Автор: Грин А.  

Теги: художественная литература  

ISBN: 5-85779-080-8

Год: 1994

Текст
                    




КРОК-ЦЕНТР
Ах.ГР1Ш СОБРАНИЕ СОЧИНЕНИИ
СОБРАНИЕ СОЧИНЕНИЙ Ь( КРОК-Центр --' Екатеринбург 1994
ББК 84Р1 Г85 Составитель В. И. Бугров А. Грин Г85 На облачном берегу: Сборник.—Екатеринбург: КРОК- Центр, 1994.—576 с. В шестой том собрания сочинений Александра Грина вошли «Автобиографическая повесть» и сборники рассказов: «На облачном берегу», «По закону», «Брак Августа Эсборна» и «Огонь и вода». В пер.: 60 000 экз. С15. г 4734100000 - 22 8В2(03)-94 ISBN 6-85779-080-8 (том 6) ISBN 5-85779-071-9 © КРОК-Центр, состав, оформл., 1994
АВТОБИОГРАФИЧЕСКАЯ ПОВЕСТЬ БЕГСТВО В АМЕРИКУ Не потому ли, что первая прочитанная мной еще пятилетним мальчиком книга была «Путешествие Гул- ливера в страну лилипутов»—детское издание Сытина с раскрашенными картинками, или стремление в дале- кие страны было врожденным,—но только я начал меч- тать о жизни приключений с восьми лет. Я читал бессистемно, безудержно, запоем. В журналах того времени: «Детское чтение», «Семья и школа», «Семейный отдых» —я читал преимуществен- но рассказы о путешествиях, плаваниях и охоте. После убитого на Кавказе денщиками полковника Гриневского—моего дяди по отцу—в числе прочих вещей отец мой привез три огромных ящика книг, главным образом на французском и польском языках; но было порядочно книг и на русском. Я рылся в них по целым дням. Мне никто не мешал. Поиски интересного чтения были для меня своего рода путешествием. Помню Дрэпера, откуда я выудил сведения по алхи- мическому движению средних веков. Я мечтал открыть «философский камень», делать золото, натаскал в свой угол аптекарских пузырьков и что-то в них наливал, однако не кипятил. Я хорошо помню, что специально детские книги меня не удовлетворяли. В книгах «для взрослых» я с пренебрежением пропу- скал «разговоры», стремясь видеть «действие». Майн Рид, б
Густав Эмар, Жюль Верн, Луи Жаколио были моим необходимым насущным чтением. Довольно большая библиотека Вятского земского реального училища, куда отдали меня девяти лет, была причиной моих плохих успехов. Вместо учения уроков я при первой возможно- сти валился в кровать с книгой и куском хлеба; грыз краюху и упивался героической живописной жизнью в тропических странах. Все это я описываю для того, чтобы читатель видел, какого склада тип отправился впоследствии искать место матроса на пароходе. По истории, Закону Божию и географии у меня были отметки 5, 5-, 5+, но по предметам, требующим не памяти и воображения, а логики и сообразительности,— двойки и единицы: математика, немецкий и французский языки пали жертвами моего увлечения чтением похож- дений капитана Гаттераса и Благородного Сердца. В то время как мои сверстники бойко переводили с русского на немецкий такие, например, мудреные вещи: «Получи- ли ли вы яблоко вашего брата, которое подарил ему дедушка моей матери?»—«Нет, я не получил яблока, но я имею собаку и кошку»,—я знал только четыре слова: копф, гунд, эзель и элефант. С французским языком дело было еще хуже. Задачи, заданные решать дома, почти всегда решал за меня отец, бухгалтер земской городской больницы; иногда за непонятливость мне влетала затрещина. Отец решал задачи с увлечением, засиживаясь над трудной задачей до вечера, но не было случая, чтобы он не дал правильного решения. Остальные уроки я наспех прочитывал в классе перед началом урока, полагаясь на свою память. Учителя говорили: — Гриневский способный мальчик, память у него прекрасная, но он... озорник, сорванец, шалун. Действительно, почти не проходило дня, чтобы в мою классную тетрадь не было занесено замечание: «Оставлен без обеда на один час»; этот час тянулся как вечность. Теперь часы летят слишком быстро, и я хотел бы, чтобы они шли так тихо, как шли тогда. Одетый, с ранцем за спиной, я садился в рекреацион- ной комнате и уныло смотрел на стенные часы с маятни- 6
ком, звучно отбивавшим секунды. Движение стрелок вытягивало из меня жилы. Смертельно голодный, я начинал искать в партах оставшиеся куски хлеба: иногда находил их, а иногда щелкал зубами в ожидании домашнего наказания, за которым следовал, наконец, обед. Дома меня ставили в угол, иногда били. Между тем я не делал ничего выходящего за преде- лы обычных проказ мальчишек. Мне просто не везло: если за уроком я пускал бумажную галку—то или учитель замечал мой посыл, или тот ученик, возле которого упала сия галка, встав, услужливо докладывал: — Франц Германович, Гриневский бросается галками! Немец, высокий, элегантный блондин с надвое расче- санной бородой, краснел, как девушка, сердился и строго говорил: — Гриневский! Выйдите и станьте к доске. Или: «Пересядьте на переднюю парчу», «Выйдите из класса вон»,—эти кары назначались в зависимости от личности преподавателя. Если я бежал, например, по коридору, то обязатель- но натыкался или на директора или на классного наставника: опять кара. Если я играл во время урока в «перышки» (увлека- тельная игра, род карамбольного бильярда!), мой парт- нер отделывался пустяком, а меня, как неисправимого рецидивиста, оставляли без обеда. Отметка моего поведения всегда была 3. Эта цифра доставляла мне немало слез, особенно когда 3 появля- лась как годовая отметка поведения. Из-за нее я был исключен на год и прожил это время, не очень скучая о классе. Играть я любил больше один, за исключением игры в бабки, в которую вечно проигрывал. Я выстругивал деревянные мечи, сабли, кинжалы, рубил ими крапиву и лопухи, воображая себя сказоч- ным богатырем, который один поражает целое войско. Я делал луки и стрелы в самой несовершенной, при- митивной форме, из вереса и ивы, с бечевочной тети- вой; стрелы же, выструганные из лучины, были с жес- тяными наконечниками и не летали дальше тридцати шагов. 7
На дворе я расставлял стоймя поленья шеренгами— и издали поражал их каменьями в битве с неведомой никому армией. Из изгороди огорода я выдергивал тычины и упражнялся в метании ими, как дротиками. Перед моими глазами в воображении вечно были аме- риканский лес, дебри Африки, сибирская тайга. Слова «Ориноко*, «Миссисипи*, «Суматра* звучали для меня, как музыка. Прочитанное в книгах, будь то самый дешевый вымысел, всегда было для меня томительно желанной действительностью. Делал я также из пустых солдатских патронов пистолеты, стреляющие порохом и дробью. Я увлекался фейерверками, сам составлял бенгальские огни, масте- рил ракеты, колеса, каскады; умел делать цветные бумажные фонари для иллюминации, увлекался пере- плетным делом, но больше всего я любил строгать что-нибудь перочинным ножом; моими изделиями были шпаги, деревянные лодки, пушки. Картинки для склеи- вания домиков и зданий во множестве были перепор- чены мной, так как, интересуясь множеством вещей, за все хватаясь, ничего не доводя до конца, будучи нетерпелив и небрежен, я ни в чем не достигал совер- шенства, всегда мечтами возмещая недостатки своей работы. Другие мальчики, как я видел, делали то же самое, но у них все это, по-своему, выходило отчетливо, дельно. У меня—никогда. На десятом году, видя, как меня страстно влечет к охоте, отец купил мне за рубль старенькое шомполь- ное ружьецо. Я начал целыми днями пропадать в лесах; не пил, не ел; с утра я уже томился мыслью: «отпустят* или «не отпустят» меня сегодня «стрелять». Не зная ни обычаев дичной птицы, ни техники, что ли, охоты вообще, да и не стараясь разузнать настоящие места для охоты, я стрелял во все, что видел: в воробьев, галок, певчих птиц, дроздов, рябинников, куликов, ку- кушек и дятлов. Всю мою добычу мне дома жарили, и я ее съедал, причем не могу сказать, чтобы мясо галки или дятла чем-нибудь особенно разнилось от кулика или дрозда. 8
Кроме того, я был запойным удильщиком, исключи- тельно по шеклее*—вертлявой, всем известной рыбке больших рек, падкой на муху; собирал коллекции птичьих яиц, бабочек, жуков и растений. Всему этому благоприятствовала дикая озерная и лесная природа окрестностей Вятки, где тогда еще не было железной дороги. По возвращении в лоно реального училища я пробыл в нем всего еще только один учебный год. Меня погубили сочинительство и донос. Еще в приготовительном классе я прославился как сочинитель. В один прекрасный день можно было ви- деть мальчика, которого рослые парни шестого класса таскают на руках по всему коридору и в каждом классе, от третьего до седьмого, заставляют читать свое произведение. Это были мои стихи: Когда л вдруг проголодаюсь, Бегу к Ивану раньше всех: Ватрушки там л покупаю, Как они сладки — эх! В большую перемену сторож Иван торговал в швей- царской пирожками и ватрушками. Я, собственно, лю- бил пирожки, но слово «Пирожки» не укладывалось в смутно чувствуемый мною размер стиха, и я заменил его «ватрушками». Успех был колоссальный. Всю зиму меня дразни- ли в классе, говоря: «Что, Гриневский, ватрушки слад- ки—эх?!!» В первом классе, прочитав где-то, что школьники издавали журнал, я сам составил номер рукопис- ного журнала (забыл, как он назывался), срисовал в него несколько картинок из «Живописного обозрения» и других журналов, сам сочинил какие-то рассказы, стихи—глупости, вероятно, необычайной—и всем по- казывал. Отец, тайно от меня, снес журнал директору— полному добродушному человеку, и вот меня однажды вызвали в директорскую. В присутствии всех учителей директор протянул мне журнал, говоря: * Уклейка. Ее местное название. (.Прим, автора.) 9
— Вот, Гриневский, вы бы побольше этим занима- лись, чем шалостями. Я не знал, куда деваться от гордости, радости и сму- щения. Меня дразнили двумя кличками: «Грин-блин» и «кол- дун». Последняя кличка произошла потому, что, начи- тавшись книги Де-Бароля «Тайны руки», я начал всем предсказывать будущее по линиям ладони. В общем, меня сверстники не любили: друзей у меня не было. Хорошо относились ко мне директор, сторож Иван и классный наставник Капустин. Его же я и обидел, но это была умственная, литературная задача, разрешенная мной на свою же голову. В последнюю зиму учения я прочел шуточные стихи Пушкина «Коллекция насекомых» и захотел подражать. Вышло так (я помню не все): Инспектор, жирный муравей, Гордится толщиной своей— Капустин, тощал козявка, Засохшая былинка, травка, Которую могу л смять, Но не желаю рук марать. Вот немец, рыжая оса, Конечно — перец, колбаса- Вот Решетов, могильщик-жук- Упомянуты, в более или менее обидной форме, были все, за исключением директора: директора я поберег. Имел же я глупость давать читать эти стихи вся- кому, кто любопытствовал, что еще такое написал «колдун». Списывать я их не давал, а потому некто Маньковский, поляк, сын пристава, однажды вырвал у меня листок и заявил, что покажет учителю во время урока. Две недели тянулась злая игра. Маньковский, сидев- ший рядом со мной, каждый день шептал мне: «Я сейчас покажу!» Я обливался холодным потом, умолял преда- теля не делать этого, отдать мне листок; многие учени- ки, возмущенные ежедневным издевательством, просили Маньковского оставить свою затею, но он, самый силь- ный и злой ученик в классе, был неумолим. 10
Каждый день повторялось одно и то же: — Гриневский, я сейчас покажу» При этом он делал вид, что хочет поднять руку. Я похудел, стал мрачен: дома не могли добиться от меня—что со мной. Решив наконец, что если меня исключат оконча- тельно, то ждут меня побои отца и матери, стыдясь позора быть посмешищем сверстников и наших зна- комых (между прочим, чувства ложного стыда, тще- славия, мнительности и жажды «выйти в люди» были очень сильны в глухом городе), я стал собираться в Америку. Была зима, февраль. Я продал букинисту одну книгу покойного дяди— «Католицизм и наука»—за 40 копеек, потому что у меня никогда не было карманных денег. На завтрак мне выда- вались 2-3 копейки, они шли на покупку одного пирож- ка с мясом. Продав книгу, я тайно купил фунт колбасы, спички, кусок сыра, захватил перочинный ножик. Рано утром, уложив провизию в ранец с книгами, я пошел в училище. На душе у меня было скверно. Предчувствия мои оправдались; когда начался урок немецкого языка, Маньковский, шепнув: «Сейчас подам»,—поднял руку и сказал: — Позвольте, господин учитель, показать вам стихи Гриневского. Учитель разрешил. Класс притих. Маньковского со стороны дергали, щи- пали, шипели ему: «Не смей, сукин сын, подлец!»—но, аккуратно обдернув блузу, плотный, черный Маньков- ский вышел из-за парты и подал учителю роковой листок; скромно покраснев и победоносно оглядев всех, доносчик сел. Преподаватель этого часа был немец. Он начал читать с заинтересованным видом, улыбаясь, но вдруг покрас- нел, потом побледнел. — Гриневский! Я встал. — Это вы писали? Вы пишете пасквили? — Я... это не пасквиль. От испуга я не помнил, что бормотал. Как в дурном сне, я слышал звон слов, упрекающих и громящих меня 11
Я видел, как гневно-изящно колышется красивый, с двой- ной бородой немец и думал: «Я погиб». — Выйдите вон и ждите, когда вас позовут в учи- тельскую. Я вышел плача, не понимая, что происходит. Коридор был пуст, паркет блестел, за высокими лакированными дверями классов слышались мерные голоса учителей. Из этого мира я был вычеркнут. Зазвенел звонок, двери пооткрывались, толпа учени- ков наполнила коридор, весело шумя и крича; лишь я стоял, как чужой. Классный наставник Решетов при- вел меня в учительскую комнату. Я любил эту комнату— в ней был прекрасный шестигранный аквариум с золо- тыми рыбками. За большим столом, с газетами и стаканами чая, вос- седал весь синклит. — Гриневский,—сказал, волнуясь, директор,—вот вы написали пасквиль™ Ваше поведение всегда... поду- мали ли вы о родителях?. Мы, преподаватели, желаем вам только добра.. Он говорил, а я ревел и повторял: — Больше не буду! При общем молчании Решетов начал читать мои стихи. Произошла известная гоголевская сцена послед- него акта «Ревизора»: как только чтение касалось одно- го из осмеянных,—он беспомощно улыбался, пожимал плечами и начинал смотреть на меня в упор. Только инспектор—мрачный пожилой брюнет, ти- пичный чиновник—не был смущен. Он холодно казнил меня блеском синих очков. Наконец тяжелая сцена кончилась. Мне было велено отправиться домой и заявить, что я временно, впредь до распоряжения, исключен; также сказать отцу, чтобы тот явился к директору. Почти без мыслей, как в горячке, я вышел йз училища и побрел к загородному саду—так назывался полудикий парк верст пять квадратных объемом, где летом торговал буфет и устраивались фейерверки. Парк примыкал к перелеску. За перелеском была речка; дальше шли поля, деревни и огромный, настоящий лес. Сев на изгородь у перелеска, я сделал привал: мне предстояло идти в Америку. 12
Голод взял свое—я съел колбасу, часть хлеба и начал раздумывать о направлении. Совершенно естественным казалось мне, что нигде никто не остановит реалиста в форме, в ранце, с гербом на фуражке! Я сидел долго. Стало смеркаться; унылый зимний вечер развертывался вокруг. Ели и снег, ели и снег., я продрог, ноги замерзли. Калоши были полны снега. Память подсказывала, что сегодня к обеду яблочный пирог. Как ни подговаривал я раньше кое-кого из учени- ков бежать в Америку, как ни разрушал воображением всякие трудности этого «простого» дела,—теперь смутно почувствовал я истину жизни: необходимость знаний и силы, которых у меня не было. Когда я пришел домой, было уже темно. Охо-хо! Даже теперь жутко все это вспоминать. Слезы и гнев матери, гнев и побои отца; крики: «Вон из моего дома!»; стояние в углу на коленях; наказание голодом вплоть до 10 часов вечера; каждый день пья- ный отец (он сильно пил); вздохи, проповеди о том, что «только свиней тебе пасти», «на старости лет думали, что сын будет подмогой», «что скажут такие-то и такие- то», «тебя мало убить, мерзавца!»—вот так, в этом роде, шло несколько дней. Наконец буря утихла. Отец бегал, просил, унижался, ходил к губернатору, везде искал протекции, чтобы меня не исключали. Училищный совет склонен был смотреть на дело не очень серьезно, с тем, чтобы я попросил прощения, но инспектор не согласился. Меня исключили. В гимназию меня отказались принять. Город негласно выдал мне уже волчий, неписаный паспорт. Слава обо мне росла изо дня в день. Осенью следующего года я поступил на третье отде- ление городского училища. ОХОТНИК И МАТРОС Может быть, следует упомянуть, что я не посещал начальной школы, так как меня учили писать, читать и считать дома. Отец временно был уволен со службы 13
в земстве, и мы прожили год в уездном городе Слобод- ском; тогда мне было 4 года. Отец служил помощником управляющего пивным заводом Александрова. Мать стала учить меня азбуке; я скоро запомнил все буквы, но никак не мог постигнуть тайну слияния букв в слова. Однажды отец принес книжку «Гулливер у лилипу- тов» с картинками—крупным шрифтом, на плотной бумаге. Он посадил меня на колени, развернул книжку и сказал: — Саша, давай читать. Это какая буква? — «М». — А эта? — «О». — Верно. Как же сказать их сразу? В моем уме вдруг слились звуки этих букв и следу- ющих, и, сам не понимая, как это вышло, я сказал— «море». Так же сравнительно легко я прочел следующие слова, не помню, какие—и так начал читать. Арифметика, которой начали меня учить на шестом году, была куда более серьезным делом; однако я на- учился вычитанию и сложению. Городское училище было грязноватым двухэтажным каменным домом. Внутри тоже было грязно. Парты изрезаны, исчерчены, стены серы, в трещинах, пол дере- вянный, простой—не то что паркет и картины реаль- ного училища. Здесь встретил я многих пострадавших реалистов, изгнанных за неуспешность и другие художества. Ви- деть товарищей по несчастью всегда приятно. Был тут Володя Скопин, мой троюродный, по матери, брат; рыжий Быстров, удивительно лаконичному сочи- нению которого: «Мед, конечно, сладок»—я одно время страшно завидовал; тщедушный, дурашливый Демин, еще кое-кто. Вначале, как падший ангел, я грустил, а затем от- сутствие языков, большая свобода и то, что учителя говорили нам «ты», а не стеснительное «вы», начали мне нравиться. По всем предметам, за исключением закона божьего, преподавание вел один учитель, переходя с одними и теми же учениками из класса в класс. 14
Они, то есть учителя, иногда, правда, перемещались, но система была такая. В шестом классе (всего было четыре класса, только первые два делились каждый на два отделения) среди учеников были бородачи, «старики», упорно путешество- вавшие по училищу по два года на каждый класс. Там происходили бои, на которые мы, маленькие, взирали с трепетом, как на битву богов. «Бородачи» дрались рыча, скакали по партам, как кентавры, нано- ся друг другу сокрушительные удары. Драка вообще была обычным явлением. В реальном драка существовала как исключение и преследовалась очень строго, а здесь на все смотрели сквозь пальцы. Дрался и я несколько раз, в большинстве случаев били, конечно, и меня. Отметка моего поведения продолжала стоять в той норме, которую мне определила судьба еще по реально- му училищу, редко поднимаясь до 4. Зато гораздо реже оставляли меня «без обеда». Преступления всем известные: беготня, возня в кори- дорах, чтение за уроками романа, подсказывание, раз- говоры в классе, передача какой-нибудь записки или рассеянность. Напряженность жизни этого заведения была так велика, что даже зимой, сквозь двойные рамы, на улицу вырывался 1ул, подобный грохоту паро- вой мельницы. А весной, с открытыми окнами... Лучше всех об этом выразился Деренков, наш инспектор. — Постыдитесь,—увещевал он галдящую и скачу- щую ораву,—гимназистки давно уже перестали ходить мимо училища... Еще за квартал отсюда девочки наспех бормочут: «Помяни, господи, царя Давида и всю кро- тость его!»—и бетут в гимназию кружным путем. Мы не любили гимназистов за их чопорность, щего- леватость и строгую форму, кричали им: «Вареная говядина!» (В.Г.—Вятская гимназия—литеры на пряж- ке ремней), реалистам кричали: «Александровский вят- ский разбитый урыльник!» (АВ.Р.У.—литеры на пряж- ках), но к слову «гимназистка» чувствовали тайную, неутоленную нежность, даже почтение. Деренков ушел. Помедлив полчаса, гвалт продолжал- ся до конца дня. С переходом на четвертое отделение мои мечты о жизни начали определяться в сторону одиночества и, как преж- 1б
де,—путешествий, но уже в виде определенного жела- ния морской службы. Моя мать скончалась от чахотки 37 лет; мне было тогда 13 лет. Отец женился вторично, взяв за вдовой псаломщика ее сына от первого мужа, 9-летнего Павла. Мои сестры подросли: старшая училась в гимназии, младшая—в на- чальной земской школе. У мачехи родился ребенок. Я не знал нормального детства. Меня безумно, ис- ключительно баловали только до 8 лет, дальше стало хуже и пошло все хуже. Я испытал горечь побоев, порки, стояния на коленях Меня в минуты раздражения, за своевольство и неудач- ное учение, звали «свинопасом», «золоторотцем», прочили мне жизнь, полную пресмыкания у людей удачливых, преуспевающих. Уже больная, измученная домашней работой мать со странным удовольствием дразнила меня песенкой: Ветерком пальто подбито, И в кармане — ни гроша, И в неволе — Поневоле — Затанцуешь антраша! Вот он, маменькин сыночек, ШалопаИ — зовут его; Словно комнатный щеночек,— Вот занятье для него! Философствуй тут, как знаешь, Иль, как хочешь, рассуждай,— А в неволе — Поневоле — Как собака, прозябай! Я мучился, слыша это, потому что песня относилась ко мне, предрекая мое будущее. Насколько я был чувствителен, видно хотя бы из того, что, совсем ма- ленький, я заливался горчайшими слезами, когда отец в шутку мне говорил (не знаю, откуда это): И хвостом она махнула И сказала: не забудь! Я ничего не понимал, но ревел. Точно так же довольно было показать мне палец, сказав: «Кап, кап!»—как начинали капать мои слезы, и я тоже ревел. 16
Жалованье отца продолжало оставаться прежним, число детей увеличилось, мать болела, отец сильно и часто пил, долги росли; все вместе взятое создавало тяжелую и безобразную жизнь. Среди убогой обстанов- ки, без сколько-нибудь правильного руководства, я рос при жизни матери; с ее смертью пошло еще хуже... Однако довольно вспоминать неприятное. У меня почти не было приятелей, за исключением Назарьева и Попова, о которых, в особенности о На- зарьеве, речь будет впереди; дома были нелады; охоту я страстно любил, а потому каждый год, после Петрова дня—29 июня,—начинал пропадать с ружьем по лесам и рекам. К тому времени под влиянием Купера, Э.По, Дефо и Жюль-Верновского «80 тысяч верст под водой» у меня начал складываться идеал одинокой жизни в лесу— жизни охотника. Правда, в 12 лет я знал русских класси- ков до Решетникова включительно, но указанные выше авторы были сильнее не только русской, но и другой классической европейской культуры. Я хаживал с ружьем далеко, на озера и в лес, и часто ночевал в лесу у костра. В охоте мне нравился элемент игры, случайности; поэтому я не делал попытки завести собаку. Одно время у меня были старые охотничьи сапоги, купленные мне отцом; когда они сносились, я, придя к болоту, снимал свои обыкновенные сапоги, вешал их через плечо, засучивал штаны до колен, так и охо- тясь—босиком. По-прежнему добычей моей были кулики разных пород: черныши, перевозчики, турухтаны, кроншнепы; изредка—водяные курочки, утки. Стрелять влет я еще не умел. Старое шомпольное ружье-одностволка, стоимостью 3 рубля (прежнее разо- рвалось, едва не убив меня), самым способом заряжания мешало стрелять так часто и скоро, как хотелось бы. Но не только добыча привлекала меня. Мне нравилось идти одному по диким местам, где я хочу, со своими мыслями, садиться, где хочу, есть и пить, когда и как хочется. Я любил шум леса, запах мха и травы, пестроту цветов, волнующую охотника заросль болот, треск 17
крыльев дикой птицы, выстрелы, стелющийся пороховой, дым; любил искать и неожиданно находить. Множество раз я строил мысленно дикий дом из бревен, с очагом и звериными шкурами на стенах, с книжной полкой в углу; под потолком были развеша- ны сети; в кладовой висели медвежьи окорока, мешки с «пеммиканом», маисом и кофе. Сжимая в руках ружье с взведенным курком, я протискивался среди густых ветвей чащи, представляя, что меня ждет засада или погоня. В виде летнего отдыха отца посылали иногда на большой сенной остров, от города верстах в трех; там был больничный земский покос. Покос продолжался около недели; косили тихие помешанные или испытуе- мые из павильонов больницы. Я и отец жили тогда в хорошей палатке, с костром, чайником; спали на свежем сене и удили рыбу. Кроме того, я ходил дальше, вверх по реке, верст за семь, где были озера в ивняке, и стрелял уток. Уток мы варили охотничьим способом, в гречневой каше. Их я приносил редко. Самой главной и обильной моей добычей осенью, когда на полях оставались копны и жнитво, были голуби. Тысячными стаями слетались они из города и деревень на поля, подпускали близко, и от одного выстрела, бывало, ложилось сразу несколько штук. Жареные голуби жест- ки, поэтому я варил их с картофелем и луком; хорошее получалось кушанье. У первого моего ружьеца был очень тугой курок, сильно разбивавший капсюль, а надеть на расшлепан- ный капсюль пистон являлось задачей. Он еле держал- ся и иногда сваливался, упраздняя выстрел, или давал осечку. У второго ружья курок был слабый, что тоже вызывало осечки. Если на охоте у меня не хватало пистонов, я, мало стесняясь этим, прицеливался, держа ружье одной рукой у плеча, а другой поднося к капсю- лю горячую спичку. Предоставляю судить специалистам, насколько та- кой способ стрельбы может быть успешен, так как дичь имела довольно времени надумать—стоит ли ей ждать, пока огонь накалит капсюль. Несмотря на мою действительную страсть к охоте, у меня никогда не было должной заботы и терпения 18
снарядиться как следует. Я таскал порох в аптекар- ской склянке, отсыпая его на ладонь при заряжании на глаз, без мерки; дробь лежала в кармане, часто один и тот же номер на всякую дичь— например, крупный, № 5, шел и по кулику и по воробьиной стае или, наоборот, мелкий, как мак, № 16, летел в утку, только обжигая ее, но не сваливая. Когда плохо сделанный деревянный шомпол ломал- ся, я срезал длинную ветку и, очистив ее от сучков, гнал в ствол, с трудом вытаскивая обратно. Вместо войлочного пыжа или кудельного я очень часто забивал заряд комком бумаги. Неудивительно, что добычи у меня было мало при таком отношении к делу. Впоследствии, в Архангельской губернии, когда я был там в ссылке, я охотился лучше, с настоящими припа- сами и патронным ружьем, но небрежность и торопли- вость сказывались и там. Об этой, одной из интереснейших страниц моей жизни, я расскажу в следующих очерках, а пока прибавлю, что только раз я был доволен собой вполне как охотником. Меня взяли с собой на охоту взрослые молодые люди, бывшие наши квартирные хозяева, братья Колгушины. Уже темной ночью мы возвращались с озер к костру. Вдруг, покрякивая, свистнула крыльями утка и, плеснув по воде, села на небольшое озерко, шагах в тридцати. Вызвав смех спутников, я прицелился на звук пле- ска севшей в черной тьме утки и выстрелил. Слышно было, что утка забилась в камышах: я попал. Две собаки не могли найти мою добычу, чем даже сконфузили и рассердили своих хозяев. Тогда я раздел- ся, полез в воду и, по горло в воде, разыскал убитую птицу по смутно чернеющему на воде ее телу. Время от времени мне удавалось зарабатывать не- много денег. Однажды земству понадобился чертеж одного городского участка со строениями.. Отец устроил этот заказ мне, я ходил по участку с рулеткой, потом чертил, испортил несколько чертежей, наконец, с грехом пополам, сделал, что нужно, и получил за это десять рублей. 19
Раза четыре отец давал мне переписывать листы годовой сметы земских благотворительных заведений, по 10 копеек с листа, на этом деле я тоже заработал несколько рублей. 12 лет я пристрастился к переплетному мастерству, сам сделал станок для сшивания, роль пресса играли кирпичи и доска, кухонный нож был обрезальным ножом. Цветная бумага для переплетов, сафьян для углов и корешков, коленкор, краски для обрызгивания обреза книги и книжечки фальшивого (сусального) золота для тиснения букв на корешках—все это я при- обретал постепенно, частью на деньги отца, частью на свои заработанные. Одно время у меня было порядочно заказов; будь мои изделия сделаны тщательнее, я мог бы, учась, зараба- тывать 15—20 рублей в месяц, но старая привычка к небрежности, поспешности сказалась и здесь—месяца через два моя работа окончилась. Я переплел около ста книг, в том числе тома нот одному старому учителю музыки. Мои переплеты были, неровны, обрез неправилен, вся книга вихлялась, а если не вихлялась по сшиву, то отставал корешок или коробился самый переплет. Ко дню коронации Николая П в больнице готовили иллюминацию, и мне, через отца, сделан был заказ на 200 бумажных фонарей из цветной бумаги по 4 копейки за штуку, с готовым материалом. Усерднейшим образом я работал две недели, изгото- вив, по обычаю своему, не очень важные изделия, за что получил 8 рублей. Ранее, когда мне случалось заработать рубль-два, я тратил деньги на порох, дробь, зимой—на табак и гильзы. Мне разрешено было курить с 14 лет, а тайно я курил с двенадцати, хотя еще не «затягивался»! За- тягиваться я начал в Одессе. Получение этих 8 рублей совпало с лотереей-аллег- ри, устроенной в городском театре. В оркестре были расставлены пирамиды вещей, как дорогих, так и деше- вых. Главный выигрыш, по странному направлению провинциальных умов, был, как водится, корова, нарав- не с коровой шли мелкие драгоценности, самовары и пр. Я пошел играть, вскоре туда же явился подвыпив- ший отец. Я поставил на билеты 5 рублей, беря все 20
пустые трубочки. Капитал мой таял, я загрустил, но вдруг выиграл диванную бархатную подушку, расши- тую золотом. Отцу повезло: проставив сначала половину жало- ванья, он выиграл две брошки, рублей, скажем, на 50. До сих пор не забыть мне, как к колесу подошла дурная, как грех, девица, взяла два билета, и оба они оказались выигрышными: самовар и часы. Я забежал вперед, но надо было сказать все о моих заработках. Поэтому я добавлю, что в последние две зимы жизни дома я подрабатывал еще перепиской ролей для театральной труппы—сначала малороссийской, затем драматической. За это платили 5 копеек с листа, запи- санного кругом, и я писал не «убористо», а возможно разгонистее. Кроме того, я пользовался правом бесплат- ного посещения всех представлений, входа за кулисы и игры на выходных ролях, где надо, например, ска- зать: «Он пришел!» или «Хотим Бориса Годунова!». Иногда я писал стихи и посылал их в «Ниву», «Ро- дину», никогда не получая ответа от редакции, хотя прилагал на ответ марки. Стихи были о безнадежности, беспросветности, разбитых мечтах и одиночестве— точь-в-точь такие стихи, которыми тогда были полны еженедельники. Со стороны можно было подумать, что пишет сорокалетний чеховский герой, а не мальчик 11—15 лет. Для своего возраста я начал недурно рисовать с 7 лет, и мои отметки по рисованию всегда были 4—5. Я хоро- шо копировал рисунки и сам научился писать аква- релью, но это были тоже копии рисунков, а не самосто- ятельные работы; всего два раза я сделал акварелью цветы. Второй рисунок—водяную лилию—я увез с собой в Одессу, а также взял краски, полагая, что буду рисовать где-нибудь в Индии, на берегах Ганга... В городском училище я учился посредственно, был на плохом счету, как озорник, хотя и там, кроме возни, драк, непослушания и подсказывания, ничего особенно- го не творил. Мне хорошо давались лишь словесность, история, Закон Божий и писание сочинений. Наш класс вел добрейший человек, фамилию которого я, к сожале- нию, забыл; впоследствии он стал инспектором Глазов- ского городского училища. 21
Только по возрасту и росту я просидел последний год на задней парте: остальное время, чтобы я всегда был на виду, меня держали на передней парте, прямо перед столом учителя Мое развитие было не в пример выше всех учеников училища, а потому, очень часто, на вопрос: «Кто знает?»— я, подняв руку, звучал, как энциклопедия Учитель любил меня, но любя, преследовал строже, чем других, и без стеснения посылал к доске, если замечал, что я хихи- каю с кем-нибудь или под партой толкаюсь ногами со своим обидчиком (я никогда не начинал первый). Одно мое сочинение на тему «Мой любимый уголок» учитель читал вслух всему классу как образец. Я описал камышовый островок мельничного пруда, где любил си- деть с книгой, ружьем и хлебом. Другой раз была задана тема: «О пользе собак». Я написал «О вреде собак» (хотя думал иначе), доказывая, что случаи водобоязни во всем мире перевешивают пользу собак для эскимосов, охот- ником и хозяев стад. Учитель начертал единицу, при- писав: «Написано отлично, но не на тему». Это сочине- ние тоже было «опубликовано», и я видел, что учитель втайне гордится этой моей эскападой. В пятом отделении по странной прихоти я написал для себя статью: «Вред Майн Рида и Густава Эмара», в которой развивал мысль о гибельности указан- ных писателей для подростков. Вывод был такой: начитавшись живописных страниц о далеких, таин- ственных материках, дети презирают обычную обста- новку, тоскуют и стремятся бежать в Америку. При- мером я выставил театральный спектакль, после ко- торого еще мрачнее и незавиднее кажется дом, участь бедняка. Собрав после классов несколько человек слушателей, я прочел им эту галиматью. Они выслушали, возражать не умели или не хотели; тем дело и кончилось. До сих пор не понимаю, зачем я это сделал,—я, даже теперь с волнением думающий о путешествиях. В четвертом отделении случился выстрел: я имел глупость принести с собою в класс пистолет, собствен- норучно сделанный из солдатского патрона, заряжае- мый порохом, дробью и воспламеняемый бумажным пистоном; я его держал в парте, трогая стальную плас- 22
тинку с гвоздиком, заменяющую курок,—как вдруг курок сорвался, гром выстрела едва не сбросил учителя со стула, пошел дым столбом —и все повскакали. За это художество меня со сторожем и запиской об исключении на две недели отправили домой. Я ревел, просил прощения, отец стегал меня ремнем, ходил к инспектору и с трудом уладил дело, так что через три дня я опять сидел на последней парте. В шестом отделении произошел случай посерьезнее. Хороший учитель уехал в Глазов, а его место занял новый, ранее не служивший, Алексей Иванович Терпугов. Это был крайне желчный, истеричный человек, изму- ченный невралгией и ненавидевший учеников до того, что, забывшись, кричал на них и топал ногами. Чем-то я провинился во время урока, кажется, раз- говаривал. — Гриневский!—крикнул мне Терпугов.—Помяни мое слово, что не миновать тебе скамьи подсудимых! Разговаривая с соседом, я в то же время ел прине- сенного с собой на завтрак рябчика. Я встал и запустил рябчиком в Терпугова. Рябчик шлепнулся о вицмундир и упал на пол. Терпугов оцепенел. Он так побледнел, что я испугался. Учитель сдавленным голосом приказал мне выйти вон. Весь дрожа, со слезами обиды и гнева, я, выйдя, немедленно направился домой и рассказал отцу, что случилось. Первый раз произошло, что отец меня не бранил (меня, как большого, он теперь не бил). Походив взад-вперед, отец направился к инспектору. Возник было вопрос о моем исключении, но все же инспектор Деренков и другие признали неправоту в этом деле Терпугова. Дело, после двух недель моего домашнего пребывания, кончилось формальным извинением с моей стороны. После этого я кончил, наконец, училище без инци- дентов и, получив аттестат (средняя отметка—3, по поведению—5, ради того, чтобы не портить мне жизнь), я начал собираться в Одессу. Теперь я расскажу, с чего это началось. Отчасти очень дальними родственниками по матери, а больше—просто знакомыми приходились нам Черны- шевы. Отец Чернышев был протоиерей кафедрального 23
собора. У него был сын Сережа, двумя или тремя годами старше меня, тихий, малоспособный мальчик; исключи- ли его за неуспешность или же сами родители взяли из семинарии—точно не помню. Только в один прекрасный день я узнал, что Сережа отправился в Одессу, посту- пил в Херсонские мореходные классы и совершил кру- госветное путешествие. Торжествующие родители показывали цветную фо- тографию. На ней был изображен молодой моряк, оде- тый в форму матроса; на ленте бескозырной фуражки можно было прочесть: «Императрица Мариям. Ленты падали от затылка через плечо на грудь. Полосы клинообразно выступающего из-за голландки с синим воротником тельника долгое время не давали мне по- коя: я все решал—есть ли это часть рубашки или же это надевается особо, как галстук. Довольно сказать, что я никогда не видел такой одежды и положительно влюбился в нее, особенно в ленты, которые при откры- той шее и бескозырковой фуражке придавали открыто- му, мужественному лицу Сережи особый поэтический оттенок. Но, главное, я увидел возможность практиче- ского решения задачи путешествий, причем Чернышев еще получал жалованье! Кроме того, аттестата городского училища было достаточно для поступления в мореходные классы без всякого экзамена. Отец однажды взял меня с собой к Чернышевым, и мы выпытывали у них все, что они знали о своем сыне. Немного я приуныл (вопрос шел о том, где остановиться в Одессе и много ли надо на поездку денег), когда мать Сережи сказала, что сыну они дали сто пятьдесят рублей, наказав остановиться в хорошей гостинице, и что продолжали посылать ежемесячно по 25 рублей, пока Сережа не начал получать жалованье рулевого матроса—22 рубля с копейками на всем готовом. Те- перь он плавал уже в Добровольном флоте на «Сарато- ве», был в Японии, Китае, Сингапуре.. Сингапуре!.. Я сидел, подавленный и взволнованный. Ведь я до сих пор только мечтал, тогда как Чернышев с легкостью, как мне казалось, необычайной, без шума и треска, сделал- ся моряком дальнего плавания. 24
Чернышевы, между прочим, говорили, что Сережа «лазил на мачты». Не зная устройства вант, я был очень встревожен, так как по гимнастическим столбам вспол- зал плохо, а лазанье по мачтам представлялось мне именно карабканьем по толстому голому столбу. Относительно мачт меня через некоторое время про- светил другой Чернышев, брат моего одноклассника Чернышева, тоже выставленного из реального училища мальчика (за неуспешность); он одно время учился в Астраханских мореходных классах и плавал на па- русных судах; я понял назначение вант, и страх перед мачтами прошел. Но этот Чернышев , не был для меня настоящим моряком — он плавал в закрытом море, был неуклюж, неприятно широкоплеч, черен, болезненно красив и туп; в довершение всего поступил на службу в акциз. Я старался, где мог, узнать о море, о морской службе. Одно время к деревенской девице, нашей прислуге, ходил на кухню ее брат; он же колол нам дрова. Этот парень был матросом в Одессе. О мореходных классах он ничего не знал, и я разочаровался, потому что этот человек не понимал меня. Меня интересовали впечатления далеких стран, бурь, битв с пиратами, а он говорил о пайке, жалованье и дешевизне арбузов. Весной 1895 года я увидел в жаркий день на пристани извозчичью «долгушу»; на ней, небрежно развалясь, сидели, обложенные чемоданами, два штурманских уче- ника в белой матросской форме. На ленте одного напи- сано было «Очаков», на другой «Севастополь». Загорелые, беспечные лица юношей, грызших семечки, привлекали внимание прохожих. Я остановился, смотрел как зача- рованный на гостей из таинственного для меня, пре- красного мира. Я не завидовал. Я испытывал восхищение и тос- ку. Так я и не узнал, приезжали ли эти молодые люди в гости к кому-нибудь или домой, я больше их не видел. Немного погодя прошел слух еще об одном моряке, явившемся домой на время, это был молодой, коротко остриженный, белесый человек серьезного типа; он оде- вался в штатское (особый английский шик, как я узнал позже) и курил трубку. 26
Отец узнал его адрес, и, страшно стесняясь, я посе- тил моряка; когда я пришел, он стоял у калитки; тут же мы и поговорили. Ничего особенно нового я не узнал. Моряк считал парусные суда лучшей школой, был в ка- ботаже (то есть плавал внутри Черного моря) и расска- зывал, сколько практики надо выплавать за время учения—что-то года полтора, кажется. Я видел, что он смотрел на море как на работу, а не как на героическую поэзию, и отвернулся от него сердцем своим. Весной 1896 года приехал в гости домой Сережа Чернышев. Мачеха, ставшая добрее, так как предвиделся мой ско- рый отъезд, и отец не раз уговаривали меня сходить к Чер- нышевым и поговорить с Сережей, но я ни за что не хо- тел—и не мог. Сам себе казался я таким ординарным, жалким в своей серой блузе с ремнем, длинными, зачесан- ными назад волосами и узкими плечами, что не мог предстать перед блистательным существом в фуражке с лентой, да еще проделавшим кругосветное путешествие. Чтобы понять это, надо знать провинциальный быт того времени, быт глухого города. Лучше всего передает эту атмосферу напряженной мнительности, ложного самолюбия и стыда рассказ Чехова «Моя жизнь». Когда я читал этот рассказ, я как бы полностью читал о Вятке. Под разными предлогами я отказался идти. Чернышев приехал с товарищем, земляком; я очень удивился, когда младший из братьев Кол1ушиных, вос- питанник сиротского земского дома, слесарь и силач, говорил мне: «Вот, приехали эти жулики-флотчикик» Конечно, это была зависть, но я не понимал, как можно, даже из зависти, так говорить о прекрасных детях моря. Потом я слышал, что «флотчики», напившись в заго- родном саду, с кем-то дрались у городской черты, но это лишь прибавило мне восхищения: моряки должны быть непобедимы. 21 июня отец, получив жалованье, дал мне 25 рублей на дорогу. Больше он дать не мог. От умершей матери остался маленький Борис; прибавились: Павел, мачехин сын, и от нее же новый ребенок, мальчик. Из этих денег я купил за 60 копеек ивовую корзинку, на 40 копеек табаку и гильз. В корзинку мне положили 26
немного белья, мыло, серые ученические брюки из полу- бумажной материи, такую же курточку, а на мне были парусиновые блуза и брюки. В соломенной дешевой шляпе и тяжелых, до колен высотой, охотничьих сапо- гах, я собрался ехать в Одессу. Я был в чрезвычайном волнении. До сих пор, если не считать Слободского, я не покидал Вятки, а тут предстояло уехать за 2000 верст. Множество раз в день я доставал из кармана свой старый кошелек и пересчитывал синие ассигнации с ме- лочью; я казался себе миллионером. 23-го отходил пароход в Казань в 12 часов дня Перед отправлением на пристань собрались меня прово- жать сестры, мачеха, маленький брат и Павел. Настро- ение было торжественное. Отец сказал: — Надо присесть... Присели в молчания Потом отец встал, сказав: — Ну, вот и вылетела птичка из гнезда. Я видел, что он скрывает слезы. — Ну, Александр, будь умницей, хорошо учись, на- дейся на себя и свои силы, помни, что я тебе уделить ничего не моту. Пиши обо всем. — Да, завидная участь,—сказала мачеха,—увидеть чужие страны, увидеть-, много чего такого,—она про- стилась со мной довольно тепло. Девочки ревели. Младший брат, Борис, тоже начал голосить. Я с отцом сели на извозчика и через полчаса были на пристани. На дороту мне дали разной провизии, чаю, сахару, стакан и жестяной чайник. Снеся на нижнюю палубу корзинку и одеяло с подушкой (ехал я третьим классом), я взял в кассе билет, а через минуту уже начали убирать сходни. Я пошел наверх, стал у поручня. Пароход заворачи- вал на середину течения. Я долго видел на пристани, в толпе, растерянное седобородое лицо отца, видел, как он щурился против солнца, стараясь не потерять меня из виду среди пароходной толпы. Я тоже стоял и смотрел, махая платком, пока пароход не обогнул береговой выстуя Тогда я, со сжавшимся сердцем, пошел вниз. Был я смятен и ликовал. Грезилось мне море, покры- тое парусами... 27
ОДЕССА I До 16 лет я никогда не покидал Вятку. Мое первое самостоятельное путешествие было рядом мелких ко- лумбиад, открытий и наблюдений. Три дня пути до Казани я рассматривал как неопределенно долгий срок, в течение которого я успею вдоволь насладиться движе- нием по реке, сменой берегов и пристаней, мерным содроганием парохода, шумом колес. Я был счастлив, что еду. Просунув голову в окно машинного отделения, я изу- чал движение блестящих частей машины, сильную кру- говую наддачу рычагов, бесшумное трение эксцентри- ков, возню внизу, у катка, замасленных кочегаров; иногда один из них влезал наверх и лил из масленки желтое масло на горячую сталь машины. Перегнувшись через борт, я смотрел на красные лопасти колеса, бьющего воду, на отгоняемый им пенистый бугор; я всходил на верхнюю палубу, интересуясь действиями рулевого и лоц- мана, любовался бегом дыма пароходной трубы и фон- таном пара, вырывающегося из свистка. Когда на при- станях грузили кладь, я любил стоять у трюма, смотря, как летят вниз, по катку, рогожные тюки и деревянные ящики. Однако все эти явления интересовали меня, по преимуществу, зрительно, и я не помню случая, чтобы я спрашивал кого-нибудь об их технике, об их связи между собой, об их природе. Я только смотрел и запоминал. Когда мы проехали 200 верст, пароход остановился у так называемого «переката» (песчаный нанос), потому что сел на мель. Команда работала целый день, заводя якорь и крутя ворот, но стащить пароход не удалось. Я видел песчаное дно не глубже, чем на три четверти аршина. Наконец снизу показался пароход из Казани, и оба парохода обменялись пассажирами, а также грузом,—тот, на котором я ехал из Вятки, пошел обратно в Вятку, а пароход из Казани повернул обратно в Казань. Пройти перекат не удалось ни тому, ни другому. С боль- шими усилиями наш пароход приблизился к берету; 28
положили сходни, и пассажиры перетащили свой груз на себе; многим помогали матросы—вятские бородатые мужички в синих матросках и кожаных картузах. Я помещался на нижней палубе, между кормой и ма- шиной. на люке трюма, где было свалено много багажа; в гнездах этого багажа ютились третьеклассные пасса- жиры, мест не хватало на всех. Несколько раз в день я брал чай в фаянсовом чайнике, с лимоном и мелко наколотым сахаром; чашка была синяя с золотым краем. Чаепитие стоило 7 копеек. Чай заменял мне обед и ужин, потому что на каждой пристани я покупал снедь. Первый раз в жизни я тратил деньги самостоя- тельно и свободно. Я покупал так называемые «ярушни- ки»—плоские овсяные хлебцы, «сушку» (сухие баран- ки), землянику, горячие пельмени, белый хлеб с изюмом, верхняя корка которого, смазанная яичным белком, блестела, как масленая, куски печенки, колбасу, бере- стяные бурачки с густыми сливками, молоко, пряники, жареную рыбу и некоторое время страдал расстройст- вом желудка. Утром, на пятый день плавания, я приехал в Казань. Город отстоит от Волги в пяти верстах, поэтому я не отправился осматривать город, а немедленно купил билет на пароход компании «Кавказ и Меркурий» до Нижнего Новгорода; перенес свою поклажу на пристань, сдав ее хранить сторожу, а сам отправился бродить вдоль пристаней и встретил несколько молодых жули- ков, один из которых, заступив мне дорогу, начал кричать: «Ваня! Дорогой! Как ты сюда попал?». Я был все же не настолько глуп, чтоб поддаться такой общи- тельности, и послал мошенников к черту. Испив в бе- реговом трактире чаю, я купил удочку, сел с ней на берету грязной речки Казанки и принялся удить рыбу, но ничего не поймал. Я засунул удочку в штабель бревен и, захватив вещи, поехал с ними на извозчике на вокзал. Я заплатил за билет до Одессы 12 рублей 80 копеек и перешел несколько путей, чтобы сесть в поезд Когда извозчик подъезжал к вокзалу, я увидел низко над землей два огненных глаза, силуэт трубы, услышал пыхтение, стук и догадался, что это есть тот самый паровоз, о котором я до сих пор лишь слышал и читал 29
в книгах. Паровоз показался мне маленьким, невзрач- ным, я представлял его с колокольню высотой. Так же впоследствии был я удивлен разрешением долго мучив- шей меня загадки вагонных ступенек. В одном из еженедельников я увидел как-то иллюстрацию—рису- нок зимнего поезда; по тому, что рельсы были закрыты ступеньками и выступами вагонов, я решил, что сту- пеньки—это полозья для скольжения поезда зимой по снегу. Поезд отошел в 11 вечера, народу было мало. Момент отхода сильно взволновал меня. Все было ново, не то все кружилось вокруг, не то мчалось вперед; частый стук рельсов, новая обстановка, воображаемая неимоверная быстрота и боязнь крушения долго не давали мне спать. В эту ночь я еще не открывал дверь вагона, чтобы смотреть, не решался, но в дальнейшем я, главным образом, сидел на площадке, свесив наружу ноги. Уди- вительно, как не украли мою корзину и одеяло! О Москве я слышал, что это город тупиков и зевак. Пока стоял поезд, я немного ходил по прилегающим к вокзалу улицам, удивляясь величине домов, выложен- ных цветными изразцами, шуму и движению. Действи- тельно, я зашел в какой-то тупик, чем был очень доволен, но зевак,, собирающихся будто бы толпами глазеть на крышу, если хотя один человек начнет смотреть вверх, не видел. В сравнении с тихой, мнительной и тщеслав- ной Вяткой («выйти в люди», «быть как все», «построить» пальто, костюм) мир шумных, энергичных, развязных и торопливых людей нагонял на меня робость; почти в каждом человеке я видел жулика. Побродив около часа, я возвратился в вагон. Теперь мне предстояло проехать до Одессы два дня и две ночи. II Тогда уже определенно сказалась природная беспеч- ность моя: с 6 рублями в кармане, с малым числом вещей, не умея ни служить, ни работать, узкогрудый, слабосильный, не знающий ни людей, ни жизни, я нимало не тревожился, что будет со мною. Я был уверен, что зо
сразу поступлю матросом на пароход и отправлюсь в кругосветное путешествие. Мне, кстати, некогда было размышлять, так как я находился среди невиданных интересных явлений. Сидя при отличной погоде на сту- пеньках вагона, я курил насыпанные еще дома в гильзы папиросы и рассматривал пробегающую местность. Не- которые пассажиры интересовались моим путешестви- ем, а я говорил всем, что «еду на море». На больших станциях я выходил, выпивал рюмку водки, съедал пирожок с мясом и заваривал чай в жестяной чайник. Мне хотелось ехать как можно дольше. В Киеве к нам сел странный, подозрительный чело- век лет тридцати, с острой бородкой, в панаме, в чесу- човом костюме и пикейном с голубыми цветочками жиле- те. На пассажире были огромные желтые ботинки, на золотой цепи часов бренчали десятки брелоков. Он принимал изнеженные бескостные позы, разваливался, играл брелоками и курил сигареты. По его развязности, количеству брелоков и вообще летней щеголеватости я, конечно, признал в нем мазу- рика высшей марки, так как читал, что жулики одева- ются вызывающе хорошо, любят носить много брелоков, мимика у них оживленная, взгляд быстрый, блестящий. Поговорив с пассажиром (жулик расспрашивал меня, что я хочу делать в Одессе, есть ли у меня знакомые, деньги и т.д), я немедленно направился к своей соседке, пожилой еврейке, обложенной грудами багажа, и шепо- том сообщил ей, что с нами едет опасный жулик. Встревоженная еврейка поверила мне на слово, особен- но когда я привел такое доказательство, как брелоки. Вмешались другие пассажиры, и едва не решено было заявить о мазурике жандарму ближайшей станции. Между тем ничего не подозревающий пассажир сно- ва подозвал меня и начал скорбеть, что мой отец так легкомысленно отпустил меня, почти без денег, на про- извол людей и стихий. Тут же вытащив карандаш, конверт и бумагу, мазурик написал письмо бухгалтеру Хохлову в Карантинное агенство Р.ОЛ. и Т. — Хохлов, Николай Иванович, знаком со многи- ми капитанами; он может тебя устроить,—сказал ма- зурик,—как приедешь, сейчас же передай ему это письмо. 31
Я поблагодарил, но ни письму, ни словам не поверил; однако письмо взял. Кроме недоверия, мне помешало отдать Хохлову письмо ложное самолюбие; я стремился жить самостоятельно, а протекция, как мне казалось, вновь делала меня мальчиком, я же считал себя взрослым. Лишь через несколько дней я узнал, что мнимый мазурик состоит управляющим крупной мануфактурной фирмы Пташникова в Одессе. Забыв его фамилию, назову этого человека «Кондратьев». Он вышел на боль- шой станции, вскоре после письма. На этой же станции сел в наш вагон моряк, ученик Херсонских мореходных классов, лет 19; он ездил домой, а теперь хочет посту- пить в Одессе матросом или учеником. Как я узнал от него, для поступления в мореходные классы требовал- ся шестимесячный опыт плавания; невыгода плавать учеником была очевидна, так как ученик плавал без жалованья, платя за «харчи», то есть продовольствие, 8—9 рублей в месяц, но работал при этом как обыкно- венный матрос. Я не сомневался, что поступлю платным матросом. Я казался себе сильным, широкоплечим, молодцеватым парнем, тогда как был слабогруд, узок в плечах и сутул,—но страшно вспыльчив и нетерпелив. Моего знакомого звали Малецкий; этот невысокий, коренастый шатен был одет в синюю матроску и «май- ские», то есть белые, брюки, а фуражку он носил с козырьком морского типа—черный околыш, ремешок, белый чехол и якорь над козырьком. Поэтому я не чувствовал к нему настоящего уважения, так как признавал подлинно морскими лишь белую матроску с синим воротником (путь даже при белых брюках) и бескозырковую фуражку с лентой. Малецкий много рассказывал мне о плавании, научил, как искать рабо- ту: взойдя на пароход, осведомиться у старшего помощ- ника: «Нет ли вакансий», а если тот спросит: «Где раньше плавал?»—сказать, что служил на барже или шаланде, потому что совсем неопытному человеку место найти трудно. Мы уговорились снять вместе помещение и, приехав в Одессу, отыскали с помощью извозчика какое-то «Афон- ское подворье», где взяли грязнейший номер за 60 копе- ек в сутки. Уже потрясенный, взволнованный зрелищем 32
большого портового города, его ослепительно знойными улицами, обсаженными акациями, я торопливо собрал- ся идти—увидеть, наконец, море; не ев, не пив, отправил- ся я на улицу. Малецкий тоже ушел в порт. Я вышел на Театральную площадь, обогнул театр и, пораженный, остановился: внизу слева и справа гремел полуденный порт. Дым, паруса, корабли, поезда, пароходы, мачты, синий рейд—все было там, и всего было сразу не пересмотреть. Странно поразило меня такое явление: морская, чуть туманная даль (горизонт стояла верти- кально, стеной, а по гребню этой стены полз длинный дым скрытого расстоянием судна. Лишь через несколько минут мое зрение освоилось с перспективой. Единствен- ным моим недоумением было видеть горизонт ближе, чем я ожидал: я думал, что морская даль тянется значительно дальше. Было так знойно, так утомительно вокруг, так все ново, так этот новый мир, видимо, не нуждался сейчас во мне, что я решил обождать идти в порт и отправил- ся осматривать улицы, причем выходил пять или шесть часов. Однажды я сел в конный трамвай, проехал несколь- ко, затем хотел выйти; видя, что я, как это делали иные, хочу спрыгнуть на ходу вагона в обратную сторону, пассажиры остерегли меня, но я, не поняв, в чем дело, не послушался; естественно, эффект был плачев- ный: затылком я так крепко хватил о мостовую, что почти лишился сознания. Прохожие подняли меня и еще долго учили, как прыгать. Трясущимися ногами поплелся я далее, побы- вав на Дерибасовской, Ришельевской, удивляясь зави- тым зеленью террасам кафе, вынесенным на тротуар, магазинам с огромными окнами из цельного стекла; подолгу выстаивал перед японскими вазами, фарфоро- вой китайской посудой, грудами серебряных часов, на- сыпанных на стеклянные полки, как картофель, рас- сматривал картины, костюмы, экзотические витрины, полные вещей из резной слоновой кости, дорогих шка- тулок, тканей и оружия. Кокосовые орехи, мангустаны, ананасы, персики, попугаи, обезьяны, альбеты, костюмы, прозрачные цветные портсигары из целлулоида—модные в то время,—лакированные черные табакерки с цветной 2 «На облачном берегу» 33
картинкой на крышке, щиты табачных магазинов, по- крытые узором папирос и сигар.» словом, я пересмотрел все, спускался даже по Ланжероновскому спуску к портовым грязным лавчонкам, где таял при виде мат- росских блуз, лент, тельников и сеток, носимых кочега- рами. А в кармане моем было 2 рубля 30 копеек. Как был я легкомыслен, вернее—беспечен тогда, таким остался я и теперь Памятуя, что в Южной Америке пьют вино, курят сигареты, я купил бутылку дешевого красного вина за 40 копеек (тогда я еще не знал о существовании винных погребков, где мог бы выпить кварту за 20 копеек) и десяток сигарет, воняю- щих каленым копытом; еще купил полфунта сала, маленький пеклеванный хлеб. Разыскав свое подворье, я предался кутежу; к вечеру у меня адски заболела голова. Между тем пришел Малецкий, сообщив, что поступил учеником на пароход Российского общества транспортов, но не матросом, а за плату учеником. Он забрал вещи и скрылся, а я завидовал ему и страдал расстройством желудка от кислого вина, в которое, кстати сказать, насыпал толченого сахара. Как наступили сумерки, я, надев свою широкополую шляпу, сошел по знаменитой <\Цюковской лестнице» в порт, в легкие сумерки, обвеянные ароматом моря, угля и нефти. Я волновался и трепетал, словно шел призна- ваться в любви. Я дышал очарованием моря, полного чудес на каждом шагу, но все окружающее подавляло меня силой грандиозной живописной законченности; в ней чувствовал я себя ненужным—чужим. У высокого, как дом (так казалось), парохода «Петр» я остановился, вздохнул и поднялся по длинной сходне на борт. Тут стояли два ученика с лентами через плеча Они встретили меня насмешливым взглядом—эти высшие существа, свои пароходу и морю. «Нет ли у вас вакан- сии?»—выговорил я с трудом. Ученики высмеяли меня уже не помню точно в каких выражениях—кажется, «поповская шляпа», «семинарист», что-то в этом роде; задеты были и мои болотные сапоги, с ремешками под коленом. Дрожа от обиды, со слезами на глазах, я ушел прочь, посетил еще два или три парохода, везде получил отказ и выслушал, наконец, от одного серьезно отнесше- гося ко мне помощника капитана, что у такого мало- 34
сильного на вид, неопытного, одетого для морской службы смешно, в ученической курточке,—надежды попасть матросом нет никакой. «Учеником я вас возьму»— слышал я уже на другой день ответы, равные отказу, потому что у меня не было денег. Пришибленный, я вернулся домой, переночевал, а утром нашел в Карантине ночлежный подвал, где жило не- сколько босяков и грузчиков. Плата была 10 копеек за сутки. Здесь жили человек пятнадцать; спали все на нарах, ели в харчевнях. У меня осталось денег 30 копеек, а между тем я решил последовать совету Малецкого— одеться так, как матрос, чтобы иметь больше шансов поступить хотя бы на дрянненький пароход. Должен сказать, что перед отправлением из Вятки в Одессу снился мне три ночи подряд странный сон. Я стоял в крытом правом проходе морского парохода. Ко мне подошел высокий старик с седой бородой, в белом тюрбане и азиатском костюме, стянутом широ- ким дорогим поясом. Мы плыли на Ялту или Яффу— не ясно я знал это. Старик смотрел на меня огненными глазами, говоря: «Когда пароход придет в порт, ты увидишь все дни шестнадцати будущих лет твоей жизни». С этим он дал мне мешок золотых монет, и я очутился у входа в темную гору, где открылась дверь. Едва я ступил за дверь, как начало мелькать бесчисленное количество комнат или каких-то помещений, через которые меня проносило с быстротой вихря. Я видел множество сцен, лиц, но ничего не запомнил, лишь узнал, что это сцены будущих шестнадцати лет. Я вышел через последнюю дверь, и сон кончился При разнообразии и сложности своих снов вообще, в этом сновидении не вижу я ничего особенного, кроме того, что, узнав строение морских пароходов, я должен был признать полное сходство типа их крытых палуб- ных проходов с тем проходом, какой видел во сне. Единственный для меня способ достать денег был таков: продать что-нибудь из вещей. Я продал на базарном толчке за 2 рубля свою новую ученическую куртку, ремень с медной бляхой городского училища, серые полубумажные брюки, болотные сапоги. Едва ли выручил я за все 12—15 рублей. Взамен я приобрел 2* 35
парусиновые штаны, белую матроску с синим воротником, тельник и ношеные башмаки, но не решился купить фуражку с лентой, считая, что не имею на то нравст- венного права, а потому ходил в соломенной шляпе. В отношении расхода своих грошей я вел себя еще глупее: несколько раз тратил в парке по 30—50 копеек на стрельбу в тире из монтекристо*, по 5 копеек за выстрел (хотя сбил, однако же, шарик фонтанчика), то покупал апельсины и хорошие папиросы, то ходил обедать в «Обжорку». На конце Карантинной улицы, против Ланжеронов- ского спуска, находилось каменное здание с открытыми дверями, откуда шла вонь кухни и грязи— знаменитая босяцкая столовая, прозванная «Обжоркой»; за его зад- ней стеной, в кучах мусора жили «дикари»—оконча- тельно голые босяки, пропившиеся дотла. Внутри, за обитыми цинком столами, сидел на скамьях массовый посетитель этого заведения: босяки, грузчики, бродяги и пьяницы. Борщ в фаянсовых мисках с хлебом и требухой, отрав- ленный красным перцем до слез в глазах и до ощущения в горле каленых углей, стоил шесть копеек; три копейки стоили макароны в бараньем сале, печенка или каша Поев, я шлялся в порту безрезультатно, всходя на палубы судов с предложением взять меня матросом, кочегаром или угольщиком; сидел в библиотеке, читая что-нибудь, или томился на скамьях бульвара. Постепенно я ознакомился с гаванью. В Карантин- ной гавани были пристани Русского общества пароход- ства и торговли. Не помня теперь названия молов, я знал тогда, где стоят угольщики частных владельцев, пароходы Российского общества транспортов, где оста- навливаются нефтеналивные пароходы «Блеск» и «Свет»; другие, кажется, «Айтер», «Гранвилль», «Боржом». Кому принадлежали они, я не знаю; кажется, надо думать, Русскому обществу П. и Т. Огромные пароходы Добро- вольного флота: «Саратов», «Петербург», «Воронеж» и др. приваливали к соседнему с Карантинным молу. Вдоль набережной шел ряд парусников. Здесь стояли кормой * Монтекристо — марка распространенного в те годы мало- калиберного ружья. 36
к берегу греческие и турецкие суда—плоские, с широ- кой кормой и косыми парусами, часто цветными. Эти суда поражали грязью и яркостью нелепо безвкусной окраски: голубая, желтая, зеленая, красная краски мешались в их очертаниях. Под бушпритом этих «фе- люк» висели наклонно деревянные фигуры ангелов, голых женщин, грифов и нептунов. В чалмах, фесках, обшитом золотом грязном тряпье бродили на палубах смуглые моряки архипелага. Фелюки напоминали гряз- ную скотину; я не любил их так же, как не любил и длинную цепь русских парусных шхун и «дубков», за- полнявших огромную набережную на дальнем конце гавани. В сравнении с отчетливостью, разумным и кра- сивым видом пароходов, а также больших парусных судов, стоявших на рейде, эти парии моря отталкивали меня, я редко бывал в дальнем конце гавани, больше всего слоняясь между Карантином и волнорезом. Здесь был мир иностранных грузовых пароходов— огромных и спокойных чудовищ, большею частью серого и темного цвета. Впоследствии я узнал, что побирающийся и беззаботный матрос всегда получит у иностранцев горсть белых галет, пачку табаку и кусок мяса. Но я, когда побирался, к иностранцам не заходил—мне было, долж- но быть, совестно—совестно объяснить знаками голод. Территория порта была прорезана рельсовыми путя- ми, окаймлена угольными и товарными складами. Ночью порт ярко озаряли торжественным белым светом дуговые фонари. Над земными рельсами шел воздушный рельсовый путь-эстакада, высокий помост, с которого из вагонов грузились на пароходы хлеб и другие товары. Ночью грохот гавани замирал, но уже с раннего утра слышались крики грузчиков: «Вира! Майна! Хабарда!» (берегись!); полуголые, в широких до щиколотки штанах и грязных фесках работали на пристанях артели турок, называемых «агибалами», «агибалками». Каменные сор- тиры у входов на молы распространяли едкий*запах карболки и хлорной извести. Теперь, насквозь прокурен- ный, я утратил остроту обоняния, но тогда все запахи гавани—камня, угля, железа, морской воды и нечистот резко возбуждали меня. Я выкупался один раз у основания мола, против лест- ницы (не знал, где надо купаться), на глазах у сбежав- 37
шейся к пароходу публики, и нашел, что морское купанье Неинтересно. Вода была холодна, тяжела, на вкус солона и лекарственно горька. Хорошо видимое дно было здесь усеяно камнями, тряпками и жестянками. Впо- следствии я купался за волнорезом и, войдя во вкус, купался раз по пяти в день, научившись недурно плавать. С закатом солнца на Карантинной улице начиналось вечернее беснование. Среди вони подгоревшего масла, пьяных растерзанных женщин, собак, среди грязной брани и рева детей, вдоль тротуаров, на тумбах, скамь- ях, у решеток подвалов располагалось рабочее населе- ние: грузчики, поденщики, босяки—с закуской и вод- кой. Одурев, большинство их расходилось по ночлеж- кам, остальные—в свои углы. Утром по глубоко лежа- щей мостовой с мостиками вверху, соединяющими края Карантинной балки, медленно ползли вниз вереницы подвод, запряженных парой волов; таща кладь, живот- ные шагали крупно, шевеля трущее им загривки ярмо и ворочая головами с видом угрозы. «Цоб-цобе!»—крича- ли возчики, пуская иногда в дело тяжелый кнут. Я прожил в подвале дней десять. На третий день, как я появился здесь, одно купанье едва не стоило мне жизни, а впоследствии причинило много неприятностей. По всему маячному молу (волнорезу, ограждающему море от бухты) проходит толстая стена со сквозными нишами и внутренними лесенками, ведущими на верх стены. Наружная, то есть внешняя, сторона мола окайм- лена неправильно торчащими массивами—кубически- ми камнями искусственного происхождения (смесь галь- ки и цемента), каждая грань камня—саженной длины. Здесь спокойная вода будет по шею купальщику сред- него роста. Однажды, в пасмурный ветреный день, я заплыл довольно далеко от мола, не обращая внимания на поднявшееся волнение. Издали уже видел я, что мол опустел; белые взрывы воды кидались к стене, перехле- стывая через массивы. Обеспокоенный, я пустился об- ратно и, приплыв близко к камням, очутился во власти волн. У берега волны были так велики, что, перехлесты- вая через массивы, били о стену. Отхлынув на момент, море просторно обнажало песок; я, вырвавшись из воды, бежал к массиву по дну более десяти шагов; едва я 38
ухватывался руками за верхний край массива, чтобы подняться и выбраться, как —даже если я уже лежал на массиве животом, еле дыша—убегающая волна смы- вала меня, несла далеко назад и снова мчала вперед Мгновениями я не видел света, так как тонул с головой. Я почти лишился дыхания, наглотался соленой воды и после, пожалуй, получаса избиения водой о камни был вклинен особенно сильным валом между стеной и мас- сивом. Чуть отдышавшись, я отполз, крепко цепляясь за камень, к ближайшему проходу и ногой очутился по ту сторону опасности, которая была велика. Одежду мою унесло, смыло водой, руки и ноги крово- точили, ссадины ныли, голова болела от удара о камень. Я подобрал тряпку и, прикрывшись ею, несмело пошел вдоль набережной. Прохожие сурово отнеслись к тако- му костюму; некоторые ругались. Узнав, в чем дело, один грузчик сжалился надо мной и дал несколько хлопко- вых покрышек, сорвав их крюком с тюков. Кое-как обмо- тавшись, я добрался домой, где один сожитель дал мне развалившиеся опорки и старую кепку. У меня были старые штаны; матроска осталась дома (так как я вышел купаться в сетке), и я снова оделся. Через день я заметил на левой ноге, спереди, между ступней и коленом, две небольшие язвочки, такая же появилась на правой ноге. Особенно не беспокоясь, я хо- дил каждый день купаться; соленая вода разъедала язвы, и дней через пять образовались три обнаженных места воспаленного гноящегося мяса, величиной с моне- ту в две копейки. Вокруг них, при нажиме, на теле оставались ямки, как в мякише. Я сходил на больничный прием; там я получил бинты и йодоформ. Запах от этого лекарства, особенно при жаре, был таков, что жильцы и хозяева-евреи стали посматривать на меня «со значением». Один старый бродяга, промыш- лявший ловлей бычков и сбором старого железа, заметив, что я делаю на дворе перевязку, прочел мне ужасную лекцию. Он заметил, что «это» кидается на голову, идет по спине, забирается в кости и разрушает желудок. Короче, он подозревал люэс. Напрасно я уверял его, что «это» не может быть; он продолжал пугать, и я вдруг поверил ему, потому что не знал медицинских- указаний 39
о природе сифилиса. Меня обуял страх; шатаясь, я бес- смысленно пошел через двор и упал в обморок. Меня привели в помещение, а вечером хозяйка заяви- ла мне, что такого больного она держать на квартире не может,—у нее дети, жильцы в претензии и тщ. Проведя бессонную ночь, я утром снова пошел в боль- ницу, где врач сказал, что бродяга просто болтун, не знающий, о чем говорит. Язвы были доброкачественные, от малокровия и плохого питания. Я успокоился, но в споры с хозяевами вступать не хотел—эти люди мне не поверили бы—и тут же решил воспользоваться, нако- нец, письмом неизвестного пассажира. Ш Я не знаю, что писал Кондратьев Николаю Ивановичу Хохлову, старшему бухгалтеру. Мое появление и письмо произвели некоторую сенсацию. Веснушчатый, рыжий цветом лица и с глазами на- выкате, Хохлов осыпал меня вопросами: «Почему не пришел раньше? Есть ли деньги? Как отпустили маль- чика из дома без денег и знакомств?» — Я хотел сам,—твердил я—Я хотел устроиться сам. Хохлов дал мне рубль. Его помощник, черный, болез- ненного вида, тщедушный, с бородкой, Силантьев, дал 60 копеек, и они назначили мне прийти завтра. Нельзя теперь припомнить, до какой степени меня утешило и ободрило доброе отношение; я уже думал, что на днях буду служить матросом. — Поди, купи себе табаку!—сказали бухгалтеры, провожая меня. Еще ночь я переночевал в подвале, а утром, захватив свои вещи, как велел Хохлов, был в конторе. Хохлов послал за человеком, который вскоре явился Это был высокого роста, странно прямо державшийся, пожилой хохол несколько комического типа, бывший матрос. Теперь по болезни он жил в бордингаузе агент- ства, в так называемой «береговой команде». Матроса звали Кулиш, прозвище было «Дядька». Короче говоря, Хохлов поселил меня в бордингаузе, на полном, кроме одежды, содержании (лишь выдали 40
башмаки), без всяких обязанностей с моей стороны впредь до получения службы, о чем обещал хлопотать среди знакомых капитанов. Здание береговой команды помещалось в дальнем от гавани углу огромного двора агентства, ближе к Каран- тинной площади. Это был одноэтажный дом из четырех больших комнат, где, как в больнице, стояли койки и столы-шкафчики. Рядом с домом было здание кухни. Когда я потом присмотрелся, то увидел, что, кроме старожила Кулиша, жильцы были не вечные: заболев- шие, отставшие от рейса, вернувшиеся из побывки дома, в деревне; были и такие, кто долго плавал раньше на пароходах общества,— ждал вакансии. Всего жило здесь человек двадцать, и их места занимали новые. Ящик, обитый цинком, полный белого хлеба, стоял у стены; каждый брал себе, сколько хотел. Мне выдали общий месячный паек: четверть фунта чаю, пять фунтов сахару и полфунта недорогого табаку. Моя койка стояла в первой, самой большой комна- те. У меня были простыни, байковое одеяло, подушка; я застлал кровать и устроился. Всем, кто меня расспрашивал, я рассказывал свою нехитрую повесть, которая, по-видимому, вызывала не- доумение и очень мало доброжелательства. Более дру- гих я сошелся с задумчивым бородатым кочегаром; он был тих, его опухшее белое лицо заставляло подозре- вать болезнь. Однако он жил здесь потому, что нахо- дился под следствием. Суть его дела я знал, да забыл. В этом доме я чувствовал себя одиноким, чужим. Кулиш называл меня не иначе, как «паныч*. Иногда мне обиняком давали понять, что считают меня поселенным здесь затем, чтобы доносить в агентство о жизни при- зреваемых. Часто надо мной смеялись и издевались, верно, я был, должно быть, смешон среди этой прожженной братии. Суть насмешек я вспомнить не моту, но бывал я часто разобижен до слез. Среди матросов было несколько военных; их желто- черная лента на фуражке не нравилась мне; я призна- вал только черные ленты с отпечатанным золотом на их конце якорем. Эти матросы ожидали назначения на пароходы Русского общества. Они плавали за жало- ванье, как и частные люди, а начальство размещало их 41
на частных судах для практики заграничного плавания. Утром мы пили чай с хлебом и куском сала; в 12 часов дня приносили жестяные банки с чудным борщом; только на море умеют так варить борщ. Кусок вареного мяса и жаркое—тоже мясо или баранина—заканчивали обед. По воскресеньям давалось что-нибудь третье: сырники с сахаром, компот. Ужин состоял из остатков борща, макарон или каши. Встав утром, я после чая отправлялся бродить по га- вани, пытаясь добыть место матроса. Куда я ни заходил, везде получал отказ; наведываясь в контору к Хохлову, слышал одно: «Еще ничего нет, потерпи». Время от времени, оба бухгалтера, встречаясь со мной на дворе, вручали мне мелочь—40—60 копеек на табак, но я всего прокурить не мог (я курил тогда, еще не затягиваясь дымом как следует), а потому тратил деньги на апельсины, орехи и изюм. Однажды, проходя по гавани, я встретил около па- рохода «Мария» (P.OJI. и Т.), делавшего крымско-кав- казские рейсы, Малецкого. Он плавал на «Марии» уче- ником, на своих «харчах» (как-то так выходило по штату продовольствия) и, заведя меня в свое крохотное помещение—род косой каюты, где трудно было повер- нуться, угостил копченой воблой. На другой день, когда этот пароход уходил в рейс, я с грустью смотрел, как Малецкий, вея ленточками, суетился у сходни, таща канат. Среди оживленной, хорошо одетой толпы пасса- жиров он казался мне героем, но воспоминание о вобле что-то мешало мне завидовать Малецкому. Был случай, когда я «чуть-чуть» не поступил на ог- ромный белый керосиновоз «Блеск», отправлявшийся через Ла-Манш в Петербург. «Блеск» погиб в Ла-Манше—от шторма или пожара, не помню. Я просил, чтобы меня взяли хотя бы угольщиком, и старший механик внял слезным просьбам моим, но у меня не было разрешения от отца плыть за границу. Однако механик обещал дело устроить, и на другой день, к отплытию, я пришел с надеждой, но, увы,—опоздал на час: только что взяли угольщика. Таким образом я остался в живых. Другой случай подобен этому: в Практической гава- ни долго стояла замечательной красоты яхта «Вега»— большое океанское судно с отделкой красным и орехо- 42
вым деревом, со снежно-белыми джутовыми снастями. Там капитан также обещал взять меня матросом, хотя бы сначала без жалованья, но, походив на «Веху» дня три, я узнал в конце концов, что нанят настоящий матрос. Его видел я—спокойный, скучный, серый; рабо- чий, но не моряк душой, не путешественник. Этому человеку завидовал я сильно и горько. День за днем я бродил по гавани и скучал. Жара, угольная пыль, отходы и приходы судов, морская даль— все гнело меня ужасной тоской. Я избегал часто писать отцу, потому что нечего было сообщать; сочинять также не было повода. Отец прислал мне разрешение—нота- риальное—на заграничное плавание, и оно без пользы лежало у Хохлова. Раза два Силантьев спросил у меня, не хочу ли я подработать—катать вагонетки с хлоп- ком, за что платили рубль двадцать копеек в день. Но взяться за дело грузчика казалось мне концом всех мечта- ний о плавании. Я отказался, говоря, что не хочу отнимать у себя времени для поисков места. Он не настаивал, а я снова начал ходить по Одессе, гавани, уже без особого пыла, как ходит уставший охотник, видя дичь, но растратив заряды. Самыми любимыми витринами на больших улицах были для меня витрины табачные, витрины художест- венного магазина, где висели длинные, подвесные, для простенков, акварели, изображавшие зеленоватую сол- нечную рябь моря с парусами лодок вверху, и витрины китайского фарфора. Еще я охотно разглядывал вы- ставленные в окнах сельскохозяйственного магазина модели сеялок, веялок, плугов и тл. Но в те времена для меня зрелищем было все. Особенности приморской жизни мне нравились. Мно- гие из населения носили красные фески, чувяки; кар- манные платки были большею частью цветные, живую домашнюю птицу таскали связанной за ноги, вниз головой, но это возмущало меня. Из хлеба я отметил большие плетеные «халы», не столь, по-моему, вкусные, как пятачковые пеклеванные хлебцы. Невкусный чер- ный хлеб пекся в длинных формах. На хлебе наклеива- лись печатные ярлыки с обозначением пекарни. Рыноч- ные торговки продавали вареные кукурузные колосья, мне не любезные. Так называемая французская кури- 43
тельная бумажка имела вокруг обложки резиновый волосок. Бумага была очень тонка, а потому я с трудом научился свертывать папиросы. В большой моде были дешевые лакированные табакерки, черные, из папье-ма- ше, с цветной картинкой на крышке: генерал, красави- ца или тройка. Празднично одетые матросы, гуляя, выпускали из-под фуражки особо уготованный парик- махером крендель волос, что называлось «Скандибобер, или переход через Черное морей. На площадках большой лестницы из 210 широких ступеней, ведущих от порта к памятнику Дюка, то есть герцога Ришелье, продава- лись океанские раковины, трости, резные изделия из мыльного камня, грубые картинки, папиросы и т. п. Я часто ходил на Дерибасовскую, в прекрасный город- ской сад, в парк за Карантином, бродил и по разным улицам, но в общем город знал плохо. Городом для меня был порт. Жизнь мою отравляли все увеличивающиеся язвы ног. Ноги ныли, чесались, язвы гнили, имели вид кругло выгрызенного мяса. На втором посещении врача больницы я получил вместо йодоформа цинковую мазь, которая не пахла. Для перевязок мне приходилось тайно от сожите- лей бинтовать ноги в сортире или за помостом, куда сгружался из вагонов хлопок, а мазь прятать под матрац. В конце августа мне, наконец, повезло. Старший по- мощник «Платона», парохода Российского общества тран- спорта, согласился взять меня учеником за плату во- семь рублей пятьдесят копеек за продовольствие. Я распрощался с Хохловым, Силантьевым, своими сожителями, продал пару белья, купил старую матрос- скую шапку и новую ленту, гласящую на лбу «Платон», и почувствовал, что я, наконец, моряк. Пока «Платон» грузился, я выпросил письмом у отца десять рублей, присланных телеграфом, и заплатил восемь с полтиной. «Платон» стоял и грузился дней восемь. IV Боцманом на пароходе был тщедушный пожилой украинец с воровским и угодливым лицом, злое живот- ное, не любившее учеников. Капитан, сравнительно мо- 44
лодой человек, мною забыт, но я хорошо помню двух матросов, учеников херсонских мореходных классов— Врановского и Казицкого. Оба они были матросы 1-го класса, то есть рулевые; оба поляки, гонористые и во- роватые. Врановский носил матросскую одежду, а Казицкий, ранее плававший на английском пароходе, подражал англичанам: носил кепи, тельник под бушлатом и курил трубку; при выходе на берег надевал пиджачный кос- тюм и узенький розовый галстук. Безусый, розоволицый с голубыми навыкате глазами, он принадлежал к не- сколько «бабьей» породе, мне неприятной. С Врановским я сошелся близко. Еще в Вятке я полюбил мелодию герцога из «Риго- летто»: «Если красавица в страсти клянется.»» Вранов- ский умел, свернув бумажку трубочкой, искусно высви- стывать на ней всякие вещи, особенно он любил: «Если красавица...». Кроме того, Врановский кое-чему меня учил: как называются снасти, как вязать разные узлы, называл мне «технические» части судна, объяснял сущ- ность ведения корабля по компасу. Из остальной команды я помню двух братьев ниже- городцев, красивых людей великорусского типа, с мяг- кими русыми бородами. В качку, как ни странно, оба валялись больные морской болезнью, но их не рассчиты- вали Морская болезнь ужасно пугала меня. Я не знал, подвержен я ей или нет. Матросы в насмешку, надо полагать, советовали мне есть грязь с якоря—будто бы помогает. Я не раз упоминал о насмешках, об издевательстве. Кроме того, что на пароходах в отношении новичков существует этот вид спорта, сказывалось, надо думать, внутреннее мое различие с матросами. Я был вечно погружен в свое собственное представление о морской жизни,—той самой, которую теперь испытывал реально. Я был наивен, мало что знал о людях, не умел жить тем, чем живут окружающие, был нерасторопен, не силен, не сообразителен. Иногда, хлебнув чаю, я плевался: там была кем-то насыпанная соль или был брошен в чайную кружку полуфунтовый кусок моего же сахара. 46
Если по рассеянности я клал шапку на стол куб- рика,—она летела в угол: неправильно класть шапку на стол. Я относился серьезно, обидчиво не только к брани или враждебности, но и к шуткам, конечно, грубым, что вызывало удовольствие моих мучителей. Подделываясь к команде, Врановский с Казицким всегда принимали сторону шутников. Когда чистили «медяшку», то есть медные части судна: поручни, решетки люков, дверные ручки, боцман заставлял меня тереть и тереть без конца, хотя уже медь, что называется, горела. «Костью чисти, Гриневский*,— говорил боцман. «Как костью?»—глупо удивлялся я «Так три, чтобы мясо на руках до костей сошло». При мытье палубы, которую растирали щетками, я подвергался как бы случайному обливанию из шлан- га и постоянным бранчливым замечаниям, что медленно мету палубу или слабо тру ее щеткой. Однажды вечером, не имея спичек, я не достал их ни у кого. Надо мной пошутили: «Гриневский, прикури от лампадки» (перед иконой всегда горела лампадка). Не видя в том ничего особенного, я влез на стол и прикурил (икона висела на столбе, поддерживавшем палубу юта). Тотчас же я получил удар в скулу. Это сделал боцман. Я кинулся на него с ножом, но был обезоружен матро- сами Оказалось потом, что это было подстроено по уговору, и напрасно я кричал, что виноват тот, кто научил меня прикурить от лампадки,— боцман твердил: «Ты сам-то не понимаешь, что ли?» Не прошло и часа после моего появления на «Платоне», как боцман поставил меня на вахту у сходни. Нельзя придумать занятие легче для новичка, но мое самолю- бие было задето: я хотел работать как матрос, стать сразу матросом. О том я заявил старшему помощнику. Тогда меня, после обеда, посадили на подвесную к бор- ту доску, рядом с Врановским,—соскребать железным скребком старую краску. Я с увлечением принялся за работу и устал, как собака. На другой день мне пришлось убирать и мести в трюме, чистить «медяшку», мыть па- лубу, то есть работать как матросу. Кроме того, произош- ло так называемое «перетягивание»: пароход подтягивали канатами, вручную, к другому месту мола. 46
По непривычности мои руки стали болеть, на ладо- нях появились водяные нарывы (мозоли). Пальцы плохо сгибались. Но хуже всего такого был послеобеденный отдых; он продолжался с 12 до 1 часу дня; этот час включал также обед, после которого властно тянуло ко сну. Короткий сон так морил и расслаблял, что с от- вращением я начинал опять работать. Скоро началась погрузка. Я был снова поставлен к сходням, но уже не жалел об этом,—единственно хотел бы я управлять лебедкой. День проходил знойно, шумно. В 8 часов утра баковый колокол звонил к завтраку* (он продолжался полчаса), в 12—к обеду, в 1 час—на работу. В 6 часов вечера колокол звонил конец рабочего дня, двумя ударами. Я хотел звонить в колокол, но мне не давали делать это, так как требовалась отчетливость сильного двойно- го удара по обоим краям небольшого колокола. Впо- следствии пришлось звонить, однако не так хорошо, как другие. Теперь я вижу, как я мало интересовался техникой матросской службы. Интерес был внешний, от возбуж- дающего и неясного удовольствия стать моряком. Но я не был очень внимателен к науке вязанья узлов, не познакомился с сигнализацией флагами, ни разу не спу- стился в машинное отделение, не освоился с компасом. Я думал, что все знания явятся впоследствии, постепен- но, сами собой. Однажды, поздно вечером, четыре матроса отправи- лись в город; среди них Врановский; я с ним отделился от других. Мы пошли по Дерибасовской улице; там в толпе гуляло много матросов, и я был очень доволен, что у меня на плечах лежат концы лент, а лоб открыт. В другой раз я был днем свободен (по праздникам не работали) и зашел в публичную библиотеку. Смотрю: вошел также Казицкий. Я взял «Неистового Роландам Ариосто; Казицкий взял что-то ученое. «Что ты чита- ешь?»— спросил он меня за столом. Я сказал. /Гы все глупости да сказки читаешь,—пренебрежительно заявил он.—Вот что читай, это лучше»,—и он показал какое-то сочинение по политической экономии, но, важно погля- * Четыре удара «склянок». (Прим, автора.) 47
дывая вокруг, отдал книгу конторщице и ушел; а я стал также зевать над Ариосто и тоже ушел. Наконец, погрузка была кончена, утром пароход за- полнился толпой пассажиров, среди которых было мно- го армян, бежавших из Турции после неистового погро- ма армян в Константинополе (в 1896 г.), когда турки, как говорили, вырезали не менее 100000 человек. До отплытия я красовался у сходни, но никто не обращал на меня внимания Гудки проревели, сходни на талях лебедки были спущены, и пароход отвалил. Сердце мое трепетало и плыло в даль. Я пошел на бак к бушприту, чтобы смотреть вперед без помех. Когда прошли маяк, волнение начало качать пароход килевой качкой. Первый момент было странное ощущение под ложечкой, однако я оказался не подвержен морской болезни, что с торжеством сообщил всем матросам. Трудных работ в плавании не было. Палубу, загру- женную товаром и пассажирами, мыть было нельзя, чистить медь тоже. Все держали вахту по очереди—по четыре часа смена: рулевой на мостике, один матрос на палубе, на корме, другой вахтил при вахтенном помощ- нике, стоявшем наверху; матрос бегал туда по свистку за распоряжениями. На приказания надо было отве- чать: «Есть!», и это мне нравилось. С вечера, как темнело, на бак к колоколу ставился еще вахтенный. Этот следил огни в море и должен был звоните слева огонь—один раз, справа—два раза, впе- реди—три удара. Переход к Севастополю в открытом, без берегов, море, при сильном волнении, вид стай дельфинов, несу- щихся быстрей парохода, их брызгающие фонтанчики, белые брюха, темные спины, их тяжелые выскакива- ния,— все действовало упоительно. Ночью при качке было приятно спать, приятно было ходить, покачиваясь, смеяться над тем, как тошнит слабых пассажиров. Нечто настоящее начало совершаться вокруг; все нача- ло отвечать своему назначению: плыть. Понемногу я знакомился с интересами и рассказами матросов. Они, то есть интересы, сосредотачивались на доступных женщинах, пересудах о начальстве, на вы- пивке, портовых сплетнях. 48
Некоторые песенки я запомнил; например, первую строфу модной тогда: Крутится, вертится Шар голубой. Крутится, вертится Над головой. Крутится, вертится, Хочет упасть, На барышни на голову Хочет попасть... Потом такая песня: Вот вхожу я в Дюковку, Сяду я за стол; Скидаваю шапку, Кидаю под стол; И в тебе я спрашиваю: И что ты будешь пить? А она мне отвечает: Галава болыть! Я ж в тебе не спрашиваю, Що в тебе болыть, А я в тебе спрашиваю: Що ты будешь пить? Альбо же пиво, альбо ж вино: Альбо же «Фиялку», альбо нычево! В прошлом году итальянский пароход «Колумбия* столкнулся с пароходом «Владимир* Р.ОЛ. и Т. «Колум- бия* потопила «Владимир* и ушла, не приняв на борт гибнущих. Погибло 300 человек. Долго еще в Одессе пели: Та-а-ра-ра-бумбия! «Владимир» и «Колумбия» — а-а! «Владимир» погибает, «Колумбия» ти-к-а-а-ет! Я помню начало такой песни: Адес, Адес! страна родная! Из матросских россказней я помню хорошо три: о греке-поваре на одном пароходе Добровольного флота, который умел гадать. У одного матроса пропал кошелек с деньгами. По просьбе жертвы кражи повар взял сито, нацепил его висеть на ручку уполовника, отметил край сита чертой и заголосил басом: «Сито, а сито, скажи: хто узял гроши?» Присутствовала вся команда. Сито само повернулось и уставилось чертой против вора. Сенсация! 49
Про того же повара говорили, что он разговаривал со своими кушаньями, например: «Соуси, соуси, не чопури- тесь, соуси!» (то есть не сопротивляйтесь). Или: «Та це вы, баклажаны, дурни, аж не видите, що я горилку дую?!» Один преподаватель Анапских мореходных классов так матерился, что и весь класс начинал его материть, а дело кончалось дракой. У боцмана Хоменко на пароходе «Херсон» была складная металлическая стопка: стоило предложить ему выпить, как он растягивал свою стопку трубкой и опивал таким образом угощающего. Еще на стоянке в Одессе к нам в обед приходил безработный матрос, молодой, стройный, сильно загоре- лый и изрытый оспой человек. Он ел с нами дня три. Впоследствии я встречал его на купанье за волнорезом и узнал, что его расчетная книжка замарана, то есть в ней отметка за воровство. Поэтому он не мог никуда поступить. Это был лучший пловец в Одессе. Он нырял с камня саженей на пятьдесят вперед, оставаясь под водой более двух минут. Его бронзовое угреватое тело было почти сплошь по- крыто чудно сделанной красной, черной и синей татуи- ровкой, большей частью непристойного содержания. Говорили, что он сутенер. Но он был всегда делика- тен, сдержан и держался с достоинством. V «Платон» шел круговым рейсом, то есть заходя во все порты, даже такие, где не было пристани; там выгруз- ка производилась на фелюки; пассажиры уезжали на лодках. Принимая участие в выгрузке и погрузке, матросы получали 5 рублей с 1000 пудов груза. Я не мог рабо- тать—был малосилен таскать пятипудовые мешки, хо- тя бы в трюме, чтобы положить их на строп лебедки. В таких случаях меня посылали в трюм только при- сматривать за береговыми грузчиками. Я успевал сходить на берег, делая это по разреше- нию или без разрешения. В Севастополе заинтересовали 60
меня, больше чем броненосцы, так называемые «снопов- ки»—желтые круглые плавучие батареи с широким низом; мне сказали, что ««поповки» строил инженер Попов в 1853—1855 годах. Я поднялся прямо вверх по крутому склону, недалеко от вокзала; устал, немного походил в этой части города и, не зная, что делать дальше, вернулся на пароход. Огни вечерней Ялты поразили меня. Весь береговой пейзаж Кавказа и Крыма дал мне сильнейшее впечат- ление по рассыпанным блистательным созвездиям— огни Ялты запомнились больше всего. Огни порта сли- вались с огнями невидимого города. Пароход прибли- жался к молу при ясных звуках оркестра в саду. Пролетел запах цветов, теплые порывы ветра; слыша- лись далеко голоса и смех. Я без разрешения ушел в город, но проходил недолго— боялся брани. Передо мной шла вверх узкая полуосве- щенная улица, по ней спускалась кавалькада: дамы в амазонках, мужчины в цилиндрах, смуглые татары. Пронесся запах духов; молодые, возбужденные экскур- сией женщины громко говорили со спутниками по- французски. Я чувствовал себя стесненно, чужим здесь, как везде, но еще сильнее,—чуть не столбом тротуара. Мне было немного грустно, и я вернулся на пароход. Долго я слышал памятью «члок-члок» копыт и видел красные лица дам, небрежно прильнувших, сбоку коня, к седлу. Остальная часть рейса—вид портов и характер ос- тановок—мною забыта, кроме исчезающего днем с го- ризонта шествия снежных гор; их растянутые на высоте неба вершины даже издали являли вид громадных миров, цепь высоко вознесенных стран сверкающего льдами молчания. Лишь о Батуми я помню одну мелочь: боцман гово- рил, что тамошние хозяева винных погребов, грузины, держат вино в мехах и дают попробовать его бесплатно. Еще по иллюстрациям к «Дон Кихоту» я пленился живописным видом бурдюков (мехов), а потому сходил в Батуми к грузину-духанщику, где, точно на камнях и подставках, как толстые туши, лежали эти меха с вином. Но духанщик налил мне на пробу только треть 51
стакана красным вином, и оно мне так не понравилось, что я больше «пробовать» не ходил. По возвращении в Одессу «Платон» стоял там неделю и, как уже подошел срок моим восьми с полтиной, то старший помощник начал требовать с меня деньги. Я отговаривался тем, что дважды писал отцу и на днях получу деньги, но был страшно встревожен: по возвращении в Одессу я, точно, получил письмо отца, но такое, что надежд на деньги у меня не было. Правда, в письме лежала трехрублевая бумажка. Отец писал, что денег он посылать больше не может: «Старайся сам». Он жаловался на дороговизну, многосемейность, нужду, и я знал, что все это правда. Мне нечего было продать, чтобы набрать 8 рублей 50 копеек, к Хохлову обращаться я стыдился Я очень жалел, что перед первым отплытием продал матросу свое поло- сатое байковое одеяло за четыре рубля (оно стоило десять рублей) только для того, чтобы купить одну из прекрасных фарфоровых чашек. За нее я заплатил два рубля пятьдесят копеек. Надо мной смеялись. «Ну, зачем тебе чашка?»—спра- шивали Врановский и другие. Но я не мог объяснить им то, что плохо понимал в себе сам: жажду красивых вещей. Еще очень нравились мне узкие ножи в ножнах, небольшие, с прямой ручкой из отшлифованного пестро- го камня, вывозимого из Греции. Такой ножик я купил у Казицкого за полтора рубля, а он платил за него восемьдесят копеек. Подступил срок отплытия, и старший помощник накануне отхода еще раз сказал: «Надо платить вперед или уходить». Я обещал всякую нелепицу, втайне наде- ясь, что обо мне забудут. Действительно, разговор не поднимался больше об уплате; забыл помощник или решил ждать—я сказать не мщу: второй рейс, так или иначе, я совершил. Рейс оказался трудным. Ранние холода этого года, резкий северный ветер и штормы, при отсутствии теп- лого платья, так выстудили меня, что, бывало, ночью на вахте я весь трясся, то и дело бегая в кубрик греться, хотя рисковал подвергнуться наказанию. Матросы, зная, что я не уплатил и плыву в некотором роде 62
зайцем, пугали меня: «Гриневского ссадят в Севастопо- ле; помощник сказал»»—«Гриневского ссадят в Керчи»— «Ссадят в Батуми»,—«Ссадят» ссадят» ссадят»»—скребло у меня на сердце весь путь до Батуми, пока мы не пошли обратно. Желая смягчить начальство (которое оставалось рав- нодушным), я бросался везде, где работали, где был нужен и не нужен; ворочал брашпиль, тащил канаты, «койлал» (свертывал) их на юте и баке, замерзал, нес вахты. Кто-то дал рваный овечий полушубок, скорее пиджак из одних сырых кож, скорее напоминающий собрание пластырей, чем одежду, но мне стало легче. Иногда утром (на обратном пути) скользко было ходить по обледеневшей палубе, приходилось хвататься за про- мерзшие снасти. На этом обратном пути я ради какой-то надобности прицепил к шкерту дубовое ведро с медными обручами и пустил в волны; узел развязался, ведро осталось дельфинам. Тогда боцман приказал достать ведро, где хочу—купить или украсть—мое дело, но иначе заберут остаток моих вещей (ведро стоило три рубля). Ведро я достал в Одессе, но об этом потом. Самой тяжелой историей, разыгравшейся на «Плато- не» в тот рейс, была история пьянства и трюмной кражи, произведенной Врановским и Казицким. Произошло это так. В Феодосии палуба парохода была нагружена боль- шими бочками вина и стадом овец—штук двести. Что- бы овцы не бегали и не сбивались в кучу, между ними по палубе устроили перегородки из досок; бочки стояли вдоль бортов, а также в проходе между лебедкой кормо- вого трюма и стеной входа в машинное отделение. Часов около десяти вечера, при сильной качке, я, Врановский, братья-нижегородцы и еще два матроса рассматривали медную трубку, которую показал нам боцман. Известно, что в таких случаях (а что-то было уже решено без меня) люди, особенно бывалые, объясня- ются наподобие муравьев—более трением незримы- ми «усиками», чем точно сказанными словами. Особо прямого ничего сказано не было, только боцман пре- дупредил, чтобы сделали дело осторожно, сам он пить не пошел. 53
Свистал адски холодный ветер, темно было, как в животе черной кошки. Вахтенный помощник ни ви- деть нас, ни слышать не мог. Мы пробрались за машинное отделение. Один матрос просверлил буравом бочку, вставил в отверстие медную трубку—и дело пошло. В бочке был крепкий портвейн. Кто прикладывался сосать, тот отходил не скоро. Слезы от крепкого винного духа, тепло и головокружение напали на меня, когда я по очереди три раза прило- жился к этой материнской груди. Не столько от количества выпитого вина, сколько от дыхания спиртом из бочки, мы все скоро охмелели до чрезвычайности. Сели, стали закусывать. Начался хохот, шутки и очень громкие уговаривания вести себя тише Вахтенные на палубе был я. Мне пришла удачная мысль доить овец—попить парного молока. Все поддер- жали меня. Начали ловить во тьме лохматых животных и щупать, где у них вымя. Доить решили в фуражку. Перепуганные овцы сломали перегородки и начали ска- кать, дико блея, по спавшим над трюмами палубным пассажирам. С мостика раздался свисток. Я стал ввинчивать по трапу наверх и предстал перед старшим помощником, ухмыляясь вполне бессмысленно. — Что за шум? Что такое? — Это овцы,—сказал я,—овцы и больше ничего. — Гриневский, ты пьян? — Зачем же пьян? Я не пьян. — Ну, дохни. Дохнул. — Так. Кто там с тобой? Я сказал. — Что вы делаете? — Да ничего. Сидели, курили. Вахтенный помощник приказал позвать боцмана, старшего матроса и Врановского. Пришлось нам при- знаться, что перепились из бочки (которой жулик-боцман сосредоточенно заколотил свежую рану клепкой), а на другой день в кубрике был произведен обыск; оказа- лось, что из нескольких ящиков в трюме, которыми ведал Врановский, пропало пять штук сукна. 54
Незадолго перед этим Врановский дал мне и Казиц- кому много дешевых конфет и папирос. Они лежали в наших ящиках. Материи не нашли, но нашли эти па- пиросы и конфеты—их Врановский тоже украл. Его допросили; он признался и вернул сукно, заши- тое им в свой матрац, а также спрятанное частью под кубриком, среди хлама. По отношению к пившим вино командир ограничился строгим выговором, а Врановского и Казицкого (тот тоже участвовал в похищении товара), из сожаления к ним, не предали суду, но уволили по приходе в Одессу. — Никак не ожидал от Врановского,—слышал я раз- говор старшего помощника с механиком,—хороший мат- рос, держал себя всегда с гонором. Предложено было уйти и мне, как не имеющему чем платить. Но я уже приготовился к этому. Боцман со старшим матросом требовали восстановить ведро: «Иначе изобьем насмерть». Что делать? К «Плато- ну» пристал борт о борт пароход «Петр». И вот, обуре- ваемый смелостью отчаяния, днем, наученный так по- ступить тем же боцманом, я—среди толкотни публики и грузчиков—на глазах у всех взошел на мостик «Петра», вынул из гнезда дубовое ведро с литерой «П» и вручил оное боцману. Ведро, конечно, покрасили и присвоили, но, как улик не было, напрасно матросы «Петра» попре- кали нас кражей—боцман меня не выдал. VI Мне ничего не оставалось, как идти снова к Хохлову. Так я и сделал, и, сжалясь надо мной, бухгалтеры опять поселили меня в здании береговой команды, хотя не стесняясь высказывали удивление—почему мой отец не поддерживает меня, раз я уже начал плавать? Но всегда трудно правильно оценить чужие отношения Для этого надо было знать моего отца, прошедшего юношей тяжелую школу трехлетней тюрьмы после вос- стания 63-го года, его сибирскую ссылку, его манию самостоятельности и его идеалы «труда, пользы обще- ству, помощи старику-отцу». Во многом отец был наи- вен, как и я; должно быть он думал, что мне найти 55
работу и работать довольно легко. Главное—малое жалование (шестьдесят рублей), вечные долги и пятеро детей. На этот раз я прожил в бордингаузе целый месяц, и по очереди ходил сторожить на мол склады, но толь- ко ночью. На молу было светло, как днем, часто хотелось спать, однако тому мешали контрольные часы, которые надо было заводить каждые пятнадцать минут. Ноги тяжело мучили меня—раны увеличивались, икры опухли. Не падая духом, я по-прежнему обходил, день за днем, гавань, пытаясь найти место матроса или кочегара. В бордингаузе жил тогда временно кочегар Иванов. Это был тихий молодой человек с чистым белым лицом и близоруко щурящимися глазами, русый; причесывал- ся он гладко назад к затылку; одевался в синее, как вообще кочегары: глухой синий пиджак (китель) из синей дабы и такие же брюки. Ему пришлось быть послушником на старом Афоне; к монастырю его вообще тянуло. Я с ним сошелся; он и Василий Иванович были единственные, кто меня не травил. К тому времени мои отношения с Кулишом, всегда подзадоривавшим и дразнившим меня, стали враждеб- ными. Без пикировки не обходилось ни одного дня. Он звал меня «паныч*—в насмешку, конечно; твердил при других, что Хохлов—мой «дядька», то есть дядя, созда- вая тем ложное положение. Он твердил, что отец от меня отказался, что я «малахольный» (то есть «меланхо- лик»—ненормальный), «псих», что я «лодырь» и т. п. Вспылив, я бранил его самыми непотребными словами. Этот Кулиш несколько лет назад был до полусмерти избит командой своего парохода за то, что утаил пять тысяч рублей золотом, украденных сообща из почтовой каюты. Грудь его была разбита, ребра сломаны—отто- го-то он держался неестественно прямо. Не знаю, чем он обошел следствие по этому делу, но его не трогали, а он даже считался у нас «старшим» и получал пенсию. Был слух, что в парке на одном дереве висят эти спрятанные Кулишом пять тысяч рублей, но мало кто верил такому слуху. Эта темная история была мне не интересна. бб
Многого не помню, приведу лишь пример пикировки (скорее перебранки). — Ты что, скаженный (проклятый), опять мою лож- ку взял? — Та они жи одинаковы. — Одинаковы... одинаковы! Мать твоя одинакова. — Заткни фонтан, агибалка, босяк! — Ах ты_. в гроб печенку- (и так далее, по всем частям организма, включая религиозные и моральные категории). Кнек проклятый («кнек»—чугунный постав, вокруг которого обматывают канат). Кнек! Кранец! Бан- берка (большой поплавок). — Матрос с погоревшего корабля! — Малахольный! — Тебе гальюны (сортиры) чистить, а не борщ жрать! — Ты голодный, на тебе кусок, подавись. — Одинаковы!.. Та у моей ложки конец зарублен, на вот, чи банишь? Бывало сильнее, бывало слабее. Но пикировка обяза- тельно кончалась отвратительной руганью. Не зПаю, что выдумывал обо мне Кулиш за моей спиной, но дело кончилось плохо: однажды Кулиш загадочно сообщил, что Хохлов требует меня к себе. Он и Силантьев сидели в отдельной комнате конторы. По лицу Хохлова я сразу увидел, что он разозлен. — Вот я пришел,—сказал я. — Скажи, пожалуйста,—грубо сорвался Хохлов,— какой это я тебе «дядя»? — Вы мне не дядя. Я не понимаю» — Ты нагло врешь! Ты всем говоришь, что я твой «дядька» и что сделаю тебе все, что ты только захочешь. — Кто вам сказал такую чепуху? — Кулиш. И я верю ему. Разыгралась безобразная сцена. Мои объяснения, что Кулиш сам называл Хохлова «дядькой», что он клеве- щет—ничему не помогали. Хохлов кричал, что я испор- ченный человек, я плакал и кричал, что «вы с Кулишом оба сумасшедшие, если так», что Кулиш негодяй; Хохлов кричал, что Кулиш—честнейший человек, а я на него клевещу. Силантьев хотя поддержал Хохлова, но очень сдержанно,—видимо, сочувствовал мне. 67
Как я узнал потом от Иванова, разросшаяся сплетня о родстве с Хохловым обратила меня в незаконного сына бухгалтера, и это взбесило взбалмошного, но по существу доброго человека. Еще обиднее, быть может, казалось ему, что (по словам Кулиша) я называю его «рыжий дядька». Я настаивал, и Кулиш был вызван. Произошла очная ставка. Кулиш нагло утверждал, что автор сплетни— я. Задыхаясь от негодования, я осыпал его справедли- выми упреками и видел, что поколебал мнение Хохлова о себе,—однако, по предложению Хохлова, из бордингауза мне пришлось уйти. Я получил лишь разрешение хра- нить временно свои вещи в команде. Переночевав в порту под балками эстакады, я утром пошел в больницу, где, осмотрев мои ноги, фельдшер положил меня в хирургическую палату. Здесь было немного больных, среди них несколько матросов—кто без руки, кто без ноги; были также страдальцы с вы- резанной челюстью и больные раком. Несколько почти здоровых парней бродили по палате, гогоча, задирая друг друга и флиртуя с сиделками. Один из них, помягче и деликатнее прочих, оказался мой земляк, вятский крестьянин; он плавал матросом на «Петербур- ге» Добровольного флота, а теперь ожидал операции: надо было вырезать под мышкой жировой нарост. Его звали Федор. Широкое, курносое и рябое лицо Федора располагало к нему. Он относился ко мне хорошо и старательно защищал меня от больных, которые меня, как новичка в больнице, приняли было на штыки разных проделок. Из них одну я запомнил: ночью меня разбу- дил торжественно и грустно один такой «больной» и сказал шепотом, чтобы страшнее было: — Подвинься, Гриневский, надо положить мертвого; сейчас принесут. Я не был труслив, а мертвецов вообще не почитал причиной паники; кроме того, заподозрил мистифи- кацию. — Пусть несут,—заявил я,—кладите, места хватит. Раздалось тихое пение: «Со святыми упокой, господе- ви», и из дверей показалась процессия: несколько чело- век несло завернутый в простыню «труп». Впереди со свечкой в руке, шел, тщательно закрывая лицо, какой- 58
то тип. «Труп» торжественно положили рядом со мной, и я почувствовал, что мертвец теплый, даже чуть ше- велится. — Вставай, довольно дурака валять!—закричал я. Тогда мертвец воспрял и начал скакать козлом, а затем вместе с другими он кинулся на меня; озорники перекатывали и щекотали меня, а я так рассердился, что стал бить кого и как попало, и Федор, наконец, прекратил это ночное безобразие, разбудившее трудно- больных; «пикировка» долго звучала под потолком па- латы. В более ужасной больнице мне не приходилось ле- жать. Порядки городской больницы были известны всем в городе. Больные сами мели, сами натирали пол; халаты—короткорукие, рваные и нечистые; колпаки не по головам; жесткие постели и лепешки-подушки, наби- тые слежавшейся соломой; грубые простыни и редкие, изношенные одеяла; нечистоплотные, грубые служащие; хулиганство больных и произвол старшего врача, кри- чавшего на больных, выгонявшего, если не ели скверную пищу,—все это действовало угнетающе, особенно при воспоминании о прекрасной земской больнице в Вятке. Лекарства не стояли на столиках у кроватей, а просто в определенные часы коновал-фельдшер обходил палату со склянками в руках и каждого заставлял глотать, что полагалось по списку. Явное воровство правило этим домом. Кто же поверит, что, собирая с пятисотты- сячного населения—ну, допустим, хотя двести тысяч рублей больничного сбора (шестьдесят копеек в год с человека—обязательное постановление), нельзя было бы нас кормить иначе, чем арестантским супом и слегка тронутым постным маслом, вдобавок пересушенным при «жаренье» картофелем. Кто там у них получал молоко, яйца, кисель, манную кашу—я не знаю, может быть, и получал, как чудо, но мы были всегда голодны и всегда неспокойны. Предположение операции, путавшей меня,— отпало: как-никак перевязки, мытье ног, малое движение и ле- карственные мази заживили дней через пятнадцать мои ноги; опухоль рассосалась, раны сузились и затянулись струпом; тогда я попросился на выписку, с облегчением покинув эту больницу. 59
VII По выходе из больницы мне ничего другого не оста- валось, как влачить голодное существование, подобно прочим париям порта, ночующим в ночлежных домах, где я теперь ютился и сам. Ночлежных домов было в Карантине два или три—не помню. Не разрешалось оставаться в ночлежке дольше 8 часов утра, поэтому приходилось идти мерзнуть на улицу. Наступила холод- ная солнечная осень, и, лишенный теплого платья, я часто заходил греться в «Обжорку», в трактиры. Работать на выгрузке я не мог—не хватало силы, а грузить уголь, то есть катать его в тачках, меня не брали, хотя я и вы- ходил несколько раз к босяцкому наряду возле уголь- ных складов. Совершенно не могу припомнить, как я питался тогда; едва ли даже «питался» —я систематически голодал, изредка выпрашивая на пароходах кусок хле- ба, изредка обедая с матросами. Для этого надо было в 12 часов дня стоять возле борта парохода, у бака; почти всегда, видя маячащего, вздыхая, бродягу, матро- сы кричали: «Иди, бери ложку!» или отдавали остатки обеда. Раз я так обедал на «Платоне» среди старых знакомых: однажды латыш с парохода из Либавы позвал меня в кубрик, дал кофе с молоком, хлеба и сала, и я наелся досыта. Свои башмаки я променял на опорки, брался за собирание старого железа, продавая его по одной копейке за фунт, пытался «стрелять» у прохожих с весьма плачевными результатами, потому что, стыдясь, не был никогда убедителен в своих обра- щениях. Так промучался я недели две, не оставляя, однако, попыток получить место, обходя всякие суда, даже презренные «дубки». Сидел я как-то на набережной в конце гавани, где стояло много этих дубков, и смот- рел, как грузят на дубки черепицу, соль, арбузы. Тут подошел ко мне старик шкипер, украинец, и спросил, не хочу ли я поступить на его судно «Святой Николай», которое послезавтра, если будет ветер, пойдет в Херсон. Конечно, я с радостью согласился. Жалованья на гото- вой пище дали мне—увы!—шесть рублей. Спорить не приходилось. 60
Я сбегал в бордингауз, притащил свою полупустую корзину с вещами и сунул ее в кубрик под треугольник нар. Кубрик,—вернее, сырое, полутемное гнездо— отсек бака, с малой дырой под бушпритом, пропускавшей свет сквозь стекло, как в подвал. Весь день я помогал шкиперу и его сыну, молодому хохлу с черной бородкой, грузить черепицу, а вечером был приглашен к хозяевам пить чай. Мы отправились в ближайший трактир с органом. Старик купил бара- нок, сала, забрал мой паспорт и выдал мне один рубль задатка. Теперь я назвал бы это авансом, но остерегусь, чтобы не получить случайно где-нибудь этот рубль— только один рубль. Старик и его сын были одеты тепло—в новые ов- чинные бушлаты сырой кожи, высокие сапоги, смушко- вые шапки, пристеганные ватные жилеты и бумазейные рубахи. На другой день снова грузили черепицу. Промерзнув ночью в кубрике, хотя свалил на себя все, какие нашел, обрывки брезента и мешки, я бегал проворно, что ящери- ца; день был теплый, я даже вспотел. Мы (я и два грузчика) загрузили до верха трюм и уложили остаток черепицы на палубе так высоко и универсально, что она (черепица) загромождала палубу до края бортов и негде было ступать, кроме как ходя по черепица Хозяева жили на корме, в каюте с плоской крышей, где было тесно и грязно. Румпель ходил над крышей, где, то есть ходя по крыше и ворочая румпель, по очереди вахтили отец и сын. Середину палубы занима- ла маленькая кухня с железной печкой. Бочка с пре- сной водой стояла у каюты; в каюте хранилась прови- зия—бочонок солонины, крепкие, с дырочками галеты, сало и хлеб. Чай пили кирпичный из большого чайника. Я исполнял обязанности матроса и повара. Хорошо еще, что украинцы на завтрак не ели горячего. Они ели много; я готовил им с утра на весь день (топил дровами) котел борща с серыми макаронами, с салом, иногда жарил солонину. Лук и картофель были. Затем я на ужин разогревал эту гастрономию. Я зажигал фонари, зеленый—с правого борта, крас- ный—с левого; зажигал мачтовый фонарь, стряпал, кипятил чай, колол дрова, вахтил на баке и почти не 61
спал, а когда спал, то дрожал от стужи. Хозяева помыкали мной, как собакой; ругали, издевались над неповоротливостью. Естественно, что, шагая по черепи- це, иногда раздавишь одну-две,—но нет, сын кричал: «Босявка, це будут твои ридные», то есть он вычтет 12 копеек за каждую черепицу из жалованья. На завтрак, обед и ужин (хозяева стояли у руля по- очередно, по четыре часа каждый) мне говорили, какой части, какого румба держаться по компасу, и я минут 15—30 заменял рулевого. Сын был хуже—ехиднее, жесточе отца. Я почти не спал. Ночью выдавалось несколько часов сна, однако спать на голой доске с черепицей под головой, укрываясь брезентом,—дело плохое. Подозре- ваю, что был простужен несколько дней. Резкая полу- штормовая погода, очень холодная, развела такие валы, что «Святой Николай» не раз касался бушпритом волн. Поплескивало и на палубу. Все же рейс прошел благо- получно, и на рассвете шестого дня плавания «Святой Николай» плыл уже в низовьях Днепра—в днепровских гирлях. Это был мир камышовых островов с лазурно- стального цвета протоками, вскоре залившимися алым светом низкого солнца. Все стало розовым—заря, камыши, вода; нигде я не видел берега, а если видел, то не узнавал его, принимая за острова. В этом дремуче-зеленом, ярко пылающем зарей мире зеленые отражения под водой, отражения встречных парусов, золото с вином солнца и торжест- венная белизна свивающихся из туманов озаренных облаков—сверкали, как изображения полного счастья рукой природы и теми средствами, какие даны ей. По гирлам мы плыли долго при слабом ветре и после двенадцати дня бросили якорь у Херсона, у набережной. Я заявил «сыну», что служить такую собачью службу за шесть рублей больше не буду, и потребовал расчет. Хозяева с руганью подсчитали «мои ридные» черепицы— по их счету получилось, что я раздавил товару на рубль двадцать копеек; один рубль взял задатка; служил де- сять дней; выходило, что не они мне, а я должен им двадцать копеек. Забрав свою корзинку, я пошел в рыночную чайную вблизи берега, напился на последний гривенник чаю, 62
отправился к портовому городовому и заявил ему, что хозяин не хочет платить деньги. Совет городового, а также слушавших это объясне- ние бывалых людей был такой: надо идти в «Водяную муникацию» (коммуникацию?). С помощью прохожих я разыскал требуемое учреждение; там меня выслуша- ли и велели прийти со шкипером, чтобы разобрать это дело. Я возразил, что шкипер, конечно, не пойдет добро- вольно. Чины развели руками, пожали плечами. Возвра- тясь к дубку, я начал звать идти со мной и «сына» и «отца»; в ответ, естественно, выслушал одну брань, а городовой, к которому я обратился за помощью, огра- ничился новым советом: подать в суд. Дело кончилось ничем; я устал, плюнул и засел в чайной, где было тепло. Стоял мороз, градуса 4—5, без снега, при ярком солнце. За длинными столами чайной бабы и мужики аппетитно пожирали накрошенные в большие белые чашки (полоскательные) помидоры с луком, облитые постным маслом, уксусом, посыпанные перцем. Было шумно, тесно. Иногда оставались недоеденные куски хлеба, и я подбирал их. Однажды, видя это, сер- добольные женщины наспех состряпали мне такой же «рататуй» из помидоров, отрезали полхлеба и надавали копеек пятнадцать медью. Смысл их восклицаний сво- дился к скорби о том, что такой молоденький, жалост- ный матросик клацает зубами от стужи и голода. Буфетчик согласился хранить мою корзинку, и под вечер я отправился в ночлежный дом, а утром сел без билета на небольшой колесный пароход «Одесса», шед- ший в Одессу. Буквально замерзая в полотняной блузе своей с синим воротником, весь путь я простоял, сунув плечи и голову в окно кухни, дыша банным теплом и съестными запахами. Никто не бранил меня за безби- летность, наоборот, я встретил даже сочувствие, а повар, который, как мне казалось, с раздражением относился к моему торчанию в окне, наподобие поясного портрета, после захода солнца влил в бак полведра борща, бросил туда фунта три вареного мяса, дал целую булку, ложку, и я, скромно выражаясь на деликатном наречии южан,— «покушал». Я все съел; меня от еды ударило в пот. 63
Пароход пришел к молу поздно вечером. Не зная, куда девать корзинку, я упросил стрелочника поставить ее в его будку и переночевал на соломе за конторкой Российского общества транспортов, между ящиками и досками. Мне удалось не замеченным сторожами вползти под край брезента, покрывающего товар, так что я защитился от ветра, но почти не спал, все тело ныло и стонало от холода. Утром я был близок к отчаянию. Я отправился, забыв о всяком-самолюбии, в контору к Силантьеву, и тот отнесся ко мне очень тепло при хмуром ворчании, может быть, тоже тронутого моим положением Хохлова, кото- рый сказал: «Я умываю руки; возитесь с ним, если вам нравится». Силантьев дал мне свой адрес и, наказав прийти в шесть часов вечера, ничего больше не объяснил и сунул полтинник. VIII Дождавшись вечера, я позвонил у черной двери вто- рого этажа на незапомненной улице. Меня встретила худенькая приветливая женщина лет тридцати пяти, с помятым маленьким лицом и украинским акцентом— жена бухгалтера; провела меня на кухню, где были приготовлены чугуны с кипятком, таз, мыло, полотенце, белье и поношенный, но приличный костюм (темный), рубашка (синяя) была с мягким отложным воротнич- ком, а к ней модный тогда галстук-шнурок. У плиты стояли шевровые ботинки. Волнуясь, радуясь и стыдясь, я кое-как вымылся, затем оделся, а свои тряпки завернул в газету. Хозяйка позвала меня выпить чаю. Скоро должен был прийти Силантьев. В маленькой столовой за сто- лом, сидя против белого самовара, вкушая сладкий чай, я разомлел—устал от сытости, тепла и внимания. Вскоре пришел Силантьев, с довольным видом по- сматривая на меня,—видимо, тронутый сам событием, которого был он автор. Хотя разговор не клеился, но был тепл, полон моих благодарностей и наставлений мне—беречь вещи, для 64
чего Силантьев не советовал мне идти не в ночлежный дом, где много воров, а просидеть ночь в ночном трак- тире. Прощаясь, Силантьев доделал последний штрих: снял с вешалки шелковое кашне и надел мне на шею. Я вышел; дул ледяной ветер, и я, хотя был в паль- то, однако промерз, пока прибежал в трактир на Ка- рантине. Как жена Силантьева подарила мне двадцать копе- ек, то я заказал чаю, купил папирос и провел бессон- ную ночь, страшно устав. Тут я был свидетелем игры в карты. Вначале за столом играли четверо каких-то бродяг—скорее порто- вых рабочих, затем один ушел; из оставшихся трех двое играли особенно азартно. Проиграв последний гривенник, «А» срывал с себя тельник, ругался в гроб и печенку и бросал вещь на стол; «Б» поспешно оценивал ее, выигрывал и тем же путем отнимал у «А» брюки, подштанники, шапку, башмаки и складной нож. После того, достаточно ос- мотрев телосложение мА*, фортуна свидетельствовала «Б». мА» постепенно одевался, радостно урча про гроб и печень, а «Б» постепенно раздевался, горестно рыча мв гробовое рыдание» и «могильную плиту». Выигранные вещи они прятали под себя—садились на них. За этими наблюдениями кое-как прошла ночь, а на рассвете я отправился искать угловую квартиру. На углу Почтовой и Карантинной я заметил объяв- ление: «Сдаеца койка»—и зашел в третий, во дворе, этаж. К моему удовольствию, я встретил там будущего сожителя, кочегара Иванова: недавно покинув бордин- гауз, он работал теперь в литографии, получал два- дцать рублей помесячно. Квартира состояла из двух комнат и кухни; наша комната была проходной. У стен стояли—одна против другой—две койки; вторая пустовала, а стоила она два рубля в месяц У хозяйки-прачки, разбитной тридцатилетней хох- лушки с рябинами вокруг носа, был одиннадцатилет- ний сын. 3 *На облачном берегу» 65
К хозяйке под воскресенья и другие праздники при- ходил ночевать на две ночи ее любовник, электротехник городского театра. Мы сговорились, и я отправился к Силантьеву. Он познакомил меня с заведующим складами, плотным, хорошо одетым человеком в караульной шапке—Ми- сенко; тот сказал: «Хочешь работать маркировщиком? Тогда приходи с полдня, после обеда*. Так я начал работать в складах, получая рубль десять копеек в день, а если работы не было на полдня или меньше—то шестьдесят копеек. Надо упомянуть, что, забрав у стрелочника свою кор- зинку, я обнаружил пропажу моей драгоценности— китайской чашки. Правда, корзина была без замка, лишь завязана, но отрицать вину мог только такой прохвост, как этот стрелочник. Я долго стыдил его, а он утверж- дал, что ничего не знает о чашке. Работать приходилось, к сожалению, не каждый день. Зимой пароходы часто задерживались или приходили с таким грузом, при котором маркировщику делать было нечего. Например, коринка: мешки с коринкой при- ходили без «марки». «Марка» есть условное обозначение литерами гру- за по принадлежности его к тому или иному получате- лю. Каждая марка груза—мешки, ящики, тюки— складывалась в пакгауз отдельно, чтобы не спутались товары. Я стоял у входа в пакгауз и смотрел марки на ноше, тащимой грузчиками. Груз лежал у них на спине. В за- висимости от марки я кричал рабочим: «Прямо к стене! К стене налево! В угол направо! Посредине!» и тд. Эта работа требовала полного внимания, потому что носильщики вбегали с ношей через 3—5 секунд и марки иногда были похожи. Здесь я также подвергался насмешкам босяков; вна- чале за свой вид «интеллигента», затем потому, что препятствовал мелким кражам из дыр мешков или раз- битых ящиков. Меня дразнили «попович», «поповская шляпа», «фараон», «фискал», хотя я никому не доносил о проделках грузчиков, а, наоборот, видя, что таскают все—и грузчики, и бондари, и таможенные,—сам на- чал носить домой апельсины, фисташки, лимоны, мин- 66
даль, коринку; однажды унес даже кусок краски инди- го, фунта два. Артель бондарей, на обязанности которых лежала починка разбившихся ящиков, зашивка дыр в мешках и т.п., часто не упускала случая сунуть за нагрудник своих белых передников горсть миндаля, или точенных из черного дерева четок, или пригоршню кофе. Тамо- женные или смотрели сквозь пальцы, или шептали: «Ребята, осторожнее»; выбрав момент, они сами брали что-нибудь для хозяйства. Вероятно, поэтому я не помню случая, чтобы тамо- женный у ворот при выходе грузчиков на обед или после конца задержал хоть одного похитителя с явно оттопы- ренными карманами или полами их «польт» (как иначе назвать верхнее тряпье босяков?). Грузчик, уличенный в краже, изгонялся Мисенко, и его больше на работу не брали,— по крайней мере, пока не забывалось это деяние. Я любил пряный запах пакгауза, ощущение вокруг себя изобилия товаров, особенно лимонов и апельсинов. Все пахло: ваниль, финики, кофе, чай; в соединении с морозным запахом морской воды, угля и нефти неопи- суемо хорошо было дышать здесь, особенно если грело солнце. Я иногда ходил обедать домой, тратя из полутора- часового отдыха почти час на ходьбу и еду (хлеб, сало или колбаса с вареной картошкой., м-м-м.. ну, апельси- ны, случалось), а большей частью проводил это время в бордингаузе или в здании таможни. Чай я тогда пил мало и крайне редко—водку. К вечеру, совсем закоченев (зима стояла холодная), я становился в ряд с грузчиками, а Мисенко, проходя наш строй, вручал из мешка рубль и гривенник. Ранней весной мне удалось совершить рейс в Алек- сандрию на пароходе P.O.IL и Т. матросом, но по недо- статку времени я должен отложить эту в своем роде интересную историю до печатания всей книги. Скажу лишь, что уволили меня за сопротивление учебной шлюпочной гребле; этому бессмысленному занятию пре- дал нас капитан «Цесаревича», пленившийся артистиче- ской работой веслами английских моряков. Дело произошло в Смирне, на обратном из Алек- з* 67
сандрии пути. В наказание (а я публично высмеивал потуги капитана и однажды бросил даже весла) меня сняли с работы, и я окончил путь пассажиром, ничего не делая. На мне осталась хорошая одежда, полный комплект тельников, голландок, две «фланельки», двое брюк— белые и черные. Некоторое время я жил продажей этих вещей, потом работал на погрузке угля; часто, не имея пристанища, ночевал в порту. Все было продано мной—даже моя корзинка, даже краски, которыми я хотел рисовать на берегах Ганга цветы джунглей. Я сохранил на своем теле лишь голландку с синим воротником, тельник, черные брюки и фуражку с лен- той, имевшей надпись золотыми буквами: «Цесаревич». В начале июня меня потянуло домой. Я получил разрешение капитана угольного парохода ехать на нем «за работу» до Ростова-на-Дону. Из Ростова я, также за работу, проехал до Калача-на-Дону; из Калача проехал шестьдесят верст по железной дороге в Царицын, а из Царицына плыл в Казань то зайцем, то с разрешения; в общем, пересаживался раза три. В Казани молодой капитан вятского парохода «Бу- лычев» взял меня проехать бесплатно до Вятки и, кроме того, угостил меня в своей каюте прекрасным ужином. По его распоряжению я в дальнейшем ел с матросами. Из-за перекатов пароход остановился там же, как когда я отправлялся в Одессу—двести верст от Вятки. Эти двести верст я шел неделю пешком по жидкой грязи: лил беспрерывный дождь, подсекаемый студеным ветром. Утром на восьмой день этого шествия засияло солнце и стало почти жарко. Вдали уже виднелся голубой купол собора. Я выстирал свою голландку в ручье, почистил башмаки, обсох, умылся, вычистил брюки и к первому часу дня шел уже по деревянным тротуарам города, обращая на себя внимание прохожих. — Где же твой багаж?—спросил отец после первого радостного напряжения и любопытства встречи. Как я уже солгал ему, что проехал двести верст на почтовых лошадях, то, естественно, прилгнул и еще: — Мой багаж остался на почтовой станции- Знаешь- Понимаешь... Не было извозчика. 68
Отец, жалко улыбаясь, недоверчиво промолчал; а через день, когда выяснилось, что никакого багажа нет, спросил (и от него пахло водкой): — Зачем ты врешь? Ты шел пешком? Где твои вещи? Ты изолгался! Очень многое мог бы я возразить ему, если бы умел: и ложное самолюбие—эту болезнь маленького города, и нежелание' смириться с действительностью, и, нако- нец, желание пощадить, хотя бы в первый день, отцов- ское чувство. Вскоре, однако, отец, что-то продумав, повеселел и начал водить меня в гости —показывать сына-моряка. Тогда я еще не считал конченной свою морскую жизнь, а потому сам ободрился и с увлечением рассказывал о шторме под Порт-€аидом и тому подобное, тщательно обходя все унизительное, что пришлось вынести за этот год самостоятельной жизни. БАКУ I По возвращении из Одессы я прожил дома до июля 1898 года. За это время я всячески пытался найти занятие: служил писцом в одной из местных канцеля- рий, переписывал роли (для театра), некоторое время посещал железнодорожные курсы, был банщиком на станции Мураши (60 верст от Вятки), переписывал по заказу отца ведомости городского отчета земства— относительно земских благотворительных заведений™ Но не было в жизни мне ни места, ни занятия. И я решил искать счастья на стороне—подальше от унылой, чопорной Вятки с ее догматом: «быть, как все». Теперь невозможно припомнить, почему меня тянуло в Баку. По-видимому, я рассчитывал снова плавать на пароходах. Насколько я сравнительно хорошо помню, что было в Одессе, настолько не все ясно относительно Баку; хотя главное—голод и мрак этого отчаянно тяжелого года удержаны памятью. 69
Итак, я отправился в Баку. Близко к концу июля Весь мой капитал составляли данные отцом пять руб- лей, плетеная корзинка с необходимым бельем, подушка и старое одеяло. Еще в пути из Вятки в Казань подметил я подвиж- ного человека с бритым, мятым лицом, окруженного дрессированными собачками,—то ехал клоун Горлинов, а ехал он в Саратов, кажется, по вызову антрепренера Саламоцского. Я узнал Горлинова потому, что видел, как на арене вятского цирка он изображал сцену «Отелло и Дездемо- на»,—очень потешно и по-своему талантливо. Клоун ехал в третьем классе, с ним три дрессирован- ные собачки. Как он занимал скамейку у стены кают первого класса, то публика, а особенно дамы губерна- торского семейства, ехавшего в Казань, восхищались фокусами собачек и заигрывали с ними. На этом основании Горлинов составил подписной лист, всучил его одной из дам и с довольным видом пересчитывал часа через два около пятидесяти рублей. — Я бедный артист,—говорил он мне,—остался без денег: антрепренер был жулик. Горлинов вел компанию с одним чиновником, ехав- шим в Саратов искать службу; они вместе пили пиво й водку. В Казани я имел неосторожность пойти с ними в трак- тир. Там, по расчету, вышло с меня два рубля. У них были деньги, а я, скрепя, отдал последние (оставил на билет до Астрахани рубль сорок копеек—не хватило, а потому наспех продал матросу рубашку за шесть гри- вен да полтинник призанял у клоуна). Дальше ехать мне было тревожно и скучно: я жевал сухой хлеб с чаем, а Горлинов, накупив колбасы, водки, копченых стерлядей, пиршествовал, угощал иногда меня и говорил: — Эх, господа, господа! На пустяки (то есть на трактир) денег вы не жалеете, а на жратву жалеете! По-видимому, он не верил, что я остался без денег. Некоторое время я приставал к нему, чтобы он устро- ил мне службу в цирке, но из этого ничего не вышло; по словам клоуна, труппа и штат служащих были уже наняты. Но он просто не хотел возиться со мной. 70
Он остался в Саратове, а я, продав еще что-то из белья, доехал до Астрахани, где начал хлопотать в каком-то (не помню уже) учреждении о бесплатном билете в Баку, но такового не получил и воспользовался советом одно- го босяка: доехать до так называемого Двенадцатифу- тового рейда на маленьком, только туда ходящем паро- ходе, а там попроситься на морской пароход за работу. Дело это мне было знакомо, я так и сделал. Двенадцатифутовый рейд оказался улицей на воде; я прибыл туда поздно вечером, и у меня осталось впечат- ление иллюминации на море: огни пристаней, барж, пароходов сияли вверху и—отражениями—внизу. Без особого сопротивления старший помощник паро- хода, отходящего в Баку, взял меня ехать «за работу». Я работал и ел с матросами. Палуба была полна туземцев: персов, шемахинских татар, армян и грузин. Меня поразили их огромные, прекрасного каракуля шапки: черные, белые, серые и зо- лотисто-рыжие. А между тем стояла изнуряющая жара. Один матрос рассказал мне, как воруют эти шапки: «Привяжем мы,—говорит,— к нитке рыболовный крю- чок и ночью, когда татарин спит, вцепим крючок в мех, а сами отойдем с другим концом нитки, подальше, начнем тихонько тянуть—глядишь, шапка как бы сама к тебе пришла». II В Баку я сошел на пристань, не зная, что делать. В ночлежный дом мне идти не хотелось, и, продав кое-что из одежды на так называемом Солдатском базаре, я поселился за рубль пятьдесят копеек в месяц у одного старика-грузчика. Он жил с женой и малень- ким, месяцев десяти, сыном. Жена его была молодая женщина, а старику насчитывался восьмой десяток лет, но он был жив, проворен и каждый день работал по выгрузке леса со шхун, приходящих из Астрахани. Одноэтажный дом, где я жил, находившийся вблизи Черного города, был построен большим квадратом и обнесен, по стороне двора, навесом на столбах. Тут было до тридцати квартир из одной-двух комнат, занимае- 71
мых рабочими, мастеровыми, проститутками и старьев- щиками. Каждый день в каком-нибудь углу двора стоял круг игроков в «орлянку». Эта игра была сильно развита среди рабочего населения, а потому о ней следует рассказать. Самые серьезные игры происходили накануне празд- ников, по субботам, воскресеньям и понедельникам. Полиция преследовала «орлянку», вследствие чего игро- ки сходились на дворах или в пустынных местах— где-нибудь за углом глухого переулка. Случалось, что полицейский забегал во двор, тогда орлянщики улепе- тывали со всех ног, бросая поставленные на «кон», то есть в круг, деньги; бывало, что полиция захватывала часть игроков. Крупнее всего играли котельщики, получавшие по три копейки с заклепки (две, две с половиной и три копейки, смотря по тому, где и как происходила рабо- та), токари, слесари и мастера цехов. Так же крупно играли шулера и профессиональные игроки—хорошо одетая публика, в дорогих костюмах, блестящих ботин- ках, цветных поясах, в каракулевых шапочках или синих картузах. Игра сопровождалась таким отборным букетом ма- терной брани, при выигрыше и при проигрыше—безраз- лично, что я, как ни любил смотреть на игру, не вы- держивал игрецкого красноречия и уходил, чтобы очи- стить уши от мерзостей блудословия. Мне приходилось видеть круг, уставленный столби- ками золотых монет, кучками серебра и внушительны- ми стопками кредитных билетов. Ставили по пятьдесят, сто и более рублей «на удар». Ритуал «удара», то есть метания высоко вверх мед- ного пятака (или серебряного рубля), состоял в том, чтобы сей пятак вертелся вокруг оси (отнюдь не «бабоч- кой»)—лишь трепеща, но не переворачиваясь), чтобы не крутился «винтом» (тоже уловка для того, чтобы монета упала «орлом» вверх), чтобы летел как можно выше и чтобы эта «метка» (так назывался брошенный пятак) не была, хотя бы слегка, вогнута в сторону «орла». Для проверки, для «счастья», наконец, просто по суеверию, каждый играющий мог поймать падающий 72
пятак, удостовериться, что он «без фальши»—не двух- орловый, не выбит выпукло, и вернуть его метчику с тем, чтобы тот метал заново. Один игрок держал «банк», другие ставили; выпал «орел»—метчик брал все; «выпала »решка»—всем пла- тил, а если у него не было, то бежал прочь, преследуе- мый до изнеможения. Его, поймав, избивали, но в тот же день можно было видеть избитого вновь у круга; он, где-то раздобыв денег, играл, клялся, ругался и поти- рал свои синяки. Кроме двухорловых пятаков пускались в ход шуле- рами пятаки, которые были просверлены по плоскости и залиты ртутью—ближе к «решке»; такой пятак на ровном песчаном месте ложится большей частью «орлом» вверх. Иногда мальчишки, прицепив к пруту шлепок вара или смолы, просовывали удочку между ног игроков; шлепнув смолой по монете, жулик умыкал добычу бегом. Я отвлекся.. Прожив три дня грошами, вырученными за продажу своей скудной одежды, я уже имел вид настоящего босяка: ситцевая рубашка, старый картуз, бумажные коричневые брюки, опорки на ногах—вот все, во что стал я одет. Я ходил на биржу поденщиком, где иногда получал работу. От этих случайных заработков память сохрани- ла мне очень немногое. Так, помню работу (два дня) на одном заводском дворе, в сараях: я с другим босяком прибрали их, вымели, таскали какие-то трубы, переве- шивали с места на место весы, блоки—за шестьдесят копеек в день. Другой раз я работал недели две на забивании свай для вдающейся в море пристани; я очень жалел, что эта работа кончилась. На настиле, проложенном по концам уже вбитых в дно моря свай, стояло сооружение из двух вертикально поставленных бревен; между ними на канате поднимал- ся ручным воротом массивный кусок чугуна. Когда этот груз поднимался к самому верху бревен, он срывался и бил тяжестью сорока пудов по концу вбиваемой сваи, отчего та сразу понижалась на вершок и более. Я вместе с другими крутил ворот. Плата была во- семьдесят копеек в день, расчет по субботам. Подрядчик 73
приносил деньги и четверть водки; мы выпивали по стакану водки и расходились. Работать у воды было очень приятно, не так жарко, и, главное, работа была тихая, механическая и однооб- разная. День проходил незаметно. Случалось мне также попадать на работу в док, где я соскребывал краску с пароходов или таскал тяжести около стапеля. Мои усилия восстановить подробности этого года в Баку сходны с усилиями припомнить ускользающий сон. Уже через несколько дней, как я поселился на квартире старика-грузчика, второй его жилец (мы спа- ли с ним на полу), тоже грузчик, повел меня выгружать лес с большой шхуны. В длину трюма были нагружены толстые бревна; их вытаскивали через квадратный люк кормы, устроенный возле руля. На этой страшно тяжелой работе я пробыл только четыре дня, после чего еле двигался от ломоты в крестце, ногах и плечах,—а платили неплохо: рубль двадцать копеек в день. Вскоре мне пришлось оставить квартиру. Сожитель мой, грузчик Василий, был тяжелый, неразговорчивый человек, с темным лицом и ненормальными глазами; он был скуп, копил деньги и разговаривал мало, с трудом, слегка заикаясь. Как-то в субботу Василий пришел вечером подвы- пивший, чего с ним никогда не было; принес четверть водки, закуску и начал угощать хозяина. Они пили, ели, кричали, а вскоре Василий пригласил и меня; хозяйка тоже осушила стакан водки, после чего легла спать. Старик так напился, что падал на стол. Наконец, уже после двенадцати, он свалился спать в угол, без подстилки, а я лег на свое место; Василий тоже улегся, и лампа была притушена. Мне не спалось. Я боролся с клопами и подремывал. Начав забываться, я очнулся: Василий лег на кровать к хозяйке, она, тихо голося, гнала его прочь. Эта милая сцена продолжалась несколько минут, после чего, уто- мясь уговаривать пьяного, бабенка повернулась лицом к стене, а Василий вполз на край кровати, лег и прита- ился. Должно быть, он пытался каким-то образом де- кларировать свою неутоленную страсть младенцу, спав- 74
шему между ним и женой старика, потому что вдруг раздался отчаянный визг малютки и вопль разъяренной матери: — Да ты что делаешь, подлец, мерзавец этакий?! Столкнутый женщиной, Василий упал на пол. Старик проснулся; видя, что все вскочили, что-то смутно чувст- вуя, он впал в бешенство, схватил табуретку и кинулся на меня. — Стой! Стой!—закричал я.—Не там ищешь! Старик бросился к Василию. Но тут сбежались жиль- цы, грузчика выволокли за ворота, выбросили ему его сундучок и начали бить, бить зверски—ногами, кула- ками, камнями. И, когда он поднялся, на нем висели одни лохмотья, и глаз не было видно. Пошатываясь, Василий ушел, грозя кулаком, а дня через три хозяйка, в отсутствие мужа, сказала мне «Зна- ешь, Лександра, съезжай и ты с квартиры; муж меня бьет,—то на Василья думает, то на тебя». Вечером я толково поговорил со стариком, убедил его в своей непричастности к мрачной истории, но из квар- тиры ушел, чтобы не тревожить ни себя, ни хозяев. Пока было тепло, я ночевал, где придется: в пустых котлах, лежавших возле заводов, на лесной пристани, под опрокинутыми лодками или просто где-нибудь под забором. С наступлением холодных ночей я отправился, как ни противно мне это было, в ночлежный, благотворитель- ного общества, дом. Плата взималась троякая: 5 копеек в общей комнате, 10 копеек в комнате тоже общей, но почище, и 20 копеек в так называемой «дворянской», где были отдельные комнатки с бельем и одеялом. Но я но- чевал за пятачок. В длинном помещении стояли ряды деревянных коек, накрытых камышовыми циновками («чакошками). Ни «чакошки», ни койки, конечно, не мылись, а потому грязи и клопов было довольно. Двор неимоверно вонял, посреди него без всякого прикрытия устроены были над залитой асфальтом ямой цементные дыры для нечистот. Запах карболки, хлорной извести и мочи резал, как нож. Ночлежники входили через каменную постройку, где была чайная и хранение вещей. Чайной заведовал стран- ный тип, по-видимому, не совсем нормальный—из «ад- 76
министративно-высланных»; русый, с бородкой и мерзко хитрым лицом, человек этот рылся в моем мешке, который лежал у него на «хранении» в ящике Продав корзину, я завел мешок, куда прятал остатки тряпок и тетрадь. В ней я пытался вести дневник. Единственно помню, что я записал, между прочим, впечатление от одной фотографии, выставленной в витрине фотогра- фия была снята с очень милой, серьезного типа девуш- ки, и, кажется, я трактовал положение, что видеть такие лица—«облагораживает» человека. Так вот, это заведующий чайной начал в обычной площадной мане- ре издеваться над моими размышлениями: «Неземная красота,—говорил он, нагло смеясь,—ангельская на- ружность! Влюбился в фотографию!» И тому подобное Как, взбешенный, ни ругал я его за то, что он лазил в чужой мешок, как ни стыдил его, говоря, что нельзя, позорно читать чужое, интимное,—он не смутился ни- сколько. Проходимец этот впоследствии уверял меня, что он обладает секретом сразу и страшно разбогатеть. — Для этого,—говорил он,—стоит мне только вый- ти на площадь и сказать народу одно слово—я буду миллионер. Он уверял всех, не только меня, что знает такое «петушиное слово». А какое это слово—не говорил. За три копейки в ночлежной чайной давалиеь фунт белого хлеба, чай и три куска сахара. Иногда, после голодного дня, это было моей единственной пищей плюс оставляемые на цинковых столах куски хлеба. Среди босяков я помню еще Алексея Голубоглазый, русый, очень приятной наружности, Алексей (раньше он служил где-то городовым) никогда не ругался, ни с кем не ссорился. У него было зеркальце, гребешок, мыло и бритва. Встав, Алексей умывался, причесывался, часто стирал на дворе свои рубашки и штаны, чистил слюной сапоги. Я никогда не видел его пьяным и не мог понять, как он попал в босую команду. Однажды Алексей рассказал мне свою историю: несчастная любовь и несправедливость по службе. Хотя на слово босякам верить нельзя, все же я Алексею почему-то верил. Второй запомнившийся мне человек был Егор, бродя- га неизвестного звания и темной профессии, горбоносый, 76
смуглый, лет тридцати, «стрелок». По его словам, он знал коновальное ремесло, умел гадать на воде, наво- дить «порчу» и знал, как получить «неразменный рубль». Все-таки рубля этого у него не было. Он рассказывал, как делаются фальшивые двугривенные: надо взять пару липовых дощечек, положить между ними новую монету и надавить их так, чтобы поверхности дощечек сошлись; затем в полученную таким образом форму вливалось растопленное олово, монета грязнилась, что- бы казаться старой, затем шла в ход. В Баку часто попадались, как мне говорили, фаль- шивые серебряные рубли из посеребренного чугуна или стекла; поэтому я, подражая другим, всегда бросал по- лученный рубль на каменный тротуар с такой силой, чтобы хрупкие чугун или стекло раздробились, но фаль- шивого рубля не получал никогда. Однажды я и Егор насобирали у прохожих около рубля, после чего нам захотелось попытать счастья в орлянку. На окраине за Солдатским базаром увидели мы боль- шой круг орлянщиков и подступили к нему. , — Так вот что,—сказал мне Егор,—ты и я как будто пришли каждый по себе, не знаем друт друга. — Зачем это нужно?—спросил я. — А так... Примета такая есть. Когда пришла очередь Егора метать, он, сообразно нашим средствам, отчеркнул палочкой несколько мел- ких ставок на пятьдесят-шестьдесят копеек и выиграл. Все, кто «придерживал» за него остальные ставки (были и крупные), тоже, естественно, выиграли. Наставили в круг еще больше. Егор отделил себе ставок на рубль, метнул и выиграл. Раздались проклятия, ставки утроились. Егор мет- нул на три рубля, но кто-то подхватил на лету его пятак, взвизгнул и бросился на Егора, который, видя, что попался со своим двухорловым пятаком, уже уди- рал со всех ног. Игроки отвели душу известного рода красноречием, забросили пятак за стену дома; вдруг один человек сказал, указывая на меня: — И вот этот с ним был! Я хладнокровно отрекся Ко мне больше не пристава- 77
ли, а вечером в ночлежном доме я спросил Егора, почему он не хотел, чтобы я гласно был с ним в компании. — Потому что ты дурак,—отрезал он.—Я взял на себя, тебе говорить не хотел™ Ну, а за что тебе морду исполосуют? Совершенно правильно и по-своему вполне нравст- венно. Еще Егор рассказывал, как он умеет ходить колесом, держа в зубах горящую головню, отчего мужикам страшно. Он верил в домовых, леших и уверял меня, что однажды видел огненного змея, залетевшего ночью по крыше в трубу какой-то бобылки. А теперь я думаю, что это горела сажа в трубе. Как я подметил, босячество делилось на четыре разряда: административно-высланные по проходному свидетельству, запойные пьяницы, бродяги по натуре и просто чернорабочие. «Административные* редко болта- ли, они больше занимались «стрельбой*. Для «стрельбы» на улицах стрелок почти всегда заряжался водкой, и это понятно: пьяный действовал смелее, теряя конфуз- ливость, выдумывал и говорил связно, интересно врал, а то просто терпеливо и нагло преследовал жертву, пока она не совала ему мелочь. У стрелков имелись адреса состоятельных сердобольных людей; по этим адресам писались трогательные письма, почти всегда со ссылкой на «пострадал за убеждения*. Также ходили по рукам образцы писем. Они переписывались за плату владельцу их. Вот начало одного письма, которое я случайно запомнил: «Милостивый благодетель, господин Иван Петрович! В тяжелой жизни моей, благодаря преследованию вра- гов за гонимую правду...» и т.д. В конце неизменно приписывалось: «Заранее благо- дарный» (имярек). Я сознательно описываю все встречи и типы, наибо- лее памятные мне, чтобы затем, без отступлений и вводных эпизодов, передать, что было со мной. Поэтому докончим начатую галерею. Как-то встретил я в духане покойно сидевшего за столом и набивавшего машинкой папиросы рыжеватого тихого человека, лет тридцати; Он был одет, по-босяцки считая, весьма сносно—в серый костюм и грязный воротничок. 78
Я вступил с ним в разговор. Он рассказал мне свою историю: служил директором чайных плантаций в За- каспийском крае, но лишился места будто бы за то, что крупно повздорил с хозяином. Он уверял, что ему нетрудно будет найти и в Баку хорошее место. Багажа у него никакого не было. Так или иначе, я попросил его не забыть меня, когда он возвеличится, на что будущий мой патрон дал охотно согласие. Однако есть, пить надо, а потому директор планта- ций начал на другой день писать «стрелковые письма», я же относил их указанным лицам: директорам, каким- то чиновникам, одной женщине (бывшей жене директо- ра) и нескольким интеллигентам разного звания. Ка- жется, все это были знакомые директора или знавшие о нем. В нескольких случаях я получал по рублю, который обычно приносила прислуга, иногда—отказ, а женщина дала сразу пять рублей и потребовала видеть своего бродягу. У них состоялось свидание на улице, причем той женщины я не видел; не знаю, кто такая она была. За мои услуги «хозяин» давал мне мелочь, кормил и поил, но делиться поровну не хотел и вскоре куда-то исчез. Теперь остается мне рассказать о купеческом сыне, Рваном Рте, Ваське Несчастном и Гришке Бабочке. По- следний был мальчиком лет восемнадцати, довольно'ми- ловидным, с синевой под глазами; появлялся он в Сорока Духанах после субботы. На нем был новый дешевый костюм, шелковая рубашка и соломенная круглая шляпа. Гришка пил, зря швырял деньги, пропивал все, проигры- вал в орлянку и исчезал снова, пропив даже костюм,—до следующего воскресенья. Его сексуальным покровителем называли одного миллионера-нефтепромышленника из татар. Гришке он платил (по его же словам, то есть по словам Гришки) двадцать пять рублей. Кстати, водой прибило к берегу труп парня лет двадцати, неизвестной национальности. Руки и ноги его были крепко связаны веревками, к ногам привязан груз кирпичей. Напротив того места гавани, где обнаружили труп, на рейде всегда стояло много персидских шхун._ Темное и мрачное дело. Другое преступление, от которого содрогнулись даже портовые волки, был найденный в заколоченном доме 79
труп девочки лет десяти с пробитым кинжалом боком и оскверненной раной. Сорок Духанов получили свое название в старину, когда (так я слышал) духанов было в том квартале около сорока. Но я насчитал по квадрату квартала только семь или восемь духанов. Это были харчевни- трактиры обычного типа, грязные и мерзкие до послед- ней степени. Уже несколько раз я встречал босяка—пьяницу высокого роста, с потертым оспой лицом, полуинтелли- гентного типа, похожего на актера. Обычно он обходил столики пьющих и выпрашивал рюмку. Он принадле- жал к той категории, для которой—не знаю, верно это или нет,—не опохмелиться до полудня—значит умереть. Раз я зашел в духан в середине знойного до слепоты дня и увидел такую картину: за каждым столиком сидел оборванный люд с бессмысленными глазами. Ду- ханщик был пьян так, что спал, свалясь головой на стойку. «Шестерки»— как их звали, то есть «официан- ты», на самом же деле просто чернявые типы в грязных передниках, ходили, качаясь и мыча непонятное. Сло- вом, выдался особо пьяный день—«день белой горячки». За одним столиком сидело четверо. К ним приставал, ругал их, тоже еле держась на ногах, тот человек (прозвище «Рваный Рот» он получил впоследствии), прося водки, но его гнали прочь. Тогда он взял толстый стеклянный стаканчик, разбил его о камень у входа и, возвратясь, подкрался к столу, где без слов, тихо и страшно, хватил острым стеклом одного пьяницу по лицу; прижав к лицу стекло, он вдавливал и вертел его. Тот залился кровью. Все вскочили,—нет, с трудом поднялись,—и также молча, едва бормоча что-то, пова- лили ударившего на пол. Он не бежал,—едва ли он, да и все, сознавали, что делают. Началась возня побоев, которые могли кончиться убийством. Человека били бутылками, ногами, табуре- том, кололи вилкой, грызли ему ухо, вырывали волосы, прыгали на нем. Он не кричал, только пьяно бубнил матерное. Наконец, один босяк всунул ему в рот руку и разорвал рот до уха, которое уже чуть болталось на красном мясе. Явилась полиция, и избитого увезли на извозчике. 80
Должно быть, избитый Рваный, Рот лечился долго в больнице, месяца три не видно было его по кабакам. Наконец, я встретил Рваный Рот в духане; выглядел он бодро, был почти трезв, довольно сносно одет, в кожане и высоких рыбацких сапогах. Он работал на рыбном промысле. От левого угла губ до уха тянулся рубец, но вместо опухшего, дикого и грязного лица я видел осмысленное, человеческое и даже приятное лицо. По- видимому, он опомнился и победил свою слабость; не знаю—надолго ли. Весной 1901 года где-то в Сураханах, далеко за городом, случился пожар фонтана. Нефтяные сбиры быс- тро собрали команду босяков для работы там; плата была один рубль в день. Тронулось нас человек триста. Впереди, присвистывая, приплясывая, лихо ломая драную соломенную шляпу, шел босяк лет двадцати пяти в синей кочегарской «пижаме» с голой грудью. Темная бородка, испитое лицо гуляки, «забубенной головушки». Это был сын миллионера-купца из Астрахани, прогнанный из семьи за «художества» для испытания жизни и вразумле- ния. Получал он двести рублей в месяц с перспективой полного прощения, когда «ндрав» папаши сего захочет. Он запевал песни: выкрикивал: «Золотая рота, строй- ся!» Смирно!» Вперед, босячье!» и т.п.,—но была фальшь в его ажитации, ему это не шло. На работе (мы таскали доски, тес) он суетился, играл роль, попрекал леностью; сам, пропотев до нитки, усердно работал, присвистывал и кривлялся. Мы проработали два дня. Фонтан бил высоко, кропя брызгами далеко вокруг. Ночью его заткнули так назы- ваемой «пробкой», но этим я не интересовался и смот- реть пробку не ходил, так что не знаю, как это делается. Расчет производился под открытым небом. Деньги прямо вручал артельщик каждому из нас по очереди, так что некоторые ловкачи становились в оче- редь по два, даже по пяти раз. Недели через две, зайдя в духан, я увидел блудного сына сидящим за столом в компании тех босяков, которые на работе подлизывались к нему. Он был одет заново, в дорогом синем костюме, в панаме, и угощал налево-направо белым вином. Он сказал, что получил пятьсот рублей и едет домой. 81
На мой вопрос, почему он босячил, блудное дитя призналось, что «сызмальства» тоскует его душа и тянет на бродяжную жизнь. Дней через десять прощеный «купсын» вошел в тот же духан; был он босиком, прикрыт тряпочками; один глаз кровоточил. Выпив у стойки сотку водки, вернувшийся «домой» высморкался приложением к ноздре пальца и, хлопая босыми пятка- ми, скакнул прочь за дверь. Его ожидало наследство в три миллиона рублей. Теперь скажу о Ваське Несчастном, окончательно по- терянной личности. Это был кругломордый босяк, все- гда трясущийся с похмелья, никогда не работающий и единственно «стреляющий» водку и на водку. Он был всегда пьян, лицо имел почти черного цвета, вернее— темно-лилового, ободран до последней степени и бос, конечно. Он терся по кабакам, выклянчивал рюмку у пьющих, «стрелял» также у прохожих. За бутылку водки он давал бить себя по голому пузу палкой —изо всей силы три раза. За ту же бутылку охотники могли разбить о его голову горшок. Ваське редко кто отказывал в рюмке, но однажды ночью, как ни просил он дать ему хоть «глоточек», оного не получил и, выйдя на улицу, хватил со зла камнем по стеклам двери... Его страшно избили. Ш Хроническое голодание вело к тому, что, заработав где-нибудь 70—80 копеек, я не удерживался и проедал их. Благие намерения ограничиться «кишечным» ресто- раном у татарина, жарящего на огромной сковороде где-нибудь в нише стены рубленные на куски бараньи, очень жирные кишки,—оканчивались победой соблазна, а между тем кишечник давал на две копейки целую тарелку плохо промытых, припахивающих калом, но горяче-румяно поджаренных кусков, залитых жиром. Какие же это были соблазны? (Водки я почти не пил.) Рыночный пирог с ливером, колбаса, окрашенная фук- сином, виноград, арбуз, дыня, чурек, лаваш (тонкие, пресные и очень большие лепешки без соли, белые), 82
баранье рагу, борщ, чай, трехкопеечные папиросы—вот и все, кажется. Однажды на Солдатском базаре санитары сбросили с лотка и облили керосином пуда четыре колбасы за то, что она была водянистой, хотя вполне свежей. Нашлись охотники пожирать эту колбасу; я попробовал, но не мог—запах и вкус керосина душили меня. Итак, соблазны разоряли: пятак-гривенник оставал- ся на утро, не больше. Иногда хотелось есть просто от скуки, от тоски шляться по порту, от бесцельного сиденья на бревнах, на тротуарах. Та же скука заставляла проигрывать гроши в орлянку или базарную рулетку, где номера заменялись цветами секторов вертящегося кружка, или в лото—на оладьи: уплатив копейку, играющий вместе с другими игроками тянул из мешочка номер лото,— чей номер был больше, тот получал десяток оладий. Попытки найти место матроса оканчивались неудач- но: уж очень я был оборван и грязен. Раза два или три я нашел в пустых котлах, служив- ших мне иногда домом, большие куски брошенного черного хлеба и, понятно, съел их. Мое несчастье было то, что я не умел «стрелять»— просить на улицах. Мои обращения к прохожим были неубедительны, так как мой язык, связанный стыдом, выговаривал самое трафаретное, например: «три дня не ел», или «только что вышел из больницы». Очень часто я слышал возмущавший меня ответ: «Такой молодой, здоровый. Тебе стыдно просить, надо работать!» — Так дайте мне ее, эту работу,—поспешно и иск- ренне отвечал я.—Я возьмусь за какую хотите рабо- ту.—Нескладно проворчав: «Надо искать, ищи!» —мо- ралист спешил тогда удалиться. Однажды серьезный молодой матрос, у которого я «стрелял», дал мне три копейки, а затем вдруг позвал меня в харчевню, заказав мне столько пищи, сколько я мог съесть; смотрел, как ем, затем ушел, а на мои благодарности ответил: «Сам знаю, всякое бывает». К зиме я совсем отупел, продрог, потерял всякую охоту спастись. Я подолгу сидел в харчевнях, ожидая, не оставит ли кто объедки, и, заметив добычу, подса- 83
живался к тому столу, собирал куски хлеба, смазывал ими остатки соуса или борща. Также, купив сам хлеба, я входил в харчевню и, намазав хлеб горчицей, притом посолив, съедал свой, как это называлось, «пашкет» (то есть паштет). Так поступали многие. Зимой, осенью я ночевал в ночлежном доме или в ночлежке при одном духане, где, конечно, не топи- лось. Это было узкое помещение—род коридора со скользким от грязи и сырости асфальтовым полом; на нем спало без подстилки, как и я, человек пятнадцать- двадцать. Скорчась, засунув пальцы под мышки, а под головой держа камень, прикрытый шапкой, я лежал и дрожал, пока эта дрожь не навевала своеобразного тепла,—быть может, бесчувственности,—и засыпал, часто просыпаясь от стужи. Иногда этот притон ночью неожиданно навещала полиция, просматривала паспорта и кое-кого уводила. Зимой, в ноябре, я заболел малярией в перемежаю- щейся форме. Лихорадка мучила меня через день, ровно с 12 часов дня до 12 часов следующего дня. Температура резко падала, и я сутки ходил здоровым, но ослабев- шим от головокружения. Жар в 40° согревал меня в ночлегах моих. Иногда болезнь прерывалась, а затем снова нападала внезапно, так что иногда, все же работая в порту, я после 12 часов, то есть после обеда, должен был уходить с работы и, сидя в духане, тря- стись, стуча зубами. При лихорадке есть не хотелось, но я пил беспрерывно то чай, то воду. Но и на такой ночлег часто не бывало денег. С ноч- лежным домом я поссорился, изругав заведующего чай- ной за пропажу моего мешка и чуть не поколотив его; тот пожаловался городскому врачу—старику черство- му, тощему, предубежденному против бездомной братии; врач свыше заведовал ночлежным домом, и он распоря- дился не пускать меня спать. Часто я ночевал в недостроенном пустом доме, среди стружек и кирпичей. Зарывшись в стружки, я кое-как достигал бесчувствия, хотя надо мной свистел норд, а на полуголом теле таял падавший в беспотолочное пространство снег. Заколев к утру так, что ноги отка- зывались повиноваться, я ковылял в ближайший духан согреться. 84
И вот около рождества во мне принял трогательное участие такой же босяк, как и я, молодой веснушчатый рыжий парень лет восемнадцати. Он ночевал со мной у духанщика, и мы подружились. Если он, работая, либо другим путем, раздобывал денег, то тотчас кормил меня, поил чаем и платил за ночлег; если удавалось «настрелять» мне,—я так же поступал с ним, но, к сожалению, он делал для меня больше, чем я для него. Не помню, как я потерял его из вида. Кажется, он поступил матросом на какое-то судно. Надо сказать еще (чтобы не забыть), что минувшим летом, кроме поденщины, я пытался найти и другие способы добывания заработка. Два дня я торговал на Солдатском базаре старыми вещами; купив рубашку, жилетку или штаны, пытался я перепродать их с при- былью, но, от природы лишенный коммерческих способ- ностей, спускал, когда надоедало шататься, свой товар за меньшее, чем купил. И бросил я это дело не бет малой дозы зависти к тем из бродяг, которые умели купить и умели продать. При ночлежном доме существовали мастерские, где можно было бесплатно пользоваться инструментами и даже некоторым материалом, например, фанерой ящи- ков для выпиливания лобзиком. Элу работу я делал еще мальчиком для себя. Некоторые босяки делали рамки, покрывали их лаком и продавали. Соблазнясь, я тоже начал было выпиливать рамки; это-то шло не хуже, чем у других, но торговал скверно: когда мне надоедало стоять «без почину», я отдавал свои рамки (мысля по двадцати копеек) за пятнадцать, десять или даже пять копеек, а потому признал сие дело никудышным. За вычетом расходов на материал (пилки, лак, лакирован- ная бумага) оставалось мне не более четвертака в день. Зима тянулась бесконечно долго. Это был мрак и ужас, часто доводивший меня до слез. Не желая тревожить отца, я иногда писал ему, что плаваю матросом... А его письма из письма в письмо твердили о нужде, долгах, заботах и расходах для других детей. В конце зимы мне удалось найти работу: я стал раздувалыциком мехов в небольшой кузнице. У хозяи- на-армянина работали кузнец-отец с двумя сыновьями. За плату в пятьдесят копеек в день, уплачиваемую 85
очень неаккуратно, иногда в понедельник вместо суббо- ты, я недели три был подлинным рабом кузнецкой семьи; не только я раздувал мех, но и таскал котельные трубы, подметал, убирал, ходил за водкой и терпел издевательства сыновей кузнеца, презиравших меня за недогадливость, босячество, за то, что я в разговорах высказывал знание вещей и явлений, им неведомых. Во всяком случае, в кузнице было тепло. Не помню, что работали там, в глазах стоят теперь лишь брызги огня, разлетавшегося искрами при ковке металла, да старые котлы и узкие котельные трубы. Ничтожная моя плата—три рубля в неделю—выда- валась так грубо, как подачка, что однажды, вынуж- денный даже отправиться за ней к армянину в дом, я получил деньги и бросил ходить в кузницу. Но, наконец, установилась теплая погода. На пасхе с одним босяком-стрелком, пожилым, опытным бродя- гой, совершили мы очередное нищенское хождение из дома в дом и набрали целый мешок разной вкусной снеди, да еще денег рубля полтора. Естественно, купили мы водки и начали пиршествовать, после чего я про- снулся на пустыре, ничего не помня, со страшной головной болью и кое-как разыскал своего компаньона, который меня и опохмелил. Лихорадка то появлялась, то исчезала. С теплом она не так свирепствовала во мне, и я начал работать опять поденно то тут, то там, но больше ходил в док. Случил- ся даже маленький подряд, который взяла компания четырех босяков—и я в том числе—у одного мелкого подрядчика-еврея Надо было выкрасить черной кра- ской крышу пятиэтажной паровой мельницы. Двадцать рублей обещано было нам за работу, а также готовые краски, ведра, кисти и веревки. Мы провели три дня на раскаленной солнцем крыше и выкрасили ее, привя- зывая себя веревками к трубам, чтобы не соскольз- нуть с крутой крыши, но как дошло дело до получе- ния денег,—подрядчик исчез. Его адрес мы узнали, и, когда пришли к нему на квартиру, его жена повела нас в одну кофейню, где действительно мы обрели подрядчика, скромно закрывшегося газетой. На нашё требование уплаты подрядчик говорил, дто буд+о бы не получил денег сам от хозяина мельницы. Но мы 86
так прижали его, что он куда-то побежал и деньги принес. — Вот вам троим,—отнесся он к моим компань- онам,— а тебе (то есть мне), тебе ничего не будет, ничего не дам. Ничего не понимая, так как не более, чем другие, напирал на подрядчика, я стал требовать, чтобы мои «товарищи» принудили подрядчика уплатить все. — Мы получили,—ответили они мне,—а на тебя нам плевать. Получай сам, как хочешь. При таких обстоятельствах мне ничего не остава- лось, как наброситься на подрядчика и компаньонов с пеной у рта. Подрядчика к тому же начали стыдить, уговаривать другие посетители кофейной, но он, заме- тив, что я чужой, безразличный для своей же компании человек, усердно стоял на своем. — В таком случае,—вскричал я,—я заявлю в по- лицию. Это подействовало, и подрядчик уплатил недостаю- щие пять рублей, но отдал их не мне, а одному босяку, и, выйдя на улицу, мы поделились, причем мне дали только три рубля — Довольно с тебя, уйди, а то изобьем. Ты не вровне с нами работал, мы тебя наняли. Парни были все молодые, здоровенные, и спорить не приходилось. Я взял деньги, плюнул и ушел, потеряв, таким образом, два рубля Три рубля... Я сделал попытку приодеться хоть немного: купил хорошую, правда, с крахмальным гар- нитуром сорочку, почти новую, за двадцать копеек; поношенную жилетку персидскую с вышитыми шел- ком цветами и стоячим глупим воротником за пятьде- сят копеек; брюки бумажные, коричневые, за восемь- десят копеек. Еще купил я стираный синий китель за сорок копеек и за тридцать копеек перелицованную из старой синюю фуражку. На ногах были старые чувяки. Отпоров крахмальные части сорочки, я надел ее, сходил в баню, постригся и, приняв приличный вид, по моему мнению, начал искать места, бродя по Белому и Черному городам; заходил на заводы, в конторы, магазины, мастерские и куда попало, но места так и не нашел. 87
Здесь кстати несколько слов о нефти. Баку—центр нефтяной промышленности У меня есть энциклопедия; если бы я хотел, то, открыв статью «Баку», без труда мог бы сообщить технически и исторически точные сведения о нефти, тем более, что словарь этот—современник моих скитаний. Однако я пишу не популярное исследование, а лишь вспоминаю, причем пишу так, как вижу запомненное теперь. Я был один раз в Балаханах,—ходил туда с двумя босяками искать работы, и ушел с чувством облегче- ния — страшны и мрачны, как дурной сон, показались мне черные острия вышек, пустота проулков, пропитан- ная нефтью земля, на которой нет ни зелени, ни деревьев. Узкие, пирамидальной формы «вышки» так многочисленны, что издали маячат, как лес, обвитый дымом. Все черно, закопчено, покрыто налетом пыли и нефти, как в Черном городе. Людей почти не видно— они в мастерских или внутри вышек, где длинной «желонкой» с клапанами «тартают» из глубоко уходя- щей внутрь земли буровой скважины «мазут». От Баку до Балахан—верст двенадцать безрадостной, залитой зноем дороги, преследующей ухо перебивающимся, моно- тонно звонким щелканьем подземных нефтепроводных труб. Этот звук преследует везде, где расположены керосиновые заводы или цистерны, особенно в Черном городе. Трубы там плетутся по краям улиц, как жилы вспухшей руки; они и в канавах, и под землей, и над землей,—то выползают из нее, переплетаясь, подобно лесным корням, то стекают под мостовую и беспрерыв- но стучат. Глухое, резкое, тихое, звонкое щелканье раз- дается со всех сторон. Что щелкает—воздух или ма- зут,—я не знаю. Звук этот полон дикого- напряжения и таинственности, в нем чудятся удары молотов по железу, громыхание стального листа, трели цикад, уда- ры пуль в жесть. Вы идете; внезапно щелканье дости- гает тягостной частоты и силы и, завернув в пере- улок, думаете, что звуки остались позади вас, но на- встречу приближается новый хор спрятанной неизвест- но где металлической трескотни. Прибавьте к этому запах керосиновой лавки, неприятный вкус во рту, геометрический пейзаж бесконечных нефтяных резер- ве
вуаров и выступающую из земли под давлением ног нефть. Попав в Балаханы, я даже не стал искать там работы, а переночевав на кухне какой-то казармы, где клопы сделали меня почти ажурным—так много их было, я утром потек обратно в Баку. Слышал я, между прочим, что бывали такие обиль- ные фонтаны, когда нефть, давая десятки миллионов пудов в день, переполняла самые большие земляные резервуары, и наступало золотое время для босяков: наспех рылись канавы, чтобы дать нефти направление к нужным оврагам и ямам; рабочие, стоя по живот в этих нефтяных речках, метлами и лопатами прогре- бали завалы наносимого течением мусора; за дневную работу на таких подземных бешенствах платили по пяти рублей в день и восемь-десять рублей за ночь. Но—говорят—нечем было дышать. Еще—говорят— от такой работы тело покрывается язвами. Анекдот или правда—такой рассказ? В одном месте стали бурить скважину, вдруг ударила желтая жид- кость. Но запах почему-то приятен. Попробовали— ан, это темное баварское пиво; оказалось, что пробурили какой-то обширный пивной погреб, попав в очень боль- шую бочку. Нефть заставила меня помнить о ней еще страшным пожаром летом 1899 года, когда одновременно горели лесные склады порта и резервуары заводов Черного города. Пожар продолжался дней семь. Баку стоял в дыму, все дышали дымом, иногда таким густым, что днем было темно, как ночью. Только издали можно было смотреть на пожар, являвший, почти без видимого огня, движение дымовых гор и вращающихся черных завес. Я видел все же проблеск огня—в Черном городе, где горела группа резервуаров. При диаметре их в 10—15 сажен можно представить, какого размера дымные извержения плот- ной массой клубились над ними. Рядом стоял еще целый резервуар. Вдруг с него с грохотом, напоминаю- щим взрыв, слетел плоский конус крыши и, затрепетав, спланировал прочь; в ту же секунду рванул огонь и скрался в поднявшихся столбах дыма. На лесной пристани по воздуху летали горящие куски дерева. 89
IV В начале мая пришел на биржу босяков человек с бородкой и спросил, не желает ли кто работать на рыбном промысле. Восемнадцать рублей в месяц, харчи готовые, чай, сахар и табак свой. Никто из бакинских лаццарони, слонявшихся по бирже не хотел принять такое предложение. Босяки боялись постоянных мест, так как, видно, предпочитали не знать, что с ними будет, более или менее равномер- ному существованию. Впрочем, работа на рыбных про- мыслах не легка, и я, вызвавшись стать рыбаком, скоро в том убедился. Человек с бородкой—старший промысла—привел ме- ня к парусной лодке—карбасу или баркасу, как он там называется В лодке был второй рыбак, Ежов, смирный молодой парень. Мне понравились очень высокие рыбац- кие сапоги с ремнями под коленом и толстыми, набитыми гвоздями подошвами. Брюки рыбаков были из парусины, блузы цветные, бумазейные, фуражки кожаные. Мы снялись, уплыли далеко за пределы порта в сто- рону Петровска, то есть к Астрахани, и пристали у боль- шого плоского острова, отделенного от материка высох- шей мелью. Здесь у самой воды были здания промысла: жилой дом из камня с земляной крышей, сарай для снастей, лавка и жилье приказчика. Жилье рыбаков состояло из двух помещений: одно с четырьмя топчанами для сна, другое, рядом,—зимняя кухонная комната, где ели, варили, пили чай. Пол был земляной, окна малы. Стоял также стол в сарае. Как день был воскресный, время—четыре часа— позднее для работы, то я провел время до утра, ничего не делая, кроме лишь получил от приказчика книжку, на которую взял пять фунтов сахару, четверть фунта чаю, пачку табаку и спичек. Ели мы хорошо: вареную и жареную белу1у, икру; утром был чай с белым хлебом и балыком или с чашкой икры, которую ели ложками. Известно, что рыбная пища способствует малярии, а у меня к этому времени вновь началась сменная тем- пература, пока еще не особой, правда, силы, и я боялся сказать об этом рыбакам, чтобы меня не уволили. 90
Всего было нас четверо: старший, коренастый мужи- чок с бородкой, лет сорока, Ежов, я и высокий, тол- стый, краснощекий Буранов. Надо отдать должное справедливости и вниманию людей: они меня учили на каждом шагу, как и что делать, а Ежов, догадав- шись, что ночью меня трясет лихорадка, дал мне свое хорошее байковое одеяло; оно завшивело у меня. И вот, недели через две, когда я, уходя с промысла, вернул Ежову одеяло, то случайно заглянул из кухни в дверь; Ежов в тот же миг покраснел и быстро спрятал под собой это одеяло, а я уже заметил, что он, что-то ворча под нос, выбирает из одеяла насекомых. Меня очень тронула деликатность человека, испугавшегося моего конфуза. Так. Но обратимся к работе. Приказчик отказал выдать мне сапоги, боясь, может быть, что еще ничего не заработавший босяк, сбежит с ними: сапоги стоили двенадцать рублей. К тому времени я уже продал и обменял свои обновы на тряпки, а потому мне выдали все же бумазейную рубаху и старые парусиновые брю- ки, да еще старую же кожаную фуражку. Был я почти бос, так как опорки мои разваливались. Пока не было подходящего ветра и снасти не были готовы, мы точили крюки. Снасть («порядок», так назы- ваемый) состоит из длинной, в версту и более, веревки, к которой через каждые три четверти аршина привяза- ны тонкие бечевки, длиной аршина полтора. На концах этих бечевок ввязаны большие, остронаточенные крючки без бородки. «Порядок» расстилался далеко» в море прямой линией, к концам его на вертикально падающих в глубину канатах привязаны якоря—большие камни. Камни эти удерживают снасть под водой горизонталь- но. Красная рыба—белуга, севрюга и осетр—ходя под водой, задевает своей цепкой щитковидной чешуей за острие крючков и, пытаясь освободиться, еще больше прокалывается со всех сторон, так что путает снасть вокруг себя. Сети, расставленные в воде у берега, неподалеку от деревянных, на сваях, мостов, ловили сазанов и другую рыбу. Сазанов мы съедали всех. Это очень вкусная, но дешевая рыба, а наш хозяин-грузин, владелец рыбного магазина в Баку, интересовался только красной рыбой. 91
Старший утром показал мне, как точить крючки. Я уселся на скамью перед воткнутой в песок деревян- ной установкой с навешанной на ней сетью, постепенно снимал висящие в порядке, аккуратно крючки, точил их при помощи особой дощечки с отверстием треуголь- ным напильником и вешал опять. Так мы работали (в то время старший и Ежов де- лали другую работу: чинили сети, паруса и т.п.) дня три, а затем отправились на баркасе в море при попутном ветре. Уехав так далеко, что берег скрылся из вида, мы разыскали по приметным буям свои «порядки» и прове- рили их Лодка с опущенными парусами стояла; вернее, она передвигалась очень тихо, по мере того, как, пере- бирая руками подтащенную вверх из глубины снасть, рыбак тем самым передвигал баркас. Добычи было мало: один «порядок» оказался совсем нетронутым, дру- гой дал уже мертвого маленького тюленя, которого мы бросили, а на третьем полузаснула белужка весом пуда три да осетр длиной меньше сажени. Этот сильно спутанный «порядок» пришлось вытащить, складывая его кругами на дно лодки. На этой работе я исколол руки до крови, устал безумно, и еще больше пришлось мне устать, когда после ночи, проведенной в море, довелось грести тяжелыми веслами, потому что ветер около полудня вдруг упал. Мои руки были натерты жесткими мокрыми веревками до мозолей и крови, соленая вода жгла ладони, а волнение, хотя и без ветра, делало греблю неровно-тяжелой, так что, сжалясь, рыба- ки устранили меня от весел. В море ничего не ели, кроме сухарей, воды и копче- ной рыбы; получили еще от старшего по стаканчику водки. У меня долго кружилась после этого плавания голова, дрожало и ныло все тело. Дня четыре провели мы в береговых работах. Стало холодно, так как подул норд, этот бич Апшеронского полуострова. Здесь чуть не случилось несчастье, и вино- ват оказался я. Я и старший, когда ветер со страшной силой дул от берега в море, затеяли перевезти одну шлюпку, привя- занную к колу, по левую сторону мостков, чтобы там вытащить ее на берег. Пройдя по колено в воде, мы заскочили в шлюпку; 92
я взял весло и, толкая им в дно, начал двигать шлюпку к мосткам, а старший правил. Уже мостки были близко, вдруг страшным ударом ветра лодку повалило на упер- тое мною в дно весло и выбило весло из рук; в ту же минуту оказались мы в стороне от мостков, и нас стало уносить в море; а кроме нас никого не было: остальные ушли к татарам за бараниной. Мы спаслись только благодаря тому, что старший не потерялся; неистово крича, браня меня, себя и всех и все, он схватил лежавшую на дне шлюпки толстую палку и начал стоя грести ею так, что вода свистела; палка рвала воду с быстротой швейной машины. Я, вы- тянувшись на носу и вытянув руку, готовился ухватить- ся за сваю мостков. Расстояние не более пяти сажен мы проходили, может быть, не меньше как пятнадцать минут, и я натерпелся страха. Наконец, я вцепился в сваю и привязал шлюпку. Старшой, когда шлюпка была затащена на песок, шатаясь, пошел прочь, как пьяный, потом удал ничком и долго, так лежа, хрипел; встав, он сказал: — Ну, смотри, Лексадра, чуть не пропали мы_. Действительно, в открытом, штормовом море нас ждал верный конец. Я слышал рассказ о четырех рыбаках, которые, вцепясь в киль перевернутого бурей баркаса, трое суток носились по волнам Каспия. Прибило их в Персии, возле Ленкорани; один умер, остальные выжили. Еще раз мне пришлось съездить в море; в тот раз мы поймали белугу около сорока пудов, так что когда погрузили ее в двухколесную арбу, то хвост ее волочился по земле. Она так спутала весь порядок, что мы ее даже не разматывали, а, оглушив по темени каким-то рыбац- ким специальным железом, тащили к острову на буксире со всей ее одеждой, продев под жабры канат. Очень жаль, что я не помню подробностей возни с этим чудовищем, но (мелькнуло сейчас воспоминание, почти обрисовалось и отлетело) оно едва не перевернуло баркас, когда стояло у нашего борта. Белуга заняла целый день с раннего утра до вечера, лишь ночью на парусах доставили мы ее к острову. Из белуги вылилось несколько ведер икры (два дня мы ели икру). Утром приехал татарин с арбой и увез рыбу лавочнику-хозяину, а также бочонки с икрой. 93
После второго плавания лихорадка бурно повалила меня; я горел и трясся. Есть я не мог, только пил воду. А между тем наши рыбаки украли заблудившуюся та- тарскую козу и жарили ее, угощая меня печенкой; я за- видовал им, но есть не мог. Ночью (ели козу ночью) раздался стук; я слышал тревожный голос татарина, ищущего свою козу. — Нет, не видели,—сказали ему рыбаки и, после препирательств, вновь вытащили из-под стола свое жаркое, спрятанное там, едва раздался стук в дверь. Между прочим: плита топилась нефтью, а нефть мы собирали, черпая ее тонкий слой жестянкой с выступа- ющих из-под земли луж. Видя, что я серьезно болен, и прощу меня отпустить, старшой дал мне записку к хозяину; кое-как добрел я до Баку, получил от хозяина свой расчет (рубля четыре), и док- тор ночлежного дома направил меня в больницу, где после адских приемов хины я дней через пять временно освобо- дился от малярии. Затем встретил я того пожилого босяка, с которым мы нищенствовали на пасхе; он соблазнил меня идти бродяжить на Северный Кавказ, уверяя, что казаки щедрый народ; я согласился, и пошли мы в сторону Петровска-Дербента, то берегом, то по тропинкам холмов. V Таланты моего спутника обнаружились очень скоро: когда мы прошли через черный город, у него было уже настреляно от прохожих больше рубля. Мы переночева- ли в духане на горе, у дороги, обставленной скалами при живописной луне, а ночью выпили бутылку красно- го вина и съели шашлык. Следующий день был жаркий. Путь наш теперь лежал по линии строящейся Баку- Петровск железной дороги, и около двух часов увидели мы, что за столом в одном деревянном открытом бараке сидит большеносый человек в папахе и синем костюме, пожирая жареную курицу. Рядом с курицей пламенела четверть ведра вина. Соревнуясь в подвигах с попутчиком моим, я тотчас вознамерился «стрелять» человека в папахе, но мудрый учитель мне сказал: 94
— Это не дело. Садись на траву, будем есть свой сухой хлеб и... вот увидишь, что будет. При этом он тридцать раз помянул родительницу человека в папахе и брякнулся на траву. Смотря прямо в лицо обедающему, стали мы, сидя, уныло же- нить хлеб и дожевались до того, что курица, видимо, стала у человека поперек горла; он подозвал нас, отдал нею оставшуюся половину курицы и налил нам по стакану вина. Я удивился, как верно рассчитал мой психолог- босяк, и был восхищен. Не помню из-за чего, но мы весь день с ним пикировались и ругались, так что к вечеру мой спутник смертельно мне надоел, а как ночевать мы остановились в рабочей пекарне, в степи, то пекаря начали уговаривать меня остаться работать у них, и я согласился: сорок копеек в день на готовой пище. Утром тщетно уговаривал меня компаньон идти с ним, я наотрез отказался. Уже по некоторым намекам его я догадывался, что у него есть на меня какие-то планы, может быть,—уголовного порядка; хотя не помню раз- говоров, но впечатление это определенное, твердое. Два раза он мнимо уходил, возвращался и звал. Я послал его далеко., далеко! — Ну, так пропадай тут: лезь в хомут, если так тебе нравится- Дураков работа ищет!—закричал он и скрыл- ся в степи. А я стал работать в пекарне. В начале носил муку, воду, колол дрова, таскал из печей горячий хлеб, а потом мне дали телегу и лошадь; я стал развозить мясо и хлеб в казармы землекопов строящейся желез- ной дороги. Эта вполне самостоятельная работа мне понрави- лась; я утром водил лошадь к источнику, где поил ее, встречаясь там с погонщиками верблюдов, купал ло- шадь в море и сам купался; запрягал свою кобылу, грузил телегу хлебом, говядиной (коров резали при пекарне) и развозил эту пищу по своему участку, сдавая ее на вес. Конечно, я мог есть хлеба сколько хотел, но обедать—щи, кашу—мог только к вечеру, когда воз- вращался. Я мало тогда беспокоился о чае—не то, что теперь; по вечерам с удовольствием пил кирпичный чай и курил махорку. 95
Так я жил недели две, затем пекарня прикрылась (не помню уже почему). Я пешком направился в Баку, но по дороге пристал к одной артели землекопов, рывшей насыпь, и, соблазненный рассказом о хорошем заработке, остался у них. Сколько тогда платили за куб земли? Два с четвертаком, два с полтиной— так, кажется. Но землекопная работа, одна из самых тяже- лых, сразу подрезала меня, тем более, что она произво- дилась группами и надо было не отстать от других рабочих; я спасовал. После двух дней такой работы на зное я слег, снова заболев Лихорадкой. Затем пытался я еще возить землю На насыпь, но и тут не выдержал, не говоря уже о том, что тачки с землей, кои пробовал я таскать—весом до двадцати пяти пудов груза,— вываливались у меня из рук. Рабочие—все пришлые крестьяне из России—жили в длинной землянке с такой низкой дверью, что входить надо было согнувшись. Эта землянка, крытая дерном, не давала спать—так было ночью в ней душно, так была сильна вонь натруженных тел крестьянских, и вшей было довольно. А спали на нарах вповалку, толкая во сне друг друга коленями и локтями. Измученный я бежал, оставшись должен подрядчику восемьдесят копеек за чай и сахар. Когда я жил в землянке, мне пришлось видеть артель землекопов- мордвинов. Они «обедали». В чашку с водой и солью был покрошен черный хлеб —и все! Поев, они с довольным видом закурили из трубок махорку. Но эти крайне выносливые мужики вырабатывали по кубу и больше на человека в день; значит, могли есть сытно! Да, но я слышал, что они крайне скупы, и сам знал в Баку таких, которые работали, например, котельщиками или слесарями, а жены их все-таки ходили побираться, продавая хлеб для коров и лошадей по копейке за фунт. Так же, но уже не скаредно, а скверно питались персы-грузчики, получавшие плату ниже, чем русские рабочие (кажется, пятьдесят копеек поденно). Но этим ничего другого, конечно, не оставалось. Они ели покро- шенный в большую чашку «лаваш», сдабривая его водой, подцвеченной молоком. От землекопства мне захотелось идти опять на рыбные промыслы, и, узнав, что верстах в сорока такой промы- 96
сел есть, я легкомысленно двинулся по 6epeiy моря, у самой воды. А надо было идти проезжими дорогами, где есть источники, караван-сараи; и я чуть не умер от жажды. Солнце палило неумолимо; кричали тарбаганы (сус- лики), звенели кузнечики; не было ни ветра, ни волне- ния в море. В начале я шел бодро, потом захотел пить. Погляды- вая на морскую воду, я стал прибавлять шаг, так как надеялся встретить речку, ручей или жилье; но холм за холмом проходили слева, впереди тянулись плоские изгибы берега один за другим, а признаков воды не было. Уже солнце перешло зенит; жар был такой, что ядовитый озноб пробегал по телу и красные круги шли передо мной на белом песке. Жажда стала мучением. Глотая слюну, схватывая и жуя стебелек, примачивая голову морской водой, я то шел, спотыкаясь, то бежал. Остального не помню. Я был в полубессознательном состоянии от страшных мучений, передать которые словами нельзя. Они сосредоточены в горле и пищеводе, где как бы движутся потоки горячей соли, приводя в слезы и бешенство. Рыдая, громко призывая на помощь, я бежал стремглав все дальше и дальше, не присажи- ваясь, не останавливаясь, с безумной болью внутри. Помню одну заботу тех адских часов: как бы не упасть. Упав, я не смог бы встать. Но у меня хватило силы избежать для питья мор- ской воды и не хватило соображения выкупаться— купанье облегчило бы мои неимоверные страдания. На закате солнца я увидел за срывом берега при- мкнувшую к нему дерновую крышу промысла, пробежал мимо двух пытавшихся меня остановить рыбаков, ис- ступленно закричал: «Где вода?»—и, сам увидев под навесом сарая бочку, полную воды, припал к ней рг»ом._ Меня вырвало. Я снова припал—и тот же результат. От слабости я сел. Тогда один рыбак стал поить меня из кружки. Мои зубы стучали. Я глотал, чувствуя боль при каждом глотке, проливал воду на грудь и не мог удержать рыданий. Наконец, второй рыбак вылил мне на голову ведро воды; дрожь усилилась, но нервы стихли, и, уже спокойнее, я напился досыта. 4 «На облачном берегу» 97
В течение вечера я принимался пить несколько раз— и чай и воду. В таком утолении жажды нет радости,—оно мрачно, тягостно, почти преступно. Как наступила прохлада, я отошел уже, вместе с ры- баками шутил и смеялся над своим приключением. Молодой рыбак, оказавшийся читавшим кое-что из моих любимых авторов—Эмара, Жюля Верна и др.,— пел «Баламуты», потом меня накормили вареной рыбой, и я крепко уснул, а утром отправился обратно в Баку, но уже по линии строящейся железной дороги, для чего мне пришлось отшагать несколько верст в глубину равнины. С одного места двигался в Баку состав пустых вагонов; я забрался в вагон и на следующий день приехал в город. Снова трясла меня лихорадка, и, хотя я не спал всю ночь, я отчетливо видел во тьме странные, жуткие галлю- цинации. Если я закрывал глаза, я продолжал видеть вагон, но полный не тьмы, а подобия сумерек; в углах против меня сидели, опираясь руками о пол, жуткие волосатые существа с огненными глазами, их толстые длинные хвосты шевелились, как у крыс. И лица их были отвратительны. Тогда я открывал глаза,—все про- падало. Я курил и старался не смежать глаз. Несколько дней спустя, без денег, рваный и больной, я сидел в духане. Пришел человек и стал звать жела- ющих поступить матросом на пароход «Артек» компа- нии «Надежда». Это был товарно-пассажирский паро- ход, делавший круговые рейсы. Я вызвался и отправился на пароход. Так сначала до конца все было неинтересно, бесцветно на этом пароходе, так были серы и не по-матросски одеты матросы, пароход так грязен, кубрик—не чист и не- удобен, что рейс на «Артеке»—в противность Черному морю—совершенно забыт мной как действие; я помню его только как факт, как ряд фактов. Даже пищу мы варили сами, по очереди—борщ и кашу—из своего жалованья в 21 рубль. Матросы подрабатывали тем, что грузили товар вместе с грузчиками, но мне непосильно было это, и я отказался. Беспрерывно больной лихорад- кой, я с трудом нес вахты. Не помню ни пассажиров, ни капитана, ни гавани, ни лиц матросов. Знаю только, 98
что на «Артеке» я доплыл до астраханских «Двенадцати футов», то есть до рейда, и попросил за две недели расчет. За вычетом стоимости продовольствия, выдано мне было около шести рублей, на которые я, задумав теперь вернуться домой, немного приоделся: купил бу- мажный пиджак и брюки, рубашку с чесучовой грудью (косоворотку), кальсоны, фуражку. Не хватало на баш- маки. Осталась мелочь, которую я быстро «проел», и, когда упросился на пароход плыть до Казани, денег у меня нс было. Неподалеку от Черного Яра (или Красного?) конт- роль ссадил меня на берег, потому что разрешил ехать помощник, а контроль делал капитан и не захотел, чтобы я ехал. Я напрасно просил его. Меня ссадили в таком месте, где пароходы приставали только случай- но, если был адресован туда груз. И вот до следующего «Яра», где находились все пристани, прошел я пешком сорок пять верст за два дня. Пришел я в большое село, и меня пригласили в волостное правление—проверить паспорт. Я расска- зал волостному старшине о своих горемычных странст- виях; этот добрый мужик привел меня к себе в хоро- ший, зажиточный дом, напоил чаем, накормил ужином, уложил спать, а утром, прощаясь, как-то очень хорошо, человечески всучил мне серебряный рубль, и когда я, со стыдом в душе, благодарил его, то он сказал: «Ладно, ладно, берите, у меня самого вот так-то сын мучается— отбился совсем, и уж три месяца писем от него нет». А хозяйка дала мне пирогов, хлеба и яиц. Придя в «Яр» (кажется, «Красный», а может быть,— «Черный»), я решительно сел на пароход зайцем. Ночью было холодно, меня знобило, и я лег на дрова, на железный кожух машинного отделения. Этой же ночью стали проверять билеты, и мне приказали слезть на первой же пристани. Я придумал следующее: когда пароход давал свисток—в знак приближения к при- стани, я шел на корму и опускался за нее на идущий вокруг судна «планшир», род карниза, на котором и сидел, держась за свесившийся канат; и был я людям, ищу- щим меня, невидим с палубы. Когда пароход отваливал, я вылезал на палубу. «Где ты был?—сердито спраши- 4» 99
вали меня матросы и помощник капитана.—Ведь мы тебя ищем». Но я своего секрета, конечно, не открывал и проехал таким образом три остановки. Наконец, ко мне приставили матроса, чтобы он не упускал меня из вида; тогда, делать нечего, пришлось уйти, но, слезая на забытой уже пристани, я сообщил все же администра- ции парохода свою выдумку. Удивлялись, смеялись, но ехать дальше не дали. Подождав третьего парохода, я опять резво взошел зайцем, но тут мне повезло: я встретил вдребезги пья- ного незнакомого мне котельщика из Баку; он ехал домой в Симбирск. Узнав, что я тоже еду из Баку, котельщик возлюбил меня страшно: никуда не отпускал меня, покупал водку, пиво, заказывал кушанья и потом бегал на пристань за воблой, каковая стоила тогда двугривенный десяток. То жался, то разбрасывался Он купил мне билет до Казани за рубль двадцать копеек, кажется; купил мне по пути—уже не помню где— новые «баретки» (летние коричневые башмаки из мате- рии) за рубль пятьдесят копеек и все говорил — Помни Тимофея Пришлепкина. Я такой-то! У меня денег много, есть золотые, есть серебряные. Как я уяснил, он целый год копил деньги и накопил, если ему верить, рублей четыреста. Он пил беспрерывно, ко всем приставал, торчал у буфета часами; заснув немного, просыпался и пил пиво. В конце концов, как ни был я благодарен ему, он мне изрядно надоел, и я был рад, когда Пришлепкин слез в Симбирске с парохода. От Казани мне удалось бесплатно приехать в Вятку на пароходе вятского пароходства «Тырышкин-Булычев», потому что я встретил однокашника по городскому учи- лищу, служившего на том пароходе помощником капитана. Я никогда не писал отцу, что я возвращаюсь, а потому неожиданно для него приехал домой. Надо сказать, как только я покинул Астрахань, маля- рия внезапно оставила меня Ойа сказывается иногда теперь в скрытой форме. Отец встретил меня радостно, слегка растерянно; ха- рактерная улыбка шевелила его усы, уже седеющие. Наша семья жила в маленькой, тесной квартире дере- вянного дома. 100
— Ну, вот., был в Баку, лежал на боку,—бесхитро- стно острил отец, когда я, стараясь говорить небрежно и бодро, кое-что рассказывал ему о пережитом. И так как стыдно было мне являться без гроша, снова пользуясь поддержкой отца, то я вновь солгал, проронив между прочим: — Деньги? Деньги есть, есть всякие: и золотые и се- ребряные. Мне понравилась эта фраза пьяного Тимофея. Отец внимательно посмотрел на меня, а вечером, сильно нетрезвый и, по-видимому, наученный мачехой, подошел ко мне, сел и, не то стесняясь, не то приказы- вая, сказал: — А ну, Александр, давай-ка деньги! Давай, давай! Ты все зря истратишь... то-вот._ Так давай!.. То-вот... Это была его привычка почти через слово прибав- лять «то-вот». Тогда мне пришлось сознаться в выдумке и—стран- но—даже стал уверять отца, что я солгал. — Так зачем же ты лжешь?—спросил он, взволно- вавшись и рассердись. Но я и теперь не знаю: зачем? УРАЛ I В феврале 1900 года я решил отправиться на Ураль- ские золотые прииски. Всю зиму я прожил, бедствуя изо дня в день. Мне удавалось иногда заработать рубль-два перепиской ро- лей для труппы городского театра, причем, чтобы по- лучить даже эти гроши, приходилось иногда часами ловить за кулисами антрепренера, а то даже ожидать конца спектакля, когда антрепренер залезал в кассу сверять билеты. Около месяца я прослужил у одного частного пове- ренного, бойкого крючка, платившего мне 20 копеек в день за довольно трудную работу: писание под дик- товку исковых прошений и апелляционных жалоб. 101
Эти 20 копеек я тратил так: на 2 копейки поку- пал я в трактире чашку вареного гороха с постным маслом, на 3 копейки хлеба, на 2 копейки жареного картофеля, 4 копейки стоила рюмка водки. Остальные деньги, в разном сложении остатков, шли на покупку чая и табаку. Я жил в крошечной каморке деревянного старого дома. Рядом, в другой каморке, жили слесарь с женой, а примыкающее помещение, побольше, занимала плот- ничья артель. За комнату 2 рубля 50 копеек платил мой отец. Однажды, сильно устав и не дождавшись частного поверенного, который выдавал мне мой двугривенный, я пошел искать его в театральный буфет, куда он часто ходил. Действительно, мой мучитель бидел там, пьяный, в хорьковой шубе, каракулевой шапке, с каким-то дельцом; они ели уху и пили водку. Я попросил свой двугривенный. Адвокат прикинул- ся хмельным и бледным. Он начал толковать о своих благодеяниях ко мне, о том, что его никто не пони- мает, что 20 копеек—деньги, что их нужно достать, а у него нет. Компаньон адвоката, слушая этот разговор, возму- тился, пристыдил приятеля и вручил мне—за него— 20 копеек, сказав, что вычтет с адвоката по счету. С того дня я перестал ходить к моему бывшему хозяину. Немного поднаторев в писании исковых прошений, я начал писать их, сидя в одном трактире за столиком. Плата была обычная для сделок такого рода и при такой обстановке: полтинник и полбутылки водки. Но мне не везло в том, что у меня был прескверный почерк, без завитушек; прошения я составлял сухо и кратко, по существу, без того, чтобы вышло «жалостливо», «доходи- ло до сержа», то есть трогало самого просителя. Поэто- му таких работ у меня было немного. Мое сиденье в трактире окончилось, когда появился «дока»: человек с красным носом, в опорках и сюртуке. Он брал проси- теля тем, что сразу говорил: «ставь». Мужик зубами развязывал узелок платка, оба они—я видел—пони- мали друг друга и по словам и по рюмкам. В писании ролей для театра вытеснили меня конку- ренты с красивым почерком, рабски лепившие строчку 102
на строчку за тот же пятак с листа, тогда как я му- жественно разгонял текст, чтобы нагнать из пьесы больше листов. Мне случалось, просидев день и всю ночь, переписать пьесу по 4—5 печатных листов—со своей бумагой. Но я отвлекся, а впрочем, важно указать, из какой обстановки я двинулся на Урал. Там я мечтал разыс- кать клад, найти самородок пуда в полтора,—одним словом, я все еще был под влиянием Райдера Хаггарда и Густава Эмара. Отец дал мне 3 рубля. На мне были старые валенки, подшитые кожей, черные ластиковые штаны, старая бумазейная рубашка, красная с черными крапинками, теплый пиджак из верблюжьей шерсти, подбитый бе- личьим мехом, и шапка из бараньего меха. Я ничего не нес и ни на что не надеялся. Правда, отец сказал мне, что в Перми живет его прежний знакомый, ссыльный поляк Ржевский, хозяин большого колбасного заведения, и дал к нему письмо, в котором просил помочь мне найти работу, но я не верил в силу письма. Связь отца со ссыльным была давно порвана, а в таких случаях неожи- данное явление бродяги, даже с письмом от полузабытого знакомого,—впечатление не очень внушительное. Числа, кажется, 23 февраля, в снежный, мягкий день я перешел реку Вятку и остановился у кабака села Дымкова, на другом берегу, памятуя, что каждый путешественник, отправляясь в далекий путь, выпивает в трактире за чертой города стакан виски. И я выпил «сотку», закусив ее горячей бараниной. Весь остаток рано темнеющего дня я шел по тракту на уездный город Слободской, до которого было 30 верст. Когда я прошел верст пятнадцать, было уже темно, как ночью. Встретив огни деревни, я постучался в одну избу, в другую, но везде слышал один ответ: «Ступай, много вас таких шляется». Не зная, что делать, я постучался в один дом не совсем крестьянского типа и попал к молодому дьякону, жившему с такой же молоденькой женой во втором этаже. Дьякон оказался человеком простым и, как я,—поклонником Густава Эмара; у него я и переночевал на полу, подостлав половик Его жена накормила меня лапшой с грибами и попоила чаем с сушкой. юз
Утром я отправился дальше, иногда проезжая неко- торое расстояние на крестьянских санях. Попутные мужики охотно подсаживали меня; однако ударил мо- роз, отчего выгоднее было идти, чем сидеть: движение согревало. К тому же мне торопиться было некуда. Дорога была—широкий почтовый тракт, обсажен- ный столетними снежно-кружевными березами. Изредка попадались деревни, куда я заходил погреться в избе, купить хлеба и молока. В те времена я еще пил молоко. Около двух часов дня показались крыши уездного города Слободского. Придя в город, я сделал попытку разыскать семью ссыльного поляка Тецкого, который был моим крестным отцом, так как я появился на свет в Слободском, когда мой отец служил там в конторе пивоваренного завода. Однако Тецкий уехал с семьей в Сибирь. Выпив в придорожном трактире стакан вод- ки, а также пообедав, я тронулся в дальнейшее стран- ствие, которое продолжалось восемь дней; я прошел от Слободского до Глазова 190 верст, ночуя по деревням. Редкая семья соглашалась взять с меня деньги за ужин или ночлег. Я предпочитал останавливаться в бедных избах, так как хозяева таких жилищ гораздо радушнее и приветливее, чем зажиточные крестьяне. Обыкновенно семья садилась ужинать—вся—за большой стол, в известном порядке старшинства и за- висимости. Молодка или старуха-бабка подавала еду. Эта садилась последней. Перед каждым трапезником лежал большой ломоть хлеба, который, кстати сказать, нигде не умеют печь так, как в Вятской 1убернии. Едой управлял очень строгий этикет, нарушить который счи- талось верхом невежества. Прежде всего, каждый крестился на иконы и, обли- зав деревянную лакированную ложку, ждал своей оче- реди зачерпнуть ею из большой общей чашки щей или молока. Вначале ставилось толокно, разведенное квасом и сдобренное постным маслом; затем квашенная в печи простокваша. В самых бедных семьях ели только карто- фель и квас с накрошенным луком. Черпать ложкой надо было по очереди, кругом, в сто- рону движения солнца. Во время ужина господствовало чинное, сосредоточенное молчание, даже дети вели себя как взрослые. Труженик земли уважает свою пищу, 104
которая добывается тяжелым трудом. Он уважает час насыщения—награды за труд. Если странник, зайдя в избу во время общей еды, скажет: «хлеб да соль», ответ бывает такой —или «садись с нами», то есть садись и ешь (отказаться—значит обидеть), или благодарим!», то есть приглашать есть не хотят. Там, где на стол подавались мясные щи, этикет требовал, чтобы, зачерпнув ложкой горячей жижи с накрошенным в нее мясом, очередник оставил себе на ложке каждый раз один кусочек мяса, лишнее мясо стыдливо стряхивалось обратно. Со мной был чай, и я видел, с каким худо скрывае- мым удовольствием ставился самовар, причем чаепи- тие происходило так же чинно, молчаливо, как ужин. Я заметил, что женщины более радовались чаю, чем мужчины, и пили его с жадностью, потея от удовольст- вия. Напившись, каждый перевертывал свою чашку дном вверх, кладя сверху на дно оставшийся недогры- зок сахара. Я спал на печке или полатях; на печке сушились мои валенки и портянки. Однажды я пил чай из сухих стеблей малины— ужасное потогонное питье, хотя довольно приятное. Утром, еще в темноте, при свете лучины, хозяйка пекла ржаные лепешки, ставила молоко или чай; наев- шись, я затемно выходил на доро<у и в глубокой тишине медленного зимнего рассвета скрипел своими просохшими валенками на восток, к городу Глазову. II Инспектором Глазовского городского училища был Дмитрий Васильевич Петров, мой бывший учитель по Вятскому городскому училищу. Я знал, что он здесь, от бывших учеников, моих одноклассников, и решил зайти к нему в гости. Петров жил в казенной квартире. Пол был чисто натерт, много цветов, рояль, красивые вязаные салфет- ки—словом, будничный ординарный комфорт интелли- гентного труженика. Я снова увидел его доброе, усталое лицо, редкие темные баки, всклокоченный хохолок на 105
лбу, синий вицмундир с золотыми пуговицами и почув- ствовал себя школьником, когда он сказал: — А, Гриневский. Здравствуй; какими судьбами? Входи, входи. В квартире Петрова я ночевал. Его жена, Евгения Ивановна, на которой он женился, когда еще был учителем в Вятке, показывалось редко: то одевалась и уходила по своим делам, то возилась с детьми. Я при- шел рано утром, поэтому с Петровым разговорился, когда он пришел со службы, в 4 часа, а до того я сидел за книгой и бесконечно курил папиросы Петрова, от- дыхая после трудной зимней ходьбы в тихой, чистой квартире. Мне была приготовлена ванна; я вымылся, переменил свое белье на чистое, поношенное белье Петрова и пожа- лел, что завтра опять надо идти. За обедом, затем за вечерним чаем мы много и горячо говорили о жизни, о литературе. Я прочел Петрову свои стихи, после чего он сказал: «Да, что-то есть». Затем спросил, нравятся ли мне рассказы Горького. Мне они нравились, и я воодушевленно отстаивал любимого то- гда автора. — Значит, одобряешь?—спросил Петров. Как я понял, это грустное замечание относилось не только к литературной стороне произведений Горько- го,—оно имело в виду образ жизни его героев. Я ответил утвердительно. Но Петров не спросил, а когда стали расходиться спать, сказал: — Ну, что же, Гриневский, я думаю, надо тебе немно- го помочь. Много я не могу. Он дал мне серебряный рубль, пачку папирос, и, на- скоро выпив рано утром чаю, я отправился на вокзал, где уговорился с кондуктором товаро-пассажирского поезда. Я дал ему сорок копеек; он посадил меня в пус- той товарный вагон и запер его. У меня были хлеб, колбаса, полбутылки водки. Пока тянулся день, я рас- хаживал по вагону, мечтал, ел, курил и не зяб, но вечером ударил крепчайший мороз, градусов 20. Всю ночь я провел в борьбе с одолевающим меня сном и мо- розным окоченением: если бы я уснул, в Перми был бы обнаружен только мой труп. Эту долгую ночь мучений, страха и холода в темном вагоне мне не забыть никогда. 106
Наконец, часов в 7 утра поезд прикатил в Пермь. Выпуская меня, кондуктор нагло заметил: «А я думал, что ты уж помер»,—но, радуясь спасению, я только плюнул в ответ на его слова и, с трудом разминая за- коченевшие ноги, побежал на рынок в чайную. Здесь было жарко, тесно; множество мужиков и ра- бочих, следующих, как и я, на заработки, пили чай, курили, кричали, пили водку; под столами были свале- ны мешки, котомки; махорочный дым знаменитой Дуна- евской махорки «Три звездочки» заскакивал в дыха- тельное горло удушьем. Как у меня не было денег, то я обменял свою баранью шапку на старую из поддельной мерлушки, получив 20 копеек придачи, и напился чаю с баранками, а затем, около 9 часов, пошел с письмом отца к Ржевскому, магазин которого находился на главной улице города. Это был большой магазин с зеркальными стеклами и американской кассой, с мраморными прилавками. Прочтя письмо отца, Ржевский, замкнутый, спокой- ный поляк лет сорока, пошептался с женой, и она передала меня какому-то старичку, может быть, ее отцу или отцу Ржевского. Старичок повел меня по лестнице в глубине магазина наверх, и я очутился в очень просторной, очень светлой, большой квартире. Пол был паркетный, обои светлые, мебель в чехлах; кар- тины и огромные тропические растения поразили меня Еще никогда я не был в такой квартире, а о паркетах только читая В тот день была оттепель, отчего мои валенки просырели, и я с ужасом видел, что на каждом шагу оставляют жирные, грязные пятна сырости. Заколебав- шись, я остановился; между тем старичок, со всей воз- можной деликатностью, а может быть, с тайным ехидст- вом, ласковыми движениями рук приглашал меня идти все дальше за ним через гостиные, залы—в столовую. Я думаю теперь, что меня могли бы избавить от такого унижения, проведя в столовую более кратким путем, хотя бы через кухню. Я оглянулся по светлой реке паркета через всю анфиладу тянулись черные пятна сырости. Я оглядывался пять раз; уши мои горели. Наконец, я был в столовой, где кипел серебряный самовар, и тотчас сел за стол, поглубже упрятав ноги. 107
Кроме старичка, была здесь старушка, девочка, а вско- ре пришли хозяева, Ржевские. От смущения я лепетал, не помню что; говорил о приисках, золоте; рассказывал свои морские похождения, рассказал об отце, нашей семье. Старичок угощал меня превосходными папироса- ми, насыпанными в ящичек карельской березы. Я ска- зал: «Как у вас хорошо»,—чем, видимо, польстил хозяе- вам, но в ответ получил, кажется, рассуждение о том, что такой комфорт достигается упорным трудом. Я выпил стакан чая с молоком в серебряном подстаканнике, съел колбасы, сыру, и, когда, куда-то уйдя, Ржевский вернулся с запиской,—это была записка вагонному мас- теру железнодорожного депо с просьбой дать мне работу. Затем, узнав, что я без денег, Ржевский дал мне рубль и велел приказчику завернуть для меня три фунта разной колбасы; я попрощался и ушел тем же путем, провожаемый внимательными взглядами служащих. Кажется, я не понравился,—я был дик. На улице я вздохнул с облегчением и немедленно отправился в депо, где и был принят чернорабочим с платой 50 ко- пеек в день и 10 копеек в час за сверхурочные. После того я нашел маленькую комнату, с матрацем, но без подушек, за 4 рубля в месяц, и, прописав свой паспорт, на следующее же утро к 6 часам был в депо. Хотя позапрошлую зиму я работал в вагонных мас- терских в Вятке, однако разница была велика. Там я главным образом имел дело с деревообделочными станками, стругавшими обшивные, половые доски и вырезающими колодки; материал —дерево—был не тяжел; здесь же мне пришлось работать до изнурения Переноска всяких тяжестей, рельсов, котлов, возня с тяжелыми домкратами, толкание паровозов на по- вторный круг,—словом, металл, металл и металл. Кроме того, почти каждый день я оставался на сверхурочные, приходя домой часов в 9 вечера до того усталый, что не мог ни есть, ни читать. За две недели моей работы в депо я раза четыре заходил в магазин Ржевского. Я покупал там колбас- ные обрезки, 11 копеек за фунт, и Ржевский два раза посылал меня с запиской на фабрику, во дворе, где аппетитные колбасные ребята наваливали мне множе- ство этих обрезков даром. 108
Я видел, что, оставшись в депо,—останусь в депо— и ничего больше. Между тем стало сильно таять и сильно греть солнце; началась северная весна. Взяв расчет, я получил около 4 рублей и, как уже по разговорам знал о ближайших, графа Шувалова, приисках,—что там можно всегда найти работу,— то и один прекрасный день сел в поезд, зайцем; после двух высадок за безбилетность, почти к вечеру, я доехал до станции, откуда надо было идти пешком на при- иски. Как я видел, к такому способу передвижения прибегает множество шатающегося по Уралу народа, а по- тому не обращал внимания на желчные припадки кондукторов, привыкших ссаживать зайцев почти на каждой станции. От станции шла дорога через рудники, заводы—на прииски. Вокруг стояли круглые горы, заросшие синим лесом, и, хоть стыдно сознаться, но, когда я прошел перст пять, дикий, мрачный вид этой страны золота посеял во мне наивные надежды. Как местами дорога уже протаяла, я время от времени поднимал разные камни, осматривая их с целью найти хотя бы неболь- шой самородок. Было темно, когда показались огни казарм желез- ных рудников. (Забыл название.) Мне никогда не за- быть странной картины внутренности очень большой казармы, сложенной из гигантских бревен, куда я во- шел просить ночлега. Вокруг стен шли нары, в проры- вах нар стояли простые столы. С потолка освещала жилье сильная керосиновая лампа. Железная печь по- среди казармы, раскаленная докрасна, нагоняла тропи- ческую жару, на ее длинной трубе, обходящей чуть ли не все помещения, сушились портянки, висели мокрые лапти. Однако главным в картине был ярко-желтый цвет всего: поля, стен, столов, портянок, рубах, людей и, кажется, самого воздуха, как если смотреть через желтое стекло. Это была рудная пыль—пыль желез- ной руды, скопившаяся годами, приносимая на ногах и в одежде. Рабочие—все пришлые мужики—частью спали, ча- стью пили чай из почерневших жестяных чайников; кое-кто играл в шашки или читал двухкопеечные лу- бочные издания Сытина. 109
Хотя я притворился опытным, разбитным бродягой, однако, по расспросам и разговорам моим, мужики скоро меня поняли и отнеслись добродушно; пил я с ними кирпичный чай, ел их пшеничный хлеб, слушал, присматривался. Они предлагали мне остаться работать, но обстанов- ка прииска, еще неведомая, тянула меня Утром я пошел дальше, горя нетерпением и отвагой. Я уже слышал о «хищниках*. Мне грезились костры в лесу, карабины, тайные притоны скупщиков, золото и пиры, медведи и индейцы.- Заметив, что докатился до индейцев, я ог- лянулся, но никто не слышал меня на дикой дороге. Ш Шуваловские прииски представляли собой скопление изб, казарм, шахт и конторских строений, раскинутое частью в лесу, вдоль лесной речки. Здесь работало несколько тысяч человек, не считая «старателей*. Порядок приема на работу был очень прост: каждый, кто хотел, приходил в контору, сдавал свой паспорт, получая взамен расчетную книжку и рубль задатка, а затем мог идти и селиться, где и у кого хочет; благода- ря этому был постоянный резерв свободной рабочей силы. Хотя все, кто выходил утром к наряду, получали работу (я не говорю о шахтерах, забойщиках и крепиль- щиках-плотниках—эти были как бы штатные, хотя тоже поденщики), в казармах постоянно валялись, ды- мя махоркой, лодыри; эти день-два работали, день-два отдыхали, так как, закупив хлеба, мяса и табаку, они ели эти запасы, пока голод не заставлял их снова идти на наряд. Десятник механически отмечал в своей таб- лице рабочие дни каждого; за отработанное платилось, а прогульные дни абсолютно никого не интересовали. Наверное, были среди постоянно сменяющейся массы рабочих воры, беглые каторжные, беглые солдаты, но их никто не тревожил. Фальшивый или чужой, краденый паспорт покрывал все. Бессемейных, пьяниц, босяков звали обидной кличкой «галах*, сибиряков— «челдон», пермяков—«пермяк— соленые уши», вятских — «водохлебы», «толоконники», но
волжских—«кацапы», мордвинов—«лягушатники» («Ляг- ни, а лягва. Постой, я тебя съем»). О них рассказывали, как один мордвин ищет другого: — Васька! Молчание. — Василий! Молчание. — Василий Иванович! Молчание. — Василий Иванович, милый дружка, золотой яб- лочка,—где ты? — Под кустом сижу; чилиль (трубку) курю. Предпочтительной уральской одеждой, предметом мечты, были татарская шапка из завитого барашка с четырехугольным, черного бархата, верхом; высокие «приисковые» сапоги выше колен, с ремешками под коленом и серебряными подковами; бумазейная рубаш- ка с высоким воротником, застегивающаяся на синие стеклянные пуговицы, и шаровары из черного бумажно- го бархата (плис). Щегольской верхней одеждой считался «азям»—род халата из верблюжьей шерсти с широким отложным бархатным воротником. Однако большей частью можно было встретить желтые полушубки да матерчатые пид- жаки на вате, а то и на кудели. Кроме лаптей, валенок и сапог, в ходу были зимой «бахилы»—мягкая высокая обувь из коровьей или ло- шадиной шкуры шерстью вниз, а также «поршни»— кожаные лапти. Контора—большой здание из двухсотлетних бревен— была пуста, когда я вошел, только у окошка кассы один старатель получал деньги за сданное золото. Он принес с собой фаянсовую тарелку. Кассир-отсчитал ему 2000 рублей золотыми пятируб- левками. Старатель завязал полную золотом тарелку в ситце- вый платок и понес домой,— как носят суп, спокойно и независимо. После этой картины мой рубль задатка стал очень невелик для меня. Сдав паспорт, я отправился бродить по прииску и, заглянув в общие бараки, не захотел поселиться там. Вверху было жарко от железной печи, ш
а в ноги тянуло холодом; между тем, за отсутствием места на нарах, мне пришлось бы спать на земле. Один рабочий направил меня к местному жителю- рабочему, в его избу, и я поселился там в углу, за рубль в месяц. Кроме меня, был еще жилец—рыжий мужик, горький пьяница; вечером он с хозяином напивался, и они пели, сидя за бутылкой. Скажи мне, звездочка златая, Зачем печально так горишь? Король, король, о чем вздыхаешь, Со страхом речи говоришь? Хозяйка, пожилая беременная женщина, молча ра- ботала по хозяйству, ни во что не вмешиваясь. Я спал в углу на соломе. Она никогда не убиралась, лишь сметалась на день в кучу. Таяло, снег сошел по прииску, лежал он еще только в лесу. От сырой грязи мои валенки развалились; сапожник отказался чинить их; я надел лапти. Как было не вспомнить ехидную поговорку, которой дразнили меня мои родители за проказы и леность к ученью: «Гули да гули_. Ан в лапти и обули». Однако уметь надеть лапти не так просто. Мои сожи- тели учили меня обертывать ноту портянкой, чтобы было везде туго, ловко, не давило подошву, и я кое-чего достиг в этом искусстве. На другой же день, едва в темноте порозовело небо, сквозь лес я вышел к наряду. Нарядчики послали меня качать из шурфов воду. Из бараков вышел народ: бабы и мужики, прибавилось к нему нас, новичков, человек двадцать, и, пройдя с полверсты лесом, мы очутились в лесной долине. Здесь на расстоянии пятидесяти сажен один от другого были «шурфы»— неглубокие шахты для раз- ведки золотоносного слоя, состоящего из песка и гравия. Эти шахты—тридцать саженей глубины — обслуживались ручным воротом с бадьей и обыкно- венным насосом, рукав которого, касаясь дна, выби- рал воду. Внизу работали двое: забойщик, то есть шахтер, рывший породу мотыгой, и плотник, ставивший дере- вянную клеть для избежания обвала стен шурфа. 112
Время от времени бадья вывертывалась воротом вверх, порода высыпалась, а штейгер, обходя шурфы, делал пробу ковшом: набросав в ковш песку, пропола- скивал его водой и смотрел, остаются ли после удале- ния песка крупицы золота. Однажды он, найдя такие крупицы, стал показывать их мне; я притворился, что нижу, но на деле ничего не видел: что-то узкой поло- ской блестело на дне ковша, верно, хотя был то блеск оловянной посуды или воды, я не разобрал. Я слышал впоследствии, что золото на Урале есть везде по руслам речек и в старых песчаных слоях долин, но очень различен процент его содержания,—не везде выгодно его добывать. Я работал с зари до зари. На обед давался нам час, на завтрак полчаса. В полдень штейгер отмечал в таб- лице крестиком рабочий день каждого; вечером еще раз проверял, кто работает вторую половину дня. Плата была 60 копеек поденно. На заборную книжку можно было брать в лавке предметы первой необходи- мости: табак, мыло, спички, белый хлеб, сушку, колбасу, пряники, орехи и т.п. Расчет происходил по субботам в конторе, с вычетом забора в лавке. Время от времени старший рабочий командовал: «Закури!»,—и мы, старательно, медленно свертывая «козью ножку»—покрупнее, чтобы дольше курилась,— так же старательно, медленно досасывали ее и тем самым нагоняли минут 5—6 отдыха. Я работал то на откачке воды, то крутил ворот. Неподалеку были старатели, и я один раз ходил смотреть, как они там живут. Старатели жили с семь- ями, в лесу, по берегу речки, в больших избах; кое у кого из них было хозяйство: птица, корова, лошадь. Тут же возле избы стоял вашгерт, промывательный станок, род ступенчатого корыта с задерживающими золотой песок планками. Насыпав в вашгерт породу, старатель прибавлял туда ртути; платина или золото амальгами- ровались ртутью. Эта смесь оставалась на дне вашгерта, а песок относило прочь водой, качаемой обыкновенным насосом. Впоследствии ртуть удалялась нагреванием. За платину контора платила 3 рубля 50 копеек за золот- ник, за золото 5 рублей. Мне рассказывали о селениях, 113
где сплошь живут скупщики контрабандного золота, пла- тящие по 6 и 7 рублей за золотник. Вначале я работал каждый день, но, когда хозяйка моего угла родила ребенка, скандалы, пьянство, рев и писк стали неимоверны; я часто не мог заснуть, а потому пе- ребрался в барак. Сознаюсь, здесь было тесно, но весе- лее, чем слушать каждую ночь: «Король, о чем вздыха- ешь?». Однако атмосфера лодырничества, картежа, ра- боты через день-два и бесконечных рассказов историй о самородках, кладах подействовала на меня: я стал тоже работать на хлеб, чай и табак—не больше, мои потребности в то время были очень скромны. Я получил место на нарах по странной оказии: накануне моего появления в бараке два парня шутя возились, боролись, гоготали. Один—тоже шутя — хлопнул приятеля ладонью по спине; тот упал и больше не встал. Таким образом, принимая во внимание поли- цию и следствие, освободилось два места. Набрав, у кого мог, лубочных и старых, без корок, книг, я погрузился в чтение, иногда выходя искать среди леса и по берегам еще закрытой льдом речки самородков. Однако, когда мне переставали давать в лавке провизию, я ходил на работу; между прочим, три дня работал ночной сменой в настоящей шахте, где было очень сыро и куда спускались в бадье, стоя в ней и держась за канат. Отверстие шахты выходило из невысокого холма, со свалкой вокруг него добываемой изнутри породы. Непо- далеку была бутора—закрытый деревянный цилиндр, вращаемый в горизонтальном положении; внутри буто- ры песок обрабатывался ртутью, как в вашгерте. Нет ничего удивительного, что при такой технически несовершенной добыче золота и платины некоторые старатели брали от конторы разрешение снова промы- вать отработанные кучи песку и, как говорили на прииске, добывали прилично. Я стоял в паре с другим рабочим на вороте, выкру- чивая с десятисаженной глубины тяжелую бадью, пол- ную золотоносной породы; вторая бадья за это время шла пустая вниз; там ее насыпали. Три ночи я проработал под землей, где забойщик бил киркой впереди себя, я лопатой наваливал породу 114
и тачку и катив ее к бадье, под вертикальный колодезь. Работать надо было все время согнувшись; забойщик, работающий сдельно, с куба, гнал во всю мочь, и это было мне непосильно. Хотя ночная смена оплачивалась рублем, я больше работать не захотел. Мой интерес к приискам начал проходить. Между гом в бараке появился хищник—настоящий хищник уральской тайги, молодой человек, туалет которого был выдержан по всем правилам описанного мной местного щегольства; у него, видимо, были деньги, потому что он совсем не работал, только жил в бараке,— может быть, с какими-нибудь конспиративными целями. При всеобщем жадном внимании хищник рассказы- вал о жизни себе подобных — Есть,—говорил он,—такие золотые места, о кото- рых знаем только мы, хищники. Есть верховое золото: сорвешь пласт дерна, и с корешков травы стряхиваешь, как крупу, чистое золото. Есть речки, ручейки в горах, где на пуд песка—золотник платины. Есть самородное золото, содержат его так называемые «карманы*— гнезда мелких самородков и крупного золотого песка; попади на такой карман, будешь всю жизнь богат. От этого хищника узнал я, что тайные золотоиска- тели ходят по 3-4 человека и нападают на жилу по известным только им приметам; больше же делают пробу: бьют шурфы, моют песок речек и ям в ковше. У них всегда с собой ружья, насос из жести, ртуть, толокно и сухари. Восхищенный романтизмом такой жизни, я предложил хищнику работать вместе, на что он согласился и просил подождать дней десять, когда придет какой-то его знакомый. Между прочим, он рассказывал, что управляющий одних приисков, известный своей жестокостью, был пойман хищниками в лесу и проработал у них три дня, качая воду. Кончив работу, хищники уплатили ему по 1 рублю 20 копеек за день, а с собой унесли на 5000 рублей платины. Однажды ночью хищник исчез, как пришел,—сразу; кое-кто видел его вечером за бараком в таинственной беседе с двумя бородачами; еще говорили, что его ищет полиция. Незадолго до его исчезновения один старик, серьезный и хворый, часто беседовавший со мной о жизни 115
и людях, сказал мне, что ему один хищник, умерший год назад в больнице, сделал признание о зарытых хищни- ками двух голенищах, полных золотого песка, под старой березой, в таком-то селе. Название этого села я забыл. Я рассказал историю о голенищах мужику с рыжей бородой, Матвею, с которым я сблизился, так как, по словам Матвея, он был, где и я,—на Волге, на Каспий- ском море, в Баку. Мы уговорились идти искать клад, взаимно заражая друг друга картиной благоденствия в случае успеха. Однако, после того, как я получил расчет (рубля два) и вышел с Матвеем на лесную дорогу, спутник сообщил мне, что он бежал с каторги за—будто бы—клевету на него о поджоге им трех домов в Костромской 1убернии. Затем на первом же ночлеге (дом стоял на краю деревни) у одинокой женщины с тремя детьми этот благодушный, благообразный старичок, лежа со мной вечером на полатях, предложил мне убить хозяйку, детей и ограбить избу: в избе было чисто, хозяйственно, была хорошая одежда, полотенца с вышивкой, стенные часы и два сундука. Бандит, видимо, думал, что у хозяйки есть деньги. Но он предложил сделать это дня через два, вернувшись к деревне окольным путем, теперь же прожить здесь еще завтрашний день, чтобы высмот- реть, где деньги. Он говорил так страшно просто и деловито, что я ис- пугался. Видимо, он нуждался в товарище для ряда преступлений и тщательно вербовал меня. Из опасения быть ночью убитым я поступил так: притворно то соглашаясь, то сомневаясь, отложил пол- ное решение до завтра и всю ночь не спал, карауля Матвея, который спал, крепко храпя. За всю ночь золотой дым вылетел из моей головы. Утром, взяв котомки, мы вышли от ничего не подозре- вающей женщины, которая дала нам на дороту яиц и хлеба. Отойдя немного от деревни, я в упор заявил Матвею, что никуда с ним не пойду, так как быть в компании с негодяем и убийцей мне отвратно. Мужик опешил, он пытался уверить меня, что пошу- тил, соглашаясь идти только добывать золото, но в его голубых глазах лежала подозрительная муть, может не
<н.1Т1>, прямо угрожающая; поэтому, наматерившись вза- имно, мы расстались. Он побрел вперед, а я вернулся и предостерег женщину, чтобы она не пускала снова •того Матвея ночевать, вкратце рассказав суть дела. Слушая меня, она была бела, как ее полотенца, и за- голосила, что тотчас побежит к уряднику. Я ушел, пошел обратной дорогой и застрял на несколько дней на чугуно-плавильном доменном заводе, где мне дали работу. IV Теперь мне интересно вспоминать свои работы, пото- му что прошло много лет, стерших ощущение грязи, вшей, изнеможения и одиночества, но тогда это было не гак интересно—было разнообразно и трудно. Сдав паспорт, получив традиционный рубль задатка и сунув свою котомку на нары в рабочей казарме, я был послан в сарай просеивать древесный уголь на постав- ленном наклонно большом прямом решете из проволоки. Кроме меня, тут работал еще один человек, дюжий мужик. Плата была 75 копеек поденно. Мы бросали деревянными лопатками уголь на решето, крупные кус- ки отскакивали, а мелочь просыпалась сквозь петли решета. Я возвращался вечером в барак более черный, чем трубочист или негр. Кроме того, тяжело было дышать сумерками, составленными из угольной пыли и весенней сырости. Кое-как отмывшись, я ставил на общую плиту свой жестяной чайник, пил кирпичный чай с молоком и белым хлебом из сибирской муки; иногда жарил свини- ну. Обычная пища рабочих была—чай, картошка и хлеб; по праздникам они варили мясо, в особенности семейные; здесь было много татар, у которых всегда пахло кониной. По глупости я тогда еще не ел конины, а впоследствии, на Благодати, около села Кушвы, не только привык, но полюбил конское мясо. Казарма была разделена коридором, направо шли помещения для семейных, налево—для холостых и оди- ноких. 117
Мне приходилось часто писать письма неграмотным, и меня всегда трогала вечная забота рабочих послать домой деньги, хотя бы 5—3 рубля Письма надо было писать чувствительно, длинно, перечислять поклоны каждому в отдельности, родственнику и знакомому («Еще кланяюсь Тимофею Ивановичу» и т.д.) Ритуал требовал стереотипного начала: или «Во первых строках моего письма...», или «Лети мое письмо туда, где примут без труда..» Написав, я читал вслух, а отправитель слушал меня с растроганным лицом и, случалось, гово- рил: «Тебе бы, Лександра, в конторе гумаги писать, а не в галахах ходить». Однажды несколько человек из нашего помещения чем-то кровно обидели во время стряпни у плиты моло- денькую татарку, жену рослого и очень сильного мо- лодого татарина. Этот красавец-татарин, на стороне ко- торого я всецело был, бледный от ярости, ворвался к нам, когда все сидели за общим столом за чаем, и завертел тяжелой табуреткой над головой, держа табуретку за ножку* с такой силой, что поднялся ветер. Он кричал только одно слово: «Убью! Убью! Убью!» Хотя было тут человек пятнадцать здоровых мужиков, сразу стало ясно, что сопротивление этому одному—невозможно. Все побледнели, пригнулись. В таких случаях мне делается весело. Как все молча- ли, а табуретка почти касалась голов, я встал и, взяв татарина за руку, сказал: «Брось, Абдул, ты видишь, что они дураки». Он посмотрел на меня столь жутким взглядом, что я мысленно попрощался с жизнью, но, глубоко вздох- нув, бросил табурет в угол, и орудие разлетелось на куски; после того татарин ушел, хлопнув дверью так сильно, что зазвенело в ушах У меня тоже было столкновение: второй просевальщик угля, здоровенный мужик, забрал мою хорошую лопат- ку, подсунув плохую свою. После спора я схватил его за горло, и так как я решился бить, то этот впятеро сильнейший меня человек тотчас бросил лопату, а через день мы опять мирно беседовали. Вскоре меня назначили в ночную смену: возить на домну руду. Рабочие наваливали подводу рудой, я шел рядом с подводой по отлогому, идущему вверх деревян- 118
ному настилу к отверстию домны, где вместе с другими рабочими опрокидывал подводу и съезжал вниз за ноной порцией. Из домны вырывался озаряющий все вокруг блеск пожара, сеявший бессонное настроение, возбуждение; Подмерзший снег и лед луж пахли весной. Я погонял лошадь и мечтал о тепле казармы, потому что мой беличий пиджак давно был сменен на серый матерча- тый, подбитый куделью. После возки руды я работал пять дней внутри завода, таская и укладывая в штабели отлитые чугун- ные болванки. На земле, перед отверстием домны, были вырыты, расходясь во все стороны и соединяясь желобками, плоские формы болванок. Рабочий пробивал пробку внизу домны, и из отверстия брызгал белый блеск, ослепительный, как блеск магния. Белые брызги мол- нии разлетались снопами, когда лилась струя чугуна. Она медленно растекалась по формам; становилось жарко; чугун подергивался красной пленкой, мер- цал, вспыхивал, принимал устойчивый красный цвет и медленно гас, делаясь черным. Когда он остывал, мы таскали эти болванки наружу и складывали их, как дрова. Один рабочий говорил мне, что если мокрую руку быстро погрузить в свежерасплавленный чугун и быстро выдернуть, то не будет даже малейшего ожога. Однако свидетелем такого опыта я не был, лишь слышал под- тверждение от других Возможно, что мгновенно образу- ющийся слой пара предохраняет тело от ожога. Таяние то усиливалось, то останавливалось благода- ря заморозкам. В середине апреля, взяв расчет (рубля 3), я отправился в Пашийский завод вместе с двумя рабочими. Шел слух, что на лесных заводских рубках можно хорошо заработать, если же дождаться так называемой «скидки дров» в горную речку (за что платилось от 15 до 40 копеек с погонной сажени, при длине полена в 1 ’/г аршина), то, если не жалеть себя, можно—говорили—в 3—4 дня заработать 20—30 и боль- ше рублей. Я забыл сказать, что, как началась весна, очень много крестьян отправилось с приисков и заводов в свои гу- 119
бернии на полевые работы. Все они за зиму скопили десятки, а то и 200—300 рублей денег, хотя таких «богачей» было, конечно, мало; шли они к железной до- роге группами, потому что бродяги подстерегали и убива- ли одиноко идущих. Мне очень неприятно теперь, что моя память, срав- нительно легко удержавшая моменты деятельности, об- становки и сцен, почти бессильна установить картину дорог, направлений и числа дней, а также множества ночлегов в пути. Рассеянный по природе, я был глубоко рассеян во время пути; рассеян и теперь: когда я иду, я только смотрю, почти без мыслей о том, что вижу. Мое внимание скользит, бесцельно перебегая от внешнего к внутреннему, такому же случайному, как мелькающая обстановка дорог. Способность к ориентации— самое слабое мое место. Поэтому когда я был дроворубом, то, отправляясь всего за три версты из леса к зданию лавки, на 6epeiy речки, почти всегда сбивался с дороги— как вперед, так и назад, хотя по тропинкам и обуглен- ному пожаром в одном месте пространству отлогих гор путь был очень простой. Вероятно, этой бездарности я обязан одной встрече с медведем, от сопения которого за моей спиной избавился только тем, что последовал совету дроворуба Ильи,— притвориться работающим около дерева и не обращать на Михаила никакого внимания Сбившись я попал в чащу, а за мной, слабо взревнув, побежал этот самый Михаил. Стерпев естест- венную панику, я встал около толстого кедра и начал обтесывать его топором. Медведь долго стоял сзади меня, сопя и фыркая, но не тронул, затем медленно обошел дерево и, видя, что я, точно, работаю, сшиб лапой гнилой пень. Вдруг, к облегчению моему, послы- шались голоса рубщиков с соседнего участка, и медведь убежал, а я долго затем сидел, откуриваясь махоркой и не смея двинуться с места; потом рубщики проводили меня до тропы. В Пашийском заводе, вокруг которого расположи- лось большое село, мои спутники отделились: один встретил земляка и пошел с ним работать на домну, второй спутник, получив в конторе задаток, запьянст- вовал, а я был послан рубить дрова. Проехав сколько-то верст железной дорогой, я пешком прибыл на берег 120
лгаюй речки, где стоял деревянный дом—лавка и жилье гпбелыцика с его семьей. Отдохнув, выпив чаю, я получил топор, двуручную пилу, четыре железных клина, фунт кирпичного чая, три фунта сахара, двадцать фунтов пшеничного и десять черного хлеба, новый жестяной чайник, фаянсовую кружку, напильник для точки пилы и полфунта «лег- кого» асмоловского табаку, фунт соли и десять фунтов солонины, еще—мешок тащить поклажу. Все это, кроме инструментов, было мне записано в кредит, в счет риботы. Табельщик рассказал, как найти назначенное мне и лесу жилье дровосеков, и, порядочно поплутав, уже к сумеркам, то есть часа через три, я увидел стоящее перед тысячелетним кедром, разветвления которого са- ми по себе достигали толщины старых деревьев, а ствол был 2 х/г сажени в поперечнике, очаровательное бревен- чатое жилье с низкой дверью и железной трубой. Измученный тяжестью поклажи, я толкнул ногой днерь. Она была не заперта, в бревенчатой хижине никого не было, но на столе, поставленном перед желез- ной печкой, в проходе меж узких нар возле стен, покоились следы жизни: недопитая бутылка водки, кружка, хлеб и пачка махорки. Разное тряпье—онучи и прочее—валялось на одной наре. В углу стояло шомпольное ружье. Как мне объяснил табельщик, что и этой избе живет только один дроворуб Илья, то я решил, что попал куда надо; действительно, скоро ввалился и избу огромный рыжий мужик, добродушный Геркулес с рыжей бородой, толстыми губами и глазами-щелками, слегка заикавшийся; его звали.Ильей, а потому я ус- покоился; мы развели огонь, стали варить мясо, пить чай, водку и разговорились. Узнав, что я впервые в лесу, Илья многое рассказал мне о том, как надо работать. Во-первых, чтобы пилить двуручной пилой одному, надо снять вторую деревянную ручку, а зубья пилы раз- вести с такой правильностью, чтобы левая и правая сторона их была пряма как струна. Илья тут же осмот- рел мою пилу и наточил ее напильником. Во-вторых, приступив к дереву, надо смотреть, на какую сторону оно имеет хотя бы малейший наклон. 121
Тогда делается с другой стороны глубокий надрез пилой по направлению желательной линии падения дерева, пила вынимается, и рубщик загоняет в щель клин, колотя по нему, пока дерево, накренясь, не начнет падать. При толстом стволе, когда почти нет места двигать пилу, пропиливают, сколько можно, но пропиливают также с противоположной стороны, ниже первого надреза. Затем действуют клином. Тонкие деревья подпиливаются с одной стороны и под- секаются топором с другой, ниже пильной щели. Впрочем, на другой день, когда пришел табельщик и отвел мне участок, Илья на деле показал все приемы рубки. Стояло морозное утро. Оставшийся местами на чет- верть аршина толщины снег покрылся налетом, в кото- рый ноги мои проваливались; лапти были набиты сне- гом. Выйдя рано утром, я дрожал; через час от меня валил пар, и рубаха стала мокрой. Я не сразу научился владеть пилой. Она заскакивала, упиралась, сгибалась, лишь опыт нескольких часов заставил слушаться пилу, ходить ровно и легко. Она была так остра, что разрез ствола толщиной в две четверти занимал не больше двух минут. Свалив дерево, я отрубал сучья, отмеривал по стволу полуторааршинное расстояние и распиливал ствол на части, начиная с толстого конца. Затем колол эти круглыши, вгоняя в сделанную на конце обрубка топо- ром трещину клинья, один за другим, пока круглыш не распадался. Для очень толстых деревьев я вытесывал добавочные сосновые клинья. За куб дров завод платил 6 рублей 40 копеек. Только чень опытные дроворубы могли делать полкуба в день, и то в том случае, если попадался хороший участок’ сплошь сосновый, толстоствольный и без поросли, очень затрудняющей возню с ноской и складыванием дров. Работа оказалась непомерно тяжела, так что я много раз бегал в хижину—то переобуться, то отдохнуть и пить чай. Мои ноги были всегда мокры к вечеру, лапти поэтому сушились над печкой. А гигант Илья, выйдя до рассвета, возвращался в потемках, сделав свои полкуба, как детскую игру; он еще был в состоянии печь,—как он это называл,— 122
«пельмени», но на деле просто плоские пироги из пре- сного теста с сырым мясом. От этих плохо пропеченных пирогов у меня происходило расстройство желудка, но Илья, напившись (именно напившись, как воды) водки, пожирал свою стряпню в огромном количестве и, забла- годушествовав, усердно просил: — Александра, расскажи сказку! Илья был моей постоянной аудиторией. Неграмот- ный, он очень любил слушать, а я, рассказывая, увле- кался его восхищением. За две недели я передал ему весь мой богатый запас Перро, бр.Гримм, Афанасьева, Андерсена; когда же запас кончился, я начал варьиро- нать и импровизировать сам по способу Шехерезады. Если Илья видел, что я устал или не в настроении, он заботливо поил меня водкой (всегда четверть стояла у него под нарами) и кормил меня своими дымно пахнув- IH ими «пельменями». Стоило посмотреть, как он, тороп- ливо жуя и понукая: «Ну, ну„. а царь что сказал?»— ревет, как бык, над «Снежной королевой» Андерсена, дико, до слез, хохочет над приключениями Иванушки- дурачка и задумывается, распустив толстые 1убы, над «Аленьким цветочком». Иногда уже улегшись и потушив лампу, я слышал его хриплый заикающийся бас: — Угробила она его, ведьма.. День шел за днем, а работа моя двигалась плохо. Мне попался скверный участок, ель и сосна, а ель, как известно, часто завита внутри штопором, так что рас- калывать ее очень хлопотливо. Однако за две недели я нарубил куб и три четверти куба. Иногда я тосковал и не мог работать. Снег везде сошел; запахи и сырость весны были тревожны; дре- мучий, молчаливый лес окружал меня; раздавались здесь только отдаленный звук топора Ильи и—изред- ка—треск в чаще неизвестного происхождения. Стук упавшей шишки, стук дятла, скачок белки, хвост убегающей лисицы — все это в течение дня, как собы- тия. Мальчиком я стремился к дикой жизни в лесу, а теперь, еще не понимая, чувствовал, как такая жизнь, в сущности, мне чужда. Кроме того, у меня не было будущего. Босяк—лесной бродяга., чужой здесь и чужой там. 123
Речка, бывшая неподалеку, еще не вскрылась, одна- ко сквозь лед начала проступать вода._ Я ходил смот- реть заготовленные для скидки дрова. По обоим бере- гам, составленные в четыре яруса*, тянулись на не- сколько верст высокие поленницы, навезенные сюда еще прошлым летом. Они подступили к самому обрыву берега. Сброшенные в полую воду, дрова приплывали в заводскую запруду. За ближайший к воде ряд платили 10 копеек за погонную сажень; второй стоил 15 копеек, третий—25 копеек и четвертый—40 копеек. Впоследст- вии, хлынув сюда толпами из окрестных селений, даже из дальних, мужики с бабами первый ряд сбрасывали почти мгновенно с помощью рычагов, сунутых под по- ленницу, но с другими приходилось трудно, а насколько труднее—расскажу дальше. Время от времени я ходил за провизией, а Илья ездил в село за водкой и мукой. Когда сошел весь снег, а лед начал постреливать, в нашу тесную хижину прибыло человек тридцать— мужики, бабы, парни и девушки—на скидку, которая ожидалась со дня на день. Все почти крестьяне прихо- дили семьями. Было уже так тепло днем и не совсем холодно ночью, что часть народа жила и спала у костров. Чтобы не терять времени, мужики, имевшие пилы, занялись руб- кой, свалив для начала тот тысячелетний кедр, под шатром которого стояла наша хижина. Я не мог понять, зачем они взялись за это трудное и маловыгодное дело, так как лесу кругом было более чем довольно, а кедр мог дать самое большее полтора куба при затрате времени целой толпой всего дня. Хотя, действительно, кедр особо выделялся своей громадой среди других пород, он обращал внимание, весь его вид будто гово- рил: «Я не для дров». Дерево было окружено толпой, и его начали пилить со всех сторон в четыре пилы. Я ушел утром за провиантом и вернулся часа через три. Весь ствол кедра у корней был истерзан, испилен и изрублен. За толстые ответвления были накинуты веревки,—валить кедр скопом, когда ствол прорубят достаточно. Я ушел рабо- * То есть ряды. (Прим, автора.) 124
rai l., после чего, возвратясь к заходу солнца, увидел падение кедра. Его сердцевину не смогли дорубить, но собственная тяжесть кедра,, покоившаяся теперь на слабом основании, в связи с тягой веревками, обрушила пеликана. Казалось, что упала целая роща. На другой день началась скидка, а дерево так и осталось лежать до неизвестных времен. Между тем эти 15—20 человек, занявшись подлин- ной рубкой дров, легко могли бы поставить за день f» 6 кубов и заработать рубля по два. Лед шел с утра, за ночь он поредел, река поднялась до краев обрыва, и рабочие кинулись занимать участки. Десятник отводил столько, сколько просила каждая группа или семья. Мне дали в общей сложности сажен пятьдесят дальних и ближних дров На другом 6epeiy засуетились тоже артели, и река в лесу приняла вид битвы: куда ни взгляни, летели, кувыркаясь над реву- щим течением, стаи черных поленьев, и гул ударов их по воде гремел, как пальба. Я никогда не видел такой исступленной, такой бешеной работы. Первые, передние поленницы были сброшены быстро; началась мука над третьим и четвертым рядом. Потому что теперь каждый бросок требовал меткости и основательного размаха. Часть народа бегала по 6epeiy, подбирая и сбрасы- вая в воду недоброшенное. Работающие оставались у реки до конца скидки; ночью в лесу пылали сотни костров, возле которых отдыхали и ели; но спать никто не ложился три дня, разве самые немощные. Я работал день, ночь и утро следующего дня, сделав всего 22 сажени, больше не мог. Я был полумертв от изнурения. Сильное эхо окрестностей сообщало ночью картине скидки характер дьявольской оргии, особенно когда на красном блеске костров, обвеянные дымом и речным паром, мелькали всклокоченные черные фигуры. Удесятеряя кри- ки, тул ударов о льдины и воду бревен, тысячами летев- ших сверху в стремительный поток, полный водоворо- тов, эхо неистовствовало дико и оглушительно. Вверх и вниз по течению работали тысячи людей. На четвертый день скидки утром я вышел из хижи- ны. В лесу было тихо. Скидка кончилась. Я два дня про- сидел безвыходно дома, оправляясь после непосильного потрясения—зверски тяжелой работы. 125
Пройдя немного к реке, я услышал странные звуки— вздохи, стоны, шепот и причитания. Местами кусты шевелились. Это возвращалась наша партия, человек сто. Мужики шли с трудом, еле волоча ноги, опираясь на палки. Некоторые карабкались на четвереньках. Не- сколько баб сидело под кустами, они маялись, качая головой из стороны в сторону, или, наваливаясь животом на сложенные руки, тихо ревели. Лица у всех были черны и истощены. Один парень лежал на спине, навзничь, с открытым ртом, быстро, часто дыша. Весь этот день и следующий вокруг нашей хижины был сплошной лазарет. Илья сильно исхудал; лицо у него почернело, опухло, но он был доволен, потому что выгнал 30 рублей. После скидки я работал три дня с одной партией по сплавке. Рабочие идут с острыми баграми по обоим берегам речки, сталкивая в воду застрявшие в траве и выплеснутые водой на берег поленья. Иногда возле кустов образуются настоящие заторы. Их расталкива- ют. Так партия действует до самого завода—до огром- ной запруды, где плотно сбившиеся дрова буквально вытесняют воду и по этому настилу может свободно пройти рота солдат. С рассвета до вечерней зари я шагал по колено в ледяной воде и не схватил даже насморка, тогда как два раза лежал в Вятской больнице больной суставным острым ревматизмом после пустяковой простуды. Я хоро- шо помню, что ноги мерзли только в начале дня, потом им становилось горячо. Ночью, ночуя в попутной хижи- не дроворубов, я, конечно, сушил портянки и лапти,— как будто утром снова не предстояло проваливаться по колено в трясину и набухший по берегам рыхлый лед. Плата была 1 рубль в день. Утром четвертого дня я остался там, где провел ночь: в доме-лавке с квартирой табельщика, подобном перво- му, куда мной были уже сданы инструменты. Отсюда на легком самодельном плоте отправился в завод старик- дроворуб, худой и егозливый человек; он взял меня на плот. Мы проскочили невредимо через десятки кипящих пеной порогов. Старик имел задачу сталкивать застряв- шие на порогах дрова—целые поляны дров; и эта задача была благополучно выполнена. 126
Выехав в 8 часов утра, к закату солнца мы были уже на заводе. До сих пор я с удивлением и страхом вспоминаю быстроту плота, его утлость, мое тогдашнее бесстрашие и рассеянные по руслу зубы порогов, среди которых наш плот вертелся, как балерина. Но старик был хладнокровен, быстр и опытен. Он успевал отталкивать- ся от камней, сбивать дрова, зацепляться багром за камень и держаться так, покуда расталкивал дровяной затор,—закуривать бала1урить и править. Про этого самого старика, семидесятилетнего, хилого на вид, я потом слышал, что он работает исключитель- но одним топором и может выставить в день куб дров. Получив расчет и прожив в заводском селе два дня, в избе старика-плотовщика, поев хорошо пельменей, угостясь водкой, я получил расчет (рублей семь) и на- правился дальше. СЕВАСТОПОЛЬ I Я приехал в Севастополь на пароходе из Одессы, где имел почти деловое свидание с Геккером, сотрудником «Одесских новостей». Я получил в Киеве явочный пароль: «Петр Иванович кланяется»; кроме того, у Геккера мне советовали полу- чить «литературу» для Севастополя. Я отыскал Геккера в его даче на Ланжероне. Раз- битый параличом старик сидел в глубоком кресле и смотрел на меня недоверчиво, хотя «Петр Иванович кланялся». Он не дал мне литературы, сославшись на очевид- ное недоразумение со стороны Киевского комитета пар- тии с.-р. Впоследствии мне рассказывали, что мое обращение с ним носило как бы характер детской игры—предло- 127
жения восхищаться вместе таинственно романтической жизнью нелегального «Алексея длинновязого» (кличка, которой окрестил меня «Валериан»—Наум Быховский), а кроме того, я спокойно и уверенно болтал о разных киевских историях, называя некстати имена и давая опрометчивые характеристики. Я провел ночь в дорогой гостинице, ожидая ежеми- нутного ареста; мне казалось, что весь город знает ) моем фальшивом паспорте. В каждом встречном я видел шпиона. Утром я сел на пароход в третий класс и через ночь был в Севастополе; по дороге у меня украли пальто. Неподалеку от тюрьмы стояла городская больница. В ней был смотрителем один старик, бывший ссыль- ный; к нему я пришел со своим паролем, и он отвел меня к фельдшерице «Марье Ивановне», а та отвела меня к «Кис- ке», жившей на Нахимовском проспекте. «Киска» была центром севастопольской организации. Вернее сказать, организация состояла из нее, Марьи Ивановны и местного домашнего учителя, администра- тивно-ссыльного. Учитель был краснобай, ничего революционного не делал, а только пугал остальных членов организации тем, что при встречах на улице громко возглашал: «Надо бросить бомбу!» или «Когда же мы перевешаем всех этих мерзавцев!» Киска выдала мне двадцать рублей, смотритель больницы пожертвовал свое старое ватное пальто с ку- черявым сине-фиолетово-коричневым верхом, и я посе- лился на отдаленной улице, недалеко от тюрьмы, в под- вальном этаже. Комната была пуста; ни одного предме- та из мебели: там лежал один матрац. Я спал, ел и писал на полу. Утром меня будила игра часов за стеной; они вызванивали мелодию: Нелюдимо наше море, День и ночь шумит оно, В роковом его просторе Много бед погребено. Впоследствии мне часто вспоминался перебегающий напев мелких колокольчиков, спокойный и безнадеж- ный. Хозяйка, жена матроса, сказала мне, что этот будильник привезен из Болгарии. 128
Несколько дней я ничего не делал, кроме того, что знакомился с Севастополем и участвовал в некоторых прогулках; так, однажды мы, то есть Марья Ивановна, Киска и я, ходили в Херсонес, смотрели на окрестности сквозь цветные стекла херсонесского монастыря и посе- тили небольшой археологический музей при раскопках древнего Херсонеса. Я спросил старика-сторожа, уве- шанного медалями: — А можете ли показать мне пуговицу от штанов Александра Македонского? Сторож разгорячился: — Тут много бывает публики,—сердито отчитал он меня.—Сколько народу ходило, а никто таких глупо- стей спрашивать не позволяет! Всю дорогу обратно я слушал брюзжание надувшей- ся Киски, оскорбленной моей некультурностью и презре- нием к археологии. Действительно, мне было скучно н музее среди мертвых вещей. Однако мне понравились вкопанные на перекрестках миниатюрных улиц Херсо- неса огромные глиняные амфоры; жители собирали в них дождевую воду. Киска имела связи среди рядовых крепостной артил- лерии и матросов флотских казарм. Сама она была выслана из Петербурга в Севастополь на три года под надзор полиции. Я долго ломал голову, стараясь понять, чем руководствуется охранное отделение, посылая рево- люционеров и революционерок в такие центры военной силы, как Севастополь, но никакого объяснения не нашел. Дело происходило в октябре 1903 года, после многих забастовок и демонстраций по таким крупным городам, как Одесса, Екатеринослав, Киев и др. Однажды ночью на Артиллерийской слободке состо- ялось первое мое свидание с рядовым Палицыным, невзрачным рябоватым солдатиком. Через Киску он распространял в казармах революционную литературу. Киска, бывшая тут же, убедила Палицына созвать собрание рядовых, на котором я должен был с ними говорить. На другой день поздно вечером я встретил Палицы- на, как мы условились заранее, в одном закоулке, и он провел меня тайным путем в казарму, вернее—в не- 5 «На облачном берегу» 129
большое строение около береговых укреплений. Из пре- досторожности огонь не был зажжен; собрание про- изошло в полной тьме, где блестели только искры махорочных папирос. По-видимому, народу было много, так как дышалось и ступалосъ с трудом. Я сказал им так много и с таким увлечением, что впоследствии узнал лестную для меня вещь: оказывает- ся, один солдат после моего ухода бросил с головы на землю фуражку и воскликнул: — Эх, пропадай родители и жена, пропадай дети! Жизнь отдам! Такие собрания повторялись несколько раз, но они происходили, ввиду осведомленности начальства о пер- вом собрании, на пустыре, за первым от Севастополя железнодорожным туннелем. Среди матросов особенно выделялся своей популяр- ностью, конспирацией и энтузиазмом один ефрейтор машинной команды, сормовский рабочий. Его прозви- ще было «Спартак». Это был худощавый человек лет тридцати, со следами оспы на желтом лице, гибкий и своеобразно красивый. Моя задача, как внушила мне Киска (ее прозвище для кружков было «Зоя», Кис- кой ее звали городские знакомые), состояла в том, чтобы привлечь Спартака на сторону социально-рево- люционной партии. Спартак симпатизировал эсерам, однако его отталкивал от их программы так называе- мый «индивидуальный террор»; этот моряк находил более целесообразным массовый террор, устанавливае- мый программой с.-д. Я несколько раз встречался с ним на квартире у Киски и за двором флотских казарм, однако вполне его переубедить не мог. Иногда, казалось, он соглашал- ся, а затем, встретясь другой раз, довольно стройно и доказательно спорил. Его привлекала земельная часть программы эсеров, отталкивал террор. А так как в Севастополе был комитет с.-д. партии, поставленный и обслуживаемый гораздо лучше, чем наш, то и влияние на Спартака с той стороны было сильнее нашего. Между тем залу- чить этого человека было бы крайне выгодно: матросы слепо доверяли ему; на какую сторону он ни пошел, на ту сторону пошли бы и матросы. 130
Раздумывая и колеблясь, Спартак поступал мудро, как Соломон: он устраивал собрания равно для с.-р. и с.-д., а сам, присутствуя на них, слушал, сравни- вал и решал. Впоследствии он окончательно примкнул к с.-д. партии. П Стояла прекрасная, задумчиво яркая осень, полная запаха морской воды и нагретого камня. Между тем я побывал на Историческом бульваре, Малаховском кургане, на особенно интересном севасто- польском рынке, где в остром углу набережной торчат латинские паруса, и на возвышенной середине города, где тихие улицы поросли зеленой травой. Впоследствии некоторые оттенки Севастополя вошли в мои города: Лисс, Зурбаган, Гель-Гыо и Гертон. От Графской пристани на Северную и Южную стороны, через бухту, ходили пассажирские катера; на них я ездил к собравшимся среди пустырей матро- сам. Спартак встречал меня в условленном месте и приводил в пункт, где, казалось, никого нет. Спар- так условно свистел, тогда из-за кустов, бугорков, камней вдруг поднимались десятки матросов; они сходились, и начиналась беседа. Матросы на всякий случай брали с собой водку, гармонии и балалайки, чтобы внушить полиции, если она появится, невинную мысль о безобидной пирушке. Если Спартак видел, что матросы слушают меня вполне одобрительно, он исправлял впечатление, наводя «критику» и ставя вопросы в духе с.-д.; но однажды я его побил в споре. — Конечно,—сказал он,—я меньше вашего учился и не могу хорошо говорить, а чувствую, что прав—я. Через несколько дней возник вопрос: съездить в Са- ратов за революционной литературой. Почти немедлен- но за этим стало известно, что Спартак уезжает в отпуск, что искуснейшие эсдеки едут с ним, желая окончатель- но вырвать его из рук еретиков-эсеров, и Киска потре- бовала, чтобы я разыскал в поезде, полном матросов, Спартака. Я должен был уговорить его остаться на 131
несколько дней и употребить все усилия, чтобы скло- нить его на свою сторону. Поезд отходил через час. Киска ждала меня на Историческом бульваре. Я обошел все вагоны, вглядыва- ясь во все лица, даже решился опрашивать матросов, но нигде не нашел Спартака. Совершенно измученный, я выскочил из поезда после второго звонка и пришел к взбешенной Киске также в состоянии крайнего раздра- жения: подобное соперничество из-за одного человека, хотя бы и нужного, казалось мне унизительным. Киска сказала: — Я вам говорили, что его прячут! Прячут от нас. Вы должны были сделать это во что бы то ни стало. Таким способом от меня трудно добиться чего-ни- будь. Мы расстались, не попрощавшись. На другой день я поехал в Саратов, взял там кипу революционной литературы и захватил случайно оказавшегося в городе эсера, семинариста Пятакова из Пензы. В 1902 году Пятаков вместе с другими комитетчиками организовывал мой побег из Оровайского батальона (я был рядовым). — Поехал бурсак по свету,—сказал Пятаков, вва- ливаясь в вагон. Это был покладистый молодой человек с вполне бурсацким аппетитом и большой, большей, чем у меня, эрудицией. В Севастополе он вел пропаганду среди солдат. Па обратном пути в третьем классе Харьковского вокзала за стол против меня сел молодой офицер в форме Гензарского батальона из Пензы. Он пригляды- вался ко мне. Я думал, что меня арестуют. Но офицер сказал: — Не бойтесь. Я вас знаю: вы—Гриневский? Вы бе- жали в прошлом году, предварительно разбросав про- кламации? (Точно: я разбросал их). Что-то мне подсказало признаться. — Ничего. Я вам сочувствую!—сказал офицер, про- тянул мне руку и ушел. Покачиваясь от не прошедшего вполне страха, я разыскал Пятакова, евшего колбасу с булкой, сидя на верхней полке вагона, а вскоре затем раздался успоко- ительный звонок. Следовательно, офицер не солгал. 132
ш Вернувшись в Севастополь, я застал у Киски ее младшую сестру, жену художника Теренина, сына сибирского миллионера. Теренин жил в Швейцарии, оттуда и приехала сестра Киски. Вскоре приехал из Петербурга брат сестер Леонид, студент, со своим приятелем Ровногубом. Через несколько дней все они поселились на Артиллерийской улице: Киска в комна- те небольшого дома, а студенты в доме напротив, в одной из очень хороших квартир. Я продолжал жить па своем матраце, слушая по утрам «Нелюдимо наше море», и у меня никогда никто не бывал. Литературу л хранил у себя. Пятаков поселился неподалеку от Артиллерийской, почти в центре города. Как он, так и я жили на деньги комитета. К тому времени в Севастополь приехал Быховский («Валерьян»)—живой черненький человек, любивший, если его сравнивали с «Оводом», героем известного романа, и пытался взять в свои руки бразды правления. Однако с Киской он сладить не мог, да и я уже пользовался известным авторитетом. «Валерьян» очень меня любил—думаю, любит и сейчас. Однако это не помешает мне сказать, как он с Марьей Ивановной отправились по делам в Ялту (за сбором денег), а оттуда бежали от полиции через горы пешком в Сева- стополь. Чрезвычайно гордые своими приключениями, сидели они в гостиной квартиры Леонида и Ровногуба. Леонид играл вальс Разаса «Над волнами», и весь этот маленький мир безыскусственно смелых людей как бы отдыхал перед грозой... Гроза разразилась через несколько дней. Для меня было устроено на Южной стороне сме- шанное собрание солдат и матросов. Странное, нико- гда не испытанное и ничем решительно не оправдыва- емое чувство удерживало меня от поездки. Это было тягостное предчувствие. Я пришел к Киске и сказал, что ехать не могу. Как я ни объяснял, в чем дело, Киска требовала, чтобы я ехал; в конце концов она назвала меня «трусом». 133
При таких обстоятельствах мне ничего больше не оставалось, как пойти на Графскую пристань, к катеру. Не успел я спуститься на площадку, как подошли ко мне два солдата: Палицын и его приятель. Я знал и того. Едва я успел спросить о чем-то по делу, как из-за спины моей вырос, покручивая усы, городовой. — Разговариваете?—мирно, словно вскользь, спро- сил он. — Да,—ответил я, и вдруг мои ноги начали ныть. Сердце упало. — А не прогуляться ли нам в участок?—так же спокойно продолжал городовой. Я посмотрел на солдат. — За этим мы и пришли..—был тихий ответ. Городовой свистнул. Подошли еще двое полицейских. Солдаты исчезли (как я узнал впоследствии, они были уже арестованы и, не зная ни моего имени, ни адреса, ходили при полицейских по городу, чтобы опознать меня). Меня отвели в участок; из участка—ко мне в комнату, сделали обыск, забрали много литературы и препроводили Грина в тюрьму. Никогда мне не забыть режущий сердце звук ключа тюремных ворот, их тяжкий, за спиной стук и внезап- ное воспоминание о мелодической песне будильника «Нелюдимо наше море». IV Я был арестован 11 ноября 1903 года. Вышел из тюрьмы по амнистии 20 октября 1905 года. Корпус севастопольской тюрьмы состоит из четырех этажей и четырех коридоров-галерей с панелями по обе стороны; сверху донизу сквозь эти этажи видны мости- ки, соединяющие панели, и винтовые железные лесенки, соединяющие этажи. В каждом коридоре-галерее дежу- рит суточно надзиратель. Меня поместили в камеру четвертого этажа и через час вызвали на допрос. Когда я вошел в канцелярию тюрьмы, там были уже прокурор, жандармский полковник и еще какие-то чины, человек пять. 134
Я отказался давать показания; единственно, чтобы избежать лишних процедур, назвал свое настоящее имя и сообщил, что я—беглый солдат. О всем прочем из меня не могли добыть ничего, хотя усердно грозили каторгой и даже виселицей. Вновь отведенный в камеру, я предался своему горю в таком отчаянии и исступлении, что бился о стену головой, бросился на пол, в безумии тряс толстую решетку окна и тотчас, немедленно, начал замышлять побег. На другой день вечером окошечко камеры откину- лось, упала свернутая записка; окошечко быстро за- хлопнулось. Записку бросил уголовный арестант-убор- щик; уборщики свободно разгуливали по коридорам и оказывали политическим важные услуги. Записка была от с.-д. Канторовича, провизора мест- ной аптеки. Канторович был арестован уже две недели; я однажды встретился с ним у Киски. Канторович писал, что я могу давать уборщику записки для города, арестант будет передавать их ему, а он, через одного надзирателя, наладит сношения с «нолей». В записке были указания, как писать шифром— цифрами и посредством книги. В течение следующих десяти дней завязалось дело с побегом, едва не стоившее мне жизни. Я сносился с Киской записками через одного молодого, уже спро- пагандированного Канторовичем надзирателя; надзи- ратель стал скоро сам приходить ко мне, исполняя мои поручения. Кроме того, Киска, а затем ее брат несколько раз являлись на улицу против тюрьмы, выговаривая маханием платка (по известной азбуке) нужные фразы; я через окно отвечал им такой же сигнализацией. Пока шли эти переговоры, из Петербурга приехала ноенно-судебная комиссия с очень простой целью: объ- явить Севастополь на военном положении, хотя бы на месяц, чтобы меня повесил военно-полевой суд, но этот номер почему-то не прошел. Вызванный предстать перед ней в канцелярию, я увидел четырех генералов с весьма опасными лицами, но отвечать отказался. Тогдашний контр-адмирал поклялся, что «сгноит меня в тюрьме». 135
Между тем Киска добыла на побег 1000 рублей. Было куплено парусное судно, чтобы отвезти меня на нем в Болгарию; за 100 рублей был подкуплен извозчик, на котором должен был я, перебравшись через стену тюрьмы, скакать к отдаленной бухте, где ожидало судно. В назначенный день, в точно высчитанный час моей про!улки по двору тюрьмы (после обеда, около двух часов), на соседний двор, где помещалась баня и пра- чечная, около здания бани перекинулась завязанная узлами веревка. Случилось непредвиденное: неожиданно в этот самый день на дворе прачечной-бани арестантки развешивали белье; его ряды вцсели на многих верев- ках, мешая быстро пробежать через открытую калитку к высокой тюремной стене.. ВОРОТА НАРУЖНЫЕ ДОМ СМОТРИТЕЛЯ САДИК ВОРОТА ВНУТРЕННИЕ БУДКА НАДЗИРАТЕЛЯ БАНЯ К ТЮРЬМА По случаю холодного дня я был в пальто, но пальто накинул на плечи, чтобы удобнее было его сбросить, а в кармане я держал пачку нюхательного табаку, чтобы засыпать им глаза надзирателя, тем предупреждая его погоню за мной в соседний двор. Багроволицый усач, помощник смотрителя, вышел на крыльцо тюрьмы, уви- дел, как я нервно верчусь взад и вперед, и, должно 136
быть, что-то заподозрил, так как проворчал весьма не- двусмысленные слова. К огорчению моему, веревка, пе- рекинутая через стену, оказалась тонким шпагатом, я же просил толстую веревку; узлы на ней были завя- заны не менее как на три фута один от другого. Я убе- дительно просил завязать узлы не более как на футо- ном расстоянии. Время шло. Уже прошло минут пять, что переброси- лась через стену веревка, ее видели не только я, но и арестантки на соседнем дворе. Помощник не уходил с крыльца. Я дошел до калитки, сбросил пальто и, пу- гаясь под хлещущим по лицу мокрым бельем, пробежал к стене. Я схватил веревку, уже слыша сзади крики: «Держи, держи! Стреляй!»—и потянул, но, к ужасу моему, веревка свободно валилась вниз» Вдруг она натянулась. Попытка взлезть на полуторасаженную стену по новой, очень тонкой веревке кончилась неудачей; хотя оставалось мне взобраться лишь на аршин, чтобы про- тянуть руку к гребню стены (причем я здорово ободрал ладони!), как за мной щелкнул курок, и помощник крикнул: «Стреляй его! Стреляй, сукин сын!» Я спасся тем, что, выпустив веревку, упал на траву. Меня с ругательствами отвели в карцер, где, впрочем, я пробыл всего два часа, так как очень быстро явились прокурор и жандармский полковник—допрашивать о побеге. На- до кстати сказать, что Леонид и Ровногуб благополучно удрали, перебравшись через Болгарию на «моем судне» во Францию; об их жизни там в «Русском братстве» за 1910 (кажется) год есть ряд интересных очерков Евг. Синегуба. Раздавленный и уязвленный неудачей, я чуть-чуть нс попался на удочку прокурора, когда тот довольно мягко спросил: — Нет ли у вас знакомых, которые могли бы ходить к вам на свидание? Уж я открыл рот, но»—о чудо!—старый, изъеден- ный сифилисом и водкой, щучелицый жандарм чуть слышно кашлянул,— и я увидел по его взгляду, что попадусь. — Нет!—сказал я.—У меня нет никого—ни родных, ни знакомых. 137
Загадка человеческого сердца! Что подвинуло жан- дармского полковника предостеречь меня, своего врага? Я никогда этого не узнал и даже до сих пор не моту догадаться, в чем дело; разве лишь то, что прокурора он ненавидел более, чем меня, и не хотел, чтобы тот получил хотя бы какой-нибудь триумф посредством допроса? О побеге я сказал, что показаний об этом давать не буду. Меня, в виде наказания, сунули в нижнюю камеру. Там решетка была на уровне с землей. Затем в течение месяца я переходил все выше и выше, пока снова не достиг четвертого этажа; следствие было кончено, ре- жим тюрьмы был свободный, и я сидел одно время с Крюковым, четырехлетним мучеником. Это был сту- дент, осужденный на поселение за хранение нелегаль- ной литературы. Так как его подозревали в пропаганде среди войск, то и проморили в тюрьме целых четыре года. Скоро он отправился в ссылку. V По просьбе заключенных начальство охотно сажало их вдвоем; так, например, я одно время сидел с Канто- ровичем. Около декабря Киску, по подозрению в участии в моем деле*, выслали этапом в Архангельскую губернию. От- туда она перебралась в Швейцарию. Совместное сидение хуже, чем одиночное; измученные люди вскоре начинают раздражаться, ссориться, и на- чальство вновь разделяет их. Но сидеть одному очень тоскливо, а потому возникают просьбы о помещении с кем-нибудь вдвоем. Наши камеры были неравной величины: угловые— побольше, неугловые—темные каморки с выкрашенны- ми до половины в серый цвет стенами, представляющи- ми смесь грязных белил с карандашными и высеченны- ми надписями прежних жильцов. На асфальтовом полу, у стены, помещалась железная койка с соломенным * И в побеге. {Прим. автора.) 138
мцтрацем, соломенной подушкой и одеялом серого гру- бого сукна. Постельное белье было из холста. У дверей помещалась параша: ведро с крышкой, вделанное в серый табурет. У окна ставилась на полочку жестяная керо- синовая лампа, горевшая всю ночь. Понятно, какой поэдух был в камере зимой: тут смешивались запахи керосиновой гари, параши и табаку, политические пользовались разрешением носить свою одежду и белье. Кто сидел в третьем и четвертом этажах по переднему фасаду, тот обыкновенно целые дни торчал на табурете перед окном, рассматривая протекающую на улице сво- бодную жизнь: пешеходов, извозчиков, посетителей, иду- щих по двору на свидание или для «передачи». У меня не было ни свиданий, ни передач; но я несколько раз по- лучал по почте от друзей небольшие деньги; раз полу- чил две смены белья и носки. На собственные деньги заключенных, хранившиеся п конторе, мы каждый день вечером составляли список покупок,—их утром приносил и раздавал надзиратель. Против тюрьмы, на углу, была бакалейная торговля, где можно было купить томаты, брынзу, колбасу, чай, сахар, табак и белый хлеб. Но я редко мог баловать себя такими вещами, а тюремная пища была всегда одна и та же: кислый борщ с мелконарезанными кусочками коровьих голов да пшенная каша с бараньим салом. При полуторе фунта в день черного хлеба, при ужине из чашки жидкой пшенной кашицы я часто бывал мпроголодь. Утром в шесть часов давали кипяток, слег- ка подкрашенный чаем, и два куска пиленого сахара. После чая дежурный уголовный арестант вносил мокрую швабру, которой я протирал пол; потом выносил парашу в уборную. В девять часов происходила «повер- ка», обход камер начальником или старшим надзирате- лем, то же повторялось после семи часов вечера. Два раза в день в неопределенно изменяющиеся часы мы должны были «гулять», то есть ходить взад-вперед по днору перед тюрьмой. Итак, это была так называемая «открытая» тюрьма. Иногда надзиратели после вечерней проверки (случа- лось, даже днем) выпускали нас друг к другу в камеры или открывали откидные форточки дверей; просунув наружу голову, мы могли видеть сидящих на противо- 139
положной стороне коридора знакомых. Завязывались разговоры, дискуссии, наконец—просто болтовня. Наиболее свободный режим был месяца два при новом начальнике, частном приставе (старый чахоточ- ный начальник умер). Этот апоплексический солдафон тоже умер—от «кондрашки». Он обыкновенно не выхо- дил из лазарета, где пил с фельдшерицей водку и вы- зывал туда более покладистых политических для раз- говоров о «высоких материях». Он умер, должно быть, потому, что круто переменился его образ жизни: два- дцать лет пристав кричал в своем участке, распекал, бил, грозил, а тут сразу попал в сонную тишину кан- целярии*. Так или иначе, при этом странном либерале двери наших камер даже не запирались; мы разгуливали в гости друг к другу с утра и до вечера. VI Прошел год. Я видел в снах, что я свободен, что я бету или убежал, что я иду по улицам Севастополя. Можно представить мое горе при пробуждении! Тоска по свобо- де достигала иногда силы душевного расстройства. Я писал прошение за прошением, вызывал прокурора, требовал суда, чтобы быть хотя бы на каторге, но не в этом безнадежном мешке. После моего ареста отец, которому я написал, что случилось, прислал телеграм- му: «Подай прошение о помиловании». Но он не знал, что я готов был скорее умереть, чем поступить так. На свои прошения я не получал ответа, а прокурор, когда бывал в тюрьме, говорил, что следствие не закончено. Я не оставлял мысли о побеге, придумывал планы, один другого сложнее и запутаннее. Сидя в четвертом этаже, я мечтал пробить потолок, чтобы вылезть на чердак; я сидел тогда вместе с учеником мореходных классов, эсдеком; я всячески подбивал как его, так * После него назначен был нач. тюрьмы ПСветловский— чело- век жестокий и честный, усмиривший «свободный режим» крутыми мерами, вплоть до избиения по камерам. Но пища арестантов резко улучшилась. (Прим. автора.) 140
и других, но встретил довольно вялое отношение. Сидя <* Канторовичем, я почти увлек его планом размягчения н’пкчгтково-ноздреватого камня стены сверлением сква- жин и вливанием туда серной кислоты, но эта затея рассеялась: кто же мог доставить нам кислоту? Напасть на надзирателя, заткнуть ему рот, надеть его форму, отобрать ключи, взорвать стену во время прогулки динамитом, устроить подкоп, рискнуть пробежать в от- крытую калитку (когда впускали кого-нибудь—все было передумано; все было—и осталось—в мечтах Между тем более практичные уголовные бегали не мудрствуя лукаво несколько раз. Всего за два года было шесть побегов. Один бежал, разогнув ночью поленом прутья |и>шетки; другой, когда мылся в бане, надел вольную одежду, оглушил надзирателя кулаком, выскочил, влез по сточной трубе на крышу—и был таков; я видел сверху, как он перебегал площадь; четыре человека бежали днем но время про!улки очень просто: их товарищи кинулись к стене, составили телами живую лестницу, по которой беглецы вскочили на гребень в один момент. Каждый раз колокол бил набат, надзиратели выбе- гали из ворот ловить арестантов, но сделать это сразу не удавалось никогда; кое-кто из беглецов был задер- жан уже впоследствии, через несколько дней. Хорошо бежал с.-д. Фельдман, впоследствии бывший на «Потемкине». Он просидел ровно три дня. На третий день приехали жандармы и увезли его на допрос. Фельдман, естественно, не вернулся, а жандармы, есте- ственно, были неестественные. VII Я сказал, что никто не приходил ко мне в тюрьму. Это не совсем верно. Вскоре после моего ареста политических заключен- ных вздумал посетить архиерей из Симферополя. Это был дородный высокий человек с зычным голосом. На свою беду, он зашел ко мне первому. После неудачного побега я был в мрачном отчаянии. Архиерей вошел, сопровождаемый тюремным начальст- вом, и с места в карьер сказал что-то высокомерное. 141
— Вам незачем приходить сюда,—сказал я,—мы не дикие звери, чтобы смотреть на нас из пустого любо- пытства. Архиерей отступил и укоризненно покачал головой. — Нет! Вы и есть дикие звери!—заявил он, повора- чиваясь уходить,—Я думал, что вы—люди, а теперь вижу, что точно—вы есть звери! Он ушел, ни к кому больше не заходил, а через час меня вызвали в канцелярию. — Зачем вы обидели батюшку?—строго спросил на- чальник. Я только махнул рукой. На втором году моего сиденья в тюрьму пришел другой архиерей—старенький, сгорбленный, лукавый; он долго бранил меня за то, что я много курю (в камере стоял дым, как в кочегарке), и, уходя, стянул с полки мою чет- вертку табаку; я видел, как он ловко стянул ее, спрятав в рукав, но ничего не сказал. Еще как-то раз меня посетила, проезжая из Анапы, сводная моя сестра; оставила мне рубль, просидела с час и ушла. Летом 1905 года состоялся первый суд—военно- морской. Судились я и шесть солдат-артиллеристов. Защитником приехал А.С.Зарудный; он был у меня в камере, без свидетелей, три раза и посоветовал, если я хочу хоть сколько-нибудь «благополучного» исхода дела, не говорить суду ничего, совершенно ничего, кроме ответов на вопросы об имени и граж- данском состоянии. Заседание в здании военно-морского суда началось с утра и продолжалось до шести часов вечера, с двумя перерывами. Как рядовой, я должен был стоять, не присаживаясь, не имел права курить, отвечать должен был «так точно» и «никак нет»! Я устал, как собака. Прокурор требовал для меня двадцати лет каторж- ных работ. Зарудный произнес блестящую речь. Но обстоятель- ства дела были слишком очевидно против меня. После заседания некоторые офицеры-судьи благодарили его за то, что своей речью он многое объяснил им в от- ношении целей революционной работы. 142
Прокурор проиграл: меня приговорили к бессрочной ссылке на поселение в отдаленнейшие места Сибири. Как ни странно, я был рад и этому. Из ссылки я надеялся убежать. Солдаты были приговорены частью в дисциплинарный батальон, частью—в каторжные ра- боты на срок до шести лет. Но мне предстоял еще один суд. Гражданское след- ствие объединило общим процессом меня с эсдеками, составив дело о революционной агитации среди рабо- чих. У меня нашли несколько таких же брошюр, какие были арестованы среди с-д, и этого оказалось доста- точным, чтобы судить меня вместе с Канторовичем и другими свезенными в Феодосию из разных городов Крыма эсдеками. Заседание судебной палаты было назначено в Фео- досии, где я теперь живу с 1924 года и где тщетно искать хотя каких-нибудь следов старой тюрьмы: вся она растащена по частям, и на площади, где она когда-то была, появились небольшие домики, составлен- ные из ее погибшего корпуса. Меня с Канторовичем привезли на пароходе под конвоем в Феодосию; в большой нижней камере, куда мы были помещены, сидело уже человек восемь. Вскоре приехали из Петербурга защитники; среди них помню Грузенберга. Как бы в предчувствии осенних событий 1905 года, режим тюрьмы был в высшей степени свобод- ный: камеры не запирались, политические ходили по коридорам и по двору, когда хотели. Рассчитывая бежать, я склонил четырех человек устроить подкоп из камеры через узкое расстояние (не более сажени) меж- ду стеной корпуса и наружной стеной, но как быстро охладели мои соучастники! Правда, они достали с «воли» пилу-ножовку, саперную лопатку и пилку от лобзика, однако когда дошло до дела, работать пришлось одному мне. Я выпилил кусок доски деревянного пола и хотел начать рыть, как другие заключенные стали просить оставить эту затею: многим из них предстояло выйти на поруки и под залог, иные полагались на искусство адвокатов. Они боялись, что возня с подкопом, если она откроется, может им повредить. Я вставил выпиленный кусок доски на прежнее место и придумал другое: пилкой лобзика я перепилил 143
прут решетки. Теперь никто не соглашался бежать со мной: все ждали суда. Я не хотел идти против скрытого неодобрения моих сокамерников. Должно быть, среди нас был осведомитель, так как неожиданно днем в камеру явился надзиратель и начал стучать по решет- ке. Однако пропиленное место прута было так незамет- но замазано мною варом, что надзиратель ушел ни с чем. Каждый день происходили беседы с защитниками; каждый день толпа знакомых, родственников и под- ставных «невест» приходили на свидания, которые да- вались в конторе тюрьмы всем сразу; аут можно было на глазах надзирателя вручить записку, посекретни- чать, уговориться о чем угодно. Всего сидело тогда человек пятнадцать. Мне тоже устроили «невесту», и раза три в тюрьму приходила совершенно мне незнакомая, страшно сму- щавшаяся, простенькая девица, а я смущался еще боль- ше, чем она, так что разговор не клеился Она добросо- вестно являлась в зал судебного заседания, при выходе из суда дала мне букетик цветов, и больше я ее не видая Благодаря усилиям адвокатов на первом же заседа- нии палаты слушание этого общего дела было отложе- но: Канторович и многие другие выпущены на поруки или под залог, а я дня через три судился отдельно и по доказанности обвинения получил год тюрьмы. Это нака- зание покрывалось, конечно, бессрочной ссылкой. В тюрьме остался один я. Меня посадили в камеру второго этажа. Она не запиралась. Я целые дни бродил по двору, подружился с маленькой девочкой, дочерью начальника, и собакой-овчаркой. Канторович некоторое время оставался в Феодосии. По моей просьбе он принес мне съестную передачу, табак и пять штук огромных машинных гвоздей. Будка, у которой дежурил часовой-солдат с винтов- кой, помещалась рядом с деревянным сортиром, между будкой и оградой было узкое расстояние. Я сделал из гвоздей «кошку», из казенных простынь и своего белья скрутил толстую веревку, завязав на ней частые большие узлы, приладил к одному концу этого каната свой якорек, спрятал орудие бегства под полу пиджака и вышел на двор гулять. 144
Походив некоторое время, я сделал вид, что захожу в сортир, а сам шмыгнул за будку и перекинул через железный кровельный гребень стены «кошку». Она зацепилась прочно. Тотчас я полез вверх, упира- ясь, как учили меня уголовные, коленями о стену, и уже схватился за гребень, как веревка лопнула, и я сва- лился вниз. Обрывок болтался вверху, на гребне. Солдат выглянул из-за будки и растерялся. Он стоял, тупо смотря, как я, смотав оставшийся у меня обрывок, перекидывал его. — Не смотри! Не смотри! Отвернись, такой-сякой!— кричали солдату уголовные с верхнего этажа, видевшие мою горькую попытку бежать. — Беги в камеру!—сказал солдат. Он подошел к стене и штыком скинул висящий обрывок на сторону пустыря. Весь дрожа от отчаяния, я ушел, лег на койку и заревел. Дело это не открылось бы, если бы начальник, воз- вращаясь из города, не заметил валяющуюся у стены «кошку». Он прибежал ко мне, долго бушевал и грозил карцером, упрекал меня в «неблагодарности» и потрясал перед моим лицом «кошкой». Вначале я отпирался от всего, но потом, разозлясь, заявил: — Вы принимаете все меры, чтобы не выпустить нас отсюда. Почему мы, в таком случае, не можем при- нимать все меры, чтобы бежать? Ваша задача—одна, наша—другая. С этого дня я был заперт на ключ, лишен прогулок и книг, а через три дня, как «опасный», я был увезен снова в надежную севастопольскую тюрьму. Я вышел лишь 20 октября, после исторического рас- стрела демонстрации у ворот тюрьмы. Адмирал согла- сился освободить всех, кроме меня. Тогда четыре рабо- чих с.-д., не желая покидать тюрьму, если я не буду выпущен, заперлись вместе со мной в моей камере, и ни- какие упрашивания жандармского полковника и про- курора не могли заставить их покинуть тюрьму. Через двадцать четыре часа после такого своеобраз- ного бунта всех нас вызвали в канцелярию, и я получил наконец свободу. 146
Каждый день я проводил в квартире того ссыльного учителя, который путал людей на улице страшными возгласами. К нему приходили как в штаб-квартиру. Однажды десятилетняя девочка, дочь учителя, взяла лежавшую среди другого оружия заряженную дву- стволку. Я мирно разговаривал со Спартаком. У самого моего уха грянул выстрел, заряд картечи ушел глубоко в стену, а девочка, испугавшись, бросила ружье и за- плакала. Она призналась, что уже прицелилась в меня (это в двух-то шагах!), но, неизвестно почему передумав, прицелилась мимо моей головы; однако мне обожгло ухо. Она думала, что ружье не заряжено. Общее волнение очевидцев ничем не отразилось на мне. Я остался спокоен и вял, что объясняю сильной психической реакцией после освобождения. Действи- тельно—свобода, которой я хотел так страстно, не- сколько дней держала меня в угнетенном состоянии. Все вокруг было как бы неполной, ненастоящей дейст- вительностью. Одна время я думал, что начинаю схо- дить с ума. Так глубоко вошла в меня тюрьма! Так долго я был болен тюрьмой...
НА ОБЛАЧНОМ БЕРЕГУ Сборник рассказов НА ОБЛАЧНОМ БЕРЕГУ Когда Август Мистрей и его жена Тави решили, на- конец, зачеркнуть след прекрасной надежды, им не оставалось другого выбора, как поселиться на непро- должительное время у Ионсона, своего дальнего родст- венника. Год назад, когда дела Ионсона пошли в гору, этот человек, возбужденный успехом, много, фальшиво и горячо болтал; поэтому его тогдашнее приглашение приехать, когда того захочется Мистреям, в только что приобретенное имение Мистреи рассматривали до сего времени как истинный огонь сердца и просто потянулись к нему, вздохнув о чудесном уголке, владеть которым были бы не в состоянии, даже заплатив деньги вторично. Это было семь дней назад. Мистрей побледнел и при- крыл глаза, а Тави, уцепившись маленькими руками за решетку ворот, приподнялась на цыпочки, чтобы хоть еще раз оглянуть цветущий солнечный завив садовой аллеи. Хозяйка, кокетливая молодая женщина со спо- койным лицом, провожая их, тронула легким движени- ем руки ветку лавра, как бы погладив ее, и это дви- жение, полное чувства собственности, отразилось в душе Тави беззлобной грустью. Ее с мужем ограбили так умно, что было бы бесцельно искать мошенника; бесцельно было 147
бы растравлять боль поисками концов. Кроме того, как Тави, так и ее муж питали глубочайшее отвращение ко всякой грязной борьбе. — Зачем вы доверились этому человеку?—спросила хозяйка.—Почему вы ранее не посетили нас без него? — Он сказал...—захлебываясь, начала Тави и по- смотрела на мужа.—А? Разве не так? — Ну, говори,—кротко согласился Мистрей. Тави, помахивая указательным пальцем, начала роб- ко и строго: — Мы поместили объявление... знаете? В той газете, где попугай. Мы продали кое-что; собственно говоря, продали все, но наша мечта зажить наконец в живо- писном солнечном уголке должна же была исполнить- ся? Вот пришел тот самый О’Тэйль... — Но мы уже говорили это,—мягко перебил Мист- рей.—О! Злое дело. Ну, короче сказать, нас обманули, и никто не виноват, кроме нас. Мы отдали почти все деньги, так как нас уверили, что на владение уже есть много охотников, что надо спешить. — Но ведь вы даже не посмотрели, что покупаете? — Увы!—сказал Мистрей.—По словам этого мошен- ника, здесь чудесным образом оказывалось налицо все, что удовлетворяет вполне наши вкусы. И в этом смысле он не обманул нас. — Он производил,—краснея, сказала Тави,—вполне, знаете ли, приличное впечатление. Мы были так рады. — Это верно,—подтвердил Мистрей и устало кив- нул жене—Тави, пора уезжать. — Обратитесь немедленно в суд,—сказала хозяйка,— может быть, еще не поздно разыскать преступника. Говоря это, она сламывала одну за другой тяжелые пунцовые розы, пока не собрался в ее энергичной, смуглой руке букет, полный прихотливой листвы. Затем она передала цветы расстроенной молодой женщине. — Возьмите,—нежно произнесла она,—мне хочется хоть этим утешить вас. Тави, развеселясь на мгновение, взяла подарок и отошла, чувствуя себя совершенно пристыженной. Оба молчали. Перед тем как сесть в экипаж, она, виновато, но твердо посмотрев на Мистрея, отбежала в сторону и пристроила свой букет в пышной траве так, чтобы он 148
не упал. Затем, вздохнув, Тави промаршировала с Мис- треем под руку несколько шагов нога в ногу. — Я возвратила их земле и солнцу. Не стерпеть их в руке. Потому что они —не наши. II Муж и жена были не одни. С ними ехал к Ионсону слепой старик, Нэд Сван. Он ослеп лет тридцать назад, но продолжал по-своему, видением, видеть все, о чем ясно и просто говорили ему, так как навсегда сохранил внут- реннее лицо явлений. Те, кто некоторое время заботился о нем, бросили его, как бросают газету. Сван просидел до вечера в отравленной тишиной комнате, затем вышел на лестницу, постучал в первую попавшуюся квартиру, и Тави, взволнованно посуетясь, сказала Местрею: — Дай ухо. Нет, не драть. А я тебе скажу: он вполне, вполне порядочный человек и может умереть. Поселим его у нас. Нэд Сван говорил о своем прошлом четырьмя слова- ми: «Не будем вспоминать пустяков»—и, улыбаясь, смотрел закрытым, напряженным лицом в угол стены. Он был сутул, юношески стар, сед и приветлив. Как стало смеркаться, наемный экипаж путешест- венников прибыл к воротам Ионсона. В этом месте огненная от заката стрела ущелья лежала на лиловой зелени крутых склонов, льющих девственные дебри свои с полнотой и размахом песни. Отсюда начинали бешеное восхождение знаменитые утесы Органной Горы, овеян- ные спиралью тропинок, заламывающих головокружи- тельный взлет над поясом облаков. Давно уже разговор Мистрея и Тави стал лишь тем, что видели они, выраженным с тихой страстностью великой любви к чистой и прекрасной земле. «Смотри!»— говорила Тави; затем оба кивали.— «Смотри!—говорил Мистрей.—А там?!»—«Да, да!»—«А там! Смотри!»—Так они ехали и восклицали. — О, если бы нам здесь жить!—сказал Мистрей.— Как тихо! Как все прозрачно! Время от времени Нэд Сван спрашивал их, что видят они. Тогда, стараясь подражать книжному способу вы- 149
ражения, Мистрей кратко сообщал характер пейзажа, и, кивнув, слепой покрывал действительное, чего видеть не мог, плавными соответственными видениями, черты и краски которых были не более далеки от истины, чем король Лир—от короля вообще. В этом же деле помогала ему и Тави. Она изъясня- лась сбивчиво, например, так: «Ручей, как бы вам сказать, машет из-за ветвей платочком». Но в ясных колебаниях ее голоса, напоминающих приветливое под- талкивание, Сван ловил больше для своего таинствен- ного рисунка, чем в подробной передаче Мистрея. Как солнце село, за поворотом горной дороги начал- ся спуск, и минут через десять карета прогрохотала перед освещенными окнами Ионсонова дома. Ш — Две массы,—сказал негр—И один небольшой дама. Там, на дворе. Я сказал: вы не спал. Когда Ионсон встал из-за письменного стола, его опередила проворная, ширококостная женщина с малень- ким узлом редких волос на макушке и холодно-терпким выражением пожилого лица, темный цвет которого чем-то отвечал характеру ее быстрого взгляда. За ней вслед вышла огромная фигура Ионсона. Два негра с фонарями, подняв их, освещали группу. — Да, конечно, я рад,—сказал Ионсон несколько не тем тоном, какой рассчитывал услышать Мистрей; за- тем пристально посмотрел на жену, в поджатых губах которой таилось неодобрение по адресу прибывших Тем не менее она нашла нужным сказать: — Да, да. Нас почти никто не посещает, кроме деловых людей. Это нам приятно, конечно. Последнюю фразу Тави могла принять как на свой счет, так и на счет «деловых людей». Она ответила: — Простите, пожалуйста, если приехали неудачно. А Мистрей все расскажет. Мы не одни. Вот Сван, вы видите? Мы не расстаемся. Вы не покинете нас, Нэд? — Пока не закрылись глаза ваши,—раздельно и внятно произнес слепой. Он стоял, держась под руку Мистрея, и, опустив голову, казалось, слышал уже 150
холод чужого угла, враждебного согревающему доверию. — Марта,—сказал Ионсон жене,—надо распоря- диться. Войдите, гости. Все прошли тогда в огромный зал, развернутый электричеством. Здесь была симметрически расставлена жесткая тяжелая мебель; несколько дешевых картин в дорогих рамах тускло разнообразили массивность жилья, выстроенного из крупных камней в виде казар- мы. Эта казарменность прочно отражалась внутри ко- роткими окнами и серой обивкой стен; двери закрыва- лись плотно и с гулом, унылый оттенок которого невоз- можно поймать ухом чернил. Тави привела Свана в угол, где он сел, слушая раз- говор. Она пыталась благодарить Ионсона за то, что полто- ра года назад доставил он им светлое удовольствие при- глашением посетить свой дом. Но Ионсон ответил искрен- но непонимающим взглядом, и Тави умолкла. Затем говорил Мистрей. Он рассказал о мошенничестве, жертвой которого сделались они благодаря тонким уловкам, рас- считанным на их доверчивость, о своей мечте поселиться навсегда среди таких деревьев, подальше от городских дел, и как купленная усадьба оказалась чужой. На середине его рассказа пришла Марта, сев рядом с мужем в позе, какие принимаются на дешевых фото- графиях, если снялась пара. На Марте было черное шелковое платье, в руках держала она колоссальный веер, не подвергая его однако опасности треснуть дви- жениями мощных дланей. Выслушав, Ионсон громко захохотал. — Недурно обтяпано,—сказал он и толкнул локтем жену.—А, Марта?! Слышала ты такое? — Чудеса,—ответила та, бесцеремонно рассматри- вая гостей.—Все продали? — Увы,—сказал Мистрей,—и наше маленькое наслед- ство и мебель. Иначе не составлялось необходимой суммы. — Так какого же черта,—возразил Ионсон, погла- живая колено,—какого же, я говорю, черта не посмот- рели вы свою кошку в мешке?! — Кошку?—удивилась Тави. — Ну да; я говорю об усадьбе. Вам надо было приехать на место и рассмотреть, что вам предлагают купить. Ведь вы сваляли дурака. Кто виноват? 161
— Дурака,—машинально повторил Мистрей,— да, дурака. Но._ Он умолк. Тави открыла рот, но почувствовала, что сказав, понята не будет. За них ответил Нэд Сван: — Мои друзья,—тихо повел он из утла,—не будут в претензии, если я доскажу за них Они хотели бы радоваться неожиданности, той, может быть, незначи- тельной, но всегда приятной неожиданности, когда, сту- пая на свою землю, еще не знаешь ее. Они дорожат свежестью впечатления, особенно в таком серьезном деле, где первое впечатление навсегда окрашивает собой буду- щее. Вот почему они поверили спокойному болтуну. Тави сконфуженно рассмеялась. Мистрей застегнул кнопку блузы, раскрывшуюся на ее плече, затем сказал: — Пожалуй, так и было оно. — Х-ха_.—крякнул Ионсон, играя узлами челюстей, и посмотрел на жену. Та, подняв веер, склонилась над его ухом, шепча: — Ты видишь, что это идиоты. Но они не все продали. Едва он успел движением головы спросить, в чем дело, как Марта обратилась к молодой женщине: — Это настоящий жемчуг? — Мой?—Тави коснулась жемчужной нитки, не- жившей ее шею гладким прикосновением крупных, как бобы, зерен.—О! Он настоящий. Хвостик наследства, которого теперь нет. — Хвостик не плох,—сказал Ионсон, вставая и при- глядываясь с высоты своих семи футов. Он прищурил- ся.—Да. Но ведь вокруг вашей шеи висит по крайней мере пять недурных имений. Тави вздохнула весело и задорно. — Надо вам объяснить, я вижу,—сказала она, лу- каво подмигнув мужу.— Эта ниточка нас сосватала. Когда Мистрей пришел сказать- самые хорошие вещи., и... тогда он увидел эти жемчужины на моем столе. Они еще от прабабушки. Вот он воодушевился и представил мне в лицах, как на дне морском раковина дремлет, сияя Как она живет глубокой жемчужной мыслью. И_ и„ как она любит, закрывает свою жемчужину, а мы сидели рядом. и„. и._ — -.и поцеловались, конечно,—добродушно пробасил Сван. 162
— Нэд! Думайте про себя!—крикнула Тави.—Что за суфлер там, в углу?! Воцарилось натянутое молчание. — Ничего, что я так сказала?— повернулась Тави к мужу. Он взглядом успокоил ее. — Все ничего, все пройдет,—сказал он и, обратясь к Ионсону, добавил: —Разумеется, не продаются такие вещи, как не продаются обручальные кольца. — Здорово!—сказал Ионсон. — Что же вы теперь будете делать?—спросила Марта. — Прежде всего — подумать.—Мистрей невольно вздохнул.—Только несколько дней, дорогой Ионсон. Пусть она порадуется дикой красоте ваших мест. — При-ро-да!—протянул Ионсон.—Моя болезнь та, что завод плохо работает. Есть, правда» — Ужин есть,—сказал негр в пиджаке, раскрывая дверь. — Вы давно ослепли?—спросила Марта у Свана. — Давно. IV Отрывистое настроение хозяев мало улучшилось за столом, хотя Ионсон пил много и жадно. Но Марта стала внимательней. От ее любезностей подчас хотелось крикнуть, однако резкая болтовня стерла отчасти на- тянутость, делавшуюся уже невыносимой для Тави. Наконец, слегка качнувшись, так как промахнулся опереться локтем о стол, Ионсон счел нужным посвя- тить Мистрея в свои дела. Завод гибнет. Его преследуют неудачи, долги растут, близятся роковые взыскания, спрос мал, застой и кризис в торговле. Однако он не унывает. Всю жизнь приходилось ему выпутываться из положений гораздо худших,—туча рассеется. Мистрей выразил надежду, что она рассеется быст- рее всех ожиданий. Как у Тави слипались глаза, он не поддерживал особенно разговора; молчал и Нэд Сван. Незадолго перед тем, как часы ударили полночь, под окном дома мелькнул громовой выстрел, сопровождае- мый собачьим лаем и криками. — Это вернулся Гог,—заметила Марта,—наш сын. 153
По всему дому пронеслось хлопанье дверей, затем высокий, как его отец, молодой человек с нелюдимым лицом появился перед собранием. Его голова, по-горски, была обвязана красным платком, жесткая борода не- естественно, как черная наклейка, обходила полное, загорелое лицо с неприятным ртом и бесцветными, медленно устанавливающими взгляд, сонно мигающими глазами. В его руках был карабиа — Чужая собака,—сказал он, несколько смутясь при виде чужих, и повернулся уйти.—В голову. Ха-ха! — Сядь,—сказал Ионсон. Гог, пробормотав что-то, скрылся, стукнув о дверь дулом ружья. — Невежа!—закричал вслед отец. Мать пояснила: — С него взятки гладки: раз уж набрал в рот воды или не хочет чего-нибудь,—упрашивать бесполезно. Об этом не говорили больше. Посидев еще несколько времени, гости были отведены в приготовленные для них комнаты. Перед тем, как лечь, оба зашли к Нэду, посмотреть, не нужно ли ему что-нибудь. — Ну, что вы скажете,—спросил Мистрей,—каковы впечатления ваши? — Вижу отчетливо всех троих.—Сван слепо прищу- рился в тот свой мир, где так все было знакомо ему.— Ионсон: черный, большой рот и рыжая черта поперек налитого кровью глаза. Его жена: зубчатый небольшой круг с клювом спрута внутри. Гог.» этот неясно», да: тьма, две медные точки и крылья совы. — Ну, вот еще,—с некоторым неудовольствием от- неслась Тави,—милый Нэд, вы нервны сегодня. Но, правда, что-то беспокойно и мне. — Кажется, мы приехали неудачно,—заметил Мис- трей, но, не желая расстраивать Тави, прибавил:—Все это пустая мнительность». Нэд, спокойной вам .ночи! — Благодарю. Да будут спокойны и ваши ночи,— ответил Сван,—спокойны, пока я слеп. Муж и жена давно привыкли уже к странной манере, в какой иногда выражал мысли свои Нэд Сван; поэтому, не обращая особенного внимания на его по- следние слова, попрощались и удалились к себе. 154
V Несколько дней прожили они, сходя по утрам в долины или поднимаясь среди цветущих теснин к затейливым углам горного мира, где яркие неожидан- ности пейзажа напоминают ряд радостных встреч с лучшими из своих желаний, принявших кроткую или захватывающую дыхание видимость. Среди этого мира, неподалеку от дома, рвал дымом нежную красоту гор завод Ионсона,—трубы, обнесенные стенами и склада- ми. Казалось, был перенесен он сюда из города каким- то подземным путем, вынырнув вдруг среди зеленого сияния склонов. Без вопросов смотрела на него Тави, иногда говоря тихое «А!..»—если случившийся тут же Ионсон объяснял что-нибудь. И она спешила на озеро, где с удочками в руках, беспечные обобранные люди вбирали всем существом своим блеск бездонной воды, отражающей их фигуры. Нэд Сван неизменно сопровождал их. Благодаря его присутствию про1улки гостей были медленны и покой- ны, так как надо было вести слепца, дав ему держаться за себя или за конец палки, другой конец которой Мистрей брал под мышку. Нэд Сван расспрашивал их, слушал и говорил о своем. Меж тем впечатления дома,—естественным путем взаимного отчуждения, скрывать которое все же прихо- дилось известным усилием,—стали за их спиной, но редко они оборачивались к острому их лицу. Там крикливыми голосами, счетами и проклятиями, бранью и своеобразной душевной отрыжкой, точно обозначаю- щей все колебания делового дня, текла, собранная в жидкий узел на маковке, своя жизнь. Хозяева и гости встречались редко. Гог приходил иногда к обеду, но чаще давал знать о существовании своем окрестными выстрелами или хохотом где-то позади конюшен, кото- рый звучал так долго, ровно и громко, что хотелось закрыть окно. Он почти ничего не говорил, здоровался чуть ли не с отвращением и был вообще—сам. Прошла неделя, а эти чужие друг другу люди так же мало знали взаимно о себе, как при первой встрече. Под вечер следующего дня пьяный, но отлично дер- жащийся на ногах, внезапно получивший дар речи 155
Ионсон вошел в комнату гостей с таким видом, что сразу, еще до первого слова, создалось предчувствие некоего делового момента. VI — Мне надо поговорить с вами, Мистрей,— медленно сказал Ионсон. Избегая смотреть в глаза, он ворочал за- сунутыми в карманы брюк кулаками, как будто месил.— И с вашей женой также. Есть дело. То есть я хочу го- ворить о деле, если вы против ничего не имеете. — Нет, я слушаю вас.—Мистрей посадил Ионсона и сел против него. Тави сидела в глубине комнаты, ук- рытая тенью, выказываясь оттуда далекой и тихой.— Предупреждаю, однако, что я не деловой человек. В этом могли вы убедиться из моего опыта покупки чужой земли. Взгляд Ионсона блеснул двусмысленно. — Гм_—сказал он,—да, каждый может стать, конеч- но, добычей изворотливых молодцов- однако- но я скажу прямо, что дело касается только вас и меня. — А меня?—рассмеялась Тави. — Вас? Ну, и вас, конечно. Оно касается вас обоих, но более всего— одного меня. — Так говорите,—сказал Мистрей, намеренно избе- гая паузы. Ионсон грузно вздохнул, сдвинув лицо так, что все его черты собрались к глазам, старавшимся пристально отметить что-то в лицах жены и мужа,—нечто, указы- вающее линию дальнейшего разговора. — Я разорен,—хрипло заявил он,—разорен в лоск и не больше как через месяц должен буду уйти отсюда. Есть только один выход из положения Слушайте: мне предлагают крупную партию сырья почти даром. Поче- му это так, я сам хорошо не знаю; знаю лишь, что человек, с которым веду переговоры, безусловно надежен. В моем распоряжении еще есть двадцать четыре часа. Если я внесу половину суммы,—товар мой, и я через две недели выпускаю его готовыми фабрикатами по цене, значительно более дешевой, чем рыночная Таким образом, помимо крупной прибыли, я получаю заказы и задатки, чем отсрочиваю и частью оплачиваю векселя 156
Но сегодня, или—самое позднее—завтра, надо упла- тить тому человеку тридцать тысяч. Он смолк, откинулся, полузакрыв глаза, затем вне- запно и нагло бросил упорный взгляд на Мистрея, хлопнув по колену рукой. — Так,—сказал, подумав, Мистрей,—но, право, я не- важный советчик. — Совет мне не нужен. — Тогда... что?! — Деньги. — Как?! — Жемчуг,—сказал Ионсон, волнуясь уже замет- ным образом.—У вашей жены есть жемчуг. Он стоит шестьдесят верных. Постойте, я кончу. Вы даете мне жемчуг в обеспечение поставки. Я закладываю его. Он будет цел, ручаюсь своей честью. Ровно через месяц, ни днем раньше, ни позже, я возвращаю вам вещь обратно, плюс двадцать процентов на сто. И мы квиты. Наступило молчание. Тави пересела к Мистрею. Ее рука поднялась было к шее, где снимавшееся лишь на ночь кружило в электрическом свете огненно-молочный блеск свой ее радужное воспоминание, как опустилась вновь с гордостью, выраженной тихой улыбкой. Впро- чем, она взглянула на мужа не без лукавства, предчув- ствуя интересный ответ. — И вы подумали это?—сказал Мистрей.—Но я ска- жу так же прямо, как прямо обратились ко мне вы: на это мы не пойдем. Ионсон проглотил слюну. — Почему?—глухо и вкрадчиво спросил он. — Это невозможно. — Так почему, черт возьми? Красными пятнами покрылось его лицо. Он встал и сел снова с силой, так, что затрещал стул. Беспомощ- но и свирепо звучали его слова. — Послушайте,— начал он, помяв руки,—здесь нет риска. Я отвечаю и могу поклясться™ — Мне жаль вас,—твердо перебил Мистрей,— но пачкать душу свою я не буду. В этой вещи, о которой вы говорите с понятной, на ваш взгляд, легкостью, так как для вас это—просто ценность,—в этой вещи за- ключен первый наш простой вечер,—мой и жены моей. Эта вещь не продается и не закладывается Она уже 167
утратила ту ценность, которая дорога вам; ее ценность иная. Я сказал все. Ионсон встал. — Отлично,—сказал он, качая головой гневно и медленно, как если бы рассуждал об отсутствующих.— Эти люди» ха™ Эти люди приезжают к тебе, Ионсон. Да. Что они просят? Нет, они ни-че-го не просят. Они благородны. Это гости. Они живут, едят, пьют... — Мистрей!—едва могла сказать Тави. Мистрей быстро положил руку на плечо Ионсона. — Выйдите и ложитесь спать,—сказал он так тихо и явственно, что Ионсон отшатнулся.—Мы не останемся здесь более десяти минут. Тави!— но она уже встала, смотря в окно. Здесь он заметил, что дверь раскрыта. Мягко дер- жась за притолоку, стоял с опущенной головой Нэд Сван. Он кашлянул. — О! Да, вот что это!—вскричала, увидев его, Тави.— Собирайтесь и вы, Нэд. — Я готов,—печально сказал слепой. Ионсон вышел, смотря на гостей с расстояния не- скольких шагов, через дверь. Он топнул ногой. — Ступайте под окно!—закричал он.—Там вам швырнут багаж. Сван знаком остановил Мистрея. — Багаж моих друзей, а также и мои пожитки,— сказал он, повернув лицо к Ионсону,—останутся пока здесь. Они будут выкуплены через несколько дней сум- мой, вознаграждающей Ионсона. Он нес расходы. Мы пили и ели у него. — Благодарю, Сван,—сказала Тави.—Так надо. Они вышли немедленно. Никто не провожал их ни бранью, ни дальнейшими разговорами об этой оскорби- тельной стычке. У подъезда стоял Гог. Он видел, как три человека, не оглядываясь, медленным шагом отошли прочь и скрылись в лесу. VII Тропа, которой они шли, вилась отлогим зигзагом; у самых ног их падали от уступа к уступу молчаливые, ярко озаренные склоны. Казалось, здесь был предел 168
разнообразию: едва утомленный сверкающей пустотой долин глаз переходил к ближайшим явлениям, как нисящие над головой скалы или поворот, оттененный светлой чертой неба, по-иному колебали волнение, вы- знанное и ровно поддерживаемое оглушительной тиши- ной стремнин. Устав, путники сели, свесив ноги над бездной. Вна- чале показалось Мистрею, что Тави говорит что-то,— такой сосредоточенной трубочкой вытянулись ее губы, шепча или мурлыкая про себя. Но она просто летала, держась руками за землю, по противоположному скло- ну, отделенному от нее не более как перелетом ядра. Она летала, мысленно опускаясь там, где было более живописно. Ее глаза ярко блестели. — О, Мистрей!—могла она только сказать, прижав руку к сердцу.— Нэд, простите меня за то, что у меня есть зрачки. Сван молчал. Странная улыбка прошла по его лицу. — Я вижу,—сказал он.—Но я вижу иначе: тем настроением, какое сообщается мне от вас. Оглянувшись, Мистрей заметил в скале подобие ни- ши, что и было приветствуемо как приют. Сухие кусты росли густо вокруг. Это годилось для костра. Неподале- ку, на мшистом отвесном скате висел, перескакивая внизу, прозрачный ручей. Тави залезла на ореховое дерево, порвав юбку. Сван выгрузил из кармана боль- шой кусок хлеба. — Я взял с собой,—сказал он,—это припишем к счету. Они долго сидели у огня, разговаривая и восхищаясь романтичностью положения. Затем Тави положила голову на колени мужа и уснула, а он прислонился к стене. Сван лег у выхода ниша VIII В самом зените ночи, вставшей высоко вверху и молча смотревшей вниз на отражение свое по пропастям и об- валам, из ущелья на дорогу вышел медведь. Став к ветру, неодобрительно слушал он глубиной ноздрей, сосавших пахнущий камнем и листвой воздух, мельчайший крап оттенков его: не тронет ли тоскливым ознобом внутри 159
дыхания, не ясным ли станет памятный от прежних встреч шагающий образ с направленной к медвежьим глазам черной чертой, откуда надо ждать треска и боли. Но колеблющийся баланс воздушных течений сдви- нул легкую ткань опасного запаха, расслоил и переме- стил ее. Тогда, шумно вздохнув, медведь фыркнул в пыль уснувшей тропы. Коза, еж и лисица явились умственному взору его, так как вчера были на этом месте—но слабо; явление отмечало значительный проме- жуток времени. Тогда той частью души, которая у зверей похожа на состояние сонного человеческого сознания, когда, дремля, натуживается оно никогда не приходя- щим воспоминанием, медведь двинулся по тропе вниз, раскачивая головой и осторожно следя, не пересечется ли путь подозрительным воздушным узором. Вдруг он остановился и сел, подняв голову, как собака. Ветер, случайно завернув вспять, хлопнул его по ноздрям одеждой и телом нескольких людей, находив- шихся где-то совсем близко. Он ощутил слабый позыв желудочного беспокойства, и лапы его отяжелели. Однако он не убежал и не вскарабкался выше, а с недоумением разминал запах, вслушиваясь в него с медленно проходя- щим испугом. Запах был лишен яда, то есть мог принад- лежать только другой породе, может быть, в чем-то равной образу, шагающему с гремящей чертой в лапах. Зверь подвинулся, фыркая тихо и вопросительно. Он видел, как мы днем. Совсем войдя в группу, он прибли- зил носовое внимание свое к лицу Тави и успокоился. Затем, мягко перешагнув ноги Мистрея, провел, почти касаясь мордой, по контуру тела Свана. Все утихло, все заленилось в нем, но пахло еще чем-то, давно забытым. Это была хлебная корка. Он тихо слизнул ее, поиграв челюстями, и лег, вытянув голову к ногам спящей женщины,— как ковер из его меха, лежащий, быть может, теперь под человечески- звериной ногой. Он спал. Когда снова его Начал мучительно волно- вать тот запах, за две мили от которого поспешил он обеспечить себе спокойную ночную прогулку, горное чудовище выползло на тенистый свет звёзд, и, дыбом, тронулось к Гогу, поспешно направившему Гремящую черту в косматое сердце. Но медведь только махнул 160
лапой. Пощечина обнажила скулы и, мгновенно помер- твев, согнутый в коленях страшным ударом, человек, видевший всю ночь только жемчуг, отправился на край бездны. Сказалось ли темное прошлое семьи в том, что у че- ловека, который плеснулся с полумильной высоты о ши- рокий камень, подобно воде, красное пятно, покрывшее известняк, расплылось в форме ножа,— мы не знаем. Осталось лишь прошлое. Будущее растеклось по скале и высохло в отвесных лучах. Утром Мистрей сказал Свану, что на золе следы лап, прося не говорить жене о своем открытии. Сван обратил с тихой улыбкой серебряный взгляд к обрыву, где—лишь он один знал—упал сын Ионсона. Но это знание было равно сну, не выразимому словом. Все трое благополучно спустились к горному поселе- нию, где смогли нанять мулов. Через неделю они получили свой багаж—без письма. КОРАБЛИ В ЛИССЕ I Есть люди, напоминающие старомодную табакерку. Взяв в руки такую вещь, смотришь на нее с плодотвор- ной задумчивостью. Она—целое поколение, и мы ей чужие. Табакерку помещают среди иных подходящих вещиц и показывают гостям, но редко случится, что ее собственник воспользуется ею, как обиходным предме- том. Почему? Столетия остановят его? Или формы иного времени, так обманчиво схожие — геометрически — с формами новыми, настолько различны по существу, что видеть их постоянно, постоянно входить с ними в прикосновение—значит незаметно жить прошлым? Может быть, мелкая мысль о сложном несоответствии? Трудно сказать. Но—начали мы—есть люди, напоми- нающие старинный обиходный предмет, и люди эти, в душевной сути своей, так же чужды окружающей их 6 <На облачном берегу» 161
манере жить, как вышеуказанная табакерка мародеру из гостиницы «Лиссабон». Раз навсегда, в детстве ли, или в одном из тех жизненных поворотов, когда, скла- дываясь, характер как бы подобен насыщенной мине- ральным раствором жидкости: легко возмути ее—и вся она в молниеносно возникших кристаллах застыла не- изгладимо... в одном ли из таких поворотов, благодаря случайному впечатлению или чему иному,—душа укла- дывается в непоколебимую форму. Ее требования наив- ны и поэтичны: цельность, законченность, обаяние при- вычного, где так ясно и удобно живется грезам, свобод- ным от придирок момента. Такой человек предпочтет лошадей вагону; свечу—электрической груше; пуши- стую косу девушки — ее же хитрой прическе, пахнущей горелым и мускусным; розу—хризантеме; неуклюжий парусник с возвышенной громадой белых парусов, напо- минающий лицо с тяжелой челюстью и ясным лбом над синими глазами, предпочтет он игрушечно-красивому пароходу. Внутренняя его жизнь по необходимости зам- кнута, а внешняя состоит во взаимном отталкивании. II Как есть такие люди, так есть семьи, дома и даже города и гавани, подобные вышеприведенному примеру— человеку с его жизненным настроением. Нет более бестолкового и чудесного порта, чем Лисс, кроме, разумеется, Зурбагана. Интернациональный, раз- ноязычный город определенно напоминает бродягу, ре- шившего наконец погрузиться в дебри оседлости. Дома рассажены как попало среди неясных намеков на ули- цы, но улиц, в прямом смысле слова, не могло быть в Лиссе уже потому, что город возник на обрывках скал и холмов, соединенных лестницами, мостами и винтооб- разными узенькими тропинками. Все это завалено сплошной тустой тропической зеленью, в веерообразной тени которой блестят детские, пламенные глаза жен- щин. Желтый камень, синяя тень, живописные трещины старых стет; где-нибудь на бугрообразном дворе—ог- ромная лодка, чинимая босоногим, трубку покуриваю- щим нелюдимом; пение вдали и его эхо в овраге; рынок 162
ни сваях, под тентами и огромными зонтиками; блеск оружия, яркое платье, аромат цветов и зелени, рожда- ющий глухую тоску, как во сне—о влюбленности и свиданиях; гавань—грязная, как молодой трубочист; свитки парусов, их сон и крылатое утро, зеленая вода, скалы, даль океана; ночью—магнетический пожар звезд, лодки со смеющимися голосами —вот Лисс. Здесь две гостиницы: «Колючей подушки» и «Унеси горе». Моряки, естественно, плотней набивались в ту, которая ближе; которая вначале была ближе—трудно сказать; но эти почтенные учреждения, конкурируя, начали скакать к гавани—в буквальном смысле этого слова. Они переселялись, снимали новые помещения и даже строили их. Одолела «Унеси горе». С ее стороны был подпущен ловкий фортель, благодаря чему «Колючая подушка» остановилась как вкопанная среди гиблых оврагов, а торжествующая «Унеси горе» после десяти- летней борьбы воцарилась у самой гавани, погубив три местных харчевни. Население Лисса состоит из авантюристов, контра- бандистов и моряков: женщины делятся на ангелов и мегер; ангелы, разумеется, молоды, опаляюще красивы и нежны, а мегеры—стары; но и мегеры, не надо забы- вать этого, полезны бывают жизни. Пример: счастливая свадьба, во время которой строившая ранее адские козни мегера раскаивается и начинает лучшую жизнь. Мы не будем делать разбор причин, в силу которых Лисс посещался и посещается исключительно парусны- ми судами. Причины эти— географического и гидро- графического свойства; все в общем произвело на нас в городе этом именно то впечатление независимости и поэтической плавности, какое пытались выяснить мы в примере человека с цельными и ясными требованиями. Ш В тот момент как начался наш рассказ, за столом гостиницы «Унеси горе», в верхнем этаже, пред окном, из которого картинно была видна гавань Лисса, сидели четыре человека. То были: капитан Дюк, весьма грузная и экспансивная личность; капитан Роберт Эстамп; ка- ()♦ 163
питан Рениор и капитан, более известный под кличкой «Я тебя знаю»: благодаря именно этой фразе, которой он приветствовал каждого, даже незнакомого человека, если человек тот выказывал намерение загулять. Звали его, однако, Чинчар. Такое блестящее, даже аристократическое общество, само собой, не могло восседать за пустым столом. Стояли тут разные торжественные бутылки, извлекаемые хозяи- ном гостиницы в особых случаях, именно в подобных настоящему, когда капитаны—вообще народ, недолюбли- вающий друг друга по причинам профессионального кра- сования,—почему-либо сходились пьянствовать. Эстамп был пожилой, очень бледный, сероглазый, с рыжими бровями, неразговорчивый человек; Рениор, с длинными черными волосами и глазами навыкате, напоминал переодетого монаха; Чинчар, кривой, ловкий старик с черными зубами и грустным голубым глазом, отличался ехидством. Трактир был полон; там—шумели, там—пели; вре- мя от времени какой-нибудь веселый до беспамятства человек направлялся к выходу, опрокидывая стулья на своем пути; гремела посуда, и в шуме этом два раза уловил Дюк имя «Битт-Бой». Кто-то, видимо, вспоминал славного человека. Имя это пришлось кстати: разговор шел о затруднительном положении. — Вот с Битт-Боем,— вскричал Дюк,—я не убоялся бы целой эскадры! Но его нет. Братцы-капитаны, я ведь нагружен, страшно сказать, взрывчатыми пакостями. То есть, не я, а «Марианна». «Марианна», впрочем, есть я, а я есть «Марианна», так что я нагружен. Ирония судьбы: я—с картечью и порохом! Видит бог, братцы- капитаны,— продолжал Дюк мрачно одушевленным го- лосом,— после такого свирепого угощения, какое мне поднесли в интенданстве, я согласился бы фрахтовать даже сельтерскую и содовую! — Капер снова показался третьего дня,—вставил Эс- тамп. — Не понимаю, чего он ищет в этих водах,—сказал Чинчар,—однако боязно подымать якорь. — Вы чем же больны теперь?—спросил Рениор. — Сущие пустяки, капитан. Я везу жестяные изде- лия и духи. Но мне обещана премия! 164
Чинчар лгал однако. «Болен* он был не жестью, а страховым полисом, ища удобного места и времени, чтобы потопить своего «Пустынника* за крупную сумму. Такие отвратительные проделки не редкость, хотя тре- буют большой осмотрительности. Капер тоже волновал Чинчара—он получил сведения, что его страховое об- щество накануне краха и надо поторапливаться. — Я знаю, чего ищет разбойник!—заявил Дюк.—Ви- дели вы бригантину, бросившую якорь у самого выхода? «Фелицата». Говорят, что нагружена она золотом. — Судно мне незнакомо,—сказал Рениор.—Я видел ее, конечно. Кто ее капитан? Никто не знал этого. Никто его даже не видел. Он не сделал ни одного визита и не приходил в гостиницу. Раз лишь трое матросов «Фелицаты», преследуемые любо- пытными взглядами, пожилые люди, приехали с кораб- ля в Лисс, купили табаку и более не показывались. — Какой-нибудь молокосос,—пробурчал Эстамп.— Невежа! Сиди, сиди, невежа, в каюте,—вдруг разгоря- чился он, обращаясь к окну,—может, усы и вырастут! Капитаны захохотали. Когда смех умолк, Рениор сказал: — Как ни верти, а мы заперты. Я с удовольствием отдам свой груз (на что мне, собственно, чужие лимо- ны?). Но отдать «Президентам... — Или «Марианну»,—перебил Дюк.— Что если она взорвется?!—Он побледнел даже и выпил двойную пор- цию.—Не говорите мне о страшном и роковом, Рениор! — Вы надоели мне со своей «Марианной»,— крикнул Рениор,—до такой степени, что я хотел бы даже и взрыва! — А ваш «Президент* утопнет! — Что-о? — Капитаны, не ссорьтесь,—сказал Эстамп. — Я тебя знаю!—закричал Чинчар какому-то очень удивившемуся посетителю.—Поди сюда, угости стари- чишку! Но посетитель повернулся спиной. Капитаны погру- зились в раздумье. У каждого были причины желать покинуть Лисс возможно скорее. Дюка ждала далекая крепость. Чинчар торопился разыграть мошенническую комедию. Рениор жаждал свидания с семьей после двухлетней разлуки, а Эстамп боялся, что разбежится 166
его команда, народ случайного сбора. Двое уже бежали, похваляясь теперь в «Колючей подушке» небывалыми новогвинейскими похождениями. Эти суда: «Марианна», «Президент», «Пустынник» Чинчара и «Арамея» Эстампа спаслись в Лиссе от преследования неприятельских каперов. Первой влетела быстроходная «Марианна», на другой день приполз «Пус- тынник», а спустя двое суток бросили, запыхавшись, якорь «Арамея» и «Президент». Всего с таинственной «Фелицатой» в Лиссе стояло пять кораблей, не считая барж и мелких береговых судов. — Так я говорю, что хочу Битт-Боя,—заговорил охмелевший Дюк.—Я вам расскажу про него штучку. Все вы знаете, конечно, мокрую курицу Беппо Маласти- но. Маластино сидит в Зурбагане, пьет «боже мой»* и держит на коленях Бутузку. Входит Битт-Бой: «Мала- стино, подымай якорь, я проведу судно через Кассет. Ты будешь в Ахуан-Скапе раньше всех в этом сезоне». Как вы думаете, капитаны? Я хаживал через Кассет с полным грузом, и прямая выгода была дураку Мала- стино слепо слушать Битт-Боя. Но Беппо думал два дня: «Ах, штормовая полоса... Ах, чики, чики, сорвало бакены»-. Но суть-то, братцы, не в бакенах. Али— турок, бывший бепповский боцман—сделал ему в бриге дыру и заклеил варом, как раз против бизани. Волна быстро бы расхлестала ее. Наконец, Беппо в обмороке проплыл с Битт-Боем адский пролив; опоздал, разуме- ется, и деньги Ахуан-Скапа полюбили других больше, чем макаронщика, но... каково же счастье Битт-Боя?! В Кассете их швыряло на рифы» Несколько бочек с медом, стоя около турецкой дыры, забродили, надо быть, еще в Зурбагане. Бочонки эти лопнули, и тонны четыре меда задраили дыру таким пластырем, что обшивка даже не проломилась. Беппо похолодел уже в Ахуан-Скапе, при выгрузке. Слушай-ка, Чинчар, уде- ли мне малость из той бутылки! — Битт-Бой» я упросил бы его к себе,—заметил Эстамп.—Тебя, Дюк, все равно когда-нибудь повесят за порох, а у меня дети. * Нечто убийственное. Чистый спирт, настоянный на кайенском перце, с небольшим количеством меда. 166
— Я вам расскажу про Битт-Боя,—начал Чинчар.— Дело это... Страшный, веселый гвалт перебил старого плута. Все обернулись к дверям, многие замахали шапками, некото- рые бросились навстречу вошедшему. Хоровой рев ветром кинулся по обширной зале, а отдельные выкрики, растал- кивая восторженный шум, вынеслись светлым воплем: — Битт-Бой! Битт-Бой! Битг-Бой, приносящий счастье! IV Тот, кого приветствовали таким значительным и прелестным именованием, сильно покраснев, остано- вился у входа, засмеялся, раскланялся и пошел к столу капитанов. Это был стройный человек, не старше три- дцати лет, небольшого роста, с приятным открытым лицом, выражавшим силу и нежность. В его глазах была спокойная живость, черты лица, фитура и все движения отличались достоинством, являющимся ско- рее отражением внутреннего спокойствия, чем привыч- ным усилием характера. Чрезвычайно отчетливо, но негромко звучал его задумчивый голос. На Битт-Бое была лоцманская фуражка, вязаная коричневая фу- файка, голубой пояс и толстые башмаки, через руку перекинут был дождевой плащ. Битт-Бой пожал десятки, сотни рук». Взгляд его, улыбаясь, свободно двигался в кругу приятельских осклаблений; винтообразные дымы трубок, белый блеск зубов на лицах кофейного цвета и пестрый туман глаз окружали его в продолжение нескольких минут живо- творным облаком сердечной встречи; наконец он высво- бодился и попал в объятия Дюка. Повеселел даже грустный глаз Чинчара, повеселела его ехидная че- люсть; размяк солидно-воловий Рениор, и жесткий, самолюбивый Эстамп улыбнулся на грош, но по-детски, Битт-Бой был общим любимцем. — Ты барабанщик фортуны!—сказал Дюк.—Хво- стик козла американского! Не был ли ты, скажем, новым Ионой в брюхе китишки? Где пропадал? Что знаешь? Выбирай: весь пьяный флот налицо. Но мы застряли, как клин в башке дурака. Упаси «Марианну». 167
— О капере?—спросил Битт-Бой.—Я его видел. Ко- роткий рассказ, братцы, лучше долгих расспросов. Вот вам история: вчера взял я в Зурбагане ялик и поплыл к Лиссу; ночь была темная. О каперах слышал я раньше, поэтому, пробираясь вдоль берега за каменьями, где скалы поросли мхом, был под защитой их цвета. Два раза миновал меня рефлектор неприятельского крейсера, на третий раз изнутри толкнуло опустить парус. Как раз», ялик и я высветились бы, как муха на блюдечке. Там камни, тени, мох, трещины, меня не отличили от пустоты, но не опусти я свой парус» итак, Битт-Бой сидит здесь благополучно. Рениор, помните фирму «Хевен и К»? Она продает тесные башмаки с гвоздями навылет; я вчера купил пару, и теперь у меня пятки в крови. — Есть, Битт-Бой,— сказал Рениор,—однако сме- лый вы человек. Битт-Бой, проведите моего «Президен- та»; если бы вы были женаты». — Нет, «Пустынника»,—заявил Чинчар.—Я же тебя знаю, Битт-Бой. Я нынче богат, Битт-Бой. — Почему же не «Арамею»?—спросил суровый Эс- тамп.—Я полезу на нож за право выхода. С Битт-Боем это верное дело. Молодой лоцман, приготовившийся было рассказать еще что-то, стал вдруг печально серьезен. Подперев своей маленькой рукой подбородок, взглянул он на капитанов, тихо улыбнулся глазами и, как всегда щадя чужое настроение, пересилил себя. Он выпил, подбросил пустой стакан, поймал его, закурил и сказал: — Благодарю вас, благодарю за доброе слово, за веру в мою удачу... Я не ищу ее. Я ничего не скажу вам сейчас, ничего то есть определенного. Есть тому одно обстоятельство. Хотя я и истратил уже все деньги, заработанные весной, но все же... И как мне выбирать среди вас? Дюка? О, нежный старик! Только близорукие не видят твоих тайных слез о просторе и, чтобы всем сказать: нате вам! Согласный ты с морем, старик, как я. Дюка люблю. А вы, Эстамп? Кто прятал меня в Бомбее от бестолковых сипаев, когда я спас жемчуг раджи? Люб- лю и Эстампа, есть у него теплый угол за пазухой. Рениор жил у меня два месяца, а его жена кормила меня полгода, когда я сломал ноту. А ты—«Я тебя знаю». 168
Чинчар, закоренелый грешник—как плакал ты в церк- ви о встрече с одной старухой?.. Двадцать лет раздели- ло вас да случайная кровь. Выпил я—и болтаю, капи- таны всех вас люблю. Капер, верно, шутить не будет, однако—какой же может быть выбор? Даже предста- вить этого нельзя. — Жребий,—сказал Эстамп. — Жребий! Жребий!—закричал стол. Битт-Бой ог- лянулся. Давно уже подсевшие из углов люди следили за течением разговора; множество локтей лежало на столе, а за ближними стояли другие и слушали. Потом взгляд Битт-Боя перешел на окно, за которым тихо сияла гавань. Дымя испарениями, ложился на воду вечер. Взглядом спросив о чем-то, понятном лишь одно- му ему, таинственную «Фелицату», Битт-Бой сказал: — Осанистая эта бригантина, Эстамп. Кто ею ко- мандует? — Невежа и неуч. Только никто еще не видел его. — А ее груз? — Золото, золото, золото,—забормотал Чинчар,— сладкое золото» И со стороны некоторые подтвердили тоже: — Так говорят. — Должно было пройти здесь одно судно с золотом. Наверное, это оно. — На нем аккуратная вахта. — Никого не принимают на борт. — Тихо на нем» — Капитаны!—заговорил Битт-Бой.—Совестна мне странная моя слава, и надежды на меня, ей-богу, конфу- зят сердце. Слушайте: бросьте условный жребий. Не надо вертеть бумажек трубочками. В живом деле что- нибудь живое взглянет на нас. Как кому выйдет, с тем и поеду, если не изменится одно обстоятельство. — Валяй им, Битт-Бой, правду-матку!—проснулся кто-то в углу. Битт-Бой засмеялся. Ему хотелось бы быть уже далеко от Лисса теперь. Шум, шутки развлекали его. Он затем и затеял «жребий», чтобы, протянув время, набраться как можно глубже посторонних, суетливых влияний, рассеяний, моряцкой толкотни и ее дел. Впро- чем, он свято сдержал бы слово, «изменись одно обсто- 169
ятельство». Это обстоятельство, однако, теперь, пока он смотрел на «Фелицату», было еще слишком темно ему самому, и, упомянув о нем, руководствовался он только удивительным инстинктом своим. Так, впечатлительный человек, ожидая друга, читает или работает, и вдруг, встав, прямо идет к двери, чтобы ее открыты идет друг, но открывший уже оттолкнул рассеянность и удивляет- ся верности своего движения. — Провались твое обстоятельство!—сказал Дюк.— Что же—будем гадать! Но ты не договорил чего-то, Битт-Бой! — Да. Наступает вечер,—продолжал Битт-Бой,— немного остается ждать выигравшему меня, жалкого лоцмана. С кем мне выпадет ехать, тому я в полночь пришлю мальчугана с известием на корабль. Дело в том, что я, может быть, и откажусь прямо. Но все равно, играйте пока. Все обернулись к окну, в пестрой дали которого Битт-Бой, напряженно смотря туда, видимо, искал ка- кого-нибудь естественного знака, указания, случайной приметы. Хорошо, ясно, как на ладони, виднелись все корабли: стройная «Марианна», длинный «Президент» с высоким бушпритом; «Пустынник» с фигурой монаха на носу, бульдогообразный и мрачный; легкая, высокая «Арамея» и та благородно-осанистая «Фелицата» с креп- ким, соразмерным кузовом, с чистотой яхты, удлинен- ной кормой и джутовыми снастями,—та «Фелицата», о которой спорили в кабаке—есть ли на ней золото. Как печальны летние вечера! Ровная полутень их бродит, обнявшись с усталым солнцем, по притихшей земле; их эхо протяжно и замедленно-печально; их даль— в беззвучной тоске угасания На взгляд—все еще бодро вокруг, полно жизни и дела, но ритм элегии уже властвует над опечаленным сердцем. Кого жаль? Себя ли? Звучит ли неслышный ранее стон земли? Толпятся ли в прозорливый тот час вокруг нас умершие? Воспо- минания ли, бессознательно напрягаясь в одинокой душе, ищут выразительной песни.» но жаль кого-то, как затерянного в пустыне.» И многие минуты решений падают в неумиротворенном кругу вечеров этих — Вот,—сказал Битт-Бой,—летает баклан; скоро он сядет на воду. Посмотрим, к какому кораблю сядет 170
поближе птица. Хорошо ли так, капитаны? Теперь,— продолжал он, получив согласное одобрение,— теперь так и решим. К какому он сядет ближе, того я провожу в эту же ночь, если... как сказано. Ну, ну, толсторылый! Тут четыре капитана наших обменялись взглядами, на точке скрещения которых не усидел бы, не будучи прожженным насквозь, даже сам дьявол, папа огня и мук. Надо знать суеверие моряков, чтобы понять их в эту минуту. Меж тем неосведомленный о том баклан, выпи- сав в проходах между судами несколько тяжелых восьмерок, сел как раз меж «Президентом» и «Мариан- ной», так близко на середину этого расстояния, что Битт-Бой и все усмехнулись! — Птичка божия берет на буксир обоих,— сказал Дюк.—Что ж? Будем вместе плести маты, друг Рениор, так, что ли? — Погодите! — вскричал Чинчар.— Баклан ведь плавает! Куда он теперь поплывет, знатный вопрос?! — Хорошо, к которому поплывет,—согласился Эстамп. Дюк закрылся ладонью,, задремал как бы; однако сквозь пальцы зорко ненавидел баклана. Впереди дру- гих, ближе к «Фелицате», стояла «Арамея». В ту сторо- ну, держась несколько ближе к бригантине, и напра- вился, ныряя, баклан; Эстамп выпрямился, самолюбиво блеснув глазами. — Есть!—кратко определил он.— Все видели? — Да, да. Эстамп, все! — Я ухожу,— сказал Битт-Бой,—прощайте пока; меня ждут. Братцы-капитаны! Баклан—глупая птица, но клянусь вам, если бы я мог разорваться на четве- ро,—я сделал бы это. Итак, прощайте! Эстамп, вам, значит, будет от меня справка. Мы поплывем вместе или., расстанемся, братцы, на «никогда». Последние слова он проговорил вполголоса—смутно их слышали, смутно и поняли. Три капитана мрачно погрузились в свое огорчение. Эстамп нагнулся поднять трубку, и никто, таким образом, не уловил момента прощания. Встав, Битт-Бой махнул шапкой и быстро пошел к выходу. — Битт-Бой!—закричали вслед Лоцман не обернулся и поспешно сбежал по лестнице. 171
V Теперь нам пора объяснить, почему этот человек играл роль живого талисмана для людей, профессий которых был организованный, так сказать, риск. Наперекор умам логическим и скупым к жизни, умам, выставившим свой коротенький серый флажок над величавой громадой мира, полной неразрешенных тайн,— в кроткой и смешной надежде, что к флажку этому направят стопы все идущие и потрясенные,— наперекор тому, говорим мы, встречаются существова- ния, как бы поставившие задачей заставить других оглядываться на шорохи и загадочный шепот неиссле- дованного. Есть люди, двигающиеся в черном кольце губительных совпадений. Присутствие их тоскливо; их речи звучат предчувствиями; их близость навле- кает несчастья. Есть такие выражения, обиходные между нами, но определяющие другой, светлый разряд душ. «Легкий человек», «легкая рука»—слышим мы. Однако не будем делать поспешных выводов или рас- суждать о достоверности собственных своих догадок. Факт тот, что в обществе легких людей проще и ясней настроение; что они изумительно поворачивают ход личных наших событий пустым каким-нибудь замеча- нием, жестом или намеком, что их почин в нашем деле действительно тащит удачу за волосы. Иногда эти люди рассеянны и беспечны, но чаще оживленно-серьезны. Одна есть верная их примета: простой смех—смех потому, что смешно и ничего более: смех, не выражаю- щий отношения к присутствующим. Таким человеком, в силе необъяснимой и безошибоч- ной, был лоцман Битт-Бой. Все, за что брался он для других, оканчивалось неизменно благополучно, как бы ни были тяжелы обстоятельства, иногда даже с неожи- данной премией. Не было судна, потерпевшего крушение в тот рейс, в который он вывел его из гавани. Случай с Беппо, рассказанный Дюком,—не есть выдумка. Ни- когда корабль, напутствуемый его личной работой, не подвергался эпидемиям, нападениям и другим опасно- стям; никто на нем не падал за борт и не совершал преступлений. Он прекрасно изщучил Зурбаган, Лисс и Кассет и все побережье полуострова, но не терялся 172
и в незначительных фарватерах. Случалось ему прово- дить корабли в опасных местах стран далеких, где он бывал лишь случайно, и руль всегда брал под его рукой направление верное, как если бы Битт-Бой воочию видел все дно. Ему доверяли слепо, и он слепо верил себе. Назовем это острым инстинктом—не все ли рав- но» «Битт-Бой, приносящий счастье*—под этим именем знали его везде, где он бывал и работал. Битт-Бой прошел ряд оврагов, обогнув гостиницу «Колючей подушки», и выбрался по тропинке, вьющейся среди могучих садов, к короткой каменистой улице. Все время он шел с опущенной головой, в глубокой задум- чивости, иногда внезапно бледнея под ударами мыслей. Около небольшого дома с окнами, выходящими на двор, под тень деревьев, он остановился, вздохнул, выпрямил- ся и прошел за низкую каменную ограду. Его, казалось, ждали. Как только он проник в сад, зашумев по траве, и стал подходить к окнам, всматри- ваясь в их тенистую глубину, где мелькал свет,— у одного из окон, всколыхнув плечом откинутую зана- веску, появилась молодая девушка. Знакомая фигура посетителя не обманула ее. Она кинулась было бежать к дверям, но, нетерпеливо сообразив два расстояния, вернулась к окну и выпрыгнула в него, побежав на- встречу Битт-Бою. Ей было лет восемнадцать, две тем- ные косы под лиловой с желтым косынкой падали вдоль стройной шеи и почти всего тела, столь стройного, что оно в движениях и поворотах казалось беспокой- ным лучом. Ее неправильное полудетское лицо с застен- чиво-гордыми глазами было прелестно духом расцвета- ющей женской жизни. — Режи, Королева Ресниц!—сказал, меж поцелуя- ми, Битт-Бой.—Если ты меня не задушишь, у меня будет чем вспомнить этот наш вечер. — Наш, наш, милый мой, безраздельно мой!—сказа- ла девушка.—Этой ночью я не ложилась, мне думалось после письма твоего, что через минуту за письмом подоспеешь и ты. — Девушка должна много спать и есть,—рассеянно возразил Битт-Бой. Но тут же стряхнул тяжелое угне- тение.—Оба ли глаза я поцеловал? — Ни один ты не целовал, скупец! 173
— Нет, кажется, целовал левый... Правый глаз, зна- чит, обижен. Дай-ка мне этот глазок»—И он получил его вместе с его сиянием. Но суть таких разговоров не в словах бедных наших, и мы хорошо знаем это. Попробуйте такой разговор подслушать—вам будет грустно, завидно и жалко: вы увидите, как бьются две души, пытаясь звуками пере- дать друг другу аромат свой. Режи и Битт-Бой, однако, досыта продолжали разговор этот. Теперь они сидели на небольшом садовом диване. Стемнело. Наступило, как часто это бывает, молчание: полнота душ и сигнал решениям, если они настойчивы. Битт- Бой счел удобным заговорить, не откладывая, о глав- ном. Девушка бессознательно помогала ему. — Сделай же нашу свадьбу, Битт-Бой. У меня будет маленький. Битт-Бой громко расхохотался. Сознание положения отрезало и отравило смех этот коротким вздохом. — Вот что,—сказал он изменившимся голосом,—ты, Режи, не перебивай меня.— Он почувствовал, как вспыхнула в ней тревога, и заторопился.— Я спраши- вал и ходил везде, нет сомнения. Я тебе мужем быть не могу, дорогая О, не плачь сразу! Подожди, выслу- шай! Разве мы не будем друзьями? Режи.. ты, глупая, самая лучшая! Как же я могу сделать тебя несчастной? Скажу больше: я пришел ведь только проститься! Я люблю тебя на разрыв сердца и., хоть бы великанского! Оно убито, убито уже, Режи! А разве, к тому же, я один на свете? Мало ли хороших и честных людей! Нет, нет, Режи; послушай меня, уясни все, согласись... как же иначе? В таком роде долго говорил он еще, перемалывая стиснутыми зубами тяжкие, загнанные далеко слезы, но душевное волнение спутало, наконец, его мысли. Он умолк, разбитый нравственно и физически,— умолк и поцеловал маленькие, насильно отнятые от глаз ладони. — Битт-Бой»—рыдая заговорила девушка.—Битт- Бой, ты дурак, глупый болтунишка! Ты еще ведь не знаешь меня совсем. Я тебя не отдам ни беде, ни страху. Вот видишь,—продолжала она, разгорячаясь все бо- ги
лес,— ты расстроен. Но я успокою тебя... ну же, ну!— Опа схватила его голову и прижала к своей груди.— Здесь ты лежи спокойно, мой маленький. Слушай: будет худо тебе—хочу, чтобы худо и мне. Будет тебе хорошо— и мне давай хорошо. Если ты повесишься—я тоже повешусь. Разделим пополам все, что горько; отдай мне большую половину. Ты всегда будешь для меня фарфо- ровый, белый.. Я не знаю, чем уверить тебя: смертью, быть может?! Она выпрямилась, и сунула за корсаж руку, где, по местному обычаю, девушки носят стилет или небольшой кинжал. Битт-Бой удержал ее. Он молчал, пораженный но- вым знанием о близкой душе. Теперь решение его, оставаясь непреклонным, хлынуло в другую форму. — Битт-Бой,—продолжала девушка, заговоренная собственной речью и обманутая подавленностью несча- стного,—ты умница, что молчишь и слушаешь меня.— Она продолжала, приникнув к его плечу:—Все будет хорошо, поверь мне. Вот что я думаю иногда, когда мечтаю или сержусь на твои отлучки. У нас будет верховая лошадь «Битт-Бойи, собака «Умницам и кошка «Режи». Из Лисса тебе, собственно, незачем больше бы выезжать. Ты купишь нам всю новую медную посуду для кухни. Я буду улыбаться тебе везде-везде: при врагах, при друзьях, при всех, кто придет,—пусть видят все, как ты любим. Мы будем играть в жениха и невесту—как ты хотел улизнуть, негодный,—но я уж не буду плакать. Затем, когда у тебя будет твой бриг, мы проплывем вокруг света тридцать три раза- Го л ос ее звучал сонно и нервно; глаза закрывались и открывались. Несколько минут она расписывала вооб- ражаемое путешествие спутанными образами, затем устроилась поудобнее, поджав ноги, и легонько, зевотно вздохнула. Теперь они плыли в звездном саду, над яркими подводными цветами. — -И там много тюленей, Битт-Бой. Эти тюлени, говорят, добрые. Человеческие у них глаза. Не шевелись, пожалуйста, так спокойнее. Ты меня не утопишь, Битт- Бой, из-за какой-то там, не знаки турчаночки? Ты сказал—я Королева Ресниц.. Возьми их себе, милый, возьми все, все- 175
Ровное дыхание сна коснулось слуха Битт-Боя. Све- тила луна. Битт-Бой посмотрел сбоку: ресницы мягко лежали на побледневших щеках. Битт-Бой неловко усмехнулся, затем, сосредоточив все движения в усилии неощутимой плавности, высвободился, встал и опустил голову девушки на клеенчатую подушку дивана. Он был ни жив, ни мертв. Однако уходило время; луна поднялась выше-. Битт-Бой тихо поцеловал ноги Режи и вышел, со скрученным в душе воплем, на улицу. По дороге к гавани он на несколько минут завернул в «Колючую подушку». VI Было около десяти вечера, когда к «Фелицате», легко стукнув о борт, подплыла шлюпка. Ею правил один человек. — Эй, на бригантине!—раздался сдержанный окрик. Вахтенный матрос подошел к борту. — Есть на бригантине,—сонно ответил он, вгляды- ваясь в темноту.— Кого надо? — Судя по голосу—это ты, Рексен Встречай Битт-Боя. — Битт-Бой!? В самом деле,-—Матрос осветил фо- нарем шлюпку.—Вот так негаданная приятность! Вы давно в Лиссе? — После поговорим, Рексен. Кто капитан? — Вы его едва ли знаете, Битт-Бой. Это—Эскирос, из Колумбии. — Да, не знаю.—Пока матрос спешно спускал трап, Битт-Бой стоял посреди шлюпки в глубокой задумчиво- сти.—Так вы таскаетесь с золотом? Матрос засмеялся. — О, нет,—мы погружены съестным, собственной провизией нашей да маленьким попутным фрахтом на остров Санди. Он опустил трап. — А все-таки золото у вас должно быть, как я пони- маю это,—пробормотал Битт-Бой, поднимаясь на палубу. — Иное мы задумали, лоцман. — И ты согласен? — Да, так будет, должно быть, хорошо, думаю. 176
— Отлично. Спит капитан? — Нет. — Ну, веди. В щели капитанской каюты блестел свет. Битт-Бой постучал, открыл двери и вошел быстрыми прямыми шагами. Он был мертвецки пьян, бледен, как перед казнью, по, вполне владея собою, держался с твердостью удиви- тельной. Эскирос, оставив морскую карту, подошел к нему, прищурясь на неизвестного. Капитан был пожи- лой, утомленного вида человек, слегка сутулый, с лицом болезненным, но приятным и открытым. — Кто вы? Что привело вас? — спросил он, не повы- шая голоса. — Капитан, я—Битт-Бой,—начал лоцман,—может быть вы слышали обо мне. Я здесь... Эскирос перебил его: — Вы? Битт-Бой, «приносящий счастье»? Люди обо- рачиваются на эти слова. Все слышал я. Сядьте, друг, вот сигара, стакан вина; вот моя рука и признательность. Битт-Бой сел, на мгновение позабыв, что хотел ска- зать. Постепенно соображение вернулось к нему. Он отпил глоток; закурил, насильственно рассмеялся. — К каким берегам тронется «Фелицата»?—спросил он.—Какой план ее жизни? Скажите мне это, капитан. Эскирос не очень удивился прямому вопросу. Цели, вроде поставленной им,—вернее, намерения—толкают иногда к откровенности. Однако, прежде чем заговорить, капитан прошел взад-вперед, чтобы сосредоточиться. — Ну, что же_ поговорим,—начал or—Море воспиты- вает иногда странные характеры, дорогой лоцман. Мой ха- рактер покажется вам, думаю, странным. В прошлом у меня были несчастья Сломить они меня не смогли, но благодаря им открылись новые, неведомые желания; взгляд стал обширнее, мир—ближе и доступнее. Влечет он меня—весь, как в гостя Я одинок. Проделал я, лоцман, всю морскую работу и был честным работником. Что позади—известно. К тому же, есть у меня—была всегда—большая потреб- ность в передвижениях Так я задумал теперь свое путеше- ствие. Тридцать бочек чужой солонины мы сдадим еще Скалистому Санди, а там—внимательно, любовно будем обходить без всякого определенного плана моря и земля 177
Присматриваться к чужой жизни, искать важных, зна- чительных встреч, не торопиться, иногда—спасти бег- леца, взять на борт потерпевших крушение; стоять в цве- тущих садах огромных рек, может быть—временно пустить корни в чужой стране, дав якорю обрасти солью, а затем, затосковав, снова сорваться и дать парусам ветер,— ведь хорошо так, Битт-Бой? — Я слушаю вас,—сказал лоцман. — Моя команда вся новая. Не торопился я собирать ее. Распустив старую, искал я нужных мне встреч, беседовал с людьми и, один по одному, набрались у меня подходящие. Экипаж задумчивых! Капер нас держит в Лисса Я увильнул от него на днях, но лишь благода- ря близости порта. Оставайтесь у нас, Битт-Бой, и я тотчас же отдам приказание поднять якорь! Вы сказали, что знали Рексена.. — Я знал его и знаю по «Радиусу»,—удивленно про- говорил Битт-Бой,—но я еще не сказал этого. Я_ поду- мал об этом. Эскирос не настаивал, объяснив про себя маленькое разногласие забывчивостью своего собеседника. — Значит, есть у вас к Битт-Бою доверие? — Может быть, я бессознательно ждал вас, друг мой. Наступило молчание. — Так в добрый час, капитан!—сказал вдруг Битт- Бой ясным и бодрым голосом.—Пошлите на «Адрамею» юнгу с запиской Эстампу. Приготовив записку, он передал ее Эскиросу. Там стояло: «Я глуп, как баклан, милый Эстамп. «Обстоятель- ство» совершилось. Прощайте все,— вы, Дюк, Рениор и Чинчар. Отныне этот берег не увидит меня». Отослав записку, Эскирос пожал руку Битт-Бою. — Снимаемся!—крикнул он зазвеневшим голосом, и вид его стал уже деловым, командующим. Они вышли на палубу. В душе каждого несся, распевая, свой ветер: ветер кладбища у Битт-Боя, ветер движения—у Эскироса. Капитан свистнул боцмана. Палуба, не прошло десяти минут, покрылась топотом и силуэтами теней, бегущих от штаговых фонарей. Судно просыпалось впотьмах, хло- пая парусами; все меньше звезд мелькало меж рей; треща, 178
совершал круги брашпиль, и якорный трос, медленно подтягивая корабль, освобождал якорь из ила. Битт-Бой, взяв руль, в последний раз обернулся в ту сторону, где заснула Королева Ресниц. «Фелицата» вышла с потушенными огнями. Молчание и тишина царствовали на корабле. Покинув узкий скалистый выход порта, Битт-Бой круто положил руль плево и вел так судно около мили, затем взял прямой курс на восток, сделав почти прямой угол; затем еще повернул вправо, повинуясь инстинкту. Тогда, не видя вблизи неприятельского судна, он снова пошел на восток. Здесь произошло нечто странное: за его плечами раздался как бы беззвучный окрик. Он оглянулся, то же сделал капитан, стоявший возле компаса. Позади них от угольно-черных башен крейсера падал на скалы Лисса огромный голубой луч. — Не там ищешь,—сказал Битт-Бой.—Однако при- бавьте парусов, Эскирос. Это и то, что ветер усилился, отнесло бригантину, шедшую со скоростью двадцати узлов, миль на пять за короткое время. Скоро повернули за мыс. Битт-Бой пердал руль вахтенному матросу и сошел вниз к капитану. Они откупорили бутылку. Матросы, выпив тоже слегка «на благополучный проскок», пели, теперь не стесняясь, вверху; пение доносилось в каюту. Они пели песню «Джона Манишки». Не ворчи, океан, не пугай. Нас земля испугала давно. В теплый край — Южный рай — Приплывем все равно. Припев: Хлопнем, тетка, по стакану! Душу сдвинув набекрень, Джон Манишка без обмана Пьет за всех, кому пить лень! Ты, земля, стала твердью пустой: Рана в сердце-. Седею.- Прости! Это твой След такой... Ну — прощай и пусти! 179
Припев: Хлопнем, тетка, по стакану! Душу сдвинув набекрень, Джон Манишка без обмана Пьет за всех, кому пить лень! Южный Крест там сияет вдали. С первым ветром проснется компас. Бог, храня Корабли, Да помилует нас! Когда зачем-то вошел юнга, ездивший с запиской к Эстампу, Битт-Бой спросил: — Мальчик, он долго шпынял тебя? — Я не сознался, где вы. Он затопал ногами, закри- чал, что повесит меня на рее, а я убежал. Эскирос был весел и оживлен. — Битт-Бой!—сказал он.—Я думал о том, как дол- жны вы быть счастливы, если чужая удача—сущие пустяки для вас. Слово бьет иногда насмерть. Битт-Бой медленно по- бледнел; жалко исказилось его лицо. Тень внутренней судороги прошла по нему. Поставив на стол стакан, он завернул к подбородку фуфайку и расстегнул рубашку. Эскирос вздрогнул. Выше левого соска на побелевшей коже торчала язвенная, безобразная опухоль. — Рак..—сказал он, трезвея Битт-Бой кивнул, и, отвернувшись, стал приводить бинт и одежду в порядок. Руки его тряслись. Наверху все еще пели, но уже в последний раз, ту же песню. Порыв ветра разбросал слова последней части ее, внизу услышалось только: «Южный Крест там сияет вдали»» и, после смутного эха, в захлопнувшуюся от качки дверы Да помилует нас!» Три слова эти лучше и явственнее всех расслышал лоцман Битт-Бой, «приносящий счастье».
КАНАТ Посмотри-ка, кто такой Там торчит на минарете? И решил весь хор детей: «Это просто воробей!» Величко I Если бы я был одержим самой ужасной из всевоз- можных болезней физического порядка—оспой, холе- рой, чумой, спинной сухоткой, проказой, наконец,—я не так чувствовал бы себя отравленным и погибшим, как в злые дни ужасной и сладкой фантазии, закрепо- стившей мой мозг грандиозными образами человече- ских мировых величин. Кому не случалось, хоть раз в жизни, встретить на улице блаженно улыбающуюся личность, всегда мужчи- ну, неопределенного или седоволосого возраста, шеству- ющего развинченной, но горделивой походкой, в сопро- вождении любопытных мальчишек, нагло смакующих подробности нелепого костюма несчастного человека? Рассмотрим этот костюм: на голове—высокая шля- па, утыканная петушьими и гусиными перьями, ее поля украшают солдатская кокарда, бумажка от карамели и елочная звезда; сюртук, едва скрепленный сиротливо торчащей пуговицей, испещрен обрывками цветных лент, бантами и самодельными орденами, из которых наиболее почетные, наиболее внушительные и грозные обслужены золотой бумагой. В руке безумца палочка с золотым шариком или сломанный зонтик, перевитый жестяной стружкой. Это—король, Наполеон, Будда, Христос, Тамерлан., все вместе. Торжественно бушует мозг, сжигаемый ядовитым светом; в глазах—упоение величием; на ногах—рыжие опорки; в душе—престолы и царства. Заговорите с грандиозным прохожим — он метнет взгляд, от которого душа проваливается в пятки пяток; вы закуриваете, а он видит вас, стоящего на коленях; он говорит—выкрикивает, весь дергаясь от полноты 181
власти: <Да! Нет! Я! Ты! Молчать!»—и эта отрывистая истерика, мнится ему, заставляет дрожать мир. Такой-то вот дикой и ужасной болезнью, ужасной потому, что—перевернем понятия—у меня бывали приступы просветления, я был болен два года тому назад, в самую счастливую, со стороны фактов, эпоху моей жизни: брак по любви, смешные и хорошие дети— и золото, много золота в виде бледных желтых монет,— наследство брата, разбогатевшего чайной торговлей. II Я потерял в памяти начало болезни. Я никогда не мог впоследствии, не моту и теперь восстановить то крайне медлительное наплывание возбужденного само- чувствия, в котором постепенно, но ярко меняется оцен- ка впечатления, производимого собой на других. При- личным случаю примером может здесь служить опроки- нутость музыкального впечатления, вызываемого изби- тым мотивом. Нормальный порядок дает вначале силь- ное удовольствие, понижающееся по мере того, как этот мотив, в повторении оставаясь одним и тем же, заучи- вается детально до такой степени, что даже беглое воспоминание о нем отбивает всякую охоту повторить его голосом или свистом. Такая избитость мотива делает его надоедливым и пустым. Теперь—если представить шкалу этого при- выкания в обратном порядке—получится нечто похо- жее на шествие от себя, как от обыкновенного человека, к восхищению собой,— во всех смыслах,—к фантастиче- скому, счастливому упоенью. Я не могу точно рассказать всего. Меня это волнует. Я как бы вижу себя перед зеркалом в вычурно горде- ливой позе, с надменным лицом и грозно пляшущими бровями. Но—главное, главное необходимо мне расска- зать потому, что в процессе писания я, обнажив это главное от множества перемешанных с ним здоровых моментов, ставлю между ним и собой то решительное расстояние зрителя, когда он знает, что не является частью мрачного и унылого пейзажа. Отменно хорошее настроение, упорная мысль о чем- 182
либо, поразившем внимание, и особенный ряд ликующей нервности служили для меня точными признаками надвигающегося безумия. Однако способность к само- наблюдению, неуловимо исчезая, скоро уступала место демону Черного Величия. В период протрезвления я вспоминал все. Отчаяние ума, свирепствующего в бес- сильной тоске анализа, подобного цифрам бухгалтер- ской книги, рассказывающей крах предприятия, отчая- ние хозяина, видящего, как пожар уничтожает его дом и уют,—вот пытка, которую я переносил три с полови- ной года. Демон овладел мною с помощью следующих ухищрений. Первое: мир прекрасен. Все на своем месте; все божественно стройно и многозначительно в некоем та- инственном смысле, который виден мне тридцать шес- тым зрением, но не укладывается в слова. Второе: я всех умнее, хитрее, любопытнее, красивее и сильнее. Третье: впечатление, производимое мною, незабывае- мо глубоко, я очаровываю и покоряю. Каждый мой жест, самый незначительный взгляд, даже мое дыхание держат присутствующих в волшебном тумане влюблен- ного восхищения; их глаза не могут оторваться от моего лица; они уничтожаются и растворяются в моей лично- сти; они для меня—ничто, а я для них— все. Четвертое: я — владыка, император неизвестной страны, пророк или страшный тиран. Мне угрожают бесчисленные опасности; меня стерегут убийцы; я живу в дворцах сказочной красоты и пользуюсь потайными ходами. Меня любят все красавицы мира. Пятое: мне поставлен памятник, и памятник этот— я, и я—этот памятник. Чувство жизни не позволяет мне оставаться подвижным на пьедестале, а чувство каменной статуйности заставляет ходить. Ш Теперь, полностью восстановляя канат и все, что с ним связано, я опишу события на фоне припадка болезни, временами взглядывая на себя со стороны. Это необходимо. 183
Я шел по набережной. Стоял кроткий апрельский день. Белые балконы, желтые плиты тротуара и голу- бая река с перекинутыми вдали отчетливыми мостами казались мне, в торжественной строгости моего отноше- ния ко всему этому блеску жизни, робкой лестью побежденных неукротимому победителю. Мое предна- значение—спасти мир; мои слова и добродетель Великого Пророка стоят неизмеримо выше соблазнов несовершен- ного человеческого зрения, так как второе, пророческое мое зрение видело «вещи в себе»— потрясающую тайну вселенной. Я родился в Сирии три тысячи лет тому назад: я бессмертен и всеобъемлющ; не умирал и не умру; мое имя—Амивелех; мое откровение—благостное злодейст- во; я обладаю способностью превращений и летаю, если того требуют обстоятельства. Я захотел есть и вошел в кафе. Низенькое длинное помещение это было отмечено посредине узкой, прилегающей бордюром к стенам и потолку аркой. Я принял ее на зеркало благодаря странному совпадению. Столик, за которым я сидел лицом к арке, одинаковый с другими столиками, поме- щался геометрически точно против столика, стоявшего за аркой. У того столика, на равном моему расстоянии от бордюра, так же уперев руки в лицо, сидел второй я. Беглый взгляд, каким я обменялся с воображаемым благодаря всему этому зеркалом, вскоре отразил, надо думать, сильнейшее мое изумление, так как мое предпо- лагаемое отражение встало. Тогда я заметил то, чего не замечал раньше: что этот неизвестный—чудовищно по- хожий на меня человек— одет различно со мной. Иллюзия зеркала исчезла. Он встал, перешел, внимательно присматриваясь ко мне, узкое, почти лишенное посетителей зало и сел у окна вне поля моего зрения, так что, желая взгляды- вать на него, я должен был отрываться от еды и поворачивать голову. Я взволнованно ждал. Я знал, кто это с моим взглядом и моими щеками. Это был он, князь мира сего, вечный и ненавистный враг. Я съел то, что подал издали наблюдавший за моими движениями слуга с чрезвычайно глупым и напряжен- ным лицом, затем решительно повернулся к нему. 184
Я хотел немедленной схватки, борьбы чудесных влия- ний и торжества Духа. — Ты—трус!—громко сказал я, стукнув кулаком по столу. В продолжение всего нашего разговора, начатого так шумно, но оконченного вполголоса,—так как речь шла о полубожеских силах,—в углах залы и за стойкой происходили отвратительные кривляния. Люди шепта- лись, подмигивали друг другу, показывали на нас пальцами и кивали. Зная, что они помешаны, я не обращал на этих жалких отродий особенного внима- ния. Вся сила моего волнения сосредоточилась на нем. Я повторил: — Ты—трус! Он молчал, загадочно улыбаясь, как бы думая обма- нуть меня относительно истины своего существа, затем встал и пересел за мой столик. Держался он очень скром- но; его поза, движения, улыбка и взгляды говорили о могучем притворстве. Я видел его крайне вниматель- ные зрачки и читал в них: казалось, их черный блеск блистал рыжим огнем ада. Однако вся моя пророческая проницательность спасовала перед западней мститель- ного плана, изобретенного этим Двуличным. — До удивления,— начал он,—до крайнего удивле- ния похожи мы с вами, сударь. Смею спросить, кто вы и ваше имя? Мгновение я колебался: сорвать с него мяску или притвориться наивным? Подумав, я решил быть самим собой,- относительно же него держаться доверчиво, дабы показать врагу все презрение, какое я мог обнаружить таким явно издевательским способом. Я сказал: — До крайнего, крайнего удивления. Мое имя— Амивелех. Вы, конечно, не знаете этого. Откуда вы можете иметь, в самом деле, какие-либо сведения обо мне? Наша страна пустынна, это—страна вздохов, и я послан Пророком Пророков ради страшного труда спа- сительного злодейства. А вы? — Я—Марч. Канатоходец Марч. Он говорил, конечно, подобострастно, но в слове «Марч» слышалась профессиональная гордость. Меня сильно за- бавляло все это. Дьявол на земле должен иметь профес- 185
сию! Доверия к профессионалу у людей значительно больше, чем к тем, кто на вопрос о себе невразумительно отвечают. «Я., собственно., знаете...»—и тому подобное. — Итак? — Совершенно верно. Я зарабатываю хлеб очень трудным искусством. — Знаю,—сказал я—Вы появляетесь над толпой в шелковом раззолоченном костюме. В руках у вас шест. Вы бегаете взад и вперед по туго натянутой проволоке, приседаете и приплясываете с похвальной целью дока- зать зрителю, что это не так легко, как кажется. — Совершенно верно, господин Амивелех. Я здорово устаю. Когда я был помоложе, мне легко давались такие вещи, как переход Ниагары или подскакивание на одной ноге. А теперь не то. Жаль, что вы, глубоко- уважаемый Амивелех, имеете о нашем ремесле туманное представление. Оно очень нелегкое и опасное. Вы, на- пример.. хо-хо! Я говорю, что если бы вы., попробовали.. Даже вообразить это нельзя без ужаса. Нет, нет, у меня очень мягкое сердце. Одна мысль о том, что вам, напри- мер, пришло в голову. У меня даже голова закружилась. Тьфу! Какие иногда бывают смешные мысли! — Марч!—внушительно сказал я—Я вижу, как извивается и трепещет твоя душа. Спрячь ее! — Вот так штука!—захохотал он.—Задали же вы мне задачу! Да разве от вас спрячешь что-нибудь? Вы людей насквозь видите! — А! Ты дрожишь?! — Дрожу, весь дрожу, господин Амивелех. Дело в том, что у меня, знаете, есть воображение. Воображе- ние—это мое несчастье. Оно меня мучает, господин Амивелех, особенно в те минуты, когда ходишь по проволоке. Ты идешь, а оно тебе говорит: «Марч, твоя левая нога поскользнулась». И мне нужно крепко стоять этой ногой. Она утомляется, вздрагивает. Опять голос: «Марч, ты теряешь равновесие, наклонился., па- даешь. вот твое тело у земли—три фута, фут, дюйм, удар!» Становится очень холодно, господин Амивелех, пот бежит по лицу, шест тяжелеет, канат стремится выскользнуть из-под ног. Я на уровне циферблата соборных часов—раз было так—и, я вижу, что стрелки больше не двигаются. Мне нужно еще полчаса увеселять 186
публику. Но стрелки не двигаются... Ах! Вот вам вооб- ражение, господин Амивелех, ну его к черту! — Так далеко?—спросил я.—Конечно, ты шутишь, опасливый Марч. Но я, я моту помочь твоей беде. Повелеваю: расстанься с воображением! — Готово!—воскликнул он, подняв с выражением необычайного изумления свои, такие же, как мои, чер- ные глаза к потолку.—Ага! Вот оно и улетело» вообра- жение» дымчатый комочек такой. Чуть-чуть осталось его» совсем немного... Его притворство становилось невыразимо отвратитель- ным. Он потирал руки и вкрадчиво улыбался. Он обшари- вал взглядом лицо и кривлялся, как продажная женщина. — Сегодня, в три часа дня,—продолжал он, осторожно понизив голос,—я выступаю на площади Голубого Братст- ва со своей обычной программой. Работая, я буду думать о вас, только о вас, дорогой учитель Амивелех. Я горжусь, что несколько похож на вас,—смел ли я быть совершенно похожим?—что судьба оказала мне великую честь, создав меня как бы в подражание великому вашему существу! О, я преклоняюсь перед вами! Ваша жизнь драгоценна! Одна мысль, что каким-то чудом вы могли бы оказаться на моем месте, не имея ни малейшего представления о том, как надо держаться на канате» что вы шатаетесь, пада- ете» какой ужас! Вот он, остаток воображения Да сохра- нит вас бог! Пусть никогда нелепая мысль» Я остановил его жестом, от которого содрогнулись в своих пыльных гробницах египетские цари. Он иску- шал меня. Он становился железною пятой своего черно- го духа на белое крыло моего призвания, и я принял вызов с царственной свободой цветка, безначально рас- пространяющего аромат в жадном эфире. — Марч!—тихо заговорил я.—На наш невиданный поединок смотрит погибающая вселенная. Так надо, и да будет так! Я, а не ты, я в три часа дня сегодня появлюсь на площади Голубого Братства и заменю тебя со всем искусством жалкой твоей профессии! — Но» — Ни слова. Ни сло-ва, Марч! — Я.. — Молчи! Тише! — Вы» 187
— Слушай, не думаешь ли ты, что тайна великой борьбы священна? Умолкни! Когда говорит Амивелех, молчат даже амфибии. Мы отправляемся! Наступило молчание. За прилавком кафе сидели три кобольда—свита ненавистного Марча. Я слышал, как гремит в его душе подлая, трескучая радость. Что касается меня, то я переживал нечто подобное велича- вому грому—предчувствие пышного торжества. Я знал, что уничтожу черного двойника. Я уже видел его полный отчаяния полет в бездну, откуда он появился. Мы молча смотрели друг на друга. Нас соединял жуткий ток взаимного понимания. Затем Марч, таинст- венно подмигнув мне, встал и вышел. Я, не торопясь, последовал за ним. IV Когда я очнулся от продолжительного раздумья, в те- чение которого совершенно не замечал и не мог заме- тить, что говорю и делаю и что говорил Марч, я увидел, что стою в просторной полотняной палатке у стола, на котором лежал расшитый золотом бархатный костюм Марча. Полуприподнятая занавеска входа позволяла ви- деть часть площади, черную от массы людей. Неясный, хлопотливый шум проникал в палатку. Я видел еще нижнюю часть столбов, между которыми была протянута проволока; дальний столб казался не толще карандаша, а ближний, почти у самой палатки, толщиной с хорошую мачту. Лестница, приставленная к нему, отбрасывала на столб тень; между лестницей и столбом, среди булыжни- ков, искрилась трава. Помню, меня как бы толкнула эта простота обыкновеннейшего явления: трава, камни. Не более как на момент я содрогнулся от сильнейшей тоски. Не будь со мной Марча, я, может быть, оказался бы в начале реакции, перелома. Я вспомнил о нем, как о дьяволе, и внутренний, неизъяснимый удар безумия тотчас же вернул меня в круг ложного озарения. Замысел Марча, как оскусителя, был ясен до очевид- ности. Зная, что я бессмертен, хитрец, этот надеялся,— о, жалкий!—увидеть мое унижение, когда, по злобным его расчетам, я, силой его заклинаний, грохнусь с высоты 188
пятиэтажного дома. Нимало не сомневался я, что имен- но этим вознамерился вечный мой враг стяжать лавры победителя. Я знал, однако, что не только по проволоке, а по морской буре мшу пройтись с легкостью водяной блохи, не замочив ноги. Поэтому, сгорая от нетерпения скорее поразить демона своей властью над послушной материей, я, оглянувшись на Марча с гримасой, надо полагать, не совсем вежливой, стал раздеваться так порывисто, что оборвал несколько пуговиц. Разумеется, я вел себя, как заправский канатоходец. Хотя Марч помогал мне одеваться, я чувствовал, что мог бы отлично справиться без него. На мне появилось трико телесного цвета, короткие штаны голубого бархата с таким обилием позументов, что я напоминал сказочную жар-птицу, и плюшевая зеленая шляпа с белым пером. Как только Марч пытался подать мне совет касательно баланса или чего другого, я мигом осаживал его, говоря, что все эти указания бесполезны даже попугаю на жердоч- ке, не только мне, поющему хвалу Духу. Я взглянул в зер- кало и подбоченился. Затем я стал дрыгать поочередно ногами, любуясь их формами и упругостью. Послав ирони- ческий воздушный поцелуй Марчу, смотревшему на меня,— притворно, конечно,—с беспредельным обожанием, я, под- няв голову, вышел из палатки и огляделся. Ха! Гул и рев! Толпа побелела от поднятых для руко- плесканий рук. Здравствуйте, компрачикосы! Я кивнул и стал взбираться по лестнице. С момента моего выхода меня охватил вдруг подмы- вающий, как стремительная волна, род нервной насы- щенности, заполнившей все видимое пространство. Я как бы двигался в невесомой плотности, став частью среды, единородно слитой и напряженной в той же степени неуловимо быстрых вибраций, какие,—я потря- сенно чувствовал это,—пронизывают меня с ног до головы вихренными касаниями. Я сделался легким, как в отчетливом сне, когда отсутствуют ощущения тяже- сти и мускульных усилий. Мне было ясно, что я лишь делаю вид, будто подымаюсь, пользуясь, с соответствен- ными тому движениями, перекладинами лестницы. Мной двигало желание двигаться. Я не испытывал, не замечал усилий. Я мог, в том же или ином любом темпе, совершить лестничное путешествие на луну, дыша по 189
окончании его ни чаще, ни медленнее. Только исключи- тельной остротой безумия моту я объяснить такое со- стояние и то, что произошло дальше. Подымаясь в подымающемся вместе со мной, за- стрявшем в ушах обширном гуле толпы, рассматривая ее овал, охвативший линию натянутой между столбов проволоки, я на теплом ветре между небом и землей был соединен с зрителями именно той нервной насы- щенностью пространства, о которой упомянул выше. Я не моту объяснить, как я вопринимал токи, подобные электрическим, которые, безостановочно вступая в меня волнистыми усилениями, составляли как бы нечто сред- нее между настроением, выраженными словами, и яр- кой догадкой, подтвержденной обострением интуи- ции.Эти колебания токов, относимые мною тогда за счет пророческого прозрения, я покажу наиудобнее просты- ми словами, ставя в вину несовершенству человеческого языка вообще то странное обстоятельство, что мы осуж- дены читать в собственной душе между строк на невероятно фантастическом диалекте. Я воспринимаю следующее: Он вышел из палатки. Он приближается к лестнице. Он лезет по лестнице. Он продолжает ловко взбираться по лестнице. Скоро он перейдет на проволоку. Неизменным, основным тоном этих поступлений была уверенность,— серьезная, непоколебимая уверенность в том, что я, Марч, искусный канатоходец, покинул палат- ку и делаю совершенно безошибочно все нужное для того, чтобы произвести ряд опытов напряженного рав- новесия. Я был патентованным сумасшедшим, но не на- столько, чтобы в этом исключительном положении не отмечать некоторую, таившеюся захирело и глухо, здо- ровою частью души своеобразного действия, производи- мого всплывающим извне массовым тоном уверенности. Представьте человека, связанного по рукам и ногам, в полном неведении относительно срока освобождения, представьте затем, что веревки, стянувшие его тело, чудесно ослабевают в сюрпризной, очаровательно доб- рой постепенности; что обнадеженный человек, пробуя двигать членами, двигается действительно, встает, хо- 190
дит, подпрыгивает, и вы получите некоторое приближе- ние к истине моих ощущений, с той разницей, что я нимало не сомневался в родстве своем со всем чудес- ным и исключительным. Взобравшись наверх, я уселся в приделанное к концу бревна деревянное кресло, а ноги опустил на толстую блестящую проволоку, тянувшуюся от моих ступней погнутой воздушной чертой к далекому противополож- ному столбу с маленьким на нем цветным флагом. Второй флаг, сзади, над моей головой, шелестел под нстром, иногда касаясь лица, и это—близость предмета, <• которым вообще соединено понятие высоты, предмета, употребленного согласно своему назначению,—более, чем доказательства глаз, дало мне то острое ощущение высо- ы, которое одновременно гипнотизирует, туманит и воз- буждает, подобно ожиданию выстрела. Я сидел под не- бом, над охваченной глазами толпой, а предо мной на специальной рогатке лежал поперек каната длинный тяжелый шест, служащий необходимым балансом. Послав зрителям воздушный поцелуй, я услышал рев и рукоплескания. О, если бы они знали, кто я! Впрочем, я собирался немного погодя сойти к ним с проволоки по воздуху. Все вопросы должно было решить это чудесное схождение небесного ставленника. Я решил дать Великое откровение. Радостно засмеявшись, так как очевидность моего торжества была полной, я встал, взял шест (я должен был до времени быть во всем Марчем) и, отделившись таким образом от последнего прочного основания, сту- пил на зыбкую проволоку. Не долее как секунду я стоял совершенно неподвижно над пустотой, с чувством немоты мысли и остолбенения; затем двинулся и пошел. V Да, я пошел, и пошел не с большим затруднением, чем то, с каким, расставив руки, способен пройти по ровному толстому бревну всякий человек, вообще спо- собный ходить. Оркестр заиграл марш. Я ставил ноги в такт музыке, колебля шест более для своего развлече- ния, чем по необходимости, так как, повторяю, после 191
первого впечатления внезапности пустоты я оказался вне губительной нормы. Нормально я должен был оцепенеть, потерять самообладание, зашататься, с отча- янием полететь вниз, не попытавшись, быть может, даже ухватиться за проволоку. Вне нормы я оказал- ся,—необъяснимо и, главное, самоуверенно,—стойким, без тени головокружения и тревоги. Я продолжал быть в фокусе напряженных токов, излучаемых огромной толпой; их незримое действие равнялось физическому. Я двигался в совершенно поглощающем мое телесное сознание незримом хоре уверенности, знания того, что я, Марч, двигаюсь и буду двигаться по канату, не падая, до тех пор, пока мне этого хочется. Разумеется, в те минуты я не был занят подробным анализом ощущений. Я восстановил и определил их впоследствии. Я думал главным образом о посрамлении Марча, о тех муках, какие должен испытывать он теперь, видя, что его расчеты на мою гибель рассыпались в прах, и о том, что блаженство духовной власти в соединении с маршем «Славные ребята»,—предел восторга, выноси- мого человеком. При каждом шаге ноги мои, согласно закону тяже- сти, находились в вершине тупого угла, образуемого проволокой. Она колебалась, отвечая давлению ноги многократным, разливающимся по всей ее длине гибким волнением; я шел как бы по глубокому сену. Постепен- но, когда я начал приближаться к середине пути, раскачивания проволоки делались сильнее и глубже Это, при почти полной атрофии физического сознания, при машинальности движений моих, производило на меня страннейшее впечатление Мне казалось, что меж- ду мной и проволокой нет никакой связи, кроме обман- чивого подобия взаимной зависимости, что канат, таин- ственным образом подражает—следует моим движениям, и я, если бы захотел, мог бы успешно шествовать над ним, заставляя проволоку так же колебаться и оттягиваться вниз, как следуя по ее линии. Я только что собрался произвести этот опыт—опыт окончательного презрения ко всяким точкам опоры, как быстро, но незаметно для себя вынужден был перейти к созерцанию новых, весьма значительных и кокретных прозрений—результату сложности, возникшей в перво- 192
начальном однородном тяготении токов. Я мог бы даже сказать, откуда, из какой части толпы шли тяги знаменуемости оригинальной. Остальные видоизменения токов, словесная душа их, воспринимались мной на протяжении всего кольца зрителей; иногда лишь незна- чительные, дрожащие колебания давали в этой среде сгустки подобно скрещиванию лучей рефлекторов. Первоначально стало навеиваться в меня нечто хмы- кающее, ровное, как барабанная трель, что, обострив внимание, я безотчетно стал переводить так: «Это акро- бат Марч, Марч, чувствующий себя на канате, как дома. Вот мы на него смотрим. Акробаты, говорят (мы говорим, все говорят), показывают иногда чудеса ловко- сти. Острое восхищение—увидеть чудеса ловкости! Од- нако этот Марч, видимо, не из тех. Он идет по канату; просто идет. А что же дальше? Нам мало этого. Пусть он станет на голову и завертится волчком. Разве это так трудно—идти по канату? Я не пробовал идти по канату. Я, может быть, попробую. Да. Вдруг это совсем пустяковое дело? Наверное, это не совсем замысловатое дело. Вот он идет; просто идет и держит в руках шест высоко над землей. Он идет, а мы смотрим (скучно!), как он идет, как будет идти». Этот чужой идиотизм заставил меня насторожиться. Я охлаждался, начал охлаждаться, как кипяток, когда в него суют ложку, уменьшает бурление. Я осмотрелся. Я был наравне с крышами. Преглупый вид у крыш! Их выпяченные слуховые окна зевали, как беззубые рты. Внизу весело носилась лохматая собачка, взад-вперед, взад-вперед! У меня тоже был фоксик, я о нем вспомнил теперь и удивился. Зачем, собственно, фоксик Амивеле- ху? Я— кто же такой? Я—Амивелех, да... Неожиданно в противное густое хмыканье врезался развеселивший меня тонкий вздох радости: — Весьма приятно, и мы благодарны. Ходите на здоровье! Хорошо видеть ловких людей! Я не успевал думать. Я был прикован к хору своей души, где смешивались все тяги и перекликались воле- изъявления. Это начинало мне мешать двигаться; я под- ходил к другому столбу, но, находясь от него не далее как в двадцати футах, остановился. Я чувствовал себя мошкой, попавшей в чей-то большой, неподвижно смот- 7 «На облачном берегу» 193
рящий глаз, на самое пламя зрения, в то время как должен был держать сам в себе все видимое и невиди- мое. Я решил немедленно сойти по воздуху к зрителям, сбросив жалкую личину канатоходца. Марч не мог быть в претензии на меня, так как, по моему мнению, я до- статочно доказал ему всю невозможность дальнейшей борьбы. Движение по воздуху, надо полагать, оконча- тельно уничтожило бы бессмысленного противника. Размышляя об этом, я в то же время обратил внимание на суматоху, поднявшуюся слева от меня, сзади толпы. Там бесновалась кучка людей, в средине которой, схваченный за ворот, извивался человек в ко- телке. Раздавались крики: «Мошенник! Вор! Я тебе покажу! Полицию!»—и тл. По-видимому, поймали кар- манника. Потому ли, что это банальное приключение вызвало ряд мыслей практического характера, закреп- ленных чьим-то пронзительным визгом, или нервная система, перегруженная безумием до отказа, напряжен- но ждала малейшего движения, чтобы, прорвав плен, излить яд,—только я почувствовал, что внутренние мои движения, их сверкающий вихрь внезапно останови- лись. Сознание прояснилось. Туча ассоциаций, сопро- вождающих понятие воровства, во всей их плотно земной зависимости, включительно до размышлений о пользе исправительных тюрем, мгновенно оседлав мозг, разо- дралась с великими тайнами Амивелеха, прозаически по- гасила их, и я, продолжая стоять на проволоке с шестом в усталых руках, проникся, несмотря на жару, терпким ознобом. Я потрясенно возвратился к действительности. Видения, жалостно побледнев, взвились подобно вол- шебному пейзажу театрального занавеса, и за ними сам себе предстал я—лунатик, разбуженный на карнизе крыши, я—чиновник торговой палаты Вениамин Фосс, над грозно ожидающей пустотой, в костюме канатоход- ца, с головокружением и отчаянием. Давно уже настойчивый холод (понятия времени, разумеется, здесь очень условны) отвратительного же- лания, разлитого в толпе, осенял меня убийственными посылами. Теперь усилилось людское тяготение. Меня попросту желали видеть убитым. Началось это глухо и спрятанно, как чирканье спички поджигателя, опасаю- щегося произвести шум. Желающие не хотели желать. 194
Они рассматривали свои черные мысли, как неответст- венную игру ума. Однако хотение это было сильнее принципов гуманности. Раздвигая корни, оно укрепля- лось в податливом состоянии душ с неуклонностью вожделения. Его зараза действовала взаимно среди всех, объединенных раздражающей зрительной точкой— мной, могущим потерять равновесие. Я читал: — «Почему ты не падаешь? Мы все очень хотим этого. Мы, в сущности, явились сюда затем, чтобы посмотреть, не упадешь ли ты с каната случайно. Все мы можем упасть с каната, но ты не падаешь, а нужно, чтобы упал ты. Ты становишься против всех. Мы хотим тебя на земле, в крови, без дыхания. Надо бы тебе зашататься, перевернуться и грохнуться. Мы будем стоять и смотреть—надеяться. Мы желаем волнения, вызванного твоим падением. Если ты победишь наше желание тем, что не упадешь, мы будем думать, что, может быть, когда-нибудь, кто-то все-таки упадет при нас. Падай! Падай! Падай! Ну же... ну!.. Падай, а не ходи! Падай!» Я смутно, с ужасом воспринимал это. Я действитель- но шатался. Шест бешено прыгал в моих руках. Каж- дое, казалось бы, целесообразное усилие вызывало не- описуемое волнение проволоки. Спина и ноги готовы были сломаться от напряжения. Площадь, заполненная народом, кружилась и опрокидывалась: на нее стрем- глав падало небо. Солнце пылало у моего лица. — Спасите! Спасите!—закричал я. Дальнейшее не во всем подвластно памяти. Я выпу- стил шест, мгновенно черкнувший воздух; затем, согнув- шись, ухватился руками за канат и повис, содрогаясь от потрясения. Канат вследствие сильного толчка беше- но раскачался! Проволока резала руки. С воплями, в отчаянии бессмысленной смерти, сопротивляясь паде- нию, я наконец испытал нечто напоминающее насильст- венное, грубое разжатие пальцев. Это было очень болез- ненно. Я выпустил канат с ощущением стремительного полета вверх, и сознание мое смолкло. Я упал в сетку. Помощники Марча успели, подбежав как раз вовремя, растянуть ее подо мной. Суматоха, 7» 195
поднявшаяся после этого несчастного случая, доставила мне множество неприятностей. Марч скрылся, Два дня я доказывал следствию и корреспондентам, что, будучи Фоссом, никак не могу быть Марчем. Самоличность моя, подтвержденная второстепенными физическими разли- чиями и показаниями моей семьи, установила, однако, что я, даже на пристальный взгляд, несомненно рази- тельно схож с Марчем, не исключая голоса и еще кое-чего, заметного при движении. Я объяснил приключение капризом, похмельной фан- тазией; хождение объяснил гимнастикой юности... Так ли это? Этот вопрос, может быть, мысленно задавали многие, знающие меня. Но кто им ответит? Я спрятал правду в момент своей болезни, навсегда оставившей меня после каната. Я не испытывал даже легчайших приступов. Идея величия безвозвратно померкла. Я слышу: «Падай!*—всякий раз, когда при мне произносят сколь- ко-нибудь заметное, отрешившееся в особую жизнь имя Между тем я очень люблю людей. Их неудержимо страстное отношение к чужой судьбе заставляет вни- мать различного рода рукоплесканиям с пристально- стью запоздавшего путника, придерживающего пальцем спуск револьвера. Кислота, а не помада заставляет блестеть железо. Вот, это бы железо.. Поиски Марча привели к полному разъяснению его авантюры. Его жизнь была застрахована крупной сум- мой—значительным состоянием, а ряд шантажей, жерт- вами которых являлись богатые истеричные дамы, за- ставлял думать о безопасности. Раскалив податливого безумца, так заметно похожего на него, Марч после неминуемой, по его расчетам, моей смерти—при первых же шагах по проволоке—получал через жену страхо- вую премию, а через гроб «Фосса-Марча»—загробную жизнь под любым именем. Мне кажется, мое толкование вполне правильно. Я с благодарностью вспоминаю этого человека. Я каж- дый день пью за его здоровье. Это мой избавитель. Его портрет вы можете видеть в «Вестнике цирковых деяте- лей» за 1913 год В нем нет ничего дьявольского.
РЕНЕ I Ворота закрылись. Новичок, переходивший двор, бережно охранялся. Его окружал взвод солдат; привратник не выпускал револьвера из руки все время, пока опасный преступник находился в поле его зрения. Шамполион презрительно улыбнулся. Провинци- альная тюрьма с ее старомодными ключами, живопис- ной плесенью стен и окнами, напоминавшими бой- ницы, смешила человека, ускользавшего из гигант- ских международных ловушек Парижа, Лондона и Нью-Йорка,— образцовых тюрем, равных чистотой гос- питалю и безвыходностью—могиле. Он попался слу- чайно, не сомневаясь, что убежит при первом удобном случае. Справа от ворот, примыкая к наружной стене тюрь- мы, стоял дом смотрителя; часть его окон, заделанных, подобно тюремным, решетками, выходила на двор. Смот- ритель, взволнованный гораздо более Шамполиона от- ветственным и немаловажным событием, сидел за пись- менным столом мрачной конторы острога, готовясь с до- стоинством встретить легендарного гостя, а у окна квартиры стояла Рене, дочь смотрителя. Она видела, как Шамполион быстро повернул голову, скользнув взглядом по закоулкам двора,—привычка хищника, везде ожидающего засады или лазейки. Не долее как на секунду взгляд Рене встретился с взглядом Шампо- лиона. Он заметил молодые глаза и неясное за тенью плюща лицо. Но ей он был виден весь. Его лицо, чувственное и тонкое, с высокомерными холодными глазами, непо- движно блестящими под высокой чертой бровей, дышало жизнью огромного, неуследимого напряжения, подобно обманной неподвижности электрического вала’ динамо, вихренное вращение которого немыслимо поймать зре- нием. Шамполион скрылся под аркой, но Рене долго еще казалось, что его глаза блестят в пространстве, где встретились их взгляды. 197
В этот день отец с дочерью обедали позднее обыкно- венного. Старик Масперо захлопотался внутри тюрьмы, осматривая предназначенную преступнику камеру, про буя ключи и замки, выстукивая решетки и отдавая множество приказаний, изолирующих Шамполиона от застенного мира. Венцом принятых мер было распоря- жение сопровождать арестованного конвоем из четырех человек при всяком оставлении камеры. Впрочем, Мас- перо надеялся ускорить перевод Шамполиона в цент- ральную тюрьму, сбыв таким образом с плеч тяжесть ответственности. Встревоженный, несмотря на все пре- дохранительные мероприятия, событием столь исключи- тельным, Масперо вошел наконец один к узнику с полу- официальной улыбкой, заискивая у того, кто благодаря фактам и репутации был хозяином положения. — С вами будут хорошо обращаться,—пробормо- тал он,—но и вы должны обещать мне не бежать отсюда. Бегите из другой тюрьмы,—откуда хотите. Уважьте старика! Меня могут прогнать. Я и дочь останемся без куска хлеба. — Хорошо,—сказал Шамполион и расхохотался. Он небрежно развалился на койке, упираясь в нее локтем, в его позе было уже нечто свободное, разруша- ющее тюрьму. Масперо вышел со стесненным сердцем. За обедом старик рассказал дочери подробности ареста Шамполиона. Облава завела преступника на ярмарочную площадь, где в это время известный кана- тоходец Данио собирался перейти по канату реку, неся за плечами любого желающего. Шамполион, замешав- шись в толпу, окружавшую акробата, выразил согласие быть пассажиром Данио так быстро и решительно, что сыщики, только расспросив присутствующих, догада- лись, кто это такой, недосягаемый для них, движется по канату за плечами канатоходца, почти достигнув противоположного берега. Ширина реки отнимала на- дежду опередить смельчака, взяв лодку, и Шамполион скрылся бы, не приключись с Данио непредвиденного несчастия: пряжка ремней, державших Шамполиона, погнулась, скользнув вниз, и пассажир нарушил общее равновесие. Оба упали в воду. Искусный пловец, Данио спас себя и Шамполиона, но последний, оглушенный падением, потерял сознание. Его взяли. 198
Рене мало ела, внимательно слушала, и глаза ее блесте- ли, как у детей в театре. Она сказала: — Удивительно, что такой человек—преступник. — И прибавь—безжалостный,— заметил отец. «Таких может изменить только любовь»,—подумала девушка. Шамполион поразил ее воображение; его жизнь, способности и присутствие не далее сорока футов от обеденного стола казались ей чудом яркой могущественности среди мелкой вынужденной плано- мерности повседневной жизни. Он давил тюрьму, созна- ние и занимал мысль. Рене читала о нем в газетах судебные и хроникерские заметки,—настоящие таинст- венные романы: наружность Шамполиона вполне отве- чала ее представлению о нем. Остаток дня и вечер прошли всецело под впечатле- нием этого имени. Приезжали прокуроры, судьи, ад- вокаты, командир гарнизона и просто любопытные официального мира. Масперо водил их смотреть аре- станта сквозь секретное отверстие двери. Множество рассказов выслушала Рене. Шамполион был сыном высокопоставленного лица и цирковой наездницы. Он получил блестящее образование, говорил на всех евро- пейских языках, был заядлым спортсменом. Все его предприятия были осуществляемы, психологически и технически, с точностью математических формул. Он был изобретателен и бесстрашен. За ним числи- лось множество похищений, шантажей, потрясенных банков, три изумленных миллиардера (говорим: «изум- ленных», так как охранение собственности американ- ских владык идеально) и шесть убийств, совершенных в силу преступной необходимости, чего не отрицали и власти. Он не жалел денег. Сподвижники и женщины боготворили его. Камера, отведенная ему, была в нижнем этаже, против ворот. Ее окна приходились в уровень с плитами двора. Встав ночью, Рене видела, как тускло освещенное изнутри окно это маячит ритмически ударяющей по решетке тенью—Шамполион ходил там, думая о своем. Под утро Рене видела сон, полный страхов, тоски, слез и изнеможения.
II Рене родилась и выросла в тюрьме. Роды убили мать; девочка росла у отца. Ее домашнее образование было делом двух арестантов, из которых один, бывший учи- тель, провел в тюрьме четыре года; второй, осужденный на более короткий срок, давал Рене уроки на пятна- дцатом и шестнадцатом году ее жизни. Это был поэт, погубивший свою будущность убийством любовника же- ны. Он великолепно знал историю, его воображение, соответственно своему несчастию, любовно рылось в тю- ремных исторических эпизодах: Латюд, Железная Мас- ка, Бенвенуто Челлини и другие были постоянным предметом его бесед. Рене от рождения слышала звон цепей, скрип тюремных запоров; видела унылые, безна- дежные взгляды конвоиров и узников. Постоянные раз- говоры отца и его гостей о жизни тюрьмы, суде, бегст- вах и наказаниях, в связи с упорной мечтательностью, приучили ее представлять жизнь общим жестоким пле- ном, разрушить который дано только героям. Характер ее был замкнутый и печальный. Привычка к чтению, к красивой идеализованности изображаемой жизни со- здавала в ее душе вечный разлад с действительностью, мелочно хаотичной и скудной. Ёе мечтой было яркое возрождение, взрыв чувств и событий, восстание во имя несознанного блаженства. Шамполион властно занял пустое место ее сознания, место, где должен был гудеть колокол чувств, направ- ленных к означенной цели. Она мало думала об его убийствах. Это были слишком заурядные факты во всем ансамбле необыкновенной биографии. Ёго преступный авантюризм слишком поражал внимание для того, что- бы укладываться в какие-либо позорящие определения. Однако Рене была умна и чиста душой. Она не думала, чтобы вполне сложившийся темперамент, наклонности и образ жизни могли отбросить себя. Но она верила, что все это, сохранив свою форму, может стать сущностью облагороженной. Она представляла гениальные способ- ности Шамполиона действующими в том же духе аван- тюризма, видимо, органически свойственного ему, но, так сказать, действующего по другому поводу. Она 200
видела его Рокамболем, освобождающим похищенных детей, восстанавливающим завещания, отыскивающим клады, отнимающим награбленное, наконец, убивающим чудовищ в человеческом образе,—словом, преступаю- щим закон там, где последний бессилен, извращен или подкуплен. В таком роде деятельности сохранились все прежние приемы и методы, вся прелесть риска и напря- жения, все напряжение сил. Шамполион становился провидением, переданным в человеческие руки, со всеми страстями, ошибками и увлечениями человека. Это было бы, так сказать, провидение, разменявшее свой мисти- ческий аппарат на кинжал и отмычки. Рене в это время исполнилось двадцать лет. Она была умеренно высока, того прекрасного телосложения, которое спокойно восхищает. Богатые пышностью и длиной, темные волосы ее были заплетены в одну косу, окружающую голову почти трижды. Белый, нежных и мягких очертаний высокий лоб отвечал общему серьез- ному выражению лица с ясными глазами, смотрящими свободно, но грустно. Страстная суровая складка рта бесподобно преображалась улыбкой, заразительно от- крытой и чистой. Хотя Масперо с первого же дня усердно хлопотал о переводе Шамполиона в центральный острог, однако из-за некоторых формальностей арестант пробыл в С.-Ж. пять суток. III Немыслимо провести границу там, где кончаются предчувствия и начинается подлинная любовь. Луч- ший пример этому—засыпание. Засыпающий еще здесь, на кровати, он сознает это, ощущая свое тело, постель, дыхание, но мысли его уже фантастически искажены, а тьма закрытых глаз полна непроизволь- но возникающих сцен. Все спутано, отвлечено; сон и предсонная явь слиты в рассеянности сознания, и вот где-то, неуловимо мгновенно, гаснет некий тончайший луч. Полный сон поглощает дух; в новом мире причуд- ливой жизнью фантасмагорий живет и действует человек. 201
На четвертый день Рене увидела Шамполиона гуля- ющим. Во всех концах двора стояли вооруженные часо- вые, наблюдая с угрюмым любопытством каждое движе- ние узника. Из трусости его не заковали; он быстро ходил по диагонали двора, сосредоточенно куря папи- росу. Рене стояла у окна, отдалясь в сторону, в тени плюща. Она хорошо рассмотрела его. Он двигался с лег- костью ножа, рассекающего воздух, стремительно пово- рачиваясь на концах диагонали, подобно движению вспархивающей птицы. Холодный магнетический взгляд его, падая на стены, окно, за которым была Рене, и на лица часовых, казалось, оставлял везде невидимый след. Сердце Рене глухо и сильно билось. Она боялась встретить глаза Шамполиона, но в то же время хотела этого. Солнце, выскользнув из-за крыши, озарило двор и глубину решетчатого окна. Тогда Шамполион увидел Рене. Ее прикованный прямой взгляд, слабая улыбка и нечто в выражении лица—некая счастливая растерян- ность—заставили его, вздрогнув от неожиданности, задержать шаг. Он был в трех шагах от окна, когда сказал, чувствуя, что не ошибется: — Я вас, кажется видел вчера; лучше, если бы этого не было., для меня. Ровный, немигающий взгляд его усилил значение слов, произнесенных так, что их слышала только Рене. Она вспыхнула, но не отошла от окна. Тревога и грусть овладели ею. Шамполион между тем, проходя мимо часового, сказал ему что-то такое, отчего солдат зычно захохотал. Рене запомнила это. Заставить расхохотать- ся самого жестокого и угрюмого из часовых— чего-ни- будь стоило. По многим расчетам, Шамполион предпочитал бе- жать из этой тюрьмы, чем с дороги или же в большом городе. После восьми прежних побегов он вправе был ожидать при перевозке далее исключительно строгих мер, делающих побег длительной китайской голово- ломкой, требующей риска и сложной, организован- ной помощи. Поэтому, подходя снова к окну, в надеж- де удостовериться, точно ли есть успех с этой сторо- ны, он сказал с тою же расчетливостью тона и силы голоса: 202
— Как зовут вас? — Рене. — Рене, мне дадут «веселую вдову»? — Нет,—сказала она почти невольно, одними губа- ми, и отошла. Шамполион понял. Рене прошла в столовую, обдерну- ла скатерть, закрыла лежавшую на диване книгу, затем, открыв дверь отцовского кабинета, задумчиво подтянула гирю стенных часов и села, пытаясь сосредо- точиться Мысль об отце, ранее заботливая и ясная, была теперь жестка и упорна, устремлена в одну точку, полезную замыслу, таившемуся в тьме чувств, каждое движение которых гудело, как колокол. Она знала, что не отступит. Монотонное течение ее жизни подошло к концу и падало. Вечером, перед тем как идти спать, она сказала отцу — Не могу представить, что было бы, удайся Шам- полиону бежать. — Очень просто,—поморщился Масперо.—Мне каж- дую ночь снится это. Меня прогонят, а ты пойдешь работать приказчицей или прачкой. Рене промолчала. Слова отца тронули, но не взвол- новали ее, подобно жалобе безнадежно больного, кото- рому все равно определена смерть. Внутренняя связь между нею и прошлым исчезла. Она чувствовала себя чужой, в чужом доме, с чужим, жалким и мешающим человеком. Слепая к прошлому, оглушенная любовью, она была беспомощна и сильна. Новый мир, созданный ею, давил, все разрушая. — Тебе все-таки нужно присматривать самому. — Да, эти ключи,— он хлопнул рукой по крышке письменного стола,—я никому не даю, даже помощни- ку. Они для ночных обходов. — Дубликаты? — Дубликаты, Рене Моя ведомость просит тебя уйти, а я спутаю цифры. Рене разделась и легла, прислушиваясь. Масперо же работал до половины второго. Она слышала, как он насвистывает, что означало конец работы; затем Маспе- ро поднялся наверх, в свою спальню. Рене продолжала тихо лежать, выжидая, когда тишина окончательно ободрит ее. Но тишина не нарушалась ничем; с кухни и 203
с верха не доносилось ни малейшего шороха. Она встала в тоскливом напряжении риска. Так как в кабинете было темно, то Рене хотела зажечь свечку, но,'подумав, не решилась на это. Ключ от письменного стола Масперо клал в коробку с почто- вой бумагой; так было и на этот раз. Она взяла его с страхом убийцы, заносящего нож. Этот маленький ключ, казалось, вобрал всю силу тюрьмы,—так резко и тяжело чувствовала его рука. С этого момента до конца Рене не покидало некоторое представление об ужасе, какой следовало бы испыты- вать; однако ее личная опасность рассеивала настоя- щий ужас, и только его тень следовала за нею, пока длилась драма. План Рене был вполне обдуман, прост и по-женски мудр, так как не выходил за пределы сложившихся обстоятельств. Правое крыло тюрьмы соединялось коридором с фли- гелем Масперо: его железная дверь открывалась из кухни. Отсюда Рене намеревалась пройти в тюрьму. Со связкой ключей в руках, с головой, покрытой платком, готовая на все, ощупью нашла она перо и бумагу и ощупью вывела прощальную строчку: «Папа, прости! Рене»—стояло невидимое. — Прости.»—прошептала она и внезапно заплака- ла, но внезапно и удержала слезы. Служанка спала в сенях. Пройдя кухню, Рене оста- новилась перед дверью, вынужденная зажечь свечу,— без этого нельзя было рассмотреть ключ и скважину. Дверь открылась. Здесь всегда стоял часовой. Увидев дочь начальника, он поднялся с табурета. Рене, изредка посещая тюрьму, никогда не приходила ночью, и поэто- му часовой удивился. Его настороженный взгляд собрал все силы Рене. Она сказала: — Отец не совсем здоров; я пришла вместо него. 23-й номер утром с конвоем переводится в Д, я хочу осмот- реть камеру и арестованного—не приготовил ли он чего для побега. — Едва ли; стере1ут хорошо. — Ну да, мы обещали принять все меры. Небрежно позвякивая ключами, вошла она, спустясь по винтовой лестнице, в коридор нижнего этажа. Здесь 204
было мрачно, как в склепе. Глухой красноватый свет ламп озарял симметрический ряд серых дверей в глубо- ких нишах. Часовой, стоявший в дальнем конце, быстро пошел навстречу девушке. Она сказала ему то же, что и первому, и с тем же успехом. Солдат, нагнувшись, загремел ключами в замке 23-го номера. — Теперь,—сказала Рене,— не отходите от дверей и входите тотчас, как я позову вас, в случае.- чего. Ноги ее подкашивались, но лицо оставалось сумрач- но-деловым. Толкнув дверь, она, не торопясь, прикрыла ее и очутилась лицом к лицу с Шамполионом. Как ни дорого было каждое мгновение, она не могла сразу поднять глаз. Подняв их, она более не смущалась. Любовь, стыд, волнение, тяжесть темного будущего,— все чувства окаменели в ней, кроме страстной пожира- ющей торопливости. Шамполион сумрачно смотрел на нее, ничем не выдавая ни радости, ни даже слегка насмешливого любопытства к дальнейшему. Он был одет. — Встаньте за дверью,—шепнула Рене,—сзади; ко- гда войдет часовой- Все понимая, он бесшумно взял одеяло и встал в углу. — Ах!.. Киваль...—негромко позвала Рене,—зайдите сюда! Часовой быстро вошел, прикрыв дверью Шамполио- на. Через секунду он уже задыхался, мотая закутанной одеялом головой. Шамполион повалил его, связав ноги шнурком револьвера, а руки простынею, и поднялся, тяжело дыша. — Теперь идите-.—она поморщилась, зная, что сце- на борьбы повторится.—Пройдите по концу коридора до лестницы и быстро, без звука, быстро поднимитесь, когда я уроню ключи. Она двинулась, а Шамполион, разорвав тюфяк, вы- тряс солому и с холстом в руках следовал на расстоя- нии за Рене. Девушка подошла к часовому у дверей кухни. — Все благополучно,—она попыталась открыть за- мок, но не смогла,—что с замком? Попробуйте-ка вы, я не моту открыть. 205
Часовой, став спиной к лестнице, протянул руку за ключами и нагнулся поднять их, потому что Рене, передавая, уронила связку. Железный стук пролетел в коридоре. Быстрее, чем этого ожидала, Рене увидела Шамполи- она, сидящего на солдате, голова которого путалась в холщовом комке. Рене помогла связать; затем, держа своей маленькой горячей рукой за руку Шамполиона, провела беглеца сквозь темные комнаты к парадной двери, выходившей непосредственно в пустой переулок. Здесь не было часового,—вечная ошибка предусмотри- тельности, охватывающей зрением горизонты, но не замечающей апельсинной корки под сапогом. Они вышли. Шел дождь, порывами ударял ветер. — Все кончено,—сказала Рене. — Я никогда не забуду этого,—проговорил Шампо- лион.—Так... я свободен. — И я. — Мне нельзя медлить,—продолжал Шамполион, догадываясь, что хочет этим сказать Рене, но жестко, с хищностью противясь этому. Он брал свое, давя чу- жую судьбу, хотел быть один.—Я бегу, бегу поспешно к своим. А вы? — Я? Разве.. В этот момент они рядом проходили глухой пере- улок. Шел дождь, порывисто хлестал ветер. Она сжалась, и тень предчувствия тронула ее душу. Шамполион повторил: — Я иду к своим, девушка. Слышите? Все еще не понимая, она по инерции продолжала идти рядом с ним, задыхаясь и с трудом ускоряя шаг, так как Шамполион шел все быстрее, почти бежал. Тогда, уверенный, что это навязчивость, он резко оста- новился и обернулся. — Ну! Что вам?—быстро и зло спросил он. — Я... Она замолчала. Он легко, коротким и равнодушным ударом толкнул ее в грудь,—просто, как отталкивают тугую дверь. Рене упала. Когда она поднялась, в переулке никого не было. Шел все сильнее крупный осенний дождь. 206
IV Прошло два года. В большой квартире улицы Падишаха сидел чело- век, искусно загримированный англичанином. Его собе- седник, коренастый господин с толстым лицом, стоял у окна, смотря на улицу. Второй говорил, не оборачива- ясь, пониженным голосом. — Полосатый, вчерашний,—сказал он.— Наруж- ность фланера. Покупает газету. — Обычная история,—ответил другой.—Так нача- лось с Тэсси. Кажется, теперь твоя очередь, Вест? — Не твоя ли, Шамполион, дружище? — Нет, это не в силах простого сыщика. Я вечно и оригинально двигаюсь. — Да. Однако по какому кругу? Шамполион вздрогнул. Вест остро подметил положе- ние. Круг продолжал суживаться. Так началось месяцев шесть назад. Опасность, как зараза, перебрасывалась с города на город; целые окрути становились угрозой, все более уменьшая свободную территорию, в которой знаменитый преступник мог еще действовать, но и то с массой предосторожностей. Он терпел неудачи там, где проверенный расчет безошибочно обещал жатву. Дела срывались, пропадали важные письма, шесть второстепенных и двое первоклассных сообщников си- дели в тюрьме. Шамполион боролся с новым невиди- мым врагом, чуждым, судя по справкам, ленивой и почти сплошь продажной государственной полиции. Она беспомощно топталась на месте, устремляясь иногда с громом на след собственных ног. Ему не раз приходилось подвергаться систематическому пресле- дованию, но это было именно преследование, хожде- ние следом за ним; теперь к нему шли часто навстре- чу, шли и за ним, и со стороны,— так что не раз только особая увертливость спасала его от топора «веселой вдовый; злая и твердая рука ловила его. Огромные связи, какими располагал он, беспомощно молчали, бессильные выяснить инициативу организа- ции: он же стремился, покинув круг, заставить облаву стукнуться лбами на пустом месте, но этого пока не удавалось привести в исполнение. Растягиваясь и еще 207
сильнее сжимаясь вновь, круг не выпускал цели из своей гибкой черты. — Следовало бы,—сказал Шамполион, пропуская замечания Веста,—дать этому фланеру путеводителя. «Путеводитель», то есть лицо, отводящее след на себя, вызвав чем-нибудь подозрение, употреблялся в не- ясных случаях для проверки, действительно ли ус- тановлено наблюдение и за кем именно; диверсия в пу- стоту. — Да он ушел,— сказал Вест. — Тем лучше. Шамполион первый заметил фланера. Не случись этого, Вест был бы избавлен от подмигивания, означав- шего приказ удалиться. — Вест, я вернусь завтра. Если что случится, ты позвонишь. — Ну, да. Их разговор перешел в мрачную область хищений; затем Шамполион вышел. Вест, заложив руки в карманы, качнулся на носках. Его неподвижное лицо, прекрасно удерживая в присут- ствии Шамполиона внутренний смех, тронулось по уг- лам глаз ясной улыбкой. Он сел и крепко задумался. Со всеми предосторожностями, отвечающими его привычкам и положению, Шамполион прибыл в дру- гую квартиру. Дама, с которой он поздоровался, была красивым воплощением женственности в том его редком виде, который восхищает и трогает. Ее тихую красоту и обаяние, производимое ею, следо- вало назвать более утешением, чем восторгом,—глу- боким сердечным отдыхом. Вместе с тем, не было в ней ничего неземного, никаких мистических, томно- болезненных теней; расцвет жизни сказывался во всем, от твердости рукопожатия до звучной простоты голоса. Их познакомил месяца два назад скромный курорт— вынужденный отдых Шамполиона. Здесь, отсиживаясь ради безопасности, встретил он молодую вдову Полину Турнейль. Сближение имело началом серьезный разго- вор о жизни, начавшийся случайно, но приведший к тому, что элегантный цинизм Шамполиона, уступив глубокому впечатлению, произведенному молодой жен- 208
щиной, прикинулся из уважения к ней шатким песси- мистическим мировоззрением. Из уважения, да. В жизни Шамполиона было много связей и женщин эпизодических, и он совершенно не уважал их. Его любили как живую сенсацию. К нему льнули подобострастно и трепетно, отдаваясь в добро- вольное рабство ради таинственной, зловещей тени, отбрасываемой опасным любовником. Любопытство и страх приковывали к нему. Во всех его прежних любов- ницах была некая крикливость духа, в разной, конечно, степени, но одинаково напоминающая цветок, украшен- ный нелепо торчащим бантом. Не веря в существование женщин иного склада, он случайно встретил живое противоречие и внутренне понял это. Встречи их повторялись, он искал их и, сказав, наконец, «люблю», почувствовал, что сказал, наполови- ну правду. Она не знала, кто он. Ее «да», как можно было подумать, выросло из одиночества, симпатии и благородного доверия, свойственного крупным нату- рам. Впоследствии он надел маску политического заговорщика, чтобы хотя этим объяснить сложную таинственность своей жизни,— роль выиграшная да- же при дурном исполнении, чего не приходится ска- зать о Шамполионе. К тому же отважный скептик грандиознее самого пышного идеалиста. Он знал, что червонный валет даже крупнейшей марки не может быть героем Полины, и так привык к своей роли, что иногда мысленно продолжал лживый разговор в тоне и духе начатого. Ее характер был открытым и ровным; ее образован- ность, естественно сливаясь с ее природным умом, не поражала неприятной нарочитостью козыряния; ее весе- лие не оскорбляло; ее печаль усиливала любовь; ее ласка была тепла и нежна, а страсть—чиста, как полураскры- тые губы девочки. Она взяла и держала Шамполиона без всякого усилия, только тем, что жила на свете. Шамполион стирал грим, сняв правую бакенбарду; левую тихонько потянула Полина, и бакенбарда отста- ла, при чем оттопырившаяся щека издала забавный глухой звук. — Благодарю,—сказал он.—Три дня я не мог быть и тосковал о тебе. 209
Обняв женщину, он приник к ее лицу долгим поце- луем, возвращенным хотя короче, но не менее вырази- тельно. Ее рука осталась лежать на его плече, затем сдвинулась, поправляя пластрон. — Ты озабочен? — Да. Меня ловят. — Так надо подумать,—сказала она, вздрогнув и с серьезным лицом усаживаясь за стол.—Насколько все плохо? Шамполион рассказал, не прибегая даже к ощути- тельному извращению фактов. Преследование одинако- во по существу,—кто бы ни подвергался ему, вор или Гарибальди. — Боже! Береги себя, Коллар!—сказала Полина.— Хочешь в Америку? — Нет, я подумаю,—ответил Шамполион, садясь рядом с нею.—Явного еще ничего нет. Пока я думаю о тебе. Когда он говорил это, целуя ее руки, глуховатый мужской голос, скользя по телефонному проводу из пространства в пространство, оканчивал разговор сле- дующими словами: — Итак, в шесть—тревога. — Да, так решено,—прозвучал ответ. — И мы отдохнем. — Отдохнем, да_. Аппараты умолкли. На рассвете Шамполион внезапно проснулся в таком ровном и тихом настроении, что мысли его, ясно возни- кая среди остатков дремоты, связной непрерывностью своей напоминали чтение книги. Он лежал на спине. На спине же, рядом с ним, лежала Полина, слегка повер- нув к нему голову, и ему показалось, что сквозь тени ее ресниц блестел взгляд. Он хотел что-то сказать, но, присмотревшись, убедился в ошибке. Она спала. Край сорочки на полуоткрытой груди вздрагивал, едва за- метными движениями следуя ритму сердца, и от этого, силой таинственного значения наших впечатлений, Шамполион ощутил мягкую близость к спящему суще- ству и радость быть с ним. Он тихо положил руку на ее серже, отнял ладонь, откинул с маленького уха послушные волосы и весело посмотрел в потолок, где 210
среди голубых квадратов были нарисованы листья, цветы и птицы. Тогда, желая и не желая будить Полину, он осторожно покинул кровать, налил воды с сиропом и присел у окна, наблюдая стаю голубей, клевавших на еще не подметенной мостовой. Было так тихо, что долгий телефонный звонок, деловой трелью прорезавший молчание комнат, непри- ятно оживил Шамполиона, рассеянно сидевшего у окна. Полина не проснулась, лишь ее голова сонным движе- нием повернулась от стены к комнате. Шамполион снял трубку аппарата, бывшего в каби- нете, через три двери от спальни. — Говорите и слушайте,—условно сказал он. — Все ли здоровы?—спросили его. — Смотря какая погода. — Одевайтесь теплее; ветер довольно резок. — Я слушаю. — Все хорошо, если состоится прогулка. — Так. — Продаете ли вороную лошадь? — Нет, я купил еще одну закладку. Шамполион резко отбросил трубку. Звонил и говорил Вест. Весь этот разговор, составленный из выражений условных, означал, что Шамполион должен спасаться, покинуть город ранее полудня и по одному, строго определенному направлению. Сыск установил след, ор- ганизовав западню. Когда Шамполион вернулся в спальню, он выглядел уже чужим мирной обстановке квартиры. Все напряже- ние опасности отразилось в его лице; глаза запали, блестя скользящим, жестко сосредоточенным взглядом, и каждая черта определилась так выпукло, словно все лицо, фигуру преступника облил сильнейший свет. Шамполион быстро оделся и решительно разбудил По- лину. — Который час?—потягиваясь, спросила она. — Час отъезда. Вставай. Нельзя терять ни мину- ты,—я под угрозой. Она вскочила, сильно протерла глаза; затем, взвол- нованная тоном, бросила ряд вопросов. Он, взяв ее руки, сказал: — Да, я бету. Не время расспрашивать. 211
— Яс тобой. — Если можешь..— радостно сказал он.—Ты пер- вая, которой я говорю так. — Верю. Ее тоскующее прекрасное лицо горело слезами. Но это не были слезы слабости. Одеваясь, она заметила: — Путешественник с дамой меньше возбудит подо- зрений. — Да, и это в счет на худой конец. — Куда мы идем? — В Марсель. По многим причинам я могу ехать лишь в этом направлении. Турнейль не ответила. Шамполион быстро гримиро- вался. Когда Полина обернулась на его возглас, перед ней стоял выцветший, сутулый человек лет пятидесяти с развратным лицом грязного дельца, брюшком, лыси- ной и полуседыми длинными бакенбардами. — Это жестоко!—насильно улыбнулась она, при- пудривая глаза. — Жестоко, но хорошо. Наконец, вот!—Он, подбро- сив, поймал блестящий револьвер.—Возьми деньги. — Я взяла. Теперь, вполне готовый к отъезду и борьбе, он почув- ствовал лихорадочную усталость азартного игрока, ко- торому с уходом годов длиннее кажутся когда-то ко- роткие в своей остроте ночи, тягостнее—ожидания ставок и раздражительнее—проигрыш, усталость под- черкивалась любовью. Он желал бы вновь присесть у окна, смотреть на голубей и слышать равное дыхание спящей женщины. Они вышли, взяв лишь по небольшому саквояжу. Шамполион, не будя прислуги, открыл двери собствен- ным, сделанным на всякий случай ключом. В тревоге промелькнули вокзалы, билетная касса и дебаркадер. Поезд отошел. В купе, кроме них, никого не было. Поезд шел полями с осевшим на ложбинах утренним чистым туманом. Пунцовые и белые облака, сторонясь, пропускали низкий пук ярких лучей, западавших на возвышения. Еще нигде не было видно людей, лишь изредка одинокая фура с дремлющим на ней мужиком сторожила закрытый переезд; это продолжение безлюд- 212
ной тишины, в которой проснулся Шамполион, помогало ему разбираться в себе. Сидя против Полины, смотря на нее и разговаривая, он продолжал ощупью, бессозна- тельно, отбрасывать тревогу роковых возможностей, разбираться в обстоятельствах и мысленно вести расче- ты с опасностью во всех ее видах, рисуемых его опыт- ным точным воображением. — Твоя жизнь ужасна,—сказала Полина.—Спа- саться и нападать; быть постоянно настороже, прове- рять себя, испытывать других... Какая пытка! Какой заговор изменил сущность мира? Коллар, оставь поли- тику, пока не ушла жизнь. Еще не поздно. Мы можем скрыться навсегда в далекой стране. — Это не для меня,—коротко ответил Шамполион. — Ты не придаешь значения моим словам. — Не раз мы говорили об этом. Я все-таки люблю в жизни ее холодное, головокружительное бешенство. — Коллар, это пройдет, пройдет, может быть, скоро, и ты не вернешь уже тихого утла, который ждал тебя вместе со мной. — Не моту. — Решись все-таки. Мне достаточно твоего слова, Коллар. Марсель ведет и в Англию, и в Америку. — Я стремлюсь в Лондон. — Нет. Дальше. — Как ты настойчива! — Знаешь, ведь я люблю. — Но и я, черт возьми! Однако не любовь решает судьбу! Оставим это. Он отвернулся к окну, выдохнув сигарный дым с силой, разбившей его о стекло круглым пятном. С тоскливым, страстным вниманием смотрела жен- щина на того, кто был (назвался) Коллар. Мысли ее мешались. Наконец, воля одержала победу, и Шамполи- он, взглянув снова, не заметил и следа игры страстей, схлынувшей в глубину женской души. — С.-Ж.,—сказал кондуктор, проверяя билеты. Полина подала свой. Один его угол был согнут. — Есть здесь буфет, Коллар? — Есть, это маленький городок. — Ты знаешь? — Да, я здесь был. 213
Приключение в тюрьме два года назад озарило его холодным воспоминанием. Останавливаясь, вагон вздрог- нул; скрипнули тормоза. Снова открылась дверь, пропустив трех кондукторов, и по непроизвольному движению их лиц, выдавших нападение прямым взглядом на руки Шамполиона, он мгновенно сообразил, что путешествие кончено. В купе было тесно. Один из сыщиков загородил своей фигурой Полину, Шамполион не видел ее. Было уже поздно думать о чем-либо. Его взяли и били; он вывертывался, как скользящая большая рыба в жадных руках, и из- немог. Ручные кандалы покончили дело. Выходя, в толпе, запрудившей проход, ослепленный волнением, он, зады- хаясь, громко сказал: — Где ты? Ему ответил—ниоткуда и близко—мертвый, как стук, голос: — Буду с тобой.. V Палач грелся на кухне, неотступно думая о шее преступника с вялым, нудным содроганием раба, жду- щего подачки и плети. Это был хмурый старик. Ему обещали сто франков и четверть срока. Он не смел отказаться. Кроме того, в его измученном тюрьмой сердце жила смелая надежда вернуться на три года скорее к заброшенным огуречным грядкам, забыв о маленьких девочках, плачущих всегда горько и громко. Стояло холодное, темное и сырое утро. Шамполион не спал. К четырем часам его оставило мужество. Но не страх сменил стиснутую силу души, ее давила тяжесть— фатализм внешнего. Он сидел в камере 23, из которой два года тому назад был выпущен, как гордая птица, скромной и смелой девушкой. Город был тот, в котором его поймали тогда и теперь. Запыленная надпись на подоконнике, выцарапанная гвоздем, сделана была его скучающей, небрежной рукой; надпись гласила: «Еще не пришел мой час.» «Еще» и «не» стерлись. Остальное потрясло пригово- ренного. Но к подоконнику, как к магниту, обращались 214
его глаза, и с холодом, с непонятной жаждой мучитель- ства он внимательно повторял их, вздрагивая, как от ножа. Власти, боясь бегства, покончили с ним скоро и ре- шительно. Скованный по рукам и ногам, Шамполион просидел только неделю. Суд приехал в С.-Ж., собрав наскоро обвинения по самым громким делам бандита, судьи выслушали для приличия защиту и обвинение и постановили гильотину. Полины Шамполион больше не видел. Он думал, что ее держат в другой тюрьме. Представляя, как она перенесла известие о том, кто Коллар, он весь сжимался от скорби, но сам отдал бы голову за то, чтобы увидеть Турнейль. Надежды на это у него не было. — Вина!—сказал он в окошечко. Немного спустя дверь открылась. Казенная рука грубо протянула бутылку. Шамполион пил из горлыш- ка. Настроение стало светлее и шире; искры бесшабаш- ности заблестели в нем, смерть показалась жизнью.. Вдруг тяжкий удар отчетливого сознания истребил хмель. — Жизни!—закричал Шамполион.—Жизни вовсю! Но припадок скоро прошел. Наступил счастливый момент безразличия,— разложения нервов. Шамполион сидел, механически покачивая головой, и думал об опере. Состояние, в котором он находился, можно сравнить с несуществующим длительным взрывом. Малейший шо- рох волновал слух. Поэтому долгий ворочающийся звон ключа в двери заставил его вскочить, как от электри- ческого заряда. Он вскочил: за женщиной, прямо вошедшей в камеру, стояла тень в казенном мундире. Тень сказала: — По особому разрешению. Слов этих он не расслышал. Взмахнув скованными руками—единственный доступный ему теперь жест,— он бессознательно рванул кандалы. Нечто в лице Тур- нейль—не торжественность предсмертного свидания— молчание в ее лице—поразило его. Возвращая самооб- ладание, он сказал: — Полина?! Да, ты! Видишь? Она молчала. Ненависть и любовь по-прежнему спо- рили в ее сердце, и самое памятное объятие не было памятнее короткого толчка в грудь. 215
— Я пришла,—холодно сказала она, заметив, что молчание становится тягостным,—увидеть вас снова, Шамполион, в том же месте, из которого когда-то освободила. Ведь я—Рене. Он не сразу понял это, но когда наконец понял, в нем не было уже ни мыслей, ни слов—одни грохочущие воспоминания Он стоял совершенно больной, больной неописуемым потрясением. Из глубины памяти, раздви- гая ее смутные тени, отчетливо вышел образ закутан- ной в платок девушки; образ этот, стремительно поте- ряв очертания, слился с образом Полины Турнейль и стал ею. — Вы предали..—страшась всего, сказал он, когда боль, усиливаясь, не позволяла более молчать. - Да. — Вы—Рене! - Да. — Знайте,—сказал он, помедлив и смеясь так пре- зрительно, как смеялся в лучшие дни своего блестящего прошлого,—я снова оттолкнул бы вас., туда!, прочь!.. Жалкая, измученная улыбка появилась на бледных губах Рене. Даже ее незаурядные силы давила тяжесть этой победы, в которой победитель, сражая самого себя, не просит и не дает пощады. Простить она не могла. — Да, вы толкнули меня совершенно простым дви- жением. В грязь. Я упала... и еще ниже. Я продавалась за деньги. Меня встретил Турнейль, я взяла остаток его чахоточной жизни и его миллионы. Почти все это ушло на вас, Шамполион. Лучшие сыщики помогали мне. Продался Вест и другие. Вас вели под руки с завязан- ными глазами к яме... но как это было дьявольски трудно, признаюсь! И вот вы упали. — Сыщики?—недоверчиво спросил он.—Кто же? Не однобокие ли умом Гиктон и Фазелио? — Все равно. Ждущие признания гении имеются и в этой среде. — Может быть. Вы довольны? — А? Я не знаю, Шамполион. Она с трудом прошептала это, и он увидел, что глаза ее полны слез. Шамполион сел, понурясь. Тогда быстрым материнским движением она прижала его горячую го- лову к своей нежной груди и горько заплакала, а он, 216
поборов опустошение души, тоже приник к ней, трону- тый силой этой любви, нашедшей исход в ненависти, любви ненавидящей—чувстве ужасной сказки. Рене встала. — Отец умер, спился,—сказала она.—Мои мечты, те, с которыми я освободила тебя, ты знаешь, потому что знаешь меня. Прощай же! Когда ты... уходишь? — С последним ударом пяти. — Скоро придет священник. — Он скажет мне о пустом небе. — Наполним же его опрокинутую чашу последними взглядами. Ты помнишь мои слова в вагоне? — Помню. «Буду с тобой». — И буду... и буду с тобой. — Рене!—сказал он, останавливая ее.—Не дух ли ты? Кто пустил тебя сюда, в эту могилу? — Те, кто имеет власть и знает мою судьбу. Она вышла; ее последний взгляд воодушевил и успо- коил Шамполиона. Он думал о закутанной девушке, лица которой хорошенько даже не рассмотрел, и о только что ушедшей женщине, которую потерял. Но каза- лось, что в сумраке начинающегося рассвета в камере с бледным огнем лампы еще длится ее невидимое при- сутствие. Он приблизился к подоконнику и спокойно прочитал то, что не стирается никогда: пришел мой час». Рене была одна. Когда часы, висевшие против нее, начали отбивать пять и пробил последний, сильнее других прозвучавший удар,—удар вдали громко про- звучал в ней, вихрем сметая прошлое. Ее трясло, зубы стучали. Она выпила яд, крепко прижала к глазам мокрый платок и прилегла на диван.
ИВА I Начало легенды о Бам-Гране относится к глубокой древности. Округ Потонувшей Земли славится вообще легендами, среди которых Одноглазый Контрабандист, Железная Пятка и другие, давно уже повешенные бандиты, играют крупную роль, но самой выдержанной, тонкой, самой, наконец, изящной я считаю фи!уру Бам-Грана. На этот счет мое мнение расходится с мне- нием остальных, когда-либо внимавших легенде; все же я остаюсь и останусь навсегда при своем. Особенно, если я закурил. Да. Ничто лучше струи табачного дыма не прибли- жает моей душе этот реальный и изменчивый образ существа с нежной, но лукавой душой, существа, со- зданного порывом ветра и фразой доктора-акушера. Как рассказывают, Бам-Гран родился в самую свире- пую бурю, какую можно представить на берегу Тихого океана, от родителей, вполне способных произвести такого сына. Отец этого существа беседовал на Хуан- Фернандеце с тенью Робинзона или, вернее, Александра Селькирка, так как автор снабдил знаменитого героя псевдонимом во избежание упреков от его родственни- ков. Простой матрос благодаря этому разговору полу- чил некоторые литературные сведения, а также указа- ние относительно клада, зарытого сбежавшим из Мон- те-Карло кассиром лет пятьдесят назад. Клад состоял из пяти тысяч двадцатифранковиков, оставленных в славном учреждении преимущественно русскими Со- бакевичами и Базаровыми. Разбогатев, матрос повел недостойный образ жизни и женился на ясновидящей, некоей Луизе Бастер, имевшей все данные сделаться второй Анной Гресс, не увидь она во время одного из сеансов нечто, посеребрив- шее ее волосы мукой страха. Она никогда никому не говорила об этом, и даже муж ее не узнал, отчего можно так испугаться, засыпая под блеском лунного камня гипнотизера Берга. 218
Наконец—все пропил матрос, все проиграл в карты, все раздарил фальшивым красноносым приятелям и дал, как водится в таких случаях, зарок вести лучшую жизнь. Лучшая жизнь, естественно, началась со страш- ной нищеты. В то время Луиза была беременна. Основа- тельно протрезвившийся муж со страхом ждал увеличе- ния семейства, но чем ближе подступало время родить, тем спокойней становилась жена. Выведенный однажды из жалкого своего равновесия кротким благодушием женщины, матрос начал исступленно кричать: «Если родится сын, пусть не будет у него не семьи, ни дома, ни родины, ни денег; пусть он живет со зверями, вырастет скандалистом, и пусть всегда скалит зубы, как ты теперь, подлая. Если родится дочь...» Едва он начал определять судьбу дочери, как померт- вевшая от испуга женщина слабо подняла руку, успев сказать:—«Только не злой, не злой». Затем заклинание матроса, очевидно, произвело действие, так как с несча- стной начались родовые схватки. Матрос бросился за доктором и привез его в самый нужный момент. Когда рассказ о Бам-Гране подходил к этому месту его истории, рассказчик поникал головой, смотря ис- подлобья, делал произвольно паузу, затем, веще протя- нув руку и блистая вдохновенным лицом, внушительно и быстро шептал, задыхаясь от естественного волнения: «Была ночь. Ветер ударял с силой пушечного снаряда. И вот—мальчик лежит на руках доктора. Едва были окончены хлопоты по этому делу, как доктор сел писать рецепт, а колокол на церкви, двинутый ветром, жутко раскатил: Бам_. «Гран»,—сказал в это же время доктор, выписывая рецепт, вслух. Его рука застыла— заметьте— застыла, перо застыло, и родители застыли от ужаса: новорожденный, приятно улыбнувшись, помахал руч- кой, чихнул и внятно произнес: «Бам-Гран». II Молодой человек, пришедший из ивовых зарослей, что внизу, по отмели реки Адары тянутся на протяже- нии трех миль в длину и полуторы в ширину, не пользовался уважением населения, так как не удовле- 219
творял основному требованию—«иметь здравый рассу- док». О нем было известно, что он ведет жизнь дикаря, что он кого-то ждет и имеет непонятную цель, связан- ную со своей зарослью. Звали его Франгейт. Его волосатая голова была обвязана синим платком; старый пиджак, подпоясанный широким ремнем на манер блузы, открывал шею и расстегнутый воротник смятой белой рубашки. Цвет брюк и состояние их можно вообразить,— но какой бытовик воздержится от указания, что они были оттопырены на коленях. Лицо Франгейта являлось смесью обдуманной, упря- мой силы с болезненно-тонкой восприимчивостью,—ли- цо глубоко чувствующего человека, способного, не мор- щась, нанести смертельный удар, если встретится неот- странимый вызов. Он был широкоплеч, сутул, тонок в талии, ступал крепко и медленно, смотрел прямо и, когда улыбался, застенчивое озарение широкого смугло- го лица выказывало белые ровные зубы, блестевшие, как у девушек. Его волосы и глаза были почти черны; он не расставался с коротким ружьем, висевшим всегда на его правом плече вниз прикладом, и курил малень- кую японскую трубку, набивая ее в рассеянности ино- гда так крепко, что огонь не просасывался. В этот день Ахуан-Скап мог по праву гордиться тем, что на него обращены глаза всего мира. Отношения между солнцем и луной достигли противоречия, назы- ваемого обыкновенно «затмением». Задолго перед тем компетентные люди установили и объявили повсюду, что на этот раз затмение можно отлично наблюдать именно из Ахуан-Скапа, в силу чего затерянный полу- дикий город, преподнесший астрономам такое редкое лакомство, должен был отпраздновать свою пчелиную свадьбу, погрузясь затем снова в так громко потрево- женное забвение. Как ни был озабочен Франгейт тем, что в неизвест- ной стране чужие люди покупали за деньги право смотреть на лицо девушки, увлеченной ярким огнем созданной из пустяков жизни, как мучительно ни разрывал он любящей мыслью тяжелое, глухое про- странство, скрывающее где-то в бесформенном слиянии всех вещей и явлений его стройную Карион,— он не мог не обратить внимания, что город принял важный, шум- 220
ный и такой чистый вид, какого не было со времен последнего циклона, выбившего из всех улиц и тюфяков пыль не хуже голландки, моющей свой тротуар мылом. Дома были украшены флагами. С балконов свешивались ковры и цветные материи, а у фонтана, где бегали и приплясывали ребятишки, играл хор трубачей, торже- ственно шевеля золотом больших труб. Кроме того, всюду развивалось самое усиленное движение: по шоссе, огибающему скалистый узор горных возвышенностей, неслись расфранченные экипажи, полные разодетой публики, лошадиные зубы и скулы которой, совместно с золотыми набалдашниками тростей, ярко сияли от сол- нца. Время от времени видел Франгейт фигуры, вызы- вающие представление о костях,—нескладные старики, в очках, с ящиками и какими-то инструментами под мышкой, озираясь дико и неприспособленно, стреми- лись, развевая полы макинтошей и пряди седых волос, к какому-то таинственному пункту. Нечто похожее видел Франгейт один раз, когда в город нагрянула партия землемеров. Меж тем все или почти все, кого встречал он, смотрели вверх, задрав головы, на лицах же появилось столько темных очков, что все, казалось, ослепли или тренируются в выпрашивании милостыни под незрячих. Кроме того, прошествовали шагом в со- провождении чрезвычайной охраны четыре большие подводы, нагруженные большими и малыми телескопа- ми в зеленых чехлах, открывающих проницательному взору уличной детворы свои медные части, вычищенные до боли в глазах. — Быть может,—сказал Франгейт одному из тех людей со старческими, сухими лицами, осматривать которых ему доставляло не меньшее удовольствие, чем некогда взирать на мумии в Лисском музее,—может быть, вы объясните мне снисходительно, что значит этот гром, блеск и оживление? Приезжий остановился, строго ловя сверх очков, не дерзость ли блеснет в лице вопрошателя, но Франгейт смотрел на него лишь любопытно и кротко. — Я вижу, вы не здешний,—сказал старец, беря Франгейта за пуговицу пиджака и отводя в сторону.— Вот!—Он извлек золотые часы с хрустальной крышкой и сунул их к глазам Франгейта.—Мы имеем точное 221
время—десять часов сорок три минуты одиннадцатого утра 22 февраля тысяча девятьсот двадцать третьего года, а в двенадцать с одной минутой первого того же числа и этого же года начнется солнечное затмение, которое продлится один час и сорок минут. Труба упала!—вскричал он затем, яростно потопал ногами и ринулся к подводе, где. загремели небесные принадлеж- ности. «В таком случае,—подумал Франгейт,—надо торо- питься. Если я не куплю теперь же пороху, крючков, пистонов и табаку, лавки, несомненно, закроются, так как часть торгашей будет ожидать конца мира, а другая— начала дневного света, покупатели же исчезнут на крыши». На рынке Франгейт увидел на возвышении человека, размахивающего руками; вокруг него, покатываясь от смеха, роилась рыночная толпа. Ш Туда пока что трудно было пробраться. Настроенный невесело, Франгейт задумчиво смотрел на развлекающу- юся толпу, машинально прислушиваясь в то же время к разговору под навесом рыночного трактира. Разговор этот, с трубками в зубах, вела компания трубочистов; их ведьмины хвосты, которыми прополаскивают они щели труб, свешивались с их плеч ниже сиденья вместе с остальными орудиями пыток. Нет еще автора, кото- рый описал бы физиономию трубочиста без мыла, по- этому и мы не посягаем на трудную задачу, а предо- ставляем солнечному лучу, проникающему сквозь дыры холста трактирной палатки, играть на лицах негритян- ского цвета с европейскими очертаниями. Каждый раз, как прихлебывал трубочист из стака- на, немного черной мути осаживалось с усов на дно. — Так вот,—говорил наиболее пьяный из них,— я не настолько пьян, чтобы нести вздор. А все это штуки Бам-Грана, которого давно уже не было в нашем городе. — Давно или недавно,—сказал другой,— а сдается, что начинается похожее на ветер с горы. 222
— Что же это за «ветер с горы»?—спросил гуртов- щик, пересев из угла к столу. — Ветер с горы... Э, это страшная вещь,—сказал трубочист.—То дело произошло лет двадцать назад, когда в Ахуан-Скапе не было и половины домов. Слушайте: начался ветер. Ветры бывали, само собой, и раньше, но такого не упомнит даже моя бабушка, а она еще, слава богу, жива. Не был он ни силен, ни холоден, но дул все в одну сторону и намел песку с подветренной стороны к стенам фута на три. Насту- пила такая тоска, что хоть вешайся. Действовал этот ветер, как вино или горе. Все побросали свои занятия, лавки закрылись, мужья бросили жен и ушли в не- известную сторону. В то же время четырнадцать чело- век кончили самоубийством, спился целый квартал и сошла с ума добрая половина. Вот что такое «ветер с горы». Я сам чувствовал себя так, как будто потерял дом и семью и надо идти разыскивать их где-то на краю света. Но известно, что все это штуки Бам-Гра- на. Однажды... — А кто такой этот Бам-Гран?—спросил молодой солдат. Вопрос был, очевидно, так неуместен, невежествен и невежлив, что рассказчик, зацепив бороду черной клеш- ней, крякнул, посмотрел вверх и горько покачал голо- вой. Наступило молчание, а незаметно для себя, но сильно покрасневший солдат стал беззаботно крутить ус, смотря в пространство с напряжением затаенной обиды. Заинтересованный, Франгейт подошел ближе. — Слушай, молодчик,—начал поучать дерзкого тру- бочист,—скажем, идешь ты по улице и видишь, что тебе несут на блюде жареную свинью. Хорошо. Не спрашивая лишний раз, почему и как эта свинья, берешь ты ее в обе руки и ищешь места, где закусить, а свинья преспокойно слезает с блюда, идет рядом и говорит: «Экий ты дурак, братец. Экий же ты осел, молодой человек». Так вот это и есть Бам-Гран, если только он вознаградит тебя тут же, толкнув под ногу золотую монету. Гомерический хохот окружил растерявшегося солда- та. Перебивая шум, трубочист продолжал: 223
— Бам-Гран ходит в зеленом сюртуке, на голове у него цилиндр, жилет модный и брюки модные, а сапоги блестят, как зеркало. Если ты его встретишь и пола- дишь с ним, то он сделает тебе все, что ты хочешь, хоть клад достанет; кроме того, знает он птичий и звериный язык и может показать в любом месте земли, что там делается. Но он, видишь, очень нервен, и угодить ему трудно, как барышне, если она, закатив глаза, начнет бить ногами и требовать немедленно яду, а если не угодишь, то он исчезнет, как все равно—пфу. Улыбаясь, Франгейт двинулся дальше, попав теперь как раз на пустое место, с которого расходилась толпа и где можно было почти вплотную придвинуться к воз- вышению. IV Еще не начиналось затмение, но легкие облака, время от времени набегая на солнце, как бы готовили жителей для предчувствия его великой ночной теня Как это, так и другие настроения смешанной характе- ра, напоминающие не то объезд, не то нашествие гаст- ролеров, тронули уже душу Франгейта беззвучной ме- лодией, располагающей к странностям. Но был он все же громко сзадачен тем, как выглядел человек, стояв- ший на бочке—именно тот человек, вокруг которого толпились и зубоскалили обыватели. Франгейт даже вздрогнул и отступил, невольно оглянувшись на палат- ку трактира, где нарисовали ему портрет легендарного фантома,—так точно описал трубочист костюм челове- ка на бочке. Легким движением воли отогнав суеверие, Франгейт внимательно присмотрелся. Острые, как шпильки, глаза смотрели прямо на него с лица, очень худого, но не болезненного; могучий и кроткий сарказм змеился в углу тонких туб, обведенных длинной золотистой бородой, завивавшейся наподобие штопора и висевшей ниже второй пуговицы цветного жилета. Темно-зеленый сюр- тук скрывал до колен тонкие ноги, небрежно заведен- ные буквой X. Большой палец правой руки был засунут в верхний карман жилета, отчего острое плечо пыжи- 224
лось вверх соответственно такому же напыщенному выражению локтя, подрагивающего так независимо, что хотелось снять шляпу; левую руку держал он вытяну- той вперед, показывая небольшой ящичек, содержимое которого рассмотреть было довольно трудно,—блестело там и темнело нечто искрящееся. Высокий цилиндр делал рост субъекта еще больше на взгляд. Маленькие огненные усы под острым, тонким носом закручены были вверх с отчетливостью осенних былинок, рдеющих на солнце торчком. Но невозможно было уловить основ- ное выражение лица—оно менялось с беспрерывностью бегущих теней. Рассмотрев основательно наружность, Франгейт начал наконец понимать, что выкрикивает этот человек таким бесподобно оглушительным петуши- ным голосом: — Почтенные люди, думающие, что я смеюсь над вами, сделайте серьезное лицо и берите из первых рук первый товар в мире. Нигде нет таких закопченных стекол, как у меня. Они выкопчены на свечке самоубий- цы и выломаны из развалин древнего храма Атланти- ды, где умели делать стекло тогда, когда предки ваши еще ловили когтями летучих мышей. Обратите внима- ние, что, купив у меня стекло, вы тем самым равняетесь с орлами, взирающими, не моргнув, на солнце. Таким образом, вы лично убедитесь в существовании протубе- ранцев и солнечных пятен,—следовательно, в том, что наука не лжет, а Кэт о дает спокойный сон самым пытливым умам. Кроме того, на что вы ни взглянете через такое стекло, все явится перед вами в самом неожиданном свете. Обладая им, вы можете быть увере- ны также, что вам повезет в игре, любви и политике. Не прося дорого, даже совсем не прося денег, требую лишь, чтобы желающий приобрести это замечательное стекло, тотчас и единым духом вышвырнул все до одной моне- ты, какие у него есть, на землю или отдал первому встречному. — Нашел дурака,—сказал мясник, сунув под перед- ник руки и оглядываясь на других, с негодованием внимавших оратору.—Пойду я, разобью банку из-под варенья и накопчу, сколько хочу. Тотчас несколько человек поддержали его горячими заявлениями о том, что первый раз видят наглеца или 8 «На облачном берегу^ 225
сумасшедшего, пытающегося ограбить их таким лука- вым и непонятным способом. Тем временем некая про- ворная девица, растолкав любопытствующих, протиска- лась к человеку в цилиндре и, самоотверженно кинув через плечо мелкую медь, так как более ничего не имела, получила от продавца кусочек черного стекла, немедленно навела его на своего кавалера, но, с визгом бросив стекло, побледнела и перекрестилась. Тотчас обступили ее подруги, соболезнуя и спрашивая; биясь в их объятиях, отталкивала она также и кавалера, крича, что ее околдовали. Франгейт немедленно подошел к ней, пытаясь узнать, в чем дело. Смущенный не менее своей подруги, кавалер приступил тоже с расспросами. — Ах, ах,—выговорила сквозь слезы девушка,—если бы ты знал, как выглядишь ты через это стекло. Бог с тобой, не хочу тебя обижать, но, право, сердце мое сгорело, так похож был ты на обезьяну с собачьей мордой.. Не покупайте! Не покупайте!—завизжала она, топча стекло,—вон его, вон бесовское копченое произ- водство. — Молчать!—громовым голосом крикнул человек с бочки.—Не поддавайтесь истерике. Верно, пробежала тут случайно собака, а где-нибудь взвизгнула обезьяна.. Много ли надо для девичьего овечьего сердца. Раз, два— и готово оскорбление кавалеру. Почтенный пострадав- ший, идите сюда. У меня есть для вас наиудобнейшее закопченное стекло, с помощью которого вы, направив его на собаку, немедленно различите в ней лучшие человеческие черты, и обида ваша окажется торжест- вом. Но только швырните деньги и наступите на них И бойтесь обмануть меня размером отвергнутой суммы, ибо я вижу во всех карманах так же просто, как вы— друг друга. Несчастный обескураженный, слушайте, что говорю я! Еще не знал Франгейт, потешаться ли ему этой сценой или принять в ней какое-нибудь участие, как начал, сначала тихо, а потом еще громче, перелетать шепот: «Бам-Гран. Бам-Гран. Бам-Гран. Слепые и дура- ки, слышали вы о Бам-Гране?. А если слышали, то вот он, вот. Бегите—это и есть Бам-Гран. Старуха его узнала». 226
— Что за болтовня...—сказал Франгейт, обернув- шись к наводящему на человека с бочкой револьвер охотнику, вытаращенные глаза которого уже чем-то стреляли.—Устыдитесь, приятель. Но вяло произнес он эти слова. К его сердцу подсту- пил холод неведомого события. Минутами казалось все сном, мгновениями—оглушительно ярким, как если от- крывать и закрывать форточку на шумную улицу. Револьвер стукнул возле самого его уха, но Бам-Гран, если это был он, засмеялся и спокойно махнул рукой; из нее тихо перелетела обратным путем горячая пуля, попав охотнику в бороду. В это время дневной свет был уже неестественно дик и сумрачен. — Начинается!—закричал кто-то. Успев подсмот- реть, как с негодованием и ужасом охотник выцарапал из бороды пулю, Франгейт, а за ним все подняли головы к почерневшему глубоким отрезом солнцу; немощно, полумертво горело оно, почти без лучей, в грозном смятении Великая тень вылилась с высот на землю. Тогда все, устрашенные зрелищем, пустились бежать, и скоро пло- щадка перед бочкой опустела; пуста была и сама бочка, и Франгейт с отчаянием заглянул под нее. V Везде хлопали полотняные навесы, трещали замки— то закрывались лавки Темно было уже, как перед сильной грозой. Сердце Франгейта болело и горело теперь от страха, что исчез навсегда Бам-Гран, которого он принимал слепо. Как с нами, когда, после череды томительных глухих дней, полных всякого ожидания, случается что- либо, внезапно подхлестывая замершую жизнь счастли- вым ударом, и мы, наперелом двух настроений, делаем- ся горячи, легки, нервны и певучи, еще не входя в подробные разъяснения громкой случайности,— так Франгейт вышел в то мгновение из круга в прорыв, даже не подумав о том, но следуя лишь душевной повелительной жажде, в надежде столь странной, что и размышлять об этом было бы ему не под силу. X* 227
— Бам-Гран,—вскричал он, даже не прислушиваясь к своему голосу, как бывает не при неуверенности, а от полноты страданий.—Бам-Гран! Я брошу все деньги, только покажитесь мне. — Бросай,— раздалось где-то так лукаво и тонко, как на пискливой ноте замирает скрипичная струна... «Не мышь ли пискнула?»—подумал Франгейт. Одна- ко он не колебался, подобно тонущему, срывающему с себя одежду, и, вывернув судорожно карман, мрачно разбросал все немногие свои монеты, топнув от нетерпе- ния ногой. Тотчас взял его кто-то под руку. Рванув- шись, он увидел цилиндр, под ним неукротимым синим огнем блестели насмешливые глаза. VI Пустынно было кругом. — Я знаю,— начал Франгейт,— как скучно выслу- шивать чужие истории, но... Собеседник перебил его, сказав: — Рассказ должен быть интересен. Я должен быть заинтригован или растроган. Без этого у нас ничего не выйдет. Вот щель; войдем в нее, как два луча: зеленый и желтый; но страха не должно быть у тебя, я ведь Бам-Гран, Бам-Гран, я—большой звон. Слушай меня в сердце своем; я хочу играть, вечно шевелить пыль,—он топнул ногой и свистнул.—Маленький смерч для начала, крошечный, как хвостик козы,—затем будем говорить. Тотчас две струйки ветра выползли из-под ног Франгейта и, крутя с пылью бумажку, темным винтом проплыли, на манер вальса, в неестественную тьму этого дня. Меж двумя лавками, на груде ящиков с соломой, Бам-Гран уселся, вытянув и скрестив ноги. Перемогая оцепенение и головокружение, Франгейт прислонился к стенке. Думая, что говорит громко,—так было сильно его волнение,—он тихо и быстро шептал; когда же очнулся, возле него никого не было, лишь два пальца, прямо против лица, торчали из щели деревянной стены лавки, помахивая черным стеклом. — Против большой ивы, на косе у красного бакена,— зашептал некто сквозь стену,—не отнимая глаз от стек- 228
ла, смотри на воду и вокруг, появится множество людей, не достигших цели. С ними разговор короткий: просто молчать. Но как только увидишь человека с важным и тихим лицом в старинном костюме, прикладывающего к сердцу пистолет, громко скажи ему: «Подожди, Раус- сон, есть слово и для тебя». Тогда увидишь, как посту- пать. Есть часы разные, но нет лучше часа затмения. Оно началось, ступай. VII Не размышляя и не ожидая ничего более, Франгейт поспешно выбрался с опустевшего рынка. На улицах сновала толпа; присев, выли собаки; где-то пьяный стрелял в луну, надеясь простым убийством девственни- цы вернуть дню блеск; в небе же среди равнодушно блестящих звезд сиял слабый кольцеобразный свет вокруг черного, зловещего ядра, которое, казалось, и есть само потухшее солнце. Повернув к реке и одолев плоские скаты, за которы- ми далеко внизу тянулась обширная ивовая заросль, Франгейт невольно поддался впеча.тлению, что стоит ночь. Смыкаясь над его головой, мрачные завалы кус- тарника изредка пропускали звезду, но пахло сухим песком и нагретой зеленью, чего не бывает ночью. Птицы, трагически свистя крыльями, носились в тоске, и их изменившийся, устрашенный крик пугал, как неожиданный стон. Путаясь и торопясь, избитый по лицу ветвями, прошел Франгейт к тысячелетнему дере- ву; меж ним и материком, чернея, блестела вода. Он прислонился к стволу под спадающими вокруг листьями, далеко впереди него трогающими воду, колеб- лющую и отстраняющую их быстрым течением. Запах сырой реки стал крепче, острее пахло песком, цветы и листья, казалось, возбужденные всеобщей тишиной, излучали острый, отчетливый аромат. Тут, немного передохнув от ходьбы, Франгейт вынул из кармана стекло. Оно было не больше ладони, но толще, чем обыкно- венные оконные стекла, и закопчено только слегка в исчерна фиолетовый тон. Прежде чем начать его испы- 229
тание, прошел он немного вправо, где меж двумя пнями наклонно торчал ивовый прут с выбегающими из влаж- ной, как будто отпотевшей коры новыми узкими и яркими листьями. Они были еще нежны и слабы, как почки, но в глазах Франгейта превосходили всю красо- ту остальной всякой растительности. — Мое чудо,—сказал он с суровой глубиной одино- кого восхищения и дрожащей рукой поддержал один листик снизу, как держат за подбородок ребенка. И, вырвав вздох, медленными кругами повернулись пе- ред ним три года тоски. Вокруг прута было выведено на песке множество раз одно и то же имя: «Карион». «То ли, что я писал это, помогло зацвести пруту,—размышлял Франгейт,—или есть на то причины таинственные?» Поддавшись мгно- венному внушению, он извлек стекло и посмотрел сквозь него на зеленеющий прут. У корней двигалось, присев на корточки, ничтожное существо, в капюшоне и длиннополом халатике; кро- шечные турецкие туфли были ему велики, и он поправ- лял их, топая сердито ногой каждый раз, как, поспе- шив, оставался об одной туфле. Франгейт безошибочно видел, что существо работает увлеченно, но не- мог различить движений, а также предметов, с помощью которых орудовало это создание.— «Крыса, что ли?»— нетерпеливо сказал он, трогая ногой упавшего кувыр- ком вершкового старика. «Не крыса, но доктор расте- ний,—гневно завизжало создание,—вы совершенно ме- ня расстроили, и я пролил свой хлорофилл. Желаю вам наступить на змею». Он скрылся, а Франгейт стал щупать траву на том месте, где стоял карликовый доктор, но комары, жутко напав стаей, нестерпимо изжалили его, и он выпрямился. — Будет дело,— сказал Франгейт, весь дрожа, как в те минуты, когда в лесу его удочки водила большая рыба. Вновь поспешил он к тысячелетней иве, прикрыв глаза чудным стеклом, и, прислонясь к стволу, замер. Прошло очень немного времени, как услышал он ров- ный плеск весел; глухо шумя песком, на отмель выпол- зла, перевалясь, лодка. Начала светиться вода и стала прозрачной, как будто вся глубина ее слилась с возду- хом. Тогда увидел он странную форму большой мели, 230
которую представлял ранее треугольником; она имела вид виноградного листа, с отвесным обрывом на глуби- не, по обрыву всплывали и опускались черные палки рыб. Меж тем, сидевшие в лодке встали, вооруженные с головы до ног, вышли гуськом.— «Наконец-то,—ска- зал первый, с суровым и неприятным лицом,—черный клад у острого камня дался нам в руки». Но красный блеск выстрела мгновенно опрокинул его; выстрел был из кустов, и двое живых, прячась за лодкой, открыли встречный огонь.—«Билль опередил нас»,—сказал ше- потом, умирая, второй с лодки, и, тихо повернув ее, третий, живой, скрылся за поворотом реки. Сказать, что Франгейт слышал выстрелы, было нель- зя, но он переживал их. Еще светлее стало на берегу и, как нарисованные на прозрачном озаренном стекле, выделились тончайшим узором все стволы, ветки и листья; сквозь них до самого горного ската можно было бы читать справочный петит «Зурбаганского Ежемесяч- ного Глашатая». По обширному плато ивовой заросли мерцали и плыли клады. Бочки среди костей, с лопнув- шими в земле обручами, открывали тусклое золото; малые и большие бочонки, набитые драгоценностями, спали между корней, и жуки точили их дерево. Среди этих гробниц какой-нибудь истлевший холщовый узел или горшок с окисленным серебром жадно таились на глубине двенадцати футов, в то время как целая лодка, увязанная и обитая кожами, тащила драгоценную ут- варь времен Колумба. Меж тем, не было теперь места на реке и на берегу, где встретил бы взгляд пространство, свободное от тел человеческих; даже у ног Франгейта дремали с каран- дашами в зубах пуделеобразные поэты, и сладкие стоны их взывали к ускользавшей вечности. В кустах возле- жали лентяи, почесывая грязную шею и мечтая о же- нитьбе с приданым. Их собаки неодобрительно спали задом к небритым физиономиям. Усидчивые рыболовы, скорчившись, как калмык на седле, гипнотически при- никали взглядом к таинственному волнению поплавка, а внизу, на глубине приманки, прожорливые, поседелые в боях рыбы осторожно откусывали ту половину червя- ка, где не колол их рыло крючок. Пьяницы с бутыл- кой в руках, растроганно обращаясь к каждому дереву 231
с торжественной, но маловразумительной речью, шата- лись, выискивая укромное место, и, сев циркулем, при- ступали к священнодействию, потирая руки. Среди этой толпы, полной одинокого смеха, возгласов, звучащих рассеянно или со скорбью, далеких, настораживающих зовов, появились черные лодки пиратов. Они гребли, налегая на весла, и у их ног бились связанные женщины. Наконец появились люди, не достигшие цели. Они двигались над водой, против течения, с взглядом, на- правленным в глубокую и ясную даль. Франгейт не ошибся, разглядывая их с сильным сердцебиением. Сна- чала было их не так много, не более десяти сильных, но усталых фигур, затем вся тень, подобная туче, стелю- щейся над водой, рассеялась, зашумев вокруг него неудержимой толпой и бесчисленным блеском упорных взглядом, направленных к невидимому препятствию...— «Не падай,—сказал кто-то рядом с Франгейтом; в ответ послышался стон.—Немного- еще немного терпения». «О, нет более сил».— «(Тогда я пойду один».—«Не ходи этой дорогой, она трудна».— «Значит, это моя дорога»,— сказал невидимый голосом, напоминающим треск серди- то захлопнутой двери. Все более раздавалось слов, песен, рыданий и восклицаний. Но вот выделился из толпы красивый, как грозный свет вечернего окна, стройный и важный человек с тихим лицом; улыбаясь, он отошел в сторону, провел по высокому ясному лбу белым платком и, расстегнув камзол, приставил писто- лет к сердцу. «Будь счастлива, дорогая,— сказал он,— мой путь кончен, я ухожу». — Стойте!—крикнул, похолодев, Франгейт, так как вдруг опустела река, и берег вновь погрузился в тьму; все отшатнулось, пропало. Лишь темный силуэт с белым платком вглядывался в него.—Остановитесь,—продол- жал Франгейт,—для вас есть дело, и это дело—мое.— Вспомнив, что исказил фразу, назначенную самим Бам- Граном, он торопливо поправился, прокричав:—Стой, Рауссон, есть дело и для тебя. — Слова не имеют особенного значения,—сказал тот, кого назвали Рауссоном,—я понял вас с первого обращения. Подойдя, он мягко взял руку Франгейта маленькой, горячей рукой и крепко пожал ее. 232
— Только безумное сердце остановит меня,—сказал он,—безумное, как мое. Ваше сердце такое. Скажите, друг мой, что я могу сделать для вас? Франгейт опустил стекло,—оно упало меж корней в воду и навсегда исчезло. Но Рауссон был тут; солнце, как при раннем рассвете, уже могуче и щедро искрило воду реки, освобождаясь от тени, а печальная рослая фигура самоубийцы, полная случайной жизни, остава- лась стоять рядом с Франгейтом, и тени их, две, чернели на засветлевшем песке. Стараясь говорить кратко, Франгейт рассказал про девочку и ее прут. Прут был не очищенная от коры удочка, которой она с ним вместе ловила рыбу. — Она танцевала,—с горечью сказал он,—еще со- всем маленькая, она танцевала так хорошо под любую музыку, что ее заставляли иногда сделать это. Наши семьи были соседями. За все время нашей дружбы я сделал ей более сотни удочек, но, когда она выросла и стала носить длинное платье, она все чаще погляды- вала на пароходы и не раз намекала, что нам придется скоро расстаться. Довольно вам сказать, что в этой иве мы облазили все кусты, играя в разбойников, и мне очень не хотелось, чтобы она уехала, но ей так вскру- жили голову ее танцами, что она все время смотрела на свои ноги, и, откровенно сказать, я тоже любовался ими. Последний день стояли мы здесь, на этом самом месте, затем она села в лодку, и я выстрелил, чтобы остановить пароход. Мы отплыли немного, чтобы нас не слышали другие провожающие.— «Слушай, Карион,— сказал я,—останься, здесь на реке так хорошо и свет- ло». Но она была смущена, смеялась и шутила уклончи- во.— «Подумай, что ты прочтешь мое имя в афишах»,— сказала она. Я молчал. Тогда она взяла одну из удочек, что лежали здесь, воткнула ее и легкомысленно произ- несла:— «Я вернусь, если этот прут зацветет. Иначе, ты можешь меня презирать до конца дней». Кто внушил ей такую мысль?.. Немедленно я вынул нож и сделал отчетливую на пруте зарубину.—«Узнаешь ты эту мет- ку?»—сурово спросил я. Немного струсив, она покля- лась, что узнает. Тогда я сказал:—«Здесь, где я тебя отпустил, я буду ждать и не уйду никуда, пока не за- зеленеет твой прут»,—и с той же минуты свято поверил 233
в это. Она холодно выдернула свою руку из моей и пошла к лодке задумчиво. Прошло три года, не было от нее ни письма, ни слуха о ней; ее брат тоже уехал, мать умерла. Раз десять в день ходил я смотреть на ту удочку, что торчит там, между двумя пнями, пока третьего дня не увидел, что на ней вспухли четыре почки, и стал несколько сумасшедшим. Теперь необхо- димо узнать, где находится эта,—а она всегда говорила правду, она всегда держала слово,—эта маленькая увлекающаяся девушка. Некоторое время они молчали. Рауссон посмотрел вдаль и как бы отсутствовал. — Вы поступили правильно,—сказал он,—и я в со- вершенном восхищении от вашей истории. Пространство огромно, в нем нет еще указаний. Представьте себе ясно ее. Не было ничего легче для Франгейта в эту минуту. — Ну, так,— сказал Рауссон,— вы отправитесь в Сан-Риоль и спросите в театре Элен Грен. — Но_.— начал Франгейт,—ее, как я вам сказал, зовут Карион. На это он не получил ответа. Полный блеск солнца воскресил уже зелень пустыни, и голубое над синей рекой пространство улыбкой трогало далекие горы. VIII После солнечного затмения жители Ахуан-Скапа были, среди общего благополучия наблюдений, несколь- ко скандализованы заявлением двух астрономов, пере- дававших по секрету всем, кто мог или хотел им верить, что луна окривела на правый глаз, почему, сочтя неудобным из деликатности лорнировать ее посредством телескопических стекол, ученые мужи поспешили воз- наградить себя обильным возлиянием на веранде «Тро- пического кафе» под мелодию «Марша идиотов» (бывше- го о ту пору в большой моде). Одновременно с тем некоторые прохожие, воспользовавшиеся для любозна- тельных своих изысканий осколками темного стекла, разбитого на базаре истеричной девицей, были смущены тем обстоятельством, что солнце грозило им кулаком» Хотя в компетентных кругах наиболее посещаемых 234
харчевен сии противоестественные случайности были приписаны Бам-Грану, газеты таинственно молчали, оставляя каждого думать, что он хочет. В настроении вышеописанных событий плотно пообе- давшая компания пассажиров, наслаждавшаяся лет- ним вечером на шезлонгах палубьг парохода «Адмирал Гент», стала постепенно говорить о вещах, привлекших сосредоточенное внимание одинокого пассажира с ко- жаной сумкой через плечо, сидевшего пока в стороне. Он пересел так, что очутился сзади кружка, и, слушая, не раз пытался вмешаться в разговор, но удерживался. Однако было произнесено имя, после которого он судо- рожно, глубоко вздохнул, решив о чем-то спросить Между тем седой, плотный бакенбардист, вытянув огромные ноги в зеркальных сапогах, сказал: — Решительно она затмила ее. Элен нервнее и эла- стичнее, но у этой Марианны Дюпорт бесподобная техника, кроме того, множество мелких неожиданно- стей жеста, производящих обаятельное впечатление. Исход борьбы меж ними решен. Я высчитал это с метром в руках по столбцам театральной хроники «Обозревате- ля», и, как сейчас помню, на Элен Грен приходится десять дюймов за неделю против двух с половиной метров «блистательной Марианны». Предупреждая смех слушателей, человек с сумкой обратился к бакенбардисту: — Позвольте спросить вас,—сказал он при всеоб- щем несколько ироническом внимании,—разговор, ка- жется, идет об Элен Грен, артистке театра? — Именно так,— ответил пассажир, оскаливаясь с фальшивой любезностью человека, чувствующего свое превосходство.—Вы любитель балета? — Меня зовут Франгейт,—сказал молодой человек,— я плохо знаю, что такое балет. Меня интересует, не знаете ли вы также другой подробности артистки,—ее имя Карион. Карион Фэм. — Но это—одно лицо,—вмешался человек с длин- ными волосами, с пышным галстуком и измятым ли- цом.—Сценическая фамилия интересующей вас артист- ки Грен. А настоящая—совершенно верно — Карион Фэм, хоть я удивляюсь, как вам стало известно насто- ящее ее имя. 235
Пропуская бесцеремонность тона, Франгейт, помол- чав, спросил: — Но почему же она переменила имя? Так, я слы- шал, бывает в монастырях. Разве поступивший на сцену уходит из жизни? И главное—«Карион Фэм» гораздо красивее. — Пожалуй,—сказал капитан парохода,—пожа- луй. Вроде как бы и уходит. Уходит от многого. Франгейт снова раскрыл рот, но общество, заметив его надоедливое оживление, поспешно забалагурило. Он отошел и стал смотреть на темную воду, бе!ущую под водоворот колес. Впереди, как бы нависшая в воздухе, светилась пелена огней.—«Скоро ли Сан-Риоль?»—спро- сил он матроса.— «Вот—это он виден»,—сказал матрос. IX Перед последним актом спектакля через тонкие пе- регородки уборных слышался ретивый мужской смех, лукавый, сдержанный шепот и гневные восклицания. По коридору хлопали двери, вдали играла музыка, перебиваемая шорохом и стуком кулис. В уборной Элен Грен стояли два человека: она и грузный господин с умным порочным лицом. Девушка, нервически оправляя окружающую ее гибкий стан стре- лой газового кольца, трепещущую, как туман, юбку, сдержанно, но тяжело дышала, улыбаясь и смотря вниз; ее 1убы были искусаны от волнения, ноги маши- нально переступали на месте. Ниже колен, под шелко- вым трико, видны были вздувшиеся веревкой вены. По напудренному лицу пробегала мгновениями глубокая бледность. — Так это было хорошо, Безантур? — Отлично, маленькая моя Теперь тебе предстоит нанести последний удар. Симпатии вернулись к теба В антракте Глаубиц сказал, крепко пожав мне руку:— «Она восхитительна К ней вернулась вся прежняя экспрессия. Боюсь, что Марианна сегодня проведет пло- хую ночь. Пишу статью, равную блеску ног Элен Грен»,—и он усмехнулся, очень довольный. — Подай мне кокаин,—быстро сказала Карион. 236
Безантур взял с ее туалетного стола хрустальный флакон и зацепил в нем крошечным серебряным остри- ем ложечки немного белого порошка. Девушка втянула его, как нюхают табак, прижав одну ноздрю, затем другую. Краска вернулась к ее лицу, глаза стали не- нормально блестеть. Теперь она не чувствовала устало- сти. Уже музыка начинала то место, с какого должна была выступать Элен Грен. Волнуясь, подняла она голову и вышла к расступившейся перед ней толпе закулисных гостей, толкающихся в проходах сцены. Режиссер, поддерживая балерину под локоть, вывел ее к кулисе.— «Раз_. два...»—считал он. Затем танцую- щее, ею самой не чувствуемое тело в облаке газа было передано силой музыки и момента ослепительно яркому помосту, полному женской толпой с заученной непо- движной улыбкой гримированных лиц и открытой пас- тью авансцены, где в глубоких сумерках притушенных ламп слышалось сдержанное напряжение зрителей. Только что Марианна Дюпорт кончила свое соло, покрытое, после глубокой паузы, ревом аплодисментов. Теперь должна была танцевать соло Элен. Оркестр начал быстрый, плывущий мотив. Уже чувствуя победу по холоду рук и ног, пробегающему иногда сквозь все тело болезненной электрической волной, Карион выбро- силась из рук партнера, поднявшего ее выше головы, с силой птицы; едва коснувшись земли, немедленно завла- дела она сценой и зрителями, стремясь вверх такими быстрыми и сильными движениями, что оркестр вынуж- ден был ускорить темп. Несясь мимо левого угла сцены, мельком взглянула она на вызывающее лицо Дюпорт. — Карион!—раздался взволнованный мужской го- лос из первого ряда кресел.—Я, верно, угадал сразу. Но сомневался, так как ошибиться было бы глупо. Смотри. Лови. Это твоя метка на иве. Ее как будто ударили по ногам. Следуя обычаю, быстро нагнулась она поднять венок или то, что мельк- нуло в воздухе, как венок. Это был связанный кольцом ивовый прут с редкими молодыми листьями. Она подня- ла и, вся вздрогнув, старалась некоторое время понять, что все это значит. Наконец сцена на берету выступила среди волнений этого вечера хлестким и неприятным ударом, напоминающим холодную каплю дождя, упав- 237
шую на лицо в разгаре веселья огненного летнего дня Ее порыв согнулся и смолк, сердце упало; легкий гнев вместе с холодным любопытством остановил упоитель- ное движение, и Карион, выпрямившись, просительно посмотрела на то место первого ряда, где сияло загоре- лое лицо привставшего и махающего рукой Франгейта. Заставив себя кивнуть, она сделала это вполне театрально, хотя с упреком себе. Вся сцена, включая кивок, длилась не более минуты— минуты, в течение которой было совершенно нарушено равновесие духа одной женщины и укрепилось—другой. Карион, не оглянувшись, ушла с раздражением; ее провожал не- сколько приподнятый шум ровных аплодисментов. Так на весы успеха одинокий человек из ивовой заросли бросил решительный груз—не в пользу своей любви. Окруженный легкой атмосферой скандала, выража- емой изумленными или негодующими взглядами, Фран- гейт просидел тихо, с упавшим сердцем, до занавеса. Он чувствовал, что она уедет. Он видел, как девушка переда- ла ветку руке, высунувшейся из-за кулис, и множество раз ошибаясь всевозможными переходами, спрашивая с краской в лице, как идти, попал в коридор, где газовые рожки делали белый день среди ночи. Рассеянно посмот- рев на змеиные глаза горничной, он стукнул в заветную дверь одновременно рукой и сердцем, затем очнулся среди цветов, разбросанного платья и зеркал. Здесь пахло тяжелыми ароматами и жженым волосом. — Здравствуй, дикое прошлое,—полусмеясь и прислу- шиваясь к шуму за дверью, сказала девушка.—У тебя уже борода. Ты слышал обо мне Как? Где? Что значит твоя оригинальная выходка? О, если бы ты подождал немного! Ведь ты зарезал меня Я сразу устала, у меня был очень трудный момент, меня сильно избили. И все пропало- Франгейт не кончия Он потрепал ее руку, дружески похлопав холодные пальцы своей сильной рукой. — Я знаю, что тебе тяжело,—сказал он,—я чувст- вовал, что тяжело; потому и разыскал и приехал к тебе. Но дай взглянуть. Он обвел ее лицо пристальным взглядом. От прежней Карион сохранилась лишь упрямая верхняя губка и гла- за,—остальные черты, оставшись почти прежними, при- обрели острый оттенок лихорадочной жизни. 238
— Ты похудела и очень бледна,—сказал он,—это, конечно, оттого, что нет света наших долин. Смотри, как у тебя напружены на руках жилы. Твое сердце слабеет. Бросай немедленно свой театр. Я не могу видеть, как ты умираешь. В каких странных условиях ты живешь! Здесь нет нашей ивы, и наших цветов, и нашего чудесного воздуха. Тебя, верно, здесь держат насильно. Однако я здесь, если так. Ты будешь снова розовой и веселой, когда перестанешь портить лицо различными красками. Зачем ты назвалась Элен Грен? Вместе с именем как будто подменили тебя. Разве не ужасает тебя жизнь среди этих картонных роз и холщовой реки? Я видел нарисованную луну, когда сюда шел,—она валялась в углу. Тебе надо быть здоровой, как раньше, и бросить этот убийственный мир. Слушая: я говорю много оттого, что мне дико и непривольно здесь. Слушай: давно уже, так как я хорошо знаю реку, зовут меня лоцманом на два парохода, и ты будешь жить со мной спокойно, как твоя рука, когда лежит она ночью под головой. Вспомни, как золотист и сух песок на ивовой заросли, вспомни купанье и как кричала ты утром пронзительное «а-а» и болтала ногами. Идем. Идем, Карион, скоро будет обратный пароход, в три часа ночи,—погода отличная Говоря так, он притягивал и целовал ее руки, заглядывая в глаза. Она отняла руки. — Ты... ты говоришь очень смешно, Франгейт. Дума- ешь ли ты о том, что говоришь? — Я думал все время — Знаешь ли ты, что такое «артист»? Артист—это человек, всецело посвятивший себя искусству. Я уже известна; вот-вот—и слава разнесет мое имя дальше той трущобы, где я родилась. Как же ты думаешь, что я могу бросить сцену? — Прут был посажен тобой,—кротко возразил Фран- гейт,—случилось истинное чудо, что он дал листья. Я всей душой хотел этого. Это была твоя память, и ты поклялась ею, что возвратишься Разве я не моту верить тебе? — Нет, можешь,—сказала она с трудом, вся дрожа. Ее взгляд стал остер и неподвижен, лицо побелело. Взяв шарф, она, не сводя взгляда с Франгейта, стала мед- ленно окутывать им шею, смотря с открытой и глубокой 239
ненавистью. И вся она напоминала теперь отточенный нож, взятый неосторожной рукой. Франгейт смолк. Несколько выражений пробежало в омраченном его лице: боль, тревога, нежность; нако- нец, залилось оно глубоким, ярким румянцем. — Нет,—сказал он.—Я не хочу жертвы, я пришел только сказать, что ива цветет и что не поздно еще. Простите меня, Элен Грен. Будьте счастливы. Так он ушел и очутился на улице, идя совершенно спокойно, как для прогулки. На темной площади .встретил его неподвижно ожидающий Рауссон, шепча на ухо тай- ные, заманчивые слова. Но у него хватило силы подождать ровно три года, пока снова не зацвело сердце, как та ива,, которую спрыскивал хлорофиллом доктор растений. СЕРЫЙ АВТОМОБИЛЬ I 16 июля, вечером, я зашел в кинематограф, с целью отогнать неприятное впечатление, навеянное последним разговором с Корридой. Я встретил ее переходящей бульвар. Еще издали я узнал ее порывистую походку и характерное размахивание левой рукой. Я раскланялся, пытаясь отыскать тень приветливости в этих больших, с несколько удивленным выражением глазах, выглядя- щих так строго под гордым выгибом шляпы. Я повернулся и пошел рядом с ней. Она шла скоро, не убавляя и не прибавляя шага, иногда взглядывая в мою сторону, помимо меня. Я замечал, что на нее часто оглядываются прохожие, и радовался этому. «Некото- рые думают, вероятно, что мы муж и жена, и завидуют мне». Я так увлекся развитием этой мысли, что не слышал обращений Корриды, пока она не крикнула: — Что с вами? Вы так рассеянны. Я ответил: — Я рассеян лишь потому, что иду с вами. Ничье другое присутствие так не распыляет, не наполняет 240
меня глубокой, древней музыкой ощущения полноты жизни и совершенного спокойствия Казалось, она была не очень довольна этим ответом, так как спросила: — Когда окончите вы ваше изобретение? — Это тайна,—сказал я.—Я вам доверяю более, чем кому бы то ни было, но не доверяю себе. — Что это значит? — Единственно, что неточным объяснением замысла, еще во многих частях представляющего сплошной ту- ман, Moiy повредить сам себе. — Тысяча вторая загадка Эбенезера Сиднея,— заме- тила Коррида.— Объясните по крайней мере, что под- разумеваете вы под неточным объяснением? — Слушайте: лучше всего мы помним те слова, которые произносим сами. Если эти слова рисуют что- либо заветное, они должны совершенно отвечать факту и чувству, родившему их, в противном случае искажа- ется наше воспоминание или представление. Примесь искажения остается надолго, если не навсегда. Вот почему нельзя кое-как, наспех, излагать сложные явле- ния, особенно если они еще имеют произойти: вы вноси- те путаницу в самый процесс развития замысла. Эту тираду мою она выслушала с любезной миной, но насторожась; я чувствовал, что мое общество стано- вится ей все тягостнее. Мы молчали. Я не знал, попро- щаться мне или идти далее К последнему я не видел поощрения, наоборот, лицо Корриды выглядело так, как если бы она шла одна. Наконец, она сказала: — Брат подарил мне новый «Эксцельсиор». Большое общество отправляется на прогулку через два дня; это будет настоящее маленькое скорострельное путешест- вие. Я присоединяюсь. Хотите, я возьму вас с собой? — Нет,—сказал я твердо, хотя острое мучение она слышала, надо думать, в тоне этого слова. Не желая показаться грубым, я прибавил:—Вы знаете, как я не- навижу этот род спорта.—Я едва не сказал: «эти маши- ны», но предпочел более общее уклонение. — Но почему? — Я некогда довольно распространился об этом в ва- шем присутствии,—сказал я,—я вызвал веселый, слиш- ком веселый смех, и не хотел бы слышать его второй раз. 241
— Решительно вы озадачиваете меня.—Она остано- вилась у подъезда, взглянув мельком, прищуренными глазами на вывеску мод, и я понял, что надоел. Вывеска была только предлогом.—Да, вы озадачиваете меня, Сидней, и я думаю, что лишь плохое состояние ваших нервов причиной такой странной ненависти к... к.„ экипажу.—Она рассмеялась.—Прощайте. Я поцеловал ее руку и поспешно ушел, чтобы не уличить случайно эту девушку в дезертирстве—она могла выйти, не посмотрев, здесь ли я еще. Мне не было стыдно. Я мог бы любезно лгать, поехать с компанией идиотов и долго, долго смотреть на нее. Но я уже дал слово не лгатъ, так как очень устал от лжи. Как все, я жил окруженный ложью, и ложь утомила меня. Когда я переходил улицу, направляясь в кинемато- граф, под ноги мне кинулся дрожащий, растущий, усиливающийся свет и, повернув голову, я застыл на ту весьма малую часть секунды, какая требуется, чтобы установить сознанию набег белых слепых фонарей мо- тора. Он промчался, ударив меня по глазам струей ветра и расстилая по мостовой призраки визжащих кошек,—заныл, взвыл и исчез, унося людей с тупыми лицами в котелках. Как всегда, каждый автомобиль прибавлял несколь- ко новых черт, несколько деталей моему отвращению. Я запомнил их и вошел в зал. Это был скверный театрик третьего разряда, с гряз- ным экраном и фальшивящей пианолой. Она разыгры- вала трескучие арии. Картина, каких много—тысячи, десятки тысяч, была пуста и бессодержательна, но доставляла мне огромное удовольствие именно тем, что для ее развития затрачено столько энергии,— беспре- рывного, мелькающего движения экранной жизни. Я как бы видел игрока, ставящего безуспешно огромные суммы. Аппарат, силы и дарование артистов, их здо- ровье, нервы, их личная жизнь, машины, сложные тех- нические приспособления—все это было брошено судо- рожною тенью на полотно ради краткого возбуждения зрителей, пришедших на час и уходящих, позабыв, в чем состояло представление,—так противно их внут- реннему темпу, так неестественно опережая его, неслись 242
все эти нападения и похищения, пиры и танцы. Мое удовольствие, при всем том, было не более как злорад- ство. На моих глазах энергия переходила в тень, а тень в забвение. И я отлично понимал, к чему это ведет. Между тем, частью рассматривая содержание карти- ны, я обратил дру1ую, большую часть внимания на появляющийся в ней время от времени большой серый автомобиль—ландо. Я всматривался каждый раз, как он появлялся, стараясь припомнить—видел я его где- либо ранее или мне это только кажется, как часто бывает при схожести видимого предмета с другим, теперь забытым. Это был металлический урод обычного типа, с выползающей шестигранной мордой, напомина- ющей поставленную на катушки калошу, носок которой обращен вперед. На шофере был торчащий ежом мех Верхнюю половину лица скрывали очки, благодаря чему, особенно в условиях мелькающего изображения, рассмотреть черты лица было немыслимо,—и однако я не мог победить чувства встречи; я проникся уверенно- стью, что некогда видел этого самого шофера, на этой машине, при обстоятельствах давно и прочно забытых Конечно, при бесчисленной стереотипной схожести по- добных явлений, у меня не было никаких зрительных указаний—никаких примерно индивидуальных черт мотора,—но его цифра С.С.—77—7,—некогда—я остро чувствовал это—имела связь с определенным уличным впечатлением, характер и суть которого, как ни тщился я вспомнить, не мог. Память сохранила не самый номер, но слабые ощущения его минувшей значительности. Однако этого не могло быть. Фильма вышла из аме- риканской фабрики, и съемка различных ее сцен была произведена, судя по характеру улиц, в Нью-Йорке, следовательно, тамошняя бутафория пользовалась пред- метами местными; я же не выезжал из Аламбо лет пять и никогда не был в Америке. Следовательно, мнимое воспоминание было не более как эффектом случайно- го происхождения. И тем не менее,—этот автомобиль с этим шофером я видел. Когда нами овладевает уверенность в чем-нибудь, хотя бы мало—или совсем необоснованная, бороться с ней так же трудно, как птице, севшей на вымазанные клеем листья,—каждое движение прочь ловит и связы- 243
вает ее крылья новой помехой. Таковы фантомы ревно- сти или преследования, болезни—всего, что так или иначе угрожает. Самые разумные усилия приводят здесь к новым доказательствам, возникающим из пусто- ты. Уверенность того рода, какой я проникся в кинема- тографе, не имела ничего пугающего или неприятного, если не считать моего отвращения к автомобилю, но я досиживал сеанс со странным чувством начала некоего события, ткущего уже невидимую паутину свою. Я не касаюсь персонажей той хищной и дрянной пьесы, которая держала на привязи жалкое воображе- ние зрителей чрезмерными прыжками и сатанинскими преступлениями, очевидно, смакуемыми известного рода публикой, выносящей отсюда азарт и идеал свой... Но автомобиль С.С.—77—7 я прослеживал каждый раз чрезвычайно внимательно, волнуясь при каждом его появлении. Их было шесть или семь. Наконец, он выка- тился с холма издали серым наростом среди живопис- ных картин дороги и начал валиться по ее склону на зрителя, увеличиваясь и приближаясь к натуральной величине. Он мчался на меня. Одно мгновение края полотна были еще частью пейзажа, затем все вспыхну- ло тьмой, оскалившей два наносящиеся фонаря, и призрак исчез, лишь тень—воображенное продолжение движения — рыскнула над головой бесшумной дрожью сумерек; и вновь вспыхнул пейзаж. Более мне нечего было делать в кинематографе. К моим соображениям относительно автомобиля прибавилась еще одна черта, может быть—верное указание, одно из тех, которым мы бываем обязаны так называемой случайно- сти. Это соображение я пока не развертывал, оставляя будущему придать ему силу—если понадобится—дейст- вия, но холод великого подозрения уже охватил меня. Поддавшись необъяснимому толчку—словно на меня пристально обернулся кто-то,—я прочел аршинные буквы ярко озаренного плаката, украшавшего вход в театр. Название гласило: СЕРЫЙ АВТОМОБИЛЬ Мировая драма в 6.000 метров! Лучший боевик сезона! Масса трюков! 244
II Нечто весьма неприятное вошло в меня, как будто мне наступили на ногу, нагло рассмеявшись и продол- жая подсмеиваться за спиной. Поспешно я отошел, стараясь быстрой ходьбой и мелкими уличными наблю- дениями разогнать скверное настроение, но оно медлен- но уступало моим усилиям, ловя каждую паузу раз- мышлений, чтобы опять поставить, на некотором рас- стоянии впереди меня, слова «серый автомобиль». Хотя как я прошел два квартала, графическая отчетливость букв исчезла—их заменил звук, казалось, эти два слова повторял кто-то далеко, тихо и тяжело. Я всегда избегал алкоголя, обращаясь к нему лишь в исключи- тельных случаях, но теперь почувствовал необходимость выпить чего-нибудь. Как известно, улица современного города подстерега- ет каждое желание наше, спеша удовлетворить его всегда кстати подвернувшейся вывеской или витриной. Я совершенно уверен, что человек, проходя фруктовыми рядами Голландской Биржи и почувствовавший нужду в каком-нибудь геодезическом инструменте, непременно увидит инструмент этот в окне невесть откуда взявше- гося специального магазина. Вино караулит нас в самых, казалось бы, для того неприспособленных местах. Что может быть вину убы- точнее глухого угла между стеной Географического Института и Бульвара Секретов, где даже днем так густы тени огромных деревьев, что вся стена пахнет прохладой и сыростью; там почти нет эпилептического уличного движения, брызги которого разлетаются по бесчисленным ресторанам, звеня золотом и посудой. Однако, огибая этот угол, я увидел небольшую камен- ную пристройку, которой либо не было ранее, либо я не замечал ее. Эта пристройка, на два окна со стеклянной дверью меж ними, была маленьким рестораном, окру- женным трельяжем, и я сел за стол у двери в качалку. Здесь было немного посетителей. Смотря через окно в помещение, я увидел двух толстяков, играющих в до- мино, дремлющего, протянув ноги, пароходного механи- ка с опущенной со стола кистью руки, в которой еле дымилась папироска, и трех закинувших ногу на ногу 245
женщин; они курили, забрасывая лицо вверх и выпу- ская дым медленными, однообразными кольцами. Лакей подал ликер. Это был особенный травяной экстракт, очень крепкий. Я выпил две рюмки, выпил, помедлив и отставив графин, третью. Действие не замедлило сказаться. Я ощутил ровную теплоту и точный ритм момента, быть может, определя- емый скоростью биения сердца, может быть —пульсом внимания, интервалами его плавно набегающей остро- ты; мышление протекало интенсивно и бодро. Выпив, я рассмеялся над своим недавним волнением, прислуши- ваясь к свистящему по временам шелесту шин, с ясным сознанием, что меж мной и серым 77—7 не может возникнуть никакой связи, что ее нет. Уравновешенно остер и точен был я в тот момент в каждом отчетливом впечатлении своем—состояние, дающее ни с чем не сравнимое удовольствие, и я пользовался этой минутой, чтобы обдумать некоторые моменты моего изобретения. Коррида Эль-Бассо, женщина неизвестной нацио- нальности,—я говорю это смело, так как имею для того веские основания,— была заинтересована моим изобретение-м из вежливости. От меня зависело превра- тить эту форму чувства, эту пустую приятную улыбку, вызванную хорошим пищеварением, в чувство, быть может, в страсть. На это я не терял надежды. Но я должен был поразить и тронуть ее сразу, врасплох, может быть, в такую минуту, когда мое присутствие ею будет только терпимо. Когда наступит момент, изобретение—или вернее, то, о чем она думает, как об изобретении,— встретит ее всем блеском и обдуманностью крайней, болезненной, всеохватывающей решимости,—оно вызо- вет глубокое и яркое возрождение. Тем лучше. Тогда я узнаю истинную природу женщины Корриды Эль- Бассо, которую полюбил. Я увижу, есть ли другой оттенок в ее лице цвета желтого мела. Я услышу, как звучит ее. голос, говоря «ты». И я почувствовал силу ее руки,—ту особенную женскую силу, которая, переходя теплом и молчанием в наши руки, так электрически замедляет дыхание. Удобно покачиваясь, я был мысленно в своей «Лабо- ратории», в ущелье «Каллб», окрещенном так, вероятно, родственником знаменитого художника или его поклон- 246
ником. На мое плечо легла легкая нервная рука; не оборачиваясь, я знал, что это Ронкур. Действительно, он сел против меня, спрашивая, что я делаю здесь? — Отличное место для свидания,—прибавил он,— или для самоубийства. Свет окна, таинственная сеть листьев на тротуаре, одиночество и вино. Сидней, я иду в казино Лерха, там сегодня состоится оригинальное состязание. Это в вашем вкусе. Вы слышали о необык- новенном счастье мулата Гриньо? Вот уже третий день, как он выигрывает беспрерывно в покер, собрав, кроме золота и драгоценностей, целый том чеков. Хотите посмотреть на игру? Там толпа. Лучшего предложения мне не мог сделать никто. Отлично, если в сложном узле жизни, трудясь над ним, выберете вы отдыхом интересный спектакль, еще отлич- нее, если представление возникло самостоятельно, если вам предстоит развязка подлинного события с хором, статистами и неподдельной экспрессией главных героев сцены. Ронкур взял меня под руку и увел. Ш Казино Лерха известно как колоссальный приют вся- кому преступлению. На его фронтоне ночью таинственно и печально белеет мраморная Афина-Паллада. У озарен- ных ступеней, сходящих веером к скверу, толпятся про- давцы кокаина, опиума и сладострастных фотографий. Длинная цепь автомобилей стояла здесь по обе стороны мостовой. Время от времени один из них, вздрагивая и гудя, отходил из строя полукругом, взве- вал пыль и, пророкотав, исчезал вдали. Каждый раз, как я видел это, у меня поднималось к сердцу ощуще- ние чужого всему, цинического и наглого существа, пролетающего с холодной душой огромные пространст- ва ради цели невыясненной. Обычно продолговатые ямы этих массивных, безумных машин были полны лю- дей, избравших тот или другой путь доброй волей,—но у зрения есть своя логика, отличная от логики отвле- ченной. Я никогда не мог сказать сам себе: «Они едут»; я говорил: «Их увозят», наше обычное знание внутреннего, общего для всех темпа не могло слить этот темп с не- 247
естественной быстротой среди явлений, находящихся по отношению друг друга в испытанном и привычном равновесии. Проходя улицей, я был всегда расстроен и охвачен атмосферой насилия, рассеиваемой стрекочу- щими и скользящими с быстротой гигантских жуков сложными седалищами Да,— все мои чувства испыты- вали насилие; не говоря о внешности этих, словно приснившихся машин, я должен был резко останавли- вать свою тайную, внутреннюю жизнь каждый раз, как исступленный, нечеловеческий окрик или визг автомо- биля хлестал по моим нервам; я должен был отскаки- вать, осматриваться или поспешно ютиться, когда, гру- бо рассекая уличное движение, он угрожал мне искале- чением или смертью. При всем том он имел до странно- сти живой вид, даже когда стоял молча, подстерегая. С некоторого времени я начал подозревать, что его существование не так уж невинно, как полагают благо- душные простаки, воспевающие культуру или, вернее, вырождение культуры, ее ужасный гротеск» — Прочь из четвертого измерения!—сказал Ронкур, видя, что я молча остановился на тротуаре.—Феи покидают вас, так как фонари этого подъезда могут причинить им бессонницу. Особенностью притона была удручающая, крикливая роскошь,— правильный расчет на бессознательное,—ил- люстрация к выигрышу. Мы поднялись среди блестящей заразы голубоватого света и женских тел, взвивающих на перспективах огромных картин легкие ткани. По коврам, заставляющим терять ощущение ног, мы про- брались через изысканно одетую толпу, под навесы пальмовых листьев; здесь, имея за стеной мраморную группу фонтана, а перед собой—дрожащие руки толь- ко что обнищавшего игрока,—мулат Гриньо давал бле- стящий спектакль. IV Я встал на возвышение у стены, Ронкур рядом со мной. Так был отлично виден и стол и лица играю- щих,— их было семь человек, считая мулата. У стола волновалась прикидывающая пари толпа. 248
Мулат сидел, расставив локти, с засученными рука- вами сорочки, без сюртука. На его полном, кофейного цвета лице блестел мелкий пот. Черная борода, обходя щеки и подбородок жестким кольцом, двигалась, когда, играя сжатыми челюстями, обдумывал он прикупку или повышение ставки. Он очень часто объявлял «масть» и «фульгент», но часто и пасовал. Две ставки на моих глазах по десять и двадцать тысяч он загреб, показав всего тройку дам, в то время как противник его имел один раз—две пары семерок, второй—трех валетов. Был случай, что на каре он бросил каре с «джокером». Игра шла с «джокером», и я заметил, что «джокер» приходит к нему довольно часто. Еще подходя к столу, я заметил, как уже упомянул об этом, игрока, бросившего бессильные карты в волне- нии, выказывавшем окончательный проигрыш. При мне было довольно денег, и я стал следить за игроком, чтобы сесть на его место, если он вздумает оставить стол. Это случилось скоро. Насильственно зевая, игрок встал с бледным лицом, толпа расступилась и вновь сомкну- лась, когда он выбрался из ее сжимающего кольца. Кресло стояло пустым. Взглянув на Ронкура, отве- тившего мне хладнокровно одобрительной улыбкой, я занял место, имея мулата прямо перед собой. Он даже не взглянул на меня. Крупье сдал карты; мои были лишены масти и далеки от «последовательности», коро- че говоря, они не представляли никакой силы; однако я не сказал «пас», но, сбросив карты, купил все пять. Теперь образовался фульгент, благодаря «джокеру», пришедшему при покупке. Как известно, «джокер» есть карта с изображением дьявола,— пятьдесят третья в ко- лоде; она имеет условное значение—получивший «джо- кер» может объявить его любой картой любой масти. У меня были десятка, три семерки и «джокер»; считая его четвертой семеркой, я имел сильную комбинацию из четырех одинаковых, т.е. «каре». — Тысяча,—сказал я,—когда пришла моя очередь набавлять. Игрок слева бросил карты, второй сделал то же, третий сказал: «Две».— «Пять»,—сказал Гриньо. При втором круге—как это почти всегда бывает, если не объявится не уступающий третий игрок, играющими остались я и Гриньо. 249
— Десять,—сказал я, с миной и азартом новичка, желающего испугать противника. Гриньо тускло по- смотрел на меня и в тон мне ответил «сто». Теперь следовало согласиться на его сумму и от- крыть карты или назвать еще большую сумму, после чего он мог, если хотел, отказаться от сравнения карт, лишившись своих ста тысяч без игры. В том же поло- жении был и я Такова игра покер; двое, не показывая друг другу карт, назначают поочередно все большие суммы, пока кто-нибудь не струсит, опасаясь, что мо- жет отдать еще больше, если карта противника ока- жется сильнее его карт; или же, согласившись на последнюю названную противником сумму, открывает одновременно с ним карты,—чьи сильнее, тот забирает ставки противника и всех других игроков. Естественно, я не знал, что на руках у мулата. У него сильнее моего «каре» могло быть: «каре» из более круп- ных карт, чем семерка; затем последовательность пяти карт одной масти, идущих в определенной градации: например,—от шестерки к десятке, или от десятки к тузу. В этих случаях он выигрывал, если, конечно, не бросил бы карт, испугавшись моего неизвестного,— прими я вид полной уверенности в победе, назначая ставку все большую. Но он мог и не испугаться, и когда, таким образом, мы открыли бы наконец свои карты, оказалось бы, что я сам навязал ему больший выигрыш, чем он рассчитывал получить. Равным образом его карты могли быть слабее моих, они могли не иметь совсем никакой силы, если на прикупке (он сбросил и прикупил четыре) у него не об- разовалось даже минимального, шанса—одной пары одинаковых карт,—комбинация, на которой, при смело- сти, вернее, отчаянности, выигрывают иногда большие суммы, если противник, вообразив, что на него напада- ют с каре, бросает, быть может, фульгент. Итак, мы ничего не знали взаимно о силе карт наших. Слышав уже о дерзкой игре мулата, я предпо- лагал вначале с его стороны простой блеф, но величина поставленной им суммы говорила за то, что у него как бы есть основание играть крупно. Мне представлялось три положения: открыть карты, быть может проиграв, если он сильнее меня; назначить более ста, давая тем 260
возможность Гриньо назначить еще выше назначенного, или бросить игру, уплатив десять тысяч. Я и собирался уже поступить так, не имея особен- ных оснований рисковать крупной суммой ради каре из семерок. Я еще раз рассмотрел карты, несколько удив- ленный тем, что спутался в счете семерок,—их было четыре. Одну из них, именно червонную, я считал десяткой,—почему— этого объяснить я не в состоянии. Таким образом, мой «джокер»,—моя пятая карта, кото- рую я мог обозначить, как любую карту, естественно, была пятой семеркой,—предел могущества в покере,— пять одинаковых карт, вещь, случающаяся крайне ред- ко. Имея на руках четыре одинаковых карты с «джоке- ром» в придачу, вы можете обобрать противника до последней копейки, однако при условии, что он тоже имеет сильную карту. Так я и намеревался поступить. Не следовало ничем выдать себя, нужно было внушить Гриньо, что у меня самое большое—крупный «фульгент»*. Условием такого приема явилось предположение, что я имею дело с кар- той, не слабее фульгента. Приложив ко лбу указатель- ный палец, я задумался—притворно, конечно,— над своей пятеркой и сжал губы, чтобы показать этим напря- женный расчет. В то же время в задачу мою входило, чтобы Гриньо понял, что я притворяюсь, но неискусно: что у меня—пусть он так думает—карта слаба, так как обычно притворное колебание выражают при сла- бой карте, желая внушить обратное—что карта силь- на, это противоречие станет понятно, если я прибавлю, что игрок с действительно сильной картой действует решительно и крупно, в расчете сбить встречный расчет. Короче говоря, действия мои должны были свестись к тому, чтобы вызвать в Гриньо заключение, обратное действительности. И я начал с долгого колебания. Теперь, когда он, по-видимому, думал, что я притво- ряюсь с слабой картой, надо было показать иное— притворство с картой могущественной. Если бы он дога- дался, что я бью наверняка, он бросил бы карты и не стал набавлять более. Но я сказал: — Триста тысяч. * Две и три одинаковых: например, две дамы и три шестерки. 251
Это была сумма, в два раза превышающая мое со- стояние. Но я играл наверняка, я мог назначать милли- оны, ничем решительно не рискуя. Настала такая тишина, какая бывает, когда все уйдут. Но, подняв голову, я увидел бесчисленную порт- ретную галерею алчбы, горевшей в глазах зрителей, черты их лиц стали лесом, дрожащим от возбуждения. Мулат и я были для них божествами, держащими в руках гром. — Чек,—хрипло сказал мулат, тяжело и остро взглядывая на меня. Как ни всматривался, я не мог понять его состояния Он смотрел, ничем не выдавая себя, положив обе руки горкой на свои карты и тупо смотря на стол посредине расстояния меж мною и им. Отложив карты, я стал писать чек, медленно и кругло выводя буквы, ровными строчками. Перед тем как подписаться, я сморщил нос, рассеянно взглянул на мулата и подмахнул: Эбенезер Сидней. Когда я взглянул на него, то увидел, что мизинец его левой руки предательски дрогнулся. Все стало ясно мна Он волновался, потому что у него наверняка было каре Он волновался от жадности, рассчитывая сорвать состоя- ние. Как знаете вы,—мне волноваться не было никаких причин, и я мог разыгрывать сколько угодно вид чело- века, «дьявольски владеющего собой». Написав чек, я подал его крупье. — Чек на триста тысяч долларов, королевскому банку в Энтвей,—громко сказал крупье. Гриньо, видимо, повеселел. — Пятьсот тысяч,—небрежно заявил он, сдвигая на середине стола все деньги и чеки, какие лежали перед ним. — Принимаю,— холодно сказал я. Рокот восхищения обошел стол. Удар на полмиллио- на долларов! Ронкур смотрел на меня взглядом птички, зрящей змею. Наступил момент открыть карты. Игроки, заключавшие пари, перестали дышать. — Ну,—сказал я, смеясь,—Гриньо, выкладывайте ваше каре\ Он перевернул карты, пристукнув кистью руки, так что туз отлетел в сторону. Но там их было еще три—каре 252
из тузов, вот что было в его руках! Бешеный рев покрыл это движение, яростный взрыв облегчения со стороны поставивших за Гриньо. Казалось, вихрь разметал тол- пу, она смешалась и переместилась с быстротой нападе- ния. Ронкур горестно побледнел, я видел в его изящном лице истинное, большое горе. Почти никогда не побива- ют такой карты. Он знал мои денежные дела, поэтому, спокойно достав чековую книжку, спросил вполголоса: — Вам сколько, Сидней? — Вы ошиблись,— сказал я, показывая свои пять с улыбающимся чертом и раскладывая их одна к одной.— Гриньо, нравится вам этот джентльмен? Момент не поддается изображению. Я не слышал кри- ков и воплей, так как наслаждался бесконечно выра- жением лица опешившего мулата. — Ваша..—сказал он сквозь звуки, напоминающие вой. Затем он откинулся, глаза его закатились.. Он был в обмороке. Пока его выносили, крупье, сосчитав деньги, передал их мне, заметив, что не хватает десяти тысяч. Он вызвался навести справки и ушел, я же разговари- вал с Ронкуром, окруженный множеством добровольных рабов, этих щегольски одетых парий каждого крупного притона, льнущих к золотой пыли. Меж тем вернулся крупье, и я прочитал залитую вином записку Гриньо: «Немного денег я пришлю зав- тра,— писал он,— но полностью у меня не хватит. Но я пришлю, в расчет ваш, Новую машину, С.С.77—7, я не- давно купил ее. Если хотите. В противном случае вам придется ждать, пока дьявол придет ко мнем. — Что с вами?—спросил Ронкур, видя, что я встал. Я был против зеркала и, посмотрев в него, понял вопрос. Но мне было совершенно все равно, что он подумает обо мне. От моих ног медленно, с силой отяжеления, под- нялся глубокий, смертельный холод. Возбуждение азар- та исчезло. Я снова посмотрел на записку, спрашивая себя,—почему Гриньо вздумал написать номер? Ронкур, еще раз внимательно взглянув на меня, взял записку. — Ну, что же?—сказал он.—Теперь ясно, что вы излечитесь от своего страшного предубеждения,—сама судьба посылает вам красивый и быстрый экипаж. — Как вы думаете, почему он написал номер? — Машинально,—сказал Ронкур. 263
— В конце концов, я думаю то же. Хотите, мы пустим его в пропасть с горы? — Но почему? — Мне кажется, что так нужно,—сказал я, овладе- вая собой. В тот вечер владели мной страшные силы— мысли и желания сливались неразделимо. — Смотрите, что это? Все повалили, бегут.—Ронкур взял меня под руку.—Посмотрим, где происшествие. Действительно, зала вокруг пустела. Многие остава- лись, но многие, перекинувшись парой слов, возводили брови и быстро исчезали в голубом дыме сверкающей анфилады дверей. Я шагнул было за Ронкуром, но случилось, что любопытство наше было удовлетворено немедленно; три завсегдатая, издали махая руками, прокричали навстречу: — Джокер убил Гриньо! Он умер от кровоизлияния в мозг! — Как!?—сказал я. Противно некоторому возбуж- дению, поднявшемуся при этом известии,—оно холодно повернулось во мне, оно подействовало значительно слабее, чем записка с цифрой—такой многозначитель- ной, такой глухой, молчащей и говорящей на языке вещей, нам недоступном,—я с ужасом заметил, что болтаю совершенный вздор, смеясь и отвечая невпопад тем, кто окружал меня в эту минуту. Меж тем, траги- ческая гримаса обошла залы, на мгновение смутив суеверных и тех, у кого не совсем умерло сердце, после чего все стали по-прежнему отчетливо слышать оркестр, и движение восстановилось. Смеясь проходили пары. Рой женщин, окружив толстяка, масляно плывущего среди их назойливого цветника, улыбался так невинно, как если бы резвился в раю. V Видя, что я до крайности возбужден, и по-своему понимая мое состояние, Ронкур не удерживал меня, когда я направился к выходу. Я пожелал ему скорой удачи. Он остался за баккара. В моем состоянии была черная, косая черта, вызванная запиской мулата. Эта черта резко пересекала пылаю- 254
щее поле моего возбуждения,—как ни странно, как ни противно моему изобретению, неожиданное богатство, казалось, не только приближает меня к Корриде, но ставит рядом с ней. Разумеется, такое вредное впечат- ление коренилось в собственной натуре ее. Она жила скверно, то есть была полным, послушным рабом вещей, окружавших ее. Эти вещи были: туалетными принад- лежностями, экипажами, автомобилями, наркотиками, зеркалами и драгоценностями. Ее разговор включал наименования множества бесполезных и даже вредных вещей, как будто, отняв эту основу ее жизни, ей не к чему было обратить взгляд. Из развлечений она более всего любила выставки, хотя бы картин, так как картина, безусловно, была в ее глазах прежде всего— вещью. Она не любила растений, птиц и животных, и даже ее любимым чтением были романы Гюисманса, злоупотребляющего предметами, и романы детективные, где по самому ходу действия оно неизбежно отстаива- ется на предметах неодушевленных. Ее день был вели- колепным образом пущенной в ход машины, и я уверен, что ее сны составлялись преимущественно из разных вещей. Торговаться на аукционе было для нее наслаж- дением. При всем том, я любил эту женщину. В Аламбо она появилась недавно; вначале приехал ее брат, открыв- ший деловую контору; затем приехала она, и я позна- комился с ней, благодаря Ронкуру, имевшему какие-то дела с ее братом. И около этого пустого существования легла, свернувшись кольцом, подобно большой собаке, моя великая непринятая любовь Тем не менее, когда я думал о ней, мне легче всего было представить ее манекеном, со спокойной улыбкой блистающим под стеклом. Но я любил в ней ту, какую хотел видеть, оставив эту прекрасную форму нетронутой и вложив новое содержание. Однако я не был столь самонадеян, чтобы безусловно положиться на свои силы, чтобы уверовать в благоприятный результат прежде самых попыток. Я считал лишь, что могу и обязан сделать все возмож- ное. Я, к сожалению, хорошо знал, что такое проповедь, если ее слушает равнодушное существо, само смотрящее на себя лишь как на сладкую физическую цель и мыслен- 255
но переводящее весь искренний жар ваш в смысле циничном, с насмешкой над бессилием вашим овладеть положением. Поэтому мой расчет был не на слова, а на действия ее собственных чувств, если бы удалось вы- звать перерождение. Немного,— о, совсем немного хотел я: живого, проникнутого легким волнением румянца, застенчивой улыбки, тени задумчивости. Мы часто не знаем, кто второй живет в нас, и второй душой мучительницы моей мог оказаться добрый дух живой жизни, который, как красота, сам по себе благо, так как заражает других. Именно так я думал, так и передаю, не пытаясь в этом—в священном случае придать выражениям схо- ластический оттенок, столь выгодный в литературном отношении, ибо он заставляет подозревать прием—вещь сама по себе усложняющая впечатление читателя. Я всегда думал об этой женщине с теплым чувством, а я знаю, что есть любовь, готовая даже на смерть, но полная безысходной тоскливой злобы. У меня не было причины ненавидеть Корриду Эль-Бассо. В противном случае я был бы навсегда потерян для самого себя Я мог только жалеть. У меня было время думать обо всем этом, когда быстро и с облегчением я удалялся от клуба в свете электрических лун, чрезвычайно счастливый тем, что не мог ответить мулату, так как неизбежно должен был сказать «да», то есть согласиться принять машину, из противоречия и вызова самому себе; нас всегда тянет смотреть дальше, чем мы опасаемся или можем. Благо- даря печальному случаю, машина осталась при нем, ненужная ему самому. Свежесть перелетающего креп- ким порывом морского ветра, опахивая лицо, несколько уравновесила настроение; уже готовый улыбнуться, я пе- реходил улицу, почти пустую в тот час ночи, нетороп- ливо и эластично. Меня заставил обернуться ровный звук сыплющегося где-то вблизи песка. Я поскользнул- ся, и меня это спасло, так как мое тело, потеряв равновесие, шатнулось в сторону судорожными шагами как раз перед налетающим колесом. Еще не успело исчезнуть зрительное ощущение страшной близости, как с пронзительным, взвизгивающим лаем огромный серый автомобиль мелькнул в свете угла и скрылся в замира- 256
ющем шипении шин. Его фонари были потушены, он был пуст. Шофера я не успел рассмотреть. Я не успел также заметить его номер. При всем очень тщательном внимании к себе после этого происшествия я заметил, что мое сердце бьется лишь немного сильнее, что я почти не испугался. Я даже был чему-то отчасти рад, так как получил некоторое предупреждение. Ни одной мысли по этому поводу я в тот момент не мог отыскать в отчетливой форме; все они, крайне живые и многочисленные, напоминали пе- ребор струн, намекающий уже на мелодию, но звучащий понятно лишь знающему мотив уху,—я же не знал мелодии. Вам знакома попытка оживить сон немедлен- но по пробуждении, когда его сцены ясно видимы еще вами, и вы понимаете их, но не можете тотчас переве- сти понимание в мысль, меж тем смысл ускользает с быстротой взятой горстью воды и улетучивается со- вершенно, как только полностью прояснится сознание? Подобного или почти подобного рода ощущения повер- нулись во мне. Я нанял фиакр, приказав ехать к себе, и прибыл в четыре ночи к подъезду, узнав, что еще не спят. Здесь я жил гостем у семейства Кольмонс. Наши отцы вместе начинали делать богатство. Теперь дети их сошлись вместе, в одних стенах, жить для удовольствия и неопределенного приятного будущего. Я вошел, зная, что застану спор, танцы или концерт. VI Завернув сначала к себе, я открыл бюро и уложил там свой выигрыш. Мне не хотелось сообщать о нем кому бы то ни было, по крайней мере, теперь. — В таком случае,—услышал я, подходя к двери столовой, знакомый голос Гопкинса—Гопкинс был ад- вокат,—его раздавило автомобилем. Вы знаете, как Сидней осторожен на этот счет. Между тем осторожные люди часто становятся жертвой именно того, чего они опасаются. — Вы почти правы,—сказал я, входя.—Случайно не произошло именно так. 257 «На облачном берегу»
Дам не было. Моя сестра и жена старшего моего двоюродного брата, Ютеция, ушли давно спать. Стар- ший кузен, Кишлей, и младший, Томас, сидели в обще- стве гостей, Гопкинса, Стерса и «Николая». Так звали газетного критика, недавно приступившего к возведе- нию здания своей карьеры: его фамилия была так длинна и нелепа, что я не помнил ее. Они пили. Окна были раскрыты. Рассказав случай с автомобилем, я некоторое время слушал рассуждения и соображения адвоката, долго объяснявшего мне, поче- му не надо откидываться назад, если набегает автомо- биль, ответил «да» и умолк. Разговор, не задержавшись на мне, вернулся к своему руслу—то был футуризм, с ненавистью отвергаемый Гопкинсом; Николай смеялся над ним. Им противился Томас и, как это ни было странно,— Кишлей, чье полное, добродушное лицо в мо- мент мелодического, обдуманного и вкусного закурива- ния сигары казалось воплощением здоровых, азбучных истин. — Всегда преследовали и осмеивали новаторов!— сказал Томас. — Небольшая часть этих людей, конечно, талантли- ва,—возразил Гопкинс,—зато они, как это заметно по некоторым чертам их произведений, вероятно, пойдут особой дорогой. Остальное—сплошная эпилепсия ри- сунка и вкуса. — Я возмущен тем, что меня открыто и нагло считают дураком,—сказал Николай,— подсовывая кар- тину или стихотворение с обдуманным покушением на мой карман, время и воображение. Я не верю в искрен- ность футуризма. Все это—здоровые ребята, нажимаю- щие звонок у ваших дверей и убегающие прочь, так как им сказать нечего. — Но,—возразил Кишлей,—должна же быть при- чина, что это явление стало распространенно? Причины должны корениться в жизни. Вы относитесь к этому, как Сидней к автомобилю: он ни за что не поедет в нем, хотя десятки и сотни тысяч людей пользуются им каждый день. — Кишлей прав,— сказал я,— футуризм следует рассматривать только в связи с чем-то. Я предлагаю рассмотреть его в связи с автомобилем. Это —явление 258
одного порядка. Существует много других явлений того же порядка. Но я не хочу простого перечисления. Недавно я видел в окне магазина посуду, разрисован- ную каким-то кубистом. Рисунок представлял цветные квадраты, треугольники, палочки и линейки, скомбини- рованные в различном соотношении. Действительно, об искусстве—с нашей, с человеческой точки зрения— здесь говорить нечего. Должна быть иная точка зрения. Подумав, я стал на точку зрения автомобиля, предпо- ложив, что он обладает, кроме движения, неким невы- разимым сознанием. Тогда я нашел связь, нашел гармо- нию, порядок, смысл, понял некое зловещее отчисление в его пользу из всего зрительного поля нашего. Я понял, что сливающиеся треугольником цветные палочки, рас- положенные параллельно и тесно, он должен видеть, проносясь по улице с ее бесчисленными, сливающимися в сплошное мелькание, отвесными линиями карнизов, водосточных труб, дверей, вывесок и углов. Взгляните, прижавшись к стене дома, по направлению тротуара. Перед вами встанет короткий, сжатый под чрезвычайно острым углом, рисунок той стороны, на какой вы на- ходитесь. Он будет пестрым смешением линий. Но, пред- положив зрение, неизбежно предположить эстетику— то есть предпочтение, выбор. В явлениях, подобных человеческому лицу, мы, чувствуя существо человече- ское, видим связь и свет жизни, то, чего не может видеть машина. Ее впечатление, по существу, может быть только геометрическим. Таким образом, отдаленно— человекоподобное смешение треугольников с квадрата- ми или полукругами, украшенное одним глазом, над чем простаки ломают голову, а некоторые даже прищу- риваются, есть, надо полагать, зрительное впечатление Машины от Человека. Она уподобляет себе все. Идеалом изящества в ее сознании должен быть треугольник, квадрат и круг. — Черт возьми!—вскричал Гопкинс.—Не думаете же вы, что автомобиль обладает сознанием, душой?! — Да, обладает,—сказал я—В той мере, в какой мы наделяем его этой частью нашего существа. — Поясните,—сказал Кишлей. — Охотно,—сказал я.—Принимая автомобиль, вводя его частью жизни нашей в наши помыслы и поступки, ч* 259
мы безусловно тем самым соглашаемся с его природой: внешней, внутренней и потенциальной. Этого не могло бы быть ни в каком случае, если бы некая часть нашего существа не была механической; даже, просто говоря, не было бы автомобиля. И я подозреваю, что эта часть сознания нашего составляет его сознание. — Доказательства!—вскричал Николай. — Вы могли бы с одинаковым правом потребовать доказательств, если бы я утверждал, что кошка видит иные цвета, чем мы. Между тем ни я, ни кошка не можем быть приведены к очной ставке, так как у нас нет взаимного понимания. Нет средств для этого. Одна- ко животные должни иметь иные и может быть совер- шенно отличные, чем у нас, ощущения физические Например,—стрекоза с ее десятками тысяч глаз. Согла- ситесь, что ощущения света при таком устройстве органа должны быть иными, чем наши. — Неодушевленная материя,—сказал Кишлей.— Железо и сталь мертвы. Я ничего не возразил на это. Мне показалось, что за окном крикнул автомобиль. Действительно, крик повто- рился ближе, затем под самым окном. — Вы слышите?—сказал я.—Вот его голос—вой, отдаленно напоминающий какие-то грубые, озлоблен- ные слова. Итак, у него есть голос, движение, зрение, быть может—память. У него есть дом. На улице Бок- Метан стоит зайти в оптовые магазины автомобилей и посмотреть на них в домашней их обстановке. Они стоят блестящие, смазанные маслом, на цементном полу огромного помещения. На стенах висят их портреты— фотографии моделей и победителей в состязаниях. У него есть музыка— некоторые новые композиции, так ста- рательно передающие диссонанс уличного грохота или случайных звуков, возникающих при всяком движении. У него есть, наконец, граммофон, кинематограф, есть доктора, панегиристы, поэты,—те самые, о которых вы говорили полчаса назад, люди с сильно развитым ощу- щением механизма, У него есть также любовницы, эти леди, обращающие с окон модных магазинов улыбку своих восковых лиц. И это—не жизнь? Довольно полное существование, скажу я. Кроме того, он занимается спортом, убийством и участвует в войне. 260
— Выходит,—сказал Николай,—что_ Впрочем, я ска- жу короче: некий автомобиль, покрытый грязью и рана- ми, вернулся с театра военных действий. Побрившись в парикмахерской, он отправился домой, где поставил в граммофон пластинку марша «За славой и торжест- вом» и приказал завести кинематографический аппарат с картиной «Автомобильные гонки меж Лиссом и Зур- баганом». От восторга у него лопнула шина. — Ваш шарж показывает, что вы поняли меня,— продолжал я.— Взаимоотношения вещей, если они для меня безразличны, могут происходить так, как вытека- ет из их природы, как—мы этого не знаем. Но когда эти взаимоотношения наносят определенный рисунок на рисунок моей жизни, кладут нужные или вредные черты, там необходимо проследить связь явлений, чтобы знать, с какого рода опасностью имеешь дело. Береги- тесь вещей! Они очень быстро и прочно порабощают нас. — Какие же это вредные черты?—спросил Томас.— Жизнь делается сложнее, быстрее, ее интенсивность возрастает беспрерывно. Этой интенсивности содейству- ет техника. Не возвратиться же нам в дикое состояние? VII С этого момента мои собеседники завладели разгово- ром, и я терпеливо выслушивал их защиту автомобиля. Она состояла в том, что его скорость способствует быстрейшему обмену товаров, молниеносному прессова- нию деловых отношений и возможности перебрасывать- ся в отдаленное место почти с быстротой чтения Я вы- слушал их и ушел, посмеиваясь. У себя, оставшись один, я пересчитал деньги. Это было большое состояние. Меня тревожило немного, что я не испытываю головокружи- тельного подъема— опьянения. Все впечатления звуча- ли во мне тупо, как стук по толстому дереву. Я держал в руках деньги и понимал, что из состоятельного человека превратился в богатого, но думал о том, как о прочитанном в книге. Быть может, все мои желания были заслонены в тот момент главным желанием, главной и неотступной мыслью—о девушке. Кроме того, я очень устал, думая все эти дни об одном. Но я никак не мог 261
бы выразить, даже на всех языках мира,—что такое это одно, грызущее и уничтожающее меня. Я вдумывал- ся и понимал его, лишь как мучительное препятствие сознанию самого себя. Но определить его я не мог. Я уснул с солнечным светом, пригретый и убаюкан- ный им из-за крыш. Завтрашний, вернее, наступивший день следовало начать действием. Я приказал разбу- дить себя в три часа. Мое изобретение—одно ждало— звало меня и ее. После долгого колебания я решился Я поставлю ее лицом к лицу с Живой Смертью, ее— Мертвую Жизнь. VIII Мое знакомство с Корридой Эль-Бассо носило харак- тер крайнего напряжения. Когда я не видел ее, я, при всей любви к этой девушке, мог думать о ней, как вы уже знаете, беспристрастно; я мог даже непринужденно вести не обременяющий ее разговор. Но в ее присутст- вии я чувствовал лишь крайне стесняющее и связываю- щее меня напряжение. Это происходило не столь от ее красивой и легкой внешности, овладевавшей мной пове- лительным впечатлением, сколько от сознания несоот- ветствия моего душевного темпа с ее темпом души; ее темп был полон перебоев и дисгармонии, в то время как мой медленно, ровными и острыми колебаниями звучал непримиримо всему, что не было моим настроением или случайно не отвечало текущему настроению. В то время как другие почти сразу, легко осваивались и шутили с ней, я должен был оставаться в тени, так как хотел видеть ее лишь в том полном, сосредоточенном, исклю- чительном настроении любви, в каком находился сам и которое перебить пустой болтовней казалось мне проти- воестественным, почти преступным. Поэтому, вероятно, я заставлял ее часто скучать. Но у меня не было выходя Я хорошо знал, что не сумею перестать быть самим собой так искусно, чтобы это не обнаружилось тотчас же фальшью и ответной притворностью. Бессознательно я хотел, чтобы она ни на мгновение не забывала мою любовь, чувствуя, что я связан, рассеян и неловок единственно от любви к ней. 262
По всему этому я сам тяготился долго оставаться в ее присутствии, если у нее был еще кто-нибудь, кроме меня. Мое напряжение в таких случаях часто разража- лось сильной глубокой тоской, после чего немыслимо было уже оставаться; мрачное лицо, в конце концов, может вызвать страх и отвращение. Но я знал, каким был бы я, если бы окончилось ее сопротивление, если бы она сказала мне «ты». В половине пятого я взял трубку телефона; мне было невесело, меж тем я должен был говорить с веселым оживлением затейника. Но я выдержал роль. Услышав ее голос, я увидел—в себе—и ее лицо, с больным выражением раздражительно полуоткрытого рта, с всегда немного сонными и рассеянными глазами. Ее детский лоб—в другом конце города—внушал же- лание погладить его. — Так это вы,—сказала она, и я вздрогнул—так приветливо прозвучал голос,—о, я очень рада,—я должна вас поздравить. — С чем?—Но я уже знал, что она хочет сказать. — Говорят, вы выиграли миллион долларов. — Нет,—только половину названной суммы. — Недурно и это. Теперь вы, надо думать, поедете путешествовать? — Нет, не поеду. Но я предлагаю вам—клянусь,— редкое удовольствие. Я окончил свое изобретение. Если вы ничего не имеете против, я покажу вам его первой; никто ничего не знает об этом. — О! Я хочу! Хочу!—вскричала она.—И как можно скорее! — В таком случае,—сказал я,—если вы свободны, вам предстоит небольшая прогулка верхом в ущелье Калло. Это не далее пяти миль. У меня есть лошадь, вторую мне дает кузен Кишлей. — Отлично,—сказала она после небольшой паузы.— Я согласна. Вы, право, очень добры. — Через полчаса я буду у вас. — Я жду. На этом закончился разговор. Пока седлали лоша- дей, я думал,—что может произойти из всего этого? Мне показалось, что я не имею права поступать так. Но это не расхолодило меня. Напротив, я укрепился еще 263
более в своем решении,—ибо, может быть, всю жизнь сожалел бы о своей слабости. Хуже не могло быть,— лучшему я верил. В это время начал звонить телефон. Звонок раздался на какой-то приятной, нежной и задумчивой минуте размышлений моих. Я взял трубку. Кто это говорил со мной? Вкрадчивый, напряженный голос, как просьба о пощаде, и такой тихий, такой отчетливый, что, казалось, можно отложить трубку, продолжая слышать его! В тот день я проснулся с ощу- щением тумана,—день был торжествующе ярок, но, казалось, невидимый, спокойный туман давит на мозг. Теперь это своеобразное ощущение усилилось. То, что я услышал, напоминало окончание разговора; так бывает, если говорящий вам предварительно докон- чит говорить другому лицу. Этот отчетливый, стелющийся из невидимого пространства голос сказал:—«-.пройдет очень немного времени».—Затем послышалось обраще- ние ко мне:—«Квартира Эбенезера Сиднея?» — Это я,—невольно я отстранил трубку от уха, чтобы она не касалась кожи,— так неестественно и отврати- тельно близко, как бы в самой руке моей, ковырялся этот металлический голос. Я повторил:—С вами гово- рит Сидней, кто вы и что желаете от меня? — Мое имя вам неизвестно, я говорю с вами по поручению скончавшегося вчера Эммануила Гриньо, му- лата. Несколько мелких дел, оставшихся им не выпол- ненными, он поручил мне. В число их входит просьба переслать вам выигранный четырехместный автомобиль системы Леванда. Поэтому я прошу вас назначить время, когда покорнейший ваш слуга имеет исполнить поручение. Я закричал, я затопал ногами, так мгновенно пора- зил меня неистовый гнев. Крича, я весь содрогался от злобы к этому неизвестному и, если бы мог, с наслаж- дением избил бы его. — Подите прочь!—загремел я,—идите, я вам говорю, к черту! Мне не нужен автомобиль! Гриньо мне ничего не должен! Возьмите автомобиль себе и разбейте на нем лоб! Мерзкий негодяй, я вижу насквозь ваши намерения! Но сквозь мой крик, когда я задыхался и умолкал,— одновременно с моими бешеными словами, лилась речь 264
человека, очевидно, нимало не тронутого этой бурей по проволоке. Бесстрастно и убедительно ввинчивал он ровный свой тонкий голос в мое волнение. Я слышал, изнемогая от ярости:—«примите в соображение»—«из чувства деликатности»—«сама природа случая»—и дру- гое подобное; так методически, покойно, веревка скручи- вает руки вырывающегося из петель человека. Я бросил трубку и отошел. Через несколько минут слуга доло- жил, что лошади готовы. Прекрасный день! Даже туман, о котором я говорил, как будто рассеивался по временам, чтобы я мог полно вздохнуть, однако ж, по большей части, я не переставал чувствовать его ровное угнетение. Мне хотелось встрях- нуть головой, чтобы отделаться от этого ощущения Слуга ехал сзади на второй лошади. Приблизясь к дому, где жила Коррида, я заметил ее улыбающееся лицо: она была на балконе, смотря вниз и щекой припав к рукам, охватившим ограду балкона. Она издалека стала ма- хать платком. Я подъезжал в приподнятом и несколько глупом состоянии человека, с которым хороши потому, что он может быть полезен, что он—богат. Я не об- манывал себя. Еще никогда Коррида Эль-Бассо не была так любезна со мной. Но я не хотел останавливаться на этом; моя цель была близка, хотя бы благодаря обая- нию крупного выигрыша. Оставив лошадей, я вошел твердым и спокойным шагом. Теперь, когда положением владел я, вдруг исчезла связывающая подавленность,—ощущение проклятия чувства, тяготеющего над нами, если мы, сидя рядом с любимой, испытываем одиночество. Мной стала овладе- вать надежда, что затеянное будет иметь успех, смыся Я поцеловал ее узкую руку и посмотрел в глаза. Она улыбалась. — У вас довольный вид,—сказала Коррида,—не мудрено—два успеха,—что более важным считаете вы? Но, может быть, изобретение принесет вам еще более денег? — Нет, оно мне не принесет ни копейки,—возра- зил я,— напротив, оно может меня разорить. — Как же это? — Если не оправдает моих надежд; оно еще не было в деле; не было опыта. 265
— Что же представляет оно? И какой цели должно служить? — Но через час вы сами увидите его. Не стоит ли подождать? — Правда,—сказала она с досадой, опуская вуаль и беря хлыст. Она была в амазонке.—Оно красиво? — На это я могу вам ответить совершенно искренне. Оно прекрасно. — О! — сказала она, что-то почувствовав в тоне моем.—Итак, мы отправляемся в мастерскую? — Ну да,—и я не удержался, чтобы не подзадо- рить.— В мастерскую природы. — Вы, правда, мистификатор, как говорят о вас. Все мистификаторы не галантны. Но едем. Мы вышли, сели, и я помог ей. — У меня отличное настроение,—заявила она,— и ваши лошади хороши тоже. Как имя моей? — Перемена. — Имя странное, как вы сами. — Я очень прост,—сказал я,—во мне странное только то, что я всегда надеюсь на невозможное. IX Выехав за черту города, мы пустились галопом и через полчаса были у подъема горной тропы, по которой лежал путь к ущелью Калло. Наш разговор был так незначителен, так обидно и противоестественно мелок, что я несколько раз приходил в дурное расположение духа. Однако я никак не мог направить его хотя бы к относительной близости между нами,—хотя бы вызвать сочувственное мне настроение по отношению к пейзажу, принимавшему с тех мест, где мы ехали, все более пленительный колорит. На все, что ее не интересовало, она говорила: «О, да!» или—«В самом деле?»—с безуча- стным выражением голоса. Но мой выигрыш продол- жал интересовать ее, и она часто возвращалась к нему, хотя я рассказал ей уже все главное об этой схватке с Гриньо. «О, я его понимаю!»—сказала она, узнав, что мулата хватил удар. Но мой отказ от автомобиля вызвал глубокое, презрительное удивление,—она по- 266
смотрела на меня так, как будто я сделал что-то очень смешное, неприятно смешное. — Это все та ваша мания,— сказала она, подумав.— Я столько уже слышала о ней! Но я—люблю эту увлекающую быстроту, люблю, когда распирает возду- хом легкие. Вот жизнь! — Быстрота падения,—возразил я.—Дикари очень любят подобную быстроту. То, что вы, кажется, считае- те признаком своеобразной утонченности, есть простой атавизм. Все развлечения этого рода—спорт водный, велосипедный, все эти коньки, лыжи, американские горы, карусели, тройки, лошадиные скачки,—все есть разрастающееся увлечение головокружительными ощу- щениями падения. В скорости есть предел, за которым движение по горизонтальной превращается в падение. Вы наслаждаетесь чувством замирания при падении. И цель людей, рассуждающих, как вы,—это уподобить движение падению. Что может быть более примитивно? И, так сказать,—бесцельно примитивно? — Но,—сказала она,—весь темп нынешней жизни» Пестрота стала нашей природой. — Совершенно верно, и очень худо, что так. Однако именно то, что совершается медленно, конечно, относи- тельно медленно, так как мерила быстроты различны по природе своей, в зависимости от качества движе- ния,—именно это наиболее ценно. Быстрота агента компании, совершающей торговые обороты, увеличивает количество, но не качество достигаемого, например, по сбыту и выделке коленкора, но пусть он попробует с его автомобильной быстротой расположить и распростра- нить дуб, простой дуб. Деревцо это растет столетиями Корова вырастает в два года. Настоящий, вполне сло- жившийся человек проделывает этот путь лет в три- дцать. Алмаз и золото не имеют возраста. Персидские ковры создаются годами Еще медленнее проходит чело- век дорогой науки А искусство? Едва ли надо говорить, что его лучшие произведения видят, иногда, начало роста бороды мастера, в конце же осуществления своего подмечают и седину. Вы скажете, что быстрое движение ускоряет обмен, что оно двигает культуру?! Оно сталки- вает ее. Она двигается так быстро потому, что не может удержаться. 267
— Не знаю,—возразила Коррида,— может быть, вы и правы. Но жить надо легко и быстро, не правда ли? — Если бы вы умерли,—спросил я,— а затем .вновь родились, помня, как жили,—вы продолжали бы жить так, как теперь? — Ваш вопрос мне не нравится,—холодно ответила она.—Я живу плохо? Если даже так, какое право имеете вы тревожить меня? — Это не право, а просто участие. Впрочем, я виноват, а потому должен загладить вину. Через.» — Нет, вы не увильнете!—крикнула она, остановив лошадь.—Это уже не первый раз. Какая цель ваших вопросов? — Коррида,—сказал я мягко,—если вы будете так добры, что, оставив пока сердиться, ответите мне еще на один вопрос, но только совершенно искренне,— даю вам слово, я так же искренно отвечу вашему раздражению. Мы уже приближались к ущелью, из развернутой трещины которого разливался призрачный лиловый свет, полный далекой зелени. Смотря туда и припоминая, что хотел сделать, я сразу сообразил, что мой вопрос преждевременен, однако я хотел убедиться. Туман по- немногу рассеивался (я говорю о внутреннем тумане, мешавшем мне ясно соображать), и я с яркостью гигант- ской свечи видел все чудеса, вытекающие из моего за- мысла. Поэтому я не колебался. — Я жду,—сказала Коррида. — Скажите мне,—начал я,—(и это останется между нами)—почему, с какой целью ушли вы из., магазина? Сказав это, я чувствовал, что бледнею. Она могла догадаться. У вещей есть инстинкт, отлично помогаю- щий им падать, например, так, что поднять их страшно мешает какой-нибудь посторонний предмет. Но я уже приготовился перевести свои слова в шутку—придать им рассеянный, любой смысл, если она будет притворно поражена. Я внимательно смотрел на нее. — Из-ма-га-зи-на?!—медленно сказала Коррида, отвечая мне таким пристальным, глубоким и хитрым взглядом, что я вздрогнул. Сомнений не могло быть. К тому же цвет ее лица внезапно стал белым, не бледным, а того матового белого цвета, какой присущ восковым 268
фигурам. Этого было довольно для меня. Я рассмеялся, я не хотел более тревожить ее. — Более у меня нет вопросов,—сказал я,—я говорю о встрече с вами вчера, когда вы вошли в магазин. Вы тотчас вышли, и я не хотел снова подходить к вам. — Да... но это очень просто,— ответила она, стараясь что-то сообразить.—Я не застала модистку. Но вы хотели сказать не это. — Вы просто смутили меня резким отпором. Я спро- сил первое, что пришло на мысль. Затем, не давая ей оставаться при подозрении,— если оно было,—я возвратился к игре с мулатом, рас- сказывал подробности стычки так юмористически, что она смеялась до слез. Мы ехали по ущелью. Слева тя- нулась глубокая поперечная трещина, подъехав к кото- рой я остановил лошадь. — Это здесь,—сказал я. Коррида оставила седло, и я привязал лошадей. — Меня несколько тревожит эта таинственность,— сказала она, оглядываясь,—далеко ли тут идти? — Шагов сто.— Чтобы она не беспокоилась, я стал снова шутить, приравнивая нашу прогулку к ветхим страницам уголовных романов. Мы пошли рядом; глад- кое дно трещины не замедляло шагов, и скоро сумерки щели рассеялись,—мы подошли к ее концу,—к обрыву, висевшему отвесной чертой над залитой солнцем доли- ной, где, далеко внизу, крылись, подобно стаям птиц, фермы и деревни. Огромное, голубое пространство било в лицо ветром. Здесь я остановился и показал рукой вниз. — Вы видите?—сказал я, вглядываясь в прекрасное прищуренное лицо. — Вид недурен,—нетерпеливо ответила она,—но, мо- жет быть, мы все-таки отправимся в вашу лабораторию?! Безумный восторг овладевал мной. Я взял ее руки и поцеловал их. Кажется, она была так изумлена, что не сопротивлялась. Уже двинул меня внутренний толчок; бессознательно оглянулся я на трещину позади нас, скрыться в которой было делом одной секунды, и загоро- дил ее. Но мы одновременно кинулись к трещине,—по крайней мере, когда я охватил рукой ее талию, она была уже наполовину сзади меня и уперлась одной 269
рукой в мою грудь. Ее лицо было бело, мертво, глаза круглы и огромны. Другая рука что-то быстро делала сбоку, где был карман. Задыхаясь, я тащил ее к обрыву, крича, убеждая и умоляя: — Это один момент! Один! И новая жизнь! Там твое спасение! Но было поздно—увы—слишком поздно. Она вырва- лась волчком невероятно быстрых движений, подняв свой револьвер. Я видел, как он дернулся в ее руке, и понял, что она выстрелила. У моего левого виска как бы повис камень. Не зная,—не желая этого, судорожно противясь падению,—я упал, видя, как от моего лица поспешно отпрянули маленькие, лакированные ноги. Но я успел схватить их и дернул. Она упала рядом со мной; при падении револьвер выскочил из ее руки. Я мог видеть его, повернув голову. Если бы она не мешала мне, хватаясь за мои руки, я непременно достал бы его. Но у нее была кошачья изворотливость. Схватив за талию и прижимая к себе, чтобы она не вскочила, левой рукой я уже касался револьвера, стараясь подцарапать его, но она ломала мою руку у кисти, отводя пальцы. Наконец, удар по руке камнем сделал свое. Скользнув, как сжатая рукой рыба, Коррида овладела револьвером,—здесь силы ос- тавили меня. Я мог только лежать и смотреть. Когда она поднялась, вскочила, револьвер был все время направлен на меня Последовало молчание—и ды- хание,—общее наше дыхание, слышное, как крик — Что же это?!—сказала она.—Теперь говорите, слышите?! X Я не терял времени, чтобы она знала, чего лишается — Да,—сказал я,—это и есть мое изобретение. Вы видели лучезарный мир? Он зовет. Итак, бросимся туда, чтобы воскреснуть немедленно. Это нужно для нас обоих. Вам нечего притворяться более. Карты открыты, и я хорошо вижу ваши. Они закапаны воском. Да, воск капает с прекрасного лица вашего. Оно растопилось. Сто- ило гневу и страху растопиться в нем, как воск вспо- 270
мнил прежнюю свою жизнь в цветах. Но истинная, истинная жизнь воспламенит вас только после уничто- жения, после смерти, после отказа! Знайте, что я хотел тоже ринуться вниз. Это не страшно! Нам следовало умереть и родиться! — Куда вы ранены?—сурово спросила она. — В голову возле уха,—сказал я, трогая мокрыми пальцами мокрые и липкие волосы.—Ступайте! Что вам теперь я; ваше место не занято. Она, приподняв платье, обошла меня сзади, и я по- чувствовал, как моя голова приподнимается усилием маленькой, холодной руки. Послышался разрыв платка. Она туго стянула мою голову, затем снова перешла из тени к свету. Я же лежал, совершенно ослабев от потери крови, и безразлично принял эту заботу. Меня ужасало, что я не достиг цели. — Можете вы пройти к лошади?—спросила Корри- да.—Если можете, я вам noMoiy встать. Если же нет,— лежите и постарайтесь быть терпеливым; я скажу, чтобы за вами приехали. — Как хотите,—сказал я.—Как хотите. Я не мшу идти к лошади. Теперь мне все равно—жить или умереть, потому что я навсегда лишился вас. Может быть, я умру здесь. Поэтому будем говорить прямо. Нашу первую встречу вы должны помнить не по Алам- бо,—нет; в Глен-Арроле состоялась она. Вы помните Глен-Арроль? Старик открывал кисею, показывая вас в ящике, это был воск с механизмом внутри,—это были вы,—вы спали, дышали и улыбались. Я заплатил за вход десять центов, но я заплатил бы даже всей жизнью. Как вы ушли из Глен-Арроля, почему очутились здесь— я не знаю, но я постиг тайну вашего механизма. Он уподобился внешности человеческой жизни силой всех механизмов, гремящих вокруг нас. Но стать женщиной, поймите это, стать истинно живым существом вы можете только после уничтожения Я знаю, что тогда ваше сердце дрогнет моей любовью. Я полумертв сам, движусь и живу, как машина; механизм уже растет, скрежещет внутри меня; его железо я слышу. Но есть сила в самосверже- нии, и, воскреснув мгновенно, мы оглушим пением сер- дец наших весь мир. Вы станете человеком и огненной сверкнете чертой. Ваше лицо? Оно красиво, и с желани- 271
ем подлинной красоты вошли бы вы в земные сады. Ваши глаза? Блеск волос? Характер улыбки?—Увлека- ющая энергия, и она сказалась бы в жизненном плане вашем. Ваш голос?—Он звучит зовом и нежностью,—и так поступали бы вы, как звучит голос. Как вам много дано! Как вы мертвы! Как надо вам умереть!.. Говоря это, я не видел ее. Открыв глаза, я осмотрел- ся с усилием и никого не увидел. Проклятие! Ее сердце могло перейти от простых маленьких рычагов к полно- му, лесистому пульсу,—к слезам и радости, восторгу и потрясению,—наконец оно могло полюбить меня, сгорев- шего в огне удара и ставшего смеющимся, как ребе- нок,—и оно ушло!.. Уверен, что она не хотела вспоми- нать Глен-Арроль. Правда, в том городишке на нее смотрели лишь уродливые подобия людей, но все-таки._ Сделав усилие, я приподнялся и сел. Моя голова не кружилась, но было такое ощущение, что она недоста- точно поднята,—что она может упасть. Я сделал по- пытку подогнуть ноги, желая тем облегчить дальнейшее движение, и успел в этом... Наконец, я встал, хватаясь за стену, и двинулся. Мне хотелось домой, чтобы успо- коиться и обдумать дальнейшее. Как я понимал, рана моя не касалась мозга, поэтому у меня не было опасе- ния, что я свалюсь по дороге в состоянии более тяже- лом, чем был. Я побрел, держась за неровные камни трещины и временами теряя равновесие, так что дол- жен был останавливаться. Пока я шел, сумерки (уже стемнело), распространя- ясь безвыходной тенью, сменились того рода неизъясни- мо волнующим освещением, какое дает луна при пере- ходе дневного света к магическому, призрачному мраку. Пройдя трещину, я увидел очарованный лог ущелья в блеске чистого месяца; дно, усеянное камнями, круглые тени которых казались черными козырьками белых фуражек,—было как ложе гигантской реки, исчезнув- шей навсегда. Лошади исчезли: Восковая взяла мою, думая, без сомнения, что я умер. Я не верил ее обещанию прислать за мной, скорее мне могли подослать убийц. Я потрогал платок, затем снял его. Легкий жар, боль и ощущение стянутости кожи все еще были там, куда ударила пуля, но кровь уже не текла. Заподозрив, что пропитанный кровью платок может что-то сказать, 272
я рассмотрел на свет метку. Это были не ее инициалы Я увидел знаки, не известные алфавитам нашей пла- неты: дел — и понял, что никогда не смо1у узнать, какова природа существа, употребляющего подобные начертания. — Коррида!—закричал я.—Коррида! Коррида Эль- Бассо! Я люблю, люблю, люблю тебя, безумная в холод- ном сверкании своем, недоступная, ибо не живая,— нет, тысячу раз нет! Я хотел дать тебе немного жизни своего сердца! Ты выстрелила не в меня,—в жизнь; ей ты нанесла рану! Вернись! И эхо, наметив «рри» из ее имени, упорно рокотало где-то за спиной высоких камней: звуки, напоминающие отлетающий треск мотора. Меня не оставляло воспоми- нание о Глен-Арроле, где я в первый раз увидел ее. Да,—там, на возвышении, в белом широком ящике под стеклом лежала она, вытянув й скрестив ноги, под газом, среди пыльных цветов. Ее ресницы вздрагивали и опускались; легкая, как лепестки, грудь дышала с тихим и живым выражением. Чудилось, вот откроют- ся эти разливающие улыбку глаза; стан изогнется в лукавой миловидности трепетного движения, и, под- нявшись, скажет она великое слово, какое заключено в молчании. Теперь, с молчаливого попущения некото- рых, она—среди нас, обещая так много и убивая так верно, так медленно, так безнадежно. Томясь, вздрагивая и шатаясь, прошел я ущелье и заметил это, только когда прошел. Среди зеленого се- ребристого моря холмов вилось несколько троп; одна из них была круче, и я скатился по ней к лежащему ниже шоссе. Здесь, несколько в стороне, стоял дом, о котором можно только сказать стихами Грюида: «Он был беден и спал». Перешагнув низкую каменную ограду, я вы- смотрел, что окно не прикрыто, и сунул за стекло свой выигрыш, что-то опрокинув этим движением. Кто жил здесь? Какую силу разбужу я наутро ненужным мне подарком моим? Я знаю только, что на земле надо оставлять крупные следы; малый след скоро зарастает травой. Наутро будет крик, шум, споры и изумление, трясущиеся поджилки, вопли, может быть заболевание 273
от восторга,—что до того?—это жизнь, ее судорога, гримаса, вой и улыбка,—всякая жизнь хороша. Луна взошла выше; ее круглый скелет свел глаза вниз, выбелив до горизонта шоссе. Шоссе в том месте лежало растянутым римским V,— столь растянутым, что оно напоминало скорее середину двойного изгиба лука. Стоя на возвышении дороги, я видел, как проти- воположное далекое возвышение пересекалось темной чертой. Там возникла и стала расти точка; она увели- чивалась, как расплывающееся по бумаге чернильное пятно; пятно сползало к центру вогнутости с волную- щей меня быстротой. Некоторое время я шел навстречу явлению, однако оно быстро остановило меня. Я не ошибся —серый автомобиль уже поднимался навстречу мне с той неприятной легкостью автомата, какая унич- тожает обычное представление об усилии. Свернув к кус- там, я притаился в их сырости; теперь меж мной и ав- томобилем оставалось столь небольшое расстояние, что я мог рассмотреть людей,—мог сосчитать их, их было четверо и тот самый шофер в очках, которого я видел вчера. Они осматривались; один что-то сказал другому, когда машина пронесла рыкающий треск свой мимо меня. Все было для меня ясно теперь. Это началась охота, месть, может быть, низменная и ужасная. Как напеча- танные, стояли в воздухе те буквы и цифры, какие увидел я, изнемогая от ярости, и эти буквы были «С.С.», цифры те были «77—7». Воистину, я был близок к бе- зумию. Трясясь, как будто я уже был схвачен, я искал помраченными движениями иной дороги, чем та, какой уже завладел враг мой; я спотыкался в кустах, но идти не мог. Ямы и корни так тесно сплелись между собой, что я шел, все время словно проваливаясь среди груд хвороста; сухой терн цапал за платье. Кроме того, я шел с шумом, опасным для меня в смысле погони: иные ямы были так глубоки, что я падал с болезненным сотрясе- нием во всем теле. Остановясь и отдышавшись, я вновь приблизился к шоссе и выглянул. Дорога была пуста. Ни слева, ни справа не доносилось ни малейшего шума; поэтому, зная, что всегда Moiy скрыться в кусты, я вышел на шоссе с целью пробежать как можно быстрее возможно большее расстояние. 274
Итак, я побежал. Некогда я бегал так хорошо, что выигрывал в состязаниях. Искусство бегать не изменило мне и теперь,—дорога правильными толчками мчалась подо мной взад; быстрое движение воздуха охлаждало разгоряченное лицо. Между тем я очень устал, но я не позволял утомлению осилить себя. Из этого состояния меня вывела выбоина,— неболь- шая черная яма, приметив которую впереди я с изумле- нием установил, что не могу достигнуть ее с той скоростью, какую принял мой бег. Будучи невдалеке, она приближалась так медленно, как если бы обладала способностью произвольно увеличивать расстояние. И то- гда, с тоской оглянувшись, я понял, что не бегу, а иду, еле волоча ноги; довольно было этого обратного толчка— я сел, но не мог даже сидеть; склонясь на руки, лицом в сторону ущелья, услышал я по отзвукам отдаленной дрожи земли, что погоня вернулась. Не прошло двух минут, как серый автомобиль начал налетать издали,— ко мне, готовому принять последний удар. Я чувствовал, что бессилен пошевелиться Я был так исступленно, бесконечно слаб, что не ощущал даже страха. Страх мог спокойно сидеть на моей шее сколько хотел, без всякой надежды вызвать малейшее искаже- ние лица и души. Я был неподвижен, распластан, был как сама дорога. Твердой воображенной улыбкой встре- чал я приближение свистящих колес. Смерть—вместо солнечной, живой пропасти ликующего бессмертия— уже тронула мое лицо светлой косой луча, протянутого над ползающим фонарем,—как вдруг эта железная кошка, несущаяся наперерез моего тела, застукала глухим громом, свернула и остановилась. Из нее выбе- жали четверо, подняли меня и перенесли на сиденье. Лишь двинув рукой, я тотчас сполз с него, перестав видеть, почти перестав слышать,—казалось мне, что глубоко под землей рвут толстый брезент. XI Я очнулся в высокой небольшой комнате, с подозри- тельной тишиной вокруг и с глухой дверью. Сам я лежал на кровати, имея слева от себя небольшой столик, на 275
нем стояли цветы—чрезвычайно искусная подделка: их лепестки (я их нюхал и трогал) обладали точь-в-точь таким же влажным холодком и такой же скользкой мягкостью, как настоящие,—они даже пахли, как на- стоящие. Дотронувшись до головы, я почувствовал, что она забинтована. Под потолком опускала круглую тень зеленая лампа. Себя же я чувствовал довольно сильным, чтобы говорить и требовать объяснения по поводу моего плена. Увидев провод звонка, я нажал кнопку. Дверь открылась, и появился человек, которого я видел, несомненно, первый раз в жизни. Он был плотен и прям, с решительным, квадратным лицом и неприятно ясным взглядом, через очки. Его покровительственная улыбка, очевидно, относилась ко мне, так как моя беспомощность и моя слабость были ему приятны. — Кто бы вы ни были,—сказал я,—ваша обязан- ность немедленно объявить мне, где я нахожусь. — Вы в квартире доктора Эмерсона,—сказал он,— я—Эмерсон. Лучше ли вам теперь? — Меня похитили,—ответил я таким тоном, чтобы было ясно мое желание прежде всего знать, что про- изошло за время беспамятства.—Кто вы— друг или враг? Зачем я приведен сюда? — Я вас прошу,—сказал он с удивительной невоз- мутимостью,—быть совершенно спокойным. Я друг ваш; мое единственное желание—как можно скорее помочь вам выздороветь. — В таком случае,— и я встал, свесив с кровати ноги,—я немедленно ухожу отсюда. Я достаточно здоров. Ваши действия будут известны королевскому прокурору. Он тоже встал и позвонил так быстро, что я опоздал схватить его за руку. Немедленное появление трех рослых людей в белых колпаках и передниках застави- ло меня откинуться на подушку в прежней позе— сопротивление четверым было немыслимо. Лежа, я смотрел на Эмерсона с отчаянием и негодо- ванием. — Итак, вы в заговоре со всеми другими,—сказал я,— хорошо,—я бессилен. Уйдите, прошу вас. — О каком заговоре говорите вы?—спросил он, делая знак людям выйти.—Здесь нет никакого загово- ра; вам предстоят лечение и отдых. 276
— Вы притворяетесь, что не понимаете. Между тем,— и я описал рукой в воздухе круг,—дело идет о заговоре окружности против центра. Представьте вра- щение огромного диска в горизонтальной плоскости,— диска, все точки которого заполнены мыслящими, жи- выми существами. Чем ближе к центру, тем медленнее, в одно время со всеми другими точками, происходит вращение. Но точка окружности описывает круг с мак- симальной быстротой, равной неподвижности центра. Теперь сократим сравнение. Диск —это время. Движе- ние—это жизнь и Центр—это есть истина, а мысля- щие существа—люди. Чем ближе к центру, тем медлен- нее движение, но оно равно во времени движению точек окружности,—следовательно, оно достигает цели в бо- лее медленном темпе, не нарушая общей скорости до- стижения этой цели, то есть кругового возвращения к исходной точке. По окружности же с визгом и треском, как бы обгоняя внутренние, все более близкие к центру, суще- ствования, но фатально одновременно с теми, описывает бешеные крути ложная жизнь, заражая людей мень- ших кругов той лихорадочной насыщенностью, которой полна сама, и нарушая их все более и более спокойный внутренний ритм громом движения, до крайности уда- ленного от истины. Это впечатление лихорадочного сверкания, полного как бы предела счастья, есть, по существу, страдание исступленного движения, мчащего- ся вокруг цели, но далеко—всегда далеко—от них И слабые,— подобные мне,—как бы ни близко были они к центру, вынуждены нести в себе этот внешний вихрь бессмысленных торопливостей, за гранью которых — пустота. Меж тем, одна греза не дает мне покоя. Я вижу людей неторопливых, как точки, ближайшие к центру, с мудрым и гармоническим ритмом, во всей полноте жизненных сил, владеющих собой, с улыбкой даже в страдании. Они неторопливы, потому что цель ближе от них. Они спокойны, потому что цель удовлетворяет их И они красивы, так как знают, чего хотят. Пять сестер манят их, стоя в центре великого круга,—неподвижные, ибо они есть цель,—и равные всему движению круга, ибо есть источник движения Их имена: Любовь, Свобо- 277
да, Природа, Правда и Красота. Вы, Эмерсон, сказали мне, что я болен,—о! если так, то лишь этой великой любовью. Или... Взглянув на скрипнувшую дверь, я увидел, что она приоткрылась. Усатое, хихикающее лицо выглядывало одним глазом. И я замолчал. Эту рукопись, с вложенным в нее предписанием к начальнику Центавров немедленно поймать серый авто- мобиль, а также сбежавшую из паноптикума восковую фигуру, именующую себя Корридой Эль-Бассо, я опу- скаю сегодня ночью в ящик для заявлений. 28.VIII-1923 г. ГОЛОС И ГЛАЗ I Слепой лежал тихо, сложив на груди руки и улыба- ясь. Он улыбался бессознательно. Ему было велено не шевелиться, во всяком случае, делать движения только в случаях строгой необходимости. Так он лежал уже третий день с повязкой на глазах. Но его душевное состояние, несмотря на эту слабую, застывшую улыбку, было состоянием приговоренного, ожидающего пощады. Время от времени возможность начать жить снова, уравновешивая себя в светлом пространстве таинствен- ной работой зрачков, представляясь вдруг ясно, так волновала его, что он весь дергался, как во сне. Оберегая нервы Рабида, профессор не сказал ему, что операция удалась, что он, безусловно, станет вновь зрячим. Какой-нибудь десятитысячный шанс обратно мог обратить все в трагедию. Поэтому, прощаясь, про- фессор каждый день говорил Рабиду: — Будьте спокойны. Для вас сделано все, остальное приложится. Среди мучительного напряжения, ожидания и всяких предположений Рабид услышал голос подходящей к нему 278
Дэзи Гараи. Это была девушка, служившая в клинике; часто в тяжелые минуты Рабид просил ее положить ему на лоб свою руку и теперь с удовольствием ожидал, что эта маленькая дружеская рука слегка прильнет к оне- мевшей от неподвижности голове. Так и случилось. Когда она отняла руку, он, так долго смотревший внутрь себя и научившийся безошибочно понимать дви- жения своего сердца, понял еще раз, что главным его страхом за последнее время стало опасение никогда не увидеть Дэзи. Еще когда его привели сюда и он услы- шал стремительный женский голос, распоряжавшийся устройством больного, в нем шевельнулось отрадное ощущение нежного и стройного существа, нарисованно- го звуком этого голоса. Это был теплый, веселый и близкий душе звук молодой жизни, богатый певучими оттенками, ясными, как теплое утро. Постепенно в нем отчетливо возник ее образ, произволь- ный, как все наши представления о невидимом, но необхо- димо нужный ему. Разговаривая в течение трех недель только с ней, подчиняясь ее легкому и настойчивому уходу, Рабид знал, что начал любить ее уже с первых дней; теперь выздороветь—стало его целью ради нее. Он думал, что она относится к нему с глубоким сочувствием, благоприятным для будущего. Слепой, он не считал себя вправе задавать эти вопросы, отклады- вая решение их к тому времени, когда оба они взглянут друг другу в глаза. И он совершенно не знал, что эта девушка, голос которой делал его таким счастливым, думает о его выздоровлении со страхом и грустью, так как была некрасива. Ее чувство к нему возникло из одиночества, сознания своего влияния на него и из сознания безопасности. Он был слеп, и она могла спокойно смотреть на себя его внутренним о ней пред- ставлением, которое он выражал не словами, а всем своим отношением,— и она знала, что он любит ее. До операции они подолгу и помногу разговаривали. Рабид рассказывал ей свои скитания, она—обо всем, что делается на свете теперь. И линия ее разговора была полна той же очаровательной мягкости, как и ее голос. Расставаясь, они придумывали, что бы еще ска- зать друг другу. Последними словами ее были: — До свидания пока. 279
— Пока_—отвечал Рабид, и ему казалось, что в «пока» есть надежда. Он был прям, молод, смел, шутлив, высок и черново- лос. У него должны были быть—если будут—черные блестящие глаза со взглядом в упор. Представляя этот взгляд, Дэзи отходила от зеркала с испугом в глазах И ее болезненное, неправильное лицо покрылось неж- ным румянцем. «Что будет? —говорила она.—Ну, пусть кончится этот хороший месяц. Но откройте его тюрьму, профессор Ребальд, прошу вас!» II Когда наступил час испытания и был установлен свет, с которым мог первое время бороться неокрепшим взглядом Рабид, профессор и помощник его и с ними еще несколько человек ученого мира окружили Рабида. «Дэзи!»— сказал он, думая, что она здесь, и надеясь первой увидеть ее. Но ее не было именно потому, что в этот момент она не нашла сил видеть, чувствовать волнение человека, судьба которого решалась снятием повязки. Она стояла посреди комнаты, как заворожен- ная, прислушиваясь к голосам и шагам. Невольным усилием воображения, осеняющим нас в моменты тяж- ких вздохов, увидела она себя где-то в ином мире, другой, какой хотела бы предстать новорожденному взгляду,—вздохнула и покорилась судьбе. Меж тем повязка была снята. Продолжая чувство- вать ее исчезновение, давление, Рабид лежал в острых и блаженных сомнениях. Его пульс упал. «Дело сдела- но,—сказал профессор, и его голос дрогнул от волне- ния.—Смотрите, откройте глаза!» Рабид поднял веки, продолжая думать, что Дэзи здесь, и стыдясь вновь окликнуть ее. Прямо перед его лицом висела складками какая-то занавесь. «Уберите материю,—сказал он,—она мешает». И сказав это, по- нял, что прозрел, что складки материи, навешенной как бы на самое лицо, есть оконная занавесь в дальнем конце комнаты. Его грудь стала судорожно вздыматься, и он, не замечая рыданий, неудержимо потрясающих все его 280
истощенное, належавшееся тело, стал осматриваться, как будто читая кни!у. Предмет за предметом проходи- ли перед ним в свете его восторга, и он увидел дверь, мгновенно полюбив ее, потому что вот так выглядела дверь, через которую проходила Дэзи. Блаженно улыба- ясь, он взял со стола стакан; рука его задрожала, и он, почти не ошибаясь, поставил его на прежнее место. Теперь он нетерпеливо ждал, когда уйдут все люди, возвратившие ему зрение, чтобы позвать Дэзи и, с пра- вом получившего способность борьбы за жизнь, сказать ей все свое главное. Но прошло еще несколько минут торжественной, взволнованной, ученой беседы вполголо- са, в течение которой ему приходилось отвечать, как он себя чувствует и как видит. В быстром мелькании мыслей, наполнявших его, и в страшном возбуждении своем он никак не мог при- помнить подробностей этих минут и установить, когда наконец он остался один. Но этот момент настал. Рабид позвонил, сказал прислуге, что ожидает немедленно к себе Дэзи Гаран, и стал блаженно смотреть на дверь. Ш Узнав, что операция удалась блестяще, Дэзи верну- лась в свою дышащую чистотой одиночества комнату и, со слезами на глазах, с кротким мужеством последней, зачеркивающей все встречи, оделась в хорошенькое летнее платье. Свои тустые волосы она прибрала про- сто,— именно так, что нельзя ничего лучшего было сделать этой темной, с влажным блеском волне, и с открытым всему лицом, естественно подняв голову, вы- шла с улыбкой на лице и казнью в душе к дверям, за которыми все так необычайно переменилось. Казалось ей даже, что там лежит не Рабид, а некто совершенно иной. И, припомнив со всей быстротой последних минут многие мелочи их встреч и бесед, она поняла, что он точно любил ее. Коснувшись двери, она помедлила и открыла ее, почти желая, чтобы все осталось по-старому. Рабид лежал головой к ней, ища ее позади себя глазами в энергиче- ском повороте лица. Она прошла и остановилась. 281
— Кто вы?—вопросительно улыбаясь, спросил Рабид. — Правда, я как будто новое существо для вас?— сказала она, мгновенно возвращая ему звуками голоса все их короткое, таящееся друг от друта прошлое. В его черных глазах она увидела нескрываемую, полную радость, и страдание отпустило ее. Не произо- шло чуда, но весь ее внутренний мир, вся ее любовь, страхи, самолюбие и отчаянные мысли и все волнения последней минуты выразились в такой улыбке залитого румянцем лица, что вся она, со стройной своей фигурой, казалась Рабиду звуком струны, обвитой цветами. Она была хороша в свете любви. — Теперь, только теперь,—сказал Рабид,—я понял, почему у вас такой голос, что я любил слышать его даже во сне. Теперь, если вы даже ослепнете, я буду любить вас и этим вылечу. Простите мне. Я немного сумасшедший, потому что воскрес. Мне можно разре- шить говорить все. В этот момент его, рожденное тьмой, точное пред- ставление о ней было и осталось таким, какого не ожидала она. БЕЗНОГИЙ Когда я остановился... Как правило, я не люблю зеркал. Они возбуждают представление отчетливой призрачности происходящего за спиной, впечатление застывшей и вставшей стеной воды, некой оцепеневшей глубины, не имеющей конца и вещей в далях своих. В особенности жутко рассматривать отражения уличного зеркала, с его неточностью вертикала, где стены и улицы клонятся, привстав, на тебя, или—прочь, вниз, подобно палубе в качку, пока не отведешь глаз. Мы обычно рассматриваем себя изнутри, не отделяя наружности, какой смутно помним ее, от мыслей и чувств, поэтому большей частью бываем настроены несколь- ко мстительно и настороже, когда видим эту живую 282
форму—свое лицо — отделенной от нас в беззащитное состояние. Я не отвернулся бы к зеркалу, не обратился бы к его немому подсказу, если б не замечание вполголоса: — Смотри, калека, дай ему что-нибудь. Это сказала женщина. Они сострадательнее мужчин, может быть, потому, что у них живее воображение чувств, отличное от воображения зрительного. Я оглянулся и увидел человека в рваном пальто, сидящего на бедрах в тележке-ящике. У него было опухшее, безжизненного цвета молодое лицо; жизнь этого рассеченного пополам узника ушла в глаза, блестяще и напряженно бегающие по лицам идущей над ним толпы. Вся насильственно остановленная подвижность тела выражалась этим шагающим на привязи взглядом. Его плечи были сведены впе- ред, руки упирались в края ящика, палки лежали рядом. Иногда, приподнимая черный картуз и снова туго натягивая его, он вносил этим движением в мои впечат- ления черту уродливого благополучия; тогда, с некото- рым усилием, я мог представить, что этот человек стоит наполовину в земле,— как рабочий в водосточной кана- ве,—и что у него есть ноги. Меня удерживало около него желание превзойти самого себя, постичь его ощущения, его вечное чувство укороченности, неправильного сердцебиения, его особый ход мыслей, всегда связанных с своим положением. Я не знаю, почему было мне это нужно, так как я не люблю калек из чувства решительного, несколько раз- драженного сопротивления, возбуждаемого этими пере- деланными, заштопанными телами, заставляющими вво- дить в спокойный и свежий свой мир вид несчастья уродливого,—увы, мы ищем гармонии даже в лохмотьях, картинности—в отравленной угаром мансарде,—и зре- лище мужественной нужды тронет нас скорее, чем просто голодный вой, потому что первый случай кар- тинности кует воображение. При виде калеки я делаюсь замкнут, любопытен и холоден. Я был таким и теперь, когда, не желая смущать несчастного, изучал его в зеркале, замечая, что и он 283
тоже упорно смотрит мне в глаза в стекле, может быть, ожидая, что я подойду и дам денег. Наверное, он так и думал. Я убежден, что каждого прохожего он рассматривал исключительно с этой стороны, что его негодование было непрерывным, так как едва один из ста совал ему что-нибудь. В таких случаях калека механически кла- нялся и снова начинал молча вертеть ярким взглядом, находя, конечно, излишними всякие причитания и воз- гласы. Когда в ящике накоплялось несколько штук бума- жек, он неторопливо сортировал их и раскладывал по карманам, смотря перед собой с рассеянностью бух- галтера. Я хорошо чувствовал и понимал это профессиональ- ное настроение, связанное с особыми душевными иска- жениями, которые в свете жестокой, непроизвольной внутренней усмешки моей получали показной, теат- ральный характер. Калека был мне неприятен и жалок, но я не мог отойти от зеркала, рассматривая его с живейшим и ненасытным интересом, разбрасывая вокруг отрывочные картины боя, разрыва гранат, серого с розовой полосой утра, где в сумерках, с руками, оттянутыми носилками, спотыкаются санитары, и ровный, как пение самовара, стон сумеречного поля мешается с далекой пальбой. Затем—операция, сознание новой и трудной жизни, тысячи мелких приспособлений, неизвестных до этого, сны о ногах, попытки неумелых движений, наука дви- гаться заново, с иным представлением о себе; согретое годами отчаяние и темное безразличие. Между тем я замечал, что, по впечатлительности или особой нервности, машинально двигаю руками, подражая калеке, когда он возился с деньгами или менял в чем-нибудь свое положение. Эти неполные, только лишь намеченные и оборванные движения мои чрезвычайно раздражали меня, и я стал смотреть на других как в зеркале, так и по тротуару. Эти бесчисленные шаги ног, пульсация множества сухих женских лодыжек, мерное откусывание калоша- ми, сапогами и валенками больших, ровных кусков тротуара, шум, стук, шарканье и шелест движения 284
вызывали во мне приятное чувство силы и равновесия, благодаря которому я моту пройти всю Тверскую, взад- вперед, поднимаясь в гору и спускаясь с нее. Калека в ящике иначе должен ценить и сознавать пространство; оно для него—почти фикция, забытый сон; он смотрит на ближайший угол с сложным расче- том дали, и крыша Гнездниковского небоскреба должна ему казаться Монбланом. Здесь мои размышления внезапно вспыхнули, рва- нувшись вслед женщине, прошедшей быстро и озабочен- но сзади меня; я тотчас узнал ее, все вспомнив, что было семь месяцев назад. Я поднимался в четвертый этаж, где мне открывали дверь, зная, как я звоню, две сестры,—младшая, держа старшую за талию и выглядывая из-за нее с шутливым вопросом: «Чего-с?» Старшая смущалась, но не особенно; есть род привет- ливого смущения, действующего взаимно, и я, смущаясь сам, радовался тому. Что же разлучило нас? Я никак не мог вспомнить в эту минуту. Вообще у меня плохая память на прошлое. Первым движением моим было броситься вслед, но я почему-то не сделал этого тогда, когда она была в двух шагах, затем у меня уже не было сил двинуться. Я точно окаменел. Я стоял, пытаясь что-то понять, но мысли так разбегались, что я сам—глухое отраже- ние зеркала и звонкий оригинал— улица сзади ме- ня,—все спуталось в сеть, и беглый, глубокий трепет ошеломления вызвал, наконец, эту ужасную кристалли- зацию, от которой перехватило в горле. Так! Это я смотрю на себя, я, забыв, что со мной; у меня нет ног, палки лежат рядом, и прохожие, втянув голову в плечи, посматривают на меня сверху вниз, иногда бросая бумажку. Действительно—я очнулся. Зеркала вызывают сны— странное смешение прошлого и настоящего, меняют взгляд, цели и впечатления,— этот хоровод исчез; с болью, крутым твердым винтом прошел сквозь меня день бегущих, чужих ног и пригвоздил к ящику, где я могу шарить руками вокруг своих бедер, шурша бумажками. Я смотрю на ноги и всегда думаю о ногах и о себе. 285
Где же мое сокровище, белое тело мое, мои ноги, которыми всходил я на четвертый этаж,—смущаться, смотря в глаза? Я отвел взгляд от зеркала. С рыданием, с злым воем, не удерживаясь, а торже- ствуя и плача, я— безнаказанный, безногий, погибший, я, в котором всегда два,—беру свои палки. О проклятое зеркало! Бей его, я бью—раз! И лох- мотья стекла остро сверкают на пустом дереве. Неверо- ятно смешно смотреть на это со стороны. Но мне теперь все равно. Все равно. ВЕСЕЛЫЙ ПОПУТЧИК Знаменитый актер Дуглас почти никому не расска- зывал свою странную историю, только я да наш общий друг Эмерсон знали ее. Теперь, когда Дуглас умер, простив всех, а в глубине души простив, быть может, и Эмерсона (я улыбаюсь, говоря так, как и все мы),—можно безболезненно для него и безобидно для прочих очертить тайну одного дня на Сан-Риольской дороге, между Бардом и Кэзом, в из- ложении, хотя литературном, но вполне верном дейст- вительности. Около четырех часов дня у большого камня, пересе- кающего своей тенью дорогу, присел человек лет три- дцати пяти. Босой, загорелый, небритый, он был одет или, вернее, прикрыт ужаснейшими лохмотьями, куча которых, бро- шенная отдельно, заставила бы бережно обойти их даже кошку. Голову оборванца прикрывал пестрый платок, завя- занный узлом на затылке. У него не было рубашки, и голая грудь выказывалась почти вся из драного на локтях кителя, с короткими рукавами, без пуговиц, в узорах заплат. Нижние края грязных парусиновых брюк были ис- трепаны в бахрому; холст просвечивал на коленях, а щели выдранных карманов блестели полосой тела. 286
Однако его сумрачное лицо с мягким очертанием рта и спокойными голубыми глазами не отражало удручен- ности, озлобления или приниженности. Поставив тол- стую палку между колен и беспечно оглядываясь, чело- век насвистывал арию из «Кармен» с искусством, выка- зывающим хороший слух, а также любовь к музыке. Его взгляд упал на придорожную яму, полную до- ждевой воды. Насмешливо вздохнув, человек встал, подошел к этому естественному зеркалу, предку всех венецианских и парижских зеркал, и склонился над своим отражением. Оно было не лучше, не хуже оригинала, имея, впро- чем, то преимущество, что распадалось и исчезало, если болтануть воду рукой, тогда как оригинал, даже при стремительном урагане, оставался в мире вещей точно таким, как в безмятежное утро. Бродяга рассматривал себя с странной улыбкой удовольствия и комического презрения. Он сидел боком к яме, наклонясь и упираясь руками в траву. Из этого сосредоточия его внезапно вывел насмешли- вый, степенно выговаривающий слово за словом голос неизвестного человека, раздавшийся так близко от но- вого Нарцисса, что тот, подняв голову, вспыхнул подоб- но молодой девушке, кокетство которой находит преуве- личенную оценку. На противоположном краю ямы, скрестив по-турецки ноги и сложив на груди руки, восседал почти что его двойник, с той разницей, что его лохмотья были иного цвета, платок заменяла рыжая, как огонь, шляпа, а тон- кое, молодое лицо с правильными чертами выглядело моложе лет на десять. Быстрый и резкий взгляд черных глаз и упрямое выражение рта придавали его лицу впечат- ление опыта и душевной гибкости более старшего возраста. — Сорокалетняя наяда без юбки перед визитом Тритона,—внушительно сказал он, смеясь глазами,— или куртизанка в спальне соперницы. Не утопитесь в своем трюмо, милейший, и не делайте таких соблаз- нительных глазок лятушкам, не то список ваших побед в следующей странице начнется с «ква-ква»! — Что это значит?!—сурово воскликнул первый, одолев смущение.— Прекратите свой монолог и оставь- те меня в покое. 287
— Как?!—сказал, издеваясь, шутник.—Как? Упустить такой случай? Покорно подать ваш эмалированный гребешок и, почтительно склона голову, с восхищением следить за блистающими под пудрой розами и лилиями вашего очаровательного лица?! Жестокий и неописуемо чванный граф! Для этого ли.„ — Меня зовут Эмерсон,—коротко перебил этот ядо- витый дифирамб первый бродяга, вскакивая с блед- ным лицом,—и ты немедленно увидишь собственную красоту. Насмешник не успел отступить, как суковатая пал- ка с силой пропела возле самого его уха, едва не разбив лицо, и воткнулась в землю далеко позади. К великому удивлению Эмерсона, оборвыш, вместо того, чтобы швырнуть в него своей палкой, спокойно перешел лужу и протянул руку, ничем не выказывая трусости или хитрости. — Я не думал, что это так серьезно для вас,— просто сказал он, в то время как Эмерсон неохотно и хмуро дотронулся до его руки,—что делать, надо как-нибудь веселить жизнь, если она сама, забавляясь, хлопает нас по щекам каждый день, да еще при этом так брезгливо отворачивается. Однако бросим учтиво- сти. Куда идешь, милый? По лицу старшего прошла едва уловимая улыбка. Он ответил не сразу и попытался уклониться от прямого ответа. — Не все ли равно?—сказал он.—Люди, подобные нам, часто идут одной дорогой, но к разной цели. Мой путь недолог. — Не гордись, братец, тем, что ты на своем веку выпил из придорожных канав больше воды и больше накрал чужих кур, чем я. Уверяю тебя, с некоторых пор я достиг немалого искусства в этом интересном заня- тии, так что смогу показать тебе коллекцию петушьих гребней весом в кило. — Надеюсь, однако, что в эту коллекцию не попа- дут петухи с моей фермы,—сказал Эмерсон, посмеива- ясь,—в противном случае ты рискуешь потерять свои волосы. — Ну, вот, наконец-то ты заговорил человече- ским языком,—заметил бродяга, шагая рядом,—верно, 288
ты идешь так скоро, как будто тебя и вправду ждет жена с воскресным яблочным пирогом. Обещаю тебе, дружище, если у тебя когда-нибудь будет ферма, вы- красть тебе на развод птичника петушка с курочкою и мешок овса, чтобы кормить их Как я вижу, нам по дороге. Ну, так знай, что меня зовут Билль Железный Крючок, и если мы когда-нибудь еще встретимся, мо- жешь смело подать мне огня для трубки, не опасаясь репрессий. Эмерсон внимательно посмотрел на своего странно- го спутника. Следы голода и бессонных ночей в лице Билля наполнили его некоторым уважением к этому человеку, способному, казалось, шутить даже на смерт- ном одре. К тому же его взгляд, несмотря на бес- покойство и живость, отличался необъяснимым внут- ренним равновесием и лукавой, подкупающей мяг- костью. — Ты голоден?—быстро спросил он. — Да, но в высшем смысле,—сказал Железный Крю- чок.—В вульгарном смысле я сожрал бы быка, а в выс- шем удовлетворяюсь виноградинкой и глотком воды Сирано де-Бержерака. — В таком случае,—сказал Эмерсон,—выбирай ли- бо низший, либо высший смысл,— а может быть, есть середина между тем и другим, так как ты сегодня обедаешь у меня, где можешь в придачу получить пару сносных брюк и рубашку. Совершенная уверенность и невозмутимость тона, каким Эмерсон высказал эти радушные вещи, произ- вели быстрое и ошеломительное действие. Билль Же- лезный Крючок внезапно согнулся, как будто его ударили палкой по животу, затем сел и стал мять в ладонях лицо, удерживая такой страшный, душепо- жирающий хохот, какой иногда сражает нас до боли в боках, до истерических взвизгиваний и может под- вести к смерти, если развеселившийся таким образом человек имел в это время во рту что-нибудь рассып- чатое или колючее, скажем, сухарь или непрожеван- ную рыбу с костями. Пока он хохотал, Эмерсон смотрел на него с нелов- ким выражением досады и легкого раздражения; под- метив это, Билль закатился еще неистовее. 10 «На облачном берегу* 289
— Как... ты... сказал?..— выговорил он,. наконец, сквозь вопли, стоны и вздохи, сморкаясь и отдуваясь, подобно купающемуся.—Как... это— а... э... о-ох! Как это ты так ловко завинтил?! «Обед»,—говоришь,— ха-ха-ха! и «штаны»—говоришь?! О-о! Я умру без погребения, канашка ты этакий! Может быть, брюки из шелкового трико? И жилет к ним—белое пике с серебряными цветочками?! Знай, что даже теперь я не променяю своих штанов на твои, а так как ты тот самый счастливый человек, у которого нет рубашки, то и не пытайся украсть ее, чтобы подарить мне. Нет, не говори. Не говори, что ты обиделся за мои слова около лужи,— но как ты великолепно разыграл это? Подними меня, я обессилел от хохота! — Печально,—сказал старший бродяга,—если бы ты поменьше смеялся или, по крайней мере, потрудился хорошенько меня расспросить, в чем дело, я, может быть, оставил бы тебя восхищаться моим мнимым уменьем дурачить прохожих на большой дороге; однако я не люблю, если мне навязывают несвойственную роль. Вставай, веселый человек. Билль встал. В лице и манерах его совершилась неуловимая перемена, овладеть которой в подробностях Эмерсон не мог, но он почувствовал ее так же ясно, как хорошую погоду, смотря на просветлевшее после дождя небо. Взгляд Билля стал зорок и тверд, выражение лица блеснуло худо скрываемым превосходством, и лег- кая улыбка презрения, столь тонкого, что почувствовать его равнялось бы унижению, внезапно остановила речь Эмерсона. Показалось ему, что яростно хохотал, хвата- ясь за живот, кто-то другой—таким непохожим на прежнее обернулось перед ним странное лицо Билля. Но он ничего не сказал об этом и, помолчав, медлен- но зашагал, переваривая неожиданное впечатление. Билль шел рядом, иногда взглядывая на своего спутни- ка тем свободным движением, какое свойственно прямо- му и решительному характеру. Эмерсон принадлежал к категории людей, которые, раз начав развивать внутренне какое-либо положение, хотя бы и оборванное, не могут уже удержаться, чтобы не привести это положение к развитию и окончанию в действительности. Поэтому, нахмурясь от досады на 290
самого себя за то, что поддался мелкому чувству смеш- ной и пустячной обиды, он все-таки досказал, что хотел. — Все произошло из-за испорченного затвора. Я дол- жен был поехать проверить и пересчитать плоты, при- бывшие на лесопильный завод—мой завод,— крепко подчеркнул он, подозрительно всматриваясь во внима- тельное лицо Билля и начиная сердиться в ожидании выходки с его стороны.—Это в тридцати милях отсюда. Дело было вчера вечером. Противно обыкновению, я взял с собой штуцер, а не револьвер, как делал раньше. Мы не всегда можем дать себе отчет в некоторых движени- ях. Вот этот-то штуцер и сыграл со мной партию наверняка. В сумерках на лесной тропинке ускакать было немыслимо. Двое уцепились за гриву и узду, а трое столкнули с седла. Одеты они были... гм„. немного получше вашего. — Продолжайте,—мягко, но твердо перебил Билль. — Продолжать—значит кончить,—заметил Эмер- сон, с неудовольствием чувствуя на себе испытующий взгляд своего спутника. Все время рассказа его смущал также вид его босых ног, смешно торчащих из коротких штанов, и коробила нелепость положения, ярко обозна- ченного в безжалостном свете солнца видом настоящего придорожного дикаря-бродяги.—Я оканчиваю. От сыро- сти или от плохой чистки, но затвор штуцера не поддавался моим усилиям, и он был отнят у меня вместе с лошадью и всем, что было на мне. Вдобавок я получил тумаки и благодарю бога, что жив. Ну-с, я шел обратно всю ночь голый, дрожа от злобы и холода. Это отрепье мне дал железнодорожный стрелочник,—я подо- шел к его окну в ожерелье из веников, которые связал сам. Стоило послушать наш разговор и мои объяснения.. К тому же местность эта пустынна. Но путь был невелик, считая от стрелочника. В полумиле отсюда мой дом. — Но это ужасно!—сказал Билль совершенно но- вым, спокойным и участливым тоном, так же не шед- шим к его внешности и положению, как трудно вязался неожиданный рассказ Эмерсона с отсутствием у него рубашки.—Я не могу не верить вам, я верю,—добавил он серьезно и быстро.—Но, правда, говорят—жизнь страшнее романов. Простите мистификацию, естествен- ю* 291
но подсказанную мне моей ужасной одеждой: я—Эдмонд Роберт Дуглас, член и секретарь председателя Геогра- фического Общества в Сан-Риоле и временный бродяга на полуострове; смотрите, как хотите, на мое поведение, но пари, которое я держал с одной дамой, по существу своему, не позволяет мне проиграть его. Я знаю, что вы удивлены, но, клянусь вам, не менее был удивлен и я, когда вы пригласили меня обедать. — Вы лжете,— сказал, оторопев, Эмерсон. Ему пришлось выбранить себя за поспешность, с какой бросил он оскорбление. Дуглас, вздрогнув, остановился. Его лицо вспыхнуло, затем побледнело: судорога мучительной борьбы меж гневом и чрезвычайным усилием сдержать себя тенью прошла в его чертах с таким напряжением и достоин- ством, что Эмерсон только пожал плечами. — Вы сказали странные вещи,—заметил он тоном извинения.—Да, вы поразили меня. — Я мог бы сказать то же относительно вас. Но, помимо слов ваших, было неизъяснимое душевное дви- жение между нами, заставившее меня поверить. Я на- деюсь, что точно такое же движение возникнет у вас, если я расскажу о себе. Правда и то, что я счел вас обык- новенным бродягой, не сразу поверив; поэтому вы пра- вы, не веря без доказательств. — Я верю,—сказал Эмерсон просто,— вы доказали мою вину именно тем «внутренним движением», какое только что тронуло меня. Но как необыкновенно, как странно все это! То есть, я хочу сказать, что ваше и мое положение, взятые отдельно, не есть еще редчайший курьез,— редкость заключается в нашей встрече. — Не меньшая, чем если ухитриться поставить иглу острием на острие другой иглы,—сказал, улыбаясь, Дуглас.—Но со мной было так. На рауте у Эпстона, известного, вероятно, и вам, по слухам, миллионера, рауте в честь знаменитого путешественника Виталия Кроугли, я стал утверждать, что человек, кто бы он ни был, может без всякого вреда для своего характера и основных склонностей стать в любое положение на любой срок, возвратясь тем же, чем был. Кроугли указывал неизбежное, по его словам, давление среды, легкий, может быть, едва ощутимый осадок, муть поки- 292
нутых и не свойственных данному субъекту условий. Спор произошел в присутствии—имя не играет роли— одной женщины; когда мой оппонент заявил, что стоит мне провести месяц на большой дороге, и я начну вести себя с некоторой оригинальностью,—я предложил это пари. Правда, Кроугли имел в виду мою крайнюю впечатлительность; он утверждал, что я, незаметно для самого себя, выкажу в обхождении и складе речи такие мелочи позаимствованного в новой среде багажа, какие уловятся лишь посторонними. Но мне надо было обра- тить на себя внимание, заставить думать обо мне одно твердое и холодное сердце. Короче говоря, я вызвался провести шесть месяцев без денег, в рубище, исходив полуостров от Кэза до Минигама и от Зурбагана до Сан-Риоля, питаясь, чем случится, с тем, что, возвра- тясь, немедленно явлюсь в общество заранее извещен- ных лиц и предоставлю их компетенции судить, остави- ла ли бродячая жизнь на мне и во мне хотя бы малейший след. Но я переимчив и наблюдателен, поэто- му-то и раздражил вас, сознаюсь, утрированным изо- бражением веселого Билля Железный Крючок. — Но все это крайне интересно!—сказал Эмерсон, настолько увлеченный рассказом Дугласа, что забыл о своем странном костюме и вспомнил о нем, лишь когда за поворотом дороги показалась затейливая голубая крыша большой белой усадьбы.— Теперь мы дома, про- шу вас, Дуглас, быть у меня гостем. Показалось ли ему, что его спутник издал неопреде- ленный быстрый звук, или тот действительно произвел нечто вроде короткого восклицания, смешанного с глу- хим кашлем,—только Эмерсон вопросительно взглянул на него. Но лицо Дугласа было невозмутимо спокойно. Он, казалось, с удовольствием рассматривает планта- ции, сад, городок служб и белую, вымощенную щебнем дороту, поворачивающую от шоссе, через зеленые изго- роди, к веранде дома. Разговор, который вели теперь оба путника, был о ред- ких случайностях. Вдруг Дуглас остановился, дотронувшись до плеча Эмерсона несколько фамильярным движением. — Что вы?—спросил Эмерсон. — Слушайте,—сказал, посмеиваясь, Дуглас,—сло- няясь, я воспитал в себе беса, который так и подмывает 293
меня перевернуть банку с орехами. Будь вы, действи- тельно, бродягой, прикидывающимся, чтобы поморочить приятеля, собственником большой фермы,— знаете, как я заговорил бы тогда? — А как? — Ну_. это—искусство. Например: послушай, небри- тая щетина, не забудь, если тебе удастся пробраться на кухню, замолвить словечко и за меня Скажи что-нибудь сердцещипательное хозяевам—ну, хотя бы, что ты не можешь есть с аппетитом, если я не сижу рядом с тобой. Эмерсон добродушно рассмеялся. — Да, вы овладели этой манерой,—сказал он,—и если бы я не боялся обидеть вас, то попросил бы вначале не открывать при жене, кто вы, ради простой шутки, конечно. — Я еще сказал бы вам,— задумчиво и хмуро про- должал Дуглас,— не иди так прямо к подъезду, как свинья прет на чужое корыто, иначе тебя отдубасят так, что вместо подачки придется мне тащить сломан- ные кости твои, старый плут. Эмерсон без улыбки посмотрел на Дугласа, находя, что шутка переходит предел. — Так, так,—рассеянно и нетерпеливо сказал он. Они шли мимо веранды. — Анни,—сказал Эмерсон, заметив белую фи1уру с книгой в руках среди узора дикого винограда.—Анни, не пугайся. Это я Скажу кратко—меня раздели, но я цел и невредим. Молодая женщина, вся вспыхнув от неожиданного волнения, вызванного ужасным видом мужа, быстро сбежала по лестнице, утирая слезы и удерживая нерв- ный смех; с быстротой и живостью ощупала она Эмер- сона, поворачивая его из стороны в сторону, отступая, всплескивая руками и тряся головой, как будто весь наряд пострадавшего сыпался на ее темные волосы. — Дорогой мой,—сказала она,—но знаешь, ты беспо- добен! Правда ли, что цел? Но покажись еще; повернись так. И так. Прости меня, идем, я одену тебя, бродяжка! А это. Поймав ее взгляд, Эмерсон обернулся, сказав: — Анни, случайная встреча; и мы уже познакоми- лись. Но не пугайся вторично: Эдмонд Роберт Ду. Он остановился с тревогой, пораженный до чрезвы- чайности. Дуглас стоял, прислонясь к молодому кашта- 294
ну и вытянув вперед правую руку, как будто отталки- вал прочь Эмерсона или предупреждал его движение. Но Эмерсон был ошеломлен в такой степени, что мог только сказать: — Вы... что случилось?- Дуглас был крайне бледен; два раза порывался он заговорить, но не мог. Из его глаз скатились две крупные слезы, и он тихо снял их рукой, видимо, стыдясь этой слабости. — Что?—сказал он, наконец, с мучительным глухим усилием.—Ничего больше, как то, что вы обманули меня. Я думал» о, черт!—выругался он, взглянув на пристально обнюхивающего его водолаза.—Я думал, что вы такой же Эмерсон, как я—Роберт Дуглас. Меня встряхнуло, но это, знаете, оттого, что я не предвидел финала. Слушая вас, я даже завидовал: ведь вы ни разу не улыбнулись, когда несли эту_ когда рассказывали о нападении и стрелоч- нике. Да, вы—Эмерсон, и это—ваш дом, и это—ваша жена. Но я—я Билль, выгнанный за скандалы актер, мот и игрок, и ничего более. Я думал, что оба мы «ловим блох». В нашей компании трепать языком, как трепал я, назы- вается «ловить блох». Иногда это скучно, иногда занятно, смотря с кем, и я думал, что наше состязание- Простите мои больные нервы. Это оттого, что и я ранее представлял себе, как вхожу в дом, где- где меня не облают. Прощай- те. Кушайте на здоровье. Я отказываюсь от приглашения Эти беспорядочные слова бродяги глубоко тронули Эмерсона. Он обладал верным и тонким инстинктом к людям, поэтому первым его движением было взять Билля за руку и потянуть на веранду. Билль, отняв руку, покачал головой: — Я только больше расстроюсь. — Так войди же и живи с нами!—вскричал Эмер- сон.—И пусть меня разорвут на части мои собственные собаки, если я не сделаю из тебя человека! Так Билль Железный Крючок поселился у Эмерсона, а впоследствии развил свое необыкновенное сценическое да- рование и грянул им на больших сценах Финальная виньетка к этому рассказу изображает крючок среди рас- сыпанных на столе карт; стол стоит на большой дороге, а над всем этим блестит тонкий луч восходящего солнца.
КРЫСОЛОВ На лоне вод стоит Шильон, Там, в подземелье, семь колонн Покрыты мрачным мохом лет... I Весной 1920 года, именно в марте, именно 22 числа,— дадим эти жертвы точности, чтобы заплатить за вход в лоно присяжных документалистов, без чего пытливый читатель нашего времени наверное будет расспраши- вать в редакциях—я вышел на рынок. Я вышел на рынок 22 марта и, повторяю, 1920 года. Это был Сенной рынок. Но я не могу указать, на каком углу я стоял, а также не помню, что в тот день писали в газетах. Я не стоял на углу потому, что ходил взад-вперед по мосто- вой возле разрушенного корпуса рынка. Я продавал не- сколько книг—последнее, что у меня было. Холод и мокрый снег, валивший над головами толпы вдали тучами белых искр, придавали зрелищу отврати- тельный вид. Усталость и зябкость светились во всех лицах. Мне не везло. Я бродил более двух часов, встретив только трех человек, которые спросили, что я хочу полу- чить за свои книги, но и те нашли цену пяти фунтов хлеба непомерно высокой. Между тем, начинало тем- неть,— обстоятельство менее всего благоприятное для книг. Я вышел на тротуар и прислонился к стене. Справа от меня стояла старуха в бурнусе и старой черной шляпе с стеклярусом. Механически тряся голо- вой, она протягивала узловатыми пальцами пару дет- ских чепцов, ленты и связку пожелтевших воротнич- ков. Слева, придерживая свободной рукой под подбо- родком теплый серый платок, стояла с довольно неза- висимым видом молодая девушка, держа то же, что и я,— книги. Ее маленькие, вполне приличные башмачки, юбка, спокойно доходящая до носка—не в пример тем обрезанным по колено вертлявым юбчонкам, какие ста- ли носить тогда даже старухи,—ее суконный жакет, старенькие теплые перчатки с голыми подушечками посматривающих из дырок пальцев, а также манера, 296
с какой она взглядывала на прохожих,—без улыбки и зазываний, иногда задумчиво опуская длинные рес- ницы свои к книгам, и как она их держала, и как покряхтывала, сдержанно вздыхая, если прохожий, бросив взгляд на руки, а затем на лицо, отходил, словно изумясь чему-то и суя в рот «семечки»,—все это мне чрезвычайно понравилось, и как будто на рынке стало даже теплее. Мы интересуемся теми, кто отвечает нашему пред- ставлению о человеке в известном положении, поэтому я спросил девушку, хорошо ли идет ее маленькая торговля. Слегка кашлянув, она повернула голову, повела на меня внимательными серо-синими глазами и сказала: «Так же, как и у вас». Мы обменялись замечаниями относительно торговли вообще. Вначале она говорила ровно столько, сколько нужно для того, чтобы быть понятой, затем какой-то человек в синих очках и галифе купил у нее «Дон- Кихота»; и тогда она несколько оживилась. — Никто не знает, что я ношу продавать книги,— сказала она, доверчиво показывая мне фальшивую бумажку, всученную меж другими осмотрительным гражданином, и рассеянно ею помахивая,—то есть, я не краду их, но беру с полок, когда отец спит. Мать умирала... мы все продали тогда, почти все. У нас не было хлеба, и дров, и керосина. Вы понимаете? Одна- ко мой отец рассердится, если узнает, что я сюда похаживаю. И я похаживаю, понашиваю тихонько. Жаль книг, но что делать? Слава 6oiy, их много. И у вас много? — Н-нет,—сказал я сквозь дрожь (уже тогда я был простужен и немного хрипел),— не думаю, чтобы их было много. По крайней мере, это все, что у меня есть. Она взглянула на меня с наивным вниманием,— так, набившись в избу, смотрят деревенские ребя- тишки на распивающего чай проезжего чиновника, и, вытянув руку, коснулась голым кончиком пальца воротника моей рубашки. На ней, как и на воротни- ке моего летнего пальто, не было пуговиц, я их поте- рял, не пришив других, так как давно уже не забо- тился о себе, махнув рукой как прошлому, так и бу- дущему. 297
— Вы простудитесь,—сказала она, машинально за- щипывая поплотнее платок, и я понял, что отец любит эту девушку, что она балованная и забавная, но до- бренькая.— Простудитесь, потому что ходите с расхля- станным воротом. Подите-ка сюда, гражданин. Она взяла книги под мышку и отошла к арке ворот. Здесь, с глупой улыбкой подняв голову, я допустил ее к своему горлу. Девушка была стройна, но значительно менее меня ростом, поэтому, доставая нужное с тем загадочным, отсутствующим выражением лица, какое бывает у женщин, когда они возятся на себе с булав- кой, девушка положила книги на тумбу, совершила под жакетом коротенькое усилие и, привстав на цыпочки, сосредоточенно и важно дыша, наглухо соединила края моей рубашки вместе с пальто белой английской булавкой. — Телячьи нежности,—сказала, проходя мимо, груз- ная баба. — Ну вот.—Девушка критически посмотрела на свою работу и хмыкнула.—Все. Идите гулять. Я рассмеялся и удивился. Не много я встречал такой простоты. Мы ей или не верим или ее не видим; видим же, увы, только когда нам плохо. Я взял ее руку, пожал, поблагодарил и спросил, как ее имя. — Сказать недолго,— ответила она, с жалостью смотря на меня,—только зачем? Не стоит. Впрочем, запишите наш телефон; может быть, я попрошу вас продать книги. Я записал, с улыбкой поглядывая на ее указатель- ный палец, которым, сжав остальные в кулак, водила она по воздуху, учительским тоном выговаривая цифру за цифрой. Затем нас обступила и разъединила побе- жавшая от конной облавы толпа. Я уронил книги, когда же их поднял, девушка исчезла. Тревога оказалась недостаточной для того, чтобы совсем уйти с рынка, а книги через несколько минут после этого у меня купил типичный андреевский старикан с козьей бородой, в круглых очках. Он дал мало, но я был рад и этому. Лишь подходя к дому, я понял, что продал также ту книгу, где был записан телефон, и что я его бесповорот- но забыл. 298
II Вначале отнесся я к этому с легкой оторопью всякой малой потери. Еще не утоленный голод заслонял впе- чатление. Задумчиво варил я картофель в комнате с загнившим окном, политым сыростью. У меня была маленькая железная печка. Дрова... в те времена многие ходили на чердаки,—я тоже ходил, гуляя в косой полутьме крыш с чувством вора, слушая, как 1удит по трубам ветер, и рассматривая в выбитом слуховом окне бледное пятно неба, сеющее на мусор снежинки. Я на- ходил здесь щепки, оставшиеся от рубки стропил, ста- рые оконные рамы, развалившиеся карнизы и нес это ночью к себе в подвал, прислушиваясь на площадках, не загремит ли дверной крюк, выпуская запоздавшего посетителя. За стеной комнаты жила прачка; я целыми днями прислушивался к сильному движению ее рук в корыте, производившему звук мерного жевания лоша- ди. Там же отстукивала, часто глубокой ночью—как сошедшие с ума часы—швейная машина. Голый стол, голая кровать, табурет, чашка без блюдца, сковородка и чайник, в котором я варил свой картофель,—доволь- но этих напоминаний. Дух быта часто отворачивается от зеркала, усердно подставляемого ему безукоризненно грамотными людьми, сквернословящими по новой орфог- рафии с таким же успехом, с каким проделывали они это по старой. Как наступила ночь, я вспомнил рынок и живо повторил все, рассматривая свою булавку. Кармен сде- лала очень немного, она только бросила в ленивого солдата цветком. Не более было совершено здесь. Я давно задумывался о встречах, первом взгляде, первых словах. Они запоминаются и глубоко врезывают свой след, если не было ничего лишнего. Есть безукоризненная чистота характерных мгновений, какие можно целиком обра- тить в строки или в рисунок,—это и есть то в жизни, что кладет начало искусству. Подлинный случай, зако- ванный в безмятежную простоту естественно верного тона, какого жаждем мы на каждом шагу всем серд- цем, всегда полон очарования. Так немного, но так полно звучит тогда впечатление. 299
Поэтому я неоднократно возвращался к булавке, твердя на память, что было сказано мной и девушкой. Затем я устал, лег и очнулся, но, встав, тотчас упал, лишившись сознания. Это начался тиф, и утром меня отвезли в больницу. Но я имел достаточно памяти и соображения, чтобы уложить свою булавку в жестяную коробку, служившую табакеркой, и не расставался с ней до конца. Ш При 41 градусе бред принял форму визитов. Ко мне приходили люди, относительно которых я уже несколь- ко лет не имел никаких сведений. Я подолгу разговари- вал с ними и всех просил принести мне кислого молока. Но, как будто сговорившись, все они твердили, что кислое молоко запрещено доктором. Между тем втайне я ожидал, не покажется ли среди их мелькающих как в банном пару лиц лицо новой сестры милосердия, которой должна была быть не кто иная, как девушка с английской булавкой. Время от времени она проходи- ла за стеной среди высоких цветов, в зеленом венке на фоне золотого неба. Так кротко, так весело сияли ее глаза! Когда она даже не появлялась, ее незримым присутствием была полна мерцающая притушенным огнем палата, и я время от времени шевелил пальцами в коробке булавку. К утру скончалось пять человек, и их унесли на носилках румяные санитары, а мой термометр показал 36 с дробью, после чего наступило вялое и трезвое состояние выздоровления. Меня выписа- ли из больницы, когда я мог уже ходить, хотя с болью в ногах, спустя три месяца после заболевания; я вышел и остался без крова. В прежней моей комнате поселился инвалид, а ходить по учреждениям, хлопоча о комнате, я нравственно не умел. Теперь, может быть, уместно будет привести кое-что о своей наружности, пользуясь для этого отрывком из письма моего друга Репина к журналисту Фингалу. Я делаю это не потому, что интересуюсь запечатлеть свои черты на страницах книги, а из соображений нагляд- ности. «Он смугл,— пишет Репин,—с неохотным ко все- 300
му выражением лица, стрижет коротко волосы, говорит медленно и с трудом». Это правда, но моя манера так говорить была не следствием болезни,—она происходи- ла от печального ощущения, редко даже сознаваемого нами, что внутренний мир наш интересен немногим. Однако я сам пристально интересовался всякой другой душой, почему мало высказывался, а более слушал. Поэтому когда собиралось несколько человек, оживлен- но стремящихся как можно чаще перебить друг друга, чтобы привлечь как можно более внимания к самим себе,—я обыкновенно сидел в стороне. Три недели я ночевал у знакомых и у знакомых знакомых,—путем сострадательной передачи. Я спал на полу и диванах, на кухонной плите и на пустых ящиках, на составленных вместе стульях и однажды даже на гладильной доске. За это время я насмотрелся на множество интересных вещей, во славу жизни, стой- ко бьющейся за тепло, близких и пищу. Я видел, как печь топят буфетом, как кипятят чайник на лампе, как жарят конину на кокосовом масле и как воруют дере- вянные балки из разрушенных зданий. Но все—и иное, и гораздо более этого—уже описано разорвавшими свежинку перьями на мелкие части; мы не тронем схваченного куска. Другое влечет меня—то, что про- изошло со мной. IV К концу третьей недели я заболел острой бессонни- цей. Как это началось, сказать трудно, я помню только, что засыпал все с большим трудом, а просыпался все раньше. В это время случайная встреча привела меня к сомнительному приюту. Блуждая по каналу Мойки и развлекаясь зрелищем рыбной ловли—мужик с сеткой на длинном шесте степенно обходил гранит, иногда опуская свой наряд в воду и вытаскивая горсть мелкой рыбешки,— я встретил лавочника, у которого несколь- ко лет назад брал бакалейный товар по книжке; человек этот оказался теперь делающим что-то казен- ное. Он был вхож во множество домов по делам казен- но-хозяйственным. Я не сразу узнал его: ни фартука, ни 301
ситцевой рубахи турецкого рисунка, ни бороды и усов; одет был лавочник в строгие изделия военной складки, начисто выбрит и напоминал собой англичанина, одна- ко с ярославским оттенком. Хотя он нес толстый порт- фель, но не имел власти поселить меня где захочет, поэтому предложил пустующие палаты Центрального Банка, где двести шестьдесят комнат стоят, как вода в пруде, тихи и пусты. — Ватикан,—сказал я, слегка содрогаясь при мыс- ли иметь такую квартиру.—Что же, разве там никто не живет? Или, может быть, туда приходят, а если так, то не отправит ли меня дворник в милицию? — Эх!—только и сказал экс-лавочник,—дом этот недалеко; идите и посмотрите. Он завел меня в большой двор, перегороженный арками других дворов, огляделся и, так как на дворе мы никого не встретили, уверенно зашагал к темному углу, откуда вела наверх черная лестница. Он остано- вился на третьей площадке перед обыкновенной квартир- ной дверью; в нижней ее щели застрял мусор. Площадка была густо засорена грязной бумагой. Казалось, нежилое молчание, стоя за дверью, просачивается сквозь замоч- ную щель громадами пустоты. Здесь лавочник объяснил мне, как открывать без ключа: потянув ручку, встрях- нуть и нажать вверх, тогда обе половинки расходились, так как не было шпингалетов. — Ключ есть,—сказал лавочник,—только не у меня. Кто знает секрет, войдет очень свободно. Однако про секрет этот никому вы не говорите, а запереть можно как изнутри, так и снаружи, стоит только прихлопнуть. Понадобится вам выйти—сначала оглянитесь по лест- ница Для этого есть окошечко (действительно на высо- те лица в стене около двери чернел вас-ис-дас с раз- битым стеклом). Я с вами не пойду. Вы человек образо- ванный и увидите сами, как лучше устроиться; знайте только, что здесь можно упрятать роту. Переночуйте дня три; как только разыщу угол—оповещу вас немедлен- но. Вследствие этого—извините за щекотливость, есть- пить каждому надо—соблаговолите принять в долг до улучшения обстоятельств. Он распластал жирный кошель, сунул в мою молча- ливо опущенную руку, как доктору за визит, несколько 302
ассигнаций, повторил наставление и ушел, а я, закрыв дверь, присел на ящик. Тем временем тишина, которую слышим мы всегда внутри нас,—воспоминаниями зву- ков жизни,—уже манила меня, как лес. Она пряталась за полузакрытой дверью соседней комнаты. Я встал и начал ходить. Я проходил из дверей в двери высоких больших комнат с чувством человека, ступающего по первому льду. Просторно и гулко было вокруг. Едва покидал я одни двери, как видел уже впереди и по сторонам другие, ведущие в тусклый свет далей с еще более темными входами. На паркетах грязным снегом весен- них дорог валялась бумага. Ее обилие напоминало картину расчистки сугробов. В некоторых помещениях прямо от двери надо было уже ступать по ее зыбкому хламу, достигающему высоты колен Бумага во всех видах, всех назначений и цветов распространяла здесь вездесущее смешение свое воисти- ну стихийным размахом. Она осыпями взмывалась у стен, висела на подоконниках, с паркета в паркет переходи- ли ее белые разливы, струясь из распахнутых шкафов, наполняя углы, местами образуя барьеры и взрыхлен- ные поля. Блокноты, бланки, гроссбухи, ярлыки пере- плетов, цифры, линейки, печатный и рукописный текст— содержимое тысяч шкафов выворочено было перед гла- зами,—взгляд разбегался, подавленный размерами впе- чатления. Все шорохи, гул шагов и даже собственное мое дыхание звучали как возле самых ушей,—так велика, так захватывающе остра была пустынная ти- шина. Все время преследовал меня скучный запах пыли; окна были в двойных рамах. Взглядывая на их вечер- ние стекла, я видел то деревья канала, то крыши двора или фасады Невского. Это значило, что помещение огибает кругом весь квартал, но его размеры, благодаря частой и утомительной осязаемости пространства, раз- гороженного непрекращающимися стенами и дверями, казались путями ходьбы многих дней,—чувство, обрат- ное тому, с каким мы произносим: «Малая улица» или «Малая площадь». Едва начав обход, уже сравнил я это место с лабиринтом. Все было однообразно—вороха хла- ма, пустота там и здесь, означенная окнами или дверью, и ожидание многих иных дверей, лишенных толпы. Так зоз
мог бы, если бы мог, двигаться человек внутри зеркаль- ного отражения, когда два зеркала повторяют до оту- пения охваченное ими пространство, и недоставало только собственного лица, выглядывающего из двери как в раме. Не более двадцати помещений прошел я, а уже по- терялся и стал различать приметы, чтобы не заблудить- ся: пласт извести на полу; там—сломанное бюро; вы- рванная и приставленная к стене дверная доска; под- оконник, заваленный лиловыми чернильницами; про- волочная корзина; кипы отслужившего клякс-папира; камин; кое-где шкаф или брошенный стул. Но и приметы начали повторяться: оглядываясь, с удивлением замечал я, что иногда попадаю туда, где уже был, устанавливая ошибку только рядом других предметов. Иногда попа- дался стальной денежный шкаф с отвернутой тяжкой дверцей, как у пустой печи; телефонный аппарат, ка- завшийся среди опустошения почтовым ящиком или грибом на березе, переносная лестница; я нашел даже черную болванку для шляп, неизвестно как и когда включившую себя в инвентарь. Уже сумерки коснулись глубины зал с белеющей по их далям бумагой, смежности и коридоры слились с мглой, и мутный свет ромбами перекосил паркеты в дверях, но прилегающие к окнам стены сияли еще кое-где напря- женным блеском заката. Память о том, что, проходя, я оставлял позади, свертывалась, как молоко, едва новые входы вставали перед глазами, и я, в основе, только помнил и знал, что иду сквозь строй стен по мусору и бумаге. В одном месте пришлось мне лезть вверх и месить кучи скользких по ногой папок; шум, как в кус- тах. Шагая, оглядывался я с трепетом,— так вязок, неотделен от меня был в тишине этой самомалейший звук, что я как бы волочил на ногах связки сухих метел, прислушиваясь, не зацепит ли чей-то чужой слух это хождение. Вначале я шагал по нервному веществу банка, топча черное зерно цифр с чувством нарушения связи оркестровых нот, слышимых от Аляски до Ниага- ры. Я не искал сравнений: они, вызванные незабывае- мым зрелищем, появлялись и исчезали, как цепь дым- ных фигур. Мне казалось, что я иду по дну аквариума, из которого выпущена вода, или среди льдов, или же— 304
что было всего отчетливее и мрачнее—брожу в про- шлых столетиях, обернувшихся нынешним днем. Я про- шел внутренний коридор, такой извилисто длинный, что по нему можно было бы кататься на велосипеда В его конце была лестница, я поднялся в следующий этаж и спустился по другой лестнице, миновав средней величины залу с полом, уставленным арматурой. Здесь виднелись стеклянные матовые шары, абажуры тюльпа- нами и колоколами, змеевидные бронзовые люстры свер- тки проводов, кучи фаянса и меди. Следующий запутанный переход вывел меня к архи- ву, где в темной тесноте полок, параллельно пересекав- ших пространство, соединяя пол с потолком, проход был немыслим. Месиво копировальных книг вздымалось вы- ше груди; даже осмотреться я не мог с должным вниманием—так густо смешалось все. Пройдя боковой дверью, следовал я в полутьме белых стен, пока не увидел большой арки, соединяющей ку- луары с площадью центрального холла, уставленного двойным рядом черных колонн. Перила алебастровых хор тянулись по высотам этих колонн громадным четы- рехугольником; едва приметен был потолок. Человек, страдающий боязнью пространства, ушел бы, закрыв лицо,—так далеко надо было идти к другому концу этого вместилища толп, где чернели двери величиной в игральную карту. Могла здесь танцевать тысяча чело- век. Посредине стоял фонтан, и его маски, с насмешли- во или трагически раскрытыми ртами, казались кучей голов. Примыкая к колоннам, ареной развертывался барьер сплошного прилавка с матовой стеклянной заве- сой, помеченной золотыми буквами касс и бухгалтерией. Сломанные перегородки, обрушенные кабины, сдвинутые к стенам столы были здесь едва приметны по причине величины зала. С некоторым трудом взгляд набирал предметы равного всему остальному безжизненного опу- стошения. Я неподвижно стоял, осматриваясь. Я начал входить во вкус этого зрелища, усваивать его стиль. Приподнятое чувство зрителя большого пожара стало понятно еще раз. Соблазн разрушения начинал звучать поэтическими наитиями,—передо мной развертывался своеобразный пейзаж, местность, даже страна. Ее коло- рит естественно переводил впечатление к внушению, 305
подобно музыкальному внушению оригинального моти- ва. Трудно было представить, что некогда здесь двига- лась толпа с тысячами дел в портфелях и голове. На всем лежала печать тлена и тишины. Веяние неслыхан- ной дерзости тянулось из дверей в двери—стихийного, неодолимого сокрушения, повернувшегося так же легко, как плющится под ногой яичная скорлупа. Эти впечат- ления сеяли особый головной зуд, притягивая к мыслям о катастрофе теми же магнитами сердца, какие толка- ют смотреть в пропасть. Казалось, одна подобная эху мысль охватывает здесь собой все формы и звоном в ушах следует неотступно,—мысль, напоминающая девиз: «Сделано—и молчит». V Наконец, я устал. Уже с трудом можно было разли- чать переходы и лестницы. Я хотел есть. У меня не было надежды отыскать выход, чтобы купить где-нибудь на углу съестное. В одной из кухонь я утолил жажду, повернув кран. К моему удивлению, вода, хотя слабо, но заструилась, и этот незначительный живой знак по-сво- ему ободрил меня. Затем я стал выбирать комнату. Это заняло еще несколько минут, пока я не наткнулся на кабинет с одной дверью, камином и телефоном. Мебель почти отсутствовала; единственное, на что можно было лечь или сесть, это—скальпированный диван без но- жек; обрывки срезанной кожи, пружины и волос торча- ли со всех сторон. В нише стены помещался высокий ореховый шкаф: он был заперт. Я выкурил папиросу- другую, пока не привел себя к относительному равнове- сию, и занялся устройством ночлега. Давно уже я не знал счастья усталости—глубокого и спокойного сна. Пока светил день, я думал о наступ- лении ночи с осторожностью человека, несущего полный воды сосуд, стараясь не раздражаться, почти уверенный, что на этот раз изнурение победит тягостную бодрость сознания. Но, едва наступал вечер, страх не уснуть овладевал мной с силой навязчивой мысли, и я томился, призывая наступление ночи, чтобы узнать, засну ли я наконец. Однако чем ближе к полуночи, тем явствен- 306
нее убеждали меня чувства в их неестественной обост- ренности; тревожное оживление, подобное блеску маг- ния среди тьмы, скручивало мою нервную силу в гулкую при малейшем впечатлении тугую струну, и я как бы просыпался от дня к ночи, с ее долгим путем внутри беспокойного сердца. Усталость рассеивалась, в глазах кололо, как от сухого песка; начало любой мысли немедленно развивалось во всей сложности ее отраже- ний, и предстоящие долгие бездеятельные часы, полные воспоминаний, уже возмущали бессильно, как обяза- тельная и бесплодная работа, которой не избежать. Как только мог, я призывал сон. К утру, с телом, как бы налитым горячей водой, я всасывал обманчивое присут- ствие сна искусственной зевотой, но, лишь закрывал глаза, испытывал то же, что испытываем мы, закрывая без нужды глаза днем,—бессмысленность этого положе- ния. Я испытал все средства: рассматривание точек стены, счет, неподвижность, повторение одной фразы,— и безуспешно. У меня был огарок свечи, вещь совершенно необходи- мая в то время, когда лестницы не освещались. Хотя тускло, но я озарил им холодную высоту помещения, после чего, заложив ямы дивана бумагой, изголовье нагромоздил из книг. Пальто служило мне одеялом. Следовало затопить камин, чтобы смотреть на огонь. К тому же по летнему времени было здесь не довольно тепло. Во всяком случае, я придумал занятие и был рад Вскоре пачки счетов и книг загорелись в этом большом камине сильным огнем, сваливаясь пеплом в решетку. Пламя шевелило мрак раскрытых дверей, уходя в отда- ление тихой блестящей лужей. Но бесплодно тайно горел этот случайный огонь. Он не озарял привычных предметов, рассматривая которые в фантастическом отсвете красных и золотых углей, сходим мы к внутреннему теплу и свету души. Он был неуютен, как костер вора. Я лежал, подпирая голову затекшей рукой, без всякого желания задремать. Все мои усилия в эту сторону были бы равны притворству актера, укла- дывающегося на глазах толпы, зевая, в кровать. Кроме того, я хотел есть и, чтобы заглушить голод часто курил. Я лежал, лениво рассматривая огонь и шкаф. Теперь мне пришло на мысль, что шкаф заперт не без причины. 307
Что, однако, может быть скрыто в нем, как не те же кипы умерших дел? Что еще не вытащено отсюда? Печальный опыт с отгоревшими электрическими лам- почками, которых я нашел кучу в одном из таких же шкафов, заставил подозревать, что шкаф заперт без всякого намерения, лишь потому, что хозяйственно по- вернулся ключ. И, тем не менее, я взирал на массивные створки, солидные, как дверь подъезда, с мыслью о пище. Не очень серьезно надеялся я найти в нем что-нибудь годное для еды. Меня слепо толкал туда желудок, заставляющий всегда думать по трафарету, свойствен- ному только ему,—так же, как вызывает он голодную слюну при виде еды. Для развлечения я прошел не- сколько ближайших от меня комнат, но, шаря там при свете огарка, не нашел даже обломка сухаря и вернул- ся, все более привлекаемый шкафом. В камине сумрачно дотлевал пепел. Мои соображения касались мне подоб- ных бродяг. Не запер ли кто-нибудь из них в шкафу каравай хлеба, а может быть, чайник, чай и сахар? Алмазы и золото хранятся в другом месте; довольно очевидности положения. Я считал себя вправе открыть шкаф, так как, конечно, не тронул бы никаких вещей, будь они заперты здесь, а на съестное, что ни говори буква закона,—теперь—теперь я имел право. Светя огарком, я не торопился, однако, подвергать критике это рассуждение, чтобы не лишиться случайно моральной точки опоры. Поэтому, подняв стальную ли- нейку, я ввел ее конец в скважину против замка и, нажав, потянул прочь. Защелка, прозвенев, отскочила, шкаф, туго скрипя, раскрылся—и я отступил, так как увидел необычайное. Я отшвырнул линейку резким дви- жением, я вздрогнул и не закричал только потому, что не было сил. Меня как бы оглушило хлынувшей из бочки водой. VI Первая дрожь открытия была в то же время дрожью мгновенного, но ужаснейшего сомнения. Однако то не был обман чувств. Я увидел склад ценной провизии—шесть полок, глубоко уходящих внутрь шкафа под тяжестью 308
переполняющего их груза. Он состоял из вещей, став- ших редкостью,— отборных продуктов зажиточного сто- ла, вкус и запах которых стал уже смутным воспоми- нанием. Притащив стол, я начал осмотр. Прежде всего я закрыл двери, стесняясь пустых пространств, как подозрительных глаз; я даже вышел прислушаться, не ходит ли кто-нибудь, как и я, в этих стенах. Молчание служило сигналом. Я начал осмотр сверху. Верх, то есть пятая и шестая полки, заняты были четырьмя большими корзинами, откуда, едва я пошевелил их, выскочила и шлепнулась на пол огромная рыжая крыса с визгом, вызывающим тошноту. Я судорожно отдернул руку, застыв от омер- зения. Следующее движение вызвало бегство еще двух гадов, юркнувших между ног, подобно большим ящери- цам. Тогда я встряхнул корзину и ударил по шкафу, сторонясь,—не посыплется ли дождь этих извилистых мрачных телец, мелькая хвостами. Но крысы, если там было несколько штук, ушли, должно быть, задами шкафа в щели стены—шкаф стоял тихо. Естественно, я удивился этому способу хранить съест- ные запасы в месте, где мыши ( Murinae) и крысы (Mus decum anus) должны были чувствовать себя дома. Но мой восторг опередил всякие размышления; они едва просачивались, как в плотине вода, сквозь этот апофе- озный вихрь. Пусть не говорят мне, что чувства, связан- ные с едой, низменны, что аппетит равняет амфибию с человеком. В минуты, подобные пережитым мной, все существо наше окрылено, и радость не менее светла, чем при виде солнечного восхода с высоты гор. Душа дви- жется в звуках марша. Я уже был пьян видом сокро- вищ, тем более, что каждая корзина представляла ассортимент однородных, но вкупе разнообразных пре- лестей. В одной корзине были сыры, коллекция сыров— от сухого зеленого до рочестера и бри. Вторая, не менее тяжеловесная, пахла колбасной лавкой; ее окорока, колбасы, копченые языки и фаршированные индейки теснились рядом с корзиной, уставленной шрапнелью консервов. Четвертую распирало горой яиц. Я встал на колени, так как теперь следовало смотреть ниже. Здесь я открыл восемь голов сахара, ящик с чаем; дубовый с медными обручами бочонок, полный кофе; корзины с 309
печеньем, торты и сухари. Две нижние полки напомина- ли ресторанный буфет, так как их кладью были исклю- чительно бутылки вина в порядке и тесноте сложенных дров. Их ярлыки называли все вкусы, все марки, все славы и ухищрения виноделов. Следовало если не торопиться, то, во всяком случае, начать есть, так как, понятно, сокровище, имея свежий вид обдуманного запаса, не могло быть брошено кем-то ради желания доставить случайному посетителю этих мест удовольствие огромной находки. Днем ли или ночью, но мог явиться человек с криком и поднятыми руками, если только не чем-нибудь худшим, вроде ножа. Все говорило за темную остроту случая. Многого следо- вало опасаться мне в этих пространствах, так как я подошел к неизвестному. Между тем голод заговорил на своем языке, и я, прикрыв шкаф, уселся на остатках дивана, окружив себя кусками, положенными вместо тарелок на большие листы бумаги. Я ел самое сущест- венное, то есть сухари, ветчину, яйца и сыр, заедая это печеньем и запивая портвейном, с чувством чуда при каждом глотке. Вначале я не мог справиться с ознобом и нервным тяжелым смехом, но, когда несколько успо- коился, несколько свыкся с обладанием этими вкусными вещами, не более как пятнадцать минут назад витавши- ми в облаках, то овладел и движениями и мыслями. Сытость наступила скоро, гораздо скорее, чем я думал, когда начинал есть, вследствие волнения, утомительно- го даже для аппетита. Однако я был слишком истощен, чтобы перейти к резиньяции, и насыщение усладило меня вполне, без той сонливой мозговой одури, какая сопутствует ежедневному поглощению обильных блюд. Съев все, что взял, а затем, тщательно уничтожив остатки пира, я почувствовал, что этот вечер хорош. Между тем, как я ни напрягался в догадках, они, естественно, царапали, подобно тупому ножу, лишь поверхность события, оставляя его суть скрытой непо- священному взору. Расхаживая в спящих громадах банка, я, быть может, довольно верно понял, чем связан мой лавочник с этим писчебумажным Клондайком: от- сюда можно было вывезти и унести сотни возов оберт- ки, столь ценимой торговцами в целях обвеса; кроме того, электрические шнуры, мелкая арматура составили зю
бы не одну пачку ассигнаций; не без причины были вырваны здесь шнуры и штепселя почти всюду, где я осматривал стены. Поэтому я не делал лавочника собственником тайной провизии; он, вероятно, пользо- вался ею в другом месте. Но дальше этого я не ступил шага, все мои дальнейшие размышления были безлич- ны, как при всякой находке. Что ее некоторое время никто не трогал, доказывали следы крыс; их зубы оставили на окороках и сырах обширные ямы. Насытясь, я принялся тщательно исследовать шкаф, заметив много такого, что я пропустил в минуты откры- тия. Среди корзин лежали пачки ножей, вилок и салфеток; за головами сахара прятался серебряный самовар; в одном ящике сталкивалось, звеня, множество бокалов, рюмок и узорных стаканов. По-видимому, здесь собиралось общество, преследующее гульливые или кон- спиративные цели, в расчете изоляции и секрета, может быть, могущественная организация с ведома и при участии домовых комитетов. В таком случае я должен был держаться настороже. Как мог, я тщательно при- брал шкаф, рассчитывая, что незначительное количест- во уничтоженного мною на ужин едва ли будет замече- но. Однако (не счел я виноватым себя в этом) я взял кое-что вместе с еще одной бутылкой вина, завернул плотным пакетом и спрятал под грудой бумаг в изви- лине коридора. Само собой, в эти минуты у меня не было настроения не только уснуть, но даже лечь. Я закурил светлую душистую папиросу из волокнистого табака с длинным мундштуком,—единственная находка, которой я вполне отдал честь, набив дивными папиросами все карманы. Я был в состоянии упоительной, музыкальной тревоги, с мнением о себе, как о человеке, которого ожидает цепь громких невероятий. Среди такого блистательного смятения я вспомнил девушку в сером платке, застег- нувшую мой воротник английской булавкой,— мог ли я забыть это движение? Она была единственный человек, о котором я думал красивыми и трогательными слова- ми. Бесполезно приводить их, так как, едва прозвучав, они теряют уже свой пленительный аромат. Эта девуш- ка, имени которой я даже не знал, оставила, исчезнув, след, подобный полосе блеска воды, бетущей к закату. зи
Такой кроткий эффект произвела она простой англий- ской булавкой и звуком сосредоточенного дыхания, когда привстала на цыпочки. Это и есть самая подлин- ная белая магия. Так как девушка тоже нуждалась, я страстно хотел побаловать ее своим ослепительным открытием. Но я не знал, где она, я не мог позвонить ей. Даже благодеяние памяти, вскрикни она забытым мной номером, не могло помочь здесь при множестве телефонов, к одному из которых невольно обращались мои глаза: они не действовали, не могли действовать по очевидным причинам. Однако я смотрел на аппарат с некоторым пытливым сомнением, в котором разумная мысль не принимала никакого участия Я тянулся к нему с чувством игры. Желание совершить глупость не отпу- скало меня и, как всякий ночной вздор, украсилось эфемеридами бессонной фантазии. Я внушил себе, что должен припомнить номер, если приму физическое по- ложение разговора по телефону. Кроме того, эти зага- дочные стенные грибы с каучуковым ртом и металличе- ским ухом я издавна рассматривал, как предметы, разъясненные не вполне,— род суеверия, навеянного, между многим другим, «Атмосферой» Фламмариона, с его рассказом о молнии. Я очень советую вам перечитать эту книгу и задуматься еще раз над странностями электрической грозы; особенно над действиями шаро- видной молнии, вешающей, например, на вбитый ею же в стену нож сковородку или башмак, или перелицовы- вающей черепичную крышу так, что черепицы уклады- ваются в обратном порядке с точностью чертежа, не говоря уже о фотографиях на теле убитых молнией, фотографиях обстановки, в которой произошло несча- стье. Они всегда синеватого цвета, подобно старинным дагерротипам. «Килоуатты» и «амперы» мало говорят мне. В моем случае с аппаратом не обошлось без предчувст- вия, без той странной истомы, заволокнутости сознания, какие сопутствуют большинству производимых нами абсурдов. Итак, я объясняю это теперь, тогда же был лишь подобен железу перед магнитом. Я снял трубку. Более чем была на самом деле холодной показалась она мне, немая, перед равнодуш- ной стеной. Я поднес ее к уху не с большим ожиданием, чем скованные часы, и надавил кнопку. Был ли то звон 312
в голове или звуковое воспоминание, но, вздрогнув, я услышал жужжание мухи, ту, подобную худению насе- комого, вибрацию проводов, какая при этих условиях являлась тем самым абсурдом, к которому я стремился. Разборчивое усилие понять, как червь точит даже мрамор скульптуры, лишая силы все впечатления с скры- тым источником. Старания понять непонятное не было в числе моих добродетелей. Но я проверил себя. Отняв трубку, я воспроизвел этот характерный шум в вообра- жении, получив его вторично лишь когда снова стал слушать по трубке. Шум не скакал, не обрывался, не ослабевал, не усиливался; в трубке, как должно, гудело невидимое пространство, ожидая контакта. Мной овла- дели смутные представления, странные, как странен был этот гул провода, действующего в мертвом доме. Я видел узлы спутанных проводов, порванных шквалом и дающих соединение в неуследимых точках своего хаоса; снопы электрических искр, вылетающих из сгор- бленных спин кошек, скачущих по крышам; магнетиче- ские вспышки трамвайных линий; ткань в сердце мате- рии в виде острых углов футуристического рисунка. Такие мысли-видения не превышали длительностью толчка сердца, вставшего на дыбы; оно билось, выстуки- вая на непереводимом языке ощущения ночных сил. Тогда из-за стен встал ясно, как молодая луна, образ той девушки. Мог ли я думать, что впечатление ока- жется таким живучим и стойким? Сто сил человеческих пряло и гудело во мне, когда, воззрясь на стертый номер аппарата, я вел память сквозь вьюгу цифр, тщетно пытаясь установить, какое соединение их на- помнит утерянное число. Лукавая, неверная память! Она клянется не забыть ни чисел, ни дней, ни подроб- ностей, ни дорогого лица и взглядом невинности отве- чает сомнению. Но наступил срок, и легковерный видит, что заключил сделку с бесстыдной обезьяной, отдающей за горсть орехов бриллиантовый перстень. Неполны, смутны черты вспоминаемого лица, из числа выпадает цифра; обстоятельства смешиваются, и тщетно сжимает голову человек, мучаясь скользким воспоминанием. Но, если бы мы помнили, если бы могли вспомнить все,— какой рассудок выдержит безнаказанно целую жизнь в едином моменте, особенно воспоминания чувств? 313
Я бессмысленно твердил цифры, шевеля губами, что- бы нащупать их достоверность. Наконец мелькнул ряд, сродный впечатлению забытого номера: 107—21.— «Сто семь двадцать один»,— проговорил я, прислушиваясь, но не зная точно, не ошибаюсь ли вновь. Внезапное сомнение ослепило меня, когда я нажимал кнопку вторично, но уже было поздно—жужжание полилось гулом, что-то, звякнув, изменилось в телефонной дали, и прямо в кожу щеки усталый женский контральто сухо сказал: «Стан- ция». «Станция!..»—нетерпеливо повторил он, но и тогда я заговорил не сразу,—так холодно сжалось горло,— потому что в глубине сердца я все еще только играл. Как бы то ни было, раз я заклял и вызвал духов,— отнести их к «Атмосфере» или к «Килоуаттам» общества 86 года,—я говорил, и мне отвечали. Колеса испорчен- ных часов начали поворачивать шестерню. Над моим ухом двинулись стальные лучи стрел. Кто бы ни толк- нул маятник, механизм начал мерно отстукивать. «Сто семь двадцать один»,—сказал я глухо, смотря на дого- рающую среди хлама свечу.— «На группу А»,— раздал- ся недовольный ответ, и гул прихлопнуло далеким движением усталой руки. Мне было умственно-жарко в эти минуты. Я нажи- мал именно кнопку с литерой А; Следовательно, не только действовал телефон, но еще подтверждал эту удивительную реальность тем, что были спутаны прово- да,—подробность замечательная для нетерпеливой ду- ши. Стремясь соединить А, я нажал Б. Тогда в вой пущенного гулять тока ворвались, как из внезапно открытой двери, резкие голоса, напоминающие болтовню граммофонной трубы,—неведомые оратели, бьющиеся в моей руке, сжимающей резонатор. Они перебивали друг друга с торопливостью и ожесточением людей, выбежав- ших на улицу. Смешанные фразы напоминали концерт грачей—«А-ла-ла-ла-ла!»—вопило неведомое существо на фоне баритона чьей-то рассудительно-медлительной речи, разделенной паузами и знаками препинания с медоточивой экспрессией.— «Я не могу дать»..—«Если увидите»...— «Когда-нибудь»...— «Я говорю, что»...— «Вы слушаете»...— «размером тридцать и пять»-—«Отбой»...— «Автомобиль выслан»..— «Ничего не понимаю»..—«По- весьте трубку»- В этот рыночный транс слабо, как пение 314
комара, ползли стоны, далекий плач, хохот, рыдания, скрипичные такты, перебор неторопливых шагов, шорох и шепот. Где, на каких улицах звучали эти слова забот, окриков, внушений и жалоб? Наконец, звякнуло дело- вое движение, голоса пропали, и в гул провода вошел тот же голос, сказав: «Группа Б». — «А»! Дайте «А»,— сказал я,— перепутаны провода. После молчания, во время которого гул два раза стихал, новый голос оповестил певуче и тише: «Группа А».—«Сто семь, двадцать один»,— отчеканил я, как можно разборчивее. — Сто восемь ноль один,—внимательным тоном бе- зучастно повторила телефонистка, и я едва удержал готовую отлететь губительную поправку,— эта ошибка с несомненностью устанавливала забытый номер,—едва услышав, я признал, вспомнил его, как припоминаем мы встречное лицо. — Да, да,—сказал я в чрезвычайном волнении, бе- гущем по высоте, по краю головокружительного обры- ва.—Да, именно так,—сто восемь ноль один. Тут все замерло во мне и вокруг. Звук передачи стеснил сердце подступом холодной волны; я даже не слышал обычного «звоню» или «соединила»,—я не по- мню, что было сказано. Я слушал птиц, льющих неотра- зимые трели. Изнемогая, я прислонился к стене. Тогда, после паузы, равной ожесточению, свежий, как свежий воздух, рассудительный голосок осторожно сказал: — Это я пробую. Говорю в недействующий телефон, потому что ты слышал, как прозвенело? Кто у телефо- на?—сказала она, видимо, не ожидая ответа, на вся- кий случай, тоном легкомысленной строгости. Почти крича, я сказал: — Я тот, который говорил с вами на рынке и ушел с английской булавкой. Я продавал книги. Вспомните, прошу вас. Я не знаю имени,— подтвердите, что это вы. — Чудеса,— ответил, кашлянув, голос в раздумье.— Постойте, не вешайте трубку. Я соображаю. Старик, видел ли ты что-нибудь подобное? Последнее было обращено не ко мне. Ей невнятно от- вечал мужской голос, по-видимому, из другой комнаты. — Я встречу припоминаю,—снова обратилась она к моему уху.—Но я не помню, о какой булавке вы 316
говорите. Ах, да! Я не знала, что у вас такая крепкая память. Но странно мне говорить с вами—наш телефон выключен. Что же произошло? Откуда вы говорите? — Хорошо ли вы слышите?—ответил я, уклоняясь назвать место, где находился, как будто не понял вопроса, и, получив утверждение, продолжал:—Я не знаю, долог ли будет разговор наш. Есть причины, по которым я не останавливаюсь более на этом. Я не знаю, как и вы, многих вещей. Поэтому сообщите, не откла- дывая, ваш адрес, я не знаю его. Некоторое время ток ровно жужжал, как будто мои последние слова нарушили передачу. Снова глухой стеной легла даль,—отвратительное чувство досады и стыдли- вой тоски едва не смутило меня пуститься в сложные неуместные рассуждения о свойстве разговоров по теле- фону, не допускающему свободного выражения оттенков самых естественных, простых чувств. В некоторых слу- чаях лицо и слова неразделимы. Это самое, может быть, обдумывала и она, пока длилось молчание, после чего я услышал: — Зачем? Ну, хорошо. Итак, запишите,—не без лу- кавства сказала она это «запишите»,—запишите мой адрес: 5-я линия, 97, кв.11. Только зачем, зачем понадо- бился вам мой адрес? Я, откровенно скажу, не понимаю. Вечером я бываю дома... Голос продолжал неторопливо звучать, но вдруг раздался тихо и глухо, как в ящике. Я слышал, что она говорит, по-видимому, что-то рассказывая, но не различал слов. Все отдаленнее, смутнее текла речь, пока не уподобилась покрапыванию дождя,—на- конец едва слышное толкание тока дало понять, что действие прекратилось. Связь исчезла, аппарат тупо молчал. Передо мной были стена, ящик и трубка. По стеклу выстукивал ночной дождь. Я нажал кнопку, она брякнула и остановилась. Резонатор умер. Очарование отошло. Но я слышал, я говорил, что было, того не могло не быть. Впечатления этих минут сошли и ушли вихрем, его отзвуками я был еще полон и сел, сразу устав, как от восхождения по крутой лестнице. Между тем я был еще в начале событий. Их развитие началось стуком отдаленных шагов. 316
VII Еще очень далеко от меня—не в самом ли начале проделанного мною пути? —а может быть, с другой стороны, на значительно расстоянии первого уловления звука, послышались неведомые шаги. Как можно было установить, шел кто-то один, ступая проворно и легко, знакомой дорогой среди тьмы и, возможно, освещая путь ручным фонарем или свечой. Однако мысленно я видел его спешащим осторожно, во тьме; он шел, при- сматриваясь и оглядываясь. Не знаю, почему я вообра- зил это. Я сидел в оцепенении и смятении, как бы схваченный издали концами гигантских щипцов. Я на- лился ожиданием до боли в висках, я был в тревоге, отнимающей всякую возможность противодействия. Я был бы спокоен, во всяком случае, начал бы успокаиваться, если бы шаги удалялись, но я слышал их все яснее, все ближе к себе, теряясь в соображениях относительно цели этого пытающего слух томительного, долгого пере- хода по опустевшему зданию. Уже предчувствие, что не удастся избежать встречи, отвратительно коснулось моего сознания; я встал, сел снова, не зная, что делать. Мой пульс точно следовал отчетливости или перерыву шагов, но, осилив наконец мрачную тупость тела, серд- це пошло стучать полным ударом, так что я чувствовал свое состояние в каждом его толчке. Мои намерения смешались, я колебался, потушить свечу или оставить ее гореть, причем не разумные мотивы, а вообще воз- можность произвести какое-либо действие казалась мне удачно придуманным средством избегнуть опасной встречи. Я не сомневался, что встреча эта опасна или тревожна. Я нащупал покой среди нежилых стен и жаждал удержать ночную иллюзию. Одно время я вы- ходил за дверь, стараясь ступать неслышно, с целью посмотреть, в какой из прилегающих комнат моху спря- таться, как будто та комната, где я сидел, заслоняя спиной огарок, была уже намечена к посещению и кто-то знал, что я нахожусь в ней. Я оставил это, сообразив, что, делая переходы, поступлю, как игрок в рулетку, который, переменив номер, видит с досадой, что проиграл только потому, что изменил покинутой 317
цифре. Благоразумнее всего следовало мне сидеть и ждать, потушив огонь. Так я и поступил и стал ожидать во тьме. Между тем не было уже никакого сомнения, что расстояние между мной и неизвестным пришельцем сокращается с каждым ударом пульса. Он шел теперь не далее, как за пять или шесть стен от меня, перебегая от дверей к двери с спокойной быстротой легкого тела. Я сжался, прикованный его шагами к налетающему как автомобиль моменту взаимного взгляда—глаза в глаза, и я молил бога, чтобы то не были зрачки с бешеной полосой белка над их внутренним блеском. Я уже не ожидал, я знал, что увижу его; инстинкт, заменив в эти минуты рассудок, говорил истину, тычась слепым лицом в острие страха. Призраки вошли в тьму. Я видел мохнатое существо темного угла детской ком- наты, сумеречного фантома, и, страшнее всего, ужаснее падения с высоты, ожидал, что у самой двери шаги смолкнут, что никого не окажется и что это отсутствие кого бы то ни было заденет по лицу воздушным толч- ком. Представить такого же, как я, человека не было уже времени. Встреча неслась; скрыться я никуда не мог. Вдруг шаги смолкли, остановились так близко от двери, и так долго я ничего не слышал, кроме возни мышей, бегающих в грудах бумаги, что едва уже сдер- живал крик. Мне показалось: некто, согнувшись, кра- дется неслышно через дверь с целью схватить. Оторопь безумного восклицания, огласившего тьму, бросила меня вихрем вперед с протянутыми руками,—я отшатнулся, закрывая лицо. Засиял свет, швырнув из дверей в двери всю доступную глазам даль Стало светло, как днем. Я получил род нервного сотрясения, но, едва задержась, тотчас прошел вперед. Тогда за ближайшей стеной женский голос сказал: «Идите сюда». Затем прозвучал тихий, задорный смех. При всем моем изумлении я не ожидал такого конца пытки, только что выдержанной мной в течение, может быть, часа. «Кто зовет?»—тихо спросил я, осторожно приближаясь к двери, за которой таким красивым и нежным голосом обнаружила свое присутствие неизве- стная женщина. Внимая ей, я представлял ее внешность отвечающей удовольствию слуха, и с доверием ступил 318
дальше, прислушиваясь к повторению слов: «Идите, идите сюда». Но за стеной я никого не увидел. Матовые шары и люстры блистали под потолками, сея ночной день среди черных окон. Так, спрашивая и каждый раз получая в ответ неизменно из-за стены соседнего поме- щения: «Идите, о, идите скорей!»—я осмотрел пять или шесть комнат, заметив в одной из них в зеркале самого себя, внимательно переводящего взгляд от пустоты к пустоте. Тогда показалось мне, что тени зеркальной глубины полны согнутых, крадущихся одна за другой женщин в мантильях или покрывалах, которые они прижимали к лицу, скрывая свои черты, и только их черные глаза с улыбкой меж сдвинутых лукаво бровей светились и мелькали неуловимо. Но я ошибался, так как я обернулся с быстротой, не позволившей бы убе- жать самым проворным существам этого дома. Устав и опасаясь при том волнении, какое переполняли меня, чего-нибудь действительно грозного среди безмолвно озаренных пустот, я наконец резко сказал: — Покажитесь, или я не пойду дальше. Кто вы и зачем зовете меня? Прежде, чем мне ответили, эхо скомкало мое вос- клицание смутным и глухим гулом. Заботливая трево- га слышалась в словах таинственной женщины, когда беспокойно окликнула она меня из неведомого угла: «Спешите, не останавливаясь; идите, идите, не возра- жая». Казалось, рядом со мной были произнесены эти слова, быстрые, как плеск, и звонкие в своем полуше- поте, как если бы прозвучали над ухом, но тщетно спешил я в нетерпеливом порыве из дверей в двери, распахивая их или огибая сложный проход, чтобы взглянуть где-то врасплох на ускользающее движение женщины,— везде встречал я лишь пустоту, двери и свет. Так продолжалось это, напоминая игру в прятки, и несколько раз уже с досадой вздохнул я, не зная, идти далее или остановиться, остановиться решительно, пока не увижу, с кем говорю так тщетно па расстоянии. Если я умолкал, голос искал меня; все задушевнее и тревожнее звучал он, немедленно указы- вая направление и тихо восклицая впереди, за новой стеной: — Сюда, скорее ко мне! 319
Как ни был я чуток к оттенкам голосов вообще—и особенно в этих обстоятельствах величайшего напряже- ния,—я не уловил в зовах, в настойчивых подзываниях неслышно убегающей женщины ни издевательства, ни притворства; хотя вела она себя более чем изумительно, у меня не было пока причин думать о зловещем или вообще дурном, так как я не знал вызвавших ее поведение обстоятельств. Скорее можно было подозре- вать настойчивое желание сообщить или показать что- то наспех, крайне дорожа временем. Если я ошибался, попадая не в ту комнату, откуда спешило ко мне вместе с шорохом и частым дыханием очередное музыкальное восклицание, меня направляли, указывая дорогу вкрад- чивым и мягким «Сюда!». Я зашел уже слишком далеко для того, чтобы повернуть назад. Я был тревожно увлечен неизвестностью, стремясь почти бегом среди обширных паркетов, с глазами, устремленными по на- правлению голоса. — Я здесь,—сказал, наконец, голос тоном конца истории. Это было на перекрестке коридора и лестницы, идущей несколькими ступенями в другой коридор, рас- положенный выше. — Хорошо, но это последний раз,—предупредил я. Она ждала меня в начале коридора, направо, где менее блестел свет; я слышал ее дыхание и, пройдя лестницу, с гневом осмотрел полутьму. Конечно, она снова обманула меня. Обе стены коридора были завале- ны кипами книг, оставляя узкий проход. При одной лампе, слабо озарявшей лишь лестницу и начало пути, я мог на расстоянии не рассмотреть человека. — Где же вы?—всматриваясь, заговорил я.—Оста- новитесь, вы так спешите. Идите сюда. — Я не могу,—тихо ответил голос.— Но разве вы но видите? Я здесь. Я устала и села. Подойдите ко мне. Действительно, я слышал ее совсем близко. Следова- ло миновать поворот. За ним была тьма, отмеченная в конце светлым пятном двери. Спотыкаясь о книги, я поскользнулся, зашатался и, падая, опрокинул шат- кую кипу гроссбухов. Она рухнула глубоко вниз. Падая на руки, я ушел ими в отвесную пустоту, едва не перекачнувшись сам за край провала, откуда, на не- вольный мой вскрик, вылетел 17л книжной лавины. 320
Я спасся лишь потому, что упал случайно ранее, чем подошел к краю. Если изумление страха в этот момент отстраняло догадку, то смех, веселый холодный смешок по ту сторону ловушки немедленно объяснил мою роль. Смех удалялся, затихая с жестокой интонацией, и я более не слышал его. Я не вскочил, не отполз с шумом, лишним в предпо- лагаемом падении моем; поняв шутку, я даже не поше- велился, предоставляя чужому впечатлению отстояться в желательном для него смысле. Однако следовало заглянуть на уготованное мне ложе. Пока не было никаких признаков наблюдения, и я, с великой осто- рожностью, зажегши спичку, увидел четырехугольный люк проломанного насквозь пола. Свет не озарял низа, но, припоминая паузу, разделяющую толчок от 1ула удара книг, я определил приблизительно высоту паде- ния в двенадцать метров. Следовательно, пол нижнего этажа был разрушен симметрично к верхней дыре, образуя двойной пролет. Я кому-то мешал. Это я мог понять, имея веские доказательства, но я не понимал, как могла бы самая воздушная женщина перелететь через обширный люк, стены которого не имели никакого бордюра, позволяющего воспользоваться им для перехо- да; ширина достигала шести аршин. Выждав, когда происшествие утратило свою опасную свежесть, я переполз назад, к месту, где достигающий издалека свет позволял различать стены, и встал. Я не смел возвращаться к озаренным пространствам. Но я был теперь не в состоянии также покинуть сцену, на кото- рой едва не разыграл финал пятого акта. Я коснулся вещей довольно серьезных, чтобы попытаться идти далее. Не зная, с чего начать, я осторожно ступал по обратному направлению, иногда прячась за выступами стены, что- бы проверить безлюдие. В одном из таких выступов находилась водопроводная раковина; из крана капала вода; здесь же висело полотенце с сырыми следами только что вытертых рук. Полотенце еще шевелилось; здесь отошел некто, может быть, на расстоянии десяти шагов от меня, оставшись незамечен, как и я им, силой случайности. Не следовало более искушать эти места. Оцепенев от напряжения, вызванного видом едва не на моих глазах тронутого полотенца, я наконец отступил, II «На облачном берегу» 321
сдерживая дыхание, и с облегчением увидел узкую боковую дверь в тени выступа, почти заваленную бума- гой. Хотя с трудом, но ее можно было несколько оттянуть, чтобы протиснуться. Я ушел в эту лазейку, как в стену, попав в озаренный тихий и безлюдный проход, очень узкий, с поворотом неподалеку, куда я не рискнул заглянуть, и встал, прислонясь к стене, в нишу заколоченной двери. Никакой звук, никакое доступное чувствам явление не ускользнули бы от меня в эти минуты, так был я внутренне заострен, натянут, весь собран в слух и дыхание. Но, казалось, умерла жизнь на земле,—такая тишина смотрела в глаза неподвижным светом белого глухого прохода. По-видимому, все живое ушло отсюда или же притаилось. Я начал изнемогать, тянуться с нетерпением отчаяния к какому бы то ни было шуму, но вон из оцепенелого света, сжимающего сердце молча- нием. Вдруг звуков появилось более чем достаточно в смысле успокоения—если назвать таким словом «по- кой в бурях»,—множество шагов раздалось за стеной, глубоко внизу. Я различал голоса, восклицания. К этим звукам начинающегося неведомого оживления присо- единился звук настраиваемых инструментов; резко пиль- нула скрипка; виолончель, флейта и контрабас протя- нули вразброд несколько тактов, заглушаемых передви- ганием мебели. Среди ночи—я не знал, который теперь час,—это проявление жизни в глубине трех этажей, после уже испытанного мною над люком, звучало для меня новой угрозой. Наверное, расхаживая неутомимо, я отыскал бы выход из этого бесконечного дома, но не теперь, когда я не знал, что может ожидать меня за ближай- шей дверью. Я мог знать свое положение, только опре- делив, что происходит внизу. Тщательно прислушива- ясь, я установил расстояние между собой и звуками. Оно было довольно велико, имея направление через противоположную стену вниз. Я стоял так долго в своей дверной нише, что нако- нец осмелился выйти, с целью посмотреть, нельзя ли что-нибудь предпринять. Пройдя тихо вперед, я заметил справа от себя отверстие в стене, размером не более форточки, заделанной стеклом; оно возвышалось над 322
головой так, что я мог коснуться его. Немного далее стояла переносная двойная лестница, из тех, что упо- требляются малярами при белении потолков. Перетащив лестницу со всей осторожностью, не стукнув, не задев стен, я подставил ее к отверстию. Как ни было запыле- но стекло с обеих сторон, протерев его ладонью, сколько и как мог, я получил возможность смотреть, но все же как бы сквозь дым. Моя догадка, возникшая путем слуховой ориентации, подтвердилась: я смотрел в тот самый центральный зал банка, где был вечером, но не мог видеть его снизу: окошечко это выходило на хоры. Совсем близко нависал пространный лепной потолок; балюстрада, являясь по этой стороне прямо перед гла- зами, скрывала глубину зала, лишь далекие колонны противоположной стороны виднелись менее чем наполо- вину. По всему протяжению хор не было ни души, меж тем как внизу, томя невидимостью, текла веселая жизнь. Я слышал смех, возгласы, передвигание стульев, неразборчивые отрывки бесед, спокойный 1ул нижних дверей. Уверенно звенела посуда; кашель, сморкание, цепь легких и тяжелых шагов и мелодические лукавые интонации,—да, это был банкет, бал, собрание, гости, юбилей—что угодно, но не прежняя холодная и гро- мадная пустота с застоявшимся в пыли эхом. Люстры несли вниз блеск огненного узора, и хотя в застенке моем тоже было светло, более яркий свет зала лежал на моей руке. Почти уверенный, что никто не придет сюда, в за- коулок, имеющий отношение скорее к чердакам, чем к магистрали нижнего перехода, я осмелился удалить стекло. Его рама, удерживаемая двумя согнутыми гвоз- дями, слабо шаталась. Я отвернул гвозди и выставил заграждение. Теперь шум стал отчетлив, как ветер в лицо; пока я осваивался с его характером, музыка начала играть кафешантанную пьесу, но до странности тихо, не умея или не желая развертываться. Оркестр играл «под сурдинку», как бы по приказанию. Однако заглушаемые им голоса стали звучать громче, делая естественное усилие и долетая к моему убежищу в обо- лочке своего смысла. Насколько я мог понять, интерес различных групп зала вертелся около подозрительных сделок, хотя и без точной для меня связи разговора II* 323
вблизи. Некоторые фразы напоминали ржание, иные— жестокий визг; увесистый деловой хохот перемешивался с шипением. Голоса женщин звучали напряженным и мрачным тембром, переходя время от времени к искуша- ющей игривости с развратными интонациями камелий. Иногда чье-нибудь торжественное замечание переводи- ло разговор к названиям цен золота и драгоценных камней; иные слова заставляли вздрогнуть, намекая убийство или другое преступление не менее решитель- ных очертаний. Жаргон тюрьмы, бесстыдство ночной улицы, внешний лоск азартной интриги и оживленное многословие нервно озирающейся души смешивалось с звуками иного оркестра, которому первый подавал то- ненькие игривые реплики. Настала пауза; несколько дверей открылось в глуби- не далеких низов, и как бы вошли новые лица. Это немедленно подтвердилось торжественными возгласами. После смутных переговоров загремели предупреждения и приглашения слушать. В то время чья-то речь уже тихо текла там, пробираясь, как жук в лесной хвое, покапывающими периодами. — Привет Избавителю!—ревом возгласил хор.— Смерть Крысолову! — Смерть!—мрачно прозвенели женские голоса. От- звуки прошли долгим воем и стихли. Не знаю почему, хотя я был устрашенно захвачен тем, что слышал, я в это мгновение обернулся, как на глаза сзади; но только глубоко вздохнул—никто не стоял за мной. У меня было еще время сообразить, как скрыться: за углом поворота явственно прошли, без подозрения о моем присутствии, двое. Они остановились. Их легкая тень легла поперек застенка, но, всматриваясь в нее, я раз- личал только пятно. Они заговорили с уверенностью собеседников, чувствующих себя наедине. Разговор, ви- димо, продолжался. Его линия остановилась по пути сюда этих людей на неизвестном для меня вопросе, получившем теперь ответ. От слова до слова запомнил я это смутное и резкое обещание. — Он умрет,—сказал неизвестный,—но не сразу. Вот адрес: пятая линия, девяносто семь, квартира один- надцать. С ним его дочь. Это будет великое дело Ос- вободителя Освободитель прибыл издалека. Его путь томи- 324
телен, и его ждут в множестве городов. Сегодня ночью все должно быть окончено. Ступай и осмотри ход. Если ничто не угрожает Освободителю, Крысолов мертв, и мы увидим его пустые глаза! VIII Я внимал мстительной тираде, касаясь уже ногой пола, так как едва услышал в точности повторенный адрес девушки, имени которой не успел сегодня узнать, как меня слепо повело вниз,—бежать, скрыться и лететь вестником на 5-ю линию. При всяком самом разумном сомнении цифры и название улицы не могли бы сообщить мне, есть ли в квартире этой еще другая семья,—довольно, что я думал о топ и что она была там. В таком устрашенном состоянии мучительной то- ропливости, равной пожару, я не рассчитал последнего шага вниз; лестница отодвинулась с треском, мое при- сутствие обнаружилось, и я вначале замер, как упав- ший мешок. Свет мгновенно погас; музыка мгновенно умолкла, и крик ярости опередил меня в слепом беге по узкому пространству, где, не помня как, ударился я грудью в ту дверь, которой проник сюда. С силой необъяснимой я сдвинул одним порывом заваливающий се хлам и выбежал в памятный коридор провала. Спасение! Начинался рассвет с его первой мутью, ука- зывающий пространство дверей; я мог мчаться до поте- ри дыхания Но инстинктивно я искал ходов не книзу, а вверх, пробегая одним скачком короткие лестницы и пустынные переходы. Иногда я метался, кружась на одном месте, принимая покинутые двери за новые или забегая в тупик. Это было ужасно, как дурной сон, тем более, что за мной гнались,—я слышал торопливые переходы сзади и спереди,—этот психически нагоняю- щий шум, от которого я не мог скрыться Он раздавался с неправильностью уличного движения, иногда так близко, что я отскакивал за дверь, или же ровно следовал в стороне, как бы обещая ежесекундно обру- шиться мне наперерез. Я ослабевал, отупел от страха и беспрерывного грохота гулких полов. Но вот я уже несся среди мансард. Последняя лестница, замеченная 325
мною, упиралась в потолок квадратной дырой, я про- скочил по ней вверх с чувством занесенного над спиной удара,—так спешили ко мне со всех сторон. Я очутился в душной тьме чердака, немедленно обрушив на люк все, что смутно белело по сторонам; это оказалось грудой оконных рам, сдвинуть которую с размаха могла лишь сила отчаяния. Они легли, застряв вдоль и попе- рек, непроходимой чащей своих переплетов. Сделав это, я побежал к далекому слуховому окну, в сером пятне которого виднелись бочки и доски. Путь был изрядно загроможден. Я перескакивал балки, ящики, кирпичные канты стен среди ям и труб, как в лесу. Наконец, я был у окна. Свежесть открытого пространства дышала глубо- ким сном. За далекой крышей стояла розовая, смутная тень; из труб не шел дым, прохожих не было слышно. Я вылез и пробрался к воронке водосточной трубы. Она шаталась; ее скрепы трещали, когда я начал спускаться; на высоте половины спуска ее холодное железо оказалось в росе, и я судорожно скользнул вниз, едва удержавшись за перехват. Наконец, ноги нащупали тротуар; я поспе- шил к реке, опасаясь застать мост разведенным; поэтому, как только передохнул, пустился бегом. IX Едва я повернул за угол, как принужден был оста- новиться, увидев плачущего хорошенького мальчика‘лет семи, с личиком, побледневшим от слез; тоскливо тер он кулачками глаза и всхлипывал. С жалостью, естествен- ной для каждого при такой встрече, я нагнулся к нему, спросив: «Мальчик, ты откуда? Тебя бросили? Как ты попал сюда?» Он, всхлипывая, молчал, смотря исподлобья и ужа- сая меня своим положением. Пусто было вокруг. Это худенькое тело дрожало, его ножки были в грязи и босы. При всем стремлении моем к месту опасности, я не мог бросить ребенка, тем более, что от испуга или усталости он кротко молчал, вздрагивая и ежась при каждом моем вопросе, как от угрозы. Гладя его по голове и заглядывая в его полные слез глаза, я ничего не добился; он мог только поникать головой и плакать 326
«Дружок,—сказал я, решаясь постучать куда-нибудь в дом, чтобы подобрали ребенка,—посиди здесь, я скоро приду, и мы отыщем твою негодную маму». Но, к моему удивлению, он крепко уцепился за мою руку, не выпу- ская ее. Было что-то в этом его усилии ничтожное и дикое; он даже сдвинулся по тротуару, крепко за- жмурясь, когда я, с внезапным подозрением, рванул прочь руку. Его прекрасное личико было все сведено, стиснуто напряжением. «Эй ты!—закричал я, стремясь освобо- дить руку.—Брось держать!» И я оттолкнул его. Не плача уже и даже молча, уставил он на меня прямой взгляд черных огромных глаз; затем встал и, посмеива- ясь, пошел так быстро, что я, вздрогнув, оторопел.— «Кто ты?»—угрожающе закричал я Он хихикнул и, уско- ряя шаги, скрылся за углом, но я еще смотрел не- которое время по тому направлению, с чувством уку- шенного, затем опомнился и побежал с быстротой догоняющего трамвай. Дыхание сорвалось. Два раза я ос- танавливался, потом шел так скоро, как мог, бежал снова и, вновь задохнувшись, несся безумным шагом, резким, как бег. Я уже был на Конногвардейском бульваре, когда был обогнан девушкой, мельком взглянувшей на меня с выражением усилия памяти. Она хотела пробежать дальше, но я мгновенно узнал ее силой внутреннего толчка, равного восторгу спасения. Одновременно про- звучали мой окрик и ее легкое восклицание, после чего она остановилась с оттенком милой досады. — Но ведь это вы!—сказала она.—Как же я не узнала! Я могла пройти мимо, если бы не почувствовала, йак вы всполохнулись. Как вы измучены, как бледны! Великая растерянность, но и величайшее спокойст- вие осенили меня. Я смотрел на это потерянное было лицо с верой в сложное значения случая, с светлым и острым смущением. Я был так ошеломлен, так внутрен- не остановлен ею в стремлении к ней же, но при обстоятельствах конца пути, внушенных всегда опере- жающим нас воображением, что испытал чувство сры- ва,—милее было бы мне прийти к ней, туда. — Слушайте,—сказал я, не отрываясь от ее довер- чивых глаз,—я спешу к вам. Еще не поздно... Она перебила, отводя меня в сторону за рукав. 327
— Сейчас рано,— значительно сказала она,— или поздно, как хотите. Светло, но еще ночь. Вы будете у меня вечером, слышите? И я вам скажу все. Я много думала о наших отношениях. Знайте: я вас люблю. Произошло подобное остановке стука часов. Я оста- новился жить душой с ней в эту минуту. Она не могла, не должна была сказать так. Со вздохом выпустил я сжимавшую мою, маленькую, свежую руку и отсту- пил. Она смотрела на меня с лицом, готовым дрогнуть от нетерпения. Это выражение исказило ее черты,— нежность сменилась тупостью, взгляд остро метнулся, и, сам страшно смеясь, я погрозил пальцем. — Нет, ты не обманешь меня,—сказал я,—она там. Она теперь спит, и я ее разбужу. Прочь, гадина, кто бы ты ни была. Взмах быстро заброшенного перед самым лицом платка был последнее, что я видел отчетливо в двух шагах. Затем стали мелькать тесные просветы деревьев, то напоминая бегущую среди них женскую фигуру, то указывая, что я бегу сам изо всех сил. Уже виднелись часы площади. На мосту стояли рогатки. Вдали, у про- тивоположной стороны набережной, дымил черный бук- сир, натягивая канат барки. Я перескочил рогатку и одолел мост в последний момент, когда его разводная часть начала отходить щелью, разняв трамвайные рель- сы. Мой летящий прыжок встречен был сторожами отчаянным бранным криком, но, лишь мелькнув взгля- дом по блеснувшей внизу щели вод, я был уже далеко от них, я бежал, пока не достиг ворот. X Тогда или, вернее, спустя некоторое время наступил момент, от которого я мог частично восстановить обрат- ным порядком слетевшее и помраченное действие. Прежде всего я увидел девушку, стоящую у дверей, прислушиваясь, с рукой простертой ко мне, как это делают, когда просят или безмолвно приказывают си- деть тихо. Она была в летнем пальто; ее лицо выглядело встревоженным и печальным. Она спала перед тем, как я появился здесь. Это я знал, но обстоятельства моего 328
появления ускользнули, как вода в сжатой руке, едва я сделал сознательное усилие немедленно связать все. Повинуясь ее полному беспокойства жесту, я продол- жал неподвижно сидеть, ожидая, чем кончится это прислушивание. Я силился понять его смысл, но тщетно. Еще немного, и я сделал бы решительное усилие, чтобы одолеть крайнюю слабость, я хотел спросить, что проис- ходит теперь в этой большой комнате, как, словно угадывая мое движение, девушка повернула голову, хмурясь и грозя пальцем. Теперь я вспомнил, что ее зовут Сузи, что так ее назвал кто-то, вышедший отсю- да, сказав: «Должна быть совершенная тишина». Спал я или был только рассеян? Пытаясь решить этот вопрос, я машинально опустил взгляд и увидел, что пола моего пальто разорвана. Но оно было цело, когда я спешил сюда. Я переходил от недоумения к удивлению. Вдруг все затряслось и как бы бросилось вон, смешав свет; кровь хлынула к голове: раздался оглушительный треск, подобный выстрелу над ухом, затем крик. «Хальт!»—крикнул кто-то за дверью. Я вскочил, глубо- ко вздохнув. Из двери вышел человек в сером халате, протягивая отступившей девушке небольшую доску, на которой, сжатая дугой проволоки, висела огромная, перебитая пополам черная крыса. Ее зубы были оскале- ны, хвост свешивался Тогда, вырванная ударом и криком из воистину страшного состояния, моя память перешла темный об- рыв. Немедленно я схватил и удержал многое. Чувства заговорили. Внутреннее видение обратилось к началу сцены, повторив цепь усилий. Я вспомнил, как перелез ворота, опасаясь стучать, чтобы не привлечь новой опасности, как обошел дверь и дернул звонок третьего этажа. Но разговор через дверь—разговор долгий и тревожный, причем женский и мужской голоса спори- ли, впустить ли меня,—я забыл бесповоротно. Он был восстановлен впоследствии. Все эти еще не вполне смыкающиеся черты возникли с быстротой взгляда в окно. Старик, внесший крысолов- ку, был в плотной шапке седых выстриженных ровным кругом волос, напоминающих чашку желудя. Острый нос, бритые, тонкие,; с сложным упрямым выражением губы, яркие, бесцветные глаза и клочки седых бак на 329
розоватом лице, оканчивающемся направленным вперед подбородком, погруженным в голубой шарф, могли за- интересовать портретиста, любителя характерных линий. Он сказал: — Вы видите так называемую черную гвинейскую крысу. Ее укус очень опасен. Он вызывает медленное гниение заживо, превращая укушенного в коллекцию опухолей и нарывов. Этот вид грызуна редок в Европе, он иногда заносится пароходами. «Свободный ход*, о котором вы слышали ночью, есть искусственная лазей- ка, проделанная мною около кухни для опыта с ловуш- ками различных систем; два последние дня ход этот, действительно, был свободен, так как я с увлечением читал Эрта Эртруса: «Кладовая крысиного короля*, KHHiy, представляющую собой отменную редкость. Она издана в Германии четыреста лет назад. Автор был сожжен на костре в Бремене, как еретик. Ваш рассказ.. Следовательно, я рассказал уже все, с чем пришел сюда. Но у меня были еще сомнения. Я спросил: — Приняли ли вы меры? Знаете ли вы, какого рода эта опасность, так как я не совсем понимаю ее? — Меры?—сказала Сузи.—О каких мерах вы гово- рите? — Опасность...— начал старик, но остановился, взглянув на дочь.—Я не понимаю. Произошло легкое замешательство. Все трое мы обме- нялись взглядом ожидания. — Я говорю,—начал я неуверенно,—что вам следу- ет остеречься. Кажется, я уже говорил это, но, простите меня, я не вполне помню, что говорил. Мне кажется теперь, что я был как бы в глубоком обморока Девушка посмотрела на отца, затем на меня и улыб- нулась с недоумением: «Как это может быть?» — Он устал, Сузи,—сказал старик.—Я знаю, что такое бессонница. Все было сказано; и были приняты меры. Если я назову эту крысу,—он опустил ловушку к моим ногам с довольным видом охотника,—словом «Освободитель», вы будете уже кое-что знать. — Это шутка,—возразил я,—и шутка, конечно, от- вечающая занятию Крысолова.—Говоря так, я припом- нил вывеску небольшого размера, над которой висел звонок. На ней было написано: ззо
«КРЫСОЛОВ» Истребление крыс и мышей. О. Йенсен. Телеф. 1-08-01. Я видел ее у входа. — Вы шутите, так как не думаю, чтобы этот «Освободитель» принес вам столько хлопот. — Он не шутит,—сказала Сузи,— он знает. Я сравнивал эти два взгляда, которым отвечал в тот момент улыбкой тщетных догадок,—взгляд юности, полный неподдельного убеждения, и взгляд старых, но ясных глаз, выражающих колебание, продолжать ли разговор так, как он начался. — Пусть за меня скажет вам кое-что об этих вещах Эрт Эртрус.— Крысолов вышел и принес старую книгу в кожаном переплете, с красным обрезом.—Вот место, над которым вы можете смеяться или задуматься, как угодно. ..«Коварное и мрачное существо это владеет силами человеческого ума. Оно также обладает тайнами подзе- мелий, где прячется. В его власти изменять свой вид, являясь, как человек, с руками и ногами, в одежде, имея лицо, глаза и движения подобные человеческим и даже не уступающие человеку,—как его полный, хотя и не настоящий образ. Крысы мо<ут также причинять неизлечимую болезнь, пользуясь для того средствами, доступными только им. Им благоприятствуют мор, го- лод, война, наводнение и нашествие. Тогда они собира- ются под знаком таинственных превращений, действуя как люди, и ты будешь говорить с ними, не зная, кто это. Они крадут и продают с пользой, удивительной для честного труженика, и обманывают блеском своих одежд и мягкостью речи. Они убивают и жгут, мошен- ничают и подстерегают; окружаясь роскошью, едят и пьют довольно и имеют все в изобилии. Золото и серебро есть их любимейшая добыча, а также драгоценные камни, которым отведены хранилища под землей». — Но довольно читать,—сказал Крысолов,—и вы, конечно, догадываетесь, почему я перевел именно это место. Ви били окружены крысами. Но я уже понял. В некоторых случаях мы предпочи- таем молчать, чтобы впечатление, колеблющееся и раз- 331
рываемое другими соображениями, нашло верный при- ют. Тем временем мебельные чехлы стали блестеть уси- ливающимся по окну светом, и первые голоса улицы прозвучали ясно, как в комнате. Я снова погружался в небытие. Лица девушки и ее отца отдалялись, став смутным видением, застилаемым прозрачным туманом. «Сузи, что с ним?» —раздался громкий вопрос. Девушка подошла, находясь где-то вблизи меня, но где именно, я не видел, так как был не в состоянии повернуть голову. Вдруг моему лбу стало тепло от приложенной к нему женской руки, в то время как окружающее, исказив й смешав линии, пропало в хаотическом душевном обвале. Дикий, дремучий сон уносил меня. Я слышал ее голос: «Он спит»,—слова, с которыми я проснулся после три- дцати несуществовавших часов. Меня перенесли в тес- ную соседнюю комнату, на настоящую кровать, после чего я узнал, что «для мужчины был очень легок». Меня пожалели; комната соседней квартиры оказалась на тот же, другой день, в моем полном распоряжении. Дальнейшее не учитывается. Но от меня зависит, чтобы оно стало таким, как в момент ощущения на голове теплой руки. Я должен завоевать доверие,. И более—ни слова об этом.
ПО ЗАКОНУ Сборник рассказов ЧУЖАЯ ВИНА I Лесная дорога, соединяющая берег реки Руанты с группой озер между Конкаибом и Ахуан-Скапом, про- ложенная усилиями одного поколения, была, как все такие дороги, скупа на прямые перспективы и удобна более для птиц, чем для людей, однако по ней ездили, хоть и не так часто. Еще утром этой дорогой скакал почтальон, крепко сложенный, женатый человек три- дцати пяти лет, но встретил неожиданное препятствие Его оседланная лошадь спокойно бродила по озарен- ной солнцем дороге, обрывая губами листья дикой акации. Хвост животного мерно перелетал с бедра на бедро, гонял мух, которые, прекрасно изучив ритм этих конвульсий, взлетали и садились, не рискуя ничем. В чаще залегло солнце. Стояла знойная тишина опущенной в дневной зной неподвижной листвы. На дороге, лицом вниз, словно рассматривая из-под локтя лесную жизнь, лежал труп человека с едва за- метно разорванным на спине сукном куртки. Из разжа- тых пальцев правой руки вывалился револьвер. Плоская фуражка с прямым клеенчатым козырьком лежала впе- реди головы, пустотой вверх, и через нее переползал жук. Над трупом кружилось облако мух, привлеченных запахом сырого мяса, шедшим из-под этого плотного, тяжелого тела, где земля была еще липко влажная. ззз
У седла лошади при каждом шаге вздрагивала открытая крышка сумки, откуда, скользя друг по друту и перевертываясь на краю кожаного борта, сваливались запечатанные конверты. Копыта время от времени на- ступали на них, превращая в уродливые розетки. Обрывая ветки, лошадь подвигалась к трупу все ближе и ближе. Заметив лежащего, она, казалось, припомнила недавнюю суматоху и коротко проржала; затем попятилась, неуверенно ставя задние ноги и взмахивая головой, как будто перед ее глазами стоял кулак. Сильный грудной храп вылетел из ноздрей. Она скакнула на месте, потом замерла, настороженно опу- стив голову, левый глаз дико косил. В это время из леса, раздвинув ветви прямым, сильным движением обеих рук, вышел и ступил на дорогу человек в меховой бараньей жилетке, надетой кожей вверх на пеструю сатиновую рубашку, в серой шляпе, высоких горных сапогах. Он был небрит, с быст- рым взглядом и худощавым, равнодушным лицом. Уви- дев, что находится перед ним, он повернулся и исчез, как пружинный, с быстротой появления. Некоторое время его неподвижно белеющее лицо смотрело из сумерек чащи. Он всматривался и ждал. Затем снова протянулась рука, расталкивая зеленый плетень, и человек вышел вторично, бросая вокруг внимательные взгляды. Ничто не угрожало ему. Ло- шадь, отойдя, продолжала обрывать листья. Еще два письма выпали из седельной сумки. На затылке трупа стояло солнечное пятно. II Неизвестный подошел к мертвому и, присев на кор- точки, уперся тылом ладони в его лоб, осматривая лицо. — Вот почему стреляли в этой стороне,—сказал он, вставая.—Гениссер больше не будет возить почту. Стало быть, вез деньги и не давался живой. Несчастная твоя жена, Гениссер! Он покачал головой, вздохнул и навел беглое следствие, как сделал бы это всякий случайный прохожий: обошел труп, поднял револьвер и удостоверился, что в одном гнез- де нет пули. Всего один раз успел выстрелить почтальон. 334
Уважение к смерти вызвало в неизвестном минуту задумчивости. Он потускнел, щелкнул пальцами, затем стал подбирать письма, набрав их полную руку. Время от времени он вертел какой-нибудь конверт, прочитывая незнакомые и знакомые имена с интересом человека, имеющего свободное время. Он поднял еще одно письмо, внезапно отступил, продолжая держать его перед глазами, затем бросил все собранные письма, кроме последнего, и, поискав взглядом в воздухе решительного указания, как посту- пить в этом непредвиденном случае, стал очень нервен. Тяжелая, пристальная озабоченность не сходила с его лица. Тонкое лезвие стыда болезненно рвалось в нем навстречу другому чувству, бывшему сильнее всех, ка- кие когда-либо посещали его. Обстоятельства этого случая могли ввести в грез даже менее импульсивную натуру. Инстинкт требовал вскрыть письмо. Неизвестный был человек инстинкта. После ко- роткой борьбы он уступил неимоверному искушению и разорвал конверт неверным движением первого воровства. Прочтя лист, исписанный торопливым мужским по- черком, он аккуратно вложил письмо в конверт, сунул в карман и хлопнул по карману рукой, как бы утверж- дая и замыкая этим движением факт во всей его же- лезной отчетливости. Очнувшись, он приметил камень и сел на него. — Так,—шумно сказал он, начиная обдумывать. Опустив голову, он сцепил пальцами руки, локти положил на расставленные колени. В таком положении просидел он некоторое время, иногда встряхивая сжа- тые руки и повторяя свое «так...» все тише, задумчивее, пока весь ход мыслей не выразился отчетливой потреб- ностью в действии. Еще раз тряхнув руками, слегка потянувшись, чело- век поднял лицо и встал. Казалось, он пережил что-то приятное, так как вышел на дорогу с улыбкой. Это была улыбка бессознательная и странная Продолжая хранить ее, он стал ловить лошадь, бросая ей на голову свою просторную меховую жилетку. После некоторых неудачных попыток он схватил наконец повод, взлетел на седло и обратил голову артачащегося животного в сторону Конкаиба. 335
Лошадь попятилась, потом подалась вперед. Удар в бок окончательно вывел ее из равновесия, и, яростно мотнув головой, она стала выделывать стремительное «та-ра-па- та», «таа-ра-па-та» вдоль летящих в глаза ветвей. Всадник не нашел удовлетворения даже в таком карьере, хотя дышал острым ветром хлещущего про- странства. Он оскорбил лошадь резкими замечаниями и стал выжимать всю быстроту, на какую способна здо- ровая трехлетка хорошей крови. Ш Так он скакал час и два, иногда приходя в ярость, отчего лошадь, начинавшая уже тяжело одолевать подъ- емы, с хрипом взлетала на них, из последних сил натяги- ваясь в струну. При спусках всадник и лошадь составля- ли одно сумасшедшее живое существо, несшееся с быстро- той падения. Худые мостики, перекинутые кое-где над трещинами и потоками, подскакивали и изгибались, как будто копыта били в живое тело. Иногда, отразив подко- ву, камень отлетал сам. Когда кончился лесной склон, начались луга с более мягким грунтом, лошадь пошла тяжелее, но ударами ног и страстным напряжением всех человеческих сил ей приказано было от исступления пе- рейти к подвигу. Она сделала это. В ее глазах отражался пар сгорающих легких. Шея была вытянута безумным усилием. Вид старой крыши среди тростников поманил ее ложной целью, она пробежала шагов сто и перешла в рысь, потом, затрепетав, как от пулевой раны, грохну- лась, вся в мыле, издыхая и колотя копытами воздух. Ездок даже на мгновение не склонился над ней. Он соскочил с нее, как с пошатнувшегося бревна, и так уверенно быстро, как будто все было предусмотрено, а по- тому не могло вызвать задержек и колебания, побежал к впадине берега, над линией которого двигалась, скры- ваясь и появляясь, рыжая меховая шапка. Там, стоя в лодке, загорелый старик вбивал кол в речное дно; он, подняв голову, увидел человека, стоящего на обрыве с поднесенным к виску револьвером. Эта сцена произошла как видение. Рука с револьвером дрогнула коротким толчком, 336
звук выстрела осадил фигуру стреляющего, он склонил голову и упал навзничь. Заостренно прищурясь, старик бросил деревянный молот и с криком, означающим внезапный перерыв мыслей, тремя взмахами достиг берега. Хватаясь руками за земляные глыбы обрыва, взо- брался он наверх быстро, как белка, и был уже близко от трупа, как самоубийца, воспряв, неожиданно кинул- ся вниз, завладел лодкой и отплыл в тот момент, когда пальцы старика, менее проворного, чем судорожная работа веслом, на дюйм лишь не достигнув борта, остались протянутыми к убегающей лодке. — Орт Ганувер!—сказал старик, стоя по колени в воде.—Я тебя узнал. Тебя все равно поймают. Пойма- ют!—повторил он и, неторопливо выйдя на берег, услы- шал хмурый ответ. — Лодка была нужна. IV Старик ничего не ответил и, топнув ногой, побежал к дому. Решась наказать похитителя, он взял ружье и поднялся на крышу дома по приставной лестнице. Ганувер плыл с гоночной быстротой вниз по течению. Лодка, раскачиваясь, как скорлупа, отскакивала при гибком упоре весел мерными размашистыми движения- ми, и, когда гребец обогнул поворот, его кивающая фигура выказалась на блестящей воде. Рядом со стариком стоял мальчик лет восьми, хму- рый, белоголовый, деловито выглядывая из-под руки. Он вскарабкался на крышу с куском хлеба в зубах. — Клади его на месте!—посоветовало отцу дитя ртом, полным пищи. На линии выстрела гребец поднял весло, прикрыв его лопастью голову, и невольно нагнулся, когда, дернув весло, пуля унеслась в тростник. Тотчас стал он грести еще поспешнее, почти выйдя уже из угрожающего простран- ства к защите левого берега, но стукнул второй вы- стрел; лязгнув по уключине, пуля снесла мизинец. Не чувствуя сгоряча боли, гребец тупо смотрел на искалеченную левую руку, от которой стекала по веслу 337
тонкая струя крови, капая в воду. На отдалении, миновав другой поворот, он наспех перевязал руку платком и посмотрел на солнце. Солнце показывало пятый час на исходе. — Еще миля,—сказал он, снова начав грести с преж- ней неутомимостью и тряся головой, чтобы удалить зали- вающий глаза пот. Платок на его руке покрылся черными пятнами; там билась острая боль, властная, как ожог. — Стоит ли возвращать лодку,—пробормотал он, все чаще посматривая на солнце,—мизинец мне не купить даже и за сто таких лодок. Наконец показались темные сараи, сады, лесопиль- ная, мельница, площадь и вывески. Орт Ганувер выехал под сваи мостков, выбросился из лодки на песчаный откос и, более не заботясь о лодке, поспешил к проти- воположной стороне города. V Все эти две сотни крыш можно было оглянуть с вы- соты барочной мачты одним взмахом ресниц; не хуже любого жителя края Ганувер мог вперед сказать, какое зрелище представится ему за любым углом любой ули- цы. Но он был в том особом положении, когда знакомое место измеряется лишь масштабом стиснутого опасно- стью пульса, когда все внешняя известность этого места ничто перед неизвестностью—какой характер примет первая случайная встреча. Тем не менее Орт Ганувер взялся за дело, требующее забыть о себе. Увидя распах- нутые двери гостиницы, он не стал выискивать околь- ных путей, так как дорожил каждой минутой. Пробе- гая мимо гостиницы, он заметил несколько человек, стоявших тут, и по тому выражению внезапной мысли, с каким кое-кто из людей этих передвинул сигару в другой угол рта, рассматривая его открыто, в упор, он понял, что его узнали. Если бы Ганувер обернулся, он увидел бы сквозь пыль и лучи, как все взгляды напра- вились ему вслед; впрочем, он знал это, не оборачиваясь. Он был разгорячен, заверчен своим бешеным путеше- ствием, а потому думал о неизбежном преследовании лишь сквозь видение дома, дверь которого торопился 338
открыть еще больше, чем полчаса назад, так как услышал первый тудок парохода. Когда он наконец открыл дверь, навстречу ему вышла суровая старуха и, наклонив голову, взглянула поверх стекол. Она узнала его. Всякое ненавистное явление напол- няло ее строгим молчанием. Ее лицо приняло категори- ческое выражение висячего замка, а желтая рука нервно указала дверь комнаты, где женский голос напевал песенку о весенних цветах. Собравшись с духом, пряча за спину раненую руку, Ганувер предстал перед молодой девушкой, посмотрев- шей на него взглядом великого изумления. В ее лице проступил внезапный румянец, но без улыбки, без жи- вости: сухой румянец досады. По-видимому, она укладывалась, только что кончив со- бирать мелочи. Раскрытый большой чемодан стоял на полу. Ганувер сказал только: — Не бойтесь, Фен, это я. Его глаза искали в ее лице мнение о себе, но не нашли. Молча он протянул письмо. Наградой за это был долгий взгляд, пытливый и немилостивый. Она резко взяла письмо, прочла и вышла из равновесия. Вся, всем существом восстала она против удара, еще не зная, что сказать, как и куда двинуться, но Орт, видя теперь ее лицо, сам взволновался и отступил, готовя множество слов, которым в смятении не суждено было быть сказанными. Девушка села, прикрыв глаза маленькой, крепкой рукой, но, вздохнув, тотчас увела слезы обратно. — Лучше бы вы убили меня, Орт!—сказала она.— И вы еще читали это письмо- Как назвать вас?!. — Но иначе я не был бы здесь,— поспешно возразил Ганувер.—Выслушайте меня, Фен. Я не знал, клянусь вам, какое место в вашей жизни занимает этот Фицрой. Знай я,—я, может быть, простил бы ему добрую поло- вину того, что он наговорил мне. Дело прошлое: оба мы были пьяны, и вся эта история произошла под вывеской «Трех медведей». Слово за слово. Последним его словом было, что я негодяй, последним движением— бросить в меня стакан. И тут я спустил курок, что сделали бы и вы на моем месте. Правда, из-за таких же историй я должен был отсюда бежать, но разве помнишь это, 339
когда кипит кровь? Как видите, Фицрой ранен, и жив, и завет вас. Надо было торопиться, пока вы не сели на пароход. Что вы сегодня должны поехать, узнал я из этого же письма. Я не терял времени. Пусть весь стыд останется мне, но я рад, что вы узнали обо всем вовремя — Скажете ли вы, наконец, как попало к вам это письмо? — Скажу. Я поднял его на дороге. Я переходил дорогу. Я не знаю, кто отделал Гениссера, но вся его контора была рассыпана на пространстве двадцати— тридцати шагов. Гениссер был мертв. Грязное дело, и я не знаю, кто ограбил его. Когда я собирал письма, то увидел ваше имя.. При других обстоятельствах я йе- не читал бы письмо. Но тогда... Он хотел сказать, что поддался внушению совпаде- ний,—странности случая, вырезанного ужасным уда- ром,—но не нашел для этого слов, умолк и прислонился к стене, смотря на девушку с раскаянием и тревогой. — Вскрыть письмо?!—сказала она, ударяя ладонью по столу.—О, черт возьми! Я еще не знала вас хорошо, Орт! — Палка о двух концах,—возразил он, слегка обозлись.— В противном случае вы бы не знали о положении дед — Да, но это сделали вы! — Увы, я! И вот сплелся круг; как хотите, так и судите. — Однако вам попадет за Гениссера,—сказала, по- молчав, Фен.—И за все вообще. — Не я убил Гениссера,—отвечал Ганувер,—я уже сказал вам. Он нахмурился и прислонился к стене, толкнув нечаянно спрятанную за спиной руку. Он побледнел, согнулся от боли. — А это что?—подозрительно сказала она, указы- вая на бинт. — Ничего,—ответил Ганувер, стягивая зубами и пра- вой рукой размотавшуюся повязку.—Прощайте, Фен. Скажите.. Скажите Фицрою, что я очень жалею- Я... Он застенчиво посмотрел на нее и, махая шляпой, направился к выходу. — Зачем вы сделали это?—услышал он на пороге. Голос прозвучал, как мог, сухо. — Я уже объяснил,—сказал Ганувер, оборачиваясь с болезненным чувством,—что эти оскорбления.. 340
— Не валяйте дурака, Орт. Я спрашиваю о другом. — Н-ну,—сказал он, пожимая плечами и запина- ясь,—потому, что я вас люблю. Фен, о чем вы хорошо знаете. Не стоило спрашивать. — Не стоило...—повторила она в раздумье.—Видел вас кто-нибудь? — Должно быть. — На всякий случай я выпущу вас другим ходом, а там—что будет. Он прошел за ней по короткому коридору к раме раскрытых дверей с вставленной в нее картиной цвет- ника и собаки, смотревшей, натянув цепь, кровавыми загорающимися глазами на человека в меховом жилете. Он знал, что за дверью открылась не жизнь, а картина жизни, которую он может вызвать в памяти перед тем, как его повесят. Чувство опасности остро разлилось в нем. Выходя, он обернулся и увидел, как женская рука плотно прикрыла дверь. Орт Ганувер направился было к воротам, но, разду- мав, повернул в противоположную сторону, перескочил невысокую каменную ограду и прошел углом соседнего огорода к выходу на другую улицу. Он был теперь ненормально спокоен и вял, хотя еще полчаса назад рвался повернуть и отстранить все, мешающее вручить письмо. Реакция была так же сильна, как было строго и беспощадно напряжение встречи. Он чувствовал, что теряет способность соображать. Постояв в нерешительности, хотя сознавал, что мед- лить опасно, он наконец тронулся с места, перешел улицу и стал пробираться к реке. VI Вечером следующего дня редактор «Южного Курьера* взял у метранпажа стопу гранок и перебрал их, бормо- ча сам с собой. «Землетрясение в Зурбагане*, «Спектак- ли цирковой группы Вакельберга», «Очередной бирже- вой коктейль*, «Арест Ганувера»-. Отложив эту заметку, он взял карандаш и прочел: «Сегодня вечером арестован на улице города Кнай Орт Ганувер, дела которого, надо сказать прямо, не блестя- 341
щи. Он обвиняется в убийстве и ограблении почтальона. Кроме того, старые грехи этого молодца, обладающего горячим характером, образуют величественную картину разнузданности и дикости, а потому™» Остальное было в этом роде, и, молча прочтя конец, редактор написал вверху гранки: «Арест Ганувера». «Грабитель почты понесет заслуженное наказание». «Мрачный, но необходимый пример получат все, ставшие врагами общества и порядка». — Вот так,—сказал он, передавая корректуру со- труднику.—Остальное тоже пустить в машину. Сотрудник, разобрав материал, подошел к редактор- скому столу. — Которая заметка пойдет?—сказал он.—У меня две заметки о Ганувере. — Например?.. — Вот та; а вот вторая, о которой я говорю. Эта вторая заметка была составлена так: «Арест О. Ганувера вызвал в нашем городе много толков и пересудов. Его обвиняют в убийстве и ограбле- нии почтальона. Между тем установлено путем предъ- явления следствию бесспорных доказательств, что О.Га- нувер явился в Кнай передать одному лицу найденное на дороге письмо. Мы не знаем, как отзовется это обстоятельство на приговоре суда, но считаем делом справедливости печатно установить непричастность Га- нувера к ужасному и печальному делу». — Кто отдал это в набор?—спросил редактор.— Должно быть, вы, Цикус? — Да. Потому что вас не было. — Кем подписан оригинал? — Он подписан™ Говоря это, молодой, рыжий, как морковь, человек разы- скал на столе и подал листочек, подписанный «Ф.ОТерон». — Звучит несколько интимно, несколько легкомыс- ленно,—сказал редактор, ни к кому не обращаясь и взглядывая поочередно на обе заметки.—Суд есть суд. Газета есть газета. И я думаю, что первая заметка выигрышнее. Поэтому пустите ее, а что касается письма Ф.ОТерон, редакция ответит ей в частном порядке. 342
ГАТТ, ВИТТ И РЕДОТТ I Три человека, желая разбогатеть, отправились в Аф- рику. Им очень хотелось иметь собственные автомобили, собственные дома и собственные сады. В то время африканские алмазные прииски, расположенные на реке Вивере (эта река такая маленькая, что ее нет на карте), каждый месяц давали от тысячи до трех тысяч каратов драгоценного камня. Поэтому каждый месяц пароход, приходивший к тому берету из Занзибара, ссаживал сотни людей, желавших попытать счастья. Наши три человека были: почтальон, извозчик и пе- карь. Первого звали Гатт, второго—Витт и третьего— Редотт. Скопив денег на дорогу, отправились они в страну змей, обезьян и львов копать тамошние пески. Немедленно по приезде с ними начались несчастные случаи. Сначала заболел лихорадкой Редотт, затем Витт и наконец Гатт. Пока они лежали в палатке, отпиваясь хиной и кокосовым пивом, негры украли у них все деньги, инструменты и лошадей. Выздоровев, они подыскали себе участок, где, по их расчетам, должны были находиться алмазы; заняли три лопаты и стали работать. После целого месяца усиленного труда на всех троих нашли всего лишь один-единственный бриллиант, но и тот мутный, как грязное стекло. Он был, правда, вели- чиной с орех, но почти ничего не стоил; маклер дал за него только три фунта. Между тем их энергия стала падать. Они попыта- лись менять участки, но нигде более ничего не нашли. Кроме того, зной плохо действовал на состояние их здоровья: они худели, пили много воды и почти не могли спать; тревога и забота не давали им покоя Однажды вечером сидели они у костра, молча и тихо. — Итак, у нас ничего нет,—сказал задумчивый, спо- койный Редотт,—нет даже сил, чтобы разрубить дерево для костра. Питаемся мы почти одной зеленью. Этак мы скоро подохнем. — Я не желаю подыхать,—возразил беспокойный, крикливый, более всех тщедушный и прожорливый 343
Гатт,—я хочу, понимаете, бифштексов, вина и денег. Вообще я хочу широко наслаждаться жизнью, черт ее побери. — Наслаждайся,— насмешливо сказал желчный черноволосый Витт.— Мне бы только немного окрепнуть. Я тогда пойду к голландцу Ван-Клопсу. Ван-Клопс даст мне ружье и пороха. И я присоединюсь к охотни- кам за слоновой костью. Но, увы, я должен поесть, поесть много раз хорошего мяса. — Да, сильным быть хорошо,—отозвался Редотт.— Куда я гожусь?—Он засучил рукава и посмотрел на свои худые руки.—Будь я, например, немного посильнее Самсона, я черной земляной работой добыл бы себе здесь форменный капитал. Разве не так? — Я ловил бы слонов, как мышей,—сказал Витт.— Я вырывал бы руками клыки и таскал бы целые снопы их, как пачку папирос. Кроме того, десяток —другой львов, пойманных живьем, купит любой зверинец. А вы знаете, сколько стоит приличный лев? Говорят, тысяча фунтов. Теперь сосчитайте. — Двадцать тысяч фунтов,—сказал Гатт.—При та- кой силишке, о которой вы говорите, я просто плюнул бы в реку, не сходя с места, и убил бы простым плевком столько рыбы, сколько нужно для всего прииска. Рыба свежая—пожалуйте, и деньги на бочку. II — Так в чем же дело?—раздался над головами их громкий вопрос. Костер бросал в тьму летающий рыжий блеск, и в блеске этом показалась бронзовая фитура индуса. Его тюрбан сиял дорогим шитьем, за поясом мерцали дра- гоценные камни кинжальной рукояти. Матовые, орли- ные глаза индуса выражали достоинство и гордость. Недавно прибыл он на Виверу с множеством лошадей и слуг, но не собирался жить здесь; как говорили, держит он путь в глубину Африки. — Ваше степенство...— пробормотал, подымаясь, Гатт.—Удостойте присесть. — Садитесь,—угрюмо пробормотал Витт. 344
— Редотт встал и, ответив индусу на его приветст- венный жест поклоном, сказал: — Саиб Шах-Дуран, зажги свою трубку у нашего огня Больше у нас ничего нет. — Но будет,—сказал индус.—Я прогуливался и услы- шал ваш разговор.—Он сел.—Так в чем дело? Повторяю,— продолжал Шах-Дуран,—если хотите быть сильными, я могу исполнить ваше желание. — Вы шутите!—воскликнул Редотт. — У нас, в Индии, такими вещами не шутят,— сказал индус. — Арабские сказки,—фыркнул на ухо Витту смеш- ливый Гатт, и шепотом ответил ему Витт: — Шах, кажется, был в миссии и хватил немного хмельного. Тонкий слух индуса поймал смысл его слов. — Я не пью «хмельное»,—сказал он без раздраже- ния, но так внушительно, что Витт и Гатт оторопели.— Что же касается «арабских сказок», то лучше мне прямо приступить к делу. Хотите вы быть сильными или нет?.. — О!—сказал Витт. — Ага!—ответил Гатт. — Да!—произнес Редотт. Шах-Дуран расстегнул платье и достал из бисерного мешочка три пшеничных зерна. — Вот зерна,—сказал он,—эти зерна взяты из сар- кофага египетского фараона Рамзеса I, который жил тысячи лет назад. В них заключена сила жизни. Пять тысяч лет копилась она и увеличивалась. Человек, съевший это зерно, станет сильнее целого стада буйво- лов. — Позвольте спросить вас,— обратился к нему Гатт,—почему именно это зерно имеет такую силу, а те, из каких печем мы свои лепешки, вызывают только расстройство желудка? — У тебя не хватает терпения пропечь лепешку как следует. Что касается этих зерен, то я сейчас объясню, почему в них колоссальная сила. Египетская пшеница в хорошем урожае дает сам-двести. Следовательно, из одного зерна,—если бы оно проросло,—получится две- сти зерен. 345
— Он не пил виски,— шепнул Гатт Витту как мож- но тише.—Единожды двести—двести, это я ручаюсь. — Я не пил виски,— меланхолически подтвердил Шах-Дуран, а Гатт сделал невинные собачьи глаза.— В доказательство этого я приведу дальнейший расчет. Нил разливается два раза в год, два раза в год плоские его берега дают жатву... Итак, одно зерно с его двумя- стами детьми дадут в год 40 тысяч зерен. На следую- щий год 40 тысяч произведут 80 миллионов потомства. На пятый—заметьте, только на пятый год—число зерен возрастет до 102 центиллионов четырехсот секстилли- онов, то есть... Индус взял палочку и начертил на песке 1024, прибавив к этой цифре 23 нуля. — Вот,—сказал он,—вот сколько будет зерен через пять лет только из одного зерна. — Высшая математика!—благоговейно прошептал Гатт. — Говорить ли о пяти тысячах лет?—сказал, по- смеиваясь, Шах-Дуран.— Тогда будет столько нулей, что вы соскучитесь их писать. — Сойду с ума,—подтвердил Витт. — Или...—вставил Гатт. — Редотт молчал. — Один золотник весу содержит колос,—продол- жал индус.—Та цифра, что я написал, выдержит тя- жесть такого же числа колосьев, то есть шестьдесят четыре квинтиллиона пудов зерна. Вот сила, с котором нам приходится иметь дело. Какова же она за пять тысяч лет? — Но эту силу,—ехидно возразил Витт,—вы изво- лите спокойно подбрасывать на ладони да еще увели- ченную в три раза. — Да,—сказал Шах-Дуран.—Вся сила раститель- ности одного зерна за пять тысяч лет сообщится тому, кто проглотит зерно. Как и почему, это я вам объяснять не буду. Желаете ли вы иметь такую силу? Как ни был притуплен рассудок алмазоискателей нуждой и усталостью, все же они поняли, что предла- гают им,—и похолодели от ужаса. Но скоро овладел страхом своим Редотт и, улыбаясь, протянул руку. — Берешь?—сказал Шах-Дуран. -Да. 346
Но, положив на ладонь темное зерно, Редотт взял иголку и царапнул ею свой талисман. Одна едва замет- ная пылинка отделилась при этом, и он лизнул то место руки, где она должна была быть. Индус благосклонно улыбнулся. — Ты осторожен,—сказал он, и, кажется, поступил хорошо. Но даже при такой скромной порции ты спо- койно можешь разбить кулаком каменный дом. Брось это зерно, оно более не может служить. Пусть идет в землю и спокойно освобождает свою силу. Нуте,— обратился он к остальным,— что скажете вы? «Не может быть столько секстиллионов из одного семечка»,— легкомысленно подумал Гатт и, взяв зерно, съел его, даже разжевал. — Вот и все,—сказал он, благодушно прислонясь к камню, затем упал. Раздался оглушительный вой. Выскочив при движении локтя Гатта, десятитонный камень секнул пространство на неизмеримую высоту; там, раскаленный трением воздуха, вспыхнул он метео- ром и рассыпался яркою пылью. — Ползерна!—вскричал, видя это, охлажденный Витт.—Ползерна— настоящая порция! Иначе меня ра- зорвет сила. Индус вынул перочинный ножик и отсек ползерна Витту. Налив чашку воды, Витт запил ползерна круп- ным глотком. — Чтобы растворилось немного,—сказал он и по- хлопал себя по животу. Шах-Дуран встал. — Будьте здоровы,—сказал индус, поклонился и исчез во тьме. Затаив дыхание, смотрели наши приятели, как тает во мраке его белый тюрбан, потом осторожно сели и закрыли глаза. Ш То, что они чувствовали, было поразительно. Казалось Гатту, что в жилах его мчатся и худят железнодорожные поезда. Витт слышал, что сила впивается в него, подобно 347
водопаду. Редотт задумчиво ковырял ногтем огромный пень, откалывая пудовые куски дерева. Но их оцепенение, их изумление перед самими собой скоро прошло, так как тело их уже забыло, что значит быть слабым. Первый вскочил Гатт, он закричал что было духу: — С такой-то силой, как у меня, шутить не прихо- дится! Эх, где бы ее показать?.. К чему бы это ее немедленно приложить?.. Никак не подвертывается та- кого предмета! Он кружился, топал и размахивал руками, огляды- ваясь; затем, сбив с ног Витта, лишившегося от толчка чувств, кинулся к тысячелетнему баобабу, взял его из земли так же легко, как мы берем спичку, и хлопнул им по Вивере. Удар был неплох. Дерево, пробив течение реки, про- шло в ее дно на глубину двухсот метров и обратилось в пыль, и в этой же бешеной воронке земли и воды мгновенно исчез Гатт, увлеченный силой собственного удара, и от него не осталось ничего. Вивера же вышла из берегов, а затем вздрогнула на триста миль в ок- ружности, отчего жители проснулись и побежали, думая, что началось землетрясение. — Ты видел?—сказал Редотт очнувшемуся от толч- ка Витту.—Он сожрал все зерно, но и в тебя вошла приличная порция Смотри, не ошибись. — Я буду охотиться на слонов,—сказал Витт.— Теперь мне не надо никакого ружья. И они зажили разной жизнью. Витт ушел с топором в лес и пропадал три недели, разыскивая слонов Сначала скажем, как действовал он, потом вернемся к Редотту. Витт действовал до крайности просто. Его первая встреча со слоном произошла так: слон бросился на него, подняв хобот. Витт намотал хобот на руку, пригнул голову испуганного великана к земле и вырвал клыки; после такой операции зверь бросился бежать, а Витт, всадив клыки в землю, пошел дальше. То один, то два, то целое стадо слонов попадалось ему, и у всех их, то дергая за ноги, то опрокидывая кулаком, вырывал он клыки с хладнокровием и легкостью зубного врача. Он опрокидывал их, как кот мышей. Очень скоро у него скопилось тысяча двести пудов слоновой кости.» Это 348
будет получше алмазов»,—сказал он, когда взял плот из тысячелетних деревьев и погрузил на него добычу. Плот тихо стоял у берега, Витт сидел у костра, благо- душествовал и курил. Теперь ему было легко добывать пищу. Стоило хлопнуть ладонью по стволу кокосового или мангового дерева, как все плоды, стряхиваясь, усыпали землю вокруг него. Если же ему случалось попасть камнем в стадо антилоп, то одна из них наверняка была разорвана на куски. И от того, что он стал так невероятно силен и каждый день убивал зверей,—он стал очень жесток. Ему достав- ляло удовольствие разрывать рот львам, давить пальца- ми рысей и пантер, связывать хвостами всех вместе — носорогов, красивых жирафов, слонов, крокодилов и буйволов—и смотреть, как обезумевшее от ярости ста- до грызло и топтало друг друга. Он громко хохотал, а затем, набрав пудовых камней, бросал их в пленников, пока жертвы не превращались в груду дымного мяса. И вот, когда однажды он сидел у костра, посматривая на свой плот и замышляя, не прибавить ли еще груза,— маленькая коралловая змея, упав с дерева, вонзила ему зубы в колено и умерла, так как он раздавил ее. Затем он сам покрылся холодным потом, скорчился, почернел и умер. И гиены поужинали его трупом. IV Между тем Редотт, почувствовав такую силу, что мог бы мешать землю рукой, как мы ложкой мешаем крупу, долго размышлял, что бы теперь предпринять. Он хорошо понимал, что обнаружить силу свою опасно в полном размере, так как его будут бояться, будут ему завидовать, и он наживет себе врагов. Если враг стреляет в темноте ночью,—какая сила удержит кровь пробитого сердца? — Что ж, надо работать все-таки,—сказал он себе.— Работать мне теперь будет легко. Вся тяжелая челове- ческая работа есть для меня сущие пустяки. Он нанялся на прииск копать землю. Вначале ему было очень смешно притворно ковырять землю лопат- кой, делая иногда вид, что устал; однако он скоро приноровился и, возбуждая, правда, великое удивление, 349
начал выкапывать за день столько земли, сколько самый сильный негр мог выкопать только в три дня. «Вот так силач!»—говорили о нем, но так как такая сила, хотя очень редко, все же существует, то ровно никто не подозревал, что Редотт может разбить камен- ный дом ударом кулака. У него было много работы и много денег, так как ему платили в пять раз больше, чем другим. Случилось, что он подружился с одним бельгийцем и, малость подвыпив, открыл ему свою тайну. Бельгиец захохотал. — Никак я не думал,—сказал он насупившемуся Редотту,—что вы, такой дельный, честный человек, можете так нагло и глупо врать! Редотт спокойно посмотрел на него, затем встал. — Идите за мной!—сурово сказал он. Они вышли из палатки и подошли к рельсам, сло- женным на пути. — Вот куча рельс,—сказал Редотт,—смотрите и судите. Затем он взял рельсу и воткнул ее в землю аршина на три, так, что конец торчал вровень с его лицом. Бельгиец попятился, а Редотт, хлопнув ладонью по верхнему концу рельсы, заставил ее исчезнуть в землю. — В таком случае,—сказал упавший от испуга бельгиец, вставая и вытирая о штаны руки,— надо завтра же завоевать Африку. Я буду вашим министром. Не будете же вы без толка и пользы держать вашу сверх-пререверх-силищу?! — Не знаю,—сказал Редотт.—Я посмотрю. Может, наступит день, когда мне понадобится вся моя сила. Лучше я поберегу ее. И он взял с бельгийца клятву молчать. — Клянусь Бельгией!—сказал устрашенный рабочий — Хорошо, я вам верю,—ответил Редотт. V Была ночь, когда разбудил Редотта страшный, глу- хой гул. Он вскочил и побежал к копям. Множество народа бежало уже туда, крича: «Обвал, обвал!» И стало всем ясно, что на большой глубине под землей, где рыли 350
землю, разыскивая алмазы, тысячи человек, случилось несчастье. Разные назывались причины. Однако скоро стало известно, что взорвались ящики с динамитом. Взрыв был так силен, что обвалились и засыпались все верх- ние входы, проникнуть под землю было уже нельзя. Увидев ряд фонарей, Редотт подошел к ним. Здесь собрались инженеры, горячо спорившие о том, как спасти тех, кто, погребенный обвалом, может быть, еще жив, но должен будет задохнуться от недостатка воз- духа. Здесь же громко и тяжело плакали женщины, мужья которых работали под землей. Каждая из них успела уже броситься на колени перед инженером, умоляя спасти близких, но инженеры только разводили руками. И, высчитав приблизительно необходимое количе- ство дней, чтобы открыть шахту, сказали, что потребует- ся десять дней; только через десять дней можно будет сойти вниз и извлечь мертвых и живых,—если живые не поумирают к тому времени от голода и удушья. В том месте, где было отверстие шахты, склон горы оканчивался справа отвесной скалой, имевшей высоту не менее двухсот футов. На эту-то скалу обратил свое внимание Редотт, слушая вполуха, что говорят инжене- ры. Наконец раздумье его окончилось; он вытряхнул свою трубку и подошел к совещанию. Теперь он не скрывал свою силу, так как торопился. Проходя сквозь толпу, он просто разводил руками, как по воде, и от этих тихих его движений люди посыпались, как горох. Но все это было приписано суматохе и толкотне, поэтому никакого удивления еще не было. Ему только кричали: — Чего вы толкаетесь? — Мистер Витсон,— сказал Редотт старшему инже- неру,—есть способ спасти всех или почти всех Разре- шите мне это сделать. Инженеры умолкли. Штейгер, знакомый Редотта, сказал с досадой: — Ступайте и проспитесь, Редотт. Нехорошо быть сегодня пьяным. — Понюхайте!—Редотт взял Штейгера за голову, при- тянул к себе и дохнул ему прямо в нос.—Пахнет ли водкой? — Не пахнет,—сказал тот,—но вы, значит, малость не в своем уме. Идите и не мешайте. 351
— Витсон,—сказал Редотт, поворачиваясь к инже- неру,—слушайте, я говорю правду я спасу всех. И сейчас. — Объясните толком, чего вы хотите. — Вот чего я хочу: что вы и все, кто тут есть, приготовились увидеть небольшое гимнастическое уп- ражнение. Дело, прямо скажу,—ответственное. Кроме того, прикажите публике отступить подальше от шах- ты, чтобы не произошло новых несчастий. Все были растерянны, все говорили, перебивая друг друга, и Редотт видел, что ему никто не верит. Тогда по- дошел и встал рядом с ним бледный, как смерть, бельгиец. Смотря на Редотта, он трясся от ожидания и волнения. — Он сделает,—сказал бельгиец,—он может, верьте ему,—клянусь Бельгией! Не зная, что делать, и уступая мольбам рабочих, требовавших разрешения Редотту сделать свою попыт- ку, Витсон приказал всем как можно дальше от шахты. Едва приказание было исполнено, как Редотт нетороп- ливо подошел к скале, в которую упирался горный скат, и исчез. Во тьме было не видно, что он делает. Толпа, затаив дыхание, ожидала. И вот произошло великое дело, памятное доселе в ле- тописях алмазных копей Виверы. Редотт уперся в скалу правым плечом, скрестил руки, ногами уперся в камень и, собрав всю силу, двинул весь горный склон прочь. Под этим местом шли ходы шахт. Он сгреб гору своей скалой так же просто, как паровоз грудью сбрасывает с рельс снежный завал, открыв этим усилием сразу несколько вертикальных ходов. Так мальчик сбивает вершину мура- вейника, обнажая внутренние муравьиные галереи. Рев сорванных горных пластов напомнил ужасный гул тропических бурь. Ему ответили крики замурован- ных обвалом людей. Торопливо выползали они на воз- дух, вынося обмерших и откопанных. Спасение осталь- ных было уже делом часов, а не дней. Труп Редотта нашли лежащим у опрокинутой и да- леко отъехавшей скалы. От непосильного напряжения у него лопнула на руках и ногах кожа; лопнули жилы шеи и внутренностей. Среди других за его гробом шел бельгиец, говоря каждому, кто хотел слушать: — Действительно, он свернул шею горе, клянусь Бельгией! 352
ЗМЕЯ «Наследники Неда Гарлана», как прозвали их в шутку знакомые, были семеро молодых людей, студен- тов и студенток, владевшие сообща моторной лодкой, которой наградил их Гарлан, скончавшийся от чахотки в Швейцарии. В середине июля состоялась первая поездка «наслед- ников». Они направились на берег озера Снарка «вести дикую жизнь». Восьмым был приглашен Кольбер, несчастная любовь которого к одной их трех пустившихся в путешествие— Джой Тевис—стала очень популярной в университете еще год назад и часто служила материалом для ком- ментариев. Джой Тевис с шестнадцати лет по сей день наносила рану за раной, и, так как она не умела или не хотела их лечить, они без врача заживали довольно быстро. Кольбер был ранен серьезнее других и не скрывал этого. Он делал Джой предложение три раза, вызвав сна- чала смех, потом желание «остаться друзьями» и нако- нец нескрываемую досаду. Он ей не нравился. Она боялась серьезных длинных людей, смотрящих в упор и делающихся печальными от любви. При одной мысли, что такой подчеркнуто сдержанный человек сделается се мужем, ею овладевали запальчивость, мстительный гнев, обращенный к невидимому насилию. Однако Кольбер не был навязчив, и она не избегала его, предварительно взяв с него слово, что он не будет более делать ей предложений. Он послушался и стал держать себя так, как будто никогда не волновал ее этими простыми словами: «Будьте моей женой, Джой!» На третий день «дикой жизни» Джой захотелось пойти в лес, и она пригласила Кольбера ее провожать, смутно надеясь, что его каменное обещание «не делать более предложений» встретит повод растаять. Уже три месяца ей никто не говорил о любви. Она хотела какой-нибудь небольшой сцены, вызывающей мимолет- ное, вполне безопасное настроение, напоминающее лю- бовь. Когда Кольбер шел сзади, она испытывала чувст- во, словно за ней движется боязливо жаждущая упасть 12 «На облачном берегу. * 353
стена. Надо было угадать момент—отойти в сторону, чтобы стена хлопнулась на пустое место. Прогулка в лесу изображала следующее: впереди шла девушка-брюнетка небольшого роста, с красивым, немного ленивым лицом, напоминающим улыбку сквозь пальцы; а за ней, неуклюже поводя плечами и сдвинув брови, шел рослый детина, тщательно рассматривая дорогу и заботливо предупреждая о всех препятствиях Со стороны каждый подумал бы, что Кольбер невозму- тимо скучает, но он шел в счастливом, приподнятом настроении и мог бы идти так несколько тысяч лет. Он видел Джой, она была с ним; этого Кольберу было совершенно достаточно. Они вышли на поляну с высокой травой, усеянную камнями, и сели на камни, думая каждый о своем. Кольбер заметил, что, отдохнув, следует возвратиться. — Вы рады, что наши отношения стали простыми? —сказала, помолчав Джой. — Этот вопрос исчерпан, я полагаю,—осторожно ответил Кольбер, не без основания предполагая ловуш- ку.—Я дал слово. Впрочем, если» — Нет,—перебила Джой,—я уже запретила вам, а вы дали слово. Неужели вы хотите нарушить обе- щание? — Скорее я умру,—серьезно возразил Кольбер,—чем нарушу обещание, которое я дал вам. Вы можете быть спокойны. Джой с досадой взглянула на него; он сидел, улыбаясь так покорно и печально, что ее досада перешла в воз- мущение. Ее затея не удалась. Идти дальше—значило самой попасть в глупое по- ложение. Некоторое время она еще надеялась, что Коль- бер не выдержит и заговорит, но тот лишь задумчиво катал меж ладоней стебель травы. Джой вдруг почув- ствовала, что этот человек всем своим видом, преданно- стью и твердостью дает ей урок, и ее охватила такая сильная неприязнь к нему, что она не удержалась от колкости: — Вы дали слово из трусости. Безопаснее сидеть молча, не так ли? — Джой,—сказал встревоженный Кольбер,—на вас действует жара. Идемте обратно, там вы будете в тени! 354:
Джой встала. Ей захотелось вцепиться в густые рыжеватые волосы и долго трясти эту тяжелую голову, не понимающую смысла игры. Он не захотел ответить ее прихотливому настроению. Обидчиво и тяжело взволно- ванная девушка пристально смотрела себе под ноги, покусывая губу. Ее внимание привлекло нечто, блеснув- шее в зашуршавшей траве. — Смотрите, ящерица! Толчок Кольбера едва не опрокинул ее. Она закача- лась и с трудом устояла на ногах. Кольбер, махая руками, топтал что-то в траве, затем присел на корточ- ки и осторожно поднял за середину туловища малень- кую змею, повисшую двумя концами: головой и хвостом. — Видали вы это? — возбужденно заговорил он, смотря в гневное лицо Джой.—Простите, если я вас сильно толкнул. Бронзовая змея! Одна из самых опасных! Женщины почти всегда принимают змей за ящериц. Укушенный бронзовой змеей умирает в течение трех минут.. Джой подошла ближе — Она мертва? — Мертва,—ответил Кольбер, сбрасывая змею и снова поднимая ее. По мнению Джой, было храбро брать мертвую змею в руки, и она не захотела дать в этом перевес Кольберу. Взяв у него змею, она обвила ею свою левую руку, отчего получилось подобие браслета. Змейка, смя- тая в нескольких местах каблуком Кольбера, отливала по смуглой коже Джой цветом старого золота. — Бросьте, бросьте!—вдруг закричал Кольбер. Он не успел сказать, что по безжизненному телу прошла едва заметная спазма. Змея ожила на мгновение, только затем, чтобы, почувствовав враждебное тепло человеческой руки, открыть рот и ущемить руку Джой. Это усилие совершенно умертвило ее. Кольбер схватил змею у головы и так сдавил, что она порвалась, потом сбросил с руки Джой остаток туловища и увидел две капли крови, смысл которых был ему понятен, как крик. — Не теряться!—сказал он. Помните, что смерть— здесь! Его тело разрывалось от дрожи, которую он сдержи- вал. Джой беспомощно смотрела на свою укушенную 12* 365
руку. Она испытала гадливую боль, но ее воображение не действовало так быстро, как у Кольбера, и сознание конца не оглушило еще ее. Но резкость и приказания Кольбера вооружили всю ее самостоятельность, очутив- шуюся в опасности от той крупной услуги, которую собрался оказать Кольбер. — Пустите,—сказала она, бурно дыша.—Я сама. Дайте мне нож. В такой момент время дороже жизни. Раскрыв нож, Кольбер старался повалить девушку, чтобы совершить операцию. В то же время он быстро обвел языком десны и небо, чтобы установить, нет ли у него царапин во рту. — Высосать яд!—кричал он.— Больше ничего не поможет! Джой, не спорьте! Молча, стиснув зубы, она боролась с ним, в странной запальчивости своей предпочитая умереть, чем принять жизнь из его рук. Она отлично знала, чем это должно кончиться. У Кольбера был теперь шанс стать ее мужем — и, без слов, без мыслей, заключив все это в одно инстинкте своем, она отчаянно билась в его руках. Вне себя Кольбер подтащил ее к дереву с раздвоенным стволом и, протиснув в это раздвоение ее руку, причем ободрал ее кожу, зашел сам с другой стороны. Здесь он схватил Джой за кисть. Теперь ее рука была как н тисках. Крепко сдавив эту ненавидящую его руку у локтя, причем его огромная сила заставила посинеть ногти Джой, Кольбер глубоко просек тело в месте укуса и, припав к ране, наполнил рот кровью. Сплюнув ее, он сделал это еще раз и, отдышавшись, в третий раз отсосал кровь любимой девушки, которая, дернув руку раза два, наконец, затихла. Она стояла с другой сторо- ны, прислонясь к дереву. Страх, унижение и гнен покрыли ее лицо злыми слезами. Она твердила: — Кольбер, я все равно никогда не буду вашей женой. Пустите меня! Кольбер молчал. Отпустив наконец ее руку, он понял, что она говорила, и ответил: — Вы будете чьей-нибудь женой, а это главное. Чтоб быть женой, надо жить. Его усы и подбородок были в крови, и он вытер их такой же красной от крови рукой. 356
Джой, мрачно протянув ободранную и израненную руку, прижимала к ране платок. Оба дышали, как после долгого бега. Наконец, разорвав платок, Джой перевязала руку. Кольбер смотрел на часы. — Кажется, прошло пять минут. Теперь я спокоен. Джой не ответила, стоя к нему спиной. Когда она обернулась, его не было на поляне. Удивленная девушка позвала: «Кольбер!» Ничего не прощая ему, все еще во власти внутреннего насилия, которым Кольбер окончательно одержал верх, девушка направилась по следу смятой травы, и, заглянув в кусты, остановилась. Кольбер лежал навзничь с черным и опухшим лицом. Это был совсем другой человек. Глаза его заплыли, усы и рот, вымазанные спасительной кровью, открыли весь ужас, от которого он избавил свою возлюбленную. Это отвратительное, отравленное лицо заставило наконец Джой испугаться, так как она увидела свой предотвра- щенный конец во всем его незабываемом ужасе, и она бросилась бежать, крича: «Спасите, я умираю!» Но было уже поздно, так как она была спасена. ЛИЧНЫЙ ПРИЕМ I Старик умирал. Он был почти слеп; к своему поло- жению он относился с несколько смешной гордостью человека, долго и досыта дышавшего жарким огнем жизни. Поэтому Маурей уважал его. Дом, где они жили, стоял на границе двух пустынь— степи и леса. До ближайшего поселения вниз по реке было два дня пути. В этом поселении находился второй, еще более важный, чем свой—для Маурея,—дом с белы- ми занавесками. Там жила особа в заплатанных плать- ях, но, по мнению Маурея, достойная носить костюм из звездных лучей,—Катерина Логар. 357
Маурей кормился ружьем. Но этого было недостаточ- но, чтобы с рук его невесты сошли грубые, болезненные трещины и чтобы напряженное, заботливое выражение ее глаз стало спокойным. Поэтому он сделал вдвое больше ловушек для куниц и бобров, чем в прошлом году. Шкуры, добытые им, висели в кладовой, устроен- ной на высоком дереве. Месяц назад неизвестный вор, проходя этими местами в отсутствие Маурея, залез на дерево, взял шкуры и исчез, а Маурей после того просидел целый день, опустив в руки лицо. Кто был старик, умиравший в его хижине,— охотник не знал. Его свезли на берег плотовщики; он выпросился плыть с ними, но заболел по дороге, введя тем веселых парней в мрачное настроение. Рассудив, что дела стари- ка все равно плохи, они попросили его сесть в лодку и дождаться смерти на твердой земле. — Я плыл в Аламбо, к родственникам,—сказал он Маурею утром,—у всякого человека должны быть род- ственники. Кое-кого я надеялся разыскать там. Вечером он сказал: — Подойдите и слушайте. Маурей набил две трубки, но умирающий отказался курить. — Сегодня я стану неподвижен,—продолжал ста- рик,— не огорчайтесь этим, так как в свое время вы тоже станете неподвижным. Вы давали мне пить и есть в тяжелую для себя минуту. Я хочу вас поблагодарить. — Напрасно,— возразил Маурей. — Исполнение последней воли обязательно, поэтому спорить вам не приходится. В Аламбо живет известный миллионер Гордон. — Я слышал о нем. — Да. Когда он был беден, я дал ему взаймы, без векселя, тысячу золотых. — Это хорошо. — Затем он разбогател. — На ваши деньги? — Конечно. Это плут и делец. Затем я стал беден. — Это плохо,— сказал Маурей. — Пожалуй,—согласился старик.— И я потребовал вернуть мне деньги. С того дня, как я потребовал их, до сего дня прошло десять лет. Он не дал мне ни копейки. 358
— Почему? — Этого я тоже не понимаю. Это какой-то психоло- гический заскок, свойственный богатым, даже очень богатым. — Что же теперь делать? Старик вытащил карандаш, клочок бумаги и напи- сал: «Тысячу золотых, взятых тобою, Гордон, когда тебе нечего было есть, отдай Маурею. Когда-то «твой» Ро- бертсон». — Вот, получите,—сказал он,—деньги ваши. Он должен отдать. — Но у вас, вероятно, есть наследники?—спросил Маурей. — О нет!—Старик сделал попытку рассмеяться.— Нет, никого нет. Маурей протестовал. Старик стоял на своем. Согла- сие было обеспечено сущностью положения. — Хорошо,— сказал, наконец, охотник.—Что же пе- редать еще Гордону? — Что он подлец,—сказал умирающий, поворачива- ясь к стене лицом; он заснул и более не просыпался. II Утром Маурей опустил его в землю, прикрыл могилу травой и, посидев несколько минут с клочком бумаги в руках, нашел, что ради Катерины Логар стоил проехать в Аламбо. Так как дело не расходилось у него с мыслью, он, взяв в мешок все ценное, то есть остаток шкур, нож и белье, сел вечером того же дня в лодку, а через четыре дня видел уже вертикальную сеть мачт, реяв- ших вокруг белых с зеленым уступов города, спускав- шегося к воде ясным амфитеатром. Маурей привязал лодку к купальне, заплатил сторо- жу и поднялся в сверкающие асфальтовые ущелья города. По улицам переливалось экипажное и человече- ское движение с той ошеломляющей, бархатистой на- пряженностью делового дня, какая мгновенно делает одиноким пришельца, доселе ждавшего, быть может, немедленного, приятного общения. Спросив раз десять, как пройти к Гордону, Маурей получил несколько проти- 359
воположных указаний, следуя которым каждый раз попадал к затейливым огромным домам,—и все это были дома Гордона, но во всех этих домах его не было. Он был в каком-то еще одном, своем доме. Наконец, исколесив половину города, Маурей нашел дом и в нем—Гордона. Он прошел железные кружевные ворота, аллею с огненными цветами и попал к раскину- тому мостом подъезду, середина которого сверкала яр- ким небом зеркальных стекол. Не видя никого, в то время как около дома вились эхом женские и мужские голоса, Маурей громко сказал: — Эй! Есть ли кто живой здесь? Молчание. Мимо его лица пролетела бабочка; де- ревья зеленели, цвели цветы, и не было никого. Маурей три раза повторил окрик, затем выстрелил в щебень дорожки. Камешки брызнули, как вода. Тогда он увидел, что в глубине зеркальных выпукло- стей подъезда мелькает, пропадая и торопясь, человече- ская фшура. Испуганный швейцар выбежал, хлопнул дверью и подступил к Маурею. — Это вы выстрелили?—вскричал он, косясь и огля- дывая с ног до головы смельчака.—Кто выстрелил? Что произошло здесь? — Случайно зацепился курок,—сказал Маурей, кладя револьвер обратно. — Это вы—Гордон? — Что?! Я Гордон?! Эй, любезный!.. — Простое, очень простое дело,— остановил его Мау- рей.—Нам нет причин ссориться. Если вы не Гордон, то проводите меня к Гордону. — А вам зачем? Что у вас за дела с ним? Ступайте! — Если у меня и есть дела,— сказал, начиная сер- диться, Маурей,—то я скажу ему о том сам. А, вижу, вы—слуга. Только так бесится слуга, когда ему нечего сказать против законного желания. Я желаю видеть вашего господина. — Милейший,—возразил швейцар, засовывая руки в карманы и показывая на лице глубочайшее оскорбле- ние,—видеть Гордона—не совсем то, что поздороваться с пастухом. Гордон занят. Гордон никого не принимает. Гордон не примет даже второго Гордона, если такой 360
объявится. Но если вы желаете увидеть Гордона— только увидеть,—то вы можете подежурить несколько у ворот. Через несколько минут Гордон выедет в свое загородное имение. Что же касается помощи, если о том речь,—то по это.. Единый удар массивной руки Маурея придал окон- чанию этого слова характер второго выстрела. Без звука, без сотрясения оглушенный швейцар пал. Мау- рей, вытирая о штаны руки, огляделся и, не видя никого, прошел в кусты. Здесь было так тревожно, прекрасно и тихо, как это бывает при сердцебиении ранним утром. Мгновенно оценив план, вызванный оче- видностью положения и возникший непосредственно за ударом по швейцарской щеке, Маурей снова вышел, перенес бесчувственное тело заслуженно пострадавшего в свое цветущее убежище и заткнул ему платком рот, руки же и ноги перевязал обрывком ремня. Эти приемы, свидетельствовавшие об опытности и хладнокровии человека, применившего их, казались су- щими пустяками для Маурея, так как жизнь в лесах развивает предприимчивость и точность движений. За- тем он стал ожидать так неподвижно, как если бы охотился на бобра. Немного погодя, из глубины заднего плана, эластически шелестя, скользнул к подъезду каб- риолет; черная лошадь стала, картинно опустив морду к груди, а кучер в цилиндре с плюмажем увидел неизвестного человека, дружески кладущего ему на колено руку. — С швейцаром плохо,—сказал Маурей,—помогите поднять. — Тропке!..— вскричал кучер.—А что? Где? — Он здесь за деревьями. Его хватил солнечный удар,—взволнованно проговорил Маурей. Кучер слез и пробежал в тень лучистой листвы; Маурей бежал рядом. Едва блеснул затылок лежащего ничком швейцара, как кучеру показалось, что он видит сон, где все качается и исчезает из глаз: сбив кучера с ног, Маурей быстро завязал ему рот шарфом и опутал тело лианой. Плотнее забив рот, чтобы не проскочило ни одного звука, он выдрал сквозь петли лиан весь выездной костюм, приговаривая, где надо, чтобы дело шло быстрее, мертвящие мозг слова. Как бы то ни было, 361
когда он вышел и сел с хлыстом в руке, обтянутой лопнувшей перчаткой, на передок кабриолета, ничто не могло обнаружить какой-либо перемены. Беглый взгляд Гордона, вышедшего к великому сво- ему изумлению без швейцара, заметил, как всегда, только плюмаж и хлыст. Лиц слуг он не помнил. Но он стал замечать после некоторых сосредоточенных раз- мышлений делового характера, что экипаж мчится уже в парке, далеко оставив за собой некстати и в стороне единственное шоссе Аламбо, по которому лежит недавно купленное имение — Кой черт!—сказал Гордон, притоптывая в кабриоле- те маленькой жирной ногой.—Почему вы сюда заехали? Он оглянулся. Маурей стремительно искал глухого угла. Наконец, свернув с аллеи в поросший густой травой просвет, он разом остановил лошадь и обернулся к полуобморочному Гордону. — Вот записка,— сказал он, тыча в осоловевшее багровое лицо клочок бумаги.—От Робертсона. Упла- тить! Живо!—Я...— начал Гордон. Черный револьвер и белая бумага ставили ему вы- бор. Совсем близко от дула он нагнулся и прочел резкое завещание. — Чек или деньги!—сказал Маурей.—Начало всему положил ваш швейцар. Он думал, что я нищий. Потом перестал спорить. Затем наступила моя очередь думать. Уже запахло вами, а я—охотник. Наступила очередь третьего человека как бы видеть сон в залитой солнцем листве: что он, облизывая сухим, горячим языком чернильный карандаш, выписывает чек; затем, вспомнив, что деньги в кармане, комкает, отсчитывает билеты. — Что-нибудь... что-нибудь» этот славный™ этот ве- ликолепный чудеснейший... передать мне?!—пролепетал Гордон. — Да,—спокойно сказал Маурей.—Что вы—подлец. Затем стало тихо вокруг Гордона. Как бы проснув- шись, он никого не увидел. Далеко, в дальних просветах аллеи двигались малые фигуры людей, а лошадь как лошадь—спокойно общипывала листву.
НЯНЬКА ГЛЕНАУ Рулевой Спринг заканчивал свою береговую отлучку в Коломахе, куда приехал из Покета по железной дороге. Там стояла его «Морская карета»—парусное суд- но в семьсот тонн, пришедшее с Филиппинских островов. Спринг был родом из Коломахи. Здесь он провел свои молодые годы. Теперь ему было пятьдесят лет. Как большинство моряков, он остался холостяком. Спринг пропил или проиграл жалование за два месяца, посетил некоторых и теперь, накануне отъезда в Покет, размышлял: «зачем ему понадобилась Коломаха?» Кабаки Коломахи ничем не уступали таким же заведениям Покета, а знакомств в Покете у него было даже больше, чем здесь. Обратясь к честной стороне памяти, он неохотно признал, что ему хотелось повидаться с конопатчиком Дезлем Гленау, от которого он года два назад получил письмо, извещающее о рождении у Гленау девочки. «Надо было зайти, поздравить»,—думал Спринг каждый день, но за множеством приглашений и угощений отклады- вал это дело на завтра, а «завтра» тоже было некогда. Однажды выдалась свободная половина дня, то есть Спринг оказался трезвым случайно; но, сообразив поло- жение, пошел и хватил бутылку. «Нехорошо явиться нетрезвым,—думал он,— а завтра я воздержусь и непременно пойду». Наконец он набрался решимости и отправился к конопатчику. Это был дом в две комнаты с кухней: все помещения вытянулись по прямой линии, так что пройти в послед- нюю комнату надо было через кухню и первую комнату. Спринг зашел в кухню. Ставни были закрыты по случаю палящего зноя. Двигаясь в полутьме, едва рас- сеиваемой тонким лучом в щель ставни, Спринг кашля- нул и сказал: — Встречайте Спринга. Кто дома? Я хочу видеть Гленау или его жену. Вы что, спите, что ли? Постояв и передохнув, он прошел в первую комнату, где повторил свои возгласы с тем же успехом, как первый раз. 363
Ему стало неловко и скучно. Однако желая убедить- ся окончательно, Спринг прошел в последнюю комнату. Здесь была такая же дневная тьма, как в остальных помещениях. Среди душной тишины тикал невидимый будильник, тудели потревоженные мухи. Спринг подошел к смутно белевшему возвышению и с достоинством вгляделся в него, но не рассмотрел подробностей. Однако перед ним был действительно кисейный полог детской кровати; он свешивался с по- толка и охватывал, как палатка, маленькое ложе с бортами, подвешенное между двух стоек. Кровать нерв- но качнулась. «Отец и мать ушли,— подумал Спринг,—они нена- долго вышли, потому что здесь ребенок». Он подвинул табурет и стал ждать. За пологом не было ничего видно, но Спрингу казалось, что он различает рыжие волосы на маленькой голове. — Ты спи, а я посижу,— сказал Спринг, опасливо косясь на таинственное сооружение.— Ссориться не бу- дем; драться тоже. Внезапно кровать качнулась сильнее и заходила, как под раздраженной материнской рукой. Раздался ноющий звук, от которого у рулевого выступил пот. — Спи, спи,—поспешно сказал гость,— акула дале- ко, в море, она не придет. Она ест тюленя. Ам, ам! Вот и слопала. Так что не надо кричать. Кровать перестала было качаться, но при последних словах Спринга понеслась быстрыми размахами взад и вперед и плаксивый, безутешный писк послышался из-за полога. Струсив, что младенец разбушуется и тем поставит его в замысловатое положение, так как у него не было опыта в деле образумления разогорченных детей, Спринг протянул руку под полог и начал тихо качать девочку, говоря: — Ты не будешь есть тюленей. Нет. А только один шоколад. Го-го! Мы уж поедим шоколаду! Вот идет большой пароход,— двадцать тысяч тонн шоколаду. И все—тебе! Так как он не мог представить ничего ослепительнее флотилии с шоколадом, то начал развивать эту тему, прислушиваясь к слезливым звукам, грозящим перейти в рев. 364
— И еще идет маленький пароход с шоколадом,— говорил Спринг,— а за ним большая шхуна. Вот там самый лучший шоколад. Мы все съедим. Давай нам еще! Все съели, больше нет. Везите нам из Бразилии, из Мексики. Шоколаду, черти такие-сякие! Да побольше! Этот нехорош—давай другого. Вот этот хорош. А акуле не дадим, пошла прочь! Кровать сильно закачалась, и из-под нее вылез Дезль Гленау, заливаясь хохотом, от которого Спринг почувствовал себя так, как будто упал с табурета. — Ну, здорово же ты меня кормил своим шокола- дом!—вскричал Гленау, открывая ставни и хлопая затем Спринга по широким плечам.—Здорово! Слышал, что ты в Коломахе. А я лег, видишь, поспать, залез под полог, чтоб мухи не ели. Мать ушла с Полли к соседям. Я лежу там, пищу нарочно, а ты стараешься! У меня даже бока смокли, так я удерживался от смеха. Отчего ты не женился? Хорошая вышла бы из тебя нянька! — Я однажды чуть не женился,—сказал Спринг,— и женился бы, только я знаю, что это дело сложное. — Врешь!—сказал Гленау. Это был рыжий человек с веселым лицом, худоща- вый и гибкий. Разговор шел уже за столом в кухне перед бутылкой. Приятели сидели и выпивали. — Лучше бы я соврал,—сказал Спринг, задумчиво смотря на Гленау,— ... только я говорю правду. Здесь, в Коломахе, жила девушка; очень нуждалась. Лет пять назад. Я посватался Она согласилась, и я пошел в море— скопить на хозяйство. На Борнео вышел скандал с ма- лайцами, и один задел мне крисом* по глазу, и он вытек. Пропал глаз. Я вернулся и говорю ей: «Хочешь меня такого, как я есть?»—Она была деликатна. Я спорил. Тогда она призналась, что ей по душе один человек. Я, ко- нечно, мешать не стал, так как это дело на всю жизнь, ну и... я, правду говоря, для нее стар. — Экий ты дурак, Спринг,—заметил Гленау. — Я и говорю, что дурак,—ответил рулевой очень серьезно.—Мне уж многие это же говорили. Вошла жена Гленау, ведя девочку. Молодая женщи- * Малайский изогнутый нож. 365
на сделала большие глаза, потом весело улыбнулась и подала гостю руку. — Вот дядя Спринг, Полли,—сказал Гленау дочери, которая уставилась на нового человека голубыми гла- зами отца,—он шоколадный король. У него целый склад шоколада! В глазах Полли явно наметилось ожидание. — Даже и купить забыл,—смущенно сказал Спринг, вспотев от досады на свою рассеянность.—Ты не поду- май, Гленау.. — Ну что там!—сказал муж. — Разве это так уж важно?—подхватила жена. — Важно,— настаивал Спринг.—Потом я пришлю, не забуду. Он погладил девочку по голове и стал прощаться, Гленау долго пытался удержать приятеля, но Спринг не остался, сославшись на то, что может опоздать к по- езду. Жена Гленау, утомленная жарой, молчала, сдер- живая зевоту. — Хорошо, что зашел, не забыл,—сказал Гленау.— Увидимся еще в другой раз. Он уже рассказал жене, как Спринг укачивал пус- тую кровать, и это вызвало общий смех, после которого наступило молчание. — Прощайте,— сказал Спринг. — Женись, непременно женись!—говорил Гленау, провожая товарища.— Он мне рассказал, Бетси, как... Тут жена Гленау вспомнила, что со двора могут украсть пеленки, и вышла взглянуть на них, поэтому Гленау обратился к Спрингу. — Кто же она? Я ведь знаю здесь всех. Или—секрет? У Спринга чуть не сорвалось с языка: «Она пошла за пеленками»,—но, смолчав об этом, он сказал: — Ее теперь нет в Коломахе,—она куда-то уехала. Потом он еще раз попрощался с хозяевами, поцело- вал девочку и ушел. «Зачем же я заходил?—подумал Спринг.—А ведь как тянуло пойти!» Все же он был доволен, что зашел трезвый.
ПО ЗАКОНУ I Наконец я приехал в Одессу. Этот огромный южный порт был, для моих шестнадцати лет,—дверью мира, началом кругосветного плавания, к которому я стре- мился, имея весьма смутные представления о морской жизни. Казалось мне, что уже один вид корабля кладет начало какому-то бесконечному приключению, серии романов и потрясающих событий, овеянных шумом волн. Вид черной матросской ленты повергал меня в трепет, в восторженную зависть к этим существам тропических стран (тропические страны для меня начинались тогда от зоологического магазина на Дерибасовской, где за стеклом сидели пестрые, как шуты, попугаи), все, встре- чаемые мной, моряки и, в особенности, матросы в их странной, волнующей отблесками неведомого, одежде,— были герои, гении, люди из волшебного круга далеких морей. Меня пленяла фуражка без козырька с золотой надписью «Олег», «Саратов», «Мария», «Блеск», «Гран- виль»... голубые полосы тельника под распахнутым кли- ном белой, как снег, голландки, красные и синие пояса с болтающимся финским ножом или кривым греческим кинжальчиком с мозаичной рукояткой, я присматри- вался, как к откровению, к неуклюжему низу расши- ренных длинных брюк, к загорелым, прищуренным ли- цам, к простым черным, лакированным табакеркам с картинкой на крышке, из которых эти, впущенные в морской рай, безумно счастливые герои вынимали листики прозрачной папиросной бумаги, скручивая ее с табаком так ловко и быстро, что я приходил в от- чаяние. Никогда не быть мне настоящим морским вол- ком! Я даже не знал, удастся ли поступить мне на пароход. Довольно сказать вам, что я приехал в Одессу из Вятки. Контраст был громаден! Я проводил дни на улицах, рассматривая витрины или бродя в порту, где, на каждом шагу, открывал Америку. Здесь бился пульс мира. Горы угля, рев гудков и сирен, заставляющий плакать мое сердце зовом в Америку и Китай, Австра- 367
лию и Японию,—по океанам, по проливам, вокруг мыса Доброй Надежды! Вот когда география совершила злое дело. Я рылся в материках, как в щепках, но даже простой угольный пароход отвергал мои предло- жения, не говоря уже о гигантах Добровольного фло- та или изящных великанах Русского общества. Было лето, стояла удушливая жара, но, в пыли и зное, обливаясь потом, выхаживал я каждый день молы, останавливаясь перед вновь прибывшими пароходами и, после колебания, взбирался на палубу по трапу, сотрясаемому шагами грузчиков. Обычно у трюма, извергающего груз под грохот лебедки, под отчаянный крик турка: «Вирра!» или «Майна!», торчала фигура старшего помощника с накладными в руках, и он, выслушав мой вопрос: «Нет ли вакансии,— рассеянно отвечал:—«Нет». Иногда матросы осыпали меня на- смешками, и, должно быть, действительно казался я смешон с моей претензией быть матросом корабля дальнего плавания,— я, шестнадцатилетний, безусый, тщедушный, узкоплечий отрок, в соломенной шляпе (она скоро потеряла для меня иллюзию «мексиканской панамы»), ученической серой куртке, подпоясанный ремнем с медной бляхой и в огромных охотничьих сапогах. Запас иллюзий и комических представлений был у меня вообще значителен. Так, например, до приезда к морю я серьезно думал, что на мачту лезут по ее стволу, как по призовому столбу, и страшился ока- заться несостоятельным в этом упражнении. Рассчи- тывая, по крайней мере, через месяц, попасть в Индию или на Сандвичевы острова, я взял с собой ящичек с дешевыми красками, чтобы рисовать тропических птиц или цветы редких растений. Поступить на паро- ход казалось мне так же легко, как это происходит в романах. Поэтому крайне был озадачен я тем, что на меня никто не обращает внимания, и ученики мореходных классов, красивые юноши в несравнен- ной морской форме, которых я встречал повсюду, ка- зались мне рожденными не иначе, как русалками,— не может обыкновенная женщина родить такого сча- стливца.
II Подъезжая к Одессе, я разговорился в вагоне с по- дозрительным человеком. На мой взгляд, он был опас- ный международный авантюрист, из тех, что хладно-' кровно душат старух, присваивая бриллианты и золото. Поэтому я отправился в соседнее купе, чтобы предупре- дить там пожилую еврейку с большим количеством багажа. С ней я тоже свел знакомство. Вообще в поезде все знали, что я еду «на море», и я у всех допытывался, как поступить на пароход. Я сказал ей, чтобы она остерегалась, так как рядом со мной сидит несомнен- ный жулик. Она горячо благодарила меня и, кажется, поверила. Все произошло оттого, что я никогда не видел таких людей, как этот самоуверенный, хлыщеватый господин с остроконечной бородкой, в золотом пенсне, щегольском клетчатом костюме, лиловых носках и желтых сандалиях. Он так разваливался, картавил, делал такие капризные широкие жесты, что я принял его за мошенника благодаря еще обилию брелоков и колец, так как читал, что червонные валеты унизыва- ются драгоценностями. Между тем это был всего-на- всего главный бухгалтер Одесской Мануфактуры Пташникова, человек безобидный и добрый. Узнав, что я еду с одним рублем, что о море и морской жизни имею не более представления, чем о жизни в пампасах, он дал мне письмо к бухгалтеру Каран- тинного Агентства Русского Общества с просьбой об- ратить на меня внимание. Но, до момента вручения письма, я был непоколебимо уверен, что письмо за- ключает какую-то ловушку или страшную тайну, хранить которую меня обяжут под клятвой, угрожая револьвером. Однако именно благодаря этому письму второй бухгалтер устроил мне приют и полное матрос- ское содержание,— правда, без жалованья,— в так называемой «береговой команде». «Береговой командой» были матросы, кочегары и другие мелкие служащие Общества, почему-либо не способные временно находиться на корабле. Это был полулазарет-полубогадельня. Можно здесь было встре- тить также загулявшего и отставшего от рейса матроса 369
или живущего в ожидании места какого-нибудь старо- го служащего. Всего жило человек двадцать, по койкам, как в казарме; днем, кто хотел, работал носильщиком в складах пристани, а ночью нес очередную вахту около пакгаузов Общества. Отсюда-то и совершал я свои путешествия в порт, упиваясь музыкой рева и грома, свистков и криков, лязга вагонов на эстакаде и звона якорных цепей,— и голубым заревом свободного, за волнорезом, за маяком синего Черного моря. Я жил в полусне новых явлений. Тогда один случай, может быть незначитель- ный в сложном обиходе человеческих масс, наполняю- щих тысячи кораблей,— показал мне, что я никуда не ушел, что я — не в преддверии сказочных стран, пол- ных беззаветного ликования, а среди простых, греш- ных людей. Ш В казарму привезли раненого. Это был молодой матрос, которого товарищ ударил ножом в спину. По- ссорились они или, подвыпивши, не поделили чего-ни- будь—этого я не помню. У меня только осталось впе- чатление, что правда на стороне раненого, и я помню, что удар был нанесен внезапно, из-за угла. Уже одно это направляло симпатии к пострадавшему. Он расска- зывал о случае серьезно и кратко, не выражая обиды и гнева, как бы покоряясь печальному приключению. Рана была не опасна. Температура немного повысилась, но больной, хотя лежал,— ел с аппетитом и даже играл в «шестьдесят шесть». Вечером раздался слух: «доктор приехал, говорить будет». Доктор? Говорить? Я направился к койке раненого. Доктор, пожилой человек, по-видимому, сам лично принимающий горячее участие во всей этой истории, сидел возле койки. Больной, лежа, смотрел в сторону и слушал. Доктор, стараясь не быть назойливым, осторожно и мягко пытался внушить раненому сострадание к судьбе обидчика. Он послан им, пришел по его прось- 370
бе. У него жена, дети, сам он—военный матрос, отко- мандированный на частный пароход (это практикова- лось). Он полон раскаяния. Его ожидают каторжные работы. — Вы видите,— сказал доктор в заключение,—что от вас зависит, как поступить—«по закону» или «по человечеству». Если «по человечеству», то мы замнем дело. Если же «по закону», то мы обязаны начать следствие, и тогда этот человек погиб, потому что он виноват. Была полная тишина. Все мы, сидевшие, как бы не слушая, по своим койкам, но не проронившие ни одного слова, замерли в ожидании. Что скажет раненый? Какой приговор изречет он? Я ждал, верил, что он скажет: «по человечеству». На его месте следовало про- стить. Он выздоравливал. Он был лицом типичный моряк, а «моряк» и «рыцарь» для меня тогда звучало неразделимо. Его руки до плеч были татуированы фи- гурами тигров, змей, флагов, именами, лентами, цвета- ми и ящерицами. От него несло океаном, родиной больших душ. И он был так симпатично мужествен, как умный атлет.. Раненый помолчал. Видимо, он боролся с желанием простить с каким-то ядовитым воспоминанием. Он вздохнул, поморщился, взглянул доктору в глаза и нехотя, сдавленно произнес: — Пусть... уж„ по закону. Доктор, тоже помолчав, встал. — Значит, «по закону»?—повторил он. — По закону. Как сказал,—кивнул матрос и за- крыл глаза. Я был так взволнован, что не вытерпел и ушел на двор. Мне казалось, что у меня что-то отняли. С этого дня я стал присматриваться к морю и морской жизни с ее внутренних, настоящих сторон, впервые почувствовав, что здесь такие же люди, как и везде, и что чудеса—в самих нас.
ОГНЕННАЯ ВОДА I К главному подъезду замка Пелегрин, описав реши- тельный полукруг, прибыл автомобиль жемчужного цве- та—ландо. В левом его углу с подчеркнутой скромностью человека, добровольно ставящего себя в зависимое положение, сидела молодая женщина с серьезным, мелких черт, лицом и тем оттенком улыбки, какой свойствен сдержанной душе при интересном экспе- рименте. Она была не одна. Господин с лысиной, выходящей из-под цилиндра к затылку половиной тарелки, с зави- тыми вверх, лирой, усами и тройным подбородком, уронив, как слезу, в руку монокль, оступился, и, под- хваченный швейцаром, вновь вскинул стекло в глазную орбиту, чопорно оглядываясь. Швейцар звонком вызвал лакея, презрительно под- жав нижнюю губу, что, впрочем, относилось не к посе- тителю. — Нижайшее почтение господину нотариусу,—ска- зал он почтительным, но несколько фамильярным тоном сообщника.—Все в порядке. — В порядке,—повторил нотариус Эспер Ван-Теги- ус.—Шутки долой. Пока не пришел кто-нибудь из этой банды, говорите, как дела. — Во-первых, идут какие-то проделки и стоит ка- вардак. Во-вторых, совещание докторов окончилось ни- чем. Я подслушивал у дверей с негром Амброзио. Смысл решений такой, что «нет никаких оснований». — А... Это печально,— сказал Ван-Тегиус.—Профес- сор Дюфорс еще меня не известил обо всем этом.—Удар! Последнее средство...— Он обернулся и кивнул даме в автомобиле, махнувшей ему ответно концом вуали.— Ну, что еще? Настроение? Факты? В далях заднего плана раскатисто заскакало эхо ружейного выстрела, сопровождаемого резким криком. 372
— Факты?—сказал, вздрогнув, швейцар, и его глад- стоновское лицо передернулось, как кисель.—Вот и факты. Утром он убил восемь павлинов, это девятый. — Но что же... — Тс-с.. Где-то вверху лестницы уставился в ухо нотариуса пронзительный свисток, ему ответил второй, и по лест- нице, припрыгивая и катясь ладонью по гладким мра- морным перилам, спустился бритый человек с лицом тигра; его кожаная куртка и полосатая рубаха были расстегнуты; широкие штаны болтались вокруг огром- ных ботов с подошвой в три пальца. Копна полуседых, черных волос была стянута малинового цвета платком. Дым шел одновременно из трубки и рта, так что человек спустился как бы на облаке. Невольно Ван-Тегиус увидел за его спиной призрак подобострастного маркиза в шелковых чулках и крас- ной ливрее, но лакеев этого типа не найти было более в Пелегрине. — Что здесь происходит?—спросил страшный слуга. — Нет ни абордажа, ни драки дубовыми скамей- ками,— с ненавистью ответил швейцар,— просто посе- титель, ничего более. Да. Может быть, вы взберетесь по вантам доложить о его прибытии? Нотариус Ван- Тегиус. Страшилище почесало затылок. — Я хочу видеть по делу владельца, Эвереста Мон- кальма,— заявил нотариус, намеренно избегая титула. — Пойду скажу,—задумчиво ответил матрос,— не знаю, что будет. Он исчез, шагая по три ступеньки; тем временем швейцар сообщил еще кое-что интересное: уволено тридцать слуг, взамен их Монкальм выписал откуда- то человек двадцать матросов, которые и делают, что хотят. Этикет уничтожен; исчезло малейшее подобие знатности и величия. Недавно едва не затравили собаками директора кинематографической фирмы, приехавшего со свитой и актерами просить разреше- ния снять в древнем гнезде маленькую комедию. Жена Монкальма, эта «темная особа низкого происхожде- ния», как выразился швейцар, вчера самолично руко- водила на кухне приготовлением кушанья, изобретен- 373
ного ее мужем. Сам не терпит никаких возражений и указаний. Звонки заменены свистками и трубными сигналами. Все это хлынуло дождем безобразия за три недели, как только изгнанный пятнадцать лет назад за многочисленные художества Эверест по непонятному капризу его дяди стал полным и единственным наслед- ником. — Гм_. гм...—сказал Ван-Тегиус, затем вышел к ав- томобилю, пошептался с дамой и ввернулся в момент, когда ему сверху махнули рукой идти. II Он все-таки ожидал еще по старой привычке, так как не раз бывал здесь, что с блаженным и торжест- венным чувством погрузится в бездны темной стенной резьбы, простора внушительных и величественных пред- метов с гулким эхом шагов. Отчасти это и было так с той поразительной и всему придавшей иной вид разни- цей, что во всех помещениях стоял яркий, дневной свет. С удалением темных цветных стекол и заменой их прозрачными залы, казалось, сверкали вихрем желтых и голубых перьев. Чинно выступая вслед развалистой походке морского бродяги, Ван-Тегиус, несколько стру- сив, прошел сквозь строй коек, составленных пирамидой ружей, и матросов, игравших в карты, прихлебывая вино,—это была охрана Монкальма. Вдали, на корот- ком просвете анфилады, промчалась горничная с пани- ческим лицом. В одной гостиной стояла огромная па- латка, внутри ее виднелась походная меблировка пус- тыни; пальмы в кадках, сдвинутые вокруг, являли вид комнатных тропиков. Следующая комната, путь к которой шел по неболь- шой лестнице, показала наконец Ван-Тегиусу более кроткое зрелище. Здесь, полулежа на ковре, подпирая маленькой смуглой рукой голову, расположилась пыш- но-непричесанная, но в бальном платье, шлейф которого был занят двумя книгами, женщина или, вернее, девоч- ка, ставшая женщиной на семнадцатом году жизни. Все шкафы здесь были открыты, и их музейное содер- жание—фарфоровые фигурки зверей и людей—обра- 374
зовало перед лицом странной особы маленькую цветную толпу, которую она заботливо группировала в какие-то сцены, по-видимому, придавая этому большое значение. Увидев Ван-Тегиуса, она сердито смутилась и грациоз- но приподнялась, затем встала, сложив руки назад. — Это пленник?—'Сказала она серьезно.—Что он сделал? — Ничего, идет себе,—ответил матрос,—только это не пленник. Нервно смеясь, угадывая, что видит жену Монкаль- ма, нотариус отвесил театральный поклон и хотел назвать себя, но женщина, покраснев, махнула рукой. — Идите, идите, я потом приду,—заявила она и от- вернулась, очаровательно заалев. Путь среди этих чудес был пыткой. Наконец она кончилась. Ван-Тегиус, расстроенный, но крепко решив- шийся, вошел в колоссальную библиотеку, где у раскры- того окна с винтовкой в руках стоял сам Эверест Монкальм, нелюбимый и изгнанный сын Монкальма, одного из трех великих дюжин страны. Ш Он был в турецком костюме, чалме и низких сафья- новых сапогах. Его широкое нервное лицо с прищурен- ным, как на солнце, взглядом отражало весь его беспо- койный, неукротимый характер; сложенный красиво и сильно, он двигался, как порыв ветра, говорил громко и медленно. — Ван-Тегиус,— сказал он, вывихивая рукопожати- ем плечо нотариуса.—Надоели павлины. Их крик ужа- сен. Что скажете? Они сели, причем Монкальм уронил свою винтовку, но не поднял; стук, заставив нотариуса вздрогнуть, помог ему начать в темп встречи,— и сразу: — Эверест,—сказал он,—я знал вас ребенком. Не будем говорить о печальных обстоятельствах.» — Что же печального?—перебил Монкальм.—Обык- новенный блудный сын. Деликатное изгнание с пен- сией. Нежелание обручиться с девой, безрадостной, но богатой». 376
— Молодость Генриха четвертого,—разрешил себе обобщить Ван-Тегиус,— побеги на рыболовных судах.. — Я откровенно скажу,— снова перебил Мон- кальм,— пятнадцать лет сделали меня таким, каков я теперь. Со мной Арита. Это моя жена. Я нашел ее в темном углу с пыльным золотым светом. Больше мне ничего не надо. Кстати,—сказал он таинственно,— заметили палатку? — О, да. — И военный постой? — Хм... конечно. — Ну, так это она. Ей хочется, чтобы все было «как на корабле». Вахта. И пустыня, где она не бывала; поэтому соорудили палатку. Не стоит мешать ей. — Я удостоился,—с улыбкой сказал Ван-Тегиус,— удостоился вопроса,— «не пленник ли я»? — Ну да,— ответил, быстро подумав, Эверест.—Это замок. У нее все спуталось в голове. Она, может быть, ждет драконов,—почем я знаю? Вы знаете,—просто сообщил он,—что здесь все смеются над нами Однажды меня не было. Ей подали обед в парадном порядке, но с издевательством. От поклонов, услуг и титулования она не могла есть; она сидела и плакала, так как растерялась. Узнав это, я выгнал всех хамов и заменил их старыми своими знакомыми. Вас привел Билль. Он был, правда, пиратом, но мимо спальни проходит на цыпочках. — К сожалению,— сказал нотариус,— ваш образ жизни, бесцеремонный уход с праздника у сестры ва- шей, герцогини Эльтрат, в сопровождении забулдыг, ваше нежелание посетить влиятельных лиц и многое другое— отвратило от вас много дружественных душ. — О,—сказал Монкальм и наивно прибавил,—прав- да. Невероятно скучны эти кисляи. Я делаю, что хочу. Хотите, мы вам сейчас споем хором «Песню о Бобидоне, морском еже»? — Нет,—вздохнул Ван-Тегиус.—Я уже стар. Мон- кальм, я приехал с кузиной вашей, Дорой дель-Орнадо. Она в автомобиле, так как боится войти. Взгляд, подобный пощечине, и срыв Монкальма в хло- пнувшую, как стрела, дверь был ответом. Ван-Тегиус пробыл один около десяти минут, пока Эверест вернул- 376
ся в сопровождении легко и мило выступающей женщи- ны, видимо, взволнованной тем, что предстояло сказать. — Меня не надо бояться,—сказал Монкальм, дви- гая ударом ноги кресло для посетительницы. Затем нотариус приступил к делу и рассказал, что, умирая, дядя Эвереста ввиду невозможности быстро переделать завещание, сделанное в пользу племянни- ка,—призвал его, Ван-Тегиуса, и ее, Дору дель-Орнадо, и заставил поклясться, что устное его пожелание будет передано племяннику. IV Оказалось, что игра вышла наверняка. Молодая женщина успела только сказать: — Дорогой Эверест, мое положение тяжело. Я не по- сягаю на все и не имею права, но я прошу вас сделать, что можно. В этот момент вошла Арита, робко потянув дверь. Эверест удержал ее рукой за плечо. Она прошла вперед, упираясь головой в подмышку гиганта, с застенчивым и прелестным лицом, полным неловкости. — Душа моя,—сказал Монкальм, подмигивая нота- риусу. и кузине,—мы завтра уезжаем с тобой в Гедарк, в новое путешествие. — При полном ветре,—сказала она.—И вы с нами? Смех, короткое представление, два-три ненужных слова,—и посетители удалились. — Ваш расчет верен,—сказала нотариусу Дора с чув- ством, смотря на его деловитое, улыбающееся лицо, когда автомобиль тронулся.—Нас даже не провожали, однако. — Как? Разве вы не видели? Впрочем, я понимаю ваше волнение. За нами шел Билль, этот мрак в образе человека. — Итак, вы_. Она обернулась на Пелегрин с выражением охотни- ка, повалившего тигра. — Так просто,— сказал Ван-Тегиус.—Ох, уж эти романтики...
ГОЛОС СИРЕНЫ I Среди битв, через открытое поле, близ Ашудора, проезжало семейство Эмилона Детерви. Он переселялся в зону, свободную от военных действий. Между тем, неправильно взятый путь, благодаря тому, что путеше- ственники хотели сократить дорогу, привел их на этом поле к крутому обстрелу, и шальная граната, лопнув под синим небом, выбросила град пуль, одной из кото- рых сын Детерви, Артур, был контужен в спину. Что произошло с нервной системой пострадавшего, как изменилась она и в чем,—мы не знаем. Вскоре после этого Артур Детерви начал чувствовать тяжесть и онемение нижней части спины, ходить начал с тру- дом, и наконец у него совершенно отнялись ноги. Семейство Детерви было зажиточным. Несколько докторов и клиник за приличный гонорар нашли воз- можным только сказать, что случай неизлечим. Во всяком лечебном заведении больной находил радушный прием, но очень мало надежд. И, наконец, по совету профессора А.Ренольда, Артура Детерви перевезли в южный город, где был большой порт. Неподалеку от города находилась грязевая лечебница. Сняв уютную загородную дачу, отец Детерви поместил больного в луч- ших условиях; его комната примыкала к веранде, где, лежа днем, Артур видел море и, по изгибу уходящего в лиловатую даль берега,—часть порта. У него было также много цветов под окнами, в саду и на столе. Раз в неделю больного навещал доктор, кроме того, две сиделки, сменяясь посуточно, ухаживали за ним с лов- костью, терпением и тишиной образцовыми. Сделав это, отец Детерви погрузился в биржевую игру, почему редко бывал дома. Его сестра Беатриса, девушка семнадцати лет, едва поспевала присоединить- ся к той или другой компании, переходя от гребного спорта к верховой езде с неутомимостью молодого жи- вотного, жадного к жизни. Две тетки, сестры отца Детерви, увлекались работами на биологической стан- ции и, по-дилетан'гски упрямо, сидели за микроскопом. 378
Мать Детерви, вскорости после приезда, переехала на тот берег бухты гостить к родственникам. Таким образом, неподвижный больной мальчик почти всегда был один. Артуру Детерви было восемнадцать с небольшим лет. Вынужденное лежание или сидение в кресле временами доводило его до бешенства. Это была нервная, непосед- ливая натура, пылкая и настойчивая. Здесь,— на даче, на обрыве дикого, цветущего берега, он чувствовал себя, как в вечной, монотонной тюрьме. Ему было запрещено чтение волнующих книг, отчего, часто с досадой отбра- сывал он те вялые и пространные сочинения, какими вынужден был довольствоваться и над которыми засы- пает даже здоровый. Лучшим развлечением было для него смотреть на море и порт. Внизу, под обрывом, двигался белый узор прибоя; за черту горизонта текли дымы пароходов и белые паруса шхун. Огромный стоял перед ним мир, с запахами ветра и соли. В далеком порту звенел гул, напоминающий летнее ликование кузнечиков. Сквозь дым и солнечные лучи Детерви видел наклонные черты кранов, острые мачты и ги- гантские, слегка откинутые назад, трубы с цветными полосками. Меж молов просвечивала вода. Дым, пар, полощущие и набирающие ветер паруса; огромными клинами контуры океанских пароходов выплывали на рейд. Иногда смешанный, алчный хор стонущих, звоня- щих и громыхающих звуков порта выделял мелодию свистков, совпадающих так, что, начиная с пронзитель- ных, отрывистых катерных свистков и до поворачиваю- щего в глубине сердца самые большие тяжести, низкого воя сирен—все промежуточные голоса различных судов сливались в стройный, упрямый вихрь. Тогда, сквозь печальную задумчивость, в душе Артура Детерви начи- нали подыматься непонятные, подступающие слезами в горле, гордость и нежность. Нагнувшись в своем крес- ле, побледнев от тоски и радости, он смотрел в пест- рое отдаление порта так, как будто хотел взглядом переброситься к высоким бортам пришедших издалека судов. Когда проходил этот момент волнения, он устало откидывался на подушки и, взяв книгу, смотрел мимо нее.
II Раз рано утром,— так рано, что еще бледное небо сообщало всему бледный и сонный вид,—Артур Детерви проснулся и, не в состоянии будучи снова заснуть, лежал, смотря на выступающий над нижним краем окна морской горизонт. Второе окно приходилось слева от Детерви, и из него виден был порт. Переведя взгляд к этому окну, увидел он вспыхнувшую за рамой струйку белого пара, такую маленькую отсюда, что воображени- ем можно было принять ее за струйку дыма, выпущен- ную из трубки курильщиком. Она кипела, резко восходя вверх; затем Детерви услышал, как едва дрогнули оконные стекла и, продолжая легко дрожать, наполни- ли комнату как бы тулом двигающихся на стекле шмелей. Низкое, как подымаемый тяжкий груз, дале- кое, сжимающее слух, «о-о-о-о-о-!», приближаясь изда- лека сильными, наваливающимися волнами, застави- ло Детерви поднять голову. Нет сомнения, то была сирена—гудок трансатлантика «Эквадор», звук, зову- щий и вместе приковывающий слушать неподвижно. Из всех ревов и гулов порта больше всего волновал Детерви именно этот страшный, как судьба, звук оглушительно- го гудка. То был не рев, не вой, но вой и рев вместе. Наконец струя пара угасла. Звук, оканчиваясь, сошел к самой низкой ноте и, как бы зачеркнув сам себя этим обры- вом, исчез, как бы улетел прочь. Пока Детерви слушал, внушительная вибрация зву- ка прогнала прочь остаток сна, бросила кровь в сердце и голову. С ним произошла странная вещь: он испытал легкое, подобное лишь мысли об этом, напряжение мускулов правой ноги и почти с ужасом подумал, что пошевелил ею. Но этого не было. Несколько минут он лежал, прижав руки к вискам и прислушиваясь к своим мыслям, восстающим внезап- но. Наконец смертельная тоска, рожденная безумной надеждой, воодушевила его. Он приподнялся, на руках переполз к стулу, поднялся на него и заглянул в окно, выходящее в сад. Уже солнце поджигало траву; по саду шел садовник и его пять рабочих. 380
— Друзья,—сказал им Детерви,—вы знаете, может быть, что у меня болят ноги. Слушайте: я вам заплачу щедро; пока в доме все спят, снесите меня на пароход «Эквадор», затем—обратно. Ему пришлось повторить эту просьбу несколько раз и на разный манер до тех пор, пока полусонные люди не убедились, что им не предлагают ничего страшного или непозволительного. Детерви дал им вперед денег, оделся, затем сел в кресло и поплыл на четырех парах сильных рук вниз по тропа Ш Чем далее двигался он, разговаривая с носильщика- ми об окружающем и об их делах, а также и о своей болезни, тем спокойнее становилось у него на душе. Наконец он приближался к миру неутомимого раска- ленного движения, о котором мечтал все эти три года. Он вдыхал запахи угля, морской воды и особый, имею- щий тайную прелесть запах прокаленных ветром и солнцем парусных судов, кузова которых, рядом, как затылки солдатской шеренги, теснились у набережной, немного ниже ее, открывая беспорядок палуб. Дальше порт отходил вправо в бухту каменными затонами молов, у конца которых дымились трубы пароходов; там же сквозь изменчивый в тумане и пыли цвет простран- ства поднимались на воздух, как бы перелетая, бочки и кучи ящиков; цепь крана, схватившую их, глаз не замечал сразу, почему казалось, что материя получила самостоятельное движение. По воздушной железной до- роге, временами скрывая эту картину, тянулись гру- женные хлопком платформы. Было такое впечатление у Детерви, что вся эта громада судов, заслоняющих своими мачтами и трубами друг друга так, что тянулись по набережной целые улицы снастей, дымит трубами от нетерпения сойти с места и плыть в страну далей. Детерви сидел в кресле. Его ноги были окутаны пледом. Кресло с колесиками, когда его поставили на мостовую, катилось довольно легко, поэтому двое рабо- чих катили, а двое шли сзади, затем сменяли тех, кто 381
толкал кресло. Прохожие взглядывали на Детерви, и он отвечал им взглядом, говорящим: «Да, ходить не могу». Женщины, соболезнующие, подняв брови, перешептыва- лись на его счет, двое-трое мальчишек шли некоторое время сзади, но отстали. Меж тем настало полное утро и пламенно улыбну- лось. Яркий, живой блеск заиграл в воде. За зданиями пакгаузов, при повороте Детерви увидел «Эквадор». Он вспомнил тогда Гулливера и лилипутов. Корабль, размеры которого глаз мог охватить только на отдале- нии, стоял стеной между ним и остальной гаванью. По длине, высоко громоздящейся над мостовой и, казалось, достигавшей домов порта, мог продвинуться целый не- большой пароход. У сходен, ведших вверх, как на башню, шествие остановилось. Здесь, в густой толпе, хлопочущей среди гор ящиков и багажа, Детерви зате- рялся. Устав, он посмотрел вверх. Среди труб вилась тонкая струя белого пара. Она выровнялась, потекла прямо вверх, приняла форму дол- гого, белого взрыва, метнувшегося под облака, и начала песнь, от которой все померкло, все стало тихим и малым. Некоторое время не было совершенно слышно никаких звуков, как на улице кинематографического экрана, кроме волн победоносного гула, разрывающего пространство. Померкли мысли, дыхание, цвета и пред- меты; и тот же ужасный рев ревел в самой груди слушающих. И вне себя от восторга, от счастья видеть и слышать переполняющую его силу, Детерви, весь зазвучав сам, встал со своего кресла. Вначале он не чувствовал ног, как бы летя на месте, но скоро по онемевшим суставам прошли холодными иглами мурашки. Он сделал шаг, пошатнулся и удержался за кресло. — Теперь поедем назад,—сказал он людям, нес- шим его,— они еще слабы. О, как ревет! Прямо в меня! — Да, лучше вам не ходить,—сказал один из но- сильщиков, ничего не поняв в этом и думая, что Детерви мог стоять.—Однако, голосок у этого парохода. Даже ушам больно.
Последние десять миль, отделявшие торжествующего Жиля от шумного Зурбагана, пешеход прошел так быстро и весело, словно после каждого шага его ожи- дало несравненное удовольствие. Узнавая покинутые два года назад места, он испытывал восхищение боль- ного, чудом возвращенного к жизни, которому блажен- ное чувство безопасности показывает домашнюю обста- новку в звуках ликующего оркестра. Костюм Жиля в день его возвращения состоял из серых шерстяных чулок до колен, толстых башмаков с пряжками, кожаных коротких штанов, голубой пару- синовой блузы и огромной соломенной шляпы, покоро- бившейся самым причудливым образом. Дыра от пули была единственным его украшением. У пояса, в кожа- ной кобуре, висел старый друг, семизарядный револьвер, а за плечами—емкая дорожная сумка. Жиль твердо постукивал суковатой палкой и сви- стал так пронзительно, что воробьи вспархивали, уви- дев его, за сто шагов. Описав дугу кривой дорогой равнины, отделяющей рабочие поместья Зурбагана от лесистых долин Кассе- та, Жиль вступил наконец в крикливую улицу Полно- луния. Ранний час дня свежим блеском и относитель- ной для этих широт прохладой придавал уличному 383
движению толковую жизнерадостность. Крупная фиту- ра Жиля, особенная стремительная походка, вырабо- танная долгими странствованиями, густой кофейный загар, подавляющее напряжение лица, вызванное вол- нением, и бессознательная улыбка, столь сложная и заразительная, что заставила бы обернуться мрачней- шего ипохондрика, скоро обратили на путешественни- ка внимание многих прохожих. Жиль взглянул на >сы—было половина девятого. «Ассоль спит,— решил <ж.—Зачем портить восторг встречи смесью сна с дей- ствительностью? Я все равно—дома». Заметив, что порядком устал, Жиль, свернув в аллею просторного бульвара, выбрал кабачок попроще и, сев в еще пустом зале за круглый стеклянный стол, сказал, чтобы подали яичницу с луком, бутылку водки и крепких сигар. Почти тотчас вслед за ним вошли: меланхолический лавочник, держа руки под фартуком; толстый надутый мальчик, лет десяти, красный от нерешительности и любопытства; девушка мужского сложения, в манишке и стоячем воротнике, с мужской тростью, мужским портфелем и мужскими манерами; испитой субъект с длинными волосами; кургузый подвижный господин, свежий и крепкий; две барышни и несколько молодых людей, безлично-галантерейного типа с тросточками и золотыми цепочками. Хозяин, смотря поверх очков и прижимая пальцем то место газеты, на котором застигло его такое изуми- тельное в ранний час нашествие посетителей, поче- сал свободной рукой спину, воспрянул и потряс огром- ным звонком. Слуги, вбежав, принялись кланяться, сти- рать пыль, принимать заказы и покрикивать друг на друга. Тем временем посетители, сев в разных местах зала, открыто уставились на Жиля взглядами театральных зрителей. Заметив это, молодой человек смутился, но скоро сообразил, в чем дело. Газеты, видимо, были извещены о нем,—вероятно, выклянчили у Ассоль порт- рет, тиснули его в рамке барабанных статеек, и экспан- сивные зурбаганцы, с догадкой, что герой—он, человек воинственно-бродячей наружности, ждали подтвержде- ния этому; ждали, отдадим справедливость, смирно 384
и уважительно, однако при виде стольких глаз, круг- лых и немигающих, третий глоток водки застрял в горле Жиля. Он думал, что хорошо бы удрать. Сигара заста- вила его кашлять, а яичница упрямо разваливалась на вилке. Вдруг положение изменилось,—лопнул пузырь том- ления: мужевидная девица, понюхав поданный шоко- лад, крякнула, обвела общество призывным взором, решительно поднялась и, подойдя к Жилю, громко спросила: — Разрешите мои сомнения. Портрет кругосветного путешественника, Жиля Седира, напечатанный в жур- нале «Герольд», хроникером которого имею честь состо- ять я, Дора Минута, очень напоминает ваши черты. Не вы ли славный зурбаганец Седир, два года назад вышедший на стотысячное пари с фабрикантом Орио- ном, что совершите кругосветное путешествие без копей- ки денег, сроком в два года? Эта тирада заставила даже хозяина покинуть стой- ку и придержать дыхание. — Я, я!—сказал взволнованный Жиль, смеясь и рас- кланиваясь с повскакавшей вокруг публикой. Послы- шалось: «ура! браво! приветствуем!» —и Жиль оказался в кругу радостно-любопытных лиц. Все хотели знать, как он путешествовал, с какой целью, что видел и ис- пытал. Немного можно ответить сотням вопросов и об- ращений,— однако, настроенный благодушно, Жиль рассказал главное. Его заставило добыть таким спо- собом деньги изобретение, имеющее важное будущее. Никто не давал денег для окончательных опытов. Министерство благосклонно отвернулось, капитали- сты не доверяли, а сам изобретатель, встав поутру, не знал, будет ли сегодня обедать. Эксцентрик Фри- он, жестокой забавы ради, предложил ему обогнуть земной шар за сто тысяч, покинув город без денег, съестных припасов и спутников. Нотариус скрепил это условие. Опаздывая сверх двух лет даже на одну минуту (секунды прощались), Жиль не получал ничего. Но он выполнил задачу неделей раньше условленно- го. Конец нищете! Начало славы изобретателя пришло 13 «На облачном берегу» 385
к его ногам. Жиль вскользь» но одушевленно и любовно коснулся яркой пестроты двухлетнего путешествия. Прекрасной феерией развернулось в его душе опас- ное прошлое. Все способы передвижения испытал он: ходьбу, лодку, носилки, слонов, верблюдов, велосипед, барки, пароходы, парусные суда. Храмы и башни, развалины и тоннели, тропические леса, горные цепи, пропасти, водопады, цветы, пальмы, миражи—про- стое перечисление виденного заставило бы не один раз перевести дух. Настроение опасности, силы, радо- сти, экстаза, величественного покоя, бури и тишины, молитвы и милых воспоминаний, решительности и вызова—всю сложную мелодию их Жиль передавал сердцам слушателей нервными толчками рассказа, стиснутого возбуждением торжества. Пламенное вос- поминание это, витая в избранной красоте прошло- го, заразило аудиторию. Лица и глаза светились воз- вышенной завистью людей подневольных, но увле- ченных. — А видели ли вы рыбий храм?— басом сказал толстый мальчик, видимо, давно уже державший этот вопрос на спуске своей любознательности. Тотчас же великий конфуз съел его без остатка, и, красный, как помидор, смельчак жалостно запыхтел. — Какой храм, милочка?— улыбнулся Седир. — В котором дикари поклоняются рыбам,— с от- чаянием проголосил бедняк, прячась за Дору Мину- ту, так как все пристально посмотрели на его круг- лую, стриженую голову.— Когда дикари пляшут...— выпискнул он при общем хохоте и исчез, покончил существование как сознательный член общества, уто- пив свою кругленькую фигурку в путанице угловых стульев. Жиль встал, пожимая руки поклонников, в воздухе было тесно от восклицаний. За дверью кликнул он на всякий случай извозчика,—и не напрасно, потому что любопытные явно были огорчены этим. Скоро Жиль стучал у бедных дверей на шестом этаже, в комнату жены. Дверь тихо приоткрылась, показала легкую молодую женщину с блистающими глазами и вдруг стремительно отлетела к стене. Оба чуть не упали с высокого порога, 386
на котором стиснули друг друга теплом, счастьем и стосковавшимися руками. Амур, всхлипывая и визжа от восторга, повис на них с цепкостью уистити, поймав- шей бабочку, повернул ключ и опустил занавески. II Еще два года назад было решено в условии меж Фрионом и Жилем, что установление выигрыша пари и получение премии состоится в редакции «Элеватора». За три часа перед тем, как Седиру следовало быть на месте триумфа, в дверь постучали корректным, негром- ким стуком первого посещения Вошел человек, скромной, солидной внешности, с при- вычно висящим в руках портфелем и осмотрел скудную обстановку комнаты неподражаемо пустым взглядом официального лица, обязанного быть бесстрастным во всех, без исключения, положениях. — Норк Орк, поверенный известного вам Фриона,— ровно сказал он, кланяясь погибче Ассоль и каменным поклоном—Седиру. Тень предчувствия напрягла нервы Жиля. Он подал стул Орку и сел на другой сам. — Дело, благодаря которому я имею честь видеть вас, хотя предпочел бы ради удовольствия этого дело совершенно иного рода,— заговорил Орк,— касается столько же вас, сколько и партнера вашего по пари, заключенного меж вами и доверителем моим, бывшим фабрикантом Фрионом. Я уполномочен сообщить—и тороплюсь сделать это, дабы скорее сложить обязан- ность печального вестника,—что смелые, но неудачные спекуляции ныне совершенно уравняли с вами Фриона в отношении материальном. Он не может заплатить проигрыша. — Жиль, Жиль!— кричала Ассоль, поворачивая к себе белое лицо мужа нечувствуемыми им маленькими руками.—Жиль, не дрожи и не думай! Перестань ду- мать! Не смей!.. Седир перевел дыхание. Синяя жила билась на его лбу,—он летел в пропасть. Удар был невероятно жесток. 13* 387
— Так. И никакой пощады?—тоскуя, закричал Жиль. Норк Орк поднял глаза, опустил их и встал, засте- гиваясь, с вытянутым лицом. — Мне поручено еще передать письмо—не от Ори- она. Вам пишет известный Аспер. Кажется, это оно... да. Жиль бросил письмо на стол. — Как-нибудь прочитаю,—вяло сказал он, обесси- ленный и уставший.—Вы, конечно, не виноваты. Про- щайте. Орк вышел; прямая спина его несколько времени была видна еще Жилю сквозь дверь. Ассоль громко, безутешно плакала. — Плачешь?— сказал Жиль.—Я тебя понимаю. Вот судьба моего изобретения, Ассоль! Я обнес его вокруг всей земли, в святом святых сердца, оно радовалось, это металлическое чудо, как живое, спасалось вместе со мною, ликовало и торопилось сюда...—Он осмотрел ком- нату, бедность которой солнце делало печально-крикли- вой, и невесело рассмеялся.—Что же? Залепи дырку в кофейнике свежим мякишем. Начнем старую голодную жизнь, украшенную мечтами! — Не падай духом,—сказала, поднимаясь, Ассоль,— когда худо так, что хуже не может быть,—наверно, что-нибудь повернется к лучшему. Давай подумаем. Твое изобретение не теперь, так через год, два, может быть, оценит же кто-нибудь?! Поверь, не все ведь идиоты, дружок? — А вдруг? — Ну, мы посмотрим. Во-первых, что же ты не читаешь письмо? Жиль содрал конверт, представляя, что это—кожа Фриона: «Жиль Седир приглашается быть сегодня на загородной вилле Кориона Аспера по интересному делу. Секретарь...» — Секретарь подписывается, как министр,—сказал Жиль,— фамилию эту разберут, и то едва ли, эксперты. — А вдруг..—сказала Ассоль, но, рассердившись на себя, махнула рукой.—Ты пойдешь? - Да. — А понимаешь? — Нет. — Я тоже не понимаю. 388
Жиль подошел к кровати, лег, вытянулся и закрыл глаза. Ему хотелось уснуть,—надолго и крепко, чтобы не страдать. Неподвижно, с отвращением к малейше- му движению, лежал он, временами вспоминая о письме Аспера. Он пытался истолковать его как таинст- венную надежду, но о катастрофу этого дня разбива- лись все попытки самоободрения. «Меня зовут, может быть, как любопытного зверя, гвоздь вечера». Иные имеющие прямое отношение к его цели предположе- ния он изгонял с яростью женоненавистника, обману- того в лучших чувствах и возложившего ответствен- ность за это на всех женщин, от детского до преклон- ного возраста. Он был оскорблен, раздавлен и уничто- жен. Ассоль, жалея его, молча подошла к кровати и легла рядом, затихнув на груди Жиля. Так, обнявшись, лежа- ли они долго, до вечера; засыпали, пробуждались и засыпали вновь, пока часы за стеной не прозвонили семь. Жиль встал. — Пойдем вместе, Ассоль,—сказал он,—мне одному горестно оставаться. Пойдем. Уличное движение, может быть, развлечет нас. III Аспер, перейдя те пределы, за которыми понятие богатства так же неуловимо сознанием, как расстояние от земли до Сириуса, тосковал о популярности подобно Нерону, ездившему в Грецию на гастроли. Владыка материи сидел в обществе двух господ испытанного подобострастия. Был вечер; большая тер- раса, где произошло вышеописанное, я ясном полном свете серебристых шаров заплыла по контуру теплым глухим мраком. Когда вошли Жиль и его жена, Аспер встал медлен- но, точно по принуждению, скупо улыбнулся и сел снова, дав на минуту свободу выжидательному молча- нию. Но не он прервал его. Истерзанный Жиль сказал: — Объясните ваше письмо! — Оно благосклонно. Вы выиграли пари с Фрионом? — Да,—безуспешно. 389
— Фрион—нищий? — Да... и мошенник, кстати. — Ах!— любовно прислушиваясь к своему звучному голосу, сказал Аспер.— Право, вы очень суровы к нам, игрушкам фортуны. И мы бываем несчастны. Дорогой Седир, я знаю вашу историю. Я вам сочувствую. Однако нет ничего проще поправить это скверное дело. Если вы, начиная с девяти часов этого вечера, отправитесь вто- рой раз в такое же путешествие, какое выполнили Фриону, на тех же условиях, в двухлетний срок, я уплачу вам проигрыш Фриона и свой, то есть не сто тысяч, а двести. — Как просто!— сказал пораженный Жиль. — Да, без иронии. Очень просто. Жиль помолчал. — Если это шутка,—сказал он, посмотрев на изме- нившееся лицо Ассоль взглядом, выразившим и жа- лость, и тяжкую борьбу мыслей,—то шутка бесчеловеч- ная. Но и предложение ваше бесчеловечно. — Что делать?— холодно спросил Аспер.—Хозяин положения вы. Насмешка взбесила Жиля — Да, я вернулся раз хозяином положения,—вскри- чал он,—только за тем, чтобы надо мной издевались! Гарантия! Я пошел! Бее силы понадобились Ассоль в этот момент, чтобы не разрыдаться от горя и гордости. — Жиль!—сказала она.—И любить и проклинать буду тебя! Как мало ты был со мною! Впрочем, покажи им! Я заработаю! — Гарантия?— Аспер взял из рук у одного при- тихшего подобострастного господина банковскую но- вую книжку и подал Жилю.— Посмотрите и оставьте себе. Сегодня 13-е апреля 1906 года. Вклад на ваше имя; вы получите его по возвращении, если не позже 9-ти вечера 13-го апреля 1908 года явитесь получить лично. — Так,—сказал Жиль,—я должен идти сегодня? Не могу ли я получить отсрочку до завтра? Один день.. Или это каприз ваш? — Каприз..—Аспер серьезно кивнуя—У меня не всегда есть время развлечься, завтра я моту забыть или 390
раздумать. Однако, без десяти девять; решайте, Седир: спустя десять минут вы направитесь домой или будете идти к горам Ахуан-Скапа. Жиль ничего не сказал ему, он смотрел на Ассоль взглядом полубезумным, силою которого мог бы, каза- лось, воскресить и убить. — Ассоль,—тихо сказал он,—еще один раз... послед- ний, верный удар. Сама судьба вызывает меня. Я тебя утешать не буду, оба мы в горе,— помни только, что такому горю позавидуют два года спустя многие подле- цы счастья. Дай руку, губы,—прощай! Ассоль обняла его крепко, но бережно, словно этот мускулистый гигант мог закачаться в ее руках. Носки ее башмаков еле касались пола. Жиль прочно поставил молодую женщину в двух шагах от себя, вернулся к столу, где подписал предложенное условие, и, при- стально посмотрев на Аспера, пошел по широким ступе- ням в сад. Но едва ноги его оставили последний лестничный камень, как он твердо остановился в ужасе от задуман- ного. Он знал, что, сделав только один шаг вперед, больше не остановится, что шаг этот ляжет бременем всего путешествия. Потрясенным сознанием начал он обни- мать грозную громаду предпринятого. Если утром, не- злопамятный от природы, он переживал в восторге удачи только вдохновенное и красивое, то теперь бился над пыльной, темной изнанкой сверкающего ковра. Простран- ство стало реальным, ясным во всей невообразимое™ изобилием мучительных переходов; болезни, утомление, скучный попутный труд, изнурительная тоска о пись- мах, мнительность маниакальной силы, проволочки гор- ше, чем отказ,—все стороны походного угнетения стис- нули его сердце. Аспер стоял несколько позади. Вдруг он побледнел,— состояние Жиля передалось ему с убедительностью вне- запно хлынувшего дождя. Он задумался — Ну, вот»—сказал Жиль, скрутив слабость всей яростью ослепшей в муках души,—я иду. Ступай домой, милая! Он шагнул, пошел и временно перестал жить. На мгновение странная иллюзия встряхнула его: ему каза- лось, что он шагает в одном месте,—но быстро исчезла, 391
когда поворот аллеи устремился к смутно белеющему шоссе. В глазах его были глаза жены, пульс бился неровно и слабо, сердце молчало, холодные руки встречались одна с другой бесцельно и мертвенно. Он ни о чем не думал. Подобно лунатику, сошел он с шоссе на тропу в том самом месте, где два года назад связал лопнувший ремень сумки. Была весна, странная восприимчивость мрака доносила эхо могучих водопадов Скапа, чувст- венные благоухания цветущих долин неслись в воздухе, и тысячи звезд вдохновенно жгли тьму огнями отдален- ных армад, столпившихся над головой Жиля Равнодушный ко всему, ровным, неслабеющим ша- гом прошел он долину и часть холмов, песчаной тропой вышел на семиверстную лесную дорогу, одо- лел ее и заночевал в поселке Альми,—первой, как и два года назад, тогда утренней, остановке. Хозяин узнал его. — За постой я пришлю с дороги,—сказал Седир,— дайте вина, свечку и чистое белье на постель, сегодня у меня праздник. Он сел у окна, пил, не хмелея, курил и слушал, как на дворе влюбленный, должно быть, пастух настраивает гитару. — Заиграй, запой!— крикнул в окно Жиль.—Нет денег, плачу вином. Смеясь, поднялась к окну пылкая песня: В Зурбагане, в горной, дикой, удивительной стране, Я и ты, обнявшись крепко, рады бешеной весне. Там весна приходит сразу, не томя озябших душ,— В два-три дня установляя благодать, тепло и сушь. Там в реках и водопадах, словно взрывом, сносит лед; Синим пламенем разлива в скалы дышащее бьет. Там ручьи несутся шумно, ошалев от пестроты; Почки лопаются звонко, загораются цветы. Если крикнешь — эхо скачет, словно лошади в бою; Если слушаешь и смотришь,— ты,— и истинно,— в раю. Там ты женщин встретишь юных, с сердцем диким и прямым, С чувством пламенным и нежным, бескорыстным и простым. Если хочешь быть убийцей — полюби и измени; Если ищешь только друга — смело руку протяни. Если хочешь сердце бросить в увлекательную высь,— Их глазам, как ворон черным, покорись и улыбнись. 392
Песня развеселила Седира: «Это о тебе, Ассоль,— сказал он.—И ради тебя, право, не пожалею я ног даже для третьего путешествия. Не я один был в таком положении». Он вспомнил ученого, прислуга которого, думая, что старая бумага хороша для растопки, сожгла двадцатилетний труд своего хозяина. Узнав это, он посидел, помолчал и негромко сказал испуганной негра- мотной бабе: — Пожалуйста, не т'рогайте больше ничего на моем столе. Разумеется, он повторил труд. Жиль так задумался, светлея и воскресая, что не слышал, как вошел Аспер. Лишь увидев его, он припо- мнил стук колес и голоса на дворе. — Вернитесь,— побагровев и нервничая, сказал тол- стяк.—Я скоро поехал догонять вас. Пустой формаль- ностью было бы выжидать два года. Я, так и так,— проиграл: живите, изобретайте. — Однако,—сказал Асперу в конце недели темный граф Каза-Веккия,—вы, как я слышал, поторопились проиграть ваше пари?!. — Нет, меня поторопили!—захохотал Аспер.—И, право, он заслужил это. Конечно, я оторвал деньги от своего сердца, но как хотите,—думать два года, что он, может, погиб... Передайте колоду. — Да, жиловат этот Седир,—неопределенно протя- нул граф. — Жиловат? Это—сокрушитель судьбы, и я ему, живому, поставлю памятник в круглой оранжерее. А та разбойница, Ассоль... Увы! Деньгами не сделаешь и живой блохи. Как,—бита? Нет, это валет, господин..
БРАК АВГУСТА ЭСБОРНА Посвящаю Нине Н. Грин I В 1903-м году, в Лондоне, женился Август Эсборн, человек двадцати девяти лет, красивый и состоятель- ный (он был пайщик судостроительной верфи), на молодой девушке, Алисе Безант, сироте, бывшей моложе его на девять лет. Эсборн недолго ухаживал за Алисой: ее зависимое положение в качестве гувернантки и способность Эсборна нравиться скоро определили же- ланный ответ. Когда молодые приехали из церкви и вошли в квар- тиру Эсборна, всем было ясно, что гости и родственники Эсборна присутствуют при начале одного из самых счастливых совместных путей, начинаемых мужчиной и женщиной. Богатая квартира Эсборна утопала в цветах и огнях, стол сверкал пышной сервировкой, и музыкан- ты встретили мужа и жену оглушительным тушем. Повеяло той наивной и эгоистической сердечностью, какая присуща счастливцам. Выражение лица Алисы Эсборн и ее мужа определило настроение всех—это были две пары блаженных глаз с неудержимой улыб- кой своего внутреннего мира. Все между тем обратили внимание на то, что после первого тоста, сказанного полковником Рипсом, Эсборн, склонив лицо к руке, которой вертел цветок, о чем-то задумался. Когда он поднял голову, в его глазах мельк- нула упорная рассеянность, но это скоро прошло, и он стал шутить по-прежнему. Когда ужин кончился и гости разъехались, Эсборн подошел к жене, посмотрел ей в глаза и, поцеловав руку, сказал, что выйдет из дома минут на десять для того, чтобы свежий воздух прогнал легкую головную боль. Закруженная всем этим днем, полным волнения и усталости счастья, Алиса неумело поцеловала Эсборна в склоненную голову и пошла к себе ожидать возвраще- ния своего мужа. 394
Задумавшись, она сидела перед зеркалом, переби- рая распущенные волосы и смотря в глубину стекла, где отражались ее широко раскрытые глаза. Здесь с ней произошла та ясная игра представлений, какая при воспоминании о ней подобна самой действи- тельности. Алисе казалось, что ее жених-муж стоит сзади за стулом, но не отражается почему-то в зер- кале. Такое чувство обеспокоило наконец молодую женщину; она встряхнула блестящими черными во- лосами и обернулась, хотя знала, что никого не увидит; в тот момент часы на камине пробили пол- ночь. Это значило, что прошел час, как вышел Эс- борн,—час, исчезнувший в смуте и быстроте сменяю- щихся одним другое напряженных чувств перемены судьбы. Не зная, что думать, обеспокоенная женщина по- звала слугу, попросила его обойти квартал и ближай- ший сквер, и когда слуга вернулся ни с чем, прошло еще полчаса. Между тем Алиса не могла найти места от тревоги. У нее было чувство, как если бы зимой открыли настежь все двери и окна в уютной кварти- ре, впустив холод и тлен. Она позвонила в полицию уже около пяти часов утра, когда еле держалась на ногах. В полиции записали приметы исчезнувшего Эсборна и в быстром деловом темпе обещали принять «все меры». В эту ужасную ночь Алиса похоронила свои мечты, мужа и свежесть ожидания счастливой душевной теп- лоты. Ее мозг получил сильное сотрясение. Еще два дня она ждала Эсборна, но утром третьего дня в ней как бы оборвался с страшной высоты последний камень, держась за который и изнемогая висела она над вне- запной пустотой всего и во всем. Она заболела, и ее, согласно ее желанию, перевезли в ее прежнюю комнату, в тот дом, где она служила гувернанткой. Хозяева приняли в ее судьбе исключи- тельное участие. Когда она выздоровела, от брачной ночи у ослабевшей девушки остался испуг—боязнь звонка и стука в дверь. Ей казалось, что войдет он, уже немыслимый и отвергнутый... Что бы с ним не случилось, Алиса не могла бы теперь простить Эсбор- ну, что он покинул ее среди ее первых доверчивых 395
минут, пусть это было предположено им даже на одну минуту. Прошел год, другой. С ней встретился человек, кото- рого тронула ее история, полюбил ее и стал ее мужем. II Когда Август Эсборн вышел на улицу, то он вышел по подмигивающему веселому приказанию беса невин- ной мистификации. Он был охвачен счастьем и жадно дышал воздухом счастья. Его голова на самом деле не болела, и он вышел лишь оттого, что во время речи полковника, пожелавшего новобрачным «провести всю жизнь рука об руку, не расставаясь никогда», пред- ставил со свойственной ему остротой воображения сильную радость встречи после разлуки. Он не был ни жестоким, ни грубым человеком, но Случилось, что им овладела сила, которой он не мог противиться, отчего объяснял ее как причуду. Это была неосознанная жажда страдания и раскаяния. Эсборн вспомнил, как, еще мальчиком, любил прятаться в темный шкап и выскакивал оттуда, лишь когда тревога в доме достигала крайних пределов, когда слуги сбивались с ног, разыскивая его. Сам радуясь и терзаясь, с пла- чем кидался он к матери весь в слезах, как бы в пред- чувствии горя, какое было ему суждено пережить гораздо позднее. Отойдя к скверу, Эсборн подумал, как обрадуется после короткого испуга Алиса, когда он вернется. Он намеревался побродить час, но, думая быстро обо всем этом, а потому и быстро идя, он с удивлением услышал, что пробило уже час ночи и на улицах становится все меньше народа. Он повернул и тотчас хотел вернуться, когда встретил это невидимое и неясное противодейст- вие. Оно было в его душе. Это было то самое, на что, делая сами себе явный вред, женщины, не уступая доводам рассудка, говорят с тоской: «Ах, я ничего не знаю!»—а мужчины испытывают приближение рока, заключенного в их противоречивых поступках. Он был испуган, расстроен своим состоянием, и ему пришло на мысль, что лучше явиться домой утром, чтобы избежать 396
расстройства и тяготы всей остальной ночи, тем более, что утром он надеялся представить жене все как нелепую, случайно затянувшуюся выходку. Вначале принять такое решение было дико и нестерпимо, но выхода не было. Эсборн завернул в гостиницу, взял номер и, сказав вымышленную фамилию, вошел, как был,— во фраке, белом галстуке, с цветком,—в холод- ный мрачный номер. Слуги подумали, что это гость из ресторана. Разры- ваемый мыслями о доме и своем положении, Эсборн оглушил себя бутылкой чистого виски и уснул среди кошмаров. Все время было при нем, с ним это тоскливое, мучительное противодействие—непокорная черная иг- ла, направленная к его рвущемуся домой сердцу. Он забылся наконец сном и проснулся в одиннадцать. Тогда перед ним встал вопрос: «Что теперь делать?» III Он видел, что все погибло, погибнет, и что если принять меры, то надо сделать это немедленно. Вчераш- нее решение прийти сейчас, утром оказывалось едва ли возможным. Девушка, проведшая ночь в слезах, страхе и стыде, если бы и поняла его крайним, самоотвержен- ным усилием, то все же не совместила бы такого поступка с любовью и уважением к ней. Сбитый в мыслях, он возмутился против себя и против нее, все время повинуясь этой достигшей теперь болезненной остроты тайной центробежной силе, отдалявшей какое- либо нормальное решение. Он захотел написать письмо, но слова не повиновались так, как он хотел, и великое утомление напало на него при первом серьезном усилии. Эсборн был теперь, как перегоревший шлак,—так много он пережил за эти часы. Эсборн провел рукой по глазам. Внезапно вспомнив, что должны думать о нем, он послал за газетой и, развернув ее, отыскал с злым изумлением заметку о загадочном исчезновении А. Эсборна при обстоятель- ствах, которые он знал сам, но, читая, готов был усомниться, что Эсборн—это и есть он, читающий о себе. 397
Зло было сделано, непоправимое зло, и его любящей рукой был нанесен тяжкий удар невесте-жене. Он не мог бы теперь вернуться уже потому, что в Алисе навсегда бы остался страх перед его душой, о которой и сам он знал очень немного. И он не чувствовал себя способным солгать так, чтобы ложь имела плоть и кровь живой жизни. Но, как это ни странно, мысли о невозможности возвращения несколько облегчили его. Он страдал больше, чем это можно представить, до имел мужество взглянуть в лицо новой своей судьбе. Постепенно его мысли пришли в порядок, в равновесие избитого тела, полубесчувственно распростертого среди темной ночной дороги. Он переменил имя, открыл, что произошло, своему другу, взял с него клятву молчать, и получил свои деньги из банка по векселям, выданным этому друту на его имя задним числом. Затем переехал в отдаленную часть города и занялся другим делом, пошедшим успеш- но. Эсборн стал «пропавшим без вести». Джон Тернер, заменивший его, вошел в жизнь и жил, как все, На память о происшествии ему остались рано поседевшие волосы и одна неизменная, причудливая мысль, связан- ная с Алисой—теперь Алисой Ренгольд. IV Он не мог думать о ней, как о чужой, и время от времени наводил справки о ее жизни, узнавая через частный сыск все главное. Он узнал о ее болезни, о по- трясении, о выходе замуж. Причудливой мыслью Эсборна- Тернера являлось неотгоняемое представление, что он всегда с ней, в лице этого Ренгольда, служащего торго- вой конторы. Он был, про себя, ее настоящим мужем на расстоянии, невидимый и даже несуществующий для нее. По грубой канве сведений, доставляемых сыском, Эсборн создал картину ежедневного семейного быта Алисы, ее забот, чаяний. Он узнавал о рождении ее детей, волновался и радовался, когда жизнь текла спокойно в доме Ренгольдов, огорчался и беспокоился, если болели дети или наступали материальные затруд- нения. Это были не то мечты о доме, что могло и должно 398
было совершиться в собственной его жизни,—не то беспрерывное мысленное присутствие. Иногда он вообра- жал, что получится, если он придет и скажет: «Вот я», но сделать это, казалось, было так же невозможно, как стать действительно Джоном Тернером. Так шло и прошло одиннадцать лет. На двенадцатом году безвестия Эсборн узнал, что Ренгольд уехал на шесть месяцев в Индию, и у него противу всех душев- ных запретов стало нарастать желание увидеть Алису. И в один день, в жаркий, изнемогающий от жары и неподвижности воздуха день, он поехал, как на казнь, к дому, где жила Алиса Ренгольд. По мере того, как автомобиль мчал несчастного чело- века к невозможному, останавливающему все мысли сви- данию, ему казалось, что он мчится в глубь прошедших годов и что время—не более, как мучение. Жизнь пере- вертывалась обратным концом. Его душа трепетала в возвращающейся новизне прошлого. Тяжелый автоматизм чувств мешал думать. Весь вдруг ослабев, он поднялся по ступенькам к двери и нажал кнопку звонка. Он переходил от сна к сну, ведь содрогаясь и горя, мучаясь и не сознавая, как, кто проводит его к раскры- той двери гостиной. И он перешагнул на ковер, в свет комнаты, где увидал подходившую к нему постаревшую, красивую женщину в серо-голубом платье. Сначала он не узнал ее, затем узнал так, как будто видел вчера. Она побледнела и вскрикнула таким криком, в кото- ром сказано все. Шатаясь, Эсборн упал на колени и, протянув руки, схватил похолодевшую руку женщины. — Прости!— сказал он, сам ужасаясь этому слову. — Я рада, что вы живы, Эсборн,—сказала, наконец, Алиса Ренгольд издалека, голосом, который был мучи- тельно знаком Эсборну.—Благодарю вас, что вы пришли. Все эти годы»—упав в кресло, она быстро, навзрыд заплакала и договорила:— все годы я думала о самом ужасном. Но не сейчас. Уйдите и напишите,—о! мне так тяжело, Август! — Я уйду,—сказал Эсборн.—Там, в моем дневнике.. Я писал каждый день.. Может быть, вы поймете... Его сердце не выдержало этой страшной минуты. Он с воплем охватил ноги невесты-жены и умер, потому что умер уже давно. 399
КАК БЫ ТАМ НИ БЫЛО Стало темно. Туча, помолчав над головой Костлявой Ноги, зарычала и высекла голубоватый огонь. Затем, как это бывает для неудачников, все оказалось сразу: вихрь, пыль, протирание глаз, гром, ливень и молния. Костлявая Нога, или Грифит, постояв некоторое время среди дороги с поднятым кверху лицом, выра- жавшим презрительное негодование, сказал, стиснув зубы:—«Ну хорошо!», поднял воротник пиджака, снято- го на гороховом поле с чучела, сунул руки в карманы и свернул в лес. Разыскивая густую листву, чтобы ук- рыться, он услыхал жалобное стенание и насторожился Стенание повторилось. Затем кто-то, сквозь долгий вздох, выговорил:—«Будь прокляты ямы!» Грифит сделал несколько шагов по направлению выразительного замечания Прислонившись к пню, сидел молодой человек в не- дурном новом летнем пальто, с хорошенькими усиками и румяным лицом. Охватив руками колено, он раскачи- вался из стороны в сторону с таким мучительным выражением, что Грифит почувствовал необходимость назвать себя — Позвольте представиться,— сказал он угрюмо, как будто посылал к черту.—В тех кругах, где вы не бываете, я известен под именем Костлявой Ноги. Мой отец ничего не знает об этом, так как его звали Грифит. Чем вы недовольны в настоящую минуту жизни? — Тем, что свихнул ногу,—ответил молодой человек, смотря на серое, голодное лицо Грифита и переводя взгляд на ближайший толстый сук.—Я не могу больше идти. Боль страшная. Нога горит. —• Вы бы встали,—заметил Грифит. Пострадавший злобно и тяжко крякнул. — Бросьте шутки,—сказал он.— Лучше бегите по дороге на ферму—это полчаса ходьбы—и скажите там Якову Герду, чтобы прислал лошадь. — На ферму «Лесная лилия»?— кротко спросил Грифит.—Ну нет, я не так глуп. Месяц назад я поспо- рил там с одним человеком. Я старательно обхожу эту ферму. Она мне не нравится. Прощайте. 400
— Как,—вскричал пострадавший,—вы бросите меня здесь? — Почему же нет? Какое мне дело до вашей ноги? Ну, скажите, какое?—Грифит пожал плечами, сплюнул и отошел. Постояв под дождем, он вернулся, сморщась от раздражения.—Вот вы и пропадете тут,—сказал он грустным голосом,—и помрете. Прилетят птички, кото- рые называются вороны. Они вас скушают. Конечно. Прощайте радости жизни! Взгляд разъяренного кролика был ему ответом.— С людьми вашего сорта.»—начал молодой человек, но Грифит перебил. — Черт бы вас побрал!— сурово сказал он, схватив жертву под мышки и ставя на одной ноге против себя—Прислонитесь пока к стволу. Я посмотрю. Вес легкий. Я вас снесу, но не на ферму—долой собак!— а где-нибудь поблизости. Там вы можете проползти на брюхе, если хотите. — Удивительно,—пробормотал молодой человек,— зачем вы ругаетесь? — Потому что вы осел. Почему вы не свернули себе шею? По крайней мере, мне не пришлось бы возиться с таким трупом, как вы. Ну, гоп, кошечка! С каким удовольствием я бросил бы в озеро ваше хлипкое туловища Говоря это, он с ловкостью и бережностью обезьяны, утаскивающей детеныша, взвалил жертву на плечи, дав ей обхватить шею руками, а свои руки пропустил под колени пострадавшего и встряхнул, как мешок. Взвизг- нув от боли, молодой человек страдальчески рассмеял- ся. Его взгляд, полный ненависти, был обращен на грязный затылок своего рикши. — Вы оригинал, но, как я вижу, очень сильны,— проговорил он.—Я не забуду вашей доброты и заплачу вам. — Заплатите вашей матери за входной билет в эту юдоль,—сказал Грифит, шагая медленно, но довольно свободно, по размытой дождем дороге.— Не нажимайте мне на кадык, паркетный шаркун, или я низвергну вас в лужу. Держитесь за ключицы. Так с высоты моей спины вы можете обозревать окрестность и делать критические замечания на счет моей манеры говорить 401
с вами. Моя манера правильная. Я сразу узнаю человека. Как я увидел вашу лупетку, так стало мне непреобори- мо тошно. Разве вы мужчина? Морковка, каротель,— есть такая сладенькая и пресная. Другой бы за десятую часть того, чем я вас огрел, вступил бы в немедленный и решительный бой, а вы только покрякиваете. Впрочем, это я так. Сегодня у меня дурное настроение. Его ровный, угрюмый, дребезжащий голос, а также ощущение мохучих мускулов, напряженных под коленя- ми и руками жертвы, привели молодого человека в ото- ропелое состояние. Он трясся на спине Грифита с тоской и злобной ненавистью в душе, нетерпеливо высматривая знакомые повороты дороги. Грифит, который все эти дни питался случайно и плохо, стал уставать. Когда ноша сообщила ему, что ферма уже близко, он присел, ссадив жертву на тра- ву,—отдохнуть. Оба молчали. Молодой человек, охая, ощупывал распухшую у ло- дыжки ноту. — Зачем шли лесом?— угрюмо спросил Грифит. — Для сокращения пути.—Молодой человек попы- тался фальшиво улыбнуться.—я там знаю все тропоч- ки, от Синего Ручья до Лесной Лилии. И вот, представь- те себе-. — Полезай на чердак!— крикнул Грифит, вста- вая.—Эк разболтался! Не дрыгай ногой, чертов волоса- тик, сиди, если несут.—И он снова побрел, придумывая, как бы побольнее растравить печень себе и своему спутнику.— Решительно мне не везет,—рассуждал он вслух,—тащить вместо мешка хлеба или свинины пер- вого попавшегося ротозея, которому я от души желаю лишиться обеих ног,—это надо быть таким дураком, как я. Дорога стала снижаться. Под ее уклоном блеснуло озеро с заостренным несколькими домами берегом. — Ну,—сказал Грифит, окончательно ссаживая мо- лодого человека,— катись вниз, к своему Якову Герду. Возьми палку. Ею подпирайся. Да не эту, остолоп проклятый, вот эту бери, прямую. Он сунул отломанный от изгороди конец жерди. — Вы... потише,—сказал вывихнутый, взглядывая на крыши.—Здесь не лес. 402
— А мне что?— добродушно ответил Грифит.— У меня нет крыши, на которую ты так воинственно смотришь. Прощай, береги ножки. Как бы там ни было. Мой сын был вроде тебя, но я его обломал. Он умер. Убирайся! Не обращая более внимания на человека, с которым провел около получаса, Грифит задумчиво побрел в лес, чтобы обогнуть ферму, где некогда водил знакомство с курами. Его что-то грызло. Скоро он понял, что эта грызня есть не что иное, как желание посидеть, в чистой, просторной комнате, за накрытым столом, в кругу... Но здесь мысли его приняли непозволительный оттенок, и он стал тихо свистать. Гроза рассеялась: дождь капал с листьев, в то время как мокрая трава дымилась от солнца. Грифит провел несколько минут в состоянии философского столбняка, затем услышал собачий лай. Лай затих, немного погодя в кустах раздалось жаркое, жадное дыхание, и Грифит увидел красные языки собак, удержанных от немедлен- ной с ним расправы ремнем, оттянутым железной рукой Якова Герда. Это был старик, напоминающий шкап, из верхней доски которого торчала вся заросшая бородой голова гиганта. Винтовку он держал дулом вперед. Грифит встал. — Я не ем куриного мяса,—сказал он.—Вы ошиб- лись и в тот раз и теперь. Я—вегетарианец. — Если я еще раз увижу тебя в этих местах,— сказал Герд, бычьим движением наклоняя голову,—ты при мне выкопаешь себе могилу. Что сделал тебе пле- мянник? За что ты так оскорбил его? — Мы поссорились,—угрюмо ответил Грифит, не сводя взгляда с собак.—Спор вышел из-за вопроса о... — Ступай прочь,—перебил Герд, тряся за плечо бро- дягу.—Помни мои слова. Я пощадил тебя ради воскре- сенья. Но Визг и Лай быстро находят свежую дичь. И он стоял, смотря вслед бродяге, пока его спина не скрылась в кустах.
ПОБЕДИТЕЛЬ Скульптор, не мни покорной И вязкой глины ком... Т. Готпъе I — Наконец-то фортуна пересекает нашу дорогу,— сказал Геннисон, закрывал дверь и вешая промокшее от дождя пальто.—Ну, Джен,—отвратительная погода, но в сердце моем погода хорошая. Я опоздал немного потому, что встретил профессора Стерся. Он сообщил потрясающие новости. Говоря, Геннисон ходил по комнате, рассеянно взгля- дывая на накрытый стол и потриая озябшие руки характерным жестом голодного человека, которому не везет и который привык предпочитать надежды обеду; он торопился сообщить, что сказал Стере. Джен, молодая женщина с требовательным, нервным выражением сурово горящих глаз, нехотя улыбнулась. — Ох, я боюсь всего потрясающего,—сказала она, приступая было к еде, но, видя, что муж взволнован, встала и подошла к нему, положив на его плечо руку.— Не сердись. Я только хочу сказать, что когда ты приносишь «потрясающие» новости, у нас, на другой день, обыкновенно, не бывает денег. — На этот раз, кажется, будут,—возразил Генни- сон.—Дело идет как раз о посещении мастерской Стер- сом и еще тремя лицами, составляющими в жюри конкурса большинство голосов. Ну-с, кажется, даже наверное, что премию дадут мне. Само собой, секреты этого дела—вещь относительная: мою манеру так же легко узнать, как Пунка, Стаорти, Бельграва и других, поэтому Стере сказал:—«Мой милый, это ведь ваша фигура «Женщины, возводящей ребенка вверх по крутой тропе с книгой в руках»?—Конечно, я отрицал, а он докончил, ничего не выпытав от меня:—«Итак, говоря условно, что ваша,—эта статуя имеет все шансы. Нам,— заметь, он сказал «нам»,—значит, был о том разговор,— 404
нам она более других по душе. Держите в секрете. Я сообщаю вам это потому, что люблю вас и возлагаю на вас большие надежды. Поправляйте свои дела». — Разумеется, тебя нетрудно узнать,— сказала Джен,—но, ах, как трудно, изнемогая, верить, что в конце пути будет отдых. Что еще сказал Стере? — Что еще он сказал,—я забыл. Я помню только вот это и шел домой в полусознательном состоянии. Джен, я видел эти три тысячи среди небывалого ра- дужного пейзажа. Да, это так и будет, конечно. Есть слух, что хороша также работа Пунка, но моя лучше. У Тизера больше рисунка, чем анатомии. Но отчего Стере ничего не сказал о Ледане? — Ледан уже представил свою работу? — Верно—нет, иначе Стере должен был говорить о нем. Ледан никогда особенно не торопится. Однако на днях он говорил мне, что опаздывать не имеет права, так как шесть его детей, мал мала меньше, тоже, вероят- но, ждут премию. Что ты подумала? — Я подумала,—задумавшись, произнесла Джен,— что, пока мы не знаем, как справился с задачей Ледан, рано нам говорить о торжестве. — Милая Джен, Ледан талантливее меня, но есть две причины, почему он не получит премии. Первая: его не любят за крайнее самомнение. Во-вторых, стиль его не в фаворе у людей положительных. Я ведь все знаю. Одним словом, Стере еще сказал, что моя «Женщина»— удачнейший символ науки, ведущей младенца—Чело- вечество—к горной вершине Знания. — Да... Так почему он не говорил о Ледане? — Кто? — Стере. — Не любит его: просто—не любит. С этим ничего не поделаешь. Так можно лишь объяснить. Напряженный разговор этот был о конкурсе, объяв- ленном архитектурной комиссией, строящей универси- тет в Лиссе. Главный портал здания было решено украсить бронзовой статуей, и за лучшую представлен- ную работу город обещал три тысячи фунтов. Геннисон съел обед, продолжая толковать с Джен о том, что они сделают, получив деньги. За шесть месяцев работы Теннисона для конкурса эти разговоры еще ни- 405
когда не были так реальны и ярки, как теперь. В тече- ние десяти минут Джен побывала в лучших магазинах, накупила массу вещей, переехала из комнаты в квартиру, а Теннисон между супом и котлетой съездил в Европу, отдохнул от унижений и нищеты и задумал новые работы, после которых придут слава и обеспеченность. Когда возбуждение улеглось и разговор принял не столь блестящий характер, скульптор утомленно огля- делся. Это была все та же тесная комната, с грошовой мебелью, с тенью нищеты по углам. Надо было ждать, ждать... Против воли Теннисона беспокоила мысль, в которой он не мог признаться даже себе. Он взглянул на часы— было почти семь—и встал. — Джен, я схожу. Ты понимаешь—это не беспокой- ство, не зависть— нет; я совершенно уверен в благопо- лучном исходе дела, но., но я все-таки посмотрю, нет ли там модели Ледана. Меня интересует это бескорыстно. Всегда хорошо знать все, особенно в важных случаях. Джен подняла пристальный взгляд. Та же мысль тревожила и ее, но так же, как Теннисон, она ее скрыла и выдала, поспешно сказав: — Конечно, мой друг. Странно было бы, если бы ты не интересовался искусством. Скоро вернешься? — Очень скоро,—сказал Теннисон, надевая пальто и беря шляпу.—Итак, недели две, не больше, осталось нам ждать. Да. — Да, так,—ответила Джен не очень уверенно, хотя с веселой улыбкой, и, поправив мужу выбившиеся из- под шляпы волосы, прибавила:— Иди же. Я сяду шить. II Студия, отведенная делам конкурса, находилась в здании Школы Живописи и Ваяния, в этот час вечера там не было уже никого, кроме сторожа Нурса, давно и хорошо знавшего Теннисона. Войдя, Теннисон сказал: — Нуре, откройте, пожалуйста, северную угловую, я хочу еще раз взглянуть на свою работу и, может быть, подправить кой-что. Ну, как—много ли доставле- но сегодня моделей? 406
— Всего, кажется, четырнадцать.—Нуре стал гля- деть на пол.— Понимаете, какая история. Всего час назад получено распоряжение не пускать никого, так как завтра соберется жюри и, вы понимаете, желают, чтобы все было в порядке. — Конечно, конечно,— подхватил Геннисон,— но, право, у меня душа не на месте и неспокойно мне, пока не посмотрю еще раз на свое. Вы меня поймите по-чело- вечески. Я никому не скажу, вы тоже не скажете ни одной душе, таким образом, это дело пройдет безвредно. И... вот она,— покажите-ка ей место в кассе «Грилль- Рума». Он вытащил золотую монету—последнюю—все, что было у него,—и положил в нерешительную ладонь Нурса, сжав сторожу пальцы горячей рукой. — Ну, да,—.сказал Нуре,—я это очень хорошо все понимаю». Если, конечно... Что делать—идем. Нуре привел Теннисона к темнице надежд, открыл дверь, электричество, сам стал на пороге, скептически окинув взглядом холодное, высокое помещение, где на возвышениях, покрытых зеленым сумном, виднелись не- подвижные существа из воска и глины, полные той странной, преображенной жизненности, какая отличает скульптуру. Два человека разно смотрели на это. Нуре видел кукол, в то время как боль и душевное смятение вновь ожили в Теннисоне. Он заметил свою модель в ряду чужих, отточенных напряжений и стал искать глазами Ледана. Нуре вышел. Геннисон прошел несколько шагов и остановился перед белой небольшой статуей, вышиной не более трех футов. Модель Ледана, которого он сразу узнал по чудесной легкости и простоте линий, высеченная из мрамора, стояла меж Пунком и жалким размышлением честного, трудолюбивого Пройса, давшего тупую Юнону с щитом и гербом города. Ледан тоже не изумил выдумкой. Всего-навсего—задумчивая фигура молодой женщины в небрежно спадающем покрывале, слегка склоняясь, чертила на песке концом ветки геометриче- скую фигурку. Сдвинутые брови на правильном, по- женски сильном лице отражали холодную, непоколеби- мую уверенность, а нетерпеливо вытянутый носок 407
стройной ноги, казалось, отбивает такт некоего мыслен- ного расчета, какой она производит. Геннисон отступил с чувством падения и восторга.— «А!— сказал он, имея, наконец, мужество стать только художником.—Да, это искусство. Ведь это все равно, что поймать луч. Как живет. Как дышит и размышляет.» Тогда—медленно, с сумрачным одушевлением ране- ного, взирающего на свою рану одновременно взглядом врача и больного, он подошел к той «Женщине с книгой», которую сотворил сам, вручив ей все надежды на избавление. Он увидел некоторую натянутость ее позы. Он всмотрелся в наивные недочеты, в плохо скрытое старание, которым хотел возместить отсутствие точного художественного видения. Она была относительно хоро- ша, но существенно плоха рядом с Леданом. С мучением и тоской, в свете высшей справедливости, которой не изменял никогда, он признал бесспорное право Ледана делать из мрамора, не ожидая благосклонного кивка Стерса. За несколько минут Геннисон прожил вторую жизнь, после чего вывод и решение могли принять только одну, свойственную ему, форму. Он взял ка- минные щипцы и тремя сильными ударами обратил свою модель в глину,— без слез, без дикого смеха, без истерики,—так толково и просто, как уничтожают неудавшееся письмо. — Эти удары,—сказал он прибежавшему на шум Нурсу,—я нанес сам себе, так как сломал свое собст- венное изделие. Вам придется немного здесь подмести. — Как?!— закричал Нуре,— эту самую... и это— ваша... Ну, а я вам скажу, что она-то мне всех больше понравилась. Что же вы теперь будете делать? — Что?— повторил Геннисон.— То же, но только лучше,—чтобы оправдать ваше лестное мнение обо мне. Без каминных щипцов на это надежда была плоха. Во всяком случае, нелепый, бородатый, обремененный мла- денцами и талантом Ледан может быть спокоен, так как жюри не остается другого выбора.
БЕЛЫЙ ОГОНЬ I «Зал художественных аукционов»—коммерческое уч- реждение, основанное, как гласила вывеска, в 1868 г., лишилось ценного служащего. То был Джозеф Лейтер, повесивший ударами молотка на золотые гвозди поку- пателей десятки тысяч картин. Он продавал с азартом, с пламенным ожесточением проповедника. Его глаза, налитые нервным блеском, останавливались на лицах колеблющихся соперников с затаенным львиным восторгом; скромно опуская ресни- цы или вдруг насмешливо озирая публику, он подстре- кал самолюбие, дразнил жадность, медля опустить мо- лоток, срывая последние судороги запоздавшего аппети- та; он в совершенстве постиг власть пауз, выкрикивая ни раньше, ни позже, но именно в нужный момент, с оттенком непоправимой потери: «Восемьсот слева! Спере- ди— центр — тысяча! Сзади — направо—три,— три тысячи сзади; три, три, три,—кто более?!»— в результа- те чего кто-нибудь, как бы слыша вызов или презрение, бросал решительную надбавку. Обстоятельства сложились так, что один из сподвиж- ников Лейтера заболел, другой переменил место, а третий был рассчитан за мошенничество, почему по- следние одиннадцать дней Лейтер безотлучно стоял на аукционной эстраде. Надсаживаясь и хрипя от переутомления, с горлом, повязанным платком, небри- тый, бледный и грязный, он не выпускал молотка, следя за выражением лиц, подобно опытному рыболо- ву, которому вздрагивание лесы точно говорит о вели- чине и породе рыбы, схватившей приманку. Его голос срывался, рука дрожала; ослабевающее внимание упускало важные моменты тишины; теряя способность угадать, что даст следующая минута,— падение мо- лотка или взрыв надбавок,— он делал непроститель- ные ошибки, выходя из ритма общего внутреннего напряжения, тратясь без нужды на вялые моменты и плохо соображая там, где следовало подчеркнуть большую игру. 409
У его левой руки, меняя форму и силу, сверкала вечная человеческая душа, выраженная художествен- ным усилием. Она появлялась, исчезала и появлялась вновь с номером на лице. Картина, статуя, вышивка, гобелен, бронза, камея, этюд, рисунок, медальон, бюст— и каждый раз в каждом творении Лейтер находил немного себя, тотчас продавая это немногое тем, кто владел силой зажать рот чужому желанию безнадеж- ным холодом высокой цены. Последний месяц по количеству вещей, выброшенных на аукционные рынки, был исключителен. В том мире есть шквалы и штили, затмения и ясные дни, приливы и отливы. Эпидемия продаж подобна чуме, в силу обстоятельств весьма сложных и значительных для того, чтобы была возможность без надобности объяс- нить их в кратком повествовании. Эта эпидемия, этот непрерывный трепет души, выра- женный трагическим усилием и ощупываемый грязной ладонью художественной похоти, треплющей ее по щеке с видом глубокомыслия,—выяснил, наконец, полное бес- силие Лейтера стучать впредь молотком по карману и нервам. Решительную роль сыграл рисунок Берн- Джонса—узкая полоса желтой бумаги с изображением обнаженной женской руки. Еще ранее Лейтер останав- ливался перед этим рисунком со вздохом тихого облег- чения. У Лейтера было второе внутреннее лицо, над которым он не задумывался. Эта совершенно прекрасная рука, вытянутая гори- зонтально от плеча до кисти, которая слегка свешива- лась с нежным и твердым выражением, объясняла нечто неназываемое так бесспорно, что зрителю оста- валось лишь отвечать ей мыслью и чувством так же красиво и чисто, как красиво и чисто было изобра- жение. — Рисунок Берн-Джонса!— провозгласил Лейтер.— Собственность Марка Твида, заявленная цена двести...— Привычным движением он поднял свою руку и вдруг увидел ее по-новому. Эта рука с нечищеными ногтя- ми тряслась в грязной манжете, облитая набухшими жилами. Произошло некоторое смещение предметов и мыслей, подобно тому, что называется «двоится в глазах». Лей- 410
тер милостиво улыбнулся; у него было сухо и горько во рту, скверно и разносторонне противно на душе. С ос- тротой боли вдохновенно подметил он все оттенки идиотизма в физиономиях, увеселился и рассмеялся. В то же время на него направились глаза всех портретов и статуй. Он выпрямился. — Я имею сказать,—захрипел Лейтер,—что этот рисунок должен быть куплен безусловно по цене небес- ной зари. Это оттого, что я очень устал. Давно уже замечаю я, что покупаете вы множество всякой дряни, до которой вам, как и до Берн-Джонса, нет никакого дела. Однако я желал бы продать этот рисунок, пред- варительно узнав, был ли покупатель рожден женщи- ной. Закрываю аукцион! На него хлынул туман, заставив отступить к стене; бормоча: «попала мне пальцем в глаз какая-то шель- ма»..—он был подхвачен усердными руками служащих. И неторопливые, степенные, безусловно приличные, вполне нормальные люди отвезли Лейтера в больницу умалишенных. II — Довольно!— сказал Лейтер, еще не открывая глаз.— Я не хочу вашего супа. От него делается изжога. С меня достаточно чая, хлеба и масла. Никто ему не ответил. Он сел и осмотрелся с доса- дой, тотчас уступившей место глубокому изумлению. Он находился в глухом лесу, у ствола старого дуба, на краю узкого зеленого луга, замкнутого со всех сторон чащей. Блаженное утреннее солнце поджигало траву. Веселый аромат сырости, зелени и земли возбуж- дал легкие. За деревьями, в гнездах лесного мрака вспыхивали зеленые искры. Ближайшие птицы, подхва- тывая или перебивая далекое щебетание, разражались неистовой трелью; бабочки, сидя на цветах, медленно поникали крыльями; бродил свет, трепетали тени, ды- милась роса. Лейтер, сжав голову, минут пять осваивался с поло- жением, пока не натолкнулся на единственно правиль- ное толкование происшедшего. 411
— Я бежал,—сказал он, внимательно прислушиваясь к своему голосу, с тревожной и добросовестной подозри- тельностью человека, не вполне уверенно в благополуч- ном состоянии собственного рассудка.—Да, я, очевидно, бежал из больницы,—тресни она. Я был болен. Теперь, кажется, я здоров, я чувствую, что я здоров, так как у меня нет больше этой проклятой тоски. Невероятным усилием вырвал он из недр ослабевшей памяти блеск лунного окна, расшатанную решетку и четыре пустых бочки, поставленных одна на другую в углу садовой стены. — Прекрасно,— продолжал он.—Сделаем экзамен рассудку: «Прямая линия есть кратчайшее расстояние между двумя точками».— «Сомнение в собственном су- масшествии должно быть признано доказательством психического здоровья». Я—Джозеф Лейтер, тридца- ти лет, нахожусь в дикой лесистой местности с яв- ным желанием вернуться домой к обычным своим занятиям. Но он уже понимал, что выздоровел,— и без этих наивных упражнений,— быть может, благодаря потря- сению свободы, добытой путем связных усилий, долгому сну, отдыху,— вернее же всего—силой тех душевных течений, какие при остром помешательстве, бурно вый- дя из берегов, скоро нащупывают прежнее основное русло. Успокоенный и почти счастливый,— так как полно- му счастью мешало тревожное нетерпение выбраться возможно скорее к заселенным местам,—Лейтер обошел лесной луг, избирая верное направление. По теням скоро заметил он, что двигается спиной к западу, и тотчас повернул обратно, сделав спустя короткое время привал ради орехов и диких слив, что, утолив голод, не вернуло, однако, его смягченному воспоминанию о боль- ничном супе прежнего отвращения. Затем Лейтер про- должал путь, следуя течению маленького ручья, бегуще- го к западу. В поту, -с ободранным лицом и руками, он делал милю за милей то вброд, то по руслу, если раститель- ность, свисавшая над водой, мешала идти берегом, то проваливаясь в овраги, заваленные буреломом, или про- дираясь в густой тьме, с клочком неба над головой, 412
сквозь заросли, вызывавшие припадок сердцебиения. Чем больше он уставал, тем острее подгоняла его сама усталость, которую он стремился опередить, оставив лес позади. Меж тем, вначале маленький, как струя воды из опрокинутого ведра, ручей расширился; его течение нарастало, ширина увеличивалась, а призрачный блеск мелкого песчаного дна медленно угасал, оставляя мес- тами воду черной, как полоса бархата, трепещущая под ветром. Изменялся характер берегов: довольно простор- ная опушка, усеянная мысами и желтыми мелями, незаметно образовала крутые обрывы, к осыпям кото- рые в угрюмой тесноте и вечном молчании подступали прямые влажные стволы чащи. Их вершины разделя- лись высоко над головой Лейтера извилистой синей щелью; внизу бродил искаженный свет, еле шевеля черноту потока серыми отблесками. Лейтер принимался кричать, но крики возвращались к нему тупым эхом, запертым на замок. Здесь останавливалась прежняя тишина, нарушаемая так внезапно и редко, что испу- ганный слух болезненно переносил эти краткие наруше- ния; подавленный, угнетенный, бессильный, с извращен- ным удовлетворением раба, возвращался он к прежнему состоянию покорного напряжения. Плеснула рыба, вы- дра прошумела в траве, скакнула и заверещала пума; отдаленный треск, ворочаясь, как кора в огне, звучал дикой тоской. Эти явления разделялись долгими проме- жутками лесного безмолвия. Так проходил день, пока, наконец, не увидел Лей- тер впереди себя, сквозь стволы, поворота течения, род просвета, заполненного сверкающей белизной. Вначале показалось ему, что это известковый утес, чему он весьма обрадовался, надеясь с высоты обо- зреть местность,' но, приближаясь, был вынужден не- однократно останавливаться, так как белое нечто усложнялось странными очертаниями, напоминающи- ми группу человеческих тел или статуй; Лейтер про- тер глаза. Между тем сомнениям все менее оставалось места; уже, заслоненный ветвями, мелькнул вперед мраморный профиль, за ним другой, третий и, нако- нец, тонкий рисунок фигуры, стоящей где-то вверху, в полных, как веселый крик, лучах солнца, поднявше- гося к зениту. 413
Лейтер отвернулся, пятясь спиной к таинственному явлению, в надежде, что оно, если, приблизясь, он станет к нему вдруг снова лицом, рассеется, подобно туману; однако поймал себя на том, что невольно прибавляет шагу, подгоняемый любопытством. В том месте лес отступал и был значительно реже; лишь там, где сверкала чудная белизна, его крылья вновь смыка- лись у берегов пышными остриями. Лейтер не выдер- жал. Он обернулся шагах в двадцати от зрелища, которое, раскрывшись теперь вполне, исторгло у него крик изумления Не бред, не галлюцинация поразили его. Пред ним блистало подлинное произведение чистого и высокого искусства, брошенное, подобно аэролиту,— телу непостижимой звезды,—в стомильные дебри лес- ной пустыни. Здесь берега ручья несколько возвышались, образуя естественные устои, на которых держалось сооружение. Это была мраморная лестница без перил, согнутая над ручьем высокой аркой, с круглым под ней отверстием, в которое, серебрясь и темнея, шумно устремлялся поток. Оба конца лестницы повертывались внизу лег- ким винтообразным изгибом, так, что нижние их сту- пени почти сходились, образуя как бы рассеченное снизу кольцо. По лестнице, улыбаясь и простирая руки, сбегал рой молодых женщин с легкой, прильнувшей движением воздуха одежде; общее выражение их поры- ва было подобно звучному веселому всплеску, овеян- ному счастливым смехом. Две нижних женщины, кос- нувшись ногой воды, склонялись над ней в грациоз- ном замешательстве; следующие, смеясь, увлекали их; остальные, образуя группы и пары, спешили вслед, и с их приветливо вытянутых прекрасных рук слетала улыбка. Это мраморное движение разделялось на обе сторо- ны лестницы, с живописным разнообразием, столь есте- ственным, что строго рассчитанная гармония внутрен- него отношения форм казалась простой случайностью. Центром чуда была легкая фигура девственной чистоты линий, стоявшая наверху, с лицом, поднятым к небу, и руками, застывший жест которых следовало приписать инстинкту тела, ощущающего себя прекрасным. Они были приподняты с слабым сокращением маленькой 414
кисти, выражая силу и стыд, смутную прелесть юной души, смело и бессознательно требующую признания, и запрещение улыбнуться иначе, чем улыбалась она, ох- ваченная тайным наитием. Внизу и наверху лестницы, свешивая ползучие ветви, покрытые темными листьями, стояло несколько темных ваз. Растения, выбегающие из них, были, по-видимому, посажены здесь давно, так как, пробравшись на самую лестницу, Лейтер заметил, что земля в вазах и дикий вид старых ветвей, почти высохших, помечены рядом лет. Но ничто не говорило о древности самих ваяний, в них чувствовалась нервная сила и сложность новых воззрений, мрамор был бел и чист, на медной доске, врезанной под ногами верхней прекрасной женщины, чернел крупный курсив: «Я существую — в силе, равной открытию». Какой замысел, какой глубокий каприз, какая моту- чая прихоть крылась под этой надписью? Более двух часов провел Лейтер, рассматривая фигуры, созданные безвестным резцом для того, чтобы навсегда помнил их лишь некий случайный и,—мнилось—столь редкий в этих местах, что само появление его здесь следовало считать чудом,—бродяга. От лестницы ручей резко поворачивал к югу. Лейтер, держась прежнего направления, покинул место, осенен- ное святым мрамором, и через два дня достиг, наконец, поселка, оказавшегося так далеко от города, что он сел в поезд. Врачи подтвердили его выздоровление, хотя, расска- жи он им о своем открытии, больница могла бы вновь пригласить его к супу, вызывающему изжогу. Но дру- гим, тем, кто не имел к психиатрии ни малейшего отношения, Лейтер рассказывал о прекрасной мрамор- ной группе. Никто не верил ему; он стал повторять рассказ все реже и реже, сохранив его, наконец, только для одного себя.
ШЕСТЬ СПИЧЕК I Вечерело; шторм снизил давление, но волны еще не вернули тот свое живописный вид, какой настраивает нас покровительственно в отношении к морской стихии, когда, лежа на берету, смотрим в их зеленую глубину. Меж этими страшными и крутыми массами черного цвета стеклянно блестел выем, в тот же миг, как вы заметили его, взлетающий выпукло и черне? на высоту трехэтажного дома. В толчее масс кружилась шлюпка, которой управля- ли двое. На веслах сидел человек без шапки, с диким, заост- ренным лицом, босой и в лохмотьях. Его красные глаза слезились от ветра, шея и лицо, почерневшие от испы- таний, поросли грязной шерстью. Голова с отросшими, как у женщины, волосами была перетянута платком, черным у виска от засохшей крови. Он греб, откидыва- ясь назад всем телом и каждый раз закрывая глаза. Подаваясь вперед занести весла, он снова открывал их. Следя за направлением его неподвижного взгляда, мож- но было догадаться, что этот человек смотрит на бортовой ящик. Второй человек сидел у руля, управляя движением шлюпки с всепоглощающей заботой не дать бешеному движению воды выбить из рук румпель, трясшийся беспрерывно, как тряслись от крайнего напряжения руки рулевого. Этот человек был одет или, вернее, раздет в той же степени, как и первый, с той разницей, что на нем, кроме белья, разорванного, хлопающего на руках и спине, были просмоленные брюки, застегнутые скрюченными кусками проволоки. Отросшие черные волосы хлестали по глазам, взгляд которых был более разумен, чем взгляд его товарища по несчастью. Лицо опухло, сквозь сильный загар светилось истощение. Усы и борода вокруг искусан- ных запекшихся губ сбились мохнатым кольцом. Он был мускулист, тяжел, двигался медленно и осно- 416
вательно даже теперь, когда первый дергался при каждом толчке волны и производил впечатление поте- рявшегося. Дно шлюпки было залито водой, где плавали, стукаясь о борта, консервные жестянки, обломки ска- меек, служивших некогда факелом; там же мокли, болтаясь при перевалах через гребни, тряпки, куски кожи, обрывки бумаги. Сами того не замечая, оба пловца мелко, беспрерывно дрожали, сутулясь от хо- лодного ветра. Наконец один из пловцов проговорил медленно и упорно: — Метлаэн! — Поднатужься, Босс, молодчина, хорошая старая собака!— крикнул рулевой.—Слышишь, что я говорю? Ветер упал. Босс поднял голову, двинул весла, как бы нехотя, и стал смотреть на бортовой ящик. Некоторое время они молчали. Небо слегка очисти- лось впереди и темнело, пена перестала летать, срыва- ясь, через головы пловцов, и разбег валов принял более равномерный темп. Не выпуская руля, привязанного к талии толстым концом, Метлаэн потянулся левой рукой и достал из бортового ящика карманные золотые часы, которые не забывал заводить при всяких условиях сорокадвухдневного скитания по волнам. Приблизив часы к глазам, Метлаэн увидел, что время—без два- дцати минут шесть. Некоторое время он держал часы в руках, как бы не решаясь выпустить это осязательное доказательство стойко существующей за горизонтом спокойной и без- опасной жизни. Затем вложил часы в ящик. Подымая голову, Метлаэн заметил взгляд Босса, легший на его руку тяжело, как упрек. Тем временем валы снизились, и неожиданно удары воды сменились отлогими перевалами. Стоял шум тыся- чи водяных мельниц. Босс сказал: — На западе ничего нет. Зачем плыть на запад? — Куда мы не бросались?!—возразил Метлаэн.— Надо плыть в каком-нибудь одном направлении. И разра- зи меня бог, если я знаю, где мы находимся! 14 «На облачном берегу» - 417
Его тревога была так сильна, что он различил острое посвистывающее дыхание Босса. Оно звучало, как стон. Подняв голову, Босс дико и неуверенно произнес: — Я хочу закурить. II Метлаэну нужно было некоторое время, чтобы, услы- шав это, такое простое заявление, примириться с неиз- бежным, понять, что оно наступило. Он дернулся на своем месте и с отчаянием посмотрел во тьму. Страх выбил из его души все мысли и чувства, кроме нелепого гнева на Босса. Он сам держался если не из последних, то из таких сил страдания, которые, останься он один, могли мгновенно изменить ему, бросив его и шлюпку на произвол случая. Смерть одного подчеркивала близкий конец другого. — Эй, Босс,—сказал, удерживая ругательства, Мет- лаэн,—если ты собрался околевать, то лучше это тебе сделать во сне. Вались и спи. Босс не обратил внимания на его слова. Поддержи- вая голову рукой, он устойчивее расставил ноги и проговорил, разделяя слова хрипом останавливающего- ся дыхания: — Я это знал, когда мы еще садились в шлюпку. У меня екнуло так, будто махнули перед глазами паль- цем. Дома не быть—я знаю это. Ни есть, ни пить, Метлаэн, этого больше нет,—только курить. Ты же не можешь сказать, что я был плохим товарищем. Я ослаб и умер—только всего. Ну же, давай ее! Он говорил о половине сигары, спрятанной на самом дне бортового ящика вместе с шестью спичцами. Спички и окурок были обмотаны куском просмоленного брезен- та, а брезент завернут в рукав старой куртки. Согласно уговору, выкурить этот окурок мог только умирающий. Дней десять назад, перекладывая содержимое ящика, Метлаэн нашел этот замусоленный и распухший кусок сигары на дне коробки из-под овощей. Сигара принад- лежала Бутлеру, последняя сигара на трех людей, сходящих с ума при мысли о табаке. Ее курили не- сколько раз по очереди. Бутлер сказал, что уронил 418
окурок в воду, между тем как, продержав его в руке, спрятал ночью в жестянку. Когда Метлаэн нашел оку- рок, Бутлер был в беспамятстве и умер, не приходя в сознание. — Скорее, Метлаэн,—сказал Босс,—у меня голова кружится, мне худо. Чувствуя томление, во время которого его тело ино- гда как бы исчезало, он стал беспокойно двигаться. На перевале через волну, когда рухнувшая вниз шлюпка сильно встряхнулась, Босс соскользнул на колени, затем привалился правым плечом и щекой к борту, сидя на подогнутых под себя ногах. В положении Метлаэна не было никаких средств оживить умирающего. Страх остаться одному перешел в дикую нервную тоску и тщательное внимание, с каким следовало исполнить теперь последнее желание Босса. Но он сказал все-таки: — Вгрызись зубами в судьбу, Босс, вставай! — Долго ты будешь рассуждать?— с ненавистью прохрипел Босс. Метлаэн привязал руль так, чтобы он не изменил положения, то есть обмотал конец румпеля веревкой с двумя концами, прикрепив к бортам: левому—один конец, правому—другой. Устроив это, он с сомнением посмотрел на шлюпку, которая, лишенная живой силы, правившей ею до сего момента, стала повертываться, но решил, что возня с окурком—дело одной минуты, в те- чение которой мало риска перевернуться. Тогда он открыл бортовой ящик и развязал сверток, держа его на коленях, чтобы не уронить за борт. Было темно, но он чувствовал, что Босс живет теперь глазами в каждом его движении. Нащупав окурок, Метлаэн не удержался от искушения сжать в зубах его конец, отдававший в слюну крепким и горьким вкусом, потом, вдохнув еще раз табачный запах, передал оку- рэк Боссу. Руки их встретились, разыскивая одна дру гую, и Метлаэн удивился про себя, как цепко, с силой схватил Босс свое последнее угощение. — О-го-го!— жадно сказал Босс.—Огня! — Дай сигару назад,—Метлаэн протянул руку. Наступило молчание. Затем Босс протянул руку, и Метлаэн ощутил на своем колене холодную, костлявую 14» 419
тяжесть. Это была рука Босса, которой пытался он иронически похлопать товарища. — Если ты раздумал...— тихо произнес Босс,— и если ты„ У него не было силы договорить, его мотало, то приваливая к борту, то неудержимо клоня в сторону, и он схватывался тогда за край борта. Метлаэн знал, что он думает. Стараясь быть кратким, чтобы выиграть время у воли и смерти, Метлаэн нагнулся к уху Босса, с силой вбивая слова в голову полуонемев- шего человека. — У нас шесть спичек, которые ты испортишь и не закуришь. Закурить могу только я. Это надо сделать скорей, потому что шлюпку сбивает и может залить. Неужели ты думаешь, что я буду лукавить в эту минуту? Мгновение Босс колебался, затем, прямо устремив взгляд и так же прямо, резко протянув сжатую руку, дал Метлаэну высвободить из распухших пальцев спор- ную вещь. Тогда, держа во рту окурок, Метлаэн при- строился к ящику, откуда предусмотрительно еще не вынимал спичек, чтобы не отсырели. Коробка с шестью спичками лежала, завернутая отдельно в длинную по- лоску газетной бумаги, облепленную сверху варом, ко- торый Метлаэн наколупал в пазах шлюпки. Содрав вар и осторожно вывалив в руку спички, Метлаэн немедля приступил к операции закуривания. Это дело приходилось выполнять в гимнастических условиях качки и неожиданных толчков, делавших задачу не менее трудной, чем писание при езде в тряском экипаже. Опустив над ящиком лицо, Метлаэн взял в одну руку коробку и, достав спичку, решительно провел ею по зажигательному месту. Хотя ветер и улегся, но колебания воздуха было довольно для маленького огня, чтобы погасить его. Огонь вспыхнул, потрепетал и угас, прежде чем Метлаэн поднес его к очищенному от пепла концу сигары. Со второй спичкой дело произошло еще хуже: она обсыпалась, не загоревшись. Метлаэн выпрямился и передохнул. Он подумал, что, держа сигару в губах, едва ли зажжет ее как из 420
боязни опалить бороду, что мешало действовать уверен- нее, так и потому, что силой мыканья шлюпки среди перехватов волн ему приходилось бороться с собствен- ными усилиями головы и руки, стремясь привести их к согласию. Он скрутил бумажную полоску шнуром и, чиркнув третьей спичкой, соединил бума1у с огнем. Бумага, не опалившись достаточно, погасла, едва он сделал ею движение к сигаре, но продолжала тлеть, и Метлаэн некоторое время пытался прососать в сигару часть красной, уменьшающейся искры. Когда это не удалось, не него напал страх, неуверенность в успехе, тем более что спичек осталось всего три. Это был страх, сродный тому страху ребенка, несущего полный кувшин молока и вдруг возомнившего, что оно расплещется: ребенок остановился и заплакал. Метлаэн не заплакал, но, с пересохшим от волнения горлом, поднес к коробке четвертую, чиркнув ею так осторожно, словно боясь произвести взрыв. Светлая черта указала меру его усилия и, ощупав головку спички, Метлаэн нашел, что она хотя не загорелась, но должна загореться, не осыпавшись, как вторая. Он нервно провел ею, раздался легкий треск, огонь вспых- нул и удержался при значительном колебании воздуха. Древесина спички занялась пламенем до половины. Медленно поднимая ее, Метлаэн выждал относитель- но спокойный момент, поднес огонь к сигаре и, поте- ряв равновесие, стукнулся подбородком о край ящика. Пламя в дернувшейся схватиться руке задело борт и погасло. — Четвертая,—сказал Босс ревнивым, сдержанным голосом. Все самолюбие и самообладание Метлаэна восстали при этом слове безропотно ожидающего человека, как свеча в твердой, поднятой высоко руке. Почти небрежно испортил он пятую спичку, стараясь быть небрежным, как в гамаке, и испортил потому, что долго водил слепым концом по коробке, в то время как серный конец отпотел в просыревших пальцах. Так же небреж- но, с презрением, с вызовом к собственным, делающимся мучительными движениям зажег он шестую, осветив ею на мгновение внутренность ящика, и она погасла так же безразлично к судьбе Босса, как и прочие спички. 421
Когда это произошло, Метлаэн стал ощупывать дрож?- щими пальцами дно коробки, ища,— по обязанности искать, бессмысленно ожидая, что скажет Босс. Оч деловито потянул воздух сквозь сигару и даже звучно пососал ее, не зная, что теперь будет. — Все?— спокойно спросил Босс. — Да... но, кажется, есть еще,—сказал МетлаэА Горло его сжалось, и он глубоко вздохнул, захлебнуь- i шсь едкой струей дыма, поползшего в носоглотк г из бессознательно раскуренного окурка. Сигара заго- релась. Ничтожная искра, попавшая с тлеющей бумаги на табак и не замеченная впопыхах, дала постепенно огонь. Светлое и соленое ударило в голову Метлаэна. Он судорожно протянул окурок поднявшему руку Боссу и торопливо сказал: — Держи, держи крепко, не урони. Я зажег ее. У него не было больше времени ни рассуждать, ни следить, что делает Босс: шлюпка легла краем борта к самой вода Метлаэн рванул за веревку слева, круто повернул руль так, чтобы нос шлюпки следовал в на- правлении движения волн и, сев, как сидел раньше, стал смотреть на медленно разгорающийся золотой кружок, озаряющий тусклое и синее лицо с повязкой на лбу. III Босс глубоко втянул дым, закашлялся, изогнулся всем телом, и слезы удовольствия выступили на его воспаленных глазах—«Да, это— утешение»,— пробор- мотал он, дымя все гуще ртом и ноздрями, как будто хотел накуриться до отвращения. Отвыкнув курить, он боролся с головокружением, вызванным никоти- ном, но его мысли вздохнули. Он ловил их, они расте - кались и уходили с дымом, с жизнью, куда-то вниз, под лодку. — Ужасно,— проговорил он,—умирать так... Готово! Это относилось к окурку, выскользнувшему из ею пальцев. Огонь зашипел в воде. Босс сидел, низко склонясь, потом перевалился к скамье и лег на нее 422
головой, с подложенными под нее руками. Он был бесчувствен к качке, к холодной воде, в которой сидел. Ему казалось, что он громко говорил Метлаэну, что написать семье, если тот спасется; на самом же деле он молчал и не двигался. — Босс!— крикнул Метлаэн. Умирающий вернулся к миру реальных звуков и проговорил, заканчивая мысленную речь вслух: — Так ты запомнишь? Больше он не сказал ничего. Метлаэн сидел, ворочая руль, прислушиваясь и соображая, умер ли уже Босс. Босс был жив, и Метлаэн знал это. — Нас еще двое,—сказал он, всматриваясь в лежа- щего и ощущая его жизнь как бы в себе. Босс был совершенно неподвижен, если не считать легких движе- ний тела, вызываемых размахом волнения. Его повер- женная фшура виднелась смутной, покорной кучей. — Босс,—тихо сказал Метлаэн. Ответа не было и не могло быть, но еще не было и смерти, и Метлаэн снова подумал, без слов: «Нас двоен. Следя за шлюпкой и Боссом, он неоднократно возвращался к этому ощуще- нию быть вдвоем, но иногда оно исчезало, и он нетерпе- ливо повертывался на своем месте, как будто движение это помогло бы ему явственнее услышать счет: «Дван. Вдруг—и это произошло, как неожиданное воспоми- нание, открывшееся внезапно,—по телу Метлаэна, его мыслям и по тому месту каната, которое он держал рукой, прошла некая значительность, непохожая ни на что из ощущаемых чувствами или воображением вещей, но вполне явственная. Что-то произошло. С неяс- ным и жутким побуждением Метлаэн громко сказал: — Босс! Очнись! В то же время ощущение двоих исчезло. «Нас двое»,— с силой подумал Метлаэн, ожидая живого указания внутри, но слова «нас двое» отскочили от некоего глухого препятствия и тупо возвратились назад. Тогда Метлаэн узнал, что он один в лодке с кочене- ющими надеждами плывет долгой, неверной ночью ис- кать спасения. Наутро он был замечен бригом «Сатурн» и принят на борт.
ВОЗВРАЩЕНИЕ I На «Бандуэре», океанском грузовом пароходе, вышед- шем из Гамбурга в Кале, а затем пустившимся под чужим флагом в порт Преет, служил кочегаром некто Ольсен, Карл-Петер-Иоганн Ольсен, родом из Варде. Это было его первое плавание, и он неохотно пощел в него, но, крепко рассчитав и загнув на пальцах все выгоды хорошего заработка, написал домой, своим родным, обстоятельное письмо и остался на «Бандуэре». Как наружностью, так и характером Ольсен резко отличался от других людей экипажа, побывавших во всех углах мира, с неизгладимым отпечатком резкой и бурной судьбы на темных от ветра лицах; на каждого из них как бы падал особый резкий свет, подчеркивая их черты и движения. Ритм их жизни был тот же, что ритм ударов винта «Бандуэры»,—все, что совершалось на ней, совершалось и в них, и никого отдельно от корабля представить было нельзя. Но Ольсен, работая вместе с ними, был и остался недавно покинувшим деревню крестьянином—слишком суровым, чтобы по- приятельски оживиться в новой среде, и чужим всему, что не относилось к Норвегии. В то время, как смена берегов среди обычных интересов дня направляла мыс- ли его товарищей к неизвестному, Ольсен неизменно, страстно, не отрываясь, смотрел назад, на невидимую другим, но яркую для него глухую деревню, где жили его сестра, мать и отец. Все остальное было лишь утомительным чужим полем, окружающим далекую печную трубу, которая его ждет. Чем дальше подвигалась к югу «Бандуэра», тем более чувствовал себя Ольсен как в отчетливом сне. Плавание казалось ему долгой болезнью, которую нужно перетер- петь ради денег. Отработав вахту, он ложился на койку и засыпал или чинил белье; иногда играл в карты, всегда понемногу выигрывая, так как ставил очень расчетливо. Раз, в припадке тоски о севере, он вышел на палубу среди огромной чужой ночи, полной черных валов, блестящих пеной и фосфором. Звезды, озаряя 424
вышину, летели вместе с «Бандуэрой» в трепете пре- красного света к тропическому безмолвию. Странное чувство, коснулось Ольсена: первый раз ощутил он пропасти далей, дыхание и громады неба. Но было в том чувстве нечто, напоминающее измену,— и скорбь, ненависть... Он покачал головой и сошел вниз. Неподалеку от Преста, когда «Бандуэра» оканчивала последний переход, Ольсен, спускаясь по трапу в сияю- щее сталью машинное отделение, почувствовал, что слабеет. Это был внезапный обморок—следствие жары и усталости. Блеск поршней свился в яркий зигзаг, руки разжались, и Ольсен упал с трехсаженной высоты, разбив грудь. Некоторое время он был без сознания Доктор повозился с Ольсеном, нашел, что внутреннее кровоизлияние отразилось на легких, и приказал свезти пострадавшего в лазарет. Там должен был он лежать, пока не поправится Ему сказали также, что по выздо- ровлении он будет бесплатно отвезен в Гамбург. «Бандуэра» выгрузилась, взяла местный груз, уголь и ушла обратно в Европу. На горизонте от нее остался дымок. Лежа у окна лазарета, Ольсен посмотрел на него с напутствующей улыбкой, как будто этот дым, стелющийся на запад, был его гонцом, посланным успо- коить и рассказать. Путешествие кончилось. Жалованье получено сполна, отправлено почтой в деревню. Мир выпускал, наконец, Ольсена из своих ненужных и обширных объятий. Те- перь Ольсен мог плыть только назад. II Лазарет, где лежал кочегар, стоял на холме, за городом. Его верхний этаж состоял из спускных тентов, превращающих больницу в веранду. Отсюда видны были порт, океан и—очень близко от стены лазарета— группы растений, покрытых огромными яркими цвета- ми, подобных которым Ольсен не видел нигде. Ольсен смотрел на эти цветы, на странные листья из темного зеленого золота с оттенком страха и недоверия Эти воплощенные замыслы южной земли, блеск океана, тку- щий по горизонту сеть вечной дали, где скрыты иные, 426
быть может, еще более разительные берега,—беспокои- ли его, как дурман, власть которого был он стряхнуть не в силах. Казалось ему, что на нем надето стеснитель- ное парадное платье, заставляющее жалеть о простор- ной блузе. Кроме Ольсена, в том же помещении лежали распух- ший от водянки француз, китаец, высохший и желтый, как мумия, и несколько негров. Не зная языков, Ольсен не мог говорить с ними; но если бы и мог, то предпочел бы все-таки лежать молча. В молчании, в неподвижно- сти, в мыслях о родине он чувствовал себя ближе к дому. Вечером, засыпая, он думал: «Марта доит корову, старуха варит рыбу, отец засветил лампу, вымыл руки и сел курить к огню». Тогда тьма внезапно оборачива- лась в его сознании утренней свежестью, и он видел не летний деревенский вечер, а глухой зимний рассвет. Ольсен задумчиво, с неудовольствием улыбался, смотрел некоторое время перед собой в полную огней тьму и сосредоточенно засыпал. Ш Время шло, а он худел, слабел, кашлял; испарина и лихорадочное состояние усиливались. Наконец, не видя никакой нужды держать неизлечимо больного кочегара, доктор сказал ему, что у него чахотка и что северный воздух будет полезнее Ольсену, чем лихорадочный тро- пический климат. Он прибавил еще, что на днях плывет пароход, направляющийся в Европу, что бумаги и рас- поряжения администрации относительно Ольсена в по- рядке; таким образом, ему предоставлялся выбор: ос- таться здесь или ехать домой. В тот день, когда Ольсен узнал правду, его силы временно вернулись к нему. Он был возбужден и мрачен; ликовал и скорбел, и та внутренняя нервная торопли- вость, какою стремимся мы, когда это не от нас зави- сит, приблизить желаемое,—наполнила его жаждой движения. Он встал, оделся в свое платье, подумал, постоял у окна, затем вышел. Несколькими тропинками он до- стиг берега. Белый песок отделял море от стены леса, 426
склоненной с естественного возвышения почвы к Ольсе- ну нависшими остриями листьев. Там, в сумраке глубо- ком и нежном, дико блестели отдельно озаренные ветви. Там выглядело все, как таинственная страница неизве- стного языка, обведенная арабеском. Птицы-мухи кро- пили цветным блеском своим загадочные растения, и когда садились, длинные перья их хвостов дрожали, как струны. Чтс шевелилось там, смолкало, всплескива- ло и нежно з енело? что пело глухим рассеянным шумом из глубины?—Ольсен так и не узнал никогда. Едва трогалось что-то в его душе, готовой уступить дикому и прекрасному величию этих лесных громад, сотканных из солнца и тени,—подобных саду во сне,— как с ненавистью он гнал и бил другими мыслями это движение в трепете и горе призывая серый родной угол, так обиженный, ограбленный среди монументального праздника причудливых, утомляющих див. Мох, вереск, ели, скудная трава, снег... Он поднял раковину, огром- ную, как ваза, великолепной окраски, в затейливых и тонких изгибах, лежавшую среди других, еще более красивых и поразительных, с светлым бесстыдством гурии,—поднял ее, бросил и, сильно топнув, разбил каблуком, как разбил бы стакан с ядом. Чем дальше он шел, тем тоскливее становилось ему; сердце и дыхание теснились одно другим, и сам он чувствовал себя в тесноте, как бы овеянным пестрыми тканями, свиваю- щимися в сплошной жгут. Солнце село; огромный, лихо- радочно сверкающий месяц рассек берег темными поло- сами; прибой, шумя, искрился на озаренном песке. Пришла ночь и свернулась на океане с магнетической улыбкой, как скгзка, блеснувшая человеческими глазами. Ольсен остановился: глухой, с шумом воды, пришел издалека голое: «Ольсен, это мы, мы! Скорее вернись к нам! Это я, твоя милая сестра Марта, и твоя старая мать Гертруда; и это я—твой отец Петерс. Иди и живи здесь...» IV Два месяца клыл Ольсен обратно на пароходе «Гед- вей», затем прибыл домой и, походив день-два, лег. Но теперь свободно, устойчиво чувствовал он себя, был 427
даже весел, и, хотя речь свою он часто прерывал мучительным кашлем, был совершенно уверен, что скоро выздоровеет. Ничего не изменилось за время его отсут- ствия. Так же безнадежно и скучно судился его отец из-за пая в рыболовном предприятии, так же возилась в хлеву мать, так же улыбалась сестра и платье у нее было то самое, в каком видел он ее год назад. Он лежал, изредка рассказывая о жизни на парохо- де, о чужих странах. Можно было и продолжить слу- шать его и уйти: так рассказывают о посещении музея Но с увлечением, с страстью говорил он о том, как хотелось ему вернуться домой. Чем больше он вспоми- нал это, тем ярче и прочнее чувствовал себя здесь,— дома, на старой кровати, под старыми кукующими часами. Но бой часов этих начинал все чаще будить его ночью; жарче было дышать в бессонницу; сильнее боле- ла грудь. В маете, в страхе, в угрызениях совести за то, что «не работник», прошла зима. Наконец, весной, стало ясно ему и всем, что конец близок. Он наступил в свете раскрытых окон, перед лицом полевых цветов. Уже задыхаясь, Ольсен попросился сесть у окна. Мерзнущий, весь в поту, с подушками под головой, Ольсен смотрел на холмы, вбирая кровоточа- щим обрывком легкого последние глотки воздуха. Тоска, большая, чем в Преете, разрывала его. Против его дома, у окна, обращенного к холмам, на руках матери сидела и смешно билась, махая руками и ногами, крошечная, как лепесток, девочка. — „.Дай!..—кричала она, выговаривая нетвердо это универсальное слово карапузиков, но едва ли могла понять сама, чего именно хочет. «Дай! Дай!»— голосило дитя всем существом своим. Что было нужно ей? Эти ли простые цветы? Или солнце, рассматриваемое в апель- синном масштабе? Или граница холмов? Или же все вместе: и то, что за этой границей, и то, что в самой ней и во всех других—и все, решительно все:—не это ли хотела она?! Перед ней стоял мир, а ее мать не могла уразуметь, что хочет ребенок, спрашивая с тревогой и смехом:—«Чего же тебе? Чего?» Умирающий человек повернулся к заплаканным ли- цам своей семьи. Вместе с последним усилием мысли 428
вышли из него и все душевные путы, и он понял, как понимал всегда, но не замечал этого, что он—человек, что вся земля, со всем, что на ней есть, дана ему для жизни и для признания этой жизни всюду, где она есть. Но было уже поздно. Не поздно было только истечь кровью в предсмертном смешении действительности и желания. Ольсен повернулся к сестре, обнял ее, затем протянул руку матери. Его глаза уде подернулись сном, но в них светился тот Ольсен, которого он не узнал и оттолкнул в Преете. — Мы все поедем туда,—сказал он.—Там—рай, там солнце цветет в груди. И там вы похороните меня. Потом он затих. Лунная ночь, свернувшаяся, как девушка-сказка, на просторе Великого океана, блеснула глазами и приманила его рукой, и не стало в Норвегии Ольсена, точно так же, как не был он живой—там. «ПРОДОЛЖЕНИЕ СЛЕДУЕТ» Слово не воробей, вылетит — не поймаешь. I Больная девушка лежала на спине, укутанная по самый подбородок меховым одеялом. Черное ночное окно отражало красноватый огонь лампы. По закопчен- ным стенам хижины висели пробочные балберки, грузи- ла, остроги, мережки, удочки и другие рыбные снасти. Над изголовьем больной, прикрепленная шпилькой, вид- нелась вырезанная из журнала картинка, изображав- шая молодого человека в плаще, отбивающего нападе- ние разбойников. Услышав за окном шаги, девушка приподнялась на локте. Это, видимо, стоило немалых усилий ослабевше- му телу, так как брови ее, поднявшись и морщась, выразили мучение. Глаза, однако, светились оживлением. 429
— Ну что?— спросила она, прежде чем вошедший успел закрыть дверь.—Дали тебе «Звезду»? — Не прыгай, Дзета,— сказал старик Спуль, отстав- ляя в угол ведерко с пойманной рыбой.—Валяйся себе потихоньку. — Ты просто невыносим, отец,—сказала девушка. Углы ее рта вздрогнули, а обнажившаяся рука нервно потянула одеяло.— Не понимаю, зачем меня нужно дразнить! Есть или нет? Скажи честно! — Чего честнее,—захохотал Спуль, торжественно замахиваясь, как мечом, длинной желтенькой банде- ролью и бережно подавая ее томящейся руке доче- ри.—Почта запоздала, видишь ли, на неделю, пото- му что... Дзета уже не слушала. Она попробовала разорвать бандероль, но, ослабев, в изнеможении, с закружившей- ся головой откинулась на подушку, крепко зажав в ху- деньком кулаке драгоценный журнал. — Эй, старуха,—тревожно сказал Спуль,—тебе ведь спички не переломить, а туда же„ Пусти-ка, я сам.—Он взял у дочери «Звезду», помуслил палец и, словно вспарывая рыбу, произвел весьма чинно на столе опера- цию открытия бандероли. Затем Спуль прис гулил к делу. — Посмотри прежде «Эмиль и Араминту»,— тре- вожно сказала Дзета.— Должно же быть, наконец, продолжение. Не могу же я верить до бесконечности. Ведь вот полгода прошло, как сама я прочла... по- мнишь? После того, где Эмиль сказал Араминте: «Ты, дорогая, не беспокойся. Я возвращусь, и мы будем счастливы». Да, так там ведь напечатано внизу: «Про- должение следует». Она взволновалась, как бы предчувствуя, что и на этот раз ожидания ее будут обмануты. Пока девушка говорила, старик осторожно перевер- тывал страницы, опасливо приглядываясь к каждому заголовку. Его широкое, прекрасное наивной старостью и смелыми, но добродушными глазами лицо делалось все растеряннее по мере того, как он приближался к обложке, смущенно бормоча что-то вроде: «пропустил, надо быть», «вот поди найди», «экое дело»—и другие, облегчающие подавленное состояние, слова-вздохи. Он 430
сам был немало заинтересован дальнейшей судьбой главных героев оборванного романа, но стеснялся пока- зывать :то. — «Моисей в пустыне», рассказ,—монотонно гово- рил он, по временам вглядываясь в петит, словно исчезнувший граф Эмиль притаился как в загадоч- ной картинке, среди букв,— «Волны», стихотворение. «Открытие Южного полюса», научно-популярный очерк. «Испытание огнем», очерк средневековой жизни. «Про то, про се», мелочи. «Смесь». «Пейте шоколад»... Хм, Дзета, ты опять не уснешь... нет, ровнешенько ничего нет! — Ну что это, право!— жалобно воскликнула де- вушка.—Ты понимаешь тут что-нибудь? Старик не ответил. Он был сильно расстроен, Дзета таяла на его глазах с каждым днем. Болезнь ее, как говорил приезжавший врач, «не поддается определе- нию». Он думал, что это на нервной почве. Началось с того, что девушка стала страдать бессонницей, отсут- ствием аппетита, а месяц спустя слегла с признаками сильного истощения. — Ее нужно развлекать,—сказал врач, и Спуль по его совету выписал «Звезду», маленький журнал с кар- тинками, с невинным, почти сказочным содержанием. Отец и дочь свято верили в то, что каждая печатная строка—правда. Вымышленных лиц в «Эмиле и Ара- минте» для них не было. Герои романа, конечно, живы, и приключения их по мере шествия событий протоколь- но описываются доверенными сего дела—писателями. Роман увлек Дзету нежной любовью Эмиля и Арамин- ты, девушки, как и она, бедной, но преданной своему возлюбленному. Граф Эмиль, блестящий придворный, отправился в Америку добывать завещание, украденное разбойниками, и простодушная Дзета, обманутая изве- щением: «Продолжение следует», искренно страдала от неизвестности дальнейших событий. За полгода, как оборвался роман,— потому ли, что автору надоело во- зиться с благородным Эмилем, по причине ли скудости авансов в «Звезде», из-за смерти ли романиста,—но только в эти полгода, как думала Дзета, все должно было уже закончиться или благополучно, или катастро- фой. Болезненно страстно хотела она узнать, что случи- 431
лось, а каждый номер приносил ей новое и новое разочарование. И что главное—в одиноких мечтах ее, в заученном наизусть романе Араминта постепенно пре- вратилась в нее, Дзету, а Эмиль —в того, который год назад стал для ее сердца далекой обетованной страной. Случайный городской гость пробыл несколько дней в пустыне, и Спуль не знал, что притихшая и больная девушка год назад смеялась, крепко целуясь в берего- вом кустарнике с широкоплечим молодым человеком, модная бородка которого, мягкие усы и быстрые ореховые глаза застряли неподалеку от Хоха (деревня Спуля) благодаря поломке пароходного колеса. Он сказал Дзете, что любит полевые цветы и скоро вернет- ся к ним. И_. — «Продолжение следует»,— невольно пронеслись перед ее глазами знакомые буквы. «Как его зовут? Акает. Милый Акает... милый об- манщик». Она вытерла мигающие глаза и снова спросила: — Отец, каково же твое мнение? Спуль раздувал огонь. — Я думаю, что его... ф-ф-ф-фух! щепки сырые... что его сиятельство граф, видишь ли,—ф-ф-фух!— отдал распоряжение... Сварить тебе рыбки, Дзета? Ну, затре- щало. — Какое распоряжение? — А чтобы... этого., его не пропечатывали. — Ну вот!— Она стала смотреть на огонь.—Если он терпел и знал, что о нем все до сих пор написано.. Не понимаю. Зачем запрещать теперь? Меж ними возгорелся легкий спор. Старик доказы- вал, что высокопоставленные люди имеют свои резоны— публиковать или не публиковать их приключения; а Дзета утверждала, что здесь замешана какая-то неиз- вестная дама, которая влюблена в Эмиля и которой, мстительных целей ради, хочется, чтобы бедная Ара- минта пребывала в неизвестности относительно судьбы своего возлюбленного. — Если бы поговорить с тем человеком, который писал это!— сказала, вздыхая, девушка.—«Дон-Эсте- бан»—сказано там. Роман Дон-Эстебана. Писатели, на- верное, все знают... Уж я бы у него выспросила. 432
— Хочешь посмотреть «Звезду»?— спросил Спуль, кончив есть. Он примостился уже было на краю кровати с жур- налом в руках, но Дзета нерешительно покачала голо- вой. — Я не буду смотреть картинки. Отец,—робко при- бавила она, помолчав,—если хочешь,, почитай мне ко- нец... там, где остановились. — Опять? Вчера ведь читали, Дзета. — Ну что ж_. жалко тебе? Спуль взял с полки старый, замызганный номерок и, смотря поверх страницы,—так как наизусть знал раз- вернутое,—отбарабанил далеко не нежным голосом: «Араминта, обливаясь слезами, обняла Эмиля за шею, и ее прекрасное лицо наполнило сердце героя сострада- нием и любовью. — Не плачь, бесценная возлюбленная,—сказал Эмиль,— беру в свидетели небо и землю, что вернусь к радостям семейной жизни с тобой. Мне надо только преодолеть коварный замысел дяди, вручившего жестокому атама- ну Грому завещание моего отца. Не беспокойся, дорогая. Я вернусь, и мы будем счастливы». «Продолжение следует»,—хмуро закончил старик. — Дзета! Девушка лежала навзничь, уткнув лицо в мокрые от слез ладони. Она не откликалась. Скоро дыхание ее стало ровнее, тише, и сон, вызванный непосильным волнением, положил свою, теплую руку на ее маленькую горячую голову. II После рассказанного в течение добрых десяти дней, на протяжении тысячи верст, одинокая старческая фшура—с платком вокруг черной от солнца шеи, в вы- соких сапогах, в страшной трубообразной шляпе и крас- ной шерстяной блузе,—совершала, не останавливаясь, перемещение от одной точки земного шара к другой, пока не появилась на площади Амбазур. Сначала фшура сидела на одном из звеньев длинно- го речного .плота, затем путешествовала верст пятьдесят 433
от берега к берету другой реки, где села на пароход, а с парохода, дней десять спустя, в шумный вагон, кото- рый к вечеру десятого дня доставил благополучно фигуру на упомянутую блестящую площадь. Было без четверти пять, когда в передней «Звезды» раздался неуверенный короткий звонок, и редакцион- ный сторож, злобно открыв дверь, увидел живописную фигуру Спуля, благоговейно созерцающего эмалевую дощечку, где строгими черными буквами возвещалось, что секретарь «Звезды» сидит за своей конторкой ровно от трех до пяти—ни секунды более или менее. — Подписка внизу,—отрывисто, подражая редакто- ру, заявил сторож,—да затворяй двери, дед! — Послушай-ка, паренек,— таинственно зашептал Спуль, продвигаясь в переднюю,—я, видишь ты, даль- ний... Мне, видишь, нужно поговорить с вашими. А прежде скажи: здесь находится господин писатель Дон-Эстебан? — Вот, надо быть, к вам пришел,—сказал сторож, приотворяя дверь в комнату секретаря—Я, хоть убей, не понимаю этого человека. Секретарь «Звезды», желчный толстенький господин, измученный флюсом и корректурой, выскочил на каблу- ках к Спулю. — От кого?— процедил он сквозь карандаш, зажа- тый в зубах, тонким, словно оскорбленным, голосом.— Стихи? Проза? Рисунки? — Как бы мне,—запинаясь, проговорил старик,— потолковать малость с господином Дон-Эстебаном? — А! Фельетонист? — Может быть., может быть,—кивнул Спуль, уступ- чиво улыбаясь,—не знаю я этого. Может, он ваш дирек- тор, может, и побольше того. — В трактире,—сердито сказал секретарь, прыгнул за дверь, подержался с той стороны за дверную ручку, снова приоткрыл дверь, высунул голову и крикливо адресовал:—«Голубиная почта»! Трактир на той сторо- не площади! Вот где ваш Дон-Эстебан! Старик печально надел шляпу. Он не понимал ниче- го: ни ободранности темной, грязной редакции, где, однако, знают о жизни герцогов и князей больше, чем их прислуга; ни того, почему надо идти в трактир; ни 434
раздражительности толстенького господина. У Спуля был такой обескураженный вид, что сторож пояснил ему, наконец, в чем дело. — Зайди в «Голубиную почту», дед,—жалостливо сказал он,—там спроси: где тут сидит Акает? Потому что, видишь, пишет-то он под одним именем, а настоя- щее его имя Акает. Вот он Дон-Эстебан и есть. С холодом и тяжестью недоверия к своем положения Спуль переступил порог «Голубиной почты». Здесь его не мучили; слуга, услышав: «Дон-Эстебан», вытащил палец из соусника и ткнул им в направлении большого стола, за которым сидело и возлежало человек шесть с позах более свободных, чем пьяных. Малое количество буты- лок указывало, что головы пока на местах. — Кто из вас, добрые господа...—начал Спуль, но сбился.—Не тут ли... Который здесь господин писатель Дон-Эстебан? — Я,—сказал высокий в накидке и серой шляпе.— Откуда ты, одетый в первобытные одежды, странник Киферии? Кто указал тебе путь в жилище богов? Бессмертных ты или смертных дел древний глашатай? Сядь и скажи, Гекуба, что тебе в моем имени? — Господин,—сказал Спуль,—послушайте-ка меня- Уж право, не знаю, как это вам все объяснить, в точку-то самую, а только, изволите видеть, без вас в этом деле, вижу, не обойтись. И вот, путаясь и волнуясь, поощряемый сначала возгласами и смехом, а затем общим молчанием, рыбак рассказал Акасту, как в глухом, пустынном уголке дикой реки читалась с трепетным напряжением, со стра- хом и радостью, с опасениями и облегчениями история любви блистательного графа Эмиля и Араминты, доче- ри угольщика. — Дзета-то, дочка моя,— говорил Спуль,— хлопочет об них не знамо как, прямо так и скажу: надрывается Дзета. А тут и застопорило, да целых полгода™ этого™ никаких известий. Здоровому, так скажем, каприз, потому его сиятельство может ведь свои резоны иметь, а больному—горе; только ей, бедняге, Дзете-то, и радо- сти было, что мечтала, будто граф женится на той барышне. И выходит теперь одно-единственное мучение™ как принесу это, «Звезду», ну, вроде ребенка моя Дзета. 436
«Опять,—говорит,— нет ничего». Читай ей вот опять про старое, где прощались. Меня измаяла, и сама извелась; да не встает; хоть бы гуляли или что: слаба, видишь.. Ну, я и поехал. Чего там? Сердце-то ведь того... Думаю, разузнаю у вас. Так что на вас вся надежда.. Старик замолчал; Акает, опустив глаза, водил паль- цем по скатерти. — Вот тебе и макулатура, Акает,—серьезно сказал сутулый человек в синих очках.—Что ты об этом думаешь? Акает поднял голову. —Вы приехали как раз вовремя, Спуль,—сказал он, протягивая рыбаку полный стакан.—Теперь все извест- но. Эмиль... Впрочем, придите сюда завтра к этому же времени. Дела графа блестящи. — Ну-те?!— повеселел Спуль.—Значит, благополучно? — Просто прекрасно. Лучше нельзя. — И пропечатано? — Конечно. Завтра я дам вам конец романа, и вы отвезете его домой. Спуль встал. — Так я рад, что и сидеть никак не моху,—засуе- тился он, ища шляпу.— Я и то думал: где ж и знать, как не здесь? Я ведь грамотный. «Идти уж,— думаю,— так уж по самой первой линии! По прямой то есть! Приду». Кончину и причину, значит, представите? Ангел вы, господин Дон-Эстебан... ну—запрыгал старик! Он вышел, то оборачиваясь и пятясь, чтобы еще раз отвесить поклон, то спотыкаясь о тесно расставленные стулья. — За здоровье Дзеты!—сказал Акает, поднимая стакан. Ш Стемнело, когда «Дон-Эстебан», присев дома к столу, вспомнил остановку буксирного парохода, на котором, спасаясь от полуголодной жизни провинциального ре- портера, перекочевал бесплатно к центрам цивилиза- ции. Вспомнил он веселую Дзету—знакомство с ней у плотов, где девушка полоскала белье, и ее доверчивые слова: «Раз вы говорите, что приедете,—чего же еще?» 436
Затем Акает вспомнил «Эмиля и Араминту»—роман, шитый белыми нитками, ради нужды, и властно обор- ванный издателем, сказавшим однажды: «Довольно. Строчек вы выгоняете много, а конца не предвидится». Погрустив обо всем этом, мысленно улыбнувшись боль- ной Дзете и думая о ее читательской душе с тем пристальным, глубоким вниманием, какое сопутствует серьезным решениям,—Акает взял перо, бумагу, стара- тельно превратил белые листы в строчки, украшающие судьбу влюбленных помпезной свадьбой, стряхнул с коле- на изрядную кучу папиросного пепла и, зайдя в типо- графию, сказал метранпажу: — Дорогой генерал свинца, наберите это к утру. — Редакционно? — Ну_ между нами. Кстати, я вам обещал два литра коньяку. Коньяк у меня Вы всегда сможете его получить. Эта рукопись нужна мне самому—в наборе. Поняли? — Ничего не понял. Коньяк есть—вот это я понял. Хорошо, будьте покойны! После этого прошло десять дней, в течение которых одинокая старческая фигура с драгоценным печатным оттиском в зашитом кармане и с письмом в сапоге перемещалась с одной точки земного шара к другой, пока не постучалась у дверей старого маленького дома деревни Хох. — Ну, тетка,— сказал Спуль старухе-соседке, в его отсутствие ходившей за больной,— ступай-ка пока. По- том поболтаем. Дзета! Дело-то ведь выгорело! Прочти-ка это письмо! Сам Дон-Эстебан написал тебе! «Я,— гово- рит,—уважаю читателей!» Вот как! Говоря это, он трудился над распарыванием карма- на. Меж тем изумленная и счастливая девушка, едва переводя дух, прочла: «Дорогая Дзета! Я очень виноват, но дела с графом Эмилем страшно мешали мне приехать или хотя напи- сать. Прости. Знай, что я тот самый писатель, чей роман о незаслуженно страдавшей Араминте ты читала с таким увлечением и который ты дочитаешь теперь, потому что я передал твоему отцу продолжение и окончание. Я скоро приеду; лучшей жены для писателя, чем ты, нигде не найти. Крепко целую. Твой—винова- тый—Акает». 437
— Что там в письме, Дзета?— спросил старик, разглаживая сверстанный оттиск. — Что там?— сказала девчшка.—Самое простое письмо. Здравствуйте да прощайте, так, ничего... вежли- во. Знаешь, я хочу есть. Дай-ка мне молока и хлеба. Нет, ты отрежь потолще. Теперь читай... ну же! Пока Спуль читал, девушка боролась с волнением и, окончательно, наконец, победив 'го, громко, довольная, засмеялась, когда, воодушезляям и притоптывая ногой, Спуль проголосил последние строки: «„.их свадебное путешествие длилось два месяца, после чего граф Эмиль и его молодая жена поселились в замке Арктур, на берету моря, вспоминая в счастли- вые эти дни все приключения и опасности, испытанные Эмилем среди шайки бандитов, потерпевших заслужен- ное и грозное наказание». БОРЬБА СО СМЕРТЬЮ I — Меня мучает недоделанное дело,—сказал Лорх доктору.—Да: почему вы не уезжаете? — Любезный вопрос,— медленно ответил Димен, со- средоточенно оглядываясь.—Кровать надо поставить к окну. Отсюда, через пропасть, виден весь розовый снеговой ландшафт. Смотрите на горы, Лорх; нет ничего чище для размышлений. — Почему вы не уезжаете?— твердо повторил боль- ной, взглядом заставив доктора обернуться.—Димен, будьте откровенны. Лорх лежал на спине, повернув голову к собеседни- ку. Заостренные черты его бескровного лица, обросшего лесом волос, выглядели бы чертами трупа, не будь на этом лице огромных, как бы вывалившихся от худобы глаз, сверкающих морем жизни. Яо Димен хорошо знал, что не пройдет двух дней,— и болезнь круто покончит с Лорхом. 438
— Мне здесь нравится,—сказал Димен.—Меня хо- рошо кормят, я две недели дышу горным воздухом и быстро толстею. Лорх с трудом поднес к тубам папиросу, закурил и тотчас же бросил: табак был противен. — Меня мучает недоделанное дело,— повторил Лорх.—Я расскажу вам его. Может быть, вы тогда поймете, что мне надо знать правду. — Говорите,—сердито отозвался Димен. — На днях приедет Вильтон. В его руках все нити новой концессии, я лично должен говорить с ним. Если я не смоту говорить лично, важно, не отклады- вая, подыскать надежное лицо. Меня не испугаете. Да или нет? — Третий день вы допрашиваете меня,—сказал доктор.—Ну, я скажу. Вы, Лорх, умрете не позже, как через два дня. Лорх вздрогнул так, что зазвенели пружины матра- ца. Он взволновался и сразу еще более ослабел от волнения. Стало тихо. Доктор с лицом потрясенного судьи, объявившего смертный приговор,— встал, хруст- нул пальцами и подошел к окну. Больной едва слышно рассмеялся. — Вильтон, положим, не приедет,—насмешливо ска- зал он,—и нет у него никакой концессии. Но я узнал, что нужно. Кровать действительно можно переставить к окну. — Вы сами..— начал Димен. — Сам, да. Благодарю вас. — Наука бессильна. — Знаю. Я хочу спать. Лорх закрыл глаза. Доктор вышел, распорядился оседлать лошадь и уехал на охоту. Лорх долго лежал без движения Наконец, вздохнув всей грудью, сказал: — Какая гадость! Просто противно. Какая гадость!— повторил он. II Лорх заснул и проснулся вечером, когда стемнело. Он не чувствовал себя ни хуже, ни лучше, но, вспомнив слова доктора, внутренне ощетинился. 439
— Еще будет время размыслить обо всем этом,— сказал он, придавливая кнопку звонка. Вошла сиделка. Лорх сказал, чтобы позвали племянника. Его племянник, широкий в плечах, немного сутулый молодой человек двадцати четырех лет, в очках на старообразном, белобрысом лице, услышав приказание дяди, сказал недавно приехавшей сестре: — По-видимому, Бетси, мы выиграли. Ты уже пла- кала у него? — Нет,—Бетси, дама зрелого возраста, торговка опиумом, находила, что слезы—большая роскошь, если можно обойтись и без них. — Нет, я не плакала и плакать буду только пост- фактум. Завещание в твою пользу. — Как знаешь. Я иду. — Ступай. Намекни, что я хотела бы тоже увидеть его сегодня. Вениамин сильно потер кулаком глаза и ласково постучал в дверь. — Войди,—сурово разрешил Лорх. Вениамин, страдальчески играя глазами, подошел к постели, вздохнул и сел в прямолинейной позе египет- ских сидящих статуй. — Дядя! Дядя!— усиленно горько сказал он.—Когда же, наконец, вы встанете? Ужас повис над домом. — Слушай, Вениамин,—заговорил Лорх,—сегодня я говорил с доктором. Он приостановился. Вениамин заблаговременно поднес руку к очкам, чтобы, сняв их в патетический момент— ни раньше, ни позже—оросить слезами платок. Лорх смотрел на него и думал: «У малого три любовницы,—две—наглые, красивые твари, а третья— дура. Сам он—прохвост. Он подде- лал три моих векселя. Меня он ненавидит, согласно его речи в Спартанском клубе. Сколько получил он за это выступление—неизвестно, но сплетен развел порядочно и провалил меня в окружном списке. Для такой компа- нии мой миллион—короткая жвачка». — О! Надеюсь, доктор.. Дядя! Вы спасены?!—с нату- гой вскричал племянник. — Подожди. Мне жалко вас,—тебя, милый, и Бетси, очень жалко.. 440
— Дядя!— разучено зарыдал Вениамин,—скажите, что этого не будет™ что вы пошутили! — Нисколько. Вы должны примириться с судьбой. — Боже мой?! - Да. — Итак—примириться?! Родной и дорогой дядя™ — Хорошо, спасибо. Я хочу сказать, что моя болезнь прошла спасительный кризис, и я, через сутки, самое большое,—снова буду петь басом «Ловцы жемчуга». Вениамин оторопел. Прилив грубой злости заставил его вскочить, но он вовремя перевел порыв этого чувства в нескладное ликование: — Вот свинья Димен!.. Он мог бы сказать нам... Не мучить нас! Поздравляю, милый дядя! Живи и работай! Я ожидал этого! Лорх посмотрел на темную замочную скважину, до- стал через силу из-под подушки револьвер и выпалил в потолок. Племянник отпрыгнул. За дверью раздался визг: там кто-то упал. Вениамин, открыв дверь, показал себе и Лорху растянувшуюся Бетси. — Как вы любите это дело, Бетси!— кротко сказал Лорх — Дура!— зашипел брат сестре, подымая ее.—Спо- койной ночи, дядя! Вам теперь нужен покой! — Как и вам,— холодно сказал Лорх. Родственники ушли. В гостиной Бетси заплакала тяжелыми ненавидящими слезами. Вениамин вынул из букета розу, понюхал и свернул цветку венчик. — Он врет. Он злобно мучает нас,—сказал племян- ник. Бетси высморкалась. Они сели рядом и стали шептаться. Ш По приказанию Лорха кровать была передвинута к окну. Стояли жаркие ночи. Дом был построен на самом краю пропасти—меж стеной и отвесом бездны оставалась тропинка фута два шириной. Лорх видел в россыпи белых звезд полную, над горным хребтом, луну; ее свет падал в пропасть над 441
непроницаемым углом тени. Смотря в окно в направле- нии ног, Лорх видел на обрыве среди камней куст белых цветов. Он думал, что цветы эти останутся, а его, Лорха, не будет. Тогда, решив продолжать жить, он тщательно при- вел мысли в порядок и понял, что самое главное,— побороть слабость. Лорх резко поднялся. Голова закру- жилась. Он стал, сидя, раскачиваться; затем, взяв с ночного столика нож, ударил им себя в бедро. Резкая боль вызвала тревогу сердцебиения; кровь бросилась в голову. Лорх вспотел; пот и ярость сопротивления дали его душе порывистую энергию, сопровождающуюся жа- ром и дрожью. Не говоря уже о том. что каждое движение было ему невыразимо противно (Лорх хотел бы отдаться болез- ненному покою), всякое представление о движении ка- залось совершенно ненормальным явлением. Несмотря на это, Лорх, как загипнотизированный, встал и упал на пол. Сапоги лежали возле него; он, лежа, натянул их, затем, поймав ножку кровати,— встал, уселся и принялся одеваться. Когда он закончил это дело, его бросало из стороны в сторону. Новый припадок голово- кружения заставил его несколько минут лежать, уткну- вшись лицом в подушку. После этого его стошнило; жадно возжелав пить, он весь облился водой, но осушил его и выбросил графин в пропасть. Затем он направил- ся расползающимися ногами к двери, но попал к печке. От печки Лорх направился снова к двери, но печка вновь приветствовала его, и он держал ее в объятиях пять минут. Когда он попал, наконец, к двери, в комнате было все опрокинуто. Лорх опустился на чет- вереньки, чтобы не производить шума, полчаса потра- тил на то, чтобы нащупать головой, в темноте, дверцу буфета, отыскал и стал пить коньяк. Несмотря на строжайшее запрещение доктора упо- треблять даже крепкий чай, не говоря уже о вине,— Лорх, без передышки, вытянул бутылку крепкого конь- яку и впал в того рода исступление, когда, независимо от обстоятельств, человек с пожаром в голове и бурей в сердце, занятый одной мыслью, падает жертвой за- мысла или одолевает его. Таким замыслом, такой мыс- лью Лорха являлся бассейн. Это был четырехугольный 442
цементный водоем, куда лился горний, ледяной ключ. Удар вина временно воскресил Лорха; шатаясь, но лишь в меру опьянения, мокрый от пота, с обслюненной папиросой в зубах, прошел он боковым коридором во двор, сполз в бассейн,— как был,—в сапогах и костюме, окунулся, мучительно задрожал от холода, вылез и на- правился обратно в спальню. Сырой мороз родника согнал вес возбуждение ор- ганизма к неимоверно обремененног мыслями голова Сердце стучало как пулемет. Лорх думал обо всем сразу,—от величайших мировых проблем до кирпичей дома, и мысль его молниеносно озаряющим светом про- никала во все тьмы тем всяческого познания У буфета он принял вторую порцию огненного лекарства, но этот прием сильно бросился в ноги, и Лорх вынужден был восстановить равновесие с помощью дуплета. У кровати он задумчиво осмотрел различные, на полу, склянки с лекарством и лужу, образовавшуюся на месте его сто- яния Затем он перелез подоконник, прошел, несколько трезвея, вдоль стены, к кусту белых цветов, оборвал их, вернулся и лег, раздевшись, под одеяло, бросив предва- рительно на него все брюки и пиджаки, какие нашел в шкапу. Сделав это, он вытянулся, приятно вздрогнул и—вдруг—потерял сознание. IV — Он не просыпался за это время?— спросил Димен сиделку. — Нет. Даже не повернулся. — Где же вы были? Во время припадка прошлой ночи больной мог выброситься из ок; а в пропасть. Все было перебито и опрокинуто. Он пил * ино, купался. Это агония! — Вы знаете, доктор, больной все да гнал меня вон из спальни. Каюсь— я вздремнула., го... — Идите; дело все равно кончено Позовите Вениа- мина и Бетси. Вошли родственники: два вопросит эльных знака, пы- тающихся стать восклицательными. — Ну—вот что,— сказал Димен,- - дело кончится не 443
позже, чем к вечеру. Выходка (вероятно—горячечный приступ) имела следствием, как видите,— полное беспа- мятство. Пульс резок и неровен. Дыхание порывистое. Температура резко упала,—зловещее предвестие. Нам.. надо... приготовиться... сделать распоряжения... Бетси, сверкнув бриллиантами красных рук, закры- ла лицо и искренне зарыдала от радости. Вениамин молитвенно заломил руки. Доктор расстроился. — Общая участь всех нас...—жалобно начал он. Лорх проснулся Взгляд его был стремителен и здоров. — Принесите поесть!— крикнул он.—Я во сне видел жаркое. Принесите много еды—всякой. Хорошо бы пирог со свининой, коньяку, виски,—всего дайте мне— и много! ПЬЕР И СУРИНЭ Мы верим в чудесное, но до такой степени подозри- тельны сами к себе, что редко признаемся в этой вере. Тот второй «я», которому равно дороги сказки Шехера- зады и таинственные опыты Юма, работа молнии, раз- девающей человека догола, не расстегнув пуговиц, и сон «в руку»,—этот второй «я» нам кажется посторонним, милым, но недалеким субъектом. Мы часто краснеем за него, когда, распаленный видениями, имеющими мало общего с законами будней, он тихо соблазняет нас высказать в кругу старых, добрых материалистов что- нибудь явно революционное, например, веру в то, что душа бессмертна. Однако, думая, что таинственнее и чудеснее нас самих, т. е.—человека, людей,—на свете нет, что сами мы, и в скептицизме и в легковерии, одинаково непости- жимы ни с какой точки зрения, я беру на себя смелость рассказать милым читателям одно из самых потрясаю- щих происшествий, какие случались когда-либо на нашей планете. Это не сказка, не выдумка и не аллегория — это сама жизнь, голая правда жизни, действительное событие,—факт. 444
В экипаже четырехмачтового парусника «Атлант» служил матросом некто Пьер, человек лет тридцати двух, разгульный, жестокий и злобный парень; большая мускульная сила и смелость создали ему репутацию опасного человека. Он пропивал обычно все жалованье, но был прекрасным, сметливым моряком и дело свое любил. Отрывистая, грубая речь, презрительное выраже- ние лица и нескрываемое злорадство при виде чужих печалей не особенно располагали дружить с ним; дру- зей у него не было, а временные приятели, сподвижники кутежей, охладевали к обществу Пьера равномерно с отощанием его кошелька, Пьер не жалел денег, ни своих, ни чужих, вообще он ничего и никого не жалел, нося в душе ту тягостную пустоту, оторванность от всего, кроме своей профессии, которая, при известных обстоятельствах, приводит к самоубийству, сумасшест- вию или преступлению. Да не покажется странным, что этот человек был в связи в девушкой, любившей его той самой совершенной любовью, которую вот уже множество столетий искусст- во пытается осилить звуками и словами. Девушку звали Суринэ. Она была корсажницей в заведении старухи Вийдук и самой красивой девушкой города. Тысячи способов есть познакомиться, нарочно или случайно, и как познакомился Пьер с Суринэ,— мы не старались особенно разузнать. Пламенную любовь Сури- нэ едва ли можно объяснить качествами избранника, так как Пьер не был пригож, и обветренное лицо его, сильно попорченное оспой, не Отравилось даже старым портовым шлюхам, лелеющим, по традиции, несбыточ- ную мечту о «жантильных» мальчиках. Однако, мы поймем Суринэ, если согласимся признать два типа души: одну—с ненасытной потребностью быть любимой, другую—с не менее сильной потребностью любить, да- вать и дарить самой. Суринэ своим темпераментом полно выражала вторую категорию. Пьер был очень неблагодарным материалом для сильного женского чув- ства, поэтому-то, так как любовь дающая идет по линии наибольшего сопротивления, Суринэ и полюбила его. Это слабое объяснение, не более, как шаткая и поспешная догадка, однако в подкрепление ее мы можем привести общеизвестный факт, именно тот, что у него- 446
дяев, большей частью, подруги и жены их—человече- ские, хорошие женщины (или были такие в прошлом). Суринэ редко видела Пьера. Проходило иногда от двух до восьми месяцев, пока «Атлант» возвращался в родной порт, 1де стоял, в зависимости от погоды и груза,— месяц, полтора,— и редко более. Пьер мало оказывал внимания Суринэ. Он никогда не писал ей, не привозил даже безделушки в подарок и, встре- чаясь после разлуки, вел себя так, как если бы расстался с Суринэ только вчера. Любовь часто тяго- тила его. Иногда проблески настоящего чувства вспы- хивали и в нем, но тогда ему непременно требова- лось напиться, чтобы прийти в равновесие, нарушен- ное несвойственной его характеру неуклюжей любов- ной мягкостью. Случалось, что Суринэ покупала ему на свои деньги одежду, пропитую накануне, или часами простаивала в полицейском участке, умоляя выпустить Пьера, попавшего туда за скандал. И все- таки. Если бы ей поставили выбор: смерть или жизнь без Пьера, она, не задумываясь, предпочла бы смерть. В конце февраля «Атлант» бросил якорь у Зурбага- на, где должен был простоять несколько дней. Непода- леку от порта жила некая Пакута, женщина вольного поведения, вдова почтальона. Пьер всегда, пьянствуя в Зурбагане, бывал у нее, и с ней, пьянствуя, проводил ночь; на этот раз он собрался сделать то же; когда вахта окончилась, он спустился в кубрик, побрился, захватил кошелек и нож и пришел на улицу Синдика- та, к дому Пакуты. По дороге он выпил в попутном трактире два полных стакана водки и был поэтому нетерпелив, как игрок. Он постучал в наружную дверь; ему не ответили. Подождав немного, он возобновил стук и услышал шаги человека, осторожно сходившего по лестнице. — Кто это ло’ ится так поздно?— раздался голос вдовы.— Второй час ночи, и я лежу. — Это я, Пьер — сказал матрос,—отвори мне. Женщина рассмеялась. — Ну, голубчик, ты опоздал,—решительно заявила она,—во-первых, я тебя не пущу, а во-вторых, у меня сейчас гости. Кстати—больше не приходи. 446
И она удалилась. Пьер в полном бешенстве, не слыша больше звуков шагов и голоса, стал бить в дверь ногами и кулака- ми с такой силой, что все его тело стонало от сотря- сения. Но дверь, заложенная железными засовами, не поддавалась. Пьер впал в исступление: то присажива- ясь на тумбу в яростном, кипящем раздумьи, то вскакивая и ломясь снова, он, наконец, постепенно ослабел. С ним произошло нечто страшное: ноги отя- желели, голова кружилась, сердце глухо возилось в груди, как раздавленная птица, и непреодолимая сонливость владела Пьером. Вскочив через силу, что- бы поднять камень и разбить им окно Пакуты, Пьер зашатался, почувствовал, что теряет сознание, и упал навзничь. Когда рассвело, матроса подобрал полицейский и отвез в больницу. Врач установил смерть от паралича сердца. Матроса похоронили на кладбище Северного Ручья, и один из его бывших товарищей мелом написал на деревянном кресте: «Пьер, с «Атланта», умер 28 марта 1892 года». Никто не заплакал на похоронах, и недели через три корабль вернулся в свой порт, где, как всегда, принарядившись, застенчиво и трепеща, Суринэ ждала Пьера. Она сильно удивилась, когда вечером, развязно по- стучав в дверь, вошел неизвестный ей, легкомысленного вида и навеселе матрос. Вздохнув из приличия, повер- тев в руках шапку и высморкавшись, посланец, торо- пившийся к собутыльникам, решил не маять ни себя, ни девушку и дело покончить разом. — Только не ревите!— сказал он.—Этим ведь не поможешь. Пьер приказал долго жить. Похоронили мы его в Зурбагане, на кладбище Северного Ручья. Суринэ, выслушав это, слушала еще, машинально, как матрос приводит подробности и, не устояв, села. Стены, потолок, мебель — все прыгало и ломалось в ее глазах. Сознание покинуло ее. Очнувшись, она уже не видела матроса, но слова его, болезненно громко, гремели в комнате, означая, что Пьер умер. Одна мысль, бесповоротно и сразу, вошла в душу Суринэ: ее место там, где лежит он; взглянуть на его могилу и умереть. 447
Через несколько дней после этого почтовый пароход «Блеск» бросил якорь у Зурбаганского мола, и с паро- хода поспешно сошла девушка в черном платье, рас- спрашивая прохожих, как пройти на кладбище Север- ного Ручья. Ей указали, и к тому времени, когда солнце садилось, несчастная, в последнем его свете, отыскала свежий, с надписью мелом крест; он стоял невдалеке от ограды, в дальнем, самом глухом, зеленом и цветущем углу кладбища. Суринэ встала на колени, тоскуя и плача, как перед казнью. Ей хотелось молиться, но мысль о молитве настойчиво перебивалась воспоминаниями прошлого, где самые мрачные страницы ее любви казались теперь светлыми праздниками. Она вспомнила, как Пьер по- долгу смотрел на нее своим рассеянным, немного кося- щим взглядом, словно спрашивая у судьбы: «В чем же собственно дело?», как он дышал, спящий, как неуклю- же целовал ее, как, крепко нахмурясь, молчал часами, думая о своем. Небольшой бугор рыхлой земли с плохо отесанным крестом стоял перед ней мучительной преградой к милому мертвецу. Она знала, что может биться головой о крест, и кричать, и звать таинственные силы на помощь—без конца, но и без утешения, что непоправи- мо страшное совершилось,— знала это умом, но собст- венное ее сердце билось так живо и больно, что, бессознательно, ощущение своей жизни она переносила и на Пьера, не в силах будучи ясно вообразить, как же это его сердце молчит, когда ее, полное молодого горя, взывает о милосердии? Тихая ярость обезумевшей любви толкала Суринэ к действию; душа ее возмутилась, и мысли, сраженные смертельным несчастьем, перестали быть мыслями человеческими,—грозная тень исступления легла в них, смешав и сокрушив страдающее сознание. Весь мир стал могилой для Суринэ. С лицом, мокрым от слез, как от проливного дождя, с глазами, потемневшими от любви, как бы врастая похолодевшими коленями в ненавистную землю, она громко и безумно сказала: — Прости же меня, отец! Я умираю! Или он встанет из могилы прежде, чем взойдет солнце, или я не оторвусь от этой земли, пока меня не оставит жизнь. 448
Она встала, с головой, кружившейся от изнурения и печали, расстегнула верхние пуговицы мрачного своего платья, чтобы хотя телом быть ближе к тому, кто не слышал и не мог слышать ее, и, склонясь к насыпи, крепко, нежно приникла к ней нагой грудью,—так крепко, чтобы 1убы и лицо ее прижима- лись к земле. Так, неподвижно обнимая могилу, распростерлась девушка Суринэ в третьем часу утра, на кладбище Северного Ручья. Какое напряжение воли можем мы представить себе в ее слабом теле? Перо наше отступает перед ее душой в эти минуты,—мы не совершим святотатства, пытаясь заковать в жалкие, неверные слова величайшее роковое усилие любви—все в муках и трепете- И вот, жизненное тепло молодого тела стало поки- дать Суринэ. Как лицо, подставленное ледяному вет- ру, стыла, коченея от земляной сырости, ее белая грудь, посерели недавно еще красные от рыданий щеки; неодолимая слабость постепенно сокращала ды- хание, в нервной неровности которого еще слышались могильной траве, осенявшей ее виски, отголоски слез. Измученное тело Суринэ приближалось к обмороку, к бессознательному состоянию, предсмертному упадку превысивших себя сил. Все глуше, все тягостнее со- кращалось сердце. Суринэ не могла бы уже понять, если б и захотела,—жива она, бодрствует и что с Пьером—но, застывая в скорби, тайно чувствовала его под собой—не мертвым. Тем временем ясное утро весны подбиралось, минуя далекие леса и горы, к кладбищу Северного Ручья, так же тихо и ласково, как нежные пальцы любимой, коснувшись виска друга, пробираются в глубь покорных волос, грея голову, заставляя глаза смеяться, а голове приказывая быть неподвижной, пока длится безмолв- ный привет. Еще не взошло солнце, но листья затрепетали уже в ровном и ясном свете, и токи воздушных струй, играя с пространством, были теплы по-утреннему. Шиповник и белена, крапива и анютины глазки, маргаритки и ко- лючий волчец показались, наконец, из предрассветных сумерек во всей нехитрости своей жизни, бесцельной 15 «На облачном берегу! 449
и радостной. Проснулись, мелькая в воздухе, зеленые мухи, любительницы сидеть на солнце, утираясь лапка- ми, умные бисерные глаза ящерицы показались на углу могильной плиты, и невидимые в кустах птицы начали робкую перекличку. Суринэ лежала, замирая в тяжком бессилии. И вот когда показалось ей, что каждый ее вздох мгновенно может оказаться последним,—сорваться и улететь, как пух, оставив грудь бездыханной,—судорожный толчок земли вверх, короткий, но подступивший к сердцу, рассеял ее предсмертное томление... — Это твое сердце разорвалось, Суринэ,—сказала она, но тут же почувствовала, как мертвое уже— в мыслях ее—сердце стучит в невыразимом волнении, в жутком и страшном трепете. Она приподнялась, движимая как бы чужой волей, приникла ухом к земле, и там, из таинственной глуби- ны праха, услышала темные звуки жизни, шорох и не- ясное трение, и глухой отзвук голоса, который, может быть, оглашал тесноту гроба воплем, близким к безу- мию. Не думая о том, слышно ее или нет, Суринэ крикнула всей всколыхнувшейся грудью: — Пьер! Мой Пьер! Я здесь, и ты сейчас будешь со мной! Она быстро обежала вокруг могилы, ища какого-ни- будь орудия, заступа, кирки, палки, куска доски, чтобы отрыть Пьера. Судьба помогла ей. Накануне гробокопа- тель оставил неподалеку от Суринэ, у недорытой моги- лы, железный заступ. Суринэ схватила его и, тяжкая даже для мужчин, земляная работа показалась ей легкой строчкой батиста. По мере того, как она проби- валась к гробу, стук снизу становился все явственнее и настойчивее. Еще верхнюю крышку гроба закрывала, по углам ее, земля, как Суринэ, с силой, какая никогда, ни ранее, ни потом, не вспыхивала в ней, откинула крыш- ку, и Пьер, поднявшись на дрожащих руках, увидел яркие глаза Суринэ, блестевшие потрясением. Не медля, как бы боясь, что могила вновь сомкнется над ним, она помогла полубесчувственному ожившему взобраться на- верх и здесь, прижав его большое тело к себе малень- кими руками, дала утреннему воздуху обновить легкие и кровь Пьера. 450
Наконец, истощенный, но способный уже говорить и двигаться, он сказал: — Суринэ, меня хотели похоронить? — Ты умер и воскрес, Пьер,—прошептала девушка,— молчи же, приди в себя. Мы никому не скажем об этом, для людей это будет страшно подозрительно. К Пьеру возвращалась память. Он вспомнил ночь перед домом вдовы, но другим воспоминаниям помешало внезапно овладевшее им отвращение к себе —в про- шлом,— как к трупу, к могиле, на краю которой он сидел со свешенными в нее ногами, и разбросанной повсюду земле. Они встали, удалившись от печального места, и тогда, наконец, взаимные слова, приведенные в некоторый порядок силой возбужденных душ, объясни- ли каждому то, что оставалось неясным в их положе- нии. Пьер понял все, понял Суринэ и заплакал. Когда они уходили с кладбища и Пьер, шатаясь, опирался о плечо девушки, над кладбищем ярко горело солнце. Нам остается только сказать немного о их дальней- шей судьбе. Пьер переменил имя и поселился с Сури- нэ на берегу моря, недалеко от Кассета. Через два или три месяца он получил место смотрителя маяка, и Суринэ больше не обижал, чем мы весьма и весьма довольны. Случаи каталепсии, подобные описанному нами в этом рассказе, как известно, не редки. Но,—спрашива- ем мы себя с стесненным от стыда сердцем,— возможно ли, допустимо ли, чтобы действительно, по-настоящему, умерший человек умер таким образом? Мы не сомнева- емся, что многие признают самое возникновение такого вопроса признаком безнадежного слабоумия. Пусть так. Но нам так сильно хочется верить, что это—воз- можно и, может быть, мы так верим уже в это, что, продолжая краснеть, съежившись и прося пощады, упор- но говорим:—«Да»- Июнь 1918 г. 15*
СОЗДАНИЕ АСПЕРА I В мрачной долине Энгры, близ каменоломен, судья Гаккер признался мне во многом необычайном. — Друг мой,—заговорил Гаккер,—высшее назначе- ние человека—творчество. Творчество, которому я по- святил жизнь, требует при жизни творца железной тайны. Имя художника не может быть никому извест- но; более того, люди не должны подозревать, что явле- ния, удивляющие их, не что иное, как произведение искусства. Живопись, музыка, поэзия создают внутренний мир художественного воображения. Это почтенно, но менее интересно, чем мои произведения. Я делаю живых лю- дей. С этим возни больше, чем с цветной фотографией. Тщательная отделка мелких частей, пригонка из, чист- ка, обдумывание умственных способностей созданного вновь субъекта, а также необходимость следить за тем, чтобы он поступал сообразно своему положению,—отни- мают немало времени. — Нет, нет,—продолжал он, заметив на моем лице недоверие и натянутость,—я говорю серьезно, и вы скоро это увидите. Как всякий художник, я честолюбив и желаю иметь последователей; поэтому, зная, что завтра окончу жизнь, решился доверить вам метод, посредством которого достиг известных результатов. Земля скупо создает новые виды растений, живот- ных и насекомых. Мне пришла мысль внести в роскош- ное разнообразие природы еще более разнообразия пу- тем создания новых животных форм. Открытие новой разновидности кокуйо* или орхидеи увековечивает имя счастливого профессора, тем более мог гордиться я, если бы удалось мне,—не путем скрещивания, это путь приро- ды,—а искусственно изменить видовые признаки отдель- ных особей с сохранением этих изменений в потомстве. Я нашел верный путь, столь странный, но бесконечно простой, что вы, если я посвящу вас в свое открытие, * Светящийся жук. 452
должны изумиться. Однако я молчу, чтобы не сделать бедных животных пасынками ученого мира, забавными униками: теперь же они—предмет благоговейного изу- чения: завоеватели славы своим исследователям. Я создал плавающую улитку с новыми органами дыхания; шесть пород майских жуков, из коих одна особенно замечательна выделением благовонной жидко- сти; белого воробья; голубя-утконоса; хохлатого бекаса; красного лебедя и много других. Как вы заметили, я вы- бирал общеизвестные, легко встречаемые виды с целью наискорейшего их открытия учеными. Мои произведе- ния вызвали фурор; автором считали природу, а я читал о плавниках новой улитки с улыбкой и нежностью к маленьким тварям, отцом которых был я. В это время, определяя границы возможного, я занялся деланием людей. Я придумал их три, выпустив в жизнь: «Даму под вуалью», известного вам «поэта Теклина» и разбой- ника «Аспера», относительно которого в стране не суще- ствует двух мнений: это—гроза округи. Являлось бесцельной забавой производить обыкно- венных людей, которых весьма достаточно. Мои должны были стать центром общего внимания и произвести сильное впечатление, совершенно так, как знаменитые произведения искусства; след, задуманный и проложен- ный мной, должен был глубоко врезаться в души людей. Я начал с «Дамы под вуалью» как с опыта. Однажды к прокурору главного суда в Д. позвонила стройная молодая женщина; лицо ее скрывал черный вуаль. Она объяснила, что желает видеть прокурора для секретных разоблачений по сенсационному процессу X., обвиненно- го в государственной измене. Слуга, ходивший с докла- дом, вернулся, но дама скрылась. В один и тот же час того дня, как обнаружилось, таинственная посетитель- ница приходила с аналогичным заявлением к сенатору Г., министру юстиции, военному министру и инспектору полиции и везде скрывалась, не ожидая результатов доклада. Предположения, возникшие в печати и обществе по поводу этого необъяснимого случая, доставили мне мно- жество приятных часов. Уличные газеты кричали о ма- дам К., любовнице штабного генерала, заинтересованно- го в гибели подсудимого; другие, с пеной у рта, объяви- 463
ли даму хитрой выдумкой консерваторов, подкуплен- ных министерской полицией, старавшейся прекратить скандал. Третьи, измышляя интригу государств ино- странных, обвиняли в измене правительство и утвер- ждали, что дама под вуалью—морганатическая супру- га принца В., красавица, опасная для мужчин, какое бы высокое положение они ни занимали. Салонный шепот распространил клевету на женщин света и полу- света; в таинственной даме олицетворяли подкуп, раз- врат, интригу, происки партий, трусость и предательст- во. Наконец, общим голосом объявлена она была Мари- анной Чен, полубольной сестрой капитана Чена, жен- щиной, которой чудилось, что она знает всегда и везде правду. Три года в четырех городах появлялась она, скрыва- ясь от назначенных ею самой свиданий по разным, но всегда крупным делам, имеющим мировое значение. Никто не видел ее лица иначе, как на портрете, помещенном ею вместе с собственноручным письмом в «Парижском Глашатае*. Вот этот портрет. Рассказ Гаккера взволновал меня, я начал верить ему; было здесь нечто, похожее на эхо в овраге, когда повторенный звук указывает глубину обрыва; эхом че- ловеческого могущества звучал рассказ Гаккера. Он подал мне фотографию; удачнее выбрать лицо, выражающее тайну, было бы трудно: с полузакрытыми, прямо смотрящими глазами под высоким и гордым лбом белело оно твердым овалом, и сжатые губы, казалось, только что покинул отнятый от них палец. — Марианна Чен—символ всего темного, что есть в каждом запутанном и грозном для множества людей деле. — Сотворение поэта Теклина, переводчиком которо- го я состоял до его смерти,—более трудное дело. Как вы знаете, это писатель из народа, а художественные требования, предъявляемые самородкам, не превышают обычного, терпимого уровня; продуктивность их и де- мократические симпатии обеспечивают им весьма часто жирную популярность. В редакциях стал появляться застенчивый деревен- ский гигант, предлагая приличные для необразованного человека стихи; на него обратили внимание, а через год 454
он писал уже значительно лучше. Затем, после несколь- ких внушительных фельетонов и критических статей о себе, Теклин исчез, изредка сообщая, что он в Индии, или Бухаре, или Австралии, с быстротой молнии пере- катываясь из одного конца света в другой. Теклин продолжал писать строго-идейные в социальном смысле стихи; здоровая поэзия его удовлетворяла широкие слои общества, а слава росла. Я стал переводить его на всевозможные языки и, могу вас уверить, достиг уже известности, как недурной переводчик. Теклин умер от желтой лихорадки в Палестро. Даже разбогатев, поэт обходился без прислуги, был вегетари- анцем и любил физический труд. — Вы шутите!— вскричал я.—Но ведь это немыслимо! — Почему же?— Гаккер искренне удивился.—Разве я не моту сочинять плохие стихи? Он замолчал. II — Это хорошее было произведение—Теклин,—ска- зал, выходя из задумчивости, Гаккер.—Я тщательно сработал его. Но перехожу к тому, кто мне интереснее всех,—к Асперу; не распространяясь о технике, я остав- ляю этот вопрос открытым. В настоящем примере вы увидите черновик, будни художника. Аспер—тип идеализированного разбойника: роман- тик, гроза купцов, друг бедняков и платоническая любовь дам, ищущих героизм везде, где трещат выстрелы. Как это ни странно, но ожесточенно борясь с преступно- стью, общество вознесло над жуликами своеобразный ореол, давая одной рукой то, что отнимало другой. Потребность необычайного,—может быть, самая силь- ная после сна, голода и любви; писатели всех стран и народов увековечили в произведениях своих положи- тельное отношение к знаменитым разбойникам. Картуш, Морган, Рокамболь, Фра-Диаволо, волжский Разин,— все они как бы не пахнут кровью, и мысль человека толпы тянется к ним, как тянется, визжа от страха, щенок к медленно раскачивающейся голове удава. Это освежает нервы, и я создал легендарного Аспера. По- 455
рывшись с трущобах, где лица заросли волосами и пропиты голоса, я остановился на беглом, весьма опас- ном каторжнике. Не стоило мне больших трудов вы- гнать его за океан с помощью денег; он был хорошо известен полиции, его арест был мне невыгоден. Я вос- пользовался его именем «Аспер»—взял чужую мышелов- ку, но посадил в нее свою мышь. В нашем округе вооруженные грабежи—обычное явление, и я умело распорядился ими, но не всеми, а лишь такими, где преступники обходились без насилия и убийства. Со- здав Аспера, я создал ему и шайку, после каждого ограбления пострадавший получал коротенькое пись- менное уведомление: «Аспер благодарит». В то же время наиболее бедные из крестьян получали от меня деньги и таинственные записки: «От Аспера щедрого» или «Свой своему. Аспер». Иногда послания эти становились длиннее; напуганные фермеры читали, например, следу- ющее: «Я скоро приду. За Аспера—помощник его, скры- вающий имя». Случалось, что на фермеров этих действительно на- падали, но в случае поимки грабителей они, естествен- но, протестовали против принадлежности своей к шай- ке Аспера, и это еще больше удостоверяло прекрасную дисциплину неуловимого и, что признавали уже все, отважного бандита. Дерзость и наглость Аспера обратили на себя особо пристальное внимание. Сам он, как говорили, появлялся весьма редко, и мнения относительно его наружности расходились. Воображение пострадавших помогало мне сильно. Изредка я оживлял впечатления; например, завидя одиноко едущего по дороге крестьянина,—на- девал маску и молча проходил мимо него; известная рисовка положением заставляла беднягу рассказывать всем о встрече не с кем иным, как с Аспером. Устроив близ железнодорожной станции потухший костер, я бро- сил около него на траву две полумаски, несколько пустых патронов и нож; это обсуждалось серьезно, как спугнутый ночлег бандитов. Благодеяния его становились все чаще и разнообраз- нее. Я посылал деньги бедным невестам, вдовам, умираю- щим с голоду рабочим, игрушки больным детям и т.п. Популярность Аспера укреплялась с каждым месяцем, 456
полиция же выбивалась из сил, отыскивая злодея. Целые деревни подозревали друг друга в укрывательст- ве Аспера, но невозможно было уследить ходы и выходы этого замечательного человека. Однажды, зная, что поселку Гаррах по доносу фантазера угрожают надзор и обыск, я послал от имени Аспера письмо в газету «Заря»: Аспер удостоверил клятвенно, что Гаррах враж- дебен ему. Около этого времени Аспер влюбился. Молодая дама Р. поселилась недалеко от Зурбагана в вилле своей сестры. Во время лесной прогулки к ногам ее упал камень, завернутый в лист бумаги. Подняв упавшее, Р. с испугом и удивлением прочла следующие строки: «Власть моя велика, но ваша власть больше. Я тайно и давно люблю вас. Не беспокойтесь; отвержен- ный и преследуемый—я, произнося ваше имя, станов- люсь иным. Аспер». Дама поспешила домой. Семейный совет решил, что это глупая шутка кого-либо из сосе- дей, и успокоил взволнованную красавицу. На утро под ее окном ее нашли целый сад роз; весь цветник, от клумб до подоконников был завален гигантскими буке- тами, а в дереве стены торчал, удерживая записку кинжал синей стали с рукояткой из перламутра. На записке стояло «От Аспера». Р. немедленно уехала в другую провинцию, унося на спине взгляды знакомых дам, не лишенные зависти. Неуловимость волнует больше, чем преступление. Не- сколько раз полиция устраивала засады в горных переходах, на берегах рек, в бродах, пещерах и везде, где только можно было предположить тайные лазейки Аспера. Но сверхъестественная неуловимость бандита, лишая полицию даже жалкого утешения в виде стыч- ки или погони, понемногу охладила рвение администра- ции; вяло, без воодушевления, как хронически-больной, потерявший надежду на излечение, принимала она меры канцелярского свойства—отписки и переписку. Тогда, болея за Аспера, я послал донос с указанием места его постоянного пребывания, выстроив заранее в глухом лесу небольшой дом. По следу этому отправи- лись конница и пехота. Ранним утром, в то время как преследователи при- ближались к хижине Аспера, в зеленой чаще раздались 467
выстрелы. Разбойники стреляли из-за кустов. То были патроны без пуль, укрепленные мною в различных местах и снабженные великолепно скрытыми электри- ческими проводами; конные полицейские, проехав по единственной в этом месте тропе, не подозревали, что копыта их лошадей давили закрытую доску, нажимав- шую, в свою очередь, кнопку. Все это стоило мне больших трудов. Полицейские, бросившись на выстрелы, никого не нашли; разбойники скрылись. В очаге хижи- ны тлели угли, остатки пищи лежали на оловянных тарелках, ножи и вилки, кувшины с вином—все гово- рило о спешном бегстве. В ящиках под кроватью, на стенах и в небольшом тайнике было обнаружено не- сколько париков, фальшивых бород, пистолетов и огне- стрельных припасов; на полу валялись черепаховый веер, пояс и шелковый женский платок; это сочли вещами любовницы Аспера. Игра тянулась шесть лет. В окрестностях поют много песен, сложенных молодежью в честь Аспера. Но Аспер, как я убедился, должен быть пойман. В последнее время полиция наводнила округ до такой степени, что разбои прекратились совсем. Уже год, как об Аспере ничего не слышно, и существование его многими оспа- ривается Я должен спасти его, т. е. убить. Завтра я это сделаю._ Гаккер расстегнул рукав сорочки и показал мне татуировку. Рисунок изображал букву «А», череп и ле- тучую мышь. — Я копировал с руки настоящего Аспера,—сказал Гаккер,—полиция примет рисунок к сведению. — Я понял. Вы умрете? -Да. — Но ведь жизнь стоит больше, чем Аспер; подумай- те об этом, друг мой. — У меня особое отношение к жизни; я считаю ее искусством: искусство требует жертв; к тому же смерть подобного рода привлекает меня Умерев, я сольюсь с Ас- пером, зная, не в пример прочим неуверенным в зна- чительности своих произведений авторам, что Аспер будет жить долго и послужит материалом другим творцам, создателям легенд о великодушных разбойни- 468
ках. Теперь прощайте. И помолитесь за меня тому, кто может простить. Он встал, мы пожали друг другу руки. Я знал, что эту ночь не усну, и шел медленно. Аспер, как разбойник, продолжал существовать для меня, несмотря на рассказ Гаккера. Я посмотрел в сторону гор и ясно почувство- вал, что бандит там; прячась, караулит он большую дорогу, взводя курки, и неодолимая уверенность в этом была сильнее рассудка. «Около одиннадцати часов вечера у скалы Вула, где пропасть, убит легендарный Аспер. Остановив почтовую карету, разбойник, взводя курок штуцера, поскользнул- ся, упал; этим воспользовался почтальон и прострелил ему голову. Раненый Аспер бросился в кусты, к обры- ву, но не удержался и полетел вниз, на острые камни, усеявшие дно четырехсотфутовой пропасти. Обезобра- женный труп был опознан по татуировке на руке и сти- лету, на лезвии которого стояло имя разбойника. Под- робности в специальном выпуске». Так прочел я в вечерней газете, кипы которой разносились охрипшими газетчиками. «Смерть Аспе- ра!»— кричали они. Я положил эту газету в особый ящик редкостей и печальных воспоминаний. Каждый может видеть ее, если угодно. ОБЕЗЬЯНА На третьем действии «Золотой цепи», поставленной после продолжительного перерыва в Новом Сан-Риоль- ском театре, сидевший в ложе второго яруса Юлий Гангард, натуралист и путешественник, был несколько озадачен одной сценой, в отношении которой долго старался что-то припомнить, но безуспешно. Это был как раз тот момент, когда, по пьесе, смертельно ранен- ный Ганувер падает и, лежа, простирает руки к Дигэ, принимая ее за Молли, в то время как круг озверевших гостей, мерно ударяя в ладоши, вопит песню. Не песня, не каждое движение актеров в отдельности, но совер- 459
шенно неуловимое стечение впечатлений, подобно легко- му движению воздуха, вынесло Гангарда из театраль- ного настроения в область неверных воспоминаний,— тронуло и прошло, оставив неуловимый след. Некоторое время он был задумчив, рассеянно говорил со своим приятелем, почти не слыша его замечаний, и, когда занавес спустился, вышел один в буфет, где, стоя у прилавка, выпил коктейль. Он думал, что странное веяние, коснувшееся его во время описанной сцены третьего действия, прошло, но, рассмотрев толпу, заметил, как сквозь перебегающие обычные мысли возвращается, приближаясь и усколь- зая, настойчивое воспоминание,—с закрытым смыслом, в спутанных очертаниях сна. Оно было как твердый предмет, попавший в ботинок,—ощутительно и неизве- стно по существу. Больше того,— оно вывело его из равновесия, требуя разрешения, и он стал самым поло- жительным образом искать в памяти: что такое почти припомнилось ему во время игры. В это время через шумную тесноту фойе пробирался, рассыпая улыбки, худощавый нервный человек с жи- вым, напоминающим мартышку лицом, и, рассеянно взглянув на него, Гангард разом связал потуги воспо- минаний в одно отчетливое и загадочное зрелище, которому был свидетель год назад,—очень далеко отсю- да. Вновь встал перед ним лес, из леса вышли звери с мохнатыми, круглыми, человеческими глазами, и по- вторилось острое изумление, усиленное замечательным совпадением поз,— здесь, на сцене, и в лесу—там. Продолжая думать об этом, он разговаривал теперь с одним из своих поклонников, молодым человеком, не умеющим отличить пули от пороха, но несмотря на это мечтающим или, вернее, болтающим о далеких путе- шествиях языком томного петушка, зачислившего себя в орлы. — Скажите-ка мне, Перкантри,—прервал его тре- пет Гангард,— как театралу плохому и случайному,— кто это играл Ганувера? — О! Неподражаемый Бутс, конечно,—сказал Пер- кантри, изящно шевеля талией,—кстати, вы знаете его историю? Ну, конечно, знаете, и в строгих, каменных чертах вашего лица я уже уловил симпатию к Бутсу. 460
Как же: он был в Африке, хотя и случайно. Он ехал в Преторию с труппой, ха-ха!—вы хотите сказать, Га- генбека? О, нет, сам великий Давид Патарон, антрепре- нер, вез его в первоклассном салоне; кормил конфетами и так мягко вспоминал о контракте, как будто горел желанием вписывать туда все новые и новые суммы. Да: «Сингапур» толкнулся о мину, после чего на шлюпках, при хорошей погоде и попутном ветре, вся братия высадилась где-то севернее или южнее Занзибара,— сказать не могу. Да, их потрепало, конечно, и там были экзотика, и таинственный лес, и хищные звери, и все. Ну, естественно, реклама чудовищная. Теперь Бутс здо- рово раздул щеки. Сославшись на телефон, Гангард оставил Перкантри и пошел за кулисы. Он ничего не понимал, догадок у него никаких не было, но какая-то нить еще связывала актера и путешественника и, еще отчетливее, с больши- ми, тревожно обращенными в прошлое глазами, увидел Гангард сцену в лесу. Бутс, кончив роль, уже переоделся; уже брал он цилиндр, когда явился Гангард. — Я не задержу вас,—сказал гость после обмена приветствиями, с наполовину искренней лестью.— При- вычка говорить через переводчика научила меня эко- номно составлять фразы, и потому я кратко расскажу о странных наблюдениях моих на восточном 6epeiy Африки. Сначала коснемся вашей игры, вернее,—той сцены, которая повергла меня в недоумение. Я говорю о моменте падения Ганувера, когда он, стараясь поймать подол платья Дигэ, принимает ее за свою невесту, а гости, стоя вокруг умирающего, хлопают и поют. — О! Я не был в ударе»—начал Бутс, но Гангард остановил его жестом. — Ваша игра прекрасна,—сказал он.—Теперь слу- шайте. В лесу, в лунную ночь, я увидел на тесной, ярко освещенной поляне, как из чащи, спускаясь по лианам, вышло стадо обезьян-сопунов, довольно редкая разно- видность человекоподобных. Бутс стал вдруг крайне внимателен и, описав сига- рой что-то подтверждающий полукруг, согласно кивнул. 461
— Итак,—продолжал Гангард, пристально смотря в напряженные глаза Бутса,—эти обезьяны, отчасти напоминающие кокетливо одетых в меха шоферов, осо- бенно, если принять во внимание автомобильные очки и движения быстрые, как движения пальцев вяжущей женщины, спустились с деревьев и наполнили поляну по странному сигналу своего предводителя. Был это фыркающий, тоскливый и глубокий, как вздох, крик, после чего на поляне произошло смятение, подобное фальшивой тревоге пожарного обоза, когда он выез- жает на упражнения. Обезьяны толкались, бесцельно переходя с места на место. Часть их еще скакала по веткам, но скоро все сплотились в одну сумасшедше- быструю кучу, и нельзя было понять смысл этого сборища. Наконец, крики, тревожные, грустные крики знающих что-то свое зверей перешли в хор, в режу- щий ухо вопль, иногда просекаемый густым ворчанием самцов. Но вот—все они расступились. В середине круга стало два зверя; согнувшись, руками касаясь земли, они гримасничали, блестя круглыми, в меховых очках, гла- зами, и один зверь, раскачиваясь, упал. Дикий крик издал он, пронзительный, резкий вопль, какой издает обычно антропоид, если его подстрелят. Он упал, стара- ясь схватиться за хвост другого, который, увертываясь, вытягивал руки и потрясал ими, выказывая всем видом крайнее исступление. Я, конечно, не помню мелочей общего движения этих шоколадных фи1ур в лунной пустоте чащи. Прошло несколько времени, когда, казалось, видя всеобщее за- мешательство, они перейдут в драку, но упавшая обезь- яна оставалась лежать по-прежнему среди некоторого свободного пространства, и я не видел ничему объясне- ния. Тогда,—обратите на это внимание,—круг обезьян, утихнув, привстал, окружив лежащего в середине тес- нее, и некоторые из них, медленно покачивая головами, стали соединять и разъединять руки, правда, не хло- пая, но совершенно так, как в глубокой рассеянности поступает человек,—трогая рукой руку, не зная, то ли потереть их, то ли, сжав, на чем-то сосредоточиться. Это движение, этот однообразный жест, полный груст- ной механичности, вскоре стал общим, после чего на 462
высоте дерева раздался короткий крик, и, соскочив оттуда в гущу действия, вновь явившаяся обезьяна стала поднимать лежащую. Вот, собственно, все. Когда Молли,—ваша блестя- щая, высоко даровитая артистка Эмилия Аренс, прибе- гает к раненому Гануверу и поднимает его, в то же время разгоняя хищную толпу самозваных гостей, я вижу, что ее драматический момент в точности совпа- дает,— конечно, в грубых чертах,— с поведением той обезьяны, которая спустилась с дерева; она зарычала. Круг обезьян отступил и рассеялся. Все смешалось. Лежавший зверь тоже вскочил, и произошло обычное, бессмысленное для нас скаканье взад-вперед, после чего целый дождь пружинных прыжков разнес все сборище по окружающим поляну деревьям, и, еще несколько повозившись на высоте, сопуны скрылись, а я вернулся в палатку, чувствуя, что подсмотрел нечто, едва ли встречаемое натуралистами. Крайне заинтересованный, я провел на этом месте еще три ночи подряд, и каждый раз, с несколькими вариациями, сопуны проделывали это же непонятное действие. На четвертую ночь я подстрелил одного из них,— именно того, который падал посередине круга, желая узнать, не является ли какое-нибудь органиче- ское страдание зверя причиной этих ночных загадоч- ных сборищ. Итак,— но... хочу ли я что-нибудь сказать этим? Нет. Я только рассказал факт. — Где это происходило?— спросил Бутс, едва Ган- гард смолк. — На морском берегу, между Кордон Брюн и устьем небольшой речки, называемой туземцами Ис-Ис. На картах она отмечена не везда — Мы выехали из Кордон Брюн,—сказал потрясен- ный актер,— выехали на нефтяном пароходе,—но ска- жите еще одно, не начинается ли длинный овраг от песчаной полосы—там, где вход на эту поляну? — Да, и я пересек овраг в отдаленном его конце. — Отдаленном от моря? — От моря. — Пройдя большие серые камни? — Их пять штук, они расположены прямой линией под углом к лесу. 463
— Слушайте,—сказал, помолчав и усмехаясь, Бутс,— на этой поляне я и мои товарищи, между прочим, небезызвестная в Европе Мери Кортес, разыграли, от нечего делать, для себя и для прочей спасшейся публи- ки третье действие «Золотой цепи». И стая обезьян собралась смотреть на нас. О! Я все хорошо помню. Их так 1усто нанесло вокруг по вершинам, что кое-кто хотел выстрелить, чтобы их разогнать, так как они иногда мешали своим сопением и чрезвычайным волне- нием, но Мери Кортес взяла их под свою защиту, объявив, что им выданы контрамарки. Да, мы весело провели несколько дней,—по-африкански весело. Теперь что же? Как вы объясняете все? Гангард долго молчал. — Я, кажется, напрасно застрелил сопуна,—сказал он с внезапной неподдельной грустью, что-то обдумы- вая.—Да, конечно, так, дорогой Бутс. Эти впечатли- тельные нервные существа были, надо думать, пораже- ны действием. Они видели притворное горе, и притвор- ную смерть, и притворную любовь во всей недоступной им человеческой сложности и, ничего не поняв, все же что-то оставили для себя. Им прозвучал сильный при- зыв из навсегда закрытого мира. Увы! бедняги могли только перенять внешность и тщательно повторять ее. У вас никогда не было более потрясенных зрителей. Мы встретимся поговорить об этом подробно, а пока что я так расстроился, что поеду домой, и, не сердитесь,—пришлю вам чучело моего сопуна. Это ваш меньшой брат— маленький Бутс.
ОГОНЬ И ВОДА I Леон Штрих, в надежде, что его история с оппози- цией диктатору области кончится благополучно,— по- селился у самой границы, однако вне пределов досяга- емости. Теперь он находился всего лишь в тридцати верстах от города и дома, где проживала его семья. Значительные и властные лица хлопотали о разреше- нии Штриху вернуться на родину. Это тугое и обреме- нительное для многих дело шаг за шагом подвигалось, как можно было уже надеяться, к благополучному концу. Штрих, бесконечно влюбленный в семью, скраши- вал свое нетерпеливое тягостное одиночество тем, что в ясные дни, когда даль сбрасывала туманы окрест- ных болот, взбирался на холмы Железного Клина и по- долгу смотрел через бухту на рой туманных блесток далекого Зурбагана. Мысленно определив место, где стоял дом, Штрих вскрывал воображением все его этажи и, мысленно же побыв с детьми и женой, согревшись их обществом, возвращался к своему убежи- щу, маленькому деревянному домику рыбака, стоявше- му на краю деревни, в конце Железного Клина, непода- леку от линии моря. Он жил здесь около года, утешаясь предельной близостью к городу. Жена и дети часто писали ему. Он вскрывал письма, опустив оконные занавески, чтобы не 466
рассеиваться ничем, и читал их по нескольку раз, до утомления, стараясь определить мысли, проносившиеся в уме писавшего, меж фразами и знаками препинания Иногда он рассматривал отдельные буквы, ломая голо- ву при поспешном или старательном начертании их; также над запятыми, точками, особенно в письмах жены. «Не знала, что писать дальше, ей скучно»,—воображал он иногда, и его сердце при виде отчетливо вкраплен- ной где-нибудь в середине письма точки—сжималось. Зато он ликовал, получая мелко исписанные страницы с приписками на полях и поперек текста. Его жене было двадцать четыре года, мальчику—восемь и пять— девочке. Он жил только семьей; жалел, что приходится спать, отнимая время у дум о близких; часто в минуты глубокой рассеянности он почти видел их перед собой, говоря в полузабытьи с ними как с присутствующими. Временами он принимался бранить себя за то, что ввязался в политику,—с яростью, превышающей, веро- ятно, ярость его противника. Он ничего не делал и жил, слоняясь целыми днями по береговым скалам, на солнечном ветре, избегая лю- дей, чувствуя больную ревность к самому себе при встрече с ними, так как невольно вникал в чужие интересы, страдания, надежды, обманы. Рыбаки начали дичиться его. Он неохотно отвечал на вопросы, улыбался, когда жаловались на что-либо; морщился, когда с ним делились радостью; часто говорил невпопад, резко про- щался. Кузнец, хозяин дома, где он жил, человек неслово- охотливый, но любивший выпить и покурить вдвоем, был единственный человек, которого терпел Штрих. Кузнец являлся по вечерам. Штрих ставил на стол бутылку, папиросы и принимался рассказывать о своих У него мальчик и девочка. Его мучает иногда то, что которого-то из них он, кажется, любит больше, но не может уяснить, кого именно. Мальчика зовут, как и его, Леон, но прозвище у него «Брандахлыстик». Он начал читать четырех лет. Он делает очень хорошо маленькие лодки и обожает музыку. Девочку, которую зовут, как мать,—Зелла, прозвали «Муму». Она складывала, когда была очень маленькой, губки в трубку, и выходило у нее поэтому не «мама», а «муму». Оба черноволосы, оба 466
очень добры. Оба страшные шалуны. Оба прекрасны. Жалко, что кузнец их не видел. Муму ездит на волко- даве верхом и всегда хохочет. Однажды она засунула палец в пустой пузырек от лекарства и не могла вытащить (ей было тогда три года), но она догадалась его разбить и притом не обрезалась. Кузнец добродушно слушал, кивая головой и помар- гивая огромными бровями. Веки его слипались. Посто- янно, не торопясь, выпивал он вино, вытирал рот кистью руки, благодарил за угощенье и уходил, дымя папиросой, весь в пепле. Оставшись один, Штрих, воз- бужденный разговором, долго ходил по комнате. В стенном зеркале мелькало, как бы пролетая, его иссох- шее от тоски лицо с блестящими напряженными глаза- ми. Синий туман, наконец, ослаблял его и вгонял в постель. Каждый день, утром, с головой, полной одних и тех же мыслей, в нервном и тоскливом ожидании писал он длинные письма жене, бесконечно уснащая их ласко- выми словами, интимными обращениями и теми ма- ленькими вольностями, какие у цельных натур выка- зывают не испорченность, а острое всепроникающее обожание. В конце письма следовали длинные обра- щения к детям. Он писал о своих настроениях, меч- тах, планах, надеждах, описывал окрестности, про- гулки, раковины, деревья, закаты солнца, морские шквалы, подробно исчислял однообразное течение дня, давал советы, спрашивал о положении своего дела; просил читать те или другие книги. Затем он совер- шал упомянутую прогулку к холмам с видом на Зурбаган. Тем временем друзья стали извещать его—все в бо- лее и более определенных выражениях—о том, что вокруг его дела создалась благоприятная атмосфера. Оставалось посетить двух-трех лиц, завершить некото- рые формальности (просить в одном месте, дать взятку в другом). Штрих чувствовал приближение свободы. Он спал меньше, дольше оставался на холмах, иногда заговаривал сам с туземцами, угощая их табаком. Огром- ная тяжесть, давившая его, покачнулась, и под дальним краем ее блеснул свет.
II В четвертом часу ночи на воскресенье Штрих внезап- но проснулся, мгновенно взвинченный необъяснимой тревогой. Она была так сильна, что руки Штриха пляса- ли, долго не попадая спичкой в фитиль свечи. Штрих кое-как надел брюки, жилет. По лужам (днем прошел сильный ливень) торопливо ударяли копыта верховой лошади. Шум приближался; подковы звякнули перед окном о камни, и на мгновенье стало тихо. Штрих ждал. За дверью раздались голоса; один был голосом куз- неца, снимавшего дверные засовы, другой голос, тоже мужской, показался Штриху знакомым. Три громких удара в дверь слились с его криком: — Да, да, я здесь; идите, в чем дело? Вошел, задыхаясь, Морт,—учитель, друг Штриха. Они не виделись больше года. Морт был в грязи, бледен, странен в движениях; нестерпимо-тоскливое выражение его лица душило Штриха. Морт остановился у двери, смотря на друга взглядом, полным таинственного зна- чения. Штрих подступил к нему, не здороваясь, сжав кулаки, видя, что визит грозен, как разрушение. — Я взял отпуск, лошадь и помчался к тебе,— говорил Морт, торопясь высказать все, пока руки Штриха не вцепились в его горло.—Ты чувствуешь? Ты угадал? Я просил, молил о разрешении тебе ехать немедленно в Зурбаган, но скоты уперлись лбом» Теле- грамма убила бы тебя. Признаюсь, я хотел начать издалека, но когда увидел, что ужас уже с тобой— говорю сразу. Слушай, возьми в зубы одеяло и крепче закуси или же сразу оглушись водкой как можно больше. Дом сгорел, Штрих; пожар начался в нижнем этаже, дерево занялось сразу, дети.. Понял? Твоя жена в больнице; сутки, может быть, но не более.. Когда он договаривал, Штрих уже рвал изо всех сил дверь, удерживаемую тоже с бешеным упорством Мор- том; тот кричал нечто, чего Штрих не понимал и не хотел знать. Он плакал навзрыд, цеплялся за его руки, с смутной надеждой найти слова повелительной и ра- зумной силы. Но таких слов не могло быть. Штрих ударами кулака отбил Морту руки, державшие закра- ину двери, и выбежал в тьму. 468
Он был босой, без шапки, как застал его Морт. Дождливый мрак грудью навалился на землю, времена- ми колыхая в лицо душным сырым ветром. Свернув за угол дома, Штрих с точностью лунатика устремился по прямой линии к развалинам зурбаганского дома, как голубь, брошенный с аэростата, сквозь блеклый туман бездны, падая стремглав, берет сразу нужное направле- ние. Штрих пересекал полуостров. Полного сознания окружающего у него не было. Весьма неровная мест- ность, покрытая перелесками, оврагами, скалистыми рубцами почвенных гранитных прослоек, местами смы- тая водой, местами песчаная,—одолевалась им как бы во сне. Он спотыкался, падал, вставал, снова бросался вперед, не помня и не ощущая ничего. Общее смутное впечатление пробега, когда оно являлось мгновениями, напоминало бешеную пляску в наглухо закрытой каре- те. Потрясение, сильнейшее, чем можем мы представить себе, держало его на границе мгновенной смерти. Ни боли окровавленных ног, ни тяжести, ни дыхания не чувствовал, пока бежал, Штрих, увлекаемый нервным вихрем в неизменно безошибочном направлении. Он знал только, что неизвестно как, через некоторый чудовищ- ный промежуток времени—очутится там, где надо, где— поздно и где что-то можно поправить. Тьма была полная; однако блеск образов, сопутству- ющих ему, неотступно плывущих вокруг, в близком расстоянии от лица, превращал мрак, световым напря- жением мозга, в подобие сумеречных провалов, где, дымясь фосфорически, сплотились облака уродливых контуров. Дым окружал Штриха. Он слышал его угар- ный запах, видел колебание волнистых серых завес, пронизанных багровым отсветом, и тихо передвигаю- щихся, красных струек огня. Часть оконного переплета мелькала вдали. Временами Штрих громко произносил: — И вот они задыхались!.. Оба, мальчик и девочка, беспрерывно перемещались в сгущении дыма; они то бежали по направлению к нему, протирая кулачками глаза, то удалялись в таинствен- ные углы мрака, откуда слышался их затихающий крик; то, лежа на полу в конвульсивной дрожи, тыкались головами, как слепые щенки, в извивы бурно мятущего- ся везде дыма. Или лицо жены, закинутое назад, как 469
у обморочной, с пылающими волосами, проносилось так близко от него, что он протягивал руки, вскрикивая, как подстреленный. — Так вот,—повторял он вслух, стараясь осознать произносимое,—они задыхались. Но не сразу же задох- лись. Я бы не перенес этого. Моментами яркое представление об ужасе, испытан- ном теми, почти пронизывало его, тогда ему хотелось вдохнуть весь воздух, всю атмосферу земли, чтобы разразиться, наконец, безобразным, неслыханным воп- лем. Но вместо этого он только тихо мычал, покусывая губы, и скорость его движения возрастала. Тем временем занялся рассвет; мрак, утратив иму- щество, слабо и постепенно редел. Дождь оборвался. Штрих сквозь нетустой туман, расстилавшийся на вы- соте его груди, видел за тонкой, как травинка, верши- ной далекого дерева — бледный край солнца, теснивше- го призраки, и под ногами равнину странного вида. Ее цвет, один и тот же повсюду,—в кругу одолеваемого зрением тумана,— был тускло-зеленый, прозрачности мутного стекла, и переливчат. Мягкий удар ветра за- клубил туман впереди Штриха, погнал к солнцу, и в об- разовавшемся воздушном пространстве Штрих заметил изменение зеленоватого цвета почвы—в голубоватый и синий,—чем далее, тем синее. Начав видеть, он овладел той частью сознания, которая оценивает и следит окру- жающее. Зелень, вздрагивая, колебалась под ним, по ней пробегала рябь; складки и борозды, ритмически следуя друг за другом, напоминали волнение воды. — Это землетрясение,—сказал Штрих, страстно на- деясь, что земля разверзнется и избавит его от страда- ний. С легкостью, которая бывает только во сне, сколь- зил он неудержимо и быстро, подобно струе тумана, к не- далекому 6epeiy. Вдруг нагнетание теплого ветра, дли- тельное и ровное, истребило туман, и залив, во всей юной красоте тихого утра, заблистал перед его воспа- ленными глазами. Под ногами Штриха покачивалась вода. Он не изумился и не испугался. — Теперь я вижу, что сплю,—сказал он, но уверен- ность в этом не простиралась на происшедшее в Зур- багане. Каждое было само по себе, и он не думал 470
о странности совмещения действительности с тем, что считал сновидением. Яркая лучезарность неба после тьмы ночных часов опять воскресила воображению огонь в дикой его беспо- щадности. Штрих посмотрел в сторону. Там, шагах в ста от него, огромный и бодрый, шел на всех парусах барк; купеческая солидность его тяжело нагруженного корпуса венчалась белизной парусов; их тонкие воздуш- ные очертания поднимались от палубы к стеньгам стаями белых птиц. Звонкие голоса матросов достигли ушей Штриха. Он послал им проклятие, стиснув руками грудь. Ему было невыносимо наблюдать это воплощение бодрой и целесообразной работы, радостное движение барка к далекой цели, когда он сам, Штрих, потерял все. Не помня как, увидел он затем вокруг себя—лес, бабочек и цветы; трава дымилась в косых лучах солнца, и неясная фигура бледного человека выросла перед ним. То был таможенный солдат; он не закричал, не выстрелил и не остановил бе!ущего—он видел Штриха, и этого оказалось довольно для того, чтобы окаменеть в- испуге. За перелеском открылась широкая с шоссейной до- рогой равнина, и на крутом обрыве реки—амфитеатр Зурбагана. Штрих бросился по дороге.. Ш В восемь часов утра в палату городской больницы ввели вырывающегося из рук служителей человека,— грязного, окровавленного и полунагого. Он подошел к кровати, шатаясь от изнурения. На кровати лежала плотно укрытая, со сплошь обвязанной головой, женщи- на; из марлевых повязок видны были только опухшие глаза без ресниц; последние искры жизни, угасая, блестели в них; она тихо стонала. Штрих молча смотрел на нее веселым диким взглядом. — Зелла!—сказал он. Чуть заметное движение света опухших глаз ответи- ло ему—сознанием ли происходящего или вспышкой предсмертного бреда?—никто не мог сказать с точностью. 471
— Раньше я умел просыпаться вовремя, если видел тяжелый сон,—заговорил Штрих, обращаясь к взволно- ванному доктору.—Сны бывают очень отчетливы, за- метьте это. Конечно, это не моя жена. Потом, здесь были бы дети. Ну, теперь я спокоен; я думаю, что скоро проснусь. Но он проснулся только через полтора года в лечеб- нице для таких же, как и он, неуверенных в реальности происходящего людей. Смерть наступила от паралича сердца. Морт впоследствии утверждал, что Штрих, в силу извилистости полуострова, образующего формой серп, свободным концом обращенный к материку, не мог от четырех до восьми часов утра явиться в город пешком. Дороги здесь настолько плохи, прихотливы и неустрое- ны, что он сам, торопясь к Штриху, одолел расстояние— и то верхом—в пять с половиной часов. Но доктор (и другие) настаивали именно на восьми часах утра. Однако, как утверждают многие, часовщики в Зурбагане не пользуются дурной славой. По нашему мнению, в каждом споре истина—все-таки не в руках спорщи- ков, иначе бы они не горячились. ГНЕВ ОТЦА. Накануне возвращения Беринга из долгого путеше- ствия его сын, маленький Том Беринг, подвергся напа- дению тетки Корнелии и ее мужа, дяди Карла. Том пускал в мрачной библиотеке цветные мыльные пузыри. За ним числились преступления более значи- тельные, например, дырка на желтой портьере, сделан- ная зажигательным стеклом, рассматривание картинок в «Декамероне», драка с сыном соседа,—но мыльные пузыри особенно взволновали Корнелию. Просторный чопорный дом не выносил легкомыслия, и дядя Карл торжественно отнял у мальчика блюдце с пеной, а тетя Корнелия—стеклянную трубочку. 472
Корнелия долго пророчила Тому страшную судьбу проказников: сделаться преступником или бродягой— и, окончив выговор, сказала: — Страшись гнева отца! Как только приедет брат, я безжалостно расскажу ему о твоих поступках, и его гнев всей тяжестью обрушится на тебя. Дядя Карл нагнулся, подбоченившись, и прибавил: — Его гнев будет ужасен! Когда они ушли, Том забился в большое кресло и попытался представить, что его ожидает. Правда, Карл и Корнелия выражались всегда высокопарно, но неод- нократное упоминание о «гневе» отца сильно смущало Тома. Спросить тетку или дядю о том, что такое гнев,— значило бы показать, что он струсил. Том не хотел доставить им этого удовольствия. Подумав, Том слез с кресла и с достоинством на- правился в сад, мечтая узнать кое-что от встреченных людей. В тени дуба лежал Оскар Мунк, литератор, родст- венник Корнелии, читая газету. Том приблизился к нему бесшумным индейским ша- гом и вскричал: — Хут! Мунк отложил газету, обнял мальчика за колени и притянул к себе. — Все спокойно на Ориноко,—сказал он.—Гуроны преступили в прерию. Но Том опечалился и не поддался игре. — Не знаете ли вы, кто такой гнев?—мрачно спро- сил он.—Никому не говорите, что я говорил с вами о гневе. — Гнев? — Да, гнев отца. Отец приезжает завтра. С ним приедет гнев. Тетя будет сплетничать, что я пускал пузыри и прожег дырку. Дырка была маленькая, но я._ не хочу, чтобы гнев узнал. — Ах, так!—сказал Мунк с диким и непонятным для Тома хохотом, который заставил мальчика отсту- пить на три шага.—Да, гнев твоего отца выглядит неважно. Чудовище, каких мало. У него четыре руки и четыре ноги. Здорово бегает! Глаза косые. Неприятная личность. Жуткое существо. 473
Том затосковал и попятился, с недоумением рассмат- ривая Мунка, так весело описывающего страшное суще- ство. У него пропала охота расспрашивать кого-либо еще, и он некоторое время задумчиво бродил по аллеям, пока не увидел девочку из соседнего дома, восьмилет- нюю Молли; он побежал к ней, чтобы пожаловаться на свои несчастья, но Молли, увидев Тома, пустилась бегом прочь, так как ей было запрещено играть с ним после совместного пускания стрел в стекла оранжереи. Зачин- щиком, как всегда в таких случаях, считался Том, хотя на этот раз сама Молли подговорила его «попробовать» попасть в раму. Движимый чувством привязанности и благоговения к тоненькому кудрявому существу, Том бросился напря- мик сквозь кусты, расцарапал лицо, но не догнал девочку и, вытерев слезы обиды, пошел домой. Горничная, накрыв к завтраку стол, ушла. Том заметил большой графин с золотистым вином и вспо- мнил, что капитан Кидд (из книги «Береговые пираты») должен был пить ром на необитаемом острове, в совер- шенном и отвратительном одиночестве. Том очень любил Кидда, а потому, влезши на стол, налил стакан вина, пробормотав: — За ваше здоровье, капитан. Я прибыл на парохо- де спасти вас. Не бойтесь, мы найдем вашу дочь. Едва Том отхлебнул из стакана, как вошла Корне- лия, сняла пьяницу со стола и молча, но добросовестно шлепнула три раза по тому самому месту. Затем раз- дался крик взбешенной старухи, и, вырвавшись из ее рук, преступник бежал в сад, где укрылся под полом деревянной беседки. Он сознавал, что погиб. Вся его надежда была на заступничество отца перед гневом. О своем отце Том помнил лишь, что у него черные усы и теплая большая рука, в которой целиком скры- валось лицо Тома. Матери он не помнил. Он сидел и вздыхал, стараясь представить, что произойдет, когда из клетки выпустят гнев. По мнению Тома, клетка была необходима для чу- довища. Он вытащил из утла лук с двумя стрелами, которые смастерил сам, но усомнился в, достаточ- ности такого оружия. Воспрянув духом, Том вылез 474
из-под беседки и, крадучись, проник через террасу в кабинет дяди Карла. Там на стене висели пистолеты и ружья. Том знал, что они не заряжены, так как говорилось об этом множество раз, но он надеялся выкрасть пороху у сына садовника. Пулей мог служить камешек. Едва Том вскарабкался на спинку дивана и начал снимать огромный пистолет с медным стволом, как вошел дядя Карл и, свистнув от удивления, ухватил мальчика жесткими пальцами за затылок. Том вырвался, упал с дивана и ушиб колено. Он встал, прихрамывая, и, опустив голову, угрюмо уставился на огромные башмаки дяди. — Скажи, Том,—начал дядя,—достойно ли тебя, сына Гаральда Беринга, тайком проникать в этот не знав- ший никогда скандалов кабинет с целью кражи? Поду- мал ли ты о своем поступке? — Я думал,—сказал Том.—Мне, дядя, нужен был пистолет. Я не хочу сдаваться без боя. Ваш гнев, который приедет с отцом, возьмет меня только мертвым. Живой я не поддамся ему. Дядя Карл помолчал, издал звук, похожий на сдав- ленное мычание, и стал к окну, где начал набивать трубку. Когда он кончил это занятие и повернулся, его лицо чем-то напоминало выражение лица Мунка. — Я тебя запру здесь и оставлю без завтрака,— сказал дядя Карл, спокойно останавливаясь в дверях кабинета.—Оставайся и слушай, как щелкнет ключ, когда я закрою дверь. Так же щелкают зубы гнева. Не смей ничего трогать. С тем он вышел и, два раза щелкнув ключом, вынул его и положил в карман. Тотчас Том прильнул глазами к замочной скважи- не. Увидев, что дядя скрылся за поворотом, Том открыл окно, вылез на крышу постройки и спрыгнул с нее на цветник, подмяв куст цинний. Им двигало холодное отчаяние погибшего существа. Он хотел пой- ти в лес, вырыть землянку и жить там, питаясь ягода- ми и цветами, пока не удастся отыскать клад с золотом и оружием. Так размышляя, Том скользил около ограды и уви- дел сквозь решетку автомобиль, несущийся по шоссе к 475
дому дяди Карла. В экипаже рядом с пожилым черно- усым человеком сидела белокурая молодая женщина. За этим автомобилем мчался второй автомобиль, нагру- женный ящиками и чемоданами. Едва Том рассмотрел все это, как автомобили завер- нули к подъезду, и шум езды прекратился. Смутное воспоминание о большой руке, в которой пряталось все его лицо, заставило мальчика остано- виться, а затем.стремглав мчаться домой. «Неужели это мой отец?»—думал он, пробегая напрямик по клумбам, забыв о бегстве из кабинета, с жаждой утешения и по- щады. С заднего входа Том пробрался через все комнаты в переднюю, и сомнения его исчезли. Корнелия, Карл, Мунк, горничная и мужская прислуга—все были здесь, все суетились вокруг высокого человека с черными усами и его спутницы. — Да, я выехал днем раньше,— говорил Беринг,— чтобы скорее увидеть мальчика. Но где он? Не вижу его. — Я приведу его,—сказал Карл. — Я пришел сам,—сказал Том, протискиваясь меж- ду Корнелией и толстой служанкой. Беринг прищурился, коротко вздохнул и, подняв сына, поцеловал его в расцарапанную щеку. Дядя Карл вытаращил глаза. — Но ведь ты был наказан! Был заперт! — Сегодня он амнистирован,—заявил Беринг, под- ведя мальчика к молодой женщине. «Не это ли его гнев?—подумал Том.—Едва ли. Не похоже». — Она будет твоя мать,—сказал Беринг.—Будьте матерью этому дурачку, Кэт. — Мы будем с тобой играть,—шепнул на ухо Тома теплый щекочущий голос. Он ухватился за ее руку и, веря отцу, посмотрел в ее синие большие глаза. Все это никак не напомина- ло Карла и Корнелию. К тому же завтрак был обес- печен. Его затормошили и повели умываться. Однако на сердце у Тома не было достаточного спокойствия пото- му, что он хорошо знал как Карла, так и Корнелию. Они всегда держали свои обещания и теперь, несомнен- 476
но, вошли в сношения с гневом. Воспользовавшись тем, что горничная отправилась переменить полотенце, Том бросился к комнате, которая, как он знал, была приго- товлена для его отца. Том знал, что гнев там. Он заперт, сидит тихо и ждет, когда его выпустят. Прильнув к замочной скважине, Том никого не увидел. На полу лежали связки ковров, меха, стояли закутанные в циновки ящики. Несколько сундуков— среди них два с откинутыми к стене крышками—не- привычно изменяли вид большого помещения, обстав- ленного с чопорной тяжеловесностью спокойной и не- подвижной жизни. Страшась своих дел, но изнемогая от желания снять давящую сердце тяжесть, Том потянул дверь и вошел в комнату. К его облегчению, на кровати лежал настоящий револьвер. Ничего не понимая в револьве- рах, зная лишь по книгам, где нужно нажать, чтобы выстрелило, Том схватил браунинг и, держа его в вытянутой руке, осмелясь, подступил к раскрытому сундуку. Тогда он увидел гнев. Высотой четверти в две, белое четырехрукое чудови- ще озлило на него из сундука страшные, косые глаза. Том вскрикнул и нажал там, где нужно было на- жать. Сундук как бы взорвался. Оттуда свистнули череп- ки, лязгнув по окну и столам. Том сел на пол, сжимая не устающий палить револьвер, и, отшвырнув его, бро- сился, рыдая, к бледному, как бумага, Берингу, вбежав- шему вместе с Карлом и Корнелией. — Я убил твой гнев!—кричал он в восторге и по- трясении.—Я его застрелил! Он не может теперь нико- гда трогать! Я ничего не сделал! Я прожег дырку, и я пил ром с Киддом, но я не хотел гнева! — Успокойся, Том,—сказал Беринг, со вздохом об- легчения сжимая трепещущее тело сына.—Я все знаю. Мой маленький Том... бедная, живая душа!
АКВАРЕЛЬ Клиссон проснулся не в духе. Вчера вечером Бетси жестоко упрекала его за то, что он сидит на ее шее, в то время как Вильсон поступил на речной пароход «Деннем». Должность кочегара предназначалась Клиссону, но он с намерением опоздал к поезду, чтобы «Деннем» ушел в рейс. Прачка зарабатывала неплохо. Клиссон обду- манно потакал наклонности Бетси к выпивке. Охмелев- шая женщина давала ему деньги довольно кротко. Она считалась хорошей прачкой, поэтому у нее всегда было много работы. Лежа на кровати с тяжелой головой, с жжением в груди, Клиссон курил папироску и размышлял: каким образом получить крону? День был праздничный; вчера кочегар условился с приятелями, что встретит их в кабаке Фукса. Веселое зеленое утро шевелило за рамой окна листья плюща. Благоухали кусты, росшие под стеной дома. Клиссон, смотря на желтые и белые цветы, представ- лял, что это—серебряные и золотые монеты. Он насчи- тал сорок штук и вздохнул. Бетси внесла железный чайник. Зевая, стала она накрывать на стол. В комнате не было другой мебели, кроме табуретов, двух кроватей и старого плетеного кресла. За дверью, в углу, целую неделю копился сор. На подоконнике лежали объедки; пол был усеян огуречной и яблочной кожурой. У стены огромные корзины с грязным бельем распространяли запах тлена и сырости. Двигаясь около стола, прачка задела ногой пустую бутылку, она выразительно откатилась, напомнив Клис- сону, что надо опохмелиться. Хмурый вид Бетси не вызывал в нем особых надежд Жалея, что вчера забыл выпросить у нее денег, Клиссон понуро оделся; опасаясь повторения вчерашних напа- док, он не торопился вступать в разговор. Они стали молча пить чай. По тому, как Бетси вырвала из рук кочегара нож, которым тот резал хлеб, 478
Клиссон мрачно убедился, что прачка не забыла «Ден- нем». Терять было нечего. Клиссон сказал: — Опоздал на поезд. Разве я хотел опоздать? Слу- чай, больше ничего. Не дашь ли ты мне шиллинг? — А будь я проклята, если дам,—спокойно ответи- ла Бетси.—Я пять домов перестирала за эту неделю. Брошу работать; начну пить, как ты. Они поругались, потом затихли. Клиссон с отвра- щением проглотил кружку чая, завидуя Бетси, у ко- торой никогда не болела голова. Чтобы отомстить, он сказал: — Ты сама пьешь. Вчера напилась, стала петь. Надела рубашку чужую, с кружевами, и хвасталась! — Так ты мне не давал бы пить. Я столько не пила прежде. Теперь пью и буду пить, а денег не дам. Едва не загорелась драка, но тут прачку через окно окликнула соседка, и Бетси вышла, бросив взгляд на угол корзины с бельем. Едва жена скрылась, Клиссон подскочил к корзине и разрыл белье в том месте, куда посмотрела Бетси. В коробке от папирос лежали деньги. Клиссон взял крону и быстро привел белье в порядок, сев затем снова к столу. Почти тотчас вернувшаяся Бетси с сомнением уста- вилась на Клиссона, но не догадалась о краже. Вздох- нув, она стала вытряхивать за окно одеяло, а Клиссон спрятал кепи во внутренний карман пиджака и через пустые комнаты, тщетно ожидавшие жильцов, прошел к раскрытому окну; он выпрыгнул из него и обогнул сарай, где Бетси летом стирала. Тогда он надел кепи и, убедясь, что прачка не преследует его, поспешил к станции трамвая. В переполненном вагоне Клиссон окончательно успо- коился. Приехав через полчаса в город, Клиссон полюбовался своей кроной и направился в трактир Фукса. Переходя с тротуара на тротуар, кочегар посмотрел вокруг и вздрогнул: Бетси быстро шла прямо к нему, не сводя глаз, и значительно кивнула, когда он, невольно оста- новись, втянул голову в плечи. Предстоящее объяснение так тяжело сжало сердце Клиссону, что у него не хватило мужества встретить грозу. Вид черной юбки и клетчатого платка, приближа- 479
ющихся с неумолимой быстротой, расталкивая и обегая прохожих, вынудил его к бегству, и Клиссон устремился прочь, разглядывая все двери и входы с мечтой найти спасительную лазейку. Услышав за спиной крик: «Не уйдешь, подлец!»—Клиссон пустился бежать и свер- нул за угол. Там был глубокий стильный вход с вра- щающимися дверьми. Со всей быстротой соображе- ния, вызванной ужасом, Клиссон прочел надпись овального щита: «Весенняя выставка акварелистов»— и вбежал по солнечной лестнице к входу в зал, где его остановила девица решительного вида, заставив купить билет. Меняя крону, он испытывал некоторое удовольствие при мысли, что часть денег все-таки им истрачена и что Бетси потеряла из вида его убегаю- щую спину. Клиссон прошел в зал, где с высоких стен глянуло на него множество лиц. В его планы не входило критиковать Смайльса и Дежруа; он хотел лишь побыть и уйти. Он видел задумчивых посетителей, обменивающихся тихими замечаниями, и затем... явст- венно признал Бетси: она, холодно улыбаясь, прибли- жалась к нему. Ее глаза были прищурены, и она не видела ничего и никого, кроме Клиссона, взявшего ее крону. — Не ушел?—сказала Бетси ледяным тоном.—Пой- дем-ка поговорим. — Только не здесь,—взмолился Клиссон, устремля- ясь вперед.—Здесь выставка.. Я поехал на выставку.. Где же ты была? Не видел тебя в трамвае.. — В следующем вагоне. Ответь: долго будет так? Подлец! — Я не на привязи у тебя,—огрызнулся Клиссон, шагая все быстрее среди толпы. Стараясь говорить тихо, они бранились, осыпали друг друга проклятиями, и Бетси заплакала. Ворова- тая душевная тяжесть Клиссона достигла предела. Он видел, что посетители обращают внимание на него и на прачку, подметил вопросительные взгляды, улыбки. Не зная, что делать, Клиссон поворачивал из одной двери в другую, а Бетси следовала за ним, как проникающее в дерево сверло, и Клиссон начал оста- навливаться возле картин,—хотя ему было не до кар- 480
тин,— выбирая такие места, где толпилось больше пуб- лики. В таких случаях Бетси молчала, но стоило ему отойти, как он слышал сдавленный шепот: «Бездельник! Лицемер! Пьяница!»—или: «Немедленно уходи отсюда! Отдай деньги!» — Замолчи!—сказал Клиссон так громко, что, побо- ясь скандала, женщина утихла. Следом за ним она подошла к картине, на которую Клиссон уставился исподлобья, как на улыбающегося врага. Человек де- сять рассматривали картину. Дорожка с полосами све- та, проникающего сквозь листву и падающего на зарос- шую плющом стену кирпичного дома с крыльцом, возле которого на деревянной скамейке валялась пустая клетка, показалась Клиссону знакомой. — Похоже, что это наш дом,—произнес он тоном мольбы, надеясь прекратить казнь. — Сбрендил ты, что ли? Но чем больше прачка всматривалась в картину, тем понятнее становилось ей, что это точно тот дом, откуда исчезла злополучная крона. Она узнала окна, скамейку; узнала ветви клена и дуба, между которых протягива- ла веревки. Яма среди кустов, поворот за угол, наклон крыши, даже выброшенная банка из-под консервов— все это не оставляло сомнений. Глаза и память указы- вали, что Бетси и Клиссон смотрят на собственное жилье. Восхищенные, испуганные, перебивая друг друга подробными замечаниями, они немедленно доказали сами себе, что ошибки нет. — За крыльцом помойное ведро; его не видно!— радостно заявила Бетси. — Да-а_. а внутри-то?! Хоть бы ты подмела,—с го- речью отозвался Клиссон. Они отошли в угол; там, шепчась между собой, старались они понять, как попало сюда изображение дома. Клиссон высказал догадку, не есть ли картина раскрашенная фотография. Но Бетси вспомнила челове- ка, который месяца полтора назад шел с ящиком и складным стулом. — Я тогда же подумала,—сказала она,—идет и ни на что не обращает внимания. Я хотела вернуться, было мне странно его там встретить,—ни на кого не похож! А ты пропадал три дня. Два дня я тебя искала. 16 «На облачном берег)» 481
Они наговорились и вернулись к картине, так не-обычно уничтожившей их враждебное настроение. Перед картиной стояло несколько человек. Видеть этих людей казалось Клиссону так же странным, как если бы они пришли в дом смотреть жизнь. Дама сказала: — Самая прекрасная вещь сезона. Как хорош свет! Посмотрите на плющ! Услышав это, Клиссон и Бетси ободрились, подошли ближе. Их терзало опасение, что зрители увидят пустые бутылки и узлы с грязным бельем. Между тем картина начала действовать, они проникались прелестью запу- щенной зелени, обвивавшей кирпичный дом в то утро, когда по пересеченной светом тропе прошел человек со складным стулом. Они оглядывались с гордым видом, страшно жалея, что никогда не решатся заявить о принадлежности этого жилья им. «Снимаем второй год»,— мелькнуло у них Клиссон выпрямился. Бетси запахнула на истощенной груди платок. — А все-таки мне больше дают стирки, чем этой потаскухе Ребен,— сказала Бетси,—потому что я свое дело знаю. Я соды не кладу, рук не жалею. Ну... раз уж украл, так поди выпей... только не на все. Клиссон помолчал, затем шепнул: — Пойдем. Я выпью. Уж раз я сказал, я слово свое держу. Завтра надо поговорить с Гобсоном—Гобсон обещал мне место, если Сэнк откажется. — Будь уверен, что тебя водят за нос. — Ну, ничего, выпьем, с Гобсоном поговорим. Они прошли еще раз мимо картины, искоса взглянув на нее, и вышли на улицу, удивляясь, что направляют- ся в тот самый дом, о котором неизвестные им люди говорят так нежно и хорошо.
ИЗМЕНА I Годвин уехал так весело, что покачивался даже в окне вагона, а провожавшие его Бутс, Томас, Лей и Брентган, обнявшись, пустили по ветру свои платки, которыми махали счастливцу, прощенному отцом за беспутство и едущему загладить прошлое среди богобоязненных теток. Кстати—отцу Годвина оставалось недолго жить. — Летела муха на патоку!—закричал Годвин из окна. — Летела муха на па-а-току!—грянул хор друзей, и, содрогаясь от скуки, поезд ушел из города в синюю степь. Кая Брентгана ждала домой его жена, Джесси, но, растворясь в цветных жидкостях, он был далек от процесса кристаллизации и уехал в страну оркестров, где почему-то раздавался звон битой посуды. Утром Брентган проснулся у Лея. Ему казалось, что он покинул мир качалок, поставленных на аэроплан. Бело- курый, стройный Лей сидел против него и, растирая розовую шею, прихлебывал красное вино. На его нежном лице было удрученное выражение кряхтящего старика. — Что произошло?—сказал Брентган, поднимаясь с кушетки и стараясь отыскать просвет в своей памяти, сплавленной в безобразный шлак.—Я ничего не помню. Дай мне стакан вина. Лей налил ему; Брентган жадно выпил, и его поки- нуло противное ощущение спрятанной во рту толстой рыбы. Но ничуть не яснее было в оглушенном мозгу. — Мы хотели отправить тебя домой, но ты поехал ко мне. Ты не хотел, чтобы Джесси видела твое состояние. — А Бутс? Томас? — Не знаю. Они задержались у наших маленьких гейш: Греты и Сандрильоны. Ты был очень мил с девушками. — Послушай,—сказал Брентган,—я ничего не по- мню с момента, когда начал пить на пари в «Китайском принце». Подними занавес! — Лучше я его опущу!—расхохотался Лей.—То, что ты называешь «занавесом», есть лишь полог кровати одной пикантной детки. 16* 483
— Но это ты выдумал!—вскричал Брентган, померт- вев и вскакивая. — Неужели тебя могут расстроить такие пустяки? — Не может быть! С кем? — Я перепутал их имена, Кай. Тебя увела черненькая. — Лей, ты солгал. Лей побледнел, потом покраснел. Некоторое время он чувствовал себя отвратительно, но вкоренившееся пре- зрение к верности и любви помогло ему заключить свой низкий поступок грязным намеком: — Во всяком случае., риска не было. Уверяю тебя. Брентган пристально вгляделся в равнодушное лицо Лея и, осунувшись от неожиданного удара, подошел к зеркалу. Он спал одетый. Зеркало, когда он приводил одежду в порядок, видом покрасневших глаз и состоянием воротничка было на стороне Лея. Брентган отвернулся и подошел к телефону. Лей, коварно смеясь, наблюдал приятеля, взявшего дрожащей рукой трубку. — Алло, Бутс? Томас? Да, это Брентган. Нет, некогда. Скажи мне: действительно ли со мной это произошло? Звучный, толкающий ухо голос Томаса произнес: — Кай, старина, я догадался по слову «это*. Не сомневайся. Думай, что у тебя прорезался зуб. Все в по- рядке. — Будь проклят!—сказал Брентган. — Не ругайся. Брось, милый Брентган. В каком столетии ты живешь? Нельзя же быть вечно смешным. — Пожалуй, ты прав. Я смешон. Но где же эта квартира? — Ты молодец; утренние визиты весьма приятны. Томас сообщил адрес и прибавил: — Бутс здесь. Он хочет с тобой. — Хорошо,—солгал Брентган, чтобы отвязаться.— Скажи ему, что я заеду за ним. Кончив этот разговор, Брентган с содроганием позво- нил домой. Лей протяжно зевнул и пробормотал: — Напрасно ты придаешь этому... придаешь... А-а-а- ах! О-о-о-а-х! По-видимому, Джесси ждала звонка мужа, так как Брентган сразу услышал ее голос: 484
— Это кто?—И, как задевший по лицу конец бича, ее тревога передалась ему.—Надеюсь, ты приедешь не- медленно. — Я скоро приеду,—нервно сказал Брентган.—Вот случай! Проводы затянулись. — Воображаю. Бутс уже сказал мне. — Что он сказал?—оцепенев, крикнул Брентган. — Что ты отправился к Лею. Где ты теперь? — Я у Лея. Все ли благополучно? — Да. Но„. что с тобой? — Так я приеду,—сказал Брентган, избегая ответа. — Ну да... Я так жду-. Вдруг он почувствовал, что не в состоянии продол- жать разговор, и, медленно опустив трубку, с болью внимал быстрым словам, мелко и неразборчиво отдаю- щимся в сжатой руке. Что-то живое и бесконечно преданное трепетало внутри мембраны, только что пе- ренесшей к нему сдержанное огорчение Джесси. Догадавшись, с какой целью Брентган хочет ехать в квартиру девиц, Лей, несколько струсив, пытался его отговорить, ссылаясь на более интересное место, но Брентган почти не сознавал, что говорит Лей. Два раза Брентган сказал: «Да... Конечно... Ты прав»,—и вышел от него в дикой тоске, стремясь иметь точные доказатель- ства. Приятели ужаснули его. П «Бели произошло то, что я считал немыслимым в моей жизни с Джесси,— думал Брентган, когда такси вез его по мрачному адресу,—я должен буду ей об этом сказать. Иначе как бы я смог переносить ее взгляд? Я не виноват, я стал только внезапно и тяжко болен стыдом. Я стал болен тем, что стряслось». Он вспомнил свою жизнь с Джесси, их любовь, понимание, близость и доверие. Над всем этим раздался злой смех. Брентган и Джесси были теперь такие же, как и все, с своей маленькой грязноватой драмой, до которой нет никому дела. Брентган обратился к философии, именуемой парад- но и гордо: «сеть предрассудков». Философия эта напо- 486
минала отлично вентилируемый пассаж, с множеством входов и выходов. На одном входе было написано: «Особенности мужской жизни», на другом: «Потребности в разнообразии», на третьем: «Наследственность», на четвертом: «Темперамент» и так далее; каждый вход помечен был хитрой и утешительной надписью. — Все это хорошо,—сказал Брентган,—но все это не приложимо к той правде, какая соединяет меня и Джесси. В области желаний все может стать «предрас- судком». Я могу выйти из такси и почесать спину об угол дома. Я могу не заплатить своих долгов. Moiy сказать незнакомой женщине в присутствии ее мужа, что я ее хочу; если же муж вознегодует,—сошлюсь на искренность и естественность своего желания. Так же всякий другой может подойти к Джесси, а я выслушаю его желания и буду продолжать разговор о красивых ногах Эммы Тейлор. Чувство глубокого одиночества, совершенной, беззубой пустоты охватило его при этих образных заключениях. — Но такая жизнь—только в танцах,—сказал Брент- ган.—Человечество изобрело танцы, как рисунок своих вожделений. Между тем решение вопроса лежало не в логике, а в прекрасном и редком чувстве Джесси к нему. Это чувство нельзя было трогать ни грубой, ни жестокой рукой. Такси остановился у недурного подъезда, и Брентган взошел на второй этаж, к двери с номером 3. Впервые он задумался над тем, что он скажет? Это естественное колебание было подавлено тревогой обокраденного, ра- зыскивающего пропавшую вещь. Он вздохнул, выпря- мился и позвонил. Ш Ему открыла женщина, которую Брентган не успел разглядеть, так как она тотчас убежала, кутая голые плечи в меховую накидку. Он прошел к раскрытой двери гостиной и остановился. Никто не появлялся, лишь в соседней комнате слышался шепот. Затем раз- дался смех и появилась девушка лет двадцати трех, в цветной пижаме и желтой юбка Эта пижама и гладко 486
остриженные черные волосы придавали ей больной вид. По равнодушию ее взгляда Брентган видел, что она знает его, но сам ничего не помнил. Зевнув, она протя- нула руку. — Ах, это вы,—сказала девушка, рассматривая по- сетителя в тоне раздумья—Других нет? Вы один? — Один и ненадолго,—ответил Брентган с волнени- ем чрезвычайным. — Дело в том, что я адски хочу спать,—заявила она, идя за ним в гостиную и поигрывая пальцами в карманах пижамы.—Вы нас разбудили, молодой человек... а ваше имя? Ах, да., вы., этот... этот.. Рейган? Если хотите, сидите и дожидайтесь, пока я пополощусь в ванной. — Послушайте, Грета... — Грета еще не встала. Вы перепутали. Никакие усилия не помогли Брентгану вспомнить ни девушку, ни маленькую гостиную ярких тонов с роскош- ным трюмо и с концертино на низком столике рядом с конфетной коробкой, полной окурков. Запах вина и духов угнетал Брентгана. — Послушайте,—сказал он,—со мной произошла дикая вещь. Я ничего не помню: ни вас, ни эту кварти- ру. Но мне сказали, что я был здесь.. — Да.—Девушка мрачно смотрела на посетителя; она испугалась.—Но вы не были со мной. Также и с Гретой. У вас что-нибудь пропало? — Не был?!—вскричал Брентган, схватив ее руки.— Не был? Говорите, говорите! Я хочу знать правду. Правду о себе. Только это! Повторите еще! — Прочь!—Она вырвала свои руки и отскочила.— Что вы хотите? Он молчал, и она поняла его. Ее крашеный рот двинулся неопределенным, жалким движением. Деланно рассмеявшись, она указала на кресло: — Тут вы спали, и вас ничто не могло разбудить. Эти ваши приятели— дураки. Еще больший дурак— вы. Это они сговорились,—понимаете?—сговорились во- дить вас за нос. Я слышала. — Я так и думал,—сказал Брентган, сердце кото- рого одним сильным ударом вышло из угнетения — Думал? Тогда вы не приехали бы сюда. 487
— Сюда? О, это не то„ Простите меня. Я не мог представить, что... Но вы понимаете. — Конечно, я понимаю,—сказала она, вся потускнев и смотря взглядом побитой.—Теперь идите к вашей жене и не беспокойтесь... Ваши приятели». о, они не любят вашу жену. Они говорят, что вы «пресноводное». — «Пресноводное»?—Брентган весело рассмеялся.— Ну, пусть их... Его охватила теплая, искренняя признательность к этой девушке с зачеркнутым будущим, которая поня- ла его состояние и не поддержала глупую травлю. — От всего сердца благодарю вас!—сказал Брент- ган, снова беря ее руку и крепко сжимая узкие холод- ные пальцы.—Вы—благородное существо. Ответом ему был неожиданный щелчок в нос, нане- сенный так метко и зло, что Брентган вскрикнул. — Зачем вы это сделали?—спросил он, потерявшись и задыхаясь от унижения. — Уходите!—Она стояла в слезах, обозленная и рас- терявшаяся до того, что едва не кинулась на него.— Ступайте вон! Не помня себя от стыда, Брентган вышел, вздрогнул от грома хлопнувшей двери и подозвал такси. Стыд долго не покидал его. Лишь входя в свою квартиру, Брентгану удалось вернуть чувство веселья и счастья быть невиновным, говоря с Джесси. IV Он застал ее в кабинете, на самом верху лестницы, у книжного шкапа. Взяв нужную кшпу, Джесси спу- стилась, опираясь рукой о плечо мужа, и сказала: — Вот, ты вернулся, и я спокойна теперь. Я знаю,— что-то произошло. — Да, произошло. Я расскажу, пока еще взволнован, чтобы ты видела, в каком я был состоянии. Оно окон- чилось. Я был очень», очень пьян. Как животное. — Да? Печально.—Джесси шутливо покачала голо- вой и, видя, что Брентган затрудняется говорить, поло- жила на его рукав свою руку.—Мне все можно сказать, дорогой Кай. Мой дорогой! 488
— Да? Конечно. О-о! Ну_. Мы были у женщин, знакомых Бутса или Томаса, я не знаю наверное,— быстро говорил Брентган, желая скорее передать сущ- ность, чтобы успокоить Джесси.—Я ничего не помнил. Утром мне сказал Лей. Он и остальные выдумали, что я... не помня себя., тоже. Все перемешалось во мне. Я раздобыл адрес, отправился в то место и узнал от., одной из двух, что все ложь. Оказывается, я проспал ночь, сидя в кресле, и был увезен к Лею бесчувственный. — Ты боялся, что?.—тихо спросила Джесси. — Да, я боялся, что... в таком состоянии мог. — Разве ты не знаешь себя? — Знаю. — Как же ты мог бояться? Брентган молчал. Приветливая улыбка Джесси вве- ла его в заблуждение: он мало всмотрелся в ее замкнув- шиеся глаза. — Я тебя не узнаю. Ты ли это, Кай? — Это я, Джесси. Я сам. — Но даже я сообразила, что то не могло быть. Бутс сказал, что ты стыдишься ехать домой. Разве то, чего ты боялся, меньше появления в пьяном виде? — Сама мысль ужаснула меня. Внутренний голос молчал. Я не мог прийти к тебе с такими сомнениями. Теперь ты видишь, что все это—пустяк, пусть даже все было связано с попойкой. — Пустяк? Допустим. Да, ты прав, конечно... Пустяк. Но в этом пустяке ты не был мужчиной. Брентган так изумился, что выронил папиросу, кото- рую собирался закурить дрожащей рукой. Настойчивость и прямота действий, совершенных им, вполне удовлетво- ряли его. Он затосковал, взял неподатливую руку Джес- си и склонился к ее чистой прохладе горячим лбом. — Так что же, что же?—простонал он, зная, что ни за что не сможет признаться, теперь и никогда, в унизи- тельных подробностях сцены у спасшей его женщины. — Надо было рассмеяться и дернуть, даже больно, Лея за ухо. Тогда он и все узнали бы, что ты, мой муж, знаешь себя во всем и всегда. — Джесси, я думал о своем страхе! — Конечно, но не думал обо мне. О, успокойся! Ты невинен, бедный мой Кай! 489
Она нервно расхохоталась, отчего Брентган колко спросил: — Джесси, ты недовольна? — Знаешь, мне легче было бы,—взволнованно отве- тила Джесси,— легче было бы мне снести ту правду, который ты так боялся, чем эту. Ты и я теперь всю жизнь обязаны девушке, к которой ты явился допраши- вать и тем, конечно, страшно обидел ее. — Ты меня больше не любишь?—спросил Брентган после продолжительного молчания. — Я любила и буду любить тебя, но сегодня я тебя не люблю. Прощай; мне надо съездить к Доротее Сноу. В дверях мелькнули перед ним ее полные слез глаза, и, тяжко вздыхая, Брентган подошел к окну. Кусая губы, он смотрел в переулок, залитый дожде- вой грязью. Проехал огромный фургон, расхлестывая брызги, попавшие на отшатнувшихся прохожих. Один из них выругался, погрозил кулаком и начал с остерве- нением счищать коричневые шлепки, размазывая их по материи. Другой прохожий, взглянув на свой рукав и, видимо, решив дать пятну отсохнуть, продолжал путь, читая заголовки в газете. Брентган бессознательно провел пальцами по своему рукаву, но темная ассоциация угасла, едва наметясь. Он сел и задумался. ДВА ОБЕЩАНИЯ I Всю ночь берега Покета рвал шторм. Ветер ударял с моря. Были сломаны кукурузные посевы, изгороди; толевые и железные крыши местами отвернулись, как поля шляп. В саду Гаррисона, начальника каторжной тюрьмы, стоявшей в полумиле от Покета, повалились два дерева. Они загромоздили аллею. Гаррисон приказал убрать их; к десяти часам партия арестантов отправилась из тюрьмы в сад. Они обрубили сучья и стали распиливать стволы. 490
Отправляясь в канцелярию, Гаррисон задержался около работающих и стал смотреть. Работа пошла так быстро, как движение на экране при ускоренном про- пуске ленты. Его дочь, одиннадцатилетняя Джесси, росшая сво- бодно, как мальчик, и ни в чем не знающая запретов, была с ним. Оставив отца, она заметила, что нижняя ветка одного из свалившихся стволов прилегает к стволу старого дуба так удобно, как лестница. Джесси умела лазать по деревьям с наглостью и хлад- нокровием существа, уверенного в своей безнаказанно- сти. Ей пришло в голову закричать с вершины: «Папа, тебя требуют к телефону». Обдумав это, она стала влезать, переходить с сука на сук, как по вертикальной винтовой лестнице, и скоро была на высоте двух третей ствола, волнуясь при мысли, что отец заметит ее отсутствие раньше, чем она сообщит ему о своей проделке. Вскоре расположение ветвей заставило девочку ис- кать такую ветку, ухватясь за которую она могла бы ступить на ту сторону ствола, с какой виден Гаррисон. Она вытянулась, схватилась за тонкий сук левой рукой и, передав ему свою тяжесть, отпустила правую руку. Сук, росший из более толстого ответвления ствола, треснул в месте сращения. Вцепясь в него обеими руками, Джесси потеряла точку опоры и повисла. Обида, испуг и самолюбие заставили ее крикнуть те самые слова, которые она повторяла себе, взбираясь на дерево: — Папа, тебя требуют... Затем она закричала и заплакала. Гаррисон взглянул вверх и помертвел. Джесси висе- ла высоко над ним, подобрав ноги и стиснув коленками вертикально натянутую ветку, основание которой мед- ленно, но неуклонно отдиралось под ее тяжестью. Гаррисон растерялся, потом поднял вверх руки. Его резко оттолкнул арестант № 332; он, расставив ноги и протянув руки, как Гаррисон, но не вверх, а на уровне лица, принял на себя удар тела с воплем мелькнувшей вниз девочки. В момент толчка он присел. Руки его временно отнялись. Он опустил сильно встряхнутую, потерявшую 491
сознание Джесси на траву и, вытирая пошедшую носом кровь, сел с закружившейся головой. Повелительное и тяжелое лицо начальника каторж- ной тюрьмы исчезло. Вышло его настоящее лицо, по ко- торому текли слезы. Он поднял Джесси и унес в дом. Послышался шум. Некоторые арестанты, а также конвойные хлопнули № 332 по плечу, принесли воды, и он выпил полную кружку, стуча зубами о край. — Полсрока отработал, Эдвей,—сказал один из кон- войных. Эдвей встал, помахал руками, потряс головой. Она все еще туманилась и худела. В это время прибежал помощник Гаррисона и приказал Эдвею немедленно идти к начальнику. II Эдвей никогда не был в квартире начальника тюрь- мы. Он прошел ряд светлых, красивых комнат с иллю- зией возвращения в мир, покинутый пять лет назад Гаррисон отослал конвойного, который сопровождал Эдвея, и сам ввел арестанта в свой кабинет; его окна, выходя на тюремный двор, были заделаны решеткой. — Ваш номер?—спросил он, давая знак, что Эдвей может сесть. — 332. — Ваше имя? — Томас Эдвей. Официальный тон не помог Гаррисону овладеть вол- нением, и он оставил его. — Послушайте, Эдвей,—сказал начальник после ко- роткого молчания,—вы можете требовать, что хотите, за то, что вы сделали. Кроме невозможного. Я обязан вам больше, чем жизнью, и вы это понимаете. — Конечно, я понимаю.—Эдвей задумался.—Мне не хочется огорчать вас, но я думаю, что если вы не сде- лаете, о чем я буду просить, все же кричать на меня не будете. Гаррисон посмотрел на Эдвея с беспокойством. — Говорите, что там у вас? Неделя отдыха? Похло- потать о сокращении срока? Или что? 492
— И большей меньше,—сказал Эдвей.—Как взглянуть. Я прошу вас снабдить меня городским платьем, выдать мне заработанные деньги за полгода—это составит, при- близительно, полтора фунта—и отпустить меня на сво- боду до половины шестого следующего утра. В шесть происходит поверка. К назначенному сроку я буду здесь. Гаррисон засопел, взял сигару резким движением и нервно захлопнул ящик. — В другое время,—сказал он со вздохом,—выслушав такую просьбу, я, конечно, приказал бы дать вам дюжину- другую плетей. Теперь дело иное. О том, что вы говорите, я читал в романах. Не знаю, чем это кончалось в дей- ствительности. Ну, что даст вам один день? Зачем это? — Будь вы на моем месте, вы прекрасно понимали бы, что такое свободный день. — Каждый из нас на своем месте,—сказал Гар- рисон.— Что привело вас сюда? — Мои страсти. — В образе?.. — Трех векселей. Я отбыл пять лет, осталось три года. — Сдержите ли вы слово? Или я заранее должен приготовить прошение об отставке? — Я совершил подлог, но не потерял чести,—возра- зил Эдвей.—Разговор становится тяжел для меня. Ре- шите—«да» или «нет». — Ужасный день!—сказал Гаррисон.—Что я могу? Останьтесь здесь и ждите. Он вышел и возвратился через несколько минут, хмурый, утомленный собственным решением, которое, подобно трещине, зияло на эмали его характера нерв- ной, острой чертой. В его руках были башмаки, шляпа, костюм, и он подал это Эдвею. Оба они смутились. Заметив, что арестант смотрит на него с изумлением и восторгом, Гаррисон нахмурился, махнул рукой и вы- шел опять, плотно прикрыв дверь. Ш «Невозможно, ослепительно!»—думал Эдвей. Он хва- тался за одну вещь, за другую, оставлял их и снова хватал. Сознание совершившегося, причем так неожи- 493
данно, и забегающая вперед мечта о свободной город- ской улице мешали ему сообразить, что должен он сделать с брюками или жилетом. Когда он снимал аре- стантское платье, его руки тряслись. Чтобы вызвать сосредоточенность, Эдвей стиснул зубы. Вещи плясали в его руках. Порыв, падение девочки, адская боль в плечах, взволнованный Гаррисон, просьба о невозможном, чего хотел он, как сдавленная грудь хочет полного воздуха, неловкое и высокое решение Гаррисона—он обо всем думал зараз, с трудом находя среди неожиданностей дня место своему нетерпению. Он отвык застегивать воротник, завязывать галстук. Он одевался со стыдом, непонятным, но важным и неизбежным, как всякий хороший стыд. Покончив с переодеванием, Эдвей подошел к стеклу книжного шкапа. Там, сливаясь с переплетами книг, стоял в темной воде высокий мускулистый человек статной осан- ки—тот самый, каким был Эдвей несколько лет назад. — Это сон о свободе,—сказал он.—И я, конечно, вернусь. — Покончим с этим неприятным делом,—сказал, входя, Гаррисон.— Идите за мной. Говоря так, он протянул ему два фунта и пошел впереди Эдвея по глаголю коридора. Все двери были закрыты. В конце прохода был выход на шоссе, ведущее к городу. Гаррисон выпустил арестанта и крепко повернул ключ. На душе у него было неверно и смутно. Он отлично сознавал значение своего поступка. С этого дня меж ним и № 332 образовалась неестественная связь, полная благодарности, о которой хотелось не думать. Однако он не мог быть так крупно обязан Эдвею и кому бы то ни было, не заплатив полной мерой. Уже готов был он пожелать никогда не видеть его более, но сообразил, что это —дрянная трусость. Он вернулся в кабинет и увидел свою жену. Она, сохраняя в лице спасительное насмешливое выражение, свертывала арестантскую одежду Эдвея — Оставь это здесь, Эми,—сказал Гаррисон.—Как ты узнала? — Но.- я видела в окно, как он ушел. — Меня всегда удивляло, что женщины всегда все узнают,—сказал Гаррисон, очень недовольный собой. 494
Наконец он решил, что пора улыбнуться.—Ну, он меня поддел! Это произошло врасплох. Я не мог быть меньше его, но я надеюсь, что он не явится. До половины шестого утра завтра. Как он обещал. — Он явится,—сказала Эми, засовывая сверток за шкап.—Можешь быть в этом уверен. — Что ты говоришь?! — Но ты и сам отлично это знаешь. — Я? — Ты и я,—мы оба это знаем. — Эми, он не придет. — Зачем ты говоришь против себя? Помолчав, Гаррисон позвонил в канцелярию: — Латрап? № 332, который спас Джесси, разбит. Этот день он проведет в постели, в моей квартире. Что? Да, я рад, что вы понимаете. Поместите его в больнич- ный список, утром переведем в лазарет. Что? Да, пусть отдохнет. Более ничего. IV Весь день Гаррисон думал о происшедшем и заснул поздно, одетый, у себя в кабинете. Когда рассвело, он проснулся, положил на стол часы и стал ходить, взгля- дывая на циферблат. Чем ближе стрелка подвигалась к половине шестого, тем быстрее менялись его желания Сложным, непривычным для него путем он наконец пришел к заключению, что желать обмана— невелико- душно, и приготовился услышать звонок. Когда он прозвучал—и это было идеально точно, как раз на половине шестого,—Гаррисон от этой дра- матической точности испытал большее удовольствие, чем при мысли, что не надо теперь придумывать для округа историю несуществующего побега. Он пошел к вы- ходу и открыл дверь. В сумерках рассвета стоял перед ним Эдвей, с слегка вольно надетой шляпой. От него пахло вином; он был сдержан и утомлен. — Молчите,—сказал Гаррисон, заметив в его лице искреннее движение.—Я не хочу говорить более обо всем этом. Ступайте, переоденьтесь и отправляйтесь в ла- зарет к дежурному. Вот записка. 496
Раскаиваясь в своей мрачности, он прибавил: — Благодарю вас. Снова стесняясь и избегая смотреть в глаза, они прошли тихо, как воры или дети, в кабинет Гаррисона, где Эдвей принял свой прежний вид. Затем Гаррисон вывел его другим ходом в дверь тюрьмы, запер дверь и облегченно вздохнул. Его кошмар кончился, а трещи- на осталась и расцвела. Через день после этой истории, рано утром, помощ- ник Гаррисона Латрап быстро вошел в кабинет началь- ника, протянув письмо. — Вот все, что осталось от N5 332,—сказал он.—Эдвей бежал ночью, распилив решетку. Он оставил под подуш- кой это письмо, которое адресовано вам. Гаррисон закаменел и прочел: «Я видел сон, что я на свободе, что шторм, опро- кинувший деревья в саду, загнал в бухту Покета яхту моего старого приятеля. Приснилось мне, что я встретился с ним, рассказал ему свою горькую, но поправимую весть и дал ему честное слово, что буду на палубе его судна не позднее трех часов этой ночи. И я должен бил сдержать обещание». — Тонкой стальной пилой,—сказал Латрап. Гаррисон стоял неподвижно. В нем возникло не- сколько одновременных бессмысленных движений, но ни одно не родилось. Он был связан извне и внутри. — Дайте знать в город, по округу,—сказал Гаррисов — Немедленно?—спросил, обгрызывая ноготь, Латрап. — Немедленно! Что вы хотите сказать? — Ваше распоряжение... — Ну? — Ясно оно или нет? — Никто не знает, что ясно, а что неясно!—ответил с сердцем Гаррисон, выходя и оставляя Латрапа в пси- хологическом затруднении. Здесь он увидел Джесси и рассердился. — Ты довольна? Твой спаситель удрал. — Куда?—осведомилась Джесси, подбегая к нему. — Как я могу знать, куда? — Но ты сам сказал.. Ты начал первый. — Я думаю, что первая начала ты,—ответил Гар- рисон.—Впрочем, извини меня, я устал. 496
ВРАГИ I Я не знаю более уродливого явления, как оценка по «видимости». К числу главных несовершенств мысли- тельного аппарата нашего принадлежит бессилие одо- леть пределы внешности. Вопрос этот мог бы коснуться мельчайших подробностей бытия, но по необходимости мы ограничимся лишь несколькими примерами. Плохо намалеванный пейзаж, конечно, наглухо закрывает нам ту картину природы, жертвой которой пал неумелый художник; мы видим помидор-солнце, метелки-деревья, хлебцы вместо холмов; короче говоря,— изображенное в истине своей нам незримо, хотя часть истины в то же время тут налицо: расположение предметов, их ракурс, тона красок. Однако самое сильное воображение не уподобится здесь Кювье, которому один зуб животного рассказывал с точностью метронома, из чьей челюсти попал он на профессорский стол. Египетские и ассирий- ские фрески, обладая условной правдой изображений, тем не менее,—разбей мы о них голову,—не заставят нас увидеть подлинную процессию тех времен,—мы смутно догадываемся, грезим, но не созерцаем ее абсо- лютной, бывшей. Читатель вправе, разумеется, возра- зить, что требование такой прозорливости, проникаю- щей в подлинность посредством жалких намеков, или хотя бы скорбь об ее отсутствии—претензия достаточ- но фантастическая, и однако есть область, где такая претензия, такая скорбь достойны всякого уважения. Мы говорим о человеческом лице, наружности человека, этой осязательной лишь чувствам громаде, заслоняю- щей истинную его духовную сущность весьма часто даже для него самого. Добрая половина поступков наших сообразована бессознательно с представлением о своей личной внешности: падений, самоубийств, само- обольщений, мании величия и вообще самооценок столь ложных, что их можно сравнить с суждением о себе по выпуклому и вогнутому зеркалу. Тем более отношение наше к другим, в лучшем случае, является смешением впечатлений: впечатления, производимого действиями, 497
словами и мыслями, и впечатления от качеств вообра- жаемых, навязанных сознанию внешностью. Здесь все- гда есть ошибка, и самое отвратительное лицо самого отвратительного злодея не есть точное отражение черт душевных Как бы ни было, разъединенность и одиноче- ство людей идут также и от этого корня—механиче- ского суждения по «видимости». Обладай природа чело- века чудесной способностью показать единственное ис- тинно соответствующее его физическому лицу внутрен- нее лицо,—мы были бы свидетелями странных, чудо- вищных и прекрасных метаморфоз,—истинных открове- ний, способных поколебать мир. Лет десять назад я остановился в гостинице «Мону- мент», намереваясь провести ночь в ожидании поезда. Я сидел один у камина за газетой и кофе после ужина; был снежный, глухой вечер; вьюга, перебивая тягу, ежеминутно выкидывала в зал клубы дыма. За окнами послышались скрип саней, топот, щел- канье бича, и за распахнувшейся дверью разверзлась тьма, пестревшая исчезающими снежинками; в зал во- шла засыпанная снегом небольшая группа путешествен- ников. Пока они отряхивались, распоряжались и уса- живались за стол, я пристально рассматривал единст- венную женщину этой компании: молодую женщину лет двадцати трех. Она, казалось, была в глубокой рассеян- ности. Ничто из ее движений не было направлено к ес- тественным в данном положении целям: осмотреться, вытереть мокрое от снега лицо, снять шубу, шапку; не выказывая даже признаков оживления, присущего че- ловеку, попадающему из снежной бури в свет и тепло жилья, она села, как неживая, на ближайший стул, то опуская удивленные, редкой красоты глаза, то устрем- ляя их в пространство, с выражением детского недо- умения и печали. Внезапно блаженная улыбка озарила ее лицо—улыбка потрясающей радости, и я, как от толчка, оглянулся, напрасно ища причин столь резкого перехода дамы от задумчивости к восторгу. Ее спутники,—двое мужчин среднего возраста,— вполголоса беседовали с хозяином, по-видимому, насчет ужина. Когда хозяин отошел, я, подозвав его, тихо спросил: — Вы знаете эту даму? 498
Хозяин, пожав плечами, приложил палец ко лбу. — Нет, я знаю только, что ее везут в лечебницу умалишенных Эспризгуса. Мне сказал это ее брат, вон тот, что снимает с нее калоши. Он просил дать ей удобную, тихую комнату. Я еще раз пристально осмотрел незнакомку; ничего безумного не было в ее лице и глазах; все, что я мог отметить, это—пораженность, придавленность, некая безропотная, замкнутая грусть, происходившая, быть может, от сознания своего положения. Временами зага- дочная, чудесная улыбка меняла на мгновение ее лицо, уступая место прежнему выражению. Она ела мало и медленно, изредка роняя неслышные мне слова; все время пребывания внизу она была окружена самым предупредительным и нежным вниманием со стороны своих спутников. Пробило двенадцать, когда ее отвели наверх. Брат скоро вернулся и, сев у камина, извлек сигару. Я пред- ставился, он назвал себя. Помедлив, сколько того требо- вало приличие, я осторожно привел разговор к интере- сующему меня вопросу—болезни молодой женщины. — Допустим,—сказал он,—что это сказка, но и тогда она не была бы более удивительной, чем случившееся Имя сестры—Ассоль. В путешествии, два года назад, она познакомилась с капитаном «Астарты» Ивлетом и вышла за него замуж. Три месяца назад муж вернул- ся из плавания Супруги, утомленные радостью и ожив- лением встречи, рано легли спать: спали они на одной постели,—Ивлет у стены. Ночью его разбудил громкий крик, шум падения тела, и, вскочив, он увидел жену лежащей на полу в обмороке. Горело электричество. Капитан, бесполезно употребив домашние средства, вызвал доктора; его со- действие вернуло Ассоль сознание. «Кто вы?—спросила она мужа, смотря на него со страхом, изумлением и восторгом.—Я не знаю вас; как вы очутились здесь? Где Ивлет?» «Ассоль, милая,— сказал встревоженный капитан,— что с тобой? Здесь нет никого, кроме меня и доктора». Так началось внезапное помешательство сестры; слиш- ком тяжело рассказывать, как, неузнаваемый ею, он приводил, словно испуганный ребенок, доказательства 499
того, что он—он, а не некто, видимый молодой женщи- ной. Теперь обратимся к ней. Проснувшись и включив электричество, она увидела рядом с собой неизвестного человека,—спящего, как спал всегда капитан,—на спине, с руками под головой. Лицо этого человека было прекрасно, юно, гармонично- правильно, лицо Феба, смягченное духовной изысканно- стью, изяществом неуловимых оттенков. Крупно вьющи- еся золотистые, блестящие волосы открывали чистый, высокий лоб. Оно показалось ей совершенным лицом человека, мыслимым лишь в видении. Думая, что спит, Ассоль провела руками вокруг себя, уронила стакан, стоявший на ночном столике, и звон стекла, достоверно подчеркнув действительность, лишил ее самообладания Испуганная, она вскрикнула и упала. Ее рассказ об этом, повторенный нескольким врачам в разное время, привел последних к заключению, что они имеют дело с редким случаем полной локализации помешательства, ограничением его странной и редкой галлюцинацией. Во всем остальном Ассоль проявила и твердость и полное сознание положения. Убежденная посторонними, что видит мужа, она не сомневалась более в этом, мужественно умалчивая о страданиях, выпавших на ее долю, благодаря этой тайне умозрения, проектированного в действительность. Она сама поже- лала ехать в лечебницу и выражала лишь скорбь о том, что, может быть, никогда не узнает, где истина: в прошлом или теперь. Рассказ брата Ассоль был более, значительно более подробен, чем мой. Я сжал его в той мере, в какой он сжался отдаленным воспоминанием. В шесть часов утра я отправился в Зурбаган, унося жалость к несчастной,— несчастной потому, что никто не мог видеть ее глазами, обреченными отныне на безмолвный и покорный вопрос. II Спустя около полугода я прочел в «Вечернем Курье- ре* следующее: «11 октября пароход каботажного Ллойда «Астарта», получив около Мизогена пробоину кормовой части, по- 500
шел ко дну в течение 20 минут. Не более половины пассажиров спаслось на шлюпках. Погиб также почти весь экипаж и капитан парохода Ивлет. Трагичны и трогательны подробности его смерти. Одна женщина, торопясь сесть в шлюпку, уже спу- скавшуюся на талях, уронила трехлетнюю девочку. Исступленно крича, женщина повисла на тросах Ее пальцы были раздавлены блоком, но отчаяние сильнее боли заставило ее цепляться, мешая спуску. Она умоля- ла спасти девочку. Буря и плеск волн заглушили ее вопли. Тогда капитан Ивлет, сбросив сюртук, прыгнул в воду и, схватив захлебнувшегося ребенка, передал его мате- ри. Корма «Астарты», образуя гибельную воронку, бук- вально падала вниз с быстротой вертикально брошенно- го шеста. Переполненная до отказа шлюпка задержа- лась у борта,— матросы хотели спасти капитана. «Ну, не разговаривать!—крикнул он.—Отчаливайте! Береги- тесь! Вас втянет в водоворот!» Сказав это, он оттолкнул- ся от шлюпки и скрылся. Матросы заработали веслами как раз вовремя,—кипучая водяная яма разверзлась за кормой лодки, едва не затянув ее в свою грозную пропасть». На этом месте я отложил газету и пристально рассмотрел помещенный в тексте, с фотографии, порт- рет Ивлета. Портрет весьма согласовывался с описанием наружности капитана, сделанным мне братом Ассоль. Это был коренастый человек лет сорока, с квадратным простодушным лицом, короткой верхней губой и ма- ленькими, упрямыми глазами. Но я думал, что может быть,—в момент, когда он отталкивался от шлюпки,—лицо это было совершенно таким, каким увидела его Ассоль ночью и какое несо- мненно вызывало прекрасную улыбку в ее печальном лице и глазах, таивших неведомое.
ИСТРЕБИТЕЛЬ I Когда неприятельский флот потопил сто восемьдесят парусных судов мирного назначения, присоединив к этому четырнадцать пассажирских пароходов, со всеми плывшими на них, не исключая женщин, стариков и детей; затем, после того как он разрушил несколько приморских городов безостановочным трудом тяжких залпов—часть цветущего побережья стала безжизнен- ной; ее пульс замер, и дым и пыль бледными призрака- ми возникли там, где ранее стойко отстукивали мирные часы жизни. Нет ничего банальнее ужаса, и однако нет также ничего стремительнее, что действовало бы на сознание, подобно сильному яду. Поэтому-то в прибрежных горо- дах и селениях появилось множество сумасшедших Глаза и неуверенность нелепых движений существенно выдавали их. Они никогда не плакали,— безумие лише- но слез,— но произносили темные тоскливые фразы, от которых у слышавших их сильнее стучало сердце. Меж- ду тем неприятельский флот остановился в далеком архипелаге, где, как в раю, солнце мешалось с розовым отблеском голубой воды,—среди нежных пальм, папо- ротников и странных цветов; пламенные каскады лучей падали в глубину подводных гротов, на чудовищных иглистых рыб, снующих среди коралла. Из огромных труб неподвижных стальных громад струился хустой дым. Тяжелое любопытное зрелище! Крепость и углова- тость, зловещая решительность очертаний, соединение колоссальной механичности с океанской стихией, оку- танной туманом легенд и поэзии,—сказочная угрюмость форм, причудливых и жестких,—все вызывает пред- ставление о жизни иной планеты, полной невиданных сооружений! В одно из чудесных утр, среди ослепительного сия- ния радужного тумана, в неге сверкающей голубой воды, взрывая пену, к крейсеру «Ангел бурь» понеслась таинственная торпеда. Удар пришелся по кормовой части. «Ангел бурь» окутался пеной взрыва и погрузил- 602
ся на дно. Флот был в смятении; трепет и тревога поселились среди команд; назначались меры предосто- рожности; охранители, сторожевые суда и дозорные миноносцы, получив приказание, зарыскали по архипе- лагу, а в далекой стране сотни молодых женщин надели траурные платья, и сны многих осенило угрюмое крыло страха. Меж тем самые тонкие хитрости не помогли открыть виновников катастрофы, и это каза- лось изумительным, так как в тех диких водах не было других судов, кроме судов флота, разрушившего цвету- щие берега. — Вы посмотрите,—сказал неделю спустя командир огромного броненосца «Диск» старшему лейтенанту,— посмотрите на эти орудия: они напоминают упавшие стволы лесов Калифорнии. Из всех жерл вылетают конденсированные воздушные поезда, сжавшие в своих округлостях вихри и землетрясения. Он замолчал и повелительно осмотрел вечернее небо. В этот момент «Диск» дрогнул; свирепый гул скатился по его железным сцеплениям в потрясенную тьму, и броненосец получил смертельную рану. В течение следующих недель были потоплены мино- носец «Раум», крейсера «Флейш», «Роберт-Дьявол» и две подводные лодки. Невозможно было предугадать или отразить катастрофические удары. Их как бы наносил океан. Казалось, в глубоких недрах его отражением напряженной действительности рождались громоподоб- ные силы, принимающие сверхъестественным образом внешность реальную. Морской простор стал угрозой, небо—свидетелем, корабли—жертвами. Угрюмость и отчаяние поселились среди моряков. Тогда, желая раз и навсегда покончить с невидимым ужасным врагом, адмирал велел тайно вооружить две парусные шхуны с тем, чтобы, плавая по архипелагу, они, защищенные безобидностью своего мнимого назначения, старались отыскать неприятеля. Последний, несмотря на всю осто- рожность, с какой действовал, мог, наконец, пренебречь ею в виду парусной скорлупы, чего, конечно, не допу- стил бы с военным разведчиком. Одна шхуна называ- лась «Олень», другая «Обзор». На «Олене» был капитаном Гирам, человек странный и молчаливый; «Обзором» ко- мандовал Лудрей, веселый пьяница апоплексического БОЗ
сложения Пустившись на розыски, суда взяли противо- положные направления: «Обзор* двинулся к материку, а «Олень»—к юху, в пустынное лоно вод, где изредка можно было встретить лишь скалистый риф. На рассве- те следующего дня был густой белый туман. К «Обзору» кинулась бесшумная торпеда, разорвала и потопила его, а «Олень», застигнутый тем же туманом, находился в это утро неподалеку от архипелага. Паруса, заполо- скав, сникли. Ветер исчез. Гирам вышел на палубу. В матово-белой тьме, насы- щенной душной влагой, царило совершенное молчание. Дышалось тяжело и тревожно. На баке матрос чистил гвоздем трубку, и скрип железа о дерево был так явственно близок, как если бы эти звуки раздавались в жилетном кармане. II Гирам некоторое время смотрел перед собою, словно мог взглядом разогнать туман. Затем, бессильный уви- деть что-либо, он сел на складной стул в странном, полугипнотическом состоянии. Оно пришло внезапно. Капитан не дремал, не спал, его ум был возбужден и ясен, но чувствовал он, что при желании встать или заговорить не смог бы выполнить этого. Однако он не беспокоился Ему случалось переходить за границу чувств, свойственных нашей природе, довольно часто, начиная именно подобным оцепенением, и тогда что-ни- будь вне или внутри его принимало особый истинный смысл, родственный глубокому озарению. Скоро он ус- лышал шум воды, рассекаемой невидимым судном. По стуку винта можно было судить, что оно проходит совсем близко от «Оленя». Два человека разговаривали на судне не громко, но так явственно, что все слова, с грустным и величественным оттенком их, были слыш- ны, как в комнате: — Что происходит с нами? — Не знаю. — Мы как во сне. — Да, это не может быть действительностью. — Где остальные? 504
— Все на том свете. — Кругом море, и нам не уйти отсюда. — Кажется, сегодня туман. — Я чувствую сырость и тяжесть в груди. — О, как мне больно, как безысходно горько! — В тьме родились мы и в тьме умираем! Шум отдалился, голоса стихли. Гирам встрепенулся Стоя за его плечами, вахтенный офицер вполголоса приводил свои соображения относительно неизвестного судна. Он думал, что оно весьма подозрительно. — Вы слышали разговор, Тиррен?—спросил капитан. — Я слышал действительно невнятное бормотание, но был ли это разговор, или проклятие, решать не берусь. — Нет, это был разговор и очень странный, чтобы не сказать больше. — А именно? — Признаюсь, я не мог бы передать его содержания. Однако туман редеет. Туман, точно, редел. Под белым паром просвечивала заспанная вода, а вверху наметился мутный голубой тон. Вскорости, рассекаемый золотым ливнем, туман распался стаями белых теней, в апофеозе блистающих облаков открылось океанское солнце. Сникшие паруса, взяв ветер, крылато потянулись вперед, и «Олень» дви- нулся дальше, на поиски истребителя. Как ни осматри- вал горизонт капитан Гирам,—нигде не было видно следов недавно проскользнувшего судна. Ш Прошла неделя. «Олень» безрезультатно вернулся к своему флоту, который тем временем потерпел еще две значительные потери. Так как не было оснований ожидать прекращения военных действий со стороны невидимого врага, то адмирал дал приказ идти в море. Флот направился к берегам Новой Зеландии. Когда он ушел, когда его одуряющее присутствие, его гарные запахи и металлические звуки исчезли,— архипелаг вернул своим лагунам и островам их преж- нее выражение—роскошь страстного творчества, и сно- бов
ва стало казаться мне, свидетелю тех событий, что к этим оазисам в живописном сиянии тонко окрашенных лучей летят райские птицы с оранжевыми и синими перьями. В бурную ночь, когда дьявол тьмы, взбесившись, приподнимал истерзанные волны, целуя их с пеной у рта, за борт почтового парохода упал матрос Кастро. Он хорошо плавал, но, выбившись наконец из сил, потерял сознание и очнулся на пустынных камнях, в утренней тишине маленького залива, куда погибавшего выбросило случайной волной. Кастро был разбит ужа- сом и усталостью. Однако уголок океана, приютивший его, был так прелестен, что к несчастному немедленно снизошло настроение ясной живости. Тесный круг сия- ющих скалистых зубцов отражался в дымчатой синеве моря, а глубина залива, полная облаков, дышала ска- зочными намеками. Оглядевшись, Кастро заметил неда- леко от себя спину подводной лодки, дремлющей в тени каменного навеса. Удивленный таким неожиданным обстоятельством, матрос долго рассматривал опасное судно, пока на его площадку не вышли изнутри два человека, из которых один был, видимо, слеп, так как двигался неуклюжей ощупью, с закрытыми глазами; его лицо, завешенное изнутри тьмой, было грубовато и грустно. Второй, явный моряк, бородач, решительной внешности, говорил с первым, наклонясь к его уху, и Кастро, хотя прислушивался, ничего не расслышал. Затем оба они скрылись внутрь лодки; через несколько минут она продвинулась к скале, и тот же моряк вышел на мостик один, с сумкой за плечами и палкой в руке. Он спрыгнул на камни и, поспешно шагая, скоро увидел Кастро. — Остановитесь, приятель,—сказал матрос,—и если прогулка наша не выйдет длинной, уделите мне чуточ- ку чего-либо съестного. — Что ты за человек?—подозрительно спросил не- известный. — Я человек, умеющий хорошо плавать. В эту ночь меня смыло за борт; но я очень сердит; я рассердился и спасся. — Идем,—помолчав, сказал моряк.—Моя прогулка длинна, но нам хватит галет. 606
И молча, осторожно рассматривая друг друга, они выбрались из каменного хаоса прибрежья в тихую пустыню. IV — Приятель!—заговорил, не выдержав, Кастро.— Я по природе не любопытен, но если вы не видите во мне врага, то расскажите, как попала в это глухое место подводная лодка? Мы идем вместе. Я ем вашу галету, путь, кажется, предстоит не близкий, так как нет нигде признаков какого-либо селения, а потому осмеливаюсь просить пас приоткрыть маленький уголо- чек сих странностей. Неизвестный ничего не ответил, улыбнулся и загово- рил о другом, а Кастро в течение дня еще раза три пытался навести разговор на ту же тему, но лишь когда они заночевали у костра под придорожной ска- лой, моряк открыл тайну подводной лодки. — Мы плыли из Европы с минным отрядом и,— долго рассказывать, как это произошло в подробностях,— после трех суток бурной погоды потеряли из виду свой отряд, крейсируя вблизи этого берега. Наконец, волнение стихло; мы остановились непода- леку от старенького монастыря, погрузившего свои бе- лые стены в зелень и аромат цветущих апельсиновых садов. Там жили слепые, тринадцать человек, схоронив- ших блеск дня и алмазные огни ночей в унылой тьме трагического рождения Скоро, нуждаясь в пресной воде, я, захватив часть команды, отправился в монастырь. Пока матросы, руководимые монахами, делали свое дело, я присел в саду; обвеянный теплым ветром, устав- ший, я не мог противиться смыканию глаз и скоро уснул, а когда очнулся, была ночь. Взошла луна, разо- стлавшая белый мир среди черных теней. Я вскочил и тревожно стал звать команду. Тогда вздохи и шорохи наполнили сад, и тринадцать слепых мужчин медленно окружили меня, всматриваясь слепыми глазами. — Вот наш командир,—он ждал нас, и мы пришли. — Мы знаем его,—сказали другие,—но он еще не узнает нас. Капитан Трен, ведите свою команду! 507
Я был в страхе, но не мог противиться ничему, что совершалось в ту ночь, как не мог бы противиться вулканическому эксцессу. Я спросил: — Где мои люди? — Посмотри,—сказали они, указывая на лужайку, блистающую лунным покоем,—они теперь дома и про- будут среди семей до тех пор, покуда мы не вернемся. Я увидел всех пришедших со мной и тех, кто остался на «Этне». Как попали они сюда? Все спали в траве с улыбкой сладкого отдыха. Тогда нечто сильнее меня наполнило мою душу трепетом и грустным безмолвием. Я двинулся, окруженный слепыми, к морю; с ними же вошел в подводную лодку и здесь, друг Кастро, я увидел, что слепые все видят. Да, я подозреваю, что мои сны, мои отчетливые снови- дения за прошедший месяц—были действительностью. Я просыпался около полудня, всегда в той бухте, где ты встретил меня, как будто «Этна» никогда не покидала ее, и со мной были подлинные слепые, бродившие ощупью в непривычном им сложном помещении военно- го судна; они громко жаловались на диковинную пере- мену жизни, спали, много ели и вечно ссорились, и я— объясни мне это?—не мог уйти, как если бы лодка висела на высоте тысячи метров; но, мгновенно засыпая с закатом солнца, видел во сне, что отдаю приказания, что все тринадцать слепых с быстротой и опытностью истинных моряков кипят в боевой работе и что, выплы- вая рядом хитрых маневров к самому пеклу неизвест- ного военного флота, мы топим суда, всегда ускользая обратно, а после этого плачем в безысходном отчаянии. Сегодня меня оставила эта чужая сила, как тучи оставляют поля; я глубоко вздохнул и ушел» Слепые исчезли, остался один, самый старый и равнодушный ко всему, что может произойти с ним. Быть может, на «Этну» скоро вернутся мои проснувшиеся матросы. — Что же это за монастырь?—спросил Кастро.— Какие демоны живут в нем? — Не знаю. Но здесь вообще, как я слышал, появилось множество сумасшедших. Они бродят и бредят,—всегда бредят о сияющих берегах, разрушенных синевой моря.
БАРКА НА ЗЕЛЕНОМ КАНАЛЕ I — Выходя из дома, никогда не знаешь наверное, чем это может окончиться. А если вы, вдобавок, еще рассе- янны, то совсем плохо. Тысячи случайностей подстере- гут вас в самых разнообразных местах, и бывает иногда— довольно одной из них, чтобы поставить человека в такое положение, где его глубокомыслие и соображение потер- пят фиаско, если, в свою очередь, новый случай не уничтожит силу первого случая. Этот несложный вы- вод, не записанный даже.ни в одной из гимназических прописей, дается иногда такой ценою, что усилия, потраченные, скажем, на открытие Америки, покажут- ся, сравнительно с этим,—плохо сделанной фальшивой монетой. И вот что расскажу я, сидящий перед вами на этом потертом стуле- Доктор остановился. Переход от вступления (у него была скверная привычка делать плохие вступления) к самому рассказу был для него всегда несколько затруд- нителен. Может быть, будучи в душе художником, он угадывал, какое огромное значение имеет удачно ска- занное начало? На этот раз мы ждали ровно минуту. — Лет восемь назад,—сказал доктор, переходя в серь- езный тон,—я возвращался глубокой ночью от одного больного домой и был погружен в размышления о только что произведенной мною операции. Мне каза- лось, что я наложил шов не совсем удачно; это могло повлечь вздутие вен. Хирургия поглощала меня; я пере- шел мысленно к труднейшим операциям, виденным мной, восхищаясь ловкостью знаменитых профессоров. Я так углубился в воспоминания и мечты,—профес- сиональные мечты, милостивые государи,—что не заме- тил, как очутился в неизвестной мне части города. Подняв голову, я пытался определить место. Кругом меня скрещивались и расходились темные, вонючие улицы, застроенные фабриками, трактирами, слепыми домами, с окнами, наглухо заколоченными досками. Редкие фонари тускло освещали панель, глу- хое молчание царило в тьме переулков, и я был единст- 609
венный црохожий, шаркающий калошами по неровным, облитым жидкой осенней грязью плитам узкого троту- ара. Я остановился, повернул влево, но тут же сообра- зил, что, куда бы я ни пошел, у меня не будет твердой уверенности в правильности взятого направления. Оста- валось подождать, пока не пройдет кто-нибудь и не скажет, где нахожусь я, или бродить наугад. Я выбрал последнее. Пройдя с десяток кварталов, причем все они были, как лица в толпе, до странности похожи один на другой и пустынны, как воздух, я ус- лыхал стон, тихий, протяжный стон боли. Несколько секунд я вслушивался, стараясь опреде- лить, откуда идут звуки; затем, сильно встревоженный и обеспокоенный, пошел в направлении стона, который, то ослабевая, то усиливаясь, болезненно резал слух. И вот, представьте себе угрюмый мрак городских окраин, сырой воздух ночи, грязную мостовую и среди всего этого—молодую, не более семнадцати лет, де- вушку, лежащую навзничь. Она делала усилия под- няться, опираясь ладонями о скользкие булыжники, и снова бессильно опускалась с душу раздирающим стоном. Я стал возле нее на колени, вынул коробочку воско- вых спичек и осветил лицо женщины. Проживу ли я еще двадцать или тысячу лет,—я не забуду этого лица так же, как не могу забыть, что я доктор. Это был счастливый мгновенный сон; не отрываясь, как пора- женный столбняком, смотрел я на редкую красоту этой девушки, и спичка обожгла мне пальцы прежде, чем я успел бросить ее. Маленькая, хрупкая, она была похо- жа на переодетую принцессу. Большие голубые глаза, изящество рта, ноздрей, овал лица, растрепанные, как золотая пряжа, волосы—все это показалось мне насто- ящим сном, так что я ущипнул себя за руку. Но рука заныла, а стон девушки окончательно убедил меня в ре- альности происшествия. — Что с вами?—спросил я — Я живу недалеко отсюда,—сказала она, преры- вая себя стонами и всхлипываниями,—я возвращалась домой и попала под автомобиль. Меня переехали, но, несмотря на мои крики, негодяи даже не остановились и умчались. Я лежу с полчаса, ни один прохожий не по- 510
назывался поблизости. Я не могу встать и боюсь, не сломана ли у меня нога. — Держитесь за меня,—сказал я, подставляя плечо. Она ухватилась за него, а я приподнял ее и поста- вил на ноги. Но лишь ее подошвы коснулись земли, как она с криком села на мостовую. — Не моту,—печально произнесла девушка,—у меня, должно быть, все сломано. Оставьте меня! — Где вы живете? — На Зеленом канале. Я и отец. Он барочник и не- давно пришел с грузом. — Послушайте,—сказал я, охваченный нежной жа- лостью и восторгом,— позвольте мне донести вас. Я силен, это не затруднит меня. А вы показывайте мне дорогу. Не откладывая в долгий ящик, я взял ее на руки, как ребенка, и понес, шагая возбужденными, быстрыми шагами. II Я был молод, поэтому, надеюсь, каждый охотно простит мне то удовольствие, с каким я прижимал к себе прелестную, бедно одетую девушку, поднятую среди ночи на мостовой. Естественно, что я был в своих глазах рыцарем. Я не чувствовал тяжести: бледная головка покоилась на моем плече, а теплые гибкие руки охватывали шею, заставляя сердце биться скорее, чем всегда. Она стона- ла, но меньше, изредка указывая нужное направление. Подвигаясь таким образом, мы выбрались на туманный темный берег городского канала, прорезающего кольцом окраины города. Здесь мне в первый раз показалось нужным спросить, как зовут мою новую знакомую, что я и сделал. — Лина,—сказала она, пытаясь улыбнуться. Я начинал уставать. Черные силуэты барок тяну- лись вдоль берега. Я брел, спотыкаясь о доски и комья глины. Наконец, Лина сказала: — Здесь. Стойте. Видите наклонную доску? Это— сходня. Идите по ней, только осторожно, чтобы не упасть в воду. 5U
Доска скрипела и колебалась под моими ногами. Я сошел на палубу барки и закричал, чувствуя, что руки мои деревенеют: — Эй, кто-нибудь! Мой голос замер в шуме и свисте ветра. Я ударил ногой в наглухо закрытый люк, подождал и прислу- шался. Неясный скрип раздался под моими ногами. — Это идет отец,— слабым голосом произнесла Лина,—сойдите с люка. Я отошел в сторону, и в тот же момент люк припод- нялся, освещенный изнутри огнем маленького фонаря. Фонарь держал мужчина лет сорока, с суровым, но благообразным выражением лица, одетый в клеенчатый костюм и такую же шапку. Он приподнимал люк, тщательно осматривая меня. — Ваша дочь, сударь,—сказал я,—здесь и нужда- ется в помощи. — А!—вскричал барочник.—Хорошо, сударь, давайте ее мне, я положу ее у себя в каюте. Дрянная девчонка! Ты у меня добегаешься до того, что тебе свернут голову! Что с ней? Рассказывая, я передавал в то же время неподвижно лежащую девушку в руки отца. Он быстро схватил ее, сбежал вниз, повозился там несколько минут и вернул- ся наверх. — Пожалуйте!—сказал он.—Сойдите, вам следует обогреться; к тому же в таких случаях не благодарят людей, оставляя их на улице. Он посторонился, пропуская меня, и я, спускаясь по трапу, случайно посмотрел в его круглые серые глаза. Они смотрели на меня как-то особенно; усиленное вни- мание к моим движениям чувствовалось в их неподвиж- ности. Потом сильный удар в голову свалил меня с ног; я вскрикнул и потерял сознание. Ш Когда я очнулся, первым ощущением была боль в голове и сильный холод. Я лежал навзничь, голый, и стучал зубами от холо- да. Лина, барка, человек в клеенчатой шляпе—быстро 612
пронеслись и исчезли. Я выпустил град проклятий и, пошатываясь, встал на ноги. Затем двинулся, ощупывая свою тюрьму. Запах соломы и гниющего дерева напол- нял затхлый воздух, которым дышал я. Ощупав стенки, я без труда пришел к заключению, что действительно нахожусь в небольшой, тесной части трюма, похожей формою на ящик с выпуклыми боками. Чувства, которые я тогда пережил, были очень разнообразны. Главным образом,—я краснел в темноте, вспоминая, как ловко одурачен мошенниками. Я про- клинал судьбу, барабанил ногами в пол и стены, но мертвая тишина была мне ответом. Лишь иногда легкое поскрипывание руля да шорох ветра напоминали мне, что я отделен от свободного пространства какими-ни- будь двумя дюймами дерева. Пока я пытался собрать воедино мысли и прийти к какому-нибудь заключению относительно ближайшего будущего,—новый резкий звук поразил меня и наполнил ужасом, от которого я за- трясся и закричал, как ребенок. В мою коробку влива- лась вода; невидашой бьющей струей падала она у моих ног, обдавая тело холодными брызгами. В несколько секунд она достигла моих колен и продолжала подни- маться все выше, сжимая голую кожу ощущением стра- ха и холода. Итак, мне суждено было утонуть здесь, подобно мыши, попавшей в банку с водой. Не помня себя от ужаса, я бросился искать отверстие, пропускав- шее воду, и скоро коснулся струи, толщиной, по край- ней мере, в один обхват; она била из невидимого прохода на высоте моих глаз. Не думая и не соображая, я бросился в эту струю, пытаясь пролезть наружу, но силой воды меня отбросило, как щепку. Нечего было и думать об этом. Тогда, барахтаясь по пояс в воде, я решил так: лягу на спину и поднимусь вместе с водою до потолка; если трюм останется свободным у потолка хотя бы на один дюйм, я смогу продышать несколько времени. Что будет потом, об этом я не думал, да и не было времени; конечно, даже и в этом случае я должен был задохнуться от недостатка воздуха, но когда смерть неизбежна,—так важно прожить хотя бы не- сколько липших Минут. Вода оглушала меня: ее стремительный шум и плеск звучали в тесноте трюма подобно тысяче барабанов. 17 «На облачном берегу» • 613
Я лег на спину; время, казалось, остановило свой бег, и те, вероятно, немногие минуты, которые прошли, пока пальцы моих ног не встретили потолка, показались мне столетиями тоски и ужаса. Вода медленно поднимала меня кверху; наконец, я толкнулся сразу лбом, коленя- ми и руками в липкий шероховатый потолок. Я был как бы зажат в огромном прессе, верхняя часть которо- го была твердой, а нижняя —холодной и жидкой. Шум прекратился. Один звук наполнял воду,—я говорю: воду, потому что почти уже не оставалось воздуха,— стук моего сердца. И вдруг разом исчезло небольшое пространство между водой и потолком,—пространство, в котором я вытягивал губы, ловя крошки воздуха. Я весь был в воде. Потом, неделю спустя, я, вспоминая это ужасное приключение, понял, что такое—инстинкт. Совершенно не размышляя, двигаемый безумным страхом, задыхаясь в водяном мраке,—я нырнул, ухватился руками за края отверстия, через которое трюм наполнялся водой, судорожно протиснулся в него и, почти теряя сознание, вынырнул на поверхность канала. Барка угрюмо черне- ла рядом. Хозяева ее, устраивая водяную ловушку, конечно, не могли предвидеть того, что произошло со мной. Я спасся только благодаря тому, что не лишился чувств в момент наполнения водой трюма. Но это бывает не со всяким. Осмотревшись, я выплыл к противоположному берегу. — А потом?—спросил кто-то. — Потом?—сказал доктор, и лицо его стало задум- чивым.—Потом, конечно, нашлись люди, давшие мне одежду и доставившие меня домой. — А барка? — Полиция не нашла той барки. Да и было темно, когда я принес девушку. Все барки похожи одна на другую. — А Лина? — Лина? Вот, представьте себе: я все-таки с удоволь- ствием вспоминаю, как нес эту маленькую злодейку. И нет у меня к ней враждебного чувства. Противопо- ложности человеческой природы, милостивые государи!
ОТРАВЛЕННЫЙ ОСТРОВ I По рассказу капитана Тарта, прибывшего из Новой Зеландии в Ахуан-Скап, и согласно заявлению его местным властям, заявлению, подтвержденному свиде- тельством пароходной команды, в южной части Тихого океана, на маленьком острове Фарфонте, произошел случай повального и единовременного, по соглашению, самоубийства всего населения, за исключением двух детей в возрасте трех и семи лет, оставленных на попечение парохода «Виола», которым командовал ка- питан Тарт. Остров Фарфонт лежит на 41° 17’ южной широты, в стороне от морских путей. Он был открыт в 1869 году хозяином китобойного судна Ван-Лоттом и помечен далеко не на всех картах, даже официальных. Никако- го коммерческого и политического значения он не имеет, и Джон Вебстер в своей «Истории торгового мореплава- ния» презрительно относит подобные острова к разряду «бесполезных мелочей», сообщая, в частности, по отно- шению к Фарфонту, что остров весьма мал и скалист. В хронике судового журнала «Виолы» было запрото- колено следующее: «14 июня 1920 года. Сильный зюйд-вест. Весь день сбивало с курса; к вечеру разыгрался шторм. Лишились трех парусов. 15 июня 1920 года. Сорваны ветром грот и фокзейль, поставили запасный грот, идем к юту, матрос Нок упал в море и погиб. 16 июня. Умеренный ветер. В полдень показалась земля. Остров Фарфонт. Бросили якорь. На остров направились капитан Тарт, помощник капитана Инсар и пять матросов». Эти матросы были: Гаверней, Дрокис, Бикан, Габстер и Строк. Капитан показал, что перед спуском шлюпки был усмотрен им в зрительную трубу человек, стоящий на берету; он быстро скрылся в лесу. Рассчитывая в силу этого, что островок населен, капитан,—хотя и не заме- 17* 615
тил по прибытии шлюпки на берег следов жилья,—был, тем не менее, поставлен в необходимость возобновить запасы провизии и отправиться на розыски жителей. Действительно, скоро были замечены им в небольшой, удивительной красоты долине, среди живописной и щедрой растительности, пять бревенчатых домов, кры- тых тростниковыми матами. Людей не было видно. Они не появились и тогда, когда капитан выстрелил в воздух из револьвера, желая привлечь этим внимание туземцев. Трубы не дымились, и вообще подчеркнутая странная тишина жилого места сильно удивила Тарта. Он начал обходить здания, двери которых оказались незапертыми, но внутри домов не нашел никого—ни спящего, ни бодрствующего. В пятом, по порядку обхо- да, доме тоже никого не было, но в четвертом путеше- ственники нашли человека, умирающего или находяще- гося в бессознательном состоянии; он лежал на полу с закатившимися глазами, с лицом бледным и мокрым от пота. Слабый стон конвульсивно вырывался из его горла. Около него стояли сильно напуганные мальчик и девочка лет шести-семи. Капитан стал расспрашивать мальчика, но, не до- бившись ответа, обратился к девочке. Из ее бессвязного и, видимо, спутанного представления о происшедшем он узнал только, что «все ушли», куда именно,—она не знает; с ней и с маленьким Филиппом остался лежав- ший теперь без чувств человек «дядя Скоррей». Девочка, которую звали Ли,—сокращенное Ливия,—рассказала также, что Скоррей еще полчаса назад шутил с нею и говорил, что сейчас придут люди, которые увезут ее и Филиппа на «большую землю», где им будет неплохо. Сам же он недавно выпил чего-то из кружки, стоявшей и посейчас на столе. После этого он сказал, что умира- ет, лег на пол и застонал, а затем сказал Ли: «Отдай письмо человеку с золотыми пуговицами»,—и больше они, дети, ничего не знают. Как ни был силен аромат цветущих у окна кустар- ников, буквально круживший головы моряков, капитан, понюхав остаток мутной жидкости, сохранившейся на дне кружки, счел нужным, не теряя времени, принять меры к спасению Скоррея. Предполагали, что он отра- вился. Жидкость обладала неприятным, горьким, гус- 616
тым запахом. Раскрыв стиснутые зубы несчастного складным ножом, Тарт, за неимением под рукой ничего лучшего, стал лить в рот Скоррея водку, но понемногу, дабы бесчувственный не захлебнулся. Через полчаса он опорожнил свою фляжку, Гавернея и Дрокиса. Тем временем матросы вскипятили в глиняном котле воду и обложили нагого Скоррея пучками вымоченной в ки- пятке травы, сделав таким образом подобие бани. Тарт действовал более по вдохновению, чем по указанию, медицины, но, так или иначе, больной перестал хрипеть. Тогда возобновили припарки, применили растирания, и, наконец, больной открыл глаза. Взгляд его был безумен. Он не говорил и не понимал ничего и заговорил лишь ко времени прибытия в Ахуан-Скап, но вразумитель- ность его речи оказалась более чем жалкой для разум- ного существа. Детей, совершенно утешенных карманными часами Дрокиса, отданными в их распоряжение, и очнувшегося Скоррея на носилках отправили на «Виолу», а капитан занялся расследованием печального случая. Письмо Скоррея, ныне представленное судебным властям, было написано на пожелтевшем от старости заглавном листе библии; вместо чернил употребляли, надо полагать, быстро темнеющий сок какого-нибудь растения. Мало- грамотные, но загадочные, ужасные строки прочел Тарт. Вот что было написано (без числа): «Мы все, жители Фарфонта, заявляем и свидетельст- вуем перед другими людьми, что, находя более жить невозможным, так как все мы помешаны или одержимы демонами, лишаем себя жизни по доброй воле и взаим- ному соглашению. Настоящее письмо поручено сохра- нить Иосифу Скоррею до тех пор, пока не наступит возможность вручить его какому-нибудь кораблю или пароходу. Согласно общей просьбе и доброму своему согласию, Скоррей не имеет права лишить себя жизни, пока не окажется возможным отправить оставленных живыми, за малолетством, детей: Филиппа и Ливию». Здесь следовали двадцать четыре подписи с обозна- чением возраста каждого самоубийцы. Самому старше- му было сто одиннадцать лет, самому юному— четыр- надцать. Недалеко от поселка Тарт обнаружил высокий свеженасыпанный холм—братскую могилу. Высохшие 617
на деревянном кресте цветы были удалены командой «Виолы» и заменены свежими венками. — Общее впечатление от всего этого,—заключил свой рассказ капитан Тарт,—было таково, как если бы на наших глазах зарезали связанного человека; мы поторопились, как могли, починить такелаж и утром следующего дня покинули страшный Фарфонт. П Таким образом, «Виола» бросила якорь в Ахуан-Ска- пе со следующими доказательствами самоубийства це- лого населения: остатком ядовитой жидкости, перели- той в тщательно закупоренную бутылку, безумным Скорреем, коллективным письмом двадцати четырех мертвых и двумя совершенно дикими, по нашим поня- тиям, малышами женского и мужского пола. Расспросы детей прибавили очень немного к показа- ниям матросов и капитана. Мальчик вообще не мог ничего сообщить, так как почти не умел говорить, а де- вочка, очевидно, спутавшая воспоминания о жизни на острове с впечатлениями путешествия и большого города, рассказывала явные нелепости: «Отец говорил, что нас всех убьют».—«Кто?»—«Какие-то люди, которых очень много».—«Ты видела их?»—«Не видела».— «А приходили на остров корабли?»—«Один приходил очень большой, выше меня».—«Припомни, Ли, когда это было? Очень давно?»—«Да, давно».—«А может быть, недавно?»—«Не- давно». Она не могла ориентироваться во времени, и дальнейшие сообщения ее о корабле, людях, бывших на острове, и о числе их носили характер полузабытого темного сновидения. Затем она принялась рассказывать о том, как все боялись, что их убьют, и как ночью приходило много кораблей, которые стреляли в дома. Некоторые корабли летали по воздуху. Следователь отнес это в область детской фантазии, зараженной рассказами моряков, а также к замеченной у детей склонности к мистификации. Он, правда, записал все, но из соображений формального характера. Из объяснений девочки выяснилось, однако, некое своеобразное, почти устраняющее чью-либо посторон- не
нюю силу в этом деле редкое обстоятельство. На памяти ребенка шести лет Фарфонт был посещен один раз одним кораблем; допустив, что прочные завоевания памяти начинаются с трехлетнего возраста, выходило, что остров в течение трех лет был отрезан от всякого сообщения с миром, отчего, естественно, возник вопрос, как часто заходили корабли к берегам Фарфонта и не являлось ли каждое захождение своего рода легендой— в ряде последующих годов? Короче говоря, не был ли Фарфонт таким заброшенным местом, куда корабли заглядывают несколько раз в столетие, и то благодаря случайности, как «Виола». Согласно почти полной неизвестности Фарфонта для администрации и совершенного небытия его для всех мелких и главных линий морского сообщения, ответ на этот вопрос явился, само собой, утвердительным. В таком случае постороннего преступного вмешательства в дела туземцев Фарфонта быть не могло, и изолированность селения подтвердилась показаниями экипажа «Виолы». Домашняя утварь, орудия, одежда и прочие предметы, бегло осмотренные матросами, носили следы самобыт- ного изготовления, за исключением нескольких ста- рых ружей, книг и мелочей, вроде обломка зеркала или куска ткани, некогда попавшего на Фарфонт. Относительно природы острова все сходились в том, что «местечко очень красиво». Более впечатлительный, чем другие, Габстер заявил, что там — истинный рай. Капитан Тарт подробнее распространился об острове, но, будучи человеком практичным, отмечал плодоро- дие и тучность земли, а также обилие прекрасной родниковой воды. Ниже нам придется еще встретить подробное описа- ние острова, а потому мы возвратимся к сопоставлению фактов. В силу изложенного, следователь остановился на двух версиях: 1.—Жители Фарфонта, под давлением неизбежных, необыкновенных обстоятельств, причин и побуждений местного, а не внешнего происхождения, добровольно, по уговору, лишили себя жизни. 2.— Были убиты из неизвестных следствию соображений единст- венным оставшимся в живых ныне безумным Скорреем, причем последний, стараясь отклонить подозрения, со- ставил и написал подложное, за подложными подпися- 619
ми жителей Фарфонта посмертное письмо, удостоверя- ющее наличность самоубийства. Вторая версия, как наиболее отвечающая несложно- сти криминалистического мышления и непреодолимому тяготению властей к изобличению злого умысла даже там, где человек просто сам падает, разбив себе голо- ву,—была, к сожалению, подхвачена слишком усердно некоторыми газетами, издатели которых избавили этим публику от раздражающего недоумения, а сотрудники держались легкомысленной позиции «здравого смысла*, именно того, чего следует избегать, как чумы, в отноше- нии некоторых явлений. «Утренний Вестник» писал: «Ха-ха! Нас хотят уверить, что целая деревня здоро- вых, выросших на лоне природы, не знавших излишеств, непосредственных, полудиких людей обрела какую-то общую трагедию. Может быть, конечно, что они поссо- рились из-за туземной красавицы. А женщины? Но в таком случае остается предположить общее разочарова- ние в жизни, крушение идеалов и т.п.! Однако Скоррей жив, живы двое детей, и они-то более всего убеждают нас в хитрой предусмотрительности злодея. Он знал, что на Фарфонт может заглянуть судно, он приготовил- ся к этому маловероятному случаю. Здесь он является нам в роли хранителя детей, якобы порученных ему, Скоррею. Дети, разумеется, могли спать в то время, когда свирепый убийца отравлял земляков. Заметьте, что он тоже выпил яд, но не умер. Ясно, что доза была рассчитана с таким опытом...» и т.д. «Наблюдатель», стоявший за коллективное самоубий- ство, придерживался, главным образом, показаний ка- питана «Виолы». «Помимо серьезности отравления,—писал «Наблюда- тель»,— отравления, едва не отправившего Скоррея на тот свет, невинность его подтверждается видом общей могилы. Холм,—говорит капитан Тарт,—был на виду вблизи поселка; насыпанный весьма добросовестно, об- ложенный дерном, с прочным крестом, он является лучшим доказательством уважительного выполнения печального долга, возложенного судьбою на Скоррея. В его распоряжении было несколько лодок; если бы он был убийцею, он мог бы без помехи, не торопясь, бросить 620
трупы в море и объявить громким голосом, что все жители утонули на рыбной ловле. Мы говорим пример- но. Разумеется, причины самоубийства непостижимы, так как текст письма, написанного вполне здраво, указывает не на сумасшествие или «одержимость демо- нами», а лишь на следствие неких причин, покуда еще не выясненных. Составители письма, видимо, сильно сомневались в возможности его оглашения, иначе, быть может, мы имели бы дело с пространным, исчерпываю- щим положение документом. Краткость письма указы- вает также на поспешность, с какой эти несчастные торопились умертвить себя; нам остается ждать выздо- ровления Скоррея, на что, как объяснил доктор Нессар, есть ныне надежда». Анализ жидкости, привезенной капитаном «Виолы», установил присутствие сильного яда. Скоррей, помещенный в лечебницу доктора Нессара, был признан буйным помешанным в не очень тяжелой форме. Скоррей провел у Нессара четыре месяца, в тече- ние которых выяснились новые обстоятельства благода- ря публикации и экспедиции психиатра Де-Местра. Ш Де-Местр, посвятивший значительную часть жизни изучению самоубийств, подвергался некоторое время осаде журналистов, дам, властей и подставных, от полиции, личностей; он каждому указывал на явную запутанность дела, хотя сам про себя склонялся к ги- потезе самоубийства. 11 августа он, субсидируемый журналом «Юниона», надеясь личным посещением острова добыть новые ру- ководящие указания, отплыл из Ахуан-Скапа на за- фрахтованном с этой целью пароходе «Теренций» и возвратился 24 сентября, поразив общество обнаруже- нием фактов, сильно поколебавших мнение о независи- мости смерти фарфонтцев от причин внешних. Именно: неподалеку от моря, в скалистом углублении берега, Де-Местр нашел сорок четыре бутылки из-под вина,— продукт, чуждый Фарфонту,— белую пружинную бу- лавку и полуистлевший от старости номер газеты «Ста- 621
ционер» 18 мая 1920 года. Последний предмет оконча- тельно убедил Де-Местра в том, что на острове незадол- го до «Виолы» побывало другое судно. Тем временем, благодаря публикации и вообще ши- рокой огласке дела, редакцией газеты «Наблюдатель» было получено из Бомбея письмо за подписью капитана Брамса, засвидетельствованное нотариусом. Брамс слу- жил в Сиднейском обществе транспорта на пароходе «Рикша». Его сообщение было, строго говоря, преддвери- ем истины, печальное лицо которой показалось вполне лишь в день выздоровления Скоррея. Вот это письмо: «5 апреля 1920 года «Рикша» в поисках пропавшего судна «Вандом» был сбит с курса циклоном и, потерпев значительные повреждения, отнесен далеко к югу. Ут- ром 20 апреля был нами замечен небольшой остров, не значившийся на карте; никто из моей команды на нем не был и не знал об его существовании. Жители,— смешанной крови,—происходили, по их объяснению, от двух семейств эмигрантов, высаженных в этот отдален- ный утолок мира в 1870 году военным крейсером «Броб- диньяг», по причинам политического характера. Благо- даря этому только две фамилии были на Фарфонте: Скоррей и Гонзалесы; занятиями их были земледелие, охота и рыболовство; поставленные в исключительные условия, они производили и добывали все необходимое для жизни собственными руками и средствами, за исключением небольшого количества привезенных пер- выми жителями или проданных на остров впоследствии случайными кораблями вещей. Последний корабль, посетивший их, был взбунтовав- шийся «Скарабей»; он бросил якорь к берегам Фарфонта шесть лет назад. Понятно, с каким утомительным вни- манием и волнением встретили нас. Жители высыпали на берег, окружив чудесных гостей. Все до последней пуговицы на нашей одежде стало предметом бесконеч- ных споров, толков, вопросов. Оказалось, что мы приеха- ли в день бракосочетания юного Антонио Гонзалеса с не менее молоденькой Джоанной Скоррей. Нас ожидало пиршество, бесконечные расспросы о жизни большого мира и зрелище дикой, но весьма милой свадьбы. Жених в довольно удачно скроенной одежде и огром- ной соломенной шляпе не оставлял двух мнений о своей 522
наружности: это был стройный коричневый молодец, с немного глуповатой улыбкой и серьезными большими глазами, в которых читалось сознание важности и торжественности момента; но невеста в решительную минуту спряталась за утлом дома—застыдившись, ко- нечно, нас—и мы потратили немало терпения, пока нам удалось взглянуть на ее славную рожицу. Наконец она вышла из прикрытия, красная от смущения. Шки- пер Полладиу, мастер на комплименты, стал громко восхвалять ее качества, отчего она заметно приободри- лась и соблаговолила посмотреть на него одним глазом, черным, как орех, и наивным, как недельный цыпленок. Простое платье из грубой домашней ткани облегало ее тонкую, еще связанную в движениях фи<уру, хорошень- кую и стройную. Очень прост и величествен был свадебный обряд Мы стояли на 6epeiy потока, сверкавшего синевой и белизной в изломах гранита, сомкнувшегося впереди нас, через поток, прихотливой тенисто-краснеющей аркой. По ней тянулись бархатные груды ползучей зелени. Солнечные лучи, дробясь над аркой, делали воздух подобием пыла- ющего костра или золотой завесы, сквозь которую просве- чивали голубыми тенями извивы берега. Берег пестрел цветами. На горизонте узким серпом блестел океан. Дедушка Скоррей прочитал несколько молитв, от- рывки из библии, соединил своей отжившей рукой горячие руки молодых людей, и мы вернулись к селе- нию. Там, на берегу моря, в скалистом углублении берега начался пир, сугубо орошенный нами двумя ящи- ками с вином и ромом. И я начал рассказывать о те- перешних великих делах мира, изобретениях и титани- ческой борьбе наших дней, заранее предвкушая, как должен поразить этих людей мой рассказ. Действительно, они были потрясены. Я нарисовал им возможно полную картину гигантской борьбы девяти государств, представив все ее крупнейшие события, ее план, ход темп, технические и моральные средства, пущенные в ход противниками. Кое-кто выразил сомне- ние в правдивости моих слов, тогда я дал им бывший у нас номер «Стационера». Люди с Луны или с Марса, попади они на землю, не вызвали бы такого убийствен- ного интереса к себе, как мы со своим «Стационером» и 523
рассказами о сражениях миллионных армий; нам зада- ли столько вопросов, что ответить на все сколько-ни- будь подробно—заняло бы полжизни. Сознаюсь, что, несмотря на тяжесть событий, омра- чивших это десятилетие, я испытывал невольное чувст- во гордости, вернее—превосходства над этими полуро- бинзонами, когда стал рассказывать о гениальных за- воеваниях человека в области воздухоплавания, радио, химии, морской и артиллерийской техники. Я описывал им внешность дредноутов, цеппелинов, аэропланов, бе- тонных окопов и бронированных фортов, приводя слу- шателей в трепет весом шестнадцатидюймового снаряда или размерами земляной воронки после взрыва бомбы, способной смести деревню. Мы проговорили всю ночь. К вечеру следующего дня «Рикша» исправил повреждения и, подняв якорь, при- был 3 мая в Мельбурн. В настоящем письме изложены все обстоятельства нашего пребывания на Фарфонте, причем считаю нужным добавить, что известие о траги- ческой и необычайной смерти наших бывших хозяев произвело на всех нас, видевших их, неописуемо тяже- лое впечатление. Вели мое, не имеющее, по-видимому, никакого прямого отношения к делу, сообщение сможет пролить свет на тайну смерти жизнерадостных и гос- теприимных людей, я испытаю горькую радость челове- ка, способствовавшего раскрытию печальной истины». IV 20 сентября Скоррей дал, наконец, свое показание. Стенографическая запись рассказа Скоррея весьма спу- тана, изобилует повторениями и отступлениями, кроме того, самый язык рассказчика до такой степени непо- хож на нашу манеру мыслить и выражаться,—манеру,' выработанную постоянным общением со множеством людей как лично, так и заочно, путем писем, телеграмм, книг и газет,—что мы нашли нужным дать этому показанию общую литературную форму, не исключая ни фактов, ни впечатления, оставленного ими. — Нам очень трудно было поверить,—говорил Скор- рей,—словам капитана Брамса, объявившего, что пере- 624
жила Европа страшную войну в то время, когда мы, не подозревая ничего такого, слышали только плеск волн и шелест цветущих веток. Однако Брамс показал нам газету, хотя старую, но убедительно говорившую то же самое. Всю ночь капитан и его товарищ беседовали с нами, посвящая нас, взволнованных, потрясенных и зачаро- ванных, в самые глубины событий. Мы узнали, что войной были захвачены сотни миллионов людей. Мы узнали, что разрушено множество городов и целые страны. Мы узнали, что люди летают стаями на крыла- тых машинах, бросая сверху бомбы в корабли, дома и леса. Мы узнали, что посредством особого удушливого ветра сжигают легкие десяткам тысяч солдат, и многое другое, а также, что неизвестно, не повторится ли снова такая же война. Утром капитан с товарищами отправился на свой пароход чинить повреждения, а мы продолжали обсуж- дать слышанное. Никто из нас и не подумал даже работать в этот день. Каждый по-своему оценивал происходящее. Некоторые уверяли, что Брамс нас слег- ка обманывает и что война, вероятно, продолжается Иные утверждали, что наступило благоприятное время для морских разбойников и что нам, вероятно, скоро придется подвергнуться нападению. Вообще, нами овла- дело подозрительное и угнетенное состояние; каждый носился с предчувствиями, рассказывая направо и на- лево о своих догадках относительно событий в смутно представляемой нами Европе. Кто-то,—не помню, кто именно,—сказал, что, очень может быть, через год или два мы останемся единствен- ными жителями на земле, так как воюющие, несомнен- но, уничтожат друг друга своими чудовищными изобре- тениями. Леон Скоррей, мой племянник, говорил, что нужно опасаться не этого, а повального бегства с густо- населенных материков миллионов людей, которые рас- сеются по отдаленнейшим углам земли в поисках безо- пасности. Пришельцы многочисленные, хорошо воору- женные, конечно, могли одолеть нас, захватив наше имущество, возделанную землю и лодки. Было внесено даже предложение просить «Рикшу» взять нас с собой, чтобы не оставаться одним в страхе и неизвестности, но 526
труса немедленно пристращали и образумили, объяснив ему, что неизвестность лучше происходящего ныне в больших странах. Однако вечером, когда «Рикша» сни- мался с якоря, два наших старика ездили на пароход с просьбой рассказать всем о нас и прислать встречное судно для желающих уехать, если такие окажутся. Брамс успокоил их обещанием исполнить это. На зака- те «Рикша» снялся и ушел. Эту ночь я, как и многие другие, провел в тяжкой полудремоте, вставая изредка, чтобы помочь занемог- шей от всех этих волнений жене. Два дня спустя после ухода «Рикши» Хуан Гонзалес, ездивший с Антонио, мужем Джоанны, ловить рыбу,—вернулся рано и объ- явил, что в полумиле от берега замечен был ими круглый блестящий предмет, усеянный гвоздями и качавшийся на волнах Вскоре пришедший Антонио подтвердил это. «Мы едва не наехали на него»,—сказал он и побледнел. По-видимому, это была одна из плавучих мин, о кото- рых говорил Брамс. В полдень над головами нашими раздался сильный трещащий 1ул, и все выбежали из домов. С полей спешили испуганные работники. Вверху, огибая дерево, летел с быстротой чайки огромный темный предмет, меняющий очертания; сделав поворот у леса, он нырнул вниз и скрылся. Мы были так напуганы, что кричали все сразу, не понимая друг друга. Ни у кого, самого недоверчивого, не оставалось сомнения, что вокруг острова, пока неви- димые нами, происходят морские сражения и разведчи- ки осматривают окрестности, летая над островом. Глу- хие удары или взрывы послышались спустя недолгое время со стороны западного горизонта. Все устремились на берег. На линии воды и неба вилось множество дымков; оттуда, заглушенная расстоянием, доносилась медлительная, тяжкая пальба, и казалось,—земля дро- жит под ногами. Так продолжалось час или более; затем все исчезло. Вечером трое Гонзалесов, ходивших в лес за дрова- ми, вернулись еле переводя дух Они слышали стук множества копыт, крики, звон сабельных клинков и стоны, но никого не видали. Аллен Скоррей, бывший в это время с женой у водопада, пришел немного спустя; они видели 626
на скале вооруженного всадника, смотревшего из-под руки в сторону леса. Заметив Скоррея, он исчез, едва натянув поводья. — На острове произведена высадка,—сказал Аллен, сообщив свое и выслушав Гонзалесов.—Что это за война—мы не знаем, нам угрожает опасность, может быть—смерть. Надо обойти остров. Антонио Гонзалес и я вызвались сделать это. Потра- тив половину следующего дня на обыск Фарфонта, мы не заметили никаких следов, но слышали звон и лязг, сопровождаемый криками. Вернувшись, мы застали на- ших в большом унынии. Женщины плакали. Наш рас- сказ удивил и еще больше напугал всех. — Может быть,—сказал, покачивая головой, старик Рэнсом,—может быть, люди ухитряются быть невиди- мыми. Теперь, говорят, время чудесных выдумок. — А трупы?—спросил я. Но он не ответил мне. — Смотрите, смотрите!—закричала в это время моя сестра, и мы, следя за направлением ее ужасного взгляда, увидели, что все небо покрыто быстро несущи- мися таинственными кораблями со странным, невидан- ным такелажем, напоминающим парусные суда и имев- шим как бы отражение под собой, в воздухе. Там слышались тул и свист, удары и протяжный звон колоколов, и скоро все затянулось дымом пальбы, от- давшейся в наших ушах смертным приговором. Женщи- ны падали без чувств, бежали в дома, рыдали. Мы, мужчины, стояли как привязанные, не имея сил сдви- нуться с места. Наконец последние кормы чудовищ скрылись за скалами, и мы могли, собравшись опять, с горем и страхом признаться друг другу в нашем общем отчаянии. Никто не мог объяснить происходящее. Эту ночь спали одни дети.- В таких беспрерывных, угнетающих, безжалостных, грозных явлениях прошел месяц и еще две недели, и наконец мы пришли в совершенно жалкое, полубезум- ное состояние. Боялись отходить далеко от дома, чтобы не остаться одним; работы были заброшены; беспокой- ные и тяжелые сны преследовали тех, кто, ища покоя, кидался в постель; дети, более всех испуганные грозой, разрушившей нашу тихую жизнь, плакали, как и мате- 527
ри их, похудевшие от беспрерывного страха; мы, муж- чины, решаясь иногда стряхнуть власть воинственных сил, обходили все вместе остров, дабы убедиться, что мы единственные его хозяева, и, каждый раз убеждаясь в этом, впадали в еще более острое отчаяние. Глухой рокочущий гул днем и ночью раздавался над нашими головами; нечто подобное отдаленным взрывам обрыва- ло беседующих на полуслове, и стоны и вопли, то тихие и жалобные, то громкие, полные гнева и боли, наполня- ли воздух. Ночью слышалась сильная канонада в за- падной стороне, как будто там шло бесконечное сраже- ние: люди, выходившие посмотреть на море, видели темные громады судов неизвестной национальности, преследующие друг друга. Мы более не знали покоя. Что происходило с нами? Что вокруг нас? Мы устали задавать друг другу вопросы. Наконец однажды вече- ром троюродный брат мой Аллен Скоррей сказал нам, собравшимся у него в доме, что в нашем беспомощном положении не видит он никакого выхода, кроме смерти: «Мы не бодрствуем и не спим.Отдажые во власть дьявольского кошмара, а вернее—ужасной действитель- ности, достигшей, с помощью неизвестных нам средств, совершенства неуловимости—мы, отрезанные от всего мира, ничего не знающие, невинные, теряющие рассудок, скоро совершенно сойдем с ума и огласим воздух дики- ми завываниями. За что? Мы не можем знать этого. Я предлагаю умереть добровольно*. Не было такого, который решился бы или хотел возражать ему. В глубоком вЮлчании собравшихся Ал- лен приготовил жребья по числу мужчин: вытащивший самую короткую палочку должен: был остаться в жи- вых, чтобы похоронить остальных: s Мне выпало это несчастье. Тогда сестра моя Алиса Скоррей, вдова, сказала: «Пусть так и будет, но я не возьму с собой моих Филиппа и Ливию*. Затем она поругала их мне, умоляя дождаться какого-либо судна и не убивать себя до тех пор, пока не наступит возможность увезти детей с острова. \ Я сопротивлялся, как мог, но должен был уступить просьбам; к тому же действительно надо было кому- нибудь позаботиться о похоронах. Однако я зарыдал, ясно представив всю тягость своего будущего. Один, 628
полный черных воспоминаний, с двумя детьми на руках, я должен был терпеть и выносить страдания худшие, чем смерть в пытке. Я согласился, может быть, потому, что мой разум был помрачен и не вполне понимал происходящее. Скоррей в этом месте рассказа лишился чувств. Придя в себя, он, видимо, торопился досказать осталь- ное. Здесь стенограмма сумбурна, отрывиста и коротка. — Настоящая лихорадка нетерпения овладела все- ми. Написали записку, Аллен принес яд. Я вышел и увел детей, сказав им, что наши скоро придут. Ни за что на свете не вернулся бы я туда, в дом Аллена. Я лежал в полуобмороке, в полузабытье. Что там про- исходило—не знаю. Солнце садилось, когда я решился открыть роковую дверь. И я увидел» Скоррей отказался рассказывать, как он хоронил этих несчастных. Дальнейшие его показания—мрачную пометь жизни пелубольного человека с двумя малень- кими детьми, которых нужно было кормить и успокаи- вать, выдумывая всякие истории относительно всеобще- го исчезновения ,—гможно найти в «Ежемесячнике Аху- ан-Скапа», журнале, поместившем наиболее подробный отчет о деле Фарфонта. Автор, ссылаясь на Миллера, Куинси и Рибо, развивает гипотезу массовых галлюци- наций, а также «страха жизни» —особого психологиче- ского дефекта, подробно исследованного Крафтом. В заключение, описывая прекрасную растительность острова, его мягкий климат и своеобразное очарование заброшенности, нетребовательной и безвредной,—автор заканчивает статью следующим замечанием: «Это были самые счастливые люди на всей земле, убитые эхом давно отзвучавших залпов, беспримерных в истории».
ЛЕГЕНДА О ФЕРГЮСОНЕ Настоящий рассказ есть суровое изложение того, как Эбергард Фергюсон потерял в мнении людей благо- даря свидетельскому показанию человека, которому он, когда тот был ребенком, дал пряник. Из дальнейшего читатель убедится, что пряник был дан неблагодарному существу и что репутация Фергюсона нашла неожидан- ную защиту в лице девушки, до тех пор не обнаружи- вавшей себя ровно ничем. Мы все, по крайней мере те из нас, кто побывал в долине Поющих Деревьев, слышали, что Фергюсон отли- чался необычайной силой и один победил шайку в сорок восемь бандитов, опрокинув на их гнездо с отвеса Таулокской горы огромную качающуюся скалу весом в двадцать тысяч пудов. Эту скалу можно видеть и теперь; раздробив барак Утлемана, предводителя шайки, она скатилась по склону в лес и там, никогда более не качаясь, обросла кустами. Лет пять назад низменный берег моря между Покетом и Болотистым Бродом был затоплен долгими ливнями. Прилив более сильный, чем обыкновенно, благодаря ура- гану, помог делу разрушения насыпи. Поезд, шедший из Гель-Гью в Доччер, высадил пассажиров на станции Лим, и все стали ждать прибытия рабочих команд. Часть пассажиров вернулась в Гель-Гью, а часть осталась. В деревянной гостинице «Зимородок» поселились Джон и Сесиль Мастакары, братья-агенты целлулоидной фир- мы; доктор Фаурфдоль, получивший службу в Доччере и не торопившийся никуда; пьяный джентльмен с испуган- ными глазами и нервным лицом; самостоятельная девица плоских форм, смотревшая на все твердо и свысока; и инженер Маненгейм с дочерью шестнадцати лет, молча- ливой и большеглазой. Ее звали Рой. Лим—место, где из центра во все стороны можно видеть за домами бурое поле и лес на горизонте, а за ним—горные голубые намеки, почти растворенные ат- мосферой, а потому на третий день вынужденного покоя начался сплин. Было слышно, как вверху ходит по своему номеру пьяный джентльмен, напевая: «Я люблю безумно танцы_» Доктор 630
сидел на террасе, рассматривая местных пиявок. Братья Мастакары играли в шестьдесят шесть, сидя в тени пробкового дерева, у входа в гостиницу. Инженер забрал- ся на кухню, где начал терпеливо учить кота подавать лапку, а его дочь стояла, прислонясь к садовой стене, и грызла орехи, которыми были всегда набиты карманы ее платья. Она думала: «Что будет, если я закрою глаза и вдруг открою? Может быть, я окажусь в Африке?!» Никто не подозревал, что к гостинице приближается алчная и беспокойная личность, заранее рассматривающая пленников Лима как отпетых дураков. Это был Горький Сироп, имя и фамилия которого бесследно пропали. Сварливый взгляд и длинный, угреватый нос Горько- го Сиропа увидели первыми братья Мастакары. Горь- кий Сироп дернул за козырек кепи и сказал: — Джентльмены желают развлечься. Они могут по- смотреть местные достопримечательности. Джон Мастакар сосчитал: «пятьдесят один» и приба- вил: «уйдите». Но Горький Сироп подошел ближе. — Во-первых,—сказал он,—столб, на котором лин- чевали трех негров в 1909 году. У окна показался пьяный джентльмен. Он был-таки пьян и смеялся. — Во-вторых,— продолжал бродяга,—вывеска, на- писанная масляными красками над булочной О’Коннэля. Если всмотреться, явственно различаешь среди булок и кренделей фигуру знаменитого полководца Наполеона. — Ха-ха!—сказал пьяный джентльмен.—Выпей на доллар и увидишь зеленых слонов. Вышел инженер с дочерью. Рой молчаливо грызла орехи. Увидев ее, Горький Сироп преобразился. — В-третьих,—сказал он совсем громко,— на дереве близ мастерских ласточка свила гнездо в туфле приезжей артистки Молли Фленаган, которая бросила ее туда после того, как выпила из этой туфли целую бутылку шампанского. Раскрылось второе окно и показался раздраженный бюст самостоятельной девицы средних лет; она твердо сказала: — Вы должны найти работу, Дачежин! Все должны работать, а не попрошайничать! С террасы приплелся доктор. — Нет ли еще чего-нибудь?—спросил он, зевая. 631
— Едва ли вы назовете «чем-нибудь» скалу в двадцать тысяч пудов, сброшенную Фергюсоном,—с достоинством произнес Горький Сироп,—редкую качающуюся скалу, ко- торую он обрушил на притон баццитов Утлемана! Она в двух милях отсюда. След мо1учих рук Фергюсона навеки врезался в камень. Можно различить снимок его пальцев. — Папа, я хочу видеть скалу,—заявила Рой. — Вы выразили разумное желание, мисс,—сказал Горький Сироп,— внушительное, незабываемое зрелище! Инженер не противоречил девушке. Достаточно, что она хотела видеть скалу. Погода стояла отличная. Уговорили ехать Мастакаров, доктора; пьяный джентльмен пришел сам. Самостоятель- ная девица резко отошла от окна и больше не показыва- лась. Хозяин гостиницы доставил поместительный старый автомобиль, куда все и уселись. Горький Сироп, сдвинув колени, чтобы не задеть кого-нибудь и тем не уменьшить свой гонорар, рассказывал, прикладывая руку к груди: — Фергюсон был таинственная и благородная лич- ность. Ростом семь футов, красивый, как Юпитер, с глаза- ми, обжигавшими каждого, кто приближался к нему. Его голос звучал, как корнет-а-пистон Его черные усы и такая же борода вились, как шелк. Его лицо было бело, как мрамор. Он жил в лесу, за Таулокской горой. Никто не знал, что он делает. Говорили, что он был несчастен в своей великой любви к дочери одного, гм. инженера. Каждый день он ходил на Таулокскую гору и слегка поддавал скалу, утоляя свое неутешное сердце ее неистовыми рас- качиваниями И вот он узнал, что Утлеман собирается ограбить и убить переселенцев. Тогда герой взошел на гору и ночью, когда бандиты спали в своем лесном доме, послал им вечную печать молчания. Сто двадцать человек было убито, а пятеро сошли с ума, и их поймали Доктор лениво улыбался, инженер хохотал, братья Мастакары слушали и соображали, не предложить ли целлулоидной фирме изобразить на гребенках Фергюсо- на, толкающего скалу. Наконец приехали к месту, где лежала скала, и вы- лезли из автомобиля. Пройдя немного пешком, путеше- ственники увидели огромный камень неправильной ром- бической формы, лежавший среди деревьев, как серый дом без окон и дверей. 532
— Не поздоровится от такой штуки,—сказал Джон Мастакар. — Покажите отпечатки пальцев!—потребовала Рой у Горького Сиропа. — Они с нижней стороны, так что их не видать,— заявил прохвост. Доктор лениво созерцал скалу, соображая, сколько ампутаций мог бы он произвести у ста двадцати чело- век. В это время подошел маленький спокойный старик, очень дряхлый, но с проницательными живыми глазами. — Толкуете о Фергюсоне?—обратился он к компа- нии.—Что-то вам Сироп врет. Дело в том, что я знал этого Фергюсона, но, хоть убей, это делу не помогает. Даже обидно. Я его знал, когда мне было одиннадцать лет. Впрочем, если... — Отчего же, скажите-—протянул пьяный джентльмен. — Я стоял у лавки,—продолжал старик,—а он вышел оттуда и сказал: «Хочешь пряник?!» Я сказал: «Да». Взял и съел. Ну, он жил около болота, этот ваш Фергюсон, и про- мышлял тем, что хлопотал в суде о земельных участках. Разбойники, действительно, были, только дальше отсюда, у Котомахи. Фергюсон был заика, болезненный человек, малого роста. Я ему полюбился, и он брал меня с собой на прогулки: бывало, мы с ним качали эту скалу. Но ее качнуть не труднее было, чем большую лодку. Вот он мне и говорит как-то: «Надоела дурацкая скала!» В ту же ночь ее штормом ударило об откос—верхним краем, должно быть,—основание сползло, и устойчивое равновесие нару- шилось. Она, конечно, упала и раздавила двух коров, кото- рые там внизу задумались,—знаете, эти, которые- стоят и жуют. Теперь мне даже смешно, как все это переиначили. Через два дня Рой Маненгейм приехала в Доччер и стала рассказывать своей тете о путешествии, грызя, как всегда, орехи. Ее задумчивые большие глаза рас- сматривали белое ядро ореха, когда она вдруг прибави- ла ко всему прочему: — Еще видели мы с отцом скалу, весом тридцать тысяч пудов, которую Фергюсон бросил на гнездо бан- дитов. С ужасной высоты! Подумав, она вытащила из кармана новую горсть орехов и, трудясь над ними, докончила: — Он был красивый, с черной бородой, сильный и храб- 533
рый. Так нам сказал какой-то старик. Он говорил—как пел. Все боялись его, а он—никого. И когда он сбросил на разбойников эту большую скалу, он дал какому-то мальчи- ку пряник, потому что был очень прост и доступен. Он любил одну девушку, и они женились Еще подумав, Рой прибавила: — Они женились раньше, чем он сбросил скалу. НАИВНЫЙ ТУССАЛЕТТО Герцог Сириан, изувеченный страстью к ослепительной Ризалетте Бассо, которая, что не было уже ни для кого секретом, обратила светлое внимание на казначея двора, Стенио Герда, улыбаясь ему при всех радостно и откры- то,—сделал то, что подсказывали ему кровь и кулак. Об этом через несколько столетий дошли сведения, более поучительные, чем достоверные, но, сверив пере- ставшие биться, истлевшие в могилах сердца с живыми сердцами нашего века, мы все-таки подойдем к истине, и время исчезнет. Герцог, расфранченный, хлыщеватый мужик, убийца и трус, мало напоминал аристократов нашего времени, изучающих естественные науки. Теперь пусть говорит и расскажет о своем позоре дворянин Туссалетто. Рассказ ведется от первого лица, все описанное Туссалетто относится, по-видимому, к се- мидесятым годам шестнадцатого столетия. I Пока я торговал краденую арабскую лошадь, во двор въехал гонец и, покинув седло, подал мне письмо от герцога Сириана. Давно забытый милостями его светлости, я стоял с опущенной головой, не решаясь прочесть послание. Меня озарили воспоминания: в деревенской глуши, где кричат 534
лишь мулы и петухи, а люди смиренно проходят жизнь, уповая на милосердие божье,—всякое письмо подобно уличной драке или пожару, тем более письмо славного, живого во веки веков герцога Сириана. Голубой день и сизые холмы за оградой; рев сгоняемых стад; красная пыль дорог и босоногие женщины, по вече- рам после рабочего дня развлекавшие Туссалетто в тиши- не спальни, все это перестало существовать для меня, пока я, с сильно бьющимся сердцем, держал в руках письмо герцога. Я вспомнил, что всего два года назад мои отношения к нему не оставляли желать ничего лучшего. Я был поверенным его сердечных забав, и благодаря мне он нарушил столько молодых женских снов, сколько в гранате семечек. Я доставал ему тоненьких и полных девушек, не жалея себя. Иногда в моих руках билась и более опасная добыча—замужние женщины, клохтавшие от испуга наподобие раскормленных кур в пальцах тороп- ливого повара, но все чудесно сходило с рук. Меня просто оклеветали. Герцог требовал, чтобы я посмотрел ему прямо в глаза. Я сделал это, боясь смерти, но все было испорчено. Иуда Консейль напоил меня толченым стеклом, я заболел, покрылся сыпью и струпом, так что перестал обращать на себя внимание герцога и улизнул. Хуже всего то, что Консейль сам рассказал об этом, а герцог смеялся Герцог, наполовину шутя, наполовину ругаясь, писал следующее: «Любезнейший прощелыга Туссалетто! Перестаньте сердиться на меня и приезжайте сегодня ночью. Вы знаете, что я всегда рад вас видеть. Я пригласил изыс- канное общество, а вам, старый дурак, советую явиться немедленно: дело прежде всего. Сколько вы натравили зайцев с этим бродягой, косноязычным моим однофамиль- цем? Не унижайся, Туссалетто, он хитрее меня Желаю видеть твой черный мозг у себя как можно скорее. Ваш бедный, нищий, старый, больной, слепой и преданный герцог Сириан». Я выронил письмо, испут мой передался посыльному. Он стоял с разинутым ртом, бледный, ожидая, что я упаду или начну лаять от страха. Я вспотел и дрожал, но, насколько мог, овладел собой. Первым помыслом моим было бежать, бросив все, переодеться и скрыться, но, вспомнив участь Луиджи и 685
многих других, умиравших под ударами прежде, чем успевали оглянуться на покидаемый дом, я понял все безумие явной трусости. Меня убили бы те невидимые, на обязанности которых лежит стеречь обреченного человека, зевая за углами оград или лежа в придорож- ных канавах, пока жертва, думая, что еще есть время спастись, смотрит на горизонт. Такое же письмо, как и я, получил на моей памяти Гандио. Он, не теряя времени, написал завещание и ис- поведался. Во время танцев кинжальщик подставил ему ноту и, повалив, пробил горло несчастного с такой силой, что лезвие сломалось о плиту пола. Режи, раздушенный, счастливый тем, что сидит рядом с герцогом, упал с недо- питым стаканом в руках, отравленный шутя, мимоходом, на всякий случай. А Скарабулло, избегая ударов, бросил- ся сам с террасы, разбив голову. Герцог во всех таких слу- чаях делал вид, что ему дурно, требовал холодной воды. Снова перечитав письмо герцога, я сказал «прости» всякой надежде. Черный нимб смерти остановился над моей головой. Все знали хорошо его манеру писать в та- ких случаях. Он кривлялся и хныкал, грубил и угрожал одновременно; новый позыв к убийству водил его рукой, но гнусная стыдливость палача претила выразиться от- кровенно,—иезуиты научили его приличиям. «Косноязычный бродяга-однофамилец»—Лука, млад- ший брат герцога, приближенных и друзей которого Сириан истреблял при каждом удобном случае,—охо- тясь, провел у меня ночь. Намеки герцога ясны и просты. Лука, к вечеру совершенно пьяный, жаловался мне на брата за то, что тот, поддавшись гневу, рассек, ослепив на один глаз, лицо Чезаре, племяннику Луки, человеку несдержанному на язык, но честному. Он подмигивал мне, усмехался, кивая головой в такт моим судорогам перед его братом Сирианом, и жал мне, лукавя, как вся их порода, руку, просил сыска и плакал позеленевшими от злобы глазами. Разумеется, нас подслушали. Мысль о близкой смер- ти приводила меня в отчаяние. Умереть за то, что слушал чужую болтовню и из вежливости кивал голо- вою?! Меня мутило от страха и тоски. Я люблю жить и согласен стать последней собакой, клещом в грязной ноге нищего, червем, улиткой, но не трупом. 636
Я несчастнее гусеницы, потому что одарен мыслью, божественным началом вселенной и должен беспомощ- но созерцать свое собственное уничтожение. — Сириан, умирающие приветствуют тебя! II Когда умирает дворянин, лицо его скорбно, но не трусливо. С этим навязчивым представлением о благо- родном конце я появился во дворе герцога, но, вспомнив о близкой смерти, упал духом. Когда я прибыл, у дверей герцогского покоя собра- лись следующие: Стенио Герд, три племянника Строцци и неизвестные мне люди с темными лицами. Я посмотрел на Стенио, он тихо улыбался, смотря на дверь. Я стал в самом дальнем углу, мысленно падая прахом. Долго все молчали или разговаривали вполголоса, или шепотом; наконец вышел герцог. Дверь распахнулась стремительно, я увидел небесно- голубой бархат, лицо разъяренной летучей мыши, серые волосы и глаза, полные тусклого коварства. Взглянув на меня, герцог Сириан оживился; я пони- мал его: добыча стояла перед ним; убийца ликовал, стал жеманным, когтистым, впал в ужасную шутли- вость удава, болтающего хвостом. — Туссалетто! Красавец!—и герцог поманил меня пальцем; затем, сунув бороду в рот, стал грызть ее, смотря снизу вверх; Я подскочил, кланяясь с тьмой и тоской в душе, не в силах будучи отвести взгляд от прыщеватой щеки, засевшей в голубом кружеве. — H-ho-hoL—сказал герцог, погрозив пальцем, и вдруг похоронным огнем бьющие глаза его скрылись; он закрыл их, стал тяжело дышать и, повернувшись круто, ушел. Я оглянулся, увидел торчащие хвостами рапиры, испуганные лица вокруг; зазвенело в ушах. Трое неизвестных с черными усами, отойдя в сторо- ну, склонили друг к другу уши, оглядываясь на меня и секретно шепчась. Растерянность страха лишила меня достоинства, я осмотрелся, все наполнявшие зал смот- рели сурово и подозрительно, один Стенио улыбался, 637
бесцеремонно рассматривая меня в упор, подняв брови, как бы удивляясь чему-то... Трое, в далеком углу близ арки, продолжали злове- щее свое совещание, а я, сбитый с толку, огорошенный и несчастный, бросился к ним, желая прервать кровавое их соглашение, так как речь шла—я чувствовал—обо мне. Я подбежал к ним, и они расступились, кланяясь хмуро и неохотно. Умоляюще посмотрев на всех, я сказал: — Если вы издалека, я все моту сделать, герцог меня любит и слушает. Все трое отвесили по поклону, и первый сказал: — Я Гонзалес, я прибыл по приказанию герцога. Второй, взмахнув шляпой, прибавил: — Я Перуджио и нахожусь здесь по всемогущему желанию герцога. Третий, кланяясь еще раз, прибавил: — Его воля. А? Стараясь, насколько можно, сдержать трепет, я отско- чил задом, кланяясь ниже всех В это время в дальнем углу покоев несколько раз быстро и звонко ударили в колокол. Вдруг стих шепот и разговоры вполголоса и, рванув дверь, выбежал, схватив меня за руку, Сириан. Он молчал, а с ним все, и я слышал, как жужжит у стекла муха. — Туссалетто! За мной!—Меня как бы потянули за цепь, и я, не слыша ног, вошел за властной спиной в спальню. Герцог, бросив меня у порога, подбежал к столу, где было вино, и налил огромный кубок. Он жадно пил, обливая бороду и грудь, но не замечал этого. За дверью слышались топот, возня и глухое дыхание. — А! Меня убивают!—закричал Стенио Герд; узнав его голос, я стиснул руки, пытаясь унять их дрожь. — Молчать!—вскричал Сириан, подняв голову.— Это дерутся солдаты. Я их повешу. Чик-чик-чик-чик—это лязгали шпаги. — Помогите!—еще раз закричал Стенио. — Я тебе помогу?—сказал герцог. Затем наступила тишина. Я стоял, но не смел стоять, дышал, но не смел дышать. — Боже, отпусти ему грехи!—пробормотал герцог, склонив голову. — Ваша светлость,—решился произнести я,—эта отличная погода, охота- 538
— Молчи, дурак,—заявил герцог. Он подошел ко мне, покачиваясь, и нежно поцеловал меня в лоб.— Ступай к Ризе Бассо. Вот ключ. Я согнулся. — В тюрьму. Я стал на колени и поцеловал полу его одежды. — Уговори. — Ваша св_ — Обещай. — Все. — Светя.. — Любви!—сказал герцог и заметался, томно скло- нив голову.—Будьте мастером своего дела,—прибавил он,—я влюблен. Уходя, я видел, что замытая плита еще сыровата. Но я жив. Не мне, не мне! Меня привели в подвалы; от недавно перенесенного страха мои ноги ступали нетвердо. Но что я увидел! Некоторое удовлетворение ощутил я, взглянув в глубину камеры. Ризалетта, милая Риза- летта! Она лежала в грязи, пробив себе грудь стилетом. Я поцеловал ее ноги. Посмотрим, какой потребуете вы еще любви, Сириан, когда... УЧЕНИК ЧАРОДЕЯ I Я украл окорок ветчины в коптильне красноносого отца Дюфура. Дюфура звали «отцом», собственно, по старой памяти: как расстрига, он едва ли даже имел право ходить в церковь. Прекрасно—я украл, и не прекрасно —меня собрались повесить, так как пойма- ли. Отправиться на Монфокон с кляпом во рту, чувст- вовать там горячей шеей холодные ногти палача и растворить дух в вое осеннего ветра показалось мне 639
слишком сентиментальным. Разогнув поленом прутья оконной решетки, я бежал, оставив на подоконном гвозде добрый кусок штанины: малый я был плотный и кряжистый. Покинув Париж, я долго скитался в провинции, иногда приставая к воровской шайке ради странной, случайной оседлости: у воров были в лесах и в разва- линах замков насиженные укромные гнездышки; или шел к мужикам работать. Так прошла зима. Мог бы я давно вернуться в Па- риж, где, без сомнения, забыли уже и об окороке и о моей скромной особе, но все время что-нибудь было помехой этому. То завязывался роман с коровницей, то пригре- вали меня на кухне попутного монастыря, и я, пользу- ясь смиренной трапезой, мог причесываться без масла, проведя по волосам просто рукой, предварительно огла- див ею щеку; то впутывался я в какую-нибудь доход- ную комбинацию с замаскированным молодцом, умев- шим необыкновенно внушительно произносить простые слова: «Кошелек или жизнь»,—и вообще полюбил слу- чайную жизнь. Однажды я заблудился в недоброй памяти Арденнском лесу. Прошли сутки, вторые, третьи— я отощал. Я ел, что попало: жуков, сгнившие корешки, траву, листья. Странный сюрприз обоняния переводил все лесные запахи на запахи чего-либо съестного. Цве- ты пахли конфетами и вареньем, смола—подгоревшей свининой, теплая земля—хлебом. Расщепистая кора старых дубов выглядела хорошо пропеченной коркой, а солнечные разливы на дымных прогалинах—растоп- ленным маслом. Раз я встретил медведя и, представив, как аппетитно захрустел бы он моими костями, чуть не заплакал в припадке голодного бешенства. От медведя я, правда, залез на дерево, но все-таки смотрел на себя, как на завидное кушанье. Четвертый день ознаменовался тем, что я поднял искалеченный рыцарский шлем, а подальше, на расши- рении звериной тропы, встретил заросший травой дере- вянный крест. Высохший венок лесных цветов украшал его середи- ну. На кресте была темная надпись: Мете еп ton absence — toujours avec toi. Arthur*. * И без тебя — с тобой. Артур, (.франц.) 640
Но мне что за дело до этого? Пусть рыцари, волшеб- ники, великаны и дамы ведают эти дела: я милостью божьей—Франсуа, голодный и бесприютный. II Итак—показалась речка: прежде всего я напился; затем осмотрелся. Речка текла быстро и глухо; от бе- регов черные тени мрачнили половину течения, а сере- дина сверкала, как чищенная на солнце медь. Везде упавшие поперек стволы, ямы и корни, изрытая каба- нами осока. Жуткое, неприветливое было это место, кля- нусь спасением. Но, посмотрев направо, увидел я в зе- леной извилине мыска черную бревенчатую лачугу с низкой трубой, из которой шел дым. Где дым, там и печь, а где печь, там и горшок с варевом. От одной этой мысли я пополнел. Прежде чем подойти к сему загадоч- ному жилью, попробовал я—каким голосом попрошай- ничать: грустным и низким, либо же тонким и жалостли- вым. Последнее нашел я более отвечающим положению и, держа в горле пискливые слова, постучал в дверь. — Войди, кто бы ты ни был,—раздалось за дверью. Я вошел. Передо мной у грубого камелька сидел дряхлый ста- рик. Такого старика я никогда не видел. Был он обут в меховые туфли, а одет в коричневый балахон с откину- тым капюшоном. Немного оставалось на его бледном лице места, свободного от белых волос. Борода лежала на груди пышно и строго, длинные кудри сыпались по плечам, а усы тонули в бороде. Вот его глаза: что в них? Много всего; он смотрит как бы издалека. Просьба, при- казание, гнев, жалость, любовь, лукавство, грусть, само- мнение, беспокойство и ясность—все чувства излучают его острые, выцветшие зрачки,—и я почувствовал страх — Добрый отец!—заголосил я.—Помогите беспри- ютному и голодному Франсуа Долговязому! Я заблудил- ся и четвертые сутки не принимал никакой христиан- ской пищи, питаясь, прямо сказать, корой и листьями! — Излишек пищи вредит бессмертному духу,—лас- ково сказал старик,— но что есть—твое. В той чашке орехи, а в углу за тобой—хлеб и вода. Ешь. 541
Принюхавшись уже к вареву, булькавшему в какой- то странной медной иосуде, я усомнился, чтобы там было съестное,—пахло лекарственным. Поэтому, скрепя сердце, так как ожидал чего-либо получше, чем орехи, приступил я к предложенному угощению. Я жевал хлеб и грыз орехи и пил воду, а поев, сильно отяжелел. Потянуло меня ко сну. Пока я ел, старик молчал, время от времени заглядывая в книгу с железными застежка- ми и помешивая варево узорной палочкой, разрисован- ной непонятными знаками. Это да и рассмотрение внутренности хижины убедило меня, что я попал к не- коему волшебнику. С потолка спускалось несколько высохших ящериц и летучих мышей. Живой, черный, как трубочист, кот сидел на очаге, и магические зеленые зрачки его, казалось, читали все мои спутанные мысли. Груды тяжелых, как гробовые плиты, желтых книг лежали на полу и столе, заставленном кроме того различными металлическими и стеклянными вещами с назначением, непонятным до оду- рения. Над окном висели вязанки корней и сухих цветов; слабый, нежный их запах разносился по всем углам. А в дальнем углу, запертый тремя огромными черными замками,—стоял таинственный высокий сундук, отно- сительно которого я сразу подумал нечто существенное. Подумал неопределенно, конечно, но крепко: по привыч- ке и любви к запертым сундукам. — Франсуа,—сказал старик, погладив свою роскош- ную бороду,—я не любопытен. Кто ты такой—совсем не нужно знать волшебнику д'Обремону, в жилище кото- рого привели тебя мои заклинания. Слушай: я стар, слабею, и мне нужен ученик, помощник. Помощью маги- ческого круга и неких формул я обратился сегодня к демону Азарету—покровителю стариков—и просил его послать мне здорового молодца, как ты. Видишь— просьба моя исполнена. Я струсил. Значит, д’Обремон может вить из меня веревки. «Влопался ты, Франсуа»,—подумал я, но ничего не сказал. Колдун продолжал: — Склонен ли ты к истине, Франсуа? К знаниям вы- соким, как горы? К устремлению духа в озаренные све- том области? Говори смело. 642
— Я, ваше степенство, склонен ко всему, что кормит и греет,—отвечал я с унынием. — Я не обещаю тебе лучшей пищи,—возразил д’06- ремон,—чем та, которую я ем сам и которая будет поддерживать твои животные силы. Но я обещаю, со временем, могущество непомерное, власть над людьми и духами, над золотом и драгоценными камнями, над душой растений и животных. Магия творит чудеса. Твоя душа еще темна и дремотна, как жизнь в яйце змеи, но и мудрость змеи растет с ней. Ты возрастешь, пока же освой себя с новым своим положением и ложись спать, а я займусь комментариями к Альберту Великому, писанными великим и могущественным Нострадамусом. Сказав так, старик дал мне мешок с сеном, и я по- валился в углу, размышляя на сон грядущий следую- щим манером: «Алхимики, говорят, делают золото. По- лезно и весьма прибыльно, если бы удалось научиться такой штуке, а там видно будет». Уже поэтому решил я не прекословить д’Обремону и пожить у него, даже оставляя в стороне соображения о власти демона Азарета. Засыпая, я увидел, что ко мне, мурлыча и выгибая спину, подошел кот. Потершись о плечо, сунул он мне голову под мышку и задремал,—кот-то был обыкновен- ный котище, и не пахло от него серой, в чем я убедился, тихонько прошептав молитву. А д’Обремон сидел перед высокой желтой свечой, читал, и тень его головы падала на меня. Ш Я много видел людей, бывал в самых причудливых положениях, но такой жизни, которая сплела меня теперь с д’Обремоном, клянусь, собственными глазами, еще не испытывал. Старик обыкновенно спал неспокойно, ворочался и вздыхал и, шаркая на рассвете туфлями, будил меня чуть не стихами: — Вставай, Франсуа! Аполлон запряг красных коней. Смотри, как вверху, в сонном еще зените, все зыблется и дрожит и дышит; там тени обнимаются со светом. 643
Смотри, Франсуа, не проспи ранний час? Когда усталая Диана, бледная, оставляет Венеру сгорать в лучах колесницы,— все чувства подвижны и тонки, как неж- ные ароматы. Вставай! Дух созерцает Вечное, Франсуа!- Лень было подыматься на холоде, но цель, которую я поставил себе, требовала послушания. Я подметал хижину и выбрасывал из стеклянных колб какую-то за вчера накипевшую гадость; потом завтракал черствым хлебом, орехами и водой. До чего противна была мне такая пища! Другой не бывало у д’Обремона. Сам он ел только хлеб и так мало, что удивительно, как не потухала жизнь в то- щеньком его костячке. Глядя иногда, как, сгорбившись, подставив горсточкой сухую, прозрачную руку, старает- ся он прожевать корочку беззубыми челюстями, а крош- ки вываливаются на ладонь, смеялся я не раз, задавая себе вопрос: «Ужели волшебство не добычливо насчет жирной, сладкой пищи и кружки винца?» До времени я относил это к привычкам моею чаро- дея, но вскорости, дней этак через пятнадцать, убедил- ся, что д'Обремон просто придурковатый старик, полу- помешанный хвастун. В этом убедился я такой дорогой ценой, что теперь, когда бессильно размышляю обо всем, зубы мои скрипят и лопаются от бешенства. Однако не забегай вперед, Франсуа! Откуда старик брал хлеб и соль—было для меня тайной, пока однажды к мысу не причалила лодка. Из нее вышел пожилой мужик, таща мешок. Он покло- нился д’Обремону, как раб царю, и сказал, указывая на мешок — Надолго ли хватит вам этого, господин? — Э, Жан, хватит, пока хватит! Благодарю! Жан помолчал, затем, подозрительно косясь на меня, спросил как бы с опаской: — Ну, что? Готово? — Еще нет,—задумчиво и величественно ответил старик Вдруг ребяческая улыбка преобразила его ли- цо.—Скажи, что надо тертеть, ждать, но уже недолго. Сокровища умножаются. Час восхитительный и божест- венно-мудрый наступит скоро. Я навострил уши. Но больше ничего не было сказано меж ними про сокровища. Д'Обремон расспросил Жана 544
о семейных делах и отпустил. Лодка мелькнула за тростником, скрылась; я же спросил: — Учитель, кто этот человек? — Он приезжает из далекой деревни раз в ме- сяц,—сказал Д’Обремон,—и привозит мне хлеб. Пока тебе незачем знать о моих делах больше. Наступит время, и я открою тебе великую тайну. По вечерам старик открывал свои скрипящие кни- жищи и посвящал меня в магию. Я притворялся, что все это невыразимо интересно. Он показывал мне какие-то треугольники, круги, пентакли, языческие поганые бук- вы и вдруг, забывшись, начинал говорить на непонят- ном языке, турецком или арабском, как думаю. Я уз- навал о феях, эльфах, гномах, ведьмах, демонах, инку- бах, колдунах, сефиротах и о всякой другой нечисти. Приблизительно через день, по утрам, старик отправлял меня в лес за орехами и дровами, а сам запирался, и тогда из трубы целыми часами валил густой дым. Д'Обремон варил свои колдовские зелья. Как ни любопытен я от природы, однако что-то удерживало меня расспрашивать моего хозяина о прош- лой его жизни и о том, как он превратился в вол- шебника. Он никогда не сердился, но отвечал не на все вопросы; поэтому я предоставил все течению времени. Мне важно было только узнать золотой состав, а заклинания и сказки о феях я предоставлял д’Обремону. Я подсматри- вал за ним в щели и окна, но это не открывало мне ничего путного; а все мои намеки он пропускал мимо ушей. — Практическая магия,—иногда говорил он,—есть самое конечное следствие высших знаний. Ты должен пройти их Можешь ли ты лечить больного, не зная природы человеческой? Учись, Франсуа! И опять вязли у меня в зубах духи воды и огня, земли и воздуха; опять я погружался в запутанные тайны невидимых сил и стихий. Раз, помню, мы вызывали духа. Какого духа—забыл. Д’Обремон переоделся в некую белую хламиду, повесил на шею бронзовую цепочку с медными кружками, а в руку взял странной формы извилистую тусклую шпагу и, по- ставив меня с собой в очерченном кругу, начал произ- носить заклинания. Я чуть не умер от страха, но скоро оправился, так как дух не являлся. Старик продолжал 18 «На облачном берегу- 545
взволнованно размахивать шпагой. Вдруг кот прыгнул к порогу, задавил там у щелки мышонка и стал возиться с добычей в самом кругу, у моих ног. — Ну, сегодня ничего не будет, Франсуа,—сказал д’Обремон торжественно, с какими-то странными мани- уляциями выбрасывая мышонка за дверь.—Сегодня Агна- гул потерял силу и мог принять вид только одного из низших существ. Мышонок был Агнагул. Он не умер, конечно, но видеть его второй раз в образе того же мышонка—не стоит труда. Сотри круг! Я подумал, что Агнагул столько же был мышонком, сколько тот Агна1улом, но хихикал в кулак по этому поводу, отвернувшись, дабы не сердить чудака. В лесу бывали особенно хорошие дни, безветренные, жаркие и душистые, когда даже мне вставать рано было уж не так отвратительно. В такие дни д’Обремон иногда говорил: — Принеси мне цветов, Франсуа. Принеси ромашки, дающей спокойствие и веселье, и пестрых тюльпанов, обостряющих слух, и медвяниц, прогоняющих ночное том- ление; не забудь ландышей и фиалок, дающих нежность воспоминаниям, и возьми еще все то, что я скажу дальше. Мандрагору ты вырвешь с корнем, не повредив его; рви, стоя лицом к востоку. Златоцвет и медвежьи ягоды бери левой рукой. Захвати и шиповник, он просто красив. Я отправлялся в лес, собирал приказанные растения и тащил их нетерпеливо встречавшему меня д'Обремону. Старик, прижимая к груди рассыпающиеся вороха трав и цветов, клал их на подоконник и часами, тихо улы- баясь, сортировал эти зелья, временами нюхая какое- нибудь с видом влюбленного, поднявшего цветок у бал- кона. Вскорости начинал пламенно дышать кирпичный очаг, старичок варил свои волшебные соусы, надев остроконечную шапку, украшенную магическими рисун- ками, и на кончике его носа дрожала капелька пота. Я же садился на порог, перелистывая какую-нибудь старую кни1у, но нигде в этих сочинениях не говорилось прямо о том, как изготовлять золото. В самом интерес- ном месте появлялись какие-то Красные Львы, Желтые Реполовы и разные другие затмения секретного дела. Это выводило меня из терпения. Отчего бы не сказать прямо: возьми, мол, того-то и того-то, свари так и этак— 546
и отливай двойные пистоли. «Мой д'Обремон,—рассуж- дал я,—человек, видимо, слабоумный или помешанный. На его месте—будь оно действительно всемогуще— я бы давным-давно состряпал себе уютный подвальчик, набитый червонным золотомн. IV Таинственный высокий сундук, разумеется, не давал мне покоя все время. Иногда, пользуясь кратким отсут- ствием д'Обремона, выходившего побродить на воздух, я пытался потрясти этот сундук, но так был он тяжел, что не удавалось приподнять его угол даже на полвершка. Д'Обремон никогда не открывал сундук в моем присут- ствии,—я же, подсматривая за ним в окно, был так несчастлив, что в эти минуты старик оставлял прокля- тый сундук в покое. Однако все приходит в свое время Раз вечером, после жаркого дня, у окна, бледневшего тихо и пышно, д’Обремон, смотря на закатные верхи леса, просидел с очень что-то грустным лицом часа два. Он не любил, если тревожили его в минуты задумчивости. В раскрытой двери явилась, трепеща, вечерняя бабочка. Д’Обремон обернулся ко мне и указал на бабочку. — Франсуа,—сказал он торжественно и сердечно,— человек живет не долее этого мотылька. Я стар и, может быть, скоро умру. Настало время открыть тебе великую тайну. Меня словно подбросило. Хотелось что-то сказать, но язык на радостях ускочил так далеко в глотку, что вытащить его оттуда требовались, пожалуй, клещи. Навострив уши, я перевел дух и фальшиво вздохнул. Д’Обремон взял меня за руку, подвел к сундуку, открыл его большим гремящим ключом и, еще не подни- мая крышки, сказал: — Ты был добрым, послушным юношей, и если высшая мудрость медленно дается тебе, то здесь, конечно, вино- ват только твой возраст. В твои годы мысли, естествен- но, более покорны телу, чем духу. Со временем силой очищенной воли ты соберешь их, как пастух собирает стадо, и то, что надлежит тебе узнать от меня, будет как бы оазисом мрачной пустыни, к которому устремят- 18* 547
ся твои желания. Смотри, здесь сокровища, каких еще не было в руках ни у одного человека. Он приподнял крышку, озарив свечой внутренность сундука. — Это алмазы,—сказал д'Обремон,—двадцать лет я производил их с помощью тайны. Я вскрикнул и упал на колени. Из сундука хлынул столб блеска, подобного снопу лунных лучей, но ярче и пламеннее неизмеримо. Полсундука было залито раз- ноцветным ослепительным сверканием. Казалось, рука неведомого гиганта, зажав в горсти всю бесчисленность звезд, бросила их в этот сумасшедше-волшебный ящик. Теперь я не мог считать д’Обремона жалким поме- шанным. Восторг мучительной жадности овладел мною, и я, содрогаясь, захлебываясь от волнения, уже знал, что эта ночь будет страшной. — Встань, Франсуа,—сказал д’Обремон.—Как мало еще этого моего блеска! Нужно втрое больше,— слы- шишь, не менее, чем втрое более сего количества,—дабы заветная моя мечта исполнилась. Жан, которого ты видел не раз привозящим мне хлеб, знает тайну и свято хранит ее. Он из далекой лесной деревни. Наступит день, и вот что я сделаю. Я покрою Францию велико- лепными дворцами. Шелк, атлас, парча, тканое золото и нежные кружева будут одеждой всех. Через реки я перекину серебряные мосты и мраморные белые башни поставлю на высоких горах,—жилищем строгих и муд- рых. Болота я превращу в сады, какие снятся лишь разве влюбленным ангелам. Дивные статуи наполнят леса совершенством чудесных линий. Придорожные камни будут сверкать алмазами, и мир заслушается музыкой нечеловеческой красоты. И любовь, Франсуа, любовь, крылья которой покрыты жестокой грязью, воскреснет навеки среди кликов и пенья труб—такой, какую знает лишь сердце в часы молчания. Он замолчал. Свеча тряслась в его старой руке, а взгляд был отрезан от всего незримой стеной. Всегда бледное, еще бледнее стало его лицо. Простояв неподвижно не- сколько времени, он глубоко вздохнул, запер сундук и, взяв меня пальцами за подбородок, сказал: — Ложись спать. Завтра мы поговорим еще об этом. Теперь же я чувствую, что устал, и засну сам. 548
V Он сказал: «спи». Но только сон смерти мог бы заставить меня забыться. Я лежал, вздрагивая, как в лихорадке, с открытыми глазами, с головой, набитой алмазами, и ждал момента, когда д’Обремон заснет. Ни слова я не сказал себе о том, что и как сделается. От меня к старику нужно было пройти пять-шесть шагов; хилая его шея в моих сильных руках должна была пискнуть и замереть, подобно котенку, раздавленному бревном. Я чувствовал, как горят ладони и кровь бьет в виски; я захлебывался решимостью, и стоило большого труда дождаться, пока д’Обремон, перестав ворочаться, начал коротко всхра- пывать. Убить его бодрствующего мешал страх сверхъ- естественных сил, могущих быть призванными чародеем на помощь. Заслышав храп, я стал осторожно, понемно- гу сбрасывать с себя одеяло. Затем так же осторожно поднялся и, стоя на коленях, с пересохшим от затаен- ного дыхания горлом, прислушался В окно светила луна. Вдруг, поставив волосы мои дыбом, сброшенное оде- яло выпучилось горбом и завозилось, и кот выбрался из-под него, фыркая и глухо мурлыча. Узко, страшно блеснули его зрачки; он потянулся, подошел ко мне и стал тереться скользкой сухой головой о колено. Едва я удержался от крика, но, и опомнившись, слышал еще не одну минуту, как эхо перепуганного сердца колотит- ся во всех углах и щелях проклятой хижины. Почти не было у меня сомнений в том, что старик тотчас проснется Однако я успел отдышаться и оттащить кота в сторону, а д’Обремон продолжал лежать неподвижно в своем углу, откуда виден был при тусклом свете луны его острый над белыми усами нос, а впадины спящих глаз, покрытые тенью, казалось, подсматривали за моими движениями. Я встал и с холодным затылком, вытянув, как слепой, руки, подошел на цыпочках к старику. Пол скрипнул два раза, и каждый раз мучительно хотелось мне провалиться сквозь землю. Наконец, мои пальцы остановились над обнаженным, сухим горлом, и я быс- тро клещами свел их, сжав горячее тело таким усилием, 549
что заметался, как под непосильной тяжестью. Д’Обре- мона словно подбросило; весь выгнувшись, разом открыв с ужасным пониманием во взгляде белые, широко свер- кающие глаза, глядел он на меня в упор, цепляясь до боли неожиданно сильными пальцами за мои руки. Удвоив усилия, я потряс жертву,—и она стихла. Еще я не отошел от постели, как, дико заверещав, кот вцепил- ся в мое лицо, исступленно кусая и царапая где попало. Безумно крича от боли и ужаса, я оторвал проклятого оборотня, сломал ему спину и придушил босыми ногами, но пока он змеей бился в моих руках—и руки, и лицо, и грудь залились кровью. Его когти, даже у сдохшего, остались выпущенными. Покончив со всем этим, я при- сел на пол у сбитой, бешено развороченной стариков- ской постели—и был так слаб, что ребенок мог бы связать меня, не ожидая сопротивления. VI Утром я закопал старика и закопал все алмазы, кроме того, что мог удобно нести с собой. Я взял самые крупные блестящие камни, счетом двести пятьдесят штук, и зашил их в свой пояс. Умывшись, перевязав руки и расцарапанное лицо, я наскоро сколотил плот, вырубил правежный шест и поплыл вниз по реке, мечтая о веселой разгульной жизни, цвет удовольствий которой обещал шумный Париж. Прошло не более месяца, как после многих блужданий и приключений я, побрякивая в кармане пятью назначен- ными в продажу алмазами, стучал в дверь Фонфреда, мастера золотых дел, жившего на улице Сент-Ануа; к этому ювелиру направил меня за три небольших камня и тысячу клятв, что больше дать не моту,—кривой ма- ленький слуга гостиницы «Золотая шпора». Наступил вечер, и на улице было тихо, почти без- людно. Вверху двери имелось небольшое четырехуголь- ное отверстие, забранное решеткой, сквозь которое по- дозрительный Фонфред рассматривал посетителей. Едва успел я, сгорая от нетерпения, постучать второй раз, как внутри дома раздались шаги и в окошечке мельк- нул острый худой нос,—нос, неприятно напомнивший 550
мне нос д’Обремона. Затем, странно блеснув, круглый, немигающий глаз остался среди решетки. Он не мигал, не двигался, не изменял направления взгляда, и взгляд его был безжизненно-ясен, как блеск стекла. Пересилив волнение, я вскричал: — Кто за дверыо? Открой! Я хочу говорить с Фонфредом. Скрипнув, прозвенел ключ, и я увидел мертвого д’Об- ремона. Одну руку он, улыбаясь, протягивал мне, а другой старался отцепить полу халата: какой-то гвоздь задержал ее. Дико крича, затрясся я и обомлел, корчась от ужаса; гремящий туман окружил меня, земля проваливалась, весь я стонал и плакал, как мученик на дыбе. Не помню, как я решился открыть глаза, но, открыв их, увидел, что не лесной призрак, а тучный человек в богатой одежде держит меня за плечи, встряхивая и приговаривая: — Кто ты? И что с тобой? Я, выпучив глаза, смотрел на него, еле переводя дыхание; затем, немного опомнившись, сослался на ус- талость, на лихорадку и, поговорив в этом роде доволь- но долго, дабы отвести подозрение, сказал, что имею продать несколько бриллиантов по поручению одного лица, назвать которое не могу. — Хорошо,—сказал Фонфред,—пойдем посмотрим то- вар. Должен тебе сказать, что я нисколько не любопытен Успокоенный таким заявлением, я прошел с ним в его обширную мастерскую и там, вынув алмазы, бросил их на стол, ожидая, что мастер Фонфред подскочит от изумления. Фонфред, прищурясь, весьма спокойно сгреб к себе камни и принялся исследовать их, временами поднимая на меня замкнутый, испытующий взгляд. Я сидел, как на иголках. Больше всего мучило меня незнание истин- ной цены драгоценностей; поэтому, чтобы не вышло что-нибудь, решил я заломить как можно больше. Вдруг Фонфред покраснел, и я объяснил это волнением жад- ности. Он сказал: — Милый друг, алмазы эти ты продаешь, разумеет- ся. Без компаньона я не могу решить, какая сумма прилична их блеску и редкости. Подожди меня здесь; наше совещание продлится недолго. Он вышел. Блаженное чувство наполняло меня— предвкушение радостного, пышного богатства. Дверь 561
грозно и стремительно распахнулась; стража, гремя оружием, наполнила комнату, и я вскочил, как пора- женный стрелой. Впереди всех стоял Фонфред, указы- вая на меня жестокой рукой: — Вот мошенник, ребята! Он пытался продать мне, под видом алмазов, простое стекло. Отведите его в тюрьму. — Стекло, негодяй!—завопил я, бросаясь к преда- телю.—Погодите, он хочет меня ограбить! — Смешно грабить нищего пройдоху, как ты,—воз- разил Фонфред.—Твои камни—стекло. Один из них я оставлю, как доказательство, а остальные.—и он, смеясь, бросил в окно гибельные мои алмазы.— Впрочем, у тебя, верно, найдется еще достаточно гнусных подделок. Все это я писал и дописывал в тюрьме. Утром меня повесят. Тюрьма—та самая, откуда я изловчился скрыть- ся, разогнув поленом решетку. Сторожа узнали меня, и я вынес побои, едва не отправившие несчастного Франсуа на тот свет. В часы, когда мрак, голод, бешенство и тоска излива- лись рыданиями, когда чувства и мысли сливались в без- звучный вой,—передо мной вставал призрак задушенного. Как ужасно его кроткое, безумное, худое лицо! Две черные руки впиваются в его шею, а он пытается оторвать их и шепчет. Когда он, наконец, скрывается, растаяв в таин- ственной бездне загробных ужасов, я все еще слышу: — Принеси мне цветов, Франсуа. Принеси ромашки, дающей спокойствие и веселье. И пестрых тюльпанов, обостряющих слух. И медвяниц, прогоняющих ночное томление. Не забудь ландышей и фиалок, дающих неж- ность воспоминаниям, и возьми еще все то, что я скажу дальше. Старик—ты делал стекло, в наивной и безумной мечте представляя, что помощью волшебства создашь не- сметное состояние! О, хилый дурак, жалкий безумец, одевающий Францию в бархат, кружева и парчу,—мне нужны алмазы! Ты стар был и полумертв, а я силен, я много хочу съесть и выпить, я моту бегать, прыгать, любить—все моту, а ты — ничего. Он верил, что сундук полон алмазов. Будь проклят! А, Монфокон,—я вижу тебя! Вот твоя виселица, вот петля. Здравствуй и прощай, темный палач! 552
ЛЕСНАЯ ДРАМА I Ганэль инстинктивно не любил темноты: в ее объ- ятиях действительность казалась ему двусмысленной и преступной по отношению к нему, привыкшему с малых лет подвергать свои поступки трезвой критике дня. По- этому, когда ночь с ее красотами, тоскливой бессонницей и бесполезными вздохами отошла в прошлое, а лес стал виден по-утреннему,—Ганэль покинул таинственный ноч- лег, умылся свежей надеждой и несколько успокоился. В течение по крайней мере двух часов он терпеливо различал годную для копыт дорогу, устремляя лошадь туда, где ясные лесные просветы, окутанные гигантской бахромой листьев, открывали воздушную зеленую перс- пективу. Сворачивая из стороны в сторону, перескаки- вая обросшие папоротником стволы упавших деревьев, заблудившийся человек сначала еще держался какого- то смутного, совершенно фантастического направления, но пышное однообразие чащи скоро утомило его, закру- жило, переплело мысли о доме с черными винтами ползучих железных пальм, саблевидной листвой панда- нусов, нежными азалиями и высокой травой; этот бес- конечный немой хор дышал тревожным ароматом болот и полузасохших ручьев, преследуя обессиленное внима- ние звоном в ушах и редкими голосами птиц. Вспотев, бледный от тоскливого напряжения, Ганэль изругал тяжеловесной, художественной бранью всех праздноша- тающихся зверей. Зверь, так неудачно замеченный им милях в тридцати от дома, был молодой рысью; рысь и пуля Ганэля скрылись в одном направлении. На этом следовало бы и покончить, но здесь вмешался дьявол, сделав предположение, что рысь ранена. Ганэль, вняв сатане, расплачивался теперь сутками яростного блуж- дания в дебрях. Охота—дело бродяг, прогуливающих ценные шкуры за прилавком увеселительных заведений, где им дают четверть того, что могли бы получить они, выждав сезон. Раздражение Ганэля перешло на весь мир: он нахо- дил его нелепым, плохо устроенным, с лесами, лишенны- 553
ми шоссейных дорог. Так, злобно продвигаясь вперед, он переживал чувство раскаяния и неопределенной мсти- тельности, как вдруг за донесшимся со стороны треском послышались мягкие удары копыт, и на просвет солнеч- ного пятна выехал всадник. Движение радостного испуга со стороны Ганэля осталось им незамеченным. — Наконец-то! Постойте!—вскричал Ганэль. Неизвестный остановился, лениво повернув голову. Это был массивный, немолодой человек с седыми виска- ми; изменчивый лесной свет неуловимо играл выраже- нием его спокойного, привычно-надменного лица, бле- стящего полуизжитыми глазами. Одного взгляда, бро- шенного на костюм незнакомца, посадку и худощавую лошадь, было достаточно даже и для такого неопытного в лесных делах, как Ганэль, чтобы он разом уяснил себе, с кем имеет дело. Ганэль, хотя в нем текла смешанная кровь, был сыном своей страны, где пестрое население иногда показывает городским улицам красноречивую фигуру охотника. За спиной каждого из этих смелых, часто преступных людей болтаются хвосты слухов, перекраи- ваемые в легенды и сплетни. Ганэль не любил бродяг. Человек, встрече с которым, несмотря на предубеждение, так искренно он обрадо- вался теперь,—коротко вздохнул и сделал рукой неоп- ределенный жест; в руке качалось ружье. На одно мгновение Ганэлю почудилось, что глаза охотника смот- рят дальше, чем нужно; он машинально обернулся. За плечами никого не было. — Я один,—сказал Ганэль, удерживаясь от резких проявлений восторга.—Я заблудился непостижимым об- разом. Меня зовут Ганэль, я владею двумя фермами на плато Святого Терентия. Торговля маслом. Возвращаясь из города, соблазнился зверьком и... измучен последст- виями. Охотник рассеянно покачал головой, словно Ганэль сделался для него предметом скучных, малоинтересных размышлений. — Плохо заблудиться,—предупредительно улыба- ясь, сказал Ганэль.— Как подумаешь, что сутки пропа- ли даром, теперь пропадают вторые, а жена...—Неуве- 554
ренный, что супруга жаждет его возвращения, Ганэль бросил эту тему.—Тысяча извинений. Встретив вас, я так обрадовался. Бог, видимо, пожалел меня. «Уж эти-то,— сказал я себе,—отважные лесные скитальцы знают лес, как я свои пять пальцев. Помоги им всевышний! Жизнь их красива и тяжела, это не скучный учет процентов. Что делать? Каждому свое». Он умолк с некоторым замешательством, так как охотник не заражался его возбуждением, а просто смотрел. В этих зорких неподвижных глазах мог про- честь что-либо только бог, зверь или младенец. Передох- нув, Ганэль снова заговорил. Равнодушное молчание охотника подстрекало его болтать всякий вздор вернее затяжных реплик; он мучился, но не мог удержаться, чувствуя все большую неловкость от собственной за- искивающей словоохотливости: — Я жив и боюсь смерти. Кое-где обнаруживаются проказы: говорят, возвратился Фиас, и обглоданный муравьями труп в междуречье—дело его рук. Может быть, это и пустяки, но странствовать при таких условиях не совсем смешно. Сегодняшний день хорош на всю жизнь. Мне чертовски везет. Увидев вас, я как будто уж прибыл домой. Пожалуйста, укажите мне верный путь! Охотник вытащил из кармана мешочек с табачными листьями, расправил один из них на колене и принялся свертывать сигаретку так тщательно, что Ганэль оби- делся. Казалось, он не существует для этого человека в лисьей шапке, из-под которой серебрилась проседь висков, внушавшая торговцу одновременно и уважение и терпе- ливую злость. Ганэль вздохнул, молитвенно складывая руки на лошадиной гриве. Прозрачный дымок окутал лицо охотника; он затянулся еще, вынул изо рта сига- ретку и сказал: — Мое имя Роэнк. Мои советы будут вам беспо- лезны. — Как?—не понимая, спросил Ганэль.—Места эти, конечно, вы знаете. — Знаю. — Итак?! — Не выйдет толку. 555
Плотный комок застрял в горле Ганэля; он прогло- тил его. — Вы забавляетесь на мой счет.. Охотник опередил его взгядом. — Глупости. Ищите дорогу сами. Вы заблудились так удачно, что указания не принесут вам никакой пользы. Требуется посторонняя помощь, понимаете. От- сюда вас надо вывесть. В противном случае вы сделаете круг и расплачетесь. — О, я не дурак и очень хорошо понимаю все это,— угрюмо . сказал Ганэль,—только вы дело имеете не с нищим. Какую сумму вы желаете получить? Охотник рассеянно скользнул по комковатой, встре- воженной физиономии. — Если бы вы знали, с кем говорите,—хладнокров- но сказал он,—то, конечно, были бы осторожнее. Про- щайте, у меня совершенно нет времени. Красный от бешенства Ганэль протянул руку, маши- нально уцепившись за рукав блузы Роэнка. Он был так взволнован и унижен, что рот его, открытый было для бессвязного лепета, закрылся судорожным движением губ без звука. — Так,—сказал, наконец, он,—но я могу погибнуть. Вы—язычник. Вы не имеете права! — Язычник? Пусть так. Хотя вы, по-видимому, желаете объяснения. Это легко. Отпустите рукав. Се- годня, клянусь вам, я занят делом, которое для меня важнее, чем ваше общество. Я делаю его раз в месяц в одно и то же число. Но я сказал и так больше, чем следовало. Прибавлю еще, что сегодня мне более, чем когда-либо, хочется быть с душой, свободной от чу- жих дел и чужих жизней. Всякий имеет право на это. Прощайте. — Указания!—закричал Ганэль.—Указания, толь- ко одного указания. — Вы можете сомневаться или нет, это дело ваше,— сказал, побледнев, Роэнк,—но я еще раз повторяю, что слова будут бесполезны. — Теперь,—с отчаянием произнес Ганэль,—я рад был бы встретиться даже с Фиасом, прозванным Тем- ным Королем, хотя о нем ходят дурные слухи. Этот человек, конечно, был бы великодушнее вас. 556
Роэнк отъехал, но обернулся, и грустная улыбка его снова подала Ганэлю некоторую надежду. Охотник сказал: — Фиас сообщил бы вам то же самое. И он удалился сдержанной рысью, нагибаясь и посматривая из-под руки во все стороны. Раздавленный непонятной жестокостью, с инстинк- тивным страхом потерять из вида единственного живо- го человека, Ганэль уныло двинулся вслед за Роэнком, держась, однако, на почтительном от него расстоянии. Деревья стояли реже, круговорот их нарушался зали- тыми солнцем полянами с травой, достигающей лоша- диных морд; ехавший впереди человек казался челове- ческой головой, плывущей в травяном озере. На ходу, охваченный сложным вихрем воспоминаний, соображе- ний, расплывчатых мыслей, проголодавшийся Ганэль вынул из перекидной сумки кусок жареной свинины, съел ее и стал немного спокойнее; в глубине лесных зарослей лениво кричали птицы. II Так двигались они час, пересекая одну за другой залы полян. Наконец, Ганэль ясно увидел, что охотник остановился. Это повергло торговца в новое замешатель- ство. Он замялся, но через минуту, с оптимизмом, свойственным его касте, решил, что Роэнк раскаялся и поджидает обиженного им человека с очень хорошими намерениями. Все же, пришпоривая свою Долорес, ком- мерсант предусмотрительно стушевался в тень деревьев, думая подъехать незамеченным; в худшем случае это имело бы вид натянутой, но случайной встречи. Расчет его готов был уже оправдаться, так как до охотника оставалось не более тридцати шагов, как вдруг пони- женные голоса сзади заставили Ганэля повернуть в сто- рону. Жестоко проученный для того, чтобы заблаговре- менно радоваться новым встречам, скорее испуганный, чем ликующий, он притаился и насторожил уши. Некоторое время казалось, будто сам лес роняет звуки, напоминающие полувнятный шепот; затем, почти вплотную к Ганэлю, шагом, на серой и черной лошадях 557
проехали двое, смутно похожие на Роэнка лисьими шапками и свернутыми у седельных лук одеялами из цветной шерсти. Один, помоложе, сидевший на черной лошади, был краснощекий парень; второй, с глазом, обвязанным куском черной материи, отличался желтым цветом лица и хищной длиной рук. Содержание их разговора, не имеющего в себе ничего специально угро- жающего для Ганэля, заставило, однако, последнего воздержаться от демонстрации своей особы и просьб. Краснощекий сказал: — Если мы не в тылу—все пропала Он не даст обойти. — Это игра наверняка,—ответил перевязанный че- ловек. — Объясните. — Вы маленький,—жалобно сказал он,—и я дол- жен постоянно вразумлять вас. Раз в месяц, в одно и то же число—в одном месте. Как раз сегодня 11-ое. — О,—встрепенулся краснощекий, как будто пора- женный этим указанием,—неужели бы вы решились? Я отказываюсь понимать вас. — Глупости, китайская церемония Деликатность— враг безопасности. Что же остается еще по вашему мнению? — Я думаю, что-. Конец фразы отлетел глухим бормотанием; ему отве- тило выразительное «ха» перевязанного человека; круп серой лошади, удаляясь, блеснул на солнце вспотевшей шерстью, и Ганэль облегченно вздохнул. Проклятый лес, полный обманчивого, благоуханного великолепия, таин- ственных разговоров, шорохов и опасностей, душил его трусливой тоской. Никогда не выбраться ему отсюда! На ферме, хорошенькой ферме, с розами и вкусным запахом сухого навоза, теперь пьют кофе; в тенистых аллеях и на дворе воздух вздыхает по трескучему, сварливому голову Ганэля, а он, как последний бродяга, прячется за деревьями, остерегаясь каждого встречного. Разжалобленный и злой, измученный и ненавидящий все, Ганэль бессильно посмотрел в ту сторону, где, подняв голову, лошадь Роэнка и неподвижный ее всад- ник, казалось, ожидали чего-то именно из той части леса, где прозвучал странный диалог. Торговец спешия Долорес заметно прихрамывала, он не обращал на это внимания, понукая животное бессловесным чревовеща- 658
нием и солидными ударами каблуков. Он собирался уже выехать из опушки, но в этот момент Роэнк, стегнув лошадь, поскакал влево и исчез среди гигант- ских деревьев, оставив за собою стиснутые зубы без- вредного своего преследователя. Худшее, видимо, предстояло впереди. Повернув в ту же сторону, что и Роэнк, Ганэль с решимостью отчаяния стремился догнать охотника, за- ранее готовый на всякие унижения, лишь бы не остать- ся совсем одному в пустыне. Инстинктивно держась ближе к голубым вырезам опушки, он проскакал, не разбирая дороги, с полмили, завертелся в седле, огля- дываясь, и, вздрогнув, с расцарапанным лицом, еле дыша, круто остановил лошадь, кладя на всякий слу- чай руку по соседству с револьвером. Перед ним, не далее пятнадцати шагов, блеснули глаза Роэнка. Охотник был не один, он слушал с карабином в руках и тихо покачивал головой. Лицо его выражало нетерпеливое, насильственное внимание. Про- тив него, спиной к краснощекому, человек с завязанным глазом усиленно жестикулировал, показывая рукой на север, и быстро, неразборчиво говорил; лошади их обню- хивали друг друга и фыркали. Ганэль еще не успел сообразить что-либо, колеблясь между желанием объявить себя и желанием провалить- ся сквозь землю, как вдруг резкое восклицание вывело его из оцепенения, сменив это неприятное ощущение зудом тоскливого любопытства. — Этому не бывать!—крикнул Роэнк.—И вы это лучше чем кто-либо, знаете, Нуарес. Проваливайте скорее! — Фиас,—возразил собеседник еще более громким голосом,—упрямство бесполезно, а вы один. Признайте наши права. Ганэль вспотел. В следующее мгновение ему показа- лось, что биение сердца, усиливаясь, оглушает его. «Фиас»! Слово это прозвучало эхом в самой глубине его внутренностей. Две верховые фигуры, находившиеся пе- ред ним, как будто вышли из забытого сновидения; в позах их было что-то угрожающее и высокомерное. Душа Ганэля съежилась и заныла. Кто они? Холодея, он вообразил на одно мгновение, что именно его особа служит предметом грозного собеседования. 559
Новый приступ волнения заставил Ганэля пропу- стить мимо ушей целый ряд фраз; он успокоился лишь тогда, когда услышал следующее заявление Роэнка-Фиаса: — Я охотился у этого озера, Нуарес, еще в то время, когда вас драли за уши. Вы можете угрожать, пресле- довать, но я не изменю себе. Озеро принадлежит мне! — Нет! — Говорите «нет», если это вам нравится. — Да, я говорю и подтверждаю. — Как хотите. — Фиас, мне поручено сегодня в последний раз поговорить с вами. Когда я отъеду—будет поздно. Охотник поднял голову. — Ты отъедешь с пулей в голове, собака, если не оставишь меня!—Он щелкнул курком, а Нуарес бешеным движением взвил лошадь на дыбы и прыгнул в сторону. — Темный Король!—закричал он, исчезая в тенях и солнце леса.—Ты сегодня заплатишь мне с процента- ми! Берегись! Фиас пригнулся к седлу в тот самый момент, когда из стволов грянул белый клубок дыма. Удержав свою гнедую кобылу, он прицелился, вы- стрелил и поскакал в том направлении, куда скрылся перевязанный человек. Бледный, как рука чахоточного, Ганэль машинально схватил ружье, не решаясь тронуться с места. Долорес вытянула шею, почувствовала пороховой дым и протяж- но заржала. Торговец проклял судьбу; оглушенному сознанию его казалось, что ржет не только животное: что лес, небо, земля, воздух и даже сам он, Ганэль, залились этим пронзительным, дребезжащим, осужден- ным продолжаться до бесконечности, мучительным ло- шадиным криком. Теперь он не сомневался, что присутствие его, конеч- но, замечено. Это подтвердил выстрел, раздавшийся в отдалении. Пуля, противно жикнув у самого лица Ганэля, щелкнулась о дерево, оставив после себя жела- ние лететь сломя голову прочь—куда-нибудь, без оста- новки и рассуждения. Ганэль, дернув изо всей силы повод, ссадил руку и ударил Долорес кулаком между ушей.
HI Озеро—предмет спора охотников—совсем не инте- ресовало Ганэля. Проскакав заросли, избитый кустами и сучьями, он в изнеможении остановился на границе леса. Девственная трава леса блестела нежным, как глубина неба, поворотом реки; на горизонте, за плаваю- щими точками птиц, синело далекое плоскогорье. Жар- кая тишина обнимала землю; ее нарушил выстрел. Слишком натерпевшийся, чтобы и теперь потерять голову, Ганэль ограничился на этот раз сознанием временной безопасности. Пышно разросшаяся опушка скрывала его вместе с загнанной лошадью. Судьба, как видно, определила ему быть свидетелем лесной драмы. Он посмотрел в направлении выстрела: из травы, возле бесформенного серого пятна, плыл тонкий дымок; он не успел растаять, как рядом с ним вспыхнул другой, и звук, напоминающий треск сломанной палки, пролетел в лесу. «Кто в кого?—подумал Ганэль.—И куда летят пули?» Забыв об усталости, поглощенный жутким созерца- нием смертельной игры, он устремил взор к расползаю- щимся зловещим дымкам; тотчас же справа от него ответил карабин Фиаса. Враги Темного Короля и он сам были невидимы. Торговец лишь заметил провал смятой травы и желтое пятно шапки. Угадав, что это тот, кого он ненавидел теперь всем существом, Ганэль рассмеялся. — Их двое, голубчик,—мстительно прошептал он.— Посмотрю я, как ты выкрутишься. Неизбежные для злорадного ума мысли о провиде- нии и возмездии услужливо осенили пылающую голову Ганэля; он сладострастно повозился с ними и стал смотреть. Враги торопливо обменивались выстрелами; иногда, низко хватая траву, пули просекали ее особен- ным звуком, напоминающим разрыв тонкой материи. Тянулся дым; прозрачный его налет льнул к траве или медленно отходил к сторону; от этого зрелища веяло пожаром души, смятением и сосредоточенным сквозь стиснутые зубы, дыханием человека. Фиас вы- стрелил, по счету Ганэля, семь раз; восьмого он ждал, но в этой части зеленого лугового тумана наступила 561
вдруг полная тишина. От серого пятна грянул еще выстрел, потом другой, и все стихло. Тогда, как будто ничего не случилось, краснощекий медленно вынырнул из травы, заслоняя себя вихляющимся в его руках телом убитого Нуареса. Черная лошадь, вместе с своей товаркой служившая защитой от пуль, вскочила и встряхнулась, а серое пятно судорожно било ногами, усиливаясь подняться: простреленная спина не держала его. Краснощекий прыгнул в седло через плечо присло- ненного им к лошади Нуареса и поскакал прочь; труп, согнувшись, упал; Фиас выстрелил. Беглец обернулся, прокричал что-то и нырнул в темную колоннаду леса. Проводив круглыми от беспокойства глазами конную фитуру, Ганэль увидел Темного Короля. Фиас встал медленно и неровно, как бы неуверенный в победе; выпрямившись, он уронил карабин и не обратил на это внимания. Лошади у него не было. Постояв немного, он тронулся, слегка пошатываясь, к месту засады, остано- вился, поднял руки и опустил их, дрожа всем телом. Ганэль не видел его лица; перед ним, удаляясь, двига- лась, размахивая руками, приседающая человеческая фигура в шапке, иногда сворачивая в сторону или отступая назад, как бы с намерением кружиться на одном месте. Движения его делались все более возбуж- денными и насильственными; он упал. «Если рана смертельна, Темный Король не вста- нет»,—подумал обрадованный Ганэль, вытянув шею. Фиас неуклюже, тихо ворочаясь, утвердился на чет- вереньках, оттолкнулся руками и выпрямился С колен подняться труднее: он сделал это не ранее, чем через минуту, почти теряя сознание от боли и слабости. Когда он пошел снова, Ганэль вспомнил танцующих на кана- те. — Дело обстоит плохо,— сказал торговец.— Этот продырявлен насквозь. Охотник, одолев некоторое расстояние, упал вновь, лицом вперед, но мягко и очень медленно. Истерзанный тревожными впечатлениями Ганэль, вздыхая, уныло и терпеливо ждал. Фиас не шевелился, его плечи неподвижно темнели в траве; быть может, он набирался сил, оглушенный внезапным головокружени- ем. 562
Зной усиливался, тени становились короче, земля тяжело вздыхала, отравленная сухим безветрием. Фиас лежал. — Роэнк!—пугаясь собственного голоса, крикнул Ганэль.—Фиас! Птица, певшая над его головой, умолкла; почти уверенный, что для Темного Короля все кончено, Ганэль направился к нему рысью, с чувством добродушия и снисходительности, естественной у человека, обиды ко- торого заглажены чужой смертью. Пестрая от крови трава, встреченная копытами лошади, заставила его зажмуриться. Ему не было ни страшно, ни весело, ни тоскливо, ни скучно; продолжительное отчаяние провет- ривает некоторых людей, делая их пустыми. Шагах в трех от Фиаса Ганэль спешился и, вытягивая голову вперед, в рукой крепко прижимая к спине повод, любопытно заглянул сбоку. Охотник лежал грудью на краю небольшого, грубо обделанного камня; ноги Фиаса, согнутые с колен, неестественно расползлись; голова, ох- ваченная руками, пряталась в складках шерстяной блу- зы. Бессильная поза человека выражала смерть. Ганэль так это и понял; соболезнующее, на всякий случай, лицо торговца приняло выражение тупой задумчивости. Подойдя вплотную, он щелкнул пальцами. — Такова участь отчаянных. Я жив. Эта мысль без слов походила на торжественный удар кулаком в грудь. Потом заинтересованный Ганэль осмотрел камень. В верхней его части темнело круглое углубление, род маленькой ниши, прикрытой стеклом. За стеклом желтела выцветшая от времени фотография, изображавшая молодую женщину. Под нишей, правильно высеченная твердой рукой, тянулась надпись: Беглецы из Порт-Энна. 11 ноября. Мери Роэнк, 24 лет. 18... года. Бессмертна. Измученный Ганэль поднял брови. Наплыв сложных и непривычных мыслей заставил его долго жевать губами. Могила или причудливый кабинет? Подумав, он искренно возмутился: 563
— Была ли эта женщина женою Фиаса или любов- ницей—она, судя по всему, умерла, и надпись являлась отчаянным, преступным кощунством; за это и погиб Фиас. Ловушка Нуареса основана на точном математи- ческом расчете: раз в месяц имела все шансы за себя и ни одного против. Конечно. С постным сержем, равно враждебным смерти и бес- смертию, охваченный суеверным предчувствием, тоскою по дому и раздражением против непонятных поступков некоторых чрезмерно гордых людей, Ганэль поместился в седло и направился к берегу неизвестной реки. Ровно через трое суток в лагере переселенцев его снабдили, за хорошую сумму, лодкой и проводником, но в настоящее время он не знал, что так случится. Поэтому, обернув- шись к месту недавней схватки, он, в виде мести за свою мнимую гибель,—искренне пожелал камню и тру- пу провалиться в недра земли.
Алфавитный указатель произведений, вошедших в Собрание сочинений Названия томов: I. Штурман «Четырех Ветров» П. Ранчо «Каменный Столб» III. Вокруг Центральных озер IV. Джесси и Моргиана V. Сердце Пустыни VI. На облачном берегу Автобиографическая повесть — VI, 5 Акварель — VI, 478 Алые паруса. Феерия — I, 125 Апельсины — I, 253 Атака — Ш, 515 Барка на Зеленом канале — VI, 509 Бархатная портьера — V, 565 Баталист Шуан — Ш, 520 Бегущая по волнам. Роман — IV, 5 Безногий — VI, 282 Белый огонь — VI, 409 Белый шар — V, 501 Битт-Бой, приносящий счастье (смл Корабли в Лиссе) Блистающий мир. Роман — II, 5 Бой на штыках —' Ш, 490 Больная душа (см.: Ночью и днем) ббб
Борьба со смертью — VI, 438 Бочка пресной воды — V, 549 Брак Августа Эсборна — VI, 394 Бродяга и начальник тюрьмы — V, 489 Веселый попутчик — VI, 286 Ветка омелы — V, 537 В Италию — I, 237 В лесу (см.: Таина леса) Возвращение — VI, 424 Возвращение «Чайкин —I, 559 Возвращенный ад — V, 349 Воздушный корабль — I, 337 Вокруг света — VI, 383 Вокруг Центральных озер. Повесть — III, 195 Волчок — Ш, 553 Волшебное безобразие — IV, 553 Вор в лесу — V, 543 Воскрешение Пьера (см.: Пьер и Суринэ) Воспоминание на экране (см.: Забитое) Вперед и назад — IV, 545 Враги — VI, 497 Всадник без головы — III, 406 В снегу — I, 549 Встречи и заключения (см.: Встречи и приключения) Встречи и приключения — V, 508 Вырванное жало (см.: Борьба со смертью) Выступ скалы (см.: Над бездной) Гатт, Витт и Редотт — VI, 343 Гениальный игрок — V, 434 Гладиаторы — V, 483 Глухая тревога (см.: Глухая тропа) Глухая тропа — IV, 424 Гнев отца — VI,472 Голос и глаз — VI, 278 Голос сирены — VI, 378 Горные пастухи в Андах (см.: Далекий путь) Гость — I, 265 Гранька и его сын — II, 561 Гриф — IV, 557 Грозное поручение (см.: Наивний Туссалетто) 666
Далекий путь — II, 495 Два обещания — VI, 490 Джесси и Моргиана. Роман — IV, 193 Дикая мельница — Ш, 518 Дорога никуда. Роман — V, 5 Друг человека — III, 552 Дуэль — I, 572 Дьявол Оранжевых Вод — II, 321 Брошка — I, 517 Желтый город — III, 507 Жизнеописания великих людей — III, 452 Жизнь Гнора — II, 390 Забытое — III, 483 Загадка предвиденной смерти — III, 393 Заколоченный дом — V, 493 Запутанный круг (см; Чужая вина) Заслуга рядового Пантелеева — I, 451 Заяц (см; Пассажир Пыжиков) Зверь Рошфора — Ш, 511 Зеленая лампа — V, 560 Земля и вода — V, 270 Зимняя сказка — IV, 413 Змея — VI, 353 Золотая цепь. Роман — III, 5 Золотой пруд — III, 342 Зурбаганский стрелок — III, 346 Ива — VI, 218 Игра света (см; «Она») Игрок (см; Подаренная жизнь) Игрушка — I, 513 Игрушки — III, 492 Измена — VI, 483 Из памятной книжки сыщика — II, 537 Имение Хонеа — III, 306 Искатель приключений — V, 243 История одного заговора (см; Маленький заговор) История одного убийства — I, 348 История Таурена — III, 400 Истребитель — VI, 502
Как бы там ни было — VI, 400 Как силач Ганс Пихгольц сохранил алмазы герцога Померен (см; Покаянная рукопись) Как силач Рыжий Джон боролся с королем — III, 474 Как я умирал на экране — IV, 509 Канат — VI, 181 Капитан — I, 527 Капитан Дюк — V, 295 Карантин — I, 275 Качающаяся скала — III, 513 Каюков (см; Наказание) Кирпич и музыка — I, 206 Клубный арап — IV, 522 Колония Ланфиер. Повесть — I, 5 Комендант порта — V, 581 Конец; Конец одного самоубийцы (см; Ночлег) Корабли в Лиссе — VI, 161 Кошмар — IV, 364 Крысолов — VI, 296 Ксения Турпанова — IV, 396 Леаль у себя дома — Ш, 541 Лебедь — I, 507 Легенда о Фергюсоне — VI, 530 Лесная драма — VI, 553 Летчик Киршин (см; Тяжелый воздух) Личный прием — VI, 357 Ловушка для крыс (см; Барка на Зеленом канале) Лошадиная Голова — V, 409 Лужа Бородатой Свиньи — Ш, 301 Лунный свет — III, 381 Львиный удар — V, 326 Любимый — I, 270 Маленькие могилы (см.: Жизнеописания великих людей) Маленький заговор — IV, 462 Маленький комитет — I, 444 Малинник Якобсона — IV, 383 Марат — I, 193 Марионетка (см.: Дуэль) Мат в три хода — I, 538 668
Маятник души (см.: Возвращение) Меблированный дом — IV, 493 Медвежья охота — Ш, 529 Мертвые за живых — III, 413 Молчание — V, 553 Море блаженства (см; Имение Хонеа) Над бездной — III, 550 На досуге — I, 261 Наемный убийца (см.: Подаренная жизнь) Наивный Туссалетто — VI, 534 Наказание — I, 522 На облачном берету — VI, 147 На склоне холмов — II, 343 Наследство Пик-Мика — III, 312 Невозможное — но случилось (см.: Огонь и вода) Новогодний праздник отца и маленькой дочери — IV, 563 Новый цирк — Ш, 337 Нож и карандаш — IV, 514 Ночлег — I, 544 Ночь (см; Подземное) Ночью и днем — III, 494 Нянька Гленау — VI, 363 Обезьяна — VI, 459 Обезьяна сопун (см; Обезьяна) Огненная вода — VI, 372 Огненная стрела (см; Редкий фотографический аппарат) Огонь и вода — VI, 465 Окно в лесу — I, 403 «Она» — IV, 430 Остров Рено — I, 413 . Открыватель замков — V, 530 Отравленный остров — VI, 515 Отшельник Виноградного Пика — III, 569 Охота на Марбруна — Ш, 516 Охота на хулигана — V, 315 Пари — V, 574 Пассажир Пыжиков — II, 540 Племя Сиург — II, 447 Победитель — VI, 404 569
Повесть, оконченная благодаря пуле — V, 335 Подаренная жизнь — III, 536 Подземное — I, 219 Поединок предводителей — III, 527 По закону — VI, 367 Позорный столб — П, 427 Покаянная рукопись — Ш, 469 Пороховой погреб (см.: Пригнел и угнел) Предательское пятно (см; Редкий фотографический аппарат) Предсмертная записка — III, 546 Преступление Отпавшего Листа — IV, 534 Приказ по армии — V, 486 Приключения Гинча. Повесть — I, 59 Пришел и ушел — II, 532 Продавец счастья — V, 378 «Продолжение следует» — VI, 429 Происшествие в квартире г-жи Сериз — III, 438 Происшествие в улице Пса — I, 408 Пролив бурь — II, 275 Пропавшее солнце — V, 424 Проходной двор — П, 554 Прусский разъезд (см; Случай) Птица Кам-Бу — V, 395 Путешественник Уы-Фью-Эой — IV, 568 Путь — III, 417 Пьер и Суринэ — VI, 444 Рай — I, 309 Ранчо «Каменный Столб». Повесть — II, 163 Рассказ Бирка — III, 423 Редкий фотографический аппарат — III, 464 Река — I, 552 Рене — VI, 197 Романтическое убийство (см; Меблированный дом) Рука — I, 502 Сердце Пустыни — V, 401 Серебро Юга (см; Возвращение «Чайки») Серый автомобиль — VI, 240 Сила непостижимого — IV, 539 Синий волчок (см.: Волчок) 670
Синий каскад Теллури — II, 461 Система мнемоники Атлея — III, 332 Сказка далекого океана (см.: Отравленный остров) Слабость Даниэля Хортона — V, 511 Сладкий яд города — V, 284 Слепой Дей Канет — IV, 502 Словоохотливый домовой — V, 429 Слон и Моська — I, 471 Случай — I, 245 Случайный доход — V, 497 Смерть (см.: Смерть Ромелинка) Смерть Ромелинка — II, 313 Создание Аспера — VI, 452 Сокровище африканских гор (см.: Вокруг Централь- ных озер) Состязание в Лиссе — I, 574 Сто верст по реке — V, 438 Столкновение (см.: Кирпич и музыка) Страшный злодей (см; Убийца) Судьба, взятая за рога — III, 479 Судьба первого взвода — III, 491 Табу — П, 432 Таинственная пластинка — IV, 505 Тайна леса — IV, 358 Тайна лунной ночи — III, 505 Талант (см.: Нож и карандаш) Там или там — III, 508 Телеграфист (см; Телеграфист из Медянского бора) Телеграфист из Медянского бора —: I, 364 Тихие будни — IV, 442 Тоскливый заяц (см; Пассажир Пыжиков) Трагедия плоскогорья Суан — П, 353 Третий этаж — I, 436 Три похождения Эхмы — II, 568 Трюм и палуба — II, 511 Тяжелый воздух — П, 547 Убийство в Кунст-Фише — V, 478 Убийство в рыбной лавке — V, 388 Убийца — I, 534 Удушливый газ — III, 548 671
Ужасное зрение — III, 510 Узник «Крестов» — IV, 520 Ученик чародея — VI, 539 Фанданго. Повесть — Ш, 137 Циклон (см.: Циклон в Равнине Дождеи} Циклон в Равнине Дождей — IV, 390 Человек, который плачет — IV, 353 Человек с человеком — III, 458 Черный алмаз — III, 561 Четвертый за всех — IV, 375 Четыре гинеи — V, 516 Четырнадцать футов — V, 504 Чужая вина — VI, 333 Шесть спичек — VI, 416 Штурман «Четырех Ветров» — I, 343 Элда и Анготэя — V, 521 Эпизод при взятии форта «Циклоп» — III, 445
СОДЕРЖАНИЕ Автобиографическая повесть................... 5 На облачном берегу. Сборник рассказов.......147 На облачном берегу...................... 147 Корабли в Лиссе....................... 161 Канат................................... 181 Рене................................... 197 Ива .....................................218 Серый автомобиль.........................240 Голос и глаз ............................278 Безногий ................................282 Веселый попутчик........................ 286 Крысолов................................ 296 По закону. Сборник рассказов................333 Чужая вина ..............................333 Гатт, Витт и Редотт......................343 Змея.....................................353 Личный прием.............................357 Нянька Гленау............................363 По закону ...............................367 Огненная вода ...........................372 Голос сирены.............................378 Брак Августа Эсборна. Сборник рассказов . . . 383 Вокруг света.............................383 Брак Августа Эсборна.....................394 Как бы там ни было ......................400 573
Победитель...............................404 Белый огонь .............................409 Шесть спичек ............................416 Возвращение..............................424 «Продолжение следует» .............. . . 429 Борьба со смертью...................... 438 Пьер и Суринэ............................444 Создание Аспера..........................452 Обезьяна ................................459 Огонь и вода. Сборник рассказов ............465 Огонь и вода.............................465 Гнев отца................................472 Акварель ................................478 Измена ..................................483 Два обещания ............................490 Враги....................................497 Истребитель .............................502 Барка на Зеленом канале .................509 Отравленный остров...................... 515 Легенда о Ферпоссоне ....................530 Наивный Тусалетто........................534 Ученик чародея ..........................539 Лесная драма ............................553 Алфавитный указатель произведений, вошедших в Собрание сочинений .............. 565
Александр Грин НА ОБЛАЧНОМ БЕРЕГУ Ответственный за выпуск Г. В. Ходжаев Редактор В. И. Бугров Художник К. Ю. Комардин Компьютерная верстка М.СЯ невский Корректор Н. Г. Бугрова ЛР N 061786 от 131192. Подписано в печать 28.12.93. Формат 84 х 108 V82- Гарнитура Century. Печать офсетная. Бумага тип. 5* 2. Усл. пен. л. 30,24. Уч.-изд. л. 30,56. Тираж 50 000 экз. Заказ № 433. Издательство КРОК-Центр, 620062, Екатеринбург, Посадская, 40, а/я 89. Отпечатано с готовых диапозитивов, предоставленных издательством «КРОК-Центр», в ИПП «Уральский рабочий», 620219, Екатеринбург, ул. Тургенева, 13.
По вопросам оптового приобретения книг издательства «КРОК-центр» обращайтесь в фирму «ГРЕГОР» Тел./факс: (8-3432) 34-53-77