль жнивы на возах, Под тяжкой ношею скрыпящих, И хлебных скирд золотоверхий град Подъемлется кругом крестьянских хат. Дни сельского, святого торжества! Овины весело дымятся, И цеп стучит, и с шумом жернова Ожившей мельницы крутятся. Иди зима! На строги дни себе Припас оратай много блага: Отрадное тепло в его избе, Хлеб-соль и пенистая брага: С семьей своей вкусит он без забот Своих трудов благословенный плод! А ты, когда вступаешь в осень дней, Оратай жизненного поля, И пред тобой во благостыне всей Является земная доля; Когда тебе житейские бразды, Труд бытия вознаграждая, Готовятся подать свои плоды, И спеет жатва дорогая, И в зернах дум ее сбираешь ты, Судеб людских достигнув полноты, —Ты так же ли, как земледел, богат? И ты, как он, с надеждой сеял;
И так, «ак он, о дальнем дне наград Сны позлащенные лелеял. . . Любуйся же, гордись восставшим им! Считай свои приобретенья! . . Увы! к мечтам, страстям, трудам мирским Тобой скопленные презренья, Язвительный, неотразимый стыд Души твоей обманов и обид! Твой день взошел, и для тебя ясна Вся дерзость юных легковерии; Испытана тобою глубина Людских безумств и лицемерии. Ты, некогда всех увлечений друг, Сочувствий пламенный искатель, Блистательных туманов царь — и вдруг Бесплодных дебрей созерцатель, Один с тоской, которой смертный стон Едва твоей гордыней задушон. Но если бы негодованья крик, Но если б вопль тоски великой Ид глубины еердечныя возник Вполне торжественный и дикой, Костями бы среди своих забав Содроглась ветреная младость, Играющий младенец, зарыдав, Игрушку б выронил, и радость Покинула б чело его на век, И заживо б в нем умер человек! Зови-ж теперь на праздник честный мир! Спеши, хозяин тароватый! Проси, сажай гостей своих за пир Затейливый, замысловатый! Что лакомству пророчит он утех! Каким разнообразьем брашен Блистает он! . . Но вкус один во всех И как могила людям страшен: Садись один и тридну соверши По радостям земным твоей души!
Какое же потом в груди твоей Ни водворится озаренье, Чем дум и чувств ни разрешится в ней Последнее вихревращенье: Пусть в торжестве насмешливом своем Ум — бесполезный сердца трепет Угомонит, и тщетных я£алоб в нем Удушит запоздалый лепет, И примешь ты, как лучший жизни клад, Дар опыта, мертвящий душу хлад; Иль, отряхнув видения земли Порывом скорби животворной, Ее предел завидя невдали, Цветущий брег да мглою черной, Возмездий край, благовестящим снам Доверясь чувством обновленным И бытия мятежным голосам, В великом гимне примиренным, Внимающий как арфам, коих строй Превыспренний, не понят был тобой; Пред промыслом оправданным ты ниц Падешь с признательным смиреньем, С надеждою, не видящей границ, И утоленным разуменьем: Знай, внутренней своей вовеки ты Не передашь земному звуку И легких чад житейской суеты Не посвятишь в свою науку: Знай, горняя иль дольная, она Нам на земле не для земли дана. Вот буйственно несется ураган, И лес подъемлет говор шумной, И пенится, и ходит океан, И в берег бьет волной безумной: Так иногда толпы ленивый ум Ид усыпления выводит Глас, пошлый глас, вещатель общих дум,
И звучный отзыв в ней находит; Но не найдет отзыва тот глагол, Что страстное земное перешол. Пускай, приняв неправильный полет И вспять стези не обретая, Звезда небес в бездонность утечет, Пусть заменит ее другая: Не явствует земле ущерб одной, Не поражает ухо мира Падения ее далекий вой, Равно как в высотах эфира Ее сестры новорожденный свет И небесам восторженный привет! Зима идет, и тощая земля В широких лысинах бессилья, И радостно блиставшие поля Златыми класами обилья: Со смертью жизнь, богатство с нищетой, Все образы годины бывшей Сравняются под снежной пеленой, Однообразно их покрывшей: Перед тобой таков отныне свет, Но в нем тебе грядущей жатвы нет! (•1836—1837} Сначала мысль, воплощена В поэму сжатую поэта, Как дева юная, темна Для невнимательного света; Потом, осмелившись, она Уже увертлива, речиста, Со всех сторон своих видна, Как искушенная жена В свободной прозе романиста;
Болтунья старая, затем Она, подъемля крик нахальной, Плодит в полемике журнальной Давно уж ведомое всем. [1858] * « # Благословен святое возвестивший! Но в глубине разврата не погиб Какой нибудь неправедный изгиб Сердец людских пред нами обнаживший. Две области — сияния и тьмы — Исследовать равно стремимся мы. Плод яблони со древа упадает: Закон небес постигнул человек! Так в дикий смысл порока посвящает Нас иногда один его намек. [1859] * * * Были бури, непогоды, Да младые были годы! В день ненастный, час гнетучий, Грудь подымет вздох могучий; Бойкой песнью разольется: Скорбь-невзгода распоется! А как век-то, век-то старой Обручится с лютой карой; Груз двойной с груди усталой Уж не сбросит вздох удалой: Не положишь ты на голос С черной мыслью белый волос! 1859
e ft * Еще как патриарх не древен я; моей Главы не умастил таинственный елей: Непосвященных рук бездарно воэложенье! И я даю тебе мое благословенье Во знаменьи ином, о дева красоты! Под этой розою главой склонись, о ты, Подобие цветов царицы ароматной, В залог румяных дней и доли благодатной. 1839 Небо Италии, небо Торквата, Прах поэтический древнего Рима, Родина неги, славой богата, Будешь-ли некогда мною ты зрима? Рвется душа, нетерпеньем объята, К гордым остаткам падшего Рима! Снятся мне долы, леса благовонны, Снятся упадших чертогов колонны! (Конец 1830-х—начало 1840-х п.) ЗВЕЗДЫ Мою звезду я знаю, знаю, И мой бокал Я наливаю, наливаю, Как наливал. Гоненьям рока, злобе света Смеюся я: Живет не здесь — в звездах Моэта Душа моя! Когда-ж коснутся уст прелестных Уста мои, —Не нужно мне ни звезд небесных, Ни звезд Аи!
Всегда и в пурпуре и элате, В красе нетаснущих страстей, Ты не вздыхаешь об утрате Какой-то младости твоей. И юных Граций ты прелестней! И твой закат пышней, чем день! Ты сладострастней, ты телесней Живых, блистательная тень! [1840] На что вы дни! Юдольный мир явленья Свои не изменит! Все ведомы, и только повторенья Грядущее сулит. Не даром ты металась и кипела, Развитием спеша; Свой подвиг ты свершила прежде тела, Безумная душа! И тесный круг подлунных впечатлений Сомкнувшая давно, Под веяньем возвратных сновидений Ты дремлешь; а оно Бессмысленно глядит, как уіро встанет, Без нужды ночь сменя; Как в мрак ночной бесплодный вечер канет Венец пустого дня! [1840] 4 4 4 Всё мысль, да мысль! Художник бедный слова О жрец ее! тебе забвенья нет; Всё тут, да тут и человек, и свет, И смерть, и жизнь, и правда без покрова.
Резец, орган, кисть! Счастлив, кто влеком К ним, чувственным, за грань их не ступая! Есть хмель ему на празднике мирском! Но пред тобой, как пред нагим мечом, Мысль, острый луч! бледнеет жизнь земная. [1840] « « « Предрассудок! он обломок Давней правды. Храм упал, А руин его — потомок Языка не разгадал. Гонит в нем наш век надменной, Не узнав его лица, Нашей правды современной Дряхлолетнего отца. Воздержи младую силу! Дней его не возмущай; Но пристойную могилу, Как уснет он, предку дай. [1841] Что за звуки? Мимоходом Ты поешь перед народом, Старец нищий и слепой! И, как псов враждебных стая, Чернь тебя обстала злая, Издеваясь над тобой. А с тобой издавна тесен, Был союз Камены песен, И беседовал ты с ней, Безымянной, роковою, С дня, как в первый раз тобою Был услышан соловей. I
Бедный старец! Слышу чувство В сильной песни... Но искусство. . . Старцев старее оно: Эти радости, печали,— Музыкальные скрыжали Выражают их давно! Опрокинь же свой треножник! Ты избранник, не художник! Попеченья гений твой Да отложит в здешнем мире: Там, быть может, в горнем клире Звучен будет голос твой! [1841] СКУЛЬПТОР Глубокий взор вперив на камень, Художник Нимфу в нем прозрел, И пробежал по жилам пламень, И к ней он сердцем полетел. Не бесконечно вожделенной, Уже он властвует собой: Неторопливый, постепенной Резец с богини сокровенной Кору снимает за корой. В заботе сладостно-туманной Не час, не день, не год уйдет, А с предугаданной, с желанной Покров последний не падет. Покуда, страсть уразумел Под лаской вкрадчивой резца, Ответным взором Галатея Не увлечет, желаньем рдея, К победе неги мудреца.
* * * Спасибо злобе хлопотливой, Хвала вам, недруги мои! Я, не усталый, но ленивый, Уж пил Летийские струи. Слегка седеющий мой волос Любил за право на покой; Но вот к борьбе ваш дикий голос Меня зовет и будит мой. Спасибо вам, я не в утрате! Как богоизбранный еврей, Остановили на закате Вы солнце юности моей! Спасибо, молодость вторую, И человеческим сынам Досель безвестную, пирую Я в зависть Флакку, в славу вам! (1841—1842) s Se Se Люблю я вас, богини пенья! Но ваш чарующий наход, Сей сладкий трепет вдохновенья, — Предтечей жизненных невзгод. Любовь Камеи с враждой Фортуны — Одно. Молчу. Боюся я, Чтоб персты, падшие на струны, Не пробудили вновь перуны, В которых спит судьба моя. И отрываюсь, полный От музы ласковой ко И говорю: до завтра Пусть день угаснет в муки, мне звуки, тишине.
* * « Филида с каждою зимою, Зимою новою своей, Пугает большей наготою Своих старушечьих плечей. И, Афродита гробовая, Подходит, словно к ложу сна, За ризой ризу опуская, К одру последнему она. [1842] НА ПОСЕВ ЛЕСА Опять весна; опять смеется луг, И весел лес своей младой одеждой, И поселян неутомимый плуг Браздит поля с покорством и надеждой. По нет уже весны в душе моей, Но нет уже в душе моей надежды, Уж дольний мир уходит из очей, Пред вечным днем я опускаю вежды. Уж та зима главу мою сребрит, Что греет сев для будущего мира, По праг земли не перешел пиит, — К ее сынам еще взывает лира. Велик господь! Он милосерд, но прав: Нет на земле ничтожного мгновенья; Прощает он безумию забав, Но никогда — пирам злоумышленья, Кого измял души моей порыв, Он вызвать мог меня на бой кровавой; Но подо мной, сокрытый ров изрыв, Свои рога венчал он падшей славой! Летел душой я к новым племенам, Любил, ласкал их пустоцветный колос:
Й дни извел, стучась к людским сердцам. Всех чувств благих я подавал им голос. Ответа нет! Отвергнул Да хрящь другой мне И вот ему несет рука Зародыши елей, дубов струны я, будет плодоносен! моя и сосен. И пусть! Простяея с лирою моей, Я верую: ее заменят эти Поэзии таинственных скорбей Могучие и сумрачные дети! [1842] « » * Когда твой голос, о Поэт, Смерть в высших звуках остановит, Когда тебя во цвете лет Нетерпеливый рок уловит, — Кого закат могучих дней Во глубине сердечной тронет? Кто в отзыв гибели твоей Стесненной грудию восстонет? PI тихий гроб твой посетит, И над умолкшей Аонидой Рыдая, пепел твой почтит Нелицемерной панихидой? •— Никто! — Но сложится певцу Канон намеднишним Зоилом, Уже кадящим мертвецу, Чтобы живых задеть кадилом. [1843] ПИРОСКАФ Дикою, грозною ласкою полны, Бьют в наш корабль средиземные волны. Вот над кормою стал капитан:
Визгнул свисток его. Братствуя с паром, Ветру наш парус раздался не даром: Пенясь, глубоко вздохнул океан! Мчимся. Колеса могучей машины Роют волнистое лоно пучины. Парус надулся. Берег исчез. Наедине мы с морскими волнами; Только-что чайка вьется да нами Белая, рея меж вод и небес. Только, вдали, океана жилица, Чайке подобно, вод его птица, Парус развив, как большое крыло, С бурной стихией в томительном споре, Лодка рыбачья качается в море: С брегом набрежное скрылось, ушло! Много земель я оставил за мною; Вынес я много смятенной душою Радостей ложных, истинных зол; Много мятежных решил я вопросов, Прежде чем руки марсельских матросов Подняли якорь, надежды символ! ' С детства влекла меня сердца тревога В область свободную влажного бога; Жадные длани я к ней простирал. Темную страсть мою днесь награждая, Кротко щадит меня немочь морская: Пеною здравья брызжет мне вал! Нужды нет, блидко-ль, далеко-ль до брега! В сердце к нему приготовлена нега, Вижу Фетиду: мне жребий благой Емлет она из лазоревой урны: Завтра увижу я башни Ливурны, Завтра увижу Элизий земной. 1844 Средиземное море
Ж На ® 3 1 ® ®

ПЛЕННЫЙ ГРЕК В Т Е М Н И Ц Е Родина святая, Край прелестный мой! Всё тобой мечтая, Рвусь к тебе душой. Но, увы, в неволе Держат здесь меня, И на ратном поле Не сражаюсь я! День и ночь терзался Я судьбой твоей, В сердце отдавался Звук твоих цепей. Можно ль однородным Братьев позабыть? Ах, иль быть свободным, Иль совсем не быть! И с друзьями смело Гибельной грозой За святое дело Мы помчались в бой. Но, увы, в неволе Держат здесь меня, И на ратном поле Не сражаюсь я! *
И в плену не знаю, Как война горит; Вести ожидаю — Мимо весть летит. Слух убийств несется, Страшной мести след; Кровь родная льется, — А меня там нет! Ах, средь бури зреет Плод, свобода, твой! День твой ясный рдеет, Пламенной зарей! Узник неизвестный, Пусть страдаю я, — Лишь бы край прелестный, Вольным знать тебя! [1822] РОМАНС Есть тихая роща у быстрых ключей; И днем там, и ночью поет соловей; Там светлые воды приветно текут, Там алые розы, красуясь, цветут. В ту пору, как младость манила мечтать, В той роще любила я часто гулять; Любуясь цветами под тенью густой, Я слышала песни — и млела душой. Той рощи зеленой мне век не забыть! Места наслажденья, как вас не любить! Но с летом уж скоро и радость пройдет, И душу невольно раздумье берет: «Ах! в роще зеленой, у быстрых ключей, Все так ли, как прежде, поет соловей? И алые розы осенней порой Цветут ли все так же над светлой струей Нет: розы увяли, мутнее струя, И в роще не слышно теперь соловья!
Когда же, красуясь, там роды цвели, Их часто срывали, венками плели. Блеск нежных листочков хотя помрачен, В росе ароматной их дух сохранен, И воздух свежился душистой росой; Весна миновала — а веет весной. Так памятью можно в минувшем нам жить И чувств упоенья в душе сохранить; Так веет отрадно и поздней порой Бывалая прелесть любви молодой! Не вовсе же радости время возьмет: Пусть младость увянет, но сердце цветет. И сладко мне помнить, как пел соловей, И розы, и рощу у быстрых ключей. [4825] ВЕНЕЦИАНСКАЯ НОЧЬ ФАНТАЗИЯ (П. А. Плетневу) Ночь весенняя дышала Светло-южною красой; Тихо Брента протекала, Серебримая луной; Отражен волной огнистой Блеск прозрачных облаков. И восходит пар душистой От зеленых берегов. Свод лазурный, томный ропот Чуть дробимыя волны, Померанцев, миртов шопот И любовный свет луны, Упоенья аромата И цветов, и свежих трав, И вдали напев Торквата Гармонических октав
Всё вливает тайно радость. Чувствам снится дивный мир, Сердце бьется, мчится радость На любви весенний пир, По водам скользят гондолы, Искры брызжут под веслом, Звуки нежной баркаролы Веют легким ветерком. Что же, что не видно боле Над игривою рекой В светлоубранной гондоле Той красавицы младой, Чья улыбка, образ милый Волновали все сердца И пленяли дух унылый Исступленного певца? Нет ее: она тоскою В замок свой удалена; Там живет одна с мечтою, Тороплива и мрачна. Не мила ей прелесть ночи, Не манит сребристый ток, И задумчивые очи Смотрят томно на восток. Но густее тень ночная; И красот цветущий рой, В неге страстной утопая, Покидает пир ночной. Стихли пышные забавы, Все спокойно на реке, Лишь Торкватовы октавы Раздаются вдалеке. Вот прекрасная выходит На чугунное крыльцо; Месяц бледно луч наводит На печальное лицо;
В русых локонах небрежных Рисовался легкий стан, И на персях белоснежных Изумрудный талисман! Уже в гондоле одинокой К той скале она плывет, Где под башнею высокой Море бурное ревет. Там певца воспоминанье В сердце пламенном живей, Там любви очарованье С отголоском прежних дней. И в мечтах она внимала, Как полночный вещий бой Медь гудящая сливала С вечно шумною волной. Не мила ей прелесть ночи, Душен свежий ветерок, И задумчивые очи Смотрят томно на восток. Тучи тянутся грядою, Затмевается луна; Ясный свод оделся мглою; Тьма внезапная страшна. Вдруг гондола осветилась, И звезда на высоте По востоку покатилась И пропала в темноте. И во тьме с востока веет Тихогласный ветерок; Факел дальний пламенеет, — Мчится по морю челнок. В нем уныло молодая Тень знакомая сидит, Подле арфа золотая, Men под факелом блестит.
Не играйте, не звучите, Струны дерзкие мои: Славной тени не гневите!.. О!—свободы и любви Где же, где певец чудесный? Иль его не сыщет взор? Иль угас огонь небесный, Как блестящий метеор? 4824 БАЙРОН (А. С. Пушкину) But I have and have not lived in vain 1 Среди Альбиона туманных холмов В долине, тиши обреченной, В наследственном замке, под тенью дубов, Певец возрастал вдохновенной. И царская кровь в вдохновенном текла 2 И золота много судьбина дала; Но юноша гордый, прелестный, — Высокого стана светлее душой, Казну его знают вдова с сиротой, И звон его арфы — чудесной. И в бурных порывах всех чувств молодых Всегда вольнолюбье дышало, И острое пламя страстей роковых В душе горделивой пылало. Встревожен дух юный; без горя печаль За призраком тайным влечет его в даль — И волны под ним зашумели! Он арфу хватает дрожащей рукой, Он жмет ее к сердцу с угрюмой тоской: Таинственно струны звенели, 1 Я жид, и жил пѳ напрасно. Дорд Байрон происходит от царей: цютлдндешф король И г д а в II был предок сто по матери, 8
Скитался он долго в Восточных краях И чудную славил Природу; Под радостным небом в душистых лесах Он пел угнетенных свободу; Страданий любви исступленной певец, Он высказал сердцу все тайны сердец, Все буйных страстей упоенья; То радугой блещет, то в мраке ночном Сзывает он тени волшебным жезлом — И грозно-прелестны виденья. И время задумчиво в песнях текло; И дивные песни венчали Лучами бессмертья младое чело, — Но мрака с лица не согнали. Уныло он смотрит на свет и людей; Он бурно жизнь отжил весною своей, Надеждам он верить страшится; Дум тяжких, глубоких в нем видны черты; Кипучая бездна огня и мечты —Душа его- с горем дружится. Но розы нежнее, свежее лилей Мальвины красы молодые, Пленительны взоры сапфирных очей И кудри ее золотые; Певец, изумленный, к ней сердцем летит, Любви непорочной звезда им горит, — Увядшей расцвел он душою; Но злоба шипела, дышала бедой — И мгла, как ужасный покров гробовой, Простерлась над юной четою. Так светлые воды красуясь текут И ясность небес отражают; Но, ветретя каменья, мутятся, ревут, И шумно свой ток разделяют. Певец раздражился, но мстить не хотел, На рок непреклонный е презреньем смотрел: Но в горести дикой, надменноц
И в бешенстве страсти, в безумье любви, Мученьем, отрадой ему на земли — Лишь образ ее незабвенный! И снова он мчится по грозным волнам; Он бросил магнит путеводный. С убитой душой по лесам, по горам Скитаясь, как странник безродный. Он смотрит, он внемлет, как вихри свистят, Как молнии вьются, как громы гремят И с гулом в горах умирают. О вихри! о громы! скажите вы мне: В какой же высокой, безвестной стране Душевные бури стихают? С полночной луною беседует он, Минувшее горестно будит; Желаньем взволнован, тоской угнетен, Клянет, и прощает, и любит. «Безумцы искали меня погубить, — Все мысли, все чувства мои очернить; Надежду, любовь отравили, И ту, кто была мне небесной мечтой И радостью сердца и жизни душой, — Неправдой со мной разлучили. «И дочь не играла на сердце родном! И очи ее лишь узрели. . . О, спи за морями, спи ангельским сном В далекой твоей колыбели! Сердитые волны меж нами ревут, — Но стон и молитвы отца донесут. . . Свершится.. . ид ранней могилы Мой пепел поднимет свой глас неземной, И с вечной любовью над ней, над тобой Промчится мой призрак унылый!» Страдалец, утешься! — быть может, в ту Бак грозная буря шумела. ночь,
Над той колыбелью, где спит твоя дочь, Мальвина в раздумье сидела; Быть может, лампады при бледных лучах, Знакомого образа в милых чертах Искала с тоскою мятежной, — И, сходство заметя любимое в ней, Мальвина, вздыхая, младенца нежней Прижала к груди белоснежной! Но брань за свободу, за веру, за честь В Элладе его пламенеет, И слава воскресла, и вспыхнула месть, — Кровавое зарево рдеет. Он первый на звуки свободных мечей С казною и ратью и арфой своей Летит довершать избавленье, Он там, он поддержит в борьбе роковой Великое дело великой душой — Святое Эллады спасенье. И меч обнажился, и арфа звучит, Пророчица дивной свободы; И пламень священный ярчее горит, Дружнее разят воеводы. О край песнопенья и доблестных дел, Мужей несравненных заветный предел — Эллада! Он в час твой кровавый Сливает свой жребий с твоею судьбой! Сияющий гений горит над тобой — Звездой возрожденья и славы. Он там!.. он спасает! . . и смерть над певцом! И в блеске увянет цвет юный! И дел он прекрасных не будет творцом, И смолкли чудесные струны! И плач на Востоке. . . и весть пронеслась, Что даже в последний таинственный час Страдальцу былое мечталось;
Что будто он видит родную страну, И сердце искало и дочь, и жену, — И в небе с земным не рассталось! 4824 ЧЕРНЕЦ КИЕВСКАЯ ПОВЕСТЬ Посвящение Прекрасный друг минувших светлых дней, Надежный друг дней мрачных и тяжелых, Вина всех дум, и грустных, и веселых, Моя жена и мать моих детей! Вот песнь моя, которой звук унылой, Бывало, в час бессонницы ночной, Какою-то невидимою силой Меня пленял и дух тревожил мой! О, сколько раз я плакал над струнами, Когда я пел страданье Чернеца, И скорбь души, обманутой мечтами, И пыл страстей, волнующих сердца! Моя душа сжилась с его душою: Я с ним бродил во тьме чужих лесов; С его родных Днепровских берегов Мне веяло знакомою тоскою. Быть может, мне так сладко не мечтать; Быть может, мне так стройно не певать! — Как мой Чернец, все страсти молодые В груди моей давно я схоронил; И я, как он, все радости земные Небесною надеждой заменил. Не зреть мне дня с зарями золотыми, Ни роз весны, ни сердцу милых лиц! И в цвете лет уж я между живыми Тень хладная бесчувственных гробниц. Но я стремлю, встревожен тяжкой мглою. Мятежный рой сердечных дум моих На двух детей, взлелеянных тобою, JÎ на тебя, почти милей мне их,
Я в вас живу, — и сладко мне мечтанье! Всегда со мной мое очарованье. Так в темну ночь цветок, краса полей, Свой запах льет, незримый для очей. 4824 ПЛАЧ ЯРОСЛАВНЫ (Княгине 3. А. Волконской) То не кукушка в роще темной Кукует рано на заре — В Путивле плачет Ярославна Одна на городской стене: «Я покину бор сосновый, Вдоль Дуная полечу, И в Каяль-реке бобровый Я рукав мой обмочу; Я домчусь к родному стану, Где кипел кровавый бой, Князю я обмою рану На груди его младой». В Путивле плачет Ярославна, Зарей, на городской стене: «Ветер, ветер, о могучий, Буйный ветер! что шумишь? Что ты в небе черны тучи И вздымаешь, и клубишь? Что ты легкими крылами Возмутил поток реки, Вея ханскими стрелами На родимые полки?» В Путивле плачет Ярославна, Зарей, на городской стене: «В облаках ли тесно веять С гор крутых чужой земли,
Если хочешь ты лелеять В синем море корабли? Что же страхом ты усеял Нашу долю? для чего По ковыль-траве развеял Радость сердца моего?» В Путивле плачет Ярославна, Зарей, на городской стене: «Днепр мой славный! ты волнами Скалы половцев пробил; Святослав с богатырями По тебе свой бег стремил: Не волнуй же, Днепр широкий, Быстрый ток студеных вод, —Ими князь мой черноокий В Русь святую поплывет». В Путивле плачет Ярославна, Зарей, на городской стене: «О река! отдай мне друга,— На волнах его лелей, Чтобы грустная подруга Обняла его скорей; Чтоб я боле не видала Вещих ужасов во сне, Чтоб я слез к нему не слала Синим морем на заре». В Путивле плачет Ярославна, Зарей, на городской стене: «Солнце, солнце, ты сияешь Всем прекрасно и светло! В знойном поле что сжигаешь Войско друга моего? Жажда луки с тетивами Иссушила в их руках,
И печаль колчан с стрелами Заложила на плечах». И тихо в терем Ярославна Уходит с городской стены. [1823] РАЗБОЙНИК БАЛЛАДА (А. А. Воейковой) Мила Брайнгельских тень лесов; Мил светлый ток реки; И в поле много здесь цветов Прекрасным на венки. Туманный дол сребрит луна; Меня конь борзый мчит: В дальтонской башне у окна Прекрасная сидит. Она поет: «Брайнгельских вод Мне мил приветный шум; Там пышно луг весной цветет, Там рощи полны дум. Хочу любить я в тишине, Не царский сан носить; Там на реке милее мне В лесу с Здвином жить». Когда ты, девица-краса, Покинув замок свой, Готова в темные леса Бежать одна со мной; Ты прежде, радость, угадай, Как мы в лесах живем; Каков, узнай, тот дикий край, Где мы любовь найдем!
Она поет: «Ёрайнгельских вод Мне мил приветный шум: Там пышно луг весной цветет, Там рощи полны дум. Хочу любить я в тишине, Не царский сан носить; Там на реке милее мне В лесу с Эдвином жить. Я вижу борзого коня Под смелым ездоком: Ты царский ловчий, — у тебя Рог звонкий за седлом». Нет, прелесть! Ловчий в рог трубит Румяною зарей, А мой рожок беду звучит, И то во тьме ночной. Она поет: «Брайнгельских вод Мне мил приветный шум; Там пышно луг весной цветет, Там рощи полны дум; Хочу в привольной тишине Тебя, мой друг, любить; Там на реке отрадно мне В лесу с Эдвином жить. Я вижу, путник молодой, Ты, с саблей и ружьем: Быть может, ты драгун лихой И скачешь за полком». Нет, гром литавр и трубный глас К чему среди степей? Украдкой мы в полночный час Садимся на коней.
Приветен шум Ёрайнгельских вод В зеленых берегах, И мил в них месяца восход, Душистый луг в цветах; Но вряд прекрасной не тужить! Когда придется ей В глуши лесной безвестно жить Подругою моей! Там чудно, чудно я Так видно рок И смертью чудной И мрачен мой живу,— велел; я умру, удел. Не страшен так лукавый сам Когда пред черным днем Он бродит в поле по ночам С блестящим фонарем; И мы в разъездах удалых, Друзья неверной тьмы, Уже не помним дней былых Невинной тишины. Мила Брайнгельских тень лесов; Мил светлый ток реки; И много здесь в лугах цветов Прекрасным на венки. [1825] НА ПОГРЕБЕНИЕ А Н Г Л И Й С К О Г О Г Е Н Е Р А Л А С І І Р А ДЖОНА М У Р А Не бил барабан перед смутным полком, Когда мы вождя хоронили, И труп не с ружейным прощальным огнем Мы в недра земли опустили Русские повты — 1105 ^Qj
И бедная почесть в ночи отдана$ Штыками могилу копали; Нам тускло светила в тумане луна, И факелы дымно сверкали. На нем не усопших покров гробовой, Лежит не в дощатой неволе: Обернут в широкий свой плащ боевой, Уснул он, как ратники в поле. Не долго, но жарко молилась, творцу Дружина его удалая, И молча смотрела в лицо мертвецу, О завтрашнем дне помышляя. Быть может, на утро внезапно явясь, Враг дерзкий, надменности полный, Тебя не уважит, товарищ, а нас Умчат невозвратные волны. О нет, не коснется в таинственном сне До храброго дума печали! Твой одр одинокий в чужой стороне Родимые руки постлали. Еще не свершен был обряд роковой, И час наступил разлученья; И с валу ударил перун вестовой, И нам он не вестник сраженья. Прости же, товарищ! Здесь нет ничего На память могилы кровавой; И мы оставляем тебя одного С твоею бессмертною славой. 11826] К Н . 3 . А. КОЛКОІІСКОЙ Мне говорят: «Она поет — И радость тихо в душу льется, Раздумье томное найдет, В мечтаньи сладком сердце бьется.
И то, что мило на земли, Когда поет она — милее, И пламенней огонь любви, И всё прекрасное святее!» А я, я слез не проливал, Волшебным голосом плененный, Я только помню, что видал Певицы образ несравненный. О, помню я, каким огнем Сияли очи голубые, Как на челе ее младом Вилися кудри золотые! И помню звук ее речей, Как помнят чувство дорогое: Он слышится в душе моей, -— В нем было что-то неземное. Она, она передо мной, Когда таинственная лира Звучит о Пери молодой Долины светлой Кашемира, Звезда любви над ней горит, И — "стан обхвачен пеленою — Она, эфирная, летит, Чуть озаренная луною, Из лилий с розами венок Небрежно волосы венчает, И локоны ее взвевает Душистой ночи ветерок. [48261 В Е Ч Е Р Н И Й ЗВОН (М. С. В/ШРН-ой) Вечерний звон, вечерний звон! Как много дум наводит он О юных днях в краю родном,
Где я любил, где отчий дом, И как я, с ним навек простясь, Там слушал звон в последний раз! Уже не зреть мне светлых дней Весны обманчивой моей! И сколько нет теперь в живых Тогда веселых, молодых! И крепок их могильный сон, — Не слышен им вечерний звон. Лежать и мне в земле сырой! Напев унылый надо мной В долине ветер разнесет; Другой певец по ней пройдет. И уж не я, а будет он В раздумье петь вечерний звон! [18-28] РОМАНС Д Е З Д Е М О Н Ы (С английского) В раздумье бедняжка под тенью густою Сидела, вздыхая, крушима тоскою: В ы пойте мне иву, зеленую иву! Она свою руку на грудь положила И голову тихо к коленам склонила: О и в а — т ы ива, зеленая ива' Студеные волны шумя там бежали, — И стон ее жалкой те волны роптали: О ива — ты ива, зеленая ива! Горючие слезы катились ручьями, И дикие камни смягчались слезами. О ива — ты ива, зеленая ива! Зеленая ива мне будет венком![1831]

Ч-Ѵ • ; :у - ' у у . ѵ у ууу - I . ѵ - У ' ->.' •Л: В © ' м ' Уу, лу ' щ Ѵ> • • • - Л І - • Л.::
ПЕСНЬ БАРДА ПО В Р Е М Я В Л А Д Ы Ч Е С Т В А Т А Т А Р В Р О С С И И О! етонати русской земло, стючяиувмпі пръоую юдину и нръвых князей.' Слабо о полку Игореве Где вы, краса минувших лет, Баянов струны золотые, Певицы вольности и славы, и побед, Народу русскому родные? Бывало: ратники лежат вокруг огней По брегу светлого Дуная, Когда тревога боевая Молчит до утренних лучей. Вдали — туманом покровенный Стан греков, и над ним грозна, Как щит в бою окровавленный, Восходит полная луна. И тихий сон во вражьем стане; Но там, где вы, сыны снегов, Там вдохновенный на кургане Поет деянья праотцов — И персты вещие летают По звонким пламенным струнам,
И взоры воинов сверкают, И рвутся длани их к мечам! На утро солнце лишь восстало — Проснулся дерзостный булат: Валятся греки — ряд на ряд, И их полков — как не бывало! И вы сокрылися, века полночной славы, Побед и вольности века! Так сокрывается лик солнца величавый За громовые облака. Но завтра солнце вновь восстанет. . . А м ы . . . нам долго цепи влечь: Столетья протекут — и русский меч не грянет Тиранства гордого о меч. Неутомимые страданья Погубят память об отцах, И гений рабского молчанья Воссядет, вечный, на гробах. Теперь вотще младый баян На голос предков запевает: Жестоких бедствий ураган Рабов полмертвых оглашает; И он, дрожащею рукой Подняв холодные железы, Молчит, смотря на них сквозь слезы, С неисцелимою тоской! 1825 ЧУЖБИНА Там, где в блеске горделивом Меж зеленых берегов Волга вторит их отзывом Песни радостных пловцов, И как Нил-благотворитель Па поля богатство льет, —
Там отцов моих обитель, Там любовь моя живет! Я давно простился с вами, Незабвенные края! Под чужими небесами Отцветет весна моя; Но ни в громком шуме света, Ни под бурей роковой Не слетит со струн поэта Голос родине чужой. Радость жизни, друг свободы, Муза любит мой приют. Здесь, когда брега и воды Под туманами заснут, И, как щит перед сраженьем, Светел месяц золотой, — С благотворным вдохновеньем, Легкокрылою толпой, Ид страны очарованья, В их эфирной тишине, Утешители-мечтанья Ниспускаются ко мне; Пред очами оживает Красота минувших дней, Сладко грудь моя вздыхает, Сердце бьется, взор ясней! Это ты, страна родная, Где весенние цветы Мне дарила жизнь младая! Край прелестный — это ты, Где видением игривым Каждый день мой пролетал, Каждый день меня счастливым Находил и оставлял! Вы, холмы, леса, поляны, Скаты злачных берегов
й старинные курганы —Память смелых праотцов — Сохраненные веками, Как свидетели побед. Непритворными струнами Вас приветствует поэт! Ваш певец в чужбине дышит И, один во цвете дней, Долго, долго не услышит Песен волжских рыбарей. Долго грустный проблуждает Он по дальным сторонам; Долго арфа не сыграет Песни радостным друзьям. Ты, которая вливаешь Огнь божественный в сердца И цветами убираешь Кудри юного певца, Радость жизни, друг свободы, Муза лиры, прилетай И утраченные годы Мне в мечтах напоминай! Муза лиры, ты прекрасна, Ты мила душе моей; Мне с тобою не ужасна Буря света и страстей. Я горжусь твоим участьем; Ты чаруешь жизнь мою, — И забытый рано счастьем, Я утешен: я пою! 4823 ПЕСНЯ Мы любим шумные пиры, Вино и радости мы любим, И пылкой вольности дары
Заботой светскою не губим. Мы любим шумные пиры, Вино и радости мы любим. Наш Август смотрит сентябрем — Нам до него какое дело! Мы пьем, пируем и поем Беспечно, радостно и смело. Наш Август смотрит сентябрем — Нам до него какое дело! Здесь нет ни скиптра, ни оков, Мы все равны, мы все свободны, Наш ум — не раб чужих умов, И чувства наши благородны. Здесь нет ни скиптра, ira оков, Мы все равны, мы все свободны. Приди сюда хоть русский царь, Мы от покалов не привстанем. Хоть громом бог в наш стол ударь, Мы пировать не перестанем. Приди сюда хоть русский царь, Мы от покалов ие привстанем. Друзья! покалы к небесам — Обет правителю природы: «Печаль и радость — пополам, Сердца — на жертвенник свободы!» Друзья! покалы к небесам — Обет правителю природы. Да будут наши божества Вино, свобода и веселье! Им наши мысли и слова! Им и занятье и безделье! Да будут наши божества Вино, свобода и веселье! 4)1
гимн Боже! вина, вина! Трезвому жизнь скучна, Пьяному рай! Жизнь мне прелестную И неизвестную, Чашу ж не тесную Боже подай! Пьянства любителей, Мира презрителей Боже храни! Души свободные, С Вакховой сходные, Вина безводные Ты помяни! Чаши высокие И преширокие Боже храни! Вина им цельные И неподдельные! Вина ж не хмельные Прочь отжени! Пиры полуночные, Зато непорочные, Боже спасай! Студентам гуляющим. Вино обожающим, Тебе не мешающим, Ты не мешай! 1823 МУЗА Богиня струн пережила Богов и грома и булата; Она прекрасных рук в оковы не дала Векам тиранства и разврата.
Они пришли; повсюду смерть и брань, В венце раскованная сила; Ее бессовестная длань Алтарь изящного разбила; Но с праха рушенных громад, Из тишины опустошенья, Восстал — величествен и млад — Бессмертный ангел вдохновенья. 1823 К ХАЛАТУ Как я люблю тебя, халат! Одежда праздности и лени, Товарищ тайных наслаждений И поэтических отрад! Пускай служителям Арея Мила их тесная ливрея; Я волен телом, как душой. От века нашего заразы, От жизни бранной и пустой Я исцелен — и мир со мной: Царей проказы и приказы Не портят юности моей — И дни мои, как я в халате, Стократ пленительнее дней Царя, живущего некстати. Ночного неба президент, Луна сияет золотая; Уснула суетность мирская — Не дремлет мыслящий студент: Окутан авторским халатом, Презрев слепого света шум, Смеется он, в восторге дум, Над современным Геростратом. Ему не видятся в мечтах Кинжалы Занда иль Лувеля, И наша слава-пустомеля
Душе возвышенной — не страх. Простой чубук в его устах; Пред ним, уныло догорая, Стоит свеча невосковая; Небрежно, гордо он сидит С мечтами гения живого — И терпеливого портного За свой халат благодарит! 1825 ЭЛЕГІІЯ вободы гордой вдохновенье! ебя не слушает народ: Оно молчит, святое мщенье, И на царя не восстает. Пред адской силой самовластья, Покорны вечному ярму, Сердца не чувствуют несчастья И ум не верует уму. Я видел рабскую Россию: Перед святыней алтаря, Гремя цепьми, склонивши выю, Она молилась за царя. 1824 % ЭЛЕГИЯ Еще молчит гроза народа, Еще окован русский ум, И угнетенная свобода Таит порывы смелых дум. О! долго цепи вековые С рамен отчизны не спадут, Столетья грозно протекут -— И не пробудится Россия! 1824
.ІИВОЙИЯ Не встанешь ты из векового npaxâ, Ты не блеснешь под знаменем креста, Тяжелый меч наследников Рорбаха, Ливонии прекрасной красота! Прошла пора твоих завоеваний, Когда в огнях тревоги боевой, Вожди побед, смирители Казани, Смирялися, бледнея пред тобой! Но тишина постыдного забвенья Не всё, не всё у славы отняла: И черные дела опустошенья, И доблести возвышенной дела. .. Они живут для музы песнопенья, Для гордости поэтова ч е л а ! — Рукою лет разбитые громады, Где бранная воспитывалась честь, Где торжество не ведало пощады И грозную разгорячало месть, — Несмелый внук ливонца удалого Глядит на ваш красноречивый прах. . . И нет в груди волнения живого, И нет огня в бессмысленных очах! Таков ли взор любимца вдохновенья, В душе его такая ль тишина, Когда ему, под рубищем забвенья, Является святая старина? Исполненный божественной отрады, Он зрит в мечтах минувшие века; Душа кипит; горят, яснеют взгляды. . . И падает к струнам его рука. 1824 РОДИИА Краса полуночной природы, Любовь очей, моя страна! Твоя живая тишина,
Твои лихие иепогодьі, Твои леса, твои луга, И Волги пышные брега, И Волги радостные воды, — Всё мило мне, как жар стихов, Как жажда пламенная славы, Как шум прибережной дубравы И разыгравшихся валов! Всегда люблю я, вечно живы На крепкой памяти моей Предметы юношеских дней И сердца первые порывы; Когда волшебница-мечта Красноречивые места Мне оживляет и рисует: Она свежа, она чиста, Она блестит, она ликует. Но там, где русская природа, Как наших дедов времена, И величава, и грозна, И благодатна, как свобода,— Там вяло дни мои лились, Там не внимают вдохновенью, И люди мирно обреклись Непринужденному забвенью. Целуй меня, моя Лилета, Целуй, целуй! Опять с тобой Восторги вольного поэта И сила страсти молодой, И голос лиры вдохновенной! Покинув край непросвещенный, Душой высокое любя, Опять тобой воспламененный, Я стану петь и шум военный, И меченосцев, и тебя!
ЭЛЕГИИ 1 Свободен я: уже не трачу Ни дня, ни ночи, ни стихов За милый взгляд, за пару слов, Мне подаренных наудачу В часы бездушных вечеров; Мои светлеют упованья, Печаль от сердца отошла, И с ней любовь: так пар дыханья Слетает с чистого стекла! И Я знал живое заблужденье, Любовь певал я; были дни — Теперь умчалися они, Теперь кляну ее волненье, Ее блудящие огни. Я понял ветреность прекрасной, Пустые взгляды и слова — И в сердце стихнул жар опасный И не кружится голова: Гляжу с улыбкою, как прежде, В глаза кумиру моему; Но я не верую надежде, Но я молюся не ему! Ill Моя Камена ей певала, Но сила взора красоты Не мучила, не услаждала Моей надежды и мечты; Но чувства пылкого, живого — Любви не знал я: так волна В лучах светила золотого Блестит, кипит, — но холодна! 1823 27 Русские поэты — 1105
МОЛИТВА Молю святое провиденье: Оставь мне тягостные дни, Но дай железное терпенье, Но сердце мне окамени. Пусть, неизменен, жизни новой Приду к таинственным вратам, Как Волги вал белоголовый Доходит целый к берегам. •182,3 ГЕНИЙ Когда, гремя и пламенея, Пророк на небо улетал — Огонь могучий проникал Живую душу Елисея: Святыми чувствами полна, Мужала, крепла, возвышалась, И вдохновеньем озарялась, И бога слышала она! Так гений радостно трепещет, Свое величье познает, Когда пред ним гремит и блещет Иного гения полет; Его воскреснувшая сила Мгновенно зреет для чудес. . . И миру новые светила — Дела избранника небес! [ф5] ДВЕ КАРТИНЫ Прекрасно озеро Чудское, Когда над ним светило дня Из синих вод, как шар огня, Встает в торжественном покое: Его красой озарена, Цветами радуги играя, Лежит равнина водяная
Необозрима и пышна; Прохлада утренняя веет, Едва колышутся леса; Как блестки золота, светлеет Их переливная роса; У пробудившегося брега Стоят, готовые для бега, И тихо плещут паруса; На лодку мрежи собирая, Рыбак взывает и поет, И песня русская, живая, Разносится по глади вод. Прекрасно озеро Чудское, Когда блистательным столбом Светило искрится ночное В его кристалле голубом: Как тень, отброшенная тучей, Вдоль искривленных берегов, Чернеют образы лесов И кое-где огонь пловучий Горит на челнах рыбаков; Безмолвна синяя пучина, В дубровах мрак и тишина, Небес далекая равнина Сиянья мирного полна; Лишь изредка, с богатым ловом Подъемля сети из воды, Рыбак живит веселым словом Своих товарищей труды; Или — путем дугообразным — С небесных падая высот, Звезда над озером блеснет, Огнем рассыплется алмазным И в отдаленьи пропадет. 1823 ПОЭТ «Искать ли славного венца На поле рабских состязаний, Тревожа слабые сердца,
Сбирая нищенские дани? Сия народная хвала, Сей говор близкого забвенья, Вознаградит ли музе пенья Ее священные дела? Кто их постигнет? Гений вспыхнет — Толпа любуется на свет, Шумит, шумит, шумит — затихнет: И это слава наших лет!» Так мыслит юноша-поэт, Пока в душе его желанья Мелькают, темные, как сон, И твердый глас самосоэнанья Не возвестил ему, кто он. И вдруг, надеждой величавой Свои предвидя торжества, Беспечный — право иль не право Его приветствует молва -—За независимою славой Пойдет любимец божества; В нем гордость смелая проснется: Свободен, весел, полон сил, Орел великий встрепенется, Гасширит крылья и взовьется К бессмертной области светил! 4823 « « « Не вы ль, убранство наших дней, Свободы искры огневые — Гылеев умер, как злодей! — О вспомяни о нем, Госсия, Когда восстанешь от цепей И силы двинешь громовые На самовластие царей!
А . С. П У Ш К И Н У О ты, чья дружба мне дороже Приветов ласковой молвы, Милее девицы пригожей, Святее царской головы! Огнем стихов ознаменую Те достохвальные края И ту годину золотую, Где и когда мы: ты да я, Два сына Руси православной, Два первенца полночных муз, Постановили своенравно Наш поэтический союз. Пророк изящного, забуду ль, Как волновалася во мне, На самой сердца глубине, Восторгов пламенная удаль, Когда могущественный ром С плодами сладостной Мессины, С немного сахара, с вином, Переработанный огнем, Лился в стаканы-исполины? Как мы, бывало, пьем да пьем, Творим обеты нашей Гебе, Зовем свободу в нашу Русь, И я на вече, я на небе И славой прадедов горжусь! Мне утешительно доселе, Мне весело воспоминать Сию поэзию во хмеле, Ума и сердца благодать. Теперь, когда Парнаса воды Хвостовы черпают на оды, И простодушная Москва, Полна святого упованья, Приготовляет торжества На светлый день царевенчанья, — С челом возвышенным стою
Перед скрижалью вдохновений, И вольность наших наслаждений, И берег Сороти пою! 1826 ТРПГОРСКОЕ (Посвящается П. А. ()сиповой)\ В стране, где вольные живали Сыны воинственных славян, Где сладким именем граждан Они друг друга называли; Куда великая Ганда Добро водила издалеча, Пока московская гроза Не пересиливала веча; В стране, которую война Кровопролитно пустошила, Когда ливонски знамена Душа геройская водила; Где побеждающий Стефан В один могущественный стан Уже сдвигал толпы густые, Да уничтожит псковитян, Да ниспровергнется Госсия! Но ты, к отечеству любовь, Ты, чем гордились наши деды, Ты ополчилась. . . Кровь да кровь. И он не праздновал победы! В стране, где славной старины Не все следы истреблены, Где сердцу русскому доныне Красноречиво говорят: То стен полуразбитых ряд И вал на каменной вершине, То одинокий древний храм Среди беспажитной поляны, То благородные курганы По зеленеющим брегам; В стране, где Сороть голубая,
Подруга зеркальных озер, Разнообразно между гор Свои изгибы расстилая, Водами ясными поит Поля, украшенные нивой, — Там, у раздолья, горделиво Гора трехолмная стоит; На той горе, среди лощины, Перед лазоревым прудом, Белеется веселый дом И сада темные картины, Село и пажити кругом. Приют свободного поэта, Непобежденного судьбой! Благоговею пред тобой, — И дар божественного света, Краса и радость лучших лет, Моя надежда и забава, Моя любовь, и честь, и слава — Мои стихи — тебе привет! Как сна отрадные виденья, Как утро пышное весны, Волшебны, свежи наслажденья На верном лоне тишины, Когда душе, не утомленной Житейских бременем трудов, Доступен жертвенник священный Богинь кастальских берегов; Когда родимая природа Ее лелеет и хранит И ей, роскошная, дарит Всё, чем возвышена свобода. Душе пленительна моей Такая райская година: Камены пламенного сына Она утешила; об ней Воспоминание живое
И ныне радует меня. Бывало, в царственном покое, Великое светило дня, Вослед за раннею денницей, Шаром восходит огневым И небеса, как багряницей, Окинет заревом своим; Его лучами заиграют Озер живые зеркала; Поля, холмы благоухают; С них белой скатертью слетают И сон, и утренняя мгла; Росой перловой и зернистой Дерев одежда убрана; Пернатых песнью голосистой Звучит лесная глубина. Тогда, один, восторга полный, Горы прибережной с высот, Я озирал сей неба свод, Великолепный и безмолвный, Сии круги и ленты вод, Сии ликующие нивы, Где серп мелькал трудолюбивый По золотистым полосам; Скирды желтелись, там и там Жнецы к товарищам взывали, И на дороге, вдалеке, С холмов бегущие к реке Стада пылили и блеяли. Бывало, солнце без лучей Стоит и рдеет в бездне пара, Тяжелый воздух полон жара; Вода чуть движется; над ней Склонилась томными ветвями Дерев безжизненная сень; На поле жатвы, меж скирдами, Невольная почиет лень, И кони спутанные бродят.
И псы валяются; молчат Село и холмы; душен сад, И птицы песен не заводят. . . Туда, туда, друзья мои! На скат горы, на брег зеленый, Где дремлют Сороти студеной Гостеприимные струи; Где под кустарником тенистым Дугою выдалась она По глади вогнутого дна, Песком усыпанной сребристым. Одежду прочь! Перед челом Протянем руки удалые И бух!—блистательным дождем Взлетают брызги водяные. Какая сильная волна! Какая свежесть и прохлада! Как сладострастна, как нежна Меня обнявшая Наяда! Дышу вольнее, светел взор, В холодной неге оживаю, И бодр и весел выбегаю Травы на бархатный ковер. Что восхитительнее, краше Свободных, дружеских бесед, Когда за пенистою чашей С поэтом говорит поэт? Жрецы высокого искусства! Пророки воли божества! Как независимы их чувства, Как полновесны их слова! Как быстро мыслью В Д О Х І І О Е С Н Н О Й , Мечты на радужных крылах, Они летают по вселенной В былых и будущих веках! Прекрасно радуясь, играя, Надежды смелые кипят, И грудь трепещет молодая,
И гордый вспыхивает взгляд! Певец Руслана и Людмилы! Была счастливая пора, Когда так веселы, так милы Неслися наши вечера Там на горе, под мирным кровом Старейшин сада вековых, На дерне свежем и шелковом, В виду окрестностей живых; Или в тиши благословенной Жилища граций, где цветут Каменами хранимый труд И ум изящно просвещенный; В часы, как, сладостные, там Дары ІЭвтерпы нас пленяли, Как персты легкие мелькали По очарованным ладам: С них звуки стройно подымались, И в трелях чистых и густых Они свивались, развивались — И сердце чувствовало их! Вот за далекими горами Скрывается прекрасный день; От сеней леса над водами Волнообразными рядами Длиннеет трепетная тень; В реке сверкает блеск зарницы, Пустеют холмы, дол и брег; В село въезжают вереницы Поля покинувших телег; Где-где залает пес домовый, Иль ветерок зашелестит В листах темнеющей дубровы, Иль птица робко пролетит, Иль воз, тяжелый и скрыпучий, Усталым движимый конем, Считая бревна колесом, Переступает мост пловучий; И вдруг отрывный и глухой
Промчится грохот над рекой, Уже спокойной и дремучей, — И вдруг замолкнет. . . Но вдали, На крае неба, месяц полный Со всех сторон заволокли Большие облачные волны; Вон расступились, вон сошлись, Вон грозно тихие слились В одну громаду непогоды — И на лазоревые своды, Молниеносна и черна, С востока крадется она. Уже безмолвие лесное Налетом ветра смущено; Уже не мирно и темно Реки течение ночное; Широко эыблются на нем Теней раскидистые чащи, Как парус, в воздухе дрожащий, Почти упущенный пловцом, Когда внезапно буря встанет, Покатит шумные струи, Рванет крыло его ладьи И над пучиною растянет. Тьма потопила небеса; Пустился дождь; гроза волнует, Взрывает воды и леса, Гремит и блещет и бушует. Мгновенья дивные! Когда С конца в конец, по тучам бурным, Зубчатой молнии бразда Огнем рассыплется пурпурным, Всё видно: цепь далеких гор, И разноцветные картины Идвивов Сороти, озер, Села, и брега, и долины! Вдруг тьма угрюмей и черней, Удары громче громовые,
Шумнее, гуще и быстрей Дождя потоки проливные. Но завтра, в пышной тишине, На небо ярко-голубое Светило явится дневное Восставить утро золотое Грозой омытой стороне. Придут ли дни? Увижу ль снова Твои холмы, твои поля, О православная земля Священных памятников Пскова? Твои родные красоты Во имя муз благословляю И верным счастьем называю Всё, чем меня ласкала ты! Как сладко узнику младому, Покинув тьму и груз цепей, Взглянуть на день, на блеск зыбей, Пройти по брегу луговому, Упиться воздухом полей! Как утешительно поэту От мира хладной суеты,— Где многочисленные в Лету Бегут надежды и мечты, Где в сердце, музою любимом, Порой, как пламени струя, Густым задавленная дымом, Страстей при шуме нестерпимом Слабеют силы бытия, — В прекрасный мир, в сады природы Себя свободного укрыть, И вдруг и гордо позабыть Свои потерянные годы!
АДЕЛАЙДЕ Я твой, я твой, Аделаида! Тобой узнал я, как сильна, Как восхитительна Киприда, И как торжественна она! Ланит и персей жар и нега, Живые груди, блеск очей, И волны ветреных кудрей.. . О друг! ты Альфа и Омега Любви возвышенной моей! С минуты нашего свиданья Мои пророческие сны, Мои кипучие желанья Все на тебя устремлены. Предайся мне: любви забавы Я песнью громкой воспою И окружу лучами славы Младую голову твою. А ты, кого душою страстной Когда-то я боготворил, Кому поэзии прекрасной Я звуки первые дарил, Прощай! Меня твоя измена Иными чувствами зажгла: Теперь вольна моя Камена И горделива и смела! Я отрекаюсь от закона Твоих очей и томных уст И отдаю тебе — на хлюст Учебной роте Геликона! 1826 СОМНЕНИЕ Когда зовут меня поэтом Уста ровесницы харит, И соблазнительным приветом Она мечты мои живит;
Когда душе моей опасен Любви могущественный жар —Я молчалив, я не согласен, Я берету небесный д а р . . . Избранник бога песнопенья, Надменно чувствуя: кто я, Означу ль светом вдохновенья Простую жажду наслажденья, Безумный навык бытия? Сей мир поэзии обычной — Он тесен славе: мир иной, Свободный, светлый, безграничный, Как рай, лежит передо мной! 1826 ПЕСПЯ Всему человечеству Заздравный стакан, Два полных — отечеству И славе славян. Свободе божественной, Лелеющей нас, Кругом и торжественно. По троице в раз! Поэзии сладостной И миру наук, И буйности радостной, И удали рук, Труду и безделию, Любви пировать, Вину и веселию Четыре да пять! Очам возмутительным И персям живым, Красоткам чувствительным, Красоткам лихим,
С природою пылкою, С дешевой красой, Последней бутылкою — И все из одной! Кружится, склоняется Моя голова, Но дух возвышается, Но громки слова! Восторгами пьяными Разнежился я. Стучите стаканами И пойте, друзья! •1827 ПЕСНЯ Из страны, страны далекой, С Волги-матушки широкой, Ради сладкого труда, Ради вольности высокой Собралися мы сюда. Помним холмы, помним долы, Наши храмы, наши села, И в краю, краю чужом Мы пируем пир веселый И за родину мы пьем. Благодетельною силой С нами немцев подружило Откровенное вино; Шумно, пламенно и мило Мы гуляем заодно. Но с надеждою чудесной Мы стакан, и полновесный, Нашей Руси — будь она Первым царством в поднебесной, И счастлива и славна!
П. А. ОСИПОЙОЙ Благодарю вас за цветы: Они священны мне; порою На них задумчиво покою Мои любимые мечты; Они пленительно и живо Те дни напоминают мне, Когда на воле, в тишине, С моей Каменою ленивой Я своенравно отдыхал Вдали удушливого света, И вдохновенного поэта К груди кипучей прижимал! И ныне, с грустию утешной, Мои желания летят В тот край возвышенных отрад Свободы милой и безгрешной. И часто вижу я во сне: И три горы, и дом красивый, И светлой Сороти извивы Златого месяца в огне, И там, у берега, тень ивы — Приют прохлады в летний зной, Наяды полог продувной; И те отлогости, те нивы, Из-за которых вдалеке, На вороном аргамаке, Заморской шляпою покрытый, Спеша в Тригорское, один — Вольтер и Гёте и Расин, Являлся Пушкин знаменитый; И ту площадку, где в тиши Нас нежила, нас веселила Вина чарующая сила — Оселок сердца и души; И всё божественное лето, Которое из рода в род, Как драгоценность, перейдет, Зане Языковым воспето! 432 ч
Златые дни! златые дни! Взываю к вам, и где ж они? Теперь не то: с утра до ночи Мир политических сует Мне утомляет ум и очи, А пользы нет, и славы нет! Скучаю горько и едва ли К поре, ко времени пройдут Мои учебные печали И прозаический мой труд. Но что бы ни было — оставлю Незанимательную травлю За дичью суетных наук, — И, друг природы, лени друг, Беспечной жизнью позабавлю Давно ожиданный досуг. Итак, вперед молюся богу, Да он меня благословит, Во имя Феба и Харит, На православную дорогу; Да мой обрадованный взор Увидит вновь, восторга полный, Верхи и скаты ваших гор, И темный сад, и дом, и волны! 1827 К Н Я Н Е А. С. П У Ш К И Н А Свет Родионовна, забуду ли тебя? В те дни, как сельскую свободу возлюбя, Я покидал для ней и славу, и науки, И немцев, и сей град профессоров и скуки, — Ты, благодатная хозяйка сени той, Где Пушкин, не сражен суровою судьбой, Презрев людей, молву, их ласки, их измены, Священнодействовал при алтаре Камены, — Всегда приветами сердечной доброты Русские поэты — 1 1 0 5 433
Встречала ты меня, мне здравствовала ты, Когда чрез длинный ряд полей, под зноем лета, Ходил я навещать изгнанника-поэта, И мне сопутствовал приятель давний твой, Ареевых наук питомец молодой. Как сладостно твое святое хлебосольство Нам баловало вкус и жажды своевольство! С каким радушием—красою древних лет — Ты набирала нам затейливый обед! Сама и водку нам, и брашна подавала, И соты, и плоды, и вина уставляла На милой тесноте старинного стола! Ты занимала нас — добра и весела — Про стародавних бар пленительным рассказом: Мы удивлялися почтенным их проказам, Мы верили тебе — и смех не прерывал Твоих бесхитростных суждений и похвал; Свободно говорил язык еловоохотной, И легкие часы летели беззаботно! 1827 ПЕС11Я Когда умру, смиренно совершите По мне обряд печальный и святой, И мне стихов надгробных не пишите, И мрамора не ставьте надо мной. Но здесь, друзья, где ныне сходка наша Беседует разгульна и вольна; Где весела, как праздничная чаша, Душа кипит студенчески-шумна,— Во славу мне вы чашу круговую Наполните блистательным вином, Торжественно пропойте песнь родную И пьянствуйте об имени моем.
Всё тлен и миг! Влажен, кому с друзьями Свою весну пропировать дано; Кто видит мир туманными глазами И любит жизнь за песни и вино! . . 182.9 ПЛОВЕЦ Нелюдимо наше море, День и ночь шумит оно; В роковом его просторе Много бед погребено. Смело, братья! Ветром полный Парус мой направил я : Полетит на скользки волны Быстрокрылая ладья! Облака бегут над морем, Крепнет ветер, зыбь черней, Будет буря: мы поспорим И помужествуем с ней. Смело, братья! Туча грянет, Закипит громада вод, Выше вал сердитый встанет, Глубже бездна упадет! Там, за далью непогоды, Есть блаженная страна: Не темнеют неба своды, Не проходит тишина. Но туда выносят волны Только сильного д у ш о й ! . . Смело, братья, бурей полный Прям и крепок парус мой. * 4.35
ВОДОПАД Море блеска, гул, удары, И земля потрясена; То стеклянная стена О скалы раздроблена, То бегут чрез крутояры Многоводной Ниагары Ширина и глубина! Вон пловец! Его от брега Быстриною' унесло; В синий сумрак водобега Упирает он весло. . . Тщетно! Бурную стремнину Он не силен оттолкнуть; Далеко его в пучину Бросит каменная круть! Мирно, гибели послушный, Убрал он свое весло: Он потупил равнодушно Безнадежное чело; Он глядит спокойным оком. . . И к пучине волн и скал Роковым своим потоком Водопад его помчал. Море блеска, гул, удары, И земля потрясена; То стеклянная стена О скалы раздроблена, То бегут чрез крутояры Многоводной Е[иагары Ширина и глубина!
П О Д Р А Ж А Н И Е ПСАЛМУ СХХХѴІ В дни плена, полные печали, На Вавилонских берегах Среди врагов мы восседали В молчаньи горьком и следах; Там вопрошали нас тираны, Почто мы плачем и грустим. «Возьмите гусли и тимпаны И пойте ваш Ерусалим». Нет! Свято нам воспоминанье О славной родине своей; Мы не дадим на посмеянье Высоких песен прошлых дней! Твои, Сион, они прекрасны! В них ум и звук любимых стран! Порвитесь струны сладкогласны, Разбейся звонкий мой тимпан! Окаменей язык лукавый, Когда забуду грусть мою И песнь отечественной славы Ее губителям спою. А ты, среди огней и грома Нам даровавший свой закон, Напомяни сынам Эдома День, опозоривший Сион, Когда они в весельи диком Убийства, шумные вином, Нас оглушали грозным криком: «Всё истребим, всех поженем!» Блажен, кто смелою десницей Оковы плена сокрушит,
Кто плач Израиля сторицей На притеснителях отмстит! Кто в дом тирана меч и пламень И смерть ужасную внесет! И с ярким хохотом о камень Его младенцев разобьет! 1850 В Е С Е Н Н Я Я НОЧЬ (Татьяне Дмитриевне) В прозрачной мгле безмолвствует столица; Лишь изредка на шум и глас ночной Откликнется дремавший часовой, Иль топнет конь, и быстро колесница Продребезжит по звонкой мостовой. Как я люблю приют мой одинокий! Как здесь мила весенняя луна: Сребристыми узорами она Рассыпалась на пол его широкий Во весь объем трехрамного окна! Сей лунный свет, таинственный и нежный, Сей полумрак, лелеющий мечты, Исполнены соблазнов... Где же ты, Как поцелуй насильный и мятежный, Разгульная и чудо красоты? Во мне душа трепещет и пылает, Когда, к тебе склоняясь головой, Я слушаю, как дивный голос твой, Томительный, журчит и замирает, Как он кипит, веселый и живой! Или когда твои родные звуки Тебя зовут — и, буйная, летишь,
Крутишь главой, сверкаешь и дрожишь, И прыгаешь, и вскидываешь руки, И топаешь, и свищешь, и визжишь! Приди! Тебя улыбкой задушевной, Объятьями восторга встречу я, Желанная и добрая моя, Мой лучший сон, мой ангел сладкопевной, Поэзия московского житья! Приди, утешь мое уединенье, Счастливого рукой благослови Труды и дни грядущие мои На светлое, святое вдохновенье, На праздники и шалости любви! 1831 ПОЭТУ Когда с тобой сроднилось вдохновенье, И сильно им твоя трепещет грудь, И видишь ты свое предназначенье, И знаешь свой благословенный путь; Когда тебе на подвиг всё готово, В чем на земле небесный явен дар: Могучей мысли свет и жар И огнедышущее слово, — Иди ты в мир: да слышит он пророка, Но в мире будь величествен и свят: Не лобызай сахарных уст порока, И не проси и не бери наград. Приветно ли сияет багряница, Ужасен ли венчанный произвол, — Невинен будь, как голубица, Смел и отважен, как орел! И стройные, и сладостные звуки Поднимутся с гремящих струн твоих: VP
В тех звуках раб свои забудет муки, И царь Саул заслушается их; И жизнию торжественно-высокой Ты процветешь — и будет век светло Твое открытое чело, И зорко — пламенное око! Но если ты похвал и наслаждений Исполнился желанием земным, Не собирай богатых приношений На жертвенник пред господом твоим: Он на тебя немилосердно взглянет, Не примет жертв лукавых; дым и гром Размечут их -— и жрец отпрянет, Дрожащий страхом и стыдом! 1851. Д. В. Д А В Ы Д О В У Давным-давно люблю я страстно Созданья вольные твои, Певец лихой и сладкогласной Меча, фиала и любви! Могучи, бурно-удалыя, Они мне милы, святы мне, — Твои, которого Россия В свои годины роковыя Радушно видит на коне, В кровавом зареве пожаров, В дыму и прахе боевом, Отваге пламенных гусаров Живым примером и вождем; И на скрижалях нашей Клии Твои дела уже блестят: Ты кровью всех врагов России Омыл свой доблестный булат! Прими рукою благосклонной Мой дерзкий дар: сии стихи — Души студентски-забубенной Разнообразные грехи.
Там, в той стране полу-немецкой, Где безмятежные живут Веселый шум, ученый труд И чувства груди молодецкой, Моя поэзия росла Самостоятельно и живо, При звонком говоре стекла, При песнях младости гульливой, И возросла она счастливо — Резва, свободна и смела, Певица братского веселья, Друзей, да хмеля и похмелья Беспечных юношеских дней: Не удивляйся же ты в ней Разливам пенных вдохновений, Бренчанью резкому стихов, Хмельному буйству выражений И незастенчивости слов! 1855

/ tg \ Ш Ш Ж Ж Ж А Е Ш Ч

ЧЕТЫРЕ НАЦИИ I Британский лорд Свободой горд — Он гражданин, Он верный сын Родной земли. Ни к[ороли], Ни происк п [ а п ] Кровавых лап На смельчака Исподтишка Не занесут. Как новый Брут, Он носит меч, Чтоб когти сечь. II Француз-дитя, Он вам, шутя, Разрушит трон И даст закон; Он царь и раб, Могущ и слаб, Самолюбив,
Нетерпелив. Он быстр, как взор, И пуст, как вздор. И удивит, И насмешит. III Германец смел, Но переспел В котле ума; Он, как чума Соседних стран, Мертвецки пьян, Сам в колпаке, Нос в табаке, Сидеть готов Хоть пять веков Над кучей книг, Кусать язык И проклинать Отца и мать Над парой строк Халдейских числ, Которых смысл Понять не мог. IV В [России] чтут [Царя] и к [ н у т ] ; В ней [царь] с к[нутом] Как п[оп] с к[рестом]: Он им живет, И ест, и пьет, А [русаки], Как дураки, Разиня рот, Во весь народ, Кричат: — «ура!
Нас бить пора! Мы любим кнут!» За то и бьют, Их как ослов, Без дальних слов, И ночь, и день, Да и не лень: Чем больше бьют, Тем больше жнут, Что вилы в бок, То сена клок! А без побой Вся Русь хоть вой — И упадет, И пропадет! (1826 или 1827) П Е С Н Ь ПЛЕНПОГО ИРОКЕЗЦА Я умру! на позор палачам Беззащитное тело отдам! Равнодушно они Для забавы детей Отдирать от костей Станут жилы мои! Обругают, убьют И мой труп разорвут! Но стерплю! Не скажу ничего, Не наморщу чела моего! И, как дуб вековой, Неподвижный от стрел, Неподвижен и смел, Встречу миг роковой, И, как воин и муж, Перейду в страну душ. Перед сонмом теней воспою Я бесстрашную гибель мою. И рассказ мой пленит Их внимательный слух,
И воинственный дух Стариков оживит; И пройдет по устам Слава громким делам. И рекут они в голос один: «Ты достойный прапрадедов сын!» Совокупной толпой Мы на землю сойдем И в родных разольем Пыл вражды боевой; Победим, поразим И врагам отомстим! Я умру! на позор палачам Беззащитное тело отдам! Но, как дуб вековой, Неподвижный от стрел, Я недвижим и смел Встречу миг роковой! 4828 ПЕСНЬ ПОГИБАЮЩЕГО ПЛОВЦА I Вот мрачится Свод лазурный! Вот крутится Вихорь бурный! Ветр свистит, Гром гремит, Море стонет — Путь далек. . . Тонет, тонет, Мой челнок! II Всё чернее Свод надзвездный; Всё страшнее
Воют бездны. Глубь без дна — Смерть верна! Как заклятый Враг грозит, Вот девятый Вал бежит! . . III Горе, горе! Он настигнет: В шумном море Челн погибнет! Гроб готов... Треск громов Над пучиной Ярых вод — Вздох пустынный Разнесет! IV Дар заветный Провиденья, Гость приветный Наслажденья — Жизнь иль миг! Не привык Утешаться Я тобой,— И расстаться Мне с мечтой! V Сокровенный Сын природы, Неизменный Друг свободы, — С юных лет В море бед 29 Русские поэты — 1 1 0 5 44g
Й направйл Быстрый бег И оставил Мирный брег! VI На равнинах Вод зеркальных, На пучинах Погребальных Я скользил; Я шутил Грозной влагой —• Смертный вал Я отвагой Побеждал! VII Как минутный Прах в эфире, Бесприютный Странник в мире, Одинок, Как челнок, Уз любви Я не знал, Жаждой крови Не сгорал. VIII Парус белый Перелетный, Якорь смелый Беззаботный, Тусклый луч Из-за туч, Проблеск дали В тьме ночей Заменяли Мне друзей!
Что ж мне в жизни Безызвестной ? Что в отчизне Повсеместной? Чем страшна Мне волна? Пусть настигнет С вечной мглой, И погибнет Труп живой!. . X Всё чернее Свод надзвездный; Всё страшнее Воют бездны; Ветр свистит, Гром гремит, Море стонет — Путь далек. . . Тонет, тонет Мой челнок! 1828 (АРЕСТАНТ) Александру Петровичу Лозовскому Ты мне чужой, не с давних лет Знаком душе твоей поэт! Не симпатия двух сердец, Святого дружества венец В счастливой жизни нам вила И друг для друга родила. Быть может, раз сойтись с тобой Мне предназначено судьбой — И мы сошлись... Ты — в красоте Цветущих дней, я — в наготе
Позорных уз. . . Добро ИЛЬ ЗЛО Тебя к страдальцу привело, ' Боюсь понять... под игом бед Мне подозрителен весь свет; Погибшей истины черты В глазах моих — одни мечты.. . Уму свирепому она И ненавистна, и смешна! Быть может, ветренник младой, Смеясь над глупой добротой, Вменяя шалости в закон, И быстрым чувством увлечен, Ты ложной ягалостыо хотел, Смягчить ужасный мой удел, Иль осмеять мою тоску; Быть может, лестью простаку Желал о прежнем вспомянуть, И беспощадно обмануть. . . Но пусть, игралище страстей, Я буду куклой для людей, Пусть их коварства лютый яд В моей груди умножит а д . . . И ты не лучше их ничем... Не знаю сам; за что, зачем Я полюбил т е б я . . . Твой взор Не есть несчастному укор. Твой голос, звук твоих речей Мне мил, как сладостный ручей. Так соловей в ночной тиши Поет для горестной души, Так Аббадоне Уриил Во тьме геенны говорил.. . Глаза печальные мои Слезу приязни и любви В твоих заметили о ч а х . . . Ты любишь сам меня — но ах! Твое участие ко мне, Как легкий пепел на огне, На миг возникнет, оживет И — вместе с ветром пропадет. —
Я не виню тебя!. . Жесток Ко мне не ты, а злобный рок, И ты простишь в пылу страстей Обидной вольности моей. . . Я снова узник и с о л д а т ! . . Вот тайный дар моих стихов.. . Проникни в силу этих слов. . . Прочти, коль вздумаешь, спиши И не забудь меня в глуши. . . Когда ж забудешь — бог с тобой! Но знай, что я на веки твой. . . Спасские казармы (1828) Ты хочешь, друг, чтобы рука Времен прошедших чудака Вооруженная пером Черкнула снова кой о чем? Увы! Старинный жар стихов, И след сатир и острых слов Исчезли в буйной голове, Как след дриады на траве, Иль запах розы молодой Под недостойною пятой. Порт пленительных страстей Живой сидит в когтях чертей. Атласных не поет И чуть по-волчьи не ревет. . . Броня сермяжная и штык — Удел того, кто был велик На поле перьев и чернил; Солдатский кивер осенил Главу, достойную венка. . . И Чайльд-Гарольдова тоска Лежит на сердце у того, Кто не боялся никого. . . Но на призывный дружиий глас Отвечу я в последний раз,
Еще до смерти согрешу — И лист бумаги испишу. . . Прочти его и согласись, Что если средства нет спастись От угнетенья и цепей, То жизнь страшнее ста смертей — И что свободный человек Свободно кончить должен век. . . опыт злой Завесу с глаз моих сорвал И ясно, ясно доказал, Что добродетель есть мечта, суета. Любовь и дружба: пара слов, А жалость — мщение врагов. . . Одно под солнцем есть добро: Неочиненное перо. . . II В столице русских городов Mo [щей], мон[ахов] и попов, На славном Вале Земляном, Стоит странноприимный дом: И рядом с ним стоит другой, Кругом обстроенный, большой —• И этот дом известен нам, В Москве, под именем кадарм; В казармах этих тьма людей И ночью множество На нарах с воинами спят, И веселятся, и шумят; И на огромном том дворе, Как будто в яме иль дыре, Издавна выдолблено дно, Иль гаубвахта, всё равно . . . И дна того на глубине Еще другое дно в стене. И называется тюрьма;
В ней сырость вечная и тьма. И проблеск солнечных лучей Сквозь окна слабо светит в ней; Растреснутый кирпичный свод Едва, едва не упадет И не обрушится на пол, Который снизу, как Эол, Тлетворным воздухом несет И с самой вечности гниет. . . В тюрьме жертв на пять или шесть Ряд малых нар у печки есть. И десять удалых голов, [Царя] решительных врагов, На малых нарах тех сидят, И кандалы на них гремят. . . И каждый день по-вечеру, Ложася спать, и по-утру В м[олитве] к Г[осподу] Х[ристу] [Царя российского] в Они ссылают наподряд И все ел ему хотят За то, что мастер он лихой За п[устяки] г[онять] скв[оэь] с[тр И против нар вдоль по стене Доска, подобная скамье, И на скамье, что у окна На двух столбах утверждена, Броней сермяжною одет, Лежит вербованный поэт. Броня на нем, броня под ним, И все одна и та же с ним, Как верный друг, всегда лежит, И согревает, и хранит; Кисет с негодным табаком И полновесным пятаком На необтесанном столе Лежат у узника в угле, Здесь триста шестьдесят пять дней В кругу плутоновых людей Он смрадной воздух жизни пьет
И [самовластие] клянет. Здесь он во цвете юных лет, Обезображен, как скелет, С полуостриженной брадой, Томится лютою тоской. . . Он не живет уже умом — Душа и ум убиты в нем; Но, как бродячий автомат, Или бесчувственный солдат, ІНтыком рожденный для штыка, Он дышит жизнью дурака: Два раза на день ест и пьет И долг природе отдает.. . 111 Воспоминанья старины, Как соблазнительные сны, Его тревожат иногда; В забвеиьи горестном тогда Он воскресает бытием: Безумным, радостным огнем Тогда глаза его горят, И слезы крупные блестят, И, очарованный мечтой, Надежды жизни молодой Несчастный видит, ловит вновь, Опять поэт; опять любовь К свободе, к миру в нем кипит! Он к ней стремится, он летит; Он полон милых сердцу д у м . . . Но вдруг цепей железных шум, Иль хохот глупых беглецов, Тюрьмы бессмысленных жильцов, Раздался в сводах роковых — И рой видеиий золотых, Как легкий утренний туман, Унес души его обман. . . Так жнец на пажити родной, Стрелой сралгенный громовой.
Внезапно падает во прах — И замер серп в его р у к а х . . . Надежду, радость — все взяла Молниеносная стрела! IV О ты, который возведен Погибшей в[ольности] на трон, Или, простее говоря, 0 [ с о б а ] р[усского] ц [ а р я ] ! Коснется ль звук моих речей Твоих обманутых ушей? Узришь ли ты, прочтешь ли ты, Сии правдивые черты? Поймешь ли ты, как мудрено Сказать душе: все решено! Как тяжело сказать уму: «Прости, мой ум, иди во тьму»; И как легко черкнуть перу: « Ц [ а р ь ] Ы[иколай] Б [ ы т ь ] по с [ е м у ] » . Поймешь ли ты, что твой народ Есть пышный сад, а ты — Ленотр, Что должен ты его беречь И ветви свежие не сечь.. . Поймешь ли ты, что ц[арский] долг Есть не душить, как лютый волк, По алчной прихоти своей Мильоны страждущих людей. . . Но что? . . К чему напрасный гнев, Он не сомкнет Молохов зев: Бессилен звук в моих устах, Как меч в заржавленных ножнах. . . И я в тюрьме. . . Ватага спит; Передо мной едва горит Фитиль в разбитом черепке; С ружьем в ослабленной руке, На грудь склонившись головой, У двери дремлет часовой;
Вблизи усталый караул Глаза бессонные сомкнул. На гаубтвахте тишина. . . Бог винограда, бог вина Сын пьяный пьяного отца, Зачем приятный глас певца, В часы полуночных пиров, Не веселит твоих сынов? Зачем на лире золотой Перед волшебницей младой В восторге чувств он не гремит, И бледный, пасмурный сидит Бед возлияний и друзей В руках едва ль полулюдей. . . Не он ли свежесть ранних сил Тебе на жертву приносил Во дни беспечной старины? Не он ли родами весны Твой благодетельный покал Рукой покорной украшал: Свершилось!.. Нет е г о ! . . Ударь Поблекшим тирсом в свой алтарь! Пролей вино из томных глад! Твой жрец, твой верный жрец угас! Угас, как факел буйных дев, Исчез, как громкий их напев: «Зван, Эвое, сильный Вакх!» Как разум скучный на п и р а х ! . . Вторый Н[ерон] Ис[кариот] У[бийца] Б[атый?] и Н[емврод] Его враждой своей почтил И — лобызая — удушил! V Оставлен всеми, одинок, Как в море брошенный челнок В добычу яростной волне, Он увядает в тишине. . .
Участье верное друзей, Которых шумные рои, Под ложной маскою любви, Всегда готовы для услуг, Когда есть денежный сундук ИЛИ подобное тому — Не в тягость более ему: Из ста знакомых щегольков, Большого света знатоков, Никто ошибкою к нему Не залетал еще в тюрьму. . . Да и прекрасно. . . Для чего? Там нет ни водки, ничего. . . Чутье животных, модный тон Или приличия закон — Вот тайна дружественных у з . . . А нежность сердца, тонкий вкус — Причина важная забыть Того, кто слезы должен лить: «Ах, как он жалок, cependant —C'était naguère un bon enfant». 1 Лепечет милый фанфарон, И долг приязни заплачен. . . И что пенять? Они умны, Их рассуждения верны: Так должно было; наперед Судьба нам сделала расчет: Им наслаждение дано, А мне страданье суждено! И правы мрачный фаталист И всем довольный оптимист. . . VI Система звезд, прыжок сверчка, Движенья моря и смычка — Всё воля творческой руки. . . Иль вера в бога пустяки? 1 Однако. — Это был некогда славный малый».
Сказать, что нет его — смешно; Сказать, что есть он — мудрено. Когда он есть, когда он — ум, Превыше гордых наших дум, Правдивый, вечный и благой, В себе живущий сам собой, Омега, альфа бытия.. . Тогда он нам не судия: Возможно ль то ему судить Что вздумал сам он сотворить? Свое творенье осудя, Он опровергнет сам себя! . . Твердить преданья старины, Что мы в делах своих вольны, Есть перекорствовать уму, И значит впасть в иную тьму. . . Его предведенье могло Моей свободы видеть зло — Он должен был из тьмы веков Воззвать атом мой для оков. Одно из двух: иль он желал, Чтобы невинно я страдал. Или слепой, свирепый рок В пучину бед меня завлек?: Когда он видел, то хотел, Когда хотел, то повелел, Всё через него и от него, А заключенье из того: Когда я волен — он тиран, Когда я кукла — он болван. VI [ Так и забвение друзей. Оно не есть коварство змей; Так пусть же тягостной руки Меня снедающей тоски Не испытают на себе, В угодность ветреной судьбе; Страдальца давнего покой
Постыдной зависти чертой Чужого счастья не смутит! А ты, примерный'человек, Души высокой образец, Мой благодетель и отец, О, Струйский, можешь ли когда, Добычу гнева и стыда, Певца преступного простить? Неблагодарный из людей, Как погибающий злодей Перед секирой роковой Теперь стою перед т о б о й ! . . Мятежный век свой погуби В следах раскаянья тебя Я умоляю! Священным именем отца Хочу назвать тебя! . . Зову. . . И на покорігую главу За преступления мои Прошу прощения любви! . . П р о с т и ! . . Прости!. . Моя вина Ужасной местью отмщена! VIII Завеса вечности немой Упала с шумом предо мной. . . Я вижу мой стон Холодным ветром разнесен Мой труп Добыча вранов и червей И нет ни камня, ни к [ р е с т а ] , Ни огородного шеста Над гробом узника тюрьмы — Жильца ничтожества и тьмы. . .
ІІРОВЙДЕНІІЁ Я погибал... Мой злобный гений Торжествовал!.. Отступник мнений Своих отцов, Враг угнетений, Как царь духов, В душе безбожной Надежды ложной Я не питал И из Эреба Мольбы на небо Не воссылал. Мольба и вера Для Люцифера Не созданы, —Гордыне смелой Они смешны, Злодей созрелой, В виду смертей, В когтях чертей,— Всегда элодей. Порабощенье, Как зло за зло, Всегда влекло Ожесточенье. Окаменей, Как хладный камень, Ожесточен, Как серный пламень, Я погибал Без сожалений, Без утешений... Мой злобный гений Торжествовал!.. Печать проклятий — Удел моих
Подземных братии, Тиранов злых Себя самих — Уже клеймилась В моем челе; Д у ш а ко мгле Уже стремилась.. . Я был готов Без тайной власти Сорвать покров С моих несчастий. Последний день Сверкал мне в очи; Последней ночи Встречал я тень, — И в думе лютой Все решено; Еще минута И. . . с в е р ш е н о ! . . Но вдруг нежданный Надежды луч, Как свет багряный, Блеснул из туч: Какой-то скрытый, Но мной забытый Издавна бог Из тьмы открытой Меня извлек! Рукою сильной Остов могильной Вдруг оживил, — И Каин новой В душе суровой Творца почтил. Непостижимый, Неотразимый, Он снова влил В грудь атеиста И лжесофиета
Огойь любви! Он снова дни Тоски печальной Озолотил И озарил Зарей прощальной! Гори ж, сияй, Заря святая! И догорай, Не померкая! 1828 РОМАНС Пышно льется светлый Терек В мирном лоне тишины; Девы юные на берег Вышли встретить пир весны. Вижу игры, слышу ропот Сладкозвучных голосов, Слышу резвый, легкий топот Разноцветных башмачков, Но мой взор не очарован И блестит не для побед — Он тобой одним окован, Алый шелковый бешмет! Образ девы недоступной, Образ строгой красоты Думой грустной и преступной Отравил мои мечты. Для чего у страсти пылкой Чародейной силы нет — Превратиться невидимкой В алый шелковый бешмет?
Для чего покров холодной А не чувство, не любовь, Обнимает, жмет свободно Гибкий стан, яшвую кровь? 1850—1851 ЦЫГАНКА Кто идет перед толпою По широкой площади С загорелой красотою На щеках и на груди? Под разодранным покровом Проницательна, черна. Кто в величии суровом Эта дивная ж е н а ? . . Вьются локоны небрежно По нагим ее плечам, Искры наглости мятежно Разбежались цо очам, —• И, страшней ударов сечи, Как гремучая река, Льются сладостные речи У бесстыдной с языка. Узнаю тебя, вакханка Незабвенной старины: Ты коварная цыганка, Дочь свободы и весны! Под узлами бедной шали Ты не скроешь от меня Ненавистницу печали, Друга радостного дня! Ты знакома вдохновенью Поэтической мечты, Ты дарила наслажденью Африканские цветы! Ах, я помню... Но ужасно Вспоминать лукавый сон; НО Русские поэты — 1 1 0 5 4Ц5
Фараонка, не напрасно Тяготит мне душу он! Пронеслась с годами сила, Я увял, — и наяву Мне рука твоя вручила Приворотную т р а в у . . . •1832 НЕГОДОВАНИЕ Где ты, время невозвратное Незабвенной старины? Где ты, солнце благодатное Золотой моей весны? Как видение прекрасное, В блеске радужных лучей, Ты мелькнуло самовластное, И сокрылось от очей! Ты не светишь мне попрежнему, Не горишь в моей груди — Предан року неизбежному Я на жизненном пути, Тучи мрачные, громовые Над главой моей шумят; Предвещания суровые Дух унылый тяготят. Ах, как много драгоценного Я в сей жидни погубил! Как я идола презренного —Жалкий мир — боготворил! С силой дивной и кичливою Добровольного бойца, И с любовию ревнивою Исступленного жреца, Я служил ему торжественно, Без раскаянья страдал И рассудок — луч божественный —
На безумство променял! Как преступник лишь окованный Правосудною рукой — Грозен ум, разочарованный Светом истины нагой! Что ж е ? . . Страсти ненасытные Я таил среди огня, И друзья — злодеи скрытные — Злобно предали меня! Под эгидою ласкательства, Под личиною любви, Токовой кинжал предательства Потонул в моей крови! Грустно видеть бездну черную После неба и цветов, Но грустнее жизнь позорную Убивать среди рабов, И, попранному обидою, Видеть вечно за собой С неотступной Немезидою Без ответственный разбой! Где ж вы, громы истребители, Что ж вы кроетесь во мгле, Между тем, как притеснители Торжествуют на земле! Люди, люди развращенные — То рабы, то палачи — Бросьте, злобой изощренные, Ваши копья и мечи! Не тревожьте сталь холодную — Лютой ярости кумир! Вашу внутренность голодную Не насытит целый мир! Ваши зубы кровожадные Блещут лезвием косы — Так грызитесь, плотоядные, До последнего, как п с ы ! . .
САРАФАНЧИК Мне наскучило, девице, Одинешенькой в светлице Шить узоры серебром! И без матушки родимой Сарафанчик мой любимый Я надела вечерком — Сарафанчик, Расстегайчик! В разноцветном хороводе Я играла на свободе И смеялась, как дитя! И в светлицу до рассвета Воротилась; только где-то Разорвала я, шутя, Сарафанчик, Расстеганчик! Долго мать меня журила — И до свадьбы запретила Выходить за ворота; Но за сладкие мгновенья Я тебя без сожаленья Оставляю навсегда, Сарафанчик, Расстеганчик! 1854 (ЕЩЕ НЕЧТО) Притеснил мою свободу Кривоногий штабс-солдат: В угождение уроду Я отправлен в каземат, И мечтает блинник сальной В черном сердце подлеца Скрыть под лапою нахальной Имя вольного певца.
Но едва ль придется шуту Отыграться бед стыда: Я — под спудом на минуту, Он — в болоте навсегда. 1833 (ОПЯТЬ НЕЧТО) Ай, ахти! ох, ура, П[равославный] наш Ц [ а р ь ] , Н[иколай] г[осударь], В тебе мало д о б р а ! . . Обманул, погубил Ты миллионы голов, — Не сдержал, не свершил И[мператорских] с л о в ! . . Ты припомни, что мы, Не жалея себя, Охранили тебя От большой кутерьмы, — Охранили, спасли И по братним т[елам] Со грехом пополам На п[рестол] возвели! Много, много сулил Ты с[олдатам] тогда; Миновала беда, —• И ты все позабыл! Помыкаешь ты нас По горам, по долам, Не позволишь ты нам Отдохнуть ни на час! От ста[льных] те[саков] У нас сп[ины] трещат, От уч[ебных] ша[гов] У нас но[ги] болят! День и ночь наподряд, Как волов наповал Бьют и мучат с[олдат]
0 [ ф и ц е р ] и ка[прал]. Что же, бе[лый] от[ец], Своих черных ов[ец] Ты стираешь с земли? Иль мы кроме побой Ничего пред тобой Заслужить не могли? Или думаешь ты Нами вечно играть И что — . . . мать Лучше доброй молвы. Так у (?) П[равославный] наш [ ц а р ь ] , Н[иколай] г[осударь]. Ты бо[лван] наших р [ у к ] : Мы склеили тебя И на тысячу штук Разобьем, разлюбя! — 1833 « В Е Н О К IIA Г Р О Б П У Ш К И Н А » (Отрывок) Где же ты, поэт народный, Величавый, благородный, Как широкий океан; И могучий, и свободный, Как суровый ураган? Отчего же голос звучный, Голос с славой неразлучный, Своенравный и живой, Уж не царствует над скучной, Полумертвою душой, Не владеет нашей думой, То отрадной, то угрюмой, По внушенью твоему? Не всегда ли безотчетно Добровольно и охотно Покорялись мы ему?
О так, о так, певец Людмилы и Руслана Единственный певец волшебного Фонтана, Земфиры, Невских берегов, Певец любви, тоски, страданий неизбежных, Ты мчал нас, уносил по лику вод мятежных Твоих пленительных стихов, Как будто усыплял их ропот грациозный, Как будто оживлял мечтой религиозной Давно почивших мертвецов. И долго, превратись в безмолвное вниманье, Прислушивались мы, когда их рокотанье Умолкнет с отзывом громов. Мы слушали, томясь приятным ожиданьем, — И вдруг поражены невольным содроганьем: Россия мрачная в с л е з а х . . . Высоко над главой Поэзии печальной Вознесся не венок, но факел погребальный, И Пушкин — труп, и Пушкин — прах! Он — прах! Довольно! Прах и прах непробудимый! Угас и навсегда, милльонами любимый, Державы северной Баян! Он новые принял нетленные одежды, И к небу воспарил над радугой надежды, Рассея вечности туман. 1857
- , л • - -л.ѵгу ' А • : • ^ : . .Ht;. 1 -.s • • Г•- '-'•> : • • ' ; ; ' ' т- ; ••••• :• ' 'М'ЧУ 1
лек © д а д с au м Эуо ш и м
ш - -
КАЛ Кн. П. Л. Вяземскому Открылся бал; кружась, летели Четы младые за четой, Одежды роскошью блестели, А лица — свежей красотой. Усталый, из толпы я скрылся, И, жаркую склоня главу, К окну в раздумьи прислонился И загляделся на Неву: Она покоилась, дремала В своих гранитных берегах, И в тихих, сребреных водах Луна, купаясь, трепетала. Стоял я долго.. . Зал гремел; Вдруг без размера полетел За звуком звук! Я оглянулся, Вперил глаза, весь содрогнулся; Мороз по телу пробежал. Свет м е р к н у л . . . Весь огромный зал Был полон остовов. . . Четами Сплетясь, толпясь, друг друга мча, Обнявшись желтыми костями, Кружася, по полу стуча, Они зал быстро облетали. Лиц прелесть, станов красота — С костей их все покровы спали;
Одно осталось: их уста, Как прежде, все еще смеялись; Но одинаков был у всех Широких уст безгласный смех. Глаза мои в толпе терялись, Я никого не видел в ней: Все были сходны, все смешались. . Плясало сборище костей. (1823) СОН ПОЭТА Таится звук в безмолвной лире, Как искра в темных облаках; И песнь, незнаемую в мире, Я вылью в огненных словах. В темнице есть певец народный, Н о — н е поет для суеты: Скрывает он душой свободной Небес бессмертные цветы; Но, похвалой необольщенный, Не ищет раннего венца.. . Почтите сон его священный, Как пред борьбою сон борца! 1826 ОТВЕТ ПА П О С Л А Н И Е П У Ш К И Н А «В С И Б И Р Ь » Струн вещих пламенные звуки До слуха нашего дошли, К мечам рванулись наши руки, Но лишь оковы обрели. Но будь покоен, бард: цепями, Своей судьбой гордимся мы, И за затворами тюрьмы В душе смеемся над царями.
Наш скорбный труд не пропадет: Ид искры возгорится пламя, — И просвещенный наш народ Сберется под святое знамя. Мечи скуем мы из цепей И пламя вновь зажжем свободы: Она нагрянет на царей, —И радостно вздохнут народы. 1827 УМИРАЮЩИЙ ХУДОЖНИК (На смерть Д. В. Веневитинова) Все впечатленья в звук и цвет И слово стройное теснились; И Музы юношей гордились И говорили: «Он поэт! . .» Но, нет; едва лучи денницы Моей коснулися зеницы, И свет во взорах потемнел: Плод жизни свеян недоспелый! Нет! Снов небесных кистью смелой Одушевить я не успел; Глас песни, мною недопетой, Не дозвучит в земных струнах, И я, в нетление одетый, Ее дослышу в небесах. Но на земле, где в чистый пламень Огня души я не излил, Я умер весь. . . И грубый камень, Обычный кров немых могил, На череп мой остывший ляжет И соплеменнику не скажет, Что рано выпала из рук Едва настроенная лира, И не успел я в стройный звук Излить красу и стройность мира. 1827
ТРИЗНА </>. Ф. И[адковскому] Утихнул бой Гафурский. По волнам Летят изгнанники отчизны. Они, пристав к Исландии брегам, Убитым в честь готовят тризны. Златится мед, играет меч с мечом.. . Обряд исполнили священной И мрачные воссели пред холмом И внемлют арфе вдохновенной: С к а л ь д Утешьтесь о павших! Они в облаках Пьют юных Валкирий живые лобзанья, Их чела цветут на небесных пирах, Над прахом костей расцветают преданья. Утешьтесь! За павших ваш меч отомстит. И где б ни потухнул наш пламенник жизни, Пусть доблестный дух до могилы кипит, Как чаша заздравная в память отчизны. 1828 СЕТОВАНИЕ Что мы, о б о ж е ? — В дом небесный, Где сын твой ждет земных гостей, Ты нас ведешь дорогой тесной, Путем томительных скорбей, Сквозь огнь несбыточных желаний! Мы все приемлем час страданий, Как испытание твое; Но для чего, о бесконечной! Вложил ты мысль разлуки вечной В одноночное бытие? (До 1829 г.)
У З Н И Ц А ВОСТОКА П. А. Му[хано]ву Как много сильных впечатлений Еще душе недостает! В тюрьме минула жизнь мгновений, И медлен, и тяжел полет Души моей, необновленной Явлений новых красотой, И дней темничных чередой Без снов любимых усыпленной. Прошли мгновенья бытия, И на земле настала вечность. Однообразна жизнь моя, Как океана бесконечность. . . Но он кипит: — свои главы Подъемлет он на вызов бури, То отражает свод лазури Бездонным сводом синевы, Пылает в заревах, кровавый Он брани пожирает след, Шумит в ответ на громы славы И клики радостных побед. Но мысль моя, едва живая, Течет, в себе не отражая Великих мира перемен: Всё прежнии мир она объемлвг, И за оградой душных стен Востока узница не внемлет Восторгам западных племен. 1829 !Н. И. ВОЛКОНСКОЙГ, Был край, слезам и скорби посвященный, Восточный край, где розовых зарей Луч радостный, на небе том рожденный, Не услаждал страдальческих очей; Где душен был и воздух вечно ясный.
' И узникам кров светлый докучал, И весь обзор, обширный и прекрасный, Мучительно на волю вызывал. Вдруг ангелы с лазури ниэлетели С отрадою к страдальцам той страны, Но прежде свой небесный дух одели В прозрачные земные пелены. И вестники благие провиденья Явилися, как дочери земли, И узникам, с улыбкой утешенья, Любовь и мир душевный принесли. И каждый день садились у ограды, И сквозь нее небесные уста По капле им точили мед отрады.. . С тех пор лились в темнице дни, лета; В затворниках печали все уснули, И лишь они страшились одного — Чтоб ангелы на небо не вспорхнули, Не сбросили покрова своего. 1829 ИЗ С Т И Х И ПА П Е Р Е Х О Д Н А Ш Ч И Т Ы В П Е Т Р О В С К И Й ЗАВОД Что за кочевья чернеются Средь пылающих огней, — Идут под затворы молодцы За святую Русь. За святую Русь неволя и казни — Радость и слава. Весело ляжем живые За святую Русь. Дикие кони стреноягены, Дремлет дикий их пастух; В юртах засыпая, узники Видят Русь во сне.
За святую Русь неволя и казни — Радость и слава. Весело ляжем живые За святую Русь. Шепчут деревья над юртами, Стража окликает страж, — Вещий голос сонным слышится С родины святой. За святую Русь неволя и казни — Радость и слава. Весело ляжем живые За святую Русь. Зыблется светом объятая Сосен цепь над рядом юрт. Звезды светлы, как видения, Под навесом юрт. За святую Русь неволя и казни — Радость и слава. Весело ляжем живые За святую Русь. Спите, рабыни угрюмые. В ы забыли, как поют. Пробудитесь! Песни вольные Оглашают вас. Славим нашу Русь, в неволе поем Вольность святую. Весело ляжем живые В могилу за святую Русь. 1850 П Р И И З В Е С Т И И О ПОЛЬСКОЙ РЕВОЛЮЦІП Недвйжимы, как мертвые в гробах, Невольно мы в болезненных сердцах Хороним чувств привычные порывы; Но их объял еще не вечный сон, Русские п о э т ы — 1 1 0 5 481
Еще струна издаст бывалый звон, Она дрожит. . . еще мы живы! Едва дошел с далеких берегов Небесный звук спадающих оков И вздрогнули в сердцах живые струны, — Все чувства вдруг в созвучие слились. . . Нет, струны в них еще не порвались! Еще, друзья, мы сердцем юны! И в ком оно от чувств не задрожит? Вы слышите: на Висле брань кипит! — Там с Русью лях воюет за свободу И в шуме битв поет за упокой Несчастных жертв, проливших луч святой В спасенье русскому народу. Мы братья и х ! . . Святые имена Еще горят в душе: она полна Их образов, и мыслей, и страданий. В их имени таится чудный звук: В нас будит он вею грусть минувших мук, Всю цепь возвышенных мечтаний! Нет! в нас еще не гаснут их мечты! У нас в сердца их врезаны черты, Как имена в надгробный камень. Лишь вспыхнет огнь во глубине сердец, Пять жертв встают пред нами; как венец, Вкруг выи вьется синий пламень. Сей огнь пожжет чело их палачей, Когда пред суд властителя царей И палачи и жертвы станут рядом. . . Да судит б о г ! . . А нас, мои друзья, Пускай утешит мирная кутья Своим таинственным обрядом.
ДАЛЕКИЙ ПУІЬ По дороге столбовой Колокольчик заливается, Что не парень удалой Белым снегом опушается? Нет, то ласточкой летит По дороге красна девица. Мчатся кони. . . От копыт Вьется легкая метелица. Кроясь в пухе соболей, Вся душою в даль уносится; Из задумчивых очей Капля слез за каплей просится: Грустно е й . . . Родная мать Тужит тугою сердечною: Больно душу оторвать От души разлукой вечною. Сердцу горе суждено! Сердце на-двое не делится, —» Разрывается оно.. . Дальний путь пред нею стелется. Но зачем в степную даль Свет-душа стремится взорами? Ждет и там ее печаль За железными затворами. «С другом любо и в тюрьме!» — В душе молвит красна девица, — «Свет он мне в могильной тьме. . . Встань, неси меня, метелица, Занеси в его тюрьму. Пусть, как птичка домовитая, Прилечу я — и к нему Притаюсь, людьми забытая!» </ S31 - 1832)
ДВА О В Р А З А Мне в ранней юности два образа предеталй И, вечно ясные, над сумрачным путем, Слились в созвездие, светились сквозь печали И согревали дух живительным лучом. Я возносился к ним с молитвой благодарной, Следил их мирный свет и жаждал их огня, И каждая черта красы их светозарной Запала в душу мне и врезалась в меня. Я мира не узнал в отливе их сиянья: Казалось, предо мной открылся мир чудес; Он их лучами цвел, и блеск всего созданья Был отсвет образов, светивших мне с небес. И жаждал я на всё пролить их вдохновенье, Блестящий ими путь сквозь бури провести. . . Я в море бросился, — и бурное волненье Пловца умчало вдаль по шумному пути. Светились две звезды, я видел их сквозь тучи; Я ими взор поил; но встал девятый вал, На влажную главу подъял меня могучий, Меня недвижного понес он и примчал — И с пеной выбросил в могйльную пустыню. . . Что шаг — то гроб, на жизнь — ответной жизни нет; Но я еще хранил души моей святыню, Заветных образов небесный огнь и свет. Что искрилось в душе, что из души теснилось, Всё было их огнем; их луч меня живил. Но небо надо мной померкло и спустилось — И пали две звезды на камни двух могил... Они рассыпались, они смешались с прахом! Где образы? Их нет! Я каждую черту
Ловлю, храню в душе, и с нежностью и страхом, Но не могу их слить в живую полноту. Кто силу воскресит потухших впечатлений И в образы сведет несвязные черты? Ловлю все призраки летучих сновидений, Но в них божественной не блещет красоты. И только в памяти, как на плитах могилы, Два имени горят: когда я их прочту, Как струны задрожат все жизненные силы, И вспомню я сквозь сон всю мира красоту. 1852 # « » Ты знаешь их, кого я так любил, С кем черную годину я делил? Ты знаешь их? — Как я, ты жал им руку И передал мне дружний разговор, Душе моей знакомый с давних пор, И я опять внимал родному звуку, Казалось, был на родине моей, Опять в кругу соузников-друзей. Так путники идут на богомолье Сквозь огненно-песчаный океан, И пальмы тень, студеных вод приволье Манят их в д а л ь . . . Лишь сладостный обман Чарует их; но их бодреют силы, И далее проходит караван, Забыв про зной пылающий могилы. 1856 * * » Куда несетесь вы, крылатые станицы? В страну-ль, где на горах шумит лавровый лес, Где реют радостно могучие орлицы И тонут в синеве пылающих небес?
И мы — на юг! Туда, где яхонт неба рдеет И где гнездо из роз себе природа вьет, И нас, и нас далекий путь влечет. . . Но солнце там души не отогреет И свежий мирт чела не обовьет. Пора отдать себя и смерти и забвенью! Не тем ли, после бурь, нам будет смерть красна, Что нас не севера угрюмая сосна, А южный кипарис своей покроет тенью? И что не мерзлый ров, не снеговой увал Нас мирно подарят последним новосельем, Но кровью жаркою обрызганный чакал Гостей бездомный прах разбросит по ущельям. (.1837—1838) и * ** Как носятся тучи за ветром осенним, Я мыслью ношусь за тобою; А встречусь-—забьется в груди ретивое, Как лист запоздалый на ветке. Хотел бы, как небо в глубь синего моря, Смотреть и смотреть тебе в очи, Приветливой речи, как песни родимой, В изгнаны! хотел бы послушать! Но света в пространстве падучей звездою Мелькнешь, ненаглядная, мимо, — И снова не видно, и снова тоскую, Усталой душой сиротея- , , (1838—1839)
в ш ш и Е в ш п г ш е к ш о

ПОСЛАНИЕ К РОЖАЛИНУ Я молод, друг мой, в цвете лет, Но я изведал жизни море, И для меня уж тайны нет Ни в пылкой радости, ни в горе. Я долго тешился мечтой, Звездам небесным слепо верил И океан безбрежный мерил Своею утлою ладьей. С надменной радостью, бывало, Глядел я, как мой смелый челн Печатал след свой в бездне волн. Меня пучина не пугала: «Чего страшиться? — думал я , — Бывало ль зеркало так ясно, Как зыбь морей»? Так думал я И гордо плыл, забыв края. И что ж скрывалось под волною? О камень грянул я ладьею, И вдребезги моя ладья! Обманут небом и мечтою, Я проклял жребий и мечты. . . Но издали манил мне ты, Как брег призывный улыбался, фебя с восторгом я обнял,
Поверил снова наслажденьям, И с хладной жизнью сочетал Души горячей сновиденья. -1823 К ПУШКИНУ Известно мне: доступен гений Для гласа искренних сердец. К тебе, возвышенный певец, Взываю с жаром песнопений. Рассей на миг восторг святой, Раздумье творческого духа И снисходительного слуха Младую музу удостой. Когда пророк свободы смелой, Тоской измученный поэт, Покинул мир осиротелый, Оставя славы жаркий свет И тень веемирныя печали, Хвалебным громом прозвучали Твои стихи ему вослед. Ты дань принес увядшей силе И славе на его могиле Другое имя завещал. Ты тише, слаще воспевал У муз похищенного Галла. Волнуясь песнею твоей, В груди восторженной моей Душа рвалась и трепетала. Но ты еще не доплатил Каменам долга вдохновенья: К хвалам оплаканных могил Прибавь веселые хваленья. Их ждет еще один певец: Он наш, -— жилец того же света, Давно блестит его венец; Но славы громкого привета Звучней, отрадней глас поэта. Наставник наш, наставник твой,
Он кроется в стране мечтаний, В своей Германии родной. Досель хладеющие длани По струнам бегают порой, И перерывчатые звуки. Как после горестной разлуки Старинной дружбы милый глас, К знакомым думам клонят нас. Досель в нем сердце не остыло, И верь, он с радостью живой В приюте старости унылой Еще услышит голос твой, И, может быть, тобой плененный, Последним жаром вдохновенный, Ответно лебедь запоет И, к небу с песнею прощанья Стремя торжественный полет, В восторге дивного мечтанья Тебя, о Пушкин, назовет. 1826 ЭЛЕГИЯ (Кн. 3. Волконской) Волшебница! Как сладко пела ты Про дивную страну очарованья, Про жаркую отчизну красоты! Как я любил твои воспоминанья, Как жадно я внимал словам твоим И как мечтал о крае неизвестном! Ты упилась сим воздухом чудесным, И речь твоя так страстно дышит им! На цвет небес ты долго нагляделась И цвет небес в очах нам принесла. Душа твоя так ясно разгорелась И новый огнь в груди моей зажгла. И этот огнь томительный, мятежной, Он не горит любовью тихой, нежной, — |Іет! Он и жжет, и мучит, и мертвит? 4P]
Волнуется изменчивым желаньем, То стихнет вдруг, то бурно закипит, И сердце вновь пробудится страданьем. Зачем, зачем так сладко пела ты? Зачем и я внимал тебе так жадно И с уст твоих, певица красоты, Пил яд мечты и страсти безотрадной? 1826 МОЯ МОЛИТВА Души невидимый хранитель, Услышь моление мое! Благослови мою обитель И стражем стань у врат ее, Да через мой порог смиренный Не прешагнет, как тать ночной, Ни обольститель ухищренный, Ни лень с убитою душой, Ни зависть с глазом ядовитым, Ни ложный друг с коварством скрытым. Всегда надежною броней Пусть будет грудь моя одета, Да не сразит мёня стрелой Измена мстительного света. Не отдавай души моей На жертву суетным желаньям; Но воспитай спокойно в ней Огонь возвышенных страстей. Уста мои сомкни молчаньем, Все чувства тайной осени, Да взор холодный их не встретит, Да луч тщеславья не просветит На незамеченные дни. Но в душу влей покоя сладость Посей надежды семена, И отжени от сердца радость; Она — неверная жена. 1826
ТРИ РОЗЫ В глухую степь земной дороги, Эмблемой райской красоты, Три розы бросили нам боги, Эдема лучшие ЦЕеты. Одна под небом Кашемира Цветет близ светлого ручья; Она любовница зефира И вдохновенье соловья. Ни день, ни ночь она не вянет, И если кто ее сорвет, Лишь только утра луч проглянет, Свежее роза расцветет. Еще прелестнее другая: Она, румяною зарей На раннем небе расцветая, Пленяет яркой красотой. Свежей от этой розы веет И веселей ее встречать: На миг один она алеет, Но с каждым днем цветет опять. Еще свежей от третьей веет, Хотя она не в небесах; Ее для жарких уст лелеет Любовь на девственных щеках. Но эта роза скоро вянет: Она пуглива и нежна, И тщетно утра луч проглянет — Не расцветет опять она. 1826 УТЕШЕНИЕ Влажен, кому судьба вложила В уста высокий дар речей, Кому она сердца людей Волшебной силой покорила; Как Прометей, похитил он Творящий луч, небесный пламень,
Й вкруг себя, как Йигмальой, Одушевляет хладный камень, Не многие сей дивный дар — В удел счастливый получают, И редко, редко сердца жар Уста послушно выражают. Но если в душу вложена Хоть искра страсти благородной, — Поверь, не даром в ней она; Не теплится она бесплодно. . . Не с тем судьба ее зажгла, Чтоб смерти хладная эола Ее навеки потушила: Нет! — что в душевной глубине, Того не унесет могила: Оно останется во мне. Души пророчества правдивы. Я знал сердечные порывы, Я был их жертвой, я страдал И на страданья не роптал; Мне было в жизни утешенье, Мне тайный голос обещал, Что не напрасное мученье До срока растерзало грудь. Он говорил: «когда-нибудь Созреет плод сей муки тайной, И слово сильное случайно Ид груди вырвется твоей: Уронишь ты его не даром; Оно чужую грудь зажжет, В нее как искра упадет, А в ней пробудится пожаром». 1826 НОВГОРОД (Кн. ,1. П. Трубецкой) — Валяй, ямщик, да говори, Далеко ль Новград? — Не далеко, Версты четыре или три.
Вон видишь что-то там высоко, Как черный лес издалека. . . Ну, вижу; это облака. — — Нет! Это Новградские кровли. — Ты ль предо мной, о древний град Свободы, славы и торговли! Как живо сердцу говорят Холмы разбросанных обломков! Не смолкли в них твои дела, И слава предков перешла В уста правдивые потомков. —• Ну, тройка! духом донесла. — Потише. Где собор Софийской? — Собор отсюда, барин, близко. Вот улица, да влево две, А там найдешь уж сам собою, И крест на золотой главе Уж будет прямо пред тобою. — Везде былого свежий след! Века прошли. . . но их полет Промчался здесь, не разрушая. Ямщик, где площадь вечевая? — Прозванья этого здесь нет. . . — Как нет? — А площадь? Недалеко: За этой улицей широкой, Вот площадь. Видишь шесть столбов? По сказкам наших стариков На сих столбах висел когда-то Огромный колокол, но он Давно отсюда увезен. — Молчи, мой друг, здось место свято; Здесь воздух чище и вольней! Потише!.. Нет, ступай скорей: Чего ищу я здесь, безумной? Где Волхов? — Вот перед тобой Течет под этою горой. . . —Всё так же он волною шумной, Играя, весело бежит! Он о минувшем не грустит. Так всё здесь близко, как и прежде. . ,
Теперь ты сам ответствуй мне, О Новград! В вековой одежде Ты предо мной как в седине, Бессмертных витязей ровесник. Твой прах гласит, как бдящий вестник, О непробудной старине. Ответствуй, город величавый; Где времена цветущей славы, Когда твой голос, бич князей, Звуча здесь медью в бурном вече, К суду или к кровавой сече, Сзывал послушных сыновей? Когда твой меч, гроза соседа, Карал и рыцарей и шведа, И эта гордая волна Носила дань войны жестокой? Скажи, где эти времена? Они далёко, ах далёко! 1826 # * • Я чувствую, во мне горит Святое пламя вдохновенья, Но к темной цели дух парит. . . Кто мне укажет путь спасенья? Я вижу, жизнь передо мной Кипит, как океан безбрежной, Найду ли я утес надежной, Где твердой обопрусь ногой? Иль, вечного сомненья полный, Я буду горестно глядеть На переменчивые волны, Не зная, что любить, что петь? Открой глаза на всю природу, — Мне тайный голос отвечал, — Но дай им выбор и свободу, Твой час еще не наступал: Теперь гонись за жизнью дивной
И каждый миг в ней воскрешай, На каждый звук ее призывной — Отзывной песнью отвечай! Когда ж минуты удивленья, Как сон туманный, пролетят, И тайны вечного творенья Ясней прочтет спокойный взгляд; Смирится гордое желанье Обнять весь мир в единый миг, И звуки тихих струн твоих Сольются в стройные созданья, Не лжив сей голос прорицанья, И струны верные мои С тех пор душе не изменяли. Пою то радость, то печали, То пыл страстей, то жар любви, И беглым мыслям простодушно Вверяюсь в пламени стихов. Так соловей в тени дубров, Восторгу краткому послушной, Когда на долы ляжет тень, Уныло вечер воспевает, И утром весело встречает В румяном небе ясный день. 1827 К МОЕМУ П Е Р С Т Н Ю Ты был отрыт в могиле пыльной, Любви глашатай вековой, И снова пыли ты могильной Завещан будешь, перстень мой. Но не любовь теперь тобой Благословцла пламень вечной И над тобой, в тоске сердечной, Святой обет произнесла. . . Нет! дружба в горький час прощанья Любви рыдающей дала Тебя залогом состраданья. 32 Русские поэты — 1105 497
О! будь мой верный талисман! Храни меня от тяжких ран И света, и толпы ничтожной, От едкой жажды славы ложной, От обольстительной мечты И от душевной пустоты. В часы холодного сомненья Надеждой сердце оживи, И если в скорбях эаточенья, Вдали от ангела любви, Оно замыслит преступленье, — Ты дивной силой укроти Порывы страсти безнадежной И от грудк моей мятежной Свинец безумства отврати, Когда же я в час смерти буду Прощаться с тем, что здесь люблю, Тогда я друга умолю, Чтоб он с моей руки холодной Тебя, мой перстень, не снимал. Чтоб нас и гроб не разлучал. И просьба будет не бесплодна: Он подтвердит обет мне свой Словами клятвы роковой. Века промчатся, и, быть может, Что кто-нибудь мой прах встревожит И в нем тебя отроет вновь; И снова робкая любовь Тебе прошепчет суеверно Слова мучительных страстей. И вновь ты другом будешь ей, Как был и мне, мой перстень верной. 1827 ЗАВЕЩАНИЕ Вот час последнего страданья. Внимайте — воля мертвеца Страшна, как голос прорицанья. Внимайте: чтоб сего кольца
С руки холодной не снимали: Пусть с ним умрут мои печали И будут с ним схоронены. Друзьям привет и утешенье: Восторгов лучшие мгновенья Мной были им посвящены. Внимай и ты, моя богиня: Теперь души твоей святыня Мне и доступней, и ясней; Во мне умолкнул глас страстей, Любви волшебство позабыто, Исчезла радужная мгла, И то, что раем ты звала, Передо мной теперь открыто. Приближься: вот могилы дверь! Мне всё позволено теперь: Я не боюсь суждений света. Теперь могу тебя обнять, Теперь могу тебя лобзать, Как с первой радостью привета В раю лик ангелов святых Устами б чистыми лобзали, Когда бы мы в восторге их За гробом сумрачным встречали. Но эту речь ты позабудь: В ней темный ропот исступленья; Зачем холодные сомненья Я вылью в пламенную грудь? К тебе одно, одно моленье! Не забывай!. . прочь уверенья — Клянись! . . Ты веришь, милый друг, Что за могильным сим пределом Душа моя простится с телом И будет жить как вольный дух, Без образа, без тьмы и света, Одним нетлением одета. Сей дух, как вечно бдящий взор, Твой будет спутник неотступной, И если памятью преступной Ты изменишь. . . Беда с тех пор!
Я тайно облекусь в укор; К душе прилипну вероломной, В ней пищу мщению найду И будет сердцу грустно, томно, Но я, как червь, не отпаду. 1827 < ПОСЛЕДНИЕ СТИХИ > Люби питомца вдохновенья И гордый ум пред ним склоняй; Но в чистой жажде наслажденья Не каждой арфе слух вверяй. Немного истинных пророков С печатью власти на челе, С дарами выспренних уроков, С глаголом неба на земле. 1827
Ш Ж В І Ь П М ®

ДВЕ ЧАШИ Две чаши, други, нам дано: Ид них-то жизни Гений Нам льет кипящее вино Скорбей и наслаждений. Но из одной мне пить, друзья, Ни разу не случалось. И в каждом чувстве бытия С весельем грусть сливалась. Подаст ли Гок сосуд забот: Слетает вмиг украдкой Надежда и в него вольет Вино отрады сладкой. Упился ль счастьем в жизни я И душу переполнил: Но ах! миг райский бытия О вечном ей напомнил. И в мой сосуд отраву льет Томящее желанье. И пламень жажды душу жжет. И ожило страданье, Горит душа, огнем полна, Бессмертной в мире тесно. И стонет сирая она По родине небесной. [1Щ
сон Мне бог послал чудесный сон: Преобразилася природа, Гляжу — с заката и с восхода, В единый миг на небосклон Два солнца всходят лучезарных — В порфирах огненно-янтарных — И над воскреснувшей землей Чета светил по небокругу Течет во сретенье друг другу. Всё дышет жиэнию двойной: Два солнца отражают воды, Два сердца бьют в груди природы — И кровь ключом двойным течет По жилам божия творенья, И мир удвоенный живет В едином миге два мгновенья. И с сердцем грудь полуразбитым Дышала вдвое у меня, — И двум очам полузакрытым Тяжел был свет двойного дня. Мой дух предчувствие томило: Ударит полдень роковой, Найдет светило на светило, И сокрушительной войной Небесны огласятся своды, И море смерти и огня Польется в жилы всей природы: Не станет мира и меня. . . И на последний мира стон Последним вздохом я отвечу. — Вот вижу роковую встречу, Полудня слышу вещий звон: Как будто молний миллионы Мне опаляют ясный взор, Как будто рвутся цепи гор, Как будто твари1 слышны стоны. . . От треска рухнувших небес
Мой слух содрогся и исчез. Я бездыханный пал на землю. Прошла гроза — очнулся — внемлю: Звучит гармония небес, Как будто надо мной незримы Егову славят серафимы. Я пробуждался ото сна —И тихо открывались очи, Как звезды в мраке бурной ночи, — Взглянул горе: прошла война; В долинах неба осиянных Не видел я двух солнцев бранных -— И вылетел из сердца страх! Прозрел я смелыми очами — И видел: светлыми семьями Сияли звезды в небесах. — [1827] НОЧЬ Как ночь прекрасна и чиста, Как чувства тихи, светлы, ясны! Их не коснется суета, Ни пламень неги сладострастный! Они свободны, как эфир; Они, как эти звезды, стройны, — Как в лоне бога спящий мир, И величавы и спокойны. Единый хор их слышу я, Когда всё спит в странах окрестных! Полна, полна душа моя Каких-то звуков неизвестных. И всё, что ясно зрится в день, Что может выразиться словом, Слилося в сумрачную тень, Облечено мечты покровом.
Неясно созерцает взор, Но все душою дозреваешь: Так часто сердцем понимаешь Немого друга разговор. [1828] ЦЫГАНСКАЯ ПЛЯСКА Видал ли ты, как пляшет Египтянка? Как вихрь она столбом взвевает прах, Бежит, поет как дикая Вакханка, Ее власы, как змеи, на плечах. Как песня вольности она прекрасна, Как песнь любви она души полна, Как поцелуй горячий сладострастна, Как буйный хмель неистова она. Она летит как полный звук цевницы, Она дрожит, как знойная струна, И пышет взор, как жаркий луч денницы, И дышет грудь, как бурная волна. [1828] МЫСЛЬ Падет в наш ум чуть видное зерно И зреет в нем, питаясь жизни соком; Но прйдет час и вырастет оно В создании иль подвиге высоком. И разовьет красу своих рамен, Как пышный кедр на высотах Ливана: Не подточить его червям времен; Не смыть корней волнами океана; Не потрясти и бурям вековым Его главы, увенчанной звездами, И не стереть потопом дождевым Его коры, исписанной летами. Под ним идут неслышною стопой Полки веков — и падают державы,
И племена сменяются чредой В тени его благословенной славы. И трупы царств под ним лежат беэ сил, И новые растут для новых целей, И миллион оплаканных могил, И миллион веселых колыбелей. Под ним и тот уже давно истлел, Во чьей главе зерно то сокрывалось, Отколь тот кедр родился и созрел, Под тенью чьей потомство воспиталось. [1828] НОЧЬ Немая ночь! прими меня, Укрой испуганную думу; Боюсь рассеянного дня, Его бессмысленного шуму. Там дремлют праздные умы, Лепечут ветреные люди, И свет их пуст как пусты груди. Бегу его в твои потьмы, Где смело думы пробегают, Не сторожит их чуждый зрак, Где искры мыслей освещают Кипящий призраками мрак. Как всё в тебе согласно, стройно! Как ты велика и спокойна! И скольких тайн твоя полна Пророческая тишина! Какие думы и порывы Ты в недрах зачала святых, И сколько подвигов твоих Присвоил день самолюбивый! О ночь! на глас любви моей Слети в тумане покрывала;
Под чистой риэою твоей Не скрою Не в соучастницы греха, Не на кровавое свиданье, Мольбой смиренного стиха, Зовет тебя мое желанье. Я чист — и, чистая, ко мне Простри горящие объятья, И нарисуй в волшебном сне: Где други сердца, мысли братья! И коль утраты суждены, Не откажи ты мне в участьи, И звуком порванной струны Не вдруг пророчь мне о несчастьи. В душе потонет тяжкой стон, Твоей тиши я не нарушу; Любовник ждет; сведите сон И всех друзей в родную душу. [1829] К НЕПРИГОЖЕЙ МАТЕРИ Пусть говорят, что ты дурна, Охрип от стужи звучный голос, Как лист сосновый, жесток волос И грудь тесна и холодна; И серы очи, стан нестроен, Пестра одежда, груб язык, Твоих соперниц недостоин Обезображенный твой лик. Но без восторженной улыбки Я на тебя могу ль взирать? Как ты умела побеждать Судьбы неправые ошибки! Каких ты чад произвела! Какое племя дщерей славных, Прекрасных, милых, тихонравиых, Ты свету гордо отдала! Уж не на них ли расточила
Дары богатой красоты? Или искусством изменила Свои порочные черты? Суровость в пламенную важность И хлад в спокойствие чела, И дерзость в гордую отважность, В великость духа перешла. Не ты ли силою чудесной Одушевила в них потом Чело возвышенным умом, И грудь гармонией небесной, И очи серые огнем? Не ты ль, по древнему владенью, Водила их в свои леса. При шуме их —- учила пенью, У вод как строить голоса. И нежной ласкою приветов Одушевлять мечту поэтов? Пускай твердят тебе в укор Про жгущий, сладострастный взор Красавицы давно известной, Полуизмученно-прелестной, Любимой солнцем и землей, Сожженной от: его дыханья, От ядовитого лобзанья, Полуослабшей и худой. И я прославленную видел, И думал прежде обожать; Но верь, моя дурная мать, Тебя изменой не обидел. Она явилась предо мной В венке из мирт и винограда, Водила жаркою рукой Меня по сеням вертограда. И кипарис и апельсин В ее власах благоухали; Венки цветов на злак долин Одежды легкие стрясали, Во взорах тлелся черный зной,
Печать любови огневой; На смуглом образе томленье. Какой то грусти впечатленье Изображалось предо мной: Желая знать печали бремя, Спросил нетерпеливо я: «Да где ж твое живое племя, Твоя великая семья?» Она поникла и молчала. И слезы сыпались ручьем, И что ж е ? . . трепетным перстом Она на гробы указала. И я бродил с ней по гробам, И в недра нисходил земные, И слезы приносил живые Ее утраченным сынам. Она с рыданьем однозвучным Сказала: «здесь моя семья, А там —- одна скитаюсь я С моим любовником докучным!» Когда же знойные глаза, В припадке суетной печали, Тягчила полная слеза — Твои же дщери утешали Чужую мать и сироту, И ей утешно воспевали Ее живую красоту. Светлей твои сверкают взоры, Они надеждою блестят, Они, как в небе метеоры, Обетованием горят. Их беспокойное сиянье Пророчит тлеющий в тиши Огонь невспыхнувшей души И несвершенное желанье. Ужель в тебе не красота Твоя загадочная младость, Неистощенные лета
Й жидни девственная радость? . . Пусть ты дурна, пускай мечту В тебе бессмысленно ласкаю; Но ты мне мать: я обожаю Твою дурную красоту. [1829] ПЕТРОГРАД Море спорило С Петром: «Не построишь Петрограда; Покажу я Шведской гром, Кораблей крылатых стадо. Хлынет вспять моя Нева, Ополченная водами: За отъятые права Отомщу ее волнами. «Что тебе мои поля, Вечно полные волнений, Велика твоя земля, Не озреть твоих владений!» — Глухо Петр внимал речам: Море злилось и шумело, По синеющим устам Пена белая кипела. Речь Петра гремит в ответ: «Сдайся дерзостное море! —• Нет, — так пусть узнает свет: Кто из нас могучей в споре? Станет град же, наречен По строителе высоком: Для моей России он Просвещенья будет оком. По хребтам твоих же волн, Благодарна, изумленна, Плод наук мне принесет,
В пользу чад моих, вселенна, И с твоих же берегов Да узрят народы славу Руси бодрственных сынов И окрепшую державу». Рек могучий — и речам Море вторило сурово, Пена билась по устам, Но сбылось Петрово слово. Ч у ! . . в Рифей стучит булат! . . Истекают реки злата, И родится чудо-град Ид неплодных топей блата. Тяжкой движется стопой Исполин — гранит упорный, И приемлет вид живой, Млату бодрому покорный. И в основу зыбких блат Улеглися миллионы: Всходят храмы ид громад И чертоги и колонны. Шпиц, прорезав недра туч, С башни вспыхнул величавый, Как ниспадший солнца луч, Или луч Петровой славы. Что чернеет лоно вод? Что шумят валы морские? То дары Петру несет Побежденная стихия. Прилетели корабли, — Вышли чуждые народы, И Россиц принесли Дань наук и плод свободы. Отряхнув она с очей Мрак невежественной ночи, К свету утренних лучей Отверзает бодро очи.
Помнит древнюю вражду, Помнит мстительное море, И да мщенья примет мзду, Шлет на град потоп и горе. Ополчается Нева, Но от твердого гранита, Не отъяв свои права, Удаляется сердита. На отломок диких гор На коне вдлетел строитель: На добычу острый взор Устремляет победитель; Зоркой страж своих работ, Взором сдерживает море И насмешливо зовет: «Кто ж из нас могучей в споре?» 1829 ТИБР ПЕСНЯ Варвар севера надменной Землю Рима хладно мнет И с угрозой дерзновенной Тибру древнему поет: «Тибр! ты ль это? чем же славен? Что добра в твоих волнах? Что так шумен, своенравен Расплескался в берегах? Тесен, мутен!.. — не завидно Прокатил тебя твой рок! Солнцу красному обидно Поглядеться в твой поток. Не гордись!—Когда б ты — горе! Нашу Волгу увидал, 33 Русские поэты — 1105 gJ3
От стыда, от страха б в море, Струи грядные умчал. — Как парчою голубою Разостлалась по степям! Как привольно в ней собою Любоваться небесам! Как младой народ могуча, Как Россия широка, Как язык ее гремуча Льется дивная река! Далеко валы широки Для побед отважных шлет, И послушные потоки В царство влажное берет. Посмотрел бы ты, как вскинет Со хребта упорный лед, И суда свои подвинет, Да на Каспия пойдет! О когда бы доплеснула До тебя ее волна, — Словно каплю бы сглотнула И в свой Каспий унесла!» Тибр в ответ: — уже ли, дикой, Мой тебе невнятен вой? Пред тобою Тибр великой Плещет вольною волной. Славен я между реками Не простором берегов, Не богатыми водами, Не корыстшо судов: — Славен тем я, Тибр свободной, Что моих отважных вод
Цепью тяжкой и холодной Не ковал могучий лед! Славен тем, непобежденной, Что об мой несдержный вал, Конь подковою презренной В гордом беге не стучал. Пусть же реки на просторе Спят под цепью ледяной: Я бегу, свободный, в море, Неумолчною волной. [1850] СТАНСЫ РИМУ По лествице торжественной веков Ты к славе шел, о древний град свободы! Ты путь свершил при звоне тех оков, Которыми опутывал народы. Всё в след тебе, покорное, текло, И тучами ты скрыл во мгле эфирной Перунами сверкавшее чело, Венчанное короною всемирной. Но ринулись посланницы снегов, Кипящие мятели поколений, — И пал гигант, по лестнице ж веков, Биясь об их отзывные ступени. Рассыпалась, слетев с главы твоей, На мелкие венцы корона власти ; . . малых змей на части. Но путь торжеств еще не истреблен, Проложенный гигантскими пятами: И Колизей, и мрачный Пантеон, И храм Петра стоят перед веками. В дар вечности обрек твои труды
С тобой времен условившийся гений, Как шествия великого следы, Не стертые потоком изменений. [1850] СТЕНЫ РИМА Веками тканная величия одежда! О каменная летопись времен! С благоговением, как набожный невежда, Вникаю в смысл твоих немых письмен. Великой буквою мне зрится всяк обломок, В нем речи прерванной ищу следов.. . Здесь все таинственно — и каждый камень громок Отзывами отгрянувших веков. [1850] П О С Л А Н И Е К А. С. ПУШКИНУ Из гроба древности к тебе привет: Тебе сей глас, глас неокреплый, юный; Тебе звучат, как камер-тон Порт, На лад т»оих настроенные струны. Простишь меня великодушно в том, Когда твой слух взыскательной и нежной Я оскорблю неслаженным стихом, Иль рифмою нестройной и мятежной; Но, может быть, порадуешь себя В моем стихе своим же ты успехом, Что в древний Рим отозвалась твоя Гармония, хотя и слабым эхом. Из Рима мой к тебе несется стих, Весь трепетный, но полный чувством тайным, Пророчеством, невнятным для других, Но для тебя не темным, не случайным. Здесь, как в гробу, грядущее видней;
Здесь и слепец дерзает быть пророком; Здесь мысль, полна предания, смелей Потьмы веков пронзает орлим оком; Здесь Дантов стих всю бездну исходил От дна земли до горнего эфира; Здесь Анджело, зря день последний мира, Пророчественной кистью гробы вскрыл. Здесь, расшатавшись от изнеможенья, В развалины распался древний мир, И на обломках начат новый пир, Блистательный, во здравье просвещенья, Куда чредой, все племена земли, Избранники, сосуды принесли; Куда и мы приходим, с честью равной, Последние, как древле Рим пришел, Да скажем наш решительный глагол, Да поднесем и свой сосуд заздравной! — Здесь двух миров и гроб и колыбель, Здесь нового святое зарожденье: Предчувствием объемлю я отсель Великое отчизны назначенье! Когда, крылат мечтою дивной сей, Мой быстрый дух родную Русь объемлег И ей отсель прилежным слухом внемлет, Он слышит там: со плесками морей, Внутри ее просторно заключенных, И с воем рек, лесов благословенных, Гремит язык, созвучно вторя им, От белых льдов до вод биющих в Крым, Из свеяшх уст могучего народа, Весь звуками богатый как природа: Душа кипит! . . Какой тогда хвалой гремлю я богу, Что сей язык он мне вложил в уста. Но чьи из всех родимых звуков мне Теснятся в грудь неотразимой силой? Всё русское звучит в их глубине, Надежды все и слава Руси милой,
Что с детских лет втвердилося в слова, Что сердце жмет и будит вздох заочный: Твои —певец! избранник божества, Любовию народа полномочный! Ты русских дум на все лады орган! Помазанный Державиным предтечей, Наш депутат на Европейском вече, — Ты — колокол во славу Россиян! Кому ж, певец, коль не тебе, открою Вопрос, в уме раздавшийся моем И тщетно в нем гремящий без покою: Что сделалось с Российским языком! Что он творит безумные проказы! — Тебе странна, быть может, речь моя; Но краткие его развернем фазы—И ты поймешь, к чему стремлюся я. — Сей богатырь, сей Муромец Илья, Баюканный на льдах под вихрем мразным, Во тьме веков сидевший сиднем праздным, Стал на ноги уменьем рыбаря И начал песнь от бога и царя,— Воскормленный средь Северного хлада, Родной зимы и льдистых Альп певцом, Окреп совсем и стал богатырем, И с ним гремел под бурю водопада. Но отгремев, он плавно речь повел И чистыми Карамзина устами Нам исповедь народную прочел, — И речь неслась широкими волнами: Что далее — то глубже и светлей; Как в зеркале, вся Русь гляделась в ней; — И в океан лишь только превратилась, Как Нил в песках внезапная сокрылась, Сокровища с собою унесла, И тайного никто не сметил хода. . . И что ж теперь? — вдруг лужею всплыла В Истории Российского народа.
Меж тем когда ид уст Карамзина Минувшее рекою очищенной Текло в народ: священная война Звала язык на подвиг современной. С Жуковским он, на отческих стенах Развив с Кремля воинственное знамя, Вещал за Русь: пылали в тех речах И дух Москвы и жертвенное пламя! Со славой он родную славу пел, И мира звук в ответ мечу гремел. Теперь, кому ж, коль не тебе, по праву Грядущую вручит он славу? Что ж ныне стал наш мощный богатырь? Он, Гальскою диэтою замучен, Весь испитой, стал бледен, вял и скучен, И прихотлив, наш лакомый визирь, Иль Сибарит, на розах почивавший, Недужные стенанья издававший, Когда под ним сминался лепесток. Так наш язык: от слова ль праздный слог Чуть отогнешь, небережно ли вынешь, Теснее ль речь в мысль новую водвинешь, — Уж болен он, не вынесет, крягтит, И мысль на нем как груз какой лежит! Лишь песенки ему да брани милы; Лишь только б ум был тихо усыплен Под рифменный, отборный пустозвон. Что! еслиб встал Державин из могилы, Какую б он наслал ему грозу! На то ли он его взлелеял силы, Чтоб превратить в ленивого мурзу? Иль чтоб ругал заезжий иностранец, Какой нибудь писатель-самозванец, Святую Русь Российским языком, И нас бранил, и нашим же пером? Недужногй иные врачевали, Но тайного состава не узнали: Тянули из его расслабших недр
Зазубренный спондеем гекзаметр, 1 Но он охрип. . . И кто ж его оправит? Кто от одра болящего восставит? . . Тебе открыт природный в нем состав, Тебе знаком и звук его и нрав. Врачуй его: под хладным Русским Фебом Корми его почаще сытным хлебом, От суетных печалей отучи И Русскими в нем чувствами звучи. Да призови в сотрудники Поэта На важные Иракловы дела, Кого судьба, в знак доброго привета, По языку не даром назвала: Чтоб богатырь стряхнул свой сон глубокой, Дал звук густой и сильной и широкой, Чтоб славою отчизны прогудел, Как колокол из меди лит Рифеской, Чтоб перешел за свой родной предел. Рим. Август 1850 Ч Т Е Н И Е ДАНТА Что в море купаться, то Данта читать: Стихи его тверды и полны, Как моря упругие волны! Как сладко их смелым умом разбивать! Как дивно над речью глубокой Всплываешь ты мыслью высокой: Что в море купаться, то Данта читать. [1850] Ш И Р О К КО Воздух скован теплотой, Крылья ветра не прохладны: Манят тени темнотой, Но и тени безотрадны. 1 Это не может^относиться ни к гекзаметрам Жуковского, ни Гисдича, потому что они не зазубрены спондеями.
В теплых рощах стрекоча, Надоела саранча; Зефир листьев не колышет; Всё чуть движется, чуть дышет; Мир уснул, оцепенел; Парит эной, но небо ясно, И не жди, чтоб дождь ненастно Над тобою прошумел. 1850 ОДА Г О Р А Ц И Я ПОСЛЕДНЯЯ «Что грязен, Тибр? —Струя желта, мутна! Иль желчью ты встревожен беспокойной, И чует то сердитая волна, Что пьет ее Римлянин недостойный? Иль от стыда ты бег торопишь свой? Почто же ты не держишь злой стихии, Не стелешься кристальною волной И не глядишь на небо Авзонии?» — Мне недосуг: не спит моя волна: Я мою Рим, я града освятитель; Я, нагрузив нечистым рамена, Бегу в поля, усердный их поитель. — И тороплюсь в безбрежный океан, Что землю всю водами убеляет: Приемлет он грехи моих Римлян И с волн моих нечистое смывает. Но тщетно я, последний гражданин, Свой правлю долг, в пример, без укоризны: Себя несу на жертву я один Целению и здравию отчизны, 1850
СТАНСЫ Когда безмолвствуешь, природа, И дремлет шумный твой язык: Тогда душе моей свобода; Я слышу в ней приветный клик. Живее сердца наслажденья, И мысль возвышенна, светла: Как будто в мир преображенья Душа из тела перешла. Ее обнял восторг спокойный И песни вольные живей Текут рекою звучной, стройной, В святом безмолвии ночей. Когда же мрачного покрова Ты сбросишь девственную тень, И загремит живое слово, И яркий загорится день. Тогда заботы докучают, И гонит труд души покой, И песни сердца умолкают, Когда я слышу голос твой. [1831] ЭПИГРАММА - ОКТАВА Рифмач, стихом российским недовольный, Затеял в нем лихой переворот: Стал стих ломать он в дерзости крамольной, Всем рифмам дал бесчиннейший развод, Ямб и хорей пустил бродить по вольной, И всех грехов какой же вышел плод: «Дождь с воплем, ветром, громом согласился И страшной мир гармонией оглушился!» 1831

.. . ' " - : ж ? • - л.' : • V- » • - " • • ' -Г ? - • • - - - '.' - ' ' J si tA
CACHE-CACHE 1 Вот арфа ее в обычайном углу, Гвоздики и розы стоят у окна, Полуденный луч задремал на полу: Условное время! Но где же она? О, кто мне поможет шалунью сыскать, Где, где приютилась сильфида моя? . . Волшебную близость, как бы благодать, Разлитую в воздухе, чувствую я. Гвоздики недаром лукаво глядят, Недаром, о роды, на ваших листах Жарчее румянец, свежей аромат: Я понял, кто скрылся, зарылся в цветахЬ Не арфы ль твоей мне послышался звон? В струнах ли мечтаешь укрыться златых? Металл содрогнулся, тобой оживлен, И сладостный трепет еще не затих. Как пляшут пылинки в полдневных лучах, Как искры живые в родимом огне! Видал я сей пламень в знакомых очах, Его упоенье известно и мне. 1 ІІрятки.
Влетел мотылек и с цветка на другой, Притворно-беспечный, он начал порхать. О полно кружиться, мой гость дорогой! Могу ли, воздушный, тебя не узнать! (1826?) ВЕСЕННЯЯ ГРОЗА Люблю грозу в начале мая, Когда весенний первый гром, Как бы резвяся и играя, Грохочет в небе голубом. Гремят раскаты молодые. . . Вот дождик брызнул, пыль летит, Повисли перлы дождевые, И солнце нити золотит. С горы бежит поток проворный, В лесу не молкнет птичий гам, И гам лесной, и шум нагорный — Всё вторит весело громам. Ты скажешь: ветреная Геба, Кормя Зевееова орла, Громокипящий кубок с неба, Смеясь, на землю пролила. [1829] ВИДЕНИЕ Геть некий час, в ночи, всемирного молчанья, И в оный чае явлений и чудес Живая колесница мирозданья Открыто катится в святилище небес. Тогда густеет ночь, как хаос на водах; Беспамятство, как Атлас, давит сушу — Лишь Музы девственную душу В пророческих тревожат боги снах. [1829]
ЛЕТНИЙ ВЕЧЕР Уж солнца раскаленный шар С главы своей земля скатила, И мирный вечера пожар Волна морская поглотила. Уж звезды светлые взошли, И тяготеющий над нами Небесный свод приподняли Своими влажными главами. Река воздушная полней Течет меж небом и землею, Грудь дышит легче и вольней, Освобожденная от зною. И сладкий трепет, как струя, По жилам пробежал природы, Как бы горячих ног ея Коснулись ключевые воды. . . [1829] БЕССОННИЦА Часов однообразный бой — Томительная ночи повесть! Язык для всех равно чужой И внятный каждому, как совесть! Кто без тоски внимал из нас, Среди всемирного молчанья, Глухие времени стенанья, Пророчески-прощальный глас. Нам мнится: мир осиротелый Неотразимый рок настиг, И мы, в борьбе с природой целой, Покинуты на нас самих.
И наша жизнь стоит пред нами, Как призрак, на краю земли —И с нашим веком и друзьями Бледнеет в сумрачной дали. И новое, младое племя Меж тем на солнце расцвело, А нас, друзья, и наше время Давно забвеньем занесло. Лишь изредка, обряд печальный Свершая в полуночный час, Металла голос погребальный Порой оплакивает нас. [1S50] АЛЬПЫ Сквозь лазурный сумрак ночи Альпы снежные глядят—• Помертвелые их очи Льдистым ужасом разят. Властью некой обаянны, До восшествия зари, Дремлют грозны и туманны, Словно падшие цари!. . Но восток лишь заалеет, Чарам гибельным конец — Первый, в небе, просветлеет Брата старшего венец. И с главы большого брата На меньших бежит струя, И блестит в венцах из злата Вся воскресшая семья! . .
ВЕСЕННИЕ ВОДЫ Еще в полях белеет снег, А воды уж весной шумят — Бегут и будят сонный брег, Бегут и блещут и гласят — ОНИ гласят во все концы: «Весна идет, весна идет! Мы молодой весны гонцы, Она нас выслала вперед!» Весна идет, весна идет! И тихих, теплых, майских дней Румяный, светлый хоровод Толпится весело да ней. (1827—1850) СНЕЖНЫЕ ГОРЫ Уже полдневная пора Палит отвесными лучами, И задымилася гора С своими черными лесами. Внизу, как зеркало стальное, Синеют озера струи, И с камней, блещущих на зное, В родную глубь спешат ручьи. . . И между тем как полусонный Наш дольний мир, лишенный сил, Проникнут негой благовонной, Во мгле полуденной почил, —• Горе, как божества родные, Над издыхающей землей, Играют выси ледяные С лазурью неба огневой. [1850] 34 Русские поэты — 1105 529
А « » Как океан объемлет шар земной, Земная жизнь кругом объята снами; Настанет ночь и звучными волнами Стихия бьет о берег свой. То глас ее: он нудит нас и просит. . . Уж в пристани волшебной ожил чолн; Прилив растет и быстро нас уносит В неизмеримость темных волн. Небесный свод, горящий славой звездной, Таинственно глядит из глубины, •—И мы плывем, пылающею бездной Со всех сторон окружены. [1830] СОН НА М О Р Е И море, и буря качали наш чолн, Я сонный был предан всей прихоти волн. Две беспредельности были во мне, И мной своевольно играли оне, — Вкруг меня, как кимвалы, звучали скалы, — Окликалися ветры и пели валы — Я в хаосе звуков летал оглушен, Но над хаосом звуков носился мой сон. Болезненно-яркий, волшебно-немой, Он веял легко над гремящею тьмой. В лучах огневицы развил он свой мир — Земля зеленела, светился эфир, — Сады-лавиринфы, чертоги, столпы; И сонмы кипели безмолвной толпы. Я много узнал мне неведомых лиц, Зрел тварей волшебных, таинственных птиц. . . По высям творенья, как бог, я шагал, И мир подо мной недвижный сиял. Но все грёзы насквозь, как волшебника вой,
Мне слышался грохот ітучййы морской, И в тихую область видений и снов Врывалася пена ревущих валов. <1828—1830> ЛИСТЬЯ Пусть сосны и ели Всю зиму торчат, В снега и мятели Закутавшись, спят. Их тощая зелень, Как иглы ежа, Хоть ввек не желтеет, Но ввек не свежа. Мы ж, легкое племя, Цветем и блестим, И краткое время На сучьях гостим. Всё красное лето Мы были в красе, Играли с лучами, Купались в р о с е ! . . Но птички отпели, Цветы отцвели, Лучи побледнели, Зефиры ушли. Так что же нам даром Висеть и желтеть? Не лучше ль за ними И нам улететь! О буйные ветры, Скорее, скорей! Скорей нас сорвите С докучных ветвей. Сорвите, умчите,
Мы ждать не хотим.. . Летите, летите! Мы с вами летим! . . 1850 MALARIA Люблю сей божий гнев! Люблю сие, незримо Во всем разлитое, таинственное Зло — В цветах, в источнике прозрачном, как стекло, И в радужных лучах, и в самом небе Рима. Всё та ж высокая, безоблачная твердь, Всё так же грудь твоя легко и сладко дышит, Всё тот же теплый ветер верхи дерев колышет, Всё тот же запах роз, и это всё — есть Смерть! . . Как ведать, может быть, и есть в природе звуки, Благоухания, цвета и голоса, Предвестники для нас последнего часа И усладители последней нашей муки. И ими-то Судеб посланник роковой, Когда сынов земли из жизни вызывает, Как тканью легкою свой образ прикрывает, Да утаит от них приход ужасный свой! 1850 * » » Песок сыпучий по колени. . . Мы едем — поздно — меркнет день, И сосен, по дороге, тени Уже в одну слилися тень. Черней и чаще бор глубокий — Какие грустные места! Ночь хмурая, как зверь стоокий, Глядит из каждого куста! 1850 (дорогой)
ОСЕННИЙ ВЕНГР Есть в светлости осенних вечеров Умильная, таинственная прелесть! . . Зловещий блеск и пестрота дерев, Багряных листьев томный, легкий шелест, Туманная и тихая лазурь Над грустно-сиротеющей землею, И, как предчувствие сходящих бурь, Порывистый и ясный ветр порою. . . Ущерб, изнеможенье — и на всем Та кроткая улыбка увяданья, Что в существе разумном мы зовем Возвышенной стыдливостью страданья. 1850 ЦИЦЕРОН Оратор римский говорил Средь бурь гражданских и тревоги: «Я поздно встал—и на дороге Застигнут ночью Рима был!» Так! но, прощаясь с римской славой, С капитолийской высоты, Во всем величье видел ты Закат звезды ее кровавой! . . Счастлив, кто посетил сей мир В его минуты роковые — Его призвали Всеблагие, Как собеседника на пир; Он их высоких зрелищ зритель, Он в их совет допущен был, И заживо, как небожитель, Из чаши их бессмертье пид, (1850?) .
SILENTIUM! 1 Молчи, скрывайся и таи И чувства и мечты свои — Пускай в душевной глубине Встают и заходят оне Безмолвно как звезды в ночи —Любуйся ими — и молчи. Как сердцу высказать себя? Другому как понять тебя? Поймет ли он, чем ты живешь? Мысль изреченная есть ложь. Взрывая, возмутишь ключи — Питайся ими — и молчи. Лишь жить в самом себе умей — Есть целый мир в душе твоей Таинственно-волшебных дум — Их оглушит наружный шум, Дневные разгонят лучи — Внимай их пенью-—и молчи!.. (1850?) V # « Душа моя — элизиум теней, Теней безмолвных, светлых и прекрасных, Ни помыслам годины буйной сей, Ни радостям, ни горю не причастных! Душа моя — элизиум теней, Что общего меж жизнью и тобою! Меж вами, призраки минувших лучших дней, И сей бесчувственной толпою? . . (1852?) 1 Молчание!
БЕЗУМИЕ Там, где с землею обгорелой Слился, как дым, небесный свод — Там в беззаботности веселой Безумье жалкое живет. Под раскаленными лучами, Зарывшись в пламенных песках, Оно стеклянными очами Чего-то ищет в облаках —То вспрянет вдруг и, чутким ухом Припав к растреснутой земле, Чему-то внемлет жадным слухом С довольством тайным на челе —• И мнит, что слышит струй кипенье, Что слышит ток подземных вод, И колыбельное их пенье, И шумный из земли исход! . . [1855] * # • Я лютеран люблю богослуженье, Обряд их строгий, важный и простой — Сих голых стен, сей храмины пустой Понятно мне высокое ученье. Не видите ль? Собравшися в дорогу, В последний раз вам вера предстоит: Еще она не перешла порогу, Но дом ее уж пуст и гол стоит, — Еще она не перешла порогу, Еще за ней не затворилась дверь. . . Но час настал, пробил... Молитесь богу, В последний раз вы молитесь теперь... 'Геіернзе. 16(28 сентября 1854
Как над горячею золой Дымится свиток и сгорает, И огнь сокрытый и глухой Слова и строки пожирает: Так грустно тлится жизнь моя И с каждым днем уходит дымом; Так постепенно гасну я В однообразье нестерпимом. О йебо, если бы хоть раз Сей пламень развился по воле —И не томясь, не мучась доле, Я просиял бы : —и погас! [1856] « # * Я помню время золотое, Я помню сердцу милый край: День вечерел; мы были двое; Внизу, в тени, шумел Дунай. И на холму, там, где белея, Руина замка вдаль глядит, Стояла ты, младая фея, На мшистый опершись гранит, — Ногой младенческой касаясь Обломков груды вековой; И солнце медлило, прощаясь С холмом, и замком, и тобой. И ветер тихий мимолетом Твоей одеждою играл И с диких яблонь цвет за цветом На плечи юные свевад, Щ
Ты Край День Река беззаботно вдаль глядела... неба дымно гас в лучах; догорал; звучнее пела в померкших берегах. И ты, с веселостью беспечной, Счастливый провожала день; И сладко жизни быстротечной Над нами пролетала тень. [1836] ПОЛДЕНЬ Лениво дышит полдень мглистый, Лениво катится река —• И тверди пламенной и чистой Лениво тают облака. И всю природу, как туман, Дремота жаркая объемлет —И сам теперь великий Пан В пещере Нимф покойно дремлет. [1836] * * * О чем ты воешь, ветр ночной? О чем так сетуешь безумно? . . Что значит странный голос твой, То глухо-жалобный, то шумной? Понятным сердцу языком Твердишь о непонятной муке И роешь и взрываешь в нем — Порой неистовые звуки. О, страшных песен сих не пой Црр древний хаос, про родимый',
Как жадно мир души ночной Внимает повести любимой! Из смертной рвется он груди И с беспредельным жаждет слиться. . . О, бурь уснувших не буди — Под ними хаос шевелится! [1856] ФОНТАН Смотри, как облаком живым Фонтан сияющий клубится, Кдк пламенеет, как дробится Его на солнце влажный дым. Лучом поднявшись к небу, он Коснулся высоты заветной — И снова пылью огнецветной Ниспасть на землю осужден. О смертной мысли водомет, О водомет неистощимый! Какой закон непостижимый Тебя стремит, тебя мятет? Как жадно к небу рвешься ты! . . Но длань, незримо-роковая, Твой луч упорный преломляя, Свергает в брызгах с высоты. [1856] * а * Что ты клонишь над водами, Ива, макушку свою? . . И дрожащими листами, Словно жадными устами Ловишь беглую струю? Хоть томится, хоть трепещет Каждый диет твой над струей. . .
Но струя бежит и плещет, И, на солнце нежась, блещет И смеется над тобой... [1856] СУМЕРКИ Тени сидые смесились, Цвет поблекнул, звук уснул — Жизнь, движенье разрешились В сумрак зыбкий, в дальний гул. .. Мотылька полет незримой Слышен в воздухе ночном. . . Час тоски невыразимой! . . Всё во мне и я во всём. . . Сумрак тихий, сумрак сонный, Лейся в глубь моей души, Тихий, томный, благовонный, Всё залей и утиши. Чувства мглой самозабвенья Переполни через край!.. Дай вкусить уничтоженья, С миром дремлющим смешай! (не позже 1856) ВЕСНА Зима Прошла Весна в И гонит I не даром злится, ее пора —окно стучится со двора И всё засуетилось, Всё нудит зиму вон —И жаворонки в небе Уж подняли трезвон.
Зима еще хлопочет И на весну ворчит. Та ей в глаза хохочет, И пуще лишь шумит. . . Взбесилась ведьма злая, И снегу захватя, Пустила, убегая, В прекрасное дитя. . . Весне и горя мало: Умылася в снегу, И лишь румяней стала, Наперекор врагу. (не позднее 1836) * * « Люблю глаза твои, мой друг, С игрой их пламенно-чудесной, Когда их приподымешь вдруг И словно молнией небесной Окинешь бегло целый круг. . . Но есть сильней очарованье: Глаза, потупленные ниц, В минуты страстного лобзанья, И сквозь опущенных ресниц Угрюмый, тусклый огнь желанья. . . (не позднее 1836) Как сладко дремлет сад темнозеленый, Объятый негой ночи голубой, Сквозь яблони, цветами убеленной, Как сладко светит месяц золотой!.. Таинственно, как в первый день созданья, Б бездонном небе звездньщ CQHM горит, —«
Музыки дальной слышны восклицанья, Соседний ключ слышнее говорит. . . На мир дневной спустилася завеса, Изнемогло движенье, труд уснул. . . Над спящим градом, как в вершинах леса, Проснулся чудный, еженочный гул. . . Откуда он, сей гул непостижимый? . . Иль смертных дум, освобожденных сном, Мир бестелесный, слышный, но незримый Теперь роится в хаосе ночном. . . (не позднее 1856) Еще земли печален вид, А воздух уж весною дыши^ И мертвый в поле етебль колышет, И елей ветки шевелит. Еще природа не проснулась, Но сквозь редеющего сна Весну прослышала она И ей невольно улыбнулась. Душа, душа, спала и ты. . . Но что же вдруг тебя волнует, Твой сон ласкает и целует И золотит твои мечты? Блестят и тают глыбы снега, Блестит лазурь, играет кровь... Или весенняя то нега? Или то женская любовь? (не позднее 1856) В душном воздухе молчанье, Как предчувствие грозы — Жарче роз благоуханье, Резче голос стрекозы.
Чу, $а белой, дымной тучей Глухо прокатился гром, Небо молнией летучей Опоясалось кругом. Некий жизни преизбыток В знойном воздухе разлит, Как божественный напиток, В жилах млеет и горит... Дева, дева, что волнует Дымку персей молодых? Что мутится, что тоскует Влажный блеск очей твоих? Что, бледнея, замирает Пламя девственных ланит? Что так грудь твою спирает И уста твои палит? Сквозь ресницы шелковые Проступили две слезы. . . Иль то капли дождевые Зачинающей грозы? . . [1856] 4 « « Не то, что мните вы, природа: Не слепок, не бездушный лик—В ней есть душа, в ней есть свобода, В ней есть любовь, в ней есть язык. ..
Вы зрите лист й цвет на древе: Иль их садовник приклеил? Иль зреет плод в родимом чреве Игрою внешних, чуждых сил? . . Они не видят и не слышат, Живут в сем мире, как впотьмах, Для них и солнцьг, знать, не дышат, И жизни нет в морских волнах. Лучи к ним в душу не сходили, Весна в груди их не цвела, При них леса не говорили И ночь в звездах нема была! И, языками неземными, Волнуя реки и леса, В ночи не совещалась с ними, В беседе дружеской гроза! Не их вина: пойми, коль может, Органа жизнь, глухонемой! Души его, ах, не встревожит И голос матери самой!.. [1856у 29 ЯНВАРЯ 1857 Из чьей руки свинец смертельный Поэту сердце растерзал — Кто сей божественный фиал Разрушил, как сосуд скудельный? Будь прав или виновен он, Пред нашей правдою земною — Навек он Высшею Рукою В «цареубийцы» заклеймен.
Но ты, в безвременную тьму Вдруг поглощенная со света, Мир, мир тебе, о тень поэта, Мир светлый праху твоему!. . На зло людскому суесловью, Велик и свят был жребий твой! . . Ты был богов орган живой — Но с кровью в жилах. . . знойной кровью — И сею кровью благородной Ты жажду чести утолил — И, осененный, опочил, Хоругвью горести народной. Вражду твою пусть тот рассудит, Кто слышит пролитую кровь. . . Тебя ж, как первую любовь, России сердце не забудет! . , 18Ô7 ИТАЛЬЯНСКАЯ VILLA И распростясь с тревогою житейской, И кипарисной рощей заслонясь — Блаженной тенью, тенью Елисейской, Она заснула в добрый час. И вот, уж века два тому иль боле, Волшебною мечтой ограждена, В своей цветущей опочив юдоли, На волю неба предалась она. Но небо здесь к земле так благосклонно! И много лет, и теплых южных зим Провеяло над нею полусонно, Не тронувши ее крылом своим. Попрежиему в углу фонтан лепечет, Под потолком гуляет ветерок,
Й ласточка влетает и щебечет — И спит она. . . И сон ее глубок. И мы вошли: всё было так спокойно, Так всё от века мирно и темно! Фонтан журчал, недвижимо и стройно Соседний кипарис глядел в окно. Вдруг всё смутилось: судорожный трепет По ветвям кипарисным пробежал. . . Фонтан замолк — и некий чудный лепет, Как бы сквозь сон, невнятно прошептал. Что это, друг? Иль злая жизнь недаром, Та жизнь—увы! —что в нас тогда текла, Та злая жизнь, с ее мятежным жаром, Через порог заветный перешла? [1>,38] ДЕНЬ И НОЧЬ На мир таинственный духов, Над этой бездной безымянной, Покров наброшен златотканный Высокой волею богов. День — сей блистательный покров — День, земнородных оживленье, Души болящей исцеленье, Друг человеков и богов! Но меркнет день — настала ночь, — Пришла — и с мира рокового Ткань благодатную покрова, Сорвав, отбрасывает прочь. . . И бездна нам обнажена С своими страхами и мглами, И нет преград меж ей и нами — Вот отчего нам ночь страшна! [1839] 35 Русские поэты — 1105 S45
НЕ ВЕРЬ, НЕ ВЕРЬ ПОЭТУ! Не верь, не верь поэту, дева! Его своим ты не зови И пуще пламенного гнева Страшись поэтовой любви! Его ты сердца не усвоишь Своей младенческой душой, Огня палящего не скроешь Под легкой девственной фатой. Поэт всесилен, как стихия, Не властен лишь в себе самом: Невольно кудри молодые Он обожжет своим венцом. Вотще поносит или хвалит Его бессмысленный народ. . . Он не эмиею сердце жалит, Но как пчела его сосет. Твоей святыни не нарушит Поэта чистая рука, Но ненароком жизнь задушит Иль унесет за облака. [1839/ ЛЕБЕДЬ Пускай орел за облаками Встречает молнии полет И неподвижными очами В себя впивает солнца свет. . . Но нет завиднее удела, О лебедь чистый, твоего — И чистой, как ты сам, одело Тебя стихией божество.
Она, между двойною бездной, Лелеет твой всезрящий сон —И полной славой тверди звездной Ты отовсюду окружен. [1859] НАПОЛЕОН Сын революции, ты с матерью ужасной Отважно в бой вступил — и изнемог в борьбе. . . Не одолел ее твой гений самовластный —Бой невозможный, труд напрасный! . . Ты всю ее носил в самом себе. . . (50-е п. (до 1841)) БЛИЗНЕЦЫ Есть близнецы — для земнородных Два божества — то Смерть и Сон, Как брат с сестрою дивно сходных — Она угрюмей, кротче он. . . Но есть других два близнеца —И в мире нет четы прекрасней, И обаянья нет ужасней Ей предающего сердца. . . Союз их кровный, не случайный; И только в роковые дни Своей неразрешимой тайной Обворожают нас они. И кто в избытке ощущений, Когда кипит и стынет кровь, Не ведал ваших искушений — Самоубийство и Любовь. (1849?)
« * » Тихой ночью, поздним, летом, Как на небе звезды рдеют, Как под сумрачным их светом Нивы дремлющие зреют. . . Усыпительно-безмолвны Как блестят, в тиши ночной — Золотистые их волны, Убеленные луной. . . 25 июля 1849 » » * Вновь твои я вижу очи, И один твой южный взгляд Киммерийской грустной ночи Вдруг рассеял сонный хлад. . . Воскресает предо мною Край иной — родимый край — Словно прадедов виною Для сынов погибший рай. . . Лавров стройных колыханье Зыблет воздух голубой —Моря тихое дыханье Провевает летний зной — Целый день на солнце зреет Золотистый виноград, Баснословной былью веет Из-под мраморных аркад. Сновиденьем безобразным Скрылся север роковой, Сводом легким и прекрасным Светит небо надо мной. Снова жадными очами Свет живительный я пыо И под чистыми лучами Край волшебный узнаю. [1850]
поэзия Среди громов, среди огней, Среди клокочущих страстей, В стихийном, пламенном раздоре, Она с небес слетает к нам — Небесная к земным сынам, С лазурной ясностью во взоре — И на бунтующее море Льет примирительный елей. [1830] * л * Как дымный столп светлеет в вышине! —Как тень внизу скользит неуловимо! . . «Вот наша жизнь — промолвила ты мне — Не светлый дым, блестящий при луне, А эта тень, бегущая от дыма». . . [1830] « * » Слезы людские, о слезы людские, Льетесь вы ранней и поздней порой.. . Льетесь безвестные, льетесь незримые, Неистощимые, неисчислимые — Льетесь, как льются струи дождевые, В осень глухую, порою ночной. [1830] * * « Святая ночь на небосклон взошла — И день отрадный, день любезный, Как золотой покров она свила — Покров, накинутый над бездной. И, как виденье, внешний мир ушел. . . И человек, как сирота бездомный,
Стоит теперь и немощен и гол, Лицом к лицу пред пропастию темной. На самого себя покинут он — Упразднен ум и мысль осиротела — В душе своей, как в бездне, погружен, И нет извне опоры ни предела. . . И чудится давно минувшим сном Ему теперь всё светлое, живое. . . И в чуждом неразгаданном ночном Он узнает наследье роковое. [1850] IS СЕНТЯБРЯ 1830 Обвеян вещею дремотой, Полураздетый лес грустит. . . Из летних листьев разве сотый, Блестя осенней позолотой, Еще на ветви шелестит. Гляжу с участьем умиленным, Когда, пробившись из-за туч, Вдруг по деревьям испещренным — Молниевидный брызнет луч. Как увядающее мило — Какая прелесть в нем для нас, Когда, что так цвело и жило, — Теперь, так немощно и хило — В последний улыбнется раз. 1850 * t е Как ни дышит полдень знойный В растворенное окно — В этой храмине спокойной. Где всё тихо и темно.
Где жиЕые благовонья Бродят в сумрачной тени, В сладкий сумрак полусонья Погрузись и отдохни. Здесь фонтан неутомимый День и ночь поет в углу И кропит росой незримой Очарованную мглу — И в мерцаньи полусвета, Тайной страстью занята, Здесь влюбленного поэта Веет легкая мечта. (1850?) * Ö * Не рассуждай, не хлопочи! Безумство ищет — глупость судит — Дневные раны сном лечи, А завтра быть чему — то будет. Живя, умей всё пережить: Печаль, и радость, и тревогу — Чего желать? о чем тужить? День пережит— и слава богу! (1850?) « « « Не остывшая от зною, Ночь июльская блистала. . . И над тусклою землею Небо, полное грозою, Всё в зарницах трепетало. Словно тяжкие ресницы Подымались над землею —
И сквозь беглые зарницы Чьи-то грозные зеницы Загоралися порою. . . (1830 или 1851) * * * О как убийственно мы любим, Как в буйной слепоте страстей Мы то всего вернее губим, Что сердцу нашему милей! Давно ль, гордясь своей победой, Ты говорил: она моя. . . Год не прошел, спроси и сведай —Что уцелело от нея? Куда ланит девались розы, Улыбка уст и] блеск очей? Всё опалили, выжгли слёзы Горючей влагою своей. Ты помнишь ли, при вашей встрече, При первой встрече роковой, Ее волшебный взор и речи И смех младенчески-живой? И что ж теперь? И где все это? И долговечен ли был сон? Увы, как северное лето, Был мимолетным гостем он. Судьбы ужасным приговором Твоя любовь для ней была И незаслуженным позором На жизнь ее она легла. Жизнь отреченья, жизнь страданья В ее душевной глубине..,
Ей оставались вспоминанья, Е[о изменили и оне. И на земле ей дико стало, Очарование ушло. . . Толпа, нахлынув, в грязь втоптала То, что в душе ее цвело. И что ж от долгого мученья, Как пепл, сберечь ей удалось? Боль, злую боль ожесточенья, Боль, без отрады и без слез. О Как Мы Что как убийственно мы любим, в буйной слепоте страстей то всего вернее губим, сердцу нашему милей. (1830—1801) Ф » Ф В разлуке есть высокое значенье—Как ни люби хоть день один, хоть век.. . Любовь есть сон, а сон, — одно мгновенье —И рано ль, поздно ль — будет пробужденье, А должен наконец проснуться человек. 1831 Ф Ф Ф День вечереет, ночь близка, Длинней с горы ложится тень, На небе гаснут облака. . . Уж поздно. Вечереет день. Но мне не страшен мрак ночной. Не жаль скудеющего дня. Лишь ты, волшебный призрак мой, Лишь ты не покидай меня!. .
Крылом своим меня одень, Волненье сердца утиши, И благодатна будет тень Для очарованной души. Кто ты? Откуда? Как решить, Небесный ты или земной? Воздушный житель, может быть, Но с страстной женскою душой. / ноября 1851 Как весел грохот летних бурь, Когда, взметая прах летучий, Гроза нахлынувшею тучей Смутит небесную лазурь. И опрометчиво-безумно Вдруг на дубраву набежит -— И вся дубрава задрожит Широколиственно и шумно... Как под незримою пятой Лесные гнутся исполины, Тревожно ропщут их вершины, Как совещаясь меж собой, — И сквозь внезапную тревогу Немолчно слышен птичий свист, И кой-где первый желтый лист, Крутясь, слетает на дорогу... [18)4] ПРЕДОПРЕДЕЛЕНИЕ Любовь, любовь -—• гласит преданье — Союз души с душой родной —Их съединенье, сочетанье, И роковое их слиянье, И. . . поединок роковой. . .
И чем одно из них нежнее, В борьбе неравной двух сердец, Тем неизбежней и вернее, Любя, страдая, грустно млея, Оно изноет наконец. . . (между 1850—1852) « « О Я очи знал — о, эти очи! — Как я любил их, знает бог! От их волшебной, страстной ночи Я душу оторвать не мог. В непостижимом этом взоре, Жизнь обнажающем до дна, Такое слышалося горе, Такая страсти глубина! Дьпнал он грустный, углубленный В тени ресниц ее густой, Как наслажденье, утомленный И, как страданье, роковой, И в эти чудные мгновенья Ни разу мне не довелось С ним повстречаться без волненья И любоваться им без слез. [1854] П А М Я Т И В. А. Ж У К О В С К О Г О Я видел вечер твой. Он был прекрасен В последний раз прощаяся с тобой, Я любовался им: и тих и ясен, И весь насквозь проникнут теплотой.. . О, как они и грели и сияли — Твои, поэт, прощальные лучи. , ,
А между тем заметно выступали Уж звезды первые в его ночи. В нем не было ни лжи, ни раздвоенья — Он всё в себе мирил и совмещал. С каким радушием благоволенья Он были мне Омировы читал. . . Цветущие и радужные были Младенческих первоначальных лет! А звезды между тем на них сводили Таинственный и сумрачный свой свет. Поистине, как голубь, чист и цел Он духом был — хоть мудрости змеиной Не презирал, понять ее умел — Но веял в нем дух чисто-голубиный. И Э Т О Ю духовной чистотою Он возмужал, окреп и просветлел. Душа его возвысилась до строю: Он стройно жил, он стройно пел. . . И Э Т О Т - Т О души высокий строй, Создавший жизнь его, проникший лиру, Как лучший плод, как лучший подвиг свой, Он завещал взволнованному миру. . . Поймет ли мир, оценит ли его? Достойны ль мы священного залога? Иль не про нас сказало божество: «Лишь сердцем чистые, — те узрят богаЬ 1852 * * « Чародейкою зимою Околдован лес стоит — И под снежной бахромою, Неподвижною, немою, Чудной жизнью он блестит.
И стоит ой, околдован, Не мертвец и не живой — Сном волшебным очарован, Весь опутан, весь окован Легкой цепью пуховой... Солнце зимнее ли мещет На него свой луч косой — В нем ничто не затрепещет, Он весь вспыхнет и заблещет Ослепительной красой. 31 декабря 1832 ["ПОСЛЕДНЯЯ ЛЮБОВЬ О как на склоне наших лет Нежней мы любим и суеверней. . . Сияй, сияй, прощальный свет Любви последней, зари вечерней! Полнеба обхватила тень, Лишь там на западе бродит сиянье-— Помедли, помедли, вечерний день, Продлись, продлись, очарованье! Пускай скудеет в жилах кровь, Но в сердце не скудеет нежность. . . О ты, последняя любовь! Ты и блаженство и безнадежность. [1834] * « « Увы, что нашего незнанья И беспомощней и грустней? Кто смеет молвить: до свиданья! Чрез бездну двух или трех дней? Сентябрь 1834
ІІ[иКОЛАЮ] П{АВЛОІШЧУ] Не богу ты служил и не России, Служил лишь суете своей, И все дела твои, и добрые и злые, — Всё было ложь в тебе, всё призраки пустые: Ты был не царь, а лицедей. 1855 » * « Эти бедные селенья, Эта скудная природа —• Край родной долготерпенья, Край ты русского народа! Не поймет и не заметит Гордый взор иноплеменный, Что сквозит и тайно светит В наготе твоей смиренной. Удрученный ношей крестной, Всю тебя, земля родная, В рабском виде царь небесный Исходил, благословляя. !.') августа 1855 (дорогой) » » 4 О вещая душа моя! О сердце, полное тревоги, О как ты бьешься на пороге Как бы двойного бытия!.. Так, ты жилица двух миров, Твой день — болезненный и страстный, Твой сон — пророчески-неясный, Как откровение духов. . .
Пускай страдальческую грудь Волнуют страсти роковые, Душа готова, как Мария, К ногам Христа навек прильнуть. І8оо * « « Всё, что сберечь мне удалось Надежды, веры и любви, В одну молитву всё слилось: Переживи, переживи! 8 апреля 1856 « « « Есть в осени первоначальной Короткая, но дивная пора — Весь день стоит как бы хрустальный, И лучезарны вечера. . . Где бодрый серп гулял и падал колос, Теперь уж пусто всё — простор везде — Лишь паутины тонкий волос Блестит на праздной борозде. Пустеет воздух, птиц не слышно боле, Но далеко еще до первых зимных бурь — И льется чистая и теплая лазурь На отдыхающее поле. . . 22 августа 1857 * » * Весь день она лежала в забытьи, И всю ее уж тени покрывали — Лил теплый летний дождь — его струи По листьям весело звучали.
й медленно опомнилась она —И начала прислушиваться к шуму, И долго слушала — увлечена, Погружена в сознательную думу.. . И вот, как бы беседуя с собой, Сознательно она проговорила: (Я был при ней, убитый, но живой) «О как всё это я любила!» Любила ты, и так, как ты, любить —Нет, никому еще не удавалось — О господи!.. и это пережить... И сердце на клочки не разорвалось. 7 июля 1864 Л 4 • О этот юг, о эта Н и ц ц а ! . . О, как их блеск меня тревожит! — Жизнь, как подстреленная птица, Подняться хочет — н не может. . . Нет ни полета, ни размаху — Висят поломанные крылья — И вся она, прижавшись к праху, Дрожит от боли и бессилья. . . Ницца. 21 ноября 1864 • » * Певучесть есть в морских волнах — Гармония в стихийных спорах — И стройный мусикийский шорох Струится в зыбких камышах. Невозмутимый строй во всем. Созвучье полное в природе —-
Лишь в нашей призрачной свободе Разлад мы с нею сознаем. Откуда, как разлад возник? И отчего же в общем хоре Душа не то поет, что море, И ропщет мыслящий тростник? И от земли до крайних звезд, Всё безответен и поныне Глас вопиющего в пустыне, Души отчаянной протест? II мая 1863 НАКАНУНЕ ГОДОВЩИНЫ 4 АВГУСТА 1864 Вот бреду я вдоль большой дороги В тихом свете гаснущего дня, Тяжело мне, замирают ноги. . . Друг мой милый, видишь ли меня? Всё темней, темнее над землею — Улетел последний отблеск д н я . . . Вот тот мир, где жили мы с тобою, Ангел мой, ты видишь ли меня? Завтра день Завтра память Ангел мой, где Ангел мой, ты 3 августа молитвы и печали, рокового д н я . . . б души ни витали, видишь ли меня? 1863 Ф Ф Ф Как неожиданно и ярко, На влажной неба синеве, Воздушная воздвиглась арка В своем минутном торжестве — Русские поэты — 1 ) 0 5 561 Г.
Один конец в леса вонзила, Другим за облака ушла -— Она полнеба обхватила, И в высоте изнемогла. О, в этом радостном виденье Какая нега для очей! Оно дано нам на мгновенье, Лови его — лови скорей —• Смотри — оно уж побледнело, —• Еще минута, две — и что ж? Ушло — как то уйдет, всецело, Чем ты и дышишь и живешь. о августа Рославль 1865. й Й Й Ночное небо так угрюмо. . . Заволокло со всех сторон. То не угроза и не дума — То вялый, безотрадный сон. Одни зарницы огневые, Воспламеняясь чередой, Как демоны глухонемые, Ведут беседу меж собой. Как по условленному знаку, Вдруг неба вспыхнет полоса, И быстро выступят из мраку Поля и дальние леса —И вот опять всё потемнело, Всё стихло в чуткой темноте — Как бы таинственное дело Решалось там — на высоте. 18 августа 1863 (дорогой)
Есть и в моем страдальческом застое Часы и дни ужаснее других. . . Их тяжкий гнет, их бремя роковое Не выскажет, не выдержит мой стих. Вдруг всё замрет. Слезам и умиленью Нет доступа, всё пусто и темно, Минувшее не веет легкой тенью, А под землей, как труп, лежит оно. Ах, и над ним в действительности ясной, Но без любви, без солнечных лучей, Такой же мир бездушный и бесстрастный, Не знающий, не помнящий о ней. И я один с моей тупой тоскою Хочу сознать себя и не могу — Разбитый челн, заброшенный волною, На безыменном диком берегу. О, господи, дай жгучего страданья И мертвенность души моей рассей — Ты взял «ее», но муку вспоминанья, Живую муку мне оставь по ней, —По ней, по ней, свой подвиг совершившей Весь до конца в отчаянной борьбе, Так пламенно, так горячо любившей Наперекор и людям и судьбе. — По ней, по ней, судьбы не одолевшей, —Но и себя не давшей победить, По ней, по ней, так до конца умевшей Страдать, молиться, верить и любить.
Умом — России Аршином общим У ней особенная В Россию можно 'z8 ноября не понять, не измерить: стать — только верить. 1866 ІЮЖЛГІІІ Широко, необозримо, Грозной тучею сплошной, Дым за дымом, бездна дыма Тяготеет над землей. Мертвый стелется кустарник, Травы тлятся, не горят, И сквозит на крае неба Обожженных елей ряд. На пожарище печальном Нет ни искры, дым один: Где ж огонь, злой истребитель, Полномочный властелин? Лишь украдкой, лишь местами, Словно красный дверь какой, Пробираясь меж кустами, Пробежит огонь живой! Но когда наступит сумрак, Дым сольется с темнотой, Он потешными огнями Весь осветит лагерь свой. Пред стихийной вражьей силой Молча, руки опустя, Человек стоит уныло,-— Беспомощное дитя. Июль 1868
Нам не дано предугадать, Как слово наше отзовется — И нам сочувствие дается, Как нам дается благодать. . . %1 февраля 1869 С. Петербург. Ф Ф * Природа — сфинкс. И тем она верней Своим искусом губит человека, Что, может статься, никакой от века Загадки нет и не было у ней. Август Овстуг 1869.



ЯІУКОПСКИЙ Василий Андреевич Жуковский родился 29 января 1783 г. в селе Мишенском, Тульской губернии. Он был побочным сыном помещика А. И. Бунина и пленной турчанки. По приказу Бунина мальчика усыновил приживальщик Бунина, дворянин А. Г. Жуковской. Сперва мальчик воспитывался в семье Буниных. В 1797 году он был отдан в Московский Университетский Благородный пансион. Здесь он сблизился с семьей директора пансиона И. П. Тургенева — масона и друга Новикова, и с его сыновьями Андреем и Александром. Жуковского, так же, как и кружок Тургеневых, характеризует круг идей, близких масонству: философия нравственного самоусовершенствования и рационалистическая мистика. По окончании в 1800 году пансиона Жуковский, вместе с Мерз ляковым, Андреем Тургеневым и другими воспитанниками, организует «Дружеское литературное общество» (1800—1802), которое можно охарактеризовать как организацию промежуточного типа между масонскими обществами и «Арзамасом». Литературные интересы Жуковского под влиянием тургеневского кружка обращаются к новой немецкой литературе (Гете, Шиллер, Шписс, Коцебу и др.) и к новой английской элегической поэзии, подготовлявшей романтическое движение (Томсон, Грей и др.). Б 1802 году Жуковский сближается с Карамзиным, и с этого времени имя Карамзина становится для него «второю религией». Б 1802 году Карамзин напечатал в своем журнале «Сельское кладбище» Жуковского, перевод элегии Грея. С этого момента начинается литературная известность Жуковского.
В. Г. Белинский назвал Жуковского «литературным Коломбом Руси, открывшим ей Америку романтизма в поэзии». Восходя корнями своей лирики к поэзии XVIII века, Жуковский своим творчеством представляет рубеж, отделявший XVIII век от поэзии новой эпохи, эпохи Пушкина. З т о новое, романтическое мировоззрение отделяет Жуковского не только от поэтов XVIII века, но и от Карамзина, у которого пропаганда чувствительности соединена все еще с представлениями об искусстве, основанными на эстетике XVIII века. Жуковский внес в русскую литературу психологическое восприятие мира. Так как русская действительность еще не выработала форм индивидуалистического миропонимания, Жуковскому для создания языка психологической лирики пришлось обратиться к передовой европейской поэзии. Он взял содержание для своей поэзии на Западе. Вот почему все его произведения — переводы. Но своими переводами он решал задачу развития национальной русской литературы. Субъективную лирику европейской элегической и романтической поэзии Жуковский автобиографически переосмыслял. Он объединил все свои переводы вокруг темы меланхолической несчастной любви. Одним из источников (биографическим) этого цикла служила печально сложившаяся судьба его чувства к M. А. Протасовой, брак с которой не состоялся, ибо близкое родство (она приходилась ему племянницей) послужило для ее матери мотивировкой для отказа. Действительным мотивом, видимо, было полукрепостное происхождение Жуковского. В 1812 году Жуковский отправился добровольцем на фронт и написал «Певца во стане русских воинов», в котором воспел русских генералов, принимавших участие в Бородинском; сражении. В «Певце...» нетрудно усмотреть еще следы влияния державинской поэзии. Однако в основании «Певца...», определившем его структуру, лежит «Песнь радости» Шиллера. «Певец во стане...» выражал правительственную концепцию Бородинского сражения, имел шумный успех, сделал имя Жуковского известным царской семье и определил начало придворной карьеры Жуковского. Жуковский был приглашен ко двору, а в 1826 году назначен наставником наследника. С 1815 по 1817 год Жуковский преимущественно жил в Дерпте, где сблизился с кружком последователей немецкого романтизма. Здесь он систематически изучал произведения немецких романтиков и познакомился с эстетикой Канта, подготовившей
В «Арзамас» вошли представители дворянских либеральных настроений, как кн. П. А. Вяземский, некоторые влиятельные дипломаты, которых правильно охарактеризовал Н. И. Тургенев, как «русских ториев» (консерваторов) — например, Блудов, беспринципный чиновник-карьерист, впоследствии крупный реакционный государственный деятель. С другой стороны, в «Арзамас» входили такие идеологи декабризма, как Н. Тургенев, как М. Ф. Орлов, люди непосредственно тянувшие «Арзамас» к постановке политических проблем и к декабризму. Противники «Арзамаса» здесь подвергались систематическому глумлению и осмеянию. Можно думать, что стиль бурлеска и «буфонерии», который насаждали арзамаспы главным образом под руководительством Жуковского, не остался без влияния на характер сатирической поэзии молодого Пушкина. Однако, хотя реакционные противники «Арзамаса» были подвергнуты всяческому осмеянию, «Арзамас» не оказался победителем. Роль «балладного романтизма» была сыграна. Критические аргументы против элегического романтизма были подхвачены и заново осмыслены уже к 20-м годам молодым литературным направлением, связанным с идеологией декабризма (то есть Бестужевым, Рылеевым, Кюхельбекером). Уже грибоедовская критика «Людмилы» отлична от нападений шишковистов. Грибоедов выступает с защитой «натуры» и «чудесного» в искусстве против «тощих мечтаний любви идеальной». Эти высказывания предвосхищают взгляды декабристской критики, выступившей в защиту народности и революционного романтизма. Пушкину в этой борьбе принадлежит важная роль. В его письмах начала 20-х годов разбросано много отдельных критических замечаний, посвященных поэзии Жуковского. В «Руслане и Людмиле» он непосредственно пародирует «Двенадцать спящих дев». Все эти отдельные его критические замечания подхватываются в Петербурге и постепенно складываются в общую точку зрения на Жуковского, с наибольшей яркостью выраженную Бестужевым. Бестуліев нападает на переводность и ненародность Жуковского и на все более отчетливо проявляющееся тяготение Жуковского к немецкой мистической романтике. Вслед за Бестужевым выступают Кюхельбекер и др. Впоследствии Белинскому оставалось подвести итоги этой дискуссии: «Время баллад,-—писал он, — совершенно прошло». Элегический романтизм Жуковского должен был уступить своё
В «Арзамас» вошли представители дворянских либеральных настроений, как кн. П. А. Вяземский, некоторые влиятельные дипломаты, которых правильно охарактеризовал Н. И. Тургенев, как «русских ториев» (консерваторов) — например, Блудов, беспринципный чиновник-карьерист, впоследствии крупный реакционный государственный деятель. С другой стороны, в «Арзамас» входили такие идеологи декабризма, как Н. Тургенев, как М. Ф. Орлов, люди непосредственно тянувшие «Арзамас» к постановке политических проблем и к декабризму. Противники «Арзамаса» здесь подвергались систематическому глумлению и осмеянию. Можно думать, что стиль бурлеска и «буфонерии», который насаждали арзамасцы главным образом под руководительством Жуковского, не остался без влияния на характер сатирической поэзии молодого Пушкина. Однако, хотя реакционные противники «Арзамаса» были подвергнуты всяческому осмеянию, «Арзамас» не оказался победителем. Роль «балладного романтизма» была сыграна. Критические аргументы против элегического романтизма были подхвачены и заново осмыслены уже к 20-м годам молодым литературным направлением, связанным с идеологией декабризма (то есть Бестужевым, Рылеевым, Кюхельбекером). Уже грибоедовская критика «Людмилы» отлична от нападений шишковистов. Грибоедов выступает с защитой «натуры» и «чудесного» в искусстве против «тощих мечтаний любви идеальной». Эти высказывания предвосхищают взгляды декабристской критики, выступившей в защиту народности и революционного романтизма. Пушкину в этой борьбе принадлежит важная роль. В его письмах начала 20-х годов разбросано много отдельных критических замечаний, посвященных поэзии Жуковского. В «Руслане и Людмиле» он непосредственно пародирует «Двенадцать спящих дев». Все эти отдельные его критические замечания подхватываются в Петербурге и постепенно складываются в общую точку зрения на Жуковского, с наибольшей яркостью выраженную Бестужевым. Бестуліев нападает на переводность и ненародность Жуковского и на все более отчетливо проявляющееся тяготение Жуковского к немецкой мистической романтике. Вслед за Бестужевым выступают Кюхельбекер и др. Впоследствии Белинскому оставалось подвести итоги этой дискуссии: «Время баллад,-—писал он, — совершенно прошло». Элегический романтизм Жуковского доля!СН был уступить своё
место новым литературным явлениям. Наступала в литературе эпоха Пушкина и декабристов. Жуковский сочувственно ее приветствовал. Прочитав «Руслана и Людмилу», он подарил Пушкину свой портрет с надписью: «Победителю ученику от побежденного учителя» (с 1820 г. Жуковский неоднократно выступает как покровитель Пушкина). В сущности говоря, после дискуссий 1815—1817 гг. Жуковский работал уже вне литературы. Свои новые произведения он издает теперь в маленьких сборничках «Для немногих» (1818), крохотными тиражами в несколько десятков экземпляров. В эти годы Жуковский сближается с настроениями немецкого романтического мистицизма. Эти настроения укрепляются в нем и благодаря почти ежегодным поездкам в Германию, где он и лично Знакомится с немецкими романтиками мистического крыла (Тиком, Ламот Фуке и др.). Через стихи Жуковского 1818—1821 гг. проходит цикл мистико-платонических идей о вдохновении и о мистической невыразимости действительности, восходящих к натурфилософской эстетике Шеллинга и Шлегеля, формулы которой он почерпнул в посвящении Гете к «Фаусту» (переведенном им как посвящение к' «Двенадцати спящим девам») и в стихотворении Шеллинга «Песня». Однако в философии немецкого романтизма Жуковский воспринял только одну его сторону, только элементы Фихтевой субъективности (Жуковский читал и самого Фихте), т. е. ему был понятен и близок ранний субъективистский период немецкого романтизма, но он остался совершенно чужд всей широте романтического миропонимания. В конце 1810-х годов Жуковский становится выразителем в России той линии романтизма, которая в Европе была представлена так называемой Иенской группой немецких романтиков (Новалис, Тик, Шлегель и др.), т. е. линии мистического субъективизма (Гете очень точно сказал о стихах Жуковского, что ему следовало бы «более обратиться к объекту»). Попытки либеральных друзей Жуковского отвлечь его с дороги мистического романтизма и оторвать его от влияния все более усиливавшейся при дворе немецкой партии заставили было его обратиться к работе над Байроном — этим представителем революционного, в тех условиях, романтизма. Однако Байрон его просто пугал своим «духом отрицания». Он и из Байрона выбирает для перевода меланхолическую песшо («Отымает наши радости») и переводит «Шильонского узника», религиозно переосмыслив страдания Бонивара и отбросив посвящение—сонет к свободе.
Наконец в это время он пишет ряд посланий мадригального характера, «болтливых и водянистых», в которых воспевает разные эпизоды дворцового быта (потеря фрейлиною платка и т. п.) Эта литературная позиция Жуковского вызывает в кругах литературы, хотя бы периферийно задетых декабристскими настроениями, политическую переоценку поэзии Жуковского. Получает известность исходящая из декабристских кругов эпиграмма на него — пародия на его стихотворение «Певец»: «Из савана оделся он в ливрею». 12 февраля 1825 года Рылеев писал Пушкину о Жуковском: «Неоспоримо, что Жуковский принес важные пользы языку нашему; он имел решительное влияние на стихотворный слог наш, и мы за это навсегда должны остаться ему благодарными, но отнюдь не за влияние его на дух нашей словесности, как пишешь ты. К несчастию влияние это было слишком пагубно: мистицизм, которым проникнута большая часть его стихотворений, мечтательность, неопределенность и какая-то туманность, которые в нем иногда даже прелестны, растлили многих и много зла наделали. Зачем не продолжает он дарить нас переводами из . . .великанов чужеземных? Это более может упрочить славу его». Письмо это подводило итоги декабристской критике поэзии Жуковского. Когда собственные высказывания Пушкина о Жуковском возвратились к нему в виде связной концепции, отрицательно расценивавшей всю литературную деятельность Жуковского, Пушкин, который не мог возражать против аргументов декабристской критики, поскольку они основывались на его собственных высказываниях, подчеркивал их односторонность, выдвигая те стороны поэтической работы Жуковского, которые сыграли несомненную положительную роль в развитии русской поэзии, которые сделали из Жуковского фигуру большого прогрессивного значения для развития русской литературы. Пушкин писал Рылееву: «Зачем кусать нам груди кормилицы нашей? Потому что зубки прорезались?» И действительно, Жуковский оказал огромное влияние на ход развития новой русской поэзии (это признавал и Рылеев, говоря о «важных пользах языку», принесенных Жуковским, и о его «решительном влиянии на стихотворный слог наш»). Жуковский проложил множество троп для последующей русской поэзии.
й часто там, где он сделал только наметку пути, другой поэт прокладывал большую поэтическую дорогу. Особо нужно отметить осуществленную Жуковским реформу метрики. Жуковский привнес много новых размеров в русскую поэзию, ввел амфибрахии, разностопные ямбы и т. д. Когда Жуковский начал впервые в России писать белые пятистопные ямбические стихи, Пушкин написал на него пародию (на его «Тленность»), назвав такие стихи «дурной прозой». Точно также отрицательно оценил он и размер «Орлеанской девы» как «дикий, странный, вялый». Впоследствии точка зрения Пушкина на стих «Орлеанской девы» решительно изменилась. Пушкин именно пятистопный белый ямб стал рассматривать как подлинный размер трагедий. Современники тогда же отметили влияние стиха «Орлеанской девы» на стих «Бориса Годунова». Создавая повествовательный стих, Жуковский, идя путем немецкой поэзии, пришел к гекзаметру, не только как размеру для передачи классического содержания и соответствующему античному размеру, но и к тому повествовательному гекзаметру, который сам Жуковский называл своим «сказочным гекзаметром». И если Жуковский не был переводчиком-копиистом при передаче содержания оригиналов, то столь же самостоятельно перерабатывал он и ритмику переводимого образца. «Переводчик в прозе — раб, — говорил он, — переводчик в стихах — соперник». Таким образом, можно сказать, что Жуковский произвел реформу стихотворного языка и ввел тот богатый арсенал метрических форм, который после него успешно разрабатывался на протяжении всего X I X и начала X X века. ! В 1831 году Жуковский издал свои «Баллады и повести». По словам Гоголя, это было как бы вторым рождением Жуковского. В это время Жуковский сближается с Пушкиным на почве борьбы с лавочной эстетикой городской реакционно-мещанской литературы (с Булгариным) и противопоставления этой «охранительно-мещанской» эстетике — подлинно народного творчества (фольклор). Решая проблемы подлинной народности стиля, и Жуковский и Пушкин обратились к работе над созданием литературных русских сказок, над которыми они и работали в порядке обусловленного дружеского соревнования. Но Жуковский, однако, и на пути создания русских народных литературных сказок оказался гораздо ближе к своим иностранным источникам (Гриммы, Перро), чем к стилю русской народной сказки.
Однако рептильный журналист Булгарин через тайную полицию (в которой он служил осведомителем) повел энергичную атаку на своих противников, и пушкинское литературное объединение было разгромлено правительством по доносам Булгарина. Была приостановлена газета пушкинской группы «Литературная газета» (см. статью о Дельвиге), донос Булгарина на Жуковского как на вождя при дворе всероссийской партии либералов вызвал неблаговоление к Жуковскому Николая I, наконец, по доносу Булгарина был запрещен журнал Киреевского «Европеец» (1832), непосредственно опекаемый Жуковским. Эта серия правительственных репрессий положила конец этому этапу работы Жуковского. Историю доносов Булгарина и вызванных этими доносами неприятностей Жуковский использовал в своей сказке «Война мышей и лягушек», где в лице опасного злодея кцта Федота (Фадея) Мурлыки изобразил Фадея Булгарина, в лице крысы Онуфрия — самого себя, а в лице поэта подполья — Клима Бешеного Хвоста — А. Пушкина. В обстановке 30-х годов Жуковский остался одним из наиболее близких к Пушкину людей. Для Пушкина, так же как и раньше, Жуковский был барометром, показывающим движение погоды в европейской передовой поэзии. Вот почему Пушкин все время работает с учетом параллельных литературных опытов Жуковского, вот почему он все время с таким пристальным вниманием следит за каждым1 его новым литературным начинанием. В последние годы жизни Пушкина Жуковский принимал непосредственное участие в событиях, приведших Пушкина к гибели. Напуганный политическим значением смерти Пушкина, Жуковский, стремясь обелить Пушкина перед самодержавием, создает легенду о покаявшемся и примирившемся с Николаем Пушкине (письмо Жуковского к С. Л. Пушкину о смерти его сынапоэта). В 1839 году конфликт Жуковского с царской семьей по вопросу о воспитании наследника (Жуковский высказался против солдафонского воспитания и написал императрице, что этим подготовляют второе 14 декабря 1825 года) был причиной отставки Жуковского и полного конца его придворной карьеры. С этого времени Жуковский яшвет уяш почти на покое. Во время своих заграничных путешествий он сближается с семьей художника Рейтерна, на дочери которого в 1840 году женится
После женитьбы он поселяется в Германии. Обстановка немецкой феодальной реакции и религиозный пиэтизм Рейтернов оказывают влияние на мировоззрение Жуковского и развивают в нем мрачное религиозное настроение. Формулой его эстетики становится фраза из его драмы «Камоэнс» (1839): «Поэзия есть бог в святых мечтах земли!» Жуковский со страхом присматривается к новой для него современности и оценивает европейские революционные события (1848-й г.) с реакционных позиций, приспособляя идеологию немецкой феодальной монархии к панславистским идеям о великой исторической миссии самодержавной России. Так, в эти годы, его немецкий феодальный мистицизм перекликается; со взглядами русского славянофильства (Хомяков, Тютчев, редакция «Москвитянина»). « Наступившему безбожному времени Жуковский стремится противопоставить патриархальную идиллию — век Гомера. Поэтому, принимаясь за свой перевод «Одиссеи», он смотрит на эту работу как на важную дидактическую задачу. Но патриархальные иллюзии оказались не ко времени. Мировоззрение Жуковского в конце 40-х годов было анахронизмом. 12 апреля 1852 года он умер. ПРИМЕЧАНИЯ К СТИХОТВОРЕНИЯМ С е л ь с к о е к л а д б и щ е — перевод из английского поэта Томаса Грея. Гампден — богатый английский землевладелец, отказавшийся уплатить взимаемую английским королем ничтожную корабельную подать как незаконную и сыгравший впоследствии заметную роль в английской революции. В е ч е р . Где вы, мои друзья, вы спутники мои? и далее — имеется в виду «Дружеское литературное общество». Один — минутный цвет... — Андрей Тургенев, умерший в 1803 году. Другой. . . — С. В. Родэянко, товарищ Жуковского по пансиону, сошедший вскоре после окончания пансиона с ума. Л ю д м и л а — переработка баллады немецкого поэта Готфрида Августа Бюргера. Нарева—Нарва. К н е й — перевод немецкой песни. Ж е л а н и е — перевод из Шиллера. П е в е ц . Он дружбу пел.. . и т. д. — имеется в виду смерть Андрея Тургенева и любовь Жуковского к М. А. Протасовой. С в е т л а н а — вторая переработка «Леноры» Бюргера. П е с н я (Кольцо души-девицы) — перевод немецкой песни. П о с в я щ е н и е к «Д в е н а д ц а т и с п я щ и м д е в а м » — перевод посвящения Гете к «Фаусту». 37 Русские поэты — 1105 577
Р ы ц а р ь Т о г е н б у р г — перевод из Шиллера. Л е с н о й царь-—- перевод из Гете. П е с н я (Минувших дней очарованье)—посвящено Е. Ф. Вадковской, племяннице умершей в 1817 году приятельницы Жуковского А. И. Плещеевой, которую Е. Ф. ему напомнила. Л а л л а Р у к — посвящено в. кн. Александре Федоровне, исполнявшей в Берлине в 1821 году роль Лалла Рук в картинах, поставленных по поэме Мура «Лалла Рук». П е с н я (Отымает наши радости) — перевод из Байрона. И в а н о в в е ч ер — перевод из Вальтер-Скотта. На полях при деревне Анкрам Мур произошла в 1545 г. битва между вторгшимися под командованием лорда Эверса в Шотландию англичанами и шотландцами, которыми предводительствовали граф Дуглас Ангусский и баронет Вальтер Скотт Боклю. В этой битве англичане были наголову разбиты. 19 м а р т а 1 8 2 3 — написано в день получения известия о смерти М. А. Протасовой. Навеяно стихотворением немецкого романтика Клеменса Брентано. Торжество победителей, Кубок, Перчатка — переводы из Шиллера. С у д б о ж и й н а д е п и с к о п о м — перевод из английского порта Р. Саути. К а н н и т ф е р ш т а н — пересказ прозаического рассказа немецкого поэта И. II. Геббеля. Н о ч н о й с м о т р — перевод из австрийского писателя И. X. фон Цедлица. П у ш к и н — переложение в стихи отрывка из письма Жуковского к С. Л. Пушкину о смерти поэта. П о с в я щ е н и е к «Н а л ю и Д а м а я н т и». Я видел соп...— Жуковский вспоминает берлинские празднества 1821 года (см. «Лалла Рук»). Невеста Севера — в. кн. Александра Федоровна. Я увидел себя па берегу реки — реки Рейна. Дальше речь идет о жене Жуковского Е. Е. Рейтерн и о его дочери Александре. Две могилы... — А. А. Воейковой — в Ливорно и М. А. Протасовой-Мейер — в Дерпте. Но он уж не один. . . и т. д. — имп. Александра Федоровна и ее дочь Ольга. Ц. В. БАТЮШКОВ Константин Николаевич Батюшков родился в Вологде 18 мая 1787 г. в дворянской семье. Воспитывался в Петербурге в частных пансионах, где изучил французский и итальянский языки. На формирование его мировоззрения оказал определяющее влияние его дядя, известный либерал, писатель-моралист и знаток античности M. Н. Муравьев.
Муравьев устроил Батюшкова на службу в министерство народного просвещения, где Батюшков сблизился с Н. И. Гнедичем, и ввел Батюшкова в кружок своего друга А. Н. Оленина. Оленинский кружок занимал в русской литературе начала столетия самостоятельные позиции. Классицизм здесь уже прошел через влияние новых настроений конца XVIII века, т. е. через чувствительность и морализм. Как оппозиция риторическому классицизму здесь господствовал интерес к подлинной античности и античному искусству, почитателем и пропагандистом которого (искусства) был прежде всего сам Оленин. В трагедии — Озеров, в комедии — Шаховской, в поэзии — Гнедич и Батюшков, — вот литературные имена, выраишвшие эстетическое лицо оленинского кружка. Б. В. Томашевский, отметив эклектические позиции круніка Оленина, определил стиль, пропагандируемый этим кружком, как соответствовавший наполеоновскому ампиру ампир александровский. «Стиль ампир,-—говорит он, — вовсе не сводился к слепой имитации античных форм; этот стиль явился на смену классицизму XVIII века под влиянием сентиментальной оппозиции классическим формам придворных салонов». В январе 1807 года Батюшков вступил в армию и по прибытии на театр военных действий принял участие в большом сраікении на берегах реки Алле под Гейльсбергом, где был тяжело ранен. После длительного лечения, весною 1808 г., он отправился в Финляндию, участвовал в войне со Швецией и в 1809 г. вернулся в Петербург. Расстроенные материальные обстоятельства заставили его уехать в собственное село Хантоново, в котором он прожил около года, безуспешно пытаясь привести запущенное хозяйство в порядок. В письмах к сестре он говорил о том, что ему «стыдно обременять мужиков тяжелым оброком». Непрерывные материальные неудачи и постоянные болезни заставили его сказать о себе: «Могу служить примером неудачи во всем.. . Не чиновен, не знатен и не богат». В сельском уединении Батюшков предался усиленному чтению и литературной работе. Он читает в эти годы Вольтера, Парни, Горация и Тибулла. Его называли и русским Тибуллом и русским Парни (см. у А. Пушкина «наш Парни российский»). Под влиянием своих любимых французских писателей ои обращается к античным поэтам и работает над созданием русских так называемых антологических стихотворений. Отправляясь от легкой французской П О Э З И И XVIII века, Батюшков работает над жанрами
эротической лирики, создавая русские анакреонтические стихотворения, стихи, проникнутые горацианским эпикуреизмом, стихи, в которых он воспевает лень, беспечность, покой, наслаждения любви и душевную ясность. Пушкин в послании к Батюшкову писал: Философ резвый и ниит, Парнасский счастливый ленивец, Харит изнеженных любимец, Наперсник милых аонид! . . .Пой, юноша! Певец тииский В тебя влиял свой нежный дух. С тобою твой прелестный друг, Лилета, красных дней отрада; Певцу любви — любовь награда. Настрой же лиру; по струнам Летай игривыми перстами, Как вешний зефир по цветам, И сладострастными стихами И тихим шопотом любви Лилету в свой шалаш зови. . . С этими традиционно эпикурейскими мотивами у Батюшкова смешиваются настроения элегической поэзии конца века, с характерными для нее оссиановскими призраками и туманными тенями, реющими на фоне северного пейзажа. Мотивы уныния, страданий и сетований об увядающей юности перемежаются у Батюшкова с риторическими ходами одической поэзии, придающими его поэзии широкий исторический и тематический план. Отправляясь от поэтических ходов оды, Батюшков разрабатывает особый вид элегии, так называемую описательную или историческую элегию. Здесь образцом для него служил главным образом французский Элегик Мильвуа, элегии которого сложились также под сильным влиянием оссианической поэзии. Таким образом Батюшков создал своеобразную лирику, в которой поэтическое движение темы еще подчинено рационалистическому мышлению классицизма, а содержанием стихотворения являются конкретные элегические сетования. Это и создает то противоречие в поэзии Батюшкова, которое заставляет ощущать в его поэзии, с одной стороны, логическую абстрактность поэтического сознания XVIII века, а с другой — мироощущение новой эпохи, в котором чувствуется не только оссианическая туманность, но и внесенный Батюшковым в русскую поэзию субъективный лиризм и пластичность описания, та точность описания, которую
Белинский определял у Батюшкова как «скульптурность» слова. Белинский очень точно отметил, что пушкинские реалистические описания как бы восходят к антологическим стихам Батюшкова. «Стихотворение Пушкина, — говорит Белинский, — «Зима. Что делать нам в деревне?..» нисколько не антологическое, но посмотрите, как последние стихи его напоминают своею фактурой антологическую пьесу Батюшкова: И дева в сумерки выходит на крыльцо: Открыта шея, грудь, и вьюга ей в лицо! Но бури севера не вредны русской розе. Как жарко поцелуй пылает на морозе! Как дева русская свежа в пыли снегов!» Переломный характер поэзии Батюшкова от классицизма к интимной лирике X I X века, преобразование в его лирике «ясности и логичности» классицизма в зачатки реалистической поэтики и сделали Батюшкова учителем нового поколения поэтов и прежде всего А. Пушкина, который над антологическими жанрами работал, следуя за Батюшковым. Но эти элементы реалистического стиля, заложенные в поэзии Батюшкова, однако не сумели ее преобразовать и остались в ней как обещание. В конце 1800-х годов Батюйіков отходит от сентиментального классицизма Оленинского кружка и становится одним из крупнейших представителей новой русской элегической поэзии. В эти годы его позиция — это программное западничество, вольтерьянство и либерализм. Вот почему в борьбе шишковистов против европеизации русского языка и литературы он выступает решительно против Шишкова и его последователей (в то время как оленинский кружок занимает в этой борьбе промежуточную позицию). В 1809 г. Батюшков посылает в Петербург из деревни свою сатиру «Видение на берегах Леты», в которой высмеивает представителей реакционной славянщины, враждебных всякому просвещению. «Видение» рассказывает о том, как все русские поэты умерли и предстали перед судом Миноса. Сочинения шишковистов были на этом суде осуждены, и все шишковисты один за другим потонули в Лете. На вопрос Миноса: «Но кто сии нещастны в клячей превращенны?» Шишков отвечает: Сочлены юные мои.. . Стихи их хоть немного жостки, Но истинно Варяго-Росски . . . Aßb есмь зело Славенофил
(слово это, изобретенное Батюшковым, в идейных спорах XIX века получило впоследствии широкую известность). В 1810 г. Батюшков в Москве сближается лично с представителями нового направления — с Вяземским, ставшим его лучшим другом, с Жуковским, с В. Л. Пушкиным, наконец с самим Карамзиным. Возвратившись вскоре в деревню, Батюшков поддерживает новые связи. В 1811 г. в деревне он пишет такие свои программные эпикурейские послания, как «Мои Пенаты» (Жуковскому и Вяземскому) и др. В эти годы он усиленно изучает Монтеня, французского философа-эпикурейца, «язычника», «французского Горация», у которого заимствует название и для вышедшей впоследствии своей книги («Опыты»). Ощущая необработанность литературного русского языка своей эпохи, не дающую возможности выражать чувства и настроения новой поэзии, Батюшков пишет в 1811 г. Гнедичу: «Я сердит на русский язык и на наших писателей, которые с ним немилосердно поступают. И языкто по себе плоховат, грубенек, пахнет татарщиной. Что за Ы? что за Щ, что за Ш, ШИЙ, ЩИЙ, ПГИ, Т Г Ы ? О варвары!.. Я сию минуту читал Ариоста, дышал чистым воздухом Флоренции, наслаждался музыкальными звуками авзонийского языка и говорил с тенями Данта, Тасса и сладостного Петрарки, из уст которого, что слово, то блаженство». Гусскому языку Батюшков стремится придать плавность и сладкозвучие итальянского. Это отметил в своих пометах на «Опытах» Батюшкова и Пушкин, написав против стихов (из «Другу») : Нрав тихий ангела, дар слова, тонкий вкус Любви и очи и ланиты «Звуки италианские! Что за чудотворец этот Батюшков!» Эта итальянская (сонорная) мелодизация стиха, позволившая придать русскому стиху сладкозвучие и гармонию итальянской поэзии, сыграла свою роль в развитии русской поэтической речи, в создании широкого и разнообразного поэтического голосоведения пушкинской поэзии. В начале 1812 г. Батюшков переезжает в Петербург, устраивается на службу в Публичную библиотеку, а во время войны с Наполеоном поступает в армию. Он принимает участие в Лейпцигском сражении, в котором погибает его друг И. А. Петин (см. «К другу», «Тень друга» и др.).
Война с Наполеоном произвела переворот в мировоззрении Батюшкова. Он делается врагом всего французского, националистом и, видимо, в связи с этим обращается к немецкой литературе. Все это, впрочем, продолжалось недолго. Попав с русскими войсками в Париж, Батюшков снова приходит в восторг от французской культуры и, возвратившись на родину, примыкает к отчетливому европеизму оленинского кружка, подчеркнув в своем стихотворении «Одиссей» неудовлетворенность обстановкой российского реакционного национализма, которая господствовала в Петербурге в первые годы после войны. Батюшков в это время сделал предложение воспитаннице Оленина А. Ф. Фурман, но, убедившись, что невеста к нему равнодушна, отказался от брака и уехал в Хантоново. Цикл элегий этого времени разрабатывает связанную с этим разрывом тему безнадежной любви. В 1815 г. Батюшков вступил в «Арзамас», где ему дали прозвище Ахилл (в этом прозвище скрывался каламбур, указывающий на частые болезни Батюшкова: «Ах — хил!»). В «Арзамасе» Батюшков занял позиции, враждебные немецкой ориентации Жуковского, неоднократно подчеркивая в письмах к Жуковскому и другим арзамасцам свое отрицательное отношение к немецкой литературе и, наконец, высказался отрицательно и о самом «Арзамасе» («Каждого Арзамасца люблю порознь, но вместе все они карячатся и вредят»). В 1816 г. Батюшков приступил к изданию своих сочинений в стихах и прозе («Опыты»). Над подготовкой этого издания он работает в 1816 г. в Москве и в 1817 г. в Хантонове. Уже во время печатания 1 тома (стихов) он написал и включил в издание свою элегию «Умирающий Тасс», одну из наиболее знаменитых своих элегий. Судьба его любимого поэта Тасса, в которой он находил так много сходства с собственной, послужила ему темой для разработки автобиографически окрашенной концепции «Судьбы порта». Сам Батюшков писал об этой элегии: «И сюжет и все — мое. Собственная простота». «Эта элегия, — писал он,— кажется мне мое лучшее произведение». «Мне нравятся более ход и план, нежели стихи... Я смешон по совести. Не похож ли я на слепого нищего, который, услышав прекрасного виртуоза на арфе, вдруг вздумал воспеть ему хвалу на волынке и балалайке? Виртуоз — Тасс, арфа—язык Италии его, нищий — я, а балалайка — язык наш».
lia экземпляре «Опытов» А. Пушкин написал об «Умирающем Тассе»: «Эта элегия конечно ния;е своей славы... сравните сетования Тасса поэта Байрона с сим тощим произведением. Тасс дышал любовью и всеми страстями, а здесь кроме славолюбия и добродушия ничего не видно. Это — умирающий Василий Львович, а не Торквато». «Опыты» Батюшкова вышли в 18L7 г. Пушкин, как это показывают его пометы на экземпляре книжки, со вниманием изучал стихи любимого своего поэта, подчеркивая многократно гармонию батюшковского стиха. В 1818 г., когда А. Пушкина попросили записать в альбом какое-либо из его стихотворений, он вспомнил и написал «Музу», сказав при этом: «Я их [эти стихи] люблю: они отзываются стихами Батюшкова». Во второй половине 10-х годов Батюшков собирался писать поэму, основанную на народных сказках и легендах. Видимо по его же совету, А. Пушкин обратился к работе над аналогичным произведением. Задача эта была решена Пушкиным в поэме «Руслан и Людмила», поэме, отменившей параллельные намерения Батюшкова. Пушкин заметно начинал перерастать своего учителя. Прочтя в 1818 году послание Пушкина к Юрьеву, Батюшков воскликнул: «О, как стал писать этот элодей!» Сходство путей Батюшкова с пушкинскими определило то, что все завоевания Батюшкова были усвоены Пушкиным и что именно поэтому все удачи Батюшкова вызывали особенный интерес Пушкина, со вниманием присматривавшегося к работе Батюшкова и после «Опытов». Пушкин тщательно переписывал для себя и все позднейшие стихи Батюшкова, которые он особенно высоко пенил и которые оказали влияние на его антологические стихи 30-х годов. Расстроенное здоровье требовало от Батюшкова уже с середины 10-х годов жизни на юге. По ходатайству своих друзей арзамаецев он был устроен на службу в дипломатическую миссию России в Неаполе. В Италии он пробыл с 1818 по 1821 г. Здесь задатки наследственной психической болезни получили развитие, и Батюшков в 1821 г. вернулся в Россию душевнобольным. Положение его было признано безнадежным (он умер 7 июля 1855 г. от тифа). И однако далее в состоянии безумия он по временам поражал окружающих проблесками подлинного глубокомыслия. Так, он сказал в 1823 г. Вяземскому, который его навестил, эамечатель-
вые слова о собственной поэзии: «Что писать мне и говорить о стихах моих! . . я похож на человека, который не дошел до цели своей, а нес он на голове красивый сосуд, чем-то наполненный. Сосуд сорвался с головы, упал и разбился вдребезги. Поди, узнай теперь, что в нем было!» Почти так же сказал в это время о Батюшкове и Пушкин: «Что до Батюшкова — то уважим в нем несчастия и несозревшие надежды». ПРИМЕЧАНИЯ К СТИХОТВОРЕНИЯМ В ы з д о р о в л е н и е — по словам Пушкина: «одна из лучших элегий Батюшкова». П р и в и д е н и е — Пушкин написал об этих стихах : «Прелесть». Совет эпическому с т и х о т в о р ц у — эпиграмма на шишковиста кн. С. А. Шихматова, который в 1810 т. издал «Лирическое песнопение» под названием «Петр Великий». М о и П е н а т ы . Пушкин писал о «Моих Пенатах»: «Это стихотворение дышет каким-то упоением роскоши, юности и наслаждения — слог так и трепещет, так и льется — гармония очаровательна. Главный порок в сем прелестном послании — есть слишком явное смешение древних обычаев миф. с обычаями жителя подмосковной деревни. Музы — существа идеальные. Христианское воображение наше к ним привыкло, но н о р ы и к е л ь и , где лары расставлены, слишком переносят нас в греч. хижину, где с неудовольствием находим стол с изорванным сукном и перед камином Суворовского солдата с двуструнной балалайкой. — Это все друг другу слишком уже противоречит». Подражанием «Моим Пенатам» были пушкинские: «Городок», «К сестре» и др. Т е н ь д р у г а . Пушкин написал об этих стихах: «Прелесть и совершенство — какая гармония!» Альбион — Англия. Нейстрия — древнее название западной Франции. Н а р а з в а л и н а х д а м к а в Ш в е ц и и . Об этой элегии Пушкин написал: «Вообще мысли пошлые, и стихи не довольно живы», оценив, однако, положительно строфы 9-ю, 11-ю и 13-ю. С у д ь б а О д и с с е я — перевод из Шиллера. В а к х а н к а . Пушкин написал об этих стихах: «Подражание Парни, но лучше подлинника, живее». М о й г е н и й . Пушкин написал об этих стихах: «Прелесть, кроме первых 4 стихов». Т а в р и д а — по словам Пушкина: «По чувству, по гармонии, по искусству стихосложения, по роскоши и небрежности воображения — лучшая элегия Батюшкова». Около 4-х стихов: «Весна ли красная блистает средь полей» и сл. Пушкин записал: «Любимые стихи Батюшкова, самого». Из греческой а н т о л о г и и — переводы: I — и з Мелеагра Гадарского, II — из Антипатра Сидонского, І П — V — и з
Павла Силенцария. Источник VI неизвестен. Порядок нумерации принадлежит редакторам настоящей книги. П о д р а ж а н и е А р и о с т у — п е р е в о д из «Неистового Роландо» Ариоста. Пушкин переписал это стихотворение для себя на отдельном листе. К творцу «Истории государства российског о » — обращено к H. М. Карамзину. Ты пробуждаешься, о Вайя, из гробницы. Байя — город в Италии. Е с т ь н а с л а ж д е н и е и в д и к о с т и л е с о в — перевод из «Чайльд Гарольда» Байрона. Пушкин дважды списывал эти стихи для себя. Изречение М е л ь х и с е д е к а — последние перед сумасшествием стихи Батюшкова. ц. В. В . Л. П У Ш К И Н Василий Львович Пушкин — родной дядя Александра Пушкина — родился 27 апреля 1770 г. в Москве. В доме отца он получил блестящее образование, знал пять языков и был широко начитан. Он принадлежал к тому же поколению, что и H. М. Карамзин и И. И. Дмитриев, с которыми его связывали и дружеские личные отношения. По своим вкусам он также примыкал к Карамзину и Дмитриеву. Гладкие стихи его, написанные в карамзинистской манере, доставили ему некоторую известность. Василий Львович славился также и как прекрасный чтец, и, по рассказам современников, одно время в Москве люди специально ездили слушать чтение стихов Василием Львовичем. В литературных кругах своего времени он был известен своим простодушием и чудачествами, благодаря чему часто и оказывался предметом дружеских издевательств и мистификаций. В начале 90-х годов он переехал в Петербург служить в гвардейском полку, в который еще в детстве был записан сержантом, но, прослужив несколько лет, в 1897 г. вышел в отставку и возвратился в Москву. В Москве он женился. Семейная жизнь его Закончилась скандальным бракоразводным процессом. История этого процесса сильно скомпрометировала Василия Львовича, и он решил предпринять заграничное путешествие, чтоб несколько переменить круг впечатлений и обстановку. Он провел за границей 1803 год. Там он познакомился с крупнейшими литературными, театральными и политическими деятелями современности,
брал уроки декламации у самого «великого Тальма» и даже1 был лично представлен Наполеону. Простодушное тщеславие, с которым Василий Львович повествовал о своих заграничных впечатлениях, подало повод И. И. Дмитриеву сочинить на Василия Львовича сатиру: «Путешествие NN в Париж и Лондон». NN здесь восклицает: Друзья! Сестрицы! я в Париже! Я начал жить, а не дышать! . . Я был в Лицее, в Пантеоне, У Бонапарта на поклоне.. . Я видел корпус мамелюков, Сиееа, Вестриса, Мерсье, Мадам Жанлис, Вия.е, Пикара, Фонтана, Герля, Легуве, Актрису Жорж и Фиеве.. . . . .Я сам готов, когда хотите, Признаться в слабостях моих, Я, например, люблю, конечно, Читать мои куплеты вечно, Хоть слушай, хоть не слушай их; Люблю и странным я нарядом, Лишь было б в моде, щеголять. . . Александр Пушкин сказал об этой сатире, что в ней «с удивительной точностью изображен весь Василий Львович» и что он «отдал бы все, что было писано у нас в подражание лорду Байрону, за следующие незадумчивые и невосторженные стихи, в которых поэт заставляет героя своего восклицать друзьям: «Друзья! Сестрицы! я в Париже» и т. д. Вскоре после возвращения из Парижа Василий Львович сблизился с группой молодых литераторов: Александром Тургеневым, Вяземским, Жуковским, Батюшковьш, которые в это время только начинали свою карьеру. По словам современника, «любящий общественную жизнь, он переходил, так сказать, от поколения к поколению... Кто-то применил к нему очень удачно название журнала. . . Друг юношества и всяких лет». Сближению с кружком Жуковского способствовало напечатание в 1810 г. стихотворного послания Василия Львовича Жуковскому. Послание это представляло прямое нападение на представителей партии «славян» в литературе, на вождя «славян» А. С. Шишкова и на его точку зрения в вопросах русского языка. Оно имело широкий принципиальный смысл, открыв собою целую серию стихотворных посланий молодых последователей Карамзина, направленных против
ишшковистов (см. статью о Жуковском). В этой борьбе на первых порах Василию Львовичу принадлежала роль застрельщика. Подчеркнутое западничество и защита преобразований и просвещения — это и было существом этих его посланий. Нападая на филологические теории Шишкова, за которыми скрывалась идеология реакционного, крепостнического национализма, Василий Львович написал стих, ставший формулой нового направления: «Нам нужны не слова, нам нужно просвещенье!» Шишков не оставил нападения Василия Львовича без ответа. Он обвинил Василия Львовича в вольтерьянстве и безбожии («сии стихотворцы, — писал он,— научась благочестию в «Кандиде») и в безнравственности («и научась благонравию и знаниям в парижских переулках, с поврежденным сердцем и помраченным умом вопиют против невежества, толкуют о науках и просвещении»). В 1811 г. Василий Львович привез племянника (А. Пушкина) в Петербург и устроил его в Царскосельский лицей. Приблизительно тогда же, т. е. в начале 1811 г., Василий Львович написал комическую поэму «Опасный сосед», которая доставила ему широкую известность и имела большой успех, разошедшись в большом количестве списков. Критика оценила пьесу как -«картинку в фламандском вкусе». Но, несмотря на «натуралистический рассказ» и фривольность картин, поэма нигде не впадает в ту грубость описания, которая характерна для произведений сходного содержания. Нов был и образ Буянова — «в пуху», «с примятым картузом», — этот догоголевский Ноздрев был замечательным наблюдением характерного типа дворянской среды. Вот почему часто Василия Львовича его друзья называют «певцом Буянова». Новый стиль поэмы — бурлеск в соединении с реалистической манерой характеристики героя — все это было новинкой в искусстве, открывая новые пути. Для друзей Василия Львовича поэма эта была совершенной неожиданностью. Батюшков писал о ней: «Вот стихи! Какая быстрота! Какое движение! И это написала вялая муза Василия Львовича!», и в другом письме: «Сатира Пушкина есть произведение изящное, а сам он еще оригинальнее своей сатиры. Вяземский, общий нам приятель, говорит про него, что он так глуп, что собственных стихов своих не понимает. Он глуп и остер, зол и добродушен, весел и тяжел, одним словом, Пушкин есть живая антитеза!»
Особенным успехом пользовался стих поэмы: «Прямой талант везде защитников найдет!» Он представлял собой ядовитую иронию и был заключением хвалебного разговора о комедии Шаховского, который происходит между сводней и пьяной гостьей. По этому поводу Батюшков впоследствии писал В. Л. Пушкину: «Ты злого Гашпара убил одним стихом!» (Гашпара — Шаховского, Гашпар — имя героя комедии Шаховского). Об этом же писал и А. Пушкин: И вы, которые умели.. . . . .Гневной музой Ювенала Глухого варварства начала Сатирой грозной осмеять. . . И лоб угрюмый Шутовского Клеймить единственным стихом. . . В 1822 г., по случаю предстоящего выхода собрания стихотворений Василия Львовича, А. Пушкин писал: «Скоро ли выйдут его творения? Все они вместе не стоят Буянова; а что то будет с ним в потомстве? Крайне опасаюсь, чтоб двоюродный брат мой (Пушкин называл Буянова — детище своего дяди — своим двоюродным братом) не почелся моим сыном. А долго ли до греха». Буянова Пушкин изобразил присутствующим и на балу у Лариных в «Онегине» (гл. V, строфа XXVI), где говорит о нем: Мой брат двоюродный Буянов, В пуху, в картузе с козырьком (Как вам конечно он знаком). Сам Василий Львович также считал «Опасного соседа» своим лучшим произведением. В сочиненной себе эпитафии он писал: Здесь Пушкин наш лежит; о нем скажу два слова: Он пел Буянова и не любил Шишкова. В 1812 г., во время нашествия Наполеона, Василий Львович бежал из Москвы в Нижний-Новгород. Все его имущество (в том числе и замечательная библиотека) сгорело во время пожара Москвы. Материальное благосостояние его этими обстоятельствами было подорвано. В феврале 1816 г. он был принят в члены «Арзамаса». Ему было дано за его заслуги в борьбе с шишковистами звание старосты «Арзамаса» и прозвище: «Вот» (расширенное в «Вот я вас!»). «Опасный сосед» был объявлен «кормчей книгой» «Арзамаса». Самое вступление Василия Львовича в члены общества сопровождено было сложным искусом посвящения, в котором он
был сделан жертвой шутливой и изобретательной мистификации. Уехав в Москву, Василий Львович прислал в «Арзамас» с дороги стихи. Стихи были прочитаны на заседании «Арзамаса» и признаны «бесстыдными» и «свиноподобными». Василий Львович был лишен звания старосты «Арзамаса», разжалован из «Вот я вас'а» в «Вотрѵшку» и постановлено было «не извергать его из недр Арзамаса», но «содержать на подозрении и в карантине». Обо всем этом был написан подробный протокол с пунктами наказаний. Издевательство молодых друзей обидело Василия Львовича, и он ответил на него «Посланием арзамасцам», за которое и был восстановлен в прежнем звании и наименовании (он получил теперь прозвище «Вот я вас опять»). Принятый впоследствии 1815 г. Василию Львовичу: в «Арзамас», А. Пушкин писал в Тебе, о Нестор Арзамаса, В боях испытанный поэт, Опасный для певцов сосед На страшной высоте Парнаса, Защитник вкуса, грозный Вот.. . Отношение А. Пушкина к дяде также было ироническим. Он позволял себе шутки, но всегда в пределах некоторой меры доброяшлательности и благорасположения. Например, когда Василий Львович назвал племянника своим братом по Аполлону, А. Пушкин отвечал ему письмом и стихами: Я не совсем еще рассудок потерял От рифм бакхических, шатаясь на Пегасе, Я знаю сам себя, хоть рад, хотя не рад, Нет, нет, вы мне совсем не брат, Вы дядя мой и на Парнасе. В 20-е годы Василий Львович, оставшись после распада «Арзамаса» не у дел в литературе, находил утешение в дружбе с Шаликовым, слезливым и осмеянным эпигоном сентиментализма. Умер он 20 августа 1830 г. таким же «непримиримым карамзинистом», каким выступал и в своих посланиях. А. Пушкин писал Плетневу о смерти дяди: «Бедный дядя Василий! Знаешь ли его последние слова? Приезжаю к нему, нахожу его в забытьи, очнувшись он узнал меня, погоревал, потом помолчав: Как скучны статьи Катенина! и более ни слова. Каково? вот что значит умереть честным воином, на щите, le cri de guerre a la bouche».
Буквально за несколько минут до смерти Василий Львович с трудом дотащился до книжной полки, снял с нее свою любимую книгу — песни Беранже -— и, с нею, умер. П Р И М Е Ч А Н И Я К СТИХОТВОРЕНИЯМ Э п и г р а м м а («Какой то стихотвор. . . » ) — перевод из французского поэта Понса де Вердена. Эпиграмма послужила материалом для пушкинской переработки («Мальчишка Фебу гимн поднес»). Э п и г р а м м а («Змея ужалила Маркела») — перевод из французского поэта Брюзен Деламартиньера. К В. А. Ж у к о в с к о м у . Балду с и Арист — А. С. Шишков. Любимец Аонид — И. Ф. Богданович, автор «Душеньки». Дальше перечень разнообразных имен должен показать «энциклопедический» характер интересов Василия Львовича. Порма громка—«Петр Великий» ПІихматова. Напрасно тот писать трагедии — о Грузинцеве, Клит — Анастасевич, член «Беседы». О п а с н ы й с о с е д . Дивились двоице — слово «двоица» взято из стихов Шихматова. Варято-Росс — он же. Славянофил — Шишков. Херы с Покоями сцеплялись по стенам — по словам Вяземского, этот стих придуман Жуковским. Представляет он издевательство над церковно-славянским алфавитом. Горка — карточная игра. Новый Стерн — комедия Шаховского, в которой высмеян Карамзин. Далее назван ряд книг — типический репертуар мещанского чтения. А. С. П у ш к и н у — Московский Лабомель, Москвич, Автор повести топорный работы и журналист сухой — характеристики Н. Полевого, подвергшего резкой критике послание А. Пушкина «К вельможе». Ц. В. ГНЕДИЧ Николай Иванович Гнедич родился 2 февраля 1784 г. в Полтаве, в небогатой и неродовитой помещичьей семье. И образование Гнедич получил недворянское — в Полтавской духовной семинарии и в Харьковском коллегиуме. Семинарское воспитание наложило на Гнедича свой отпечаток. Вообще в нем не было никакой «светскости» и той житейской «легкости», которая отличала поколение дворянских писателей начала X I X века. Среди них Гнедич, испытавший в молодости много лишений, стоит особняком. По всему складу своей натуры он был непохож на беспечных эпикурейцев и блестящих остроумцев вроде Батюшкова или Вяземского.
Окончив Харьковский коллегиум, в 1800 г. Гнедич перебрался для продолжения образования в Москву, в Университетский Благородный пансион. Вскоре он перешел в самый университет. В Москве Гнедич очутился в кругу людей, живших литературными и театральными интересами. В Благородном пансионе особенное внимание уделялось преподаванию литературы и языков. Многие воспитанники пансиона и сами сочиняли и переводили в стихах и в прозе. В пансионе устраивались также любительские спектакли, в которых Гнедич принимал участие и «за представление некоторых трагических лиц осыпаем бывал единодушными похвалами». Писать Гнедич начал рано: еще к 1795 г. относятся его семинарские вирши и «похвальные слова» (в прозе). Университетского курса Гнедич не кончил. В 1802 г. он просил у отца разрешения поступить в военную службу. Но у малосостоятельного полтавского помещика не было достаточных средств для содержания сына в гвардии. Бросив ученье, Гнедич уехал в Пете.рбург и стал чиновником департамента министерства народного просвещения. Здесь в первые годы X I X века, под покровительством видного писателя и тогдашнего товарища министра М. Н. Муравьева, образовался кружок молодых литераторов. В круток ЭТОТ входили: поэт и публицист Иван Пнин, Н. А. Радищев (сын автора «Путешествия из Петербурга в Москву») и Батюшков. Директором департаментской канцелярии был также писатель и журналист И. И. Мартынов — знаток и переводчик греческих классиков. Особенно близко сошелся Гнедич с Батюшковым и на много лет стал его ближайшим другом и литературным советником. Повидимому через Пнина и Н. А. Радищева, Гнедич сблизился с Вольным обществом любителей словесности, наук и художеств — наиболее передовым литературным объединением 1809-х годов. Виднейшие представители Вольного общества, во главе с Пниным, продолжили своей литературной и публицистической деятельностью линию философского и общественного радикализма, связанную с именем Радищева. Правда, Гнедич формально не состоял членом Вольного общества, но сотрудничал в журналах, служивших органами этого кружка. Сближение Гнедича с поклонниками и последователями Радищева не было случайным. О том, что он разделял их общественно-политические взгляды и мнения, с достаточной ясностью свидетельствуют его ранние произведения.
К 1Ô03 г. Гнедич был уже вполне сложившимся литераторов. Он перевел трагедию Дюсиса «Абюфар, или Арабская семья», трагедию Шиллера «Заговор Фиеско в Генуе» и написал роман из испанской жизни «Дон Коррадо де Геррера, или Дух мщения и варварства испанцев». Художественные достоинства романа невелики: это—типичный «роман тайн и ужасов», написанный в подражание популярным западноевропейским образцам. Но заслуживает внимания определенная общественная тенденция, которой проникнуто это неэрелое и подражательное произведение: повествуя о подавлении испанскими властями крестьянского восстания, автор недвусмысленно изъявляет свое сочувствие «бедному народу, гнетомому игом рабства». Столь же показательны для умонастроений молодого Гнедича некоторые ранние его стихотворения и перевод «республиканской трагедии» Шиллера, тема которой — восстание против тирании. Из стихотворения «Перуанец к испанцу», написанного в 1805 г. (отчасти под влиянием романа Мармонтеля «Инки, или. Разрушение Перуанской империи»), видно, что Гнедич разделял характерное для участников Вольного общества увлечение идеями Руссо и Рейналя, основанными на теории естественного права. Важно отметить, что руссоистско-рейналевская идея «природного равенства» проявляется в стихотворении Гнедича в ее революционном варианте. Тема рабства в колониальных странах была популярна в русской литературе 1800-х годов (особенно много писали о неграх) как замаскированная форма обличения социального неравенства. На фоне русского крепостничества эта тема, вызывавшая вполне конкретные представления социально-исторического и морального порядка, приобретала особую актуальность и злободневность. Сближению Гнедича с Вольным обществом способствовало то обстоятельство, что в условиях распри шишковистов и карамзинистов это литературное объединение занимало особую, промежуточную позицию. Здесь шла борьба на два фронта — одновременно против «ветхого» классицизма и против слащавой чувствительности, эстетизма и «домашних» тем карамдинской школы. При этом борьба шла да преодоление западных влияний (главным образом французского) и да утверждение самобытного и высокого литературного стиля, за создание «гражданской», общественно-значимой литературы, насыщенной богатым идейно-смысловым содержанием. 38 Русские поэты — 1105 593
Эти же самые проблемы ставил перед собою и Гнедич, с самого начала своей литературной деятельности занявший столь же нейтральную и независимую позицию и не смыкавшийся ни с шишковистами ни с карамзинистами (хотя и поддерживавший связи и с тем и с другим лагерем). К началу десятых годов Вольное общество фактически распалось. Гнедич сблизился с наиболее нейтральным литературнохудожественным кружком того времени, группировавшимся вокруг А. Н. Оленина — человека богатого и чиновного, поклонника и знатока классического искусства. Гнедич был, пожалуй, самой центральной фигурой этого кружка. Оленинский салон сыграл значительную роль в русской литературной жизни начала X I X века. Здесь пропагандировалось «высокое» искусство подлинной классической древности, проникнутое духом «простоты, силы и важного спокойствия»; большое внимание уделялось здесь также и русской древности, в частности народной словесности, которую предлагалось средствами искусства «возвести в классический идеал». Античная концепция искусства переосмыслялась здесь в свете борьбы с эстетикой и искусственными формами французского придворного классицизма. Гнедич и был одним из виднейших выразителей этих тенденций в русской поэзии (в том же направлении работали Востоков и отчасти Мерзляков). Именно здесь, в оленинском кружке, окончательно слояшлись эстетические взгляды Гнедича и оформилась его литературная позиция. Здесь часто по холмам бродил с моей мечтою, И спящее в глуши безжизненных лесов Я эхо севера, вечернею порою, Будил гармонией Гомеровых стихов — писал Гнедич в стихотворении, посвященном описанию оленинской дачи Приютино. Гомер — это литературное знамя Гнедича. Он прославился и вошел в историю главным образом как переводчик «Илиады»: О, ты, который воскресил Ахилла призрак величавый, Гомера музу нам явил И смелую певицу славы От звонких уз освободил — с такими стихами обращался к Гнедичу Пушкин в 1821 г. А когда (через восемь лет) был издан перевод Гнедича, Пушкин заявил
В печати: «С чувством глубоким уважения и благодарности Взираем на поэта, посвятившего гордо лучшие годы жизни исключительному труду, бескорыстным вдохновениям и совершению единого, высокого подвига. Русская Илиада перед нами». Далее Пушкин называет перевод Гнедича «книгой, долженствующей иметь ваншое влияние на отечественную словесность». Перевод «Илиады» был трудом почти всей жизни Гнедича (он отнял у него свыше двадцати лет). Гнедич приступил к переводу в 1807 г., задумав довести до конца работу поэта Е. Кострова, успевшего перевести (к 1787 г.) только первые шесть песен эпопеи. Подобно Кострову, Гнедич переводил не гомеровским размером — гекзаметром, а александрийскими стихами (шестистопным ямбом, с рифмами). В XVIII веке этот размер был почти обязателен для героической эпопеи. Но в 1813 г., дойдя уже до одиннадцатой песни, Гнедич, по собственным его словам, «убедился опытом, что перевод Гомера в стихах александрийских невозможен» и что «остается для этого один способ лучший и вернейший—-гекзаметр». «Подвиг» Гнедича, о котором писал Пушкин, заключается не только в том, что ему принадлежит первый (и до сих пор не превзойденный) русский перевод величайшего памятника художественной истории человечества, но также и в том, что он обратился к размеру подлинника и освободил «Илиаду» от «звонких уз» александрийского стиха. Гекзаметрический перевод «Илиады» сыграл очень значительную роль в разрушении французской классицистической поэтики, открыл перед русскими поэтами новые и широкие творческие перспективы (в направлении выработки более свободных стиховых форм), практически поставил проблему создания национальной героической эпопеи (и в этом отношении противостоял всей стиховой практике карамзинистов) и, наконец, навсегда упрочил за Гнедичем репутацию одного из виднейших реформаторов русского стиха. Обращение Гнедича к гекзаметру, сочувственно встреченное в оленинском кружке, вызвало оживленную полемику. Защитники Гнедича органически связывали частный вопрос о гекзаметре с общим вопросом о народности в поэзии, о самобытном национальном поэтическом стиле. Противники же трактовали проблему слишком узко, не учитывая основной тенденции Гнедича — при-
своить русской поэзии черты «величественного» и «безискусственного» гомеровского стиля. Между тем именно эта тенденция лежала в основе всей литературной практики Гнедича, шедшего от переводов к самостоятельным произведениям гомеровского стиля. Крупной удачей Гнедича на этом пути явилась поэма «Рождение Гомера» (1816): Когда во тьме времен Ахеян дремлют грады И в мрак погружены земных сынов сердца, Среди глубокого безмолвия Геллады Раздастся дивный глас убогого певца. Это не только отличные стихи, но и стихи нового стиля, всем своим интонационным строем противостоящие элегической лирике карамзинистов. Но Гнедич шел дальше и пытался разрешить проблему создания национального эпоса теми же языковыми и стилистическими средствами, но уже на русском и притом народном (в прямом смысле этого слова) материале. Сделал он это в «Рыбаках» (1821), названных им «первым опытом русской народной идиллии». Это произведение (написанное по образцу античных идиллий Феокрита) — наибольшая творческая удача Гнедича. Пушкин в примечаниях к «Евгению Онегину» отметил «прелестное описание петербургской ночи в идиллии Гнедича» и процитировал из нее около 30 стихов («Вот ночь: но не меркнут элатистые полосы облак» и т. д.). «Рыбаки» явились практическим осуществлением выдвигавшейся в оленинском кружке идеи возведения русского народного быта в «классический идеал». При этом нужно добавить, что вопрос об идиллии в эпоху десятых годов был одним ид центральных литературных вопросов, и удачу Гнедича безусловно учитывали такие поэты, как Жуковский и Дельвиг, решавшие, каждый по-своему, тот же самый вопрос. Следующим этапом работы Гнедича над созданием национального эпоса должна была явиться задуманная им героическая поэма о Святополке, оставшаяся ненаписанной. К двадцатым годам за Гнедичем упрочилась репутация одного из самых видных и авторитетных поэтов. Высоко стоял его авторитет и в театральных кругах. Театру Гнедич уделял много забот: перевел «Короля Лира» Шекспира (1808) и «Танкреда» Вольтера (1816), принимал деятельное участие в театральной жизни
Петербурга и, будучи отличным декламатором, руководил сценическими занятиями знаменитой трагедийной актрисы Е. Семеновой. Литературные связи Гнедича были широки и разнообразны. Имя его пользовалось уважением в либеральном лагере. Он был близок с Пушкиным и со многими будущими декабристами; в 1819 г. принимал участие в собраниях кружка «Зеленая лампа», служившего своего рода литературно-театральным филиалом тайного Союза Благоденствия. Когда в 1820 г. в Греции вспыхнуло национально-освободительное движение, Гнедич выступил с переводами «Простонародных песен нынешних греков» и с «Военным гимном» греческого поэта-революционера Риги. Эти переводы, в связи с революционными событиями в Греции, воспринимались и расценивались как образцы полноценной политической лирики. С середины двадцатых годов Гнедич стал хворать. Постепенно он выпадал из литературы и писал очень мало. В последние годы жизни им овладела мрачность. Болезненные, трагические переяшвания стали основной темой его лирики (см., например, «Думу»). В 1829 г. Гнедич издал перевод «Илиады», встреченный восторженными похвалами. В 1832 г. вышел сборник его стихотворений. Умер Гнедич в полном одиночестве 3 февраля 1833 г. Похороны его были торжественные и многолюдные. На его могильном памятнике была сделана надпись: «Гнедичу, обогатившему русскую словесность переводом Омира». ПРИМЕЧАНИЯ К СТИХОТВОРЕНИЯМ П е р у а н е ц к и с п а н ц у . Инка — титул правителя государства Перу в пору его независимости, и вообще нарицательное имя перуанцев (завоевание Перу испанцами относится к тридцатым годам X V I века). К К. Н. Б а т ю ш к о в у . Омир и Слепец —- Гомер. Оссиан — легендарный певец, Ж И В Ш И Й якобы в III веке; «Песни Оссиана», получившие широчайшее распространение во всех европейских литературах XVIII — начала XIX вв., были литературной подделкой шотландского поэта Макферсона. Фингал, Тренмор, Шальвина и Моина—героини оссиановых песен. Морвен — царство Фингала. Сельма — дворец Фингала.
Рыбаки. Вон там, на Неве, под высоким теремом... — здесь и дальше описана дача гр. А. С. Строгонова (боярин), где устраивались балы и концерты. Твердь Петрова — Петропавловская крепость. А. С. П у ш к и н у . Протей — волшебник, обладающий даром принимать различные образы; здесь имеется в виду поэтическая разносторонность Пушкина. В. О. ДЕНИС ДАВЫДОВ Литературная репутация Дениса Давыдова в сознании современников была неотделима от его репутации военного деятеля, особенно прославившегося «партизанскими поисками» во время войны 1812—1814 гг. «Певец-гусар», «певец-герой», «Анакреон под доломаном», «поэт и партизан», «поэт-рубака», «воин-стихотворец», «любитель брани и любимец муз» — таковы не слишком разнообразные вариации прописной формулы Вопи и порт, с которой Давыдов вошел в историю. Денис Васильевич Давыдов родился в Москве 16 июля 1784 г. в военно-дворянской семье. Первоначальное воспитание он получил дома — в духе стародворянских традиций екатерининской эпохи, и в 1801 г. определился на военную службу в привилегированный Кавалергардский полк, стоявший в Петербурге. Здесь он «писывал сатиры и эпиграммы, коими начал ограниченное словесное поприще свое» (автобиография Давыдова). В 1803 г. скромное имя молодого кавалергарда получило неожиданную и достаточно громкую известность: за «возмутительные стихи» Давыдов был осужден к переводу из блестящего гвардейского полка в армейский гусарский полк, расположенный в глухой провинции (в Киевской губернии). Крамольные стихи Давыдова дошли до нас. Это — политические басни и сатира. В баснях, занимавших видное место в русской потаенной литературе начала XIX века и широко распространявшихся конспиративным путем, Давыдов допустил довольно резкие антимонархические выпады в духе выступлений военнодворянской фронды 1790—1800-х годов; в сатире были осмеяны видные представители придворной знати. Для того, чтобы уяснить смысл и значение антиправительственного выступления Давыдова, нужно учесть, что он в молодости бнл теснейшим образом связан с группой гвардейской молодежи,
причастной к убийству Павла 1 и составлявшей в первые годы X I X столетия ядро военно-дворянской оппозиции Александру I. Группа эта выражала недовольство насаждавшейся царем военнобюрократической системой (аркчеевщиной») и мечтала о возвращении «златого века Екатерины», века дворянского процветания, дворянских «вольностей» и привилегий. Оппозиционные настроения гвардейских фрондёров 1800-х годов были очень неглубоки и неустойчивы. Постепенно они сдавали свои позиции и перерождались в верных слуг самодержавия. Этот путь перерождения прошел и Давыдов, очень быстро отошедший от своего юношеского вольномыслия и, несмотря на личную близость со многими видными деятелями русского революционного подполья, отказавшийся примкнуть к движению декабристов. В 1804 г. Давыдов написал «залетные послания» к Бурцову, своему сослуживцу по Белорусскому полку, человеку широко известному в свое время, как «величайший гуляка и самый отчаянный забулдыга из всех гусарских поручиков». Эти послания положили начало литературной известности Давыдова. Они распространялись в сотнях списков и заучивались наизусть. «Кто из молодых людей не воображал себя Бурцевым-?» — вспоминал впоследствии один из современников Давыдова. По словам критика двадцатых годов П. А. Плетнева, «Давыдов составил, так сказать, особый род военной песни, в которой язык и краски ему одному принадлежат». Действительно, Давыдов, писавший в эпоху расцвета русской дворянской поэзии, сумел занять в ней хотя и небольшое, но вполне самостоятельное место. Современники единогласно расценивали его творчество как «оригинальное», «самобытное». Пушкин, любивший стихи Давыдова, говорил, что именно ему он был обязан тем, что не поддался в молодости исключительному влиянию Батюшкова и Жуковского. «Он дал мне почувствовать еще в Лицее возможность быть оригинальным» — сказал Пушкин о Давыдове и признался, что подражал ему в «кручении стиха», «приноравливался к его слогу»с и «усвоил его манеру навсегда». В 1836 г., в одном из последних своих стихотворений, Пушкин так обращался к Давыдову: Тебе певцу, тебе герою! Не удалось мне за тобою При громе пушечном, в огне Скакать на бешеном коне. Цаеэдник смирного Пегаса,
Носил я старого Парнаса Из моды вышедший мундир. Но и по этой службе трудной, И тут — о, мой наездник чудной, Ты мой отец и командир. Оригинальность и самобытность ранней лирики Давыдова заключалась прежде всего в том, что это была военная, точнее гусарская поэзия — явление на русской литературной почве совершенно новое, не похожее ни на традиционные торжественные оды и тяжеловесные эпопеи на темы войны, в огромном количестве писавшиеся в XVIII веке в прославление царей и полководцев, ни на жеманную и унылую поэзию сентименталистов, господствовавших в эпоху 1800-х годов в русской литературе. В начале X I X столетия, в условиях беспрерывных войн, затевавшихся русским самодержавием, в дворянской среде в большой моде было «молодечество» и наиболее, быть может, выразительное его проявление — «гусарство», ставшее своего рода формой быта и накладывавшее особый отпечаток ухарства не только на поведение, но и на сознание дворянской молодежи. Этим объясняется шумный успех посланий Давыдова к Бурцеву и таких его стихотворений, как «Гусарский пир», в которых впервые в русской поэзии в легкой, непринужденной манере была разработана тема не войны, а военного быта (конечно, не солдатского, а офицерского), со всеми его красочными аксессуарами— трубкой, пуншевыми стаканами, картами, саблей, «ухарским конем» и «любезными усами». Самобытности гусарской лирики Давыдова много способствовали усвоенная им живая, эмоциональная разговорная интонация и смелое обращение со словом, не отвечавшие узаконенным нормам поэтики и стилистическим канонам, сообщавшие его стихам особую непринужденность и темпераментность. Пушкин особенно ценил в Давыдове «резкие черты неподражаемого слога», его острословие, афористичность и стремительность самого стя9 хового темпа. Эстетизированному салонному языку карамзинистов Давыдов противопоставлял грубовато-откровенный «солдатский» жаргон, наполняя свои стихи такими «грубыми» и «низкими» словами, совершенно неприемлемыми для любого карамзиниста, как, к примеру: ёра, оробеем, сволочь, зюзя, девки, щи, потеет, пузо, пуп, шиш, рыло, хрыч, сводня и т. д. Давыдов чрезвычайно искусно поль-
эовался подобными словами (а также специфической лексикой военно-профессионального языка) и, порою, в таких сочетаниях, благодаря которым достигался полный эффект гусарского «просторечия». Второе самобытное свойство поэзии Давыдова — ее автобиографичность и, так сказать, «автопортретность». Давыдов всячески старался закрепить за собою репутацию «самого поэтического лица русской армии» и сделал себя единственным героем своих произведений. Стихи его составляют в совокупности единый цикл, замкнутый на личности автора — «певца-героя» — и воспринимающийся как автобиография, изложенная в стиховой форме. Это же самое можно сказать и о военно-мемуарных статьях Давыдова. «Проклятое мое остроумие и стихотворчество много мне повредили в мнении людей сухой души и тяжкого рассудка» — заявил однажды Давыдов. Действительно, несмотря на внешнюю удачливость, громкие военные подвиги во время всех кампаний 1806—1314 гг. и быстрое освобождение от юношеского вольномыслия, Давыдову не везло по службе. В официальных кругах За ним твердо установилась репутация фрондёра, беспокойного и кляузного человека, и все его уверения в «приверженности к царю и отечеству» не достигали цели. В 1823 г. Давыдов вынужден был выйти в отставку и поселился в деревне, где его фрондёрские настроения окончательно выродились в простое брюзжание обойденного по службе генерала. Из «Анакреона под доломаном» он постепенно превращался в рачительного хозяина, винокуренного заводчика, озабоченного умножением капитала. Стихов в это время он почти не писал, но с увлечением занялся военно-историческими мемуарами, принадлежащими к числу лучших образцов русской прозы двадцатых — тридцатых годов. В 1826 г. Давыдову удалось определиться в военную службу и принять участие в русско-персидской войне. В 1831 г. он сражался в последний раз в армии, выступившей на подавление польского восстания. В 1832 г. Давыдов поселился в симбирском поместье, наездами только бывая в Москве и Петербурге. В 1832 г. вышел небольшой сборник его стихотворений (единственное прижизненное издание), сочувственно встреченный критиками различных направлений. На тридцатые годы падает второй и последний .расцвет поэти-
ческого творчества Давыдова, развивавшегося отчасти в новом направлении. Еще в молодости, наряду с гусарскими стихами, Давыдов, сочетавший, по словам Вяземского, «песнь бивака» с «песнью нежною Парни», писал любовные элегии, именно в духе Парни и его русского ученика — Батюшкова. Современники делили творчество Давыдова на два «рода» — «гусарский» и «нежный», находя, что в нем «виден дух совершенно различных певцов». С этим можно согласиться только отчасти, потому что Давыдов пытался деформировать элегический жанр путем присвоения ему специфических свойств своей гусарской лирики. Но хотя на элегиях Давыдова и лежит печать известной «самобытности», во многом отличающая их от элегической лирики Батюшкова, Жуковского и бесчисленных их подражателей, они занимают в его творческом наследии второстепенное место. Давыдов сам признавал, что «новое слово» было им сказано в «гусарщине», а не в элегиях, которые «слишком пахнут старинной выделкой». В дальнейшем элегическая линия в поэзии Давыдова окончательно разветвилась с гусарской. Наряду со стихами, выполненными в духе и традициях его раннего творчества («Партизан», «Полу-солдат», «Зайцевскому», «Герою битв...», «Гусарская исповедь», «Челобитная», «Современная песня»), он писал на гладком, условно-« поэтическом» языке, по пушкинскому шаблону, любовную лирику, романсы и элегии, в которых почти без остатка растворились «резкие черты неподражаемого слога», так ценившиеся в Давыдове самим Пушкиным. В 1836 г. Давыдов с реакционно-шовинистической позиции выступил с «Современной песней» — последним и самым известным своим стихотворением, направленным против «новых людей» и «новых понятий», персонально против одного из виднейших представителей оппозиционной общественности того времени, П. Я. Чаадаева. Впрочем, в этой сатире Давыдов дал замечательно острую характеристику русского дворянина тридцатых годов, прикрывающего маской дешевого либерализма свою подлинную физиономию крепостника («А глядишь: наш Мирабо! ..» а т. д.). Разоблачительная сила этой сатиры была такова, что революционные публицисты в целях борьбы с либерализмом неоднократно пользовались ее формулировками (конечно, соответственным образом переосмысляя их). Умер Давыдов 22 апреля 1839 г. в своем симбирском поместье Верхняя Маэа.
ПРИМЕЧАНИЯ К СТИХОТВОРЕНИЯМ Б У р Ц о в у (I). Ташка — гусарская сумка. Б у р ц о в у ( І І ) . И Георгья за совет...—то есть георгиевский крест не за военные подвиги, а за участие в военном совете. Фланкировка — действия кавалерии в рассыпном строю. П е с н я с т а р о г о г у с а р а . Г. В. Жомини — теоретик военного искусства, советник Александра I. Р е ш и т е л ь н ы й в е ч е р . Абшид —- отставка. П а р т и з а н . В этом стихотворении Давыдов изобразил самого себя во время войны 1812—1814 гг. П о л у - с о л д а т . Секван — старинное название восточной части Франции. Война родная — кампания 1812—1814 гг. 3 а й ц е в с к о м у. Е. П. Зайцевский — мелкий поэт пушкинской поры, морской офицер, отличившийся при штурме крепости Варна во время русско-турецкой войны 1828 г. А. И. Казарский —морской офицер, отличившийся во время той же войны. Бородинское п о л е . Гомерический — подобный героям Гомера. Г е р о ю б и т в . . . Третья строфа была присочинена Пушкиным (Давыдов ее слегка переделал). Цыган Илья — знаменитый в свое время в Москве цыганский певец и хоровой регент. Я п о м н ю — г л у б о к о . Пушкин,-вопреки запрещению Давыдова, хотел напечатать это стихотворение в «Современнике». Л и с т о к . Перевод популярного стихотворения французского поэта Арно. Пушкин в статье 1836 г. «Французская Академия» привел четверостишие Арно, обращенное к Давыдову, и первой строчкой этого четверостишия начал свое послание Давыдову (1836 г.): «Тебе певцу, тебе герою». Ч е л о б и т н а я . А. А. Башилов — московский сенатор, директор «Комиссии строений». Стихотворение было впервые напечатано в «Современнике» с некоторыми изменениями, внесенными в текст Пушкиным по требованию цензуры. Современная песня. Был век бурный. .. — имеется в виду время наполеоновских войн. Рабо де Сент Цтьеп — французский историк и политический деятель. Филипп Филиппычклоп — Ф. Ф. Вигель, известный мемуарист, ярый реакционер, написавший донос на П. Я. Чаадаева. Маленький аббатик — Чаадаев. В. О. ВЯЗЕМСКИЙ Петр Андреевич Вяземский родился 12 июля 1792 г. в Москве, в знатной семье (Вяземские происходили от удельных князей). Выросший в богатстве, в окружении иноземных дядек, гувернеров и учителей, в атмосфере, насыщенной культурными интересами, воспитанный в традициях вольтерьянства, он получил пре-
восходное образование: профессора московского университета давали ему частные уроки (некоторое время, в 1805 г., Вяземский учился в Петербурге—в иезуитском пансионе и в пансионе при Педагогическом институте). В 1807 г. Вяземский остался сиротой на попечении Карамзина (женатого на его старшей сестре). Близость к Карамзину определила характер и направление интеллектуальных интересов молодого Вяземского. Он рано начал писать стихи, в 1808 г. впервые выступил в печати и к 1811 г. уже находился в тесных дружеских отношениях с Жуковским, Батюшковым, В. Л. Пушкиным, Д. Давыдовым, братьями Тургеневыми и другими лицами карамзинского окружения. Впрочем, литературой Вяземский занимался дилетантски, между делом, ведя рассеянную светскую жизнь богатого и независимого аристократа (формально он числился на службе). В 1812 г. Вяземский из патриотических побуждений вступил в дворянское ополчение и участвовал в Бородинском сражении, где под ним были убиты две лошади. , В короткий срок Вяземский успел основательно расстроить наследственное состояние (проиграл полмиллиона в карты) и вынужден был «для поправления дел» поступить на службу. В 1818 г. он был назначен в Варшаву, в канцелярию «императорского комиссара» Новосильцова. Здесь, между прочим, он принимал участие в составлении проекта русской конституции, которую одно время предполагал осуществить Александр I. Сближение с польскими оппозиционными кругами, знакомство с западноевропейской либеральной прессой и публицистикой (в частности со статьями Бенжамена Констана) способствовали оформлению общественной позиции молодого Вяземского. Утратив веру в конституционные обещания царя, он выступал в своих стихах и письмах с осуждением реакционной правительственной политики и вообще всей идеологической программы Священного союза. Наиболее ярко оппозиционные настроения Вяземского проявились в стихотворении «Негодование», получившем широкое нелегальное распространение. Независимость мнений Вяземского, выражавшихся им открыто и смело, а также его «польские симпатии» возбудили подозрения правительства. В 1821 г., в связи с перлюстрацией его писем, Вяземский был отстранен от службы И отдан под негласный надзор полиции.
Оппозиционные настроения Вяземского, диктовавшие ему порой довольно резкие выступления против самодержавно-крепостнического строя и полицейско-бюрократического режима, не были ни достаточно глубокими ни достаточно устойчивыми. Общественно-политические его представления не поднимались выше идеи аристократического конституционализма на английский лад. Тесно связанный со многими людьми декабристского круга (Н. Тургеневым, М. Орловым и др.), но уклонившийся, тем не менее, от вступления в тайное общество, Вяземский принадлежал к умеренно-оппозиционной дворянской интеллигенции, наиболее активные представители которой впоследствии заняли место на правом фланге декабристского движения. В опале Вяземский прожил около десяти лет, оставаясь примерно на тех же самых идеологических позициях. Наивысшим выражением его фрондёрских настроений явилось стихотворение «Русский бог», немецкий перевод которого сохранился в бумагах Маркса. Но уже в 1830 г. Вяземский примирился с правительством. Он представил Николаю I «Исповедь», в которой заявил о своем отказе от либеральных «увлечений молодости», и был принят на службу в министерство финансов. Здесь начинается период постепенного, но неуклонного «поправения» Вяземского. Решающую роль в его идейном разоружении сыграл революционный 1848 год, после которого обломок феодальной знати нашел себе место в рядах идеологических охранителей сословной монархии. В последнее тридцатилетие своей жизни Вяземский успешно делал служебную и придворную карьеру (товарищ министра народного просвещения и руководитель цензурного ведомства в 1855— 1858 гг., сенатор, член государственного совета, обер-шенк двора). Литературная деятельность Вяземского продолжалась целых 70 лет, но активную роль в литературе он играл только в пушкинскую эпоху. С именем Вяземского теснейшим образом связаны три узловые момента литературной истории этой эпохи: в конце десятых годов он был одним из главарей «Арзамаса» (под именем Асмодей) и застрельщиком в борьбе с писателями «Беседы»; в двадцатых годах — ревностным пропагандистом романтизма; в тридцатых годах — одним из вождей ведущей литературной группы, возглавлявшейся Пушкиным.
Вяземский был выдающимся теоретиком и критиком литературы. Именно в этой области деятельность его имеет историческое значение. Пушкин находил в критических статьях Вяземского «европейские достоинства», а его книгу о Фонвизине (написана в 1830 г., издана в 1818 г.) считал лучшим в России литературным исследованием. Важную роль сыграли статьи Вяземского о байронических поэмах Пушкина, особенно предисловие к «Бахчисарайскому фонтану» (изданному Вяземским в 1824 г.), вызвавшее длительную и чрезвычайно шумную полемику, в которой вопросы романтизма были подвергнуты всестороннему обсуждению. В понимании Вяземского романтизм связывался прежде всего с именем Байрона, причем в самом байронизме он выделял по преимуществу черты нового прогрессивного мировоззрения, открывающего перед литературой необычайно широкие горизонты (проблемы героя и характера, националыю-исторической темы и т. д.). «Краски его романтизма сливаются с красками политическими» — писал Вяземский о Байроне. На почве защиты романтизма Вяземский объединился с Н. А. Полевым — издателем «Московского телеграфа», и в 1825—1827 гг. принимал постоянное и руководящее участие в этом передовом журнале. Однако тенденции буржуазного просветительства, настойчиво проводившиеся Полевым, оказались для Вяземского неприемлемыми, и в 1829 г. из союзника Полевого он превратился в непримиримого его противника. В дальнейшем литературножурнальная деятельность Вяземского была уже не столь интенсивной (в 1830 г. он сотрудничал в «Литературной газете», в 1836 г. — в пушкинском «Современнике»). Вообще, начиная с 1832 г., он постепенно сходил с литературной сцены, будучи занят службой и подолгу живя за границей. В творческой практике Вяземского-поэта выдвигавшиеся им принципы романтической поэзии нашли только очень частичное применение. В своих стихах, особенно ранних, Вяземский оставался приверженцем вскормившей его французской «салонной» стиховой культуры XVII—XVIII вв. Пушкин, очень точно указывая на происхождение литературно-эстетических вкусов Вяземского, в шутку называл его «Шолье Андреевичем», — Шолье был характернейшим представителем салонной эпикурейской лирики, в легкой и непринужденной манере разрабатывавшим «горацианские» и «анакреонтические» темы (вино, любовь и прочие житейские наслаждения).
Вяземский был одним из самых строгих ревнителей карамЗЙнистской доктрины, но среди поэтов-карамзинистов он занимал, тем не менее, несколько обособленное положение. Несмотря на тесную личную и литературную связь с Карамзиным и Жуковским, он не стал сентименталистом ни «мечтательным» элегиком, и даже больше того — высмеивал в своих сатирах и эпиграммах стихотворцев «слезливого цеха». Он писал, правда, лирические медитации (лучшие из них — «Первый снег» и «Уныние», расхваленные Пушкиным), но не они определяют его творческое лицо. И не случайно наиболее близкими из поэтов карамзинского круга были для Вяземского И. И. Дмитриев и Батюшков, творчество которых в значительной мере, хотя и разными путями, развивалось в традициях позднего французского классицизма. Вяземский унаследовал от французской стиховой культуры XVIII века ее рационализм, рассудочность, дидактику, склонность к стройным логическим формулировкам, что дало повод Пушкину заметить, что стихи его «слишком умны», тогда как поэзия «прости господи, должна быть глуповата». Сам Вяземский считал себя «поэтом мысли»: «Странное дело,—-писал он, — очень люблю и высоко ценю певучесть чужих стихов, а сам в стихах своих нисколько не гонюсь за этой певучестью. Никогда не поніертвую звуку мыслью моею. . . В стихах моих я нередко умствую и умничаю». «Умствование» — отличительная черта поэзии Вяземского. Из Этого не следует, однако, что он был поэтом философской мысли. Но, выраяіаясь условно, он говорил в своих стихах не на языке «чувства», а на языке «логики», и в этом отношении его творческая практика по существу не отвечала задачам, решением которых были в первую очередь заняты поэты сентиментально-элегического стиля. Охотнее всего Вяземский разрабатывал жанры, типичные для салонной «легкой поэзии» XVIII века: дружеское шутливое послание, мадригал, эпиграмму, стихотворную шутку (характерно, что он не написал ни одной поэмы, — даже в пору своего увлечения байронизмом). В своих «резвых», по выражению Пушкина, стихах он широко развернул природное дарование присяжного острослова и экспромтера и в совершенстве овладел специфическим стилем непринужденной салонной «болтовни», мастерами которой были любимые им Вольтер и Шамфор.
Вяземскому удалось выработать особый стихотворный язык, опиравшийся на принципы каламбурности, игры со словом, бытовой разговорной интонации. Такая установка на обиходную устную речь позволила Вяземскому несколько расширить круг своих поэтических возможностей за счет нарушения строгих законов «гладкости» и «благозвучия», обязательных для всякого карамзиниста. Пушкин писал, что Вяземский «имеет свой слог». Ориентация на разговорную речь была одним из основных принципов поэтики карамзинизма. Но Вяземскому удалось добиться значительных успехов, допустив в свои стихи не только изысканный салонный язык «для немногих», но и «просторечие». Поэтому своеобразие поэтического стиля Вяэемского, сочувственно отмеченное Пушкиным, вызывало довольно резкие возражения со стороны наиболее ортодоксальных блюстителей законов карамзинистской поэтики. Особенно явно сказалась тенденция Вяземского к преодолению узости карамэинистской доктрины в его многочисленных сатирических и водевильных «куплетах», представляющих собою эмбриональную форму стихотворного «маленького фельетона», получившего впоследствии в русской поэзии чрезвычайно широкое распространение. В фельетонной манере написаны и такие стихи Вяэемского, как «Коляска» и «Зимние карикатуры», отличающиеся особенной конкретностью языка и стиля. Вместе с тем зависимость Вяземского от стиховой культуры XVIII века и уклонение его от стилистических и языковых норм карамзинизма сказались в разработке жанра торжественной обличительной оды. Типичным образцом такой оды является стихотворение «Негодование», всем своим лексическим и интонационным строем принадлежащее XVIII веку. Французская стиховая культура питала творчество Вяземского вплоть до тридцатых годов. В дальнейшем он, оставшийся на своих старых литературных позициях и окончательно вступивший на путь реакции, очутился за бортом литературы. Закат Вяэемского, на его несчастье, растянулся на целых четыре десятилетия. В новой и совершенно чуждой для него обстановке сороковых — семидесятых годов он подвергался только осмеяниям, а в конце концов был вообще забыт. Враждебно относившийся к новым демократическим течениям, в грубейших эпиграммах поносивший Белинского и писателей
его круга, Вяземский превратился в живой памятник давно прошедшей эпохи. Проводив в могилу всех своих друзей и соратников, оставшись в полном одиночестве, озлобленный на все новое, больной и раздражительный, он умер в Ваден-Бадене 10 ноября 1878 г. воеьмидесятишестилетним старцем. ПРИМЕЧАНИЯ К СТИХОТВОРЕНИЯМ Первый лестью», знал вать спешит в 3-й строфе с н е г . Пушкин назвал это стихотворение «преего наизусть, строку И жить торопится и чувствовзял эпиграфом к 1 главе «Евгения Онегина», а V главы писал: Согретый вдохновенья богом, Другой поэт роскошным слогом Живописал нам первый снег И все оттенки зимних нет: Он вас пленит, я в том уверен, Рисуя в пламенных стихах Прогулки тайные в санях. В о л и не д а в а й р у к а м . Архонты — вельможи, сановники. Сенатор Яков Долгоруков в запальчивости разорвал указ Петра I, с которым был не согласен. Н а р в с к и й в о д о п а д . В письме к Вяземскому от ' 14— 15 августа 1825 г. Пушкин подробно разобрал это стихотворение. Вяземский отчасти учел его замечания при окончательной обработке текста и писал ему: «Водопад не что иное, как человек, взбитый внезапно страстью. С этой точки зрения, кажется, все части соглашаются, и все выражения получают arrière pensée [заднюю мысль], которая отзывается везде». К о л я с к а . Трапписты — монашеский орден, устав которого, между прочим, предписывал полное молчание. И партыо жизни на крестах•—-каламбур: кресты—старинное название карточной масти и кресты — ордена. Щечиться — поживиться, получить выгоду. Прекрасным всадником гордясь — шуточная переделка стиха Ломоносова. Иорик-—герой «Сентиментального путешествия» Л. Стерна. З и м н и е к а р и к а т у р ы . Дюпень •—• французский математик и экономист. Покоем беспокойным — то есть в форме буквы П (по-славянски: покой). Рокамболь — карточная игра. Пушкин писал Вяземскому: «Стихи твои прелесть. . . Обозы, поросята и бригадир удивительно забавны». Ч е р н ы е о ч и . Пушкин ответил на эти стихи (обращенные к общей, его и Вяземского, приятельнице А. О. Россет-Смирновой): 39 Русские поэты — 1105 609
Она мила, скажу меж нами, Придворных витяэей гроза, И можно с южными звездами Сравнить, особенно стихами, Ее черкесские глаза. К а т а й - в а л я й . Обращено к Денису Давыдову. Русский б о г . Бригадирш обоих полов — имеется в виду глупая провинциальная барыня-бригадирша из комедии Фонвизина «Бригадир». К н и м . Было написано под впечатлением преследований правительства (связанных с доносами Булгарина) и отредактировано Пушкиным. Р а з г о в о р 7 а п р е л я 1832 г о д а . Пушкин сослался на это стихотворение в примечании к знаменитой строке «Медного всадника»: «Люблю тебя, Петра творенье». К с т а р о м у г у с а р у . Обращено к Денису Давыдову. Ф л о р е н ц и я . Арно — река. Панова — итальянский скульптор. I Э п и г р а м м а . Направлена против Булгарина, печатно заявившего, что в одной статье, помещенной в пушкинском журнале «Современник», говорится о «гостиных и салонах», тогда как это всего лишь синонимы одного понятия. Прозвище Видок было дано Булгарину по имени французского сыщика и шпиона Видока. Л и с т у . В 1842 г. Франц Лист гастролировал в Петербурге. М а с л я н и ц а н а ч у ж о й с т о р о н е . Пряник — мой однофамилец — «вяземский пряник». В. О. КАТЕШІН В романе Писемского «Люди сороковых годов» (1869) фигурирует некий Александр Иванович Коптнн — состоятельный помещик, отставной генерал и, вместе с тем, сочинитель, гордец и пьяница, речами и манерами напоминающий «с одной стороны, какогО-то умного, ловкого, светского маркиза, а с другой — азиатского князька». Во всей губернии он слыл «за большого вольнодумца, насмешника и даже богоотступника». Читатели Писемского и не подозревали, что в лице Коптина он вывел одного из видных и влиятельных литературных деятелей начала века — поэта, драматурга и критика Павла Александровича Катенина, скончавшегося за пятнадцать лет перед тем в полкой безвестности. Так странно и неудачно сложилась его судьба. Между тем даже враги Катенина (которых у него было го-
раздо больше, чем друзей) характеризовали его как человека «необыкновенного ума и образования». Пушкин писал Катенину: «Покамест, кроме тебя нет у нас критика. Многие (в том числе и я) много тебе обязаны: ты отучил меня от односторонности в литературных мнениях, а односторонность есть пагуба мысли». Также и Грибоедов заверял его: «Тебе обязан я зрелостью, объемом и даже оригинальностью моего дарования, если оно есть во мне». Эти признания величайших современников, даже учитывая их комплиментарность, разумеется, стоят самой громкой литературной славы — такой славы, к какой Катенин постоянно стремился и какой никогда не знал. Жизнь Катенина не богата внешними событиями. Родился он 11 декабря 1792 г. в Костромской губернии, в старинной дворянской семье, получил домашнее образование и в 1806 г. поступил на службу в департамент министерства народного просвещения. В 1810 году Катенин перешел в военную службу и определился в один из самых привилегированных полков русской армии —лейб-гвардии Преображенский. Здесь он быстро сделал блестящую карьеру, с отличием участвовал в походах и сражениях 1812—• 1814 гг., но в 1820 г., уже в чине гвардейского полковника, был неожиданно уволен в отставку. После этого в официальной биографии Катенина пробел, охватывающий целых тринадцать лет. Только в 1833 г. он был снова зачислен в армию, служил на Кавказе и в конце 1838 г. окончательно уволился в отставку. Отставным генерал-майором Катенин поселился в костромской деревне, провел здесь почти безвыездно пятнадцать лет и умер 23 мая 1853 г. Перед нами, казалось бы, вполне ординарная биография русского дворянина десятых — двадцатых годов. Однако о подлинном Катенине эта биографическая справка не дает никакого представления. Начать с того, что в конце 1822 г. Катенин по совершенно ничтожному поводу (за шиканье в театре) по предписанию царя был выслан из Петербурга в деревню под надзор полиции и с запрещением въезда в обе столицы (в ссылке он провел три года). Столь крутая репрессия всего лишь за «неприличный поступок» (так официально аттестовалась выходка Катенина) не имела прецедентов и была вызвана требованием Александра I применить к Катенину «самое строгое наказание, потому что [он] уже прежде Замечен был неоднократно с невыгодной стороны».
Действительно, Катенин был на плохом счету у высшего Hâ' чальетва как политически неблагонадежный офицер. Установлено, что Катенин играл весьма ответственную роль в тайных обществах десятых годов. Он состоял в Союзе Спасения и был «первенствующим членом» одного из двух отделений тайного Военного общества (или «Общества истинных и верных сынов отечества»), служившего в 1817—1818 гг. единственным органом Союза Спасения накануне его реорганизации в Союз Благоденствия. Достаточное представление о политических убеждениях Катенина дает принадлежащий ему революционный гимн (перевод с французского): Отечество наше страдает Под игом твоим, о элодей! Коль нас деспотизм угнетает, То свергнем мы трон и царей. Свобода! Свобода! Ты царствуй над нами! Ах! лучше смерть, чем жить рабами — Вот клятва каждого из нас..'. Возможно, что именно с этой песней, получившей широкое распространение в тайных обществах, было связано удаление Катенина из Преображенского полка в 1829 г. Во всяком случае установлено, что эта отставка имела политические причины. К подготовке декабрьского восстания 1825 г. Катенин, высланный из Петербурга в глухую деревню, непосредственного отношения не имел и во время следствия и суда над декабристами оказался почти не скомпрометированным (отчасти по случайным причинам). Он, правда, попал в алфавит декабристов, но с пометкой: «Высочайше поведено оставить без внимания». В печати Катенин впервые выступил в 1809 г. со стихотворными переводами и подражаниями (Вергилий, Гесснер, песни Оссиаиа). Около этого же времени он начал работать для театра. В истории русского театра Катенин занимает почетное место, •— и не только как драматург и переводчик Корнеля, прославленный Пушкиным в известной строфе о петербургском театре (в первой главе «Евгения Онегина»): Там наш Катенин воскресил Корнеля гений величавый. . . Катенин был страстным театралом, любителем и знатоком сцены. Он интересовался всеми мелочами театральной жизни и,
будучи, по отзывам современников, неподражаемым декламатором, учил актеров искусству читать стихи. Среди его блінкайших друзей и учеников были знаменитые актеры В. А. Каратыгин и А. М. Колосова. Драматические произведения количественно занимают первое место в литературном наследии Катенина. Среди них-—лучшие в свое время переводы трагедий Расина («Эсфирь», «Баязет») и Корнеля («Ариадна», «Медея» и «Сид»). Оригинальных пьес у Катенина немного: «Пир Иоанна Безземельного» (1819), неоконченная комедия «Вражда и любовь» (1827) и пятиактная трагедия «Андромаха» (1827), ие имевшая успеха на сцене, но заслужившая высокую оценку Пушкина, назвавшего ее «может быть, лучшим произведением нашей Мельпомены по силе истинных чувств, по духу истинно трагическому». По возвращении из заграничного похода 1814—1815 гг. Катенин сблизился с виднейшим драматургом и фактическим руководителем всей театральной политики той поры, одним из столпов «Беседы любителей русского слова» — кн. А. А. Шаховским. В кружке Шаховского он сошелся с Грибоедовым; в 1817 г. они сообща написали комедию «Студент»—произведение полемическое, начиненное пародиями на Жуковского. К этому времени (1815—1817 гг.) относится оформление литературной позиции Катенина, возглавившего группу писателей прогрессивного направления (Грибоедов, А. А. Жандр, Д. П. Зыков, Н. И. Бахтин; впоследствии к ним примкнул Кюхельбекер). По словам критика тридцатых годов Кс. Полевого, это были «люди.. . убежденные, что прежде всего надо быть чистым сыном своего отечества, заимствовать силу и краски у своего народа и воскрешать старинный и, если можно, то и древний быт, древний язык, древние понятия, потому что все это в нынешнем русском мире образовано слишком уж по иностранному.. . Это люди, по большей части основательно учившиеся, глубоко понимающие романтизм и готовые на все прекрасное — только под славянским знаменем». Действительно, литераторы катенинской группы были близки к «славянам» —Шишкову, Шахматову и Шаховскому. В эпоху десятых годов старая распря шишковистов с карамзинистами была продоля;ена Катениным и его друзьями, боровшимися против молодых писателей карамзинистского направления, объединившихся вокруг Жуковского в кружке «Арзамас», Эта борьба
пелась уже в новом направлении: в центре полемики стояли основные литературные проблемы десятых годов — романтизм и народность. Пушкин в статье 1833 г. «О сочинениях П. А. Катенина» писал: «Никогда не старался он угождать господствующему вкусу в публике, напротив: шел всегда своим путем, творя для самого себя, что и как ему было угодно. Он даже до того простер сию гордую независимость, что оставлял одну отрасль поэзии, как скоро становилась она модною, и удалялся туда, куда не сопровождали его ни пристрастие толпы, ни образцы какого-нибудь писателя, увлекающего за собою других. Таким образом, быв одним из первых апостолов романтизма и первый введший в круг возвышенной поэзии язык и предметы простонародные, он первый отрекся от -романтизма и обратился к классическим идолам, когда читающей публике начала нравиться новизна литературного преобразования». Здесь не только отмечена характернейшая черта Катенина — независимость его литературных мнений, но и по существу правильно еказапо о том, что он был «одним из первых апостолов романтизма». При этом важно подчеркнуть, что Пушкин связывал романтизм Катенина с народностью его языка и темы. В этом смысле характерно замечание, сделанное Кюхельбекером: «Славяне имеют своих классиков и романтиков. Шишков, Шихматов могут быть причислены к первым, Катенин, Грибоедов, Шаховской и Кюхельбекер ко вторым». В том-то H заключается историко-литературный смысл полемических выступлений Катенина против Жуковского и поэтов его окружения, что он выдвигал свое решение проблемы романтизма. В этом же заключается принципиальное различие позиций Катенина и «славян» старшего поколения, вообще никак не решавших проблемы романтизма и всецело стоявших на почве омертвевших художественных теорий XVIII века. Катенин боролся не с романтизмом вообще, а именно с реакционно-мистическим и элегическим романтизмом Жуковского, представлявшим собою новую форму эстетизированной и аристократической литературы «для немногих». Борьба шла против фантастических и «рыцарских» тем Жуковского, против эстетизма и карамзинистской сглаженности языка и стиля —• да «простонародность» и «просторечие», за утверждение национального литературного стиля. Разрабатывая преимущественно «важные» исторч-
ческие темы, ставя перед собою задачу «изображения характеров с исторической верностью», Катёнин по-своему решал проблему «правдоподобия» («истины и оригинальности»). Замечание Пушкина о романтизме Катенина приобретает особое значение, если учесть, что «Бориса Годунова» Пушкин называл произведением, выполненным в духе «истинного романтизма». Нужно добавить, что если шишковисты выдвигали против карамзинистов, культивировавших мелкие жанры, требование монументальных литературных форм, в частности героической эпопеи, то Катенин боролся с Жуковским на его собственной территории— на территории баллады, этого центрального романтического жанра. В 1808 г. появилась «Людмила» Жуковского, написанная в подражание балладе немецкого поэта Бюргера «Ленора». В соответствии с эстетическими установками карамзинизма Жуковский постарался всячески смягчить и приукрасить подлинник и присвоил своему подражанию типические черты сентиментального стиля. Через восемь лет, в 1816 г., Катенин вступил в своеобразное творческое соревнование с Жуковским, опубликовав свое подражание «Леноре» — под заглавием «Ольга». Стоявшая перед Катениным задача создания русской, национальной баллады заставила его заменить Ленору Бюргера русской девушкой Ольгой и перенести место действия в Россию (приурочив его к Полтавской битве русских со шведами в 1709 г.). Держась ближе к подлиннику, Катенин постарался возможно отчетливее передать его «простонародность» и «грубость», «руссифицировав» вместе с тем не только тему баллады, но и весь ее интонационно-словесный строй. Вокруг «Ольги» разгорелась шумная полемика. В защиту «Людмилы» выступил Н. И. Гнедич, нашедший в катенинской балладе «ошибки против логики и грамматики» и стихи, «оскорбляющие слух, вкус и рассудок». Критик переадресовал Катенину его же собственные стихи: Что вы воете не к месту? Песнь нескладна и дика. Гнедичу отвечал приятель Катенина Грибоедов, высмеявший «приятные тени», «светлым хороводом» реющие в балладе Жуковского, и мертвеца, «сбивающегося на тон Аркадского пастушка».
Пушкин, как всегда, вернее всех высказался по существу этой полемики: «Первым замечательным произведением г-на Катенина был перевод славной бюргеровой «Леноры». Она была уже известна у нас по неверному и прелестному подражанию Жуковского, который сделал из нее то ate, что Байрон в своем «Манфреде» сделал из «Фауста»: ослабил дух и формы своего образца. Катенин это чувствовал и вздумал показать нам «Ленору» в энергической красоте ее первобытного создания; он написал «Ольгу». Но сия простота и даже грубость выражений, сия сволочь, заменившая воздушную цепь теней, сия виселица, вместо сельских картин, озаренных луною, неприятно поразили непривычных читателей, и Гнедич взялся высказать их мнения в статье, коей несправедливость обличена была Грибоедовым. После «Ольги» явился «Убийца», лучшая, может быть, из баллад Катенина». На иримере «Убийцы» (написанного за год до «Ольги») особенно отчетливо можно уяснить принципы работы Катенина над созданием русской баллады — уже вполне «самобытной», ничем не связанной с иностранными образцами, построенной на народном материале. «Мы видим в «Убийце» весь быт крестьянский» — писал приятель Катенина, критик Н. И. Бахтин. И действительно, по натуралистичности бытовых описаний и по «простонародности» языка эта баллада остается единственной в русской поэзии десятых годов. Здесь все противостоит абстрактности и мистической туманности балладного стиля Жуковского, а такие смелые обороты и прозаические синтактические ходы, как: «Особенно, когда день жаркий» или «Да, полно, что! Гляди, плешивой!» — предвосхищают стиховые формы Некрасова. Над «плешивым месяцем» (из «Убийцы») глумились все литературные недруги Катенина, и только один Пушкин, выдвигая требование «приблизить поэтический слог к благородной простоте», высоко оценил этот стих, «исполненный истинно трагической силы». Приведенные отзывы Пушкина свидетельствуют, что в своей оценке стихов Катенина он был независим от карамзинистской доктрины и не шел на поводу у арзамасцев, отказывавших Катенину не только во «вкусе», но и в даровании вообще. Больше того, именно в связи с полемическими выступлениями Катенина против портов «Арзамаса» и установились крайне неровные и напряженные отношения Пушкина и Катенина. В 1818 т. Пушкин пришел к Катенину и, протягивая ему свою трость, сказал:
«Я пришел к вам, как Диоген к Антисфену: побей, но выучи».— «Ученого учить — портить» — будто бы ответил Катенин. Эпизод этот нужно поставить в связь с разочарованием Пушкина в идеологических и литературных установках «Арзамаса». В поисках новых путей Пушкин шел «учиться» к Катенину — единственному в ту пору крупному писателю, идейно и организационно связанному с революционным подпольем и занимавшему совершенно особую, самостоятельную позицию на литературном фронте. «Учеба» Пушкина у Катенина продолжалась недолго, но имела важные последствия. В частности можно предполагать, что Пушкин опирался на авторитет Катенина, работая над своей первой поэмой «Руслан и Людмила», встреченной довольно холодно в карамзинистском кругу за ее «простонародность» и сочувственно в кружке Катенина — за ту же самую «простонародность» (характерно, что в IV песню поэмы, написанную как раз в пору сближения с Катениным, Пушкин включил пародию на Жуковского). Однако уже в конце 1819 г. в силу многих причин авторитет Катенина в глазах Пушкина падает. С высылкой Пушкина в 1820 г. на юг прекращается на несколько лет и их личное общение. Пушкин, в своем неуклонном развитии преодолевавший сектантскую ограниченность всяческих мелководных литературных школ и направлений, начинает судить Катенина как человека, «опоздавшего родиться» и «принадлежащего XVIII столетию». В решении тех новых огромных творческих задач, которые ставил перед собою Пушкин в двадцатых годах, Катенин уже почти ничем не мог ему помочь. К тому времени он уже доигрывал свою роль и постепенно сходил со сцены. Новое направление русского романтизма— байронизм — нашло в Катенине страстного противника. В этом смысле и следует понимать замечание Пушкина о том, что Катенин «отрекся от романтизма и обратился к классическим идолам». К тридцатым годам Катенин уже фактически выпал из литературы. С новыми стихотворениями он выступал крайне редко; драматические его сочинения и переводы успеха не имели. Литературные связи он растерял и в конце концов очутился в полном одиночестве, крайне болезненно реагируя на чужие творческие успехи. В 1830 г. Пушкин, высоко ценивший Катенина как литературного теоретика и критика («Из наших Шлегелей один Катенин знает свое дело. Прочие—попугаи» — писал Пушкин),
привлек его к сотрудничеству в «Литературной газете»; здесь была помещена целая серия статей Катенина об искусстве, поэзии и театре под общим заглавием «Размышления и разборы». В 1832 г. Катенин издал свои «Сочинения и переводы в стихах», сочувственно встреченные Пушкиным, а в 1834 г. — большую стиховую сказку «Княжна Милуша», которую Пушкин назвал в письме к автору лучшим его произведением. Сказка эта интересна во многих отношениях. Между прочим, вспоминая в ней о своих былых друзьях, Катенин делает явный намек на декабристов: Но где они? Большую половину Скосила смерть; другие. . . берег пуст. Замечательны такя>е лирические признания Катенина, направленные, быть может, против Пушкина (см. ниже примечание к «Старой были»): Что ж делать? Петь, пока еще поется, Не умолкать, пока не онзмел. Пускай хвала счастливейшим дается; Кто от души простой и чистой пел, Тот не искал сих плесков всенародных; В немногих он, ему по духу сродных, В самом себе получит мзду свою, Власть — слушать, власть — не слушать; я пою. Ничего другого Катенину и не оставалось, как принять такую позу поэта, гордого своей независимостью и не ищущего всенародного признания. В такой позе Катенин, забытый светом, и оставался до конца дней. Он пережил свое время и в эпоху сороковых годов был живым анахронизмом. С новой литературой он не мирился; когда молодой Писемский читал ему Гоголя, он «кричал в каком-то ожесточении: Ваш Гоголь дрянь, гадость!» В последние восемнадцать лет жизни Катенин нигде не печатался, а может быть, и вовсе оставил литературу. Он жил совершенно уединенно в костромском поместье (где у него была отличная библиотека), много пил и чудачил. За год до смерти он написал ценные воспоминания о Пушкине. Н Р І І М Е Ч Л І Ш Я Ii С Т И Х О Т В О Р Е Н И Я М У б и й ц а . Косящетое окно — окно с косяками, колодами. С т а р а я б ы л ь . Ю. Н. Тыняновым была вскрыта памфлетная установка этого стихотворения. В образе грека, выступившего ç песней в прославление царей и их «милостей», Катенин, воз-
можно, имел в виду Пушкина, а в образе русского воина, отказавшегося от состязания, —- самого себя. Таким образом Катенин как бы уступил Пушкину пальму первенства, но делал при этом по его адресу прямой политический выпад: . .. петь о великих князьях и царях Ума не достанет, ни силы. В этих (и некоторых других) стихах можно усмотреть намек на известное стихотворение Пушкина «Стансы» (1826), обращенное к Николаю I. Комплиментарное посвящение «Старой были» Пушкину должно было отвести подозрения и замаскировать «второй смысл» баллады. Пушкин, однако, разгадал этот «второй смысл» и, получив от Катенина «Старую быль» вместе с посвящением для передачи в альманах «Северные цветы», поместил там только одну «Старую быль», а вместо катенинского посвящения присоединил к ней свой «Ответ Катенину», также полный ядовитых намеков: Напрасно, пламенный поэт, Свой чудный кубок мне подносишь И выпить за здоровье просишь: Не пью, любезный мой сосед! Товарищ милый, но лукавый, Твой кубок полон не вином, Но упоительной отравой: Он заманит меня потом Тебе вослед опять за славой Я сам служивый: мне домой Пора убраться на покой. Останься ты в строях Парнасса, Пред делом кубок наливай И лавр Корнеля или Тасса Один с похмелья пожинай. Стихи: «Он заманит меня потом тебе вослед опять за славой» в отношении Катенина — литературного неудачника — звучали иронией. Столь же иронично предложение Катенину «остаться в строях Парнасса» вместо прославленного Пушкина («Мне домой пора убраться на покой»). «Пред делом кубок наливай» — намек на пристрастие Катенина к вину. И, наконец, пожелание пожинать с похмелья «лавр Корнеля или Тасеа», звучащее как комплимент, на самом деле является резким выпадом, если учесть, что Корнель был нищим, а Тасс — сумасшедшим. Иронически звучит и позднейшая похвала Пушкина «Старой были», где «столько простодушия и истинной поэзии». Вено — приданое. Jléna я — красивая. Цимиский (Иоанн Цимисхий) — византийский император, воевавший с русским князем
Святославом. Причтен ты к роду Константина — по браку с царевной Анной, сестрой византийского императора. И Храброго в память честную — имеется в виду, вероятно, князь Святослав. А. С. П у ш к и н у . Наш историограф почтенный — Карамзин. Рииальд — герой поэмы Торквато Тассо «Освобожденный Иерусалим». В. О. РЫЛЕЕВ Кондратий Федорович Рылеев родился 18 сентября 1795 г. в сельце Батово, под Петербургом. Отец его был мелкопоместным дворянином, дослужившимся до чина полковника. В начале 1801 г. Рылеева определили в кадетский корпус в Петербурге. Уже в корпусе в Рылееве — «великом охотнике до чтения книг» -— замечалась «склонность к словесным наукам». Самое раннее из дошедших до нас его произведений, шуточная поэма «Кулакиада», посвящена корпусной жизни. В 1814 г. Рылеев был выпущен прапорщиком в конную артиллерию и сразу же выехал в армию, находившуюся в заграничном походе. Два года он провел в беспрерывных походах по Германии, Швейцарии и Франции; некоторое время жил в Дрездене и в Париже. Впоследствии, на допросах в Следственной КОМИССИИ ПО делу декабристов, Рылеев говорил: «Свободомыслием заразился я во время походов во Франции в 1814 и 1815 годах; потом оное постепенно возрастало во мне от чтения разных современных публицистов, каковы Биньон, Бенжамен Констан и другие». По возвращении из-за границы, два года Рылеев провел в Воронежской губернии, где была расположена его рота. В 1818 г. он, полагая, что «для нынешней службы нужны подлецы», уволился в отставку, женился и вскоре переехал в Петербург. Здесь в январе 1821 г. он был избран от петербургского дворянства заседателем уголовной палаты и прослужил в этой должности до 1824 г., прослыв защитником простонародья и врагом крючкотворов и ябедников. В Петербург Рылеев приехал уже поэтом, впрочем никому еще не известным. Печататься он начал поздно — в 1820 г., когда ему было уже 25 лет. Ранние стихи Рылеева (1814—1819 гг.) мало примечательны и не выделялись из массы подражательных и в сере-
дине десятых годой бывших уже старомодными сентиментальноэротических элегий и романсов, посланий и мадригалов и проч. Успех Рылееву принесла сатира «К временщику», опубликованная в ноябре 1820 г. Написанная в подражание популярному в свое время стихотворению М. В. Милонова («К Рубеллию, сатира Персия»), сатира Рылеева призвела эффект политической манифестаций, так как в образе «временщика» все узнали ненавистного вдохновителя политической реакции той поры, организатора знаменитых «военных поселений» — Аракчеева. Успеху сатиры способствовало то обстоятельство, что накануне ее появления (в октябре 1820 г.) вспыхнул бунт Семеновского полка, сильно возбудивший общественное мнение. Литературные связи Рылеева расширились: в 1821 зился с Н. И. Гнедичем, импонировавшим ему своей поэта-общественника; тогда же Дельвиг ввел Рылеева любителей российской словесности, служившее своего ратурным филиалом тайного Союза Благоденствия. В стве Рылеев завершил свое литературно-политическое г. он сблирепутацией в Общество рода литеэтом общевоспитание. Под прямым и непосредственным воздействием идеологической программы Союза Благоденствия оформилась литературная позиция Рылеева, в 1821 г. выступившего со своими первыми «думами» (всего им было написано 25 «дум»; в 1825 г. большинство их было издано отдельной книжкой с примечаниями, составленными историком П. М. Строевым и авторизованными Рылеевым). К «думам» Рылеев приступил под впечатлением IX тома «Истории» Карамзина, которая и послужила основным тематическим источником всех «дум». Самый жанр «дум» Рылеев заимствовал у польского «гражданского» поэта 10.-У. Немцевича, чьи «Исторические песни» (1816) оказали на него сильное влияние. « В ы . . . высокими песнями возбуждали в сердцах сограждан любовь к отечеству, усердие к отечественному благу, ревность к чести народной и другие благородные чувства» — писал Рылеев Немцсвичу. К тому же самому стремился и Рылеев, пытавшийся в своих «думах» разрешить проблему художественной интерпретаций национально-исторического материала в агитационно-пропагандистских целях, ставившихся деятелями тайных обществ конца десятых— начала двадцатых годов. В этом же направлении работали другие поэты-декабристы (В. Раевский, Кюхельбекер) и поэты, близкие декабристским кругам (Катенин, отчасти Гнедич), для ко-
торых, как и для Рылеева, обращение к национальной историй было тесно связано с вопросом о народности искусства. В «думах» Рылеева развернута целая галлерея образов исторических лиц X—XVIII веков (от Олега до Державина), причем самый отбор имен в высшей степени характерен: в большинстве это «гражданские» герои, смелые обличители зла и несправедливости, пострадавшие за любовь к родине и к «общественному благу». Таковы Михаил Тверской, ГЛИНСКИЙ, Курбский, Иван Сусанин, Богдан Хмельницкий, Артамон Матвеев, Яков Долгорукий, Волынский и др. Наброски неоконченных «дум» посвящены Марфе-Посаднице и защитнику вольных прав древнего , Новгорода — Вадиму. Задачей Рылеева в «думах» было не художественное воскрешение истории, а «возбуждение доблести сограждан подвигами предков». Чувство патриотизма, которым проникнуты все «думы», приобретало при этом новое, прогрессивное, качество. Своих героев Рылеев идеализировал и революционизировал, присваивая цм черты тираноборцев и народных вождей, заставлял их говорить языком политических лозунгов, выдвигавшихся в декабристских кругах. Дмитрий Донской у Рылеева возглашает. Доколь нам, други, пред тираном Склонять покорную главу? Летим — и возвратим народу Залог блаженства чуждых стран: Былую праотцев свободу И древние права граждан. А оппозиционный вельможа А. П. Волынский рассуждает в рылеевекой «думе» совершенно в духе идеологической программы декабристов. Исторически это было, конечно, неправдоподобно, но политически — действенно и актуально, поскольку условная историческая тема послужила для Рылеева в данном случае всего лишь средством выражения его «гражданских» идей. К двадцатым годам гражданская поэзия в России имела уже свою достаточно длинную и содержательную историю. Но в творчестве Рылеева принципы этой поэзии воплотились наиболее четко и полно; ци у одного другого поэта не была так обнажена агитационно-пропагандистская функция гражданской темы. Поэзия, литература были для Рылеева прежде всего и по преимуществу формой практической общественной деятельности.
Декабристы учитывали политическую силу стихов Рылеева : его «Гражданин» предназначался для распространения среди «юношества высшего сословия», а агитационные песни, «сделанные в простонародном духе» — среди более широких масс населения. И не случайно, конечно, гражданские стихи Рылеева служили целям революционной борьбы в течение многих десятилетий. Стихи Рылеева замечательны тем, что они впервые в русской поэзии создавали яркий и впечатляющий образ поэта-революционера, борца, гражданина, трибуна и агитатора, всеми своими чертами резко противоречивший закрепленному в литературном сознании образу поэта-эпикурейца или мечтательного элегика. С особенной четкостью Рылеев сформулировал свое представление о поэте и его деле в думе «Державин» (цитирую рукописную редакцию) : О так! нет выше ничего Предназначения Поэта: Святая правда — долг его; Предмет—полезным быть для света... Святой, высокий сан Певца Он делом оправдать обязан. К неправде он кипит враждой, Ярмо граждан его тревожит; Как вольный славянин, душой Он раболепствовать не может... Греметь грозой противу зла Он чтит святым себе законом С спокойной важностью чела На эшафоте и пред троном. Ему неведом низкий страх, На смерть с презрением взирает И доблесть в молодых сердцах Стихом свободным зажигает. Отсюда вырастает формула Рылеева: «Я не поэт, а гражданин», предвосхищающая знаменитые некрасовские стихи: «Поэтом можешь ты не быть, но гражданином быть обязан». Такая идейно-творческая установка определила совершенно особое место Рылеева в русской поэзии двадцатых годов. Эстетические принципы карамзинистов были ему глубоко чужды и враждебны. Характерно в этом смысле тяготение Рылеева к высокой патетической оде («Видение», «Гражданское мужество», «На смерть Бейрона»). Модернизацией приемов одической П О Э З И И Я В Л Я Л И С Ь по существу и «думы» — промежуточный лирико-эпический жанр, нечто среднее между одой и балладой.
йредставители господствующего в поэзии двадцатых годов направления относились к Рылееву в лучшем случае сдержанно. Формула «Я не поэт, а гражданин», определявшая литературную деятельность зрелого Рылеева, была для них, разумеется, неприемлемой. Пушкин писал Рылееву: «Что сказать тебе о Думах? Во всех встречаются стихи живые, окончательные строфы Петра в Острогожске чрезвычайно оригинальны. Но вообще все они слабы изобретением и изложением. Все они на один покрой. Составлены из общих мест (loci topici) : описание места действия, речь героя и—нравоучение. Национального, русского нет в них ничего, кроме имен». Этим отзывом Пушкина была вызвана реплика Рылеева в послании к Бестужеву: «Хоть Пушкин суд мне строгий произнес» и т. д. Пушкин верно отметил художественные недостатки «дум»: их однообразие и статичность. Рылеев и сам осознал бесперспективность пути, избранного им в этом жанре. В 1823 г. он написал последнюю «думу» и обратился к романтической поэме байронического типа. При этом байронизм был воспринят Рылеевым в его революционном варианте, и сам Байрон был для него прежде всего «врагом тиранов» и борцом за независимость Греции (см. «На смерть Бейрона»). Написанная з 1823—1824 гг. и в 1825 г. изданная отдельной книгой большая историческая поэма «Войнаровский» была крупной литературной удачей Рылеева. Поэма представляет собою рассказ сосланного в Сибирь сподвияшика Мазепы о восстании Украины против русского самодержавия. Байрону Рылеев следовал в композиционном построении своей поэмы и в обрисовке романтических образов героев, в частности Мазепы — «друга народа» и «борца с самовластием». Это «своевольное искажение исторического лица» было отмечено Пушкиным в предисловии к «Полтаве», замысел которой, по признанию самого Пушкина, был связан отчасти с поэмой Рылеева: «Прочитав в первый раз [в поэме Рылеева] стихи «Жену страдальца Кочубея И обольщенную им дочь».. . я изумился, как мог поэт пройти мимо столь страшного обстоятельства» — писал Пушкин. Байроническая поэма, близкая Пушкину по своим литературноэстетическим установкам, внесла перемену в его отношение к Рылееву-поэту. «С Рылеевым мирюсь — «Войнаровский» полон ЖИЗНИ», «Рылеева Войнаровский несравненно лучше всех его
Дум; слог его возмужал й становится истинно повествовательным, чего у нас почти еще нет» — писал Пушкин, особо подчеркивая рылеевскую «замашку или размашку в слоге»: «У него есть какой-то там палач с засученными рукавами, за которого я бы дорого дал» (с рылеевскими стихами о палаче небезинтересно сравнить сцену казни в «Полтаве»). «Очень знаю, что я его учитель в стихотворном языке, но он идет своею дорогою» — сказал Пушкин о Рылееве. Рылеев действительно шел «своей дорогой», насыщая байроническую поэму агитационно-политическим смыслом. В этом отношении «Войнаровский» вобрал в себя опыт предшествующей работы Рылеева над «думами». Тенденции, выраженные в «Войнаровском», получили дальнейшее развитие в набросках «Гайдамак» и «Палей» и особенно в незаконченной поэме «Наливайко», где политический смысл был обнажен особенно явно (сюжеты всех трех произведений взяты из эпохи казацких войн против польской шляхты). «Своя дорога» привела Рылеева к агитационным песням, являющимся на русской почве одним из самых первых опытов создания революционной литературы с прямым агитационно-пропагандистским назначением. В этих песнях Рылеев уже не обращался к истории, а пользовался совершенно конкретным материалом социально-политической современности. «Рабство народа, тяжесть притеснения, несчастная солдатская жизнь изображались в них простыми словами, но верными красками» — писал об агитационных песнях декабрист Н. Бестужев. В песнях имитировались готовые формы крестьянского, солдатского или мещанского фольклора; каркас популярной в широких народных массах песни заполнялся новым, политически актуальным и полноценным материалом (так, например, песня «Ах, тошно мне» написана «на голос» романса Нелединского-Мелецкогэ, ставшего достоянием устной поэзии и массовой литературы). Агитационные песни были написаны Рылеевым сообща с декабристом А. А. Бестужевым-Марлинским — видным писателем двадцатых годов, прославившимся позже своими романтическими повестями из кавказского быта. Рылеев сблизился с Бестужевым в 1822 г.; в 1823—1825 гг. они издавали знаменитые альманахи «Полярная звезда», в которых принимали участие все наиболее л заметные писатели того времени. В октябре 1823 г. Рылеев был принят в тайное Северное общество и к 1825 г. стал фактическим его руководителем. ІІо 40 Русские поэты — 1105 625
важнейшим политическим вопросам Рылеев — Наиболее левый представитель умеренного крыла декабризма — занимал промежуточную позицию и только в самое последнее время, под непосредственным воздействием Пестеля, начал изживать иллюзии дворянского реформизма и переходить на революционные позиции. В 1824 г. Рылеев поступил на службу в Российско-Американскую торговую компанию. Определение это состоялось по рекомендации адмирала Н. С. Мордвинова — видного государственного деятеля, оппозиционно настроенного к реакционному курсу правительственной политики. Правые декабристы намечали Мордвинова в члены будущего Временного правительства; Рылеев прославил его в оде «Гражданское мужество» и в стихотворении, посвященном его дочери — В. Н. Столыпиной. Накануне 14 декабря в квартире Рылеева происходило многолюдное совещание членов Северного общества. «Как прекрасен был в этот вечер Рылеев!—вспоминал один из декабристов.— Он был нехорош собою, говорил просто, но не гладко, но когда он нападал на свою любимую тему — на любовь к родине, физиономия его оживлялась, черные, как смоль, глаза озарялись неземным светом, речь его текла плавно, как огненная лава, и тогда бывало не устанешь любоваться им. Так и в этот вечер, решивший туманный вопрос: быть или не быть». В день восстания Рылеев проявит кипучую деятельность, находился на Сенатской площади, вечером был арестован и заключен в Алексеевский равелин Петропавловской крепости. В тюрьме Рылеевым овладела моральная депрессия, выразившаяся в его стихотворных переложениях псалмов: Мне тошно здесь, как на чужбине. Когда я сброшу жизнь мою? Кто даст крыле мне голубине, Да полечу и почию. После семимесячного заключения, 13 июля 1826 г. Рылеев, в числе пяти декабристов, «кои по тяжести злодеяний поставлены вне разрядов и вне сравнения с другими», был повешен на кронверке Петропавловской крепости. ПРИМЕЧАНИЯ К СТИХОТВОРЕНИЯМ Временщику. Сеян — префект преторианской гвардии в Риме (I век и. р.), составивший заговор против императора Тиберия и задушенный по приказу последнего.
Н а с м е р т ь Н е й р о н а . Миссолонги — деревушка в Греции, где 24 апреля 1824 г. умер Байрон. Царица гордая морей —Англия. Гражданин. Риеги (Риего) — испанский революционер, казненный в 1823 г. Ах, г д е те о с т р о в а . Pucelle — «Орлеанская девственница», антирелигиозная поэма Вольтера, запрещенная в России. Бестужев-драгун— А. А. Бестужев-Марлинский. Князь-чудодей— брат царя, Константин. Танта — тетка жены и домоправительница Булгарина. Магницкий — один из виднейших реакционеров 1820-х годов. Измайлов — писатель, пьяница. Т ы с к а ж и , г о в о р и . Петр — Петр III, свергнутый и убитый в 1762 г. Жена — Екатерина II. Курносый злодей—-Павел I, убитый в 1801 г. В. О. КЮХЕЛЬБЕКЕР Мало кто из русских писателей был человеком с такой печальной судьбою, как Кюхельбекер. Всю жизнь его преследовали жестокие неудачи. Еще в ранней молодости он прослыл чудаком и сумасбродом. Его литературная работа с самого начала была осмеяна. В 1825 г. Кюхельбекер, активный участник восстания декабристов, был фактически вырван из жизни и остальные двадцать лет прозябал в крепостном заключении и сибирской ссылке. Он выпал из истории литературы. Если изредка и вспоминали о нем, то только как о неудачливом лицейском товарище Пушкина, как о странном и нелепом человеке, бездарном графомане, увековеченном в пушкинских эпиграммах. Прошло без малого сто лет, прежде чем вопрос о Кюхельбекере был пересмотрен. Научные исследования и биографический роман, написанные Юрием Тыняновым, можно сказать, воскресили Кюхельбекера и доставили ему почетное место в истории русской литературы. При этом выяснилось, что Кюхельбекер сыграл важную и ответственную роль в литературной жизни конца десятых — начала двадцатых годов, и, вместе с тем, выявилось замечательное благородство и обаяние его человеческого облика. Теперь, когда заходит речь о Кюхельбекере, вспоминаются уже не крылатые остроты Пушкина (вроде знаменитой «и кюхельбекерно и тошно»), а обращенный к Кюхельбекеру пушкинский же стих: «Мой брат родной, по Музе, по судьбам».
Вильгельм Карлович Кюхельбекер родился 10 июня 1797 г. в Петербурге, в немецкой дворянской семье. Семья Кюхельбекеров была очень небогата и поддерживала свой дворянский престиж благодаря высоким родственным связям и близости к вдове Павла I, у которого отец Вильгельма Карловича был доверенным человеком. Детство Кюхельбекера прошло в небольшом эстляндском поместье Авинорме. В 1808 г. одиннадцатилетнего Вильгельма определили в частный пемецкий пансион в лифляндском городке Верро. Три года спустя в Царском Селе был открыт лицей — привилегированное учебное заведение для дворянских детей, предназначавшихся «к важным частям службы государственной». Окончание лицея открывало широкие перспективы в смысле служебной карьеры. Мать Кюхельбекера обратилась за содействием к влиятельным родственникам, и Вильгельм был зачислен в лицей одновременно с Пушкиным. Учился Кюхельбекер отлично и окончил курс одним из первых по успехам и прилежанию. Впрочем, по отзыву классного надзирателя, он «оказывал много легкомыслия и был подвержен крайностям». В лицее, где литературная жизнь била ключом, где выпускались многочисленные рукописные журналы, среди поэтов — Пушкина, Дельвига, Илличевского, Яковлева, Корсакова — Кюхельбекер стал писать стихи. Первые его опыты были курьезны, изобличали слабое знакомство автора с русским языком, служили всеобщим посмешищем. Но вскоре Кюхельбекер завоевал заметное место на лицейском Парнасе. Его товарищ М. Корф писал впоследствии: «Хотя в стихах его было всегда странное направление и отчасти странный даже язык, но при всем том, как поэт, он едва ли не стоял выше Дельвига и должен был занять место непосредственно за Пушкиным» . Тем не менее лицеисты осмеивали Кюхельбекера с каким-то ожесточением. До нас дошли целые сборники более злых, нежели остроумных эпиграмм на Кюхлю, Клита, Вилю, Геэеля и т. д. Отчасти вызывали насмешки длинная нескладная фигура Кюхельбекера, его непомерное самолюбие, «эксцентрический ум, пылкие страсти, необузданная вспыльчивость» (М. Корф). Но главная причина этой форменной травли заключалась в «странном направлении» литературной деятельности Кюхельбе-
кера. Направление это шло вразрез с прочной в лицее французской традицией и выражалось в пристрастии Кюхельбекера к малопочитаемым (а по сути дела вообще неизвестным) немецким и античным авторам. Уже в лицее литературные вкусы и мнения Кюхельбекера отличались независимостью, а с точки зрения его товарищей — крайней нелепостью и дикостью. Популярным в лицейском кругу именам Парни, Грекура, Грессе и других французских поэтов, писавших в «легком и веселом роде», Кюхельбекер противопоставлял имена Клопштока и Бюргера, Гельти и Фосса, Гете и Шиллера. Нужно сказать, что именно Кюхельбекер еще в лицейские годы познакомил с немецкими поэтами Дельвига. Лицейские литераторы были поклонниками и страстными защитниками карамзинистов и безусловными противниками «староверов» из шишковского лагеря. И в этом отношении Кюхельбекер занимал совершенно особую и независимую позицию, пропагандируя «высокую» одическую поэзию и выдвигая не только устаревшего (но все же почитаемого) Державина, но и таких осмеянных в лицейском кругу поэтов, как Бобров и Шихматов. Тяготение Кюхельбекера к «староверам» и к высокой одической поэзии воспринималось его Товарищами как смешной и безвкусный анахронизм: «Внук Тредьяковского—Клит гекзаметром песенки пишет» — так начинается одна из пушкинских эпиграмм. Установлено также, что стихотворение «К другу-стихотворцу» (которым Пушкин в 1814 г. дебютировал в печати), высмеивающее поэтов «Беседы», направлено в адрес Кюхельбекера («Арист»). Под влиянием немецких поэтов и отчасти в связи с программными установками «беседистов» Кюхельбекер уже в лицейские годы проявлял живой и напряженный интерес к народному творчеству. В 1815 г. он готовил книжку на немецком языке «О древней российской словесности» и переводил для нее русские народные песни. Можно предположить, что Кюхельбекер знакомил с памятниками «народной словесности» Дельвига и Пушкина. Вообще широта литературных интересов молодого Кюхельбекера замечательна: лицеистом он начал изучать греческий, латинский и английский языки, увлекался античными и восточными литературами, Круг чтения его был чрезвычайно обширен, эру-
дипия — богата и основательна. По удачному определению Пушкина, Кюхельбекер уже в лицее был «живым лексиконом и вдохновенным комментарием». В 1815 г. Кюхельбекер впервые выступил со стихами в печати. Два года спустя, окончив лицей, он, уже на правах молодого писателя, стал сотрудничать почти во всех крупных журналах. Особенно тесно был связан он в послелицейскую пору с Дельвигом, Баратынским и Плетневым. К их кружку был близок и Пушкин. В стихах 1820 г., посвященных этому «Союзу поэтов», Кюхельбекер писал: . . . не умрет и наш союз, Свободный, радостный и гордый, И в счастьи, и в несчастья твердый, Союз любимцев вечных муз! О, вы, мой Дельвиг, мой Евгений! С рассвета ваших тихих дней Вас полюбил небесный гений! И ты, •— наш юный Корифей, — Певец любви, певец Руслана!.. Впрочем, литературные вкусы и мнения друзей не совпадали. Кюхельбекер попрежнему дерн5ался своей особой линии и выступал против господствовавшего в поэзии сентиментальпо-элегического стиля, как не отвечающего русскому «национальному духу» — «свободному и независимому». Лицейский аттестат давал право поступления на службу в любое ведомство. Кюхельбекер, меньше всего думавший о карьере и одно время собиравшийся дал;е стать школьным учителем в провинции, определился в Коллегию иностранных дел (среди сослуживцев его были Пушкин и Грибоедов). В 1817 г. началась и педагогическая деятельность Кюхельбекера; он преподавал русский и латинский языки. Осенью 1820 г., в должности секретаря камергера Нарышкина, Кюхельбекер отправился в длительное заграничное путешествие, оказавшее на него глубочайшее влияние. Он посетил Германию (где познакомился с Гете, Тиком и другими видными писателями), побывал в южной Франции и в марте 1821 г. приехал в Париж, где сблизился с кругом Бенжамена Констана — одного из столпов французского либерализма. В Париже Кюхельбекер выступил с лекциями о русской литературе и славянских языках. После одной лекции, в которой он говорил о древнем вольном Новгороде, ему было приказано через
русское посольство немедленно возвратиться домой. В Петербурге Кюхельбекера ожидали строгие внушения; с этого времени он был взят под подозрение как политически неблагонадежный человек. В обществе за Кюхельбекером упрочилась репутация «отчаянного либерала», уже в лицее проявлявшего «необузданный дух и жажду свободы». По словам одного из современников, Кюхельбекер «привлекал немало внимания огнем и силой своих идей», поставив «главной целью деятельности» — «распространять и передавать другим свои фантазии и идеи о свободе». Действительно, в круг либеральных влияний Кюхельбекер был втянут еще в лицейские годы. Известно, что вместе со своими ближайшими товарищами — Дельвигом, Вальховским и И. Пущиным (будущим декабристом) — он посещал кружок И. Г. Бурцева —• видного члена тайного Союза Благоденствия. В лицее Кюхельбекер составлял «Словарь» — систематический свод выписок из разных авторов по вопросам философии, морали, политики и литературы. Центральное место в «Словаре» занимают общественно-актуальные темы: естественное право, обязанности поэтагражданина, свобода, рабство, общественное благо и т. д. «Словарь» изобличает в Кюхельбекере ученика Руссо и его швейцарского последователя Вейсса, популярного в декабристских кругах. Заграничное путешествие способствовало развитию либеральных настроений Кюхельбекера. В 1820—1821 гг. европейская жизнь была насыщена революционными событиями; в частности Кюхельбекер, будучи в Ницце, оказался свидетелем пьемонтской революции, разгромленной австрийцами (событие это описано Кюхельбекером в стихотворении «Ницца»). Вернувшись из Парижа, Кюхельбекер очутился в положении опального человека. Друзья при помощи влиятельных лиц устроили его на службу—-чиновником особых поручений при «проконсуле Кавказа» генерале А. П. Ермолове, популярном среди оппозиционного офицерства и в кругах, близких тайным обществам. В этом смысле характерна апология Ермолова в посвященном ему стихотворении Кюхельбекера. В 1821 г. Кюхельбекер уехал в Тифлис, но пробыл там недолго: в мае 1822 г., после дуэли с одним из чиновников и невыясненного конфликта с Ермоловым, он вынужден был подать в отставку и вернуться в Россию. В Тифлисе Кюхельбекер сблизился с Грибоедовым. Сближение это сыграло решающую роль в оформлении литературных взглядов Кюхельбекера. Именно под влиянием Грибо-
едова он стал в открытую оппозицию к господствующему литературному течению и, тем самым, к своим «прошлым друзьям» (так было озаглавлено не дошедшее до нас стихотворение Кюхельбекера, обращенное, невидимому, к Пушкину и Дельвигу). Попрежнему защищая высокую лирическую поэзию и пытаясь воскресить оду, разрабатывая монументальные библейские, исторические и «гражданские» темы, Кюхельбекер обосновал свою точку зрения в программной статье «О направлении нашей поэзии», напечатанной во II части альманаха «Мнемозина», который он издавал в 1824—1825 гг. совместно с В. Ф. Одоевским. В этой статье речь шла о центральных литературных проблемах эпохи — о романтизме и о народности в поэзии. Кюхельбекер резко выступил против излюбленных карамзинистами жанров элегии H послания (с явными намеками на Жуковского) и против иноземных влияний, выдвинув свое понимание «истинного», чуждого подражательности романтизма, теснейшим образом связывая его с понятием народности. Подобные тенденции с достаточной ясностью были выражены Кюхельбекером в противопоставлении «недозрелого Шиллера» — «великому Гете» и «однообразного Байрона» — «огромному Шекспиру». Творчески реализовать свои теоретические представления об «истинно-романтической» народности Кюхельбекер попытался в стиховой трагедии «Аргивяне» (1822—1824), до сих пор не опубликованной. Отступничество Кюхельбекера, его «служба в дружине славян под знаменем Шишкова, Катенина, Грибоедова, Шихматова» (слова самого Кюхельбекера), его выпады против Жуковского—все это было чрезвычайно болезненно воспринято его «прошлыми друзьями». Их настроения выразил поэт В. Туманский, писавший Кюхельбекеру: «Охота же тебе читать Шихматова и библию. . . Какой злой дух, в виде Грибоедова, удаляет тебя в одно время и от наслаждений истинной поэзии и от первоначальных друзей твоих». Установлено, что Пушкин принимал участие в составлении этого письма. Пушкин, насмешливо отзывавшийся о стихах Кюхельбекера, очень высоко ценил его как литературного теоретика и критика, и «измена» Кюхельбекера была для него далеко не безразлична. Самая внимательность, с какой Пушкин постоянно относился к полемическим выступлениям Кюхельбекера, свидетельствует, что в его лице он видел сильного и умного противника. Слояіные и запутанные отношения обоих поэтов разъяснены в исследованиях
Ю. П. Тынянова («Архаисты и Пушкин» й «Пушкин и Кюхельбекер»). Литературные разногласия не помешали Пушкину назвать Кюхельбекера в 1825 г.: Мой брат родной, по Музе, но судьбам. . . и посвятить ему знаменитую строфу: . . .Я жду тебя, мой запоздалый друг, — Приди; огнем волшебного рассказа Сердечные преданья оживи; Поговорим о бурных днях Кавказа, О Шиллере, о славе, о любви. К середине двадцатых годов Кюхельбекер, разорвавший связи с ведущей группой писателей, был фактически вытеснен из литературы; его не пускали в журналы. Вскоре произошло окончательное крушение его судьбы. Весной 1825 г. Кюхельбекер переехал в Петербург, а в начале декабря был принят Рылеевым в Северное общество. Через две недели он стоял в рядах декабристов на Сенатской площади и вел себя столь решительно, что был причислен к наиболее активным мятежникам. В ночь на 15 декабря, переодевшись в нагольный тулуп, Кюхельбекер бежал из Петербурга и был схвачен только 19 января 1826 г. в Варшаве (он собирался перейти за границу). Ему были предъявлены тяжкие обвинения; присужден он был по первому разряду к смертной казни, замененной каторжными работами сроком на 20 лет (срок был снижен до 15 лет, а каторга заменена крейбстным заключением). В Шлиссельбургской, Динабургской, Ревельской и Свеаборгской крепостях Кюхельбекер просидел без малого 10 лет, был досрочно освобожден в декабре 1835 г. и «обращен на поселение» в Восточной Сибири. В 1827 г. Пушкин на глухой почтовой станции случайно встретился с Кюхельбекером, которого перевозили из одной крепости в другую. Встреча эта описана Пушкиным в особой зачетке. В крепостях и в ссылке Кюхельбекер неустанно продолжал литературные занятия: изо дня в день вел дневник (внося в него много острых и метких литературных замечаний), написал, кроме множества мелких стихотворений, целый ряд поэм и драматических произведений, переводил трагедии и исторические хроники Шекспира и т. д.
Почти все огромное литературное наследие Кюхельбекера остается еще неопубликованным до сих пор; многое из этого наследия вообще утрачено. Сам он кроме журнальных публикаций успел напечатать всего лишь две маленьких книжки: стихотворение «Смерть Байрона» (1824) и комедию «Шекспировы духи» (1825). В годы заключения и ссылки друзьям Кюхельбекера удалось анонимно издать еще три его произведения: «трагедию-мистерию» «Ижорский» (1835, без III части), комедию «Нашла коса на камень» (1839, переделка «Укрощения строптивой» Шекспира) и драму «Прокопий Ляпунов» (1839). Замена крепостного заключения ссылкой в Сибирь не принесла Кюхельбекеру никакого облегчения. Лишенный всяких средств существования, предоставленный самому себе, он «жалел о своем уединении» (симптоматично в этом отношении стихотворение «Разочарование»). В 1844 г., после долгих ходатайств, его перевели в Западную Сибирь, в Тобольскую губернию. Последние годы жизни Кюхельбекера были беспримерно печальны: он жестоко бедствовал и находил утешение лишь в чтении, в напряженной, но совершенно бесплодной литературной работе и в воспоминаниях о друзьях молодости — Пушкипе, Грибоедове, Дельвиге; их памяти он посвятил несколько лучших своих стихотворений. Вообще поэтическое дарование Кюхельбекера окрепло как раз в последние годы его жизни, стихи конца тридцатых — сороковых годов, быть может, лучшее, что он написал. В довершение всего Кюхельбекер начал терять зрение. Почти совершенно ослепший, он умер в Тобольске 11 августа 1846 г. ПРИМЕЧАНИЯ К СТИХОТВОРЕНИЯМ Другу. Предполагают, что это стихотворение обращено к Пушкину. П и ц ц а . Известно под другим заглавием: «К Гете». Полной—-река. Миньона — героиня романа Гете «Вильгельм Мейстер». Тудескн — в данном случае австрийцы. У ч а с т ь п о э т о в . Того в пути безумие схватило — о Торквато Тассо. Томит другого дикое изгнанье — о французском поэте Ж.-Б. Гуссо. Костров — поэт, переводчик «Илиады». Певец Петров — Шихматов, автор героической поэмы «Петр Великий» (1810). Т р н ь Р ы л е е в а . Написано в Шлиссельбургской крепости, где в 1764 г. был убит император Иван Антонович. Певец, поклопник пламенной свободы — сам Кюхельбекер,
П л е м я н н и к у, Д. Г. Г л и н к е. Страна чужая — Дания, где служил дипломатом Д. Г. Глинка. Оден (Один), Бажьдер и Браги — божества скандинавской мифологии. Великий понт —Шекспир. Р а з о ч а р о в а н и е . Исфрапл — божество персидской мифологии. 1 9 о к т я б р я 1 8 3 8 г о д а . 19 октября — день открытия Царскосельского лицея. Эта же дата имеется в виду в следующем стихотворении (Да. Не далек тот день. ..). У ч а с т ь р у с с к и х п о э т о в . Година роковая — 1 8 2 5 год. Или болезнь наводит ночь и мглу.. . — Кюхельбекер о себе. Или рука любезников презренных... — о Пушкине и Дантесе. Или же бунт поднимет чернь глухую. . . — о Грибоедове. В. О. ДЕЛЬВИГ В истории русской литературы Дельвиг известен прежде всего как друг Пушкина, с которым Пушкин подружился еще в лицее и к которому сохранил до самой смерти Дельвига неизменную привязанность. Пушкин высоко ценил Дельвига и как человека и как поэта. Через несколько лет после его смерти Пушкин писал: «Дельвиг не был оценен при раннем появлении на кратком своем поприще; но он не оценен еще и теперь, когда покоится в своей безвременной могиле». В стихах на лицейскую годовщину («19 октября 1825 года») Пушкин говорит о Дельвиге: Когда постиг меня судьбины гнев, — Для всех чужой, как сирота бездомный, Под бурею главой поник я томной И ждал тебя, вещун пермесских дев. И ты пришел, сын лени вдохновенный, О ДельЕиг мой: твой голос пробудил Сердечный жар, так долго усыпленный, И бодро я судьбу благословил. С младенчества дух песен в нас горел, И дивное волненье мы познали; С младенчества две музы к нам летали, И сладок был их лаской наш удел: Но я любил уже рукоплесканья, Ты гордый пел для муз и для души; Свой дар как жизнь я тратил без вниманья, Ты гений свой воспитывал в тиши. После смерти Дельвига широкое распространение получает убеждение, что Дельвиг собственно в литературе фигура незначи-
тельная, преувеличенная дружескими восхвалениями пушкинского кружка. Белинский вынес Дельвигу суровый приговор: «Дельвиг, — писал он, — своею поэтической славою был обязан больше дружеским отношениям к Пушкину и другим поэтам своего времени, нежели таланту». Этот суровый приговор должен быть смягчен. В литературной борьбе своего времени Дельвигу принадленіит заметная роль, не случайно сделавшая его другом и единомышленником Пушкина. И внимание Пушкина к его стихотворной работе также не только плод дружеского увлечения, но и интерес к кругу вопросов литературы, решаемых на той дороге, которая Пушкину была совершенно чужда, но не учитывать которой в своей работе он не мог. Антон Антонович Дельвиг родился 6 августа 1798 г. в Москве. Происходил он из лифляндских баронов. Отец его настолько обрусел, что Дельвиг даже не знал немецкого языка. Учился Дельвиг сперва в частном пансионе, а затем был отдан в Царскосельский лицей. В лицее он учился плохо. Его лень и сонливость служили в лицее постоянным предметом шуток и Эпиграмм. В своей лицейской автоэпитафии сам Дельвиг охарактеризовал себя так: «Что жизнь его была? — Тяжелый сон»... Окончил он лицей одним из самых последних по успехам. И однако, несмотря на отсутствие интереса к лицейским наукам, Дельвиг в лицее много читал и с увлечением предавался писанию стихов. Он сблизился здесь с В. Кюхельбекером, с которым вместе прочел любимых Кюхельбекером немецких поэтов. В заметке о Дельвиге Пушкин писал: «Любовь к поэзии пробудилась в нем рано. Он знал почти наизусть собрание Русских стихотворений, изданное Жуковским. С Державиным он не расставался. Клопштока, Шиллера и Гельти прочел он с одним из своих товарищей, живым лексиконом и вдохновенным комментарием [Кюхельбекером]... Первыми его опытами в стихотворстве были подражания Горацию. Оды: к Диону, к Лилгте, Дориде писаны им в пятнадцатилетнем возрасте. . . В них уже заметно необыкновенное чувство гармонии и той классической стройности, которой никогда он не изменял». По выходе из лицея Дельвиг поступил на службу. Служил он лениво и неуспешно, переходя из одного ведомства в другое. Литература и литературные интересы сделались его подлинной профессией. В эти годы Дельвиг — участник кружка «Зеленая лам-
па», человек с ярко выраженными антиправительственными настроениями. В одном письме этого времени о Дельвиге говорится: «Дельвиг пьет и спит и кроме очень глупых и опасных для себя разговоров ничего не делает». К этому времени относится и перевод Дельвигом из Бераняіе сатирического стихотворения о боге. Эти либеральные настроения Дельвига укрепляются благодаря его сближению с Рылеевым, Бестуя;евым и другими декабристами, членами Вольного общества любителей словесности, в котором он также состоял членом. В это время он сближается и с Баратынским, с которым в 1819 г. поселяется вместе. Быт Дельвига этих лет хорошо характеризуют сочиненные им совместно с Баратынским стихи: Там, где Семеновский полк, в пятой роте, в домике низком, Жил поэт Баратынский с Дельвигом, тоже поэтом. Тихо жили они, за квартиру платили не много, В лавочку были доляшы, дома обедали редко. Часто, когда покрывалось небо осеннего тучей, Шли они в дождик пешком, в панталонах трикотовых тонких, Руки спрятав в карман (перчаток они не имели!), Шли и твердили, шутя: какое в россиянах чувство! В начале 20-х годов Дельвиг сделался посетителем литературного салона С. Д. Пономаревой, в котором собирались мелкочиновные литераторы из Общества любителей словесности, наук и художеств. Появление молодых декабристов (Бестужева, Кюхельбекера) из Вольного общества любителей словесности повело к вытеснению ими старых посетителей этого салона. Вместе с Кюхельбекером и Бестужевым сделался посетителем этого салона и Дельвиг. Дельвиг пережил большую полосу увлечения С. Д. Пономаревой. В 1824 г. Пономарева умерла, и салон ее распался. В 1825 г. Дельвиг женился. Семейная яшзнь его сложилась несчастливо. Существует легенда, что Дельвиг умер, покончив самоубийством на почве своих семейных огорчений (ср. стихотворение «Зачем, зачем ты отравила»). В 1824 г. Дельвиг отходит от своиф декабристских друзей. Несмотря на то, что он был близок к декабристам и, казалось, разделял их взгляды, по существу он был человеком аполитичным, общественно инертным и непосредственно организационной стороне декабризма был совершенно чужд. Он стал издавать аль-
Манахи «Северные цветы» параллельно «Полярной звезде» Рылеева и Бестужева. «Северные цветы» сделались одним из авторитетнейших литературных изданий своего времени, объединившим лучших поэтов. Общий характер этих альманахов выражал литературные вкусы Дельвига. В одном письме Пушкин приводит эстетическое credo Дельвига: «Цель поэзии поэзия — как говорил Дельвиг, если не украл этого». «Северные цветы» были изданием аполитичным и эстетским (это принципиально отличало их от «Полярной звезды»). Уже с лицейской поры, со времен совместного изучения с Кюхельбекером немецких поэтов, Дельвиг как поэт воспитывался в немецких традициях. Под влиянием немецких образцов возник у него и интерес к античности. Он работает над созданием жанра стихотворений, возсоэдающего античные идиллии. Пушкин очень высоко оценил идиллии Дельвига. «Идиллии Дельвига,— писал он, — удивительны. Какую должно иметь силу воображения, дабы из России так переселиться в Грецию, из 19 столетия в золотой век — и необыкновенное чутье изящного, дабы так угадать греческую поэзию сквозь латинские подражания или немецкие переводы»... Белинский в своих «Литературных мечтаниях» очень точно назвал Дельвига «огречившимся немцем». Дельвиг был связан не вообще с немецкой литературой, романтический идеализм немцев был ему совершенно чужд (Пушкин приводит фразу Дельвига: «Чем ближе к небу, тем холоднее»), а с определенными течениями, связанными с интересами к античности (винкельмановская Греция и Греция немецких портов идилликов: Рамлера, Фосса, Гельти и др.), воспринимаемой в свете идиллической поэтики. Немецкие сельские идиллии в России насаяідал, по образцу гебелевских, Жуковский («Овсяный кисель» и др.). Эти сельские идиллии воспринимались как обращение к народной простоте. На Этот круг проблем «идеальной простоты» Дельвиг отвечал своими классическими идиллиями. Эти его идиллии представляют собой стилизацию античности, сделанную по немецким образцам. Эту стилизованность отмечала и современная критика, издеваясь, например, над словом «халат» в двустишии Дельвига «Смерть» как неуместном в античном стихотворении. Вопрос о русской идиллии сделался предметом обсуждения в русской литературе 10-х годов и связывался с вопросом о народном характере идиллического жанра. Попыткой создать именно
русскую Идиллию были «Рыбаки» Гнедича (см. заметку о Гнедиче). Таким образом вопрос об идиллиях связывался с вопросом о народности искусства. Вот почему не случайно, что параллельно своим классическим идиллиям Дельвиг создает и так называемые «русские песни», в которых, используя отдельные особенности народной песни (параллелизмы, повторения, сравнения, символические образы и т. д.), создает чисто литературный романсовый жанр, окрашенный в тона современной ему элегической поэзии. Точное соответствие русских песен Дельвига литературным вкусам элешческой эпохи русской поэзии обеспечило им огромный литературный успех. Эта связь поэзии Дельвига с современным ему элегическим миросозерцанием была отмечена и И. Киреевским, который говорил о том, что Дельвиг «на классические формы своей Музы набросил душегрейку новейшего уныния». И так же как в русских песнях Дельвиг выступал элегическим стилизатором народного творчества, так же он модернизировал и стилизовал и классическую идиллию. Не случайно в свою идиллию «Конец золотого века» он привнес сюжет гибели Офелии из шекспировского «Гамлета». Вот почему с концом элегической эпохи утратилось и ощущение литературного значения поэтической работы Дельвига. Успеху стихотворений Дельвига способствовало и то, что он выступал и реформатором метрики. Он смело обращался к новым метрическим формам. Ему принадлежит широкое введение, вслед за Бостоновым, в русскую поэзию народных размеров, а также формы сонета, которую впоследствии, вслед за ним, разрабатывал и Пушкин, сказавший о сонете: У нас еще его не знали девы. Как для него уж Дельвиг забывал Гекзаметра священные напевы. Идя в своих метрических экспериментах вслед за Бостоновым, также следовавшим за немецкой традицией, Дельвиг, в отличие от Востокова, сумел вынести эти лабораторные эксперименты за пределы ученых штудий и сделал эти эксперименты искусством. Проблема простого и народного стиха, занимавшая и Пушкина, казалась Пушкину Дельвигом по-своему решенной («сия вечная новизна и нечаянность простоты» — писал Пушкин о Дельвиге). В 30-е годы Пушкин пишет ряд антологических стихотво-
рений, в которых несомненно учитывает опыт Дельвига. Й в этом смысле характерно, что первое из этих антологических стихотворений, написанное еще в 1829 г., Пушкин посвятил характеристике Дельвига, написанной в его же манере: Кто на снегах возрастил Феокритовы нежные розы? В веке железном, скажи, кто золотой угадал? Кто славянин молодой, грек духом, а родом германец? Вот загадка моя: хитрый Эдип, разреши! В конце 20-х родов стихи Дельвига, редко печатаемые, получают широкую известность благодаря тому, что они часто служат предметом похвал в дружеских посланиях к нему его друзей, авторитетных поэтов (Баратынского, Пушкина, Языкова и др.). В 1829 г. стихи его выходят отдельной книгой («Стихотворения барона Дельвига», СПБ, 1829). Самые стихи обнаруншвали высокий и чистый вкус. Дельвиг в эти годы становится одним из наиболее уважаемых поэтов эпохи. В связи с изданием «Северных цветов» дом Дельвига делается литературным салоном — центром пушкинской группы. Постоянными посетителями салона были: Пушкин, Плетнев, Баратынский и др., посетителями: Веневитинов, Мицкевич, Гнедич, Крылов, Одоевский и др. После 1825 г. политические разговоры были изгнаны из тем собраний. Душою салона был сам Дельвиг, обладавший даром удивительно спокойного и серьезного остроумия. Действительно тонкий литературный вкус Дельвига создает ему славу умного и наблюдательного критика, а умелое ведение «Северных цветов» подготовляет возможность избрания Дельвига редактором организованной в конце 1829 г. «Литературной газеты» — органа пушкинской группы, т. е. группы так называемых «литераторов-аристократов» (см. заметку о Жуковском), защищающих свою независимость от правительства. Именно эта позиция защиты искусства от рептильного воззрения на литературу как на орудие царского правительства п сделала Дельвига подходящим человеком для руководства органом этой группы. Течь идет эдесь о борьбе в условиях самодержавного строя за право прогрессивного искусства на честную и независимую работу, за идейную свободу художника, не купленного царским режимом. Борьба с Булгариным (см. статью о Жуковском) и доносы Буліарина обратили внимание Бенкендорфа на «Литературную
газету», и Дельвиг был вызван к Бенкендорфу для личных объяснений. Вызовы эти стали повторяться систематически, и, наконец, в ноябре 1830 г. Дельвиг был вызван по поводу напечатания в «Литературной газете» четверостишия Казимира Делавиня, посвященного революционерам, погибшим во время июльской революции во Франции. «Бенкендорф самым грубым образом обратился. к Дельвигу с вопросом: «Что ты опять печатаешь недозволенное?»... Когда же Дельвиг, вынув из кармана номер газеты, хотел прочесть четверостишие [чтоб показать, что в нем нет ничего недозволенного], Бенкендорф его до этого не допустил, сказав, что ему все равно, что бы ни было напечатано, и что он троих друзей: Дельвига, Пушкина и Вяземского, уиіе упрячет, если не теперь, то вскоре, в Сибирь». [Дельвиг спокойно отвел все обвинения. Тогда] «Бенкендорф раскричался, выгнал Дельвига со словами: «вон, вон, я упрячу тебя с твоими друзьями в Сибирь». Об этом разговоре Бенкендорф писал: «Личный мой разговор по сему предмету с бароном Дельвигом и самонадеянный, несколько дерзкий образ его извинений меня еще более убедил в моем заключении». «Литературная газета» была запрещена по высочайшему повелению. Дельвиг не сложил оружия. Бенкендорф принужден был прислать на квартиру к Дельвигу жандармского чиновника, который сообщил, что Бенкендорф «приносит свои извинения в том, что разгорячился при последнем свидании», и «Литературная газета» была снова разрешена, но уя;е под официальной редакцией не Дельвига, а О. Сомова, (она прекратила свое существование через несколько месяцев). Вскоре после этих неприятных объяснений с Бенкендорфом Дельвиг, неожиданно, 14 января 1831 г., умер. Тогда же современники объясняли смерть Дельвига политическими неприятностями по газете. Пушкин, узнав о смерти Дельвига, писал Плетневу: «Что тебе сказать, мой милый? Ужасное известие получил я в воскресепье. На другой день оно подтвердилось.. . Грустно, тоска. Вот первая смерть мною оплаканная... никто на свете не был мне ближе Дельвига. Изо всех связей детства он одни оставался на виду — около него собиралась наша бедная кучка. Без него мы точно осиротели. . . . Баратынский болен с огорчения. Меня не так то легко с ног свалить». 41 Русские поэты — 1105 641
ПРИМЕЧАНИЯ К СТИХОТВОРЕНИЯМ П у ш к и н у — на это послание Пушкин отвечал стихами: «Дельвигу (Послушай муз невинных)». Авзонпа—Италия. К м а л ь ч и к у — подражание Катуллу. Подражание Беранже. Гладкий — И. Ф. Гладков, петербургский обер-полицеймейстер. Р о м а н с (Только узнал я тебя) — переработка немецкой песни. П. М. Я з ы к о в у — Певец Паров — Баратынский. М у з а м — Евгений — Баратынский. Р у с с к а я п е с н я (Соловей мой, соловей) — по свидетельству современника, Дельвиг под «соловьем» подразумевал сосланного на юг Пушкина. З а ч е м , з а ч е м ты о т р а в и л а — посвящено н:ене поэта С. М. Салтыковой. ц. В. БАРАТЫНСКИЙ Евгений Абрамович Баратынский родился 19 февраля 1800 г. в имении Мара (Тамбовской губернии), в старинной дворянской семье польского происхождения. Первоначальное образование он иолучил дома под руководством иностранных гувернеров. В 1812 г. его отвезли в Петербург и после недолгой подготовки в частном немецком пансионе определили в Пажеский корпус — привилегированное военно-учебное заведение. Преподавание в корпусе носило поверхностный и беспорядочный характер; воспитательная система также оставляла ніелать много лучшего. Баратынский, уже в 1814 г. признававшийся, что он «более всего любит поэзию» и «очень бы хотел быть автором», с увлечением предался чтению книг и главным образом всевозможных модных в ту пору романтических истории об отважных и благородных разбойниках. «Глориозо, Ринальди Ринальдини и в особенности шиллеров Карл Моор разгорячали мое воображение, — писал он впоследствии. — Разбойничья жизнь казалась для меня завиднейшею в свете, и, природно беспокойный и предприимчивый, я задумал составить общество мстителей, имевшее целью сколько возможно мучить наших начальников». Шалости «мстителей» были не слишком невинного свойства и в конце концов довели Баратынского до катастрофы, сыгравшей
в его жизни исключительно важную роль, во многом определившей его судьбу и наложившей глубокий отпечаток на его характер. В начале 1816 г. «за негодное поведение» он был по личному распоряжению царя исключен из корпуса без права поступления на службу (разве, если пожелает, в военную — рядовым). Провинность Баратынского была тяжкая: он принял участие в краже со взломом в доме родителей одного из своих товарищей. После позорного исключения из корпуса Баратынский перенес сильнейшее нравственное потрясение, впал в совершенное отчаянье и одно время был близок к самоубийству. Но в семье отнеслись к его провинности всего лишь как к детскому «озорству», увезли его в деревню, окружили заботами и вниманием, всячески старались восстановить в общественном мнении его запятнанную репутацию. Три года Баратынский провел без дела, живя надеждой на «прощение», которое родные выпрашивали ему у Александра I. В это время он основательно познакомился с французской классической литературой и сам начал писать стихи. Хлопоты родных о «прощении» ни к чему, однако, но привели. Оставался единственный путь — вступить в военную службу рядовым, с расчетом на быстрое производство в офицеры. Осенью 1818 г. Баратынский появился в Петербурге и через некоторое время был зачислен в лейб-гвардии Егерский полк. Впрочем, всех тягот солдатчины нести ему не пришлось. Благодаря своему происхождению и связям он находился в особом, привилегированном положении. По приезде в Петербург Баратынский через своих прежних корпусных товарищей сблизился с молодыми литераторами —А. Бестужевым, Дельвигом, Кюхельбекером и Плетневым. Особенно подруишлея он с Дельвигом. Друзья поселились вместе и описывали свою жизнь в шуточных стихах: Там, где Семеновский полк, в пятой роте, в домике низком, Жил поэт Баратынский, с Дельвигом, тоже поэтом... Дельвнг познакомил Баратынского с Пушкиным, ввел его в литературные кружки (между прочим, в Общество любителей словестности, наук и художеств и в Общество любителей российской словесности) и вообще был его первым руководите-
лем на литературном Поприще. «Певца пиров я в музой подружил»— писал впоследствии Дельвиг о Баратынском; тот, в свою очередь, отмечал, что Дельвиг ввел его «в семейство добрых муз». Мировоззрение молодого Баратынского сложилось на почве усвоения философских и общественных идей европейского просвещения. Воспитанный на французских просветителях XVIII века, он был человеком либеральных убелідений, жившим идеологическими интересами передовых дворянских кругов, Составлявших широкую базу декабристского движения. В 1819 г. стихи Баратынского впервые появились в печати и сразу же завоевали ему известность в литературной среде. Свой творческий путь Баратынский начал с разработки малых альбомных жанров (мадригал, надпись, эпиграмма и т. д.) всецело в духе французской стиховой культуры XVIII века, в традициях которой он был литературно воспитан. По словам Дельвига, «правила французской школы он всосал с материнским молоком». Вольтер оставался для Баратынского образцом и учителем; в дружеском кругу за ним укрепилось прозвище «маркиз», иронически указывающее на его приверженность к французской классической литературе. В дальнейшем Баратынский двигался по пути, проложенному элегиками Парни и Мильвуа, а на русской почве — Батюшковым. На этом пути он добился значительных успехов. Пушкин в набросках позднейшей статьи о Баратынском отмечал «преждевременное развитие» его «поэтических способностей»: «Первые произведения Баратынского обратили на него ч внимание. Знатоки с удивлением увидели в первых опытах зрелость и стройность необыкновенную... Первые произведения Баратынского были элегии, и в этом роде он первенствует». Литературные успехи Баратынского находились в вопиющем противоречии с его личной судьбой. Солдатчина очень тяжело перченіивалась поэтом: «Не служба моя, к которой я привык, меня угнетает,— писал он.—Меня мучит противоречие моего положения. Я не принадлежу ни к какому сословию, хотя имею какое-то звание. Ничьи надежды, ничьи наслаждения мне не приличны». В начале 1820 г. Баратынский был произведен в унтер-офицеры с переводом в расположенный в глубине Финляндии пехот
ный Нейшлотский полк. В Финляндии он провел свыше пяти лет, но за это время много раз и подолгу живал в Петербурге. Солдатскую службу он нес только формально, будучи вполне равноправным членом офицерского общества. Жил он в доме полкового командира (старого знакомого семьи Баратынских), а ротный его командир H. М. Коншин — человек просвещенный и либеральный, сам писавший стихи, — стал ближайшим другом и горячим поклонником своего подчиненного. Не прерывалась и связь Баратынского с петербургскими литературными кругами: он продолжал сотрудничать в журналах, посещал (бывая в столице)' литературные общества. Писательская его известность росла. Годы, проведенные в Финляндии, были для Баратынского творчески чрезвычайно плодотворными. Обогащенный впечатлениями дикой финляндской природы, он написал в 1820 г. лучшее из своих ранних стихотворений-—«Финляндия». К 1822 г. была уже написана и основная часть элегического цикла Баратынского, в котором он довел до высокого совершенства (до «необыкновенной легкости и чистоты», по формулировке критика того времени) условный поэтический язык элегии и философической медитации, выработанный его предшественниками. «Но каков Баратынский? — писал Пушкин в 1822 г. Вяземскому. — Признайся, что он превзойдет и Парни и Батюшкова, если впредь зашагает, как шагал до сих нор... Оставим все ему эротическое поприще и кинемся каждый в свою сторону, а то спасенья нет». Через два года, прочитав «Признание» — лучшую любовную элегию Баратынского, Пушкин заявил: «Баратынский — прелесть и чудо; «Признание» — совершенство. После него пикогда не стану печатать своих элегий». Друзья Баратынского между тем неустанно хлопотали о производстве его в офицерский чин. Однако на все представления Александр I отвечал отказом. В 1824 г. судьба Баратынского несколько облегчилась: финляндский генерал-губернатор Закревский по просьбе своего приятеля Дениса Давыдова взял опального поэта в свой штаб. Баратынский перебрался в Гельсингфорс, где очутился в довольно своеобразной культурно-идеологической атмосфере: и сам Закревский и члены его штаба были настроены оппозиционно по отношению к аракчеевскому режиму и реакционному курсу правительственной политики двадцатых годов. Баратынский завел знакомства в кругах финской аристократии и по
дружился с адъютантами Закревского — А. А. Мухановым и Н. В. Путятой, людьми либеральных убеждений. Баратынский вообще, повидимому, проявлял небольшой интерес к общественно-политической жизни, но его дружеская связь с передовой литературной молодежью, втянутой в круг идеологических воздействий революционного подполья конца десятых начала двадцатых годов (Пушкин, Кюхельбекер, А. Бестужев и др.), естественно, не могла пройти для него бесследно. Сближение с оппозиционным офицерством сыграло при этом свою роль и даже толкнуло Баратынского (единственный, впрочем, раз) на сочинение вольнодумных стихов. К 1824 г. относится его памфлет об Аракчееве: Отчизны враг, слуга Царя, К бичу народов — самовластью Какой-то адскою любовию горя, Он не знаком с другою страстью. Скрываясь от очей, злодействует впотьмах, Чтобы злодействовать свободней. Не нужно имени: у всех оно в устах, Как имя страшное владыки преисподней. Унтер-офицерский мундир не помешал Баратынскому получить доступ в великосветские гельсингфорсские круги. Он был посетителем генерал-губернаторского салона и увлекался его хозяйкой— знаменитой красавицей А. Ф. Закревской (ей посвящено стихотворение «Как много ты в немного дней»). Весной 1825 г. Баратынский был, наконец, произведен в прапорщики. В январе 1826 г. он вышел в отставку, поселился в Москве, вскоре женился на богатой наследнице и зажил вполне независимой и обеспеченной жизнью. К тому времени Баратынский был уже прославленным поэтом и пользовался репутацией непревзойденного элегика. В Москве он сблизился с Вяземским, а через него с кругом «Московского телеграфа» (братья Полевые, Полторацкий, Адам Мицкевич и др.), принимал более или менее деятельное участие в литературной жизни. В 1827 г. вышел сборник стихотворений Баратынского, подводивший итоги первого периода его творческой работы. Нужно сказать, что если теперь, для нас, «подлинный» Баратынский — один из самых замечательных русских лириков — раскрывается по преимуществу в его поздних стихах, написанных в эпоху тридцатых — сороковых годов, то прижизненная его глава, как «певца пиров и грусти томной», была целиком основана
на ранних его произведениях. Пушкин отмечал, что «первые юношеские произведения Баратынского были приняты с восторгом. Последние, более зрелые, более близкие к совершенству, в публике имели меньший успех». Примерно в середине двадцатых годов для Баратынского наступил период глубокого и затяжного творческого кризиса. Он покидает в это время своп исходные литературные позиции и ищет новых путей. Уже в послании «Богдановичу» (1824) им были задеты «новейшие поэты»—элегики, «влюбившиеся в печаль»: Пристала к музам их немецких муз хандра. Жуковский виноват: он первый между нами Вошел в содружество с германскими певцами... Прости ему господь. — Но что же? все мараки Ударились потом в задумчивые враки, У всех унынием оделося чело, Душа увяиула и сердце отцвело. Как терпит публика безумие такое?— Ты .спросишь. Публике наскучило простое, Мудреное теперь любезно для нее: У века дряхлого испортилось чутье. Ты в лучшем веке жил«,. А я, владеющий убогим дарованьем, Но рвением горя полезным быть и им, Я правды красоту даю стихам моим, Желаю доказать людских сует ничтожность И хладной мудрости высокую возможность, Что мыслю, то пишу. Когда-то веселей Я славил на заре своих цветущих дней Законы сладкие любви и наслажденья: Другие времена, другие вдохновенья; Теперь важней мой ум, зрелее мысль моя. . . В этих стихах заключена, по существу, целая литературная программа. Характерна самая апелляция Баратынского к имени Богдановича — этого типичнейшего выразителя классического начала в русской поэзии XVIII века (кстати, названного «лучшим» по сравнению с ХІХ-м). Отречение Баратынского от элегии, а следовательно и от своего собственного элегического прошлого, во имя классических традиций — было воспринято его литературными друзьями с известным раздражением. Так, Дельвиг писал Пушкину, что в послании «Богдановичу» «холод и суеверие французское пробивается кой-где». Новые «вдохновения» Баратынского были для его друзей тем более спорными, что его отречение от элегии распространялось
в известной мере и на романтическую поэзию. То обстоятельство, что он обходил в своей лирике современную романтическую проблематику и с подчеркнутым вниманием относился к мелким проблемам формально-стилистического порядка, рассматривалось как верность его традициям французского классицизма. Этим были вызваны резкие осуждения, раздававшиеся по адресу Баратынского из рядов наиболее горячих приверзкенцев романтизма. Так, например, А. Бестужев в 1825 г. заявлял, что «перестал веровать» в талант Баратынского, потому что он «исфранцуэился вовсе». А несколько позже Шевырев, романтик немецкой ориентации, окончательно развенчал -его за «чувствия давно знакомые», «тон дидактический», «щеголеватость выражений» и «желание блистать словами»—словом, за все, что изобличает «заметное влияние французской школы». Для Шевырева Баратынский был «скорее поэтом выражения, нежели мысли и чувства». Между тем Баратынский, испытавший заметное влияние Байрона, особенно сказавшееся в его философических медитациях (см., например, «Череп»), вовсе не чуждался романтизма и, больше того, пытался решить его проблему, но решить по-своему. Это было ясно Пушкину, писавшему (явно имея в виду критику Шевырева), что «Баратынский принадлезкит к числу отличных наших поэтов. Он у нас оригинален — ибо мыслит. Он был бы оригинален и везде, ибо мыслит по-своему, правильно и независимо, меявду тем чувствует сильно и глубоко.. . Никогда не старался он малодушно угозкдать господствующему вкусу и требованиям мгновенной моды. . . Он шел своей дорогой один и независим». Обрести самостоятельный путь Баратынский попытался прежде всего в поэмах. «Эда» («финляндская повесть»), начатая в 1824 г., писалась с установкой на противопоставление романтическим поэмам Байрона и Пушкина. В предисловии к «Эде» Баратынский прямо заявил, что «не принял лирического тона в своей повести», потому что «следовать за Пушкиным ему показалось труднее и отважнее, неяіели итти собственной дорогой». В другом месте Баратынский сформулировал это положение еще более отчетливо: «Мне не хотелось итти избитой дорогой, я не хотел подражать ни Байрону ни Пушкину, вот почему я и впал в про, эаические подробности. . . Я хотел быть оригинальным». «Прозаические подробности» и служат отличительной особен, цостью «Эды»; они сказались в отчетливом сюжетно-фабульноч
построении поэмы, характерном не столько для стихового эпоса, сколько именно для прозы, и в самом выборе «низкого» сюжета (варьирующего сюжет «Бедной Лизы» Карамзина), и в нарочитом противопоставлении «суровости» финского пейзажа и «простоты» героини-—условно-романтическому, экзотическому пейзажу и «страстям» черкешенок в южных поэмах Пушкина. Отказ от байронической романтики и обязательной экзотики привел Баратынского к реалистической манере повествования, что также было отмечено Пушкиным, охарактеризовавшим «Эду» как произведение, «замечательное своей простотою, прелестью рассказа, живостью красок и очерком характеров» и тем обстоятельством, что «Гусар, Эда и сам поэт — всякий говорит по-своему». Однако тенденции Баратынского преодолеть Байрона и Пушкина никто не уловил. «Эда» была воспринята как типичная романтическая поэма и в этом смысле рассматривалась как прямое подражание именно Байрону и Пушкину. Да и сам Пушкин расценивал ее как байроническую: Твоя чухоночка, ей-ей, Гречанок Байрона милей — писал он Баратынскому. Так поиски собственного индивидуального творческого пути в эпическом жанре неожиданно привели Баратынского к Пушкину. Следующие его поэмы — «Бал» (1828) и «Налояшица» (1831) — постигла такая яіе участь. Они появились слишком поздно, когда проблема романтической поэмы была уже окончательно решена. Обе поэмы были расценены критикой как эпигонские, у читателей успеха не имели и сыграли не последнюю роль в катастрофическом падении популярности Баратынского, определившемся в начале тридцатых годов. Потерпев поражение в поэмах, Баратынский нашел свой путь в философской лирике, и на этом пути вырос в одного из крупнейших русских поэтов с «необщим выражением» своего творческого облика. «Я указываю па современную философию для современных произведений, — писал Баратынский, — как на магнитную стрелку, могущую служить путеводителем в наших литературных поисках». Из этого не следует, что в его лирике тридцатых годов нашла законченное выражение какая-либо цельная философская система, что, к примеру, встречаем в творчестве поэтов-любомудрой (у Веневитинова и у Шевырева).
К «немецкой метафизике», ревнителями которой выступали любомудры, Баратынский на первых порах относился более чем сдержанно. Резкий отзыв Шевырева о стихах Баратынского также исключал возможность альянса между романтиками натурфилософской ориентации и поэтом, целиком выросшим из рационалистической французской культуры. Тем не менее обращением к философской тематике Баратынский был обязан влиянию одного из любомудров, убежденного шеллингианца И. В. Киреевского, с которым он сблизился в 1829 г. (когда кружок любомудров фактически уже распался). В процессе сложной перегруппировки литературных сил, происходившей как раз в это время, прежние разногласия изживались, и Баратынский постепенно втягивался в круг идеологических воздействий Киреевского, усваивая (хотя и с известными ограничениями) его философско-эстетические воззрения, — тем более, что этот будущий славянофил и идеологический охранитель феодально-крепостнического строя стоял в ту пору на передовых общественных позициях, выдвигая идею применения к русской культуре выводов «нового европейского просвещения». В 1832 г. Киреевский приступил к изданию журнала «Европеец», в котором Баратынский намеревался принять ближайшее участие. Но на третьей книге журнал был запрещен правительством, а сам Киреевский отдан под надзор полиции. Это событие тяжело подействовало на Баратынского. На два года он почти вовсе оставил литературу, предпочитая «мыслить в молчании». Подготовляя к печати собрание сочинений (вышедшее только в 1835 г.), он писал Вяземскому, что это издание «кажется, и в самом деле будет последним», ибо «время индивидуальной поэзии прошло, другой еще не созрело». В плане подобных пессимистических размышлений Баратынского показательное значение имеет его высказывание о политической французской поэзии (Гюго, Барбье). Он полагал, что именно этой поэзии «новых сердечных убеждений», «просвещенного фанатизма» и «веры» — принадлежит будущее. Но для самого себя, «свергнувшего старые кумиры и еще не уверовавшего в новые», он считал ее недоступной. «Человеку, не находящему ничего вне себя для обожания, должно углубиться в себя» — это убеждение Баратынский положил в основу всей своей творческой практики последних лет, осмысляя свою поэзию как «индивидуальную» и «эгоистическую».
Через Киреевского Баратынский окончательно закрепил дружеские и идеологические связи с кругом либеральной дворянской интеллигенции (Чаадаев, М. Орлов, Хомяков, Свербеев, Мельгунов, Кошелев и др.), жившей еще в значительной мере декабристскими настроениями. Атмосфера в этом кругу была насыщена общественными, философскими и литературными интересами. С пачала 1835 г. друзья Баратынского (при его активном участии) предприняли издание журнала «Московский наблюдатель». Это была последняя (и окончившаяся неудачей) попытка объединения живых сил дворянской интеллигенции с целью организации идейного отпора буржуазно-капиталистическому наступлению на дворянскую культуру. Общественно-литературная платформа «Московского наблюдателя» была прокламирована в статье Шевырева «Словесность и коммерция», в которой утверждалась пагубность торгово-капиталистических отношений, проникающих в литературу. Вслед за этой статьей было напечатано стихотворение Баратынского «Последний поэт», переключавшее утверждения Шевырева в более высокий и общий план протеста против наступающего «железного века» с его «промышленными заботами» о «насущном и полезном», против капиталистической цивилизации («просвещение»), убивающей «младенческие сны поэзии». «Последний поэт» — стихотворение программное для всего творчества позднего Баратынского, ставшего поэтическим выразителем антибуржуазных настроений родственной ему социальной группы и, вместе с тем, глашатаем ее идейных воззрений, неуклонно эволюционировавших в сторону реакционной религиозномистической философии. Впрочем, Баратынский до конца остался «европейцем» и порвал со своими друзьями, когда они стали переходить на славянофильские позиции (начало его разлада с Киреевским и лицами его окружения относится к 1837 г.; окончательный и очень резкий разрыв произошел несколько позніе — в 1841—1842 гг.). В 1835 г. появилось «Собрание сочинений» Баратынского, встреченное уничтожающей критикой Белинского. Книга эта была уже явно ие ко времени. Баратынский очутился в положении поэта, отвергнутого современниками. В 1842 г. он выпустил последний сборник стихотворений «Сумерки», «произведший впечатление привидения, явившегося среди удивленных, недоумевающих лиц, не умеющих дать себе отчета в том, какая это тень и чег?
она просит у потомков» (М. Н. Лонгинов). После «Сумерек» Баратынский фактически выпал из литературы. В сентябре 1843 г. он уехал за границу, посетил Германию, Францию и Италию. В Париже он завязал знакомства с рядом видных французских литературных и общественных деятелей и вошел в круг русских эмигрантов — друзей Герцена (Огарев, Сатин, Сазонов). В их кругу он неожиданно встретил сочувственное к себе отношение. В апреле 1844 г. Баратынский уехал в Италию и скоропостижно скончался 29 июня 1844 г. в Неаполе. П Р И М Е Ч А Н И Я К. С Т И Х О Т В О Р Е Н И Я М Р а з л у к а . Подражание Парни. К о н ш и н у . Об этом стихотворении Пушкин упоминает в послании к Алексееву (1821): Как мой задумчивый проказник, Как Баратынский, я твержу: «Нельзя ль найти подруги нежной? Нельзя ль найти любви надежной?» И ничего не нахожу. Л е т а . Перевод из французского поэта Мильвуа. Ч е р е п . Об ртом стихотворении Пушкин упоминает в послании к Дельвигу (1827) : Или, как Гамлет-Баратынский, Над ним [черепом] задумчиво мечтай. П и р ы . Ком — греко-римское божество веселых пиршеств, изображавшееся в виде крылатого юноши. Стих Как не любить родной Москвы был взят Пушкиным эпиграфом к VII главе «Евгения Онегина». Н о в и н с к о е . Давая стихотворению это заглавие, Баратынский имел в виду встречу Пушкина во время великосветского гулянья в подмосковном селе Новинском с какой-то, нам неизвестной, женщиной. Н а я д а . Подражание А. Шенье. Э п и г р а м м а (Свои стишки Тощев пиит). Направлена, повидимому, против А. А. Шишкова-«младшего» — поэта-романтика, подражателя Пушкина. К *** ( Н е б о й с я е д к и х о с у ж д е н и й ) . Обращено, вероятно, к Адаму Мицкевичу. С т а н с ы . Было написано по приезде в родовое имение Мара после освобождения от солдатчины и после женитьбы. Далече бедствуют иные. И в мире нет уже других — о декабристах,
С м е р т ь . Прям — дательный падеж множественного числа от олова «пря». П о с л е д н и й п о э т . Омар — Гомер. Н е д о н о с о к . Слово недоносок Баратынский употребил здесь в смысле: «мертворожденный». О с е н ь . Было написано под «громовым впечатлением» от гибели Пушкина. «Известие о смерти Пушкина застало меня на последних строфах этого стихотворения» — писал Баратынский. Можно думать, что смертью Пушкина была подсказана XV строфа («Пускай, приняв неправильный полет» и т. д.). Н е б о И т а л и и , н е б о Т о р к в а т а . Торкват — Т. Хассо. З в е з д ы . Модт — марка шампанского. С п а с и б о з л о б е х л о п о т л и в о й . Было вызвано подозрениями Баратынского о тайной травле, которой он якобы подвергался в кругу прежних литературных друзей. П и р о с к а ф . Пироскаф — пароход. В. О. КОЗЛОВ Иван Иванович Козлов родился в Москве 11 апреля 1779 г. в родовитой дворянской семье. По обычаю дворянских семейств, родители записали его сержантом в гвардейский полк. Он получил великосветское воспитание и еще в детстве изучил французский и итальянский языки и познакомился с классиками иностранной литературы, главным образом французской и итальянской. Достигнув совершеннолетия, Козлов успешно делал сперва военную, а затем гражданскую служебную карьеру. По рассказам современников, в пачале 1800-х годов Козлов был светским молодым щеголем, лихим танцором и любимцем дам. В 1816 г. Козлова постигает паралич ног. В 1819-м он начал слепнуть, в 1821-м совершенно ослеп. 15 февраля 1823 г. он был уволен в отставку по болезни. С этого времени материальное положение его с каждым годом делается все более затруднительным. Несчастье, естественно, изменило и образ жизни Козлова и круг его интересов. «Х'еперь,— писал о Козлове поэт НелединскийМелецкий,— ои будет известен и потомству, как хороший и чувствительный поэт, а пока видел и танцевал, современники о нем говорили, что весь ум его в ногах». В больном Козлове принял участие Жуковский, ободривший Козлова в его первых литературных начинаниях.
В своей статье «О стихотворениях Козлова» Жуковский равсказывает, что в первые годы болезни Козлов изучил английский и немецкий языки «и все, что прочитал он на сих языках, осталось врезанным в его памяти: он знал наизусть всего Байрона, все поэмы Вальтер-Скотта, лучшие места из Шекспира, так же как прежде всего Расина, Тасса и главные места из Данта». Литературную славу принесла Козлову поэма «Чернец», изданная в 1825 г. Поэма имела громадный успех. Еще прежде чем она была напечатана, она в списках разошлась по России. Через два месяца начали печатать второе издание, в 1827 г. вышло третье. Белинский писал об успехе «Чернеца» у современников: «Она [поэма] взяла обильную и полную дань с прекрасных глаз; ее знали наизусть и мужчины. «Чернец» возбуждал в публике не меньший интерес, как и первые поэмы Пушкина, с тою разницей, что его совершенно понимали: он был в уровень со всеми натурами, всеми чувствами и понятиями, был по плечу всякому образованию. Это второй пример в нашей литературе, после «Бедной Лизы» Карамзина. «Чернец» был для двадцатых годов настоящего столетия тем же самым, чем была «Бедная Лиза» Карамзина для девятидесятых годов прошедшего и первых нынешнего века». Пушкин высоко оценил «Чернеца» в письме к Вяземскому от 25 мая 1825 г.: «Эта поэма, — писал о н , — полна чувства и умнее Войнаровского, но в Рылееве есть более замашки или размашки в слоге». «Чернец» выдвинул Козлова в ряды первостепенных поэтов той поры. С этого времени литературная работа становится профессией Козлова. Книги его выходят одна за другой: «Невеста Абидосская» (1826), «Княгиня Наталья Борисовна Долгорукая» (1828), «Стихотворения» (1828), «Крымские сонеты» (1829), «Безумная» (1830), «Стихотворения»—2 части (1833 и 2-е изд. 1834) и т. д. В этих книгах своих стихов Козлов обнаружил себя поэтом, усвоившим высокую стиховую культуру пушкинской эпохи. В его стихах нетрудно установить прямые и многочисленные заимствования слов и оборотов из Пушкина, из Языкова, из Жуковского, из Баратынского, из Батюшкова. Здесь можно найти и голос итальянского сладкозвучия батюшковских стихов, и пушкинское
изящество выражения, и элегическую унылость стиха Жуковского и даже философический рационализм Баратынского. Но переплавляя все эти особенности современной поэзии, Козлов не создал собственной новой стиховой системы, пересказывая общие места поэзии своего времени. Вот почему, в его стихах все эти формулы современной поэзии обобщены, превращены в водянистые перепевы замечательных образцов. Вот почему, попадая в стихи Козлова, эти формулы утратили свою яркость, создавая ощущение какой-то расплывчатости, нечеткости поэтического суждения, неяркости поэтического мышления (сказанное, конечно, не исключает того, что в отдельных произведениях Козлов достигает подлинных поэтических удач). Эта работа с уже готовыми и проверенными поэтическими формулами придает поэзии Козлова неотчетливость, лоскутность, лишая ее собственного индивидуального стиля (если не говорить об объединяющем ее мотиве несчастной судьбы Козлова). Слепота Козлова привлекла к нему всеобщее сочувствующее внимание. Так, когда Мицкевича спросили, как ему понравились переводы его «Крымских сонетов», сделанные Козловым, он отвечал, что переводы очень плохи. «Почему же вы так их ему хвалили?» «Потому, что он слепой», — ответил Мицкевич. Говоря о послании Козлова к Жуковскому, в котором Козлов рассказывает историю своей слепоты, Пушкин писал: «Послание, может быть, лучше поэмы [«Чернеца»] — по крайней мере, ужасное место, где поэт описывает свое затмение, останется вечным образцом мучительной поэзии». Сам Козлов в своих стихах непрерывно возвращается к теме собственной слепоты, рассказывает о своей несчастной судьбе: Но что ж! . . и божий свет скрываться Вдруг начал от моих очей, И я. . . я должен был расстаться С последней радостью моей.. . Таким образом, чувство сострадания, которое привносили читатели в свое восприятие лирики Козлова, вызывалось не только известной читателям биографией поэта, но и теми заложенными в поэзии Козлова мотивами, переходившими из одного произведения в другое, которые создают в самих стихах определенный лирический образ поэта. На формирование этого лирического образа поэта в творчестве Козлова решающее влияние оказала поэзия Байрона. Своему
«Чернецу» Козлов предпослал эпиграф из байроновского «Гяура». И в самом деле, сходство «Чернеца» с «Гяуром» Байрона сразу же бросалось современникам в глаза. О нем писали и Белинский, и Дружинин, и Баратынский, и Пушкин. Получив от Козлова в подарок «Чернеца» Пушкин писал: «Повесть его — прелесть. Сердись он, не сердись, а «хотел простить — простить не мог» достойно Байрона. Видение, конец прекрасны. Хочется отвечать ему стихами». В посвященных Козлову стихах Пушкин говорит ему : Певец, когда перед тобой Во мгле сокрылся мир земной, Мгновенно твой проснулся гений, На все минувшее воззрел И в хоре светлых привидений Он песни дивные запел. * О милый брат, какие звуки! В слезах восторга- внемлю им. . . Занимая справедливо место одного из заметных первых русских байронистов, Козлов в своей оценке творчества Байрона целиком следовал за Жуковским, который считал, что Байрона нужно «дополнить религией». Подобно Жуковскому, Козлов утверждает о Байроне: «Но он уж чересчур мизантроп: я ему пожелал бы только более религиозных идей, как они необходимы для счастья». Так же как и Жуковскому, Козлову осталась чужда протестантская сторона байронизма, он увлечен не политическим содержанием байронизма, но его поэтической стороной. «Чернец» и представляет собой такую переработку байронической поэмы в свете религиозно-элегической поэтики. Такая переработка Байрона могла, естественно, вызвать возмущение у людей, которым в байронизме было важно его политическое протестантское содержание. В этом смысле очень точно и резко квалифицировал байронизм Козлова один из крупнейших представителей декабристской литературы и критики, также один из ранних русских байронистов, А. Бестужев (Марлинский). Он писал Пушкину о «Чернеце» 9 марта 1825 г., даже еще ие читав поэмы: «Козлов написал «Чернеца» и, говорят, недурно. У него есть искра чувства, но ливрея поэзии на нем еще не обносилась, и не дай бог судить о Байроне по его переводам: это лорд в Жуковского пудре». И «ливрея поэзии» и слова о «пудре»
Жуковского (Жуковский пудрился перед посещением дворцовых вечеров) —- все это выражало отрицательное отношение к выхолащиванию из Байрона революционных элементов его поэзии. В сущности, в английском романтизме Козлову был близок не столько Байрон, сколько поэты так называемой «озерной школы». Байрона Козлов воспринимал через поэзию тех английских поэтов-романтиков, которые представляли романтизм добайроновский и дошеллиевский. Английские элегики и романтические порты «озерной школы» гораздо ближе Козлову, чем Байрон. Вот почему он и поэзию Мура (вига, либерала — друга Байрона, связанного с ирландским освободительным движением) воспринимает также в ее русской реакционной интерпретации (т. е. через «Лалла Рук» в переводе Жуковского), совершенно освободив «Ирландские мелодии» Мура от их политической окраски. Таким образом можно сказать, что на русской почве Козлов явился выразителем поэтического стиля той линии английского романтизма, которая была представлена в поэзии романтиков «озерной школы». Своими переводами из английских поэтов Козлов подготовил русскую литературу к более углубленному пониманию новой английской поэзии и оказал некоторое влияние на поэзию Лермонтова (ср. «Чернец» с «Мцыри»). Но, подготовляя, с одной стороны, поэтику русского байронизма, с другой, Козлов — поэт с обостренным ощущением красок ландшафта и красот природы (Гоголь писал, что «картины природы» в его стихах «блещут и кипят такими радужными цветами и красками, что. . . тотчас узнаешь с грустью, что они утрачены для него навсегда: зрящему никогда бы не показались они в таком ярком и увеличенном блеске») — создал ряд образцов лирики природы, в которых уже намечается мелодическая система дворянской поэзии 40-х — 60-х годов, нашедшая свое наиболее яркое выражение в пейзажной лирике Фета. О лирике Козлова именно как о «задушевной, мелодической, благоуханной», полной «удивительной грусти и мелодичности», писал и Аполлон Григорьев. Итак, современник Пушкина, Жуковского и Баратынского, Козлов, естественно, по своему дарованию оказался на втором плане поэзии этой эпохи. Однако ему принадлежит в ней свое место — между элегической лирикой Жуковского и дворянской поэзией 40-х — 60-х годов. Умер Козлов 30 января 1840 г. •12 Русские поэты — 1105 657
ПРИМЕЧАНИЯ К СТИХОТВОРЕНИЯМ На п о г р е б е н и е английского генерала сира Д ж о н а М у р а — перевод иэ ирландского поэта Чарлза Вольфа. Дж. Мур был убит во время войны с наполеоновской Францией, в Португалии, в 1809 г. П л а ч Я р о с л а в н ы — перевод из «Слова о полку Игореве». Кн. 3. А. В о л к о н с к о й — хозяйке знаменитого литературного салона Москвы, который посещался крупнейшими писателями, художниками и музыкантами (в том числе и Пушкиным). Р а з б о й н и к — перевод из Вальтер-Скотта. Р о м а н с — перевод из Т. Мура. П л е н н ы й г р е к в т е м н и ц е — написано об А. Ипсиланти, вожде греческой революции 1821 г., который в это время сидел в австрийской тюрьме. И р л а н д с к а я м е л о д и я — перевод из Т. Мура. В е ч е р н и й з в о н — перевод из Т. Мура. Р о м а н с Д е з д е м о н ы — перевод знаменитого романса из «Отелло» Шекспира. ц. В. языков Николай Михайлович Языков родился 4 марта 1803 г. в Симбирской губернии, в богатой и культурной дворянской семье. Дома он получил, однако, «незавидное» первоначальное образование и в 1814 г. был определен в Петербургский Горный кадетский корпус. Рано начав писать стихи и с увлечением отдаваясь этому Занятию, Языков учился неохотно, не чувствуя никакой склонности к математике и другим специальным предметам. В 1819 г., не окончив курса в Горном корпусе, он перешел в Институт инженеров путей сообщения, но и там не удержался: вскоре был исключен за «нехождение в классы» и уехал домой, в Симбирск. Будучи еще воспитанником Горного корпуса, в 1819 г. Языков впервые выступил в печати со стихотворением, помещенным в «Трудах Общества любителей российской словесности», •— как сказано было в редакционном примечании, «в поощрение возникающих дарований молодого поэта». Ранние стихи Языкова малопримечательны и архаичны. Известно, что в ту пору он восхищался Ломоносовым и Державиным, а «других поэтов — не знал». Старшие братья Языкова убедили его продолжать ученье. Весной- 1821 г. он вернулся в Петербург и начал готовиться к экзамену для поступления в университет. Впрочем, по собственному
его признанию, «большая часть его времени проходила в сочинении стихов» и в чтении книг. В Петербурге Языков познакомился с видным в те годы литератором А. Ф. Воейковым и стал печататься в его яіурнале «Новости русской литературы». Тогда же он завязал несколько других литературных знакомств, между прочим с Дельвигом. Очевидно по совету Воейкова (бывшего профессора Дерптского университета) и по настоянию братьев, Языков в конце 1822 г. уехал в Дерпт и поступил (без экзамена) на философский факультет тамошнего университета. Дерпт пользовался репутацией «Ливонских Афин», одного из крупнейших в России культурных центров. Дерптский университет, богатый научными силами и в значительной мере свободный от мракобесия, царившего в ту пору в русских университетах, был рассадником европейского просвещения. Вместе с тем самый быт дерптских студентов (в подавляющем большинстве прибалтийских немцев) отличался крайним своеобразием. Здесь господствовали «вольные» нравы, немыслимые в обстановке полицейского режима, насая!давшегося в русских учебных заведениях. В Дерпте Языков провел около семи лет, но университетского курса так и не кончил, па всю жизнь оставшись «бездипломным студентом». Зато для его творчества эти годы оказались самыми благоприятными и плодотворными. Специфический быт дерптских студентов, живших традициями немецких буршей XVIII века, нашел в Языкове восторяіенного поклонника и певца. Описания разгульных кутеи;ей и любоЕных приключений «бурсаков» составляют основное содержание его дерптских стихов: Свободны, млады, в цвете сил, Мы весело, мы шумно жили; Нас Бахус пламенный любил, Нас девы хищные любили. «Ни одна пирушка не обходилась без цего, — вспоминал товарищ Языкова. — Все его стихи, даже самые ничтожные, выучивались наизусть, песни его клались на музыку и с любовью распевались студенческим хором». Добавим, что эти песни переводились также на немецкий язык и много десятилетий жили в среде дерптского студенчества, как и память об их авторе. Нужно сказать, что, подражая немецким буршам в быту и разрабатывая жанр немецких студенческих песен, Языков в то л,-е
время проявлял отчетливо националистические и антинемецкие настроения. Он стоял во главе русского студенческого кружка, был инициатором и первым председателем русской корпорации «Рутения», для которой, между прочим, была написана им знаменитая песня «Из страны, страны далекой», прочно вошедшая в песенный репертуар демократического студенчества следующих поколений. Характерно, что по настоянию Языкова на студенческих пирушках пели не немецкие, а русские народные и цыганские песни. В языковском кружке, по словам одного из его участников, «рассуждали о великом значении славян, о будущности России, о тупости немцев и бойкости русских и пр.». Вообще не следует думать, что жизнь Языкова в Дерпте проходила исключительно в попойках и любовных увлечениях. Круг его интеллектуальных интересов был достаточно широк. В университете он слушал курсы по истории, философии, эстетике, литературе и много читал по самым разнообразным вопросам. Письма его из Дерпта пестрят упоминаниями и суждениями о прочитанном. Друяіеские и литературные связи молодого Языкова исследованы совершенно недостаточно. Поэтому трудно установить этапы формирования его общественно-политических мнений, в двадцатые годы безусловно радикальных. Не подлежит сомнению, что идеологическая атмосфера в русском кружке дерптских студентов была насыщена оппозиционными настроениями. И Языков в своих стихах эти настроения выражал достаточно отчетливо: Мы вместе, милый мой, о родине судили, Царя и русское правительство бранили — писал он своему дерптскому приятелю Киселеву. Говорить о серьезности и продуманности политических взглядов молодого Языкова не приходится, по его выпады против «скиптра и оков», против «попа и государя» — виновников «позора чести русской», а особенно такие стихи, как: «Свободы гордой вдохновенье», «Еще молчит гроза народа» и замечательное по своей подлинно-революционной силе «Не вы ль, убранство наших дней» — свидетельствуют, что у Языкова были все данные, чтобы стать поэтом декабристского направления. И, однако, он не только не стал таким поэтом, но очутился в тридцатые годы на откровенно-реакционных позициях «квасного патриота» и православного мистика. В этом он разделил судьбу многих представителей своего
класса, перекочевавших после разгрома декабризма с объективнорадикальных позиций под спасительную хоругвь «самодержавия, православия и народности». Однако националистические настроения молодого Языкова были не реакционными (как впоследствии), а знаменовали пробуждение национального самосознания, враждебного официальной идеологии. В ряде его стихотворений мы находим художественную интерпретацию национально-исторического материала, характерную для поэтов декабристского круга (Рылеев, Вл. Раевский, Катенин). Такова, например, «Песнь барда во время владычества татар в России», родственная рылеевским «думам» не только по методу, разработки исторической темы, но и по формально-стилистическим признакам. Подобно поэтам-декабристам, Языков проявлял интерес к новгородской и псковской старине с ее «шумом народных мятежей». Сам Языков подчеркивал политическую функцию исторической лирики: «Где же искать вдохновения, как не в тех веках, когда люди сражались за свободу?»—писал он в 1822 г. Можно говорить о сознательной ориентации молодого Языкова на творческий опыт Рылеева И Катенина. Вообще его литературные вкусы отличались независимостью и не отвечали господствовавшим в двадцатые годы поэтическим направлениям. В этом смысле показательно то уважение, с которым относился Языков к Катенину, Кюхельбекеру и Грибоедову, и более чем сдержанное отношение его к Пушкину. В 1822 г. он пишет, что у Пушкина «стихотворение, как всегда, довольно хорошо; за то ни начала, ни середины, ни конца — нечто чрезвычайно романтическое»; в 1824 г. он называет «Бахчисарайский фонтан» «едва ли не худшей» из всех поэм Пушкина, а в 1825 г. пишет: «Онегин мне очень не понравился: думаю, что это самое худое из произведений Пушкина». О поэтах пушкинского круга он высказывается еще решительнее: в стихах Плетнева и Туманского для него нет «ни молока, ни шерсти — ни большого ума, ни большой глупости». Вяземского он называл «пустомелей». В «Эде» Баратынского нашел «слишком мало поэзии» и много «обыкновенного И, следственно, старого». «Пиры» Баратынского, с его точки зрения, «не имеют дифирамбического вдохновения». Суждения и оценки Языкова свидетельствуют, что ему был чужд стиль элегического романтизма. Действительно, «унылых» элегий в дерптское время он не писал вовее, а старался выра-
ботать свой собственный оригинальный поэтический стиль на путях деформированной оды (таковы его песни «Барда» и «Баяна»), дружеского послания, анакреонтической лирики и песни. Его «элегии» по существу не имеют ничего общего с элегической лирикой десятых—двадцатых годов; некоторые из них Звучат почти пародийно. В этих «элегиях» и студенческих песнях, составляющих основной раздел его раннего творчества, Языков нашел индивидуальный стиль и слог, тот «разгульный», стремительный стиховой темп, который так восхищал его современников. До предела снияіая элегическую тему, смело обращаясь со словом и образом, прибегая к смелым неологизмам и неожиданным словообразованиям, Языков резко нарушал законы карамэинистской упорядоченности словаря и образов. Это свойство его поэзии отметил еще Белинский, писавший, что стихи Языкова «были самым сильным противоядием пошлому морализму и приторной элегической слезливости». Как мастер, виртуоз стиха, Языков занимает исключительное место в ряду русских поэтов. «Имя Языков пришлось ему не даром, — писал Гоголь. — Владеет он языком, как араб конем своим, и еще как бы хвастается своею властью. Откуда ни начнет период, с головы или с хвоста, он выведет его картинно, заключит и замкнет так, что остановишься пораженный». Другое индивидуальное свойство ранней лирики Языкова — се личностный тон, ее «домашность»: О деньги, деньги! для чего Вы не всегда в моем кармане? Теперь христово рождество И веселятся христиане; А я один, я чужд всего, Что мне надежды обещали: Мои мечты — мечты печали, Мои финансы — ничего. И такие, почти пародийные, стихи Языков называл «элегией». Подобные «элегии» в совокупности составляли единый лирический цикл, в центре которого стоял образ самого поэта — беспечного гуляки, дерптского «бурша». Он делился с читателем своей жизнью с неслыханной откровенностью. Предметы своих любовных увлечений он называл в стихах прямо по имени и отчеству: Разгульна, светла и любовна Душа веселится моя; Да здравствует Марья Петровна, И ножка, и ручка ея.
Эта Марья Петровна была реально существовавшей девушкой, дочкой русского купца в Дерпте. В дерптские годы Языков завоевал широкую литературную популярность и выдвинулся в первые ряды поэтов. Он сотрудничал почти во всех лучших журналах и альманахах, завязал знакомства с видными писателями. Летом 1826 г. ои гостил в Тригорском — имении своего университетского товарища А. Н. Вульфа — и здесь познакомился с Пушкиным (соседом и приятелем Вульфа). Встреча эта сыграла для Языкова очень большую роль. Прежнее сдержанное и даже недоброжелательное отношение к Пушкину сменилось у него чувством восторженной дружбы. Пушкин на целый период стал его поэтической темой (см. «Тригорское», послания к Пушкину, его няне, Осиповым и Вульфу, также стихотворение на смерть няни Пушкина). Сам Пушкин очень высоко ценил Языкова как одного из самых оригинальных и самобытных поэтов. Еще в 1823 г. он писал Дельвигу: «Разделяю твои надежды на Языкова», а в 1826 г . — Вяземскому: «Ты изумишься, как он развернулся и что из него будет». В дальнейшем Пушкин отзывался о стихах Языкова неизменно похвально. Гоголь вспоминал, что когда (в 1833 г.) вышел сборник стихотворений Языкова, Пушкин сказал: «Зачем он назвал «Стихотворения Языкова»? Их бы следовало назвать просто «Хмель»! Человек с обыкновенными силами ничего не сделает подобного; тут потребно буйство сил». Пушкин посвятил Языкову три послания (в 1824, 1826 и 1827 гг.); во втором из них он писал (в ответ на послание Языкова «О ты, чья дружба мне дороже») : Языков, кто тебе внушил Твое поеланье удалое? Как ты шалишь и как ты мил, Какой избыток чувств и сил, Какое буйство молодое. Нет, не кастальекою водой Ты воспоил свою Камену; Пегас иную Иппокрену Копытом вышиб пред тобой. Она не хладной льется влагой, Но пенится хмельною брагой; Она разымчива, пьяна, Как сей напиток благородный,
Слиянье рому и вина, Вез примеси воды негодной, В Тригорском жаждою свободной Открытый в наши времена. Посещение Языковым Тригорского отмечено Пушкиным также в черновиках «Евгення Онегина»: Приют, сияньем Муз одетый, Младым Языковым воспетый, Когда из капища наук Являлся он в наш сельский круг — И нимфу Сороти прославил И огласил поля кругом Очаровательным стихом. . . В 1829 г. Языков оставил Дерпт и поселился в Москве, где сблизился с литературным кругом «Московского вестника» — будущими славянофилами (братья Киреевские, ІПевырев, Погодин, Хомяков и др.), с Баратынским, К. Павловой и рядом других писателей. Новый, московский, период ознаменовался в творчестве Языкова ростом узко-националистических и религиозных настроений. В новой социально-политической обстановке, сложившейся после крушения декабризма, в условиях распада оппозиционных группировок передовой дворянской интеллигенции, Языков раньше других и откровеннее многих вступил на путь идейного перерождения, охарактеризованный им самим как путь «из кабака прямо в церковь». К 1831 г. относятся два программных стихотворения Языкова: «Поэту», в котором утверждается «высокая» религиозная миссия поэта-пророка, и «Ау», в котором Языков отрекся от своих прежних вдохновений: Пестро, неправильно я жил. . . Да, я покинул наконец Пиры, беспечность кочевую, Я, голосистый их певец. Святых восторгов просит Лира — Она чужда тех буйных лет, И вновь из прелести сует Не сотворит себе кумира. Четыре года (1832—1836) Языков проводит в Симбирской губернии. Стихов в это время он писал очень мало. Вообще талант
его, полного расцвета достигший к началу тридцатых годов, както сразу и неожиданно стал катастрофически падать. Если к 1831 г. относятся многие из лучших стихотворений Языкова, то за все остальные годы своей жизни он не написал ничего, что напоминало бы его дерптскуіо лирику с ее «резким бренчаньем, хмельным буйством выражений и незастенчивостыо слов» (см. послание «Д. В. Давыдову»). В 1836 г. Языков начал свое единственное крупное произведение — малоудачную сказку «Жарптица». Между тем у Языкова развивалась тяжелая болезнь — сухотка спинного мозга. В 1837 г. он уехал лечиться за границу и провел там пять лет в беспрестанных разъездах по курортам. Курорты не принесли Языкову никакого облегчения, и в 1843 г. полуразрушенным инвалидом он вернулся в Москву. За границей он написал довольно много стихов, не представляющих собою ничего замечательного (лирика природы, сетования о своей судьбе и воспоминания о былых кутежах). Длительное пребывание за границей ничем не обогатило Языкова, а, наоборот, еще более укрепило его шовинистические настроения. Единственным важным результатом этой поездки было знакомство его с Гоголем, перешедшее потом в тесную дружбу. Последние три года яшзни Языков провел в Москве. Это самая печальная страница в его биографии. Он окончательно перешел на сторону реакции и занял место на правом фланге славянофильства, как один из самых ярых и воинствующих защитников идеи «православия, самодержавия и народности». В 1844 г. он выступил с необычайно резкими и злобными памфлетами против передовых западников Грановского и Чаадаева (послания «К. Аксакову», «К не нашим» и «К Чаадаеву»), вызвавшими бурю возмущения в прогрессивном лагере. Эти и другие вымученные вирши создали Языкову вполне заслуженную им репутацию мракобеса, и новое поколение в лице Белинского и Герцена вынесло ему убийственный приговор. Зато в славянофильском кругу Языкова подняли на щит как своего партийного поэта и трибуна. Впрочем, его «обличительный» пафос был столь неумеренным, что смущал даже иных из славянофилов. Умер Языков в Москве 26 декабря 1846 г.
ПРИМЕЧАНИЯ К СТИХОТВОРЕНИЯМ П е с н я . (Мы любим шумные пиры). Наш Август — Александр I. Г и м н . Пародия на «Народный гимн» («Боже, паря храни») В. А. Жуковского. К х а л а т у . Служители Аре я — военные. Занд — немецкий студент, казненный за убийство в 1820 г. писателя-реакционера и шпиона русской службы Августа Коцебу. Лувель — французский рабочий, казненный в 1820 г. за убийство герцога Беррийского, сына французского престолонаследника. Л и в о н и я . Рорбах — первый гроссмейстер ордена меченосцев в Ливонии. Вожди побед, смирители Казани — русские цари. А. С. П у ш к и н у . Было написано по возвращении из Тригорского. Наша Геба — Евпраксия Вульф, варившая Пушкину и Языкову жженку. Москва. .. приготовляет торжества — о предстоящей коронации Николая I. Скрижаль вдохновений — по объяснению самого Языкова, «аспидная доска, на которой СТИХИ пишу». Сороть — река возле Тригорского и Михайловского. Ответ Пушкина на это послание см. выше, стр. 663. Т р и г о р с к о е . Пушкин писал об этом стихотворении Вяземскому: «Ты изумишься, как он развернулся и что из него будет. Если уже завидовать, так вот кому я должен бы завидовать... Он всех нас, стариков, за пояс заткнет». Самому Языкову Пушкин писал: «Сейчас видел ваше «Тригорское». Спешу обнять и поздравить вас. Вы ничего лучше не написали, но напишете много лучшего». Стефан — польский король Стефан Баторий. Приют свободного поэта — усадьба Пушкина, Михайловское. А д е л а и д е . Обращено к цирковой артистке Аделаиде Турниер, особе весьма предосудительного поведения. Вероятно, это стихотворение имел в виду Пушкин, когда писал в «Евгении Онегине» : . . . ты, Языков вдохновенный, В порывах сердца своего Поешь, бог ведает кого.. . А ты, кого... когда-то я боготворил — об А. А. Воейковой (см. о ней выше в заметке о Жуковском); Языков увлекался Воейковой и посвятил ей множество стихотворений. П. А. О с и п о в о Й. Вдохновенный поэт — Пушкин. К н я н е А. С. П у ш к и н а . Ареевых наук питомец молодой — А. Н. Вульф. П о д р а ж а н и е п с а л м у СХХХѴІ. Сыны Эдома — иудеи. В е с е н н я я н о ч ь . Посвящено знаменитой в свое время цыганской певице. Д. В. Д а в ы д о в у . Клип — муза истории. В. О.
ПОЛЕЖАЕВ Александр Иванович Полежаев родился в селе Покрышкине, Саранского уезда, Пензенской губернии, в 1805 г. Месяц и деш. его рождения неизвестны. Отцом его был помещик Л. Н. Струйский, матерью — крепостная девушка, отпущенная на волю и выданная за мещанина Полежаева. Детство мальчик провел в крепостнической среде, отличавшейся даже по тем временам особенной дикостью, в селе Рузаевке, принадлежащем его отцу Л. Н. Струйскому. Здесь он был свидетелем беспрерывного пьянства, разврата и кутежей. В автобиографической поэме «Сашка» Полежаев говорит о детстве своего героя: Пропустим также, что родитель Его до крайности любил, И первый Сашеньки учитель Лакей из дворни его был. ... Пропустим, что на балалайке В шесть лет он «барыню» играл, И что в похабствах, бабках, свайке Он кучерам не уступал. Пяти лет А. И. Полежаев лишился матери. Десяти был отправлен в Москву и отдан там в частный пансион. Вскоре после того отец его Л. Н. Струйский был отдан за убийство крепостного под суд, лишен дворянства и чинов и сослан на поселение в Тобольск. А. И. Полежаев перешел на попечение дяди (А. Н. Струйскогг), о котором он упоминает в поэмах «Сашка» и «Арестант». В 1820 г. Полежаев поступил вольнослушателем в Московский университет, на словесное отделение. Лермонтов в стихах о Московском университете упоминает о Полежаеве: Хвала тебе, приют лентяев, Хвала, ученья дивный храм, Где цвел наш буйный Полежаев На зло завистливым властям. Сам Полежаев характеризует себя и своих приятелей по университету в поэме «Сашка» как завсегдатаев кабаков и притоЕов как кружок дебоширов, вступающих в побоища с полицией. «Сашка» представляет собой картину этого распущенного быта, написанную в форме подражания первой главе «Онегина». В этом подражании заключались тенденции нового стиля, наиболее ясно реализовавшиеся позже в кавказских поэмах Поленсаепа, уже намечавших ту реалистическую систему стиха, которая на высоких путях литературы была создана впоследствии Некрасо-
вым. Но если, с одной стороны, в «Сашке» предвосхищены некоторые элементы некрасовской стиховой системы, то с другой, в ней есть п тот желчный сатирический стих, который составляет отличительную особенность Полежаевской поэзии и который связан с наиболее ценной частью его наследия (медитативные его лирические ламентации, написанные в манере риторики Гюго или водянистых и расплывчатых лирических рассуждений Ламартина, имеют весьма малую цену). Этот сатирический стих Полежаева в известной мере подготовил Лермонтова. Здесь мы узнаем тот Hîe байронический протестантизм, который совершенно утратил уже и у Полежаева всякий отпечаток переводности. Уже в университетские годы у Полежаева оформляются серьезные литературные интересы, он тщательно изучает современную ему передовую европейскую поэзию и переводит Ламартина, Гюго, Байрона и т. д. В 1826 г. Полежаев окончил Московский университет. Он должен был получить соответствующий чин и личное дворянство. Но в это время разразились события, круто изменившие всю его дальнейшую судьбу. В 1826 г. Бенкендорф получил донос полковника И. П. Бибикова на Московский университет. Бибиков писал: «Я привожу здесь в пример университетского воспитания отрывки из поэмы московского студента Александра Полежаева под заглавием: С а ш к а и наполненной развратными картинами и самыми пагубными для юношества мыслями». Поэма была немедленно разыскана и доставлена Николаю I. Со слов Полежаева известно, что министр просвещения ночью отвез его к царю. Царь подал Полежаеву переписанную поэму и велел читать. Полежаев прочел поэму вслух. «Я положу предел этому разврату, — сказал Николай. — Это все еще следы, последние остатка. Какого он поведения?» Министру стало жаль юношу, и он ответил: «Превосходнейшего». «Этот отзыв тебя спас», — сказал Николай и приказал отдать Полежаева в армию. Таким образом суровое наказание было обрушено на Полежаева как на одного из продолжателей «духа декабристов». Впоследствии Лермонтов, назвав свою поэму также «Сашкой», писал: . . . «Сашка» — старое названье! Но «Сашка» тот печати не вндал И недозревший он угас в изгнанье.
С ЭТОГО времени начинается военная служба Полежаева 14 августа по высочайшему повелению он был зачислен унтерофицером в Бутырский полк с сохранением полученного им по окончании университета дворянства. Попав в казарму, Полежаев пробовал вымолить себе освобождение, он писал царю, но на письма не было ответа. 14 июня 1827 г. он дезертировал и отправился пешком из Тверской губернии, где стоял полк, в Петербург, лично просить царя об освобождении от солдатчины. Пс. дороге, протрезвев и опомнившись, он вернулся обратно. За этот побег он, по приказу Николая, был лишён дворянства (которое избавляло его от телесных наказаний) и разжалован в рядовые «без выслуги». С этого момента положение его стало беэнадежным и отчаянным. Он предался запою. В начале 1828 г., вернувшись поздно пьяным, он обругал фельдфебеля, сделавшего ему выговор. За это он был отдан под суд. По этому поводу им написано, вероятно, стихотворение «Еще нечто» («Притеснил мою свободу»). К этому присоединилось и политическое дело. У одного из арестованных по политическому делу студентов нашли стихи: «Ах, где те острова», которые, но словам этого студента, он получил от Полежаева. Николай распорядился, чтобы было выяснено, когда Полежаев написал эти стихи, до отдачи в армию или после. В первом случае — простить, во втором — отдать под суд. Эта резолюция практического значения не имела, ибо стихи эти принадлежали Рылееву. Но, пока тянулись оба процесса, Полежаева заковали в кандалы, надели ему наручники и поместили в тюремном каземате Спасских казарм. Его ожидало прогнание сквозь строй. Сознавая это, он решился на самоубийство. Один пэ солдат, пожалев его, отточил для него штык, которым Полежаев должен был заколоться (см. его «Провидение»). Пробыл Полежаев в заключении около года. К этому времени относятся его наиболее известные произведения автобиографического характера («Арестант», «Песнь пленного ирокезца» и др.). Его другом в это время делается Лозовский, видимо офицер конвойной команды. В приговоре было сказано, что «хотя надлежало бы за сие к прогнанию сквозь строй шпиц рутенами, но в уважение весьма молодых лет» зачесть сидение под арестом и перевести без наказания в Московский полк. В 1829 г. вместе с Московским полком Полежаев был отправлен на Кавказ, где принимал участие в войне с восставшими горцами в Дагестане и Чечне. Эти походы дали Полежаеву мате-
риал для ряда его произведений: поэм «Эрпели» и «Чир Юрт» и стихотворений: «Мертвая голова», «Герменчугское кладбище» и т. д. Поэмы эти лишены сюжета, написаны они как стиховые очерки и отличаются от всей современной им литературы о Кавказе реалистическим изображением действительности. Картины Кавказа в стихах Полежаева заострены против романтической литературы эпигонов Пушкина и против той романтизации Кавказа, которая характеризовала таких писателей, как Марлинский и т. п. Вот эти дивные картины — Каскады, горы и стремнины. . . С окаменелою душой, Убитый горестною долей На них смотрю я поневоле И верь мне — вижу из всего Уродство — больше ничего! (Последние стихи — парафраза из «Евгения Онегина».) За участие и отличия в кавказской войне Полежаев был произведен в унтер-офицеры и представлен к производству в прапорщики. Война была уже почти закончена. Московский полк вернулся обратно в Россию. Николай производства в прапорщики не утвердил. Видимо, вскоре по возвращении с Кавказа Поленіаев написал свою солдатскую песню: «Опять нечто». С 1828 г. Полежаев начал снова печататься. Появление его поэм, его драматическая судьба—все это привлекло к нему широкое общественное внимание. Полковник Бибиков, некогда написавший на него донос, пригласил его к себе, познакомил со своею дочерью, в которую Полежаев влюбился (ей он посвятил ряд стихотворений) и о браке с которой, видимо, серьезно в это время помышлял. Бибиков попытался выхлопотать Полежаеву офицерский чин. С этой целью он предложил Полежаеву написать стихотворение, которое могло бы показать, что он совершенно переменился, и полученное от Полежаева стихотворение отправил Бенкендорфу с соответствующим письмом. Дело закончилось отрицательной резолюцией Николая, ибо Бенкендорфу был доставлен вскоре после отправления Полежаева на Кавказ новый донос, в котором приводились стихи Полежаева. Здесь можно было прочесть: Изменила судьба. . . Навсегда решена С самовластьем борьба. И родная страна Палачу отдана!
Это из «Вечерней зари», а в стихотворении «Рок»: И Русь как кур передушил Ефрейтор император! Е. И. Бибикова в своих воспоминаниях рассказывает, что когда ее отец, отправляя Бенкендорфу стихотворение Полежаева, предложил Полежаеву приписать просьбу о прощении, то Полежаев отказался, сказав, что он против царя ни в чем не виноват и просить прощения ему не в чем. Убедившись в безнадежности попыток облегчить судьбу Полежаева, Бибиков, очевидно, пришел к выводу, что и женитьба на его дочери опального поэта — солдата и алкоголика — весьма нежелательна. Он отправил Полежаева обратно в полк. С этого времени Полежаев снова запил. Безнадежность его положения подчеркивало и то, что цензура систематически запрещала его сборники один за другим. 16 июля 1837 г. Полежаева снова представили к производству в офицеры. Именно в это самое время он особенно жестоко запил, пропал из полка и пропил амуницию. Его разыскали, подвергли наказанию розгами, такому, что «долго из его спины вытаскивали прутья». Он был уже тяжело болен чахоткой. Наказание сразу приблизило его к смерти. 16 января 1838 г. он умер в солдатской больнице. По странной иронии судьбы, не зная о новых его проступках, Николай наконец произвел его в прапорщики. 10 января был издан приказ. Возможно, что он уже не дошел до Полежаева. В гробу тело его было облечено в офицерский мундир и было запрещено к сочинениям его прилагать портрет без офицерских эполет. Говоря о Полежаеве, Белинский так охарактеризовал его литературную и яшзненную судьбу: «Полежаев, подобно многим людям того времени, не подумал, что он мог и должен был уволить. себя только от понятий и нравственности толпы, а не от всякой нравственности. Освобождение от предрассудков он счел освобождением от всякой разумности и начал обожать эту буйную свободу. Избыток сил пламенной натуры заставил его обожать другого, еще более страшного идола—чувственность... Известность Полежаева была двоякая и в обоих случаях печальная: поэзия его тесно связана с его жизнью, а жизнь его представляла грустное зрелище сильной натуры, побежденной необузданностью страстей, которые, совратив его талант с истинного направления, не дали ему ни развиться ни созреть. . . Это была жизнь буйного безумия, способного возбуждать к себе и ужас и сострадание».
Но, считая виновником гибели Полежаева только его самого, Белинский был не вполне прав. Уже Добролюбов указал па те обстоятельства русской общественной действительности николаевской эпохи, которые создавали почву для того, чтобы талант Полежаева вырождался. Образ Полежаева — этого байронического несчастливца, выросшего на декабристских идеях и в известной мере предвосхитившего своими стихами Лермонтова — это явление специфически николаевской эпохи. Судьба Полежаева вводила в круг проблем, связанных с русской общественностью именно 30-х, а не 20-х годов (хотя «Сашка» и все связанные с этой поэмой события относятся ко второй половине 20-х годов). И хотя Полежаев был младшим современником Пушкина, он принадлежал уже к следующему поколению. Судьба его прошла мимо внимания Пушкина. Никаких суждений Пушкина о Полеясаеве не сохранилось. ПРИМЕЧАНИЯ К СТИХОТВОРЕНИЯМ (Арестант) саля. — Ленотр — знаменитый планировщик Вер- Ц. В. АЛЕКСАНДР ОДОЕВСКИЙ Александр Иванович Одоевский родился 26 ноября 1802 г. в Петербурге. Одоевские принадлежали к древнему удельно-княжескому роду, но давно уже находились в «захудалом» состоянии. Впрочем от матери А. И. Одоевский унаследовал крупное поместье и был богатым человеком. Единственный сын в семье, Одоевский получил блестящее и разностороннее образование под руководством лучших гувернеров, учителей и профессоров. Родители устроили для него настоящий университет на дому. В 1821 г. Одоевский поступил на военную службу, в гвардию, — хотя и собирался «всецело посвятить себя служению искусствам и наукам». Литературное насдедство Одоевского сохранилось лишь в очень незначительной части. Сам он не заботился о судьбе своих произведений и, «чуждый» — по его словам — «журнального славо-
стяжания», ничего не печатал (единственное исключение — анонимно напечатанная в 1825 г. критическая статья). Известно, что до 1825 г. он написал «с десяток од, столько же посланий, пять или шесть элегий и начала двух поэм», но из них дошло до нас всего несколько небольших стихотворений. Самое раннее из известных произведений Одоевского — стихотворение «Молитва русского крестьянина» (сохранилось в прозаическом французском переводе), написанное не позже 1820 г., свидетельствует о его либеральных, антикрепостнических настроениях. Известно, что он увлекался идеями французской просветительной литературы XVIII века (Вольтер, Руссо). На почве общих литературпаых интересов Одоевский сблизился с Рылеевым, А. Бестуишвым и Кюхельбекером, и был принят в тайное Северное общество за полгода до декабрьского восстания. Одоевский был типичным представителем правого крыла декабристов-северян. Политические взгляды его были умеренными и расплывчатыми. Но, увлеченный романтикой революционного заговора, он принял активное участие в восстании и был осужден к двенадцати годам каторжных работ. Исход восстания поверг Одоевского в совершенное отчаянье. На допросах в Следственной комиссии он вел себя очень нестойко и даже предосудительно, заявлял, что «впал в преступление не по влечению сердца, но по заблуждению ума и молодости», что «единственно» Бестужев и Рылеев «совратили его с прямого пути», и вообще был настолько раздавлен катастрофой, что казался «поврежденным в уме». До февраля 1827 г. Одоевский просидел в Петропавловской крепости, где написал несколько стихотворений (в их числе «Сон поэта»). Потом его в кандалах повезли в Сибирь. Пять лет он провел в Читинском остроге и Петровском заводе, в 1832 г. был «обращен на поселение» под Иркутском, а в 1836 г., после настойчивых ходатайств родственников, — переведен в Западную Сибирь, в Тобольскую губернию. Как поэт, Одоевский родился после 14 декабря. Творчество его удачно названо «поэзией декабристской каторги». Если Рылеев был поэтом декабризма эпохи его подъема, то Одоевский в своих лучших стихах стал выразителем чувств и настроений разгромленных декабристов. Основной темои его политической лирики была тема поражения, гибели. 43 Русские поэты — 1105 673
Очутившись на каторге в тесном декабристском кругу, Одоевский успешно изживал свои покаянные настроения и создал целый ряд стихотворений, проникнутых подлинно-революционным пафосом. Вершиной его творчества в этом смысле является ответ на знаменитое послание Пушкина «В Сибирь» («Во глубине сибирских руд»). В этом превосходном стихотворении Одоевский выступил трибуном всей декабристской каторги — побежденных, но не разоружившихся революционеров. «Ответ» замечателен именно тем, что в нем четко сформулирована идея непрерывности и преемственности революционной борьбы: Наш скорбный труд не пропадет: Из искры возгорится пламя.. . Мечи скуем мы из цепей И пламя вновь зажжем свободы.. . й не случайно это лучшее стихотворение Одоевского прочно вошло в историю русского революционного движения: строка «Из искры возгорится пламя» была взята эпиграфом для ленинской «Искры» 1901—1903 гг. Революционная направленность характеризует и другие стихотворения Одоевского, написанные в годы каторги. Таковы, например: «Триэна», призывающая к отмщению «за павших» (то есть за повешенных декабристов); «Стихи на переход из Читы в Петровский завод»; стихи, посвященные польской революции 1831 г. и воспоминанию о пяти повешенных, «проливших луч святой в спасенье русскому народу». К ним примыкают также H некоторые стихи на национально-исторические темы, в которых Одоевский, подобно другим поэтам-декабристам, воспевал древний вольный Новгород (о методах разработки исторической темы декабристскими поэтами см. в заметке о Рылееве). С выходом Одоевского на поселение, когда он опять очутился вне декабристской атмосферы, творчество его утрачивает революционный пафос. Покаянными настроениями, снова овладевшими Одоевским, были вызваны его патриотические стихи с верноподданническими прославлениями царя и наследника (писались они в расчете на помилование). Одоевский обладал хотя и небольшим, но собственным поэтическим голосом и искал в поэзии новых, непроторенных путей. В этом смысле существенно учесть, что он был близок к поэтам, занимавшим в двадцатые годы особые, независимые поди-
ции — к Грибоедову и Кюхельбекеру. Есть основания полагать, что Одоевский был близок также к Катенину и литераторам его группы (в частности, к А. А. Жандру). Возможно, что влиянию Катенина и его друзей Одоевский был обязан своими настойчивыми «поисками возможного разнообразия», чрезвычайно характерными для его творческой работы. Пытаясь преодолеть классическую систему стихосложения, он добился значительных успехов, широко пользуясь народными песенными размерами, изобретая собственные полиметрические конструкции, экспериментируя в области ритмики. Приведем один выразительный пример: Дева черноглазая. Дева чернобровая. Грузия — дочь и Зари и огня. Страсть и нега томная, прелесть вечно новая Дышит в тебе, сожигая меня. Гордо идет без щита и меча. . . Только с левого плеча, Зыблясь, падает порфира; Светл он, как снег, грудь, что степь, широка, А железная рука Твердо правит осью мира. В элегиях и медитациях Одоевскому удалось в значительной мере преодолеть поэтическую традицию. Присваивая элегии характер патетической «исповеди сердца», повышая ее личностный эмоциональный тон, выдвигая на первый план лирическое «я» — он выявил в своих стихах (особенно в относящихся к последним годам творчества) характерные черты «лермонтовского» стиля, накануне выступления самого Лермонтова. Известно, что Лермонтов интересовался Одоевским и его стихами задолго до личного знакомства (они встретились и подружились в 1837 г.). У Лермонтова попадаются прямые реминисценции из Одоевского (можно говорить также и об обратном влиянии, заметном в поздних стихах Одоевского). В конце 1837 г. Одоевский, в порядке оказания царской «милости», был переведен рядовым в кавалерийский полк, расположенный на Кавказе. Здесь он и встретился с Лермонтовым, сосланным за стихи на смерть Пушкина. Условия жизни Одоевского на Кавказе значительно улучшились: несмотря на солдатское звание, он пользовался различными привилегиями. Но, вмесхе с тем, моральное его состояние было крайне подавленным. По словам одного из декабристов, Одоевский на Кавказе «совершенно изме- * Г>75
ни лея и душевно и физически». Им овладели религиозные и упадочные настроения, отразившиеся в стихах той поры. В 1839 т. он писал: «Все кончено для меня.. . чувствую, что не принадлелсу к этому миру». Через полтора года после переселения на Кавказ, 15 августа 1839 г., находясь в военной экспедиции, Одоевский погиб от малярии в деревушке Пеезуапе на Черноморском побережье (возле Сочи). Лермонтов посвятил его памяти стихотворение, в котором писал: Я знал его — мы странствовали с ним В горах востока... и тоску изгнанья Делили дружно; но к полям родным Вернулся я, и время испытанья Промчалося законной чередой; А он не дождался минуты сладкой: Под бедною походною палаткой Болезнь его сразила, и с собой В могилу он унес летучий рой Еще незрелых, темных вдохновений, Обманутых надежд и горьких сожалений... ПРИМЕЧАНИЯ К СТИХОТВОРЕНИЯМ Т р и з н а . Тема стихотворения—неудачная борьба норвежских независимых князей с королем Харальдом. Побежденные в битве при Хафрсфьюре (бой Гафурский) князья бежали в Исландию. Переосмысление этой темы имело в виду судьбу декабристов. Ф. Ф. Вадковский — декабрист, товарищ Одоевского по каторге. У з н и ц а В о с т о к а . П. А. Муханов — декабрист, товарищ Одоевского по каторге. Под Востоком здесь имеется в виду Восточная Сибирь. M. Н. В о л к о п с к о й. В этом стихотворении описано, как M. Н. Волконская и другие жены декабристов, приехавшие к ним в Сибирь, приходили к ограде острога и передавали заключенным письма и известия с «воли». П р и и з в е с т и и о п о л ь с к о й р е в о л ю ц и и . И в шуме битв поет за упокой и сл. — польские повстанцы 1831 г. отслужили в Варшаве панихиду по казненным декабристам. Пять жертв — пять повешенных декабристов. Д а л е к и й п у т ь . Написано на нриезд в Петровский завод невесты декабриста В. П. Ивашева. Т ы з н а е ш ь и х , к о г о я т а к л ю б и л — обращено к сосланному в Сибирь польскому повстанцу А. М. Янушкевичу, передавшему Одоевскому привет от его товарищей по каторге. К у д а н е с е т е с ь вы, к р ы л а т ы е с т а н и ц ы ? Написано по пути на Кавказ. Чакал — шакал. В. О.
ВЕНЕВИТИНОВ Дмитрий Владимирович Веневитинов родился в Москве 14 сентября 1805 г. До восьмилетпего возраста его образованием занималась мать, а затем француз-учитель Дорер — пленный офицер-бонапартист — и известный в свое время знаток классической литературы грек Байло. К 14 годам Веневитинов уже прочел в подлиннике Горация, Эсхила и Софокла, владел новыми и древними языками, обнаружил музыкальное дарование, работал по теории музыки, серьезно занимался и живописью. Позже Веневитинову давали па дому уроки профессора Московского университета, между ними и классик Мерзляков. Дома Веневитинов учился с братьями Хомяковыми. 17 лет Веневитинов поступил вольнослушателем в Московский университет, сделавшись ревностным посетителем лекций Мерэлякова и русских шеллингианцев профессоров М. Г. Павлова и И. И. Давыдова. В это время в университете образуется кружок молодых поклонников немецкой романтической философии, русских последователей Шеллинга. К 1832 г. относится организация общества «любомудров». Председателем общества был избран писательромантик В. Одоевский, секретарем Д. Веневитинов. Состояло общество, видимо, из шести человек: Одоевского, Веневитинова, И. Киреевского, II. М. Рожалина, А. И. Кошелева и А. С. Норова. Кружок этот занимался немецкой философией: Кант, Фихте, Шеллинг и другие немецкие философы служили здесь предметом внимательных штудий. Кошелев пишет о характере философских интересов «любомудров»: «Христианское учение казалось нам пригодным только для народных масс, а не для нас любомудров. Мы особенно высоко ценили Спинозу и его творения мы считали много выше Евангелия и других священных писаний». Близкие интересы характеризовали и возникший значительно раньше литературный кружок Раі.ча (1822—1825), куда входили и «любомудры» и ряд близких им по интересам людей: Шевырев, Погодин, Титов, Ф. Тютчев, М. А. Максимович и др. Бывали в раичевском кружке и Кюхельбекер и Ы. А. Полевой. Несомненна связь этих литераторов немецкого направления и с редакцией журнала «Мнемоэииа» 1824 г., где В. Одоевский и Кюхельбекер были редакторами.
В 1824 г. Веневитинов окончил университет и поступил па службу в московский архив Коллегии иностранных дел. Одновременно в архив поступили: И. Киреевский, Титов, Шевырев, Мельгунов, Соболевский и др. Работы в архиве фактически почти не было, и молодые люди, числящиеся на службе, заполняли служебное время литературными разговорами. Постепенно этим разговорам придали более организованный характер. Литературные штудии чиновников архива стали известны и за пределами учреждения. Архив приобрел репутацию клуба блестящей московской молодежи. Называли этих молодых сотрудников архива «архивными юношами». К 1825 г. общее обострение политических интересов в стране сказалось и на «любомудрах». Кошелев пишет, что после встречи с Рылеевым философские интересы заменились у членов кружка политическими. Однако эти политические интересы существенного влияния на физиономию кружка не имели. Разгром декабристов перепугал «любомудров». На последнем заседании В. Одоевский торжественно предал сожжению все протоколы заседаний общества, и самое общество было ликвидировано. Каково же было место «любомудрия» в развитии русской культуры? Несомненно, что вначале «любомудры» были связаны с декабристскими настроениями. Но они, отправляясь от декабристских настроений, перенесли свою неудовлетворенность действительностью в область чистого умозрения, опираясь на немецкую идеалистическую философию. Напуганные разгромом декабризма, они первоначально отказались от радикальной политической критики русской действительности, а затем при помощи немецкого же идеализма пытались оправдать социальную действительность России. Так от настроений близких к декабристским они эволюционировали к славянофильству, от романтического шеллингианства к прямой философии религиозного откровения, закончив впоследствии в лице близких им Шевырева и Погодина свою общественную карьеру как идеологи уваровской официальной народности. В области литературы, воспользовавшись завоеваниями Пушкипа, «любомудры» являлись продолжателями тех сторон мистического романтизма Жуковского, которые в 20-е годы уже выражали откровенно феодальный реакционный мистицизм. В сущности говоря, линия «любомудров» в 20-е годы—это
одна из двух дорог русского литературного развития этой эпохи, — дорога, противоположная пушкинской. Общо говоря, Пушкин и его школа двигались по направлению к реализму, к кругу социальных проблем, которые были поставлены в 30-е годы Белинским и его направлением. «Любомудры» же, идя от фихтеанского романтизма Жуковского к шеллингианскому, развивались в сторону, противопоставившую их передовой русской литературе, шли к тупику христианской философии откровения, славянофильству и к прямой охранительной идеологии. Разгром декабристов на этом пути был для них очень важным этапом. В 1826 г. Веневитинов сближается с Погодиным, и они затевают ряд совместных литературных начинаний при участии Шевырева и Рожалина. К этому времени Веневитинов делается неизменным посетителем салона кн. Зинаиды Волконской, в которую вскоре безнадеяшо влюбляется (см. ряд посвященных ей стихотворений). Ему пришлось с ней расстаться и уехать в Петербург. 8 сентября 1826 г. в Москву приехал Пушкин. Пушкин в это время желал заключить блок с московскими «любомудрами» и организовать совместный журнал для борьбы против общих литературных противников (Булгарина и Полевого). Он рассчитывал иметь в журнале московских «любомудров» плацдарм для себя и своих друзей. «Любомудры» его интересовали прежде всего как теоретическая сила. Поэтому Веневитинов привлекал внимание Пушкина не как поэт, а как критик. Он со вниманием прочел разбор Веневитиновым 1-й главы «Онегина», и этот разбор, отличавшийся от остальной критики постановкой вопроса об анализе романа в связи с вопросами философии, заинтересовал его как первое проявление в литературе нового духа той московской философской школы, о существовании которой он уже был предупрежден Баратынским. Баратынский в январе 1826 г. писал Пушкину: «Надо тебе сказать, что московская молодежь помешана на трансцедентальной философии. Не знаю, хорошо ли это, или худо: я не читал Канта и, признаюсь, не слитком понимаю новейших эстетиков. Галич выдал пиитику на немецкий лад. В ней поновлены откровения Платоновы и с некоторыми прибавлениями приведены в систему. . . Впрочем какое о том дело, особливо тебе. Твори прекрасное и пусть другие ломают над ним голову».
Приехав в Москву, Пушкин читал в кругу «любомудров» своего «Бориса Годунова», и на каждом из этих чтений присутствовал Веневитинов. Тогда же Пушкин совместно с московскими «любомудрами» приступил к обсуждению плана нового журнала, который он обязался поддерживать. Так возник «Московский вестник» — орган союзников Пушкина, но, как вскоре выяснилось, не единомышленников. На первых же порах обсуяідения плана журнала Пушкину пришлось резко выступать против «ненавистной ему немецкой метафизики» «любомудров». Редактором журнала был назначен профессор истории Погодин и руководителем литературно-теоретических отделов сперва Рожалин, а затем С. Шевырев. К журналу примкнули, кроме Пушкина и Веневитинова, Ф. Хомяков, Титов, Киреевские, Баратынский, Мицкевич, Соболевский, и др. Среди всех московских «любомудров» вскоре Пушкина явно начинал интересовать уже не столько Веневитинов, сколько Шевырев. Однако из этого альянса в «Московском вестнике» — почти ничего не вышло. Московские «любомудры» относились к друзьям Пушкина: Вяземскому и др., откровенно враждебно. Вяземский, неожиданно для Пушкина, перекинулся к Полевому и стал поддерживать «Московский телеграф». Баратынского в «Московском вестнике» также откровенно обругали. Да и к самому Пушкину «любомудры» относились недоброжелательно. Им казалось, говоря словами Мельгунова, что Пушкин «идет под гору», и нужен он им был главным образом как литературная приманка для подписчиков. Конечно, они не были против того, чтоб Пушкин сделался «их» поэтом, но вскорости доляіны были признать, что повернуть на свою дорогу Пушкина им не удастся. Вот почему совместная работа Пушкина с «любомудрами» в «Московском вестнике» вскоре принесла обеим сторонам взаимное разочарование. Осенью 1826 г. Веневитинов переехал слуяшть в Петербург. По дороге, уже подъезжая к Петербургу, Веневитинов был арестован, так как в его карете ехал человек, связанный с декабристами, которого он согласился взять с собой по просьбе Волконской. Веневитинов просидел около двух суток под арестом в сыром помещении. На допросе об его отношении к декабристам он отвечал, что «если он не принадлежал к обществу декабристов, то мог бы легко принадлежать к нему». Происшествие грозило обернуться большими неприятностями. Однако, так как повод для задержания оказался ничтожным, его просто выпустили.
В Петербурге Веневитинов усердно занялся сочинительством. Здесь написал он основные свои стихотворные произведения. Веневитинов выступил в литературе, когда новая стиховая культура, принесенная и созданная Пушкиным, уже завладела русской поэзией. Пушкинский стих был разменян эпигонами Пушкина на систему поэтических штампов, стершихся оборотов, гладких и приятных, гармонических, но малосодержательных стихов. Сам Пушкин непрерывно двигался вперед, оставляя последователям свои произведения как недосягаемые образцы. Веневитинов выступил в той же системе пушкинских последователей, работая как поэт тою же системою установившихся общих мест. Но задача, которую он ставил перед поэзией как теоретик и критик, заключалась в противопоставлении им «гладкому и гармоническому» стиху пушкинской школы — стиховой системы, основанной не на гармонии стиха, а на философской содержательности поэтической мысли (о глубине пушкинской мысли в своем схоластическом философствовании Веневитинов даже не догадывался). Эти свои взгляды он изложил в статье: «Несколько мыслей в план журнала». Нападая на «французскую философию искусства», Веневитинов считал ее причиною характерного для русской литературы «бездействия мысли», замененной «чистотою слога». Утверждая, что «многочисленность стихотворцев во всяком народе есть вернейший признак его легкомыслия», Веневитинов считает, что «истинные поэты всех народов, всех веков были глубокими мыслителями, были философами и, так сказать, венцом просвещения». «У нас язык поэзии превращается в механизм, у нас чувство некоторым образом освобождает от обязанности мыслить и, прельщая легкостью безотчетного наслаждения, отвлекает от высокой цели усовершенствования». Идеальными поэтами Веневитинов считает Гете и Шиллера. Эти высказывания, в которых важно оттенить не только защиту философской содержательности поэзии, но и нападения на пушкинскую систему гармонического поэтического слога, Веневитиновым обращены еще не столько против самого Пушкина, сколько против его школы, против таких поэтов, как, например, Баратынский. С этими убеягдениями Пушкину пришлось бороться и в «Московском вестнике», В котором, как я отмечал, Шевырев подверг критике стихи Баратынского именно как поэзию «выражения». Пушкин должен был делать выговоры московским шеллингианцам за нападки на Баратынского, значительности которого они не понимали.
И если рассмотреть поэзию Веневитинова в свете тех общефилософских задач, которые он, следуя за натурфилософской эстетикой Шеллинга, предъявлял к поэзпи, то и его собственные стихи окажутся весьма далеки от того характера искусства, который он формулировал в своих статьях. Окажется, что содержание его поэзии очень общо и очень узко, что оно исчерпывается несколькими мотивами, группирующимися вокруг темы: молодой порт, полный высокого идеализма и ощущения своего высокого нравственного предназначения, чувствует ограниченность своих поэтических и жизненных сил, тоскует, предчувствуя свою близкую смерть. Этот поэтический образ юноши-поэта, философа, музыканта, худонатика и мечтателя, предсказавшего свою гибель, вокруг которого циклиэованы стихи Веневитинова — в какой-то мере символизует его концепцию поэзии. Благодаря этому он определил собой всю последующую трактовку друзьями и почитателями Веневитинова его судьбы, помогши созиданию того поэтического образа обаятельного одаренного юноши, безнадежно влюбленного в замечательную женщину, который умер на заре расцвета своего дарования. Именно этот образ изобразил в своей статье о русской литературе И. Киреевский, написав о Веневитинове (эти слова процитированы и Пушкиным в его заметке о статье Киреевского, напечатанной в «Деннице»): «Кто вдумается с любовью в сочинения Веневитинова. . . кто в этих разорванных отрывках найдет следы общего им происхождения, единственно одушевлявшего их существа, кто постигнет глубину его мыслей, связанных стройною жизныо души поэтической, — тот узнает философа, проникнутого откровением своего века; тот узнает поэта глубокого, самобытного, которого каждое чувство освещено мыслию, каждая мысль согрета сердцем. . . которого лучшая песнь — есть собственное бытие, свободное развитие его полной гармонической души». Герцен подхватил эту легенду дружеского круга и придал ей политический смысл, связав гибель Веневитинова с разгромом декабризма. Он писал: «14 декабря слишком глубоко отделило прошедшее, чтоб можно было продолжать предшествовавшую ему литературу. Уже на другой день этого великого дня мог притти молодой человек, полный фантазий и идей 1825 года, Веневитинов. Отчаяние, как и боль от раны, наступает не тотчас. Но едва только он произнес несколько благородных слов, как исчез, по-
добно цветам, выросшим под более теплым небом, умирающим от морозного дуновения Балтийского моря. Веневитинов не родился способным к жизни в новой русской атмосфере. Нужен был другой закал, чтобы вынести воздух этой мрачной эпохи. . . чтобы высоко держать голову, имея цепи на руках и ногах. . . Веневитинов убит обществом, 22 лет». 15 марта 1827 г. Веневитинов внезапно умер. В 1932 г.. по случаю перенесения ряда литературных могил на другое кладбище, могила Веневитинова была вскрыта. Было обнаружено, что руки его лежали вытянутыми вдоль бедер. Такой обычай похорон применялся только при погребении самоубийц. Смерть Веневитинова вызвала всеобщее сожаление. М. И. Аронсон высказал предположение, что «Три ключа» Пушкина, в которых заметно влияние «Трех роз» Веневитинова, видимо, есть пушкинская эпитафия на смерть Веневитинова. ПРИМЕЧАНИЯ К СТИХОТВОРЕНИЯМ К П у ш к и н у . Отмечая, что Пушкин воспел двух поэтов —Байрона и А. Шенье,—Веневитинов предлагает ему воспеть Гете. К м о е м у п е р с т н ю — чугунный перстень, найденный при раскопках в Геркулануме и подаренный Веневитинову 3- А. Волконской при его отъезде в Петербург. Ц. В. ШЕВЫРЕВ Степан Петрович Шевырев родился 18 октября 1806 г. в Саратове, в дворянской семье. В 1818 г. он был отдан в Московский Университетский Благородный пансион (см. в заметке о Жуковском). Пансион привил Шевыреву любовь к немецкой литературе. В 1822 г. Шевырев окончил пансион. Уже в это время он поражал окружающих своей разносторонней эрудицией и широкими познаниями. После неудачной попытки сделать ученую карьеру он поступил в московский архив Коллегии иностранных дел, в «архивные юноши» (см. заметку о Веневитинове), где сблизился с кружком московских «любомудров». Несколько ранее он делается посетителем кружка Раича. Еге захватывает круг философских интересов «любомудров», он изучает Канта, Спинозу и
особенно Шеллинга. Однако Шеллинга он воспринимает посвоему, в свете своих общекультурных историко-философских интересов. Можно сказать, что из московских шеллингианцев Шевырев был наиболее крупной фигурой и в то же время он был из них всех наименее шеллингианец. Ему гораздо ботее, чем Шеллинг, близки немецкие романтики Иенской школы: Новалис, Тик, Вакенродер. В 3825 г. он, вместе с Титовым и Мельгуновым, переводит книгу Тика и Вакенродера «Об искусстве и художниках». Шевырева, видимо, коснулся и круг политических интересов «любомудров», захвативших их к 1825 г. Однако его политические интересы преимущественно выражались в изучении проблем конституции и в «пафосе» истории: смены народов и поколений, исторических миссий народов и т. п. (философия истории Шеллинга). Шевырев начинает выдвигаться в литературе вскоре же после разгрома декабристов. Одно из первых его стихотворений «Я есмь» заслужило одобрительные отзывы Баратынского и Пушкина. Уже во время обсуждения с московскими «любомудрами» программы организуемого 'журнала «Московский вестник» выяснилась руководящая роль Шевырева как теоретика новой школы. Его литературная позиция заключалась в пропаганде философски содержательной поэзии, защите больших тем в литературе и противопоставлении «поэзии мысли» — поэзии «выражения», гармоническому «гладкому» стиху пушкинской школы. В своих литературных вкусах Шевырев, видимо, ориентировался одновременно на Шиллера и на Державина, стремясь усвоить новой, основанной на философской логике, лирике широту тематического кругозора и исторического диапазона одической поэзии. Здесь примечательна его близость к позиции Кюхельбекера в «Мнемозине» 1824 г., который выступил там с нападением на элегии и защитой оды как «высокого гражданского жанра». Шевыреву также импонировала и система поэтической речи державинекой поэзии, в которой язык выступал во всей силе необработанной, шероховатой и грубой выразительности. Шевырев как поэт сознательно пренебрегал отделкой стихов, работая в манере неуклюжей, карежащейся речи, подчеркивающей своей неловкостью и грубостью, что она Служит единственно средством выражения мысли. В этом пренебрежении к эмоциональному тембру слова Шевырев обнаруживал просто отсутствие поэтического слуха, до-
ходя до прозаиэмов, комически компрометирующих содержание стиха (см., например, стих, над которым издевался и Белинский: «Что в море купаться, то Данта читать» — «купаться» придает, помимо воли автора, комический отпечаток сравнению). В стихах Шевырева его философическая позиция получала отчетливое выражение. Усвоив принципы оды, Шевырев создает натурфилософскую лирику, проникнутую спинозистским пантеизмом, предвосхищавшую Тютчева (см., например, «Ночь» или «Сон», в которых уже даны темы ночного мира и «двойного бытия»), создает лирические философские стихотворения на темы философии культуры («Стансы Риму» и др.). Вообще Шевыреву в 20-е годы более всего близки те стороны шеллингианства, в которых выражалась философия культуры шеллинговой системы. Характеризуя Шевырева как поэта, Белинский писал о его лирике 20-х годов: «В основании каждого его стихотворения лежит мысль глубокая и поэтическая, видны претензии на Шиллеровскую обширность взгляда и глубокость чувства, и надо сказать правду, его стих всегда отличался энергическою краткостию, крепостию и выразительностию. . . [стихи Шевырева] при всех их достоинствах часто обнаруживают более усилия ума, нежели излияния горячего вдохновения». Для Пушкина в годы «Московского вестника» Шевырев, конечно, не столько единомышленник, сколько союзник. Пушкин доволен, что разбор Шевыревым «Елены» Гете обратил на себя внимание Гете, который прислал Шевыреву письмо с благодарностью за критику (письмо напечатано в «Московском вестнике»). Пушкин писал об этом письме: «Оно даст Шевыреву более весу во мнении общем. А того-то нам и надобно. Пора уму и знаниям вытеснить Булгарина с братией». Сам Пушкин в это время испытал некоторое влияние эстетики московских шеллингианцев. Так, не случайно он напечатал в «Московском вестнике» стихотворение «Пророк», придав ему также не случайно заглавие «Поэт». Однако вскоре же на первый план выступили различия и расхождения. Нападения Шевырева на мелодические стихи, резкая критика Шевыревым Баратынского и ряд других обстоятельств (см. Заметку о Веневитинове) сделали этот союз весьма непрочным. В 1829 г. Шевырев уехал в Италию, его участие в «Московском вестнике», естественно, приобрело менее систематический характер, и интерес Пушкина к журналу упал. В Италии Шевырев провел три года. Здесь он основательно
изучил итальянскую литературу: Тасс, Дант, Петрарка становятся его любимыми писателями. Здесь он много работает над изучением классического искусства, читает Лессинга и Винкельмана и приходит к убеждению в необходимости поставить самый эстетический анализ на почву истории. Эстетика Шеллинга кажется ему теперь слишком схоластичной. Здесь, в Италии, Шевырев пересматривает и все свои литературные позиции. Он пишет в сентябре 1831 г.: «Здесь научусь судить не с голоса по Немцам, а собою. О Шекспире мой образ мыслей совершенно меняется; я нахожу, что Немцы его не понимают или лучше, понимают слишком но Немецки. Я вообще насчет всех мнений нахожусь в состоянии брожения: у меня все как то перерождается и выходит новое от своего, Русского корня». Его отношение к поэзии Пушкина становится в это время отрицательным. Он пишет Погодину в 1830 г., что талант Пушкина «тощает», что «Пушкин, замечаю, начинает повторяться». В это время Шевырев в своей борьбе со стихом пушкинской школы затевает реформировать русскую просодию. С этой целью он переводит 7-ю песню «Освобожденного Иерусалима» октавами, стремясь, в борьбе с ломоносовской дорогой пушкинского стиха, разрушить в русском стихе систему силлабо-тонической структуры (см. «Эпиграмму-октаву»), что по существу, означало попытку вернуть поэзию к силлабическому стиху. В 1833 г. Шевырев получает должность адъюнкта Московского университета (с 1835 г. профессор). Одним из лиц, хлопотавших о назначении Шевырева на кафедру, был А. Пушкин. Пушкин с нетерпением ждет Шевырева из Италии. В той большой борьбе, которую Пушкин вел по всему фронту литературы, ему был нужен собственный талантливый критик. В рецензии на альманах «Денницу», говоря о статье Киреевского, Пушкин пользуется случаем для того, чтоб подчеркнуть свою высокую оценку и Шевырева. Он пишет о Киреевском: «Автор принадлежит к молодой школе московских литераторов, школе, которая основалась под влиянием новейшей немецкой философии и которая уже произвела Шевырева, заслужившего одобрительное внимание великого Гете». Ответом на надежды, возлагавшиеся Пушкиным на Шевырева, было послание Шевырева Пушкину. Это послание находилось в том же круіе противопоставления гладкой и мелодической системы— системе стиха, в которой поэт «выступает колоколом
народной славы». Таким образом, это послание было продолжением все той же полемики с пушкинской школой (и с Пушкиным), однако искусно преподнесенное в форме похвального слова Пушкину. Полемический смысл послания Пушкину был ясен. У Пушкина была своя дорога исканий новых литературных путей в начале 30-х годов, и патетическая риторика Шевырева нового ему дать не могла. Исследователь Шевырева считает, что обращение Пушкина к жанру оды в 1831 г. («Клеветникам России» и т. д.) вызвано этим посланием Шевырева к Пушкину. И тем не менее не на этом пути одических произведений Пушкин решал задачи своего литературного развития. Вот почему антипольские стихотворения Пушкина 1831 г. в его литературном развитии 30-х годов можно рассматривать как эпизод. Дорога Пушкина шла не в сторону Шевырева, а в сторону Белинского. Пушкина в Шевыреве в это время, видимо, особенно интересует его способность широкого исторического рассмотрения явлений. Впоследствии, в отзыве о «Теории поэзии» Шевырева, Пушкин положительно оценит именно историзм его мышления (этим интересом к шевыревским историческим концепциям объясняется и то большое впечатление, которое на Пушкина произвел «Петроград» Шевырева), так как сам Пушкин в это время стремится решать проблемы стиля в свете исторического миросозерцания (Шекспир). Однако, как вскоре выяснится, «историзм» Шевырева приведет его к вражде с историей, к реакционной позиции, где при помощи религиозной и панславистской схоластики будет навязываться истории реакционная идеология. Вот почему вскоре же по возвращении из Италии при личной встрече для Пушкина выяснилось, что надежды, возлагаемые им на Шевырева, весьма мало могут быть оправданы. С этого времени интерес Пушкина к Шевыреву начинает падать. В 1834 г. начинается ученая карьера Шевырева. В 1835 г. Шевырев делается руководящим критиком «Московского наблюдателя». Позиция, которую занял в журнале Шевырев, была позицией борьбы с капитализацией России с охранительных поместно-дворянских тенденций. В нашумевшей статье «Словесность и коммерция» Шевырев выступил против духа продажности, который приносит капитализация литературы, против литературного профессионализма, с защитой замкнутых и не заинтересованных в рынке литературных салонов. Однако эта критика
велась с позиций защиты реакционного аристократизма в литературе и вскоре превратилась в полемику не столько с рептильной печатью, сколько с передовыми литературными течениями и прежде всего с Белинским. В эти годы Шевырев много работает над курсами литературы всеобщей и русской и издает ряд курсов и диссертаций: «Даит и его век» (1835), «Теория поэзии в историческом ее развитии у древних и новых народов» (1837) и «Историю русской словесности» в 4 томах, охватывающих историю древней русской словесности (вышли с 1845 по I860 г.). В своих трудах он выступает как один из первых представителей в России принципов сравнительно-исторического изучения литературы. Со времени получения профессуры Шевырев эволюционирует в сторону прямой реакции. В 1838 г., во время поездки за границу, Шевырев сближается там с христианским философом Баадером, который занимался систематической критикой с позиций теософской мистики и христианства всей передовой философии Германии, прежде всего Гегеля. Шевырев делается последователем Баадера, переосмысляя его учение в свете своих славянофильских взглядов. В сороковые годы Шевырев проделывает эволюцию в сторону сперва славянофилов, а затем уваровской официальной народности. С 1841 г. он становится одним из руководящих участников погодинского журнала «Московитянии», официозного органа «самодержавия, православия и народности». С этого времени имя Шевырева становится символом академической реакции («Шевырка»). Полемика его с противниками приобретает характер прямых политических доносов, в университете он становится креатурой Уварова, преследующим профессоровэападников (особенно Грановского). В 1852 г. он получает звание академика. Умер Шевырев в Париже 8 мая 1864 г. Ш ' П М Е Ч ѴІІІІЯ К CL I I X 0 T I 1 0 P E I I I I H M Ц ы г а н с к а я п л я с к а — приписывалось Пушкину. Н о ч ь (Немая ночь...) — точками были заменены, запрещенные цензурой слова. К н е п р и г о ж е й м а т е р и — в стихотворении символизованы два образа: Госсии (непригожей матери) и Италии (больная красавица). Любовник Италии — Австрия.
П е т р о г р а д — стихи эти послужили источником вступления к «Медному всаднику» Пушкина. Рифей—Урал. Послание к А. С. П у ш к и н у . Анджело — Микель Анджело. История российского народа — Н. Полевого. Э п и г р а м м а - о к т а в а — автоэпиграмма Шевырева на перевод 7-й песни «Освобожденного Иерусалима». Последние 2 стиха эпиграммы вэяты из этого перевода. Ода Г о р а ц и я п о с л е д н я я — оригинальное стихотворение Шевырева. Ц. В. ТЮТЧЕВ Федор Иванович Тютчев родился 23 ноября 1803 г. в имении Овстуг, Орловской губернии, в родовитой дворянской семье. Воспитывался он в подмосковных имениях своих родителей. С 9 лет его воспитателем сделался Раич, впоследствии организатор литературного кружка, близкого «любомудрам». Раич познакомил Тютчева с античной, итальянской и немецкой литературой. Ориентируясь в своей переводческой деятельности на немецкую литературу, Раич по своим эстетическим вкусам был близок к русскому классицизму. Этот характер своих эстетических интересов Раич сумел передать и своему воспитаннику. Тютчев как поэт начинает целиком в русле «молодой московской немецкой школы», сочетая интерес к немецкой поэзии с продолжением традиций поэзии русского классицизма (ода «Урания»). Но элементы одической поэзии принимают у Тютчева новое качество, «витийство» оды преобразуется у него в лирическую приподнятость и напряженность, в широкий лирико-философический взгляд на мир, в «высокие и задушевные поэтические мысли». Вот почему эта лиризация «одического стиля» у Тютчева создает особый жанр высокой романтической лирики — лирический фрагмент, в котором широта одического мироохвата подчинена субъективистскому мироощущению. Эта романтическая лиризация оды особенно ясно проступает и в новой функции поэтического слова. Логическая вещественность слова классицизма утрачивается, слово становится одушевленным, психологическим и превращается в рационально окрашенный романтический символ. В 1818 г. Тютчев поступил в Московский университет, где слушал лекции профессора Мерзлякова, также поддержавшего 44 Русские поэты — 1105 689
в нем тяготение к классицизму. В 1822 г. Тютчев окончил университет и переехал в Петербург служить в Коллегии иностранных дел. Через несколько месяцев он был переведен на службу в русское посольство в Мюнхен и в июне 1822 г. выехал из России. За границей Тютчев прожил почти без перерыва 22 года. Связи его с русским литературным движением, естественно, слабеют. Он принимает из-за границы очень случайное участие в отдельных литературных изданиях Раича. Но то, что он печатает в этих изданиях, за редкими исключениями малоинтересно и не характерно, не давая возможности читателю составить себе представление о значении его дарования. Вот почему все эти произведения прошли совершенно незамеченными. Тютчев ничем не выделяется из второстепенных поэтов «молодой московской немецкой школы», ориентирующихся на новую немецкую поэзию и сочетавших тяготение к философским немецким поэтическим образцам с работой в традициях поэзии русского классицизма (см. заметку о Шевыреве). Можно думать, что и политическое миросозерцание Тютчева в эти годы также близко к московским «любомудрам» (см. заметку о Веневитинове). Так, в своем ответе на «Вольность» Пушкина Тютчев выступает в качестве примирителя Пушкина е существующим строем, предлагая ему «смягчить, а не тревожить сердца» ; так, одновременно, осуждая декабристов, он подчеркивает, что они порождены наличием в России «самовластья». В Мюнхене Тютчев в 1826 г. женится на немке-аристократке (гр. Ботмер) и сближается с аристократическими салонами Мюнхена. Благодаря своему тонкому и изящному уму, «обаянию своего диковинного ума», как писал о нем один иностранец, исключительной образованности, благодаря своему тонкому в изысканному остроумию, Тютчев становится широко известен в аристократических кругах Мюнхена, как замечательный собеседник и автор бонмо, многие из которых получили общеевропейскую известность. В это время, т. е. в 1830 г. И. Киреевский писал о Тютчеве: «Он бы уже одним своим присутствием мог бы быть полезен в России: таких европейских людей у нас перечесть по пальцам». Параллельно с дипломатическими и светскими связями у Тютчева завязываются связи с университетскими и литературными кругами Мюнхена. Он сближается с Шеллин-
гом и с Генрихом Гейне, первым пропагандистом и переводчиком которого в России он и выступает. Ироническая лирика Гейне оказывает на поэтическое развитие Тютчева несомненное влияние. Гейне дает возможность Тютчеву выйти из системы силлабо-тонического стиха, господствовавшего без ограничений в русской поэзии, открывает Тютчеву новые романтические метры, основанные на свободном чередовании безударных слогов в стихе (дольники). Так, те задачи реформы русской просодии, к которым подошел Шевырев и которые Шевырев не смог разрешить, Тютчев решил, опираясь на опыт пемецкой молодой романтической школы. Впоследствии опыты Тютчева будут целиком усвоены символистами: Блоком, Брюсовым и др. Но если поэзия Гейне обогатила стих Тютчева, то Шеллинг открыл ему ту поэтическую сторону натурфилософии, которая дала возможность Тютчеву переработать шеллингианский романтизм в своеобразное, близкое к славянофилам, поэтическое мировоззрение, выразившееся в ряде тютчевских лирико-философских циклов. При рассмотрении тютчевских стихотворений можно без труда обнаружить как бы ряд самостоятельных лейтмотивов, объединяющих большую часть его стихотворений по переходящим и повторяющимся или подхватываемым лирико-философическим темам. Таковы тема «самоубийства и любви», разрабатываемая Тютчевым на всем протяжении его поэтической работы, в которой самостоятельное положение занимает отдел, посвященный «поздней любви» (цикл этот имеет обоснования в чувстве Тютчева к Денисьевой), тема «двойного бытия», тема изолированности личности в мире, тема «хаоса», тема природы и т. д. Каждый цикл движется внутренней эволюцией темы, раскрывающей ее общий смысл и проясняющей ее связь с общей тютчевской философией космического пантеизма, в котором высшая стадия развития самосознания личности усматривается в растворении личности в природе (философия тождества Шеллинга). В 1836 г. Тютчев переслал в пушкинский «Современник» ряд своих стихотворений, и Пушкин напечатал стихи Тютчева в своем журнале. По свидетельству одного современника, Пушкин пришел от этих стихов в восторг и «носился с ними целую неделю». Напечатаны были стихи за подписью Ф. Т. и обозначены как: «Стихи, присланные из Германии».
В 1838 г. умерла жена Тютчева. Это событие совпало с крупным повышением для него по службе. В 1839 г. он снова женился (на баронессе Э- Дернберг), для чего самовольно бросил свои служебные занятия и, заперев на ключ управляемое им посольство (в Турине), уехал из города. За это он был лишен службы и звания камергера. В 1843 г. Тютчев представил Николаю I докладную записку о русской политике. Эта записка получила одобрение Николая. В этой записке уже отразились новые политические взгляды Тютчева — панславизм, национализм и противопоставление России революции — взгляды, в которых Тютчев выступил как прямой выразитель идеологии николаевского режима. Тютчев после этого получил «деликатное» поручение способствовать повороту общественного мнения Германии в сторону России, так как общественное мнение Германии в это время было особенно раздражено против жандармского сапога русского самодержавия, которое поддерживало установленную Священным союзом феодальную раздробленность Германии. С этой целью он вел переговоры с некоторыми немецкими общественными деятелями, пытаясь побудить их выступить § печати * в пользу сближения с Россией, и после неуспеха этих переговоров принуяіден был ограничиться собственной статьей «Россия и Германия», которую он напечатал в большой немецкой газете (1844). Параллельно за границей вышли и другие его статьи, против папства и римско-католической церкви и статья о России и революции. Вскоре после этого он возвращается в Россию. В Петербурге Тютчева принимают с распростертыми объятиями. Все аристократические, светские и литературные салоны для него радушно открыты. Mots и словечки Тютчева повторяются и переходят из уст в уста. В 1845 г. он поступает на службу, сперва чиновником для поручений в министерстве иностранных дел, а с 1848 г. в цензуру этого министерства. Революция 1848 г. способствует окончательному установлению взглядов Тютчева на византийский характер русского самодержавия и на историческую миссию русского самодержавия как душителя революции во всем мире. Н. И. Тургенев писал о взглядах Тютчева, полемизируя с его программой по существу: «Не об
истории Византии и ее наследии следует помышлять русским, а о голоде и холоде, о палках и кнуте, одним словом о рабстве и его уничтожении». Крымская кампания и наступившая вслед за нею катастрофа вызвали крушение взглядов Тютчева на николаевскую систему. Тютчев написал суровую осуждающую эпитафию на смерть Николая. Но эта переоценка николаевской России не изменила его общеполитического мировоззрения. 15 июля 1873 г. Тютчев умер. Известность его поэтическая была невелика. Попытку поставить его на соответствующее ему место, т. е. на место первостепенного русского поэта, делали Некрасов (который собственно и открыл для русских читателей Тютчева), Добролюбов, Фет, Тургенев. Однако при жизни его подлинная значительность не была ясна даже тем людям, которые признавали его дарование. Так, Тургенев считал нужным, печатая Тютчева, переделывать его дольники в гладкие метры. Среди этих голосов нужно отметить высокую оценку поэзии Тютчева, принадлежащую Фету и сделанную им в стихах Тютчеву, четверостишие из которых сделалось поговоркой: . . .Муза, правду соблюдая, Глядит, и на весах у ней Вот эта книжка небольшая Томов премногих тяжелей. А Лев Толстой прямо говорил: «Без Тютчева нельзя жить!» Все это свидетельствует, что, не оцененный широкими читательскими аудиториями своих современников, Тютчев был оценен замечательными людьми Госсии. Это обстоятельство не случайно. Тютчев не был понят современниками, ибо он как поэт на много опередил свое время. Гусские символисты, которых он подготовил в своем творчестве и которые во многом были его учениками, выше всего ценили в Тютчеве поэтическую философию «родимого хаоса» («ночного Тютчева»). Но и символисты открыли читателям далеко не всего Тютчева. Глубокий философический поэт, умнейший и наблюда тельнейший лирик природы, поэт изумительной силы конкретного ощущения пейзажа, Тютчев, вобрав в себя и поэтическую культуру немецкой романтической поэзии и рационализм
русского классицизма (я бы сказал «вольтерьянский» рационализм), в своей фрагментарной философической лирике сумел, благодаря европейской широте своего поэтического мышления, решить те задачи создания философски-содержательной поэзии, которые пытались поставить в своих устремлениях «любомудры» двадцатых годов и которые решить они оказались не в состоянии. ц. в.
БИБЛИОГРАФИЯ Основные, наиболее полные издания стихотворений поэтов, представленных в антологии Ж у к о в с к и й . Полное собрание сочинений. Редакция А. Архангельского. 4 тома. СПБ. 1902 (переиздано в 3 томах в 1918 г.). Б а т ю ш к о в . Сочинения. Редакция Д. Благого. «Academia» 1934. В. П у ш к и н . Сочинения. Редакция В. Саитова. СПБ. 1893. Г н е д и ч . Полное собрание сочинений. Редакция Н. МинскогоВиленкина. 3 тома. СПБ. 1884. Перевод «Илиады». Редакция И. Троцкого. «Academia» 1935. В я з е м с к и й . Полное собрание сочинений. СПБ. 1878—1896 (стихотворения собраны в тт. III—IV и XI—XII). Давыдов. Полное собрание стихотворений. Редакция В. Орлова. «Библиотека поэта» 1933. К а т е н и н . Сочинения и переводы в стихах. 2 тома. СПБ. 1832. Княжна Милуша. СПБ. 1834. Р ы л е е в . Полное собрание сочинений. Редакция А. Г. Цейтлина. «Academia» 1934. Кюхельбекер. Стихотворения. Редакция Ю. Тынянова (гот. к печ. в серии «Библиотека поэта»). Дельвиг. Полное собрание стихотворений. Редакция Б. Томашевского. «Библиотека поэта» 1934. Б а р а т ы н с к и й . Полное собрание стихотворений. Редакция Е. Купреяновой и И. Медведевой. 2 тома. «Библиотека поэта» 1936. К о з л о в . Стихотворения. Редакция А. Введепского. СПБ. 1892. Я з ы к о в . Полное собрание стихотворений. Редакция М. Ададовского. «Academia» 1934.
П о л е ж а е в . Стихотворения. Редакция А. Введенского. СПБ. 1892. О д о е в с к и й . Полное собрание стихотворений и писем. Редакция И. Кубасова. «Academia» 1934. Веневитинов. Полное собрание сочинений. Редакция Б. Смиренского. «Academia» 1934. Ш е в ы р е в . Стихотворения. Редакция М. Аронсона (гот. к печ. в серии «Библиотека поэта»). Т ю т ч е в . Полное собрание стихотворений. Редакция Г. Чулкова. 2 тома. «Academia» 1933—1934.
СОДЕРЖАНИЕ Стр. От, редакторов 8 ЖУКОВСКИЙ Сельское кладбище Дружба Вечер Людмила К ней Желание Певец Светлана П е в е ц во стане р у с с к и х воинов ( О т р ы в к и ) ІІесня (Кольцо д у ш и - д е в и ц ы ) ( П о с в я щ е н и е к «Двенадцати спящим д е в а м » ) Рыцарь Тогенбург Лесной царь П е с н я (Минувших дней очарованье) Невыразимое Л алла Р у к Воспоминание ІІесня ( О т ы м а е т наши радости) Иванов вече]) Море 19 марта 1 8 2 3 Торжество победителей Кубок Перчатка Суд божий над епископом (КаннитФерштан) Ночной смотр 9 13 14 17 24 24 25 27 34 37 38 39 42 43 43 45 46 47 48 54 53 56 60 65 67 70 72 -—-
<Пушкин) Наль и Дамаяити (посвящение) •Царскосельский лебедь 74 74 77 БАТЮШКОВ Выздоровлепне Воспоминание Привиде іио . . . . Эпиграмма. Совет эпическому стихотворцу На смерть супрѵги Ф. Ф. Кокошкина Мои Пенаты Тень друга ! 11а развалинах замка в Швеции Судьба Одиссея Вакханка Мой гений Таврида Н а шнсь к портрету Жуковского Умирающий 'Гасс И з гречес ой антологии 1. В обители ничтожества унылой 2. Явор к прохожему • 3. В Лаисе правится улыбка на у с т а х 4. К постарелой красавице 5. Изнемогает жизнь в груди моей остылой 6. С отвагой на челе и с пламенем в крови Подражание Арпосту К творцу «Истории государства российского» Ты пробуждаешься, о, Вайя, из гробницы Е с т ь насліждение и в дикости лесов Подражания древним I. Без смерти жизнь не жизпь: и что она? Сосуд. . . И. Когда в страдании девица отойдет III. Ты хочешь меду, сын? — так жала не страшись. . Ты знаешь, что изрек '. в. л. 83 83 85 86 87 87 96 97 101 101 102 102 103 104 108 109 109 110 110 110 111 Ill 112 112 113 113 113 113 ПУШКИН Эпиграммы 1. Какой-то стихотвор II. Змея ужалила Маркела К В. А. Жуковскому Опасный сосед К арымасцам ? А . С,. Пушкину 117 117 118 120 124 126 ГІГЕІНЧ Перуанец к игпанцу К К. II. Батюшкову j29 132
Военный гимн греков Рыбаки А. С. Пушкину Дума 134 136 146 147 ДЕППС ДАВЫДОВ Бурцову. Призывание на пунш Бурцовѵ . Г \ с а р с к и й пир Б альбом , Поэтическая женщипа Неверной Песня старого гѵсара Решительный вечер Богомолка Ответ Генералам, танцующим на бале Партизан Полу-солдат Заііневскому Бородинское поле Герою битв, биваков, трактиров и б Гусарская исповедь Вальс Я вас люблю так, как любить в а с должно И моя звездочка . 2 5 октября Я помню — глубоко Листок Челобнтная Современная песня , 151 152 153 154 154 155 156 157 157 158 158 159 160 162 163 163 164 165 166 166 167 167 167 168 169 ВЯЗЕМСКИЙ Первый снег Негодование Мои -желания Воли не давай рукам О. С. Пушкиной Нарвский Коляска Зимине карикатуры. У х а б ы . Обозы Простоволосая головка Черные очи Катай-валяй Р у с с к и й бог 177 180 184 185 136 187 183 194 197 198 198 199
Эпиграммы 1. Двуличен он! избави боже! 1. Бесстыдный лжец, презрительной рукой Дорожная дума К ним Слеза і азговор 7 апреля 1832 года К старому гусару Фл ренция Эпиграмма (Синонимы: гостиная, салон) На память К ней Я пережил Листу Раздумье. Мас.іяница на чужой стороне Дрізьям . . В с е сверстники мои давно уж на покое Жизнь наша в старости — изношенный халат 201 201 201 202 203 . 203 205 207 208 208 209 210 211 211 212 216 216 217 КАТЕНИН Наташа Убийца Ольга Певец Услад Старая быль % А. С. Пушкину 221 224 228 236 237 245. РЫЛЕЕВ К временщику А. 11. Ермолову Святополк Артемон Матвеев Волынский Петр Великий в Острогожске Вадим Гражданское мужество Н а смерть Бейрона Т ы посетить, мой друг, желала Стансы Наливайко (отрывки из поэмы): ( I ) Забыв вражду великодушно ( I I ) Исповедь Наливайки Вере Николаевне Столыпиной Бестужеву А. А. Бестужеву (Посвящение поэмы «Войнаровский») . . . 251 252 253 255 257 261 263 261 267 269 270 271 272 273 274 274
Гражданин Агитационные песни: 1. Царь наш, немец прусский II. Ах где те острова . I I I . Т ы скажи, говори IV. Ах, тошно мне V. У ж к а к шел кузнец Послание к А. А. Бестужеву 276 276 2 7 278 280 280 k f O X I . l l . В Е К El* К Пушкину Другу Ницца А. II. Ермолову Участь поэтов Тень Рылеева Луна Родство со стихиями Бессмертие Вопросы Клён Племяннику, Д. Г . Глинке Разочарование 19 октября 1838 года Работы сельские приходят уж к концу Участь р у с с к и х поэтов 283 -83 -84 ..86 287 288 . . -89 290 90 93 93 94 • • • ^95 -96 297 . . 98 ДЕЛЬВИГ К Дидете Пушкину : . . К мальчику , , . ЭпитаФіія Близость любовников . . s. К Кюхельбекеру Подражание Беранже Домик • . . , . . . Романс (Сегодня я с вами пирую, друзья) . Вдохновение Русская п. спя (Ах ты, ночь ли, ноченька) Романс (Только узнал я тебя) Н . М. Языкову . , . С. Д. Пономаревой : Разочарование Романс (Прекрасный день, счастливый день!) Романс (Друзья! Друзья! Я Нестор между вами) M у гам Русская песня (ІІела, пела пташечка) 201 ,02 „02 .,03 0і >04 .04 06 >06 07 03 09 0 Ю 11. il '2 ;ІЗ 313
Русская песня (Соловей мой, соловей) l i a смерть Д. В. Веневитинова Пдиллня Эпиграмма Смер.ь Конец золотого века Эпилог Не осенний мелкий дождичек Поэт З а что, за что ты отравила Смерть, души успокоенье! 314 315 315 315316 316323 323 324 324 325 БАРАТЫНСКИЙ Pc ПЭТ Разлука Финляндия Отъезд Лиде Водопад Разуверение Коншину Поцелуй Лега Две доли Безнадежность Истина Звезда Череп Уверенье Фея Признание Песня Надпись К . . . (Как много ты в немного дней) Девушке, имя которой было Аврора . Элнзийские поля ІІиры Дорога жизни Новинское А. А. Воейковой В альбом СОФИИ Наяда Эпиграмма (Окогченная летунья) Эпиграмма (Свои стишки Тощев пиит) К * * * (Но бойся едких осуждений) Стансы Старик Мой дар убог, и голос мой не громок 329 329 330331 332 333 334 334 335 336 336 337 337 339 340 341 342 341 343' 344 345 345 345 347 353 353 353 354 354 354 354 355 355 356 357
Глупцы не чужды вдохновенья . . Н е подражай: своеобразен гений К 3 . А. Волконской Смерт» К. А. Свербеевой Муза Чудный град порой сольется В дни безграничных увлечений Н а смерть Гете Наслаждайтесь- все проходит! Когда исчезнет омраченье Болящий дух врачует неснопенье Своенравное прозванье Последний поэт Недоносок Бокал Осень Сначала мысль, воплощена Благословен святое возвестивший! Были бури, нопогоды Е щ е , как п ітриарх, не древен я Небо Италии, небо Торквата Звезды Всегда и в пурпуре и злате На что вы дни? Юдольный мир явленья Всё мысль, да мысль! П р е д р а с с у д о к — о н об.юі.ок Что за звуки? Мимоходом Скульптор Спасибо злобе хлопотливой . . . . Люблю я вас, богиня пенья • Филида с каждою зимой -. На посев леса Когда твой голос, о ІІоэт ПироскаФ > 357 358 358 359 350. 361 361 361 36-2 363 ё64 . 364 365 365 368 369 ЗН 375 376 376 377 377 377 378: 378 378 379 379' 380 381 â81 382 382 383 383 козлов Пленный грек в темнице Романс Венецианская ночь ; Байрон Чернец (Посвящение) Плач Ярославны Разбойник На погребение английского генерала сира Джона Мура . . Кн. 3 . А. Волконской Вечерний звон Романс Дездемоны 387 388: 389 392 396 397 399 401 402 403 404
языков Песнь барда во время владычества татар в России Чужбина Песня (Мы любим шумные пиры) Гимн Муза К халату Элегия (Свободы гордой вдохновенье!) Элегия ( Е щ е молчит гроза народа) Ливония Родина Элегии: I. Свободен я: уже іГ^трачу . . ( т II. Я знал живое заблужденье III. Моя Камена ей певала Молитва Гений Две картины Поэт Не вы ль, убранство наших дней « Л. С. Пушкину t Тригорское Аделаиде Сомнение Песпя (Всему человечеству) Песня (Из страны, страны далекой). И. V. Осиновой К няне А. С. Пушкина Песня (Когда умру, смиренно совершите) Пловец Водопад Подражание псалму C X X X V J Весенняя ночь Поэту Д. В. Давыдову „ . 407 408 410 412 412 41.3 414 414 415 415 417 417 417 418 418 418 419 420 421 422 429 429 430 431 432 433 434 435 436 437 438 439 440 ПОЛЕЖАЕВ Четыре нации Песнь пленного ирокезца Песнь погибающего пловца (Арестант) А. II. Лозовскому Провидепне Романс Цыганка Негодование Сарафанчик . (Еще нечто) Опять нечто Венок па гроб Пушкина 445 447 448 451 . 462 464 465 466 468 468 469 470
АЛЕКСАНДР 0Д0ЕВСКПІІ Бал Сон поэта «У Ответ на послание Пушкина «В Сибирь» Умирающий художник Тризна Сетование У з ш щ а Востока . . M. Н7 Волконской Стихи на переход наш из Ч и т ы в Петровский завод . . . . При известии о польской революции Далекий путь Два образа Т ы знаешь их, кого я так любил Кѵда несетесь вы, крылатые станицы? К*** 475 476 476 477 478 478 479 479 480 481 483 484 485 485 486 ВЕНЕВИТИНОВ Послание к Рожалину М ѵ Пушкину Элегия. . .* Моя молитва Три розы Утешение Новгород Я чувствую, во мне горит К моему перстню Завещание (Последние стихи) 489 490 491 49-2 493 493 494 496 497 498 500 ШЕВЫРЕВ Две чаши Сон Ночь (Как ночь прекрасна и чиста) Цыганская пляска Мысль Ночь (Немая ночь! Прими меня) К непригожей матери Петроград Тибр Стансы Риму Стены Рима Ч Послание к А. С. Пушкину Чтение Данта Шнрокко Ода Горация последняя Стансы Эпиграмма-октава 45 Русские поэты — 1 1 0 5 705 . КОЗ 504 505 506 506 507 508 511 513 515 516 516 520 520 521 5-22 522
ТЮТЧЕВ Сасне-Сасне Весенняя гроза Видение Летний вечер Бессонница Альпы Весенние воды Снежные горы К а к океан объемлет шар земной Сон на море Листья . Mal'aria Песок сыпучий по колени Осенний вечер Цицерон Silentium Д у ш а моя — Элизиум теней Безумие Я лютеран люблю богослуженье К а к над горячею золой Я помню время золотое Полдень О чем т ы воешь, ветр ночной Фонтан Что ты клонишь над водами Сумерки Весна Люблю глаза твой, мой друг К а к сладко дремлет сад темнозеленый Е щ е земли печален вид В душном воздуха молчанье Н е то, что мните вы, природа I 2 9 января 1837 Итальянская villa День H ночь Н е верь, не верь поэту Лебедь Наполеон Близнецы Тихой ночью, поздним летом Вновь твои я вижу очн Поэзия Как дымный столп светлеет в вышние Слезы людские, о слезы людские Святая ночь на небосклон взошла 1 5 сентября 1859 К а к нн дышит полдень знойный Н е рассуждай, не хлопочи 525 526 526 527 527 528 529 529 530 530 531 532 532 533 533 534 534 535 535 536 536 536 537 538 538 539 539 540 540 541 541 542 543 544 545 546 546 547 547 348 548 ". . 3 4 9 549 549 549 550 550 551
Н е о с т ы в ш а я от зною О как убийственно мы любим В разлуке есть высокое значенье День вечереет, ночь близка К а к весел грохот летних бурь Предопределение Я очн знал, о эти очи Памяти В . А. Жуковского Чародейкою зимою Последняя любовь У в ы , что н а ш е г о незнанья Я[иколаю] Павловичу] Эти бедные селенья . О, вещая д у ш а моя В с е , что сберечь мне удалосі Е с т ь в осени первоначальной В е с ь день она лежала в забытьи О этот ю г , о э т а Ницца П е в у ч е с т ь ость в морских волнах Н а к а н у н е годовщины 4 а в г у с т а 1 8 6 4 г К а к неожиданно и ярко Ночное небо т а к угрюмо Е с т ь и в моем страдальческом застое Умом — Р о с с и и не понять Пожары Н а м не дано предугадать Природа СФИНКС. И тем она верней 551 552 553 553 554 554 555 555 556 557 557 558 558 558 559 559 559 560 560 561 561 562 563 564 564 565 565 БИОГРАФИЧЕСКИЕ ЗАМЕТКИ О ПОЭТАХ Жуковский Батюшков В . Л. П у ш к и н Гнедич Денис Д а в ы д о в Вяземский Катенин Рылеев Кюхельбекер Дельвиг Баратынский Козлов Языков Полежаев Александр Одоевский Веневитинов Шевырев Тютчев Библиография 569 578 580 591 598 604 610 620 627 635 642 653 658 667 672 677 G83 689 695
Перемет, титул и шмуц-титу.іа художника в. Зенькович. Ответств. редактор 77. Л. Степанов. Техн. редактор С. Брусчловскал. Корректор К. Хорашавина. Гослитиздат Л 1010. Лепгорлнт J0 86». Тираж 15.000. Сдано в набор 23/ХІ 1030 г. Подписано к печати 2/Ш1937г. Бумага 82X110VS2. Уч. авг. л. 12,0. Печ. л. М ѵ 4 . Бѵм. листов l l V s Тип. зн. на 1 бѵм. л. 130360. Цена 8 р. 25 к. Переплет 1 р. 25 к. Заказ ,>8 1105. Набрано и отпечатано во 2-й типографии ОГИЗ'а РСФСР треста «ИолиграФкннга» «Печ. Двор* им. А. М. Горького. Ленинград, Гатчинская, ул., 26.
ОПЕЧАТКИ Стр. Строка Напечатано Читать S6 108 17 с в . 124 18 с в . 283 301 2 „ 9 „ 2 сн. Устремилась Т а к глубоко 11 „ 2 „ 14 с в . лестнице подо мной в самом себе подо мною в себе самом 13 И тверди И елей ветки И в тверди И елей ветви 1832 1823 30S 515 530 534 537 541 677 Зак. 1105 7 сн. „ 15 „ 20 с н . Но с к в о з ь туман И сквозь туман Элегия udaire Природы audire Природа, — Устремлялась Там глубоко лествице




Шжж » I I ШШ В Й 1 Ш f 11 « Н ® : §M I I S I I I E I I 1 Я