Текст
                    59

56$




Книгоиздательство „КОММУНИСТЪ". Москва, Срѣтенка, д. 8. (Уг. Рыбникова пер.). Петроградъ, Поварской пер., д. 2. кв. 9, 10 и 11. Тел. 227-42. ІѴГих. Невѣдожкій. ЗАЧИНАТЕЛИ и ПРОДОЛЖАТЕЛИ- Поминки, характеристики, очерни по русской литературѣ отъ дней Бѣлинскаго до дней нашихъ Ц'Ънг 45 руб. ПЕТРОГРАДЪ.
Неигсиздательстао „КОММУНИСТЪ*. Москва, Срѣтенка, д. 8. (Ѵг. Рыбникова пер.). Петроградъ, Поварской пер., д. 2, кв. 9, 10 и 11. Тел. 227-42. <Я= - -‘~ --' -- ~ =-----------===== Сочиненія I Томъ X. Кн. І-я. Жизнь не- нужнаго человѣка . 1 р. БОк. Томъ X. Кн. II-я Жизнь не- нужнаго человѣка . 3 , — „ Томъ XI. Городокъ Окуровъ . 1 , 50 , Томь XII. Матвѣй Кожемякинъ. Часть 1 3 , — , Томъ XIII. Матвѣй Кожемякинъ. Часть II 3 , — „ И. Горькаго. Томъ XIV. Лѣто ... 2 р. 25 к.' Томт XV. Мать. Кн. 1 и И по 3 , — . Томь XVI. Пожаръ . . . . 2 , 25, Томъ XVII. Сказки 2 „ 25 , ТомъХѴЦІ. Хозяинъ.-Три дня . 2 „ 50, Темъ XIX. По Руси . ... 2 , 50, Томъ XX. Дѣтство .... 3 , — , О писателяхъ-самоучкахъ . . — , 50. Полное собраніе сочиненій. 1 Томь і. Разсказы 2 р. — к. Томь 11. Въ гостяхъ . . . . — „ —„ Томь 111. Страна отцовъ . . . 2, — „ Гомъ IV. Въ приходѣ .... 2 „ 25 „ Томъ V. Золотой сонъ . . . 2 „ — „ Томъ VI. Надъ поёмой . . . 2 „ 50, Томъ VI. Дьяконъ и смерть Г— „ — , Томъ VIII. Недоумѣніе . . . . 2 » — „ Томъ IX. Мгла . ѵ 2 „ — „ 3. Гусевъ-Оренбу ргс кій. Томъ X. Курычанскіе прихо- жане . . 2 р. - х Томъ XI. Враги. . . 2 — „ Томъ XII. Въ глухомъ уѣздѣ . 2 . —, Томъ XIII. Люди . . . . 2 „ — „ Томъ XIV. Призракъ 2 , 25. Томъ XV. Борьба — „ — „ Томъ XV. Тишина . . . . . . — „ — Томъ XVII. Блудный сычъ . — „ — , Полное собоавіе сочиненій Іомъ .. паспадъ 2 р. — кт Томъ II. Ита Гайне . . . . -3 - —, Томъ III. Евреи 1 , Томъ IV. Наши сестры . . 2 , — , Томъ V. Прологъ . . . . -5 , — Томъ VI. Невинные ... 5 , —, Томъ VII. Въ юродѣ . . . . 4 , 50 „ Томъ ѴШ. Очерки дѣтства . 2 „ — „ . Семенъ Юшкевичъ. Темь IX. Комедія брака . 3 р — к. юмь X. Драма въ домѣ . . 5 . 25 , Томъ XI. Вышла изъ круга . 3 „ — Томь XII. Голуби ....... 4 „ 25 , Гомъ ХШ. Леонъ Дрей. Ч. I. 2 ” — ’ Томъ XIV. Леонъ Дрей. Ч. II, 2-.» — , Гомъ XV. Человѣкъ воздуха. 1 , 50, Полное собраніе сочиненій Скитальца. Том ь I. Сквоэ» строй . . . 2 р. — и. і Томъ V. Этапы...1 . Темъ II. За тюрѣмной стѣной 2 . — , Гомъ VI. Метеоръ ‘Юмъ Ш. Полевой судъ . . . — „ — „ Томъ VII. Месть ........— Томъ IV. Старки.........— . — „ Томъ VIII. Пѣсни.........— Сочиненія А. яглавіе конфисковано . . . . 2 р. — к. Еокрзгь 2 „ — , Нѣмоевскаго. Ашурь и Муцуръ 2 р. — Листопадъ 2 „ — Сочиненія В. Въ рабочихъ кварталахъ . . . 1 р. — к. 1 Час «'мертный . Х1 „ 25 » Темной ликъ 2 „ — „ | В. Брусянина. Въ странѣ озеръ 1 р. 501 Трагедія Михайловскаго замка. Ч. 1, II и III по 2 , 5(і Сочиненія Адама Бѣ іьскаго. Разсказы . У.І. 1 р. — к.Д, -Плѣнная мысль 2 р. —
Москва, Срѣтенка 8, (уг. Рыбникова пер.). Петроградъ, Поварской пер., д., № 2, кв. 9, 10 и 11. Тел. № 227-42. МИХ. Н&ВЪДОМСКІЙ. ЗАЧИНАТЕЛИ ее=-- и ПРОДОЛЖАТЕЛИ. Поминки, характеристики, очерки по русской литературѣ отъ дней Бѣлинскаго до дней нашихъ
\ а > 1 - I " X..' _____________________________________________ Типография Жадчма», Петроград, Вас. Остр., 5 лин., д. 28.
Листое , печртных Выпуск В перегп един. соедин №№ вып Габлиц Карт Иллюстр Служебн. №№ №№ списка и порядковый 200 КНИГА ИМЕЕТ

ОГЛАВЛЕНІЕ, СТР Пролагатель путей. Къ столѣтней годовщинѣ В. Г. Бѣ- линскаго . ...................................... 1 О Герценѣ.............................................. 2» Трибунъ дѣйственности..................................\38 1. в а начала. (Обч. Л. Толстомъ и Тургеневѣ».......... 50 Н. К. Мпхайлові кій. (Опытъ психологической характери- стики) . . . . . ......... 94 Отъ эпохи „опеки къ эпохѣ самоопредѣленія. (ЯО-е и 90-е годы въ нашей литературѣ) . .............. 150 1. Эпоха ликвидаціи народничества. -Синтезъ Михай- ловскаго. Успенскаго и др.— Распадъ еемпдесят- ничеекаго синтеза ............... ... 150 II. Роковая дата 1881 і.—Михайловскій, Успенскій. Щедринъ въ 80-хъ и 90-хъ годахъ, ... 167 Ш. ..Восьмидесятиичество®.—Его органъ.—„Недѣля1-.— Схема эволюціи народничества..................... 178 І\ Беллетристы 80-хъ годовъ.—Моментъ перелома— творчество Надсона н Гаршипа .... 185 V. „Десятилѣтіе о среднемъ, человѣкѣ".—Традиціисемп десятндчества въ творчествѣ Якубовича и Ка роинна..................... . . 19(5 VI. В. Г. Короленко............................ ‘217 ѴІТ. А. И. Чеховъ.— Итоги эпохи.—Художественныя за-, воеванія.—О беллетристахъ 80-хъ п 90-хъ годовъ" вообще............................................239 VII. а. Вторая половина 90-хъ г.г.—Элементы новаго" умонастроенія.—Идея личности.—О черныхъ де- кадентахъ.—Публицистика . . . 289 А'111. Вересаевъ,—М. Горькій.*--Итоги . ..... 308
Д. Н. Маминъ-Сибирякъ........................ЗЭІі Л. 1-1. Андреевъ........х.....................341 1911 годъ въ пашей литературѣ.................361 О „новомъ" Максимѣ Горі.ко.мъ п новой русской беллетристикѣ............................371 И, Н. Златовратскій...........................380 Зигзаги нашей критики..................... ... 383 Поколѣнія „призраки* и наше поколѣніе.........394 Демократія и искусство...................... 390
Продагатедь путей. Къ столЕтней годовщинѣ В. Г. Бѣлинскаго. Съ именемъ Виссаріона Бѣлинскаго соединяется ощуще- ніе какого-то свѣтлаго, многообѣщающаго начала, почина, какого-то нарожденія... Дѣло жизни Бѣлинскаго — это то, «откуда пошла есть быти» русская интеллигенція, какъ группа, исторически призванная насаждать въ Россіи куль- туру и общественность... Дѣло жизни Бѣлинскаго — это закладка фундамента для всего зданія идеологіи русской интеллигенціи... Поэтому столѣтняя годовщина дня рожденія создателя нашей литературной критики есть въ то же время и столѣтняя годовщина нашей интеллигенціи... Значеніе Бѣлинскаго уже давно понято и оцѣнено. Еще Чернышевскій далъ обстоятельную характеристику его дѣя- тельности въ своихъ «Очеркахъ Гоголевскаго періода» и разсматриваетъ его именно, какъ родоначальника нашей литературной критики, которой было такъ долго суждено служить у насъ единственной выразительницей обществен- ной мысли. Статьи Чернышевскаго писаны всего девять лѣтъ послѣ смерти Бѣлинскаго, не уже признаютъ его критиче- скую дѣятельность «классическою»... Въ прекрасной книгѣ Пыпина даны подробныя біографическія свѣдѣнія о Бѣлин-
скомъ и приложена тщательно собранная его переписка, изъ которой его чарующій обликъ выступаетъ еще осяза- тельнѣе, чѣмъ въ его статьяхъ. Такъ что, въ этомъ смыслѣ, Бѣлинскому повезло, можно сказать, какъ немногимъ изъ русскихъ писателей... Въ настоящей замѣткѣ, мнѣ хотѣлось бы выдвинуть только одну сторону облика нашего великаго критика,— именно его роль, какъ «созидателя» русской интеллигенціи, какъ кузнеца, сковавшаго тѣ скрѣпы, которыми затѣмъ, въ продолженіи столѣтія почти,—держалось идеологическое зданіе... О, конечно, онъ былъ не одинъ. Конечно, огромная за- дача, выпавшая на его долю, была задачей момента, дѣломъ историческимъ, и выполнялась совокупными усиліями всѣхъ первыхъ русскихъ интеллигентовъ, — такъ называемыхъ «людей 40-хъ годовъ». Изъ литературныхъ именъ рядомъ съ именемъ «неистоваго» искателя истины Бѣлинскаго, ко- нечно, сейчасъ же становятся имена «искрометнаго», всѣми цвѣтами радуги блиставшаго Герцена и пророчески созер- цательнаго Тургенева... Тутъ же должны быть помянуты такіе представители зачинавшейся общественности, какъ Станкевичъ, Грановскій... Но никто изъ нихъ не явился такимъ яркимъ и нагляднымъ олицетвореніемъ историче- скаго дѣла, которое суждено имъ было свершить; ни у кого изъ нихъ въ дѣятельности не обнаруживалась такъ, какъ обнаруживалась у Бѣлинскаго, интимнѣйшая связь каждаго исканія, каждаго шага идейнаго развитія—съ за- дачей, цѣлью, выдвинутой моментомъ. Въ этомъ смыслѣ, Бѣлинскій наиболѣе историческая личность изъ всѣхъ этихъ славныхъ представителей славной эпохи нарожденія русской интеллигенціи... Тургеневъ въ своихъ «литературныхъ и житейскихъ воспоминаніяхъ», правильно оцѣнивая значеніе Бѣлинскаго для нашей литературы и называя его «русскимъ Лессин-
гомъ», близко подходитъ къ вопросу о печати исторіи на челѣ Бѣлинскаго, но какъ современникъ, повидимому, не можетъ дать себѣ полнаго отчета въ этомъ вопросѣ: «Бѣлинскій,—пишетъ онъ,—былъ тѣмъ, что я позволю себѣ назвать центральной натурой: онъ всѣмъ существомъ своимъ стоялъ близко къ сердцевинѣ своего народа, вопло- щалъ его вполнѣ и съ хорошей и съ дурной его стороны». Подъ «дурными сторонами» Тургеневъ разумѣетъ не- достатокъ образованности (особенно незнаніе европейскихъ языковъ), что, однако, помогало Бѣлинскому — «будучи выше» тѣхъ, кого онъ велъ, быть въ то же время и «близко къ нимъ», а именно такая «близость» и есть, по мнѣнію Тургенева, необходимое условіе для «вождя»... Само собою разумѣется, что это толкованіе ошибочно. Допустимъ даже, что «близость», въ смыслѣ уровня обра- зованности, есть условіе необходимое для роли вождя,— она, конечно, далеко еше не достаточное условіе... Съ другой стороны, конечно, не къ народной сердцевинѣ былъ близокъ Бѣлинскій... Гдѣ ужъ тамъ — въ эпоху крѣпостничества и безпредѣльной темноты народныхъ массъ!.. Но что все лучшее въ средѣ нарождавшейся тогда интеллигенціи нахо- дило именно въ Бѣлинскомъ своего блестящаго выразителя и руководителя-вождя — это, конечно, фактъ. Къ мало- численнымъ искоркамъ европейской культуры, разбросан- нымъ тамъ и сямь по дворянскимъ гнѣздамъ, начинала «снизу» подходить на подмогу разночинная интеллигенція со всей работоспособностью демократіи, со всѣмъ пыломъ неофитовъ. Самъ Бѣлинскій былъ однимъ изъ этихъ пер- выхъ всходовъ демократической нивы. И пополнивъ свою убогую школьную образованность общеніемъ съ начитан- нымъ Станкевичемъ, Бакунинымъ и Боткинымъ, а позднѣе— съ Тургеневымъ и Герценомъ — «Неистовый Виссаріонъ» претворяетъ грезы этихъ идеалистовъ-мечтателей въ дѣло, создаетъ журналъ за журналомъ, стягиваемъ къ нимъ.
сплачиваетъ около нихъ уже сравнительно широкіе круги интеллигенціи, вербуя читателей среди всего, что было мы- слящаго, стремящагося къ культурѣ, къ общественности.. Органическая, кровная связь Бѣлинскаго со всѣми тогдаш- ними «всходами» русской интеллигенціи — вотъ его сила, вотъ причина его власти надъ умами, объясненіе его «цен- тральности». Кто знаетъ: не завербуй московскіе идеалисты въ свой кружокъ этого неистоваго человѣка, у котораго въ жилахъ вмѣсто крови текла, кажется, энергія созидающей мысли, не оказались ли бы всѣ эти, трогательные въ своей возвышенности и благородствѣ, идеологи — все тѣми же «лишними людьми», длинную вереницу которыхъ живо- писалъ Тургеневъ? Конечно, эпоха свое бы взяла, и можетъ статься, поколѣніемъ позже, но неминуемо произошелъ бы фактъ нарожденія нашей интеллигенціи. Но Бѣлинскій далъ огромный толчекъ этому явленію, несомнѣнно, ускорилъ его ходъ. И изъ созерцателей — люди сороковыхъ годовъ превратились въ дѣлателей и заложили основаніе работѣ, которая шла потомъ на протяженіи вѣка... Удивительное время! Трогательное по трагическому напряженію силъ этихъ піонеровъ интеллигентскаго движенія, исключительное, вѣчно-памятное — по тѣмъ блестящимъ проявленіямъ, въ которыхъ обнаружили себя эти энтузіасты и страстотерпцы мысли, эти еще столь немногочисленные пролагатели путей.. Въ статьѣ «Мысли и замѣтки о русской литературѣ», относящейся къ 1845 году, Бѣлинскій возвращается къ не разъ высказанной имъ мысли объ особой миссіи нашей литературы въ связи съ неорганическимъ ходомъ исторіи, обусловленнымъ реформами Петра: «Реформа Петра Великаго не уничтожила, не разрушила стѣнъ, отдѣлявшихъ въ старомъ обществѣ одинъ классъ отъ другого; но она подкопалась подъ основаніе этихъ
стѣнъ, и если не повалила, то наклонила ихъ на бокъ, — и теперь со дня на день онѣ все болѣе и болѣе клонятся, обсыпаются и засыпаются своими обломками»... «Но начало этого сближенія сословій между собою, которое есть начало образующагося общества, отнюдь не принадлежитъ исклю- чительно нашему времени: оно сливается съ началомъ нашей литературы». Противопоставляя затѣмъ прогрессъ духовной культуры прогрессу матеріальному, Бѣлинскій находитъ наше поло- женіе выгоднымъ: «Въ этомъ отношеніи намъ нельзя жаловаться на судьбу: общественное просвѣщеніе и образованіе потекло у насъ въ началѣ ручейкомъ мелкимъ и едва замѣтнымъ, но зато изъ высшаго и благороднѣйшаго источника — изъ самой науки и литературы»... «Наука у насъ и теперь только укореняется, но не укоренилась, тогда какъ образованіе только еще не раз- рослось, но уже укоренилось»... «Говоря объ успѣхахъ обра- зованія нашего общества, мы говоримъ объ успѣхахъ лите- ратуры, потому что наше образованіе есть непосредственное дѣйствіе нашей литературы на понятія и нравы общества. Литература наша создала нравы нашего общества, воспи- тала уже нѣсколько поколѣній, рѣзко отличающихся одно отъ другого, положила начало внутреннему сближенію со- словій, образовала родъ общественнаго мнѣнія и произвела нѣчто въ родѣ особеннаго класса въ обществѣ, который отъ обыкновеннаго средняго сословія отличается тѣмъ, что состоитъ не изъ купечества и мѣщанства только, но изъ людей всѣхъ сословій, сблизившихся между собой черезъ образованіе, которое у насъ исключительно сосредоточи- вается на любви къ литературѣ». Задача поставлена ясно и опоедѣленно: создать обще- ственность — вотъ миссія нашей литературы. И съ еще большей опредѣленностью высказывается мысль о выработкѣ
особаго общественнаго слоя, который какъ бы представи- тельствуетъ отъ лица общества, который создаетъ родъ «общественнаго мнѣнія» и, стоя внѣ классовъ, играетъ, однако, ту самую роль, какую въ органически развивав- шихся странахъ играло Ііегз ёіаі. Задача литературы — со- здать интеллигенцію... Выписка эта взята мной изъ статьи, принадлежащей къ послѣднему—«общественному»—періоду дѣятельности Бѣ- линскаго, къ періоду, когда онъ послѣ долгихъ исканій и увлеченій, наконецъ, опредѣлился. Но можно сказать, что вся его дѣятельность шла подъ этимъ именно знакомъ, что онъ неуклонно преслѣдовалъ именно выставленную здѣсь цѣль, подводилъ читателя къ пониманію ея самыми вѣр- ными путями. И такъ свято служилъ онъ этой цѣли каждой строчкой, каждымъ словомъ своимъ, что при чтеніи его послѣдовательныхъ работъ, можетъ даже показаться будто онъ давно уже созналъ эту завѣтную цѣль и только изъ педагогическихъ соображеній не обнаруживалъ ее, хранилъ до времени въ тайнѣ!.. Всего за 5 лѣтъ до того момента, когда была написана статья, только-что мною цитированная, въ письмѣ къ Бот- кину 18^1 г., Бѣлинскій такъ «по Чеховски» рисовалъ свое положеніе среди русской общественности: «Любимая (и разумная') мечта наша постоянно была —• возвести до дѣйствительности всю нашу жизнь и наши взаимныя отношенія, и что же? — мечта была мечтой и останется ею, мы были призраками и умремъ призраками, но не мы виноваты въ этомъ и намъ не въ чемъ винитъ себя. Дѣйствительность возникаетъ на почвѣ, а почва вся- кой дѣйствительности—общество»... «Безъ цѣли нѣтъ дѣя- тельности, безъ интересовъ нѣтъ цѣли, а безъ дѣятель- ности нѣтъ жизни. Источникъ интересовъ, цѣлей и дѣя- тельности—субстанція общественной жизни»... И въ заключеніе—такой мрачный выводъ:
«Человѣкъ ведикос слово, великое дѣло, но тогда, когда онъ французъ, нѣмецъ, англичанинъ, русскій. А русскіе-ли мы?.. Нѣтъ, общество смотритъ на насъ, какъ на болѣз- ненные наросты на своемъ тѣлѣ, и мы смотримъ на обще- ство какъ на...х) Общество право, мы еще правѣе... Ясно-ли, логически-ли, вѣрно-ли? Мы люди безъ отечества — нѣтъ, хуже, чѣмъ безъ отечества, мы люди, которыхъ отечество,— призракъ, и диво-ли, что сами мы — призраки, что наша дружба, наша любовь, наши стремленія, наша дѣятель- ность—призракъ»? Въ тѣ же годы заноситъ Герценъ въ свой дневникъ слѣдующую запись: «Сегодня я читалъ какую-то статью о «Мертвыхъ ду- шахъ» въ «Отеч. зап.», тамъ приложены отрывки. Между прочимъ, русскій пейзажъ (зимняя и лѣтняя дорога); пере- читываніе этихъ строкъ задушило меня какой-то безыс- ходной грустью, эта степь—Русь, такъ живо представилась мнѣ, современный вопросъ такъ болѣзненно повторялся, что я ютовъ былъ рыдать. Дологъ сонъ, тяжелъ. За что мы рано проснулись,—спать бы себѣ, какъ все около»... Бѣлинскимъ и Герценамъ — приходилось строить почти въ пустынѣ! И зданіе надо было начинать отъ самыхъ пер« выхъ камней,—все созидать съ самаго начала, все для бу- дущаго, безъ надежды увидѣть собственными глазами плоды тяжкой работы... И среди людей «замѣчательнаго десяти- лѣтія», какъ назвалъ его Анненковъ,—трогательнѣе, само- отверженнѣе, и беззавѣтнѣе всѣхъ отдавался этому сози- дательному дѣлу Бѣлинскій, который самъ искалъ вмѣстѣ съ ищущими, спрашивалъ съ вопрошающими, и выпрямлялся и росъ—по мѣрѣ того, какъ росло воздвигаемое въ «степи», въ «пустынѣ»—зданіе.. ') Опущены рѣзкія выраженія.
Онъ поіѣхалъ въ Москву изъ своей Пензы съ надеж- дами на университетъ, и попавши въ другой, подлинный университетъ — кружокъ Станкевича, къ неопредѣленному идеализму и протестующему настроенію, которое порождено было непосредственными впечатлѣніями жизни, присоединилъ идеалистическую философію Фихте и Шеллинга. Съ чужііхъ словъ—снъ хорошо умѣлъ слушать—онъ проникся идеями этихъ апологетовъ личности человѣческой и человѣческаго сознанія, въ которомъ, по Шеллингу, приходитъ къ созна- тельности разлитый въ природѣ духъ божества... Что нужно было нашимъ первымъ интеллигентамъ въ этомъ ученіи- нѣмецкихъ философовъ? Чего искалъ въ нихъ жаждущій духъ Бѣлинскаго? Хотя Бѣлинскій и былъ на рѣдкость философски-ода- ренной натурой (по свидѣтельству Одоевскаго, напримѣръ, онъ, «съ чужихъ словъ» такъ хорошо съумѣлъ усвоить Гегеля, какъ мало кто изъ изучавшихъ его въ оригиналѣ), хотя на протяженіи всей своей дѣятельности онъ не схо- дитъ съ философскихъ высотъ, но въ письмахъ онъ часто казнится, что неспособенъ отвлеченно мыслить («моя при- рода враждебна мышленію», пишетъ онъ однажды къ Бот- кину), жалуется, что можетъ воспринимать философскія идеи только въ -моменты экстаза и подъ вліяніемъ кон- кретныхъ впечатлѣній. Тургеневъ какъ бы подтверждаетъ эти признанія Бѣлинскаго, описывая -свое сближеніе съ нимъ... Бесѣды съ Тургеневымъ происходили въ 1843 г. А письма съ сѣтованіями на свою нефилософичность относятся къ 1836 и 37 году т.-е. къ самому раннему періоду Бѣлин- скаго... Мы врядъ ли ошибемся, предположивъ, что и онъ, въ сущности въ Фихтѣ и Шеллингѣ искалъ «всего на свѣтѣ, кромѣ чистаго мышленія»,—какъ отзывается Тургеневъ о философскихъ исканіяхъ своихъ и Бѣлинскаго, — хотя со-
знательно, и «вгонялъ» себя, такъ сказать, въ это «чистое мышленіе»... Онъ носился, въ это именно время, съ мечтой написать въ формѣ діалога разсужденіе'—«о цѣли человѣ- ческаго бытія и счастіи»... Письма его полны морализиро- ванія надъ жизнью собственной и жизнью друзей., жиз- ненный, «практическій» характеръ его умонастроенія ска- зывается, словомъ, ярко уже и въ этомъ періодѣ... Какую же можно усмотрѣть связь между жизнью Бѣ- линскаго и его товарищей и теоріями Фихте и Шеллинга? Мнѣ думается, что въ Россіи того времени, среди дѣйстви- тельности, такъ кошмарно отрицавшей человѣческую лич- ность, мистико-метафизическая апологія человѣка могла привлекать въ качествѣ чего-то утѣшающаго и обнадежи- вающаго... Россія, по выраженію Бѣлинскаго—(въ знамени- томъ письмѣ къ Гоголю) — «представляла собою ужасное зрѣлище страны, гдѣ люди торгуютъ людьми, не имѣя на это и того оправданія, какимъ лукаво пользуются Амери- канскіе плантаторы, утверждая, что негръ — не человѣкъ; страны, гдѣ люди сами себя называютъ не именами, а клич- ками: Ваньками, Васьками, Степками, Палашками; страны, гдѣ нѣтъ... никакихъ гарантій для личности...» Въ такой странѣ мечта о личности — сознательномъ средоточіи все- ленной, естественно могла соблазнять и влечь къ себѣ... Но помимо’ этой связи по контрасту, въ Фихтіанствѣ и Шеллингіанствѣ дѣятельность первыхъ русскихъ интелли- гентовъ находила извѣстное теоретическое себѣ обоснова- ніе и оправданіе. Мистико-метафизическія теоріи играли для этой трагически-одинокой горсточки ту роль, которую впослѣдствіи на протяженіи десятилѣтій игралъ «субъек- тивный методъ въ соціологіи»—для гораздо болѣе много- численной, но все же не чувствовавшей подъ ногами соціаль- ной почвы,—народнической интеллигенціи. И съ этой поры увлеченія Фихтеанствомъ и Шеллингіанствомъ, въ теченіе всей своей дѣятельности, Бѣлинскій сохраняетъ необыкно-
венно живое и острое чувство къ человѣческой личности, къ ея достоинству... Болѣзненно и глубоко реагируетъ онъ на всякое попраніе этого достоинства, на искаженіе чело- вѣческаго образа. Характерны въ этомъ отношеніи слѣ- дующія строки изъ его письма къ Боткину (1841 г.): «Горе, тяжелое горе овладѣваетъ мною при видѣ и босо- ногихъ мальчишекъ, играющихъ на улицѣ въ бабки, и оборванныхъ нищихъ, и пьянаго извозчика, и идущаго съ развода солдата, и бѣгущаго съ портфелемъ подъ мышкою чиновника, и довольнаго собою офицера, и гордаго вель- можи» ... «И это жизнь... И люди это видятъ, и никому до этого нѣтъ дѣла! И это общество, на разумныхъ началахъ существующее «явленіе дѣйствительности»... Въ замѣткѣ о «Петербургскомъ Сборникѣ» Некрасова, въ которой Бѣлинскій впервые привѣтствуетъ новый та- лантъ Достоевскаго, по поводу его «Бѣдныхъ людей», онъ цитируетъ знаменитую сцену съ оторвавшейся оть сюртука пуговицей, въ моментъ разноса Дѣвушкина его началь- ствомъ, и называетъ эту сцену—страшной: «Такая страшная (курсивъ Бѣлинскаго) сцена можетъ не потрясти глубоко только душу такого человѣка, для котораго человѣкъ, если онъ чиновникъ не выше 9-го класса, не стоитъ ни вниманія, ни участія. Но всякое че- ловѣческое сердце, для котораго въ мірѣ нѣтъ ничего выше и священнѣе человѣка, кто бы онъ ни былъ, всякое человѣческое сердце судорожно и болѣзненно сожмется отъ этой, повторяю, страшной, глубоко патетической сцены...» Послѣ того, какъ въ увлеченіи Гегеліанской «дѣйстви- тельностью» Бѣлинскій написалъ свою знаменитую пара- доксальную статью «Бородинская годовщина»,—его, въ мо- ментъ отрезвленія, больше всего мучила мысль, что онъ принизилъ вьэтой статьѣ личность въ угоду государству... Надо вообще отмѣтить, что въ эти годы нарожденія нашей интеллигенціи идея личности стояла прямѣе, нежели впо-
слѣдствіи, когда народническое «самопожертвованіе» и «покаяніе», роковымъ образомъ, должны были нѣсколько «пригнуть» ее къ землѣ... Впрочемъ, не въ одномъ только; вопросѣ о личности наша современность гораздо живѣе ощущаетъ преемственность свою отъ сороковыхъ годовъ, отъ людей «замѣчательнаго десятилѣтія», чѣмъ отъ десяти- лѣтій послѣдующихъ... Если апологія личности Шеллинга и Фихте нужна была Бѣлинскому, и его эпохѣ, то, съ другой стороны, быть мо- жетъ, еще нужнѣе, еще соблазнительнѣе было ученіе Ге- геля. Не въ томъ только было дѣло, что Гегель въ эти годы царилъ во всей Германской наукѣ, а наша интелли- генція училась, главнымъ образомъ, у нѣмцевъ. Не только отраженнымъ, косвеннымъ путемъ попадали къ намъ идеи Гегеля. И здѣсь можно увидѣть кровную логическую связь съ жизненной задачей и духовными потребностями нашихъ первыхъ интеллигентовъ. Случайно, на первый взглядъ, вліяніе, увлеченіе, какъ бы обусловленное одной переимчи- востью, естественной для интеллигенціи страны, въ которой отсутствовала собственная культура, а тѣмъ паче филосо- фія,—сь извѣстной точки зрѣнія, превращается въ явленіе, полное глубокаго историческаго смысла, и психологически болѣе чѣмъ понятное. Думается, въ ученіи Гегеля должны были особенно казаться цѣнными двѣ основныхъ его идеи. Первая была дорога опять по контрасту, какъ обнадежи- ваніе, какъ перспектива, какъ ворота внезапно распахнув- шіяся на тюремномъ дворѣ: ученіе о вѣчной текучести, о непрестанной измѣняемости формъ жизни, въ которыхъ находитъ свое конкретное опредѣленіе — и при томъ все болѣе и болѣе совершенное—міровой разумъ...—Да развѣ это не было истиннымъ «евангеліемъ», истиннымъ благо- вѣстіемъ,— для тѣхъ страстотерпцевъ мысли, которые, по выраженію Терпена, «слишкомъ рано проснулись», среди все- общаго сна, среди всеобщей косной неподвижности! Но
интересно, что не зта сторона Гегелевскаго ученія была выдвинута на первый планъ Бѣлинскимъ и его друзьями. Къ ней обратились позднѣе. Правда, тутъ сыграла извѣст- ную роль Гегелевская «философія права», которую излагалъ въ кружкѣ Бакунинъ, съ тѣми ея конкретными выводами, которые, противсрѣча самому духу идеи, призывали къ «примиренію съ дѣйствительностью», и давали въ частности санкцію тогдашнему режиму Пруссіи. Только въ 39-мъ году, по переѣздѣ въ Петербургъ, въ Бѣлинскомъ начинается пе- реворотъ. Но обь этомъ — ниже. Здѣсь мнѣ нужно отмѣ- тить, что главное, что цѣнилось въ Гегелѣ нашими рус- скими гегельянцами въ первые годы ознакомленія съ нимъ, была его тенденція къ «конкретности», было то приближе- ніе къ реальной жизни, которымъ отличалась его геніаль- ная система отъ всѣхъ предшествующихъ метафизическихъ ученій. Устремленіе къ дѣйствительности, къ истолкованію ея— вотъ что плѣняло въ Гегелѣ Бѣлинскаго и его друзей. И если Шеллингъ и Фихте однажды на всегда опредѣлили субъективное отношеніе къ своей и чужой личности, если моральные взгляды, моральное воспитаніе первые наши интеллигенты извлекли именно отсюда, то, вѣдь, громад- ность предлежащей имъ исторической задачи прежде всего требовала именно оріентировки въ отношеніяхъ конкретной дѣйствительности. — вотъ откуда эта жажда реальности и эта тоска по ней, которыми проникнута переписка Бѣлин- скаго; этимъ же объясняется и «неистовая» приверженность къ Гегелю присоединеніе къ самымъ, казалось бы, непріем- лемымъ его выводамъ... Еще не зная совершенно Гегеля, Бѣлинскій въ сущности уже осуществляетъ гу задачу, которую потомъ будетъ вы- полнять при свѣтѣ Гегельянства. Въ первой же своей боль- шой критической работѣ, въ^помянутыхъ выше «Литера- турныхъ мечтаніяхъ» 1836 г., напечатанныхъ еще въ«Те-
лескопѣ» Надеждина, Бѣлинскій, отрицаетъ существованіе у насъ литературы въ настоящемъ значеніи этого слова, и давая опредѣленіе тою, что онъ называетъ литературой, уже ищетъ ея связи съ общественностью, съ реальной дѣйствительностью. Литература по опредѣленію Бѣлин- скаго—есть: «Собраніе такого рода художественно-словесныхъ про- изведеній, которыя суть плодъ свободнаго вдохновенія друж- ныхъ (хотя и неусловленныхь) усилій людей, созданныхъ для искусства, дышащихъ для одного его, выражающихъ и воспроизводящихъ въ своихъ изящныхъ созданіяхъ духъ того народа, среди котораго они рождены и воспитаны.,, до сокровеннѣйшихъ глубинъ и біеній». И далѣе, поставивъ вопросъ: «когда же наступитъ у насъ истинная эпоха искусства?»—Бѣлинскій отвѣчаетъ: «Она наступитъ, будьте въ томъ увѣрены! Но для эгого надо сперва, чтобы у насъ образовалось общество, въ ко- торомъ бы выразилась физіономія могучаго русскаго на- рода». И не только въ этомъ конечноглъ выводѣ реалистиченъ и устремленъ къ общественности Бѣлинскій, но и въ аргу- ментаціи онъ проявляетъ тотъ же реализмъ, объясняя дѣя- тельность каждаго разбираемаго писателя историческимъ моментомъ, условіями среды и давая въ этой первой своей статьѣ первый набросокъ подлинной исторіи русской лите- ратуры отъ Ломоносова до Пушкина,.; Такимъ образомъ, сь перваго же своего выступленія, Бѣлинскій принимается за выполненіе своей миссіи: уже въ этихъ юношескихъ «мечтаніяхъ» своихъ, онъ старается заразить читателя жаждой къ истинной литературѣ и про- пагандируетъ развитіе общественности, какъ необходимое условіе появленія такой литературы. Вся эта блестящая, съ необыкновеннымъ пыломъ написанная статья—ведетъ борьбу со старыми авторитетами, лицемѣрное поклоненіе
которымъ задеоживало ростъ литературы: читатель успо- каивался на этихъ Херасковыхъ, Озеровыхъ, Карамзиныхъ и отдавая имъ дань словеснаго восторга, не хотѣлъ и Знать, что, помимо этой подражательной искусственной литера- туры, можетъ быть литература близкая къ жизни, создан- ная жизнью и творящая жизнь. Такой литературы требо- валъ Бѣлинскій, къ ней призывалъ. Сблизить литературу съ жизнью, дабы оріентироваться въ этой жизни, дабы интеллигенція наша изъ «призрака» превратилась въ дѣй- ствительность—вотъ задача Бѣлинскаго, ітрѣсііе заключаю- щаяся уже въ самыхъ раннихъ его статьяхъ. Не имѣя еще, на что опереться, располагая только та- кимъ опытомъ нашей литературы, какъ повѣсти Марлин- скаго, а затѣмъ Полевого и Павлова, (повѣсти «Бѣлкина» еще не выходили), онъ при первомъ же появленіи «Арабе- сокъ» и «Миргорода» Гоголя—объявляетъ повѣсть, наиболѣе соотвѣтствующимъ духу времени родомъ поэзіи и, почуя въ Гоголѣ и духъ народности и духъ конкретной жизни, пишетъ вдохновенные дифирамбы новой реалистической поэзіи. Бѣлинскій называетъ героическую поэзію древнихъ— поэзіей младенческаго возраста человѣчества; въ Шекспирѣ- же видитъ родоначальника «поэзіи дѣйствительности», и опредѣляетъ эту поэзію такъ; «Ея отличительный характеръ состоитъ въ вѣрности дѣйствительности; она не пересоздаетъ жизнь, но воспро- изводитъ, возсоздаетъ ее и, какъ выпуклое стекло, отра- жаетъ въ себѣ, подъ одной точкой зрѣнія, разнообразныя ея явленія, выбирая изъ нихъ тѣ, которыя нужны для со- ставленія полной, оживленной и единой картины. Объемомъ и границами содержимаго этой картины должны опредѣ- ляться великость и геніальность поэтическаго созданія. Чтобы докончить характеристик)' того, что я называю «реалпной поэзіей», прибавлю, что вѣчный герой, неизмѣн-
ный предметъ ея вдохновенній, есть человѣкъ—существо самостоятельное, свободно дѣйствующее, индивидуальное, символъ міра, конечное его проявленіе».,. И далѣе уже съ окончательной опредѣлительностью онъ водружаетъ знамя грядущаго реализма: «Мы требуемъ не идеала жизни, а самой жизни, какъ она есть. Дурна-ли, хороша-ли, но мы не хотимъ ее укра- шать, ибо думаемъ, что въ поэтическомъ представленіи она равно прекрасна въ томъ и другомъ случаѣ, и потому именно что истинна, и что гдѣ истина, тамъ и поэзія». Это пишется въ 1835 голу—въ эпоху Шеллингіанства (которое и сказывается въ тирадѣ о «героѣ» современной поэзіи). Но тяга къ конкрету и къ жизни—уже сказывается болѣе чѣмъ явственно. Мудрено-ли, что Бѣлинскій съ та- кимъ восторгомъ встрѣтитъ вскорѣ ученіе Гегеля... «Новый міръ нашъ открылся—пишетъ онъ Станкевичу въ 1889 г.—Сила есть право и право есть сила: нѣтъ, не могу сказать тебѣ съ какимъ чувствомъ услышалъ эти слова—это было освобожденіе. Я понялъ идею паденія царствъ, законность завоевателей, я понялъ, что нѣтъ дикой матеріальной силы, нѣтъ владычества штыка и меча, нѣть произвола, нѣтъ случайности, и кончилась моя опека надъ родомъ человѣческимъ, и значеніе моего отечества предстало мнѣ въ новомъ видѣ. Слово «дѣйствительность» сдѣлалось для меня равносильно слову «Богъ»!.. Реалистическое истолкованіе исторіи, и «пріятіе» жизни, которыя онъ такъ привѣтствуетъ у Гегеля, вскорѣ перешли у Бѣлинскаго въ своего рода квіэтизмъ и «примиреніе». Это было отчасти результатомъ полемическаго азарта въ спорахъ съ «политиками» и поклонниками Франціи изъ кружка Герцена, но въ первыхъ своихъ статьяхъ, помѣ- щенныхъ въ петерб. «Отечеств. запискахъ» Краевскаго, Бѣлинскій доходитъ до тѣхъ крайнихъ выводовъ изъ идеи о «разумной дѣйствительности», отъ которыхъ вскорѣ съ
горечью и раскаяніемъ отказался. Какъ отмѣчаетъ Плеха- новъ, ошибка Бѣлинскаго и его друзей была, во-первыхъ* ошибкой самого Гегеля, захотѣвшаго дать «абсолютную систему», въ принципѣ отрицавшую основную его идею о діалектическомъ развитіи... Знакомство съ лѣвымъ крыломъ Гегельянства и особенно съ Фейербахомъ, вскорѣ помогло нашимъ Гегельянцамъ исправить этуъ сшибку учителя, сдвинуться съ мертвой этой точки. Чернышевскій, намекая на вліяніе Фейербаха, котораго конечно не осмѣливается называть по имени, приписываетъ, однако, Бѣлинскому заслугу и самостоятельнаго нахожденія правильныхъ выво- довъ, самостоятельной починки зданія, испорченнаго самимъ творцомъ его. Уже отрекшись отъ своего «примиренія», Бѣлинскій утверждалъ, что его мысли были «.вѣрны въ своихъ осно- ваніяхъ», и такъ опредѣляетъ сбою ошибку: «Должно было бы развить и идею отрицанія, какъ истори- ческаго права, безъ котораго человѣчество превратилось бы въ стоячее и вонючее болото». Ръ письмѣ къ Станкевичу, всего черезъ нѣсколько мѣсяцевъ послѣ написанія своихъ статей о Бородинскомъ сраженіи и Менцелѣ, Бѣлинскій уже говоритъ объ нихъ, какъ о прошломъ, и такъ объясняетъ нападки, которыя онъ дѣлаетъ въ нихъ на Шиллеровскій идеализмъ: «Тутъ вмѣшались личности. Шиллеръ тогда былъ мой личный врагъ и мнѣ стоило труда обуздывать мою къ нему ненависть и держаться въ предѣлахъ возможнаго для меня приличія. За что эта ненависть? За субъективно- нравственную точку зрѣнія, за страшную идею долга, за прекраснодушную войну съ дѣйствительностью, за все за это, отъ чего страдалъ я во имя его.. за абстрактный героизмъ, внѣ котораго я все презиралъ, все ненавидѣлъ (и если-бъ ты зналъ, какъ дико и болѣзненно!) и въ кото-
ромъ я очень хорошо, несмотря на свой неестественный и напряженный восторгъ, сознавать себя нулемъ»... Дѣло ясно: весь этотъ переворотовъ Бѣлинскомъ былъ только крайнимъ выраженіемъ его всегдашней тяги къ конкрету, къ дѣйствительности. Только что цитированное письмо даетъ хорошо прочувствовать, какія мученія доста- вляло Бѣлинскому сознаніе своей «призрачности». Отъ этой «призрачности»—-къ реализму, къ дѣйствительности— ьотъ путь Бѣлинскаго на протяженіи всей ею дѣятель- ности. Вотъ путь, по которому онъ ветъ и нашу литера- туру и, значитъ, интеллигенцію. Я не буду дольше останавливаться на этомъ моментѣ, за которымъ вскорѣ начинается общественный и соціали- стическій періодъ Бѣлинскаго, съ нѣкоторымъ налетомъ матеріализма въ широкомъ Фейербаховскомъ значеніи этого слова. Это конечно, все тотъ же, какъ опредѣлилъ его Туріе- невъ,—«дѣйствительно страстный и дѣйствительно искрен- ній человѣкъ», который во время спора съ Тургеневымъ на религіозную тему, прерванный женой, (она звала Тур- генева обѣдать, желая дать отдыхъ нервамъ больного тогда Бѣлинскаго) съ горькимъ упрекомъ воскликнулъ: «Мы не рѣшили еще вопроса о существованіи Бога, а вы хотите ѣсть»!.. Послѣдній періодъ Бѣлинскаго является синтезомъ на- правленій двухъ Московскихъ кружковъ нашихъ первыхъ интеллигентовъ — кружка Герцена и Огарева — съ одной стороны, Станкевича и Бѣлинскаго, съ другой. Сближеніе съ Герценомъ, съумѣвшимь одновременно съ «4-мя мѣся- цами Петербурга» доказать всю «гнусность нашей дѣй- ствительности» и положительную сторону «практическаго разума» французовъ: затѣмъ дружба съ Тургеневымъ, благодаря которому Бѣлинскій узналъ о работахъ лѣвыхъ гегельянцевъ и, конечно, прежде всего естественная эво-
ііюція самою Бѣлинскаго — привели ею къ тому «обще- ственному» построенію, которое, подъ сурдинкой — благо- даря цензурѣ и III-ему отдѣленію—звучитъ въ его статьяхъ послѣднихъ годовъ и такимъ клокочущимъ потокомъ лавы выливается., наконецъ, въ его знаменитомъ письмѣ къ Гоголю, по поводу его «переписки съ друзьями». Герценъ, которому Бѣлинскій, уже безнадежно больной, читалъ въ Парижѣ это свое письмо, замѣтилъ Анненкову «это геніальная вещь, но это и его завѣщаніе». И не ошибся; Бѣлинскій послѣ этого протянулъ не долго... «Об- щественность» въ литературныхъ произведеніяхъ Бѣлин- скаго сказывалась, такъ сказать, въ рудиментарной формѣ. Здѣсь онъ не могъ, какъ дѣлалъ это въ письмахъ, открыто заявлять «Идея соціализма стала для меня идеей... альфою и омегою вѣры и знанія...»—и тутъ же рядомъ: «Для меня теперь личность человѣческая выше исторіи, выше обще- ства, выше человѣчества—вотъ идея, которая меня захва- тила цѣликомъ»... Онъ въ литературѣ принужденъ былъ прибѣгать лишь къ наведеніямъ, давать лишь основныя посылки, выводы изъ которыхъ уже приходилось дѣлать читателю... Но можетъ статься, въ зту эпоху «всхо- довъ» и «начало», эта рудиментарная форма лучше всего достигала цѣли, именно благодаря своей общности, непре- станному восхожденію къ общимъ основамъ и принци- памъ... Въ области художества ратуя, въ этомъ послѣднемъ періодѣ, горячѣе, чѣмъ когда-либо, за «современную лите- ратуру и натурализмъ», онъ боролся съ поборниками «чи- стаго искусссва», но выставлялъ синтетическую точку зрѣнія, о которой забыли вскорѣ наши критики-публицисты и къ которой мы вернулись лишь въ послѣдніе годы вмѣстѣ съ Чеховымъ. Какъ извѣстно, публицистическая
критика нагла считала себя процолжателвницей послѣдняго періода Бѣлинскаго. Но это, безусловно, было нѣкоторой аберраціей зрѣнія Народническая критика, начиная съ Чернышевскаго и кончая Михайловскимъ, значительно съузила постановку вопроса, по сравненію съ Бѣлинскимъ Онъ и здѣсь былъ «классикомъ», по слову' Чернышевскаго, т. е охватывалъ вопросъ во всей широтѣ его основныхъ очертаній- «Безъ всякаго сомнѣнія искусство прежде всего должно быть искусствомъ, а потомъ уже оно можетъ быть выра- женіемъ духа и направленія общества въ извѣстную эпоху. Какими бы прекрасными мыслями ни было наполнено сти- хотвореніе. какъ бы ни сильно отзывалось оно современными вопросами, но если въ немъ нѣтъ поэзіи, — въ немъ не можетъ быть ни прекрасныхъ мыслей и никакихъ вопро- совъ, и все, что можно замѣтить въ немъ, это развѣ пре- красное намѣреніе дурно выполненное»... «Но вполнѣ при- знавая, что искусство прежде всего должно быть искусствомъ, мы тѣмъ не менѣе думаемъ, что мысль о какомъ-то чи- стомъ, отрѣшенномъ искусствѣ, живущемъ въ своей соб- ственной с^ерѣ, не имѣющемъ ничего общаго съ другими сторонами жизни, есть мысль отвлеченная, мечтательная. Такого искусства никогда и нигдѣ не бывало. Безъ всякаго сомнѣнья, жизнь раздѣляется на множество сторонъ, имѣю- щихъ свою самостоятельность: но эти стороны сливаются одна съ другой живымъ образомъ, и нѣтъ между ними рѣзкой, раздѣляющей ихъ черты. Какъ ни дробите жизнь, она всегда едина и цѣльна» .. • Правда реабилитируя теперь не только Шиллера, но и Жоржъ-Зандъ, которую ранѣе совершенно отрицалъ, и восторженно отзываясь о Диккенсѣ, Бѣлинскій признавалъ, что въ извѣстныя эпохи литература, выражая стремленія общества, можетъ выдвигать на первый планъ интересы общественности:
«Отнимать у искусства право служить общественнымъ интересамъ—значитъ не возвышать, а унижать ею, потому что это значитъ лишать его самой живой силы т.-е, мысли, дѣлать его предметомъ какого-то сибаритскаго наслажденія, игрушкой праздныхъ лѣнивцевъ». Но какъ ни близка формально эта мысль, къ тому, что высказывалось «послѣдователями» Бѣлинскаго, есть по существу огромная разница между этой постановкой во- проса у Бѣлинскаго и той ролью «популяризатора науки», какую удѣлялъ художнику Чернышевскій, или тѣмъ исполь- зованіемъ художественныхъ произведеній, лишь какъ ма- теріала для публицистики, какое въ разныхъ направленіяхъ дѣлали въ своихъ критическихъ статьяхъ Добролюбовъ и Писаревъ. Бѣлинскій до конца не признавалъ законными опредѣ- ленныя заданія вь искусствѣ, не придавалъ ему служебной роли. Онъ провозглашалъ лишь свободу его воспроизводить жизнь во всемъ ея объемѣ, утверждалъ, что условіе роста и процвѣтанія искусства — его кровная связь съ «духомъ времени». Въ этомъ отношеніи, онъ не измѣнялъ своей основной позиціи — гегельянской эстетикѣ, — а только дѣ- лалъ изъ нея конкретные выводы, примѣнительно къ эпохѣ, когда у насъ уже народилась воодушевленная демократи- ческими интересами интеллигенція, когда «духъ времени»,, по крайней мѣрѣ въ этомъ слоѣ, былъ духомъ реформа- торскимъ, духомъ протеста. Обь интимной связи, въ какой стояло развитіе нашей литературы именно съ ростомъ на- шего суррогата «третьяго сословія» т.-е. интеллигенціи, свидѣтельствуетъ рядъ послѣдовательныхъ оцѣнокъ поло- женія нашей литературы, которыя дѣлалъ Бѣлинскій вь своихъ ежегодныхъ «обозрѣніяхъ». Чернышевскій даетъ слѣдующую «картограмму» этого процесса, цитируя послѣдовательно «итоги», даваемые Бѣ- линскимъ:
1834 годъ. «У насъ нѣтъ литературы» «Литературныя 'мечтанія», ГЛолйа 1834 г. 1840, «У насъ нѣтъ литературы въ точномъ значеніи этого слова, какъ выраженія духа и жизни народной, но у насъ есть уже начало литературы», «Русская литература въ 1840 г.», «Отеч. Зап-.» 1841 г. 1843. «Несмотря на бѣдность нашей литературы, въ ней есть •жизненное движеніе и органическое развитіе; слѣдственно у нея есть исторія. Мы желаемъ хоть намек- нуть на это развитіе, и проложить другимъ дорогу тамъ, уцѣ еще не протоптано и тропинки». Первая статья о Пушкинѣ. «Отеч. Зап.» 1843 г. 1847. «Было время, когда вопросъ; есть ли у насъ ли- тература?—не казался парадоксомъ и многими разрѣшенъ былъ въ отрицательномъ смыслѣ... Литература наша дошла до такого положенія, что успѣхи ея въ будущемъ, ея дви- женіе впередъ зависятъ больше отъ объема и количества предметовп, доступныхъ ея завѣдыванію, нежели отъ нея самой. Чѣмъ шире будутъ границы ея содержанія, чѣмъ больше будетъ пищи для ея дѣятельности, тѣмъ быстрѣе и плодовитѣе будетъ ея развитіе. Какъ бы го ни было, если она не достигла еще своей зрѣлости, то уже пошла, на- щупана, такъ сказать, прямую дорогу къ ней; а это вели- кій успѣхъ съ ея стороны». «Взглядъ на русскую литературу». «Современникъ». 1847 г. На глазахъ Бѣлинскаго, за какія-нибудь 14 лѣтъ про- изошелъ этотъ ростъ, это превращеніе литературы изъ искусственной и подражательной литературы царедворцевъ и геніальныхъ одиночекъ — въ живую, и жизнь творящую интеллигентскую литературу, литературу—игравшую обще- ственную роль литературу не единицъ, а цѣлаго обще- ственнаго слоя. Въ этой же статьѣ 1847 года, которую
цитируетъ еъ своемъ перечнѣ Чернышевскій, есть гакое «весеннее» по настроенію мѣсто: «Въ области литературы нашей теперь нѣтъ мѣстъ осо- бенно замѣчательныхъ, но есть вся литература. Недавно она еще была похожа на пестрое пространство нашихъ полей, только что освободившееся отъ ледяной зимней коры, тутъ на холмахъ кой гдѣ пробивается травка, въ оврагахъ лежитъ еще почернѣвшій снѣгъ, перемѣшанный съ грязью. Теперь ее можно сравнить съ тѣми-же полями въ весен- немъ убранствѣ: хотя зелень не блистаетъ яркимъ коло- ритомъ, мѣстами она очень блѣдна и не роскошна, но она уже стелется повсюду; прекрасное время года наступаетъ». И огромную роль въ дѣлѣ созданія этой литературы сыграла, конечно, критическая дѣятельность Бѣлинскаго. О его руководящемъ вліяніи не только на читателя, на представителей нарождавшейся интеллигенціи, но и на са- михъ писателей свидѣтельствуютъ всѣ писавшіе о немъ. Тургеневъ разсказываетъ, какъ одной статьей Бѣлинскій убилъ въ его глазахъ Бенедиктова, мишурная поэзія ко- тораго раньше его соблазняла. Конечно, Бѣлинскій не былъ первымъ нашимъ критикомъ въ смыслѣ времени, да и не могло такое законченное и яркое явленіе народиться ех аЬгиріо — безъ подготовки и предшественниковъ. Еще до него боролся съ ложно-классицизмомъ Полевой, съ роман- тиками Надеждинъ. Послѣдній во многихъ отношеніяхъ былъ даже учителемъ Бѣлинскаго Какъ и Бѣлинскій онъ отрицалъ существованіе у насъ литературы въ истинномъ значеніи этого слова, какъ и Бѣлинскій стоялъ ръ своихъ оцѣнкахъ на философской позиціи, давалъ философскаго характера критику. Но помимо необыкновеннаго критиче- скаго таланта и художественнаго чутья, Бѣлинскій отли- чался отъ всѣхъ своихъ предшественниковъ тѣмъ, что у чего не только отрицанія были, но уже и утвержденія, что онъ уже указывалъ, литературѣ положительный путь Онъ
дѣйствовалъ ьъ такое время, когда этотъ путь уже обо- значался, когда нарождалась интеллигенція и «истинная» литература... Думается, успѣху Бѣлинскаго содѣйствовала и философ- ская позиція, которую онъ занялъ въ вопросахъ искусства. Съ Гегелевской эстетикой онъ познакомился раньше, чѣмъ съ самой его философіей, а въ этой эстетикѣ много пло- дотворнѣйшихъ отправныхъ точекъ и прежде всего она раскрывала широкіе горизонты, не связывала, а освобождала мысль критика, и, конечно, давала то устремленіе къ дѣй- ствительности, которымъ жилъ всю жизнь Бѣлинскій. Ученіе Гегеля о глубочайшемъ единствѣ между идеей и явленіемъ, какъ его формой, безъ которой не могла бы существовать и самая идея, приводило къ той синтетической постановкѣ вопроса объ истинномъ художествѣ, которая была основой всей критики Бѣлинскаго. Не разъ излагая въ теоретической формѣ эту мысль Гегеля, Бѣлинскій еще чаще и съ особенной любовью прибѣгаетъ къ иллюстраціи ея—передавая ту сцену второй части «Фауста», гдѣ Фаустъ въ бездонной пропасти созерцаетъ «матерей»—«пепвоздан- ныя, довременныя идеи», которыя, воплощаясь въ формы, становятся мірами и явленіями жизни». Художникъ долженъ проникнуть сознаніемъ до этихъ идей и при помощи «вол- шебнаго треножника» воплощать ихъ въ конкретныхъ фор- махъ, «вызывая въ міръ дѣйствительную красоту»... Другая идея Гегелевской эстетики — идея о началѣ «организаціи», которое осуществляется при осуществленіи идеи, при «обо- собленіи общаго въ частномъ»—подсказывала формальныя тоебованія къ художеству, требованія строгаго слѣдованія чувству мѣры и стройной архитектоники, единства цѣлаго и частей, Наконецъ Гегелевское опредѣленіе искусства, какъ «мышленія образами»—внушило Бѣлинскому пониманіе гно- сеологическаго значенія художества, значенія его, какъ орудія познаванія міра и жизни, и именно эта плолотвор-
чая и правильная позиція, не давала ему даже въ годоі увлеченія общественностью сьуживать область искусства- какъ это сдѣлали послѣдующіе критики, придавала его взглядамъ широту и красоту... Въ самомъ дѣлѣ, если пе- ревернуть гегелевскую теорію внизъ головой», то основные эстетическіе выводы изъ нея не измѣнятся. А если сфор- мулировать задачу искусства, какъ восхожденіе отъ част- наго и единичнаго къ общему и единому, если вмѣсто со- зерцанія «идеи-матерей», какъ начальнаго момента твор- чества, рекомендовать стремленье постепенно подойти къ нимъ отъ конкретныхъ созерцаній и частныхъ впечатлѣній,— развѣ не получится эстетика достаточно современная, до- статочно уясняющая пути искусства?... Правильность и широта позиціи вмѣстѣ съ рѣдкостнымъ живымъ чувствомъ красоты, сдѣлали то, что цѣлый рядъ характеристикъ, данныхъ Бѣлинскимъ, до сихъ поръ являются классическими. Вспомнимъ его статви о Пушкинѣ, о Дер- жавинѣ и др. Но этого мало. Онъ не только умѣлъ на вѣки вѣчные опредѣлить мѣсто, принадлежащее въ нашей литературѣ тому, или другому уже законченному' явленію, уже успѣвшему высказаться автору. Онъ пророчески, съ какимъ-то поистинѣ загадочнымъ чутьемъ, по двумъ-тремъ строкамъ—можно сказать—узнавалъ и вѣрно оцѣнивалъ и каждый новый талантъ, приходившій въ нашу литературу. Первый онъ призналъ и возвелъ на высокій пьедесталъ Гоголя, и ожесточенно отстаивалъ его отъ Шевыревыхъ и пр., которые усматривали «фарсъ» вь его безсмертной ко- медіи, и отвертывались огъ его «тривіальностей». Одной «Пѣсни о Купцѣ Калашниковѣ» было достаточно, чтобы Бѣлинскій уже провозгласилъ, что на «небѣ нашей поэзіи появилось новое свѣтило, которое обѣщаетъ стать звѣздой первой величины». Онъ'же первый призналъ и истолко- валъ Кольцова., предсказалъ и Тургенева, и Гончарова, и Достоевскаго... Появившаяся послѣ «Бѣдныхъ людей» не-
/ удачная повѣсть «Хозяйка», заставила было самого Бѣлин- скаго усомниться въ правильности своей оцѣнки Достоев- скаго, онъ даже склоненъ былъ каяться въ ней, какъ оши- бочной; но Бѣлинскій умеръ, а пророчество его сбылось въ полной мѣрѣ, даже сверхъ мѣры... Врядъ ли можно указать сколько-нибудь значительное число промаховъ Бѣлинскаго, «.ъ смыслѣ оцѣнки талантовъ. Еще о европейскихъ художникахъ онъ иногда вдавался въ крайности. Но изъ русскихъ, родныхъ поэтовъ ни одинъ не былъ неправильно отвергнутъ или наоборотъ ошибочно превознесенъ. Тутъ и посейчасъ всѣ остаются на тѣхъ самыхъ мѣстахъ, на какія ихъ поставилъ Бѣлинскій. Оглядываясь на прошлое русской литературы, онъ и здѣсь съумѣлъ съ геніальной справедливостью опредѣлить мѣсто каждому явленію и отдѣлить пшеницу отъ плевелъ. Его обзоры прошлаго русской литературы—являются, безу- словно, первыми и опять—классическими опытами по исто- ріи русской литературы. И въ этой области онъ пролагалъ пути, закладывалъ основанія... Г. В. Плехановъ въ заключеніи своей статьи о Бѣлин- скомъ говоритъ, что онъ былъ не только геніальнымъ критикомъ, но до извѣстной степени и соціологомъ... Основываетъ Плехановъ этотъ свой отзывъ на мнѣніяхъ Бѣлинскаго о неизбѣжности образованія и у насъ средняго сословія, для тою, чтобы идти путями европеііекаго про- гресса. (Эти мнѣнія онъ высказывалъ въ перепискѣ глав- нѣйшимъ образомъ съ Боткинымъ). Но, во-первыхъ, они были не гакъ уже оригинальны: въ данномъ случаѣ на Бѣлинскаго могъ оказывать вліяніе и Боткинъ и особенно Тургеневъ, который въ этомъ вопросѣ всегда стоялъ на опредѣленной «европейской» точкѣ зрѣнія; кромѣ того, къ этому приводили Бѣлинскаго а с.опГгагіо—увлеченія Сла- вянофиловъ, съ которыми онъ велъ горячую войну и ко- торыхъ, по выраженію Герцена, «додразнилъ до мурмолокъ
и кафтановъ»; наконецъ, въ томъ же направленіи вліяло «исправленное славянофильство» самого «вѣрующаго дру- га» т. е. Герцена: Бѣлинскій иронизировалъ надъ его «ми- стическимъ вѣрованіемъ въ народъ». Но хотя Бѣлинскій и проводилъ аналогію съ Франціей, хотя и «ясно видѣлъ, что внутренній процессъ гражданскаго развитія въ Россіи начнется не прежде какъ съ той минуты, когда русское дворянство обратится въ буржуазію»;—все это однако было далеко отъ стройнаго и обоснованнаго взгляда на исторію, далеко отъ того, что можно было бы назвать «соціологіей». Бсе, что можно и должно сказат ь по этому поводу, это— что онъ проявилъ здѣсь то же чутье къ жизни, какое проявилъ и Тургеневъ, умѣвшій, при томъ, гораздо полнѣе мотивировать свой взглядъ, и что подобно Тургеневу-же онъ былъ западникомъ. Въ самомъ дѣлѣ, въ .томъ же письмѣ къ Боткину, на которое ссылается Плехановъ, имѣется такая фраза: «Гдѣ и когда народъ освободилъ себя? Всегда и все дѣлалось чрезъ личности!» Это скорѣе говоритъ о вѣрѣ въ ту интеллигенцію, надъ созданіемъ которой всю жизнь работалъ Бѣлинскій, о томъ «внѣклас- совомъ» слоѣ общества, который призванъ замѣнять у насъ «общественное мнѣніе» и «третье сословіе»... Въ общественно-политическомъ смыслѣ, онъ являлся тѣмъ же родоначальникомъ и основоположникомъ, какимъ являлся и въ области критики. И здѣсь его взгляды были широки и общи, содержа въ себѣ, въ видѣ зародышей, бу- дущія теченія соціально-политической мысли нашей интел- лигенціи. Бѣлинскій—это была утренняя заря, начало, на- рожденіе, богатое разнообразными возможностями, которыя могли опредѣлиться, отлиться въ конкретныя формы лишь въ дальнѣйшее время, съ дальнѣйшимъ развитіемъ движенія,. Оглядываясь подъ конекъ жизни на пройденный имъ путь, и на путь, пройденный нашей литературой и об- щественностью за 14 лѣтъ его самоотверженнаго служе-
нія той и другой,—Бѣлинскій могъ вздохнуть съ нѣкото- рымъ удовлетвореніемъ. Онъ началъ въ 1834 году сь го- рестно-запальчиьаго отрицанія: «У насъ нѣтъ литературы я повторяю это съ восторгомъ, съ наслажденіемъ, ибо въ этой истинѣ вижу залогъ нашихъ будущихъ успѣховъ!» А вь 1847 уже съ увѣренностью заявлялъ: «Литература нашла, нащупала свою прямую дорогу». Онъ началъ съ надеждъ на благодѣтельную роль правительства, которое «являетъ собой такой единственный, такой безпримѣрный образецъ попечительности о распространеніи поосвѣщенія»;. а кончилъ глубоко протестующимъ настроеніемъ, конста- тированіемъ, что дальнѣйшее развитіе литературы торма- зится именно властью, пришелъ къ той оцѣнкѣ этой' власти, которую далъ въ письмѣ къ Гоголю. Къ концу . дѣятельности Бѣлинскаго, вмѣстѣ сь литературой, стала на прямую дорогу и народившаяся къ гому времени интел- лигенція, уже сознала сьою историческую миссію. Бѣлинскій надорвался и сгорѣлъ въ работѣ, издерган- ный «гнусной дѣйствительностью»,—и своими «распаде- ніями» и страстными исканіями, подточенный матеріальной нуждой и чахоткой, которую давно носилъ въ своей гру- ди.. Онъ умеръ на 38-мъ году жизни,—успѣвши, однако, свершить великое дѣло воспитанія, взращиванія первыхъ «всходовъ» нашей интеллигенціи и ея литературы. Въ- этомъ творческомъ дѣлъ, въ этой исторической работѣ онъ поистинѣ былъ «центральной фигурой» и въ этомъ— безсмертная заслуга этого пролагателя путей. Самъ типичнѣйшій и идеальный русскій интеллигентъ, онъ жизнь положилъ за созданіе этого слоя, которому исторія уготовала такую тяжкую, но и почетную роль. Въ странѣ, гдѣ культура и цивилизація начали насаждаться властью, но вскорѣ были ею монополизированы «въ видахъ ея собственныхъ пользъ и нуждъ».—этотъ слой обреченъ былъ на положеніе между «молотомъ и наковальней»—
призванъ былъ, борясь на два фронта, борясь и съ гне- томъ власти и съ темнотою и косностью общественной среды, отстаивать дѣло цивилизаціи, будить спящую массу— въ теченіе почти столѣтія цѣлаго служить единственнымъ жизнетворнымъ началомъ, единственнымъ ферментомъ. Бѣлинскій является выразителемъ лишь начальной ста- діи этой работы, этого историческаго подвижничества. Только основныя линіи, только общіе контуры предлежав- шей задачи могли быть очерчены въ его время. Но именно ихъ и искалъ на протяженіи всей своей жизни —этотъ страстотерпецъ мысли. Искалъ и нашелъ, и обозначилъ съ геніальной прозорливостью, съ необычайной чуткостью. Въ этой области основъ и началъ интеллигентскаго міросозер- цанія имъ поставлены всѣ главныя, необходимѣйшія для оріентировки вѣхи... Подвернувшееся мнѣ подъ перо слово невольно отбра- сываетъ мысль къ другимъ вѣхамъ, къ «Вѣхамъ» на- шихъ дней, гдѣ нѣсколько бывшихъ соціалистовъ пыта- лись подвести итоги дѣятельности русской интеллигенціи.. Г. Розановъ своимъ циничнымъ языкомъ далъ въ общемъ правильное резюме мыслямъ, изложеннымъ въ пресловутомъ сборникѣ: по его мнѣнію, авторы «Вѣхъ» справедливо уста- навливаютъ, что вся эволюція нашей интеллигентской идео- логіи отъ Бѣлинскаго и Герцена и до самыхъ нашихъ дней привела къ созданію Азефа... И все это совершенно пра- вильно и логично: ужъ если отрицать, такъ начинать отри- цаніе надо именно съ Бѣлинскаго... Въ день столѣтней годовщины Бѣлинскаго, оглядываясь на путь, пройденный за это столѣтіе, вспоминая начальную точку этого пути и свѣтлаго «зачинателя» своего, русская интеллигенція может ь со спокойнымъ пренебреженіемъ от- швырнуть отъ себя эти «итоги» господъ «вѣховцевъ» и Розановыхъ. Много было на этомъ вѣковомъ ея пути «распаденій», ошибокъ; но еще больше,—гораздо больше’—
честной работы мысли и самоотверженнаго служенія «со- ціальности» и «человѣческой личности». Теперь, когда періодъ одиночества, оторванности, «призрачности» уже давно миновалъ, когда миновалъ и другой періодъ—роман- тическаго увлеченія «народомъ», а затѣмъ жуткаго разо- чарованія въ немъ, когда до интеллигентскихъ «мечтаній»- уже доросла "часть нѣкогда чуждой и далекой отъ интел- лигенціи массы, какъ это доказали недавніе годы,—интел- лигенція можетъ сказать, что отъ Бѣлинскаго до самыхъ нашихъ дней работа ея не пропадала даромъ, что кое-что удалось сдѣлать,—несмотря на исключительное положеніе— «между молотомъ и наковальней»... И въ настоящіе мрач- ные дни, когда ее «отрицаютъ» не только «вѣховпы», а и третья дума и повсемѣстныя «исключительныя положенія», интеллигенція можетъ съ гордостью и вѣрой указать на свое прошлое: у кого въ прошломъ были такіе «предки»,, какъ «люди замѣчательнаго десятилѣтія» съ «неистовымъ- Виссаріономъ» во главѣ, у того есть настоящее, и есть будущее. Въ этомь будущемъ интеллигенціи еще придется поработать, что бы кто ни говорилъ, какъ бы и кто ее ни отрицалъ, а что касается исключительныхъ положеніи, то для нея они не новость, къ нимъ ей не привыкать- ста ть... О Герценѣ. «Наша жизнь русская за послѣднія двадцать лѣтъ была бы не та, если бы этотъ писатель не былъ скрытъ отъ моло- дого поколѣнія. Изъ организма русскаго общества вынутъ насильственно очень важный органъ»—такъ высказался о
Герценѣ Левъ Толстой въ письмѣ къ художнику Н. Н. Ге въ 1888 г. Только въ 1905 году русскій читатель получилъ воз- можность свободно, не прячась, знакомиться съ твореніями этого генія, благодаря изданному Павленковымъ собранію сочиненій.Конечно,этоогромноепріобрѣтеніе...Ноэто изданіе все же не вполнѣ знакомитъ съ подлиннымъ Герценомъ: да- леко не все, особенно изъ политическихъ его статей, вошло въ это изданіе, да и то, что вошло, искажено обидными сокращеніями и многоточіями. Во весь свой ростъ, во всей яркости и силѣ своей любви и ненависти—этотъ родона- чальникъ русскаго соціализма до сихъ поръ не стоитъ пе- редъ русскимъ читателемъ... А мы, вѣдь, празднуемъ теперь 100-лѣтнюю годовщину его рожденія!.. Въ связи съ этой годовщиной—естественно возникаетъ желаніе дать себѣ отчетъ въ значеніи Герцена для рус- •ской культуры, для русской общественности. Кое-кто въ публичныхъ лекціяхъ уже пытался это сдѣ- лать. Газеты сообщили о лекціи г. Котляревскаго, напри- мѣръ, воспользовавшагося случаемъ, чтобы высказать свое недоумѣніе: чѣмъ, собственно, завоевалъ себѣ Герценъ такую славу? И, по принятому у русскихъ чествователей обычаю, лекторъ отвѣчалъ на поставленный имъ вопросъ ссылкой на литературный талантъ и ищущій умъ... И только. Я не задаюсь здѣсь всесторонней оцѣнкой или характе- ристикой Герцена. Да и не легкая это задача!.. Для этой яркой, всѣми цвѣтами радуги переливавшей натуры, для этого многограннаго, искрометнаго таланта и «блестящаго и глубокаго», по замѣчанію Толстого, и жизнерадостнаго и полнаго безпредѣльной скорби; для этого писателя, обни- мавшаго и философію, и политическій памфлетъ, и беллетри- стику, и соціологію; для этого скептетическаго мыслителя и пророка, безпощаднаго аналитика и революціоннаго дѣя- теля,—трудно найти опредѣленія, которыя бы хоть въ са-
мыхъ общихъ, но характерныхъ чертахъ обозначили его обликъ, да еще уложились вь краткую замѣтку... Я хо- тѣлъ бы лишь отвѣтить на тогъ самый вопросъ, который зыдвинулъ исполненный недоумѣній г. Котляревскій, Въ чемъ права Герцена на славу? Что далъ Россіи Герценъ? И, думается, самый прямой отвѣтъ—это уже данное мною опредѣленіе: Герценъ первый русскій соціалистъ, ро- доначальникъ нашего соціализма. Если въ 10-ые годы впервые появилась на Руси интелли- генція. какъ общественная группа, объединенная общностью задачъ, как ъ часть народа осознавшая свою историческую миссію—«продолжатъ дѣло Петра Великаго»; если Висса- ріонъ Бѣлинскій, олицетворявшій въ своей геніальной фи- гурѣ это зарожденіе, это утро интеллигентскаго бытія, и поставившій всѣ основныя вѣхи для будущаго, многостра- дальнаго поприща русской интеллигенціи — можетъ быть названъ родоначальникомъ интеллигенціи вообще и прола- гателемъ путей ея: то Герценъ, его современникъ и другъ, пережившій сго, пошелъ дальше его и конкретизировалъ намѣченныя Бѣлинскимъ историческія перспективы. Бѣлин- скій былъ одержимъ двумя великими идеями. Въ странѣ рабства, въ странѣ, гдѣ ежегодно и ежеминутно топталась человѣческая личность, онъ выступилъ пламеннымъ аполо- гетомъ идеи личности и ея достоинства. И въ странѣ, гдѣ все казалось обреченнымъ на вѣчный застой, въ странѣ абсолютной Николаевщины—онъ, исполненный гегелевской вѣры въ развитіе, звалъ отъ академизма и отвлеченности къ дѣйствительности, къ изученію реальныхъ условій нашей жизни, дабы, разобравшись въ нихъ,—идти по пути про- гресса, вести по этому пути общество и народъ. Это была подлинная живая вода, и окропленныя ею зачатки нашей интеллигенціи, дѣйствительно, ожили, подобно сказочнымъ богатырямъ, и принялись за свое самоотверженное служе- ніе. Но, конечно, по самому существу зещей, это были
лишь общаго характера лозунги, лишь принципіальныя основныя указанія Въ конечномъ счетѣ, эти пламенные при- зывы сводились къ тому, чтобы пріобщиться къ европеизму., къ тому,—чтобы азіатскую косность и безличную пассивность замѣнить сознательнымъ жизнестроительствомъ, личнымъ починомъ, движеніемъ и творчествомъ. Въ дни 100-лѣтней годовщины «неистоваго Виссаріона» у насъ чествовали его за «вѣчныя исканія», находили объединяющій всю его дѣя- тельность моментъ—въ его «великомъ сердцѣ». Нѣтъ ни какого сомнѣнія, что Бѣлинскій не только искалъ, но и нашелъ многое,—и именно то, что было исторически нужно нашему обществу въ тотъ начальньЯі моментъ. Герценъ тоже нашелъ, холя искалъ онъ такъ же долго, какъ и Бѣлинскій, и не меньше его пережилъ различныхъ «фазъ» и «распаденій». И въ его дѣятельности есть великое един- ство, отнюдь не исчерпывающееся «великимъ сердцемъ» или «талантомъ». О послѣднемъ говорить не приходится. Не будь на лицо таланта, не было бы резоновъ и тревожить прахъ покойника: подобно милліонамъ тѣхъ, кого онъ на- зывалъ «людьми-травой», онъ безмятежно почивалъ бы въ своей безвѣстной могилѣ. Ну, а великое единство его дѣя- тельности—объ немъ поговорить слѣдуетъ. Еще съ Аннибаловой клятвы на Воробьевыхъ горахъ, еще съ 13-лѣтняго возраста, когда они вмѣстѣ съ другомъ всей его жизни, Огаревымъ, «присягнули въ виду всей Москвы, пожертвовать жизнью за избранную борьбу»,— начинается это единство. Уже тогда ребенокъ Герценъ остро и кипуче переживалъ въ родительскомъ домѣ всѣ ужасы крѣпостного права, уже тогда ненавидѣлъ неравен- ство, 'а смутныя извѣстія о декабристахъ и казняхъ надъ ними, проникавшія въ его школьную комнату, наполняли, его душу мечтой о мученичествѣ за родину... И слѣдующая фраза его является совершенно точной формулой всей его жизни: «Господствующая ось, около
которой шла наша жизнь,—это наше отношеніе къ рус- скому народу, вѣра въ нею, любовь къ нему и желаніе дѣятельно участвовать въ его судьбахъ». Вотъ это тяго- тѣніе къ народу и дѣйственное, революціонное настроеніе— было первымъ и основнымъ единствомъ во всѣхъ фазахъ и исканіяхъ Герцена. Это онъ нашелъ еще отрокомъ, съ этимъ легъ въ могилу. И ни разу не измѣнилъ онъ этому,— даже въ самыя мрачныя минуты, какъ въ годы ссылки, въ Вяткѣ или Новгородѣ, или позднѣе въ годы разочарованія въ надеждахъ на европейскій соціализмъ, въ годы, когда, по его выраженію,—«сомнѣніе заносило свою ногу на по- слѣднія достоянія», когда оно «перетряхивало не церковную ризницу, не докторскія мантіи, а революціонныя знамена». И подъ конецъ жизни, когда уже прекратился звонъ его «Колокола», и онъ, одинокій, скитался по Европѣ и писалъ свои «Письма къ старому другу» (Бакунину), при всей осторожности его мышленія, при всемъ «пэстепеновствѣ» его политическаго настроенія, какъ онъ самъ его опредѣ- лялъ,—«господствующая ось» оставалась та же. Въ этомъ смыслѣ Герценъ подлинный однолюбъ, человѣкъ съ одной страстью, съ однимъ за всю жизнь стремленіемъ. «Господствующая ось» облекалась въ юности Шиллеров- ской революціонной романтикой; къ 25-лѣтнему возрасту, отчасти подъ вліяніемъ невѣсты, романтика смѣнилась ми- стикой, тотчасъ же превратившейся въ нѣчто напоминаю- щее христіанскій революціонный соціализмъ Ламенэ; затѣмъ слѣдовали увлеченія Сенсимономъ, Гегелемъ, Фейербахомъ. Но все это было лишь смѣною ризъ на той же единой, излюбленной, основной идеѣ. Только подобнымъ однолю- бамъ дано пролагать глубокія борозды въ жизни обществъ, оставлять по себѣ вѣчный, неизгладимый слѣдъ. I ерценъ такой слѣдъ и оставилъ. Но этимъ далеко еще не опредѣляется историческая роль Герцена и его значеніе въ развитіи нашей культуры
Уже и это революціонное народолюбство—болѣе конкретно и опредѣленно, чѣмъ тѣ общіе лозунги, которыми жили люди сороковыхъ годовъ вообще, которые выдвигалъ въ частности Бѣлинскій. Послѣдній къ 1844-му году также становится соціалистомъ. Но въ дѣйствительности своей онъ, можно сказать, ехріісйе этого соціалистическаго на- строенія проявить не могъ. Герценъ, начавшій съ конкретнаго увлеченія Декабри- стами (изъ нихъ онъ всегда особенно цѣнилъ Пестеля за соціальную сторону его идей), послѣ непродолжительной пропаганды фейербаховскихъ теорій (статьи: «Диллетантизмъ въ наукѣ», «Письма объ изученіи природы», гдѣ съ горя- чимъ воодушевленіемъ Герценъ устанавливалъ связь науки съ жизнью), онь чувствуетъ, что на родинѣ выполнить то дѣло, къ которому онъ призванъ—нельзя. И вотъ онь продолжаетъ дѣло Бѣлинскаго, конкретизируя его,—уже за границей, основывая первый станокъ вольной русской прессы въ Лондонѣ, будя и «созывая живыхъ»—своимъ «Колоколомъ». Онъ открыто и неизмѣнно называетъ себя соціалистомъ. Онъ первый зажигаетъ тотъ факелъ, который отнынѣ бу- детъ свѣтить русской интеллигенціи на протяженіи полу- вѣка, первый подымаетъ то знамя, вокругъ котораго бу- дутъ собираться, и которое не выпустятъ изъ своихъ рукъ цѣлыя поколѣнія. Герценъ, стало быть, является первымъ дѣйственнымъ русскимъ соціалистомъ; и родоначальникомъ свободнаго русскаго слова. Соціализмъ Герцена былъ утопическій, народническій. Къ идеѣ классовой борьбы, выдвинутой Марксомъ, онъ при- ближается лишь въ послѣднихъ своихъ статьяхъ и въ част- ности въ «Письмахъ къ старому другу». Главная база его— это крестьянство, съ его общиной и артелью. Но, вѣдь, какой же иной соціализмъ и могъ народиться тогда въ умахъ и сердцахъ русскихъ интеллигентовъ? Огромный
соціальный переворотъ освобожденія крестьянства отъ крѣ- постного права—сосредоточивалъ именно на крестьянствѣ всю любовь и все вниманіе. Другого «народа», при маломъ развитіи фабричной промышленности, у насъ почти и не было. А къ этому присоединилось то разочарованіе въ Европѣ и въ ея путяхъ, которое такъ трагически пережи- валъ Герценъ, которое съ такой захватывающей силой пе- редано имъ въ «Письмахъ изъ Италіи и Франціи» и осо- бенно въ «Съ того берега». Трагедія Іюньскихъ дней 1848 года въ Парижѣ, а затѣмъ наполеоновское соир сі’бѣаѣ—сыграли огромную роль въ нашей интеллигентской идеологіи. Именно съ этой поры взоры Герцена съ надеждой начинаютъ обращаться на родину. Именно эта эпоха мрач- ной реакціи въ Европѣ подливаетъ масло въ огонь нашего мессіанизма, который и такъ зарождался, подъ воодушевляю- щими вліяніями неслыханнаго, невиданнаго міромъ осво- божденія милліоновъ рабовъ, среди всеобщаго порыва къ реформамъ и перемѣнамъ, среди покаяннаго настроенія власти послѣ крымской кампаніи и смерти Николая и ни- колаевщикы.,, Русское общество впервые вмѣшивалось сколько-нибудь активно въ судьбы своей родины—это вы- звало естественную склонность къ преувеличеннымъ на- деждамъ. Интеллигенція каялась передъ освобождаемымъ народомъ и въ порывъ самоотверженной любви обоготво- ряла его и бытовыя его особенности. Герценъ именно въ эти годы отмъчаетъ «долю правды», имѣющуюся въ ученіи славянофиловъ, съ которыми ранѣе полемизировалъ почти такъ же горячо, какъ Бѣлинскій; именно за эти годы со- здаетъ свое «исправленное славянофильство» т.-е. закла- дываетъ Фундаментъ народничества. Герценъ—отецъ на- шего народничества, отецъ той идеологіи, которая съ тѣхъ поръ царила въ умахъ лучшихъ представителей нашей общественной мысли въ теченіе полувѣка; огецъ той идео- логіи,— въ свѣтѣ коюрой создавалась наша литература.
начиная съ Некрасова и кончая Успенскимъ, бъ свѣтѣ и ьо имя которой интеллигенція совершала длинный рядъ подвиговъ борьбы и общественнаго служенія... Теперь это полоса изжитая, эпоха отошедшая въ прошлое. Утопіи отброшены, какъ опровергнутыя жизнью и научнымъ ана- лизомъ; отъ русскаго мессіанизма, отъ отрицанія «мѣщан- скаго запада», отъ надеждъ на общину, - отъ идеализаціи деревни,—не осталось почти и слѣдовъ. Но исторически неизбѣжное, это теченіе вѣдь сыграло и такую роль въ развитіи нашей культуры и общественности, что иначе какъ съ глубочайшимъ почтеніемъ нельзя вспоминать о немъ; а читая эти блестящія страницы лѣтописи нашего интеллигентскаго бытія—можно только съ гордостью и благодарностью вспоминать объ отправной точкѣ, о родо- начальникѣ направленія, о первой страницѣ этой лѣтописи. Родоначальникъ этотъ—Герценъ, первыя страницы эти— его геніальная публицистика, его художественная, философ- ская, политическая пропаганда. . Напоминать ли, что его задача имѣла и другое кон- кретное содержаніе? указывать ли, что, отстаивая демо- кратическую постановку вопроса о крестьянской реформѣ, онъ не мало содѣйствовалъ своимъ вольнымъ станкомъ дѣлу освобожденія крестьянъ съ землею?.. Это слишкомъ оощеизвѣстно, какъ общеизвѣстна и та широкая аудито- рія—отъ семинариста и студента до Александра II-го,—ко- торую завоевалъ ему въ первые годы «Колоколъ»!.. Таково основное дѣло жизни Герцена. Бъ этомъ его безсмертная заслуга передъ русской общественностью. А если обратиться къ вопросу о наслѣдіи ею вь области русской умственной культуры и литературы —то помимо огромнаго въ сьое время оздоровляющаго, просвѣтляющаго вліянія, какое имѣли его популяризаціи философскихъ во- просовъ, онъ оставилъ еще иной слѣдъ—уже поистинѣ вѣчный, какъ писатель За исключеніемъ Льва Толстого, я
не могу назвать ни одного русскаго писателя, чьи произ- веденія давали бы такое полное исчерпывающее выраженіе духовнаго «я» ихъ автора. Какъ и у Толстого, всѣ произ- веденія Герцена являются исповѣдью, безпрестаннымъ само- раскрытіемъ его вѣчно ищущаго, вѣчно жаждущаго геніаль- наго духа. Огромный, блестящій, многосторонне развитый умъ, о которомъ Бѣлинскій отзывался, что его «даже слишкомъ много для одного человѣка»,—былъ, по замѣча- нію Бѣлинскаго же, «осердеченъ» необычайной чуткостью къ красотѣ и къ человѣческому достоинству, необычайной впечатлительностью къ страданіямъ и горю... Душа Герцена—это нѣчто настолько многострунное, что, кажется, нѣтъ ни одной ноты въ жизни человѣка и человѣчества, на которую бы она не отвѣчала созвучной вибраціей... Сарказмъ, добродушный смѣхъ, остроты—цѣ- лымъ водопадомъ плещущія на иныхъ его страницахъ, и тутъ же свѣтлый, высокій полетѣ обобщающей мысли, и яркія картины, то радостно подымающія духъ (напомню сцены итальянской войны за объединеніе), то надрывающія сердце, полныя трагическаго мрака, какъ картина Парижа во время Іюньской бойни... И все это написанное мастер- скимъ стилемъ, трепещущимъ жизнью, сверкающимъ всѣми цвѣтами спектра... Удивительный писатель, рѣдкостная, не въ каждой литературѣ попадающаяся глубоко—дѣтски— правдивая исповѣдь геніальной натуры!.. И натура эта умѣла жить исторической жизнью. Натура эта какъ бы вбирала въ себя всѣ лучеиспусканія европей- скаго міра, претворяла ихъ въ себѣ, выявляла въ своемъ творчествѣ... Цѣлая эпоха исторіи Европы нашла свое отра- женіе въ безсмертныхъ «наброскахъ». «Изъ Италіи и Фран- ціи» и въ записяхъ: «Съ того берега»... А сколько думъ о несчастной нашей родинѣ вложено въ «Былое и думы»,—* это оцѣнитъ каждый, кто причастится къ этой книгѣ, даже въ томъ искаженномъ видѣ, съ тѣми «многоточіями»,—
которыми она до сихъ поръ искажена въ легальномъ изданіи... О да! этотъ представитель русской мысли (вопреки не- доумѣніямъ г. Котляревскаго) вполнѣ заслужилъ тотъ лав- ровый вѣнокъ, которымъ вѣнчалъ его еше Кавелинъ. И вѣнокъ этотъ вѣчно будетъ украшать его чело въ глазахъ русской демократіи... Трибунъ дѣйственности. Добролюбовъ — достояніе исторіи. Но именно съ исто- рической точки зрѣнія онъ въ нашей литературѣ далеко еще недостаточно, на мой взглядъ, опредѣленъ и охарак- теризованъ. Большинство писавшихъ о немъ останавлива- лось преимущественно на опредѣленіи его позиціи, какъ литературнаго критика, на восхваленіи его таланта и лич- ныхъ достоинствъ, которыхъ, какъ настаивалъ неодно- кратно покойный Скабичевскій, — «не отрицали даже его литературные враги, а ихъ у нею было немало». Упомя- нутый авторъ, опредѣляетъ его, какъ «типичнаго предста- вителя конца 50-хъ годовъ» и «переходную ступень отъ 40-хъ годовъ къ 60-ымъ»: съ 40-ыми годами Добролюбова связывало соціально-политическое настроеніе, а съ 60-ыми— философскій позитивизмъ, раціонализмъ и увлеченіе идеей личнаго самовоспитанія... Все это до извѣстной степени справедливо. Но, конечно, не слишкомъ опредѣлительно и именно историческаго свѣта на судьбу и роль Добролюбова кидаетъ черезчуръ -мало... Ни изъ литературы о Добролю- бовѣ, ни изъ опубликованныхъ до сихъ поръ біографиче- скихъ матеріаловъ, мы не получимъ отвѣта на такой, на- примѣръ, вопросъ: какъ это могло статься, чтобы 20-ти
лѣтній юноша со школьной скамьи сразу перешелъ на руководящую роль въ наиболѣе распространенномъ и влія- тельномъ органѣ того времени; и почему этстъ мальчикъ- семинаристъ третьяю дня и вчерашній студентъ убогаго педагогическаго института,—сразу выступаетъ въ литера- турѣ готовымъ и взрослымъ, во всеоружіи своего таланта и заговариваетъ, какъ власть имущій? И еще вопросъ; какъ это онъ сумѣлъ, за какія-нибудь пять лѣтъ своей работы, такъ много дать русскому чита- телю, что безвѣстное—«Лайбовъ» (такъ, онъ подписывалъ свои статьи) сразу послѣ его смерти превратилось въ громкое имя «учителя жизни», властителя думъ цѣлыхъ поколѣній интеллигенціи—въ имя Николая Добролюбова, и эта интеллигенція, можно сказать, расхватала въ 1862 г. первое собраніе его сочиненій, а затѣмъ и слѣдующія три изданія: 1871,1876 и 1886 гг. Не малую роль здѣсь, во всякомъ случаѣ, сыгралъ Чернышевскій, оцѣнившій и возлюбившій Добролюбова съ первыхъ же мѣсяцевъ совмѣстной работы. Огромная эру- диція, стройная система идей, которую уже успѣлъ выра- ботать Чернышевскій, разумѣется, не могли не подчинить себѣ, не могли не захватить всей души начинающаго писа- теля, тѣмъ болѣе, что и духъ времени, и одинаковость происхожденія и воспитанія, и .самый складъ мышленія Добролюбова—все толкало его, такъ сказать, въ философ- скія объятья его учителя. Г-жа Головачева-Панаева раз- сказываетъ въ своихъ воспоминаніяхъ, ч^о Чернышевскій съ Добролюбовымъ ни одного дня не пропускали безъ сви- данія и бесѣды; она же сообщаетъ, что единственный чело- вѣкъ, котораго настойчиво требовалъ къ себѣ передъ смертью Добролюбовъ, былъ все тотъ же его учитель и старшій товарищъ... Эта интимная близость, 'конечно, дала сразу Добролю- бову подъ ноги готовую твердую почву. Ему не искать
приходилось, а лишь аргументировать, примѣнять къ кон- кретнымъ случаямъ уже готовые общіе взгляды. Въ част- ности, въ области религіозныхъ идей отъ колебаній, выз- ванныхъ смертью горячо любимой матери, а вслѣдъ за ней и отца, Добролюбовъ, сблизившись съ Чернышевскимъ, тот- часъ переходитъ уже къ воинствующему атеизму (статьи 1858 г. о «•Магометѣ» и «Буддизмѣ»). Подкрѣпляла и воодушевляла Добролюбова и вѣра въ него Чернышевскаго. Послѣдній, какъ извѣстно, сразу угадавши Добролюбова, съ самаго начала передалъ въ его руки такой отвѣтственный въ тѣ годы отдѣлъ журнала, какъ отдѣлъ литературной критики. Онъ какъ бы чувствовалъ, что его спокойно убѣжден- ному уму не достаетъ той горячей энергіи, съ которой будетъ отстаивать ихъ общіе взгляды Добролюбовъ въ такихъ интимныхъ вопросахъ жизни, какъ тѣ, которые естественно поднимаются при анализѣ художественной литературы; да и внѣшними, чисто литературными данными Добролюбовъ былъ богаче... Все это вмѣстѣ взятое могло бы объяснить властный тонъ начинающаго писателя, если бы дѣло шло не о такой личности, какъ Добролюбовъ. Никакимъ самообольщеніямъ, никакой преувеличенной оцѣнкѣ своихъ силъ онъ не пре- давался. Вотъ самооцѣнка, которую онъ дѣлаетъ въ одномъ письмѣ 1858 года къ старому другу Добролюбовской семьи— Пещуровой: «Какъ же вы хотите, чтобы мое писаніе составляло для меня утѣшеніе и гордость? Я вижу самъ, что все, что пишу, слабо, плохо, старо, безполезно, что тутъ виденъ только безплодный умъ, безъ знаній, безъ данныхъ, безъ опредѣ- ленныхъ практическихъ взглядовъ»... Въ воспоминаніяхъ г-жи Головачевой есть еще болѣе убѣдительное свидѣтельство. Уже пе въ первые годы своей дѣятельности, а въ концѣ ея, когда должны же были про-
являться признаки общественнаго признанія и должна же была чувствоваться связь съ читателемъ,—предъ самой смертью, ощущая близость ея, Добролюбовъ заливается слезами и горюетъ объ одномъ,—что «ничего не успѣлъ сдѣлать»; «Умирать съ сознаніемъ, что не успѣлъ ничего сдѣлать... Ничего! Какъ зло насмѣялась надо мной судьба,Хоть бы еще года два продлилась жизнь моя, я успѣлъ бы сдѣлать хоть что нибудь полезное... Теперь ничего, ничего»!. А съ первыхъ же его строкъ звучитъ тонъ именно властный; привѣтствуя вызвавшія сенсацію Пироговскія статьи о воспитаніи, онъ говоритъ съ нимъ, какъ равный съ равнымъ; въ томъ же году, когда шлетъ свое признаніе- самооцѣнку Пещуровой, пишетъ помимо названныхъ статей, полныхъ воинствующаго атеизма, такія уничтожающія по желѣзной логикѣ и жестокой ироніи вещи, какъ «Русская цивилизація, сочиненная г. Жеребцовымъ» или «О нравст- венной стихіи въ поэзіи», гдѣ обрушивается на бѣднаго Ореста Миллера за его магистерскую диссертацію... А вспомните дальнѣйшую дѣятельность, вспомните этотъ смѣлый, даже дерзкій вызовъ людямъ сороковыхъ годовъ, это подведеніе подъ одинъ ранжиръ героевъ вчерашняго дня отъ Онѣгиныхъ и Печориныхъ до Рудиныхъ и Бельтозыхъ, которые всѣ трактуются имъ какъ разновидности обло- мовщины; вспомните блестящею статью объ Тургеневскомъ «Наканунѣ», которая именно тономъ своимъ доводитъ Тургенева до разрыва съ «Современникомъ», до рѣшитель- наго ультиматума въ запискѣ къ редактору его, Некра- сову: «Выбирайте—я или Добролюбовъ»... Сдѣланное мной сопоставленіе приводитъ къ мысли, что Добролюбовскій тонъ и стиль имѣли главнымъ своимъ источникомъ не столько вѣру въ себя, и даже не вѣру въ своего учителя и полученныя отъ него идеи, сколько какую то иную, стихійную, безсознательную вѣру болѣе общаго
характера и болѣе могучую; эта вѣра, какъ бы помимо воли и сознанія юноши-писателя, подымала и несла его, съ силой какой-то роковой необходимости, къ цѣли, которую онъ, повидимому, самъ еще себѣ не уяснилъ. Во что же вѣрилъ Добролюбовъ? Отвѣтить на этотъ вопросъ—значитъ отвѣтить и на всѣ вопросы, поставленные мною выше, а отвѣтъ можетъ дать только попытка уяснить историческую роль и миссію этого «трибуна дѣйственности»... Въ дни Бѣлинскаго наша интеллигенція только евіе нарождалась духовно, только приходила къ самосознанію. Геніальный Виссаріонъ далъ мощный толчекъ этому само- сознанію. Онъ звалъ принять наслѣдіе Петра Великаго, оказавшееся выморочнымъ въ эпоху николаевщины, звалъ продолжать прерванную работу7 европеизаціи нашей ро- дины,—насажденія общественности и культуры. Домашнія обстоятельства—задача уничтоженія рабства, какъ и вліянія запада придали идеямъ нашихъ первыхъ интеллигентовъ демократическую окраску, сдѣлали ихъ „народолюбцами». Но вся дѣятельность ихъ роковымъ образомъ пребывала въ сферѣ самосознанія, самовоспитанія, въ сферѣ идей и принциповъ. Единственной практической задачей для нихъ могъ быть прозелитизмъ. И Бѣлинскій и Герценъ, а потомъ Турге- невъ—сдѣлали на этомъ поприщѣ «созыванія живыхъ» огромное дѣло. Но мечты и прозелитизмъ 40-хъ годовъ уперлись вскорѣ въ стѣну реакціи, когда наша родина стала чѣмъ то въ родѣ козла отпущенія за грѣхи европейскихъ «злодѣевъ» 1848-го года. 50-ые годы явились какимъ-то проваломъ, эпохой оторопи, стряхнуть которую могла только Севастопольская кампанія. Наступила эпоха ре- формъ и прежде всего огромнаго соціальнаго переворота— освобожденія крестьянъ. И если общественная мысль за- кипѣла въ этотъ моментъ даже въ относительно широкихъ
кругахъ, то что же говорить про созданную Бѣлинскимъ и другими людьми «замѣчательнаго десятилѣтія»—интелли- генцію... Вся Россія чувствовала себя наканунѣ дѣла, на порогѣ къ долго жданному общественному жизнестрои- тельству. Тѣмъ больше спеціально интеллигентскихъ обя- занностей ощутили на себѣ демократически настроенные питомцы Бѣлинскихъ и Герценовъ. Отъ великихъ мечтаніи и надеждъ надо было переходить и къ великимъ дѣламъ. Перспективы были неясныя и неопредѣленныя, практическіе пути даже не обозначились; но чувство обязанности, и .энтузіазмъ, и порывы къ дѣлу,—своему, демократическому, «нзродолюбческому» дѣлу, — рождались въ молодыхъ ду- шахъ съ силою небывалою. Это и были дни Добролюбова. На порогѣ къ дѣлу—вотъ историческій моментъ въ жизни интеллигенціи въ эпоху выступленія Добролюбова. Вѣра въ обязательность, и святость, и грандіозность пред- стоящаго дѣла—вотъ вѣра Добролюбова. Призывъ къ дѣлу, къ великому демократическому подвигу, закаленіе себя, пріуготовленіе къ нему, такъ сказать, «постомъ и мо- литвою»—вотъ его призывы, его проповѣдь. Дѣйственность и дѣйственность — въ противоположность прежнимъ меч- тамъ—таковъ былъ его лозунгъ, и таково содержаніе почти всей его дѣятельности... Припомнимъ, хотя бы въ самыхъ основныхъ чертахъ, лучшія статьи Добролюбова. На кого и на что онъ обру- шивается, что преимущественно отрицаетъ, и въ чемъ, наоборотъ, видитъ элементы положительные, для родины нужные? О конечно, снъ не забудетъ старой Аннибаловой клятвы нашей интеллигенціи и используетъ для обвинительнаго акта противъ крѣпостничества не только картины нравовъ «добродушныхъ» помѣщиковъ, обрисованныхъ Аксаковымъ въ его «Хроникѣ», но и обличенія сатирическихъ журна- ловъ екатерининской эпохи. — словомъ, не упуститъ въ
литературѣ того времени ни одной черточки, которая могла дать ему лишній аргументъ. Не забываетъ онъ опол- читься и противъ того, въ чемъ справедливо видитъ основную -бѣду тогдашней Россіи, основной тормазъ прогресса и со- знательности—противъ подчиненія авторитету. Всюду, зас- трагиваетъ ли онъ педагогическіе вопросы или анализи- руетъ «темное царство», рамки котораго широко раздви- нетъ за предѣлы рисуемаго Островскимъ купеческаго быта, онъ будетъ указывать на этотъ принципъ авторитета, какъ на гибельный для мысли и разъѣдающій жизнь вообще. Онъ, трепетавшій въ дѣтствѣ передъ отцомъ, и не находившій отъ страха словъ для возраженій ему, даже когда сознавалъ свою правоту, а затѣмъ продѣлавшій се- минарію и педагогическій институтъ подъ начальствомъ Давыдова, — на собственномъ опытѣ позналъ все значеніе этого принципа и давно научился ненавидѣть его живой ненавистью... Но главныя, излюбленныя его темы—это дѣйственность, динамическая энергія, говоря языкомъ механики, движеніе и сила. Во имя чего ополчится онъ на Обломова и обло- мовщину и зорко будетъ выслѣживать малѣйшіе слѣды ея во всѣхъ проявленіяхъ жизни культурныхъ классовъ? Или во имя чего такъ убѣжденно превозноситъ онъ Инсарова, который «въ свободѣ родины видитъ свое личное счастье» и «дѣлаетъ свое задушевное діло такъ же просто, какъ ѣстъ и пьетъ»... И какъ жаждетъ онъ появленія такого «русскаго Инсарова». «Не долго намъ ждать его: за это ручается то лихо- радочное, мучительное нетерпѣніе, съ которымъ мы ожи- даемъ его появленія... Онъ необходимъ для насъ, безъ него вся наша жизнь идетъ какъ-то не въ зачетъ, и каждый день ничего не значитъ самъ по себѣ, а служитъ кану- номъ другого дня. Придетъ-же, наконецъ, этотъ день».
Среди своихъ поисковъ дѣйственнаго типа въ литературѣ онъ съ трогательной наивной радостью хватается за образъ Катерины въ «Грозѣ» и посвящаетъ ей лучшія и самыя горячія страницы свои: онъ видитъ въ Катеринѣ «истинную силу характера, на которую во всякомъ случаѣ можно, положиться», указываетъ, до «какой высоты доходитъ наша народная жизнь вь своемъ развитіи»... Но если кардинальныя линіи дѣятельности Добролюбова, если главное содержаніе его публицистической критики— или, вѣрнѣе, его публицистики при помощи критики—со- стоятъ именно въ этомъ устремленіи къ дѣйственности, если основной его пафосъ есть пафосъ дѣла, а единственная надежда его—нарожденіе дѣйственныхъ типовъ въ русской дѣйствительности, то какъ можно видѣть хотя бы изъ только что цитированнаго мѣста статьи о «Наканунѣ», онъ не предавался иллюзіямъ, а ясно и отчетливо чувство- валъ что появленіе этихъ типовъ, что нарожденіе под- линной дѣйственности —можно ждать только отъ завтра- шняго дня, что его поколѣніе переживаетъ лишь моментъ кануна. Въ этой же статьѣ о романѣ Тургенева онъ съ подкупающей искренностью уподобляетъ свое поколѣніе и себя самого—Еленѣ, «лишь желавшей дѣлать добро, но не знавшей, какъ его дѣлать». Для этого кануннаго поколѣнія интеллигенціи онъ видитъ пока только одну задачу—задачу того пріуготовленія къ будущему дѣлу, о которомъ я го- ворилъ. Еще въ дневникѣ своемъ о.чъ задается цѣлые «развить себя до того, чтобы поступки мои, будучи со- гласны съ абсолютной справедливостью, не были противны и моему личному чувству». И впослѣдствіи, говоря о вос- питаніи личности, онъ выдвинетъ ту же основную задачу— слить «принципы» съ «личными побужденіями» до полнаго тожества между ними. И къ этой суровой аскетической «тренировкѣ», которую онъ самъ продѣлывалъ надъ собою въ юности, онъ звалъ и другихъ. Недаромъ же и «учитель»
его въ своемъ романѣ рисовалъ идеальный образъ «гото- вившагося къ дѣлу» Рахметова, пріучившаго себя спать на гвоздяхъ,—Это было въ духѣ времени, это были идеи той же «школы». Трибунъ дѣйственности и выразитель момента «нака- нунѣ дѣла»—эти опредѣленія, къ которымъ приводитъ пока моя бѣглая характеристика, разумѣется, слишкомъ общи и схематичны. Есть нюансы въ дѣятельности Добролюбова, уясняющіе его обликъ гораздо болѣе интимно и опре- дѣленно. Эпоха Добролюбова, говоря Тургеневскимъ языкомъ, была не только эпохой «Наканунѣ», но и эпохой «Отцовъ и дѣтей». Интеллигенція распалась на два стана. Тутъ дѣйствовали и почти «физіологическіе» факторы—старче- ство людей «сороковыхъ годовъ» и естественная усталость и робость ихъ, а съ другой стороны обычный задоръ моло- дежи, выросшей притомъ въ моментъ «надеждъ», когда дышалось уже много легче, а къ этому присоединялись еще и соціальныя причины. Притокъ «разночинцевъ»— демократовъ не только по принципамъ, но и по крови, и по навыкамъ — уже значительно расширилъ кадры интел- лигенціи. И между старшими, между піонерами движенія съ одной стороны и этими новыми пришельцами—съ другой, естественно возникла рознь вс многихъ и многихъ пунк- тахъ. Добролюбовъ, вызвавшій, какъ я уже упоминалъ, разрывъ Тургенева съ «Современникомъ», вдохновившій своей статьей объ обломовщинѣ Герцена на довольно же- стокую отповѣдь—въ замѣткѣ «О лишнихъ людяхъ и желчевикахъ»,—въ одной изъ своихъ статей старается дать объективную оцѣнку этой розни между двумя поко- лѣніями. Приведу нѣсколько строкъ изъ этой крайне ха- рактерной для Добролюбова статьи («По поводу литератур- ныхъ мелочей прошлаго года», 1859 г.):
«Люди того поколѣнія проникнуты были высокими, но нѣсколько отвлеченными стремленіями Они стремились къ истинѣ, желали добра, ихъ плѣняло все прекрасное; но выше всего былъ для нихъ принципъ. Принципомъ же назы- вали общую философскую идею, которую признавали осно вавіемъ всей своей логики и морали. Страшной мукой со- мнѣнія и отрицанія купили они свой принципъ и никогда не могли освободиться отъ его давящаго, мертвящаго влія- нія . Отлично владѣя отвлеченной логикой, они вовсе не знали логики жизни... Судьба поступила съ ними безжа- лостно: она кру го перевернула многихъ изъ нихъ испыта- ніями всякаго рода... и они утвердились въ убѣжденіи, что жизнь беззаконна и нелѣпа, а только принципъ истиненъ и законенъ»... — такъ характеризуемъ Добролюбовъ, «людей сороковыхъ годовъ» О себѣ же и своемъ поколѣніи Добролюбовъ пишетъ. «Мы говорили и говоримъ, не обращая вниманія на старые авторитеты, — потому единственно, что считаемъ свои мнѣнія отголоскомъ того живого слова, которое ясно и твердо произносится молодою жизнью нашего общества... Молодые люди, уже заявившіе себя на жизненномъ поприщѣ, принадлежатъ большей частью еще къ промежуточному времени.,. Но за ними, и отчасти среди нихъ, виднѣется уже другой общественный типъ, типъ людей реальныхъ, съ крѣпкими нервами и здоровымъ воображеніемъ... Они го- раздо тверже и жизненнѣе... отличаются спокойствіемъ и тихою твердостью...» Дѣло было, значитъ, не въ позитивизмѣ, смѣнившемъ былую метафизику, не въ различіи теоретическихъ взглядовъ. Нѣтъ: это были именно два различныхъ типа, какъ выра- жается Добролюбовъ, это сталкивались двѣ эпохи, двѣ раз- личныхъ групповыхъ психологіи. Кто же былъ правъ въ этомъ спорѣ? Теоретически, конечно, оказались правыми такіе . отцы, какъ Тургеневъ,
предсказавшій въ «Дымѣ» горькую участь, которая ожидала интеллигенцію, послѣдовавшую за Добролюбовымъ. Были правы зти отцы и тогда, когда протестовали претивъ узости новаго міросозерцанія и когда заступались такъ горячо за красоту, составлявшую неотъемлемый элементъ ихъ взгляда на міръ, и дѣйствительно потерпѣвшую извѣстный ущербъ съ «приходомъ въ жизнь и литературу семинариста», какъ выражался Тургеневъ. Былъ правъ и Герценъ, когда про- рочествовалъ, что это явленіе временное, обреченное исчез- нуть, и что поколѣніе «желчевиковъ» смѣняется инымъ поколѣніемъ,'которое протянетъ руку имъ, людямъ «сороко- выхъ годовъ». Во многомъ и многомъ наша современность дѣйствительно «протягиваетъ руку» Герценамъ, Тургеневымъ и Бѣлинскимъ какъ бы черезъ головы поколѣнія Добролю- бова и даже слѣдующаго за нимъ поколѣнія «семидесятни- ковъ». Но все это «суживаніе» былой идейной широты, вся эта аскетическая и моралистическая пс существу своему «тре- нировка», вся эта «рахметивщина», словомъ,—вѣдь были столь же нужны и неизбѣжны, какъ былая широта идей въ эпоху нарожденія интеллигенціи. Какимъ инымъ спосо- бомъ могла бы выработать въ себѣ интеллигенція эту сосредоточенную преданность дѣлу народа и революціи, которая поддерживала ее, которая являлась ея «спиннымъ хребтомъ» въ теченіи десятилѣтій, среди этого длиннаго ряда обманутыхъ надеждъ, разочарованій и пораженій, среди безумно-отрицательныхъ объективныхъ условій ея долгой мучительной борьбы? И если въ эпоху, когда «канунъ» смѣнился наконецъ болѣе или менѣе «настоящимъ днемъ» (хоть и далеко не такимъ, о какомъ мечтало еще поколѣ- ніе Добролюбова)—если въ годы революціи—какъ никакъ— всюду и вездѣ нашлись представители интеллигенціи, шедшей съ народомъ и отстаивавшей его, то немалую роль здѣсь ыграли именно традиціи, восходящія еще къ Добролюбову
и та «школа» демократической дѣйственности, которой онъ явился основателемъ. И еше очевиднѣе эта роль Добро- любова, если вспомнить семидесятые годы и движеніе рево- люціонеровъ-народниковъ этой эпохи. Зародыши народниче- скаго міросозерцанія присущи были этому «ироническому» человѣку. Это очень характерное явленіе, что примкнувшіе къ «кающимся дворянамъ» разночинцы, внеся много психо- логически новыхъ элементовъ въ движеніе, очень мало измѣнили по существу самое содержаніе интеллигентской идеологіи. При всей своей полемикѣ съ «отцами», Добро- любовъ, какъ и Чернышевскій, въ сущности продолжали дѣло Герцена, въ «святая святыхъ» своей души, подобно Герцену, мечтали о «новомъ словѣ», которое произнесетъ наше крестьянство. Не только, какъ противоположность «культурнымъ» крѣпостникамъ, воспѣвалъ Добролюбовъ «силу характера» дѣйственныхъ типовъ изъ крестьянства, а въ качествѣ ученика Чернышевскаго, конечно, раздѣлялъ и его взгляпьічНа общину. Лавровъ и Михайловскій, главные теоретики народничества 7б-хъ годовъ, были прямыми про- должателями Добролюбова: въ идеѣ о «критически мыслящей личности» перваго, и въ ученіи второго объ утвержденіи своей индивидуальности русскимъ интеллигентомъ путемъ служенія интересамъ народа можно видѣть лишь разработку типа «реальныхъ людей», которыхъ звалъ и подготовлялъ къ дѣлу Добролюбовъ. Такимъ образомъ, можно сказать, что пят«лѣтняя дѣя- тельность Добролюбова явилась первымъ шагомъ того дви- женія русской интеллигенціи, которое, видоизмѣняясь въ теоретическихъ обоснованіяхъ своихъ и въ практическихъ путяхъ, отъ дней Добролюбова—черезъ семидесятые годы продолжалось до самыхъ дней нашихъ. Тѣсно сплетенная съ дѣятельностью его друга и учителя, Чернышевскаго, дѣятельность Добролюбова была начальной, отправной точкой этого огромнаго пути. А облики этихъ двухъ писателей—
являются первыми воплощеніями у насъ подлиннаго дѣй- ственнаго демократизма... Я не знаю болѣе «символическаго» памятника, чѣмъ призматическая гранитная плита, которая лежитъ надъ прахомъ Добролюбова на Волковомъ кладбищѣ. Простыя, прямыя, чистыя линіи и какая-то сосредоточенная серьез- ность и сила въ формахъ и окраскѣ... Можно подумать, что тесавшій плиту каменьщикъ—былъ большой художникъ и глубоко заглянулъ въ душу этого юноши-трибуна. Въ самомъ дѣлѣ, вся фигура Добролюбова словно очерчена такими же чистыми, и какъ бы упрощенными линіями— столь естественными въ обликѣ идеалиста, только что перевалившаго за двадцатилѣтній- возрастъ. А когда вспом- нишь объ этой выработавшейся еще въ годы самой ранней юности тяжелой ироніи его, которая лязгомъ желѣза зву- чала во всѣхъ его рѣчахъ и была его излюбленнымъ ору- жіемъ, когда вспомнишь все это напряженіе воли, всю эту огромную работу, въ которой сгорѣлъ проповѣдникъ «тихо- твердаго», «осторожнаго» реальнаго типа,—отъ облика этого юноши повѣетъ какимъ-то сосредоточеннымъ трагизмомъ... Два нача/іа. (Объ Л. Толстомъ и Тургеневѣ). Почти совпали эти два дня. въ которые центромъ обще- ственнаго вниманія должны были стать два гиганта, двѣ вершины нашего художества — день 25-лѣтія со времени смерти Тургенева и день 80-лѣтія жизни Льва Толстого.
Юбилей Толстого вышелъ удачнымъ., О конечно! — лишь относительно удачнымъ. Праздника не было — не только въ смыслѣ непосредственнаго чествованія самого Толстого, отъ какового чествованія онъ отказался, но не было вообще никакихъ публичныхъ оказательствь, ника- кихъ торжествъ, никакого общенія между людьми во имя и вь честь великаго юбиляра, если не считать многочислен- ныхъ телеграмъ-адресовъ и засѣданій городскихъ думъ въ 4-хъ, 5-ти городахъ съ постановленіями о «наименованіи» школъ или улицъ, о роспускѣ на день 28 августа учени- ковъ низшихъ школъ и проч. А какой славный праздникъ могъ бы выйти изъ этбго дня въ любой культурной странѣ, какимъ бы славнымъ вышелъ этотъ день и у насъ, если бы не... «конъюнктура»!.. Представьте только себѣ картину этого дня, при сколько- нибудь человѣческой обстановкѣ: сотни, тысячи собраній, въ городскихъ аудиторіяхъ, въ деревенскихъ школахъ, согни, тысячи людей, высказывающихся о геніальномъ на- шемъ современникѣ, и всюду блестящіе напояженнымъ вниманіемъ глаза слушателей, и усиленная работа мысли и совѣсти въ тысячахъ и тысячахъ сознаній, вызванная живымъ общеніемъ съ идеями великаго опростителя, и эстетическій восторгъ, при чтеніи его вдохновенныхъ худо- жественныхъ твореній... Какой вихрь вопросовъ и запро- совъ поднялся бы въ душахъ массы слушателей, какой мо- гучій подъемъ критической мысли, — какъ круги по водѣ, расходился бы во всѣ стороны отъ каждой аудиторіи, отъ каждаго маленькаго очага, гдѣ бы справлялся этотъ націо- нальный праздникъ мысли и красоты!.. И горечь и зависть, и злоба горячей волной заливаютъ душу, при одномъ пред- ставленіи о такой картинѣ... У насъ «собираться» не по- лагается; у насъ въ день юбилея запрещались всякія пу- бличныя лекціи о Толстомъ; у насъ театры, дававшіе въ этотъ день его драмы, не должны были обозначать на афи-
шахъ, что спектакль имѣетъ отношеніе къ юбилею . Правда, пресса сдѣлала все, что могла, и почти всѣ газеты посвятили юбиляру свои номера отъ 28 августа. Но въ мало-грамотной, мало-читаісщей Россіи развѣ это могло хоть на половину гамѣнить тотъ праздникъ, картина ко- тораго такъ естественно рисуется вооораженію .. Видно, праздники культуры еще не про насъ писаны... Однако, неудачный въ смыслѣ культурномъ, праздникъ Толстого, — пожалуй, неожиданно, — вышелъ удачнымъ въ другомъ отношеніи. Огромное, исконное противорѣчіе между самыми элементарными культурными запросами и полити- ческимъ бытомъ издавна и роковымъ образомъ превращало у насъ всякое чисто культурное и идейное движеніе въ «политику». Это повторилось и съ Львомъ Толстымъ. Кстати, политическій бытъ нашъ сумѣлъ даже этого органически-аполитическаго мыслителя вогнать въ поли- тику. Я разумѣю здѣсь не христіанскій его анархизмъ, который съ точки зрѣнія политической есть нѣчто, пожа- луй, нейтральное. Но въ послѣднемъ знаменитомъ письмѣ его о казняхъ, столь укрѣпившемъ живую связь нашу съ великимъ современникомъ, есть мѣсто, совершенно новое для Толстого, какъ бы доказывающее, что даже въ годы старости въ немъ все еще идетъ эволюція, что жизнь и надъ нимъ властна, что онъ не такъ уже твердъ въ своемъ абсолютномъ отрицаніи Запада и его путей... Къ этому письму я еще вернусь. Пока меня занимаетъ не самъ юбиляръ, а реакція на его праздникъ. И тутъ при- ходится прежде всего отмѣтить ту бурю общественныхъ страстей, которая поднялась около этого праздника. Ни- когда, кажется, «истинно-русскіе» подонки общества не галдѣли и не ревѣли такимъ звѣринымъ ревомъ, какъ въ дни передъ 28 августа. Тургенева они «простили». Противъ его поминокъ они не возражали. Но предполагаемое чество- ваніе Толстого доводило ихъ до бѣшенства. И пожалуй, ни
въ чемъ еще не сказывалось такъ явно безнадежное без- смысліе этой клики. Убѣжденнаго, закоренѣлаго западника- конституціоналиста Тургенева они согласны признать на- шей національной славой. До дна души русскаго, типично- національнаго отрицателя Запада, проповѣдника непротив- ленія Л. Толстого, они готовы, кажется, побить каменьями или — въ болѣе современномъ родѣ — подстрѣлить изъ-за угла, съ благословенія и во—исполненіе молитвъ своего излю- бленнаго пастыря... Объясненіе только одно: Тургеневъ умеръ и его незванные-непрошенные поклонники, повиди- мому, понимаютъ, что «мертвые сраму не имутъ»—даже отъ ихъ похвалъ... Есть, впрочемъ, и другое объясненіе: то самое обстоятельство, на которое я уже указывалъ, — то вопіющее противорѣчіе между культурой и нашимъ политическимъ бытомъ, которое поборниковъ этого быта заставляетъ трепетать и бѣсноваться при каждомъ про- блескѣ честной мысли, при каждомъ намекѣ на свободную критику... Дѣло гг. Дубровиныхъ было увѣнчано циркуляромъ Свя- тѣйшаго Синода, ітріісіге отлучающимъ отъ церкви не только самого Толстого (что никакой прелести новизны бы не представляло), но и всѣхъ его почитателей,—а это было ново... И когда, какъ бы въ отвѣтъ на эту «буллу», со всѣхъ концовъ Россіи, посыпались въ Ясную Поляну тысячи теле- граммъ,—получилось нѣчто безспорно эффектное... Можетъ быть, слишкомъ громко, но по существу ппавильно было оцѣнено общественное аначеніе Толстовскаго юбилея въ слѣдующихъ строкахъ г Мережковскаго («Рѣчь», 2й ав- густа): «Противъ воли другихъ, противъ воли своей,, сказался онъ лучезарнымъ средоточіемъ русской свободы. Онъ осу- дилъ ее, она оправдала его; онъ проклялъ ее, она благо- словляетъ его; онъ развѣнчалъ ее, она вѣнчаетъ его.
Сегодня враги русской свободы -—враги Толстого; друзья его—ея друзья. Сегодня онъ и она—одно. Хотятъ ли этого или не хотятъ, праздникъ Толстого — праздникъ русскаго освобожденія» Хотя и можно бы, пожалуй, сказать по поводу толстов- скаго праздника: «не бывать бы счастью, да злосчастье помогло» —все же надо признать, что праздникъ въ извѣст- номъ смыслѣ удался, имѣлъ изрядный резонансъ... Совсѣмъ иное представили собой поминки по Турге- неву. Это было нѣчто до того мизерное и блѣдное, не- смотря но полное отсутствіе препонъ полицейскаго харак- тера, что не будь нѣкотораго оправданія все въ гой же «коньюнктурѣ», въ томъ болотѣ, въ которое опять по- грязла сейчасъ общественная жизнь и въ тѣхъ міазмахъ унынія, которыя изъ этого болота поднимаются, — право, было бы отъ чего въ отчаяніе придти!.. Словно забыли его, Тургенева, — эту огромную художественную силу, этотъ свѣтлый изящный умъ, эту исключительную во многихъ отношеніяхъ фигуру въ исторіи нашей культуры . Словно уже не нуженъ намъ тотъ вкладъ, который сдѣланъ имъ въ наше искусство, словно это уже пройденная ступень, дѣло давно изжитаго прошлаго.. Въ самомъ дѣлѣ, коньюк- тура-коньюнктурои, а вотъ какое отношеніе къ Тургеневу мы видимъ теперь не только у «модернистовъ», провоз- глашающихъ его «беллетристомъ», а отнюдь не художни- комъ (про нихъ, такъ сказать, законъ не писанъ), но даже у столь умѣренныхъ «бунтарей» въ области эстетики, какъ г. Айхенвальдъ изъ «Русской Мысли» . Послѣдній въ своихъ «Силуэтахъ» трактуетъ Тургенева въ такомъ родѣ: «Тургеневъ не глубокъ. И во многихъ отношеніяхъ его творчество — общее мѣсто... Онъ вообще легко относится къ жизни, и даже оскорбительно видѣть, какъ онъ труд- ныя проблемы духа складно умѣщаетъ въ свои маленькіе разсказы, точно въ копобочки»... Далѣе слѣдуютъ такія
опредѣленія: «слишкомъ спокойное отношеніе къ чело- вѣку», «.внѣшній, онъ слишкомъ часто судитъ по лицу, мнимый физіономистъ, отъ физіономіи исходитъ къ харак- теру, но, конечно, расплывается здѣсь въ чертахъ самыхъ общихъ и безсодержательныхъ»... «Что онъ очень свѣ- дущъ въ «наукѣ страсти нѣжной» этого онъ не скрылъ, но ему бы слѣдовало идти дальше и прямо выступить рус- скимъ Боккачіо»,.. 1). Свой суровый приговоръ критикъ, въ концѣ «Силуэта», смягчаетъ — соглашаясь признать Тургенева писателемъ «для юношества»., И когда читаешь подобныя характеоистики автора «Отцоеъ и дѣтей», «Дыма» и «Дворянскаго гнѣзда», и когда сопоставляешь съ ними то почти полное равнодушіе, которымъ, въ отличіе отъ праздника Толстого, ознамено- вана была у насъ Тургеневская годовщина, начинаешь ви- дѣть въ этомъ столь различномъ отношеніи къ двумъ вер- шинамъ нашего художества нѣчто символическое, не ли- шенное поучительности. «Жизнь успѣла заслонить Тургенева», — пишетъ все тотъ же г. Айхенвальдъ...—Пусть гакъ. Но вѣдь заслонить можно съ различныхъ сторонъ — спереди и сзади, опере- жая кого-нибудь или отставая отъ него... Съ какой же изъ этпхъ двухъ сторонъ мы съ гг. Айхенвальдами «заслонили» Тургенева? Въ 1857 г. Л. Толстой впервые ѣдетъ заграницу и свои впечатлѣнія отъ Европы передастъ въ чудесномъ очеркѣ «Люцернъ». (Изъ записокъ князя Нехлюдова). Вы помните эту сцену, выведшую изъ себя князя Не- хлюдова и разочаровавшую его въ томъ, «что люди назы- ’) Ю. Айхенвальдъ. «Силуэты русскихъ писателей». Выпускъ II. 1908 г.
ваюгъ положительно свободнымъ государствомъ»? Собрав- шееся въ отелѣ общество не даетъ ни гроша нищему- пѣвцу, лакеи провожаютъ его насмѣшками, а когда Не- хлюдовъ, въ пику всѣмъ имъ, вводитъ пѣвца въ залъ, са- дитъ за столъ, и требуетъ «самаго лучшаго шампанскаго», сосѣди англичане съ удивленіемъ и негодованіемъ на нихъ косятся, а затѣмъ покидаютъ залъ. Ночью, оставшись одинъ въ своемъ номерѣ, Нехлюдовъ предается размышле- ніямъ. Толстой пишетъ курсивомъ и почему-то въ ковыч- кахъ, какъ бы давая понять, что это подлинная за- пись въ его записной книжкѣ, регистрирующая подлинный фактъ: «Седьмого іюля 1857 года, въ Люцернѣ, передъ отелемъ Швейцергофомъ, въ которомъ останавливаются самые бо- гатые люди, странствующій нищій-пѣвецъ въ продолженіе получаса пѣлъ пѣсни и игралъ на гитарѣ. Около ста чело- вѣкъ слушали его. Пѣвецъ три раза просилъ дать ему что- нибудь. Ни одинъ человѣкъ не далъ ему ничего и многіе смѣялись надъ нимъ». Далѣе, слѣдуетъ оцѣнка этого эпизода. «Вотъ событіе, которое историки нашего времени должны записать огненными, неизгладимыми буквами. Это событіе значительнѣе и серьезнѣе, и имѣетъ болѣе глубокій смыслъ, чѣмъ факты, записываемые въ газетахъ и исторіяхъ... Это не выдумка,—подчеркиваетъ Толстой, — а фактъ положи- тельный, который могутъ изслѣдовать тѣ, которые хотятъ, у постоянныхъ жителей Швейпергофа, справившись по га- зетѣ, кто были иностранцы, занимавшіе Швейцергофъ 7 іюля». Хотя въ извѣстныхъ мнѣ біографіяхъ Толстого я и не нашелъ указаній на это событіе и его роль въ жизни Льва Николаевича, но, мнѣ думается, этотъ люпернскій эпизодъ, дѣйствительно нужно записать, если не «огненными», то «неизгладимыми» буквами въ біографію великаго опростителя.
Какъ раньше въ міросозерцаніи Герцена, а позднѣе во взглядахъ Достоевскаго, Салтыкова и др., соприкосновеніе съ Европой и разочарованіе въ ней сыграло несомнѣнно огромную роль и въ духовной жизни, въ идейномъ развитіи Л. Толстого. А непосредственнымъ толчкомъ, особенно важнымъ для художника моралиста, каждая деталь міро- созерцанія котораго возникала импрессіонистически, именно отъ непосредственныхъ толчковъ и переживаній, — непо- средственнымъ толчкомъ явился этотъ эпизодъ въ Люцернѣ, съ такимъ искреннимъ негодованіемъ описанный въ очеркѣ. Вы замѣтили: Толстой рекомендуетъ желающимъ «изслѣ- довать» этотъ эпизодъ—разузнать по газетамъ даже имена иностранцевъ, насмѣхавшихся надъ пѣвцомъ—очевидно на предметъ преданія этихъ именъ вѣчному позору... Весь тонъ очерка свидѣтельствуетъ о глубокомъ потрясеніи, которое пережилъ авторъ. А разсужденія князя Нехлю- дова, въ заключительныхъ страницахъ очерка, содержатъ уже въ зародышѣ всего будущаго Толстого, съ его народ- ничествомъ, съ его крестьянско-христіанскимъ анархиз- момъ, съ его проповѣдью едино-довлѣющаго моральнаго самоусовершенствованія, съ его недовѣріемъ къ разуму и съ его моральной полу-мистикой, полу-метафизикой. Съ легкой руки самого Толстого, принято относить къ 79-му году, къ эпохѣ «Исповѣди», моральный переворотъ, въ немъ происшедшій, и нарожденіе его религіи жизни. Но я попрошу читателя вглядѣться въ слѣдующія строки и полагаю, что онъ въ потрясенной Люцернскимъ эпизо- домъ душѣ Толстого усмотритъ всѣ слагаемыя буду- щаго, весь матеріалъ и всѣ основныя линіи будущаго зданія: «Отчего этотъ безчеловѣчный фіактъ невозможный ни въ какой деревнѣ нѣмецкой, французской или итальян- ской, возможенъ здѣсь, гдѣ цивилизація, свобода и ра- венство доведены до высшей степени, гдѣ собираются пу-
тешествующіе самые цивилизованные люди самыхъ цивили- зованныхъ націй»? Отмѣтимъ пока деревню, выгодно противополагаемую цивилизаціи, (трижды иронически упомянутой въ приведен- ной тирадѣ)—и пойдемъ дальше: «Отчего эти развитые, гуманные люди, способные въ общемъ на всякое честное, гуманное дѣло, не имѣютъ че- ловѣческаго сердечнаго чувства на личное доброе дѣло? Отчего эти люди, въ своихъ палатахъ, митингахъ и обще- ствахъ, горячо заботящіеся о состояніи безбрачныхъ ки- тайцевъ въ Индіи, о распространеніи христіанства и обра- зованія въ Африкѣ, о составленіи обществъ исправленія всего человѣчества,—не находятъ въ душѣ своей простого, первобытнаго чувства человѣка къ человѣку? Неужели нѣтъ этого чувства и мѣсто его зацяли тщеславіе, често- любіе и корысть, руководящіе этихъ людей въ ихъ пала- тахъ, митингахъ и обществахъ? Неужели распространеніе разумной, себялюбивой ассоціаціи людей, которую назы- ваютъ цивилизаціей, уничтожаетъ и противоречитъ по- требности инстинктивной и любовной ассоціаціи»?.. «Тщеславіе, честолюбіе и корысть» — эти три подчерк- нутыя мною наименованія пороковъ «цивилизованныхъ» людей—до конца жизни останутся у Толстого единствен- ными элементами, на которые онъ разлагаетъ духовное содержаніе всѣхъ тѣхъ, кто отошелъ отъ «простой народ- ной жизни», это единственныя движущія пружины, кото- рыя онъ усматриваетъ въ ихъ дѣятельности; въ «Испо- вѣди», оглядываясь на свое прошлое, онъ объясняетъ свою художественную дѣятельность все тѣми же—«тщеславіемъ, честолюбіемъ и корыстью»... А противоположеніе «парла- ментамъ и митингамъ» — «инстинктивной любовной ассо- ціаціи» представляетъ собою формулу, опредѣляющую интим- ную сущность Толстовскихъ идей, пожалуй, гораздо лучше, чѣмъ это когда-либо удавалось ему сдѣлать впослѣдствіи..
Далѣе слѣдуетъ «критика прогресса», поразительно сближающая Толстого съ народниками позднѣйшей — и притомъ реввлюціонной—струи народничества.—Критиче- скій народникъ Михайловскій писалъ въ 1870 г.. «Свобода! — великое, громкое слово, тысячи разъ кро- вавыми буквами, записанное на скрижаляхъ исторіи и въ сознаніи людей; прекрасный, но страшный сфинскъ, без- жалостно пожирающій всякаго, кто не разгадаетъ его хит- рыхъ загадокъ... Кто не игралъ этимъ словомъ?.. И мало ли людей, желающихъ освободиться отъ свободы?» А князь Нехлюдовъ или графъ Толстой говорятъ: «И неужели это то равенство, за которое пролито было столько невинной крови и столько совершено преступленій? Неужели народы, какъ дѣти, могутъ быть счастливы однимъ звукомъ слова «равенство»? Равенство передъ закономъ?.. Да развѣ вся жизнь людей происходитъ въ сферѣ закона? Только одна тысячная доля ея подлежитъ закону, осталь- ная часть происходитъ внѣ его—въ сферѣ нравовъ и воз- зрѣній общества». Такова критика двухъ членовъ знаменитой европейской «тріады»—свободы и равенства. Выводы у критиковъ — разные. У Михайловскихъ—революціонные и соціальные, у Толстого—только моралистскіе, но отправная точка у всей эпохи, у всего теченія—одна: отрицаніе Запада... Наконецъ, въ послѣднихъ строкахъ очерка, мы нахо- димъ будущаго закоренѣлаго врага «лживой науки» — со- ціологіи, отрицателя гордаго человѣческаго разума, буду- щаго поклонника Экклезіаста, мистическаго фаталиста, отказывающагося отъ автономности человѣческой воли и сознанія и предающаго судьбу человѣческую и все строи- тельство жизни въ руки «лично не существующаго», но «лично исповѣдуемаго» Бога—добра: «Вѣками бьются и трудятся люди, чтобы отодвинуть къ одной сторонѣ благо, къ другой—не благо. Проходятъ вѣка,
и гдѣ бы что бы ни прикинулъ безпристрастный умъ на вѣсы добраго и злого, вѣсы не колеблются и на каждой сторонѣ столько же блага, сколько и неблага. Если бы только человѣкъ выучился не судить и не мыслить рѣзко и положительно и не давать отвѣтовъ, на вопросы, данные ему только для того, чтобы они вѣчно оставались вопро- сами!.. Цивилизація—благо, варварство—зло: свобода—благо, неволя — зло. Вотъ это то воображаемое знаніе уничто- жаетъ инстинктивныя, блаженнѣйшія, первобытныя потреб- ности добра въ человѣческой натурѣ... И кто видѣлъ такое состояніе, въ которомъ бы не было добра и зла вмѣстѣ?.. И кто въ состояніи такъ совершенно оторваться отъ жизни, чтобы независимо, сверху взглянуть на нее?.. Одинъ, только одинъ есть у насъ непогрѣшимый руководитель—Всемірный Духъ, проникающій насъ всѣхъ вмѣстѣ и каждаго, какъ единицу, влагающій въ каждаго стремленіе къ тому, что должно»... Г-нъ Струве, въ любопытной статьѣ о Львѣ Толстомъ («Русск. Мысль», августъ),—къ этой статьѣ мнѣ еще при- дется вернуться,—по поводу только что выписанной мною цитаты, говоритъ: «Есть что то Гётевское въ этомъ признаніи относи- тельности всѣхъ человѣческихъ оцѣнокъ и сужденій предъ лицомъ вѣчнаго и безконечнаго Бога. — природы. Но какъ это не похоже на моральное міросозерцаніе Толстою, ка- кимъ мы знаемъ его теперь». Могу утѣшить почтеннаго мистическаго кадета: если бы онъ поближе познакомился съ моральнымъ міросозерца- ніемъ Толстого, какимъ оно есть теперь, то не имѣлъ бы никакого основанія обращать'свои восторги лишь къ про- шлому, къ Люцернскому настроенію Толстого. Не далѣе какъ въ 1906-мъ году, въ брошюрѣ «О значеніи русской революціи» Толстой говорилъ:
«.Мало того, что людямъ не дано знать въ какую форму сложится въ будущемъ жизнь общества, людямъ бываетъ не хорошо отъ того, что они думаютъ, что могутъ знать это... Жизнь и отдѣльныхъ людей и обществъ только въ томъ и состоитъ, что люди и общества идутъ къ невѣдо- мому, не переставая измѣняясь, не вслѣдствіе составленія разсудочныхъ плановъ нѣкоторыхъ людей о томъ, каково должно быть это измѣненіе, а вслѣдствіе вложеннаго во всѣхъ людей стремленія къ нравственному совершенству... А между тѣмъ люди, невѣрующіе въ законъ Бога, всегда воображаютъ... Въ Люцернѣ въ 1857 году, въ Ясной Полянѣ въ 1907 году—все тоже заподазриваніе разума человѣческаго (и отождествленіе его съ «разсудочностью») все тотъ же отказъ отъ него во имя морали, все тотъ же приматъ по- слѣдней надъ первымъ Сомнѣваюсь, чтобы тутъ было очень мною «Гётевскаго», но что это нѣчто—типично Толстов- ское—для меня сомнѣній нѣтъ Толстой вѣренъ и равенъ себѣ на протяженіи всей своей жизни, ибо онъ, какъ всякій геній, есть явленіе глу- боко органическое, при всей его двойственности, при всей антагонистичности его теорій съ его стихіей, его идей съ его природными влеченіями какъ всякій геній, Толстой есть прежде всего яркое и могучее, а потому цѣлостное, закон- ченно-полное выраженіе создавшей его эпохи. 29-лѣтній, еще не установившійся, еще ищущій себя писатель, потря- сенный оскорбленіемъ, которое нанесла его морализирую- щей душѣ Европа, впервые отворачиваясь отъ этой Европы, онъ высказывается почти полностью, почти дословно такъ, какъ выскажется спустя полъ вѣка, уже на краю могилы, потрясенный огромной трагедіей нашей революціи, въ которой главной бѣдой емѵ представится то, что «и революціонеры, и правительство идутъ по слѣдамъ Европы»'
«Русскому народу итти теперь на тотъ путь, по кото- рому шли западные народы все равно, что путешествен- нику итти на тогъ ложный путь, на который сбились его предшественники и съ котораго уже возвращаются ему на- встрѣчу наиболѣе проницательные изъ сбившихся на лож- ный путь людей»... Такъ начиналъ и продолжалъ Л. Толстой. Обратимся теперь къ Тургеневу. Въ своихъ «Литературныхъ и житейскихъ воспомина- ніяхъ» Тургеневъ даетъ себѣ слѣдующую коротенькую ха- рактеристику (онъ описываетъ свой отъѣздъ на Западъ въ 1838 г., когда онъ бросилъ Петербургскій университетъ и поѣхалъ доучиваться въ Берлинъ), «Долго колебаться я не могъ. Надо было либо поко- риться и смиренно побрести общей колеей, по избитой до- рогѣ; либо отвернуться разомъ, оттолкнуть отъ себя «всѣхъ и вся», даже рискуя потерять многое, что было дорого и близко моему сердцу. Я такъ и сдѣлалъ... Я бросился внизъ головою въ «нѣмецкое море», долженствовавшее очистить и возродить меня, и когда я, наконецъ, вынырнулъ изъ его волнъ—я все-таки очутился «западникомъ», и остался имь навсегда»... Трудно себѣ представить два болѣе противоположныхъ духовныхъ крещенія!.. Отвернувшись въ Люцернѣ отъ. Запада, Толстой вскорѣ прилѣпляется душою къ русскому мужику, къ русской де- ревнѣ, духовный укладъ которой остается его идеаломъ до конца. До «Люцерна» въ немъ обозначается лишь будущій ге- ніальный аналитикъ-психологъ, и напряженный, суровый мо- ралистъ— въ «Дѣтствѣ, Отрочествѣ, Юности», да великій реалистъ—съ кое какими намеками на будущій фатализмъ— въ «Севастопольскихъ очеркахъ»; въ «Утрѣ молодого по- мѣщика» царитъ совершенно смудное настроеніе и лишь
мелькаетъ завистливое чувство къ веселому житію извощика Илюшки. Послѣ «Люцерна», въ «Казакахъ» несчастному рефлективу Нехлюдову, уже слѣпительно ярко противопо- лагаются гармонически-цѣльные Лукашка съ Маріанной и Ьогпгпе сіе Іа паіпге—Ерошка. А затѣмъ создается «Вейна и міръ», а въ ней безсмертный Каратаевъ, отъ обаянія ко- тораго не можетъ до конца жизни избавитося не одинъ Пьеръ Безуховъ (это обаяніе такъ сильно, что въ «эпи- логѣ», рѣшивъ примкнуть къ Декабристамъ, Пьеръ, между прочимъ, провѣряетъ правильность рѣшенія, задаваясь во- просомъ. «что сказалъ бы на это Каратаевъ?»). Въ цитированной мною брошюрѣ «О нашей революціи», рѣшая вопросъ о будущемъ Россіи, Л. Толстой, подобно Пьеру, апеллируетъ къ Каратаеву, и вдохновленный имъ, мечтаетъ весь міръ заселить Каратаевыми: «...Почему не представить себѣ людей цѣломудренныхъ, борящихся съ своими похотями, живущихъ въ любовномъ общеніи съ сосѣдями, среди плодородныхъ полей, садовъ, лѣсовъ, съ прирученными сытыми друзьями-животными, только съ той противъ теперешняго ихъ состоянія, разни- цей, что они не признаютъ землю ничьей отдѣльной соб- ственностью, ни самихъ себя принадлежащими какому-либо государству; не платятъ никому ни податей ни налоговъ и не готовятся къ войнѣ и ни съ кѣмъ не воюютъ, а напро- тивъ, все больше и больше мирно общаются народы съ народами?.. И для того, чтобы представить себѣ жизнь людей такою, не нужно ничего выдумывать и въ представленіи своемъ измѣнять или прибавлять къ жизни тѣхъ земледѣльческихъ людей, которыхъ мы всѣ знаемъ въ Китаѣ, Россіи, Индіи, Канадѣ, Алжирѣ, Египтѣ, Австраліи»... Тургеневъ въ первомъ же своемъ очеркѣ изъ серіи классическихъ «Записокъ охотника» (къ нимъ, въ сущ- ности, надо пріурочивать начало его творчества), убѣж-
дается изъ разговоровъ съ «хозяйственнымъ» мужикомъ Хоремъ, что «Петръ Великій былъ по преимуществу рус- скій человѣкъ, русскій именно въ своихъ преобразованіяхъ» . А много позднѣе, въ 62-мъ году, полемизируя съ Гер- ценомъ, пишетъ ему свое знаменитое,много разъ цитиро- ванное въ печати письмо, въ которомъ не только съ уди- вительной тонкостью и мѣткостью анализируетъ отношенія между «народниками» и крестьянствомъ, но поистинѣ съ пророческой прозорливостью предсказываетъ и судьбу на- родническихъ увлеченій. Я не могу удержаться, чтобы не привести здѣсь эги блестящія умомъ и поразительныя по чутью дѣйствительности строки. «Роль образованнаго класса въ Россіи быть передава- телемъ цивилизаціи народу съ тѣмъ, чтобы онъ самъ уже рѣшилъ, что ему отвергать или принимать. Это въ сущ- ности скромная роль, хотя въ ней подвизались Петръ Ве- ликій и Ломоносовъ Эта роль, по-моему, еще не кончена... Вы-же господа, напротивъ, нѣмецкимъ процессомъ мышленія (какъ славянофилы), абстрагируя изь едва понятной и по- нятой субстанціи народа тѣ принципы, на которыхъ вы предполагаете, что онъ построитъ свою жизнь, кружитесь въ туманѣ и, что всего важнѣе, въ сущности, отрекаетесь отъ революціи, потому что народъ, предъ которымъ вы преклоняетесь, консерваторъ раг ехсеііепсе и даже носитъ въ себѣ зародыши такой буржуазіи въ дубленомъ тулупѣ, теплой и грязной избѣ, съ вѣчно набитымъ до изжоги брюхомъ и отвращеніе ко всякой гражданской отвѣтствен- ности и самодѣятельности, что далеко оставитъ за собою всѣ мѣтко-вѣрныя черты, которыми ты изобразилъ запад- ную буржуазію вь своихъ письмахъ,,. Пресловутое зем- ство оказалось на дѣлѣ такой же кабинетной, высиженной штучкой, какъ «родовой бытъ» Кавелина и т. д. Земство— либо значитъ то-же самое, что значитъ любое односильное западное слово,—либо ничего не значитъ и въ Щаповскомъ
смыслѣ непонятно ровно ста мужикамъ изо ста... Прихо- дится вамъ пріискивать другую троицу, чѣмъ найденная вами «земство, артель и община»... А не то предстоитъ опасность то низвергаться передъ народомъ, то коверкать его, то называть его убѣжденія святыми и высокими, то клеймить ихъ несчастными и безумными, какъ это сдѣ- лалъ, чуть не на одной страницѣ, Бакунинъ въ своей по- слѣдней брошюрѣ» .. Въ романѣ «Дымъ» аналогичныя идеи вложены въ уста Потугину, грустному и одинокому—какъ одинокъ былъ и самъ Тургеневъ—скептику, среди поголовнаго тогда въ ря- дахъ демократіи поклоненія мужику, среди мечтаній о «рус- ской веснѣ» и «новыхъ» русскихъ «словахъ», которыя имѣетъ произнести... нашъ «Каратаевъ». Да не заподозритъ меня читатель въ претензіи сказать что нибудь новое этимъ противопоставленьемъ западнцка Тургенева—народникамъ и наиболѣе послѣдовательному и законченному изъ нихъ Льву Толстому. Противопоставленіе это — по-меньшей мѣрѣ банальное, давно и неоднократно производившееся, и столь естественное, само собою напра- шивающееся, что пространно останавливаться на немъ не было бы никакихъ резоновъ. Сказать бы по-просту; одинъ— европеецъ, другой — чистокровный, типичный русскій... да еще русскій той сугубо русской эпохи, когда подъ впеча- тлѣніемъ паденія рабства вся интеллигенція наша превра- тилась въ «кающихся дворянъ», отъ фактически таковыхъ— до разночинцевъ, вродѣ Достоевскаго, а позднѣе Успен- скаго;—русскій той эпохи, когда стремленіе «слиться» съ мужикомъ объединяло революціонеровъ-террористовъ Крав- чинскихъ съ проповѣдниками «смиренія» и «непротивленія» Достоевскими и Толстыми; когда «отнынѣ свободный посе- лянинъ» являлся средоточіемъ всѣхъ помысловъ и надеждъ и объектомъ естественной (въ «кающихся») идеализаціи; когда, наконецъ, у насъ зарождалась національная лите-
ратура, а вскорѣ и національная живопись (въ лицѣ перед- вижниковъ), когда расцвѣтъ національнаго самочувствія естественно порождалъ—склонность къ мессіанству, къ само- возвеличенію за стетъ «-неоправдавшаго надеждъ» Запада.. Если я, тѣмъ не менѣе, такъ долго останавливался на противоположеніи двухъ вершинъ нашего художества, именно съ этой точки зрѣнія, то имѣлъ въ виду опредѣленную цѣль: дать читателю лишній разъ возможность интимнѣе почув- ствовать всю полярность этихъ двухъ фигуръ, всю ту про- пасть, которою раздѣлены эти двѣ «вершины». Пропасть это—по-истинѣ, бездонная, фигуры—по-истинѣ, почти отри- цающія другъ друга. И потому это такъ,—что эти два огром- ныхъ художника-мыслителя являются удивительно цѣлост- ными олицетвореніями двухъ противоположныхъ культур- ныхъ и этико-философскихъ началъ, двухъ противополож- ныхъ концепцій жизни... Европеизмъ Тургенева—это прежде всего культурное міропониманіе, цѣлостное, чуждое морализма, съ его эле- ментарными и упрошенными категоріями, съ его грубой оцѣнкой и классификаціей, какъ ножомъ разрѣзающими живую ткань жизни;—міропониманіе, вовсе не отказываю- щееся отъ критической оцѣнки дѣйствителоности, но го- ворящее этой дѣйствительности свое да, признающее твор- ческія силы, въ ней заложенныя, исполненное вѣры въ че- ловѣка и его разумъ, и потому чуждое мистицизма, сво- бодное, свѣтлое и творческое или революціонное. Русское умонастроеніе Толстого—есть морализмъ, мо- рализмъ прежде всего, добро, какъ универсальный критерій -всѣхъ оцѣнокъ и опредѣленій, морализмъ догматичный и абсолютный и, въ силу абсолютности своей, соприкасаю- щійся съ мистицизмомъ и впадающій въ него, и отчасти въ силу той же абсолютности, и отчасти подъ вліяніемъ исторической обстановки —преисполненный элементовъ аске- тизма.
Если до самаго послѣдняго времени русская интелли- генція въ огромномъ большинствѣ не была повинна въ ми- стическихъ устремленіяхъ, за то элементы морализма и аскетической «рахметовщйны»—являлись безусловно ея ха- рактернѣйшими и глубоко національными чертами 1)„. На- ціональными чертами—или что, конечно, тоже самое—исто- рическими. Левъ Толстой и олицетворяетъ собою огромный пе- ріодъ нашей исторіи,—періодъ, увы, судя по многимъ дан- нымъ,—еще не отошедшій въ прошлое... Онъ продуктъ и законченнѣйшее, безстрашно логичное выраженіе барско- крестьянской полосы нашей жизни. Всю исторію нашей литературы съ самыхъ 40-хъ го- довъ можно разсматривать, какъ своего рода «тридцати- лѣтнюю»—или даже 50-лѣтнюю «войну»—съ Западомъ, и велась эта война именно во имя барско-крестьянской, сель- ской, народнической идеологіи. Левъ Толстой—живой и пре- красный памятникъ этой эпохи, эпохи, повторяю, создав- шей наше національное художество, эпохи необыкновенно богатой и въ свое время плодотворной, теперь уже изжи- той и тѣмъ не менѣе—живучей... Припомнимъ, сколькихъ пережитковъ народничества, а вѣрнѣе—даже рецидивовъ народничества мы были свидѣте- !) То, что сейчасъ у насъ происходитъ, или только что про- исходило, тотъ шабашъ всевозможныхъ «оргіастовъ» и порногра- фовъ, то повальное углубленіе въ «проблему пола», доходящее до такого нагло-обнаженнаго цинизма, какого врядъ ли когда дости- гали другія національности, есть не опроверженіе моей мысли, а пожалуй, подтвержденіе ея: это не болѣе какъ сорвавшіеся съ цѣпи рабы—празднующіе, по мѣрѣ силъ и умѣнія, свое освобож- деніе отъ всевозможныхъ «долговъ передъ народомъ», отъ нрав- ственныхъ абсолютовъ, словомъ—отъ цѣпей именно морализма. Именно разнузданность и извращенность этихъ аморалистовъ згуіе тобегпе можетъ, пожалуй, служить свидѣтельствомъ тяжести преж- нихъ цѣпей, крѣпости былыхъ тисковъ...
лями въ революціонные дни... Мнѣ кажется, что даже въ траги-комическомъ пунктѣ кадетской программы объ «отчу- жденіи земли», столь диспропорціональномъ и тактическимъ лозунгамъ, и дѣйственности, и классовому составу этой партіи—надо видѣть одинъ изъ этихъ рецидивовъ, одинъ изъ этихъ пережитковъ И поскольку исходъ дѣла вообще опредѣляется активной дѣятельностью политическихъ партій, можно сказать, что революція наша отчасти напоролась на эти пережитки, на отжившую, но не желающую умирать народническую идеологію... Какъ это ни курьезно, но кое какіе проблески народ- нической старины проявляются даже у нашихъ «новыхъ людей», у нашихъ ех-декадентовъ, съ тѣхъ поръ, какъ они, въ дни революціи, превратились въ «соборниковъ». Не говоря уже про г. Мережковскаго, который перепѣваетъ мессіанскіе мотивы народничества, уснащая ихъ абракада- брой «религіи Святого Духа», и объявляетъ нашу рево- люцію «единственной въ мірѣ», и стремится слиться съ «взыскующими вышняго града» мужичками; даже у Андрея Бѣлаго можно отыскать «тягу къ землѣ» и т. п. Г. Булгаковъ перешелъ отъ марксизма въ полуправо- славіе—разумѣется, шествуя по стопамъ Достоевскаго,— въ цѣляхъ пріобщиться къ народной вѣрѣ, къ идеологіи крестьянства... Все это, пожалуй, мелочи, однако—мелочи характерныя. И на всемъ протяженіи полувѣка на небосклонѣ нашей культуры, подобно вечерней звѣздѣ, одиноко стоялъ Тур- геневъ и, подобно вечерней же звѣздѣ—мнѣ уже приходи- лось дѣлать это сравненіе, но я лучшаго не придумаю— свѣтилъ намъ съ запада... Преемникомъ его можно назвать развѣ только Чехова, но и то съ оговорками, ибо—соз- даніе эпохи перелома—онъ и въ смыслѣ европеизма былъ неопредѣлененъ... Совершенно .уждые элементовъ народни- чества, Горькій и Андреевъ являются фигурами до такой
степени психологически далекими отъ Тургенева (я под- черкиваю: психологически, а не идеологически), что какъ то странно даже устанавливать какую нибудь преемствен- ность между ними... Никто, положительно, изъ нашихъ художниковъ не свѣ- тилъ намъ такимъ ровнымъ, мягкимъ, какъ разсѣянный свѣтъ, сіяніемъ—одинъ Тургеневъ... И въ лучахъ этого ровнаго мягкаго, все со всѣхъ сторонъ обливающаго свѣта стоитъ передъ нами длинная вереница бѣлыхъ, какъ мра- моръ, и нѣжныхъ, какъ мечта, но какъ мраморъ же опре- дѣленныхъ—изваянныхъ имъ образовъ... Вѣрный своему де- визу «концентрированнаго воспроизведенія дѣйствитель- ности», онъ не сочинялъ жизни, онъ пристально и любовно вдумчиво изозражалъ ее,—изображалъ исторію нарожденія нашей интеллигенціи—правда больше дворянской интелли- генціи, которую лучше зналъ, да и преобладала она въ его время... Но онъ же, кромѣ «лишнихъ людей» изъ дво- рянъ, Рудиныхъ и Лаврецкихф зарегистрировалъ и по- явленіе «разночинца» Базарова и даже въ «Нови», при всѣхъ ея недостаткахъ, далъ много глубоко-вѣрныхъ чертъ революціонной молодежи 70-хъ годовъ... А наряду съ этимъ—его женскіе образы... Уже давно сказано, что Тур- геневъ былъ пѣвцомъ «пробужденія дѣвической души». Образы дѣвушекъ, вышедшія изъ подъ его пера,—это та- кая поэзія, такое изящество и, въ тоже время, духъ такой свѣтлой человѣчности, что выпади эта коллегія женскихъ типовъ изъ русской литературы, она лишилась бы, можетъ быть, половины своей поэтической цѣнности... Во всѣхъ этихъ дѣвичьихъ душахъ, одновременно съ пробужденіемъ женщины, Тургеневъ всегда рисуетъ и пробужденіе чело- вѣка, пробужденіе первыхъ запросовъ, перваго раздумья надъ жизнью. У его героинь «разверзаются зѣницы» не только на объектовъ ихъ «страсти нѣжной», говоря жар- гономъ господина Айхенвальда, но и на міръ, на жизнь...
Вспомнимъ Лизу, Елену, Маріанну... И потому Тургенева можно вообще назвать живописцемъ пробужденія нашей культурности, нашей идейности. Понять исторію зачатковъ нашего идеологическаго бытія, не изучивши Тургенева,—нельзя. И не для того, конечно, чтобы защищать Тургенева отъ смѣлой критики г. Айхенвальда, мнѣ хочется сказать по- слѣднему, что «жизнь для него должно быть въ такой сте- пени заслонила» вечернюю звѣзду нашей литературы, что онъ просто забылъ Тургенева и, задумывая свой «силуетъ», не потрудился его перечитать... Въ самомъ, дѣлѣ, иначе тру- дно объяснить себѣ этотъ его «силуэтъ»... Что же касается совѣта заднимъ числомъ Тургеневу—«прямо выступить рус- скимъ Боккачіо», и замѣчанія о большой освѣдомленности «въ наукѣ страсти нѣжной», то да позволено мнѣ будетъ выразить надежду, что этотъ критическій перлъ стяжаетъ г. Айхенвальду безсмертную славу... Г-нъ Айхенвальдъ не- годуетъ на устарѣвшую манеру Тургенева, на подробныя у него жизнеописанія героевъ и ихъ предковъ. Здѣсь онъ правъ въ своемъ гнѣвѣ, но пусть гнѣвъ его распростра- нится на Флобера, современника Тургенева, и еще въ боль- шей степени на Бальзака: выведенныя теперь изъ употре- бленія «протокольные» пріемы въ изобиліи можно найти у указанныхъ художниковъ. Можетъ быть строгій критикъ и ихъ назоветъ лишь «беллетристами»?.. Правъ г. Айхен- вальдъ только въ одномъ, далеко впрочемъ не новомъ, за- мѣчаніи—о чрезмѣрной «литературности» Тургеневской ма- неры. Да, излишняя отдѣлка и чеканка мѣшаютъ, да мѣ- стами онѣ лишаютъ простоты и естественности Тургенев- скую прозу. Я бы прибавилъ къ этому довольно частыя у Тургенева потуги на юморъ, котораго онъ, кажется, вполнѣ былъ лишенъ... Но отсюда—до «беллетриста» еще изрядная дистанція!... А если не творчество—эта огромная галлерея типовъ и картинъ нашей интеллигентской и дворянской
жизни, созданная Тургеневымъ, то пусть г. Айхенвальдъ объяснитъ... А впрочемъ-Богъ съ нимъ, съ г. Айхенваль- домъ!.. Въ противоположность Толстовскому, глубоко субъек- тивному, импрессіонистическому по своему источнику, твор- честву—творчество Тургенева, какъ это многими отмѣча- лось, есть настоящая пластика, продуктъ глубоко-созна- тельной, тщательно разумомъ «соображенной» интуиціи. Толстой высказываетъ, Тургеневъ разсказываетъ. Говоря въ терминахъ Ницше—у Тургенева въ сильной степени преобладаетъ Аполлоновское начало. Творчество Толстого, кажется, можно опредѣлить, какъ сочетаніе Діонисовскаго начала съ Сократовскимъ. У Тургенева оформленное, эстетически и философски законченное созерцаніе, у Толстого стихійная наблюдатель- ность, стихійное поглощеніе впечатлѣній бытія и рядомъ съ нимъ разсудочно-моралистскій умыселъ, расчетъ ьъ са- момъ широкомъ смыслѣ этого слова. И чѣмъ ближе къ старости,-—тѣмъ больше проявляется это Сократическое начало, съ изумительнымъ искусствомъ облекаясь однако въ ризы, выработанныя и взрощенныя первымъ періодомъ творчества. Чтобы убѣдиться въ этомъ геніальномъ ма- стерствѣ, стоитъ только послѣ «Смерти Ивана Ильича», напримѣръ, прочитать разсужденіе «Въ чемъ счастье», ко- стяной остовъ повѣсти—обнажается при этомъ чтенію во очію... То же изумительное мастерство,—пожалуй, еще въ боль- шей степени—сказывается въ послѣдней эпопеѣ Толстого «Воскресеніе». Это, можетъ быть, единственное въ міровой литературѣ произведеніе, въ которомъ напряженнѣйшій дидактизмъ и тенденціозность соединяются съ подлиннымъ вдохновеннымъ, стихійнымъ творчествомъ Сократъ и Діо- нисъ по очереди выступали ъ въ этой эпопеѣ, но то и дѣло, какимъ-то непостижимымъ образомъ, Сократъ не наря-
жается только Діонисомъ, а поистинѣ—перевоплащается въ него, моралистскій умыселъ претворяется въ подлинную плоть и кровь, въ подлинную живую жизнь... Многіе кри- тики видятъ въ зтомъ произведеніи борьбу художника съ моралистомъ. Я склоненъ думать, что никакой борьбы тутъ не было, что здѣсь только съ особенной выпуклостью вы- ступаетъ двуединая природа толстовскаго творчества, дву- единая природа—самаго его духа. Мнѣ видится тугъ полное обладаніе обоими элементами, совершенно сознательный выборъ между ними, совершенное подчиненіе ихъ волѣ ихъ обладателя. I Въ «Крейцеровой Сонатѣ» Позднышевъ, описавъ сцену убійства, замѣчаетъ: «Когда люди говорятъ, что они въ припадкѣ бѣшенства не помнятъ того, что они дѣлаютъ—это вздоръ, неправда. Я все помнилъ и ни на секунду не переставалъ помнить. Чѣмъ сильнѣе я разводилъ самъ въ себѣ пары своего бѣ- шенства, тѣмъ ярче разгорался во мнѣ свѣтъ сознанія, при которомъ я не могъ не видѣть того, что я дѣлалъ». Нѣтъ ли въ подобномъ утвержденіи, въ подобномъ ана- лизѣ момента высшаго напряженія стихійности ьъ чело- вѣкѣ—кое чего субъективнаго, интимнаго? Не «проговари- вается» ли самъ Толстой въ этихъ строкахъ, не опредѣ- ляетъ ли онъ здѣсь самъ двуединой природы своего духа, своей психики? Мнѣ думается, что про каждый моментъ своего творчества, все равно художественнаго или мора- листскаго, про каждый моментъ своего существованія, Тол- стой могъ бы сказать: «Я все помнилъ, ни на секунду не переставалъ помнить»... И можетъ былъ, именно въ этой двуединости лежитъ ключъ къ объясненію его изумительнаго творчества, раз- гадка этого «буйнаго разлива» образовъ, сценъ и широ- чайшихъ картинъ жизни, который, по выраженію г. Коро-
ленки, подъ конецъ каждаго романа плавно «входитъ въ свои берега»... Тургеневъ постоянно увлекается своими образами; онъ любуется своей Ириной, боготворитъ Елену и Лизу, чуть не рыдаетъ надъ одинокимъ Лаврецкимъ. При всей «отшли- фованности» и «литературности» его творчества, оно, въ концѣ концовъ наивнѣе и непосредственнѣе творчества Толстого. Въ силу только что отмѣченной «двуединости», Толстой не знаетъ наивности и непосредственности. Онь ни чѣмъ не любуется, ни надъ кѣмъ не проливаетъ слезъ, а «овладѣвъ» жизнью — воспроизводить ее и только, или воспроизводить ее такъ и въ той мѣрѣ, чтобы внушить читателю желательный выводъ... Тургеневъ созерцаетъ и изучаетъ. Онъ самъ признается, что ничего «не можетъ сочинить», что все имъ написан- ное есть продуктъ наблюденій. Онъ отходитъ въ сторону и какъ бы со стороны, осторожно всмаірпвэется въ своихъ героевъ. И насъ подводитъ къ нимъ лишь на извѣстное разстояніе, и мы узнаемъ ихъ, какъ въ жизни узнаемъ— объективно внѣ насъ стоящихъ, своей, отдѣльной отъ на- шей, жизнью живущихъ—людей. Толстой спокойно и увѣ- ренно вводитъ насъ прямо въ душу каждаго своего героя, и мы вмѣстѣ съ нимъ глядимъ изнутри этой души на окру- жающій міръ, глядимъ—глазами героя, слушаемъ его ушами, ощущаемъ каждое движеніе его мускуловъ, каждое содро- ганіе его нервовъ. Нѣтъ тайнъ. Все ясно, все извѣстно— до послѣдней психофизіологической детали. Толстой первый вводитъ въ нашу художественную ли- тературу особый пріемъ—трактовать каждую сцену сь точки зрѣнія интересующаго его въ данный моментъ лица. Этотъ «многоипостасный» субъективизмъ, благодаря которому мы смотримъ на бородинскую битву глазами Андрея Бол- конскаго, на покинутую Москву глазами Пьера, въ «Аннѣ Карениной» живемъ то въ душѣ самой Анны, то въ ду-
шахъ Вронскаго и Левина,—является, пожалуй, незамѣни- мымъ пріемомъ для изображенія массовыхъ сценъ, на ко- торыя такой великій мастеръ Л. Толстой. Воспринимая вмѣстѣ съ героемъ тэтъ или иной уголокъ или штрихъ дѣйствительности, съ которыми герой непосредственно со- прикасался, мы, отправляясь психологически отъ этихъ уголковъ и штриховъ, все время ощущаемъ и фонъ, то массовое, многоликое, что движется за выдвинутыми на первый планъ подробностями. Получается, какъ бы объек- тивный импрессіонизмъ; не субъективно-авторскій, у кото- раго одинъ неподвижный центръ и одна система воспріятій; а—десятки такихъ системъ, такихъ центровъ, которые какъ бы находятся «на посылкахъ» у автора.. Однако, нѣтъ розъ безъ шиповъ. Этотъ самый субъективизмъ твор- чества, это самое перевоплощеніе въ фигуры изображае- мыхъ людей, которое придаетъ такую живость и силу изображенію, мнѣ кажется, представляетъ и извѣстную опасность. Въ самомъ дѣлѣ, ужъ если перевоплощаться, если все* ляться въ души своихъ героевъ, то это надо дѣлать такъ, чтобы давать впечатлѣніе полнаго и окончательнаго знанія, полной и окончательной ясности. Надо аналитически раз- ложить эти души на ихъ составные, элементы—до конца, безъ всякаго гевігіиит’а, безъ всякаго остатка или осадка. И Чародѣй-Толстой именно такъ и поступаетъ, и такъ очаровываетъ насъ своимъ аналитическимъ прозрѣніемъ, что мы ему вѣримъ и остатка не замѣчаемъ. Только отор- вавшись отъ ею геніальныхъ психологическихъ воспроиз- веденій и только стряхнувъ съ себя чары ихъ, мы задаемся вопросомъ, выполнимое ли это дѣло даже для такихъ ге- ніевъ какъ Толстой? Мыслимо ли подобное разложеніе безъ остатка? Не просмотрѣли ли мы, временно, вмѣстѣ съ авторомъ, поселившись «внутри души» его героя, какихъ нибудь элементовъ души? Но упростили ли, не опростили
ли ее? И только тогда,, мы замѣчаемъ, что въ результа- тахъ Толстовскаго, и нашего вмѣстѣ съ нимъ, анализа почти никогда не значится одна исконно и вѣковѣчно при- сущая человѣческимъ существамъ вещь - идеологія,.. О! она сплошь и рядомъ бываетъ очень элементарна и рудимен- тарна, но все же бываетъ... Это извѣстный мистическій, религіозный или моральный, рѣдко философскій синтезъ, часто плохонькій, вкривь и вкось построенный, но все же построенный,—часто гдѣ то подъ спудомъ незамѣтно для своего обладателя существующій, но все же существующій,— и безъ нею не обходится ни одна живая душа. У Андрея Болконскаго онъ есть, этотъ синтезъ, у Пьера Безухова есть, есть онъ у Левина, да еще—у Платона Каратаева, и дяди Ерошки изъ «Казаковъ»... Можетъ быть, не синтезъ, такъ исканіе его, муки по немъ, мы видимъ у князя Нех- людова, во всѣхъ очеркахъ и повѣстяхъ, отъ «Утра помѣ- щика» до «Воскресенія», гдѣ онъ только ни появляется...— Ну, а у остальныхъ?. Имѣется что либо подобное у Наг таши, у Анны Карениной, у Китти, у Николая Ростова и т. д. и т. д.? И когда мы припоминаемъ фигуры, надѣленныя у Тол- стого идеологіей или тоской по ней, мы тотчасъ замѣчаемъ одну ихъ особенность: ни для кого не тайна — это ужъ тысячи разъ устанавливали всѣ писавшіе о Толстомъ—что только-что перечисленные его герои, не лишенные идеоло- гіи,—представляютъ ербою, кто полное, какъ Левинъ, кто частичное олицетвореніе самого Толстого. Исключеніями являются только Платонъ Каратаевъ да Ерошка . Формующимъ, и опредѣляющимъ является Аполлонов- ское начало. Чуждое самому Толстому, оно чуждо и ею творчеству, и это творчество—почти безъ типовъ. Нарѣдкость богатая натура, нарѣдкость богатая впеча- тлѣніями жизнь, помогли его исключительной, можетъ быть, единственной въ исторіи міровой литературы, наблюдатель-
ности поглотить такую массу жизненнаго матеріала, какою врядъ ли когда либо обладалъ другой художникъ. Стихій- ную, психо-физіологическую и внѣшнюю сторону жизни онъ знаетъ такъ, какъ никто. И вотъ его творческій геній, ьъ длинномъ рядѣ ослѣпительно яркихъ картинъ, воспро- изводитъ эту жизнь, съ ея свѣто-тѣнью, со всей радугой ея красокъ, съ живымъ трепетомъ мускуловъ и нервовъ. Никто не описывалъ такъ, какъ онъ описывалъ, — какъ люди рождаются, женятся, воюютъ на войнѣ, собираютъ грибы, убиваютъ женъ, болѣютъ и умираютъ. Онъ предер- зостно забирается подъ одѣяло,—гдѣ старуха Ростова ла- скаетъ свою дочь, подростка Наташу, подслушиваетъ дви- женіе младенца въ утробѣ матери, проникаетъ въ разру- шаемое водянкой тѣло Ивана Ильича, въ душу Холсто- мѣра... Жизнь текущая, движущаяся, возникающая и уни- чтожающаяся— описана имъ съ мощью и смѣлостью ка- кого-то Рубенса слова, какого-то истиннаго генія видѣнія. Его Діонисъ буенъ и силенъ, богатъ до роскошества, и щедръ,—какъ сама природа. Но онъ не зналъ созерцательно- глубокаго Аполлона, и не обнималъ всей жизни, не могъ фиксировать ея законченныхъ проявленій, не могъ возвы- ситься до философскаго ея трактованія. Гораздо менѣе одаренный, въ смыслѣ стихійномъ, менѣе богатый красками и впечатлительной зоркостью Тургеневъ, не давая эпопей, не вмѣщая въ свои романы «буйныхъ разливовъ», творя бъ оолѣе ограниченной сферѣ, оставилъ намь цѣлую серію итоговъ нашей жизни, цѣлую галлерею художественныхъ типовъ, цѣлостныхъ, ясно очерченныхъ, одухотворенныхъ характерной и ясной идеологіей. Г. Короленко въ своей статьѣ («Русск. Бог.», августъ) приводитъ замѣчаніе о Толстомъ одного своего пріятеля,— поразившее его своей мѣткостью. Этотъ пріятель указалъ,
что Толстой знаетъ только два полюса жизни — помѣщи- ковъ и крестьянъ и совершенно игнорируетъ промежуточ- ный слой городского «разночиннаго» люда... (Это указаніе, впрочемъ, далеко не ново: его дѣлалъ г. Овсянниковъ-Ку- ликовскій, а въ ежедневной прессѣ я его встрѣтилъ, на- примѣръ, въ остроумной статьѣ г. Любошица въ «Утрѣ»), Не маловажное обстоятельство это, казалось бы, должно бы бросаться въ глаза. Таково, однако, очарованіе Тол- стовскаго художества, что даже такой тонкій читатель, какъ г. Короленко, могъ проглядѣть эту черту Толстого... и конечно,— онъ не одинокъ въ этомъ случаѣ... А между тѣмъ это тоже своего рода ключъ къ Толстому... Въ «Казакахъ» Толстой пока лишь противопоставляетъ барскую надломленность и неестественность — непосред- ственности и цѣльности Ерошки. Ерошка—съ его получе- ловѣческимъ, полузвѣринымъ пантеизмомъ—еще не поко- ряетъ его окончательно. Онъ и слишкомъ «грѣшенъ» (пьетъ и даже убиваетъ), и слишкомъ «язычникъ», и слишкомъ активенъ и слишкомъ «индивидуалистъ»—для идеала. Онъ еще не полная противоположность «кающемуся дворянину». Иное дѣло Платонъ Каратаевъ. Этотъ человѣкъ, съ «круг- лыми» и «спорными» движеніями, съ «выраженіемъ ласки и простоты въ пѣвучемъ голосѣ», оказался уже полнымъ и «вѣчнымъ олицетвореніемъ духа простоты и правды» х). Приведу двѣ особенно характерныя черты его облика; «Онъ любилъ свою шавку, любилъ товарищей, францу- зовъ (КВ. взявшихъ его въ плѣнъ, а затѣмъ разстрѣляв- шихъ), любилъ Пьера, который былъ его сосѣдомъ; но Пьеръ чувствовалъ, что Каратаевъ, несмотря на всю свою *) Любопытно, что другой великій художникъ-моралистъ той же эпохи—Достоевскій—нарисовалъ намъ идеалъ, очень близкій къ фи- гурѣ толстовскаго любимца: Князь Мышкинъ въ «Идіотѣ» — вѣдь, пожалуй, не что иное, какъ интеллигентный Платонъ Каратаевъ..
ласковую нѣжность къ нему, ни на минуту не огорчился бы разлукой съ нимъ» .. «Каждое дѣйствіе его было проявленіемъ неизвѣстной ему дѣятельности, которая была его жизнь. Но жизнь его, какъ онъ самъ смотрѣлъ на нее, не имѣла смысла, какъ отдѣльная жизнь, она имѣла смыслъ, только какъ частица цѣлаго, которое онъ постоянно чувствовалъ»... И эта вѣчная ровная веселость и невозмутимость, и эта связь съ «міромъ» или міромъ, какъ склоненъ ее понимать Пьеръ, и его отождествленіе «крестьянства» съ «христіан- ствомъ», 'и пассивная вѣра въ судьбу, при которой впередъ отрицается право человѣка рѣшать, «что лучше» (когда сдавали его въ солдаты, «думали — горе, анъ радость!»)— все это совершенно поработило душу Пьера, а съ нимъ и Толстого, Въ теченіе двадцати лѣтъ, то отдаваясь опять педагогической дѣятельности, то «исполняя свои обязан- ности по отношенію къ землѣ» (подобно Левину), Толстой какъ бы старается освободиться отъ этихъ чаръ, забыть этотъ образъ Каратаева. Но онъ стоитъ передъ нимъ съ гипнотизирующей силой. А когда въ 1875 году начинается эпоха уже настоящаго покаянія, когда въ 1879 г. пишется «Исповѣдь» — Каратаевъ уже вступаетъ въ полныя свои права надъ душой Толстого. Отнынѣ вся жизнь Толстого будетъ имѣть задачей— научить людей стать Каратаевыми. Отнынѣ то безхитро- стное см Ьшеніе понятій «христіанства» и «крестьянства», которое дѣлалъ Каратаевъ, превращается въ лозунгъ жизни — словесное смѣшеніе преображается въ синтезъ, и логически послѣдовательно приводитъ Толстого къ его крестьянско-христіанскому анархизму. Взглядъ Каратаева на «каждое свое дѣйствіе, какъ на проявленіе неизвѣстной ему дѣятельности, которая есть его жизнь»—приводитъ къ ученію о томъ внѣ насъ и въ
----------к насъ живущемъ вѣчномъ началѣ Ьога-добра, которое ру- ководитъ помимо нашего сознанія нашей судьбою. Его без- различно-добродушное ласковое отношеніе ко всему окру- жающему превращается въ христіанскую любовь. Его фа- тализмъ—признается высшей мудростью и приводитъ къ отказу отъ всякаго знанія и предвидѣнія того, какъ сло жится жизнь индивидуальная и общая, къ отказу отъ науки, претендующей на подобное предвидѣніе, и къ сосредоточе- нію на морали и только морали. Уже въ «Люцернѣ» мы видѣли зачатки этого «кре- стьянски-христіанскаго» фатализма (въ немъ-то г. Струве и усмотрѣлъ «нѣчто Гетевское»), Это и вообще основная концепція жизни у Толстого Изображая жизнь текущей, не опредѣляющейся, не отливающейся въ формы, какъ смѣну—и только смѣну—явленій, онъ уже въ «Войнѣ и Мірѣ» въ главахъ, посвяшенныхъ философіи исторіи, при- ближается къ этому фатализму теоретически, и прежде всего отрицаетъ возможность предвидѣнія и планомѣрнаго руководительства. Съ наростаніемъ религіознаго настроенія, фатализмъ этотъ получаетъ новое содержаніе. Если тамъ, въ разсужденіяхъ о войнѣ, эго было еще нѣчто неопредѣ- ленное, приближающееся къ «отрицанію роли личности въ исторіи», то позднѣе это отстаивается и дѣло доходить до тѣхъ знаменитыхъ фаталистическихъ аргументовъ и иллю- страцій, которыми Толстой обосновывалъ свою теорію не- противленія злу. Вы помните эти серіи всяческихъ бѣдствій, которыя сыплются на голову дѣтей, спасенныхъ «зломъ» отъ убійцъ и т. и.? Еще одна ступень — и этотъ фатумъ уже превращается въ судьбу-добро, въ метафизику, осно- ванную на принципѣ добра, какъ абсолютѣ, и жизнь уже опредѣляется какъ «возможность преумножать на свѣтѣ добро», а смерть объясняется, какъ результатъ прекращенія таковой для даннаго человѣка. И Толстой провозглашаетъ:
«Не отъ пули умираетъ человѣкъ, а отъ того, что прекра- тилась въ немъ возможность преумножать добро!» И все это глубоко типично и глубоко послѣдовательно. Л. Толстой, со всѣми наиболѣе парадоксальными утвержде- ніями своими, представляется мнѣ самымъ логичнымъ и за- вершеннымъ выраженіемъ создавшей его эпохи. Народническое мышленіе, у народниковъ иныхъ оттѣн- ковъ, не приходило къ тѣмъ же выводамъ, лишь благодаря компромиссамъ, логическимъ зигзагамъ, примиренію съ враждебными, по существу, началами. Подобно Толстому, отвергая европейскіе пути развитія, революціонное народ- ничество произвольно постулировало возможность самобыт- наго развитія деревенскаго уклада въ нѣкую высшую со- ціалистическую форму. Это былъ компромиссъ, облаченіе національнаго тѣла въ ризы — европейскія, сшитыя по мо- делямъ, изобрѣтеннымъ тамъ—на западѣ!.. Толстой болѣе послѣдовательно отворачивался отъ Европы *) и болѣе реа- листично оцѣнивалъ деревню. И продуктъ барски-крестьян- ской эпохи, продуктъ момента ликвидаціи феодализма и потому кающійся самоотрицатель-дворянинъ, — онъ, отри- цая свой полюсъ, призналъ въ противоположномъ полюсѣ идеалъ, не видя ничего средняго между ними, и не усма- тривая возможностей какой-либо трансформаціи. Что деревня къ такимъ трансформаціямъ не предназначена,—что эти трансформаціи навязывались ей «абстрагированіемъ ея сущ ности» и «нѣмецкимъ процессомъ мышленія», какъ выра- жался Тургеневъ, — это, думается, уже доказано исторіей, не только относительно «земледѣльческихъ людей» Запада, но и относительно такихъ же людей Россіи. Послѣдніе, по- Ч Непослѣдовательнымъ въ отношеніи къ Европѣ и ея путямъ Толстой оказался лишь два раза за всю жизнь: въ 1902 г. подпи- савшись подъ «политическимъ» воззваніемъ „Союза писателей11, да недавно въ статьѣ о смертной казни, гдѣ какъ бы санкціонируетъ желанія общества, которыхъ „не могутъ уничтожить11 репрессіи...
видимому, поколебали въ годъ революціи мнѣніе о нихъ Толстого. Но, вѣрный однажды принятому девизу «ехогіете (отнюдь не ех оссіаепіе)—Іох», онъ совершенно послѣдова- тельно передвигаетъ свои надежды «направо» и въ брошюрѣ «о революціи» пишетъ «Совершитъ-ли русскій народъ это великое предстоящее ему дѣло, или, пойдя по пути западныхъ народовъ, лишится эюй возможности и предоставитъ другому, болѣе счастли- вому, восточному народу быть руководителемъ людей въ предстоящемъ всему человѣчеству дѣлѣ освобожденія отъ подмѣны божеской власти властью человѣческой» и т. д. Толстой дѣйствительно слился съ народомъ, дѣйстви- тельно проникся его умонастроеніемъ — если подъ «наро- домъ» разумѣть деревню той эпохи, когда духовно слагался Толстой, когда слагалось наше народничество вообще. Въ укладѣ этой деревни прежде всего заложено начало ста- тики, начало консерватизма, при полномъ отсутствіи вну- три ея всякихъ элементовъ развитія ея, какъ таковой. Отсюда, при «сліяніи» съ этой деревней—тотъ глубоко «ста- тическій» духъ, которымъ проникнута каждая идея Тол- стою. Вы помните? — «Не нужно ничего выдумывать или въ представленіи своемъ измѣнять или прибавлять къ жизни тѣхъ земледѣльческихъ людей, которые» и т. д. Это пишется въ 1906 году — предъ лицомъ уже начавшейся ломки... Статика идеологіи поистинѣ прочная; Эта статика и приводитъ за собой все остальное. Если жизнь обречена на неподвижность, если для идеала надо только всѣмъ барамъ, всѣмъ соблазнившимся путями за- пада, покаяться и зажить «сознательной земледѣльческой жизнью», «при которой человѣку легче всего исполнять волю Бога, и которая поэтому должна быть предпочтена вся- кой другой жизни»,—если мысли о переустройствѣ формъ жизни являются «самыми вредными и лживыми», то ясно, что всѣ устремленія человѣка должны быть направлены лишь
на мораль, лишь «внутрь себя». Соціальный пессимизмъ Ницше, какъ и «статика» Толстого—приводятъ къ одному и тому же—къ сосредоточенію на индивидуумѣ. Но Ницше горожанинъ и европеецъ, и имя его есть почти синонимъ культуры. Толстой апологетъ Востока и деревни и—великій опроститель. Эти два индивидуалиста—по-исгинѣ попярны: у Ницше индивидуализмъ экспансивный, у Толстого —аске- тическій, у перваго эготизмъ, у второго самоутвержденіе вь самоотрицаніи, въ идеѣ «борьбы съ похотью», въ идеѣ «со- вѣсти» и «самопожертвованія, которыя отъ «Казаковъ» до «Воскресенія» проходятъ красной нитью черезъ все тол- стовское творчество; у Ницше эстетическій аморализмъ и атеизмъ; у Толстого—мораль и. какой-то неопредѣленный сплавъ мистики сь метафизикой... И все это толстовское— въ тоже время глубоко народное—въ томъ смыслѣ, какъ я оговорилъ выше, глубоко крестьянское, деревенское. Съ де- ревенскимъ идеаломъ въ душѣ, гораздо послѣдовательнѣе додуматься до непротивленія злу, чѣмъ до революціи, дойти до аскетическаго отрицанія брака и размноженія, чѣмъ до «женскаго равноправія»,—домечтаться до идеализаціии Во- стока, чѣмъ до амальгаммы азіатской первобытности съ европейскимъ соціализмомъ; наконецъ, логичнѣе и правиль- нѣе и пропорціональнѣе дѣйствительности, уйти вь мораль, йь одну мораль, чѣмъ сочетать «рахметовщину» съ Писа- ревымъ, и идею «самопожертвованія», какъ высшей цѣн- ности, съ идеей личной и общественной свободы. Повторяю, Толстой является лучшимъ и единственно послѣдователымъ выразителемъ барско-крестьянской эпохи, истиннымъ памятникомъ этой эпохи. И только под ходя къ нему съ этой исторической точки зрѣнія, можно, думается, дать ему надлежащее истолкованіе, надлежащую оцѣнку. Г. Короленко, истолковывая идеологію Толстого, выдви- гает ь,какъ ключъ къ эюй идеологіи,сонъ,видѣнный однажды
Толстыйь, о которомъ онъ разсказываетъ въ одномъ изъ своихъ проповѣдническихъ произведеній. Толстой увидѣлъ себя въ «простой одеждѣ іудея перваго вѣка»: среди вы«ж- жснной солнечными лучами пустыни, вмѣстѣ съ такими же какъ онъ іудеями, онъ слушалъ Учителя. При этомъ Тол- стой ощущалъ свою теперешнюю «духовную жажду», былъ, словомъ, тѣмъ же Л. Н. Толстымъ, но только въ простой одеждѣ іудея и въ непосредственномъ соприкосновеніи съ Христомъ. Г. Короленко думаетъ, что вся моральная кри- тика Толстого, все міросозерцаніе второго періода его жизни,—подсказаны этимъ сномъ, неизмѣнно жившимъ въ душѣ Толстого, что онъ, съ этого момента, не перестаетъ чувствовать себя «въ простой одеждѣ іудея перваго вѣка».. Зачѣмъ понадобился г. Короленкѣ этотъ «сонъ» и этотъ призрачный «Іудей», когда у Толстого была передъ глазами такая реальность какъ Платонъ Каратаевъ? Очень характе- ренъ для народнически настроеннаго писателя этотъ стран- ный, искусственный пріемъ, это игнорированіе и минованіе совершенно очевидной и простой истины. Не «Іудей перваго вѣка», а Платонъ Каратаевъ поработилъ и плѣнилъ душу Толстого полъ-вѣка тому назадъ, да такъ,—что она до сихъ поръ не выходитъ изъ этого плѣна. У Платона Кара- таева тоже «простая, первобытная» одежда, и такая же пси- хика. И мало сказать—«простая», онъ почти голый,этотъ Каратаевъ, это человѣческое существо, низведенное на сте- пень лишь соціальнаго животнаго... И отрицая свою раз- двоенность и прилѣпившись къ его «круглотѣ» и цѣльности, великій кающійся дворянинъ превращается въ великаго опро- стителя. Всѣ оцѣнки, всѣ да, и всѣ нѣтъ Толстого сообра- зуются съ этимъ «голымъ человѣкомъ». Онъ есть источ- никъ этой «критики прогресса», доходящей до отрицанія самой идеи прогресса, онъ есть источникъ отказа отъ ра- зума, всегда отождествляемаго съ разсудочностью, источ- никъ исключительнаго пристрастія къ первобытной, есте- в*
ственной жизни, игнорированья всякой идеологіи, кромѣ самого элементарнаго морализма. Каратаевъ, словомъ,есть источникъ всего того упрощенія и опрощенія, которыя являются, можетъ быть, основной чертой Толстого—въ его художественномъ творчествѣ и въ его ученіи. Съ точки зрѣнія этого «голаго человѣка» производитъ Толстой и свой критическій анализъ всѣхъ наличныхъ формъ жизни, всѣхъ ея установленій, съ налипшей на нихъ условностью и фальшью. И именно эта «голая» отправная точка придаетъ такой абсолютный, такой глубокій захватъ его критикѣ, его отрицанію. Кто не зачитывался этими геніальными са- тирами на нашъ судъ, правительство, церковь, — кого не волновали онѣ до дна души? Въ этой области Платонъ Кара- таевъ сослужилъ своему обожателю огромную службу. Такъ что онъ одновременно является источникомъ и слабости и силы—Толстого: онъ вдохновляетъ его на геніальныя, под- часъ, отрицанія и обрекаетъ, въ то же время, его утвер- жденія на безнадежную упрощенность и скудость. Какъ прекрасное и законченное выраженіе цѣлой эпоки, Толстой, конечно, представляетъ огромный вкладъ въ исто- рію человѣческой мысли, имѣетъ вѣчное, непреходящее значеніе. Онъ законченное, абсолютно - послѣдовательное олицетвореніе идеи совѣсти, геніальный представитель мо- рализма. Сдается, что въ этой области имъ сказано послѣд- нее слово, сдѣланы самые окончательные выводы. Любопытно, что этотъ идеологъ «кающагося дворянства» пришелся сейчасъ ко времени и завоевалъ такую популяр- ность во всемъ цивилизованномъ мірѣ. Помимо цѣнности его идей, какъ чистаго выраженія опредѣленнаго этико- философскаго начала, мнѣ думается, здѣсь имѣется и дру- гая причина. Если вѣренъ тотъ фактъ, который отмѣчался неоднократно, что Толстой въ Европѣ и Америкѣ гораздо болѣе извѣстенъ, чтимъ и читаемъ, въ качествѣ моралиста, чѣмъ въ качествѣ художника, то придется допустить, что
рго мораль совѣсти затрагиваетъ какія-то живыя струны въ душахъ буржуазіи. А тогда не является ли эта его по- пулярность результатомъ нѣкотораго совпаденія моралист- ская проповѣдь нашего «кающагося дворянина»—совпала съ появленіемъ на западѣ типа «кающагося буржуа»... А что онъ появился, этотъ типъ, — порукой тому служатъ такія фигуры какъ Франсуа Коппе, какъ Дюма-сынъ, подъ ста- рость лѣтъ '), какъ Поль Бурже, въ иныхъ своихъ произ- веденіяхъ и особенно въ предисловіяхъ къ нимъ... Не всѣ буржуа, однако, склонны къ покаянію. Не склон- ный къ такому покаянію Генрихъ Сенкевичъ, типичный буржуа по настроенію, но чуткій художникъ — и притомъ художникъ, знающій толкъ въ Аноллоновскомъ началѣ— въ юбилейные дни прислалъ въ газеты «Рѣчь» и «Русскія Вѣдомости» замѣтку о Толстомъ. Вотъ интересный отзывъ его о моралистскихъ произве- деніяхъ Толстого—отзывъ, сдѣланный именно съ точки зрѣнія европейскаго Аполлоновскаго начала и хорошо ха- рактеризующій это начало: «Если бы не громадный художественный талантъ, идеи Голсгого, несмотря на то, что онѣ проникнуты глубокой любовью къ ближнему, не сумѣли бы отозваться такимъ громкимъ эхомъ и не могли бы превращаться въ проб- лемы, волнующій культурную мысль Европы. Самое большое, онѣ вызвали бы къ себѣ интересъ, какъ явленіе оригинальное и экзотическое; Душа Запада, воспи- таннаго латинской культурой влюбленнаго въ жизнь, дѣя- тельная, готовая бороться противъ всего, что уменьшаетъ могущество и радость жизни,—эта душа далека отъ воз- ]) Кстати: этотъ писатель поразилъ Толстого полнымъ совпа- деніемъ съ нимъ въ идеяхъ, высказанныхъ Дюма въ извѣстнойь его письмѣ къ Золя. „По истинѣ Духъ дышитъ — гдѣ хочетъ!*,— восклицаетъ по этому поводу Л. Толстой,
вишенныхъ, но черезчуръ первобытныхъ толстовскихъ кон- цепцій, въ которыхъ евангельская идиллія основана на не- противленіи злу и буддійскомъ отреченіи отъ обществен- ныхъ учрежденій, отъ борьбы съ препятствіями на пути къ счастью и даже наслажденію»... Среди отечественныхъ откликовъ на юбилей Толстого, достойны вниманія «частичныя» присоединенія къ идеямъ Толстого, о которыхъ заявлялъ кое-кто изъ авторовъ юби- лейныхъ замѣтокъ и статей. Въ этомъ отношеніи осо- бенно любопытны замѣтка г. Франка въ «Словѣ» и уже упомянутая мной статья Струве въ «Русск. Мысли». Пер- вый, обкарнывая крылья, тщательно обламывая всѣ углы и острія Толстовскихъ идей, находитъ очень своевременной его проповѣдь личнаго самоусовершенствованія, ибо лич- ная добропорядочность есть вещь весьма пріятная... Я не каррикад-урю: именно до такой банальности, чтобы не сказать пошлости,—доведено здѣсь трактованіе Толстого. Жернова промежуточности—великая сила: они перемалы- ваютъ даже такія жестокія зерна, какъ Левъ Толстой,— отметая изъ нихъ «кадетскимъ процессомъ мышленія» всѣ крайности, все составляющее суть Толстого,—наиболѣе дорогое достояніе его самого и всего человѣчества!.. Тѣмъ же «процессомъ мышленія» обрабатываетъ Льва Толстого и г. Струве: «Во всякомъ случаѣ дѣлу практическаго оздоровленія общественнаго мнѣнія точка зрѣнія, лежащая въ основѣ проповѣди Толстого, не можетъ не принести огромной пользы»... Послѣ столь удивительнаго, по «религіозной» страстности мысли, заявленія, идутъ обычныя выпады по адресу нашей злосчастной революціи —это уже спеціаль- ность автора. Но любопытно, чѣмъ, оказывается, прови- нилась въ данномъ случаѣ эта революція.—«Многія иллю-
зіи оказались развѣянными, многія постройки рушились, потому что»... Почему бы—вы думали, читатель?—Потому что крестьянство оказалось темнымъ и аполитичнымъ, потому что общество оказалось вялымъ и мало сознатель- нымъ, а всѣ вмѣстѣ—безсильными и безоружными?—Какъ бы не такъ!—«потому что не было фундамента, на кото- ромъ только и могутъ прочно держаться большія и малыя человѣческія дѣла, нравственнаго восписанія человѣка».. Г. Струве высказываетъ надежду, что его статья не будетъ принята <~за выраженіе согласія съ какими-либо частностями воззрѣній Толстого». Такая опасность ему не угрожаетъ. ВсѢ частности, вмѣстѣ съ «однолюбческимъ» пафосомъ и размахомъ Тол- стого, откинуты, принята лишь «середка-на-лоловину», равно далекая «отъ обѣихъ крайностей?. Но при всемъ гомъ, въ юбилейной статьѣ г. Струве появляется еще но- вый для этого неутомимо эволюціонирующаго мыслителя уклонъ или склонъ—въ сторону такой не новой вещи, какъ морализмъ. «Религіозная природа человѣка имѣетъ рѣшающее значеніе для экономическаго прогресса».,. «Въ своемъ религіозномъ воззрѣніи на ходъ человѣческаго развитія Толстой—я глубоко въ этомъ убѣжденъ (ЪіВ. ря- домъ, впрочемъ, читаемъ: «но даже если это и спорно»..,)— гораздо ближе къ научной истинѣ, чѣмъ то, что признается или, по крайней мѣрѣ, до сихъ поръ признавалось за <• науку»...—вотъ мѣстечки изъ этой замѣчательной статьи — Совсѣмъ—«кающійся буржуа», во вкусѣ Поля Бурже, призывающаго—(въ своемъ «Ученикѣ»)—человѣчество въ лоно морали изъ лона лживой «науки»—науки, разумѣется, въ ковычкахъ, такъ же, какъ и у г. Струве... И что это за буржуазія у насъ: ничего еще не сдѣлала, а ужъ кается!.. И здѣсь значитъ опять «рецидивъ», опять возвратъ къ излюбленному морализму, которымъ подъ разными соусами
И въ. разныхъ «контекстахъ» искони пробавлялась наша интеллигенція вплоть до 90-хъ годовъ, когда трезвое, реа- листическое, научное міросозерцаніе начало вербовать среди нея все больше и больше сторонниковъ... Г-нъ Струве, помимо репримандовъ эеволюціи, не обхо- дится въ статьѣ о Толстомъ и безъ выпадовъ противъ соціалдемократовъ и соціалистовъ вообще, которымъ ре- комендуетъ кое-чему поучиться именно у Толстого '). Марксизмъ объявляется «амальгаммой механическаго ра- ціонализма XVIII вѣка и органическаго историзма XIX в.» Г. Струве обрушивается на соціализмъ за игнорированіе «моральнаго воспитанія личности». Любопытно бы знать, къ чему должно сводиться, по мнѣнію новоявленнаго поклонника Толстовской морали, это «моральное воспитаніе?» Къ моралистской пропагандѣ устной и литературной? Но вотъ рокъ, висящій надъ морализмомъ: когда люди превращаютъ морализированіе въ спеціальность, когда мораль выдѣляется, какъ особая «дисциплина»,—она живо превращается въ ханжество и мертвечину. Тѣ проявленіи лицемѣрія, въ которыхъ досужіе люди (г Мережковскій у сошргія) обличали не разъ Толстого, коренятся вовсе не въ личной психологіи великаго опроститеяя, а въ самомъ существѣ морализма, какъ обособленной отрасли мышленія и дѣй- ствованія. И какъ хорошо, что дѣйственный соціализмъ обходится безъ этого морализированія, весь сосредоточившись на дѣлахъ, а не на возвышенныхъ словахъ и хорошихъ чувствахъ, которыя предполагаетъ какъ бы естественно присущими всякому, кто тво ригъ хорошія дѣла. Какая получается въ результатѣ прямота и простота, какое отсутствіе моральнаго самолюбованія, аффектаціи и лицемѣрія!. , Что касается утвержденія о томъ, что соціализмъ не только не воспитываетъ, а разрушаетъ «идею нравственной вмѣняемости», то факты не подтверждаютъ уничтожающей критики г. Струве. Мнѣ уже приходилось въ другомъ мѣстѣ указывать, что именно въ годы нарожденія у насъ марксистскаго настроенія наша белле- тристика все безоговорочнѣе и безоговорочнѣе выдвигала эту са- мую идею, далеко не бывшую въ фаворѣ въ годы народническаго морализма и возвеличенія «роли личности».
«Главная трудность соціализма» въ слѣдующемъ «по идеѣ соціализма — хозяйственно общественное взаимодѣйствіе людей» разсматривается, какъ процессъ «стихійный», а въ идеалѣ оно должно быть «сплошь замѣнено планомѣрнымъ, раціональнымъ сотрудничествомъ», «раціонализаціей всей жизни». А на ряду съ этимъ «соціализмъ подрывалъ и подрываетъ идею личной отвѣтственности за себя и за міръ», развитіе которой необходимо именно для осущест- вленія соціализма. Все это наглядно доказываетъ «идейное банкротство соціализма и предвѣщаетъ его реальное кру- шеніе»... Кажется, г. Струве впервые съ такой опредѣленностью высказывается о соціализмѣ вообще. Не болѣе двухъ лѣтъ назадъ, когда онъ редактировалъ газетку для рабочихъ «Рабочее слово», онъ проповѣдывалъ «организацію рабо- чаго класса», безъ классовой борьбы, однако «при свѣтѣ соціалистическаго идеала». Впрочемъ, тутъ нечему удив- ляться въ писателѣ, девизомъ котораго могла бы служить такая формула: «Мало-ли что я- говорилъ!..» Но вотъ чему надо удивляться: какимъ образомъ г. Струве, самъ ех-марксистъ, можетъ говорить о какомъ- то прыжкѣ изъ «стихійности» въ «сплошную раціонализа- цію» и объ амальгаммахъ «раціонализма съ историциз- момъ?» Забылъ что-ли г. Струве про Гегеля, подарившаго міру геніальную идею о процессѣ развитія,—какъ цѣлокупномъ, синтетическомъ процессѣ,—идею, разъ навсегда покончив- шую съ наивнымъ обособленіемъ формы отъ содержанія, внѣшняго отъ внутренняго, раціональнаго отъ стихійнаго въ области исторіи,.. Марксизмъ родился и росъ, не какъ «амальгамма» Гольбаховъ съ «историзмомъ», скажемъ, Савиньи; а—какъ «поставленное кверхъ ногами» гегеліан- ство. Идея синтетическаго развитія, воспринятая, какъ у самого Гегеля, въ видѣ идеи развитія діалектическаго
или, у иныхъ мыслителей, въ видѣ идеи органическаго развитія, есть нервъ и кардинальный пунктъ марксистской философіи исторіи. Въ синтетическомъ процессѣ развитія жизни вообще, синтетически же развивинается и личность. Никакія новыя формы хозяйственной и соціальной жизни не мыслятся безъ «готоваго» къ ихъ осуществленію чело- вѣка. И скачекъ изъ области «стихійности» и «механич- ности» въ область «сплошной раціонализаціи» есть не «трудность соціализма, а выдумка г. Струве,—далеко, впрочемъ, не оригинальная: вы ее. въ качествѣ «возраженія на соціализмъ», можете услышать отъ любого обывателя, на ряду съ тонкими острогами на тему о «фаланстерахъ, конюшняхъ для человѣчества и общественномъ воспитаніи дѣтей...» *). Всѣ отмѣченные выше пережитки и рецидивы народни- чества, и только что указанный своебразный «уклонъ» иныхъ нашихъ «мыслителей» въ сторону морализма, за- ') Въ той же статьѣ есть мѣсто, также направленное противъ соціализма, и свидѣтельствующее пожалуй, о правотѣ г. Струве: плохъ у насъ «нравственный фундаментъ», еще пригодится намъ архаическій морализмъ Толстого. Въ самомъ дѣлѣ, у насъ въ XX вѣкѣ находятся писатели, публицисты, руководители общест- веннаго мнѣнія, у которыхъ перо выводитъ такія строки: Въ настоящее время въ обществѣ, основанномъ на свободной конкуренціи, дисциплинированіе (индивидуальной жизни) достигается естественнымъ подборомъ, въ силу котораго «несостоятельные» въ физическомъ и, что еще важнѣе, въ нравственномъ отношеніи эк- земпляры человѣчества низвергаются на дно соціальной жизни». Этого еще никто не писалъ,—даже прямолинейнѣйшіе изъ при- мѣнителей теоріи Дарвина къ общественнымъ наукамъ. До этого даже рѣдкій обыватель договаривается.'Этого даже «Новое Время» утверждать не рѣшится. Г-нъ Струве, воюющій теперь съ соціализ- момъ, во имя истйлни-научной (безъ ковычекъ) стороны Толстов- скаго морализма, во имя «идеи человѣка въ Богѣ и Бога въ чело- вѣкѣ»—договорился...
ставляютъ думать, что еще не скоро получитъ у насъ права на признаніе свѣтлое аполлоновское начало, олице- твореніемъ котораго я назвалъ Тургенева. А именно ено необходимо для цѣлостнаго познаванія и справедливой оцѣнки жизни. Именно оно необходимо для выполненія того, что провозглашалъ совершенно немысли- мымъ князь Неклюдовъ въ «Люцернѣ»—необходимо,—- чтобы «хоть на мгновеніе оторваться умомъ отъ жизни, чтобы независимо, сверху взглянуть на нее» и... обнять ее въ синтезѣ. Аполлоновское . начало вѣдь и есть, прежде всего, синтетическое начало. Аііег е&о Тургенева въ романѣ «Дымъ», Потугинъ, раз- суждая съ Литвиновымъ о «миновеніи отрицательной фазы», какъ выражались позднѣе, высказываетъ любопытную мысль, несомнѣнно внушенную гегельянствомъ: онъ не ду- маетъ закрывать глаза на всѣ отрицательныя стороны ближайшаго будущаго, «но, говоритъ онъ: «черезъ худшее,— къ лучшему»!.. Со своимъ объективнымъ аполлоновскимъ даромъ Тур- геневъ чуялъ и отмѣчалъ всѣ элементы будущаго, въ ди- намическіе элементы дѣйствительности — тѣ самые эле- менты, которые совершенно проглядѣлъ «Сократическій» Левъ Толстой, весь погруженный въ статику и морализмъ. Аполлоновское начало, думается мнѣ, есть начало именно динамическое, говорящее жизни свое да,—во имя творче- скихъ сторонъ жизни, во имя элементовъ развитія, ей при- сущихъ. Сократовскій морализмъ—есть нѣчто мертвенно- неподвижное, глухое и слѣпое ко всему, что не уклады- вается въ примитивно-абсолютное прокрустово ложе «добра». Аполлоновское начало, думается мнѣ, по существу своему, гораздо ближе и роднѣе тому, что можно назвать идеей демократіи. Общеизвѣстенъ тотъ разрывъ, который произошелъ между Тургеневымъ и демократами-народниками изъ-за
«Отцовъ и дѣтей». Демократія отвернулась отъ него. Я вспоминаю объ этомъ недоразумѣніи потому, что оно имѣетъ символическое значеніе. Я думаю, что, не боясь преувеличенія, можно сказать, что именно въ тѣ годы демократія наша повертывалась спиной не только къ Тур- геневу, но и къ демократическому принципу по существу— соблазненная идеологіей «кающагося дворянина» . Тургеневъ—я не про личную его психологію и не про житейскія навыки говорю—был^ принципіально и по су- ществу гораздо ближе къ демократіи, чѣмъ тѣ, кто огъ него отвертывался. Не только недавно цитированная «ге- гельянская» фраза Потугина, не только весь характеръ его аргументаціи въ его статьяхъ въ «Колоколѣ», въ его полемической перепискѣ съ Герценомъ, побуждаютъ меня утверждать это. Сймая сущность его міросозерцанія была, на мой взглядъ, именно демократической, ибо сущностью этого міросозерцанія было уваженіе къ человѣческой лич- ности и трезвое реалистическое, «аиоллоновское», отно- шеніе къ дѣйствительности, а центромъ и фокусомъ этого -міросозерцанія являлась идея культуры, идея расцвѣта и воспитанія все той же человѣческой личности. Онъ не боялся человѣка и человѣческихъ дѣлъ, не бѣжалъ отъ нихъ въ лоно мистики и моральныхъ абсолютовъ, не искалъ себѣ «господина», какъ нынѣшніе мистики (анархисты или кадеты—разницы мало) или какъ Толстой, который пишетъ: «Покорность Богу даетъ свободу передъ людьми. Нѣть середины: будь рабомъ Бога или людей». Тургеневъ вѣрилъ въ человѣка, въ его разумъ, въ мошь его творческихъ способностей и подобной «раОьей» аль- тернативы для него и не существовало... Поколѣніе сороковыхъ годовъ, которое его взростило, вообще во многомъ гораздо ближе и роднѣе каждому вдумчивому демократу нашихъ дней, чѣмъ смѣнившія ихъ поколѣнія «народниковъ». Люди сороковыхъ годовъ были
полны того свѣтлаго европеизма, который составлялъ сти- хію Тургенева... Но сейчасъ, послѣ тѣхъ обидно скудныхъ поминокъ, которыхъ мы удостоили Тургенева, и при видѣ тѣхъ ре- цидивовъ народничества и морализма, которые проявились вокругъ личности Толстого въ день его праздника, можетъ показаться, что мы опять отворачиваемся отъ Тургенева и его стихіи, что Тургеневъ опять одинокъ среди насъ, какъ нѣкогда среди < кающихся дворянъ» и поклонниковъ Каратаева... Въ день Тургеневскаго юбилея мнѣ живо вспомнилась одна сцена изъ «Дыма>, гдѣ Потугинъ сидитъ на скамейкѣ «весь понурый и блѣдный, съ головой на груди и руками на колѣняхъ» — «.сидитъ неподвижно и только усмѣхается унылой усмѣшкой». А Литвинову кажется «что онъ никогда еще не встрѣчалъ человѣка болѣе одинокаго, болѣе забро- шеннаго и болѣе несчастнаго». Литвинову «жалко стало этого бѣднаго желчнаго чудака»... Но если Тургеневъ те- перь опять сидитъ среди насъ, въ позѣ Потугина, если онъ опять одинокъ, если мы опять отвернулись отъ оли- цетворяемаго имъ начала, если «оріентализму» во всѣхъ его видахъ и формахъ, съ ихъ подраздѣленіями и развѣт- вленіями, опять суждено распространиться въ нашей жизни, то жалѣть, разумѣется, надо не Тургенева. Рели жизнь, какъ увѣряетъ г. Айхенвальдъ, дѣйствительно заслоняетъ Тургенева, то приходится лишь признать въ слѣдующихъ Тургеневскихъ строкахъ глубокій пророческій смыслъ: «Въ томъ-то и штука, что нынѣшняя молодежь ошиб- лась въ разсчетѣ. Она вообразила, что время прежней, темной, подземной работы прошло, что хорошо было ста ричкамъ—отцамъ рыться на подобіе кротовъ, а для насъ-де эта роль унизительна, мы на открытомъ воздухѣ дѣй- ствовать будемъ, мы будемъ дѣйствовать... Голубчики' И
наши дѣтки еще дѣйствовать не будутъ; а вамъ не утодно-ли въ норку, въ норку опять по слѣдамъ старичковъ!» Эта характеристика россійской интеллигенціи вложена Тургеневымъ въ уста одинокому Потугину... Будемъ, однако, надѣяться, что обстоятельства наши не такъ уже плохи. Можетъ быть, все дѣло въ томъ, что высказываются теперь у насъ преимущественно люди съ «фундаментомъ нравственнаго воспитанія»... Можетъ быть, это лишь они впали въ «оріентализмъ», но есть и другіе, для которыхъ Тургеневъ не «заслоненъ» ни жизнью, ни морализмомъ Толстого, и имъ только сейчасъ не до юби- леевъ и не до литературной защиты Апоплоновскаю начала отъ Сократическаго... Можетъ быть... И даже, знаете, чи- татель,—почти навѣрное, такъ!.. Н. К. Михайловскій. (Опытъ психологической характеристики). «Похоронная процессія растянулась очень далеко. Го- ворятъ, со времени похоронъ Тургенева Петербургъ не видѣлъ такой толпы за гробомъ писателя... Похоронили Михайловскаго у «литераторскихъ мостковъ», недалеко отъ Успенскаго. Когда мы возвращались, среди раннихъ петер- бургскихъ сумерекъ, съ Волкова кладбища,—по Лиговкѣ долго еще тянулись группы людей, въ которыхъ можно было узнать провожавшихъ гробъ Михайловскаго. А на- встрѣчу, съ Невскаго, неслись громкіе крики. Это шла патріотическая манифестація,—второй день уже ходившая по улицамъ Петербурга съ воинственными криками. И мысль
съ невольной тревогой обращалась отъ этихъ шумныхъ проявленій жизни кь спокойному величію смерти, » Такъ заканчиваетъ В. Г. Короленко описаніе похоронъ Н. К. Михайловскаго въ замѣткѣ, посвященной памяти покойнаго его «соратника и друга»,—товарища по редак- ціи «Русскаго Богатства», въ февральской книжкѣ жур- нала. Слова В. Г. Короленки хорошо передаютъ то ѣдкое ощущеніе одиночества и оторванности, которое я пережи- валъ, слѣдуя за гробомъ Н. К. Михайловскаго, хотя насъ, провожавшихъ, и было около трехъ тысячъ, — чувство оторванности нашей отъ равнодушной уличной толпы, или, пожалуй, ея оторванности оть насъ, отъ нашего печаль- наго шествія... Проходя по одной изъ малолюдныхъ улицъ, примыкающихъ къ Обводному каналу, я слышалъ такой разговоръ: какой-то лавочникъ, удивленный многочислен- ностью прохожихъ, толпами возвращавшихся съ кладбища, справляется у газетчика (газетчики по нынѣшнимъ време- намъ самые освѣдомленныя лица уличнаго міра), кого это хоронили?—«Профессора какого-то», отвѣчаетъ газетчикъ... А на одномъ изъ вѣнковъ была надпись: «Неустанному, честному защитнику народнаго права». И, вѣдь, хорошая это была надпись, совершенно правдивая, вполнѣ заслужен- ная... «О Ш8—о Русь!», какъ восклицалъ нѣкогда Пуш- кинъ. Я знаю, отлично знаю, что эта оторванность—резуль- татъ недоразумѣнія, недомыслія. Знаю и то, что за послѣд- нее время это недоразумѣніе, прежде царившее нераздѣльно надъ нашей Русью, съ каждымъ годомъ обнаруживаетъ все болѣе ощу гительные признаки предстоящей ликвидаціи. Я вообще не склоненъ къ пессимизму. Но это не мѣшало мнѣ болѣзненно переживать ощущеніе оторванности и за насъ всѣхъ, участниковъ печальнаго шествія, и за самого Михайловскаго Умеръ человѣкъ, всю жизнь не поклада?:
рукъ, бросавшій сѣмена истиннаго демократизма, истиннаго народопюбія. А тутъ—«профессоръ»... Хоти бы уже учите- лем назвали, хотя бы по ошибкѣ! И это случайное, по недо- разумѣнію кинутое слово, еще рѣзче подчеркнуло для меня ту черту въ духовномъ обликѣ Михайловскаго, которая всегда придавала ему на мой взглядъ своеобразную при- влекательность. Въ самомъ дѣлѣ, если припомнить, что пережилъ за свою сорокалѣтнюю дѣятельность этотъ, до конца сохранившій свою честную дерзость, свою «благо- родную упрямку», труженикъ мысли; если представить себѣ, что только первое, увы очень короткое, врелія онъ могъ питать дѣйствительныя надежды на воплощеніе въ жизнь своей горячей посповѣди, а затѣмъ долгіе, долгіе годы переживалъ крушеніе этихъ надеждъ и поворотъ нашей исторіи въ гакую сторону, въ попыткахъ миновать кото- рую онь видѣлъ всю задачу, весь смыслъ существованія своего и своихъ единомышленниковъ; если вспомнить, какъ красивы, какъ грандіозны и пылки были зти мечты его весны и въ какѵю онѣ реализовались до кошмара буднич- ную, сѣрую, угрюмую дѣйствительность, когда уже при- ходилось не мечтать и не указывать путей жизни, а только упрямо и какъ бы скрѣпя сердце бросать сѣмена созна- тельности, безъ всякой надежды увидѣть когда-либо всходы изъ этихъ сѣмянъ; —если представить себѣ все это, то понятно станетъ, сколько трагическаго было въ изящной фигурѣ этого сѣдого, какъ лебедь бѣлаго старика, съ тонкими юношескими чертами лица и даже юношескими манерами.,. Да, именно что-то юношеское, всегда готовое и на откликъ сочувствія, и на отпоръ, было во всей его фигурѣ: и въ движеніяхъ, и въ этихъ остроумныхъ, усталыхъ, но ясныхъ глазахъ, и во всемъ этомъ бородатомъ лицѣ, съ прекрас- нымъ упрямымъ лбомъ, съ печатью блестящей мысли, съ крѣпко сомкнутыми и, казалось, всегда готовыми на сарказмъ губами;—юношеское и въ то же время трагическое. Этотъ
двойственный отпечатокъ мнѣ приходилось наблюдать на всѣхъ лучшихъ людяхъ, пережившихъ то время. Тутъ и крушеніе надеждъ, должно быть, сказывается—крушеніе, но зъ то же время и былая причастность къ нимъ—и по- истинѣ трагическія воспоминанія... Г. Мякотинъ въ февральской же книжкѣ «Р. Б.» при- водитъ письмо къ нему отъ покойнаго писателя, писанное за мѣсяцъ до смерти, подъ новый годъ — послѣдній новый годъ для Н. К. Михайловскаго. «Поздравляю васъ съ іряду- щимъ новымъ годомъ и очень пожелалъ бы, чтобы онъ принесъ и вамъ, и всѣмъ намъ что- либо получше нынѣш- няго, еслибъ вѣрилъ въ возможность лучшаго. Но, кажется, слѣдуетъ ожидать всякихъ пакостей* Совершенно непонят- нымъ, страннымъ диссонансомъ звучатъ поэтому на нашъ слухъ послѣднія строки стихотворенія г. Вейнберга «Памяти Н. К. Михайловскаго» «Жестокая насмѣшка естества Жить въ радостяхъ и мукахъ упованія И умереть въ минуту торжества». Что разумѣетъ подъ этимъ почтенный авторъ? Въ какихъ такихъ радостяхъ упованія жилъ Михайловскій, какая минута торжества для него настала? Пожалуй, не стоило бы останавливаться на этихъ сти- хахъ г, Вейнберга... У стихотворцевъ, пожалуй, чаще еще, чѣмъ у прозаиковъ, не «перомъ сердитый водитъ умъ», а, наоборотъ, «перо не сердитымъ умомъ», какъ остроумно перефразировалъ однажды лермонтовскій стихъ покойный Михайловскій, а къ тому же имъ приходится еще озабочи- ваться риѳмой.. Но. во-первыхъ, въ данномъ случаѣ риѳма не при чемъ, такъ какъ нѣсколькими стцоками выше упо- минается «пристань, показавшаяся не вдалекѣ», и говорится, что «завѣтный часъ уже пробилъ»; а во-вторыхъ, мнѣ хочется, пользуясь этимъ случаемъ, разъяснить одно не-
доразумѣніе относительно умершаго, вь которомъ повиненъ не одинъ г. Вейнбергъ. Я не знаю, на чемъ собственно основанъ его, г. Вейнберга, оптимизмъ, но учесть всѣ слагае- мыя современности всегда дѣло не легкое, и можетъ статься, онъ даже и нравъ; его оы устами да медъ пить—въ такомъ случаѣ... Ясно однако, что Михайловскій-то далеко не былъ такъ оптимистично настроенъ: объ этомъ свидѣтельствуетъ хотя бы одно только чтп цитированное его письмо къ г. Мякгтину. Но главное, что мнѣ нужно отмѣтить это,— что «упованія», которыми «радовался», которыми «мучился» покойный далеко не исчерпывались и не удовлетворились бы той пристанью, о близости которой говоритъ стихотворецъ Въ извѣстной части нашей молодежи сложилось представ- леніе о Михайловскомъ, какъ о буржуазномъ мыслителѣ. Я слышалъ даже, что находились такіе, которые на этомъ основаніи не хотѣли жервовать на вѣнокъ ему. Дикое и нелѣпое недоразумѣніе. Оно имѣетъ, правда, свои причины и къ нимъ мы еще вернемся въ концѣ замѣтки. (Главная причина—это, конечно, незнакомство сь произведеніями Н. К. Михайловскаго прежнихъ лѣтъ;. Но мнѣ хочется указать здѣсь же, что это глубочайшая неправда, что это полнѣйшее и тоже трагическое, если хотите, для покой- наго недоразумѣніе, что по всѣмъ своимъ стремленіямъ, вкусамъ и принципамъ онъ былъ истинной противополож- ностью тому, что предполагаетъ такая квалификація. «Что такое прогрессъ?»—первая большая работа Н. К. Михайловскаго, сразу завоевавшая ему видное мѣсто среди нашихъ писателей передового лагеря, была напечатана въ 1869 г. въ «Отечественныхъ Запискахъ». Трудно и пред- ставить себѣ, что нибудь болѣе анти-буржуазное. Нападки на буржуазію, отрицаніе буржуазнаго, по типу «органиче- скаго развитія» сложившагося общества, борьба съ наукой, санкціонирующей этотъ строй, этотъ типъ развитія—вотъ основная нота этой статьи. Я бы затруднился даже найти
тамъ какую-нибудь другую ноту, ибо этимъ отрицаніемъ буржуазіи почти исчерпывается все содержаніе статьи. Во вступительной главѣ къ своимъ «Литературнымъ воспоми- наніямъ и современной смутѣ», т.-е. въ 1891 году, Н. К. Михайловскій говоритъ, что вь общемъ онъ всю жизнь оставался вѣренъ тому міросозерцанію, которое у него выработалось ко времени сго выступленія на литературное поприще, и эго, разумѣется, совершенная правда. Въ полемикѣ съ направленіемъ, народившимся на смѣну народничеству, да и по инымъ поводамъ, Н. К. Михайлов- скій не разъ отрекался отъ наименованія народника. Онъ имѣлъ на это свои основанія, противополагая себя, напри- мѣръ, аполитическому народничеству г. В. В. или лагерю лирическаго народничества, нашедшаго своего публициста въ лицѣ Юзова, а беллетристическаго истолкователя въ лицѣ Златовратскаго. Но для насъ онъ все же былъ народникомъ. Для насъ этотъ терминъ обнимаетъ всѣ направленія нашей демократической мысли, вызванныя къ жизни громаднымъ фактомъ паденія крѣпостного права. А отличительными признаками народничества для насъ являются—основная тенденція служить интересамъ народа (т.-е., главнымъ об- разомъ, крестьянства), причемъ понятіе народъ совершенно не анализируется въ соціальномъ смыслѣ, народъ признается чѣмъ-то единымъ по своимъ интересамъ—это во-первыхъ; а во-вторыхъ, признаніе существованія или возможности для нашего народа особаго пути соціальнаго развитія, от- личнаго отъ пути западно-европейскаго, уже опредѣлив- шагося въ жизни, уже освѣщеннаго теоріей—пути классовой борьбы. Въ этомъ смыслѣ Михайловскій былъ народникомъ. Народничество наше при всемъ его отрицаніи Запада, собственно говоря, родилось исключительно благодаря За- паду и даже именно на Западѣ. Геніальный его родоначаль-
никъ А. И. Герценъ, уѣзжая въ 1847 году изъ Россіи, увозилъ съ собою глубоко трезвое отношеніе къ народу, къ крестьянству. Въ первомъ томѣ «Ьылого и думъ», въ дневникѣ, относящемся къ 44 году, Герценъ характеризуетъ русскаго мужика слѣдующимъ образомъ: «Я смотрю здѣсь безпрестанно на низшій классъ, во всегдашнемъ соприкосно- веніи съ нимъ; чего не постаетъ ему, чтобы выйти изъ жалкой апатіи? Умь блеститъ въ глазахъ, вообще на десять мужиковъ навѣрное восемь не глупы и пятеро положительно умны, смѣтливы и знающіе люди»... «Они не трусы, каждый пойдетъ на волка, готовъ въ дракѣ положить жизнь, со- гласенъ на всякую ненужную удаль, плыть въ омутѣ, ходить по льду, когда онъ ломается, еіс... А видно, какъ Чаадаевъ говоритъ въ своей статьѣ, чего-то не достаетъ въ головѣ, мы не умѣемъ сдѣлать силлогизмъ европейскій. Эта община, понимающая всю беззаконность нелѣпаго требованія, не признающая въ душѣ неограниченной власти помѣщика, трепещетъ и валяется въ ногахъ его при первомъ словѣ»... Но вотъ Европа, а съ нею и Герценъ, переживаетъ 1848 годъ; за нимъ слѣдуетъ наполеоновскій соир б’ёШ и раз- гаръ реакціи, и среди душу щемящихъ страницъ, полныхъ глубокаго разочарованія въ Европѣ съ ея мѣщанствомъ, уже попадаются ноты «исправленнаго славянофильства», и взоры Герцена уже съ надеждой обращаются къ русскому народу. А дальше—надежды на нашу «весеннюю распутицу», и идеализація артели, и общины и т. д. Отъ вопроситель- наго знака, поставленнаго нѣкогда надъ народомъ, и слѣда не осталось. Разочарованіе въ Европѣ послужило, повидимому, перво- источникомъ народническихъ идей и для другого генія пас- сивно анархическаго народничества—для Льва Толстого. Вспомните его чудную повѣсть «Люцернъ», гдѣ князь Нехлюдовъ такъ оскорбленъ положеніемъ шарманшика въ «свободной» Швейцаріи...
Начиная съ Герцена и до самыхъ 80-хъ годовъ передовая мысль сосредоточивалась на тѣхъ исчезнувшихъ на Западѣ, но уцѣлѣвшихъ у насъ первобытныхъ формахъ народной жизни, которыя, казалось, были чреваты такими радужными соціальными перспективами, на тѣхъ особенностяхъ русской дѣйствительности, которыми она казалась призванной обно- вить человѣчество. Весенній день 19-го февраля, единствен- ный весенній день, доставшійся на долю русскаго народа за все его вѣковое многострадальное существованіе, — есте- ственно сдѣлалъ мужика центромъ всѣхъ интеллигентскихъ помышленій, всѣхъ заботъ и надеждъ «Изъ едва понятной и понятой субстанціи народа, нѣмецкимъ процессомъ мышле- нія, какъ выражался Тургеневъ, абстрагировались тѣ прин- ципы, на которыхъ предполагалось, что онъ устроитъ свою жизнь». Абстрагировать-то абстрагировали, но, вѣдь, надо же вспомнить, что и единственной сколько-нибудь реальной базой для демократическаго мышленія могли стать тогда только интересы этого народа, Только интересы мужика. Другого народа не было, и ужъ слишкомъ понятно было и «увлеченіе», и готовность абстрагировать и идеализировать. У топическое мышленіе—о да, конечно, утопическое, но есть ли хоть одно прогрессивное направленіе, хоть одна соціально- политическая программа, которая была бы абсолютно сво- бодна отъ утопизма? Не всѣ ли онѣ подобны тѣмъ воз- душнымъ замкамъ на каменномъ фундаментѣ, о которыхъ говорится въ одной изъ драмъ Ибсена? Реальный фактъ— въ видѣ фундамента, идеалистически активное настроеніе въ видѣ перваго этажа и воздушные шпицы, уходящіе въ небо—вотъ при ближайшемъ объективномъ анализѣ вѣч- ныя составныя части всякаго такого направленія. Камен- нымъ фундаментомъ народническому воздушному замку служилъ, и только и могъ служить, освобождавшійся или только что освобожденный народъ. И если судить истори- чески, то правыми были, конечно, люди горячаго сердца,
смѣлаго ума—Герцены и Чернышевскіе, а не. умный анали- тикъ и скептикъ И. С, Тургеневъ, хотя фактически оказался правымъ именно онъ. Затѣмъ,—и это обстоятельство очень существенно дня пониманія того времени,—великій актъ освобожденія былъ осуществленъ мирнымъ путемъ, былъ осуществленъ прави тельствомъ. Это тоже было особенностью русской жизни. Въ умахъ современниковъ подобное обстоятельство должно было породить совершенно своеобразное пониманіе взаим- ныхъ отношеній политики и экономики вт> соціальномъ процессѣ. Это прежде всего разъединило эти два совершенно соціологически неразложимыхъ начала, которыя являются лишь двумя сторонами одного и того же соціальнаго про- цесса; это привело къ преувеличеннвй оцѣнкѣ роли полити- ческой организаціи, породило несбыточныя надежды на нее. Опядь несомнѣнная утопія... Но, господа, попробуйте на ми- нуту поставить себя въ положеніе человѣка, переживающаго такой моментъ, какъ паденіе рабства; вспомните, какъ этотъ моментъ объединилъ въ одномъ чувствѣ умѣреннаго цензора Никитенку, который при вѣсти о манифестѣ опустился передъ иконой на колѣни и молился за «освободителя», съ неумѣреннымъ литераторомъ Герценомъ, изрекшимъ свое знаменитое: «Ты побѣдилъ, Галилеянинъ!»—и поручитесь за себя, ЧТо вы бы убереглись отъ подобныхъ утопій! Для насъ день 19 февраля является настоящимъ ключомъ для историческаго пониманія всей эпохи, для уразумѣнія и ошибокъ и заслугъ, и плюсовъ и минусовъ дѣятелей того времени. Н. К. Михайловскій слагался духовно именно въ весен- нюю пору 60-ыхъ годовъ. Ему было 26 лѣтъ, когда онъ выступилъ со своимъ программнымъ ргоіеввіоп сіе іоі «Что такое прогрессъ?», а въ день 19 февоаля онъ переживалъ свой восемнадцатый годъ. Понятно, что всѣ надежды этого времени были общи и ему. Понятно, что особенности нашей
народной жизни должны были стать каменнымъ фундамен- томъ и его воздушнаго замка. А въ это время наша родина вступала на путь развитія капитализма. Капиталистическій строй, всѣ ужасы ненавистнаго Герцену европейскаго мѣщан- ства надвигались на насъ, ступая семимильными шагами На ряду съ этимъ, ко времени выступленія Н. К. Михай- ловскаго въ литературѣ, пора наивныхъ увлеченій нашей русской весной уже. приходила къ концу; крестьянская реформа была осуществлена съ обидными экономическими урѣзками, а урѣзки въ гражданскихъ преобразованіяхъ, вытекавшихъ изъ этой реформы, были еще значительнѣе, еще обиднѣе. Розовое, идиллическое, молодое народничество начинало уже блѣднѣть, порывы чувства натыкались на непреоборимыя препятствія и внѣшнія, и заключавшіяся внутри того самого народа, на который были обращены эти порывы. Однимъ настроеніемъ пробавляться было нельзя, нужна была теорія. И вотъ явился теоретикъ, сведшій въ стройную схему всѣ эти невыясненныя, смутныя чаянія и перспективы и съумѣвшій подвести подъ нихъ съ возмож- нымъ по тому времени реализмомъ «каменный фундаментъ». Н. К. Михайловскій явился теоретикомъ того теченія народнической мысли, которое мы. въ отличіе отъ идилли- ческаго, опиравшагося на одно чувство, народничества Юзова и Златовратскаго, назвали бы народничествомъ критиче- скимъ. Это было направленіе »Отечественныхъ Записокъ», Салтыкова, Глѣба Успенскаго, т.-е. всего наиболѣе интел- лектуальнаго. чуткаго и талантливаго, что жило въ ту эпоху. Исходя изъ тѣхъ же стремленій и чаяній, пробужденныхъ днемъ 19 февраля, это народничество не настаивало на особенностяхъ русскаго духа и исторіи какъ таковыхъ; оно не увлекалось самобытностью, не страдало месоан- ствомъ, не высказывалось категорически. Оно допускало только возможности: возможность миновать капиталисти- ческую стадію развитія, возможность соціологическаго раз-
витія народныхъ формъ хозяйства. Оно вездѣ ставило было мум^до лирическаго догматизма, мыслило критически. Вотъ какъ самъ Михайловскій характеризуетъ начальную пору своей дѣятельности въ статьѣ, на писанной уже въ 1880 г.: «Скептически настроенные по отношенію къ принципу свободы, мы готовы были не домогаться никакихъ правъ для себя... «Пусть сѣкутъ, мужика сѣкутъ же »— вотъ какъ, примѣрно, можно выразить это настроеніе въ его крайнемъ проявленіи. И все это ради одной возможности непосредствен- наго перехода къ лучшему, высшему порядку, минуя среднюю стадію европейскаго развитія, стадію буржуазнаго госу- дарства. Мы вѣрили, что Россія можетъ проложить себѣ новый историческій путь, особливый отъ европейскаго, причемъ опять-таки для насъ важно не то было, чтобы это былъ какой-то національный путь, а чтобы онъ былъ путь хорошій, а хорошимъ мы признавали путь сознательный, практической пригонки національной физіономіи къ инте- ресамъ народа... Предполагалось что нѣкоторые элементы наличныхъ порядковъ, сильные либо властью, либо своею многочисленностью возьмутъ на себя починъ проложенія этого пути». Допустимъ даже, что въ этой ретроспективной оцѣнкѣ элементъ критицизма нѣсколько преувеличенъ: оглядываясь на свое прошлое, человѣкъ легко поддается соблазну раціона- лизировать его при свѣтѣ позднѣе пріобрѣтенныхъ взглядовъ; но несомнѣнно, что, въ общемъ, это глубоко вѣрная характе- ристика начальной поры критическаго народничества. Въ то время, какъ Златовратскій воспѣвалъ «устои» и «изгибы стихійной критической мысли народа», а Юзовъ, уповая на особенности народнаго духа, проповѣдывалъ приматъ чувства надъ умомъ, доказывалъ, что «не распро- страненіе идей о независимости, а только поступки, внуша- емые чувствомъ независимости, развиваютъ и усиливаютъ это чувство», Михайловскій писалъ: «Хорошій поступокъ
прекрасенъ и желателенъ, хорошее чувство тоже прекрасно и желательно, но предавать изъ-за этого всесожженію мысль, знаніе, логику, «іолову», «книжку», отнюдь не приходится»... и выставлялъ свой принципъ прогресса, и создавалъ свою теорію «типовъ и степеней развитія». Повторяемъ: критическое народничество было наиболѣе интеллектуальнымъ теченіемъ того времени, а Н. К. Михайловскій являлся, пожалуй, наи- болѣе интеллектуально одареннымъ изъ представителей критическаго народничества. Родившись на Западѣ, но питаясь прежде всего отрица- ніемъ Запада съ его общественной дифференціаціей, народ- ничество естественно должно было направить всѣ силы своего теоретическаго мышленія противъ надвигавшагося на насъ могучаго фактора дифференціаціи капитализма. «Что такое прогрессъ?» представляетъ горячую критику Спенсера, его органической теоріи общества и формулы прогресса, санкціо- нирующей эту дифференціацію. Опираясь на законъ Бэра о физіологическомъ раздѣленіи труда между органами, какъ условіи развитія организмовъ, Н. К. Михайловскій указы- валъ, что спеціализація органовъ сопровождается ихъ пере- ходомъ отъ разнородности къ однородности и по аналогіи доказывалъ, что тѣмъ же сопровождается и общественное раздѣленіе труда между классами: переходомъ индивидуума отъ разнородности къ однородности. Онъ доказывалъ, что равитіе общества по органическому типу приводить къ ума- ленію, «помраченію» личности, и, въ противовѣсъ спенсеро- вой формулѣ прогресса (переходъ отъ однороднаго къ разно- родному), онъ выставилъ такое положеніе: «Прогрессъ естьпостепенное приближеніе къ цѣлостности недѣлимыхъ, къ возможно полному и всестороннему раз- дѣленію труда между органами и возможно меньшему раздѣ- ленію труда людьми Безнравственно, несправедливо, вредно, неразумно все, что задерживаетъ это движеніе. Нравственно, справедливо, разумно и полезно только то, что уменьшаетъ
разнородность общества, усиливая тѣмъ самымъ разно- родность его отдѣльныхъ членовъ». Такимъ образомъ, живой индивидуумъ, цѣльная человѣ- ческая личность поставлены въ центрѣ всѣхъ соціологиче- скихъ оцѣнокъ и построеній, и Михайловскій не разъ съ сочувствіемъ цитируетъ Гумбольдта: «Конечная цѣль чело- вѣка, т.-е. та цѣль, которая ему предписывается вѣчными, неизмѣнными велѣніями разума, а не есть только порожде- ніе смутныхъ и преходящихъ желаній, эта цѣль состоитъ въ наивозможно гармоническомъ развитіи всѣхъ его способ- ностей въ одно полное, самостоятельное цѣлое... Предметъ, къ которому каждый человѣкъ долженъ непрерывно напра- влять всѣ свои усилія, и который особенно должны постоянно имѣть въ виду люди, желающіе вліять на своихъ согражданъ, есть могущество и развитіе индивидуальности». Вся исторія человѣчества дѣлится на три эпохи: объектив- наго антропоцентризма, эксцентризма и субъективнаго антропоцентризма, приблизительно соотвѣтствующія тремъ періодамъ контовской соціологіи: теологическому, съ его подраздѣленіями, метафизическому и позитивному, Первый, древнѣйшій періодъ характеризуется соціальной формой простою сотрудничества, т.-е. временныхъ союзовъ на случай войны, охоты и пр. равныхъ во всемъ дикарей съ цѣлостнымъ и непосредственнымъ отношен'емъ къ жизни. Все въ мірѣ существуетъ для каждаго человѣка въ отдѣль- ности, самое большее для даннаго союза. Человѣкъ есть центръ всего міра. „Намъ, современнымъ людямъ, трудно представить себѣ единство различныхъ сторонъ человѣческой жизни, кото- рое царило въ доисторическую пору. Религія, философія, наука, искусство,—всѣ эти для нась совершенно различ- ныя и часто другъ другу прот иворѣчащія вещи, вещи, суще- ствующія рядомъ, несмотря на трудность и даже невозмож- ность примиренія по многимъ пунктамъ, все это сливалось
для первобытнаго человѣка въ одно цѣлое, въ непосред- ственныя отношенія къ природѣ. Велѣнія боговъ, юридиче- ская норма, правительственный кодексъ, нравы и обычаи со- впадаютъ... Еслибъ принципъ простого сотрудничества востор- жествовалъ, если бы цивилизація постепенно раздвигала именно этимъ видомъ коопераціи личное существованіе равно- мѣрно во всѣ стороны, не раздробляя индивидуальности, а пріобщая къ ней все новыя и новыя индивидуальности, столь же цѣльныя, если Оы при этомъ воззрѣнія на природу путемъ коллективнаго опыта очищались отъ объективнаго антропоцентризма... я не знаю, чго было бы въ такомъ случаѣ. Но этого не было и, насколько мы можемъ продумать перво- бытную жизнь, не могло быть. Раздѣленіе труда одолѣло. Запутанный порядокъ сложнаго сотрудничества постепенно стиралъ непосредственность взаимныхъ отношеній и дробилъ индивидуальную цѣльность" ]). Эксцентрическій періодъ водворяется вмѣстѣ съ раздгь- леніеліб труда и длится по сейчасъ. Родовой бытъ смѣняется общественнымъ, появляется рабство и верховная власть. «Рели- гіозныя представленія получаютъ столь отвлеченный харак- теръ, непосредственныя отношенія къ природѣ нарушаются столь сильно,что становятся уже нужными посредники между людьми и богами». Рабство однихъ даетъ досугъ другимъ. Развитіе потребностей, обмѣнъ, спеціальный классъ торгов певъ, богатство, разнородность нравовъ и обычаевъ, необ- ходимость писанаго закона, метафизика,—все это появля- ется одно за другимъ. «Нравы и обычаи обособляются въ деспотизмъ общесі веннаго мнѣнія; нравственность въ аскети- ческую мораль; право и справедливость даютъ начало наукѣ, провозглашающей своимъ принципомъ- йа! іизііііа регеаі гпипсіиз, т.-е. не справедливость существуетъ для человѣка, а человѣкъ для справедливости.- Рядомъ съ безусловною
справедливостью и безусловною нравственностью выступаютъ чистая наука, чистое искусство... Бѣдняга первобытный человѣкъ думалъ, что все создано для него, оказывается, что онъ самъ созданъ для всего, кромѣ самого себя» Ц. Таковъ эксцентрическій періодъ. Послѣдній, субъективно антропоцентрическій, еще не наступилъ, но признаки его пришествія Михайловскій видитъ въ позитивизмѣ. «Опять человѣкъ становится мѣриломъ вещей, но на этотъ разъ уже сознательно... Границы науки совпадаютъ съ границами человѣка, какъ существа цѣльнаго и единаго... Нѣтъ абсолютной истины, есть только истина для чело- вѣка и за предѣлами человѣческой природы нѣтъ истины для человѣка»... «Но нужно еще въ систему ввести чело- вѣка какъ цѣлостное недѣлимое, центромъ не только тео- ретическихъ, а и практическихъ вопросовъ, т.-е. связать научнымъ образомъ вопросы о теоретической истинѣ съ вопросами о практическомъ благѣ». Въ противоположность Спенсеру, признавшему въ со- ціологіи, какъ и вездѣ, научнымъ только объективный ме- тодъ, И. К. Михайловскій, вслѣдъ за П. Л. Лавровымъ, вы- двигаетъ субъективный методъ, какъ единственный закон- ный въ соціологіи. Доказывая присутствіе предвзятости во всякомъ мышленіи, во всякомъ изслѣдованіи, онъ находитъ, что тѣМъ неизбѣжнѣе эта предвзятость въ вопросахъ гакъ близко насъ касающихся, какъ вопросы соціологіи. А кромѣ лого, здѣсь она не только неизбѣжна, но и нужна. Цити- руемыя Н. К. Михайловскимъ слова Лаврова прекрасно вы- ражаютъ его мысль: «Объективный элементъ въ области этики, политики и соціологіи ограничивается дѣйствіями личности, общественными формами, историческими собы- тіями. Они подлежатъ объективному описанію и классифи- цированію. По чтобы понять ихъ, надо разсмотрѣть цѣли,
для которыхъ дѣйствія личности составляютъ лишь средство, цѣли, которыя воплощаются въ общественныхъ формахъ, , цѣли, которыя вызнали историческое событіе. Но чго такое цѣль’ Это желаемое, пріятное, должное. Всѣ эти категоріи чисто субъективны и въ то же время доступны всѣмъ лич- ностямъ Слѣдовательно, входя въ изслѣдованія, эти явле- нія принуждаютъ употреблять субъективный методъ и въ то же время позволяютъ это сдѣлать вполнѣ научно». Вотъ краткій схематическій абрисъ первой, программной статьи Н. К. Михайловскаго. Контуры этой схемы напол- нены и даже переполнены въ статьѣ горячей критикой частныхъ утвержденій Спенсера, блестящими вылазками противъ его квіэтизма и удовлетворенности всѣмъ сущимъ, яркими картинками, иллюстрирующими мысль автора, ци- татами изъ сочиненій по соціологіи и біологій... Но основ- ная мысль хорошо передается тремя приведенными мною мѣстами. Мы выписали эти мѣста, дабы собственными устами Н. К. Михайловскаго сформулировать самыя завѣтныя его мечты, самую суть его міросозерцанія. Эти основныя мысли только дополняются и развиваются въ послѣдующихъ тео- ретическихъ и публицистическихъ его произведеніяхъ. Но, въ общемъ, они почти до конца служатъ ему тѣмъ свѣ- томъ у гроба Господня, отъ котораго паломники зажи- гаютъ свои свѣтильники и который берегутъ весь даль- нѣйшій путь. Потребности живой человѣческой личности, требованіе гармоническаго ихъ развитія и удовлетворенія— эта идея явилась несомнѣннымъ наслѣдіемъ фурьеризма, которому, какъ извѣстно, отдавали дань и Чеонышевскій, и петрашевцы; но еще несомнѣннѣе, что она подсказыва- лась той особенностью русской жизни, опираясь на ко- торую, можно было надѣяться на «возможность непосред- ственнаго перехода къ лучшему, высшему порядку, минуя стадію буржуазнаго государства» эта идея являлась отра- женіемъ того первобытнаго общиннаго уклада, въ которомъ
передовые люди того времени видѣли, выражаясь словами Успенскаго, «благообразіе крестьянской жизни», «красоту ржаного поля» Выше, въ одной изъ цитатъ мы подчерк- нули слова, особенно хорошо передающія интимную сто- рону мыслей Михайловскаго: раздѣленіе труда, дифферен- цированная общественная жизнь «стирали непосредствен- ность взаимныхъ отношеній и дробили индивидуальную цѣльность». Эта непосредственность и эта цѣльность слу- жили предметомъ зависти и идеализаціи всѣхъ интелли- гентовъ того времени. «Кающійся дворянинъ», какъ и за- болѣвшій «болѣзнью совѣсти» культурный разночинецъ,-— оба противопоставляли своей раздвоенности и надломлен- ности именно эту гармоничность, цѣльность, непосредствен- ность отношеній крестьянской жизни Это противопоста- вленіе вы найдете у Толстого, начиная съ «Казаковъ» и кончая «Мыслями о городѣ и деревнѣ», полонъ имъ Успен- скій, давшій настоящую эпопею «болѣзни совѣсти». Это противопоставленіе есть вообще ключъ къ уразумѣнію всей эпохи,—ключъ, который даетъ намъ въ руки все тотъ же день 19-го февраля. Терминъ, «кающійся дворянинъ» принадлежитъ Н. К. Михайловскому. Въ полубеллетристпческомъ, полу-автобіо- графическомъ очеркѣ «Въ перемежку» (нѣкоторыя фиг>рьі дѣйствующихъ лицъ срисованы по памяти съ нѣкогда близ- кихъ автору людей) *)—Н. К. Михайловскій чудесно вскрылъ все интимное содержаніе этого покаяннаго настроенія. Пускай въ этомъ настроеніи слишкомъ властно преобла- даютъ мотивы совѣсти надъ мотивами чести, говоря тер- минами самого Михайловскаго: пускай для насъ, современ- ныхъ людей, радикальная формула: «пусть насъ сѣкутъ, мужиковъ сѣкутъ же», которой, какъ мы видѣли, Михай- ’) Очеркъ написанъ въ 1876—77 гг. Подзаголовокъ его: «Фан- тазія, дѣйствительность, воспоминанія предсказанія».
ловскій характеризовалъ настроеніе того времени, кажется и ликой, и лишенной неотъемлемо присущихъ намъ теперь нравственныхъ элементовъ; но всякій, кто перечтетъ эту полубеллетристику Михайловскаго, признаетъ, сколько чи- стоты, безстрашной правдивости и силы было въ этихъ кающихся, больныхъ совѣстью, «снимателяхъ ризокъ»; признаетъ, что много истинной красоты въ ихъ чистотѣ и безстрашіи; признаетъ, кромѣ того, все благородство и всю привлекательность души самого автора, на рѣдкость вылившейся въ этихъ очеркахъ... Михайловскій, не принад- лежалъ къ экспансивнымъ, легко высказывающимся нату- рамъ. Онъ рѣдко высказывается въ положительной формѣ; лирическихъ мѣстъ у него почти нѣтъ. Въ этомъ смыслѣ, въ немъ есть какая-то скупость, сдержанность, пожалуй— застѣнчивость очень гордой натуры, не желающей обна- жать себя передъ читателемъ. Лирическихъ, положитель- ныхъ мѣстъ у него меньше, чѣмъ у Щедрина, гораздо меньше, чѣмъ у Успенскаго. Такихъ мѣстъ немного даже въ юношескомъ «Что такое прогрессъ?», а позднѣе, ихъ съ каждымъ годомъ становится все меньше и меньше. Ми- хайловскій предпочитаетъ полемику, критику, отрицаніе чужихъ, враждебныхъ ему взглядовъ; предпочитаетъ поле- мическій сарказмъ и иронію — и, скажу тутъ же, онъ съумѣлъ отточить это свое всегдашнее оружіе до необы- чайной остроты, выработалъ изъ себя рѣдкаго, сокрушаю- щей силы полемиста. Но именно поэтому особенно цѣнны такія вещи, какъ «Въ перемежку». Я могу указать только на прекрасную статью «Послѣднія минуты Некрасова», да еще, до извѣстной степени, на статью о Лермонтовѣ: «Ге- рой безвременья», какъ на такія, которыя можно поста- вить рядомъ съ «Въ перемежку»: и эти двѣ вещи безъ обиняковъ, непосредственно обнаруживаютъ всю нравствен- ную привлекательность автора, «снимаютъ ризки», съ его привыкшей прятаться души...
Но все это—такъ сказать, въ скобкахъ. Мы вели рѣчь о принципъ гармоніи, гармоническаго развитія, какъ основ- ной идеѣ всѣхъ писаній Михайловскаго. Слѣдующія за «Что такое прогрессъ?» статьи теоретическаго характера «Аналогическій методъ въ общественной наукѣ» (1869 г.), «Теорія Дарвина и общественная наука» (1870 г.) и очерки «Борьба за индивидуальность» (относящіеся къ 1878 и 1877 годамъ), продолжаютъ туже борьбу съ органической теоріей общества, съ перенесеніемъ обвективнаю метода естествознанія въ науку объ обществѣ, словомъ съ теоре- тическимъ оправданіемъ общественной дифференціаціи, съ теоретическимъ оправданіемъ того, что «стирало непосред- ственность» и «дробило цѣльность». Французская дарвинистка Клемансъ Ройэ, ретиво пере- носящая принципы «борьбы за существованіе» изъ біологіи въ соціологію и мораль и воспѣвающая привилегіи наилучше приспособленныхъ «побѣдителей»; методическій нѣмецъ Іегеръ, со спокойной увѣренностью въ своей правотѣ про- водящій тѣ же принципы; наконецъ, отечественный побор- никъ іерархій г. Стронинъ — получаютъ на свои головы цѣлый душъ обличительныхъ сарказмовъ. Резюме Михай- ловскаго таково: «Раздѣленіе труда и конкуренція—вотъ нравственно-по- литическіе столпы дарвинизма, не имъ выдуманные, не имъ впервые возведенные на степень основъ общественнаго строя и имъ только по мѣрѣ силъ укрѣпляемые. Дарвинизмъ только ярче, смѣлѣе и, да позволено мнѣ будетъ такъ вы- разиться, наглѣе настаиваетъ на послѣдовательномъ про- веденіи началъ, уже дѣйствующихъ и господствующихъ въ современномъ обществѣ» *) Указывая, согласно Снэллю и Геккелю, что эволюція, на ряду съ идеальными (сложной организаціи) типами («син-
тетическими» или «пророческими» по Агассицу), сплошь и рядомъ создаетъ типы практическіе, хорошо приспособлен- ные къ средѣ, но упрощенные, съ атрофированными орга- нами, Михайловскій заключаетъ: «Человѣкъ подчиненъ тѣмъ же законамъ, чго и осталь- ная природа. И въ обществѣ человѣческомъ много зван- ныхъ, но мало избранныхъ, и здѣсь избранными сплошь и рядомъ оказываются подслѣповатые и слабокрылые; и здѣсь существуютъ типы идеальные и практическіе въ лицѣ отдѣльныхъ, недѣлимыхъ, сословій, народовъ; и здѣсь борьба, подборъ и полезныя приспособленія дѣлаютъ свое роковое дѣло. Но человѣкъ раститъ въ себѣ древо позна- нія добра и зла не для того только, чтобы созерцать его плоды, а и для того, чтобы вкушать ихъ. Ему нужны пра- вила поведенія. У него есть идеалы, стремленія, желанія, цѣли Ему нужна санкція ихъ. Въ немъ борются мысли и чувства, ища отвѣта на категорическій вопросъ: что дѣ- лать? Послѣдовательные представители дарвинизма отвѣ- чаютъ развязно: приспособляйся къ условіямъ окружающей тебя жизни, дави неприспособленныхъ, ибо изъ этого про- истечетъ вящшая выгода для общества. «Изъ предыдущаго слѣдуетъ заключить, что возможенъ совершенно противоположный отвѣтъ: приспособляй къ себѣ условія окружающей тебя жизни, не дави неприспо- собленныхъ, ибо въ борьбѣ, подборѣ и полезныхъ приспо- собленіяхъ заключается гибель и твоя и твоего общества.» '). Въ этихъ строкахъ звучитъ очень характерная для Ми- хайловскаго нота—нота активности. Вездѣ и всегда онъ ведетъ упорную борьбу съ принципомъ «приспособленія», санкціонирующимъ, на его взглядъ, ьіаіив цио; вездѣ и всегда призываетъ онъ къ активному вмѣшательству въ жизнь . Этимъ духомъ активности такъ проникнуто все О ІЬіб.. стр 292.
имъ написанное отъ раннихъ теоретическихъ статей до послѣдней публицистической замѣтки, что я бы съ удо- вольствіемъ замѣнилъ его терминъ «субъективный*» методъ— терминомъ активный метода въ соціологіи. Это было бы не менѣе научно и въ тоже время—характернѣе, опредѣ- лительнѣе... Но къ этому «методу» мы еше вернемся. А теперь обратимся къ дальнѣйшимъ выводамъ изъ основного прин- ципа—гармоніи. Самымъ существеннымъ изъ этихъ выво*. довь надо признать идею о типахъ и степеняхб развитія. Эта идея, если не ошибаемся, впервые высказана въ «За- пискахъ профана» 1875 г. въ статьѣ «Десница и шуйца гр. Л. Толстого». Это очень важное для всей теоріи Ми- хайловскаго различеніе. Подсказано оно, разумѣется, все той же необходимостью защищать «благообразіе крестьян- ской жизни», на которомъ основано было столько надеждъ, вытекало оно, разумѣется, изь того же принципа гармоніи, осуществленіе котораго видѣли въ этомъ самомъ «благо- образіи» Но указанное различіе само по себѣ служило фундаментомъ для дальнѣйшихъ построеній и надеждъ. Вдумайтесь только, какъ много это значило заполучить вь свои руки—пріобрѣсти право утверждать, что да. молъ, пусть Европа далеко опередила насъ во всевозможныхъ частностяхъ и спеціальностяхъ, но она идетъ по «органи- ческому типу» развитія, она можетъ только прогрессиро- вать вь частныхъ областяхъ знанія и культуры, душа и жизнь ея раздроблены, и придутъ ли къ цѣлостному син- тезу—это неизвѣстно; а у насъ низшая степень развитія, но зато типъ—высшій... И эта по существу эстетико-мо- ральная квалификація, казалось, уполномочивала на самые радужные соціологическіе выводы. «Напримѣръ, имѣя въ виду степени экономическаго раз- витія Англіи и Россіи, всякій долженъ будетъ отдать пре- имущество первой. Но это не помѣшаетъ мнѣ признать
Англію низшимъ (въ экономическомъ отношеніи) типомъ развитія. Это различеніе типовъ и ступеней развитія весьма важно, оно могло бы, если бы постоянно имѣлось въ виду, избавить насъ отъ множества недоразумѣній и безплодныхъ пререканій. Я прошу читателя приложить его къ... утвер- жденію графа Толстого, что пѣсня о «Ванькѣ Ключникѣ» и напѣвъ «Внизъ по матушкѣ по Волгѣ» выше любого стихотворенія Пушкина и симфоніи Бетховена. Безъ со- мнѣнія, въ «Ванькѣ Ключникѣ» и «Внизъ по матушкѣ по Волгѣ» нѣтъ той тонкости и разнообразія отдѣлки, нѣтъ даже той односторонней глубины мысли и чувства, какими блестятъ Пушкинъ и Бетховенъ, они ниже послѣднихъ въ смыслѣ ступеней развитія, но они принадлежатъ къ выс- шему типу развитія, находящемуся пока на низкой ступени, но могущему имѣть свой прогрессъ. Эту возможность раз- витія, болѣе широкаго и глубокаго, чѣмъ какими вы обла- даете сами, вы отнимете, если вамъ удастся подсунуть на- роду Пушкина и т. д.» І). Приведенная цитата — одно изъ самыхъ яркихъ, почти парадоксальныхъ выраженій настроенія того времени. Очень характерно, что на этомъ пунктѣ сходятся такія рѣзкія противоположности, какъ Левъ Толстой и Михайловскій, эти представители двухъ полюсовъ народничества; — схо- дятся, какъ въ день объявленія манифеста сошлись на одномъ чувствѣ Никитенко съ Герценомъ... Усиліемъ воли подавивъ въ себѣ всякія возраженія со- ціологическаго свойства, читатель, я думаю, самъ почув- ствуетъ сколько соблазнительнаго было въ этомъ ученіи о типахъ и степеняхъ. Эта возможность своею и при томъ положительною пути прогресса, болѣе глубокаго и широкаго, чѣмъ европейскій, возможность цивилизаціи, «раздвигающей равномѣрно во всѣ стороны человѣческое
недѣлимое.», какъ говорится въ «Что такое прогрессъ»?— несомнѣнно представляетъ много эстетически и морально привлекательнаго и посейчасъ; а ужъ въ тѣ годы—и гово- рить нечего! Въ тѣ годы, когда европейскій прогрессъ раз - сматривался подъ угломъ зрѣнія чисто отрицательнымъ, когда въ немъ легче и охотнѣе всего усматривали «по- мраченіе)- человѣческой личности, когда корифеи западно- европейской науки, и экономисты, и моралисты, и біологи санкціонировали это помраченіе принципомъ національнаго богатства, отожествленіемъ привилегій съ моральнымъ пре- восходс гвомъ и пр.; когда въ противовѣсъ не оправдавшей надеждъ Европѣ, естественно вставалъ только что освобо- жденный молодой народъ съ заложенными въ немъ возмож- ностями; — тогда, несомнѣнно, это различіе пиповъ и сте- пеней должно было казаться не находкой, а настоящимъ открытіемъ. И оно впиталось въ общественную мысль и долго еще жило въ ней, порождая безконечные, до нашихъ дней дотянувшіеся, разговоры объ общинѣ и подворномъ владѣніи, о зачаткахъ коллективизма въ земельныхъ пе- редѣлахъ и пр. и пр. Объяснить способы реализаціи великихъ возможностей должна была теорія «борьбы за индивидуальность». Но она осталась незаконченной, ограничилась нѣсколькими очер- ками, которые провозглашаютъ принципъ этой борьбы един- ственнымъ прогрессивнымъ началомъ въ исторіи и прослѣ- живаютъ его проявленія отчасти въ первобытную пору до- культурнаго человѣка, отчасти въ средніе вѣка. Больше всего мѣста удѣлено очень остроумной теоріи семьи и любви; послѣдняя разсматривается какъ стремленіе двухъ недѣлимыхъ, разорванныхъ процессомъ эволюціи, спеціали- зированныхъ въ половомъ отношеніи, къ возстановленію своего первобытнаго единства, которое существовало въ періодъ, когда наши предки, простѣйшіе организмы, не знали раздѣленія половъ... Личность, семья, родъ, общество—
разсматриваются, какъ іерархія индивидуальностей; высшая, болѣе сложная индивидуальность всегда стремится подчи- нить себѣ и «помрачить» индивидуальность ей подчиненную. Послѣдняя можетъ или приспособляться къ этимъ требо- ваніямъ, приспособляться къ средѣ, по аналогіи съ прак- тическими типами въ біологіи, или бороться со средой и видоизмѣнять ее соотвѣтственно своимъ потребностямъ — гармоническаго, цѣлостнаго существованія, уподобляясь «пророческимъ», идеальнымъ типамъ. Такая борьба воз- можна, какъ для личности, такъ и для групповыхъ инди- видуальностей, каковъ народъ по отношенію къ государству гг т. д. Гнетъ высшихъ ступеней индивидуальности вызы- ваетъ явленія «вольницы и подвижниковъ». Послѣдніе, по- добно практическимъ типамъ, урѣзываютъ свое я до ті- пітит’а, сокращаютъ свои потребности—это одинъ исходъ; вольница представляетъ протестъ воинствующій, активный, но при этомъ реакціонный, ибо борется большей частью за старину, «ту старину, которая еще не знала всей силы раздѣленія потребности съ условіями ея удовлетворенія». Процессъ подавленія личности обществомъ прослѣживается въ явленіяхъ неудачнаго брака, въ нравственныхъ эпиде- М'яхъ эпохи цеховъ и феодальныхъ замковъ и т. д. Но мы не будемъ далѣе пересказывать мыслей автора: пере- сказъ даже и удачный, всегда обезцвѣчиваетъ, лишаетъ аромата, сушитъ, особенно когда дѣло идетъ о такихъ живыхъ писательскихъ дарованіяхъ, какъ Михайловскій, каждая статья котораго переполнена сопоставленіями съ современной дѣйствительностью или ученіемъ того или дру- гого теоретика, полемическими вылазками и вообще вся- кими уклоненіями въ сторону и литературы и жизни. Ска- жемъ только, что очерки «Борьба за индивидуальность» являются все той же соціологіей съ активнымъ методомъ, чго это сплошной призывъ къ активности, облеченной въ ризы этнологіи, біологіи, соціологіи и исторіи.
Читателю, полагаемъ, уже выяснилась теоретическая физіономія Н. К. Михайловскаго, выяснились всѣ составныя части построеннаго имъ воздушнаго замка на каменномъ фундаментѣ. Каменный фундаментъ, реалистическая база— это высшій типи, который тогда видѣли въ укладѣ народ- ной жизни, и обусловленная имъ возможность миновать не- желательную стадію. Средній этажъ это принципъ борьбы за индивидуальность, активное демократическое настроеніе, которымъ дышитъ каждая буква, написанная въ тѣ годы его перомъ; воздушная часть постройки, шпицъ, вѣнчаю- щій зданіе и уходящій въ небо—идеалъ гармонически раз- витой, цѣлостной человѣческой личности. Памъ надо добавить къ предыдущему только одно замѣ- чаніе. Всѣ требованія, всѣ построенія Михайловскаго, отпра- вляясь отъ потребностей личности, какъ онъ ихъ понимаетъ, имѣютъ цѣлью счастье этой личности. Счастье можетъ дать только гармоническое развитіе, всякое помраченіе ведетъ къ страданію, къ боли. Этотъ эвдемонизмъ, или утилитаризмъ очень важная сторона въ воззрѣніяхъ Михай- ловскаго: она объясняетъ его отношеніе ко многимъ тече- ніямъ мысли и жизни, не укладывающимся въ теорію эвде- монической морали. Характеръ и составные элементы «воздушнаго замка» опредѣляли взгляды Н. К. Михайловскаго на всѣ частные вопросы. Всѣ требованія, предъявляемые къ наукѣ, къ искус- ству, вытекаютъ изъ того же принципа гармоніи и цѣлост- ности. Пламенную діатрибу противъ «чистаго искусства» мы находимъ уже въ «Что такое прогрессъ?»... Михайлов- скій всю жизнь стоялъ на той же точкѣ зрѣнія и защи- щалъ идейную, гражданскую теорію искусства. Каждымъ своимъ дѣйствіемъ, каждымъ своимъ словомъ человѣкъ дол- женъ подчинять среду своимъ требованіямъ. Такова должна быть каждая буква, начертанная наукой; таково должно быть каждое слово, произнесенное поэтомъ, каждый штрихъ
карандаша Художника, каждая нота музыканта, еслибъ это было возможно,. Эта концентрированная, напряженная гражданственность и активность характерная черта того времени. Она обусловлена не только настроеніемъ, появив- шихся въ эпоху 19-го февраля «кающихся дворянъ», и силою ихъ покаянія, а и той переоцѣнкой роли политики, политической организаціи, о которой мы уже упоминали, въ первые, слѣдовавшіе за актомъ 19 февраля годы, эта переоцѣнка находила свое выраженіе въ той характерной альтернативѣ, которую мы выписали выше: «элементы, сильные либо властью, либо своей численностью»; впослѣд- ствіи—отъ этой альтернативы отказались, но переоцѣнка оставалась... Такова въ общихъ чертахъ теоретическая физіономія Михайловскаго. Въ этихъ общихъ чертахъ своихъ она не измѣнялась до конца его дѣятельности, хотя, разумѣется, публицистическое и практическіе выводы, изъ нея выте- кавшіе, подъ давленіемъ исторіи претерпѣвали извѣстное измѣненіе. Это измѣненіе опредѣлялось прежде всего отка- зомъ отъ одного изъ представленій только что цитирован- ной альтернативы и усложненіемъ, утонченіемъ другого; а затѣмъ—все болѣе ощутительнымъ «урѣзываніемъ» той великой возможности, допущеніе которой служило фунда- ментомъ всему зданію Закончимъ этотъ общій абрисъ Михайловскаго, какъ теоретика, его собственной характеристикой, сдѣланной имъ вь предисловіи къ послѣднему собранію его сочиненій, а затѣмъ перейдемъ къ его публицистикѣ. Нижеслѣдующая цитата не разъ приводилась въ статьяхъ о Михайловскомъ, но мы не можемъ отказать себѣ въ удовольствіи выписать эти прекрасныя и характерныя строки; «Всякій разъ, какъ мнѣ приходитъ въ голову слово' «правда», я не могу не восхищаться его поразительною внутреннею красотой. Такого слова нѣтъ, кажется, ни въ
Одномъ европейскомъ языкѣ. Кажется, только по-русски истина и справедливость называются однимъ и тѣмъ же словомъ и какъ бы сливаются въ одно великое цѣлое. Правда въ этомъ огромномъ смыслъ слова всегда составляла цѣль моихъ исканій. Правда-истина, разлученная съ правдой- справедливостью, правда теоретическаго неба, отрѣзанная отъ правды практической земли, всегда оскорбляла меня, а не только не удовлетворяла. И наоборотъ, благородная житейская практика, самые высокіе нравственные и обще- ственные идеалы представлялись мнѣ всегда обидно безсиль- ными, если они отворачивались отъ истины, отъ науки. Я никогда не могъ повѣрить и теперь не вѣрю, чтобы нельзя было найти такую точку зрѣнія, съ которой правда-истина и правда-справедливость являлись бы рука объ руку, одна другую пополняя Во всякомъ случай, выработка такой точки зрѣнія есть высшая изъ задачъ, какія могутъ пред- ставиться человѣческому уму, и нѣтъ усилій, которыхъ жалко было бы потратить на нее. Фракцію народничества, теоретическимъ обоснователемъ и вдохновителемъ которой былъ Михайловскій, можно наз- вать критическилів народничествомъ не только во имя кри- тической постановки вопроса о «возможности "непосред- ственнаго перехода къ лучшему будущему», но и въ силу того различія, которое эта фракція дѣлала между мнѣніями и интересами народа. И здѣсь мышленіе было тоже кри- тическимъ, отношеніе гораздо болѣе культурнымъ и евро- пейскимъ, чѣмъ у лирическихъ народниковъ. Послѣдніе готовы были, «сливаясь съ народомъ», отказаться отъ всѣхъ завоеваній европейской жизни и мысли, они учиняли нѣчто подобное тому, что, по увѣренію г. Л. Оболенскаго въ одной критической статьѣ о Достоевскомъ, учинилъ послѣдній «Захотѣлъ вѣрить по народному, и сталъ вѣрить». Михай-
Дойскій всегда вѣрилъ по своему и защищалъ права лично- сти на моральную свободу и автономность съ самихъ пер- выхъ своихъ публицистическихъ статей. Полемизируя съ П. Ч., писавшимъ въ «Недѣлѣ» въ началѣ 70-ыхъ годовъ, когда она еще не успѣла сдѣлаться межеумочнымъ орга- номъ, какимъ стала впослѣдствіи, Михайловскій говорилъ: «Только сахарные Маниловы, да еще трусы и лѣнтяи, отлы- нивающіе отъ своихъ нравственныхъ обязанностей, могутъ ждать, что «люди деревни», вытерпѣвшіе гнетъ не однихъ Обровъ, такъ вотъ и скажутъ «надлежащее слово», даже предполагая, что они имѣютъ уже фактическую возмож- ность его сказать»... «У мужика есть чему поучиться, но есть и намъ, что ему передать. И только изъ взаимодѣй- ствія его и нашего и можетъ возникнуть вожделѣнный новый періодъ русской исторіи» *). Такимъ образомъ онъ выдвигалъ активную роль интел- лигенціи, сознательныхъ элементовъ, проникшихся лишь интересами народа, выдвигалъ ее вмѣстѣ съ другимъ теоре- тикомъ той же фракціи, II. Л. Лавровымъ, который и назы- валъ такихъ интеллигентовъ «.критически мыслящими лич- ностями», «сынами исторіи», въ противоположность народу— «пасынку» ея. Отношенія между интеллигенціей и народомъ, въ мораль- номъ смыслѣ, опредѣлялись извѣстной формулой народни- чества. уплата долга пароду. Это быль, разумѣется, глав- нымъ образомъ, мотивъ каюшихся дворянъ имъ хотѣлось расплатиться за права и привилегіи, которыми они или отцы ихъ пользовались только вчера еще... Но изумитель- ная черта эпохи, къ этой же моральной формулѣ, къ той же уплатѣ присоединились и разночинцы, интеллигентные работники, выходившіе изъ среды духовенства, мѣщанства или даже крестьянства! Имъ, казалось бы, расплачиваться ’) «Записки профана», 1875 г., т. III, стр. 093 и 698,
было не за что; никакихъ долговыхъ обязательствъ не лежало, сами они, напротивъ, въ дѣтствѣ несли на этихъ плечахъ гнетъ всѣхъ «.высшихъ индивидуальностей» почти въ той же мѣрѣ, какъ и самъ народъ. Но такова была сила общаго энтузіазма, общаго порыва къ новымъ фор- мамъ жизни, что и они, отрицаясь ветхаго человѣка, каялись и расплачивались вмѣстѣ съ прочими, Михайловскій такъ объясняетъ это настроеніе- «Мы поняли, что сознаніе общечеловѣческой правды и общечеловѣческихъ идеаловъ далось намъ только благодаря вѣковымъ страданіямъ народа. Мы не виноваты въ этихъ страданіяхъ, не виноваты и въ томъ, что воспитались на ихъ счетъ, какъ не виноватъ яркій, ароматный цвѣтокъ въ томъ, что онъ поглощаетъ лучшіе соки растенія. Но принимая эту роль цвѣтка изъ прошедшаго, какъ нѣчто фатальное, мы не хотимъ ея въ будущемъ... Мы пришли къ мысли, что мы должники народа. Можетъ быть, такого параграфа и нѣтъ въ народной правдѣ, даже навѣрное нѣтъ, но мы его ставимъ во главу угла нашей жизни и дѣятельности, хоть, можетъ быть, не всегда сознательно Мы можемъ спорить о размѣрахъ долга, о способахъ его погашенія, но долгъ лежитъ на нашей совѣсти и мы его отдать желаемъ» (изъ «Литературныхъ и журнальныхъ за- мѣтокъ» 1873 года, «Коментаріи къ «Бѣсамъ» Достоев- скаго»). Практическое осуществленіе идеаловъ, формулирован- ныхъ теоріей, возлагается на интеллигенцію и на народъ. Интеллигенція эта стоитъ какъ бы внѣ классовъ, ее со- ставляютъ не принадлежащіе ни къ какой опредѣленной соціальной группѣ «кающіеся дворяне» и «разночинцы». «Каждый изъ насъ, какъ свѣдущій работникъ, приспосо- бился къ извѣстной профессіи и болѣе или менѣе сжатъ тисками всепоглощающей высшей индивидуальности—обще- ства». Служа своей спеціальности, научной ли, техниче-
ской ли, интеллигентъ работаетъ не для себя, не для своей личности, «все это заберетъ въ свои руки высшая инди- видуальность; всѣмъ этимъ воспользуется вь безпощадной борьбѣ съ нами же и изуродуетъ самихъ людей науки». У этой интеллигенціи нѣтъ иныхъ интересовъ, кромѣ инте- ресовъ личности. Изъ вышеизложеннаго мы знаемъ, что въ высшемъ типѣ, который представляетъ собою укладъ деревенской жизни, заложены возможности именно гармо- ническаго развитія, равномѣрнаго расширенія во всѣ сто- роны человѣческой личности. Отсюда слѣдуетъ, что интересы народа и интересы личности — тожественны. А это даетъ Михайловскому право опредѣлять народъ такъ: «совокуп- ность трудящихся классовъ общества», и вездѣ подставлять вмѣсто интересовъ личности интересы труда. «Если, такимъ образомъ, все зданіе правды должно быть построено на личности,—говоритъ онъ въ «Письмахъ о правдѣ и не- правдѣ» (1877 г.),—то, какъ уже сказано, конкретные по- литическіе вопросы представляются иногда въ такой слож- ной формѣ, что прослѣдить въ этой сѣти за интересами и судьбами личности бываетъ очень трудно. Въ такомъ случаѣ, вмѣсто интересовъ личности, вы поставите инте- ресы народа или, точнѣе, труда». «Народъ, въ настоящемъ смыслѣ слова, есть совокупность трудящихся классовъ общества. Служить пароду значитъ работать на пользу трудящагося люда. Служа этому народу по преимуществу, вы не служите никакой привилегіи, никакому исключитель- ному интересу, вы служите просто труду, слѣдовательно, между прочимъ, и самому себѣ, если только вы вообще чему-нибудь служите»... Въ другомъ мѣстѣ «Записокъ профана» Михайловскій говоритъ, что «народъ (народъ уже не въ «настоящемъ», а въ обычномъ смыслѣ слова, — крестьянство) никогда не былъ сословіемъ. Онъ платилъ подати и періодически выдѣлялъ изъ себя единицы для пополненія рядовъ арміи; но никакой
дальнѣйшей спеціализаціи въ пользу высшей индивидуаль- ности онъ не подлежалъ, никакой корпораціи не составлялъ и профессіональному образованію не подвергался. Онъ всегда «самъ удовлетворялъ всѣмъ своимъ человѣческимъ потреб- ностямъ», тогда какъ система сословій въ томъ именно и состоитъ, что потребности однихъ удовлетворяются другими.. Эти приведенныя мною параллельно цитаты хорошо объясняютъ, на мой взглядъ, изъ какихъ побужденій Ми- хайловскій отожествлялъ понятіе народа съпонятіемъ лич- ности.- Остановился я такъ подробно на этомъ пунктѣ потому, между прочимъ, что нѣкоторые критики, какъ г. Бердяевъ, которому принадлежитъ большая и очень инте- ресная работа о Михайловскомъ, отказываются понять это отожествленіе. Для меня оно, во первыхъ, совершенно по- нятно, какъ, надѣемся, понятно изъ вышеизложеннаго и читателю, а во-вторыхъ, для меня очевидно, что въ этомъ отожествленіи было много заманчиваго для интеллигентопъ- народниковъ... Оно было какъ бы логическимъ хожденіемъ въ народъ, логическимъ сліяніемъ съ нимъ. И произошло это теоретическое сліяніе какъ разъ въ то время, когда внѣшнія препятствія къ практическому осуществленію этой задачи уже выросли вь громадной степени. Въ публици- стикѣ Михайловскаго все сильнѣе звучитъ новая струна, струна настоящей гражданской проповѣди Одно то обстоя- тельство, что «критически мыслящей личности» въ цити- рованныхъ статьяхъ Н. К. Михайловскаго отводится такая видная практическая роль въ жизни, уже доказываетъ, что къ этому времени, къ серединѣ семидесятыхъ годовъ, при- веденная выше альтернатива съ двумя либо была предана окончательному забвенію. Къ тому же должно было повести и происходившее у него на глазахъ «урѣзываніе» той великой возможности, въ которую народники клали всю душу. Еще въ 1878 году Н. К. Михайловскій писалъ:
«Пора бы намъ перестать толковать объ отличіи исто- рическихъ путей, коимъ слѣдуетъ наше отечество, отъ тѣхъ, по которымъ шла и идетъ Европа. Еще есть, ко- нечно, до извѣстной степени возможность позаимствовать у историческаго опыта Европы все хорошее и избѣжать дурного. Но для этого нужны энергическія усилія, а не без- смысленное закрываніе глазъ на то, что кругомъ насъ творится... У насъ сплошь и рядомъ можно услышать утѣ- шительные разговоры насчетъ того, что мы, такъ сказать, не отъ міра сего, объ наживѣ не думаемъ, а потому и буржуазіи вырастить изъ себя не можемъ. Хорошо бы, кабы этими устами да медъ пить. Но въ то самое время, какъ медоточивыя уста разглагольствуютъ, сборная команда куп- цовъ, помѣщиковъ-предпринимателей и кулаковъ-крестьянъ слагается въ совершенно опредѣленную буржуазію, хотя, конечно, на нашъ отечественный солтыкъ и притомъ пока не сомкнутую еще корпоративнымъ духомъ» («Литератур- ныя замѣтки» 1878 г., «О повѣстяхъ Писемскаго»). А черезъ два года говоря о «Дневникѣ писателя» До- стоевскаго въ той же главѣ «Литературныхъ замѣтокъ», изъ которой мы сдѣлали выше цитату съ альтернативой, онъ вспоминаетъ объ этой альтернативѣ, какъ о давно изжитомъ и отвергнутомъ представленіи и даетъ слѣдующую характеристику переживаемаго момента — момента сосре- доточеннаго напряженія и трагическихъ предчувствій. «Сбор- ная команда» увеличивается еще однимъ членомъ: «...та теоретическая возможность, въ которую мы всю душу свою клали, только на этихъ элементахъ, порознь или вмѣстѣ дѣйствующихъ, и могла быть построена... Но если между этими элементами протискивается всемогущій братскій союзъ мѣстнаго кулака съ мѣстнымъ администра- торомъ, то наша теоретическая возможность обращается въ простую иллюзію, а вмѣстѣ съ тѣмъ отреченіе отъ элементарныхъ параграфовъ естественнаго права теряетъ
всякій смыслъ. Очевидно, никому отъ лого отреченія ни тепло, ни холодно, кромѣ отрекающихся, которымъ хо- лодно, и всемогущаго братскаго союза, которому тепло. Да, ему тепло и въ ломъ корень вещей. Оказывается, что если европейскія учрежденія не гарантируютъ народу ею куска хлѣба и есть тамъ «милліоны голодныхъ ртовъ от верженныхъ пролетаріевъ» рядомъ съ тысячами жирныхъ буржуа, то наши наличные порядки фактически тоже ни- чего не гарантируютъ, кромѣ акридъ и дикаго меду для желающихъ и не желающихъ ими питаться» ’). Великія надежды на великую возможность уже таяли. Эту возможность готовы были признать иллюзіей. Это былъ тотъ моментъ, когда интеллигенція взваливала на свои рамена всю тяжесть исторической работы, тотъ мо- ментъ за которымъ вскорѣ послѣдовалъ періодъ уже окон- чательнаго мрака, періодъ «героизма отчаянія», какъ оха- рактеризовалъ поэзію Матвѣя Гамшева одинъ критикъ, а затѣмъ — мертвая полоса 80-хъ годовъ. Мы привели эти цитаты, чтобы языкомъ самого Михайловскаго и языкомъ того времени, драматически такъ сказать, представить чи- тателю эволюцію идей и настооенія, какъ самого Михай- ловскаго, такъ и передовой части нашей интеллигенціи— это синонимы, впрочемъ, ибл всегда снъ былъ во главѣ этой интеллигенціи, всегда являлся истолкователемъ и "> вдохновителемъ ея. Мы далеки отъ мысли, что представили характеристику всей публицистики Михайловскаго за этотъ періодъ. Это оыла бы очень не легкая задача, да мы ею и не задава- лись. намъ хотѣлось только указать на измѣненія въ основныхъ мотивахъ этой публицистики. Какъ въ первый періодъ, въ періодъ надеждъ на «минованіе средней стадіи» онъ, главнымъ образомъ, направлялъ свои острыя стрѣлы ’) Т. VI. стр. 957.
по адресу разныхъ апологетовъ нарождающагося капи- тализма, отечественныхъ въ родѣ гг. Скальковскаго, гр. Орлова-Давыдова, и иностранныхъ мыслителей буржуаз- наго типа, санкціонирующихъ всѣ прелести капиталисти- ческаго строя; такъ по мѣрѣ приближенія къ 80-мъ годамъ его вниманіе все больше сосредоточивается на новомъ членѣ «сборной команды», на параграфахъ естественнаго права. Критики Михайловскаго упрекаютъ ею въ аполитич- ности его теорій и публицистики. Этотъ упрекъ, несомнѣнно, основанъ на недоразумѣніи Во-первыхъ, обвинители могли бы дѣлать этотъ упрекъ, принимая во вниманіе только произведенія первой полосы дѣятельности Михайловскаго, относящіяся къ эпохѣ великихъ надеждъ на великія воз- можности и признанія альтернативы съ двумя либо; во- вторыхъ, даже и здѣсь ошибочно, на мой взглядъ, чинить нравственный судъ и съ высоты «объективныхъ» принци- повъ абсолютной морали, предавать анаеемѣ «отказъ отъ элементарныхъ параірафовь, естественнаго права». Не- сомнѣнно, что надежды критическихъ народниковъ рисо- вали имъ лучшее будущее, непосредственный переходъ къ которому признавался возможнымъ, въ видѣ реализаціи, между прочимъ, и этихъ параграфовъ. Это только не было очереднымъ вопросомъ и отказывались отъ этихъ пара- графовъ какъ бы во имя ихъ же. Такъ что, вопреки стро- гому приговору г. П. Струве и г. Бердяева, я считаю эту фракцію народничества повинной лишь въ ошибкахъ со- ціологическаго и историческаго, а отнюдь не моральнаго сужденія. Курьезно, что во время ожесточенной полемики съ марксистами въ 90-хъ годахъ, самъ Михайловскій и его единомышленники кидали своимъ противникамъ буквально тотъ же упрекъ; они тоже инкриминировали чрезмѣрное увлеченіе экономизмомъ въ ущербъ параграфамъ естествен- наго права.. Мы, впрочемъ, подобно Михайловскому, чужды
абсолютовъ и объективныхъ принциповъ морали. Я тоже «релятивистъ» и полагаю, что абсолютные принципы при- знавались и раньше нашихъ современныхъ «идеалистовъ», что у нихъ были предшественники на этомъ поприщѣ, но при этомъ иная историческая обстановка наполняла эти принципы совершенно не тѣмъ содержаніемъ, до котораго додумались они, современные идеалисты. Поэтому вполнѣ присоединяясь къ содержанію ихъ принциповъ, я однако нахожу, что въ строгомъ приговорѣ надъ народничествомъ 70-хъ годовъ они погрѣшили сами — отсутствіемъ истори- ческой точки зрѣнія, неумѣніемъ перенестись въ психоло- гію того времени. А психологія того времени опредѣлялась не только на- деждами на великую «русскую» возможность; ясность со- ціологическаго мышленія затемнялась не только живыми, страстными мечтами о развитіи кажущагося благообразія народной жизни до ослѣпительнаго совершенства и міровой гармоніи; тутъ дѣйствовалъ еще специфическій взглядъ на Европу, пессимистическая оцѣнка ея жизненнаго уклада, оцѣнка, которую, на первый взглядъ, оправдывала каприз- ная, то и дѣло перемежающаяся паденіями, кривая евро- пейскаго хода развитія, Начало критическаго народниче- ства, подобно началу нашего народничества вообще, со- впало съ моментомъ сильнаго паденія этой кривой. Надо замѣтить, что взоры русскихъ людей обращались преиму- щественно къ Франціи, этой странѣ бурныхъ реформъ, этой странѣ съ наиболѣе драматическомъ ходомъ исторіи изъ всѣхъ европейскихъ странъ. Интересъ и вниманіе до- вольно понятные со стороны нетерпѣливыхъ молодыхъ душъ... Вспомните чудесныя страницы Щедрина, въ «За ру- бежомъ», объ этой Франціи, воплощавшей всѣ надежды его молодости и, при ближайшемъ разсмотрѣніи, оказавшейся Франціей Макмагоновъ, Тьеровъ и т. п. поборниковъ «сво- боды». Это было какъ бы второе крещеніе, полученное
нашимъ народничествомъ отъ Запада. Первое быломъ дни Герцена, второе въ 70-е годы. Въ оба раза въ купели ока- залась довольно студеная вода, и ребенокъ остался недо- вольнымъ Прибавьте къ этому, что передовые мыслители Европы, какъ Марксъ, занимались усиленной критикой, усиленнымъ обнаруженіемъ всѣхъ язвъ капиталистическаго строя. Сочувственныя выписки изъ Маркса о калѣченіи, которому подвергается личность пролетарія, мы находимъ у Михайловскаго уже въ 1872 году («Дарвинизмъ и обще- ственная наука»). Легко понять, почему русская передовая мысль цѣликомъ сосредоточилась на отрицательныхъ сто- ронахъ капиталистическаго строя, и не видѣла сторонъ положительныхъ, творческихъ. Это была не слѣпота. Слѣ- потой можно бы назвать противоположный образъ мыслей, образъ мыслей тогдашнихъ отечественныхъ либераловъ. Вѣдь и Марксъ говорилъ, что капиталистическій строй въ первоначальной своей стадіи обнаруживаетъ только отри- цательныя стороны. Нравственная слѣпота господъ либера- ловъ позволяла имъ не видъть этого и видѣть положи- тельныя стороны, шедшія навстрѣчу ихъ классовымъ вож- делѣніямъ. Не могу не припомнить, по этому случаю, то курьезное полемическое увлеченіе, которое побудило г. П. Струве воспѣть въ одной замѣткѣ прозорливость Боткина, уже въ 40-хъ годахъ умѣвшаго усмотрѣть поло- жительныя стороны буржуазнаго строя. Правда, это было написано въ самый разгаръ полемики; правда, одной изъ главныхъ задачъ того времени было указать именно на культурную и прогрессивную въ соціальномъ смыслѣ роль капитализма, Но воспѣвать Боткина было все-таки совер- шенно не за что вѣдь еро прозорливость достигалась без- условно приложеніемъ «субъективнаго метода» въ соціо- логіи. Достаточно было прочесть воспоминанія о немъ Фета, гдѣ Боткинъ рисуется необычайнымъ и универсальнымъ гурманомъ, находившимъ эстетическое наслажденіе не только
въ ѣдѣ и процессѣ пищеваренія, но даже вь послѣдней стадіи эгого процесса... Слѣдующая цитата хорошо уяснитъ читателю то отно- шеніе народничества къ его теоретической колыбели, ко- торое привело его къ ошибкамъ соціологическаго сужденія: «Добросовѣстный и менѣе предубѣжденный, чѣмъ г-жа Ройе, критикъ замѣтилъ бы, что Руссо желаетъ собственно возвращенія не къ первобытной жизни, а только, такъ ска- зать, къ ея пропорціямъ, причемъ требуется не отреченіе отъ науки, техническихъ открытій и усовершенствованій, нравственныхъ идей, пріобрѣтенныхъ цивилизацій, а только извѣстное ихъ направленіе. Преслѣдуя науку, Руссо не отрицалъ ее самое, а только требовалъ, чтобы она испол- няла свою службу человѣчеству, какъ служатъ дикарю его скудныя знанія. Когда Руссо сѣтовалъ, что у насъ есть физики и геометры, а нѣтъ гражданъ, онъ желалъ не исчезновенія физиковъ и геометровъ, а обращенія ихъ въ гражданъ. Этого-то требованія возвращенія къ пропорціямъ прошедшаго г-жа Ройе и не понимаетъ, хотя стоитъ очень близко къ ключу загадки». . «Но если г-жа Ройе такъ не любитъ равенства, то взамѣнъ того она очень любитъ сво боду... «У дверей кафе сидитъ нѣсколько франтовъ. Мимо про- ѣзжаетъ извозчикъ. «Извозчикъ, вы свободны?—спрашиваетъ одинъ изъ франтовъ. — «Свободенъ. — «Ну, такъ кричите: да здравствуетъ свобода! «Эту остроту я вычиталъ нынче лѣтомъ, помнится, вь Шаривари. Едва ли самъ Шаривари понималъ всю ея глу- бину. А она дѣйствительно глубока, и канва для нея вы- хвачена изъ юмора самой исторіи, самой жизни Я знаю только одну столь же глубоко юмористическою канву,— это судьба слова и понятія «пролетарій», что въ букваль-
номъ смыслѣ значитъ способный къ дѣторожденію) дѣто- производ'итепь. Весь споръ соціалистовъ и либераловъ вер- тится около этилъ двухъ каламбуровъ исторіи. Свободный извозчикъ и дѣтопроизводитель! Кричи: да здравствуетъ свобода! и не производи дѣтей, — таковъ лозунгъ либера- лизма. Ваша свобода душитъ свободнаго извозчика, возра- жаютъ либераламъ, онъ проситъ, чтобы его освободили отъ этой свободы, освободить же его можетъ только го- сударство.—Караулъ!—кричатъ либералы. Правительствен- ное вмѣшательство! Нарушеніе святого и плодотворнаго принципа свободы! Правительства! Не слушайте этихъ бред- ней и во имя святого и плодотворнаго принципа свободы запретите дѣтопроизводителямъ производить дѣтей! «Свобода!—великое, громкое слово, тысячи разъ крова- выми буквами записанное на скрижаляхъ исторіи и въ со- знаніи людей; прекрасный, но страшный сфинксъ, безжа- лостно пожирающій всякаго, кто не разгадаетъ его хит- рыхъ загадокъ. Кто не игралъ этимъ словомъ отъ мудраго Платона до новорожденныхъ русскихъ либеоаловъ: кто не выворачивалъ его на всѣ лады и не предлагалъ свободному извозчику кричать' да здравствуетъ свобода! Не провозгла- силъ ли Фридрихъ-Вильгельмъ IV теорію «свободныхъ на- родовъ и свободныхъ королей»; не провозглашаютъ ли рус- скіе либералы свободу отъ земли, не правъ ли публицистъ, утверждавшій, что для многихъ тысячъ людей Іаівзех раввеі значитъ Іаіззех тоигіг, и мало ли людей желающихъ осво- бодиться отъ свободы?..» х). Начиная со второй половины 80-хъ годовъ, народниче- ство переживаетъ тяжелый періодъ полнаго разочарованія. Оно уперлось въ глухую стѣну. Отъ былыхъ надеждъ на осуществленіе великихъ возможностей не оставалось и слѣда. «О наличности какой нибудь общественной задачи, *) Т. 1, стр. 258 и сл. «Теорія Дарвина и телеологія», >870 г.
которая соединила бы въ себѣ грандіозность замысла сь общепризнанной возможностью немедленнаго исполненія, нечего вь наше время и говорить,—писалъ Н. К, Михай- ловскій въ 91 г., въ статьѣ о Шеліуновѣ, —нѣтъ такой задачи, но нѣтъ и гораздо меньшаго... новые таланты... немедленно получаютъ отпечатокъ тусклости и безразли- чія. Это-то можетъ быть и неизбѣжное, но, во всякомъ случаѣ, печальное положеніе вещей «новое литературное поколѣніе» возводитъ въ принципъ. Придавленное, пригне- тенное фактомъ, оно безсильно противопоставить ему идею. Оно косится на всякія сколько нибудь широкіе идеалы и рѣшительно отрицаетъ «героизмъ» Оно желаетъ «реаби- литировать дѣйствительность» и съ этою цѣлью ищетъ въ ней «свѣтлыхъ явленій» и «бодрящихъ впечатлѣній». Оно не способно расцѣнивать явленія жизни по ихъ нравственно- политическому значенію и эту свою неспособность возво- дитъ въ принципъ...» Зы чувствуете, читатель, какимъ ду- шевнымъ мракомъ вѣетъ отъ этихъ усталыхъ, скръпя сердце написанныхъ строкъ? Вы видите, что грандіозная, кровавая драма пережита, что занавѣсъ опустился и что пережившій ее душою зритель сидитъ передъ этимъ опу- щеннымъ занавѣсомъ и, какъ бы въ оцѣпѣненіи, не знаетъ, какъ очнуться, вставать ли съ своего мѣста и куда напра- вить свои шаги... Какъ это не похоже на смѣлыя, боевого пыла исполненныя писанія Михайловскаго прежнихъ лѣтъ. Какую неизгладимую, глубокую морщину провели вь его душѣ крушеніе былыхъ надеждъ и возможностей! Съ этого времени, т.-е. сь середины 80-хъ годовъ Михайловскій пи- шетъ рядъ критическихъ и публицистическихъ очерковъ, анализирующихъ явленія современной «Литературы и жиз- ни», главнымъ образомъ, впрочемъ, литературы Всѣ оцѣнки, всѣ опредѣленія дѣлаются съ той же обшей точки зрѣнія, какая создалась въ годы надеждъ; тѣ же требованія «скон- центрированной гражданственности», какъ мы ее назвали,
тотъ же принципъ гармоніи, прилагаются, какъ мѣрило всѣхъ разбираемыхъ явленій. Но уже прежняго воодушев- ленія и силы нѣтъ; всегда чувствуется, что реальная почва ушла изъ-подъ ногъ публициста, что и самъ онъ если не «безсиленъ», противопоставить факту идею, то все же воистину «придавленъ, пригнетенъ» зтимъ фактомъ. Пола- гаю, что пережитая имъ историческая трагедія, въ которой онъ былъ, къ тому же не зрителемъ только, а и дѣй- ствующимъ лицомъ, по меньшей мѣрѣ объясняетъ это на- строеніе. Да и дѣйствительность окружающая не могла ничѣмъ пособить ему, не могла привлечь его сочувствующій взоръ никакими явленіями, сколько-нибудь значительныхъ размѣровъ и сколько-нибудь отвѣчавшими его повышен- нымъ, въ школѣ весенняго общественнаго идеализма воспи- таннымъ требованіямъ. Это была пора «малыхъ, конкрет- ныхъ» дѣлъ, казавшихся такими элементарными, такими ничтожными въ только что истекшую эпоху; это была пора, когда народничество отрѣшалось отъ всякихъ соці- альныхъ элементовъ, уходило въ работу чисто индивиду- алистическаго самосовершенствованія, доводило идею сліянія съ народомъ, носившую въ себѣ прежде столько соціаль- наго энтузіазма, до толстовскаго «опрошенія», этой по- слѣдней логической стадіи дворянскаго покаянія; а если вѣрить А. Чехову («Моя жизнь»), опростительство захо- дило даже дальше: даже покаянія никакого не содержало въ себѣ, а просто было опсостительствомъ ап ипсі ѣіг зісіі, способомъ уйти отъ скуки и сутолоки культурной жизни. Въ то же время появилось декадентство въ его болѣзнен- ныхъ проявленіяхъ, всплыли всевозможные гг. Волынскіе, Минскіе, а за ними Мережковскіе и т. д. Все это были проявленія не смерти, а лишь остановки,—глубокаго пере- лома, совершавшагося въ интеллигентскомъ мышленіи; все эго была лишь сыпь на младенцѣ, свидѣтельствующая о раздражимости его кожи, а вовсе не объ отсутствіи роста
или 6 дѣйствительной внутренней болѣзни. Все это была, несомнѣнно, одна внѣшность, одна поверхность, подъ ко- торой рождалось и набиралось жизненныхъ соковъ новое міросозерцаніе, новое общественное направленіе, новый утопизмъ, если хотите. Но, разумѣется, для Михайловскаго это были только болѣзненныя явленія; а уродливость формъ, въ какихъ это все у насъ дѣлалось, вся эта до наивности подражательная, кувыркающаяся по западно-европейскимъ шаблонамъ, бальмонтовщина и мережковщина уполномочи- вали упорнаго поклонника цѣльности, гармоничности и концентрированной гражданственности считать все это симптомами общественнаго разложенія. И надо удивляться терпѣнію и упорству Михайловскаго-критика, надо оцѣнить ту вѣчную, неослабѣвающую энергію и живучесть таланта, которыя онъ проявилъ въ борьбѣ со всѣми этими явле- ніями. Какой скучной, какой убійственно-утомительной должна была казаться ему эта новая работа, эта возня съ патологическими мелочами жизни, послѣ тѣхъ грандіоз- ныхъ перспективъ, какія онъ раскрывалъ передъ читате- лями своими статьями въ началѣ 70-ыхъ годовъ, послѣ тѣхъ горячихъ призывовъ къ переустройству жизни, кото- рыми полна его публицистика второй половины того же десятилѣтія! Мы не будемъ останавливаться ни на крит икѣ, пи на публицистикѣ его, относящейся къ этимъ мертвымъ годамъ. Она у всѣхъ на памяти (незнакомые съ ней легко могутъ доставить себѣ большое удовольствіе—перечитать эти статьи въ его собраніи сочиненій и въ 2-хъ томахъ «Литературныхъ воспоминаній и современной смуты»); а затѣмъ для нашей задачи, состоящей, главнымъ образомъ, въ психологической характеристикѣ покойнаго писателя, достаточно и сказаннаго. Онъ нигдѣ не измѣняетъ своимъ старымъ принципамъ: ведетъ все ту же полемику съ «чи- стымъ искусствомъ», со всѣмъ, что противорѣчи гъ его де- мократическимъ принципамъ, его основной идеѣ о лично-
сти, какъ центрѣ всѣхъ помышленій и всей дѣятельности человѣка. Но всѣ эти общіе принципы не облекаются въ какую-нибудь ясно очерченную общественную теорію. От- части, конечно, виноваты въ этомъ все тѣ же «независя- щія обстоятельства»; но надо признать и другую причину: «каменный фундаментъ» 70-хъ годовъ не лежитъ въ осно- ваніи всѣхъ этихъ принциповъ и практическихъ выводовъ изъ нихъ, которые для Михайловскаго-го остаются, какъ были, безъ перемѣны; все это уже лишено окраски того соціальнаго утопизма, который придавалъ такую привле- кательность и живительную силу «Отечественнымъ За- пискамъ»; все это пріобрѣтаетъ неопредѣленность общеде- мократическаго направленія, и редактируемое съ 1892 г. Н. К. Михайловскимъ «Русское Богатство», въ глазахъ многихъ и .многихъ, является только лѣвымъ флангомъ направленія «Вѣстника Европы». Я забылъ упомянуть, что мертвые 80-ые годы легли особенной тяжестью на Михайловскаго, въ силу утраты «Отечественныхъ Записокъ», закрытыхъ въ 84-мъ году, и еще въ силу личныхъ потерь:, въ концѣ 80-хъ годовъ уми- раютъ его соредакторы по «Отечественнымъ Запискамъ» Елисѣевъ и Салтыковъ и заболѣваетъ неизлѣчимой психи- ческой болѣзнью самый близкій ему по духу человѣкъ Г. И. Успенскій. Чѣмъ были для своего времени «Отечественныя Записки»— это современному читателю трудно себѣ и представить. Мнѣ не разъ приходилось слышать отъ людей, пережив- шихъ тѣ годы, что каждая книжка ожидалась, какъ событіе, каждая страница читалась, какъ евангеліе. Журналъ былъ истиннымъ органомъ передовой группы тогдашняго об- щества. былъ полонъ той руководящей публицистики, ко- торой такъ жаждали, которая такъ вдохновляла на дѣло, такъ уясняла жизнь. Незачѣмъ и говорить, что по своему значенію «Русское Богатство», да и ни одинъ иной совре-
менный журналъ, не могутъ быть поставлены рядомъ съ органомъ критическаго народничества. Причинъ этому много, и дѣло гутъ не въ отсутствіи только талантовъ, подобныхъ Салтыкову, Успенскому Жизнь усложнилась и «раздроби- лась», какъ любилъ выражаться Михайловскій, до такой степени, что даже передовыя ея теченія не направляются по одному руслу, не могутъ, я готовъ сказать, не должны слиться въ одно русло. Поэтому руководительство, подоб- ное руководительству «Отечественныхъ Записокъ», совер- шенно немыслимо. Литература становится только совпща- тельнымб органомъ.. И партій стало больше, да литера- торъ уже не является предводителемъ партіи, онъ лишь мыслитель, обладающій умѣніемъ письменно высказываться. Вь средѣ зрѣлаго, развитого общества найдутся, разумѣется, люди, не хуже его,—а то и гораздо лучше—разбирающіеся въ общественныхъ дѣлахъ, во всьхъ вопросахъ жизни. Вотъ почему теперь невозможна, да и не желательна, на мой взглядъ, роль литературнаго руководителя жизни для журнала, роль «властителя думъ», «учителя жизни» для литератора. Отсутствіе такихъ органовъ-руководителей и учителей жизни есть признакъ не упадка литературы, а роста общественности, развитія и углубленія общественной мысли. Но несомнѣнно, что и въ послѣдніе годы Н. К. Михай- ловскій стоялъ хна славномъ посту». Это былъ нѣсколько иной постъ, чѣмъ тотъ, который онъ занималъ въ 70-ые годы. Благодаря своему огромному таланту и неутомимой энергіи своей демократической мысли, онъ естественно сталъ во главѣ всего прогрессивно настроеннаго общества. И тотъ энтузіазмъ, съ которымъ чествовалось 40-лѣтіе его лите- ратурной дѣятельности въ 1900 году, свидѣтельствовалъ не только о приподнятомъ общественномъ настроеніи, а и о томъ, что славная фигура сѣдого борца 70-хъ годовъ и въ новое время являлась символомъ, олицетворяющимъ луч-
шія стремленія нашего общества, что Михайловскій былъ какъ бы естественнымъ лидеромъ всей широкой, вмѣщающей массу различныхъ оттѣнковъ, пробивающей себѣ дорогу впередъ общественной мысли... Мы не входили до сихъ поръ въ оцѣнку теоретическихъ взглядовъ Н. К. Михайловскаго по существу, мы даже на- мѣренно избѣгали этого, желая представить читателю, хотя въ бѣглыхъ чертахъ, эволюцію собственныхъ взглядовъ публициста-семидесятника въ связи съ эволюціей нашей дѣйствительности. Вотъ почему мы и не касались до сихъ поръ его отношенія къ передовому теченію, которое на- ложило свою печать на 90-ые годы и съ тѣхъ поръ, услож- няясь и наполняясь новымъ зтико-философскимъ содержа- ніемъ, но оставаясь вѣрнымъ своимъ соціологическимъ по- строеніямъ, продолжаетъ, на нашъ взглядъ, оставаться са- мымъ прогрессивнымъ направленіемъ нашей общественной мысли. По гой же причинѣ не упомянули мы и объ взгля- дахъ еі о на Ницше и на все, что отъ Ницше, на всѣ тѣ новые элементы, которые влились за послѣдніе годы въ этико-философское содержаніе марксизма. Упоминаніе объ этомъ привело бы насъ неизбѣжно къ оцѣнкѣ по существу, къ возраженіямъ и критикѣ, а мы намѣренно избѣгали ихъ. Въ заключеніе скажемъ нѣсколько словъ и на эту тему. Подробно останавливаться на ней мы, однако, не будемъ. Критика субъективнаго метода и соціологической теоріи Михайловскаго, и очень обстоятельная критика, дана еще въ 1901 году въ книгѣ г. Бердяева «Субъективизмъ и индивидуализмъ въ общественной философіи» и въ пре- дисловіи къ ней г. П. Струве. Я совершенно не раздѣляю метафизическихъ воззрѣній обоихъ авторовъ; мнѣ совер- шенно чужда точка зрѣнія «объективнаго нравственнаго міропорядка, объективной истины и объективнаго добра»,
и вообще все это проектированіе нашихъ глубоко субъ- ективныхъ, «человѣческихъ, слишкомъ человѣческихъ», го- воря языкомъ Ницше, представленій на внѣшній, объектив- ный міръ. Но моральное содержаніе ихъ идеализма, по моему, является, почти безъ оговорокъ, гѣми высшими обществен- ными и нравственными требованіями, къ какимъ пришла, и могла только придти, современная мысль. А съ другой стороны подъ ихъ критикой народнической соціологіи я готовъ подписатвся почти безъ оговорокъ. Вѣрно, какъ указано и не было *). Вѣрно, что для Михайловскаго въ «Что іакое'іірогрессъ?»—прогресса какъ бы не существо- вало до самаго времени появленія въ исторіи самого Ми- хайловскаго. (Эта полемическая фраза примѣнима, впрочемъ, къ любому утописту, къ Фурье, къ Сенъ-Симону, а Михай- ловскій былъ именно соціальнымъ утопистомъ). Совершенно правильно также замѣчаніе, что «Борьба за индивидуаль- ность», какъ ее понималъ Михайловскій, не есть соціоло- гическое явленіе, а только моральное: въ соціальномъ смыслѣ борется не личность съ обществомъ, а только одна обще- ственная группа съ другой. Наконецъ, справедливо также, что имѣетъ шансы на осуществленіе въ жизни своихъ идеа- ловъ только такая теорія, которая опирается на какой- нибудь прогрессивный элементъ общества; а теорія народ- ничества, признавь такимъ элементомъ крестьянство, была тѣмъ самымъ обречена на неудачу. Все это вѣрно. Но все это относится къ той части теорій Михайловскаго, кото- Ч Совершенно несправедливо, однако, утвержденіе г. Бердяева, что Михайловскій, отрицая «органическую» теорію общества съ ея аналогіями, самъ тѣмъ не-менѣе обосновывалъ свои взгляды та- кими же аналогіями съ организмомъ. У него это не обоснованіе, а лишь сравненія, образы. Единственное мѣсто, оправдывающее за- мѣчаніе г Бердяева, — теорія семьи и любви въ «Борьбѣ за инди- видуальность», трактѵетъ о фактѣ, стоящемъ какъ разъ на границѣ между біологіей и соціологіей.
рая соотвѣтствуетъ «субъективной политикѣ» Конта, къ той части, которая сливаетъ «правду-истину» съ «правдой- справедливостью» и намѣчаетъ пути для практики жизни. Въ теоріи с трехъ періодахъ развитія, какъ мы старались подчеркнуть, достаточно ясно выступаетъ мысль о зависи- мости человѣческаго міросозерцанія отъ уклада жизни и именно отъ формъ коопераціи. Идея—чисто соціологическая и очень близкая къ соціологіи марксизма. Вліяніе обще- ственнаго положенія, принадлежности къ тому или иному классу, на наши воззрѣнія прослѣживается Михайловскимъ лакъ тщательно, какъ до него никто у насъ не дѣлалъ. Это—также отъ соціологіи. Что же касается практической част и, то здѣсь соціологія, дѣйствительно, уступаетъ мѣсто морали и публицистикѣ. Активная программа почти не ищетъ себѣ опоры ни въ чемъ, кромѣ субъективизма. Но не надо забывать, что въ тѣ годы, когда Михайловскій создавалъ свою теорію, прогрессивныхъ элементовъ обще- ства, въ томъ смыслѣ какъ мы понимаемъ это слово те- перь, вовсе не было; что демократу-идеалисту не на кого было опираться въ своихъ построеніяхъ, кромѣ «мелкаго собственника», «мелкаго буржуа» крестьянина, что про- грессивнымъ классомъ того времени были только предста- вители накопленія... Что-же? на нихъ развѣ было возлагать свои надежды борцу за гармонически и всесторонне раз- витую личность? Открыто выдвигаемый имъ «субъективный методъ» въ соціологіи можно бы, съ нашей точки зрѣнія, счесть проявленіемъ огромной «интеллектуальной честности»: Михайловскій какъ бы самъ сознавалъ и заявлялъ, что объективныхъ данныхъ для активныхъ выводовъ изъ его теорій — не было. Активность въ томъ духѣ, какой онъ только и могъ признавать, въ духѣ непосредственнаго слу- женія человѣческой личности, могла быть куплена только цѣною субъективнаго метода. Вотъ почему мы и предлагали выше назвать его активнымъ методомъ. Само собою разу-
мѣется, что Михайловскій-то смотрѣлъ не по нашему: ото- ждествивъ субъективное, въ психологическомъ смыслѣ слова, съ субъективнымъ, въ смыслѣ телеологическомъ и мораль- номъ, онъ видѣлъ зъ провозглашенномъ имъ методѣ—ме- тодъ научный. Болѣе чѣмъ понятно, что Михайловскій не могъ при- близиться къ нашей точкѣ зрѣнія до конца своей дѣятель- ности. Интересы крестьянства, аграрный вопросъ, издавна стояли для него на пернемъ планѣ; вниманіе къ этому вопросу, несомнѣнно, опредѣляетъ и физіономію и значеніе «Р. Б.». Для марксизма культурный и соціологическій при- матъ города—основная истина, а аграрный вопросъ всегда стоялъ на второмъ планѣ. Затѣмъ, слишкомъ чуждъ былъ Михайловскому этотъ многострадальный, медленный путь развитія, который проходитъ Европа и на который всту- пили и мы; слишкомъ далекъ онъ былъ, со своимъ влече- ніемъ къ гармоничности, отъ всѣхъ раздѣленій, которыя вноситъ въ жизнь этотъ путь, отъ представленія, что эта дифференціація общества, приводя, съ одной стороны, къ однородности личности, одновременно съ тѣмъ медленно, но неуклонно создаетъ и разнородность и цѣлостность ея. не только по той причинѣ, что человѣкъ, по словамъ Зим- меля, есть существо разностное, (Оійегепг^ѵезеп), и всѣ общественные контрасты обогащаютъ его психику совер- шенно недоступными, при иныхъ условіяхъ, чувствами и представленіями; а и потому еще, что этотъ процессъ со- провождается измѣненіемъ гражданской структуры общества, что личность привлекается къ участію въ такихъ обще- ственныхъ интересахъ, получаетъ такую массу общечело- вѣческихъ свойствъ и атрибутовъ, которые, вѣроятно, со- вершенно отсутствовали бы, если бы «раздѣленіе труда» не «одолѣло», еслибъ !. восторжествовалъ принципъ простого сотрудничества, еслибъ цивилизація раздвигала именно этимъ видомъ коопераціи личное существованіе равномѣрно во
всѣ стороны» и т. д. Вы помните, что Михайловскій, дѣлая это предположеніе, останавливается на многоточіи, а за- тѣмъ пишетъ: «я не знаю, что бы тогда оыто», но, оче- видно, ему рисуется нѣчто лучезарно-прекрасное. Мы мо- жемъ ему отвѣтить, что тогда, пожалуй, ничего хорошаго бы не было, и жизнь стояла бы на своемъ мѣстѣ, и ци- вилизація ничуть не «раздвинула бы» личное существованіе *). Мы не видимъ особенной опасности въ томъ, что науки, искусства и даже отдѣльныя вѣтви искусства, дифферен- цируются и спеціализируются, каждая въ своей области. Это -даетъ возможность придавать имъ «одностороннюю глубину», какъ выразился Михайловскій въ приведенной выше цитатѣ о симфоніяхъ Бетховена и стихахъ Пушкина. Жизнь съумѣетъ свести,. да сводитъ часто уже и теперь, всѣ эти односторонности къ необходимому синтезу; а вотъ возможно ли было бы иначе достичь нужной глубины, это вопросъ, на который мы отвѣчаемъ отрицательно, ибо не можемъ обосновать утвердительнаго отвѣта на него ни одной ссылкой фактическаго характера. По теорія «чистаго искусства», напримѣръ, такъ же чужда намъ, какъ и по- койному публицисту. Мы уже доросли въ этой области до синтеза, до идеи свободнаго искусства, которая выставляетъ только требованія истинно-художественной концепціи (не- ’) Оцѣнивая дифференціацію не такъ односторонне, какъ Ми хайловскій, мы видимъ въ раздѣленіи труда одно изъ основныхъ условій роста производительныхъ силъ человѣка; вмѣстѣ съ усо- вершенствованіями техники и обобществленіемъ производства именно оно позволяетъ намъ надѣяться на огромную экономію въ затратѣ энергіи, расходуемой на удовлетвореніе матеріальныхъ потребностей. Эта экономія освободитъ въ будущемъ много сипъ и много времени, а эти силы и это время можно будетъ употребить на болѣе высо кія цѣли, на удовлетвореніе высшихъ потребностей духа. Поэтому въ противоположность принципу народниковъ, принципу «трудовой нравственности», принципу права на трудъ, мы выдвигаемъ прин- ципъ «права на лѣность»
посредственности и глубины интуиціи) и совершенства формы, иоо видитъ въ искусствѣ особую философски-пророческую отрасль человѣческой дѣятельности. Правда, что намъ почти столь же чужда и теорія гражданскаго, идейнаго искусства, которой придерживался Михайловскій, намъ чувствуется въ ней та «концентрированная гражданственность», о ко- торой мы не разъ говорили выше; мы понимаемъ закон- ность и цѣлесообразность ея въ извѣстныя историческія эпохи, когда гражданственность и общественность про- являютъ себя исключительно въ литературѣ, какъ во вре- мена Добролюбова, или когда передовая мысль сосредото- чивается, спеціализируется исключительно на гражданскихъ мотивахъ, какъ это было въ семидесятые годы. По мы ви димъ въ этомъ именно спеціализацію и притомъ по чужой спеціальности, такъ сказать; для нась основная задача искусства--не проповѣдь, а истолкованіе жизни. Для про- повѣди найдутся иныя, болѣе подходящія каѳедры, какъ публицистика, критика, моральная философія. А граждан- ственность а оиітапсе есть, пожалуй, одинъ изъ тѣхъ идо- ловъ, изъ тѣхъ самодовлѣющихъ началъ, для которыхъ, по мнѣнію Михайловскаго, существуетъ современный чело- вѣкъ и съ которыми онъ велъ такую упорную борьбу: для насъ, въ концѣ концовъ, гражданственность есть только форма, гарантирующая возможно свободный ростъ всѣхъ многообразныхъ побѣговъ жизни—моральныхъ, эстетиче- скихъ, научныхъ... Они, эти побѣги, являются содержаніемъ, они суть физіологическіе элементы, для которыхъ граждан- ственность является только морфологическимъ началомъ; въ нихъ, а не въ ней—главное дѣло. Въ ницшеанствѣ мы цѣнимъ прежде все-'о идею само- цѣнности добра и, говоря языкомъ Михайловскаго, страстную апологію мотива чести. Апологія мотивовъ чести пугала Михайловскаго, теоретически, потому что онъ видѣлъ въ ней нѣчто буржуазно-индивидуалистическое, противообще-
ствснное. Самъ онъ слишкомъ долго жиль подъ тяжестью мотивовъ совѣсти, мотивовъ дворянскаго покаянія и теоріи объ уплатѣ долга народу; въ «письмахъ о правдѣ и не- правдѣ» онъ, какъ замѣчаетъ справедливо г. Бердяевъ, пы- тается построить цѣлую систему морали, основанную на этомъ мотивѣ совѣсти. Но, въ его собственной фигурѣ, въ его интимномъ я, не было недостатковъ и въ мотивахъ чести: не случайность это, что онъ такъ часто возвращается къ темѣ о чести и совѣсти и не разъ опредѣляетъ мораль- ное равновѣсіе, какъ гармонію этихъ двухъ мотивовъ; въ статьѣ объ Ибсенѣ онъ прослѣживаетъ своеобразныя со четанія ихъ у дѣйствующихъ лицъ его драмъ... Какъ бы то ни было, онъ отрицательно отнесся къ тому преобла- данію мотивовъ чести, которое звучитъ такъ сильно, является такимъ характернымъ въ молодой русской беллетристикѣ, особенно у Горькаго. Его вкусы воспитались въ эпоху 70-хъ годовъ, а каждому времени своя пѣсенка, какъ го- воритъ пословица?%1 лично думаю, что то «ницшеанское» преобладаніе мотивовъ чести и то творчески-индивидуали- стическое настроеніе, которое нашло свое отраженіе въ нашей литературѣ, связано тысячью нитеи съ жизнью, что оно вполнѣ вытекаетъ изъ условій момента, не желающаго пренебрегать ни однимъ изъ параірафовъ естественнаго права. . Всѣ новѣйшія «идеалистическія» стремленія нашей фи- лософской литературы представляются мнѣ направленными къ одной цѣли—къ обоснованію этихъ параграфовъ обще- ственнаго права и прежде всего къ провозглашенію лежа- щаго въ основѣ естественнаго права—принципа самоцѣн- ности добра, какъ начала, совершенно не нуждающагося ни въ какихъ санкціяхъ, ни въ какихъ оправданіяхъ. Михайловскій всю жизнь искалъ сліянія добра съ истиной и именно такъ опредѣлилъ задачу своей жизни, въ цити- рованномъ выше мѣстѣ изъ предисловія къ собранію его
сочиненій. Я совершенно не понимаю необходимости такого синтеза, такого сліянія. Здѣсь не мѣсто аргументировать и развивать мою мысль. Скажу только, что я убѣжденный поборникъ «раздѣленія труда» и въ этой области. Для меня и истина и добро самоцѣнны; они приводятся къ единству, сливаются только психологически и практически въ дѣя- тельности человѣка. Я поэтому не присоединяюсь къ сочув- ственной оцѣнкѣ идеи «двуединой правды» Михайловскаго, какую дали въ своей книгѣ гг. Бердяевъ и Струве Повто- ряю—я, конечно, могу ошибаться—но мнѣ, вопреки утверж- деніямъ самихъ авторовъ, видится даже въ ихъ метафизи- ческихъ построеніяхъ только горячая пропаганда идеи о самоцѣнности добра, хотя они и назвали его добромъ «абсо- лютнымъ» и пытались дать метафизическое «объективное» оправданіе его... Михайловскій теоретически былъ чуждъ этой идеи о самоцѣнности добра. Онъ родился и выросъ въ вѣкъ утилитаризма, в-ь эпоху распѣта естествознанія, и ничего нѣтъ удивительнаго, что онъ проглядѣлъ эту идею у Ницше. Онъ всегда старался поставить знакъ равенства между добромъ и счастьемъ и даже свой моральный идеалъ гармоническаго развитія личности обставилъ физіологиче- скими параллелями. Но что эта идея самоцѣнности совсѣмъ не была чужда ему по безсознательному чувству, по ин- стинкту правды, такъ сказать, объ этомъ свидѣтельствуетъ прекрасная отповѣдь народникамъ, преклонявшимся предъ мнѣніями народа и отказывавшимся отъ автономности въ области мысли и морали, которую мы приведемъ сейчасъ. Инстинктъ правды, подсказавшій Михайловскому эту чу- десную тираду, вмѣстѣ съ его антропоцентризмомъ, т.-е. стремленіемъ все трактовать съ точки зрѣнія человѣка, все цѣнить по отношенію къ человѣку, признавать истину только для человѣка, и горячимъ неподкупнымъ демокра- тизмомъ,—представляютъ самыя близкія намъ, самыя цѣн- ныя для насъ стороны его взглядовъ.
«У меня на столѣ стоитъ бюстъ Бѣлинскаго, который мнѣ очень дорогъ, вотъ шкафъ съ книгами, за которыми я провелъ много ночей. Если въ мою комнату вломится русская жизнь со всѣми ея быт овыми особенностями и ра- зобьетъ бюстъ Бѣлинскаго и сожжетъ мои книги, я не по- корюсь и людямъ деревни; я буду драться, если у меня, разумѣется, не будутъ связаны руки. И если бы даже, меня осѣнилъ духъ величайшей кротости и самоотверженія, я все-таки сказалъ бы по малой мѣрѣ: прости имъ, Боже милости и справедливости, они не знаютъ, что творятъ! Я все-таки, значитъ, протестовалъ бы. Я и самъ съумѣю разбить бюстъ Бѣлинскаго и сжечь книги, если когда-ни- будь дойду до мысли, что ихъ надо бить и жечь; но пока онѣ мнѣ дороги, я ни для кого ими не поступлюсь. И не только не поступлюсь, а всю душу свою положу на то, чтобы дорогое для меня стало и другимъ дорого, вопреки, если случится, ихъ .бытовымъ особенностямъ». («Записки профана» 1875 г.). Интересно отмѣтить, что въ своихъ полемическихъ статьяхъ Михайловскій давно указалъ на нѣкоторые пункты, сближающіе марксизмъ съ ницшеанствомъ. Онъ характе- ризовалъ марксистовъ съ ихъ приглашеніемъ «вывариться въ котлѣ капитализма», какъ приверженцевъ, идеи «любви къ дальнему». Никто изъ марксистовъ того времени, ка- жется, и не помышлялъ еще о Ницше. Оказывается, что ярые враги бываютъ иногда столь же чутки, какъ самые интимные друзья. Я думаю, никто изъ современныхъ послѣ- дователей этого лагеря не откажется теперь отъ этой прекрасной этической формулы. Михайловскій видѣлъ въ ней элементы жестокости къ ближнему; мы съ своей сто- роны можемъ истолковать такое пониманіе лишь филантро- пической и эвдемонистической тенденцій, которой въ извѣст- ной степени были проникнуты всѣ поборники «непосред- ственнаго перехода къ лучшему будущему», противопостав-
лявшіе положительный типъ развитія отрицательной фазѣ, намечтанный ими путь расширенія во всѣ стороны налич- ныхъ, живыхъ человѣческихъ личностей—многострадаль- ному пути дѣйствительнаго человѣческаго прогресса ’). Отмѣчу еще, что въ годы полемики между обоими направ- леніями, Михайловскій являлся центромъ полемической мысли ею литературныхъ враговъ, На. него направлялись почти всѣ возраженія, отъ имъ высказанныхъ мыслей исходили, съ нимъ, прежде всего, боролись. Онъ самъ иронически жаловался на слишкомъ щедрое вниманіе со стороны про- тивниковъ. Это совершенно понятно: помимо его значенія, какъ перворазряднаго таланта, онъ былъ вѣдь главнымъ теоретикомъ критическаго народничества, систематизато- ромъ всей этико-философской мысли этого направленія. Невозможность приблизиться къ новой точкѣ зрѣнія обусловлена была въ Михайловскомъ и еще одной причи- ной, помимо уже указанныхъ: страстной приверженностью его къ памяти 70-хъ годовъ и къ памяти дѣятелей этой эпохи. Приверженность бол бе чѣмъ понятная, придававшая ему въ моихъ глазахъ привлекательность благородной глу- • бины и прочности идейныхъ привязанностей... Вы помните зги сжимающія душу своимъ мрачнымъ трагизмомъ строки изъ стихотворенія г. П. Я.: 1) Непониманіе новой точки зрѣнія было тѣмъ естественнѣе, что въ маркссзой схемѣ, съ теоріей ХизапіпіепЬгисЬ’а въ ея концѣ, вѣдь дѣйствительно какъ бы намѣчается отрицательный путь къ положительнымъ цѣлямъ Она до извѣстной степени, формально какъ бы утверждаетъ: чѣмъ хуже, тѣмъ лучше. Теорія /изагптеп- ЬгисЬ’а отвергнута лишь въ самые послѣдніе годы, хотя у насъ среди русскихъ марксистовъ процессъ развитія давно мыслился, какъ накопленіе положительныхъ элементовъ. Этимъ мы обязаны, пожалуй, въ извѣстной степени именно народничеству и Михайлов- скому съ ихъ безпощадной враждой къ капиталистической фазѣ. Но мыслилось-то это мыслилось, а въ литературѣ высказано чуть ли не вгервые г. Бердяевымъ, въ упомянутой работѣ о Михайловскомъ.
«Тихо спятъ мер~вецы; безотвѣтно глядятъ Ихъ глаза неподвижно раскрытые. Словно блѣдная тѣнь, словно призракъ нѣмой, Обхожу я поляны ужасныя И считаю, не зная зачѣмъ, мертвецовъ, И гляжу на ихъ лица безстрастныя... — О, все милыя лица! Ьсе братья, друзья, Все черты дорогія и близкія»!.. ’). Мнѣ всегда вспоминались эти строки, когда Михайлов- скій съ запальчивостью, иногда даже несправедливой, напа- далъ на литературнаго врага, въ которомъ почувствовалъ или только заподозрилъ хоть тѣнь недостаточнаго почте- нія къ дорогимъ ему годамъ. Мнѣ вспоминались часто эти строки и при простомъ взглядѣ на его прекрасное и юношеское, несмотря на сѣ- дины, и трагическое въ то же время лицо. Однажды, помню, въ день его именинъ, въ началѣ 90-хъ годовъ (двери его демократической квартиры не запира- лись въ этотъ день, и посѣтители забирались къ нему въ несмѣтномъ количествѣ) къ нему явился какой-то молодой весьма малограмотный марксистъ и съ положительной на- глостью допрашивалъ Михайловскаго, какъ это онъ не пе- реходитъ на его, марксиста, точку зрѣнія, правильность коей достаточно, казалось бы, очевидна... Михайловскій не прогналъ этого господина, хотя онъ вполнѣ того заслужи- валъ, а отошелъ въ сторону, гдѣ случился и я, и со сле- зами на глазахъ проговорилъ: «Оранный народъ, требуютъ, чтобы мы отреклись отъ того, чѣмъ жили всю жизнь— вотъ такъ, однимъ почеркомъ пера, возьми и отрекись»... Сценка эта глубоко запечатлѣлась въ моей памяти и многое объясняла мнѣ въ дѣятельности Михайловскаго за послѣдніе Ч Стихотворенія, т. І-ый, четвертое изданіе, стр. 33.
годы... Но будетъ о послѣднихъ годахъ, вернемся лучше къ столь дорогимъ ему 70-мъ годамъ и приведемъ характери- стику его значенія въ то время, изъ статьи одного ученика его и единомышленника: «Лично я обязанъ очень многимъ Н. К. Михайловскому: на его сочиненіяхъ я пробуждался къ сознательной жизни, и онъ былъ однимъ изъ немногихъ «добрыхъ учителей», которые оставили наиболѣе прочный слѣдъ на моемъ міро- воззрѣніи въ періодъ его выработки... Н. К. Михайловскій является все время чуткимъ выразителемъ и философскимъ обоснователемъ общественныхъ стремленій наиболѣе пере- довой части русской интеллигенціи. При этомъ онъ смотритъ настолько шире и дальше этой группы, взятой въ ея цѣ- ломъ, что въ данный моментъ та или иная фракція ея... считаетъ своимъ долгомъ быть несогласной съ Михайлов- скимъ, ополчается противъ мыслителя-публициста, а по- томъ, смотришь, оказывается присоединившеюся къ аван- гарду прогрессивной арміи. Я говорю это не съ чужого го- лоса, а по собственному опыту и личнымъ воспоминаніямъ»... Да. въ ту эпоху Н. К. Михайловскій былъ истиннымъ «добрымъ учителемъ»,—«учителемъ жизни», въ самомъ лучшемъ смыслѣ этого слова; былъ философомъ, какъ были философами Бѣлинскіе, Чернышевскіе... Философія всегда есть прежде всего приведенная въ систему жизнь; приводятъ же въ систему жизнь лишь общественные элементы, идейно и активно въ жизни участвующіе. Такимъ элементомъ у насъ была только интеллигенція. Вотъ почему въ зачаточномъ своемъ видѣ философія и явилась у насъ, какъ дѣло оу къ властителей думъ передового общества. Въ самомъ дѣлѣ, нельзя же признать русской философіей тупыя компиляціи какого-либо Владиславлева или другіе учебники нашихъ профессіоналовъ философіи. Единственно совершенно оди- ноко стоящимъ исключеніемъ является Вл. Соловьевъ... Мнѣ думается, что теперь намъ не долго придется ждать по-
явленія философовъ и въ настоящемъ смыслѣ этого слова: громадный интересъ къ философскимъ вопросамъ, наблю- даемый въ послѣднее время, служитъ въ томъ порукой. Новыхъ же «учителей жизни», какъ мы уже говорили выше, мы врядъ-ли дождемся: ихъ синтетическая роль дифферен- цирована между представителями спеціальныхъ наукъ, «раздроблена» наличностью различныхъ направленій. Многіе изъ поклонниковъ Михайловскаго видятъ въ немъ научнаго мыслителя и почти сожалѣютъ, что жизнь не давала ему привести въ стройную систему свои теоріи. Я думаю, что это ошибочное мнѣніе. Мнѣ кажется, что онъ былъ типич- нымъ, кровнымъ, прирожденнымъ публицистомъ. Публицистъ это писатель, прежде всего воздѣйствующій на волю своей аудиторіи. Н. К. Михайловскій обладалъ зтой способностью въ огромной степени. При ближайшемъ разсмотрѣніи всѣ его теоріи оказываются именно публицистикой—я намѣ- ренно употребляю рѣзкое выраженіе: только облеченной въ образы, заимствованные изъ біологіи и соціологіи. Все это концентрированная гражданская проповѣдь, мораль, публицистика, а не наука. Но что это быль громадный и свѣтлый умъ и громадный, незамѣнимый литературный талантъ -это безспорно. Совершенно справедливо, въ этомъ смыслѣ, говоритъ г. Пѣшеходовъ въ февральской книгѣ «Р. Б.»: что «нѣтъ ему смѣны на славномъ посту» Стоя у гроба Николая Константиновича на панихидѣ, въ небольшой рабочей его комнатѣ, увѣшанной портретами Чернышевскаго, Герцена, Щедрина; любуясь вь послѣдній разъ на его красивое лицо, вполнѣ сохранившееся (точно онъ и вправду’ только «задремалъ случайно», какъ отмѣ- тилъ въ своемъ стихотвореніи г. П. Я.), я думалъ: вотъ онъ лежитъ здѣсь передъ нами, а уже пріобщился къ этимъ «учителямъ жизни», къ этимъ дорогимъ для всякаго интел- лигентнаго русскаго человѣка покойникамъ, изображеннымъ на портретахъ. Не одна благоговѣйная рука повѣситъ и его
портретъ рядомъ съ этими интеллигентскими ліанами—съ изображеніями этихъ провозвѣстниковъ нашихъ лучшихъ думъ, нашихъ лучшихъ надеждъ, и не одинъ благородный взоръ будетъ вглядываться въ эти славныя черты... Г- Пѣшехоновъ пишетъ; «Я и теперь не съумѣю ска- зать, кого мы лишились, я знаю одно лишь: умеръ Михай- ловскій». Нашей статьей мы по мѣрѣ силъ старались отвѣ- тить на этотъ поставленный г. Пѣшехоновымъ вопросъ. Умеръ послѣдній «учитель жизни»,—умеръ огромнаго та- ланта публицистъ, уже въ силу одного этого таланта стоя- вшій во главѣ всего передового нашего общества, какъ живое олицетвореніе лучшихъ его стремленій... И я повторяю здѣсь слова, которыя не разъ произносились въ тотъ день, когда мы хоронили Николая Константиновича,— произносились съ каксю-то обидой, со скорбною досадой: ««Какъ не во время онъ умеръ»... Отъ эпохи „опеки" къ эпохѣ самоопредѣленій. (80-ые и 90-ые годы въ нашей литературѣ). I. Эпоха ликвидаціи народничества.—Синтезъ Михайловскаго, Успен- скаго и др.—Распадъ семидесятнпческаго синтеза. Восьмидесятые годы и первая половина девяностыхъ— это эпоха перелома, кризиса въ идеологіи, эпоха не орга- нически-творческая, а критическая, въ подлинномъ смыслѣ этого слова. Не положительныя задачи, не выработка но- выхъ утвержденій и не реализація утвержденій, уже выра- ботанныхъ, стояли на очереди передъ этимъ поколѣніемъ нашей интеллигенціи, какъ его миссія и цѣль, а лишь за- дача—пересмотра, переоцѣнки ранѣе господствовавшихъ, а теперь дискредитировавшихъ себя цѣнностей...
Эпоха 80-ыхъ годовъ есть эпоха ликвидаціи нашей сель- ской культуры, двуединаго барски-крестьянскаго уклада и, соотвѣтственно этому, — эпоха ликвидаціи народнической идеологіи, доселѣ почти безраздѣльно властвовавшей надъ умами и сердцами нашей интеллигенціи, — идеологіи, вы- росшей именно на почвѣ отношеній указаннаго двуединаго уклада... Середина и конецъ 90-ыхъ годовъ являются моментомъ зарожденія у насъ городской культуры и элементовъ со- отвѣтствующей идеологіи. Чтобы понять литературу этихъ десятилѣтій, необходимо прежде всего вникнуть въ характеръ указаннаго идеоло- гическаго кризиса: ибо все наиболѣе яркое и талантливое въ литературѣ этого періода порождено этимъ кризисоліъ, имъ вдохновлялось, его въ своемъ творчествѣ отражало. Полоса народничества въ нашей литературѣ тянется оть 40-ыхъ годовъ, отъ мечтаній Герцена о россійскомъ «половодьѣ», отъ «Деревни* и «Антона Горемыки» Григо- ровича—до самыхъ 80-ыхъ годовъ, когда постепенно вы- дыхается и подходитъ къ своей ликвидаціи. Я употребляю терминъ «народничество» въ широкомъ смыслѣ,— разумѣя всѣ оттѣнки нашей демократической идеологіи, вызванные къ жизни фактомъ паденія крѣпостного права, предвосхи- щавшіе этотъ фактъ и затѣмъ питавшіеся имъ, какъ источ- никомъ огромнаго соціальнаго энтузіазма. Отличительными признаками народничества являются: 1) служеніе интере- самъ народа (главнымъ образомъ, крестьянства), какъ основной нервъ идеологіи, при чемъ понятіе «народъ» не диференцируется въ соціальномъ смыслѣ, — народъ пои- знается чѣмъ-то, вообще говоря, единымъ, по своимъ инте- ресамъ—это. во-первыхъ; и 2) извѣстные элементы мессіан- ства, признаніе для русскаго народа особаго, болѣе легкаго и радостнаго пути соціальнаго развитія,—отличнаго отъ пути западно-европейскаго,—болѣе быстро и успѣшно при-
водящаго къ соціальному равенству. Въ этихъ, наиболѣе общихъ, но и существенныхъ чертахъ своихъ, понятіе на- родничество охватываетъ идеологіи такихъ на первый взглядъ различныхъ представителей нашего демократизма, какъ Герценъ, Чернышевскій, Лавровъ, Михайловскій, Л. Тол- стой, а отчасти, и Достоевскій, съ его церковью-государ- ствомъ или «русскимъ соціализмомъ», какъ опредѣлилъ его идею Влад. Соловьевъ. Мечта о возможности миновать ненавистную фазу капи- тализма, владычества буржуазіи,—вотъ, поистинѣ, соблаз- нительная мечта, поистинѣ, грандіозная, могуче вдохно- вляющая перспектива! Эта утопическая мечта составляла святая-святыхъ народнической идеологіи, «Нынѣшнему даже очень чуткому молодому человѣку надо сильно напрячь свою мысль, чтобы вполнѣ проник- нуться потрясающимъ смысломъ этихъ двухъ словъ, «осво- божденіе крестьянъ»,—говорилъ Н. К. Михайловскій, харак- теризуя 60-ые годы, и выставлялъ, какъ основную черту этой эпохи, — «чрезвычайно рѣдкое въ исторіи сочетаніе идеальнаго съ реальнымъ, головокружительно-возвышеннаю съ трезво-практическимъ» .. «Головокружительно-возвышенное» — это и есть ука- занная мною мечта объ «особомъ пути» и «минованіи», о достиженіи желанной цѣли непосредственнымъ восхожде- ніемъ отъ «низшей степени высшаго типа» (общинный укладъ) на «степень высшую»—укладъ соціальнаго равен- ства. Сошлюсь на того же Н. К. Михайловскаго, который пишетъ о начальной порѣ своей дѣятельности: «Скептически настроенные по отношенію къ принципу свободы, мы готовы были не домогаться никакихъ правъ для себя... «Пусть сѣкутъ, мужика сѣкутъ же»--вотъ какъ, примѣрно, можно выразить это настроеніе въ его крайнемъ проявленіи. И все это ради одной возможности, въ которую мы всю душу клали: именно возможности непосредствен-
наго перехода къ лучшему, высшему порядку, минуя среднюю стадію европейскаго развитія, стадію буржуазнаго государ- ства. Мы вѣрили, что Россія можетъ проложить себѣ новый историческій путь, особливый отъ европейскаго»... Программы и пути, намѣчаемые для практическаго до- стиженія завѣтной цѣли, были очень разнообразны, песгры и смутны. Огромное впечатлѣніе, произведенное освобож- деніемъ крестьянъ—совреліенниками оно переживалось, какъ актъ правительственный, какъ демократическая реформа, худо-ли, хорошо ли, но осуществленная «сверху»—властью,— породило преувеличенную и утопическую вѣру въ силу поли- тической организаціи вообще, правительственной или рево- люціонной. Только что цитированная мною характеристика начала 70-ыхъ годовъ у Михайловскаго заканчивается такъ: «Предполагалось, что нѣкоторые элементы наличныхъ по- рядковъ, 1 сильные либо властью, либо своею многочислен- ностью, возьмутъ на себя починъ проложенія этого пути»... Вотъ, можетъ статься, первоисточникъ того бюрократизма въ мышленіи, который проявилъ себя въ годы вымиранія народничества въ проектахъ правительственнаго принуди- тельнаго обученія и законодательнаго закрѣпленія обшины, появлявшихся на страницахъ народническихъ журналовъ 90-ыхъ годовъ... Только что приведенная альтернатива съ двумя либо— лучшее доказательство смутности политическаго мышленія этой эпохи, невыясненности практическихъ программъ и путей. Вѣдь, одно либо относится къ правительственной власти, а другое—очевидно—къ крестьянской массѣ, руко- водимой революціонерами-народниками... И народническая мысль вмѣщала двойственное допущеніе, что иниціатива соціальнаго переворота можетъ исходить отъ одного изъ этихъ двухъ, казалось бы, мало общаго имѣющихъ между собою «элементовъ наличныхъ порядковъ»!.. Но за всѣмъ тѣмъ, при всей этой политической смутности и практиче-
ской невыясненности народническихъ идей, стоитъ только вдуматься въ сущность самой мечты о новыхъ «особыхъ» путяхъ, въ психологическое содержаніе этихъ грандіозныхъ допущеній, въ воздѣйствіе ихъ на умы и сердца, чтобы живо ощутить тепло и свѣтъ, и сіяніе того солнца, въ лучахъ котораго поднимались всходы и зрѣли плоды столь яркой, столь богатой талантами и героическимъ воодуше- вленіемъ эпохи въ жизни нашей интеллигенціи, какою была эпоха народничества... Въ силу того, что интеллигенція была, по преимуще- ству, дворянскаго происхожденія, состояла изъ дѣтей не- давнихъ рабовладѣльцевъ, а, съ другой стороны, и моло- дежь изъ разночинцевъ, къ тому времени достаточно уже многочисленная, заражалась общимъ энтузіазмомъ по отно- шенію къ только что освобожденному крестьянину,—паѳо- сомъ и лиризмомъ эпохи явилось настроеніе дворянскаго покаянія. Связь между интеллигенціей и народомъ ощуща- лась какъ моральное обязательство, какъ долгъ народу. Эта формула была ходячей въ тѣ годы: «Мы поняли, что сознаніе общечеловѣческой правды и общечеловѣческихъ идеаловъ далось намъ, только благодаря вѣковымъ страданіямъ народа... Мы не виноваты въ этихъ страданіяхъ, не виноваты и вь томъ, что воспитались на ихъ счетъ, какъ не виноватъ яркій, ароматный цвѣтокъ въ томъ, что онъ поглощаетъ лучшіе соки растенія. Но принимая эту роль цвѣтка изъ прошедшаго, какъ нѣчто фатальное, мы не хотимъ ея въ будущемъ. Мы пришли къ мысли, что мы должники народа. Можетъ быть, такого параграфа и нѣтъ въ народной правдѣ, даже навѣрное нѣтъ, но мы его ставимъ во главу угла нашей жизни и дѣятельности, хоть, можетъ быть, не всегда сознательно. Мы можемъ спорить о размѣрахъ долга, о способахъ его погашенія, но долгъ лежитъ на нашей совѣсти, и мы его отдать желаемъ» (Н. К. Михайловскій, «Литературныя и
журнальныя замѣтки?, 1873 года: Коментаріи къ «Бѣсамъ»' Достоевскаго»). Интимное моральное содержаніе этого настроенія «каю- щихся дворянъ» сводилось въ основѣ своей къ работѣ совѣсти, къ «болѣзнямъ совѣсти», по слову Успенскаго, и къ жа- лѣнію «униженныхъ и оскорбленныхъ», къ состраданію— «вѣковымъ страданіямъ»... Вотъ какъ высказывается о зарожденіи этого настроенія Г. И. Успенскій устами своего Тяпушкина: «Кто несчастнѣй? Мать? Отецъ? Баринъ? Мужикъ? Тотъ, кто билъ? Или тотъ, ксго колотятъ?.. Всѣ несчастны, бѣ- шены, злы, подлы, измучены, всѣ виноваты, всѣ придавлены. И чувство жалости стало обращаться... кь какому-то огром- ному надо всѣми и всѣмъ висящему горю... Отвыкнувъ совершенно думать и знать, что бы я могъ пожелать «для себя», что для меня лучше, что для меня хуже'... я начи- налъ думать, что для всѣхъ (никакихъ лицъ я при этомъ не представлялъ) должно быть и лучше и легче»!.. Въ концѣ эгихъ очерковъ Успенскій приходить къ своеобразному синтезу, къ примиренію противорѣчивыхъ элементовъ 60-ыхъ годовъ — Писаревскаго индивидуализма съ идеями Рахметова (Чернышевскаго)—въ своеобразномъ жертвенномъ индивидуализмѣ, сказалъ бы я, очень харак- терномъ для 70-ыхъ годовъ умонастроеніи; «Вообще я думалъ, что потребуется масса, несмѣтная масса народа, нужнаго въ то мгновеніе для освобожденія деревни... Да, я убѣдился тогда, что въ этомъ служеніи— начало нашей русской интеллигентной личности, начало нашего эгоизма... И не готовымъ, не шаблоннымъ, а ори- гинальнымъ оказывался только одинъ путь — обновленіе самого себя реальной работой для реальной справедливости въ человѣческихъ отношеніяхъ»... Личность находила свое утвержденіе въ томъ, что при- носила себя въ жертву народу, находила свое утвержденіе—
въ самоотрицаніи. Я подчеркиваю здѣсь эту особенность интеллигентскаго умонастроенія этихъ лѣтъ, ибо она мо- жетъ, на мой взглядъ, послужить отправной точкой для «истолкованія того перелома, который произойдетъ въ 80-ыхъ и особенно въ 90-ыхъ годахъ. 70-ые годы должны быть названы эпохой критическаго •народничества. Народъ—«соціалистъ въ душѣ»—не оправ- дывалъ, при ближайшемъ съ нимъ соприкосновеніи, былого о немъ представленія. О внѣшнихъ, полицейскихъ препо- нахъ на пути интеллигенціи нечего и говорить. Элементы «сильные властью» вовсе не обнаруживали готовности къ соціальному реформаторству въ духѣ народничества. Про- пагандисты сотнями и тысячами населяли тюрьму и ссылку. Но что всего важнѣе—самое солнце утопіи, недавно съ ослѣпительнымъ блескомъ сіявшее въ зенитѣ, начинало склоняться къ горизонту и заволакиваться тучами. Община крестьянская разлагалась. Раздавался вопль Салтыкова «Чумазый идетъ!», а вмѣстѣ съ Чумазымъ шелъ <его ве- личество купонъ» и, ступая семимильными шагами, надви- гался капитализмъ, надвигалась ненавистная, «отрицатель- ная» фаза... И теоретики народничества вводятъ одну по- правку за другой, замѣняютъ утвержденія условными до- пущеніями, словомъ, создаютъ то направленіе критическаго народничества, органомъ котораго явились «Отечественныя Записки», а лучшими представителями Салтыковъ, Успен- скій и Михайловскій. Вь 78-мъ году послѣдній писалъ: «Пора бы намъ перестать толковать объ отличіи исто- рическихъ путей, коимъ слѣдуетъ наше отечество, отъ тѣхъ, по которымъ шла и идетъ Европа. Еще есть, конечно, до извѣстной степени возможность позаимствовать у истори- ческаго опыта Европы все хорошее и избѣжать дурного. Но для этого нужны энергическія усилія, а не безсмыслен- ное закрываніе глазъ на то, что кругомъ насъ творится...
У насъ сплошь и рядомъ можно услышать утѣшительные разговоры насчетъ того, что мы, такъ сказать, не отъ міра сего, объ наживѣ не думаемъ, а потому и буржуазіи вы- растить изъ себя не можемъ. Хорошо бы, кабы этими устами да медъ пить. Но въ то самое время, какъ медоточивыя уста разглагольствуютъ, сборная команда купцовъ, помѣ- щиковъ-предпринимателей и куда ковъ-крестьянъ слагается въ совершенно опредѣленную буржуазію, хотя^ конечно, на нашъ отечественный солтыкъ и притомъ пока не сомкну- тую еще корпоративнымъ духомъ» («Литературныя замѣтки» «О повѣстяхъ Писемскаго»). Беллетристы-народники, сосредоточивая все свое внима- ніе на деревнѣ и ея судьбахъ, давали длинный рядъ кар- тинъ, которыя, въ сущности, разбивали ихъ собственную вѣру, опровергали ихъ теоріи. Златовратскій, этотъ представитель «лирическаго» на роднпчества, съ его беззавѣтной вѣрой въ общину и идеали- заціей «устоевъ»,—и тотъ регистрировалъ появленіе «Сы- соевъ строгихъ», тяготѣвшихъ къ городу и бѣжавшихъ изъ крестьянства, и «умственныхъ» Петровъ—идеологовъ «хо- зяйственности»... Чтобы «спасти» свою идею, Златовратскій заставлялъ этихъ опасныхъ для «міра» героевъ пасовать передъ общинниками й увозилъ ихъ въ городъ. Успенскій смотрѣлъ глубже и не былъ склоненъ къ подобнымъ само- обольщеніямъ. Это былъ представитель именно критическаго народничества, критическаго отношенія къ деревнѣ. Въ очеркѣ «Деревенская неурядица» онъ писалъ: «Бѣда именно въ томъ и состоитъ, что кулачество— явленіе не наносное, а внутреннее, что это не пятно, кото- рое можно стереть, а язва, органическій недугъ. Но самая горькая и обидная черта этого явленія заключается не соб- ственно въ хищничествѣ, а въ томъ, что ничего другого, хотя мало-мальски равнсзначущаго по разработкѣ и техникѣ, деревенская жизнь за послѣднее время не представляетъ».
И даже доходилъ до такихъ признаній: < Иногда блещетъ въ дѣятельности кулаковъ подлинно геніальныя способности, и въ то же время вы не можете не убѣдиться, что равносильнаго таланта, ума, наблюдатель- ности, вообше даровитости ни въ чемъ другомъ, ни въ мір- скихъ общинныхъ дѣлахъ, ни въ семейныхь отношеніяхъ не выразилось». Община, та самая община, которая являлась каменнымъ фундаментомъ возведеннаго народничествомъ «воздушнаго замка», которая поставляла главный аргументъ въ пользу идеи объ «особомъ пути», измѣняла самымъ жестокимъ образомъ народническую въ нее вѣру. Почва ощутитель- нымъ образомъ уходила изъ-подъ ногъ. Тотъ же Успенскій, который являлся самымъ вдумчивымъ, самымъ чуткимъ ху- дожникомъ этой эпохи, въ знаменитомъ очеркѣ своемъ «Власть земли», в^е «благообразіе» крестьянской общинной жизни объяснялъ безсознательными навыками, обусловлен- ными формой труда—экономическими, значитъ, причинами,— и уподоблялъ психологію крестьянскаго міра психологіи рыбьей стаи,ударяющей «възаколъ коллективнымъ рыломъ»... Онъ особенно настаивалъ на безсознательности дере- венскихъ навыковъ и ихъ пассивности: «Если онъ, крестьянинъ, слушаетъ того, что велитъ ему земля, онъ ни въ чемъ не виновенъ, а главное, какое счастье не выдумывать себѣ жизни, не разыскивать себѣ интере- совъ и ощущеній, когда они сами приходятъ къ тебѢ каждый день, едва только открылъ глаза! Дождь на дворѣ—долженъ сидъть дома, ведро—долженъ идти косить, жать и т. д. Пи за что не отвѣчая, ничего не придумывая, человѣкъ живетъ, только слушаясь, и это ежеминутное, ежесекундное послу- шаніе, превращенное въ ежеминутный трудъ, и образуетъ жизнь, не имѣющую, повидимому, никакого результата (что выработаютъ, то и съѣдятъ), но имѣющую результатъ именно въ самой себѣ»...
Въ послѣсловіи къ «Власти земли», въ очеркахъ «Изъ разговоровъ съ пріятелями», Успенскій дѣлаетъ сопоставле- ніе «безсознательной», природой подаренной, красоты рус- скаго крестьянскаго быта съ глубоко-сознательнымъ твор- чествомъ жизни у европейскихъ народовъ. Но поводу газет- наго сообщенія объ «образцовомъ фамилистерѣ» въ Лют- тихѣ и разсужденій газеты о томъ, что «рабочій можетъ имѣть сголъ, какой пожелаетъ, за отдѣльнымъ столикомъ» и «сохраняетъ, такимъ образомъ, свою полную независи- мость», одинъ изъ «пріятелей» говоритъ: «Теперь обрати вниманіе, какъ мизеренъ этотъ «отдѣль- ный столикъ» съ полной независимостью смотрѣть въ стѣну и ѣсть блюдо, состоящее изъ объѣдковъ—въ сравненіи съ нашей крестьянской семьей, того случайно-благообразнаго и благоустроеннаго вида, о какомъ я тебѣ такъ много го- ворилъ!.. И однако, мы рѣшительно не правы, предаваясь необузданной гордости по поводу «образчиковъ», которыми владѣемъ даромъ Столикъ точно мизерность, но онъ—по- бѣда; онъ завоеваніе вершковое, но непремѣнное завоева- ніе въ пользу справедливости... Въ глубинѣ всѣхъ этихъ мизерныхъ опытовъ важна именно мысль о полной незави- симости человѣка. Опытъ малъ, но мысль велика... Мысль эта, развиваясь и укрѣпляясь, будетъ осуществляться практи- чески, и все, что будетъ добыто ею, будетъ вѣковѣчно и прочно. У насъ, у нашего крестьянина, эта независимость, идеалъ ея... есть уже, но онъ созданъ ржанымъ полемъ, а не человѣкомъ». Послѣднее соображеніе иллюстрируется судьбой «Миша- некъ» — «благообразныхъ крестьянскихъ парней», быстро теряющихъ все свое благообразіе вь водоворотѣ городской жизни. Это послѣсловіе къ «Власти земли» содержитъ такія углубленныя психологическія параллели между Россіей и Европой, до которыхъ, на мой взглядъ, не доходилъ, не воз-
вышался ни одинъ писатель эпохи народничества, ни Щед- ринъ, ни Михайловскій... Изъ этихъ сопоставленій можно заключить, что въ интеллигентскомъ сознаніи уже начина- лась капитуляція передъ Европой, что «особые пути» за- подозривались, не въ смыслѣ только практической ихъ осу- ществимости, а и по существу, въ смыслѣ законовъ эво- люціи и роста самой психики человѣческой... Но мечта еще не сдавалась. Выставлена была теорія о «пертурбаціонныхъ вліяніяхъ», какъ, на вынужденномъ эзоповскомъ языкѣ, обозначалось покровительство капиталистамъ и кулачеству со стороны власти. Заграждавшая пути къ идеалу власть стала первымъ предметомъ вниманія, борьба съ нею пер- вымъ пунктомъ программы. «Земля и воля» распадается, возникаетъ партія «Народной воли». Интеллигенція взвали- ваетъ на свои плечи всю тяжесть политической борьбы и совершаетъ рядъ утопическихъ, но и столь же героическихъ ПОДВИГОВЪ. Это были послѣднія, почти судорожныя, попытки спасти желанныя «возможности», удержать уходящую изъ- подъ ногъ почву. Это былъ высшій подъемъ мечты и ге- роизма почти на порогѣ отчанія... Даже по приведеннымъ мною немногочисленнымъ цита- тамъ изъ писаній лучшихъ выразителей эпохи 70-ыхъ го- довъ можно, мнѣ кажется, видѣть, что въ теченіе второй половины этого десятилѣтія ликвидація народничества шла уже довольно быстрымъ темпомъ. Самый блестящій изь теоретиковъ народничества этой эпохи Н К. Михайловскій, въ сущности, пользовался наи- большимъ вліяніемъ именно съ той поры, какъ началась эта ликвидація. Непосредственный живой энтузіазхмъ уже ослабѣвалъ; зарождалась критическая мысль и выдвигала одно возраженіе за другимъ противъ прежнихъ стихійныхъ вѣрованій. Тутъ-то и понадобился теоретикъ, который объ- единилъ бы и закрѣпилъ въ возможно стройной системѣ дотолѣ разрозненныя и недостаточно продуманныя аспира-
ціи, чаянія, оцѣнки. Онъ выступилъ со своей «теоріей про- гресса», выдвинулъ принципъ «гармоническаго развитія лич- ности», какъ критерій прогресса, какъ основу для всѣхъ оцѣнокъ (причемъ элементы такого именно развитія усма- тривалъ въ укладѣ крестьянской жизни); онъ далъ ученіе о «типахъ и степеняхъ развитія», устанавливавшее, что община есть типъ высшій по сравненію съ диференципован- нымъ на классы европейскимъ строемъ, хотя послѣдній и представляетъ собою высшую степень развитія; въ теоріи «борьбы за индивидуальность», онъ дѣлалъ попытку соціо- логически обосновать тотъ «жертвенный индивидуализмъ», ту связь между интеллиіентскимъ я и народомъ, которую я характеризовалъ выше, цитируя Успенскаго; наконецъ, санкціей и фундаментомъ ьсего теоретическаго зданя являлся выдвинутый Михайловскимъ вмѣстѣ съ Лавровымъ «субъ- ективный методъ» въ соціологіи, стремившійся придать соціологическое значеніе моральнымъ, по существу, оцѣн- камъ. И эти теоретическія скрѣпы служили свою службу до самаго конца 70-ыхъ годовъ, а для извѣстной части нашей интеллигенціи даже и до середины 80-ыхъ. Не только «душу клали въ теоретическія возможности», но и жизнь за нихъ клали. А беллетристы, опровергая эти теоріи каждой кар- тиной, каждымъ штрихомъ своимъ, продолжали настаивать на томъ, что «деревнѣ (при «гармоническомъ» ея укладѣ) совершенно не нуженъ ни Пушкинъ, ни Карамзинъ, какъ эго доказали такой выдающійся теоретикъ, какъ Михай- ловскій, и такой пристальный наблюдатель народной жизни, какъ Толстой», и видѣли въ этомъ не угрозу своимъ чаяніямъ, а подкрѣпленіе имъ.. И Успенскій, которому принадлежать только что приведенныя слова, въ заклю- чительныхъ строкахъ цитированнаго выше «разговора съ пріятелями», указывалъ такую программу для интелли- генціи
«Надо знать, что именно этотъ типъ, который я тебѣ описалъ (типъ крестьянской жизни)... именно и есть образцо- вѣйшій. Надо всѣмъ существомъ своимъ убѣдиться въ этомъ и дѣлать все, чтобы онъ превратился въ сознательно образ- цовѣйшій и пересталъ быть образцовымъ безсознательно». Писалось это уже въ 82-мъ году... Ясно, что привлека- тельный синтезъ народнической эпохи еще жилъ, еще освѣ- щалъ пути своимъ свѣтомъ, хотя и трагическимъ сталъ этотъ свѣтъ... И никто не даетъ такъ интимно прочувствовать этотъ трагическій синтезъ, какъ тотъ же Успенскій въ очеркѣ «Выпрямила» Онъ рисуетъ три женскихъ образа, связы- ваемые нитями народнической идеологіи, сводимые ею къ единству: образъ деревенской бабы, которая «ворошитъ сѣно, съ подобранной юбкой, голыми ногами, краснымъ по- войникомъ на маковкѣ», и «такъ легка, изящна, гакъ «жи- ветъ», а не работаетъ, живетъ въ полной гармоніи съ при- родой, съ солнцемъ, съ вѣтеркомъ»... Затѣмъ, образъ «дѣ- вушки строгаго, почти монашескаго типа»—очевидно интел- лигентки-террористки (В. Н Фигнеръ, какъ думаютъ)—«съ глубокой печалью, печалью не о своемъ горѣ, которая на - чертана на этомъ лицѣ, въ каждомъ ея малѣйшемъ движе- ніи, и такъ гармонично слита съ ея личною, собственной ея печалью... что при одномъ взглядѣ на чее всякое «стра- даніе» теряетъ свои пугающія стороны, дѣлается дѣломъ простымъ, легкимъ, успокаивающимъ и, главное, живымъ».. Тутъ «нѣтъ уже ни солнца, ни свѣта, ни аромата полей, а что-то сѣрое, темное» служитъ фономъ этому образу... Наконецъ—образъ Венеры Милосской, «каменной загадки», выпрямившей въ разсказѣ Успенскаго, человѣка, истерзаь наго «безчеловѣчными отношеніями» русской да и вообще современной дѣйствительности, похожаго «на скомканную перчатку». Успенскій такъ говоритъ о художчикѣ-созда- телѣ этой «каменной загадки»
«Ему нужно было и людямъ своего времени, и всѣмь вѣкамъ, и всѣмъ народамъ вѣковѣчно и нерушимо запе- чатлѣть вь сердцахъ и умахъ огромную красоту человѣ- ческаго существа, ознакомить человѣка — мужчину, жен- щину, ребенка -- съ ощущеніемъ счастья быть щловѣкомъ показать всѣмъ намъ и обрадовать насъ видимой возмож- ностью быть прекрасными».., Деревенская женщина—олицетвореніе деревенской «гармо- ничности», какъ возможность, интеллигентка, жертвующая собой, дабы превратить эту возможность въ дѣйствитель- ность, и идеалъ, конечная цѣль — гармонически-прекрасное человѣческое существо, — вотъ три элемента народни- ческой религіи и эстетики, вотъ интимная суть міросозер- цанія. раскрытая въ этомъ очеркѣ съ чарующей искрен- ностью и проникновенностью. Я бы не могъ указать ни одного художественнаго произведенія тѣхъ годовъ, которое бы являлось такимъ цѣннымъ историческимъ документомъ, которое въ такой полнотѣ выявляло бы самую сущность идеологіи 70-хъ годовъ . До сихъ норъ я останавливался исключительно на край- нихъ передовыхъ теченіяхъ.. Само собою разумѣется, что ими не исчерпывалась общественная мысль того времени. Но вотъ что необходимо отмѣтить, какъ очень существенную черту эпохи: такіе органы, какъ «Вѣстникъ Европы», органы умѣреннаго либерализма, совершенно не давали тона лите- ратурѣ того времени. Если говорить о художественной литературѣ, то положительно трудно назвать хоть одно1 сколько-нибудь крупное имя, связанное съ этими средними теченіями г). -1) Изъ корифеевъ одинъ Тургеневъ печаталъ свои послѣднія -произведенія въ «Вѣстникѣ Европы», но это не столько свидѣ- тельствуетъ о духовномъ сродствѣ его съ этимъ органомъ, сколько о расхожденіи, съ «Современникомъ», наслѣдникомъ котораго явля- лись «Отечественныя Записки». Онъ печатался въ «Е Е.» такъ же,
И это, конечно, не случайность. Этотъ фактъ какъ бы, символизируетъ основную черту того времени. Жили и дѣйствовали и значили только крайніе элементы Катковыг которые требовали «такихъ мѣръ, чтобы кровь стыла въ жилахъ», да мечтатели и бойцы, пробавлявшіеся синтезомъ «трехъ женскихъ образовъ» Успенскаго: власть—съ одной стороны, и революціонеры — съ другой... Середина была вяла и блѣдна. Общества, въ настоящемъ смыслѣ этого слова, умѣренныхъ, кропотливыхъ созидателей жизни, можно сказать, не было. Робкія выступленія либераловъ-земцевъ въ петиціяхъ и адресахъ 70-ыхъ и начала 80-ыхъ годовъ свидѣтельствуютъ о томъ же' главнымъ, если не един- ственнымъ, аргументомъ въ этихъ адресахъ было указаніе на крамолу, съ которой-де не подъ силу справиться прави- тельству, т.-е. на все тѣ же единственно-дѣйственные эле- менты страны. И если ьъ политикѣ происходило едино- борство власти съ народниками-революілонерами, то и въ литературѣ были только полюсы. Катковы, Леонтьевы,. Писемскіе, Маркевичи — съ одной стороны; Михайловскіе, Лавровы, Успенскіе и Щедрины — съ другой. И при этомъ первые, можно сказать, жили только за счетъ вторыхъ: ничего положительнаго въ жизнь не вносили, ничего твор- ческаго не давали, а только отрицали вторыхъ и этимъ отрицаніемъ пробавлялись... Я чувствую необходимость оговориться относительно одной частности. Въ предыдущемъ изложеніи я не разъ зачислялъ въ лагепь народниковъ Щедрина, а привычное воззрѣніе на него совершенно противорѣчитъ такому трактованію этого писателя. Въ самомъ дѣлѣ, онъ—авторъ «Исторіи одного города», гдѣ народъ представленъ столь же какъ ранѣе печатался бъ «Русскомъ Вѣстникѣ», ибо принципіальное расхожденіе ег о съ народниками не предоставляло ему ивого выбора.: вся демократія была народнической.
безтолково и безнадежно инертнымъ и скудоумнымъ, какъ скудоумны и безтолковы опекающіе его «градоправители»: онъ, —- съ такой горечью разоблачавшій всѣ печальныя свойства «пошехонскаго» племени и занимавшійся въ своихъ сатирахъ почти исключительно «градоправителями» и «ташкентцами», да «культурными людьми» изъ проѣдаю- щихъ свои «закладныя» дворянъ, — что общаго имѣлъ онъ съ народниками^ Не ссылаясь на самый фактъ редактиро- ванія имъ такого органа, какъ «Отечественныя Записки», опуская нѣсколько сантиментальныхъ народолюбческихъ мѣстъ въ его первыхъ произведеніяхъ («Губернскіе очерки», «Невинные разсказы»), я замѣчу лишь слѣдующее: Щедринъ, конечно, принадлежалъ къ критической сгруѣ народни- чества, не идеализировалъ безоговорочно крестьянства и его общины, не закрывалъ глаза на всѣ ихъ прорухи, какъ не закрывалъ глаза, и на Колупаевыхъ, Деруновыхъ и Разуваевыхъ .. Не только самъ не закрывалъ, а и другимъ открывалъ. Но если и нѣтъ въ его сатирическихъ писаніяхъ народническихъ утвержденій въ прямой и положительной формѣ, какъ у Михайловскаго или Успенскаго, то, быть можетъ, причиной этому отчасти былъ именно сатирическій стиль, не вмѣщающій «положительнаго». Однако, и у нею иной разъ проскользнетъ среди этого сатирическаго стиля такой образъ, какъ «мальчикъ безъ штановь» въ «За ру- бежомъ». Эготь «мальчикъ» не только умѣетъ сконфузить нѣмца указаніемъ, что тотъ «продалъ свою душу Гехту, или — что то же — чорту», — «да еще по контракту»: онъ увѣренъ еще, что если и его собственная душа отдана чорту же (Колупаеву), то это, тѣмъ не менѣе, — совсѣмъ другая статья тутъ нѣтъ контракта — «задаромъ отдалъ, стало бытъ, и опять могу назадъ взять!» А Колупаевъ. по его показанію, уже «надоѣлъ» и — «Погоди, нѣмчура, будетъ и на нашей улицѣ праздникъ',,» Въ чисто-художественныхъ вещахъ всегда ярче про-
чЕляется интимная сторона настроенія писателя. И именно изъ такихъ вещей у Щедрина мы можемъ усмотрѣть, что и ему не были чужды мечты объ «особыхъ путяхъ», допу- щенія «теоретической возможности». Въ сказкѣ «Пропала совѣсть», затравленная, загаженная, превращенная въ ветошку совѣсть, послѣ всѣхъ своихъ мытарствъ, попа- даетъ въ сердце «русскаго мальчика». Сказка заканчивается такъ: «И будетъ маленькое дитя большимъ человѣкомъ, и будетъ въ немъ большая совѣсть, и исчезнутъ тогда всѣ неправды, коварства и насилія»... Болѣе, чѣмъ позволи- тельно сдѣлать предположеніе, что этотъ «русскій маль- чикъ»— деревенскій русскій мальчикъ. А тогда — въ сдер- жанномъ выраженіи — это все та же мысль Михайловскаго и Успенскаго о «блаюобразномъ типѣ» и т. п.... Отношеніе къ интеллигентамъ-борцамъ, преломленное сквозь призму «сатирическаго стиля» (но, можетъ быть, не уступающее въ теплотѣ и любовности образу «дѣвушки монашескаго типа», данному Успенскимъ), сказывается въ гомъ опредѣленіи интеллигенціи, которое Щедринъ дѣлаетъ въ очеркахъ «Въ средѣ умѣренности и аккуратности» «''осподамъ Молчаливымъ», подъ которыми разумѣется все общество, и крестьянину — «человѣку лебеды, котораго не знаетъ исторія», противопоставляются — «Галилеи, утвер- ждающіе, что земля вертится, и ломающіе себѣ шею, про- валивающіеся сквозь землю или инымъ образомъ пропа- дающіе»... Жалѣніе, которое у Успенскаго отождествляется съ ііобсвью, можно сказать, вполнѣ налицо въ такомъ призывѣ любить Россію (въ «Пошехонскихъ разсказахъ»): «Бѣдная эта страна—ее надо любить». Наконецъ, тотъ же суровый сатирикъ даетъ слѣдующій краткій, но характерный очеркъ исторіи народничества- «Мужикъ — герой современности, это вѣрно. И не со вче- рашняго дня такъ повелось, а давненько-таки, съ самаго
конца сороковыхъ годовъ. Ты, разумѣется, не былъ оче- видцемъ «началъ», но я не только помню, но даже лично присутствовалъ при нихъ... Это былъ первый благотворный весенній дождь, первыя хорошія человѣческія слезы, и съ легкой руки Григоровича, мысль объ томъ, что существуетъ мужикъ-человѣкъ, прочно залегла и въ русской литературѣ, и въ русскомъ обществѣ. А съ половины пятидесятыхъ годовъ эта мысль сдѣлалась уже господствующею въ русской жизни. Все, что ни есть въ Россіи мыслящаго и интелли- гентнаго, отлично поняло, что, куда бы ни обратились р взоры, вездѣ они встрѣтятся съ проблемой о мужикѣ». II. Роковая дата 1881 г,—Михайловскій, Успенскій, Щедринъ въ 80-хъ и 90-хъ годахъ. И въ практикѣ жизни, и въ литературѣ поворотнымъ пунктомъ, роковой датой для народничества является - 1881 годъ. Дѣятельность народовольцевъ достигаетъ къ этому моменту высшаго своего напряженія, сосредоточиваясь исключительно на политикѣ, на устраненіи «внѣшнихъ» • препятствій. Въ 1886 году Н. К Михайловскій констатируетъ «братскій союзъ мѣстнаго кулака съ мѣстнымъ администраторомъ» (при чемъ слово мѣстный, разумѣется, — лишь дань цензурѣ) и заявляетъ, что при наличности этою союза: «Наша теоретическая возможность обращается въ простую иллюзію, а вмѣстѣ съ тѣмъ наше отреченіе отъ элементарныхъ параграфовъ естественнаго права теряетъ всякій смыслъ». Въ письмахъ, за подписью «Гроньяръ», печатавшихся ьъ «Вѣстникѣ Народной Воли», тотъ же публицистъ уси-
ленно зоветъ въ политику, убѣждаетъ поставить на первую очередь политическій переворотъ... 1-го марта 1881 г. разыгрывается въ сущности, послѣдній актъ трагедіи, пишется кровью послѣдняя глава и развязка романа русской интеллигенціи съ крестьянствомъ. Дальше пойдетъ уже — эпилогъ... Революціонеры совершенно оди- ноки. Общество — въ окончательной оторопи, спѣшитъ предать ихъ, спѣшитъ заявить о своей полной отчужден- ности отъ крайнихъ группъ, которыя, до послѣдняго вре- мени, пользовались его поддержкой и сочувствіемъ. . Откли- каясь на 1-е марта, «Вѣстникъ Европы», устами внутрен- няго обозрѣвателя своего (Л. Полонскаго), открещивается отъ «злодѣево» и беретъ по отношенію къ нимъ почти Катковскгя ноты. А народъ?" — Чтобы понять, какъ, въ сущности, уже ничтожна была вѣра зъ его помощь въ душахъ самихъ революціонеровъ, достаточно прочесть «Объявленіе» — «Честнымъ мірянамъ, православнымъ кре- стьянамъ и всему народу русскому», выпущенное «Коми- тетомъ народной воли» 2-го марта. Стиль, подражающій правительственнымъ указамъ и манифестамъ; очевидная боязнь задѣть настроеніе царизма, предполагаемое въ душахъ «-православныхъ крестьянъ»; умѣренность требо- ваній (выборные от ь крестьянъ въ «Сенаты» — только и всего) — все это свидѣтельствуетъ о глубочайшей, жуткой неувѣренности авторовъ, объ ощущеніи ими своего траги- ческаго одиночества... Тѣмъ же тономъ полной неувѣренности проникнуто и извѣстное «письмо къ Александру ІИ», въ которомъ, за отсутствіемъ подлинныхъ либераловъ, сколько-нибудь дѣйственно настроенныхъ, народовольцамъ пришлось наря- диться въ либеральныя ризы... Послѣ кратковременнаго колебанія и размышленій о Лорисъ-Меликовской «консти- туціи», правительство вняло голосу знаменитаго оберъ- прокурора Св. Синода, и началась эпоха твердой власти и
«національной политики» — эпоха, столь удачно символи- зируемая памятникомъ, работы Трубецкого, на Знаменской площади въ Петербургѣ .. Катковъ затянулъ свой «монологъ-», какъ выражался Михайловскій, требуя, и не рѣдко успѣшно, чтобы никакихъ иныхъ разговоровъ, звучащихъ не въ униссонъ съ этимъ его монологомъ, не было. Настала пора 80-ничества — пора идейнаго кризиса съ средѣ интелли- генціи, пора идеологической безкрылости, и въ то же время— удушающей реакціи. Наступленіе этой поры Щедринъ отмѣчаетъ въ мрач-, ной главѣ своихъ очерковъ «За рубежомъ», въ которой послѣ нѣсколькихъ мѣсяцевъ молчанія, откликается на 1-е марта и его результаты. Намекнувъ на переполненные въ этотъ моментъ ссыльные пункты — «берега Пинеги и Вилюя»,—онъ продолжаетъ: «По сцѣпленію идей, съ береговъ Пинеги и Вилюя, я перенесся на берега Невы и заглянулъ въ квартиру совре- меннаго русскаго либерала... Увы! онъ сидѣлъ у себя въ кабинетѣ одинъ, всѣми оставленный (ибо прочіе либералы тоже сидѣли, каждый въ своемъ углу, въ ожиданіи воз- мездія), и тревожно прислушивался, какъ бы выжидая- вотъ-вотъ звякнетъ въ передней колокольчикъ...- Липо его замѣтно осунулось и какъ бы выпвъло противъ того, какъ я видѣлъ его мѣсяцъ тому назадъ, но губы все еще по привычкѣ шептали «въ надеждѣ славы и добра...» И куда это онъ все приглашаетъ, на что надѣется?.. Отъ либерала мысленно зашелъ на квартиру консерватора и засталъ тамъ цѣлое сборище.. Шумѣли, пили водку, потирали руки, проэктировали мѣры по части упраздненія человѣческаго рода... Затѣмъ, я направился въ курную избу самарскаго мужика, но тутъ, даже не формулировавши вопроса, безъ •оглядки побѣжалъ дальше»... Немного ниже Слѣдуетъ діалогъ-сновидѣніе о «Торже- ствующей свиньѣ», которая чавкаетъ правду, а публика
кругомъ вопитъ; «Любо! нажимай, свинья, нажимай! гложи ее! чавкай! иіпь вѣдь, распостылая, еще разговаривать взду- мала!..» Михайловскій называетъ этоіъ моментъ «временемъ ужаса и чуть не повальнаго одуренія!..» и восклицаетъ: «На что надѣяться? во что върить? чего желать? къ чему ст ремиться?—все разбито, раздавлено...» Свѣтъ утопій уже почти замеръ. Практическая попытка проложить дорогу къ ихъ осуществленію, стоившая такого напряженія, столькихъ жертвъ, привела къ кровавому фіаско. И вотъ должна начаться работа переоцѣнки преж- нихъ вѣрованій и утвержденій... Само собою, однако, по- нятно, что такая могучая идеологія, какъ народничество, не могла сдаться сразу. Происходитъ процессъ какъ бы «сползанія», медленнаго и постепеннаго сдвига, почти не ощутительнаго для тѣхъ самихъ, въ умонастроеніи кого этотъ сдвигъ происходилъ. Чисто соціальный утопизмъ народниковъ, мало-по-малу переходитъ въ политическій либеоализмъ и радикализмъ, лишь окрашенные пережит- ками прежней идеологіи; хотя терминологія остается прежняя, хотя прежнія формулы и отстаиваются, но самое содержаніе терминовъ и формулъ какъ бы подмѣнивается, приспособляясь къ новымъ объективнымъ возможностямъ и новымъ же субъективнымъ настроеніямъ. И если 80-ые годы надо опредѣлить, какъ годы окончательной ликви- даціи народничества, то 90-ые характеризуются постепен- нымъ переходомъ отъ былого соціально-утопическаго мы- шленія къ мышленію политическому. Чрезвычайно интересно прослѣдить, какъ мѣняется въ 80-ые годы характеръ дѣятельности трехъ корифеевъ 70-ничества, трехъ «учителей жизни», цитатами изъ ко- торыхъ я характеризо'валъ предыдущій періодъ. Михайловскій продолжаетъ настаивать на своихъ фор- мулахъ Въ 1883 г. въ статьѣ о книгѣ В. В, «Судьбы ка-
питализма въ Россіи» онъ еще почти цѣликомъ присоеди- няется къ <самобытническимъ» выводамъ автора и дѣлаетъ лишь такую оговорку: «Безъ сомнѣнія, нашъ капитализмъ находится еще въ зачаточномъ состояніи, и въ данный историческій моментъ мы можемъ съ сравнительно большимъ удобствомъ выби- рать характеръ своей экономической политики. Но поло- женіе о невозможности, химеричности нашего капитализма надо понимать съ тѣми ограниченіями, которыя я сейчасъ заимствовалъ у самого г. В. В.: эта невозможность далеко не абсолютная, и, можетъ быть, даже не совсѣмъ правильно называть ее невозможностью». Однако, тутъ же прибавляетъ, что непонятно, къ кому собственно обращается г. В. В. со своими «совѣтами, одо- бреніями, указаніями»: «Власть имѣющіе» во всякомъ слу- чаѣ не отзовутся на нихъ, ибо настолько-то мы все-таки знаемъ ихъ виды, чтобы съ увѣренностью сказать, что •«обобществленіе» груда при помощи капитала вь нихъ не входитъ...» Въ 91 г. онъ уже признаетъ, что всѣ практическіе пути и средства, которыми располагаетъ интеллигенція, вся «борьба» съ надвигающимися явленіями, въ конечномъ счетѣ, сводятся только—къ «нравственно-политической ихъ расцѣнкѣ» публицистами... И вотъ что особенно существенно. Въ писаніяхъ Ми- хайловскаго, начиная съ 80-ыхъ годовъ, вы уже почти не встрѣчаете прежнихъ смѣлыхъ построеній, да и вообще теоретизація почти отсутствуетъ въ нихъ, Всѣ эти «За- писки современника» (1881—1882 гг.) и «Письмапосторон- няго въ редакцію О- 3.» (1883—1884 гг.) оперируютъ съ частностями, иногда даже съ мелочами литературы и жизни. Это отчасти публицистическія статьи (полемика съ Аксаковымъ, Суворинымъ. Чичеринымъ и т. д.), но го- раздо чаще — критическія, по поводу различныхъ литера-
турныхъ явленій. Въ послѣднихъ преобладаетъ полемика, отрицательные отзывы, ибо литература 80-ничества — это литература «завѣдомо никому неродныхъ дѣтей», какъ вы- оажался Михайловскій. И такъ пойдетъ и далѣе, до самаго конца его дѣятельности. Главный теоретикъ критическаго народничества превращается въ блестящаго публициста, въ горячаго критика-полемиста и только. Никакихъ сколько- нибудь опредѣленныхъ утвержденій вы въ эту пору у него не найдете. Онъ осыпаетъ ѣдкими сарказмами предводите- лей реакціоннаго лагеря, вездѣ и всюду борется за демо- кратизмъ. Въ критическихъ статьяхъ отстаиваетъ царящій въ нашей литературѣ со времени Бѣлинскаго (въ его по- слѣднемъ періодѣ) принципъ идейнаго, гражданскаго искус- ства, ополчаясь на размножившихся въ эти годы поборни- ковъ «чистаго искусства»; призываетъ литературу къ жизни; высмѣиваетъ всѣ извращенія и фокусничество такъ называемыхъ декадентовъ, «новыя мозговыя линіи» г. Во- лынскаго, «мэоны- г. Минскаго; горячо и даже запальчиво опрокидывается на всякаго, отважившагося сколько-нибудь покуситься на дорогіе ему 60-ые и 70-ые годы. Но прин- ципіально-новаго не даетъ уже ничего и даже прежнихъ утвержденій своихъ въ прямой и положительной формѣ не повторяетъ. Чисто критической —полемикой и только по- лемикой — была и его борьбя съ марксизмомъ въ 90-ыхъ годахъ.,. Благодаря огромному литературному таланту и блестя- щему уму, онъ до конца находился въ первыхъ рядахъ прогрессивной литературы, а вѣрнѣе являлся главой ея. 40 слишкомъ лѣтъ стоялъ онъ на «славномъ посту», го- воря словами сборника, изданнаго въ годъ сорокалѣтняго его юбилея. Но этотъ «постъ-:, начиная съ середины 80-ыхъ годовъ, уже не былъ тотъ, какой онъ занималъ въ годахъ 70-ыхъ: изъ идеолога революціонной интелли- генціи, изъ «властителя» ея думъ и «учителя жизни»,
Михайловскій превратился въ литератора-демокрага, для всѣхъ интереснаго и всѣмъ нужнаго, но никѣмъ уже не руководившаго въ смыслѣ опредѣленной практической про- граммы, пріемлемой не только «къ свѣдѣнію», но и «къ исполненію»... Да и могло ли быть иначе, если самъ онъ въ 1891 году высказывался такъ: «О наличности какой-нибудь общественной задачи, ко- торая соединяла бы въ себѣ грандіозность замысла съ общепризнанною возможностью немедленнаго исполненія, нечего въ наше время и говорить. Нѣтъ гаксй задачи. Но нѣть и гораздо меньшаго. А за отсутствіемъ общедоступ- ныхъ точекъ приложенія для крупныхъ талантовъ, горя- чей проповѣди, страстной дѣятельности, на сцену высту- паетъ вялая, холодная, безцвѣтная посредственность-... Изъ большихъ критическихъ работъ Н. К. Михайлов- скаго, относящихся къ 80-мъ годамъ, надо поставить на первое мѣсто статьи: о Достоевскомъ («Жестокій та- лантъ»), объ Успенскомъ и о Лермонтовѣ («Герой без- временья»), Къ началу 80-ыхъ годовъ относится его тео- петическое изслѣдованіе «Герои и толпа», въ которомъ онъ предвосхитилъ многія мысли Тарда о «подражаніи». Изъ статей позднѣйшаго періода отмѣчу «Литературныя воспоминанія» (особенно характеристику Елисеева) и ма- ленькій, но удивительно тонкій этюдъ-характеристику «О послѣднихъ дняхъ Некрасова». Что касается новыхъ теченій 90-ыхъ годовъ, то здѣсь точка зрѣнія блестящаго семидесятника какъ бы оказывалась слишкомъ узкой—мо- ралистскій, по существу своему, синтезъ народничества не обнималъ, не вмѣщалъ въ себя такихъ явленій, какъ Ницше, Ибсенъ, кое-какіе положительные элементы дека- дентства. Недоброжелательно встрѣтилъ Михайловскій Че- хова и еще менѣе доброжелательно Горькаго. , Привычное моралистское мышленіе, свойственное его эпохѣ, побуж-
дало ею сводить все творчество Ибсена къ вопросамъ о совѣсти и чести, въ «-переоцѣнкѣ цѣнностей» Ницше одо- брить только его вражду къ -«историзму», а все міросозер- цаніе его квалифицировать, какъ настроеніе озлобленныхъ «отбросовъ» общества, «босяковъ и чалдоновъ» Совер- шавшійся въ эти годы переходъ огъ морально-публистиче- скихъ синтезовъ, которыми жили дотолѣ, къ синтезамъ эстетико-философскимъ былъ совершенно чуждъ и непоня- тенъ Михайловскому... (Объ этомъ переходѣ мнѣ придется говорить подробнѣе въ дальнѣйшемъ изложеніи). Не да- ромъ, выпуская свои очерки, къ 90-ымъ годамъ относя- щіеся, отдѣльнымъ изданіемъ, онъ въ самомъ заглавіи книги назвалъ новыя теченія «Современной смутой»... Необходимо, однако, отмѣтить, что и въ этотъ пе- ріодъ неутомимая мысль его реагировала съ неослабѣваю- шей чуткостью на всѣ сколько-нибудь выдающіяся явленія какъ русской литературы, такъ отчасти и иностранной. Правда, онъ какъ бы упустилъ изъ виду Рёскина, Уайльда, Морриса и другихъ основоположниковъ новыхъ эстетико- философскихъ теченій, пользующихся теперь такимъ вни- маніемъ русскаго читателя; однако, одинъ изъ первыхъ у насъ онь заговорилъ о Ницше, нѣсколько разъ возвра- щаясь къ нему (какъ бы чз'вствуя неудовлетворительность первоначальныхъ опредѣленій), одинъ изъ первыхъ же за- говорилъ объ Ибсенѣ и т. д. Аналогична и эволюція творчества Глѣба Успенскаго. И онъ съ середины 80-ыхъ годовъ уже перестаетъ давать глубокія и широкія обобщенія. Въ немъ чувствуется оче- видный переломъ, Съ закрытіемъ въ 84-мъ году «Отечеств. Записокъ» (отчасти по доносу Дегаева, указавшаго на при- частность нѣкоторыхъ членовъ редакціи къ дѣятельности «Народной воли»), начинаются скйтанія Успенскаго по раз- нымъ журналамъ, и вполнѣ своего, интимно-близкаго, ор- гана онъ уже найти не можетъ.
Успенскій печатается въ »Русской Мысли», въ <Рус- скихъ Вѣдомостяхъ», въ «Сѣверномъ Вѣстникѣ», котооый не надолго попадаетъ въ руки Н, К. Михайловскаго, а за- тѣмъ по его уходѣ, превращается въ органъ первыхъ на- шихъ «мистиковъ-идеалистовъ» (Волынскій, Л. Гуревичъ. Мережковскій и др.). Но не только къ этому сводятся ски- танія Успенскаго. Имъ какъ бы овладѣваетъ жажда про вѣрки прежнихъ идей, и онъ расширяетъ кругъ своихъ наблюденій не только на всю Россію (Кисловодскъ, Чудовс, Баку, Калуга, Новороссійскъ, Пермь, Козловъ, Рязань, Рос- товъ. Одесса, Ялта, Москва, Казань, Воронежъ, Нижній, Самара Томскъ, Бѣлгородъ, Минскъ, Владикавказъ и др.), но еще на Константинополь, Софію. Парижъ. И вотъ на- чинается въ его дѣятельности полоса «Путевыхъ замѣтокъ» и «Путевыхъ очерковъ», представляющихъ длинный рядъ всегда интересныхъ и вдумчивыхъ наблюденій, но не даю- щихъ прежней сводки, прежнихъ синтезовъ... Къ началу этого періода относятся серіи мелкихъ оазсказовъ' «При- шло на память», «Скучающая публика», «Черезъ пень ко- лоду», великолѣпные очерки: «Буржуй» и «Дохнуть не- когда». Чисто деревенскихъ замѣтокъ среди этихъ вещей очень немного. Центръ вниманія какъ бы перемѣщается. А дальше слѣдуютъ; «Письма изъ Сербіи», «Поѣздки къ переселенцамъ» (1888—1890 гг.), «Письма съ дороги». Въ этотъ рядъ путевыхъ наблюденій только вкраплено нѣ- сколько деревенскихъ очерковъ (какъ «Живыя цифры», «Четверть лошади», «Ноль цѣлыхъ!» и др.), гдѣ съ глубо- чайшей горечью отмѣчается оскудѣніе и гибель стараго деревенскаго уклада подъ вліяніемъ перехода отъ натураль- наго хозяйства къ производству на рынокъ, желѣзнодо- рожнаго сообщенія и прочихъ атрибутовъ надвигающейся промышленной фазы... Очень интересно одно письмо Успенскаго къ Соболев- скому, относящееся къ концу 80-ыхъ годовъ, Он ь пишетъ
о своихъ литературныхъ планахъ, о задуманныхъ имъ трехъ очеркахъ. Въ первомъ онъ займется вопросомъ: «что будетъ?»—«Не что дѣлать, не «какъ жить на свѣтѣ»— этому ужъ не время!»- -подчеркиваетъ Успенскій, какъ бы, помимо своей воли, отмѣчая переходъ въ новую полосу русской жизни, въ полосу реалистическаго изученія дѣй- ствительности, смѣнившаго былой моралистскій утопизмъ 70-ыхъ годовъ. А въ другомъ письмѣ сообщаетъ- «Я те- перь поглощенъ хорошей мыслью, которая во мнѣ хорошо сложилась, подобрала и вобрала въ себя множество явле- ній, которыя сразу выяснились, улеглись въ порядкѣ По- добно «Власти земли», т.-е. условій трудовой народной жизни, мнѣ теперь хочется до страсти писать рядъ очер- ковъ «Власть капитала»... Вліянія эти опредѣленны, не- отразимо ощущаются въ жизни неминуемыми явленіями. Теперь эти явленія изображаются цифрами, у меня же цифры и дроби превращены въ людей... Увъренъ, что ужасность ихъ (этихъ явленій) будетъ понята читателями, когда статистическія дроби придутъ къ нимъ въ видѣ лю- дей, изуродованныхъ и искалѣченныхъ»... Эти широкіе планы остались неосуществленными. Ча- стичное выполненіе ихъ надо видѣть въ тѣхъ очеркахъ съ «дробными» заглавіями, которые я пеоеименсвалъ выше. Съ 1892 года Г. И. Успенскій уже ничего не печатаетъ: онъ заболѣваетъ психическимъ недугомъ и умираетъ въ 1902 г., за два года до смерти своего сподвижника, друга и отчасти вдохновителя Н. К. Михайловскаго... Еще знаменательнѣе и, если хотите, символичнѣе — перемъна, происходящая въ 80-ые годы въ творчествѣ іііедрина. Его сатира, въ 70-ыхъ годахъ преимущественно оперировавшая съ представителями власти, со всевозмож- ными бюрократическими проектами «упорядоченія» или «искорененія», обнажавшая душу господъ «ташкентцевъ»,, «приготовительнаго» и иныхъ «классовъ»,—теперь напра-
вляется въ сторону «средняго человѣка», обывателя, въ сторону тогс диферснціала, изъ котораго слагается обще- ство. Еще въ послѣднихъ главахъ «За рубежомъ» онъ заявляетъ, что теперь настала эпоха «простой злобы дня», эпоха «зауряднаго дѣятеля современности, устроителя ея будничныхъ отношеній»... «Этотъ средній человѣкъ,--поясняетъ сатирикъ,— именно и есть дѣйствительный объектъ исторіи. Для него пишетъ исторія свои сказанья о старой неправдѣ, для него про- исходитъ процессъ наростанія правды новой... ради него самоо свергаются тѣ исключительныя натуры, которыя но- сятъ въ себѣ зиждительное начало исторіи». ' Такимъ образомъ, зоркій глазъ Щедрина какъ бы про- зрѣвалъ, что игнорировавшаяся дотолѣ толща общества, бездѣятельнаго и не игравшаго до тѣхъ поръ никакой роли, вь ближайшемъ будущемъ должна занять свое мѣсто въ оцѣнкахъ дѣйствительности, ибо этому «мѣщанину», этому обывателю, этой буржуазіи словомъ,—настала оче- редь вмѣшаться въ жизнь, явиться конечной инстанціей при рѣшеніи исторической ' тяжбы между свободолюбивой интеллигенціей и властью... Въ 80-хъ годахъ пишутся, кромѣ окончанія «За рубежомъ»,—«Мелочи жизни», характерныя уже по одному своему заглавію и посвященныя именно обывательской средѣ, буднямъ, всему сплетенію житейскихъ условій, въ сѣтяхъ которыхъ бьется средній человѣкъ, отъ обитателя салоновъ и воспитанницъ привиллегированныхъ пансіоновъ—до мужика и пролетарія. Въ «Мелочахъ жизни» раздается угрожающее предостереженіе: «Чумазый идетъ, идетъ!.. И даже уже пришелъ. Идетъ съ фальшивой мѣрой, съ Фальшивымъ аршиномъ и неутомимой алчностью... Сдается, что придется еще пережить эпоху чумазовскаго торжества, чтобы понять всю глубину обступившаго массы злосчастья»!.. Слѣдующая за «Мелочами жизни»—«Совре- менная идиллія» посвящена темѣ обывательскаго «гоженія»,
т.-е пассивнаго уклоненія отъ всякаго вмѣшательства въ жизнь,—трусливаго и пошлаго намѣреннаго самопогруженія въ тину житейскихъ мелочей и корысти. Бъ «Пестрыхъ письмахъ» прослѣживаются всевозможные типы и разряды неопредѣлившихся, спутаннаго настроенія людей, которые, въ силу эгой «пестроты» своей, являются лучшей опорой реакціи, являются матеріаломъ, абсолютно лишеннымъ сбой ства сопротивленія и весьма опаснымъ, ибо людямъ идей совершенно невозможно на нихъ положиться: «Не на кого положиться, не во что вѣрить, вездѣ шатаніе, пустодушіе, пестрота»... Въ эти же годы пишется грустно эпическая но тону «Пошехонская старина». Тонъ сатирика къ этому времени вообще изъ бичующе- саркастическаго все больше переходитъ въ тоскливо-скорб- ный и созерцательный, что особенно чувствуется въ его трагическихъ «Сказкахъ» и въ «Сборникѣ». А въ пред- смертныхъ «Забытыхъ словахъ» (1889 г.), которыя оста- лись неоконченными, слышится уже подлинный вопль раз- битаго жизнью мыслителя, нѣкогда сочетавшаго «голово- кружительно-идеалистическія перспективы съ реально-кон- кретнымъ дѣломъ», а теперь утратившаго эти перспективы и только скорбно напоминающаго интеллигенціи о великихъ словахъ, потерявшихъ для нея свое сбаяніе... Ш. „Восьыпцѳсятнпчество11.—Его органъ—„Нѳдбля\—Схема эволюціи народничества. 80-ые годы, по справедливости, могутъ быть названы «десятилѣтіемъ о среднемъ человѣкѣ», какъ озаглавилъ одну главу своихъ этюдовъ о Щедринѣ В. П. Кранихфельдъ. Именно къ нему, среднему человѣку, направляется вниманіе всего художества, всей литературы, всей идеологіи того
времени. И самое типичное направленіе этого времени — это направленіе «Недѣли», Гайдебурова и Абрамова, на- правленіе серединной, умѣренной, культуртоегерской интел- лигенціи, отчасти окрашенное народничествомъ, которое, однако, было совершенно лишено того идейнаго размаха, той революціонности и яркости, какою обладали народ- ники-семидесятники. Все здѣсь было тускло и мизерно: и пропаганда «реабилитаціи дѣйствительности», и теорія «ма- лыхъ дѣлъ» и «средняго человѣка» (терминологія Абра- мова), и крохоборческая радость по поводу грошевыхъ «оградныхъ явленій». И. однако, думается, надо признать, что этотъ органъ имѣлъ и нѣкоторое положительное зна- ченіе, Въ моментъ, когда высокіе идеалы народничества революціоннаго разсѣивались, какъ фата-моргана, когда интеллигенція начинала переживать трагическое сознаніе своего безсилія и закрытости всѣхъ путей, недавно столь заманчиво ей предлежавшихъ,—эта проповѣдь небольшихъ практическихъ начинаній, это культурничество все же могли пригодиться, могли спасать отъ окончательной про- страціи многочисленныхъ культурныхъ работниковъ—учи- телей, врачей, земцеѣъ. въ чьей средѣ, главнымъ образомъ, "и распространялась «Недѣля». А лозунгъ «реабилитаціи дѣйствительности», пожалуй, былъ шагомъ впередъ, ша- гомъ вь сторону реалистически-трезваго анализа дѣйстви- тельности, который долженъ былъ явиться на смѣну преж- ней романтикѣ и утопіямъ .. Отвратительной и вредоносной стороной этого «недѣльнаго направленія» (какъ каламбу- рилъ Михайловскій) было то, что оно трезвость превра- щало въ трезвенность, съ гордостью провозглашая свое «новое слово», возводило свою безкрылость и безъидей- ность въ идеалъ, предаваясь тусклому самодовольству, не реабилитировало только дѣйствительность, а примиряло съ ней и, будучи абсолютно аполитическимъ, принижало мысль и жажду протеста.
Вотъ типическій образчикъ «недѣльной» литературы изъ статьи «Новое литературное поколѣніе», относящейся къ 1886 г.: «Нопое поколѣніе (80-ыхъ годовъ) родилось скептикомъ, и идеалы дѣдовъ и отцовь оказались надъ нимъ безсиль- ными, Оно не чувствуетъ ненависти и презрѣнія къ обы- денной человѣческой жизни, не признаетъ обязанности быть героемъ, не вѣритъ въ возможность идеальныхъ лю- дей. Всѣ эти идеалы—сухія, логическія произведенія инди- видуальной мысли, и для новаго поколѣнія осталась только дѣйствительность, въ которой ему суждено жить и которую оно потому и признало. Оно приняло свою судьбу спо- койно и безропотно, оно прониклось сознаніемъ, что все въ жизни вытекаетъ изъ одного и того же источника — природы, все являетъ собою олну и ту же тайну бытія, возвращается къ пантеистическому міросозерцанію» - Вь «направленіе» органа восьмидесятниковъ «Недѣли» вливались двѣ струи, обѣ порожденныя разочарованіемъ въ широкихъ революціонно-народническихъ теоріяхъ, съ одной стороны, и приспособленіемъ къ политическому моменту— съ другой. Одна струя была своеобразнымъ продолженіемъ народничества предыдущей полосы. Откинуты были всѣ творчески-дѣйственные, или революціонные элементы, а идеализація «устоевъ» крестьянской жизни, преклоненіе передъ общиной и артелью еще усилились, какъ бы ком- пенсируя убыль творческихъ заданій. Это было направленіе эпигоновъ, «послѣдышей» народничества (Юзова, нѣкоего Д. Ж. и др.), отрицавшихъ интеллигенцію, писавшихъ о пріоритетѣ чувства надъ разумомъ; г. Д. Ж. приглашалъ интеллигенцію отказаться отъ «умственной работы, которая всегда не свободна», и заняться «свободнымъ трудомъ» лавочника, земледѣльца и т. д. Юзовъ усиленно полеми зироваяъ съ «критическими народниками», особенно съ Михайловскимъ, называя его направленіе «бюрократиче-
скимъ народолюбчестномъ», ополчался на Михайловскаго за то, что онъ-де самозванно берется защищать интересы народа, по интеллигентски «научно» по' ятые, и совершенно не считается съ мнѣніями народа... Свою достаточно сбив- чивую теорію, изложенную сначала въ рядѣ статей, Юзовъ въ началѣ 90-ыхъ годовъ напечаталъ отдѣльнымъ изда- ніемъ подъ заглавіемъ «Основы народничества». Интерес- нымъ въ его писаніяхъ является, пожалуй, только точное обозначеніе различія между двумя давнишними теченіями народничества. Именно гакъ: одни преклонялись передъ «мнѣніями» народа, растворяя въ этихъ мнѣніяхъ свою личную мысль, отказываясь отъ науки и опыта Запада; другіе, критическіе народники, искали синтеза между обоими началами и по-своему утилизировали европейскую науку для расцѣнки мнѣній народа и для практическаго исполь- зованія, въ его же интересахъ, уцѣлѣвшихъ у насъ перво- бытныхъ формъ народной жизни Первые были, по суще- ству, аполитическими мыслителями, вторые въ пунктѣ о политической свободѣ къ концу 70-ыхъ годовъ капитули- ровали передъ Западомъ, хотя и смотрѣли на эту свободу, лишь какъ на средство для проложенія своихъ «особыхъ» путей. Родоначальникомъ своимъ поборники «мнѣній» имѣли лирическаго народника Златовратскаго. И именно изъ его лиризма вытекла струя «недѣльныхъ» эпигоновъ, факти- чески совершенно отрѣшавшихся отъ общественности, ибо все «бунтарство» г. Юзова, напримѣръ, было лишь чисто академическимъ пережиткомъ 70-ыхъ годовъ... Нѣсколько особую позицію занялъ авторъ «Судебъ ка- питализма въ Россіи» г. В. В (В. II. Воронцовъ), сотруд- никъ «Огеч. Записокъ», во многомъ соприкасавшійся съ «недѣльнымъ» Юзозымъ. Онъ допускалъ лишь частичное и незначительное у насъ развитіе капиталистической про- мышленности, лишь въ нѣсколькихъ покровительствуемыхъ юсударствомъ отрасляхъ ея, а остальную Россію перестраи-
валъ вСе на тѣхъ же основахъ общины и артели, отрицая возможность развитія у насъ крупнаго землевладѣнія. Какъ соціалистъ, онъ допускалъ, что фабричный пролетаріатъ и у насъ, подобно Европѣ, обобществитъ производство въ указанныхъ отрасляхъ, а въ области аграрнаго вопроса былъ типичнымъ народникомъ. Но, какъ типично-аполити- - ческій мыслитель, онъ отрицалъ необходимость политиче- ской свободы («укрѣпляющей буржуазію») и провозглашалъ въ предисловіи къ своей книгѣ, что только самодержавіе можетъ осуществить свободу слова, немыслимую при кон- ституціонномъ режимѣ... Другая струя «Недѣли» — или «восьмидесятничества» вообще—нссила лишь слабый колеръ народничества, лишь въ видѣ тяги въ деревню, а по существу, была чисто куль- туртрегерской. Она не отвертывалась отъ общественности, призывала къ земской дѣятельности, но прежде всего игно- рировала политику, не ставила задачи расширять наличныя рамки культурной работы, предосі авленныя даннымъ строемъ, а примирилась съ узостью этихъ рамокъ и, перегибая дугу, отрекаясь отъ недавняго революціоннаго утопизма, вдава- лась въ практицизмъ, слѣпой, кротовій, самодовлѣющій и при наличныхъ условіяхъ тоже утопическій. Наиболѣе вид- нымъ и крикливымъ представителемъ этой струи былъ Я. Абрамовъ. Изъ эпигоновъ народничества, упомяну еше о С. Н. Кривенко, сотрудникѣ «Слова» и затѣмъ «Русск. Богат- ства», который въ 90-хъ годахъ одно время редактировалъ послѣ Л. Оболенскаго «Новое Слово»: онъ сочеталъ Юзова съ Абрамовымъ, воспѣвая «культурныхъ одиночекъ» и г. п. Въ тѣ же восьмидесятые годы Левъ Толстой, отказав- шійся въ своей «Исповѣди» отъ художественнаго творче- ства, начинаетъ свою проповѣдь «опростительства», нрав- ственной обязательности физическаго труда, необходимости для интеллигенціи «омужичиться». И эта проповѣдь нахо-
диіъ себѣ откликъ, и оставшаяся безъ идейныхъ помочей, разочарованная интеллигенція «садится на землю», продѣ- лываетъ «три упряжки», основываетъ «колоніи толстов- цевъ». Вь «толстовствѣ», какъ и въ только что описан- ныхъ теченіяхъ, можно усмотрѣть логическую связь съ общими предпосылками народнической идеологіи. Въ «тол- стовствѣ» проявлялъ себя тотъ же наносъ преклоненія пе- редъ «мнѣніями» народа, передъ «народной поавдой», ко- торую мы видѣли, хотя бы у Златовратскаго и Юзова. Затѣмъ, Толстой въ своей проповѣди «опростптельства» лишь доводилъ, съ присущимъ ему безстрашіемъ мысли, до ихъ логическаго конца народническія тенденціи «бар- скаго покаянія» и самоотрицанія, ученія объ уплатѣ «долга» народу. Въ обстановкѣ 80-хъ годовъ, когда сила «внѣш- нихъ искусственныхъ преградъ», сила правительства, дѣлала совершенно немыслимыми иные, революціонные пути уплаты, когда героически настроенные утописты поистинѣ расши- били себѣ обнаженныя груди объ каменную стѣну, какъ рисуетъ въ своемъ очеркѣ «Стѣна» Л. Андреевъ, для уплаты историческаго долга ост авалось только одно средство: полное самоотрицаніе, полный немедленный отказъ отъ «роли аро- матнаго цвѣтка, поглощающаго лучшіе соки растенія». И интеллигенція, при ея глубоко моралистской закваскѣ, вос- питанной всѣми предшествующими періодами народничества, естественно, шла за Толстымъ... Наконецъ, и основная мо- ральная идея, высшая цѣнность въ скрижали народниче- скихъ цѣнностей, аскетическій принципъ самопожертвованія, Рахметовскій принципъ, на которомъ сходились такіе, ка- залось бы, различные оттѣнки народнической идеологіи, какъ Достоевскій, Толстой, съ одной стороны, Степнякъ, Михайловскій, Успенскій—съ другой, при упадкѣ дѣйствен- наго энтузіазма, когда въ безсиліи складывались револю- ціонныя крылья,—естественно превращался въ идею «непро- тивленія злѵ насиліемъ»—эту основную идею ученія Тол-
стого. И эта идея также находила широкій откликъ въ разбитыхъ сердцахъ интеллигентныхъ восьмидесятниковъ... Можно нарисовать слѣдующую общую схему эволюціи народничества отъ времени его нарожденія до эпохи рас- пада. Идеализація общины и «устоевъ» у основоположника направленія Герцена, романтическое трактованіе деревни Григоровичемъ, а затѣмъ реалистическіе, отрезвляющіе тона Рѣшетникова и пессимизмъ Николая Успенскаго; съ другой стороны, отрицаніе интеллигенціи у Добролюбова и Писа- ревская апологія «мыслящаго реалиста?.—Это начальная стадія. Ея антагонистическіе элементы сводятся къ единству въ эпоху «критическаго» народничества, у Успенскаго и Михайловскаго:—въ признаніи общины съ оговорками, въ допущеніи лишь условныхъ возможностей; въ идеѣ объ на- хожденіи своего я, при отдачѣ его на служеніе народу; вп. ощущеніи «гармоніи» вь «дѣвушкѣ почти монашескаго типа»; въ своеобразномъ отождествленіи понятій труда и личности, которое дѣлалъ Михайловскій («Служа народу, вы служите просто труду, слѣдовательно, между прочимъ, и самому себѣ»)... Такова средняя стадія. Вь эпоху ликвидаціи этотъ синтезъ распадается на свои составные элементы: опять, съ одной стороны, отрицаніе интеллигенціи («толстовство?, Юзоьъ), съ другой—въ обкар- нанномъ и обуженномъ видѣ—тотъ же «мыслящій реалистъ» въ лицѣ культуртрегеровъ, реабилитирующихъ дѣйстви- тельность и совершающихъ «малыя дѣла», и опять въ потускнѣвшемъ видѣ, но романтика —въ теоріяхъ Юзова, а вмѣсто реализма—трезвенность Гайдебурова, Абрамова и др... Конечная фаза, такимъ образомъ, аналогична на- чальной.,. Я ограничусь этимъ общимъ абрисомъ умонастроенія русской демократической интеллигенціи въ 80-хъ и первоіі половинѣ 90-хъ годовъ. Добавлю только, что дѣло этими
теченіями не исчерпывалось. Наиболѣе активная часть интел- лигенціи сначала упорно держалась за знамя «критическаго народничества». «Народная воля» существовала до 84 г. (арестъ В Н. Фигнеръ). Въ 87 г. партія снова сдѣлала по- пытку возродиться. Но ни психологической, ни реальной почвы эго теченіе уже не находило А идеологи «критиче- скаго народничества», какъ я отмѣчалъ, на примѣрѣ НК. Михайловскаго, постепенно превращались въ политическихъ радикаловъ и только радикаловъ *). IV. Беллетристы 80-хъ годовъ.—Моментъ перелома—творчество Надсона и Гаршина. Перехожу къ беллетристамъ-восьмидесятникамъ. На рубежѣ 70-хъ и 80-хъ годовъ стоятъ два художника слова: поэтъ С. Я. Надсонъ и прозаикъ В. М. Гаршинъ. Если бы какой-нибудь геніальный беллетристъ писалъ историческою повѣсть изъ эпохи этихъ годовъ, то врядъ ли ему удалось бы создать двѣ фигуры, столь полно и харак- терно воплощающія эти годы перелома, этотъ рубежъ, этотъ моментъ утраты народническихъ вѣрованій, «помра- ченія» недавно лучезарнаго солнца утопіи.. «Онъ вышелъ въ сумерки. Прощальный Лучъ солнца въ тучахъ догоралъ; Казалось... факелъ погребальный Ему дорогу освѣщалъ. Въ темь надвигающейся ночи Вперивъ задумчивыя очи, Онъ видѣлъ —смерть идетъ... ’) Въ серединѣ 81)-хъ годовъ появляются и первые ростки рус- скаго марксизма Объ нихъ я упоминаю ниже въ связи съ тече- ніями чО-хъ годовъ.
Хотѣлъ Тревоги сердца успокоить, И хоть не могъ еще настроить Всѣхъ струнъ души своей,—запѣлъ»... Этими строфами Полонскаго, написанными на смерть «юноши-поэта», прекрасно характеризуется непродолжи- тельная—восьмилѣтняя дѣятельность Надсона. Онъ начи- наетъ писать очень рано, съ 16 лѣтъ, и сразу выступаетъ съ типическими своими чертами. Уже въ первомъ «шест- надцатилѣтнемъ» его стихотвореніи *На зарѣ» (1878 г.) упоминаются: «грудь больная, полная тоской», «надеждъ разбитыхъ безотрадный рой», «-злобныя сомнѣнія, отра- вившія вѣру въ счастье и людей». Но тутъ же и призывъ; «Не пройдетъ безпощадно тяжкая борьба, И зарею ясной'запылаетъ время, Время свѣтлой мысли, правды и труда». Въ еще наивной, дѣтски-безпомощной формѣ здѣсь прозвучали уже двѣ основныя ноты, къ которымъ сводится почти вся поэзія Надсона. Внутренняя борьба, сомнѣнія «сумеречной» эпохи и призывы къ себѣ и другимъ, побу- ждающіе вѣрить, бороться... Вскорѣ форма будетъ очень выработанная, можетъ быть, даже чрезмѣрно «гладкая», подчасъ лишенная интимности, злоупотребляющая публи- цистическими общими мѣстами. Но тѣ же два мотива бу- дутъ звучать безсмѣнно—до конца. Можно сказать, что этими красками исчерпывается небогатая поэтическая па- литра безвременно на 25-мъ году умершаго поэта. Вотъ стихотвореніе «зрѣлой» поры—1885 г. (Надсонъ родился въ 1862 г.): О неужели будетъ мигъ, Когда и эти дни страданья, Я упомяну, уже старикъ,
Тепломъ въ часы воспоминанья, И подъ тяжелой ношей дней, Я пожалѣю и о ней, Объ этой юности безсильной? И дальше ставится вопросъ- «я развѣ жилъ?»— и дается отвѣтъ: > ...«Не такъ живутъ! Я спалъ—и всѣ позорно спали... Что мы свершили, гдѣ нашъ трудъ? Какое слово мы сказали? Нѣтъ, не зови ты насъ впередъ... Назадъ! тамъ жизнь полнѣй кипѣла, Тамъ роковыхъ сомнѣній гнетъ Не отравлялъ святого дѣла. Или на ту же тему: Наше поколѣнье юности не знаетъ, Юность стала сказкой миновавшихъ лѣтъ. А рядомъ призывъ вѣрить, какъ вѣрили недавно. Дай мнѣ жгучія муки принять, Брось меня на страданье, на смерть, на позоръ, Только бы полною грудью дышать, Только бы вспыхнулъ отвагою взоръ!.. Иногда сплетаются одновременно оба мотива: Онъ мнѣ знакомъ, твой путь... лишенія, тревоги, Въ измученной груди немолчный стонъ «за что?» А послѣ, какъ сведешь послѣдніе итоги, Поруганная жизнь и жалкое ничто... И все-таки иди—и все-таки смѣлѣе... Иди на тяжкій крестъ, иди на подвигъ твой, И пусть безплоденъ онъ, но жизнь другимъ свѣтлѣе, Молясь предъ чистою, возвышенной душой!
Послѣдніе стихи отзываются уже тѣмъ «героизмомъ отчаянія» которыми полно творчество II. Якубовича—поэта «разбитой Народной вели»... Еще опредѣленнѣе звучитъ этотъ мотивъ въ стихотвореніи послѣдняго года Надсона— «Икаръ* Пусть это только мигъ, короткій, бѣглый мигъ, И послѣ—гибель безъ возврата, Но за него—такъ былъ онъ чуденъ и великъ, И смерть—не дорогая плата! «Гражданскій паѳосъ» Надсона всегда такого пошиба: это не энтузіазмъ, задаромъ полученный отъ эпохи, про- никающій въ душу изъ окружающей атмосферы,—это уеди- ненная, внутренняя работа надъ собой, стараніе «воспитать» себя въ духѣ недавно парившаго настроенія, какъ бы галь- ванизировать это умирающее въ себѣ и другихъ—настроеніе. Отсюда невольная подчасъ афектированность нѣкоторыхъ его стиховъ, въ которой чувствуется волевое усиліе, пред- намѣренность, сознательное желаніе поднять себя до опре- дѣленнаго тона... Народническихъ мотивовъ, въ подлинномъ смыслѣ этого слова, нѣтъ у Надсона. О народѣ онъ почти не упоминаетъ, если не считать общихъ формулъ «народное счастье» и т. п. Можетъ быть, тутъ сказалась и личная судьба рано за- болѣвшаго чахоткой поэта, большинство своихъ произведе- ній писавшаго въ лѣчебныхъ пунктахъ, въ Швейцаріи, Италіи, въ Крыму—вдали отъ близкихъ друзей и народа,— но отъединенность, тоскливое одиночество постоянно зву- чатъ въ его стихахъ... ’ А какіе пути онъ видитъ для осуществленія своихъ чаяній?— Гдѣ жъ ты вождь и пророкъ?.. О приди, И стряхни эту тяжесть удушья и сна!
Или: Напрасная мечта! Пророковъ нѣтъ... Мельчая, Не въ силахъ ихъ создать ничтожная среда... Вотъ и все по части путей и возможностей... И бѣдному поэту приходится ограничиваться только призывами «вѣрить» въ какое-то неопредѣленное торжество правды и любви Вѣрь настанетъ пора, и погибнетъ Ваалъ, И на землю вернется любовь... Глубже, искреннѣе звучатъ скорбные мотивы, и болѣе простыя находитъ Надсонъ слива для ихъ выраженія: Друзья, я былъ слѣпцомъ! Несбыточнымъ мечтаніемъ Я долго разумъ мой болѣзненно питалъ. Я долго вѣрилъ въ го, во что, какъ въ бредъ, и дът и Не вѣрятъ въ наши дни.., Интересно, что Надсонъ очень дорожилъ своимъ «Геро- стратомъ» и горячо сѣтовалъ на друзей, не помѣстившихъ этой пьесы въ первый сборникъ его стихотвореній (1885 г.), «тѣнь» Герострата, говорится въ стихотвореніи, «близка душѣ огнемъ своихъ страданій»,—поэтъ любитъ его «оди- нокія, безжалостныя сомнѣнія»... Что настроеніе Надсона не было, исключительнымъ, индивидуальнымъ, это ясно изъ того огромнаго успѣха, который имѣли его стихотворенія именно въ средѣ ради- кальной интеллигенціи. Вь теченіе второй половины 80-хь годовъ и первой половины слѣдующаго десятилѣтія онъ былъ излюбленнымъ поэтомъ въ этой средѣ. Такія стихо- творенія его, какъ «Другъ мой, братъ мой», «Завѣса сбро- шена» и др. заучизались молодежью наизусть. Первое стихо- твореніе въ 90-хъ годахъ можно было часто видѣть на- царапаннымъ на стѣнахъ тюремныхъ камеръ... Это показы- ваетъ, что онъ выразилъ именно общераспространенное настроеніе, нащупалъ общій лиризмъ передовыхъ кружковъ
того времени. Дѣло тутъ не зъ художественности этихъ пьесъ, эти особенно популярныя «гражданскія» стихотворе- нія, въ смыслѣ художественномъ, у него слабѣе чисто лири- ческихъ, интимныхъ мотивовъ. Изъ послѣднихъ особенно удачны тѣ, въ которыхъ вспоминается юношеская любовь поэта—рано умершая дѣвушка И. М. Д.,—а также пьесы съ картинками крымской природы. Напомню одну изъ такихъ чисто лирическихъ вещей: Все это было, но было какъ будто во снѣ: Были нѣжныя ласки и тайныя встрѣчи... Личико дѣвушки кротко склонялось ко мнѣ, Тонкія блѣдныя руки ложились на плечи... Бъ сумеркахъ вечера глухо рыдала рояль, Лампа свѣтила на книгу родного поэта... и т. д. Другой выразитель той же «сумеречной» эпохи, В. М. Гаршинъ, можетъ быть названъ братомъ Надсона, и по мотивамъ творчества и по судьбѣ. Онъ былъ старше Над- сона на 7 лѣтъ. Какъ и тотъ, писалъ всего какихъ-нибудь 9 лѣтъ; пять разъ въ этотъ промежутокъ времени забо- лѣвалъ психически и въ припадкѣ ипохондріи покончилъ собою въ мартѣ 1888 г., переживъ Надсона всего на 1 годъ. Мотивы его творчества—тѣ же надтреснутые, подточенные сомнѣніями порывы, та же оглядка на «мельчающую» среду и попытки жить ускользающими изъ души настроеніями недавняго прошлаго. Однако, рѣзкая разница между ними— это стиль. Стиль Гаршина застѣнчиво робокъ и простъ, чуждъ не только фразы, но и простыхъ восклицаній, почти повышеній голоса. Чарующая простота и задушевность— вотъ коренны«, типическія черты этого писателя. И, можетъ быть, въ силу этого, впечатлѣніе отъ его очерковъ еще болѣе скорбное, нежели отъ Надсоновской поэзіи, словно еще осязательнѣе обнаруживается въ нихъ та пустота, кото-
191 рая разверзалась на мѣстѣ недавней всеобъемляющей вѣры. Первый же маленькій разсказъ «Четыре дня» (эпизодъ изъ русско-турецкой войны), напечатанный въ 1877 г. въ «Отеч. Зап.», создаетъ Гаршину популярность, которая растетъ съ каждымъ дальнѣйшимъ очеркомъ. Ихъ немного, этихъ маленькихъ очерковъ. Всѣ они, вмѣстѣ съ нѣсколь- кими замѣтками о художественныхъ выставкахъ, состав- ляютъ три небольшихъ томика, изъ которыхъ въ третьемъ значительную часть занимаетъ біографія Гаршина. Но тѣмъ не менѣе, они даютъ удивительно цѣлостный и полный образъ автора. Въ смыслѣ темъ, Гаршинъ только немного богаче Надсона. Тургеневъ, сочувственно встрѣтившій его дебюты, писадъ, что онъ страдаетъ отсутствіемъ выдумки. Гаршинъ, дѣйствительно, писалъ почти лишь о пережитомъ. Значительная часть его писаній трактуетъ войну, пережи- тую авторомъ: Гаршинъ кончалъ технологическій институтъ, когда она разразилась, бросилъ экзамены, поѣхалъ добро- вольцемъ въ дѣйствующую армію и въ первомъ же сраже- ніи былъ раненъ. Впечатлѣніямъ отъ войны и военной жизни вообще, помимо уже упомянутаго очерка, которымъ Гаршинъ дебютировалъ, посвящены: «Трусъ», «Деньщикъ и офицеръ», «Изъ воспоминаній рядового», «Аяслярское дѣло», отчасти и «Очень коротенькій романъ». Изъ «мирныхъ» очер- ковъ Гаршина—«Встрѣча» трактуетъ тему объ «измельча- ніи среды», рисуетъ свиданіе послѣ долгой разлуки двухъ прія- телей, изъ которыхъ одинъ вѣренъ юношескимъ идеямъ, а другой уже «приспособился» къ жизни, обмѣщанился. Въ «художникахъ» въ образахъ двухъ главныхъ дѣйствую- щихъ лицъ дебатируется вопросъ, раздѣлявшій на два лагеря нашихъ писателей и художниковъ—вопросъ объ «идейномъ» и «чистомъ искусствѣ». Въ тѣ годы поклонники послѣдняго рода искусства поднимали довольно высоко голову. Гаршинъ былъ склоненъ рѣшать вопросъ въ тра-
диціонномъ духѣ, въ духѣ народническаго искусства Ряби- нинъ, пишущій рабочаго котельщика («глухаря»-), терзается надъ картиной дотого, чтс психически заболѣваетъ. Пейза- жистъ Глѣбовъ занятъ только красивыми «пятнами» Ав- торъ надѣляетъ перваго .и большимъ талантомъ, и боль- шей глубиною натуры.. Но въ концѣ повѣсти какъ бы оказывается, что примирить искусство с ь идейнымъ настрое ніемь не такъ легко: Рябининъ бросаетъ живопись и ста- новится народнымъ учителемъ... Такъ что позиція Гаршина въ этомъ вопросѣ не боевая, и еще менѣе—торжествующая... Очеркъ «Ночь» изображаетъ мучительныя душевныя терза- нія интеллигента, почувствовавшаго, что онъ опускается, гибнетъ духомъ. Онъ уже близокъ къ самоубійству, Но звонъ церковныхъ колоколовъ пробуждаетъ въ немъ душев- ную свѣжесть, напоминаніемъ о дѣтствѣ, и наступаетъ просвѣтлѣніе, рѣшеніе обновиться. И какъ разъ этого мо- мента не выдерживаетъ сердце—разрывается. Лиризмъ— совсѣмъ Надеоновскій, только еще углубленный и болѣе мрачный... Дважды обращается Гаршинъ къ темѣ о надшей женщинѣ, доведенной жизнью до отчаянія и озлобленія. Очеркъ «Происшествіе» рисуетъ сложную и гордую натуру, въ самомъ паденіи своемъ сохраняющую свою гордость Надежда Николаевна отказывается отъ «опоры» тихаго, беззавѣтно влюбленнаго въ нее мелкаго чиновника,а тогъ стрѣляется... Повѣсть, названная по имени героини—«На- дежда Николаевна», является какъ бы продолженіемъ очерка. Здѣсь вплетается интересная тема: мечта художника о Шарлотѣ Кордс. Образъ французской героини не даетъ покоя художнику. Онъ начинаетъ картину, но не находитъ сколько-нибудь подходящей натурщицы... Въ этой темѣ есть что-то интимно-гаршинское: безсильное, безысходное тяго- тѣніе къ дѣйственному героическому идеалу, осуществить который такъ трудно... Встрѣтившись случайно съ Надеждой Николаевной, художникъ находитъ въ ней идеальное вопло-
щеніе своей мечты и начинаетъ писать ее. Съ болѣзненной робостью идетъ сближеніе между ними. Но въ самый день, когда они признаются другъ другу въ любви, прежній знакомецъ Надежды Николаевны врывается въ мастерскую и въ порывѣ ревности убиваетъ дѣвушку, ранитъ худож- ника и самъ падаетъ отъ его руки... Той же интимной темѣ, которая лишь вплетена въ этотъ разсказъ, цѣликомъ посвяшеьы двѣ символическихъ вещи Гаршина. «Аііаіеа ргіпсерд» и «Красный цвѣтокъ». Запертая въ оранжереѣ пальма захотѣла «видѣть небо и солнце не сквозь эти рѣшетки и стекла», и, вопреки хихиканію и сварливымъ предостереженіямъ своей «среды», доросла до верхнихъ стеколъ и сломала ихъ гордой вершиной. Небо оказалось— «холоднымъ и грязнымъ осеннимъ небомъ, падали снѣжинки:» «Аііаіеа поняла, что для нея все было кончено. Она за- стыла... Вернуться снова подъ крышу? Но ока уже не могла вернуться. Она должна была стоять на открытомъ вѣтрѣ, чувслвовать его порывы и острое прикосновеніе снѣжинокъ». Директоръ оранжереи приказываетъ ее спилить... «Аііаіеа» написана Гаршинымъ въ 1879 г. Съ безнадежной грустью символизировалъ онъ въ этой пальмѣ и ея судьбѣ— трагическую судьбу террористовъ. Аналогія съ Надсонов- скимъ мотивомъ, отмѣченнымъ мною выше, полная: «Иди на тяжкій крестъ, иди на подвигъ твой... пусть безплоденъ онъ», и т. д. И если Надсонъ тщетно ждалъ и искалъ «пророка», который указалъ бы путь, исходъ изъ бездорожья, то Гар- шинъ далъ только одну фигуру, знающую практическій путь—душевно-больного въ чудесномъ очеркѣ. «Красный цвѣтокъ». Больному кажется, что красный цвѣтокъ, расту- щій въ цвѣтникѣ больничнаго сада, есть все зло міра: «Онъ впиталъ въ себя всю невинно пролитую кровь, всѣ слезы, всю желчь человѣчества... Нужно было сорвать его и убить». Больной спряталъ его у себя на груди. Онъ
надѣялся, что къ утру цвѣтокъ потеряетъ всю свою силу: «Его зло перейдетъ въ его грудь, его душу и тамъ будетъ побѣждено или побѣдитъ, тогда, самъ онъ погибнетъ, умретъ, но умретъ, какъ честный боецъ, какъ первый боецъ чело- вѣчества, потому что до сихъ поръ никто не осмѣливался бороться разомъ со всѣмъ зломъ міра». Цвѣтковъ на клумбѣ было три. Сорвавъ послѣдній изъ нихъ, больной умираетъ, надорвавъ свои силы... Краски здѣсь еще мрач- нѣе, чѣмъ въ сказкѣ о пальмѣ. И не мудрено, потому что «Красный цвѣтокъ» написанъ въ 1883 г. Изъ разсказовъ о войнѣ самый большой и лучшій въ смыслѣ художественной обработки, — «Изъ воспоминаній рядового Иванова». Въ общемъ, это наименѣе окрашенная гаршин- скимь трепетнымъ лиризмомъ вещь. Тутъ всего больше бытовою матеріала; интересные типы солдатской среды и тонко задуманная сложная фигура одновременно презираю- щаго и любящаго солдатскую толпу офицера Венцеля. Но именно въ этой вещи Гаршинъ «проговаривается»—такъ сказать—о двухъ думахъ, наиболѣе глубоко залегшихъ въ его душу. Какъ шелъ на войну самъ Гаршинъ, такъ и всѣ его добровольцы («Трусъ», «Четыре дня») идутъ на войну, не ради идеи, не потому, чтобы вѣрили въ правоту войны, а—въ силу работы совѣсти, не позволяющей оставаться дома, когда гибнутъ другіе. Но «Рядовой Ивановъ» наме- каетъ и на другой поводъ: «Никогда,—говоритъ онъ,— не было во мнѣ такого полнаго душевнаго спокойствія, мира съ самимъ собой и кроткаго отношенія къ жизни, какъ тогда, когда я испытывалъ эти невзгоды и шелъ подъ пули убивать людей. Дико и странно можетъ показаться все это, но я пишу одну правду»... Ясно, что этотъ «рядовой» бѣжалъ на войну отъ... внутрен- ней войны, отъ себя, отъ душевной смуты, которая терзала ею, бѣжалъ отъ созерцанія гибнущихъ «гордыхъ пальмъ», Отъ всей этой сумеречной трагедіи послѣднихъ лѣтънаро-
довольчества... Въ тѣхъ же «Запискахъ» есть мѣсто, трак- тующее о могуществѣ чего-то «невѣдомаго и безсознатель- наго», которое ведетъ на бойню сотни и тысячи людей... «Каждый отдѣльно ушелъ бы помой, но вся масса шла», и съ нею шелъ авторъ записокъ Н. К. Михайловскій вы- двинулъ эту мысль Гаршина, какъ основную его тему. Въ самомъ дѣлѣ, всѣ эти «Надежды Николаевны», «Трусы», «Рядовые Ивановы» полны ощущеніемъ своей зависимости отъ «невѣдомой силы»—обстоятельствъ, хода исторіи, жиз- ненныхъ условій, враждебныхъ ихъ я, угнетающихъ и тер- зающихъ это я, но непреоборимо могущественныхъ... И среди этого стихійнаго процесса жизни человѣческое я ощу- щаетъ себя, какъ «мизинецъ отъ ноги». Таково должно было быть ощущеніе жизни у всѣхъ переживавшихъ этотъ сумеречный рубежъ между 70-ми и 80 ми годами. Дѣйстви- тельность осязательно давала себя чувствовать,а она такъ мало походила на излюбленныя мечты... И вотъ одни при- мирялись съ нею, «реабилитировали» ее, «мельчали», при- способлялись. Другіе гибли въ безнадежныхъ попыткахъ повернуть колесо исторіи въ сторону своей мечты. Третьи— такія женственно-созерцательныя натуры, какъ Гаршинъ, стонали въ своихъ пѣсняхъ, въ своихъ «Аііаіеа» и «Крас- ныхъ цвѣткахъ» и умирали, замученные жизнью... Временное примиреніе Гаршинъ какъ бы находилъ иногда въ грустномъ юмористическомъ скепсисѣ своихъ сказочекъ («То, чего не было», «Лягушка-квакушка»), ко- торыя представляютъ перлы этого жанра, а по манерѣ не- много напоминаютъ Андерсена (одного изъ любимѣйшихъ авторовъ Гаршина). Два слова о художественной сторонѣ Гаршивскаго твор- чества. Совсѣмъ не искусный въ архитектоникѣ (наивная форма «дневниковъ», «писемъ» и пр.), Гаршинъ является, однако, прекраснымъ стилистомъ: простота и изящество его фразы предвосхищаютъ отчасти пріемы, такъ удиви-
телько разработанные Чеховымъ. Импрессіонизмъ, введен- ный у нась Л. Толстымъ, есть и у Гаршина. И въ соот" вѣтствіи съ вѣчно морализирующей душой его, этотъ импрес- сіонизмъ—такъ сказать—моральный: двумя-тремя намеками Гаршинъ освѣщаетъ подчасъ цѣлыя пропасти мученій со- вѣсти, цѣлую вереницу душевныхъ движеній.., Напомню дѣ- вушку въ очеркѣ «Трусъ», которая не доводами и разсу- жденіями, а только «покачавъ кудрявой головой», безповорот- но рѣшаетъ судьбу героя очерка—отправляетъ его на войну... Таковы были думы и творчество двухъ писателей мо- мента перелома отъ 70-хъ къ 80-мъ годамъ ’). V. „Десятилѣтіе о среднемъ человѣкѣ".—Традиціи ссмидесятнпчества въ творчествѣ Якубовича и Каронппа. Наступаетъ эпоха восьмидесятничества, — «эпоха сред- няго человѣка», символически отмѣченная геніальнымъ са тирикомъ въ послѣднихъ главахъ «За рубежомъ»... «Сред- ній человѣкъ» полновластно воцаряется въ литературѣ, свергнулъ съ престола только что царившій въ ней народъ, замѣняетъ своими средними переживаньицами, средними горестями и радостями, недавнія широкія обобщенія, углу- бленныя попытки разгадать «сфинкса», изображенія — то скорбныя, то полныя упованій—деревенскаго уклада, серію типовъ крестьянства и типовъ интеллигенціи, ищущей пу- тей для «сліянія» съ крестьянствомъ и служенія ему... ’) Продолжателями. Надсона явились въ начальную пору своей дѣятельности два стихотворца: Н. Минскій и Д. С Мережковскій. При очень отточенной формѣ, оба они страдали риторичностью и отсутствіемъ подлиннаго художественнаго я. Первый обратилъ на себя особенное вниманіе стихотвореніемъ «Бѣлыя ночи». Къ концу 80-хъ годовъ оба эги писателя совершаютъ быструю эволюцію въ сторону модернизма и являются у насъ піонерами этого теченія, о которомъ рѣчь будетъ ниже.
И Щедринъ и Успенскій заносятъ въ свои очерки на- чинавшій раздаваться въ обществѣ своеобразный протестъ противъ царившаго такъ долго народничества: «Хочется, знаете, и поотдохнуть немножко. Все му- жикъ, мужикъ, мужикъ—позвольте-съ! Дайте вздохнуть!. » «Отъ мужика не стало проходу!» и т. д. и т. п. Цѣлая фаланга новыхъ писателей переходитъ къ изо- браженію «въ раздробь» бытія средняго человѣка, обра- щается къ «мелочамъ жизни», къ черточкамъ быта и пси- хологіи различныхъ слоевъ общества—безъ опредѣленныхъ руководящихъ идей и заданій, безъ всякаго синтезирую- щаго начала. Распался тотъ, быть можетъ, упрощенный, но такой стройный и привлекательный и вдохновляющій — синтезъ, который такъ красиво изобразилъ Успенскій въ снѣ о трехъ женскихъ образахъ. Исчезла живая связь, которая ощу- щалась между ними. Разошлись и стали порознь, каждая на своемъ мѣстѣ—и «баба, ворошащая сѣно», и «дѣвушка монашескаго типа», и «каменная загадка»—Венеры... Рас- пался, распылился народническій синтезъ, и раздроблен- ность, распыленность жизнеощущенія, и соотвѣтствующее ему творчество «въ раздробь», изображеніе «кусочковъ» жизни, мелкіе психолого-бытовые мотивчики -- становятся наиболѣе характерной чертой художества 80-хъ годовъ. Вѣроятно, именно этой «распыленностью» жизнеощу- щенія объясняется тотъ фактъ, что на протяженіи этого десятилѣтія, какъ и слѣдующаго, уже не появляется та- кихъ крупныхъ художниковъ, какіе цѣлыми созвѣздіями украшали литературу предыдущихъ эпохъ Въ первые ряды нашего художества можетъ быть поставленъ только одинъ восьмидесятникъ— А. П. Чеховъ. «Я вѣрую въ то, что мы можемъ взять усиліями цѣлаго поколѣнія,—не иначе. Всѣхъ насъ будутъ звать не Чеховъ, не Короленко, не Щегловъ, не Баранцевичъ, а «восьми-
десятые годы» или «конецъ XIX столѣтія»... Нѣкоторымъ образомъ артелы .. Такъ писалъ о себѣ и своихъ сверстникахъ А. П. Че- ховъ въ письмѣ къ В А Тихонову въ 1889 г. Если исключить изъ «артели» самого чрезмѣрно-скром- наго автора приведенныхъ строкъ, то эту характеристику литературной полосы 80-ыхъ годовъ надо признать очень мѣткой. И этого мало Ее можно распространить и на слѣдующее десятилѣтіе, ибо только самый конецъ 90-ыхъ годовъ даетъ писателей съ яркой индивидуальностью,—за- чинателей новой полосы нашего художества... Въ 80-ые и 90-ые годы ни въ художественной литературѣ, ни въ пу- блицистикѣ, ни въ критикѣ не появляется такихъ фигуръ, какими изобиловали предшествующія десятилѣтія, — нѣтъ уже тѣхъ «властителей думъ», «учителей жизни», какими были въ 60-ые и 70-ые годы Тургеневъ, Толстой, Писаревъ, Чернышевскій, а затѣмъ, Щедринъ, Успенскій, Михайлов' скій,—которые объединяли на себѣ любовное вниманіе ши- рокихъ круговъ интеллигенціи, каждое слово которыхъ ловилось на лету, — жадно и благоговѣйно, которые вели за ссбою интеллигенцію... Отнынѣ писатель — все равно, художникъ онъ или пу- блицистъ--имѣетъ только совѣщательный, а не рѣшающій голосъ: изъ «учителя жизни» онь превращается въ «пи- сателя-друга», не руководитъ, а только высказывается... Это новое для нась — европейское — отношеніе между писателемъ и обществомъ нарождается у насъ именно въ 80-ые годы. Совсѣмъ не походилъ на «учителя жизни»- -центральная фигура художества 80-хъ годовъ, А, П. Чеховъ, хотя или— вѣрнѣе—именно потому, что этотъ огромный художникъ какъ бы собралъ въ своемъ творчествѣ всѣ особенности эпохи, сосредоточилъ въ себѣ, какъ въ фокусѣ, отличи- тельныя черты полуторыхъ десятилѣтій нашей жизни и ли-
тературы... Изучить Чехова значитъ — почти исчерпываю- щимъ образомъ изучить литературу 80-хъ и доброй поло- вины 90-хъ годовъ. Я и займусь имъ подробнѣе, лишь бѣгло характеризуя дѣятельность его менѣе яркихъ со- временниковъ—остальныхъ членовъ «артели». Но, предва- рительно, мнѣ надо остановиться на трехъ художникахъ, еще продолжавшихъ традиціи 70-хъ годовъ, до извѣстной степени пытавшихся «учительствовато». цѣплявшихся, такъ сказать, за ускользавшіе изъ ихъ рукъ идеалы и принципы. Я разумѣю: поэта П. Я. Мельшина-Якубовича, и прозаи- ковъ Н. Э. Каронина - Петропавловскаго и В. Г. Коро- ленко. Якубовичъ—поэтъ разбитой «Народной воли». Онъ со- стоялъ членомъ этой организаціи и въ 84 году былъ со- сланъ въ Акатуйскую каторгу.. Изъ одного этого ясно, что онъ еще тѣсно и дѣйственно примыкалъ къ героиче- ской идеологіи семидесятниковъ. Въ то время, какъ Над- сонъ и Гаршинъ были только созерцателями, только со- чувствовали, Якубовичъ былъ и поэтомъ и борцомъ, не только звалъ, но и самъ шелъ туда, куда звалъ. Казалось бы, можно было ждать отъ его поэзіи иного паѳоса, иного лиризма, чѣмъ тотъ, которымъ проникнуто творчество этихъ днухъ грустныхъ художниковъ... Но ин- тимное ощущеніе жизни, которымъ только и питается на стоящее творчество, опредѣляется не тою или иною теоре- тическою программою и даже не дѣятельностью человѣка, а причинами болѣе широкими и глубокими. И мотивы Яку- бовича, по существу, ничѣмъ не отличаются отъ мотивовъ Гаршинскихъ и Надсоновскихъ. Можетъ быть, еще мрач- нѣе, еще безнадежнѣе его настроеніе, при всемъ томъ, что призывовъ у него вы найдете больше, чѣмъ, напримѣръ, у Надсона. Якубовичъ былъ дѣйствительно пѣвцомъ трагическаго, несчастнаго поколѣнія, «поколѣнія проклятаго Богомъ»,
какъ онъ самъ называетъ его въ посвященіи къ первому тому своихъ стиховъ. Ею творчество уже нашло въ критикѣ исчерпывающее опредѣленіе: поэзія героизма отчаянія. Именно такимъ ге- роизмомъ звучатъ его призывы. Возвышенная красота жертвы и подвига, хотя бы и безрезультатныхъ, но идеа- листическихъ-вотъ основной мотивъ этого пѣвца умираю- щаго народничества. Душѣ молодой, но любовью могучей Страшна ли такая могила?.. Еще въ самомъ раннемъ періодѣ попадаются изрѣдка вещи, звучащія сколько-нибудь мажорно, въ родѣ стихо- творенія 1880 г.: Здравствуйте, бодрые мыслью и духомъ! Ночи, темнѣвшей столѣтія цѣлыя, Призраки скрылись... Заря занялась.. Выйдемъ на встрѣчу ей, бодрые, смѣлые... Время и правда за насъ! Или красивыя стихотворенія 85 — 86 г «Журавли» и «Веселый лучъ», написанныя уже въ тюрьмѣ и рисующія переживанія узника,—но узникъ этотъ въ крикѣ журавлей слышитъ призывъ «впередъ, друзья!», а веселый, весенній лучъ, прокравшійся вь его тюремное окошко, поетъ ему «желанную пророческую вѣсть»- «все, все должно перемѣ- ниться! .» Но къ 90-мъ годамъ уже не преобладаютъ только, а исключительно поются такія пѣсни- «Есть эпохи печалей, вѣка есть и годы, О которыхъ историкъ скорбя говоритъ... Мракъ угрюмѣй, душнѣй въ эти ночи невзгоды, Но терновый вѣнецъ величавѣй горитъ!»
Да и съ самаго начала, еще въ 82 г., пишутся такія безотрадныя вещи: «Ни въ чемъ очарованія нѣть! Безкровны, будто привидѣнья, Безъ радостей, безъ тяжкихъ бѣдъ Влачатся скучныя мгновенья». Призывы здѣсь сводятся къ слѣдующему: «Не бойтесь смерти! Смерти ночь Страшнѣе-ль жизни бездыханной? Впередъ! дороги нѣтъ назадъ...» И въ заключеніе такой мрачный аккордъ: «А солнце жизни свѣтитъ чадно Самимъ угрюмымъ палачамъ...» Это, конечно, далеко не боевая поэзія.. Надо, впро- чемъ, отмѣтить, что народническое движеніе боевой поэзіи вообще не создало. Начиная еше съ Некрасова, тонъ ея, по преимуществу, страдальческій, надрывной, полный скорби, покаянія, рефлексіи... Правда, тутъ играетъ извѣстную роль и тотъ фактъ, что поэты, въ большинствѣ, не дѣйственныя, а созерца- тельныя натуры... Можетъ быть, этимъ же, но, конечно, не только этимъ, а и мрачнымъ моментомъ ликвидаціи движенія,—объясняется одна особенно характерная для Яку- бовича черта его гражданской поэзіи. Повидимому, не только самая идея и цѣли борьбы воодушевляютъ его, но и едва ли не въ большей еще степени—паѳосъ товарище- ства, товарищескаго долга, — нравственная связь съ погиб- шими ранѣе борцами, трагическое ощущеніе обязанности продолжать ихъ дѣло.. По крайней мѣрѣ, наиболѣе интим- ныя и сильныя строфы въ стихотвореніяхъ Якубовича про- никнуты именно этимъ паѳосомъ. И цѣликомъ этому мо-
тиву посвящено лучшее, на мой взглядъ, его стихотвореніе «Битва жизни», написанное за шесть мѣсяцевъ до 1-го марта 1881 г. Приведу нѣсколько характерныхъ мѣстъ изъ этой вещи. Начинается и кончается она совсѣмъ «надсо- новскимъ» рефрэномъ: «Ахъ безъ жизни проносится жизнь вся моя!.. Увлекаемый мутною тиною, Я борюсь день и ночь, самъ себѣ—-и судья, И тюрьма, и палачъ съ гильотиною...» Далѣе описывается мучительное видѣніе, преслѣдующее по^та на яву и "во снѣ: «Ночь беззвучно плыветъ надъ печальной землей... Мѣсяцъ смотритъ изъ тучъ—дикій ужасъ разлилъ По лицу его блѣдность смертельную... Съ головами разбитыми, къ небу лицомъ, Посинѣвшіе, кровью облитые, Тихо спятъ мертвецы; безотвѣтно глядятъ Ихъ глаза неподвижно раскрытые Словно блѣдная тѣнь, словно призракъ нѣмой Обхожу я поляны ужасныя И считаю, не зная зачѣмъ, мертвецовъ, И гляжу на ихъ лица безстрастныя... О, все милыя лица! все братья, друзья, Все черты дорогія и близкія! .» Поэтъ хочетъ обнять страдальцевъ, наклоняется къ нимъ, но ему чудится, что ихъ лица стали «темны, какъ ночь», на устахъ «зазмѣилась улыбка», и слышится шо- потъ: «Гдѣ ты быль, когда въ битву мы грозную шли, Побѣдить иль погибнуть готовые?
Отчею не лежитъ твой растерзанный трупъ Рядомъ съ нами, погибшими братьями? Отчего ты, какъ воръ, лишь во мракѣ ночномъ Къ намъ приводишь съ своими объятьями? О, уйди же, уйди... Мы не знаемъ тебя!..» Тотъ же паѳосъ «товарищескаго долга» звучитъ и въ пьесѣ 1883 г., «Сказочный городъ» «Даже грозно-нѣмую твердыню, О друзья! я люблю, какъ святыню... . . . здѣсь и онъ, Лучшій другъ моей юности бѣдной, Былъ во цвѣтѣ надеждъ погребенъ. Часто, слабый, безпомощный, блѣдный, Онъ мерещился мнѣ въ тьмѣ ночей... И безсильною злобой сгорая... Я на битву врага вызывалъ, Какъ о счастьѣ, о жертвѣ мечталъ»... Поэтическое дарованіе Якубовича далеко не изъ перво- разрядныхъ. Стихъ его часто многословенъ; еще меньше Надсона избѣгаетъ онъ ходячихъ, публицистическихъ тер- миновъ, и блѣднѣе даже Надсона по краскамъ. Вліяніе только что названнаго поэта и Некрасова очень ощути- тельно въ его стихахъ. Но есть въ нихъ одно незамѣнимое достоинство, глубочайшая искренность, постоянно ощущае- мая адэкватность творчества съ подлинными переживаніями авторскаго я. И иныя его вещи, въ родѣ только что ци- тированныхъ, возвышаются до истинной поэзіи, своеобраз- ной, индивидуальной, «заражающей» читателя—такой, сло- вомъ, какой не найдешь у гого же Надсона, да и у мно- гихъ гораздо болѣе яркихъ, красочныхъ и искусныхъ
стихотворцевъ... Лучшія его веши написаны имъ въ первые годы его дѣятельности и почти всъ вошли въ первый то- микъ его стихотвореній, изданный въ годы его заключе- нія,—подъ псевдонимомъ Матвѣя Рамшева. Помимо ори- гинальныхъ стихотвореній, у него есть и переводныя, пре- имущественно изъ Бодлэра, котораго онъ изучалъ съ юныхъ лѣтъ (удачѣ переводовъ мѣшаетъ отсутствіе гиб- кости стиха и «старая» школа, чуждая импрессіонизма). Изъ болѣе позднихъ его стихотвореній, написанныхъ послѣ каторги, отмѣчу полныя глубокаго лиризма вещи: «На родномъ рубежѣ» (1896 г.), передающую моментъ возвра- щенія изъ Сибири на родину, и «Поздняя радость» (1897 г.), посвященную В. Н Ф. Приведу душу щемящія строфы изъ этого послѣдняго стихотворенія Поздняя радость не радуетъ — Тайный лишь будитъ укоръ... Сброшены цъпи тяжелыя— Сбросишь пи тяжесть годовъ? Скроешь ли волосы бѣлые, Силу воротишь ли вновь Сгибли товарищи смѣлые, Юность, отвага, любовь!. Начиная со второй половины 90-хъ годовъ, Якубовичъ занимался и беллетристикой и критикой (псевд. Грине- вичъ). Наиболѣе замѣчательное его произведеніе — «Въ мірѣ отверженныхъ», этюды жизни на каторгѣ, написанные въ 1895—98 гг. Это была первая книга о каторгѣ послѣ знаменитыхъ «Записокъ изъ мертваго дома» Достоевскаго Помимо интереснаго бытового и психологическаго мате- ріала, вдумчивыхъ наблюденій надъ этимъ міромъ зло- счастья, книга привлекаетъ духомъ свѣтлаго любвеобиліч
и какой-то непосредственности и идеализма, которые такъ контрастируютъ съ мрачнымъ фономъ очерковъ, съ мѣстомъ дѣйствія изображаемыхъ сценъ... Интересно отмѣтить слѣдующую черту Якубовича, какъ пѣвца «умирающаго народничества»,—столь же характер- ную, какъ и отмѣченный выше «паѳосъ товарищескаго долга». Въ его лирикѣ совершенно отсутствуетъ народъ. Всѣ призывы и обращенія его очень общи, дѣлаются во имя «любви и гнѣва», во имя будущаго «торжества правды», адресуются—къ «родинѣ матери», а всего чаще къ «това- рищамъ, братьямъ, друзьямъ», къ «поколѣнію проклятому богомъ», къ одинокимъ интеллигентнымъ борцамъ народо- вольческой эпохи... Таковъ послѣдній пѣвецъ народничества и послѣдній этапъ народнической полосы въ поэзіи. Народъ, крестьян- ство, какъ таковые, почти исчезаютъ изъ поля зрѣнія художества, продолжая занимать центральное мѣсто вь теоріяхъ и публицистическихъ схемахъ, а недавній основ- ной паѳосъ и жизненный нервъ народничества —долгъ на- роду какъ бы смѣняется ощущеніемъ долга же, но уже по отношенію къ старшимъ товарищамъ, предшественникамъ въ героической борьбѣ... Еще одно замѣчаніе. Первый сборникъ Якубовича, при всѣхъ его достоинствахъ, не имѣлъ такого резонанса, какъ стихотворенія Надсона. Сумеречное, переходное настроеніе ликвидаціи семидесятническихъ идей, на взглядъ широкихъ круговъ интеллигенціи, какъ бы уже нашло своего выра- зителя, именно въ Надсонѣ. «Матвѣя Рамшева» читала и любила лишь горсточка уцѣлѣвшей къ концу 80-хъ годовъ революціонно-настроенной молодежи... Впослѣдствіи, въ 900-хъ годахъ, въ моментъ рецидива народничества («со- ціалисты-революц'онеры»), возрождается и интересъ къ Яку- бовичу, и его стихотворенія выдерживаютъ нѣсколько изданій.,.
У Каронина (Н. Э. Петропавловскаго) народа есть. Это послѣдній беллетристъ народнической полосы, удѣляющій въ своемъ творчествѣ въ описываемые годы значительное мѣсто мужику и деревнѣ. Но какъ изображаются этотъ мужикъ, эта деревня?' Что сталось съ ореоломъ грандіоз- ныхъ «возможностей», которымъ—съ оговорками или безъ сговорокъ—окружалась деревня въ предшествующіе годы? Въ сущности, Каренинъ только въ очень условномъ смыслѣ можетъ быть причисленъ къ беллетристамъ-народникамъ, и ілавнымъ образомъ во имя гого трактованія интелли- генціи и культурнаго общества вообще, какое онъ даетъ въ своихъ очеркахъ. Онъ не только «ученикъ» Успен- скаго, въ смыслѣ критическаго отношенія къ деревенскимъ «устоямъ», но и продолжатель его, вдумчивый и правди- вый—до жестокости... Въ его тонѣ есть что-то надорван- ное, какое-то стремленіе бередить самыя больныя мѣста, обнажать самыя опасныя для исповѣдуемой имъ идеологіи явленія. Самъ онъ примыкалъ къ народовольцамъ и, по- добно Якубовичу, лучшіе годы жизни провелъ, если не на каторгѣ, такъ въ ссылкѣ. Правда, по свидѣтельству Плеха- нова (въ его статьѣ о Некрасовѣ), уже къ концу 1879 года, именно въ этой средѣ нашей интеллигенціи приходили къ заключенію, что «работать въ народъ при настоящихъ условіяхъ — значитъ биться, какъ рыба объ ледъ». Но въ этой формулѣ несомнѣнно главное значеніе придавалось словамъ, «при настоящихъ условіяхъ», а разумѣлись тутъ, главнымъ образомъ, внѣшнія, полицейскія и вообще поли- тическія условія. А все творчество Каронина точно глав- нымъ заданіемъ своимъ имѣло — доказать внутреннюю, въ самой деревнѣ, въ крестьянской психикѣ заложенную не- возможность подобной работы для интеллигенціи... И тутъ дѣло сводилось не къ знаменитому <не суйся!» Успенскаго, которое какъ бы по праву произноситъ его «гармониче- скій» Иванъ Ермолаевичъ. Нѣтъ, у Каронина, картинка за
картинкой, отрицается за Иваномъ Ермолаевичемъ именно такое право. У Каронина не заподозривается только, а воочію разрушается и отрицается «гармоничность» дере- венскаго уклада и деревенскаго міросозерцанія,—какая бы то ни было жизненность знаменитыхъ «устоевъ». Разло- женіе деревни, перерожденіе деревни, выдѣленіе изъ нея новыхъ «бродячихъ»—пролетарскихъ—элементовъ, не на- ходящихъ себѣ мѣста—въ буквальномъ и въ переносномъ смыслѣ, въ смыслѣ окончательной растерянности умона- строенія—вотъ основная тема Каронина. «Онъ не зналъ, куда себя причислить: кто онъ, бродяга или деревенскій житель?» — такъ формулируетъ Каронинъ раздвоенность духа своего героя Демы ('«Послѣдній приходъ Демы»). Повидимому, той же болѣзнью, той же раздвоенностью духа болѣлъ и самъ авторъ. Въ очеркѣ «Борская колонія» дана психологически очень глубоко задуманная фигура интеллигента Грубова. Это очень удачный образъ. Думается мнѣ, что удача въ извѣстной мѣрѣ обусловлена духовнымъ родствомъ, духовной близостью этого типа къ самому автору. Грѵбовъ очень дѣятельная натура, съ огромной волей, просто и естественно занимающая первое мѣсто среди товарищей, завоевывающая ихъ уваженіе. Но вотъ какъ рисуетъ его авторъ: «Старая, никогда не заживавшая рана его — сознаніе своего невѣрія — мучительно заныла,. Боль эта была по- истинѣ острая, хотя и не физическая. Съ ней онъ началъ свою сознательную жизнь, съ ней участвовалъ въ жизни... Многіе кокетничаютъ пессимизмомъ,—онъ его скрывалъ, какъ порокъ... Въ глубинѣ души ею оставалась смутная надежда, что какъ бы ни были мрачны наши мысли и глубоко наше невѣріе, но они не послѣднее слово, за пре- дѣлами нашихъ понятій существуетъ впереди нѣчто, что превратитъ ихъ въ ложь, и то, чего мы сейчасъ боимся
со смертельнымъ ужасомъ, завтра, быть можетъ, будетъ вызывать улыбку... Но вотъ и все, чѣмъ успокаивалъ себя Грубовъ Ни за что больше онъ не могъ ухватиться... И, несмотря на это, онъ продолжалъ, все-таки, дѣятельно жить, повсюду отыскивая пропавшую вѣру.. По своему существу, натура его была живая и жадная къ жизни, и если онъ болѣлъ отрицаніемъ жизни, то лишь потому, что все кругомъ вопіяло объ отрицаніи».. Грубовъ часто ирониченъ въ разговорѣ съ товарищами— до жестокости (намекаетъ на эту черту, повидимому, и самая фамилія, которой снабдилъ его авторъ); одинъ изъ его друзей даетъ о немъ такой отзывъ: — «Вы его не знаете!.. Что онъ молчитъ? Но онъ молчитъ отъ тогс, что каждое слово его вымучено Что онъ всегда улыбается? Но не дай Богъ такъ улыбаться!.. Я знаю, вамъ не нравится, что онъ всегда какъ будто съ насмѣшкой говоритъ, съ юморомъ относится ко всему, но этотъ юморъ у него происходитъ отъ того, что въ душѣ у него слишкомъ тяжело, чтобы и говорить еще съ тяже- лою серьезностью. » Таковы же иронія и юморъ самого Каронина. Это тя- желый юморъ и тяжелая иронія. И въ такомъ именно тонѣ и трактуетъ онъ въ своихъ очеркахъ самые больные воп- росы,—самые больные какъ для него, такъ и для всей со- временной емѵ интеллигенціи... Это придаетъ глубоко-оригинальный характеръ его пи- саніямъ. Художникъ онъ не большой. Онъ схематиченъ, намѣренія его слишкомъ ощутительны, остовъ разсказа чрезмѣрно обнаженъ. Красотъ въ его стилѣ и манерѣ очень мало. Но мысль всегда оригинальна, настроеніе свое, выношенное, выстраданное, и выливается подчасъ съ за- мѣчательной энергіей стиля. Въ результатѣ—писательская индивидуальность совершенно опредѣленная и своеобразная. А какъ изобразитель извѣстнаго идеологическаго этапа.
съ историко-литературной точки зрѣнія, Каронинъ пред- ставляетъ огромный интересъ. Его творчество есть настоя- щее преддверіе къ полосѣ восьмидесятничества, къ эпохѣ Чехова, ибо никто такъ не разрушалъ интеллигентскихъ иллюзій объ «устояхъ» деревни, а вѣдь на «устояхъ» этихъ держалось все зданіе народничества. . Началъ онъ эту «ликвидаціонную» работу съ самыхъ первыхъ своихъ очерковъ. Именно «Разсказы о ГІарашкин- цахъ», которые почти всѣ относятся къ 1880-му году, полны этого сверлящаго «Грубовскаго» юмора. Вотъ фигура Ивана— «Ученаго» (такъ озаглавленъ очеркъ). Этотъ парашкинепъ съ дѣтства пристрастился къ чтенію и сталъ мечтателемъ Онъ запустилъ сьое хозяйство и «все забылъ кромѣ чу- десныхъ мыслей и книжекъ»... Но эти элементарныя по- туги къ мышленію не ко двору для деревенскаго жителя Ближайшая порка, по распоряженію исправника, убѣждаетъ его, что «все, что даютъ эти чудесныя мысли—это стыдъ, ѣдкій, смертельный стыдъ». И проснувшееся было смутное ощущеніе человѣческой личности, человѣческаго достоин- ства, заливается виномъ... А вотъ еще мечтатель въ «Фан- тастическихъ замыслахъ дяди Миная». Это «мірской» че- ловѣкъ, который любитъ свое «опчисво», приписываетъ ему по привычкѣ какую-то «цѣлебную силу», мечтаетъ о ней, но на дѣлѣ видитъ только свое разореніе да преуспѣваю шаго кабатчика Енишку, который скупаетъ въ округѣ землю. Образъ Епишки сбиваетъ Миная съ его позиціи— этс живой «соблазнъ»: «Минай неминуемо приходитъ къ выводу, что для полученія удачи необходимъ слѣдующія условія: не имѣть ни сродственниковъ, ни знакомыхъ, ни «опчисва»—жить самому по себѣ. Бьпъогъ всего оторван- нымъ и болтаться, гдѣ «хочешь» .. Послѣ долгихъ безплод- ныхъ фантазій на тему о ссудахъ изъ «черной банки», о переселеніи «въ Азію», дѣло кончается тѣмъ, что Минай идетъ «болтаться» въ городъ,, и парашкинпы его навсегда
лишаются... Или еще парашкинецъ — «Вольный человѣкъ», кузнецъ Егоръ Панкратовъ, молчаливый, «придерживающійся положительнаго», — «мужикъ-кремень», какъ говорили о немъ односельчане. Попытка вытребовать у помѣщика за- работанные три рубля кончается все тѣми же розгами въ волости, и «кремень» изнашивается, бунтарь смиряется. Вмѣсто идей о «душѣ, которая ньньче вольна, а тѣло нѣтъ», вмѣсто «хаоса мыслей», до которыхъ онъ «тяго- стно, цѣной всей жизни доходилъ своимъ умомъ», насту- пило оцѣпенѣніе, равнодушіе ко всему и «живучесть»,— такая же, какъ у его пріятеля, поклонника «случая»—фа- талиста Ильи Малаго, представителя старинной деревенской философіи. Этотъ старинный типъ деревенскаго мышленія трактуется Каронинымъ уже совсѣмъ не въ духѣ народни- ковъ, его предшественниковъ. Илья Малый не расцвѣченъ ни малѣйшей идеализаціей; онъ трусливъ и косенъ, и въ тонѣ автора звучитъ развѣ жалость къ нему. На «гармо- ничность» его "духа нѣтъ ни намека. Нѣчто въ родѣ «гармоничности» изображено въ фигурѣ работника Ефрема въ одномъ изъ позднѣйшихъ очерковъ Каронина — «Бор- ская колонія». Герой очерка Грубовъ (а вмѣстѣ съ нимь и авторъ) особенно любовно относится къ Ефрему; въ немъ особенно привлекательны «искренность, откровенность и правда, хотя и печальная», — на нихъ отдыхаетъ интелли- гентская раздвоенная душа... Но и этотъ Ефремъ именуется «феноменомъ» и только «физическимъ человѣкомъ»: «жить у него означаетъ—питаться, не жить — быть голоднымъ», «учить дѣтей—значитъ биі ь, любить—доставлять хорошую жизнь»... Вотъ къ чему сводится въ эти годы та цѣльность, гар- моничность и круглость, на которыя такъ завистливо лю- бовался Левъ Толстой въ фигурахъ «казаковъ» Лукашки и Маріанны и въ Платонѣ Каратаевѣ, а позднѣе Успенскій, рисуя своего Ивана Босыхъ...
Общій итогъ деревенскаго бытія у Каронина такой, старые устои рушились, диференніація экономическая со- провождается нарожденіемъ новыхъ типовъ-—«съ хаосомъ въ душѣ», искателей, обреченныхъ на безплодныя мечты. Внутри деревни, въ самомъ укладѣ ея, нѣтъ фермента, нѣтъ такой живой силы, которая дала бы содержаніе поискамъ, указала бы исходъ. И исходомъ для деревенскихъ «мечта- селей» является только бѣгство изъ деревни. . Бѣжитъ изъ опостылѣвшей деоевни Дема въ очеркѣ «Послѣдній приходъ Демы». — Ежели на чугунку не удастся, ну, тогда въ Питеръ махну.. Здѣсь же мнѣ невозможно... Или еще можно на заводъ Шелопаева. а то спички дѣлать... А то еще... Парашкинцы всполошились, не нравятся имъ эти мечты Демы. — Это что жъ такое?—Уйдетъ въ бѣга — и лови его! Душу броситъ, хозяйство въ раззорь—по какой причинѣ? А тамъ плати за него... Кто будетъ платить, ежели мы всѣ въ бѣга, а?, Но Демѣ было не въ моготу, и онъ все-таки ушелъ. Да и не одинъ онъ. Парашкинцы не даромъ поднимали воп- росъ: «ежели мы всѣ въ бѣга?» Дема самъ не отдаетъ себѣ яснаго отчета, почему онъ бѣжитъ изъ деревни: «мысли у него въ разбродѣ». Уйдетъ къ какому нибудь Шелопаеву и затоскуетъ по деревнѣ. Но вернется домой,—«его сразу обдастъ холодомъ», и видитъ онъ, что ему дѣлать здѣсь нечего и, «поколотившись дома съ мѣсяцъ, онъ снова ухо- дитъ бродяжить». Въ очеркѣ описывается его послѣдній приходъ въ деревню къ старухѣ матери и больной женѣ. Какъ разъ въ этотъ приходъ жена его умираетъ, и по- слѣдняя смутная связь съ домомъ рвется. Домовитая, бью- щаяся изъ послѣднихъ силъ надъ своимъ разваливающимся хозяйствомъ, старуха мать провожаетъ Дему: — Приходи пэвидаться-то...
— А можетъ и не свидимся,—возражаетъ Дема, отвѣ- чая, казалось, не на просьбу йванихи, а на какую-і о свою мысль... И уже чисто символическую, итоговую картину, даетъ послѣдній разсказъ о Парашкинцахъ — «Какъ и куда они переселились». Изнуренные нуждой и тоской Парашкинцы въ одинъ прекрасный день поднялись всѣмъ міромъ. Въ селѣ остался одинъ дряхлый Титъ, который не соглашается покинуть родное мѣсто и грозитъ- — Не донесете вы своихъ худыхъ головъ... свернутъ вамъ шею... Помяните слово мое, свернутъ! -Парашкинцы шли—«въ бодромъ настроеніи духа и всѣ проникшись одной мыслью и одной рѣшимостью, вопреки худымъ и тощимъ лицамъ, ввалившимся глазамъ и измо- реннымъ тѣламъ, на которыхъ мотались безобразные лох- мотья»... Ихъ настигъ, однако, становой и погналъ обратно къ домамъ. Но на ьсѣ его увѣшанія Парашкинцы отвѣчали: «Какъ тебѣ угодно, ваше благородіе, а намъ уже все едино! Мы убѣгемъ».. «И черезъ нѣсколько дней бѣжали, но не вмѣстѣ и не на новыя мѣста, а въ одиночку, кто куда могъ, сообра- зуясь съ тѣмъ направленіемъ, по которому въ данную ми- нуту устремлены были глаза».,. Тѣ же темы о новыхъ типахъ деревни, о нарождаю- щихся представителяхъ «накопленія», съ одной стороны, и о мечтателяхъ, съ «разбродомъ мыслей»,—съ другой, трак- туются въ очеркахъ «Братья», «Больной житель». И здѣсь доминируетъ тотъ мрачный аккордъ, который звучитъ въ '«Разсказахъ о Парашкинцахъ»: въ деревнѣ жить нельзя, незачемъ, одно спасеніе—въ бѣгствѣ... Каронинъ-нарсдоволеиъ являлся бы, однако, совершенной загадкой, если бы онъ въ народѣ не нашелъ все-таки хотя
бы небольшой точки опоры для сзоихъ мечтаній и чаяній, если бы въ его писаніяхъ только и звучалъ, что этотъ мрачный итогъ. Какъ мы видѣли, въ той безнадежной пустынѣ, какую онъ рисовалъ въ началѣ своей дѣятельности, онъ все же съ особенной любовью останавливался на одномъ оазисѣ: на этихъ безпомощныхъ, жалкихъ мечтателяхъ-бродягахъ, цѣлую вереницу которыхъ я назвалъ по именамъ, говоря о типахъ Парашкинцевъ. Вскорѣ, къ 1883 г., мысль Каро- нина дѣлается опредѣленнѣе и конкретнѣе. Его «мечтатели» превращаются изъ бродягъ въ городскихъ рабочихъ, — съ жаждой къ чтенію, къ самообразованію .. Въ очеркахъ собранныхъ подъ общимъ характернымъ заглавіемъ. «Снизу вверхъ», описывается судьба крестьянскаго парня Михайлы Лунина. Первый очеркъ «Молодежь въ чмѣ» трактуетъ тѣ же безсильныя потуги мысли, которыми болѣли и Параш- кинцы. Но Лунину повезло: попавши въ городъ, онъ стал- кивается на заводѣ со слесаремъ Ѳомичомъ, а послѣдній уже просвѣщенъ интеллигентной барышней, вышедшей за- тѣмъ за него замужъ. Ѳомичъ помогаетъ Михаилѣ въ егэ поискахъ, снабжаетъ его книжками и газетами, и вскорѣ сводитъ его со «строгимъ» интеллигентомъ Колосовымъ. «Если онъ даже меня бить будетъ, я все-таки буду слу- шаться его»,—рѣшаетъ Михайло, и съ чисто крестьянской «упрямкой» принимается за ученье. Однако, ученье не удо- влетворяетъ его. Гуляя какъ-то съ Ѳомичомъ, онъ неожи- данно заявляетъ: — А вѣдь они, Ѳомичъ, тамъ на днѣ... — Кто они? — Всѣ. Я вотъ здѣсь, на свободѣ., а они тамъ на днѣ, гдѣ темно и холодно... У меня въ деревнѣ и тепеоь живутъ отецъ, мать, сестры... А я здѣсь! — Посылай имь больше. — Да, что деньги!.. Развѣ деньгами поможешь?
Авторъ поясняетъ, что мысль Михаилы уже начала охватывать болѣе широкіе горизонты, начала ставить во- просы обо всѣхъ, о всемъ трудящемся людѣ: «Все свое онъ сталъ считать чѣмъ-то не дорогимъ, не важнымъ или даже вовсе не нужнымъ. Даже его умствен- ное развитіе, добытое имъ съ такими усиліями, стало ка- заться ему сомнительнымъ. Онъ спрашивалъ себя—да кому огъ этого какая польза и что же дальше?» Его умственное развитіе ни на Іоту не облегчаетъ по- ложенія его деревенскихъ братьевъ и всѣхъ, кому «худо, очень худо»... «Что же дѣлать? — спрашиваетъ себя Ми- хайло. Такимъ образомъ, Михайло уже на порогѣ къ ре- волюціонному настроенію. Это уже элементъ «броженія», дрожжи въ народной массѣ,—искры, своимъ огнемъ способ- ныя зажигать и чужую мысль... Онъ не теряетъ связи съ деревней, не забываетъ о ней, ищетъ и для нея исхода изъ гой «я.мы», въ которую она заброшена исторіей... Вотъ, несомнѣнно, единственный свѣтлый пунктъ, един- ственный проблескъ надежды для раздвоеннаго, мрачно- ироническаго Каренина. Нужно отмѣтить, что онъ, несо- мнѣнно, былъ тенденціозенъ въ этомъ пунктѣ, слишкомъ подчеркивалъ эту единственную соломинку, за которую хватался... Въ тѣ годы это выдѣленіе деревней ищущихъ натуръ, которыя въ городахъ превращались въ сознатель- ныхъ людей, готовыхъ къ активному вмѣшательству въ жизнь, разумѣется, было лишь еле намѣчавшимся явленіемъ какъ качественно, такъ и количественно Но захлестывае- мый волной разочарованія народникъ Каронинъ, судорожно хватаясь за эту соломинку, преувеличивая ея размѣры,— тѣмъ не менѣе, наложилъ руку на огромный и ноьый фактъ чашей жизни, съ того времени нараставшій, развивавшійся вширь и вглубь... Этотъ фактъ—огромная культурная и соціальная роль города и городского промышленнаго труда Дс Каронина всѣ его предшественники лишь отрицательно
смотрѣли на городскую «цивилизацію». Они усматривали только отрицательное вліяніе желѣзной дороги, фабрики, городской жизни вообще. — вліяніе, разрушавшее гармони- ческое міросозерцаніе деревенскаго человѣка. Нашествіе капитализма, купона, машины встрѣчалось ими почти съ ужасомъ. Успенскій, при всей его вдумчивости, увидалъ лишь «Мишанекъ», отмѣтилъ лишь опустошеніе, какое производитъ городъ въ душѣ переселившаго туда селянина, и въ то же время видѣлъ непреоборимое могущество этой новой, ненавистной «буржуазной» силы: «Ея вліяніе,—пи- салъ онъ,—отражается на простодушномъ поселянинѣ рѣ- шительно при самомъ ничтожномъ прикосновеніи... Бук- вально прикосновеніе, одно только легкое,—и тысячелѣтнія идеальныя постройки превращаются въ щепки»... Каронинъ первый понялъ и указалъ, что эти* «разру- шительныя» вліянія, не только разрушаютъ. То, чего не могла изнутри себя породить деревня,—толчокъ т ому даютъ эти «разрушительныя» вліянія городской цивилизаціи, на- учающія мыслить обо всѣхъ, кому «худо, худо» Каро- минъ не настаиваетъ на этомъ выводѣ, не подчеркиваетъ его публицистически. У него вообще почти нѣ'-ъ разсуж- деній по поводу изображаемыхъ имъ картинъ, какъ это мы постоянно видимъ у Успенскаго и Златоврагскаго. Но всѣ «картины» его, въ сущности, лишь умышленное вопло- щеніе, уже заранѣе выношенныхъ идей. Каронинъ, пожа- луй, тенденціознѣе, въ этомъ смыслѣ, всѣхъ своихъ пред- шественниковъ. Писанія его—это какая-то сплошная публи- цистическая символика. И потому, выдвинутая имъ въ серіи очерковъ «Снизу вверхъ» идея, высказанная при этомъ въ зрѣлую пору его творчества, несомнѣнно, не случайная обмолвка, а дѣйствительно новая точка зрѣнія, совершенно и по существу чуждая народничеству,. Очерки Каронина изъ быта культурной средь: не пред- ставляютъ такого интереса, какъ только что охарактери-
зованные «крестьянскіе» очерки. Изъ этюдовъ объ интел- лигенціи самый значительный—«Борская колоній», о кото- ромъ я уже упоминалъ. Направленъ онъ противъ увлеченія толстовскими идеями о необходимости «садиться на землю» Колонія идейныхъ землепашцевъ, разочаровавшихся въ своихъ революціонныхъ теоріяхъ, сѣла на землю, но тер- питъ очень быстро фіаско: къ работамъ всѣ они не при- способлены, выѣзжаютъ на тѣх ь же мужикахъ; искусствен- ность положенія и вынужденно-совмѣстное житье вызы- ваетъ «принципіальное» слѣженіе другъ за другомъ, укоры и раздоры; сюда примѣшиваются романическія осложненія,— и всѣ они, разочарованные въ затѣѣ и другъ въ другѣ, бѣгутъ отъ земли, какъ бѣжали Парашкинцы,—«куда глаза глядятъ»... Въ «Учителѣ жизни» изображенъ типъ интел- лигента, уже разувѣрившагося въ сьоей вѣрѣ, но остаю- щагося въ позѣ проповѣдника, «учителя жизни»,—совсѣмъ въ родѣ того «неизвѣстнаго человѣка», разсказъ о кото- ромъ впослѣдствіи напишетъ Чеховъ... Единственный очеркъ Каронина съ намекомъ на народническое настроеніе—«Мой міръ». Здѣсь—опять-таки утратившій вѣру вь былыя идеи— интеллигентъ, дошедшій почти до душевной болѣзни, ѣдетъ отдохнуть вь уединенную усадьбу; по дорогѣ заболѣваетъ тифомъ и попадаетъ въ крестьянскую семью. Семья сер- дечно относится къ нему, онъ дружится съ ней и остается въ деревнѣ и пс выздоровленіи, покуда не вмѣшивается въ дѣло все та же неизбѣжная полиція... Краски въ этой вещи нѣсколько идиллическія. Это уникумъ своего рода среди произведеній Каронина. Но основной мотивъ вь сущности, лишь въ очень скромной дозѣ совпадаетъ съ народническими традиціями: никакихъ горизонтовъ, ника- кихъ путей развитія для деревни не намѣчается... Вся суто разсказа въ томъ душевномъ отдыхѣ, который интелли- гентъ, запутавшійся, изболѣвшій въ тщетныхъ поискахъ путей, обрѣтаетъ среди непосредственныхъ, первобытныхъ
пюдей деревни. Такъ что даже въ этомъ единственномъ '«народническомъ» очеркѣ, противопоставляющемъ интел- лигентскую «раздвоенность» деревенской «цѣльности», все же въ достаточной мѣрѣ сказывается «ликвидаціонная» унылая пора... В. Г. Короленко. Творчество Карониьа можно назвать пограничнымъ столбомъ’ отъ него начинается поворотъ къ новой полосѣ. У В Г. Короленко, при всей его формальной или теоре- тической принадлежности къ народническому направленію, при всемъ томъ, что онъ былъ сотрудникомъ,—а позднѣе и входилъ въ редакціи,—исключительно народническихъ органовъ, еще меньше даже тѣхъ слабыхъ вспышекъ дого- рающей идеологіи семидесятничества, которыя все же—то тамъ, то здѣсь — можно выискать у Каронина. И прежде всего отмѣчу основную черту творчества Короленки, ко- торая является новшествомъ въ нашей литературѣ, отли- чаетъ его отъ всѣхъ писателей народническаго лагеря. До сихъ поръ наша беллетристика, начиная съ 50-ыхъ годовъ, была почти исключительно соціальной или точнѣе—даже соціологической. Она трактовала цѣлыя группы населенія, преимущественно деревенскаго, прослѣживая ихъ эволюцію, заглядывая въ соціальныя возможности, въ эти группы за- ложенныя. Занимаясь мужикомъ и интеллигенціей, тщательно вникая въ міросозерцаніе той и другой группы, она изо- бражала не столько типы, не столько индивидуальное, хотя бы и распространенное въ извѣстной средѣ умонастроеніе, сколько общее умонастроеніе именно цѣлыхъ группъ, цѣ- лыхъ соціальныхъ пластовъ Начиная съ 80-ыхъ годовъ, художество наше отъ соціологіи переходитъ къ психологіи, отъ группъ и слоевъ къ недѣлимымъ, къ личностямъ Короленко, не вполнѣ олицетворяя собою художника новой
полосы, являясь продуктомъ переходнаго момента, совер- шенно порываетъ, однако, съ соціологіей. Никакихъ соціалъ-’ ныхъ группъ, никакой эволюціи ихъ вы въ его очеркахъ не примѣтите Разница, въ этомъ отношеніи съ Успенскимъ, Щедринымъ, даже Каронинымъ—огромная. Начинаетъ Короленко почти одновременно съ Карени- нымъ, въ 1880 году, небольшими очерками, напечатанными въ «Словѣ». Но литературная дѣятельность его вскорѣ прерывается ссылкой въ Вятскую губернію, затѣмъ въ Томскъ и, наконецъ,—за отказъ отъ присяги А лександру III— онъ попадаетъ въ Якутскую область. Только вернувшись изъ ссылки, вь 1885 году, онъ вторично дебютируетъ въ литературѣ своимъ «Сномъ Макара» и сразу завоевываетъ себѣ популярность. Въ этой вещи онъ уже является худож- никомъ съ вполнѣ опредѣлившимся обликомъ, со всѣми отличительными чертами своею дальнѣйшаго творчества Уже тутъ онъ типичный романтикъ, уже тутъ, несмотря на формально-народническій сюжетъ очерка, онъ совер- шенно отрывается отъ обычнаго до сихъ поръ соціологи- ческаго реализма, отъ прослѣживанія возможностей, отъ народнической школы словомъ. И тутъ же сказывается черта, которая остается доминирующей до самыхъ послѣд- нихъ ею произведеній, нѣсколько идиллическая созерцаль- ность и какой-то наивный юморъ напоминающій юморъ украинскихъ народныхъ легендъ и анекдотовъ... То и другое вноситъ какъ бы духъ примиренія въ изображенія самыхъ тяжелыхъ, самыхъ трагическихъ сторонъ жизни, которыхъ совсѣмъ не чуждается Короленко въ своемъ творчествѣ, и отъ юго, это творчество на рѣдкость спокойное, ровное, совсѣмъ не похожее на нервные, судорожной рукой набро- санные эскизы Успенскаго или на угрюмый, тяжелый юморъ Каронина... 'Да и вообще указанные элементы творчества выдѣляютъ Короленко, пожалуй, изъ всей нашей демокра- тической литературы... Что касается, въ Каро-
нина, то они съ Коооленкой—противоположности по всѣмъ пунктамъ. Насколько сѣры краски, не причесант стиль, бѣденъ языкъ у Каронина, настолько, наоборотъ, живо- писенъ и обработанъ -часто до изысканности—стиль Керо- ленки. И насколько угрюмъ, реалистиченъ, болѣзненно- саркастиченъ первый, настолько примиряюще-спокоенъ и мечтательно-романтиченъ второй... Если писанія Каронина могутъ быть названы «преддве- ріемъ» къ художеству эпохи восьмидесятничества, и пред- дверіемъ, такъ сказать, лишь отрицательнымъ, въ томъ смыслѣ, что въ немъ «сходятъ на нѣтъ», выцвѣтаютъ въ самомъ существѣ своемъ почти всѣ основные мотивы на- родническаго художества, то творчество Короленки уже содержитъ и элементы новой полосы. Съ народничествомъ его связываетъ, между прочимъ, субъективизмъ его концепціи. Народническое художество, при всей его «соціологич- ности», всегда трактовало явленія русской дѣйствительности съ чисто интеллигентской точки зрѣнія, подчиняло всѣ свои оцѣнки заданіямъ и чаяніямъ интеллигентской идео- логіи того времени, по отношенію къ нимъ располагало всю перспективу . Какъ я уже отмѣчалъ, большинство беллетристовъ даже дополняло свои картины жизни ком- ментаріями къ нимъ, идеологическими экскурсіями, публи- цистикой. «Субъективный методъ» царилъ не только въ соціо- логіи народниковъ, не и въ ихъ «соціологической» белле- тристикѣ и очень ощутительно давалъ себя чувствовать... Короленко неизмѣнно прибѣгаетъ къ этому же «субъек- тивному методу». Онъ никогда не довольствуется описаніемъ и повѣство- ваніемъ. Оцѣнка у него всегда налицо; а очень часто даже выписывается всѣми буквами въ формѣ личныхъ размыш- леній автора, При «теніи Короленки, ни на одну секунду
не пропадаетъ ощущеніе присутствія автора. Онъ никогда не перевоплощается въ изображаемыя имъ фигуры: онъ показываетъ ихъ читателю 1)... Но, видимо или невидимо, присутствуетъ авторъ, дѣ- лаетъ ли онъ комментаріи или только внушаетъ читателю свою оцѣнку, эта оцѣнка уже вовсе не соціологическая, не связанная съ исповѣдуемой имъ соціальной доктриной, а—чисто моральная или эстетико-моральная, — гораздо болѣе общая, гораздо менѣе опредѣленная, чѣмъ у народ- никовъ прежнихъ лѣтъ. Да и трактуетъ онъ не группы и слои народа, не ихъ эволюцію олицетворяетъ въ типахъ, а даетъ типы психологическіе—почти въ полномъ соотвѣт- ствіи съ тѣмъ, что дзетъ и Чеховъ и всѣ соратники Чехова изъ восьмидесятнической «артели» .. Отъ послѣднихъ Короленку отличаетъ лишь мечта- тельный романтизмъ его настроенія, смѣнившій соціальный теоретическій энтузіазмъ его предшественниковъ. Этотъ романтизмъ побуждаетъ его съ особенной любовью оста- навливаться на типахъ именно мечтателей и романтиковъ «Сонъ Макара»—прекрасная иллюстрація ко всему ска- занному объ этомъ художникѣ, уже Стоявшемъ одной ногой въ полосѣ восьмидесятничества, а пожалуй,—не одной, а даже обѣими, и только оглядывавшемся на уходившую въ даль прошлаго эпоху. «Семидесятничества» въ этой по- вѣсти, можетъ статься, больше, чѣмъ во многихъ другихъ произведеніяхъ Короленки. Но къ чему сводится здѣсь это семидесягничество?—Къ темѣ о мужикѣ, хотя здѣсь дѣй- ') Короленко очень любитъ темы изъ лично имъ пережитого— воспоминанія дѣтства. Многія его вещи имѣютъ довольно «про- зрачные» подзаголовки, въ 'родѣ: «Изъ дѣтскихъ воспоминаній моего пріятеля» (повѣсть «Ві дурномъ обществѣ»), или даже за- главія: «Очерки сибирскаго туриста». Подзаголовокъ повѣсти «разо- блаченъі самимъ авторомъ въ его «Запискахъ моего современника»— вещи уже вполнѣ автобіографической...
ствуетъ уже не русскій земледѣлецъ, а полу-якутъ, житель тайги; да еще—къ темѣ о непосильномъ трудѣ, темнотѣ и нуждѣ, искупающихъ всѣ его мелкія прегрѣшенія... Только и всего. Настроеніе этой пещи—глубочайшая жалость къ при- митивному существу. Это настроеніе нѣсколько смягчается, благодаря обычному юмору автора да еще той мечтѣ, ко- торой онъ надѣляетъ душу своего Макара... Немного искус- ственно и вполнѣ субъективно — «апріорно», по своему обычаю, авторъ передаетъ представленіе полудикаря о страшномъ судѣ. Богъ рисуется Макару въ видѣ старика- Тойона (начальника), гнѣвливаго, но добродушнаго; ангелы превращаются въ «работниковъ въ бѣлыхъ рубахахъ съ крыльями за спиной» (послѣдняя подробность, думается, совсѣмъ не психологичная). Макаръ видитъ во снѣ, что умеръ и отведенъ -покойнымъ поиикомъ-пьянчужкой Ива- номъ на судъ къ Тойону. На золотую чашку вѣсовъ «ра- ботники» кладутъ труды, понесенные Макаромъ; а на дере- вянную—всѣ немудренныя его прегрѣшенія' обманы, мелкія кражи, выпитую водку и т. д. Послѣднія перевѣшиваютъ. Тойонъ рѣшаетъ превратить Макара въ мерина, на кото- ромъ возятъ исправника. Но Макаръ протестуетъ противъ такой метемпсихозы. Не потому, чтобы боялся гонобы, которая предстоитъ мерину,—ему это не вновѣ, его вѣдь гоняли всю жизнь «гоняли становые и старшины, засѣда- тели и исправники, требуя подати, гоняли попы, требуя ругу; гоняли нужда и голодъ; гоняли морозы и жарь,, дожди и засухи, гоняла промерзшая земля и злая тайга!.. Скотина идетъ впередъ и смотритъ въ землю, не зная, куда ее гонятъ, и онъ также»... Макаръ протестуетъ потому, что находитъ приговоръ несправедливымъ Впервые въ жизни разговорился тутъ Макаръ, и вызвала слезы у Тойона и всѣхъ окружающихъ горя-іая и даже гнѣвная рѣчь его о жалкомъ его существованіи, и перетянула золотая чаша
деревянную, и суровый судья рѣшилъ: «Погоди, барахсанъ (бѣдняга)! Ты не на землѣ.. Здѣсь и для тебя найдется правда»... Только эта мечта о загробной правдѣ, повиди- мому, и даетъ силу Макару сносить свою долю, болѣе тяжкую, нежели доля испразниковскаго мерина.. Столь же обще, столь же лишено всякихъ «прсграм- ныхъ» элементовъ и горизонтовъ,—трактованіе крестьян- ства у Короленки и въ позднѣйшихъ его вещахъ, во всѣхъ его вещахъ, гдѣ онъ рисуетъ крестьянскіе типы, крестьянскія настроенія. . Два основныхъ мотива, очень часто повторяющихся, можно подмѣтить въ этихъ изображеніяхъ. Мотивъ сти- хійнаго, неудержимаго тяготѣнія къ земледѣльческому труду, къ тусклому подвижничеству землероба, и мотивъ мечта- тельности. Мечтатели распадаются на двѣ категоріи: на созерцателей вполнѣ пассивныхъ, тонущихъ, растворяю- щихся безъ остатка въ окружающей природѣ, и на созер- цателей со смутными порывами, съ неопредѣленной тоской по широкому вольному и яркому житью... Это главное дѣленіе своихъ типовъ Короленко приво- дить всюду, не только тамъ, гдѣ имѣетъ дѣло съ мотивами крестьянской жизни. Можно, до извѣстной степени, сбли- зить это основное дѣленіе съ теоріей семидесятника Ми- хайловскаіо о «вольницѣ» и «подвижникахъ», какъ двухъ основныхъ типахъ русской,—вѣками, исторически сложив- шейся—психологіи. Съ другой стороны, мы вскорѣ увидимъ, что то же основное дѣленіе красной нитью пройдетъ и въ произведеніяхъ восьмидесятника изъ восьмидесятниковъ— Чехова, правда, преломленное сквозь специфическую его призму скепсиса и усталаго разочарованія Наиболѣе выпукло и закончено это дѣленіе у Коро- ленки въ одной изъ болѣе позднихъ его повѣстей «Мару- синой Заимкѣ», относящейся къ циклу воспоминаній о ссылкѣ. Вотъ фигура упорнаго «землероба», ссыльнаго Ти-
моѳея. Онъ, было, пытался поднять пашню—одинъ на одинъ съ дѣвственной землей, но всѣ усилія его разбились- объ суевѣрное сопротивленіе якутовъ, смотрящихъ на земле- дѣліе, какъ на грѣхъ и оскорбленіе божества- Тогда онъ поступилъ въ работники къ «мечтателю о волѣ»—Степану и его женѣ Марусѣ. Оба—тоже ссыльные. Маруся съ не ослабѣвающей энергіей возводитъ зданіе хозяйственности, осѣдлости, домовитости; ея трудами и заботами создается цѣлая «заимка». «Землеробъ» Тимоѳей является незамѣ- нимымъ ей помощникомъ. — «Что это за человѣкъ?—раз- суждаетъ о немъ авторъ.—Герой своеобразнаго эпоса, со- знательно отстаивающій высшую культуру среди низшей, или автоматъ-пахарь, готовый при всѣхъ условіяхъ при- нятье? за свое нехитрое дѣло?»... Рядомъ съ фигурой землероба Тимоѳея становится и образъ Маруси, у которой созидательное, хозяйственное начало окрашено, однако, въ романтическія краски и пре- вращается въ какую-то болѣзненную тоску7 и страсть... Вь противоположность имъ обоимъ. Степану не сидится на мѣстѣ: земледѣліе совсѣмъ не его стихія, онъ предпо- читаетъ бродить на охотѣ, тоскуетъ среди окружающей заимку тайги, съ ея однообразно-ровнымъ шумомъ или полнымъ молчаніемъ, собирается на пріиски, соблазняемый азартнымъ ремесломъ «искателя», но понимаетъ, что пріиски — это конецъ его «воскресенію», — конецъ съ та- кимъ Трудомъ налаженной порядливости существованія... Жажда движенія, вкусъ къ азарту побуждаютъ его вмѣ- шаться въ оаспрю татаоскаго и якутскаго населенія со- сѣднихъ деревень; онъ превращается даже въ «якутскаго генерала», и подъ его предводительствомъ якуты одолѣ- ваютъ враговъ, тогда какъ до него терпѣли постоянныя обиды отъ болѣе воинственныхъ татаръ. «Не выдержалъ,— поясняетъ авторъ,—говора своей тайги, прозаической добро- дѣтели своей Маруси и невозмутимаго Тимохи»... Исторія
кончается тѣмъ, что хозяйственные типы. Маруся и Ти- моѳей, сходятся, а Степанъ, послѣ неудачной попытки за- стрѣлить соперника, исчезаетъ на пріискахъ. Маруся излѣ- чивается отъ своей тоски, окончательно «выпрямляется»,' какъ говоритъ (терминомъ Успенскаго) авторъ... Въ разсказѣ «Безъ языка», двое крестьянъ-ьолынцевъ эмигрируютъ въ Америку. Матвѣй Дышло—«человѣкъ огром- наго роста, въ плечахъ сажень, руки, какъ грабли... только глаза и сердце, какъ у ребенка» это—родной братъ Ти- моѳея изъ «Марусиной заимки», нѣсколько опоэтизиро- ванный, впрочемъ, и расцвѣченный той же романтикой которую я отмѣчалъ въ фигурѣ Маруси. Матвѣй—и земле- робъ-подвижникъ и мечтатель одновременно. Антитезой ему служитъ его пріятель Иванъ Дыма — раціоналистъ и практикъ. Матвѣй послѣ всевозможныхъ злоключеній по- падаетъ, наконецъ, на ферму, осваивается съ земледѣль- ческими машинами, женится на землячкѣ и устраивается своимъ домкомъ. Нью іоркъ онъ ненавидитъ всей душой, а давно мечталъ и теперь мечтаетъ вотъ о чемъ: «Хотѣлось бы человѣку, конечно... клокъ вольной земли, чтобы было гдѣ разойтись плугомъ... Ну тамъ... пару во- ловъ, хорошаго коня... корову... крѣпкую телѣгу... Ну по- томъ . своя хата, значитъ, уже. и своя жена»,.. Есть, впрочемъ, въ его душѣ и какая-то мечта о волѣ, но настолько смутная, что онъ словами обозначить ее не въ состояніи, а только вспоминаетъ бездонное море и игру волнъ, которыя произвели на него сильное впечатлѣніе во время переѣзда черезъ океанъ, Мечтатель-землеробъ налаживаетъ свою жизнь въ Америкѣ, гдѣ такъ легко было затеряться и растеряться «безъ языка», среди чѵждой и сложной культуры. Наоборотъ, практическій раціоналистъ Дыма именно затеривается среди городской голытьбы Нью- Іорка, никакого жизненнаго успѣха не достигаетъ Авторъ какъ бы подчеркиваетъ свои симпатіи самой фабулой повѣсти.
Пассивно-созерцательный типъ съ большой любовностью нарисованъ въ одномъ изъ лучшихъ очерковъ Короленки «Рѣка играетъ». Фигура этого «стихійнаго, безалабернаго, распущеннаго и вѣчьо страждущаго отъ похмѣлья»—пере- возчика Тюлина прекрасно вставлена въ пейзажъ «шалов- ливой», во время весенняго разлива, но въ общемъ такой тихой, такой безмятежной рѣки Ветлуги.. Тюлинъ просы- пается отъ своей дремотной созерцательности лишь въ минуты опасности, когда плоту его грозитъ гибель отъ водоворота или бурнаго теченія Тутъ онъ всегда на высотѣ положенія. Но прошла эта минута, и онъ снова погружается въ неподвижность физическую и умственную. Непосред- ственную наивность его ав горъ предпочитаетъ «схоластикѣ раскольничьихъ -'поровъ», которая только что утомляла его голову на «святомъ озерѣ» Китежѣ. Ему «тяжело было среди книжныхъ разговоровъ, среди «умственныхъ» мужи- ковъ и начетчиковъ, и такъ легко, такъ свободно теперь— на этой тихои рѣкѣ», съ этимъ молчаливымъ созерцате- лемъ... «Милый Тюлинъ, милая, веселая, шаловливая, взыграв- шая Ветлуга!.. Гдѣ же это и когда я васъ видѣлъ раньше?»... Такъ заканчивается очеркъ, по мысли автора, очевидно, символизирующій основную и особенно дорогую ему —сти- хію русскаго народа. Въ богатомъ бытовыми штрихами разсказѣ «За ико- ной», который, по яркости красокъ, можетъ быть поста- вленъ рядомъ съ только что отмѣченнымъ очеркомъ, оба указанныхъ выше мотива вложены въ душу мастеровою- сапожника, Андрея Ивановича (съ которымъ авторъ отпра- вляется пѣшкомъ въ монастырь въ день монастырскаго праздника) и ведутъ въ этой душѣ нескончаемую борьбу. Андрей Ивановичъ то живетъ въ полномъ смиреніи, въ полномъ подчиненіи у сьоей ж-ены, вполнѣ искренно почитая своихъ богатыхъ давальцевъ, то вырывается изъ привычной
обстановки, сбрасываетъ хомутъ, какъ въ тотъ моментъ, который описанъ въ разсказѣ: «тогда онъ предается меч- тамъ, спорамъ о религіи, буйному, хотя и довольно без- толковому демократизму, доводя свои обличенія до дракъ, до совершенно неожиданныхъ выходокъ, по большей части кончающихся для него синяками» .. ’) Таковы бытовые очерки Короленки, затрагивающіе крестьянскій и мастеровой людъ, Въ чисто романтическихъ вешахъ своихъ онъ, конечно, въренъ своимъ симпатіямъ,—и здѣсь онѣ выступаютъ еще болѣе открыто Въ ранней своей повѣсти «Лѣсъ шумитъ», типично ро- мантической вещи, воспроизводящей «полѣсскую легенду», опять тѣ же два мотива, тѣ же два основныхъ психоло- гическихъ типа, излюбленныхъ авторомъ. Примитивный, тугой на мысль, работяга-лѣсничій, Романъ, и «вольница»— доѣзжачій лихого пана, пѣвецъ и поэтъ, а впослѣдствіи разбойникъ—Опанасъ. Это все тѣ же Тимоѳей и Степанъ изъ «{Парусиной заимки». Только здѣсь ни требованія «реа- листической школы», ни юмористическіе штришки не за- тушевываютъ контуровъ; стиль легенды, далекая эпоха даютъ просторъ романтической красочности. Замѣчу, однако, что тонъ «хохлацкой», благодушной усмѣшки все же не вовсе покидаетъ автора и здѣсь, даже зъ наиболѣе драматическихъ мѣстахъ. Напомню хотя бы слѣдующую Опанасову отповѣдь пану, котораго они съ Ро- маномъ собираются убить. «— Пустите,—кричитъ панъ,—за меня вы всѣ погибнете въ Сибири, Э Въ недавно напечатанномъ очеркѣ «Русскіе за Дунаемъ» (.«Русское Богатство», январь 1910 г.) землеробъ-мечтатель руссинъ противополагается соціалъ-цемократу изъ рабочихъ, живому и дѣятельному, но лишенному именно созерцательности, съ «упро- щенными» чувствами и оцѣнками.
Не печалься за насъ, пане: Романъ будетъ на болотѣ раньше твоихъ доѣзжачихъ, а я по твоей милости, одинъ на свѣтѣ,- мнѣ о своей головѣ думать не долго. Вскину рушницу за плечи и пойду себѣ въ лѣсъ... Наберу провор- ныхъ хлопцевъ и будемъ гулять... Изъ лѣсу будемъ выхо- дить ночью на дорогу, а когда въ село забредемъ, то прямо въ панскіе хоромы... Эй подымай, Ромасю, пана, вынесемъ его милость на дождикъ»... Такую же пару составляютъ въ красивомъ, поэтичномъ очеркѣ дѣтской психологіи, озаглавленномъ «Ночью», дядя Генрихъ и молодой врачъ Михаилъ. Первый, потерявъ молодую жену, «сильно перемѣнился»: изъ весельчака пре- вратился въ задумчиваго мистика; второй исполненъ вѣры въ свою медицину. Вотъ характерный разговоръ между ними послѣ ѵдачной пріемки, сдѣланной Михаиломъ у матери маленькихъ героевъ очерка: «— Ну что скажешь, Гечя, каково я справился?... Л слу- чаи былъ трудный... — Молодецъ, Миша!.. Да, мы пріѣхали съ тобой во время. Можетъ быть, если бы два года назадъ... у моей Кати... Но тутъ голосъ его сталъ глуше... Онъ отвернулся. — А все-таки,—сказалъ онъ,—рожденіе и смерть... такъ близко рядомъ,. Да, это великая тайна’ Михаилъ пожалъ плечами. — Эту тайну мы, братъ, прослѣдили ‘чуть не до пер- вичной клѣточки» Въ «слѣпомъ музыкантѣ» — психологическомъ этюдѣ, относящемся къ 1«86 г, — отецъ слѣпого мальчика, панъ Козельскій—«добродушенъ, даже, пожалуй, добръ, хорошо смотритъ за рабочими и очень любитъ строить и пере- страивать мельницы». Вся духовная связь его съ семьей исчеопывается ежедневнымъ вопросомъ къ женѣ: «здорова-ли ты, моя голубка?»,—который онъ задаетъ, усаживаясь за обѣдъ... Зато «дядя Максимъ», бывшій гарибальдіецъ и
дуэлянтъ, а теперь калѣка, 'вѣчно сидитъ, окутанный обла- комъ табачнаго дыма, и за этимъ облакомъ мечтаетъ, онъ вкладываетъ всю душу вь воспитаніе несчастнаго слѣпца, вообще, является возвышеннымъ романтикомъ-идеалистомъ. Въ тѣхъ же романтическихъ тонахъ нарисована и фи- гура отца въ повѣсти «Въ дурномъ обществѣ»: неподкупно- честный судья, заугрюмѣвшій послѣ смерти жены, безпри- страстный защитникъ справедливости, пользующійся без- граничнымъ довѣріемъ населенія,' даже «босяковъ» изъ «Замка» — развалины, въ подвалахъ которой ютятся эти «бывшіе люди»... Нечего и прибавлять, что романтически же трактованы у Короленки и всѣ фигуры революціонеровъ, имъ нарисован- ныя, относящіяся къ далекимъ эпохамъ, какъ Менахемъ изъ «Сказанія о Флорѣ», какъ герой очерка «Мгновеніе», или типы современниковъ, бѣглыми штрихами очерченные въ циклѣ «воспоминаній о ссылкѣ». Реалистическое, будничное служитъ у Короленки только фономъ, на ко торомъ только рѣзче выдѣляются излюблен- ныя имъ фигуры. Въ этомъ смыслѣ можно отмѣтить, что ко времени выступленія Короленки народническая школа уже разстается со своимъ завѣтнымъ лозунгомъ чистаго реализма. Многое и многое сближаетъ писанія Короленки съ писаніями Горькаго, который въ концѣ 90-хъ годовъ развернетъ знамя такой безпримѣсной романтики: если мо- ральныя и общественныя тенденціи у буйнаго Горькаго въ большинствѣ случаевъ являются прямыми «возраженіями» на тенденціи мечтательнаго народника Короленки, то пріемы ихъ творчества все же представляютъ значительную ана- логію. Но объ этомъ ниже. Типичное для романтиковъ сочетаніе тривіальной или ужасной внѣшности, физическаго уродства, сь величіемъ духа съ мечтательностью и идеализмомъ; или «просвѣчи- ваніе» этого идеализма и душевной теплоты сквозь обо-
лочку мрачности, даже желчности — также излюбленный мотивъ Короленки. Реалистическая школа найіа питала пристрастіе къ со- четанію заурядной внѣшности съ интереснымъ содержа- ніемъ. Это мргло вытекать изъ требованій именно реализма— изображать среднихъ, заурядныхъ людей, а отнюдь не ге- роевъ. Красота толстовскаго «дяди Акима», Любима Тор- цова у Островскаго, пожалуй, дьякона Успенскаго изъ очерка «Неизлѣчимый»—всегда привлекала нашихъ худож- никовъ полосы реализма. Но у Короленки дѣло не въ сѣрости, не въ заурядности оболочки, прикрывающей возвышенное содержаніе У него и эта оболочка отнюдь незаурядная, но вь противополож- ную сторону —въ сторону исключительнаго уродства или исключительной же, трагической мрачности. У него—именно то, что всегда любили всѣ романтики, что, по ихъ мнѣнію, создаетъ «проблематическій», заинтересовывающій и трога- тельный образъ... Вот ъ желчный «феноменъ», изъ очерка «Парадоксъ», — безрукое, съ длинными ногами и маленькимъ туловищемъ существо—«какое-то паукообразное чудовище», у котораго, однако, «голова лучше, чѣмъ) многихъ людей съ руками», какъ аттестуетъ его «импрессаріо.», развозящій его на те- лѣжкѣ за подаяніемъ. Феноменъ своими «злыми» глазами видитъ все насквозь, сразу выдѣляетъ изъ толпы чуткаго по душѣ мальчика и пишетъ для него своей ноюй такой «поучительный афоризмъ и парадоксъ вмѣстѣ»: «Человѣкъ созданъ для счастья, какъ птица для полета»... эосякъ Тыбурцій Драбъ («Въ дурномъ обществѣ») тоже безобразенъ, и если не страшенъ, то смѣшонъ. Онъ зачи- тываетъ своихъ товарищей цитатами изъ Цицерона и цѣ- лыми главами изъ Ксенофонта, приводитъ тѣмъ же въ изум- леніе и толпу на базарѣ, слыветъ ученымъ и отчасти кол- дуномъ, и послѣднее званіе даетъ ему кое-какой зарабо-
токъ. Но при этой комической оболочкѣ—душа его полна безконечной нѣжности къ роднымъ дѣтямъ— Валеку и \ма- люткѣ-Марусѣ... Онъ является и къ судьѣ, отцу маленькаго героя повѣсти, когда послѣднему грозитъ бѣда за таин- ственныя свиданія съ «дѣтьми подземелья». Подъ смѣшной и уродливой его оболочкой живетъ, несомнѣнно, интерес- ная и привлекательная натура. Даже въ многочисленныхъ очеркахъ изъ жизни сибир- скихъ ссыльныхъ («Въ послѣдственномъ отдѣленіи», «Очерки сибирскаго туриста», «Соколинецъ», «Убивецъ». «Госуда- ревы ямщики», «Морозъ», «Послѣдній лучъ», «Марусина заимка»)—Короленко останавливается не столько на бытѣ и обшей психологіи ссыльныхъ и мѣстнаю люда, сколько на отдѣльныхъ романтическихъ фигурахъ и штрихахъ. Вотъ «Соколинецъ»—бѣглый съ Сахалина, ставшій те- перь хозяиномъ, пользующійся извѣстностью за свой смѣ- лый побѣгъ среди поселенцевъ и уваженіемъ якутовъ за до- мовитость и дѣловитость. Наружность его описывается такъ: «Черные выразительные глаза его кидали быстрые, ко- роткіе взгляды. Нижняя часть лица нѣсколько выдавалась впередъ, обнаруживая пылкость страстной натуры, но бро- дяга давно уже привыкъ сдерживать эту пылкость. Только легкое подергиваніе нижней губы и нервная игра мускуловъ выдавали по временамъ безпокойную напряженность вну- тренней борьбы. » И, конечно, онъ тоже изъ категоріи «вольницы» и мечта- телей: , «Въ глубинѣ души онъ сознавалъ, — хотя и йъдавлялъ пока это сознаніе, — что эта сѣрая жизнь., не про него. Изъ глубины души уже поднимались въ немъ призывы тайги, егб манила уже отъ сѣрыхъ будней безвѣстная, обманчи- вая и заманчивая даль».. Или фигура «Убивца» — бывшаго каторжника. Слухи о его прежнихъ подвигахъ внушаютъ непреодолимый страхъ
всѣмъ бродягамъ... Теперь онъ на волѣ и является самымъ надежнымъ ямщикомъ, ибо никто не посмѣетъ напасть на его сѣдоковъ... Или «подвижникъ» Яковъ въ очеркахъ «В ъ послѣдствен- номъ отдѣленіи»... Внѣшность его—«сѣрые, выразительные глаза, слегка лишь подернутые какою-то мутью, какъ у сильно утомленнаго человѣка. Лобъ- высокій и пс време- намъ собирается въ рѣзкія, не то гнѣвныя, не то скорбныя складки». Этотъ Яковъ утверждаетъ, что страдаетъ без- чинно, и стучитъ ногами въ дверь камеры при каждомъ приближеніи начальства. Ноги уже опухли у него отъ этого стучанія.. Между Яковомъ и авторомъ происходитъ такой діалогъ: «— Скажи мнѣ, зачѣмъ ты стучишь? Яковъ вскинулъ на меня своими большими глазами и въ голосѣ его, когда онъ отвѣчалъ, слышалась какая-то «обрядная» важность. — Стою за Бога, за великаго Государя, за Христовъ законъ, за святое крещеніе, за все отечество и за всѣхъ людей». И замѣтивъ удивленіе собесъдника, Яковъ поясняетъ. — «Обличаю начальниковъ, начальниковъ неправедныхъ обличаю. Стучу. — Какая же отъ этого польза тебѣ?» Вмѣсто отвѣта Яковъ снова повторяетъ свою тираду о Богѣ и т. д. -<Я понялъ,—пишетъ Короленко.—что Яковъ не искалъ реальныхъ осязательныхъ послѣдствій отъ своего стучанія для того дѣла, за которое очъ «стоялъ» столь неуклонно среди глухихъ стѣнъ и не менѣе глухихъ къ его обличе- ніямъ людей... Онь поступалъ такъ... для души». Авторъ увѣренъ, что Яковъ своего рода сектантъ, «под- вижникъ идеи», но начальство у возитъ его въ больницу для умалишенныхъ..
Въ «Запискахъ туриста» романтически истолковывается фигура бродяги-жигана, убивающаго не изъ корысти, и не для чего, а просто потому, что «—такая ужъ моя линія»... Больше быта и реализма въ позднѣйшихъ сибирскихъ очеркахъ, какъ, напримѣръ, «Государевы ямщики». Здѣсь рисуется безконечно однообразное и скудное житье, а вѣр- нѣе медленное вымираніе ямщичьей общины, для казенныхъ надобностей загнанной на холодные берега Лены и прикрѣ- пленной къ мѣсту. Но и тутъ вниманіе сосредоточено прежде всего на тихомъ мечтателѣ Микешѣ, съ его тоскливо-недо- умѣнными запросами... Микеша завидуетъ даже тѣмъ, кто сидитъ по тюрьмамъ и «много знаетъ, умной бываетъ»; онъ излагаетъ свою «ущербленную и тоскующую вѣру, угасающую среди равно- душныхъ камней»,—въ такой трогательной формулѣ: «Другіе говорятъ... никакой Богъ нѣту.. Не можетъ быть, враки! Хоть худенькій-худой, ну, все еще сколько-нибудь дѣлами же правитъ!» А рядомъ съ Микешей уже не мечтательная, а озлоблен- ная и «отчаянная», какъ говорятъ про него ямщики,—сталь- ная фигура ссыльнаго уніата Островскаго. Послѣ неѵцачи съ хозяйствомъ на мерзлой землѣ и смерти жены и ребенка, онь Сжигаетъ домъ, вмѣстѣ со всѣмъ обзаведеніемъ, —и въ лодкѣ съ дѣвочкой-дочерью отправляется на пріиски... Въ очеркѣ «Атъ-даванъ»—на фонѣ такой же заброшен- ности и забитости—выступаетъ жалкая фигура смотрителя станціи Кругликова. Онъ былъ сосланъ «за любовь» — за выстрѣлъ въ начальника по службѣ, сватавшаго за себя его невѣсту. Много лѣтъ провелъ онъ въ ссылкѣ и затѣмъ на службѣ писаремъ на заброшенной станціи, но до сихъ поръ сквозь его «тривіальною оболочку» просвѣчиваетъ трога- тельная любовь къ далекой Раисѣ Павловнѣ, уже давно вы шедшей за другого и народившей дѣтей... И воспоминанія о юношеской любви, нахлынувшія съ особенной силой послѣ
того, какъ Кругликовъ разсказалъ свою исторію двумъ пріѣзжимъ, на минуту пробуждаютъ еъ немъ человѣка: онъ давно опустившійся, съежившійся и забитый осмѣливается требовать прогонныя деньги отъ грознаго «Арабынъ- тойона» - полусумасшедшаго казачьяго хорунжаго, ѣздив- шаго курьеромъ и наводившаго трепетъ. Очеркъ «Морозъ»трактуетъ чисто психологическій тяж- кій мотивъ о «застывающемъ» отъ физической стужи чув- ствѣ человѣчности. Съ глубокимъ волненіемъ ссыльный Со- кольскій разсказываетъ событіе изъ своего прошлаго,—какъ онъ съ товарищемъ проѣхалъ въ морозъ мимо усталаго замерзающаго путника. Когда товарищи добрались до тепла, чувство «оттаяло». Сокольскій пошелъ сзывать народъ на розыски, а товарищъ его, гонимый угрызеніями совѣсти, отправился одинъ, не зная дороги, и исчезъ. Путника на- шли уже мертвымъ, вскорѣ Сокольскій отыскалъ и трупъ товарища.. Въ итогѣ надо сказать, что и всѣ эти сибирскіе очерки и повѣсти прежде всего, далеко—не бытовые. Соціологія же въ нихъ отсутствуетъ совершенно. А присутствуютъ, глав- нымъ образомъ, все тотъ же неопредѣленный, мечтатель- ный идеализмъ и романтика. Тяжкіе, трагическіе мотивы звучатъ какъ бы заглушенно. какъ бы сквозь дымку этой романтики. Кое-гдѣ къ тому же результату приводитъ и тотъ «хохлацкій» благодушный юморъ, о которомъ я уже говорилъ. Этотъ юморъ проявляетъ себя въ чистомъ видѣ въ одной изъ наиболѣе художественныхъ вещей Короленки— повѣсти «(омъ-кипуръ» (Судный день), гдѣ живо и ярко иллюстрируется бытовыми картинками украинской деревни еврейская легенда о чортѣ, похищающемъ въ «Судный день» какого-нибудь большого грѣшника, который, на сей разъ, оказывается не евреемъ, а русскимъ кулакомъ... Въ этомъ потномъ юмора анекдотѣ—авторъ даетъ своеобразный аргу- ментъ противъ антисемитизма а удачный южно-русскій
колоритъ — онъ всегда удается Короленкѣ — яркія краски южной ночи, дѣлаютъ эту повѣсть о «еврейскомъ чортѣ» очень поэтичной вещью, которая вмѣстѣ съ очеркомъ «Рѣка играетъ» должна, въ смыслѣ художественномъ, — быть вы- двинута въ первый рядъ среди его произведеній... Далеко не перворазрядными надо, на мой взглядъ, при- знать тѣ вещи, гдѣ Короленко пытается затрагивать мо- рально-философскія темы, какъ «Сказаніе о Флорѣ, Агриппѣ и Менахемѣ, сынѣ Іегуды» и фантазіи «Тѣни». Образы здѣсь не достаточно ярки и отнюдь не обладаютъ велича- востью, которая соотвѣтствовала бы вложенной въ нихъ идеѣ... Героическая фигура Менахема, защитника іудеевъ отъ римскаго правителя Флора, а равно и фигура вѣчно ищущаго, «вѣчно вопрошающаго» Сократа—вышли какъбг1 укороченными, какъ бы нарисованными не во весь ростъ Французскій художникъ Деларошъ отличался такой осо- бенностью— «укорачивать» свои фигуры. Думается, фило- софская беллетристика мало соотвѣтствуетъ художествен ному дару романтика Короленки, это не его «жанръ», какъ говорятъ французы. Фантазія о Сократѣ передаетъ сонъ, который видѣлъ вединъ изъ его учениковъ Ктезилпъ, въ ночь послѣ смерти Сократа. Вм-встѣ съ тѣнью учителя и тѣнь Ктезиппа очутилась въ подземномъ царствѣ, и оба долго идутъ каменистой дорогой во тьмѣ подземелья, пока не открывается видъ на Олимпъ, который весь заволокли тучи. Сократъ, проиовѣдывавшій во время пути вѣчное исканіе истины, и здѣсь, у іюдножья горы «небожителей», въ бесѣдѣ съ Зевсомъ, кидаетъ ему свой вызовъ, онъ отри- цаетъ современныхъ боговъ, на его взглядъ не совершен- ныхъ, и требуетъ себѣ права стремиться къ «невѣдо- мому, чье имя тайна»... Пусть онъ только «мусорщикъ», очищающій жизнь огъ заблужденій, туманныя тѣни не должны преграждать ему пути, заграждать свѣтъ будущей зари...
Громы Зевса постепенно смолкаютъ, какъ бы въ сму- щеніи передъ пытливостью человѣческаго ума, тучи раз- сѣиваются, и вередъ путниками стоитъ въ лучахъ утрен- няго солнца Олимпъ, безъ олимпійцевъ, какъ простая гора... И одно только ясно чувствуетъ Ктезиппъ,—«что вся при- рода до послѣдней былинки проникнута біеніемъ единой таинственной жизни»: «чьё-то дыханіе слышалось въ лас- кающемъ вѣяніи воздуха, чей-то голосъ звучалъ чудной гармоніей, чьи-то чуялись невидимые шаги въ торжествен- номъ шествіи сіяющаго дня»... Фантазія эта интересна, лишь какъ открытое исповѣданіе авторомъ его пантеисти- ческаго настроенія съ элементами смутной мистики, ко- торые сквозятъ кое-гдѣ въ его очеркахъ, какъ, напримѣръ, въ уже упомянутомъ очеркѣ «Ночью». Но діалоги Сократа съ Ктезиппомъ, какъ и его богоборческое обращеніе къ Зевсу, не только не «историчны», но и мало опредѣли- тельны, а въ философскомъ смыслѣ мало интересны.. «Сказаніе о Флоръ», написанное въ 80-хъ годахъ, имѣетъ заданія до извѣстной степени, полемическія: по- вѣсть направлена противъ < толстовства», противъ теоріи «непротивленія злу», которой тогда увлекалась часть мо- лодежи, и оправдываетъ тѣхъ, кто «проливаетъ кровь для дѣла защиты, а не утѣсненія». Непосредственно противъ «непротивленія» направлена легенда, которую разсказы- ваетъ іерои Менахемъ своимъ единоплеменникамъ. Ле- генда повѣствуетъ о любимцѣ Бога—«ангелѣ невѣдѣнія», который указалъ гонителямъ, гдѣ скрывается преслѣдуемый ими, а тѣ погубили защитника гонимаго. Ангелъ этотъ впервые спустился на землю и, натворивши ошибокъ такимъ «непро- тивленіемъ злу»,—утрачиваетъ «ясность святого невѣдѣнія», а Богъ превращаетъ его въ ангела «скорбнаго пониманія», объясняя, что кровь, которою забрызгана его одежда, «кровь, ’ролитая на зашиту слабаго,— чистая кровь», и «ангелъ скорбнаго пониманія» попрежнемуостаетсялюбимцемъ Бога..,
Въ этомъ произведеніи, принадлежащемъ къ начальному періоду дѣятельности писателя, имѣется и наиболѣе «семи- щесятническій» мотивъ, какой только можно у него найти. Вь молитвѣ своей Менахемъ говоритъ,- «И если Ты, въ безконечной мудрости твоей, судилъ въ •наше время погибель правому дѣлу и еще разъ дашь тор- жествовать насилію,—да будетъ’ Но исполни же просьбу обреченныхъ, исполни нашу просьбу, Всевышній! Пусть никогда не забудемъ мы, доколѣ живы, завѣта борьбы за правду...» Звучитъ этотъ мотивъ у Короленки именно такъ, какъ звучали подобные мотивы у Мельшина, а, пожалуй, и у Надсона,— «героизмомъ отчаянія», идеализмомъ одинокихъ борцовъ-интеллигентовь... Двѣ вещи «.Мгновеніе» и «Не страшное», первая—чисто романтическая и немного—искусственная, вторая уже со- всѣмъ въ Чеховскихъ тонахъ,—трактуютъ съ двухъ раз- личныхъ точекъ зрѣнія, въ сущности, одну и ту же тему. Плѣнникъ Діацъ провелъ долгіе годы заключенія вс вра- жеской крѣпости на островѣ. Въ бурную ночь онъ со- вершаетъ побѣгъ. Бушующее море сначала пугаетъ его. Онъ возвращается къ тюоьмѣ и заглядываетъ въ окно своей камеры, и тутъ ему чудится, что онъ видитъ самого себя на постели,—успокоившимся, съ ровнымъ дыханіемъ, приспособившимся... «Это онъ, тотъ Діацъ, который вошелъ сюда полнымъ силъ и любви къ жизни и свободѣ?» Это видѣніе рѣшаетъ для него вопросъ: онъ кидается въ челнъ и пускается въ море... «Вѣроятно погибъ. —разсуждаетъ о немъ офицеръ крѣпостной стражи.—Но кто знаетъ, не стоитъ ли одинъ мигъ настоящей жизни цѣлыхъ годовъ прозябанія?».. Такова идея очерка «Мгновеніе». Очеркъ «Не страшное» является какъ бы сводкой и итогомъ «Че- ховскихъ» мотивовъ самое страшное въ жизни, по мысли
автора,—это прозябаніе, тина обыденщины и мелочей, за- урядность и будни—самое страшное есть именно то. что- людямъ кажется совсѣмъ «не страшнымъ»... Эти публицистическіе и философскіе очерки, очень не- многочисленные у Короленки, столь же общи и неопредѣ- ленны по своей тенденціи, какъ и всѣ указанныя вогше романтическія и полу-бытсвыя вещи. Неопредѣленный иде- ализмъ, мечтательное—тоже неопредѣленное—стремленіе къ свѣту, свободѣ, нсегда гуманный, демократическій тонъ, съ налетомъ нѣкоторой сантиментальности,—ьотъ основ- ной тонъ его творчества. Ничего похожаго на вполнѣ опре- дѣленныя соціальныя заданія беллетристовъ-народниковъ. предыдущей полосы. Вся его «программа», пожалуй, выра- жена имъ въ небольшомъ стихотвореніи въ прозѣ «Огоньки»,, поставленномъ имъ во главѣ послѣдняго тома его очерковъ, написано оно въ 1900 году). Это сибирское воспоминаніе, авторъ плыветъ ночью по угрюмой рѣкѣ, между темныхъ горъ; впереди появились огоньки и казалось, что они близко... Но гребецъ только налегалъ на весла, зная, что это лишь обманъ зрѣнія: «Мнѣ часто вспоминается теперь и эта темная рѣка,— пишетъ Короленко,—и этотъ живой огонекъ. Много огней и раньше и послѣ манили не одного меня своей близостью.. Но—жизнь течетъ въ тѣхъ же угрюмыхъ берегахъ, а огни еще далеко. И спять приходится налегать на весла... Но все-таки... все-таки впереди--огни»! И, можетъ быть, наибольшій -успѣхъ имѣвшее его про- изведеніе, выдержавшій двѣнадцать изданій разсказъ о юномъ «Слѣпомъ музыкантѣ», — символизируетъ лучше всего- на- строеніе и творчество Короленки. Органическое стремленіе къ свѣту, смутная, неопредѣ- ленная тоска по свѣтовымъ ощущеніямъ, кот орыхъ никогда не испытывалъ этотъ слѣпой стъ рожденія юноша,—вотъ основная идея повѣсти, по признанію самого автора—этого
романтика, эпигона народничества, жившаго въ годы утра- ченной идеологіи и угасшихъ надеждъ на близость «огонь- ковъ.»... Два слова о внѣшней сторонѣ его писаній. Стиль Коро- ленки очень выработанный, даже изысканный. Онъ очень любитъ описанія природы, но, не зная еше импрессіонизма, пишетъ въ старой, «детальной»,—Тургеневской манерѣ (Само собою разумѣется, что я имѣю здѣсь въ виду сред- ства, а не добытые ими результаты: рисунокъ Короленки далеко не столь точенъ и тонокъ, какъ у Тургенева, и часто страдаетъ излишней красочностью и «зализанностью», какъ выражаются живописцы). Нѣкоторая искусственность и многословность являются вообще основными дефектами его манеры. Языкъ его не слишкомъ разнообразенъ, но ярокъ и мѣтокъ особенно,—какъ я уже упоминалъ въ передачѣ южно-русскаго народнаго говора и въ картинахъ южно-русской природы... Помимо чисто беллетристическихъ произведеній, имъ на- писаны еше «Голодный годъ»—глубоко интересные и прав- дивые очерки нижегородской губерніи, въ эпоху голода 1892 года, рисующіе картины полнаго разложенія’ деревен- ской общины и обнищанія бывшихъ «жителей»: очерки о «Павловскихъ кустаряхъ» и воспоминанія о Чернышевскомъ, Успенскомъ и Чеховѣ (сборникъ -«Отошедшіе»). Изъ нихъ особенно удачны воспоминанія объ Успенскомъ; здѣсь много тонкихъ, съ любовью подмѣченныхъ черточекъ психологіи .этою писателя-мученика, хотя, быть можетъ, по обыкно- венію автооомъ затерты нѣкоторыя рѣзкія черты, за- круглены углы. Послѣдній недостатокъ особенно чувствуется въ характеристикѣ Чернышевскаго Наконецъ, перу Коро- ленки принадлежатъ мастерскія публицистическія обо- зрѣнія—въ «Русской Мысли» 1890-хъ годовъ, подписанныя «Провинціальный наблюдатель». Здѣсь беллетристъ про- явилъ рѣдкій даръ популяризаціи основныхъ .параграфовъ
политическаго міросозерцанія, путемъ умѣлаго анализа сутолоки и мелочей провинціальной жизни. VII. А. II. Чеховъ.—Итоги щіохм.—Художественныя завоеванія. О бел- летристахъ 80-хъ п ЙО-хъ годовъ вообще. Если въ той уже немногочисленной средѣ интеллигенціи, выразителями которой являлись Якубовичи, Гаршины, Ко- роленки, еще теплились остатки прежней идеологіи; если эта интеллигенція усиліемъ идеалистической воли застав- ляла себя вѣрить и дѣйствовать пс-старому, если рядъ орга- низацій народовольческаго типа пытается продлить тра- дицію нѣкогда такой интенсивной борьбы, и попытки эти роковымъ образомъ, являются одна неудачнѣй другой по мѣрѣ приближенія къ 90-м ь годамъ; если въ 87-мъ году происходитъ заговоръ «второго 1-го марта», и еще три года спустя идутъ аресты народовольческой группы, во главѣ которой стоялъ Фойниикій,—то для широкихъ круговъ интеллигенціи съ середины 80-хъ годовъ наступаетъ та по- лоса «безкрылья», безыдейности и «малыхъ дѣлъ», кон- кретныхъ,—«гомеопатическихъ» по размѣрамъ—культур- ныхъ начинаній, съ апологіей которыхъ, какъ я упоми- налъ, выступила Гайдебуровская «Недѣля»... Волна револю- ціонныхъ надеждъ и энтузіазма могла бы смѣниться ров- нымъ и медленнымъ теченіемъ культурнаго творчества. Старый споръ народничества о «книгѣ» и «топорѣ» былъ уже давно рѣшенъ къ тому времени; «отрицатели науки», «бунтари», уже отжили свой вѣкъ и существовали теперь только въ «академическомъ»—такъ сказать—«изданіи»— въ видѣ неуклюжихъ теорій Юзова, имѣвшихъ весьма не- значительный резонансъ. Но культурная работа натыкалась на полицейскую рогатку, на систему Побѣдоносцева, съ его знаменитымъ девизомъ: «Русскому народу образованіе не
нужно, ибо оно научаетъ логически мыслить*. Земская: дѣятельность, работа сельскихъ учителей, съужалась до утраты почти всякаго жизненнаго смысла, тормозилась и, можно сказать,—парализовалась залѣзавшей всюду рукой реакціи. Апологія и даже апоѳеозъ этой культурной работы,, которыми занималась «Недѣля», сводились, поэтому, къ- призыву (въ буквальномъ смыслѣ) <довольствоваться ма- лымъ* и, конечно, никакого подлиннаго воодушевленія по- рождать не моіли... Въ обстановкѣ нашего режима того времени, въ обстановкѣ полной подавленности общестен- ной иниціативы и неограниченнаго администрированія, стремившагося проникать во всѣ поры жизни, предусма- тривать все до послѣднихъ мелочей и направлять жизнь по линіи Катково-Побѣдоносцевскихъ идеаловъ,—вь та- кой атмосферѣ даже наименѣе склонныя къ скептицизму, самыя довѣрчивыя натуры не моіли со сколько-нибудь го- рячей и прочной вѣрой смотрѣть на свою культурную ра- боту, не могли надѣяться на мало-мальски значительную продуктивность этой работы. Съ другой стороны, вь эпохи подъема, въ эпохи твор- ческія та идеологія, во имя которой живутъ и борются наиболѣе активные элементы, бросаетъ какъ бы отра- женный свѣтъ и тепло на жизнь всего общества. И болѣе- умѣренные темпераменты и совсѣмъ не героическія натуры какъ бы ощущаютъ непрестанно излученія этого не ими: поддерживаемаго огня. И это помогаетъ имъ координиро- вать свои мелочныя, разрозненныя усилія, помогаетъ осмы- сливать ихъ, позволяетъ ощушать, что и ихъ мелкая лепта укладывается въ общую работу созиданья и творчества. Не- то—въ эпохи идейной растерянности и бездорожья... Въ. такія эпохи культурное строительство превращается по- истинѣ въ египетскій тр}дъ, если не въ каторгу... А культурное поприще было единственнымъ, сколько- нибудь доступнымъ для интеллигенціи поприщемъ. И если
въ 30-хъ и 40-хъ годахъ на Руси создался типъ лишнихъ людей, цѣлая галлерея которыхъ зарисована Тургеневымъ; если тогда единичные образованные представители общества не находили точки приложенія для своихъ, силъ, путей для осуществленія своихъ воспитанныхъ на европейской лите- ратурѣ идеаловъ и стремленій, — то въ 80-е годы появилась у насъ цѣлая группа общественная, которую по справедли- вости можно назвать «лишней интеллигенціей». И именно, наиболѣе чуткая часть обреченной на эту «каторгу» интеллигенціи особенно изнывала въ ней.. Хмурый А. П. Чеховъ самъ былъ причастень къ этой культурной работѣ (онъ нѣсколько лѣтъ служилъ земскимъ врачемъ), изображалъ во многихъ своихъ вещахъ эту близкую ему среду земскихъ работниковъ и отражалъ въ своихъ писаніяхъ умонастроеніе этой среды. Въ противо- положность тѣмъ художникамъ, о которыхъ мнѣ прихо- дилось говорить до сихъ поръ, онъ былъ съ юношескихъ лѣтъ въ сторонѣ отъ всякихъ революціонныхъ теченій и кружковъ. Онъ дебютировалъ, еще будучи студентомъ, въ юмористическихъ журналахъ «Стрекозѣ» и «Будильникѣ», затѣмъ писалъ въ «Новомъ Времени». Это былъ первый нашъ большой художникъ, пришедшій въ литературу изъ обывательской среды, изъ лагеря «средняго человѣка». И именно онъ оказался лучшимъ выразителемъ «эпохи средняго человѣка» Сначала брали свое молодость и, конечно, природный, основной его даръ — даръ комика, Чеховъ создастъ въ эти годы цѣлую коллекцію маленькихъ шедевровъ юмора и комизма, вошедшихъ въ первые три томика собранія ею сочиненій. Писалось все это «машинально, полубезсозна- тельно», какъ сообщаетъ Чеховъ въ письмѣ къ А. Н. Пле- щееву отъ 1886 г., прибавляя тутъ же: «Не помню ни одного •.воего разсказа, надъ которымъ бы я работалъ болѣе сутокъ, а «Егеря», который вам ь понравился, я писалъ
вь купальнѣ».. А между тѣмъ, если откинуть нѣкоторую часть І-го томика, гдѣ комизмъ часто нѣсколько внѣшній, именно, «веселые» и «пестрые» разсказы веселаго «Антоши Чехонте» (псевдонимъ Чехова въ эти годы), представляютъ классическіе образцы этого созданнаго имъ у насъ жанра. Ясно, что природный дарь его находилъ здѣсь непосред- ственное, свободное и полное свое выраженіе. Необходимо отмѣтить тутъ же, что и въ этихъ «веселыхъ» разсказахъ Чеховъ то и дѣло накладываетъ руку на весьма серьезныя темы. Шутя, онъ вскроетъ иной разъ такую бездну темноты и некультурности и такое ужасающее непониманіе между современниками и членами одного и того же, такъ назы- ваемаго, «національнаго цѣлаго», что вмѣсто смѣха или вмѣстѣ со смѣхомъ — вызываетъ въ читателѣ дамое серьезное и жуткое раздумье. Таковъ, напримѣръ, юмори- стическій очеркъ «Злоумышленникъ»—одинъ изъ Чехов- скихъ перловъ. Или совсѣмъ смѣхотворная, шаржированная «Смерть чиновника»: не заложенъ ли въ этой «веселой» бездѣлушкѣ цѣлый символъ, обнимающій безконечный рядъ безконечно грустныхъ явленій, столь характерныхъ для нашего отечества, которое, по мнѣнію Руссо, издавна подвергалось столь усиленному воздѣйствію администраціи, что никогда не будетъ хорошо управляемо.. Этотъ мелкій чиновникъ, умирающій отъ чинопочитанія, — кто разберетъ, буффонада тутъ или трагедія? Или безконечная и безчело- вѣчная некультурность помѣщика въ очеркѣ «Англичанка», напоминающая Герцеповскій разсказъ (въ «Былое и Думы») о встръчѣ съ русскими за границей: семья помѣщиковъ гдѣ-то на станціи кормитъ юную гувернантку объѣдками, и по одному этому Герценъ узнаетъ въ нихъ «соотече- ственниковъ»... Или безпросвѣтная праздность и скука, наполняющая, кажется, весь домъ до самаго потолка, и эти никчемные обывательскіе разговоры, и тупая, безсмысленная обрядность въ очеркѣ «Передъ постомъ» и т. д., и т. д.
Все это и смѣшно, и серьезно —вь одно и то же время. Все это вскрываетъ, въ веселой, эскизной, легкой формѣ, далеко не веселыя противорѣчія бытія «средняго человѣка». Вскорѣ смѣхъ Чехова затихаетъ. Начиная со сборника «Хмурые люди», уже очень ощутителенъ поворотъ къ новому и. именно хмурому настроенію. Настроеніе это не покидаетъ художника до конца и становится настолько типичнымъ для него, что слово «Чеховскій» получаетъ нарицательный смыслъ и подъ «Чеховскимъ мотивомъ», «Чеховскимъ настроеніемъ» разумѣется именно хмурый, тоскливо созерцательный тонъ, тонъ интимной, сосредо- точенной грусти отъ «безкрылости», отъ бездорожья, словомъ, тонъ 80-хъ годовъ... Природный, основной даръ Чехова, дарь комизма, все же остается въ силѣ и, измѣнившись но содержанію, напол- нившись новымъ жизнеощущеніемъ, творчество Чехова формально остается прежнимъ — комическимъ- художе- ственный рычагъ, съ которымъ онь подходитъ къ явленіямъ жизни, концепція его прежде всего сводится къ выискиванію противорѣчій, къ противоположности между «идеей» и ея «овеществленіемъ», если говорить терминами Гегеля, къ которымъ прибѣгалъ Бѣлинскій при опредѣленіи дара коми- ческаго писателя. Чтобы не быть голословнымъ, приведу нѣсколько иллюстрацій. Вотъ профессоръ въ «Скучной исторіи», лучшемъ очеркѣ сборника «Хмурые люди». Онъ выдающійся ученый съ евро- пейскимъ именемъ, «другъ Некрасова и Кавелина», высокій авторитетъ и вь научномъ, и въ моральномъ смыслѣ для обожающей его молодежи. Но прдъ.этой блестящей формой скрыто рѣзко дисгармонирующее съ нею содержаніе. Чеховъ и вскрываетъ въ очеркѣ именно эго содержаніе: научный авторитетъ оказывается въ жизни совершенно безпомощ нымъ, несостоятельнымъ, растеряннымъ существомъ. У него, по его собственному признанію, «нѣтъ того, что его гова-
рищц-профессора называютъ общей идеей», и онъ пассует ь передъ запросами племянницы, ничего не можетъ отвѣтить ей на вопросъ о смыслѣ жизни, даже на простой житейскій вопросъ: что ей дѣлать?" Онъ «смущенъ, сконфуженъ, оза- даченъ» и отвѣчаетъ только одно. «По совѣсти говоря, Катя, не знаю»... Вотъ купчиха милліонерша изъ повѣсти «Бабье царство»: она владѣетъ огромной, доставшейся по наслѣдству фаб- рикой: за ней увивается извѣстный адвокатъ, она окружена лестью и заискиваніемъ. Но безсмысленность и пустота ея сущесі вованія тяготятъ ее, и въ тоскѣ она чуть не выходитъ замужъ за простого рабочаго, въ котораго вовсе не влюб- лена, который, съ своей стороны, и не помышляетъ ни о какомъ романѣ съ нею.. Иванова, героя первой драмы Чехова, всѣ въ уѣздѣ считаютъ выдающимся обществен- нымъ дѣятелемъ, интеллигентомъ и умницей. А онъ надор- ванъ, разбить и такъ исповѣдуется своей невѣстѣ: «Безъ въры, безъ любви, безъ цѣли, какъ тѣнь, слоняюсь я среди людей»... Популярный беллетристъ Тригоринъ въ «Чайкѣ», славѣ и счастью котораго гакъ завидуетъ Нина Зарѣчная, вскры- ваетъ передъ ней свое «писательское счастье» въ такихь безнадежно-тоскливыхъ тонахъ: «Я говорю обо всемъ, тороплюсь, меня со всѣхъ сторонъ подгоняютъ, сердятся, я мечусь изъ стороны въ сторону, какъ лисица, затрав- ленная псами, вижу, что жизнь и наука все уходятъ впередъ и впередъ, а я все отстаю и отстаю, какъ мужикъ, опоздавшій на поѣздъ»... Иногда вскрываются противорѣчія, заложенныя не внутри данной фигуры, а во всемъ укладѣ отношеній цѣлыхъ семей или группъ. Драма «Дядя Ваня» изображаетъ именно такое противорѣчіе, лежащее въ самой основѣ жизни цѣлой семьи. Мыслящій и чуткій «Дядя Ваня» вмѣстѣ съ племянницей Соней изнываютъ въ тусклой работѣ цомо-
еодства и счетоводства они отказались отъ личной жизни, заточили себя въ имѣніи и все это лишь для того, чтобы поддерживать существованіе столичнаго профессора, Сони- наго отца, самовлюбленнаго тупицы и эгоиста, никому не- нужнаго, но заѣдающаго цѣлый рядъ жизней, въ томъ числѣ и жизнь своей второй жены, молодой и красивой, но остающейся вѣрной своему «долгу»... Глубочайшая ник- чемность, случайность, несообразность всѣхъ этихъ отно- шеній— вотъ безконечно унылый фонъ драмы, такой харак- терной для русскаго житья-бытья, этого царства случай- ностей... Нечего прибавлять, что указанный формально-комиче скій пріемъ сослужилъ Чехову хорошую службу. Будучи лишенъ всякой идеологіи, враждебно-настроенный, какъ увидимъ ниже, ко всякимъ «программамъ», чуждый всякой теоретизаціи, онъ при помощи своего излюбленнаго метода вскрывалъ одно за другимъ глубочайшія противорѣчія дѣй- ствительности, давалъ сначала «мѣстные», частичные, а затѣмъ и такіе широкіе итоги русской жизни, какихъ не давалъ ни одинъ изъ его современниковъ и ближайшихъ предшественниковъ, Правда, что его пріемъ былъ, такъ сказать, вполнѣ своевремененъ, отвѣчала, вполнѣ той фазѣ русской жизни, въ которой Чеховъ жилъ и писалъ. То была фаза усиленной ликвидаціи нѣкогда прочной дворянско - крестьянской, вообще говоря, сель- ской культуры, эпоха окончательнаго разложенія преж- нихъ «устоевъ», распадавшихся на глазахъ у этоігі поко- лѣнія,—эпоха, по этому самому, преисполненная именно противорѣчій. Но методъ Чехова далъ больше; Чеховъ при помощи его углублялся до вопросовъ совсѣмъ не времен- ныхъ или не столь временныхъ, а и общечеловѣческихъ и общекультурныхъ, нащупывалъ противорѣчія, заложенныя, вообще, въ современномъ обществѣ. Уже упомянутая, на- примѣръ, повѣсть «Бабье царство», какъ и «Скучная исторія»,
246 охватываютъ рядъ явленій далеко не мѣстныхъ только и не связанныхъ спеціально съ эпохой 80-хъ годовъ, «кающійся буржуа» есть явленіе всеевропейское, какъ и лишенный «общей идеи» спеціалистъ-ученый... Хмурый періодъ Чехова начался съ «возражательства». Чутьемъ художника онъ, словно, понималъ, что носители прежней идеологіи отстаивали уже проигранное дѣло, цѣп- лялись за окостенѣвшія, лишенныя жизнетворности идейныя подпорки. «Идеалы дѣдовъ и отцовъ»,—говоря словами «Не- дѣли»,—не только «безсильны» надъ нимъ, но во многихъ и многихъ пунктахъ, какъ психологія, являлись мишенью его нападокъ. Очерки «На пути» и «Разсказъ неизвѣст- наго человѣка» направлены противъ революціонной интел- лигенціи; «Хорошіе люди» и «Скучная исторія» скептически трактуютъ представителей умѣренныхъ либеральныхъ те- ченій. Это могло вызывать неудовольствіе и должно было вызывать его въ кругахъ, непосредственно затронутыхъ Чеховымъ. Въ перепискѣ Чехова съ Плещеевымъ мы ви- димъ слѣды этого неудовольствія, и осторожныя, нѣсколько уклончивыя самооправданія Чехова въ отвѣтъ на нападки его стараго друга, помогавшаго ему при выступленіи на литературную арену. Михайловскій, почувствовавшій такія нападки въ драмѣ «Плановъ», очень жестоко отнесся къ этому драматургическому дебюту Чехова. «Драма успѣха не имѣла, и, къ счастью, имѣть не могла»,—писалъ суровый семидесятникъ... Но ниже мы встрѣтимся у Вересаева съ такой жестокой- критикой именно этихъ же идеологиче- скихъ «пережитковъ» (въ повѣсти «Безъ дороги»), о какой и не помышлялъ Чеховъ. И любопытно, что повѣсть Вере- саева печаталась вь «Русскомъ Боіатствѣ», въ оріанѣ, ре- дактируемомъ Михайловскимъ: дѣло, должно быть, въ томъ, что тогда уже истекали девяностые годы, что въ лагерѣ Михайловскаго ѵже многое перемѣнилось къ этому вре- мени...
иі Въ «Разсказѣ неизвѣстнаго человѣка» изображенъ ут ра- тившій свою вѣру террористъ. Онъ какъ бы по инерціи продолжаетъ жить и дѣйствовать вопрежнему; поступаетъ лакеемъ къ чиновнику, съ цѣлью убить отца его, важнаго сановника Но когда представляется ему случай исполнить свой планъ, онъ ощущаетъ, что не въ силахъ это сдѣлать.,. На вопросъ Зинаиды Ѳедоровны, которую увезъ за гра- ницу, чтобы посвятить въ свою вѣру онъ признается въ своемъ давнишнемъ «банкротствѣ» и объясняетъ свое по- веденіе тѣмъ, что «трудно быть искреннимъ». Какъ я уже упоминалъ, тема почти совпадаетъ съ темой Каронинскаго разсказа «Учитель жизни», написаннаго, приблизительно, въ тѣ же годы. Очевидно, тема эта была злободневной, идейное «банкротство» было типичнымъ для эпохи явле- ніемъ... Разница въ траКтованіи этою явленія у обоихъ писателей, однако, значительная: если Каронинъ скорбитъ и ненавидитъ, то Чеховъ только регистрируетъ и, пожалуй, не менѣе мѣста удѣляетъ въ своей повѣсти психологіи чинов- ника Орлова, съ его опустошенной душой, а также среды, его окружающей, чѣмъ самому «неизвѣстному человѣку» и его душевной драмѣ. «Банкротство» представителей болѣе умѣ- ренныхъ направленій изображено въ «Хорошихъ людяхъ» и «Скучной исторіи». Въ первой вещи фельетонистъ либе- ральной газеты «отдѣлывается фельетонами» отъ самыхъ трудныхъ вопросовъ поетъ со студентами ^аибеатиз, «воз- лагаетъ» вѣнки, и разочаровываетъ въ себѣ сестру, которая уходитъ отъ него въ деревню лѣчить крестьянъ. «Лишенный общей идеи», профессоръ въ «Скучной исторіи» (я о немъ уже упоминалъ) не случайно оказывается у Чехова дру- гомъ Кавелина и Некрасова: фигура этого тоскливо-расте- ряннаго человѣка, очевидно, типична, по мнѣнію Чехова, для либерализма того времени. Въ очеркѣ «На пути» какъ бы выражено скептическое настроеніе по отношенію ко всѣмъ «вѣрамъ>, какими пробавлялась когда бы то ни было наша
248 интеллигенція грустная, съ теплымъ юморомъ трактованная фигура Лихарева изображаетъ опять «банкрота», побывав- шаго и славянофиломъ, и нигилистомъ, и народникомъ- буптаремъ, и толстовцемъ, всѣмъ, чѣмъ хо гите, словомъ,— растратившаго на всѣ эти «вѣры» свое состояніе, а теперь поступающаго на службу къ кулаку-заводчику. . Но Чеховъ не только изображалъ теряющихъ крылья и безкрылыхъ, тоскующихъ по смыслѣ жизни людей. Его недовѣріе къ идеямъ и программамъ жизни какъ бы принимало даже обобщенный характеръ: на подобную мысль наводятъ гакія его вещи, какъ «Палата № б», очеркъ «Пари», отчасти «Черный монахъ», затрагивающія, повидимому, темѵ о тщет- ности всякой идеологіи вообще... . . Вѣрный сынъ своей эпохи, Чеховъ, если одно время и поддавался чарамъ какой-либо идеологіи, то очень недолгое время и го лишь «толстовства», какъ онъ и признается въ одномъ письмѣ къ Суворину (1894 г.). Отраженіе этого кратковременнаго, идейнаго увлеченія можно видѣть въ по- вѣсти «Моя жизнь», въ упомянутомъ уже мною очеркѣ «Хорошіе люди» (сестра героя) и, пожалуй, въ «Домѣ съ мезониномъ» (въ проповѣдяхъ художника)... Интересно от- мѣтить, какъ своеобразно преломилось въ душѣ атеореіи- ческаго Чехова ученіе Толстого. Отъ идейнаго размаха, отъ глубины «барскаго покаянія» Толстого не осталось и слѣда: герой наиболѣе «толстовской» вещи Чехова «Моя жизнь» идетъ въ маляры не во имя какого-либо «опрости- тельства», а просто отъ тоски и отвращенія къ праздной и безтолковой сутолокѣ «культурнаго» существованія... А въ упомянутомъ письмѣ къ Суворину Чеховъ заявляетъ, что на него дѣйствовали не столько самыя идеи Толстого, сколько «толстовская манера выражаться» Приведу наи- болѣе интересное мѣсто изъ этого, вообще, очень харак- тернаго для Чехова письма:
«Во мнѣ течетъ мужицкая кровь и меня,—пишетъ Че- ховъ,—не удивишь мужицкими добродѣтелями. Я съ дѣт- ства увѣровалъ въ прогрессъ и не могъ не увѣровать, такъ какъ разница между тѣмъ временемъ, когда меня драли, и временемъ, когда перестали драть, была страшная. Я лю- билъ умныхъ людей, нервность, вѣжливость, остроуміе, а къ тому, что люди ковыряли мозоли, и къ тому, что ихъ портянки издавали удушливый запахъ, я относился такъ же безразлично, какъ къ тому, что барышня по утрамъ хо- дитъ въ папильоткахъ. Но толстовская философія сильно трогала меня, владѣла мною лѣтъ 6—7, и дѣйствовали на меня не основныя положенія, которыя были мнѣ извѣстны и раньше, а толстовская манера выражаться, разсудитель- ность и, вѣроятно, гипнотизмъ своего рода. Теперь же во мнѣ что-то протестуетъ; расчетливость и справедливость говорятъ мнѣ, что въ электричествѣ и ларѣ любви къ че- ловѣку больше, чѣмъ въ цѣломудріи и воздержаніи отъ мяса. Война—зло, и судъ—зло, но изъ этого не слѣдуетъ, что я долженъ ходить въ лаптяхъ и спать на печи вмѣстѣ съ работникомъ, его женой и проч....» Объ идейной подкладкѣ всего ученія Чеховъ и не за- говариваетъ. Теорія «уплаты долга», нравственнаго само- усовершенствованія въ «опростительствѣ» и пр. его, нови димому, не занимаютъ. И отвергается ученіе Толстого во имя простого здраваго смысла, во имя житейскихъ, такъ сказать, соображеній—«расчетливости и справедливости»... Чутье и здравый смыслъ подсказываютъ Чехову трезвую оцѣнку и другой теоріи Толстого—его взглядовь на искус- ство. По поводу книги «Что такое искусство?», содержаніе которой очъ зналъ со словъ Толстого еще до появленія ея въ печати, Чеховъ писалъ: «Мысль у него не новая; ее на разные лады повторяли умные старики во всѣ вѣка. Всегда старики склонны были видѣть конецъ міра и говорили, что нравственность пала
до пес ріив иііга, что искусство измельчало, износилось, что люди износились, что люди ослабѣли и проч, Левъ Ни- колаевичъ въ своей книжкѣ хочетъ убѣдить, что въ на- стоящее время искусство вступило въ свей окончательный фазисъ, въ тупой переулокъ, изъ котораго ему нѣтъ вы- хода (впередъ)...» Но и тутъ опять огромной важности теоретическіе во- просы, поставленные Толстымъ, вопросъ объ индивидуаль- номъ и коллективномъ творчествѣ, вопросъ объ искусствѣ привилегированныхъ классовъ и искусствѣ всенародномъ,— какъ бы проходятъ мимо Чехова, не задѣвая его, какъ бы не существуютъ для него.. Эта атеоретичность Чехова, его склонность скептически заподазривать всякую теоретизащю жизни вообше и дѣ- лали изъ него типичнаго представителя эпохи 80-хъ го- довъ. Онъ не только изображалъ безкрылыхъ людей, но и самъ былъ безкрылымъ поэтомъ. И это его свойство рѣзко отличаетъ его отъ всѣхъ его предшественниковъ. Народ- ническая беллетристика была, быть можетъ, слишкомъ тео ретичной, слишкомъ интеллигентски - субъективной, такъ сказать — предумышленной. Чеховъ хотѣлъ быть только точнымъ и правдивымъ, подходилъ къ явленіямъ жизни «запросто», импрессіонистически, ни на что не опираясь, кромѣ личныхъ переживаній. Отсюда вытекла и та един- ственная теорія, которую исповѣдывалъ этотъ атеоретиче- скій человѣкъ,—теорія свободнаго искусства, въ противо- положность «идейному» или «гражданскому» искусству на- роднической полосы. Отсюда вытекло и вообще го новое слово, которое призванъ былъ произнести Чеховъ въ рус- ской художественной литературѣ и о которомъ мнѣ при- дется еще говорить ниже, Но эта же безкрылость поро- ждала и ту распыленность жизнеощущенія, на которую я указывалъ, какъ на типичнѣйшую черту 80-хъ годовъ и всей восі.мидесяч;нической литературы. Раздроблено, распы-
лено, лишено сопрягающаго луча фокуса—жизнеощущеніе Чехова, и потому га общая картина жизни, которую даютъ въ итогѣ его чудесныя по чуткости настроенія и красотѣ формы очерки и драмы,—это царство случайностей, хаосъ мелочей, опрокидывающихся на человѣка и давящихъ его и засасывающихъ его душу. Никакихъ путей и исходовъ, никакой планомѣрности ни въ чемъ!.. Герои Чехова и не пытаются складывать свои усилія въ какую-нибудь общую творческую работу... Эти герои, кромѣ того, распылены и и физически или «географически»,—разсѣяны по лицу земли русской и изнываютъ въ своей отъединенное™, въ уныломъ безсиліи. Никакихъ излюбленныхъ группъ и слоевъ насе- ленія, на которыхъ бы возлагались особенныя надежды, за которыми бы признавалась особенная соціальная миссія (какъ голько-что передъ тѣмъ—за крестьянствомъ и интел- лигенціей), у Чехова, разумѣется, нѣтъ. Въ письмѣ 1Я99 года (къ И. И. Орлову) Чеховъ выска- зывается о своихъ надеждахъ въ такомъ родѣ: «Я не вѣрю въ нашу интеллигенцію. Я вѣрю въ отдѣль- ныхъ людей, я вижу спасеніе въ отдѣльныхъ личностяхъ, разбросанныхъ по всей Россіи тамъ и сямъ».,. Мотивъ о «разбросанности» этихъ «отдѣльныхъ лично- стей» проходитъ черезъ все его тлорчество, начиная съ первой его драмы «Ивановъ». Съ какимъ-то страннымъ однообразіемъ постоянно возвращается почти буквально та же фраза объ «уѣздѣ или «городѣ», въ которомъ най- дется только одинъ такой человѣкъ, съ кѣмъ «можно по- толковать» перекинуться «словомъ» и т. д. Ивановъ, ге- роиня очерка «Жена», Войницкій въ «Дядѣ Ванѣ» говорятъ это о своемъ уѣздѣ; въ «Моей жизни», «Палатѣ № 6», «Трехъ сестрахъ» тоже утверждается про провинціальные города, а въ повѣсти «Три года»—даже пре Москву., Но кто же эти «разбросанныя», одинокія личности? Эго, конечно, совсѣмъ не героически настроенные интеллигенты-
народники. Это даже не романтики-мечтатели Ксроленки У Чехова это грустные неудачники, тихіе созерцатели, въ лучшемъ случаѣ противопоставляющіе безъисходной тоскѣ безсмысленнаго существованія робкую и смутную мечту о томъ, «какова будетъ жизнь лѣтъ черезъ 200—300»... Вершининъ, «тихій мечтатель» изъ драмы «Три сестры», говоритъ: «Въ сущности, какая разница между тѣмъ, что есть, и что было! а пройдетъ еще немного времени, какихъ-нибѵдь двѣсти-триста лѣтъ, и на нашу теперешнюю жизнь такъ же будутъ смотрѣть и со страхомъ, и съ насмѣшкой все ны- нѣшнее будетъ казаться и угловатымъ, и тяжелымъ, и очень неудобнымъ, и страннымъ. О, навѣрное, какая это будетъ жизнь, какая жизнь!» И почти дословно въ тѣхъ же выраженіяхъ мечтаетъ о красотѣ жизни «черезъ 200—300 лѣтъ» докторъ Астровъ въ «Дядѣ Ванѣ»... Эта неопредѣленная мечта является у Чехова почти такимъ же «рефрэномъ», какъ недавно от- мѣченный мною мотивъ о малочисленности понимающихъ другъ друга милыхъ людей. Одинъ разъ только этотъ срокъ у него сокращается почему-то до 50 лѣтъ. Эю въ очеркѣ «Случай изъ практики», гдѣ врачъ утѣшаетъ измученную безсмыслицей жизни молодую фабрикантшу: «У васъ, почтенная, безсонница,—говоритъ врачъ;— какъ бы то ни было, она хорошій признакъ. Въ самомъ дѣлѣ, у родителей вашихъ былъ бы немыслимъ такой раз- говоръ, какъ вотъ у насъ теперь; по ночамъ они не раз- говаривали, а крѣпко спали. Мы же, наше поколѣніе, дурно спимъ, томимся, много говоримъ и все рѣшаемъ, правы мы или нѣтъ. А для нашихъ дѣтей или внуковъ вопросъ этотъ,—правы они или нѣтъ,—будетъ уже рѣшенъ Имъ будетъ виднѣе, чѣмъ намъ. Хорошая будетъ жизнь лѣтъ черезъ пятьдесятъ, жаль только, что мы не дотянемъ. Интересно было бы взглянуть...»
Въ концѣ этого очерка имѣется рѣдкостное у Чехова оптимистическое по настроенію мѣсто. Описывается ясное утро въ день отъѣзда врача: «Было слышно, какъ пѣли жаворонки, какъ звонили въ церкви. Окна в ь фабричныхъ корпусахъ весело сіяли и, провожая черезъ дворъ и потомъ по дорогѣ къ станціи, Королевъ уже не помнилъ ни о рабочихъ, ни о свайныхъ постройкахъ, ти о дьяволѣ (который, какъ представлялось ему ночью, заправлялъ всей жизнью на фабрикѣ), а ду- малъ только о томъ времени, быть можетъ, уже близкомъ, когда жизнь будетъ такою же свѣтлой и радостной, какъ это тихое, воскресное утро...» Такія тирады—большая рѣдкость въ хмуромъ творче- ствѣ Чехова... Подобно врачу Королеву и Вершинину, и другіе тихіе мечтатели у Чехова никакихъ опредѣленныхъ «путей, ве- дущихъ въ рай», не видятъ, не предчувствуютъ и потому не прокладываютъ. Они не люди дѣла, не люди борьбы и творчества. Они только милые люди, чуткіе, сердечные, искренніе. Такими милыми людьми являются и всѣ осталь- ныя фигуры, нарисованныя Чеховымъ съ симпатіей. И прежде всего, таковы его героини—всѣ эти тихія женшины, кото- рыя противоставляются у него жестокой, унылой и пошлой окружающей средѣ, какъ бы смягчаютъ ее, и вмѣстѣ съ немногими мечтателями о томъ, что будетъ «лѣтъ черезъ 200--ЗЦ0», являются въ мрачныхъ картинахъ Чехова един- ственными пятнами свъта —робкаго, блѣднаго, мерцающаго, но все же свѣта. Такова мятущаяся Катя въ «Скучной исторіи», единственный другъ проглядѣвшаго жизнь уче- наго; такова Зинаида Ѳедоровна — единственное свѣтлое пятнышко среди чиновничьяго бездушія и болѣющихъ ду- шой банкротовъ-революціонеровъ въ «Разсказѣ неизвѣст наго человѣка», и такова героиня очерка «Жена», и всѣ три героини драмы «Три сестры» и Нина Зарѣчная въ
«Чайкѣ», и Соня въ «Дядѣ Ванѣ» и т. д. и т. д. Эти Че- ховскія героини совсѣмъ не похожи на Тургеневскихъ дѣ- вушекъ, переживающихъ расцвѣтъ чувства и сознательно- сти, опирающихся на героевъ Инсаровыхъ или ищущихъ великаго дѣла и великихъ путей, какъ его Маріанна; ни- чѣмъ не напомнятъ онѣ и Толстовскихъ женщинъ, какъ-то безсознательно, стихійно, и потому., спокойно—выполняю- щихъ свою жизненную миссію; еще меньше общаго у нихъ съ героинями-подвижницами семидесятнической литературы, съ этими «дѣвушками почти монашескаго типа, съ печалью не о своемъ горѣ палицѣ*. У героинь Чехова именно свое горе, домашнее, личное, при всей ихъ душевности, при<івсей сердечности ихъ отношенія къ окружающимъ. И если онѣ находя тъ на своемъ языкѣ слова утѣшенія для друзей и близкихъ, то эти утѣшенія звучатъ такъ: «Что же дѣлать, надо жить!.. Мы, дядя Ваня, будемъ жить. Проживемъ длинный-длинный рядъ дней, долгихъ вечеровъ, будемъ терпѣливо сносить испытанія, какія по- шлетъ намъ судьба; будемъ трудиться для другихъ и те- перь, и въ старости не зная покоя, а когда наступитъ нашъ часъ, мы покорно умремъ и гамъ за гробомъ мы скажемъ, чю мы страдали, что мы плакали, что намъ было горько, и Богъ сжалится налъ нами, и мы съ тобою, дядя, милый дядя, увидимъ жизнь свѣтлую, прекрасную, изящную, мы обрадуемся и на теперешнія наши несчастья оглянемся съ умиленіемъ, съ улыбкой—и отдохнемъ Я вѣрую, дядя, я вѣрую горячо, страстно... Мы отдохнемъ!..» Этотъ стонъ-утѣшеніе единственное, что находитъ въ своей сиротливой душѣ Соня въ «Дядѣ Ванѣ», чтобы по- будить къ жизни и себя и несчастнаго своего родствен- ника. Этотъ стонъ-утѣшеніе является, пожалуй, единстиен нымь «призывомъ», какой вообще въ силахъ сдѣлать без- крылый поэтъ эпохи бездорожья, эпохи «лишней интелли- генціи».,. Мы видѣли, какъ цѣплялись за прежнюю вѣру
Надсонь, Гаршинъ, Якубовичъ; видѣли, какъ болѣзненно замирала эта вѣра у Каронина, и какъ, оглядываясь на нее, формально придерживаясь ея, уходилъ въ романтическую созерцательность Короленко, Для Чехова эта вѣра уже безусловно прошлое, быльемь поросшее; романтики онъ былъ совершенно чуждъ. Онъ стоялъ одинокій среди угрю- мой правды русской жизни, смотрѣлъ ей прямо въ глаза, не прикрываясь никакими утопіями—беззащитный, голый.,. И если два-три изображенныхъ имъ мечтателя назначаютъ •срокъ» для будущей «красивой» жизни, то огромное, по давляюшее большинство тѣхъ его героевъ, которыхъ онъ даритъ своей симпатіей, только повторяютъ на разные лады стонъ Сони: «Что-же дѣлать, надо жить!..» И никто въ нашей литературѣ не умѣлъ находить та- кихъ подлинныхъ, за душу хватающихъ нотъ для подоб- ныхъ стоновъ не умѣлъ такъ изображать этой сверлящей тоски, этого надрывающагося надъ самимъ собою, изнываю- щаго въ безсиліи ощущенія никчемности существованія... Если говорить о преобладающемъ тонѣ Чехова и поста- вить вопросъ, гдѣ и въ чемъ достигалъ онъ вершинъ вы- разительности стиля, то придется отмѣтить три мотива. Во-первыхъ, смѣхъ, юморъ. Въ юмористическихъ мѣ- стахъ попадаются таюе блестки и штрихи, создаются такія искрящіяся смѣхомъ словечки, что всякое чуткое ухо сразу распознаетъ въ художникѣ первокласснаго, прирожденнаго юмориста. Припомните юмористическіе очерки или такіе «хорошіе водевили» (терминъ самого Чехова)—какъ «Мед- вѣдь» и «Предложеніе», или рецидивы, проблески прежняго смѣха въ самыхъ позднихъ произведеніяхъ «хмураго» поэта, въ родѣ фигуръ Епихсдова или Симеонова-Пищика въ «Вишневомъ садѣ»,—и вы, конечно, признаете, что это достиженія огромныя, сила и выразительность—поистинѣ классическія. Эго отъ природы, отъ основного психическаго склада художника.
Другой даръ Чехова—это пейзажъ. Чтобы такъ овла- дѣть природой, такъ передавать ее, какъ передавалъ своей импрессіонистической кистью Чеховъ, нужно дѣйствительно интимно сродниться съ ней, подлинно возлюбить ее. И если вообще и стиль и вся концепція у Чехова обнаруживаютъ натуру, не склонную къ паѳосу, къ сильнымъ порывамъ, а сдержанно-созерпательную, то здѣсь, въ пейзажѣ, чув- ствуется именно порывъ, воодушевленіе. Можно думать, что подобно Тригорину, изображенному въ «Чайкѣ», и у Чехова единственнымъ паѳосомъ была любовь къ природѣ. Мнѣ незачѣмъ цитировать, приводить образцы его удивительной живописи словомъ. Напомню только очеркъ «Степь», весь состоящій изъ пейзажей, или дивное описаніе вечера въ повѣсти «Въ овраіѣ» въ сценѣ, гдѣ несчастная Липа несетъ своего мертваго ребенка изъ больницы Повидимому, когда свѣтлый смѣхъ Чехова погасъ, когда болѣзнь и рус- ская жизнь въ эпоху бездорожья превратили его въ ху- дожника-«нытика», какъ онъ себя въ шутку называлъ, именно, на природѣ, на пейзажѣ только и отдыхалъ его взглядъ... Даже какую-то духовную поддержку, какое-то ободреніе черпаютъ иные измученные герои его—въ при- родѣ, вь пейзажѣ: «Я точно первый разъ въ жизни вижу эти ели, клены, березы... Какія красивыя деревья, и, вь сущности, какая должна быть около нихъ красивая жизнь!»—это слова Ту- зенбаха въ «Трехъ сестрахъ», онъ произноситъ ихъ, раз- ставаясь съ Ириной передъ дуэлью А въ повѣсти «Въ оврагѣ»'тихая Липа ловѣряет ъ своей матери безотчетный ужасъ передъ тѣмъ, что творится въ кулацкомъ гнѣздѣ: «—И зачѣмъ ты отдала меня сюда, маменька!» —И чув- ство безутѣшной скорби готово было овладѣть ими. Но казалось имъ, кто-то Сімогригъ съ высоты неба, изъ си- невы оттуда, гдѣ звѣзды, видитъ все, что происходитъ въ
УклеевЬ, и сторожить. И какъ не велико зло, все же ночь тиха и прекрасна, и все же зъ божьемъ мірѣ правда есть и будетъ, такая же тихая и прекрасная, и все на землѣ только ждетъ, чтобы слиться съ правдой, какъ лунный свѣтъ сливается съ ночью...» Наконецъ, еще достиженія, еще 'вершины выразитель- ности—это тѣ стоны, о которыхъ я говорилъ,—сокруше- ніе надъ своей жизнью, въ родѣ недавно цитированнаго монолога-стона Сони, такого благоуханно-прекраснаго по простотѣ формы, такого трогательнаго по своему лиризму. Тутъ подлинная музыка—жалобная, надрывная, но пре- красная... А рядомъ съ этимъ монологомъ—стонъ другой чеховской тихой героини Ирины изъ «Трехъ сестеръ» «музыки» здѣсь меньше, вещи названы своими будничными, прозаическими именами; но выразительность—та же 'Довольно, довольно!.. Мнѣ уже двадцать четвертый годъ, работаю уже давно, и мозгъ высохъ, похудѣла, по- дурнѣла, постарѣла, и ничего, ничего, никакого удовлетво- ренія, а время идетъ и все кажется, что уходишь изъ на- стоящей, прекрасной жизни, уходишь все дальше и дальше, въ какую-то пропасть...» Или тотъ же мотивъ—тоже ощущеніе уходящей, даромъ потраченной жизни, трактованный инымъ пріемомъ въ очеркѣ «На подводѣ», гдѣ сельская учительница видитъ въ поѣздѣ пассажирку, напоминающую ей ея мать: «И она живо, съ поразительной ясностью, въ первый разъ за всѣ эти тридцать лѣтъ представила себѣ мать, отца, брата, квартиру въ Москвѣ, акваріумъ съ рыбками и все до послѣдней мелочи... почувствовала себя, какъ тогда, молодой, красивой, нарядной, въ свѣтлой теплой комнатѣ, въ кругу родныхъ; чувство радости и счастья охватило ее, отъ восторга она сжала'себѣ виски ладонями и окликнула тяжело, съ мольбой;—Мама!.. И заплакала неизвѣстно отъ чего...»
Эти три дара—даръ свѣтлаго смѣха, даръ пейзажный и, говоря словами Ибсена,— «даръ скорби», надъ тщетой существованія, засасываемаго «мелочами» и изсушаемаго бытомъ, отжившими, но не исчезающими формами,—вотъ три основныхъ дара Чехова. Къ нимъ сводится, на мой взглялъ, его поэтическая палитра, его стиль въ высшихъ его достиженіяхъ. Они же, думается, являются основными элементами его міроощущенія. Если первые два дара полу- чены имъ отъ природы, то третій—подарила ему жизнь, мертвая идеологически эпоха, своего рода точка интерфе- ренціи между двумя волнами жизни— волною 60-хъ—70-хъ гг. и той, когорая начала подниматься лишь во второй поло- винѣ 90-хъ гт. Отъ этого бездорожья и распыленности, отъ этой идео- логической оскомины, которая тогда переживалась, а вь Чеховѣ, какъ я указывалъ, отразилась съ особенной си- лой,—куда было уйти? гдѣ преклонить голову, особенно, когда прирожденная спасительная сила юношеской ироніи начала измѣнять, ослабѣла?.. Выбора не было, и Чеховъ прислонился кь «елямъ, кленамъ, березамъ», впивалъ всей душой «воскресное утро», «тихія и прекрасныя ночи», да еще возлюбилъ тихихъ, искреннихъ, милыхъ людей... Про смотрите мысленно всю галлерею Чеховскихъ типовъ. Если онъ сколько-нибудь любовно относится къ человѣку, то именно къ таком)' какъ и его гепоини-«утѣшительнины». Простыя сердцемъ, пожалуй «нищія духомъ», говоря язы- комъ Евангелія,—тихія, застъччпвыя и прежде всего искрен- нія натуры—вотъ единственное, что нашелъ Чеховъ въ жизни положительнаго. Таковъ робкій Мисаилъ въ «Моей жизни», ненавидящій «умственный трудъ» прокуроровъ, судей, администраторовъ, инженеровъ «съ ясными глазами», и уходящій въ маляры; такова же его сестра; или тихій и добродушный, разочарованный искатель идеаловъ Лихаревъ, или сангвиникъ докторъ Самойленко въ «Дуэли», помѣ-
іцикъ Брагинъ въ очеркѣ «Жена», и фигуры засасываемыхъ средой интеллигентовъ въ родѣ Иванова въ драмѣ іогоже имени, доктора Астрова изъ «Дяди-Вачи», «учителя сло- весности» и т. д. И этотъ чеховскій «идеалъ»—милаго человѣка—царитъ во всей литературѣ того времени. Никакого другого героя не могутъ придумать въ эти годы ни Мамины-Сибиряки, ни сочлены Чехова по восьмидесятнической «артели», ни даже беллетристы, начинающіе въ 90-хъ годахъ, какъ По- тапенко. Средній человѣкъ, какъ главный и постоянный объектъ творчества, милый человѣкъ, какъ идеалъ—вотъ въ двухъ словахъ характеристика всей этой полосы нашей беллетристики. Чеховъ далъ безконечный рядъ картинъ бытія этого средняго человѣка,—цѣлый калейдоскопъ всевозможныхъ уголковъ русской жизни: отъ крестьянина, босяка, почталь- она, учителя, врача, священника до архіерея и сановника или профессора—онъ перебралъ всѣ чины, званія и со- стоянія Чеховъ не задавался при этомъ ни сатирическими, ни, вообще, публицистическими цѣлями. Онъ только рисовалъ, что видЬлъ и какъ видѣлъ. Можетъ быть, субъективный моментъ «безкрылости» и мѣшалъ ему зарисовать кое-какія искры жизненности, элементы будущаго, которые существо- вали въ толщахъ жизни и въ унылую эпоху восыиидесчт- ничества (ибо еъ этихъ толщахъ жизнь, разумѣется, не останавливалась, какъ она остановилась въ интеллигент пыхъ слояхъ). Если говорить о послѣднихъ годахъ Чехова, то извѣстная слѣпота его, вь этомъ смыслѣ, есть вещь очевидная: въ душѣ «хмураго» восьмидесятника, вѣроятно, атрофировалась способность воспринимать динамику жизни, которая вт> эти годы уже явственно начинала обнаружи- ваться. Но, конечно, относительно своей эпохи въ общемъ и итоговомъ смыслѣ, онъ былъ глубоко правъ, подводилъ
ей именно вѣрный итогъ. Типичными, преобладающими явленіями были именно тѣ, что онъ отражалъ своимъ «хмурымъ» зеркаломъ: типичнымъ, основнымъ тономъ жизни въ тѣ годы былъ именно тонъ Чеховскій. Застояв- шіеся, создавшіеся нѣсколько десятилѣтій передъ тѣмъ формы жизни, въ годы господства деревенской помѣщичьей культуры, совершенно не были приспособлены къ нарождав- шейся, усложненной жизни, гдѣ юродъ уже начиналъ за- воевывать значительную роль, гдѣ разслоившаяся деревня выдѣляла новые элементы: исконная, всюду проникавшая опека правительства душила всѣ зачатки новаго, гермети- чески предотвращала доступъ свѣжаго воздуха. Износив- шіеся, подгнившія старыя рамки и перегородки усиленно ремонтировались и закрѣплялись. И въ этихъ рамкахъ и перегородкахъ задыхалась искусственно задерживаемая жизнь. И начиналось гніеніе, и подымались міазмы. Въ этой отравленной атмосферѣ, безъ идей, безъ надеждъ, расте- рявши недавнія мечты и упованія, бродили русскіе люди. Въ этой отравленной атмосферѣ «надо было жить», какъ говоритъ Чеховская Соня. Не нужно было быть ни сати- рикомъ. ни тенденціознымъ писателемъ, чтобы вь подобную эпоху давать «Чеховскіе» итоги русской жизни. Переутомившійся въ работѣ земскій врачъ неожиданно для самою себя, Богъ вѣсть почему, ударилъ по лицу сво- его фельдшера («Непріятность») и онъ исповѣдуется передъ знакомымъ: «По вашему все это мелочи, пустяки? Но пой- мите же, что этихъ мелочей такъ много, что изъ нихъ сложилась вся жизнь, какъ изъ песчинокъ гора' И больше не могу! Силъ нѣтъ!» Мужъ увозитъ съ бала свою молодую жену, не изъ ревности, и не по инымъ причинамъ, а лишь потому, что ей хочется остаться («Мужъ»). Кандидатъ филологіи, гото- вящійся къ ученой карьерѣ «Володя маленькій», «получив- шій отъ жены своего пріятеля, что ему нужно было», си-
йитъ въ столовой и закусываетъ, а она, чуткая и интел- лигентная женщина, стоитъ передъ нимъ на колѣняхъ. Онъ сравниваетъ ее съ «собачкой, которая ждетъ, чтобы ей бросили кусочекъ ветчины», потомъ сажаетъ ее къ себѣ на одно колѣно и качаетъ, припѣвая: «Тара,., рабумбія»!.. («Володя большой и Володя маленькій»). Мѣщанинъ «съ правилами» (очеркъ «Бабы») живетъ съ женой знакомаго, ушедшаго въ солдаты, а по возвращеніи послѣдняго «вру- чаетъ» ему свою возлюбленную и поучаетъ ее: «Вы, Марья Семеновна, говорю, должны теперь Василію Максимовичу ноги мыть и юшку пить. И будьте вы ему покорная жена а за меня молитесь Богу, чтобы онъ, говорю, милосердный, простилъ мнѣ мое согрѣшеніе». А когда Ьна снова бѣжитъ отъ мужа къ нему: «Не могу жить съ постылымъ; силъ моихъ нѣтъ' Если не любишь, то лучше убей!», онъ бьетъ ее уздечкой и гонитъ отъ себя, а мужъ истязуетъ ее... Другой любовникъ въ очеркѣ «Хооистка» растратилъ ка- зенныя деньги; жена его является въ квартиру къ наивной и простодушной хористкѣ—его любовницѣ; онъ дарилъ ей только «леденцы», но жена увѣрена, что онъ тратился именно на нее, и умоляетъ «вернуть драгоцѣнности». Хо- ристка отдаетъ все, что у нея есть. А мужъ, спрятавшійся и слышавшій всю сцену, бросаетъ несчастной въ лицо «тварь!» и пораженъ лишь однимъ: его «чистая и благород- ная» жена готова была стать на колѣни передъ «тварью»... Или такая картинка провинціальнаго города «Наши лавочники... поили собакъ и кошекъ водкой или привязывали собакѣ къ хвосту жестянку изъ-подъ керо- сина, поднимали свистъ, и собака мчалась по улицѣ, гремя жестянкой, визжа отъ ужаса: ей казалось, что ее преслѣ- дуетъ по пятамъ какое-то чудовище... У насъ вь городѣ было нѣсколько собакъ, постоянно дрожавшихъ, съ под- жатыми хвостами, про которыхъ говорили, что онѣ не пе- ренесли гакой работы—сошли съ ума» («Моя жизнь»).
А вотъ общая характеристика города изъ той же по- вѣсти «Моя жизнь»: «Во всемъ городѣ ни одного честнаго человѣка! Дома— проклятыя гнъзда, въ которыхъ сживаютъ со свѣта мате- рей, дочерей, мучаютъ дѣтей... Нужно одурять себя водкой, картами, сплетнями, надо подличать, ханжить... чтобы не замѣчать всего ужаса, который прячется въ этихъ домахъ.» Это ли не міазмы разложенія’ Это ли не удушающая атмосфера? Именно подобныя картины побудили одного англійскаго критика отозваться о Чеховѣ, какъ о «поразительномъ изобразителѣ рабьей души». Особенно поразили критика образчики безцѣльнаго, безсмысленнаго мучительства, ко- торыхъ такъ много у Чехова. Англичанинъ отказывался понимать, «какимъ образомъ населеніе цѣлыхъ городовъ не только привыкаетъ къ такой атмосферѣ, но считаетъ ее вполнѣ нормальной».. Къ концу своей дѣятельности Чеховъ перешелъ отъ отдѣльныхъ штриховъ и уголковъ, отъ психологіи единицъ, къ попыткамъ давать психологію цѣлыхъ слоевъ и клас- совъ. Эти попытки всѣ относятся къ концу 9і)-хъ годовъ и началу 900-хъ. Первый изъ такихъ итоговъ данъ тому именно слою населенія, который служилъ дотолѣ основной базой для всѣхъ интеллигентскихъ теорій и надеждъ. Че- ховъ въ своей повѣсти «Мужики» (1896 г.) точно задался цѣлью очистить представленіе о деревнѣ отъ зсѣхъ утопи- ческихъ красокъ, въ которыя рядило деревню народниче- ство. Мы видѣли у Каронина достаточно мрачныя картины изъ жизни «Пэрашкиниевъ». Но если въ самой деревнѣ Каренинъ не находилъ элементовъ будущаго, то спѣшилъ уцѣпиться за выходцевъ изъ нея, за Луневыхъ, не рвав- шихъ связи съ деревней и не забывавшихъ о ней. Такимъ образомъ, освѣщеніе вопроса, при всей его мрачности, все же .какъ бы указывало на выходы, на динамику. Чеховъ даетъ
статику и только статику — здѣсь, какъ и вездѣ. А ста тика эта такова, что офиціантъ московской гостиницы, Николай Чикельдѣевъ, и его тихая религіозная жена Ольга оказываются головой выше, много развитѣе, психически тоньше и культурнѣе всей этой озвѣрѣвшей отъ нужды и темноты деревни, куда они пріѣхали отдохнуть и попра- виться. Николай заболѣлъ въ Москвѣ на своей изнуряющей службѣ. Но здѣсь, въ семьѣ родственниковъ, московское житье кажется ему раемъ. Онъ съ трогательной, наивной радостью, прячась отъ родныхъ, надѣваетъ иногда свой фракъ и обдергиваетъ ею фалдочки... Иныя безчеловѣчныя сцены доводятъ его до того, что онъ «прижимается къ Ольгѣ, точно ища у нея защиты, и говоритъ ей тихо, дро- жащимъ голосомъ»: «— Оля, милая, не могу я больше тутъ. Силы моей нѣтъ. Ради Бога, пади Христа Небеснаго, напиши ты своей сестрицѣ Клавдіи Абрамовнѣ, пусть продаетъ и заклады- ваетъ все, что есть у ней, пусть высылаетъ денегъ, мы уѣдемъ отсюда. О, Господи, —продолжалъ онъ съ тоской:— хотя бы однимъ глазкомъ на Москву взглянуть! Хоть бы она приснилась мнѣ, матушка.'..» Николай умираетъ, а Ольга съ дочуркой Сашей идетъ, побираясь Христовымъ именемъ, въ городъ. Ря мягкая душа готова простить всѣ обиды, какія она съ семьей перетер- пѣла за зиму. Но вотъ какъ она все же отзывается о де- ревнѣ и ея жителяхъ: «Въ теченіе лѣта и зимы бывали такіе часы и дни, когда, казалось, что эти люди живутъ хуже скотовъ, жить съ ними было страшно; они грубы, нечестны, грязны, не- трезвы, живутъ несогласно, постоянно ссорятся, потому что не уважаютъ, боятся и подозрѣваютъ другъ друга.» Ольга находитъ объясненіе этому: «Тяжкій трудъ, отъ когорагэ по ночамъ болитъ все тѣло, жестокія зимы, скудные урожаи, тѣснота, а помощи
нѣтъ и не откуда ждать ее... Да и можетъ ли быть какая- нибудь помощь или добрый примѣръ отъ людей корысто- любивыхъ, жадныхъ, развратныхъ, лѣнивыхъ, которые на- ѣзжаютъ въ деревню только затѣмъ, чтобы оскорбить, обобрать, напугать? Олы а вспомнила, какой жалкій был ь видъ у стариковъ, когда зимою водили Кирьяка наказывать розгами...» По вопросу о религіозности крестьянства Чеховъ даетъ такіе штрихи. «Старикъ не вѣрилъ въ Бога, потому что почти ни- когда не думалъ о Немъ; онъ признавалъ сверхъестествен- ное, но думалъ, что это можетъ касаться однѣхъ только бабъ, и когда говорили при немъ о религіи или чудесномъ и задавали ему какой-нибудь вопросъ, то онъ говорилъ нехотя, почесываясь — А кто жъ его знаетъ!. Бабка вѣ- рила, но какъ то тускло' все перемѣшалось въ ея памяти, и едва она начинала думать о грѣхахъ, о смерти, о спа- сеніи души, какъ нужда и заботы перехватывали ея мысль, и она тотчасъ же забывала, о чемъ думала. Молитвъ она не помнила и обыкновенно по вечерамъ, когда спать, ста- новилась передъ образами и шептала:—Казанской Божіей Матери, Смоленской Божіей Матери, Троеручицы Божіей Матери...» Нельзя было болѣе жестоко сорвать съ традиціоннаго представленія о деревнѣ послѣдніе остатки ореола, трудно было представить ее въ болѣе ужасающей наготѣ. Не уди- вительно, что повъсть Чехова вызвала ожесточенныя на- падки со стороны народнической критики. Марксисты, на- оборотъ, выдвигали эту повѣсть, какъ показанія достовѣр- наго и безпристрастнаго свидѣтеля, оправдывающія ихъ скептицизмъ по адресу недавняго предмета поклоненія... Повѣсть Чехова, словно нарочно, появилась въ моментъ особенно ожесточеннаго спора между двумя лагерями, на которые въ эти годы раздѣлилась наша интеллигенція. Ла-
герь марксистовъ, уже достаточно многочисленный, имѣлъ на своей сторонѣ журналъ «Міръ Божій», въ которомъ покойный А. И. Богдановичъ и выступилъ съ горячей апо- логіей Чехова и его «Мужиковъ». Таковъ былъ первый соціальный итогъ, который далъ Чеховъ... Второй касался мѣщанства — деревенскаго кулачества; это повѣсть «Въ оврагѣ». Краски здѣсь еще мрачнѣе, чѣмъ въ «Мужикахъ». Тутъ картина хищнаго, упорнаго стяжанія, выколачиванія копейки, правдами и неправдами изъ всего и изо всѣхъ; тутъ сыновья, корысти ради, служащіе въ столицахъ сыщиками и фабрикующіе фальшивую монету; тутъ невѣстки, чтобы оставить наслѣдство за собою, ошпа- риваютъ кипяткомъ ребенка соперницы... Глава дома ста- рикъ Цыбукинъ, послѣ ареста сына (фальшивомонетчика), впадаетъ въ ипохондрію: онъ боится денегъ, потому что «уже не можетъ отличить фальшивыя отъ настоящихъ», отказывается вести хозяйство; всѣмъ завладѣваетъ Аксинья, его невѣстка — хищная и распутная; она не кормитъ его, выгоняетъ въ концѣ-концовъ изъ дому... Объ Аксиньѣ ра- ботникъ даетъ такой отзывъ:—«Баба ничего, старательная. Въ ихнемъ дѣлѣ безъ этого нельзя... безъ грѣха то-есть». Еще до ареста своего Анисимъ, чуя, что близится часъ расплаты за поддѣлку монеты, собирается въ го- родъ и при прощаніи его съ мачехой, богомольной Вар- варой, между ними происходитъ слѣдующій символи- ческій діалогъ. «— Ужъ очень мы народъ обижаемъ. Сердце мое бо- литъ, дружокъ, обижаемъ какъ—и Боже мой! Лошадь ли мѣняемъ, покупаемъ ли что, работника ли нанимаемъ—на всемъ обманъ. Обманъ и обманъ. Постное масло въ лавкѣ горькое, тухлое, у людей деготь лучше. Да нешто, скажи на милость, нельзя хорошимъ масломъ торговать? — Кто къ чему приставленъ, мамаша.
— Да вѣдь умирать надо? Ой-ой, право, поговорилъ бы ты съ отцомъ! — А вы бы сами поговорили' — Н-ну! Я ему свое, а онь мнѣ, какъ ты, въ одно слово: кто къ чему приставленъ...» Въ дальнѣйшемъ Анисимъ поясняетъ: «— Да и откуда мнѣ знать, есть Богъ или нѣтъ? Насъ съ малолѣтства не къ тому учили, и младенецъ еще мать сосетъ, а его только одному учатъ, кто къ чему пристав- ленъ...» Немногимъ веселѣе и картины купеческой жизни. Вотъ старикъ-милліонщикъ, отецъ героя въ повѣсти «Три года»' вся жизнь его ушла на амбаръ; приказчики забиты и за- пуганы, какъ крѣпостные, пресмыкаются передъ хозяиномъ и, только сходя съ ума, отваживаются на протестъ, на оцѣнку хозяина по заслугамъ; забиты, запуганы и на всю жизнь духовно искалѣчены и сыновья милліонера: они стра- даютъ какимъ-то душевнымъ безсиліемъ, у нихъ словно отбили всякій вкусъ къ жизни и, получивши наслѣдство, они не знаютъ, что дѣлать ни съ деньгами, ни съ собой. Въ общемъ — какое-то тусклое, тоскливое безсиліе и ни- кчемность. Тоскуетъ среди приживалокъ и приживальщиковъ, вь безысходной праздности и пустотѣ жизни молодая купчиха въ «Бабьемъ царствѣ», заболѣваетъ тоскою молодая фаб- рикантша (въ «Случаѣ изъ практики»), о которой я уже упоминалъ. И всему существованію ея и работающихъ день и ночь вь пяти корпусахъ фабричныхъ—подводится такой итогъ; «Ляликова и ея дочь несчастны, на нихъ жалко смо- трѣть, живетъ въ свое удовольствіе только одна Христина Дмитріевна (компаніонка молодой Ляликовой), пожилая, глупая дѣвица въ ріпсе-пег. И выходитъ такъ, значитъ, что рабтаютл. всѣ эти пять корпусовъ и на восточныхъ
рынкахъ продается плохой ситецъ для того только, чтобы Христина Дмитріевна могла кушать стерлядь и пить ма- деру... Но это такъ кажется, она здѣсь подставное лицо. Главный же, для кого здѣсь все дѣлается—это дьяволъ...» Таковы купцы и фабриканты и таково, по Чехову, су- ществованіе наиболѣе сознательныхъ изъ нихъ. А дворянскій, помѣщичій классъ? Если Тургеневъ и Щедринъ рисовали наши помѣщичьи нравы въ эпоху крѣпостничества, если второй изъ нихъ заре- гистрировалъ въ цѣломъ рядѣ картинъ моментъ «краха», мо- ментъ перехода къ хозяйству съ вольнонаемнымъ трудомъ и бѣшеную погоню за всякими субсидіями и теплыми мѣстеч- ками въ эпоху, когда уже началось дворянское «оскудѣніе», говоря терминомъ Сергѣя Атавы;—то Чеховъ знаетъ лишь оскудѣвшее дворянство. Въ ею поле зрѣнія почти не по- падаютъ крупныя, преуспѣвающія хозяйства. А среднее и мелкое землевладѣніе влачитъ у него ту же жизнь, полную тоски и ощущенія своей никчемности, какую влачатъ и перечисленныя выше группы, Почему' то здѣсь у Чехова тона мягче, любовнѣе, трактованіе болѣе «снисходитель- ное». Кажется, наиболѣе сурово нарисованъ бюрократъ-по- мѣщикъ въ очеркѣ «Жена»; да еще мелкопомѣстные, отъ праздности нестерпимо-словоточивые, то и дѣло несущіе какую-то банальшнну о важныхъ матеріяхъ, «Печенѣгъ» и «жаба»—Ракевичъ (очеркъ «Въ усадьбѣ»)... А въ боль- шинствѣ, это, въ Чеховскомъ изображеніи, — безсильные, дряблые люди, надорвавшіеся, какъ Ивановъ, въ драмѣ, или такіе уже огъ рожденія, какъ въ очеркахъ «Сосѣди», «Страхъ» и др. Здѣсь, уже не подъ вліяніемъ нужды и не во имя стя- жанія, а какъ-то само собою, подъ вліяніемъ какого-то фатума жизнь складывается особенно нелѣпо, неключимо, и, такъ сказать, — бездарно. Именно здѣсь «дяди Вани» и Сони—Богъ вѣсть во имя чего!—пошлому и пустому фра-
зеру «профессору» приносятъ себя въ жертву. Отсюда именно выходятъ мятущіяся, ищущія и ненаходящія, тре- петныя, бездомныя «чайки» —Нины Зарѣчныя и талантливые Треплевы, кончающіе самоубійствомъ. И именно этому дворянскому углу русской дѣйствительности, именно дво- рянской культурѣ и психологіи пропѣлъ Чеховъ грустно- юмористическую отходную въ послѣдней своей драмѣ «Виш- невый садъ». Въ глубокихъ пс содержанію символахъ драма вскрываетъ всю немощность, всю психическую несостоя- тельность этихъ Гаевыхъ и Роневс.кихъ, практически без- помощныхъ—до смѣшного, до ребячливости; культурныхъ и чуткихъ, но пасующихъ передъ какимъ-нибудь лакеемъ понаглѣе и безропотно уступающихъ свое мѣсто вь жизни дѣльцамъ изъ кулаковъ - Лопахинымъ, . Оскудѣвшіе дво- ряне ищутъ мѣстъ въ банкахъ, Лопахины вырубаютъ (очи- щая мѣсто подъ «дачи») ихъ чудесные поэтическіе «виш- невые сады», а другая ипостась дворянской культуры дво- ровые изъ крѣпостныхъ Фирсы—умираютъ, всѣми забытые, въ заколоченныхъ усадьбахъ... Вотъ финалъ, послѣдній аккордъ панихиды. Вся русская дѣйствительность вь писаніяхъ Чехова — это одинъ сплошной вздохъ, изрѣдка смягчаемый грустной улыбкой, а чаще стонъ безнадежнаго унынія; это—мелодія пастушьей свирѣли (изъ очерка «Свирѣль»)—мелодія разо- ренія, вымиранія, обмелѣнія, истощенія... Довольныхъ, спокойно жизнерадостныхъ, удовлетворен- ныхъ не знаетъ кисть Чехова. И въ этомъ сказывается, конечно, извѣстный субъективизмъ этого «бытописателя», этого поклонника точности и реализма' Чеховъ не инте- ресовался довольными и спокойными. Гдѣ они въ его кар- тинахъ? Съ трудомъ отыщемъ мы какого-нибудь инженера Должикова съ «ясными глазами»; какого-нибудь натура- листа фонъ-Корена въ «Дуэли», педанта профессора въ «Дядѣ Ванѣ»... Даже символическій «человѣкъ въ футлярѣ»,
своими доносами и предупрежденіями — «какъ бы чего не вышло»—«держащій въ страхѣ» всѣхъ товарищей учителей и весь городъ, — даже и это классическое олицетвореніе реакціи и рутины—и тотъ полонъ страха жизни и въ сущ- ности жалкій, полубольной чудакъ... А все прочее задыхается въ невыносимой атмосферѣ «вымиранія» и «обмелѣнія» и либо ожесточается отъ тоски и творитъ безцѣльныя гадости, либо вмѣстѣ съ «учителями словесности» вопіетъ: «Гдѣ я, Боже мой?! Меня окружаетъ пошлость и пош- лось... Нѣтъ, ничего страшнѣе, оскорбительнѣе, тоскливѣе пошлости. Бѣжать отсюда, бѣжать сегодня же. иначе я сойду съ ума!..» Короленко, какъ мы видѣли, раздѣлилъ человѣчество на двѣ категоріи—практически, трезво мыслящихъ, буднич- ныхъ людей и романтиковъ-мечтателей, отчасти мистиковъ. У Чехова тоже двѣ основныхъ категоріи. Къ одной сто- ронѣ онъ отодвигаетъ всѣхъ нашедшихъ мѣсто въ рус- ской дѣйствительности, всѣхъ, кто «приставленъ» къ чему- либо, какъ выражался герой «Оврага» въ приведенномъ выше діалогѣ—и кто ничего иного не жаждетъ и не ищетъ, кто сумѣлъ приспособиться. Это царство пошлости, это— враги Чехова. Даже наименѣе вредныхъ изъ нихъ, какъ какой-нибудь учитель Кулыгинъ изъ «Трехъ сестеръ», или Лида въ «Домѣ съ мезониномъ», или фонъ-Коренъ, онъ изображаетъ съ затаенной, а то и явной ироніей. Другая категорія это всѣ не нашедшіе, ищущіе, тоскую- щіе, не понимающіе смысла такой жизни, боящіеся ея. <Безъ вѣры, безъ любви», безъ цѣли, какъ тѣнь, сло- няюсь я среди людей...»—это вопль героя первой Чехов- ской драмы Иванова. Его могли бы повторить, да и повто- ряютъ на разные лады,—почти всѣ герои всѣхъ очерковъ и драмъ, которые когда-либо писалъ Чеховъ,
Развѣ не «тѣни», не призраки эги три сестры, воскли цающія. «О, если бы знать... Если бы знатьі», и вторящій имъ несчастный, спившійся докторъ Чебутыкинъ: «Пасъ нѣтъ, ничего нѣтъ на свѣтѣ, мы не существуемъ, а только кажется, что мы существуемъ... И не все ли равно!»... А Пина Зарѣчная въ «Чайкѣ» а Катя въ «Скучной исторіи», дядя Ваня и проч., и проч. Вь очеркѣ «По дѣламъ службы», докторъ, пріѣхавшій на слѣдствіе, видитъ сонъ на тему этого Чеховскаго лейт- мотива Въ образѣ старика «Цоцкаго» (сотскаго), разнося- щаго цѣлую жизнь непонятные для него пакеты изъ управы въ волость, изъ стана въ управу, въ непогоду и вьюгу, вь холодъ и жару,—доктору чувствуется какой-то символъ всего нашего существованія: «мы идемъ... мы идемъ, мы идемъ»—звучитъ во снѣ докгопа заунывный голосъ ста- рика... Куда? зачѣмъ?—кто отвѣтитъ'... И если «приставленныхъ къ мѣсту» Чеховл> отвергалъ, то этихъ ищущихъ, этихъ блѣдныхъ и трепетныхъ Чеховъ дарилъ своей грустной улыбкой. Онъ самъ искалъ и не находилъ, этотъ безкрылый поэтъ, сынъ эпохи бездорожья. Трудно, конечно, утверждать, что слѣдующая гирада выражаетъ настроеніе самого автора, что это Чеховскія мысли—лишь вложенныя въ уста Силину—герою очерка «Страхъ» «Я, голубчикъ, не понимаю и боюсь жизни... Нормаль- ному, здоровому человѣку кажется, что онъ понимаетъ все, что видитъ и слышитъ, а я вотъ утерялъ это «кажется» и изо дня въ день отравляю себя страхомъ,.. Когда ч лежу на травѣ и смотрю на козявку, которая родилась только вчера и ничего не понимаетъ, то мнѣ кажется, что ея жизнь состоитъ изъ сплошного ужаса, и въ ней я вижу самого себя...» Но, на мой взглядъ, такое, напримѣръ, разсужденіе Чехова въ чудесномъ разсказѣ о скитальцѣ («Перекати-
поле»), позволяетъ видѣть въ «страхѣ* Силина кое-что родственное духу самого автора. «Не далѣе какъ на аршинъ отъ меня лежалъ скиталецъ; за стѣнами (номера монастырской гостиницы) въ номерахъ и на дворѣ, около телѣгъ, среди богомольцевъ не олна сотня такихъ же скитальцевъ ожидала утра, а еше дальше, если сумѣть представить себѣ всю русскую землю, какое множе- ство такихъ же перекати-поле, иша гдѣ лучше, шагало теперь по большимъ и проселочнымъ дорогамъ, или, въ ожиданіи разсвѣта, дремало въ постоялыхъ дворахъ, кори махъ, гостиницахъ, на травѣ подъ небомъ... Засыпая, я воображалъ себѣ, какъ бы удивились и, быть можетъ, даже обрадовались всѣ эти люди, если бы нашлись разумъ и языкъ, которые сумѣли бы доказать имъ, что ихъ жизнь такъ же мало нуждается въ оправданіи какъ и всякая другая...» Тонь разсужденія спокойный, но затаенный вздохъ чувствуется подъ этимъ спокойствіемъ, но душевная смута, безусловно, даетъ себя знать въ этомъ вздохѣ по адресу всѣхъ россійскихъ «перекати-поле»... Отъ своей «безкрылости», отъ эгой душевной смуты Чеховъ—какъ я указывалъ—находилъ спасеніе въ юморѣ да въ «паѳосѣ пейзажа». Всю безысходную нескладицу жизни, все это море убожества, пошлости и скорби онъ умѣлъ обвѣвать цвѣтами поэзіи, обвѣвать ароматомъ «впшне выхъ садовъ», «прекрасныхъ ночей», «яснаго утра»... И эта смѣсь и чередованіе душу угнетающаго жизненнаго мате- ріала. съ юморомъ и съ благоухающей поэзіей, эта свое- образная, чисто чеховская комбинація—только и создаютъ извѣстную гармонію, безъ которой былъ бы не выносимъ юнъ Чеховскихъ писаній, безъ кот орой они превратились бы въ сплошной стонъ: Словно какъ мать надъ сыновней могилой Стонетъ куликъ надъ равниной унылой,.
Вотъ тонъ Чеховской музы, вотъ основа его жизне- ощущенія... А вѣдь онь любилъ жизнь—этотъ стонущій восми- десятникъ... Объ этомъ свидѣтельствуютъ не только его юношескія произведенія и письма, въ родѣ письма кь Плещееву: «Мое святое святыхъ—это человѣческое тѣло, здоровье, умъ, талантъ, вдохновеніе, любовь и абсолютнѣй- шая свобода,—свобода отъ силы и лжи, въ чемь бы по- слѣднія не выражались. Вотъ программа, которой я дер- жался бы, если бы быль большимъ художникомъ»... Въ своихъ воспоминаніяхъ о Чеховѣ, И. А. Бунинъ передаетъ его восторженный отзывъ о Лермонтовской Тамани: «Че- хова прельщала, несомнѣнно, буйная, дикая сила, которую Лермонтовъ сумѣлъ нарисовать съ такимъ изяществомъ... Но у самою Чехова въ двухъ-трехъ вещахъ есть намекъ на это тяготѣніе его къ «язычеству». Въ послѣднихъ вещахъ, уже отражающихъ хоть и очень слабо новыя времена и новую атмосферу, есть такія мѣста: «Я понялъ, что когда любишь, то въ своихъ разсужде- ніяхъ объ этой любви нужно исходить отъ высшаго, отъ болѣе важнаго, чѣмъ счастье или несчастье, грѣхъ или добродѣтель въ ихъ ходячемъ смыслѣ, или—не нужно раз- суждать вовсе» («О любви»), Или: «Принято говорить, что человъку нужно только три аршина земли. Но вѣдь эти три аршина нужны трупу, а не человѣку.. Человѣку нуженъ весь земной шаръ, вся при- рода, гдѣ на просторѣ онъ могъ бы проявить всѣ свойства и особенности своего свободнаго духа» («Крыжовникъ»). А въ одномъ изъ произведеній средней полосы его дѣя- тельности есть мѣста, какъ это ни странно, но какъ бы предвосхищающія мотивы гакого антипода Чехова, какъ Горькій: я разумѣю очеркъ «Воры», гдѣ Мерикъ и Любка являются предшественниками Чепкашей и Мальвъ. Фельд-
шеръ, у котораго они украли лошадь, размышляетъ о никъ съ завистливымъ чувствомъ: «Къ чему на этомъ свѣтѣ доктора, фельдшера, купцы, писаря, мужики, а не просто вольные люди? Есть же вѣдь вольныя птицы, вольные звѣри, вольный Мерикъ, и никого они не боятся, и никто имъ не нуженъ!.. Ахъ, вскочить бы на лошадь, не спрашивая, чья она, носиться бы чортомъ въ перегонку съ вѣтромъ, по полямъ, лѣсамъ и оврагамъ, любить бы дѣвушекъ, смѣяться бы надъ всѣми людьми...» Писанія Чехова, несмотря на полное отсутствіе у него всякихъ публицистическихъ намѣреній и заданій, а вѣрнѣе— именно благодаря этому отсутствію,—при томъ мрачномъ, безнадежномъ итогѣ, который всѣ въ совокупности они давали русской дѣйствительности того времени, имѣли огромное общественное значеніе. Впечатлѣніе отъ чеховскаго итога было тѣмъ сильнѣе, что художникъ совершенно не преслѣдовалъ цѣлей бичеванія, сатирическаго поученія, занимался не формами жизни, а лишь психологіей. Да и по всему складу своему онъ вовсе не походилъ на какого- нибудь отрицателя современности и былъ совершенно чуждъ всякаго сантиментализма и болѣзненной впечатлительности. Наоборотъ, какая-то спокойная, можетъ быть, нѣсколько равнодушная, сдержанная созерцательность—ногъ основная черта его темперамента, сквозящая и вь его художествен- номъ і ворчествѣ, а особенно ярко проявляющаяся въ тѣхъ мѣстахъ, гдѣ онъ въ положительной, публицистической формѣ высказывается на соціальныя темы (напомню его очерки Сахалина). «Стоны» такого человѣка, безнадежные психологическіе итоги, подводимые такимъ художникомъ, должны были дѣйствовать и дѣйствовали—такъ сказать— а (огііогі, съ усугубленной убѣдительностью. И именно въ 90-хъ годахъ, къ концу ихъ, когда русская дѣйствитель- ность уже стала выдѣлять изъ себя новые творческіе эле- менты, когда застоявшаяся, загнившая трясина, наконецъ,
всколыхнулась, и надъ ней повѣяло свѣжимъ воздухомъ, когда, словомъ, чеховщина въ жизни начала отодвигаться въ прошлое,—произведенія Чехова завоевали себѣ огромную популярность и дали могучій толчокъ общественному само- сознанію. Для представителей нова, о поколѣнія, для людей новой полосы Чеховъ поставлялъ такіе аргументы и доводы, разительнѣе, убѣдительнѣе когорыхъ нельзя было и желать... Направленіе культуртрегеровъ изъ «Недѣли», какъ я упоминалъ, объявило Чехова своимъ художникомъ, И фор- мально было, пожалуй, право, вмѣстѣ съ гг. Гайдебу ровьми и Абрамовыми и Чеховъ, въ идеологическомъ смыслѣ, являлся «точкой интерференціи», былъ типичнымъ восьми- десятникомъ. Но злую, можно сказать, шутку сыгралъ онъ съ этими своими апологетами. Они возводили въ идеалъ свою промежуточность и безкрылость, съ тупымъ само- довольствомъ пропагандировали ихъ, создавали «направле- ніе» изъ своего крохоборства. А Чеховъ, быть можетъ, и помимо всякихъ намѣреній, далъ, именно, полное опроверже- ніе ихъ примирительныхъ, приспособляющихся идеекъ.Лзь того итога русской дѣйствительности, какой онъ далъ въ своихъ картинахъ ея, логически вытекала необходимость радикальной ломки и чистки всего зданія, коренного пере- устройства его сверху до низу, отъ крыши до фундамента... Помимо временнаго и мѣстнаго значенія своего,, та ос- новная язва русской жизни, которую указалъ Чеховъ,— это дѣленіе на людей, приставленныхъ къ чему-лиоо и для жизни мертвыхъ, и людей призраковъ, людей ищущихъ и не находящихъ,—въ его обобщенномъ художественномъ трактованіи, получаетъ значеніе расширенное, не мѣстное, а общечеловѣческое. Искусственныя перегородки, классовыя и культурныя, изсушаютъ и калѣчатъ человѣческій обликъ не только въ Россіи, а и въ любомъ современномъ обще- ствѣ... Количественная разница между нами и Европой, въ
этомъ смыслѣ, конечно, велика, но все же это разница количественная, а не качественная . Но если велико было общественное значеніе Чехова, то еще больше художественная цѣнность его произведеній. Въ области художества Чеховъ, безспорно, сказалъ у насъ новое слово и формальное и по существу. Я не буду входитъ въ подробности о формальныхъ ново- введеніяхъ, сдѣланныхъ Чеховымъ въ нашей литературъ. Отмѣчу только, что всѣ они шли по направленію- экономіи художественныхъ средствъ и концентрированной силы впечатлѣнія. Можетъ быть, «распыленное» жизнеощущеніе лишало Чехова возможности давать широкія картины, ком- пановать романы и эпопеи, какіе создавались въ 50-хъ и 60-хъ годахъ Тургеневыми и Толстыми... По мѣрѣ того, какъ стройное въ основныхъ своихъ линіяхъ міросозерца- ніе эпохи освобожденія крестьянъ дробилось и усложнялось, большія произведенія смѣнялись очерками и набросками Уже эпоха критическихъ народниковъ не знаетъ романа. Очерки и только очерки пишутъ Успенскій, Гаршинъ, Ка- ролинъ, Короленко. Именно, форму очерка разрабатываетъ до удивительнаго совершенства Чеховъ. Нужно замѣтить, что попытки большихъ повѣстей ему не удавались: «Моя жизнь» и «Три года», какъ по архитектоникѣ, такъ и внутренней силѣ, безспорно гораздо ниже Чеховскаго очерка... И вотъ форма сама по себѣ могла побуждать къ той экономіи средствъ, о которой я говорю... Импрессіонизмъ и драматическая форма повѣствованія (зачатки того и другого имѣются уже у Толстого) примѣ- няются Чеховымъ сознательно и неизмѣнно, замѣняя бы- лыя «протокольныя», детальныя описанія и сиггісиішп ѵііае каждаго героя, какія мы въ изобиліи находимъ у Турге- нева Чеховъ же вводитъ (этого почти не знаетъ и Тол- стой) синтетическое трактованіе личности и среды, фигуры и обстановки, которыя трактуются имъ во воаимоцѣйствіиі 18*'
по отношенію другъ къ другу, а не самостоятельно и раз- дѣльно, какъ вь былое время. Всѣ эти три пріема диктуются именно экономіей худо- жественныхъ средствъ. Въ письмѣ къ беллетристу Житкевичу Чеховъ дѣлаетъ такія замѣчанія: «Томы Пушкина у васъ «разъединяются», изданіе Д. Библіотеки «прижато». И чего ради все это? Вы задерживаете вниманіе читателя и утомляете его, такъ какъ заставляете его остановиться, чтобы вообразить пе- струю этажерку или прижатаго Гамлета...» Или въ томъ же письмѣ о пейзажѣ въ беллетристикѣ: «Описанія природы тогда лишь умѣстны и не портятъ дѣла, когда они кстати, когда помогаютъ вамъ сообщить читателю то или другое настроеніе, какъ музыка въ мело- декламаціи. .» Чеховъ обучаетъ здѣсь той простотѣ, которою такъ чаруютъ его собственныя вещи, и все тому же принципу экономіи, отъ котораго самъ никогда не отступалъ. Въ этихъ новшествахъ Чеховъ развивалъ то, что уже намѣчается у Толстого, и переносилъ къ намъ европейскую технику очерка, такъ удивительно разработанную Мопас- саномъ. Этотъ французскій художникъ являлся, до извѣст- ной степени, учителемъ Чехова: послѣдній не только востор- женно отзывался о немъ, не только хорошо зналъ его произведенія, но высказыва въ даже намѣреніе заняться переводомъ ихъ на русскій языкъ и перевести все—отъ доски до доски... О богатствѣ, точности и разнообразіи Чеховскаго языка, а также объ удивительномъ, изящномъ чувствѣ мѣры, никогда ему не измѣнявшемъ, говорить не буду: слишкомъ общеизвѣстны, слишкомъ бросаются въ глаза эти свойства егс прозы. Во второй половинѣ своей дѣятельности, Чеховъ, раѵши- ря.я свои темы и задаваясь нѣкоторыми итогами, перехо-
дитъ отъ чисто реалистическихъ пріемовъ къ робкому и сдержанному символизму. Въ «Чайкѣ» судьба ищущей, трепетной Нины Зарѣчной символизируется въ видѣ этой бѣлой птицы, безпокойно носящейся надъ водами, съ без- покойно-унылымъ крикомъ, гибнущей отъ пули Треплева... Символически сгущены контуры въ фигурахъ «лишней интеллигенціи» въ драмѣ «Трисестры»; символиченъ и ихъ вопль «въ Москву! въ Москву!»— вопль безсильной тоски отъ сознанія своей оторванности, своей никчемности... Еще опредѣленнѣе символична послѣдняя драма Чехова «Виш- невый садъ»: тутъ и сгущенные контуры у фигуръ, олице- творяющихъ помѣщичье оскудѣніе и самый образъ вишне- ваго сада, вырубаемаго Лопахинымъ, и смерть Фирса, симво- лизирующая смерть цѣлаго уклада жизни—и особенный, жуткій, непонятный звукъ «какъ бы отъ бадьи, упавшей въ воду», дважды повторяющійся на протяженіи пьесы— все это типическіе пріемы символизаціи... Прибѣгаетъ Чеховъ къ символизаціи и въ очеркахъ этого времени: напомню «Человѣка въ футлярѣ», героя очерка «Крыжовникъ»—мономана мѣщанскаго счастья, напомню приведенный выше діалогъ изъ повѣсти «Въ оврагѣ» (о томъ, «кто къ чему приставленъ»), тамъ же—сцены ухода Липы изъ кулачьяго гнѣзда и встрѣчи ея съ неизвѣстнымъ старикомъ, утѣшающимъ ее странной рѣчью о «великой матушкѣ Россіи»... и т. д. Въ драмахъ своихъ Чеховъ являлся новаторомъ уже и по существу. За исключеніемъ пожалуй, «Иванова»—вещи, написанной почти въ обычныхъ пріемахъ,—Чеховъ всюду даетъ драму настроенія, а не драму дѣйствія и характе- ровъ. Наростающій лиризмъ, не находящій себѣ разрѣше- нія въ катаклизмѣ, въ борьбѣ, въ дѣйствіи словомъ, а такъ и остающійся лиризмомъ, вотъ паѳосъ Чеховской драмы... И надо признать очень характернымъ для того момента русской жизни это нововведеніе Чехова: и въ
жизни «лиризмъ» интеллигенціи не находилъ себѣ дѣй- ственнаго исхода, оставался безъ разрѣшенія, обреченный какъ бы поѣдать самого себя. Да, пожалуй, и вообще въ Чеховской драмѣ настроенія надс признать много русскихъ національныхъ чертъ... Другая особенность Чеховской драмы—отсутствіе діалога, въ настоящемъ значеніи этого слова Герои Чехова не столько ведутъ бесѣду, не столько обмѣниваются мыслями, сколько просто высказываются каждый за себя: это все одиночки, выявляющія свое индивидуальное настроеніе, свой лиризмъ въ рядѣ монологовъ. И здѣсь можно опять провести параллель съ Чеховской эпохой,—эпохой раздробленности и распыленности интел- лигентныхъ одиночекъ... Повторяю, трудно найти другого такого писателя, ко- торый являлся бы столь адэкватнымъ выразителемъ своей эпохи въ общемъ и мелочахъ. Но основное «новое слово», которое произнесъ Чеховъ въ нашей беллетристикѣ,—это новизна самой концепціи художественной. Тутъ онъ былъ истиннымъ новаторомъ, хотя и не шумѣлъ, не развертывалъ эффектнаго знамени, а, по обычаю своему, тихо, но увѣренно дѣлалъ свое дѣло. Конечно, и здѣсь онъ выражалъ общее тяготѣніе, общее устремленіе нашей интеллигенціи, въ умонастроеніи кото- рой происходилъ значительный переломъ. Господствовавшая дотолѣ теорія гражданскаго, идейнаго искусства вполнѣ соотвѣтствовала эпохѣ, когда почти вся политическая и общественная жизнь вгонялась въ литера- туру, въ журналистику; а съ другой стороны, немногочис- ленная еще интеллигенція естественно чувствовала обязан- ность и право учительствовать, до извѣстной степени, опекать массы, стоявшія на безконечно болѣе низкой сту- пени общественнаго и культурнаго развитія. При всей без- завѣтной преданности народу, при всемъ преклоненіи передъ
нимъ, въ интимной подоплекѣ народническихъ настроеній не могла не сказываться и дѣйствительно сказывалась эта черта,—по существу своему, конечно, не демократическая. Въ' реакціонную и безыдейную пору 80-хъ годовъ въ міро- созерцаніе интеллигенціи вносится поправка, глубоко демо- кратическая и плодотворная’ оставшись безъ ученій, кото- рыя позволяли приписывать себѣ рѣшающее значеніе въ жизни страны, побуждали преувеличивать роль «критически- мыслящей» личности, какъ это дѣлали Лавровъ и Михай- ловскій,—интеллигенція какъ бы поняла свою истинную практическую задачу—быль истолковательницей массовыхъ стремленій и лишь помогать ихъ реализаціи. Какъ я уже отмѣчалъ, и голосъ литературы въ эти годы изъ рѣшаю- щаго становился только совѣщательнымъ, а «учителя жизни», въ родѣ Чернышевскихъ, Герценовъ, Михайловскихъ, смѣ- няются «писателями-друзьями», писателями-наперстниками... Одновременно и во внутренней связи съ этимъ измѣняется и взглядъ на искусстто и его задачи. Область искусства расширяется, искусство освобождается отъ своей прежней специфически гражданской миссіи, провозглашается прин- ципъ свободнаго искусства, а по содержанію своему оно постепенно переходитъ отъ концепціи морально-обществен- ной къ рашнренной и углубленной эстетико-философской концепціи- Чеховъ, конечно, дѣлалъ лишь первые шаги на этомъ пути; онъ еще не вливалъ новаго содержанія, не указывалъ и не могъ указывать новыхъ цѣлей. Но что онъ созна- тельно шелъ по этому новому пути,—доказываетъ такое мѣсто изъ лого же его письма къ Плещееву, изъ кото- раго я выписалъ выше его рго^евзіоп бе іог «Я боюсь тѣхъ, кто между строкъ ищетъ тенденціи и кто хочетъ видѣть меня непремѣнно либераломл. или кон- серваторомъ. Я не либералъ, не консерваторъ, не посте- пеновецъ, не монахъ, не индиферрнтистъ. Я хотѣлъ бы
быть свободнымъ художникомъ и—только, и жалѣю, ЧТО Богъ не далъ мнѣ силы, чтобы быть имъ.» Это писано въ 1887 г., а въ 1895 г.—къ этому времени въ литературѣ уже достаточно шумѣли новаторы-декаден- ты—Чеховъ, какъ бы отграничивая себя отъ ихъ пропо- вѣди эстетизма, устами Дорна въ «Чайкѣ» такъ резюми- руетъ свой взглядъ на искусство и его задачи: «Художественное произведеніе непремѣнно должно вы- ражать какую-нибудь большую мысль. Только то прекрасно, что серьезно... И вотъ еще что. Въ произведеніи должна быть ясная, опредѣленная мысль. Вы должны знать, для чего пишете, иначе, если пойдете по этой живописной до- рогѣ безъ опредѣленной цѣли, то вы заблудитесь, и вашъ талантъ погубитъ васъ...» Теорія гражданскаго искусства въ эти годы уже лиша- лась своего былого обаянія. Я уже упоминалъ, что Н. К. Ми- хайловскій настаивалъ на ней, хотя и дѣлалъ это лишь иъ отрицательной, полемической формѣ, ополчаясь на по- борниковъ «новой мозговой линіи»—Волынскихъ, Минскихъ и пр. Въ положительномъ же смыслѣ, онъ выставлялъ лозунги настолько общіе, что они, въ сущности, вопроса не рѣшали (въ родѣ ссылокъ на Фехнеровскую идею о томъ, что «цѣлью искусства можетъ быть только благо- денствіе человѣчества»). Настроеніе Чехова, однако, за отсутствіе «гражданскихъ» мотивовъ, Михайловскій опре- дѣлялъ такъ: «холодная кровь» (по заглавію одного изъ Чеховскихъ очерковъ) и иронизировалъ надъ «бубенчиками, которые такъ мало пересмѣиваются съ колокольчиками»... Но В. Г. Короленко уже далеко не былъ такъ твердъ въ этомъ пунктѣ. Описывая въ своихъ воспо,минаніяхъ о Чеховѣ первую встрѣчу съ нимъ, относящуюся къ 1887 г., Короленко говоритъ: «Въ воздухѣ чувствовалась необходимость нѣкотораго «пересмотра», чтобы пуститься въ путь дальнѣйшей борьбы
И дальнѣйшихъ исканій... ,И поэтому самая «свобода» Че- хова отъ «партій» данной минуты, при наличности боль- шого таланта и большой искренности, казалась мнѣ тогда, признаюсь, нѣкоторымъ преимуществомъ. Все равно,— думалъ я,—это не надолго»... (Сборникъ «.Отошедшіе»). «Необходимость пересмотра» дѣйствительно чувствова- лась всюду и вездѣ. Переоцѣнкѣ подвергались самыя интим- ныя стороны былого міросозерцанія, и въ томъ числѣ— постановка вопроса о назначеніи и пѣнности искусства. Чеховъ осторожно, съ оговорками, на которыя я указывалъ, прелагалъ въ этомъ вопросѣ новые пути. Именно идеѣ о самоцѣнности свободнаго искусства, о значеніи ею, какъ такового, независимо отъ всякихъ утилитарно-служебныхъ цѣлей, посвящены нѣкоторые Чеховскіе очерки. Назову такія чудесныя вещи, какъ «Художество», «На паромѣ» и юмористическій «веселый» очеркъ «Капитанскій мундиръ...» Что касается предчувствія новаго расширеннаго міросо- зерцанія и расширеннаго содержанія искусства, то намеки на такое предчувстіе можно найти у Чехова во многихъ мѣстахъ. Такъ, мечтатели его говорятъ чаще всего не о «счаст- ливой» и «справедливой» жизни, а о прекрасной или кра- сивой... «Все нынѣшнее будетъ казаться и угловатымъ, и тяжелымъ, и очень неудобнымъ, и страннымъ», (а не «не- справедливымъ», или «безнравственнымъ»)—говоритъ Вер- шининъ, мечтая о людяхъ, каковыми они будутъ, «лѣтъ черезъ 200—300». Бъ приведенной уже мною цитатѣ изъ очерка «О любви» Чеховъ, какъ бы ехріісііе, высказывается о недостаточности и несостоятельности моральныхъ и эвдемонистическихъ критеріевъ, которыми пробавлялись до голѣ «Нужно исходить отъ высшаю, отъ болѣе важнаго, чѣмъ счастье или несчастье, грѣхъ или добродѣтель въ ихъ ходячемъ смыслѣ...»
Во всемъ этомъ уже чувствуется типичное для новой эпохи устремленіе отъ морально-общественнілхъ критеріевъ и синтезовъ, къ синтезамъ эстетико-философскимъ.. Остановившись на Чеховъ, — этой центральной фигурѣ въ нашемъ художествѣ 80-хъ и первой половины 90-хъ годовъ,—съ тѣмъ вниманіемъ, какое дозволялось рамками статьи, я могу уже въ самыхъ бѣглыхъ чертахъ коснуться остальныхъ представителей нашей беллетристики, дѣйство- вавшихъ въ упомянутую пору. Всѣ типичныя черты Чехова налицо и у нихъ (за изъятіемъ, конечно, его огромнаго художественнаго дара и тѣхъ «новшествъ», которыми онъ какъ бы подавалъ руку слѣдующей эпохѣ). — Характеръ темъ и мотивовъ, основныя черты жизнеощущенія объеди- няютъ всѣхъ членовъ восьмидесятнической «артели» съ ея «старостой», съ ея главой — Чеховымъ. О томъ же среднемъ человѣкѣ и его психологіи, внѣ всякихъ соціальныхъ перспективъ и всякой общественной динамики, о тѣхъ же «мелочахъ» быта различныхъ угловъ жизни—пишутъ восьмидесятники, которыхъ можно было бы обнять терминомъ литераторы-обыватели. Какъ идеалъ они выдвигаютъ все того же милаго человѣка, непосредствен- наго, искренняго, «внѣ партій», «внѣ предвзятыхъ идей» и... внѣ всякихъ помысловъ о творческомъ вмѣшательствѣ въ жизнь. Таковы оба брата Тихансвы: драматургъ и фельетонистъ Владиміръ («Военные и путевые очерки и разсказы», «Разбитые кумиры», «Комедіи» и др.) и Алексѣй (пишущій подъ псевдонимомъ А. Лугового)—авторъ краси- выхъ по формѣ, не лишенныхъ красокъ и живой психо- логіи романовъ „На куриномъ насѣстѣ", „Роііісе ѵепю" и др. Таковъ И. Щегловъ (Леонтіевъ), печатавшій свои раз- сказы сначала въ ,,Отеч. запискахъ", а затѣмъ въ „Новомъ Времени", авторъ книги ПО народномъ театрѣ" и нѣсколь-
кихъ комедій и водевилей |„Дачный мужъ", ,Въ горахъ Кавказа", „Господа театралы" и др.). Таковъ Бѣжецкій, авторъ живыхъ, но именно обывательскихъ по настроенію очерковъ изъ военнаго быта. Къ этой жр категоріи художниковъ-обывателей надо отнести женщинъ писательницъ, какъ С. И. Смирнова (по- добно Щеглову, начавъ съ „Отеч. Записокъ", перекочевала впослѣдствіи въ „Новое Время" и даетъ тамъ фельетоны, преисполненные новсвременскаго духа); М В. Крестовская съ ея схематической психологичностью, давшая впрочемъ интересные „Уголки театральнаго міра" и В. Микуличъ (Л, Н. Веселовская); повѣсти послѣдней изъ свѣтской жизни; „Мимочка на водахъ", „Мимочка отравилась", „Зарницы" и др., обнаруживаютъ хорошую технику и жи- вой юморъ... Женщины-писательницы восьмидесятыхъ и де- вяностыхъ годовъ еще типичнѣе для своей эпохи, чѣмъ мужчины: у нихъ уже все безусловно сосредоточено на личной психологіи, а рамки наблюденій совпадаютъ съ рам- ками личной и семейной жизни... Къ тому же, въ сущности, сводится въ эти годы твор- чество старшихъ современниковъ Чехова. К. С. Баранце- вичъ въ романахъ, какъ „Раба", и цѣлой серіи мелкихъ разсказовъ, въ сборникахъ „Подъ гнетомъ", „Порванная струна", „Старое и новое",—унылыми, сѣрыми красками рисуетъ судьбу цѣлой серіи жалкихъ неудачниковъ. М. Н. Альбовъ пробавляется тѣми же мотивами въ пространныхъ повѣстяхъ и романахъ, съ нѣсколько вымученнымъ психо- логическимъ анализомъ „одиночекъ", въ этомъ анализѣ ощутительно подражая Достоевскому и съ особенной тща- тельностью останавиваясь на психіатрическихъ моментахъ Изъ бытовыхъ его вещей отмѣчу „Конецъ Невѣдомой улицы" и „Ряса" (былъ духовенства). Нѣсколько „старшихъ современниковъ" пытаются ожи вить народническія традиціи, неизмѣнно придерживаются
ихъ, но, думается,—„свобода отъ партій"—по выше цити- рованному выраженію Короленки — „вь данную минуту1' была бы для нихъ лишь „преимуществомъ11... Д. Н. Маминъ-Сибирякъ, наиболѣе яркій въ первыхъ своихъ вещахъ, посвященныхъ быту Зауралья и Западной Сибири („Золотуха", „Уральскіе разсказы" и пр.) даеть подчасъ довольно наивные перепѣвы народническихъ ме- лодій, воспѣвая стихійную мощь трудового крестьянства (при вицѣ, напримѣръ... голодныхъ сплавщиковъ, согнан- ныхъ нуждой на Чусовуюі), и не прочь даже полемически высказаться о новомъ (марксистскомъ) теченіи, которое именуетъ „индивидуалистическимъ"... При нѣкоторой наив- ности и необработанности формы, онъ даетъ все же яркія и правдивыя картины жизни какъ пролетаризируемаго крестьянства, на промыслахъ, такъ и всевозможныхъ афе- ристовъ и промышленниковъ, «кормящихся отъ Сибири». Въ позднѣйшихъ романахъ онъ переходитъ къ изобра- женію такъ называемаго «общества», и талантъ его обез- личивается. въ 90-хъ годахъ онъ даетъ лишь заурядныя вещи въ родъ «Очерковъ изъ жизни Пепко»,—совершенно въ духѣ и тонѣ восьмидесятнической артели, Ему же при- надлежитъ нѣсколько талантливыхъ сборниковъ дѣтскихъ сказокъ. С. Я. Елпатьевскій, пріобрѣвшій имя своими «Очерками Сибири», продолжалъ также народническія традиціи, грѣша тенденціозностью и нѣкоторой сантиментальностью. Въ послѣдніе годы онъ бросаетъ беллетристику и, думается, находитъ свое истинное призваніе, давая очерки видѣн- наго и пережитого, впечатлѣнія изъ путешествій, полныя интересныхъ наблюденій и гораздо болѣе яркія, чѣмъ его беллетристика, въ которой ему, повидимому, мѣшали именно «традиціи»... Традиціями же пробавляются и двѣ писательницы—О. А. Шапиръ и В. I. Дмитріева- первая въ духѣ либеральнаго
идеализма, а вторая—въ духѣ народничества. Перу по- слѣдней принадлежатъ повѣсти и очерки почти исключи- тельно изъ жизни крестьянства и «идейной» интеллиіенпіи; въ самые послѣдніе годы она затрагивала и фабричную среду, но, конечно, подъ тѣмъ же народническимъ угломъ зрѣнія. Колеблющуюся позицію между народничествомъ и либе- рализмомъ буржуазнаго оттѣнка всю жизнь занимаетъ А И. Эптель. Вь своихъ искусственныхъ, страдающихъ излишней «литературностью» и многословіемъ произведе- ніяхъ онъ даегъ рядъ картинъ крестьянской и помѣщичьей жизни, пристально слѣдитъ за нарожденіемъ кулачества и «хозяйственности» («Записки степняка»), пригоняетъ къ сельскохозяйственной практикѣ ученіе Толстого («Смѣна», «Гарденины»); но въ общемъ, въ силу именно непокидающей его предвзятости, при отсутствіи сколько-нибудь опредѣ- леннаго міросозерцанія, онъ, въ смыслѣ художественномъ, представляетъ неоольшой интересъ. Слѣдуетъ отмѣтить вь его писательской физіономіи очень характерное проявленіе той растерянности, той спутанности идей, которыя пере- живались въ его эпоху... Въ послѣднее время интересъ къ нему пытались искусственно оживить поклонники новой откровенно-буржуазной интеллигенціи, по поводу недавно опубликованной переписки Эртеля. здѣсь критика интелли генціи кое въ чемъ совпадаетъ съ критикой ея въ пре- словутомъ сборникѣ «Вѣхи». Но, на мой взглядъ, и пере- писка Эртеля не болѣе значительна, чѣмъ его художество, о которомъ Н. К. Михайловскій выразился такъ: «Г. Эртель никому не угодилъ». И въ перепискѣ—то же отсутствіе искренности и простоты и изрядная доза претенціозности... Не нарушали, конечно, .обшей картины восьмидесятни- ческой литературы только что указанные—далеко не яркіе— пережитки народничества. Тѣмъ менѣе могли ес нарушить писанія такихъ второстепенныхъ дидактическихъ и '•.анти-
ментальныхъ продолжателей Шеллера, какъ Г. А. Мачтетъ, пользовавшійся одно время, какъ бы «по инерціи», успѣ- хомъ въ кружкахъ радикальной молодежи, преимущественно въ провинціи... Сергѣй Атава, привлекшій къ себѣ вниманіе своими очерками «Оскудѣніе», трактовалъ темы историко- бытовыя, съ нѣкоторымъ однообразіемъ, но ярко живо- писуя разложеніе дворянства (главнымъ образомъ, 1 амбов- ской губерніи). Д. Муравлинъ-Голицынъ, авторъ романовъ «Уооііе и нарядные», «Теноръ», «Ьаба», «Хворь» и др., живо- писалъ, какъ бы въ параллель съ С. Атавой,—вырожденіе аристократическихъ родовъ. Оба, стало быть,—каждый, конечно, по-своему—подтягивали мотиву Чеховской «Сви- рѣли», вторили монологамъ его Астрова въ частномъ пунктѣ о нашемъ дворянствѣ.., Поэзія этой эпохи сначала, короткое время, какъ я упоми- налъ, пробавлялась перепѣвами Надсона и Некрасова, а затѣмъ сводилась—къ начинаніямъ «декадентовъ», съ одной стороны, а съ другой—къ творчеству такихъ не гражданскихъ поэтовъ, какъ Голенищевъ-Кутузовъ (началъ ьъ 70-хъ годахъ),—ма- стеръ стиха—типичный эклектикъ, о которомъ даже энци- клопедическіе словари отзываются, какъ о поэтѣ съ «ров- нымъ и спокойнымъ творчествомъ, чуждымъ злобы дня», или Апухтинъ—изящный, грустный лирикъ, съ совсѣмъ уже личными мотивами, съ ограниченнымъ поэтическимъ по- лемъ зрѣнія, но съ вполнѣ индивидуальной и подлинной, задушевной поэзіей, преобладающимъ мотивомъ которой была нераздѣленная любовь... Перечисленные до сихъ поръ писатели выступили на литературное поприще въ 80-хъ годахъ, а иные—и того ранѣе. Изъ «девятидесятниковъ» останавлюсь на поэтѣ К. М. Фофановѣ, начавшемъ въ 1896 г., и беллетристѣ И. Н. Потапенко (первая его вещь относится къ 1881 г., но болѣе значительныя произведенія, создающія ему имя, появляются лишь съ 1890 г.).
Фофановъ—лирикъ чистой воды съ случайными темами, съ неопредѣленнымъ, какимъ-то разбросаннымъ, такъ ска- зать—«пестрымъ» настроеніемъ и пестрымъ же творче- ствомъ, въ смыслѣ художественной разноцѣнности его про- изведеній: рядомъ со случайнымъ перломъ, случайной уда- чей, столь же случайное паденіе, рядомъ съ удивительно поэтическими строфами элементарнѣйшія прегрѣшенія про- тивъ художественной грамотности.., Общее впечатлѣніе— крайне неуравновѣшенной психики и малой культурности... Вѣроятно, именно эти свойства и не дали развиться не- сомнѣнно большому природному дару... Потапенко сьоей повѣстью «На дѣйствительной службѣ:-, а затѣмъ такими вещами, какъ «Секретарь его превосхо- дительства» и «Шестеро», быстро завоевалъ себѣ значи- тельную извѣстность. Живой, занимательный разсказъ,— ірѣшащій, впрочемъ, нѣкоторой надуманностью и искус- ственностью фабулы,—знаніе быта духовенства и довольно бодрое настроеніе,—все это были данныя обѣщающія... Кь сожалѣнію, въ дальнѣйшей своей дѣятельности, авторъ на- деждъ не оправдалъ. Потапенко—лишь умѣлый состави- тель большихъ романовъ, печатающихся изъ года въ годъ во всевозможныхъ періодическихъ изданіяхъ. Отмѣченный же «первородный» недостатокъ автора не сгладился, а про- грессировалъ... Слѣдуетъ подчеркнуть, что общій тонъ Потапенки, вы- ступившаго по настоящему въ литературѣ къ 90-мъ годамъ, уже значительно отличается отъ восьмидесятническаго тона, онъ уже далеко не столь минорный, этотъ тонъ. Потапенко уже не однихъ «оскудввающихъ» или тоскующихъ по смыслѣ жизни рисуетъ, а ищетъ и находитъ «героя», способнаго къ жизненному творчеству, дѣйственнаго... Увы’ этотъ ге- рой оказывается, однако, крещенымъ въ той же купели носычидесятничества: это — умѣренный, «средне-хорошій» человѣкъ, какъ мѣтко характеризовалъ любимцевъ Пота-
ненки одинъ критикъ,—какая-то курьезная смѣсь умѣрен- наго общественнаго идеализма, толстовства и «абрамов- щины»... Молодой о. Кириллъ Игнатьевичъ, въ повѣсти «На дѣйствительной службѣ», отказывается отъ блестящей карьеры, на которую могъ разсчитывать, въ качествѣ «пер- ваго магистранта» академіи, становится простымъ сельскимъ священникомъ и сближается съ крестьянами Онъ необык- новенный счастливецъ; архіерей ему покровительствуетъ, помѣщицы даЮтъ субсидіи его нищему причту, женатъ онъ на состоятельной женщинѣ. Единственное его горе,—что жена ею не способна возвыситься до его «идеализма»... Наступаетъ голодный годъ. О. Кириллъ раздаетъ все, что можетъ, ухаживаетъ за тифозными больными. Жена же взываетъ къ его «долгу мужа и отца». Терой Потапенки возражаетъ... совсѣмъ не въ стилѣ Ибсеновскаго Брандта, а именно такъ: „Только теперь, въ молодые годы человѣкъ охотно отдается олагороднымъ порывамъ и жертвуетъ личнымъ благомъ... Вѣдь придутъ годы зрѣлости, когда и мы, вѣро- ятно, будемъ коснѣть въ равнодушіи ко всему, кромѣ своего маленькаго гнѣзда. Зачѣмъ же спѣшить, Мура? Зачѣмъ спѣшить?..“ Другой герой Потапенки—„средне-хорошій11 докторъ Рожновъ („Надворный совѣтникъ11) — сначала жилъ лишь для денегъ. Смерть дѣтей, въ лѣченіи которыхъ онъ допу- стилъ ошибку, потрясаетъ его, и онъ ѣдетъ „на подвигъ11— „искупать свою вину11 дѣятельностью среди бѣдняковъ... Отмѣчу, что и въ этой повѣсти авторъ изображаетъ го- лодъ и холеру, косившую населеніе въ тотъ достопамятный 1891—92 г., который иные считаютъ поворотнымъ пунк- томъ въ исторіи вашей общественности... Можно сказать, что „милый человѣкъ11 восьмидесятни- ковъ у Потапенки, хотя и присоединяетъ къ разговорамъ дѣло, но остается все тѣмъ же воплощеніемъ обыватель-
ской, промежуточной психологіи, умонастроенія „средняго человѣка11. Пожалуй, однако, въ „разумномъ идеализмѣ" его героевъ можно усмотрѣть, какъ и въ письмахъ Эртеля, какъ и въ знаменитыхъ въ свое время „Письмахъ изъ деревни" Энгельгарта,—зародышъ будущаго,—нашего совре- меннаго практицизма господъ Струве, Галичей, Изгоевыхъ, еіс. Во всякомъ случаѣ, только тономъ своихъ писаній выходитъ нѣсколько Потапенко изъ рамокъ Чеховской эпохи; но, конечно, ни по настроенію своему, ни по худо- жественной цѣнности его писаній, онъ никакимъ этапомъ ьъ нашей литературѣ, никакой вѣхой вь эволюціи интел- лигентскаго самосознанія не являлся.. VIII, Втирая воловина 90-хъ гг.— Элементы новаго умонастроенія. Идея личности.—О первыхъ декадентахъ.—Публицистика. Къ серединѣ 90-хъ годовъ уже явственно обнаружи- вается значительный поворотъ какъ въ общественномъ настроеніи вообще, такъ й въ идеологіи нашей интелли- генціи. „Точка интерференціи11 80-хъ годовъ мало-по-малу смѣняется новой волной, постепенно и неудержимо расту- щей въ ширь и въ высь. И на гребнѣ этой волны ро- ждается, наконецъ, 1905 годъ... Зачатки, нѣкоторые основные элементы той идеологіи, которая явилась преобладающей и можно сказать—объеди- няющей почти всю интеллигенцію въ предреволюціонный моментъ, можно найти гораздо ранѣе—за многія десяти- лѣтія до революціи. Не буду останавливаться на 40-хъ годахъ—этомъ „утрѣ бытія" нашей интеллигенціи, когда она лишь слагалась въ живой организмъ, лишь нащупывала себя въ качествѣ активной общественной силы. Замѣчу только, что это было
нарожденіе именно вь активности, къ дѣйственности. Пусть эта активность была только интеллектуальная, сводилась къ работѣ самосознанія; вѣдь, никакая иная не допуска лась объективными условіями, да и сложиться интеллигенція иначе, какъ путемъ интеллектуальной работы, не могла... Содержаніе же этихъ философскихъ исканій было именно дѣйственное, творческое.... И эта количественно ничтожная горсточка такихъ энтузіастовъ мысли, какъ Грановскіе, Станкевичи, Бѣлинскіе, этотъ микроскопическій островокъ, окруженный цѣлымъ океаномъ звѣрства и косности, на- чалъ съ Гегеля, учившаго вѣрить въ измѣняемость вещей, въ своего рода Гераклитовское „Паѵта реі“ (и какъ нужна была этимъ людямъ такая вѣра, чтобы быть въ силахъ дышать!).—А съ другой стороны эти первые интеллигенты наши, въ странѣ, ідѣ человѣкъ еше былъ вешью,—прилѣп- лялись идеалистической душой своей къ апологіи личности Шеллинга и Фихте,. Идея личности, такимъ образомъ, стояла, можно ска- зать, у колыбели нашего общественнаго самосознанія, при самомъ рожденіи его, а вѣрнѣе—явилась тѣмъ сѣменемъ, изъ котораго выросла наша общественность. Говоря о народничествѣ, я уже указывалъ на налич- ность въ немъ двухъ борющихся антагонистическихъ эле- ментовъ. Великое дѣло уничтоженія рабства въ преобла- давшей струѣ поработило, заполнило интеллигентскую мысль и, въ ряду другихъ жертвъ для „уплаты долга" гвоего—народу, интеллигенція готова была пожертвовать и культомъ личности. Понятія личность и общество стали мыслиться, какъ своего рода антиномія. Народникъ безъ остатка хотѣлъ растворить свою личность въ пародѣ. Но коррективомъ являлась другая струя: въ новомъ освѣщеніи, съ ичымъ — біологическимъ, вмѣсто метафизическаго,— обоснованіемъ, лагерь Писарева, въ сущности, оставался вѣрнымъ поклонникомъ бога 40-хъ годовъ, ппи всемъ
чудовищномъ расхожденіи по вопросамъ эстетики и мно- гимъ другимъ. Временный, красивый, но искусственный и аскетическій по существу синтезъ личности и общества, создавшійся въ эпоху критическаго народничества, скоро распался... Да при ближайшемъ анализѣ легко, впрочемъ, увидѣть, что этого синтеза въ подлинномъ смыслѣ слова и не было: морально и эстетически плѣнительный сонъ героя Успенскаго о „крестьянкѣ", „террористкѣ" и „Венерѣ Милосской" (совершенно такъ же, какъ и теорія Михай- ловскаго, отожествлявшая идеи личности и труда), конечно, были лишь попыткой насильственнаго соединенія элемен- товъ несоединимыхъ, и для этого насилія надъ логикой необходимъ былъ все тотъ же моралистскій „субъективный методъ", который выручалъ въ тѣ годы интеллигенцію и вь столькихъ иныхъ роковыхъ для нея вопросахъ... Синтезъ Михайловскаго и Успенскаго былъ тѣмъ, что въ химіи зовутъ непрочнымъ соединеніемъ. И къ 80-мъ годамъ онъ распался, ничего, повидимому, не оставивъ себѣ на смѣну. Однако только „повидимому". Жизнь идеологическая не останавливается, не терпитъ перерывовъ. И въ одну изъ самыхъ мрачныхъ, глухихъ, безнадежныхъ эпохъ нашей исторіи, въ 80-е годы уже нарождается нѣчто, для даль- нѣйшей жизни и дальнѣйшаго жизнестроительства — необ- ходимое и неоцѣнимое: нарождается умонастроеніе съ про- стымъ и вѣрнымъ — демократическимъ и реалистическимъ (и скажу тутъ же—европейскимъ) отношеніемъ къ вопросу о личности... Несостоятельность того рѣшенія этого вопроса, которое давалось народничествомъ, повидимому, ощущалась самими творцами того временнаго синтеза, о которомъ я только что говорилъ. У Успенскаго въ очеркахъ, къ которымъ я уже не разъ обращался на протяженіи этой статьи, — ибо очень ужъ показательны и содержательны они, — въ тѣхъ же „За- .19*
пискахъ Тялушкина",— есть глава: „Намъ самимъ ничего не нужно", а въ этой главѣ—такія строки, „....Мы съ радостью и восхищеніемъ бросаемся туда, гдѣ можно лично не хотѣть, можно покоряться велѣніямъ, которыя „то" захочетъ наложить на наши рамена, но сами мы такихъ явленій не создаемъ, потому что „самихъ насъ“ нѣтъ,,." Не напоминаетъ это развѣ цитированный выше безна- дежный вопль Чеховскаго „человѣка-тѣни"—Чебутыкина? „Мы не существуемъ, а только кажется" и т- д. А вѣдь это не Чеховъ говоритъ, а одинъ изъ лучшихъ идеологовъ семидесятничества! А дальше1 „...Лично изъ насъ, изъ нашего я, никакихъ благообраз- ныхъ общественныхъ явленій пока не исходитъ: лично намъ „ничего не нужно"... Лично я могу терпѣть голодъ, насиліе, несправедливость... Лично я могу поддерживать несправедливость, дать взятку, примазаться по откупамъ... Лично я могу переносить глупую и пустую семейную жизнь, лично я знакомъ съ трусостью, и т. п. Что же я внесу въ общественное дѣло? На чемъ я осную протестъ противъ общественныхъ неправдъ? У меня лично нѣтъ матеріала для общественнаго дѣла, и мы видимъ, что при безпрерыв- номъ гомонѣ, писаньѣ, толкотнѣ и разговорахъ объ общемъ благѣ, о народѣ и т. д. ровно ничего человѣчески про- стого, нужнаго другимъ такъ же, какъ и мнѣ, не сдѣ- лано..." Если Успенскій выражалъ это настроеніе лишь вь „стра- дательномъ" такъ сказать залогѣ, лишь въ отрицатель- номъ родѣ, то Михайловскій, въ индивидуальности котораго было заложено гораздо болѣе личнаго начала, чѣмъ у Успенскаго, высказывался і| положительно: именно ему принадлежатъ слѣдующія прекрасныя строки, на тему о свободѣ индивидуальнаго сознанія и правѣ отстаивать его,
хотя бы противъ „мнѣній* народа,—этого высшаго и свя- щеннѣйшаго авторитета въ глазахъ „не критическихъ" народниковъ того времени „У меня’ на столѣ стоитъ бюстъ Бѣлинскаго, который мнѣ очень дорогъ, вотъ шкапъ съ книгами, за которыми я провелъ много ночей. Если въ мою комнату вломится русская жизнь со всѣми ея бытовыми особенностями и разобьетъ бюстъ Бѣлинскаго и сожжетъ мои книги, я не покорюсь и людямъ деревни, я буду драться, если у меня, разумѣется, не будутъ связаны руки. И если бы даже меня осѣнилъ духъ величайшей кротости и самоотверженія, я все-таки сказалъ бы по малой мѣрѣ: прости имъ, Боже милости и справедливости, они не знаютъ, что творятъі Я все-таки, значитъ, протествовалъ бы. Я и самъ сумѣю разбить бюстъ Бѣлинскаго и сжечь книги, если когда-нибудь дойду до мысли, что ихъ напо бить и жечь; но, пока они мнѣ дороги, я ни для кого ими не поступлюсь. И не только не поступлюсь, а всю душу свою положу на то, чтобы дорогое для меня стало и другимъ дорого, вопреки, если случится, ихъ бытовымъ особенностямъі!. („Записки про- фана", 1875 г.). Одновременно съ этими струйками индивидуализма въ теченіе критическаго народничества, какъ я уже указывалъ, вливалась и струя европеизма. Начиналась уже во многихъ пунктахъ капитуляція передъ Европой, преклоненіе передъ цѣнностями ея культуры и самымъ духомъ культуры, Можно сказать, что эта идеологическая эволюція, за- ключала въ себѣ глубокое внутреннее единство: идея куль- туры и идея личности—-органически связанныя между ссбою идеи. Народничество было по существу филантропическимъ направленіемъ. Оно создалось въ эпоху всяческой опеки съ одной стороны, самовластно-правительственной, съ другой—интеллигентской. Морализирующіе „кающіеся дво-
ряне“ и слившіеся съ ними разночинцы, въ своемъ народо- любчествѣ, были именно опекунами народныхъ массъ и не могли быть иными въ условіяхъ момента... Идея личности, конкретно и во всемъ своемъ объемѣ, родилась въ Европѣ въ эпоху выступленія средняго сословія на историческую сцену, въ эпоху завоеванія гражданской равноправности и политической свободы. Эта идея пред- полагаетъ интимное признаніе принципа равноцѣнности человѣческихъ особей, принципа равенства, говоря однимъ словомъ. И когда жизнь вступаетъ въ эпоху общественной самодѣятельности, въ эпоху борьбы классовъ, а дѣятель- ность власти, въ сущности, лишь направляется по равно- дѣйствующей борющихся силъ, — эпохѣ опеки настаетъ конецъ, а на смѣну филантропическому морализму на- рождается идеологія, въ основѣ коей лежитъ именно прин- ципъ самодѣятельности личности, ея самовоспитанія, ея культуры. Эти понятія уже выходятъ изъ предѣловъ морали и являются понятіями эстетико-философскими... Цѣлое столѣтіе передъ тѣмъ нарождались эти идеи въ Европѣ. Въ 80-е годы XIX вѣка начался и у насъ пово- ротъ въ эту сторону. Именно въ 80-е годы, среди мрака реакціи и идеологическаго бездорожья интеллигенціи, на- чало пробивать себѣ дорогу новое умонастроеніе, съ идеей личности во главѣ скрижали цѣнностей, — умонастроеніе европейское, реалистичсски-жизненное, а не утопическое, и не только соціальное, какимъ исключительно было народ- ничество, но и—политическое. Я уже отмѣчалъ у Чехова элементы,—вѣрнѣе блѣдные и робкіе намеки на это новое умонастроеніе. Указывалъ я также и относительно реабилитаціи дѣйствительности0, которой занималась „Недѣля0, — что и въ этомъ теченіи было зерно истины. Реабилитація, признаніе дѣйствитель- ности въ сущности значило—признаніе того же эволюціон- наго историческаго процесса и тѣхъ же путей, какіе знала
и какими шла Европа. Это былъ первый шагъ къ реали- стическому изученію этихъ путей, а такое изученіе обя- зывало найти и новые методы строительства жизни. Тутъ уже не «субъективнымъ методомъ» облюбованные идеалы являлись рѣшающей, конечной инстанціей, апеллируя къ котовой можно было перестраивать жизнь по утопиче- скому плану. Теперь задача ставилась иначе: въ истори- чески неизбѣжномъ потокѣ событій надлежало отыскать то теченіе, которое быстрѣе и вѣрнѣе другихъ приводило бы къ цѣли, и въ помощь этому теченію надлежало вклады- вать свою сознательную энергію. Проникшее къ намъ во второй половинѣ 80-хъ годовъ марксистское направленіе начало именно съ подобной постановки вопроса о мето- дахъ активнаго вмѣшательства въ жизнь... Ко къ этому теченію я обращусь ниже, а говоря о зарожденіи новаго умонастроенія вообще—укажу еще слѣдующее. Подобно „недѣльному" направленію, и заполонявшее одно время сердца молодежи толстовство, помимо своей „ликвидаторской11 тенденціи, на которую я указывалъ выше, имѣло и другую сторону это былъ аскетическій, пассивный, анти-общественный индивидуализмъ, но все же индивидуализмъ, И этой своей стороной толстовство укла- дывалось въ новое русло, Съ самаго начала восьмидесятыхъ годовъ, параллельно съ толстовствомъ, шло увлеченіе про- повѣдью Достоевскаго, о нравственномъ самоусовершен- ствованіи, объ ухожденіи „въ себя" и т. д... А наряду съ этимъ, напомню общеизвѣстный фактъ необычайнаго успѣха рѣчи Достоевскаго на Пушкинскомъ праздникѣ .1880 года/ съ этого праздника начинается возвращеніе къ Пушкину, культъ Пушкина, бывшаго вь забвеніи въ теченіи двухъ предыдущихъ десятилѣтій. Нечего и пояснять, что этимъ смыкалась порванная цѣпь, возстановлялась преемствен- ность съ страстотерпцами мысли 40-хъ годовъ, что воз- воащались мы — къ ихъ цѣлостному многогранному міро-
созерцанію Возвращеніе къ Пушкину было возвращеніемъ къ эстетическому началу, котброе отнынѣ должно было сно»а войти, какъ одинъ изъ краеугольныхъ камней, въ зданіе нарождавшейся идеологіи.. Въ тѣ же 80-е годы вырастаетъ своеобразная, слож- ная фигура перваго русскаго самостоятельнаго философа Владиміра Соловьева, какъ бы олицетворяющая собою тѣ же стремленія къ расширенному эстетико-философскому взгляду на жизнь... Правда, въ этомъ отношеніи, Соловьевъ можетъ быть разсматриваемъ скорѣе какъ символъ, лишь какъ признакъ зарождающейся русской философіи: его мисти- ческій идеализмъ бигсЬ ипб сіигск, какъ говорятъ нѣмцы, пропитанъ все тѣмъ же исконнымъ морализмомъ (даже до отождествленія понятій жизни и добра, смерти и зла). Но въ своихъ попыткахъ дать синтезъ религіи и науки, въ своихъ поискахъ философски обоснованной религіи, Вла- диміръ Соловьевъ неизмѣнно отправлялся отъ начала чело- вѣческой личности и ея совершенствованія, т.-е. шелъ но общему для того времени пути... Наконецъ, на исходѣ тѣхъ же 80-хъ годовъ возникаетъ у насъ и школа ,.декадентства“ въ поэзіи. Культъ личности и эстетика — вотъ альфа и омега всѣхъ тѣхъ „новыхъ мозговыхъ линій", которыя провозглашались теоретиками этого теченія. Нѣтъ никакого, сомнѣнія, что наши первые декаденты были подражателями, что они заимствовали, особенно у французовъ, почти весь свой эстетическій и идейный багажъ. Не если это и было подражательное, подъ чужой образецъ подлаженное творчество, если, идя по сто- памъ и рецептамъ Маларме и Метерлинка (перваго его пе- ріода), они съ наивной добросовѣстностью продѣлывали всѣ ихь вычуры и курбеты, а къ тому же, оторвавшись отъ жизни, они всецѣло и исключительно преданы были тех- никѣ своего искусства, кокетничая даже отсутствіемъ или нелѣпостью содержанія, то все же и декаденты были отчасти
піонерами новаго, новой эпохой нашей исторіи порождае- маго умонастроенія. Я уже упоминалъ, что первыми вступили на путь де- кадентства два писателя, воспитавшіеся въ старой, народ- нической школѣ—Н. Минскій и Д. Мережковскій. Первый, послѣ настроенныхъ въ униссонъ Надсону „Бѣлыхъ ночей11 и „Пѣсенъ о родинѣ", даетъ рядъ стихотвореній съ фило- софскими мотивами Правда, поэзія часто уступаетъ въ нихъ мѣсто риторикѣ и вычурамъ, правда, стихотворецъ ходитъ не иначе какъ на котурнахъ и берегъ изумительно „сильныя" краски, не зная ни мѣры, ни художественныхъ, ни психологическихъ зазрѣній. По по тенденціи къ расши- ренію области поэзіи, въ сравненіи съ эпохой узкой „граж- данственности", Минскій все же долженъ быть отмѣченъ, какъ новаторъ. Въ концѣ 80-хъ годовъ онъ даетъ и тео- ретическія статьи, отступаетъ,—не особенно удачно, впро- чемъ,— поборникомъ свободнаго искусства. Такъ, вмѣстѣ съ Максимомъ Бѣлинскимъ онъ въ журналѣ „Свѣтъ" дѣ- лаетъ выпады противъ художественной критики Михай- ловскаго. Къ сожалѣнію, съ самаго начала полемика пошла по ложному пути. Являясь продуктами реакціи на господ- ствующую традицію, новаторы противопост авляли граждан- скому искусству искусство чистое, чѣмъ и отбрасывали споръ на старую позицію эпохи Добролюбова и Писарева, не двигая ею теоретически ни на шагъ впередъ. Мы ви- дѣли, что Чеховъ и дѣломъ и словомъ (въ письмахъ) су- мѣлъ указать истинный путь и нашелъ истинный синтети- ческій терминъ, хорошо выражавшій новый взглядъ на искусство и новыя требованія, къ нему предъявляемыя онъ говорилъ о свободѣ искусства, о свободномъ художникѣ. Минскій при его первородномъ недостаткѣ — риторич- ности и гиперболичности, разумѣется, не оказался истиннымъ пророкомъ, произносящимъ истинное новое слово...
Тѣ же риторика и гиперболичность побудили этого пи- сателя въ 90-хъ годахъ довести до геркулесовыхъ столбовъ культъ личности: въ своей статьѣ „При свѣтѣ совѣсти11 онъ договорился до такого свирѣпаго эготизма, до такой степени заткнулъ за поясъ всѣхъ Максовъ Штирнеровъ и Ницше, вмѣстѣ взятыхъ, что произвелъ поистинѣ комиче- ское впечатлѣніе. Въ годы революціи съ нимъ произошелъ рецидивъ народничества—правда въ новомъ облаченіи: ока- завшись номинальнымъ редакторомъ соціалъ-демократиче- ской газеты, онъ писалъ вь ней стихотворенія вь высокой степени соціалъ-демократически—„ортодоксальныя11; вскорѣ, впрочемъ, превратился въ анархиста-моммуни^а^ выска- зывался въ этомъ смыслѣ въ журналѣ „Перечень11 и др. органахъ Д. С. Мережковскій, искусный версификаторъ, въ сущ- ности никогда не былъ художникомъ. Гораздо значительнѣе его поэзіи и беллетристики критическія его работы,—при всей ихъ предвзятости, при той удивительной безцеремон- ности, съ какою онъ заставляетъ авторовъ служить соб- ственнымъ его, Д. С. Мережковскаго, идеямъ, при всемъ томъ жонглерствѣ цитатами, которое составляетъ приро- жденный талантъ этого писателя... Въ художественной дѣя- тельности онъ былъ всегда подражателемъ: сначала вдох- новлялся Надсономъ, потомъ поклонялся Ницше и вульга- ризировалъ его идеи въ стихахъ, воспѣвая „Бога и дьявола11, проповѣдуя „культъ силы" и впадая въ тотъ эстетическій нигилизмъ, которымъ пробавлялось въ 90-хъ годахъ все ваше декадентство. Въ эту пору начинаетъ онъ свою ..три- логію"—„Юліаномъ Отступникомъ",— причемъ этотъ ро- манъ довольно близко напоминаетъ Ибсепсвскѵю драм) „Кесарь и Галлилеянинъ" (въ то время въ русскомъ пере- водѣ запрещенную), —до того близко, что деликатный Брандесъ пришелъ въ изумленіе отъ такого „совпаденія"... Въ этомъ романѣ, какъ и въ стихотвореніяхъ того вре»
мени, г. Мережковскій является „язычникомъ14 Къ 900-мъ годамъ въ немъ начинается поворотъ къ новому религіоз- ному настроенію—„неохристіанству Во второй части три- логіи—„Воскресшіе боги“—эстетическій нигилизмъ еще до- статочно ярко выраженъ въ трактованіи фигуры Леонардо да Винчи. Но въ лучшемъ своемъ критическомъ трудѣ „О Толстомъ и Достоевскомъ1* авторъ уже является вѣрнымъ ученикомъ и продолжателемъ Достоевскаго, мечтаетъ о новомъ „символическомъ11 словѣ, которое произнесутъ рус- скіе и прежде всего русскіе декаденты, причемъ новое слово это явится „синтезомъ-символомъ11 Запада и Востока, язы- чества и христіанства, а произнесено будетъ въ моментъ перехода отъ „царства Сына® къ „царству Святого Духа11, т.-е. въ моментъ свѣтопреставленія... Нечего указывать, что эта новая „религія11 является смѣсью изъ идей Ибсена, Достоевскаго и^Владимірз Соловьева. Параллельно и одновременно съ г Мережковскимъ про- ходила многочисленныя фазы той же быстрой эволюціи г-жа Гиппіусъ, въ художественномъ смыслѣ гораздо болѣе одаренная, чѣмъ онъ, давшая въ первомъ сборникѣ своихъ разсказовъ вещи, безусловно интересныя, но затѣмъ до такой степени увлекшаяся теоріями г. Мережковскаго, что талантъ ея дошелъ до полнаго упадка и исковерканное! и. мѣста живого въ немъ не осталось — все заполняютъ вы- чуры и выдумки.. Ея перу принадлежатъ критическіе этюды, въ которыхъ можно отыскать мѣткіе и тонкіе штрихи, но, въ общемъ, они проникнуты какимъ-то салоннымъ дѵхомъ, какой-то нарочитой поверхностью и представляютъ типич- ную дамскую саигегіе... Изъ поэтовъ девятидесятниковъ, зачинателей нашего декадентства, наиболѣе значительными надо признать трехъ стихотворцевъ Бальмонта, Валерія Брюсова и Ѳедора Сологуба. Изъ нихъ послѣдній далъ нѣ- сколько красивыхъ стихотвореній съ тяжелымъ ритмомъ, очень однообразныхъ по формѣ и мотивамъ. Мотивы эти:
„непріятіе жизни8, смерть, какъ желанная избавительница, любовь. На эротикѣ Сологуба съ самаго начала лежалъ налетъ извращенности и порнографичности. Впослѣдствіи, въ 900-хъ годахъ, въ пеовые пореволюціонные годы, когда расцвъли у насъ на. нѣкоторое время „реабилитація плоти8 и всяческія „обнаженія8, этотъ налетъ превратился въ густой и пахучій слой, съ рѣзко выраженнымъ „садиз- момъ8, „мазохизмомъ8 и прочими прелестями... Сологуба надо признать едва ли не единственнымъ среди девятиде- сятниковъ подлиннымъ декадентомъ — въ буквальномъ смыслѣ этого слова. У прочихъ все это было отъ головы, заимствованное и подражательное, съ непрестанной за- ботой о бегшег сгі французскаго искусства У Сологуба творчество носило, повидимому, органическій характеръ, Еще въ самомт началѣ онъ писалъ стихотворенія, наво- дящія на эту мысль: „Чѣмъ бы и какъ меня не унизили, Что мнѣ людскіе покоры и смѣхъ! Къ страннымъ и тайнымъ утѣхамъ приблизили Сердце мое наслажденье и грѣхъ". Въ соотвѣтствіи съ этой поэзіей была и его проза: вь одной изъ первыхъ своихъ повѣстей „Тѣни8 Сологубъ живописалъ мальчика и его мать, цѣлыя ночи проводящихъ въ такомъ занятіи, сидятъ у стѣны и дѣлаютъ руками разныя фигуры, кидающія тѣнь на стѣну,—а на лицахъ у нихъ—„странныя смущенныя улыбки8... „Демонолатръ8 Пеладанъ, конечно, влилъ не одну каплю своего меда (или дегтя?) въ эту поэзію и прозу. Но не- сомнѣнно, что французское сѣмя попадало въ этомъ случаѣ на плодородную почву... Въ 900-хъ годахъ поэтъ окончательно „обнажается",— уже безъ умолчаній воспѣваетъ истязаніе нагихъ женщинъ (напомню пресловутое: „Разстегни свои застежки и за-
вязки развяжи11,.. и пр.), а въ „Миломъ пажѣ4 и „Капляхъ крови® (ІІ-я часть „Творимой Легенды®) доходитъ положи- тельно до эротоманскихъ галлюцинацій. Имя этотъ писа- тель пріобрѣлъ романомъ „Мелкій бъсъ®, гдѣ, отчасти вышивая по канвѣ Чеховскаго „Человѣка въ футлярѣ®, далъ дѣйствительно яркую символизацію пошлости и злоб- ной отъединенности обывательской души въ русскомъ про- винціальномъ захолустьѣ. Само собою разумѣется, что и этотъ романъ не обошелся безъ „налета®, соотвѣтствую- щаго основнымъ аспираціямъ автора. Дальнѣйшія произве- денія, какъ упомянутая „Творимая легенда® (вышедшая въ 3-хъ частяхъ, но до сихъ поръ не законченная'; — свидѣ- тельствуютъ о томъ, что временный успѣхъ окончательно вскружилъ голову автору, долго ждавшему признанія: при необычайно скудной мысли (все тѣ же: любовь и смерть— опб батіі Рипсіит!) фабула достигаетъ такихъ предѣловъ нелѣпости, что наводить на мысль о глумленіи автора надъ читателемъ; къ тому же и ни одной новой ноты не беретъ здѣсь Сологубъ, а преподноситъ лишь конспектъ уже ранѣе —и многократно при томъ—имъ же преподне- сеннаго... Въ красочной манерѣ письма много лубочнаго эффектничанія, а, главное, — выработаннаго единожды на- всегда, мертваго шаблона, словечекъ и фразъ, неизмѣнно, какъ штемпель, прикладываемыхъ въ опредѣленныхъ мѣ- стахъ... Валерій Брюсовъ — лучшая иллюстрація къ моей мысли о библіотечно-подражательномъ характерѣ творчества на- шихъ первыхъ декадентовъ. По существу, очень уравновѣ- шенное и трезвое настроеніе, умѣренность и даже проме- жуточность взглядовъ—вотъ о чемъ свидѣтельствуютъ всѣ теоретическія писанія Брюсова, гдѣ онъ высказывается въ положительной формѣ. Все творчество его, вся его поэзія въ изрядной степени разсудочная, головная. Онъ большой мастеръ формы, ювелиръ стиха, и послѣдній подчасъ до-
стираетъ у него почти пушкинской пластичности; но „вдох- новенія“ егс типично эклектическія, книжныя, лишенныя непосредственности. Началъ онъ (въ „Московскомъ сборникѣ") съ такихъ „отраженій" Метерлинковскихъ „Зегге? сЬаобез"- „Золотистыя феи Въ атласномъ саду! Когда я пройду Ледяныя аллеи! Влюбленныхъ наядъ Серебристые всплески... Гдѣ ревнивыя доски Вамъ путь заградятъ?., и т. д. Тамъ же, если не ошибаюсь, было помѣщено знамени- тое однострочное „стихотвореніе": „О, закрой свои блѣдныя ноги!" Затѣмъ, вмѣстѣ съ прочими, поэтъ „ницшеанствовалъ", „демонолатрствовалъ" (по Пеладану), воспѣвалъ „дьявола" и „порокъ" и т. д.; но мало-по-малу все ближе подходилъ къ истинному своему призванію, превращался въ уравно- вѣшеннаго „парнасца" и эклектика и порывалъ навсегда съ своими прежними вычурами. Въ предисловіи къ послѣд- нему изданію своихъ стиховъ онъ самъ отзывается о пе- ріодѣ декадентства своего, какъ о давно изжитой, прой- денной. и наизной ступени своего развитія... Помимо ори- гинальныхъ стихотвореній, Брюсовъ далъ рядъ переводовъ, въ томъ числѣ образцовые переводы изъ Верхарна, подъ вліяніемъ котораго послѣдніе годы пытался создать русскую „поэзію города", и нашелъ въ этомъ пунктѣ многихъ по- дражателей ИЗЪ МОЛОДЫХЪ МОДерНИСТОВЪ. гЪ томъ числѣ, прежде всего—Александра Блока... Отмѣчу еще, что огромное мастерство Брюсова не измѣнило ему, въ противоположность Бальмонту и Мин-
скому,- когда онъ вздумалъ откликнуться на революц.онное движеніе. Оба названные стихотворца дали въ этотъ мо- ментъ до странности банальныя вещи, которыя только под- писью авторовъ заставляли выдѣлять ихъ изъ кучи одно- родной макулатуры въ стихахъ. Брюсовъ отозвался на ре- волюцію слѣдующими безподобными строфами, которыя озаглавилъ—„Близкимъ" и которыя могутъ служить образ- чикомъ его стиля, въ лучшихъ его проявленіяхъ: „Нѣтъ, я не вашъ! Мнѣ чужды цѣли ваши, Мнѣ страненъ вашъ неокрыленный крикъ. Но въ шумномъ кругѣ, къ вашей общей чашѣ И я бь, какъ вѣрный, клятвенно приникъ! Гдѣ вы—гроза, губящая стихія, Я—голосъ вашъ, я вашимъ хмелемъ пьянъ. Зову крушить устои вѣковые, Творить просторъ для будущихъ сѣмянъ® и т. д. „Популяризатору модернизма" Бальмонту принадлежитъ замѣтная роль въ исторіи нашей поэзіи—и это, не столько по художественной цѣнности его произведеній, сколько по- тому, что онъ подошелъ „ко времени11, оказался надлежа- щимъ человѣкомъ на надлежащемъ мѣстѣ. Въ смыслѣ чисто художественномъ, творчество его да- леко не перворазрядное. Онъ очень музыкаленъ---вотъ сто основной, органическій даръ. Но не только не отличаются глубиной его замыселъ и поэтическое настроеніе, а даже— въ чисто формальномъ смыслѣ — при богатствѣ ритмовъ, при звучности риѳмы и мелодичности стиха, поэзія его грѣшитъ какой-то дешевой, несерьезной красивостью... Нѣтъ ничего болѣе далекаго отъ чеканеннаго стиха Лушкина или сосредоточеннаго лиризма Лермонтова, чѣмъ эта „бѣгло- текучая11 поэзія, эти невыношенные, скороспѣлые, то кри- кливые, то банально-ходячіе образы Бальмонтовской поэзіи. Чувства мѣры, художественнаго цѣломудрія—ни признака,
Можетъ быть, именно общедоступная эффектность формы и создала быструю популярность Бальмонта, а вмѣстѣ съ тѣмъ проложила дорогу къ слуху широкой публики зву- камъ новей поэзіи вообще Но, конечно, не къ одному этому сводится причина его успѣха. Въ доступной и му- зыкальной формѣ онъ бралъ тѣ ноты, которыя будили отзвукъ въ новомъ поколѣніи, А ноты эти были — все та же свобода настроенія, все тотъ же культъ личности, инстинкта и еще нѣкоторый космическій энтузіазмъ, нѣко- торый пылъ къ природѣ въ ея цѣломъ, который помогалъ вырываться изъ тисковъ традиціоннаго морализма... Если вся школа „мсдернистовъ-цекадентовъ", прибѣгая къ лож- ной терминологіи, писала на своемъ знамени „чистое искус- ство", то вѣдь еще Ницше справедливо замѣтилъ: „Чистое искусство значитъ: „къ чорту мораль!11—или ничего не зна- читъ".., И именно этотъ бунтъ противъ устарѣлой мора- листской традиціи завоевывалъ сердца. Подобно Минскому, и Бальмонтъ въ культѣ личности закусывалъ, такъ ска- зать, удила, доходилъ до эксцессовъ, онъ давалъ апологію такого импрессіонистическаго я, лишеннаго всякаго коорди- нирующаго начала, распыленнаго на мгновенныя пережи- ванія, что, въ концѣ концовъ, воспѣвалъ именно отсутствіе я, упраздненіе личности... Приведу слѣдующую извѣстную его самохарактеристику: Я изысканность русской медлительной рѣчи, Предо мною другіе поэты—предтечи, Я впервые открылъ въ этой рѣчи уклоны, Перепѣвные, гнѣвные, нѣжные звоны. Я—внезапный изломъ, Я—играющій громъ, Я—прозрачный ручей, Я—для всѣхъ и ничей,
Переплескъ многопѣнный, разорванно слитный, Драгоцѣнные камни земли самобытной, Переклички лѣсныя зеленаго мая, Все пойму, все возьму у другихъ отнимая, Вѣчно юный, какъ сонъ, Сильный тѣмъ, что влюбленъ, И въ себя и в?, другихъ, Я—изысканный стихъ, Вь этомъ кокетливомъ автопортретѣ хорошо подчерк- нуть духовный импрессіонизмъ поэта, который онъ скло- ченъ принимать за „стихійность". Отмѣчу мимоходомъ рискованныя выраженія: „перепѣвное", „все возьму, у дру- гихъ отнимая", „я—для всѣхъ и ничей"... Поэтъ и не чув- ствуетъ, что ненарокомъ указалъ здѣсь слабыя свои сто- роны: „перепѣвнаго" и „отнятаго у другихъ", очень много въ произведеніяхъ Бальмонта (у Верлена, напримѣръ.— взять хотя бы извѣстное „Я —облачко свободное")... Что касается стиха: „Я—для всѣхъ и ничей"—онъ болѣе не- жели мѣтко попадаетъ въ самое больное мѣсто Бальмон- тоаскаго художественнаго облика: именно всѣмъ доступна эта поэзія и ничья она въ то же время, никому интимно не близкая... Апологія инстинктивизма и „языческій" индивидуализмъ роднятъ Бальмонта съ зачинателемъ слѣдующей полосы въ нашей литературѣ, Максимомъ Горькимъ. И однако, какъ я постараюсь показать ниже, это лишь формальное род- ство. Можно, впрочемъ, сказать, что и самый индивидуа- лизмъ Бальмонта—до извѣстной степени формальное, отвле- ченное понятіе. Никакого опредѣленнаго содержанія въ лич- ность онъ не вливалъ: это содержаніе сводилось у него все къ тому же „эстетическому нигилизму", общему для всѣхъ родоначальниковъ нашего декадентства, да еще, какъ я •20 в
« упоминалъ, въ соотвѣтствіи съ собственнымъ психическимъ складомъ автора — къ „духовному импрессіонизму**,.. Ду- мается, надо признать, что инстинктивизмъ Бальмонта, плѣнявшій многихъ читателей въ ихъ тоскѣ по „натураль- ному8, не источенному моралистскими рефлексіями суще - ству, былъ тоже далеко не подлинный. Не „натуральный1* человѣкъ, не „Ьопіе пашгае4* Руссо, не свободное сильное инстинктами существо, а что-то истерически - нервозное проглядываетъ, напримѣръ, въ столь шумѣвшемъ въ свое время стихотвореніи „Хочу быть дерзкимъ, хочу быть смѣлымъ, Хо«у одежды съ тебя сорвать1* и т. д. Соотвѣтственно этому и тотъ культъ тѣла и „стихій- ной любвикоторый рядомъ съ „ космическимъи энтузіаз- момъ пропитываетъ собою всю поэзію Бальмонта, на самомъ дѣлѣ, былъ совершенно чуждъ здороваго первобытнаго оргіазма, какимъ тщился прослыть; былъ, какъ земля отъ неба, далекъ отъ здоровой игры тѣла и духа, а сводился все къ той же нервической взмыленной и, вспѣненности, взвинченности, и былъ культомъ не стихійной, а лишь импульсивной любви...' Лучшій періодъ творчества Бальмонта -заканчивается <*борникомъ „Будемъ какъ солнце1* (1903 г.). Съ этого мо- мента начинается упадокъ, доходящій въ послѣднихъ сбор- никахъ до, поистинѣ, грустныхъ размѣровъ. Импрессіонизмъ молодой поры—единственный багажъ автора—повидимому( измѣняетъ ему съ годами, а отсутствіе серьезнаго вкуса и художественной выдержки сказываются въ откровенныхъ уже „перепѣвахъ**-компиляціяхъ, книжныхъ и вымучен- ныхъ... Бальмонтъ давно занимается переводами. Благодаря сму, мы имѣемъ переводы По и Шелли. Замѣчу, однако, что преувеличенное мнѣніе о себѣ какъ поэтѣ, для коего всѣ
предыдущіе были „лишь предтечами", побуждаетъ, должно быть, автора слишкомъ свободно обращаться съ оригина- ломъ: лишенный энергіи стихъ и свойственная Бальмонту .многословность, которой онъ наводняетъ чужія произве- денія,— вотъ основные недостатки Бальмонтовскихъ пере- водовъ... Въ итогъ, о первыхъ нашихъ модернистахъ надо ска- зать, что основная ихъ заслуга—это тотъ же бунтъ про- тивъ устарѣлыхъ взглядовъ на искусство, который чинилъ спокойно и скромно-увѣренно Чеховъ. А затѣмъ, въ чисто ^технической области, они подарили нашу поэзію новыми ритмами и размѣрами, вообше разработали технику стиха. Но именно эти техническія, формальныя заданія до такой степени выпячивались у нихъ на первый планъ, что риѳма и ритмъ-самоцѣль, образъ-самоцѣль — втягивали въ себг. живое начало поэтическаго творчества,—поглощали поэти- ческую индивидуальность. Оторванное отъ жизни слово мстило за себя, порабощая произносившихъ его... И не- смотря на самоотверженное служеніе искусству и только искусству, этотъ лагерь не выдвинулъ ни одного дѣйстви- тельно выдающагося поэта. Наиболѣе подлиннымъ дарованіемъ изъ нихъ надо при- знать, конечно, Бальмонта; но указанныя свойства музы очень умаляютъ художественную цѣнность его произве- деній... Печатались эти новаторы въ Московскомъ книгоизда- тельствѣ ..Скорпіонъ" и въ журналѣ „Сѣверный вѣстникъ1*, (1891—1847), редактируемомъ г-жей Гуревичъ и г. Волын- скимъ. Послѣдній въ своихъ критическихъ статьяхъ пы- тался создать идеологію новаго теченія въ видѣ „мистиче- скаго идеализма". Во многихъ пунктахъ этотъ писатель предвосхитилъ тѣ теоріи, которыми одно время пробавля- лись гг. Булгаковъ, Струве, Новгородцевъ и др участники сборника „Проблемы идеализма" (1903 г.). „Сѣверному вѣ-
стнику" и указаннымъ его редакторамъ принадлежитъ без- спорная заслуга ознакомленія русскаго читателя съ кори- феями новой европейской литеретуры, какъ Уайльдъ, Гауп- тманъ и др., которые до того оставались внѣ поля зрѣнія русской журналистики... ѴШ. Вересаевъ,—М. Горькій.—Итоги. Эпоха восьмидесятничества, „десятилѣтіе о среднемъ человѣкѣ", постепенно претворялась въ десятилѣтіе „о че- ловѣкѣ вообще1, о человѣческой личности: этимъ именемъ по праву можетъ быть названа вторая половина девяно- стыхъ годовъ и первые годы XX вѣка. Подоплека и нервъ идеологической эволюціи въ эту пору — это постепенный переходъ къ признанію и провозглашенію самодѣятельности личности и общества, изъ которой вы- текало и требованіе ихъ самоопредѣленія, т.-е. требованіе политической свободы. > Публицистика этихъ лѣтъ все усиленнѣе и усиленнѣй сосредоточивается именно на этомъ лозунгѣ, на этомъ „на- сущномъ вопросѣ", какъ выражалась посвященная этой темѣ брошюра „нароаоправцевъ"... Этотъ же „насущный вопросъ" становится объединяющимъ для всѣхъ направленій оппози- ціонной прессы, для всѣхъ теченій прогрессивной обще- ственности. Демократически-политическая струя, свободная отъ на- родническаго ОигсИ ипЛ ііпгсіі соціальнаго утопизма,—если говорить о двадцатилѣтіи 60 —80-хъ годовъ, имѣетъ своимъ истокомъ Писаревскій индивидуализмъ, направленіе „Рус- скаго Слова1* 60-хъ годовъ. Именно нѣкоторые сотрудники этого органа, какъ Н. В. Шелгуновъ, Г. Е. Благосвѣтловъ, перешедшіе затѣмъ ьъ журналъ „Дѣло11 (основанный Бла- госвѣтловымъ), Станюковичъ и другіе, писавшіе также и въ
„Словѣ11, ведутъ ту линію политическаго' радикализма, ко- торая въ 70-хъ и началѣ 80-хъ годовъ являлась лише ничтожнымъ „пятнышкомъ" на солнцѣ народничества Въ заграничной русской прессѣ еще въ концѣ 70-хъ годовъ этотъ радикализмъ былъ ярче всего представленъ Драгомановымъ. Въ легальной печати боіьшая заслуга, въ этомъ смыслѣ, должна быть признана за Н. В. Шелгуновымъ. Печатавшіеся въ „Русской Мысли" съ 1885 по 1891 г. его „Очерки рус- ской жизни" имѣли очень сильный резонансъ среди моло- дежи. Эти очерки стараго шестидесятника проникнуть: именно настроеніемъ бодраго и трезваго политическаго радикализма. Шелгуновъ уже совершенно отрѣшается въ нихъ отъ того народничества, которому платилъ дань въ свое время х). Къ 90-мъ годамъ политическое настроен.е, наконецъ, пролагаетъ себѣ широкую дорогу. Въ „эпоху безнародности", когда крестьянство, перестало служить опорой для револю-\ ціонныхъ надеждъ (приведенное мѣткое опредѣленіе при- надлежитъ А. Н. Потресову), это политическое настроеніе., явившееся на смѣну безкрылости 80-хъ годовъ, могло пи- таться лишь земскимъ движеніемъ. Будничная и въ сущно- сти—мелочная борьба либеральныхъ земствъ съ админи- страціей сосредоточиваетъ на себѣ все вниманіе политиче- ской мысли, служитъ почти единственной темой публици- стики начала 90-хъ годовъ. Голодъ 1891-го года доказываетъ съ грандіозной—можно сказать—наглядностью весь ужасъ и всю опасность суще- ствующаго порядка вещей, всю безпризорность хозяйствен- ной жизни народа, при всей изощренности административ- х) Недаромъ онъ при изданіи собранія своихъ сочиненій опу- стилъ всѣ народническія мѣста (мечтанія объ «особыхъ путяхъ» и пр.), за что и получилъ репримандъ отъ Н. К. Михайловскаго, написавшаго вступительную статью къ этому собранію сочиненій Шелгунова.
ной опеки надъ нимъ, которая сводилась исключительно къ опекѣ политической, точнѣе—полицейской: 20 голодающихъ, болѣющихъ цингою, тифомъ и холерой губерній—это былъ аргументъ, которому не внять было нельзя. И именно этотъ голодный годъ является своего рода эта- помъ и поворотнымъ пунктомъ. Общественна? мысль ожи- вляется Пресса, задушенная ималочисленная до убожества („Нов. Время**—съ одной стороны, „Русск. Вѣдомости”, ,,Вѣст Европы” и „Русск. Мысль” — съ другой, воть все сколько-нибудь „руководящее”, что осталось у насъ къ этому времени), сь 1891 года начинаетъ рости и понемногу под- нимать голову. Появляется въ'Петербургѣ радикальная— нѣсколько „уличнаго” характера—газета „Русская Жизнь *. „Русское Богатство" переходитъ въ пуки Михайловскаго и завоевываетъ серьезное положеніе Появляются журналы ,Міръ Божій" (о немъ два слова—ниже), радикальный „Хо- зяинъ" (подъ ред. А. П. Мертваго), народническое „Новое Слово" С. Н. Кривенки. На книжный рынокъ усиленно по- ступаютъ брошюры и книги по народно-хозяйственнымъ во- просамъ. Политическое настроеніе, въ общемъ, еще неопре- дѣленное, „бездорожное", съ невыясненной программой, съ надеждами на земство, на внѣшніе политическіе конфликты, наконецъ, на снисхожденіе и уступчивость власти — не- уклонно растетъ. Спячкѣ и апатіи 80-хъ годовъ насту- паетъ конецъ. Колесо жизни выходитъ изъ „мертвой точки -. Но если политическія требованія, общее признаніе на- сущности вопроса о гражданской свободѣ объединяли все живое и жизнеспособное, то въ тѣ же годы обозна- чается и новое явленіе: дифференціація интеллигенціи по классовымъ симпатіямъ въ силу выступленія на сцену исто- ріи новаго фактора—класса фабричнаго пролетаріата. Европейскаго тиг.а соціализмъ, реально-политическій, съ опредѣленной практической программой въ видѣ соціалъ- демократическаго направленія, зарождается у насъ еще въ
самомъ началѣ 80-хъ годовъ. Основоположниками его являются бывшіе „черно-передѣльцы“,—народники-экономи - сты, не примкнувшіе къ „Народной волѣ". Въ эмиграціи они начинаютъ пропаганду марксистскихъ идей. Плеханов- ская брошюра „Соціализмъ и политическая борьба14, а за- тѣмъ „Наши разногласія44 (1881 г.) уже совершенно опре- дѣленно ставятъ вопросъ о путяхъ для завоеванія какъ по~ титической свободы въ Россіи, такъ въ дальнѣйшемъ — и соціалистическаго строя; этотъ путь — движеніе пролета- ріата. Вмѣстѣ съ Г. В. Плехановымъ работаютъ на этомъ поприщѣ В. И. Засуличъ и П. Б. Аксельродъ. Въ 1888 г. очи издаютъ журналъ „Соціалъ-демократъ", гдѣ не только даютъ переоцѣнку соціально-политическихъ цѣнностей, но выдвигаютъ и цѣлый рядъ новыхъ точекъ зрѣнія по вопро- самъ философскимъ и общественно-нравственнымъ—ръ серіи статей по русской литературѣ, (Плехановъ „О Чернышев- скомъ44, О „беллетоис.тахъ народникахъ44 и др.). Къ серединѣ 90-хъ годовъ разрастается рабочее дви- женіе—пока на чисто экономической, профессіональной почвѣ. Интеллигенція устремляется къ пролетаріату. Кружки пропагандистовъ соціалъ-демократовъ вырастаютъ и мно- жатся съ каждымъ годомъ. Эпоха «безнародности» прихо- дитъ къ концу. Народъ снова найденъ и на этотъ разъ безъ помощи «субъективнаго метода». Если голодъ 1891 г. далъ толчокъ общественно-политическому настроенію, то онъ же, можно сказать, покончилъ съ народничествомъ какъ живымъ направленіемъ... Молодежь ѣхала въ деревню участвовать въ организаціи помощи голодающимъ, въ са- нитарныхъ отрядахъ и т. д. Послѣ долгаго промежутка, повторилось, такимъ образомъ, «хожденіе въ народъ», и притомъ въ довольно значительныхъ размѣрахъ. Но если въ комъ еще уцѣлѣли и теплились народническія утопіи по отношенію къ деревенскому народу, то впечатлѣнія отъ этого новаго паломничества разрушили ихъ, стерли до
чиста. Именно послѣ голода начинается усиленный притокъ интеллигенціи въ марксистскій лагерь. И вотъ политически, въ общемъ единая русская интел- лигенція раскалывается на два лагеря. Либерализмъ—весь окрашенъ народнической краской: «Русскія Вѣдомости» съ Чупровымъ и ГІосниковымъ во главѣ—довольно ярко, «Вѣст- никъ Европы» много блѣднѣе, главнымъ образомъ, въ лицѣ К. К. Арсеньева (работавшій тамъ же г. Слонимскій былъ издавна «западникомъ» чисто-либеральнаго оттѣнка). «Рус- ское Богатство» сплачиваетъ вокругъ себя всѣ народически- демократическія элементы, пытаясь продолжать традиціи «Отеч. Записокъ», хотя, какъ я уже указывалъ, вопреки народническому теоретизіірованііо, по практическому на- строенію—журналъ являлся представителемъ политическаго радикализма—не болѣе того. Преобладающая часть публи- цистики была, слѣдовательно, именно въ народническихъ рукахъ или въ рукахъ, народничеству родственныхъ. Марксизмъ долгое время пробавлялся лишь нелегальной литературой. Только «Міръ Божій», въ разгорѣвшемся спорѣ между новыми «западниками» и «славянофилами», между «дѣтьми» и «отцами»,—сталъ на сторону «дѣтей». Такъ, фактическій редакторъ его, А. П. Богдановичъ съ 1895 года въ своихъ «Критическихъ замѣткахъ» высказы- вается рѣшительно противъ народничества, а затѣмъ все ближе подходитъ къ марксизму. Но идутъ года, мало-по-малу марксизмъ завоевываетъ легальную прессу. Въ 1897—98 гг. «Новое Слово» перехо- дитъ въ руки марксистовъ, затѣмъ, по закрытіи его, въ 1899 г. основывается «Начало» съ П. Струве (тогда марк- систомъ) во главѣ. Въ ту же пору одна за другой выхо- дятъ марксистскія книги. «Критическія замѣтки;—Струве; «Къ вопросу о развитіи монистическаго взгляда на исторію»— Бельтова (Плеханова); «Обоснованіе народничества въ тру- дахъ г. Воронцова» (книга подписана тѣмъ же Плехано-
вымъ, но на этотъ разъ—подъ новымъ псевдонимомъ — Волгина); упомяну тутъ же сборникъ статей рано умер- шаго Н В, Водовозова и т. д. Изъ нихъ особенный успѣхъ и значеніе имѣла работа Плеханова о «монистическомъ взглядѣ», какъ попытка (болѣе детальнаго) обоснованія Марксовой теоріи въ ея конкретномъ примѣненіи къ Россіи и благодаря тому новому освѣщенію многихъ роковыхъ вопросовъ русской жизни, которое давала эта книга... Споръ разгорался по всему фронту и становился все ожесточеннѣе. Численно еще преобладающіе въ легальной прессѣ народники и народничающіе либералы въ эти соды наполняютъ свои писанія сплошной полемикой сь «марк- ентами», «учениками» и какъ ихъ только ни именовали Но не только новое поколѣніе устремлялось въ марксизмъ— годъ отъ году все въ большемъ количествѣ,—особенно послѣ огромной стачки ткачей въ С.-Петербургѣ, произ- ведшей въ положительномъ смыслѣ столь же большое впе- чатлѣніе, какое въ отрицательномъ произвелъ историче- скій голодный годъ: въ лагерь марксизма уже переходятъ и нѣкоторые литераторы, ранѣе сотрудничавшіе въ народниче- скихъ органахъ, какъ Е. Соловьевъ, ГІоссе, Филипповъ. Вслѣдъ за «Началомъ», закрытымъ на 5-мъ мѣсяцѣ своего существованія, выходитъ «Жизнь», подъ редакціей Поссе; Филипповъ редактируетъ въ духѣ новаго теченія «Научное Обозрѣніе», А. Я. Острогорскій сначала помѣщаетъ въ «Образованіи» статьи марксистскаго толка, з затѣмъ жур налъ становится уже вполнѣ марксистскимъ. А жизнь все болѣе оправдываетъ прогнозы «дѣтей». Рабочее движеніе ширится и растетъ. Интеллигенція ощущаетъ всс болѣе твердую почву подъ ногами и все охотнѣе «прислоняется» къ пролетаріату. -- Народническая струя, въ лицѣ В. В. Карышева и Ни- колай—она, дѣлаетъ попытки ремонтировать прежнее зданіе, ишетъ новыхъ опоръ и подпорокъ. Но попытки эти не
имѣютъ успѣха, и лагерь «отцовъ» фактически таетъ не по днямъ, а по часамъ.,. Нелегальная литература почти исключительно въ рукахъ соціалъ-демократовъ. Рядомъ съ ними только бывшіе народники, какъ Степнякъ - Крав- минскій и Другіе, ведутъ изъ Лондона пропаганду „Земскаго собора",—создаютъ направленіе своеобразнаго „революціоннаго либерализма", съ неопредѣленной клас- совой базой, со столь же неопоедѣленной программой, глав- нымъ образомъ опираясь однако на земство и третій эле- ментъ въ немъ, къ тому времени уже очень многочис- ленный и оппозиціонно-наст роенный. Объединеніе на этомъ „революціонномъ либерализмѣ" всѣхъ оппозиціонныхъ и революціонныхъ силъ страны—вотъ основная идея этого направленія. Надо замѣтить, что» „освобожденчество", ко- торое сыграло изьѣстную роль въ предреволюціонные годы, вь сущности, имѣло много обшаго съ программою Степ- няка. Разница въ результатахъ опредѣлялась разницей нъ моментахъ: ко времени „освобожденчества" демократія уже стала активной революціонной силой, и объединители могли опираться на нее въ своей мирно-оппозиціонной работѣ. Нѣчто аналогичное попыткѣ Степняка и „Лондонскаго фонда" вообще — представляло внутри Россіи „народоправчество" 1893 — 94 гг. Это была попытка объединенія радикальныхъ, и соціалистическихъ элементовъ, на чисто политической почвѣ, О соціализмѣ „манифестъ" партіи, основанной М. А Натансономъ, умалчивалъ. Соотвѣтственно заданіямъ орга- низаціи, литература ея носила эклектическій характеръ, лавируя между Сциллой народничества и Харибдой марк- сизма. Партія просуществовала недолго1 только что сорга- низовавшись, была разбита и не возобновлялась Возраставшее вліяніе марксизма объяснялось двумя при- чинами: интеллигенція революціонная всей душой прилѣп- лялась къ новому „народу", не покоящемуся въ загадочно- гармоническомъ снѣ, че говорящемъ по ея адресу знаме-
нитое „не суйся!*—а дѣйственно настроенному и жадно впитывавшему въ себя культуру вообще и новую интелли- гентскую идеологію въ частности. Это—съ одной стороны. Съ другой же—элементы, по существу своему буржуазно- либеральные, не только естественно прислонялись къ един- ственной активной силѣ той эпохи и къ лагерю ея идео- логовъ, но еще горячо были заинтересованы борьбой съ пережитками народничества, съ остатками .восточной'1 идеологіи, которой марксизмъ противополагалъ признаніе прогрессивной роли капитализма, признаніе европейскаго хода вещей вообще. Необходимость фактически не только „прорубить окно" въ Европу, но и очистить европейскій путь для развитія Россіи ощущалась" этими либерально- буржуазными элементами очень остро и. ясно, и оии при- мыкали къ соціалъ-демократіи, къ ея легальной литера- турѣ, солидаризируясь съ нею поежде всего въ борьбѣ съ народничествомъ :). Изъ беллетристовъ второй половины 90-хъ годовъ оста- новимся на В. Б. Вересаевѣ, какъ лучшемъ выразителѣ переходной эпохи: его произведенія даютъ въ образахъ настоящую исторію нашей интеллигенціи въ годы перехода отъ эпохи безнародности и бездорожья къ эпохѣ револю- ціоннаго подъема Первая значительная повѣсть Вересаева (1895 г., „Рус- ское Богатство11) такъ и озаглавлена—„Безъ дороги". Она рисуетъ распространенный въ то время типъ интеллигента- -1) Это соединеніе разнородныхъ и антагонистическихъ, по су- ществу, элементовъ было воочію вскрыто революціонной эпохой, когда недавніе марксисты, даже видные теоретики легальнаго марк- сизма, какъ Струве и др., эволюціонировали отъ марксизма черезъ „идеализмъ* къ ... господамъ Крестовниковымъ и превращались въ кадетовъ или даже кадетствуюшихъ октябристовъ...
•народника, потерявшаго свою вѣру. Изнывающій въ куль- турной земской работѣ врачъ испытываетъ—едва ли не первый разъ въ жизни—счастье, когда искалѣченный во время холернаго бунта, онъ умираетъ въ больницѣ... Типъ этого врача совсѣмъ Чеховскій или, вѣрнѣе—Каронинскій,— по тому гону, въ какомъ трактуются авторомъ муки опустѣвшей души и тоска по общественному идеалу... Разсказъ ведется въ формѣ записокъ или дневника •ЗТ010 несчастнаго врача. Въ самомъ началѣ дается такая характеристика момента бездорожья и безнародности: „То, что происходило кругомъ, лишь укрѣпляло меня въ убѣжденіи, что страхъ мой не напрасенъ, что сила времени—сила страшная, и не по плечу человѣку... Какимъ ото чудомъ могло случиться, что въ такой коротенькій срокъ все такъ измѣнилось? Самыя свѣтлыя имена вдругъ потускнѣли, слова самыя великія стали пошлыми и смѣш- ными. на смѣну вчепашнему поколѣнію явилось новое, и не вѣрилось, неужели эти—всего только младшіе братья вчерашнихъ?.. Въ литературѣ шло какое-то общее заворачиваніе фронта, и шло не во имя какихъ-нибудь новыхъ началъ—о нѣтъ! Дѣло было ясно: это было лишь ренегатство общее, мас- совое и, что всего ужаснѣе, безсознательное. Литература тщательно отплевывала въ прошломъ все свѣтлое, хорошее, •но отплевывала наивно, сама того не замѣчая, воображая, что поддерживаетъ какіе-то „завѣты11; прежнее чистое знамя въ ея рукахъ давно обратилось въ грязную тряпку, а она съ гордостью несла эту опозоренную ею святыню и звала къ ней читателя... Съ мертвымъ сердцемъ, безъ огня и вѣры, говорила она что-то; чему никто не вѣ- рилъ..." Болѣе мрачной картины этого момента не давалъ ни одинъ изъ предшественниковъ Вересаева. Чеховъ срвани- тельно инциферентно относился кь политическимъ тео-
ріямъ и настроеніямъ. Онъ весь уходилъ въ психологію Вересаевъ—продуктъ иной эпохи. Литература въ его лицѣ снова обращается къ общественности, послѣ перерыва 80-хъ годовъ. Она идетъ въ ногу съ самимъ обществомъ „ съ настроеніемъ интеллигенціи. Но если общественное на- строеніе къ году, когда писалась Вересаевская повѣсть, уже обнаруживало нѣкоторое повышеніе, то объективныхъ дан- ныхъ. которыми питалось это повышеніе, не было. От- сюда—этотъ безконечно минорный тонь. И однако, даже' въ этой минорной повѣсти, въ фигурѣ двоюродной сестры врача—Наташи есть какой-то проблескъ, какая-то струя бодрящаго уже не „Чеховскаго-—воздуха. Врачъ, умирая завѣщаетъ ей—„упорно работать и искать дорогу\ А На- таша уже давно сама инстинктивно ищетъ этой дороги,, душа ея переполнена вопросами и запросами. И зотъг констатируемая авторомъ наличность этихъ запросовъ къ жизни, только что передъ тѣмъ окончательно заглохшихъ и задушенныхъ, а теперыіробудившихся,—и представляетъ слабый, но обнадеживающій лучъ свѣта, прорвавшійся въ. „камеру обскуру1' Вересаевской повѣсти. Въ слѣдующемъ по времени очеркѣ—„Повѣтріе—изобра- жена та же Наташа, но уже въ иномъ совершенно на- строеніи. „Она нашла дорогу и вѣритъ въ жизнь"—такъ не безъ завистливаго чувства формулируетъ свое впечат- лѣніе отъ нея ея старый'пріятель-народникь, хь коюрымъ Наташа и ея товарищъ студентъ ведутъ горячіе споры: мо- лодежь отстаиваетъ, марксистскую теорію „исторической необходимости", проповѣдуетъ трезвый взглядъ на дѣйстви- тельность, иронизируетъ надъ народнической „слезой".... Подобно народнической журналистикѣ того времени, на- оодники въ „Повѣтріи*—Наташинъ знакомый и его прія тель—прибѣгаютъ въ спорѣ, въ качествѣ икіта гаііо, именно’ къ этой „слезѣ",—къ сантиментальному идеализму, брезг- ливо отворачиваясь отъ „признающихъ (подобно восьми-
десятника»,ъі) дѣйствительность'* юныхъ марксистовъ. Не- большой, но содержательный очеркъ этотъ заканчивается сценой горькаго раздумья Наташинаго знакомаго—народ- ника Въ концѣ спора онъ объявилъ,. что они „говорятъ на разныхъ языкахъ и никогда не столкуются11. Теперь, "вспоминая этотъ споръ, онъ размышляетъ- „Сергѣй Андреевичъ, угрюмо сдвинувъ брови, смот- рѣлъ въ даль. Онъ чувствовалъ, какъ дорлга и близка ему эта окружающая его бѣдная, тихая жизнь, сколько удовлетворенія испытывалъ онъ, отдавая ей на служеніе всѣ свои силы. И онъ думалъ о Киселевѣ (устрои- телѣ крестьянскихъ артелей), думалъ о сотняхъ разсѣян- ныхъ по широкой русской землѣ безвѣстныхъ работниковъ, дѣлающихъ въ глуши свое трудное, полезное и невидное дѣло... Тѣ, узкіе и черствые, относятся къ этому дѣлу свысока... Что-то сами они сдѣлаютъ? И тяжелая злоба къ нимъ шевельнулась въ Сергѣѣ Андреевичѣ, и онъ почув. ствовалъ, что никогда не примирится съ ними, не протя- нетъ имъ руки... Черезъ всю жизнь, полную ударовъ и разочарованій, онъ принесъ одно- горячую любовь къ на- роду и его душѣ, облагороженной и просвѣтленной великою властью .земли. И эта любовь и его тоска передъ тѣмъ, что такъ чужда ему народная душа,—все зто для нихъ •смѣшно и непонятно.. Да. что-то они сдѣлаютъ?" Очеркъ въ новѣйшихъ изданіяхъ сочиненій Вересаева снабженъ слѣдующимъ примѣчаніемъ „Разсказъ этотъ въ свое время вызвалъ со стороны критики не мало нареканій за то, что лишенъ дѣйствія и состоитъ изъ однихъ разговоровъ Но показать предста- вителей молодого поколѣнія въ дѣйствіи было по тогдаш- нимъ цензурнымъ условіямъ совершенно немыслимо. Даже въ предлагаемомъ видѣ разсказъ могъ появиться въ свѣтъ только послѣ долгихъ мытарствъ.—Время дѣйствія отно- сится къ лѣту 1896 года—знаменитая іюньская стачка
ткачей, —отмѣтившаго собой нарожденіе у насъ организо- ваннаго рабочаго движенія Печаталось ..Повѣтріе" уже не въ „Русск. Богатствѣ", какъ первая повѣсть этого автора, а въ марксистскомъ „Новомъ Словѣ". Въ „Русскомъ Богатствѣ4 же вызвала именно тѣ нареканія, о которыхъ упоминаетъ въ своемъ, примѣчаніи авторъ. Въ повѣсти „На поворотѣ", относящейся къ 1902 г., лѣтописецъ нашей интеллигенціи Вересаевъ—отмѣчаетъ уже начало того распада въ марксистскомъ лагерѣ, о ко торомъ я упоминалъ выше. Отпадаетъ отъ марксизма и сго молодыхъ адептовъ „зрѣлый" Токаревъ, побывавшій въ ссылкѣ, а теперь соблазняющійся дѣятельностью земца «... комфортомъ и благообразіемъ помѣщичьей жизни: „Хорошо бы такъ жить!, И чтобы все это покрыва- лось широкимъ общественнымъ дѣломъ, кот орое бы захва- тывало цѣликомъ, оправдывало жизнь, и въ то же время не требовало слишкомъ большихъ жертвъ..." Этотъ типичный представитель нарождающейся бур- жуазной по духу интеллигенціи очень напоминаетъ своими *) Такимъ образомъ, оба поворотныхъ пунктъ въ жизни нашей интеллигенціи отмѣчены Вересаевымъ: въ „Безъ дороги1' проходятъ голодъ и холерные бунты, въ „Повѣтріи1-—стачка 1896 г. Мы ви- дѣли выше, что голодный годъ занималъ и другого беллетриста— Потапенко, дважды возвращавшагося къ этой темѣ. Голоду же была посвящена книга Короленки, подводившая такіе безнадежные итоги нашей народохозяйственной политиігѣ того времени и производившая огромное впечатлѣніе... Нечего говорить, что эта тема прошла также чрезъ произведенія многихъ второстепенныхъ беллетристовъ, какъ Дмитріева и др. Беллетристъ и статистикъ Астыревъ (авторъ инте- ресныхъ очерковъ „Въ волостныхъ писаряхъ") отозвался на го- лодный годъ прокламаціей „Къ народу—отъ народолюбцевъ", въ ко горой призывалъ крестьянство къ борьбѣ, и за эту прокламацію былъ заключенъ въ крѣпость, гдѣ у него развилась чахотка, отъ которой онъ вскорѣ погибъ.
мечтаньями характеризованныхъ выше „разумныхъ идеа- листовъ" Потапенки, Разница однако та, что у Потапенки они трактованы, какъ положительные типы, какъ идеалъ, Вересаевъ же рисуетъ своего героя, очутившагося .на по- воротѣ11, въ скорбно-сатирическомъ тонѣ, вполнѣ правдиво и тонко, впрочемъ, изображая его душевную драму., Другія фигура повъсти олицетворяютъ расколъ въ самомъ рево люціонномъ марксизмѣ, появленіе въ его средѣ двухъ те- ченій, конспиративно-централизаіорскаго и демократически- легалистскаго: не забылъ Вересаевъ въ своей повѣсти и того рецидива народническихъ—или, вѣрнѣе, народоволь- ческихъ—настроеній, какой происходилъ въ тѣ годы подъ впечатлѣніемъ крестьянскихъ волненій, съ одной стороны, и медленности „стихійнаго" движенія пролетаріата — сь другой; отмѣчаетъ онъ и нарожденіе того интереса къ философскому обоснованію своей дѣятельности, къ вопро- самъ міросозерцанія вообще, который наблюдается у насъ къ 1900 годамъ, и въ частности, интереса къ идеямъ Ницше, которыя въ эту пору проникли кь намъ и уже оказывали значительное вліянье на интеллигенцію... Въ послѣднемъ своемъ романѣ изъ жизни интелли- генціи, озаглавленномь „Къ жизни", авторъ рисуетъ даль- нѣйшій, пореволюціонный, распадъ интеллигенціи и ставитъ готъ вопросъ о цѣли и цѣнности жизни личной ВЪ связи съ судьбами массы, большинства, — который естественно всплылъ въ эту пору. Постановка вопроса въ поманѣ вполнѣ гармонируетъ съ тѣмъ устремленіемъ отъ мора- лизма вь эстетико-философскимъ синтезамъ, зачаткичко- тораго я отмѣчалъ еще у Чехова и которое красной нитью проходитъ черезъ всю нашу художественную литературу новѣйшей полосы. Продуктъ момента перелома, охарактеризованнаго выше, Вересаевъ въ основныхъ своихъ произведеніяхъ главное вниманіе посвящаетъ именно темѣ о .безнародности1' и
обрѣтеніи интеллигенціей „народа". Онъ особенно чутокъ къ вопросу объ отношеніяхъ между интеллигенціей и массой; таковы темы повѣстей „Безъ дороги", „На поворотѣ" и только что упомянутаго романа, гдѣ тема эта расширена и обобщена до вопроса о взаимоотношеніи между нашимъ я' и человѣчествомъ вообще... Скромный въ своей манерѣ, не богатый красками, но чуткій и правдивый, Вересаевъ не былъ только „лѣтопис- цемъ нашей интеллигенціи11, какъ я ею назвалъ. Правда, стоя духовно въ такой близости къ революціонной интел- лигенціи, какъ почти никто изъ остальныхъ нашихъ совре- менныхъ беллетристовъ, онъ интимнѣе, нежели остальные, проникался ея настроеніями и далъ подлинную лѣтопись этихъ годовъ ея жизни. Но, наряду съ этимъ, онъ первый началъ давать эскизы изъ жизни фабричнаго пролетаріата; съ другой стороны, ему же принадлежитъ рядъ деревен- скихъ очерковъ. Изъ вещей, посвященныхъ „городскому народу’1, отмѣчу, связанныя по фабулѣ повѣсти „Конецъ Андрея Ивановича" и ;,Конецъ Александры Михайловны*, гдѣ прослѣживается зарожденіе человѣческой и классовой сознательности въ средѣ мастеровыхъ и рабочихъ, и изображается упорное, неистребимое стремленіе осмыслить жизнь, „обсудить все— до самыхъ основныхъ мотивовъ11, какъ выражается уми- рающій Андрей Ивановичъ.. Отмѣчу кстати, что новое сближеніе интеллигеніи сд, народомъ, на этотъ разъ не явившееся нераздѣленнымъ— „одностороннимъ"—увлеченіемъ, какимъ оказался „романъ" народниковъ съ крестьянствомъ,—не вызвало кь жизни романтики; подобно романтикѣ Григоровича или позднѣй- шихъ представителей „не критической" струи народниче- ства. Духъ ли реализма, которымъ было проникнуто новое теченіе, былъ тому причиной, но ни Вересаевъ, ни кто дрѵгой изъ сколько-нибудь замѣтныхъ по таланту беллег-
риСтовъ, касавшихся быта фабричныхъ, не вдавались въ сантиментализмъ, не идеализировали новаго „бога" интел- лигенціи, не рядили его въ романтическія ризы Концепція и манера Вересаева глубоко реалистическія. Вскорѣ должна будетъ возродиться романтика, подъ перомъ „буревѣст- ника" Горькаго, но объектомъ ея послужитъ не пролета- ріатъ. а—„отрицатели" босяки.. Помимо указанныхъ повѣстей, на тему о пролетаріатѣ написаны Вересаевымъ небольшіе очерки: „На мертвой до- рогѣ", „Ванька", „Въ степи" и др. Въ очеркахъ изъ крестьянской жизни писатель оста- навливается надъ темнымъ, суевѣрнымъ мистицизмомъ де- ревенскаго мышленія.,. И какъ мало похожи герои и ге- роини очерковъ „Объ одномъ домѣ" или „Исправилась" на полныя загадочной, недоступной для интеллигенціи деревен- ской мудрости фигуры не только ро.мантиковтэ народниче- ства, но даже и Успенскаго!.. Мертвой неподвижностью и скудостью вѣетъ отъ этихъ жалкихъ душъ, загнанныхъ жизнью въ—по истинѣ—языческую фантастику, поддержи- вающую ихъ въ ихъ „терпѣніи"... Чудесный очеркъ „Ди- эдръ" рисуетъ не „власть земли" надъ деревней 70-хъ го- довъ, а власть копѣйки надъ деревней нашихъ дней... Вересаевъ писалъ и чисто-психологическіе этюды, какъ „Паутина", и вещи съ философскимъ настроеніемъ, какъ „Загадка", „Передъ завѣсою", „На эстрадѣ".. Въ. надѣлав- шихъ столько шума „Запискахъ врача" онъ поставилъ вопросъ объ отношеніи врача къ обществу и обратно— общества къ медицинѣ и врачамъ; иныя горькія истины, безъ которыхъ не могъ обойтись писатель, въ качествѣ врача хорошо знающій эту среду, вызвали противъ него цѣлые каскады злобной полемики въ медицинскихъ жур- налахъ. цѣ.тую бурю негодованія за „подрывъ вѣры въ ме- дицину"... Публика же раскупала одно изданіе „Записокъ"* за другимъ, нисколько не утрачивая при этомъ вѣры въ
медицину, ибо правдивое трактованіе вопроса въ его цѣ- ломъ, какое давалъ Вересаевъ, и не могло подорвать этой вѣры... Наконецъ, „Записки"—„На войнѣ" рисуютъ кош- марную послѣднюю нашу кампанію, которую писатель наблюдалъ въ качествѣ врача при полевомъ госпиталѣ Вересаевъ описываетъ только то, что видѣлъ собственными глазами, либо сообщаетъ документы, но и изображенный имъ небольшой уголокъ всей картины способенъ привести въ ужасъ каждаго мыслящаго читателя. Въ концѣ „Запи- сокъ" живо изображены волнующіе слухи объ успѣхахъ революціи и сцены встрѣчи возвращающихся на родину войскъ съ полными энтузіазма „товарищами"—желѣзно- дорожными рабочими... Той же войнѣ посвящены очерки „Издали", „Враги" и „Ломайло". Послѣдній очень глубоко хотя и въ бѣглыхъ чертахъ, сопоставляетъ застывшую древнюю культуру китайцевъ съ бойкимъ варварствомъ ворвавшагося въ ихъ предѣлы воинства... Заканчивая очеркъ литературы 90-хъ годовъ, я долженъ коснуться Максима Горькаго, начавшаго въ самые послѣдніе годы этого десятилѣтія. Но я именно лишь коснусь его въ самыхъ общихъ чертахъ, ибо большая часть творчества этого художника падаетъ на 900-е годы, да и вообще всѣмъ писательскимъ обликомъ своимъ онъ относится уже къ слѣдующей, — революціонной, — полосѣ нашей литера- туры, которая не входитъ въ рамки настоящей статьи... Горькій—не только сынъ новой эпохи, но и по самому про- исхожденію своему дитя «новаго» класса,—класса, который впервые учиняетъ активное вмѣшательство въ жизнь нашей страны, рождается, такъ сказать, къ историческому бытію. И все въ фигурѣ этого писателя проникнуто новымъ духомъ, энергіей іп віаім пазсепбі, какъ выражаются есте- ствоиспытатели,—«утреннимъ» буйнымъ задоромъ... Но, не- 21*
смотря на всю новизну этой художественной индивидуаль- ности, логика исторіи, законы эволюціи идей дѣлаютъ то, что все его творчество, при всемъ внѣшнемъ бунтарствѣ и возражательствѣ, совершенно укладывается въ общее русло, по которому течетъ наша литература, является про- долженіемъ и завершеніемъ гого процесса развитія, который, какъ я отмѣчалъ, начался въ глухую пору мертвыхъ 80-хъ годовъ и продолжался, все убыстряя ходъ свой, до самыхл. дней революціи. Если съ 80-хъ годовъ интеллигентская мысль отъ «опеки» надъ народомъ и героическаго пере- страиванія жизни по облюбованнымъ утопистами образ- цамъ приходитъ къ признанію дѣйствительности, а стало быть, — и дѣйствующихъ въ ней факторовъ во всей ихъ многосложности и многообразіи; если отъ этого не труденъ уже былъ переходъ и къ признанію роли различныхъ клас- совъ, какъ слагаемыхъ силъ, опредѣляющихъ характеръ движенія, — то, пройдя черезъ вліяніе марксизма, съ его ученіемъ о борьбѣ классовъ, естественно было признать законность особыхъ идеологій для каждаго изъ .классовъ и закономѣрность появленія идеологовъ уже не обще-интел- лигентскихъ, не «руководящихъ» всѣмъ, что есть «хоро- шаго» на Руси, а выражающихъ стремленія и чаянія своего класса или группы... Горькій съ самыхъ первыхъ дней своихъ весь пропитанъ ощущеніемъ кровнаго родства своего съ демократіей, съ трудовымъ людомъ, съ «плебсомъ»,.. Не размышляя, не теоретизируя, не задаваясь никакой «точкой зрѣнія», онъ просто глядитъ глазами своего класса, чувствуетъ его чув- ствами, мыслитъ его мыслями. Онъ стихійно занимаетъ свое мѣсто въ литературѣ, и поетъ свои пеовыя пѣсни, увѣренный, что егс голосъ нуженъ и будетъ услышанъ своими... Но эволюція идеологіи какъ бы забираетъ его своими шестернями. Пѣсни его продолжаютъ именно то, чего не допѣли его предшественники. Отъ любви къ психо-
лопи, отъ пристальнаго вниманія къ личности, отъ теоре- тической защиты ея наша литература, въ сто лицѣ, пере ходитъ къ непосредственному и живому паѳосу индивидуа- лизма, къ восторженному поклоненію свободѣ личности. Историческій моментъ диктовалъ именно такое настроеніе. Именно это настроеніе и могло только служить бродиломъ, й могло только явиться тѣмъ рычагомъ, который долженъ быль взломать царство опеки, упразднить гнетъ «упорядо- ченія» жизни извнѣ, гнетъ механической и насильственной ея регламентаціи... Личность задыхалась и билась въ путахъ и оковахъ, налагаемыхъ тѣмъ порядкомъ жизни, который еще Чехов- скимъ героемъ былъ охарактеризованъ формулой: «Кто къ чему приставленъ». Ко днямъ Горькаго демократія уже до - стигла того культурнаго и общественнаго уровня, когда непо- средственно ощущается нестерпимость этихъ путъ и оковъ і когда человѣкъ жаждетъ простора и свободы почина, хотя бы | въ узкой области экономическаго, хозяйственнаго творче- ства... Горькій и поднялъ свой голосъ противъ этихъ путъ і и оковъ, противъ привязей и перегородокъ, закрѣплявшихъ | человѣческую личность на томъ мѣстѣ, къ которому она была «приставлена»... Переводя на языкъ политики лиризмъ Горькаго въ его первомъ періодѣ, можно сказать, что это было сплошное отрицаніе полицейскаго государства и только. Отрицалъ онъ отъ имени и во имя родного ему класса, чувствовалъ это такъ живо, что не считалъ нуж- | нымъ и оговариваться. Но именно такое отрицаніе объеди- няло всѣ сколько-нибудь прогрессивные слои населенія. I Именно это отрицаніе стало лозунгомъ момента, формулой 1 исторической задачи. Отсюда небывалый успѣхъ первыхъ | произведеній Горькаго, отсюда его необычайно быстрая и I широкая популярность | Положителсное содержаніе его лиризма — неопредѣлен- ! ный, но буйный и непримиримый индивидуализмъ.—какъ я
говорилъ, тоже совпадалъ съ напождавшимся въ ту пору настроеніемъ. Въ этомъ смыслѣ, успѣхъ Батьмонтовской поэзіи можетъ отчасти послужить объясненіемъ того ре- зонанса, кот орый имѣли пѣсни Горьковскихъ босяковъ. Съ другой сторона, подобно Бальмонту же, Горькій рѣшительно рвалъ съ морализмомъ, съ той аскетической традиціонной догмой, которая связывала по рукамъ и ногамъ и приво- дила выродившееся народничество къ двойственности, дряб- лости, анемичности и безсилію..,. Аналогій между началь- ными періодами творчества этихъ двухъ столь различныхъ по существу писателей можно вообще провести много. Не даромъ критика народническаго лагеря такъ недружелюбно встрѣтила Горькаго, а Михайловскій сближалъ его именно съ декадентами, указывалъ на «преклоненіе передъ силой безотносительно къ содержанію этой силы», на его амора- лизмъ «ницщеанскаго» типа и т. д. Все глубокое различіе между «эстетическимъ нигилистомъ» Бальмонтомъ и«буре - въстникомъ» демократомъ, какимъ былъ Горькій, ьъ его первомъ пер.одѣ, — сводилось почти всецѣло къ тону, ка- кимъ говорили тотъ и другой. Разница эта воочію обозна- чилась бы, если бы Горькій въ то время не умалчивалъ о томъ, что ему казалось самоочевиднымъ... Ибо между ин- тимными подоплеками творчества того и другого была цѣлая пропасть: у Бальмонта полная отъединенность, ото- рванность, подлинный эготизмъ; у Горькаго живое ощу- щеніе тождественности своихъ стремленій съ стремленіями огромныхъ массъ... Но на поверхности, формально, сло- весно—-они во многихъ пунктахъ, дѣйствительно, совпадали. И у Горькаго, какъ у Бальмонта, въ видѣ возраженія пре- тивъ традиціоннаго аскетизма народниковъ, мы находимъ «язычество». Но Горькій является ницшеанцемъ-самород- комъ, тогда какъ Бальмонтъ и его соратники были ниц- шеанца ми-книжниками.
И у Горькаго, какъ у Бальмонта, мы находимъ культъ стихійной любви; но эго дѣйствительно стихійная, здоровая «звѣриная» любовь (вспомните борьбу между обожателями «Мальвы»), Повторяю, тонъ и психическая подоплека, обна- руживающаяся въ писаніяхъ этого новаго человѣка, вотъ что дѣлаетъ «музыку» Горькаго. Еезоговорчность же его инстинктивизма и индивидуализма—людямъ, не способнымъ услышать этотъ тонъ, внушали мысль о томъ, что этотъ новый человѣкъ, представитель новой полосы нашей исторіи, есть лишь новое и только слегка передѣланное изданіе де- кадентства начала 90-хъ годовъ.. Возражательствс- Горькаго противъ «корана» его учи- телей-народниковъ (какъ извѣстно, его первыми опытами руководили В. Г. Короленко и его близкіе) начинается очень рано. Напомню наиболѣе яркія вещи въ этомъ на- правленіи: это—«О чортѣ», и «Еще о чортѣ» (здѣсь весьма полемически изображается писательская «душа»—въ видѣ «студня», состоящаго изъ одной «нервозности»); эго—«Ва- ренька Олесова», гдѣ возвышенный идеализмъ приватъ-до- цента, не соотвѣтствующій его природнымъ инстинктамъ, терпитъ позорное фіаско, а за слишкомъ неумѣренное проявленіе инстинктовъ героиня повѣсти наказываетъ при- ватъ-доцента.,. мокрой простыней; это — «Мой спутникъ»,' гдѣ симпатичному, но безвольному идеалисту-мечтателю противопоставленъ здоровый звѣрь — грузинъ Шакро, по- мыкающій имъ совершенно самовластно... Отдѣльными вы- лазками противъ дряблаго морализма пересыпаны почти всѣ очерки Горькаго, какъ «Коноваловъ», «Бывшіе люди». Та же тема затрагивается въ драмѣ «Дачники»: живая и правдивая фигура Рюмина, который «даже застрѣлиться не умѣетъ», представляетъ злую сатиру именно на эту интеллигентскую черту... Неопредѣленность, невыясненность «мажорнаго» настрое- нія Горькаго побуждала его. вмѣсто реалистическихъ пріе-
шовъ, лрибъгатъ къ откровенной. и красочной романтикѣ. Именно потому, должно быть, избралъ онъ объектомъ' своихъ изображеній не какой-либо дѣйствительно творящій реальную жизнь классъ, а фантастическихъ въ злосчастьѣ своемъ, подлинно уже ни къ чему «не приставленныхъ» бо- сяковъ. Мы видѣли, впрочемъ, что реалистическая школа нашей беллетристики, царившая съ 40-хъ годовъ, уже доживала свои дни къ концу дѣятельности Чехова, который въ по- слѣднихъ своихъ очеркахъ и драмахъ все болѣе рѣшительно обращается къ символистическимъ пріемамъ. Отмѣчалъ я и типично романтическую концепцію у Короленки. (Такимъ образомъ, «вечерняя заря» народничества какъ бы совпа- даетъ по окраскѣ съ «утромъ» новой полосы нашей лите- ратуры)... Нечего и говорить, что вся школа первыхъ де- кадентовъ нашихъ не имѣла ничего общаго съ реализмомъ. Горькій романтиченъ и ирреаленъ отъ первой своей строки до послѣдней. Онъ расцвѣчиваетъ своихъ босяковъ всѣми цвѣтами радуги, безъ всякой церемоніи заставляетъ ихъ говорить собственнымъ его. Горькаго, языкомъ, красочнымъ и мѣткимъ, пересыпаннымъ крылатыми словами и задорно- волемическими афоризмами... И фигуры этихъ босяковъ своихъ онъ почти всегда помѣщаетъ въ соотвѣтственную обстановку, окружаетъ соотвѣтственнымъ романтическимъ пейзажемъ: онъ то укладываетъ ихъ на песчаный берегъ моря, подъ южнымъ солнышкомъ, то возитъ по широкой Волгѣ «на плотахъ» или водитъ по безпредѣльнымъ сте- пямъ... И даже тогда, когда онъ изображаетъ ихъ въ тѣхъ трущобахъ, къ которымъ—увы!—приставленъ и этотъ ни къ чему не приставленный «вольный» народъ, то такъ ловко затушевываетъ грязь и нечистоты, такъ освѣжаетъ затхлый воздухъ, что читателю подъ вольныя пѣсни воль- ныхъ людей чудятся все тѣ же широкіе горизонты, напоен- ный морской влагой воздухъ, горячее солнце..,
Вотъ какъ высказываются эти романтическіе босяки на гему объ путахъ и оковахъ, по вопросу о «тѣснотѣ жизни». Бывшій пекарь, ушедшій бродяжить, Коноваловъ лежитъ на берегу Чернаго моря и разсуждаетъ: «Каждый разъ, какъ я бываю у моря, я все думаю что люди мало селятся около него? Были бы они отъ этого лучше, потому оно ласковое и такое.. хорошія думы отъ него въ душѣ у человѣка... Совсѣмъ напрасно ты, Максимъ, въ городахъ трешься... Тусклая тамъ жизнь и тѣсная. Ни воздуху, ни простору, ничего что человѣку надо... На- строили люди городовъ, домовъ, собрались тамъ въ кучи, пакостятъ землю, задыхаются, тѣснятъ другъ друга. Хорошая жизнь! Нбтъ—ботъ она жизнь... вотъ какъ мы.,.» Мальва, красавица босячка со сложной душой, мечта- тельной и цинично-жестокой — въ одно и то же время, — лежитъ тоже на морскомъ песочкѣ и сопоставляетъ дере- венскую жизнь съ босяцкой «волей»: «— Какъ въ ямѣ, — и темно и тѣсно... А здѣсь я —я здѣсь ничья. Свободная.,, какъ чайка! Куда захочу, туда и полечу...» А старикъ Кувалда изъ «Бывшихъ людей» даетъ намъ въ короткомъ афоризмѣ всю идеологію Горьковскихъ лю- бимцевъ: «— Я—бывшій человѣкъ,—такъ? Я отверженъ—значитъ, я свободенъ отъ всякихъ путъ и узъ.. значитъ, я могу наплевать на все!.. Я долженъ по роду своей жизни отбро- сить въ сторону все старое»... и т. д. Таковы герои Горькаго въ ею первомъ періодѣ и та- ковы ихъ мажорныя, смѣлыя, вольнолюбивыя пѣсни... Къ 500 мъ годамъ картина мѣняется. Горькій уже при- нимается за «оговорки». Онъ словно начинаетъ понимать, что та связь, о которой онъ до сихъ лоръ умалчивалъ, которая составляла святая святыхъ его Философіи и Фун-
даментъ жизнеощущенія, должна быть выявлена, чтобы не порождать недоразумѣній, чтобы не лить зоду на колеса совсѣмъ чужихъ мельницъ... Отрицающій періодъ писаній Горькаго смѣняется періодомъ съ утвержденіями. Взглядъ на жизнь пріобрѣтаетъ большую опредѣленность, не только въ смыслѣ оцѣнокъ и симпатій, но и въ области практи- ческихъ выводовъ. Героевъ-босяковъ смѣняютъ машинисты Нилы (драма «Мѣщане»), рабочіе Павлы («Трое»), интелли- генты-революціонеры— правда, дѣти прачекъ («Дачники»), Въ поэмѣ (такъ, кажется, можно назвать это нѣсколько неуклюжее по формѣ произведеніе), подъ названіемъ «Че- ловѣкъ», — Горькій даетъ уже вполнѣ опредѣленное соче- таніе индивидуалистическихъ стремленій съ соціализмомъ, формулируетъ то настроеніе «соціализированнаго ницшеан- ства», которое не покинетъ его до конца... Это то самое настроеніе, которое воодушевляетъ всѣхъ лучшихъ пред- ставителей нашей беллетристики въ годы, непосредственно предшествовавшіе революціи... Въ «Человѣкѣ» проводится также мысль о будущемъ синтезѣ идеалистическихъ велѣ- ній разума съ инстинктами человѣка—мысль, совпадающая съ идеей Ибсеновскаго «Кесаря и Галилеянина», съ мечтой его Юліана о «Третьемъ царствѣ», этсмъ «двуединомъ царствѣ», — въ которомъ христіанство имѣетъ сочетаться съ язычествомъ, культъ тѣла и человѣческаго я—съ куль- томъ духа и общественности... яЯ созданъ мыслью затѣмъ, чтобы опрокинуть, разру- шить, растоптать все старое, все тѣсное и грязное, все злое,—и новое создать на выкованныхъ мыслью незыбле- мыхъ началахъ свободы, красоты и уваженія къ людямъ!". „Хочу, чтобъ каждый изъ людей былъ Человѣкомъ!'... Такъ обобществляетъ свой индивидуализмъ Горьковскій „Человѣкъ". И тутъ же мечтаетъ: „Настанетъ день, въ груди моей сольются въ одно ве- ликое и творческое пламя міръ чувства моего і ъ моуй
безсмертной мыслью... и буду я подобенъ тѣмъ богамъ, что мысль моя творила и творить"... Оговорки—всѣ на лице культъ „силы и красогы“ на- полненъ уже болѣе опредѣленнымъ содержаніемъ. «Ницшеан- ская" идея культуры, воспитанія человѣчества, созданія высшаго человѣческаго типа, просвѣчивающая въ только что цитированной вещи, въ нѣсколько наивной формѣ, но конкретнѣе и ближе къ жизни проводится вь монологахъ Сатина въ драмѣ „На днѣ": „Для лучшаго люди живутъ! Вотъ, скажемъ, живутъ столяры и все—хламъ-наредъ... И вотъ отъ нихъ рождается столяръ... такой столяръ, какого подобнаго и не видала земля; всѣхъ перевысилъ, и нѣтъ ему въ столярахъ рав- наго. Всему онъ столярному дѣлу обликъ даетъ... и сразу дѣло на двадцать лѣтъ впередъ двигаетъ.. Также и всѣ другіе... слесаря тамъ... сапожники и прочіе рабочіе люди... и всѣ крестьяне... и даже господа для лучшаго живутъ!.. Всякъ думаетъ, чго для себя проживаетъ, анъ выходитъ, что для лучшаго!" .. Ярче воплотить, точнѣе, убѣдительнѣе формулировать свою идею о синтезѣ между личностью и общественностью (понятіями, въ которыхъ буржуазная мысль усматриваетъ антиномію, съ единственно возможнымъ исходомъ въ видѣ мистицизма)—вотъ отнынѣ жизненная задача, вотъ отнынѣ лейтмотивъ Горькаго. Только объ этой задачѣ и помыш- ляетъ онъ, когда зъ сьоей „Исповѣди" приписываетъ кол- лективу „чудотворную'- силу и занимается „обожествле- ніемъ" народа.. Ей онъ посвящаетъ теоретическую работу „Разрушеніе личности", гдѣ старается доказать, что глав- нымъ рычагомъ культуры, основнымъ двигателемъ творче- ства у всѣхъ геніальныхъ художниковъ и мыслителей— было ощущеніе живой связи этихъ одаренныхъ единицъ— съ коллективомъ..,
Но все это относится уже къ позднѣйшей порѣ дѣя- тельности Горькаго. Ограничусь, поэтому замѣчаніемъ, что тотъ привлекательный синтезъ, до котораго онъ дорабо- тался къ 9о9-мъ годамъ, явился у нашей революціонной интеллигенціи первымъ синтезомъ послѣ распаденія на со- ставные элементы синтеза критическаго народничества, изображеннаго Успенскимъ въ снѣ о „крестьянкѣ'1, „тер- рористкѣ" и „Венерѣ Милосской". Замѣчу еще, что на- родническій синтезъ, если и могъ удовлетворять интелли- генцію, воодушевляя ее на исполненіе ея „обязанностей передъ народомъ", то все же это было специфически интел- лигентское міросозерцаніе, пригодное и цѣнное лишь въ ограниченной средѣ народолюбцевъ-подвижниковъ... Синтезъ предреволюціонной эпохи совершенно иного характера Онъ общечеловѣченъ и демократиченъ. Это — идеалъ, который можетъ быть осуществленъ только въ обществѣ „равныхъ среди равныхъ", — въ обществѣ, нр знающемъ классовыхъ привилегій и различій, въ обществѣ, гдѣ укладъ жизни не воспитываетъ вь однихъ хищническихъ инстинк говъ и на выковъ, а въ другихъ — рабскихъ.. Идеалъ этотъ предпо- лагаетъ общественный укладъ, не искажающій обликъ че- ловѣка. не уродующій тстъ прекрасный образъ, который соціальный пессимистъ и индивидуалистъ Ницше, пользо- вавшійся, какъ я упоминалъ, къ 900-мъ годамъ огромнымъ вліяніемъ среди нашей интеллигенціи,—наименовалъ „Сверхъ ”еловѣкомъ'‘, д демократъ - общественникъ, соціалистъ и индивидуалистъ въ одно и то же время—Горькій—назвалъ просто „Человѣкомъ"—съ большой буквой въ началѣ слова.,. И это мало сказать- не уродующій и не искажающій: обще- ственный укладъ, постулируемый этимъ идеаломъ, долженъ быть такимъ, чтобы взращивать и воспитывать подобнаго Человѣка... Объ эстетическихъ плюсахъ и минусахъ Горькаго упо- мяну лишь въ двухъ словахъ. Къ плюсамъ, въ первую оче-
редь, надо отнести прекрасный образный и мѣткій языкъ его раннихъ произведеній (впослѣдствіи стиль его стано- вится схематичнымъ и не чуждъ шаблона, что, вѣроятно, объясняется тѣмъ увлеченіемъ политической схемой, въ которое онъ ударился со своей вѣчной необузданностью), огромнымъ плюсомъ является и живой импрессіонизмъ въ живописи: иные пейзажи Горькаго —чудесные „пленъ-эры“ (напомню иныя строки о морѣ въ „Мальвѣ11, паркъ утромъ послѣ грозы въ „Варенькѣ Олесовой1', картину гавани въ „Челкашѣ11). . Какъ на минусы укажу на страшную неровность стиля, въ силу которой рядомъ съ подлинными красотами то и дѣло попадаются „кляксы11: то чрезмѣрная красочность, то просто банальнѣйшіе, истертые, какъ ходяча^ монета, ме- лодраматическіе сцены, штрихи и образы. Въ позднѣйшемъ періодѣ присоединяется къ этому та схематичность, о кото- рой я говорилъ, и еще—безвкусно подчеркнутая тенденція... Что касается художественной концепціи Горькаго, то мнѣ нужно отмѣтить, что онъ, разумѣется, не сходитъ съ того пути, на который сталъ еще Чеховъ, заявившій, что иные вопросы нельзя рѣшать въ традиціонныхъ категоріяхъ добра и зла, что „нужно отправляться отъ чего-то выс- шаго11; болѣе широкая эстетическая интуиція, свободное и многостороннее воспріятіе явленій жизни, а отнюдь не мо- рализмъ, являются пафосомъ Горькаго въ лучшихъ образ- цахъ его творчества... Эта эволюція нашего искусства отъ морализма къ эстетико-философскому воспріятію жизни идетъ неуклонно, а въ Леонидѣ Андреевѣ найдетъ не только убѣжденнаго адепта новой точки зрѣнія, но и проповѣдника ея, отстаи- вавшаго ее въ цѣломъ рядѣ произведеній, систематически возражавшаго именно противъ морализма... Но Андреевъ, съ его философской символикой и фило- софскими „вопросительными знаками11, цѣликомъ уже отно-
ертся къ революціонной эпохѣ и новой.—городской полосѣ нашей литературы, когда творчество нашихъ художниковъ опиралось—сознательно или безсознательно—на видимое и ощущаемое движеніе жизни и чувстовало себя свободнымъ отъ прежнихъ вынужденныхъ обязательствъ передъ жизнью, отъ всякихъ непосредственно-слѵжебчыхъ задачъ и заданій.. То же можно сказать и про „этюдиста", столь богатаго красками бытовика—А. И. Куприна... Зотъ почему я и не включаю характеристикъ этихъ двухъ художниковъ въ свой очеркъ, хотя начало ихъ дѣятельности и относится къ концу 90-хъ годовъ, но именно, къ самому концу этихъ годовъ. Уже въ творчествѣ Горькаго, на бѣглой характеристикѣ котораго я прерываю свой очеркъ, явственно звучатъ мо- тивы новой полосы нашей литературы. Во-первыхъ, город- ской пошибъ общаго воспріятія дѣйствительности: болѣе импрессіонистическая, подвижная психика, большая свобода отъ традицій и установленныхъ рамокъ. А во-вторыхъ, и съ особенной силой, именно, въ его писаніяхъ перваго пе ріода сказалось бодрое, мажорное настроеніе, смѣнившее собою—увы. не надолго!—десятилѣтія тоски, унынія и ре- флексіи... Конецъ 90-хъ годовъ, къ которому относится этотъ начальный „мажорный" періодъ Горькаго,—вѣдь это было уже утро,—раннее, погожее,преисполненное надеждъ— утро надвигавшейся революціи.. Революція приводитъ съ собою быструю дифференціацію нашей интеллигенціи, за- чатки каковой я отмѣчалъ ранѣе, и такую смуту въ области художества, что затрагивать эти сложныя явленія въ немно- гихъ остающихся въ моемъ распоряженіи строкахъ нѣтъ никакой возможности... Я закончу краткимъ резюме той идеологической эволюціи, которую старался прослѣдить въ художествѣ описываемыхъ десятилѣтій. Въ 80-е и 90-е годы наша литеоатура шла отъ ликвидаціи народничества, отъ барскаго покаянія и интеллигентскаго самоотверженія къ
демократическому и обобществленному индивидуализму, проходя черезъ „точку интерференціи" восьмпдесятниче- ства. За тотъ же періодъ времени соціально-утопическая точка зрѣнія смѣнилась политическимъ реализмомъ, а мо- рально филантропическая основа міросозерцанія культурно- философской. Обнимая всю эту эволюцію однимъ опредѣ- леніемъ, можно сказать, что мы отъ сантиментальнаго самобытничестса и наивнаго мессіанства шли къ европеизму, пріобщались, въ истинномъ смыслѣ этого слова, къ духу европейской культуры.. Но именно революція показала всѣмъ умѣющимъ видѣть, что элементы стариннаго искон- наго міросозерцанія еще далеко не изжиты, не отброшены... Народничество наше вымирало на глазахъ тѣхъ поколѣній, художество которыхъ служило предметомъ этой статьи,— годъ за годомъ, десятилѣтіе за десятилѣтіемъ. Къ концу 90-хъ годовъ, оно, казалось, дошло до окончательной своей ликвидаціи. Но революціонные годы обнаружили, что это было до извѣстной степени зрительнымъ обманомъ. Мно- гочисленные и многообразные рецидивы народничества, про- явившіе себя въ политикѣ (въ тактикѣ или программахъ всѣхъ нашихъ прогрессивныхъ партій, безъ единаго исклю- ченія). а также кое-какія явленія въ художествѣ (преиму щественно у „модернистовъ") доказали живучесть той ста- рой идеологіи, которой пробавлялась наша интеллигенція съ самыхъ 40-хъ годовъ, пои свѣтѣ которой создавалась наша литература до самыхъ послѣднихъ лѣтъ, и, можно сказать,—вся наша интеллектуальная культура... Революція доказала, что процессъ европеизаціи нашей далеко еще не завершился въ идеологіи, какъ не завершился онъ и фак- тически въ области политики и общественности вообще.
Д. Д Каминъ-Сибирякъ. Неиспользованная сила—вотъ два грустныхъ слова, кото- рыя всегда просились у меня на языкъ при мысли обь этомъ крупномъ художникѣ. Неиспользованная—русской жизнью, русской культурой, а въ связи съ этимъ и блаіодари этому—и самимъ обладателемъ силы, самимъ Маминымъ... Онъ началъ писать въ глухую перу восьмидесятыхъ го- довъ—въ пору ликвидаціи народнической (читай: общеинтел- лигентской) идеологіи. Это была эпоха идеологической ра- стерянности, эпоха, когда утраченъ былъ ключъ къ пони- манію русской дѣйствительности... И типичная особенность .Мамина, отличающая его отъ всѣхъ его ближайшихъ пред- шественниковъ — это полнѣйшая атеоретичность, полнѣй- шее отсутствіе синтеза. Въ этомъ отношеніи онъ былъ бли- жайшимъ предтечей Чехова... Съ другой стороны, матеріалъ, который поставляла жизнь этому прирожденному бытопи- сателю и пластику-изобразителю, опредѣлялся прежде всего эпохой первоначальнаго накопленія со всѣмъ хаосомъ экономическихъ и бытовыхъ явленій, который свойственъ такимъ эпохамъ. Какъ мнѣ уже приходилось отмѣчать въ одной работѣ о Маминѣ-Сибирякѣ, почти все бытовое и со- ціальное содержаніе его повѣстей и романовъ и сводится къ — разрухѣ, къ неудачамъ, къ фіаско въ личной жизни такъ же, какъ и въ жизни общественныхъ группъ. Его ге- рои, начиная съ Привалова, въ первой большой его вещи, и вплоть до Пепко; егс героини отъ талантливой Луши въ „Горномъ гнѣздѣ", красавицы-львицы, „Морозъ-Доганской", въ „Бурномъ потокѣ" и до героини „Падающихъ звѣздъ" и другихъ его романовъ 90-хъ годовъ, какъ и герои и ге- роини всѣхъ его мелкихъ очерковъ, — все сплошь неудач- ники, горюны: всѣхъ ихъ не надламываетъ только, а раз-
ламываетъ жизнь, всѣ они подлиннымъ хоромъ вопіютъ о разрухѣ и неразберихѣ, царящихъ въ этой жизни О томъ же вопіютъ, и еще громче пожалуй, — бытовыя вещи Мамина рисующія судьбы цѣлыхъ слоевъ населенія, („Три конца11 „Горное гнѣздо1*), или промышленныхъ предпріятій и ком- паній („Приваловскіе милліоны11, ,Бойцы**, „Золото** и др.). Неизмѣнный финалъ его позѣствованій — крахи, разсореніе, разбреданіе въ разныя стороны, ликвидація, гибель . А самъ онъ любилъ жизнь, ея радость, ея силу, пеструю •игру ея красокъ, — любилъ безотчетно, какъ дитя ураль- ской природы, какъ истинный художникъ, любилъ ап ипсі Тиг кісЬ, какъ нѣчто самодовлѣющее и самоцѣнное... Какъ у героя одного изъ позднѣйшихъ его писаній,— въ значительной степени автобіографической — повѣсти (1896 г.) „Черты изъ жизни Пепко",—стимуломъ къ твор-* честву и у него служитъ такое ощущеніе: „Жить тысячью жизней, страдать и радоваться тысячью сердецъ—вотъ гдѣ настоящая жизнь и настоящее счастье!..11 И онъ отводилъ душу на красныхъ пятнахъ „кумаче- выхъ рубахъ**, на картинахъ буйной удали сплавщиковъ Савосекъ, на благообразныхъ „крѣпкихъ" духомъ и тѣломъ старикахъ — „управителяхъ" заводовъ, выросшихъ еще на почвѣ крѣпостничества, на картинахъ кулачнаго боя, на сценахъ, гдѣ изображалъ народныя массы, подъ яркимъ солнцемъ,—ихъ движеніе, ихъ стихійную жизнь... Въ этой области, въ смыслѣ инстинктивнаго тяготѣнія къ яркости и силѣ жизни, онъ является въ нашей литера- турѣ единственнымъ ппедшественникомъ Максима Горькаго. Иные его образы, какъ фигура Савсськи, въ образцовомъ— я готовъ сказать — классически-совершенномъ (еслибы не сентиментальный конецъ!)—очеркѣ „Бойцы1*,- являются пря- мыми предтечами горьковскихъ „Челкашей" и „Ниловъ**... Этого то влюбленнаго въ жизнь и яркость жизни „Пепко** — русская дѣйствительность, эпоха интеллигент- 22
скаго „бездорожья" и общей разрухи,—сумѣли превратить въ пѣвца краховъ, незадачъ, сплошного ущерба жизни... Это внутреннее противорѣчіе сказалось и на внѣшней сторонѣ его писаній. Огромный запасъ наблюденій, огром- ное знаніе быта самыхъ разнообразныхъ соціальныхъ пла- стовъ, ръдкій даръ видѣть и чувствовать краски природы, улавливать колоритъ и въ говорѣ (передача мѣстныхъ на- рѣчій), чуткость къ переливамъ діалога, который у Мамина легокъ и естественъ, какъ мало у кого иного, — все это облекалось у Мамина въ формы далеко не совершенныя, все это нагромождалось въ картинахъ „безъ рамъи, —ли- шенныхъ всякой архитектоники, при помощи сшитой под- часъ бѣлыми нитками фабулы, отливалось въ стиль, то бле- щущій искрометнымъ блескомъ подлиннаго „урапьскаю само- цвѣта", (такъ назвалъ Мамина одинъ стихотворецъ— зъ сти- хахъ, читанныхъ надъ его могилой), то—тусклый, наивно необработанный, ,,шаршавый“, какъ называли свой стиль сами „учителя" Мамина, беллетристы 70-хъ годовъ. Въ сорока приблизительно томахъ и томикахъ^ вышед- шихъ изъ-подъ пера покойнаго художника, можно найти не мало такихъ „шаршавыхъ" страницъ. Но при этой огромной его продуктивности, проявляемой притомъ въ одиночку, безъ поддержки единомышленниковъ и критики, въ силу только стихійной потребности изображать и изображать жизнь,— нельзя найти одного: пошлости и макулатуры—того самаго, чѣмъ,то и дѣло, блещутъ чаши современные тэтовскіе „само- цвѣты"... Мало того: въ каждомъ изъ этихъ сорока томи- ковъ найдутся страницы, образы, черточки,—ярко свидѣтель- ствующіе о подлинномъ и большомъ художественномъ дарѣ, рисующіе — и всегда наново, безъ повтореній, — одну изъ тѣхъ „тысячъ жизней", которыми хотѣлъ жить и жилъ- этотъ незадачливый художникъ... Какъ упомянулъ въ своей рѣчи одинъ изъ говорившихъ на могилѣ Д. Н. Мамина друзей его,—покойный не хотѣлъ.
чтобы его хоронили на Волновомъ кладбищъ, этомъ ни- щенскомъ по внѣшности, но безконечно дорогомъ каждому ‘интеллигентному русскому „Пантеонѣ* русской литературы... Онъ пожелалъ лечь поблизости къ Гончарову на кладбищѣ Александро-Невской лавры... Пусть русская литература—и въ первую голову русская критика—дѣйствительно, въ долгу передъ покойнымъ. Его огромный литературный трудъ за долгіе годы ею дѣятельности вызвалъ къ свѣту чуть ли не одинъ-единст°енный сколько-нибудь обстоятельный этюдъ, принадлежащій А. М. Скабичевскому. „У ральскій самоцвѣтъ” заслуживалъ большаго, даже гораздо большаго. Объ этомъ не можетъ быть спора... Но, конечно, можно только пожа- лѣть, чі о онъ посмертно какъ бы отдѣленъ отъ тѣхъ, кто лежитъ въ нашемъ „Пантеонѣ* — отъ Бѣлинскаго, Добро- любова, Писарева, Успенскаго... Грустному любителю жизни, неподкупно честному художнику Мамину — слѣдовало лечь рядомъ съ ними. Онъ имѣлъ полное право на это един- ственное воздаяніе за жизненную страду, котораго удостаи- ваются лучшіе русскіе люди.. Если русскіе писатели остались вь долгу передъ Мами- нымъ, то этого нельзя сказать о читателѣ. Впрочемъ, надо оговориться... Чисто интеллигентскіе круги мало —до конца— интсресовалисьимъ онизналиегогБойцовъ:’, „Горноегнѣздо", въ лучшемъ случаѣ „Золото* и не читали, игнорировали остальное... Но широкій читатель всегда цѣнилъи продолжаетъ цѣнить Мамина. Въ библіотекахъ его сорокъ томиковъ всегда въ ходу... Я уже не говорю о читателѣ—землякѣ, объ ураль- цахъ и сибирякахъ, для которыхъонъ всегда былъ любимцемъ... Въ наши дни, по минованіи чисто публицистическихъ требованій, ксторыя предъявляла современная Мамину кри- тика, по минованіи и той модернистской шумихи, когорая превознесла столько „тэтовскихъ* цѣнностей, и воспѣла столько художественныхъ „шипучекъ*,—надо думать, спо- койное, серьезное, честное творчество Мамина найдетъ до- ЖГ
стойную оцѣнку... Что-жъ? Лучше поздно, чѣмъ никогда.— повторю я поговорку, уже упомянутую кѣмъ-то на его мо- гилѣ... Но невольно, при мысли объ этой писательской судьбѣ—встает ъ передъ нами огромный и тяжелый вопросъ сколько ихъ у насъ было, есть и будетъ, такихъ явленій недооцѣненныхъ русской культурой, неиспользованныхъ рус-> ской жизнью?.. Удивительно не экономна эта жизнь, эта культура! Десятки огромныхъ дарованій задушены или приду- шены, такъ называемыми, „независящими обстоятельствами4* погибли вь ссылкѣ, въ каторгѣ, въ тюрьмѣ, изныли въ эми- граціи... А тутъ еще эти безконечныя эпохи „разрухъ44 и „неразберихъ4*, въ которыя русскіе люди проходятъ мимо крупныхъ силъ и талантовъ, и подлинные „самоцвъты44— самородки остаются неограненными, — безъ оправы, предо- ставленные самимьсебѣ—случайностямъодинокаго развитія... Какой-то тяжкой ироніей судьбы—совсѣмъ въ дух ѣ фи- наловъ его повѣстей и романовъ — отмѣчены и самые по- слѣдніе дни Мамина и даже самая смерть его. Юбилейныя поздравленія судьба пріурочила къ моменту, когда онъ, раз битый параличемъ, приговоренный,—лежалъ на той постели, съ которой ужъ не поднимался. И даже на самыхъ похо- ронахъ его произошла грустная неразбериха, добоал поло- вина толпы, наполнявшей церковь, гдѣ шло отпъваніе, во- ображала, что молится за умершаго почти одновременно съ Д. Н. Маминымъ митрополита Антонія... Даже у самой могилы его иные изъ толпы спрашивали сосѣдей, видно ли имъ „владыку44.,. Вся скромная обстановка русскихъ писа- тельских ь похоронъ—ни этотъ студенческій хоръ, ни этотъ единственный священникъ въ камилавкѣ — не раскрывали этимъ наивнымъ людямъ глазъ на ихъ недоразумѣніе... Та неразбериха русской жизни, которой посвятилъ Маминъ свое творчество и жео^вой которой былъ этотъ „уральскій само- цвѣтъ44—провожала $го, такимъ образомъ, по самой могилы...
Д. Н. Андреевъ. (Род. Съ 1871 г.). I. Леонидъ Андреевъ—одинъ изъ самыхъ яркихъ вырази- телей того переворота въ нашей литературѣ, которымъ отмѣчено начало текущаго столѣтія. Онъ—подлинное дѣ- тище этой новой эпохи; къ XIX же столѣтію можетъ, быть отнесенъ лишь во имя строгой хронологіи, — во имя того, что началъ писать въ 1898 году. Къ тому же, въ противоположность Максиму Горькому, почти съ первыхъ строкъ своихъ обнаружившему яркую индивидуальность, Андреевъ начинаетъ вещами мало-оригинальными и мало- значительными. Думается, только въ очеркѣ «Бездна», , относящемся къ 1902 году, можно усмотрѣть уже явствен- ныя черты его будущаго писательскаго облика. До этой поры онъ лишь ищетъ себя и находите? подъ очевиднымъ вліяніемъ Чехова и Мопассана... Вотъ почему въ настоящей статьѣ, разсматривая первоначальный періодъ творчества Леонида Андреева, мы ограничимся бѣглымъ анализомъ его первыхъ выступленій, главнымъ образомъ, съ точки зрѣнія элементовъ будущаго, зачатковъ подлиннаго Андреева, ко- торые все же въ нихъ заключаются,—да абрисомъ, вь са- мыхъ общихъ чертахъ, той роли, какая выпала въ эволюціи нашей литературы этому младшему изъ нашихъ художни- ковъ слова, выступившихъ въ XIX столѣтіи. II. Отмѣченное нами обстоятельство,—что первые очерки Леонида Андреева блѣдны и мало-значительны,—уже само по себѣ, на нашъ взглядъ, даетъ нѣкоторое наведеніе .
Въ самомъ дѣлѣ, такая самобытная художественная инди- видуальность, такая неистощимая тематическая изобрѣта- тельность,—употребляя терминъ музыкантовъ,—такой инди видуальный стиль и оригинальная концепція—впослѣдствіи, а вначалѣ—ьещи, которыя люоой редакторъ любого лите- ратурнаго ежемѣсячника принялъ бы съ полнымъ равно- душіемъ, какъ самый обычный, ничего яркаго не предста вляющій беллетристическій матеріалъ. Должна же быть при чина такой разницы между началомъ и продолженіемъ.. Намъ думается, что причина здѣсь — въ слѣдующемъ Къ моменту выступленія Андреева въ литературѣ, старыя < идеи и старые мотивы уже были изжиты Жизнеощущеніе мѣнялось. А онъ, воспитанный въ традиціяхъ литературы, , господствовавшей дотолѣ, пытался писать въ духѣ и стилѣ этихъ традицій. І'орькій, пришедшій въ литературу изъ новой среды, ничѣмъ не связанный, и тотъ, въ первые годы свободно проявлялъ себя только ьъ сказкахъ, а въ «бы- товыхъ» очеркахъ подражалъ своимъ «.учителямъ», ничегр- или почти ничего—своего въ нихъ впожить не дерзая. По- лучившій университетское образованіе, помощникъ присяж- наго повѣреннаго, интеллигентъ—Леонидъ Андреевъ тѣмъ естественнѣе подчинялся традиціямъ, А по всему складу своего мышленія и по настроенію онъ совершенно чуждъ прежнимъ идеологическимъ мотивамъ: миссія Андреева, какъ у/ и всей новѣйшей литературы нашей—миссія переоцѣненная,.. Недарсмь зрѣлая пора его творчества находила себѣ такую оцѣнку у иныхъ, несомнѣнно, -.вѣрныхъ традиц’ямъ», но не особенно прозорливыхъ критиковъ: одинъ изъ нихъ, желая дать читателю ключъ къ пониманію Андреева, совѣ- , товалъ: «Надо только усвоить хорошо поавило: утверждать все наоборотъ»... Успѣхъ Андреева начинается съ той поры, какъ онъ сбрасываетъ съ себя эту узду традицій, выбирается на свою дорогу, заговариваетъ собственнымъ своимъ голосомъ.
Первый, пэмъщенный имъ въ собраніе сочиненій, очеркъ Андреева «Баргамотъ и Гараська», помѣченный 1898 іодомъ, трактуетъ такой мотивъ. Грубый и неуклюжій по натурѣ городовой Баргамотъ, въ ночь подъ Свѣтлое Воскресеніе, зазываетъ къ себѣ разговляться закоренѣлаго пропойцу, буяна и скандалиста босяка Гарасысу,—все отношеніе къ которому у него сводилось до сихъ поръ къ тасканію его въ кутузку. Вь тугомъ мозгу Баргамота наступаетъ ми- нутное «.христіанское» просвѣтлѣніе, а когда онъ съ женой величаетъ несчастнаго Гараську по имени и отчеству, по- слѣдній пораженъ и рыдаетъ: «— По отчеству... Какъ родился, никто по отчеству не называлъ...» Есть вь этомъ очеркѣ нѣчто отъ Мопассана: этотъ не- ожиданный изгибъ человѣческой психологіи и въ фигурѣ городового и въ фигурѣ босяка, у котораго, очевидно, въ глубинѣ души тлъ.чо чувство собственнаго достоинства, затоптанное жизнью. Есть тутъ, въ выборѣ героя, нѣчто отъ Горькаго, создавшаго моду на босяковъ, хотя надо отмѣтить, что Андреевъ какъ бы возражаетъ своимъ Га- раськой именно на Горьковское трактованіе босяковъ: онъ у него далеко не блещетъ ни краснорѣчіемъ, ни смѣлостью мышленія, и грязенъ, и жалокъ и забить... Но что же въ этомъ очеркѣ собственно Андреевскаго? Пожалуй, только раціональность замысла, то построеніе разсказа, котооое сводится лишь къ иллюстраціи опредѣленной мысли (именно той, которая выражена въ заключительныхъ словахъ, нами приведенныхъ), да еще—моментъ «просіянія», исключитель- ный моментъ, когда эти сѣрые и тупые люди обостренно работаютъ сознаніемъ. И то и другое — типичные для Андреева пріемы. Но вѣдь это скорѣе форма, чѣмъ на- строеніе и содержаніе. По существу же, разсказъ могъ быть написанъ Баранцевичемъ, Мачтетомъ—кѣмъ угодно, сло- вомъ, изъ белллетристовь до-чеховскаго періода...
Аналогичныя замѣчанія можно сдѣлать и почти обо всѣхъ остальныхъ очеркахъ начальной поры Андреева Старый заурядный служака штабсъ-капитанъ Каблуковъ, въ очеркѣ названномъ по его имени, испытываетъ просіяніе сознанія, когда, въ день Рождества, затѣваетъ праздничную пирушку, а его деньщикъ отсылаетъ домой въ деревню выданную ему на покупки двадцатипятирублевую бумажку. Капитанъ разгнѣванъ, хочетъ жаловаться. Но настаетъ ми- нута пониманія: мысль о голодной семьѣ деньщика и той радости, которую ей доставили его деньги, побуждаетъ Каблукова переложить гнѣвъ на милость. Пирушка съ то- варищами не состоялась, взамѣнъ ея, они, офицеръ и день- щикъ, пьютъ цѣлую ночь вдвоемъ. Отъ душевныхъ потря- сеній и отъ тоски у Каблукова обычно бываетъ запой. Онъ ждетъ его и теперь, но на этотъ разъ—«ши на слѣдующій день, ни на другіе дни запой не является»... Обычная у художника, при желаніи создать «чуждыя» ему настроенія, аффектація сравнительно мало даетъ себя чувствовать въ этомъ очеркѣ. Зато именно этимъ поро- комъ страдаетъ «Единственный другъ»—разсказъ о боль- ; ной собакѣ, которой ея владѣлецъ позабылъ дать лѣкар- ство, ибо спѣшилъ на свиданіе къ возлюбленной, и воз- любленная затѣмъ ему измѣнила, а собака тѣмъ временемъ умерла. То же надо сказать и про «Первую защиту». Юный присяжный повѣренный, считающій призваніемъ адво- ката защиту обиженныхъ, получивъ отъ патрона дѣло, выигрываетъ процессъ, и только тутъ узнаетъ, что защи- тилъ отъ законной кары мошенниковъ... Его отчаяніе и особенно наивная идеализація адвокатской профессіи—пре- увеличены и мало вѣроятны въ современномъ начинающемъ адвокатѣ. Интересъ представляетъ только фигура патрона— еле намѣченная, но дан щая сложный и правдивый образъ умнаго и усталаго скептика... Аффектаціей и сентимен- ѵ тальностью будутъ и въ дальнѣйшемъ страдать всѣ очерки,
гдѣ Андреевъ попытается служить чуждому для него богу морализма. Правда, что такихъ очерковъ у него наберется немного. Укажу на вещи, относящіеся уже къ 900-мъ го- дамъ, какъ «На рѣкѣ», гдѣ пробуждается въ машинистѣ съ мельницы чувство солидарности, подъ впечатлѣніемъ гибнущихъ отъ разлива рѣки крестьянъ, и пробужденіе это происходитъ въ довольно торжественной обстановкѣ— при звонѣ пасхальныхъ колоколовъ, возвѣщающихъ Воскре сеніе Христа. (!) Пробужденіе другого добраго чувства— любви къ родинѣ не менѣе искусственно и съ такой же натяжкой возникаетъ зъ душѣ студента, героя очерка «Ино- странецъ», подъ вліяніемъ глуповатаго, но влюбленнаго въ свою родину серба... Эти систематическія неудачи лучше всего свидѣтельствуютъ, что проповѣдь добра» совсѣмъ не етріоі Леонида Андреева. Съ сама:о начала гораздо удачнѣе у него тѣ вещи, гдѣ онъ рисуетъ мучительные поиски міросозерцанія у оторван- ныхъ отъ общества пессимистовъ-одиночекъ. Ярче и искрен- нѣе другихъ образовъ, выходящихъ изъ-подъ пера Андреева въ этомъ періодѣ, написаны фигуры двухъ юныхъ пессими- стовъ зъ очеркахъ Праздникъ" и „Весной*. Первый очеркъ особенно типиченъ для Леонида Андреева. Талантливый юноша гимназистъ Качсринъ, живетъ замкнутой сложной психи- ческой жизнью, въ совершенной ь отчужденіи отъ родной семьи. Онъ ждетъ не дождется своего друга, уже поступив- шаго въ университетъ и обѣщавшаго пріѣхать къ празднику Пасхи: съ нимъ онъ подѣлится своими терзаніями и со- мнѣніями, передъ нимъ покается въ тѣхъ паденіяхъ, ко- торыя скрывалъ отъ всѣхъ. Но другъ не является, и чув- ство одиночества обостряется донельзя. Юноша бѣжитъ отъ заутрени, гдѣ собрались его родные и знакомые, бро- дитъ ночью по городу и, попавши случайно въ скромную церковь на одной изъ дальнихъ улицъ, обрѣтаетъ какое-то ѵелокоеніе, находитъ словно смыслъ жизни при зидѣ горячо
молящейся бѣдно одѣтой дѣвушки-гимназистки: настоящая, . чистая любовь къ женщинѣ —вотъ, повидимому, то, что молодой авторъ, вмѣстѣ съ своимъ юнымъ героемъ, вы- двигаетъ въ эту пору, какъ оправданіе и смыслъ суще- ствованія... Въ очеркѣ „Весной11 такой же юный пессимистъ дохо- дитъ до рѣшенія’ покончить съ собою, бросившись подъ поѣздъ. Но внезапная смерть отца и мысль объ обязанно- стяхъ старшаго сына передъ матерью и остальными дѣтьми подсказываетъ ему иное рѣшеніе. Смыслъ жизни найденъ:-] „Да, мама, я буду жить11... Этой фразой юноши заканчи аается очеркъ. Я отмѣчаю здѣсь не эти отвѣты на вопросъ о смыслѣ жизни, которые пытается дать авторъ, и не содержаніе пессимистическихъ идей—довольно притомъ неопредѣлен- ное, которыми мучатся оба его юныхъ героя. Мнѣ нужно подчеркнуть, что уже зъ этихъ раннихъ своихъ вешахъ Андреевъ обнаруживаетъ, въ общемъ, то же умонастроеніе, тотъ же тонъ ощущенія жизни, какимъ проникнуто все, написанное имъ впослѣдствіи. Уже здѣсь видна та призма ' изъ дымчатаго хрусталя, сквозь которую онъ преломляетъ лучи дѣйствительности. Уже здѣсь чувствуется та одинокая * скорбная впечатлительность, которою отличается этотъ писатель... И если бы нужны были доказательства, что это не сознательно избранная позиція, не взятая на себя роль— • этотъ пессимизмъ жизнеощущенія у Андреева—то отмѣ- ченныя сейчасъ небольшія еще наивныя пробы пера моло- дого автора, на мой взглядъ, могутъ служить лучшимъ доказательствомъ: тяжко и болѣзненно отражается жизнь ьъ сознаніи автора уже въ эту печальную пору. Не слу- чайно это,—что съ такимъ подлиннымъ чувствомъ нари- совала одинокая собака, покинутая осенью уѣхавшими въ городъ дачниками и издыхающая съ голоду, въ одномъ изъ лучшихъ очерковъ этой поры, озаглавленномъ „Кѵсака11.
Или вспомните про этого злосчастнаго газетнаго хрони кера, который завистливо любуется на парочку влюблен пыхъ, въ другомъ очеркѣ той же поры. „Мелькомъ0. Вы поймете, что это не случайный и не искусственный под- боръ темъ, не напускное настроеніе, а нѣчто подлинное и глубоко, и издавна, въ душѣ автора залегшее... Кстати, послѣдній очеркъ также выдается яркостью красокъ среди раннихъ вещей Андреева, а кромѣ того, какъ бы содержитъ намекъ автобіографическаго характера: какъ извѣстно. Андреевъ, подобно герою очерка началъ свою литературную дѣятельность съ хроникерской работы въ газетахъ... Горь- кой конкретностью чего-то лично пережитаго вѣетъ и отъ 1 такого случайнаго по темѣ очерка, какъ „Смѣхъ0, (юноша- студентъ на костюмированномъ вечерѣ въ смѣшной маскѣ объясняется въ любви и слышитъ въ отвѣтъ—неудержимый смѣхъ своей возлюбленной). То же надо сказать и про упомянутый уже очеркъ „Весной0... Словомъ, пессимисти- ческое настроеніе владѣетъ Андреевымъ съ первыхъ напи- санныхъ имъ строкъ, и только въ зрѣлую пору его твор- чества, въ 1904 году, нѣсколько проясняется, какъ увидимъ ниже, этотъ вѣчный сумракъ... Въ нѣкоторыхъ изъ раннихъ очерковъ дѣлаются по- пытки не только ставить, но и разрѣшать вопросы. На ’’ вопросъ о смыслѣ и цѣли жизни двое юношей въ очер- кахъ „Праздникъ" и „Весной0 отвѣчаютъ: въ любви и— въ заботѣ о близкихъ. Въ болѣе позднемъ очеркѣ „На рѣкѣ0 машинистъ даетъ уже болѣе соціальнаго и общаго характера отвѣтъ: въ работѣ на ближнихъ, въ служеніи имъ. Но Андреевъ словно самъ вскорѣ чувствуетъ, какъ мало-убѣдительно звучатъ въ его произведеніяхъ эти отвѣты и какъ они либо ‘случайны, либо подлажены подъ обще- принятые, ходячіе взгляды. И въ дальнѣйшемъ отказывается отъ отвѣтовъ.
Все дальнѣйшее его творчество будетъ сводиться лишь къ постановкѣ вопросовъ. Вся его философская символика, до самыхъ послѣднихъ зещей будетъ представлять собою } вопросительные знаки, поставленные надъ основными жиз- ненными цѣнностями, будетъ клониться къ запоцозрѣванію, провѣркѣ ранѣе установленныхъ „ходячихъ8 цѣнностей, къ переоцѣнкѣ ихъ... Но особенно характернымъ и до- стойнымъ вниманія намъ представляется то обстоятельство что и въ раннихъ его очеркахъ съ отвѣтами, обрѣтающіе эти отвѣты юнцы каждый разъ принимаются рѣшать и анализировать все наново, не опираясь ни на какой авто- оитетъ, ни на какія традиціи,—какъ бы пускаются въ открытое море въ одиночествѣ, за собственный страхъ и счетъ... Вмѣсто на ввру принятыхъ, отъ „хорошихъ лю- дей" унаслѣдованныхъ, даромъ, стало-быть, доставшихся, готовыхъ утвержденій, которыми пробавлялась въ основ- ныхъ вопросахъ міропониманія почти вся наша прогрес- сивная литература, при чемъ утвержденія эти были въ корнѣ и по существу моральнаго характера,—Андреевъ, заодно со своими юнцами, начинаетъ съ подлинной ІаЬиІа газа, съ подлинной пустота, съ подлиннаго і^погатиз. Это, ко- > нечно, типично для художника эпохи переоцѣнокъ, эпохи идеологическихъ исканій, идеологическаго перелома. Горькій буйно ворвался въ нашу интеллигентскую лите- ратуру съ цѣлымъ запасомъ „рѣшенныхъ"—чувствомъ, стихійнымъ влеченіемъ—вопросовъ, съ цѣлымъ ворохомъ предвкушаемыхъ да. Это шло у него отъ той стихіи, ко- 1) Отмѣчу, что въ начальномъ періодѣ есть вещс, являющаяся V родоначальницей очерковъ этого типа: заглавіе этой вещи <. Моло- дость». Юная компанія гимназистовъ боется надъ вопросомъ с правѣ большинства жертвовать ради своего блага участью еди- ницъ, хотя бы и виновныхъ передъ этимъ большинствомъ, хотя бы и преступившихъ правила этики... ни юный герой очерка, ни самъ авторъ рѣшенія не находятъ.
горая породила, отъ тѣхъ пробуждавшихся къ обществен- ной жизни широкихъ слоевъ демократіи, отпрыскомъ и глашатаемъ которыхъ онъ быль. Интеллигентъ Андреевъ имѣлъ за спиною только эпоху Чехова и „цеховщины", эпоху отказа отъ „идеаловъ дѣдовъ и отцовъ", эпоху интелли- гентнаго „безкрылая". Строиться приходилось въ пустынѣ. И однако, если, въ общемъ положеніе вещей было именно таково, если интеллигентское міросозерцаніе и представляло собой пустыню или гаЬиІат газат, все же въ дни, когда начиналъ Андреевъ, невидимые психическіе токи уже шли отъ пробуждавшейся народной массы, все же естественная эволюція интеллигентской мысли двигалась навстрѣчу стихійнымъ и историческимъ стремленіямъ этой массы. Черезъ увлеченіе Достоевскимъ, черезъ „толстов- ство" и „чеховщину" проходила интеллигенція, все при- стальнѣе сосредоточиваясь на идеѣ личности, все рѣши гельнѣе славя во главѣ угла всѣхъ своихъ построеній, въ основу всѣхъ своихъ оцѣнокъ,—уже не моральный только, а эстетико-философскій идеалъ высоко развитой, свободной индивидуальности. Все болѣе и болѣе гордо звучало слово человѣкъ, говоря терминами Горьковской драмы. И даже у такого пессимиста и одиночки, оторваннаго отъ обще- ственной жизни, какъ Андреевъ, который, казалось бы. судя по его вещамъ начальнаго періода, вовсе не былъ подхваченъ растущей волной жизни,—даже у него на его ІаЬиІа газа--пусть, неясными, блѣдными очертаніями,—все же. зачерчена основная тенденція эпохи, отразилась завѣтная, излюбленная идея. Вотъ нѣсколько строкъ изъ очерка, о которомъ мы уже говорили,— „Изъ жизни штабсъ-капитана Каблукова". Въ моментъ своего просіянія, штабсъ-капитанъ, уже „простившій" деньщику его преступокъ, впервые видитъ въ немъ человѣка: „Кукушкинъ... а что такое, собственно, этотъ Кукуш- кинъ?.. Грузно поднявшись со стула, капитанъ взятъ лампу
и отправился въ кухню. Деньщикъ спалъ, запрокинувъ го- лову... Лицо было блѣдно и болъзненно. Капитанъ первый разъ видѣлъ, какъ спитъ Кукушкинъ, и онъ показался ему другимъ человъкомъ. Впервые онъ замѣтилъ на этомъ молодомъ безусомъ лицѣ морщинки, и это лицо съ морщинками, съ одной нѣ - сколько приподнятой бровью, казалось капитану незнако мымъ, но болѣе близкимъ, чѣмъ то, которое онъ видѣлъ ежедневно, потому что было лицомъ человѣка. Впечатлѣніе было настолько ново и странно, что Николай Ивановичъ на цыпочкахъ вышелъ изъ кухни и съ недоумѣвающимъ видомъ оглядѣлся вокругъ: ему показалось, что и комната не та...“ Это уже кусочекъ будущаго, подлиннаго Андреева -и по стилю и по настроенію. Много лѣтъ спустя, уже твердо стоя на своемъ пути, уже пользуясь огромнымъ признаніемъ читателя, Леонидъ Андреевъ въ своемъ чудесномъ „Губер- наторъ" почти повторяетъ этотъ мотивъ: только тамъ самъ несчастный губернаторъ впервые пытается взглянуть на самою себя, какъ на человѣка, и рѣшаетъ, что ему ' жить не зачѣмъ и нельзя... Въ другомъ очеркѣ, той же ранней поры, подъ загла- віемъ ,,3ащитав, молодой адвокатъ, чувствуя свое безсиліе спасти невинно обвиняемую въ убійствѣ проститутку, удру- ченный бездушно-формальной атмосферой судебнаго разби- рательства, восклицаетъ — „Какъ тяжело быть человѣкомъ, только человѣ- комъ!.. “ Отмѣтимъ, что этотъ очеркъ стоитъ особнякомъ среди раннихъ пооизведеній Андреева:—это почти только кар- тинка съ натуры, написанная сдержанно и объективно, и производящая сильное впечатлѣніе и, можетъ быть, ни въ одномъ изъ „сверстниковъ" этого очерка не чувствуется такъ будущій огромный талантъ.
Упоминаемъ еще о трогательномъ и яркомъ очеркъ „Гіетька на дачѣ", просто и сильно, сквозь призму дѣт- с'кой души, изображающемъ весь ужасъ существованія го- родскихъ мастеровыхъ, весь смрадь уличной жизни на окраинахъ города, и въ видѣ антитезы—приволье и чистоту природы. Здѣсь въ зачаточномъ видѣ мелькаетъ мотивъ, который позднѣе будетъ вплетенъ въ очеркъ „Проклятіе звѣря". Чтобы заключить нашу характеристику первоначальнаго періода Андреевскаго творчества, отмѣтимъ поэтичную маленькую элегію 1900 года „Прекрасная жизнь для .воскресшихъ", въ качествѣ образчика того, какъ эготъ пессимистъ умѣлъ брать „веселыя ноты" въ эту молодую свою пору... Автооъ бродитъ по кладбищу и сравниваетъ съ нимъ свою душу: „любовь къ людямъ и сестра ея, ѣра ,въ нихъ", покоятся „подъ тяжелымъ мраморомъ, окружен- ныя чугунной рѣшеткой"; зарытъ въ землю талантъ, за- рыты „маленькія, рѣзвыя, шаловливыя надежды";—„какъ много было ихъ, и какъ весело было съ ними на душѣ!.." Вся бодпость настроенія, на которую какъ бы намекаетъ 'заглавіе этой вещи, сводится къ тому, что авторъ умо- ляетъ дорогихъ ему мертвецовъ воскреснуть—„хоть на одинъ день, хоть на мигъ одинъ", и плачетъ отъ оадости. при мысли объ этомъ воскресеніи:—„Ахъ какъ прекрасна, жизнь для воскресшихъ!.." Тонъ и стиль этой изящной элегіи повторятся впослѣдствіи въ задушевныхъ монологахъ несчастнаго герцога Лоренцо изъ „Черныхъ масокъ". Ш. Пессимизмъ начальной поры, пожалуй, еще углубится, станетъ болѣе ѣдкимъ и продуманнымъ въ слѣдующій періодъ Андреева—въ періодъ, когда очеркъ „Бездна" откроетъ рядъ его философскихъ „вопросительныхъ зна- ковъ". Никакихъ попытокъ давать какія-либо утвержденія.
Грустное, а то и болѣзненно-мрачное, какъ въ очеркѣ „Стѣна*, раздумье надъ жизнью. Длинная вереница стра- дающихъ несчастныхъ одиночекъ, умирающихъ—„въ под- валахъ*, стрѣляющихся („Разсказъ о Сергѣѣ Петровичѣ*', „Молчаніе*), не понятыхъ, отрицающихъ жизнь,., Эта полоса подлиннаго пессимизма длится до 1904 года, когда въ „траіическомъ шаржѣ*'— „Нѣтъ прошенія* и въ мрачной повѣсти „Жизнь о. Василія Ѳмьейскаго’1 затеплится слабымъ, но упорнымъ свѣтомъ своеобразный идеализмъ, уже содержащій въ себѣ элементы утвержденія, уже настаи- вающій на нѣкоторыхъ весьма общихъ, но прочно завое- ванныхъ да. Но и въ этотъ періодъ подлиннаго пессимизма изъ мрака всей дѣйствительности какъ бы выдѣляется и • облюбовывается одна свѣтлая точка: это человѣческая мысль, человѣческое сознаніе, основная предпосылка чело- вѣческой индивидуальности... Недаромъ сѣрые, ординарные одиночки трактуются Андреевымъ въ моменты просіянія этого сознанія, въ моменты духовнаго подъема, большей частью трагическаго, сопряженнаго съ огромными стра- даніями, но отъ этого не менѣе просвѣтляющаго и оза- ряющаго. Мы видѣли, что съ самаго начала Андреевъ при- бѣгалъ къ этому пріему. Только въ первомъ періодѣ это часто совпадало съ какимъ-нибудь „праздникомъ*, какъ и озаглавленъ одинъ очеркъ, и какъ мы видѣли это въ „Баргамотѣ и Гараськѣ", въ „Штабсъ-капитанѣ Каблуко- вѣ", въ очеркѣ „На рѣкѣ*. Теперь это большей частью-- минута гибели... Тема объ одиночествѣ и непониманіи ' людьми другъ друга, мопассановскій мотивъ о „тайнѣ чу- жого черепа*,—неизмѣнно царитъ у Андреева. Но всѣ эти оазрозненные, обособленные одиночки на минуту являютъ образъ человѣка съ глубочайшей и правдивѣйшей работой сознанія. И этотъ свѣтлый лучъ не потухаетъ и не по- тухнетъ въ творчествѣ Андреева до конца. Для художника- мыслителя, для представителя той новой эпохи, когда ин-
теллигенція замѣняла прежнія моралистскія основы своего міросозерцанія основами философскими,—эта черта столь же характерная, какъ и отмѣченная выше ІаЬиІа газа въ качествѣ исходной точки всѣхъ идейныхъ поисковъ. Развѣ только вь самое послѣднее время, въ моментъ усугублен- наго рецидива прежняго пессимизма, въ эпоху поргволю ціонной растерянности, измѣнить на время Андреевъ своему богу—и нарисуетъ помрачившееся сознаніе несчастнаго Лоренцо или сумасшедшаго маніака „генія приспособляе- мости-героя „Моихъ записокъ"... Подобно Горькому, и еще болѣе пристально, чѣмъ у Горькаго, идеологическіе поиски Андреева идутъ въ плоско- сти идей Ницше. Какъ мы упоминали въ статьѣ о Горь- комъ, къ концу 90-хъ годовъ вліяніе. Ницше у насъ было огромно Подобно Горькому, въ его раннемъ періодѣ, и Андреевъ сосредоточивается на человѣческой личности, можно сказать, не выходитъ за предѣлы человѣческой индивидуальности, человѣческаго я. Среда и бытъ почти отсутствуютъ въ его глубоко субъективномъ, символиче- скомъ творчествѣ. Такъ же, какъ и у Горькаго, вопросы с „маломъ" и „великомъ разумѣ", объ интеллектѣ и ин- стинктахъ ставятся Андреевымъ вь цѣломъ рядѣ очерковъ. (Напомнимъ „Мысль* „Бездну", „Призраки"). Но того безоговорочнаго устремленія къ инстинктпвизму, которое сказывалось въ Горькомъ, въ начальную его пору, у Ан- дреева нѣтъ. Раздумчивое сопоставленіе, „вопросительные знаки" вотъ егс спеціальность — съ самаго начала и по- днесь... Съ 1904 года—повѣяло ли и на него общей бодростью отъ подымавшагося общественнаго настроенія или по дру- гимъ причинамъ—періодъ пессимизма безпримѣснаго смѣ- няется, какъ мы упомянули, настроеніемъ болъе свѣтлымъ. О, конечно, и тутъ будетъ поставленъ рядъ мрачныхъ „вопросительныхъ знаковъ", въ видѣ откликовъ на оте-
чественную злобу дня („Такъ было—такъ будетъ**, „Сав- ва“), но въ этотъ же періодъ напишется и такая свѣтлая по настроенію вещь, несмотря на весь трагизмъ ея колли- зіи, какъ драма „Къ звѣздамъ'1, гдѣ исполненное живой любви, революціонно-творческое настроеніе Маруси прибли- зится къ высшимъ обобщеніямъ научной мысли астронома Терновскаго, гдѣ будетъ намѣчена возможность синтеза между излюбленной авторомъ мыслью и вѣрой въ жизнь и творчество жизни... Можно сказать, что, въ общемъ, всѣ идеологическіе поиски Андреева съ самыхъ раннихъ его вещей имѣютъ слѣдующій характеръ. Онъ какъ бы производитъ эти по- иски при минимумѣ—и притомъ самыхъ скупыхъ- допу- щеній. Онъ держится упрямо обѣими руками за свою гаЬиіат га^ат. Не уступитъ на ней безъ бою, даромъ ни пяди, ни вершка. И признаетъ и приметъ лишь то, что вынужденъ будетъ признать. Онъ какъ бы ведетъ споръ съ жизнью, съ дѣйствительностью, и готовъ даже дать имъ впередъ много очковъ, облегчающихъ имъ побѣду надъ человѣческимъ сознаніемъ, ладъ человѣческимъ я. Онъ какъ бы согласенъ признать побѣду этою я лишь въ томъ случаѣ, если оно одержитъ верхъ при самыхъ невыгодныхъ, самыхъ пессимистическихъ допущеніяхъ. И если мы про слѣдимъ въ эволюціи его творчества за этой его тяжбой съ дѣйствительностью, мы увидимъ, что пядь за пядью, медленно, но неуклонно побѣждаетъ именно человѣческое я, человѣческое сознаніе. Мы не будемъ ссылаться на кра- сивый синтезъ, намѣченный въ драмѣ „Къ звѣздамъс, ко- торая стоитъ дэ извѣстной степени особнякомъ въ ряду Андреевскихъ произведеній; но вглядѣвшись пристальнѣе даже въ такія мрачныя вещи, какъ „Елеазаръ", „Жизнь Человѣка", а затѣмъ „Проклятіе звѣря", „Разсказъ о семи повѣшенныхъ", и „Царь-голодъ", и расположивъ ихъ въ порядкѣ ихъ появленія въ свѣтъ,— мы увидимъ борьбу
и побѣду, а не пораженіе, увидимъ выпрямленіе,и ростъ, , а не съеживающееся «ъ страхѣ безсилье Можно сказать, что въ этой серіи произведеній Андреевъ пытается освобо- диться отъ кошмара наиболѣе тяжкихъ, наиболѣе удру- чающихъ человъка сторонъ бытія. Если въ „Жизни Человѣка" тупому и „сѣрому" року противопоставлено несчастное, заурядное человѣческое су- ществованіе, полное дисгармоніи и страданій, то въ упор- ствѣ этого бѣднаго бойца съ рокомъ, въ этомъ предсмерт- номъ его вызовѣ року, въ несдающемся самосознаніи его— , авторъ, очевидно, видитъ, нѣчто плѣнительное и шлетъ погибающему борцу свое да. Во имя чего?--во имя той крупицы тзопчества, которую проявилъ этотъ незадачли- * вый строитель, во имя человѣческаго несгибающагося созна- нія, наконецъ, просто—во имя его „благообразной сѣдой" человѣческой головы, съ человѣческой мыслью на челѣ, которая одна свѣтится среди общаго мрака вь заключи- тельной картинѣ драмы. „Все вь человѣкѣ—все‘для чело- вѣка “—говоритъ Горькій, И въ минорной гаммѣ, подъ . аккомпанементъ жутко-тривіальной польки, которую играетъ оркестръ,—то же самое провозглашаетъ въ своей драмѣ Андреевъ. И эта „свѣтящаяся" человѣческая голова, эта человѣ- ческая сила самосознанія, этотъ самоцѣнный человѣкъ, словомъ— вотъ идея, при свѣтѣ которой т воритъ Андреевъ все, что выходитъ изъ подъ его пера въ этотъ періодъ высшаю развитія его творчества. Еще въ „Повѣсти о Ва- силіи Ѳивгйскомъ" начинается борьба со всѣми „субъектив ными“, въ душѣ человѣка заложенными врагами этой идеи о самоцѣнности человѣка.. И именно при свѣтѣ этой идеи, будутъ совершаться тѣ преодолѣнія основныхъ ужа- совъ человѣческаго бытія, о которыхъ мы говорили Въ „Елеззірѣ“ смерть, посѣдиішая всѣхъ, отступаетъ . однако, передъ жизненнымъ творчествомъ, о.тицегворен-
нылъ фигурою Августа. Но здѣсь смерть еще страшна и могуча. Страшна она и въ .Жизни Человѣка'', окружен- ная хороводомъ отвратительныхъ циничныхъ старухъ. Въ „Царѣ-голодѣ" это уже лишь старуха „мѣщанка", меха- нически выполняющая свою обязанность. Въ „Повѣсти о семи повѣшенныхъ" почти всѣ эти обреченные на смерть молодыя души побѣждаютъ смерть, заявляютъ, что „смерти нѣтъ". И не мистическимъ путемъ признанія загробной жизни приходятъ они къ этой побѣдъ. Нѣтъ. Углубленное созерцаніе жизни человѣческой и всего міра, сліяніе чело- вѣческаго я съ космосомъ,—вотъ ихъ путь. Къ ощущенію связи съ этимъ космосомъ, къ постоянному общенію съ нимъ—зоветъ человѣка умирающій морской левъ въ,,Про- клятіи звѣря". Въ этомъ ощущеніи, въ этой живой связи автору чувствуется, очевидно, огромный оплотъ, огромная поддержка для человѣческаго я, огромный источникъ его обогащенія, роста ею жизненности... Мы по необходимости лишь бѣгло намѣчаемъ огромныя проблемы, которыхъ касался въ своихъ произведеніяхъ Ан- дреевъ... Мнѣ нужно хоть въ малой мърѣ подкрѣпить этими ссылками нашу мысль, что путь развитія Андреева идетъ отъ отрицаній къ утвержденіямъ, что пессимизмъ < Андреева есть пессимизъ жизнеощущенія, а не міросозерца- нія; что долгая и сопряженная со столькими страданіями тяжба между дѣйствительностью, объективнымъ міромъ, который въ начальномъ періодѣ въ его произведеніяхъ не пріемлется, отрицается человѣкомъ и, въ свою очередь, отрицаетъ человѣка, систематически ведетъ его къ гибели,— что эта тяжба и дисгармонія заканчиваются или готовы закончиться извѣстнымъ синтезомъ или эскизомъ син- теза.. И для тяжбы этой Андреевъ вооруженъ только однимъ оружіемъ—мышленія и художественной интуиціи. Какъ вь ходѣ его размышленій,' такъ и въ предчувствуемомъ или
намѣчаемомъ синтезѣ элементы морали играютъ незначи- тельную и, во всякомъ случаѣ, не первостепенную роль.,. Какъ мы уже высказывали въ очеркѣ, посвященномъ Горькому, намъ представляется, что переходъ отъ сравни- тельно узкаго морализма, съ гражданской окраской,— какъ базы интеллигентскаго міросозерцанія въ недавнемъ прошломъ, къ поискамъ болѣе широкаго синтеза, по су- ществу своему именно эстетико-философскаго,—что этотъ переходъ есть самая типичная и основная черта идеологи- ческаго перелома, который мы переживаемъ, начиная съ послѣднихъ годовъ XIX вѣка и—по сегодня. Не будемъ .аргументировать тою утвержденія, что эта эволюція вполнѣ, на мой взглядъ, совпадаетъ и съ эволюціей европейской художественной и философской мысли... Достаточно ука- зать на то, что въ условіяхъ нашей русской обществен- ности этотъ идеологическій переворотъ былъ вполнѣ есте- ственъ и логиченъ. Интеллигенція, отдѣлявшая себя отъ общества и народа, интеллигенція, видъвшая въ себѣ един- ственную созидательную силу и единственный ферментъ соціальнаго прогресса, интеллигенція, фактически являвшаяся единственной живой силой въ странѣ и ведшая свою само- отверженную работу въ трагическомъ положеніи между „молотомъ11—искони реакціонной власти—съ одной сто- роны, и ,,наковальней"—косной и темной массы и запозда- лаго въ своемъ развитіи общества — съ другой, — такая интеллигенція ощущала себя, прежде всего, морально обя- занной къ своему служенію Моралистскіе синтезы и пуб- лицистическія обоснованія ихъ и выводы изъ нихъ—долго служили вполнѣ достаточнымъ базисомъ для всѣхъ оцѣ- нокъ, вполнѣ надежными отправными течками для рѣше- нія всѣхъ главныхъ вопросовъ интеллигентскаго существо ванія. Не за чѣмъ пояснять, что „дворянское покаяніе", явившееся источникомъ идеологіи народничества, вліяло въ« туже сторону, окрашивало все міросозерцаніе именно въмо-
ральную же окраску. Долгая, сорока-лѣтняя эпоха народни- чества и пробавлялась этими синтезами морально-публи- цистическаго характера. Когда исторія вытолкнула на сцену русской жизни цѣлыя группы и классы, столкнувшіеся въ своихъ интересахъ, когда эти группы и классы подѣлили между собой интеллигенцію, когда жизнь усложнилась до неузнаваемости и, прежде всего, отошло въ область пре- даній соотношеніе между народомъ, какъ объектомъ интел- лигентскаго воздѣйствія. и интеллигенціей, какъ субъектомъ этого воздѣйствія, •— прежнее міросозерцаніе оказалось и узкимъ, и недостаточно обоснованнымъ, и просто не- состоятельнымъ. Увлекшая всѣ сердца идея личности, ро- дившаяся въ соотвѣтствіи съ политическимъ моментомъ, уже выступала за предѣлы чисто моральнаго синтеза, по самому существу своему требуя болѣе широкаго и именно эстетико-философскаго обоснованія. Въ ту же сторону, наконецъ, направлялось и вліяніе европейскаго художества и европейской научной мысли. Въ очеркѣ о Максимѣ Горькомъ мы указывали, сколько полемическихъ стрѣлъ выпустилъ онъ изъ своего колчана по адресу интеллигентскаго морализма; отмѣчали и то, что у самого Горькаго отправныя точки уже иныя—и именно окрашенныя въ цвѣтъ только что характеризован наго новаго умонастроенія, упоминали и о зародышахъ этого умонастроечія у Чехова Современникъ и почти сверстникъ Горькаго—Леонидъ Андреевъ былъ, конечно, товарищемъ ему ръ этой работѣ. Всѣ поиски его лежатъ въ эстетико-философской плоско- сти И до чего онъ сознательно относился въ своей пере оцѣночной миссіи, до чего понималъ свсе призваніе—дока- зываютъ его произведенія, спеціально этому вопросу по священныя. Напомнимъ такую интересную по замыслу и .красивую повѣсть, какъ „Іуда Искаріотъ'1 и другіе и не- удачный по фопмѣ. но содержащій очень глубокое соло-
ставленіе очеркъ—„Тьму". Въ повѣсти, какъ идеальный носитель начала морализма, изображенъ Христосъ; анти- теза его, Іуда, олицетворяетъ интуитивный взглядъ на ‘ жизнь. Образъ Христа осложненъ догматизо.мъ е-о міро- ' созерцанія, а фигура Іуды—рѣзкимъ адогматизмомъ, дохо- дящимъ до полнаго скептическаго нигилизма. Но основной замыселъ автора, подчеркиваемый Неоднократно повторяю- щимся мотивомъ о необходимости вторичнаго совмѣстнаго , пришествія Христа и іуды,—на нашъ взглядъ, ясенъ: только синтезъ изъ моральныхъ идей Христа съ адогматической интуиціей Іуды призванъ спасти міръ... Въ очеркѣ „Тьма" интеллигентская идеологія, во имя которой человѣкъ пола- гаетъ свою душу, оказывается безсильной разрѣшить во- просъ- почему предпочтительнѣе борьба за новыя формы жизни, нежели жертва—наиболѣе дорогимъ человѣческимъ достояніемъ - нравственной чистотой и совершенствомъ?.. По мысли автора, вопросъ рѣшается въ иной плоскости, при помощи иныхъ критеріевъ и отправныхъ .течекъ, мо- раль сама по себѣ безсильна дать рѣшеніе... Въ одномъ изъ послѣднихъ произведеній своихъ Андреевъ, одновременно отграничивая себя отъ религіознаго мисти- цизма, вполнѣ отчетливо и уже въ общей формѣ высказы- вается и по вопросу о марализмѣ. Въ драмѣ „Анатэма", духъ „охраняющій входы", на вопросъ объ имени того на- чала, которымъ опредѣляется жизнь, отвѣчаетъ: .,—Всякій сказавшій слово: любовь—солгалъ... И даже тотъ, кто произнесъ имя Богъ - солгалъ ложью послѣдней и страшной..." Соотвѣтственно характеру своего жизнеощущенія, и только „эскизами", синтезовъ, имѣющимися въ ихъ распо- ряженіи, оба зачинателя новой полосы нашей литературы и Горькій и Андреевъ—разстались съ реалистическими пріе- мами творчества, дотолѣ господствовавшими въ нашемъ художествѣ. Оба они символисты. У обоихъ всѣ фигуры,
нарисованныя ими,-полу-идеи, полу-образы. Но если Горь- кій обнаруживаетъ все же изрядное тяготѣніе къ реализму, если его романтическій символизмъ всегда отправляется отъ внѣшнихъ реальныхъ данныхъ, и реалистическій, бытовой корень неизмѣнно чувствуется въ его концепціи, то Андреевъ гораздо рѣшительнѣе порываетъ съ реализмомъ и бытвмъ. Все реально-конкретное служитъ у нею лишь ризаміі, въ которыя онъ облачаетъ свои идеи-вопросы, иллюстраціями для его исканій въ области ..неяснаго и неразрѣшеннаго1’... Эпоха ли съ ея нервной, текучей, полной подъемовъ и паденій жизнью, или личныя данныя художника тому при- чиной, но невыношенность и недоговоренность образовъ, подчасъ запутанность символики въ его произведеніяхъ, порождаютъ нерѣдко неясность впечатлѣнія, иногда даже затрудняютъ пониманіе. Трудно поручиться, что каждое на- мѣреніе автора уловлено и вѣрно понято вами, при самомъ сочувственно-вдумчивомъ чтеніи ртого писателя... Но тѣ основныя, кардинальныя линіи, которыя мнѣ только и нужно было здѣсь обозначить, достаточно, на нашъ взглядъ, ясно прочерчены самимъ Андреевымъ. За нихъ ручаться можно. Тѣмъ болѣе, что это кардинальныя линіи довольно широ- кой струи нашего новѣйшаго искусства, той струи, которая не унизилась до потаканія вкусамъ блазированныхъ сно- бовъ, или любителей „острыхъ” ощущеній, а осталась вѣр- ной исконнымъ завѣтамъ нашей литературы — завѣтамъ служенія серьезнымъ жизненнымъ цѣнностямъ и поисковъ и созиданія этихъ цѣнностей.
1911 годъ въ нашей литературѣ. і. Можетъ быть, самымъ точнымъ опредѣленіемъ истек- шаго литературнаго года было бы наименованіе — годъ оглядки. Это—поскольку мы имѣемъ въ виду текущее или „текшее" въ этомъ году творчество нашихъ беллетристовъ. Тутъ вездѣ: въ самыхъ разнообразныхъ теченіяхъ и шко- лахъ чувствуется какая-то остановка, заминка, а кое-гдѣ уже и проблески подлинной разочарованности въ путяхъ и средствахъ, казавшихся недавно „новымъ словомъ*'... Но если принять во вниманіе подарки судьбы, если вспомнить, что судьбѣ угодно было послать намъ именно въ этотъ годъ необычное количество поминальныхъ дней, заставить насъ по самымъ серьезнымъ поводамъ задуматься надъ нашимъ прошлымъ, — то годъ этотъ окажется прежде всего — годомъ поминокъ и воспоминаній. И потому онъ прежде всего таковымъ окажется, что воспоминанія были о силахъ огромныхъ, о талантахъ и геніяхъ, составляю- щихъ гордость нашу, и въ блескѣ этихъ воспоминаній со- вершенно меркнутъ 365 будней 1911 года... Именно поми- нальные дни, посланные намъ судьбой, и порожденная или вызванная ими къ свѣту литература и являются, разу- мѣется, главными литературными событіями, которыя мнѣ надо отмѣтить въ настоящемъ обзорѣ. Начну, однако, съ будней, съ современной беллетристики. Тутъ придется констатировать прежде всего рядъ авторовъ, какъ бы наложившихъ на себя обѣтъ молчанія. Молчалъ до самаго декабря Леонидъ Андреевъ, молчалъ Вересаевъ. Ни одной значительной вещи не далъ Купринъ. Безмолв- ствовалъ, наконецъ, Ѳедоръ Сологубъ, еще недавно только возведенный иными критиками въ кориѳеи современной ли-
гературы... Это по части именъ и личностей. А если обра- титься къ теченіямъ и школамъ, то получится итогъ со- вершенно аналогичный. Повидимому, всѣ «новыя слова», съ такимъ шумомъ и трескомъ взлетавшія надъ поверхностью нашей литературы, начиная съ первыхъ пореволюціонныхъ мѣсяцевъ, утратили свое обаяніе, разочаровали въ себѣ даже самихъ создателей своихъ... Годы какого-то поваль- наго увлеченія „новой" нашей беллетристики вопросами пола, „реабилитаціей плоти" и даже просто, безъ обиня- ковъ говоря — порнографическими темами, смѣнились го- дами мистики—съ одной стороны и ретроспективной, исто- рической стилизаціи — съ другой. Но и это кончилось и эіо, повидимому, надоѣло. „Оргіасты", „миѳотворцы", а за ними „теурги1', беллетристы „неохристіане",—все это сей- часъ уже отошло въ прошлое. Отъ всѣхъ этихъ „школъ' и „знаменъ" не осталось и слѣда. Всѣ эти продукты по- революціонной растерянности, всѣ эти проявленія художе- ства, освобождай щагося о гъ обязательствъ передъ жизнью, отъ связи съ нею,—всѣ эти торопливыя попытки создать у насъ буржуазной окраски литературу,—оказались обре- ченными на гибель. Поистинѣ — „все минетъ, одна правда останется"! Для всѣхъ этихъ трескучихъ, какъ ракеты, недавно еше „новыхъ" слотъ — уже не найти теперь слу- шателей. Поэтому молчаніе „кориѳеевь" - этихъ теченій болѣе чѣмъ понятно. Иные изъ нихъ, какъ М. Кузьминъ съ высотъ „реставраторской стилизаціи" (и отъ романовъ, вродѣ „Крыльевъ";, снизошли до самыхъ банальныхъ опе- ретокъ,—скучныхъ и тягучихъ, и сдобренныхъ, къ тому же, саломъ еще въ большей степени, чѣмъ обычныя произведенія этого рода... Впрочемъ, въ художественномъ журналѣ „Апол- лонъ" этотъ авторъ велъ въ истекшемъ году отдѣлъ „теоріи искусства", давая довольно таки примитивныя статейки.. Даже полоса отрицанія революціи и самоотрицанія /точнѣе-самоэллеванія), которой характеризуется предше-
ствующій 1910 годъ, въ 1911—сошла на нѣтъ. Не только не появилось второго тома „Вѣхък или чего либо въ этомъ жанрѣ, но и беллетристы этого жанра не дали ничего въ подѣ „Мертвой зыби“, „Коня блѣда“ или Родіоновскоіі „Деревни11. Очевидно, и эта струя—изсякла, исчерпавъ свое содержаніе. Но если понятно, что поошель моментъ для подобныхъ .,школъ“ и „направленій11, если понятно, что потерявши свою аудиторію, они уже не пытаются давать „новыхъ словъ11,—то чѣмъ объяснить молчаніе бъ другой—серьез ной, органической струѣ нашего художества, — въ струѣ, оставшейся вѣрной исконнымъ завѣтамъ русской литера- туры—думамъ о сеоьезныхъ жизненныхъ цѣнностяхъ?.. Мнѣ кажется, огромную роль играетъ здѣсь настроеніе читателя... Въ пореволюціонные дни этотъ читатель изу- мительно перемѣнился. Первые томы Горькаго и Андреева въ 1904 году расходились въ сотняхъ тысячъ экземпля- ровъ. Жажда къ истолкованію жизни, даваемому правди- вымъ художественнымъ словомъ, была необычайная. А затѣмъ, когда настала духовная смута, когда читатель раз- дробился и увлекся новыми кориѳсями-однодневками, у серьезныхъ художниковъ' естественно должно было утра- титься ощущеніе живой связи съ аудиторіей. Ощущеніе же это—почти столь же важно для писателя, какь и для ора тора... Будни въ нашемъ художествѣ порождены ужасными буднями нашихъ дней зъ средѣ интеллигенціи. Заминка и скудость въ литературѣ — соотвѣтствуетъ той оторопи и тому безразлично-унылому настроенію, которое овладѣло читателями.. И какь увидимъ сейчасъ, на кОе-какіе симп- томы читательскаго пробужденія — литература уже отвѣ- тила въ видъ проблесковъ нѣкотораго свѣта, въ видѣ кое- какихъ еще слабыхъ пока дуновеній свѣжаго воздуха... Первымъ очнулся и заговорилъ М. Горькій. Это уже общепризнанный фактъ — это его воскресеніе. Начиная съ
„Исповѣди14, а затѣмъ въ „Городкѣ Окуровѣ44, который печатался въ истекшемъ году въ сборникахъ „Знанія14, и продолженіи его—„Матвѣѣ Кожемякинѣ44—всѣ консіатиро- вали почти прежнія по яркости краски. То же бросалось въ глаза и при чтеніи его мелкихъ картинокъ итальянской жизни, появлявшихся въ журналахъ, и его „Сказочекъ41, шедшихъ зъ „Современникѣ44. Но надо отмѣтить и новую сторону въ „воскресшемъ44 Горькомъ. Нашлись критики, которые въ повѣсти о „Городкѣ Окуровѣ44, рисующей чад- ную атмосферу провинціальнаго захолустья, — усмотрѣли полный переворотъ, начали писать о Горькомъ, идущемъ „противъ Горькаго44. Но. конечно, то было или недоразу- мѣніе или просто фраза. Та тенденція къ реализму, кото- рая проходитъ черезъ все творчество этого романтика, только съ особой силой выразилась здѣсь. Поворотъ къ реализму — вотъ несомнѣнная черта послѣднихъ вещей Горькаго. И, конечно, явленіе очень характерное. Оглядка, которая сейчасъ всюду чувствуется, несомнѣнно, выразилась и въ этомъ. Я далекъ отъ мысли предсказывать и проііовѣдывать полный возвратъ къ реализму. При со- временномъ жизнеощущеніи—это, на мой взглядъ, неосу ществимо. Но жажда приблизиться къ дѣйствительности, жажда заняться анализомъ ея, накопленіемъ матеріала для обобщеній,—это болѣе чѣмъ понятное устремленіе въ наши дни... Надо овладѣть пониманіемъ дѣйствительности, чтобы строиться дальше, чтобы сомкнуть разстроенные ряды, чтобы снова переходить въ наступленіе... Интересно, что даже въ рядахъ модернистовъ-стилизаторовъ съ недавняго времени зашла рѣчь о „нео-реализмѣ4’... Если мы оглянемся съ этой точки зрѣнія на беллетри- стику 1911 года, то увидимъ кое-какіе признаки именно устремленія къ реализму. Такъ, у литературной молодежи уже чувствуется тяготѣніе въ эту сторону. Ихъ еще мало, этихъ молодыхъ, сколько-нибудь замѣтныхъ Но если при-
помнить, что появилось свѣжаго за этотъ годъ, то при- дется, на мой взглядъ, назвать имена Шмелева, Каржан- скаго, Касаткина, Верхоустинскаго... И вотъ характерно, что всѣ эти имена, за исключеніемъ послѣдняго,—впервые напечатаны на обножкахъ сборниковъ „Знанія"... Это, само по себѣ, уже говоритъ въ общемъ объ ихъ настроеніи, И всѣ они—молодежь эта—не стараго типа реалисты, Это какъ бы расширенный реализмъ, пропитанный элементами импрессіонизма и символизма (особенно у Каржанскаго и Верхоустинскаго), съ какой-то робкой, но искренней интуи- ціей, съ еще неустановившимся, ищущимъ настроеніемъ... Повторяю, все это—лишь проблески, лишь намеки—еще блѣдные... Ярче другихъ дарованіе Шмелева, выступившаго и въ „Русскомъ Богатствѣ"... Но первое, что нужно отмѣтить въ этихъ свѣжихъ побѣгахъ—это полное отсутствіе той ма- нерности, того эффектничанія, той искусственности стиля и вычурности образовъ, которыя набили всѣмъ такую оско- мину въ писаніяхъ недавнихъ пророковъ и „кориѳеевъ". Съ радостью и надеждой скажемъ; -добро пожаловать! — этимъ свѣжимъ побѣгамъ. И, пожалуй, прибавимъ: давно пора!.. То же устремленіе къ реализму, которое я отмѣтилъ въ Горькомъ и у только что указанной молодежи, сказы- вается и въ послѣднихъ вещахъ Ценскаго и Леонида Андреева, послѣдняя вещь котораго—романъ ..Сашка Же- гулевъ" написана въ стилѣ его „Повѣсти о семи повѣшен- ныхъ". Отмѣтить надо и появившійся въ этомъ году сборникъ очерковъ гр. Алексѣя Толстого. Онъ началъ лѣтъ пять тому назадъ, но этотъ молодой еще авторъ лишь въ про- шломъ году былъ, такъ сказать, облеченъ нашей крити- кой,—въ іо§ат ѵігііет, т.-е. признанъ совершеннолѣтнимъ. Яркія краски, легкій стиль, знаніе помѣщичьяго быта За- волжья— вотъ его плюсы. Но есть въ его очеркахъ ка-
кой-то интимный привкусъ не то легкомыслія, не то устре- мленія Къ сологубовщинѣ. который является, на мой взглядъ, изрядной ложкой дегтя въ бочкѣ его меда. Я не могу также не присоединиться къ мнѣнію одного критика, что чрез- мѣрная легкость стиля рѣдко сопутствуетъ серьезности замысловъ... Изъ произведеній уже маститыхъ писателей упомяну объ историческомъ романѣ ч Александръ 1“ г. Мережковскаго Романъ этого авгора написанъ въ обычной его манерѣ, и по обыкновенію же, давая рядъ интересныхъ историческихъ документовъ, реставрируя кое-какія черты прошлаго, далеко не является художественнымъ итоговымъ воспроизведеніемъ эпохи, а прежде всего служитъ матеріаломъ для проведенія излюбленныхъ идей автора... Историческаго романиста — въ томъ родѣ, какъ мы имѣемъ историческаго живописца зъ лицѣ Сурикова, какимъ-то наитіемъ схватывавшаго и воспроизводившаго самую душу эпохи,—такого романиста мы еще не дождались... Я, кажется, могу ограничиться этими немногими чер- тами для моей суммарной характеристики беллетристики 1911 года. Остальные беллетристы—изо дня въ день поо- должали свое обычное, будничное дѣло, отнюдь не нару- шавшее общаго ,,стиля“ этого года... Изъ переводныхъ работъ отмѣчу переводъ Верлэна, сдѣланный съ присущимъ ему мастерствомъ—Валеріемъ Брю- совымъ. Это, конечно, цѣнный подарокъ нашей литературѣ *). II. Что касается второй черты 1911 года — поминаль- ной его литературы, то здѣсь, разумѣется, итоги будутъ Ч Въ области исторіи литературы и искусства слѣдуетъ отмѣ- тить: «Исторію литературы XIX в.» изд, «Міръ» (Москва) и «Исто- рію русскаго искусства», подъ редакціей И. Гоабаря (первая закон- чена, вторая охватила архитектуру и ваяніе)
иные. Стоитъ только перечислить имена „юоиляровъ", чтобы понять) какой огромный слѣдъ въ общественномъ самосо- знаніи должна была оставить эта плеяда великихъ покой- никовъ, о дѣяніяхъ которыхъ мы, волею судебъ, вспоми- нали въ 1911 году. Въ февралѣ 50-лѣтіе годовщины смерти Шевченки; въ маѣ—столѣтняя годовщина рожденія Бѣлинскаго; въ іюлѣ пятидесятилѣтіе Никитина; въ ноябрѣ—цѣлыхъ три годов- щины; 7-го первая годовщина смерти Льва Толстого, 8-го— 200-лѣтняя годовщина рожденія Ломоносова, и 17-го пяти- десятилѣтіе со дня смерти Добролюбова... Поистинѣ, въ наши дни унынія, вялости, въ наши дни „вѣховщины*. и всяческаго отрицанія и самоотрицанія — этотъ рядъ именъ былъ какимъ-то символическимъ напо- минаніемъ со стороны попечительной судьбы, въ цѣляхъ іюдбоцренія или пристыженія унывающихъ и отрицающихъ... И ещё удивительная особенность этихъ напоминаній: всѣ эти великіе покойники, за исключеніемъ Толстого, вхо- дили въ литературу и науку изъ рядовъ демократіи; крестьяне, разночинцы, рыбаки, мелкіе торговцы — вотъ откуда пришли въ нашу культуру эти люди, пришли и заняли мѣста на вершинахъ ея!.. Трудно утверждать, что годъ заминокъ не сказался на той литературѣ, которую породили эти поминальные дни. Увы! почти ни одинъ изъ великихъ покойниковъ не вы- звалъ достойнаго его отклика въ критической литературѣ „Чествованіе" Бѣлинскаго ознаменовалось, между прочимъ, констатированіемъ „противорѣчій® въ его дѣятельности, причемъ основное единство, связывающее органически не только всѣ „фазы® его дѣятельности, но каждую статью, каждую строку, каждое слово, когда либо написанныя Бѣ- линскимъ,— было отмѣчено лишь весьма робко и, на мой взглядъ, далеко не исчерпывающимъ образомъ Матеріалы для біографіи Добролюбова такъ и остались при томъ же
первомъ томѣ, который былъ составленъ еще Чернышев- скимъ, великимъ другомъ и учителемъ Добролюбова... Ни въ чемъ, быть можетъ, не проявилась въ такой степени та усталось, апатія, оторопь,—которыхъ мы до сихъ поръ не можемъ стряхнуть съ себя... Но если литературу о ве- ликихъ покойникахъ блестящей назвать нельзя, то лите- ратура самихъ этихъ великихъ, — вышла въ новыхъ изда- ніяхъ, а, стало быть, и распространеніе ея началось съ новой силой. Въ этой сторонѣ дѣла и лежитъ суть его... Результаты этой стороны нынѣшнихъ поминальныхъ дней— будутъ учтены въ будущемъ. И, конечно, эти новыя изда- нія— вотъ главное литературное событіе 1911 года. Если не благодаря живымъ, такъ благодаря великимъ покой- никамъ, онъ безслѣдно не пройдетъ. А то прошелъ бы, подобно ближайшимъ предшественникамъ своимъ,— Не бросивши вѣкамъ ни мысли плодовитой, Ни геніемъ начатаго труда . Бѣлинскій вышелъ лишь бъ одномъ новомъ изданіи, Ники- тинъ—въ трехъ; Добролюбовъ—бъ пяти. Собранія сочиненій Ломоносова Академія наукъ выпустить не успѣла... къ 200-лѣт- нему его празднику; но выпустила собраніе его научныхъ статей и сборникъ статей о немъ различныхъ авторовъ. Думается, даже въ ближайшемъ будущемъ великіе по- койники начнутъ оказывать свое вліяніе... Въ самомъ дѣлѣ, именно въ дни раст ерянности, въ дни всеобщаго ощущенія пустоты, въ дни оскоминъ отъ плевелъ и волчцевъ, кото- рыми заросла часть нашей литературы,—свѣтлая, широкая мысль „неистоваго Виссаріона", горѣвшаго такой пламен- ной любовью къ человѣческому достоинству, къ культурѣ и общественности, обладавшаго такимъ безстрашіемъ мысли въ сочетаніи съ рѣдкостнымъ чутьемъ жизненной правды, съ рѣдкостной трезвостью,—какое оздоровляющее, отрез- вляющее и бодрящее дѣйствіе должно это оказать на ском-
канную современную душу! Одинъ почти, съ какимъ ни- будь десяткомъ соратниковъ, онъ среди подлинной пустыни зачиналъ зданіе интеллигентской идеологіи!.. А другой’— неизмѣнно сосредоточенный, съ его яснымъ логическимъ умомъ, съ его желѣзной ироніей—этотъ 20-лѢтній юноша, .,трибунъ дѣйственности", звавшій къ дѣлу и борьбѣ каж- дымъ звукомъ, слетавши.мъ съ егс устъ, учившій дѣйствен- ности и поддинному демократизму цѣлый рядъ поколѣній нашей интеллигенціи,—неужели при воспоминаніи объ этомъ подвижникѣ Добролюбовѣ, при .,бесѣдѣ" съ нимъ, не по- дымутся поникшія головы, не потянутся къ дѣлу опущен- ныя въ безсиліи руки?.. Разумѣется, я не о блазирован- номъ, „усталомъ" и вяломъ читателѣ говорю, не о тѣхъ, чью душу, словно ржа желѣзо, точитъ оскомина отъ ре- волюціи, отъ общественности, отъ собственной персоны... Но вѣдь кадры читателей теперь растутъ и растутъ, а де- мократъ-читатель изъ писаній этихъ провозвѣстниковъ дѣйственнаго демократизма почерпнетъ, конечно, не одну каплю живой воды... Съ любовью и гордостью перечтетъ онъ и поэта-казака, и поэта-лавочника, и біографію ры- бачьяго сына, превратившагося въ геніальнаго ученаго. На- родъ, изъ среды котораго выходили такіе люди, не можетъ быть обреченнымъ на будни, на то жалкое прозябаніе, ко- торое ведетъ въ наши дни,— вотъ мысль, которая съ не- истребимой силой утвердится въ сознаніи такого читателя... Туда же направятъ его мысль и тѣ два тома посмерт- ныхъ произведеній Льва Толстого, которые вышли, одинъ— ко дню первой годовщины, другой — вскорѣ послѣ нея. Не художественнымъ обаяніемъ, не коасотами и яркостью кар- тинъ, съ которыми мы знакомы по „Войнѣ и миру" и „Аннѣ Карениной",—нѣтъ,инымъ свѣтомъ,иной силой вѣетъ отъ этихъ посмертныхъ томовъ Толстого... Конечно, п здѣсь найдутся штрихи мощной красоты, картины съ ге- ніальной мошью изобразительности и глубиной необычай-
ной. Но въ общемъ, это все—незаконченное, незавершен-: ное, въ перлъ созданія невозведенное—не даромъ же авторъ оставлялъ это въ своемъ столѣ... Но, во-первыхъ — намь дорога каждая строка, вышедшая изъ-подъ пева этого без- страшнаго искателя правды и лучезарнаго художника, и каждая изъ нихъ должна стать народнымъ достояніемъ. Читая эти строки, мы опять живемъ съ нимъ, по новому пріобщаемся къ его духовной работѣ. А во-вторыхъ,—всѣ эти „новыя" произведенія его полны духомъ такой убѣж- денности, такого мудраго, охватившаго всю жизнь человѣ- ческую и любовнаго міросозерцанія, что великанъ духа опять встаетъ передъ нами во весь свой ростъ и зоветъ,— каждаго, даже далекаго отъ его взгляда на жизнь, — мо- жетъ быть, иными средствами, иными путями, но съ тѣмъ же безстрашіемъ послѣдовательной мысли и съ той же искренностью — искать правды, и каждую найден- ную крупицу ея изъ мечты претворять въ дѣло... И если должны внушать бодрость и вѣру въ жизнь произведенія тѣхъ демократовъ по крови, которыхъ мы поминали въ этомъ году, то и этбтъ посмертный подавокъ великаго „кающагося барина", въ самоотрицаніи своемъ дошедшаго до утвержденій, сумѣвшаю найти дорогу къ народной душѣ, — является столь же могучимъ и вдохновляющимъ напоминаніемъ и ободреніемъ... Быль еще одинъ „юбиляръ", вызвавшій соотвѣтственную поминальную литературу и достойный занять по праву мѣсто среди только-что перечисленныхъ. Это не единичная личность, и даже не группа лицъ, а огромный историческій фактъ. Я разумѣю день 19 февраля 1861 года, пятидесяти- лѣтіе котораго судьба пріурочила также на этотъ годъ воспоминаній. Если дешевыя брошюры, доступныя массѣ, издавались и распространялись, главнымъ образомъ, тѣми, кто отри- цаетъ самый духъ, самѵю идею великаго дня 19 февраля
(„націоналистами'1 и „октябристами"), то все же кое-что было сдѣлано и людьми иныхъ настроеній, какъ шести- томный сборникъ „Дѣятели великой реформы" и др., и спросъ на эту поминальную литературу былъ огромный. На этомъ я могу закончить свои бѣглые итоги — года „оглядокъ" и „воспоминаній". О „новомъ41 Максимъ Горькомъ и новой русской беддетристикѣ. „Новый" Максимъ Горькій — это писать можно, разу- мѣется, лишь въ ковычкахъ... Онъ, конечно, все тотъ же— этотъ нервно-отзывчивый, экспансивный, живой талантъ. Всегда, на протяженіи всей своей дѣятельности, онъ былъ чуткимъ резонаторомъ русской жизни, ея наиболѣе на- пряженно и активно живущихъ элементовъ, всегда отра- жалъ въ своемъ творчествѣ тѣ настроенія, которыя то смутно бродили, то поднимались буйными всплесками на хребтѣ общественной волны... Его писанія въ высшей сте- пени симптоматичны. И если я заговариваю теперь о „но- вомъ" Горькомъ, то имѣю въ виду именно новые симптомы, которые хотѣлъ бы отмѣтить въ его послѣднихъ вещахъ... Правда, есть еще нѣчто новое въ послѣднихъ выступ- леніяхъ этого писателя, по сравненію съ его работами революціонныхъ годовъ. Но это новое началось еще въ „Исповѣди", когда „воскресеніе" Горькаго было признано даже въ модернистскомъ лагерѣ. Уже съ „Исповѣди" про- является та большая внутренняя свобода, которую Турге- невъ считалъ основнымъ условіемъ для художника, и, словно въ подтвержденіе тургеневской мысли, — это обрѣ-
Г? 2 / Геніе внутренней свободы сопоовождается и возвраще- ніемъ прежней яркости красокъ, прежней выразительности стиля... Красками молодой поры Горькаго переливаютъ и тѣ „сказки11, которыя печатались за послѣдній годъ въ раз- ныхъ изданіяхъ, и большая повѣсть его „Матвѣй Кожемя- кинъ4 (продолженіе „Городка Окурова"), третья часть ко- торой появилась въ послѣднемъ сборникѣ ,, Знанія". Для меня нѣт ъ никакого сомнѣнія, что та обнаженная тенденціозность и тотъ Ыапс ег поіг, какими страдали его повѣсти въ родѣ .,Матери" и драмы, какъ „Послѣдніе4' и др., явились пря- мымъ результатомъ нѣкотораго плѣненія догмой, схемой. Къ этому, конечно, іірисоединялась и смута духовная, царившая въ умахъ читателей въ тѣ годы, то „распаденіе" аудиторіи, которое, конечно, лйшало художниковъ ощу- щенія живой связи съ читателями,—связи, гакъ осязательно чувствовавшейся только что передъ тѣмъ, въ періодъ обще- ственнаго подъема; наконецъ, именно въ зти годы про- исходилъ извѣстный идеологическій переломъ въ русской интеллигенціи, о которомъ рѣчь будетъ ниже. Выть можетъ даже, эта смута душевная и побудила автора спасаться въ лоно схемы и догмы... Но въ конечномъ счетѣ, именно плѣненіе догмой, именно отступленіе отъ тургеневскаго девиза, явилось причиной временной безкрасочности, вре- меннаго „паденія". Нужно, однако, замѣтить, что и въ этихъ безкрасочныхъ и тенденціозныхъ вещахъ попадались сцены, написанныя съ подлиннымъ воодушевленіемъ, — это съ одной стороны; а съ другой—и эти лроизврденія нахо дили сбою аудиторію, не столь эстетически требовательную, но искавшую въ авторъ откликовъ на родные ей запросы' такъ повѣсть „Мать" имѣла огромный успѣхъ въ рабочей средѣ... Наконецъ, вѣдь таковы уже условія русской куль- туры. Каждый чуткій къ жизни художникъ стоитъ у насъ передъ дилеммой чисто художественные пути и средства.
и медленное просачиваніе въ души дорогихъ ему, автору, идей и настроеній—или „популяризація® этихъ идей и на- строеній, въ цѣляхъ болѣе непосредственнаго воздѣйствія , Такіе художники, какъ Толстой и Ге, во второмъ періодѣ ихъ жизни, можно сказать, сдѣлались жертвами этой ди- леммы... Тѣмъ естественнѣе было стать ея же временной жеотвой такому пылкому темпераменту, какъ Горькій... Въ послѣднихъ произведеніяхъ „воскресшаго® Горькаго мнѣ хочется отмѣтить слѣдующій симптомъ... Мнѣ уже приходилось указывать, что во всей романти- ческой символикѣ Горькаго, начиная съ самыхъ раннихъ его сказочекъ и легендъ, всегда ощущался бытовой, реали- стическій корень его творчества. Въ этомъ смыслѣ онъ всегда былъ полной противоположностью Леониду Андрееву, напримѣръ, у котораго живопись является только иллю- страціей къ отвлеченнымъ, занимающимъ его въ данный моментъ т емамъ. Горькій всегда отправлялся отъ реальныхъ впечатлъній. Жизненный толчокъ, непосредственный и конкретный, былъ всегда необходимъ ему, чтобы затѣмъ пуститься въ море романтики, въ область этихъ красоч- ныхъ, преувеличенныхъ образовъ и картинъ, передававшихъ настроеніе автора и — за одно—воспроизводившихъ ту новую психологію и тѣ новыя идеологическія исканія и обрѣтенія, какими характеризуется вторая половина нашихъ 90-хъ годовъ. Уже въ первомъ періодѣ его творчества можно прослѣдить все болѣе рѣшительное тяготѣніе къ реализму, по мѣрѣ приближенія къ 900 мъ годамъ. Такъ, послѣдняя вещь на чисто босяцкіе мотивы—„Бывшіе люди” трактуетъ этихъ излюбленныхъ его героевъ красками вполнѣ трезвыми, реалистическими, безконечно мрачными... Но нигдѣ этотъ реализмъ не проявилъ себя съ такой силой, какъ въ произведеніи ,воскресшагоГорькаго— „ГэродкѢ Окуровѣ®. Здѣсь именно, по мнѣнію иныхъ кои- гиковъ Гооькій „пошелъ противъ Горькаго®, поклонился
тому, что сжигалъ, или вѣрнѣе, сжегъ то, чему поклонялся,— изобразивъ босяковъ не только не героями революціи, а жалкими и дикими погромщиками на жалованьи у по лицій и „истинно-русскаго1' купечества. Нѣтъ нужды доказывать, что со стороны критиковъ это было лишь недоразумѣніе или чисто „словесное", формаль- ное отношеніе къ дѣлу. „Идеализація1* босяксвт давно уже исчезла со страницъ Горькаго—если и можно быль на- звать идеализаціей его пріемъ вкладыванія своихъ завѣт- ныхъ идей въ уста и головы выводимыхъ имъ представи- телей нашего ЕитрепргоІеіапаГа. Въ „Мѣщанахъ",—а за- тѣмъ и въ другихъ вещахъ—босяки у Горькаго совершенно утрачиваютъ свою роль „рупоровъ": одинъ изъ нихъ—Те- теревъ (въ „Мѣщанахъ") поетъ своей Оратіи довольно внушительную отходную... Героями Горькаго къ 900-мъ го- дамъ стали „машинисты Нилы“, Павлы (изъ повѣсти „Трое") молодежь и Марья Павловна (изъ „Дачниковъ")... Въ „Городкѣ Окуровѣ"—герои вовсе отсутствую гъ: ,,ГородокъОкуровъ‘— эго смрадная лѣтопись провинціальнаго .захолустья въ годы, предшествовавшіе революціи, и въ революціонный моментъ. Это, конечно, огромная оглядка, попытка заглянуть въ подлинное дно общественной жизни, въ наиболѣе косное, отсталое, тормазящее, что только имѣется на Руси и что подобно ядру, прикопанному къ ногѣ каторжника, задержи- вало ходъ нашей революціи... Но мрачная и смрадная кар- тина эта свидѣтельствуетъ лишь объ одномъ* Горькій ощутилъ потребность поглубже заглянуть въ русскую дѣй- ствительность, ощутилъ необходимость считаться съ тѣми пластами жизни, которые, въ моментъ общаго подъема лежали гдѣ-то подъ спудомъ, еле замѣтные, игнорируемые,.. Эта мрачная лѣтопись свидѣтельствуетъ лишь о томъ, что авторъ обращается къ дѣйствительности—какъ бы слѣдуя завѣту Виссаріона Бѣлинскаго—въ изученіи ея, дѣйстви-* тедьности, видитъ задачу современнаго момента.,.
Я думаю, «то Горькій глубоко правь. Болѣе того—я готовь сказать, что этоть „симптоматическій" художникъ, этотъ „буревѣстникъ" и „провозвѣстникъ", въ писаніяхъ котораго въ 90-хъ годахъ пророчески, въ полное отличіе отъ всѣхъ его современниковъ, была предвосхищена гря- дущая фаза нашей жизни, съ наиболѣе существенными чертами ея идеологическаго содержанія,—что этотъ Горькій и теперь открываетъ новую фазу нашей литературы, а, пожалуй, и жизни... Это началось у него еще года три тому назадъ Въ своемъ вынужденномъ далекѣ, пристально слѣдя за нашей жизнью въ эти гнусные года „успокоенія", душевной смуты и простраціи, онъ первый началъ писать о русской деревнѣ, какъ бы обращая взоры своихъ со- братьевъ по перу именно въ эту сторону въ самомъ дѣлѣ, вопросъ, что представляетъ теперь наша деревня? — какь отразилась на нашей сельской массѣ та огромная истори- ческая трагедія, которую мы пережили въ 1905 и 1906 годахъ, какія претерпѣло метаморфозы сознаніе этихъ запертыхъ въ предѣлахъ деревенской „околицы" нашихъ согражданъ?— вотъ вопросъ кардинальный, вопросъ безконечной важности. Очеркъ Горькаго („Лѣто")—вышелъ неудачнымъ: да и что могъ онъ сдѣлать на эту тему тамъ, въ своемъ капрій- скомъ заточеніи?.. Вѣдь эта тема, по своей сложности, требуетъ самаго осторожнаго и точнаго наблюденія и прежде всего непосредственныхъ впечатлѣній... А ему' при- ходилось пробавляться матеріалами „отраженными", сооб- щеніями изъ вторыхъ рукъ, журнальными и газетными свѣдѣніями. У Горькаго въ его очеркѣ нарисована не де- ревня пореволюціонной эпохи, а деревенская молодежь, затронутая новыми идеями... Неудачное исполненіе не ли- шило, однако, попытку Горькаго симптоматическаго зна- ченія. Далеко не въ достаточной мѣрѣ, но его „указаніе" было какъ бы услышано нашей беллетристикой. Въ прош- ломъ году появилась серьезная работа И- Бунина—большая
повѣсть „Деоевня*, представляющая именно попытку вы- яснить отмѣченный мною кардинальный вопросъ. Будемъ вѣрить, что примѣру Бунина послѣдуютъ и другіе худож- ники. Но, конечно, гораздо симптоматичнѣе и важнѣе другое „указаніе" Горькаго. То обращеніе къ дѣйствительности, . которое начинается бъ столь рѣшительной формѣ въ лѣ- тописи „Городка Окурова*, является на мой взглядъ симптомомъ общаго поворота въ эту сторону всей нашей новой беллетристики. Если беллетристика наша пережила годы молчанія, если за послѣднее время ничего яркаго и выдающагося въ ней не являлось — и довольно давно это такъ; если какой-то кризисъ, какая-то оглядка и заминка здѣсь, несомнѣнно, на лицо, то', думается, мы располагаемъ уже достаточными данными, чтобы предсказать, что въ близкомъ будущемъ, этой заминкѣ придетъ-конецъ, что кризисъ разрѣшится и можемъ, думается, опредѣлить, въ какую сторону онъ разрѣшится... Обратите вниманіе, въ какой струѣ нашей беллетристики можно отмѣтить появленіе новыхъ силъ, новыхъ дарованій. Ихъ еще не много, этихъ новыхъ, и не ярки они, не опре- дѣлились въ достаточной степени; но все же сколько-нибудь замѣтными явленіями оказываются исключительно молодые „бытовики* или люди съ опредѣленнымъ устремленіемъ къ дѣйствительности, къ реализму. Полоса крикливаго модер- низма безусловно сошла на нѣтъ. Беѣ „новыя слова* ока- зались однодневками, увядали—и надоѣдали!—не успѣвши расцвѣсть. Кое-кто изъ былыхъ новаторовъ уже отзывается о „созданной имъ школѣ* не безъ конфузливой улыбки, какъ о „грѣхахъ юности*... Наиболѣе искренніе и серьезные, какъ Блокъ и Вяче- славъ Ивановъ,—именно призываютъ къ оглядкѣ, къ само- провѣркѣ, къ пересмотру. Именно въ этомъ лагеръ произнесено было не такъ давно и слово „неореа- лизмъ"...
Я не думаю, чтоон можно было возлагать твердыя надежды на покаявшихся- грѣшниковъ изъ этого лагеря,— въ смыслѣ возрожденія русской беллетристики, пережившей такой болѣзненный кризисъ за послѣднее пятилѣтіе... Но принципіальная сторона дѣла, принципіальное признаніе несостоятельности всѣхъ этихъ порожденій пореволю- ціонной, патологической поры, — это, конечно, симптомъ не??аловажный. А наряду съ нимъ—въ лагерѣ литературы, не оторвавшейся отъ жизни, въ лагерѣ писателей, дебю- тировавшихъ нѣкогда въ „Знаніи “ или такихъ, что по духу всегда были .продолжателями исконнихъ традицій нашей честной и „цѣломудренной* литературы, послѣ годовъ затишья и растерянности замѣчается тотъ же поворотъ, что и въ Горькомъ. И Сешѣевъ Ценскій, и Борисъ Зайцевъ, и Леонидъ Андреевъ въ своихъ послѣднихъ вещахъ стали проще, трезвѣе, реалистичнѣе; они осторожнѣе, пристальнѣе вглядываются въ жизнь, въ ея бытовую глубину, а форма ихъ писаній также становится проще и именно цѣло- мудреннѣе, освобождаясь отъ излишнихъ символическихъ украшеній, отъ ходячей монеты—всевозможныхъ ,,трюкоьъ“ и вычуръ... Что касается молодежи, о ксторой я упомянулъ, то и тутъ атмосфера какъ бы очистилась, краски правдивѣе, фраза,—недавно всЬхъ соблазнявшая,—почти исчезаетъ изъ обращенія. Назову Каржснскаго. Верхоустинскаго, Касат- кина, и подчеркну уже вполнѣ опредѣлившееся, яркое явленіе въ нашей беллетристикѣ,— Шмелева, выпустившаго два тома своихь очерковъ, а въ послѣднемъ сборникѣ „Знанія" давшаго выдающуюся вещь—„Человѣкъ изъ ресто- рана". У Шмелева—элементы реализма уже вполнѣ опре- дѣленно выражены: только что названная повѣсть его— написана именно съ огромнымъ знаніемъ быта и съ пора- зительнымъ единствомъ стиля (весь разсказъ ведется
языкомъ героя — оффиціанта въ московскомъ ресто- ранѣ •). Пріемы и самый тонъ этихъ новыхъ беллетристовъ очень близко подходятъ къ пріемамъ и тону Горькаго въ его послѣднихъ вещахъ... Это именно неореализмъ, употребляя слово, рожденное въ лагерѣ модернистской критики. Эго реализмъ, — но реализмъ — расширенный, обогащенный не только новыми техническими пріемами, не только болѣе разнообразный и гибкій по формѣ, но и вь самѵю кон- цепцію, въ самое содержаніе свое вобравшій новые и глу- боко плодотворные, на мой взглядъ, элементы. Всѣ фор- мальныя зсвоеванія послѣднихъ лѣтъ, конечно, должны быть использованы новой беллетристикой. И пріемъ симво- лизаціи, и импрессіонизмъ, и стилизированіе — все это должно войти и уже вошло, какъ цѣнное и неотъемлемое достояніе, въ наше новое художество Но все это служитъ не цѣлью само по себѣ; форма не поглощаетъ автора не норабошаетъ, его, а является лишь методомъ для выра- женія ощущенія жизни, лишь языкомъ... Думается, каждый читатель, дорожащій судьбами рус- ской литературы, можетъ только привѣтствовать эту новую, нарождающуюся фазу ея. И не только потому, что худо- жество послѣднихъ лѣтъ рѣшите іьно всѣмъ и каждому набило оскомину, что безъ тоски —а подчасъ и стыда! — нельзя вспомнить о многихъ „яркихъ" явленіяхъ этого безвременья, Нашей жаждѣ простоты и реализма имѣется и болѣе серьезное и болѣе общаго характера объясненіе, имѣется здѣсь и положительнаго свойства причина. Вся литература предреволюціонной поры, въ лучшихъ своихъ представителяхъ, вытекала изъ жизнеощущенія, *) Единственными минусами являются кое-какая растянутость, да мѣстами черезчуръ тенденціозныя подчеркиванія; будемъ на- дѣяться, что молодой еще авторъ сумѣетъ освободиться отъ этихъ недостатковъ въ дальнѣйшихъ своихъ работахъ.,
въ которомъ субъективные моменты, моменты вѣры, и мо- менты теоретически-апріорные, играли огромную роль. Со- здался соотвѣтствующій времени идеологическій синтезъ, съ высоты котораго производились всъ оцѣнки, восприни- малась вся свѣто-тѣнь дѣйствительности. Это одинаково относится, какъ къ общественнымъ вопросамъ, такъ и къ художеству. Общій тонъ жизни былъ пропитанъ субъекти- визмомъ. Настала иная пора, когда надежды рухнули, когда дары судьбы оказались скупѣе, мизернѣе, грустнѣе—прогнозовъ самыхъ ярыхъ пессимистовъ... Настала именно пора оглядки и провѣрки И основной дефектъ недавняго синтеза, недо- статочность объективныхъ составныхъ частей, чувствуется теперь съ особенной силой. Художество наше естественно и устремляется—въ эту сторону, въ сторону дѣйствитель- ности, быта, реализма Оно ищетъ почвы для новаго син- теза, отправныхъ точекъ новаго жизнеощущенія... Въ этомъ, думается мнѣ, и объясненіе новой фазы, мною отмѣчаемой, и залогъ ея расцвѣта... Отрѣзанный отъ непосредственнаго общенія съ русской дѣйствительностью, Горькій, повинуясь этой общей тягѣ къ реализму или даже являясь „зачинщикомъ" въ этой области,— принужденъ былъ прибѣгнуть къ воспоминаніямъ... Всѣ его послѣднія вещи — это картины русской жизни, запечатлѣвшіяся въ душѣ худ жника еще въ пору его мо- лодости. Есть что-то за душу хватаюшее въ этой оглядкѣ, въ этихъ бытовыхъ реминисценціяхъ отторгнутаго отъ родного быта художника... Это не первый случай, конечно, когда милые отечественные порядки трагически отражаются на судьбахъ нашего искусства, но, быть-можетъ, одинъ изъ наиболѣе обидныхъ случаевъ...
Д. Н- Златовратскій. Николай Николаевичъ Златовратскій скончался въ Москвѣ, на 67-мъ году жизни. Съ его смертью — сошелъ въ мо- гилу послѣдній яркій представитель народнической полосъ; въ нашей литературѣ. Дѣятельность Н. Н. обнимаетъ собой и ранній и самый поздній періодъ этого теченія нашей беллетристики. Краски утренней зари совпадаютъ съ красками вечера. Если ро- мантикомъ былъ еше Григоровичъ, повѣсти котораго, по свидѣтельству Щедрина, поставили въ центръ помысловъ цѣлыхъ поколѣній- -русскаго мужика, то и Златовратскій, начинающій въ 1866 году — въ томъ настроеніи, которое лучеиспускалъ великій день 19-го февраля 1861 г.—является романтикомъ съ первыхъ же своихъ очерковъ. Но „школа" Добролюбова, превратила сентиментальное народолюбство 40-хъ годовъ въ тотъ истинно-демократическій пылъ и въ то оомантическое народничество, какое мы видѣли у Зла- товратскаго. Беллетристъ „мужичникъ", ужъ подлинно со- средоточивающій всъ свои помыслы на мужикѣ и деревнѣ, ограничивавшій мужикомъ и его бытомъ сферу своего твор- чества — Златовратскій пронесъ свое романтическое на строеніе сквозь всѣ испытанія, мимо всѣхъ „возраженій", которыя въ такомъ изобиліи поставляла жизнь. Критиче- ская позиція Успенскаго, тѣ оговорки и поправки, кото- рыя внесъ въ народничество этотъ представитель критиче ской его струи, какъ разъ проходили мимо покойнаго беллетриста. И въ вечерній часъ 80-хъ годовъ, въ моментъ когда народническая идеологія уже близилась къ своей ли- квидаціи, Златовратскій, со своими очерками, явился однимъ изъ главныхъ вдохновителей той предсмертной вспыщки народничества, какой отмѣчена эта эпоха. Съ особенной
Я8І любовью и напряженіемъ, мысль останавливалась,на тѣхъ сторонахъ народной жизни, въ которыхъ интеллигенція хо- тѣла видъть оплотъ и фундаментъ своей, ускользавшей уже, вѣры. „Хоровое начало*1, общинный духъ, „типы обще- ственниковъ", артель— вотъ что всегда было объектомъ думъ и творчества Златовратскаго. Онъ самъ говорилъ (въ „Деревенскихъ будняхъ“): „Художественная литература наша не дала ни одной мало-мальски типичной и яркой картины изъ области об- щинной жизни: мы не имѣемъ ни общинныхъ характеровъ, ни типичныхъ сценъ общинныхъ сходовъ, судовъ, предѣ- ловъ—этихъ выразительнѣйшихъ и характернѣйшихъ кар- тинъ народной жизни". Этотъ пробѣлъ онъ пополнялъ своими очерками, при- стально и любовно вглядываясь въ деревенскій бытъ, но, неизмѣнно, преломляя его сквозь призму романтики и идеализаціи. Наиболѣе объективный бытовой матеріалъ даютъ только- что цитированные очерки „Деревенскіе будни11. Хотя и здѣсь авторъ восторженно отзывается объ „изгибахъ стихійной критической мысли народа", но все же романтики здѣсь гораздо меньше, нежели, напримѣръ, въ „Устояхъ"—фун- даментальной работѣ Златовратскаго, которая и написана-то въ полустихотворной формѣ, на былинный ладъ. Здѣсь идеализація указанныхъ выше сторонъ народной жизни достигаетъ своего апогея. Легкая побѣда, вездѣ и всюду достающаяся, по волѣ автора, возлюбленному имъ „обще- ственному" типу — надъ типомъ „индивидуалистическимъ" (Златоврагскій неизмѣнно избавляетъ деревню отъ послѣд- няго типа, — отправляя представителей его въ городъ)— интересный симптомъ, свидѣтельствующій о двухъ вещахъ: это, прежде всего,—отраженіе присущаго автору юношески- наивнаго идеализма, а съ другой стороны и несомнѣнный отзвукъ той эпохи нъ жизни деревни, когда въ реальной
382 дѣйствительности разложеніе „міра" шло уже полнымъ хо- домъ.,. Златовратскій остается вѣрнымъ себѣ—до конца. Въ самыхъ позднихъ своихъ очеркахъ, касаясь фабричнаго быта., проводя параллели между нимъ и деревней,—онъ все тотъ же неизмѣнный обожатель сельскаго уклада, все такъ же идеализируетъ деревенскіе „общинные" типы и очень склоненъ заподазривать „развращенный", — по выраженію Льва Тслстого—„городомъ", городской рабочій людъ. Въ первую половину 80-хъ годовъ, въ указанный вйше періодъ народничества, къ моменту появленія его „Устоевъ", („Отеч Зап “ 1884 г.), покойный беллетристъ имѣлъ огром- ный кругъ читателей: часть интеллигенціи съ энтузіазмомъ привѣтствовала оказанную имъ поддержку пошатнувшимся „устоямъ" ея идеологіи. Обладая довольно яркими красками и упорнымъ и искреннимъ романтическимъ огонькомъ, онъ заражалъ своей вѣрой жаждавшаго вѣры читателя. Боль- шой художественный минусъ, — постоянное чередованіе въ его очеркахъ раціональныхъ элементовъ съ элементами поэтическаго воспроизведенія, эта пестрая смѣсь публици- стики, статистики и беллетристики,—является минусомъ и почти всѣхъ его сверстниковъ, минусомъ всей эпохи. Гос- подствовавшая идеологія уже не давала того синтеза, въ свѣтѣ котораго художникъ могъ бы охватывать жизнь въ широкихъ, итоговыхъ обобщеніяхъ. А горячее чувство, не- престанное стремленіе служить возлюбленному народу и призывать другихъ къ такому служенію,—побуждали про- повѣдывать свои идеи любымъ способомъ: въ этихъ цѣляхъ все казалось равноцѣннымъ—и публицистическая формула, и статистическая таблица и картинка жизни, облюбованная непосредственнымъ чувствомъ художника. Даже такой огромный художникъ, какъ Успенскій всю жизнь раздваи- вался вдежд} художествомъ и публицистикой, У Златовоат- скаго эта черта лишь пѣзче выражена
Если не рядомъ съ упомянутымъ сейчасъ тонкимъ пси - хологомъ и аналитикомъ, то рядомъ съ Наумовымъ, Нефе довымъ и Каронинымъ,—сошедшій въ могилу старый народ- никъ не будетъ забытъ исторіей русской литературы: ему, по праву, принадлежитъ въ нашей литературѣ очень замѣтное мѣсто, какъ яркому и искреннему выразителю опредѣленной струи нашего народническаго демократизма,—струи лирики и романтизма. Эта струя журчала и текла въ подпочвѣ всего направленія, на всемъ его протяженіи, то поднимаясь на по- верхность, то оставаясь въ глубинѣ, была всегда присуща народничеству;—и первый, кто выявилъ ее такъ цѣлостно и полно, былъ покойный. Зигзаги нашей критики. Ошибки и невеликихъ людей бываютъ поучительны,... Въ послѣднее время вь нашей литературной критикѣ всплылъ одинъ общаго свойства вопросъ, сосредоточившій на себѣ ея вниманіе... Не знаю, назрѣло ли время нѣкото- рой переоцѣнки или, по крайней мѣрѣ,—извѣстнаго пере- смотра и углубленія,—фактъ готъ, что появился рядъ статей и рефератовъ, въ сущности, на одну тему: на тему о мето- дахъ литературной критики. Въ печати появилась переведенная г. Гершензономъ и снабженная его „послѣсловіемъ" статья Г. Лансона „Методъ въ исторіи литературы" и „Предисловіе" г. Ю. Айхенвальда къ 3-му изданію его „Силуэтовъ". Въ одной изъ книжекъ „Совр. Міра" отозвался на эти статьи г. Кранихфельдъ. А г. Горнфельдъ читалъ- публично пефеоатъ на ту же тему о
„методѣ14, уже читанный имъ ранѣе въ болѣе тѣсномъ Кружкѣ сценическихъ дѣятелей. Рѣшеніе вопроса получилось довольно разнорѣчивое. Повидимому, обнаружились какъ бы два полюса На одномъ очутился г, Айхенвальдъ, водрузившій знамя „имманентной11 критики. На другомъ полюсѣ формально стоитъ г. Геошен- зонъ въ его комментаріяхъ къ статьѣ Лансона. Собственно, осъ изящной, умнсй статьѣ французскаго профессора, служащей, повидимому, вступленіемъ къ уни- верситетскому курсу по исторіи литературы, распростра- няться не приходится. Немного непонятными являются во- склицательные знаки, которые наставилъ по ея поводу ея русскій комментаторъ. Лансонъ лишь систематизировалъ всѣ тѣ пріемы наукообразной разработки исторіи литературы, которые давно извѣстны каждому современному изслѣдова- телю. Ничего, существенно новаго, статья не даетъ; ника- кихъ принципіальныхъ вопросовъ даже не поднимаетъ. Са мую существенную часть е.я представляетъ перечисленіе тѣхъ „опасностей11, какія угрожаютъ изслѣдователю на пути къ возможно научному и объективному изученію зтой сложнѣйшей и субъективнѣйшей отрасли человѣческой дѣятельности,— опасностей, порождаемыхъ прежде всего субъективизмомъ самсго изслѣдователя, пристрастіями, лич- ными вкусами и навыками, заимствованными отъ среды. Въ качествѣ пріемовъ изслѣдованія рекомендуются всѣ пріемы исторіи культуры вообще. А какъ спеціальный пріемъ исторіи литературы къ нимъ присоединяется стремленіе-- „разглядѣть движеніе идей и жизни неизмѣнно черезъ призму стиля11. Я подчеркнулъ послѣднія слова Лансона, не потому, чтобы въ нихъ содержалось что-нибудь оригиналь- ное и важное,—авторъ, впрочемъ, и самъ начинаетъ статью съ признанья, что лишь приводитъ въ систему идеи, какъ предшественниковъ своихъ, такъ и иныхъ, болѣе молодыхъ, чѣмъ онъ, представителей наѵки. Но мы увидимъ сейчасъ.
какое употребленіе изъ этихъ словъ сдѣлаетъ русскій ком- ментаторъ Лансона. Какъ задача исторіи литературы, Лансономъ выста- вляется слѣдующее: „Научить читателей—въ томъ или иномъ произведеніи— узнавать опредѣленные моменты общечеловѣческой, евро- пейской и французской культуры...“ „Исторія литературы,— говориті Лансонъ,—часть исторіи цивилизаціи. Французская литература—одно изъ проявленій національной жизни: въ своемъ долгомъ и богатомъ раз- витіи она запротоколировала все движеніе идей и чувствъ, которое продолжало развертываться въ политическихъ и соціальныхъ фактахъ или кристаллизовалось въ учрежде- ніяхъ, да, сверхъ того, весь этотъ тайный внутренній міръ страданій и чаяній, который не могъ осуществляться зъ міръ дѣйственномъ". Ничего новаго во всѣхъ этихъ идеяхъ, повторяю, нельзя найти, вспомнивъ ну, хотя бы, такого не совсѣмъ новаго русскаго критика, какъ Бѣлинскій. Никакой опредѣленной историко-философской позиціи Лансонъ не занимаетъ. Онъ все время остается въ предѣлахъ формальнаго вопроса о возможно-наукообразномъ методѣ. Только и всего. Но, ко нечно, очень типично, что русскій комментатопъ пожелалъ использовать эту безобидную статью именно по существу. Для сей цѣли, правда, понадобилось ему вложить въ Лан- сона свое собственное, Гершензоновское, существо; но какъ никакъ, а въ сопровожденіи „послѣсловія"—брошюра ока- залась боевой, принципіальной и претендующей на ошелом- ляющую новизну точки зрѣнія!... У насъ, видите, исторіи литературы не было и нѣтъ. У насъ ее пишутъ критики, а критики,—это люди, помѣ- шанные на общественности, тенденціозные памфлетисты. Всѣ наши критики, по мнѣнію г. Гершензона, писали исто- рію общественной жизни и политическихъ идей подъ ви-
домъ исторіи литературы. И „слѣдуя* за Лансономъ, для чего то переписывая, чуть не буквально, цѣлыя страницы его статьи, комментаторъ совершенно искажаетъ, вслѣдъ затѣмъ, идеи автора дополняя ихъ утвержденіями, идущими совершенно въ разрѣзъ съ ними. Наши критики обвиняются въ томъ, что они свою задачу формулируютъ такъ: „Прослѣдити развитіе національной мысли*, или „обще- ственнаго самосознанія", или, какъ цитировано выше, „обще- ственныхъ теченій"... Первая формула совсѣмъ Лансоновская... Въ чемъ же вина нашихъ критиковъ? Да въ томъ, конечно, что они „задаются несбыточной цѣлью прослѣдить развитіе общественной мысли". Обще- ственность—вотъ зло! Общественность—вотъ причина! Не да ромъ вѣдь г. Гершензонъ былъ однимъ изъ наиболѣе ярост- ныхъ представителей того ухода изъ общественности въ об пасть личнаго „мистическаго" самовоспитанія, который съ такимъ трескомъ былъ провозглашенъ въ знаменитыхъ „Вѣ- хахъ"!.. И „слѣдуя" за Лансономъ, который изученіе обще- ственныхъ отношеній выдвигаетъ, какъ необходимый эле- ментъ историко-литературныхъ изслѣдованій, г Гершензонъ не только запрещаетъ исторіи литературы „превращаться въ служанку текущаго дня" (это, конечно, вполнѣ резонное за- прещеніе), но провозглашаетъ вдобавокъ, что въ лансонов- скомъ опредѣленіи литературы „центръ тяжести лежитъ въ понятіи формы": „литература—есть царство художественной формы". Лансонъ говоритъ обь изученіи литературы лишь „чрезъ призму стиля ‘.Содержаніе гого, что узритъ чрезъ эту призму изслѣдователь, имъ не опредѣляется. Его коммента торъ дѣлаетъ это за него. Онъ, къ счастью, не отбрасываетъ вопроса къ стародавнему спору о чистомъ и идейномъ искусствѣ. Онъ уже понимаетъ, что въ искусствѣ содер- жаніе не отдѣлимо отъ формы. Но содержаніемъ этимъ позволяетъ намъ признавать лишь элементы, добытые „ху
дожественной интуиціей0, даромъ „непосредственна!о цѣ- лостнаго видѣнія*. Что же, однако, дѣлать историку литературы съ ху- дожникомъ, который объемлетъ своей „интуиціей0 явленія общественной жизни, какъ нашъ Гоголь, или Тургеневъ, или Островскій?—этого г. Гершензонъ не объясняетъ. Но такъ какъ „общественность" предается остракизму, во что бы то ни стало, то ясно, что истопія литературы должна будетъ просто пройти мимо такихъ недостойныхъ ея лич- ностей. „Исторія литературы призвана выяснить развитіе худо- жественной интуиціи, на сколько она сказывалась въ словѣ" вѣшаетъ г. Гершензонъ, и ему кажется, что онъ что-то сказалъ и указалъ и опредѣлилъ. Но, право, онь лучше сдѣлалъ бы, если бы остался при одной формѣ, позабылъ о ея нерасторжимое! и отъ содержанія. Тогда получилась бы не новая и даже совсѣмъ старая мысль, но все же мысль. „Эволюція же интуиціи0—въ контекстѣ его статьи—является пустой фразой, наборомъ звонкихъ словъ. Недаромъ, когда онъ приводитъ образчики зачатковъ у насъ истинной ли- тературы, онъ указываетъ на вещи, ничего общаго между собой не имѣющія- съ одной стороны на изслѣдованія А. Н Веселовскаго по исторіи эпитета и на работу А. Бѣлаго о морфологіи ритма, а съ другой — на такую проповѣдниче- скую, тенденціозную книгу, какъ „Толстой и Достоевскій" ^Мережковскаго. Правда, ненавистный духъ общественности въ этой книгѣ отсутствуетъ. Но при чемъ же тутъ „науко- образность" пріемовъ, столь г. Гершензономъ рекомендуе- мая? А затѣмъ, по какой причинѣ, ссылаясь на одну ра- боту Веселовскаго, онъ отметаетъ другую — объ эволюціи литературныхъ мотивовъ? Быть можетъ, даже тутъ слиш- комъ много того „содержанія", которое, конечно, нераз- рывно съ формой, но обходиться безъ котораго такъ пріятно?..
Одна только мысль г: Гершензсна заслуживаетъ вни- манія: это—выражаясь словомъ Гсрнфельда—мысль о „гос хожденіи къ личности автора11 для пониманія его произ- веденія. Ради этей цѣли, ради проникновенія въ „коренныя, органическія особенности душевнаго строя", ради уясненія „интуиціи" художника, г. Гершензонъ даже либерально разрѣшаетъ намъ изучать напримѣръ „политическіе взгляды Пушкина", т е. какъ бы снимаетъ запретъ и табу не только съ общественности, но даже съ политики. Правда, самъ онь „извлекаетъ" изъ этихъ взглядовъ Пушкина та- кое „обще-психологическое указаніе": „о чувственномъ отношеніи Пушкина къ силѣ и принужденію, или къ себѣ, какъ единственному, и толпѣ"... Но какъ бы самъ ком- ментаторъ Лансона ни использовалъ эту свою мысль, какъ бы ни клеветалъ онъ,- дабы выдвинуть ея новизну, на нашу критику, которая якобы объ „интуиціи" художественной и не подозрѣвала, какъ бы ни обнаруживалъ онь этимъ пол- ное забвеніе (или незнакомство)? Бѣлинскаго, который, вслѣдъ за Гегелемъ, клалъ именно интуицію („мышленіе образами") въ основу всей эстетики, съ какимъ бы ста- раніемъ ни превращалъ эту мысль въ лишенную всякаго содержанія формулу, — я за самую мысль эту, какъ тако- вую, склоненъ заступиться, склоненъ признать ее формально правильной и плодотворной, при иномъ, — отнюдь не гер- шензонозскомъ ея истолкованіи. Если г. Гершензонъ посильно ратуетъ за „наукообраз- ность" исторіи литературы, то г, Айхенвальдъ, какъ я отмѣ- тилъ. представляетъ противоположный полюсъ. Онъ абсо- лютно отрицаетъ возможность въ этой области какой бы то ни было наукообразности. И не мудрено, ибо съ точки зрѣнія ново-открытой имъ „имманентной" критики—„ху- дожникъ продолжаетъ дѣло Бога, воплощаетъ его перво- основную мысль", „литература—сверхвременна и сверхпро- странственча". „писатель—духъ, его бытіе идеально и не-
осязаемо: писатель — явленіе спиритуалистическаго, даже астральнаго порядка1'... Само собой понятно, что къ такому явленію не подступишь ни съ точки зрѣнія общественной среды (какъ это дѣлаютъ „грубые" историческіе матеріа- листы, которымъ, по заслугамъ, и попадаетъ больше всего отъ имманентнаго критика), ни даже со стороны біографи- ческихъ данныхъ, ибо „писатель въ своихъ произведеніяхъ, именно, отрѣшился отъ своей біографіи". Тэны, Сентъ- Бевы, а тѣмъ болѣе „грубые" матеріалисты ничего не могли дать и не дали въ области исторіи литературы. Въ этой области, какъ и въ области критики, призванъ что-нибудь (и конечно не мало!) дать лишь методъ имманентный, сво- дящійся къ тому, что „изслѣдователь художественному тво- ренію органически сопричащается и всегда держится внутри, а не внѣ его". На первый случай, впрочемъ, методъ этотъ оказался не очень плодотворнымъ. Попытка дать абрисъ исторіи нашей литературы, опирающейся, если не на науку, что „очевидный топзепв", то на знаніе, которое все же воз- можно, и на религіозное мышленіе критика-историка,—эта попытка, сдѣланная самимъ изобрѣтателемъ метода, при- вела къ результатамъ нѣсколько страннымъ... „Переходя къ общему, отъ личнаго", путемъ „углубленія въ замкну- тые міры нашихъ писателей, въ эти живыя монады",— г. Айхенвальдъ, къ удивленію своему и нашему, сдѣлалъ открытіе, что у насъ есть „не только литераторы, но и литература, что есть извѣстные мотивы, проблемы и сю- жеты, которые объединяютъ ихъ въ одно цѣлое"!.. А да- лѣе, „схематизируя въ видѣ нѣсколькихъ концентровъ' русскую художественную словесность, онъ, въ сущности, приходитъ къ линіямъ, давно прочерченнымъ нашими „Тэ- ковцами", „Сентъ-Бевцами" и даже—ітоггіЬііе бісіи!—на- шими „грубыми" матеріалистами. И только старательно увѣряетъ насъ, что тяжба между „самобытностью" и влія-
ніями запада, а параллельно тяжба между городомъ и дерев- ней,—о которыхъ давненько писала русская критика,—что зсе это отнюдь не похоже на такіе „концентры" имманентной исторіи литературы, какъ „тоска по подинѣ и тоска по чужбинѣ" („скитальчество и осѣдлость"—гожъ), или „про- блема натуры и культуры". Послѣдняя проблема, даже по признанію автора, „находитъ свое частичное проявленіе въ моментѣ города и деревни", но — читатель все же пони- маетъ, конечно, что между гордыми имманентными „кон- центрами" и скромными посильными обобщеніями заурядной критики — общаго чрезвычайно мало. Не буду касаться иныхъ — нѣсколько комическихъ — иллюстрацій, которыя приводитъ г. Айхенвальдъ въ поясненіе своей идеи („дека- бризмъ" опредѣляется, какъ „протестъ противъ насиль- ственнаго домосѣдства"; доказательствомъ торжества „цен- тробѣжной силы надъ „осѣдлостью" Гончарова служитъ его путешествіе на фрегатѣ и т. п.). Я остановлюсь на одномъ лишь обстоятельствѣ. Подобно г. Гершензону, и г. Айхенвальду понадобилось для чего-то клеветать на сзоихъ предшественниковъ... Русская критика „пренебрегла Пушкинымъ" увѣряетъ г. Айхенвальдъ — очевидно, опять забытъ Бѣлинскій, забытъ Чернышевскій, Добролюбовъ... Или... русская критика начинается лишь съ момента на- рожденія ея „имманентнаго" метода, и, не существуя ранѣе сего момента, естественно, не могла высказаться о Пушкинѣ... „Искусство цѣнили тѣмъ больше, чѣмъ сильнѣе влива лась въ него разъѣдающая стр)’я тенденціи"..'. Г. Айхен- вальдъ! вѣдь даже наиболѣе чистый представитель публи- цистической критики Добролюбовъ, и тотъ, отвертывался отъ тенденціозныхъ произведеній, и тотъ никогда не ста- вилъ вопроса въ столь дѣтски-элементарнэй формѣ, какую измыслили вы!.. Если наша критика, въ періодъ напряженнаго біенія общественнаго пульса въ средѣ интеллигенціи, да еще по
полицейскимъ условіямъ замѣнявшая въ то время публи- цистику, — сосредоточивалась на общественныхъ публици - стическихъ темахъ; если въ годы „реализма®, когда сами художники задавались только цѣлью „концентрированнаго воспроизведенія дѣйствительности®, эта критика опериро- вала съ ихъ произведеніями, какъ съ матеріаломъ и фак- тами дѣйствительности, и прежде всего общественности,— если такіе пріемы даже и съуживали задачи критики, а, быть можетъ, и задачи самого искусства,—то вѣдь отсюда все же далеко до той „принципіальной тенденціозности % которую измышляютъ современные произносители новыхъ словъ. Патента на это измышленіе имъ, впрочемъ, взять не удастся: у нихъ были легіоны предшественниковъ въ реакціонномъ лагерѣ нашей журналистики, начиная съ дней Бѣлинскаго.. Для чего измышляютъ?—ну, конечно,—ради возвеличенія этихъ самыхъ новыхъ своихъ словъ, ибо не надѣются, что новизна ихъ будетъ замѣчена безъ такой ретроспективной фальсификаціи... Но и тутъ я замѣчу: при всей сладкогласной громс- звучности статьи г. Айхенвальда, при всѣхъ недоразумѣ- ніяхъ между авторомъ и исторической правдой, при всей курьезности нѣкоторыхъ его поясненій къ „концентрамъ®, при всемъ этомъ—и въ статьѣ г. Айхенвальда я вижу нѣ- что дѣйствительно новое или, по крайней мѣрѣ, современное- „Въ с<Ьерѣ искусства—къ личности художника сходятся всѣ нити изученія®... Аргументируется и даже формулируется эта мысль не очень удачно. Но въ ней есть доля истины, а именно, она, эта мысль, является центромъ тяжести зсѣхъ разсужденій критика-импрессіониста, который, по замѣчанію г. Крйнихфельда, поистинѣ напрасно измѣнилъ своей „читательской® позиціи, дававшей ему почву для интересныхъ этюдовъ-силуэтовъ, и пустился въ теоретизи- рованіе, которое къ добру, повидимому, ни его, ни чита- телей не приведетъ.
Въ одномъ надо отдать справедливость г. Айхенвальду: онъ послѣдовательнѣе и храбрѣе, чѣмъ его антиподъ и коллега г. Гершензонъ. Если бы послѣдній призадумался надъ проповѣдуемымъ имъ пріемомъ—исключительнаго сосредоточенія на „интуи- ціи" изучаемаго художника, онъ пришелъ бы неминуемо къ тому же выводу, къ которому пришелъ и г. Айхен- вальдъ. Эта интуиція и есть вѣдь то субъективное и ирра- ціональное, что не разложимо логическими орудіями, что не допускаетъ объективныхъ мѣрилъ. Подступъ къ нему можетъ быть только въ видѣ художественнаго пониманія— „сопричастія", какъ выражается г. Айхенвальдъ. И если историкъ литературы ограничитъ поле своего изслѣдованія „эволюціей этой интуиціи", то „наукообразности", дѣй- ствительно, настанетъ конецъ, отъ нея придется отказаться Я назвалъ этихъ двухъ критиковъ „антиподами-колле- гами“... Они расходятся какъ мы видѣли, безусловно по вопросу о наукообразности. Но тѣсно сходятся, не только по напряженной заботѣ объ отграниченіи критики отъ во- просовъ общественности, не только во многихъ иныхъ наи- болѣе интимныхъ пунктахъ, но и въ томъ пунктѣ, который я выдвинулъ съ сама; о качала, какъ основную ноту современ- наго пересмотра основъ литературной критики. Судя по нѣкоторымъ признакамъ, современная мысль въ лицѣ самыхъ различныхъ по направленію представителей нашей критики, а не только въ лицѣ антиподовъ-кпллегъ, не удовлетворяет ся ни философской критикой, геніальнымъ представителемъ которой являлся Бѣлинскій, ни критикой на чисто соціологической основѣ, въ сущности имѣющей главнымъ своимъ объектомъ—соотношеніе между художе- ственнымъ произведеніемъ, какъ фактомъ, и исторической средой егс породившей. Намѣчается постановка вопроса— болѣе сложная. Я никого не приглашаю идти ни за послѣ- довательнымъ г. Айхенвальдомъ, отрицающимъ наукооб-
разность во имя голаго импрессіонизма, ни, тѣмъ болѣе, за половинчатымъ и тенденціознымъ комментаторомъ- фальсификаторомъ Лачсона. Но я убѣжденъ, что „восхо- жденіе“ къ личности автора, къ его пониманію, есть не- обходимый элементъ критическаго сужденія о художествѣ. Это восхожденіе, однако, можетъ и должно начинаться отъ твердой почвы общественныхъ отношеній. Только цѣло- купное синтетическое охватываніе, какъ содержанія интуи- ціи худсжника-творца, такъ и объективныхъ—біографиче- скихъ и соціальныхъ данныхъ, можетъ дать въ результатѣ по возможности цѣлостное, и по возможности же науко- образное пониманіе или знаніе въ области исторіи худо- жественной литературы. Безъ прослѣживанія связи межд) объективнымъ міромъ и внутреннимъ міромъ автора мы ни на вершокъ не приблизимся къ пониманію его „интуи- ціи“ по ея содержанію. При всемъ возвеличеніи художника, какое звучитъ въ гимнахъ г. Айхенвальда, я очень скло- ненъ думать, что его сопричащеніе или сопричастіе, устра- няющее всѣ элементы объективной провѣрки, будетъ со- причащеніемъ пустотѣ Къ той же пустотѣ приводитъ, на мой взглядъ, и отметающее тѣ же элементы „наукообраз- ное4- изученіе „интуиціи14, рекомендуемое г. Гершензономъ, какъ онъ думаетъ „во слѣдъ11 за Лансономъ, а на самомъ дѣлѣ, вопреки ему.
Поколѣній „призраки44 и наше поколѣніе. Одно поколѣніе за другимъ, наши предшественники на- чинали съ грандіозныхъ надеждъ, а кончали—признаніемъ своей обреченности, своей призрачности... Такая самооцѣнка, ніервые данная зачинателемъ интеллигентской работы Бѣ- линскимъ,—разнообразись только въ словахъ, въ методахъ выраженія,—переходила изъ устъ одного поколѣнія въ уста другого, когда они подводили итогъ своей исторической роли; поколѣніями-призраками признали себя и сверстники Герценовъ и Бълинскихъ, и поколѣніе Добролюбова, а за- тѣмъ и сеімицесятники, съ Михайловскимъ во главѣ. Всѣ они съ трагической ясностью сознавали и формулировали причину своей „призрачности®.. Это были поколѣнія интеллигенціи,—„слишкомъ рано про снувшейся®, ушедшей безконечно впередъ отъ массы, обще- ства и народа, поколѣнія интеллигенціи,—жившей безъ твер- дой соціальной опоры—въ массѣ. Этой разобщенностью съ массой и была обусловлена трагедія „поколѣній-поизраковъ“. Эпоха начала 900-хъ годовъ съ очевидностью доказала, что періодъ безпочвенности, скитальчества, — безнарод • ности—для насъ миновалъ На смѣну сельскому народу, о союзѣ съ которымъ такъ долго и тщетно мечтала народ- ническая интеллигенція, пришелъ народъ городской. И этотъ народъ не только понялъ интеллигенцію, не только присоединился къ ея идеямъ и мечтамъ, не тодько шелъ за ней, іго въ иные моменты проявлялъ даже болѣе высо- кое общественное воодушевленіе, шелъ впереди... Казалось бы, въ наши дни можно разъ навсегда постановить точку на мартирологѣ русскихъ идеологовъ—русской интелли- генціи. Казалось бы, можно признать законченной— именно эпоху ея призрачности...
ЗУ5 О, какъ бы зто было радостно: громко, во всеуслы- шаніе заявить, что завершившійся столѣтній циклъ есть именно циклъ оторванныхъ отъ дѣла мечтаній, остающихся безъ воплощенія идей!.. Теперь, молъ, у насъ совсѣмъ другая картина: теперь народился типъ „дѣльный14 и „реальный",—тотъ самый, по которомъ тосковалъ Добро- любовъ; теперь этстъ дѣльный типъ, опираясь на народъ, твердо стоя на почвѣ взаимнаго съ народомъ пониманія,— приступитъ къ свершенію того, о чемъ только въ мукахъ и терзаніяхъ мечтали отцы и дѣды... Но’осмотоитесь кругомъ: по кожа-ли наша современность на подобный моментъ? Гдѣ лица, сіяющія подобнымъ торжествомъ? Гдѣ руки, съ бодрой энергіей напрягающіяся въ работѣ надъ устрое- ніемъ жизни? Гдѣ литература, празднующая подобную по- бѣду мечты и идеи--надъ тупостью и косностью, цѣлыя десятилѣтія душившими, цѣлыя десятилѣтія пожиравшими всѣ лучшіе всходы русской жизни? И сейчасъ—опущенныя головы, безсильныя, плетьми висящія, руки, и боль и стыдь въ сердцахъ И готовность—у многихъ и многихъ—опять признать себя поколѣніемъ, по- бѣжденнымъ исторіей, поколѣніемъ переходнаго времени, „поколѣніемъ-призракомъ*... Пожалуй, даже острѣе и кош- марнѣе это ощущеніе, чѣмъ у нашихъ предшественниковъ: они вѣдь не переживали обманчиваго ощущенія, не мнили себя достигшими, наконецъ, берега, не предавались такимъ иллюзіямъ, какимъ предавались, еще такъ недавно, мы... „Нѣтъ большаго страданія, какъ вспоминать о быломъ счастьѣ среди бѣдствій настоящаго"—это говорилъ еще Данте. И если „былое счастье" и являлось только мнимымъ, то суть дѣла мало мѣняется, быть можетъ, только болѣз- неннѣе переживаніе, ибо къ нему присоединяется ощущеніе какого-тс стыда и конфуза...
— Да оглянитесь вы кругомъ'.—говорятъ люди і.ъ опу- щенными головами:—вѣдь ничто не завоевано... Вѣдь все осталось по-старому, на засиженныхъ вѣками мѣстахъ... Вѣдь не сбылась, не получила осуществленія—ни одна само- малѣйшая мечта наша“!.. Зсе это такъ, или почти такъ. И однако, послѣ долгой, безконечной эпохи, въ которую интеллигенція мучилась и болѣла своей оторванностью отъ народа, уже одно прочное и неистребимое сознаніе, что эта оторванность—дѣло ми- нувшее, что почва подъ ногами обрѣтена, что обрѣтенъ— народъ,—одно это сознаніе должно поеисполнить сердца бодростью и увѣренностью. Вѣдь въ этсмъ фактъ—все. Вѣдь это вѣрнѣйшій залогъ и полная гарантія.. А что ка- сается стыда и конфуза—то, пусть мы ошиблись съ своихъ расчетахъ, слишкомъ далеко залетѣли въ мечтахъ,—вѣдь этому имѣется свое объясненіе, и есть у насъ „смягчающія нашу вину" обстоятельства. Одно обстоятельство — это долгая, столѣтняя школа... Какъ бы ни характерно было для нашей интеллигентской идеологіи именно устремленіе къ реализму и дѣйствительности, начавшееся еще со вре- мени Бѣлинскаго, но пребывая по волѣ исторіи неизмѣнно только въ области чистой теоріи, чистой идеологіи—мы пріобрѣли закваску и психику типичныхъ мечтателей, ти- пичныхъ утопистовъ. Учитывать реальныя возможности— этому искусству мы не могли научиться, не на чемъ было—за долгіе годы нашего интеллигентскаго бытія. А въ одночасье люди не перерождаются, хотя бы это былъ часъ оеволюши... Съ другой стороны, и объективныя условія мо- мента были таковы, что впасть въ ошибку, запутаться въ счетѣ, право, могъ бы и общественный дѣятель, прошедшій лучшую школу... Несчастная война какъ бы вскрыла прежде- временно нарывъ, ускорила всѣ явленія, лишила ходъ вещей всякой „оріаничности1*, всякой послѣдовательности. Это былъ сплошной вихрь, метель, вьюга.. Предметы мелькали
въ глазахъ, голова кружилась, всѣ перспективы были нару- шены... Если затѣмъ, когда обнажилось дно реальной дѣй- ствительности, люди пришли въ отчаяніе, если пятилѣтіе понадобилось, чтобы сколько-нибудь очнуться и разобраться въ создавшемся хаосѣ,—то дивиться тутъ не«ему. Конечно, рискованная вещь въ такіе моменты, ставить діагнозы, а тѣмъ болѣе—прогнозы.—Но я думаю, что періодъ этой растерянности и отчаянія миновалъ. Не отдѣльные при- знаки, какъ возрожденіе бодрости въ „городскомъ народѣ", имѣю я здѣсь въ виду. Нѣтъ,—вся совокупность проявленій общественности, „парламентскія" и „внѣ-парламентскія" мелкія событія, тснъ прессы, разговоры на улицахъ и въ ваго- нахъ, съ знакомыми и незнакомыми,—все это слагается для меня въ такое впечатлѣніе: мы опять на порогѣ къ дѣлу. И вотъ что, съ моей точки зрѣнія, особенно суще- ственно. Какъ ни трудно опредѣленно характеризовать отличіе этого предстоящаго дѣла, отъ дѣлъ недавнихъ дней, однако, ясно чувствуется, что оно будетъ инымъ, гораздо болѣе трезвымъ и сознательнымъ. Во всѣхъ признакахъ общественнаго пробужденія, о которыхъ я говорю, мнѣ ви- дится одна преобладающая нота: реализмъ. Эпоха утопій закончилась 1905-мъ годомъ. Изъ идеологовъ-мечтателей мы превратились въ трезвыхъ--даже пока скептически настроенныхъ—реалистовъ... Это одно новое данное. А другое—что не только „городской народъ", но и „дере- венскій" начинаетъ политически мыслить... Можетъ быть, въ этомъ надо признать главное завоеваніе мучительныхъ, трагическихъ годовъ нашей „смуты-'... Должно быть, надо было пережить весь этотъ грандіозный взлетъ, а затѣмъ-— это кошмарное паденіе, чтобы деревня, наконецъ, была вы- ведена изъ ея непробуднаго сна, перемежавшагося лишь сти- хійными вспышками изстрадавшихся, изголодавшихся тем- ныхъ людей... Какъ бы то ни было, но сознательность въ деревнѣ выросла въ огромной степени- -это фактъ, который
засвидѣтельствуетъ всякій, имѣющій въ наши дни дѣло съ крестьянствомъ... Все это даетъ, думается, право не откладывать надеждъ въ слишкомъ „долгій ящикъ®, не зачислять наше поколѣніе въ „поколѣнія-призраки". Зачѣмъ, бъ самомъ дѣлѣ, такъ спѣшить съ этимъ? Къ тяжкой школѣ идеологическихъ исканій, страстотерпства мысли, присоединился суровый -фактическій урокъ исторіи Я думаю, что мы извлечемъ— и даже извлекли уже—изъ него надлежащую „мораль". Я думаю, что еше нашему поколѣнію доведется примѣнять эту „мораль" къ дѣлу... Завершившійся циклъ—есть циклъ отвлеченнаго, чисто интеллигентскаго, подготовительнаго труда. Теперь уже двинулась, зажила исторической жизнью :амая масса общества, самая толща народа. Камертонъ изъ рукъ интеллигенціи выпалъ, гегемонія ея кончилась... Но, какъ ни возвышенъ и чистъ былъ звукъ этого камертона, его ввдь слышали почти исключительно свои, узкая сфера прозелитовъ.. Развт. за „гегемонами" шло сколько-нибудь значительное воинство?.. Теперь интел- лигентская идеологія будетъ только вкрапливаться въ кар- тину жизни, только уточнять, повышать сознательность массъ, уже пришедшихъ въ самостоятельное движеніе. Это будетъ новаго типа работа, Быть можетъ, менѣе яркая, менѣе замѣтная. Но практически,—несомнѣнно, болѣе пло- дотворная... Вь уныніи нашихъ дней изрядная доля, ду- мается, порождена именно неумѣніемъ приспособиться къ этой новой, реальной задачѣ—борьбы и жизнестро/ітель- ства... Но умѣніе—дѣло навыка. Оно придетъ... Итогъ, стало быть, если не ошибаюсь, надо подвести такой Интеллигенція наша, закончивши циклъ своего спе- ціально-интеллигентскаго существованія, вступаетъ теперь въ циклъ новый Отъ чистой идеологіи она переходитъ къ дробной. многоцвѣтной, многообразной реальной работі
Вливать въ эту реальную работу свѣтъ своей идеологіи— вотъ задача не менѣе почетная, вотъ д&ло не менѣе отвѣтственное,—не менѣе историческое,—чѣмъ то, какое творилось страстотерпцами нашей интеллигентской мысип на протяженіи нынѣ закончившагося столѣтняго „цикла" '.Ъ Демократія и искусство» і. Вопросъ о будущности искусства въ связи съ демокра- тизаціей общественнаго строя очень часто обсуждается, какъ нѣкая грозная и «трагическая» проблема... Совреыеъ ные эстеты обычно занимаю гъ въ этомъ вопросѣ одну изъ слѣдующихъ двухъ позицій. Одни открыто вопіютъ: «I рядуіцій хамъ погубитъ кра- соту и культуру!.. Паша утонченная цивилизація, нашт культъ красоты недоступенъ этимъ варварамъ. Ихъ по- бѣда—равносильна гибели искусства»... Другіе занимаютъ болѣе утонченную позицію. Они бла- зированы всей современностью; они тоскуютъ, неудовле- гворённые измельчаніемъ искуссі ва, меркантильностью все> современной культуры. И они привѣтствуютъ грядущап варьара-разрушителя, который не оставитъ камня на камн> отъ всего зданія современности, который «оголитъ» землю, завершитъ подлиннымъ опустошеніемъ современную упа дочность... У насъ въ Россіи вопли перваго типа недавно, еще до его неохрист’анской «фазы-, исходили изъ устъ г. Ме- режковскаго. Ему вторила г-жа Гиппіусъ, да кое-кто изъ умѣренно либеральныхъ газетныхъ публицистовъ, вь родѣ
Вергсжскагэ и т. д Втору ю позицію у насъ издавна зани- малъ Валерій Брюсовъ зъ своихъ гимнахъ «варварамъ* <гуннамъ» и т. п. «Въ руинахъ, звавшихся парламентской палатой. Какъ будетъ радостенъ дѣтей свободныхъ крикъ, Какъ будетъ весело дробить останки статуй, И складывать костры изъ безконечныхъ книгъ. Освобожденіе, восторгъ великой золи, Привѣтствую тебя и славлю изъ цѣпей!..» и т. д. Какъ ни разнствуютъ, повидимому, эти два типа раз мышленій о будущности искусства, ихъ объединяетъ утвер- жденіе о гибельности для него и культуры вообще шагъ за шагомъ водворяющагося въ цивилизованныхъ странахъ демократизма. Идея равенства въ ихъ глазахъ антиномична идеѣ культуры... Признаюсь, я не совсѣмъ понимаю, откуда взялась та- кая постановка вопроса... Гдѣ и въ чемъ находятъ эти поклонники культуры основаніе и поводъ къ своимъ стра- хамъ? Гдѣ и когда видѣли они какія-нибудь фактическія подтвержденія своимъ трагическимъ прогнозамъ? Изъ всѣхъ большихъ странъ Европы Франція—наиболѣе демократическая, наиболѣе глубоко, въ самый жизненный обиходъ свой впитавшая демократическіе навыки, Что же? Французское искусство стоитъ, что-ли, на особенно низ- комъ уровнѣ? Французская культура носитъ угрожающіе признаки упадка и отсталости? Не идетъ ли, напротивъ. Франція неизмѣнно во главѣ культурнаго и эстетическаго движенія на континентѣ, какъ шла она всю вторую поло- вину XIX вѣка, несмотря на свои три революціи, не- смотря на интенсивную и все прогрессирующую демокра- тизацію и политическаго строя ея и быта? Америка—другое дѣло. Ея эстетическія стремленія до сихъ поръ не выявились, не скристаллизовались, и потому.
казалось бы, изъ такихъ данныхъ опасно дѣлать какія- ибудь заключенія. Но именно на «американизмъ»-то чаще сего и киваютъ, коіда говорятъ объ антагонизмѣ между духовной. культурой и демократіей. Ясно, что эти выводы — егковѣсны и скороспѣлы, когда они относятся даже къ, цной только Америкѣ, съ ея несложившейся еще духовно;/ культурой; а когда они претендуютъ на обобщенія, на абсо- вютный приговоръ'уадь демократіей,—тенденціозность.ихъ. »же совершенно очевидна. Вотъ если бы доказали, что, демократія губитъ и понижаетъ культуру, уже сложившуюся, «же достигшую во времена расцвѣта феодализма, а затѣмъ капитализма, высокаго уровня; вотъ если бы Франція не служила какъ разъ примѣромъ обратнаго хода вещей,— тогда разговоръ былъ бы иной... А такъ... нѣтъ, господа Встеты, фактовъ подъ руками у васъ, положительно, не имѣется!.. Но что же имѣется въ такомъ случаѣ въ ихъ распо- ряженіи? Чѣмъ объяснить ихъ страхи и мрачность про . Л-юзовъ? Ахъ! когда одному классу приходится уступать свое мѣсто историческому преемнику своему,—это всегда такъ бываетъ. Всегда раздаются вопли о предстоящей «гибели» культуры и искусства. Такіе вопли издавала феодальная аристократія, когда должна была очистить .мѣсто для буржуазіи. Теперь такіе •опли исходятъ изъ буржуазныхъ устъ передъ лицомъ... -грядущаіО хама».,. Право, иного объясненія не придумаешь. Не за искусство страшно этимъ господамъ, не за куль- ’УРУ;—а за себя и своихъ!.. И будемъ же снисходительны, согласимся, что причина достаточно уважительная. Пусть имѣется вь этихъ странахъ нѣчто чрезмѣрно поспѣшное, упреждающее событія, пусть это слишкомъ дальновидная предусмотрительность. Но въ принципѣ это понятно, ибо— естественно.,.
Я очень люблю ту сценку въ Андреевскомъ «Царѣ го- лодѣ», гдѣ вскрывается подоплека буржуазнаго пристрастія къ культурѣ и искусству, Вы помните, какъ въ моментъ, когда дворцу буржуазіи грозитъ гибель, собравшееся тамъ блестящее общество глумится надъ ученымъ,-который одинъ проливаетъ слезы надъ сгорѣвшей библіотекой; а затѣмъ, когда художники—и только художники—колѣнопреклоненно' прощаются съ великими произведеніями искусства, господа буржуа^ негодуютъ: «Они безпокоятся о картинахъ!.. Лишь бы намъ спастись Мы закажемъ, и намъ напишутъ другія, лучшія, картины!.. Мы погибнемъ --вотъ что важно! Мы... мы... мы!..» _ Я не склоненъ впадать въ противоположную крайность,, не склоненъ увѣрять, что каждый демократъ—эстетъ отъ рожденія. Я не буду утверждать, что расцвѣтъ демократіи, царство соціализма уже по одному тому приведетъ къ рас- цвѣту искусства, что въ душѣ каждаго демократа заложена неистребимая жажда и изысканный вкусъ къ эстетическимъ) наслажденіямъ... Это не только крайность, но и крайность- столь же! неумная, какъ признаніе за буржуазіей или аристократіей! но рожденію или положенію—какой-то монополіи на ари-1 стократизмъ духа, какихъ-то привилегій въ смыслѣ эсте-1 тической одаренности, культурности инстинктовъ 4 Будемъ держаться подальше отъ всякой предвзятости’! и обратимся къ фактамъ. Что ни одна революція не сопровождалась сколько-ни-І будь значительнымъ урономъ для накопленныхъ уже бо-І гатствъ эстетическихъ и культурныхъ — это фактъ обще-я извѣстный. Спорадич'ескія безчинства черни или темной! толпы, сопровождавшіеся сожженіемъ или разрушеніемъ! той или иной частной галлереи или библіотеки, — во-пер-1 выхъ, были именно спорадически, а во-вторыхъ — всегда! усиленно раздувались или разукрашивались прессой, сочуві
ствовавшей пострадавшему классу и въ такомъ видѣ за- печатлѣвались въ памяти потомства. Таковы картины не- человѣческаго вандализма и канибальства, приводимыя напримѣръ, Тэноли въ его «Старомъ режимѣ и революціи»: почти всѣ онѣ имѣютъ своими источниками газеты и ме- муары феодальнаго лагеря. А попробуйте, напримѣръ, воз- создать истопію наыего недавняго аграрнаго движенія по статьямъ и. корреспонденціямъ въ «Московскихъ вѣдомо- стяхъ», или въ ооганахъ господъ Сувориныхъ, Крушева- новъ, Дубровиныхъ!.. Во всякомъ случаѣ, лѣтописи рево- люціи не знаютъ ни одного яркаго и крупнаго факта въ такомъ родѣ, какъ, скажемъ, уничтоженіе христіанскими церковниками античныхъ статуй и языческихъ книгъ вь обѣихъ римскихъ имперіяхъ, — или бомбардировка прусса- ками Парижа, отъ котсоой чуть не сгорѣлъ Лувръ Ничего подобнаго ни одинъ возставшій народъ не продѣлывалъ. . Но, скажутъ, до сихъ поръ революціи хоть и носили соціальный характеръ, но соціалистическими не были. Это не очень вѣсское возраженіе, ибо по настроенію массы почти всѣ революціи содержали въ себѣ элементы соціализма. Но разсмотримъ вопросъ и съ этой условной точки зрѣнія. Посмотримъ, каково отношеніе къ культурѣ и эстетикѣ тѣхъ элементовъ совоеменнаго общества, которые уже теперь могутъ, хотя въ нѣкоторой степени, считаться человѣче- скими образчиками будущаго жизненнаго уклада; припом- нимъ позицію въ соотвѣтствующихъ вопросахъ, занимаемую въ парламентахъ соціалистами-рабочими или депутатами- соціалистамп вообще.. Всюду и вездѣ эти представители пролетаріата всегда высказывались за ассигновки на дѣло культуры. Крестьян- скіе депутаты обнаруживали подчасъ типичную для крестьян- ства склонность къ «экономіи», городской же пролетаріатъ всегда оказывался щедрымъ, иногда много щедрѣе буржуазіи, стоящей «по призванію» на стражѣ культуры
Что умѣетъ съ подъемомъ культурнаго уровня проле- таріата въ немъ всюду наблюдается повышенный интересъ къ искусству—это фактъ неоспоримый. «Народные дворцы» въ Бельгіи — живое тому свидѣтельство. А если обратить взоры на наше зачаточное движеніе, если приглядѣться къ тому, что происходитъ, напримѣръ, въ нашихъ столичныхъ рабочихъ обществахъ,—этихъ еле терпимыхъ администра- ціей, съ трудомъ пробивающихъ себѣ дорогу культурныхъ организаціяхъ русскаго пролетаріата, — то и тутъ всякій, кому сколько-нибудь близко приходилось соприкасаться съ тми,- отмѣтитъ огромный интересъ къ искусству, къ ху- дожественной литературѣ, къ картиннымъ выставкамъ, къ музеямъ. Кстати—-одна частность. Въ отчетахъ Толстовскаго музея приводятся цифры посѣтителей выставки. Каза- лось бы, въ центрѣ Петербурга достаточно интелли- гентныхъ читателей и почитателей Льва Толстого? Но если судить по отчету и по цифрамъ, — рабочіе куда больше заинтересованы имъ, нежели городской обыватель другихъ слоевъ и профессій, число рабочихъ, посѣтившихъ выставку, во много разъ превышало число остальныхъ по- сѣтителей... Это, конечно, частность. Да и повышенный интересъ къ культурѣ ьъ средѣ русскихъ-рабочихъ, при желаніи, можно истолковать какъ рьяность новичковъ, про зенитовъ, толысо-что пріобщившихся къ новымъ интере- самъ;—какъ воодушевленіе класса, недавно только пробу- дившагося къ исторической жизни. Но каково бы ни было объясненіе,— фактъ огромныхъ и все растущихъ запросовъ демократіи въ области культуры и искусства—и у насъ въ Россіи есть фактъ несомнѣнный. И значеніе его, конечно не ослабитъ «Хихиканье» господъ Чуковскихъ, которые увѣряютъ, что любимымъ чтеніемъ рабочихъ является «Пинкертоновщина», и приходятъ въ дѣланный. ужасъ отъ посѣщенія рабочими кинематографовъ. Подумаешь
какая, въ самомъ дѣлѣ, непоправимая бѣда, неизбѣжное, горе! *). Заглянули ли какъ-нибудь эти господа, въ мало посѣ- щаемый уголокъ Петербурга — на уголъ невѣдомыхъ Раз- станной и- Тамбовской улицъ, въ театръ при Народномъ домѣ Паниной... Здѣсь, подъ руководствомъ г. Гайдебурова. труппа, состоящая главнымъ образомъ изъ молодежи, ста- витъ сплошь—серьезныя, классическія пьесы... И, право, ни- зъ одномъ другомъ уголкѣ Петербурга, ни въ одномъ театрѣ вы не увидите столько напряженнаго вниманія, такого во- одушевленія въ переполненномъ зрителями залѣ. Зри гели же-^почти исключительно—рабочіе окрестныхъ фаб- рикъ... Интеллигентная толпа ведетъ себя такъ развѣ только на нѣкоторыхъ удачныхъ постановкахъ московскаго Худо- жественнаго театра... Это опять «частность»,—но сколько такихъ частностей можно было бы набрать въ доказательство моего общаго положенія. Перейдемъ, однако, къ имѣющимъ болѣе общій харак- теръ сторонамъ вопроса... II. Мы видѣли, что страхи нѣкоторыхъ современныхъ эсте- товъ передъ побѣдоноснымъ шествіемъ демократіи,—.ровно ни на чемъ не основаны, являются праздными,—а то и тенденціозными,—измышленіями. „Грядущій варваръ4 пли „хамъ"—говоря на ихъ миломъ жаргонѣ—вовсе не иску-* *) Впрочемъ, г. Чуковскій, начавшій свои фельетоны на эту тему въ «Рѣчи» — «за упокой» пролетарскихъ культурныхъ стре- мленій, — вскорѣ подъ впечатлѣніемъ роста у насъ популярныхъ журналовъ, увлекся въ обратную сторону до полнаго покаянія пе- редъ демократіей,— даже до пожеланій, чтобы читатель-демократъ въ одинъ прекрасный день «насъ уничтожилъ». («Мы»—это г. Чу- ковскій и ему подобные)..
шается на сокровищницу современой культуры, не соби- рается испепелить накопленныя художественныя цѣнности.. Ни одного фактическаго довода въ пользу своихъ опа- сеній господа эстеты привести не могутъ. Но этого мало. На основаніи многихъ и многихъ и именно фактическихъ данныхъ, можно не только отрицать, наличность какого бы то ни было антагонизма или .,анти- момичности" между демократіей и культурой вообще и художественной культурой зъ частности, но можно придти къ выводу объ огромныхъ и все растущихъ запросахъ де- мократіи, въ частности городского пролетаріата,—въ обла- сти духовной культуры, въ области эстетики. Мы видѣли, чго и у насъ наше недавно зародившееся рабочее движеніе уже проявляетъ признаки напряженнаго интереса къ этой области.. Прежде чѣмъ перейти къ общимъ ьыводаліъ и къ суще- ству вопроса, я остановлюсь еіце на одной отрасли искус- ства,—въ которой демократія или демократы по происхо- жденію' проявляли ссбя не пассивно только,—а активно,— творчески. Я имѣю въ виду—живопись. Она можетъ служить сви- дѣтельствомъ, что демократизмъ происхожденія не только не „антагонистиченъ0, а иногда благопріятствуетъ влеченію къ искусству и даже—художественному творчеству. Эго наиболѣе демократическое изъ искусствъ по составу своихъ адептовъ Не только во времена Филиппо Липло выходили изъ пастуховъ художники, не только въ аристократиче- скій вѣкъ Людовиковъ—украшеніемъ ихъ утонченнаго бытія занимались люди со столь простецкими фамиліями, какъ Буше; но и въ наши дни именно изъ крестьянъ и демократіи вообще выходитъ большинство художниковъ У насъ въ Россіи такъ же, какъ и на западѣ. Рѣпинъ— сынъ военнаго поселянина, Куинджи провелъ свое дѣтство на улицѣ Маріуполя, Крамской—сынъ харьковскаго мѣща-
нина и т. д. и т. д.—какъ демократами являлись во Фран- ціи создатели современной жирописи—Манэ, Монэ, Миллз и т. д. и т. д. Быть можетъ, здѣсь объясненіе слѣдуетъ искать въ томъ, что у этихъ сельчанъ или выходцевъ изъ мало-культурной соеды прирожденное дарованіе не испыты- вало съ дѣтства тлетворнаго вліянія готовыхъ образцовъ, не тренировалось искусственно, а росло органически, пи- таясь долгіе годы непосредственными впечатлѣніями... У культурнаго ребенка между его глазами и природой всегда стоитъ какой-то „фильтръ" изъ подсовываемыхъ ему об- разцовъ искусства съ ихъ условной передачей дѣйст витель- ности. У этихъ маленькихъ демократовъ—глазъ непосред- ственно вбираетъ лучи дѣйствительности... Но каковы бы то ни были причины этого факта, можно сказать одно: исторія живописи уже съ полнымъ правомъ позволяетъ назвать всякія разглагольствованія про „антагонизмъ" и „антиномичность" между демократіей и искусствомъ— празднымъ вымысломъ, тенденціозной выдумкой или про- сто затверженнымъ шаблономъ Правда, бываютъ эпохи, когда искусство носитъ харак- теръ „снобизма", когда оно впадаетъ въ преувеличеніе утонченности, когда оно не служитъ основному своему призванію—выявлять міро- и жизне-ошущеніе, а больше озабочено техникой, выработкой методовъ изображенія дѣйствительности, а то и прямо ставитъ своей задачей „развлеченіе", является искусствомъ для гурмановъ и сно- бовъ,—въ такія эпохи утраты искусствомъ его оелигіознаго характера (я употребляю это слово въ самомъ широкомъ его''смыслѣ., безъ всякаго отношенія къ мистикѣ )—въ такія эпохи „искусства для искусства", искусства „для немно- гихъ",— конечно, рождается нѣчто въ родѣ антагонизма между здоровыми духовными стремленіями растущей демо кратіи и представителями этого упадочнаго художественнаго творчества. Но вѣдь это не антагонизмъ йо существу, не
антагонизмъ принципіальный. Наиболѣе тонкіе и глубокіе изъ упадочниковъ сами всегда тоскуютъ именно по искус- ствѣ съ религіознымъ содержаніемъ, сами жаждутъ того, что французы называютъ ^гапб’агг. Что . демократія ищетъ и. требуетъ такого „большого искусства-“—это безусловная истина. Она еще только на- чинаетъ духовно жить, она еще только закладываетъ фун- даментъ того зданія, которое исторически призвана соору- дить. И она требуетъ не искусства-забавы, не искусства- украшенія, а искусства., выполняющаго ту миссію, которую оно всегда выполняло въ моменты своего расцвѣта, какъ ?ъ эпоху классической древности или въ годы Ренессанса. Искусство есть одно изъ могущественнѣйшихъ орудій познаванія міра и жизни.—Въ этомъ его „религіозная" миссія. И растущій классъ, сь глазами, смѣло, наивно и дѣтски-чисто смотрящими въ даль будущаго, конечно, всей душой жаждетъ именно такого искусства, служащаго жизни, служащаго человѣчеству: демократія чувствуетъ, что искус- ство можетъ не только украшать жизнь, но углублять и облагораживалъ, очищать, освящать ее; и еще—іто только искусство можетъ истолковать, довести до всеобщаго пони- манія наиболѣе интимныя, наиболѣе дорогія, и въ то же время—наиболѣе роковыя стороны нашего бытія и объеди- нять на одинаковомъ пониманіи ихъ —человѣчесі во... Въ этомъ смыслѣ ростъ демократіи является синонимомъ обновленія искусства, углубленія его русла, обогащенія его религіознымъ содержаніемъ... А вѣдь это. пожалуй, значитъ— синонимомъ его роста и расцвѣта. Но дѣло тутъ не въ какихъ-нибудь принужденныхъ инстинктахъ и свойствахъ, а вь историческихъ условіяхъ, въ свойствахъ той миссіи, которая возложена на демократію — исторіей... Мнѣ хотѣлось бы въ заключеніе остановиться на темѣ, которой посвятилъ не мало думъ нашъ художникъ-демо-
кратъ Максимъ Горькій. Я разумѣю вопросъ о будущности искусства въ обществѣ соціалистическомъ, въ обществѣ равныхъ среди равныхъ. .Я не буду и тутъ предаваться оптимизму, не буду дѣлать голословныхъ утвержденій' о расцвѣтѣ искусства въ связи съ ростомъ и совершенство- ваніемъ человѣческаго индивидуума, поставленнаго въ ус- ловія нормальнаго развитія. Все это, конечно, болѣе чѣмъ вѣроятно. Во пока слишкомъ мало конкретнаго можно сказать на эту тему. А вотъ тема, излюбленная названнымъ иною беллетристомъ, гораздо конкретнѣе. И я подписы- ваюсь обѣими руками подъ его утвержденіями. Горькій видитъ залогъ расцвѣта искусства въ ощущеніи художни- комъ-творцомъ его живой связи съ коллективомъ. Онъ ссылается на эпохи расцвѣта искусства и въ нихъ усматри- вавъ ь наличность именно этого условія, наличность такой связи. Онъ утверждаетъ это и о гражданахъ греческихъ городовъ-республикъ, и объ итальянскихъ живописцахъ и скульпторахъ, -„возродившихъ" античную красоту.. Я ду- маю. что онъ правъ и исторически, и по существу. Думаю еще. что онъ правъ и въ своемъ прогнозѣ относительно общества будущаго и его искусства. Если, съ одной сто- роны. этотъ грядущій строй будетъ бережно охранять каж- дый ростокъ индивидуальнаго дарованія, какъ драгоцѣннѣй- шее общественное достояніе; если взамѣнъ теперешняго топтанія и уродованія, отъ котораго глохнетъ и гибнетъ столько зачинающихся талантовъ,—тамъ каждый изъ нихъ будетъ съ энтузіазмомъ подхваченъ и вознесенъ, и дорога передъ нимъ будетъ широко открыта; то съ другой сто- роны связь между этимъ одареннымъ творческой способ- ностью индивидуумомъ и близкимъ и понятнымъ ему и дорожащимъ имъ коллективомъ—должна стать особенно живой и интимной. Есть вь области современной эстетики, одна антиномія (на этотъ разъ подлинная!), которая въ нэши дни заставляетъ болѣть душой каждаго чуткаго лю-
бителя искусства: въ самомъ дѣлѣ, кто только изъ раз- мышлявшихъ въ наши дни объ искусствѣ не останавли- вался передъ этой пропастью, отдѣляющей подчасъ геніаль- ное, углубленное, но и глубокотревожное, отдающееся часто минутнымъ порывамъ—индивидуальное творчество— отъ творчества народнаго, коллективнаго, съ его величавой гармоничностью, неувядаемой жизнью и мощью, но и съ его архаической примитивностью?... Мало развѣ эстетовъ, которые въ наши дни мечтаютъ о сліяніи этихъ двухъ родовъ искусства, о придачѣ инди- видуальному творчеству „всенароднаго11 характера? Эти мечты—грандіозная задача, которая можетъ быть разрѣшена только въ планѣ соціальномъ, только въ эпоху, нарожденія подлинной, живой и прочной, ежеминутно ощу- щаемой связи между индивидуумомъ и обществомъ...
Книгоиздагелосно ..ЖИЗНЬ и ЗНАНІЕ”. Москва, Срѣтенка, д. 8. (Уг. Рыбникова пер.). Петроградъ, Поварской пер.. д. № 2, кв. О 10 и 11. Тел. 227-4'2. БИБЛІОТЕКА ОБЩЕС'1 ВОВЪДѢНІЯ. Ь'н. 1. И П Покровскій I осударетвенныіі бюджетъ Рос- сіи. За прсаѣднія 10 дѣтъ (1901—1910). Цѣна 2 р, •Кн. 2. Исторія соціализма. Въ монографіяхъ К. Каутскаго, II. Лаерарфа, К. Гуго и Бернштейна. Перевода. Ю. п 11. Леонтьевыхъ. Часть р. За обѣ части 7 р. •Кп <1 А! С. Александрова Государство, Бюрократія и Абсолютизмъ втПісторПі Россіи. Цѣна 5 руб. Кн. 7. Петръ Масловъ. Псто-рія народнаго хозяйства, Цѣна 3 руб. Кн. 9. А. М. Коллонтай. Общество и материнство. Госу- дарственное. страхованіе материнства Цѣпа 4 р 50 к Ктг. 10. А Деборинь. Введеніе въ философію діалектиче- скаго матеріализма. Съ нредислог.іем'ь Г. В. Плеха- нова. Цѣпа 4 руб. ІѴтг 11. В Л. Кранихфельдъ Въ мірѣ идеи и обратов'і . Томъ 3-ті. Цѣна 3 р. 50 к. Би. Г2. Мах. Невѣдсмекій. Зачинатели н продолжатели. (Поминки. характеристики, очерки по русской литературѣ отъ дней Бѣлинскаго до дней нашихъ/ Цѣна 15 р. Кн. К). С. Т. Семеновъ Двадцать пять лѣта. въ деревнѣ. Цѣпа 3 руб. Би. 11. Владимиръ Бончъ Бруевичъ. Духоборцы въ Канад- скихъ преріяхъ. Цѣна 9 руб. Кп. 15. Владимиръ Бончъ-Бруевичъ. Кч> исторіи русскаго духоборчества. Цѣпа 5 руб. Кн. 1В. Владимиръ Бончъ-Бруевичъ. Новый Израиль. Ц. 5 р. Ян. 17. Владимиръ -Бончъ - Бруевичъ. Среди сектантовъ. Цѣна 5 руб. Ни. 18. Владимиръ Бончь-Бруевичъ. Пзч. міра сектантовъ. Цѣна 5 руб. Кн. 19. Фр. Энге.гьсъ. Положеніе рабочаго класса чъ Ані лін Переводя, съ нѣмецкаго II. и .Е, Леонтьевыхъ. Цѣна 3 руб. Кн. 21. Фр. Лассалъ Письма Ферд. Лассаля къ К. Марксу и Ф. Энгельсу. Цѣна 2 руб. .Кн 2° Объ А. И. Герценѣ и М. Г. Чернышевскомъ. Цѣна 1 р. 50 к. Дм.' 2У Б. Авиловъ. Настоящее и будуіиае» народнаго хо- зяйства Россіи. Цѣна 1 руб. 25 кои.
Кн. 24. К. Тахтаревъ. Соціологія какъ паука. 2-е изданіе.И.3р Кн. 25. ТО. Каменевъ Экономическая система имперіа- лизма. Чѣна 4 руб. 50 коп. Кн. 20. К. Марксъ и Ф. Эніельеъ. Манифестъ коммунисти- ческой партіи. Цѣна В руб. Кн. 27. В И Милютинъ Рабочій вопросъ въ се-тьском'ь- хозяйствѣ Россіи. Цѣна 1 руб. 50 коп. Кн. 28. В. П. Милютинъ. Сельско-хозяйственные рабочіе и война. Цѣна 3 руб. 50 коп. Кн. 29. ТО М. Стекловъ. Карлъ Марксъ, Его жизнь и дѣя- тельность. Цѣпа 3 руб. 50 коп. Кн. 30. Подъ старымъ знаменемъ. Сборникъ'статей. Цѣна 1 руб. 50 кои. Кн. 31. С. О. Загорскій. Война послѣ мира. (По поводу Па рижской экономической конференціи союзниковъ). Ц. 5 р. Кн. 32. Ж Гедъ и П Лафаргъ. Программа рабочей партіи. ея основанія и комментаріи къ ней. Цѣна 1 руб. 50 коп. Кп. 33. И. Б Чернышевъ. Крестьяне объ общинѣ. Кп. 34. И В. Чернышевъ. Памятная книжка марксиста Цѣна 7 руб. 50 коп. Кн. 35. И. В Чернышевъ. Исторія общины въ Россіи. Кн 36. Б. Д. Бончъ-Бруевичъ. Волненія вч. войскахъ и воен имя тюрьмы. Цѣна 3 руб. Кп. 37. Н. Денинъ(Вл Ульяновъ). Аграрная программа соц.- дем. вч> первой русской революціи. 3905—1907 г.г. Цѣна 4 руб. 50 коп. Кн. 38. Н. Ленинъ (Вл. Ульяновы. Изъ исторіи еоц.-дем. аграрной программы. (Статьи 1901—1906 г.г.). Цѣна 1 руб. 75 коп Кн. 39. Н. Ленинъ (Вл. Ульяновъ). Новыя данныя озакопах і» развитія капитализма. (Соединенные Штаты). Ц. 2 у. Кн. 40. Н. Ленинъ (Вл. Ульяновъ'. Государство п революція. Цѣпа 2 руб. Кн. 41. Н. Ленинъ <Вл. Ульяновъ). Имперіализмъ, какъ но- вѣйшій Этапъ капитализма, іізд.2-е, дополи, ипсправл. Цѣна 2 руб. Кн. 42. Н. К. Крупская. Народное образованіе и демо- кратія. Цъпа 2 р. 50 к. Кп. 43. ТС. Каменевъ. Борьба за миръ. (Отчетъ о мирныхъ переговорахъ въ Брестѣ). Цѣна 2 руб.
Книгоиздательство „К О ММУН И СТ Ъ®. Москва, Срѣтенка, л. 8. (Уг. Рыбникова пер.). Петроградъ, Поваоской пер., л. 2, кв. 9, 10 и 11 Тел. 227 -42. Матеріалы къ исторіи и изученію русскаго рели- гіозно-общественнаго движенія зъ Россіи. Подъ редакціей Владимира Бончъ-Ьруевича. ПЕРВЫЙ ВЫПУСКЪ. — Батисты— Бѣгуны.-Духоборцы.-Л. Тол- стой о скопчествѣ -ГІавловцы.—Поморцы.—Старообрядцы.— Скопцы.—Штундисты. Цѣна 3 рубля. ВТОРОЙ ВЫПУСКЪ.—„Животная книга духоборцевъ" 1 • ’ Записалъ и собралъ Вл. Бончъ-Еруевичъ. Вь «Животную книгу* входитъ болѣе четырехсотъ различныхъ произведеній устной литературы духоборцевъ. Вступительная стаи я В Д. Б о и ч ъ-Ь р у г в и ч а: „Изложеніе міровоззрѣнія духоборцевъ*. Цѣна 3 рубля. ТРЕТІЙ ВЫПУСКЪ. — Штундисты. — Духовные скопцы. — Пост- ники,—Свободные христіане. СОДЕРЖАНІЕ: Погребальное распоряженіе Т и м о ф е я Артемовича Зайца (южно-русскаго штундиста).—Его портретъ,— Факсимиле.— Сказаніе о самомъ себѣ и о закавказскихъ ссыльныхъ зз вѣру, Т. А. 3 а й ц а Письма і. Л. Зайца къ разнымъ ницамъ.—Памяти Тимофен Артемовича Зайца, Вл. Б о и ч ъ-Б р у е в и ч а.— Дѣдушка Тимофе.й Зайцевъ, стихотвореніе Е. Титарчука—Упованіе духовныхъ скопцовъ, С. Ф р ф оро в с к а го.—Жизнь Алексѣя (въ поискахъ лучшей жизни), А. М. М и р о н е н ь о,—Старая вѣра, М. И. Новикова.- Разсказъ Марфы Iор- дѣевны Чегодаевой, урожденной Самротчной. Записалъ К. М. Д р о б и н и н ъ.—Иска- тель истины, К. М. Дробинина,—Поѣздка въ Стзродубье, И. С. Абрамова. Цѣна 3 рубля. ЧЕТВЕРТЫЙ ВЫПУСКЪ. Новый. Израиль. СОДЕРЖАНІЕ: -Предисловіе: исторія возникновенія, изложеніе ученія, бытъ, нравы, обряды, обычаи, литература и современное положеніе новоизраильской общины, В л. Б о н чъ-Б ру е ви ч а. Духовный алфгвитъ XX в ѣ к а, статьи ново- израильтянь. В. С. Лубкова, С. М. Мишина, А. В. Кудрявцева. Н. С. Голубева, С А. Сушкова, П. Юргенса, М. Забѣлина и друг.--Сіонскія пѣсни новоизряиль- тянъ.—Со многими портретами и иллюстраціями Цѣна 7 рублей 51 н о п ѣ е к ъ. ПЯТЫЙ ВЫПУСКЪ. Полное собраніе сочиненій Г. С, Сковороды. Томъ I. Цѣна 6 рублей. СЕДЬМОЙ ВЫПУСКЪ.—'Чѳмреки,—(Оівѣтвленіе Стараго Израиля). Вопросы и отвѣты,—Рукописи,—Разсуждеьія.—Духовные стихи,—Описанія жизни — Письма и пр.—Рисунки,—Портреты. Цѣнны рублей.^ Печатаются и го гоилтся въ печгтмі ШЕСТОЙ ВЫПУСКЪ. Полное собраніе сои. Г. С. Сковороды. Томъ II. ВОСЬМОЙ ВЫПУСКЪ. Постоянные Молокане. ДЕВЯТЫЙ ВЫПУСКЪ. Духовные Молокане. ДЕСЯТЫЙ ВЫПУСКЪ. С Стеоанъ Подгорный и его почитатели ОДИННАДЦАТЫЙ ВЫПУСКЪ.Духовный Алфавитъ Новаго Израиля. ДВѢНАДЦАТЫЙ ВЫПУСКЪ. Скопцы.
Книгоиздательство „КОММУНИСТЪ*. Москва, Соѣтенка, д. 8 (Уг. Рыбникова пгр.). Петроградъ, Поварской пер., д. 2, кв. 9, 10 и 11. Тел. 227-42. Отдѣлъ подъ общимъ завѣдываніемъ И. Степанова при участіи: Н. Бухарина, П. Дауге, Г. Зиновьева, Ю. Каменева, И. Ленина, Н. Лукина, А. Луначарскаго, Н. Мещерякова В. Обо- ленскаго, М. Ольминскаго, В. Орловскаго, М, Покровскаго, В. Смирнова, Ю Стеклова и др. И. Марксъ. Собраніе сочиненій. Юбилейное изд. Все изданіе—близкое къ полному собранію сочиненій—соста- .зитъ до 25 томовъ по 25—30 листовъ (400—500 стр.) большого формата. Въ эго юбилейное изданіе войдутъ какъ всѣ работы, появившіяся до сихъ поръ въ Германіи и Англіи отдѣльными изда- ніями, гакъ и работы, разсѣянныя по разнымъ періодическимъ изданіямъ. Въ настоящее время печатаются „Теорія прибавочной стои- мости" въ переводѣ Н. И. Бухарина; „Капиталъ1* и дополненное изданіе „Сгоранія историческихъ работъ", въ^ переводахъ подъ ред. В. Базарова и И. Степанова, вновь пересмотрѣнныхъ И. Сте- пановымъ. Ф. Энгельсъ. Собраніе сочиненій. Намѣчены три тома большого формата, по 25—30 листовъ каждый. Въ „Собраніе" войдутъ какъ работы, появлявшіяся отдѣльными изданіями, такъ и журнальныя статьи Энгельса. Книжные склады и магазины „Коммунистъ" принимаютъ на себя выполненіе всѣхъ книжныхъ заказовъ, какъ для частныхъ лицъ, такъ и для партійныхъ, совѣтскихъ, городскихъ, земскихъ, общественныхъ и правительственныхъ учрежденій и учебныхъ заведеній всѣхъ комиссаріатовъ. Типографія Л, Я- ;,.нзбѵтл. Петпьтоадь. Мытиииская ѵл.. и. М 11