/
Текст
ср. В И ГДОРОВА
СЕЛІЕЙ НОЕ
СЧАСТЬЕ
ЛЮБИМАЯ
УЛИЦА
левее
МОСКВА
ѴХЛѴѴЛІМ
советский
Р2
В 41
Ф. Вигдорова — автор книг «Мой класс», «Доро
га в жизнь», «Это мой дом», «Черниговка».
В повестях Ф. Вигдоровой «Семейное счастье»
и «Любимая улица» рассказывается о повседневной
жизни семьи Саши Москвиной. Героиню мы встре
чаем в начале ее жизненного пути, когда она
кончает школу. Расстаемся мы с ней почти через
двадцать лет на выпускном вечере в школе ее
дочери.
Много счастья и не мало горя вместилось для
Саши в это двадцатилетие. Вместе со всей стра
ной ее семья пережила войну... Через восприятие
Саши, работающей в больнице, и сотрудника
газеты Дмитрия Поливанова писательница пока
зывает сложные драматические события, различные
человеческие характеры и судьбы.
В повестях «Семейное счастье» и «Любимай
улица» рассказывается о взаимном доверии, о
воспитании людей, о семье и школе.
Художник А. Голяховская
СЕМЕЙНОЕ
СЧАСТЬЕ
Я прожил много, и мне кажется,
что нашел то, что нужно для сча
стья.
Л. Т о л с т о й. «Семейное счастье»
ПРОЛОГ
Иногда люди думают, будто они первые открыли
прелесть весны, зимы или тишину утреннего моря. Оча
рование человека, неба или дерева. А как Андрей от
крыл Сашу? Очень просто. Он учился в Военно-Воздуш
ной академии. Она кончала школу. Двор, где жила Саша,
был отделен от улицы железной узорной оградой. Была
весна. Саша и Андрей сдавали экзамены. Он — в акаде
мии, она — в своем десятом классе.
5
Андрей только что сдал теорию воздушной стрель
бы. Он не просто сдал. Молодой и очень строгий про
фессор с длинным бледным лицом и узкими зоркими
глазами сказал ему:
— Я рад. С вами можно говорить. Вполне осмыслен
ная речь. И вы умеете самостоятельно мыслить. Моло
дец!
Молодой строгий профессор редко хвалил. А тут он
не поскупился. «Я рад,— сказал он,— молодец! Вы умее
те самостоятельно мыслить!»
Человеку всегда трудно одному со своей радостью.
У Андрея были, конечно, товарищи, но не было семьи.
Как большинство слушателей академии, он снимал ком
нату. И сейчас, когда Андрей вернется домой, мамины
глаза не поднимутся навстречу ему. И он не ответит на
смешливо: «Провалился!»
...Хотелось спать. Сейчас он придет и ляжет. Но ни
кто не прикроет его одеялом. А ведь он знал, что коекого из его товарищей укрывали одеялом, им даже по
давали чай и говорили: «Отдохни, Володя, отдохни, ми
лый!»
Андрей думал обо всем этом, смотрел по сторонам
и попросту не очень торопился..
— Ландыши! — громко сказали над самым его ухом.
— Что? — спросил Андрей и вздрогнул. Весной сту
денты, даже слушатели Военно-Воздушной академии,
становятся нервными и тоже вздрагивают от неожидан
ности.
Цветы продавала злая толстая старуха. Лицо ее чемто походило на пень. Коричневое, и все черты как буд
то слиты. Большой, плоский нос, темные, навек загоре
лые щеки и маленькие щелки почти невидимых глаз.
Она стояла, крепко сжимая в обеих руках весенние
цветы. Руки были мужские, короткопалые. Он часто
потом вспоминал это темное лицо и темные крупные
руки.
— Ландыши! —гаркнула старуха.
— Ну, бабушка! Здорово продаешь цветы! Испугала
насмерть! И не захочешь — купишь!
Он и впрямь купил ландыши и шел теперь по мо
сковским улицам с двумя букетиками в руке.
6
— В добрый час! — прокаркала ему вслед старуха.
Навстречу Андрею шли девушки. В его петлицах, на
рубиновых кубиках поблескивало солнце. И он нес цве
ты. А ведь это — как пароль. Идет и несет кому-то лан
дыши. Его кто-то ждет. Он, наверно, кого-нибудь лю
бит.
А его еще никто не ждал и не любил. Он был. сво
боден. Он не знал тогда, что доживает последние мину
ты своей свободы. Вот сейчас он дойдет до угла... Еще
два дома... Еще один...
Вот ограда Сашиного двора. Во дворе на скамейке
сидела Саша и повторяла физику. У них в школе был
страшный физик. Он очень здорово объяснял, но спра
шивал так, что Саше было не до весны, не до солнца, не
до ландышей. Над ней шумело дерево, но она занима
лась. А дерево это было не какое-нибудь, а каштан.
Есть в Москве такой двор, где растет каштан. Конечно,
это был не киевский каштан — с пышной листвой и кра
сивыми гордыми свечами. Редкие, наперечет, свечки
были маленькие, жалкие, но все-таки это был каштан, и
на нем сидела птица. Ей нравился московский каштан,
киевского-то она не знала, она никогда не летала на юг,
это была простая ворона.
— Карр! — сказала ворона.
И в эту минуту на Сашин учебник упал букетик лан
дышей.
— Ну, что такое!—сердито сказала Саша.— Петька,
это ты? — И она задрала голову к третьему этажу. Там
жил Петька.
— Это не Петька, а я!—сказал Андрей.
Саша повернулась к ограде, от удивления широко
раскрыла глаза, встала, и Андрей увидел ее во весь
рост.
И тут он впал в страшное заблуждение. Ему показа
лось, что он первый на свете увидел ее легкие каштано
вые волосы, вздернутый нос и серьезное, пристальное
выражение синих веселых глаз.
— Карр! — приветливо сказала ворона, выставив изпод листьев каштана свой черный клюв.
— В добрый час!—послышалось Андрею.
7
ЧАСТЬ
ПЕРВАЯ
Андрей родился и рос в Калуге. На окраине стоял
бревенчатый просторный дом. Запах смолы не выветри
вался, не уходил из него, хотя бревна, из которых он
был сложен, были очень старые.
Когда приходила весна, весь дом наполнялся запаха
ми земли, листвы, сада. Комнаты были прохладные, полы
крашеные, чисто вымытые, а в раскрытые окна бежал
ветер.
И теперь, когда Андрей стал взрослым, каждая но
вая весна несла ему эти незабываемые запахи его дет
ства— земли, травы, ветра.
Окна в их доме распахивались рано, гораздо раньше,
чем у других.
В кабинете отца стоял массивный письменный стол,
резной, огромный, и глубокое кожаное кресло. По сте
нам стояли шкафы — очень старые, полные старинных
медицинских книг. Их читал еще прадед Андрея, он и
положил начало этой библиотеке. Отец — Николай Пет
рович — редко снимал их с полки, но дорожил ими.
И все вместе — стол, кресло, книжные шкафы—уважи
тельно называлось «папина библиотека». В папиной би
блиотеке всегда было чисто, прохладно и чуть сумрач
но: окна выходили на север, да еще у самых окон рос
ли кусты бузины.
У мамы тоже была своя комната и свои книги. Но у
мамы все было другое. Ее комнату заливал яркий свет,
и в окна заглядывала сирень. Солнце кочевало от одно
го окна к другому.
Тут не было штор, только легкие светлые занавески.
И казалось, что комната вплывает прямо в сад. На мами
ном кресле всегда лежала какая-нибудь книга, а люби
ла она книги, которые в детстве казались Андрею скуч
ными: Чехов, Гончаров, Ибсен и Гамсун.
Все в мире открывала Андрею мать.
— Послушай, как тихо,—говорила она. И он понял,
что тишину можно слушать.
— Не зажигай света,— просила она,— посидим так.—
И он узнал, как хорошо посумерничать и помолчать
вдвоем.
О
Однажды поздней осенью они шли по лесу, по жел
тым лесным дорожкам. Только выпал первый снег — тон
кий, редкий, словно не снег, а изморось. И вдруг мама
сказала:
— Посмотри, березовые листья как золотые пятаки
на снегу. Верно? А кленовые — как будто след птичьей
лапки. А вот дубовый, распластанный — погляди...
— Как след медведя!—сказал Андрей.
Мать ответила радостным смехом:
— Да, да! Как будто'медведь прошел!
Да, видеть это, радоваться этому тоже научила его
она.
Он не мог бы рассказать, как она воспитывала его,
ОН И не знал, что его «воспитывают». Однажды, вернув
шись из школы, он сказал:
— Мама, Елена Федоровна говорит: «Москвин, ты
ведешь себя примерно, я поручаю тебе после уроков
приносить мне фамилии ребят, которые плохо ведут
себя на перемене». Что же мне делать? Не стану я за
писывать фамилии.
Мать ответила:
— Отчего же? Пиши! Да только всегда одну фами
лию— свою собственную.
Андрею стало весело — в самом деле, как хорошо
и просто она придумала.
А в другой раз было так. Мать работала в саду —
она сама выращивала цветы: ранней весной — незабуд
ки, анютины глазки, летом — розы и флоксы, осенью —
астры и георгины.
Вернувшись из городского сада, где он играл с ре
бятами в казаки-разбойники, Андрей стоял и задумчиво
глядел, как, сидя на корточках, она копается в земле.
Оба молчали. И вдруг, вскинув на него глаза, она спро
сила с мягкой насмешкой:
— А ты не устал стоять?
Ему было тогда лет семь... Пожалуй, никакой самый
беспощадный укор не запечатлелся бы в его памяти так
глубоко, как эти насмешливые слова.
Всю домашнюю работу они делали вдвоем: мыли
полы, летом белили стены (мать не признавала маля
ров). Когда она стирала, Андрей приносйл из колодца
9
воду. А полоскать ходили на речку. Они вместе несли
корзину с бельем, и по дороге он мог спрашивать обо
всем на свете. Она никогда не отвечала: «Тебе это рано
знать» или: «Ты этого не поймешь».
Однажды она рассказала Андрею историю англий
ского капитана Скотта, который открыл Южный полюс
на пятнадцать дней позже норвежца Амундсена. Андрея
долго не оставляла мысль о том, как они шли обрат
но— пятеро друзей по Снежной пустыне на отяжелев
ших лыжах, обманутые в своей надежде, в своей мечте.
Подумать только — опоздать на пятнадцать дней!
Он видел капитана, который, лежа в палатке, окоче
невшей рукой выводил на бумаге последние слова дру
зьям и родным. Их нашли мертвыми. Кажется, через
год. Они лежали так, как их застала смерть,— обману
тые, обессиленные, но не сдавшиеся. Тогда не было
молетов,— думал Андрей. Я бы сел на самолет и поле
тел бы к ним. Я приземлился бы и — вот она, палатк<
я бегу, бегу туда, ноги вязнут в снегу...
— Капитан Скотт,— говорил он дрогнувшим го юсом,— вы спасены! Я советский летчик! Я прилетел за
вами!
— Как я рад!— отвечала за капитана Скотта мама.
Этот ответ казался Андрею легкомысленным, он ожи
дал слов более высоких, красивых, торжественных, а все
же он радовался, что она так быстро, так легко вошла
в игру, не придирается, не говорит: «Тогда еще не было
советских летчиков»,— нет, ей ничего не надо объяс
нять.
— Помогите моим друзьям,—говорит она.— Они
вели себя мужественно!
Да, да! Именно так должен был отвечать капитан!
Первое его слово не о себе—о друзьях!
И Андрей поил отважных исследователей вином, да
вал им лекарства, сажал их в самолет, и они летели вы
соко над бескрайней снежной равниной.
Проснувшись утром, Андрей слышал:
— Здравствуй, милый!
Так говорила она и проводила рукой по его щеке.
И звук этого голоса он вызывал в своей памяти всякий
раз, когда ему бывало трудно, уже много времени спу
10
стя после ее смерти. «Здравствуй!» — это слово означа
ло, что начинался день, что они будут вместе. И сейчас,
уже взрослым, увидев чашку с молоком, он вспоминал
ту, белую в красных горошинах чашку, которая ждала
его когда-то на кухонном столе. Придя из школы, он
останавливался у порога и переобувался, чтобы не на
следить в комнатах. И горячая плита, и потрескиванье
дров, и чашка с молоком, и простое слово «Здравст
вуй!»— все это наполняло его ощущением покоя.
Главным человеком в доме была она. Андрей вырос
с этим чувством и не понимал, как может быть иначе.
В их доме все комнаты постоянно—даже поздней
осенью — были полны цветов. Цветы стояли в банках,
кувшинах, ведрах. Они стояли повсюду и часто мешали
отцу, но он никогда не забывал сказать, разводя боль
шими руками:
— Какая прелесть твои цветы, Анюта!
Когда мать играла на старом пианино, где до диез
не откликалось вообще, а фа простуженно дребезжало,
отец слушал задумчиво и благоговейно.
Он был старше матери, и Андрей с детства помнил
его сутулым, с седыми висками, в очках. Даже на дет
ской фотографии Николай Петрович походил на себя
взрослого — сутулый подросток в очках. И так было
странно, что его когда-то называли Колей.
Мама хоть и говорила ему «ты», но называла Нико
лай Петрович. А отец говорил ей Анюта или «дитя мое».
И Андрею это нисколько не казалось смешным. Появи
лись у матери седые волосы и морщины прорезали вы
сокий, чистый лоб, а отец все говорил «дитя мое».
Однажды Андрей услышал, как отец его товарища,
Вани Покатилина, сказал жене: «Да ты сдурела!» Анд
рею показалось, что сейчас обрушится потолок. Со стра
хом посмотрел он на Ванину маму, на самого Ваню,—
никто и бровью не повел. Только мать ответила: «Сам
ты сдурел!»
...А город? Что на свете было лучше Калуги? Тихие
улицы, шелест деревьев, и на окраине, почти у самой
Оки, простой деревянный дом, каких в Калуге много,—
дом Циолковского. Андрей часто видел высокого, боро
датого старика в очках. Видел часто, но лучше всего за11
помнил одну встречу. Ничем она не была примечатель
на, но отчего-то запала в память. Андрей увидел его из
далека и сказал себе: «Я поздороваюсь. На этот раз я
поздороваюсь. Я скажу: «Здравствуйте, Константин Эду
ардович»...
Старик приближался. Андрею казалось: все в нем —
величие. И рассеянная походка, и сосредоточенное
лицо. Он шел, опираясь на палку, ничего не слыша.
Андрей шагнул к нему навстречу и... ничего не сказал.
Он не посмел нарушить молчание, не посмел спугнуть
тишину, которую нес в себе этот человек. И долго стоял
Андрей, глядя вслед старику. А тот все шел и шел к
реке, где ожидала его своя лодка...
Никому в этом не признаваясь, Андрей горячо верил,
что будет среди тех, кто первыми полетят на Марс. Этоѵ
микроб жил в воздухе его города, где так часто слыик
лось волшебное слово «звездоплавание». Андрей тве;
до верил, что на Марсе есть люди,— в этом его убед^.іи
«Аэлита» Алексея Толстого и Циолковский, с которым
он так и не посмел заговорить.
Андрею было шестнадцать лет, когда умерла мать.
И детство сразу кончилось. Стало темно. Во все щели
дома вползала тоска. Она не давала ни жить, ни дышать.
Все, что радовало при матери,— цветы в палисаднике,
небо, трава, деревья,— все превратилось в боль, все на
поминало о ней.
Когда отца не было дома, Андрей входил в ее ком
нату. Тут ничего не изменилось. На письменном столе
лежала раскрытая книга, на ночном столике стояли ее
лекарства, поблескивало стекло ее маленьких круглых
часов.
— Николай Петрович,— говорила отцу соседка,— но
сильные вещи надо бы раздать за помин души. А, Ни
колай Петрович?
Отец не отвечал и, сутулясь, уходил к себе. Мамины
вещи по-прежнему висели в шкафу. Отец нес в себе
свое горе мрачно, не расставаясь с ним ни на минуту,
и целыми днями пропадал в больнице.
Случалось, Андрей не видел отца по нескольку дней.
Отец не знал, как Андрей учится, не замечал, что сын
вырос из своего прошлогоднего пальто. Андрей боялся
12
напоминать о себе, он часто ночевал у Вани Покатилина,
где громко разговаривали и смеялись. Ему трудно было
слышать чужой смех, но еще труднее оставаться в мол
чании своего дома. Это была не та тишина, которую она
любила и его научила любить.
Отец все так же принимал больных, по первому зову
шел на другой конец города или выезжал на село. Лицо
его было угрюмым, беспощадным, злобным. Андрей
удивлялся, что это лицо никого не отпугивает, что к отцу
по-прежнему идут за помощью и советом. Андрей не
обращался к нему ни за деньгами на завтрак, книги,
кино, ни с просьбой купить новые башмаки.
И вот пришел день — это было в 1931 году,— и Анд
рей, запинаясь (он отвык говорить с отцом), сказал Ни
колаю Петровичу, что райком комсомола направляет
его в Оренбургское летное училище и что завтра он
уезжает.
Отец поднял на него глаза и вдруг спросил:
— А я? Я-то как же? Один?
Махнув рукой, он ушел к себе в кабинет. И долгодолго потом, среди ночи, утром на занятиях, на улице —
внезапно, как удар в сердце, Андрей слышал этот го
лос, эти слова: «А я? Я-то как же? Один?»
Он уехал, но разлука с отцом кончилась. «Прости
меня,— писал отец,— я очень виноват перед тобой. Ты
был оставлен мне в наследство, я не смел забывать о
тебе, не смел так подчиняться горю. Не забывай, пиши».
Андрей не забывал. Он писал отцу, приезжал к нему
в отпуск, и они радовались друг другу заново, как если
бы встретились впервые.
Андрею было семнадцать, когда он поступил в учи
лище. Его зачислили на отделение летнабов — летчиковнаблюдателей. Там учили бомбометанию, разведке, кор
ректировке стрельбы, аэрофотосъемке. Это было не то,
о чем он мечтал, но это требовало хорошей головы,
умения вести расчеты, а у Андрея было за плечами де
вять классов, по тому времени огромное образование.
Кончил он ускоренно — за год и попал в бригаду бом
бардировщиков в небольшое местечко на Украине.
Когда в 1934 году «Челюскин» потерпел крушение,
Андрей был уже штурманом отряда. Казалось, сбу
13
дется детская давнишняя мечта: лететь, спасти, выру
чить!
Он подал рапорт командиру эскадрильи, тот пере
дал командиру бригады. Комэск отнесся к рапорту серь
езно. Он не сказал Андрею: «Куда ты лезешь, безусый
мальчишка?» Он считал, что такому штурману, как Ан
дрей Москвин, любая задача по плечу. Вообще он счи
тал, что знание синусов и косинусов в сочетании с лет
ной практикой должно делать чудеса. Но командир
бригады вызвал Андрея и объяснил ему, что там, на Се
вере, нужны летчики-полярники. А ему, Андрею, он при
смотрел другую судьбу.
— Ты у нас самый грамотный,— сказал он,— у тебя
девятилетка! Ты, я слышал, по бомбометанию и аэро
фоторазведке формулы выводишь, прицелы отлично
знаешь, на полигоне лучше тебя никто не бомбит. Пой
дешь осенью в Воздушную академию, на командный
факультет. Будешь большим штурманом.
Так случилось, что в 1934 году Андрей уехал в Мо
скву, в Военно-Воздушную академию имени Жуковского.
Ничего,— думал Андрей,— мой час придет! Я знаю,
придет!
* * *
Саша тоже потеряла мать, но гораздо раньше, чем
Андрей. Ей было тогда всего три года. Через год в их
дом пришла новая мама, все называли ее мачехой. Со
седки жалели Сашу, тетки — сестры отца — смотрели на
мачеху настороженно.
Саше было четыре года, мачехе — тридцать. Это
была тихая женщина с голубыми добрыми глазками и
светлыми волосами. По дому она ходила неслышно и
всех немножко боялась, даже Сашу. Особенно она боя
лась своего мужа, Константина Артемьевича. Когда он
начинал громыхать своим зычным голосом, она вся за
мирала, светлые глаза ее часто-часто моргали, и она го
ворила:
— Успокойся, голубчик, не надо волноваться.
А он и не волновался, он просто всегда так гово
рил— шумно, напористо, размахивая руками. Хохотал
он так громко, что на столе звенела посуда. Он был вы
14
сокого роста, широк в плечах, и рядом с ним мачеха
казалась совсем незаметной.
Когда они шли в гости, мачеха, Нина Викторовна,
собиралась старательно. Она завивалась и пришивала к
платью .белый воротничок,— она не хотела ударить в
грязь лицом перед родней и знакомыми мужа. Но в го
стях она все больше молчала, и на лице у нее, казалось,
было написано: «Не обращайте на меня внимания, я так
просто, я ничего».
Мачеха работала бухгалтером в стройконторе, но за
домом глядела хорошо. Она научилась готовить все ар
мянские блюда (Константин Артемьевич по отцу был ар
мянином), а у себя в стройконторе даже осмеливалась
говорить: «У нас в Эривани...» и «Наша армянская кух
ня...» На работе ее так и прозвали: «Наша армянская
кухня».
С Сашей она обращалась так же осторожно и робко,
как и с Константином Артемьевичем, стирала и гладила
ей платья, заботливо вплетала ленточки в косы и
никогда ни за что не выговаривала. Сначала Саша назы
вала ее просто «мачеха»: «Мачеха, купи мне морожено
го!», «Мачеха, дай конфету!»
Нина Викторовна очень обижалась, даже плакала.
Однажды Константин Артемьевич подошел к Саше, гроз
но помахал перед ее носом указательным пальцем и
сказал:
— Чтоб я больше этого не слышал!
Папиного пальца Саша нисколько не испугалась, не
сразу поняла, чего от нее хотят, но довольно скоро сама
по себе стала называть Нину Викторовну мамой.
Потом родился Леша, и Нина Викторовна повеселела,
а родня сразу, словно по команде, подобрела к ней; как
ни говори, первый сын в семье!
Дети росли, не доставляя Нине Викторовне особых
хлопот. Саша была тихая и послушная девочка. Она це
лые дни проводила во дворе, а потом пошла в школу.
До третьего класса она училась хорошо, а когда пере
шла в третий, Нину Викторовну вызвала классная руко
водительница и сказала, что девочка перестала зани
маться: не учит стихов, не решает задач.
Добиться от Саши толку было нельзя.
15
— У меня отшибло память! — повторяла она слова,
слышанные от соседки тети Даши.
Нина Викторовна и Константин Артемьевич сидели с
ней часами, пытаясь втолковать ей самую простую из
простых задач, учили с ней стихи, но она смотрела в сте
ну прозрачными синими глазами. Было ясно, у ребенка
и впрямь отшибло память.
Константин Артемьевич выходил из себя. Белки его
глаз сверкали, он кричал:
— В нашей семье все кончали с золотыми медаля
ми! У нас во всей родне только двое со средним обра
зованием! У нас аспиранты! Научные работники!
Если говорить правду, кто-то из теток действительно
кончил гимназию с серебряной медалью, а в Эривани
преподавал в университете географию дядя Гурген. Но
на этом пышный список кончался. Вся надежда была на
будущее поколение, но будущее поколение бастовало:
Саша забыла все, даже таблицу умножения.
— Нина,— сдерживая себя, тихим, но грозным голо
сом говорил Константин Артемьевич,— не скрывай от
меня, что случилось? Может, она ушиблась? Может, она
упала с лестницы? Я поставлю на ноги всю медицину!
В ответ Нина Викторовна тихо плакала. Спокойной
была только одна Саша. Прозрачными и отчужденными
глазами, не моргая, смотрела она, как бушует отец, слу
шала тихий, виноватый плач матери («недоглядела!»).
Саше запретили гулять во дворе, ее то сильно жале
ли, то строго наказывали.
А Саша сидела посреди комнаты на полу и вместе
с маленьким Лешей строила из кубиков железную доро
гу. Она отлично помнила таблицу умножения и стихи, в
которых говорится о грозе в начале мая. Все она знала
и все помнила. Просто она решила остаться на второй
год. Другого выхода у нее не было.
Сашина учительница Тамара Сергеевна была как все.
Учительница и учительница. А вот в младшем, втором
классе учительница была необыкновенная. Она играла
с детьми на переменах (а Тамара Сергеевна уходила в
учительскую). Та, другая, после уроков читала ребятам
сказки (а Тамара Сергеевна скучным голосом говорила:
«В пары! В пары! Спускайтесь тихо!»).
16
Во втором классе учительница была такая, что хоте
лось все время быть около нее. И еще во втором клас
се Саша углядела девочку Юлю — рыжая, кареглазая,
веснушчатая, она была красивее всех. На переменках она
бегала, прыгала, и Саше казалось, что она не бегает, не
прыгает, а танцует. Голос ее звенел на весь коридор.
Она задирала ребят, дразнила их, но никто на нее не
обижался.
Саша толклась возле второго класса «в» все пере
мены напролет, но заговорить не осмеливалась.
И вот однажды она догнала Анну Дмитриевну на ули
це и пошла рядом с ней. Собравшись с духом, она ска
зала решительно:
— Я в третьем классе, но я хочу учиться у вас!
— Да,— вздохнув, ответила учительница,— я тоже хо
тела бы стать на год моложе!
— А я не хочу, чтоб мне стало восемь. Пусть остает
ся девять. Но я хочу к вам. И к Юле.
Учительница остановилась и посмотрела на Сашу
пристально.
— Что же нам делать? — сказала она.— Ты на год
старше моих детей, не оставаться же тебе на второй
год.
Молодая учительница и подумать не могла, какое ре
шение подсказала Саше. Она погладила девочку по го
лове и простилась с ней.
— Приходи в гости в наш класс.
А Саша приступила к делу. Она твердо решила ос
таться на второй год. И осталась.
И вот пришло первое сентября. Второгодница Саша,
очень счастливая, вошла в класс к своей новой учитель
нице. Все, все в этом классе было хорошо, более того:
прекрасно! А девочка Юля —рыжая, кареглазая, веснуш
чатая — была лучше и красивее всех.
— Давай дружить! — глубоко вздыхая, сказала Саша.
— Чего? — ответила Юля.
— Давай дружить! — повторила Саша.
— А я не хочу!
— Почему? — тихо спросила Саша.
— Почему, почему! Потому, что кончается на «у»! —
И, подумав, Юля прибавила:—Ты второгодница!
2
ф. ВигДЭрова
17
Что? — дрожащими губами сказала Саша.— А мо
жет, у нас только двое со средним образованием.^ мо
жет, у нас все с медалями... У нас... У нас...
Саша тихо вышла в коридор и всю перемену простоя
ла одна, глядя в окно. В упрямой ее голове зрело новое
решение, сулившее на этот раз много радости Констан
тину Артемьевичу.
Начала Саша с того, что перестала глядеть в Юлину
сторону. Потом она выучила все стихи из «Родной речи».
Потом налегла на учебники по естествознанию, геогра
фии, истории. Она выучила их от корки до корки. Едва
учительница открывала рот, как Саша поднимала руку и
говорила:
— А я это знаю!
— Вот и прекрасно! — говорила Анна Дмитриевна и
продолжала рассказывать дальше.
Саша знала все. Нет, это не было хвастовством, она
действительно все знала. Но коварная Юля заявляла:
— А что такого? Она же второгодница!
Что было делать? Саша стерпела и это. Но она твер
до стояла на своем, не разговаривала с Юлей и училась
отлично.
Как часто бывает, победа пришла неожиданно.
— Давай сядем вместе!—сказала Юля, когда они
Перешли в четвертый класс.
Снова было первое сентября и новая, еще не знако
мая классная комната, пустые парты, гладкие, черные,
которых еще не коснулся ни один перочинный нож.
Саша стояла на пороге, не видя, не слыша, как ребята
шумно рассаживаются. Она видела только Юлю.
— Мы обе рассеянные, давай сядем вместе, побли
же к доске,— повторила Юля.
Рассеянные! Обе! Вот счастье! Обе! Подумать толь
ко! И Саша пошла рядом с Юлей, они сели на первую
попавшуюся парту и принялись болтать — за минувший
год много накопилось такого, что необходимо было ска
зать сейчас же, не теряя ни минуты!
— А я еще давно,— захлебываясь, говорила Юля,—
я еще давно хотела тебе сказать...
— Так почему же не сказала?
* — Я боялась. Помнишь, мы ходили на экскурсию, а
18
ты еще сказала: «Не люблю воображалок!» Я решила,
что ты про меня, и поэтому...
— Ну что ты! Это я про Валю Дудорову. А как раз
на той экскурсии я хотела подойти, но ты отвернулась
и пошла с Танькой...
В школе с этого дня все стало хорошо и счастливо.
Школа была настоящей Сашиной жизнью, она никогда
не искала ни тепла, ни света, ни развлечения на сторо
не— все самое дорогое было здесь: друзья и любимая
учительница.
Когда Сашин класс кончил начальную школу, ребята
записали в протоколе: «Постановили: просить Анну
Дмитриевну, чтобы перешла с нами в пятый класс и ос
тавалась бы с нами вместе до самой старости». И она
осталась с ними до конца, до самого десятого класса и
учила их литературе и русскому языку.
Дома тоже все было хорошо. Родители не жалова
лись на Сашу: послушная девочка, хорошо учится, на
верняка получит похвальную грамоту. И только иногда,
изредка возникала та Саша, что упрямо смотрела про
зрачными, невидящими глазами, та упрямая Саша, кото
рую было ни уговорить, ни переспорить.
Она любила петь, играла по слуху на гитаре, на ман
долине, на балалайке. Ее хвалила учительница пения, $
на школьных вечерах она всегда выступала в хоре.
— Мы будем учить ее музыке! — решил Константин
Артемьевич.
Он пригласил учительницу и взял напрокат пианино«
— Когда женщина играет на рояле...— говорил он
мечтательно и умолкал. Всем было ясно: это красиво^
поэтично, это украшает семейную жизнь.
Саша с нетерпением ждала учительницу. И она при
шла. И стала учить Сашу гаммам.
— У Саши абсолютный слух! —е гордостью говорила
Нина Викторовна всем знакомым.
Но разве для гамм нужен слух? Саша решила: не ну
жен. Когда после школы она должна была садиться за
пианино на час, потом на два и играть, играть ненавист
ные гаммы, ей казалось, что на улице дождь бьет о стек
ла нескончаемо и нудно. Саша глядела на часы, но
стрелки будто застывали на месте. Закусив губу, Саша
2*
19
снова принималась за гаммы, ненавидя взятое напрокат
пианино и эти черно-белые клавиши.
— Руку! Как ты держишь кисть? Это уродливо! — го
ворила учительница.
До чего же все это было не похоже на счастье, ко
торое испытывала Саша, когда, оставшись одна в пустом
школьном зале, она откидывала крышку рояля и начи
нала играть, что хотела. Как ей были покорны клавиши,
как гулко звучала мелодия, если Саша нажимала на
педаль. Тут ей никто не мешал нажимать на педаль и ни
кто не говорил, что она уродливо держит кисть. И не
пременно открывалась дверь, на цыпочках входил ктонибудь из ребят, садился рядом и слушал. Ребята гово
рили друг другу: «Вот здорово!» А Юля поясняла:
«У Саши абсолютный слух!» (Она была добрая девочка
и очень хорошая подруга.)
Саша занималась музыкой около года, а потом ска
зала решительно:
— Больше не буду!
— То есть как? — поднимая брови, спросил Констан
тин Артемьевич.
— А вот так.
Все уговоры и просьбы родителей разбились о Саши
но упрямство. Окаянное пианино унесли под укоризнен
ными взглядами соседей. Кто-то другой, несчастный и
терпеливый, стал разучивать на нем гаммы. И пусть его!
Опять все пошло мирно.
— Мне с ними хлопот нет,— говорила Нина Викто
ровна.— Леша хоть и баловной, но такой любящий. Его
всегда можно уговорить. Да и Сашу тоже. Нет, ничего
не скажешь: легкая девочка.
И вот легкая девочка перешла в десятый класс. Ей
минуло восемнадцать (она ведь оставалась на второй
год!).
Саша сидела во дворе и готовилась к выпускным эк
заменам: она учила физику.
* * *
Много раз вместе со своими одноклассниками Саша
обсуждала проклятый вопрос: могут ли дружить маль
чик с девочкой? Почти все говорили: да, могут«
20
Ну хорошо — дружба возможна. А возможна ли лю
бовь? А что такое любовь? А бывает любовь с первого
взгляда? Судя по «Евгению Онегину», бывает. Но ведь
Писарев подвергал сомнению чувство Татьяны и смеял
ся над ним? Нет, Саша считала, что любви с первого
взгляда быть не может. Потому что для любви нужны:,
а) взаимное уважение, б) общность взглядов.
А для этого, в свою очередь, нужно знать друг дру
га, иначе как поймешь, общие ли у тебя взгляды? Дома
тоже говорили, что чувство надо подвергать долгой про
верке. Нина Викторовна, например, до замужества лю
била Константина Артемьевича пять лет, еще когда жива
была Сашина мама.
...И вот на учебник физики упал букетик ландышей.
За решеткой двора стоял молодой летчик. Он смотрел
на Сашу. Потом он поднял руку и стянул с головы пи
лотку, темные волосы рассыпались и упали на лоб. Изпод темных бровей смотрели глаза — коричневые, боль
шие и теплые.
Стояла ранняя весна, но лицо было обветренное, за
горелое, и особенно белыми казались зубы, в мгновен
ной улыбке осветившие лицо.
Было странно, что он в военной форме,— перед Са
шей стоял юноша, почти ее ровесник. Рукава гимнастер
ки были чуть коротковаты, и большие сильные руки как
будто выросли из них.
Она подошла к решетке, из-за решетки обдал ее все
тот же коричнево-ясный, светлый взгляд. Губы были
твердого, чистого рисунка, а ресницы длинные, как у де
вушки.
— Как вас зовут? — спросила Саша.
— Андрей. А вас?
— Заходите к нам,— сказала она вместо ответа. Она
и вправду могла сказать так: этот двор принадлежал
ой — и двор, и скамейка, и каштан.
Он сел на скамейку, и оба разом замолчали. Стало
неловко. Оба почувствовали эту неловкость и почему-то
засмеялись. И Саша поняла, что общность взглядов у них
полная. И еще Саша поняла, что любовь с первого
взгляда бывает.
21
Что долго рассказывать? Экзамены полетели вверх
тормашками. Саша сдавала их, но она больше ничего не
учила — ни биологию, ни историю, ни алгебру.
Она никогда не думала, что можно так бездумно и
легко дойти пешком от Серебряного переулка до Воро
бьевых гор. Они шли и молчали. Иногда, поднимая го
лову, она видела рядом смуглый мальчишеский профиль,
твердый подбородок, как будто давным-давно знакомую
твердую линию губ. И она спрашивала себя: как я жила
прежде?.. Как будто можно называть жизнью завтрак,
обед, школу, учебники.
Они шли рядом, но он не брал ее под руку. И она
отстранилась, когда случайно, при переходе через улицу,
ее плечо коснулось его руки.
И вот были сумерки, над головой шелестели деревья
Нескучного сада, а под ногами шуршал песок дорожек.
Его рука чуть приподнялась и опустилась. Затаившись,
испуганная Саша ждала. И опять поднялась рука, рож
дая страх и надежду, робко, нежно коснулась Сашиной
руки и, осмелев или, может, отчаявшись, крепко сжала
Сашины пальцы.
Так вот чего она ждала! Так вот что ей было надо!
И, будто услышав, Андрей уже не отпускал ее руки. Они
шли, как двое детей, по дорожкам сада, держась за
руки, не глядя друг на друга, по новой, только что от
крывшейся им стране.
И вдруг, как гром среди ясного неба, раздался сви
сток. Перед ними стоял милиционер. Он глядел сурово,
и голос его звучал холодно, когда он сказал:
— Попрошу освободить территорию, парк закры
вается!
Снова они попали в шум улицы, в сутолоку машин, в
толпу. Но их страна была обитаема, они были не одни.
Саша вдруг поняла: в этом большом городе, где шла,
не останавливаясь, своя, деловая жизнь, было много
влюбленных. Они стояли в подъездах, сидели на скамей
ках бульваров, шли по улицам, взявшись за руки. Их тол
кали, им говорили: «Да посторонитесь, загородили
дверь!» На них оглядывались. Но они ничего не замеча
ли, ничего не видели. Похоже было, что страну влюб
ленных окружала невидимая высокая стена и над ними
22
были не властны ни милиционер, ни дворник, ни прохо
жий, ни чужая насмешливая улыбка, ни машины, кото
рые так и норовили сбить их с ног.
— До свидания!—сказал Андрей, проводив Сашу до
дому. Оба стояли под каштаном.— Ты сердишься? По
чему ты молчишь? — спросил Андрей.
Она стояла перед ним, сдвинув брови, сжав губы, ма
ленькая и тихая. Испугавшись, не зная своей вины, он
положил ей руки на плечи и — он сам не мог бы расска
зать, как это случилось,— поцеловал ее. Поцеловал — и
ужаснулся. Ужаснулся и поцеловал еще раз.
Саша замерла.
— Погоди,— сказала она,— я хотела спросить. По
слушай... Это значит... Это... мы, что ли, любим друг
друга?
И тогда, будто освободившись, найдя слова, которые
искал и которые она ему подсказала, он ответил тихо и
внятно:
— Я тебя люблю.
* * *
— Ты сошла с ума! — кричал Константин Артемьевич^
хватаясь за сердце.
— Костя, голубчик, не волнуйся! — плача, уговарива
ла Нина Викторовна.
— Нет, что позволяет себе эта девчонка! Ты распух
стила ее!
Он повернул к Саше бешеное лицо.
— Я издеваться над собой не позволю! Это тебе не
уроки музыки, захотела — бросила. Я тебе покажу — за
муж! Ты помнишь,' что тебе восемнадцать лет?
— Джульетте вообще было четырнадцать,— сказала
Саша.
— Вообще! Ты сльішишь, Нина,— «вообще»! На что
ты намекаешь?
— Я не намекаю. Я прямо говорю: я вышла за«
муж!
— Что? — сказал Константин Артемьевич, пошатнул
ся и сел на диван.
— Нет, ты и вправду ненормальная,— откликнулась
Юля.—Ты ведь завалила все экзамены!
23
— Почему завалила? У меня по всем предметам
«хорошо».
— Ты должна была получить похвальную грамоту!
В вуз без экзамена, дура ты ненормальная!
т— Ах, да какое это имеет значение! — отвечала
Саша, стараясь глядеть поверх Юли, хотя Юля была
выше на целую голову.
И Юле показалось, что Саша уходит от нее, уходит
далеко и что она никогда ничего про Сашу не знала.
— Ты же сама говорила: чувство надо проверить!
— Мы проверили,— коротко отвечала Саша.
— Я не пущу его на порог! — закричал с дивана Кон
стантин Артемьевич.
— А мы едем завтра в Калугу,— ответила Саша.
...Они уезжали в Калугу вечером. На перроне стояли
тетя Вера и тетя Маргарита. Тетя Вера была невысокая,
смуглая, в очках. Тетя Маргарита — грузная, многослов
ная, с большой родинкой на подбородке. Она держала
в руках букет сирени.
— Обидели вы отца, молодые люди,— говорила она
строгим басом.
— Право, я этого не хотел,— серьезно и грустно
оправдывался Андрей.— Но Константин Артемьевич не
пожелал меня видеть. Что же мне оставалось делать?
— Посоветовались бы со мной,— басила тетя Марга
рита.— Я не враг. Я старшая в нашей семье... Я женщи
на, наконец.
— Вы правы, правы, конечно,— виновато отвечал Ан
дрей.— Я просто не догадался.
Он не смел признаться, что Саша ни словом не об
молвилась о существовании тети Маргариты. Саша стоя
ла рядом в пестреньком ситцевом платье и пристально
смотрела в конец перрона.
Она не слышала, как тетя Маргарита учила уму-разу
му ее и Андрея и твердо наказывала ей уважать муж
нину родню. Она все смотрела и смотрела в конец пер
рона.
Константин Артемьевич выплыл из толпы, чуть зады
хаясь, вытирая платком лоб. Рядом с ним семенила за
плаканная нарядная Нина Викторовна.
24
і— Рад познакомиться! — сухо отчеканил Константин
Артемьевич, протягивая Андрею руку и не глядя на Сашу.
— Я тоже, я тоже очень рад,— заволновался Ан
дрей.— Я очень много слышал о вас...
Константин Артемьевич грозно захохотал.
— Что ж, и на том спасибо,— ответил он.
— Отъезжающие, в вагон! — сказал проводник.
Саша заметалась. Константин Артемьевич все еще не
смотрел на нее. И тут, забыв обо всем, Саша кинулась
к отцу и сказала:
— Не сердись!
— Отъезжающие, в вагон! — напомнил проводник.
А Нина Викторовна тем временем целовала Андрея.
Тетя Вера плакала, тетя Маргарита сморкалась и совала
букет сирени проводнику.
С подножки вагона, сквозь слезы, застилавшие ей
глаза, Саша смотрела на удалявшийся перрон и не ви
дела никого, кроме отца. Он бежал следом, махал ру
ками и что-то кричал.
Поезд ушел. Тетя Маргарита повернулась спиной к
Константину Артемьевичу, бросив на ходу:
— Выгнал из дому родную дочь! Это тебе не восем
надцатый век, женское достоинство надо уважать.
— Да, да, эти суфражистские идеи мне давно извест
ны,— грустно ответил Константин Артемьевич. И, взяв
под руку Нину Викторовну, пошел прочь с вокзала.
л * *
Шесть утра. Калуга еще спит. Звенят птицы. Под ноги
Саше шарахнулась курица.
— Почему она голубая?
— Ее выкрасили синькой, чтоб не спутать с сосед
ской. А ты думала, это синяя птица?
Что ж, Саша не удивилась бы сейчас и синей птице.
Ей чудится, будто она уже была здесь когда-то. Кажет
ся, и закрыв глаза она найдет здесь любую улицу, лю
бой переулок, и дом Циолковского, и домик, где рос
Андрей. Еще в Москве он рассказывал ей обо всем —
о поляне, где пускал бумажного змея, о камышах у бе
рега, где стояла его лодка.
Он рассказывал, и Саше казалось, что она слышит,
25
как с тихим плеском отталкивалась лодка от берега, ко*
гда он уходил с Ваней Покатилиным на рыбалку. Саша
видела аиста, который каждую весну, прилетал к соседу
на крышу. Она говорила:
— Это та улица, где ты заблудился? А тут вы с ма*
мой подобрали голубя с подбитым крылом? Это здесь
ты подрался с Ваней?
Она перепутала все улицы и переулки, но помнила
все, что он рассказывал.
В одной руке Андрей нес их общий чемодан, другой
держал Сашину руку, как тогда, в Нескучном саду. И ни
что им здесь не мешало, никто на них не оглядывался»
Вместе, вместе! Теперь они одни: вдвоем!
— Мой дом!—сказал Андрей и, взглянув на Сашу*
повторил: — Наш дом!
Они стояли у палисадника, и Саша увидела дом о
осевшей кровлей, покосившийся, давно не крашенный»
Только ставни голубые, веселые. А палисадник малень
кий, в глубине его пестрая клумба с анютиными глазка*
ми и рядом низкая деревянная скамейка.
Андрей отпустил Сашину руку и быстро, не огляды*
ваясь, поднялся на крыльцо. Он толкнул дверь плечом,
она отворилась. Будто забыв о Саше, он вошел в сени
и окликнул:
— Ты спишь? Мы приехали!
Саша стояла на крыльце и не знала, как быть: идти ли
за ним или ждать на пороге.
— Где вы, дитя мое? — услышала она, и старые руки
обняли ее, над ней наклонилось' сухое лицо, и лоб ей
оцарапала щетина небритой щеки.
Николай Петрович был в украинской рубахе с рас
стегнутым воротом, на глазах поблескивали очки. Обняв
Сашу за плечи, он повел ее в комнаты. Коридор обдал
Сашу запахом квашеной капусты. Дверь распахнулась,
и раньше, чем Саша успела разглядеть комнату, из-за
стола неуверенно поднялась женщина. Лицо у нее было
доброе, немолодое, на плечах цветастый платок.
— Елена Кирилловна, знакомьтесь, пожалуйста: это
Саша, жена Андрея.
«Жена!» Как странно, будто впервые в жизни услы
шанное, прозвучало это слово.
26
Лицо женщины пришло в движение, полные щеки поЙлыли кверху, кожа у глаз собралась в морщины. Она
улыбнулась.
— Здравствуйте! Будьте хозяйкой,— засуетившись,
сказала Елена Кирилловна.— Да что это я! — она всплес
нула руками.— Чаю, молочка с дорожки!
Она засеменила в кухню, и даже платок, сползший
Е плеча, выражал неуверенность и суетливость.
Елена Кирилловна собрала на стол и вдруг, поклонив
шись Саше, указала ей на место подле Николая Пет
ровича.
;— Хозяйкой, хозяйкой будьте! — повторила она.
Отец вскинул на Елену Кирилловну виноватые, почти
страдальческие глаза. Почему? — подумала Саша. Что
его огорчает?
Через открытые окна врывался в комнату летний
день. От легкого ветра чуть постукивали незакреплен
ные ставни. Разговор то и дело обрывался. Все были сму
щены. Елена Кирилловна разливала чай, накладывала в
тарелки гречневую кашу, то присаживалась к столу, то
снова выходила на кухню. И вдруг Саша подумала: кто
она им? Все делает по-домашнему, по-родственному. Ан
дрей рассказывал: какая-то женщина ведет у отца хо
зяйство, отец ухожен. Ведет хозяйство? Нет, наверно,
'Андрей говорил про кого-нибудь другого. А это — жена.
Саша почему-то знала это <гвердо: жена, хоть отец гово
рил ей «Елена Кирилловна», а она ему «Николай Пет
рович».
Андрей же — Саша это тоже почему-то понимала —
ничего не знал. И ей вдруг показалось, что она и стар
ше его и умнее. На одну минуту, но показалось.
— Сашенька будет в маминой комнате, да?—-спро
сил Андрей.
— А я там и прибрала уже,— с готовностью отозва
лась Елена Кирилловна.
Андрей осторожно открыл дверь в соседнюю комна
ту. Саша молчала. Не понимала, а чуяла, что держит пе
ред ним какой-то экзамен. А ну как сделаю не то, что
нужно, не так посмотрю, не так скажу?
Все тут, должно быть, было как прежде. На стене
висела большая старая фотография: женщина с ребен
27
ком на, руках. На женщине — кружевная блузка с высо
ким, до подбородка, воротником и большой брошкой.
Молодые глаза ее глядели странно, будто издалека.
Но лицо милое, с чуть раздвоенным подбородком. А го
довалый младенец совсем не похож на Андрея — тол
стый и смешной, в платьице, как у девочки.
На окне трепетала от ветра занавеска. Полы были чи
сто вымыты. Перед старым пианино стоял круглый вер
тящийся стул, рядом с кроватью — низкий ночной сто
лик, покрытый чистой скатеркой, а на нем пузырьки с
лекарствами. Пузырьки были старые, должно быть, те
самые...
В комнате, переполненной солнцем, запахом сирени
и свежей листвы, было что-то щемящее, печальное.
В высокой чернильнице на пись/ленном столе чернила
высохли. Обои выгорели, кое-где отклеились, словно го
товы были совсем отвалиться.
— Это ее книги... Вот эту книгу она очень любила —
«Лгунишка». Это про девочку, ее прозвали лгунишкой.
Когда-то она казалась мне скучной, а прошлым летом я
перечитал — это хорошая книга. Хочешь, я подарю ее
тебе?
А вдруг я прочту и мне не понравится? А соврать я не
сумею,— со страхом подумала Саша. А вслух сказала:
— Спасибо.
Андрей осторожно открыл платяной шкаф.
— Давай разберем наше хозяйство, Сашенька.
Она вздохнула с облегчением и, сев на корточки,
открыла чемодан, вынула свое платье и повесила в
шкаф, где висели на плечиках два чужих платья. Саша
старалась не смотреть на них. Она положила в ящик ру
башки Андрея, свое белье и время от времени искоса
поглядывала на фотографию женщины в кружевной
блузке. «Я хочу полюбить тебя. Но что мне для этого
сделать?»
Саша подошла к пианино, повертелась на круглой
табуретке, откинула крышку и осторожно тронула кла
виши. По-прежнему молчало до диез, по-прежнему дре
безжало фа. Осторожно трогая клавиши, Саша играла
посвящение Элизе. Впервые за столько лет в тихом доме
зазвучала музыка. Внезапно обернувшись, Саша увиде
28
ла, что Андрей сидит, закрыв лицо руками. Она захлоп
нула крышку.
— Андрюша...— сказала она.
Но тут раздался голос Елены Кирилловны:
— А что на обед готовить? Чем побаловать? Гостей,
говорят, надо хорошенько накормить поначалу и под
конец, а в середке — невелика важность. .
Она стояла на пороге, улыбающаяся, настороженная,
и сыпала, сыпала словами.:
— А топленое молоко любите? Вот Андрюша любит,
а вы? Я рыбу свежую купила, ушицы сготовлю. Как вы
ушицу?
...Потом, взявшись за руки, они вышли из дому. Было
далеко за полдень, но город по-прежнему казался Саше
пустынным.
Впервые им некуда было спешить, впервые перед
ними был длинный день, целиком принадлежавший им
и никому больше. Там, далеко позади, осталась сутолока
экзаменов, ссора с Константином Артемьевичем, выпуск
ной вечер, на который он не пожелал прийти. Андрей
пришел, и все называли его «Сашин летчик». Никто не
знал, что накануне, 22 июня, в день Сашиного рождения,
они уже побывали в загсе, где пожилая регистраторша
сурово спросила:
— А родители знают?
— Мы совершеннолетние! — сухо ответил Андрей.—
Моей жене сегодня исполнилось восемнадцать лет, это
видно из документов.
На выпускном вечере девочки смотрели на Андрея
во все глаза: он так хорошо танцевал и был такой кра
сивый в своей синей парадной форме.
— Пригласи вон ту девочку! — говорила Саша.— Ви
дишь, ее никто не приглашает, а она очень хорошенькая,
честное слово!
— Ладно уж! — говорил Андрей и приглашал де
вочку.
— Имей в виду,— грозно шептала Юля,— никому
нельзя говорить, что вы расписались, замужних исклю
чают из школы!
— Я теперь свободная птица,— отвечала Саша,-—
меня теперь неоткуда исключать!
29
Все, все отступило назад, стало далеким, как само
детство: школа, отец, сутолока московских улиц, гулянье
по Москве в ночь выпускного бала, слезы на вокзале...
Сейчас Саша шла рядом с Андреем и не видела ни
чего, что он ей показывал,— ни домика Циолковского
(хоть и очень старалась изобразить интерес), ни Андрю
шиной школы. Ей было тревожно. Прежде, стоило ей
увидеть Андрея, как все тревоги отступали, Он был
тут — чего ей оставалось желать? Все становилось ясно и
просто. А нынче... Он был рядом, они были вместе, и
утром это так радовало ее. А теперь вдруг стало тре
вожно, и неясная эта тревога уже не отпускала. Может,
это потому, что небо заволокло тучами, а перед грозой
ей всегда становилось не по себе?
— Ты не слышишь, Саша? Зайдем сюдаі
Она и вправду не слышала. Чуть опьянев от усталом
сти, от жары и необычности этого дня, она посмотрела
на него виновато.
— Прости, я задумалась. Зайдем, мне интересно.
И они зашли на рынок, где стояли на лотках горшоч*
ки а варенцом, лежали куски масла, обернутые в мок*
рые тряпицы. А у одной шумной толстой тетки был ме*
шок, полный молодых ореков с тонкой скорлупой. Ане
дрей набил ими карманы и горсть насыпал Саше.
— А теперь хорошо бы на речку! — сказал он.
И тотчас на пыльную дорогу упала первая капля дож*
дя. Калужский дождь был не такой, как в Москве. В Мо
скве пешеходы и под дождем деловито идут и как ни
в чем не бывало снуют автомобили и троллейбусы,
А здесь ой был хозяин в городе, он всех разогнал«
Дождь хлынул тяжелый, частый и понес за собой пыль:
и сор, мостовые забурлили, запузырились, деревья за
шумели, улицы совсем обезлюдели, и давным-давно
скрылась в подворотне синяя курица.
Разувшись, они побежали к своему дому. В сенях,
где пахло квашеной капустой, Саша, смеясь, стала отжи
мать подол мокрого платья. И вот снова мамина ком
ната. Пол у окна залит дождем. Саша подбежала к рас
пахнутому окну и закрыла его. Дождь застучал по стек
лу, в комнату хлынули сумерки. Саша села на низкий
диван и подобрала под себя ноги»
30
Это тоже было впервые — четыре стены, диван, ти
шина. Они сидели на старом диване, глядя в окно, все
в полосах дождя, и молчали, и боялись друг друга.
Чтобы нарушить молчание, которое стало тревожным,
Андрей зажег лампу. Он принялся один за другим от
крывать ящики маленького письменного стола, вынул за
писную книжку, несколько пожелтевших писем, книгу.
Он, видно, что-то +іскал. Потом вдруг вытащил из
нижнего ящика тетрадь в красном сафьяновом перепле
те и снова сел рядом с Сашей.
— Взгляни,— сказал он.— Я хочу, чтобы ты прочи
тала.
На первой странице старой тетради было написано
чьим-то отчетливым, крупным почерком:. «Дневник»,
— А можно? — спросила Саша.
— Конечно. Это про меня.
Склонившись над тетрадкой, они стали читать. Ма
ленький Андрей, Андрей подросший. Вот он пошел в
школу... подрался с приятелем... заблудился в лесу...
И вдруг: «Андрюше нравится Оля Третьякова. Он не го
ворит ничего, но я вижу. Сегодня он пришел из школы
и еще с порога сказал...»
Саша взглянула на Андрея.
— Ты много раз влюблялся?
— Нет, нет, честное слово!—торопливо сказал Анд
рей.— В школе один раз, вот в эту самую Олю... Я лю
бил ее довольно долго — до седьмого класса. А потом,
в Оренбурге... Понимаешь, я бы, наверно, влюблялся, но
один парень... Как бы это тебе поточнее сказать... Храб
рый, умный, много старше меня. Я с ним очень дружил,.
Но он так говорил о девушках... Я не могу тебе повто
рить: Я знал, что это неправда, но у него не было друго
го разговора, особенно вечером. Он читать не любил.
Танцы или вот этот разговор. Я был рад, когда уехал
в часть. А потом в Москве, в академии, на первом курсе
была вечеринка. И одна девушка мне немного понрави
лась. Но все напились и стали кричать ей: «Завлеки эту
красну девицу» — это про меня. И она не рассердилась
на них, а смеялась. И сказала: «Мне это раз плюнуть.
Я таких, как он, пачками считаю». И я вдруг поверил во
все разговоры...
31
— И сбежал с вечеринки?
— Да, сбежал. Вот и все. А ты? Ты много раз была
влюблена?
— Много,— честно ответила Саша.— В четвертом
классе в Колю Лямина, в седьмом — в Козловского. Что
ты. смотришь? Ну да, в того самого. В Ивана Семенови
ча, в тенора.
— А он? — в ужасом спросил Андрей.
— Я боюсь, что он меня даже не видел никогда! —=
созналась Саша.— А знаешь, как он поет «Я встретил
вас»?
Она встала, босыми ногами прошлепала к пианино
и наиграла мелодию, тихонько подпевая:
Я
В
Я
И
встретил вас — и все былое
отжившем сердце ожило,
вспомнил время золотое —
сердцу стало так тепло...
Он смотрел на ее кудрявый затылок, на детские пле
чи, слушал, как она поет, и не верил себе: она здесь...
и никуда не уйдет... и завтра, и послезавтра — всегда!
Всегда вместе!
— Ну что, молодые,— раздался голос Елены Кирил
ловны,— постелить вам? Время позднее, одиннадцатый
час.
— Что? — словно проснувшись, спросил
Андрей.
И добавил, нахмурясь:—Я буду спать в столовой.
— Святые угодники! — ахнула Елена Кирилловна.—
В столовой! Надо же! Или так по-московскому...— И, на
ткнувшись на егр свирепый взгляд, добавила: — Ну лад
но, ладно, в столовой так в столовой... мы что ж... мы
по старинке.
Она положила на диван подушку, простыню и вы
шла. Саша молча сидела на круглой табуретке и, затаив
шись, глядела в темное окно. Он видел, что она очень
устала. Ему не хотелось уходить, но он сказал: «Ложись,
ты совсем спишь»,— поцеловал ее в щеку и ушел в сто
ловую.
Саша осталась одна. До этой минуты ей и в самом
деле казалось, что она устала и хочет спать. Но сейчас
она поняла, что не уснет. Она одиноко сидела на своем
32
круглом стуле и пристально смотрела в окно. Саша слы
шала, как на улице кто-то стучал в дверь соседнего
дома, и различала сквозь шум дождя: «Да ты что, оглох
ла? Открывай! Долго мне мокнуть?» Слышала, как пере
кинулись словом Андрей и Николай Петрович. Из кухни
еще некоторое время доносилось: «Что ж... обычай...
А мы люди старые». Но вскоре умолкла и Елена Кирил
ловна.
Какой странный день,— подумала Саша. Какой стран
ный, длинный день.
За окном все шуршал, шуршал дождь. Саша посте
лила себе, легла и потушила свет. Нет, я не хочу быть
тут одна. Зачем он ушел? Зачем он оставил меня одну
в этой чужой комнате?
Она приподняла голову с подушки, и, словно в ответ
ее движению, скрипнула дверь. Луч света от уличного
фонаря на мгновенье осветил Андрея.
— Зачем ты ушел? — спросила Саша и всхлипнула.
Он ничего не ответил. Он крепко обнял ее и прижал
к себе.
* * *
Они вернулись в Москву через полтора месяца. Саша
держала экзамены на филологический факультет уни
верситета и, к всеобщему удивлению, выдержала их.
Она была принята и, как все добрые люди, стала с пер
вого сентября ходить на лекции. Но, если говорить по
совести, это ее не очень занимало: университет, лек
ции, новые товарищи. Ее занимал Андрей. Ей казалось,
что он открыл ей гораздо больше, чем она узнала за
всю свою короткую жизнь. Университет был похож на
школу: в школе — уроки, в университете — лекции. Толь
ко на дом не задавали.
А все, что дарил ей Андрей, было ново. Уж она ли
не любила музыку? Она думала, что по-настоящему лю
бит ее. Саша с Юлей еще с восьмого класса начали хо
дить на концерты. Едва увидев афишу о концерте лег
кой музыки, они тотчас брали билеты. Да что, они и
Лунную Бетховена слышали, и Патетическую — этим не
каждая девочка в их классе могла похвастаться.
33
Очень весело было в антракте потолкаться в фойе и
поглядеть на эту странную, непривычно серьезную пуб
лику. Они проникали в партер и, задрав голову, читали
имена композиторов. Одним словом, поход в консерва
торию— это всегда было очень весело, и, кроме того,
назавтра можно было сказать невзначай: «А мы с Юлей
вчера слушали Четвертую симфонию Чайковского. Это
та, где есть песня «Во поле березонька стояла».
С Андреем было не так. Он брал билеты на балкон
и говорил: «Здесь спокойнее».
В антракте он даже не выходил в фойе. Он спраши
вал:
— Тебе понравилась вторая часть? Правда, хорошо?
А она не отличала первую от второй, ей было скуч
новато. Она оглядывала тех, что сидели впереди, и од
нажды ее долго занимала старушка, которая то и дело
клевала носом, а потом интеллигентно оглядывалась,
стараясь убедиться, что никто этого не видел. И зачем
она ходит сюда? Ведь она не слушает. А я? Я ведь тоже
плохо слушаю. Я хожу потому, что он ходит, потому, что
ему это надо. Но я ведь далеко отсюда.
И правда: под музыку она думала обо всем, кроме
музыки. Под музыку так хорошо вспоминалось — как она
собирала в лесу грибы, как каталась на лодке и как Ни
колай Петрович почему-то сказал ей однажды: «Пейте,
пейте молоко, Саша. У вас в Москве нет такого молока,
как у нас в Калуге».
Вспомнила вдруг, что не успела отдать в починку туф
ли, и ужаснулась, что здесь, в этом зале, в такую мину
ту может думать о каких-то туфлях. Хорошо, что наука
еще не дошла до того, чтобы знать, о чем думает чело
век. А то как бы презирал ее Андрей! Иногда, слушая,
он закрывал глаза и лоб рукой, и тогда ей казалось —
он не здесь, не с ней.
За что он любит меня? —снова и снова спрашивала
себя Саша и с тревогой, осторожно дотрагивалась до
его руки. Словно опомнившись, он смотрел на нее про
зревшими глазами, улыбался, легонько отвечал на ее по
жатие и — отбирал руку, опять уходил в свой недоступ
ный Саше мир.
И вот однажды случилось чудо. В клубе МГУ играл
34
пианист — сухощавый, высокий человек € хмурым ли
цом.
Он вышел на эстраду, сдержанно поклонился и сел за
рояль. Зал слушал рассеянно. Даже Андрей. Саша виде
ла это по его лицу.
— Он плохо играет? — спросила она в антракте.
Андрей пожал плечами.
— Никак он не играет. Скучно.
Когда началось второе отделение, пианист осторож
но прошелся пальцами по клавишам, и Саша с удивле
нием услышала то, чего не поняла сначала: рояль был
расстроен. Нет, быть этого не может! — подумала она.
И вдруг из задних рядов молодой сильный басок сер
дито крикнул:
— Позор! Заставлять артиста играть на такой разби*
той старой калоше!
Пианист повернул к залу лицо, коротко улыбнулся,
еще раз, теперь уже нарочно, тронул ноту, которая
фальшивила,— на этот раз ее услышали все,— потом
взял аккорд, чуть подумал и заиграл. Должно быть, он
ощутил добрый ток, который прихлынул к нему из зала,
только Саша вдруг услышала, что теперь он играл ина
че. И кажется даже, это был другой человек, совсем не;
тот, что играл в первом отделении. Какой это был чело
век, Саша не знала, но теперь она слышала его. Кто-то
взял ее сердце в руку и сжал. Она услышала музыку и
увидела, если можно увидеть, то, о чем рассказывает
музыка.
Это был «Карнавал» Шумана. Праздничная пестрая
толпа хлынула ей навстречу, и они с Андреем затеря
лись в потоке карнавальных масок, в потоке мимолетных,
быстро сменяющих друг друга звуков — нежных и за
дорных, веселых и печальных. То она кружилась в весе
лой танцевальной суматохе, то слышала слова призна
ния, то,, перестав видеть, думать, крепко переплетя
пальцы и забыв обо всем, вслушивалась в мелодию Ки*
арины.
Зал аплодировал долго, горячо. Артист выходил сно
ва и снова, и снова садился за рояль и щедро играл. Да,
он возвращал слушателям то, что они нынче подарили
ему, то, без чего он вышел в этот вечер к роялю.
35
С того вечера концерты в консерватории стали для
Саши праздником.
Может, я Душечка? — думала иногда Саша.
Вот, например, еще в Калуге, в середине июля, Анд
рей прибежал к ней с «Комсомольской правдой»:
-г- Посмотри... Испания...
На четвертой странице было всего несколько строк:
фашистский мятеж в Испанском Марокко... Мятежники
высадились в Гибралтаре...
С тех пор она вместе с ним жадно ловила все, что пи
сали и говорили по'радио о событиях в Испании. А со
бытия ширились, росли, с четвертой газетной страницы
перебрались на вторую, на первую. Они взывали ко всем,
и слова из песен и книг вошли в каждый дом — Севилья,
Барселона, Астурия...
В июле Чкалов, Байдуков и Беляков совершили свой
беспосадочный перелет. И почти двое суток Андрей не
отходил от репродуктора. Глядя на него, Саша думала:
вот и я когда-нибудь стану ждать известий о самолете,
на котором будет он. Я жена летчика...
Да, я на все смотрю его глазами,— думала она.
Но это было не так. Он просто дарил ей свой мир, и
она все свободнее жила в этом мире и радовалась ему.
Андрей, наверно, тоже был чеховской Душечкой.
Все, что касалось Саши, было ему не то что интерес
но— драгоценно. Он вместе с ней читал «Слово о полку
Игореве» и статьи Гудзия о протопопе Аввакуме. Он
легко и просто вошел в мир, который прежде она от
крывала только Юле.
На Арбате, неподалеку от их Серебряного переулка,
был игрушечный магазин. Когда Саша была маленькая,
она подолгу застывала у этой ослепительной витрины,
где стояли в своих коробках красавицы куклы и смот
рели на нее отрешенно и загадочно. Но одна была луч
ше всех — в золотых башмачках. У ее ног лежал сервиз.
На маленьких чашках — голубые незабудки. Кукольная
мебель тоже была прекрасна: круглый стол, шкаф и че
тыре кресла. На все это великолепие можно было гля
деть часами. И она глядела, прижав нос к стеклу и не
доумевая: так близко и так недоступно.
И вот однажды Саша махнула на все рукой. Не пото
36
му, что нагляделась или насытилась, нет, просто она
вдруг поняла: это безнадежно. Никогда, никогда у нее
не будет; такой куклы, такого сервиза. Этот мир за тол
стым Стеклом недоступен, недосягаем.
Саша стояла спиной к витрине и задумчиво глядела
на противоположную сторону улицы. И вдруг увидела:
окно дома напротив, рядом с рыбным магазином, рас
пахнулось. Его распахнул человек с молодым лицом и
седыми волосами. Он заметил Сашу и улыбнулся ей.
Она улыбнулась в ответ. Он помахал рукой. Она нѳ
осмелилась ответить тем же. Саша поняла, что это —
волшебник. У него было такое лицо, что не понять этого
было нельзя.
И тогда она сказала: «Если ты волшебник, сделай так,
чтобы эта кукла в золотых башмачках была моя».
— И вот думай, что хочешь,— говорила Саша Ан
дрею.— Думай, что хочешь, а ко дню рождения тетя
Маргарита подарила мне эту куклу.
— А ты видела его еще когда-нибудь?
— Да. Он часто стоял у окна и глядел на улицу. За
думчиво так. И если замечал меня, улыбался и махал ру
кой. А иногда рядом с ним стояла молодая "женщина.
Но теперь их давно не видно. Уже несколько лет.
Саша понимала, что нельзя искушать судьбу, и редко
обращалась к волшебнику с просьбами.
Но теперь ей казалось, что задуманное исполнялось
всякий раз.
— Вот хочешь — верь, хочешь — не верь...— говори
ла она.
Андрей верил.
Смеясь, но очень внимательно он слушал о том, как
она не только в детстве, не только в десятом классе, но
и теперь сочиняет для себя неслыханный, очень краси
вый наряд.
— Это будет светло-лиловое платье, как в старину,—
широкое, все в складках, складках. Понимаешь, не рас
клешенное, а в складках, складках!
— Очень понимаю! — серьезно отвечал Андрей.
— И туфли тоже должны быть лиловые или в край
нем случае светло-сиреневые. Ты понимаешь разницу
между лиловым и светло-сиреневым?
37
А он глядел на нее и думал: зачем тебе лиловое пла
тье? И сиреневые туфли? Что может быть лучше твоих
спутанных кудрявых волос, небрежно причесанных, ино
гда закрывающих лоб, и этой ямочки на щеке, и яркого,
чистого румянца, и широко распахнутых синих глаз...
Он и сам понимал, что думает чересчур красиво, но
он не мог думать иначе и мечтал о том времени, когда
купит ей это самое лиловое платье и много, много
других.
Не только для нее, для него тоже все было ново, не
изведанно. Каждый день был как подарок. А потом в их
>кизнь вошла новая радость, новая забота и первая в их
общей жизни тревога.
* л *
Они ждали ребенка.
На улицах было скользко.
Когда Саша долго не возвращалась, Андрей стоялу окна и глядел на улицу. Опять была пора экзаменов —
зимних. Куда от них деваться? Чтобы не терять времени
попусту, ожидая жену, молодой будущий отец занимал
ся на подоконнике: взгляд в книгу, взгляд в окно.
— Ну что? — говорил, открывая дверь, Сашин отец
(кажется, он ему тесть).— Поглядываешь в окошко?
Гляди, гляди! Тоже дело — не хуже других.
Константин Артемьевич,— сухо отвечал Андрей.—
Я не могу заниматься при электричестве. Я ловлю
остатки дневного света.
!— Лови, лови! — говорил тесть и хлопал дверью.
Он не любил лукавства.
Завидев Сашу, Андрей выбегал на улицу без шинели,
рискуя, что его заберут в комендатуру. Двор был
скользкий: гололедица. Он бежал ей навстречу, серди
тый и растрепанный.
Почему он сердился? По многим причинам. Она
должна беречь ребенка. Это раз. Второе: если б она
уходила по делу, по серьезному делу, он бы слова не
сказал. Но она бегала по каким-то пустякам,— да, теперь
это казалось ему пустяками: навещала подругу, шла в
гости к своей прежней учительнице или к старой тетке на
другой конец города.
38
— Сколько у тебя знакомых? Оля, Коля, Воля, Толя,—
спрашивал он со злостью.— Ты не смеешь, не смеешь —
и все,— говорил он ей, когда они поднимались по лест
нице.— Я боюсь,— говорил он на первом этаже.
На втором она оправдывалась. На третьем он гово
рил:
— Всех разгоню к чертям.
На четвертом у дверей они целовались, и возмущен
ный Константин Артемьевич, открывая им дверь, гово
рил:
— Кто тебя воспитывал, Саша? Это просто неприлич
но — целоваться на лестнице.
По вечерам Андрей и Саша придумывали имя свое
му будущему сыну.
— Борис! — говорила Саша.
— Борис? Через мой труп! Ты думаешь, я не пони
маю, почему ты хочешь назвать его Борисом?
— Ничего подобного! — отвечала она.
— Ага! Однако поняла, о чем идет речь! — ликовал
он, поймав ее на слове.
— Но я ведь тебе рассказывала: я была влюблена в
Колю Лямина, в Козловского и еще в Толю Кириллова.
Никакого Бориса не было.
Помолчав, она робко говорила:.
— А если девочка?
— О девочке и не заикайся!
— Ты нас вытолкаешь на улицу? — с любопытством
спрашивала Саша.
— Ты сама не понимаешь, что говоришь! — уже
громко возражал Андрей.
— Мать спит! — открывая дверь без стука и тоже
очень громко говорил Константин Артемьевич.
— Я не сплю! — откликалась из соседней комнаты
теща.— Но все устали, давайте спать!
Оттуда же, из-за двери, раздавалось фырканье, это
фыркал Леша. Ему было тринадцать. У него были свои
понятия о том, что такое любовь. Вообще говоря, он
считал, что любви нет, но уж если, допустим, она есть,
то это, конечно, не ночные вопли о том, как назвать
какого-то младенца, который и на свет-то еще не ро-«
дился.
39
л * *
Это была многолюдная семья. Кроме отца, матери
и брата у Саши были три тетки и сколько-то дядьев. Ан
дрей никак не мог усвоить, сколько и чем они друг от
друга отличаются.
— Сашенька,— задумчиво спрашивал он,— а кто та
кой дядя Сурен, это тот, что в Эривани?
— Ну, Андрюша, как же ты не понимаешь! — огорча
лась Саша.— Дядя Сурен в Милютинском переулке, а в
Эривани дядя Гурген.
Молчание.
— Саша, а кто прислал тебе туфли: дядя Гурген или
дядя Сурен?
— Ты меня просто дразнишь. Ты прекрасно знаешь,
что туфли подарила тетя Вера. А дядя Гурген подарил
тебе часы, и ты мог бы это запомнить.
Да, он помнил. Слов нет: его приняли в семью как
родного. Никогда в жизни он не получал столько подар
ков. Сашина родня заново ему объяснила, что такое
день рождения, Новый год и Первое мая. А 8 марта!
О, оно ему тяжко далось! Он догадался подарить ми
мозу Саше и кофейник теще, Нине Викторовне. Но он
не подумал (недопонял!—сказал он себе), что надо
было одарить и тетю Веру, а главное, тетю Маргариту,
которая уже сейчас отказала ему две старинные золотые
пятерки. На них так и было написано: «Пять рублей зо
лотом. 1823-й год». Эти монеты мог держать в руках
Пушкин, Лермонтов — подумать только! И вдруг он
услышал:
— Это тебе на золотые зубы.
— А зачем мне золотые зубы? — спросил он расте
рянно.
— Вырастешь, узнаешь! — сверкнув золотым зубом,
насмешливо ответил тесть.
Ничего не скажешь — это была дружная семья. Если
кто болел, все ухаживали за ним, приносили фрукты и
лекарства, дежурили у постели и вызывали врачей. Если
кому нужны были деньги, их доставали из-под земли.
Если в этой большой семье неладно жили муж и жена,
их сообща пытались мирить. Все это было хорошо. Пло
40
хо было только одно: Андрея наперебой учили жить
и лишали свободы. Он подарил свою свободу одной
лишь Саше, он не дарил ее ни тете Маргарите, ни тете
Вере, но именно тетя Вера, жена того дяди, что из Милютинского переулка, говорила:
— Ты легкомысленно относишься к Сашиному поло
жению: ей нужны витамины.
— Нет, самое главное — эстетические впечатления,—
говорила тетя Маргарита.— Гравю-у-уры,— добавляла
она таинственно.
А тесть был глубоко оскорблен, когда Андрей захо
тел внести в общий котел свою стипендию.
— Плевать мне на твои деньги,— сказал тесть, шеве
ля лохматыми бровями.
— Но я не собираюсь сидеть на вашей шее. Я совер
шеннолетний,— высокомерно ответил Андрей.
— Моя шея выдержит и тебя и Сашу. Перестань, по
жалуйста.
— Не будет этого,— твердо сказал Андрей.
И вдруг из кухни послышались всхлипывания.
— На шее! — рыдала теща.— Скажет тоже!
К теще Андрей относился хорошо. А кроме того, он
не мог видеть женских слез.
— Нина Викторовна,— сказал он,— ну что вы, право!
— На шее!—рыдала теща и отворачивалась от
него.
На шее! Подумать только, что здесь обидного? И он
сдался.
У него было семьсот двадцать пять рублей в месяц — деньги немалые. В первую же стипендию он купил
башмаки Леше и тестю. В другой раз — шерстяную коф
ту теще. Потом оклеил новыми обоями всю квартиру и
купил шесть стульев — старые были уже ни на что не
похожи.
Он очень хотел ради Саши жить жизнью ее родных,
ведь она их любила.
И вот наступил день рождения Константина Артемье
вича. Андрей прочитал антологию армянских поэтов (он
все любил делать обстоятельно) и приготовил тост. Ко
гда все уселись за Стол, Андрей поднял бокал.
!— Подожди, подожди! Где же пирог? Ах, вот он!
41
Ну, все в порядке! — воскликнула теща.— Простите, Ан
дрюша!1
Сглотнув, Андрей снова поднял бокал.
В передней раздался шум. Нина Викторовна суетли
во выбежала из-за стола, послышались приветственные
возгласы и басистый голос тети Маргариты.
—
— Марго, привет! Почему опаздываешь? — восклик
нул Константин Артемьевич.
Стол загудел: все здоровались с тетей Марго»
— У Андрея есть тост,— сказала Саша.
— Ах, тост! Ну как же без тоста? Помню, одна
жды...— сказал дядя Сурен.
— Нет, погодите! Когда Леша был маленький и по
правился после поноса, ему еще как раз исполнился
годик...
— Мама! — Леша с грохотом отодвинул стул.
— Леша, Леша, ну что ты обижаешься? Не надо пор
тить папино рождение! Вот Андрей хочет сказать тост!,
Садись, Лешенька!
Леша сел темнее тучи.
Андрей в третий раз поднял рюмку с вином. Раз
дался телефонный звонок.
— Это, наверно, меня кто-нибудь поздравляет. Уве
рен!— сказал Константин Артемьевич, вставая.
Через минуту из передней послышался его сочный
голос, он благодарил сослуживцев за внимание и про
сил их тотчас пожаловать к столу.
— Подождем немного, дорогие,—сказал он, возвра
щаясь в комнату.— Давайте раздвинемся, придет еще
пять человек, может и шестого прихватят, это еще не
ясно.
Все опять засуетились. Не хватало стульев — их при*
несли от соседей. Не хватало тарелок и рюмок, но Леша
сбегал к знакомым через площадку и принес кучу по
суды.
Что долго рассказывать? Андрею так и не удалось!
произнести тост — все долго спорили, открывать ли шам
панское, тем временем подоспели новые гости. Разда
лись новые приветствия, и, наконец, тетя Марго произ
несла тост в честь своего дорогого брата.
Андрей с грустью думал о том, как ладно и без суе
42
ты праздновались в доме его детства дни рождения и
Новый год. Там тоже собиралась семья, приходили го
сти— и беседа была веселая, но никто не перекрикивал
друг друга, и никто не рассказывал о том, как у малень
кого Андрюши болел живот...
И еще: никто никогда в родительском доме не
читал чужих писем, а тут Константин Артемьевич протя
нул однажды Андрею распечатанное письмо.
— Почему оно распечатано? — удивился Андрей.
— Как почему? — ответил Константин Артемьевич с
не меньшим удивлением.— Мы, кажется, не чужие. Тебя
не было дома, а я хотел знать, как здоровье Николая
Петровича.
Андрей прикусил губу и смолчал.
Бельем ведала Нина Викторовна. И громко совето
валась с Сашей за чаем:
— Надо бы прикупить мужчинам кальсон.
Андрею очень хотелось, как Леше, отодвинуть стул,
оттолкнуть чашку с чаем, встать и уйти. Но он жалел
Сашу. Ее нельзя было огорчать. Ладно,— думал он,—1
вот кончу академию, мы уедем. Будем жить одни. А как
же Сашин университет? Ну ничего. Она будет учиться
заочно. Это еще интереснее: вместе читать, вместе гото
виться к экзаменам. Я кончу университет вместе с ней.
* * л
А пока Сашу надо было беречь. И гулять с ней. И они
гуляли вечерами по своему Серебряному переулку, спу
скались по бульварному кольцу к Никитским воротам,
сворачивали на Спиридоновку и шли к Патриаршим пру
дам. Он крепко держал ее под руку, было очень скольз
ко. Они шли вдоль замерзшего пруда и старались не
смотреть на скамейки. Там сидели влюбленные. Снег,
ветер, а им все нипочем.
— Говорят, на свете есть такой город, где чтят влюб
ленных,— сказал Андрей.— Если они целуются посреди
улицы, машины их объезжают.
— Париж?
— Да, наверно.
— Давай будем чтить влюбленных,— сказала Саша.
43
— Давай. Посмотри, они никого не видят. Им ка
жется, будто их окружают высокие стены.
— И нам так казалось.
— Мне и сейчас кажется.
Он дрепче сжал ее руку и вдруг спросил:
Послушай... А ты не боишься?
— Нет, не боюсь.
—- Ты у меня храбрая!
— Нет. Это от недостатка воображения. Понимаешь,
вот, бывало, надо идти к зубному врачу. И девочки уже
недели за две начинают бояться — как они сядут в это
страшное кресло, как загудит эта страшная бормашина.
А я ни о чем таком не думала. Вот начнется—тогда, на
верно, забоюсь. А чтоб заранее представить себе и
страх, и боль, и как это все будет,— надо иметь вообра
жение. А у меня его нет. Понимаешь? Это не от храбро
сти, а от бездумности. А может, это хорошо? Ну, скажи,
зачем мне думать о страшном? Давай лучше думать, как
мы будем чтить влюбленных.
— С чего мы начнем?
— Во-первых, мы никогда не будем пялить на них
глаза. Целуются — и пусть целуются. Мы никогда не бу
дем говорить: «Сумасшедшие!», или: «Молодые люди,
как не стыдно!», или: «Да посторонитесь, загородили
дверь!» Ты помнишь, как нам сказал милиционер в Не
скучном саду?
— Ну, как же: «Парк закрывается, попрошу освобо
дить территорию!»
Они засмеялись. Им тоже ни до кого не было дела
тогда. Они стояли в подъездах, сидели на скамейках
бульваров, шли по улицам, взявшись за руки.
Вот и сейчас они идут и думают об одном и том же,
и Саша ничуть не удивляется, когда слышит голос Ан
дрея: он говорит слово в слово то, что она хотела ска
зать:
— А через два года мы пойдем по этому бульвару,
а впереди побежит малыш...
— Это будет мальчик?
— Непременно. И когда ему исполнится шесть лет,
мы начнем собирать марки. Будешь вместе с нами со
бирать марки? Почему ты молчишь?
44
— Я хочу спросить тебя... Не сердись... Ви^шь ли,
очень редко, но бывает... Если... если вправду со мной
что-нибудь случится...
— Замолчи! .
Она остановилась, подняла к нему лицо.
— Нет, послушай. Я хочу, чтоб ты знал, что мнёбыло
хорошо с тобой. Очень. И еще...
— Замолчи!
— Андрюша...
о
— Замолчи!
Он положил ей руки на плечи. Саша совсем близко
увидела его потемневшие глаза.
— Я не хочу слушать. Я не могу жить без тебя. Я не
знаю, как я жил до сих пор. Целых двадцать три года!
Я не могу. Понимаешь?
* * *
Здесь работают круглосуточно. И ночью в раздевал
ке сидит швейцар. Ночью усталый врач выходит поку
рить. Молодой, а ему уже успели надоесть отцы, мамы,
бабушки и пуще всего — крики и стоны будущих мате
рей. Всегда одно и то же. Каждая — и ученая, и артист
ка, и молоденькая продавщица из магазина готового
платья кричат одно:
— Мама!
И еще:
— Доктор! Подойдите ко мне! Доктор!
Как будто он сам не видит, к кому подойти, а к кому
подходить рано.
На третий месяц работы в родильном доме он усвоил
привычку ходить среди стонов и криков, слез и жалоб
со скучающим выражением лица. Это у него очень хо
рошо получалось. Рассеянными глазами он глядел ку
да-то поверх тех крыш, что видны из окон. Наверно, ко
гда-нибудь жизнь проучит его. Ведь и врач родильного
дома должен когда-нибудь стать отцом.
Под окнами больницы он, конечно, стоять не будет.
Не будет маяться ночью в вестибюле. Нет, конечно. Но
и ему будет тревожно и страшно, будет непременно —
жизнь проучит скучающего врача. Но, наверно, не на
учит ничему. К чужой боли нельзя привыкать, а уж если
45
привык, или, того хуже, заскучал, пиши пропало: нет
человека.
—■ Папаша,— говорит он Андрею,— идите-ка домой и
ложитесь спать. Здесь вы все равно ничем не поможете,
А ночью надо спать. И видеть сны... среди весны...
И врач изображает зевок. Зевок у него хорошо вы
ходит. Быстро научился!
Кулаки Андрея сжимаются в карманах шинели. Если
бы этот человек не был врачом и от него не зависели
бы жизнь и здоровье Саши, этот врач запомнил бы мо
лодого папашу. Пожалуй, он бы и скучать перестал,
И пусть бы даже отчислили из академии — наплевать.
Врач ушел. Андрей смотрит сквозь стекла больнич
ной двери. Пол в приемной выложен белым кафелем—ч
так бывает в ванной... На вешалках — пальто врачей и
докторские халаты. Вместо швейцара сидит девушка
в белом халате и белой шапочке. Она дремлет. Перед
ней раскрытая книга. Голова опускается. Девушка
вздрагивает, оглядывается, Андрей видит сквозь стекло
ее испуганные глаза. Он потихоньку стучит в стекло. Де
вушка подбегает к дверям.
— А где роженица? — спрашивает она, распахивая
дверь,
— Наверху! —говорит Андрей так сердито, будто де
вушка виновата в том, что Саша мучается.— Как вас зо
вут? — спрашивает он.
— Ольга,— отвечает девушка.
— Олечка,— говорит Андрей,—я вам вот что скажут
Я здесь посижу и покараулю пальто, а вы сбегайте на
верх. Александра Константиновна Москвина.
— Нет, уж я вас попрошу, папаша, уйдите. Как бы н$
было неприятностей.
—* Я буду честно беречь пальто,— обещает Андрей,
— Я знаю. Только сидеть здесь ночью не полагает*
ся... Пожалуйста, очень прошу,—■ отвечает девушка.
— Олечка! А вы что читали, что-нибудь интерес*
ное? — спрашивает Андрей.
— Да нет, ведь это учебник алгебры. Я занимаюсь1
в вечерней школе.
— Ага,— говорит Андрей и присаживается на ска
мейку.— Хотите, решу вам любую задачу?
46
— Отец,— говорит она,— уйдите. Меня сократят е
работы. Вы что, этого добиваетесь?
— Это ко мне не относится,— отвечает Андрей.—
Я еще не отец. Если вы мне официально сообщите, что
Я уже отец, я уйду.
В коридоре слышатся чьи-то шаркающие шаги и стук
палки. В приемную входит доктор Гуревич. Он стар. Он
немного волочит правую ногу. Из-под меховой шапки
беспомощно, как у ребенка, свисает прядь прямых во
лос. Они седые. Из-под усталых век линялые голубые
глаза без всякого удивления смотрят на растерявшегося
Андрея.
— Непорядок, непорядок! — говорит он.— Это вер
но, ее сократят, вот я сам возьму и сокращу. Идите,
идите домой.
И доктор надевает халат, который подает ему
Оля.
— Идите, идите, молодой человек. На дворе хорошо,
снежок. Александра? Так... Москвина? Так... А как же, ко
нечно, помню. Ну что ж я вам скажу? Родится Москвин.
И будет ухаживать за молодыми девушками точно так
же, как вы ухаживали за его мамой...
Андрею хочется наклониться и, взяв за руку этого
старого человека, повести его наверх. Ему хочется объ
яснить доктору, что там мучается Саша. Если он скорее
поднимется, Андрею будет спокойнее.
— Не могу, не могу уйти,— сквозь зубы объясняет
Андрей.— Сам не знаю, какая-то чертовщина. Не могу,
и все.
Старику становится жалко старшего Москвина.
— Да что уж так! — говорит старик.— Обойдется.
Или у вас есть какие-нибудь основания для беспокой
ства?
— Есть! — отрезает Андрей.— Она, понимаете, очень
молодая. Хрупкая. Маленькая.
— Прекрасно! — вздохнув, говорит доктор,—Моло
дая— это лучше. Молодая — это очень хорошо. Уж по
верьте.
Он уходит. Сквозь стекла дверей Андрей видит его
удаляющуюся спину, сутулые плечи.
Андрею становится страшно. Любовь, сострадание,
47
страх не дают ему дышать. Он сидит на скамье в лриеллной, заслоняя лицо руками, до крови закусив губу.
А против него стоит растерянная девушка-швейцар.
— Ладно, сидите,— говорит она и на цыпочках ухо
дит к своим вешалкам.
В приемной тихо. Не долетает сюда шум с улицы.
Тут не слышно, что делается на верхних этажах. Ночь.
Глухая, поздняя ночь.
В двери стучатся. Оля бежит отворять.
Той, что пришла, должно быть, лет тридцать. Ее про
вожает чужая женщина. Она называет свою подопечную
Алевтиной Ивановной.
— Белье,— говорит Алевтина Ивановна.— Белье в ко
рыте. Я замочила, а постирать не успела. Закиснет.
— Выстираем, выстираем,— говорит чужая женщи
на.— Вы только не беспокойтесь.
Алевтина Ивановна идет к той лестнице, по которой
недавно шел доктор Гуревич, по которой три часа назад
поднималась Саша.
— Подождите одежу,— просит она соседку. И заку
сывает губу.
Дойдя до лестницы, опершись рукой на перила, она
оглядывается, смотрит назад, и в глазах у нее боль, то
ска, растерянность. Исподлобья глядит она на снег за
оконными стеклами.
— Белье! — повторяет она.— Не успела...— И, почти
повиснув на тонкой Олиной руке, с трудом идет наверх.
— Есть, которые осуждают,— говорит соседка,— а я
говорю: ну что ж? Они, конечно, нерегистрированные.
И, по правде сказать, мы только раза два его и видели.
Он уже с полгода, пес такой, глаз не кажет. Эх, мужики,
подлецы!
И вдруг, искоса взглянув на Андрея, спохватывается:
— Конечно, мужик — он разный. Ну, а этот — плохой
мужичонка. Безответственный. Погулял и бросил.
— То есть как это бросил? — спрашивает Андрей.
— Обыкновенно. Как бросают? Походил, походил и
бросил.
— А ребенок как же? — спрашивает Андрей.
— Да что ж ребенок? Главное — мать. А мать всегда
при ребенке.
48
— Почему же главное — мать? — тупо спрашивает
Андрей.
— А вот так, обыкновенно. Ты носил? Может, это ты
рожаешь? Кричишь, стонешь? Может, Это ты будешь
кормить? Вот то-то. Ты, милок, на скамеечке прохлаж
даешься, а она... Вот оно какое дело, милок.
Что верно, то верно. Он сидит тут на скамейке, а она
наверху мучается.
— Олечка, милая,— говорит он девушке.— Александ
ра Москвина. Вы только подойдите и скажите: «Он тут.
Не уходит и не уйдет».
— А ну вас, не пойду,— отвечает Оля и скрывается
за перегородкой.
Сидя внизу на скамейке, он крепко зажмуривается...
Мысленно поднимается вверх по лестнице. На второй
или нет—на третий этаж. Ему сказали: родилка на тре
тьем. Он открывает дверь и говорит: «Саша».
Он говорит ей все то, чего не успел сказать. «Мне
без тебя никак невозможно,— говорит он.— Я не могу
без тебя. Не могу».
Он ищет других слов, но не находит. «Я без тебя не
могу». Вот все, что он может сказать.
В прихожую выходит женщина-врач. Она снимает
белую шапочку и встряхивает рыжими волосами.
— Александра Москвина,— безнадежно спрашивает
Андрей, с трудом шевеля губами.
— Как же, как же! — отвечает доктор.— Александра
Москвина. Вы Москвин? Поздравляю, у вас родилась
дочка.
* * *
— Потише, потише! — говорит толстая нянечка, про
ходя мимо Саши.
— Мама! — зовет кто-то.
— Теперь ма-ма! А раньше-то что? Небось не вспо
минала мамашу? — говорит нянечка.
Прижав ладонь к щеке, Саша дремлет. Потом просы
пается от боли. Рядом с ней слышится бормотание, по
хожее на тяжелый бред.
— Трава, понимаешь, трава... Я говорю: кликну бра
та, а он говорит: кличь...
3
Ф. Вигдорова
49
Саша опять засыпает. И вдруг все, что было: детство,
Андрей, ее любовь, жизнь, воспоминания,— все превра
щается в звон, боль, крик.
Она стыдится своего крика, пугается своего голоса —
он не похож на ее обычный голос.
— Ну, вот и все! — вдруг говорит доктор Гуревич.
Из-под белой докторской шапочки весело смотрят блек
лые голубые глаза.— Девочка!
— Какая? — спрашивает Саша.— Хорошая?
— Еще бы! Отличная! Весьма прекрасная! ■
— Покажите!—требует Саша.
Вот она, ее дочка, ее ребенок. Она знала ее очень
давно. С этими вот волосиками, которые прилипли к
большому выпуклому лбу. С этими удивленно глядящи
ми На нее темными глазами. Дочка облизывается. Она
молчит. Саша разглядывает дочкины ножки, маленькие,
жалкие руки.
— Хватит, хватит, мамаша,— говорит нянечка,
— А что у нее на ручке? — спрашивает Саша.
— Номерок. Тридцать семь,— говорит доктор.
— Когда родишь пятнадцатого, напишем миллион,—
говорит нянечка.
Дочка орет. Ее дочка.
— Я! — кричит Сашина дочка.— Я! Я! Я!
Да, это ты,— думает Саша. Моя милая, моя хорошая.
Андрюшина дочка.
В первую же секунду, увидев лицо своей девочки,
Саша поняла, что дочь похожа на Андрея. Потом сотрет
ся это первое воспоминание. Потом все будут вместе с
Сашей гадать, на кого похожа дочка. Но в ту первую се
кунду, взглянув на красное, сморщенное личико, она
узнала в нем Андрея — сходство было отчетливым, яс
ным, пронзительным.
— А что делает моя дочка? — спрашивает Саша.
— А известно что! Пошла с кавалером под ручку гу
лять по улице Горького! — отвечает нянечка.
* * *
Это было первое утро новой девочки. Она встретила
его криком, приветствовала его отчаянным воплем. В ту
ночь в этом маленьком родильном доме появилось на
50
свет двенадцать ребятишек. Они были похожи на кукол.
Или на мумий.
Говорят, все новорожденные на одно лицо; красные,
сморщенные, лысые. Ну, это как когда. Не все красные
и сморщенные. Вот по правую сторону от девочки Мо
сквиной лежит мальчик Сорокин. Он кудрявый. Родился
с длинными волосами — и это умиляет всех, даже ня
нечек.
— Ишь ты, лохматый! — говорят о нем.
По другую сторону от Москвиной лежит Захарчук,
Он родился в сорочке. Это бывает редко. Из десяти
только один родится в сорочке. И старые нянечки до
кладывают матери: «Счастливый! Родился в сорочке!»
По народному поверью, невыброшенная сорочка хранит
воина от ран, приносит счастье в семейной жизни, сулит
богатство. Но тут не сохраняют рубашку новорожденно
го. И только няни между собой говорят:
— Ишь ты, родился в сорочке!
Новорожденные плачут, будто жалуются. Сегодня
их первое утро, они еще не научились жить.
Молочными своими глазами смотрит Москвина на бе
лый свет, на свое первое в жизни солнце. Наука гово
рит, что новорожденные видят все вверх ногами. Но мо
жет, это неправда? Москвиной нравится солнце, и она
внимательно смотрит на него.
— Если бы ты знала, как беспокоился сегодня ночью
твой папа! — говорит старый доктор.— Как он боялся!.
Такой высокий военный, красивый... Да... тебе не поч
нять!
А может, она понимает? Она морщится, жует губами
и принимается реветь. Она набирает силу и ревет уже
гораздо громче, чем ночью.
— Ну что ж, доброе утро!—тихо говорит доктор.
Его никто не слышит, только вот эти, для которых это
доброе утро — первое в жизни.
А * *
Да, сегодня все его уважают. Не то, что вчера! Вче
ра его отсюда выталкивали, вчера его презирали и ни
кто не хотел с ним говорить. Сегодня он отец. Отец Мо
сквин. Все смотрят на него одобрительно. Порядок: при
3*
51
нес бульон. Ему говорят: «Папаша, шоколад возьмите
обратно, шоколаду нельзя».
Удивительно: почему нельзя шоколад? На стене он
читает: передавать разрешается фрукты, бульон, цветы.
Цветы! Ей нужны цветы! Да где же он их возьмет?
Однако раздобыл. Сегодня все его любят. Когда он ска
зал: «Извините, но у меня родилась дочь...» — как все
заулыбались: продавщица, кассирша. Не улыбался толь
ко старый садовник.
— Нашел чему радоваться,— сказал он хмуро. Од
нако собрал букет. Принес его откуда-то снизу. Это была
сирень. Белая, будто восковая. Зимняя, без запаха, но
все-таки сирень.
— Нет ли ландышей? — спросил Андрей, и все по
смотрели на него как на сумасшедшего.
— А ты в следующий раз к маю подгадай, будут
тебе ландыши! — мрачно ответил садовник.
— Спасибо! — сказал Андрей и побежал к Саше.
И вот он здесь. В третий раз за сегодняшний день.
Родильный дом — уже не женское царство. Сегодня
здесь царят отцы.
— Папаша Вздыхалкин! Вам записка! — кричит Оля.
Папаша Вздыхалкин могучего роста, усатый. Через
головы он протягивает огромную лапу и говорит: «От
дай!»
— Девочка,— сообщает он окружающим,—опять де
вочка. Пятая по счету. Ну что будешь делать?
— Так это же хорошо! Отлично! — говорит Анд
рей.— Я, например, очень хотел девочку.
— Много ты понимаешь!—махнув рукой, отвечает
Вздыхалкин.— Сын для отца — это...
— Ясно, кормилец! — подхватывает чья-то бабушка.
—■ Мальчик — не девочка,— объясняет папаша Кара
ваев. У него родилась двойня и оба — мальчики. Вот
счастливец!
— Оля! — говорит Андрей.— Подите-ка сюда!
Сегодня он разговаривает с ней по-свойски, сегодня
он от нее не зависит.
Оля развертывает цветы, снимает бумагу и взвизги
вает:
— Сирень! Глядите, сирень!
52
Девушка в белом халате стоит на ступеньке и, забыв
о корзине с бульонами, задрав голову, смотрит на цве
ты. Зимняя, без запаха, это все-таки сирень. И все улы
баются этой зимней сирени, словно увидели что-то роб
кое, незащищенное, но прекрасное.
— Сирень, сирень, сирень,— проносится среди отцов
и бабушек.
Оля взбегает по лестнице с сиренью в руках, оставив
внизу корзину с бульонами и фруктами. Никто на нее не
сердится: записки она унесла в кармане.
— Сирень! — кричит Оля, вбегая в палату.— Сирень!
Сирень!
Первый час. Внизу посетителей все больше и больше.
Открываются двери, входят пятеро молодых военных.
Видно, все отцы. Народ вокруг затихает.
— Халат! — отделившись от всех, требует их стар
ший.
Оля в недоумении:
— Какой такой халат?
— Мы пришли от академии. Навестить молодую мать
Александру Москвину.
Тут Андрей открывает глаза. Ожидая от Саши ответа,
он задремал на скамейке и вдруг видит своего друга Во
лодю и с ним еще четверых ребят со своего курса.
— Очумели! — невежливо говорит Оля.— Тут вам
что — обыкновенная больница? Тут родильный дом, кто
вас пустит наверх? Там у нас все стерильное.
— Даже меня не пускают,— жалуется Андрей.
— А-а! Привет отцу! Привет папаше! — в один голос,
орут все пятеро.— Качать его!
— Очумели! — кричит Оля.— Где вы находитесь? Сей
час выведу!
Пятеро товарищей хоть и похлопывают Андрея по
плечу, но глядят на него растерянно. Никто из них не по
нимает, что надо говорить в таких случаях.
Шум стихает, чтобы вспыхнуть опять: пришли Саши
ны подруги. Молодежь стоит в уголку, оттуда слышится
смех. Андрею не по себе. Странно, неужто сегодня
жизнь на земле та же, что и вчера, и у людей те же за
боты, желания? Сегодня что-то случалось с Андреем:
большое, таинственное. Он стал отцом. И сейчас, глядя,
53
как Володя разговаривает с Сашиной подругой Юлей,
Андрей думает: ну, что он... Куда он пришел, право?
А Юля-то, Юля! В семье такое событие, а она хоть бы
что — занята Володей. Мимоходом сказала: «Поздрав
ляю» — и все.
— Ну, давайте, давайте подарки! — говорит Юля.—
Мальчики, я надеюсь, вы догадались что-нибудь прине
сти? Апельсины? Чудно! Испанские! Шоколад — не пой
дет, Вы что — читать не умеете? Боже мой, Андрей, по
гляди!
Развернув бумагу и громко смеясь, она показывает
матросский костюм, который впору разве что пятилетней
девочке, и красные башмачки со шнуровкой.
Все хохочут.
— На вырост! — слышится голос какого-то опытного
отца.
— Умора! — смеется чья-то бабушка.
— Я бы сказал — дальновидно! — подмечает какойто мужчина в пенсне.
В корзину укладываются туфли, платье, апельсины,
кукольная мебель, погремушки, яркий целлулоидный по
пугай и большой мяч.
Присев на корточки, Юля наводит в корзине порядок.
, — Гражданочка, попрошу изъять все это,—сухо гово
рит Оля.—Вы что, дети? Это ж родильный дом! Вы бы
двухколесный велосипед купили!
— А когда вечеринка? — шепчет на ухо Андрею Во
лодя.
Андрей опешил:
— Какая вечеринка?
— Ну, спрыснуть. Рождение там, бракосочетание. Со
бытие все же, правда, Юля?
— Мне бы ваши заботы! — насмешливо отвечает
Андрей.
В приемную входят Константин Артемьевич, Нина
Викторовна, дядя Сурен из Милютинского переулка, и
его жена тетя Вера, и тетя Маргарита, которая завещала
Андрею две золотые пятерки.
Оля ошеломлена.
- Сколько вас тут, одних Москвиных?—спрашивает
она.
54
— Константин Артемьевич,— говорит Володя,— а ко*
гда вечеринка?
— За нами не пропадет,— отвечает Константин Ар
темьевич и поглядывает на Юлю.— Сегодня и приходите!
— Кто будет крестной? — спрашивает тетя Маргарита.
— Конечно, я! — говорит Юля.
— И я! — говорит Володя.— Вы — крестная мать, я—*
отец.
— Товарищи, честно предупреждаю,— говорит Кон
стантин Артемьевич,— кумовья не имеют права женить
ся. Они становятся вроде бы родственниками.
— Что ж такого? — независимо говорит Юля.
— Глупый предрассудок, — замечает Володя.
— Москвин! Москвин! Записка от Москвиной,— зовет
Оля.
Волосы выбиваются у нее из-под шапочки. Она уста
ла. Она не спала всю ночь.
— От Москвиной...— говорит она охрипшим голо
сом.— Скорее, папаша!
Только потом, вспоминая об этом дне, с его устало
стью, бессонницей, многолюдьем и суетой, Андрей вдруг
понял, что это и было счастьем: оно светилось апельси
нами, гремело погремушками, сияло синевой матросско
го воротника (платье на вырост), алело красными баш
мачками, которые, должно быть, купили товарищи в
складчину.
Красные башмачки! Все над ними смеялись. Но Анд
рею они не казались смешными. Ты пойдешь по траве,
по росе, в алых башмачках, моя дочка без имени! Тебе
минуло уже двадцать четыре часа. Целые сутки.
* * *
Они все сохранились, эти записки. Андрей всегда все
хранил — конспекты лекций, отцовские письма. Он был
военный, может быть, это еще усилило врожденную точ
ность, почти педантизм. Об этой черте Саша прежде не
знала: ведь не сразу все узнаешь о другом человеке.
А Саша сохранила и привезла эти записки домой потому,
что любила хранить знаки человеческой привязанности^
как бы малы эти знаки ни были.
55
Вот они, эти записки и письма, они и сейчас лежат в
нижнем ящике письменного стола.
«...Ну, если я дядя, то можете на меня положиться.
Научу плавать, кататься на велосипеде и пр. Но при од
ном условии: пусть называет меня дядей. Леха».
«...Жена нашего дорогого Андрея! До сих пор он
тебя от нас прятал. О причинах догадаться нетрудно:
Отелло! Его вечно грызла тайная ревность и уже почти
сгрызла: отъела одно ухо. Но мы ворвались к тебе впя
тером как представители Военно-Воздушных Сил респуб
лики. Надеемся скоро тебя увидеть. Пьем твое здоровье.
Привет ребенку. Ура!»
«...Сашенька, сейчас вечер. Я пришла к твоим. Пусто
без тебя. Андрей сочиняет тебе длинный список привет
ствий и честно старается не забыть всех поздравивших.
Разговаривать с Андреем стало немыслимо. Он такой
гордый, как будто сам родил.
Пожалуйста, опиши мне дочку разумным литератур
ным языком: внешность, наклонности характера, психо
физические свойства... Как ты ее собираешься назвать?
Не плохо было бы в честь меня.
А Володя Левин — ничего, симпатичный. Не без ост
роумия».
«Вы спрашиваете, какая дочка? — писала Саша.— На
руках по пять пальчиков, в носу две дырочки. Как на
звать ее, не знаю. Это очень сложно. Имя должно под
ходить к человеку. А какой она человек, пока еще не
особенно ясно».
Но с именем оказалось не так уж сложно. Вопрос
решил не лишенный остроумия Володя Левин. Он пред
ложил всем членам семьи и ближайшим друзьям напи
сать какое-нибудь милое их сердцу имя (лично он напи
сал «Юлия»). Тетя Маргарита написала «Эвелина», и, го
товая ко всему, Саша с ужасом думала о том, что не
ровен час — она вытащит эту, свернутую трубочкой бу
мажку. Леша написал «Тамара» — так звали девочку, ко
торая считалась самой умной во всех шестых классах.
Разумеется, Константин Артемьевич написал «Нина», ктото написал «Гаянэ». Возможности были неисчерпаемые,
у каждого нашлось заветное имя. Дядя Сурен из Милютинского переулка, размечтавшись, написал имя девуш
56
ки, за которой он ухаживал в юности, когда жил еще в
Эривани. Ту далекую, прелестную девушку звали Офе
лия. Готовая ко всему, Саша вытащила билетик и дро
жащими руками развернула его. На бумажке стояло
«Анна».
Все облегченно вздохнули.
— Могло быть гораздо хуже! — сказала Нина Вик
торовна.
И маленькую сразу перестали звать «девчонка»,
«младенец», «крикунья». И как это раньше никто не по
нимал, что она Аня, Анюта. И только. Это имя написала
Саша. Так звали мать Андрея. И так звали Сашину учи
тельницу. А Саша ее очень любила.
* * *
Анюта орала. Ух, как она орала! Она совсем не ду
мала о родителях. Днем она отсыпалась, а ночью вопила.
Сначала к ней были применены средства самого су
рового современного спартанского воспитания. Поста
вив все на строгую научную основу, проработав книги
Сперанского и Конюс, Андрей запретил давать ребенку
соску и брать его на руки. Об укачивании не могло быть
и речи.
Нина Викторовна страдала.
— У ребенка затекла спинка. Вот попробуйте сами,
полежите на спине двадцать четыре часа. Попробуйте.
— Профессор Сперанский говорит...— отвечал не
умолимый Андрей.
— Звери, звери! — восклицала Нина Викторовна.
Когда Андрей уходил в академию, Саша вынимала
девочку из коляски, пела ей песни и, оглядываясь, слов
но Андрей мог видеть сквозь стены, тихо укачивала ее.
Строгий отец не спал по ночам. Он тренькал по ста
кану чайной ложечкой. Но это почему-то не развлекало
Анюту: она продолжала кричать. В глубокой ночи за
дверью раздавался голубиный воркующий стон: «Боже,
о боже!»
Нина Викторовна работала в стройконторе и вставала
в семь утра.
— Бяда! Вот бяда! — тосковала за стеной соседка
57
тетя Даша. Она была уборщицей и вставала и того
раньше.
— Не внучка, а богатырь!—радовался Константин
Артемьевич.— Так их! Так!
— Андрюша, можно я ее возьму? — просила Саша.—ч
Ведь мы не одни, ведь люди работают.
Андрей был неумолим.
— Нельзя! — говорил он.
Он вычитал у Чуковского, что культурные, наблюдаю
щие за ростом своих детей родители ведут дневники»
И поэтому записал в своей тетради:
«2 апреля 1937 года. Анюте 12 дней. Вес 3820 гр. Рост
53 см. За четыре дня прибавилась в весе на 320 грам
мов и выросла на 1 см. Таким образом, через 40 летона
будет весить больше тонны, а рост будет равняться
37 метрам 3 см.
Говорят, что новорожденные не улыбаются. Аня улы
бается. Бессознательно, бессмысленно,— но это уж ее.
частное дело.
По ночам кричит. Сперанский говорит, что надо вы
держать характер (не этими словами, но смысл такой).
Кто кого переборет. Она должна сдаться и, несомненно,
сдастся».
л * *
Семь часов утра. В окне едва брезжит зимний свет.
Спит дочка, спит Саша. Лицо у Саши утомленное. Как
тихо она спит. Не слышно ее дыхания. Андрею становит
ся страшно. Он подходит к Сашиной кровати. Чуть при
метно шевелится кружево на пододеяльнике. Смеясь над
собой, он продолжает одеваться. Надо спешить. В де
вять начало занятий. Он наклоняется над дочкиной коля
ской. Как серьезно и строго ее крошечное лицо. От ко
ляски тянет теплом, запахом молока. Андрею хочется
сказать шепотом: любимая, маленькая или что-нибудь
такое, похожее. Он сам изобрел эти слова — не вычитал,
не слыхивал,— сам придумал.
— Андрей, чай уже на столе,— слышит он голос
Нины Викторовны.
Они вместе с Лешей, обжигаясь, глотают горячий
чай. За окном просыпается утро. Почти светло. Светло
58
тем зябким, тусклым светом, который бывает только
зимой.
— Сегодня не миновать, математичка спросит,—'
оживленно говорит Леша.— Такая зануда!
И вот они выходят. Леша дорожит этими часами, нет,
минутами. В эти минуты Андрей принадлежит только
ему — можно говорить, спрашивать, спорить, гордиться.
Оглядываться на встречных мальчишек. Андрей идет ря
дом в военной форме. Ни у кого в классе нет такого
брата. В школе Леша любит называть его «братан». «Мой
братан»,— говорит он. До сих пор у него было, если
считать двоюродных, три сестры и ни одного брата.
Это брат что надо. Его можно спросить о чем угод
но— он все знает и обо всем может рассказать. Про Ис
панию рассказывает так, будто сам там побывал. Может
решить любую задачу. И однажды он так выручил Ле
шу!-Об этом знает только Леша, и Леша этого никогда
не забудет!
Вот и сейчас —они идут и разговаривают как равные,
два товарища.
У Арбатской площади они расстаются. Леша идет в
школу, к Кропоткинским воротам, Андрей — в академию
на Ленинградское шоссе. Ему не хочется в троллейбус,
ему надо побыть одному. Он шагает по зимним улицам
и смотрит на снег.
Я должен сказать,— думает Андрей,— почему я мол
чу? Берегу? Жалею? Но ведь надо подготовить, нельзя
же бухнуть так сразу. Я должен был сказать ей давно.
Я не смел молчать...
И он дает себе слово, что непременно скажет ей все
нынче вечером, нынче ночью, как только они останут
ся одни.
* * л
Утро. Встает Саша. Вскакивает как встрепанная — ее
разбудила Анюта. Ребенок плачет, а она спит, вот до
чего дошло. Который час? Девятый? Десятый? Старые
часы в столовой бьют девять. Саша встает, кое-как умы
вается, берет дочку на руки, но обиженная Анюта еще
долго не затихает.
— Прости меня, дуру старую, неумытую,— говорит
59
Саша словами, которые она еще в детстве слышала от
своей бабушки.
Вместе с Анютой они смотрятся в зеркало. На одной
руке у Саши — Анюта, в другой — гребешок. Все уже на
работе. В доме не убрано, на кухне гора немытой посу
ды. Надо прибрать, приготовить обед, выстирать пелен
ки. Анюта не умолкает, и поэтому Саша вместе с ней
идет на кухню. Она навострилась мыть посуду одной
правой рукой. Но вытирать посуду одной рукой Саша
еще не навострилась. Поэтому она и не вытирает, а про
сто, сполоснув тарелки в горячей воде, складывает их
горкой: пускай сохнут сами.
— Ну что ты кричишь? — говорит она.— Ведь ты
большая девочка. И умом тебя бог не обидел. Ты ребе
нок сознательный, передовой. Ну по какому вопросу ты
плачешь? Ну, прояви чуткость.
Анюта громко вопит.
— Я должна подмести в столовой!—страстно убеж
дает ее Саша.— На мне весь дом. Мы одни с тобой в
нашей семье лоботрясы. Люди работают, учатся, а мы
с тобой что?
Саша кормит девочку и заворачивает ее в одеяло.
Эту хитрость она сама придумала. Анюта, когда ее заво
рачивают в одеяло, воображает, что она уже на чистом
воздухе, и засыпает. Хорошо на улице — так, должно
быть, думает Анюта. А Саша тем временем вытирает
пыль, подметает, чистит картошку и с раскаянием ду
мает о том, что ребенку жарко и лежать в ватном одея
ле дома вредно. «Но что прикажете делать? Прости ты
меня, обманщицу»,— мысленно обращается она к дочке.
А пока подметает, заводит патефон: под звуки вальса
из «Спящей красавицы» подметать гораздо ловчее.
Потом она спускается по лестнице. Дворник дядя
Толя всегда помогает ей вынести коляску. Он знает
Сашу с рождения, и его очень смешит, что у нее самой
уже есть дочка. Хорошо во дворе под каштаном. Каш
тан сейчас голый, скучный, но Саша помнит, какой он
летом. Этой весной дочка впервые увидит зеленый каш
тан. Она будет уже держать головку. Она увидит небо.
И ворону. Саша наденет на Анюту платье — и все ста
нут любоваться и говорить: какая красивая девочка.
60
Саша втайне уверена, что и сейчас Анюта очень кра
сивая. Вот дядя Толя тоже восхищается. Стоит над ко
ляской и говорит:
— Красавица! Подумать только! Давай иди домой,
я тут пригляжу!
Саша поднимается наверх. И тут-то все на нее опро
кидывается: обед, пеленки, нечищеные кастрюли...
Каша всегда подгорает. Молоко убегает, на кухне чад,
и соседка Ольга Сергеевна неодобрительно поводит но
сом. Она укоряет Сашу тайно, но упорно. Она безмолв
ствует, но Саша отчетливо слышит:
«Чем в окно глядеть на свою Анюту, приглядела бы
лучше за молоком».
Очень хочется спать. Вот тут прямо на кухне растя
нулась бы и заснула.
Бездельница я, бездельница,— думает Саша. Уж если
не самого Софокла, так хоть бы хрестоматию почитать.
И как я буду сдавать экзамены? А в ухо кто-то шепчет:
«Ляг и усни».
Но в эту минуту раздаётся телефонный звонок.
— Саша, это ты? — говорит Юля.— Ну, как ты там?—:
И не дослушав:—Сейчас бегу на лекции. Я спешу. Во
лодя сегодня вечером к вам не заглянет?
Мне бы ваши заботы!—думает Саша, положив
трубку.
Надо кормить Анюту, надо гулять с Анютой, Сперан
ский велел гулять не меньше шести часов! И о чем он
только думал, когда велел такое? Где их взять, эти
шесть часов?
Первый звонок в двери. Бездельница Саша откры
вает.
— Ну, как ты тут? — говорит Нина Викторовна и тот
час берет Анюту на руки. Сразу становится легче.
И пошел кружиться вечер. Леша, папа. Леша прино
сит хлеб и триста граммов масла. Папа — рыбу на зав
трашний обед. Врывается в дом Юля. Она начинает дея
тельно помогать. Хватает пузырек с вазелиновым
маслом и сует его на кухне в чужой чайник. На беду, это
оказывается чайник Ольги Сергеевны.
— Я, конечно, ей ничего не сказала,— говорит Нине
Викторовне Ольга Сергеевна,— но подумайте сами: чай
¿1
с вазелиновым маслом. Я понимаю, ребенка надо сма
зывать теплым вазелиновым маслом. Но все же немно
го внимания. Ведь ребенок не захиреет, если вы поста
вите свое вазелиновое масло в свою же собственную
кастрюлю.
А Юля забыла о вазелиновом масле. Она сидит пе
ред зеркалом и очень внимательно смотрит на себя.
— Константин Артемьевич,— говорит она,— ну как,
по-вашему... Я интересная? Или нет? По правде!
— Если по правде, интересная — это, пожалуй, не
сколько сильно. Но в тебе есть изюминка. А это гораз
до важнее. Вот я тебе расскажу про себя. В Эривани у
нас была одна девушка. Училась она в гимназии ШахАрутюновой. Так вот она...
Юля уже не слышит: возвращаются из академии Ан
дрей с Володей.
— По-моему, этот Володя совсем забыл дорогу до
мой,— говорит открывшая им дверь Ольга Сергеевна.
— А вам-то что до этого? — сердито отвечает Саша.
— Боже! Боже! — стонет соседка.— Была такая тихая,
такая кроткая девочка, такой обаятельный ребенок, сло
ва грубого, бывало, не услышишь. Нет, замужество не
каждую женщину облагораживает.
Саша, которую замужество нисколько не облагоро
дило, косится на нее исподлобья. У Саши зуб на сосед
ку. Она не забыла и вовек не забудет, что Ольга Сер
геевна сказала сегодня утром: «Никогда в жизни не ви
дела такого беспокойного ребенка, как эта Анюта».
Саша стирает пеленки, Андрей полощет и выжимает,
Леша в коридоре кричит в телефонную трубку:
— Эй, что сегодня задано, по алгебре? Что? С ответом
не сходится?..
В столовой Юля поет под гитару::
— Ночь светла-а! Ночь тепла-а!
Константин Артемьевич очень горячо и очень гром
ко рассказывает Нине Викторовне, какой интересный
случай был сегодня в их юридической консультации.
— Понимаешь, приходит женщина и говорит...
— Странно,— обращаясь к стене и насыпая в кофей
ник кофе, произносит соседка Ольга Сергеевна,— от
шума у меня опухают ноги... Это нервы... да, нервы...
62
Андрей Николаевич,— голос соседки вдруг становится
ласковым,— разве это мужское дело — стирать пе
ленки?
~ Самое что ни на есть мужское. Вы разве не знали?
— Ночь тепла-а! — поет в столовой Юля.
Леша, который давно привык готовить уроки под
аккомпанемент Юлиной гитары, бросает ей через
плечо:
— Юлька, давай вот эту, про поцелуй, под нее здо
рово решать уравнение с двумя неизвестными.
— Поцелуем дай забвенье!—послушно поет Юля.
Остроумный Володя молчит и во все глаза смотрит
на Юлю. Ужин. Андрей утверждает, что никто не умеет
так жарить картошку, как Саша.
— Я тоже люблю свою жену,— говорит Константин
Артемьевич,— но никогда не теряю объективности. Бу
дем суровы и откровенны: картошка пересолена и пе
режарена.
— Попробуй,— говорит Нина Викторовна,— попробуй
кормить, гулять, убирать, стряпать...
— ...готовиться к экзамену по политэкономии, грече
ской литературе...— вставляет Саша.
— Да, и греческой литературе. Что бы ты запел?
— Ночь светла-а, ночь тиха-а! — отвечает Константин
Артемьевич.
...Они идут по коридору — впереди Саша, за нею Ан
дрей. В руках Андрея горка тарелок. Саша несет чай
ную посуду.
— Кто самый красивый на свете? — спрашивает Са
ша, не оборачиваясь.
— Ты! — не задумываясь, отвечает-Андрей.
— Кто самый умный?
— Ты!
— Кто самый образованный?
— Ты!
Саша уже не знает, что бы такое еще придумать.
— Кто лучше всех на свете жарит картошку? — спра
шивает она.
— Конечно, ты! Кто же еще?
— То-то! — говорит Саша.
63
* * *
Тепло. Пахнет детским мылом. Комната переполнена
сонным дыханием. Тихо. Они только что искупали Аню
ту и уложили ее. Уснула и Саша.
Сняв сапоги, он шагает по комнате. Он должен ска
зать. Если она пошевелится, он ей скажет сейчас. Саша
вздыхает сквозь сон, и он замирает, притаившись в
своем углу. Не проснулась. Ладно, он скажет ей утром.
Какая длинная ночь! Анюта и Саша тут, и он с ними
рядом и все же один со своими мыслями. Андрей рас
крывает тетрадь-дневник. Так велит Чуковский, если
отец культурен — записывай. И он пишет: «20 мая 37 г.
За отчетный период Анюта четыре раза ездила в трам
вае, два раза побывала в метро, один раз не без удо
вольствия слушала пластинки Шаляпина (Володя прино
сил) и ежедневно, без заметного удовольствия, слушает
перепалки и споры на кухне. Уже давно реагирует на
звук, попросту говоря — слышит.
Когда ей было десять дней, ее легко успокаивал «Ев
гений Онегин», особенно первая строфа. А теперь Анюта
впадает в детство: от Онегина интерес перешел к по
гремушкам. Зато все осмысленнее смотрит своими круг
лыми глазищами и довольно внимательно следит за цел
лулоидным попугаем. Иногда смотрит поочередно на
папу и на маму, не придавая, впрочем, большого значе
ния присутствию этих товарищей.
По ночам еще кричит, но, кажется, Сперанский прав,
понемногу она сдается...»
Словно услышав эти слова, Анюта принимается гром
ко орать.
— Молчи,— говорит Андрей
строго,— разбудишь
маму. Мама устала.
Наклонившись над коляской, он внимательно смот
рит в лицо своей дочки.
— И не думай! Не сдамся! Нипочем! — орет Анюта.
Ее личико кажется ему страдальческим. И он сдает
ся: берет ее на руки. Головка вся уместилась у него на
ладони. Руке тепло от нежного затылка. Она запелената,
но вытащила ручки поверх пеленки. Они судорожно сжи
маются и разжимаются, будто грозятся.
64
Ну как же это говорят, что новорожденные ничего
не понимают? Если б не понимала, разве она могла бы
плакать так горько? Разве смотрели бы ее глаза так при
стально в глаза отца? Разве она могла бы так разумно
потягиваться? Должно быть, маленькие видят землю, как
птицы,— сверху. Да, как птицы или как пассажиры само
лета. Земля предстает перед новорожденным в гармо
нии, в счастливом порядке, и некогда ему замечать ме
лочи. Такие глаза все видят, все понимают. А плачет —
что ж, ей просто одиноко там в коляске. Вот ведь мол
чит, лежа у него на коленях.
— Ты мудрая, очень мудрая,— говорит он и, накло
нившись, целует Аню в бархатный лоб.
— Чья взяла? — говорит Саша шепотом.—- Кто сдался?
Андрей вздрагивает. Он встает, не выпуская Анюту
из рук. Подходит к жене. Он прижимает дочку к себе,
как будто в ней его мужество.
— Сашенька,— говорит Андрей.— Я... я должен тебе
сказать... Мы с Володей... Одним словом, мы едем в
Испанию.
* * *
Опять лето. Опять над Сашиной головой листья каш
тана. Их шорох едва приметен. Они полощутся, будто
закипают на ветру. Каштан... Его киевские братья давно
уже расцвели. Но ведь он московский, и солнце здесь
не такое, как на Украине. И свечки проклюнутся только
в июле, когда станет по-настоящему тепло. На дворе
солнце. Оно ложится на покрышку Анютиной коляски.
Но лицо Анюты в тени.
Не читается. Саша вздыхает. Анюта спит. Скоро она
проснется. И Саша станет с ней гулять по двору. На Аню
те первое в жизни платье — до пят. Новая шапочка,
которую связала ей Нина Викторовна. Из-под шапоч
ки выбиваются кружева и прядь светлых волос, пря
мая, как у мальчика. Тяжелая прядь волос, как будто
нарочно зачесанных на косой пробор. А брови-то, брови!
Брови серьезные, соболиные. Лучшие брови во всей
семье.
Анюта спит. Задумалась Саша, обняв руками колени.
Над головой шевелит листьями каштан. Перед Сашей от
65
крытые окна дома. Все тот же двор, тот же дом, кото
рый она помнит с тех пор, как помнит себя.
Вот асфальт посреди двора. Старый, потрескавший
ся от солнца, щербатый от времени. А когда-то был
гладкий. Она приносила из школы мел, чтобы играть с
девочками в классы. На этом дворе они подбирали
цветные стеклышки, в этих парадных прятались. Там, в
парадных и на черных ходах, вон за теми облупившими
ся дверями, словно до сих пор прячется девочка в ко
ротком платье. Эту девочку звали Сашкой.
А Петька с третьего этажа просидел один раз двое
суток вон в том подвале в отместку матери, которая
стукнула его по затылку. И ребята тайно передавали ему
хлеб с колбасой, чтоб не помер с голоду...
Тили-тили тесто!
Жених и невеста! —
Л
кричали им с Петькой, когда они перешли в пятый класс.
И дергал же он ее за косы! И обливал же чернилами ее
тетрадки! А она? Она презирала его! Два раза их прора
батывали на пионерском сборе. Выступала Юля и гово
рила о нечуткости к человеку и о товариществе.
А потом он стал кроткий, будто его подменили. Хо
дил по пятам, глядел тоскующими глазами. Но она уже
к тому времени была влюблена в Толю Кириллова из
девятого класса. А Толя был влюблен в Марину Плешко
из десятого.
Как Саша плакала, даже Юля об этом никогда не
узнала. Поднялась вон на тот чердак и там долго плакала,
лежа на животе в пыли, под мокрым бельем на верев
ках. На голые ноги ей капало с чьей-то длинной рубаш
ки в цветочках, но она ничего не замечала. Она слыша
ла, как ее звали, но не откликнулась. Пришел вечер, в
окошко глянули первые звезды и огни соседних домов.
Первый раз она видела свою улицу с такой высоты.
Встав на цыпочки, она долго глядела в узкое маленькое
оконце. И вдруг вспомнила, что она влюблена, что лю
бовь ее несчастна и безответна. Но странно: она не
ощутила прежней горечи. Как же так? Ведь она влюб
лена? Пошлый человек, как она хотела есть, как хотела
скорей домой, к папе, к Лешке.
66
Этот дом встречал ее весной и летом широко рас
пахнутыми окнами и дверями балконов. В пасмурные
дни, когда по стеклам бил дождь, окна были закрыты.
Но это только казалось так. На самом деле почти все
окна и двери были распахнуты для Саши. Вон за тем
окном в первом этаже жил Гришенко Иван Васильевич.
Инвалид гражданской войны. Он рисовал картинки для
артели «Всекохудожник»: чайки, море, кораблики. У его
окна всегда толпились ребята. Через окно были видны
мольберт, палитры, краски, в кувшине большущие кисти.
Не было на земле красивее тех картин, что рисовал Иван
Васильевич. Они сохли на подоконнике. Чайки были бе
лые, море синее, аккуратное. Даже волны аккуратные.
А парус! Белый парус на светлом кораблике. Никто, кро
ме Ивана Васильевича, не мог так рисовать море, чаек
и паруса.
А вон там, на третьем этаже, жил директор завода Го
лубев. За ним по утрам приезжала машина, подумать
только! Машина! Тогда машин было не так много, как
сейчас. Директор садился и уезжал, и мальчишки стоя
ли завороженные, полные зависти и восторга.
Вон с того балкона они с Юлей облили Петьку из
кувшина. Он вышел во двор гордый, в новой рубашке,
в прекрасном новом галстуке и серых брюках. А они
взяли и плеснули на него из кувшина. Летом они сидели
на ветках каштана и осмеивали прохожих. Интересно,
почему в четырнадцать лет люди бывают такие вред
ные? А потом дядя Толя сгонял их с дерева, грозил им
шлангом и кричал:
— Тоже! Завели моду!
В пятнадцать лет она из Сашки превратилась в Сашу,
Сашеньку. Один раз Константин Артемьевич нашел в по
чтовом ящике записку: «Саша, у меня есть лишний би
лет в кино. Может, выберешь минуту? Коля».
Константин Артемьевич долго смеялся и все спра
шивал — нет ли там лишнего билетика и для него?
Когда ей минуло шестнадцать, на день рождения
пришла учительница Анна Дмитриевна, а рядом семени
ла Юля в белых босоножках. Она и привела Анну Дмит
риевну. Вот это подруга! Вот это подарок!.
67
Счастье входило в эту калитку много раз. Однажды
оно легло на колени букетиком ландышей. И, как всегда,
как и прежде, шагнуло в эту калитку, глянуло через эту
решетчатую ограду.
А потом пришло новое счастье. Оно пока не умело
шагать, его принесли. Андрей нес его на руках. Оно
звалось Анютой.
«Поздравляем!» — кричал ей кто-то из открытой фор
точки. Дядя Толя сказал: «А Сашка-то, Сашка!» И все
улыбались. И директор завода, и Петька, который хоть
и был ровесником, казался сейчас совсем мальчишкой.
Весь дом приветствовал их. Дом! Сашин дом! Он станет
Анютиным домом, Анюта будет играть на этом дворе в
классы. Прятаться вот в тех закоулках, залезать на ветки
вот этого дерева, как залезали они с Юлей.
...Саша сидела под каштаном около Анютиной коля
ски с книгой в руках. Их пригревало солнышко.
За решетчатой оградой двора текла улица. Шли про
хожие. Человек с портфелем, девушка в цветастом пла
тье, старушка с корзиной. А вот показался из-за угла
военный. Еще один, еще. Да это Боря Веселовский, од
нокурсник Андрея!
Саша встала, приникла к решетке и замахала рукой:
— Ребята, ребята! Мы здесь!
Проснулась Анюта. Саша схватила дочку на руки и
снова приникла к калитке. Они шли ей навстречу. Они
глядели поверх ее головы, ведь она маленькая, а они
все — высокие.
— Скорее! — звала Саша.— Вы как черепахи!
И вдруг она замолчала. Они шли медленно^ словно
виноватой походкой. И лица у них были замкнутые, и
глаза тоже виноватые.
— Саша...— начал Боря Веселовский и замолчал.
— Что? — спросила она шепотом, и глаза ее стали
перебегать с одного лица на другое, словно ища
опоры.
— Нет! Нет! Нет! — закричала она.
Борис подхватил Анюту. Лицо его дрогнуло. И тогда
Саша поняла, что пощады нет и нет надежды, нет уте
шения. Сокрушая ее жизнь, неизгладимое, незабывае
мое, страшное, в калитку ее двора вошло горе.
68
* * *
«Сашенька, все спят, и мы сейчас вдвоем с тобой.
Да, когда я пишу тебе, мне кажется, что я говорю с то
бой, что ты рядом.
Как мало я успел тебе сказать. Как мало успел
узнать о тебе. Я хотел бы помнить тебя маленькой, та
кой, как Анюта. Я хотел бы отвести тебя в первый раз в
школу и быть тем мальчиком, который сидел с тобой на
одной парте. Мне тебя недостает всегда и везде. Я раз
говариваю с тобой перед тем, как уснуть. И, когда я
встаю, первая моя мысль о тебе.
Как я жил до тебя? Без тебя?
Я ничего не знал прежде. Я не знал, что можно так
сильно любить, так сильно жалеть. А я тебя всегда за
что-то жалею. Мне всегда за тебя страшно.
Говорят, человеку дороже всего свобода. Это не
правда. Мне она совсем не нужна теперь.
Ночь. Сейчас Москва спит. Спишь ты, спит наша Аню
та. А в соседней комнате Константин Артемьевич, Леша.
Здесь ночь другая. И сны — другие. Ты не получишь это
го письма. Я просто не отошлю его: я боюсь огорчить
тебя и причинить тебе боль. А молчать — не в силах.
Я пишу, и мне кажется, что я говорю с тобою.
Самое страшное на земле — это гибель детей. По
думай сама — взрослый, как мало ни жил бы, успел чтото сделать, как-то выразить себя. Или просто любить,
как я люблю. А маленький человек? Вот почему и нет
на земле преступления большего, чем оборвать эту
жизнь, которая еще не осуществилась, которая только
обещает, когда жизнь в человеке — только предчувст
вие ее.
Тут много сирот. Их находят в разбомбленных до
мах. Они разные — большие и маленькие, а есть и та
кие, что ползают по полу: еще не научились ходить. Их
отправляют в Москву пароходами. И они не могут по
нять, что с ними случилось.
И опять всюду ты и Анюта. В глазах чужого ребенка,
в обрушившейся крыше чужого дома, в смерти, и жизни.
Мне кажется, все, что я вижу, открыла мне ты, прежде
я не умел видеть так.
69
Уже свет за окном. А я все не могу замолчать. Не
могу не быть с тобой, не могу от тебя оторваться. Про
сти меня, что бы со мной ни случилось, потому что я ина
че не мог. Не гнев и ненависть вели меня, а любовь.
Больше всего — любовь. Утром я ухожу в полет. Я вер
нусь, я знаю. Не первый раз и не последний. Но если
со мной что-нибудь случится, не плачь обо мне. Нет,
плачь. Нет, не надо. Мне будет от этого больно, я не
могу, чтобы ты плакала. Верность в том, чтоб любить
все, что ты мне открыла, то есть жизнь. И знай, что если
жизни моей суждено быть короткой, она была счаст
ливой, очень счастливой.
Сашенька, уже утро. Скоро я полечу над землей.
Над этой жаркой землей. Она залита кровью. Она со
жжена и разрушена — горячая и большая. Всякий, кто
увидел Испанию, никогда ее не забудет, никогда не раз
любит. Я вернусь и расскажу тебе о ней.
Прощай, Саша. Прощай, Анюта. Это письмо не дой
дет до вас. Потому что я вернусь.
,
Андрей».
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
— Аня, не спотыкайся! Ведь ты большая девочка!
Аня поднимает голову и смотрит на маму большими
коричневыми глазами. Саше стыдно, что она разговари
ваете девочкой сердито, но нынче ее сердит все: непре
рывная Анина болтовня — ведь надо ей отвечать. И то,
что Аня оглядывается по сторонам и спотыкается,— все,
все сегодня сердит Сашу.
— Мама, купи! — говорит Аня.
Сама виновата: покупает дочке все, что попадается
на глаза,— апельсины, игрушки,— вот Аня и привыкла.
К счастью, Аня любит все маленькое. Маленьких кукол,
маленькую посуду, маленьких мишек.
— Купи! — говорит Аня.
На углу стоит женщина и продает цветы. Саша шарит
в кармане, достает рубль и покупает букетик ландышей.
Девочка несет его, вытянув вперед руку.
Люди оглядываются.
— Аня, опусти руку,— говорит Саша.
70
— Мама, ты сердишься! — отвечает Аня.— Почему
ты сердишься?
— Я не сержусь, честное слово!
И вдруг Аня останавливается и вздыхает!
— Мама, на руки!
Саша наклоняется и покорно сажает ее к себе на спи
ну. Теперь она может идти быстрее. Лоб ей щекочет бу
кетик ландышей.
— Мама, лети! — приказывает Аня.
На их языке это означает, что надо пойти быстрее,
и Саша, вздохнув, ускоряет шаг.
Она почти бежит. Люди оглядываются, смотрят на
девочек — одну взрослую, а другую маленькую, кото
рая сидит на плечах у своей старшей сестры.
Из-под Сашиных сцепленных позади рук торчат два
желтых начищенных башмачка.
— Я устала,— говорит Саша.
— У-у-у! — слышит она в ответ.
Это Аня изображает ветер.
Ну, раз так, Саша уже не смеет остановиться и бе
жит все быстрее. Спасибо милиционеру, который управ
ляет потоком машин. Пожалуй, можно передохнуть.
Они стоят на перекрестке улицы. Близко, совсем
близко от них легковая машина, у руля сидит человек,
рядом — девушка. Машины остановились, руки водите
ля все еще лежат на баранке. И вдруг — нет, не может
этого быть! — водитель целует девушку. Нет, мне это
привиделось,— думает Саша.
— Мама, ну! — говорит Аня. И взмахивает над Са
шиной щекой букетиком.
Саша бегом пересекает площадь.
Не может этого быть,— думает она. Посреди ули
цы— и вдруг целуются. Сумасшедшие!
А Володя рассказывал, что во Франции очень часто
целуются на улице. И это никого не удивляет.
— У-у-у! — вопит Аня, махая букетиком.
Хорошо придумали китаянки или, кажется, индианки.
У них за спиной корзины, а в корзину можно посадить
ребенка. Аня стала тяжелая. Ведь ей уже три года.
А Саше двадцать два...
...Но что же это было такое,, что так рассердило ее?
71
Ага, вот оно. В больницу нынче пришли из кинохроники.
В палату они явились с зажженными лампами. За ними
шел главврач: нас отразяті Прославят на весь Советский
Союз! — было написано у него на лице.
Отразят вот этого, с забинтованной головенкой. Ма
ленькую кровать с сеткой. Вот эту тумбочку, на которую
мама больного мальчика положила два апельсина. В све
те ярких ламп апельсины как будто дрожат, а малыш,
напугавшись, начинает орать.
— Сестра, займите ребенка!—строго говорит глав
врач.
Саша подходит к мальчику и заслоняет его.
— Сейчас,— говорит она,— сейчас, дорогой. Сейчас
они уйдут.
— Деточка,— говорит Саше кинооператор, — все это
очень мило, но я попрошу вас отойти, нам надо снять
ребенка... Ну и вас, пожалуй, но не спину, а, по возмож
ности, профиль. Вот так, возьмите в руку стакан, чайную
ложечку, улыбнитесь и скажите ему что-нибудь такое...
Саша слегка отстраняется, приоткрыв от негодова
ния рот.
— Прекрасно!—вопит оператор.
Но едва Саша отступает, как ребенок начинает кри
чать с удвоенной силой. .Он протягивает к ней руки, и,
забыв о главвраче и о наглом кинооператоре, Саша ви
дит перед собой только эти растопыренные пальцы и за
литое слезами лицо.
— Ванечка, да что ты, зачем же ты плачешь! Ты же
обещал не плакать!
— Кадр! — кричит оператор.
— Пропадите вы пропадом! — не своим голосом и
не своими словами отвечает Саша.— Тут вам не куклы,
тут дети! Василий Сергеевич, можете меня уволить,
только сейчас же прекратите это безобразие!
Главврач ничего не успевает сказать.
— Прекращаю! — говорит оператор серьезно и об
ращается к доктору: — Нельзя ли нам другую сестру?
Постарше.
— Вы же говорили,— растерянно отвечает доктор,—
самых молодых и самых красивых.
— Это верно!—легко соглашается оператор и улы
72
бается Саше.— Но для съемок не противопоказан также
хороший характер. Добрый, мягкий. Звукозапись не вы
держит такого фольклора, как «пропадите вы пропа
дом».
Но звукозапись, оказывается, выдерживает все: крик
детей, их плач. Все няни наперебой стучат ложками по
тарелкам и кружкам. Киногруппа работает, и никто уже
не обращает внимания на Сашу, которая, как наседка,
мечется между своими ребятами. Никогда в жизни она
не была так зла. Бюрократы! Подхалимы! Нахалы! — ду
мает она разом и об операторе, и о враче, обо всех на
свете. Чтоб к больным детям... Подумать только... Если
бы дать ей власть, она выгнала бы всех с их аппарата
ми, с их спецовками на молниях, с их рыжими загранич
ными туфлями. Она развела бы костер и покидала бы
их всех в огонь... Она бы, она бы...
— Ну, а теперь, напоследок,— говорит оператор,—■
мы все-таки запечатлеем эту молодую и сердитую осо
бу. Вот так, хорошо. Положите руки на голову этому
мальчику и, по возможности, улыбнитесь.
Саша задохнулась от ярости.
— Попрошу вас оставить палату!—сказала Саша та
ким голосом, будто она была не самой молодой в боль
нице сестрой, недавно окончившей медицинские курсы,
а главврачом.
— Как вам будет угодно,— холодно отозвался опе
ратор и, приводя в порядок свой аппарат, задумчиво
сказал главврачу: — Чрезвычайно вам благодарен!
Учтиво поклонился и, не глядя на Сашу, чуть покачи
ваясь на длинных ногах, вышел из палаты.
В палате разом наступила тишина. Няни озабоченно
собирали кружки и ложки, малыши перестали орать, и
только сердитая Саша долго еще не могла успокоиться.
К концу дня ее вызвал главврач.
— Товарищ Москвина,— сказал он прямо и твердо,
глядя Саше в глаза,— вы сегодня чуть не сорвали съем
ку. Между тем это дело общественное. И познаватель
ный материал, который продемонстрирует сельским
больницам наше кино...
Саша не дала ему закончить.
«— Но зачем тогда не в срок меняли белье? Если вы
73
считаете, что на второй день оно грязное, давайте бу
дем менять каждые два дня. Зачем принесли цветы, ко
торых раньше не было? Зачем эти потемкинские дерев
ни? В сельской местности будут думать, что...
— На сегодняшний день, товарищ Москвина,— отве
тил главврач,— этой детской больницей руковожу я —
и попросил бы...
Что долго говорить: они поругались. Он говорил тихо
и строго, Саша шумела и все поминала потемкинские
деревни.
Ничего не доказав друг другу, они расстались вра
гами.
— Мама, ты что? — спросила Аня.
— Так...— ответила Саша. И, достав из кармана ключ,
открыла дверь.
— Мама,— говорит Аня,— а мы будем сегодня пить
чай?
У них есть игра в чаепитие. В школу. В больницу.
В дочки-матери (Аня — мама, а Саша — дочка). Есть игра
в дедушку — Аня дедушка.
Всю дорогу Саша сердилась, не замечала Аню. Те
перь придется платить долги. Пить чай — это значит по
ставить на плиту маленький чайничек. В него входит ста
кан воды. Чайничек старый, от Нины Викторовны он пе
решел к Саше, от Саши к Ане. Ни у одной девочки на
дворе и в детском саду нет такого красивого, помятого
в боках чайничка. Он стоит на подоконнике и ждет, ко
гда о нем вспомнят.
— Саша,— говорит из соседней комнаты Нина Вик
торовна,— вы с Аней опять насорите.
Это верно. Маленькие чашки, величиной с наперсток,
крошечные печенья из хлебного мякиша — все это, ко
нечно, беспорядок, потому что чашечки то и дело опро
кидываются, вода оставляет пятна на чистом полу.
— Гражданочка, вы сегодня ходили на рынок? —
спрашивает Аня у Саши.—А как, гражданочка, ваш сы
нок Сережа — хорошо поживает? А вы как поживаете?
— Я поживаю — добра наживаю,— отвечает Саша.
Аня молчит, а потом деликатно напоминает:
— А я как поживаю? Спроси у меня, спроси! — го
ворит она шепотом.
74
А вы как поживаете? —тряхнув головой, спраши
вает Саша.— А нельзя ли вас пригласить на бал?
И, мигом почуяв, что на этот раз мать вернулась от
куда-то издалека, но вернулась по-настоящему, Аня сча
стливо смеется, видны ее маленькие зубы. Она обхва
тывает Сашу за шею:
— Танцевать! Танцевать!
— Не так,— шепотом говорит Саша.— Пригласи как
следует.
И они кружатся на пятачке посреди комнаты.
Теперь эта комната Анина. Раньше здесь царил пись
менный стол, на книжных полках стояли умные книги:
«Бомбометание», «Теория воздушной стрельбы», «Инте
гральные уравнения».
Сейчас на них стоят сказки: «Мойдодыр», «Человек
рассеянный». На них сидят куклы, отдыхают. Стоит Ани
на кружка, прикрытая салфеткой... У окна — низенький
Анин стол, два маленьких стула и кровать с сеткой.
В углу теснится незаметная Сашина кровать. Кровать
старая, с шишечками у изголовья. Но шишечек уже
нет — Леша давно вывинтил их по Аниной просьбе. Ши
шечки были очень хорошие, но они куда-то закатились.
На стене портрет Андрея, и все... И только у Леши в за
ветном ящике планшет Андрея, маленькая его фотогра
фия, а над письменным Лешиным столом его книги.
Аня, Аня, Аня... Да, она повсюду. В настольной лам
пе, которая затенена газетой. В приглушенном голосе
Леши, который пытается говорить по телефону шепотом.
В сонном дыхании, которое Саша слышит за плечами.
Вечер. Окно широко распахнуто. Кто-то поет во дворе.
Кто-то смеется.
Перед Сашей тетрадь. И вот уже Саша не слышит ни
пения, ни смеха. Тетрадь и она. Саша пишет.
«Прошлой ночью Аня проснулась и с пла
чем говорила:
— Возьми меня к себе, мне скучно.
Очень любит Лешу, радуется, когда он при
ходит за ней в детский сад. Говорит:
— Мой дядя Леша — лучше всех».
75
Тетрадка толстая. Это не та, что начинал Андрей, та
давно уже исписана. Ведь Ане уже три года. В этих те
традках— Аня. Ее первый зуб... Бессонная ночь после
оспенной прививки... Болезни, выздоровления. Анино
первое слово: мама. Анин взгляд исподлобья. Анина
улыбка. Анино слово «пугоровица» вместо «пуговица».
На страницах этой тетради портрет человека.
«Аня легко делится вещами, игрушками.
Нынче отдала мальчику на бульваре свой
апельсин. Обидчива. Кричать на нее нельзя:
плачет. От боли не плачет, от резкого слова —
плачет».
Двенадцатый час. Саша сидит у стола. Окно распах
нуто, и темное небо глядит в комнату.
«Мне кажется, мы опять вдвоем — ты и я. Зачем же
я плачу? Я не могу без тебя... Я не успела тебе сказать,
как я тебя люблю. Ночью ты сидел за этим столом и
думал, что я сплю. А я глядела на тебя. Тебя освещала
вот эта лампа. В правой руке карандаш, а левая на кни
ге. Ты учил испанские слова, и я думала — это для того,
чтобы читать испанские книги.
Где ты? Ты меня слышишь? Наш каштан уже покрыл
ся листьями. А тебя нет, нет, нет...»
Все это Саша хотела бы написать, но не пишет. Она
только думает это, глядя в темное небо.
Как она осталась жива? Об это/л она не могла бы рас
сказать, этого она и сама не знала. Она оглохла, ослеп
ла, все в ней стало долгой, неотпускающей болью. Не
зрячая, оглохшая, она ходила на занятия в университет,
возвращалась домой, читала книги и сдавала экзамены.
Родные с испугом смотрели на это угасшее лицо. Она
не то чтобы горевала. Ее просто не было. Ей только того
и хотелось: не быть. Не видеть, не слышать, не вспоми
нать. Так прошло полтора года, она была на втором кур
се. И вот однажды она вернулась из университета, и до
машние увидели: это еще не прежняя Саша, мет. Но это
Саша, которая ожила. Саша, которая чего-то захотела.
Саша, которая что-то решила. Она оставила вуз и посту
76
пила на курсы медицинских сестер: она кончит их и пой
дет на финский фронт. Ей никто не перечил, не смел спо
рить даже Константин Артемьевич. Она ходила на курсы
и занималась со страстью. Зубрила анатомию, лекарство
ведение, училась днем и ночью, мечтая только об од
ном, стремясь к одному: скорее на фронт.
Там пригодятся ее руки, ее сердце, ее жизнь. И если
что и случится с ней — так не даром.
Наконец настал этот день: она медсестра! И в тот
день был заключен мир с Финляндией. Война кончи
лась— ведь это счастье. Но Саша этого не понимала.
Казалось, жизнь снова потеряла смысл.
— Ну, вот ты опять сможешь вернуться в универси
тет,— осторожно сказал Константин Артемьевич.
— Нет,— ответила Саша.— Не вернусь.
Она знала, что, вернувшись, начнет бездумно слушать
лекции, машинально читать, учить, сдавать экзамены. Да,
это можно было делать почти без мысли, нужно лишь
небольшое усилие памяти. И это — не жизнь. А она вдруг
почувствовала, что хочет жить —так после долгого мерт
вого сна человек испытывает сильный голод. И если
жить, надо делать что-то такое, что потребует всех сил
головы и сердца. Лечить, беречь, утолять чью-то боль
бездумно нельзя. Мертвец не поможет живому. Только
живой человек может помочь.
Она стала работать в детской больнице. Она не мог
ла слушать музыку, ни разу с тех давних пор не подо
шла к роялю, не притрагивалась к книгам, которые были
читаны вместе. Большой пласт жизни был под запретом.
И все-таки она была жива. И сейчас, уложив Аню, сидя
за столом в своей комнате и глядя в темное небо, она
знала, что жива. Свежестью леса, весной пахнул букетик
ландышей на столе. Сашины слезы капали на лист те
тради, чернила расплывались. Саша плакала, и слезы
тоже означали: она жива.
И вдруг, наклонившись над тетрадкой, она пишет сло
ва, которые вычитала в одной книге; эту книгу подарил
ей когда-то Андрей: «От горя не умирают. Только со
бака умирает от горя. Потому что только собака умеет
хранить верность. А человек не умеет... Нет... Человек...
не умеет».
77
Звезда сорвалась с неба и, прочертив круг над дво
ром, над каштаном, полетела куда-то. Куда она полете
ла? Крепко зажмурясь, Саша прижалась лицом к рас
крытой тетради.
* * *
Однажды, выйдя из больницы и направляясь в дет
ский сад, Саша увидела, что напротив больничных две
рей, безмятежно прислонясь к дереву, стоит человек и
курит трубку. Лохматая заграничная кепка была сдвину
та на затылок. Человек смотрел на небо, на облака.
Между тем, когда Саша вышла на улицу, человек шаг
нул ей навстречу.
— Добрый день, товарищ сестра! Не хотите ли по
смотреть пробы? Будем показывать то, что наснимали
у вас. Погода прекрасная, пройдемся пешком до Брян
ского переулка?
— Что? — вместо «здравствуйте» сказала Саша.
Ей бы хотелось уничтожить кинооператора взглядом,
но это невозможно было сделать, он такой высоченный,
чуть ли не вдвое выше ее. Не обернувшись, Саша по
шла дальше. Он не отставал. С негодованием она коси
лась на его большие ноги в ярко начищенных рыжих
сандалиях. Она ускорила шаг, он шел рядом. Помолчав,
кинооператор печально сказал:
'— А я-то думал, что вы — человек, глубоко предан
ный своему делу. Ведь я с вами говорю о деле. Ведь
пропагандистское значение этой картины...
— Главврач уже чуть не уволил меня из-за вашей
картины,— сказала Саша,— и он уже все объяснил мне
насчет ее пропагандистского значения, а, по-моему, это
халтура и безобразие — снимать больных детей.
— У, какая вы свирепая. Да, трудно иметь дело а
людьми. Пингвинов было снимать куда легче и проще.
Правда, для этого пришлось летать бог весть куда, но
какое это имеет значение?
— Пингвины? — с любопытством спросила Саша.
— Пингвины,— повторил он лениво.— Трудно пред
ставить себе, как сияют на солнце снежные горы, поля,
равнины. Кинооператору там—раздолье. Снега в кристал
78
лах. Свет и тени... Да, раздолье... Впору не спать — ночи
светлые. Кстати, вы бывали в Ленинграде, видели белые
ночи? Это самое красивое, что есть на свете. Еще Цар
ская тропа в Крыму. Между прочим, когда я летал на
Северный полюс...
Саша не была в Ленинграде, не видела белых ночей
и Царской тропы, но она много раз видела Анин дет
ский сад.
— До свидания,— сказала она и открыла двери дет
ского сада.
Когда она вышла с Аней на улицу, она с удивлением
увидела, что длинный кинооператор терпеливо ее до
жидается.
— Сестренка? — спросил он деловито, поглядев на
Аню.
— Дочка,— сухо ответила Саша.
Кинооператор сел на корточки, протянул Ане
Руку:
— Поливанов, Дмитрий Александрович. А тебя как
зовут?
— Аня Москвина.
— Не хочешь ли ко мне на плечи, Аня Москвина?
Аня молчала, но было видно, что сесть на плечи та
кому высокому человеку ей очень хотелось.
— Ты летчик? — спросила она.
— Нет,— ответил он виновато и с сожалением,— я
бюрократ и халтурщик.
Это объяснение вполне устроило Аню.
— Ладно,— ответила она,— могу покататься.
И он взял ее на плечи. Теперь Аня видела то, что мо
жет увидеть только самый высокий человек на свете,—
чужие макушки. Кепки и шляпы. Головой она задевала
ветки деревьев. Сидеть на плечах у мамы было не так
интересно.
— Так вот, пингвины,— сказал кинооператор.— Жилибыли на свете пингвины. Пингвин-мама, пингвин-папа и
пингвин-сынок. И вот сынок подрос. Мама с папой от
дали его в детский сад. Я не выдумываю.— Он закинул
голову и близко-близко увидел коричневые Анины гла
за— счастливые и внимательные.— Я не выдумываюг—
79
повторил он.— У них тоже есть детский сад. Пингвиний
детский сад. На большой ледяной полянке. За малень
кими пингвинами ухаживают старые няни-пингвинки.
Они такие старые, что уже не могут ходить на охоту.
Пингвинята играют, кричат друг на друга. А няни их
уговаривают и кормят рыбешками из клюва в клюв.
— Врешь!—сказала Аня и подтолкнула оператора
ногой.
— Мы пришли,— сказала Саша и отворила калитку.
— Мама, пускай он доскажет!
— Нет, Дмитрий Александрович спешит, он занят.
Ему надо в Брянский переулок.
— Он не спешит!—закричала Аня.
— Она права,— сказал Дмитрий Александрович.—
Я не тороплюсь.
— Я тороплюсь. Мы торопимся,— и Саша протянула
Ане руки.
Перед этим Аня никогда не могла устоять, она потя
нулась к матери.
— До свидания, дядя,—вежливо сказала Аня.
— Зови меня просто Митей,— так же вежливо отве
тил кинооператор.
— Приходи к нам в гости,— пригласила Аня.
— Загляну как-нибудь,— не глядя на Сашу, сказал
кинооператор. — Загляну непременно. Когда твой папа
возвращается с работы?
— У нас нет папы. У нас есть дедушка и Леша. И ба
бушка.
Саша не видела его глаз, он сидел на корточках, но
она видела, как большая рука протянулась к Ане и не
решительно, будто заколебавшись, тронула Анину щеку,
потом легла на Анино плечо.
— Я приду,— сказал Митя.—Приду непременно.
И доскажу тебе про пингвинов.
* * *
Саша! Сашка! Ты только послушай. Что было!
Прихожу я за Анютой в детский сад, смотрю, там на
стоящий бедлам — понаехало народу с кинофабрики.
80
И один, длинный такой, Поливанов фамилия, распоря
жается. С Анной нашей на дружеской ноге! Ее и в про
филь, понимаешь, и в фас, и по-всякому. А она ему за
просто: Митя! Когда он узнал, что я Анин дядя, велел
взять ее на руки и снял нас на пару. Я, говорит, очень
обязан вашей сестре за совет — тонкий, профессиональ
ный совет. Какой, говорю, совет? Саша про кино ничего
не понимает. А он: ваша сестра велела мне снимать
только здоровых детей. Вот я и снимаю. Подумаешь, го
ворю! Наверно, она всем понадавала таких советов —
как ни придешь в кино, глядишь, в киножурнале непре
менно детский сад. А он: возможно, но там, наверное,
не такие здоровые дети. И вот, гляди, пригласил на про
смотр: приходите, говорит, сегодня в Дом кино. Скажи
те на контроле, что от Поливанова. Велел с тобой прихо
дить. Давай корми Анюту и собирайся!
— И не подумаю,— ответила Саша.
— Да ты очумела?! В Дом кино! Такой человек при
глашает! Он на Северный полюс летал.
— Ах, он уже и тебе про Северный полюс успел на
болтать? Ну и хвастун!
— Не хвастун, а герой! У него «Знак Почета»! Ну что
ты понимаешь после этого! Давай одевайся! Не пой
дешь? Последний раз спрашиваю?
Взбешенный, Леша выскакивает в коридор и наби
рает номер.
— Нельзя ли Тамару Чудину? Спрашивает товарищ...
Тамара, ты? Видишь, тут такое дело. У меня случайно
есть лишний билет в Дом кино. Если хочешь, пойдем.
Мне приятель дал, один знакомый кинооператор. На ки
нохронике подвизается. Ну как, решила? На углу. Ладно.
Есть.
Леша молча подходит к Саше. Она тщательно завя
зывает ему галстук, потом оглядывает со всех сторон
и сует ему в карман пятерку. Он делает вид, что не за
метил этого. Он очень взволнован. Громко хлопает
дверь парадной. С Сашином пятеркой в кармане Леша
бежит к памятнику Пушкину, а оттуда, оттуда— вместе
с Тамарой Чудиной в Дом кино, к своему приятелю По
ливанову.
4
ф. Вигдорова
81
* * л
Дачный вагон битком набит. Суббота. Саша с обеих
сторон зажата какими-то толстыми тетками. У всех
авоськи, на лицах пот. Кто-то кричит: «Откройте окно!»,
кто-то кричит: «Нельзя! Сквозняк, здесь дети».
— А если дети, так надо в детский вагон! — басит
кто-то с площадки.
Если б был хоть один свободный крючок, чтоб пове
сить сумку. В сумке батоны, из ее глазков выглядывают
помидоры, груши и цветная капуста.
Переступить с ноги на ногу и то нельзя. Ну ничего,
через две станции Ильинское. Она сойдет на платформу
и сразу почувствует себя веселее: станет легче авоська.
Пахнет листьями, травой — недавно прошел дождь.
И чем дальше, тем легче будет авоська, а когда Саша
подойдет к даче, она станет совсем легкой. Саша крик
нет: «Анюта!» — и побежит навстречу дочке: она не ви
дела ее целых три дня!
Саша идет по тропинке. Земля мокрая. Она сбрасы
вает туфли и кладет их в авоську, прямо на поми
доры.
— Саша, Саша! — слышит она Лешин голос.— Анюта,
мама приехала, бежим!
Они бегут навстречу друг другу. Авоська хлопает
Сашу по ногам. Да черт с ней, с авоськой! Брошу! Леш
ка подберет.
Налегке, раскинув руки, она бежит навстречу Анюте
и, зажмурясь, обнимает ее. Два сердца бьются близко
друг от друга — Анютино и Сашино. Обе запыхались.
Но уже забыта дорога в поезде, больница, жара.
— Мама,— говорит Анюта.
И Сашину щеку щекочут длинные Анины ресницы.
Взявшись за руки, они идут к калитке по влажной
дороге, еще не просохшей после дождя.
Застенчиво опустив голову, глядит им навстречу вы
сокий человек. Он стоит у калитки. Кто это?
— Мой приятель, Поливанов,— говорит Леша.—Вы
знакомы. Я прихватил его с собой на воскресенье.
День потемнел. Нельзя будет бегать по дорожкам
с Анютой. Нельзя будет свободно шлепать босыми но
82
гами по влажной траве. Дремать под деревом. Качаться
с Анютой в гамаке. Кормить с ней хозяйских цыплят.
На даче — чужой человек. Надо принимать гостя. И за
чем он приехал?
Опустив глаза на свои грязные босые ноги, Саша го
ворит:
— Здравствуйте, Дмитрий Александрович.
А он в ответ молчит. И на светлой рубашке нет ни
какого ордена. И растрепаны его волосы. Весь он до
машний, дачный, совсем не такой, как в Москве.
* * *
Летний вечер. Дачный, субботний. На свет электриче
ской лампы налетают из сада мотыльки, бьются о стек
ло и падают на скатерть.
Леше и Дмитрию Александровичу стелют на террасе.
Окна Сашиной комнаты выходят на террасу. Они не за
вешены — никому не могло прийти в голову, что Лешка
привезет гостя.
Аня спит. И вдруг открывает глаза и говорит:
— Мама! А мы с ним пускали кораблики. И бабуш
ка чашку дала. Мы ее понесли в сад.
Аня снова засыпает. И вдруг опять открывает глаза:
— Мама, он умеет стрелять из лука.
— Спи, Анюта,— отвечает мама.
— Мама, он пел индийскую песню.
— Спи, Аня.
И Саша открывает окно в сад. Тихо стоят у окна ку
сты сирени. Не дрожат листья. Ночь беззвездная, без
лунная. Деревья заполняют сад и там, за калиткой, сли
ваются с лесом. Ночь посылает Саше в окно много вол
шебных запахов. Запах свежести и дождя, запах лета.
Неподалеку лает собака. Тявкнула — и замолчала. Вид
но, свой кто-нибудь прошел в темноте по саду.
Свой? И вдруг она видит, как темноту прочерчивает
маленький красный круг: это зажженная трубка. Трубка
мечется. Туда и обратно ходит она — неспокойно, тре
вожно. В тишине ночи, в синей тьме она то разгорается
ярче, то вдруг готова погаснуть — меркнет красный пя
тачок огня. Хозяин трубки бесшумно бродит по саду и
не знает, что трубка его выдает. Оранжевый светляк
летает перед глазами у Саши. Вот трубка опустилась,
затихла, замерла. Видно, ее хозяин присел на крыльцо.
Долго будет она гореть в темноте ночи — то красным,
то желтоватым огнем. И Саша уснет, так и не дождав
шись, чтобы она погасла.
* * *
Река широкая, утро тихое, а над головой —небо: лет
нее, синее.
Надо плыть медленно, чтоб успеть заметить все во
круг. На том берегу два мальчика. Один стоит, другой
сидит, опустив ноги в воду, и оба отражаются в воде.
Один в трусиках и красной майке — и отражение в воде
тоже красное. А дальше гуси — раз, два, три, четыре
гуся. Гусь вытянул шею, попил и задумался: хорошо.
Прохладно. На воде едва заметна рябь. Повыше стоит
церквушка. Бежит по воде — рябая, длинная, с белыми
стенами и продолговатым куполом.
— Саша, вы устали? Отдохнем на том берегу?
— Нет!
И все же она устала. Когда они возвращаются, она
жалеет, что не передохнула. Рядом с ней, по правую сто
рону, блестящее от воды загорелое плечо. Дмитрий
Александрович плывет кролем, ничего не скажешь, хо
рошо плывет., И фыркает, как дельфин.
Он повертывается к ней лицом. Лицо смеющееся,
мокрое, с налипшими на лбу прямыми волосами.
— Положите-ка мне на плечо руку, устали ведь?
— Нет!—отвечает Саша и добавляет: — Спасибо.
Нет.
На том берегу, куда они возвращаются, маленькое
голубое пятнышко — это Аня. Рядом Леша. Голова у
него повязана носовым платком. И сейчас же проходит
усталость.
— Мама! — кричит Аня навстречу Саше.
— Иду!—кричит Саша вместо «плыву».
Берег песчаный. Она вбегает наверх, отжимая на
ходу волосы, и смеется. Кожа покрыта каплями, кончи
ки пальцев — белые. Это кровь отхлынула — так долго
они были в воде.
84
— Возьмите-ка полотенце, Саша! — говорит Дмит
рий Александрович. Вытащив полотенце, он покрывает
Сашины плечи.
Саша стоит, опустив руки, и не оборачивается.
— Саша, живо разотритесь! Ну что вы упрями
тесь?— слышит она.
На солнце — тепло. Совсем тепло. Но еще не жар
ко. Холод реки в Сашиных пальцах, в волосах, подколо
тых шпилькой. Она смотрит вниз и видит среди песка
две травинки. По травинке ползет муравей. Травинка
раскачивается на ветру.
— Это его качели,— говорит Саша Ане и посинев
шим пальцем показывает на муравья.
— Сашка!—орет Леша.— Ну, тебе же как человеку
говорят, разотрись! Ведь синяя, мертвец мертвецом.
Черт тебя знает, упрямая как осел!
Он хватает полотенце и начинает что есть мочи рас
тирать Сашину спину.
— Спасибо, друг,—говорит Дмитрий Александрович.
Саша с Аней лежат на песке и смотрят на муравья.
Муравей озабоченно переползает с одной травинки на
другую. Аня говорит:
— Давай ему поможем. Ему трудно, а нам ничего.
Муравей, должно быть, думает про нее и про Сашу,
что они волшебники — взяли и пересадили его с одной
травинки на другую. Но Ане этого мало.
— Мама, сделаем ему лодку. Мама, дай ему пече
нье. Мама, а у него дети есть? А где его дети?
— Завтракать! — говорит Дмитрий Александрович.
Саша и Аня оглядываются.
Ну и молодец! На траве салфетка, на салфетке наре
занный хлеб, крутые яйца, огурцы. А главное рядом,
совсем неподалеку — костер. Какой он маленький при
свете дня, пламени почти не видно, только тихонько по
трескивают ветки. Они потрескивают и будто пытаются
взлететь. Дмитрий Александрович стоит над костром, че
рез голую руку перекинуто полотенце, глаза смеются.
— Прошу,— говорит он.
Леше с ним легко. Веселый он человек. И бывалый.
Глядя на белый дневной огонь, Саша думает: сколько
костров разжёг он, должно быть, на своем веку. Сколь
85
ко разных берегов перевидал, сколько дорог исходил.
Нет, изъездил, должно быть, на мотоцикле, на велоси
педе, на плотах, на лодках...
— Дмитрий Александрович, а вы умеете ездить на
мотоцикле? — спрашивает она.
— На мотоцикле? А вы хотели бы покататься на мо
тоцикле? Это можно устроить. У моего приятеля...
— А на коне вы умеете? — задумчиво спрашивает
Саша.
— И это можно,— не теряется Дмитрий Александро
вич.— В колхозе «Светлый путь» замечательные кони.
Прошлым летом я снимал там...
Саша вздыхает и смотрит в огонь. О многом расска
зывает ей этот дневной огонь. Обо всем, что бывает на
свете, обо всем, чего она не видала. Юля ездила на
практику в Самарканд. Володя был в Испании. Испания,
моя Испания... Да, а потом... Потом Володя был в Пари
же. А этот — на Северном полюсе. А она? Что она ви
дела на свете? У нее были — школа, Калуга, дом. А еще?
Больница, где она работает. А еще?..
— Приступим,— говорит Дмитрий Александрович.—
Аня, держи помидор.
Хорошо. Зато у нее есть такая страна, она называет
ся Аня. И была у нее страна, называлась — любовь.
— Саша, ну что же вы ничего не едите?
И есть у нее страна — это простая речка, березы, пе
сок на берегу. И плевать она хотела на его Северный
полюс. На плоты и мотоциклы.
— Ну, так как же с мотоциклом? Аня, хочешь на мо
тоцикле?
Аня хочет. И Леша тоже. А Саша молчит.
И вдруг замолкает Дмитрий Александрович. Он смот
рит в огонь. Он думает о своей стране. Как она зовется?
Этого Саша не знает. Но Дмитрий Александрович знает,
как зовется его страна. Она не зовется ни Аней, ни Ле
шей. Она зовется...
— Эх,— говорит Леша с досадой,— сюда идут.
И правда, через капустное поле, которое отделяет
речку от леса, идут горожане с велосипедами, с фут
больным мячом. Они кричат, смеются.
И, не сговариваясь, Дмитрий Александрович и Леша
86
начинают собираться в обратный путь. Саша накидывает
сарафан, Аня, пыхтя, натягивает сандалии, и Дмитрий
Александрович застегивает ей ремешки. Домой. На дачу*
В жаркий день. К гамаку. Они молча идут через капуст
ное поле. Аня сидит на плече у Дмитрия Александро
вича. И вот уже виден издалека забор.
— Ба-абушка! — кричит Аня. И командует: — Митя,
давай быстрей!
л л *
А через несколько дней Леша сообщил всем, что
оставляет школу и поступает в авиационное училище*
Что он уже ходил в Костомаровский переулок и в рай
ком комсомола и что «теперь уже ничего не поде
лаешь». Никто не знал, что такое «Костомаровский пе
реулок», но было ясно: там решаются судьбы, и спорить
с Костомаровским переулком бесполезно и безнадежно.
В Костомаровском переулке заседали медицинская и
мандатная комиссии, шел набор в летные училища. С ха
рактеристикой, которую дала ему комсомольская орга
низация и подписал комсорг Ваня Меркулов, Леша пере
ступил порог большой комнаты. В глубине ее за боль
шим столом сидели четверо, посредине почему-то
моряк.
— Товарищ капитан,— сказал Леша,— мой брат штур
ман, погиб в Испании. Я тоже должен быть штурманом,
я ему обещал. Я здоровый, у меня значок ГТО второй
ступени, я Ворошиловский стрелок, у меня рекоменда
ция комсомола, я знаю, что вы берете заводских ребят,
у которых только девять классов. И родители мои со
гласны, только это все равно. И я уже давно решил.
Моряк взял Лешино заявление, рекомендацию и
паспорт.
— Пусть пройдет комиссию? — нерешительно сказал
он. И остальные кивнули.
И пошло, и пошло: Лешку крутили на белом метал
лическом стуле, прослушивали и простукивали, он твердо
назвал цвета лампочек и безошибочно определил запах
воды, спирта, йода. Все было прекрасно. Маловат вес,
но это ничего. Паспорт Леше уже не вернули. Не сего
дня-завтра его остригут под ноль, и он уедет...
87
Саша с жалостью смотрела на отца. И со мной так
будет? — спрашивала она себя. Аня вырастет и станет
делать, что захочет? И я не пойму, не услышу, зачем она
это делает, и буду только сердиться и плакать?
Константин Артемьевич не плакал. Он и не кричал,
как бывало прежде. Он ходил по комнате из угла в
угол, потемневший, крепко сжав губы.
Когда человек кричит и ругается, можно ответить ему
криком, даже если он твой отец. Но если человек мол
чит? Молчит и страдает?
— Папа,— говорит Леша,— я даю тебе слово. Я по
том кончу академию, у меня будет, будет высшее обра
зование. Но я давно уже решил, и в Костомаровском
переулке сказали...
Нина Викторовна только плакала. Тетя Маргарита бу
шевала:
— Ты распустил их, Костя. Они делают у тебя все,
что хотят. До чего же это дойдет?
А Леша собирался в путь. Блестя глазами, он бегал
по городу, что-то покупал, не забыл сфотографиро
ваться и одарить своим портретом чуть не всех девочек
в классе. Он говорил Саше:
— Ты одна меня понимаешь. Меня удивляет, что По
ливанов поддерживает родителей, он уж, кажется, мог
бы меня понять. Он хороший парень, как ты считаешь?
Я считаю, он парень свойский.
Леша уехал. В квартире сразу стало тихо. Прежде
телефон звонил как оголтелый: «Можно Лешу? Его
спрашивает одна девочка... один мальчик... его това
рищ... Машина мама... Тамарин папа...» Прежде в гости
ходили ребята-девятиклассники. Они приходили втроем,
вчетвером и всегда разговаривали так, словно им надо
было перекричать целую толпу.
Сейчас стало тихо. Из Лешиных товарищей продол
жал ходить только кинооператор Поливанов. К нему все
привыкли. Не только Аня. Даже Константин Артемьевич
и Нина Викторовна. Что они! Даже соседки. Зачем он
ходил к ним в дом? Что нашел у них? Разве что грелся
у этого очага — бессемейный.
— У меня всего и семьи что нянька. Она меня и вы
растила. Суровая, потачки не давала.
88
— Погодите,—говорил Константин Артемьевич,— а
что же вам мешало обзавестись семьей?
— Трудно обзавестись отцом и матерью,— уклон
чиво отвечал Дмитрий Александрович.— Они у меня ак
теры, люди перелетные. Они меня на няньку оставили,
когда мне и пяти не было. Потом разошлись. Ну что,
обычная история.
— Не такая уж обычная,— задумчиво говорил Кон
стантин Артемьевич.
Спрашивая о семье, он, пожалуй, имел в виду не
мать и не отца Дмитрия Александровича. Но, не полу
чив прямого ответа, не находил возможным продол
жать допрос.
Да, Аня, Нина Викторовна, отец и даже соседки
Ольга Сергеевна и тетя Даша привыкли к Дмитрию Але
ксандровичу. Не могла к нему привыкнуть одна СаШа.
— До чего интересный! — закатывая глаза, говорила
Ольга Сергеевна.
Интересный? Может быть. Высокий, светлые волосы,
откинутые назад, лоб широкий. Губы длинные, насмеш
ливые. Да, хорошее лицо: умное, энергичное, твердое.
Но что с того? Мало ли красивых и умных людей на
свете? Что-то в нем мешало Саше. Что-то казалось ей
настырным, развязным.
Он часто ожидал ее на улице у больницы. Иной раз
даже после ночного дежурства поутру она, выходя из
больницы, видит: он стоит и поджидает ее.
— Дмитрий Александрович,— сказала она одна
жды,— и когда вы только работаете?
— Работа не зверь, в лес не убежит. Не смотрите
так строго и не думайте, что я бездельник. Я люблю
свою работу, но я сам себе хозяин. Удовлетворяет вас
такое объяснение?
— Не очень. По-моему, вы делаете только то, что
вам вздумается.
Он посмотрел на нее внимательно:
— Ну что ж, пожалуй, вы правы. Но мне «вздумываются» разные хорошие вещи. А если вы хотите знать,
зачем я надоедаю вам, извольте: Леша, уезжая, оставил
вас на мое попечение.
— Между прочим, я давно уже совершеннолетняя.
89
■— Я тоже совершеннолетний. Но я люблю, когда обо
мне заботятся и не дают мне скучать. Давайте пойдем
сегодня в Музей западной живописи, хотите?
— Нет. Не хочу.
Нет, она не пойдет с ним в Музей западной живо
писи. Там надо смотреть и молчать. А он будет говорить
без остановки, и еще непременно скажет: «Так не бы
вает». Саша вспомнила, как они с Андреем ходили в
Музей западной живописи. Андрей повел ее в зал Пи
кассо, и Саша с удивлением спросила:
— Отчего ты такой? Что с тобой?
— Я боюсь обернуться,— ответил он.
Саша тотчас обернулась и заставила обернуться его.
На стене у окна висело такое знакомое по репродук
циям полотно — старик и мальчик. Они были синие —
их лица, одежда, и глубоко глядящий взгляд, и яблоко в
руке мальчика. Тоска смотрела из темных глаз, тоска
безнадежная, примирившаяся, покорная и вечно живая.
Молча бродили они по залам музея. Перед самым
уходом они остановились около полотна, на котором
хмурился осенний вечер — размытые сумерки и осколок
луны, показавшийся из-за верхушки дерева. И дерево,
и небо, и полумесяц были неяркие, призрачные.
— Так не бывает,— сказал кто-то за их спиной.
— Тек бывает,— отозвался Андрей.
И когда они с Сашей вышли из музея, он вдруг оста
новился. Были ранние осенние сумерки. Дерево против
Андрея и Саши, более темное, чем небо, как бы вре
залось в эту размытую синеву. И, повернув рожки к
дереву, повис над ним неяркий, призрачный полумесяц.
Они стояли и смотрели на это, не перемолвившись сло
вом, очень богатые и очень счастливые.
Нет, она не пойдет с Поливановым в Музей западной
живописи. Поливанов не умеет молчать, в нем нет ти
шины.
— Ну, а в консерваторию? — услышала она его голос.
— Нет.
— Пожалуй, вы правы. Я тоже не очень люблю
серьезную музыку. Скучновато.
Эх, ты...— подумала она.
Однажды он принес Нине Викторовне билет на гаст
90
роли Ленинградского балета. Нина Викторовна была сча
стлива, она мечтала посмотреть «Ромео и Джульетту».
— Дмитрий Александрович, милый,— воскликнула
она,— и как вам удалось достать?
— Посредством улыбки! — ответил он и окончатель
но загубил себя в Сашиных глазах.
«Посредством улыбки!» Никогда бы Андрей так не
сказал! И тут же рассердилась на себя: что это я срав
ниваю? Как я могу сравнивать?
«Посредством улыбки!» Да, он был самоуверен. Ему
казалось, что «посредством улыбки» можно добиться
всего на свете.
Иногда он вдруг исчезал на неделю, потом снова по
являлся и ходил за нею, провожал неотступно и торчал
у них дома, мозоля Саше глаза. Однажды Сашу позвали
к телефону, и она услышала в трубке глуховатый голос:
— Саша, это вы? Я заболел. Вы не навестите меня?
Саша молчала. Ей очень не хотелось идти.
— Саша, вы слышите? У меня высокая температура.
Конечно, если вы боитесь заразиться...
— Приеду,— сказала Саша.— Записываю адрес.
Он не соврал: у него была высокая температура. Он
лежал на широком диване, укрытый толстым клетчатым
пледом.
Саша остановилась в дверях, словно споткнувшись о
его взгляд — счастливый и благодарный. Зачем я при
ехала?— подумала она.
— Как хорошо, что вы приехали!—сказал он, будто
услышав, и закашлялся. Его лицо и глаза были воспале
ны, губы потрескались от жара. Большие руки беспо
мощно лежали поверх пледа.
— Вот что,— сказала Саша,— сейчас поставлю вам
банки. И вы живо поправитесь.
— Банки? У нас есть банки, но я не знаю, куда нянька
их засунула. И ее самой нет. Поищите в ее комнате, в
шкафу.
Саша вошла в соседнюю комнату, огляделась. Желез
ная кровать под голубым пикейным одеялом, три по
душки прикрыты кружевной накидкой. Над кроватью фо
тографии молодой женщины, видимо актрисы. Вот она,
верно, в роли Марии Стюарт, вот она же в роли Офе
91
лии: с распущенными волосами и в венке. Саша подо
шла поближе, пригляделась: Дмитрий Александрович
чем-то напоминал эту женщину. Глазами? Насмешливым
ртом?
Саша открыла шкаф и на самой нижней полке на
шла коробку с банками. Потом храбро постучала к со
седям и спросила, нет ли спирту^ Дмитрию Александро
вичу надо поставить банки.
Пожилая красивая дама поглядела на нее с любопыт
ством.
— Спирту? Для банок? Пожалуйста. Я предлагала
Мите поставить банки, но он почему-то отказался. Не
удивлюсь, что сейчас...
Это было невежливо, но Саша не дослушала.
— Спасибо,— сказала она и вернулась в комнату По
ливанова.
— Где у вас спички? Снимите пижаму и ложитесь на
живот,— сказала она деловито. Она быстро шлепала ему
на спину банку за банкой — десять штук. Потом отошла
к печке и положила руки на теплый кафель.
— Это у вас здорово получается,— сказал он.— Бы
стро, ловко. Почему вы ушли — вы меня боитесь?
— Боюсь? — сказала Саша, пожав плечами. Помол
чала и добавила: — Я вообще никого не боюсь.
—• А скажите...
— Давайте помолчим, больной. Вам вредно разгова
ривать.— И тут же спросила: — А в той комнате фото
графии— это кто?
— Так как же: молчать или говорить?
— Разрешаю. Говорите.
— Это моя мать. В разных ролях. Нянька очень гор
дилась ее артистическими успехами. Сейчас она убрала
кое-что, а то прежде за фотографиями не видно было
обоев.
— Вы любили ее?
— Кого? Мать? Гм... Моя мать была человеком долга.
Она считала, что я должен есть витамины и знать ино
странные языки. Она гастролировала по разным горо
дам— актриса! И вот, приехав на один месяц в году,
кормила меня только морковью и разговаривала со мной
только по-английски. Результат налицо: я ненавижу мор
92
ковь даже в супе, а по-англииски знаю только три сло
ва: ай лав ю...
Эх, ты...— опять подумала Саша, пропустив мимо
ушей три английских слова. Эх, ты, разве так говорят о
матери?
— Мы очень редко виделись,— продолжал Полива
нов.— Я почти не помню ее.
Кроме дивана в комнате был только письменный стол
и книжные полки вдоль стен. Книги лежали на столе, на
подоконнике. Угол с белой кафельной печью казался
Саше самым уютным. Она присела на низенькую ска
мейку и осторожно приоткрыла дверцу. На нее пахну
ло теплом, и из глубины жарко заалели угли.
Видений пестрых вереница
Влечет, усталый теша взгляд,
И неразгаданные лица
Из пепла серого глядят,—
тихо сказал Поливанов. И, чуть помолчав, пояснил: —
Плещеев.
— Полонский, с вашего разрешения,— сухо замети
ла Саша, захлопнула дверцу и подошла к дивану. Осто
рожно оттягивая побагровевшую кожу, она стала сни
мать банки.
■— Я могу еще потерпеть,— сказал Дмитрий Алексан
дрович.
— Незачем. Вы бы видели, какой вы стали пятни
стый. Ну, живо надевайте пижаму и хорошенько укрой
тесь. Сейчас я напою вас чаем с малиновым вареньем.
Мама прислала вам баночку.
Она вышла на кухню—обыкновенную коммунальную
кухню с закопченным потолком и грязными стенами
(видимо, газ провели недавно); кухонные столики тесно
лепились один к другому, и у трех столов стояли три
хозяйки. Все три тотчас же, словно по команде, оберну
лись к ней.
— Как банки? — спросила пожилая красивая дама, с
которой Саша уже была знакома.
— Благодарю, все в порядке. Вы не скажете, где тут
стол Дмитрия Александровича?
Она налила чайник, поставила его на конфорку, чув
93
ствуя, что за каждым ее движением следят три пары
любопытных глаз.
— А куда же Анисья-то подевалась? — сказала, ни
к кому не обращаясь, толстая старушка в ситцевом цве
тастом переднике.
— В Хотьково поехала к племяннице, а Дмитрий
возьми и свались. Я к нему сунулась, а он — куда там!
Я, говорит, сам себя вылечу. Вот и лечится! —Сказав это,
высокая, плечистая и скуластая женщина потушила свою
конфорку, взяла сковородку с жареной колбасой и вы
шла из кухни, что есть силы топая башмаками.
— Не обращайте внимания,— ласково сказала та, что
давала спирт.— Она, в сущности, неплохой человек, но
резковата на язык. Знаете, кого вы мне напомнили? Дину
Дурбин. У нее точь-в-точь такая же прическа — каштано
вые волосы до плеч и вьются. Теперь все девушки ста
ли так носить. Вы смотрели «Сто мужчин и одна де
вушка»?
Она занимала Сашу разговором, пока не вскипел
чай, сказала, что у Стоковского благородное лицо, что
Милица Корьюс из «Большого вальса» красивее, зато
Дина Дурбин — очаровательнее, а это гораздо, гораздо
важнее.
— Вас там никто не обидел? — спросил Поливанов,
когда Саша вернулась в комнату.
— Меня нельзя обидеть,— ответила Саша, наклады
вая в блюдце варенье и наливая чай.
— Вы ничего не боитесь... Вас нельзя обидеть... Вы
заговоренная?
Саша не отвечала. Она подала Поливанову чай и сно
ва присела на скамейку у печки.
— Меня могли бы обидеть только люди, которых я
люблю,— сказала она.— А чужие пусть говорят, что
вздумается.
Дмитрий Александрович приподнялся.
— Значит, вас все-таки обидели? Такая высокая,
прямая?
— Нет, со мной все были приветливы. Одна, которая
давала спирт, сказала даже, что я похожа на Дину
Дурбин.
— Вы — лучше!
94
Эх, ты! — уже привычно подумала Саша. Пошлый ты
человек, вот и все. Она подняла на него хмурые глаза,
ожидая встретить улыбку, но увидела лицо серьезное
и даже печальное. И вдруг смутилась.
— А если мне что-нибудь обидное говорят близкие
люди, я тоже не обижаюсь,— продолжала она.— Они
ведь не хотят меня обидеть. Я знаю, что не хотят. Вот
и получилось, что я заговоренная. Сердиться умею, а
обижаться — нет.
— Понимаю. Вы — очень правильная и рассудитель
ная. И вы постановили: не обижаться.
Ничего-то ты не понимаешь,— подумала Саша и от
ветила:
— Да. Постановила.
Ей очень хотелось поскорее уйти. Она взяла свое
пальто, брошенное на спинку стула, и молча стала оде
ваться.
— Уже? — спросил он таким печальным голосом, что
Саше на минуту стало жалко.
— Поздно,— ответила она, смягчаясь.— А вам надо
уснуть. Укрыться потеплее и уснуть. До свидания, Дмит
рий Александрович.
— Да подойдите же сюда, не бойтесь.
Саша подошла, он взял ее руку своими горячими ру
ками и осторожно поднес к губам.
— Спасибо,— сказал он.
— Выздоравливайте. Вы теперь — мой больной, а мои
больные всегда выздоравливают.
— Спасибо,— повторил Поливанов.
* * *
Саша часто вспоминала, как однажды она с Дмит
рием Александровичем возвращалась из Ильинского в
Москву. В полуночном вагоне было пусто. Они сидели
у окна друг против друга. И оба глядели в открытое
у окно. Изредка виднелись огоньки, там, далеко в поле.
Темные деревья заполнили летнюю землю. Почти неви
димые, они, шумя листвой, проносились мимо.
Почему она запомнила этот ночной час, когда и слова-то никакого не было сказано? Неприметный, он запал
95
в память и жил там вместе с деревьями, мчавшимися
мимо вагонного окна.
Потом настала осень, деревья пожелтели. Они пе
чально стояли под дождем, на ветру. А потом покры
лись снегом. Весной они отряхнут снег с озябших веток.
Проглянут робкие зеленые почки, потом снова все за
зеленеет. Летом бывает речка. Зимой — коньки, лыжи.
Весной... Весной продают на углах ландыши.
И были лыжи. И были коньки. И дни мелькали, как,
деревья за окном поезда.
Понемногу стала привыкать к Поливанову и Саша. Ко
гда, выходя после работы на улицу и оглядываясь, она
не видела его и понимала, что он занят на съемках, ей
становилось грустно.
Она любила вместе с ним заходить в детский сад.
Любила бродить с ним по улицам — и не столько разго
варивать, сколько слушать. Чего он только не знал!
И каких только не читал книг. И все он умел — и нала
дить крепления к лыжам, и починить электричество.
В Доме кино он был свой человек. Но вот туда
Саша не любила с ним ходить. Там все называли его
Митя — и взрослые красивые женщины, и мальчишки —
молодые операторы и актеры. Он весело всем отвечал,
помахивал рукой, знакомил Сашу с разными знаменито
стями. Он представлял ее по-разному — то «моя моло
денькая приятельница», то «мой друг», то ни с того ни
с сего «моя подшефная». Все это Саше не нравилось.
Кроме того, в Доме кино было много очень нарядных
женщин.
У Саши была черная юбка и две кофточки — белая и
голубая. И одно выходное платье. Она и Нина Викторов
на считали его очень красивым. Оно было синее, в
складку, с белым воротничком. Нина Викторовна гово
рила, что белый воротничок очень оживляет.
Но когда Саша с Дмитрием Александровичем пришла
в этом платье в Дом кино, она поняла, что это вообще
не платье. И туфли ее — не туфли, и чулки — не чулки.
Все глядели мимо нее или небрежно скользили взгля
дом. Лица встречных — особенно женщин — словно го
ворили: кто это? Это — не наша. Чужая.
И в самом деле, тут ей всегда было не по себе, хотя
96
она старалась держаться гордо и независимо. Дмитрий
Александрович был добрый человек, он сказал одна
жды будто мимоходом:
— Терпеть не могу расфуфыренных женщин. Мне
нравится, как вы одеваетесь: скромно и без претензий.
Он сказал ей это перед тем, как погас свет в зале.
И вдруг зажегся свет-—свет чужой жизни, чужого горя,
чужого счастья. На экране были Чаплин и слепая цветоч
ница. Далеко — за океаном, за тридевять земель, в го
роде, которого Саша никогда не видала и, наверно, ни
когда не увидит. Но ей вдруг не стало дела до чьих-то
красивых платьев, до чьих-то туфель. Билось и замира
ло сердце, навертывались слезы. Руку Саши тихонько
пожала рука Дмитрия Александровича, и она счастливо
и открыто ответила на это пожатие.
Потом они шли по московским улицам и переулкам.
Им не хотелось ни в метро, ни в троллейбус. Зачем мет
ро и троллейбус? Зачем люди? Ничего не надо! Надо
только вот так идти под дождем, по скользкой мостовой
и вспоминать, вспоминать.
—г Вы не хотите чаю? — сказала Саша, когда он до
вел ее до калитки.
— Не откажусь,— ответил Дмитрий Александрович.
Они поднялись наверх и тихо вошли в комнату, где
спала Аня.
— Нынче вы добрая,— насмешливо сказал Дмитрий
Александрович.— Как выпивший миллиардер. Я все вспо
минаю, каким он становится, протрезвившись. Глаза хо
лодные, неприступные: ты ли это? Я и знать тебя не знаю.
— Очень странно. Какое же сходство? — сказала
Саша.
— Да ведь с вами постоянно так — как купанье в озе
ре: то струя теплая, то ледяная. Есть такие озера с клю
чами на дне.
Саша помолчала, не зная, что ответить. Потом вьішла
на кухню поставить чай.
Он сел перед Аниной кроватью и облокотился на
перекладину. Аня тихо дышала во сне. Он глядел и гля
дел на девочку, не решаясь укрыть ее голую коленку,
торчавшую из-под одеяла. Зарумянившееся спящее ли
чико, на лоб свесилась прядь светлых волос. Длинные
97
ресницы. Сашины ресницы. Сашин лоб. Брови? Сашины.
А рот не Сашин. Твердые губы на детском личике —
чьи они? Он перевел глаза на фотографию, висевшую
на стене, и снова взглянул на девочку.
Распахнулась дверь, на пороге — Саша. Она остано
вилась, посмотрела на Дмитрия Александровича, и вдруг
лицо ее окаменело. Он поднялся ей навстречу.
— Что с вами? — спросил он.
Лицо у нее дрожало.
— Уйдите, Дмитрий Александрович. Очень прошу
вас, уйдите.
— Что случилось, Саша? — повторил он.
— Ничего не случилось. Я говорю: уйдите!
— Я уйду. Но это — не по-человечески!
— Пусть не по-человечески. Уйдите.
* * *
Прошло несколько дней. Было часов около пяти,
люди уже возвращались с работы. На лестнице, прямо
на ступеньках, сидел человек. Он сидел тут с самого
утра и курил трубку. Лицо у него было серьезное и за
думчивое. Чего он ждет? Этого никто не знает. Жильцы
проходили мимо, оглядывались, удивлялись и шли даль
ше. Интеллигентный человек. Хорошо одет. Не мальчиш
ка. Чего он тут сидит?
Соседка из 14-й квартиры успела сходить за хлебом,
вернуться домой. Вспомнила, что забыла купить подсол
нечного масла, сказала: «Эх я, голова!», снова сбегала
в магазин и вернулась, а он все сидел. На лестничных
площадках давно зажглось электричество, а он все си
дел. Огонек трубки горел ярко в полутьме лестницы.
К потолку бежал дым.
— Что вы здесь делаете, Дмитрий Александрович? —
с изумлением сказал Константин Артемьевич, входя
с улицы.
— Сижу,— спокойно ответил Поливанов.
— То есть как это так —сидите? — продолжал изум
ляться Константин Артемьевич.— Что это значит? Пой
демте наверх.
— Нет, я подожду вашу дочь.
98
— Она назначила вам свидание на лестнице? — спро
сил Константин Артемьевич.— Тогда сидите! — И он стал
подниматься по ступенькам.
— Свидание... да...— сквозь зубы произнес Поли
ванов.
И вдруг в дверях показалась Саша. Не поздоровав
шись, прошла по краю ступеньки, на которой сидел По
ливанов. Ани с ней не было, а он так надеялся именно
на Аню.
— Саша! — сказал он.
Саша не оглянулась.
— Нет, вы должны, вы обязаны мне сказать, я не
собака, чтоб со мной так обращаться.
Он догнал ее, схватил за плечи и повернул к себе.
Она молча, спокойно сбросила его руки.
— Не пущу! — сквозь зубы сказал Поливанов.— От-*
ветьте, а то я...
— Ну, что — вы? — тихо спросила Саша.
— Я... Я убью вас.
— Ну и убивайте!—легко согласилась Саша.
Он разжал кулаки, плечи его опустились.
— Сашенька,— так он никогда не называл ее,— Са
шенька... Я просто очень прошу вас... пожалуйста, ска
жите мне, что случилось?
— Мне нечего вам сказать,— ответила Саша...— Я...
Она умолкла. Ну что ей было сказать? Не могла же
она сказать, что... Она вспомнила, как вошла, как увиде
ла его над кроваткой. Лицо у него было такое... Она
увидела и испугалась... Чего она испугалась? Она долго
потом стояла у окна и плакала. Почему она плакала?
А потом Анюта проснулась. Ее глаза смотрели испу
ганно. Она сказала «к тебе!» так требовательно, что
Саша .не осмелилась спорить. Она держала дочку на ко
ленях, укрывая ей ноги свободной рукой.
— А ты меня любишь? — спросила Аня,
— Только тебя.
— А Лешу? А бабушку?
Саша не отвечала. Она укачивала Аню и повторяла?
только тебя...
— Саша!—услышала она и, очнувшись, взглянула
на Поливанова.
99
Они все еще стояли на лестнице, мимо проходили
люди и удивленно оглядывались. Лицо у него было злое,
но в глазах дрожало что-то, чему Саша не знала на
звания.
Что же мне сказать? — снова подумала она. И, прези
рая себя, сказала:
— Когда мы пришли к нам... ну, помните, после
кино... Я вышла на кухню за чайником. И Ольга Сергеев
на говорила маме: у него серьезные намерения. Это она
про вас... и про меня...
Зачем я вру?— подумала Саша. Да разве дело в том,
что сказала Ольга Сергеевна?.. Саша пропустила мимо
ушей глупые слова, но, войдя в комнату...
— И мама с ней согласилась,— добавила она упав
шим голосом.
Поливанов снова сел на ступеньки и закрыл лицо ру
ками.
— Саша, вы меня доконаете,— послышался его при
глушенный голос, и Саше показалось, что он смеется.—
Ну как же я могу отвечать за чужую пошлость... или
глупость... Соседка болтает... оказывается, виноват я...
Неужели вы не верите в чистоту человеческих отноше
ний? В дружбу? В дружбу между мужчиной и женщи
ной? Так кто же из нас заражен пошлостью? Нет, вы от
ветьте мне!
Саша не знала, что Ответить. Раздавленный ее пошло
стью, Дмитрий Александрович, лохматый еще более,
чем обычно, в расстегнутой куртке, какой-то растерзан
ный, замученный, сидел на ступеньке и смотрел на нее
с укором.
— Простите меня, Дмитрий Александрович,— тихо
сказала Саша.— Я действительно подумала... простите
меня..
И он простил.
«10 апреля 41 года
Дмитрий Александрович принес Ане в по
дарок книжку о глупом мышонке. Сегодня
она уселась за книжку и решила читать сама,
долго пыталась начать и наконец, ничего
толком не вспомнив, сказала:
100
— Ну, в общем, кошка съела мышонка...
Аня. зовет частушки свистушками. Охотно
поет, не стесняется. Дм. Ал. научил ее такой
частушке:
Не страдала и не буду,
Пускай не надеется.
Если он моя судьба,
Никуда не денется.
‘
)
По-моему, зря. Уж если учить, так чемунибудь другому».
«4 июня 41 года
Сегодня мы ехали в метро. Дм. Ал. дер
жал Аню на руках. И вдруг она спросила его:
— Митя, мы едем в темно?
Она замечает то, чего не замечаем мы. Ко
гда сидишь в вагоне, видишь людей, смот
ришь, нет ли свободного места, следишь, не
проехать бы остановку. А она видит тоннель,
темные стены вместо дневного света, вместо
неба и деревьев».
...Все шло по-прежнему. Они шагали вместе по ули
цам—дневным и вечерним. Бывали в кино. Ходили в те
атр. Снег растаял, земля заблестела лужами. Потом лужи
высохли, и асфальт то покрывался летней пылью, то
сверкал свежей поливкой.
Но почему же все было хоть и по-прежнему, но совселл иначе?
Лучше? Как иногда у друзей после ссоры? Нет. Стало
хуже. Что исчезло — простота? Доверие? Нет, она дове
ряла Дмитрию Александровичу. Почему же, когда он по
вечерам провожал ее до калитки, она прощалась с ним
быстрее, чем прежде? Она невзлюбила тьму у калитки.
Невзлюбила темную парадную и ступеньки, на которых
он сидел тогда, дожидаясь ее.
Она бывала довольна, когда в кафе «Мороженое»
кто-нибудь третий подсаживался к их столу. Когда он
звал ее в кино, она говорила:
— Давайте захватим с собой Володю и Юлю.
101
&— Вам бы культурником работать, Саша, а не сест
рой милосердия,— отвечал Дмитрий Александрович.—
Ну что ж, давайте захватим.
Саша приглашала Юлю, а Юля говорила:
— Нет уж. По-моему, Дмитрий Александрович не
очень-то любит хоровое пение. Идите одни.
В кино она следила за тем, чтоб ненароком не при
коснуться к нему плечом. Сколько раз, когда они сиде
ли в заколдованной полутьме зала, ее рука тянулась к
нему и тотчас украдкой уходила, будто спохватившись.
Он никогда теперь не брал ее под руку. Никогда не за
держивался у калитки. Да, это был настоящий друг.
Он входил во все дела семьи. Когда Саша оставила
работу и начала готовиться к экзаменам в мединститут,
Дмитрий Александрович принес ей гору учебников и по
мог составить план занятий.
— Главное — химия,— говорил он,— и, пожалуй, не
мецкий. Сочинение вы напишете без особой подготовки,
в мединституте на сочинение не очень строго смотрят.
Вот химия — другое дело.
Когда он услышал слова Нины Викторовны, что с
деньгами туговато, а машина для переезда на дачу бу
дет стоить дорого, он сказал:
— Ба, ничего нет проще! У нас грузовые то и дело
ездят по Казанке, запросто подбросят и вас с вещами.
И когда в начале лета на побывку приехал из учили
ща Леша, он сказал ему:
— Зайди-ка завтра ко мне на фабрику, я все оформ
лю. Сам и договоришься с шофером, он у нас свойский
парень. Жду завтра к трем, ладно?
* * *
Как люди быстро все забывают. Сперва страдают,
плачут, боятся назвать имя того, кого уже нет. Потом
страдание отступает, а вместе с ним уходит память.
Нет,—говорит себе Леша,— я тебя помню и никогда
н© забуду. Пусть все забыли, пусть Саша забудет, а я
тебя помню, ты для меня живой.
Ночь. Все спят. Тихо похрапывает во сне отец, ров
но дышит мама. И вдруг она просыпается и говорит
сквозь сон:
102
— Что ты ворочаешься? Не болен ли? Живот, да?
Живот! У него душа переворачивается, а они только
и знают свое.
— Отстань!—говорит Леша матери и ложится на
другой бок.
В комнате, полной сонным дыханием матери и отца,
ему отчетливо видится Андрей, его лицо и улыбка, слы
шится скрип шагов и веселый голос: «Леха!»
Леша снова вздыхает, пытаясь уснуть, но никак не
может. Вспоминается то одно, то другое.
Он был сильно влюблен, до того влюблен, что писал
стихи и прятал их в коридоре, в щель между сундуком
и стенкой. И вот однажды мать, доставая из сундука
шерстяные вещи, обнаружила эти стихи и, если бы не
Андрей, прочитала бы их при всех в столовой. Андрей
вырвал стихи из рук тещи и отдал Леше смятые листки:
— Дуралей! Вот тебе ключ от моего нижнего ящи
ка— запирай! Стихи, дневники, что там еще у тебя.
Нина Викторовна обиделась, поджала губы, целый
день не разговаривала с Андреем. Андрей извинился
за грубость, но был тверд и не дал прочесть прилюдно
Лешины стихи.
А тогда... когда в дом пришла их классная руководи
тельница? Она пришла с ужасным известием, что он,
Леша, вот уже неделю не ходит в школу. К счастью, отца
и матери не было дома. Навстречу учительнице вышел
Андрей. Он только что вернулся из академии и был еще
в военной форме — от этого он казался старше, чем был
на самом деле.
— Да,— сказал он,— я его брат.
И Леша, корчась от ужаса и прильнув к замочной
скважине, слушал из соседней комнаты.
— Очень прошу вас не волновать родителей, у них
больное сердце, я сам с ним поговорю. И завтра приду,
в школу.
Учительница столкнулась с матерью на лестнице,
но пощадила ее больное сердце и ничего ей не сказала.
Андрей вошел в комнату, нахлобучил Леше шапку,
почти насильно надел пальто, и они спустились во двор.
— Давай выкладывай,— сказал Андрей,— только, по
жалуйста, без всякого вранья, начистоту.
103
И Леша рассказал все начистоту, почти без вранья.
Он не ходит в школу оттого, что его в школе не пони
мают. Он ходит в тургеневскую читальню и читает Жюля
Верна и Дюма. Он ищет забвения, потому что выхода
у него нет.
— Стоп!—сказал Андрей.— Не выворачивайся! Да
вай по порядку. С самого начала.
Пришлось рассказывать по порядку. У Леши есть
друг. Учится в параллельном классе.
— Имя? — беспощадно спросил Андрей.
Леша молчал.
— Имя? — повторил Андрей.
— Ну, Тамара...
(
— Фамилия?
— Ну, Чудина.
— Так. Продолжай. В чем же загвоздка?
А загвоздка в том и была, что Лешин друг Тамара
училась в параллельном, а не в его, Лешином, классе.
Леша хотел учиться вместе с Тамарой, сидеть с ней на
одной парте. Или, ладно, где-нибудь через парту, но всетаки в одном классе. Как этого добиться? Когда-то Саша
осталась на второй год, чтоб учиться с Юлей. Так не
ужели он, Леша, не придумает, как сделать, чтоб его
перевели к Тамаре?
И тут случилось так, что одного провинившегося пар
нишку перевели в наказание в параллельный класс. Леша
возликовал, путь был найден. Пока он придумывал, как
бы ему похлестче провиниться, к ним в шестой «б» яви
лась новая молодая учительница физики.
Леша вертелся изо всех сил, разговаривал с соседом,
учительница остановила на нем свои большие присталь
ные глаза и строго сказала:
— Встань! Как твоя фамилия?
И тут Лешу осенило.
— Забыл! — ответил он весело.
Все захохотали. Учительница сказала:
— Постой и постарайся вспомнить! — и продолжала
урок.
Леша стоял как столб, кругом смеялись. Чуть погодя
учительница спросила:
— Ну как, вспомнил?
104
Он упрямо отвечал:
— Нет.
И тогда учительница сказала:
— Выйди из класса! И не возвращайся без отца.
Отец, наверно, помнит твою фамилию!
Несмотря на такие слова, Леша удалился, ликуя. Он
шел по коридору счастливый: он добился своего!
Поначалу так и было: девчонки орали, что он распу
стился и его надо перевести в другой класс. Но маль
чишки стали стеной и сказали, что на первый раз это
слишком жестоко — разлучать Лешу с классом, в кото
ром он учится всю жизнь. Он, мол, хороший товарищ и
любит коллектив. И было постановлено: на два месяца
снять с него пионерский галстук. Тут Леша затосковал
и перестал ходить в школу.
— Так,— сказал, выслушав его, Андрей,— значит,
тебе мало, что ты живешь с ней на одной планете, в од
ном городе и даже учишься с ней в одной школе. Тебе
непременно надо учиться с ней в одном классе и сидеть
на одной парте, неблагодарный ты человек!
На следующий день Андрей пришел в Лешину шко
лу. Весь в холодном поту, Леша увидел, как старший
брат открыл дверь директорского кабинета. Он не знал,
что пришлось там вынести Андрею!
...Молодой военный вежливо поздоровался с дирек
тором и сказал, что он убежден: Лещу надо наказать
примерно. Не только снять галстук, а именно перевести
в другой класс, разлучить с коллективом.
Директор уважительно слушал молодого военного —
старшего брата, который был так суров, так принципиа
лен и ни при каких обстоятельствах не позволял себе
поддаться чувству жалости: он требовал для Леши су
рового наказания.
— Ну что же,— сказал директор,— пожалуй, вы пра
вы! Но в какой же из параллельных классов его пере
вести?
Андрей похолодел — он не знал, в каком из шестых
классов учится Лешина любовь. И тут он увидел на сто
ле директора стопку журналов — это были журналы ше
стых классов. Почему они оказались здесь, а не в учи
тельской— неизвестно. Но Андрея это выручило. Зазво105
нил телефон, директор взял трубку. Как бы машинально
Андрей открыл один журнал, другой. Он глядел в
конец списка. Вот она — Чудина! Чудно!
— Знаете,—'сказал он,— вот что мне пришло в голо
ву— кажется, судя по рассказам брата, довольно сла
женный коллектив в том классе... Одним словом, в ше
стом «в».
— Вы совершенно правы! Это класс Анны Ивановны,
отличного воспитателя. Прекрасно. Там его возьмут
в работу.
И Лешу перевели в шестой «в». И он оказался с Та
марой не только на одной планете, но и на одной парте.
Вот как бывает в жизни, вот как поступают старшие
братья.
Разве такое забывается? Разве был у Леши случай
сомневаться в Андрее? Нет, никогда. Он знал, что Ан
дрей никогда его не оставит, всегда будет ему и бра
том и другом. Андрей любил Сашу, но и Леша был до
рог ему. Не только потому, что он Сашин брат, а сам
по себе. Он водил его тайком от родителей прыгать с
парашютной вышки. Он брал его с собой, когда ходил
на лыжах. Прочитав что-нибудь интересное, говорил:
— Брось своего Дюма, держи-ка вот эту книгу.
Уезжая в Испанию, он крепко обнял Лешу и сказал:;
— Береги Сашу, слышишь?
И Леша берег.
И когда Андрея не стало, он берег Сашу за двоих —
за себя и за Андрея.
Застенчиво и сердито он сказал однажды Саше:
— Я буду штурманом. Как брат.
Как это так — Андрея нет? Он есть. Он в Леше. В Ане.
И по тому, как Саша никогда не произносила имени Ан
дрея, Леша знал: она помнит его. Не забыла. А сейчас?.
Что случилось сейчас? Он, Леша, не был дома около
года, а как все изменилось! Сашу узнать нельзя. А По
ливанов?
Кинооператор Поливанов был сначала его, Лешиным,
оператором, его другом. Он, Леша, ввел Поливанова в
дом, подружил с родителями, познакомил с сестрой. Так
считал Леша, так" он думал не день, не два — долго.
И вот однажды они шли втроем по лесу и Леша рас106
сказывал сестре и Поливанову про последний футболь
ный матч.
— Дмитрий Александрович,— сказал Леша,— все-та
ки напрасно вы болеете за «Динамо», вот ЦДКА...
Поливанов молчал. Леша взглянул на него и вдруг
понял, что Дмитрий Александрович и думать забыл про
матч и что наплевать ему и на «Динамо» и на Лешу. Он
смотрел на Сашу. Как смотрел! У Леши даже сердце ек
нуло. Он отвернулся и умолк. И Поливанов этого даже
не заметил.
Саша сказала:
— Я тоже болею за ЦДКА.
И только тогда Дмитрий Александрович опомнился
и произнес:
— Что?
И всем троим стало неловко. Леша шел и думал: ко
гда это случилось? И почему он прежде ничего не заме
чал? Так что же выходит — это он, Леша, предал Анд
рея? Ввел в дом невесть кого. Потому, что Поливанов,
лживый, неискренний, купил его, как мальчишку, при
творялся другом, приглашал в Дом кино, а самому
нужна была только Саша. Он, Леша, видит Поливанова
насквозь, а вот видят ли остальные? Саша, родители, тет
ки? Он должен вмешаться и всех предостеречь. Только
одно и слышно: порядочный человек... любит ребенка...
Любит ребенка? Вранье, вранье, вранье! Просто подли
зывается к Сашке. И к родителям подлизывается. Когда
Леша хлопотал об училище, Поливанов говорил: «Оста
нешься недоучкой. Кончай десять классов и иди в любое
училище, никто не задержит». Вот как он подлизывался,
неискренний человек. И почему Леша тогда этого не по
нял? Мало того, уезжая из Москвы, он сказал Полива
нову: «Поручаю вам Сашу. Она тут без меня с тоски
пропадет». Дурак, вот дурак! А теперь тетки говорят:
серьезные намерения... нашла свою судьбу. При Саше
говорить боятся, а при нем, при Леше, распустились:
«Дмитрий Александрович? Интеллигентный, культурный,
обаятельный». Да уж, обаятельный! Ему на теток напле
вать, Леша твердо знает: наплевать? А как он с ними
разговаривает? Обаятельно! До чего же их легко ку
107
пить! Слепые они, что ли? И только мужская половина
семьи — отец и Леша сохраняют трезвость.
— Как ни говорите, богема! — вздыхал Константин
Артемьевич.— Он, конечно, милый человек — ваш Поли
ванов, но люди искусства не считают себя ответственны
ми за полет своих чувств. У иного першит в левой нозд
ре, а он уверяет, что досрочно умирает от любви.
Ну, а Саша? На третий день после своего приезда
Леша спросил:
— Ты что, не влюбиться ли собралась?
— Дурак! — вспыхнув, сказала Саша и запустила в
него книгой.
Вот вам и весь ответ. Но Леше полегчало. Нет,— ду
мал он. Это тетки выдумывают. Саша за Поливанова не
пойдет! Она любит Андрея. И будет любить всегда.
И вот Леша стоит в вестибюле кинофабрики в 1-м
Брянском переулке. Он мнет в руке кепку, ищет глазами
друга их семьи оператора Поливанова.
Дверь за Лешиными плечами хлопает, Лешу толка
ют. Он высокий парнишка, но его почему-то никто не
замечает. Эх, зачем он пришел в штатском!
Почему они все такие довольные? — думает Леша.
У них такой вид, будто они самые главные на земле. Ко
гда Леша еще учился в своей 14-й школе, он не любил
соседнюю, 42-ю. Он считал, что там много «типов» — что
это значило, не мог бы объяснить даже он сам. Так вот,
сейчас Леше казалось, что на кинофабрике тоже мно
жество «типов».
Мимо Леши пробежала молоденькая девушка. Кра
сивая и разодетая, как в кинокартине, она обдала его
запахом духов. Она тоже плевать хотела на Лешу. Она
тоже была «тип». Через плечо у нее висел фотоаппарат,
новенький «ФЭД», и это тоже оскорбило Лешу. Люди
кружились, сталкивались, перекликались, шутили им од
ним понятными шутками. Они как будто говорили: мы
творим искусство. А тут ходят всякие. «Всякие» — это
был Леша.
Леша был здесь не первый раз. И раньше ему тут
очень нравилось. Роскошную фразу о том, что «искус
ство облагораживает человека», и остроумнейшую шут
108
ку «Кланяйся тете Уте», которую все они повторяли,
Леша унес именно отсюда. И красивые девушки с кино
аппаратами тоже очень ему нравились. В школе, быва
ло, он любил говорить ребятам небрежно: «Поливанов
меня познакомил вчера с одной...» Поливанов! Вот что
ему не нравилось...
— Вы наверх? Скажите, пожалуйста, Поливанову, что
его ждут насчет грузовика...— сказал он Лузину, моло
дому человеку в куртке, блестевшей от обилия молний.
Главную молнию от подбородка до живота он то опу
скал, то поднимал, и казалось, что он делает себе хара
кири.
Лузин — это был помощник Поливанова — взлетел по
лестнице, сверкнув резиновыми пятками, и Леша услы
шал его голос. Он кричал:
— Эй, Поливанов, тебя шурин дожидается!
Шурин? У Леши отчего-то стало сухо во рту.
Почти тотчас же на лестнице показался Дмитрий
Александрович.
— А, ты уже здесь? Вот и прекрасно! Ну, как дома?
— Дмитрий Александрович,— сказал Леша, блед
нея,— скажите, пожалуйста, что такое шурин?
— Шурин? Погоди, погоди... Тесть, свекор, деверь...
Я всегда путаю. Постой. Шурин — это что-то вроде де
веря. Ах да, Точно: шурин это брат жены.
Горло у Леши похолодело, как будто он сразу про
глотил три порции мороженого. Мороженое катилось
вниз, замораживая все на своем пути. Вот оно!
— Брат жены? А разве Саша вам жена?
— Нет,— сказал Поливанов.— Что за странный вопрос?
Будто оглохнув, будто не слыша, ослепнув от ярости,
Леша кричал:
— Нет, ты скажи — она кто, жена тебе?
— Что-то я не помню, Леша, когда мы пили на бру
дершафт!
— Плевал я на брудершафт! Я давно уже вижу, дав
но понимаю, что ты задумал. Тебе кажется, если мне
семнадцать, так я не понимаю? Не понимаю, да? Все по
нимаю! Как ты смеешь? А ты знаешь, как она Андрея
любила? А ты знаешь, как Андрей погиб? Он был герой!
А ты...
109
Леша не заметил, как в вестибюле стало тихо. Все за
мерли, прислушиваясь.
— Мальчишка. Дурак,— сказал Поливанов, тихо.— За
молчи сейчас же!
Сам не понимая, как это получилось, ужасаясь тому,
что делает, Леша замахнулся и ударил Поливанова в
грудь.
— Вот тебе за брата!
Рука поднялась для ответа и опустилась, не ударив.
Поливанов круто повернулся и пошел прочь.
* * *
Поливанов шел из студии, задыхаясь от гнева. Что за
шалая семья? — думал он. И брат шалый, и сестра шалая!
«Уходите!» — вдруг послышался ему Сашин голос, и
он сжал кулаки. Да, не ходить туда, не ходить — вот и
все! Что в ней? Зачем это мне? И нехороша она совсем...
Умна? Да и не умна! Какое-то глупое ребячество, наив
ность какая-то не по возрасту. Ведь как-никак у нее ре
бенок. А ведет она себя так, словно думает, будто детей
приносят аисты. Так что же, что? Ничего! И стоило ему
сказать это слово, как вся она предстала вдруг перед
ним. Ему стало жалко ее и страшно за нее, и он понял,
что не надо ни о чем себя спрашивать — ни о том, умна
ли она, добра ли, красива. Сквозь боль и обиду он вдруг
увидел ее. Вот она наклоняется к больному ребенку и
говорит: «Сейчас, сейчас, дорогой, сейчас они уйдут».
Вот сидит в кино, подняв лицо к экрану. Он увидел ее
полудетское взволнованное лицо и услышал голос: «Если
она умрет, так уж лучше уйдемте...»
«Она не умрет!» — отвечал он, сам еще не зная, что
будет дальше.
Никогда он не был в такой зависимости от другого
человека, и эта зависимость от ее взгляда, от улыбки
мучила, тяготила его.
Как же это случилось? Когда? — спрашивал он себя —
и не мог ответить.
Наверно, Сашу можно обнять за плечи. Если холод
но, стянуть с ее озябших рук варежки и погреть их сво
им дыханием. Наверно, Сашу можно поцеловать. Цело
вал же он других женщин! Но то, что было с другими
110
малостью, с ней казалось немыслимо. Он даже вообра
зить не мог, что наклоняется к этому лицу и целует. Он
только один раз поцеловал ее руку, один-единственный
раз, когда она навещала его, больного. Вдруг он вспом
нил Лешу и безобразную сцену на кинофабрике. Как
найти в себе силы, чтоб пройти мимо этого? Не заметить
и снова постучаться в ту дверь?
«Уходите!» — снова послышался ему Сашин голос, и
он скрипнул зубами. Да, не ходить туда, не ходить.
— Не постучусь! Уйду! — сказал он себе.
Поливанов знал, что он сейчас сделает. Дошел до
вокзала, пошарил в карманах, отыскал гривенник и по
дошел к телефону-автомату. Он едва дождался, пока
освободится телефон. Какая-то женщина, стоя в будке,
кричала:
— Я тебя не про салат спрашиваю! Салат — особая
статья! Я про тесто! А подсолнечного? Сколько подсол
нечного?
Поливанов слушал все это и думал: бог ты мой, что
она говорит? И зачем она только живет на свете?
— Привет Танечке! — кричала женщина в телефонной
будке.—До скорого! Есть такое дело!
Она вышла... Поливанов с ненавистью взглянул на ее
полное, распаренное от жары лицо, вошел в будку и на
брал номер.
— Митя! Где вы пропадали? Как вам не стыдно? —
услышал он обрадованный женский голос.
— Я хочу вас видеть,— сказал Поливанов.— Сегодня.
Да. Сейчас же. Хорошо. У «Националя». Не опаздывайте!
Какие гости? Пошлите всех к черту! Я вас жду.
И он ждал у входа в «Националь». Он говорил, почти
заклинал: скорее, скорее, да где же ты? — как будто со
бирался совершить единственный в жизни шаг, единст
венный и непоправимый.
Она пришла не с той стороны, откуда он ждал ее.
Высокая, стройная, ничуть на Сашу не похожая — черно
волосая и черноглазая. Он кинулся к ней, поцеловал ее
руки. Она взглянула на него, тронутая и удивленная.
— Митя, я соскучилась. Куда вы исчезли?
— Потом, потом. А сейчас давайте пить хорошее
вино и есть вкусные вещи. Чего вам хочется, Машенька?
111
Она сидела против него за столиком, пила кофе, ела
мороженое. Он, крепко сжав губы, смотрел в зал, по
чти не слушая ее болтовню.
А она говорила:
— Вы слышали, Митя, что Татьяна Сергеевна остави
ла Костю? Ну, как же, вся Москва только этим и занята.
И кто-то очень смешно сказал: после каждого такого
случая хочется бросать мужей. Правда, смешно? Знаете,
как те домашние гуси, которые хлопают крыльями, ко
гда над ними пролетает косяк диких? Они вовсе не при
ветствуют их, они хотят улететь за ними. Митя, вы меня
не слушаете?
Она говорила, а глаза ее смотрели грустно. И от это
го его собственная боль становилась сильнее. Заиграл
джаз. На лицах музыкантов лежало странно безразлич
ное выражение. Оглушительный рев джаза, эти безраз
личные, застывшие лица, кружившиеся пары, и женщи
на, пришедшая по его зову,— все было ни к чему.
— Вам плохо, Митя? У вас что-нибудь случилось?
Митя, вы меня слышите?
— Я слышу, слышу, Машенька. У меня ровно ничего
не случилось.
Он не слушал. Он пил рюмку за рюмкой и думал:
нет, я наплюю. Если человек хочет наплевать, он может,
надо только очень сильно захотеть. А я хочу. Я ее не
увижу больше. Я забуду, где она живет. Встретившись,
я не узнаю ее, потому что не вспомню ее лица. Наконец
я просто напьюсь. Я буду просыпаться, а бутылка ря
дом. Выпью — и встану, умоюсь и пойду на работу...
И ничего не было... И опять напьюсь, и опять... А потом
позвоню Маше, и она придет. И мне будет тепло с ней,
и она будет благодарна просто за то, что я рядом.
Я хочу, чтоб меня любили. Чтоб мне радовались. Чтоб
меня ждали. Чтоб жить без меня не могли. Вот так...
Он вел Машу домой. И она снова спрашивала:
— Вы не слушаете, Митя?
И он отвечал:
— Я слушаю, слушаю, Машенька.
Когда они дошли до ее дверей, она подняла к нему
лицо и спросила:
’— Зайдете, Митя?
112
И тогда Поливанов, сам удивляясь жестокости и не
ожиданности своего поступка, пошел, почти побежал
по улице не оглядываясь.
Через неделю он уехал. Взял отпуск и уехал на Бе
лое море, где руководил биостанцией его давний прия
тель. Уехал, не позвонив Саше и не простившись с ней.
* * *
Т&м, где жили биологи, все было мирно, тихо, ясно.
Лесистая бухточка. Брезентовые палатки и мачта с выгорелшим на солнце вымпелом. Море, небо, простор, без
людье.
Темнели кресты, серые, покосившиеся. Их ставили
давно, в память благополучного возвращения из плава
нья, после сильных штормов. Море билось о берег. Так
оно билось до встречи Поливанова с Сашей, так будет
биться, когда их обоих не станет.
По вечерам студенты — их было на острове всего де
вять человек — сидели у костра, играли на гитаре и пели..
Поливанов вместе со всеми жег костры, помогал в рабо
тах, которые велись на станции. Он был прекрасным
гребцом, умел и столярничать, и плотничать — это все
пригодилось здесь.
Однажды он вел моторку. Лодка, мелко вздрагивая
на волне, взяла курс в открытое море. Чуть левее лодки
плыла утка с выводком утят. И вдруг, оторвавшись от
воды, она подлетела к лодке и стала «заманивать» впра
во. Поливанов резко повернул вправо, успокоенная утка
что-то прокричала вслед, подлетела к утятам и скрылась
вместе с ними в волнах.
Вот бы Ане рассказать,— подумал Поливанов. Заме
тил, что подумал спокойно, без боли, и вздохнул с об
легчением. Вечерами он подолгу бродил вдоль берега
и удивлялся, что воспоминания поворачивались теперь
как-то иначе — все, чем он дорожил, словно потускнело.
Он вспомнил, как Саша впервые пошла с ним на лы
жах. Был сияющий зимний день, они шли по лесу, не
шли—: летели.
— Как я давно не ходила на лыжах! Пожалуй, с самой
школы,— сказала она вдруг, повернув к нему полное
жизни лицо.
5
ф. Вигдорова
ИЗ
И спустя минуту добавила:
— С Андреем мы ни разу не ходили.
Впервые она произнесла при нем это имя,
— Я носила тогда Анюту,— сказала она, помолчав.
И Поливанова почему-то тронула простота, с какой это
было сказано. А теперь он говорил себе: ну что меня
умилило? Обыкновенная медицинская привычка назы
вать вещи своими именами. Ах, простота, ах, прямоду
шие, ах, доверчивость, ах, чистота! Смешно, право! До
чего все преувеличиваешь, когда любишь. Любишь? Нет,
это была не любовь, а увлечение. И очень хорошо, что
он сумел вовремя освободиться от всего этого.
И еще он вспомнил: однажды к их столику в ресто
ране Дома кино подсел известный актер. Обычно угрю
мый, он на этот раз был чуть навеселе и поэтому ожив
лен и разговорчив.
— Вот задали мне сейчас каверзный, понимаете, во
прос: какая любовь сильнее —та, что не знает искуше
ний, или та, что их преодолевает? Ну, Митя, как ты ска
жешь? Я считаю, любовь, не знающая искушений,—
выше. А ты?
— Никогда над этим не задумывался,— ответил По
ливанов.— Пожалуй, все-таки та, что преодолевает иску
шения,— сильнее.
— А вы, милая барышня?
Пожилой актер смотрел на Сашу снисходительно и
добро. Поливанову стало жаль ее: застесняется, залепе
чет что-нибудь от смущения. Не каждый день приходит
ся разговаривать с великими артистами. Но, подперев
щеки ладонями, она задумчиво глядела на собеседника.
И, помолчав немного, спокойно сказала:
— А по-моему, любовь, знающая искушения,— не
любовь.
— Вот вы какая! — сказал актер.
Вот ты какая,— подумал тогда и Поливанов. А теперь
он говорил себе: ну что она такого сказала? Громкая
книжная фраза. Не более того. И вообще, какая все это
малость по сравнению с тем, что окружает его сейчас.
Небо. Море. Деревья. Тишина.
Он ходил долго, почти бездумно, а потом возвра
щался к костру, ужинал со всеми, смеялся, острил. Саши
114
не стало в его жизни, и это было великое облегчение.
Ушла, исчезла. Снова можно дышать, спать, думать. Все.
Справился. Наплевал. Теперь можно и домой.
...Место ему досталось бесплацкартное. Плацкартно
го он не хотел ждать: хватит, ждал довольно, надо жить
дальше.
Застучали колеса, и поезд помчался в Москву. И тут
Поливанов вспомнил, что у него с собою нет водки. А за
чем ему водка? Ему и без водки хорошо и бездумно.
Но кто бы знал, как ему хотелось напиться! Его попут
чик почему-то догадался об этом.
— Выпьем по маленькой? — предложил он ласково.
Водку они заедали солеными огурцами. Попутчик на
звал себя: Милашкин, Леонид Милашкин.
У него были седеющие виски, красные веки и блед
но-синий галстук. Он оказался компанейским человеком.
Весь вагон исполнял под его управлением хоровые пес
ни: он дирижировал, размахивая руками, и Поливанов
распевал громче всех.
Когда все успокоились и уснули, он остался с глазу на
глаз с Милашкиным. Они продолжали пить и уже гово
рили друг другу «ты». И пьяные признания срывались с
губ Поливанова, молчать он почему-то больше не мог.
— Ты скажи мне,— допрашивал он внимательно слу
шавшего Леонида,— ну что за бред такой... Это ведь
даже объяснить нельзя. А почему? Зачем? Не-по-нят-но...
— Ну, а собой миловидная?
— Да разве я не знал красивых? Да что — красивых!
Красавиц! Да и не знаю я, какая она... Знаю, что нет сил,
вот и все.
— А ты плюнь! — советовал Поливанову Леонид,—
Они — такие — всю душу вымотают. Плюнь — и точка.
Они пили, пили и закусывали огурцом. Скоро ли Мо
сква? Не было сил дождаться Москвы. Он выходил на
станциях, шагал по платформе, толкался по базарам,
однажды чуть было не отстал от поезда. И вот Москва.
И все осталось далеко позади: тихий остров, высокое
небо, умные рассуждения о вселенной, и водка, и ноч
ной собеседник, о котором он вспоминал со стыдом и
отвращением.
Вот наконец ее дом, ее дверь.
5*
115
— Дмитрий Александрович, дорогой, наконец-то!
Куда вы запропастились? — воскликнула Нина Викторов
на, открыв дверь.— А Сашеньки нет.
— Как нет? — спросил Поливанов одеревеневшими
губами.
— Она в Калуге.
— В Калуге? Какой Калуге? Зачем?
— К свекру поехала. Проведать. Взяла Аню и поеха
ла. Ну как же, сколько не виделись. Взяла, да и поеха
ла. Заходите, пообедайте с нами.
Не ответив, даже не простясь, он спустился по этой
знакомой лестнице. Куда идти? Что делать? Куда себя
девать? Вот что: он поедет в Калугу. Ему не до самолю
бия. Ему дышать нечем. Да, надо в Калугу.
Вечером он снова пошел в Серебряный переулок и
от обиженной Нины Викторовны узнал, что Саша приедет
завтра. Потому что завтра — день ее рожденья. А дни
рожденья надо праздновать в семейном кругу.
Он был на вокзале за час до прихода поезда. Неста
ло больше мыслей о вечности, о жизни и смерти. Сейчас
он увидит ее, и пойдет вместе с ней, и будет нести на
руках Аню, и, что бы ни было и что бы она ему ни ска
зала, он пробудет рядом с ней всю жизнь, ничего не
требуя, ни на что не надеясь. И не страдая...
И вдруг .он услышал радио. Поливанов рассеянно
остановился у черной тарелки репродуктора.
— ...Германские войска напали на нашу страну, ата
ковали наши границы во многих местах и подвергли бом
бежке со своих самолетов наши города — Житомир,
Киев, Севастополь...
Поливанов словно врос в перрон, раздавленный этим
голосом. Рядом с ним стояли люди, пришедшие на вок
зал встречать своих близких. Молодая женщина прижа
ла к груди букет сирени и смотрела на репродуктор,
беспомощно приоткрыв рот. «Что же это? — говорило
ее лицо.— Как же это?»
— Ма-ам!—тянул мальчишка лет пяти.— Ну, ма-ам!
Он дергал ее за платье, он становился на цыпочки,
чтоб заглянуть ей в лицо, а она смотрела на черную та
релку репродуктора, и лицо ее спрашивало; «Что же
это?»
116
,
— ...Весь наш народ теперь должен быть сплочен и
един, как никогда... Наше дело правое. Враг будет раз
бит. Победа будет за налли...
Поливанов слушал, опустив голову и крепко сжав
губы.
* * *
Все так же Саша вставала по утрам, на ходу пила чай
й торопливо отводила Аню в детский сад.
Аня все так же требовала по дороге:
— Мама, сказку!
Все так же бабушка заставляла Аню выпить в крова
ти стакан молока.
— Пей! — говорила она.— Пей скорее... А то придет
Гитлер и выпьет твое молоко. А ты, Саша, думай хоро
шенько— надо Анюту из Москвы увозить.
Бабья паника, отговорки!—думала Саша. Фашисты
до Москвы не дойдут, с Аней ничего не случится. И у
других матерей дети, однако они не сторожат их, идут
на фронт. И она, Саша, пойдет. Это она решила твердо.
Она медсестра, и ее место на фронте. Тогда, в фин
скую, у нее не вышло. Сейчас выйдет. Непременно. Глядя
на военных с рюкзаком за плечами, глядя на опол
ченцев— таких штатских даже в военной форме, она ду
мала о том, что вот пришел и ее час. Она уже все ре
шила: Нина Викторовна возьмет Анюту и уедет с нею
куда-нибудь далеко — в Саратов или Казань. Или в Бу
гуруслан. Сейчас многие едут в Бугуруслан. А она,
Саша,— на фронт. Ее место там.
Дворники все так же поливали горячий уличный ас
фальт. Все такие же аккуратно подстриженные лежали
газоны у Большого театра. Все так же плыл по воздуху
тополиный снег. И деревьям тоже, должно быть, каза
лось, что все по-прежнему, что ничего не изменилось.
А изменилось все. Война была повсюду. Она слыша
лась в торопливых тяжелых шагах на лестнице. Это мобилизованный четыре дня назад Петька из 18-й квартиры
спускался по ступенькам в кирзовых сапогах. Большой
театр был разрисован какими-то нелепыми домиками:
его замаскировали, чтобы спасти от бомбежки. Война
глядела окнами, заклеенными крест-накрест бумагой.
117
Леша давно уехал из Москвы, а Дмитрий Алексан
дрович уже надел военную форму — он должен был
уехать со дня на день.
Он выглядел совсем иначе, чем прежде. Заграничная
кепка, лихо сдвинутая на затылок, и рыжие сандалии,
придававшие его шагу какую-то развязность, и замше
вая куртка, делавшая его нарядным даже в самые горя
чие минуты съемок,— все исчезло. Выступило все, что
уже так хорошо знала Саша: твердость, спокойствие, до
брота. Он помог ей заклеить окна, наладил маскировоч
ные шторы, раздобыл фонарик с синей лампочкой. И в
один прекрасный день он сказал ей:
— Ну, матушка, вот что: хватайте Аню и уезжайте-ка
из Москвы. Я все это обмозгую и на днях вас выпрово
жу. А вы потихоньку собирайте вещички.
— Видно, мы здорово вам надоели. С нашими окна
ми, шторами и прочей ерундой.
■— Не без того, конечно,— ответил Дмитрий Алексан
дрович.
Тускло светила синяя лампочка. Они стояли в подъез
де. Саша дежурила, она была в домовой команде ПВХО,
а Дмитрий Александрович просто был с ней.
— Граждане, воздушная тревога! — вдруг сказал,
чуть придыхая, голос диктора.
Они не двинулись — так диктор говорил каждый ве
чер, это ничего не значило. Они уже привыкли к трево
гам, которые не рождали в них никакой тревоги.
И вдруг:
— Граждане! Граждане! Немедленно спускайтесь в
бомбоубежища! Граждане!
Диктор приказывал, требовал, его нельзя было ослу
шаться.
— Саша, немедленно бегите за Аней и спускайтесь.
Я подежурю за вас. Да идите же, слышите! Ну, что вы
задумались? Слышите, что вам говорят?
Так Дмитрий Александрович еще никогда не говорил
с Сашей. Сердито, строго и властно.
Саша быстро взбежала по лестнице. Почти все две
ри были уже настежь. Шли женщины с детьми, чемода
нами- рюкзаками. Шли, спотыкаясь, окликали друг друга.
А голос требовал, приказывал:
118
— Немедленно! В бомбоубежище! Граждане!
Саша схватила спящую Аню и спустилась следом за
всеми.
В бомбоубежище было тесно. Низкие потолки нави
сали над головой. Сидеть негде. Кто пристроился на че
модане, кто захватил скамеечку для ног и уселся на нее.
Константин Артемьевич постелил для Нины Викторовны
пиджак прямо на пол.
— Господи,— сказал старушечий голос,— люди-то
ведь с вещичками... А я... беспамятная, и шубу не за
хватила.
Раздался смех:
— Да куда тебе шубу? Июль на дворе!
— Не скажи, голубок. Выйдем, стоит ли Москва на
месте? Может, все в щепы разнесено!
— Гражданка! — сорвавшимся от гнева голосом ска
зал Константин Артемьевич.— Не сейте панику! Говорю
вам как юрист!
Бабушка, которая сеяла панику, неслышно зашамка
ла беззубым ртом:
— Ты что как грозно? Я вдова. А шуба хорошая. Ты,
может, себе еще наживешь, а я...
— Боже мой,— простонала Нина Викторовна,— где-то
сейчас Леша?
— Без паники! — прикрикнул Константин Артемье
вич.— Твой сын — военный!
И только Аня без всякой паники шагала по бомбо
убежищу.
В углу сидели два пожилых человека — муж и жена.
А рядом собака — большая, охотничья. Она сидела по
слушно, тихо и жалась к хозяину.
Аня подошла к ней, бесстрашно тронула большое
ухо; Собака с добродушным презрением скосила глаз
в ее сторону.
— В бомбоубежище — дети. А тут с собакой. Тоже
люди — собака им дороже человека,— сказала какая-то
тетка в платке.
Аня посмотрела на нее с укором.
— Тетя, зачем ты ругаешься? Она ведь не кусается.
— Деточка, отойди,— шепотом сказал хозяин собаки.
Но Аня присела на уголок его чемодана.
119
— Тебя как зовут? — спросила она собаку.
— Карай,— ответил хозяин.
— Ау тебя дети есть? — спросила Аня собаку.
— Нет,— ответил хозяин.
— А ты меня любишь? — спросила Аня.
— Люблю. Я детей люблю,— ответил за свою собаку
хозяин.
Он привлек девочку к себе и посадил ее на колени.
Что там наверху? — думала Саша. Выйти бы. Погля
деть. Может, как всегда, ничего особенного. Вот и папа
сказал: «Не сейте панику!» Что он там делает один в
подъезде? В подъезде ли?
Шли минуты, потом часы. Аня уснула на руках у чу
жого. Рядом с ней дремала собака.
Как это странно — оказаться тут в подвале'и не сметь
выйти. Да почему же не сметь? Аня останется с бабуш
кой и дедушкой, а она, Саша, выйдет: она не станет
больше сидеть здесь и ждать.
И вдруг пол дрогнул под ногами. И погас свет. Как
бывает ночью, когда молния, вспыхнув, все озарит, так
блеснула тьма. Это почуяли даже спящие. Бомбоубежи
ще наполнилось отчаянным женским криком. Заплакали
дети. Саша услышала Анин голос:
— Мама! Мамочка!
— Аня! — крикнула Саша и слепо, отчаянно стала
шарить руками по чужим лицам, плечам, спинам.
— Граждане!—сказал вдруг по радио ликующий го
лос.— Отбой! Опасность воздушного нападения минова
ла. Отбой!
В бомбоубежище вспыхнул свет. Толпа хлынула к
выходу. Кто-то отдавил Саше ноги, кто-то хлестнул по
лицу рукавом пиджака, кто-то, пытаясь протиснуться к
выходу, с силой толкнул ее, а остальные, шедшие сле
дом, придавили к стене. Она стояла, уже не пытаясь ше
вельнуться, и только повторяла:
— Анюта! Анюта!
— Держите свою Анюту!—говорит хозяин Карая.
Да, вот она. Лицо залито слезами, руки протянуты.
Вот она — у Сашиных губ ее щека, шея, соленые глаза.
Крепко обхватив девочку, Саша стоит у стены. Если она
сейчас увидит Поливанова, все будет хорошо.
120
Дмитрий Александрович ждал у порога бомбоубе
жища.
— Саша! Аня! — голос его срывался.
Саша благодарно прижалась к его плечу.
— Ну, полно, полно! Слава богу, все хорошо.
— Это я за вас, за вас... Я боялась...
— А я тут! — ответил он весело и снова добавил: —
Все хорошо, глупая вы девочка. Успокойтесь!
— Эй, бабка! Где ты? — кричал веселый молодой го
лос.— Москва ничего, стоит!
Москва стояла на месте. А их двор был усыпан стек
лом первых разбитых окон. Каштан — обугленный, по
черневший— опустил изуродованные ветки.
В квартире были сорваны двери, выбиты оконные
рамы, пол усыпан штукатуркой, осколками. На столе попрежнему стоял чайник. В хлебнице рядом с хлебом ле
жало стекло. Колбаса и сыр были присыпаны стеклом.
Стекло хрустело под ногами.
— Ну,— сказал Дмитрий Александрович,— завтра же,
завтра вон из Москвы!
— Нет, я на фронт, а мама с Аней в эвакуацию.
Нина Викторовна сидела, беспомощно уронив на стол
руки, из глаз ее катились слезы.
— Нет,— сказала она,— мы с папой останемся здесь.
А тебе с ребенком надо уезжать.
Была бы ты родная, поехала бы,— подумала Саша.
Впервые в жизни она подумала так. Подумала и устыди
лась. И снова повторила себе: была бы она родная...
Дмитрий Александрович отнес спящую Аню и поло
жил ее на кровать/ Обернулся и посмотрел на Сашу.
Взял ее руку, поднес к губам.
— Послушайте,— сказал он, и голос его дрогнул.—
Послушайте. Я понимаю, вы хотите на фронт. Но как же
Аня? Ей нельзя оставаться здесь... И мне ли вам это го
ворить? Не плачьте!.. Когда вы плачете, я не могу.
* * *
— Собирайте вещи, Саша! — это были первые слова,
которые она услышала на другое утро.— Собирайте
вещи! В два часа идет поезд на Ташкент, вы поедете с
121
ним. В три отходит мой поезд, на Юго-Западный. Нет,
нет, не отвечайте, не спорьте! Все! Где чемодан?
Саша хватает летнее Анино платье, тапочки.
— Валенки,— всхлипывая, говорит Нина Викторовна.
— До зимы далеко, к зиме мы вернемся...
— Давайте сюда валенки, Нина Викторовна,— гово
рит Поливанов.
Саша снимает со стены фотографию Андрея и кла
дет ее на дно чемодана... А вот дневники, их много, целых три тетради.
— Саша, ну что ты, бумага же тяжелая...— проте
стует Нина Викторовна.
— Это не бумага! — отвечает Саша.
— Ну, ладно, ладно. Бери, что хочешь. Только захва
ти, пожалуйста, Анины валенки.
Поливанов стоит у окна.
— Саша,— говорит он, не оборачиваясь,— можно за
хватить еще рюкзак. Я сам уложу, я сделаю это лучше.
Нина Викторовна выходит из комнаты — надо найти
рюкзак. Надо отыскать Анины валенки и вынуть из сун
дука засыпанное нафталином Сашино теплое пальто.
— Саша,— голос Поливанова звучит отчаянно, сдав
ленно.— Саша, неужели вы ничего не скажете мне на
прощанье?
Она стоит, по-детски, беспомощно опустив руки, опу
стив голову, не смея поднять глаза. Она ищет слов, ко
торые были бы щедры, горячи, ласковы и которые заме
нили бы то одно, одно-единственное слово.
— Дмитрий Александрович,— говорит она,— я очень,
очень хорошо к вам отношусь.
Она посмотрела на спину Дмитрия Александровича
и добавила:
— Мне будет плохо без вас.
Он молчал.
— Дмитрий Александрович... Я буду очень скучать.
Ну, милый. Правда же...
Он повернулся. Лицо его было спокойно.
— Саша, где же рюкзак?— сказал он.
— Вот! — ответила Нина Викторовна, входя в комнату.
— Отлично! — сказал Поливанов.— Очень подходя
щий рюкзак!
122
* * *I
...На платформе стоит Поливанов. Из окна вагона
смотрит Саша с Аней на руках. Поезд военного времени.
Ребятишки на руках у матерей. Ребятишки двухлетние,
пятилетние, они в каждом окне — вихрастые мальчики,
девочки с бантами в волосах. Один стоит в испанской
шапочке — такой круглолицый, румяный, и глаза вытара
щены. Военный поезд. Вот он трогается. Отбывают дети.
Они смотрят из окон на платформу. И все, кто стоял на
платформе, бегут сейчас вслед за поездом. Светловоло
сая женщина, захлебываясь от рыданий, кричит:
— Вовочка! Сынок!
— Дмитрий
Александрович! — кричит
из
окна
Саша.— Митя!
— Сашенька!—отвечает Поливанов на бегу.
Саша уже не слышит, а Поливанов все еще кричит:
— Сашенька!
Уже не видно поезда. Уже пропал из глаз последний
вагон. А толпа на платформе все еще голосит. Это мамы
и бабушки. Молча идут с вокзала военные — отцы и бра
тья. Молча идет с вокзала Поливанов. Она сказала
«Митя»,— думает он. Она сказала «Митя».
Через час отходит его поезд на фронт.
ЧАСТЬ
ТРЕТЬЯ
Ярко-синее небо, белые дома и высокие, могучие де
ревья. Машины и рядом верблюд. Невзоопарке> а тут
же, в городе, на мостовой. Но чем ослепительней было
ташкентское небо, чем белее дома под ярким солнцем,
чем красивей большие цветы Азии и могучие тополя,
тем горше ей было.
Когда-то, давным-давно, Саша сидела с Андреем в
кино, и с экрана вдруг ощетинилась колючая проволока,
побежали на проволоку люди, взлетела земля. Тогда
впервые сердце сжалось страшным предчувствием, и
слово «война» впервые наполнилось смыслом. До того
это было книжное слово, слово из учебника: война граж
данская, война империалистическая и когда-то, в неза123
памятные времена,—Отечественная двенадцатого года:
капитан Тушин, Андрей Болконский и высокое небо Аус
терлица...
Иногда отец говорил: «Помню, в войну четырнадца
того года...»
Но это звучало так же, как то, что на свете жил
царь, а на перекрестках стояли городовые. И вдруг вой
на грянула с экрана каской, винтовкой, колючей прово
локой. Потом она ворвалась в Сашину жизнь гибелью
Андрея, Аниным сиротством, потом вошла в ее мир
бомбоубежищем, воем сирены, разбитыми стеклами ее
дома.
В сводках ничего не говорилось о московских бом
бежках, но она-то знала, что к вечеру начинает вопить
сирена. И снова она видела темное бомбоубежище и
двор, усыпанный стеклом, и сорванную с петель дверь.
А теперь — есть ли дом, стоит ли он? Ей все время виде
лось смуглое лицо отца с дрожащими губами и запла
канное лицо Нины Викторовны.
Впервые она испытала странное чувство не только
любви, но и жалости. Она привыкла, что они заботятся
о ней, она же о них позаботиться не успела. Чего бы она
ни отдала теперь, чтобы обнять отца, погладить его
щеку. А Лешка? Где он сейчас? В каком пекле? А она —
зачем она здесь?
По утрам, когда Саша шла на работу и видела людей,
толпящихся у громкоговорителя, она хоть на секунду
останавливалась послушать последнюю сводку: сраже
ния на дальних подступах к Москве... Бои по всему фрон
ту... Ожесточенные бои на Вяземском направлении...
Возвращаясь домой, она почти бежала, потому что
всегда задерживалась в больнице, но как не остановить
ся, как не узнать, что было сегодня там, за тысячи кило
метров от этого зеленого, яркого города?
...Здесь она жила на окраине. Маленькая улица на
зывалась странно: Чеховский тупик! И придет же людям
в голову такое! Комната была обыкновенная, с невысо
ким потолком, с геранью на подоконнике, с занавеской
и комодом, на комоде—коробка, оклеенная ракушка
ми, и семь слонов. Хозяйка, введя Сашу с Аней в дом,
покосилась на Аню и собрала слонов в карман большого
124
фартука. Подумала еще минуту и взяла ракушечную ко
робку.
— Нижним ящиком можете пользоваться. Я оттуда
Зоечкины вещи убрала. А верхние на запоре, уж не взы
щите... Отчего ж не остались в Москве? Поджилки за
тряслись, а?
Саша похолодела и ответила:
— Это вы правильно заметили: именно поджилки.
Хозяйка озабоченно пожевала губами и ушла, унося
слонов и коробку.
Вечером и рано утром из соседней комнаты раздава
лись гаммы. Это играла хозяйская дочка Зоя. Она игра
ла гаммы, Ганона, арию Каварадосси, арию герцога из
«Риголетто». На гаммах она сбивалась и начинала снова,
снова и снова. На ариях сильно фальшивила, но не сда
валась.
— Моя Зоечка очень настойчивая, она своего добьет
ся!— с гордостью говорила хозяйка.
Трижды в неделю к Зое приходила учительница му
зыки— немолодая ленинградка в стоптанных башмаках
и строгом черном платье. За уроки хозяйка платила ей
продуктами — молоком, хлебом, кислой капустой. Учи
тельница музыки эвакуировалась в Ташкент с четырьмя
внуками. Двое ее сыновей ушли в ополчение, третий —
врач — был мобилизован в первые дни войны. Невестки
остались в Ленинграде, чтоб быть поближе к мужьям,
а бабушка уехала в Ташкент и увезла внуков. Двоих
младших — близнецов — она приводила с собой. Им
было по шесть лет, они были одеты неумело, небрежно,
то и дело орали: «Бабушка!» — это очень сердило хо
зяйку.
— Про детей вроде бы не договаривались! — вор
чала она.
Учительницу звали Валентина Сергеевна. Глаза у нее
были вечно испуганные. Пуще всего она боялась рассер
дить хозяйку. Однажды она отворила дверь в Сашину
комнату и сказала Саше:
— Девочка, пожалуйста, поиграйте с этими мальчи
ками.
— Мама, давай поиграем с мальчиками! — с готовно
стью сказала Аня.
125
— Прошу меня извинить... Я думала...— смущенно
забормотала Валентина Сергеевна.
— Ничего, я привыкла! — ответила Саша.— Садитесь,
мальчики.
— Мама,— сказала шепотом Аня,— давай угостим их.
— Сейчас,— ответила Саша.
За окном темнело. За стеной послышались гаммы.
— Это будет поезд,— говорила Аня,— ты будешь ма
шинист, а ты кондуктор, а я женщина с двумя детьми.
Я пройду с передней площадки.
Мальчики — Сережа и Юра — соглашались на все: они
гудели, свистели, раздавали билеты, уступали место жен
щине с детьми и умолкли, только увидев на столе та
релку с макаронами и хлеб. В комнате стало очень тихо.
— Ну, давайте ужинать! —сказала Саша.
— Я не хочу,— сказал Сережа.
— Я совсем не хочу,— откликнулся Юра.
Они ели молча, благоговейно. Саша подошла к окну
и стала смотреть во двор.
— А нам вчера перерезали свет! — сказал Юра.—
Бабушка пользовалась плиткой.
— Пришли с кусачками! — сказал Сережа.— Бабушка
плакала. Плакала, заливалась.
— А мы тоже пользуемся, только тихо. Нас еще ни
разу не поймали! — сказала Аня.
— Ау нас на дворе есть мальчик Толя!—сказал Се
режа.
— А его папу уже убили! — сказал Юра.
И опять тихо. Дети молча доедали макароны. И вдруг
за стеной, как бы едва касаясь клавишей, заиграли
«Осеннюю песню» Чайковского. Это играла бабушка.
Помни меня! Не забывай! Я люблю тебя! Слышишь
ли ты?
Да!—отвечала Саша. Помню. Люблю. Она глядела
в окно, боясь шелохнуться. Простая, давно знакомая ме
лодия, завтра ее будет играть Зоя, путая и перевирая, но
сейчас она звучала чисто, печально, пронзительно.
— Все! Уже!—сказал Сережа, отодвигая тарелку.
— Я тоже уже!—сказал Юра.
В их словах слышались сожаление и сладость воспо
минания.
126
— Погодите,— ответила Саша.— Я сейчас. Погодите
минутку!
Ах, если бы еще, еще немного...
И, словно услышав ее, бабушка опять заиграла.
Как хорошо!—благодарно подумала Саша. Вот зав
тра пойду и постираю тебе и пришью твоим внукам пу
говицы, у меня есть черные нитки, а ты пришила Сереже
пуговицу белыми.
Подошла к шкафу, молча отрезала три ломтика хлеба
и положила перед детьми.
— А мы не хотим! —сказали мальчики.
— Тише,— ответила Саша.
И снова стало тихо. Серьезно и молча дети принялись
за хлеб. Музыка оборвалась. Через минуту за стеной
снова раздались гаммы.
— Мама, расскажи сказку! — попросила Аня.
Саша подумала и сказала:
— Жила-была девочка. Она была маленькая. Когда
девочка родилась, ей подарили красные башмачки. Баш
мачки были красные, они были хорошие и красивые.
— На кожаной подметке? — спросил Сережа.
— На кожаной,— согласилась Саша.
— А разве грудные носят кожаные? — спросила Аня.
— Не носят. Башмачки были новые, красивые, с крас
ными шнурками. И вот девочка подросла и сказала своей
маме: «А где же мои красные башмачки?..»
* * *
В ташкентский трамвай не попасть. Он, как говорит
ся, не резиновый, а в город приехало столько народу из
Москвы, Ленинграда, с Украины, из Белоруссии. Поэтому
Саша вставала очень рано, чтоб успеть дойти до боль
ницы пешком. Она встала рано и в это утро. И вдруг,
забыв, что надо спешить, забыв обо всех тревогах, оста
новилась посреди двора и стала глядеть на хозяйское
топливо. И как же раньше она не замечала, что топливо,
которое называется саксаул и лежит среди двора и
греется на октябрьском солнце, не только топливо...
Это;—древесные корни. Они причудливы и похожи на
громадные запятые, на свернувшихся в клубок серых
змей, на обнимающие кого-то руки. Каждый день люди
127
проходят мимо и ничего не замечают. Да и она только
сейчас заметила.
Запятые... Руки, протянутые вперед. Руки, обнимаю
щие кого-то. Перед тем как ей войти в вагон там в Мо
скве, на Казанском вокзале, Дмитрий Александрович об
нял ее и поцеловал. И велел писать. И сказал: «Я скоро
напишу вам, Саша». И поэтому всякий раз, простояв в
длинной очереди к окошку «До востребования» и полу
чив письма от отца, от Леши, Саша спрашивала:
— Все?
-— Все,— отвечали ей.
Что с ним? Где он? Ведь если они друзья — а он гово
рил, что друзья,— почеллу он не пишет? Ну, хоть бы не
сколько слов — я, мол, там-то и там, жив и здоров. И она
бы ответила... А впрочем, война, до писем ли. Ну, а если
ранен? Ну, например, в правую руку. Но тогда можно
продиктовать сестре, во всех госпиталях есть медицин
ские сестры. Как он славно говорил — «сестра милосер
дия». Зачем она об этом думает? Ведь война. А она —
его друг — обижается, ждет каких-то там писе/л. Да и не
ждет она совсем...
— Все? — непременно спрашивала Саша у девушки
за окошком.
Одна сухо отвечала: «Все», другая молча и грустно
кивала головой.
Саша шла в больницу. Молчаливый город постепенно
оживал. Грохотали трамваи, на подножках гроздьями
висели люди, и даже со стороны было видно, как в
трамвае полно, жарко и душно, как все кричат и торо
пятся, Только что на крыше никто не сидит. А навстречу
несущемуся трамваю величаво шествовал неторопливый
верблюд. Мѵеж двух верблюжьих горбов сидел одинединственный всадник и тоже никуда не спешил: он свы
сока глядел на мостовые, на прохожих, а верблюд все
шел, не шел — шествовал.
Вот идет женщина в шелковом, широком платье, ря
дом малыш в ярко расшитой тюбетейке. А на другой
стороне тротуара — москвичка в пестром платье, в ру
ках красивая белая сумочка, туфли тоже белые. И ку
шачок.
Эх ты, разоделась! — думала Саша и ускоряла шаг.
128
Такое время, а ты подбираешь сумочки в цвет! Но и на
лице москвички — выражение заботы, печали. Саша все
ускоряла шаг, и все выше вставало солнце, и жаром об
давало мостовые, и крыши, и Сашину голову в светлой
косынке. Не хочу. Не хочу оставаться здесь. Не здесь
мое место...
Вот и больница. С этой минуты все отступает. Пере
полненная детьми палата. Кровати стоят впритык друг к
другу. Окна завешены марлей. И все-таки над головами
детей вьются мухи.
Саша знает тут каждого мальчика, каждую девочку,
помнит выражение каждого детского лица. Иному пока
жется, что все здесь на одно лицо: некрасивые, наголо
стриженные, с опухшими ртами. Но Саша знает, это не
так. Вот у того, что все время подвывает: «Ма-а-ма,
ма-а-ма...», уголки губ опущены, а на щеке, когда он ест,
появляется ямочка. У Коли Грибова большой выпуклый
лоб, крутой, как репка. У Тани Мельниковой — ей всего
два года — личико маленькое, точно у куклы, и нос
вздернутый. Она никак не может понять, куда девались
мама, папа, бабушка, за что ее тут оставили.
Вот про этих двух — у одного больные почки, у дру
гого воспаление среднего уха — никто ничего не знает,
а сами они еще ничего не могут о себе рассказать.
А этому мальчику лет четырех палатная нянечка сказала
однажды: «Давай умоемся, Димочка!» А он ответил: «Я
уже слезами умылся!»
В палате только один большой мальчик — Павлик
Клюквин, ему семь лет. В нем течет Сашина кровь. Он
умирал, когда его привезли в больницу. И ему сделали
переливание крови. Павлика кормили осторожно, поне
многу, он был так плох, что пища могла его убить. Пере
ливать кровь трудно, иглы тупые. А перелизать надо мно
го: детской больнице нужно такое же количество, крови,
как и военному госпиталю. Там умирают от ран, здесь —
от болезней, оттого, что все силы кончились, иссякли...
Теперь Павлик пошел на поправку и помогает Саше.
Павлик похож на маленького Мука, у« него огромные, не
по ноге, тапочки. Они хлопают по больничному полу, ко
гда он ходит вслед за Сашей. Халат у него длинный и
перепоясан веревкой. Рукава Саша ему подвернула, но
129
они необъятно широки, и худые Пашины руки прячутся
в них. Но руки эти ловкие. Как осторожно они поят с ло
жечки годовалого Колю Панфилова, как крепко и бе
режно держат ножки Тани Мельниковой, когда она пла
чет и брыкается, не желая принимать лекарство. Пытаясь
развлечь ребят, Павлик стал однажды на табуретку и на
чал читать стихи, но тут его постигла неудача — никто не
слушал, каждый был занят своим — плакали, смеялись,
ныли: «Попи-ить!»
— Ничего, Павлик,— говорила Саша,— не отчаивайся.
Тебя оценят, дай им только выздороветь.
Те, что шли на поправку, просили:
— Расскажи сказку!
И, ставя градусники, делая уколы, вливая глюкозу,
Саша рассказывала про красные башмачки, про челове
ка рассеянного, про храброго Ваню Васильчикова.
Ей случалось сказать:
— Жили-были мальчик Маша и девочка Ваня! Что ты
смеешься, Тоня? Я не так сказала?
— А что было дальше? — спрашивали дети.
— И вот пошли они в лес...
— Тетя, пить! — требовала веснушчатая девочка по
имени Муза.
— А что было дальше? — кричали из другого угла
палаты.
— И вот пошли они в лес,— говорила Саша, давая
попить Музе,— и видят: идет волк!
— Тетя, повязка сползла! — говорил Толя Полоскин.
— А волк что? — спрашивал Павлик, хотя ему было
уже семь лет.
— Волк? — рассеянно спрашивала Саша, бинтуя То
лину шею.— Волк сказал: подарите мне, дети, красные
башмачки!
— Чего? — с любопытством кричали все.
— Давайте немножко помолчим! — отвечала Саша,
запутавшись.— Давайте поиграем в молчанку — кто будет
дольше молчать!
Но эта игра никогда не удавалась. Они плакали, бол
тали, смеялись, просили пить, жаловались на боль в ухе,
в горле, требовали маму, бабушку. Просили: «Сядь ко
мне!»
130
И Саша садилась, поила, старалась утешить и обе
щала, что мама скоро придет.
Обратная дорога, дорога домой, была полна Аней»
Сыта ли? Не ушиблась ли? Не ушла ли куда? Спала ли
днем? Не обидел ли кто? И чем ближе к дому, тем бы
стрей шла Саша, забыв об усталости.
И каждый раз, увидев Аню, грязную, неумытую, с
оторвавшейся подметкой или в разорванном платье, но
живую, здоровую, веселую, Саша чувствовала себя сча
стливой.
— Мама! — кричала Аня.
— Анюта! — отвечала Саша и, обняв дочку, крепко
прижимала ее к себе.
Л Л
А ■
А потом начались дожди. В тупике стояли большие
лужи. И стоило Саше сходить за водой к водопроводной
колонке, как ноги промокали насквозь. Об электриче
ской плитке Саша только вспоминала — уже давно при
ходил человек с кусачками и сказал, что в следующий
раз оштрафует беспощадно. И выключит свет. Саша не
стала плакать, как ленинградская бабушка, она просто
научилась разводить мангал. Она боролась с мангалом
упорно, не сдаваясь. Он должен был разгореться, но
ему не хотелось гореть пасмурным утром да еще под
дождем. И как это в книгах описывают пожары,— ду
мала Саша,— кто-то там обронил спичку, занялся лес
или сарай. Везет же людям! А она извела полкоробки
спичек, драгоценных спичек, а Мангал дымит — и все«
Саша дула в мангал, подкладывала обрывки газетной
бумаги, чертыхалась сквозь зубы, но когда ее совсем по
кидала надежда, оказывалось, что внизу, подспудно, на
чинали тлеть угли, мангал разгорался.
Аня совсем одичала. Осмелев, она давно уже пере
шагнула порог комнаты, пределы двора и, поняв, что в
тупике гораздо веселее, решила обследовать соседние
улицы.
Однажды, вернувшись с работы, Саша не нашла дочку
ни дома, ни во дворе. Она металась по двору, звала
Аню, искала в сарае с саксаулом.
— Аня, пошутила — и будет! — повторяла она.
131
Но Аня не откликалась. Тогда Саша кинулась на
кухню к хозяйке.
— Ольга Ивановна, ну неужели вы не видели?..
— Я вашему ребенку в няньки не нанималась. Ска
жите спасибо, что с квартиры не гоню, из-за вас чуть
электричество не выключили.
Но Саша уже не слушала и снова выбежала на улицу.
Начался дождь. Ничего не видя, без платка, она бежала
по улице и звала: «Аня-а!»
— Мать, твой ребенок? — тихо спросил ее старческий
голос.
Перед Сашей стоял старый узбек и держал за руку
Аню. Саша совсем близко увидела два темных глаза,
окруженные морщинами. Старик ласково улыбался, и
тут-то Саша заплакала.
— Дочь, зачем плачешь? Ребенку скучно будет!
А девочка хороший, в гости ходил, плов ел, «Яблочко»
танцевал. Хорошо танцует. И завтра обещал прийти. Ты
в больнице работаешь? Девочка все рассказал. А у нас
сын на фронте. Мухамеджанов фамилия. Гафур. Запом
нишь? Мухамеджанов Гафур.
— Запомнила. Спасибо, запомню — Мухамеджанов,—
отвечала Саша, держа за руку Аню.
Да, у Ани давно была своя жизнь. Она водилась с
внучками Мухамеджанова, а младшую, четырехлетнюю
Тамару Мухамеджанову, частенько приглашала к себе,
чем вызвала глубокое неудовольствие хозяйки.
-— Сдали вам комнату, ну и живите. А такого уговора
не было, чтобы водить кого ни попало.
Аня показала ей язык.
— Интеллигентные! — кричала хозяйка.—Ей пять лет,
а она уже язык показывает. Культура! Москвичи назы
вается!..
Аня завела себе еще одну моду — вместе с Сережей
и Юрой следом за бабушкой ходить на уроки музыки в
самые дальние концы города. Идти с мальчиками было
веселее, чем одной сидеть дома. Мальчики — нестриже
ные, в грязных матросках и штанишках, из которых вы
росли за лето,— стали совсем уж похожи на Робинзо
нов. Казалось, бабушке Валентине Сергеевне было все
равно, сколько детей водить за собой — двоих или троих.
132
Она все сносила кротко и, более того, считала, что об
щество девочки полезно мальчикам. Когда стояли теп
лые дни, они жили во дворе. С дождями перебрались
в сарай и, пока бабушка учила своих учеников играть
гаммы, громко и разноголосо пели. Чего они только не
пели!
Внимание, внимание,
На нас идет Германия,—
орал Сережа, и Юра с Аней подхватывали:
С пушками, гранатами,
Ручными поросятами!
Но это было не самое худшее. Открыв дверь и не
зная, найдет ли она Аню дома, Саша застала однажды
не только ее, не только мальчиков. Они сидели на кор
точках на полу вокруг большеголового щенка. Щенок
скулил. Шерсть на нем свалялась.
— Он будет ничего, большой. Это он теперь такой
маленький, а он будет большой,— объясняла Аня,— и
пусть его зовут Карай. Есть такая собака в Москве.
— Ау нас в Ленинграде есть собака доберман-пин
чер. Фамилия Доберман, а зовут Пинчер,— сказал
Юра.
— А я его буду кормить! — говорила Аня, не слу
шая.— Он будет со мною спать. Мы его помоем, приче
шем, он будет тогда ничего.
— Аня,— строго сказала Саша,— где ты взяла эту
собаку? Отнеси сейчас же!
В комнате стало тихо. Потом Аня сказала, захлебы
ваясь и удивленно глядя на мать:
— Что ты! Я его под дождем нашла. Он голодный.
— Сейчас же унеси собаку! — сказала Саша.
— Хорошо! — сказала Аня.— Отнесу и сама останусь
на улице.— Она схватила щенка и бесстрашно пошла к
двери.
За ней, не простившись с Сашей, пошли Сережа и
Юра.
— И сейчас же вернись! — сказала Саша.
— Не вернусь ни за что! — ответила Аня.
Дети ушли, а Саша стала подтирать пол в том месте,
133
где сидел щенок. Прошло пять минут, десять. Дети не
возвращались.
— Аня! — крикнула Саша в окно.
Ей не ответили. Усталая и голодная, накинув платок,
Саша выбежала на улицу — вот они все трое, под дож
дем. И на руках у Ани щенок.
— Сейчас же, сейчас же домой! — Саша схватила
Аню за руку и поволокла ее, ревущую, в дом; под мыш
кой у Ани скулил щенок.
Юра и Сережа угрюмо замыкали шествие.
На пороге их поджидала хозяйка.
— Да вы что, очумели? И от вас заразы хватает, еще
и собаку туда же! А ну, давайте его отсюда!
Посторонитесь, пожалуйста! — ледяным голосом
сказала Саша.— Дайте пройти!
— Куда пройти? Это куда пройти? Ко мне, что ли, в
дом? С собакой? С уличной собакой?
— Она не уличная, она наша! — сказала Аня, всхли
пывая.
— Это наш щенок,— сказала Саша,— и мы идем к
себе в комнату.
— Это их щенок! — хором сказали Сережа и Юра.
— Что-о? — голос изменил хозяйке, она перешла на
шепот.
Но Саша закрыла за собой дверь.
— Давай назовем его Дружком,— сказала она.— Ка
рай— это большой пес. А наш вон какой маленький.
Так в их доме поселился еще один жилец. И едок.
Еды давно уже не хватало. По воскресеньям Саша
ходила на Алайский базар и что-нибудь продавала. Пла
тье. Кофточку. Наволочку. Рынок! Даже не верилось, что
такое еще бывает на свете. Масло—и не пятьдесят
граммов, не сто — большущие желтые куски свежего
масла. Сметана — не в чашечке, а в ведрах. Фрукты —
не одинокое яблоко, а гора румяного, блестящего ра
нета. Дыни, виноград, груши. Саша проходила мимо, не
глядя. Она меняла хлеб или пачку чая (они давно уже
пили кипяток без заварки) на яйцо, на чашку риса.
На рынке у нее появились связи — все одна и та же
рыжая спекулянтка. Завидев Сашу, она кидалась на нее,
как тигр, выхватывала из рук кофточку и кричала:
134
*— Двадцать пять рублей — красная цена! '
— Мне бы
тридцать..,— нерешительно говорила
Саша.
— Вот двадцать пять, и скажите спасибо,— отрезала
спекулянтка.
А что можно было купить на двадцать пять рублей?
Ничего. По карточкам изредка удавалось получить рису
и макарон. И все, что варила Саша — нынче кашу, завтра
макароны, послезавтра мучной суп,— Анюта делила с
Дружком. Когда рис и макароны кончались, Саша ва
рила щи из кислых помидоров. Дружок хлебал и щи.
Нет,— в отчаянии думала Саша,— пока девчонка к нему
не очень привыкла, надо его куда-нибудь отдать. Нельзя,
чтоб Аня из-за него совсем не ела. Но куда его денешь?
Не выкидывать же на улицу — пропадет.
Неподалеку от Алайского базара стоял одноэтажный
белый дом с большими окнами. Летом забор вокруг
дома был увит зеленью, за оградой виднелись краси
вые белые шары. Это были цветы — бульденежи.
В этом доме жил Евлампиев, местный врач-гомеопат.
Говорили, будто он умеет вылечить любую болезнь.
И люди шли к нему.
— О,—сказала Саше медсестра Шарафат,— у него
каждый день по десять человек. И каждый приносит
пятьдесят рублей. Сосчитала?
Да, Саша умела считать. Но богатый дом — не зна
чит добрый дом. И не всякий человек любит собак. Ко
нечно,— думала она,— можно оставить его на крыльце.
Кто-нибудь выйдет, наткнется на него и приютит. А если
нет? А если возьмет да и отшвырнет ногой? Да и как его
оставишь? Он тотчас побежит следом.
Однажды Саша увидела мальчика лет двенадцати,
который вышел из калитки евлампиевского дома. Накра
пывал дождь, но мальчика это не тревожило. Он был
ухоженный, румяный и крепкий, в добротном пальто, в
блестящих новых калошах.
Да,— подумала Саша,— ты кормленый
мальчик.
И, наверно, ты не знаешь, что такое щи из кислых поми
доров. Но ты румяный и веселый. Может, ты и доб
рый?
135
Она шла с базара и несла в кошелке полстакана
меду. И поэтому думала обо всех хорошо.
— Послушай, — сказала она мальчику, — хочешь
щенка?
Он остановился и взглянул на нее внимательно. Он
стоял, глубоко засунув руки в карманы, и смотрел Саше
прямо в глаза черными пристальными глазами.
— Порода? — спросил он коротко.
— Порода? Я думаю, доберман-пинчер (Саша кри
вила душой. Она этого не думала).
— Цена? — спросил сын доктора Евлампиева.
— Ну, какая цена? — удивилась Саша.— Возьми так.
И поняла, что совершила промах,— мальчик тотчас
потерял интерес к разговору. Ничего не ответив, он по
шел дальше.
— Видишь ли,— сказала Саша, идя рядом и решив
действовать напрямик,— скажу тебе правду: нам просто
нечем его кормить. А то бы я нипочем его не отдала.
Он опять остановился, и снова из-под бровей блеснул
его пристальный взгляд. Пожевал губами, потом вытянул
их в трубочку, потом сказал:
— Ладно. Постучите в дверь и скажите, чтоб позвали
Жору. Жора — это я. Постойте,— крикнул он Саше вдо
гонку,— а он что-нибудь умеет делать?
— Он подает лапу.
— И все?
— Все.
— Ладно, приносите.
На другой день она подошла к белому дому и по
стучала.
Дружок сидел у нее на руках и оглядывался по сто
ронам. Говорят, собаки чуют, когда им грозит опас
ность. Дружок ничего не чуял, он был спокоен, а, если
и чуял, может, просто не жалел о разлуке.
— Вы думаете, он действительно пинчер? — спросил
Жора, глядя на Дружка, который стоял на крыльце у
Сашиных ног и весело помахивал хвостом.
— Не знаю,— сквозь зубы ответила Саша.— Не хо
чешь — не бери.
— Беру! — сказал Жора и, подхватив Дружка, за
хлопнул за собой дверь.
136
Саша шла домой, не позволяя себе думать. Она
знала, что поступила правильно, и не желала больше
терзаться.
— Перестань плакать,— говорила она Ане,— ему у
нас было плохо, а там будет хорошо.
— Неправда,— рыдала Аня,— ему было хорошо у
нас. Я знаю. Мы его любили... А тот мальчишка... Он не
будет... не будет... любить...
Ну что я маюсь,— думала Саша, лежа ночью в по
стели,— ведь там ему будет хорошо. Он будет сыт.
Рядом лежала уснувшая в слезах Аня. Она судо
рожно всхлипывала во сне.
В шестом часу Саша встала и вышла с ведрами к ко
лонке. Неподалеку от забора сидел Дружок. При виде
Саши он поднялся, завилял хвостом и как ни в чем не
бывало пошел ей навстречу.
— О, чтоб тебя!—сказала она, беря его на руки.—
О, чтоб тебя!
Он лизал ей щеки, губы, глаза своим горячим языком
и тыкался в шею холодным носом.
* * *
— Я не намерен! — кричал доктор Юсупов, выходя
из кабинета главного врача.— Я не намерен больше
оставаться здесь. Я хирург, наконец! Мое место там!
Мое место там,— повторяла про себя и Саша. Я не
Юсупов, меня легко заменить, меня отпустят. Аня... Как
же мне быть? Аня... Но ведь все равно она целыми
днями одна. Я вижу ее рано утром спящую. И вечером.
Целый день одна! Голодная, холодная. Ей в детском
доме будет гораздо лучше, чем со мной. Сытней, теп
лей. Но как же отдать ее чужим? Дружка — и того не
было сил отдать. Но ведь не Жоре Евлампиеву я Аню
отдам? Я отдам ее в детский дом, к детям.
В одном детском доме, на Паркентской, заведующая
сказала ей отрывисто:
— Не выдумывайте. Слышать не хочу!
«Почему?» — хотела спросить Саша, встретилась с
ней глазами и не спросила. Глаза у женщины были злые,
горячие, губы бледные.
137
— Выбрось это из головы, слышишь? — сказала она,
вдруг переходя на «ты».—У меня вот тоже... такая...
Сразу после десятого класса. В первом же бою убили,
понимаешь? В первом же бою...
А в другом... в другом доме ее спокойно слушала
высокая исхудалая старуха. Коричневое платье ее было
ушито крупными стежками и все равно болталось, как
на вешалке. Прежде она, должно быть, была толстая,
большая,— об этом говорили крупные руки и крупные
морщины на руках. Сейчас она высохла, щеки у нее втя
нулись, и сухая кожа на руках просвечивала.
— Ну что ж... Если все оформите... Если РОНО не
будет возражать... Если принесете справку из воен
комата...
Они сидели в кабинете заведующей — маленькой, чи
стой и чинной комнатке. За соседним облупленным сто
ликом что-то быстро писала девочка-подросток... Услы
шав про военкомат, она подняла глаза и посмотрела на
Сашу.
— Постойте!—услышала Саша, выйдя в коридор.—
Это вы очень правильно решили... на фронт!—сказала
девочка, догнав ее.— Это очень хорошо! А за дочку не
беспокойтесь, она будет моя. У всех больших воспитан
ников есть свой маленький. Я возьму вашу дочку. Я буду
так заботиться, ну, вы даже не представляете. Приве
дите ее к нам, вы сами увидите... Я буду писать вам на
фронт через день! Нет, каждый день, вот увидите! Вы
откуда — из Москвы? А я из Ленинграда. Я жила на
Загородном проспекте. Вы приведете свою дочку? Меня
зовут Кира, у нас в доме только одна Кира, Галь у нас
четыре, Оль — шесть, а Кира одна.
— Спасибо! — сказала Саша.— Большое тебе спаси
бо! — И на другой день пришла с Аней.
Кира бережно взяла Аню за руку и осторожно, даже
как-то торжественно ступая, повела к детям. Аня обер
нулась, Саша помахала ей, и дверь за девочками за
крылась.
Вечером, придя за Аней, Саша сразу попала в какуюто веселую суету: ребята играли в жмурки, Аня бегала
вместе со всеми и громко кричала:
— А ну поймай, поймай!
138
Ей весело,— подумала Саша. Ну, слава богу?
И вдруг Аня ее увидела. Она не сказала: мама! Она
не кинулась к ней. Она крикнула:
— Где мое пальто?!.. Где мое пальто? — лихорадочно
повторяла она.— Мама, скорее!—Дрожащими руками,
ни на кого не глядя, она застегивала пуговицы своего
короткого пальтишка.
— Анюта, да что с тобой, скажи ребятам до сви
данья!
— До свиданья! — сказала Анюта, не поднимая глаз.
Дети молча столпились вокруг. Кира наклонилась к
Ане и поцеловала ее.
— Ты придешь к нам еще? — спросила она.
Аня потянула мать к дверям.
— Тебе не понравилось у детей? — спросила Саша на
улице.
— Понравилось. Нам давали суп рисовый, кашу ри
совую и кисель. Сладкий.
— А Кира тебе понравилась?
— Понравилась. Она пела мне песни, и читала книж
ки, и дала мне ягоду — вот! — Аня разжала кулак: на
ладони лежал сморщенный липкий урюк.
— Весело тебе было?
— С тобой веселее,— Аня крепко сжала Сашину
руку.
— Хочешь, завтра опять придем сюда?
— Я хочу с тобой.
— Но ведь с детьми веселее, правда?
— Мне с тобой веселее.
— Но ведь меня целый день нету дома!
— А вечером ты приходишь.
— А кисель? — тихо спросила Саша.
Аня ничего не ответила.
...Ночью Аня проснулась с плачем.
— Что с тобой? Ты испугалась? — спрашивала Саша,
утирая мокрые Анины щеки.— Ну расскажи, что тебе
снилось?
— Мне снилось... что ты меня отдала... Я не хочу...
Я не хочу киселя.
Никуда я ее не отдам,— с отчаянием подумала
Саша,— не смогу... Эх, я...
139
Скоро Саша променяла или продала на рынке все,
что можно было. У них осталось одно полотенце, две
простыни и две наволочки и то платье, которое было на
Саше. По ночам Саша записывала в тетрадь, которую
привезла из дому:
«Ночью Аня проснулась и спросила:
— Мама, а правда, я в Москве брала
сахара, сколько хотела? И белого хлеба
тоже?
Вчера хозяйка жарила пирожки. Аня долго
молчала. А потом вдруг сказала, задумчиво
так:
— Что она там делает?
— Пирожки жарит.
Аня еще помолчала. И потом:
— А наша бабушка тоже умеет пирожки?
Я ей ответила:
— Наша бабушка все умеет.
— Мама, расскажи про пирожки.
Мне сильно не хотелось рассказывать про
пирожки, и Аня принялась рассказывать сама:
— Жила-была девочка. У нее была бабуш
ка. Она испекла пирожок. Большой-пребольшой. Он был с капустой. А сверху его посы
пали сахаром. Девочка ела, ела. Дала своей
маме. И Юре. И Сереже. И Дружку. Девочка
была добрая. Не жадная.
Она и правда не жадная. Она ничего не
хочет есть без меня и без Дружка.
В Москве осадное положение, а я здесь.
Калуга у немцев. Моя Калуга. Бои в районе
Наро-Фоминска. А я здесь. Доктор Шевелева
отдала своего сына в детский дом, а сама
ушла на фронт. Я смотрю на Аню и понимаю:
никуда я отдать ее не смогу. С мамой бы
оставила, а с чужими — не могу. Но до чего
же мне надо быть там, далеко отсюда...
140
Башмаки Ане стали совсем малы: пальцы
упираются в носок. Что делать — ума не при
ложу. Скоро зима. И кто это выдумал, что в
Ташкенте тепло?»
И правда, кто это выдумал, будто в Ташкенте тепло?
Дни стояли холодные, промозглые, и в комнате тоже
было холодно. Часто, возвращаясь домой, Саша заста
вала Аню под одеялом вместе с Дружком. Они грели
друг друга. Сердце у Саши сжималось. Она смотрела
на похудевшее лицо девочки и думала: нет ничего хуже,
когда не можешь накормить ребенка вволю. Но вскоре
стало хуже, гораздо хуже.
— Анюта! — сказала Саша, вернувшись с работы,—
А ну, вставай! Я принесла компоту!
— Не хочу,— ответила Аня.
— Анюта, что ты! Компот!
— Не хочется,— повторила Аня.
Саша наклонилась над кроватью и прикоснулась к
дочкиному лбу. Лоб был горячий. Она провела рукой
по горячей щеке, по сухим губам.
Болит горло, Анечка? Глотни. Болит?
— Болит.
Скарлатина,— холодея, подумала Саша. Скарлатина.
Какая же я медсестра после этого? Ребенок рядом, а я
и не заметила. Ведь она и вчера была такая тихая. Как
же я не догадалась?
Саша посадила дочку к себе на колени. И Анина го
лова беспомощно свесилась. Саша сидела молча и тихо
покачивалась. Равнодушная, вялая, Аня прислонилась к
ее плечу.
Так просидела она всю ночь, объятая страхом и оди
ночеством, крепко прижав к себе девочку. Она ни о
чем не думала, ни о чем не вспоминала, никого не звала
на помощь. Она только прижимала Аню к себе все
крепче, словно могла этим оберечь, защитить, отнять у
болезни.
Это была скарлатина. Скарлатинозный барак стоял
на том же дворе, что и Сашин, только в сторонке. Ни
когда Саша не чувствовала себя такой далекой от дочки,
141
даже когда Аня была на другом конце города. Сейчас
она была рядом, но за тридевять земель. Иногда Саша
выбегала во двор и смотрела в окошко Аниной палаты.
Она стояла в толпе других матерей, но те были счастли
вее, их дети подходили к окнам, махали руками. Увидев
Сашу, матери обступали ее.
— Сестричка, как там мой — Луков фамилие? Се
стричка, уж вы поглядите, чтоб до времени на пол не
соскакивал — осложнение будет.
Глубоко вздохнув, Саша возвращалась в свой барак.
Хорошо, что было так много работы. Иногда в середине
дня ей казалось, что в голове стучит молоток, что все
это сон и она сейчас проснется. Нестерпимо было ду
мать, что Аня там одна, зовет ее, плачет, а ее нет ря
дом. Шарафат, молоденькая медсестра, дежурившая в
Аниной палате, очень жалела Сашу и всегда вызывала
ее перед уходом или дожидалась, чтобы Саша вышла.
— Ничего, вот честное слово, ничего,— говорила она,
не глядя Саше в глаза,— сегодня кашу поела. А так
больше пьет.
Саша слушала молча и не расспрашивала. Она знала,
что настоящей правды все равно не услышит. Да и кто
знает настоящую правду? Скарлатина — болезнь ко
варная.
— Ларинголог сказал — компресс. Ну, а в случае
чего...
Саша сама знала, что будет в случае чего. И зачем
она медсестра? Будь она просто мамой — учительницей
или бухгалтером, она не знала бы, как болят уши, как
плачут ребята по ночам, не умея уснуть, не находя ме
ста на подушке. Она знала этот непрестанный осипший
детский плач и отчетливо слышала, как плачет Аня. «Мы
едем в темно»,— вспомнила Саша. Она вспомнила, как
они ехали в метро. Аню держал на руках Дмитрий
Александрович. «Мы едем в темно?» — спросила Аня
весело. Мы едем в темно, в темно,— думала Саша.
И когда с перерывом в три дня в ее палате умерли
двое детей, самые маленькие, безродные, Саша решила:
умру, но Аню увижу. Она дежурила двое суток, полу-<
чила отгул и, зная, что вернется в свою палату только
через день, пошла в скарлатинозный барак.
142
В коридоре ее встретила Шарафат. Лицо ее вытя
нулось.
— Сумасшедшая ты. Кто позволил? А если обход сей
час придет, доктор придет? Что я скажу тогда? Или для
тебя правила нет, закона нет?
— Нет,— ответила Саша и, как заколдованная, бы
стрым шагом пошла в палату.
Навстречу ей взметнулись Анины глаза. Аня глядела
на мать, не веря, приоткрыв рот. Она не сказала:
«Мама». Она застыла. Саша нагнулась и, всхлипнув, об
няла Аню. Она держала ее на руках, гладила Анины бо
сые ноги. Шея и остриженная голова забинтованы, ма
ленькая рука с растопыренными пальцами гладит Са
шину щеку и будто не верит, что Саша тут. Темно, душ
но, пахнет лекарством, кто-то стонет, слышится чей-то
всхлип, а они счастливы. Лампочка тусклая, синий ноч
ник, и личико у Ани синее, и бинты голубоватые, и бе
лая кружка тоже отливает синевой, а они счастливы.
— Сильно болит? — говорит Саша.
— Ничего не болит,— отвечает Аня.— Я здоровая, я
домой хочу.
Саша сует Ане леденец, и голубая Анина щека отто
пыривается. До чего же Аня некрасивая, исхудалая,
тощая.
— Красавица ты моя! — говорит Саша и тихо сту
пает по палате с Аней на руках. Она ходит между кро
ватями и укачивает Аню. И вдруг останавливается. В углу
кроватка. Малыш лет двух стоит, крепко ухватясь за пе
рекладину, и глядит на Аню и Сашу. Большие глаза на
исхудалом лице. В этих глазах отчаяние. И покорность.
У этой девочки есть мама. А у него — нет. Он глядит,
не смея надеяться и не отрывая глаз. Его глаза ни о чем
не просят, они знают: он один.
Саша подходит к нему и говорит:
— На, держи. Открой рот. Это вкусно. Ну, голубчик
мой, ну!
— Это Шурка Терешкин,— говорит Аня и крепче
сжимает мамину руку.
А Шурка, перехватив Сашин рукав, смотрит на нее
снизу вверх и молчит. И вдруг несмело улыбается. Саша
сжимает зубы и отходит. Потом поворачивает обратно.
143
Шурка смотрит так же неотступно, молча и пристально,
и чем ближе подходит Саша, укачивая на руках свою
Аню, тем шире становятся глаза ребенка, и вдруг опять
робкая улыбка, и чем ближе Саша подходит, тем улыб
ка шире. И опять Саша поворачивается и снова идет к
дверям, зная, что в спину ей глядят Шуркины глаза.
Она укладывает уснувшую Аню, осторожно разжи
мает ее пальцы, освобождая руку, и идет к Шуркиной
кровати. Она берет малыша, всхлипывая, не смея за
плакать, целует его тонкую шею, щеку.
— Ешь,— говорит она и сует ему в рот леденец.
— Эй!—слышит она позади свистящий шепот.— Об
ход! Давай уходи скорее!
Это Шарафат. Она почти выталкивает Сашу из па
латы.
Саша бежит с лестницы, потом по темной ташкент
ской улице и плачет. Никогда,— говорит она себе,— ни
за что, никогда. Чужих нет. Все мои. И как это я могла?
Взяла Аню и хожу. Нет! Никогда! Ни за что!..
И бессмысленное это бормотание — как клятва.
* * *
После слез спится крепко. Саша погрузилась в сон,
утонула в нем, она спала, зная, что завтра выходной и
на работу идти не надо. Ей ничего не снилось, но и во
сне ее руки чуяли Аню. Ей казалось, что Аня рядом, и
она боялась пошевельнуться, чтобы не разбудить дочку.
Она спала глубоко, самозабвенно, а рядом без снов
продолжали кипеть память и мысль. Кажется, стало све
тать. Саша приоткрыла глаза, увидела посветлевшее
окно и снова уснула. Но тут ей начали сниться сны. Ей
снилось, что у стола сидит Дмитрий Александрович и
держит на руках щенка. На полу рюкзак.
— А ты не можешь потише? — спросил Дмитрий
Александрович.
Дружок в ответ только сладостно чавкал.
— Ты, брат, видно, наголодался,— шепотом сказал
Дмитрий Александрович.
— Еще бы! — чавкая, ответил Дружок.
И Саша опять спала, и снова к ее руке прикоснулась
родная рука... Щетина небритой щеки защекотала Са
144
шину ладонь. Сашину руку осторожно поцеловали. Она
открыла глаза и сказала:
— Митя...
— Спи! — ответил голос Дмитрия Александровича.
И Саша увидела его. Да, это был он. И не во сне.
Наяву. Саша сонно сказала:
— Но ведь это неправда..г
— Неправда! — легко согласился насмешливый голос.
И, как бывает в минуты пробуждения, когда еще не
все понимаешь, не все видишь и слышишь, не думаешь
о том, как поступить, она прижалась головой к его груди
и заплакала.
— Саша! Милая! — слышала она.
И он говорил ей слова, которые долго потом, когда
его уже не было рядом, она повторяла себе, как повто
ряют молитву. А у нее слов не было, она только твер
дила: «Митя... Митя...» Только одно это слово всплыло
из её сонной памяти..«
* л ☆
— Да. Уезжаю. Послезавтра, в Алма-Ату за обору
дованием. А сюда, ты знаешь, сюда я попал против вся
ких правил, об этом, надеюсь, никто не узнает. Но по
думай сама: проезжать мимо Ташкента и не видеть
тебяі Ты не должна волноваться, если опять не будет
писем. Я опять могу очутиться где-нибудь у партизан.
Так ты ждала писем? Ну, расскажи по порядку. Ты под
ходила к окошку и давала паспорт. А потом? Так, от
папы, от Нины Викторовны, даже от Леши, а от меня
нет? Ты огорчалась? Правда, огорчалась? Ну подожди,
ты же говорила, что не любишь меня?
— Я этого не говорила!
— То есть как не говорила? Ты только это и гово
рила: «Дмитрий Александрович, я к вам очень, очень
хорошо отношусь...» Это что значит — люблю?
— Не могла я так говорить. Я сказала, что буду ску
чать, а это значит... Ну неужели вы не понимали?
— Признаться, не понимал.
— Зачем же вы приехали?
— Отсутствие характера. Полное отсутствие самолю6
ф, Вигдорова
145
бия. Ну ладно, подожди. Вот ты не получала писем. Ты
шла с телеграфа и думала. Ну о чем ты думала?
— Я думала: где он? что с ним? не могу я больше!
А потом думала так: не любит он нас — ни меня, ни
Анюту.
— Анюта меня вспоминала?
— Еще бы! Ее один раз побил мальчишка — ну тут,
в тупике. И она ему сказала: подожди — вот приедут
Леша с Митей, они тебе зададут. Ну ладно, давайте не
множко помолчим.
— Не хочу. Расскажи, как ты меня любишь.
>— Люблю — и все.
— Ну, пожалуйста.
Саша подумала, подумала и сказала:
Ты—мой милый.
Й * *
Что бы Саша ни делала нынче, она знала: он не
далеко. Она выйдет из больницы, и он будет ждать ее.
И они пойдут рядом. И он возьмет ее за руку.
И, как ни странно, она могла не думать о том, что
завтра он уезжает. Казалось, впереди—целая вечность.
—■ С вами что-то случилось? — сказал доктор Юсу
пов.— Как Аня?
Ане стало лучше, и скоро она возьмет ее домой. Се
годня все было хорошо, счастливо. Все было как вчера,
как третьего дня: она давала лекарства, делала уколы,
а в ней звучало одно: сейчас я его увижу, увижу, увижу!
Вот он уже идет сюда, и сейчас я его увижу!
Она не спускалась — летела по лестнице. Она открыла
входную дверь — и все было так, как она ждала: казалось,
проводив ее сюда утром, он и не уходил, а так и стоял,
ожидая минуты, когда она выйдет.
— Вы! Это вы! — сказала она.— Это ты.
»— Ну, наконец! А мне так легко было сразу сказать
тебе — «ты»!
— Ты со мной,— говорила она, не слушая,— теперь
я все могу. Все снесу.
— Я давно с тобой. Это тебя со мной не было.
И вдруг со всей беспощадностью она поняла, что он
завтра уедет, и опять она будет одна, и на ее долю
146
останется самое трудное, самое невыносимое: ждать.
Нет, сегодня я не буду об этом думать. Сегодня я буду
радоваться. Он рядом. ЛАы вместе. У нас впереди еще
целые сутки.
— Я не тратил время попусту,— услышала она его
голос.— Я разыскал тут своих знакомых и сейчас же
сведу тебя туда, познакомлю« Мне нестерпимо думать*
что ты тут совершенно одна.
— Я не одна. Я с Аней. И я дружу с Шарафат, нашей
медсестрой. Я дружу с Мухамеджановыми. Я...
— Нет, нет. Должны быть люди, которые помогут
в случае чего. Люди, которых я знаю. Мы не будем там
сидеть, я просто покажу тебе дорогу, и я хочу, чтоб ты
их увидела.
Она не спорила. Ей было все равно, только бы
вместе, только бы рядом. И они поднимались по лест
нице большого дома и звонили в высокую, обитую
клеенкой дверь. Им открыл мальчик лет семи, худень
кий, сероглазый. А рядом стоял двухлетний малыш с
головой пушистой и белой, как одуванчик. Малыш рас
кинул руки, словно собирался обнять их, и улыбнулся,
Саша навсегда запомнила это детское лицо, и светлые,
легкие, как одуванчик, волосы, и синие глаза, и улыбку,
— Я — Боря,— сказал он.
А в коридор уже вышли Валя и Костя Светловы, Ми
тины друзья. И Митя говорил им: «Вот моя Саша...» — и
что-то еще. И Светловы что-то ласково отвечали и гля
дели снисходительно и добро, а Саша сидела на низкой
скамейке и держала Борю на руках и не слышала, что
они там говорили. Потому что только один человек ей
был здесь важен, кроме Мити,— Боря, который первый
на свете встретил их улыбкой и раскрыл руки для
объятия.
— Не поручай меня больше никому,— сказала Саша
на обратном пути.—-Я буду считать, что ты поручил
меня Боре. Нет, нет, я не пойду больше никуда — только
домой.
И был вечер, и была ночь, и снова утро, день, вечер..«
Шел дождь. Шли минуты, и приближалась полночь. И не
было расставанья, ведь они еще были вместе — сначала
дома, потом на вокзале, под дождем.
6*
147
Его лицо сквозь стекло вагона. И ее лицо сквозь
стекло. Дождь хлестал и хлестал. Поезд тронулся под
косой пеленой дождя, Саша позвала: «Ми-итя-а!» — и
побежала вслед за поездом. Поезд ответил стуком
колес.
И вот она одна на вокзале, а вокруг — дождь, дождь,
дождь... Он ударял о мостовые тихо, равномерно. Опу
стив голову, Саша шла по ташкентским улицам. Вот и
дом. Блеснуло навстречу светлое окно. Они забыли по
гасить свет, когда уходили. Здесь, в этих стенах, еще
слышится отзвук его шагов, его голоса. В блюдце лежат
его окурки, на столе — забытая зажигалка.
* * *
И вот он настал — день, когда Аню должны были
выписать из больницы. Вернувшись с работы, Саша вы
мыла полы. Она сбегала на рынок и купила четыре яйца
и сто граммов русского масла. Посреди стола лежал
шпиг, который привез Митя.
Дружок тоже ждал. Он был умыт и причесан. Выра
жение морды у него было самодовольное.
— Жди! Сейчас принесу хлеб — и за Аней!
Саша побежала за хлебом.
Если уж человеку удача, так везет во всем. В булоч
ной «выбросили» баранки. Серые, жесткие, но все-таки
это были баранки!
— Баранок! На всю карточку! — сказала Саша и по
лучила четыре больших бублика.
Она бежала домой, не чуя под собой ног. Вошла в
комнату, положила баранки на стол и вдруг заметила:
в комнате что-то не так. Поискала, пошарила глазами —
как будто все на месте. Ничего не забыла. Надо идти.
Она сложила в кошелку Анины вещи и сказала:
— Ну, давай жди! — но никто не отозвался. Дружка
не было.—Дружок! — позвала Саша.
Дружок не отзывался. Саша поискала в сарае, на
дворе и вдруг в окне заметила хозяйку, которая наблю
дала за ней, чуть скосив в ее сторону глаз. Что-то уда
рило Сашу в сердце.
— Ольга Ивановна,— сказала она, вбежав в дом,—
где Дружок?
148
Сложив руки на груди, хозяйка заговорила величаво
и грозно:
— Люди добрые, вы только послушайте! То — где ее
девчонка, то— где ее паршивая собака! Да что я, нани
малась в няньки вашей собаке? Да что же это за нака
зание господне!
— Молчите! — сказала Саша.
— В своем доме — молчать? Сама молчи! Не нравится — пожалуйста, на все четыре стороны.
— Где Дружок? — бешено сказала Саша.
— Выбросила я твоего паршивого пса. Людям жить
негде, а у меня дом, не собачья будка! И так заразу
нанесли! Скарлатина! Да что я, не знаю,— не скарлатина,
а сыпняк! Думает, я не знаю! Весь дом обовшивили, на
стул сесть боишься!
У Саши похолодели руки и ноги.
— Вот что,— сказала она очень тихо и очень медленно.— Детей не пожалею, себя не пощажу, в тюрьму
сяду, а тебя задушу!
Хозяйка задохнулась, открыла рот, побелела, и ужѳ>
на улице Саша услышала, как та, выскочив следом,
кричит:
— Люди добрые, да вы послушайте, чем грозится?
Смертью грозится! Осиротить моего ребенка хочет!
Крепко держа в руке кошелку с Аниными вещами,;
Саша, не оглядываясь, шагала по улице, а ей вслед ле
тел истошный крик. Саша завернула за угол, и крик
оборвался. И вдруг за спиной она услышала топот чьихто ног. Хозяйка? Побежит за нею до больницы, испугает
Аню. Что же делать? Саша обернулась. За нею бежала
хозяйская дочка Зоя. Пятнадцатилетняя девочка, кото
рую Саша прежде почти не замечала.
— А вы ничего, ничего, вы, пожалуйста...— бормо
тала девочка.— Все знают, она такая. И вы не плачьте«
Я поищу. Я весь тупик обегаю, Я тут все места знаю.
Саша шла молча, опустив голову. Девочка отстала,
шаги ее затихли.
...Через два часа Саша вернулась, держа на руках
Аню.
— Мама, тупик! Мама, колонка, мама, калитка! — го-'
верила Аня, протягивая руку149
Саша давно перестала замечать все это, а теперь ви
дела: все радуется в ответ Ане — и тупик, и колонка,
и калитка.
Саша опустила девочку на землю и выпрямилась.
— Дружок! — закричала Аня.
Он полз, прижимаясь брюхом к земле, не скулил, не
лаял и даже не вилял хвостом. Он замер от счастья и
вдруг, опомнившись, завизжал и запрыгал, как мячик.
Потом опрокинулся на спину, задрал кверху лапы и
вновь вскочил, залаял, завилял хвостом.
— Пришел! — сказала Саша.— Пришел мой милый,
пришел дорогой!
— Мама, ты чего плачешь?
— От радости,— ответила Саша.— Ты дома! Мы
дома!
И семья вошла в комнату — Саша, Аня и Дружок,
л * *
Зима. Не белая, не пушистая. Темная, сырая. От Мити
пришла одна телеграмма — из Алма-Аты, и письмо из
дому, он написал его перед отъездом на фронт. И одно
письмо с фронта. Она помнила каждую букву в этом
письме, оно постоянно было с нею. Сколько раз она чи
тала и перечитывала его: и в больнице, и дома, и на
улице. Читала снова и снова, читала наизусть, уже не
вынимая из конверта.
Она не могла сказать, часто ли она вспоминала Митю.
Она думала о нем неотступно, не расставалась с ним ни
на минуту. Прежде все ташкентские улицы были для нее
одинаковы. Теперь стало не так. Улицы ожили, он на
селил их. И первое время после его отъезда все радо
стно напоминало: вот здесь, на этом углу, мы останови
лись, и он сказал: посмотри на меня. Почему это было
так важно? Посмотри на меня... Я посмотрела. И он ска
зал: моя...
А вот тут у почты мы простились, я пошла в боль
ницу. Он сказал: целый день без тебя. Длинный пустой
день. Потом он пришел за мной: Саша, какой пода
рок— мы освободили Клин и Ясную Поляну! И еще он
сказал: вот мы и опять вместе. Я сказала: теперь время
помчится вскачь. А он ответил: завтра я уеду... И уехал.
150
Потом, вскоре после его отъезда, освободили Ка
лугу. Саша написала туда — и вот пришло письмо от
Николая Петровича. Письмо скупое: жив, надеюсь еще
увидеть вас и Аннушку. И Саша вспомнила: когда перед
самой войной она ездила в Калугу, Николай Петрович
сказал ей: «Что-то с вами случилось хорошее, дитя
мое...»
Неужели он тогда понял то, чего она сама еще не
понимала? «Что-то с вами случилось хорошее, дитя
мое...» Да, видно, это случилось с ней еще тргда... Толь
ко она этого не знала. Теперь знает. И думает об этом
неотступно.
Она писала Мите каждый день. Писатьзначило го
ворить с ним. Ей казалось, она забыла слова, от которых
падает сердце. Она больше не хотела знать их, не
вспоминала, не повторяла. Но, забытые, они жили в ней.
Саша писала Мите каждый день, но ответных писем
не было. И когда потянулись месяцы без писем, без
вестей, ташкентские улицы стали нескончаемо длин
ными, дорога в больницу — небывало тяжелой.
Заботы шли рядом, как тень.
Аня... Сидит в комнате одна, на корточках, играет
пустыми спичечными коробками. То наденет их на паль
цы, то что-то им шепчет. То удивится, вздохнет... Хо
рошо еще, что рядом Дружок.
Еды мало. Сахару нет совсем. А без этого Аню не
поднять.
Больница? Вчера умер Толя Полоскин. Совсем было
пошел на поправку, и вдруг...
Леша? Леша пишет редко. А из Москвы письма ча
стые: «Береги себя и Аню,— писал отец.— А за нас не
беспокойся. На фронте лучше, значит, и нам веселее. Мы
все здоровы и благополучны. Тетя Маргарита достигла
наконец того, о чем мечтала всю жизнь, но не могла
добиться: она стала очень худая. Прежде, если помнишь,
ей не помогали ни Кисловодск, ни гимнастика, а теперь
пожалуйста, сбавила десять кило. Она по-прежнему в
команде ПВХО, дежурит в подъезде, а то и на крыше. Та
кие годы, а угомониться не может».
Да, тетя Марго была верна себе. «Посещаешь ли
ты концерты Тамары Ханум? — писала она.— Это заме
151
чательная артистка. Кроме того, в Ташкенте сейчас
Ленинградская консерватория».
Что верно, то верно. В Ташкенте Ленинградская кон
серватория. И, слов нет, Тамара Ханум — замечатель
ная артистка. Но как оставишь Аню одну вечером? Она
и так целыми днями одна.
Хозяйка перестала орать, но на всех своих кадках
с кислой капустой, с маринованными огурцами она по
весила записки: «Чего не клал, того не бери!»; «Не сдви
гай крышку, все равно замечу».
Шли дни, все длинней становился путь в больницу,
все тяжелей тревога. Если бы получить еще хоть одно
письмо, хоть одно-единственное. Но Митя молчал.
Вечер, обратный путь. Вот у этого низкого забор
чика около почты он стоял, ожидая, когда она выйдет
из больницы. Опершись о забор, он читал. Когда дверь
больницы отворилась, он уронил газету, не поднял ее
и пошел Саше навстречу. Вот и тупик. По тупику они
тоже шли вместе. А вот и дом. Светится ее окно. Там
Анюта. Скорее, скорее! Затопают тонкие ножки, обра
дованно засияют круглые глаза на тощем личике. Саша
толкает дверь и слышит Анин голос:
— Посыпьте мне сахаром!
Спиной к Саше стоит, наклонясь над Аней, какая-то
женщина в платке, в широкой деревенской юбке.
— А шпиг это тоже нам? И консервы?
— Все вам, матушка, все. Для вас и везла. Так и на
казал: Анну, по весу приму. Не раздобреет—на глаза
не показывайся.
— Здравствуйте! — растерянно говорит Саша.
— Здравствуй, голубушка! Раздевайся, садись. Вот
чай. Воду в умывальник налила, еще теплая, верно. Мой
руки и садись.
— А... простите, конечно... А кто вы? Откуда?
— То есть как это — откуда? Из Москвы. Вот уж с
месяц добираюсь до вас. Димитрий, как отсюда прибыл,
так сразу и сказал: давай езжай без разговору. Жена
говорит... Гм... Ну, это, конечно, ваше дело, а мне что?
Собралась и поехала. К матери твоей велел зайти. За
шла. Чего не зайти? Ну, чего ты глаза вылупила? Я—
Димитриева нянька, неужто не рассказывал?
152
— Ну как же! Анисья Матвеевна? Я очень знаю!
Сядьте, отдохните с дороги!
— Да уж ты меня не усаживай. Насиделась! Пей
чай, простынет.
— А Митя? Где же Митя?
— Митя! Где положено, там и есть. Нас с тобой не
спрашивали, когда посылали.
— Но письма? Письма?
— Да ты что? Делов у них там других нет — письма
писать! Небось не на печи лежит, дело делает. Какие
письма!
Саша умолкла. Ей вдруг показалось, что она куда-то
проваливается, плывет, в ушах зазвенело. Когда очну
лась, увидела над собой серьезное, почти злое, морщи
нистое лицо Анисьи Матвеевны и услышала рядом Анин
плач.
— Помолчи, видишь, матери не до тебя,— сказала
Анисья Матвеевна и добавила неодобрительно, обра
щаясь к Саше: — Эх ты, хлипкая, как я погляжу. Да это
что — другие в такие годы кули на плечах таскают, а
она, смотри, сразу сомлела.
Говоря так, она дала Саше воды, утерла Ане лицо,
смахнула со стола крошки, потом принялась развязы
вать большой мешок.
— Иждивенческая карточка, она что же. Я отоварила,
да толку мало. Конфетки девчонке. Вот яичный порошок,
яичница что твоя подметка выходит. А от матери — са
хар, крупа — рис, бутылка водки и три пачки чая. Отец
твой наказывал, чтоб не продешевила: тут, в Ташкенте
вашем, чай, говорят, уважают. Отец твой меня и до
поезда проводил. Ну, мать, стало быть, простынь еще
Пару прислала. Платьишко. Гляди, варежки. Это я наду
мала, хоть и тепло, а, говорю, пригодятся. Ну, вот и все.
Да нет, вот, еще на донышке — башмаки. Хорошие, цель
ные, ненадеванные. Гляди!
И она поставила на табуретку детские ботиночки.
Красные, они стояли на табуретке и горели, как огонь
ки. У них были тупые носы и красные шнурки с желтыми'
металлическими наконечниками.
— Мама, мама! — закричала Аня.— Да ты погляди —
красные башмачки!
153
И вдруг Саша заплакала. Дальнее пламя обожгло ее
и перевернуло ей душу.
— Мама, почему ты плачешь? Тебе не нравятся
башмачки?
— Это... это тебе подарок от папы! Это... это когда
ты только что родилась... Дядя Володя... и тетя Юля... и
папа...
Старуха сидела за столом, строгая, уважительная. Она
глядела в окно на темную улицу и молчала. Аня тоже
примолкла. Она села на пол, взяла на колени красные
башмачки и осторожно перебирала пальцами шнурки.
И только когда Дружок стал тыкаться носом ей в
колени, Аня сказала:
— Не смей. Это мне от папы. Подарок.
* * *
Да, теперь легче, куда легче! Просто легко. В доме
стало тепло и гораздо сытнее. Уходя в больницу, Саша
не думала больше о том, накормлена ли Аня, умыта
ли, не обидела ли ее хозяйка. Саша знала: сыта, умыта,
не обижена.
— Зарплату нынче получила? — строго спрашивала
старуха.
— Да, вот. Пожалуйста, возьмите, Анисья Матвеевна.
— И возьму,— говорила Анисья Матвеевна и заби
рала все деньги до последней копейки.
Она быстро освоилась с городом, знала, в каком ма
газине что дают. Хлеб и чай на рынке меняла сама —
Саше и во сне не снилось, что за буханку хлеба можно
получить пятьдесят граммов масла и пяток яиц. Анисья
Матвеевна была немногословна, однако у нее завелись
знакомые, и когда вечерами она выходила в тупик по
сидеть на лавочке, к ней подсаживался старик Мухамеджанов.
«Кум!» — говорила ему Анисья Матвеевна. И он го*
ворил ей так же: «Кум!»
— А скажи, кум, вот эта крупка ваша зеленая — маш,
что ли? Вы ее как готовите? Вот оно что... С бараниной,
значит. Ну, ну.
Потом покупала или выменивала на рынке крупу маш
и готовила ее так, будто век жила в Узбекистане.
154
— Хорошо, кум, хорошо,— говорил старик Мухамеджаной.— Так сварил, верно сварил. В другой раз пер
цу положи, совсем хорошо будет.
Анисья Матвеевна умела шить. Она перекроила ка
кой-то свой фартук — и у Ани появилась новая юбка с
бретельками. Она починила всю одежду и из двух рва
ных простынь сделала одну новую.
Кроме всего прочего, Анисья Матвеевна прибрала к
рукам хозяйку.
— Что это вы понавесили бумажек? — сказала она.—
Кому это нужна ваша капуста? Я ее, хоть просите, есть
не стану, приплатите — и то не стану!
— Да уж будто я не замечаю! Крышка сдвинута.
Я тут такой гвоздочек для заметки поставила, смотрю,
гвоздочек...
— Да подите вы со своим гвоздочком. Я вашей пога
ной капусты и в рот не возьму и ребенку не дам. И не
орите вы. У меня от вашего ору в ушах звенит.
Вечером, собирая на стол, она сказала задумчиво:
— И вот гомозится, и вот гомозится. И чего людям
надо? То капусту ее тронули, то будто ты ей смертью
грозилась. А я говорю: да кто вам поверит? И правда,
зачем врет? Эх, люди, люди...
Саша смотрела на Анисью Матвеевну и думала.
Да, теперь можно уехать. Ане и. без меня будет хо
рошо. Это мне без нее будет плохо. Но я должна быть
там. Я давно должна была быть там. Аня уже привыкла
к ней. Им будет хорошо вдвоем.
— Анисья Матвеевна,— сказала она,— я давно уже
думаю... Я подала заявление... На фронт.
Анисья Матвеевна с сердцем хлопнула тряпкой по
столу.
— Ну как же... Разве без тебя с немцем управят
ся? Где уж! Брось молоть чепуху. На меня, конечно, дев
чонку оставить можно. Да вот тебе там делать нечего.
— Я медсестра!
— А ты скажи мне, почему ты тот раз сомлела? Нет,
подожди, поглядим сперва, что к чему, а там уж и нем
цев бить пойдем.
Не понимает она,— думала Саша. Ей это только смеш
но. А вот Митя бы понял. Теперь бы понял. Где он сей155
час? Почему молчит? Он сказал: не беспокойся, если не
будет писем. Легко сказать — «не беспокойся».
И еще она думала, глядя на Анисью Матвеевну: Ми
тина няня. Она знала его мальчиком — это она повела
его в школу. Она провожала его во все путешествия,
она стояла на пороге, когда он возвращался. Она ухажи
вала за ним, когда он болел. Она знала каждую минуту
его жизни. А что знаю о нем я? Ничего.
И однажды, собрав все свое мужество, Саша по
просила:
— Анисья Матвеевна... расскажите... расскажите про
Митю. Ну, какой он был? Ну, когда маленький еще...
Старуха ответила быстрым, пронзительным взглядом
и продолжала молча перетирать посуду. Когда Саша по
теряла уже всякую надежду на ответ, Анисья Матвеевна
вдруг заговорила:
— А чего рассказывать? Мальчишка и мальчишка.
Как все, так и он. А я вот про другое думаю. Значит,
выбрал он. Приехал отсюда и так прямо и говорит: жена,
мол. Ведь сколько вашей сестры было — не сосчитать.
Бабы ему сильно на шею вешались. Всякие были, всяких
навидались. И лауреаток видели.
У Саши остановилось сердце. Она не знала, как быть,
но ей казалось — непременно надо что-то сказать. Она
лихорадочно перебирала в уме всякие безразличные
слова, например: «да?» или «вот как?». Но неожиданно
для самой себя сказала:
— А... какие же они были?
— Были, да сплыли,— сказала Анисья Матвеевна.
Сказала, как отрезала.
Ночью Саша лежала без сна. Ну, в самом деле,— ду
мала она,— что я о нем знаю? Ровно ничего. Я не знаю,
как он жил до меня, кого любил. А зачем мне знать?
Разве это что-нибудь изменит? Разве изменится от этого
наша с ним встреча здесь, и то, что он говорил, и как
мы прощались на вокзале? Зачем мне знать, что было
когда-то?
...Я не буду, я ни за что больше не буду об этом
думать... Я буду думать о чем-нибудь очень хорошем.
Как мы с Юлей и Лешей собирали грибы в Ильинском.
Вот говорят, старшие сестры редко дружат со своими
156
младшими братьями. А мы с Лешкой всегда дружили»
И, наверно, ни одна сестра на свете не любит своего
брата так, как я Лешку. Штурман... Лешка — штурман.
Даже поверить нельзя. Это он привез Митю в Ильинское. Митя долго тогда не ложился, все ходил по саду...
и курил трубку. Уже был август. Да, август, потому что
расцвели золотые шары. И рябина стояла красная. А по
том мы с ним плыли через речку, и он сказал: обо
притесь на меня, Саша. А потом он болел, и я его
навещала. Зачем я не села тогда рядом с ним? Зачем
не обняла? Я не хотела его любить. Ни за что не хо
тела...
...Сейчас я буду думать про Юлю. Вот кто меня дей
ствительно любит. Если бы мы с ней поссорились, я не
знаю, как бы я жила на свете. Она не любила Митю —
или мне только так казалось? Один раз она сказала:
«Он киношник. А все киношники...»
— Анисья Матвеевна, вы спите? — шепотом окликну
ла Саша.,
— Чего тебе?
— Анисья Матвеевна,—сказала Саша, глубоко пре
зирая себя,— а какие они были... ну, эти...— Саша по
чему-то не могла сказать «женщины» и сказала: — Ну,
эти лауреатки?
— Лауреатки, и все! — ответила Анисья Матвеевна и
повернулась на другой бок.
...А может, он не любил меня? И ему это просто по
казалось? Приехал, повидал — и понял, что это ему толь
ко показалось? Почему человек не может думать, о чем
хочет? Почему я думаю о том, от чего мне больно? Я не
хочу думать о нем. Но как же не думать? А если он ра
нен? Если погиб? Что я буду делать без него? Как буду
жить? Дышать? А если он жив и здоров и просто забыл
обо мне? Ну и пусть. Пусть только будет жив...
— Я ему говорю,— услышала она вдруг голос Анисьи
Матвеевны,— неужто не нашел без ребенка? Столько
тут толкалось всяких, а ты берешь с дитем? Ты не оби
жайся, я тебя тогда не видела, какая ты,— знать не зна
ла, вот и спросила. А он говорит: будет тебе глупости
болтать. Я, говорит, ее люблю. И дите люблю, Дите ни
когда не лишнее. Ну, а мне что? Любит так любит, зна
157
чит, и я обязана. А девчонка что ж... Тощая она у тебя«
Кормить надо.
Он жив,— думала Саша, засыпая. Он жив. Он вер-*
нется. Он помнит. И любит.
«Когда Анюта вернулась из больницы, она
ходила за мной по пятам, а ночью протягивала
руку, чтоб увериться, тут ли я.
Анисья Матвеевна разговаривает с ней так:
— Анна, не лезь! Эй, Анна, сейчас по за*
тылку получишь! Анна, давай садись!
И Анюта ничего, не обижается.
А я если строго погляжу — она сразу в
слезы«
Ходила на донорский пункт. Но кровь у
меня не взяли: что вы, мамаша!
Я привыкла, что я «сестрица», а тут вдруг
опять — «мамаша». Неужели правда? Как же
мне быть?
» Мама, у хозяйки голос как у Бармалея«
Я ее боюсь.
Понемногу оправляется от болезни. На
улице все порывается попрыгать, перескочить
через какую-нибудь яму, арык. Иногда бес
причинно смеется — без всякого повода, про
сто от полноты чувств. Очень любит Юру и
Сережу. Анисья Матвеевна говорит, когда они
приходят: «Ах, полено им в лоб!» Но всегда
усаживает за стол и кормит.
Почему Анисья Матвеевна никогда не рас
сказывает о Мите? Вот папа так любит расска
зывать, как мы с Лешкой были маленькие, а
Анисья Матвеевна никогда ничего не расска
жет. Но когда она говорит «он»—это всегда
про Митю: «Он велел тебе валенки раздо
быть» или: «Он наказал — научись в Ташкенте
плов стряпать».
Шарафат говорит: «Сумасшедшая!» Навер
158
но, она права. Но я хочу, чтоб ©н был “Ми
тин сын.
Нынче Анюта сказала:
— Ты знаешь, мама, почему я положила
голову к тебе на колени? Чтоб ты не плакала.
Почему она. знает, что, дав себе волю< я
заплачу? Ведь я не даю себе воли?»
Саша не давала себе воли. Я не смею думать ни о
Мем плохом, потому что у меня есть Аня. И потому, что
скоро у меня будет сын,— говорила она себе. Она ста
ралась не думать о страшном, но оно стучалось ей в
сердце. Война не хочет помнить о том, что Саша ожи
дает сына. Нет писем от Мити, нет писем ни от Леши,
ни от Юли, умолкли и отец с матерью. Саша стоит на
почте. Она уже слышала, что писем нет, но уйти не в
силах. И вдруг за спиною раздался крик.
— Убили! Убили! — кричал кто-то.
Саша оглянулась. На полу билась женщина, теплый
платок сполз ей на плечи, седые волосы растрепались.
Закинув голову, старуха кричала: «Убили!» Вокруг тесни
лись люди, все наперебой что-то советовали, женщины
плакали.
— Пропустите! Я медсестра! —»сказала Саша, проби
ваясь через толпу.
Толпа расступилась, как всегда расступается, услышав
спокойный, уверенный голос. Сняв с себя платок, Саша
положила его старухе под голову, расстегнула ей пальто.
— Убили! — кричала старуха.
И вдруг она умолкла. Ее тело обмякло, голова ска
тилась набок и стукнулась бы об пол, если бы Саша не
приняла эту седую голову в свои ладони.
Саша взяла руки старухи, поискала пульс, приподняла
веки... Потом взяла с полу конверт с номером полевой
почты и письмо: «Ваш сын... смертью храбрых...»
...И снова Саша шла по улице. «Убили!»—* звучал у
нее в ушах крик женщины. Перед глазами неотступно
стояло смуглое лицо, искаженное болью, растрепанные
седые волосы. Пуля, просвистевшая там, далеко, за тридевять земель, убила сразу двоих.
159
Голова кружилась. Саша оперлась о чей-то забор.
«Я тут,— сказал ей сын и, видно, повернулся на другой
бок.— Это я». Саша постояла, передохнула и побрела
домой... Тебе, нужно счастье,— мысленно говорила она
сыну. Ты мне потом не простишь ни бессонных ночей,
ни слез, ни того, что я держу тебя впроголодь. Я долж
на спать, не должна плакать. А как же мне не плакать?
Голова кружилась от слабости, от пережитого волне
ния. Она боялась Анисьи Матвеевны, боялась, что та
опять скажет: «Эх ты, хлипкая». Она заставила себя
улыбнуться и переступила порог.
За столом сидела девушка-лейтенант. Анисья Мат
веевна поила ее чаем. Увидев Сашу, девушка потянулась
к ней, встала из-за стола, потом, чуть подумав, обняла
Сашу за плечи.
— Ты кто? — спросила Саша.
— Как это кто? Я от Юли! — ответила девушка.— От
Юли, от Юли,— говорила она, усаживая Сашу и снимая
с нее пальто.— Да что это на тебе лица нет? Все хоро
шо! Да я же посылку! Погляди! Шоколад, сахар! Только
масло не довезла, три Недели ехала. Оно стало проса
чиваться. Эх, плохо вам на гражданке, мы сытней живем!
На столе лежали консервы, банка какао, плитка шо
колада. Анисья Матвеевна собирала все это и, пользуясь
общим замешательством, прятала в нижний ящик ко
мода.
і
— Подогреть чай, что ли? — спросила она.— Полно,
Анна, полно, наелась и будет, это сало тебе сейчас ни
к чему.
— А письмо? — сказала Саша.
— Вот, успокойся! — и девушка подала конверт-тре
угольник.
«Сашенька, милый мой друг! — было сказано в том
письме.— Посылаю тебе немного продуктов и деньги.
Я знаю, как тебе трудно.
Мы с Володей поженились. Теперь мы вместе и нико
гда не расстанемся. Правда, он все время в полетах, а я
переводчица. Но все равно мы вместе! Каково тебе
там? Я знаю: не легко».
Да;.. Теперь об этом думать нечего. А ведь и они
с Митей могли быть там вместе.
160
л * *
И снова жара. Ташкентский май — не весна, лето:
жаркое, знойное, палящее. Солнцу ни до чего нет
дела — ни до того, что у Шарафат месяц назад погиб
жених, ни до того, что молодой доктор Юсупов подал
четыре заявления, прося послать его на фронт или хотя
бы перевести из детской больницы в госпиталь. Дни
идут, идут, а известий от Мити по-прежнему нету...
От Юли пришли две посылки. Саша писала Юле, но
что-то мешало сказать ей о Мите, о ребенке. Она не
знала, что писать,— замужем она? Или опять вдова?
Однажды Саша решилась пойти к Светловым: может,
они что-нибудь знают о Мите? Может, долетели до них
вести от общих друзей? С минуту Валя глядела на нее
в недоумении, будто припоминая.
—- Наконец-то!
Наконец-то! — воскликнула
она,
всплеснув руками.— Мы ведь не знали, где вас искать:
«Вот моя Саша». А фамилия? Адрес? Или уж сказала
бы, где работаете, я бы пошла спрашивать, нет ли у вас
Саши? Перебрала бы всех Саш, сколько бы их там ни
было. А то поди разыщи Сашу в целом Ташкенте! Вот
это — поручил! Вот это— позаботился! А вы-то... Вон
оно... Ну, что он пишет?
Нет, и они ничего не знали. Теперь Саша разглядела
Валю: милая, кареглазая, с россыпью веселых золотых
веснушек на носу и щеках.
— Костя пока еще дома,— сказала она тихо,— но со
дня на день...
Она глядела мимо Саши в окно, а Саша держала
на коленях Борю, как в тот день, в тот далекий счастли
вый день, которого, может, и не было? Это он тогда
первый поздравил их, улыбнулся им. Он сидел у нее
на коленях, доверчиво прислонясь головой к ее плечу,
и внимательно слушал. Она перебирала его маленькие
пальцы, приговаривая:
— Этот пальчик — молодец, этот пальчик — удалец,.,
И вдруг, как если бы ее позвали или толкнули, она
подняла глаза и встретилась с Валиными глазами. И Валя
не успела ни прикрыть их, ни отвернуться. Захваченные
врасплох, ее глаза сказали — и Саша прочитала в них
161
все с такой отчетливостью, как если бы это было напи
сано черным по белому: ты пришла сюда полгода назад,
молодая, счастливая, любимая. А теперь... Что с тобой
сталось? Тебя нельзя узнать. Ты одна. Хуже, чем одна,
ты не .свободна. И зачем себя обманывать, мы обе по
нимаем, что означает это долгое молчание...
Они смотрели друг на друга какую-нибудь секунду,
и обе разом отвели глаза. Саша осторожно спустила
малыша с колен. Он поднял к ней маленькую руку с
растопыренными пальцами: «Этот пальчик — удалец? —
спрашивал он.— А этот?»
А Саша шла к двери, и Валя что-то говорила ей вслед
бодрое и утешительное, но никакие самые добрые сло
ва не могли бы зачеркнуть того, что Саша прочитала в
то короткое мгновенье, когда они молча смотрели друг
другу в глаза.
* * *
Вот и Саша сидит на лавочке в тупике. Утро тут на
чинается криком: «Кисло-пресно молоко!» Выходят к ко
лонке женщины, потом высыпают на улицу ребятишки.
У Саши никогда не было времени здесь посидеть. Она
всегда бегала — за водой к колонке или в поисках Ани:
«Аня, Аня! Да куда же ты девалась?», или по дороге в
больницу, или возвращаясь домой. Оказывается, если
не мчишься, вытаращив глаза, а тихо сидишь на лавочке,
тупик выглядит совсем иначе. Прежде мелькали колон
ка, ставни того дома, что напротив, деревцо, свесившее
ветви через забор, какие-то ребятишки. Теперь все стоит
на месте и будто говорит: погляди на нас. На одном
доме висит одиннадцать, да, да, одиннадцать замков.
Там, верно, живут запасливые, недоверчивые люди. Де
рево ранней весной было свежее, веселое. Теперь оно
пожухло, и ветки его утомленно свесились: ждут дож
дя. На дерево какой-то мальчишка из Подмосковья при
ладил скворечник и каждый день проверяет, не посе
лился ли там скворец. Но дом пустует, скворцам жарко
в Ташкенте, а может, им просто не нравится Чеховский
тупик. А вон идет по тупику Мухамеджанов со своей
старухой, увидал Сашу, заулыбался, закивал:
— Так, так! Сидишь? Отдыхай, отдыхай. Хорошо!.
162
Часто из-за поворота показывается Валя Светлова.
Теперь она следит за своими глазами, они у нее всегда
настороже — веселые, бодрые. И никогда Валя не при
ходит с пустыми руками — то принесет лепешек из са
харной свеклы, то бутылочку кунжутного масла (Костя —
журналист, он ездил от газеты в командировку и при-«
вез).
Однажды Сашу проведал сам Костя, Он показался ей
чем-то похожим на Митю: может, потому, что высокий,
светловолосый, и взгляд пристальный, и губы насмеш-.
ливые.
А вместе они никогда не приходили... И Саша знала
почему. Глупые они, глупые,— думала Саша,— думают,
мне горько смотреть на их счастье, на то, что они еще
вместе. Нет, мне не завидно. Мне просто очень страш
но. Уж лучше бы не шла в отпуск, оставалась бы на ра
боте. Там можно не думать, а здесь слишком много
времени для мыслей. Не могу я думать, что его нет..
Не могу я так думать. У Шарафат погиб жених, а она
жива. И я тоже буду жива, если... Нет, нет, не хочу об
этом...
Саша подолгу сидит в тупике и ждет: она давно уже
не ходит на почту, боится уйти далеко от дома. Письма
приходят сюда, на этот адрес. Они и вправду приходят,
как будто сжалились. Откликнулись Юля, Володя, Леша.
«Здравствуй, сестра!» — сурово писал Леша и подписы
вался: «С фронтовым приветом». Анюте Леша писал:
«Война скоро кончится, раз я вступил в дело.: Надейся
на меня, Анюта!»
Почтальон обычно выходит из-за угла в один и тот
же час. Почтальон—женщина, эвакуированная из Мин
ска. Она добрая. Не задает лишних вопросов. Если пи
сем нет, она только качает головой и опускает глаза,
будто виновата в том, что Саше не пишут. Но вот уже
неделя, как почтальон к Саше не подходит. Только изда
ли приветливо машет длинной сухой рукой. И вдруг изза того угла, откуда она скоро выйдет, появляются
двое — высокая костистая старуха и девочка. Это Анисья
Матвеевна и Аня. За ними трусит рысцой Дружок.
Анисья Матвеевна не умеряет походку ради Анюты. Она
идет крупным ровным шагом.
163
Саша медленно поднимается, идет им навстречу.
— Тетя Анися, а письмо? Чего ты не отдаешь маме
письмо?
— Эх, язык твой длинный, да ум короткий,— отве
чает Анисья Матвеевна.
— Письмо? Какое? Где?
— Все своим чередом,— говорит Анисья Матвеевна,
как почтальонша, не глядя Саше в глаза.
— Отдайте письмо! — шепотом говорит Саша, голос
у нее внезапно пропал, и ноги не держат.— Отдайте,
я должна знать.
— Горе ты мое! — отвечает Анисья Матвеевна и вы
нимает из-за пазухи большой конверт с адресом, напе
чатанным на машинке.
— Не могу,— говорит Саша, крепко сжав на груди
руки.
Анисья Матвеевна разрывает конверт, далеко отстав
ляет от глаз листок и потом говорит буднично, спо
койно:
— От Митрия... Ну, слава богу, едет он. Слышишь?
Сюда, к нам едет.
* * *
Митино письмо было скупое. В начале: «Дорогая
Саша», в конце: «Целую тебя». И все... Больше ласковых
слов не было. Но главным ласковым словом было:
«Еду». Едет!
Утро. Как хорошо вставать ранним утром. Как хоро
шо сидеть на скамейке, как славно смотреть на людей,
которые ходят вокруг. И до чего неважно, что там орет
хозяйка. Только думаешь иногда: и почему она никогда
не говорит по-человечески, а всегда орет? Интересно,
когда ей сказали «я тебя люблю» (а ведь это ей, навер
но, сказали когда-то, раз у нее родилась дочь), что она
ответила? Этого Саша даже представить себе не могла.
Должно быть: «Знаем мы вас, таких». Потому что, даже
когда она говорит своей дочке: «Зо-еч-ка! Моя сладень-ка-я!», это звучит как «черт тебя подери!».
А может, она просто несчастная? Потому что счаст
ливый человек не кричит, не сердится. Он умный и доб
рый. Да, все счастливые люди, которых знала Саша,
164
были умные и добрые. А может, и я поумнела? — ду
мает Саша.
— Глупа ты, мать,— говорила Анисья Матвеевна, гля
дя на Сашино невпопад веселое лицо.
По-прежнему приходила к Зое Сережина и Юрина
бабушка. Зоя по-прежнему уныло играла Ганона и гам
мы. Один раз, встретив Валентину Сергеевну у калит
ки — исхудалую и обтрепанную, с потускневшим лицом,
Саша подошла и робко сказала:
— Валентина Сергеевна, сыграйте мне что-нибудь.
Пожалуйста.
Валентина Сергеевна не удивилась. И ответила:
— Что же сыграть вам, голубчик? — Подумала и при
бавила: — Хорошо, я сыграю.
Саша осталась во дворе. Окна в доме были открыты,
и оттуда было слышно все: и шаркающие шаги Анисьи
Матвеевны, и скрип половицы, и стук тарелок, и то, как
хозяйка с громом передвинула стул,— ее даже, вещи
боялись.
Потом были гаммы, потом Зоя играла «Сурка», по
том «Осеннюю песню». А Саша все ждала, ждала тер
пеливо, но казалось — конца не будет фальшивым зву
кам, и она устала, а устав, перестала надеяться.
И тут оно пришло. От радости Саша крепко пере
плела пальцы, прижалась к стенке дома и слушала, слу
шала... «Я люблю тебя»,— играла Валентина Сергеевна.
«Я люблю тебя, я люблю тебя» — так говорили захлебы
вающиеся, нагоняющие друг друга звуки. Как вокруг
хорошо. И черное небо, и звезды, и двор, и мусор в углу
двора. Покосившийся сарай, и уголек мангала^ и чайник,
пыхтящий на мангале. Смолкнув, музыка еще продол
жала петь. Потом Валентина Сергеевна ушла, Саша вер
нулась домой, а ей все слышались те слова. Под их звук
Саша уснула, но и во сне они ей слышались.
Среди ночи она проснулась. Окно было широко от
крыто. Уже стало светать. Босая, она подошла к окну.
Было душно, и не хватало воздуха. Ладонью она вы
терла мокрый лоб, потом неслышно, чтобы не разбудить
Аню и Анисью Матвеевну, стала бродить по комнате.
— Что, мать моя, одеваться, что ли?—раздался
вдруг строгий голос Анисьи Матвеевны.
165
*— Да нет, рано,— удивившись, ответила Саша.
Не говоря больше ни слова, старуха принялась оде
ваться.
— А ты что, босая, что ли, пойдешь? Одевайся! ,
Да что вы, Анисья Матвеевна!
— Знаю, что говорю. Одевайся давай!
Неслышно, молча они вышли из дому. Переулок
спал, небо было предрассветное, тусклое. Длинной ка
залась улица, брел вдалеке одинокий прохожий. Прошла
какая-то женщина,— что подняло ее так рано? А вот
идет солдат. Шинель серая, за плечами мешок, в руке
чемодан. Идет медленно, будто насквозь пропыленный,
будто ощупывая мостовую ногами в этот предрассвет
ный час. Перешел улицу и зашагал им навстречу все той
же усталой солдатской походкой. И вдруг, сама не зная,
что говорит, Саша позвала:
— Митя!
Упал чемодан из рук, скользнул мешок с плеч. Митя
бежал ей навстречу, и она ушла в тепло его рук, щека
прижалась к шершавому сукну шинели.
=— Ты? Ты! — говорил Митя.— Это ты!
Он отодвинул ее от себя, вгляделся в лицо, погла
дил пыльной рукой ее щеки. Потом, опомнившись, по
дошел к старухе, угрюмо стоявшей в стороне, обнял
крепко, поцеловал.
— Иди. Спасибо. Я сам отведу ее. Пойдем, Сашенька.
...Новую девочку назвали Катей. Она родилась 20 сен
тября сорок второго года.
*
*
☆
Она тебе не нравится? — спросила Саша.
Митя стоял над корзиной, в которой спала Катя, и
глядел на нее задумчиво и пристально.
— Она тебе не нравится? — повторила Саша.
— Мне жалко ее,— ответил Митя.
И правда, Катю было жалко: худая, тощая, смуглая
до синевы и нисколько не красивая. Она бессмысленно
ворочала глазами и шевелила слабыми ручками, по
хожими на куриные лапки. Она была куда спокойнее,
чем Аня в ее возрасте, но, может, ей просто не хва
тало сил для крика.
<
166
Катя была истая местная уроженка: смуглая, черне»
глазая. Это понимали даже москиты. Они нещадно ку
сали всех, но Катю не трогали.
— Хорош девочка, наш,— говорил Мухамеджанов и
добавлял, подмигивая:—Мать на узбеков глядел, узбек
и родился.
Катя вечно хотела есть. Молока не хватало, ее при
кармливали молочной смесью, которую приносили из
детской консультации. И Аня говорила:
— Мама, дай я тоже попробую.
— Тебе нравится твоя сестренка? — спрашивали Аню.
— Очень,— отвечала Аня.
Она с удивлением и любопытством разглядывала Ка
тины руки и ноги. Трогала голову, осторожно целовала
в щеку. Запрещала Юре и Сереже дотрагиваться до
Кати:
— Это моя сестра. Она маленькая.
У Анисьи Матвеевны появились слова, которых от нее
прежде не слыхивали. Ее суровое лицо теплело только
тогда, когда она глядела на Катю.
— Аиньки, мой маленький...—говорила она.— Аиньки, мой миленький.
— А я? — сейчас же спрашивала Аня.
— Да будет тебе! — отвечала Анисья Матвеевна,—
В деревнях дети в твоих-то годах бывают за нянек, а
ты все малый’ребенок.
Катя стала главным обитателем этой маленькой ком
наты— повсюду висели пеленки, распашонки. Корзина,
в которой она спала, стояла на лучшем месте — у окна.
— Когда я была маленькая, я тоже спала в корзин
ке? — спрашивала Аня.
— Когда я была маленькая, меня тоже так запеле
нывали, как Катю? — допытывалась она.
«Аня очень любит Катю,— записывала Саша
в своем дневнике.— Радуется, когда та улы
бается:
— Мама, мама, гляди!
Катя узнает Аню. Стоит Ане наклониться
над ней, как она улыбается.
167
Но вообщё-то Анюта в последнее время
бунтует. То «не хочу», то «не буду», то «на
кой мне», а прежде была такая покладистая.
Чего-то я проглядела. Напоишь, накормишь,
убежишь на целый день и вернешься, чтоб
уложить».
И правда, Аня стала бунтовать.
— Вымой руки! — сказал Митя, когда Аня села за
стол.
Аня не отозвалась.
— Ты что, не слышишь? — переспросил Митя.
— Не буду! — ответила Аня спокойно.
— То есть как — не буду?
— А на кой?
— Ну что ж, не получишь арбуза! — сказал Митя.
Аня не поверила и молча принялась за кашу. Совала
ложку в рот, не глядя, и все косилась на арбуз. Толстый
зеленый арбуз стоял посреди стола на тарелке, светясь
бледно-розовой сердцевиной и подмигивая светлыми
коричневыми семечками.
-— Все!—сказала Аня, отодвигая тарелку, и сладко
вздохнула: — Дай арбуза!
Не ответив, Митя спокойно разрезал арбуз, положил
кусок на Сашину тарелку, другой — на свою. Аня ждала.
Митя принялся за арбуз. Саша нерешительно взяла в
руки свой ломоть.
— А мне? — удивленно спросила Аня, не в силах по
верить тому, что случилось.
Саша робко подняла глаза на Митю. Он спокойно ел
арбуз, и светло-коричневое плоское зернышко с осто
рожным стуком упало на его тарелку.
И вдруг комнату огласил пронзительный плач:
— Арбу-уза! Дайте арбу-уза! Мне — арбу-уза!
Аня зашлась, она размазывала слезы по лицу, они
катились градом, все новые и новые. Саша привстала,
но Митя взял ее за руку, и она снова села.
И вдруг плач оборвался.
Аня посмотрела на мать. В глазах, еще переполнен
ных слезами, было не горе, даже не упрек, только без
168
мерное удивление. Она будто пыталась что-то понять.
И вдруг поняла, что бессильна перед жестокостью жиз
ни, что одолеть ее нельзя ни слезами, ни горем, ни
упреком. И плакать бесполезно.
Сраженная, длинно всхлипнув, Аня встала со стула
и побрела во двор.
Саша молча подошла к окну. Она увидела Аню у
сарая. Аня больше не плакала и спокойно, даже както тупо смотрела перед собой.
Саша стала молча убирать со стола. Митя читал га
зету. Лицо у него было строгое, но справедливое. Оно
говорило: это жестоко, но необходимо. Я тут старший
и не могу допустить, чтоб дети росли без воспитания,
как сорная трава.
За стеной раздались гаммы — начался урок музыки.
До-ре-ми-фа-соль... Все выше, выше. Потом ноты, спо
тыкаясь, бежали вниз: фа-ми-ре-до...
Саша перемыла посуду и вышла в тупик. У колонки
сидели трое: Аня, Юра и Сережа.
— Ох, а у нас сегодня арбуз был,—рассказывала
Аня.— Хороший. Сладкий очень. Я три куска съела, Я ко
сточек насушу. Хотите, я вам косточек дам? Пришли бы
раньше, и вам бы арбуз достался.
Закусив губу, Саша снова вернулась в комнату. Митя
читал все ту же статью. Они сидели молча. Это молча
ние было тяжелым, неловким, и никто не понимал, как
его нарушить. И вдруг с шумом распахнулась дверь.
Вошла Анисья Матвеевна.
— Дурачье! — сказала она.— Одно слово: дурачье, и
все тут. Тына голове ходил, а я тебе в киселе когда
отказывала? Ты озорничал, как домовой, ты учителю
иголку в стул подсунул, а я тебя, дурака, пальцем тро
нула? Верно говорят: до двадцати — не силен, до три
дцати — не умен, до сорока — не богат,— стало быть,
ждать нечего.
С этими словами она взяла нож, отхватила кусок ар
буза, потом вернулась, отрезала еще два куска и вы
шла во двор.
— Прекрасно,— сказал Митя, не отрывая глаз от га
зеты,— воспитание по системе Макаренко: полная согла
сованность в действиях.
169
* * *
Иногда ей чудилось, что она его совсем не знает.
Сперва она знала веселого, легкого, удачливого Дмит
рия Александровича. «Посредством улыбки!» — говорил
он. Потом был насмешливый, но очень добрый и терпеливый Дмитрий Александрович. Потом сюда, в Ташкент,
приехал Митя, который просил: ну, расскажи, как ты
меня любишь?
Потом был тот Митя, о котором она думала непре
станно. Отец ее будущего ребенка. Тот, который был
где-то там, на переднем крае,— солдат, герой. Потом,
когда приехала Анисья Матвеевна, в ее редких словах —
«а он, когда был мальчонкой...» — вдруг вставал перед
Сашей веселый мальчик — сирота при матери и отце.
«Цыган, в мать»,— говорила Анисья Матвеевна. Потом
был Митя из какого-то другого, чужого и незнакомого
мира, о котором она старалась не думать, но думала ча
сто («и лауреатки были»). Но все это осталось там, да
леко, за какой-то чертой. Сейчас перед ней был совсем
другой человек.
Он не просто невесел. Он глубоко, даже угрюмо
сосредоточен. Он подолгу молчит, барабаня пальцами
по оконному стеклу, и ночью уходит курить во двор.
И снова Саша видит в окошко огонек его трубки. Но до
чего же сейчас все по-другому. Не ею светится трубка,
не к ней обращен огонек, не о ней он думает, шагая по
темному бесшумному двору.
Где ты? Куда ты ушел? — твердила она про себя, а
вслух спрашивала иначе:
— О чем ты думаешь?
— О разном. О многом. Прежде, видишь ли, мне
было недосуг задумываться. Дела, дела: съемка, по
ездка, друзья. Мало ли что. А сейчас времени свобод
ного хоть отбавляй. Вот и думаю.
Один раз он сказал насмешливо:
— А я-то воображал, что люблю свою работу. КуД*а
там! Только сейчас, когда я ее потерял...
— А разве ты ее потерял?
— Нет,— ответил он зло,— я ее приобрел. Усовер
шенствовался в ней^ Контузия очень помогает в кино*
170
операторском искусстве. Особенно если принять во вни
мание, что на одно ухо я попросту глух. А уж если
учесть, что проклятая рука дрожит, как у пьяницы,—1
оператор хоть куда!
— Но это пройдет! Я говорила с врачом.
— Чушь. Он просто тебя утешает. С контузиёй ни
когда неизвестно, что будет дальше. Она страшнее, чем
рана. Страшнее прямого увечья. Да что говорить... Ты
Прости, что говорю так прямо. Но ты должна это знать»
— Я—сестра. Я знаю. И все-таки я говорю, что...
— Давай лучше помолчим,— ответил он зло и
Горько.
И они стали молчать. Ну, конечно, она говорила:
— Суп готов, садись.
И он говорил:
•— Оденься потеплее, нынче холодно.
Иногда, вечерами, они вместе, бродили по улицам,
он брал ее под руку, клал ее руку к себе в карман.
И все же они молчали.
Чем он жил? О чем думал? О чем вспоминал? Ча
сами он сидел за книгой. Подолгу глядел на спящую
Катю. Углы губ у него опускались, он сидел застыв, не
шевелясь. Один раз он сказал:
— Кто бы думал? Вся жизнь, весь смысл вот в ней.
И все.
У Саши оборвалось сердце. Она ничего не ответила.
И долго ей слышались эти слова, они отдавались в ее
ушах вновь и вновь. И ей все казалось, что она в чемто виновата перед Митей, что она не сдержала тех обе
щаний, которые, не обещая, даешь тому, кто тебя лю
бит и кого любишь ты. Счастье, едва переступив порог,
будто вновь ушло из дому. А почему? Неужели потому,
что тесно, неуютно, голодно, необжито? Но вот какие
счастливые письма пишет Юля, а разве ей с Володей
легче, чем им? Или человеку легче вынести внезапный
удар, большую тревогу, а не под силу неотвязная, ежеяасная?
Иногда Митя воспитывал Аню:
— Аня, не шуми, Катя спит.
— Аня, не прыгай.
е— Аня, не трогай книгу, она библиотечная»
171
— Отцепись от девки! — говорила Анисья Матвеев
на.— Принеси-ка лучше воды.
Накинув шинель, он угрюмо шел с ведром к колон
ке и до тех пор ходил взад и вперед, пока не напол
нял водой бочку, умывальник и все кастрюли.
Иногда по вечерам он мастерил Ане из газетной бу
маги лодки, шлемы, самолеты. А однажды принес из
библиотеки «Слона» Куприна и стал читать ей вслух.
.Саша смотрела на зачарованное Анино лицо, на ее полу^
открытый рот. Наверно, Аня не все понимала, но как же
она была счастлива! Анина улыбка, благодарное выра
жение ее лица ударили Сашу в самое сердце. Это было
сильнее и пронзительнее, чем любая Анина жалоба, чем
ее слезы и обиды. Что же я наделала? — вдруг поду
мала Саша и испугалась. Испугалась больше всего
остального.
— Ну вот что,— сказал однажды Митя с усмешкой,—'
чем на печи сидеть, пойду-ка я в «Окна ТАСС». Это мне
Костя Светлов присоветовал. Что ни говори, а киноопе
ратор может пригодиться и как фотограф.
Он пошел в «Окна ТАСС», которые помещались на
Пушкинской улице, и вернулся оттуда еще злее преж
него.
— Видно, надо усвоить раз навсегда: со свиным ры
лом нечего лезть в калашный ряд. Даже не потрудились
поговорить вежливо, расспросить. Сразу с места в карь
ер: своих фотографов не знаем куда девать. А я что —
чужой? И еще: нам не столько фотографы, нам худож
ники нужны. Ну и черт с ними.
Саша не знала, что ответить, как утешить, не задев
еще больше. Прошло три дня. Он почистил свой рюкзак,
закрепил ремни, сам зашил распоровшийся шов, прове
рил фотоаппарат, отрезал кусок хлеба.
— Итак, продолжим свои творческие искания,— ска
зал он.— Еду в Фергану. Поеду в колхоз, поснимаю, при
везу рису или еще чего. Как-никак мужчина — семье
опора.
— Рано тебе еще путешествовать. И пропустишь мас
саж руки.
— Пропущу! — легко согласился Митя.— Черт с ним,
с массажем. Пока толку от него не видно.
172
•— Чего ж не попытать. Езжай, разомнись. И опять
же — яиц, глядишь, крупки. Машем не брезгуй, хорошая
крупа,— сказала Анисья Матвеевна.
Он уехал, его не было день, два, три. И четыре. Бо
ясь себе в этом сознаться, Саша испытывала облегче
ние. Будто кто снял камень с ее плеч. Возвратясь из
больницы, она разворачивала Катю, клала ее, распелена
тую, на кровать, и они с Аней, примостившись по обе
стороны, глядели. Катя лежала на животе, морщила лоб
и тыкалась лицом в одеяло: то поднимет голову, то уро
нит. Аня хохотала:
— Гляди, гляди, какая смешная!.
И никто не осаживал ее:
—• Аня, тише!
— Девчонка
захолодела,
укройте! — говорила
Анисья Матвеевна, но говорила не сердито, ей самой
было весело смотреть на Катю.
— А я была такая же маленькая? Расскажи! Когда
я была как Катенька, ты меня тоже клала на живот?
И я так же тыкалась носом? А ты меня сильно любила?
— Я тебя и сейчас люблю! Еще как!
— Нет, маленьких больше любят* Я знаю. Это все
говорят.
— Будет тебе! Любит, не любит, плюнет, поцелует!
Для матери все равны,— пробурчала Анисья Матвеев
на.— Эх, дети! Морока?
А.нюта очень любила Катю. А Катя — Анюту. Стоило
Ане подойти к Кате, как та вскидывалась, будто хотела
встать навстречу. Она не улыбалась, она хохотала, от
крыв беззубый рот, а если сидела на руках у матери, то
тянулась к Ане и тыкалась лицом в Анино плечо.
— Дай мне ее подержать,— умоляла Аня.— Вот чест
ное слово — не уроню!
И Саша осторожно сажала Катю Ане на колени.
Анисья Матвеевна смотрела настороженно, но не пере
чила.
Когда Катя засыпала, Аня взбиралась на стул, склоня
лась над корзиной и тонко тянула:
— Придет серенький волчок, схватит Катю за бочок.
Она пела по-старушечьи, словно кому-то подражая,—
тягуче, печально.
173
Они спали на полу. Ане стелили отдельно, но сейчас
она приползала к матери:
— Можно я к тебе? — и ложилась, тесно прижавшись
к Саше.— Мама, расскажи сказку! — просила Аня.— Ну
давай. А то ты все с Катькой да с Катькой.
— Ну что тебе рассказать? Ты все мои сказки знаешь,
— Ну, хоть про красные башмачки.
Но Саша разлюбила эту сказку.
л * *
Прошло десять дней. Чувство освобождения уступи
ло место тревоге.
— От Мити ничего нет? — спрашивала Саша, возвра
щаясь с работы и быстро оглядывая комнату.
— Да что ты, матушка, на неделю уехал — и обратно
письма!
Вот зашел бы он сейчас в дом, я знала бы, что де
лать,— думала £аша. Кинулась бы к нему, поцеловала
бы и даже на Анисью Матвеевну не поглядела. Пускай
скорей приходит! Пускай опять будет как прежде, толь
ко пускай скорей возвращается.
Он вернулся, как и :'в прошлый раз, на рассвете. Во
шел, обросший щетиной, с туго набитым заплечным
мешком. Она вскочила и кинулась к нему.
— Не надо, Саша! Боюсь, насекомые. Я сниму с себя
все во дворе. А ты согрей воды.
Он мылся горячей водой, она дала ему кусок нерас
печатанного (Юля прислала!) мыла. Он плескался, тер
мочалкой шею и счастливо поглядывал на Сашу.
Яиц привез, кусок баранины и знаешь еще что?
Ну, угадай! Нет, нет! Меду, меду! Это мне дала одна
старуха за фотографию внучки. Фотография плохонькая,
но девчонка забавная, вроде Ани.
Еще он привез с собой пленку и все кручинился, что
дома негде ее проявить и отпечатать. Подумав, он вдруг
сказал:
— Вот что, пойду-ка я в «Правду Востока». Авось
не выгонят,— и подмигнул Анюте, которая уже просну-<
лась и смотрела на него во все глаза.
174
Он вернулся из редакции поздним вечером и вынул
из папки фотографии.
— Вот эту взяли,— сказал он,— и вот эту. Глядите!
Саша, нянька!
С большой фотографии в упор глядели два пожилых
человека — отец и мать. Они сидели на ковре, положив
прямые ладони на согнутые колени. Вокруг них — семья:
человек десять ребятишек. Старшие, вытянувшись во
весь рост, стояли позади, младшие сидели тут же на
полу. Из-за обычности фотографии — такие были и бу
дут, так любят сниматься крестьяне—еще отчетливее
выступала очаровательная странность этого снимка: трое
детей были русские, беловолосые, один из старших
мальчиков не то грузин, не то еврей. И все же это была
семья.
8— Усыновленные? — спросила Саша.
— Как ты догадалась? — спросил Митя.
Анисья Матвеевна усмехнулась:
— Скажешь тоже, слепой увидит. А вот этот из ка
ких будет?
— Кажется, украинец, сейчас сверюсь,— сказал Митя
и перелистал блокнот.— Ну, конечно, киевлянин. Гриша
Лапотенко.
— А этого как звать? — Аня ткнула пальцем в са
мую маленькую.
Это из Латвии — Илга. Ее родители погибли в бом
бежку.
И Митя принялся рассказывать сразу обо всем — о
колхозе, об удивительных стариках, о том, как он спро
сил старуху, зачем взяла столько ребят. И она ответи
ла: «Люблю, чтоб шумели вокруг».
Они брали детей без разбора, не задаваясь целью
устроить интернационал, они просто брали всех самых
слабых и тощих. И каждого, кого соглашался отдать дет
ский дом. Старуха на них покрикивала, старик был су
ров, но дети нашли семью, были в тепле и счастливы.
Через неделю вечером открылась дверь, и вошел
щеголеватый подтянутый молодой человек с тонкими
усиками. В первую минуту Саше показалось, что это во
шел какой-нибудь киноактер, один из старых Митиных
приятелей. Она стала быстро убирать ср стола, винова
175
то оглядела комнату и будто только сейчас заметила
развешанные пеленки, матрасы, перевязанные бечевкой
(ночью их раскладывали на полу, на день свертывали
и убирали в угол), свое грязное платье (она только что
вымыла полы).
— Разрешите раздеться? — спросил гость и улыбнул*
ся такой светлой на темном лице улыбкой, что Саша
забыла о себе, улыбнулась в ответ и простила ему щеголеватые усики.
Бывает так: постучится далекое воспоминание, про*
звучит строчка стихов, увидишь высокое небо или де
рево в молодой листве — и забудешь об усталости, и
радуешься, и веришь вдруг: жить стоит, несмотря ни на
что. Так было и с этим человеком, с ним словно вошли в
дом покой и беспечность.
— ...Звонили из «Комсомолки», — услышала Саша го^
лос узбека (он очень хорошо говорил по-русски).—■
Обещают напечатать сразу, просят еще прислать. А мы
печатаем все три. И ждем вас к себе. Что вы пропали?
Ну, работа не по вас, но дело такое...
Саша перевела взгляд на Митю. Он, похоже, не ра
довался добрым вестям, слушал учтиво, отвечал сухо:
— Благодарю вас. Хорошо, загляну.
На прощанье молодой узбек вежливо поклонился
Анисье Матвеевне, подождал, чтобы она протянула руку*
— Мамаша? — спросил он и поклонился.
— Подруга жизни? — сказал он, останавливаясь пе
ред Сашей.
— Подруга!
Саша улыбнулась так добро и благодарно, как толь
ко умела. Под ее взглядом юноша расцвел, и снова зат
еняла его ослепительная улыбка.
— Митя!—радостно сказала Саша, когда дверь за
гостем захлопнулась.— Подумай, как славно! Сами при
шли!
— Оставь! — ответил он.— Неужели ты не понима
ешь, что это... это просто художественный свист?
— Что? — не поняла Саша.
— Художественный свист! —сухо пояснил . Митя.—
Так называемая трепотня. И я не думаю... не считаю, что
надо так уж приветливо улыбаться совершенно незна
176
комому человеку. По-моему, в этом не было ника
кой необходимости.
— Митя, да что ты?
Он ничего не ответил.
— Нянька...— сказал он, обращаясь к Анисье Мат
веевне, и не успел договорить.
— А ты зачем тетю Анисю называешь «нянька»?
Это грубое слово! — сказала Аня.
И вдруг Митя встал. Его рука дрожала страшнее и
больше, чем всегда. Он надел шинель.
— Я совсем забыл,— сказал он.— Я обещал загля
нуть к Светловым. Я буду поздно, не ждите меня.
— Эх, мужики, мужики,— вздохнула Анисья Матве
евна, когда дверь за Митей захлопнулась,— в другой раз
слабее всякой бабы.
Саша сидела, сжав зубы, глядя прямо перед собой.
— Вот что,. матушка, послушай меня,— продолжала
Анисья Матвеевна.— Грех говорить, ты труда не боишь
ся, расторопная, а все равно вижу — выпало тебе в жиз
ни счастье, любовь тебе даром достается, искать, видно,
еще не приходилось. Я не про мужиков говорю. Вот хоть
старуха Мухамеджанова — кто ты ей? Никто. Тьфу. А она
за тебя горой стоит, ровно ты ей дочка. И кум то же са
мое. И бабка эта, музыкантша: «Сашенька, Сашенька!»
И вроде бы тебе люди опора. А сама ты опорой кому
была? А? Что молчишь? Тебя спрашиваю! Вот то-то, что
не была еще! А мужик хоть и солдат, хоть и герой из
героев, а опора ему нужна. Понятно говорю?
— Понятно,—ответила Саша.
* * *
Она бы и хотела стать ему опорой, да как? Митя не
делил с ней своих забот. Но она видела, что «так на
зываемая трепотня» захватила его с головой. Он вста
вал рано и приходил в редакцию одним из первых. Он
съездил уже в Маргелан, Фергану и Чимган и привез
кучу отличных снимков, по вечерам сам делал подписи
под фотографиями, и четыре из этих фотоочерков уже
были напечатаны в «Правде Востока» и один в «Комсо
молке». Митя был полон виденным, у него то и дело
возникали новые идеи и планы. Иногда ночью во дворе
7
ф. Вигдорова
177
снова вспыхивала его трубка, и Саше казалось, что она
горит огоньком надежды и нетерпенья. Он ждал утра—>
и это было хорошо.
Но все, что он делал, он делал сурово, сердито, не
приветливо.
— Когда ты вернешься? — спрашивала Саша.
— Право, не знаю,— отвечал Митя.
«Право, не знаю» — это можно сказать ласково, а
можно сердито. Он говорил сердито»
А бывало таю
— Хорошо съездил?
— Обыкновенно.
А иногда вместо ответа он говорил:
Я работаю, пожалуйста, не мешай.
Я все могу, когда меня любят,— думала Саша,—; но
когда меня не любят, я не могу ничего. Он не должен,
не смеет так отвечать. Я никому, даже чужому так не
отвечу. А мне ведь тоже бывает не сладко.
Однажды вечером купали Катю. Она лежала в коры
те, вытаращив глаза и несмело дрыгая худыми ногами.
И вдруг открылась дверь, из сеней пахнуло холодом.
Аня с Дружком вбежали в комнату. Шапка у Ани съеха
ла на затылок, в комнате то ли от Аниного свалявшего
ся воротника, то ли от Дружка запахло псиной.
— Закрой же дверь!—сказал Митя, загораживая со
бою корыто.— Аня, ты что, оглохла?
— Сам ты оглох!—ответила Аня.
— Это она верно заметила!—сказал Митя.— Так мне,
глухому дураку, и надо.
— Она не хотела тебя обидеть, она просто повторила
твои слова,— произнесла Саша.
— Я понимаю,— ответил он и сам закрыл дверь.
Вечером, когда сидели за столом, Аня потянулась за
хлебом и опрокинула пиалу с похлебкой.
?— Эх, Анюта, руки твои крюки! — сказал Митя.
— Всем известно, как за мачехой-то жить: перевер
нешься — бита и недовернешься — бита! — промолвила
Аня, глядя на Митю исподлобья.
И вдруг лицо его дрогнуло и стало лицом прежнего,
нет, еще лучшего Мити. Губы его были крепко сжаты,
178
но глаза, смотревшие, как Анины глаза,— исподлобья,
вдруг улыбнулись,
— Эх ты, дурак, дурак! —сказал он Ане и взъерошил
здоровой рукой ее волосы.
Что же в тебе? — подумала Саша, радуясь этому
прежнему лицу, этому взгляду. Какой же ты? Кто ты?
«Вот бывает,— писала Саша,— смотришь в
озеро — и видишь дно. Так бывает и с книга
ми— хорошая книга, прозрачная, чистая, дно
видишь. И с человеком — хороший, ясный, и
все про него знаешь, видишь дно. А бывают
такие озера, книги и люди, где дна не видишь,
его будто нет. И сколько ни гляди, сколько ни
пробуй,— нет и нет.
И как я в него ни вглядываюсь — моим гла-«
зам он не дается. Все глубже, глубже, уж за
хлебываюсь. А дна нет. Что же он — бездон
ный? И я никогда не научусь его понимать?»
Проснувшись ночью, Саша увидела, что он сидит за
столом, перелистывая детский дневник»
— Митя,— позвала она шепотом.
Он взглянул на нее, ничего не ответил и отодвинул
тетрадку в сторону. Потом набил трубку табаком и мол
ча вышел из комнаты.
Она приподнялась, не вставая, потянула тетрадку к
себе и прочитала свою вчерашнюю запись:;
«Плохо мне. Но почему же я так бегу с ра
боты домой? Почему так радуюсь, когда он
возвращается? Чего же я хочу, чего мне надо?
Может, и у других, как у нас. Но я-то знаю,
знаю, что бывает иначе. Нет, об этом думать:
нельзя. Людей не сравнивают...»
Она схватила платье, кое-как натянула его на себя,
сунула босые ноги в туфли и, открыв двери на улицу^
столкнулась с Митей.
— Куда ты на ночь глядя? — спросил он спокойно.
—; Митя, я хочу сказать тебе...
7*
179
— Не надо ничего объяснять. Я сам виноват, незачем
было совать нос куда не следовало.
— Нет, это и твой дневник. Я рада, что ты прочитал,
послушай...
— Я не хочу слушать.
Заворочалась во сне Аня.
— Грехи наши тяжкие,— пробормотала Анисья Мат
веевна и сквозь Длинный зевок сказала ворчливо:—Ту
шили бы, что ли, свет, полуночники...
— Мы мешаем,— сказал Митя,— ложись.
Стиснув зубы, Саша снова легла. Митя погасил лам
пу и долго еще сидел в темноте неподвижно, будто ка
менный.
* * *
— Это ты? Это ты? — повторяла Саша, глядя на брата,
не смея опомниться, не смея понять, что это и в салаом деле он.
Она протянула руку к Лешиному, лицу. Высокий, ши
рокоплечий, совсем не похож на того, что уезжал в Ме
литополь, махая пилоткой из окна уходящего поезда.
Он был чисто выбрит,— а как недавно еще над ним
смеялись, когда он хватал отцовскую бритву и пытался
скрести по своим румяным щекам и над верхней губой,
где не было и признака усов.
У него стали такие большие руки, даже руки стали не
Лешины. На нем была шинель, она пахла сыростью, до
рогой; наверно, так пахнут все солдатские шинели.
Он прилетел в Ташкент, чтоб повидаться с сестрой.
Здесь ремонтировались моторы, и Леша приехал за
ними. Конечно, за ними мог (и должен был!) приехать
другой человек, но Леша повалялся-таки в ногах у на
чальства! Ребята говорили, что сестра — это недостаточ
ное основание. Лучше — невеста. Леша приплел и неве
сту и добился своего: он тут. В тылу. В глубоком тылу.
Поглядишь в окошко, а там двор, по двору ходит петух,
а у сарая лежит чудное топливо — саксаул.
А перед ним — сестренка, Саша. И племянница Аня.
И незнакомая девочка Катя — тоже зовется племянница.
И деверь, или шурин, одним словом — Митя. Не Поли
ванов, а вот именно — Митя, бывший военный, демоби
лизованный фронтовик.
180
В глазах сестры спряталось незнакомое прежде вы
ражение"— то ли тревоги, то ли строгости. Саша похуде
ла, лицо стало, может, и красивее, да только, это новое,
не Сашино лицо. Новые усталые глаза пронзили Лешу —
так они были непривычны на этом лице.
Вот эта выросшая похудевшая девочка — Аня. Корот
ко остриженная, некрасивая. Длинноногая, худые руки
торчат из рукавов платья.
До чего же она им гордилась! Бегала по тупику и объ
ясняла всем: «Это мой дядя! Дядя Леша! Он летчик!»
И мальчишеские незнакомые лица лепились носами
к оконному стеклу и завистливо глядели на летчика, на
Аниного дядю.
А Митя — как он его встретил! Нескончаемы были их
вечерние разговоры, нескончаемы Митины жадные рас
спросы. Они говорили только об одном — о фронте.
Подперев кулаком щеку, сидела против них Анисья
Матвеевна. Она очень уважала Лешу и все время одоб
рительно покачивала головой. Напряженно вслушиваясь,
не решаясь вмешаться, тихо перемывала тарелки Саша.
Приоткрыв рот, переводя глаза с Мити на Лешу, молча
ла Аня. И только Катя не уважала мужских разговоров,
она сидела в коляске, таращила черные глаза и крича
ла свое:
— Дай-дай-дай!
И чего ей нужно было — дядю? Маму? Нет, белого
хлеба! Сахару! И когда Леша протянул ей белую корку,
она цепко схватила его за палец и одарила широчайшей
улыбкой.
— Садись! — сказала Аня и потянула Лешу за гим
настерку.— Ну ее. Она еще ничего не понимает!
Леша высвободил палец, посадил Аню к себе на ко
лени, и она крепко прижалась к нему. Ну что ж. Это был
дом, семья. Это была Саша, по которой он скучал и ко
торую так хотел увидеть. Он хотел увидеть ее и уве
риться, что ей хорошо.
Но ему не стало спокойнее, когда он ее увидел. Нет,
не стало. Что верно, то верно: они сыты, у них тепло.
Катя забавная. Анисья Матвеевна заботлива, как мать.
Так что же его мучит? Какая-то тень лежит на Сашином
лице, какая-то неясная тревога глядит из ее глаз...
181
На третий день он пошел провожать Сашу на рабо
ту. Они шли и молчали. И вдруг Леша решился.
— Что с тобой? — спросил он.— Ну не в прятки же
нам играть? — сказал он, не дождавшись ответа.— Я же
всегда тебе все говорил. И когда в Тамару влюбился, и
когда с Антоном поссорился... и вообще... Ну, чего ты
молчишь?
— А что мне говорить? Я и сама не знаю. Митя..г Ви
дишь ли... Ну как. тебе сказать?.. Я не знаю, как сделать,
чтобы ему стало хорошо... Ну, легче... Вот ты приехал.
Он с тобой разговаривает, спрашивает, рассказывает.
Я гляжу—и узнаю московского Митю. А со мной... Он
почти ничего не рассказывает. Он молчит. Иногда мне
даже кажется...
— Нет, нет!—-перебил ее Леша.— Это ты выдумала,
ты просто ничего не понимаешь. Ну как тебе объяснить...
— Нет, это ты не понимаешь. Вот ты приехал. Ты
тоже изменился, ты так изменился, что я прямо не
знаю... Но ведь ты все-таки тот же самый, что и был,
нам с тобой легко. Ты...
— Вот-вот, сама и ответила! — с торжеством сказал
Леша.— Я здесь два дня и уже не дышу! Ну, как бы тебе
объяснить? Я приехал на время, а он вернулся... навсе
гда. Он... как бы тебе сказать? Он выбыл... Из дела вы
был, понимаешь? Ну, конечно, здесь хоть и тыл, а тоже
дело, и как пишут в газетах, и тут победа куется. Каж
дому ясно, ну что тут агитировать? А все равно такому,
как он, это зарез. Он привык, чтоб в самой гуще. Это уж
такой характер. И до войны — ну, вспомни! Чуть что —•
Поливанов! Он сильный!
— Ну, если сильный,—; сказала Саша,— значит£ и
Здесь и всюду должен быть сильный. Всегда.
Леша остановился.
— А как ты скажешь: что скорее сломается — лоза
или дуб?
— Знаешь,— сказала Саша,—ты стал говорить черес
чур красиво. Лоза, дуб... Митя — не лоза, не дуб. Он че
ловек, и если он сильный —так сильный всегда. А мо
жет, ты прав, он сильный. А слабая — я. И я ему това
рищем быть не могу.
— Вранье! — сказал Леша.— Вранье, вот и все. Я тебе
182
про вас ничего объяснить не могу. Я про это не знаю;
Про вас двоих — не знаю. А про него знаю: сегодня вой
на, сегодня это самое главное — и я хочу там жить, там^
если надо, и умереть. Там у нас легче. А здесь... тяжело.
Не могу тебе объяснить. Я бы здесь спятил. Там каждый
для товарища рубашку с себя снимет, последний табак
отдаст. Да что рубашка, что табак?.. Жизнь отдаст за
товарища. А здесь... Да я на вашу хозяйку поглядел—і
сразу удавиться охота... Кадка с капустой... Ну их к чер
товой матери! Я вот на рынке был, Ане орехи покупал«
Сидит толстый, рыхлый, рубль — орех. Ну, знаю, знаю,;
есть и другое, да ведь сверху-то, на виду это! И беспо
мощность... Сил у него много, а куда девать? Вот и мает
ся. Мой тебе совет — пожалей ты его... Если можешь«
Если любишь... Просто люби и жди. Вот тебе мое чест
ное слово.
— А я не могу!—упрямо и горько ответила Саша.^
— Тогда плохо дело...
г
С минуту они шли молча.
— Ладно,— сказала Саша,— иди домой, побудь!
с ним.
Леша поцеловал сестру, поглядел ей вслед и повер
нул домой. Шел озабоченно, непривычно тихо. И вдруг
подумал о том, что и у него когда-либо будет жена..«
Жена — какое странное слово. А что это значит? Это зна
чит— ухаживать больше не надо. Договорились: давай
поженимся — и поженились. А что же дальше? Дальше...
И вдруг Леша ускорил шаг. Нет, нет, никогда моя жена
не пойдет вот так, опустив голову, как Саша. Никогда ей
не будет печально рядом со мной. А что надо будет ска
зать,— мне и скажет. Мне одному, только мне...
Неужели и у него, у Леши, тоже будут жена и дети?
Леша зашагал еще быстрее. Ему вдруг захотелось за
петь. Он поглядел вокруг —люди! И не запел.
Дома его ждал Митя. Внимательно, испытующе по
смотрел в лицо, опустил глаза. Перед ним на столе ле
жали фотографии, подписи к ним. И вдруг он снова под
нял глаза и сказал:
— Садись. Няня, чайку бы.
— Чайку? — удивился Леша и, подмигнув Мите, до®
стал из рюкзака заветную флягу.
183
Поливанов давно не пил. Но еще до того, как Леша
налил в стакан, еще только услышав запах самогона, По
ливанов вдруг забыл, что он в Ташкенте. Все, все вско
лыхнулось в нем: первые дни фронта, первый вылет на
партизанскую землю. Он снова почувствовал, как вздра
гивает самолет, отчетливо услышал разрывы, увидел яр
ко-красные сердцевины в черных клубах и почуял запах
порохового газа. Вспомнил землянку, залитую водой,
и чавканье грязи под сапогами. Он снова лежал на
снегу в поле и снова окровавил руки о немецкую про
волоку...
— Ты что застыл? Ты пей!—услышал он Лешин го
лос.— Так вот, Колька Юрченкр владел бреющим поле
том, как никто. Он, бывало, прижимал машину к земле
метров на пять. Глаза у него вечно были воспаленные —
из-за этого некоторые думали, что он трус. Но я тебя
уверяю: не трус. Я с ним летал. И однажды он предло
жил таранить. Это не каждый предложит, могу тебя уве
рить, могу за это поручаться: трус таранить не предло
жит. И еще у него была замечательная черта — не при
знавал суеверий. Плевал на черную кошку. И потом была
у нас такая девушка разнесчастная — кто с ней потан
цует, тот из полета не возвращается. А он с ней танце
вал — и ничего.
Беззащитное существо человек,— думал Поливанов,
слушая Лешу,— держишься, держишься, а потом запах
какого-то несчастного самогона все в тебе растравил, и
ты не можешь больше держаться в узде... Что он там
говорит?
— Понимаешь,—говорил Леша,— стояли мы под Во
ронежем, ходили на задание почти без прикрытия. За
две-три недели стали, как у нас говорят, безлошадника
ми. Ну, посадили остатки полка в теплушки — и в Си
бирь. Переучиваемся на новых самолетах.
— Что за машины?
— Больше новой марки. Есть и от союзников.
— Хороши?—: спросил Поливанов.
— Неплохие. Но вооружение никуда, ставим свое.
А вообще машин пока мало. Наш маршевый полк на пер
вой очереди, но сформируемся к зиме, не раньше.
— Долгонько...
134
— А что тут сделаешь? Конечно, сил нет дожидаться.
Сам знаешь, как сейчас на Южном.
— А что, надеетесь туда?
— Надеемся...
— А я ведь там был, на Южном. Когда еще к Днеп
ру отступали, снимал для хроники истребителей... Эх,
Лешка!..
Нет, не надо ничего в себе размораживать, ничего не
надо вспоминать. Ведь решил: баста, похоронено, поче
му же все снова поднялось со дна души и так же болит,
и так же не дает покоя?
— Митя, ты что не отвечаешь? Я спрашиваю — ты по
чему так долго из госпиталя не писал? Саша извелась.
— Неизвестно было, чем кончится: не буду ли ка
лекой.
— Здравствуйте! А если бы калекой — не объявил
ся бы?
— Не объявился.
— Ну, знаешь... Значит, если Сашу покалечит, она
должна бежать из дому?
— Я мужчина.
Леша хотел сказать: «Ты баба», но сказал:
— Не пойму я тебя. Давай лучше стакан, налью.
— Налей. А знаешь, как сказала одна женщина мое*
му приятелю? «Я тебя люблю. Но имей в виду, покале
ченный, изуродованный ты мне не нужен». Так и сказа
ла. Со всей, как говорится, прямотой.
— И такую дрянь ты равняешь с Сашей?
— Потише, не шуми. Я Сашу знаю, не беспокойся.
Но я не привык искать помощи. Я...
— Ты, ты...— с грустью сказал Леша.
И тут Митю прорвало. Он рассказывал—и клял себя,
что рассказывает, вспоминал — и клял себя, что вспоми
нает вслух.
— Наш брат кинооператор часто ходил в боевые вы
леты, но на штурмовике пассажиром не полетишь. А мне
здорово хотелось. Пришлось изучить пулеметную уста
новку на ИЛ-втором. Ну, попотел, изучил это дело.
— С твоей головой не так уж трудно.
— Да, с моей головой... Одним словом, превзошел.
Меня учил толковый парень, он уважал кино, видел ка
185
кую-то мою хронику и учил меня вовсю. К тому же
эскадрилья таяла, каждый человек был на счету, ну, тут и
кинокорреспондент сгодился, взяли меня на штурмовик
воздушным стрелком. Стал я летать с Сергеем Болоти
ным,— не попадался тебе такой? Под самый Новый год
мы получили задание на разведку. Надо было узнать, не
подбрасывают ли немцы танки. Сергей просмотрел
маршрут, все сообразил. Взлетели. Видимость была хо
рошая.
Поливанов рассказывал, и ему казалось, что расска
зывает не он, а кто-то другой. Слова ему не повинова
лись. Что это значит «видимость хорошая»? Он помнил
до мелочи все, что видел в ту минуту: дорога, кухня,
немцы стоят в очереди с котелками. В^се как на ладо
ни— лицо, котелок, автомат. А когда летели назад, уви
дели железнодорожную станцию и штук восемь авто
бусов.
— Такой цели Сергей пропустить не мог, сам пони
маешь. И .так мы вошли в азарт — четвертый, заход, пя
тый, Сергей в развороте,— я по ним стреляю. И в горяч
ке перестали следить за воздухом. И вдруг в хвосте —
«мессер». Сам знаешь, где один «мессер», там и второй.
Один «мессер», дал по кабине, другой повторил. Ско
рость гаснет, до земли метров семьдесят. И прыгать уже
нельзя... Бац!
Поливанов снова, как тогда, услышал голос Сергея:
«Помоги!», услышал запах гари — горела кабина, горели
унты. Хвост придавил кабину, Поливанов сорвал колпак,
вскочил на крыло. Он отстегнул ремни, вытащил Сергея,
а к ним уже бежали немцы. Самолет упал прямо в рас
положение немецкой танковой части, на брюхе подъехал
к самому караульному помещению.
Поливанов рассказывал, держа в руках стакан. Он
больше не пил, ему хотелось рассказать все как можно
точнее. Он говорил:
— Вот так мы попали в плен...— и видел немца, ко
торый их обыскивал; немец испачкал руки в крови и вы
тер их о белый свитер Сергея.
И этот белый свитер с отпечатками крючковатых
красных пальцев все стоял у него перед глазами и ме
шал, как мешает кость, застрявшая в горле. Самое труд
186
ное было рассказать про машину. Их вез в машине жан
дарм. У него в руках был автомат, он направил его в
грудь Сергею. У шофера — меховой воротник,— ножом
не пробьешь (в унтах остался кинніал, при обыске не
нашли), да и кабина маленькая, не размахнешься. Поли
ванов думал тогда: я ударю, жандарм даст очередь — и
прямо в Сергея. Если автомат взведен, а он наверняка
взведен. Иначе зачем бы жандарм держал его на изго
товку? Минута была упущена,— он и сейчас вспоминал
об этом, презирая себя,— он упустил минуту: навстречу
патруль, парный патруль, и еще, и еще! Выехали на по
ляну, к освещенному зданию. И тут, у крыльца, жандарм
ухмыльнулся в лицо Поливанову: отсоединил от автома
та магазин — патронов в магазине не было.
Поливанов все это пережил и увидел вновь, а Леше
сказал так:
— Потом нас привели в штаб. Там уже встречали
Новый год — орали песни, топали. (А если опрокинуть
стол? Если ударить по лампе? — подумал он тогда.) По
том нас отвели в сарай...
(Часовой сидел на пороге, отложив винтовку в сторо
ну. Он вошел в сарай вместе с Поливановым и Сергеем
и так же лениво, как прежде, сел в угол. И вдруг, встре
тившись с Поливановым глазами, вскочил, схватил вин
товку и встал у дверей с озверевшим лицом. Поливанов
увидел себя в этом лице, как в зеркале.)
— Мы лежали с Сергеем, молчали и думали про
одно.
— Бежать?
— Бежать. Понимаешь, ни сговориться, ни сообразить
вслух — ничего.
Поливанов умолк. Леша в сумерках видел заострив
шееся лицо, желваки на скулах. Смотрел и мучился за
него, не зная, как помочь ему договорить. А Поливанов
тоже не знал, как говорить о том, что было дальше.
(К вечеру вошел пьяный офицер — у него были злые
шустрые глазки, уши как лопухи. Он долго водил пи
столетом по Митиному затылку и сопел над ухом. Потом
ушел. А Поливанов все время думал об одном: в мага
зине не было патронов. И у шофера не было оружия.
187
А он упустил минуту. Оттуда, где пировали немцы, слы
шалась музыка. И вдруг рояль умолк, и кто-то завел
пластинку. Стало трудно дышать — это был вальс из
«Огней большого города». Поливанов стиснул зубы и,
закрыв глаза, увидел московскую улицу, мокрый ас
фальт, ощутил тепло Сашиной руки в своей руке. Кто-то
заводил пластинку вновь и вновь — это был удар из-за
угла, от него Поливанов не успел защититься. Лежа на
земляном полу рядом с Сергеем, он вспоминал вот эту
ташкентскую комнату и спящую Сашу, следы слез на ее
щеках и потом ее сонный голос: «Но ведь это неправ
да...»)
— Не скажу тебе, сколько времени прошло,— заго
ворил Митя наконец.— Только часовой вдруг встал, вы
шел и защелкнул замок снаружи. Мы услышали, как он
потопал куда-то. Чуть подождали — никого нет. Разду
мывать было некогда, я выломал две доски в стене, и
мы вылезли. Верхнюю одежду оставили — ползли в од
ном белье, на снегу не так заметно. Сергею было труд
но, в плече засела пуля, потерял много крови. Но сам
понимаешь, выхода не было — либо пан, либо пропал.
В какую сторону ползти, Сергей понимал. Он много
летал над этими местами. Ползли мы вдоль торфяного
болота. Так вдоль болота мы к рассвету доползли до
хутора. Смотрю, окно чуть светится. Рискнули — постуча
ли. Повезло, свои люди. Дед такой сивый — обогрел, на
кормил и дал вот этой самогонки твоей. Да... Передох
нули и опять поползли. До линии фронта было с деся
ток километров...
(Когда переползали ручей, подломился лед. Полива
нов взял Сергея и потащил. Белье обмерзло, затверде
ло. Еще метр, еще...)
— Что долго рассказывать — на третий день были у
своих. Отвели нас в штаб одного пехотного полка. И тут
началась проверка. Сергея сразу положили в госпиталь,
там и допрос снимали. Ну, я своим чередом все расска
зал, а мне: ничто не может заставить офицера Красной
Армии сдаться в плен. Но мы же не сдались! Лешка, тыто понимаешь? Я выскочил и первое, что сделал,— вы
тащил Сергея, он бы сгорел в кабине. Обернулся — мы
в кольце...
188
(Лучше бы не вспоминать. Все это было как подо
льдом. Пусть бы так и осталось. Зачем ворошить? А раз
ве ты ворошишь? Ты это всегда помнишь. И лицо того,
кто допрашивал, и его голос: «Скажи, чего ты наобещал
немцам? Если бы ты не подписал никакой бумаги, тебя
бы не выпустили».— «Нас не выпустили, мы бежали».—
«Если не признаешься, закатаем тебя...»)
— На третий день я отказался отвечать ему. Я про
сто молчал. Это продолжалось два месяца. Потом при
ехали из Политуправления, установили мою личность и
выпустили. А потом было сказано: все в порядке, к вам
никаких претензий, но плен есть плен. Мы бы предложивам пока поработать в тылу.
Нет, это уж спасибо. Подал рапорт, чтобы отправили
в часть. И стал я пехотным командиром взвода. Не ус
пел толком со взводом познакомиться —: контузия. И вот
демобилизовали. Вчистую. Мне уже туда не вернуться.
Понимаешь? Не вернуться. А мне надо быть там. Только
там. А я здесь. Вот так бесславно и кончилась моя вой
на. Сижу здесь, как тыловая крыса.
— Не повезло. Ничего не скажешь — не повезло
тебе. А где твой летчик?
— У него дело лучше пошло. Вылечили — и в своем
полку летает. Может, и Героя уже получил...
Ну вот он и выложил все. Но он-то знал, что главное
осталось за пределами его рассказа. Главное — тот го
лос: что ты наобещал немцам? Главное — вежливые сло
ва в Политуправлении: у нас нет к вам никаких претен
зий, но плен есть плен. Он знал — был только один спо
соб разделаться с этим: вернуться в строй не с кино
аппаратом в руках — стрелком-радистом, в пехоте,
как угодно, но только быть со всеми до конца. Не вы
шло.
Расскажи он и это, он бы рассказал почти все. Те
перь он знал наверняка, что рассказывать не нужно. Это
не приносит облегчения. Слова не подчиняются, не пови
нуются, все, что ты думал, все, что хотел сказать, так и
не облеклось в слово, все осталось с тобой и давит тебя
по-прежнему. Или теперь полегче? Или это только ка
жется?
189
№ Й Й
Саша застала Митю и Лешу в полной темноте. Она
зажгла огонь — в комнате стоял дым столбом, на блюд
це-гора окурков.
...А на следующий день они провожали Лешу. Еще!
совсем недавно, мальчишкой, он стоял рядом со своим
мелитопольским поездом и, впервые уезжая из дому,
глядел на всех чуть испуганно — такой неуклюжий, дол*
говязый и нескладный. А теперь пилотка лихо сидит на
круглой, коротко остриженной голове. Сияет наутюжен
ный Анисьей Матвеевной и пришитый Сашей подворот®
ничок. И молодое лицо стало,тверже, уверенней, и забо
та на нем другая. Саша старалась не смотреть на Митю,
ей было страшно. Лишь раз мельком взглянула на его
злое лицо — и отвела глаза.
Поезд тронулся. Саша пошла следом, ловя глазами
улыбку брата. И вдруг сквозь стук колес, сквозь топот
других бегущих ног она отчетливо услышала, вернее,
угадала знакомый шаг — это был Митя. Он взял ее за
руку. Не стало поезда, не стало толпы.
Они медленно шли по улице. Губы его были крепко
сжаты. Саша шла рядом с ним и думала: сейчас я скажу
все, как велел Леша, скажу ему, что все понимаю. Что
люблю и все, все понимаю. И нам сразу станет легко —
и мне и ему. Я буду ему товарищем, опорой и никогда
больше не стану обижаться. Ведь я и в самом деле все
поняла. Вот сейчас,..
И вдруг он остановился и настороженно глянул ей
прямо в глаза.
— Ну, скажи правду:, жаловалась?
Саша не отвела глаз.
»— Жаловалась,— ответила она тихо, И отняла руку*
й й й-
— Эх, бабье, куриный народ,— сказал Митя вскоре
после возвращения с фронта.— Как же можно без
карты?
Он склеил ее из каких-то обрывков, вырезал флаж
ки из бумаги, попросил Зою, чтобы в школе она окуну
ла их в красные чернила. Смастерил из проволоки что190
то вроде булавок и каждый вечер, слушая последнюю
сводку, стоял перед картой — он повесил ее на стене.
Движение флажков на карте вызывало на его лице гримасу злости или улыбку. Митя сдвинул брови— значит,
потери велики. Заблестели глаза — значит, мы продви
нулись вперед. Если красный флажок продвигался впе
ред— это значило, что сегодня вечером, посадив на ко
лени Аню, он будет читать ей вслух или рассказывать
что-нибудь про белого медвежонка, которого приручил
когда-то, про дельфинов в море, про пингвиний детский
сад.
Флажки были как маленькие огоньки, и они очень
нравились Ане.
— Мама, а я люблю такие флажки! — как-то осто
рожно сказала она.
И вот однажды, когда Анисья Матвеевна была заня
та Катей, Аня долго бродила по комнате (на улице хле
стал дождь, а калош не было). Она подошла к карте и
отколола один флажок, тот, что был пониже. Огляну
лась— Анисья Матвеевна поила Катю молоком. Аня от
колола второй флажок. Потом третий. И вот уже, за
бравшись на табуретку, она снимает с карты один фла
жок за другим. До чего много! Целая куча флажков!
И медленно, осторожно, чтоб не помять их, сползает
с табуретки и садится за стол. Она немножко поиграет
ими, а потом отдаст Мите. Она раскладывает перед со
бой флажки, потом выстраивает их в ряд, потом укра
шает ими спичечный коробок, разговаривает с ними.
Флажки ожили, они отвечают ей, они спорят, меняются
с ней стеклышками. Флажки есть худые и толстые, длин
ные и покороче, вот этот — с пятнышком, у этого обо<=
рван уголок...
Дверь открылась, в комнату вошли Митя и Саша. Они
разделись, Саша взяла Катю, а Митя, который только
что слушал на улице вечернюю сводку* подошел к
карте.
— Где флажки? — сказал он, не оглядываясь.— Что
за черт?
Аня притихла у стола. Оглянувшись, Митя увидел
Анины расширенные глаза, потом флажки.
191
’— Нет, это черт знает что! — сказал он.— Мало того,
что в доме нет газет, мало того, что...
Он сгреб флажки, оцарапал себе руку) Закусив губу,
сдвинув брови, он подошел к карте и, каменный от мол
чаливого гнева, стал водворять флажки на прежние ме
ста. Аня совсем притихла. Ужинали в молчании, а потом,
когда поели, видно желая загладить свою вину и прове
рить, сильно ли сердится Митя, Аня подошла к нему и
попросила:
— Почитай мне, Митя.
Он молчал.
Тяжело вздохнув, она сказала:;
— Пожалуйста!
Он не ответил.
— Я больше не буду! — сказала она с отчаянием.
Ответа не было.
'— Ну-у, Ми-тя!—протянула Аня.
Он резко повел плечом, встал и отошел к окну. Даже
его спина говорила: «Не прощу. Отстань! Бабье, кури
ный народ».
Саша смотрела на него — большого, широкоплечего.
И на Аню — маленькую, худую, в линялом фланелевом
платьишке. Прядь светлых волос свешивалась на лоб, а
губы были как ниточки, она их крепко стиснула. От оби
ды? Чтоб не заплакать?
— Митя!—сказала Саша.— Пойдем погуляем.
—- На улице дождь,— ответил он, не оборачиваясь,—
какое гулянье!
— Мне надо с тобой поговорить,— тихо ответила она,
но голос ее звучал повелительно.
Он посмотрел на нее пристально, с удивлением и
молча подал ей пальто.
Хлестал дождь. Они шли по улице молча. Наконец он
спросил:
— Ты, кажется, хотела что-то сказать?
— Хотела. И скажу. Я думаю, не стоило бы тебе
срывать свою злость на девчонке. Ты военный. Солдат.
А она... не стыдно тебе?
Она почуяла, что он сжался, плечо и рука рядом
словно одеревенели. Она продолжала безжалостно^
— Я думала, ты любишь ее...
192
— Люблю,— сквозь зубы ответил Митя.
— Так не любят.
— А где это сказано, как надо любить?
Она продолжала, не слушая:
— Так не любят. Когда любят — прощают, когда лю
бят— жалеют. И не молчат. Не копят обиды. Мы с
Юлей — мы никогда не ссорились. А почему? Мы нико
гда ничего не держали за пазухой, мы сразу говорили,
если...
— «Мы с Юлей»,— сказал он.— Ох уж этот детский
сад. Вы с Юлей!
— И... и с Лешей тоже (она не посмела сказать —
«с Андреем»). Нельзя молчать, когда любишь.
— О да, вы специалисты в области чувств — и ты, и
Юля, и особенно Леша. Боже мой, почему это дети и
женщины так любят выяснять отношения?
— Не смей так разговаривать со мной,— Саша оста
новилась.— Я могу плохо сказать, могу бестолково ска
зать, пускай я глупая, но я правду говорю. Скажи, разве
у нас с тобой сейчас так, как прежде? Как должно быть?
— А разве мы прежние? — тихо сказал он.
— Я — такая же, как была,— ответила Саша с отчая
нием,— а ты — вот ты действительно другой. И я вижу,
до тебя не достучишься.
— Скажи, у Москвина был хороший характер?
До сих пор он говорил сухо. Сейчас в его голосе
прозвучало бешенство.
— У Андрея? — похолодев, Саша остановилась, про
вела рукой по глазам.— Да, хороший.
— Ау меня плохой. Отвратительный. И я должен
был сказать тебе об этом давно. Потому что...
Но она уже не слышала. Ступая по лужам, не заме
чая дождя, она почти бежала к дому.
...Ночью, прижавшись щекой к подушке, Саша ду
мала о том, что случилось. Сейчас пойму,— говорила
она себе, крепко закрыв глаза. А что тут понимать? Все
ясно, надо только заставить себя поглядеть правде в
лицо.
Дождь стучит в окна. Сквозь мгновенный хрупкий
сон Саша вновь и вновь слышит неприязненный голос.
От горя она просыпается и чует: Митя не спит. Они ле»
193
жат рядом, затаившись, боясь шевельнуться. Одиноче
ство— страшное слово. Оно горько, когда человек один.
Теперь она знает: одиночество вдвоем — горше всего.
Тут не помогут ни слова, ни объяснения. Не проломить
эту стену, выросшую между двумя людьми, ни боли, ни
слезам. Как же это случается? Как это случилось у них?
Раньше не то что слово—улыбка, взгляд—все было
дорого и понятно. А сейчас — кричи, молчи, умри, а
сердце в ответ не тронется.
Не любит, не любит, не любит,— повторяла про себя
Саша.
И вдруг рядом тихо сказали:
— Люблю.— Горячее дыхание обожгло ей щеку.—
Как же ты этого не понимаешь, не слышишь?
Митины губы прикоснулись к Сашиной руке. Она не
смела откликнуться. Ведь так бывало уже, и не раз: тем
ный день, молчание, а потом ночь — и вновь тепло, ко
торое позволяло жить дальше, верить и ждать. А на
утро все то же. И все тише и глуше становился Сашин
отклик, и все меньше запасы доверия и щедрости. И в
ответ на движение руки, на слово «люблю» — только
боль.
И Митя почувствовал это — как раньше, когда все
слышал в ней и угадывал. И с проникновением, которое
одно только переворачивает душу, пришли единствен
ные слова, те единственные, которые помогли бы ей
понять и простить:
— Мне очень плохо. Поверь, если можешь. Перетер
пи, если можешь. Худо мне, понимаешь? Милая моя...
Что бы я был без тебя?
И она услышала, и осталась рядом, и простила, как
оставалась постоянно, как прощала прежде. Она забыла
потому, что нужно было забыть... До следующего уда
ра, до новой обиды и горечи.
«— Мама, Сережа говорит, что Митя мой
папа. А я ему объяснила, что он Митя, а не
папа.
— Мама, Сережа меня стукнул!
— Ты сама его ударила...
194
В глазах слезы:
— Ты меня совсем не жалеешь. Одну,
только Катьку жалеешь, а больше никого...
Анюта плачет по каждому поводу и без по*
вода. Уронила хлеб — плачет. Оступилась —
упасть не упала, только оступилась — плачет*
Не сразу ответила ей на вопрос — в слезы*
Раньше этого не было.
— Моя мама, моя... И Катина, и Катина...
— Мама, ты меня любишь?
— Очень.
— А почему же все время смотришь на
Катеньку?
Увидела, как Митя, лаская Катю, поцеловал
ее в лоб. Только он ушел, Анюта мне:
— Мама, поцелуй меня в лоб!
И чуть погодя:
— Нет, Митя меня не любит. Он одну Кать«
ку любит.
Анюта:
Лети, лети, лепесток,
Через Запад на Восток.
Через Север, через Юг,
Возвращайся, сделав круг.
Облети вокруг Земли,
Быть по-моему вели.
Вели, чтоб Катя скорее выросла и чтоб кон*
чилась война!»
На Аню не стало никакой управы. Анисья Матвеев«
на была занята хозяйством и -Катей. Саша и Митя рабо«
тали. Аню тоже целиком поглотил тупик, их маленькая
улица, похожая на большой московский двор.
Чем они были там заняты, что было их жизнью — бог
весть!
Их было много — москвичи, ленинградцы, местные*
Были у них свои тайны, свои ссоры и примирения. Аня
195
приходила домой только престь. Она вся была там —
за порогом. Однажды Саша взялась приводить в поря
док Анино пальто—пришивала пуговицы, положила за
плату на воротник, и вдруг из кармана посыпались раз
ноцветные стеклышки.
— Это я выменяла. Я дала три фантика, а Валька
мне вот это, розовое. Посмотри в него, мама, все будет
розовое. Красиво, да?
— Ты больше так не делай,— неуверенно сказала
Саша,— меняться нехорошо.
— А почему?
— Потому что нехорошо! — ответила Саша.
1
— А почему? — снова спросила Аня.
Да, почему, почему? Саша каждый день говорила
Ане:
— Вычисти зубы, вытри ноги, не шуми, не трогай
Катю грязными руками!
Но у них давно уже не было своих, прежних долгих
разговоров обо всем на свете, и Саше казалось, что она
растеряла все слова. И она подумала: как, наверно, Ане
скучно слушать про зубы, руки и ногти — каждый день
одно и то же! Ну, а как же быть? Что делать? И време
ни нет, и души свободной нет!
Иногда это болело, как укор. Когда Саша шла через
весь город на работу, ей вспоминалось: давно она не
сидела у меня на коленях. Вчера она подошла, а тут
закричала Катя. И опять было не до нее. А утром сего
дня, когда я кормила Катю, как она подошла, как без
злобно, как нежно, с каким восторгом гладила Катину
головку: «Мама, она красивая, да? Правда, она краси
вая?»
Бегут, бегут мимо улицы, вот и больница. Дом отсту
пает. Вот они, новые — мальчик,— кто и откуда? Неваж
но! Он — ее. Вот девочка Валя — чья она? Неважно. Чет
вертый день она лежит и не ест. Саша терпеливо поит
ее с ложечки. Но она выплевывает, захлебывается. Саша
поит ее из пипетки, по капле. А за спиной зовут, стонут,
плачут другие дети.
Говорят про трамвай, что он — не резиновый. Но,
видно, сердце у человека резиновое. Сколько их было
тут — и каждому сердце отзывалось.
196
Девочка стала такой худой, что Саша с опаской под
нимала ее над кроватью, чтоб перестелить простынку.
Когда Валя засыпала, Саша прислушивалась — дышит ли.
Шарафат два раза давала девочке кровь для перелива
ния, но даже эта молодая живая кровь не могла вернуть
ей силы.
Синие десны. Беспомощный оскал зубов. Желтова
тые белки. Серая бескровная рука на больничном се
ром одеяле. Жива ли? — думала Саша, подходя к ней
каждое утро. Ее встречал бессмысленный, остановив
шийся взгляд. И вот однажды она пришла, а кроватка
была пуста. Это случилось ночью. И я еще смею, я
смею, я смею,— говорила себе Саша,— смею на что-то
жаловаться, о чем-то горевать? Вот оно — горе, единст
венное, непоправимое. Ей все казалось, нет, она была
уверена, что ребенка можно было спасти. Но что же, что
все они упустили? Она не знала.
Возвратилась домой, не здороваясь, перешагнула по
рог, сняла пальто и вымыла руки. Катя гулькала, Аня
гремела над ней погремушками. Мити не было.
Вдруг дверь распахнулась, на пороге стояла хозяйка.
— А ну, поди сюда,— сказала она Анюте,— а ну, по
гляди мне в глаза! Нет, ты глаз своих бесстыжих не от
води, ты признавайся!
— Что она сделала? — спросила Саша.
— А вы у ней спросите! Ну и мать! Ну и семья! Да
я пироги нарочно пересчитала, а она, гляжу, все вертит
ся, все вертится!
— Не брала, не брала я вашего пирога!
виновато,
голосом, привыкшим оправдываться, закричала Аня.—
И не заходила я даже на кухню!
— Ага, знаешь, что на кухне стоят?
— Аня, это правда? — спросила Саша.
— И совсем даже неправда!—Аня плакала в голос.
— Мама, это я взяла!’—в комнату вошла Зоя.— Это
я взяла.
И, взглянув на нее, Саша поняла, что пирожок взяла
Аня.
— Уйдите! — сказала она хозяйке.— И ты, Зоя, уйди!
Саша чуть не вытолкнула Зою за дверь. Обернулась
к дочери и стала трясти ее за плечищ
197
— Скажи, признавайся, лучше будет!
Ослепнув от бешенства, Саша плохо различала Ани
но побелевшее, перекосившееся лицо.
— Говори, отвечай! Украла?
— Не скажу! — говорила Аня.— А вот не скажу!
И тут Саша ударила ее. Ударила, увидела остановив
шиеся Анины глаза и ударила еще раз. Аня молчала.
И вдруг вырвалась, крикнула:
— Не люблю я тебя! — и выбежала в сени.
Прошел час, а может, и больше. Саша умыла лицо
холодной водой, покормила Катю, молча села к столу.
И, склонившись над супом, который налила ей Анисья
Матвеевна, сказала:
— Позовите ее.
— А ее тут нет,— ответила Анисья Матвеевна,— я
уж искала...
— Как нет? Она же без пальто! — отодвигая тарелку,
сказала Саша.
— А я уж Димитрия послала, уж с полчаса, как Ди
митрия послала! — ответила Анисья Матвеевна.— Встре
тила его и говорю: ищи, говорю, пропала девка.
Не помня себя, Саша выскочила во двор, захлебну
лась морозным воздухом и побежала по улице, на кото
рой уже однажды искала Аню, а в другой раз Дружка.
Но, едва завернув за угол, она увидела Митю. Он шел
в одной гимнастерке и нес на руках Аню, завернутую
в шинель.
Не обменявшись ни словом, все трое вернулись домой.
— Гляди-ка, матушка,— Сказала Анисья Матвеевна,—
вот кого драть-то надо, вот где вор укрылся.
Под кроватью ни жив ни мертв лежал Дружок.
— Поди-кося,— говорила Анисья Матвеевна.
Но он будто прирос брюхом к полу. Анисья Матве
евна вытолкнула его из-под кровати веником. Он опро
кинулся на спину, задрал лапы кверху, притворился
мертвым.
— Эх, злодей ты, злодей! — фальшивым голосом
приговаривала Анисья Матвеевна.— Вот правду гово
рят— знает кошка, чье мясо съела. Как ты Аню стала
допрашивать—он шмыг сюда. Это ж надо, чтоб у соба
ки такое хитрое было соображение!
198
И вдруг комнату переполнил отчаянный Анин плачі
— Не бей Дружка! Мама, не надо его бить!
Не в силах сказать ни слова, Саша села на табуретку^
уронила голову на стол и заплакала,
&
*
А
Пришла весна. У Ани выпали передние зубы. Она еще
похудела, и еще больше стали на ее лице светлые карие
глазаКак и прежде, она убегала утром из дому и возвра
щалась к обеду, занятая чем-то своим, что было там, в
тупике, торопливо ела и снова убегала. Саша была <з
ней бережна и нежна. Когда Аня ложилась спать (теперь
они разжились еще одним топчаном), Саша садилась ря-«
дом и перебирала ее светлые и мягкие прямые волосы,
Аня лежала тихо, будто грелась под ее ладонью, но
больше не жалась к ней и сама не просила: посиди со
мной.
Она растет,— не смея себе признаться в настоящей
правде, думала Саша. Но она не умела лукавить особой
и в глубине души знала, что случилось непоправимое.
Есть вещи, которых не поправить никаким раскаянием;
никакой нежностью.
А ведь Аня была незлобива, отходчива, щедра и
ласкова.
Может, и не надо воспитывать, а просто надо очень
любить? — думала Саша. Ну, конечно, надо приучать чистить зубы и мыть руки. Но разве в этом дело? Нет,,
есть что-то более драгоценное, к чему не приучишь, что
рождается только с любовью и с помощью любви. Что
же это? Может быть, ничем не тронутая вера, доверие
к тому, что ты нужен и дорог. Вера эта делает человека
тверже, сильнее, смелее. И доверчивее. Как важно не
нарушать это, не ранить. Как важно сохранить открытое
сердце. Потому что, если оно закроется, замкнется в не
доверии,— там надолго станет темно. И не достучаться
тогда до этого сердца.
Нет, достучусь! Но какие же бережные должны быть
руки, какие памятливые глаза, какое твердое плечо, чтоб
быть рядом, увидеть, услышать, подхватить и дать во«
время опереться.
199
И часто, часто вспоминала Саша слова, которые про
читала когда-то в толстой тетради с красным сафьяно
вым переплетом. Это было в Калуге. В дневнике, кото
рый вела мать Андрея: «Запас покоя и радости, который
уносит человек из своего детства,— главное его богат
ство. Оно помогает ему на всех перепутьях, во всем
трудном, что встречается в жизни, а ведь такой судьбы,
которую миновало бы отчаянье, горе, потери, пожалуй,
на свете нет. Но если я научу его верить в людей, если
я оберегу его веру в себя, в свое человеческое достоин
ство, если я научу его любить жизнь и помогу найти свое
место в этой жизни,— он уйдет из детства богачом».
Да, он вырос богачом. Он поделился своим богат
ством со мной. А я не сумела одарить Аню покоем и
радостью. Может, потому, что во мне самой иссякли
запасы покоя?
Аня не любила бывать дома. Но дело было не в том,
она и раньше предпочитала бегать с приятелями по ту
пику, а не сидеть в тесной комнате с низким потолком.
Но сейчас она просто томилась дома. Стала неразговор
чива, угрюма, робка и груба в одно и то же время.
Ах, как я знаю это,— думала Саша, вспоминая себя
и Митю,— ведь Ане не хватало во мне того же, чего я
ждала от Мити. Но ему легко меня вернуть, а я... А мы,
вернем ли мы ее?
*
л
*
Саша стояла в длинной очереди. Это была очередь в
кассу, Саша пришла сюда с Митиной доверенностью
прямо из больницы, боясь, как бы не опоздать.
Она стояла, задумавшись, очень усталая, и не при
глядывалась к людям вокруг, только машинально отве
тила кому-то, кто спросил ее:
— Вы последняя?
И вдруг до ее слуха дошло Митино имя. Саша под
няла глаза. Неподалеку женский голос спрашивал:
— Что Поливанова не видно?
— Он в Чимгане,— ответил кто-то, кого Саша не мог
ла разглядеть за чужими спинами.
— Между прочим, я как-то видела его с женой. Не
знсло, что он в ней нашел. Серенькая какая-то. Как гово
рится, тринадцатая на дюжину.
200
*— Ну, не скажите...—откликнулся все тот же муж
ской голос.— Не скажите... Ну, и опять же — ему виднее.
Может, изюминка есть.
— Да нет же! Просто синичка! — вступил в разговор
высокий молодой .человек в шинели — он стоял чуть впе
реди Саши.
— Не согласен! — снова сказал первый. Саша не
могла его разглядеть, теперь она боялась поднять гла
за.— Я тоже видел ее, хоть и мельком. Мне она очень
понравилась. Синеглазая! И потом, знаете, иногда в жен
щине бывает нечто таинственное... Да, да, и так бывает.
— Много бы отдала, чтобы узнать, что это такое —
таинственное,—сказала девушка.
— Ну, об этом не расскажешь,— ответил мужской
голос,— а вообще вы, Тася, оказывается, злы на язык:
«тринадцатая на дюжину». Взяла да и уничтожила чело
века одним словом! Не ожидал я от вас!
Они заговорили о другом. Молодой человек в шинели
снова вмешался в разговор:
— Вот был такой любопытный случай,— начал он,—
одна женщина...
Но Саша уже ничего не слышала. Больше всего она
боялась, что ее заметят. Уйти? Да^ уйти можно, не обра
тив на себя внимания. Но как же вернуться домой без
денег? Остаться? Но те, получив деньги, пройдут мимо
нее и тогда уже заметят наверняка.
Сжав зубы и низко опустив голову, она выстояла оче
редь и молча сунула в окошко Митину доверенность.
— Поливанова? — грозно переспросила кассирша, и
Молодой человек в шинели, только что отошедший от
кассы, круто обернулся.
Саша получила деньги и прошла мимо него. Ей очень
хотелось сказать ему что-нибудь едкое, остроумное, но
ничего не шло на ум. Да и что скажешь человеку, на
звавшему тебя синичкой? Я — орлица? Или, к примеру,
чайка? Она даже не насладилась его смущенным видом,
просто прошла мимо, не оглянувшись, не подняв глаз.
Митя вернулся в тот же день к вечеру, и первые его
слова были:
— Завтра свадьба у Алексеевых. Он мобилизован и
вот хочет уехать женатым. Мы приглашены.
201
— Я не пойду,— сказала Саша.
— Почему?
В самом деле, как объяснить, почему она не пойдет?
О разговоре в очереди она не может, нипочем не мо*
жет рассказать: «Серенькая какая-то... Тринадцатая на
дюжину». Нет, этого она не повторит. Тогда—как же
объяснить? Ладно, она пойдет. Мало того, она им пока
жет, какая она синичка. Она будет веселая, она будет
удалая, она и не вспомнит об этих словах и станет весе*
литься, потому что — свадьба. У нее не было свадьбы —*
ни тогда, с Андреем, ни сейчас. Вот она и пойдет на
чужую свадьбу и станет веселиться. И она покажет им,
какая она синичка.
Но что же она наденет? Вот белая кофточка. Но
юбки нет. Как же быть?.. Саша вытащила из чемодана
летнее пестрое платье и оглядела его. Воротник и ру*
кава были драные. Не беда. Саша взяла ножницы и, не
задумываясь, отхватила весь верх. Вот и юбка. Она со*
всем целая. Так. А из того, что было когда-то рукавами,
можно сделать бант к белой кофточке. Или маленький
пестрый платочек и положить в кармашек. Нет, вот что
она сделает: она выкроит ленту и повяжет ею волосы.
Никогда она не смотрела в зеркало так пристально, как
в этот раз. Потом тщательно выгладила кофточку, за*
правила ее в юбку и крепко затянула черный кушак а
большой пряжкой. Надела туфли и долго мыла Катиным
мылом руки в горячей воде. И они пошли на свадьбу —:
Поливанов и его неприметная жена.
В комнате было много народу—подруги невесты и
товарищи жениха, сослуживцы, родственники и просто
знакомые. Они толпились по углам, собирались труп*
пами, о чем-то говорили, смеялись.
Посреди комнаты стол, а на столе яства: блюда <з
холодцом — отец невесты работал на мясном заводе, и
ему по случаю свадьбы выдали много костей. Потом ***
винегрет, лепешки из сахарной свеклы, горячая тушенка?
— К столу, прошу к столу! — говорила мать невесты£
приветливо улыбаясь.
— Познакомься, Сашенька! — сказал ЛАитя и подвел
Сашу к молодым.
Невеста улыбалась, но глядела как будто сквозь нее«
202
Ничего нельзя было угадать по ее лицу — усталому,
Муть растерянному. Жених старался быть подтянутым, но
это ему плохо удавалось. Он был очень штатский, невы
сокий ростом, с расплывчатыми чертами лица и не мо
лодой. Со лба уже убегали залысины. Он старался быть
веселым, и все казалось, будто он играет роль рубахипарня, которому все нипочем — и нынешнее праздне
ство, и завтрашний отъезд. Но где-то в глубине глаз —
теплых, добрых — жили недоумение и тревога. Да, глаза
ему не подчинялись, и Саша отвела свои. Она только
очень крепко пожала руку невесте и сказала про себя:
¿«Пусть тебе будет хорошо. Пусть он вернется, Вы снова
встретитесь — и вам будет очень хорошо».
На Сашино плечо легла чья-то теплая рука. Саша
обернулась и увидела Валю Светлову. Валя была наряд
ная, красиво причесана, и Саша обрадовалась знакомому
милому лицу. Но и в этом живом карем взгляде она
угадала тревогу.
— Что? — только и спросила она.
— Костя завтра уезжает. Вместе с Алексеевым,— от
ветила Валя и тотчас отошла на чей-то зов.
— К столу, к столу! — снова позвала мать невесты,
и гости задвигали стульями, рассаживаясь.
Все было странно, как во сне. И нарядная печальная
невеста, и веселый жених с тревожными, недоуменными
глазами, и звон стаканов, и чей-то возглас «горько!», и
то, как Алексеев наклонился к невесте и поцеловал ее
осторожно и бережно.
И зачем им люди нынче? — подумала Саша. Завтра
они расстанутся и встретятся ли вновь? А может, и хо
рошо, что пришло столько народу, на людях иногда
легче. Каково двоим, когда у них впереди только сутки.
И может, единственные, последние? А разве у тебя так
не было? Вспомни: темная комната, и вы с Митей. Ты
ни о чем не хотела думать тогда. Тебе одно было важ
но: он тут. Вы одни. Вдвоем.
Саша взглянула на молодых. Что они чувствуют сей
час, о чем думают? Есть ли простор словам, которые
они, может, никогда уже не успеют сказать друг другу?
А может, все слова уже сказаны? И может, оно и луч
ше — молчать?
203
— Положить вам холодца? — услышала Саша.
Она вздрогнула и посмотрела на своего соседа сле
ва. Она увидела длинное, сухое лицо и умные, острые
глаза, смотревшие на нее из-за очков.
— Почему вы молчите? — спросил он.
— Так вот вы какой! — сказала она вместо ответа.
— То есть? — удивился сосед.
— Так вот вы какой! — повторила Саша и залпом вы
пила свою рюмку.
— Саша,— сказал Митя,— ведь это как-никак водка.
Закуси скорее. И, пожалуйста, больше не пей.
— Нет,— ответила Саша тихо.— Я буду пить. Нынче
свадьба, все должны быть очень веселые... И я так
давно не была в гостях! — прибавила она и снова повер
нулась к соседу слева:—-Налейте мне, пожалуйста, еще!
— Но что вы хотели сказать, когда...
— Я узнала вас по голосу,— отвечала она, не слу
шая,— вы защищали меня, о, вы встали за меня горой!
Ну, помните, там, в. очереди, когда какая-то девушка
сказала, что я тринадцатая на дюжину, а какой-то моло
дой человек добил меня, сказал, что я синичка. Вы так
надеялись, что, может, во мне все-таки есть какая-ни
будь изюминка. Что-нибудь таинственное...
— Так вы... это... слышали?
— Да. Я... это... слышала! Я стояла в конце очереди
и очень боялась, что меня заметят.
Он улыбнулся быстрой улыбкой и долил Сашину
рюмку.
— Давайте выпьем,—сказал он.— И давайте позна
комимся. Меня зовут Борис. Борис Февралев.
— Горько! — сказала женщина, сидевшая напротив
Саши.
— Горько! Горько! — подхватили все, и снова Алек
сеев поцеловал свою молодую жену.
Да, горько;—подумала Саша. Горько им, горько
Вале и Косте, горько расставаться, горько ждать писем,
горько плакать по ночам...
— Эх,— сказала женщина, только что крикнувшая
«горько!». У нее в ушах были большие голубые серьги,
а на жилистой шее такие же голубые крупные бусы.—
Эх, что говорить! Я лысых не люблю. Я старых не люб
2.04
лю. Я люблю высоких, молодых и зубастых. Вот как
Поливанов.
— Весьма благодарен! — сказал Митя, чуть покло
нился и прижал руку к сердцу.
— Не
стоит
благодарности,— ответили голубые
серьги.— А это ваша жена? Что ж вы ее прятали? Я ду
маю,— продолжали серьги, обращаясь к Саше,— за та
ким Поливановым быть замужем — ой-ой-ой! Надо дер
жать ухо востро!
— Будет вам! — сказал Митя со злостью.
Голубые бусы даже не поглядели в его сторону.
Женщина с пьяной упрямой пристальностью смотрела
на Сашу.
— Им, мужикам, кланяться? Полюби, мол, прилас
кай? Э, нет! Ты себя люби! Ты на них плюй! Ты им горь
кой будь, вот тогда станут табуном за тобой ходить.
— Не слушайте ее,—сказал Февралев.— Она пьяна.
— Нет, она говорит интересно. Только вся эта
мудрость не для меня,— ответила Саша и спросила: —
У нее что-нибудь случилось? Какое-нибудь горе?
— А вы думаете, люди говорят злобно, только когда
у них горе? Но в одном вы правы, ее мудрость вам
ни к чему.
— Вы говорите так, будто век меня знаете.
— Да, мне кажется, знаю.
От выпитого ли вина, оттого ли, что глаза собесед
ника смотрели упорно и ласково, оттого ли, что оказа
лось — он москвич и живет неподалеку от Серебряного
переулка, но только говорить было легко. Нет, Саше
больше не казалась горькой эта свадьба. Ей почудилось,
что здесь весело, бездумно и счастливо, как и должно
быть на свадьбе. Когда стол и стулья отодвинули к
стене, расчистив место для танцев, Февралев предложил:
«Пойдемте!», и она вместе с ним вошла в круг танцую
щих. Пластинки были старые, мелодии давнишние, на
доевшие, а Саше они казались прекрасными. Никто
здесь, на этой горькой военной свадьбе, не знал, что
она танцует в первый раз после многих лет.
А потом потушили верхнюю лампу и пели. И жен
щина в голубых бусах сказала:
— Эх, под гитару бы!
205
И Саша взяла в руки гитару. В первую секунду руч
кам, давно не касавшимся струн, показалось, будто они
все забыли. Но они тотчас вспомнили—пробежали по
струнам и вспомнили. И, не страшась людей, забыв о
них, Саша тихонько наиграла мелодию песни, которую
пела Бабанова в пьесе «Таня»: «Вот мое сердце рас
крыто, если хочешь, разбей»,—и все притихли, и Саша
спела Танину песню. И когда кто-то сказал: «Еще», она
стала петь все, что помнила, что пела когда-то с Юлей.
Она сидела на диване с ногами, прижав к себе ги
тару, и пела. Она отыскала глазами Митю, улыбнулась
ему и удивилась, не дождавшись ответной улыбки. Она
нынче забыла все плохое, забыла, что он теперь улы
бается редко, забыла, что она — синичка. Сегодня вече
ром все было прекрасно — и свадьба, и гости, и эта не
знакомая комната, и жених, попросивший спеть «Быть
тебе только другом — нет, не в силах я», и невеста, ко
торой хотелось услышать романс «Мой костер в тумане
светит»,— все были такие добрые, такие свои.
— Ах, Митя,— сказала она по дороге домой,— как
хорошо, как славно было! Правда?
— Было... было безобразно! Отвратительно! — отве
тил Митя.
Саше показалось, что ее ударили.
— Митя... Что ты говоришь? Почему безобразно?
И тут он, молчавший весь вечер, заговорил. Он ска
зал, что давно понял: она его никогда не любила.
А нынче вечером она вела себя возмутительно. Ему
стыдно, да, да, стыдно было за нее!
— Но что, что же я такое сделала? — спросила она
в ужасе.
Он шел быстро, она едва поспевала за ним, не по
нимая, что случилось, из счастья, из света вдруг попав
в темноту и неразбериху. Они шли через темный город
пешком — трамваи уже не ходили. Хмель истаял, и Саша
уже не помнила, что это она час назад танцевала, пела,
пила вино. Опять стало холодно, трезво и горько. «Да,
наверно, я страшно напилась и сделала что-нибудь
ужасное! И сама не помню, но что же, что?» Она и
мысли не допускала, что не виновата. Если Митя так
сердится, значит...
205
Почти у самого дома он остановился, взял ее руки
в свои.
— Забудь все, что я наговорил. Ты ничего не сделала
нынче плохого. Но я... я не могу отвязаться от мысли,
что ты меня не любишь...
— Митя! Но зачем бы тогда...
— Молчи. Ты любишь меня не так, как... не так, как
его. Ты постоянно сравниваешь. Ты вспоминаешь. Я знаю,
я знаю это. Я всегда это знал, И я не могу с этим
жить.
— Митя!
— Молчи. Я знаю. Я должен был оставить тебя в по
кое. Любовь — это подарок. Подарки не завоевывают.
А я... Я так помню твое лицо, когда ты говорила: «Я
буду скучать без вас». Так не говорят, когда любят.
А сейчас, когда я приехал... вот такой, как сейчас... Ну,
конечно, ты не могла сказать «нет». Но ты не любишь.
Ты жалеешь. И если бы ты меня любила, ты не могла бы
вот так, как сегодня...
— Митя,— говорила она, смеясь и плача,— но ведь
ты просто глупый. Я не знаю, что я сегодня сделала
не так...
— Ты не сказала со мной ни слова, ты просто за
была, что я существую. Ты так разговаривала с этим,
как его... Ну, этот развязный, Февралев. Ты, наверно,
думаешь; что я ревную. Я нисколько не ревную, я
вообще не знаю этого чувства. И было бы к кому!
Неужели ты не заметила, что он глуп? Глуп и развязен?
И ты так на него смотрела! И танцевала. Ты же знаешь,
что я не могу теперь танцевать. Но это было бы не
важно, если бы я не знал главного — ты меня не любишь.
Я живу с этим постоянно. Только, пожалуйста, не думай,
что .я ревную,— это было бы нелепо.
— Конечно, нелепо,— сказала она.
— Нет,— продолжал он, взрываясь снова,— этот глу
пый развязный газетчик... И ты...
Она шла рядом, и в каждом слове слышала; я му
чаюсь, мне больно, я не знаю, как избавиться от этой
боли, мне завтра будет стыдно, но я ничего не могу по
делать...
И ей было жаль его, и она была счастлива этими бес207
связными и жестокими словами. Она крепко сжала Ми
тину руку и сказала:
— А я думала, это ты меня больше не любишь...
* * *
Саша вышла на улицу. Под деревом стояла Катина
коляска, рядом на табуретке сидела Аня — ей поручено
было сторожить Катю. Она сторожила серьезно и сосре
доточенно и не спускала со спящей Кати своих ярко-ко
ричневых глаз. Иногда Аня отгоняла от личика спящей
Кати комаров и мух. Сережа и Юра, которые сидели
тут же на скамейке, понимали, что до Ани им далеко.
У них не было такой маленькой сестры. И они бывали
очень благодарны, если Аня позволяла им качнуть ко
ляску или погреметь над Катей погремушкой. Но сейчас
девочка спала, и все разговаривали вполголоса.
— Ты не хвастайся! — говорил Сережа какому-то
мальчику, которого Саша не знала.— Подумаешь, фан
тики у него!
— Подумаешь, воображает,— сказал Юра.
— Вот у нее, может, папа контуженый, прямо с
фронта, а она и то не хвастается, правда, Аня?
Аня кивнула.
— И все вы врете! — сказал незнакомый мальчик.—
И никакой он не контуженый.
— А вот и контуженый! Вот и контуженый! — всту
пился Юра.— Тетя Саша, ну скажите ему!
На Сашино счастье, по тупику шел сам Митя. Он раз
махивал каким-то конвертом и смотрел весело.
— Дядя Митя, ведь вы контуженый? — закричал Се
режа.— Он не верит, скажите ему!
Митя внимательно посмотрел на чужого мальчика и
строго подтвердил:
— Факт — контуженый!
Чужой мальчик был посрамлен. И попятился прочь.
— Ну вот,— сказал Митя.— Сейчас я оправдаю ваше
доверие. Глядите, три билета на детский праздник. У нас
нынче какое? Тридцатое апреля. Ну вот то-то. Канун
Первого мая. Давайте собирайтесь!
И на самом деле: в конверте были билеты. Три би
лета в редакцию «Правды Востока» на детский празд208
ник. Саша не знала, за что приняться раньше,— то ли
причесывать Аню, то ли умыть хоть как-нибудь Сережу
и Юру. Комната наполнилась суетой, голосами детей,
воркотней Анисьи Матвеевны, взбегавшей то и дело в
тупик взглянуть на Катю.
С грехом пополам Саша умыла мальчиков, надела
на Аню платье — новое, сатиновое, в голубой горошек.
Она заплела Ане две косички и даже повязала синюю
ленту. Отодвинула Аню, посмотрела как бы со стороны,
но не увидела ни смешного беззубого рта, ни тощего
личика — ярко сияли ей навстречу шоколадные веселые
глаза. Хорошие глаза,— вдруг снова обрадовалась Са
ша,— карие, светлые.
— Пошли! — сказал Митя и взял Аню за руку. Маль
чики семенили рядом.
Хвастовства завтра будет, хвастовства! — подумала
Саша.
...Они вернулись домой счастливые, веселые все чет
веро, даже Митя. Словно дети передали ему частицу
своей радости. Три мешочка с изюмом, урюком, оре
хами! На брата (кроме Мити) по восемь грецких орехов
и одному прянику. Аня развернула пакетик — развер
нула молитвенно, осторожно и высыпала все сокровища
на стол.
— Это тебе, мама,— сказала Аня торжественно,—
это тебе, тетя Анися, Митя, и тебе тоже. Это урюк, он
очень сладкий. На, Митя!
— Не надо, не надо, ешь сама!
— Возьми! — сдвинув брови, сказала Саша.
Мальчики, потрясенные Аниной щедростью, приня
лись развязывать свои мешочки.
— Нет,— сказала Аня,— отнесите своей бабушке.
Я своей маме, своей тете Анисе и Мите. А вы — своей
бабушке...
— Мама, до чего же весело было! — говорила Аня
ночью, захлебываясь и перебирая Сашины пальцы.—
Я стихи прочитала. И все мне хлопали. А Митя даже ска
зал «браво».
— Митя любит тебя! — осторожно сказала Саша.
Аня примолкла.
8
ф. Вигдорова
209
— Мама, а столов, столов у них! — сказала она чуть
погодя, уже засыпая.— И чернильниц, чернильниц у них!
Ну, прямо в каждой комнате три стола!
* * *
Хозяйка добилась своего: Митя уворовал у нее из
сарая дощечку и вырезал ребятам лодку. Выпросил у
Анисьи Матвеевны обрывок старой простыни и сделал
два паруса.
— Ну, совсем настоящая! Ну, вылитые паруса! —
кричал Сережа.
— Ну-у! Здорово! — как зачарованный, повторил
Юра.
А соседские ребята молчали. Они глядели на лодку
жадно и завистливо, и один, постарше, попробовал
сказать:
— Подумаешь, лодка! У нас их дома полно!
Но никто и ухом не повел, словно и не слыхали. Юра,
Сережа и Аня пошли к арыку. Лежа на животах и при
крепив лодку к берегу толстой веревкой, чтоб не
унесло, они смотрели на волшебное отражение лодки
в воде. Им казалось, что лодку уносят волны, что раз
дуваются по ветру паруса. В арык глядели небо, и
солнце, и длинное узкое тело лодки, и белый ее
парус.
Лодку несло, несло и вдруг унесло. Она сорвалась с
веревки, и все трое тотчас бултыхнулись в воду. Три
пары рук схватили лодку, три пары босых ног шлепали
по дну, пока прохожий не прикрикнул:
— Эй, ребята! Назад!
И все трое пошли назад, и лодка опять поплыла,
привязанная к веревке, и уплыла бы в далекие страны,
если бы за ней не пришли Саша с Катей.
Саша поволокла ребят прочь от арыка. А Дружок
уже хотел было броситься в воду, но раздумал, увидев,
что и без его вмешательства все целы.
— Мама, не сердись, ведь жарко! — оправдывалась
Аня.
Саша сердилась, но старалась воли себе не давать.
— Ой, какой же у тебя папа! — заискивающе сказал
Юра.— Лодку какую сделал!
210
— А он мне не папа совсем! — вдруг сказала Аня и
поглядела на Сашу с вызовом.
Они подошли к дому, и вдруг при угасающем, но
еще ясном свете дня Саша увидела, что глаза у Ани
красные, опухшие. Сердце у Саши екнуло, она уже зна
ла признаки этой болезни. Придя домой, она промыла
Ане глаза борной. Но на другое утро глаза заплыли —
это была ташкентская глазная болезнь, которая настигает детей летом и мучает болью, гноем, жаром. Пре
красные карие глаза, которые так любила Саша,' будто
скрылись и не освещали больше Аниного лица.
Но это было не все. Начался коклюш, он сотрясал
худое тело, Аня заходилась в страшном кашле, и Саше
казалось, что она вот-вот задохнется.
— Ох, и заразная эта коклюш! — бормотала Анисья
Матвеевна.
И на самом деле, скоро начала кашлять годовалая
Катя. Смуглая, кудрявая, она отчаянно таращила круг
лые, очень черные глаза и протягивала руки с беспо
мощно растопыренными пальцами,— она уже и совсем
не понимала, что с ней творится.
— Мама,— сказала Аня,— Митя потому сердитый,
что Катя от меня заболела?
— Ну что ты, Анюта, ну зачем ты так говоришь?
Митя просто жалеет вас — и тебя и Катю.
Аня прижалась к Сашиной руке и опять зашлась
кашлем.
Сашу трогало Анино мужество. Она не жаловалась.
Только взгляд милых шоколадных глаз под густыми рес
ницами и воспаленными веками был усталый и печаль
ный. Аня жалела Сашу и на вопрос: «Как ты себя чув
ствуешь, Анюта?» — неизменно отвечала: «Хорошо».
Детям надо было дышать влажньім воздухом — так
велел врач. И Анисья Матвеевна, прихватив Катю с Аней,
подолгу сидела у арыка. Иногда ее сменял Митя. Поса
див Катю на одно колено, Анюту на другое, он расска
зывал что-нибудь забавное. Катя засыпала, Анюта слу
шала— внимательно и молчаливо.
— А ты не боишься,— спросила она однажды,— что
Катя заболеет от меня глазками?
— Я ведь не стукаю вас лбами, верно? Ее колено —
8*
211
левое, твое — правое. С чего же ей от тебя зара
зиться?
Близилась осень. Уход как будто делал свое дело.
Болезнь остановилась, дети стали крепче, по ночам их
уже не сотрясал кашель. Митя, когда не бывал в отъ
езде, заходил за Сашей в больницу. Ждал у порога, как
в старые, очень старые времена. Они шли рядом сквозь
жаркий даже к вечеру город, иногда рассказывая друг
другу, как прошел день, иногда молча, рука об руку. Это
было как подарок, они так редко бывали вдвоем. Это
был их час, их минуты — путь от больницы к дому.
И нынче, увидев Митю, который стоял, поджидая ее
у почты, на другой стороне улицы, Саша вспомнила, как
он стоял тогда, в первый раз.
«Добрый день, товарищ сестра. Не хотите ли посмот
реть пробы?» — будто услышала она и засмеялась. Так,
смеясь, она подошла к нему.
— Знаешь, что я вспомнила? — сказала она.
— Знаю: как я пришел к тебе с приглашением пойти
на кинофабрику.
— Как ты догадался?
• — Я про тебя все знаю. Запомни это раз навсегда.
— Ну и знай! А я тебе докажу, что ты задаешься!
Я тебя еще так удивлю!
Они шли молча. Саша была счастлива оттого, что он
рядом, чувствовала, что он нынче добр и нежен, хоть и
не говорит ничего. Он крепко сжал ее руку, и рука об
радованно ответила.
Солнце садилось. В багряном последнем свете осо
бенно ярки были городские улицы. Саша глядела по
сторонам и видела, что город очень красивый. Ане и
Кате утром было лучше. Сводка нынче хорошая: осво
бодили Белгород и Орел! Все еще прибывали и прибы
вали на станцию поезда с детьми. На земле стало еще
больше сирот, вдов и матерей, потерявших своих ребят.
И все же победа приближалась. И никакое сердце не
могло оставаться глухо к надежде. Саша вспомнила
красные флажки на Митиной карте и подумала: все ула
дится... Все будет хорошо. Митя идет с ней рядом. Нетг
все-таки жить на свете прекрасно!
Они подходили к дому.
212
— Скажи,— останавливаясь, сказала Саша,— ты при
шел потому, что уезжаешь завтра в Коканд? Ты хотел,
чтоб мы побыли вместе?
— Я не уезжаю, Сашенька. Я сговорился с Рашидо
вым, он едет вместо меня.
— Что случилось? — спросила она с тревогой.
— Сашенька... Я пришел потому... потому, что Аня
опять слегла.
* * *
— Пошли мы с ней в магазин,— рассказывала Анисья
Матвеевна,— поставила я ее в уголок, от людей по
дальше, говорю: постой маленько, рис дают. Очередь
не большая, но не сказать, что маленькая. Оглянулась —
она на полу сидит. Да ты что, говорю, сдурела? А она
голову свесила и молчит. Даю леденец—не берет. Я ее
в охапку, а она: «Тетя Анися, лечь, лечь хочу». Ну, уж
если ребенок сам — лечь, ну, думаю, плохо. И впрямь...
Уложила ее, а она вроде задремала, слова не говорит.
Только стонет. Я ей: головушка, говорю, болит? А она
одними глазами показывает: нет, мол, не болит. Ну,
Димитрий поставил градусник — глядим, тридцать де
вять. Он туда-сюда, докторшу позвал, она говорит: вос
паление легких. Ну, он вечера дождался и за тобой по
бег... Ну, чего ты? Чего ты? Это, матушка моя, если вся
кий раз из-за каждой дитячей болезни так с лица спа
дать, это, знаешь, никаких сил не хватит...
...Они дежурили возле Ани по очереди: Митя —
днем, Саша — ночью, не оставляя ее ни на минуту.
А она словно уходила и уходила от них. Ничего не было
такого, что могло ее тронуть или обрадовать, вызвать
улыбку. Она как будто их и не слышала.
— Хочешь, я тебе почитаю? — спрашивал Митя.
— Почитай,— отвечала она безучастно.
— Аня, нынче наши взяли Киев. Держи флажок!
Он расстилал на коленях карту и говорил:
— Ну, приколи сама!
Она послушно брала флажок и пыталась вколоть его,
но слабые пальцы не слушались.
Не отдавая себе в том отчета, Митя и Саша предла
гали Ане все, в чем отказывали прежде. Но сейчас ей
213
ничего не было нужно. И только однажды, когда Митя
посадил к ней на кровать Катю, она улыбнулась. Катя
захлопала рукой по одеялу, сказала с натугой: «Ая!»
Это слово Катя произнесла впервые. Аня благодарно
улыбнулась, но почти тотчас прикрыла глаза и сказала:
— Убери ее!
— Что у тебя болит, Анюта?
— Ничего,— ответила Аня.
Анин лоб светился синевой. Уши казались большими,
так исхудало лицо. Сквозь тонкую кожу на висках про
ступали синие жилки. Ее надо было кормить, выхажи
вать. Аня ела кротко, не в силах спорить, но есть ей те
перь не хотелось.
...Была ночь. Митя сидел у стола, Саша у Аниной
кровати.
— Митя, ложись,— сказала Саша.
— Нет! — ответил он, глядя в окно.
Аня дремала. Саша на минуту вышла на улицу, рас
прямила спину. Уже четвертые сутки она не спит. Сей
час она свалится и на час забудет все. Саша глотает
ночной воздух, чувствует его свежий вкус. Воздух ка
жется ей упругим, как вода. А что, если...— думает
она,— но нет, об этом нельзя думать — никогда, ни за
что. Саша встряхивает головой. И, стараясь не скрип
нуть дверью, возвращается в комнату. Ее встречают
полуоткрытые Анины глаза. Саша наклоняется над ней,
и вдруг Аня говорит тихо, почти неслышно, Саша скорее
угадывает, чем слышит:
— Мама, а он меня любит.
Саша не понимает.
— Кто? — спрашивает она.
— Он! — отвечает Аня и скашивает глаза к столу, за
которым сидит Митя.— Мама, он плакал. Я видела. Ему
меня жалко!
Аня снова закрывает глаза. За столом сидит Митя.
Губы его крепко сжаты. Он набивает трубку. Лицо у
Мити спокойное, глаза сухие, только чуть покраснели
веки.
ЛЮБИМАЯ
УЛИНА
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
— Ну, Анюта,— сказала Анисья Матвеевна,— кто ж
тебя в первый раз в школу-то поведет?
Аня ответила:
В первый день меня поведет мама. Во второй —
ты или дедушка, а в третий, если захочет,— Митя.
И он настал, этот день — первое сентября 1944 года.
Они проснулись очень рано, обе — Аня и Саша. Но
Анисья Матвеевна поднялась еще раньше. Она выгла
дила сатиновое синее платьице и пришила к нему бе
лый воротничок. Она, строго приучавшая Аню чистить
башмаки, сегодня сама их начистила до блеска. А на
столе стоял царский завтрак: горячее молоко и белый
хлеб с маслом!
217
Катя, которой было уже два года и которая очень
любила поесть, тоже вскочила с кровати и уселась на
стул против Ани.
— А помнишь,— сказала она,— ты один раз пила мо
локо и оставила мне?
Анюта, налила ей молока на блюдце и сказала:
— Не обожгись!
— А хлебушка белого? — осторожно сказала Катя.
— Дала бы человеку поесть! Человек в школу соби
рается,— сердито сказала Анисья Матвеевна.
Аня ходила по комнате так, будто проглотила ар
шин,— очень прямо и осторожно. Она боялась сесть,
чтоб не помять платье, боялась повернуть голову—как
бы не растрепались волосы.
— В добрый час! — сказала Анисья Матвеевна, когда
Аня и Саша спускались с лестницы.
И снова Саша ведет свою девочку по московским
улицам.
Город ее детства и юности. Вспоминала ли она его
там, в Ташкенте? Ей было некогда вспоминать. Она про
сто помнила его постоянно. Может быть, она даже не
знала, что помнит. Он вставал перед ней вдруг и всегда
неожиданно. Кривым переулком, по которому они ког
да-то бродили с Юлей. Зачем они оказались там? Этого
Саша не помнила. Вечер. Зажигаются окна. Вдалеке —
старая церквушка... Саша ведет за руку маленького
Лешу. Он размазывает по лицу слезы, а она говорит
наставительно: ну, не плачь, не плачь... Сколько же ей
было тогда? И этого она не помнит. Много, много раз
ридела она Красную площадь. Но теперь ей кажется,
что она видела ее только однажды. В памяти вставали
темные на темнеющем небе стены Кремля. Саша с
Андреем идут через Красную площадь мимо Мавзолея,
вниз к реке. Саша запрещала себе об этом вспоминать
и долго, долго не вспоминала.
И вот снова перед ней—Москва. Саша вернулась
сюда, став взрослой. Сколько же для этого должно было
пройти лет? Всего три года. Но столько вместили эти
три года—целую жизнь! Сейчас ей кажется, что только
там, .в одиночестве первых ташкентских месяцев, она
по-настоящему поняла, что значит быть матерью. Только
218
в разлуке с отцом поняла, что значит быть дочерью.
Только ожидая писем с фронта и видя солдат, выходя
щих из госпиталей, она поняла, что значит быть сестрой
своего брата. И, конечно, только сейчас она поняла, чтб
значит быть женой. Нет, прежде она этого не знала.
Саша идет с Анютой по московской улице. На этот
раз их путь недалек, школа за углом. Сентябрь. Еще не
опали листья с деревьев. На школьном дворе стоят
большие, старые деревья. Сколько школьников переви
дали они на своем веку! Сейчас здесь одни девочки.
Они нарядные, с разноцветными бантами, но Саше не
нравится, что здесь одни девочки. И зачем так сделали?
И еще одно замечает Саша: с другими девочками тоже
мамы, отцов не видно.
Двоих привел дедушка: седой, сгорбленный, руки
дрожат. И только один папа на школьном дворе — в
выцветшей гимнастерке со споротыми погонами. Он дер
жит букет, и лицо у него торжественное.
На порог школы выходят три женщины, это учитель
ницы первых классов. Одна из них, видно, только что
кончила институт. На блузке комсомольский значок. Чтото в ней есть мальчишеское, лихое: короткая стрижка,
вихор на макушке, а глаза чуть растерянные, и руки не
знает, куда девать. Ей хочется быть и веселой, и привет
ливой, но она боится, как боится всякая учительница,
впервые встречающая своих будущих питомцев. А они
боятся ее. Аня крепко сжимает Сашину руку и шепчет:
— Боюсь.
Другая учительница чуть постарше, миловидная, с
гладкой кожей, гладкой прической, в гладком сером ко
стюме, над губой маленькая черная родинка. Она дер
жится уверенно, она громко и ласково говорит:
— Первый «А»! Ко мне!
До чего же они смешные, те, что бегут к ней, они
чем-то похожи на цыплят. Все смешалось, перепуталось,
кто-то спрашивает:
— А я первый «А»?
Кто-то зовет в последний раз безнадежно и отчаян
но: мама! — и учительница начинает толково и быстро
расставлять детей в пары.
219
Значит, не Анина,— подумала Саша и с надеждой
взглянула на ту, что с вихорком. Как бы хорошо, если б
Аня попала к ней! Но нет, молоденькая сказала дрогнув
шим голосом:
— Первый «Б»! Ко мне!
Аня была зачислена в первый «В», и Саша перевела
глаза на высокую пожилую женщину в синем англий
ском костюме.
— Мама, она злая? — шепотом спросила Аня.
— Ну почему ты думаешь? — неуверенно ответила
Саша.
Учительница была нисколько не злая, она, наверно,
была просто строгая. Она даже улыбнулась, показала
два металлических зуба и сказала спокойно и властно:
— Первый «В», становитесь в пары! Мамаши, прошу
прийти за детьми в половине первого!
Сердце Саши сжалось, она отпустила Анину руку.
А та женщина, которая будет иметь над Аней такую же
власть, как она, шла вперед не оглядываясь, а за ней
испуганно и покорно, сбивая шаг, тянулась вереница де
вочек с короткими косичками и пестрыми лентами. От
крылись двери, впустили эту робкую вереницу и захлоп
нулись. А мамы все еще стояли на школьном дворе и не
знали, что делать дальше.
Теперь, когда Ани с ней не было, Саша оглянулась
и увидела толпу старшеклассниц. Девочки смеялись,
захлебываясь о чем-то рассказывали друг другу, и Саша
вдруг пожалела, что она никогда уже не сможет как
равная смешаться с этой веселой толпой.
Ах, как бы хорошо, если бы та, молоденькая, с ви
хорком!— снова подумала Саша. А может, лучше, что
эта? Опытная, строгая, приучит к дисциплине... Но слова
пошли такие скучные, хоть и правильные, мысли такие
нерадостные, что не хотелось и думать об этом. Она
ускорила шаг. В газетах всегда пишут, будто это такой
счастливый день, когда в первый раз отводишь своего
ребенка в школу. Почему же она не радуется? А если б
оказалась та, молоденькая, может, радовалась бы?
Саша отворяет калитку своего двора. Распахнуты
окна, двери балконов. Еще тепло. Из того окна не вы
глянет Петька, не окликнет: Са-аша! Его нет в живых, он
220
убит под Ельней. А каштан? Нет, лучше не глядеть туда...
И, дав себе слово не глядеть, она вдруг оглядывается.
Там стоит обугленный каштан, а она так помнит его в
зелени, в цвету. Всякий раз, вновь увидев черный ствол
и голые ветки, она непременно вспоминает щедрую ли
ству и бело-розовые цветы среди зелени. Как давно это
было!
Быстро, через две ступеньки, Саша поднимается по
лестнице — сколько раз она по ней поднималась с тех
пор, как помнит себя. Сколько раз вспоминала в эва
куации. Сколько раз ждала той минуты, когда снова
взлетит по ней. Оттуда, издалека, ей казалось, что она
никогда не привыкнет к счастью ходить по этим наи
зусть знакомым ступенькам. Там, в Ташкенте, когда они
еще были одни с Аней, она постоянно видела этот дом
во сне. Из всех домов на свете он был ей самым доро
гим. Закопченный, старый, тронутый войной: кое-где
фанера вместо стекла, осыпавшаяся штукатурка, отби
тый угол — это случилось в ту памятную бомбежку,
после которой ее выпроводили из Москвы.
Когда она была маленькая, она съезжала по этим пе
рилам, пряталась на той, верхней, площадке.
Вот дверь их квартиры, тоже старая. На стене слева
до сих пор не стерлась надпись: «Куда ты девалась?
Я сто раз заходила. Юля».
Саша повернула ключ, вошла в переднюю и тотчас
стукнулась о сундук, на котором теперь спала Анисья
Матвеевна. Сундук стоял здесь с незапамятных времен,
но все натыкались на него: свет экономили, и в кори
доре было темно.
Саша принялась убирать в комнате. Здесь было
тесно, теперь тут жили четверо. Саша никогда не ду
мала, что это будет так трудно—вновь жить в этой
комнате.
Комнату нельзя было узнать: диван, раскладушка,
две детские кровати, книжный шкаф, неизвестно как
здесь поместившийся. Письменный стол не стоял больше
у окна, Митя работал в комнате Константина Артемье
вича или в редакции.
Да, все было другое. А стены те же. Вот они-то все
и подняли со дна души.
221
Сегодня я отвела ее в школу. Я хочу вспомнить твое
лицо. Встань, улыбнись, посмотри мне в глаза... Но лицо
Андрея ускользало, расплывалось. И вдруг оно встало
перед ней на мгновенье — юное, доброе, ямка на щеке.
Оно встало перед ней с пронзительной отчетливостью.
Саша принялась перебирать книги. Андрей не уходил.
Он глядел на нее теплыми коричневыми глазами, Ани
ными глазами.
Саша открыла окно и выглянула на улицу. Во двор
входила Анисья Матвеевна с Катей.
Саша знала, что братья и сестры иногда бывают не
похожи друг на друга, но все-таки ее не переставала
удивлять Анина и Катина несхожесть. В Кате не было
Аниной тишины, робости Аниных первых лет. Она была
драчунья, она приставала к детям во дворе, она была
ревнива и пристрастна. И очень уверена в своих пра
вах— в праве на любовь, на счастье, на хлеб с маслом
(масло бывало редко!), на всеобщее уважение и уж ко
нечно на немедленный отклик мира, земли, прохожего —
на все, что Кате хочется узнать или спросить: мама, а
скажи... Мама, погляди на меня! Мама!..
Саша помахала ей из окна. Катя стояла, задрав го
лову. Лицо ее сияло навстречу Саше, она что-то кри
чала снизу, но Анисья Матвеевна подтолкнула ее к две
рям, и обе скрылись в парадном. Вот ее ноги затопали
по коридору, вот и она:
— А мы чего принесли! В магазине давали! Поду
шечки! Сладкие!
...Уже двенадцать. Пора идти за Аней... У нас сего
дня праздник, хорошо бы купить цветы,— подумала
Саша. Она взяла в цветочном киоске розовую, крас
ную и-белую, чуть поблекшую, остро пахнувшую гвоз
дику и, боясь опоздать, ускорила шаг.
Неужели я опоздала? — подумала Саша. И в самом
деле, во дворе уже толпились мамы и разговаривали
между собой, то и дело поглядывая на дверь школы.
И вдруг Саша приметила Митю. Он стоял к ней спиной
в своей потертой кожаной куртке, заложив руки в кар
маны. Она хотела его окликнуть, но тут отворилась тя
желая школьная дверь, и вышли девочки-первоклассни
цы. Торжественно и молча, сияя Мите улыбкой, спуска-
222
ласъ Аня с каменного крыльца. Он присел на корточки
и широко расставил руки. Она ускорила шаг, почти по
бежала и ринулась в эти руки, крепко обнявшие ее.
Митя смеялся, Саша знала это, хотя он и стоял к ней
спиной. Выражение его лица и глаз отразилось в выра
жении Аниного лица. Он взял Аню на руки, как малень
кую, поцеловал и, только поставив ее наземь, увидел
Сашу.
— Ой, мама, Митя, послушайте,— говорила Аня за
хлебываясь,— и я сказала Зинаиде Петровне: не буду
я сидеть с этой девочкой, она толкается. А Зинаида Пет
ровна сказала: привыкай к коллективу. А когда спраши
ваешь, надо поднимать руку. А букетов — ну, прямо сто
штук —на подоконнике, и у нее на столе, и где только
хочешь. А одна девочка говорит: не отдам я ей свой
букет, у нее и так много. А другая девочка...
Они шли по улице—Митя, Саша и между ними Аня.
И Саша держала в свободной руке гвоздику, а придя
домойяЛоставила ее в вЪду.
— Это мне? — спросила Аня.
— Конечно! — ответил Митя и тотчас повернулся к
Анисье Матвеевне: — Неужели сегодня нет пирога?
— Еще чего—нет! Скажет тоже! Из кожи лезли,
муки заняли, будет пирог!
— С капустой? — спросила Катя.
— С яблоком! — сухо и гордо ответила Анисья Мат
веевна.
~
Саша слышала все это и видела веселые лица детей
и полное достоинства лицо Анисьи Матвеевны.
Неужели я все испорчу и заплачу? — подумала она и
быстро вышла в коридор.
Теплая, большая рука легла ей на плечо. Она повер
нулась— Митя. Он привлек ее к себе, заглянул в глаза:
— Ну что? Ну что ты?.
Он откинул ей со йба волосы, поцеловал глаза, ще
ки, а Саша, не умея найти ответных слов, повторяла,
плача:
— Митя... Митя...
— Уж шли бы на свою жилплощадь, что ли, от сосе
дей совестно! — раздался рядом сдержанный голос
Анисьи Матвеевны.
223
— Что ж такого? Почему совестно? Я ее поздрав
ляю!— ответил Митя.— Дочь в школу пошла—это
можно приравнять к Первому мая!
* * *
Когда Анисья Матвеевна в первый раз постлала себе
на старом сундуке, Ольга Сергеевна, соседка, сказала:
— Нет такого правила, чтоб прислуга жила в кори
доре.
— Я те покажу прислугу,— спокойно отчеканила
Анисья Матвеевна, да так, что Ольга Сергеевна больше
не пыталась вступать с ней в спор.
Ольга Сергеевна была в квартире единственной
прежней жилицей. Тетя Даша умерла, не вернулись из
эвакуации другие соседи, вместо них жили новые люди.
Вот за той дверью в конце коридора живут молодые
супруги. У них двое мальчишек: одному три года, дру
гому пять.
Раньше самыми шумными в квартире были Констан
тин Артемьевич и его семья. Теперь они остались да
леко позади, и на первое место вышли молодые супруги.
Они ссорились так, что звенели стекла не только в их
комнате, но и у всех по соседству.
Находя арену своей комнаты слишком тесной, моло
дые супруги без стеснения выскакивали в коридор
(обычно это бывало по ночам) и поливали друг друга
бранью.
— Ты зачем с ним в кино бегаешь? — кричал муж,
Юра.
— Оглянись на себя! — отвечала Леля, жена, и все
оглядывались на Юру, который таращил обезумевшие
глаза на неверную жену и все норовил оскорбить ее по
сильнее и ударить покрепче.
— Поднять руку на женщину! Позор! — кричал Кон
стантин Артемьевич.— Я сейчас позвоню в милицию.
— Не волнуйся, голубчик!—уговаривала Нина Вик
торовна и добавляла: — Какие впечатления для детей!
А такая тихая была квартира!
— Ну и люди! И выспаться не дадут! — спокойно, но
с досадой говорила Анисья Матвеевна.— Дрались бы на
своей площади. Зачем будить весь дом?
224
Еще одна новая соседка — она жила в маленькой
комнате при кухне,— высокая, худощавая стенографи
стка, тоже выходила на крик. Она запахивала халат, под
нимала тонкие, аккуратно выщипанные брови и презри
тельно спрашивала:
— Опять? Ну что ж. Хорошую вещь браком не на
зовут.
И какой бы час ночи ни был, зябко поводя плечами,
ставила на газ эмалированный кофейник.
Аня очень боялась ночных криков. Она говорила,
проснувшись:
— Мама, сядь ко мне. Мама, разве большие тоже
дерутся?
А Катя, если крик будил ее, садилась на кровати и
деловито говорила:
— Опять тетя Леля ходила в кино?
Катя еще никогда не была в кино, однако твердо
усвоила, что за это бьют.
Поморгав большими черными глазами и немного по
думав, она вдруг говорила:
— Мама, дай хлебушка! — и, заведомо зная, что сей
час ей не откажут, добавляла нерешительно:—Белого.
— Варвары! — восклицала Ольга Сергеевна.— Тре
тий час ночи! В бомбежку и то было тише!
Л\итя не просыпался дольше всех. Если становилось
очень шумно, он натягивал подушку на ухо и, закален
ный на фронте и в командировках, продолжал спать.
Но нередко наставала минута, когда его приходилось
будить.
— Митенька! — с жалостью говорила Саша.
— Дмитрий Александрович,— отхлебывая
валерь
янку,/долила Нина Викторовна.
Митя неторопливо совал ноги в старые до/дащние
туфли.
— Да,— говорил он, зевая,— если бы наши соседи
по коммунальной квартире были ангелами, нас бы раз
дражал шелест их крыльев. А наши соседи — ох, не ан
гелы, и стучат они — ох, не крыльями.— Потом он вы
ходил в коридор, спокойно брал телефонную трубку и
спрашивал недрогнувшим голосом:—Милиция? Шестое
отделение?
225
Все, что делал Митя, действовало мгновенно и отрез
вляюще. Он работал по вдохновению и всегда попадал
в цель. Пользуясь минутным затишьем, Митя говорил,
к примеру, так:
— Утро вечера мудренее! Завтра разберетесь! Я рас
сужу вас раз и навсегда!
Почему-то его слушались. Он брал Лелю под руку,
уводил в ее комнату, приговаривая на ходу:
— Очень советую приложить к глазу медный пятак,
помогает.
А Юре шептал на ухо то, чего никто не слышал и
чего, видимо, никак нельзя было сказать вслух.
Когда еще только начинались вопли, предвещавшие
драку, Саша входила в комнату соседей и забирала де
тей: они захлебывались от плача. Она уносила их к себе,
поила сахарной водой, и ложка дробно стучала о зубы
младшего — белоголового толстяка. Она укладывала их
на свою раскладушку/ а Митя, возвращаясь, говорил:
— Прирост населения? — Потом ложился и тотчас
засыпал.
Но самое удивительное было то, что, выйдя поутру
с подбитым глазом, Леля гордо говорила в ответ на
презрительный взгляд стенографистки:
— Зато любит!
...Такова была новая Сашина квартира.
* л *
В мае сорок четвертого года Лешу наградили орде
ром Отечественной войны второй степени. А перед этим,
В начале сорок третьего, он получил Красное Знамя.
Он очень гордился своими орденами и до смерти хотел
съездить в Москву, показаться семье и друзьям во всем
блеске.
Незадолго перед награждением он едва не погиб.
Над Херсонесом на Лешиной машине разбили правый
мотор. СлоМать шею должен был непременно, однако
уцелел.
— Ну, друг, ты, я вижу, в рубашке родился,— сказал
ему командир полка Дмитрий Данилович Валентин,—
кто-то сильно тебе ворожил. Сознайся, кто?
226
Леша не знал, кто ему ворожил. Наверно, весь Се
ребряный переулок — отец, мать, сестра, друзья. Он
очень сильно хотел побывать в Москве и увидеть всех,
И еще ему очень надо было помочь одному человеку,
И он, кажется, придумал, как это сделать. Но не желал
говорить прежде времени.
И вот разнесся слух: старые, потрепанные в бояхмашины будут отогнаны в тыл, в училище, затем нужно
будет получить новенькие —- и на фронт! А пока соби*
рают перегонщиков.
На Лешином счету было уже около семидесяти бое-*
вых вылетов, и Леша чувствовал себя ветераном полка*
И он быстро прикинул: вообще-то Москва не совсем по
пути. Но и не так уж сбоку. Всего каких-нибудь семь
сот— восемьсот километров. Кто еще в полку старый
москвич? Серега Стрелков — хороший летчик, к тому же
приятель.
И они пошли к Валентику проситься. Особых воз
ражений у командира полка не было, да и причина у,
ребят уважительная: надо бы купить часы. А где их ку
пишь на фронте? О московских планах Валентин, ка
жется, не догадывается. Но ему известно, что ребята
воюют уже два года. На книжке скопились деньги, пусть
слетают в тыл и отдохнут. По характеру оба не слишком
буйные, так сказать, в пределах нормы, на них можно
положиться.
До места летели без всяких происшествий. Хотя слу
читься могло разное. Без малейшей необходимости шли
на бреющем — интересно, летишь, и никто не навали
вается: ни «мессеры», ни «фоккеры», ни зенитки. Хорошо
лететь, легко. Прилетели. Техники остались сдавать ма
шины, а летный состав последовал дальше. Группой пе
регонщиков командовал Виктор Покровский. Свой па
рень. Понимает, что Леше и Сергею надо заглянуть на
сутки в Москву. У Сергея в Москве невеста. У Леши —
семья и знакомые девушки. Невесты Леше не надо.
Жениться он не желает.
В вагоне тесно. Почти все военные — солдаты и офи
церы. У Леши и Сергея вещей мало: по чемодану, па
рашют, шинель. Сами в летных комбинезонах, на голо
ве— пилотка. Шлемофон у пояса. На боку трофейный
227
парабеллум. Под комбинезонами на гимнастерке у каж
дого по дза ордена. Едут в Москву. Чего лучше?
Шустрый старичок — колесный мастер — заходит в
купе и говорит: ребята, подъезжаем к Тамбову. Там на
площади в магазине водка бывает.
Двое моряков схватили бутылки, Сергей — чайник,
Леша — большую флягу. Бегут через площадь к мага
зину, впереди колесный мастер. И впрямь: «дают» зуб
ровку. Очередь. Но военных пропускают, кстати, и таб
личка есть: «орденоносцам без очереди». Леша спра
шивает колесного мастера:
— Папаша, а поезд без нас не уйдет?
— Что ты, сынок! Не может он без меня уйти. Пока
я ему колеса не обстучу — не уйдет.
Когда Леша с товарищами прибежали на станцию,
поезда и след простыл. Вместе с колесным мастером
они пытались догнать свой состав всякими хитрыми спо
собами: ехали на товарных платформах, на попутных
машинах, по каким-то неведомым боковым веткам.
Приехали в Москву через восемь часов после своего
поезда. Вещи исчездц. Как быть с парашютами? А где
же колесный мастер? Нету, тоже исчез.
Кругом — Москва. Эх, плевать на все! Сережа-с чай
ником отправляется к невесте, Леша с трофейной фляж
кой— домой. Чайник и фляжка — пустые: колесный ма
стер и случайные попутчики были не дураки выпить.
И вот Леша идет вечерней Москвой. Он не хочет са
диться в метро, не хочет ехать в троллейбусег он идет
пешком по вечерней затемненной Москве. Темная, а
полна жизни. Луне на затемнение наплевать: она светит
вовсю, скроется на секунду за легким быстрым облаком
и снова вынырнет. И Леша вглядывается в лица встреч
ных девушек, и все кажутся ему красивыми. И многие,
наверно, оглядываются ему вслед. Он идет по Садовому
кольцу. Вот здесь, у Самотеки, есть кино «Экспресс».
Здесь Леша смотрел перед войной фильм «Большой
вальс». Он сидел с Тамарой и все не решался взять ее
за руку. На экране кто-то кого-то любил, ревновал, ктото страдал, плакал. А Леша ничего не мог разобрать,
он думал только об одном: взять или не взять Тамару
за руку? И вдруг, решившись, словно прыгнув в воду,
228
взял ее маленькую теплую руку в свою. Она обернулась
и спросила: ты что?
Он ответил беспечно: так веселее! Но сердце у него
упало.
Она не отняла руки. И они сидели завороженные
друг другом, экраном и музыкой. Леша вдруг увидел на
экране карету, а в карете очень красивую женщину; она
говорила своему очень красивому спутнику: Польди
была с нами всю дорогу, и так будет всю жизнь.
Леша хотел спросить — про какую это Польди она
говорит? Но не спросил. Нельзя же было сознаться, что
он ничего, ровно ничего не видел! А потом красавица
уплыла куда-то на корабле, а ее красивый спутник, гру
стно улыбаясь, глядел ей вслед и махал рукой.
Зачем они расстаются? — снова хотел спросить Леша,
но вскоре сам все понял: спутник красавицы — это был
композитор Штраус — вернулся к своей жене, она-то и
была Польди. И вот он уже старый и выходит к толпе,
которая приветствует его, а он сквозь толпу видит то
прекрасное женское лицо, и на глаза его навертываются
слезы... Леше жаль его. Но если он так любил, зачем
расстался? Или он Польди тоже любил? А разве можно
любить двоих?
Вот об этом они и разговаривают с Тамарой по пути
домой. Тамара считает, что Штраус поступил правильно,
так как жену он любил, а той артисткой просто увле
кался.
— Вот не знаю только, простит ли ему Польди,—
говорит Тамара задумчиво,— я бы, пожалуй, не про
стила.
А Леша не знает, что правильно, а что неправильно:
он ведет Тамару под руку, и ни до чего ему нет больше
дела.
...Леша сворачивает на улицу Горького, он ускоряет
шаг, и вот он у Пушкинской площади.
— Здравствуй, Александр Сергеевич,— говорит он
шепотом, и ему кажется, что только сейчас, увидев ве
личавый, с детства знакомый памятник, он понимает:
перед ним Москва, он в родном городе. Ах, хорошо!
Сейчас он будет дома! Он почти бежит по бульварам.
Вот здесь, у Никитских ворот, он шел однажды с Анд
229
реем, и Андрей сказал ему, что едет в Испанию. Леша
и сейчас помнит, как у него захолонуло сердце. Они
шли рядом, как товарищи, как братья. И Андрей сказал:
береги Сашу...
Мимо, кино повторного фильма, мимо, Арбатская
площадь, мимо, улица Воровского, вот он — Арбат!
Мимо, магазин игрушек, мимо, мимо, писчебумажный
магазин, вот он—Серебряный переулок!
Леша повернул за угол и остановился на мгновенье.
Шагах в трех от него шла невысокая девушка под руку
С человеком в кожаном пальто. Они шли тесно прижав
шись друг к другу, и она так доверчиво подняла к нему
голову и тихо сказала что-то. И вдруг, сам не зная по
чему, Леша крикнул:
— Саша!
И она обернулась и кинулась к нему и повисла у
него на шее. И Поливанов жал ему руку и тоже что-то
говорил — доброе и хорошее.
Потом, перепрыгивая через две ступеньки, они взбе
жали по лестнице, и распахнулась дверь родного дома,
и заплакала мама, и отец, кажется, плакал.
Все тот же крутой высокий лоб, те же темные глаза.
Но как неожиданно глядела старость из этой седины,
Леша никак не мог к ней привыкнуть. У мамы кожа со
бралась вокруг глаз морщинами, поблек лоб, и когда
соседский мальчишка, пробегая по коридору, крикнул
Нине Викторовне: бабушка! — это было Леше как удар
в сердце.
Да, жильцы все новые. Какая-то сухая длинная тетка
с выщипанными бровями стоит на кухне и колдует над
кофейником. И еще другая — молоденькая и хорошень
кая. Леша улыбается и расправляет плечи, но тут выхо
дит белобрысый детина, кидает Леше на ходу: с приез
дом! — и орет во всю глотку: Леля! Так кричат только
женам. Ах, так ты замужем? Ну и ладно. Замужние Леше
не нужны. Ему вообще никто не нужен... С женщинами
свяжешься, весь изолжешься,— думает Леша. Эту пре
красную фразу он слышал от штурмана Карташевича и
запомнил ее твердо: с женщинами свяжешься, весь
изолжешься.
Он лучше поговорит с Митей. У него мало време
230
ни.— только завтрашний день, а там — назад, в бой!
И ему некогда заглядываться на женщин, тем более на
чужих жен.
И когда все улеглись, он сказал Поливанову:
— Слушай, брат, у меня к тебе важное дело. У нас
вот что стряслось. У нас был штурман — Кононов Антон
Николаевич. Какой он человек — это просто так не рас
скажешь. С ним, понимаешь, надо было пуд соли съесть»
Это мало сказать, что бесстрашный. Он вообще не по
нимал, как это — бояться. И он был такой... за товарища
душу положит, не задумается. Ну, что говорить, человек
замечательный. У него в Подгорске осталась жена и чет
веро ребятишек. И старший попал в беду, осужден там
за что-то. Хоть условно, а осужден. Ему лет четырна
дцать, что он такого мог сделать? Безотцовщина. Там
женщина — и на руках четверо. Посуди, что она может?
— А я? Что я тут могу?
— Езжай туда от своей газеты и проверь все на ме
сте,— надавай сволочам по морде, раз они не понимают.
— Чего они, собственно, не понимают?
— Да того, что они в ответе за ребенка погибшего
фронтовика. Ты бы знал, Митя, какой это был человек!..
А про мальчишку он говорил, что...
— Видишь ли, я уже давно не кинооператор. Но я
еще не воспитатель. И не няня в детском саду. И не спе
циалист по детской преступности. Совершенно не пони
маю, чем я тут могу быть полезен.
И вдруг Леша увидел, что перед ним сидит совсем
другой, новый Поливанов. Минуту назад он улыбался,
лихо пил и все время подливал Леше. Сейчас лицо его
окаменело, как бы застыло, и брови сошлись к перено
сице. Губы еще были растянуты в улыбке, но глаза не
улыбались, они смотрели холодно и. отчужденно. Уди
вившись этому застывшему, напряженному лицу, не по
верив в него, Леша спросил:
— Да ты в уме?
— Стоп! — ответил Поливанов, и губы его перестали
улыбаться, а глаза стали колючими.— Стоп!
— Но послушай, я же тебе дело говорю. И не толь
ко от себя, мне товарищи велели: посоветуйся, мол,
там, в Москве, а ты...
231
— іы, видимо, плохо понимаешь, что я теперь та
кое. Вот сфотографировать и подписать — слева, мол,
стоит такой-то, справа такой-то — это пожалуйста, хоть
сейчас. Это все, что я могу на сегодняшний день. Но
тебе не это нужно. Для твоего дела нужен опытный, ква
лифицированный журналист.
— Мне нужен человек, у которого голова на месте.
И сердце, по возможности. Вот все, что требуется. Будь
у меня хоть еще один день в запасе, я бы сам поехал.
А, да что говорить.
Леша встал, подошел к Аниной кроватке. Она спала,
свернувшись калачиком, подложив ладонь под щеку.
Выросла, опять выросла. Завтра проснется и то-то об
радуется ему! Он перевел глаза на маленькую. Катя
спала так, словно заснула на лету,— раскинув руки, рас
топырив короткие смуглые пальцы.
Вздохнув, Леша повернулся к дивану, на котором
спала Саша. Она спала безмятежно, не зная, что тут
опять ее брат разругался с ее мужем.
Ресницы ее чуть вздрагивали, лицо разрумянилось.
Леша нагнулся, поцеловал ее в щеку. Куплю тебе часы.
И новые туфли. И платье,— подумал он. И произнес
угрюмо:
— Бывай здоров.
— Покойной ночи,— отозвался Поливанов. И приба
вил:— Я обещаю тебе поговорить об этом в редакции.
— Не надо. Я сам.
— Я сделаю это лучше. Оставь адрес.
Леша сунул руку в карман и вынул оттуда конверт:
— Там есть обратный... Внизу... Какая-то странная
улица — Любимая.
— Такое название улицы?
— Да. Такое. Любимая.
Леша прошел в соседнюю комнату. Нина Викторовна
тотчас приподняла голову с подушки:
— Лешенька, молочка? Простоквашки?
— Спасибо, мамочка,— сказал он и сам удивился
своему ответу.— Спи!
Он лег, не зажигая света, и долго не мог уснуть...
Я плохо рассказал ему,— думал он. Я не сумел расска
зать, он ничего не понял. Если б я рассказал по-настоя-
232
щему, он завтра же сорвался бы с места и полетел в
Подгорск. На эту самую Любимую улицу. Почему так
трудно найти слова, которые в точности выразили бы
все, что чувствуешь, чтоб они пронзили другого чело
века, перевернули ему душу?
Ну хорошо, а что бы ты рассказал, если б Полива
нов захотел слушать? Что бы ты вспомнил?
И Леша вдруг увидел пыльную уличку и приземи
стый домик. В этом домике жила Лида Лысенко. Леша
познакомился с нею на танцах и стал ходить к ней в
гости. В тот вечер они сидели на крыльце, смотрели на
темнеющее небо и разговаривали. Это было в мае, со
всем незадолго до войны. Леша посмотрел в окошко на
ходики — еще рано. Ему так хотелось побыть с Лидой
еще немножко. Потом вдруг стемнело, Лида сбегала к
соседке, узнала, который час,— оказалось, через пятна
дцать минут вечерняя поверка. Даже если Леша пом
чится во весь дух — он все равно опоздает на полчаса,
а это вроде самовольной отлучки, так недолго и из учи
лища вылететь. Леша бежал, сердце готово было выско
чить из груди. Он до сих пор помнит вкус пыли на
губах и свои белые от пыли сапоги.
И вдруг рядом прошуршали велосипедные шины.
Кто-то окликнул Лешу — это был Кононов. Он соскочил
наземь и сказал только: «Давай жми». Леша не побла
годарил. Сел на велосипед и помчался во весь дух. И по
спел вовремя. Что ж тут расскажешь? Вот, мол, понял
все с одного взгляда, пожалел, помог. Без лишних слов.
Только крикнул вдогонку: «Велосипед оставишь у дне
вального». Нет, не то. Поливанов бы сказал: «санти
менты». Он бы ничего не понял. Где ему понять, какой
человек был майор Кононов!
И еще вспоминает Леша, глядя на полоску света под
дверью Митиной комнаты. Летая на тяжелых кораблях,
курсанты подолгу вели машину самостоятельно. Леша
с нетерпением ждал своей очереди. Он предвкушал, как
здорово поведет машину. Как его похвалит майор. Как
товарищи скажут: а что? Лешка — он всегда лучше всех
ориентируется.
И вот он повел. И почти тотчас запутался. Сначала
он запутался чуть-чуть. Ему стало страшновато. И стыдно
233
перед товарищами: ведь чем больше напутает он, тем
труднее будет Володе Дроздову, который поведет ма
шину вслед за ним. Он стал путать все сильней и пуще
всего боялся, что инструктор возьмет управление в свои
руки,— вот тогда позор на все училище! И, думая об
этом, он напрочь перестал узнавать местность. И тогда
майор встал позади Леши, вгляделся в бортовой жур
нал, положил руку ему на плечо и сказал: «Успокойся,
Леша, промерь еще раз путевую скорость. Справишься».
Не «товарищ курсант», а вот именно «Леша». И он
успокоился. Промерил еще раз путевую скорость, опре
делился, понял, что к чему. Стало весело, уверенно.
После полета Кононов не шумел на общем разборе, не
поднимал на смех, как другие инструкторы. Нет, Леша
этого никогда не забудет.
А потом? Потом война. Эвакуация в .Восточную Си
бирь. Ускоренный выпуск. Отправка в маршевый полк.
Кононов пошел вместе с группой выпускников на фронт.
Он был штурманом авиаполка. И он погиб на глазах у
Леши. Нет, не надо сейчас об этом. Сейчас надо думать
о деле. Когда майор погиб, в его чемодане нашли за
писку — он поручал Леше разобрать вещи и отослать их
семье. Сверху лежало неотправленное письмо. Леша
прочел его: «Почему ты молчишь? Почему ты не пи
шешь? Ты ведь знаешь, у меня на свете нет ничего до
роже тебя и детей. Что случилось? Я по всему вижу —
что-то стряслось у вас там, а что?»
Потом Леша узнал — судили старшего сына, трина
дцатилетнего мальчишку. Судили за какую-то кражу и
дали год условно. Надо бы узнать, помочь. Леша писал
в Подгорск — и в горсовет, и в суд, и в городской ко
митет комсомола. Ответа он не получил. Вот тогда-то
он и решил рассказать обо всем Поливанову. А Поли
ванов... Эх, каменная душа... Разве до тебя досту
чишься?..
* * *
На другое утро ошалевшая от счастья и гордости
Аня повела Лешу в свою школу. Она крепко держала
его за руку, и на лице ее было написано: поглядите,
кого я веду! Это — мой дядя! Он—штурман! У него—>
234
орден! Он — фронтовик! Завтра он снова полетит вое
вать! И— это мой дядя! Мой!
Леша все понимал. Он помнил себя рядом с Анд
реем. Леша был во всем блеске: ордена, парабеллум,
сверкающие сапоги. Он вошел во двор своей школы.
Вон там висела волейбольная сетка — где же она те
перь? Девчонки в волейбол не играют, что ли? А вон
по тому карнизу на втором этаже он когда-то прошелся.
Шуму было, шуму! Вызывали отца, грозились исклю
чить из школы. А вот здесь, у калитки... здесь он при
знался Тамаре в любви. Ах, как давно это былок.
Каждый угол двора что-нибудь ему напоминал^ Все
хранила благодарная память, все живо в ней!
И вдруг он почувствовал, что маленькая рука в его
руке дрогнула. Он взглянул на Аню и перехватил ее
боязливый, вопросительный взгляд. Перед ними стояла
высокая худощавая женщина в строгом синем костюме.
Ее худую шею облегал белый воротник, а волосы были
собраны на затылке в маленький пучок.
— Это Леша, мой дядя! — сказала Аня.
— Ты забыла поздороваться, Москвина!
— Здравствуйте, Зинаида Петровна. Вот кто меня
привел. Это Леша, он мой дядя!
— Здравствуйте! — произнес Леша, глядя на серое
лицо учительницы.— Не сердитесь на Аню, это она от
радости все нынче забыла. Я, видите ли, тоже учился в
этой школе. И вот вчера прилетел с фронта...
— А! — сказала учительница и взглянула на Лешу бо
лее благосклонно.— Зайдемте в наш класс, дети будут
рады вас видеть. Встреча с фронтовиком —это прекрас
ное воспитательное мероприятие. У нас были директор
крупного завода, заслуженный артист республики и
знатный сталевар. А фронтовика еще не было.
Леша посмотрел на Аню, глаза ее были широко от
крыты. Пойдем, пойдем! —молили они.
И он пошел. Пока они поднимались по лестнице, за
звонил звонок. Зинаида Петровна отворила дверь клас
са, и девочки встали, приветствуя ее. Аня, осторожно
шагая, направилась к своему месту.
— Вот, девочки, познакомьтесь,— сказала Зинаида
235
Петровна,— к нам в гости пришел герой, летчик. Он при
летел к нам прямо с фронта.
— Это мой дядя! — тихо сказала Аня.
Зинаида Петровна взглянула на нее строго, как бы
говоря: ну что ж, послушаем, что еще скажет нам эта
Москвина, и после секундной паузы продолжала:
— Да, это дядя Ани Москвиной. Он учился в нашей
школе и всегда был примерным учеником. Он всегда
строго соблюдал правила школьного распорядка, никог
да не опаздывал и аккуратно выполнял домашние зада
ния. Он был очень вежливым учеником, он не грубил
учителям, он...
Леша стоял красный как рак. Ему казалось, его об
дают варом. Он в ужасе смотрел на этих девочек с бе
лыми воротничками и с бантами в косах. Теперь они
будут думать, что он и впрямь был таким, как рисует
его Зинаида Петровна. Вернутся домой и скажут: к нам
приходил один такой, выполнял правила внутреннего
распорядка... Но нет, они смотрели на него доброжела
тельно. И с любопытством. И с уважением. Да, они ува
жали его за то, что он был такой дисциплинированный,
вежливый и никогда не грубил учителям.
— Все эти качества помогли ему стать настоящим
воином. Сейчас он расскажет вам о своих фронтовых
подвигах и фронтовых буднях,— промолвила Зинаида
Петровна и повернула к Леше лицо, которое старалось
быть приветливым.
Леша снова взглянул на детей.
Если бы среди них сидел хоть один мальчишка. Ка
кой-нибудь веснушчатый, курносый Петька. Какой-ни
будь Ленька с серыми любопытными глазами. Ну, пусть
бы он уж не так хорошо соблюдал режим дня и был бы
не такой чистенький и аккуратный, как все эти девочки
в синих платьицах и черных фартуках. Леша вдруг по
нял, что попросту боится их. Тогда он снова посмотрел
на Аню — ее глаза сияли ему навстречу: как она горди
лась им! Как любила его! Нет, он не подкачает. Он сей
час расскажет что-нибудь такое... Но что же им будет
интересно? Как у него разбило над Херсонесом правый
мотор? Как он погубил казенный парашют, побежав
236
вслед за колесным мастером на площадь, где давали
водку?
И вдруг он рассказал им, как ночевал однажды в
селе, которое только-только отбили у немцев. Колхозни
ки возвращались домой из леса, из землянок, где жили
около полугода, спасаясь от немцев. И вот, проснув
шись, Леша увидел, что у его кровати стоит девочка лет
двух. Она была одета в какое-то тряпье, ноги босые,
хотя была уже глубокая осень. Волосы у девочки кос
мами свисали на глаза — ее давно не стригли, в доме не
было ножниц. В доме не было ничего — ни еды, ни
белья, ни одежды, ни мыла...
— А мать у девочки лежала больная,— рассказы
вал Леша,— она в землянке схватила лихорадку, и ее
принесли домой почти без памяти и положили на печ
ку. А девчонка — холодная, голодная, грязная. И мы с
товарищем с моим, Сережей, вскипятили воды, посади
ли девчонку в корыто и вымыли. Потом закутали в ши
нель и стали думать, как бы ее приодеть. А Сережа на
гражданке был сапожником. Он взял мою меховую ру
кавицу и скроил девочке башмачки. Руки у меня види
те какие большие? (Леша растопырил руки.) Как лопа
ты! А у девочки ножки вот такие, ну прямо как у кук
лы. Потом из Сережиной фуфайки мы смастерили ей
платье и даже кушачком подвязали. И потом решили
ее постричь. У нее глазки голубые, как незабудки, хо
рошие такие глазки, их за волосами и не видно. Но как
постричь ее ровно, красиво? Мы ведь никогда этому делу
не учились. И вот, послушайте, как мы сообразили: я
взял горшок, небольшой, глиняный, ну, обыкновенный
горшок, в котором варят картошку, кашу, молоко кипя
тят, и надел девочке на голову—и постриг по краешку
ровно-ровно! В кружок постриг!
Леша смотрел на девчонок, и эти аккуратные пер
воклассницы больше не пугали его—они слушали и
смеялись, и он готов был рассказывать им еще и еще.
Он взглянул на учительницу, ожидая поощрения и по
хвалы, и словно кто-то остановил его на бегу. Поджав
губы, Зинаида Петровна смотрела на него недоуменно
и строго. Леша пробормотал:
237
— Ну вот, такое было дело,— и умолк.
— Мы поблагодарим товарища летчика,— сказала
Зинаида Петровна.
— Он штурман,— сказала Аня.
— Мы поблагодарим товарища фронтовика,— повьн
сив голос, очень внушительно произнесла Зинаида Пет«
ровна,— и займемся устным счетом!
Леша уходил из школы пристыженный. Ах, болван,
осел,— говорил он себе. Нет чтобы рассказать какойнибудь боевой эпизод — какую-то чепуху нес. Но разве
он знал, что им будет интересно про боевые эпизоды?
Сидят такие маленькие, лупоглазые, он думал... Он
вспомнил девочку с горшком на голове, как он стриг
ее, и как она смирно сидела, и как он кормил ее шоко
ладом и галетами, размоченными в сладкой воде. Вспом
нил и повеселел. Повеселел, завернул в Серебряный
переулок и вдруг понял, что не хочет идти домой. Как
так, почему? А, Митя... Я не воспитатель, не няня в дет
ском саду, не специалист по детской преступности. Сле
ва— такой-то, справа — такой-то... Вот и все, что я могу
на сегодняшний день...
Черт! Не хочу домой. Да он, наверно, в редакции.
Все равно не хочу. Леша пошел к автомату и стал зво
нить во все концы. Надо было выяснить, кто из школь
ных друзей в Москве.
— Можно Олю? Спит после ночной смены? Про
стите!
— Можно Веру? Еще не вернулась из эвакуации?
Простите!
Ах, если б Лида была дома. Отличный товарищ, та
кая веселая, остроумная, перед войной очень увлека
лась артисткой Любовью Орловой, собиралась в теат
ральное училище. Никаких таких чувств между ними не
было. Скорее всего, Леша предпочитал Лидину подругу
Муру, но все это — древняя история. Он сейчас позво
нит Лиде, узнает, свободна ли она вечером, и они пойдут
в ресторан.
— Можно Лиду? На фронте? Простите!
Вот тебе и Любовь Орлова! Нет, война все спутала,
все судьбы переменила.
238
Леша слонялся по Москве, заходил во все магазины,
купил в коммерческом колбасы и пирожных (пятьдесят
рублей штука!). Долго выбирал часы себе и Саше и, на
груженный покупками, отправился домой.
* л *
Можно Дмитрия Александровича? Митя, это ты?
Митя, Леша приглашает нас с тобой в ресторан, пой
дем, а? Занят... А может, придешь попозже? Жалко как...
Но я пойду, ладно?
Леша, прислушивавшийся из столовой к этому раз
говору, вздохнул с облегчением. Выдумал, будто занят,
или правду сказал — это Леше неважно. Важно, что они
с Сашей пойдут одни.
В ресторане «Москва» народу полно. Но хорошень
кая официантка в белоснежной наколке взглянула на
Лешу, на секунду задумалась, прикусив губу, и повела
их в глубь зала к свободному столику. Вокруг — воен
ные, военные. Видимо, как и Леша, приезжие. Как и он,
хотят урвать кусочек мирной жизни и забыть, ненадол
го забыть о тола, что осталось позади. Леше все очень
нравится: вино, музыка, еда. Но ничто не может заста
вить его забыть...
Откуда взялись эти красивые женщины, что сидят за
столиками, пьют вино и танцуют? Как их миновала вой
на? Почему у них такие холеные руки и такие розовые
ногти? А вон у той кольцо с большим красивым камнем.
И золотая браслетка, и ожерелье на шее. Так ведь это
хорошо, хорошо, что есть красивые, нарядные, веселые,
бездумные! Но за это время он столько всего перевидал!
Женщин в шинелях, женщин с детьми в нескончаемых
поездах-теплушках. Они были совсем другие. Он вспом
нил внезапно ту, что лежала на печке, с лицом, пылав
шим от лихорадки... И медсестру, которой ампутировали
ногу. Какие отчаянные и беспомощные были у нее гла
за. И еще ему вдруг привиделась та девушка-зенитчи
ца: сидит на пороге своей землянки, расстелив на коле
нях халат в розовых цветах — подарок союзников. Она
гладила рукой шелковистую мягкую ткань и смотрела
на нее задумчиво и чуть растерянно. И яркий халат на
поминал диковинную птицу, которая залетела сюда ка
239
ким-то чудом, неведомо зачем. И девушка не знала, что
делать с халатом, и оранжевой пижамой, и шелковыми
чулками в прозрачной обертке.
Леша взглянул на сестру. Она держала в руках бо
кал с вином и смотрела на танцующих, тихонько под
певая джазу: «Шаланды, полные кефали...»
— Ты здесь самая красивая,— сказал Леша.
— Ты — мой дорогой.
— Нет, правда!
— Я бы поверила тебе, если бы... если бы не было
на свете зеркала.
— И все думают, что ты — моя девушка.
— Вот это хорошо. Пригласи же меня танцевать.
Расплескав вино, она поставила бокал на стол, по
ложила руку ему на плечо, и он повел ее в гущу тан
цующей толпы.
— Теперь ты будешь мой старший брат, хорошо? —
сказала она.
— Я давно уже так считаю. Я когда рассказываю
про тебя ребятам, всегда говорю: «сестренка, сестрен
ка», и они думают, что ты совсем маленькая. А что, не
разучился я танцевать?
— Ты очень, очень хорошо танцуешь.
Они чуть помолчали. Он вел ее твердо, уверенно,
оберегая от толчков.
— О чем ты думаешь? — спросила она вдруг.
— Угадай.
Она прикрыла глаза, крепко сжала губы.
— Постой... Вот... Я спала уже, а ты разбудил меня
и сказал, что пригласил Тамару танцевать. Это было на
чьем-то рождении... На даче. В Быкове! Да? Ты приехал
в город с последним поездом. Верно?
Вместо ответа он крепко стиснул ей руку.
— А я,— сказала Саша,— а я о чем думаю?
— Тебе жалко, что тут нет Мити, вот о чем ты ду
маешь.
Она не успела спросить, почему он сердится: оркестр
умолк, но едва они сделали шаг к своему столику, за
гремел вновь. Какой-то морячок кивнул Леше: «Раз
решите?», перехватил у него Сашу и ринулся с ней на
середину зала, не дав Леше опомниться.
240
Леша снова сел за свой столик и вытянул ноги. Ему
не хотелось никого приглашать, он злился на моряка,
который увел Сашу; ему было скучно, неловко, досадно.
Он наполнил рюмку, выпил — еще и еще. Он хотел,
чтоб стало весело.’ Чтобы все поплМло, закачалось, что
бы все вокруг стали ему милы\Он пил, оркестр играл
какую-то крикливую, торопливую румбу, и пары не
танцевали, а просто топтались на месте, ударяя ногой о
ногу, стуча каблуками об пол.
Дурацкий какой танец,— думал Леша,— и что в
нем веселого... Топчутся как остолопы. Сейчас растол
каю всех, отыщу этого нахального моряка и скажу ему...,
И вдруг Леша натолкнулся на другие глаза. За три
столика от него сидел юноша лет двадцати. Смуглый,
как вороненок, он смотрел перед собой растерянно и
вопросительно. И с тем прозрением, какое рождается
внезапно и необъяснимо, Леша понял вдруг, что он
здесь совсем один, этот паренек, и что ему, как и Леше,
отчего-то худо, неуютно, горько.
— Послушай,— сказал Леша, как только морячок
подвел Сашу к столику,— когда начнется новый танец,
ты пойдешь и пригласишь вон того младшего лейтенан
та — видишь?
— Ты с ума сошел? Что он обо мне подумает?
— Ничего! О тебе никто ничего плохого не подумает.
А подумает, так я...
— Но...— сказал морячок и осекся. Леша смотрел
на него в упор тяжелым пьяноватым взглядом.— Что ж...
Я ничего...— сказал морячок и, чуть пятясь, отошел от
стола.
— Сашенька,— сказал Леша,— я прошу тебя. По
смотри, какой он. Мне кажется, я знаю про него все.
Один. Забрел на огонек, хотел согреться — вином, людь
ми. А он здесь чужой. Он и не москвич даже, я уверен,
он здесь никого не знает.
— Давай пригласим его за наш столик.
И тут вкрадчиво, поначалу тихо, а потом все смелее,
скрипки запели «В лесу прифронтовом».
Саша махнула рукой и, ни о чем больше не спраши
вая, быстро направилась к столику, за которым по-преж
нему одиноко сидел незнакомый младший лейтенант.
9
ф. Вигдорова
241
Леша видел, как Саша сказала ему что-то, как он,
робко улыбаясь в ответ удивленной, благодарной улыб
кой, встал и обнял ее за талию.
И Леша снова налил себе вина, и теперь оно пока
залось ему не таким горьким. Нет, про тебя никто ни
чего плохого не подумает. Вон про ту, которая все вре
мя что-то орет, подумали бы. Что она там орет? «За
победу!» Ну, ну.., Зачем она так накрасилась, так рас
фуфырилась? Ведь старая же! Старая и злая! Была ко
гда-то красивая, а теперь нет, а кричишь и смеешься,
будто и сейчас красивая.
Он глядел на увядшее, обрюзгшее лицо женщины за
соседним столом. Она была в ярко-розовом и очень от
крытом платье, волосы ее, крашенные хной, и густые
румяна, на щеках только подчеркивали тяжелые склад
ки по обеим сторонам рта. Когда женщина в улыбке
обнажала крупные зубы, казалось, что она вот-вот когонибудь укусит.
И про эту, про эту подумали бы,— повторял про себя
Леша с пьяным упорством, глядя на узколицую, узко
глазую бледную девушку с большим ртом. У нее была
длинная шея, покатые плечи, а голову охватывал золо
той обруч. Перед ним мелькнуло лицо сестры: глаза и
лоб чуть виднелись из-за плеча юноши, он был намного
выше ее. И вдруг задумчивые Сашины глаза засияли
кому-то, и Леша повернул голову по направлению ее
взгляда, уже зная, кого он сейчас увидит. Он не ошибся,
это был Поливанов.
Леша скрипнул зубами. О, черт побери! И откуда он
узнал, что мы здесь? И как уверенно идет к нашему сто
лику, будто отлучился на минуту, а сейчас возвращается
на свое место.
— Добрый вечер,— сказал Поливанов, садясь.
— Добрый вечер,— сквозь зубы ответил Леша, по
додвигая к нему бутылку вина и тарелку с холодным
мясом.
— Ты был прав,— услышал он Сашин голос,— ты
был прав: он ленинградец. И здесь один, и на свете один,
у него все погибли во время блокады,— говоря это, она
пожимала Мите руку,— я рада, что пригласила его,
он — чудесный.
242
— То есть как это —пригласила? — сказал Полива
нов, приподнимая брови.
— Митя! — поспешно сказала Саша.— Взгляни, ка
кие Леша подарил мне часы, смотри, какая прелесть!
Не глядя, Поливанов ответил:
— Не сердись, Леша, но часы Саше подарю я сам.:
И тут Леша вскочил. Все, что было в эти сутки,—
дурацкая история с колесным мастером, ночной разго
вор с Митей, бессонница, позорное, постыдное, как ему
казалось сейчас, выступление в Аниной школе, все эти
звонки по телефону и «нет, нет, нет» — по ту сторону
провода: спит после ночной смены, уехала, на фронте —
и что еще такое ему отвечали? — все это вдруг ожило
и готово было обрушиться на голову Поливанова.
Он был в том состоянии глубокой усталости и оби
ды, когда гнев охватывает человека внезапно, и уже
нельзя взять себя в руки, и не хочешь сдерживаться, и
радуешься растущему, закипающему гневу как осво
бождению.
— Заткнись! — гаркнул он.
И вдруг Поливанов, словно не слыша, сказал, поло
жив свою руку на сжатый Лешин кулак:
— Я еду в твой Подгорск. На ту самую Любимую
улицу. Слышишь? Все увижу своими глазами, все про
верю и попробую написать.
Леша сел. Не понимая, что случилось, Саша сказала,
с жалостью глядя на брата:
— Лешенька, я буду носить твои часы. Я буду бе
речь их для... для твоей невесты. А тем временем...
— А тем временем наступает комендантский час,—сказал Поливанов,— и вас заберет патруль.
Но Леше вдруг неслыханно полегчало. Он совсем не
хочет уходить, его патрули не схватят, сразу же видно,
что он настоящий фронтовик. Конечно, парабеллум в
кобуре, но опытный глаз сразу определит, что это не
«ТТ» и не наган. Нет, Леша не спешит, ему совсем не
охота уходить. Он наливает себе, Поливанову, Саше и
смуглому юноше-ленинградцу, который хочет пригла
сить Сашу на новый танец.
Какое симпатичное лицо,— думает он про узколи
9*
243
цую, узкоглазую девушку с длинной шеей,— сейчас
приглашу ее. Сразу видно, что она хорошо танцует.
Но Поливанов настойчив: ему-то все равно, у него
ночной пропуск, но он не хочет, чтобы Саша провела
ночь в милиции.
Ничего не поделаешь, они прощаются с погрустнев
шим ленинградцем и выходят на улицу.
Патруль остановил их почти у самого Арбата. Леша
подробно объяснил положение: ему завтра лететь на
фронт, вот командировка, тут все написано. Патруль
ные внимательно выслушали все это и повели Лешу в
комендатуру, а Сашу в милицию. Поливанов пошел вме
сте с Сашей, кивнув Леше:
— Не беспокойся, я ее выручу.
В комендатуре Леша снова произнес речь. На этот
раз он обращался к дежурному коменданту. Комендант
слушал внимательно и учтиво и, терпеливо дождав
шись, когда Леша кончит, сказал:
— Я лично ничего против вас не имею. Однако по
рядок есть порядок. Ровно в пять утра мы вас выпустим
без всяких последствий.
И Лешу прорвало: Леша сообщил коменданту, что
он — тыловая крыса, что он протирает штаны, когда
другие кровь проливают, что он всегда готов сделать
гадость фронтовику...
После этого у Леши забрали трофейный парабеллум
и повели в комнату задержанных. И прежде чем запе
реть дверь, дежурный сказал все тем же неторопливым
учтивым голосом:
— Что ж, в пять утра не обещаю выпустить. Часам
к девяти подойдет товарищ полковник и разберется, на
каком основании фронтовик в пьяном виде устраивает
дебош в московской комендатуре. Спокойной ночи, то
варищ старший лейтенант!
Поняв, что положение безвыходное, старший лейте
нант лег на лавку и постарался уснуть. Потом вскочил,
долго ходил по комнате, постучал в дверь и попросил
«тыловую крысу» позвонить родным и сообщить, чтоб
рано не ждали.
Снова вытянувшись на лавке и закрыв глаза, Леша
сказал себе: спать, сейчас же спать. Но сон не шел дол
244
го. И долго еще кружился перед Лешей минувший день,
московские улицы и кривые арбатские переулки, ком
мерческий магазин, и прилавок с пирожными, и малень
кая Катя, глядящая на пирожное так, будто ей протя
нули не трубочку с кремом, а сняли с неба молодой ме
сяц. Он видел дымный, гремящий зал гостиницы, и
растерянные глаза молоденького ленинградца, и узколи
цую девушку, и ее крашенную хной подругу.
...В пять утра, когда выпускали задержанных, Леша
проснулся. Смирив гордыню, попросил у дежурного из
винения за грубость и сказал, что, если нет особой нуждь! ждать полковника, он хотел бы получить свой па
рабеллум...
Дежурный комендант был, очевидно, не так уж плох.
Молча, не глядя на Лешу, он вручил ему парабеллум и
отпустил на все четыре стороны.
Леша забежал домой, обнял отца и мать, поцеловал
девочек, пожал'руку Поливанову и отбыл.
На обратном пути радист отдал свой парашют Сер
гею: на глубоком сиденье летчику без парашюта не
льзя. Леша и стрелок-радист летели на 3-й Белорусский
фронт без парашютов. Сергей сидел на парашюте, но
лямок на плечи не надевал, так что все трое были в
равных условиях. Друзья поручили Леше рассказать
командиру полка про утерянные парашюты. Почему-то
в полку считали, что Валентин благоволит к Леше. Что ж,
может, так оно и было. И взысканий не последовало:
перегонка трудная, справились хорошо.
...А парашюты списали. В те времена было за счет
кого списывать...
* * *
Темень, хоть глаза выколи. Не то что названий
улиц, себя не видишь. Фонарей нет, изредка блеснет
огонек в окне. Еще не поздно, но городок спит. Гулко
стучат башмаки по булыжной мостовой — и ничего не
слышно, кроме этого стука. Изредка только залает гдето собака — и снова тихо.
Где же эта Любимая улица, будь она проклята.
В рюкзаке две буханки хлеба. Банка тушенки. Кни
га. Поклажа не тяжелая. Он поехал сюда налегке, но
245
устал. От станции до Подгорска пришлось отшагать
добрых пятнадцать километров: не было ни одной по
путной машины. Он не плутал — от станции до Подгор
ска прямое шоссе, но тут, в самом городе, улицы кри
вые, переплетаются. Одна улица привела его к оврагу,
другая к реке. В окошко не постучишь — все окна тем
ные. Случайный прохожий долго что-то толковал ему:
«А потом срежьте уголок вон там, у водокачки, и пря
мо перед вами будет кино. Вон там, неподалеку...»
А где же она, водокачка? Где оно, кино?
В общем и целом это была дурацкая затея —ехать
в Подгорск. Надо было поручить отделу писем списать
ся с прокуратурой, спросить там кого следовало, что
приключилось с этим малолетним Кононовым. Есть
дела, которые можно решать на расстоянии. Ехать не
обязательно. Особенно ему. Ему уж наверняка не стои
ло ехать — он не журналист, он фоторепортер, и неза
чем ему браться не за свое дело.
Он ступил в глубокую лужу, набрал полный башмак
воды и от души выругался. Хоть бы один фонарь, черт
бы их всех побрал в этом Подгорске! Сейчас он посту
чит в первое попавшееся окно и попросится ночевать.
Вон окошко, в котором мерцает огонек: надо попытать
счастья.
— Кто там? Чего надо?
— Не скажете, где Любимая улица?
— Эта и есть. Кого вам?
—• Кононовых!
— Входите!
Дверь отворилась, в темных сенях вспыхнул неяркий
свет, на стене заметалась большая, неуклюжая тень.
— Я Кононова,— сказала высокая женщина, переки
дывая за спину косу и кутаясь в белый платок.
Поливанов не верил своим ушам: постучал в тот са
мый дом, который уж было отчаялся найти. Бывает же
такая удача!
— Я Кононова,— повторила женщина, пытливо и
выжидающе глядя на него.— Вы откуда? Из редакции?
По какому же делу? А! А я было подумала... Проходите!
Женщина отворила какую-то дверь, и Поливанов, пе
решагнув порог, с облегчением спустил рюкзак на пол.
246
В маленькой комнате стоял круглый стол, покрытый
кружевной скатертью. На кровати, что стояла по левую
руку, спали две девочки, две черные головы на белой
подушке. По другую сторону комнаты на узком диване
свернулся калачиком мальчик-подросток, а рядом на
сундуке сладко спал малыш лет пяти. Рука его свеси
лась вниз, из-под одеяла торчала розовая пятка. Ком
ната полна была сонным дыханием.
— А я было подумала... Раздевайтесь, давайте паль
то, повешу. Снимайте башмаки, вон как промочили ноги.
Я вам сейчас носки сухие дам.
Она не спросила у него удостоверения. Она больше
ни о чем не спрашивала: дала ему сухие носки, вски
пятила чай, подогрела тушенку. Пока он ел, поставила
раскладушку, разложила на полу матрац.
Они коротко поспорили, кому лечь на полу, потом
она погасила свет и молча легла на кровать. Он растя
нулся на матраце, уверенный, что уснет, едва положив
голову на подушку. Болела раненая рука.. Гудело в но
гах. Он не испытывал облегчения оттого, что наконец
добрался до постели. Только сейчас он почувствовал,
как устал. Но голова была ясная, и она-то не давала
уснуть. И вдруг он услышал тихий плач. Ему казалось,
что он видит, как она укрылась с головой, как, стиснув
зубы, старается подавить рыдания. Он было приподнял
ся на локте, хотел что-то сказать, потом снова лег и мол
ча слушал в темноте этот горький, тихий плач.
* * *
Он проснулся оттого, что чьи-то маленькие руки ша
рили по его лицу. Он открыл глаза и увидел давешнего
малыша.
— Здравствуй, Петя! — сказал Поливанов.
— Я Коленька! — ответил мальчик.— А ты кто?
— Я — Митя.
— Я открывал тебе глаза. А ты все спал и спал.
Он стоял упористо расставив ноги, обутые в малень
кие валенки. Валенки были аккуратно подшиты кожей,
лямки на штанишках тоже кожаные. У него были очень
серьезные глаза и круглая ямочка на подбородке.
247
Пока Поливанов одевался, Коля неотступно глядел
на него, чуть приоткрыв рот. И вдруг сказал:
— Когда мама болела, я ей суп в больницу носил.
— Да ты молодец!
— А хочешь, я песню спою?
— Давай пой!
— Я у детской крова-а-атки сижу-у-у... Хорошо? Хо
чешь, еще затяну?
В комнате было уже убрано. В печке трещал огонь,
из кухни тянуло запахом жареной картошки. Мальчик
ходил за Митей следом и говорил без умолку. Полива
нов узнал, что мама бережет сахарные талоны, потому
что на них обещались дать колотого сахару, а сейчас
дают только подушечки. Он, Коля, любит подушечки,
и «все у нас любят подушечки, там внутри варенье», но
мама говорит, надо ждать колотого сахару. А еще у
мамы в буфете в самом углу есть водка, ее можно об
менять на масло. Мама обещалась скоро обменять. А ко
гда Сережу засудили, мама сильно плакала, а он, Коля,
не плакал. А когда соседский Петька крикнул Сережке
«вор», Сережа его вздул, Петька долго будет помнить.
Уж когда это было, а он до сих пор в синяках. Сережа
сильный. А ты сильный? У тебя есть мускулы? Пока
жи мускулы! Ого!
Старшие дети были уже в школе. А Поливанов даже
не слышал, как они встали, как позавтракали и ушли.
Он уснул под утро и спал как убитый.
С чего ему начать? Куда пойти? В суд? В Сережину
школу? Хорошо бы сначала повидать мальчишку. А мо
жет, выяснить все до разговора с ним? Расспросить Ко
нонову? Вон какое у нее сумрачное, замкнутое лицо.
Губы крепко сжаты, глаза смотрят в сторону. Не будет
он ее расспрашивать. Разыщет мальчишку, расспросит
его. Он уже надел пальто, когда Кононова сказала:
— Отец все спрашивал, что, мол, Сергей не пишет?
А как было писать, когда такое дело? Ведь это надо же,
суд был и приговор — как про это нагіишешь? А отец
все свое: пусть, мол, Сергей все честно мне расскажет.
Ну, Сережа собрался с духом, написал все как есть, а
тут — похоронная. Что с мальчишкой было, это я вам
описать не могу. Хоть бы разок заплакал. Нет, как бе
248
шеный стал. Со всеми товарищами перессорился, сестре
нок побил, учительнице грубость сказал, его чуть из
пионеров не выключили, а может, еще и выключат, ведь
он хоть и условно, а осужденный. Письмишко его я
припрятала. Может, прочитаете? Здесь все честно опи
сано, все, как было.
Она положила на стол измятый листок, вырванный
из тетради в клеточку. Почерк был крупный, отчетли
вый, прямой. Кое-где чернила расплылись.
— Долго сидел, потом переписал начисто, а я этот
листок припрятала. Он то письмо — в ящик, а к нам
почтальон. С похоронной. Вот как было.
И вдруг, крепко переплетя пальцы, она заговорила
громким шепотом, будто заклиная:
— Нет, вы скажите, как жить? Как жить мне? Од
ной с четырьмя ребятами? Да разве я мальчишек вы
ращу? Я работы не боюсь. Я и стирать пойду, и полы
мыть, мы голодом сидеть не будем. Но углядеть за
ними я не могу. Вот осталась одна и сразу не углядела,
сразу такая беда. Не справиться мне, не справиться. Что
я могу одна? Как подумаю, хоть вешайся, хоть головой
в прорубь, хоть...
Ее прервал громкий плач. Коля вжался в угол и
громко ревел. Митя подхватил его на руки, крепко вы
тер платком лицо, сказал:
— Мы сейчас пойдем с тобой гулять. Пустите его,
Вера Григорьевна?
Кононова махнула рукой и вышла из комнаты, ничего
не ответив.
— Мама, когда тихо говорит, потом плачет и сердит
ся... Я боюсь, когда она шепчет... Она потом злая... Ты
меня правда с собой возьмешь? — Мальчишка прижался
к Мите и говорил, вздрагивая и длинно, прерывисто
всхлипывая.
* * *
«Папа! Здравствуй! Не сердись, что долго тебе не
писал. Я сейчас расскажу все, как было. Мы с моим
товарищем Юрой ходили гулять во двор артели Промкооплес. Это рядом с лесопильным заводом. Двор не
огороженный, а контору и машинное отделение закры
249
вали плохо. Дверь конторы приперта палкой, а у входа
в машинное отделение большая дыра. И мы в эту дыру
часто лазили. Там на полу лежал большой распредели
тельный щит, и мы в нем копались, хотели поглядеть,
как устроено, да мало чего поняли. Ну, потом катались
на тачках-вагонетках. А один раз пошли в контору, а
там груда бумаги. Смотрим, бумага исписана только с
одной стороны, хотели было взять, пригодилась бы для
письма, да не взяли. Потом пошли домой, да я вспо
мнил, что забыл варежки. Вернулся, а тут, смотрим, стоит
дядька, высокий такой, он меня схватил и давай бить,
а Юра меня не оставил, он и Юре дал, а потом обоих
нас отвел в милицию и составил акт. И в этом акте ска
зано, что мы своровали разного на пятнадцать тысяч
рублей. А мы там никогда ничего не брали, только один
раз взяли доску от забора, чтобы сделать ружье. Про
это никто не знал, я зачем-то сам про это сказал на суде.
Доска валялась около канавы, она была ничья, вот мы и
взяли. А нас засудили: год лишения свободы и полтора
года испытательный срок. Громовы плюнули, да и уехали
из Подгорска и Юрку с собой взяли. А я один без Юрки
остался. Ты спрашиваешь, почему я не пишу? Все ребята
пишут отцам на фронт, чего хорошего случилось, а я
должен про все про это? Мама плачет, Валька с Олькой
тоже плачут, один Коленька понимает: раз я не виноват,
то и плакать нечего. Но тебе я писать стеснялся, думал,
вдруг ты мне не поверишь. Но ты верь, ты мне, пожа
луйста, верь, я никогда в своей жизни не воровал и ни
когда воровать не стану. А если им надо было свое во
ровство на меня свалить, так я в этом не виноватый.
Сергей.
Папа, ты не сердись. Твой Сергей».
...Это письмо до Кононова не дошло. Оно размину
лось с похоронной.
А
Заплеванная
окурки, стекла в
голубая краска
длинном шнуре
250
А
А
комнатка с низким потолком, на полу
окнах мутные, давно не мытые. Грязно
на стенах облупилась. С потолка на
свисает тусклая лампочка без абажура.
Все это ушибает тяжкой тоской. Как холодным сквоз
няком тянет тоской и от пожилого бухгалтера, который
сидит за столом. Лицо длинное, давно не бритое, нос
тоже длинный, вислый, унылый. Сонным голосом, по
кряхтывая, подолгу умолкая после каждого слова, он
читает:
— «Подростки Кононов Сергей и Громов Юрий в
декабре и январе систематически проникали в цеха ле
созавода... Эти лица производили хищения инвентаря,
инструмента, материалов и готовых изделий с террито
рии лесозавода... А также порчу производственного обо
рудования и станков с целью их похищения... Злоумыш
ленники...»
— Простите,— очень вежливо прерывает Полива
нов,— а как же злоумышленники проникали в цех?
— Как? — Бухгалтер удивлен.— Очень просто: пу
тем взлома замков.
— Что же, они в течение двух месяцев безнаказан
но взламывали замки? А где же были руководители за
вода?
— Руководители завода...— Бухгалтер тяжко взды
хает.— Вообще на кражу в нашу артель ходили и дру
гие, это само собой...
— «Ходили на кражу»... Какой странный отхожий
промысел. Но откуда же набралось пятнадцать тысяч
рублей?
Словно обрадовавшись, что снова может нырнуть в
бумагу, бухгалтер деловито откликнулся:
— А вот: оконных стекол двадцать восемь штук,
станков ножевых по металлу — два, электрораспреде
лительный щит — один, амперметр — один... Всего сем
надцать названий, на сумму пятнадцать тысяч семьсот
семьдесят три рубля семьдесят копеек.
— Семьдесят копеек, говорите?
- Да.
— Ну что ж. Позаботились о вверенном вам имуще
стве, ничего не скажешь. Учтено все до последней ко
пейки. Но если к вам ходили на кражу и другие, поче
му вы думаете, что все это украли подростки Кононов
и Громов?
Бухгалтер вытирает платком лоб.
251
— Ну что вы ко мне пристали? — говорит он, и те
перь Поливанов слышит его настоящий человеческий
голос, бухгалтер больше не бубнит скучливо, он сердит
ся.— Суд так решил, не я.
...На дворе Поливанову ждет Коленька. Он сидит на
лавке неподвижно, уставившись на крыльцо. Едва в
дверях появляется Митя, как он вскакивает и бежит ему
навстречу.
— Беги домой, я еще долго ходить буду.
— И я с тобой.
Ты меня полюбил, я вижу,— думает Поливанов. А за
что? Непонятно. Просто так. Полюбил — и все. И связал
меня по рукам и ногам. Я еще не видел этого Сергея,
а уже в ответе за вас за всех. А почему? С какой такой
стати? Я вчера вас знать не знал, а сейчас вы вот у меня
где сидите...
— У тебя сыны есть? — спрашивает Коля.
— Нет.
— Ну, тогда собака, кошка?
— У меня дочки.
— Дочки? Как Валька и Олька?
— Поменьше. Катя и Аня.
Поливанов оставляет Колю в коридоре и входит в
кабинет к директору лесозавода. Кабинетик маленький,
чистенький, стол под зеленым сукном, на полу коврик,
на окне занавеска. Не бог весть что, но чисто, пристой
но, и сам директор под стать своему кабинетику: не
большого роста, чисто выбрит, в аккуратной гимнастер
ке. А глаза пьяноватые. Красные, мутные. Долго рас
сматривает удостоверение Поливанова, вертит его и так
и сяк.
— И вы из-за этого сюда приехали? Эх, товарищ,
товарищ! Мальчищка-то на свободе. Чего вы беспокои
тесь? Тихонов,— обращается он к высокому молодому
парню, вошедшему в кабинет,— вот товарищ из самой,
понимаешь, Москвы к нам пожаловал, насчет Кононо
ва, парнишки того.
Тихонов садится на стул, выставляет ноги и гово
рит, зевая:
— А чего? Мало дали подлецам. С таких лет — и
воровать. Если сейчас не приструнить, дело далеко зай-
252
дет. Пускай спасибо скажут, что не засудили лет так
на десять. Подумать, в такие годы на пятнадцать тысяч
тяпнули! Это надо же!
— Вы Тихонов? Значит, это вы тогда исколотили
ребят?
— Как понять — исколотил? Тряхнул маленько, это —
да. Неужели по головке гладить за воровство?
— Вот это меня интересует—кто вор?
— То есть как — кто? Суд разбирался, выяснял, люди
мозгами ворочали, думали. Воров за руку словили, на
месте, как говорится, преступления, а вы интересуетесь,
кто своровал? Здрасте!
Директор молчит. Разговаривает старший механик
Тихонов. Разговаривает уверенно, напористо. У него
яркие голубые глаза, плоские, без глубины — не то
бельма, не то пуговицы.
Поливанов тоже вытянул ноги, тоже развалился на
стуле и, дождавшись паузы, тихо сказал:
— Есть такой анекдот: пьяный ползает на земле у
фонаря. Люди спрашивают: ты, мол, что? Рубль потерял,
отвечает. А где потерял? Вон у того забора. Так почему
ищешь здесь, а не там? А здесь светло!
— Вы на что намекаете? — Тихонов ' повышает го
лос.— Вы хоть из Москвы, и пускай вы корреспондент,
а должны отвечать за свои слова. Если каждый, кто из
Москвы, станет разоряться...
Когда Поливанов вышел в коридор, Коля стоял спи
ной к нему и глядел в окно. Он мгновенно обернулся,
взял Поливанова за руку, и они вышли на улицу. Митя
вынул из кармана кусок хлеба с тонким ломтиком шпи
га и дал мальчику. Коля поднял на него глаза:
— А ты?
— Я сыт.
— Ну откуси.
Митя откусил, и они пошли дальше. Коля шел и спо
тыкался. Митя подхватил его на руки, мальчишка за
дрыгал ногами:
— Я большой! — И вдруг затих, обмяк, стал тяже
лый. Переложил хлеб в левую руку, правой обнял По
ливанова за шею и уронил голову ему на плечо.—
Я большой,— повторил он очень тихо и опять умолк.
253
Он был тяжелый, потяжелее Кати, да и Анюты, по
жалуй. Поливанов все останавливался, спрашивая доро
гу в прокуратуру. Одна тетка объясняла долго и путано:
— Суд, стало быть? Постой, постой, где же это та
кое? А, в райсовете. Вот завернешь после кина вправо,
там поднимешься на горку и возьмешь левей. Эх, да что
там, давай провожу!
Она шла рядом, размахивая кошелкой, и говорила
без.передышки:
— От сумы, говорят, да от тюрьмы не уйдешь. Су
ма— вот она. До сумы нас всех война довела. Окаян
ная! Ты, я смотрю, не на фронте. Отвоевался? А! Сча
стливая у тебя жинка. А у моих дочек мужиков поуби
вало. У обеих. Обое с детьми остались. Счастливый ты,
паренек, тятька вернулся. Вон как обнял, видать, со
скучился? Эх, беда, беда наша, куда от нее денешься?
В магазинах хоть шаром покати. А на рынке такое за
прашивают, не подступись. Совсем бога забыли. Дерут,
черти, ни стыда ни совести. А тебе зачем в суд? Да лад
но, не хочешь — не говори. Кому охота про себя нелад
ное рассказывать? Бывай здоров! Вон он, суд, видишь?
Ну, ни пуха тебе, ни пера!
Поливанов постоял с минуту, глядя на двухэтажное
обшарпанное здание.
— Знаешь что, брат? — сказал он.— Пошли-ка в Се
режину школу. А сюда я пойду завтра.
— А ты слыхал, тетенька говорила про рынок? —
спросил Коля.
— Слышал.
— Пойдем посмотрим? Я ногами пойду.
Поливанов спустил Колю наземь. Мальчик взял его
за руку и уверенно повел. Они миновали безлюдную
площадь, сразу за церковью с голубыми колоколенка
ми свернули в переулок. Там под легким деревянным
навесом шла нешумная торговля.
В Ташкенте осенний рынок пылал помидорами, яб
локами, виноградом. У каждой снеди был свой яркий
цвет — розовая картошка, оранжевые дыни, лиловая
свекла, а в воздухе стоял немолчный гам.
Здесь все было притушено. Бутыли бледного с сине
вой молока, мешки серого мелкого картофеля, подмиг-
254
нула горка разноцветной фасоли, и опять — связки се
рых сушеных грибов, тусклая, словно пеплом присыпан
ная, свекла. Куда он меня ведет? — подумал было
Поливанов, как вдруг Коля остановился. Он молча смот
рел на тетку в пуховом платке. У ее ног, прямо на зем
ле, приютились два толстых мешка — в одном тыквен
ные семечки, в другом — черные.
— Подсолнушки,— тихо сказал Коля.
— Каких тебе? Этих или тех?
Коля молчал.
— Понял вас,— сказал Поливанов, и в Колины кар
маны с тихим шуршанием посыпались семечки, в один
карман — черные, в другой — белые.
— Жареные. Теплые! — глубоко вздохнув, сказал
Коля и, зажмурившись, погрузил руки в карманы.— По
истратился?— спросил он, открыв глаза.
— Не без того,— ответил Поливанов.
— Да, запрашивают — не подступись! Совсем бога
забыли! Дерут, черти, ни стыда ни совести!
— А теперь веди меня в Сережину школу!
Поплутав немного, они вошли в школу, низенький
деревянный дом, в ту минуту, как раздался звонок. Две
ри разом распахнулись, в коридор вывалились ребята,
и все заходило ходуном. Поливанову казалось, что он
в шапке-невидимке, никто не сторонился, мальчишки
бежали прямиком на него. Пахло хлоркой, чернилами
(лиловыми,— подумал
Поливанов).
Хлопали двери,
форточки, звонкий девчоночий голос кричал:
— Кому говорят? Вон из класса!
— Где тряпка? Где тряпка, я вас спрашиваю? — от
кликался кто-то в конце коридора. Снова звонок, и так
же внезапно наступила тишина, готовая вновь взорвать
ся шумом. Поливанов стоял в затихшем коридоре и
вспоминал московскую школу, которую часто снимал
в кинохронике: ковры, широкие окна, классы, полные
света. Он недавно снова был в этой школе. И сейчас, в
войну, она по-прежнему была чистая, светлая, теплая.
По коридорам не бегали, а ходили парами девочки в
коричневых платьях, а величавая толстая директриса
оглядывала их внимательным и строгим глазом. Здесь
255
директором была усталая, оглохшая от шума женщи
на. Выслушав Поливанова, она сказала:
— Я, знаете, не в курсе дела. Тут мать Кононова
приходила за характеристикой, она что-то такое рас
сказывала... Он, кажется, с группой ребят стянул ка
кие-то части на машинно-тракторной станции. Подроб
ности? Какие же я могу знать подробности? Тогда уж
надо с делом знакомиться.
Дверь кабинета растворилась, и кто-то втолкнул в
комнату подростка лет пятнадцати.
— Стань как следует,— устало произнесла женщи
на.— Ну что?
— Ольга Васильевна выгнала из класса.
— Вынь руки из карманов. Стань как следует, как
человек. Ну? Что ты натворил?
— А чего? Я ничего! А чего она?
— Придется мать вызвать. Не жалеешь ты ее, Ни
китин.
— А чего...
Поливанов тихо вышел из кабинета. Никто этого не
заметил.
— Ну вот, друг милый,— сказал он Коле,— пойдем
домой. Ничего нового мы, наверно, не узнаем. И пора
уже мне познакомиться с Сергеем Кононовым.
* * *
— Иду-у-ут! — услышал он еще на крыльце. Дверь
распахнулась, на пороге стояли две одинаковые девоч
ки: обе курносые, глазастые, у каждой, как и у Коли,
по ямочке на подбородке. Они как знакомого схватили
его за руки и потащили в комнату.
— Я вам солью! Вот чистое полотенце! С петухами!
Вы у нас долго поживете?
Они говорили наперебой, суетились, поливали ему
на руки, собирали на стол — все разом. А в углу ком
наты на низкой скамеечке сидел мальчик. Белокурый,
со светло-карими ореховыми глазами. Может, эти глаза
смотрели чуть настороженно — самую малость. А мо
жет, просто это были очень внимательные глаза. Здо
роваясь, он смотрел на Поливанова спокойно и при256
стально. Вера Григорьевна была в свежей, тщательно
отглаженной блузке, девочки в синих фланелевых плать
ях, с белыми бантами в тощих косичках. Все сели за
стол, который казался праздничным: на ослепительно
белой скатерти стояла миска, и в ней дымилась картош
ка. В глубоких тарелках — кислая капуста, винегрет,
горячая свиная тушенка, привезенная Поливановым,
посередине стола — маленький графинчик с мутноватой
водкой.
Поливанову казалось, что он никогда не видел детей,
которые так доверчиво разговаривали бы с незнакомым
человеком. Девочки обращались к нему так, словно век
его знали, словно к ним приехал старший брат или
дядя. Его расспрашивали про метро, салюты, зоопарк.
Ему накладывали в тарелку, подливали в стакан, на
него глядели глаза ласковые и счастливые. Все это было
просто так, задаром. Они не знали, что он приехал на
выручку, знали только, что он гость. Из Москвы! Коля
сидел рядом и жался к нему. Коля очень устал, но тоже
был счастлив — едой, теплом. И ему хотелось показать,
что Поливанов его, Колин, гость.
— А покажи им карточки! — сказал он.
И когда Поливанов вытащил фотографии, Коля сам
все объяснил — где Аня, Катя, Саша. Рассказал, что
Аня пошла в первый класс, а Катя еще маленькая. Что
живут они на чудной улице — называется Серебряная.
Вера Григорьевна долго и пристально рассматривала
карточки, про Анисью Матвеевну спросила:
— Мамаша?
Поливанову было не занимать стать рассказов. Он
рассказывал всякие истории, смешил, пил за здоровье
Веры Григорьевны, дочек, сыновей. И вдруг он понял,
что они тут все вместе, а Сергей один. Сергей тоже
разговаривал и спросил даже:
— Ав Москве хорошие ремесленные? Я бы пошел
в ремесленное, да тут у нас одна шпана идет.
Но дело было не в том, чта он говорил, а что, сидя
за этим столом вместе со всеми, он был огорожен коль
цом одиночества, и казалось, от них от всех ничто за
этот круг пробиться не может. Ни девочки, ни Коля,
ни мать, ни он, Поливанов, не могли перешагнуть че
257
рез эту преграду. Что делает человека одиноким —
беда? несправедливость? потери? Поливанов вдруг вспо
мнил себя в Ташкенте. Ничье участие ему не помогало
тогда. Ничья близость, ничье тепло. Ничья рука? Не
правда. Была такая рука. Без этого бы не справиться.
А как быть здесь? Этот тоже не пожалуется. Не попро
сит помочь.
Пока девочки убирали со стола, Сергей сел за уро
ки. Это значило: я занят. Меня не трогайте. А Коля хо
дил за Поливановым неотступно. Он стоял в своем ту
лупчике неподалеку, пока Митя колол на улице дрова.
Потом помог сложить поленья в сенцах. Он забрался к
нему на колени, когда они вернулись в дом. Девочки
притулились подле на той низкой скамеечке, на кото
рой прежде сидел Сережа, и преданно смотрели, как
Поливанов мастерит из газетного листа голубей, само
леты.
— Ты бы послал девочкам в Москву какой подаро
чек, а, Коля? — сказала Вера Григорьевна.— Какую из
своих игрушек?
— Ладно! Выберу что мне не надо! — сказал Коля.
— И не стыдно? — разом закричали обе девочки и
кинулись к шкафу. Они отворили дверцу, и на нижней
полке Поливанов увидел кукольную квартиру. Стол,
покрытый пестрым лоскутком, четыре табуретки, шкаф
чик— грубо сколоченный, но шкафчик, в дверцу кото
рого вделано карманное зеркальце. По левую сторону
от стола стояла кровать, и на ней две тряпичные куклы
с целлулоидными головами. Глаза у кукол были пронзи
тельно-голубые, вытаращенные и лица походили на
блин. Но платья! На одной кукле было черное бархат
ное с пышным кружевным воротником, на другой —
шерстяное в красно-синюю клетку. Кушачок кожаный
с маленькой пряжкой от чьих-то старых туфель.
Сидя на корточках, Митя разглядывал все это хо*
зяйство.
— Сами шили? — спросил он.
— А кто же еще? А лоскуты какие богатые, прав
да? Мебель нам Сережа сработал. Вы берите, берите,
не стесняйтесь, и кровать берите, и шкаф. Нам Сережа
еще сделает. Сделаешь, Сережа?
258
— Сделаю,— ответил Сергей, не оборачиваясь.
Митя брал в руки и рассматривал стол, табуретки,
шкаф. У девчонок от таких вещей сердце должно захо
диться. В комоде лежали кукольные платья, простыни
и наволочки. Комод был из спичечных коробков, и ящи
ки выдвигались, как настоящие.
Потом все легли спать, за столом остались только
Поливанов и Сергей. Настольную лампу приглушили
газетой. Поливанов открыл книгу, мальчик что-то писал
и зачеркивал в тетради по арифметике. Радио здесь не
выключали. Оно говорило без передышки. Поливанов
уже научился не слышать: музыка, говор, песни, сти
хи— все проходило мимо, звучало издалека. И вдруг
он поднял голову и прислушался, как если бы его по
звали. В черной тарелке проплакала скрипка, виолон
чель глухо повторила за ней ту же мелодию. Поливанов
взглянул на мальчика. Сережа сидел, низко склонив
шись над тетрадкой. На бумагу со стуком упала капля,
и Поливанов поспешно опустил глаза.
— А если правда в ремесленное? В Москву? — услы
шал он.
— А мать? А девочки? Коля?
— Вам рассказать, что здесь было, или вы уже на
слышались?
— А что мне до этого? Я и сам понимаю, что к чему.
И бухгалтера повидал, и Тихонова. Не маленький.
— Мы с Юркой только...
— Не надо. Знаю.
— Выручите?
— Выручу.
Сергей лег на полу, Поливанов на его диване. Ра
дио пело «В лесу прифронтовом», а он хотел снова услы
шать, как глухо вторит плачу скрипки виолончель.
Знать бы хоть, что это такое. Вот Саша, наверно, знает.
Но он даже не сумеет объяснить ей как следует, что
это было. Скрипка плакала, а виолончель повторяла жа- _
лобу своим человеческим голосом. Странная она, эта
журналистская работа. Если так всех впускать к себе
(«в свое сердце» — кажется, так говорят в художест
венной литературе) — надолго ли человека хватит? Он
любил свою прежнюю работу. Никто на свете не знал,
259
как он ее любил. Он много видел. Разное встречалось
на его пути. Хорошее, плохое, прекрасное, уродливое.
Все вперемешку. Он видел, запоминал, шел дальше. Он
не останавливался. А тут остановился. Первый раз в
своей жизни он остановился, увидев Сашу. С той поры
что-то с ним произошло. Но сейчас... Как быть сейчас?
Разве он успокоится, если не выручит этого мальчиш
ку? Разве он когда-нибудь забудет эту семью, печаль
ную женщину, курносых девчонок, малыша, который
сегодня уснул у него на коленях?
Он понял, что полночь: радио умолкло. И в тишине
стало слышно, как Коля сползает с сундука. Поливанов
окликнул его, и Коля тотчас зашлепал к нему босыми
ногами.
— А я думал, ты на полу,— сказал он, заползая
под одеяло,— слушай, чего я тебе скажу... Оставайся
с нами. Не уезжай в Москву...
— А Катя с Анютой как же?
— Они сюда приедут. Будем вместе жить.
— А их мама?
Коля не ответил. Поливанову даже показалось, что
он уснул. Но нет, он не спал. Поливанов снова услышал
его шепот:
— Наша мама очень хорошая. Она редко ругается.
Только если плачет. Вспомнит папу, заплачет и тогда
начнет шептать: на что вы мне сдались все? И что я
буду с вами делать? Когда папу убили, мама сильно
плакала. Мы все тоже плакали, и мы ей говорили: не
плачь, мы тебя будем слушаться, всегда будем слу
шаться, а она все равно плакала. Даже заболела. Я ей
в больницу суп носил.
— Ты молодец, хороший парень.
— Не уезжай, а то я буду плакать. Заболею, меня
в больницу положат.
— Спи, поздно уже.
— У нас мама хорошая. Кружева умеет вязать. Ви
дел на столе скатерть? Это она сама вязала. Она из
всех надомниц самая лучшая. Она такая. Слышишь,
что я говорю?
— Слышу. Спи.
260
* * *
В первую минуту ему показалось, что молоденькая
девушка-адвокат похожа на Сашу: синие глаза и каш
тановые волосы над светлым лбом. Но стоило ей заго
ворить, и сходство пропало. Саша всегда оставалась сама
собой. Это и по сей день не переставало удивлять Поли
ванова. Она разговаривала простодушно и открыто; сер
дилась ли она или смеялась, говорила с чужими или с
кем-либо из своих — она оставалась все той же Сашей.
Увидев синие глаза под темными бровями, он улыб
нулся, готовый услышать Сашин голос. И ошибся.
— Я настаивала на том, чтобы дело за маловаж
ностью состава - преступления прекратить,— строго ска
зала девушка, и Поливанов понял, что этой строгостью
и металлическим голосом она утверждает себя. Никто
не посмеет сказать ей: э, да ты слишком молода, рано
тебе винить или оправдывать. Когда человек говорит
так сухо, так серьезно, всем становится ясно, что моло
дость не поллеха,— несмотря на молодость, девушка
кончила юридический институт, и за плечами у нее не
малый опыт и знание жизни, и глаза у нее зоркие, и
от них ничего не укроется.
— В иске Промкооплесу мы сразу отказали, а эта
несчастная доска, про которую вспомнил Кононов... так
ведь в разделе третьем уголовного кодекса есть приме
чание — простое и ясное, я на него и опиралась в сво
ей речи.
Поливанов глядел на нее — очень молодую и стро
гую— и постарался представить себе, как она произ
носит речь. Наверно, вот так же, стараясь держаться
прямо, сжав руки в кулак и выбирая слова построже:
«Раздел третий уголовного кодекса... состав преступле
ния...» Она говорила дельно. Но она была такая замо
роженная, что Поливанов перестал расспрашивать и,
подчиняясь ей, прочел примечание к разделу третьему.
Там было сказано: «Не является преступлением дейст
вие, которое хотя формально подпадает под признаки
какой-либо статьи особенной части настоящего кодек-*
са, но в силу малозначительности и отсутствия вредных
последствий лишено характера общественно опасного».
261
— Вот видите: общественно опасного. Но ведь кра
жа двухметровой доски, которая к тому же валялась в
неположенном месте, не представляет собой ничего об
щественно опасного, так? А суд...
— Да, суд тоже предпочел искать там, где светло.
— Как-вы сказали?
— Нет, нет. Просто к слову пришлось. Спасибо, я
все понял.
Он больше никуда не пошел. Он вернулся к Коно
новым. Смастерил Коле из дощечки лодку, совсем
такую, как когда-то в Ташкенте для Ани. Он сделал
красивый парус, и лодка стояла на столе, а Коля
оперся подбородком на край стола и смотрел на нее не
мигая.
Весь день Коля был очень тихий. Не пел, не разго
варивал, не расспрашивал Поливанова про Москву. Он
только ходил по пятам, сидел рядом, а иногда молча
касался его руки. Глаза Веры Григорьевны глядели хо
лодно. Она истопила печь и долго сидела молча, глядя
в огонь. И только девочки были по-прежнему веселы.
Они безмерно восторгались его расческой, кожаным
футляром от нее и носовым платком в голубую и белую
клетку. Он подарил им расческу, футляр и платок. Вера
Григорьевна прикрикнула:
— Будет вам клянчить!
И девочки тоже примолкли.
Потом в окна заглянули сумерки, семья в тишине
поужинала. Поезд на Москву уходил в час ночи, но По
ливанов решил выйти загодя. Мальчики шли рядом с
ним, взявшись за руки. На окраине города Поливанов
услышал за спиной рев грузовика, остановился и под
нял руку.
— До станции? — спросил шофер, приоткрыв двер
цу.— Садись!
Поливанов пожал руку Сергею, поцеловал Колю и
сел в кабину. Прежде чем захлопнуть дверцу, он высу
нулся и еще разок поглядел на мальчиков. Они стояли
на краю шоссе — большой и маленький, стояли сиротли
во, а за ними выцветало сумрачное небо с первыми
бледными звездами.
И Поливанов понял, что навсегда запомнит этот мол
262
чаливый день и безмолвно глядящую в огонь женщину,
высокое печальное небо и мальчиков, которые стояли,
взявшись за руки, на краю шоссе.
* * *
И вот он сидит за столом, и перед ним лист чистой
бумаги. Саша на работе, Анюта в школе, Катя во дворе.
Тишина. Никто не мешает. Пиши.
В поезде, по дороге домой, он мечтал об этой мину*
те. Ему так хотелось поскорее остаться наедине с бе-<
лым листом. Казалось, слова сразу польются на бумагу
и читатель вместе с ним увидит и поймет то, что уви
дел и понял он. Но рука будто окаменела. Все слова
куда-то запропастились. Из-под пера выходило что-то
несусветное. Он писал и зачеркивал, писал и зачеркивал.
Он зазря просидел у стола до часу дня, пока из школы
не вернулась Аня. Следом за ней пришли Катя с
Анисьей Матвеевной, и Поливанов вздохнул с облегче
нием: ну, какая же работа при детях!
— Как твои дела, Анюта? — спросил он, пряча пет
речеркнутую страницу в портфель.
Аня поглядела на него, крепко сжав губы, и вдруг
залилась плачем:
— Опять... опять единица!.. По арифметике.
Аня размазывает по лицу слезы и, рыдая, пытается
объяснить:
— Я не решила... не решила, сколько будет три плюс
четыре.
— Никогда не поверю! Ты ведь складываешь в уме
большие числа! Постой, ты вчера сосчитала, сколько
будет тринадцать и восемь!
— Да-а, а я сколько думала? Зинаида Петровна не
велит думать, она велит сразу говорить, сколько будет.
— Ты что-нибудь не поняла, Анюта. Этого не мо
жет быть, чтобы учительница не велела думать.
— Митя, вот честное слово! Если ты не веришь, так
вот самое честное слово! Митя, а ты знаешь, какие у
Зинаиды Петровны самые любимые слова?
— Какие же?
— «У меня свой метод», «не возражайте мне». А еще
так: «я требую».
263
Слезы высохли, оставив на щеках грязные полосы.
Анюта садится с ногами на диван и, забыв о единице,
рассказывает:
— Митя, сегодня Люба, ну, которая со мной на пар
те сидит, спрашивает: «Почему ты носишь на завтрак
все черный хлеб да черный хлеб? Вот у меня на завт
рак плюшки с изюмом!»
— А ты что ответила?
— Я ответила: я люблю черный хлеб, особенно если
с повидлом^ а плюшки с изюмом не люблю.
— А ты и вправду не любишь?
— Ну что ты, Митя! Конечно, люблю. Только ей об
этом знать незачем. Митя, а ты уже написал про этого
мальчика, про Сережу?
— Хватит болтать! — слышится из соседней комнаты
голос Анисьи Матвеевны.— Анна, иди обедать!
Поливанов выходит вместе с Аней в комнату'Констан
тина Артемьевича и видит Катю, которая стоит у зерка
ла и, протянув своему отражению кусок хлеба, друже
любно говорит: на!
Остаться с ними? Пошататься по улице, подумать, мо
жет, что и придет в голову? Или пойти в редакцию, про
верить, не переврали ли фамилии в фотоочерке о Мыти
щинском заводе. И вернуться, уже когда Саша будет
дома. Да, пожалуй, он пойдет в редакцию. Его там не
ждут нынче, всем известно, что он «отписывается» после
командировки. Да, отписывается... Пишет и зачеркивает,
пишет и зачеркивает.
Все-таки,— думал он, шагая по Серебряному пере
улку,— надо что-то сделать с Аней. Может, перевести в
другую школу? Здесь ее заморозят. Как она спросила:
а ты уже написал про этого мальчика, про Сережу?
Все, что он написал сегодня, было плоско. Ни мыс
лей, ни простого умения рассказать суть дела.
Может, посоветоваться с кем-нибудь? Например, с
Сергеем Голубинским,— что ни говори, он один из луч
ших очеркистов в газете. Но Голубинский очень занят
собой. Поливанов не раз замечал: у Голубинского ожив
ленное лицо, блестят глаза—это значит: говорят о нем,
о его работе. Вот его лицо потускнело, глаза погасли —
это значит: заговорили о ком-нибудь другом. Поливанов
264
представил себе, как он рассказывает Голубинскому о
Кононовых, мысленно увидел его скучающее лицо и то,
как он старается подавить зевок... Нет, черт с ним, с Го
лубинским. Может, поговорить с Лаврентьевой? Она та
лантливая журналистка. Она называет себя многостаноч
ницей и действительно умеет все и разом: написать пе
редовую, очерк, деловую корреспонденцию, фельетон.
Иногда пишет, чаще — для скорости — диктует прямо
на машинку, и машинистки не могут надивиться этой
способности диктовать быстро, отчетливо, на ходу вы
страивая умную, яркую статью.
О ней говорили много и плохо. Говорили, что у нее
всегда не меньше трех-романов одновременно. Гово
рили, что сам шеф в нее влюблен. Говорили... Да мало
ли что о ней говорили! Поливанову все это было нелю
бопытно. Он учился новому делу и с жадностью наблю
дал за чужой работой. А у нее было чему поучиться.
На летучках она всегда выступала толково, кратко, умно.
Она, по общему признанию, была хорошим советчиком.
Да, для всех, кто умел не обижаться.
— Вы никогда не будете писателем,— сказала она
Голубинскому.
— Да он уже писатель, у него книг сколько! — вос
кликнула Оля, секретарша отдела.
— Вы талантливый человек,— продолжала Марина
Алексеевна,— но вы никогда не станете писателем. Вы
умеете обижаться, но не умеете слушать.
— То есть? — спросил Голубинский.
— Когда вам говорят, что вы написали плохо, вы
обижаетесь и киснете. Вы не умеете ни выслушать, ни
вдуматься в то, что вам сказали. Вот и сейчас,— ну, что
с вами? Оля, скорей повторите ему, что он писатель, раз
у него есть книги!
Поливанов вспомнил обо всем этом, пока поднимался
по редакционной лестнице. Не заходя к себе в отдел,
он открыл двери секретариата и тотчас наткнулся на
Лаврентьеву и Голубинского. Она сидела в кресле за сто
лом, он нервно ходил по комнате.
— Ильф очень точно заметил: есть литераторы, ко
торые бесславно погибают в борьбе со словом «кото
рый»...
265
— Это, конечно, очень остроумно, но это не оправ
дывает ваших вечных нападок, которые..,
— Вот, вот! Которые! — Она засмеялась.— Попро
буйте выпутаться из этой фразы!
Ей лет тридцать, может быть тридцать пять. Темные
волосы свернуты узлом на затылке. Лицо продолгова
тое, с большим красивым ртом — выразительным и ум
ным. Она почти всегда курит, Поливанов, пожалуй, не
помнит ее без папиросы. А папироса всегда в мундшту
ке, и от этого кажется очень длинной и тонкой.
— А! — сказала она.— Вот кого я рада видеть.
Здравствуйте, Дмитрий Александрович. Говорят, вы ин
тересно съездили?
Интересно? — подумал Поливанов. Кажется, это по
следнее слово, которым можно определить его по
ездку в Подгорск.
— Да,— ответил он,— очень интересно.
— Не могу ли я быть вам полезной?
— Пока нет, благодарю вас.
— Но, написав, надеюсь, покажете?
— Конечно, если прежде не погибну в единоборстве
со словом «который».
— Ну-ну!—сказала она.— Желаю успеха!
* * *
И вот он снова сидит за столом, и перед ним лист
чистой бумаги. Дети спят. Тишина. Никто не мешает.
Пиши. И он пишет: «В разделе третьем уголовного ко
декса есть примечание, простое и ясное. Оно гласит...»
Нет, не так. Сейчас, сейчас, что-то такое промелькнуло
очень важное. Ах, да. Зачеркнув написанное, он скла
дывает новую фразу: «Велика ответственность каждого
человека перед теми, кто на фронте...»
Нет, опять не то. Откуда берутся эти казенные сло
ва? Ведь он никогда так не говорит. Почему же сейчас
они опутали его и он никак из этой паутины не вырвет
ся: «дети фронтовиков», «великая ответственность»,
«примечание гласит»... Нет, дело не в словах, а в том,
что он — бездарность. Ведь он знал, что ему не следует
браться не за свое дело. Он был прав, когда сказал
266
Леше, что не поедет в Подгорск. Надо было, чтоб туда
поехала Лаврентьева. Или Голубинский. Или кто-нибудь
еще. Он представил себе Голубинского в комнате у Ко
ноновых, и эта картина ему не понравилась. А если Лав
рентьева? Вот она вошла, поздоровалась с Верой Гри
горьевной. Нет, не то. Это он, Поливанов, был в доме
на Любимой улице. Он, а не Голубинский, не Лаврен
тьева. Итак, была не была, начнем: «В суд поступило
дело. Суть этого дела заключалась в том, что двое под
ростков...» Проклятье! Поливанов скрипнул зубами и
отложил перо. И вдруг сзади его обняли за шею. Он
прижался щекой к Сашиной руке.
— Я не слышал, как ты вошла.
— Я давно уж тут и смотрю, как ты маешься.
— Только зря ездил. Мне не написать.
— Неправда, напишешь. Вот послушай. Представь
себе: ты приехал из Подгорска, а меня нет.
— Где же ты? Я не люблю, когда тебя нет.
— Я уехала на Северный полюс. Или в Ленинград.
Или гуляю по Царской тропе в Крыму. Ты приезжаешь,
а меня нет. Что ты делаешь?
— Я сержусь.
— Верно. Ну, а потом?
— Потом я ору на всех подряд, расшвыриваю все,
что попадает под руку. Дети плачут, а я проклинаю все
ленную и все ее окрестности.
— Все верно. Ну, а потом?
— Потом я пытаюсь дозвониться тебе.
— На Северный полюс? Нет, ты пишешь мне пись
мо. И в письме рассказываешь обо всем, что было в
Подгорске. Понимаешь? Ты должен написать не статью,
не очерк, а письмо ко мне. Дорогая Саша, я приехал в
Подгорск поздним вечером. Темень. Где же здесь Лю
бимая улица? Где дом Кононовых? Ну, зачем мне сейчас
повторять все, что ты нам рассказывал? Потом мы вы
черкиваем «Дорогую Сашу» и «Целую тебя», и остается
статья.
— Ты предлагаешь игру, а мне надо написать серьез
ный очерк.
— Митя, честное слово, я тебе дело советую. Вот
попробуй. Ведь ты не станешь мне писать...— Она пе
267
регнулась через его плечо и прочитала: — «В суд посту
пило дело. Суть этого дела заключалась в том...»
Поливанов прикрыл ладонью начатую страницу.
— Ложись. Уже поздно,— сказал он хмуро.— А я
еще поколдую.
Он работал всю ночь. Он мысленно повторил весь
путь от вокзала до города, снова едва не упал в овраг,
снова услышал, как течет в темноте река, и стук своих
башмаков по булыжной мостовой. Он вспомнил, как
женщина сказала: «А я было подумала...» А что она по
думала? А вдруг... вдруг — добрая весть. Вдруг то изве
щение было ошибкой. Вдруг...
Он рассказал о заплеванной комнатке с низким по
толком и о бухгалтере с его унылым носом, он написал
про чистенький кабинет директора Промкооплеса и про
Тихонова: «Вы на что намекаете? Вы хоть из Москвы, и
пускай вы корреспондент, а должны отвечать за свои
слова».
Про бухгалтера, директора, Тихонова написалось
легко. Про Сергея, про Колю писать было куда труд
нее. Опять все слова взбунтовались. Поливанову почу
дилось, что он пишет не чернилами, а патокой, сладким
сиропом. Откуда-то выскочила «тонкая шейка» и даже
«ясные ребячьи глаза». Брр!.. Он в бешенстве перечерк
нул страницу и начал все сызнова. Хорошо ли, плохо
ли, но он написал свой очерк. И даже примечание из
третьего раздела уголовного кодекса нашло в очерке
свое место: как оно и было, его помянула молоденькая
защитница. И о том, как они с Колей ходили по городу,
было сказано. Поливанов не говорил за бухгалтера, ди
ректора, Тихонова, они сами говорили — директор
вкрадчиво («Ах, товарищ, товарищ!»), Тихонов напори
сто, а бухгалтер будто читал протокол. И непреложно
ясно было, кто вор.
Под ууэо он разбудил Сашу и прочитал ей статью.
— Спасибо,— сказала она.— Чудесное письмо.
* * *
Это было, наверно, единственное в стране учрежде
ние, где машинописным бюро заведовал мужчина. Ро
стом он не вышел и весь был очень маленький: малень263
коё личико, маленькие ручки и огромные круглые очки.
Но маленькие ручки с бешеной быстротой стучали по
клавишам, с ним не могла состязаться ни одна маши
нистка. Он печатал, не глядя на клавиши, и при этом еще
делал замечания машинисткам, брал телефонную труб
ку, отругивался, объяснял, что у него все материалы
срочные и он ни для кого не намерен делать исключе
ния. Если ему диктовали, он то и дело вопил:
— Быстрее! Еще быстрее! Быстрее, вам говорят!
В редакции он назывался машинист. Все машинистки
ненавидели его, боялись и уважали: он печатал не только
с чудовищной, неправдоподобной быстротой, но безу
пречно грамотно. Отдавая перепечатанную статью, он
обычно говорил автору несколько слов. Чаще всего это
были неодобрительные слова:
— Сложные периоды у Гоголя получались лучше,
чем у вас, не скрою. Обратите внимание на последний
абзац — пока его читаешь, может пройти товарный со
став в сорок вагонов.
Или:
— Что это у вас «распоряжение», «удивление»,
«разъяснение» — «ение»! Акафист какой-то, а не статья.
Он терпеть не мог Голубинского («Написано кра
сиво, но смысла ни на грош») и любил Лаврентьеву
(«В том, что она пишет, всегда есть зерно»).
Как ни странно, он хорошо относился к Поливанову.
Он сам ему печатал. Не хвалил его фотоочерки, но и не
ругал.
Сейчас он взял очерк Поливанова, перелистал его,
поднял брови:
— Подвал? Гм... Ладно, приходите через час.
Дверь приотворилась, и кто-то на ходу крикнул:
—• Поливанова в секретариат к Савицкому!
Савицкий был ответственным секретарем редакции.
Когда-то хороший журналист, он давно уже ничего не
писал.
— Давно не писал и уж наверно никогда ничего не
напишу,— с грустью сказал он однажды Поливанову.—
Секретариат съел меня со всеми потрохами. Но,— при
бавил он,— если он мог меня съесть, то туда мне и до
рога. Вот Марину не заставишь сидеть в редакции, ей
269
нужны жизненные просторы — ездить, писать. А я... Так,
видно, до конца буду протирать свой ширпотреб на этом
окаянном месте.
Но он любил это окаянное место. Любил редакцию,
ревновал к каждой интересной статье в другой газете.
Никто лучше его не учил практикантов, никто присталь
ней не приглядывался к новым людям, пришедшим в
редакцию. И это он сказал Поливанову, когда тот принес
в редакцию письмо, найденное в чемодане майора Ко
нонова:
— Вот вы и поедете. Давно пора. Не спорьте. По
едете.
Зачем я ему понадобился? — думал Поливанов, отво
ряя дверь в кабинет Савицкого. Савицкий сидел над
макетом полосы и что-то вымерял строчкомером. Он
поднял усталые глаза и жестом пригласил Поливанова
садиться.
— Это не очерк,— сказал он Глебову, сотруднику от
дела науки,— не очерк, а восемь страниц Нагорной про
поведи. Понятно? Верни в отдел.
Глебов проворно схватил какие-то гранки и умчался.
Савицкий подпер щеку ладонью и сказал:
— Поздравляю, дорогой друг, с боевым крещением.
Что он мелет? Он ведь еще не читал статьи.
— Я не о статье,— сказал Савицкий, словно угадав
его мысли.— Я о другом. Поздравляю с первой аноним
кой. В редакцию пришло письмо, в котором сообщается,
что вы — родственник Кононовых.
— Очень интересно.
— Да, конечно. Это правда, что вы остановились
у них?
-— Правда.
— Послушайте, но ведь это журналистская азбука—•
нельзя останавливаться у людей, которых собираешься
защищать.
— А если собираюсь ругать?
— Тоже нельзя. Гостиница — вот резиденция журна
листа. Нейтральная зона. Независимость. Запомните это
раз и навсегда.
— Есть запомнить.
— Идите и больше не грешите.
270
— Есть не грешить.
* '
— В письме говорится, что вы младшего Кононова
таскали по городу на руках. Было дело?
— Было.
— А зачем, собственно?
— Мальчишка устал. Почему не взять его на руки?
— Да зачем он за вами поплелся?
— Знаете что, Леонид Евгеньевич, вот скоро очерк
придет с машинки, прочитаете и поймете. Или не пой
мете, это уж как выйдет. А объяснить я вам ничего не могу.
...Поливанов послонялся по коридорам, забрел в чи
тальню, посмотрел свежие журналы. Ровно через час
он заглянул с порога в машинописное бюро.
— Десять страниц,— сказал главный машинист,— и
доложу вам, очень толково написано. Зацепили.
Поливанов взял очерк, отыскал пустую комнату и
стал читать. То ему казалось: хорошо. То вдруг он не
преложно понимал: из рук вон плохо. Одно только он
знал твердо: может, нельзя журналисту останавливаться
у людей, которых он хочет защищать, но если бы он за
шел к Кононовым, чтоб, как говорят, «проверить факты»,
он ничего не мог бы написать. Надо было там пожить.
И посидеть с ребятами у печки. И походить с Колей по
городу. И поговорить с Сергеем в затихшей комнате.
«Выручите?» — услышал он снова. Выручу. Не будь всего
этого, он не написал бы очерка, нет, не написал бы.
А хороший вышел очерк или плохой, этого он не знал.
* * *
Очерк напечатали. Держа в руках газету, Поливанов
испытывал чувство, похожее на то, с каким впервые взял
на руки новорожденную Катю: это мое? Неужели это
незнакомое, непонятное — мое?
На летучке его очень хвалили. Критиком был Голу
бинский, и он не пожалел слов: талантливо, глубоко, жи
вописно, видишь людей, слышишь страстный, заинтере
сованный голос публициста.
— В редакции появился новый талантливый очер
кист, надо помочь его росту.
Все это было не очень приятно. Если тебе тридцать
271
шесть, то неловко слушать, как говорят, что ты молодой,
растущий и что тебе надо помочь. Но все это было за
быто, когда в газете была опубликована маленькая
заметка «По следам наших выступлений» и читатель
узнал, что очерк сделал свое дело: ребята оправданы,
судимость с них снята. Поливанов набрал домашний
телефон:
— Саша, ты видела?
— Еще бы!
— Ты рада?
— Еще бы! Приходи пораньше.
— Постараюсь.
Поливанов стоял у окна. Далеко внизу сновали ав
томобили, трамваи, троллейбусы. Шли маленькие пеше
ходы— кружились, сталкивались, расходились: муравьи,
да и только.
Поливанов смотрел на все это и думал: оказывается,
у счастья есть вкус совсем незнакомый, прежде не ис
пытанный.
Разве он раньше не помогал людям? Помогал. Тебе
нужны деньги? Бери, не жалко. Ночлег? Приходи, но
чуй. Нянька, накорми! Совет? Нет, советов не даю. Со
ветчику первая оплеуха. Приходилось ему вступаться за
людей? Приходилось. Мог разнять драку, а заодно дать
по морде кому следовало. Мог сцепиться с началь
ством, если начальство упражняло свою властность на
ком-нибудь безответном. Ну что ж, вступался за людей.
Так почему же... Он услышал, что в комнату кто-то во
шел. Обернулся и увидел Лаврентьеву.
— Хочу поздравить вас,— сказала она.— Не буду,
как Голубинский, разливаться соловьем, но вы — моло
дец. И я очень хорошо понимаю, что вы сейчас чувст
вуете. «По следам*» — это нашему брату журналисту
самая лучшая награда. Не правда ли?
— На вашу долю она, наверно, часто выпадала?
— Случалось, не буду врать. А знаете, что самое
главное в вашем очерке? Свое «я». Не безликое газет
ное «мы», а вот именно «я». Начинающие этого боятся,
а вы сразу же, с первых слов загремели: я думаю, я
видел, в полной уверенности, что это важно,— то, что
вы думаете и видите. И верно: это важно. Очень важно.
272
Теперь вот что: редакция «Вечного пера» попросила
меня написать о вас. Хотят отметить ваш дебют. Как вы
на это смотрите?
«Вечное перо» — так называлась редакционная стен
газета. Гм... Ей поручено написать о нем. Превосходно!
— Как я смотрю? Положительно. Как же еще можно
на это смотреть? Это почетно, и я польщен.
Она сидела на диване, он сел рядом и задумчиво
сказал:
— Мне хотелось бы, чтоб в вашей статье нашли от
ражение примерно следующие пункты. Первый: Дмит
рий Поливанов — выразитель надежд и чаяний своего
народа. Не смейтесь, это очень серьезно. Пункт вто
рой— биография. Детство, родители. Первые литера
турные опыты — на заборе. И первые огорчения: порка.
Шатания и сомнения. Выход из кризиса и новый твор
ческий подъем в пятом классе. Пункт третий — тема
нравственного обновления и богоискательство. Отвра
щение к точным наукам, равно как и к гуманитарным.
Пункт четвертый: Дмитрий Поливанов — на стыке двух
эпох.
— Это все? — спросила она§ закуривая.
— Что вы? Конечно нет. Нужен еще пункт пятый —
Дмитрий Поливанов и журналистика сороковых годов.
Фотоочерк, очерк-портрет, очерк на моральную тему —
излюбленные жанры Дмитрия Поливанова. Вот тот ми
нимум, без которого не получится статья обо мне.
— Иными словами, вы не хотите, чтобы о вас писали.
— Не хочу.
,— Ну что ж, пожалуй, вы правы.
* * *
— Митя! Какой ты веселый! — сказала Анюта, откры
вая ему дверь.— А я сделала все уроки, и очень чисто.
Может, ты мне почитаешь?
— Ладно, почитаю. Умоюсь, поем и почитаю. Мамы
нет?
— Митя, что ты! Она же сегодня работает во вторую
смену. Митя, мама была в школе, у Зинаиды Петровны.
Что было!
— Что же? — спросил Митя, идя в ванную.
10 ф. Вигдорова
273
Аня шла за ним с полотенцем и мыльницей. Катя тол
калась тут же, держа в руках Митины домашние туфли.
— Мама пришла в школу. Зинаида Петровна выходит
и говорит: что вам, мамаша? А мама отвечает, что дома
я примеры решаю хорошо, только мне надо немножко
подумать. А Зинаида Петровна говорит: все операции
на сложение и вычитание в пределах десяти должны быть
выучены. Зачем думать, когда можно выучить? А мама
говорит: но ведь это не беда, если она подумает не
множко. А Зинаида Петровна говорит: вы не спорьте со
мной, мамаша, у меня тридцатипятилетний стаж, и я
знаю, что говорю.
— Давай полотенце. Катя, поставь туфли на пол.
Анюта, мама не звонила?
— Нет, не звонила. Митя, она первая прочла про Се
режу Кононова и что ты правильно все написал.
— А что она сказала, когда прочла?
— Она сказала: вот здорово!
— А еще что-нибудь говорила?
— А еще сказала: вот это счастье! Потом взяла
Катьку за руки и кружилась по комнате. Митя, а ты ве
селый потому, что Сережу Кононова не будут больше
судить? Мне дедушка прочитал, и я сама прочитала и
Катьке прочитала, только она ничего не поняла.
— Я все поняла!—с достоинством говорит Катя.
Митя идет к столу, девочки за ним. Аня бледная,
худенькая, передних зубов нет, ноги тонкие, как мака
роны. Катя — смуглая, черноглазая, и на лице у нее на
писано: я себе на уме.
— Чем же кончилось у мамы с Зинаидой Петров
ной?— спрашивает Митя, подвигая к себе тарелку с гриб
ным супом.
— Поел бы, уж потом стал бы разговоры разговари
вать!— замечает Анисья Матвеевна.— Анюта, помолчи.
— Тетя Анися, ведь Мите интересно. Я ему не ме
шаю, видишь, он уж почти съел первое. Митя, еще много
чего было! Зинаида Петровна говорит маме: ваша Аня
пишет цифру пять с завитушкой. Я требую, чтоб крышка
у пятерки была прямая, поняли, мамаша? А мама гово
рит, что в прописях она видела пятерку с завитушкой.
Тихо так говорит. Несмело. А Зинаида Петровна отве
274
чает: у меня свой метод. Я требую, чтоб завитушек не
было. Всегда так: начинается с завитушек, а кончается
неизвестно чем.
— Покажи завитушку! — говорит Катя.
— И как ты все упомнила,— говорит Митя,— всю речь
наизусть!
— Митя, так ведь она каждый день говорит одно и
то же. Вы не верите, и ты не веришь, и дедушка, и ба«
бушка, и мама не верила, а вот сегодня небось пове«
рила, раз сама услышала. Ты почитаешь мне, Митя? Ты
обещал!
— Раз обещал, значит, почитаю.
Митя смотрит на часы. Саша будет еще не скоро.
Митя очень хорошо представляет себе, как Зинаида
Петровна наставляет Сашу: громко, размеренно, будто
диктует: не спорьте, мамаша. Начинается с завитушек,
а кончается неизвестно чем.
А Саша стоит молча, и на лице у нее написано: и кто
это тебя такую выдумал? Скорей бы она приходила. Он
не любит, когда ее нет дома. Он долго роется в книгах,
девчонки неотступно рядом. Молча смотрят они, как он
перебирает книги, перелистывает, ставит обратно на
полку. Наконец он выбрал: это «Майская ночь». Аня
садится на правое колено, Катя на левое. Так уж пове
лось: левое — Катино, правое — Анино. Катя ничего не
смыслит в том, что читают, но сидит она чинно, только
изредка вставит слово.
— Яне буду плеваться,— говорит она.— Я буду всех
слушаться... Я хорошая, я пью лекарство! Я не бью Ва
дика!
— Помалкивай! — говорит Митя и читает: — «О, ты
мне не надоел,— молвила она, усмехнувшись.— Я тебя
люблю, чернобровый казак! За то люблю, что у тебя
карие очи, и как поглядишь ты ими — у меня как будто
на душе усмехается: и весело и хорошо ей».— «О, моя
милая девушка!» — воскликнул парубок, целуя и при
жимая ее сильнее к груди своей».
Аня прерывает чтение.
— Он был ей отец? — спрашивает она«
10«
275
* * *
— Все-таки это очень странно, что Анюта не любит
ходить в школу,— говорит Нина Викторовна.— Помнишь,
Саша, как ты любила школу? И Леша тоже. Анюта, ну
почему ты не любишь школу?
— Я люблю,— отвечает Анюта неуверенно. Она
знает: школу надо любить, школу полагается любить.
И поэтому говорит, растягивая слова:—Почему это не
люблю? Я люблю-у...
Аня ходит в школу и возвращается домой одна. Но
изредка Саше удается забежать за ней, и всякий раз,
когда она видит в школьном коридоре притихшую, не
прикаянную Анюту, ей становится не по себе.
Стоит Анюте выйти из школы и взять Сашу за руку,
она опять становится прежней Анютой — веселой и сло
воохотливой. Дома — у мамы, у Мити, у всех — она мо
жет спросить обо всем, что ей придет в голову, и никто
не пожмет плечами, не скажет: какая ты странная,
Москвина! Вечно ты что-нибудь выдумаешь.
Почему, если ты о чем-нибудь спрашиваешь, а в от
вет пожимают плечами, становится так стыдно и не
ловко? Может, потому, что девочки смеются?
— Москвина! Зачем ты смотришь в окно? Что ты там
увидела?
— Провода!
— Ну и что?
— На провода села птица.
— Ну и что из этого?
— А может, птица слышит, какие слова бегут по
проводам?
И вот тут-то Зинаида Петровна пожимает плечами.
А девочки начинают смеяться. Если учительница пожи
мает плечами, это значит, ты сказала очень глупые слова.
И девочки смеются: они хотят показать учительнице, что
понимают, какая глупая и неразвитая эта Москвина.
Вот потому-то Аня и не любит ходить в школу и лю
бит возвращаться домой: дома она умная, и все пони
мает, и считает в уме, и стихи легко учит, и на любой
вопрос ответит. А в школен—она глупая, нерастороп
ная, неповоротливая и почти ничего не понимает.
276
И почему так получается — выучишь стих, и он тебе
нравится:
Люблю грозу в начале мая,
Когда весенний первый гром,
Как бы резвяся и играя,
Грохочет в'небе голубом.
Его хочется читать громко, звонко, весело. Анюта
его читала много раз, следом за ней даже Катя все за
помнила, а в школе Зинаида Петровна стала спрашивать:
— Кто скажет, какой гром грохочет в небе голубом?
— Весенний! Первый! — говорят девочки.
— Как он грохочет?
— Как бы резвяся и играя,— отвечают девочки.
— Девочки, кто объяснит, что такое «резвяся»? Мо
сквина! Объясни.
Только что Анюта понимала каждое слово в этом сти
хе, а вот теперь она стоит столбом, испуганно смотрит на
учительницу и не может объяснить слово «резвяся».
— Садись, Москвина! — со вздохом говорит Зинаида
Петровна.
Анюта садится и уже нисколько не любит стихотво
рение про грозу в начале мая. И не раз Анюта замечала:
вопросы Зинаиды Петровны делали непонятным самое
понятное. А стихи, после того как их объясняли, ста
новились неинтересными.
Под Новый год Дед Мороз положил Ане в чулок
орехи, конфеты и маленькую голую куколку. Она при
несла все это в школу.
— Вот какие подарки мне подарил Дед Мороз!
Зинаида Петровна очень рассердилась, ругала Аню
и призывала девочек не быть такими глупыми, как эта
Москвина: никакого Деда Мороза на свете нет и ни
когда не было!!
Когда Аня дома рассказывает про школу, ей почти
никто не верит, разве только мама.
— Бабушка,— говорит Аня,— нельзя, нельзя белую
ленточку в косу. Не разрешает Зинаида Петровна, надо
черную или коричневую.
— Аня,— отвечает бабушка,— Ты чего-нибудь не по-*
няла. Ну почему непременно черную? Траур у вас,
что ли?
277
Вот всегда так: ты чего-нибудь не поняла!
— Бабушка, ну почем я знаю? Зинаида Петровна го
ворит: такой порядок.
И никто не верит — ни дедушка, ни бабушка. Только
мама верит, а иногда Митя. Мама вздыхает и говорит:
— Ну, раз порядок, ничего не поделаешь. Отыщем
коричневую ленточку, не горюй, Анюта.
А она и не горюет. Чего ей горевать. Вот ей бы за
болеть и не ходить в школу. Вот это бы—да! В Таш
кенте, когда в этом не было никакой надобности, она
болела часто. А здесь, в Москве,— редко. До чего жаль,
если б кто знал! Когда всем прививали оспу, многие
девочки от этого заболели. А она ничуть не заболела
и как дура ходила в школу... Эх! Другие девочки ухит
ряются болеть чуть не каждую неделю, а она только
раз: когда в больнице вырезали аппендицит. О, это
была целая история! Она в больнице вела себя очень
хорошо, и Митя ей все время говорил: молодец!
А Зинаида Петровна нипочем не скажет, что она мо
лодец. Какой же толк стараться, если все равно ничего
не получается? Сегодня, например, Зинаида Петровна
на глазах у всего класса разорвала Анину тетрадь: за
грязь. Ане очень хотелось плакать, но она не заплакала.
Стояла и молчала. И все. А бывает, Зинаида Петровна
говорит такое, что Анюта дома не рассказывает: сове
стно.
Когда Зинаида Петровна посадила Аню на заднюю
парту, Митя написал ей записку, очень хорошую: «Ува
жаемая Зинаида Петровна, я уезжаю в командировку и
не могу зайти в школу, чтобы поговорить с вами лично.
Если можно, посадите Аню поближе к доске, у нее после
кори было осложнение на ухо, и она не очень хорошо
слышит». Подписался он тоже очень красиво и вежливо:
«Уважающий вас Д. Поливанов».
Прочитав записку,. Зинаида Петровна сказала Ане:
— Пусть мать принесет справку от врача.
Она не верит Мите! Надо же!
Этого Аня дома рассказывать не стала. Ей бы непре
менно сказали: ты чего-нибудь не поняла, Анюта!
А она все прекрасно поняла: Зинаида Петровна по
думала, что Митя врет. Рассказывать об этом просто278
непросто невозможно. И Митя бы обиделся. Нет, неза
чем было рассказывать. Она и не рассказала. И осталась
сидеть на задней парте. А что такого? Все равно сколько
ни старайся, а из троек не вылезешь...
И еще Зинаида Петровна донимала Аню из-за Мити.
— Кто это Митя?
— Он мне вместо папы.
— Тогда зови его папой.
— Нет, моего папу убили на войне.
— Тогда зови его дядей.
— Он мне не дядя.
— Кто же. он?
— Митя.
Зинаида Петровна сказала: ну и ну! — и пожала пле
чами. Она чуть что — пожимает плечами. Но теперь
всегда говорит: твой папа. Передай папе. Что ж, в об
щем, правильно. И вообще, на свете все-таки много хо
рошего. Первое хорошее: каникулы. Аня была на двух
елках: у Мити в газете и в Доме пионеров. В Доме пио
неров один мальчик очень чудно читал стихи: завывал
и еще-глаза закатывал. Мама даже отвернулась. От
стеснения. Она не любит, когда так читают. Она гово
рит: стики надо читать просто. Вот Аня читает просто.
А у Мити на елке Аня была вместе с Катей. Катя
себя хорошо вела, не задирала никого и все держала
за руку чужого мальчика Мишу. А когда играли в кара
вай, этот мальчик выбрал Катю: «Я люблю, признаться,
всех, а вот эту — больше всех». И Анюта видела —
Мите приятно, что этот мальчик выбрал Катю. Он смот
рел и очень смеялся. Потом он подвел Аню и Катю к
какой-то тетеньке и сказал: «Вот, знакомьтесь, Марина
Алексеевна, это мои дочки».
И она сказала: «Какая прелесть!» Она курила папи
росу — длинную-предлинную. Интересно, про кого она
сказала «прелесть» — про них обеих или только про
Катю? Нет, наверно, про обеих. Потому что, если бы
только про Катю, она сказала бы: «Какая прелесть эта
черноглазая девочка!»
И еще был хороший день — Победы! Все были весе
лые, добрые, все целовались: война кончилась! Митя
279
написал про этот день в газету — про Красную площадь.
И про салют. А мама сказала:
— Какой день! Какой счастливый и какой трудный!
Анюта не стала спрашивать, почему трудный, она
сама поняла: трудный потому, что на войне многих
убило. А Леша живой остался! Вот счастье!
И еще один день был — ни плохой, ни хороший, так,
середка на половинку: Аню перевели во второй класс.
Она очень обрадовалась, она не думала, что с тройками
переводят. Она пришла домой веселая, но дедушка по
смотрел отметки и сказал:
— Да, невеселый табелек...
А бабушка сказала:
— Мамочка твоя училась только на отлично.
Ане сразу стало скучно. Потом пришли мама с Ми
тей. Мама поцеловала Аню, поздравила, Митя тоже
сказал:
— Молодец, Анюта, перевалила через первый класс.
Но веселье не возвращалось.
— Что ж поздравлять,— сказала Аня,— когда одни
тройки.
Подумала и прибавила:
— Я все свое старание приберегла для второго
класса.
...И снова настала осень. Осень сорок пятого года.
* * л
— Послушай, Анюта, ты превратила мой диван в
письменный стол. Что это? Клей, спички, да смотри, клейто пролит! Вот лягу и приклеюсь. Почему ты за собой
не убираешь?
Митя говорил сердито. Он очень устал. Сегодня был
трудный день — он ездил в Фили, снимал клубную само
деятельность. Снимки получились плохие, а подписи к
ним еще хуже. Митя и сам хорошо это понимал. Но
когда услышал из уст редактора: не пойдет! — рассви
репел.
Возвращаясь домой, он думал, что ляжет и поста
рается уснуть. «Проспись,— говорила Анисья Матвеевна,
когда он злился,— сном все уходит — и болезнь и
280
злость». Злой и усталый, он сейчас собирался последо
вать ее совету, но, войдя в комнату, увидел на своем
диване рассыпанный коробок спичек, лужицу клея, Анин
альбом для рисования и Катю, которая тут же строила
из кубиков дом.
— Я сейчас уберу, Митя,— торопливо сказала Аня.
— Ты страшная неряха,— сердито повторил Митя.—
Я ведь тысячу раз тебе говорил...
И. в эту минуту раздался из-за двери голос Констан*
тина Артемьевича:
— Как вы разговариваете с ребенком? Почему вы на
нее кричите? Я долго терпел, но больше терпеть не на
мерен!
В первую минуту Митя растерялся. Потом, плотно
прикрыв двери своей комнаты, он вышел к тестю.
— Что вы говорите? Да вы понимаете, что вы гово
рите? Да еще при Ане и Кате!
— А при ком же? — спросил Константин Артемьевич.
— Нет, все же...— сказала Нина Викторовна,— ведь
ребенок сирота... Я тоже была мачехой, но... И если
вы — отчим...
— Что? — взревел Митя.— Что? Кто это — отчим? Что
вы болтаете?
— Да,— повторила Нина Викторовна,— я мачеха, но
я Саше никогда и слова не посмела сказать.
— Оно и видно,— уже сам не слыша, что говорит,
ответил Митя.
— Что? Я плохо ее воспитала? — Нина Викторовна
всплеснула руками.— Это я-то плохо воспитала? Да я ее
в жизни пальцем не тронула! И как у вас только язык
поворачивается?
— Дедушка, ну зачем ты сердишься? — появляясь в
дверях, сказала Аня.— Я сама хочу, чтоб Митя на меня
кричал! Пускай кричит!
— Поди отсюда! Не вмешивайся! — крикнул Митя,
почти вытолкнул Аню из комнаты и, повернувшись к
тестю, сказал сквозь зубы:—Ну вот что. Если я ей от
чим — поступайте как знаете, мне дела нет. Пускай рас
тет...— Он запнулся и поискал слова, в памяти мелькнула
прекрасная строчка из какой-то статьи: «Как сорная
трава», но. он сказал иначе:—Пускай растет, как беспри
281
зорница. А если я отец, то буду кричать. Буду требовать.
А если надо — и выпорю!
Немного спустя вернулась с работы Саша и увидела:
Митя, сидя на диване, облитом клеем, зашнуровывает
башмаки. У него было то выражение лица, которое
Саша уже очень хорошо знала: сжатые губы, сведен
ные к переносице брови.
— Что случилось? — спросила она.
— Ничего,— ответил Митя,— пойду проветрюсь.
Он вышел и, конечно, хлопнул дверью.
— Папа сказал, что будет нас бить,— объяснила
Катя.
— Что такое? — спросила Саша.
— Дай белого хлебушка! — на всякий случай сказала
Катя.— А папа кричал: буду пороть!
— Аня, да что случилось?
Дверь распахнулась, и вошел Константин Артемьевич.
— Ты плохая мать,— сказал он.— Ты позволяешь
чужому, в сущности, человеку...
Что долго рассказывать — Константин Артемьевич
глотал валерьянку, Нина Викторовна плакала, Катя ре
вела в голос, Аня, всхлипывая, повторяла:
— А все из-за меня.
Мити не было. Дожидаясь его, Саша слышала за две
рями сдержанный шепот тети Маргариты:
— Да... А казался таким деликатным...
—■ Все они поначалу деликатные...
— Да, что ни говори, а брак — это лотерея...
Не умея стерпеть все это, Саша оделась и вышла на
улицу, Постояла у решетчатой ограды, а потом пошла
вдоль переулка к Арбату, и почти тотчас из-за угла по
казался Митя. Было часов одиннадцать. Он шел быстро,
решительной, твердой походкой.
— А, ты здесь,— не удивившись, сказал он.— Очень
хорошо. Давай походим.
— Мне сказали...— начала Саша.
— Это не имеет никакого значения — то, что тебе
сказали,—перебил Митя.— Я знаю одно: мы здесь не
жильцы. Я готов хоть на Камчатку... на Северный
полюс...
— Но ведь это наша семья... Я их люблю.
282
— Ну вот что, в писании сказано: оставь отца и мать
своих, понятно? И пора жить своим умом, а не чужой
глупостью.
— Это кто же глупый? Папа, что ли? И что ты такое
говоришь?
Он взял ее под руку, и они пошли по Арбату к Смо
ленской площади.
— Давай будем говорить серьезно,— сказал Поли
ванов,— это вопрос всего нашего будущего... Покоя...
Свободы. Ну и — не боюсь высоких слов — нашей любви.
Мне трудно это постоянное вторжение в нашу жизнь.
Я не хочу его. Константин Артемьевич прекрасный че
ловек, не спорю. Он построил свою жизнь, как хотел.
А мы будем строить по-своему, как умеем и хотим.
Саша шла опустив голову и молчала.
— Я не говорил тебе раньше, но мне здесь душно.
Душно, понимаешь? Они разрушат мои отношения с
Аней. И наши с тобой...
— Чего же стоят наши отношения, если их кто-ни
будь может разрушить?
— Ты не знаешь, что может сделать пошлость.
— Да слышишь ли ты себя? Ты говоришь . о моей
семье — пошлость!
— Прости меня. Но сегодня я не хочу подбирать
слова. И если мне говорят «отчим» — это пошлость. Не
ужели ты не понимаешь? И в конце концов я не ангел...
Это я должен сказать со всей прямотой.
* * *
Да, надо сказать по правде: кем-кем, но ангелом он
не был.
Ну что ему стоило сказать Константину Артемье
вичу хоть одно ласковое слово? Ради нее, Саши. И мо
жет, все опять пошло бы по-старому, пусть не всегда
гладко, но привычно.
Но Митя этого слова не говорил. Он только сухо ки
вал: здравствуйте, мол.
Константин Артемьевич был добрее. Он пытался за
вести разговор. Он спрашивал:
— Митя, а вы читали во вчерашней «Литературке»
любопытный фельетон?..
283
— Простите, не удосужился,— отвечал Митя, не до
слушав и едва приметно сдвигая брови.— Прочту, непре
менно прочту.
Отец отвечал грустным взглядом. Когда Мити не
было дома, он заходил в Сашину комнату или забирал
детей к себе. Он читал им, гулял с ними по Серебряному
переулку, подолгу сидел на скамье под обуглившимся
каштаном.
Иногда, словно отвечая каким-то своим мыслям, он
безнадежно махал рукой. Отец был вспыльчив, но от
ходчив. А вот Митя был злопамятен и не умел забывать.
Ничего. Он стал приходить очень поздно — не раньше
двенадцати. Приходил усталый, голодный. Торопливо ел
и ложился спать... Он так мало видит нас—и не ску
чает? — думала Саша. Как же так?
Прежде их общим днем было воскресенье. Сейчас
и в выходной день его не было дома. Шли дни, он воз
вращался все позднее.
Что же мне делать? И впрямь ехать на Камчатку?
Если я не могу их помирить, если он не понимает, что
все это мне хуже смерти. Ведь отец старый. Неужели
нельзя ему простить? Не заметить. Ну хорошо. А если
бы тебе сказали: ты мачеха... О, я бы! Вот то-то. Но как
же быть? В Ташкенте я думала: приедем в Москву, вер
немся домой, и станет ему здесь тепло и счастливо.
И было. А вот сейчас опять нет. Что же будет?
Как-то вечером, когда Саша разогревала на кухне
ужин, соседка-стенографистка, колдуя над кофейником,
сказала задумчиво, будто продолжая какой-то внутрен
ний монолог:
— Брак — это отживший институт. Счастливых бра
ков нет. Конечно, куда корректнее молчать, чем драться
и вопить на людях (тут она посмотрела на Лелю, которая
жарила яичницу), но по сути... по сути... Помните, как
там у Вертинского: «даже самой нежной любви насту
пает конец»... Да, по сути...
Не договорив и сняв с огня кофейник, она ушла к
себе.
— Погуливать стал? — соболезнующе сказала Ле
ля.— Ну что ж, все они такие. А ты не теряйся, бери
284
пример с меня. Я не теряюсь! Мужику потакать —
хуже нет.
Саша покрепче сжала зубы и ничего не ответила.
Проще всего было бы поговорить с Митей. Но что-то
ей мешало. А он по-прежнему приходил поздно, утром
же исчезал чуть свет, коротко бросив: рано не жди.
И Саша, считавшая, что ничего не надо прятать за
пазухой, все молчала и молчала.
Но вот однажды (это было примерно через месяц
после ссоры Мити и Константина Артемьевича) он при
шел чуть раньше. Дети уже спали. Он сел на диван, вы
тянул ноги и сказал:
— Поди сюда.
Он притянул ее к себе, посадил рядом и, взглянув
прямо и ласково, сказал:
— Ты мне веришь?
— Верю.
— Умница. Очень веришь?
— Очень.
— Так вот, ни о чем меня не спрашивай. Немного
потерпи. У меня есть для тебя подарок.
— Часы?
— Лучше. Прекрасный, огромный, ослепительный
подарок. Но подожди немного. Однажды я приду и на
значу тебе свидание. На углу Серебряного переулка и
Арбата. И тогда я тебе все расскажу. Согласна?
— А не можешь ты хоть намекнуть... ну, хоть сло
вечко...
— Не могу,— ответил он твердо.— Я и так уже ска
зал слишком много.
«Они растут, и каждый день приносит чтонибудь новое. Еще совсем недавно мы радо
вались каждому новому Катиному слову. А се
годня мы с ней гуляли, и она излагала мне
свои политические убеждения:
— Когда я пойду в школу, то буду учить
французский, английский и русский, а немец
кий не буду, потому что по-немецки говорят
фашисты, а все фашисты очень плохие. Гит
лер— очень плохой, хуже Бармалея. Я его
235
боюсь. Если он будет к нам стучаться, ты ему
не открывай. Если будет говорить тоненьким
голоском, тоже не открывай. Фашисты пло
хие, страшные и не любят хороших девочек.
Фашистов она сильно не жалует. Летом
сказала:
— Мне фашисты всю спину покусали.
Речь шла о комарах. Все плохое всегда
делают фашисты.
Когда мы проходили мимо витрины игру
шечного магазина, Катя сказала:
— Этот медвежонок хочет мне подариться.
Мы постояли с ней у витрины, как я стоя
ла в детстве. Потом я взглянула на большое
окно по другую сторону улицы. Оно закрыто
темными шторами.
...Когда же Митя скажет мне: «Приходи на
угол Серебряного переулка и Арбата»? И что
такое ждет меня на этом углу?
Анюта почти никогда не спрашивает об Ан
дрее. Если я рассказываю, она слушает жадно,
но сама не спрашивает. Только раз спроси
ла:— Мой папа хорошо учился, когда был ма
ленький? А он любил играть со мной?
И еще: — А мой папа любил меня так же,
как Митя Катю?
В школе ей по-прежнему плохо. Она спра
шивает:
— Мама, это правда, что ты, когда была
маленькая, любила ходить в школу?
— Правда, Аня. Я очень любила нашу учи
тельницу.
— Расскажи мне про нее.
Ну, как расскажешь про Анну Дмитриевну?
Она была для нас самый лучший, самый спра
ведливый человек на свете, и мы во всем хо
тели походить на нее, не только в справедли
вости и доброте. Она говорила не «восемна
дцать», а по-старинному «осьмнадцать», и мы,
к удивлению своих родителей, ни с того ни с
286
сего произносили «осьмнадцать». Она, заду
мавшись, проводила рукой по лбу — и мы то
и дело хватались за лоб. Все, все в ней было
нам по душе.
— А я совсем не хочу быть как Зинаида
Петровна, и никто у нас не хочет.
И так всякий раз: мои рассказы об Анне
Дмитриевне оборачиваются против Зинаиды
Петровны.
— Все плохо, все плохо,— говорит Аня.—
Это только в книжках хорошие школы. А на
самом деле школы совсем не такие. И зачем
зря пишут!
Помолчав: — Когда я буду учить детей, я
никогда не буду на них кричать! Ни-ко-гда.
На днях, придя из школы, сказала Мите:
— Вот слушай, сегодня у одной девочки
пропало десять рублей. И Зинаида Петровна
посмотрела у всех в портфелях и в карманах.
Митя, разве это правильно? Почему она не ве
рит, если я говорю, что не брала? Разве она
правильно делает?
— Неправильно! — отвечает Митя.
— Ну вот, я же говорила!
Седьмое ноября было дождливое, а у
Анюты нет калош, она сидела дома. После
праздников Зинаида Петровна сказала: сейчас
вы будете писать сочинение об октябрьских
праздниках и о демонстрации.
— А если я не была? — спросила Аня.
— Ты говоришь неправду,— ответила Зи
наида Петровна.— Ты живешь в культурной
семье, и не может быть, чтобы тебя не взяли
на демонстрацию. Садись и вместе со всеми
пиши сочинение: «Как я ходила на демон
страцию».
И Аня написала так: «Утро было солнеч
ное. Трудящиеся стройными рядами шли на
демонстрацию. В голубом небе был слышен
287
рокот самолетов. Люди несли плакаты, ло
зунги и портреты. Всем было весело и радо
стно. Я шла с мамой и держала красный фла
жок».
— Аня, ведь ты же не была на демонстра
ции? Зачем же ты наврала?
— Мама, где же я наврала? Я просто напи
сала сочинение. Ведь это не правда, а сочи
нение.
Что же делать? Не знаю. Зинаиду Петров
ну очень уважают в школе: у нее тридцатипя
тилетний стаж.
Аня:—Мама, мама! В школе как было ве
село! Зинаида Петровна заболела, с нами за
нималась учительница из класса «Б». Мы ре
шили веселую задачку, читали веселый рас
сказ, а потом пели веселую песню!
Посмотрела я Анину тетрадь по арифме
тике: задача как задача, никакой особой весе
лости не видать. Видно, дело не в задаче, а в
учительнице из класса «Б».
Аня с презрением рассказывает Мите о ка
ких-то «очень плохих девочках» и кончает так:
«Ну, они татары...»
Митя сердито сказал, что нельзя дурные
поступки объяснять тем — татарин, не тата
рин,— нет плохих народов.
— А немцы?
Митя стал ей рассказывать про Тельмана,
а она:
— Почему же немцы людей так мучили?
— Не немцы, Аня, а фашисты.
— А разве воевали одни фашисты?
Со стола учительницы Аня стащила свою
классную тетрадь и вырвала оттуда страницы
с отметкой «два». Когда Зинаида Петровна
спросила, кто это сделал, она заплакала: не
знаю.
288
Мне созналась тотчас же:
— Там было грязно... двойки... кляксы,.«
Мама, я больше не буду, честное слово.
И плачет.
Уже ночью, лежа в кровати, она вдруг тихо
сказала:
— И как она догадалась? Я тетрадку на
самый низ положила. Она говорит: я про вас
все знаю. Мама, может, она и правда все
знает?
Катя с упоением: — Одеваюсь — не плачу!
Раздеваюсь — не плачу! Головку моют — не
плачу! Лекарство дают — не плачу! Банки ста
вят— не плачу! Вот какая Катя!
Катя говорит Мише:
— Миша, давай играть. Ты будешь фашист,
а я русская.
Миша не согласен. Катя жалуется:
— Мама, ну скажи ему!
— Что же я скажу ему? Не хочет он быть
фашистом.
— А я хочу драться, я хочу кидать в него
кубики, пускай он будет фашистом, скажи ему!
Бабушка рассказывает Кате сказку: «И го
ворит солнце тучам: «Уходите, тучи!»
В Катиной передаче это звучит так: и гово
рит солнце тучам: «Уходите, тучи, а то как
дам!»
Аня:—Мама, как странно. Нам сегодня
Зинаида Петровна читала сказку.
— Что ж тут удивительного?
— Не знаю. Сказка — это на нее как-то
не похоже.
Я спросила у Мити:—Что же все-таки де
лать с Аней? Может, переведем в другую
школу?
289
Он
ответил:— Непременно переведем.
Я уж и школу присмотрел. Дай срок.
Может, об этом он и хочет сказать мне на
углу Серебряного переулка и Арбата?4 Тер
пенье! Терпенье!
Аня: — Я не люблю, когда Митя сердитый.
Кто ж это любит?»
* * *
Та ссора с Константином Артемьевичем была у Мити
не первой. Просто не все доходило до Саши. Да и разве
дело в ссорах? Нет, тут было другое, тут было много
всего.
Он не мог забыть, как, придя однажды поздно из ре
дакции, услышал, что соседка Ольга Сергеевна говорит
Нине Викторовне:
— Да... Все меняется. Андрей Николаевич никогда
не позволял себе приходить так поздно.
Он не сразу понял, кто это Андрей Николаевич. Но
Ольга Сергеевна добавила со вздохом:
— Душа в душу жили...
И он понял, что речь идет об Андрее Москвине.
Светлый прямоугольник на стенке, след от фотогра
фии Андрея, до сих пор лежал отпечатком на старых
обоях. В Ташкенте портрет хранился на дне Сашиного
чемодана, теперь — в левом ящике письменного стола.
В Сашином ящике...
...А Константин Артемьевич? А Нина Викторовна?
А тетя Вера и тетя Маргарита? Они входили в их с Са
шей комнату без стука. Они говорили: почему вы так
много тратите? Надо жить скромнее.
Константин Артемьевич считал, что Митя плохо про
двигается по службе и что с его способностями он дол
жен бы работать не фоторепортером, а заведовать от
делом. Как юрист, он напоминал Мите о его правах («Вы
же фронтовик, не забывайте») и обижался, когда Митя
в ответ молчал.
И все вместе они оберегали от него Аню, точно Крас
ную шапочку от Серого волка.
Митина любовь к Ане досталась ему нелегко. То по290
верхностнре чувство, которое он испытывал к Ане до
войны, ничего общего не имело с теперешним. Тогда
она была только частью Саши. Когда же это случилось,
что он ее полюбил? В темные ташкентские вечера у ее
постели, когда она лежала тихая и безучастная и, каза
лось, куда-то уходила, уходила от них?
Или ночью, по пути из Ташкента в Москву? На одной
полке спали Саша с Катей, на другой, верхней, Митя с
Аней. Вдруг Аня всхлипнула во сне и забормотала:
«Боюсь! Боюсь! Уходи!» Он разбудил ее, а она крепко
схватила его за руку, прижалась мокрой щекой к его
ладони и сказала:
— С тобой не страшно.
А может, вот когда: он пришел за ней в школу, и
учительница, не стесняясь Ани, которая стояла тут же,
сказала своим мерным, отчетливым голосом:
— У вас странная девочка, папаша. Сегодня мы рисо
вали на тему «Лес зимой», а она сказала: «Вот бы мне
лист черной бумаги!» Подумайте, папаша, какая стран
ная фантазия!..
— Зачем тебе понадобилась черная бумага? — спро
сил Митя на пути домой.
— У меня есть белый карандаш,— робко сказала
Аня, глядя на него своими шоколадными глазами.
— Аня, да ты умница! Это же прекрасно! Была бы
зимняя ночь, да?
— Да! — откликнулась она радостно и доверчиво.—
Лес ночью, снег белый, а бумага черная, сразу видно,
что ночь и темно.
И он расшибся в лепешку, раздобыл грифельную до
ску, потом он вымочил кусок мела в желтой краске, ку
сок в голубой. И на черной доске они нарисовали белым
мелом снег, желтым — луну, голубым — ели. Это была
красивая картина! Аня не могла налюбоваться ею и всем
рассказывала: поглядите, как мы с Митей придумали.
Нет, это случилось раньше. Это случилось, когда Са
ша ударила Аню и девчонка убежала из дому. И он
помнит, как оборвалось у него сердце при словах Ани
сьи Матвеевны:
— Беги, ищи, Анюта куда-то подевалась.
И он бегал по городу как оглашенный, пока не до
291
гадался наконец заглянуть к близнецам Юре и Сереже.
Аня была у них. Она сидела, забившись в угол, и, уви
дев его, заплакала:
— Яне пойду с тобой! Я всех вас не люблю!
Она билась у него в руках и повторяла, обливаясь
слезами:
— Не пойду! Вы никто меня не любите! И мама не
любит, и ты не любишь! Вы все одну только Катьку лю
бите!
Потом, притомившись, она покорно пошла к нему и
по дороге домой только всхлипывала. Он нес ее на ру
ках и мысленно говорил себе: подлец ты, вот ты кто!
Подлец и мерзавец.
А недавно врач сказал, что у Ани аппендицит. У нее
был приступ, и Константин Артемьевич, не найдя Сашу
(она теперь была патронажной сестрой в детской кон
сультации, ходила из дома в дом, и найти ее было не
легко), позвонил Мите в редакцию. Митя тотчас при
мчался, и, увидев его, Аня воскликнула:
— Ну, вот и Митя! Теперь я не боюсь!
— С нашими детьми не соскучишься! — пробормо
тал Митя и отвез Аню в больницу.,
— Ты будешь молодцом, правда? — спросил он на
прощанье.
— Буду! — ответила она.— Даю честное слово!
На другой день после операции Митю с Сашей пу
стили к Ане в палату. Она лежала тихая, с большими
прозрачными глазами, полными слез.
— Не обращайте внимания,— сказала она.— Это про
сто так.
Говорить ей было больно, она безмолвно лежала,
держа Сашу и Митю за руки. А мальчик из соседней па
латы сказал Поливанову:
— Она у вас молодец: даже не стонала, когда ее из
операционной привезли. А когда шла на операцию, то
говорила: «Нет, не буду плакать, нет, не буду плакать!»
И ему казалось, что это он научил ее не бояться.
«Она у вас молодец!» Она у меня молодец! А ему
говорят: отчим! Был ли он отчимом или отцом, об этом
знал только он, он один!
Если говорить честно, возвращения в Москву он бо
292
ялся. Боялся минуты, когда впервые пройдет мимо
кинофабрики, услышит вопрос: «Ну, как с работой? Пере
квалифицировался?»
От всей Москвы не отгородишься. А сколько любо
пытных, жестоких и бездумных вокруг. В редакции были
хорошие ребята и много фронтовиков, эти отлично все
понимали и не лезли. Но таких, что лезли, тоже было
немало.
— Значит, кинохронику побрку? Чего не бывает!
А неплохой, неплохой был кинооператор, что правда,
то правда! Те, камчатские, киноочерки хороши были,
хороши, лаконичные, выразительные! Да и фронтовые
были прекрасные, очень яркие были фронтовые кино
очерки!
Поливанов улыбался, кивал: да, неплохи!
Но откуда взять силы, чтоб сопротивляться и этим,
чужим, и там, дома,— тестю и теще? Оказывается, ду
шевные силы ограничены, а он когда-то думал и гово
рил: безграничны!
Когда он, не скрывая тревоги, пришел в поликли
нику, врач сказал ему: придется подождать, надо на
браться терпения. Пока о кинохронике забудьте.
Поливанов молча одевался. Потом, уже собравшись
уходить, повернул к доктору лицо, которым уже не
всегда умел владеть:
— Ждать, ждать... А сколько? Скажите прямо: с
прежней профессией покончено.
— Нет, я этого утверждать не могу,— ответил врач,—
но контузия очень тяжелая. Последствия ранений куда
легче преодолеть.
Что бы он делал, если бы не дом, не Саша и дети?
Что бы он делал, если б его не поддержало это, прежде
ему незнакомое тепло?
С неделю назад он работал далеко за полночь —
дети и Саша уже спали. И вдруг услышал тихий Катин
голос:
— Папа, а кот Маркиз умер.
Он подошел к ней и присел на низкую скамеечку у
кровати:
— Да, Катенька, знаю.
— Папа, а я тоже умру? Как это — умер?
293
— Ты просто уснешь.
— И глаза перестанут моргать? И ноги не будут бе
гать? И пальчиками не смогу вот так делать?
Она припомнила все — глаза, которые смотрели и
моргали, уши, которые слушали, и губы, которые улы
бались. Она не хотела верить, плакала, и он не знал, как
ее успокоить. И вдруг она спросила:
— А ты умрешь раньше меня?
— Конечно, раньше.
Она примолкла. И почти тотчас уснула, крепко сжав
рукой его палец.
— Ты раньше,— повторила она сквозь сон.
В первую минуту он испытал нечто похожее на до
саду, увидев, как успокоило ее это известие. Но потом
понял: он для нее — бессмертен. С ним ничего не мо
жет случиться. Он — защита, за ним ничего не страшно,
он никогда не умрет, не может умереть. Значит, и она,
Катя, всегда будет бегать, смеяться, моргать.
Он знал, что о нем говорили: Поливанов-то? А? Всех
удивил! Жена, дети! А эта маленькая? Ну и глазищи!
Раньше он всегда презрительно думал о деньгах и
всегда зарабатывал много. Сейчас, когда с деньгами
стало куда труднее, он должен был думать о том, чтобы
одеть и обуть четверых. Саша и дети были его обузой.
И опорой.
И это они помогли ему отыскать новую, пока еще
узкую тропку к новой работе. Они и Леша. Да, после
той поездки в Подгорск он все видел по-новому. Нет,
не так: полюбив их, он иначе видел и понимал все в Подгорске. Это он знал твердо, в этом убеждался постоян
но, на каждом шагу.
На днях, например, он, тоскуя, фотографировал в од
ной женской школе сбор на тему «Безударные глас
ные» и «О режиме дня».
Не веря ушам, он слышал, как дети говорили:
«Я строго соблюдаю режим дня», «Я работаю упорно и
терпеливо».
Прежний Поливанов сказал бы: ну-ка, ты, серогла
зая, поверни голову немножко влево — вот так. А ты, с
косичками, обопрись рукой на ее плечо. Улыбайся!
Остальные смотрят сюда! Хорошо! Отлично!
294
Он очень мало думал над тем, что снимал. А сейчас
он думал. И не верил, чтобы дети могли по доброй воле
заниматься на досуге безударными гласными и толко
вать о режиме дня и трудолюбии. Ему захотелось на
писать об этом, он даже знал, как это сделает: пойдет
в мужскую школу, снимет мальчишек на таком вот
мертвом сборе, а потом этих же самых ребят сфотогра
фирует во дворе, когда они заняты тем, что их увлекает:
игрой, разговором, дракой, наконец. Это будет нагляд
но: постные, скучающие физиономии — и те же самые
лица, освещенные спором, азартом, смехом.
Да, да, он начнет с этого, а потом приведет почти
стенографическую запись: «Работаю всегда упорно и
терпеливо...» А потом... Да что «потом», когда его то и
дело посылают в какие-нибудь Фили снимать клубную
работу, скучную, как осенний дождь.
Вскоре после командировки в Подгорск он ездил на
село с заданием: написать очерк о передовом колхозе
и о передовом председателе этого колхоза Василии Ятченко. Приехав, Поливанов узнал, что Ятченко лежит
мертвецки пьяный: фельдшер, чуть не плача, рассказы
вал, как Ятченко требовал у него спирту. Когда фельд
шер отказал, Ятченко выбил стекло в медпункте и сам
взял весь наличный запас спирта.
Вместо положительного очерка о знатном председа
теле Поливанов написал фельетон. Редактор прочел и
сказал:
— М-м... Между прочим, Поливанов, нашу газету
читают не только в Советском Союзе.
— И что же?
— Если по этой статье будут... м-м-м... судить о жиз
ни в колхозах...
— Значит, теперь вообще надо писать только о хо
рошем, а о плохом — нельзя?
— Не передергивайте, Поливанов. Позвольте вам
сказать, м-м-м... что вы за деревьями не видите леса.
Да, м-м... Вы берете один случай и обобщаете его. По
думать, какой острый глаз у Поливанова. Увидел, что
председатель напился. А увидеть, что этот колхоз тем
не менее лучший в районе...
С тех пор редактор всячески дает ему понять, что
295
он — фотограф, и только, и незачем ему лезть в калаш
ный ряд со своим суконным рылом. А он будет. Он хо
чет еще и еще пробовать себя на этой новой работе,
черт бы ее побрал. Он не может забыть, как колотилось
у него сердце, когда была напечатана маленькая замет
ка «По следам наших выступлений»... Он вдруг понял,
что сделал дело. Выручил. Помог.
Он понимал и то, что любой темой можно заняться
с мыслью, с раздумьем, но никто этого от него не ждал.
От него ждали фотографий и подписей: на снимке слева
направо... фото Д. Поливанова.
Он жил с досадой в душе, не зная, что делать, и не
желая мириться. Как бы ни были велики заботы каждого
дня, в человеческой жизни должны быть свет и ясность.
А на его улице было темно и тускло.
Теперь, возвращаясь домой, Поливанов думал о
Константине Артемьевиче, о голосах за стеной. Отгоро
диться от этого нельзя, а изменить что бы то ни было —
непосильно.
Угнетенный этими размышлениями, он, как и прежде,
ходил на работу, ездил в разные концы города, а иной
раз и в другие города, но тень заботы и досады легла
отпечатком на лицо, глядела из глаз.
— Что вы такой угрюмый стали, или старость — не
радость? — спросил его однажды Петр Петрович, редак
ционный шофер.
Петру Петровичу было лет пятьдесят. Они с Полива
новым часто ездили вместе в недалекие командиров
ки— Владимир, Суздаль. Однажды были в Иванове —
ездили в дом, где живут разные ребятишки: испанцы,
итальянцы, турки и еще много всяких: Дмитрий Але
ксандрович готовил фотоочерк ко Дню защиты детей.
Петр Петрович уважал Поливанова. Во-первых, Полива
нов здорово водил машину. Не хуже его, Петровича.
Во-вторых, Поливанов никогда не задирал нос: я, мол,
культурный, а ты, мол, нет. Петрович это дело понимал
тонко и знал: Поливанов не старался, не следил за со
бой, а и на самом деле был с Петровичем на одной
ноге. Вот Голубинский, к примеру:
— Здорово, Петрович! Как жизнь молодая? Как же
на, как детишки?
296
— Спасибо, спасибо, хорошо,— отвечает Петрович,
а сам думает: ну что бы тебе запомнить, что нет у меня
детишек. Нет и нет. Ну, что ты кривляешься, артист
чертов.
А Поливанов свой брат. Когда на них наскочил гру
зовик и они чуть не отдали богу душу там, под Сузда
лем, Поливанов не сплоховал, не струсил, на своем горбу
оттащил Петровича в больницу и сам отремонтировал
машину, своими руками. Да. Сам и привез его в Москву.
И в редакции хоть бы словом кому похвастался. Ни!
Могила! Фронтовик, ничего не скажешь, не чета Голу
бинскому. И вот сейчас, когда Петр Петрович спросил:
«Что вы нынче такой угрюмый?» — Поливанов выложил
ему все.
Начав, он стал было в тупик. Даже из его рассказов
выходило, что тесть — человек хороший, заботливый и
хочет добра дочери и внучкам. Теща — хорошая. Жена
и дети — очень хорошие. В чем же дело? Чего ему не
хватает?
Но Петр Петрович все понимал. Он вел машину в
Люберцы, вел спокойно, задумчиво и внимательно слу
шал Поливанова и вдруг сказал:
— Вот что, брат, отделяться надо. Отделяться!
И на следующий день Поливанов вместе с Петром
Петровичем, который, неведомо как, за одни сутки стал
ему ближайшим другом и товарищем, пришли на ста
рую Митину квартиру. Они пришли поглядеть, прики
нуть. Внизу их ждала машина.
От поворота ключа скрипнул ржавый замок, и двери
давно необитаемого жилья распахнулись.
Стекла были выбиты, по комнате гулял ветер. И дверь,
ведущую во вторую комнату, спалили, и первую окон
ную раму. Даже плинтусы и подоконники — и те спалили
временные жильцы в трудные военные годы. Ни стола,
ни стульев, ни кровати. На полу — кирпич, вывалившийся
из боков корявой печки-времянки, пол в зазубринах от
топора: дрова, видно, кололи тут же. Затхлой сыростью
тянуло от стен, клочьями повисли обои, штукатурка от
валилась, по углам сочилась вода. О том, чтобы жить
здесь, да еще с детьми, и думать было нечего.
297
— М-да...— потирая небритую щеку, промычал Петр
Петрович,— постарались... Ничего не скажешь — поста
рались...
Он деловито обошел обе комнаты, пощупал рукой
стены, понюхал зачем-то ладонь, подошел к окнам, по
тряс оконные рамы и долго ходил взад-вперед, что-то
прикидывая, насвистывая, обдумывая.
— Как это у тебя не отняли квартиру-то?— спросил
он вдруг.
— Я за нее платил. Мы с нянькой тут прописаны.
— Платишь здесь, а живешь там... Чудно! Ишь что
тут развели! Погибель!
Почему я давно не занялся всем этим? — думал Митя.
Ведь руки мои — не крюки, я и стекло вставить могу и
стены покрасить. Но где их взять, эти стекла? Да, где
взять стекло, дерево, краску, все, что надо для ремонта?
А разве ты пытался раздобыть? Раньше «посредством
улыбки» ты все мог раздобыть, что же сейчас? Правда,
что же сейчас?
Петр Петрович был человек действия — и притом не
медленного. На другой день рано утром, когда Полива
нов, придя на работу, подписывал очередную фотогра
фию, он заглянул в дверь:
— Ты один, Дмитрий Александрович?
— Один, один, заходи.
Петр Петрович вошел, сел подле, вытянул вперед
ноги в тяжелых военных сапогах.
— Вот что я полагаю, брат,— начал он, будто про
должая их давнишний разговор.— Первое—это стекла.
Бери-ка у редактора ходатайство, а мы эти стекла из
глоток вытащим, уж будь уверен. Второе—вот что: тесу
хорошего, чтоб посуше. Это я расстараюсь. Есть у меня
дружок, на грузовике работает. Не спрашивай, сделаем.
Третье дело — просушить стены. Помещенье не сы
рое, только что отсырело. Это надо топить и топить.
Времяночку опять в строй введем, тут без печника не
обойдешься, печь — это наипервейшее дело. Ну и дров
надо запасти. Получишь ордер. Но ордер ордером, а
дело делом. Обмозгуем. Осина тут не пойдет. Это я
тоже, пожалуй, на себя беру.
И, помолчав, прибавил нараспев, мечтательно:
298
— Есть монета разменная, правильная и всегда ход
имеет. Не монета — валюта. Водка — вот она валюта.
Понятно? Достань пару талонов, да какое пару — по
больше. Пойди к Громову, объясни насчет ремонта, про
детей, про жену, про контузию не забудь. Одним сло
вом— жми. Сам не подожмешь — тебя зажмут.
Поливанов достал много водочных талонов, ему их
отдали и Савицкий и Голубинский. Ремонт, предстоящий
Поливанову, был делом нешуточным, и это понимал
каждый.
Талоны Митя вручил Петру Петровичу. Петрович от
правился получать водку и пропал, сгинул, испарился.
— Запил! — сказал Поливанову завхоз.— Эх вы, яич
ница всмятку, интеллигент, черт бы вас подрал!
Все дружно проклинали Поливанова и беспокоились
за Петра Петровича: редактор шутить не любил и за
прогул мог уволить в два счета. Домой к шоферу никто
не хотел идти. Во-первых, было ясно, что он запил не
дома. Во-вторых, все боялись его жены, которая тоже
шутить не любила и, когда Петр Петрович запивал, счи
тала виновными всех, кроме него.
У Поливанова в типографии был дружок — восемна
дцатилетний парнишка-наборщик Володя. Он любил
Митю не только за то, что Митя помогал ему решать
задачи по алгебре, которые задавали в вечерней школе.
Он его просто любил. Его восхищало в Поливанове
все — манера говорить, острить, а главное, поливановские рассказы. Иногда после рабочего дня Володя под
нимался в редакцию и присаживался к Митиному столу.
Он по-детски ловил на лету каждое его слово, каждую
шутку,
И когда с Поливановым случилось несчастье и неиз
вестно куда ухнули его водочные талоны, Володя, не
долго думая, отправился к Петру Петровичу и тут же по
пал в лапы его жены. Она даже не дала ему переступить
порог, она вытолкала его с криком:
— Споили, черти! Будто не знаете, что ему и запахто водочный хуже смерти! Товарищи называется!
Оставалось одно: забыть о Петре Петровиче и при
ниматься за дело самим. Без водочных талонов — как
без рук, но стекло на два окна схлопотали (в долг!) в
299
самой редакции. Оно серое, мутное, но Поливанов • с
Володей вставляли его так, будто оно по меньшей мере
венецианское. Володя достал хорошую замазку, они с
Митей стояли на стремянках (подоконников-то не было)
и вмазывали окна.
И вдруг в дверях раздался голос Петра Петровича.
Он кричал как ни в чем не бывало, будто не он пропил
драгоценные талоны, будто не он исчезал на четыре дня,
будто не он подвел товарища. Он кричал:
— Недотепы, будьте вы прокляты! Сначала надо
протопить, а потом уж стекла вставлять!
— Протопить?! Улицу, что ли, топить?
— Ты не спорь, ты знай меня слушай! Жар — он ста
нет сушить. А не то все потрескается потом. Завтра к
вечеру придет печник, понятно?
И прибавил тихо:
— Ну ладно, виноват. Я люблю ее — беленькую, чи
стенькую— раз, Да горазд, а не каждый день по напэрстку! Но больше такого не будет, ты мне поверь!
И больше такого не было. После трудового дня в ре
дакции они работали за шестерых. Прорабом был Петр
Петрович.
Не назавтра, как обещал Петрович, а дней через пять
появились два печника. Один из них прибыл со станции
Зеленоградская. Он был тонкий мастер своего дела и
разворотил печи со стороны коридора и забросал кир
пичами путь к парадной двери. Потом заикнулся насчет
водки, но Петр Петрович строго сказал:
— Да ты в уме ли? Откуда мы напасемся для тебя
водки?
И мастер принялся за дело. Коммунальная квартира
бунтовала. Женщины требовали немедленно очистить
коридор. Антонина Алексеевна, знавшая Митю с юных
лет, подошла к нему и сказала:
— Митя, я рада вашему возвращению. Но вы пой
мите, как же Семен Осипович будет здесь проходить?
Долго лИ до беды, он ведь как-никак слепой.
А на другой день на пороге комнаты, стуча высоки
ми каблучками, появилась новая, еще неизвестная Мите
соседка. Потянуло тонкими духами. Этот запах заставил
Поливанова поглядеть на свои руки в замазке, на спе
300
цовку, забрызганную известкой. Потом он поднял глаза.
На пороге стояло волшебное видение. Стройна, светло
волоса. Стройные длинные ноги, узкие в щиколотках,
меховая шубка, поблескивающая серебром.
— Вот это да! — шепнул Володя.
Все трое бросили работу и ждали. Она говорила чтото, и комната переполнилась раздраженной капризной
речью — и все тянуло неожиданным, непривычным за
пахом духов.
— ...Эгоизм...— говорила она.— Вы тут не один. Тут
люди живут. Мы не в окопах, не в землянке.
— Оно и видно! — сказал Володя.
— Вы обязаны,— продолжала женщина,— в кратчай
ший срок договориться с уборщицей... Не квартира, а
хлев... Я устала каждый день натирать полы...
Поливанов смотрел на нее пристально и молчал.
— Это ты верно говоришь, детка,— не повышая го
лоса, ответил Петр Петрович.— Оно очень даже невред
но подмыть полы, да ведь это дело не мужское. По
моги, видишь, люди работают, спасибо скажем! Скинь-ка
шубку, разуйся, милочка, да и вымой, дело бабье. А мы
Володьку сгоняем, он воды нагреет, долго ли на газу-то?
— Что?—Она задохнулась и, переводя глаза на По
ливанова, сказала: — Вы — человек интеллигентный, по
чему вы молчите?
И тут, вместо того чтобы учтиво ответить, Поливанов
засмеялся. Он смеялся, глядя ей в лицо, понимая, что
это и грубо и несправедливо.
— Черт знает что! — сказала она, резко повернулась
и ушла.
— Не сердитесь! Мы вымоем! — донесся до нее го
лос Поливанова.
Что же с ним?
Сознайся,— сказал он себе,— еще совсем недавно
при виде такой женщины ты немедля распустил бы
хвост и уж наверняка вечером сидел с ней в ресторане,
а потом провожал бы ее домой. А теперь, теперь за
хлопнулась какая-то створка его души — и все, что пре
жде кружило ему голову, не то чтобы поблекло, а про
сто перестало существовать. Что-то было в этой женщи
не вызывавшее не то улыбку, не то желание пошутить.
301
Ее не хотелось защищать, она сама себя защитит и са
ма кого захочет обидит. Ее не хотелось спросить: «О чем
ты думаешь?» Она не думала ни о чем, что было ему
дорого. К ней не хотелось приглядываться, не хотелось
понять «кто ты?» — узнав одну такую, знаешь всех.
Да...
— Вот это женщина!—сказал Володя, когда затихли
в коридоре ее шаги.
А Поливанов и Петр Петрович вздохнули — каждый
по-своему. Петр Петрович крякнул с досадой, а Поли
ванов повел плечами, и все трое продолжали работать.
Вечером дворничиха вымыла в коридоре полы, жиль
цы стали чертыхаться потише.
...Удивительны были эти минуты, когда после долгого
трудового дня Митя, Володя и Петр Петрович подводили
итоги: радовались, что исчезла желтизна в углу, или
прикладывали руки к жарко нагретому кафелю — печ
ник поработал на славу. А вот и дверь навесили, а вот
уже и плинтусы готовы.
В комнате пахло свежей стружкой и, вперемешку с
краской,— смолой от новых плинтусов.
Они ужинали квашеной капустой с хлебом. Чай зава-«
ривали в кастрюльке и пили его без сахара.
Работа кипела, и эти комнаты, которые, казалось,
вовек не привести в порядок, постепенно преобража
лись — и дело дошло до оклейки стен. Но обоев не было,
и стены решили красить.
Каждый день в редакции задавали Поливанову один
и тот же вопрос:
— Ну, как? Подвигается? Не надо ли помочь?
И однажды Митя ответил:
— Олифы нет.
Подготовка стен под масляную краску — работа кро
потливая. Поливанову вызвались помогать еще двое.
Один — Коля — был свой парень, из отдела иллю
страций, как и Митя,— фотограф: коренастый, кругло
лицый, веселый. В прошлом электротехник, он тотчас
же пообещал сделать своими руками всю проводку.
Другой — его звали Борис — был из иностранного
отдела, щеголеватый, подтянутый. Он свободно говорил
на трех европейских языках и обладал умом злым и
302
язвительным. Когда он выступал на летучках, все в
страхе ждали, каким злым и остроумным словом он
припечатает их сегодня, как отзовется о передовой,
фельетоне, очерке. Он не давал спуска никому и гордил
ся этим. Но сегодня он был косноязычен.
— Нас как бы мобилизовали, — говорил он,— ну,
субботник и субботник. И вообще, методы народной
стройки в наше время поощряются.
Отправить их назад было невозможно — да и к чему?
Они принесли с собой олифу и масляную краску. Кра
ска для одной комнаты была веселая, голубая, а для
другой — та, что осталась от редакционных коридоров:
немыслимая, черно-зеленая.
,— Ничего,— сказал неунывающий Петр Петрович,—
подбавим белил. Жаль, нет трафарета, мы по этому
фону еще цветочки пустили бы.
-— Обойдемся без трафарета,— с некоторым испугом
сказал Поливанов.
Стены в комнатах отделывали шесть дней, И устали
порядком. Когда все было кончено, Петр Петрович
сказал:
■— Раз, да горазд! — и поставил бутылку на рассте
ленную по полу газету.
Они сели вокруг, как турки поджав под себя ноги,
очень усталые, но бодрые и веселые. Они пили и пели.
— Те-о-омная ночь! — выводил Петр Петрович, а
Володя, не желая слушать, тянул свое:
На окошке на девичьем
Все горел огоне-о-окі
Журналисты — все трое—склонялись к песне Пет
ра Петровича и подхватывали каждый на свой лад:
»..у детской кроватки не спишь!
— Эх,— сказал Поливанов,— вот бы мою Сашу сю
да— она на гитаре так славно играет.
— Да-а, под гитару оно задушевней,— сказал Петр
Петрович.
— А сколько... сколько, например, лет вашей стар
303
шей дочери, Дмитрий Александрович? — осторожно
спросил Володя.
— Восемь — девятый. Во второй класс проводили! —
откусывая соленый огурец, сказал Поливанов.
— Ах, вот оно почему Володька старался, рук не
покладал! — воскликнул Петр Петрович.— Породниться
охота? Что ж, я не против. Он хоть и интеллигентный, а
дело знает не хуже нашего. Не только башка, но и руки
при нем. А ты, Дмитрий Александрович, не брезгуй:
парень такой, будьте уверены, в люди выйдет — некуря
щий и непьющий.
—: Я что! Я с удовольствием! — усмехнувшись, ска
зал Поливанов.— Согласен ждать?
— Нет, десять — больно много ждать! Пять — это бы
я, может, еще и согласился. А десять — не пойдет!
— Те-о-омная ночь! — снова завел сотрудник иност
ранного отдела — полиглот и остроумец, но Петр Пет
рович сказал:
— Стоп! Прекратить! Квартира коммунальная, а
Поливанову здесь жить-поживать, добра наживать. И так
жильцы косятся, а теперь второй час ночи. По всему
по этому песню—отставить. Давай, кто знает, анекдот!
Люблю анекдоты смерть!
...В эту ночь Поливанов пришел домой поздно и
крепко навеселе.
— Ах, Дмитрий Александрович, Дмитрий Алексан
дрович!— сокрушенно сказала Ольга Сергеевна.— Это
го я от вас ну никак не ожидала. Андрей Николаевич
никогда этого себе не позволял.
— Уж и выпить человеку нельзя! — отозвалась с
сундука Анисья Матвеевна.— Нечего человеку глаза
колоть! Захотел и выпил, не на ваши деньги пьет!
— Молчи, нянька! — сказал, чуть покачиваясь, Митя
и прошел в свою комнату.
Ни о чем не расспрашивая, Саша помогла ему снять
башмаки. Уже лежа в постели, он сказал мечтательно:
— Завтра я назначаю тебе свидание. Ровно в пять.
— Где? — спросила Саша.
— Как обещано: угол Арбата и Серебряного пере
улка.
Засыпая, он успел пьяно похвастаться:
304
— Ты еще меня не знаешь... Ты еще обо мне услы
шишь... Я, может, тебе серебряную шубку подарю..«
— Спасибо, дорогой. Спи,— отозвалась Саша.
* л *
Ее муж пришел на свидание небритый, усталый, но
очень счастливый. Старое кожаное пальто покрывала
белая пыль. При свете яркого зимнего дня было видно,
что вокруг глаз легли морщины, лицо — измученное.
— Куда же мы теперь? — спросила Саша.— На
Камчатку?
—. Угадала, умница! Пойдем!
...Он распахнул дверь, и перед Сашей предстало
чудо: она стояла на пороге прежнего Митиного дома.
Робко, не смея поверить, она перешагнула порог свет
лой комнаты с побеленным потолком. В окнах чуть по
блескивали еще не мытые стекла. Плинтусы были само
дельные и, может, жалкие, но это были плинтусы!
А подоконник! Широкий, просторный — сколько цветоч
ных горшков здесь уместится! Пол был устлан газетами,
пахло свежей краской и клеем. Посреди комнаты стояла
табуретка, на ней сидел паренек и улыбался.
— Познакомься, Саша: Володя, мой товарищ из ти
пографии.
— И все-то он волновался! — вместо «здравствуйте»
сказал паренек.— И все-то он хлопотал, чтоб вам по
нравилось. А мы втроем, я, ну я, конечно, не в счет,
наш водитель и Дмитрий Александрович, и еще двое из
редакции, мы тут шуровали, шуровали, и вот пожалуй
ста, не хуже, чем у людей. А? Что вы скажете?
Петр Петрович стоял у стены спиной к окну и гля
дел на Сашу прищурясь и не позволял себе улыбнуться.
Но по всему видно было, что он наслаждался: наслаж
дались прищуренные глаза, нос, которым он шумно ды
шал, пальцы, которыми он барабанил по высохшей стен
ке мутно-зеленоватого цвета. Он скромно, молча торже
ствовал, ожидая, что же скажет эта самая Саша, для
которой они полтора месяца — не давая себе ни отды
ха, ни срока — штукатурили, строгали, красили, превра
щая безнадежно разрушенные, холодные комнаты в теп
лое человеческое жилье.
11 Ф. Вигдорова
305
Саша не сумела сказать «спасибо», ни повернуться к
Мите, ни взглянуть на Петра Петровича. Обняв Володю,
она поцеловала его в запачканную краской щеку.
* * *
И они поселились в прежнем Митином доме, непо
далеку от Тимирязевской академии.
Жильцы не знали Сашу маленькой. Они говорили ри
«вы» и «Александра Константиновна», и ей все время
хотелось объяснить, что она — Саша, а не Александра
Константиновна, но Митя сказал:
— Так держать! В твои годы, матушка, уже надо
величаться по имени-отчеству.
В ее годы? Какие же такие ее годы? Немалые: два
дцать шесть.
— А может, можно еще не величаться? — спраши
вала Саша.
— Нельзя! — коротко отвечал Митя.
Кроме них в квартире жили еще четыре семьи: пол
ковник с женой и девятилетним сыном, слепой юрист со
своей женой Антониной Алексеевной, которая когда-то
сказала Саше, что она похожа на Дину Дурбин.
В комнатке при кухне жила повариха, работавшая на
фабрике-кухне, с племянницей Милой. И, наконец, сле
ва от входной двери в большой просторной комнате с
фонарем жил Василий Васильевич, по профессии теат
ральный критик.
Он очень любил говорить о воспитании детей.
— Когда моему сыну от первой жены было шесть
лет,— говорил он Саше,— я практиковал регулярно
следующие меры воздействия: малая ушедралка, боль
шая ушедралка, порка обыкновенная, порка большая и
порка по высшей категории—ремнем. Все это я прак
тиковал регулярно по четным и нечетным числам. Ина
че погибли бы мой сын, моя жена, я сам и все соседи.
А дом наш рухнул бы. Моя первая жена разделяла мои
убеждения, она была умная женщина.
Саше очень хотелось спросить, как обстояло дело со
второй женой, но она не решалась.
А Митя говорил:
— Чрезвычайно стройная система воспитания ма«
306
лолетних. И, надо сказать, что вы излагаете ее с чисто
профессиональной жестокостью.
Ане и Кате на новой квартире было вольготно. Здесь
был большой, широкий коридор и ни одной девочки,
только мальчик Алик, сын полковника и Нины Георги
евны — красивой женщины в серебряной шубке.
— У вас хорошие девочки, довольно воспитанные,—
говорила она.
Довольно воспитанные девочки могли ворваться в
любую комнату, и почти всюду им были рады. Больше
всего они любили ходить к Антонине Алексеевне. У нее
был слепой муж. Он почти всегда сидел в кресле и чи
тал книгу, странно ощупывая ее чуткими пальцами.
Приближение Ани и Кати он слышал раньше дру
гих. Еще не успевали девочки распахнуть дверь, как на
встречу им поворачивалось лицо слепого, и он протяги
вал к ним свои большие руки. Катя, недолго думая,
взбиралась к нему на колени и тотчас брала лист чистой
бумаги и остро отточенные разноцветные карандаши, в
образцовом порядке стоявшие в высоком узорном ста
кане. Аня, усевшись на стол и сбросив туфли, ставила
ноги в чулках на его свободное колено, как на скамееч
ку, и принималась рассказывать.
Ей было о чем порассказать!
С Аниной школой все решилось просто: ее перевели
в новый микрорайон. Прощайте, Зинаида Петровна!
Новую учительницу звали Мария Ильинична. Саше
было тревожно — вдруг еще одна Зинаида Петровна?
Но, кажется, нет. Прежде все Анины рассказы про шко
лу сводились к одному: Зинаида Петровна не велела!
Зинаида Петровна сердилась!
А теперь не так. Теперь рассказы другие.
— Наша учительница зовет девочек по имени,—
говорит Аня Семену Осиповичу.— Я в той школе при
выкла: Москвина да Москвина. И вдруг: «Аня!» Как
дома! Больше всего Мария Ильинична не любит, когда
врут. Если кто из девочек провинился, да сознается, она
хоть и выговаривает, да смотрит по-доброму. А если
врут—она сердится. Брови нахмурит — вот так, и губы
сожмет. Она говорит: если человек сознался — полвины
долой. А еще Мария Ильинична не любит, когда ябедни
11*
307
чают. Сегодня одна девочка встает и говорит: Аня Мо
сквина не решила задачку! А Мария Ильинична отвечает:
Аня мне сама об этом скажет!
Семена Осиповича все интересует в Аниных делах —
и то, какая в школе учительница, и какая девочка сидит
на одной парте с Аней, и что кто сказал, и кто подрал
ся на перемене. Он любит, когда Аня делает уроки у
него в комнате. Она делает уроки и болтает:
— Дядя Сеня, ну зачем ему ехать из пункта А в
пункт Б? Если бы он ехал из Воронежа в Москву или
из Москвы в Киев, было бы понятно, что он в команди
ровке, как Митя. А когда пункт А и пункт Б — ничего
не понятно и ничего про этого человека нельзя приду
мать. А сегодня нам Мария Ильинична читала книгу
«Храбрый пастух и великий ученый». Это про Пастера.
Пастер — это такой ученый врач. Он изобрел, как лечить^людей от сумасшествия, и мы все должны его за
это сильно уважать.
Ну что ж, он в детстве тоже не понимал, зачем чело
веку ехать из пункта А в пункт Б. Насчет Пастера он
с Аней согласен: это великий ученый, и все мы должны
глубоко уважать его. А знает ли Аня про ученого, кото
рый спас людей от черной оспы? Вот он сейчас ей об
этом расскажет. Он много знал и умел рассказывать.
Сказки он тоже умел и рассказывал по вечерам, когда
Аня приходила к нему, приготовив уроки. Но иногда
Катя просила:
— Дядя Сеня, расскажи нам какую-нибудь правду!
Это значило: не сказку, а быль.
— Дядя, ты забыл зажечь свет! — говорила Катя,
отворив дверь.
— Верно! — соглашался он и, уверенно пройдя по
комнате, поворачивал выключатель.
Катя требовала, чтоб он искал ее. И куда бы она ни
залезала — в шкаф или под кровать, он сразу ее нахо
дил. Слепой, а так здорово играл в прятки!
Иногда казалось, что в тишине своей комнаты он
только их и ждет.
— Дети, я ухожу,— говорила иной раз Антонина
Алексеевна,— приглядите за дядей Сеней. Ему, может,
что-нибудь нужно будет.
308
И это значило: не давайте дяде Сене скучать.
И они не давали ему скучать. Особенно Катя. В шко
лу она еще не ходила, и времени у нее было много.
Утром она просыпалась с тем, что надо оглядеть свое
государство, проверить, все ли на месте и нет ли чего
нового.
Она любила открывать входную дверь. Она станови
лась на цыпочки и терпеливо ждала. Едва раздавался
звонок, она открывала, здоровалась с пришедшим и сно
ва становилась на часы.
— Отойди от дверей, горе мое! — грозно кричала
Анисья Матвеевна.— Вот дам сейчас по затылку!
Мальчик Алик, который был очень худ и плохо ел,
безропотно подчинялся Кате — пыхтя, возил ее на спи
не, как заправский конь, а садясь завтракать, говорил:
— Мама, если Катя не придет, я какао пить не буду.
— Катенька, ты свободна? — медовым голосом спра
шивала мама, и Катя, у которой и впрямь было много
досуга, шла в комнату к полковнику, пила какао, а по
том забиралась с ногами на красный плюшевый диван
и рассказывала, тараща большие черные глаза, разные
разности.
— А про вас во дворе говорят,— сказала она Али
ковой маме,— замужем живет и горя не знает.
— Вот как? Что же еще там говорят?
— А еще говорят: упырь. А один дядя сказал: кра
сивая у Алика мама! Это про вас, тетя Нина!
— Прелестная девочка! — говорила Нина Георгиев
на про Катю.— Очаровательная.
— Катерина! — кричала за дверью Анисья Матвеев
на.— И что это за привычка такая по чужим хатам ша
стать?
...Возвращаясь домой и входя в коридор, Митя при
слушивался к детским шагам. Вот они топают! Из глу
бины коридора навстречу ему летел крик: папа пришел!
Митя пришел!
Хорошо, когда ты кого-то радуешь своим приходом!
Анисья Матвеевна быстро собирала на стол: пришел
хозяин. Тут он был главою семьи—какое глупое често
любие! И тут были две комнаты — целых две. В одной —
Анисья Матвеевна и дети, в другой — они с Сашей.
30?
По вечерам, когда дети и Анисья Матвеевна засыпа
ли, начинались их с Сашей часы, их вечер. Они читали,
молчали, разговаривали. И теперь он полюбил работать
дома. Сидя у письменного стола, он чувствовал на себе
ее взгляд, слышал ее присутствие. Иногда она пристраи
валась неподалеку с книгой или детским дневником.
Прежде он не любил эту тетрадку в твердом синем пе
реплете. Она была чужой, оставленной в наследство кемто, кого Саша любила прежде. Поливанов заглянул од
нажды в эту тетрадь там, в Ташкенте, и наткнулся на
слова «нет, людей не сравнивают...». Значит, она срав
нивала... Сравнивала постоянно. Эта мысль была ему
нестерпима. Но сейчас она все реже приходила ему в
голову. Он любил после командировки полистать днев
ник и прочитать о том, что было в его отсутствие, что
говорили Катя, Аня и о чем без него думала Саша.
О себе она писала редко, да'и о детях строчку-другую —
словцо, восклицание, а он почему-то сквозь это видел
их — всех вместе и каждую в отдельности.
Он рассказывал ей обо всем, что случалось за день,
каждую мелочь пережитого дня. И словно бы то, что
было пережито прежде, было лишь преддверием этих
долгих, счастливых часов.
И было, оказывается, на свете воскресенье, день, ко
гда не работала Саша, когда не ходила в школу Аня и
не спешил в редакцию Поливанов.
Можно было поспать подольше, можно было всем
вместе завтракать, а потом всем вместе ходить на лы
жах— даже Кате. Ее попробовали было оставлять дома,
но не такой она была человек, чтобы стерпеть это,— и
ей купили маленькие короткие лыжи.
В Серебряный бор они ездили на автобусе, каких-ни
будь полчаса, и вот он, Серебряный бор — серебряный,
белый, серебряные в снегу деревья. И пустое поле, ис
сеченное лыжами. Кругом — никого, только (слышатся
откуда-то далекие голоса. Тем лыжникам ходить легче:
с ними нет Кати.
Вот Саша забежала вперед, оглянулась:
— Ми-итя! С горки! Ау-у!
И Аня мчалась с горы, рядом с ней и вопила что есть
мочи:
310
— С дороги, куриные ноги!
А ему оставалось держать за хвост Катю, которая
рвалась скатиться вслед за ними.
...Пришел новый, сорок шестой год. Первый после
военный год.
В редакции устраивали новогодний вечер. Но у них
был дом. Этот вечер люди, у которых есть дом, прово
дят дома.
Ему было не лень, расколов орехи и вынув ядра, тер
пеливо исписывать бумажные квадратики. В каждом
орехе — новогоднее предсказание: «У тебя выпадет зуб»
(для Ани). «Новых туфель не миновать» (для Саши),
«Кто много болтает, у того типун бывает» (для Кати).
Наверно, это было глупо и нисколько не смешно для
стороннего глаза и уха, но он знал, что на каждое слово
здесь откликнутся смехом.
...Еще не пришел Новый^год, а большая комната, где
жила Анисья Матвеевна с детьми, была переполнена
музыкой, которую передавали по радио, и запахом боль
шой нарядной елки.
Новогодний стол был красиво накрыт. Анисья Мат
веевна, в белой кофте, гладко причесанная, окидывала
его хозяйским взглядом. Ну что ж: Митя пристроен,
женат, при детях.
В одиннадцатом часу в коридоре послышался шорох
жесткого шелка. Катя открыла дверь и завопила:
— С Новым годом! С новым счастьем!
Осторожно неся белокурую голову в тугих завитках,
выглядывавших из-под легкого тонкого платка, улыба
лась, сияя зубами, Нина Георгиевна—воплощение жен
ственности, красоты и нарядности. За ней выступал пол
ковник — солидно и гордо.
— Анисья Матвеевна, милушка, загляните потом к
Алику!—сказала Нина Георгиевна и ушла, а в кори
доре остался след ее духов, будто след того, что он пре
жде считал радостью. И что-то в нем отозвалось на во
прос, на который он не умел ответить словами. Почему,
понимая эту яркую привлекательность, он больше не
слышит в себе отклика на нее. Оглянувшись, он увидел
Сашу. Она была в летнем платье, на ногах босоножки:
как она радовалась его подарку — шелковым чулкам!
311
И, обняв ее, он сказал ей, как поклялся:
— Расшибусь в лепешку, а шубу тебе куплю. Сереб
ряную! И платье... А вот мой главный подарок. Смотри!
Он вынул из кармана серую коробочку и открыл ее.
Там были часы. Маленькие, на черной ленточке. Он
снял с Сашиной руки Лешины часики и надел свои.
Саша молча глядела на них. Что-то больно кольнуло
ее. Она вспомнила Лешины глаза и его дрогнувшие от
обиды губы.
— Тебе не нравится? — спросил Митя.— Почему ты
молчишь?
Она подняла глаза.
— Теперь я все буду знать про тебя — если часы за
спешат, значит, ты на меня сердишься. Если отстанут,
значит, ты меня разлюбил.
— Они никогда не отстанут! — сказал Митя.
* * *
Лестницы, лестницы, лестницы — по скольким лест
ницам она поднималась!
Двери, двери— в какие только двери она не стучала!
Она приходила к только что появившимся на свет
людям на другой день после их приезда домой. Она
была их первой гостьей. Вместе с матерью она пестовала
только что родившегося человека до тех пор, пока он из
грудного младенца не превращался в ребенка, которо
му больше не нужна патронажная сестра.
— Мама, ты их не путаешь? — спрашивала Анюта.—
Они же все одинаковые!
Нет, она их не путала, они никогда не казались ей
одинаковыми. У каждого было свое лицо и свой харак
тер. Она знала о своем подопечном все: нрав —веселый
или сердитый, и здоров ли он: нет ли диатеза или ра
хита? Она знала и то, чего он пока знать не мог: какая
у него семья — мама, папа, бабушка. Какова комната,
в которой он живет,— сухая? светлая? сырая? темная?
Саша звонит, а если звонок не работает — стучит в
дверь. Ей открывает обычно кто-нибудь из соседей —
мать грудного младенца почти всегда занята: кормит,
полощет пеленки. Или просто стоит над кроваткой и
пристально смотрит на красное личико.
312
Саша быстро проходит по коридору, она знает, куда
постучаться, куда войти, знает и то, как ее встретят.
Мать, к которой она пришла сейчас,— здоровая, бла
гополучная. Ей двадцать два года, у нее розовые щеки,
вся она какая-то гладкая и очень послушная: делает
все, что ей велит Саша.
Саша давно заметила: когда появляется первый ре
бенок, такое чувство, будто в доме тяжелобольной, ни
у кого ни минуты покоя. Вот и сейчас в глазах матери
светится ужас: у малыша из-под чепчика торчит ухо — а
вдруг вырастет лопоухий? Потом во сне у него всегда та
кое недовольное лицо,— может, он родился глухим?
Она встречает Сашу молчаливым кивком, и Саша
тотчас понимает: он, видно, долго орал и только что
притих на руках у матери.
Саша входит на цыпочках и молчаливо кивает в от
вет, и обе улыбаются друг другу, как заговорщицы.
Только что уснул? Жалко будить. А все-таки придется.
И они тихо переговариваются над уснувшим ребен
ком. Саша осторожно разворачивает его и оглядывает
спинку, головку, смотрит за ушами... Коля медленно
просыпается и глядит на Сашу молочными подслепова
тыми глазками. Ничего, потом глаза расцветут, станут
большие и чистые.
— Ну вот,— говорит Саша,— уже можно купать в
некипяченой воде... А знаете, почему у него заворачи
вается ухо? Потому что он, как подсолнух, поворачи
вает голову к свету, к окошку. Вы его кладите то на
одну сторону кровати, то на другую. Поняли?
И снова лестницы, лестницы, лестницы...
В комнаты она входит, отогрев в коридоре руки,
улыбаясь. Улыбка — ее представительство. Если ребе
нок болен — ее улыбка несет надежду. Если здоров —
как же не улыбнуться.
И она ходит, как почтальон, по лестницам, она хоть
и помнит о доме, об Ане и Кате, но глубоко внутрь за
гоняет эту постоянную память — сейчас не до них, не
до них! Вечером она все расскажет им и Мите, а сей
час — мимо, мимо!
Один этаж и другой этаж — и снова она стучит в
дверь.
313
...В этом доме — нерадостно. Тут живут трое: мать,
пятнадцатилетняя дочь и трехнедельный сын.
Мужчины в доме нет. Ни одного знака, который ска
зал бы: здесь есть отец. Или был когда-то. Ни старой
кепки, ни сапог, ни пепельницы, ни пиджака на спинке
стула, ни завалявшегося перочинного ножа, ни фотогра
фии на стене. Дверь шкафа приоткрыта, но на перекла
дине девичья лента, поясок. Ни ремня, ни галстука.
И вот в этой комнате раздался властный крик ново
рожденного. Это — мужчина. Через каких-нибудь семь
лет в этом шкафу будет висеть ремень от школьной
куртки. А потом, очень скоро, мужская рука заколотит
гвоздь в эту стену — по-мужски, как следует, а не так
криво, как сейчас. Скоро на этом полу будут валяться
гвоздики, гайки, железки, может, побежит заводной
автомобиль — бывает, что дарят на день рождения!
Все это будет. Но покамест опора этих двух женщин
лежит в коляске, наморщив лоб и крошечный нос. Вы
ражение его лица серьезно и неприступно. Пока он
только яблоко раздора, обуза и срам: родился без
отца.
...Взрослая девочка не смотрит в сторону матери, она
не может примириться с тем, что случилось. Подруги
перешептываются, смеются. На кухне осуждают. По но
чам он орет—как тут готовить уроки? У всех девочек
дом как дом, а ей что делать?
Лицо матери бледно, немолодо. Саше оно кажется
робким и печальным. Во всем мире ей опора только вот
этот — трехнедельный. Он, может, один ее не судит.
А если б и судил... Пока не скажет... А если б и ска
зал— его не разлюбишь.
На Сашу женщина смотрит злобно и неуверенно, она
знает: и эта осудит. На всякий случай она говорит:
— Ну что ж, сестрица... Бывает...
Саша будто не слышит. Распеленав ребенка, она го
ворит:
— Прекрасный парень! Богатырь!
Глаза у матери светлеют, а в углу молчит дочка, се
стра малыша.
— Девочка, тебя как зовут? — не глядя, спрашивает
Саша.
314
— Ну, Маруся.
— Так вот, Маруся, вскипяти, пожалуйста, воды,
Девочка в ответ пожимает плечами.
— Ты что, не слышишь? — Сашин голос звучит пове
лительно.
— Я сама,— говорит мать.
— Как это — сама, когда вы еще больны. Ну-ка, Ма
руся, проводи меня на кухню.
Маруся молча идет впереди, а на кухне говорит:
— Чего вам? Вот наш примус. Ну?
Не успев ничего обдумать, Саша хватает девчонку
за плечо:
— Ты что, ослепла? Оглохла? Нет, не вывертывайся!
Мать больная, а ты...
— Не ваше дело! — вырываясь, говорит Маруся.
— Мое! — отвечает Саша.— Я за вашу семью отве
чаю, и за тебя, глупую, тоже в ответе. Если молоко у
матери пропадет, что тогда?
— Так ее, валяйте, сестрица! — говорит пожилая
женщина, выходя из комнаты при кухне.— Совсем от
рук отбилась! Удержу нет, что ни день—то скандал,
матери глаза выела — срамит!
— А что же ей в ножки, что ли, матери, кланяться,
спасибо говорить? — тут же подхватывает другая жен
щина — очень высокая, могучего сложения, в цветастой
косынке.— Ей свою жизнь скоро устраивать надо, ма
тери об ней бы позаботиться, а она, смотри, хвост рас
пустила! Ей бабушкой быть, а она — пожалуйста! Совесть
иметь надо!
— У тебя совести много,— ответила пожилая,—
дочь на мать натравляешь. Это какой же может быть
позор от ребенка? Ты в уме ли? Что ж, теперь бабам не
рожать, что ли, если мужиков мало? Ты за себя, Степа
новна, не бойсь, на тебя никто не польстится, не бойсь,
никого не опозоришь.
Степановна молча хлопает дверью, и на кухне оста
ются трое — Саша, Маруся и та, пожилая.
— Откуда у тебя такое понятие, что ребенок — это
позор? — обращается Саша к угрюмой девочке.
— Незаконный,— говорит Маруся,— у него в метри
ке вместо отца — черточка.
315
— Черточка? А вместо сестры — что? Клякса? Да ты
не только глупая, ты жестокая.
И, разжигая примус, наливая в кастрюлю воду, Саша
выкладывает все, что накипело на душе. Что едва открыв
глаза и начав дышать, человек не может быть вне за
кона, что только пошлость могла выдумать это слово —
незаконный, незаконнорожденный, что с вора, когда от
сидит, и с того клеймо снимают, а эта девчонка ставит
клеймо на брате, который и глаз-то еще толком не от
крыл,— надо же придумать! Незаконный!
Она еще не раз сюда придет. Но нынче, уходя, у са
мых дверей, она оборачивается и говорит:
— Изволь принести братишку в консультацию. По
слезавтра, в три. Чтоб мать не ходила, ей еще нельзя.
Ясно? Если молоко у матери перегорит, я с тебя взыщу,
так и знай.
Сказав все это, Саша спускается с лестницы и долго
еще идет хмурая, злая. Ей кажется, что и снег под но
гами потемнел, и небо темное. И правда: уже сумерки.
А ей еще надо зайти в одну семью, так, для спокойст
вия: там веселая сероглазая девочка Зинка. Ей десять
месяцев, а она уже ходит и говорит. У нее славная, ве
селая мама, добрая, веселая бабушка. И отец, который
стесняется быть нежным. Но когда смотрит на девочку,
не может сдержать улыбку.
Нет, это напоследок, а сейчас она побывает у Тони
Григорьевой. С Тоней она познакомилась давно и знает
всю ее короткую историю. Тоня любила человека, но
замуж за него идти не хотела.
— Я ему говорю,— рассказывала она Саше,— и
учили тебя, и специальность есть, как ни говори, токарь
шестого разряда, а живешь неприкаянный. Будни, празд
ник— тебе все равно. Даже костюма себе справить не
можешь, ходишь как нищий. А все водка. На что ж мне
такой? Прошло время, и вот он мне звонит: спасибо, на
ладила ты мою жизнь, я, говорит, теперь не пью, спра
вил себе костюм и буду тебя ждать, и буду стремиться.
И правда, стремился. И поженились мы. И сразу война.
Приехал на побывку, как взяли Варшаву, и опять на
фронт. И не вернулся больше. Не вернулся, убили...
А малышу уже три года. Сейчас он болен. Тоня рас316
типа его одна, больше замуж не вышла. Мальчик рос у
Саши на глазах, на ее памяти и пошел, и сказал первое
слово. Он любит Сашу, не боится ее белого халата.
И сейчас, когда у него воспаление легких, Саша поставит
ему банки.
Тоня на работе. С малышом соседская бабушка.
Саша приоткрывает дверь. Юра лежит в кровати, на
одеяле игрушки, которые положила мать. Старая потре
панная книжка, матерчатый заяц, песочный совок и ве
дерко. Когда Саша входит, Юра не говорит «здравствуй
те», он только улыбается, застенчиво и радостно. На нем
белая рубашонка, шейка открыта.
— Сорока-воровка кашку варила,—лукаво говорит
Саша, вынимая банки из чемодана,— этому дала. Так!
Есть! (Одна банка поставлена!) Порядок! Этому дала!
(Вторая банка поставлена!) А этому не дала! (Третья
банка поставлена.)
Она быстро прикрывает Юрину спину одеялом.
— Тетя Саша, больно, сними!
— Ты воду не носил? Ты кашу не варил?
— Сними!
— Нет, ты скажи: ты воду не носил? Ты кашу не ва
рил? Полетели, полетели, на головушку сели!
Каждый взрослый полон лукавства, это нехорошо!
Но что же поделаешь? — думает Саша, убирая банки
в чемодан.
— А когда ты опять придешь? — спрашивает Юра.
— Скоро,— отвечает Саша и щекочет его за ухом.
В коридоре темно, никто ее не провожает. Вон там,
в углу, велосипед. Не наткнуться бы, обойти.
И вдруг дверь одной из комнат распахивается, ши
рокий, светлый луч освещает Саше дорогу. Из света
выходит человек — высокий, широкоплечий.
•— Сестра,— говорит он ласково и решительно, и
Саша замечает, что глаза у него светло-карие, почти
янтарные,— я давно искал случая с вами поговорить.
Я врач-хирург. Королев Дмитрий Иванович. Я ищу
сестру. Нет, нет, не отказывайтесь, Александра Кон
стантиновна. Я был уже у вас в консультации. Мне
нужна медсестра, такая, как вы... Вот так... Давайте по
говорим!
317
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
Длинный коридор, по обе стороны — палаты, палаты.
Сашин пост — третий, в конце коридора. На столе —
стекло,, лампа под зеленым абажуром. Сегодня день не
операционный, можно чуть вздохнуть, оглядеться. И тем,
кого вчера оперировали, сегодня немножко легче. При
шла в себя двухлетняя Оля. Она задумчиво смотрит на
снежинки за окном и говорит:
— Мухи...
Галя Павлова (операция на сердце) полусидит, опер
шись спиной на высоко взбитые подушки. От носа идут,
как тонкие усы, коричневые резиновые трубочки с кис
лородом.
— Не пускайте Ваню,— говорит она, прерывисто
дыша,— не пускайте... не хочу, чтоб видел меня такой...
Вот маму — да... маму пустите.
Рядом с Сашиным столиком сидит четырнадцатилет
ний паренек Толя. Посмотришь на него и видишь: рес
ницы и веснушки! Ресниц и веснушек такое количество,
что хватило бы на пятерых. Саше сидеть некогда, она
все время около больных, но он ждет терпеливо. На ко
ленях у него книга, и он читает. Но стоит Саше хоть на
секунду подойти к своему столу — за лекарством или за
шприцем, как он немедленно вступает в разговор:
— А если мне во врачи податься, как вы считаете?
— Очень хорошее дело, Толя. Я тоже скоро подам
ся: пойду в мединститут. А ты кончи семь классов — и
в медтехникум!
— Там одни девки! — отвечает он Саше вдогонку, а
когда она возвращается, говорит: — Я очень доктора
Королева уважаю. Я считаю: если ты врач, так будь
как Дмитрий Иванович. А вы как считаете?
— Яс тобой согласна.
— А вот таких, как сестра Прохорова, я бы в боль
ницу вообще не пускал. В ней одна злобность и больше
ничего нет. А с больными злобно нельзя. Как вы счи
таете?
Саша считает совершенно так же, но отвечать Толе
она не хочет и, нахмурясь, идет к плитке кипятить ин
струменты.
318
Толя приехал сюда из глухого сибирского городка.
До операции он пробыл в больнице полтора месяца.
Полтора месяца, а он не хотел быть здесь ни одного
дня! «Если не заберешь меня отсюда, я тебе не сын, а.
ты мне не отец!»—писал он домой. А потом привык.
У него был синий порок. Синие щеки, синие губы. «Си
ний мальчишка»,— говорили про него. Сначала он сло
нялся без дела, потом стал помогать Саше: давал боль
ным напиться, менял воду в грелке, поправлял подушку,
сползшее одеяло.
— Скучно тебе,— сказала Саша однажды.— Вот я
,принесла тебе книгу, читай. «Детство» Горького.
— Не буду.
— Ты читал?
— Не читал, а все знаю: положительные черты деда
Каширина. Отрицательные черты деДа Каширина. Это
мы проходили в шестом классе.
— Вот что,— сказала Саша.— Давай биться об за
клад: прочитай, и тебе понравится. А не понравится —
проиграла. Тогда требуй чего хочешь, хоть голову руби.
Он прочитал за день и на другое утро сказал Саше:
— Ваша правда. Несите еще. Почему так,— гово
рил он,— когда в классе велят читать, ну нипочем не
могу? Ну хоть режь! Почему так, как вы считаете?
Однажды он спросил:
— Александра Константиновна, а кем ваш муж ра
ботает?
— Он журналист.
— А, это которые врут?
— Это почему же?
— Ау нас в городе написали в московскую газету
про Замашкина, директора кирпичного завода, что он
нечестный. Приехал корреспондент, поглядел, поглядел,
уехал и написал в газету заметку, что Замашкин очень
хороший, лучше всех. Вранье, а напечатали. Я теперь
корреспондентам не верю.
— А я верю.
— Ваш не врет?
— Не врет!
Потом доктор Королев его оперировал. Весь день —
с восьми утра до шести вечера — Саша была при Толе
319
почти неотступно. В шесть вечера ее сменила до утра
Алевтина Федоровна Прохорова — ночная сестра.
— Ох, не уходили бы вы,— говорил Толя.— Не могу
я на нее смотреть. Уж лучше б никого не было, чем она.
Он тяжко ненавидел Прохорову. Почему? Он был
терпеливый больной, лежал без стона, никогда не звал
сестру понапрасну. Но Прохорову он не звал никогда.
Если бы я болела, умирала, пропадала, я бы тоже ее
не позвала. Ни за что. Но я-то ее знаю. А Толя видит
только то, что видят все: аккуратная, исполнительная.
Халат, шапочка — всегда белоснежные, туго накрахма
ленные. Все назначения выполняет добросовестно.
И многие ее уважают. А Толя — не любит и боится.
Сашино знакомство с Прохоровой началось так: из
седьмой палаты вышла молодая девушка. Она дежурила
около матери и очень боялась, как бы ей не сказали:
уходите домой, обойдемся без вас. Поэтому на лице ее
постоянно было искательное, испуганное выражение.
Она хотела казаться как можно меньше, незаметнее.
Выйдя из палаты с длинноносой поилкой в руках, она
спросила у Прохоровой:
— Пожалуйста... будьте так добры... где тут кипяче
ная вода?
— Я не из этой палаты!—не разжимая зубов, ска
зала Прохорова.
Девушка беспомощно посмотрела на Сашу, и Саша
молча показала ей глазами на бачок: Прохорова стояла
рядом с ним.
Девушка поспешно налила поилку и скрылась за
дверью палаты. Саша в упор смотрела на Прохорову.
Та улыбнулась и сказала:
— Какие все умные стали!
Прохорову нельзя было ничем удивить, ничем рас
трогать или порадовать, ей нельзя было рассказать ни
чего интересного: она все знала наперед. И ответ у нее
был один:
— Какие все ученые стали!
Еще она говорила:
— Я никогда ни у кого не занимаю, вот и у меня не
просят.
И еще она говорила:
320
— Жить надо по средствам.
И еще:
— Не вижу я радости от замужества. Много .радо
сти — стирать мужские портки.
И еще:
— А зачем мне дети? Вырастут хулиганами. Или
пьяницами.
В хирургическом отделении была сестра Валя. Она
собиралась замуж, Все радовались за Валю. Жених был
очень симпатичный, он приходил за Валей после рабо
ты, и все прилипали к окнам, чтобы взглянуть, как он
прохаживается по больничному саду — высокий, широ
коплечий, красивый, с такой гордой, независимой по
вадкой.
— Орел! — говорила больная, лежавшая у самого
окна.
И вдруг он уехал, оставив Вале письмо. В письме он
сообщал, что ошибся: он Валю не любит. А любит дру
гую девушку. Та девушка живет в Тбилиси. И он к ней
уезжает. «Привет, Валя! Надеюсь, твоя сердечная рана
вскоре заживет!»
Валя плакала. Она говорила: «Я жить не хочу». Все
жалели ее, и только Прохорова сказала:
— А что же вы раньше смотрели?
Она была вежливая и даже молоденьким сестрам и
санитаркам говорила «вы». Помолчала, улыбнулась и до
бавила:
— Орел... Орел за мухой не погонится.
Заведующий хирургическим отделением Петр Генна
диевич Аверин говорит о Прохоровой:
— Алевтина Федоровна очень добросовестная се
стра.
Добросовестная... Почему же Саше всегда не по
себе, когда она сдает Прохоровой дежурство? Особенно
если в палате есть тяжелые, а после операционного дня
все — тяжелые.
— Доктор велел, чтоб Петров чаще отхаркивал,—-і
говорит Саша Прохоровой, сдавая дежурство,
— Знаем.
— Не то придется делать трахеотомию,
— Слышали.
321
— Дмитрий Иванович велел позвонить ему в девять
и сообщить, какая температура у Волковой.
— Это у бабушки с тромбозом, что ли?
- Да.
— Королев всегда что-нибудь придумает. Какая у
Волковой может быть температура?! Ей восемьдесят во
семь лет.
Порывшись в сумке, Прохорова вынимает канву, раз
ноцветные нитки. Ночью, когда все затихнет, она будет
вышивать болгарским крестом салфетку. Она позвонит
доктору Королеву в девять часов и сообщит, какая тем
пература у бабушки с тромбозом. Она поможет Петро
ву откашляться. Она добросовестная сестра. Почему же
Саше так тревожно, когда ее сменяет Прохорова?
...У людей после операции отрешенные лица. Кажет
ся, что человек не видит, не слышит. Он ранен. Надо
снова привыкать к жизни. Да, надо привыкать жить за
ново. Ночью ему становится хуже. Скрипят полы, за
окном качается на ветру фонарь. И кажется, что ты один
на свете. Кажется, что боль тебя никогда не оставит.
Силы не вернутся. Ты никогда не обрадуешься дневно
му свету. А может, ты его больше никогда и не увидишь.
Ночь в больнице длинная, нескончаемая. Тоска подсту
пает к горлу и не дает дышать. Кажется, что из жизни
выкачан воздух. Нет прибежища.
Сестра Прохорова сидит за своим столом у третьего
поста. Огни притушены. В палатах темно, в коридоре
горят только настольные лампы. Услышав стон, сестра
Прохорова встанет, отложит вышиванье и войдет в па
лату.
— Чего вам, больной?
— Пить.
— Вам нельзя пить.
— Пить!
— Не капризничайте, больной I
* * *
— Дмитрий Иванович,— говорит Саша,— вам когото напомнила Ирина Игнатьевна из седьмой палаты?
— Как вы угадали?
— Не знаю.
322
— Напомнила жену. А почему? Ведь не похожа,
У Анюты были карие глаза. У Ирины Игнатьевны синие.
Анюта была очень красивая. А Ирина Игнатьевна — не
знаю, красивая ли.
— Она — хуже чем красивая.
— Гм... Это—определение, над которым стоит за
думаться.
Они часто уходят с работы вместе. Не сговариваясь,
идут пешком. На дворе октябрь. Ветер влажный, тянет
дождем. После суматошного больничного дня это от
дых— идти вот так, не очень спеша, то молча, то пере
кидываясь словом.
— Дмитрий Иванович...,
— Да, Саша?
— Я почти год в больнице. А ведь я так до сих пор
и не знаю — как вы меня нашли? Почему позвали?
— А я удивлялся, почему вы так долго не спраши
вали.
На щеку упала капля — холодная, свежая. Ветер
снова рванул, и в лицо бьет целая пригоршня дождя.
Саша поднимает капюшон плаща, а Дмитрий Иванович
как шел без шапки, так и идет.
— Спрячемся в метро? Я боюсь, вы промокнете,—
говорит он.
— Я в плаще. А вот вы?
— Я не боюсь дождя. Да, как я вас нашел. Время
это было для меня трудное и темное. Умерла жена.
Оставаться в Ленинграде — чувствую — невмоготу. Мы
росли с Анютой в одном детском доме. А потом мы
встретились на фронте — ее, раненую, доставили в наш
медсанбат. Она была, как вы, сестрой. Увидел я ее там —
и понял, что всегда... почему так трудно произносить
это слово, а? Понял, что всегда ее любил — сразу по
любил, еще в детстве, когда ее прислали в наш детский
дом. После войны мы поженились. Родился сын. А по
том она умерла. Я уехал из Ленинграда. Меня давно
звал сюда Аверин, мы с ним были вместе на фронте«
Сынишка остался у Наташи, Анютиной сестры, А я пе
реехал в Москву, и дали мне комнату- в Тониной квар
тире. Она быстро поняла, что мне плохо и тошно, очень
прямо обо всем расспросила и стала меня лечить: если
323
вам плохо — работайте. Нельзя ждать, чтоб крыша сва
лилась на голову.— Мне уже свалилась — отвечаю. А она
опять: нельзя глохнуть, если несчастье. Умирай, поги
бай, а душа пускай будет жива. Спрашиваю — откуда это
у вас, Тоня? А она говорит: это мне сказала Саша, наша
патронажная сестра. У меня муж погиб, я хотела уме
реть, но живу ведь?—Так ведь и я живу.— Нет, говорит,
вы не живете, вы оглохли. Вам все стало все равно.
Саша говорит: это самое худшее, если становится все
равно. А главное, надо, чтоб душа была живая.
— Неужели я говорила такие умные слова?
— Говорили. И все, что вы говорили, Тоня обруши
вала на меня. Между прочим, я всегда удивлялся: по
чему люди утешают друг друга чужой бедой? Почему
думают, что, если сказать — вот и у меня несчастье и
еще там и там горе, от этого ваше горе станет легче?
Потом заболела наша квартирная бабушка. Зашел я
вечером к ней, чтоб посмотреть, прописать лекарство.
А она говорит: не надо, была Саша, все сделала.—
Так она же, говорю, патронажная сестра, а не док
тор. А бабка мне: да она лучше всех докторов.
— По-моему, это все не про меня,—сказала Са
ша.— Какой-то рождественский рассказ.
— Да, как в хрестоматии.
— И вы оценили меня за мои хрестоматийные по
ступки?
— Вот тут-то и закавыка, Саша. Я вас терпеть не
мог. Я думал: ну, что она все время лезет не в свое
дело, проповедует, поучает, пропагандирует. Я этого
смерть как не люблю. Занималась бы своим делом, что
ли. Ведь она патронажная сестра, а не Франциск Ассиз
ский. И вот прихожу раз домой и вижу: во дворе ре
бята собрались и галдят. Что, спрашиваю, у вас такое?
Они отвечают: патронажная сестра дала Гошке по мор
де. Какая патронажная сестра? Ну, та, которая из дет
ской консультации ходит к Юрке Киселеву. За что, спра
шиваю? И выясняется, что Гошка дразнил малыша, кри
чал ему: полтинник, полтинник! Так, кажется, дразнят
безотцовских? А вы подошли и дали тому самому Гошке
по физиономии. Было дело?
— Было.
324
— Ну, а тут как раз ушла из нашего отделения се
стра, перебралась в другую больницу, поближе к дому,
И я попросил у Аверина разрешения самому подыскать
ей замену. Он сказал: ну что ж, ищи, найди хорошую,
добросовестную. А я решил — шут с ними, с добросо
вестными. С меня довольно Прохоровой. Рискну, позову
эту самую Сашу, которую не знаю и даже никогда не
видел. Вдруг повезет? После операции человека надо
беречь, как... как хрустальную вазу, что ли... Ему надо
сказать — дорогой. Или там—голубчик, или еще какоенибудь петушиное слово. Доктору — не обязательно.
А сестре, которая выхаживает,— непременно.
— Значит, пока я выхаживала Юру и бабушку, вы
меня терпеть не могли, а когда съездила человека по
физиономии, вы меня оценили и поняли, что я умею
говорить петушиные слова?
— Да. Вот так оно и было. Но сегодня вы меня
огорчили. Вы чересчур глазастая. Вам совершенно не
зачем было понимать, что больная из седьмой палаты
кого-то мне напомнила. Больные никого не должны
доктору напоминать. Больной—он больной и есть.
И все. Давайте все-таки пойдем в метро. Ну, промочили
ноги? Я же говорил!
* * *
В третьей палате шесть женщин. В самюм углу у
окна огромная, толстая, та самая, что говорила про Ва
линого несостоявшегося жениха «орел». Саша любит
угадывать, чем занимается больной за стенами боль
ницы.
Повариха? — думала она про толстую женщину. Или
просто домашняя хозяйка?.. Оказалось, работает в
тире—не вахтершей, не кассиршей — инструктор стрел
кового спорта: не глядя попадает в яблочко! Вот и уга
дай тут!
Инструктора зовут Полина Васильевна. Она озабоче
на Валиной историей и в разговоре все время возвра
щается к ней.
— Выйти замуж — это не штука,— говорит она.—■
Вопрос — как выйти? Это, может, счастье, что Валин
ухажер уехал в Тбилиси и нашу Валечку освободил.
325
Вот послушайте, в квартире у нас живет девушка, мо
лодая совсем. И выходила она замуж три раза. Пого
дите осуждать. Девушка хорошая, и родители у нее с
высоким образованием. Вышла в первый раз — муж
оказался хулиган. Пьет и хулиганит. Ну, наша девушка
не растерялась — вышла второй раз. Он—с виду куль
турный, из себя — стройный, вроде Валиного, не хуже.
— Орел? — спрашивает Лара, больная, которая ле
жит напротив Полины Васильевны. Ей под тридцать, у
нее зеленые глаза, легкие, светлые волосы. Она такая
красивая, что на нее приходят поглядеть из соседних
палат.
— Орел,— соглашается Полина Васильевна.— Утром
на работу ходит, порядок,— оказалось, бандит. Самый
натуральный бандит, шайка в восемнадцать человек.
С виду ни за что не поверишь. Если с ним вращаться,
ну вот, как я сейчас с вами вращаюсь, ни за что не по
веришь: отвечает культурно, смотрит вежливо. Ну, взя
ли его, как полагается, раз бандит. И вышла наша де
вушка в третий раз. Вот поглядим, как будет...
— А мои мужья все были моряки,— говорит Лара.
— Гм... Сколько ж их у тебя было? — спрашивает По
лина Васильевна.
— Сколько б ни было — все мои! — смеется Лара.—
Последнего от жены увела!
У самых дверей кровать Тани Ильиной. Ей завтра вы
писываться. Она сидит на кровати, обхватив руками ко
лени, и пристально, не мигая, смотрит на Лару.
— Я женатых не признаю,— говорит она.— Ну, там
потанцевать или побеседовать — пожалуйста. Но чтоб в
женатого влюбиться, этого я не признаю. И сильно осуж
даю.
— И осуждай на здоровье! — весело отвечает Лара,
блеснув зеленым взглядом.— Женатые сами любят от
влечься.
— Я читала: был такой француз — Берлиоз. Он му
зыку сочинял...— нараспев говорит Таня.
— Композитор, — откликается Лара.— Думаешь, если
я в институте не училась, так не знаю, как называется,
если музыку сочиняет... Десять классов кончила. И ра
326
дио слушаю с утра до ночи. Так что он, твой компо
зитор?
— Ему было двенадцать лет. А он влюбился в де
вушку восемнадцати. Потом он пятьдесят лет ее не ви
дел. Пятьдесят! А когда увидел, все равно любил попрежнему. Она стала старая, на лице морщины, голо
ва— белая. А он все равно любил ее...
— Любил! Детей вместе не растили, пеленок не
стирали, поругаться ни разу не успели! Свекровь или
там теща их не ссорили... Вот и любил. И ничего уди
вительного. Так каждый сумеет. Композитор! Он что же,
так и не женился, твой Берлиоз?
— Женился,— вздохнув, ответила Таня.
— И что? Жену-то любил?
— Любил... Но потом развелся.
Лара смеется, потом взбивает подушку, натягивает
одеяло до подбородка и говорит:
— Посплю-ка я. Скоротаю время.— И чуть погодя
уже спросонок насмешливо добавляет:—Музыку со
чинял...
— Замечали вы, какие глазищи у этой, ну, у Лары,
из третьей палаты? — спрашивает студент-медик Коля
Великанов доктора Королева.
— Заметил,— отвечает Дмитрий Иванович.
— Никогда не видел глаз красивее! — говорит Коля,
— А я видел,— отвечает Дмитрий Иванович.— Вот у
Ирины Игнатьевны из седьмой палаты, например.
~
— Ну какое же сравнение! — восклицает Коля.—
У Лары прямо-таки зеленые озера, а не глаза.
— У Лары глаза для красоты. У Ирины Игнатьевны —
глаза, чтоб видеть,— спокойно говорит Дмитрий Ива
нович.
* * *
— Сколько на свете болезней! — восклицает Толя.
Сколько на свете людей! — думает Саша. Сколько
судеб! Они проходят мимо нее, сменяются, как в калей
доскопе. Но она не хочет, чтобы сменялись, проходили,
она хочет сберечь в памяти всех, с кем ее сталкивает
больница.
327
А Ирину Игнатьевну она, как и доктор Королев, при
метила давно. Ее навещают дети, два сына — двенадца
ти и пятнадцати лет. Иногда она приходит из своей
седьмой палаты в третью, окно которой глядит в боль
ничный сад. В саду, напротив этого окна, часто стоят ее
мальчики. Стоят и терпеливо ждут — не выглянет ли
она?
Синий больничный халат сидит на ней ловко. На дру
гих—-он неуклюжий балахон. На ней — домашнее
платье, перехваченное в талии пояском. Она, как и Толя,
помогает Саше ходить за больными, маленьким детям
рисует, читает. С Толей говорит о книгах. Своей опера
ции она ждет с глубоко затаенной тревогой.
— Мне нельзя умирать,— сказала она однажды,— у
меня мальчишки.
— Не надо об этом,— ответила Саша.
— Я знаю. Я просто так. Да я и не хочу!
— Это и есть главное: не хотеть!
Саша знает — каждый, кому предстоит серьезная
операция, думает: а если... И здесь человек один. Эту
тревогу ни с кем не разделишь. Радостью можно поде
литься. И горем иногда. А неизвестностью? Предчувст
вием? Страхом? Тут все надо одолеть одному. Трудно!
Иные бегают и всем, кто хочет и не хочет слушать,
говорят: как вы думаете, выживу я? Меня обещал опе
рировать сам Н. Н.! Доктор, а как ваше мнение? Сест
рица, вы не слышали, что там про меня говорили после
обхода? Я знаю, знаю, что умру, доктор, это правда, что
я умру?
А вот Ирина Игнатьевна только раз сказала: мне
нельзя умирать. У меня мальчишки.
Очень часто, почти через день, когда Саша, сдав де
журство, собирается уходить, Ирина Игнатьевна говорит:
— Опустите, пожалуйста, мое письмо.
Кому она так часто пишет? На конверте — почтовое
отделение Ванино. Далекий край! Кто у нее там?
Во время работы редко выдается тихая минута.
Уколы камфары, ингаляция, банки! Не забыть — у Вол
ковой пролежни, вот он, круг, сейчас положу. А Борю
Валетова уже можно поднимать. Взглянуть в тетрадку
назначений: не забыла ли чего? Ирина Игнатьевна опять
328
у окна, смотрит на своих ребят. У нее темные волосы,
мальчишеская стрижка, смех прерывистый, похожий на
покашливание.
Сейчас осень, дожди. Если выдается сухой, теплый
день, Ирине Игнатьевне разрешают спуститься в сад, и
тогда уж Саша выглядывает в окно, чтоб посмотреть,
как она со своими мальчиками сидит на скамейке под
толстым кленом.
Иногда к. этой скамейке под кленом приходит види
мо-невидимо мальчишек лет по пятнадцати. Ирина Иг
натьевна преподает литературу в девятых и десятых
классах. Она спускается к мальчикам в сад и подолгу
с ними разговаривает, и Саше очень жалко, что она не
слышит этих разговоров.
Однажды заболела сестра, которая должна была де
журить ночью. Позвонили Прохоровой и еще другой
сестре — их не оказалось дома.
— Придется вам, Саша, остаться на ночь,— сказала
старшая сестра.
Саше очень хотелось домой: приехал Леша. Но де
лать нечего, пришлось остаться. Часам к девяти вечера
все понемногу угомонились. Вышла из седьмой палаты
Ирина Игнатьевна с полотенцем через плечо и присела
на стул рядом с Сашиным столиком. Вышел из первой
палаты Толя и тоже остановился около Саши.
— Ты почему не спишь?
— А вы забыли, Александра Константиновна... Мне
завтра выписываться.
— Как же я могла забыть? Я помню. И радуюсь за
тебя.
— Чего я хотел сказать, Александра Константиновна...
— Да, Толя?
— Ну, в общем... передавайте привет своим девоч
кам. И вообще я, может, вам письмо напишу. А если
что, приезжайте в отпуск. У нас сад и яблоки — анто
новка. Приедете?
— А ты что думаешь? Может статься — и приеду.
Чего не бывает на свете! Прихвачу Анюту с Катей и
приеду.
— Вы смеетесь, а я вправду приглашаю. И отец пи
шет— скажи доктору Дмитрию Ивановичу... Ну и Але329
ксандре Константиновне... Сколько же я здесь пробыл..г
И привык, верно ведь?
Ирина Игнатьевна внимательно смотрит на Толю, по
том встает и уходит. Толя садится на освободившийся
стул и молчит. Совсем недавно он был такой многослов
ный, такой красноречивый, он сидел рядом с Сашей
или ходил за ней из палаты в палату и болтал, болтал
обо всем на свете. А сейчас молчит. Потом встает и не
хотя, медленно, словно раздумывая — не вернуться ли,
уходит к себе. Саша проходит по палатам, а возвратив
шись, видит у своего стола Ирину Игнатьевну, которую
она про себя давно уже зовет просто Ириной.
— Спать, больная, спать!—деловито говорит Саша.
— Не хочу! И вы не хотите, чтоб я ушла.
Она сидит, откинувшись на спинку стула, и задумчи
во смотрит на зеленый абажур Сашиной лампы.
— Я подумала: может, я мешаю ему? И ушла. Он
заговорил после моего ухода?
— Нет. Мы просто очень содержательно помолчали.
— Я иногда думаю: что людям мешает говорить?
Ведь он хотел сказать: я полюбил вас, Александра Кон
стантиновна. Я никогда вас не забуду. Он знает все эти
слова, но он не мог их вымолвить. Почему?
— Эти слова не так-то легко произносить. Я его по
нимаю.
— А я нет. То есть я понимаю, отчего возник страх
перед словами. Говорят, что медузы бывают очень кра
сивые и переливчатые, пока не возьмешь их в руки. Вот
то же самое и со словами. Многие слова страшно затер
ты и захватаны. И поэтому приземляют самое высокое»
Только меня этот страх не загипнотизировал.
— И вы говорите «эти слова» не заикаясь? Легко?
— Я обречена их писать. Не говорить, а писать.
И это гораздо труднее.
Если бы Саша не боялась слов, она бы сказала, как
говорят в детстве, как она сказала когда-то Юле: да
вай дружить.
Ирина сидит в синем больничном халате, на ногах
у нее огромные больничные тапочки. Не надо удивлять
ся тому, что она говорит. Надо только представить себе,
что этот длинный, тускло освещенный коридор — купе
330
ночного вагона. Поезд мчится, все пассажиры спят, а они
вдвоем разговаривают так, будто никогда больше не
увидят друг друга.
— Его взяли в тридцать восьмом,— говорит Ирина.—
Скоро десять лет, как мы в разлуке. Через год он будет
на свободе, и я поеду к нему. А пока я пишу. Писать
очень трудно. Когда говоришь, важен совсем не точный
смысл слова, и никто не думает, не взвешивает, можно
ли этим словам верить навеки, но каждый знает, что сей
час они правда. А когда пишешь... Когда пишешь, каж
дое слово требует, чтоб с ним обращались с умом.
Она говорит так открыто и бесстрашно,— Саша и не
думала, что можно так говорить. Ее голос звучит как
эхо Сашиной мысли:
— Не удивляйтесь Тому, что я говорю, просто пред
ставим себе, что мы едем в поезде и больше никогда
не увидимся. Тем более что мой поезд мчится невесть
куда, и если я не соскочу на ходу...
— Об этом не надо.
— Ладно. Не надо. Но вот что я хочу вам сказать.
Когда его взяли, меня вызвали к следователю и пока
зали мне пачку писем — его писем к другой женщине.
Я прочла только одно — больше не надо было. Я дума
ла, что умру. Что было делать? Что бы вы сделали на
моем месте?
Саша думает: я бы умерла. Но отвечает:
— Не знаю.
— Мне казалось, я знаю его как себя. Я думала, мне
в этой душе все открыто, все ясно. И вдруг... Не смот
рите так, это прошло. Вы ведь видите, что прошло. Я все
эти годы писала туда, а сейчас решилась на операцию,
чтоб быть здоровой и приехать к нему человеком, не
обузой.
—г Вы... все забыли?
— Забыла? Вот видите, рассказываю, значит, помню.
Но я видела по его письмам, что он любит и мучается.
Конечно, что-то живое во мне тогда умерло, но я тоже
люблю. Меня только мучает, что я не могу ему этого
сказать, меня мучают письма — и его и мои. Мне бы
увидеть его хоть на минуту, и тогда бы я все поняла про
него. И про себя.
331
Она умолкает. Саша тоже молчит, ждет.
— В романе у одного француза рассказана вот такая
история. Муж героини уехал по делам, привычный уклад
нарушен — не очень, может быть, интересный, но уже
милый сердцу. И ей кажется, что она в любом случае
и по любому поводу знает точно, что ее муж подумает,
почувствует, скажет. И тут на глаза попадается забытый
ключ от всегда запертого письменного стола. Она не
удержалась, открыла ящик, а там хранится целая вто^
рая жизнь, скрытая от нее,— незаконная дочь, любовная
драма, тяжба о наследстве и прочее. Сначала она в не
годовании, отчаянии, а потом начинает вспоминать всю
свою жизнь — и убеждается, что у нее тоже есть свой
«тайный сад» и она не имеет права упрекать мужа. Пусть
по-прежнему обычная, будничная жизнь течет своим че
редом, все в ней будет размеренно, до мелочей знако
мо и привычно, а «тайный сад» цветет дурманом и ма
ком в душе каждого человека, да, кажется, так: дурма
ном и маком,— и трогать этот сад нельзя. Что вы на это
скажете?
— Если называть тайным садом внутреннюю жизнь,
то он есть у каждого. Но если это то, что непременно
надо скрыть от самого близкого человека...
— У вас этого нет?
Саша помедлила.
— Боюсь, мой тайный сад никому не интересен, кро
ме меня,— сказала она.— В нем не растут ни дурман, ни
маки. Так, какие-то очень простые цветы, одуванчики,
что ли.
— Вы скрытная?
— Пожалуй.
— А я была очень открытым человеком. Но с тех
пор, как я прочитала то, не мне адресованное письмо..*
что-то сломалось. И отношения с людьми становятся все
более внешними, а душевная моя жизнь скрыта, и я,
пожалуй, сама не всегда знаю, какие там цветут расте
ния. Теперь я много молчу. Мне легко в классе, с деть
ми. Раньше я преподавала в вузе, но потом меня, конеч
но, уволили. И никуда решительно не брали. Я поняла,
что пропаду. Подумала-подумала и махнула в Сибирь,
в Заозерье, стала преподавать в пединституте. А про
332-
мужа ничего в анкете не написала. Скрыла. Если бы вы
знали, как трудно было молчать. Я ничего не могла с
собою поделать, мне надо было поговорить. И о себе
рассказать, и другого послушать. Чтоб вокруг были люди.
Без людей трудно. Может, и рыба привыкает к кипяче
ной воде. Но ведь и рыба иногда мечется в поисках
свежего глотка. У меня были прямо-таки приступы тоски
по человеку. И вот я очень подружилась с одним сту
дентом. Он был уже на последнем курсе. Мы много раз
говаривали, читали стихи. И однажды я ему все расска
зала. Вот — сказалось. Сорвалось с губ. Ну, а он... сооб
щил директору. Выполнил свой долг. Через несколько
дней — приказ: уволили за сокрытие. Дорого мне до
стался свежий глоток. Я вернулась в Москву. Спасибо,
из Москвы не выслали. Повезло. И еще раз повезло:
меня на свой страх и риск взяла к себе в школу одна
замечательная женщина. Не побоялась. И отстояла меня
во всех инстанциях. Вот еще с ней мне легко говорить.
И с вами! Я давно вас выбрала.
Она улыбнулась Саше. И, встретив этот пристальный
синий взгляд, Саша сказала:
— Спасибо.
...Когда она легла, Саша обошла все свои палаты, по
том заглянула в седьмую. Подошла к Ирине и провела
рукой по ее щеке, будто это была Анюта или Катя.
— Не жалейте о том, что рассказали мне, хорошо?
— Зачем же?
— Бывает. Расскажет человек, а потом . пожалеет.
Не жалейте.
— Не буду.
* * *
...Вот уже полтора часа, как идет операция. Она про
длится, наверно, еще час. Внизу, окаменев, ждут два
мальчика. Есть ли на свете мука тяжелей ожидания? Все
заняты, все что-то делают, а ты жди, и мучайся, и го
товься к худшему. Они пришли с книжкой, но какое уж
тут чтение. Застыв, смотрят перед собой. Вчера они си
дели с матерью в саду до самого вечера. Она прости
лась с ними, поднялась на крыльцо и вдруг позвала:
— Погодите! Я хочу еще раз на вас посмотреть.
333
И они вернулись. Саша не могла забыть этих лиц
и глаз.
Теперь она ждет сигнала, когда можно ехать за
Ириной, Девушку, которой оперировали щитовидную
железу, уже давно привезли, она сидит, распластав
шись на высоких подушках. Ее оперировал Аверин, все
хорошо.
А та операция еще длится. Саша спускается вниз,
надевает маску и заходит в операционную.
— Зажим! На бронх! — слышит она голос Дмитрия
Ивановича. Не поворачиваясь, он протягивает руку и бе
рет зажим. Не оборачиваясь, каким-то боковым зре
нием, Королев видит Сашу и говорит:
— Я хотел оставить хоть несколько сегментов, не
вышло. Все легкое поражено.
Рука Ирины беспомощно лежит вверх ладонью,
будто прося. Запрокинутое спящее лицо безмятежно.
— Готовьте каталку,— кидает Королев Саше.
Кровать на колесах уже давно готова. На белой про
стыне грелки — синяя, красная, зеленая.
Люба, сестра, которая дежурит сегодня вместе с Са
шей, открывает дверь операционной и вкатывает туда
кровать.
Шов как кривой частокол. Обнаженное тело пере
кладывают на теплые простыни. Осторожно. Тише!
Укрыть. Грелки к ногам. Лифт поднимает их наверх, и
Саша подкатывает кровать к палате. В дверях столпи
лись больные — и те, у кого операция позади, и те, кто
только ждет ее.
Глаза сочувственные — ах ты бедная! Глаза жадно
любопытные, глаза испуганные: и со мной так же будет?
Взглядом, движением руки Саша просит отойти. Не
хотя, медленно больные расходятся. Ирина спит. Саша
подносит ладонь к ее губам — не дышит! Нет, дышит,
дышит: тепло дыхания как прикосновение теплого ветра.
Ее первые слова:
— Мальчикам... сказать... мальчикам... Мальчики
ждут... Устала,— говорит она.— Уходилась...
Она засыпает и просыпается, она тихо стонет в за
бытьи. Саша дежурит вместе с Любой. Они привыкли
друг к другу и действуют как один человек понимая
334
все с полувзгляда. Сегодня, кроме Ирины, еще двое
после операции. Всем нужно неусыпное внимание,
всем троим плохо. Но хуже всех Ирине. Надо следить
за кислородными трубочками, следить, чтоб не отказала
система переливания крови: неслышно капает из стек
лянного баллончика кровь. Через стеклянную трубку,
которая соединяет две резиновые, видно, как по капле,
без стука, неслышно капает кровь.
Потом надо будет ввести в эту исколотую, измучен
ную руку хлористый кальций. Потом...
Саша опомнилась, только когда пришла смена: Про
хорова, ночная сестра. Саша сдает ей дежурство и...
остается.
— Что ж не уходите? — спрашивает Прохорова.—
Или дома делать нечего? Сидите, мне же лучше.
Саша остается. Ночь полна стонов, тихого бормо
танья, жалоб, тоски. Скрипят полы в коридоре, за окном
качается на ветру фонарь.
Когда Ирина в сознании? Когда бредит?
— Хотите, я прочту вам мои стихи? — говорит она.
— Не надо. Вы устанете.
— Нет, послушайте. Дайте руку. Как же там было...
И когда в одинокий полуночный час
Задрожит в испуге и погаснет свеча,
Ты в последней нахлынувшей темноте
Подведешь тихонько итоги потерь,
Улыбнешься, как равный, в лицо судьбе,
Ляжешь — и руки начнут слабеть.
Она умолкает, обессилев. И потом в забытьи гово
рит:
— Есть где-то на земле город... Там все по-прежне
му... как в детстве... Я еще вернусь туда. И увижу свой
дом. И печку, за которой мы шептались...— Открыла
глаза, взглянула: — Саша, это вы? У меня в тумбочке
тетрадка. Когда-нибудь отдадите ему... Когда-нибудь...
Или... когда подрастут дети...
Есть ночью в больнице такой предрассветный час,
незадолго до побудки,— становится совсем тихо. Все
уснули. Не скрипят полы. Не стонет больной из второй
палаты — затих. Не кашляет старик из восьмой. Поче335
му-то становится зябко и так клонит ко сну, что кажет
ся, сейчас уронишь ,голову на руки и тотчас уснешь.
И вдруг‘за стеклом двери темный силуэт. Дверь
тихо отворяет чья-то рука: доктор Королев.
— Саша, сейчас в ординаторскую звонил Дмитрий
Александрович. Он едет из редакции домой и заедет
за вами. Не спорьте. Я останусь тут. Я не уйду. Спускай
тесь. Поспите. День будет трудный.
Саша тихо бредет по лестнице, по саду к проходной,
на улицу. Ветер холодный, пронзительный. Качаются -и
скрипят деревья, качаются фонари. Почему, когда не
выспишься, еще холоднее? Что-то есть славное в этом
осеннем ветре — непокорство, свежесть, напор. На ули
це уже стоит машина.
Саша садится рядом с Митей и, уткнувшись лицом
в его плечо, засыпает.
* * *
И снова утро. Саша открывает дверь больницы и ви
дит мальчиков. Лица у них отчаянные.
— Что?—спрашивает она.
— Мы не знаем,— отвечает старший.— Никто ничего
не говорит. Может быть, ей хуже?
Не дожидаясь лифта, Саша летит наверх — скорее,
скорее, через две ступеньки, через три, скорее!
— Дмитрий Иванович! — начинает она и, задохнув
шись, умолкает: обрывается и падает сердце...
— Мальчики здесь? — спрашивает Королев. У него
тяжелое лицо, тяжелые глаза, запекшиеся сухие губы.
— Да. Я их видела. Я им скажу. Сейчас спущусь и
скажу.
— Нет. Я сам.
...Это случилось только что. Она опоздала на какиенибудь двадцать минут. Ирина лежит за ширмой укры
тая простыней. Саша поднимает уголок простыни и ви
дит спокойный лоб, спокойные уснувшие губы и тихие
ресницы в полщеки. «Уходилась»,— вспоминает она.
Митя называет свою работу — проклятая. Нет, это ее,
Сашино, дело проклятое, безутешное. И она спрашивает '
себя о том, о чем всегда думают у гроба живые: где
ты теперь? Слышишь ли? Куда же оно ушло —все, что
336
было живо еще вчера, еще минуту назад — твоя мысль,
твое горе, твоя любовь. Разве можно понять, что всего
этого больше нет..г
* * *
— Очумел! Очумел! — говорит Анисья Матвеевна.—
Не один ты работаешь, все нынче работают! Подумаешь,
он один на свете работает! Есть люди не глупее тебя,
а спят! И дело делают! Нет такого закона, чтобы не
есть и не спать.
Она говорила правду: Митя работал днями, ночами,
будто наверстывая упущенное. Он и раньше, бывало,
поздно приходил из редакции; но теперь он там дневал
и ночевал. Приходя домой, взглянув на спящих детей
и поужинав, он снова садился за письменный стол и при
нимался за неоконченную статью.
— Саша,— будил он ее иногда,— вот послушай, про
шу тебя, ну, проснись, проснись и послушай. Мне очень
надо понять: получилось?
И, присев на край дивана, читал.
— Нет, тогда уж сначала, я по кускам не понимаю,—
говорила Саша и принималась слушать. Она слушала хо
рошо и хорошо понимала. Она вдруг говорила что-ни
будь такое, что заставляло его снова сесть к столу и
все перечеркнуть.
— Митя, описание картины здесь совсем лишнее.
— Это почему?
— Ну вот поверь. Ну, посуди сам: ты говоришь, как
уютно было у них в комнате, как беззаботно и друже
любно велась беседа, а потом описываешь эту картину,
как это у тебя там: «Скачут всадники, у одного замкну
тое, недоброе лицо и коварная улыбка на губах»,— и
ощущение покоя, дружелюбия исчезает, нет его...
— Что-то больно сложно,— сердито говорил Митя.—
Я ровно ничего не могу понять.
Однако понимал отлично и, если не очень уставал,
переписывал все заново.
— Ты, конечно, не журналистка,— говорил он,— но в
тебе что-то есть. Здравый смысл, что ли. Что-то ты в
нашем деле понимаешь...
Иногда ночью он звонил из редакции:
Ф. Вигдорова
337
— Ты еще не спишь? Встреть меня, пройдемся.
И она шла, чтобы встретиться с ним на углу переулка,
И они еще долго бродили и разговаривали.
— Саша,— спросил Поливанов однажды,—- тебе нра
вится, как пишет Лаврентьева?
Саша минуту подумала.
р— Нет.
— Почему?
— Ее статьи... Они... как бы тебе сказать... Они зара
нее разрешенные. Они обречены на успех.
Это несочетаемо — «обречены» и «успех». Сразу
видно, что ты не журналистка.
— Если ты журналист, ты должен понимать: чем несоединимее слова, тем интереснее их соединить. Твоя
газета тем и плоха, что, прочитав одно слово, знаешь,
какое следующее. Если Грузия, то солнечная, если боец,
то доблестный, если...
— Я понимаю, просто я дразню тебя. Ну, а кто из
очеркистов, по-твоему, настоящий?
— В твоей газете?
— Нет. Вообще.
— Овечкин. Он продирается через все с чем-то сво
им, самым главным. У него сердце болит. Это сразу
слышишь, когда читаешь. И он заставляет думать...
•— Думать... Да. Ох, не любил я прежде думать. Толь
ко война и заставила шевелить мозгами.
Митя подолгу рылся в ежедневной почте отдела пи
сем. Он отыскивал какое-нибудь письмо, которое словно
взывало: скорее! Не медли! На помощь!—и тотчас
ехал — на Урал, на Украину, в Сибирь — по случаям, ко
торые многим казались пустяковыми.
Потом он возвращался из командировки, писал
Статью, и почти всегда начиналась баталия. Он рассказы
вал в своей статье десятую долю того, что хотел бы рас
сказать, но и эту десятую редактор встречал в штыки.
Вот Голубинский едет в колхоз-миллионер, пишет рос
кошный очерк о молочных реках и кисельных берегах,
его печатают, хвалят, и все в порядке. На черта мне, в
самом-то деле... И тотчас вспоминал избу на Тамбовщи
не, земляной пол и дырявую соломенную крышу. Он
хочет писать про это. Он не герой, не какой-нибудь Га
338
рибальди, он просто честный журналист, почему он дол
жен врать? А ты не ври, ты просто пиши про другое.
Нет, иногда молчать — тоже вранье. А у него и без того
уже немало накопилось всякого молчания. Он ездит,
видит. Все виденное хочет прорваться на газетную стра
ницу, но есть вещи, о которых он и сам знает: надо за
копать поглубже, никакой, самой далекой надежды нет
на то, чтоб сказать это вслух.
Поливанов часто вспоминал полутемный вагончик, в
котором^рн ехал из Сосьвы в Свердловск. Поезд подол
гу тосковал на каких-то полустанках, а когда наконец
трогался, все начинало греметь и лязгать. За окном бе
силась уральская метель. Снег сыпал не сверху, а мчал
ся навстречу поезду, и в окошке ничего, кроме этой
белой кутерьмы, не было видно.
Шел третий час ночи. Пассажиры спали сидя, лечь
могли только счастливцы, захватившие вторые и третьи
полки. Поливанов не спал и силился рассмотреть сидев
шего напротив человека в треухе. От него веяло непокоем. Он сидел молча, но видно было — ему до смерти
хочется поговорить« Он вздыхал, покашливал, надолго
приникал к окну.
— Зимно...— не вытерпел он наконец и послушал: не
откликнется ли Поливанов«
— Да, февраль..«
— Ты откудова?
— Из Сосьвы.
— И я из Сосьвы. На поминках был. Полдня пили«
Дружок мой мал-маленько справился и женщину хоро
шую нашел, расписался и в одночасье помер. Сердца
разрыв. Теперь она одна осталась. У нее своих двое и
его двое — всего четверо. А дом ста-арый, того и гляди
завалится. И как она справляться будет? А ты далеко ль?
— В Свердловск. Потом в Челябинск, Магнитку.
— Магнитку... ха! Какое я дело в Магнитке сотво
рил! Не поверишь! Из лагерей я. Выпустили, а кто меня
такого возьмет? Кому я такой, спроси, нужен? Мотался
я, мотался, цельный год мотался, вижу—не миновать
обратно в лагеря, нету другой пути. И вот в Магнитке,
дай ему бог здоровья, один нашелся, научил: дали в
милицию три сотни, и вот паспорток, нет, ты подумай,—
12*
339
новенький, гладенький и безо всяких пометок — чистый,
как слезка.
— Зачем болтаешь? Помалкивай.
— Знаюг знаю. Но нет моих сил, радость какая.
Я сейчас в Миас подамся, своих заберу — жену и маль
чонку, и поминай как звали! Мало ли на Урале городов,
а? Или, скажем, в Сибири. У меня братан под Иркут
ском.
— Лучше в такой город, где никто тебя не знает.
— Вот я и говорю, лучше, чтоб ни одна душа... Да
ведь куда ни приедешь — спросят: откуда, мол?
Он умолк, насторожившись. На верхней полке кто-то
пошевелился, и молодой женский голос негромко и про
тяжно произнес:
— Прячься не прячься — все равно найдут.
Поливанов, не видя, ощутил, какой смертный испуг
лег на лицо соседа. Хмель с него как рукой сняло.
— Что спьяну не наплетешь...— пробормотал он.—
Чего я тебе тут брехал? Ох, зелье проклятое.
Он встал и, перешагивая через чьи-то ноги, спотыка
ясь о мешки и корзины, пошел вдоль вагона. Доверил
ли он себя и свой драгоценный паспорт темени другого
вагона? Или спрыгнул на ходу в ночную метель? Побрел
до ближайшего полустанка или заночует в лесу?
— Черт бы вас побрал, сударыня,— сказал Полива
нов,— простите, не имею чести вас знать, зачем вы это
сделали?
Ему не ответили. А утром женщина ловко, никого не
задев, спрыгнула с полки. На ней были аккуратные бур
ки и новенький коричневый полушубок. Круглолицая,
румяная. Густые черные брови над прозрачными серы
ми глазами. Ей было лет двадцать пять.
— Зачем вы это сделали? — спросил он снова.
— Захотела и сделала. Надоело дрожать мелкой
дрожью.
— И вы решили отточить свое мужество на загнан
ном, смертельно испуганном человеке?
Они шепотом кричали друг на друга, будто спеша вы
ложить друг другу все, что накопилось за долгие годы
тяжелого, сварливого брака. А вокруг просыпались, зе
340
вали, гремели кружками, шуршали бумагой, разворачи
вая съестное.
— Ну, чего дорогу загородили?
— Дай чайник поставить. Плеснуть тебе кипяточку?
— Братцы, соль забыл. У кого есть?
Она взяла с верхней полки рюкзак, вынула из боко
вого кармана несессер и полотенце. Рюкзак был зеле
ный, замшевый. Все в нем было толково прилажено: его
можно было надеть на плечи, можно было, как сумку,
нести в руках. Он был бы очень уместен в Москве. Но
как дико он выглядел здесь. Отвернувшись от Полива
нова, девушка снова кинула рюкзак наверх и пошла умы
ваться.
Потертые шубейки, засаленные ватники, видавшие
виды полушубки. Валенки в заплатах, разбитые на мно
гих дорогах башмаки. Кованые сундучки, плетеные кор
зинки, неуклюжие брезентовые заплечные мешки... И ее
зеленый замшевый рюкзак. Аккуратные бурки, загра
ничный полушубок... Несессер на сверкающей молнии.
Запах дорогого мыла... Ее московская речь. Все это было
не к месту. Из другой жизни. Гм... Рюкзак большой, а
пуст. Она в нем что-то везла и ношу свою где-то оста
вила.
Она вернулась, мельком взглянула на него злыми
беличьими глазами. На лавке потеснились, она села на
краю и принялась глядеть в окно. И он вдруг понял, что
она недаром попала сюда в своей городской одежде,
в эти места, где на несколько километров тянется колю
чая проволока. Что и у нее, как и у ночного соседа, есть
какая-то своя жестокая забота. Она, как и он, тоже боя
лась и говорила сейчас наперекор страху, наперекор от
чаянию.
Он встал, подал ей кружку с кипятком и тихо про
изнес:
— Простите меня.
Она опустила плечи, как будто, попросив прощенья,
он лишил ее единственного оружия.
— Вы ездили на свидание? — спросил он одними гу
бами.
— К маме,— ответила она, отвернувшись. И не ска
зала больше ни слова.
341
Они приехали в Свердловск после полудня. Он снял
с полки диковинный рюкзак и приладил его ей на плечи.
Рюкзак был легкий, почти пустой. Они вместе вышли, и
она, все так же не глядя, поспешно простилась:
— Спасибо, не надо, не провожайте,— и тотчас за
терялась в толпе.
Он спрашивал себя: как это он не догадался сразу?
У него бывали такие встречи и раньше в этих краях.
И они будили в нем мысли, давно уже лежавшие где-то
в мозгу неподвижным клубком. Он не распутывал этого
клубка. Не хотел. А клубок становился все тяжелее, с
каждой поездкой.
Если есть в жизни огромные пласты, которых нельзя
касаться, стоит ли вообще писать? Если нельзя писать
обо всем и всю правду — стоит ли писать о чем бы то
ни было? Стоит ли пробиваться на газетную страницу с
той каплей правды, которую разрешит тебе твой редак
тор? Будем справедливы, Поливанов, дело не только в
трусости твоего редактора, хотя он, конечно, трус и
больше всего на свете дорожит своим местом. Так вот,
стоит ли биться на своем жалком пятачке, если это ров
но ничего не изменит?
Но он знал: это говорит в нем трусливая, усталая сто
рона души... И он уже давно сказал себе: все, что в тво
их силах,— делай.
* * л
*— Саша, помажь-ка его йодом!
Митя держал за плечо мальчишку лет двенадцати.
Руки, шея, все лицо у мальчишки были в глубоких цара
пинах. По правой щеке от виска до подбородка ползли
струйки крови. Он то и дело отирал щеку и подбородок
рукавом синей рубашки — и не успевал. Кровь капала
со лба, заливая ему глаза.
— Йодом! Его перевязать надо с ног до головы! Где
тебя так изукрасили? — говоря это, Саша быстро приго
товила раствор марганца и промыла мальчику лицо и
руки.— Можешь кричать,— сказала она.— Больно же.
Но он молчал. Он молчал, когда на него вылили це
лый пузырек йоду.
Саша расстегнула ему у ворота рубашку и увидела
342
на голой груди синие полоски, как на тельняшке. Она
быстро застегнула пуговицу, сделав вид, что ничего не
заметила.
— Ну, слава богу, шея и грудь целы! — сказала она.
— Это его мальчики так? — сказала Аня неуверенно.
— Нет, так мальчишки не дерутся. Это что-то дру
гое,— сказал Митя.— Ну,— он поставил мальчишку меж
колен и приблизил глаза к его изуродованному лицу,—
ну, давай начистоту: что с тобой приключилось?
— Его зовут Женя,— промолвила Анюта, словно это
что-нибудь объясняло.
— Ладно, оставим его в покое. Давайте попьем чайку и вообще поразвлечемся. Согласен?
Он молча кивнул.
— Тебя отведет Дмитрий Александрович. И логоворит с твоей мамой,— сказала Саша.
Он опять не ответил, но так шевельнул бровями, что
Саша поняла: разговор будет не из легких.
А Митя между тем открыл Андерсена и стал вслух
читать «Русалочку». Саша насторожилась, она знала, что
это затея небезопасная. Дети слушали вовсю, всеми потрохами: Катя, Анюта, исцарапанный мальчишка. Катя си
дела вытаращив глаза и полуоткрыв рот, Анюта, как
всегда, слушала, забравшись на стул с ногами и опершись
щекой на руку.
— «Знай также,— продолжала ведьма,— что, если
ты примешь человеческий образ, тебе уже не быть ру
салкой никогда... И если принц не полюбит тебя так,,
что ради тебя забудет отца и мать... ты не обретешь бес*
смертной души».
— Зачем это забывать отца и мать? — говорит
Катя.— Я вас никогда не забуду.
— Не мешай,— говорит Митя и продолжает читать: —•
«Если же принц возьмет в жены другую, то на первой
же заре после их брака сердце твое разорвется на ча
сти и ты превратишься в морскую пену...» — «Пусть»,—«
проговорила Русалочка и побледнела как смерть».
Не успел Митя дойти до этих слов, как случилось то,
чего ждала Саша. Катя заплакала и закричала:
— Зачем ты читаешь такую книжку? Такую злую
книжку?
343
<— Если ты будешь вопить, я больше не стану чи
тать,— сердито говорит Митя.
— А я и не хочу слушать про таких ведьм!
— Тогда убирайся! — подает голос Анисья Матвеевна.
— Я не хочу убираться.
— Тогда слушай.
И Митя беспощадно продолжал, а Катя слушала, му
чаясь и страдая, как Русалочка выпила огненный напиток
и упала замертво. Как потом с каждым ее шагом ей чу
дилось, будто она наступает на иглы или острые ножи.
С трудом, под Катины вопли, Митя перевалил через же
нитьбу принца и добрался наконец до воздушных созда
ний, которые обещали Русалочке бессмертную душу.
— «У дочерей воздуха тоже нет бессмертной души,
но они сами могут заслужить ее себе добрыми делами,—
читал он.— Триста лет мы посильно делаем добро, а по
том получаем в награду бессмертную душу...»
— Триста лет очень долго,— плача, говорит Катя.
. — Твое пожелание учтено, слушай... «Может быть,
и раньше! — прошептала одна из дочерей воздуха.— Не
видимыми влетаем мы в жилища людей, где есть дети,—
слушай, Катерина! — и если находим там доброе, по
слушное дитя, которое радует своих родителей и
достойно их любви, то улыбаемся,— и срок нашего испы
тания сокращается...— из нашего трехсотлетнего срока
вычитается год. Если же мы встречаем злого, непослуш
ного ребенка, мы горько плачем,— и каждая слеза при
бавляет лишний день к долгому сроку нашего испы
тания».
— Брехня!—сказал Женя.
— Ну вас всех в болото! —с сердцем сказал Митя.—
Вам читать — это просто каторжный труд, какая-то казнь
египетская. Вместо того чтобы слушать и наслаждаться...
— Митя,— неожиданно перебивает Анюта,— «Ганс» —
это немецкое имя?
— Немецкое.
— А как же тогда Ганс Христиан Андерсен? — испу
ганно спрашивает она.
— Слушай, Анюта, опять ты развиваешь свою пороч
ную идею. Сколько раз я тебе объяснял, что немец и
фашист это не одно и то же.
344
— Андерсен — датчанин. Есть такая очень хорошая
маленькая страна — Дания,— отзывается Саша, понимая,
что отдать Ганса Христиана немцам Анюта не может.
— Эх,— говорит Анисья Матвеевна, собирая со стола
грязную посуду,— ни один мужик того не стоит, чтоб
из-за него отца и мать забыть, и голосу лишиться, и хо
дить как по раскаленным углям, да еще триста лет без
толку по свету мотаться!
— Неожиданный какой вывод! — говорит Митя.— Не
того добивался Ганс Христиан Андерсен, когда писал
свою бессмертную сказку. Почему ты смеешься, Саша?
Вы все реалисты, и я больше вам сказок читать не буду,
у вас нет воображенья.
— У меня есть воображенье! — говорит Катя, кото
рая не терпит, чтоб у нее не было чего-то, что есть у
других.
Л
*
Л
Дзинь... Дзинь...
Два звонка — значит, к Поливановым. Саша открыла
дверь. На лестничной площадке стоял Женя. Он держал
шапку в руках, волосы у него были причесаны на косой
пробор, а башмаки начищены до блеска.
— Что случилось? — спросила Саша.
Глаза его смотрели растерянно, он переступал с ноги
на ногу и молчал. И в ту же минуту Саша поняла, что
вопрос ее груб, неуместен: человек просто пришел в
гости.
— Проходи, проходи в комнату! — бодро сказала
Саша, стараясь замять неловкость.—'Девочек нет, но они
скоро придут.
Он разделся в коридоре, повесил пальто на поливановский крючок,— видимо, приметил его еще с прошло
го раза. Потом вошел в комнату и сел на то место, где
сидел, слушая Митино чтение. На лбу и на руках цара
пины подсохли, кое-где зажили, но через всю щеку от
виска к подбородку вилась причудливая царапина, уже
покрывшаяся корочкой. От виска она шла к носу, но
там, сделав крутой поворот, стремительно бежала к
уху, а от уха через шею — к губам.
И Саша, не удержавшись, опять спросила:.
345
— Слушай, кто тебя так изукрасил?
Женя огляделся, встал, приоткрыл дверь в коридор,,
потом в соседнюю комнату.
— Это секрет,— сказал он.,
— Я никому не скажут
— Поклянитесь.
— Клянусь.
— Нет, надо как следует.
— Черт меня раздери на тонкие полоски,— сказала
Саша.
Он посмотрел на нее с уважением и, еще раз оглянувшись, таинственно сказал:
— Кошку душил.
— Зачем?
— Выпало такое испытание. И все. Если вы кому ска
жете...
— А тельняшку на груди зачем нарисовал?
— Моя кличка «Моряк». Если вы...
Отворилась дверь, и вошла Анисья Матвеевна.
— Ну, чего пожаловал? — сказала она с порога. ,
— Он в гости пришел,— откликнулась Саша.
— В гости!! Скажет тоже! Повадился на наш двор,
со всеми дерется, беспорядок устраивает, а теперь в
гости.
Женя даже бровью не повел, он неотрывно смотрел
на Сашу.
— Я его пригласила! — сказала Саша, и Женя вздох
нул с облегчением.
Он стал приходить почти каждый день. И Поливанов
даже спросил Сашу:
— Он решил у нас навеки поселиться?
Они вместе с Анютой делали уроки, вместе лепили
на дворе снежную бабу, и Женя довольно мужественно
сносил крик мальчишек про жениха и невесту. Он комуто пообещал съездить по уху, кому-то съездил. Ребята
не сразу сдались, они еще долго дразнили Женю, осо
бенно когда выяснилось, что они с Анютой поджидают .
друг друга по пути в школу. Но потом умолкли: во дво
ре появился парень, которого мама обряжала в гольфы,
и все страсти перекинулись на него.
— Гога! — кричали ему.— Гогочка!
346
Саша пыталась как-то вернуться к разговору о кошКе, которую зачем-то надо было душить.
— И не страшно тебе было? Не жалко?
Но Женя хмуро ответил:
•— И так уж я вам проболтался. Но теперь — все!
Саша оставила его в покое и больше расспрашивать
не стала, твердо зная, что рано или поздно все выяснит
ся— или нечаянно, или сам скажет. Нет ничего тайного,
что не стало бы явным!
Женя был человеком во многих отношениях приме
чательным. У него было две макушки. Он умел шевелить
ушами. Он был бесстрашен, не то что соседский Алик,
который боялся собак, боялся входить в темную комнату
И ревел по всякому поводу, как девчонка.
Алик не умел придумывать игры. Женя каждый день
придумывал что-нибудь новое. Они с Анютой сочинили
тайную азбуку. Они вылепили из пластилина целую стра
ну — людей, слона, верблюда, а из картона и Катькиных
кубиков построили дома. Как назвать страну — долго не
думали, просто взяли название из книжки: Синегория.
Анисья Матвеевна ругалась, однажды она разорила Синегорию. Аня ревела, а Женя стоял молча, крепко стис
нув зубы.
Пришел Митя, навел порядок, велел собирать спичеч
ные коробки, обещал построить из них городскую сте
ну, и дома, и еще много всякого.
Однажды Женя сообщил, что они в школе писали
сочинение и он получил двойку.
— Ох, мать мне и задаст! — сказал он.
Вид у него был независимый. Но Саша все-таки поду
мала, что он, пожалуй, был бы рад защите.
Саша раскрыла тетрадку с сочинением и прочла:
«Что бы ты сделал, если бы тебе было все позволено?»
Если б мне было все позволено, я бы на переменах
учился, а на уроках стоял на голове. Я бы днем спал,
а ночью веселился. Я бы «здравствуй» никому не гово
рил и «пожалуйста» тоже. Я бы в трамвае места старшим
не уступал и плевал бы не в урну, а на мостовую. Если
б мне было все дозволено, я бы взрослым говорил «ты»,
а ребятам «вы». Я в кино ходил бы бесплатно. В лагере
я не спал бы в тихий час, купался бы с утра до вечера
347
и с вечера до утра, я бы не ходил в кружки, а когда бы
в класс входил учитель, я бы не вставал. Но если бы да
кабы — во рту выросли грибы. На этом кончаю рассказ
«Что бы я стал делать, если бы мне все было разре-*
шено, что я хочу».
— Ну и ну!—сказал Поливанов.— Завоспитали тебя
до смерти!
— Очень
учительница
рассердилась? — спросила
Саша.
— У-у! Ты, говорит, хулиган. Пускай мать придет в
школу, это, говорит, не сочинение, а насмешка.
— А разве нет? Конечно, насмешка,— сказала Саша.— Но вот что мы сделаем: мы сейчас снова напишем
сочинение — ты и Анюта. Только, чур, писать про то, чего
и вправду очень хочешь. Давайте садитесь!
Анюта не мигая глядела на лампу под круглым зе
леным абажуром. Руки ее праздно лежали на коленях.
О чем она думала, что видела?
4
Женя начал писать, едва открыв тетрадь на чистой
странице. Светлые волосы торчком стояли на обеих ма
кушках. Уши горели, всегда бледные щеки зарумяни
лись. Катя сидит тут же. Она сидит на полу, строит дом
из кубиков и пробует слова на вкус.
— Снегирь...— шепчет она,— снегирь... а дети его
снегирьки, снегурки... Дочь снегиря — снегурка... снегу
рочка... Папа, ты читаешь, но я хочу тебя спросить...
— Спрашивай.
— Что такое циркуль?
— Это такой инструмент, помогает рисовать круги.
— Так это блюдце! Почему ты смеешься? Папа, мама,
давайте играть в домино. Если я проиграю, то не буду
жадиной и ябедой. А если вы проиграете, то купите нам
с Аней полпуда конфет и тысячу порций мороженого.
— Катька, помолчи,— говорит Аня,— мама, а мож
но, я другое сочинение напишу? Я хочу написать сочине
ние «Что бы я сделала, если бы я была невидимка»»
Можно?
Саша кивает, и Анюта склоняется над тетрадью.
— Что ты читаешь? — спрашивает Саша, заглядывая
в Митину книгу.
— Это новая повесть Голубинского «Широкие дали»»
348
— И как?
— Скучновато, Мне в этой повести не хватает осве
жающего дыхания отрицательного героя.
— Гм... Тут есть какая-то загадка. Ведь, в сущности,
зачем человеку недостатки? Ведь они его не красят. Но
в «Трех мушкетерах» я Атоса люблю, он такой шалый
и выпивает, а в остальных частях только и делает, что
произносит благородные речи, и до того становится не
выносимый, просто беда.
— Слушай, за какого литературного героя ты вышла
бы замуж?
— За Лаврецкого.
— Перестань! Он нисколько не похож на меня.
— Но он очень симпатичный и добрый. Мы гуляли
бы с ним по лесам и долам, любовались бы природой,
а вечером я играла бы ему на клавесине. Прекрасная
была бы жизнь!
— Готово! — кричит Женя.— Слушайте!
Он встает и, как дирижер, взмахивает рукой.
— «И вот мне исполнилось двадцать восемь лет,—
читает он дрогнувшим голосом.— А я уже окончил Ака
демию Жуковского и стал испытывать реактивные само
леты. И вот я лечу на самолете.— Женин голос креп
нет.— Мой путь проложен через пролив. И как раз на
этом проливе у меня отказали рулевые управления, а
без управления самолет как птица без крыльев. И вот
мой самолет полетел в море. Я — человек не трус (в
Женином голосе металл!), и я сразу сообразил, что мне
нужно быстро прыгать с самолета на парашюте, но
вдруг я вспомнил, что не взял резиновой лодки. Я гля
нул вниз и ужаснулся. Мой парашют опускался прямо
на кита. Что же делать? Смотрю, в боку у кита торчит
гарпун. Я быстро вытащил финку и быстро обрезал
стропы парашюта и быстро полетел вниз на спину киту,
а спина у кита скользкая, и я поехал вниз к гарпуну.
Счастье мое, что я зацепился за гарпун. И тут вдруг я
заметил китобойное судно. Меня быстро вытащили».
— Прекрасное сочинение!—сказала Саша.— Завтра
отдашь его учительнице, а про то она забудет.
— Как же, забудет! А правда, это — хорошее? Вы бы
что поставили?
349
— Пять!
— Пять?! У меня сроду пять за сочинение не было«
Честное слово, поставили бы пять?
— Честное слово!
'
— Вот поэтому-то Александра Константиновна и не
учительница,— сказал Митя.— Ну, Анюта, давай свое со
чинение.
— У меня очень мало,— ответила Анюта,— может,
не надо читать?
— Я тоже придумала сочинение,— говорит Катя,—
вхожу я в сад и вижу: на всех кустах растет эскимо —
шоколадное и сливочное. Я срываю эскимо и сразу же
вырастает новое — клубничное и земляничное.: Хорошее
сочинение?
— Превосходное!
Митя взял Анину тетрадку и тихонько потянул к себе*
— Ну ладно,— сказала она, махнув рукой,— читай!
Только оно маленькое и плохое.
Сочинение и правда было очень маленькое, всего
четыре строчки: «Если бы я была невидимкой, я бы по-«
шла ночью в большой лес и увидела бы всех зверей
когда они идут на водопой».
* * *
— Так вот, дорогой мой Поливанов, статья не пой«
дет,— сказал Савицкий.
— Почему? — спросил Митя, глядя на него в упор и
постукивая пальцами по ручке кресла.
— Шеф сказал: не пойдет.
'
— Могу я знать, какие у шефа соображения?
— Не будем притворяться, Поливанов, не будем за«
давать праздных вопросов, дорогой друг. Вы все сами
понимаете, не хуже меня.
— Нет, не понимаю. Не хочу понимать. Девчонка по«
лучила тринадцать очков из двадцати. И принята. Дру*
гие получили восемнадцать — и не приняты. Все яснее
ясного. Материал проверен до последней буквы. Я вче«
ра снова ездил в университет и фотографировал экза«
менационные листки и приказ о приеме. Так в чем же
дело?! Я хочу понять, в чем дело?
— Дорогой друг!..
350
Больше Поливанов не хотел слышать, что он «до
рогой друг». Он слышал это с Самого утра, с него
хватит.
«Поливанов, перестаньте дурить»,— говорили ему
одни. «Да что вы, сами не понимаете»,— говорили дру
гие. «Подите выпейте валерьянки,— советовали третьи.—
Зачем вы ломитесь в открытые двери? Шеф вас любит,
как родного сына. Но терять из-за вас свое место он
все-таки не хочет».
Последние недели Поливанов жил мыслью об этой
статье, она не давала ему покоя, даже дома только и
разговору было что о ней.
-- Митя, неужели же не напечатают? Ведь несправед
ливо! — говорила Аня.
— Папа, а ты им скажи! Что в самом-то деле!—не
отставала Катя.
Саша молчала. Но он знал, что она думает. Когда он
сказал: «Знаешь, в редакцию пришло письмо. В универ
ситет не приняты получившие восемнадцать из двадцати
возможных и зачислены получившие тринадцать»,—*
Саша спросила:
— Ты напишешь об этом?
В ту минуту он еще не знал — будет ли писать. Но
после ее вопроса поехал в университет и стал читать
подряд личные дела всех, кто принят на истфак. Он ви
дел экзаменационный листок девушки, набравшей во
семнадцать баллов из двадцати. Профессор, принимав
ший экзамен по истории, нашел нужным отметить ее
выдающийся ответ — по специальному предмету у нее
пять с плюсом! Но она не принята.
А вот юноша — у него пятнадцать баллов из два
дцати. Он принят. Вот девушка — у нее тринадцать бал
лов из двадцати. Она принята. Какие же это обстоя
тельства сделали тринадцать проходным баллом? Де
вушка— дочь заместителя министра. Отец юноши —
преподаватель университета.
— Ну как,— сказал он Саше,— писать?
— Конечно, писать. Знаешь, как я назвала бы эту
статью? «Доброе имя». Доброе имя, полученное от ро
дителей,— большое счастье, но оно не должно облегчать
жизненный путь.
351
И он написал статью. Нельзя, писал он, чтоб за
слуги отцов механически становились заслугами детей.
Чтоб перед одним жизненная дорога лежала как есть,
незамощенная, со всеми ухабами и препятствиями, а
перед другими с первой минуты открывалась гладкая,
услужливо покрытая асфальтом. Он написал статью о
том, что всякая правда становится ложью, если считать,
что для одних она хороша, а другие и без нее обойдут
ся. Для всех одинаково должно стать непреложным:
доброе имя, высокое положение отца не дает никаких
прав, оно только обязывает.
Вот так он написал и верил, что статья увидит свет.
Она была сдана в набор, сверстана, она должна была
идти в номер... И вот редактор сказал «не пойдет».
Поливанов шел по коридору редакции не оглядыва
ясь, не здороваясь со встречными. Дробно, наперебой
стучали машинки в машбюро. Кто-то кричал:
— Отрежьте хвост у Перепелкиной!
— Я официально заявляю, что больше ни строки не
сокращу! — истерически кричал в ответ женский голос.
Все это смешалось для Поливанова с бешеным сту
ком его сердца. Он сейчас терпеть не мог себя, свою
статью, редакцию. Ему было худо, а между тем, если
поглядеть со стороны, по редакционному коридору, по
узкой ковровой дорожке, спокойно шел человек высо
кого роста, тщательно выбритый, в чистой рубашке. Он
шел походкой, которая со стороны могла показаться са
моуверенной. Никто не догадался бы, что этот человек
полон ненависти и жаждет гибели чуть ли не половины
редакции.
— Дмитрий Александрович!—окликнули его.
Навстречу шла Лаврентьева. Она, видимо, только
что поднялась по лестнице и чуть задыхалась.
— Что с вами стряслось? — сказала она. Ее голос
звучал участливо, пристальные серые глаза глядели спо
койно и дружелюбно.
*
— А, это вы, Марина Алексеевна, здравствуйте! Со
мной ничего,— сказал он, и стоило ему это сказать, как
рухнуло все, чем он держался, и он заговорил обо всем,
что мучило его с утра, что не давало ему покоя уже не
сколько дней. Он старался говорить сдержанно, а губы
352
не хотели слушаться, они дергались, и он сам это чув
ствовал.
— ...Дело не в том, что забраковали материал... Это
бывает». Но каков аргумент?.. «Почему это вы, Поли
ванов, тащите в газету один негативный материал за
другим?»
Нет, лучше камни таскать... Лучше... Да стану я шо
фером, в конц^-то концов... Не могу я сесть снова за
стол, потеряв к себе всякое уважение. От одной про
фессии, от самого любимого дела мне пришлось отка
заться. Так не для того же, чтоб делать что-нибудь и
кое-как. Так вот, поймите: дошло. Трусость, подлость и
мерзость! Поймите...
— Что ж,— ответила она, не повышая голоса.—
Я-то понимаю. Но от того, что вы мне все так велико
лепно рассказали, дело не подвинется. Что ж шуметь в
коридоре. Крик ничего не меняет. Надо стукнуть по
столу.
— Стучал!
— Плохо стучали. Впрочем, стучать по столу кула
ком тоже не так уж полезно. Ну, какой же смысл? Стол
пострадает, кулак тоже, Я лично считаю, что...
— Только не говорите, что мне надо выпить валерь
янки...
— Нет, этого я вам не скажу. Прежде всего успо
койтесь и, если верите в свое, идите прямо к шефу и,
глядя прямо ему в глаза, скажите, что он трус... Один
раз — от неожиданности — и поможет. Я не поборница
сермяжной правды, я бы так не сделала. Но каждый
должен действовать так, как свойственно ему.
И если после этого шеф вас не уволит — я на это
очень надеюсь,— у меня есть к вам серьезное предло
жение. А за баранку вы сесть успеете, с этим спешить
не надо. Итак, к шефу!
И он сделал это: он пошел к редактору. Правда, он
не сказал «вы — трус»? Он... как бы это сказать... отре
дактировал эту фразу. Он сказал:
— По-моему, это — трусость.
Шеф не оторвался от газеты, которую не спеша про
сматривал. Переворачивая страницу, он холодно про
изнес:
353
— В последних ваших материалах, Поливанов, на
блюдается... м... м... м... определенная тенденциозность.
Некое определившееся стремление к м... м... м... нега
тивной стороне действительности... Нашу задачу, задачу
газеты... м... м... м... я вижу в другом..,
Поливанов слышал это не однажды. Ну что ж, хуже
не стало. Стало ли лучше, этого никто не знал. И вооб
ще, что за этим последует, было неизвестно. Но это
было позади. Все.
— Ваше приказание выполнено,— сообщил он, ра
зыскав Марину Алексеевну в буфете за стаканом ко
фе.— Какие будут дальнейшие распоряжения?
Она не ответила. Надкусила печенье и сказала:
— Вот что. В разъездной редакции не хватает очер
киста, фотокорреспондента и очень бы не помешал шо
фер. Как я понимаю, вы — едины в трех лицах. Вы есть
тот самый человек, которого нам не хватает. А вам —
верьте моему опыту — очень полезно будет исчезнуть
из редакции на неделю-другую.
И она снова принялась за свой кофе,
— Я подумаю,— ответил Поливанов,
' * * *
Через неделю после Митиного отъезда пришла те
леграмма из Калуги: «Несчастье. Выезжай с Аннуш
кой».
Саша держала в руках телеграмму, читала и перечи
тывала ее. «Несчастье. Выезжай с Аннушкой». Николай
Петрович заболел? Нет, умер. Здесь это не сказано. Но
это так.
Они выехали в тот же вечер. Аня, убаюканная рав
номерным стуком колес, крепко спала, а Саша не могла
заснуть. Пыталась — не вышло. В купе было полутемно.
Храпел на верхней полке пассажир. Внимательно погля
дывал на нее сосед, сидевший по другую сторону сто
лика. Он был молод и словоохотлив:
— Вы в Калугу домой? В командировку?
И так не хотелось отвечать, что на этот раз ее ведет
в Калугу горе.
Она ездила в Калугу трижды. В первый раз с Ан
354
дреем. Сначала они долго стояли у окна и глядели на
проплывавшие мимо поля, деревья. Потом она легла, и
Андрей долго сидел рядом... Было много народу, и они
стеснялись даже разговаривать. Он залез на свою верх
нюю полку, но она знала, что он не спит. И лишь когда
погасла белая яркая лампа и загорелся синий огонек,
он робко свесил навстречу ее руке свою руку. Руки со
единились и расстались. Он был тут. Ее щека лежала на
ладони, которую только что тронул Андрей. И тогда она
уснула, дождалась утра.
Второй раз она с Аней ездила в Калугу накануне
войны, три года спустя после смерти Андрея.
Николай Петрович встретил ее на вокзале. Она ви-<
дела его через стекло: сухое Лицо, очки, седые волосы*
Он был подобран, строг. Увидев его, Аня крикнула:
— Де-е-душка!
И вдруг лицо Николая Петровича задрожало, он под
хватил Аню с верхней ступеньки вагона, прижал к себе,
поставил рядом с собой на перрон. Аня крепко дер
жала его за палец и прыгала.
Николай Петрович поцеловал Сашу и вдруг запла
кал. Она заплакала в ответ, и оба они стояли, плача, на
калужском вокзале. И кто-то, оглянувшись на них, ска
зал:
— К доктору невестка приехала. Покойника сына
жена.
Николай Петрович утер платком слезы и повел их с
вокзала домой. А там, дома, дня три спустя, сказал без
злобно и горько:
— Что-то с вами случилось хорошее, дитя мое.
Неужели он понял тогда то, чего она еще сама не
понимала? Затем добавил печально:
— На то и жизнь.
А теперь его нет...
Никого не осталось в этой семье. Из троих, обитав
ших в этом доме. И только Аня («Аннушка» называл
ее дед) хранит в себе ускользающие черты их умершей
семьи. Рука Ани похожа на руку деда, глаза и брови —
это глаза и брови отца. И, должно быть, есть в ней еще
нечто, чего не сможет угадать никто, даже Саша... Чер
355
ты давно умершей бабки — той женщины в кружевной
блузке с высоким воротником. Она была когда-то жива,
эта женщина. Она жива и сейчас. Она продолжает жить
в Ане, единственной своей внучке, дочери единствен
ного сына Андрея.
«Теперь я бессмертный, потому что есть ты...» — от
куда послышались Саше эти слова? Они из письма Ан
дрея, из письма, которое он написал своей только что
родившейся дочке.
«Я буду жить в тебе и в нашей Анюте»,— писал он
из Испании... Давно это было. Как глубоко запрятала
память эти слова. А они живы и сейчас: зовут, окли
кают...
Николай Петрович был стар. Когда однажды после
войны он приехал в Москву навестить Аню, он был
согбенный, горемычный, почти слепой.
— Ты только Анин дедушка или мой тоже? — спро
сила Катя. И почти ослепшие глаза улыбнулись ей.
— Я всехний дедушка. Все малыши на свете зовут
меня дедушка. Иду по улице, окликают: дедушка! Еду
в метро, слышу: дедушка!
И еще вспоминается: Николай Петрович прилег на
диван и уснул. Аня посидела около него, потом вдруг
вскочила, побежала к своему столу, взяла флажок, лен
ту, вернулась и стала тихонько помахивать флажком
около его лица. Потом лентой, потом снова флажком.
Саша спросила:
— Зачем ты это делаешь?
И Анюта ответила:
— Я показываю ему сны.
Ей было лет семь тогда. Он проснулся и долго гла
дил ее по голове.
...Он был еще жив. Он сидел на кровати, дыхание
со свистом вылетало из его груди. Возле Николая Пет
ровича хлопотали врач и сестра, в сторонке, странно
безучастная, сидела Елена Кирилловна и, устало опу
стив руки, глядела в одну точку.
— Аннушка приехала,— вдруг сказал Николай Пет
рович и заметался сильнее.— Темно, темно. Не вижу,—
повторял он, и голова его перекатывалась на по
душке.
356
Саша стала у его изголовья и положила руки ему на
плечи.
—- Кончается...— вдруг сказала Елена Кирилловна.
Но Саша ощутила под руками толчок, другой. Ты еще
здесь,— подумала она,— ты еще с нами.
— Пульса нет...— шепнула сестра. «Ты еще тут, ты
еще с нами»,— еще раз подумала Саша. Его плечи были
живыми и. теплыми, на сгибе у локтя виднелся след
укола.
Губы его стали синими, и он затих. Она все еще стоя
ла над его изголовьем и думала странно и сбивчиво: об
этом поздно жалеть... Поздно. Но почему я так редко
писала тебе? А когда ты приезжал, я так мало бывала
с тобой. А в последний раз накануне твоего отъезда —
куда я ушла? В гости? В кино?
Она никогда не говорила ему «ты». А теперь он ле
жал тихий и безучастный и не отвечал ей. Нет. Сейчас
уже не дозовешься.
— Голубчик! Голубчик! — плача, повторяла Елена
Кирилловна.— Отмучился, мой голубчик, успокоился.
Где она слышала это слово? Ну конечно, так Нина
Викторовна говорит отцу: голубчик, не волнуйся. Я хочу
сейчас же увидеть папу. Сейчас же. Я живу с ним в од
ном городе и не видела его целую неделю. А ведь на
станет— настанет день, и я вот так же... Нет, нет, не
хочу...
— Вот она, жизнь наша. Вот оно как бывает,— повто
ряла Елена Кирилловна.
Саша вдруг увидела застывшее, оцепенелое лицо
Анюты.
Она подошла к девочке и крепко обняла ее. Анюта
не ответила на объятие, она дрожала частой, мелкой
дрожью, и зубы ее стучали.
Врач и сестра молча собирали осколки ампул, иглы,
стетоскоп. У кровати стояла Елена Кирилловна. Осто
рожно, словно боясь сделать ему больно, она гладила
Николая Петровича по голове, по щекам. Она закрыла
ему глаза и сложила на груди руки. Чуть погодя она
повернулась к Ане и сказала:
— Он все про тебя вспоминал. Говорил: нет больше
Москвиных, одна Аннушка. А потом велел отбить теле
357
грамму — хочу, говорит, увидеть перед смертью. И вот —
увидел. Слышали, как сказал: «Аннушка приехала».
Саша нагнулась и поцеловала старика в лоб. Он был
еще чуть теплый. Зажмурившись, Аня тоже прикосну
лась ко лбу деда крепко стиснутыми губами.
Саша увела ее. Они вошли в комнату, где в углу
стояло глубокое кресло, а вдоль стены у окна широкий
диван. На стене, как и прежде, висел портрет женщины
в кружевной блузке с высоким воротником.
Саша уложила Анюту в кровать и прилегла рядом.
Да, это была та же комната, и тот же куст сирени за
глядывал в окно. Оно было открыто, и казалось, комна
та вплывает в сад.
— Анюта, ты спишь?
— Сплю.
И чуть погодя:
— Зачем он умер?
— Он долго жил. Он был старый. Он просто уснул.
— Зачем ты говоришь так, будто я маленькая? Нет,
когда спят, такие не бывают. Когда спят—теплые.
И потом просыпаются. А он не проснется.
Саша молчала.
— Мама, значит, он уже никогда не придет? И пись
ма не напишет? Совсем? Никогда?
Никогда... Никогда... Какое страшное слово. Зачем я
взяла ее с собой? Зачем не поберегла? Но как от этого
убережешь? Разве убережешь человека от жизни, от
Смерти? Все надо увидеть в свой срок. И кто знает, ко
гда придет этот срок.
Аня лежала, крепко прижавшись к матери, уткнув
шись лицом в ее плечо. Саша гладила ее волосы, про
вела рукой по мокрым глазам и щеке. Аня длинно, су
дорожно вздохнула и вдруг притихла под материнской
рукой.
И опять зашуршал на улице дождь, и сердце, тяже
лое как камень, не давало дышать. И только Анино
тепло не позволяло одиночеству и тоске затопить эту
комнату.
— Ты спишь? — шепотом спросила Саша.
Аня не ответила. Тогда Саша, стараясь не разбудить
ее, тихонько высвободила руку и, неслышно ступая, вы
358
шла в кабинет Николая Петровича. Обмытый, он уже
лежал на столе в черном костюме. Лицо его было стро
го, скорбно и чем-то даже сердито. А руки — пре
красные в своей величавости, большие, твердые руки
врача.
Они сидели по обе стороны стола — Саша и Елена
Кирилловна, и обе молчали.
— Я всю жизнь свою в памяти собрала...— сказала
вдруг Елена Кирилловна,— всю жизнь... И как малень
кая была, и как молодая. Темно я жила, неприкаянно.
У нас отец пил мертвую. Мать в могилу вогнал, братьев,
сестру из дому выкинул, весь дом, как есть, распустошил. Я тоже ушла, всех растеряла, одна, как пень. Если
б не он,— она вскинула глаза на Николая Петровича,—
и нечем бы мне свою жизнь вспомнить. Он ту свою
жизнь про себя хранил. Не рассказывал. Если, бывало,
и спрошу что — молчит. Но меня сильно жалел, не оби
жал. Пальцем никогда не тронул. А к людям какой он
был... Никогда никому не откажет. Ночью ли, днем ли,
болен он, здоров — чуть позовут — идет. Потому—док
тор... Ты, говорит, не забывай: я доктор. И ничего-то он
не боялся. Ни пули, ни немца. И при немцах — ходил,
лечил: я доктор.
Она умолкла. Взглянула на Сашу, провела рукой по
глазам.
— Спасибо тебе, что письма ему писала. Он твои
письма вон сюда складывал — видишь, шкатулочка.
И каждый вечер перед сном сидит, письма заново чи
тает. А когда немцы тут были и мы про тебя не знали
ничего, тосковал. Бывало, ночью встанет и вот ходит,
и вот ходит...
И снова молчание, снова ничем не нарушаемая тишина.
— А скажи,— вдруг заговорила Елена Кириллов*
на,— а скажи... Андрей на нас не обижался? Не судил
отца?
«Да он и не понял ничего»,— хотела было ответить
Саша, но вместо этого сказала:
— Нет, не обижался.
— По чести говоришь?
— По чести,— не запнувшись, ответила Саша«
359
*
*
*
Сразу с вокзала Саша поехала к отцу. Ей все каза
лось, что она не застанет его дома, что у нее не хватит
сил его дождаться — и тогда она побежит к нему на ра
боту. И когда дверь ей отворил Константин Артемьевич,
Саша в первую минуту только глубоко вздохнула и не
могла сказать ни слова. Обняла отца за шею и прижа
лась головой к его груди. А Константин Артемьевич
большой смуглой рукой гладил дочь по растрепавшим
ся волосам.
— Девочка,— сказал он,— полно! Полно! — И вы
нул из кармана платок и вытер Сашино лицо.
Аня не плакала. Прямая, строгая, с глазами, кото
рые стали как будто еще больше на серьезном бледном
лице, она пыталась перехватить руку матери.
Обняв их обеих, Константин Артемьевич провел Сашу
и Аню в комнату. А Саша все плакала. Тронутый ее го
рем, думая, что она оплакивает только Николая Петро
вича, не понимая, что в этих слезах тревога за него,
страх перед будущими утратами, он крепко прижимал
ее к себе и говорил то, что всегда говорят в таких
случаях:
— Что ж поделаешь. Такова жизнь.
И эти слова, вместо того чтобы утешить и примирить,
потрясли ее еще сильнее, и она повторила только:
— Не хочу!
— Полно, полно, сейчас согрею чайку, садись, Анеч
ка,— приговаривала Нина Викторовна.— Ах, какой был
человек! Просто кристальный был человек. А ты, Костя,
не волнуйся.
— Нет, я сделал ошибку. Разве можно было отпу
скать вас одних? Я должен был поехать с вами.
Саша пила чай, по-детски привычно подчиняясь Нине
Викторовне. Аня сидела за столом, но не притронулась
к еде.
— Не хочу, спасибо. Не наливай, я не буду пить! —
повторяла она упрямо.
И вдруг, отставив чашку, Саша пошла к телефону:
— Катенька, это ты?
360
— Тетя Анріся!—услышала она в ответ.— Мама при
ехала! Мама! Папа приезжает! Сегодня вечером!
Вот оно, облегчение, вот она, жизнь: ’ Митя. Сего
дня вечером она его увидит. Они не будут говорить о
смерти. Он расскажет обо всем, что с ним было, и она
будет слушать и спрашивать и вместе с ним все увидит.
А о своем она умолчит, потому что все равно об этом
никому не расскажешь.
Вечером, с гвоздиками в руке, в белом платье и бе
лых босоножках, она легко шла по перрону, легко и не
терпеливо. Вот поезд, дальше, дальше, вот седьмой
вагон.
Митя уже стоял на подножке за спиной проводника
и, улыбаясь, махал ей рукой. Поезд еще не остановил
ся, а Митя спрыгнул с подножки и пошел ей навстречу.
И тогда она тоже побежала к нему.
— Что с тобой, Сашенька? Я так соскучился! А ты?
Да что с тобой?
Нет, от него ничего не скрыть. Вот он тут, рядом, в
ее руках живое тепло его рук.
— Дмитрий Александрович! До завтра! — услыша
ла Саша незнакомый женский голос.
— Ох, простите! — ответил Поливанов, торопливо
обернулся и пожал на ходу руку промелькнувшей мимо
женщине. Она прошла очень быстро, Саша увидела
только спину — прямую и стройную, светло-серое лег
кое пальто и легкий шарф вокруг темных волос.
Саша с Митей шли через привокзальную площадь.
Шли под руку, он крепко прижимал к себе Сашин ло
коть. Уже начинало темнеть, в окнах зажигались огни.
— Пройдем немного. Ну, хоть до Красных ворот,—
сказала Саша.— Не тяжело тебе?
— Да что ты, рюкзак совсем легкий. Ну, рассказы
вай!
— А кто это был? — спросила Саша задумчиво.
— Ты про кого? А, про Марину Алексеевну? Это —
Лаврентьева. Мы с тобой о ней говорили. Умница и пре
красная журналистка.
Они шли по Домниковке, и такое счастье было идти
с ним рядом и видеть, почти чувствовать, как темнеет
вокруг.
361
— Митя! — окликнула Саша.
— Да? — отозвался он и больше ни о чем не спро
сил. Видно, его тоже захватил жаркий московский ве
чер, и огни в домах, и фонари, будто плывшие им на
встречу, и высокое, черное, без звезд, небо,
Л
*
Л
«1 сентября 1949 года.
Нынче Катя проснулась в пять часов утра.
Прощаясь со мной на школьном дворе, ска
зала сдавленным голосом:
— До свиданья, мамочка, передай привет
папе.
Учительница вышла к ребятам веселая,
смеющаяся. Ей лет двадцать, не больше. По
хожа на старшеклассницу. Очень славная и
улыбается хорошо. Катя так счастливо сияла
в ответ, что я чуть не ослепла, глядя на нее.
Катя: — Мама, мне наш физкультурник не
нравится. Он очень грубо кричит, вот так: р-рравняйсь! Стано-вись!
— Дурочка, так ведь это команда! Разве
можно командовать тихо?
— Не тихо, конечно, но зачем так грубо?
Можно так: равняйсь! Становись! (Эти слова
Катя произносит ласковым, почти проситель-«
ным голосом.) Нет, он мне не нравится!
Дедушка: — Что это у вас такой плохой за
мок? Обокрадут вас, смотрите!
Катя, с укоризной: — Дедушка, в нашей
стране — воры?
Анисья Матвеевна: — Ну вот, пожалуйста,
уже и воров отменила. Как она у вас на свете
жить будет?
362
Катя:—Ох, мама, и ругала нас Татьяна
Сергеевна! Что мы класс подметаем плохо!
Самыми последними словами ругала — и ари
стократами и по-всякому.«
Завтра Аня с Женей пойдут слушать «Ев
гения Онегина». Поэтому Митя пересказал им
содержание, а потом читал им вслух. Катя
Тоже слушала, и очень внимательно.
Митя: — Онегин сказал Татьяне, что не лю
бит ее...
Катя, в ужасе: — Так и сказал?
Когда Митя читал сцену дуэли, Катя в от
чаянье зажала уши.
Слушая: «Нет, поминутно видеть вас, по
всюду следовать за вами...», она сказала мсти
тельно: «Так ему и надо!»
Женя слушал сдержанно, молчал.
— Понравилось тебе? — спросила я, когда
они вернулись из театра.
Он ответил:
— Стреляли здорово.
Аня все чаще заговаривает о том, кем
быть?
— Митя, кто у вас в редакции работает по
справедливым делам?
— Жалобы, что ли, разбирает? Отдел пи
сем.
—- Вот пойду в отдел писем, стану там ра
ботать, надо, чтоб все всегда было справед
ливо.
— Анюта, Женя,— говорит Митя,— вот по
слушайте, что было: ученики пятого класса
узнали, что у одного их товарища нет ни обу
ви, ни теплой шапки. Вот они собрались, ско
363
пили денег, купили шапку, решили преподне
сти мальчику на сборе отряда. Как по-твоему,
правильно они поступили?
— Нет,— отвечает Аня, не задумываясь.—
Зачем на сборе? Они должны были отдать ему
один на один.
— А я все равно не взял бы,— говорит
Женя,—ни на сборе, ни в одиночку.
Наши дети лучше, честнее нас.
— Мама, ты помнишь мою первую учи
тельницу Зинаиду
Петровну? — спрашивает
Аня (как не помнить!).— Ну вот, ты меня пе
ревела в другую школу, и я стала учиться у
хорошей учительницы. А остальные девочки?»
* * *
— Вот что, друг мой,— сказала Марина Алексеевна
запальчиво,— у вас нет самого главного: уверенности
в себе. Человек всегда должен понимать, чего он стоит.
И угадывать в себе самое сокровенное, то, чего другие
в нем не знают и знать не могут.
— Впервые в жизни мёня укоряют в недостатке
самоуверенности,— ответил Поливанов насмешливо.—
Когда я был на своем месте...
— Я сейчас не о самоуверенности говорю, а о само
стоятельности мышления. Вас никто по-настоящему не
видит. И вы себя не видите и не понимаете. И то и дело
называете себя фотокорреспондентом. И другим это хо
тите внушить. А это чушь, понимаете, чушь!
— Кто же я, по-вашему? — с любопытством спросил
Поливанов.
— Вы — чистой воды очеркист. Но это еще не все.
Вы можете написать прекрасный сценарий, я в этом
убеждена: у вас очень точный и хороший диалог.
— Диалог — это еще не все...
— Ну, разумеется, не все. А знаете, когда я вдруг
отчетливо поняла, что вы очеркист? Когда сравнила вашу
корреспонденцию о сормовском заводе и кемеровскую
364
корреспонденцию Локтева. Вы оба написали совершенно
на одну и ту же тему, но у него — сухая статья, а у вас —
художественный очерк. У вас люди, события, судьбы и
свое «я». Я говорила вам об этом давным-давно, еще
после Подгорска. Не безликое газетное «мы», а очень
личное «я». А это важно. Тем более что думаете вы не
стандартно и видите свежо.
Комната, где они сидели, была просторная, светлая,
с легкими занавесками на окнах. Низкий диван, низкий
круглый столик, два кресла да книжные полки — вот и
вся мебель. Абажур самодельный, бумажный, разрисо
ванный чьей-то легкой, небрежной кистью: кленовые
листья вперемежку с темными силуэтами летящих птиц.
Теплый свет сочился сквозь толстую пергаментнуіЬ бу
магу, и красные листья и темные птицы казались про
зрачными.
Зачем она говорит все это? — сказал себе Полива
нов. Думаю я стандартно и вижу несвежо. И мой очерк
ничуть не лучше локтевского. Уж я-то знаю!
— Да, видите вы свежо и нестандартно. Чего же вам
недостает? Смелости! Только смелости!
— Марина Алексеевна, кто вам сделал этот аба
жур?— спросил Поливанов.
— Сама. Зачем вы переводите разговор? Я ведь
очень хорошо понимаю: вам важно услышать то, что я
говорю. Именно эти слова нужны вам, чтоб на них опе
реться.
— Ну, полно, я и сам о себе все знаю.
— Ах, вы хотите еще, вам мало? Извольте: вы — че
ловек талантливый, но еще себя не до конца выразив
ший и...
Поливанов засмеялся и подошел к окну. На дворе
под липой стоял большой стол, и молодые парни, с азар
том ударяя костяшками, играли в «козла».
— Сел! О-го-го! Сел! — доносилось со двора.
А из глубины комнаты слышался спокойный и не
много насмешливый голос:
— Самое легкое из того, что мы можем,— это отой
ти, отказаться, устраниться... Вы меня слышите, Дмитрий
Александрович? Не хотите ли рюмку коньяку?
«— Нет. А впрочем> пожалуй.
365
Своей легкой и твердой походкой она вышла из ком-*
наты и вернулась с маленьким подносом, на котором
лежали бутерброды и стояла бутылка коньяка.
— Ну что ж, за вашу удачу, за вашу уверенность!
Это — единственное, чего вам недостает. Да, все забы
ваю вам сказать: у вас прелестная жена.
Поливанов вскинул глаза.
— А почему вы заговорили о Саше?
— Ее зовут Саша? Я вспомнила о ней потому, что
думала о вас. Вы счастливый человек. У вас все есть:
славная жена, милые дети. Старшая похожа на вас, а
младшая, пожалуй, меньше.
— Она в нашу армянскую родню, в деда,— сам уди
вившись «нашей армянской родне», ответил Поливанов
и сдвинул брови.
— Вы не познакомили меня с женой. Но я запом
нила ее на новогодней елке. Она была с обеими девоч
ками. Кто она по специальности? Кажется, медсестра?
Почему бы вам не подумать о том, чтоб она кончила
вуз? Вот встаньте на ноги, и это окажется легко, она
сможет учиться.
— Что вы имеете в виду, когда говорите «встать на
ноги»?
— Встать на ноги или, точнее, проявить себя до кон
ца— это ваш долг не только перед самим собой, но и
перед своими близкими.
Она говорила твердо и уверенно, глядя ему в глаза.
И он ответил:
— Вы правы. Я не много сумел ей дать. Заботу.
Тревоги. А радости — маловато. Только — прошу про
щенья— я не хочу об этом говорить.
— Выпьем, Дмитрий Александрович,— сказала она,—«
и давайте работать.
— Да, я отнял у вас много времени. Но я принес го
товый план полосы, взгляните...
Он раскрыл блокнот, перелистал его. Она деловито
села рядом, и он разложил перед ней листки, исписан
ные крупным четким почерком.
— Знаете, какой я придумал заголовок? Вы сейчае
меня снова похвалите...
Она засмеялась и сказала:
366
— Валяйте, люблю хлесткие заголовки.
Они склонились над столом, перебивая друг друга,
захваченные общей работой.
— У вас почерк лучше, писать будете вы,— сказа*
ла она.
Время шло. Во втором часу ночи он вдруг опоМ’
нился и взглянул на часы.
— Ох, простите! Где у вас тут телефон? — сказал он
6 тревогой.
Взял трубку, набрал номер и сказал виновато:
— Сашенька? Не беспокойся, я сейчас выхожу. Нет,
нет, не встречай, я не из редакции. Я от Марины Алек
сеевны, это на другом конце города. Что? Леша при
ехал? Чудесно! Иду!
ЧАСТЬ
ТРЕТЬЯ
Первый раз у Леши был настоящий отпуск осенью
сорок пятого года. Он приехал в Москву не на сутки,
как в тот раз, когда перегоняли самолеты, а по-настоя
щему: на месяц. Но странно: этот месяц прошел так же
бестолково и в таком же угаре, как те сутки.
Он приехал гвардии капитаном. Он сверкал всеми
своими орденами, черным кожаным регланом. В мага
зинах, в бане, в парикмахерских — орденоносцам без
очереди! В трамваях — бесплатно! Холостякам особый
почет от девушек.
Денег — много. Вдобавок куча оккупационных ма
рок, их тоже можно обменять на наши деньги. Тратить
их в Москве очень приятно: в коммерческих магазинах
есть все на свете, о водке и говорить нечего — хоть за
лейся.
Но почему все, как и в прошлый раз, идет кувыр
ком? Даже в комендатуру — и то опять попал: оказы
вается, в Москве нельзя ходить в реглане, можно только
в шинели. Эх, беда: шинели у летчиков теперь серые,
как и у матушки-пехоты. Реглан куда представительнее,
но у Леши не было желания заниматься в комендатуре
по два часа в день строевой подготовкой. Лучше выпить
в ресторане или дома<
367
Нина Викторовна с испугом смотрела на то, как пил
Леша и его товарищи. Ни одной еды без водки, разве ж
так можно? И в обед, и в ужин, и даже с утра. Ни
какое здоровье этого не выдержит. Саша, хоть бы ты
ему сказала! Ведь так и печень погубить недолго! Костя,
почему ты молчишь?
Константин Артемьевич действительно ничего не го
ворил и мужественно участвовал в каждой выпивке,
надеясь, что таким образом Леше меньше перепадет.
Он тоже тревожился, но его тревога была иная...
— Лешенька,— сказал он однажды вечером,— ты
знаешь, что после той войны на Западе возникло... ро
дилось такое поколение, потерянное поколение. Ты, на
верно, читал «На Западном фронте без перемен» Ре*
марка?
Да, Леша читал Ремарка. Он в Германии читал его
даже по-немецки. Они с товарищем, с Лешей Костю
ченко, жили в небольшом немецком городке и завели
дружбу со стариком немцем, который числился музы
кантом при Доме офицеров. Они таскали ему хлеб и
котлеты из летной столовой, а старик играл им на рояле
и давал читать немецкие книжки. Среди них были и ро
маны Ремарка. Хороший писатель, ничего не скажешь.
Итак, что такое «потерянное поколение», Леша отлично
знает. Но как объяснить им всем, чтоб 'они не трево
жились за него, не маялись? Это его первый отпуск,
первый настоящий отпуск за несколько лет. Как он жил
во время войны? Это не так-то легко рассказать. Бы
вало и лучше и хуже. Жил и в землянке с протекающим
потолком, и в деревянном бараке, и в хатах, и в настоя
щих домах. Конечно, авиация — не пехота. В окопах он
не лежал. Но вся жизнь сосредоточилась в кратком про
свете от вылета до вылета. Ну, верно: в победе никто
не сомневался. Но никто не был уверен, что доживет
до победы. И почти после каждого вылета «стариков»
в полку становилось меньше. Приходили новые моло
дые ребята. Ну что ж, это было в порядке вещей. Ни
кто не терял бодрости, и после благополучного вылета,
когда батальон аэродромного обслуживания устраивал
танцы, Леша танцевал вместе со всеми. Он танцевал,
пел песни и читал стихи. Заводил знакомства с девчон368
ками из батальона. Кое-кто из ребят женился. Но, бы
вало, только возникнув, семья рушилась: погибал муж.
Ну, что еще было? В дни затишья начальство застав
ляло заниматься теорией. Занимались. И все-таки вся
эта жизнь была в сущности только напряженной подго
товкой к очередному вылету.
Теперь этого напряжения нет, оно ушло. Леша вы
жил. И это очень здорово. Он выжил не потому, что
прятался, просто так уж получилось, просто пролетело
мимо. А если задевало, то не насовсем. И сейчас он
рад. И нет у него охоты думать о будущем. Он знает:
скоро начнет готовиться в академию, и непременно на
инженерный факультет. Будет инженером-штурманом.
Ну, а потом женится. Но только не сейчас. Сейчас он
отвыкает от войны и привыкает к миру. Вот так...
Все это понимает только один человек: Митя. И еще,
пожалуй, Саша. Кто бы сказал маме, .чтоб она не смот
рела на Лешу такими испуганными глазами. И не сва
тала бы его. Он не хочет знакомиться с этой зеленой
молодежью. Неохота ему. Как-то к Мите зашли две дев
чонки из редакции, принесли какие-то снимки. Поси
дели, поговорили, потом ушли. Митя спрашивает:
— Ты что ж не пошел провожать? Хорошенькие.
А ему неинтересно.
Но ничего этого Леша не сказал встревоженному
отцу. Он только подумал. А сказал так:
— Не беспокойся, папа. Все будет хорошо. Просто
я немного устал от войны. Это пройдет.
Да, конечно, пройдет. Он ходил по московским ули
цам и думал. Думал и разговаривал. Сам с собой. О чем
он думал? О многом.
'Каких только улиц нет в Москве: Сивцев Вражек,
Собачья площадка. А улицы Коли Угарова нет. Кто та
кой Коля Угаров? Летчик, коренной москвич, хороший
парень, плясун. Глаза цыганские, разбойничьи. Сколько
Леша говорил с ним о Москве, они все улицы пере
брали. А теперь нет его, погиб в сорок четвертом. Ни
каких улиц не хватит, чтоб назвать их именами по
гибших.
Странная какая вещь. Леша любил летать и знал, что
будет летать всю жизнь, пока хватит здоровья. И вое
13 ф. Вигдорова
369
вал он с азартом и честно мог о себе сказать: я не трус.
Он не боялся ничего — ни зенитных разрывов у само
лета, ни трассы атакующего истребителя. В полку гово
рили: Лешка — он бесстрашный. Видели, что Леша не
рисуется, что он и вправду ничего не боится, рвется на
любое задание, и чем оно опаснее, тем сильнее рвется.
Но вот в конце сорок четвертого Лешу ранило. И не
так чтоб сильно: через две недели он снова летал. Но,
увидев разрывы, он вздрогнул. И сердце у него заще
мило. Он вдруг понял, что и он смертен. Ну конечно,
он взял себя в руки... Где-то в самой глубине души
встрепенувшееся желание защитить, сберечь себя при
тупилось, ушло. Однако Леша помнил о нем.
Странный это был год — сорок четвертый. В начале
войны никто не позволял себе думать о ее конце: нем
цы у Волги, какой там конец! Но в сорок четвертом,
когда под крылом самолета стали появляться немецкие
земли, все чаще приходила мысль: когда же конец?
В сорок третьем погиб Женя Вишняков, закадычный
друг. Это было горе. Горе обыденное, привычное: война.
Но когда в апреле сорок пятого погибли почти одно
временно Колька Прозвончонков и Сашка Пронин,—
с этим примириться было нельзя. Оба они были заме
чательные летчики, на войне с первых дней,— сколько
раз горели, падали, воскресали! И для чего — чтоб по
гибнуть накануне победы!
А Леша уцелел. И вот сейчас ходит по московским
улицам и думает о жизни и смерти.
Потом Леша уехал. Пришлось занять у родителей де
нег, свои все истратил! Толком ничего не купил, никого
не одарил, а денег не стало. Вот она, водка-то...
Леша вернулся в свой маленький немецкий горо
док и затосковал... Все ему опостылело. Его стали раз
дражать улицы, кирки, крыши. Все не так, как дома,
и с этим почему-то нельзя было примириться. Куда
угодно, хоть в пустыню, хоть в тундру, но только до
мой, в Россию.
Но тоска по родине, оказывается, не основание для
бегства из оккупационных войск. Если отпускать по этой
причине, глядишь, никого в Германии не останется. Зна-чит, есть только один выход: академия. Но не один
370
Леша такой умный, многие ребята усмотрели этот един
ственный выход. Поэтому надо думать о конкурсе, и
очень жестоком. Кроме того, десятого класса Леша так
и не увидел, а многое из того, чему учили в первых
девяти, позабыл.
И Леша стал заниматься. Занимался он неистово«
В корыстных целях завел дружбу с молоденьким ин
женером эскадрильи, присланным в полк после войны..
То есть, в сущности, они были ровесниками. Инженеру
льстила дружба с орденоносным ветераном. Они вместе
решали задачи по алгебре, по физике. Экзамена понемецки Леша не боялся: разговоры со стариком пиа
нистом даром не прошли и чтение книг Ремарка и
Гейне тоже.
Но Лешин рапорт отклонили: молодой, подождешь.
Он будто очнулся от учебников, растолкал их по ящи
кам. Зря корпеть над учебниками он не станет. Не хо
тите, чтоб Леша учился? Не надо! Он снова окунется
в прежнюю привычную жизнь, она была не такой уж
скучной, если вдуматься.
Но верно говорили древние: все течет, все изме
няется, и нельзя дважды ступить в одну и ту же струю.
Леша огляделся и вдруг понял: все вокруг переме
нилось. К Лешиным друзьям приехали жены, дети, преж
няя компания стала иной.
— Знакомься,— говорит Марк Белоцерковский,— вот
моя жена, а это сын.
Сыну двенадцать лет. Совсем большой парень,.
А жена серьезная, спокойная. Навела в комнате чистоту,
повесила занавески. Марк-то оказался в годах. У него
семья. Заботы.
— Приходи вечером чай пить,— говорит Марк.
И Леша приходит. И что самое странное, они дейст
вительно пьют чай. Да-а... Тут живет не забулдыга Марк
Белоцерковский, а семейный человек —Марк Григорь
евич с женой и сыном. Сюда не зайдешь в полночь по
сле вечера самодеятельности в Доме офицеров. И сюда
не явишься с кем попало. Одних жена Марка любит,
а других — нет. Она считает, что водиться с Колькой
Плущенко Марку совсем не обязательно. Ей куда при
ятнее, когда приходит Петя Соколов, с Петиной женой
13*
371
она в дружбе. Да, то-то и оно: они дружат семьями.
И Леше там делать нечего. Неужели же только стем
неет— ложиться спать? Это ни на что не похоже!
А впрочем, день забит, да и вообще убить время
не так уж трудно: вечером можно пойти в кино с Ва
лей, в субботу концерт или спектакль в Доме офицеров.
И все-таки Леша снова послал рапорт насчет акаде
мии — а вдруг?
Никогда еще не было так тоскливо, как сейчас. Валя,
бухгалтер из вещотдела, вернулась из отпуска, сказала:
— Меня там один сватал. Маминой подруги сын.
Электротехникум кончил, хороший такой парень. Вы
ходи, говорит, замуж. Пристал прямо с ножом к горлу.
Леша провожал Валю после кино домой. Он крепко
держал ее под руку, слушал и молчал.
— Ну, как посоветуешь? — спросила Валя.
— А ты его любишь? — спросил Леша сквозь зубы.
— Ты знаешь, кого я люблю,— ответила Валя. И те
перь замолчали оба.
Леша знал, что молчать нельзя. Знал, каких слов она
ждет. Но сказать их не мог.
— Значит, не любишь? — веселым голосом сказала
Валя.— Понятно... Мне бы, конечно, кого-нибудь по
проще. Ты для меня чересчур образованный.
— Ну что ты мелешь? Какой я образованный? Я даже
в десятом не учился.
— Ну, родители у тебя... отец культурный, мать...
— У меня мать, как и ты, бухгалтером работает.
Замолчи.
— Почему это я должна молчать? Я спрашиваю, как
ты ко мне относишься, а ты не отвечаешь.
— Ну что ты меня мучаешь?
— Это я-то мучаю? Интересно... Но, конечно, я по
нимаю, что я тебе не пара.
Леша остановился:
— Замолчи, а то я уйду сейчас же.
— Не уйдешь. Разве ты меня одну в темноте оста
вишь? Нет, тебя не так воспитывали: ты девушку одну
в темноте не оставишь. Ты ее до дому доведешь и «до
свиданья» скажешь.
Леша покрепче сжал зубы и шел рядом, не преры
372
вая ее и не оправдываясь. Когда-то Кононов Антон
Николаевич сказал ему: если женщина тебя ругает —
молчи. Она всегда права. Ты, может, в одном не вино
ват, так уж непременно в чем другом провинился.
Слушай и говори: да, мол, виноват, и прошу, мол, про
сти меня.
Ну, в чем я виноват?—думал Леша. Ладно, не бу
дем. Но я же не говорил, что люблю. Мало ли что не
говорил!..
— Не горюй, Леша,— услышал он веселый и злой
Валин голос,— выйду я замуж за своего электротех
ника и очень даже прекрасно буду жить. Ждать, чтоб
тебя полюбил, кого ты любишь, это, знаешь, надо в за
пасе пять жизней иметь.
— Если не любишь, не выходи.
— Оставь при себе советы. Меня устраивает, чтобы
меня любили. Понятно? А он любит. Так и сказал: боль
ше, говорит, жизни люблю. Это на дороге не валяется,
такое отношение.
— Если не любишь, не выходи,— тупо повторил
Леша.
И тогда она заплакала. Леша остановился. С горя он
готов был сказать ей все, что угодно. Что очень любит,
что жить без нее не может.
— Валечка,— повторял он, целуя Валины мокрые
глаза,— не плачь, милая... послушай...
А она вырвалась и взбежала на крыльцо.
— Валя!—позвал он.
Она не ответила и скрылась за дверью. Он еще по
стоял у ее окна. Она не зажгла свет. Окно было темное.
Прежде Леша стучал в темное окно, и ему откры
вали. А теперь, после этого разговора, он не смел по
стучать. Леша больше не спрашивал себя, прав он или
виноват...
Что потом было — и вспоминать неохота. Это был
какой-то спектакль. Валя закрутила с Генкой Львовым
(которого прежде и не замечала). Танцевать — с Ген
кой, в кино — с Генкой. Леша только скрипел зубами,
но подступиться к ней не мог. Стоило ему подойти
к ней в клубе или на улице, как она говорила что-нибудь
в пику ему:
1
373
— Честные — они безжалостные. Нипочем не соврут!
Я таких знаю!
Или:
— Кто меня потерял, не найдет, нет! Кончен бал,
погасли свечи!
Леше было невыносимо видеть рядом с ней этого
долговязого Генку. И он стал думать: а почему бы нам
не пожениться? А может, это и есть любовь? Иначе за
чем у меня все холодеет внутри, когда я вижу ее с
Генкой?
Он подстерег ее однажды, когда она шла к подру
гам в общежитие.
— Давай поговорим..«
— Не о чем,— ответила она устало.
■— Валя, давай забудем тот разговор.
— Нет, не забудем. И если б я за тебя пошла и
кучу детей тебе нарожала — все равно не забыла бы.
До самой смерти. «Давай пожмем друг другу руки», как
в песне поется... Будь здоров и не поминай лихом...
А потом Валя уехала, и Леша никогда не чувствовал
себя таким одиноким, как после ее отъезда. Тоска его
сгрызла, и одно только могло его спасти: вызов из ака
демии. Дом. Москва.
И тут его вызвал к себе комполка, это было где-то
в начале сорок седьмого года.
Новый командир полка, сменивший Валентика, вы
звал Лешу и сказал так:
— Товарищ капитан, приказом по воздушной армии
вы назначены штурманом эскадрильи. На вас ложатся
большие обязанности по воспитанию молодых кадров
вверенного мне полка. Я согласился на ваше выдвиже
ние по предложению ушедших в запас штурмана полка
и штурмана эскадрильи, и я надеюсь, что вы поймете
всю свою ответственность...
Он долго говорил в этом роде. Да, это был не Ва
лентин... Тоже герой, тоже молодой и уже заслужен
ный летчик. Но до чего же сухой. Все его недолюбли
вали, не только Леша. Леша набрал воздуху в легкие
и спросил:
— А как же академия? Товарищ полковник?
374
— Товарищ капитан, вам сейчас надо думать не об
академии, а о своей эскадрилье.
— Так точно, товарищ полковник, буду думать о
своей эскадрилье. Но как же все-таки с академией?
Я второй рапорт посылаю.
— В связи с вашим новым назначением рапорт воз-»
вращается.
— Но как же все-таки...
— Я и сам академии не кончал. Командование считает, что мы с вами здесь более необходимы.
— А как же все-таки с академией, товарищ пол-*
ковник?
— Можете быть свободны,— ответил полковник.
Вот и весь разговор. Но если по совести — командир
прав. Кому же, как не Леше, стать штурманом эскадрильи? Он здоровый парень, а если посмотреть вокруг..«
У кого язва, у кого туберкулез. Кто прежде думал
о своих болезнях? Да никто. А сейчас...
Сейчас в полку работает врачебная комиссия« Ко-«
нечно, и в войну случались врачебные осмотры. Они
проходили так:
— Разденьтесь. Ну как, друг, самочувствие?
— Нормально.
— Ну давай, давай.
а
Тебя похлопывали по плечу:
— Вы свободны.
Теперь другое дело. Врачи смотрят в оба: как вы
себя чувствуете? Не потеете ли после футбола? А кто
в игре не потеет? Оказалось, что на свете существуют
окулисты, ларингологи и даже невропатологи — и эти
особенно резали. Рентген обнаруживал застарелые пе
реломы, каверны, язвы. И пошла старая гвардия в запас
и в отставку—один, другой, третий...
А Леша здоров. В своей истории болезни в графе
«основное заболевание» он прочитал: здоров. И в гра
фе: «сопутствующее заболевание» тоже стояло «здо
ров». Здоров,— значит, работай.
И работать становилось все интересней. Новую ма
териальную часть так просто не освоишь. Поговаривают
о радиолокационных прицелах, автоматических радио
компасах, даже о каких-то автонавигаторах, И Леше
375
надо много заниматься, чтоб толково учить молодых
штурманов.
Но чем интереснее работать, тем больше хочешь
учиться.
Прошел еще год. Леша опять послал рапорт и опять
получил отказ. Ну ладно. Все равно буду заниматься.
Для себя. В академию без аттестата зрелости поступить
не удастся. На курсы при академии, видно, уж не по
пасть. А тут как раз при Доме офицеров организовали
десятый класс. Жена Марка преподает русский язык,
физику читает метеоролог Толя Ильичев, математику —
инженер Шапиро. Какие уж там получит Леша знания —
неизвестно. Но справка будет.
И он снова сел за книги. Не только за учебники. Сна
чала книги помогли одолевать тоску, а потом уже он
просто не мог без них.
Он стал совсем свободно читать и говорить по-не
мецки. Гессе — старик музыкант, который давал Леше
немецкие книги,— был не очень словоохотлив, но од
нажды к нему на лето приехал племянник, мальчишка
лет одиннадцати. Он привез с собой копилку в виде до
мика и очень радовался, если туда опускали какуюнибудь мелочь: он копил деньги на коньки.
— У всех мальчиков в нашем классе есть коньки,—
объяснял он Леше,— у всех, кроме меня.
Очень светлые голубые глаза его блестели, он смот
рел на Лешу, и Леша со всей несомненностью читал в
этом взгляде: ты ведь понимаешь, что вынести этого
нельзя — у всех, кроме меня!
— Ганс дает покататься, но мать ругает его за это.
И я не хочу больше брать у ребят. Я хочу, чтоб у меня
были свои. У каждого мальчика должны быть свои
коньки.
— А еще что должно быть у каждого мальчика?
— Коньки! — со страстью повторил Мартин.
— Как странно,— сказал старик Гессе,— вы такой
молодой и любите детей. Любовь к детям — это удел
старости.
Леша был с ним не согласен. Ему чудно было слы
шать такие слова. Для него этот Мартин как птица: все
гда веселый, щебечет, прыгает.
376
В то лето Леша ездил в Москву и привез Мартину
коньки. Он никогда не забудет, что творилось с маль
чишкой. Ликование? Восторг? Нет, эти слова не подхо
дили. Мартин попросту ошалел от счастья.
— Дядя Альберт! — кричал он.— Ты только посмот
ри! Нет, ты посмотри!
— А что нужно сказать господину капитану?
Мартин заметался по комнате. Он не знал, что ска
зать, что сделать. Жалкое слово «спасибо» не могло вы
разить его благодарности. Он схватил свою копилку и
протянул ее Леше.
— Возьмите,— говорил он,— возьмите. Тут не очень
много, но все-таки.
— Я не торгую коньками,— сказал Леша.— Я привез
тебе коньки в подарок.
И вдруг Мартин подошел к Леше и сел ему на ко
лени. Раньше он никогда этого не делал. Он все еще
прижимал к груди свой домик-копилку и говорил:
— В январе будут состязания. Я катался меньше
всех, но я бегаю не хуже других. И теперь меня возь
мут в хоккейную команду.
Он так и не сказал «спасибо». В конце лета за ним
приехала сестра, девушка лет двадцати пяти.
Гессе говорил, что мать этих детей была красавицей,
но по мальчишке об этом догадаться было нельзя; то
щее личико, освещенное очень светлыми голубыми гла
зами, было живое и умное, но некрасивое: остренький
носик, большой рот и редкие неровные зубы. А вот
сестра... Сестра была красавица. Маленькая головка на
тонкой шее, акварельный румянец и глубокие темные
глаза. Но выражение лица строгое и неприязненное.
Если Леша заходил вечером послушать музыку, она
холодно кивала. Когда он приносил еду, она ни к чему
не притрагивалась. А Мартин, боязливо поглядывая на
сестру, отщипывал кусочек булки. Так ли он ел прежде,
когда сестра еще не приезжала! Леша знал, что их мать
погибла в Берлине во время бомбежки. Отец убит гдето в России. Жених девушки потерял рассудок и уже
два года находился на излечении в больнице.
Ну что ж,— думал Леша. Я не буду рассказывать
тебе, что сталось с нашими отцами и женихами, ты не
377
поймешь. Может, это от моей бомбы погибла твоя мать«
Может быть... Но я не хочу об этом думать. И я не буду
ходить к старику, пока ты здесь.
— Ты не влюбился ли в эту? — спросил его одна-«
жды Борька Петровский.
Леша даже отвечать не стал. Сейчас так много лежит
между людьми, столько смертей, столько страшного
в памяти — разве через это переступишь? Когда-нибудь
это пройдет. Пройдет, наверно. Про Мартина он не
помнит, что мальчишка немец. А когда смотрит на его
сестру, только это и помнит. А тот мальчишка в Кенигс
берге, кто он был — немец? Просто мальчишка, вот кто
он был. Кенигсберг горел, горела с обеих сторон улица,
по которой мчался Лешкин «виллис». И вдруг он уви
дел, что по этому огненному тоннелю бежит ребенок.
Он остановил машину, схватил мальчишку и посадил ря
дом с собой. Мальчику было лет пять, и казалось, он
ничуть не испуган.
— Дядя,— сказал он,— там лежит лошадь«
— Где твоя мама?
— Нету. Дядя, а там..«
— Кто у тебя есть?
— Бабушка. Дядя, там лежит лошадь«
— А где твоя бабушка?
— Не знаю. Дядя, а там лежит лошадь.
Вот что его поразило: лежащая неподвижно лошадь«
Лошадь, которая на всех картинках всегда бежала.
Он не был для него немцем, этот мальчонка. И Мар
тин не был. А вот сестра Мартина... Она была немка,
и больше никто.
— Не обижайтесь на Гертруду,— сказал Гессе.
— Я не обижаюсь...
Еще чего — обижаться...
Он проводил их к поезду, когда им пришла пора
уезжать. Помог донести чемодан. А еще через лето
Мартин снова приехал — ему уже минуло тринадцать.
Ростом он вымахал чуть не с Лешу. Неуклюжий, несклад
ный подросток. Он разговаривал с Лешей отрывисто,
настороженно. Совсем другой мальчик. Видно, не надо
расставаться с теми, к кому прикипел. Простишься и
378
хранишь в памяти того, с кем простился. А потом уви
дишь и понимаешь: чужой. С Мартином надо было за
ново знакомиться. Но Леша не хотел. Он хотел только
одного: домой.
* * А
Его долго не отпускали. Мурыжили, мурыжили...
И когда он совсем уже перестал надеяться — отпустили.
Ах, какое это было счастье—снова очутиться в Москве!
Век буду глядеть, не устану. Век буду топать по этим
мостовым, не привыкну. Разве к счастью привы
кают?
Родители отдали ему бывшую Сашину комнату. Он
расставил на полках свои книги, повесил над столом
портрет Андрея. Огляделся. Порядок.
Мать тотчас же организовала на Лешу очередную
атаку: пора жениться... Вот у Марии Ивановны подросла
дочка. Загляденье. И собой хороша, и умна. Сама себе
шьет, а учится в консерватории. У Голубковых тоже
очень хорошая девушка выросла. Она, может, не такая
красивая, но ведь не в красоте счастье, правда, Леша?
А характер — ангельский, родители не нахвалятся.
Нина Викторовна выкладывала эти свои заветные
планы, а в душе побаивалась, что он засмеется или
опять промолчит, как бывало. Но он вдруг сказал:
— Вот сдам экзамены, и пожалуйста: знакомь меня
с этими дочками.
Леша не раз читал в книгах, как холодеет от страха
спина и замирает сердце, и ему это казалось выдумкой.
Ему случалось пугаться, но оно было как-то проще. Не
когда было задумываться над тем, из каких ощущений
состоял страх, он был мгновенен, как укол. Но страх
перед экзаменами был тягучий, липкий. Вот именно: хо
лодела спина и падало сердце. Ну, не убьют же меня? —
говорил себе Леша. Ну, провалюсь, подумаешь! И оти
рал со лба самый настоящий холодный пот.
_ Все шло хорошо. Сочинение было нетрудное, а на
экзамене по немецкому языку он блеснул. Молодень
кая экзаменаторша спросила его, как он провел лето,
и он ответил стихами Гейне по-немецки: восемью строч
ками из «Путешествия на Гарц»^
379
Я хочу подняться в горы,
Где дымки костров синеют.
Где груди дышать свободно
И свободньій ветер веет.
Я хочу подняться в горы
К елям темным и могучим,
Где звенят ручьи и птицы.
Горделиво мчатся тучи.
Это было, конечно, вранье: летом Лёша зубрил, а не
прогуливался по Гарцу, но после того как он продекла
мировал эти восемь строк, его не заставили ни склонять,
ни спрягать, а просто выставили «отлично». И правильно
сделали!
С математикой было куда сложнее. Что-то остава
лось неясным с уравнениями высших степеней и совсем
плохо было с теоремой Безу. Леша считал, что все на
свете было бы яснее и проще как раз без этой теоремы.
И вот он сидит на устном экзамене по математике, си
дит за большим черным столом. За таким большим сто
лом одному сидеть неприютно, но сидеть по двое экза
менатор— высоченный худой старик — не разрешает.
— С точки зрения профилактики,— говорит он
ехидно.
К счастью, вопросы не очень трудные и никакого
отношения к Безу не имеют. Леша мог бы уже отве
чать, но он выжидает: очень не хочется идти сдавать
этому старику, лицо у него неприветливое, глаза прямо
безжалостные. Не может быть, чтоб принимал он один!
И верно: дверь открывается, и входит женщина, с ней
полковник. Полковник весело говорит что-то, а женщина
молчит. Она строго нарядна: черный костюм и ослепи
тельно белая кружевная блузка. Но лицо у нее простец
кое, и Леша вдруг представил ее в крестьянском платке,
завязанном под подбородком. Лоб большой, а карие
глаза острые, как буравчики. Вот самое интересное в ее
лице: светлый лоб и пристальные, веселые глаза. Пол
ковник— маленький, толстый, пока с ней говорит, ка
жется себе и умным и красивым, это видно по его по
вадке: петушится, глазами поводит, вот-вот на цыпочки
встанет, чтоб казаться повыше. Женщина кивает старику
экзаменатору, и тот отвечает такой улыбкой, какой Леша
380
от него вовек не ждал. Она смотрит на Лешу веселыми
карими глазами, и он тотчас решает, что не пойдет от
вечать никому другому, только ей. Еще не услышав от
нее ни слова, он хорошо понимает, что она не добрее
этого высокого старика. Конечно же она умна, насмеш
лива, и если он станет пороть чушь, уж наверно ни
сколько его не пожалеет и поставит «плохо» да еще
скажет вдогонку что-нибудь, от чего и через десять лет,
как вспомнишь, обдаст варом. И все-таки он хочет от
вечать ей.
Толстый полковник спрашивает:
— Товарищи офицеры, кто из вас готов?
Леша встал. Она подошла, села к нему за стол и
сказала:
— Если хотите, можете взять учебник.
— Учебник?! На экзамене?
— Да. Вынимайте шпаргалку, коли она у вас есть.
Шпаргалка — вещь глубоко прогрессивная: если чело
век может уместить целый курс на маленьком клочке
бумаги, он проделывает огромную работу. А я уж какнибудь разберусь — вызубрили вы или действительно
знаете.
Леша засмеялся и стал отвечать. Он отвечал бойко,
ему нисколько не было страшно. Она слушала не пере
бивая, и Леше даже казалось, что она не слушает, а
просто смотрит на него.
— Скажите, кто вы? — вдруг спросила она.— Летчик?
Штурман?
— Штурман.
— Почему же вы не пошли на штурманский фа
культет?
— Хочу стать инженером. Я считаю, это интересное
сочетание специальностей: инженер и штурман.
— Переходите ко второму вопросу,— говорит она.
И едва Леша умолкает, снова спрашивает:
— А инженером-испытателем вы не хотите стать?
Леша удивлен, он в восторге:
— Как вы догадались? Именно инженером-испытате
лем. Вот таким, как Галлай.
Леша уже не выставляется, не думает, как бы ее
удивить, ему просто интересно рассказывать ей.
381
— Я не уважаю этого, ну, когда испытывают прибор
и знают только, как ручку вертеть. Я хочу, чтоб для меня
не было ничего тайного. Чтоб и конструктору помочь.
А может, и сам что придумаю. Вот к нам на фронт Гал
лай приезжал, мы на «пешках» летали. Так ему летчики
говорят: непослушная она на посадке, особенно два
дцатка (это номер у нее на хвосте двадцатый). Техники
объясняют: ничего, мол, не поделаешь, конструкция
у нее такая. А Галлай взял да и слетал на двадцатке,
а она вдруг лучше командирской машины садится. А уж
как Валентин сажал — будь здоров! Лучше его не поса
дишь. Вот так и мне хочется.
Она берет в руки Лешин экзаменационный листок
и говорит:
— А ведь вы неважно отвечали...
— Пожалуй,— говорит Леша, к своему удивлению
ничуть не обидевшись.
— Ну-ка, что у вас там за письменную? Четыре? Так
тому и быть!
Взяв экзаменационный листок, Леша встал и уже по
шел было к выходу, но вернулся.
— Вы до войны тоже здесь преподавали? — спро
сил он.
— Да,— ответила она.
— А вы не помните такого слушателя... Андрея Мо
сквина?
Ее лицо стало очень серьезным.
— Это мальчик, который погиб в Испании? Помню.
Очень помню.
— Это мой брат,— сказал Леша и ушел, не дождав
шись ответа.
Мальчик... Она сказала: мальчик. Ну конечно, Ан
дрею было двадцать четыре, когда он уехал в Испанию.
Это только Леше он казался большим и взрослым. А он
был моложе, чем Леша сейчас... Он был еще мальчиком,
и он не вернулся...
* * *
Как хорошо, что академия недалеко от Тимирязевки,
от Саши, Мити, девчонок. Леша любит бывать там —
и подолгу сидеть, и забегать на минутку после занятий.
382
У них стало хорошо. Совсем не так, как в Ташкенте«
Нет тягостного молчания, легко и открыто, что ли. За
вели мальчишку Женю. Он от них не уходит, занятный
такой пацан. Леше кажется, что этот Женя похож на
него, на Лешу, в детстве: озорной, но без злобы. Любо
знательный, горячий и к Поливановым прилепился на
крепко. Лешу принял с тихим восторгом, еще бы: у лет
ного состава все золотое, можно ослепнуть, глядя. Лешу
во дворе у Поливановых знают все мальчишки и, когда
он приходит, бегут навстречу.
«Молодой ты, а ребятишек любишь, чудно»,— ска
зала как-то Анисья Матвеевна. Сказала в точности, как
Гессе. А что же в этом чудного? Они для него не просто
ребятишки, а Лоди, одни ему по душе, других он не
любит. Вот Алика, сына Нины Георгиевны, он не любит.
Плакса, и взгляд неверный, и труслив. Однажды он
кричал во дворе одной девочке: татарская морда, та
тарская морда!—увидел Лешу и сразу кинулся бежать,
понял, что сейчас схлопочет! А другие ребята Леше
очень нравятся. Занятный народ. Один — крепыш лет
двенадцати, смуглый, сероглазый. Мальчик как мальчик,
не отличишь от других. Между тем в его биографии
есть незаурядное событие: его вернули из бегов — хотел
добраться до Кореи, воевать. А другой пацан, Валера,
живет над Поливановыми. Он, говорят, и учится пример
но, и в школе ведет себя хорошо. Но дома и во дворе
неистощим на всякие козни, и при этом к нему не при
дерешься. Однажды он долго барабанил в дверь поли«
вановской квартиры, а когда рассерженный Леша, выгля
нув, спросил, что ему надо, ответил безмятежно:
— Ау вас тут написано, чтоб стучать, вот я и стучу«
Сами же просят, а потом ругаются.
И верно—на дверях было написано: «Звонок не ра
ботает. Просьба стучать».
Еще над Поливановыми живет Степа Лубенцов —
забияка, враль.
Есть еще широкоплечий хмурый парнишка по про
званию Мустафа. Взрослые Мустафу не любят, а Женя
с Анютой готовы за него в огонь и воду. Вся эта ре
бятня сидит на лестничной площадке и подолгу о чем-то
разговаривает.
383
— О чем они?-—сказала Саша однажды.
— Уж наверно не о безударных гласных,— ответил
Митя. Митя... Он скажет!
— Митя,— говорит Леша,— есть у вас в редакции
хорошенькие девушки?
— Как не быть!
— Познакомь.
— Помоложе? Постарше? — деловито спрашивает
Митя.— Блондинки? Шатенки?
— Твое дело познакомить, а уж. я сам разберусь.
Впрочем, я на тебя полагаюсь. А то все мамины девушки
какие-то чокнутые. Одна всерьез стала мне объяснять,
что есть войны справедливые и несправедливые. Дру
гая ни о чем, кроме тряпок, не говорит. Третья...
— Что,— спрашивает Саша,— выборная кампания
продолжается?
— Я не выбираю, а ищу. Это разные вещи.
— Больно деловито ищешь. Неплохо бы для начала
влюбиться. Тебе не кажется?
Ну, кажется. Но, видно, это не делается по заказу.
Леша был у Мити в редакции на октябрьском вечере,
танцевал со всеми девушками, все они были милые, но
ни у одной из них он не спросил номер телефона. Он
водил в кино дочку Марии Ивановны и был в театре
с дочкой Голубковых Настей, которую про себя называл
«не в красоте счастье». Но оказалось, что ему гораздо
интереснее пойти в кино с Катей. Да, с племянницей
Катей. Она подросла, и с ней было о чем поговорить.
— Леша,— сказала она вчера,— вот смотри, как ска
зано в книжке: «Не верь тому, что говорят тебе твои
глаза, спроси свое сердце, оно скажет правду». Что
глаза говорят—я понимаю, а вот что сердце говорит —
не понимаю. Я его спрашиваю, спрашиваю, а оно мол
чит. Объясни мне, как оно разговаривает.
— Гм... Ну, как бы тебе сказать...
— Может, оно покалывает?
— Вот, вот, — обрадовался Леша,— именно пока
лывает.
— И что же это значит, если покалывает?
Вот то-то оно и значит... А у Леши сердце не по
калывало— ни тогда, когда он сидел в кино с дочкой
384
Марии Ивановны, с той самой дочкой, которая училась
в консерватории и сама себе все шила, ни когда шел
в театр с Настей — «не в красоте счастье»... Иногда он
с удивлением замечал, что ему нравятся решительно
все женщины — и молодые и постарше, и красивые и не
красивые, и черноглазые и сероглазые. Нравятся — да.
Но и только.
* * *
— Опять Никольский своего парня лупит,— сказала
Анисья Матвеевна, приоткрывая дверь на лестничную
площадку.— Ну, чего уставились? Раз лупит, значит,
за дело.
Анюта и Женя стояли молча. Застыв, они слушали,
как Никольский-отец кричал:
— Ты у меня будешь знать, ты у меня узнаешь, как
воровать, дрянь ты этакая!
— Подумать только,— сказала Анисья Матвеевна, за
творяя дверь.— Ворует! Да разве ему дома в чем отка
зывали? И в кино, и на каток, и мороженое — ни в чем
отказу не было. Разбаловали! То из дому убежал, то
в карман полез. Пошли вон с кухни! — крикнула Анисья
Матвеевна, но дети не шевельнулись. Они стояли, глядя
на дверь, словно стараясь увидеть, что творилось там,
за другой дверью, на соседней кухне, где пороли Валю
Никольского. Валя молчал. Слышен был только голос
старшего Никольского и плач Валиной мамы:
— Гена, ты его искалечишь! Перестань, прошу тебя!
Через несколько дней состоялась порка в верхней
квартире, в семье Лубенцовых, там порол не отец, а де
душка и не на кухне, а в комнате. Судя по всему, он
бегал за внуком вокруг стола, спотыкался о стулья, ро
нял их, потому что с потолка у Поливановых посыпалась
штукатурка. Потом шум на секунду стих, и тут же сме
нился ужасным криком Степы Лубенцова: он был не
так стоек, как Валя Никольский, и кричал изо всех сил.
— Ойё-ёй! — слышалось сверху.— Ойё-ёй!
— Так его,— сказала Анисья Матвеевна,— за воров
ство только и пороть. Эту дурь надо вытряхивать с ма
лолетства.
— Степа тоже воровал? — спросила Саша.
385
— А как же,— ответила Анисья Матвеевна, которая
всегда все про всех знала.— За руку схватили: лез в де
дов карман. Дед повесил пиджак и думать ничего не
думал, а внучок на тебе!
— Что за поветрие такое? Валя залез в карман, и
Степа тоже. Странно...— сказала Саша, взглянула на Аню
и, сама не понимая почему, неожиданно для себя спро
сила:— Анюта, ты что-нибудь знаешь?
Склонившись над тетрадкой, Анюта молчала.
— Анюта...— повторила Саша.
— Ничего мы не знаем,— сказал Женя.— Откуда нам
знать?
— Ты говоришь неправду,— сказала Саша.
Ответа не было.
Что же такое? — думала Саша, глядя на детей. Жи
вешь с ними душа в душу, тебе кажется, что все о них
знаешь, гордишься, что они доверяют тебе,— и вот...
Саша положила руку Анюте на голову. Всегда в ответ
на это Анюта поднимала лицо и улыбалась Саше на
встречу или терлась щекой о Сашину руку. Если Саша
клала ей руку на голову или гладила по щеке, это зна
чило: ты — моя милая. Или: давай поговорим. Или: мне
некогда, я ухожу, но я про тебя помню. И Аня всегда
отзывалась. А вот сейчас она только ниже нагнула го
лову, почти легла щекой на тетрадь. А Женя смотрел
в угол, крепко стиснув зубы.
— Я не буду больше спрашивать,— сказала Саша.—
Захотите, скажете сами.
Прошла молчаливая, невеселая неделя. Митя был в
отъезде, дети пропадали во дворе. Часам к шести Анюта
приходила и садилась за уроки, а Женя шел прямо до
мой. Саша ни о чем не спрашивала, Анюта молчала.
А Степу Лубенцова пороли каждый божий день.
— Ты скажи мне, кто тебя научил! — неистовство
вал дед.
— Ой-йёй-ёй! — вопил в ответ Степа.
— Тут не без Мустафы,— сказал Леша,— голову даю
на отсечение. Анюта, я никому ничего не скажу, ты мне
только ответь: Мустафа?
У Ани теперь на все был один ответ: она опускала
голову.
386
И ни слова.
И вот грянула буря. Поздно вечером, когда дети уже
спали, к Поливановым зашла Антонина Алексеевна.
— Сашенька,— сказала она,— я молчала до поры до
времени, но я думаю, что это неразумно. Дело в том..«
одним словом...
— У вас что-нибудь пропало? — спросил Леша.
— Месяц назад у Семена Осиповича пропал коше
лек. Там ничего особенного не было... мелочь... Рубль,
кажется... Не помню... Я, признаться, решила, что он его
куда-то засунул. Одним словом, не придала значения..«
Но неделю назад пропала десятка из ящика. Я решила,
что ошиблась в счете... Но на другой день...
— Я сейчас разбужу Анюту,— сказала Саша.
— Нет,— торопливо перебил ее Леша.— Я завтра
с ней сам поговорю.
— Да вы очумели? — сказала Анисья Матвеевна.—
При чем тут девка? Да вы что, без глаз? Это парень, это
Женька ваш орудует. Ну, зачем он тут околачивается
с утра до ночи? Ну, покормить, ладно, это я понимаю«
Поел — и иди подобру-поздорову. Ты скажи, Александра,
зачем ты эту заразу привечаешь? Ты мне скажи, зачем?
Не солнышко, всех не обогреешь, мало ли их безотцовских — что ж, всех в дом тащить: ешь, пей, воруй? Не
чего девчонку будить. Я завтра этого стервеца сама из
ловлю и выдеру как Сидорову козу. Смотри! Ходить
перестал! То с утра до ночи здесь, а то, гляди, нет его«
Знает кошка, чье мясо съела! Ах, пащенок!
Она стояла простоволосая, на пергаментных желто
ватых щеках выступил непривычный румянец.
— Я очень жалею,— сказала Антонина Алексеевна,—
но согласитесь: что же мне делать? У нас никто не бы
вает, только дети. И пока Анечка ходила одна, никогда
ничего такого не было.
— Да Женька, Женька это! Неужто непонятно? —।
закричала Анисья Матвеевна.
— Это я! — послышалось с Аниной кровати. Все
обернулись. Анюта сидела, свесив с кровати босые ноги«
Ситцевая ночная рубаха в голубых цветочках. Тонкая
шея. Глаза глядят отчужденно.— Это я взяла деньги!
387
— Ты? Ты взяла? И у кого!
— Очумели вы все! — крикнула Анисья Матвеевна.—
Не она это, говорят тебе, не она!
— Это я,— шепотом повторила Аня.
* * *
На другой день, выйдя из академии, Леша увидел
Женю. Должно быть, он дожидался давно: окоченел в
своем пальтишке на рыбьем меху; нос красный, губы
синие. А заговорил—зуб на зуб не попадает.
— Алексей Константинович, это я взял деньги! —
сказал он, не здороваясь.— Анюта врет, это я, честное
слово!
— Какое у тебя может быть честное слово. Ну, рас
суди сам. Как я могу верить человеку, который...— Леша
даже остановился, посмотрел на Женю и вдруг ска
зал:— Вот что, брат, у нас с тобой есть только один
выход: поговорить начистоту. Выкладывай все как есть.
— Я не могу. Это тайна.
— Тогда уходи.
Леша ускорил шаг, Женя почти бежал следом. В мол
чании они дошли до Поливановых, Леша безжалостно
шагал через три ступеньки, Женя, изнемогая, едва за
ним поспевал. Они вошли. Саши еще не было. Аня ле
жала, уткнувшись лицом в подушку, Катя сидела рядом
на низкой скамеечке — эту скамейку Митя смастерил
для Анисьи Матвеевны: старуха ставила на нее ноги, ко
гда садилась вязать.
— Анюта! — окликнул Леша. Она не шелохнулась.—
Анюта! — повторил Леша.— Женя говорит, что деньги
взял он!
Анюта тотчас села, отвела со лба прядь светлых во
лос и, не глядя на Женю, сказала:
— Неправда. Это я.
— Врет! Она врет! Честное слово, это я!
— Я тебе сказал, чтоб ты оставил в покое честное
слово. Катерина, уходи, мне надо с ним поговорить.
— Чтоб ноги твоей...— крикнула с порога Анисья
Матвеевна. Она вошла в пальто, в платке, с готовой
бранью на губах.
388
— Анисья Матвеевна,— твердо сказал Леша,— возь
мите Катерину и оставьте нас одних.
— Я уже большая! — закричала Катя.— Я большая,
и я почти все знаю! Только я молчала!
— Анисья Матвеевна! — зловеще произнес Леша.
Анисья Матвеевна рывком схватила Катю за руку, и
дверь за ними захлопнулась.
— Выкладывайте все как есть, одну чистую правду.
Женя, ну!
Это была длинная скорбная повесть. У них во дворе
есть тайное общество. Во главе стоит Мустафа. У них
все есть — и таинственные условные знаки, и шифрован
ные письма, и билеты. Женя вытащил из-за пазухи из
рядно потрепанную, сложенную вдвое картонку. На ней
было написано: «Обязуюсь хранить клятву. Обещаю ни
когда не выдавать товарища. Мое слово — кремень. Моя
рука — товарищу опора».
Но дела членов общества никак не совпадали с вы
сокими словами, написанными на скрижалях. Мустафа
давал задание: или задушить кошку, или разбить стек
ло, да так, чтобы нипочем не узнали — кто. Стащить у
отца десятку, чтоб ни одна душа не заметила, а в случае
чего стоять твердо, насмерть, и молчать под угрозой
любых лишений.
Валю Никольского уже застигли на месте преступ
ления: попросту, когда он лез в карман отцовского пид
жака. Степа Лубенцов тоже попался. Но Валька держит
ся крепко, молчит упорно. А Степка... Степка не любит,
когда его лупят. Девочек в общество не брали. Но Женя
головой ручался за Анюту, и летом, когда вернулся
Леша и поразил всех мальчишек во дворе своими орде
нами да еще тем, что, не чинясь, играл с ними в волей
бол и чижика,— для Ани сделали исключение. У нее был
такой экзамен: подойти к чужой женщине на улице и
выругаться. Анюта долго не решалась. Они с Женей
часа два околачивались на улице, выбирая, к кому бы
подойти. Анюта сразу отмела старушек — старых жалко.
Потом мимо них прошла женщина с тяжелой кошелкой
в руках: нет, не подойду, она устала, мне ее жалко...
Анюта выбрала высокую нарядную женщину, которая
вела на ремешке черную таксу. Подошла и сказала:
389
— Вы очень глупая.
Женщина остановилась, пристально поглядела на
Аню и сказала:
— Передай твоей маме, что она плохо тебя воспиты
вает.
«Вы очень глупая...» Леша подозревал, что Мустафа
имел в виду не такие вегетарианские слова. Но, видимо.
Женя, которому была поручена проверка, решил взгля
нуть на это сквозь пальцы.
Неважно жилось Анюте с тех пор, как она стала чле
ном общества, но она не знала, как быть. Уйти самой,
без Жени, казалось ей нечестным. А Женя теперь, пожа
луй, тоже ушел бы, но не решался. Он состоял в обще
стве с конца четвертого класса. А теперь они в шестом:
почти два года. Как тут взять да уйти?
И вот недавно Мустафа велел ему стащить двадцать
рублей у Поливановых. Женя наотрез отказался:
— Лучше уйду из общества, а у них брать не буду.
— Тогда возьми у слепого.
Женя не решился сказать об этом Ане. Он стащил
у Семена Осиповича кошелек, там лежал рубль. А по
том десятку из ящика и на другой день еще девять руб
лей, всего двадцать. Отдал Мустафе, а сам стал копить
деньги, чтоб тихонько подложить Семену Осиповичу
обратно. Он уже скопил двенадцать рублей, они лежат
у Семена Осиповича в толстой книге, которая стоит на
вертящейся этажерке. Ну, рядом с телефоном.
Анюта об этом не знала. Но когда услышала ночной
разговор, все сразу поняла и сказала, что деньги взяла
она. Вот и все...
— Вот и все, вот и все...— бормотал Леша, шагая по
комнате.— Тайное общество — это я понимаю,— сказал
он, останавливаясь перед Анютой.— Это интересно. Со
гласен. Но с чего вы взяли, что украсть или выругаться
в лицо женщине — так увлекательно?
— Нам было не увлекательно, мы хотели выйти из
общества, но ведь мы дали слово.
— Нет, объясни мне, зачем было душить кошку? Или
ругать ни в чем не повинную тетку, нет, объясните?
— Мы воспитывали волю. Когда воспитываешь волю,
нельзя делать, что хочешь, а надо делать, что нипочем
390
не хочешь. Думаете, весело душить кошку? Она мне
чуть глаза не выцарапала. Вот спросите у Александры
Константиновны, какой я пришел: весь в крови.
— А ты думаешь, мне приятно было слушать, как та
женщина сказала: передай своей маме, что она очень
плохо воспитывает. Я потом плакала и не хотела идти
домой, а недавно я сказала Мустафе: я очень рада, что
вы меня приняли, но воровать я не буду. И никто не
должен. А Мустафа ответил: когда человек берет тай
ком, он воспитывает волю. Боится, а берет... Вот его
схватили, ругают, лупят, грозятся, а он молчит. Молодо
гвардейцы таскали у немцев сигары, патроны и консер
вы. Я говорю: но ведь это у немцев! И для дела!.. А Му
стафа отвечает: а когда нужно будет — не сумеешь, уже
учиться некогда будет.— Так что же, Сергей Тюленин
в мирное время воровал, что ли? Нет, они сразу были
герои. А мы должны учиться на героев.
Какая мешанина! — думал Леша, глядя на ребят.
Какая мешанина у них в голове! В его детстве тоже
было тайное общество. Он помнил маленький квадра
тик из шершавой оберточной бумаги. В правом верхнем
углу был выведен черной тушью знак зеро. Они тоже
воспитывали волю и лазили по пожарной лестнице на
крышу, а на крыше ходили по краю — Леша и сейчас
помнит, как в первый раз у него все завертелось перед
глазами, он чуть не свалился. И слабость в ногах пом
нит, и унизительное чувство страха, и еще ужас: Петька
Волошин, шедший впереди, неожиданно повернулся к
нему — а вдруг угадает, что Леша боится!
Но кому из них в голову приходило воспитывать волю,
залезая в чужой карман?
Аня сидит на стуле с ногами. Она осунулась за по
следние дни. Скоро тринадцать, а на вид лет десять. Ка
кие глазищи у девчонки. Сейчас на этом лице ничего,
кроме глаз, не видно. Женя стоит у стены и словно хочет
вжаться в нее, пропасть, сгинуть.
— Что же мне с вами делать?..— снова повторил
Леша.
Ему не пришлось долго раздумывать: в тот самый час,
когда он разговаривал с Анютой и Женей, дедушка Лубенцов выбил-таки из внука признание и отнес злопо-»
391
лучный билет тайного общества директору Степиной
школы. Директор посмотрел на билет, прочел заветы и
дрожащими руками набрал по телефону номер райко
ма комсомола. Не прошло и часу, как во двор к Полива
новым приехал представитель райкома, и все затрепы
хались, заволновались, и все стали спрашивать: почему?
Откуда? Как это могло случиться?
* * *
— Сестра,— говорит, тяжело дыша, больной из пер
вой палаты, старик Гинзбург, которого мучает грудная
жаба,— сестра, скажите доктору Королеву, чтоб выписал
меня. И уеду я к себе в Сухуми. Дать дуба можно и под
кипарисом.
— Это вы совершенно справедливо заметили. Но за
чем вам давать дуба? Вам надо лечиться и выздорав
ливать.
— Нет, я конченый человек. Я это и сам знаю.
А ночью мне было плохо... и я позвал сестру Прохоро
ву. Она дала мне лекарство и сказала: пей не пей — все
равно помрешь. Не стоило ехать в такую даль, в самую
Москву, чтоб услышать это, а? Как по-вашему?
— Она не могла так сказать. Вам послышалось.
— Я плохо вижу. У меня астма, и мне нечем ды
шать. Кроме того, судя по всему, у меня рак печени.
Но слух у меня, благодарение богу, хороший. И я слы
шал это своими ушами. И может, это милосерднее, чем
морочить человеку голову и уверять, что он выздорове
ет, когда у него рак печени. Почему вы не говорите, что
у меня рак печени?
— Потому что у вас его нет. У вас язва желудка, а
не рак.
— Да, да. Когда рак печени, больного всегда уверя
ют, что у него язва желудка...
Он скажет слово, потом остановится, помолчит, тя
жело дыша. Выцветшие голубые глаза смотрят на Сашу
жалостливо: что, мол, нелегко обманывать старика?
Он прав. У него рак. Он обречен. Но и Саша, и Ко
ролев, и Прохорова здесь затем, чтобы облегчить ему
последние дни, а не затем, чтоб ночью сказать один на
один: пей не пей — все равно помрешь. А Прохорова,
392
конечно, так и сказала. И на нее нет никакой управы.
Таких людей надо хватать за руку, иначе они отопрутся.
Она сказала это больному ночью, когда за темным ок
ном качался на ветру фонарь, а в палате все спали, толь
ко старик не спал, со свистом выталкивая дыхание из
груди. Она поднесла ему лекарство и шепотом сказала:
— Пей не пей — все равно помрешь.
Сестра Прохорова осмелела. Прежде она была осто
рожнее. На днях доктор Королев поймал ее с поличным.
Он поднялся ночью из операционной к себе в хирурги
ческое отделение и обнаружил, что больная из третьей
палаты вот уже полчаса не может дозваться ночную се
стру. Она была деликатная и не хотела будить соседок
по палате. Поэтому никто не пошел искать Прохорову,
а красная лампочка у третьего поста мигала напрасно:
Алевтины Федоровны на месте не было...
Доктор Королев задержал Прохорову до утренней
пятиминутки и сказал при всех сестрах и санитарках:
— Мой друг недавно приехал из Копенгагена, там
он лежал около месяца в больнице. Послушайте, что он
мне рассказал: если больной позвонил и через минуту
не явилась сестра, звонок автоматически переключается
к старшей сестре, не пришла она — звонок уже звонит
у палатного врача, еще через минуту — у главного вра
ча отделения, еще через минуту у главного врача боль
ницы. На круг уходит пять минут. И если дело дошло
до главного врача больницы, весь персонал увольняется.
Увольня-ет-ся! Понимаете, Алевтина Федоровна?
— Мы, слава богу, не в Копенгагене,— ответила Про
хорова.
Любая другая сестра получила бы выговор за то, что
не оказалась на месте, когда больному худо. А Прохо
ровой все сошло с рук. Почему? Иногда Саше кажется,
что Аверин ее попросту боится. Он разговаривает с ней
как-то осторожно:
— Послушаем мнение уважаемой Алевтины Федо
ровны. Вы опытная сестра, с большим стажем, что вы
скажете, Алевтина Федоровна?
И его голос звучит искательно. Почему? И чуть ли
не каждый день прибавляет Прохоровой уверенности:
голос становится громче, шаг — тверже. Те, кто рабо
393
тают с Прохоровой давно, говорят, что прежде она была
очень тихая. Она была такая тихая, что даже плева
лась — и то лампадным маслом.
— И она очень любила начальство. Есть такие счаст
ливые люди — они рождаются с любовью к начальству
в душе,— говорит Дмитрий Иванович.— Она даже меня
любила за то, что я начальство. Но она быстро поняла,
что я недостоин ее любви. И она давно уже плюется
не лампадным маслом, а соляной кислотой. И не она
одна. Саша, Саша... вот это и есть самое страшное: ти
хое оподление души человеческой. Тихое, неприметное
оподление души.
— Души? У Прохоровой есть душа?
— Была. У всех поначалу есть душа. Какая-никакая*
а есть. Ну, довольно о Прохоровой. Что вы невеселы*
Саша?
— У меня Анюта оказалась членом тайного обще
ства.
— Ну да? — Королев смеется.— Тсс... Как бы не про
ведала Прохорова! Саша, и вы поэтому невеселы? Не
ужели вы думаете, что бывает легкий рост?
Нет, она не думает, что бывает легкий рост. История
с Аней не потому не дает ей покоя, что она воображала,
будто все у нее пойдет без сучка без задоринки. Но одно
она знала: ребята верят ей. Когда она сама была ма
ленькая, мир взрослых ей казался если не враждебным*
так глухим. Они ничего не понимали, когда она им рас
сказывала. На все был один ответ: что за глупости! или:
Перестань, пожалуйста!
Чуть сделаешь что-нибудь не так, разговоров не обе
решься. Нина Викторовна поучала подолгу и, независимо
от проступка, всегда одними и теми же словами: как
тебе не стыдно! Ты растешь в интеллигентной семье.
А отец чаще всего говорил так: я тебе покажу, где
раки зимуют!
Он не показывал, где зимуют раки, он только гро
зился. Но отца тоже огорчали Сашины проступки, и по
этому Саша издавна решила его не тревожить. Она не
посвящала ни мать, ни отца в свои тайны, и они были
так довольны, когда все шло тихо!
Когда Аня выкладывала ей, что с ней случалось за
394
день, Саша думала: ну вот, она не боится, что я не пой
му« Как хорошо! И она берегла это и никогда не бра
нила без толку, а главное, ей и вправду было интересно
и важно все, что творилось в Анином мире.
Так чего же она не углядела? Или — воспитывай не
воспитывай, а толку все равно не будет? С тех пор как
было обнаружено тайное общество, Сашу чуть не каж
дый день вызывали на какое-нибудь собрание в школе:
то на классное собрание, то на собрание школьного ро
дительского комитета, то на заседание педсовета. Чего
только она не услышала на этих собраниях! Она услы
шала, что Мустафа, насаждая ложную таинственность,
хотел подменить пионерскую организацию. Что недурно
бы заинтересоваться, не стоит ли кто-нибудь из взрос
лых за его спиной? Из нашей школы членом этого об
щества была только одна шестиклассница Москвина Аня,
но, товарищи, нам всем следует задуматься!
Давно известно, в жизни темные полосы идут под
ряд. Одно хорошо: Леша вернулся. А все остальное за
скрипело, как несмазанная телега. У Мити тоже худо.
На работе. Это, пожалуй, еще серьезнее, чем Анины
тайны. А впрочем, кто его знает, что серьезно, а что
несерьезно.
Недавно Савицкий позвал Митю к себе и сказал:
— Вы знаете, как я отношусь к вам, Поливанов. Ска
жите, это верно, будто вы в одном частном разговоре
заявили, что в нашей газете нельзя критиковать никого
Нином выше управдома?
Митя сказал:
— Я этого не говорил, но с удовольствием присоеди
няюсь. В нашей газете ни на кого, кроме управдома и
дворника, руку поднять нельзя.
— Поливанов, вы не можете попридержать язык?
— Могу.
— Вот, пожалуйста. А уж если очень приспичит, при
ходите сюда и выкладывайте мне.
— Хорошо. Очень, конечно, хотелось бы знать, ка
кая сволочь...
— Оставим это. И вот что я хотел вам сказать. Вре
мя трудное, Поливанов. Переходите-ка на внештатную.
Будем платить вам рублей четыреста, ну, шестьсот.
395
остальное доработаете гонорарами. А из штата ухо
дите.
— Почему?
— Время трудное, Дмитрий Александрович... Слож
ное время... А у вас за плечами плен. Я советую вам,
как друг, как человек, который...
А сейчас Митя в Свердловске. Зачем? Он ей так ну
жен сейчас. Ей плохо нынче. Аня? Нет, не только Аня,
что-то еще... Это случилось вдруг, не тревога, тень тре
воги, странное ощущение, словно что-то ускользает. Он
звонил прошлой ночью, и, ложась в. постель, Саша все
еще слышала — даже не слова, а звук его голоса: счаст
ливый, уверенный. Так что же ее мучает? Аня... Да, Аня
и что-то еще...
— Вы домой? — слышит она голос Королева.
— Нет, сегодня я в концерте.
— Как всегда — одни?
— В консерватории я всегда одна.
— Ну идите. И омойтесь, а завтра приходите весе
лая. Ладно?
А вот и Прохорова пришла заступить в ночную сме
ну. Саша сдает ей дежурство, подробно рассказывает
о всех назначениях: камфару Петрушевич, пантопон
Федотовой... И под конец, помедлив, говорит раздельно:
— А если вы повторите старику Гинзбургу свои под
лые слова...
— На что вы намекаете?
— Если вы повторите свои подлые слова—вы бу
дете иметь дело со мной.
— Не угрожайте, пожалуйста! Тоже нашлись —
угрожают. Если вам охота слушать сплетни...
— Сплетни не сплетни, а только запомните: будет
плохо. В министерстве есть человек, который поверит
мне, мне, а не вам. Понимаете?
Судя по тому, что Прохорова не кричит в ответ, а
говорит тихо, почти шепотом, она поверила, что у Саши
и впрямь есть в министерстве рука. Вот и ладно. Раз
поверила, значит, поостережется.
А теперь скорее в метро! Вот и Охотный, вместе с
толпой — на площадь.
Снег падает пушистыми крупными хлопьями. Саша
396
идет к Манежу, сворачивает на улицу Герцена, и уже у
клуба МГУ какой-то ошалелый юнец спрашивает:
— Нет лишнего билетика?
Начало концерта задерживается. Пять минут, десять.
И вот наконец выходит пианист. Он кланяется. У него
круглое, полудетское лицо, нос в веснушках. Он широ
коплеч, приземист, и волосы — рыжие. Люди хлопают,
и он садится на стул, привычно откинув фалды фрака.
И вот — началось... Рыжий пианист закусил губу, уда
ряет по клавишам. Он словно вступил в единоборство с
роялем. Рыжие вихры его растрепались, круглое, в вес
нушках лицо больше не кажется юным. Оно трагиче
ское. И ему не стыдно, что лицо его раскрыто, распах
нуто настежь и все можно по нему прочесть. Он будто
забыл, что есть зал, полный народу, что он не один.
Лицо его перекошено, оно некрасиво и странно. И, на
едине с этим человеком, прикрыв ладонью глаза, Саша
слушает музыку.
Что со мной? — думает она. Почему мне так тревож
но? Почему мне одиноко? Аня? Митя? Прохорова?
И вот она снова на улице. Домой. Она идет быстро.
А вдруг вернулся Митя? Это бывает, что он приезжает
неожиданно. Тогда он будит детей даже глубокой
ночью. И это — славная ночь, с веселым чаем, с долгими
разговорами. А когда дети уснут, они останутся вдвоем...
Но Мити сегодня нет. Саша идет опустив голову. От
куда это чувство одиночества? Его дальний, неясный
звук? От музыки? Нет. Что же это? Саша ускоряет шаг,
идет все быстрее, быстрее.
В столовой темно, Анисья Матвеевна уже спит. Под
дверью в Сашину комнату полоска света. Она входит к
себе и видит всех троих на диване: Лешу, Катю и Анюту.
Мити нет.
— А кто будет спать? — спрашивает Саша.— Леша,
почему они не легли?
— Мы заговорились, не сердись. Это я виноват. Я им
рассказывал, как мы с тобой были маленькие. Кроме
того, у Катерины есть важное сообщение.
— Мама, у нас завтра родительское собрание. Сна
чала для всех сразу прочитают доклад про воспитание,
а потом родители разойдутся по классам и учителя
397
устроят классное собрание. Велели приходить ровно б
семь.
— Нет,— сказала Саша,— я не пойду. Я слово «вос
питание» больше слышать не хочу.
— Из-за меня? — печально спросила Анюта..
— Мама, вот повестка, ты видишь, тут сказано: «Явка
обязательна», ты видишь? Ты пойдешь, ладно?
— Нет. По крайней мере на три месяца мне противо
показаны слова: собрание, заседание, воспитание. От
таких слов меня просто кидает в дрожь.
— Ладно,— сказал Леша,— не горюй, Катеринах я
пойду и послушаю эти слова.
* * *
На общешкольное родительское собрание Леша опоз
дал, его задержали в академии. Он пришел сразу на
классное. Поднялся на третий этаж, отыскал табличку
«второй класс «В» и открыл дверь. В комнате сидели
взрослые, собрание, видимо, уже началось.
— Извините,— сказал Леша, быстро прошел в конец
класса и с трудом сел за маленькую низкую парту.
У стола стояла молодая девушка в черном свитере
со светлыми, коротко стриженными волосами.
— Так вот о Вале Стрелковой,— сказала она.— У нас
все любят Таню Веселкину, берегут. А Валя улучит ми
нуту, когда никого поблизости нет, и дразнит ее.
— Как дразнит? — деловито сказал пожилой человек
в коричневом поношенном костюме и рубашке без гал
стука.
— Ну как,— сказала учительница и запнулась.
— Как, как! Горбуньей и дразнит! — сказала женщи
на, сидевшая неподалеку от Леши.
— Учтем,— сказал человек в коричневом костюме,—
учтем и поучим.
— Как вы будете ее учить, Владимир Петрович? —(
спросила учительница.
— Выдерем,— деловито ответил Владимир Петрович.
— Тогда вы больше ничего от меня про Валю не
услышите. Что бы она ни сделала, я вам не скажу.
— Но неужели же за такое по головке гладить? —спросила молодая женщина с яркой белой прядью в
398
черных волосах.— Ведь это такая жестокость — дразнить
ребенка, который... И если сейчас не принять меры, я
даже не знаю, что из этой самой Вали вырастет.
— И вы думаете, если Валю высечь, она поймет, что
дразнить Таню нельзя?
— Уж не знаю, что она там поймет,— сказал Влади
мир Петрович,— а дразниться перестанет. Ее отец был
такой же. Я его порол — и вырос человеком. Конечно,
девчонок так пороть не станешь, они поделикатнее. Но
если она позволяет себе дразниться, я на эту деликат
ность не посмотрю и выпорю за милую душу.
— Простите,— сказал лохматый мужчина в очках.—
Я спешу, мне на поезд. Я хотел бы, Татьяна Сергеевна,
спросить про свою дочку.
— А вы кто?
— Я папа Оли Кузнецовой. У нас обычно жена хо
дила на собрания, но на этот раз пришел я, поскольку
она себя плохо чувствует, а Ольга говорила, что явка
обязательна и, если никто из нас не явится, придет ко
нец света.
Татьяна Сергеевна засмеялась и стала объяснять, что
Оля— прекрасная девочка.
Сейчас она спросит: а вы кто? — подумал Леша.
Я — дядя Кати Поливановой, скажет он. Нет, это звучит
глуповато. Если человек говорит о себе —я брат, я муж,
сын, отец — это звучит, но «я — дядя» — это смешно. Он
приготовился сказать: «Катя Поливанова — моя племян
ница», но Татьяна^ Сергеевна ни о чем его не спро
сила.
Леша терпеливо слушал о том, что Тоня Копорулина
очень хорошая и способная девочка, что у Нины Вол
ковой хромает устный счет, а Лена Исакова, конечно,
умница, но у нее самые грязные тетради во всем классе.
Что-то есть неправильное в таких собраниях,— думал
Леша. Некоторые папы, мамы, дедушки и бабушки си
дели спокойно и даже горделиво или же, наоборот,
скромно потупясь. Их дочек и внучек хвалили. А другие
папы и мамы маялись. Им было неловко, совестно, за
видно. Уж лучше бы им поговорить с учительницей на
едине. Но ведь и ее надо пожалеть — куда ж ей разго
варивать с каждым в отдельности. И только дедушка
399
Вали Стрелковой ничуть не смущался и все время
гудел:
— Если она позволяет себе такие безобразия, чтоб
дразниться, то я уж и не знаю, Татьяна Сергеевна, по
чему это я должен ее жалеть. Она-то своих подружек
не жалеет...
Потом собрание кончилось, но папы и мамы долго
еще осаждали Татьяну Сергеевну. Они пережидали друг
друга, подходили поодиночке, говорили вполголоса:
— И, понимаете, вижу, что врет. Глаза, понимаете,
отводит... И вот я хочу посоветоваться...— долетало до
Леши.
Когда все ушли, Татьяна Сергеевна посмотрела на
него и спросила устало:
— А вы чей папа?
Застигнутый врасплох, Леша ответил:
— Я дядя Кати Поливановой.
— А! — сказала она.— Катя ужасно вами хвастается.
— Вам Катя не нравится? — спросил Леша.
— Напротив. Очень хорошая девочка. Знаете, не до
жидаясь, пока дедушка выпорет Валю, она сама ее поко
лотила.
— Но вы же против телесных наказаний?
— Конечно. И я сделала Кате выговор. Но я ее по
нимаю.
Они шли по улице и разговаривали про воспитание«
Леша был доволен, что Катя вступилась за горбатую
девочку и поколотила Валю Стрелкову. Это было спра
ведливо.
— Вообще очень справедливая девчонка,— говорил
Леша.— Несколько лет назад я приезжал сюда в отпуск.
И пошел с Катей в зоопарк. Никогда не забуду! Кате
рина прямо упивалась: звери, птицы! И все живые!
И обезьяны! Потом пошли мы к рыбам, постояли около
аквариумов. А напоследок зашли ко льву. Он был очень
большой и сердитый.— Леша вдруг засмеялся.— На
верно, в отличие от Исаковского, ему нужна была Афри
ка. Он ревел, кидался на решетку. И вдруг Катька — ей
было года четыре тогда — подскочила к самой клетке и
стала кричать ему в ответ. Постойте, что же она кри
чала? «Никто тебя не боится!», «Перестань сейчас же,
400
кому говорю?», «Ты что, фашист, что ли?» Они долго
рычали друг на друга, я ее, знаете, еле уволок. Я. уже
тогда понял, что у нее в жизни будет много неприят
ностей. .
Татьяна Сергеевна засмеялась и спросила:
— А потом?
— Потом? Потом мы пошли в молочное кафе. Про
стокваша с булкой тоже произвели на нее огромное
впечатление.
— Нет, я не про это. А потом вы уехали? Ну конеч
но, вы же и есть тот самый дядя Леша, который живет
в Германии.
— Да, я действительно тот самый дядя Леша. А мою
старшую племянницу вы знаете?
— Анюту? Ну конечно. Она часто приходит к нам
в класс. Девочка с таинственным личиком.
— С таинственным? — переспросил Леша и умолю
На дворе стоял январь, но уже тянуло весной. Едва
уловимо. Влажный воздух, сорвавшаяся с водосточной
трубы капля. Еще не капель, та будет в апреле: щедро
одна за другой поскачут на мостовую капли, со звоном
сорвется наземь сосулька, неторопливо поплывут в чи
сто вымытом небе легкие облака. А сейчас Леша с Ка
тиной учительницей идут по снежной улице, и снег ле
тит им навстречу, но снег милосердный: не колет, не
сечет лицо. Январь, но скоро весна.
— У меня есть знакомый, он тоже учится в военной
академии,— сказала Татьяна Сергеевна,— только он в
адъюнктуре.
— Да, до адъюнктуры мне еще шагать не перешагать. Я на первом курсе.
— А вот я и дома,— сказала Татьяна Сергеевна, и
они остановились у невысокого забора, за которым при
тулился одноэтажный бревенчатый домик.
— Что же мне передать насчет Катерины? Какие бу
дут педагогические установки?
— Ах да, Катя. В общем, я ею довольна. Только вот
почерк...
— Плохой почерк—это у нас фамильное. Ну спаси
бо, не буду задерживать,— сказал Леша.— До свиданья,
Татьяна Сергеевна!
14 ф, Вигдорова
401
— Когда мне говорят «Татьяна Сергеевна», я тотчас
хочу объяснить, что приставки из-воз-низ-раз-без-чрез
меняют «з» на «с» перед глухими согласными.
— Это почему же?
— Потому что по имени-отчеству меня называют
только мои ученики. А взрослые называют меня просто
Таней.
— До свиданья, Таня.
— До свиданья, Алеша.
* * л
На другой день Леша купил прописи и потребовал,
чтоб Катя исправляла почерк.
— Ведь это, в сущности, хамство — писать неразбор
чиво,— говорил он.— В сущности, это неуважение к лю
дям: разбирай мои закорючки в поте лица. Красиво —
это от бога, но писать ясно и отчетливо — это должен
каждый. Усекла?
— Усекла,— отвечала Катя, пыхтя над буквой «Л».
Но потом вся работа шла насмарку, потому что бук
ве «Ф» Катя пририсовывала голову, уверяя, что это че
ловечек, а руки у него — в боки. Буква «О» получала
глаза, нос и рот (точка, точка, запятая). Из буквы «Ж»
при некотором старании получалась прекрасная муха...
— Мы, Поливановы, к чистописанию не приспособ
лены,— сказал Митя и добавил:—Ты как-то очень
вплотную занялся Катиным воспитанием.
— Есть возражения?
— Ну, какие же возражения? Напротив, я тебе вы
ношу благодарность. Я просто рад тому, что представи
тели военно-воздушных сил республики...
— Сознайся, ты только что кончил передовую?
— Не без того!
— Сразу видно. Шпаришь, как из пулемета. Ох, жур
налисты, журналисты! Один приехал к нам в часть, бесе
довал, а потом напечатал в газете... «Самолет потерял
хвостовое оперение, но летчик продолжал бой». Это то
же самое, если сказать — тебе отрубили ноги, а ты вско
чил и побежал со всех ног.
— Сдаюсь,— сказал Митя, поднимая руки.
402
Однажды Леша поинтересовался, скоро ли снова бу
дет родительское собрание, и узнал, что, наверно, перед
весенними каникулами, к концу третьей четверти.
В сущности, спешить было некуда: Катя приносила
из школы хорошие отметки. Из дневника можно было
узнать, что занятий она не пропускает и ведет себя от
лично.
— Больше не дерешься? — придирчиво спрашивал
Леша.
— Когда это я дралась?
— А Валя Стрелкова?
— Ну, Валя... Ты бы и сам ее стукнул.
Возразить было нечего.
Прошла неделя, другая. И вот однажды Татьяна
Сергеевна пришла во двор к Поливановым. Райком ком
сомола послал ее налаживать работу с детьми на поливановском дворе. Раз там было тайное общество...
Удивительно: она не устроила никакого собрания.
Леша застал ее окруженную ребятами, она делала чтото, чего никто не мог понять. Он с удивлением увидел,
что она держит в руках молоток и орудует им умело:
толково вбила в землю четыре рейки, укрепила на них
деревянную площадку, с одной стороны площадки сде
лала выступ — получился скелет какого-то животного,
только никто не мог понять какого. Когда она облепила
каркас снегом, Леша воскликнул:
— Кенгуру!
Все зашумели. Татьяна Сергеевна даже бровью не
повела. Она только сказала Вале Никольскому: воды!
И Степе Лубенцову: ваты! И Мустафе: нет ли у тебя
проволоки? Мне надо много!
Все, что она требовала, появилось с быстротой мол
нии, и она ловко, каким-то очень точным движением
изогнула проволоку, обернула ее ватой, и все увидели,
что это птица, и кто-то крикнул: орел!
А она облила орла водой и, когда он покрылся креп
кой ледяной коркой, сказала Леше:
— Пускай он взлетит на дерево!
И Леша приладил орла к ветке березы. Ах, молодча
га,— подумал он,— ах, молодчага! А Татьяна Сергеевна
сказала:
14*
403
— У кого есть луковичная шелуха? У кого есть клюква?
В ближайшие дни бедный, ничем не примечательный
поливановский дворик превратился в волшебный сад.
Отвар луковичной шелухи был оранжевый, а отвар
клюквы — розовый и лиловый. И на снежном дворе по
явились клумбы, на снегу зацвели ледяные цветы —
оранжевые, розовые, фиолетовые. Придумывали все —
кто во что горазд, и не было такой идеи, на которую
Татьяна Сергеевна не откликнулась бы...
— Вот какая у меня учительница! — говорила Катя.—
Лучше всех! Самая лучшая на свете! Леша, а я так уди
вилась, что она называет тебя Лешей!
— А я что, Авдотья?
— Нет, ну как же ты не понимаешь!
Леша все понимал и был согласен с Катей. Глядя на
Татьяну Сергеевну, он впервые подумал о том, что учи
телю нужен талант. Особенный, человеческий. Такой,
чтобы тебе все откликались и любили тебя. Иначе поче
му бы у нее сразу все так отлично пошло?
— Откуда вы все умеете?—спросил Леша.— Вы за
панибрата и с деревом, и с бумагой, и с проволокой.
— О, я еще не то умею! У нас в педучилище был
чудный преподаватель — Петр Константинович. Он счи
тал, что учитель должен быть человеком эпохи Возрож
дения: петь, играть на всех музыкальных инструментах,
лепить, танцевать. Катя, неужели ты не показывала, что
ты делаешь, например, из папье-маше?
Она разбила ребят на четверти, каждая четверка
должна была выбрать себе название, и они не скромни
чали: во дворе появились маленькие отряды под назва
нием «Марс», «Юпитер», «Звезда».
— А как отряды: девочки — отдельно, мальчики —
отдельно? —спросил Мустафа.
— Нет, мне этой ерунды и в школе довольно,— от
ветила Татьяна Сергеевна.— У нас будут смешанные
отряды.
И был создан отряд: Мустафа, Женя, Аня и Катя
(Катю приняли: Леша очень за нее просил, ручался).
И однажды Танины связные — Мустафа, Женя и Аня —
передали каждому отряду по секретному пакету. Если
говорить по правде, в пакете оказалось нечто хоть и за404
шифрованное, но не такое уж таинственное, скорее де
ловое: схема лыжного маршрута. Поход назывался не
просто поход, а «Тайна белого пакета». (Маршрут приду
мал Леша. И задания отрядам придумал он: какой отряд
быстрее разожжет костер? Кто быстрее поставит палат
ку?) Потом Леша проверил, как знают ребята топогра
фические знаки, как разбираются в карте. Кто бы знал,
какой хороший поход был!
— Мама,— говорила Аня,— ты не поверишь, мы за
один день узнали друг про друга больше, чем за сто лет.
Сенька во дворе такой бойкий, а в походе все ныл:
устал, ногу натер. Такой сварливый. А Катька вела себя
ничего: не отставала. (Катю не хотели брать: мала. Но
Леша за нее поручился, и она его не подвела.)
Татьяна Сергеевна занималась не только ребятами.
Она всем папам и мамам в доме что-нибудь поручила:
Саша должна была руководить военно-медицинской ака
демией (так назывался кружок, в котором Саша учила
ребят оказывать первую помощь). Маме Степы Лубенцова был поручен вышивальный кружок, отец Вали Ни
кольского возглавил радиоцентр. Но все это были чи
стые пустяки по сравнению с тем, что она уломала Петра
Нилыча — управдома — отдать им маленькую комнатку
в Подвале.
— Ну зачем вам этот закуток? — говорила Татьяна
Сергеевна.
Петр Нилович так намаялся со скандалом по поводу
тайного общества, а Татьяна Сергеевна говорила так лас
ково... Одним словом, управдом отдал кладовку под
красный уголок...
Ребята с жаром вытаскивали оттуда разный хлам,
потом белили комнату, потом натащили туда цветов,
сколотили скамейку, кто принес столик, кто стулья —
получилась отличная комната. Татьяна Сергеевна читала
ребятам вслух и часто говорила: а теперь нарисуйте то,
что я вам прочла. И ребята рисовали, и лучшие рисунки
Татьяна Сергеевна вывешивала на стенах.
— Ну,— сказал однажды Петр Нилович,— картинки —
хорошо, книжки — хорошо, а когда же начнете идеоло
гическую работу?
— Вы имеете в виду доклады и лекции? — спросила
405
Татьяна Сергеевна.— Этого ребятам не надо. А серьез
ные разговоры у нас бывают часто.
И правда, бывали. Однажды Оля Циркачова сказала,
что в их классе, когда вступаешь в пионеры, надо при
носить характеристику от родителей. И одна мама была
поймана на жульничестве: она написала, будто ее дочка
Рита образец всех добродетелей—уж и послушная, и
опрятная, и правдивая, и вежливая. А все это не так.
И просто даже наоборот. Оле тоже нужна характери
стика, но мама в больнице, папа в командировке, а ба
бушка не умеет писать. И Татьяна Сергеевна сказала:
— Давайте напишем Оле характеристику!
И написали. Кричали, ссорились. Кто-то сказал, что
Оля гордая, а Женя не согласился и сказал — не гордая,
а самолюбивая. Гордая — это плохо, а самолюбивая —
прекрасно. Спорили, спорили, а характеристику состави
ли очень хорошую (хотя вымышленных достоинств в ней
не было). Подписались: «Ребята со двора при доме но
мер семь». Характеристику положили в красивый кон
верт, а отнес ее в Олину школу... Мустафа.
С Мустафой после истории с тайным обществом в
милиции поговорили «понял-на-понял». В переводе это
значило; без дураков. Пригрозили колонией. Дали испы
тательный срок.
И если бы не Таня, колонией это бы и кончилось,—
думал Леша,— а сейчас Мустафа у Тани — правая рука.
И не то чтобы она очень уж большое внимание обра
щала именно на него. Просто вокруг нее все кипит.
И каждому находится интересное занятие — и большим,
и маленьким.
Ну конечно, все шло не так уж просто: скоро сказка
сказывается, да не скоро дело делается. Труднее всего
было как раз со взрослыми.
Папа Вали Никольского сказал: увольте, Татьяна Сер
геевна, уж лучше я буду кирпичи таскать, чем с этими
архаровцами возиться.
А другой папа руководил, руководил автокружком,
а потом ему надоело, и он сказал: я вам не нанимался.
Кате очень хотелось, чтоб Татьяна Сергеевна отве
тила: а я не нанималась ваших детей воспитывать.
Но Татьяна Сергеевна ответила не так. Она сказала:
406
— С детьми без желания работать нельзя. Вы сво
бодны.
Вот как она сказала.
— Господи,— говорила Анисья Матвеевна,—сколь
ко ж она времени тратит на этих атаманов? У нее, что
ли, семьи нет? Не замужем?
— Не замужем. И семьи у нее нет — сирота, роди
тели в Ленинграде в блокаду погибли,— ответила Са
ша.— Леша, правда прелестная девушка?
— Девушка что надо,— согласился Леша.
* * *
На экране были мальчишки-нахимовцы. Они собира
лись где-то на чердаке, собирались тайно и воображали,
что это не чердак, а самый настоящий корабль. Вокруг
была старая рухлядь, а им казалось: рубка, палуба, ка-*
питанский мостик. И вдруг об этих тайных сборищах
узнал воспитатель, и он решил сделать ребятам сюр?
приз. Когда мальчики снова пришли к себе на чердак^
там все преобразилось: это была настоящая рубка, обо*
рудованная по последнему слову техники.
У мальчиков на экране были восторженные благо*
дарные лица, а Леша им не верил. Он знал, что посла
первого восторга наступит разочарование и скука —
прежде все было убого и бедно, но сделано своими
руками, и никто ничего не знал, все принадлежало им,
только им, этим мальчишкам. А сейчас к их тайне при
коснулась рука взрослого, и все рухнуло — не стало
тайны, на смену пришел культурный досуг: им подарено
нечто готовенькое, лакированное, дорогая игрушка, ко
торую упаси бог испортить или испачкать.
а
Как же они этого не понимают? — думал Леша. Как
же они не понимают, что сами сломали свой фильм, он
так верно начинался! И песня такая хорошая. А потом
пошло вранье, а они этого даже и не заметили.'
Зажегся свет, и не успел Леша спросить Катю, по
нравился ли ей фильм, как она закричала:
— Татьяна Сергеевна! Татьяна Сергеевна!
Она чуть не плясала от восторга.
— Здравствуйте, Татьяна Сергеевна! Воскресенье, а
407
я все равно вас увидела! Леша, смотри — Татьяна Сер
геевна!
-— Здравствуйте,—сказал Леша. '
— Очень рада видеть тебя, Катя,— сказала Таня.—
Здравствуйте, Алеша, познакомьтесь.
Рядом с ней стоял высокий военный, ладный, строй
ный майор, красивый, словно с плаката.
— Мы знакомы,— сказал Леша.— Здравствуй, Зимарев.
— Как интересно! — воскликнула Таня.— Помните, я
говорила вам, что у меня есть знакомый, который тоже
учится в военной академии?
— Как же, помню. Ты, я слышал, в адъюнктуре?
— В адъюнктуре.
— Ну и как?
— Ничего. На кафедре тактики.
Их толкали, просили посторониться, дать пройти.
— Ну, что встали на дороге? — кричала толстая тетка,
пытаясь протиснуться к проходу.— Господи, да что вы,
мертвые, что ли?
Они — все четверо — действительно будто застыли:
Катя от восторга, что все так интересно получилось, а
мужчины неведомо по какой причине стояли как столбы
и смотрели не в глаза друг другу, как положено при
встрече, а куда-то мимо уха собеседника.
— Да пойдемте же!—в недоумении сказала Таня.—
Мы загородили проход.
Толпа вытолкнула их на улицу, и все четверо пошли
по тротуару. Говорили только Таня и Катя, они обсуж
дали фильм, мужчины шли сзади и молчали.
— Как красиво им все сделали, правда, Татьяна Сер
геевна?
— Правда красиво. Но все стало как-то скучновато.
У нас в красном уголке и то интереснее, ты не нахо
дишь?
— Вот и Леша так говорит! Леша, слышишь?
— Слышу.
— Коля, а вам понравилось? — обернувшись, спро
сила Таня.
— В общем, да,— ответил Коля и снова проглотил
аршин.
408
Они дошли до Ленинградского шоссе, и Леша сказал:
— До свиданья. Мы с Катей на троллейбус.
— Но ведь и нам на троллейбус,— ответила Таня.
— Может, мы пройдемся немного? — спросил Коля.
— Нет, очень ветрено. А вот и троллейбус.
Подошел усатый, как жук, троллейбус. Зимарев, под
держав Татьяну Сергеевну под локоть, помог ей войти
и поднялся за нею. Катя рванулась следом, но Леша
удержал ее за руку.
Троллейбус дернул и покатил, и Леша успел только
увидеть удивленные глаза Татьяны Сергеевны.
— Леша, но почему...
— Я хочу пройтись.
— Вот большие всегда так: то — сядем на троллей
бус, то — давай пройдемся. А мне так хотелось поехать
вместе с Татьяной Сергеевной! Тебе не понравился этот
дяденька, да?
— Нет, почему же... Дяденька как дяденька.
Так вот где ему довелось встретиться с Николаем
Зимаревым. Адъюнкт. На кафедре тактики. Будет кан
дидатом военных наук. Тактиком будет. Ну что ж. Голова
у него хорошая, способный. Как помертвел, увидев его,
Лешу. Думал, я сейчас начну про него рассказывать.
А зачем? Уж если я тогда ничего не сказал... Он, на
верно, думает, что я его презираю, и никогда не пой
мет, что никакого презрения нет. А есть... жалость есть,
вот что.
Это было в сорок третьем, восемь лет назад. При
шел в полк летчик Зимарев. И вот — неладно с ним чтото. Вылетает раз, другой, третий, а до линии фронта
не доходит: то двигатель трясет, то масло греется — и
с полпути домой. Смотрят технари, смотрят — нет, все
в порядке. По полку шорох: Зимарев боится. Валентик
позвал Лешу и сказал:
— Слетай и посмотри, что с ним в воздухе делается.
Полетели. Действительно — вдруг Зимареву кажется,
что моторы трясут.
— Нет,— говорит Леша,— все в порядке.
— Масло греется!
— Нет,— отвечает Леша,— норма. Да не беспокойся,
отбомбимся, упадет температура.
409
Прошли линию фронта. Бьют зенитки. Леша отвер
нулся, смотрит за воздухом, нет ли где истребителей.
И вдруг чувствует: самолет рыскать начал. Что такое?
Повернулся и видит: ноги у Зимарева ходуном ходят,
дрожат от страха, ну и самолет вместе с пилотом от
страха дрожит.
Леша положил ему руку на плечо и сказал:
— Повезло нам с тобой. Разрывы далеко. Мажут
немцы. Истребителей нет — видно, где-то загорают. Не
вылет, а прогулка.
Самолет поуспокоился. Полетели дальше, отбомби
лись. Уже заходят на посадку, и вдруг ни с того ни с
сего — опять припадок страха.
— Смотри, раскрутка, сажусь перед собой!
Это ж надо придумать: сажусь перед собой — это
верная смерть, ведь перед тобой овраг.
— Колька, все в порядке! — кричит Леша.— Не смей
садиться, набери высоту,,
— Сажусь! — отвечает Зимареь.
— Высоту! — кричит Леша.
А Зимарев все снижается. И тогда Леша выхватил
пистолет:
— Убью!
И, наверно, Зимарев понял, что Леша и впрямь его
убьет, и ушел на второй круг. Сели хорошо. Вышли из
машины. Зимарев отирает пот со лба, сам бледный как
смерть. Спрашивает:
— Пойдешь докладывать?
— Нет. Захочешь — сам скажешь.
Но Борька — стрелок-радист, который все слышал,
замирая от ужаса в своей кабине,— себя от радости не
помнит, что жив остался: он-то понимал, что они грох
нутся, если посадить в овраг. Борька бегом побежал по
стоянкам и рассказывал, рассказывал каждому встреч
ному обо всем, что было, и не мог остановиться.
Валентин вызвал к себе Лешу и спросил:
— Что будем делать?
— Не знаю,— сказал Леша, подумав,— просто не
знаю... У него это —: как болезнь.
Валентин сделал все, что мог: Николаю давали про410
возные полеты по кругу и в зону. Привыкни, мол, пере
стань бояться. Но он бояться не перестал. И от поле
тов отошел: переквалифицировался на оперативного де
журного.
Лешу он стал сторониться. Это часто бывает: люди
не любят тех, кто о них больно много знает, не любят
свидетелей... Да. А Леша его по-прежнему жалел. Леше
приходилось видеть хороших людей, которые ничего со
своим страхом поделать не могли. Не могли они совла
дать с собой, что тут поделаешь? Борька-радист смот
рел на это иначе: что ты выдумал — болезнь! Никакая
не болезнь. Просто распустил себя. Нет, с ним летать
страшно. И себя угробит, и экипаж с собой прихватит.
Но ведь то было в войну. А в мирное время все подругому. И сейчас он никому вреда не причинит. Же
нится на Татьяне Сергеевне, будет хороший, заботливый.
Чего лучше? Нет, такой, если испугается, все вокруг
переколотит, и себя загубит, и рядом никого не пожа
леет. Если все будет тихо, гладко — обойдется. А если...
Ну хорошо, а тебе что за дело? Жалко тебе эту Таню?
А вот идет женщина, тащит мужа, а он пьяный, что ж
ты ее не выручаешь? А вот идет трамвай, там полнымполно народу — сколько там счастливых? Сколько не
счастных? Эта самая Таня тоже идет мимо, и выйдет она
за Николая Зимарева или не выйдет, не твоя печаль. Ты
что, влюблен в нее? Нет. Так что же?
— Леша, почему ты не отвечаешь? — донеслось до
него, и он расслышал в Катином голосе близкие слезы.—
Я тебя зову, зову, а ты молчишь, как будто тебя нет!
* * *
— У вас все лучше и лучше получается очерк-порт
рет,— сказал Савицкий Поливанову,— живые люди со
своим обликом, своим говором. Давайте присоединяй
тесь к Марине и Колесову, они делают разворот «Люди
одного района». Возьмите на себя один-два портрета.
— Разворот? Не много ли для этой темы? Плоско
получится. Тем более что брать надо только передови
ков, героев положительных, а они все похожи друг на
друга,— сказал Поливанов и встретился глазами с Ма
411
риной Алексеевной,— она смотрела на него неодобри
тельно, почти осуждающе.
— Если бы это сказал Голубинский или Локтев —
куда ни шло. Но вы... Конечно, если писать о взятых
с ходу рекордах,— это будет скучно. Но я вижу эту
полосу иначе. Скажите, когда вы пишете о человеке,
о его работе, что вы стараетесь понять прежде всего,
о чем спрашиваете в первую голову?
— О том, что было трудно,— не задумываясь отве
тил Поливанов.
— Точно! В каждом случае важно понять: что было
трудно в этой судьбе, что было трудно и как преодоле
но. Если нет этого «как» — нет человека, а значит, нет
и очерка.
Он это и сам знал. Но он был рад услышать свою
мысль из уст талантливого человека.
— Полоса или разворот — там видно будет,—сказа
ла Марина Алексеевна.— А пока давайте сообразим,
кого брать. Вы Рязанскую область хорошо знаете?
. — Ездил.
— Кого возьмете: учителя, агронома, врача? 1
— Если буду писать, то о председателе колхоза.
— Отлично! Как вы относитесь к Утешеву? Фигура,
в общем, подходящая: депутат Верховного Совета.
— Нет, о нем я писать не буду. Я не люблю узнавать
дом председателя колхоза по шиферной крыше.
— Отставить Утешева. Ну, а Говорушкина знаете?
— Знаю.
— И как?
— Нет.
— Почему? — заинтересовался Савицкий.
— Стоим мы с ним в поле. Подходит учительница,
просит лошадь — отвезти сына в больницу. Он отвечает:
подождешь дождичка. Все. Есть еще вопросы?
— Наверно, была уборочная? — осторожно сказал
Колесов.
— Не скрою: уборка была в разгаре. Ты считаешь,
что это уважительная причина для такого ответа?
— Ты очень строптив, Поливанов. Не связывайся с
ним, Марина. Давай делать разворот без него.
— Я люблю строптивых. Ну, по рукам?
412
— Подумаю.
Он всегда так отвечал ей: я подумаю. Но потом обыч
но соглашался. Работать с ней было интересно. Согла
сился он и сейчас. Они работали втроем—Поливанов,
Марина и Колесов. И полоса вышла хорошая, яркая. Ее
хвалили в редакции, но Поливанов знал, что из нее что-то
ушло. Как сквозь пальцы. Горечь ушла. То одно убрали,
то другое. И трудные судьбы стали легкими. А дома
Леша сказал:
— Это не похоже на твои рассказы об этом районе.
Твои рассказы были покрепче...
— Многое выпало при сокращении. Затевали разво
рот, дали полосу.
— А зачем ты согласился? — спросила Саша.
Вот всегда так: Митя, зачем ты согласился? Он сей
час за все перед всеми в ответе.
Раньше Леша преклонялся перед тем фактом, что
Митя журналист. А теперь он выкапывает разные исто
рии и все с одной целью: унизить журналистов. И лю
бит между делом вспомнить то одно, то другое.
— Было раз, пристал ко мне один из ваших: о чем
вы думаете во время воздушного боя? Я ему: о чем
мне думать, если я стреляю? Ну, чтоб попасть, чтоб
не заело пулемет, чтоб в меня не попали. А потом чи
таю в газете: оказывается, я думал во время боя о
своей первой любви. Уж в следующий раз я ему сразу
выдал все, что требуется: думал про первую любовь.
Думал про то, как вступал в пионеры. И он записывал...
И вот читаю твою полосу и вижу: через каждые пять
слов — вранье.
А Саша:
— Объясни мне, пожалуйста, почему называют вра
гом человека, которому не нравятся «Флаги на баш
нях»? Я очень люблю Макаренко, но почему нельзя ска
зать, что «Флаги на башнях» не такая хорошая книга,
как «Педагогическая поэма»? Критику не нравятся «Фла
ги на башнях»,— значит, он враг?
И хотя не Митина газета ругала человека, которому
не нравятся «Флаги на башнях», он чувствовал себя в
ответе. Когда-то он отвечал только за себя. Теперь он
отвечает за всех. За все. Никто не поручал ему этой от
413
ветственности, он сам взвалил ее на свои плечи. Зачем?
И что он, собственно, может сделать? Он не будет бо
роться с ветряными мельницами, это бессмысленно.
И потом он не согласен ни с Лешей, ни с Сашей. У Саши
очень длинный счет: зачем выругали «Далекие годы»
Паустовского? Что худого в стихах Ахматовой?
То и дело они спорили до хрипоты.
— Я не могу убиваться из-за того, что выругали
Ахматову или Паустовского,— говорил Поливанов.—
Это несправедливо, согласен, но это — второстепенно,
понимаете? Меня гораздо больше волнует то, что де
лается в сельском хозяйстве, я вот только-только при
ехал из Сибири и могу сказать, что...
— Ты говоришь о литературе так, как будто она —
сладкое на обед, третье блюдо. А литература — это
тоже пища...
Саше очень хочется сказать: «Пища для души», но
она знает, что в ответ посыплются насмешки, упреки
в сентиментальности, книжности и еще всякое. Поэтому
она обрывает себя на полуслове.
— Ладно, пускай литература — это второстепенно, а
зачем тогда специальные постановления?—говорит
Леша.— Значит, не второстепенно. И правильно: не
второстепенно, и Саша права. Сельское хозяйство —
важно, индустрия — тоже важно, армия — чего важнее.
Но ведь сельское хозяйство, армия, заводы — это же
' люди.
— Людям прежде всего надо есть и пить,— угрюмо
отвечает Поливанов.
— А мне не безразлично, какие люди едят и пьют,—
говорит Саша.— Я хочу, чтоб это были не подлецы. А ли
тература строит душу.
Слово сказано: душа! Этого Поливанов стерпеть не
может.
— Нет, дорогие друзья,— говорит он,— мне неясно,
зачем Леша пошел в Жуковку, а ты подумываешь о мед
институте. Вам обоим надо было работать на ниве на
родного просвещения. И сеять —»как это там? — разум
ное, доброе, вечное.
— Я люблю, когда глаза у человека открыты,— гово
рит Саша.
414
— А ты хочешь засыпать глаза песком. А тебе этого
нельзя, ты журналист,— говорит Леша.— Кстати сказать,
из твоих очерков не видно, что с сельским хозяйством
у нас плохо. Полоса ваша вон какая радужная.
— Но я же объяснил тебе, что при сокращении...
Черт побери, чего от него хотят? Что он может сде
лать? Переквалифицироваться? Он сменил однажды
профессию и ухнул в яму, и вдруг поймал за хвост си
нюю. птицу; эта, новая, оказалась прекрасной. Замеча
тельной. Лучше, кажется, не бывает. Конечно, трудно.
Тот первый год в редакции теперь кажется ему безоб
лачным. А дело Сережи Кононова... Легчайшее из лег
ких. Да, потом все пошло трудней и трудней... Чего
Саша и Леша добиваются? Чтобы ему опротивела ре
дакция? Этого они, что ли, хотят?
А в редакции, может, начнутся иные времена: но
вый редактор! Прежнего шефа — в почетную отставку.
А новый сидит в кабинете и уже действует. Невысок.
Приземист. Очкаст. Не так чтобы красив, но умен несо
мненно. Умные губы и пристальный, спокойный взгляд.
И он не уводит свои глаза, как прежний, он спокойно
встречается с тобой взглядом и, видимо, отвечает то, что
думает.
Газету он любит, это сразу видно. И Поливанов тоже
любит свою газету. Не просто привык, примирился, а
вот именно — полюбил. Да, ему с каждым днем все
трудней, но с каждым днем —-"Интересней. Сколько он
сделал для себя маленьких открытий: вот статья напи
сана. Ты недоволен. Ладно, сдам на машинку, посмот
рим. Читаешь с машинки — нет, кажется, ничего. И вот
перед тобой сырые гранки. Чернила расплываются на
полях, когда ты исправляешь опечатки. И вдруг, чи
тая, ты видишь, что статья — хорошая. Ну не чудо ли?
Стоп, тут есть загвоздка. Ты можешь думать о своей
статье все, что угодно. Ее могут расхваливать на летучке
и в стенгазете «Вечное перо». Ты получил за нее пре
мию— вот какая она хорошая, эта статья. Но подожди
радоваться: на нее никто не откликнулся. Ни одного пись
ма. Поливанов давно уже знает: пусть лучше читатель с
тобой не согласен, пускай ругает тебя последними сло
вами, все лучше, чем молчание. Если читатель молчит,
415
значит, ты его не задел. Значит, твоя работа впустую,
что бы ни говорили на летучке.
И еще: он сразу понял, что нельзя разговаривать
с людьми с блокнотом в руках. Они замерзают, камене
ют, завидев в твоих руках блокнот и ручку. А тех, что
говорят специально для твоего блокнота, распускают
павлиний хвост и даже указывают: «Это обязательно за
пишите»,— тех можно слушать вполуха. Это мысли и
слова напоказ, за ними ничего не стоит. А бывает... Эх,
до'чего же хочется записать, как хорошо рассказывает
эта старуха! А нельзя. Потом, когда она уйдет, хватай
блокнот, скорей записывай, а пока она говорит — запо
минай, прячь поглубже, храни в памяти каждое слово.
И память пришла на помощь: она заглатывала все — печ
ку в углу, треснутую деревянную ложку на колченогом
столе, сухие бабкины руки и слова: ах он вран!
Вран — в ее устах — это и ворон, и лгун, и враг. Как
будто в голове мгновенно срабатывает фотографический
аппарат. Твое дело потом сообразить, что из этой фото
графии важно, что пойдет в статью. Но оно с тобой,
все, что увидено и услышано.
И еще он понял: никогда нельзя идти с готовым,
заранее составленным решением. Вот перед тобой
письмо. Из него непреложно ясно, что мастер Петров
на заводе «Красный факел» подлец подлецом. Иди туда,
иди поскорее. Но забудь на пороге завода об этом пись
ме. Смотри сам. Погляди на этого мастера. Поговори
с ним. Повидай того, кто написал письмо. А если оно
анонимное? Ну что ж, постарайся, чтоб автор узнал о
твоем приходе. Может, и откроет себя. Потолкайся в
цехе, побудь там день, другой, неделю. Столько, сколь
ко надо, чтобы понять. Докопайся до истины, чего бы
тебе это ни стоило. Пока не докопаешься — не пиши.
Ты уже написал статью о Петрове. Ты согласен, что он
ворует детали, а сваливает на рабочих. Но какой-то чер
вячок сомнения гложет тебя. Крошечная, едва уловимая
неуверенность. Опять иди на завод. Думай, пригляды
вайся, пока не уверишься — не отдавай в печать.
Конечно, все это знает каждый. Конечно, все это не
бог весть какие открытия. Но они были ему дороги. По
тому, наверно, что он дошел до них своим умом.
'4*16
Он хочет писать. И печататься. Журналист должен
печататься. Он не может все время писать в корзину,
в корзину, в корзину!
* * *
У Кати завелась тайна. Самая настоящая. Анюта и
Женя думают, у них одних тайны. Если бы они знали,
что знает Катя! Ах, как иногда хочется рассказать! Но
Катя молчит. Если у тебя тайна — молчи. Однажды она
не вытерпела и сказала маме. Мама ответила плохо. Она
ответила: не выдумывай. Катя обиделась. Ничего она не
выдумывала. А тайна вот какая: У Леши и Татьяны Сер
геевны ■—любовь. Подумать только! Даже страшно: лю
бовь.
Один раз Катя выходит после уроков, видит: на
школьном дворе Леша.
— Леша, ты пришел за мной? Как хорошо! Пошли!
— Пошли! — говорит Леша, а сам не идет.
— Леша, пошли!
— Давай подождем Татьяну Сергеевну,— отвечает
Леша.— Я хочу расспросить, как ты там себя ведешь.
Выходит Татьяна Сергеевна, улыбается, машет рукой.
Идут все вместе. Втроем. И вдруг Катя поняла: ее час
настал. Она сказала:
— Леша, купи мне, пожалуйста, мороженое.
И Леша купил. Ей и Татьяне Сергеевне. Но Татьяна
Сергеевна не захотела, и Катя получила два вафельных
стаканчика вместо одного..
— Леша, смотри: апельсины.
И Леша купил много апельсинов — большие такие,
желтые, почти красные. Твердые такие, в пупырышках.
— Леша, ландыши!
И Леша купил два букетика ландышей.
— Леша! Леша! Шары!
И все получили по шару. Катя — красный, Татьяна
Сергеевна — синий, а у Леши был зеленый шар. Они шли
с шарами, а потом взяли да отпустили, и шары полетели
наверх, и все шли и смотрели и говорили:
— Ах, посмотрите! Ах как красиво!
Потом Леша сказал:
— Татьяна Сергеевна, я обещал Кате сегодня сво
417
дить ее в кино, на «Первоклассницу». Не составите ли
нам компанию?
Уж если врать, так спросил бы ее сначала. А он сра
зу: «Я обещал Кате». А Татьяна Сергеевна, конечно,
удивляется:
— Так мы же всем классом смотрели эту картину.
Катя, разве тебя в тот день не было?
— Не было,— говорит Катя.
Соврала. А что было делать?
— Это, говорят, отличная картина. Может быть, вы
посмотрите с нами второй раз?
— Может быть,— отвечает Татьяна Сергеевна.
Но Катю мама не пустила, и Леша не очень маму
уговаривал. И в общем Катя про все про это забыла.
А потом вдруг увидела Татьяну Сергеевну с Лешей в
Тимирязевском парке и побежала к ним.
Леша сказал:
— А, Катерина! Рад тебя видеть.
Но сам был не рад. Посмотрел вбок: «Рад тебя ви
деть». Так не радуются. Катя очень сильно обиделась,
но еще ничего не подумала, как вдруг услышала, что
Леша сказал «Таня». Не «Татьяна Сергеевна», а «Таня».
Это было прямо невозможно: Татьяна Сергеевна — и
вдруг «Таня»! Катя прямо обмерла. А Татьяна Сергеев
на ничего — не рассердилась.
На уроках Катя стала смотреть на Татьяну Сер
геевну во все глаза. Она хотела понять — как можно
назвать учительницу «Таня». - А потом она с Татьяной
Сергеевной поссорилась.. Вот как это было. В Катином
классе есть парта лентяев. Она стоит в углу. Если кто
разговаривает или смеется, Татьяна Сергеевна говорит:.
— Поди-ка, дружок, на парту лентяев, посиди там,
подумай.
И вот один раз Катина соседка, девочка Валя, стала
ужасно озорничать на уроке: толкнула Катю, ущипнула
ее и пролила ей на тетрадь чернила. Тогда Татьяна Сер
геевна сказала:
— Валя Стрелкова, поди сядь на парту лентяев!
Валя, потеряв всякую веселость, в слезах пошла к
злосчастной парте. А Катя засмеялась и сказала:
— Так тебе и надо!
418
— Валя,— сказала Татьяна Сергеевна,-—вернись на
свое место, а Катя Поливанова пойдет и посидит за пар
той лентяев.
Катя в школе крепилась, но по дороге домой разли
валась в три ручья. Катя плакала и говорила:
— Я думала, Татьяна Сергеевна добрая, а она вон
какая.
И тогда Женя сказал:
— Она и есть добрая. Она хотела тебя научить, что*
бы ты не была злорадная.
— Я думала, она меня любит, а она...
— Если бы она тебя не любила,— говорит Аня,—>
она б на тебя наплевала. А она хочет, чтоб ты челове
ком была. Она тебя любит, поэтому и наказала, ясно?
Но самое ужасное было вечером, когда пришел
Леша. Он выслушал Катю и сказал:
— Так тебе и надо.
Катя хотела снова заплакать, но не заплакала. Она
читала в одной книжке, что надо развивать волю. И ко
гда утром ей не хочется вставать, она вспоминает, что
надо развивать волю, и раз-два — быстро встает. Тут ей
захотелось заплакать, но она не заплакала и сказала:
— А я все знаю про тебя и Татьяну Сергеевну«
Леша шлепнул ее по губам. Она повторила:
— А я все знаю.
И тогда он сказал очень печально:
— Было б что знать.
И ей стало его ужасно жалко. Она его сразу про
стила, когда он так сказал. Но ведь не может быть, чтоб
Татьяна Сергеевна не полюбила Лешу? И Катя решила
не сердитыя на нее и вести себя в школе очень хоро
шо, чтоб ничего Леше не напортить. Тем более что
Татьяна Сергеевна сказала Леше:
— Давайте возьмем Катю и поедем в воскресенье в
Загорск.
И вот они взяли ее с собой. Леша, не дожидаясь Ка
тиных просьб, сразу все покупает — мороженое, ланды
ши, апельсины, воздушные шары, все, что попадается
на глаза. Это очень хорошо, когда не надо ни о чем про
сить.
Одно было плохо: они почти не разговаривали с Ка
419
тей, они говорили между собой о каких-то взрослых
вещах.
— Конечно,— говорит Леша,— если закрыть глаза —
покойнее. Но я хочу жить с открытыми глазами.
Катя закрывает глаза и тотчас спотыкается. Ничего
не покойнее. И вот Катя идет с открытыми глазами, ест
мороженое и думает про свое. Она думает о многом
сразу. Вчера Антонина Алексеевна рассказывала, как
Семен Осипович когда-то очень давно объяснялся ей в
любви. Он еще тогда не был слепой и видел, какая Ан
тонина Алексеевна красивая. Он ей вот как сказал: «По
звольте мне надеяться». Ох как хорошо. «Позвольте мне
надеяться»... Как в книге... «Поз-воль-те мне надеяться».
Вот и Леша когда-нибудь скажет Татьяне Сергеевне: «По
звольте мне надеяться»... А она что ответит?
Татьяна Сергеевна очень хорошо и интересно рас
сказывает. Недавно она в классе рассказывала им про
коммунизм. Она сказала, что коммунизм будет только
тогда, когда все люди станут очень хорошие, смелые
и правдивые. А денег не будет. В первый день комму
низма, наверно, будет большая толкучка в магази
нах,— думает Катя.
Сегодня Аня сказала маме, что она читает книгу
«Давид Копперфильд».
— И как? — спрашивает мама.
— Плакать хочется.
А плакать, оказывается, Ане хочется потому, что у
этого Давида умерла мама, а отчим у него злой. Катя
не будет читать книгу, от которой хочется плакать. За
чем? Она когда подходит к печальному месту, то пропу
скает его. А еще Татьяна Сергеевна читала им всем «Два
капитана», и Женя с Аней и Мустафа ненавидят Ромаш
ку. Правда, Ромашка очень плохой. Но Кате его жалко.
Женя орет:
— Он же подлец, отъявленный подлец!
Но ведь это из-за любви. Катя уже знает, люди мно
го чего плохого делают из-за любви. Вот и Вяземский
в «Князе Серебряном» — он грабил, кровь пил, как воду.
И все это он делал, чтобы заглушить любовь.
И вдруг Катя слышит, как Татьяна Сергеевна го
ворит:
420
— Посмотри, Катя, какие веселые купола у этой церк
ви: голубые, в звездочках.
Катя задирает голову, смотрит на купола. Правда,
веселые. Купол-то на колокольне веселый, а лицо у
Леши печальное. Эх, прослушала Катя, о чем они гово
рили. Катя будет очень, очень хорошо вести себя в шко
ле, чтобы ничего Леше не напортить. Тем более что
скоро лето и учебный год вот-вот кончится.
* * *
— Леша, знаешь, кто у нас будет вести тактику?
— Нет. А кто?
— Зимарев.
— Какой Зимарев?
— Ну, высокий такой. Говорят, толковый.
Да, это был тот самый Зимарев. Он приходил, зани
мал свое место на кафедре и объяснял слушателям про
боевой порядок истребителей, про тактику одиночного
боя. Объяснял умно, толково, и Леша слушал. И даже
кое-что записывал. В знакомые не лез. Ну, правда, не
ему же делать первый шаг, если он, Леша, всего-навсего
слушатель, а Зимарев — преподаватель.
И вот однажды после лекции к нему подошел Зима
рев и сказал:
— Нам нужно поговорить.
— Слушаю.
— Так не здесь же мы будем разговаривать! Давай
пройдемся. Ну, хоть в Тимирязевку.
И они пошли переулками, обходя заборы, низкие до
мишки, хлюпая сапогами по раскисшим дорожкам. Они
молча пересекли железную дорогу. Мое дело малень
кое,— думал Леша,— не я затеял эту прогулку. Он ждал
спокойно и даже без особого любопытства.
— Ты не догадываешься, о чем я хочу с тобой гово
рить? — спросил Зимарев.
— Нет.
— Это, конечно, неправда, и ты прекрасно понима
ешь, зачем я тебя позвал. Ладно, сделаем вид, что я
тебе верю. Так вот. У меня к тебе просьба...
Видимо, говорить ему было нелегко. День холод
421
ный, а у него над верхней губой капельки пота. Тере
бит перчатку и выдавливает из себя слово за словом:
— У меня к тебе... просьба... Оставь Таню...
— Ась? — сказал Леша.
— Не притворяйся. Я очень тебя прошу, слышишь?
Я ее люблю. А тебе зачем она? Я прошу, оставь, не
встречайся с ней больше.
Леша приложил руку к уху, пригнулся и сказал про
тивным дребезжащим голосом:
— Недослышу, милок. Туг на ухо.
Зимарев остановился.
— Как ты можешь,— сказал он, и губы у него за
дрожали.— Как ты можешь... Я тебя по-человечески
прошу...
— По-человечески? —спросил Леша и выпрямился.—
Если по-человечески, убирайся отсюда. Слышите, това
рищ преподаватель? По-человечески прошу.
Зимарев круто повернулся и, широко шагая, почти бе
гом, пошел к ограде. Леша секунду смотрел ему вслед,
потом отвернулся и медленно зашагал в глубь парка.
*
*
А
А Леша и так давно уже к Тане не ходит. Вернее,
ходит очень редко. Он бы рад не ходить туда совсем.
Никогда. Но не может.
Он много думал в то время о Вале. Только сейчас
он понял, как ей было плохо. Только сейчас. Пока не
испытаешь этого на своей шкуре — не поймешь.
Почему он знал, что Таня его не любит? Знал — и
все. Она часто ходит с ним в кино и поит его чаем, ко
гда он забежит к ней. Но она его не любит. Почему он
знает это? Может, потому, что она в кино отняла у него
руку? Не вырвала, а тихо, спокойно так увела. Нет, не
поэтому. Может, потому... Нет, не хочет он перебирать
в памяти, как она сказала: «Мне некогда», а в другой
раз: «Простите, Леша, я устала». А в третий: «Нет, сего
дня я обещала ребятам, что почитаю им».
Правда, бывает и по-другому. Он пришел к ней, а
она сказала: как я рада, Алеша. Мы так давно не ви
делись.
Ему тоже казалось, что давно, но он знал: прошло
422
всего два дня. А в другой раз, когда он поджидал ее
у школы, она вышла, увидела его и засмеялась: вот хо
рошо! Я уже соскучилась!
Так и сказала: соскучилась. Но зачем же она так
часто говорит «некогда»? Когда любишь, не бывает не
когда. И руку тоже не отнимаешь...
Что тут делать? Ходить, надоедать, давить на психи
ку — полюби, мол, меня? Нет, измором брать нельзя.
Вот Джек Лондон говорит так: если любишь жен
щину— держи ее обеими руками, не отпускай, любит
она тебя или не любит, все равно не отпускай.
Но это неверно. Вот бы Валя решила: либо он, Леша,
либо никто. И Леша бы на ней женился. Теперь он знает:
у них жизнь не удалась бы. Измором человека брать
нельзя, ничего из этого хорошего не получается. Завое
вывать, добиваться — это все одни слова. Надо, чтоб тебя
любили, а если не любят — добивайся не добивайся...
Леша лежит на диване в своей комнате и не зажи
гает света. Лежит и думает о всей этой чертовщине.
— Сынок,—слышит он голос отца,— тебя к теле
фону.
В одних носках Леша идет в коридор и лениво берет
трубку. Таня ему никогда не звонила, ее звонка он не
ждет.
— Да? — говорит он.
— Леша? Это Катя говорит. У меня важное сообще
ние. Леша,— тут она понижает голос,— лучше бы ты
пришел к нам, но если тебе некогда, я скажу. Слушай,
я буду говорить тихо. Тимофей... Акулина...
— Что? Что?
— Тимофей, Акулина, Тоня, мягкий знак, Яков, Нина,
Александра.
— Катерина, брось выкамаривать.
— Нет, я просто, чтоб ты понял. Татьяна Сергеевна
просит тебя зайти, надо, чтобы ты выступил у нас в клас
се в ноябрьские праздники. Это будет не очень скоро.
Только все равно зайти надо сейчас.
Леше становится горячо внутри, горячей стала даже
телефонная трубка.
— Есть,— говорит он беспечно.— Куда зайти — в
школу? Домой? ,
423
— Она сказала — на твое усмотрение.
— Спасибо, Катя. Целую тебя. Ауфвидерзеен!
Какое же будет его усмотрение? Пожалуй, надо зай
ти сегодня,— говорит он себе, натягивая сапоги. Нелов
ко заставлять ждать. Тем более — дело. Он уже высту
пал однажды в школе перед девочками. Но с тех пор
много воды утекло, теперь он стал умнее и выступит
как надо.
— До свиданья, мама, не горюй,— говорит он, на
ходу целуя Нину Викторовну.
Он почти скатывается с лестницы, хватает у себя в
Серебряном переулке такси и мчится к Тимирязевскому
парку.
Ему открыла Таня. Она была в серой юбке и белой
кофточке, стянутой в талии широким поясом. У горла
большая белая брошка, и на брошке нарисованы два
зонтика— красный и синий.
— Явился по вашему приказанию,— сказал Леша,
снимая шинель.
Ого! Печка топится! И правда, прохладно. В печке
плясало красно-синее пламя, шторы были опущены, го
рела только настольная лампа. Лешу сразу охватило
ощущение покоя и уюта. Он сел на скамейку у печки,
а Таня на тахту, покрытую каким-то полосатым пледом.
Хорошо было глядеть на нее, ему так давно этого
не хватало. И нисколько не хотелось говорить. Вот про
сто сидеть и видеть нежное живое лицо. Оно очень рус
ское, черты мягкие, и нос чуть вздернутый. И странно,
неожиданно глядят с этого лица темные удлиненные
глаза, прямо египетские глаза.
Таня повернулась к огню. Освещенная розовым све
том пламени, кожа казалась прозрачной, прозрачными
были и странные длинные глаза, приподнятые к вискам.
Самое тихое, самое теплое место на свете...— подумал
Леша. Но первое слово, которое она произнесла, тотчас
разрушило ощущение уюта и тишины.
— Коля Зимарев,— сказала Таня.
— От-ста-вить
Зимарева,— раздельно
произнес
Леша.
— Простите, Алеша. Я должна вас предупредить, это
очень серьезно. Коля Зимарев говорит...
424
— Я не желаю слышать, что говорит Коля Зимарев.
— Но послушайте... Коля хочет вас предостеречь, вы
к нему несправедливы. Из Германии пришли какие-то
письма. Вам говорит что-нибудь такое имя — Валя Полу
нина? Коля говорит, что эта Валя...
Кровь бросилась Леше в голову.
— Зимарев не смеет произносить имя Вали Полу
ниной. Понятно? Валя — не его забота.
— Она ваша забота?
— Да, моя.
— Но почему же тогда...— робко сказала Таня.—
Простите, Алеша, Валя — это девушка, которую вы лю
били?
— Валя,— грубо сказал Леша,— это девушка, с кото
рой я гулял. И перед которой я виноват. Ясно?
— Не очень. А девушка — немка? Коля говорит...
— Я уже сказал вам, я не желаю слушать, что гово
рит Коля. Если вы еще раз произнесете это имя...
— Я не могу не произносить этого имени. Он хочет
вас предостеречь, помочь вам, а вы...
— А я ухожу.
Леша сдернул шинель с крючка и оборвал вешалку.
— Послушайте,— тихо сказала Таня и положила руку
ему на плечо. Он отшвырнул эту руку и, толкнув ногой
дверь, уже за порогом сказал:
— Если вы взяли на себя такую миссию предосте
регать... предупреждать... и все такое прочее, предосте
регите лучше Зимарева. Скажите, что если он не уймет
ся... Вылечу из академии, сяду, наконец, но ему покажу,
как впутывать Валю в свои гнусные махинации.
* * *
— Вы слышали, Александра
Константиновна? —
сказала, улыбаясь, Прохорова. Саша уже знала: когда
Прохорова улыбается — это не к добру.
Вот и сейчас, улыбаясь своей улыбкой, вестницей
чужой беды, она сказала:
— Вы слышали, Александра Константиновна? Докто
ра Гуревича посадили.
— Нет?! — сказала Саша.
425
— А вы что, знали его? Я-то знала. Ну не то чтобы
очень уж близко, но все же. Он принимал ребенка у
моей знакомой, тоже, между прочим, медицинский ра
ботник. Так вот, и она считает, что он — подозрительная
личность, этот Гуревич. И недаром в его родильном доме
столько смертных случаев...
— Замолчите! — сказал доктор Королев.— Замол
чите!
Он стоял к ним спиной в своем белом халате и пе
ребирал что-то в шкафу с медикаментами. Сейчас он
обернулся и посмотрел на Прохорову с холодной не
навистью.
— Замолчите! — повторил он и тут же, чтобы не ска
зать большего, вышел в соседнюю комнату.
— Почему это я должна молчать? Какие все ученые
стали! Я правду говорю. Вчера, в воскресенье, я делала
маникюр, и вся парикмахерская об этом говорила. Прав
да — она глаза колет.
Саша молчала. Разговаривать с Прохоровой было
бесполезно, как со стеной или камнем. Но ненависть,
которой Саша в себе не знала, заставила ее на минуту
поднять глаза, и Прохорова тотчас сказала:
— Вы что так смотрите, будто убить собрались... За
мужняя женщина—нехорошо. О ваших отношениях с
Королевым в больнице уже поговаривают, того и гляди
до мужа дойдет. При двоих-то детях не так просто
устроиться.
— Что вы сказали? — спросила Саша и крепко про
вела рукой по щеке.
— А вот то... Что знаю, то знаю. И подобру довожу
до вашего сведения. Я такая — за спиной говорить не
люблю.
Спокойно, уверенно, в очень чистом белом халате,
она прошла мимо Саши и закрыла за собой дверь.
Ненавижу! — только одно слово поднималось в Са
шиной душе. Ненавижу!
* * *
— Саша,— неловко закуривая на ветру, сказал Ко
ролев, когда они возвращались домой,— что с вами?
Я не про сегодняшний день, И не о Прохоровой я сей
426
час. Что с вами? Я давно замечаю: неладно. Что стряс
лось? Дети здоровы?
— Да, спасибо.
— А как отец?
— Хорошо, спасибо. Нет, все хорошо. Впрочем, вру.
У Леши серьезные неприятности в академии. Какой-то
донос. Аморальное поведение, роман с немкой.
— А был роман?
— Не было.
— Да, в сложное время мы живем.
— Сложное. Я все чаще слышу это слово. А как
должны себя вести мы, попавшие в это сложное время?
— Мы не в первый раз об этом говорим, Саша. Под
лецов на свете много. Но самое легкое и самое страш
ное, что мы можем сделать, это сказать: все равно тут
ничем не поможешь. Я считаю: ничто не проходит без
следа. Ни доброе, ни дурное. И, как любила повторять
Софья Ковалевская: говори, что знаешь, делай, что
должно, а там будь что будет. Вот так...
— Все это верно. Но абстрактно. А как быть Леше?
Как нам поступить с Прохоровой?
— Прохорову надо давить.
— Похоже, не мы ее, она нас раздавит... «Говори,
что знаешь, делай, что должно...» А что должно? Эти
слова для нас бессмысленны.
Он помолчал, продолжая курить и, казалось, думая
о своем.
— Вот что, Саша, о таких вещах не говорят, не услав
ливаются, но вдруг... если что... При любых обстоятель
ствах— приходите, поговорим. Я старше...
— Мы ровесники.
— Я на год старше,— он улыбнулся,— следовательно,
умнее. Может, сумею помочь.
И Саша, ответив на улыбку, снова сказала:
— Спасибо.
Они простились у метро. Спускаясь по эскалатору, не
видя, она глядела на поднимавшихся ей навстречу лю
дей. Домой, домой! Она старалась не думать о том, о
чем спрашивал ее Королев, она поскорее хотела быть
дома, увидеть Митю, детей.
Мити еще не было, и странно, что она надеялась его
427
застать. Только четыре часа, он вернется не раньше семи.
Она хотела было перебрать бумаги в ящике письмен
ного стола, но из этого ничего не вышло: старые пись
ма, счета с телефонной станции, завалявшийся рецепт —
его искали, а он вот где. Саша задвинула ящик и стала
поливать цветы. И надолго застыла с лейкой в руках.
— Мама,— сказала Катя,— а у нас в школе сегодня...
— У тебя дырка на чулке, заштопай. Нет, нет, не по
том, а сейчас же.
— Мама, что с тобой? — спросила Катя.
— Ничего,— ответила Саша.
— Зачем ты сердито отвечаешь?
До чего же трудно жить среди чутких людей. Дру
гой раз и сам не все понимаешь, или не хочешь понять,
или хочешь заслониться от боли, которая всплывает от
куда-то со дна души,— а тут другие глаза видят тебя
насквозь, все примечают — и как взглянула, и как заку
сила губы,— ну их совсем, этих чутких людей!
Раздался телефонный звонок — наверно, Митя! Саша
кинулась к телефону — хоть голос услышать! Но голос
был другой, женский, уже хорошо знакомый:
— Можно Дмитрия Александровича?
— Его нет. Что ему передать?
Голос как будто задумался. Саша слышала в трубке
чужое дыхание.
— Да нет, пожалуй, я еще позвоню,— сказал голос
очень спокойно, очень задумчиво.
Саша ушла в свою комнату, закрыла дверь, легла
на диван и спрятала лицо в подушку. Все вокруг зве
нело. Крепко зажмурившись, она думала о том, что все
вокруг похоже на скверный сон. А что же? Что? Да вот
это. Дыхание в трубке... И Прохорова.
— Мама,— услышала она Катин голос,— можно, я к
тебе?—И, не дождавшись слова «можно», она забра
лась на диван и задышала рядом.— Вот что я решила,—
сказала она.— Всех, кого я не люблю, я буду писать с
маленькой буквы. Ведь ты же знаешь, если имя или,
например, фамилия,— так это надо писать с большой
буквы. Из уважения. А вот, например, твоя Прохоро
ва— плохая. Я буду писать ее с маленькой буквы. Ина
че — вранье. Правильно я говорю?
428
— Ты всегда говоришь правильно,— сказала Саша,
чувствуя на своей щеке Катину горячую ладонь и будто
возвращаясь из дурного сна.
Растопырив пальцы, Катя гладила Сашино лицо и
болтала без умолку.
— Всех, кого ты не любишь, я всегда буду писать
с очень маленькой буквы.
— Катя, ты меня любишь?
— Вот так раз! Давай покажу!
— Ох, тише, мне дышать нечем.
— А как же я покажу тебе любовь?
— Напиши меня с очень большой буквы.
Пришла Аня и сказала:
— Вы тут лежите, а я уроки готовь. Чем я хуже? —
И, сбросив туфли, легла рядом. Светлая Анина голова
лежала у Саши под мышкой, Катя уткнулась в другое
плечо.
Минута покоя была глубокой, но короткой. Катя вдруг
вспомнила, что Анисья Матвеевна обещала ей постного
сахара, и побежала на кухню.
— Папа пришел! Папа пришел! — раздался из кори
дора ее ликующий голос.
Да, это был Митя. Он стоял в соседней комнате, где
Анисья Матвеевна уже зажгла свет. Стоял, повернув тем
ное лицо к Саше и Ане. Не поздоровался, только спро
сил:
— Мне никто не звонил?
— Звонили.
— Кто?
— Она не сказала. Будет звонить еще.
Спросив на ходу — чаек есть? — Митя подошел к те
лефону.
Саша слышала, как он набирал номер. Она крепко
зажмурилась и тесней прижалась к Ане. От того, как
прозвучит сейчас Митин голос, зависела вся ее жизнь.
И он раздался — обыкновенный, деловой и доброжела
тельный голос, Митя, кажется, что-то жевал — то ли ку
сок хлеба, то ли сухарь.
— Да, Поливанов. Все в порядке. Концовку оставили.
Да, да. И заголовок наш; Ну, есть. Привет!
Положив трубку, он позвал:
429
— Саша, Аня, где вы там?
...Они сидели за столом и пили чай. И все, казалось;
было хорошо. Только Митя молчал и Саша тоже.
И вдруг Аня осторожно спросила:
— Мама, у тебя болит голова?
— Нет, с чего ты взяла?
— Мама, расскажи про того мальчика, который из
Архангельска,— сказала Катя.
— Его скоро выпишут. Пей чай.
— Катя,— сказал Митя,— оставь маму, она устала.
Катя перевела черные немигающие глаза с отца на
мать, потом с матери на отца и вдруг, не переставая
жевать баранку, спросила:
— А зачем вы все такие сердитые?
— Что случилось? — строго спросил Митя.— Ну, чего
ты ревешь?
— А зачем ты такой злой?
— Знаешь что, пойди на кухню и поумней там*
Саша,— он повернул к Саше свое открытое, милое
лицо,— у меня для тебя подарок: в субботу идем в те
атр. Премьера! На редакцию прислали шесть билетов,
из них два получил я — каково?
Л
*
*
В театр они ходили редко. С кино у Мити были свои
счеты — тяжкие, ревнивые, поэтому и в кино они ходили
нечасто. Им редко случалось вместе бывать в Серебря
ном переулке, Митя не очень любил туда ходить. Часы
отдыха, самые лучшие часы, бывали домашними — с
детьми или вдвоем.
Долгие беседы, ночные прогулки — это было хоро
шо. Но как славно пойти вместе в толпу, туда, где о тебе
никто ничего не знает. В чужой толпе, в театре, в кино
еще радостнее сознавать, глядя на Митю: моя рука. Мое
лицо. Мы одни. Вокруг люди, а мы вместе, мы одни...
И вот они в театре. Вдвоем. Когда они торопливо
подошли к раздевалке и он стал снимать с нее пальто,
когда за ее плечами послышались голоса и смех вновь
и вновь входящих людей — ей захотелось забыть. И она
забыла о волнениях и горестях последних дней, даже
430
о сестре Прохоровой. Саша считала, что забывать об
этом нельзя, но беспрестанно помнить не могла, как не
может человек постоянно думать о собственной смерти.
Они вошли в партер. Митя, ласково и привычно
держа ее под локоть, раскланивался и улыбался направо
и налево и вдруг кивнул и весело помахал кому-то си
дящему в ложе. Он был среди своих. Сегодня здесь
была пресса.
Спектакль запаздывал,— видимо, кого-то ждали...
Мимо Саши и Поливанова спеша проходили все новые
и новые люди. И Митя все улыбался и кланялся, и лицо
его сияло тем особенным оживлением, которое так
любила Саша.
Мимо них, спеша в первые ряды, прошел молодой
человек с девушкой. Митя встал и познакомил Сашу с
товарищем и женой товарища, сказав:
— Познакомься, Костя, моя жена.
И по тому, как просиял молодой журналист, пожи
мая ей руку, улыбаясь и радуясь, Саша поняла, что он
Мите друг.
Прошел еще какой-то толстый, в очках, с одним гла
зом поменьше другого, и с ним женщина в черном шер
стяном платье и белом пуховом платке, накинутом на
плечи. Митя привстал и опять познакомил Сашу.
— Григорьев. Очень, очень рад познакомиться,—
сказал толстый.
Саша знала о нем,— это был заведующий отделом
искусства. Неловко хлопая креслом, он усаживался в
третьем ряду около своей жены. И видно было по тому
выражению, с которым эти двое сели рядом, что им
редко доводится бывать вдвоем, что жена заведующе
го — застенчива, а он, хоть и руководит отделом искус
ства, в театре не бывает.
И снова прошли двое, нет — трое. Двое мужчин и
женщина. Саша узнала Марину Алексеевну. В узком
черном платье, очень гладко причесанная, она показа
лась Саше прекрасной. Два ее спутника — один пожи
лой, другой помоложе, широкий в плечах — не глядели
по сторонам, они глядели на нее.
Митя шагнул им навстречу, и вот она стоит в кружке
431
из троих — те двое и Митя. И Саша, забыв, что это мо
жет быть неучтиво, пристально глядит на нее, словно
торопясь запомнить или ответить себе на какой-то во
прос.
Марина Алексеевна сдержанно улыбалась. Ее лицо
без тени румянца могло бы казаться измученным, если
бы не свет серых, ярких глаз.
Потом она усаживалась, оживленно разговаривая со
своими спутниками.
И тут, переводя дыхание, Саша оглянулась на Митю.
Он глядел вперед, на затылок Марины Алексеевны, на
руку, поправлявшую прическу. И вдруг Марина Алек
сеевна обернулась и, весело, просто встретясь с его
взглядом, кивнула.
*
Забыв обо всем, он смотрел поверх чужих голов с
тем подчиненным, зависимым выражением, которое так
знала Саша.
И та, скользя мимо Сашиного лица, отвечала ему сча
стливым, улыбающимся взглядом. И долго, долго гля
дели они друг на друга, Митя и та, чужая,— до тех пор,
пока не стали медленно меркнуть огни люстры. И вот
из полутьмы — мгновенной и быстрой и такой долгой
для Саши — снова глянула женщина, дрогнул ее боль
шой рот, наклонилась ее маленькая голова и пропала
во тьме.
Раскрылся занавес. У Саши так билось сердце, что
ей казалось, будто все слышат этот стук, гулкий и рез
кий. Она боялась, что не сможет вынести этого страда
ния, в первый раз ставшего таким отчетливым.
А на сцене шла своя жизнь. Саша очень бы хотела
уйти в эту жизнь, отдохнуть от боли. Но сегодня, мень
ше, чем когда-нибудь, можно было ее обмануть.
Там, на сцене, кто-то кого-то любил, презирал, ува
жал. Кто-то не посчитался с коллективом и повел себя
как индивидуалист. Коллектив его осудил, он быстро
раскаялся, и трудно было представить себе, что он ста
нет делать во втором и третьем акте.
Но тут вмешался подлец, спутал все карты, и снова
подозрение пало на раскаявшегося индивидуалиста.
Уйти бы, уйти. А что, собственно, случилось? Митя
перекинулся взглядом с товарищем? Нет, не надо лука
432
вить. Она знала это давно. Не словами, не отчетливой
мыслью — внезапной догадкой.
Свет. И можно передохнуть. Можно зажить и задви^
гаться. Но жить не хочется. Все для нее теперь экза-*
мен — улыбка, шаг, который она сейчас сделает, слово,
которое скажет.
Лицо ее погасло — и это она тоже знала, но сделать
с этим ничего не могла. Лицо не подчинялось ей, а в
зале уже был свет.
— Я, пожалуй, пойду покурить,— торопливо сказал
Митя и, оставив ее, не оглядываясь, пошел к выходу.
Его нагнали те трое. Отстранив спутников женщины,
Митя взял ее под руку, и непринужденно, весело они
пошли вперед. Потом их заслонила от Саши нахлынув
шая толпа, зал опустел, и в нем была Саша, зачем-то
приведенная сюда ЛЛитей.
Не в силах вынести одиночество, она выскользнула
из зала, сбежала с лестницы, не оглядываясь и не разы
скивая его, спустилась в гардероб.
Пальто? А как же пальто? Оно повешено на общий
номер, а номер у Мити.
— Мне... Мне очень нужно... Такое синее пальто..»
и воротник серый... Но если нельзя...
Лысый гардеробщик смотрел внимательно, испы
тующе.
— Как же так...— сказал он было.
Махнув рукой, Саша пошла к выходу.
— Эй, эй, погодите! Дам, дам я вам ваше пальто»
А ему что же сказать? Голова, мол, болит? Или как?
...И вот она на улице. Куда себя девать?
Дети,— обращаясь к Ане и Кате и словно жалуясь,
сказала про себя Саша. И не успела подумать о девоч
ках, как ясно увидела их обеих. Но что могли они? Что
могла она? Никто ничего не мог.
* * *
— Что это значит? Можешь ты мне объяснить, что
это значит? — весь бледный, сжав кулаки, говорил, поч
ти кричал Митя, забыв о спящих в соседней комнате
детях, об Анисье Матвеевне, обо всем на свете.— Ты
15 ф. Виглавова
433
понимаешь... Ты понимаешь, как это называется? В ка
кое постыдное, глупое положение ты меня поставила?
Уйти! Ничего не сказав! Я как дурак метался по'театру,
все это видели... Почему ты молчишь?
Саша молчала.
— Говори! Отвечай! — выходил из себя Митя.— По
чему ты молчишь?
— А я тебя слушаю,— тихо ответила Саша.
— Ну, что, что случилось? — допытывался он, дове
денный до бешенства, и добавил горячо и отчаянно: —
Какую мелкую душу... Какую мелкую душу надо
иметь...— Он не договорил.— Я понимаю, почему ты
ушла. А можешь ты понять, что она мне друг? Това
рищ? Понимаешь ты слово «товарищ»? Я не хотел го
ворить, пока все не наладится, но мы затеяли общую
работу, общую книгу... Я хотел сказать потом... Потом,
когда все было бы готово, известно... Ведь это для вас
же, для тебя, для детей. И ты думаешь, после всего
этого я с/логу работать? Ты ударила по главному. Я уж
не говорю о том, что теперь вся редакция будет бол
тать, ведь каждый встречный меня спрашивал: где же
ваша жена? Уж лучше бы ты меня ударила при всех —
проще было бы. Непостижимо!
— Митя, пожалуйста... Пожалуйста, замолчи. Не
надо говорить так много... Я не могу слышать того, что
ты говоришь...
— А знаешь, какое у нее преимущество перед то
бой? Она просто хорошо воспитана, вот и все.
•— И это верно,— тихо и устало сказала Саша.
Тогда он молча, рывком, выдвинул ящик, достал одея
ло, подушку. Потом расшвырял все это по дивану.
— Нет, это невыносимо. Больше я так не могу. И я
не позволю издеваться...
— Хорошо,— сказала Саша,— я не буду больше из
деваться.
Подняв с пола подушку, она принялась стелить по
стель.
Митя умолк. Свет в комнате погас, оба легли. Они
лежали, не прислушиваясь друг к другу, каждый при
слушивался к себе.
Скорее,— думала Саша,— скорее скажи, ' что ты
434
меня любишь. Обними меня, как тогда, когда мы в
первый раз поссорились, и я постараюсь опять пове
рить, забыть глаза, какими ты глядел нынче вечером...
на нее... на меня... Я забуду все, что ты сказал сей
час... Ну скажи, скажи, что ты меня любишь.
Но она знала, что эти слова не будут сказаны. Ни
что не будет объяснено. Потому что объяснить это
нельзя, как нельзя объяснить смерть.
Если человек перестал любить, он не виноват.
Если человек зарубит другого топором, он виноват,
и его судят. А если разлюбил — не виноват. Потому что
никто не властен над своим сердцем. Но ведь не раз
любит же мать своего ребенка? Значит, есть такая лю
бовь? И только в той любви сердце верно себе? Значит,
истинная любовь не гаснет, а гаснет только та, что не
истинная? Иначе как же можно занести топор над душой
того, кого ты любил прежде?
Уже светлело окно, а она все лежала, боясь шелох
нуться.
* * *
'
Их книга была придумана ею. Как и та давняя по
лоса, она называлась «Люди одного района». Речь шла
о передовиках — работниках сельского хозяйства, инду
стрии, врачах, учителях.
—: Это будет хорошая книга, поверьте. Мы покажем,
что всякая победа стоит крови. Портреты живых людей,
делающих свое дело,— это можно написать очень инте
ресно. Мы даже на нашей полосе убедились в этом.
— Я не люблю, когда журналисты замахиваются на
книги.
. — Вы считаете журналистику литературой второго
сорта?
— Ничуть. Но меня вполне устраивает газетный лист,
я не мечтаю о толстеньких томиках.
— И напрасно! Это, простите, то самое униженье,
которое паче гордости.
— Нет. Просто я считаю, что надо трезво оценивать
свои возможности. Ну ладно, еще одна кустарная ло
дочка будет плавать в книжном море. И затеряется сре
ди мощные лайнеров в этом самом безбрежном море.
15*
435
И вряд ли кому понадобится для большого плавания.
Вот Кольцов...
— Тсс... Вы сами себе возразили. Если очерк умен,
горяч, он достоин книги. Попробуем! Попытка не пытка.
Бросить всегда успеем.
Они начали с того, что придирчиво перечитали
очерк Поливанова о директоре завода. Впрочем, Поли
ванов знал, что очерк хорош. Если тот, о ком ты пи
шешь, тебе по душе, пишется легко и счастливо. А тут
Поливанов писал не просто очерк-портрет. Для него
тема этого очерка была гораздо глубже, и он надеял
ся, что читатель это почувствует, поймет. В войну за
вод делал танки. Но в сорок втором году директора
вызвали в Кремль. Понимаете,— сказал он Поливано
ву,— немец под Сталинградом, в Москве рогатки на
заставах, а нас с Урала вызывают в Кремль, меня и
главного конструктора. Пришли, ждем. И что вы думаете
нам говорят? «Партия и правительство считают своевре
менным дать заводу новое задание. Речь, товарищи,
идет о советском легковом автомобиле новой марки».
Вдумайтесь: немец под Сталинградом, а нам пришло
время заботиться о мирной жизни. Ну и счастлив я был!
Вот тогда-то я и понял, что в сорочке родился!
Этот очерк Поливанов так и назвал: «Счастливый че
ловек».
— Да, хорошо... Очень хорошо,— сказала Марина
Алексеевна,— а вы уже успели посмотреть, что я напи
сала о Конкине?
— Я, наверно, кажусь вам чудаком со своими одно
образными аргументами,— ответил Поливанов.— Но ко
гда я увидел конкинских гусей — литые, огромные, ге
ральдические гуси, целая дюжина,— я решил, что писать
о нем не надо. Вы же видели, какая птица на дворах у
других колхозников?
— Почему вы сбрасываете со счетов электростан
цию, которую он построил? Почему вы забываете, что
он первый в районе кончает и сев и уборку, что у него
лучший в районе урожай? Ладно, на время отложим
Конкина. Давайте займемся Владимировым.
Да, тут нечего было возразить. Владимиров был че
ловек что надо. Он председательствовал в своем кол-
436
хозе двадцать с лишним лет, и его не заботило, на ка
ком месте он будет в районе, не заботило, поместят ли
его портрет в районной газете. Его заботило дело. И то,
как сделать, чтобы люди в его колхозе жили по-чело
вечески.
— Вы чудесно рассказали, как он обходил избы, вер
нувшись с войны,— сказал Поливанов.— Знакомишься со
всем селом. Просто входим в каждую избу вместе с
Петром Саввичем. Вернее, с вами. Молодчина вы...
...Сегодня им работалось особенно счастливо.
Он сидел в кресле и писал, а она, как всегда, ходила
по комнате и, как всегда в минуту особого подъема,
подойдя к Поливанову, положила руку ему на плечо.
И никогда не бывали они так близки друг к другу, как
в эти минуты общей мысли, общей удачи. Но никогда
прежде он не целовал руки, которая легла ему на плечо.
А теперь поцеловал. И в этом — так решил Поливанов —
была виновата Саша. Она была виновата во всем. Она
испортила чистоту этой дружеской связи, где все было
ясно и незапятнанно и не требовало слов...
л * *
Один умный человек сказал: пока не научишься не-<
навидеть, не научишься любить. Или что-то в этом роде«
Леша ненавидел четыре года кряду. Он устал от нена
висти. И он втайне радовался, что любит старика Гессе
и мальчишку Мартина. Облегчение, освобождение испы
тал он, когда ненависть его отпустила: ненависть — шту
ка ядовитая, иссушающая. И вот он снова с ней встре
тился. Он больше не мог слушать зимаревские лекции,
не мог видеть его высокую ладную фигуру и красивое,
как на плакате, лицо. Тогда, в войну, он Зимарева жалел,
он говорил себе: ну, что делать—боится. Не может
взять себя в руки. Ему тоже нелегко. Теперь Леша не
рассуждал, не раздумывал, он просто ненавидел.
Зимняя сессия. К экзамену по тактике Леша гото
вится спустя рукава, что, в сущности, глупо — предмет
важный. Но ему все ненавистно, все, что хоть как-то ка
сается Зимарева.
Он был уверен, что экзамены будут принимать не
437
сколько человек. А принимает один: Зимарев. Леша за
стигнут врасплох. Уйду,— думает он. Нет,— решает он
вдруг,— пойду сдавать. Ему. Только Зимареву и никому
больше.
Он подходит к столу, берет билет. Он садится на
против Зимарева и вслух читает первый вопрос:
— «Боевой порядок истребителей,
примененный
Покрышкиным при завоевании господства в воздухе на
Кубани в 1943 году». Гм,— говорит Леша и, подперев
кулаком щеку, сообщает доверительно:—Я там не
был в это время. Мы с вами на другом участке фронта
воевали. Но, сами знаете, Покрышкин не промахнется.
Он порядки правильно строил...
Леша с удовольствием смотрит на кирпичный ру
мянец, заливший щеки Зимарева, на капельки пота
над верхней губой.
— Хорошо,— говорит Зимарев,— отвечайте следую
щий вопрос.
— «Тактика одиночного бомбардировщика при отра
жении атак истребителей»,— весело читает Леша.— Ну,
какая уж тут тактика: пулемет стрелка против пушек,—
говорит он.— Бежать надо. Спасаться. Только, знаете,
просто бежать не выйдет: убьют, это точно. Тут все от
летчика зависит, от его мастерства и хладнокровия.
Знаете, как заяц бежит от собаки? По прямой. Но у со
баки скорости и силы больше. Догонит. А вот с лисой
другое дело. Знаете, как на лис охотятся? Не знаете.
Не охотник, значит. Да, так о чем же мы? О лисах. Лиса
петляет, но не со страху, а с умом. Глядишь, и запутает
собаку. Та и след потеряет. Так что тактика здесь одна:
смелость. Мастерство. Хитрость. Такая вот тактика.
— Хорошо, товарищ капитан. Давайте зачетку.
— Как так зачетку? У меня , еще один вопрос. На
счет организации обороны в строю. Только действи
тельно по этому вопросу и отвечать-то нечего. Все и
так ясно. Один за всех. Все за одного. Смотреть в оба.
Не поддаваться панике. Как запаникуешь — себя погу
бишь и других подведешь. Ну конечно, стрелять надо.
Целиться хорошо надо. Если не целиться — не попа
дешь. А если целиться, бывали случаи, попадали. Сво
ими глазами видел.
438
Леша умолкает. Молчит и его преподаватель. Леша
смотрит на него с наслаждением, улыбаясь весело и от
чаянно. Ага, вытащил платок, вытираешь руки. И пот со
лба вытираешь. Значит, когда трусишь, тебя прошибает
пот. Берешь зачетку, смотришь. Интересно, что ты соби
раешься поставить за этот веселый разговор? Ты дол
жен просто выгнать меня вон, а ты колдуешь над за
четкой.
Леша берет свою зачетку, в упор, с улыбкой смотрит
на Зимарева. Потом, не спеша, собирает свой портфель,
аккуратно укладывает конспекты, выходит в коридор.
Уже на улице он вдруг останавливается, щелкнув
замком, отпирает портфель и вытаскивает зачетку —
что он там колдовал над ней? Листок за листком; мате
матика — хорошо, теоретическая механика — отлично,
история КПСС—хорошо. Стоп, тактика: четверка! Леша
не верит своим глазам, подходит к фонарю: ошибки
нет — четверка!
* * *
Девочки говорят: Татьяна Сергеевна стала сердитая.
А Катя знает: нет, не сердитая, а печальная. Это — боль
шая разница. Сердитые люди придираются. Все им не
так. Сердитый говорит: отстань, замолчи, не мешай. Вот
что такое сердитый. А печальный... Печальный не сер
дится. Просто ему грустно. И, еще печальные думают о
чем-то своем. Татьяна Сергеевна вызывает девочку: рас
скажи, как ты решала эту задачу. А сама глядит в окош
ко. Раньше она смотрела на девочку или ходила по
классу и улыбалась. А теперь стоит, прислонившись спи
ной к стене, и глядит не в класс, а в окошко.
Девочки любят Татьяну Сергеевну. Потому что она
очень хорошая, справедливая, и еще потому, что у нее
нет любимчиков. Катя согласна: любимчиков у Татьяны
Сергеевны нет. А все равно она Катю любит больше
всех. Она ставит Кате двойки, если урок не выучен, и
наказывает ее («останешься после занятий и все перепи
шешь начисто»), а все равно она Катю любит больше
других девочек. Никто в классе этого не знает, а Катя
знает.
Татьяна Сергеевна часто говорит:
439
— Катя, останься после уроков, поможешь мне.
Катя остается. Татьяна Сергеевна сидит за своим
учительским столом и что-то пишет, смотрит дневникй,
а Катя за партой делает уроки. Тихо. За окном темно.
Еще рано, часа три, а темно. Зимой дни короткие. А два
дцать второе декабря — самый короткий день и длин
ный, длинный вечер. Класс такой странный, когда в нем
нет девочек. Пустая комната, за партами — никого, одна
Катя. Тихо. Странно. Но — хорошо. Катя переползает на
первую парту, поближе к Татьяне Сергеевне. И так они
сидят, и каждая занята своим делом, а иногда Татьяна
Сергеевна говорит:
— Катя, сосчитай, пожалуйста, по дневникам, сколько
у нас за эту неделю было двоек, троек, четверок и пя
терок.
И Катя считает — очень быстро, и никогда не оши
бается. Двойки такие глазастые, испуганные, а тройки —
шустрые. У пятерок всегда очень важный вид. Татьяна
Сергеевна очень красиво пишет пятерку. Крупно так.
— Как живешь, Катя? — спросит иногда Татьяна Сер«
геевна.
— Хорошо,— отвечает Катя.
— Как мама? Дядя Леша? Все здоровы у вас? Все
хорошо?
— Спасибо,— говорит Катя,— все хорошо.
Катя знает, что это — не очень правда. Конечно, все
здоровы. Но все ли хорошо? Недаром вот она любит
оставаться с Татьяной Сергеевной после уроков. Рань
ше она бежала домой, скорее домой,— может, уже вер
нулась с работы мама, а вдруг и папа пришел? Очень
весело было бежать домой. И почти всегда Катя когонибудь приводила в гости, кого-нибудь из девочек. И де
вочки любили ходить к Кате в гости потому, что у Кати
дома было весело и мама шутила и рассказывала раз
ные смешные истории про свою школу, а тетя Анися
угощала обедом. А теперь... Мама встречает девочек
ласково и разговаривает с ними вроде как по-прежнему,
но Катя знает — мама хочет, чтобы они все ушли. Раз
говаривает с ними, а сама думает о другом. И думает:
ах, скорей бы вы все ушли. И Катя боится, что девочки
это поймут.
440
Вот кто сердитый стал, так это тетя Анися. Целый
день сердится. Без передышки. А мама стала печальная.
И от этого дома скучно. Ну, невесело. И Катя нисколько
не хочет домой. Так бы и сидела в школе. Конечно, не
одна, а вот так, с Татьяной Сергеевной.
До чего же Катя не любит, когда люди невеселые!
Вчера Аня собирала книжки для детского сада. Все
книжки перетаскала! Кате было жалко расставаться со
сказкой о кукушке, которая бросила своих детей. Она
сказала Анюте: эту не бери, она печальная, ее малень
ким читать не надо. Анюта ответила: ничего, пускай
растут добрыми. Катя не согласна: разве от печальных
книжек дети вырастут добрыми? Нет, это неправда.
Добрые всегда веселые. Добрым быть веселее, чем
злым. И детям надо читать только веселые книжки^
А почему самой Кате нравится книжка про кукушку,
которая бросила своих детей? Катя даже сама этого не
понимает. Катя уже прочитала много взрослых книг,
а ту сказку она до сих пор любит.
Вот так они сидят вдвоем в пустом классе. Иногда
Татьяна Сергеевна спрашивает:
— О чем думаешь, Катя?
Ну как ответить, про что она думает? Она думает,
что не хочет домой, и ей стыдно, что она не хочет до
мой, мама бы сильно огорчилась, если б это узнала. Но
рассказать обо всем этом Татьяне Сергеевне Катя не
может.
— Я думаю про Бориса Годунова,— говорит она.
— Что же ты думаешь про Бориса Годунова?
— Не верю я, чтобы Борис Годунов убил мальчика,
не убивал он. Татьяна Сергеевна, ведь он хоть и царь,
но хороший человек. Мне Годунов нравится такой, как
в «Князе Серебряном», а не такой, как в учебнике у
Анюты.
— А ты уж и в Анютин учебник заглядывала? Катя,
Катя, мы засиделись, уже пятый час, пошли-ка домой.
Домой... Кто бы знал, как не хочется Кате домой.
Они идут вниз, одеваются, Татьяна Сергеевна помогает
Кате завязать шарф. И вот они выходят на школьный
двор. У фонаря стоит военный. У Кати даже сердце
441
екнуло от радости, но нет, это не Леша. Это тот дя
денька, которого Леша не любит. Коля его зовут. Он
подходит, здоровается и глядит на Катю. Он ничего не
говорит, но Катя знает: он хочет, чтоб она ушла. Он
только посмотрел, и она поняла, что надо уйти. Но
Татьяна Сергеевна крепко сжала ее руку, и Катя по
няла, что уходить не надо.
— Я хотел бы поговорить с вами, Таня.
— Пожалуйста, Коля. Я слушаю.
Идут и молчат. Почему Кате не нравится этот Коля?
Красивый такой. А вот — не нравится. Катя не любит,
когда ее не любят. А этот Коля ее не любит. Но ей все
равно: не любит и не любит. Пожалуйста. И раз Татья
на Сергеевна крепко держит ее за руку, как она может
уйти?
— Я хочу, чтобы вы поняли и не винили меня,—
говорит этот Коля,— ему все равно было бы плохо. Ведь
не я же это начал, меня только спросили, и я вынужден
был подтвердить. И лучше, что это сделал я, чем кто-ни
будь другой. Другой бы его совсем загубил.
— Я уже не раз слышала, как люди оправдывают
себя таким образом. А. почему не сказать прямо, что
все это выдумка и клевета?
— Я пытался. Но он сам портит все дело. Он не же
лает давать никаких объяснений. Я бы очень хотел быть
ему полезным.
— Коля, ну что вы мечетесь? Подите и скажите, что
все это неправда.
— Вы думаете, ему от этого будет лучше?
— Да не о нем я сейчас. Вам, вам будет лучше.
— Таня, мне уже никогда не будет лучше. Я совсем
запутался. И вы почему-то совсем не хотите меня по
нять. Я хочу, чтобы вы поняли: я тут ни при чем. Выплы
ло то, что он говорил в частных разговорах. Он гово
рил, например, что погоня за приоритетом — это постыд
но. Уже одного этого достаточно, чтобы...
Про кого это он говорит? — думает Катя. Приори
тет... Приоритет... Что это такое? Может, имя? Непохоже
вроде. Хотя есть же книжка «Алитет уходит в горы».
Может, и Приоритет уходит в горы. Это такой мальчик.
Его дома обижали, и он убежал в горы. Родители за
442
явили в милицию, за ним погоня... Нет, наверно, приори
тет— это что-нибудь другое. Что-нибудь научное.
Как странно этот Коля разговаривает: как будто
оправдывается или стесняется. А' чего он стесняется?
И почему он Кате так не нравится? Вот он уйдет, и Катя
спросит у Татьяны Сергеевны — плохой он или хороший?
Катя очень часто думает — может умный человек быть
плохим или не может? Ведь умный должен все пони
мать про добро и про зло, как же он может быть пло
хим? И Катя думает так: все умные — непременно хоро
шие. А тетя Анися говорит: бывает, злое дело выгоднее.
Есть такие умники, понимают это.
Катя скашивает глаза и смотрит на Колю. Лицо у
него растерянное и темное какое-то...
— Коля, вы все это уже много раз говорили мне.
Раз двадцать, наверно. И я вам тупо повторяла, что,
как ни странно, во всей этой истории мне жаль вас, а
не его. Вы мечетесь из стороны в сторону и не можете
найти выхода. А выход только один. Трудный, но един
ственный. И никто вам помочь не может, только вы
сами...
— Таня, но все должно иметь смысл, А в этом нет
никакого смысла. Если я попытаюсь его защищать, я
только загублю себя...
— Ой,— вдруг думает Катя,— да ведь- он боится
Татьяну Сергеевну. Ни одна девочка в классе не боится
ее, а он боится.
Куда это они идут? А, к Татьяне Сергеевне. Надо
будет позвонить домой, а то все начнут беспокоиться.
Если Катя вовремя не приходит, все беспокоятся. А ко
гда она приходит, никому до нее нет дела. Поди на
кухню и поумней там,— говорит папа. Отстань, бала
болка!— говорит тетя Анися. Ну тебя! — говорит Аню
та. И все вместе они говорят: замолчи! Одна мама раз
говаривает с Катей, но радости от этого никакой: мама
разговаривает, а сама о чем-то думает. А Катя этого
терпеть не может. Она любит, чтобы мама, когда раз
говаривает с ней, думала только про нее и больше ни
про кого.
Ну вот и пришли. Сейчас Татьяна Сергеевна скажет:
443
заходите, Коля. Я угощу вас чаем. Но нет. Она говорит
не так:
— Боюсь, что все мои советы вам ни к чему. И на
прасно я вас жалела. Вас надо бояться, а не жалеть.
Прощайте, Коля.
Он поворачивается и уходит.
Прощайте... Сколько есть на свете прощальных
слов,— думает Катя:—до свиданья, прощайте, всего хо
рошего, будьте здоровы, счастливо оставаться...
* * *
Мела метель. Будто напоследок зима решила взять
свое. С неба без устали валил и валил густой снег. У фо
нарей на свету видишь, как снег кружит и пляшет, но
сразу же за фонарем он сыплет не кружась, не танцуя,
сплошной тучей, обрушивается на деревья, на тротуары
и пешеходов. А Леша не замечает ничего: ни снега, ни
ветра. Он идет и думает только об одном: как он рас
скажет об этом дома. Его отчислили из академии. Его
ушлют. Наверно, на Курилы. Он поедет, и ему на все
наплевать. Но как он расскажет обо всем этом дома?
Отец и мать так радовались, когда он поступил в ака
демию. Вернулся с войны, жив, здоров. И вот кончит
академию, будет инженером. «Леша такой способный,—
слышит он голос матери.— Он так отлично учится. Не ис
ключено, что его оставят в адъюнктуре, у него большой
боевой опыт». Все это она рассказывала своим сослу
живцам, и на кухне, и когда сидела, отдыхая, во дворе
на скамейке под обуглившимся каштаном. Его так и не
срубили,'■этот каштан. А отец говорил: Леша у нас мо
лодец.'Очень хорошая голова на плечах. Будет научным
работником, я уверен.
И вот он должен сказать им, что не кончит акаде
мии. Что его отчислили за роман с Гертрудой Гессе.
Мать заплачет. Леша даже остановился, когда подумал
об этом. А отец будет говорить, стараясь, чтоб не дро
жали губы: сынок, надо написать куда-нибудь. Обжало
вать. Это несправедливо.
Леша поедет на Курилы не моргнув глазом. Но ро
дителей жалко так, что кажется, будто кто-то схватил
444
его за глотку и стиснул, не отпускает. Правду говорит
Саша, жалость — самое мучительное чувство. Жалеешь,
только когда ничем не можешь помочь. Вот и сейчас:
чем им поможешь?
Пойду к Саше, расскажу ей. Нет, не пойду. Ей самой
плохо сейчас. Что-то у нее не ладится. Вчера он спро
сил: что с тобой? А она: очень устала. Смертельно.
В больнице только и слышишь эту несусветную чушь:
сестрица, это лекарство не отравленное? Сестрица, а
правда, что в некоторых больницах прививают больным
рак? А в нашей больнице не прививают?
Он ей все скажет завтра. Он хочет пойти к Саше по
тому, что ему плохо. Он хочет, чтоб она ему помогла.
А ей самой худо. Он хочет пойти к Поливановым по
тому, что не может, не может, не может вернуться до
мой. Не может войти в комнату и сказать: меня от
числили.
Не может увидеть, как задрожат у отца губы.
А мама? Нет. Сегодня он ничего им не скажет. У него
не хватит мужества нанести им такой удар. Завтра. Утро
вечера мудренее. А что он будет делать сейчас? Он уже
давно не шел по Ленинградскому шоссе к Белорусскому
вокзалу. Он давно уже повернул назад. Ну и что же?
Он пойдет и простится. Попрощается. Он был груб тогда,
в их последнюю встречу. Сейчас он зайдет, попросит
извинить за тот разговор и уйдет. И ничего нет стран
ного в этом желании. Домой он вернуться не может,
вот и все, что он знает.
Она сама открыла ему дверь. Она не удивилась, уви
дев его. Отвела прядь волос со лба и сказала:
— Что же вы стоите, Алеша? Заходите скорее, снег!
Он зашел. Совсем как тогда, топилась печка, и на
маленьком, почти игрушечном письменном столе ле
жали детские тетради.
— Вы замерзли, наверно? — говорила Таня.— Грей
тесь, Алеша, а я вскипячу чай и сварю пельмени. Вы лю
бите пельмени?
Это было милосердно, что она не сказала: зачем вы
пришли? Или еще что-нибудь в этом роде. Она сказала:
грейтесь. И еще сказала: вы любите пельмени? И он от
ветил: люблю.
445
Он подошел к письменному столу и отыскал Ка
тину тетрадку. «Тетрадь для сочинения ученицы 3 «В»
класса Кати Поливановой». Сочинение называлось «Вес
на». И начиналось оно такими словами: «Весна — поня
тие растяжимое». Он невольно улыбнулся. Ему вдруг
чуть полегчало. Он сел у печки, приотворил дверцу и
стал глядеть в огонь. Какое веселье царило там, в глу
бине. Какие города вырастали и рушились. Как мета
лось, взлетало и падало пламя, как наливались прозрач
ным золотом угли. Вот так бы и сидеть здесь целый еек.
И ни о чем не думать.
Из кухни вернулась Таня. Он услышал скрип двери
и легкие шаги. Он повернул голову. Она стояла и смот
рела на него печально и вопросительно. Он снова от
вернулся.
— Садитесь, Алеша. Чай на столе.
Он молчал, она не повторила своей просьбы.
— Меня отчислили из академии,— сказал Леша.
Она молчала.
— Я уезжаю. Наверно, на Курилы,— сказал Леша.
— А я? — услышал он.
— Что?
■— А я? — повторила Таня.
■ * * *
Саша жила так, как велел день. Утром вставала и
шла на работу. Возвращалась домой, была с детьми.
Готовилась к экзаменам в медицинский институт. Потом,
не дождавшись Мити, ложилась. Он приходил поздно.
Я сегодня дежурю,— бросал он на ходу. Или звонил по
телефону: я сегодня «свежая голова», я не приду. Саша
знала: «свежая голова» — это тот, кто смотрит только
что сверстанный номер, последний проверяет—нет ли
ошибки? Прежде он добавлял: спокойной ночи, Сашень
ка. Сейчас он говорил просто: я не приду. А иногда ни
чего не объяснял: я не приду—и только.
На работе Дмитрий Иванович сказал ей:
— Я недоволен вами, Саша. Вы становитесь добро
совестным работником.
Голос его звучал сухо, он никогда не говорил с ней
так. Но она знала, что он прав. Все, что она делала, она
446
' '
делала механически: в назначенный час давала лекар
ства, в назначенный час вливала глюкозу или капала
эфедрин мальчугану, схватившему насморк. Но знал бы
доктор, чего ей это стоило! Она работала сжав зубы,
едва превозмогая боль, такую жгучую, что она напоми
нала ей ту, другую, уже испытанную однажды.
Что-то словно умерло в ней самой. Не было даже
сил для выражения горя, совсем как тогда. И слез не
было. И хотелось только одного: не быть. Как тогда.
Дети? Но ведь и тогда была Аня. И совсем как тогда,
она не могла слушать музыку.
И казалось, стоит только задуматься и понять, что
случилось с ней, с детьми, с Митей, как из глаз хлынут
слезы, и тогда, может быть, станет легче. Но додумать
этого она не могла.
Ну, а как живут другие? Брошенные? Оставленные
в голой, сожженной пустыне, где нет любви и, может,
не было. Живут. И нельзя сказать:
— Нет, я так жить не могу.
Потому, что многие не могут, а живут. Сначала на
деются, потом перестают надеяться. И живут.
И как ей быть сегодня? Ее ждет долгий, страшный,
длинный вечер. Она не хочет домой. Там еще труднее,
чем на работе, чем на улице. Леши нет. Лёша далеко.
Ему—одному на свете—могла бы она все рассказать.
А может, и ему не рассказала бы. Он уезжал такой
счастливый! Он уезжал вместе с Таней, и ему было все
нипочем. На вокзал провожать их пришли все — и отец
с мамой, и Поливановы. Отец держал себя молодцом.
По щекам Нины Викторовны текли слезы, но она улы
балась: главное — пишите. И берегите себя — там такой
климат...
А Катя надела на руку своей учительнице часы — те
самые, что Леша когда-то подарил Саше. Все глядели,
как Катя старательно застегивала ремешок на Таниной
руке, а Митя... Митя отвернулся.
* л л
Ну вот. Сегодня абонементный концерт. И не пропа
дать же абонементу. Прежде она пошла бы не думая.
Но сейчас ей не хочется.
447
На абонементных концертах по правую руку от нее
сидит старичок в черной толстовке. У него крохотные
руки и глаза с сумасшедшинкой за толстыми стеклами
очков. Он иногда мешает Саше, потому что ерзает, каш
ляет, иногда бормочет:
— Ну, куда спешит, куда гонит? Ведь русским язы
ком сказано: лярго!
Саша полюбила его. Он всегда рядом, у него тоже
абонемент. Ей почему-то жалко его — такой неухожен
ный, рукава толстовки обтрепались, локти лоснятся. А по
левую руку тоже владелец абонемента — человек с кра
сивым, надменным лицом. Он, как и старичок, как и
Саша, тоже всегда один.
Однажды Рихтер играл сонату Прокофьева. Казалось,
рояль разлетится вдребезги — душа, раздавленная отчая
нием, не знала удержу, и пианист не ударял — колотил
по клавишам, и рояль не пел — кричал, вопил. Саша за
мерла. В поисках поддержки она оглянулась. Сосед
слева сидел прямо, лицо его было холодно и надменно.
Он слушал для себя, и ничьей поддержки ему не надо
было. Тебе никогда, бы так не сыграть,— подумала
Саша,—ты никогда о себе не забудешь, ты всегда по
мнишь о себе. И сейчас, и сейчас ты не дрогнешь бро
вью, у тебя й сейчас сжаты губы. Эх, ты! Она отвернулась
к старику. И он ответил ей благодарным и удивленным
взглядом.
С того вечера он всегда здоровался с Сашей, и в ан
тракте они вместе спускались со своего амфитеатра
вниз и ходили по кругу фойе. Она радовалась этому,
идя на концерт, она думала о встрече с ним. А сейчас
она хотела быть одна. Она не хотела ни с кем здоро
ваться, разговаривать. И все-таки она, пожалуй, пойдет.
Она посмотрит хмуро, хмуро кивнет, и он не станет ее
тревожить.
И вот она снимает пальто, и знакомая гардеробщица
улыбается ей: идите, идите, повешу. Уже весеннее паль
тишко? А не холодно? А впрочем, на дворе весна!
И впрямь на дворе весна, но тут не слышно весны,
в большом зале все, как было зимой,— орган на эстра
де, силуэт черного рояля, портреты композиторов, при
вычные, как портреты добрых родственников и знако-
448
мых. Всё, как всегда. Нет, не совсем, как всегда. По
правую руку место свободно: старичок в потертой тол
стовке не пришел.
А по левую... Сосед слева тоже смотрит на пустое
место и, словно отвечая на ее немой вопрос, говорит:
— Да, его и в прошлый раз не было... Как и вас. Это
тревожно. Уж если он не пришел, значит <—болезнь. Или
смерть. Или... Я всегда думал, что его единственная ра
дость — музыка.
Саша поглядела на него удивленно, он улыбнулся в
ответ.
— Я умею отгадывать мысли. И знаю, о чем вы сей
час думаете: «А разве ты умеешь думать о ком-нибудь,
кроме себя?» Ведь правда?
— Правда,— еще больше удивившись, сказала Саша.
— Он очень горевал однажды, когда увидел, что вас
нет. И с горя заговорил со мной. Мы с ним взяли би
леты на «Колокола», и он убеждал меня брать второй
амфитеатр: я, говорит, доподлинно знаю, что Рахмани
нов и Чайковский всегда брали второй амфитеатр. Боко
вые места. Склад его характера необычный, старый. Мне
кажется, он был...
— Не говорите о нем «был». Я не хочу. Он еще
придет!
— Нет, не придет.
— Да почему?!
- ' — Потому, что его больше нет.
— Да будет вам. Какая-то мистика,— сердито ска
зала Саша.
— Мистика? Нет. Обыкновенная наблюдательность.
Не придет. Такой если пропустил абонементный концерт,
значит, очень болен или...
Вышел дирижер, и в зале раздались аплодисменты.
Послышался стук палочки по пюпитру, за роялем уже
сидел пианист.
Грянули первые аккорды, и оркестр тотчас подхва
тил их. Саша очень любила этот концерт и знала в нем
каждую ноту. Она всегда слушала его, переплетя пальцы
рук, и улыбалась. А сейчас она поняла: еще минута —
и она заплачет. Она не хотела этого, потому что кресло
слева не было больше пустым, как прежде. Там сидел
449
кто-то, кто, оказывается, умел наблюдать, отгадывать.
Она хотела остаться наедине с музыкой, не слышать со
седа, только музыку.
Закусив губу, она поднимает глаза наверх, к окнам.
Она любит их. Здесь, в амфитеатре, они совсем близко.
Окна по левую сторону тускло поблескивают. Они по
хожи на ледяные зеленовато-голубые, глыбы. А справа
окна теплые, розовые, там заходит солнце, и в одном
квадрате светится горячее оранжевое око, оно бьет
Саше в глаза, пронизывает кудрявые волосы девушки,
что сидит впереди.
Что ей напомнили эти окна? Вот: они сидели с Ан
дреем на берегу реки. По левую руку вода была туск
лая, холодная, от нее веяло сумерками и печалью.
А там, направо, небо было розовое от заката и солнце
ярко блистало в воде. Оно купало в воде свое отраже
ние, и вода была светлая и живая.
Саша помнила руку Андрея на своей руке, слышала
голос, при звуке которого ей всегда становилось по
койно и тревожно.
Почему ты сейчас об этом вспомнила? Ведь ты все
забыла, ты не вспоминала. Почему же сейчас ты вспом
нила?
Потому, что тебе плохо? Потому, что нет сил? И ты
ищешь опоры?
Нет, я не забывала. Я помнила. Я не вспоминала, но
я помнила. Иначе, увидев эти высокие окна, я не вспом
нила бы ту речку и нас с тобой на берегу. Я не забы
вала. Я помнила. Был ли день, чтоб я не помнила? Нет,
такого дня не было.
Еще минута, и далеко отступил сосед, далеко отсту
пил зал. Низко опустив голову, закрыв лоб и глаза ру
кой, она заплакала.
...Антракт. Скосив глаза, Саша поглядывает налево
и с облегчением вздыхает: его нет, ушел. Она тоже идет
к выходу, спускается по широкой лестнице к гардеробу.
— Решили уйти? — Гардеробщица удивлена, с Сашей
этого еще не бывало.
Вечерняя весенняя улица, запах дождя, влажной мо
стовой. Саша идет задумавшись, глубоко засунув руки
в карманы.
450
Впереди высокий человек, чуть припадающий на ле
вую ногу. На влажной мостовой эта походка почему-то
напоминает Саше раскачивающуюся походку моряков.
Это он,— вдруг думает она. Тоже ушел.
Обогнав его и обернувшись, она говорит:
— Это неправда. Он есть. И цел.
,
Он улыбается и отвечает:
— Что ж, пусть будет по-вашему.
* * *
Лето. Саша сидит за столом, совсем как когда-то в
школьные времена, зубрит химию. Сочинение позади,
она справилась с ним хорошо. Странно, если бы было
иначе— как-никак за плечами два курса филфака. И уст
ный экзамен по литературе принес ей «отлично». Ей по
пался «образ Татьяны» и «Молодая гвардия» Фадеева.
А завтра химия.
Девочки рядом. Аня готовит Сашу, готовит серьезно,
с полным чувством ответственности, с азартом и тре
вогой.
— Ну давай повтори, в чем заключается процесс пи
ролиза нефти? И чем он отличается от простого кре
кинга нефти.
— Ну тебя, Аня, не станут этого спрашивать в мед
институте.
— Не спорь, отвечай. Ну ладно. Раз мединститут...
Расскажи реакцию брожения спирта.
■— Я знаю! Я знаю! — кричит Катя.—Реакция броже
ния спирта? Проще простого: сначала спирт превра
щается в глюкозу, потом в сахарозу, а потом в уксус
ную кислоту!
На ее смуглом лице торжество, она все время ря
дом, слушает, запоминает.
— У меня счастливая память,— с гордостью повто
ряет она чью-то похвалу,— у меня счастливая память!
— Отстань со своей памятью. Помолчи. Ну, мама,
отвечай!
Саша покорно отвечает. Аня спрашивает строго, поучительски.
Зубрить трудно. Голова не та, что в юности. Тогда
451
она была свободна от тревог, забот. Только и дела было:
заниматься. А теперь не то. Она должна стать врачом.
Не так уж много времени впереди. Стукнет тридцать
пять — и уже не допустят к экзаменам. И Саша зубрит.
Она зубрит добросовестно, как взрослый человек, ре
шивший твердо: я стану врачом.
...Час ночи. Два часа. Три. Дети давно спят. Мити нет.
Саша все занимается. Светает. Рассвело. Мити нет. Он
даже не позвонил.
Оторвав глаза от учебника, Саша смотрит на посвет
левшее окно: разве можно так жить дальше? Разве
можно так далеко зайти, не сказав друг другу ни слова?
Какая женщина поступила бы так? Ведь это отец Кати,
да и Ане он отец. А я молчу. Я не имею права молчать,
хотя бы ради детей. Ну, а что же я скажу? Что тут ска
жешь? И что ответишь? Я ночами жду его и не могу
заснуть. Жду, несмотря ни на что. А потом я слышу, как
открывается дверь, и он приходит, и всякий раз спраши
вает: почему ты не спишь?
Он же знает почему, зачем же спрашивает? И мне
хочется от стыда за него зажмуриться и не глядеть, не
видеть.
Уже утро. Пять часов. Шесть. В первый раз он не
пришел, так и не позвонив. Может, он ушел совсем?
Не сказав ей ни слова? Не объяснившись? А что же
можно тут объяснить? Он уже не придет. Никогда.
Саше нечем дышать, она отодвигает учебник и осто
рожно встает. Глупости! Не может он не прийти. Вот его
книги. Вот старые туфли под диваном, вот рубашка на
спинке стула. Он придет хоть за этим. Потому, что так
вот — молча — люди не уезжают, не расходятся.
Запершись в этой комнате, присев на корточки, он
будет укладывать свой чемодан — вот как Прохорова
рассказывала о своей соседке и улыбалась: «Сложил че
моданчик— и до свиданья!» Вот и Митя сложит чемо
дан— и до свиданья!
Нет, так люди не расстаются... А разве мы уже не
расстались? И что изменилось бы, вернись он сегодня
ночевать? Он будет здесь — и далеко, за тридевять зе
мель. И о чем я только думаю? И словно в ответ — го
лос Ани:
452
— Вставай! Пора!
И, остановившись на пороге, всплеснув руками, Аня
говорит:
— Ты не ложилась? Не отдохнула? Ведь мы же усло
вились!
Анисья Матвеевна сердито гремит посудой. Она тоже
не спала. Тоже ждала Митю. Копила в сердце горькие
слова, которые скажет ему, как только увидит.
— Ах ты сукин сын,— бормочет она,— а, чтоб
тебя...
— Про кого ты? — с любопытством спрашивает Катя.
— Давай помалкивай, больно длинный язык, в отца!
— А чем плохо в отца? — удивляется Катя.
— Еще бы не хорошо, с чужого воза берет да на
свой кладет!
— Чего? Чего?
— Анисья Матвеевна, чайник вскйпел? — строго и
предостерегающе говорит Саша.
И они пьют чай, а Мити все нет.
— А папа уже ушел? — вдруг спрашивает Катя.
— Да,— отвечает Аня,— я запирала за ним дверь.
Он рано ушел, у него сегодня много работы.
Анисья Матвеевна в сердцах роняет тарелку, а Катя
говорит:
— Ты до конца экзаменов будешь носить это платье?
Оно счастливое?
Выгладив счастливое платье, Саша надевает его и
вместе с девочками выходит на улицу. Они едут на две
надцатом троллейбусе до Пушкинской, а потом на пят
надцатом до Новодевичьего поля.
— Ни пуха ни пера! — говорит Аня.— Ну, отвечай же:
к черту, к черту! Мы будем держать за тебя кулак!
Они будут ждать ее у порога — и час, и другой. На
Ане платье голубое в белых горошках, на Кате красное
с белой и синей тесьмой у ворота. Обе в сандалиях на
босу ногу. Две девочки, две дочки. Они будут ждать,
и ее победа будет победой ее дочек, а поражение — го
рем для них.
Оглянувшись, Саша машет детям рукой, и обе, вы
хватив из толпы ее лицо, ее руку, радостно машут в
ответ.
453
...Сейчас она войдет в комнату, где сидит экзамена
тор. Ей даже кажется, что она не очень волнуется.
И в самом деле, что же волноваться. Она готовилась,
она знает.
Какие все молодые вокруг! Ну, вот эта — совсем
как Аня, еще с косичками. Только что кончили школу.
И сколько у них впереди! А у меня?.. Надо идти, нечего
тянуть, девочки ждут. Скорей бы!
Она совсем не волнуется, что-то в ней окостенело,—
а, все равно. Она берет билет и читает:
1. Реакция получения жиров.
,2. Реакция глицерина со стеариновой кислотой.
Кажется, она это учила. Ну да, учила и отвечала Ане.
Так вот, надо сосредоточиться. Зачем она не спала
всю ночь?
— Ну как, товарищ Поливанова? Можете отвечать?
Саша подходит к столу экзаменатора. Это женщи
на— немолодая, широкоскулая, коротко стриженная.
— Я не знаю билета,— говорит Саша.
— Не волнуйтесь, подумайте. Хотите второй билет?
— Нет,— говорит Саша,—я все забыла.
— Ну хорошо. Где ваш экзаменационный листок?
Два отлично? И вы хотите уйти? Нет, давайте попробуем,
побеседуем. Вы работаете?
— Да, я медсестра.
— Ну, тем более. Сколько же лет вы работаете?
— С тридцать девятого года.
— Тринадцать лет? Соберите память. Ну, вспомните,
например, реакцию брожения спирта.
Экзаменаторша морщит лоб, шевелит бровями, слов
но помогая Саше думать. Она смотрит добрыми гла
зами, на ее лице — огорчение. Она задает вопросы, еще
и еще. Саша молчит. Она презирает себя, но молчит.
Хочет собраться, вспомнить, но молчит. Потом она вдруг
понимает, что может вспомнить. Посидит — и вспомнит.
Но она не хочет. Назло всем — она не станет вспоми
нать. Чем хуже, тем лучше.
Женщина-экзаменатор едва приметно вздыхает.
— Хотите подумать еще? — говорит она.
— Нет, я ничего не помню,— отвечает Саша упрямо.
Она берет свой листок
выходит в коридор. Никто
454
ни о чем ее не спрашивает, такое у нее бледное лицо
и такая прямая походка.
Она спускается вниз, выходит на улицу. В лицо пах
нул летний зной, пыль, зазвенел троллейбус.
Саша огляделась и тотчас увидела девочек, они бе
жали к ней. Кто это рядом с ними? Митя?
— Мама, ну как?
— Срезалась,— спокойно отвечает Саша.
— Нет,— всхлипнув, говорит Аня.— Ты просто нас
дразнишь!
— Наверно, пять! — орет Катя, хватает из Сашиных
рук экзаменационный листок, ищет графу, где химия, и,
помолчав мгновение, говорит: — Ну ничего, ничего, ты
снова сдашь, ну, честное слово!
— Но ты же учила, ты знала... Мама, что тебя спро
сили?
«Глюкоза... Сахароза...» — вдруг отчетливо прозвучал
в Сашиных ушах Катин голос. Вот сейчас бы она сдала...
Если бы он пришел хоть за полчаса до начала экзамена.
Ведь она знает. Она сейчас побежит по лестнице на
верх, она снова взглянет в скуластое лицо той женщи
ны, она скажет: «Я всю ночь не спала, позвольте, я
возьму другой билет, я отвечу, я знаю». Она позволит,
эта женщина, она поймет.
— Послушай, Саша, как же это! Наверно, можно
пересдать? — говорит Митя.
И, пристально глядя ему в лицо, она отвечает:
— Нельзя. Не хочу. Пускай будет как есть. Не пойду
и не пересдам.
— Саша, ну что за ребячество такое! Ведь речь
идет не о пустяках, о будущем...
— Замолчи! — вдруг говорит Саша голосом, какого
никогда не слышали от нее ни дети, ни Митя.— Замолчи.
Уходи. Я не хочу тебя видеть. Если бы ты пришел хоть
за полчаса...
— Но ведь папа просто очень рано ушел! Не сер
дись! — сказала Катя и тут же умолкла, получив по за
тылку от Ани.
— Я просто забыл, что у тебя сегодня экзамен, я
действительно виноват,— сказал Митя.— Прости меня,
И, услышав это страшное слово «прости», сама не по
455
нимая, что делает, она вырвала свою руку из вспотев
шей Аниной руки и сказала:
— Вы сейчас же уйдете. Все. Я не хочу вас видеть.
Уходите, слышите?
Она успела увидеть, как исказилось Катино лицо.
Она успела увидеть окаменевшее лицо Ани. Она ви
дела, как все трое словно вросли в мостовую. И всетаки она ушла, почти убежала от них, не оглядываясь.
Она шла вниз по Пироговской улице, потом вско
чила в троллейбус. В троллейбусе было жарко и шумно.
Кто-то кричал: да выходите же! На копейку не до
ехали!
И она зачем-то вышла со всеми вместе на полпути,
далеко от дома. Она пошла пешком. Домой. К отцу.
Она думала отрывисто и бессмысленно: я ничего, ни
чего не стою. Я не человек. Я просто баба. Правду Митя
говорил — «бабье—куриный народ». Я думаю о нем,
как о мертвом,— «говорил». Другая на моем^ месте
взяла бы себя в руки и назло всем, назло ему... и ей..,
выдержала бы. Сдала бы блестяще, и пошла бы учиться,
и стала бы врачом. А я... раскисла. И так сказала дев
чонкам...
Она даже остановилась, вспомнив, какие лица были
у детей, когда она сказала: я не хочу вас видеть.
Они будто вросли в мостовую, все трое. И он тоже.
«Я забыл, что у тебя сегодня экзамен. Прости меня, по
жалуйста!» Прости!
Вот и калитка, и двор, и каштан.
Саше открыл Константин Артемьевич. Он посмотрел
на нее близорукими, встревоженными глазами. Не до
жидаясь вопроса, Саша бодро сказала:
— Только не огорчайся, пожалуйста. Это в общем
пустяки. Я провалилась по химии. Но я обещаю тебе, я
обещаю, что в будущем году...
Она говорила, как в детстве. Она говорила горячо,
путано и почему-то не могла взглянуть ему в глаза.
— Да, да, конечно,— отвечал он суетливо,— не надо
огорчаться... Я уверен... Я надеюсь... Ты непременно
сдашь. Ну как же, такая умная головка... Ниночка! Чаю!
Вот оно — лекарство от всех бед: чай. И Саша пила
чай, и объясняла, что случайно вытянула такой билет,
456
но что это неважно, в будущем году она сдаст. Вот чест
ное слово.
И отец и Нина Викторовна дружно подтверждали:
ну конечно, как же иначе! Саша просто переутомилась.
Она отдохнет, заново подготовится и сдаст.
Зазвонил телефон.
— Да,— сказал отец,— да, Митя, она у нас. Сашень
ка, тебя.
Ей не хотелось брать трубку, но она видела напря
женные, испытующие отцовские глаза и, боясь новых
расспросов, подошла к телефону.
— Сашенька,— услышала она Митин голос,— право
же, не надо так огорчаться. Давай рассеемся, пойдем
сегодня куда-нибудь. Ну, в кафе. В кино. Просто похо
дим по улицам.
— Спасибо, у меня сегодня концерт в консерва
тории.
— Только что пришла открытка, концерт отменяет
ся. Я очень прошу тебя...
— Спасибо, дорогой,— сказала Саша, встретив при
стальный, настойчивый отцовский взгляд,— не беспо
койся.
И положила трубку.
Она прошла в свою бывшую комнату. Все здесь было
по-старому, как в детстве. Письменный стол, шкаф с кни
гами... Кровать. Она задернула шторы, легла, укрылась
пледом, лежавшим в ногах, и вдруг уснула — крепко,
глубоко, каменно.
* * *
Когда она проснулась, было почти темно. Нет, это
шторы! Она зажгла свет, взглянула на часы: семь. Она
еще успеет. Куда? Зачем? Ведь концерт отменили. Все
равно. Она пойдет. Она пропустила один концерт, го
товилась к экзаменам. Это последний. Но ведь он от
менен. А она все-таки пойдет. Потому что... Да потому,
что может быть... может быть...
С того вечера она часто вспоминала слова: ну что ж,
пусть будет по-вашему!
Ничего не случилось в тот вечер, когда играли кон
церт Чайковского. Ничего такого, о чем стоило бы вспо
457
минать. Просто рядом оказался человек, который ни
чего о ней не знал, ни о чем не мог спросить. Человек,
говоривший с ней легко и весело. И было несколько
минут, когда у нее не болело сердце и она не думала
все о-том же, все о том же...
— А все-таки он есть!—сказала она.
— Ну что ж, пусть будет по-вашему! — ответил он.
Прошлый концерт она пропустила. Что он подумал?
_ Уж не подумал ли он, что и она умерла? А она придет.
Но зачем же она идет, если концерт отменен?
Она миновала театр Революции, прошла мимо ко
миссионного магазина, мимо ворот с табличкой «Фаб
рика наглядных пособий». Еще дом, еще — вот и полу
кружье консерватории.
Концерт отменен. Как странно, среди многих истин
ных разочарований одно такое маленькое тоже может
показаться горьким.
Какой одинокой она почувствовала себя на улице
около знакомого большого здания. Сегодня счастья
нет. И не будет. Теперь, видно, его никогда уже не
будет.
У дверей консерватории было непривычно пусто.
Время от времени подходили какие-то люди и, вяло,
разочарованно о чем-то переговариваясь, шли дальше.
Концерт отменен, ничего не поделаешь.
Куда же идти? Куда девать себя в огромной /Лоскве?
Сейчас она сядет в какой-нибудь троллейбус или авто
бус и покатит невесть куда, а на конечной остановке
сойдет со ступенек и окажется не то в поле, не то в
лесу. И будет ходить, ходить. Только не домой. Вот что
она знает твердо: только не домой.
— Вы пришли? Тоже не получили открытки?
Не смея задуматься о том, что так делать не пола
гается, она просияла навстречу этому живому голосу.
— До чего хорошо, что вы пришли!—сказала она.
— Да неужто? — спросил он, почти по-детски удив
ленно, и она вдруг поняла: он получил открытку. И всетаки пришел.
Не сговариваясь, они пошли по улице Герцена к Ма
нежу. Шли медленно, а говорили торопливо.
— А вы оказались правы, старичок жив, он пришел
458
в тот раз, когда вас не было. Редкий случай, когда доб
рое предсказание оказалось сильнее злого.
— Пришел? Чудесно! А я провалилась сегодня на
экзамене! — сказала Саша.
— Да что вы!—Он даже приостановился.— Вы очень
огорчены?
— Нисколько. Нет, неправда. Конечно, я огорчилась.
Но решила наплевать.
— Это вы правильно сделали. На второстепенное
надо плевать.
— Так говорит и Катя, моя младшая дочка. Она го
ворит— есть горе, а есть неприятность. Но мой провал
все-таки горе. Сегодня решалось мое будущее. Но вы
шло так, что я не спала ночь, и когда вытащила билет —
все забыла. Начисто! И получила двойку. Ну вот, рас
сказала— и не будем больше об этом. Ладно?
— Ладно. Не будем. Только я все-таки хочу сказать:
если это и вправду первостепенное и вопрос будуще
го — оно свое возьмет. Ну, так. Раз день начался
худо, надо рассеяться. Вы свободны? Ведь вы свободны
нынче?
Он смотрел на нее добрым, спокойным взглядов.
Она подумала, что и вправду свободна. Совсем сво
бодна.
— Да,— сказала она,— ведь концерт отменили. Что
же мы будем делать?
— Хотите в кино? В театр мы опоздали. Хотите по
ужинать?
Она молчала.
— Хорошо. Давайте побродим по моим любимым
улицам.
Они шли по Александровскому саду. Это была стра
на влюбленных, покинутая ею страна. Как и всякая
страна, она по-прежнему была обитаема. Но Саша гля
дела на нее издалека, стоя по ту сторону городской сте
ны. Она была рада, когда они покинули Александров
ский сад и пошли к набережной.
— Как вас зовут? — спросила Саша.
— Андрей,— сказал он и добавил, подумав:—Ни
колаевич.
— Этого не может быть! — сказала Саша.
459
— То есть почему? Что же здесь удивительного? Все
положительные герои в наших книгах именно так и зо
вутся. Олег, Игорь—это отрицательные. А Андрей —
непременно очень хороший человек. *Но, скажем прямо,
я герой не слишком положительный: А вас как зовут?
— Меня? Саша. То есть Александра Константиновна.
Значит, вас зовут Андрей Николаевич... А кто вы?
— Настоящая анкета. Я был филологом. Но потом
сменил эту профессию на более точную, теперь я ин
женер.
— Я тоже сменила филологию на более точную
науку... Правда, не очень точную... Я медсестра. И нынче
потеряла возможность стать врачом.
— Не потеряли. Вот поверьте. Ну, если пошел уж та
кой разговор, могу сообщить: еще я был учителем. Но
оставил школу.
— Почему?
— Как бы вам сказать... Это — сложно. Исчезла во
мне доброта, бескорыстный интерес к людям. А без
этого в школе делать нечего. И я ушел. Видите, какой
я хороший и честный.
— А вы говорите — не положительный герой,— ска
зала она.
— Ах, как не хотелось хвастаться, а расхвастался.
Я и то, я и се. Послушайте...
— Нет, я сегодня плохо слушаю. Я только хочу, что
бы вы знали: вы очень, очень помогли мне сегодня.
И они все шли, шли, время от времени перебрасы
ваясь случайным словом. И вдруг Саша заметила, что
они больше не идут по его любимым улицам, что ведет
не он, ведет она. И вела она его по своей любимой до
роге, и все переулки и улицы, длинные и короткие, уз
кие и широкие, были этой дорогой: домой.
* * *
Дети спали. Крепко спали, наждавшись, наплакав
шись. На этот раз, пользуясь маминым отсутствием,
Катя не вымыла рук, не почистила зубы. Дорожка слез
оставила на смуглом личике отчетливый след. Под ще
кой лежала пыльная ладонь. Другая, грязная, много
460
потрудившаяся над вытиранием слез рука лежала на
одеяле.
Анино лицо тоже казалось измученным. Она и во сне
будто к чему-то прислушивалась. Первая подросточья
худоба тронула ее плечи, из-под одеяла выглядывали
ключицы.
Тихо, чтобы не разбудить девочек, Поливанов закрыл
за собой дверь и принялся ждать Сашу.
Где она? Отец сказал, что ушла она часов в семь.
Концерт отменен. Сейчас уже одиннадцать. И он ясно
видел в живом тяжелом раскаянии, как она бродит гдето одна по улицам. Я все-таки сволочь,— повторял он
мысленно. Так он говорил себе все эти месяцы, но сей
час эти слова звучали неотступно. Он жил в суете. Не
досыпал. Работал. И это помогало ему не думать. Не
оглядываться. Она помогала ему не думать упорным,
затаенным молчанием. Думать так не хотелось!
На днях он был с Мариной в кино. Решили провет
риться, пойти на новую картину, которую пропустили
на просмотре в редакции.
— Я иногда люблю заглянуть в обычное кино,— ска
зала она. И они заглянули. Первой, кого он увидел там,
была Аня. Она стояла с девочками из своего класса и
громко, на все фойе разговаривала.
— При раздельном обучении,— услышал он,— ни
когда ни черта хорошего не будет!
Он не мог уйти, не мог отвернуться. Он пошел к Ане
прямо и твердо, взял ее за плечи, подвел к Марине и
сказал:
— Знакомьтесь, это моя старшая дочка.
— Аня? — Она заглянула Ане в глаза и сказала: —
Какая хорошенькая.
Но девочка не отозвалась ей, твердые губы были
сжаты. Глаза почти надменно смотрели из-под темных
бровей.
— Зачем говорить неправду? — сказала Аня.— Я со
всем не его дочка. Я падчерица.
И, ответив так, не простясь, отошла к подругам.
Он знал, как бы потом ни сложилась их жизнь, Аня
его не простит. Аня — она с таким трудом ему доста
лась. А теперь он теряет ее — или потерял уже?
461
Потом, когда публика хлынула в двери зала, он ено*
ва невольно столкнулся с девочками и услышал:
— Это твоя мама?
— Нет, это так,— ответила Аня,— одна наша зна
комая.
Телефонный звонок. Саша? Быть может, Саша! — по
думал Поливанов и на цыпочках пошел к телефону. Ста
руха заворочалась, Митя тихо поднял трубку.
— Да? — сказал он.
■— Можно Александру Константиновну? Простите, это
Королев говорит, доктор Королев. Мы заочно знакомы.
Я тут сижу, волнуюсь, а она не звонит. Как она сдала?
Двойку? Как же это так! Бедняга! Но ведь она знала!
Я ее экзаменовал третьего дня, она все знала! Позовите
ее, пожалуйста! Нету? А не поздно мне сейчас позво
нить отцу?..
— Она... Она как раз идет сейчас домой... Она сей
час в дороге...
— Ладно. Позвоню завтра. Ах ты черт возьми! Такая
хорошая голова, и вдруг... Как вы это объясняете? Эх,
надо было уложить ее пораньше. Она ведь обещала
мне, что выспится перед экзаменом. Ну ладно. Изви
ните, что поздно звоню,— беспокоился...
Едва Поливанов положил трубку, раздался новый
звонок.
1
— Митя,— послышался тот голос, который все эти
месяцы был один в силах обрадовать его. Но странно,
сейчас этот голос не принес ему утоления.
— Марина, мне сейчас трудно говорить, я жду
звонка.
Он положил трубку. Все спали, комната была полна
мраком и тишиной.
И вдруг послышался скрип пружин, и Анисья Матве
евна проворчала: ох-хо-хо... Грехи наши...
Желая провалиться сквозь землю, сквозь все три
этажа, он вернулся в свою комнату. Что, собственно,
случилось? Саша получила двойку по химии. Нет, не это.
Он вспомнил ее злое лицо, беспощадные слова, обра
щенные не только к нему — к детям. Этого никогда не
бывало. Это была не она. С ней что-то случилось. Она
молчала, и он ничего не замечал, не хотел замечать. Он
462
не сумел ей помочь, даже сегодня, именно сегодня.
Он не пришел ночевать. Не позвонил. Он забыл про
экзамен. Забыл обо всем. Но ведь именно сегодня он
всю ночь провел в редакции с этим проклятым очер
ком, который то снимали, то ставили, то снимали. А в по
следнюю минуту потребовали, чтоб он сократил очерк
на шестьдесят строк! Легче написать новый очерк, чем
сократить шестьдесят строк. И он сидел, и ломал голову,
и ругался. Неужто так трудно понять? Он не по улицам
шатался, он дело делал.
Но ведь он очень хотел помочь, он примчался туда,
на Пироговку, сказал ей, что все это — пустяки, что она
пересдаст. Хотел помочь, она не разрешила. Право по
мочь дается только тому, кто любит. А разве он не
любит?
Женщины этого не понимают. Они смотрят на все
это иначе. Им легче. Всем, всем сегодня было легче,
чем ему. И Саше, и Марине, которая весь день напро
лет ждала его звонка. Я позвоню около трех,— сказал
он, уходя из редакции. А сколько сейчас? Где же Саша,
куда она девалась? Они не понимают, обе не понимают
и не желают понять. Почему Саша молчит? Почему она
не хочет понять, что то все другое, совсем другое. А что
же там? Что же?
Даже нянька и та не желала его понять. И осуждала
каждым взглядом.
Недавно он зашел к Марине и застал у нее шефа,
бывшего редактора их газеты. Тот сидел как у себя дома.
В желтом кувшине стояли свежие, видно только что при
несенные цветы. Марина была приветлива и любезна.
Она смеялась его дурацким остротам и даже сказала по
какому-то поводу:
— Отлично! Отличная мысль, подарите ее мне!
Какая могла быть отличная мысль у человека, кото,рый не способен связать двух слов, не способен вылез
ти из «м-м-м...» и «э-э-э...»?!
Когда шеф ушел, Поливанов свирепо спросил:
— Он что тут — завсегдатай?
— Это не существенно,— уклончиво ответила она.
— Я не хочу, чтоб он здесь бывал.
463
— Ого, мой друг! — сказала она насмешливо. И при
бавила: — Ну что ж... Если хотите...
— Что? —спросил он, похолодев.
— Все очень просто...
— Нет!—сказал он неожиданно для себя. Что она
хотела сказать? На что он ответил «нет»? Ничего не было
названо, но они поняли друг друга, и оба испугались.
Впервые они попытались заговорить о том, что не могло
не тревожить их, но он, не дослушав, сказал «нет». Он
не знал, что в ту минуту ей захотелось выгнать его, сжать
кулаки, заплакать. Но она сдержала себя.
Улыбнувшись, будто не было сказано то, что было
только что сказано, она включила радио и, взяв книгу,
села с ногами на диван:
— Я устала нынче. И хочу побыть одна.
Она больше не возвращалась к тому разговору.
С тех пор она больше не говорила, что «все очень
просто...».
Звонок! Наконец-то! Саша вошла тихо, прикрыла за
собой дверь, провела рукой по влажным волосам — на
улице накрапывало. Господи, какое счастье. Она при
шла! Она здесь!
— Где ты была? — спросил он сердито.— Дети пла
кали, я волновался.
— Неужто? — спросила она.
— Я целый вечер как дурак жду тебя. Маюсь, вол
нуюсь.
Она ничего не ответила. Сев на стул, чтобы скинуть
туфли, она молча и медленно подняла глаза. Чем он
мог ответить на этот взгляд? Ничем. Одним лишь сло
вом. Но этого слова он не сказал.
"
л * *
— Ну как? — спросила Прохорова, улыбаясь.— Гово
рят, у вас неприятности?
Она только что вернулась из отпуска, и это были пер
вые слова, с которыми она обратилась к Саше. Саша
молчала. Но Прохорова, видно, и не ждала ответа.
— Да, ходил такой слух, что вы в доктора решились
податься. Ну что ж, большим кораблям большое и пла464
ванье. Так как у вас там с экзаменами? Ах, срезались!
Да, да, я слыхала, слыхала. Ну, может, еще ничего. Еще
годок, другой в запасе есть. Как же это доктор Королев
недосмотрел, не помог. Небось у него там знакомые
есть, свояки. Он и характеристику вам выписывал, ему
•бы и помочь. Ах, мужчины, мужчины... Никогда дела до
конца не доведут... Слыхала, у вас все троечки и одна
только двойка. Ну конечно, где ж вам готовиться... Дети,
хозяйство.
Дверь отворилась, и вошел Королев. С таким видом,
словно в комнате не было никого, кроме него и Саши,
он сказал:
— Дайте глюкозу Коле Гулину, Сашенька. А про Олю
Шатырян вы не забыли? Да, кстати, что вы делаете сего
дня вечером? Ко мне Федя приехал. Загляните позна
комиться. Я давно хотел его вам показать. Жду с мужем,
если свободны. А если с детьми — так уж Федору такой
праздник будет! Приходите! И надо же мне наконец
познакомиться с Дмитрием Александровичем, как-никак
тезки!
Королев рассмеялся: он, видимо, и в самом деле за
был о Прохоровой.
— Видите ли,— ответила Саша,— муж по вечерам в
редакции. А девчонки мои лентяйки. Днем бегают во
дворе, по подругам, а вечером готовят уроки. Но я-то
приду непременно. Спасибо. Я очень.хочу посмотреть
Федю.
Говоря все это, Саша тщательно мыла руки. И вдруг,
отложив щетку и подняв глаза, увидела в зеркале над
умывальником лицо Прохоровой. Бледное от внимания,
оно превратилось в блин. Губы были растянуты в ниточку,
будто она прислушивалась к их разговору губами.
И Сашу что-то ударило в сердце от выражения этого
чужого, ненавистного лица.
...Давно они не обедали вместе с Митей. Он теперь
не старался, вырвавшись из редакции, вдруг забежать
к обеду. Вот уже скоро полгода, как не слышно было в
обеденный час Катиного крика: папа, папа пришел!
Вот уже скоро полгода, как Катя не лезла под ди
ван за Митиными туфлями и не вытаскивала их оттуда
под Митин смех.
16 ф. Вигдорооа
465
Вот уже скоро полгода.., «С мужем, с детьми»,—
вспомнила Саша. Уже семь, надо одеваться.
В комнате девочек, шумно охая, Анисья Матвеевна
собирала со стола посуду. Аня плаксиво приговаривала,
совсем не рассчитывая, что Саша ее услышит:
— Мама, я из-за этой Катьки кляксу поставила. Ска
жи ей!
А может, взять их с собой? Бог с ними, с уроками!
И вдруг раздался звонок. Не поверив себе, Саша услы
шала Катю: ой, папа! Папа!
Он вошел в комнату в мокром от дождя плаще.
— Саша,— сказал он,— я взял билеты в кино. Ты как?
Свободна? Махнем? В «Повторном» «Юность Максима»,
я билеты с бою взял.
— Нет, я иду в гости. К Королеву. Он приглашал и
тебя, но я ему объяснила, что вечерами ты в редакции.
Митя прошел по комнате, вздохнул, подумал.
— Ну что ж, пускай билеты пропадают. Черт с ними!
Королев так Королев.
Они шли под дождем и молчали. Не то чтобы его
тяготило молчание. Прежде молчать с Сашей ему было
легко. Но теперь, когда ему хотелось сделать вид, будто
все по-старому и ничего не произошло, он искал весе
лых, легких слов —и не находил.
Давным-давно он ничего не рассказывал ей о редак
ции, о шефе, о Петре Петровиче, который так помог им
когда-то с ремонтом. Давно не повторял Саше фило
софских изречений Петра Петровича.
— Сегодня Петрович...— начал он было и умолк.
Что ж «Петрович сегодня»? А Петрович вчера? А ме
сяц назад? С мужеством отчаяния он все же попытался
закончить:
— Сегодня Петрович заявил...— и опять умолк.
Она вздохнула с облегчением. Она слишком знала
звук его правдивого голоса, чтобы спокойно слушать этот
новый, притворяющийся голос.
А дождь все хлестал.
— Не очень-то подходящая погода для выхода в
свет,— пробормотал он и вдруг остановился, подняв
руку. Машина с клетчатым поясом резко затормозила
466
у самого тротуара. Митя распахнул дверцу, и они сели
в такси.
Здесь молчать было легче. «Дворники» неутомимо
сновали по стеклу—влево, вправо, влево, вправо, но
стекло все равно заливало дождем.
Оба напряженно смотрели на узкие снующие палоч
ки, смотрели так пристально, словно от этого зависела
их судьба.
Когда они поднимались по лестнице, Саша вдруг ска
зала задумчиво, своим обычным, не напряженным го
лосом:
— А знаешь, отчего мне здесь все знакомо? Тут жи
вет мой прежний подопечный, Тонин сынишка.
— Я помню,— обрадованно, словно хватаясь за со
ломинку, сказал Митя,— он еще болел корью и кок
люшем!
— И воспалением легких! — сказала Саша, и оба они
говорили это весело, как если бы прошлые болезни
мальчика были точкой опоры и, причинившие когда-то
столько забот, вдруг теперь перебросили шаткий мостик
между нею и Митей.
Саша уверенно идет по знакомому коридору прямо
к. двери Дмитрия Ивановича и, нажав ручку, открывает
дверь.
На большой, широкой тахте сидит мальчик лет пяти.
Оттого, что тахта большая и покрыта яркой тканью, ре
бенок кажется на ней одиноким и очень маленьким. Он
посмотрел на вошедших вопросительно и застенчиво,
пожалуй даже чуть испуганно. Саша молча протянула к
нему руки. Секунду поколебавшись, он сполз с тахты и,
минуя Митю, пошел к ней навстречу: светловолосый, ху
денький, и левый глаз косит. Она взяла Федю на колени,
и он спросил:
— Как тебя зовут?
Она крепко обхватила его — ее руки уже соскучи
лись по таким маленьким — и слушала его, не слушая.
— Ты умеешь рисовать?—спрашивал он.— А ты
умеешь лепить из пластилина? Наташа — ты знаешь На
ташу? Это моя тетя—она мне купила пластилин, я при
вез. Хочешь, покажу?
Косина делала его лицо то ли испуганным, то ли жал16*
467
ким. Он походил на зайчонка — и косым глазом, и тем,
что был такой беленький и худой.
Поливанов, присев к столу, разговаривал о чем-то с
хозяином дома. Королев был совсем не такой, каким его
представлял себе Митя. Он был гораздо моложе: Са
шин сверстник. Янтарные глаза, на носу веснушки, боль
шой выразительный рот. Он был очень прост, этот Ко
ролев. И Поливанову было с ним легко.
...Славный ты парень... Саша недаром все толкует
мне про тебя... Толкует... Толковала...
Оба, переговариваясь, поглядывали на Сашу. Митя
давно не видел ее такой веселой. И вдруг ее лицо осве
тилось не то что радостью, а счастливым удивленьем.
Взгляд ее полетел над головой ребенка к дверям.
Митя тоже посмотрел туда. На пороге стоял человек с
портфелем в руках. Он смотрел на Сашу, и лицо его
выражало безграничное удивление. Но он тотчас захлоп
нул, закрыл свое лицо, оно стало чуть надменным. Он
перевел глаза на мужчин и выжидающе посмотрел на
Королева.
— Познакомьтесь,— сказал хозяин,— это мой това
рищ. Мы росли вместе. Андрей, а мы с Александрой
Константиновной вместе работаем. Мой первый помощ
ник, правая рука.
— Поливанов,— сказал Митя.
— Репин,— ответил вошедший.
На минуту стало тихо.
— Так вот он — Федя! — сказал Репин, отвернувшись
от Мити.— Здорово вырос. И становится все больше по
хож на тебя. И раз так...
Он вынул из портфеля заводной автомобиль, извлек
из кармана ключик, завел грузовую машину и пустил
ее в путь. Маленький зеленый грузовичок бежал поче
му-то не по кругу, как ему полагалось, а мчался по пря
мой, потом вдруг сворачивал, начинал кружиться, почти
танцевать. Все смеялись.
— Нет на тебя милиционера! — сказал доктор, обра
щаясь к машине.
Федя замер от счастья.
Едва грузовик останавливался, он умоляюще просил:
— Еще! Еще!
468
Репин послушно крутил своим волшебным ключиком,
и грузовик снова мчался по прямой, по кругу, сворачи
вал, вертелся и вдруг, наткнувшись на стенку, растерян
но останавливался.
Первым опомнился Королев:
— А теперь спать! Скажи дяде спасибо, об этом мы
в горячке забыли, и — спать!
— Нет, нет, еще! — повторял Федя.— Ну, пожалуй
ста! Еще один маленький разочек!
— Машина ляжет вместе с тобой,— сказала Саша,
и он тотчас смирился, прижал машину к груди.
Доктор увел его к соседке и, уходя, сказал:
— Андрей! Действуй!
— Действовать, по-видимому, означает вот что...
Он взял водку, быстро откупорил ее и тотчас напол
нил рюмки.
— За что же мы пьем? — задумчиво спросил он.
— За счастье! Его всем надо много! — сказал хозя
ин, возвращаясь.
— Или хотя бы чуток, каждому понемногу!—улы
баясь своей странной улыбкой, сказал Репин.
Они чокнулись. «Когда чокаешься, надо смотреть в
глаза»,— вспомнила Саша и посмотрела в глаза Репину.
Его глаза, не изменив выражения, вспыхнули улыбкой
приветствия.
— Здравствуйте, Саша,— сказали эти глаза.
— Здравствуйте! — ответили глаза Саши.
Поливанов закашлялся над своей рюмкой.
— Ну и ну! — сказал Королев.— Не ожидал! Поперх
нуться первой рюмкой. Это я виноват! Не предупредил,
какие есть установки на этот счет. Первое: не пей нато
щак. Второе: пей и закусывай! Саша, будьте за хозяйку,
угощайте! А последнее правило самое трудное: пей и
знай меру! Андрей, у тебя какая мера?
— Я — без меры.
— А вы, Саша?
— Без меры!
— Ну, а вы, Дмитрий Александрович?
— Видимо, для оригинальности мне надо сказать, что
я знаю меру, и я ее действительно знаю. А вы, доктор?
— Мне полагается знать. Я— руководитель! Я — на
469
чальство! Сашенька, сделайте милость, изобразите Про
хорову!
— Господи, что это она вам на ум пришла? В такую
хорошую минуту!
— Она мне всегда говорит: «Вы—начальство, вам
лучше знать!» Ну, изобразите!
Саша секунду подумала, нахмурясь. Потом растянула
губы в улыбке — и эти улыбающиеся губы при хмурых
глазах вдруг и в самом деле напомнили Прохорову.
— Зачем мне дети? — сказала Саша наставительным
голосом.— Вырастут хулиганами. Или пьяницами. Знаем
мы теперешнюю молодежь. Я никогда ни у кого не за
нимаю, вот и у меня не просят. Жить надо по сред
ствам. Вы, Дмитрий Иванович, начальство, вам лучше
знать. Вы вот все привечаете сестру Поливанову, а что
вы в ней нашли? Грубиянка и чересчур о себе вообра
жает.— Все смеялись. Не меняя выражения лица, тем
же сладким и наставительным голосом Саша продолжа
ла: — Здравствуйте, Александра Константиновна! Ходят
слухи, вы во врачи решили податься! Ну что ж, большим
кораблям, как говорится, большое и плавание! Ах, сре
зались? Да, да, слыхала! У вас, говорят, все троечки и
только одна двойка? Так уж надо было руку найти, по
хлопотать. Уж разве некому похлопотать?
— Не надо! — сказал Репин.— Будет вам!
— Нет, но ты не понимаешь, до чего это похоже!
Вылитая Прохорова.
— Я понимаю. Но я не могу, когда Саша... Алек
сандра Константиновна говорит этим голосом и улыбает
ся этой улыбкой.
— Саша, успокойте его и придите в себя! — сказал
Королев.
Саша засмеялась.
Кажется, пора домой,— подумал Поливанов.
Репин встал, подошел к радиоприемнику и стал чтото искать. Королев повернулся к Мите:
— Мы с Андреем вместе росли. Ну, и чего скрывать,
вот Саша знает, сначала были в детдоме для трудных.
Он говорил с Митей так, будто век его знал. Да,
было, было, все было! Ненавидели друг друга, врагами
считались. А потом... Да разве расскажешь! А теперь,
470
пожалуй, у него здесь, в Москве, нет человека ближе,
чем Репин.
Саша слушала жадно. Она очень хотела спросить —
как это было: сначала враги, потом друзья? Ей хоте
лось спросить, она подняла глаза и споткнулась о Ми
тин взгляд: внимательный, злой, испытующий.
— Нам пора!—сказал он.— Завтра вставать чуть
свет. Я еду в командировку.
Поливановы шли по улице и опять молчали. Но это
было новое молчание, у каждого свое. Саша думала:
какое чудо! Разве бывает так? Думать—никогда боль
ше не увидишь человека, й вдруг! Нет, бывают, бывают
чудеса. Нет, открылась дверь —и вот...
— Ты знала прежде этого Репина? — ворвался в Са
шины мысли Митин голос.
— Знала! — счастливо ответила Саша.
— Так почему же он представился как незнакомый?
К чему этот маскарад?
— Какой же маскарад? Он просто назвал свою фа
милию, а я ее прежде не знала.
— Ах, вот как! — словно обрадовавшись, подхватил
Митя.— Прекрасно!
— Митя,— сказала Саша, останавливаясь,— ты ска
зал нынче, что у тебя есть мера. А юмор?.. Юмор у тебя
есть?
Молча, нахохленный и злой, он шел рядом с ней по
улице. Молча вошел он в их общую комнату, молча гля
дел, как она расставляет свою раскладушку.
Он призывал на помощь юмор, но юмора не было:
исчез бесследно, ушел, как вода в песок.
Где его возьмешь, этот юмор, который позволил бы
все стерпеть? И все понять — в себе и в другом?
л * *
Почему я молчу? — думала Саша. Потому, что он
молчит. Ведь мне нечего ему сказать. Я могу только
спросить — что случилось? Но зачем я буду спраши
вать — разве я не знаю, разве не вижу?
Нет, неправда. Я молчу, чтоб не услышать страш
ного слова. Пока я не спросила, еще есть надежда.
471
Я еще могу верить, будто это ошибка, и если бы он
пришел сейчас и сказал — я не могу без тебя, я бы все
забыла. Пусть войдет и скажет — я люблю тебя... Нет,
даже не так. Пусть скажет: я соскучился... Пусть ни
чего не скажет. Пусть войдет, поглядит... и я все пой
му, и все забуду, и никогда ни о чем не спрошу. Где
же твое самолюбие? Помнишь, как ты сказала Оле:
плюнь, забудь, уйди. Ох, как легко советовать! Что она
ответила? Она ответила: а ты знаешь, как возвращать
ся в пустую комнату? А ты знаешь, как оно — идешь
по улице, глядишь на свое окно, а там темень... Но ведь
в моем окне — свет. За моим окном — дети.
Но зачем же врать себе, ведь ты знаешь, он больше
тебя не любит, потому что нельзя любить двоих. Ты
это знаешь. Уйди. Забери детей — и уйди. Чего ты
ждешь? Ведь это унизительно — ждать. И чего? А по
чему он не уходит? Жалеет? Кого — меня? Детей? Нас?
Как страшно додумывать.
Эта боль не похожа ни на какую другую. Ее нельзя
ни с кем разделить, ни один человек на свете не мо
жет тебе помочь. На минуту тебе покажется, что про
шло,— а потом все сначала.
А может, я все это придумала? Он рассердился на
меня тогда, в театре, и поэтому молчит, потому что в
самом деле... Ах, как хочется утешить себя — любой
ценой: обманом, бездумьем! А если то, что у него с
ней,— дружба? Почему ты этого не можешь понять?
Не могу. Наверно, другая, умная, великодушная, поня
ла бы. И не страдала бы. Но я не умею.
Но что бы ни было, что бы ни было, разве могла бы
я когда-нибудь поверить, что он может быть таким?
Почему он не освободил меня, не сказал мне сразу?
Вот полюбила бы я кого-нибудь. Ведь я бы ему сразу
сказала. Я не могла бы глядеть, как он мучается, по
жалела бы и сказала.
А может, он жалеет и поэтому не говорит? Вот
он вернется сегодня — и я спрошу. И мы поговорим
как люди. Потому что так, как сейчас, я больше не
могу.
— Чего ты там ровно маятник? — доносится из со
472
седней комнаты голос Анисьи Матвеевны.— Ходит, хо
дит— взад-вперед, взад-вперед... Пошла бы сюда, напи
лась бы с детьми чайку.
— Мама! — зовет Катя.— Мама, иди к нам!
Они сидят за столом и ужинают. Перед Катей та
релка с оладьями. Анюта уже пьет чай.
— Мама,— говорит Катя,— давай рассуждать трезво:
если бог есть, то где же он находится, на Марсе, что ли?
—Замолчи, балаболка, бога не трогай,— сердито
ворчит Анисья Матвеевна.
— Мама,— говорит Катя,— я сегодня была в Сереб
ряном переулке. Там ужасная новость: тетя Леля и
дядя Юра разводятся. Ты подумай, подумай, тетя Леля
уехала и забрала Толю и Петю с собой. Как же дядя'
Юра один? Разве можно так делать. Я ее не люблю,
она злая.
Саш^поднимает глаза и встречается с Аниными гла
зами — испуганными и испытующими.
Почему,— думает Саша,— если у тебя что-нибудь бо
лит, все так и норовят ударить по больному месту?
Она отрезает себе кусок хлеба, долго мажет его мас
лом и потом говорит:
— Но ведь ты знаешь, тетя Леля и дядя Юра плохо
жили — ссорились, даже дрались. Зачем им жить вместе?
— А зачем детей забрала? Зачем?
— Но как же мать может без детей?
— А отец может? Может? Нет, если вы с папой
разойдетесь, я просто умру. А если не умру, то оста
нусь с папой, потому что нельзя, чтоб у тебя было двое
детей, а у него — ни одного ребенка. Ты только не ду
май, что я его люблю больше. Но я не могу, чтоб он
остался один. А у тебя Анюта.
— Катя, мне надоели эти глупые разговоры.
— Нет, я просто так, на всякий случай.
Аня отодвинула чашку и встала.
— На всякий случай замолчи! — говорит она сурово.
— Почему? Почему вы все говорите мне: замолчи?
У нас дома стало плохо! У нас дома стало скучно!
Она смотрит на мать, и в глазах у нее — слезы.
— Поди сюда!—говорит Саша.— Поди сюда, глу
пая! Ну, чего ты ревешь? И чем тебе плохо?
4)3
Я думаю о себе. А думать надо о них. Мы сегодня
же поговорим с Митей. И что бы ни было — мне станет
легче. И легче — детям.
— И почему они у тебя во все мешаются?—гово
рит в сердцах Анисья Матвеевна.— Ну что ей за дело
до этой Лельки, до ее ребятишек? Я с этой Катериной
никуда больше ездить не стану. Совсем ошалела, до
всего ей забота, во все ввязывается.
— Мама, как я рада, что ты с нами сидишь! — вос
кликнула Катя.— Ты давно с нами не сидела. У меня
столько всего накопилось!
— Ну, давай выкладывай, что у тебя там накопи
лось?
— Мама, ты знакома с писателем Пантелеевым?
— Нет, а что?
— Мне очень надо про него узнать, все ли правда,
что он пишет про свою жизнь. Мне он очень нравит
ся, и я хочу, чтоб все счастливое было правда, а не
счастливое— неправда.
И в эту минуту раздались два звонка.
— Кто это к нам? — нараспев сказала Анисья Мат
веевна.— Дмитрию — рано. Кого это бог несет?
— Здравствуйте, здравствуйте, приятного аппетита!
Не узнали? Вы к нам в редакцию приходили на елку,
С детками. Вот с ними. Как выросли, не узнать! И в про
шлом году были на первомайском вечере, еще Райкин
выступал, помните? Вы с супругом во втором ряду си
дели. Чайку? С удовольствием, на улице прохладно.
Осень нынче какая холодная, верно? А где же ваш па
почка? В редакции? Да сегодня по их отделу как будто
ничего не идет!
У нее были голубенькие стеклянные глазки, и ро
зовые фарфоровые щечки, и розовые ноготки на тол
стых пальчиках. Кофточка на ней тоже была розовая, а
под этой прозрачной розовой кофточкой виднелась го
лубая комбинация и белые лямки лифчика на белых
полных плечах.
Катя и Аня глядели на нее во все глаза. Катя с
веселым любопытством. У-у, какая ты толстая,— гово
рил ее взгляд. Откуда ты, с чем ты пришла? — спраши
вали Анины глаза. Да, с чем ты пришла? Ты круглая,
474
розовая, но что-то недоброе вошло с тобою,— поду
мала Саша.
— Что ж в такой-то холод в такой-то кофте гуляе
те? — сказала Анисья Матвеевна, поставив перед гость
ей стакан горячего крепкого чая.
— Мода, мода, мода! Что ж отставать? Одеваться
надо по моде. Вы нашу очеркистку Лаврентьеву знаете?
Ну как же, Марину Алексеевну, ее все знают! Так она
одевается — ну всем на зависть. Я всегда смотрю, что на
ней. Она лучше всякого модного журнала. Еще в Париже
каком-нибудь все зевают, а она, пожалуйста, всех обска
кала. Правда, есть в ней оглядочка на заграницу, есть,
есть немного! Но есть такая иностранная пословица:
победителя не судят! Поглядишь на нее — и осуждать
не можешь: блеск! Ах, какая у вас ватрушка! Сами пек
ли? Я попробовала по книжке испечь—ничего не вы
шло.
— Я тоже читала поваренную книжку,— сказала
Катя,— там говорится, что молоко надо подавать в жел
тых чашках, тогда оно будет похоже на сливки. Курица
с рисом любит синюю посуду. Вот только я забыла, что
надо подавать в коричневых тарелках. Я спросила у
папы, а он говорит: реплики.
— О, у вас папочка остроумный! Это по всей редак
ции известно, уж если Поливанов скажет, так уж
скажет!
Ее не надо было занимать. Она говорила, говорила,
и пила чай, и ела клубничное варенье, восхитилась ват
рушкой, осудила копченую колбасу — и сыпала, сыпала
словами.
— Катерина, поди-ка на кухню, вымой посуду! — ска
зала вдруг Анисья Матвеевна.— Анюта, ты за хлебом
сбегай. И масла надо и сыру докупить. А ты, Александ
ра, приглашай гостью к себе.
И Саша, пока не вставившая в разговор ни слова,
молча раскрыла дверь в другую комнату.
— Ох, до чего же уютненько! Ну прелесть, пре
лесть! А вы не видели, в Мосторге бархатные розы про
дают? От настоящих не отличишь. Все-таки научились,
научились у нас делать изящно. Я купила и весь бу
фет уставила. А вы бы вот сюда, на полочку. Дорожку
475
беленькую и вазочку с цветами. Хорошо, если дорожка
вышитая гладью или болгарским крестом. Вы вышивкой
не увлекаетесь, нет?
Ваша фамилия — Прохорова? — чуть было не спро
сила Саша.
— Куда-то пропало ленинградское мулине. А без
него хоть за вышивку не садись. У нас многие женщины
в редакции увлекаются.
Саша не могла понять: зачем она пришла? Что ей
надо? Она слушала, слушала сыпавшиеся горохом слова,
и смутно ей было. И, словно отвечая на ее немой во
прос, гостья сказала:
— Ну вот, Александра Константиновна, можно, я
буду вас попросту — Шурочкой? Так вот, Шурочка, я
пришла поговорить по душам. Мы знаем вашу беду и
хотим помочь.
— Какую беду? —спросила Саша.
— Ну, какую! Известно какую: поведение Дмитрия
Александровича обратило внимание. Что ж, не слепые.
Но давайте поправлять, пока не поздно. Напишите нам
кратенькое заявление,— мы действовать не можем, если
нет официального заявления.
— Послушайте, что вы такое говорите? Какое вам
до меня дело?
Розовые щечки побагровели, глаза стали как голу
бые стекляшки.
— Зачем же так грубо, если к вам от всей души?
Мы не за то, чтоб семья разваливалась, мы...
— Мы? Кто это мы?
— Коллектив. Общественность.
Как это там говорится в художественной литерату
ре,— подумала Саша,— «подите прочь»? или «пошла
вон»?
— Вот бог, а вот и порог! — сказала Анисья Мат
веевна, появляясь в дверях.— Не молоденькая, а такой
глупостью занимаешься! Вот пальтишко твое, вот шля
почка. Ботики в коридоре.
— Ну что ж... Если нравится, чтоб муж бегал... бегал
по бабам... то, конечно... Дело хозяйское...
— Вот то-то что хозяйское... Прощай, прощай, доро
476
гая. СлеДи за своим мужиком^ если еще'не сбежал...
Будь здорова. Не обессудь...
Вошла Катя с горкой чистых тарелок и едва не вы
ронила их, наткнувшись на гостью.
— Вы уже уходите? — воскликнула она.— Как жаль!
Да, не скрыться, не спрятаться. Скорее на улицу.
Шагать, шагать, среди людей, которые тебя не знают.
Что же теперь? Все, что прежде было горем, тай
ной, стало постыдным, смешным и нелепым. «Ну что ж,
если нравится, чтоб муж бегал... дело хозяйское...» Она
никому ничего не рассказывала — ни отцу, ни Леше.
А тут «поведение Дмитрия Александровича обратило
внимание». Почему он не уберег ее хотя бы от этой
встречи, от этих стеклянных глаз и розовых ноготков?
Еще сегодня, еще недавно — какой-нибудь час
назад—она хотела поговорить с ним, готовилась услы
шать самую страшную правду и принять непоправимое
решение. А теперь она ничего не может. Не может ви
деть его, думать о нем.
Холодно. Ветер дует в лицо, прохожие идут тороп
ливо, у каждого — дело, у каждого — дом.
А она? Куда она идет? И вдруг Саша видит, что она
у дверей Королева. Лукавя сама с собой, она притво
ряется, что не знает, постучит ли в дверь. Однако торо
пится, все ускоряет, ускоряет шаг. Этот человек заме
тил первую тень на ее лице. Он первый догадался, что
у нее горе. Она придет, сядет, ничего не скажет. Она
посидит с Федей, напьется чаю, она знает: здесь ей
обрадуются и ни о чем не станут спрашивать.
Сдерживая дыхание, Саша нажимает на кнопку звон
ка. Ей открывает военный.
— Вы к кому, гражданка? — очень вежливо спраши
вает он.
— К доктору Королеву... К Дмитрию Ивановичу.^
— Пройдемте.
Опять гости? —думает Саша.
Военный провожает ее до самой комнаты Королева,
больше того — распахивает перед ней дверь. Королев
стоит около дивана, рядом с ним еще один военный.
— Здравствуйте, сестра! Что-нибудь случилось в
больнице? — сухо, отрывисто спрашивает Королев.
477
•— Нет, я просто так! — удивившись этим словам, от
вечает Саша.
И вдруг она видит Репина. Он стоит у окна и смот
рит какими-то не своими, отчаянными глазами. И в них:
что ты сделала? Зачем ты пришла?
— Присядьте, гражданка,— говорит военный и при
двигает к ней стул. И лишь тогда она все понимает.
Саша смотрит на Дмитрия Ивановича, она ищет его
взгляда, но он смотрит вниз... Я с вами незнаком,—
словно говорит доктор. Вы тут люди случайные, вы за
меня не в ответе и никогда в ответе не будете... По
том его уводят, и начинается обыск. Обыск длится дол
го. Саша с ужасом смотрит на часы. Наконец она го
ворит:
— Разрешите, я позвоню домой, там дети.
— Дети спят,— отвечает военный.
— Я должна предупредить няню... мужа...
— Ничего, люди взрослые. Подождут.
і
* & *
— Нянька!—сказал Митя, расталкивая Анисью Мат
веевну.— Саша не сказала, куда пошла?
— А час-то который? — спросила Анисья Матвеевна,
просыпаясь.
— Третий час ночи!
— Да будет тебе! — Старуха села на кровати и пе
рекрестилась.— Господи, довел, довел.’ Загубил. Терпе
ла, да не стало мочи терпеть.
— Не болтай! Молчи!—страшным шепотом закри
чал Митя, наклонившись к знакомому с детства лицу, и,
схватив Анисью Матвеевну за худые плечи, повторил: —
Вспомни лучше, когда она вернулась с работы? Когда
ушла? Попрощалась или нет? Может, ее вызвали на
ночное дежурство?
— Батюшки светы! Не вызывали ее. Дома была. Тут
приходила одна... С работы твоей... Дула ей в уши...
В темной комнате зашлепали босые ноги. Аня в тем
ноте шарит по стене, отыскивая выключатель. У нее
дробно стучат зубы, и, не найдя кнопки, которая у нее
под рукой, Аня начинает одеваться в темноте.
478
— Куда ты?
— Искать маму.
— Не смей! На дворе ночь! Я сам! Я сейчас вер
нусь!
— Нет! —слышится короткий ответ.
Тогда он кое-как натягивает пальто, срывает с ве
шалки кепку и, не вспомнив про перчатки, бежит по
лестнице следом за девочкой.
— Аня, погоди! — кричит он.
Но она не слышит. Она бежит по улице, не разби
рая дороги, не оглядываясь и не отзываясь, как будто
она знать его не знает. А он идет рядом, не решаясь
сказать ей ни слова, и видит только сверху сползший
на затылок платочек и светлые косы.
Что я наделал? — думает он. Где она? Что с ней?
Что с нами будет?
Он хочет остановить Аню, подойти к автомату, по
звонить Саше на работу, он хочет понять, опомниться,
что-то предпринять, но Аню не остановишь. Он испу
ган этим оголтелым бегом, руку его она отталкивает и
не хочет откликнуться на его призыв: Аня! Анюта!
Аня бежит не оглядываясь... И вдруг, когда, казалось,
нет больше сил терпеть, нет сил бежать —из-за угла
показались трое: Саша, какой-то малыш и Репин. Они
шли неторопливо, устало, держа малыша с обеих сторон
за руки. Мальчик спотыкался.
— Саша!
— Мама!
Оба эти крика слились. И тут Митя впервые почув
ствовал, что его руки обжег ночной осенний холод.
* * *
— Мама, это правда, что Федин папа болен?
— Нет, неправда.
— А что же?
— Его арестовали, Анюта.
— ЛЛама! Он сделал плохое?
— Нет. Он ничего плохого сделать не мог.
— Мама,— сказала Анюта, и в голосе ее звучало
отчаяние,— ведь у нас это не может быть, чтоб невино
ватого, у нас так не бывает! Значит, он...
479
— Скажи... ты поверила бы, что я сделала плохое?
— Нет!
— Ну вот. А я верю ему. Как себе. Понимаешь?
Я работала с ним. Я видела, как он с больными, как он
с людьми. Я очень дружила с ним. Он ни в чем не ви
новат.
— Как же тогда?
— Я думаю, это выяснится.
Молча, крепко сжав губы, Анюта ходит из угла в
угол. На Катиной кровати спит Федя. Аня останавли
вается над ним и долго, пристально смотрит на бледное
личико.
Анисья Матвеевна с сердцем дергает клубок, зака
тившийся под диван, и, звеня спицами, произносит
громко:
— Больно свободно с девчонкой разговариваешь.
Мала она еще такие вещи знать. Сказала бы—в коман
дировку уехал, и дело с концом. А то начнет болтать
подружкам...
— Не начну,— отвечает Аня, не оборачиваясь.—
Тише! Катя идет!
Катя входит умытая, с полотенцем через плечо.
— Я рада, что этот Федя у нас поживет!
А Саша мысленно повторяет минувшую ночь.
— Сестра,— сказал Королев, оборачиваясь к ней
напоследок уже в дверях,— особое внимание обратите
на Добровольского. Я боюсь осложнения.— Потом,
взглянув на Репина, произнес одними губами:—Федя...
Он сказал «сестра». Он не сказал «сестра Полива
нова», не сказал «Александра Константиновна». Он ска
зал: «сестра»...
...Саша подходит к привычному, как родной дом, зда
нию и не знает, что будет делать в этом опустевшем
доме. Все по-прежнему — палаты, больные, врачи и се
стры, не стало только одного человека—и дом опустел.
Она еще не может справиться с тем, что случилось, го
лова гудит от бессонной ночи, и единственное, что
остается на первых порах: не думать. Стиснуть зубы.
Собрать внимание — не перепутать, не забыть, сделать
есе, как сделал бы он.
480
Первый, к кому она подошла, был Добровольский,
Юноша уже проснулся и встретил ее улыбкой.
— Мне легче. Гораздо легче. Скоро доктор придет?
Саша не ответила. Она посмотрела температуру:
нормальная.
И день завертелся, привычный день: уколы, пере-'
вязки, терпеливый разговор с больными: «Не волнуй
тесь... пройдет... Рука будет здорова...»
Почему же они глядят так тревожно? Почему Доб
ровольский спрашивает:
— У вас что-нибудь случилось?
Баба, баба, не умеешь держать себя в руках, ничего
не умеешь скрывать.
— Нет, Коля, ничего не случилось. Я просто не спа
ла сегодня. И устала.
— Сестрица! — весело говорит толстый продавец
специализированного винного магазина.— Вот какое я
открытие открыл, медицине полезно знать: промочишь
горло — ноги не ходят, промочишь ноги — горло болит.
А? Могу я быть доктор наук?
— Сестрица! Мне от этого лекарства хуже! — гово
рит больная из четвертой палаты. Ей все время кажется,
что все лекарства отравлены.
— Александра Константиновна, по-моему, этот гра
дусник незерно-температуру показывает. Он испорчен,
взгляните!
— Дочка, поди-ка сюда, посмотри, красное вокруг —
это к чему же?
— Вот придет доктор, спросим его про лекарство...
Градусник в порядке, Юрий Петрович... Краснота прой
дет, это всегда так бывает сначала...
Нет, она ничего не перепутала, все сделала как надо.
— Королев не явился! И не удосужился позвонить!
Это что ж такое! — услышала она голос Прохоровой.
День кончился. Только сейчас она поняла, как уста
ла. Домой. Уснуть. Да, она уснет, уснет, едва опустит
голову на подушку. А завтра... Завтра она все обдумает
и поймет.
Кто это там, на той стороне улицы? Да, это он. Она
совсем не вспоминала, не думала о нем сегодня. Зачем
же он пришел?
481
— Бедная моя,— говорит Митя, беря ее под руку.—
Ты очень устала?
— Очень.
— Хочешь, пройдемся немного, подышим?
— Нет. Я хочу домой. Спать. Ты из дому?
— Да.
— Как малыш?
— Девочки от него не отходят. А он возится с маши
ной. Ко мне пошел сразу. Сидел у меня на руках, бесе
довал о жизни.
Лучше бы он не приходил. Нет ей, как прежде, об
легчения от его голоса, от тепла этой руки. Она теперь
привыкла быть одна или с детьми. Ей с ним неловко,
непросто. Весь день — когда она о нем не помнила —
было легче. Вот все, что она понимает.
*
л *
— Тетя Саша, ты моему папе сестра?
- Да.
— Ты по нему скучаешь?
— Очень.
И больше ни слова.
На днях он сказал Анюте:
— Аня, большие не скажут, а вот ты скажи: скоро
мой папа приедет?
Он ходит за Анютой следом и сейчас сидит у нее на
коленях, прислонясь головой к ее плечу. Катя маячит
тут же, вздыхает: то ли ей самой хочется поближе к
Феде, то ли ей досадно, что не она на коленях у Ани.
— Катя,— говорит Аня,— давай возьмем Федю в
братья! Федя, хочешь к нам в братья?
— Хочу! А ты отдашь мне это перышко?
— Вот ты какой! Сразу и перышко!
— Анюта, отдадим, отдадим! Федя, нравится тебе
эта коробочка? Хочешь, я тебе ее подарю?
— Хватит у него барахла и без твоей коробочки!
Давай, Федор, спать ложись. Уже девятый час.
И пока Анюта раздевает малыша, Катя переносит
тетради и учебники в другую комнату — здесь погасят
свет, чтоб Федя поскорее уснул.
482
И вот они втроем, каждая занята своим делом: де
вочки делают уроки, Саша читает.
— Мама,— говорит Аня, оторвавшись от задачи,—
послушай, мы говорим Ольге Васильевне, нашему зав
учу: можно мы вместе с мальчиками из девятьсот во
семьдесят пятой школы организуем фотокружок? А она
отвечает: нет, нельзя. Думаете, я не знаю, как фото
графируют? Мы говорим: как? Обыкновенно! А она
усмехается и говорит: да, а проявляют в темноте. Ты
подумай только, мама!
Катя удивлена:
— Мама, а что она хотела этим сказать?
— Грязный она человек, вот что я тебе скажу, мама...
Ты всегда защищаешь учителей, а тут ты не можешь ее
оправдывать! А, мама?
— Верно, не могу!
Катя раскрашивает географическую карту. Она очень
старается, наклонила голову набок и чуть высунула язык.
— Вот читаю я книги,— говорит Аня,— возвращается
человек с войны — слепой там или без ног. И жена его
принимает, и писатель говорит: вот какая хорошая жен
щина, какая героиня. Мама, что ж тут такого? Вот Семен
Осипович с молодости -слепой, и Антонина Алексеевна
с ним рядом всю жизнь. Нет, когда любишь, ничего не
трудно!
Тихо скрипнув дверью, входит Анисья Матвеевна.
— Говорила я тебе,— обращается она к Саше,— вот,
пожалуйста, уже и Катерина все про Федю знает. Сего
дня на кухне Нина Георгиевна спрашивает: а вот у вас
мальчик живет, где же его родители? А Катерина: мать
умерла, а отец далеко... Но он ни в чем не виноват, и
его скоро выпустят.
— Катя, как же так... Зачем же ты?!
— Мама, но это же правда! Почему же нельзя гово
рить, если правда?
— А почем ты знаешь, может, он виноват, отец
его? — с сердцем говорит Анисья Матвеевна.— Что вы
всем верите без разбору? Не станет народ зря говорить.
А мне вчера в магазине сказали: в аптеку на ТверскойЯмской привезли отравленные бинты и вату отравлен
ную.
483
— Глупости все это, глупая, чёрная ерунда,— в тоске
говорит Саша.
— Откуда ты можешь знать? А в родильном доме
на Соколе всем мальчишкам, что родились, смерть
вспрыснули. Это тоже, скажешь, ерунда? И помалкивай
ты за ради Христа перед девчонками.
— Когда я буду учительницей,— говорит Аня,— я ни
когда не буду врать детям! Нет, я всегда буду говорить
им правду, о чем бы они ни спросили!
Она отодвигает тетради. Катя, застыв с красным ка
рандашом в руках, не мигая глядит на сестру.
— Я так буду ребят воспитывать,— говорит Аня,—
чтобы они ничего не боялись! Чтоб никого не боялись!
Чтоб своего добивались!
*
А
*
На столе, покрытом зеленым сукном, стоит графин.
И стакан... За столом сидят доктор Темкин, доктор Фе
доровская, доктор Аверин. Он председательствует, а се
стра Левашова ведет протокол.
На повестке дня — состояние политмассовой работы
в третьем хирургическом отделении. С докладом высту
пает старшая сестра Алевтина Федоровна Прохорова.
Да, она уже не ночная, она старшая.
Саша сидит почти в углу небольшого зала, в кото
ром обычно устраиваются собрания. Рядом окно, за
окном черный сентябрьский вечер. Саша смотрит на
Прохорову. У нее белое, плоское как блин, непреклон
ное, непоколебимое лицо. Оно, пожалуй, вдохновенное,
это лицо, глаза блестят, и рука поднята.
— Мы потеряли бдительность, рядом с нами орудо
вал враг, а мы его не разглядели. А разглядеть при
бдительности было нетрудно. Доктор Королев унижал
все наше, все советское. Он жил с оглядкой на загра
ницу. Он говорил, что в Копенгагене больницы лучше,
чем в Москве. Все это слышали. А кто дал ему отпор?
Прохорова делает паузу. Из глубины зала раздается
чей-то голос:
— Только вы, Алевтина Федоровна.
— Я не о себе говорю. Я говорю про весь наш кол
лектив — мы были недостаточно бдительны. Операцион4-34
мая сестра Ветлугина сможет подтвердить, что Королев
в некоторых, нужных для него случаях давал ей непра
вильные указания. Например, в конце этого года во вре
мя резекции легкого...
За окном урчит гром, вспыхивают молнии — беснует
ся поздняя осенняя гроза.
— Я предпочел бы обойтись без этих дешевых све
товых эффектов,— говорит за спиной Саши молодой
доктор Коля Великанов.
Правда. Как в плохой пьесе: глухой гром, стреми
тельные голубые молнии. В зале полутемно, в бедной
люстре под потолком из шести лампочек горят только
три.
Ветер вдруг изо всех сил толкает окно. Оно распа
хивается, повалив на пол цветочные горшки с бегонией
и кактусами. Высокий лимон в маленьком, не по росту
горшке собрался было рухнуть, покачнулся, но разду
мал и остался на месте.
Саша хочет закрыть окно и долго не может спра
виться: рамы рвутся у нее из рук. Встает Коля Велика
нов и на своих длинных ногах идет на помощь. Он обуз
дал окно, но уронил горшок с лимоном — на подокон
нике и на полу у окна целое побоище.
— Так плохо дело, что хоть пляши,— говорит он .
шепотом.
Да, плохо. Так плохо, что хоть пляши.
— На трибуну должны выйти товарищи и прямо,
честно признаться в своих ошибках, признаться в своей
слепоте и попустительстве. Сестра Поливанова всегда
потакала Королеву, пускай она перед всем коллективом
скажет без утайки, как она помогала ему...
За окном творится нечто несусветное. Дождь хле
щет изо всех сил. Переведет дух и снова потоками об
рушивается на землю. Кажется, он хлещет по всей
земле.
— Господи,— с отчаянием говорит, доктор Филип
пова,— а я без калош и без плаща. Только-только вы
лезла из гриппа.
Перед Сашей сидит доктор Ткач. Отличный хирург.
Ему лет шестьдесят, наверно. Втянув голову в плечи,
он слушает Прохорову.
485
А, вот:
— Доктор Ткач, а вы что скажете? Вы работали ря
дом с Королевым, почему вы не сигнализировали?
Что мне делать? — думает Саша и смотрит в окно,
за которым буйствуют световые и шумовые эффекты.
Что мне делать? Лучше всего промолчать. Но промол
чать не дадут. Вызовут к трибуне и потребуют: говори.
Надо придумать, что сказать. Думай не думай, тут вы
бора нет... И будет ночь. В дверь позвонят, и войдут
двое военных, тех самых, что она видела у Королева.
Аня проснется, сядет на кровати, взглянет с ужасом.
А они скинут на пол книги, выбросят из шкафа белье.
Нет, ты этого не увидишь, тебя уведут. И Катька будет
цепляться за твое платье и реветь в голос, ничего не
понимая. Так. Что же она скажет? Что бы она ни ска
зала, Дмитрий Иванович ее не осудит. Он поймет, что
она делает это ради детей. Но она, как она будет жить
после этого? «Говори, что знаешь, делай, что должно,
а там будь что будет». А что должно?
Говори, что знаешь...
Тяжелой поступью идет через зал доктор Ткач. Он
идет, шумно и страшно задыхаясь, как тот старик из
Сухуми. Следом идет тишина: все знают, что Королев
спас его внучку. Случай был почти безнадежный. У Тка
ча дрожали руки, он не мог оперировать. Дмитрий Ива
нович взял нож у него из рук и сменил Бориса Льво
вича у операционного стола. Девочка выжила.
Доктор Ткач долго стоит, не говоря ни слова.
— Мы ждем. Вы что, онемели? — спрашивает Про
хорова.
— Я уверен... что суд разберется... и вынесет спра
ведливый приговор... Надеюсь, что...
— Это не ответ, а уловка! — повышает голос Про
хорова.
— Вы заодно с врагом! — кричит Ветлугина.
Как Дмитрий Иванович говорил о Прохоровой? «Она
любит начальство и всегда лает в указанном направле
нии». Но о сестре Ветлугиной он говорил иначе: «Ко
гда на операции нет моего друга Марии Петровны, я
как без рук. Быстрота, находчивость, четкость — ну,
прелесть!»
486
— Вы заодно с врагом! — повторяет Ветлугина. У нее
красные, воспаленные веки и губы пересохли.
— Я надеюсь... что суд... разберется,— говорит док
тор Ткач.
Слово найдено,— в тоске думает Саша,— суд разбе
рется. Я надеюсь, что суд разберется. Она скажет: я
согласна с Борисом Львовичем. Мы должны подождать,
суд разберется. Ах, как бы хорошо вдруг открыть глаза
и понять, что все это был сон. А если уйти? Вот встать
и уйти, и все.
— Даже зонтика не захватила,— говорит доктор Фи
липпова.— Дождь прямо как из ведра.
Тяжело опираясь на палку, встает Аверин. Он был
с Королевым на фронте. Он знает его, как себя. «Мы с
Авериным пуд соли съели»,— говорил Дмитрий Ива
нович.
Сейчас Аверин скажет что-нибудь такое, от чего все
придут в себя. Очнутся. Вот сейчас он скажет: мы вме
сте воевали...
— Я должен признать, что виноват перед своими
товарищами,— говорит Аверин.— Это я вызвал Коро
лева в нашу больницу. Я верил ему, как другу, а он ока
зался врагом...
Как бы хорошо проснуться,— в тоске думает Саша.
Как бы хорошо проснуться и понять, что ничего
этого не было. Вчера больная из третьей палаты ска
зала ей:
— Что ты такая скучная? Давно вижу: горюешь.
А ты не горюй. Помни: это все облака... Вспомни, что
было десять лет назад,— ведь прошло? И пять лет на
зад, и два года... Прошло. Проплыло. Говорю тебе: об
лака...
Да, и это пройдет. Проплывет, забудется. Облака...
Нет, не забудется, не растает...
— Сестра Поливанова! Мы ждем, мы хотим услы
шать, что вы скажете.
Что она скажет? Что она скажет? Что бы она ни
сказала, Дмитрий Иванович ее не осудит, простит. Суд
разберется,— скажет она, больше ей ничего
не
остается...
487
/ Саша встает. Зачем-то проводит рукой по грязному
подоконнику. Поднимает голову, встречается глазами с
Авериным, с Прохоровой и говорит:
— Он не виноват. Я работала с ним и видела, как
он с больными, как он с людьми. Я знаю: он ни в чем
не виноват...
* * *
— Что ты делаешь, Саша?
— Как видишь: укладываю чемодан.
— Что это значит?
— Это значит, что я уезжаю. Меня уволили.
— То есть как уволили?
— Обыкновенно: взяли да и уволили. Предложили
подать заявление об уходе. Я, конечно, не подала. За
чем мне подавать? Я ни в чем не виновата. Ну вот. То
гда взяли и уволили.
Он не стал спрашивать, почему она ничего ему об
этом не сказала. Он только спросил:
— Ну хорошо, все это очень горько, не спорю. Но
при чем же здесь чемодан?
— А при том, что в Москве мне теперь работы не
найти. А раз так—я нашла ее на периферии. Мне по
мог Андрей Николаевич. Списался с одним своим това
рищем. Он фельдшер на селе, и ему нужна медсестра.
Я к нему и еду. Белоруссия. Село Ручьевка... Вот та
ким путем...
— Ты с ума сошла! — сказал он твердо.— Ты про
сто сошла с ума. Тебе помог Андрей Николаевич! Пре
красно. А я, дети — как ты собираешься поступить с
нами?
— Очень просто. Дети пока будут здесь, с Анисьей
Матвеевной. А Федю я возьму с собой, раз она не хо
чет, чтоб он оставался. Ну, а ты... Ты, я надеюсь, без
меня не пропадешь...
— Саша, позволь. Нельзя же так... Это безумие, это
глупость, ребячество!
Саша чуть отодвинула чемодан, положила руки на
колени. Лицо ее не выражало ничего, кроме глубокой
усталости.
488
— Ты сейчас сказал, Митя, что мы не дети. Это вер
но. И моя ошибка только в том, что я сразу нё дала
тебе свободы... Это так, кажется, называется: свобода.
Разве дело в том, что мы продолжаем жить под одной
крышей? Ты, наверно, делаешь это для детей. А разве
им хорошо сейчас? Ты сам видишь, что тебе объяснять.
Так вот, теперь ты свободен. А потом... Потом я заберу
девочек.
— Прикажешь подавать заявление в «Вечерку»?
— Я об этом не думала. Но ты прав — все надо до
думывать до конца. Вот именно: в «Вечерку»...
— Ты с ума сошла! Постарайся понять. Я давно уже
знаю: я без тебя не могу. Что бы ни было, я не могу
без тебя. В ту ночь, когда мы с Аней бегали по улицам,
я думал — умру. Ты слышишь? Ты понимаешь? Я давно
хочу с тобой поговорить, но ты стала как каменная,
ты стала глухая. Я не могу без тебя. Ты слышишь?
Еще так недавно эти слова исцелили бы ее. Тогда
боль была острой и от этих слов, наверно, утихла
бы. Сейчас она была тупой, постоянной, и ничто не
могло ее излечить, даже эти слова. Может, он прав,
и это нелепость, ребячество, что она уезжает... Может
быть...
— Ты понимаешь? — снова донеслось до нее.
— Я понимаю только одно: без тебя мне легче. Вот
это одно я только понимаю, и, может, это к лучшему,
что меня уволили. Хочешь не хочешь, надо уезжать.
— Но мне так невозможно. Я без тебя не могу!
— А я могу...
Голос ее звучал устало, руки были опущены, и угас
ший взгляд устало повторял: а я могу, Без тебя. Без
любви. Без всего.
* * *
«Мои дорогие!
Ну вот я и устроилась на новом месте. И сейчас рас
скажу вам, как все было. От Гомеля до Чернолесья мы
с Федей ехали на автобусе, в Чернолесье нас встретил
заведующий медпунктом фельдшер Стеклов и отвез
в Ручьевку. Забегая вперед, скажу, что мне повезло.
Он очень умный человек, очень настойчивый и свое дело
489
знает хорошо. Мне есть чему у него поучиться. Тут
говорят, что если Ручьевка чего добивается для своего
медпункта, так только потому, что Сергей Антонович
не дает начальству ни отдыха ни срока и спуску никому
не дает. Недавно сельсовет решил занять баню под
молочный пункт. Он поднял шум, дошел до обкома, а
баню отстоял.
Сергей Антонович рос с Андреем Николаевичем в
одном детском доме. Он все говорил, чтоб мы с Федей
остановились у него. Но я попросила отвести меня в
правление колхоза. Председатель здесь очень хороший.
Он здесь вырос, здесь окончил школу. Отсюда ушел на
фронт, сюда вернулся, отвоевавшись. У него нет одной
руки, потерял на фронте...
И вот мы сидим с Федей на чемодане, а председа
тель и Сергей Антонович раздумывают, у кого бы нас
поселить. И тут вошла Варя Ганюк. Лицо открытое, ло.б
большой, как я люблю. Говорит быстро, приветливо.
Так вот, зашла она в правление, посмотрела на нас с
Федей. Выспросила — откуда? Почему из дому уехала?
(Я не стала говорить про увольнение, я просто сказа
ла— так уж получилось.) А Федя кто — сын? Я сказала:
племянник. И вдруг она говорит: пойдем ко мне жить.
Будешь платить полторы сотни. За еду платить отдель
но, если вы, конечно, согласны кушать с нами.
С этой минуты я боялась только одного: как бы она
не раздумала. Но Варя тут же подхватила чемодан, я
вскинула на плечи рюкзак, Федю мы взяли с двух сто
рон за руки. И пошли на край села в Варину избу.
У Вари муж тихий, покладистый, зовут Николай. Он
становится словоохотлив, только когда выпьет. Тогда он
начинает командовать, покрикивать на Варю й дочку,
а Варя его слушает и, посмеиваясь, делает, как он ве
лит... Варина дочка Оля — очень хорошая, в мать: лас
ковая и быстрая. Она тоже зеленоглазая и светловоло
сая. Тут все светлоглазые и светловолосые, недаром
белорусы. Оле десять лет. Ты бы с ней подружилась,
Катенька. Оля учится во вторую смену. Когда она ухо
дит, Федя остается дома один. Он привык: рисует,
строит дома из кубиков. А то выйдет к калитке и ждет,
ждет, пока кто-нибудь не вернется домой.
490
Иногда по вечерам мы поем: Варя с Олей свои пес
ни, а мы с Федей свои, городские. Я очень скучаю по
вас. Так скучаю, что и рассказать не могу. Пишите нам,
почаще пишите нам.
Мы с Федей».
* * *
Вышла Митина книга, та, что они писали вместе с
Мариной. Казалось, еще так недавно они получили ру
копись с машинки. Потом были гранки. Верстка. Свер
ка. И вот их книга лежит перед ними на письменном
столе.
Книга... Признак того, что он не утерял себя, как
боялся когда-то. Она тихо лежала на столе и как бы
говорила: неуверенность, колебания — позади. Но с кни
гой случилось то же самое, что с той давней полосой:
из нее что-то ушло. Как вода сквозь пальцы. Горечь
ушла. То одно убрали, то другое: это слишком темно^
это чересчур остро. Как он согласился на это? Но ведь
все, все, что они писали в своей книге,— правда: и заме
чательный рекорд рабочего, и‘ открытие ученого, и пре
красный талант артиста — ведь все это тоже правда, все
это тоже есть в жизни.
И ни он, ни Марина не соврали, написав о колхоземиллионере. Они просто умолчали о другом. Нет, мол
чанье — тоже вранье.
— Вы недовольны? — сказала Марина.— Я вижу, вас
что-то гложет.
Он молчал. Сейчас он охотнее всего молчал.
Но все хвалили книгу, в нескольких газетах даже
появились рецензии, очень лестные.
Книгу обмыли. Их с Мариной заставили устроить
банкет, было много выпито, много сказано хороших
слов.
Книге очень обрадовалась Катя. Увидев ее, она вос
кликнула:
— Эм. Лаврентьева? Это которая — пока в Париже
еще зевают, она уже всех обскакала?
Книге очень обрадовался Константин Артемьевич,
он гордился ею, понес ее на работу и, небрежно вынув
из портфеля, сказал коллегам:
491
— Растет молодежь. Мой зять, между прочим.
Поливанов послал книгу Леше и получил от него
поздравительную телеграмму. Но праздника не было —
все вокруг было тускло.
— Поливанов, ты что ходишь как в воду опущен
ный? Или денег мало получил? — спрашивали друзья.
Нет, и деньги появились. И были куплены подарки
детям — по новому платью, и зимнее пальто Анисье
АЛатвеевне. Но ничто не радовало.
Он был свободен. Свободного времени у него ока
залось хоть отбавляй. Теперь бы так просто было во
обще не возвращаться домой, только приходить наве
щать время от времени детей. Каждый вечер — он это
знал — его ждала Марина. Но он к ней не шел. Почему?
Это ли не новое предательство? Еще одно.
Раньше, бывало, поднимаясь по ее лестнице или за
глядывая в ее окно, он думал с досадой — неужели у
нее кто-то есть? Теперь он счастлив был бы узнать, что
она не скучает, что ей хорошо. Но знал: она скучает. Ей
плохо.
Так что же случилось?. Ведь не укоры же совести
преградили ему путь к этой женщине? Нет, дело не в
том.
Когда рядом была Саша, пусть даже на время забы
тая, ему все было нужно: успех, уверенность и даже
новая любовь. Но без Саши ничего ему не нужно. Ино
гда в темноте ночи ему казалось, что легче просто
ослепнуть, чем потерять ее.
Никто не задумывается над счастьем видеть, слы
шать, дышать. Кто радуется тому, что не родился глу
хонемым? Да никто! Ну, а если перестанешь слышать?
По сравнению с этой болью слепоты, глухоты — не
могла быть счастьем другая любовь, и ничье другое
присутствие не могло его обрадовать. Он понял это
только теперь. Ладно. Он это понял. Но как же быть с
Мариной?..
Крушение Сашиной жизни — это крушение его соб
ственной жизни. Когда он думает о Саше, слово «вина»
не приходит на ум. Тут другие слова: боль. Горе. Когда
он думает о Марине, только одно это слово и приходит
в голову: вина. Сам не понимая, как это могло слу
492
читься, ибо каждому человеку он хотел добра, шаг за
шагом он шел по дороге вины и зла —стоило ему огля
нуться в прошлое, как он видел это отчетливо, беспо
щадно.
Когда же это случилось? Когда он впервые поцело
вал ее руку, которая легла на его плечо? Нет, гораздо
раньше. Когда он впервые пришел к ней в дом? Когда
впервые услышал от нее слово участия?
Что же, не может женщина быть другом? Товари
щем? Может, но он видел в ее глазах другое, и желал
Этого, и радовался этому, а перед собой притворялся,
будто не понимает.
Так он думал на. работе, и ворочаясь в кровати без
сна, и долгими ночами в поезде. Ничего уже нельзя
было исправить, а он все разматывал и разматывал клубоКі Что за пустые мысли? Зачем я об этом думаю?
Столько дела, забот, а я, точно баба, копаюсь в каждой
мелочи. Как будто это может что-нибудь изменить.
И сколько он ни думал, а додумать этой мысли до
конца не мог.
В те дни его утешением была Катя. Аня много вре
мени проводила в Серебряном переулке. Казалось, для
нее не только он сам, но и воздух вокруг него стал
чужой. Даже то место, где он был — стоял, сидел с
книгой и за работой, вызывало у нее неприязнь. Ее
глаза скользили мимо, никогда не встречаясь с его
глазами.
В черных Катиных глазах укора не было. В них
была любовь. Большущие, словно всегда удивленные,
они казались круглыми.
Однажды вечером он пришел с работы пораньше —
теперь это удавалось ему часто. Дети были дома. Аня
куда-то собиралась.
— Ты куда? — спросил он чуть неуверенно.
— К подруге,— и, не взглянув на него, прошла
мимо.
Он посмотрел ей вслед, увидел прямую спину, подросточьи длинные ноги и светлую косу.
— Катя,— сказал он,— давай-ка сыграем в шахматы.
Вместо ответа она запрыгала.
— У, лентяйка! — сказала Анисья Матвеевна.— Лишь
493
бы уроков не готовить. Чуть ли не с отца вымахала, а
скачет, как малый ребенок.
Платье ей было коротко. Она росла так быстро •— не
напастись на нее. Кроме того, она вечно протирала лок-;
ти. Все учатся, все кладут локти на парту, но все люди
как люди, рукава целы. А у Кати...
— Матери нынче нет тебе локти латать. А у меня
работы и так хватает...
Анисья Матвеевна теперь все ворчала, ворчала без
роздыха.
— Папа,— сказала Катя шепотом,— пойдем к тебе,
а? Тут тетя Анися нас заговорит.
И они перешли в Митину комнату.
— Я сяду на мамино место,— сказала Катя.— Если
бы ты знал, как я скучаю. А ты, ты очень скучаешь?
— Очень...
— Папа, ты проворонил слона. Но я прощаю тебе,
возьми ход обратно. Папа, я и по Феде скучаю. Я к
нему так привыкла, как будто он и вправду мне брат.
Папа, мы летом поедем к ним, да? И привезем маму
сюда. Нет, летом мама сама к нам приедет! Папа, твой
ход!
Раздался телефонный звонок. Могли звать Аню,
Катю, Анисью Матвеевну. Но он вскочил, потому что
почуял: звонят ему. И не ошибся.
— Дмитрий Александрович? Здравствуйте,— сказал
по ту сторону провода спокойный женский голос,— при
ходите ко мне сегодня вечером. Я не спрашиваю,
заняты ли вы и хотите ли быть у меня. Я жду вас. В де
сять.
Раздались короткие гудки. Голос погас, не дав ему
времени ответить.
— Ты уходишь? — спросила Катя.— Сдаешься?
— Сдаюсь,— сказал он, надевая пальто.
Анисья Матвеевна убирала со стола. Взглянув на
него, она сказала тихонько:
— Опять за свое, горе ты. наше, эх, за ум было
взялся!
Он уже не слушал. Он надел пальто, прошел по ко
ридору, сбежал по лестнице и, схватив такси, помчался
к ее дому.
494
Он замедлил шаг только у ее дверей, как школьник,
приносящий матери двойку. Но другой дороги сейчас
не было. Подняв руку, он позвонил и услышал ее шаги.
Сколько раз он им радовался, а сейчас что-то внутри у
него испуганно похолодело.
— ...Я, как и вы, не люблю выяснять отношения,—
говорила она, стоя у окна спиной к Поливанову.— Я не
верю, что с помощью слов можно что-нибудь выяснить.
Но есть обстоятельства, которые надо назвать словами...
И поступки такие тоже есть... Я не хочу задавать лиш
них вопросов, я только хочу спросить, что случилось?
Он молчал. И она обернулась к нему.
— Митя,— сказала она,— вы теперь один, я правиль
но поняла? Саша уехала?
. Он молчал.
— Так что же случилось? Отвечайте. И не смотрите,
пожалуйста, как провинившийся школьник. Я позвала
вас сегодня не к ответу. Впрочем, к ответу... Я помогу
вам... Я... назову все своими именами. Вы... Вы любите
свою жену?Он молчал. И она сказала:
— Ну, вот видите, я вам помогла. Я никого никогда
не держу, я не держу человека ни за руку, ни за слово.
Но о чем вы думаете, когда говорите «люблю»? Не
знаю! Вам оно легко дается, это слово!
— Нелегко,— сказал Поливанов.
— А я думала...— продолжала Марина Алексеев
на,— впрочем, я не о том. Скажу про себя... Хотя сей
час не время говорить о себе. За моим «люблю» стояло
настоящее... И... я, кажется, говорю чересчур высоко
парно... Но я не хочу выбирать слов. Когда человек лю
бит... Хорошо, я знаю, я смешна...
— Да что вы! — сказал Поливанов.
— Молчите! — вдруг закричала она, забыв, что ми
нуту назад призывала его к ответу.— Я не прошу ва
шей снисходительности. Вот уж чего мне не нужно!
Воистину! Я хочу только знать: зачем, зачем все это
было? О чем вы думали? Что вы сделали? Ваша жена...
— Не будем о жене,— сказал Поливанов.
— Ах, вот как! Не будем о жене! Как вы все забы
ваете о своих женах, как топчете их, пока добиваетесь
495
победы на стороне. И как ничего не щадите тогда... То
гда ни дети, ни жена...
Ему очень хотелось встать и уйти, но он решил до
слушать до конца. Она не могла сказать ему ничего такого, чего бы он о себе не знал. Все горькие слова, кат
кие только есть на свете, он уже сказал себе, и принял
их, и повесил себя, и растоптал, и уже поплакал на сво
ей могиле, и плюнул на нее, и отошел в сторону, и ска
зал себе все с самого начала. Он так знал каждое сло
во, которое она скажет, что почти перестал слышать. Но
это только так кажется, будто все предвидишь и зна-г
ешь наперед. Нельзя знать другого'человека, как себя,
потому что и себя не всегда до конца понимаешь.
И вдруг из потока ее раскаленных слов, в которых
слышались слезы, вырвалось одно — железное, твердое.
— Уйди,— услышал он.
Под ударом этого слова он поднял. голову и встал.
И увидел ее ненавидящее лицо.
* * *
«15 февраля 1953 года
Дорогая мамочка!
Со мной произошел такой случай! Иду я из школы,
и подходит ко мне Пашка Соколов и держит в руках
очень красивую птицу, у нее желтые, красные и зеле
ные перья. Я даже загляделась. А Пашка помолчал и
говорит: хочешь, продам тебе этого попугая?
Мне очень захотелось его купить. Я спросила: что
же ты держишь его на морозе? Ведь он привык к жар
ким странам.
А Пашка отвечает: этот попугай закаленный.
Я спрашиваю: а он умеет говорить?
— Конечно, умеет. И не отдельные слова, а целые
фразы. Это порода такая особая. Бразильский. Так по
рукам?
Я говорю: у меня накоплено двадцать рублей. Но это
на подарок маме к Международному женскому дню.
А он говорит: вот и подаришь попугая.
Я подумала, что это будет очень интересно: поеду к
496
тебе летом и привезу такую красивую птицу. Ладно,
говорю, по рукам. Зайдем ко мне, я отдам тебе деньги.
— Нет,— говорит,— я к вам не пойду, я не люблю
вашу Анисью. Она у вас чересчур горластая. (Мама, ты
этого тете Анисе не рассказывай!)
Ну, зашла я домой, взяла деньги и вынесла их Паш
ке. И получила взамен попугая. Взяла его в руки и ду
маю: какой странный все-таки попугай. Попугаи худень
кие и вертикальные, а этот круглый,„толстый и горизон
тальный. Пашка говорит: чего смотришь? А сам убегает.
Ну, ты, верно, уже догадалась: это был голубь. Са
мый обыкновенный, только раскрашенный. Тетя Анися
сказала мне, что я натуральная дура. Папа сказал: этот
Пашка далеко пойдет. Аня сказала: не реви.
Дедушке и бабушке я не стала рассказывать, они
огорчились бы. Я тебе пишу потому, что я обещала пи
сать тебе про все. Я по тебе очень скучаю и каждый
день вычеркиваю из календаря одну клеточку. Как
только кончатся занятия, мы сразу к тебе. А лучше —
ты к нам. Целую тебя и Федю.
Катя.
Пашку я с тех пор видела два раза. Он смотрит с
любопытством, а я отворачиваюсь. Но ничего ему не
говорю.
Катя».
«Мамочка!
На днях Митю вызвали в школу насчет Кати. Вместо
него пошла я. Классная руководительница говорит: ваша
Катя ведет себя безобразно. Привязала косу своей со
седки к парте. Потом смеялась на арифметике, болтала
на истории, А потом крикнула учительнице: неправда!
Я спросила: по какому поводу она так крикнула?
Прасковья Павловна ответила: это неважно. Важно, что
она ответила учителю грубо.
Дома я спросила у Кати, зачем она ответила Пра
сковье Павловне так грубо?
— Прасковья Павловна сказала, что Галя списывала,
а она никогда не списывает.
17 ф. Вигдорова
497
— А ты не могла сказать вежливо?
— Аня, ну как я могу сказать человеку вежливо, что
он врет?
—■ Она не врала, она ошиблась. Она просто так по
думала, и вы с Галей должны были по-человечески ей
объяснить.
Тогда Катя говорит: ладно, я сказала грубо. Если
ты велишь, я извинюсь. Но я думаю, и она должна пе
ред Галей извиниться. Ведь она ее тоже оскорбила.
Тут очень рассердилась тетя Анися. Она сказала:
много на себя берешь. Она взрослая, а вы девчонки и
ДУРЫ.
А Катя ей отвечает: мы девчонки, и, может, мы дуры,
но мы тоже люди, и мы не списываем.
Я с ней согласна. Я понимаю, что говорить ей этого
нельзя, но я с ней согласна.
Теперь я расскажу про себя. Занимаюсь с утра до
вечера. Бабушка и дедушка здоровы, только очень ску
чают по тебе и Леше. Мы с Катей часто ходим в Сереб
ряный, чтобы они не тосковали.
Митя целыми вечерами играет с Катей в шахматы,
а я этой игре никак не могу научиться. Ходы знаю, а
играть не могу. Очень надо с тобой поговорить, вопро
сов обо всем на свете накопилось — гора. А писать
трудно. Летом наговоримся.
Целую тебя.
Анюта».
Первое неотправленное письмо
Саша, я все не пишу тебе, точно жду твоего звонка,
а ты где-то там, и тебе там плохо. Не знаю, захочешь
ли ты читать мое письмо, но мне его надо написать.
Я пишу не для тебя, а для себя. Так я все время посту
пал: все у меня было не для тебя, а для себя.
Саша, милая, это письмо —не в оправдание, потому
что оправдываться бесцельно. И не для того, чтобы ска
зать тебе, что я не могу без тебя жить: это было бы
вранье, я жил раньше без тебя, проживу и теперь без
тебя как-нибудь: человек — существо живучее. Удиви
тельно, как он может жить без всего, и все-таки живет.
498
Вот и ты вычеркнула меня и живешь сама по себе, и
тебе плохо, а все-таки, видно, лучше, чем со мной.
Я много передумал за это время и, кажется, пони
маю свою вину даже лучше, чем ты ее понимаешь. Не
в том я себя виню, что, как это говорится, изменил
тебе. Да я и знаю, что не этот грех ты мне Ставишь в
вину, и не в этом на самом деле моя действительная
вина.
Из скорлупы, куда меня загнала моя судьба неудач-»
ника, я редко выходил, чтобы облегчить твою жизнь,
твои заботы, твои огорчения, твою неуверенность в
себе — весь груз нелегкого прошлого и все грубые толч
ки настоящего. Уже тогда, и по моей вине, мы не были
ни «единой плотью», ни единой душою. А ты все-таки
прощала мне мой эгоизм и прощала меня.
А что же такое, как не тот же мой эгоизм, была и
вся история с Мариной? Я могу сказать о ней только
хорошее. Когда мне было трудно, она подала мне руку.
Поверила в мои силы и тем самым дала мне веру в
себя (опять в себя!). Рядом со мной была ты — настоя
щий друг, человек, который тоже верил в меня и в мои
силы,— но ты, Саша, была для эгоиста так привычна.
И к тому же ты была свидетельницей моих неудач, ви
дела меня в неприглядном виде,— а нашему брату нуж
но иметь перед кем явиться в полном параде, распустив
павлиний хвост. И постепенно она стала для меня не
обходимостью. Но не она сама по себе. Не с ней я из
менял тебе, а с самим собой, как делал и все эти годы.,
Душевной измены, той самой, из-за которой как будто
ты ушла от меня,— не было. Для меня во всей этой
истории был только я сам: не ее я любил, а себя.
Это не оправдание, совсем напротив. Но ведь таким,
сосредоточенным только на себе, я был не только в
этой истории, и ты прощала мне. Прости и теперь.
Я не прошу тебя вернуться ко мне, если ты не мо
жешь. Чтобы не видеть меня, ты оставила даже детей.
Я Катю люблю больше жизни, и Аня тоже давно стала
частью моей души. Но я отдам тебе детей, если ты ве
лишь мне, и исчезну из твоей и из их жизни. Я знаю,
сейчас без них ты не живешь, это не называется жизнью.
А теперь наконец твое счастье — или хотя бы душевное
17*
499
спокойствие — мне стало дороже меня самого. Приез
жай к Ане и Кате, они истосковались без тебя. А если
можешь — тогда возьми к себе вместе с ними и меня.
Ангелом я не стал. Но, кажется, стал умнее. Если же
не можешь — скажи.
Твой Митя.
Второе неотправленное письмо
Помнишь, ты учила меня писать мою первую статью?
Ты уверяла, что это очень просто—надо вообразить,
что я пишу письмо тебе. Это было единственное пись
мо, которое я тебе написал за последние десять лет.
И то потом пришлось убрать «Дорогая Саша». По тво
ему же приказанию.
Вот эти зачеркнутые слова я бы писал и писал те
перь. Дорогая Саша. Дорогая Саша. Дорогая Саша.
Я не умею писать писем. Я не Тургенев. Но мыслен
но я пишу тебе все время. Каждую минуту моей жизни.
Наверно, когда я сплю, я все равно продолжаю писать
тебе. И письмо это такое: дорогая Саша...
Отправленное письмо
Дорогая Саша! Дома все благополучно. Это значит:
нянька ворчит, я работаю, Катя задает вопросы, Аня
сидит над книгами и решает для себя какие-то сверх
трудные задачи. В этой четверти она меня удивила:
оставила свой табель у меня на столе, словно бы нена
роком. Посылаю его тебе. Как видишь, все довольно
однообразно: пять, пять, пять... Только по-английски
четыре. Я — за такое однообразие. Может, это Женино
влияние? Он ходит часто, по мнению няни, даже слиш
ком часто. Сейчас он ушел. Дочки спят. А я пишу тебе.
Если можешь, напиши мне.
Целую тебя.
і
Митя.
1
* * *
Вытянув ноги, Поливанов сидел за столом в пустой
комнате. Зазвонил телефон.
— Да? — сказал Поливанов.
В трубке дребезжал старческий голос:
500
— Старушка у нас. Выселили. Незаконно...
— Редакция жилищными делами не занимается,—
ответил Поливанов и положил трубку.
Через секунду звонок раздался вновь, и тот же го
лос задребезжал:
— Товарищ, послушайте, дело-то незаконное. Ста
рушку у нас...
—- Я же сказал вам русским языком: газета жилищ
ными делами не занимается!
Едва трубка легла на место, раздался новый звонок.
Услышав: «Старушку... незаконно...», Поливанов молча
брякнул трубку на рычаг и вышел из комнаты. Вслед
ему тотчас полетел новый пронзительный звонок. Он
забыл о настырном старике. Просто он зашел перед
уходом в секретариат, чтоб проститься с Савицким.
Там надрывался телефон. Поливанов снял трубку.
— Да что вы — не люди? — услышал он дребезжа
щий голос.— Есть у вас совесть?
— Где она живет, ваша старушка? — свирепо спро
сил Поливанов.— Я записываю адрес.
Старушка жила в густонаселенной квартире: двери,
двери, закоулки, снова двери — ее дверь в самом даль
нем углу длинного коридора со множеством поворотов.
Ей восемьдесят, она слепая, и, видимо, у нее какойто нервный тик: руки все время в движении. Кажется,
что она учится плавать или делает зарядку: сводит руки,
резко разводит их. Они у нее ходуном ходят: подняла
руку поправить косынку на голове, а рука рванулась
вбок и ударилась о стенку.
— Вот такая я танцорка, уж вы простите,— говорит
старушка.— В войну после бомбежки такое со мной слу
чилось. Ноги не ходят, руки танцуют, глаза не видят.
Веселье!
Она жила в пятнадцатиметровой комнате в другом
конце коридора. Жила с внуком, он ее не обижал, на
против, с получки всегда приносил ей из буфета слад
кий сырок и рулет. Фруктовый рулет — его и без зубов
есть можно. А потом внук пошел в армию. Осталась она
одна, живет на пенсии. Она до войны преподавала вы
шивание в школе для умственно отсталых детей, и вот
теперь получает пенсию сто двадцать рублей. Конечно,
501
на такие деньги не проживешь. За комнату надо пла
тить? Есть-пить надо? А лекарство? Пипетки, которыми
в глаза капать,— по сорок пять копеек штука, а она каж
дый день теряет пипетку. Ну и в полгода раз чулчишки
какие-никакие нужны?
— А мой «капрон» стоит восемь рублей пара. Вот и
посчитайте. Спасибо, соседи хорошие. Заходят, спраши
вают: как, мол, и что. Иной раз доктора зовут.
Поливанов слушает терпеливо, но, дождавшись в рас
сказе заминки, спрашивает:
— Ас комнатой, с комнатой что произошло?
Ах, с комнатой? Очень просто. Ночью пришла со
седка со своим гостем, подняла с постели и привела ее
сюда, в свою восьмиметровую, а сама поселилась в
большой. Тебе, говорит, бабка, все равно помирать.
— Вещи все аккуратно собрали, ничего не скажешь,
все сюда снесли. Только шкаф не поместился и диван
чик. Стоит в коридоре шкаф-то? А диванчик с кожаной
такой обивкой стоит?
Она бы ничего, ей и правда скоро помирать. Но как
же внук-то? Вася как? Ведь он отслужит, вернется. Он,
может, жениться захочет. Ей в этой восьмиметровой
тоже не больно хорошо — она тут сослепу ничего не
разберет, там она все наизусть знала, где что, а тут то
и дело спотыкается, стол не там стоит, непривычно. Но
это бы ничего. А вот Вася как же? Внук, Вася?
Она попросила Поливанова открыть кованый сунду
чок (под кроватью, под кроватью,, ну, нашел?) и вынуть
оттуда пакетик, перевязанный ленточкой. Пляшущими
своими руками она кое-как развязала узелок и рассы
пала перед Митей желтые, поблекшие от времени бу
мажки: «Дано сие в том...», «крестьянская дочь Гореванова Варвара Герасимовна...» Тут же Васина карточка —
бравый паренек в пилотке набекрень.
Поливанов снова сложил справки, трудовую книжку
и карточку в один пакет, снова перевязал розовой лен
точкой. И пошел искать комнату, в которой Варвара
Герасимовна жила прежде.
— Входите, входите. Я уж видела, как вы прошест
вовали к нашей старушке. Ну, как она там?
У зеркала, спиной к Поливанову, стояла женщина и
502
красила губы. Она не повернулась к нему, он в зеркале
видел ее розовое лицо и крупный перманент. Женщина
подмазывала рот, отставляла руку с помадой в сторону,
потом, прищурясь, смотрела, хорошо ли?
Задохнувшись от бешенства, Поливанов гаркнул:
— На каком основании...
Женщина быстро и легко повернулась к нему.
— А на таком, соколик мой, что мне эта комната
нравится. Окна, понимаете, выходят на восток: смерть
люблю встать пораньше и любоваться зарей. Опять же
метраж. Бабке помирать, а мне — жить и жить.
Говоря так, она обернула шею пестрым шелковым
шарфиком, и надела голубую вязаную жакетку, и сняла
с вешалки пальто.
— Приглашена в ресторан,— сказала она ласково.—<
Не хотите составить компанию? Люблю сходить в «Араг
ви» и поесть купаты.
— Где вы работаете? — спросил Поливанов.
— Нигде, товарищ журналист. Зачем молодой жен
щине работать? Пускай мужчины работают. У меня друг«
Шофер. Прилично зарабатывает. Проявляет внимание,
вот помог комнатушку получить. Ну как, идете со мной?
Я встречаюсь у телеграфа. Он не будет против, если мы
вместе придем.
Она то и дело произносила слово «люблю». Он узнал,
что кроме утренней зари она любит купаты, шашлыки,
танцы, рестораны, Сандуновские бани, коньяк, Сочи,
Гагры, а южный берег Крыма-—нет.
— Вот что,— сказал Поливанов,— завтра я приду в
эту комнату к Варваре Герасимовне. Чтоб все стояло
на месте. Не забудьте взять из коридора шкаф и кожа
ный диванчик с валиком. Честь имею кланяться.
Она ласково засмеялась вслед и сказала:
— Легкий хлеб у вас, товарищ журналист. Пришли,
велели, раз-раз, и думаете, дело в шляпе? Как бы не
оступиться...
Дело было очень простое. Зарвавшаяся баба со своим
шофером вообразили, что им все сойдет с рук, что за
одинокую старуху никто не вступится. Как бы не такі
Но писать статью не стоило. Это значило бы стрелять
из пушек по воробьям.
503
Поливанов позвонил в райсовет. С ним мгновенно
согласились:
— Да, безобразие. Проверим. Исправим.
И не исправили.
Поливанов пошел в районное отделение милиции.
С ним согласились с полуслова:
— Безобразие! Наведем порядок.
И не навели.
Непостижимая история: всюду, куда бы он ни при
ходил, он слышал: да, конечно, беззаконие, безобразие.
Но на следующий день те же самые люди отводили
глаза, обещали подумать, узнать, проверить.
— Да что проверять? О чем думать? Я был там, я
видел. Пойдемте со мной.
С ним никто не шел. Нет, ни у кого не было желания
идти с ним к Варваре Герасимовне.
Вот это уже статья. Да, райсовет и районная мили
ция, не желающие вмешаться, когда речь идет о явном
беззаконии,— вот это уже статья!
Всякий раз, как ему случалось наведаться к Варваре
Герасимовне, кто-либо из жильцов непременно ловил
его в коридоре:
— Если нужен будет свидетель — надейтесь на ме
ня,— сказал ему высокий парнишка лет восемнадцати,
ярко загоревший на зимнем солнце.— Нет, не потому,
что Васька мне дружок. А потому, что незаконно.
Слышу, ночью волокут чего-то по коридору. Выхожу:
здрасте, мебель волокут, бабушку Варю переселяют.
Я им сказанул...
— Я этого дела так не оставлю,— дребезжал старик
бухгалтер, недавно вышедший на пенсию.— Ваша газета
не поможет,, я в Верховный Совет пойду, а правды до
бьюсь.
Он был маленький, сутулый, с блеклыми голубыми
глазами. Но решительные слова «я этого дела так не
оставлю» не звучали в его устах смешно и не казались
жалкими.
— Ну как? — спрашивал он.— Будете писать статью
или как иначе добьетесь правды?
— Буду писать,— сказал Поливанов.
.504
...Он сидел за своей статьей, когда Анисья Матвеевна
окликнула его.
— Встречай гостей!
На пороге стоял Петрович.
— Раздевайся,— обрадованно сказал Поливанов,—
садись, пообедаем.
— Нет, я накоротке, машина с курьером внизу, мы
в редакцию. Так вот, Митя, кончай эту волынку со ста
рухой. Кончай скорее.
— Что так?
— А ты знаешь, с кем связался? Ты понимаешь, что
он шофер, да не какой-нибудь. Как говорится — Федот,
да не тот.
— Догадываюсь.
— Так что же ты лезешь на рожон? Ты знаешь, чью
он машину водит? Он мне сам сказал: передай своему
журналисту, чтоб убирался подобру-поздорову. Чтоб
убирался, пока цел, понятно?
В комнату вошла Анисья Матвеевна, и Петрович тот
час же переменил пластинку:
— Ну и теща у меня! Вот послушайте, мамаша, рас
судите нас: купишь ёй подарок на Восьмое марта —
деньги не жалеешь, беззаботный. Не купишь — обида:
все зятья своих тещ одарили, один ты не одарил. Не
теща, а прямо клевета на советскую власть!
Он не остался обедать. И, прощаясь, снова шепнул:
— Кончай! Не связывайся, потом не расхлебаешь.
— Ты бы мне так же посоветовал, если бы твою се
стру переселили? По совести?
— Так же! Вот те крест! И сам не полез бы в петлю,
и ни у кого заступы не стал бы просить. Хочешь — верь,
хочешь — не верь.
Поливанов верил. К вечеру он кончил статью, и на
другой день она легла на редакционный стол.
Он слонялся по комнатам, зашел в секретариат, в
библиотеку — совсем как в тот день, когда была напи
сана статья о Сереже Кононове. Как давно это было...
Сколько лет прошло? Сто? Двести? Тогда он выиграл
свое маленькое сражение. Он спросил Сашу: ты рада?
И она ответила: еще бы!
А сейчас? Что будет сейчас? Если взглянуть трезво:
505
стоило ли затеваться? Никто никого не убил. Старушку
переселили в комнату поменьше. Что за беда? Внук Вася
тоже не пропадет. Здоровый парень. Вернется из ар
мии, начнет работать, завод добавит ему квадратных
метров. Уж если давать бой — так с блеском! Пусть дело
будет громкое, красивое, стоящее. А тут — старушка,
метры... шкаф в коммунальном коридоре, дырявый ди
ванчик с валиком. Чушь собачья. Он засмеялся: услуж
ливая штука совесть человеческая. Ладно, подождем,
что скажет редактор.
Редактор молчал. Он молчал день, другой, третий.
Поливанов не напоминал о себе. Он уже собрался вы
правлять командировку в Киев, как раздался звонок:
— К редактору!
Он сразу увидел ее — свою статью. Она лежала на
редакторском столе исполосованная красным каранда
шом. На полях стояли вопросительные и восклицатель
ные знаки.
Редактор снял очки и долго протирал их лоскут
ком замши. Может, он ждал, чтобы заговорил Полива
нов. Но Поливанов молчал, задумчиво глядя на исчер
канную красным карандашом статью.
— Ничего у нас не выйдет,— сказал редактор.
— Почему? — беспечно спросил Поливанов.
— Не мо-гу! — раздельно произнес редактор.— Не
в моей власти!
1
— Можно взглянуть? — спросил Поливанов, привстав.
— Пожалуйста. Вашу статью запросили наверх.
И вернули ее вот с этой резолюцией.
В левом углу стояло: «Мелкотемье. Газета не райжилотдел. Печатать не надо».
— Хорошо, — сказал Поливанов. — Не настаиваю.
Равнодушная милиция, трусливый райисполком, закры
вающий глаза на беззаконие,— ладно, мелкотемье. Лад
но. И редакция не жилотдел. Но как быть с сутью дела?
Как водворить Гореванову в ее комнату?
И снова услышал:
— Не мо-гу.
Он уловил в этом раздельном «не могу» то же бес
сильное бешенство, которое душило его самого.
— Я не хуже вас понимаю: мир не станет лучше от
506
того, что мы сделаем вид, будто все в порядке. Но я
не могу.
Ответить на это было нечего.
— Возьму на память? — он кивнул на статью.
— Пожалуйста. И зайдите к Савицкому, он ждет вас.
Поливанов шел по длинному редакционному кори
дору мимо стрекочущего машинного бюро, мимо отдела
иллюстраций, где начинал свою работу в редакции.
— Вас ищет Савицкий,— кинула ему на ходу Мари
на и прошла не останавливаясь.
Зачем Савицкий зовет его? Хочет сообщить, что вре
мя сложное и даже вне штата оставаться Поливанову
в газете нельзя? Да, легкий хлеб у вас, товарищ жур
налист!
— Поливанов,— сказал Савицкий,— вы, кажется, со
бирались в командировку? Так вот, моя нижайшая прось
ба: подальше. Не в Киев, а куда-нибудь подальше. Ме
сяца на три. И поскорее. Чтоб завтра и духу вашего здесь
не было.
— К чему такая спешка?
— Состарили вы меня, Митя. Как вы мне надоели,
знал бы кто. Уезжайте, говорят вам.
— Вы любите слепое повиновение?
— Немое,— грубо ответил Савицкий.
— Не выйдет. Не побегу. Я не заяц.
— Я не шучу. Зачем вы прикидываетесь, будто не
понимаете меня?
— Я никуда не поеду. И в Киев не поеду.
...Он шел домой и думал со злостью: почему ее нет?
Почему я один? Почему она где-то у черта на рогах,
когда мне плохо?
* * *
Ночь в Москве совсем другая. И утро другое, чем в
деревне. Далекий свист ночной милиции, звон запоз
давшего троллейбуса. Прошуршит под окнами заблу
дившаяся машина. И тишина. А утром шаркает метлой
дворник. Прогремит трамвай: начал свой рабочий день,
свой длинный путь. Раньше ходил по бульварному коль
цу, теперь загнали его на окраину. А он знай звенит:
мое дело маленькое, вот передо мною рельсы, и я
507
громыхаю по ним и развожу людей на работу. Вон те
сойдут у кладбища: в руках металлические венки, укра
шенные мертвыми восковыми розами.
О чем это я? — думает Саша. Почему мне припо
мнился двадцать третий трамвай? Потому что с его зво
на начиналось мое московское утро?
Заскрипела половица, встает Варя. Вот она загре
мела чугунами. Залаял Жук, рвется с цепи, заслышав
пешехода. Тикают ходики...
Варина изба на одном краю села, медпункт — на
другом. Село длинное, и прежде эта прямая длинная
дорога казалась Саше долгой. Но сейчас, когда она
знает здесь каждую избу, эта дорога будто сократилась
втрое. Саша уже издали видит мостик через узкую
речку, а там поле и одинокий домик, в котором ютит
ся медпункт.
Пациенты уже ждут: Петро Евсеенко и шестилетняя
Малаша Рублева.
— Что у вас, дядя Петро? — спрашивает Саша и
моет руки под краном.
— Нос распирае, дыхнуть не могу. И в грудях болить. Ноги подкосило. И знобить. И в горле царапае. Уж
я перемогався, перемогався...
Закашлявшись, он умолкает. Саша выслушивает
его, осматривает,горло.
— Вам надо лечь, слышите, дядя Петро? И вот вам
порошки. Примите сейчас, потом в обед и перед сном.
Поняли? Повторите, чтоб не забыть.
— Сейчас, в обед и перед сном.
— И лежать! Завтра я к вам сама зайду.
У Малаши руки и ноги в нарывах. Она кротко мол
чит, пока Саша мажет их зеленкой. Терпеливая, тихая
девочка, и вечно с ней какая-нибудь беда. С месяц назад
она смотрела, как братишка строгает палочку. А он стро
гал, строгал и нечаянно полоснул Малаше по мизинцу:
отрубил. Сейчас Малаша что-то крепко стиснула в руке
без маленького пальца.
— Покажи,— сказала Саша.
Девочка разжала кулак, на ладони лежал зуб.
— Сегодня утром выпал,— говорит она шепотом.
У тети Домны Петрученковой ничего не болит. Она
508
приходит к Саше порассказать, поговорить о том о сем.
Для порядка она придумывает себе какую-нибудь хворь,
но на самом деле здорова: сухонькая старушка с живы
ми бойкими глазками, зорко глядящими из-под низко
повязанного платка.
— Константиновна, а что я тебе скажу! Приехала я
к сыну Сергею в Москву. А сын говорит: спасибо, что
приехала. Пойдем, покажу тебе метро. А мне под землю
идти без интереса. На кой шут мне под землю? Ну, иду,
гляжу — большой дом. Рынок, думаю. Нет, нигде не тор
гуют. Ну, я и вошла. А оно и есть — метро. Лестница як
понесе, понесе. А бабка передо мной в длинной юбке —
стоит, трясется, а как подъехали к низу, ее юбку как
защемит! А дед, что с ней, не растерялся, схватил нож
и как хряснет по юбке — отрезал. И пошли дальше как
ни в чем не бывало. Я догнала: вы, часом, не с Белорус
сии? А они: с Украины. А чого? — Ничбго. А сама думаю:
старые, а не растерялись, и я не буду теряться. И по
шла себе дале.
Тетя Домна смотрит победно. Рассказы о том, как
она навещала сына в Москве, у нее самые любимые.
Саша выглядывает в сени, там только один человек:
почтарь Новохатний. Этот не рассказывает. Этот спраши
вает. Ему все надо знать. Зачем Саша бросила Москву
и приехала в Ручьевку? Замужем ли она? Развелась,
что ли?
Он любопытен, как женщина. Отдавая Саше письма,
он непременно спросит: от кого? Какие в Москве ново
сти? А Саша уверена: он отлично знает, о чем ей пишут.
Письма, приходящие на ее имя, чересчур тщательно за
клеены, никто в ее семье так не заклеивает конвертов.
— Что у вас болит, Павел Трофимович? — спраши
вает Саша.
Новохатний садится, говорит задумчиво:
— Не можно ни пить, ни есть, очи ни на что не гля
дят.— И, не дожидаясь Сашиного ответа, добавляет: —
Какие в газетах факты и по радио передают насчет ва
шего брата медработника. Так прямо и сказано: изверги.
— Давайте посмотрю вас,— говорит Саша.— Отчего
у вас очи ни на что не глядят. Ложитесь на лавку.
Новохатний не ложится. Он спрашивает:
50?
— Как же такое, народ губили? А?
— Суд разберется,— отвечает Саша.
— Расстреливать их надо, палачей таких.
— Суд разберется,— снова говорит Саша.— Вы луч
ше скажите, Павел Трофимович, почему у вас очи ни на
что не глядят?
— А вы боитесь правду сказать, Александра Кон
стантиновна. Я ведь вижу: не верите, что эти медработ
ники людей убивали, а?
— Так как, будем лечиться, Павел Трофимович, или
у вас уже ничего не болит?
— А еще вам письмо—видно, от деток,— говорит
Новохатний и вынимает из кармана конверт, надписан
ный крупным Катиным почерком.
...Если бы Сергей Антонович был дома, по избам се
годня пошел бы он. Но его нет. И, окончив прием на
медпункте, Саша идет «по вызовам». Март, еще холод
но. И ветер ледяной. Саша идет по улице, глядя себе
под ноги. Да, тихий день... Тихое село... Новохатнему
не так надо было отвечать. Но Саша решила никогда
не жалеть о том, что уже сделано. Нет ничего бесплод
нее такого раскаяния — зачем сказала да зачем сдела
ла. Темно, так темно, что, видно, скоро уже рассвет.
Ба, кто это у тех ворот колет дрова?
— Дядя Петро, вы что это? Я же вам сказала: надо
лежать! Говорили: знобит, дышать не могу, а сами...
— Отпустило трохи, я и вышел. Нет дров печку то
пить, жинка ругается.
Дядя Петро стоит перед ней в овчинной безрукав
ке, штаны заправлены в дырявые валенки. Он сейчас
уйдет в хату, но только Саша скроется из виду, как
снова выйдет и доколет дрова. Его не усторожишь.
Тут почти все такие: тихие и упорные. Слушают, согла
шаются, а делают по-своему.
...Бабушка Сергеичева лежит на кровати и смотрит
на Сашу с мольбой и надеждой. Горница чистая. На
стене ковер: замок с башнями, диковинные деревья,
очень голубое небо и очень белые облака. У замка сто
ит женщина в пышной одежде, с цветком в руках.
— Донька, донька, ну скажи ты мне, что у меня за
хвороба?
510
Как хорошо, что ей не надо отвечать. Она хочет
услышать слово утешения, но боится не поверить в него
и поэтому, не ожидая ответа, стонет:
— Ноги ные, шея ные. Пойду корову доить, а мои
руки не берут. А доктор в больнице казав: рак у тебя.
Или здесь помрешь, или дома. Донечка, лучше скажи
мне все как есть. О-о-о!
Саша сидит рядом тихо, похлопывая ее по плечу, и
старуха, убаюканная, засыпает. Высохшее лицо нена
долго застывает в покое, тревожный, мечущийся взгляд
пригашен опущенными веками, обтянутый лоб отсвечи
вает желтизной.
Теперь надо зайти к Коваленковым, там живет Ле
шин тезка. Мальчишка родился в тот день, когда ухо
дили немцы. И его назвали именем бойца, который пер
вый вошел в избу напиться воды. Это был танкист, и
звали его Алексей.
. Лешиному тезке уже девять. Сейчас он лежит в жару,
губы у него запеклись.
— Ноги судорога бере,— говорит он,— и мурашки
по телу полозиют.
Саша ставит ему горчичники, укрывает потеплее.
— Дует у вас из всех щелей,— говорит она, проводя
ладонью по стенам, по раме крохотного оконца.
— Константиновна, да ты что! — говорит Лешина
мать.— Я себя от счастья не помню — в избе живем!
Ведь в ямах жили, а пришли домой, глядим, ни колочка
не оставил. Голая земля, все пожег. В избе оно лучше,
чем в яме. Ой, только бы не война!
О войне тут говорят так, будто она была вчера. Каж
дое третье слово — война...
В оконце глядит фиолетовое небо, уже сумерки.
Саша велит почаще поить Лешу:
— Есть у вас кусок сахару добавить в воду?
— Золовка из Минска полкило прислала. Мы — бо
гатые.
— И мне сладенькой водички,— откликается с печки
Лиза. Ей четыре года. Она сидит на печке и глядит от
туда, не желает спускаться вниз. Однажды Саша делала
Лизе укол, и этого она простить Саше не может.
511
...Ну вот, а теперь домой. Вон оно светится, окошко
Сашиного дома. Кто это маленький у калитки?
— Федя!
И он бежит ей навстречу, часто перебирая валенками
в калошах. Она берет его в охапку и крепко прижимает
к себе.
— Ну, дождался?—спрашивает Варя. Она орудует
у печки, вытаскивает чугунок с картошкой. У стола уже
сидят Николай с Олей. Только Сашу и “ждали.
Ночь... Федя притулился около Саши: она с детьми
спит на печке. Варя с Николаем внизу.
— Я плохонький,— вдруг шепотом говорит Федя.
- — Кто это тебе сказал? — шепотом отзывается Саша.
— Бабушка Арина приходила. Посмотрела на меня
и говорит: плохонький ты.
— Ты просто худенький. Надо побольше есть. И ста
нешь ты крепкий, и мускулы у тебя будут, как... как у
дяди Коли.
— Я хочу, как у папы.
— Верно, давай будем хорошенько есть, и ты ста
нешь сильнее всех ребят в Ручьевке.
— Я вышел за калитку, а ребята лают: косой! косой!
— Ну, не беда. Мы наденем очки, и глаза станут
глядеть прямо. Ты на ребят внимания не обращай. По
лают, полают, да и перестанут.
— Я Петьке стукну,— подает голос Оля,— будет
знать, как дразниться, леший такой.
А Саша и Федя думали, что Оля спит.
Стрекочет сверчок, его стрекотанье смешивается с
сонным дыханием детей.
А может, он для нее играет, хочет сказать — не ро
бей, все будет хорошо. Она лежит без сна и вспоми
нает то одно, то другое. Федя... Когда они с Федей при
ехали в Ручьевку, он долго озирался,— видно, искал гла
зами отца, но ни о чем не спросил. Потом пришли к
Варе. Саша села на корточки перед чемоданом, стала
искать полотенце. Захлопнула чемодан, подняла глаза
на Федю. Он стоял, беспомощно свесив руки, и по лицу
у него текли слезы. Она впервые видела, чтобы шести
летний ребенок плакал вот так: горько, молча.
Как ей было страшно, что Федя с ней. Когда свой
512
ребенок — все иначе. Тут уж ничего не поделаешь: одна
судьба. Но чужого ребенка... Да, тогда она еще думала
про Федю — чужой. Не свой. А теперь? Теперь он свой:
что с ней будет, то и с ним. А тогда что ей оставалось
делать? Анисья Матвеевна не соглашалась на ее отъезд.
И под конец сказала:
— А коли так — бери с собой парня.
Сорвала злость.
И вот они поехали вместе... Это было осенью. От
Гомеля до Чернолесья ехали на автобусе. Она держала
на руках уснувшего Федю и со страхом смотрела в
окно. За окном все темнело, темнело, и когда в авто
бусе загорелась тусклая лампочка, от нее не стало свет
лее, только заметались, путая все очертанья, смутные
тени. Где-то в Аравичах в автобус зашел гармонист, жен
ский голос затянул песню, гармоника хрипло подыграла.
Сидевшая неподалеку от Саши женщина в сером ват
нике вдруг сорвалась с места и пустилась в пляс на уз
кой дорожке между скамейками. И оттого, что автобус
зашумел, запел, заплясал, Саше стало совсем неприка
янно. Она помнит: на передней скамейке спиной к води
телю сидел сухонький старичок. Опираясь подбородком
на толстую суковатую палку, он пристально и серьезно
смотрел на Сашу.
— Ты откуда? — спросил он вдруг.
— Из Москвы.
— О! А куда?
— В Ручьевку.
— А тебя встретят?
— Не знаю.
— Пойдешь ко мне ночевать.
Он не спросил, он сказал это уверенно, как о деле
решенном.
— Зачем это она к тебе пойдет? — неожиданно от
кликнулась женщина, сидевшая рядом с Сашей.— Она
ко мне пойдет. У меня хата рядом с магазином, Пой
дешь ко мне?
И Саша поняла, что, приехав в Чернолесье, она не
побредет темной ночью за семь километров в Ручьевку
и не станет раздумывать, в какую дверь постучаться.
Она пойдет ночевать вот к этой женщине. И не так уж
513
тускло светит лампочка, и гармоника не такая хриплая,
как показалось сначала.
Ее встретил фельдшер Стеклов. О нем Андрей Ни
колаевич говорил: я давно его не видел. Мы только из
редка обменивались письмами. Но я голову прозаклады
ваю: каков был в пятнадцать лет, таким и остался. Спо
койный, надежный. Раз уж вы твердо . решили ехать,
нам всем будет спокойнее, если к нему. И Федя Стек
лову не чужой: Мити Королева сын.
Он правду сказал, Андрей Николаевич, с таким че
ловеком надежно. Большелобый, спокойный. Приживе
тесь,— сказал он,— тут народ хороший. А ты, значит,
Митин сын? Ну, с приездом! Жить будете у меня.
Саша поглядела: жена, четверо ребят. Нельзя. Он
огорчился, но она знала: нельзя. А потом она сидела
с Федей на чемодане в сельсовете, пришла Варя и тоже
сказала: пойдем ко мне жить.
И у Саши появился дом.
В большом городе чужой ходит от гостиницы к го
стинице и всюду слышит: мест нет, мест нет. А тут чу
жие подходят и говорят: пойдем ко мне. Вот какая она,
эта страна, Белоруссия! Что бы ни было,— думает Саша,—
что бы ни было, где бы я ни жила, а здесь тоже мой
дом. Если бы мне сейчас сказали: езжай домой — по
ехала бы я? Нет. Правда ли это? Правда. Я не могу быть
без детей, но без него могу. В Москве я была боль,
мученье, я была не человек. Ты убежала сюда от. боли?
Ты спаслась от нее? Не знаю. Но здесь я человек. Уди
вительно: они с Лешей так долго жили порознь — война,
Германия,— а думают и видят одинаково. Все, что му
чает ее, мучает и Лешу. С Митей она была все время
рядом. Почему же ей то и дело казалось, что они не
слышат, не понимают друг друга? Ты — журналист, тебе
глаза песком засыпать нельзя,— сказал ему однажды
Леша. Да... Все видеть — это бывает страшно. Как хо
чется закрыть глаза, не думать. Страшно додумывать.
А надо... Ну, а что же будет дальше? Вот летом она по
едет в Москву. И тогда поймет, как будет жить дальше.
Через полгода вернется из далекой экспедиции Федина
тетка. Наверно, она захочет взять Федю. Такой малень
кий, он все теряет, теряет: сначала умерла мать, потом
514
не стало отца. И вдруг меня не станет... Нет, не буду об
этом. Уснуть бы. Почему я не сплю?.. Из темноты вы
плывают лица девочек — зыбкие, будто отражение в
воде...
И снова утро.
— Саша! — окликает Варя.— Ты послушай, что радио
говорит.
— А что такое?'
— Ты слушай. Сталин помирает...
* * *
Не видя, она знала, как сейчас в Москве. Улицы, за
пруженные людьми, толпы у Дома союзов. Приспущен
ные траурные флаги. Смятение. Слезы. Речи.
А здесь? Тишина. Село словно вымерло. Все разо
шлись по своим хатам и притаились в молчании.
* * *
Еще минуту назад автобус не очень быстро, но
упрямо одолевал дорогу, подскакивал на ухабах, и де
ревья подступали к самой дороге, и ветки гремели по
окнам автобуса. И вдруг он встал как вкопанный. Саша
подтягивает на плечах рюкзак — там два белых батона,
пряники и сахар для Феди с Олей, цветные карандаши
и песенник — просил заведующий клубом, три общих
тетради — просил директор школы; и лекарства, лекар
ства, много лекарств.
— Есть кто до Ручьевки?—спрашивает Саша. Никто
не откликается. Не беда, дорога знакомая, много раз
хоженная — и ранним утром, и жарким полднем, и тем
ным прохладным вечером. Вот она перед ней, безлун
ная лесная дорога. Потом будет поле, а за полем сразу
Ручьевка, дом.
...Идешь лесом и видишь под деревом могилу.
Идешь полем, смотришь—огорожен пустырь. Тут стоя
ла деревня. Ее спалили. И хаты, и людей. В поле оста
лось только это огороженное пустое место. И кажется,
что деревянная изгородь молча говорит: помни. И люди
помнят. И память эта вернула людей на пепелище. И сно
ва выросли села...
Темнота, не видно ни зги, но Саша идет так, словно
515
ярко светит солнце. Дорога сама ведет ее, привычная,
знакомая дорога. И вдруг Саша слышит: кто-то идет
следом. Не почудилось ли? Но нет, хруст сухих веток
под ногами, мерный шорох листьев выдают чей-то
осторожный шаг.
Куда идет человек? Если в Ручьевку, почему не от
кликнулся? Эта дорога — только в Ручьевку, если ему
в Молчу, надо было у самого Чернолесья взять влево.
Ночью в лесу лучше идти в одиночку, чем слышать
за собой чей-то осторожный шаг. Хоть бы женщина.
Нет, женщина давно бы ее окликнула. Боишься? Боюсь.
Неуютно. И словно бы еще темнее стало. Иди спокойно,
забудь того, кто позади. Думай о чем-нибудь своем.
Ведь есть о чем подумать... Читай стихи, вспомни все,
какие знаешь... Лучше пропустить его вперед, вся трево
га оттого, что он идет следом. Или окликни, спроси:
куда идет? Как зовут? Тут люди легко обо всем друг
друга спрашивают. А шаги все ближе. И только Саша
хочет обернуться, как слышит свист. В ночной тишине
Саша узнает первые такты знакомой мелодии: Она идет
не оборачиваясь и слушает. Первый концерт Чайковско
го. Уже не страшно. Уже легко, уже весело и как-то
бесшабашно на душе. Умолк? Ладно, слушай. И она сви
стит «Осеннюю песню». А он в ответ... Что же это? По
стой, постой, это вокализ Рахманинова, вот что это та
кое. Ладно, а теперь слушай ты — и она свистит. «Доро
гая моя столица, золотая моя Москва!»
Она слышит смех, оборачивается и бежит навстречу.
— Давайте ваш рюкзак,— говорит Андрей Николае
вич.— Кто научил вас свистеть?
— А брат зачем? А Таисия Савва?
— Я уже два дня как в Ручьевке. Мы с Сергеем
вспоминаем, вспоминаем и пьем—за Митю, за Федю,
за вас, за самих себя. Хотел ехать за вами, да все в
один голос говорили, что разминемся. Вот два вечера
подряд вас встречаю. Я за Федей.
Саша останавливается.
— Дмитрий Иванович вернулся?
— Нет еще. Но он уже в пути.
— Господи! Какое счастье! Бывает же, бывает такое
счастье!
516
— Так зачем же вы плачете?
— Постойте, но как же, ведь мне так хотелось са
мой его отдать. Я столько раз видела это во сне. От
крывается дверь, он входит... Расскажите все с самого
начала: что же было? Письмо? Телеграмма?
— Сначала я узнал в прокуратуре, что его освобож
дают... За отсутствием состава преступления. Дал ему
телеграмму. А навстречу шла его телеграмма мне: еду,
мол. Но его поездка — дело долгое, дней десять, не
меньше. Я к тому времени привезу Федю.
— Счастье какое! Если бы я была в Москве, мы бы
с вами вместе его встретили! Но как же я тут без Феди?
А вы звонили нашим перед отъездом?
— Звонил. Дмитрий Александрович в командировке.
Девочки заходили, принесли письма и посылку.
— Письма сейчас с собой?
— А если бы и с собой? Как вы собираетесь их чи
тать? И еще они прислали газету со статьей Дмитрия
Александровича о барском шофере, который выселил
старушку из ее комнаты.
— Я читала. Сильно. И горько. Правда? А Федя вас
признал?
— Федя прилип к калитке. Он ждет вас.
— Ну расскажите же мне про девочек! И про все,
что делается на свете!
Они шли лесом, и под ногами шуршали мокрые
листья. Потом дорога вывела их в печальное ночное
поле. Потом замерцал вдали огонек, послышался да
лекий лай, ни с того ни с сего вскрикнула ночная
птица.
А они все шли и говорили обо всем вперемежку,
для постороннего уха без смысла и порядка — сразу
обо всем: говорили про Федю, девочек, Дмитрия Ива
новича. И про все, что делается на свете...
У почты их окликнули.
— Александра Константиновна,— услышала Саша го
лос Новохатнего,— вам с утра телеграмма лежит.
Она схватила телеграмму и под фонарем прочи
тала1
«Еду. Спасибо. Целую руки. Королев».
Бывает же, бывает такое счастье!
517
Какое у Новохатнего славное лицо: он стоит под фо
нарем, и Саша видит это широкое доброе лицо, почему
оно прежде казалось ей злорадным?
— Павел Трофимович,— говорит она,— помните, мы
говорили с вами о врачах? Вы читали? Их выпустили.
И вот вышел еще один, мой друг, отец Феди.
— Откупились. Бывает.
— Что?!
— А вот то: раз посадили, значит, за дело. А тут
вдруг на тебе, выпустили. Ясное дело: сумели откупить
ся. Они денежный народ, врачи эти...
* * *
- „
Почерком Леши: Дорогая Саша!
Почерком Тани: Дорогая Саша!
Почерком Леши: Вот мы уже не на Курилах,
а на Урале, и мне стыдно сейчас, что я так огорчался,
здесь оказалось очень здорово! Жаль, конечно, что не
удалось кончить академию, но это, думаю, еще впере
ди, а? Здесь такая природа, что я просто одурел. Ло
пухи растут выше человека, в каждый лист можно впол
не завернуться.
Почерком Тани: Это, конечно, художественное
преувеличение.
Почерком Леши: Ну, пусть преувеличение.
Нельзя же совсем ничего не преувеличивать. Нет, Саша,
ты себе не представляешь, как здесь хорошо. Леса —
вековые, скалы — предвечные. А горы...
Почерком Тани: Смотри, «Казаки», повесть
Л. Н. Толстого.
Почерком Леши: Нет, Толстой отдельно сказал:
«а горы», а я совершенно отдельно. К тому же те горы
были Кавказские, а у нас — Уральские, они мрачнее,
древнее, угрюмее и, конечно, красивее. Быт у нас тоже
ничего. Городок отстраивается, магазины появляются,
с продуктами — неплохо. Только пока что вода из кра
нов не течет. Я уж почти совсем приспособился носить
ее ведрами из колодца, но все никак не решу, проде
вать ли коромысло под погон или сверх погона...
518
Почерком Тани: Все врет. Просто ему лень пе
реодеваться в гражданское.
Почерком Леши: А еще здесь неподалеку есть
чудесное лесное озеро со скальными берегами. В са
мые жаркие дни в нем даже можно купаться, одна
беда—слой теплой воды сверху очень тонкий, а внизу
совсем ледяная. Таня в этом тонком слое помещается,
а я нет, и очень ругаюсь. Одно утешение, что Таня
скоро... (зачеркнуто).
Почерком Тани: Да, Саша, вы еще не знаете,
что я поступила работать в школу. Свободных мест со
всем не было, и знаете, что мне приходится препода
вать? Рукоделие!
Почерком Леши: Чтобы ты поняла, Саша, как
это нелепо, вообрази, что тебе предложили бы препо
давать бокс. Таня из всех женских рукоделий знает
только одно: пришивать пуговицы. Вот она со своими
ученицами и пришивает пуговицы целыми уроками куда
придется: на занавеску — так на занавеску, на пыльную
тряпку — так на тряпку... Потом отпарывают, потом сно
ва пришивают, так и урок проходит...
Почерком Тани: И вовсе нет! Он так говорит
из скромности. Раньше я действительно ничего не уме
ла, а теперь почти научилась вязать на спицах. А кто
меня научил? Леша! Он сначала сам выучился по кни
ге, а потом начал учить меня и почти выучил.
Почерком Леши: Если ее ученицы будут такие
же понятливые, как она, то я ей не завидую... Шутки в
сторону, Саша, меня очень интересует, как ты там жи
вешь? Не собираешься ли обратно в Белокаменную?
Слухи идут, что времена меняются, я получил письмо от
Татьяны Васильевны — помнишь, моя преподавательница
математики в академии? И она пишет, что, похоже, меня
примут обратно с будущего года. Каково? Это уже при
знак! Так что, думаю, и для медицинской сестры Саши
Поливановой работа в Москве тоже найдется. А? Но всетаки я не жалею, что поехал на Курилы и сюда,— надо
было и это повидать в жизни, а то так и умер бы, не
повидав океана, не узнав, что такое — Урал.
Целую тебя. Леша.
519
Почерком Тани: И я тоже целую вас и очень
надеюсь, что скоро буду писать вам всем вместе: Саше,
и Дмитрию Александровичу, и Ане, и моей Кате.
Таня.
л * *
Лето. Июнь. За окном вагона — то сквозная березо
вая роща, то темный еловый лес, то поле, поле, сколько
хватает глаз.
Небо уже побледнело, скоро сумерки. Одна ночь от
деляет Сашу от дома: рано утром — Москва. Завтра
двадцать второе июня, самый длинный день в году, день
выпускных балов, день ее рождения... И годовщина
войны. Странно: двенадцать лет назад, в канун войны,
она тоже была в дороге: возвращалась из Калуги домой.
На вокзале ее встретил Митя. И первые его слова были
внезапны как удар.
— Сашенька, милая,— сказал он,— война...
На этот раз ее никто не встретит, она никому не дала
знать о своем приезде. Родители на Урале, поехали про
ведать Лешу и Таню. Но девочки — дома. Нет, не надо
жалеть, что не дала телеграмму... Она приедет, когда ее
не ждут,— так даже лучше.
Саша лежит на верхней полке и неотрывно смотрит
в окно. Стемнело. За окном поля, а за полями дрожат
и переливаются россыпи далеких огней. Почти год раз
луки. Это мало или много? У нее не было досуга огля
нуться, навести в мыслях порядок. Но сейчас она знает:
память о доме была с ней неотступно, что бы она ни
делала, о чем бы ни думала.
— Спускайтесь чай пить! — окликают снизу.
Там седой майор с молодыми глазами, с молодой,
быстрой ухваткой: чуть станция, он первый выскакивает
из вагона и возвращается нагруженный покупками —
куры, огурцы, черешня. Напротив него — старик без
ноги, потерял еще в гражданскую. Он едет в Москву по
видать дочку и внуков.
— Мне Москва не нравится,— говорит он,— сильная
скученность населения. А скажите, почему вы лицом
молодые, а волос у вас седой? Какое у вас было пере
живание?
520
Майор смеется в ответ:
— Дед^ ну что ты спрашиваешь? У кого же нет пере
живаний? Найди мне такую жизнь.
— А как вы размышляете... Такой вопрос у меня
есть. Как вы на этот счет думаете: большая вина на
Берии лежит?
— О, куда метнул! Большая, конечно.
— Ну... А вот еще один вопрос... Как, к примеру,
Сталин... Он как, про все эти дела знал?
— Не могу ответить,— говорит майор.
— Вот и я не могу ответить. Но я, к примеру, скажу:
вот у меня сын — председатель колхоза. Обязан он
знать, что у него в колхозе творится? Он про каждую
хату может рассказать, что в печи стоит.
— Сравнил! То колхоз! А тут целая страна!
— Товарищ майор, но вот вы — военный, вы должны
знать...
— Товарищи попутчицы! — почти с отчаянием вос
клицает майор.— Спускайтесь, смотрите, какую я че
решню купил. Будьте хозяйкой которая-нибудь! Ну, что
такое, две женщины в купе, и такую волю взяли: верх
ние полки заняли, да еще пить чай не хотят.
Саша и ее соседка Люся — большеглазая худенькая
девушка — спрыгивают вниз. Пьют чай, едят черешню,
а старик все донимает майора, у него своя забота:
— Крестьянство — это, может, главное сейчас, глав
нее— нет.
— Все про себя так говорят. Спроси у шахтеров, они
тебе скажут, что без них земля не стоит. Дорогие по
путчицы, а высмотрели «У стен Малапаги»? Вот это
фильм так фильм! Там девчонка играет как настоящая
артистка.
— А скажите...— говорит старик.
— Поздно, поздно. Уж давно спать пора. Москва
знаете когда будет? В шесть утра. Давайте укладывать
ся. Соседушка, может, все-таки перекочуете на нижнюю
полку?
— Нет, спасибо, с детства люблю на верхней.
Старик еще долго вздыхает и бормочет что-то,
майор лег лицом к стенке и — то ли притворился, то ли
в самом деле уснул. А Саша и не пытается спать, все
521
равно не уснуть. Смотрит в непроглядную тьму за окном
и думает: почти год разлуки... Мало это или много?
— Вы спите? — шепчет Люся.— Я вот что хочу спро
сить. Почему такое... почему такое... ухаживает один за
мной... И лицом хороший, и характером тихий... А не
люблю я его... Вот как получается.
Горит только синяя лампа. У Люси худенькое голу
бое личико. Она, как и Саша, оперлась лицом на ладони
и смотрит в темноту за вагонным окном...
Почему такое, почему... Всех что-то мучает, большое
ли, малое... Все спрашивают, думают, маются.
* * *
Утренний холодок, высокое, еще бледное небо. Лю
дей много, и кто-то кидается к вагону с цветами, на весь
перрон звенит счастливый женский голос: я здесь!
Я здесь! Но Саше кажется, что платформа пуста. Зачем
она не дала знать о своем приезде? Вот сейчас она уже
увидела бы их. Они были бы вместе. Скорее, скорее,
метро, троллейбус, еще минута, еще... Саша стоит у
своих дверей. «Поливановым—два звонка». Где же
ключ, он только что был здесь... Черт с ним! Забывая,
что час, ранний, она нажимает кнопку: два звонка, и еще
два, и опять два!
— Мама, мама, мама! Я прямо не верю, что это ты!
Но почему, почему же ты не дала телеграмму? Мы бы
тебя встретили! Я так люблю встречать! И Анюта не
ушла бы в поход! Не огорчайся, не огорчайся, она не
пременно вернется сегодня, потому что сегодня выпуск
ной бал у Жени, а она ушла в поход с Жениным клас
сом. А потом сегодня бал и в нашей школе, и Анюте
поручили говорить речь. Мама, мама, и папа тоже сего
дня вернется, самое позднее—завтра, он в Ярославле.
Вчера вечером звонил и спрашивал, нет ли от тебя пи
сем. Давай пойдем вместе умоемся! И потом вместе
позавтракаем! И все время будем вместе!
Они вместе умываются, вместе завтракают. В квар
тире пусто, тихо: все на даче. В Сашиной комнате по
явились новые книжные полки, и новое кресло — глубо
кое, покойное. В комнате у девочек все по-прежнему,
но Саше кажется, будто что-то изменилось. Нет, просто
522
она отвыкла. Анисья Матвеевна смотрит на Сашу
острым, испытующим взглядом, но голос ее звучит буд
нично, когда она говорит:
— А мы тебя ждем, не знаем, что делать, то ли Ка
терину в лагерь, то ли, правда, дачу снимать.
— Я не люблю отдыхать коллективно,— говорит
Катя,— и вообще я от мамы никуда не уеду. Мы поедем
куда-нибудь вместе. Или вместе пойдем в поход. Или
укатим к Леше. Мама! Но ты же не знаешь самой глав
ной новости! У Леши родился сын Андрей! Вот теле
грамма!
Наверно, такая же телеграмма полетела в Ручьевку.
А Саши там уже нет... Андрей, сын Андрей... Она встает
из-за стола, идет к телефону.
— Можно Дмитрия Ивановича? В больнице? Жаль...
А Федя в городе?
Но трубку уже положили: частые короткие гудки.
Она стоит глубоко задумавшись, не отнимая руки от
телефонной трубки. Катя тихо подходит к ней, загляды
вает в глаза. .
— Федя на даче. В Раздорах. Мама, а ты знаешь,
что я вместе с Андреем Николаевичем встречала док
тора Королева? Знаешь, я все держала Федю за руку.
Он смирно так стоял и все прижимался ко мне. Дмитрий
Иванович вышел из вагона без чемодана. Андрей Ни
колаевич спрашивает: а где вещи? А Дмитрий Иванович
говорит: нет, не разбогател я там. Они не обнялись, не
поцеловались,- я даже удивилась, только руки пожали.
Я толкаю Федю, а он стоит. Дмитрий Иванович подошел
к нему и так осторожно его поднял. И мы все стоим и
молчим. Потом Андрей Николаевич говорит: это Са
шина дочка. Тогда он посмотрел на меня, улыбнулся и
говорит: здравствуй, Катя! Мама, правда ведь, теперь
про все можно говорить, и про то, что было с доктором
Королевым, тоже?
До чего же ей хочется жить открыто, без оглядки!
Саша слушает ее и все видит: и вагон, и платформу, и
смирно стоящего испуганного Федю, и улыбку, с кото
рой Дмитрий Иванович сказал: здравствуй, Катя!
— Мама,— слышит она Катин голос,— а Федя по
тебе очень скучает. А ты тоже скучаешь?
523
— Ладно, скучаешь не скучаешь, расскажи-ка лучше
матери, какие у тебя отметки,— говорит Анисья Мат
веевна.
— Отметки как отметки. По пению — пять, и по ма
тематике— пять. А остальное — неважно. Зато у Аню
ты — похвальная грамота. Одни пятерки, даже в глазах
рябит.
— А от тебя в ушах звенит, такая грубиянка стала.
Только и знаешь учителям грубить.
— Тетя Анися, ты об этом завтра расскажешь, ведь
сегодня у мамы день рождения: Зато Анюте поручили
говорить прощальную речь десятиклассницам.
— Ты на Анюту не кивай. Ты лучше расскажи ма
тери, как ты двадцатку загубила на крашеного голубя.
— Ну, чего вспомнила! Мама, мы, наверно, в буду
щем году будем учиться с мальчишками. И мы бегали
смотреть на мальчишек из Пашкиной школы.
— И как? Нравятся?
— Ну что ты! Самые ерундовые, честное слово!
Саша смеется. Вот она и дома!
А потом прозвенели два звонка, и в комнату ввали
лась Анюта с огромным рюкзаком на спине.
— Мама!
— Анюта!
Анюта... Вот кто изменился. И не то чтобы выросла.
И не то чтобы похудела или похорошела. Просто — но
вая девочка...
— Где Женя?—спрашивает Катя.— Он обещал мне
норвежскую марку;
— Мы поссорились,— говорит Анюта.
— Пускай сначала отдаст мне норвежскую марку!
— Я же тебе объясняю: мы поссорились и, может
быть, даже навсегда.
Анюта включает утюг, она гладит свой белый перед
ник и школьную форму. Белые ленты в волосах у нее
чем-то походят на пропеллеры — вот-вот полетит.
Они говорят обо всем сразу — о совместном обуче
нии, о походе (там один дурак из Женькиного класса
сказал, что женщины в массе своей в умственно/л отно
шении ниже мужчин). О ссоре с Женей Анюта расска
524
жет потом, без Катьки. Но на этот раз ссора очень
серьезная.
— Мама, что же делать? — говорит Анюта.— Мне
пора, а я не хочу с тобой расставаться.
— А если я пойду с тобой и послушаю твою речь?
— Ну что ж, тебя я не боюсь!
И вот они снова вдвоем — Саша и Аня. Вдвоем, как
девять лет назад. Тогда рядом с Сашей семенила ма
ленькая, испуганная Анюта. Она крепко держала Сашину
руку и очень боялась расстаться с ней — эта рука была
для нее всем миром. Сейчас Аня вела Сашу под руку
легко и свободно, и встречные улыбались и смотрели
им вслед.
В большом зале одна только Анюта в коричневой
школьной форме. А вокруг — белые платья, белые туф
ли, белые ленты! Все празднично. Что былые двойки,
былые обиды и горести перед тем, что им предстоит.
Впереди одно только счастье. Об этом им говорят сей
час и учителя, и директор школы, и представитель шефазавода, и пожилая работница с Трехгорки. Об этом го
ворит им и Аня. Она поднимается на трибуну, секунду
молча смотрит в зал шоколадными своими глазами, на
ходит Сашу и, переведя дыхание, говорит:
— От имени всей школы поздравляю вас всех. Я же
лаю вам счастья, много, много... Одного только счастья
и никакого горя — никогда!
Родители теснятся у стен — мамы и папы, но больше
мамы. Мамы смотрят затуманенными глазами, забыв о
себе, вспоминая себя лишь для того, чтобы сравнить
свою минувшую молодость с молодостью дочерей.
А в зал входят все новые и новые гости. Вот вошел
еще один, и сердце у Саши ударило гулко и сильно.
В дверях стоит Митя. Он идет в толпу, легко проскальзы
вая среди танцующих, и вот остановился у стены рядом
с Сашей.
— Мне сказали, что ты здесь. Я за тобой.
Но ей нужно время, чтобы прийти в себя и собраться
с силами.
— Погоди немножко,— говорит она. Потом подни
мает глаза и вдруг видит его как будто впервые после
многих лет. Седина незаметна в его светлых волосах,
525
но резкие глубокие складки легли по обеим сторонам
рта, и косая морщина прорезала лоб.
...Нежно-фиолетовым было ночное небо, встретив
шее их на улице. Эта ночь принадлежала выпускникам.
Они лавиной текли к Красной площади, и пели, и смея
лись. Сегодня они хозяева Москвы.
Все, что им говорили сегодня,— правда,— думает
Саша,— каждый человек должен быть счастлив. Но если
бы мне, а не Анюте надо было сказать всем этим де
вочкам напутственное слово — что бы я сказала? Я бы
сказала:
Сберегайте, девчонки, силы.
Запасайте, как сухари.
Да, запасайте силы, все силы души. Запасайте силы,
как сухари в долгий путь. Запасайте силы, они нужны
для всего — для жизни и смерти. Для счастья. И для
горя. И для любви.
Они идут вдвоем — Саша и Митя. Молча идут по опу
стевшим улицам. Они идут задумчиво, не говоря друг
другу ни слова. И все светлеет небо, и тени деревьев
ложатся на мостовую.
СОДЕРЖАНИЕ
Семейное
счастье.
Любимая улица.
8
е
,
,
,
3
215
Вигдорова
Фрида Абрамовна
СЕМЕЙНОЕ СЧАСТЬЕ
ЛЮБИМАЯ УЛИЦА
М., «Советский писатель»
1965, 528 стр.
Тем. план вып. 1965 г. № 286
Редактор В. М. Вилкова
Худож. редактор Б. В. Медведев
Техн, редактор Н. Д. Бессонова
Корректоры Л. Н. Морозова
и В. Н. Стаханова
Сдано в набор 2Ѳ/Х 1964 г.
Подписано к печати 19/1 1965 г.
Бумага 84Х1081/32.
Печ. л. 1672 (27,72). Уч.-изд. л. 27,15.
Тираж 100 000 экэ. Заказ № 2019.
Цена 91 коп.
’‘Издательство «Советский писатель»
Москва К-9, Б. Гнездниковский пер., 10
Первая Образцовая типография имени А. А. Жданова
Главполиграфпрома Государственного комитета
Совета Министров СССР по печати. Москва Ж-54, Валовая, 2в