Текст
                    I S S N 0 1 3 0 - 6 5 4 5 “ И Н О С Т Р А Н Н А Я Л И Т Е Р А Т У Р А ”, 2 0 2 2 , № 3 , 1 – 2 8 8

2022

3

3
2022

СПЕЦИАЛЬНЫЙ НОМЕР

ИРЛАНДИЯ ИЗВЕСТНАЯ.
И НЕИЗВЕСТНАЯ


[3] 2022 Ежемесячный литературнохудожественный журнал Ирландия известная. И неизвестная 3 Джон Бэнвилл Плащаница. Роман. Перевод с английского Даниила Адельсона. Под редакцией Анастасии Бородачевой 128 Энн Энрайт Два рассказа. Перевод с английского Александра Авербуха 147 Рут Гиллиган Ночь большого ветра. Рассказ. Перевод с английского Екатерины Крыловой 161 Фрэнк Маккорт Анджела и Младенец Иисус. Рассказ. Перевод с английского Ольги Сиротенко Вглубь стихотворения 168 Уильям Батлер Йейтс Ирландский авиатор предвидит свою смерть. Переводы с английского. Составление и вступление Павла Зайкова NB 175 Майк Маккормак Солнечный остов. Фрагменты романа. Перевод с английского и вступление Павла Зайкова Переводим с ирландского 225 Патрик Пирс Барбара. Рассказ. Перевод Ольги Сиротенко 235 Катрина Хастингс Королевич Ирландский. Легенда. Перевод Ольги Сиротенко Литературное наследие 244 Сэмюэль Лавер Король О’Тул и святой Кевин. Легенда. Перевод с английского Ольги Сиротенко Трибуна переводчика 252 Джеймс Джойс Аравия. Рассказ. Переводы с английского Е. Д. Калашниковой, Марии Орловой. Публикация и вступление Татьяны Чернышевой Ничего смешного 269 Пат Инголдзби Стихи разных лет. Перевод с английского Шаши Мартыновой БиблиофИЛ 277 Среди книг с Александром Ливергантом Библиография 281 Ирландская литература на страницах “ИЛ” 2007—2021 Авторы номера 283 © “Иностранная литература”, 2022
До 1943 г. журнал выходил под названиями “Вестник иностранной литературы”, “Литература мировой революции”, “Интернациональная литература”. С 1955 года — “Иностранная литература”. Главный редактор А. Я. Ливергант Редакционная коллегия: Л. Н. Васильева С. М. Гандлевский А. В. Гладощук О. Д. Дробот Т. А. Ильинская ответственный секретарь Общественный редакционный совет: Международный совет: Ван Мэн Томас Венцлова Матей Вишнек Милан Кундера Кэндзабуро Оэ Роберт Чандлер Ханс Магнус Энценсбергер Л. Г. Беспалова Н. А. Богомолова Е. А. Бунимович Т. Д. Венедиктова А. А. Генис В. П. Голышев Ю. П. Гусев С. Н. Зенкин Г. М. Кружков М. А. Осипов М. Л. Рудницкий И. С. Смирнов Е. М. Солонович Б. Н. Хлебников Г. Ш. Чхартишвили А. В. Ямпольская Выпуск издания осуществлен при финансовой поддержке Министерства цифрового развития, связи и массовых коммуникаций Российской Федерации
Джон Бэнвилл [ 3 ] ИЛ 3/2022 Плащаница Роман Перевод с английского Даниила Адельсона Под редакцией Анастасии Бородачевой Мы создаем слово в точке, за которой начинается наше незнание, дальше которой не способны видеть, например, слово “я”, слово “делаю”, слово “страдаю” — они, скорее всего, являются линией горизонта нашего познания, но никак не “истиной”. Первая К ТО говорит? Это ее голос, в моей голове. Боюсь, это не кончится, пока не кончусь я. Она говорит со мной, пока я волочусь в одиночестве по этим мощеным улочкам, говорит то, что я не хочу слышать. Иногда я отвечаю, громко протестую, требую, чтобы меня оставили в покое. Вчера в пекарне на виа Сан-Томмазо, где я часто бываю, я, должно быть, вы- SHROUD Copyright © 2002, John Banville All rights reserved © Даниил Адельсон. Перевод, 2022
[ 4 ] ИЛ 3/2022 крикнул что-то, возможно, ее имя, ибо все в этом людном месте вдруг посмотрели на меня, как у них бывает: не с тревогой и неодобрением, а с любопытством. Они уже знают меня: пекарь, мясник, парнишка в овощной лавке, а также их клиенты — в основном домохозяйки с крашенными хной волосами, пухлые, как голуби, крепко надушенные, с уродливыми украшениями и большими, темными глазами. Отмечу их удивительно стройные ноги; дамы стареют сверху вниз, ведь это все еще те слегка изогнутые, соблазнительные ножки, которые были у них в двадцать лет или даже раньше. Я их явно интересую. Возможно, их привлекает некоторый намек на commedia dell’arte1 в моем облике: мрачный взгляд с прищуром, комично исковерканная походка, палка и шляпа вместо дубинки и маски Арлекина. Кажется, они не против, что я со странностями. Но я не спятил, правда, я всего лишь очень, очень стар. Я будто прожил целую вечность. Оглядываясь назад, я вижу то, что кажется первозданной тьмой, усеянной пятнами холодного жесткого света, бесконечно далекими друг от друга и от меня. Скоро, через несколько месяцев, мы вступим в последнюю декаду этого тысячелетия; к сожалению, я не доживу до следующего, но минувшие годы принесли столько славы, столько восторгов. Да, я вернулся в этот город с аркадами, что, может быть, и неразумно. Я снял жилье в одном из переулков рядом с Дуомо, не скажу, в каком именно, по причинам, которые не до конца мне ясны; однако признаюсь, что временами беспокоюсь, как бы не заявилась полиция. Оно не так уж велико, мое прибежище: пара комнат, низкие потолки, сырость; окна такие маленькие и грязные, что приходится держать настольную лампу зажженной весь день из страха споткнуться в полумраке. Я бы не хотел, чтобы меня нашли здесь мертвым: дверь выломана, кричащая квартирная хозяйка, и я бог весть в каком виде. Она, квартирная хозяйка — quella strega!2 — вдова c явными театральными наклонностями. Она говорит, что раньше здесь был квартал красных фонарей, и бросает на меня многозначительный взгляд, широко раскрывая глаза и откидывая голову назад, демонстрируя неприятные и огромные, как пещера, ноздри. Я всегда подозревал, что закончу подобным образом: изгоем, который волочится по закоулкам некоего города, разговаривает с самим собой и ловит пристальные взгляды прохожих. И все же я решил вернуться сюда, хотя, конечно, и не из нежной привязанности. Турин 1. Уличная импровизационная комедия итальянского Возрождения (итал.). (Здесь и далее — прим. перев.) 2. Эта ведьма! (Итал.)
[ 5 ] ИЛ 3/2022 Джон Бэнвилл. Плащаница напоминает огромное, вычурное кладбище, со всем этим мрамором, памятниками, жестикулирующими статуями; неудивительно, что бедняга Н. сошел здесь с ума, возомнив себя царем и отцом царей, и дошел до того, что однажды остановился на улице, чтобы обнять клячу извозчика. Они потеряли его багаж, как и мой когда-то, отослали в Санпьердарену, когда тот направлялся в противоположную сторону; с тех пор Н. не мог слышать мелодичное название этого места без гневного ворчания. Но довольно этих капризов. Я собираюсь объяснить себя, самому себе и тебе, моя дорогая, ибо, если ты говоришь со мной, то, несомненно, можешь и слышать. Спокойно, тихо, избегая привычной вычурности тона и жестов, я буду говорить о том, что знаю, за что могу поручиться. Полип сомнений сразу поднимает свою тупую и уродливую головку: что я знаю? за что могу поручиться? Не существует ни духа, ни разума, ни мышления, ни сознания, ни души, ни воли, ни истины — все это вымысел. Так заявляет безумный философ, размахивая своим могучим молотом. И все же меня преследует мысль, что мне послан последний шанс искупить какую-то часть себя. Я не говорю о душе — я не так далеко зашел в своем слабоумии. Но, быть может, некую маленькую, драгоценную вещицу я могу выкупить, как однажды выкупил у ростовщика серебряную таблетницу Мамы Вандер. Я задаюсь вопросом, могло ли это быть твоей истинной целью: не разоблачить меня, сделав себе на этом имя, а, скорее, предложить мне возможность искупления. Если да, то ты уже сделала свое дело: искупление — не то слово, которое до сих пор занимало видное место в моем словаре. Но в то время твои мотивы не были мне ясны — впрочем, подозреваю, они не были ясны и тебе. Возможно, ты действительно меня предала, и вскоре в уголке академического мирка неожиданно всплывет издание с посмертным эссе, написанным тобой обо мне, и я буду опозорен, осмеян и изгнан из аудитории под свист толпы. Впрочем, неважно. Имя, мое имя — Аксель Вандер, на этом я настаиваю. Хотя бы на этом, если не на большем. Ее письмо доставили мне както утром, давным-давно, в славном городке Аркадия: Гермес в шлеме и очках привез его на велосипеде. Содержащееся там послание я ждал, я страшился его всю свою жизнь, ту жизнь, которую считаю настоящей. И вот время наконец пришло, и первое, что я почувствовал, — замешательство, будто мне вдруг сказали, что моя давно умершая сестра, которую я едва помню и никогда не любил, все же не умерла, а жива-здорова, обитает в соседнем пригороде и собирается нанести мне не-
[ 6 ] ИЛ 3/2022 возможный визит. Что бы я мог сказать о той отверженной версии себя спустя столько времени? Я пил виски целый день, впав в эйфорию от ужаса и паники, и проснулся глубокой ночью, обнаружив себя сгорбившимся на старом вращающемся стуле, внизу, в кабинете, с догоревшим окурком, все еще зажатым в пальцах. Снаружи, в мягкой калифорнийской темноте, я чувствовал запахи, которые даже сейчас, спустя столько времени, кажутся мне экзотическими: эвкалипт, еще теплая от дневного солнца пыль, запах древесного угля, доносящийся со светлых холмов, где месяцами сонно тлели в траве костры. Я позволил письму упасть на пол и рассмеялся безумным, пьяным смехом. По Кедровой улице, шипя шинами, проехала машина; она двигалась очень медленно, будто водитель считал номера домов, и я подумал о маске, за которой прищуренные глаза пристально рассматривают двери и слепые окна. Я поднял руку, выставил большой палец вверх и ткнул указательным в темноту, туда, где была дверь. Я снова рассмеялся, на этот раз более спокойно, повернул руку, засунул указательный палец в рот и позволил большому упасть, как бойку пистолета. Я бы пустил себе пулю в лоб, если бы... если что? Тьфу. Я попытался встать, но не смог и с грохотом повалился обратно — стул подо мной взвизгнул в агонии, а мертвая нога загромыхала, словно упавшее бревно. Я ненавижу эту ногу, неизменный спутник моих непутевых лет, ненавижу даже больше, чем незрячий глаз, который неподвижно и свирепо смотрит на меня по утрам с зеркальной глади, затуманенный и бесцветный, — таким я представляю себе глаз мертвого альбатроса. Вот я — мертвый груз, повисший на собственной шее. Но долго так продолжаться не будет. В последнее время я начал ощущать, что худею, — скоро моя старая плоть истает со скелета, и все исчезнет. Я не буду возражать, я буду рад; тогда, отделившись от всего несущественного, я стану, со сверкающими костями и сухожилиями, гладкими, как воск свечи, новым, неизвестным, — наконец-то моим настоящим “я”. Бывают мгновения в состоянии опьянения или после него — говорят, их иногда переживают страдающие от сердечных приступов люди, — когда мне кажется, что я отделяюсь от своего тела, плыву вверх и зависаю в воздухе, глядя на самого себя с отстраненным вниманием. Это случилось и сейчас. Я увидел себя распростертым там, внизу, а затем снова переместился обратно неистовым рывком, как стреноженная лошадь, что беспомощно бьется и фыркает, пытаясь встать на ноги. Я потянулся за стоящей на столе бутылкой и жадно отпил из гор-
1. “Уважаемый профессор! Организатор Конференции почитает за высокую честь и огромное удовольствие официально пригласить Вас в Турин…” (Итал.) [ 7 ] ИЛ 3/2022 Джон Бэнвилл. Плащаница лышка, издавая сосущие звуки. Рот саднило от выпитого за день. Рука повисла рядом со стулом, бутылка выскользнула и неуверенными толчками покатилась по полированному деревянному полу, изливая содержимое булькающими спазмами. Пусть льется. По правде говоря, мне не нравится дымно-пепельный вкус бурбона, но я уже давно избрал его своим напитком, следуя стратегии несоответствия — еще одного способа оставаться на страже; так актер кладет камешек в ботинок, дабы напомнить себе, что персонаж, которого он играет, хром. Это было в те дни, когда я переделывал себя. Было несказанно трудно рассуждать именно так, а не иначе, учиться разборчивости, искать золотую середину — никто не узнает, насколько трудно. Если бы это было создаваемым мной произведением искусства, они бы аплодировали моему мастерству. Возможно, это было моей ошибкой — делать все тайно, а не открыто, с размахом. Их бы это развлекло, они бы простили меня — Арлекин всегда прощен, всегда выживает. Я услышал под одним из колесиков стула шорох бумаги, подобный предостерегающему хихиканью. Это было то письмо. Видите: я наклоняюсь, крякаю, поднимаю его, расправляю кулаком на подлокотнике и снова читаю в конусе света, усеянного золотистыми пылинками; моя старая, безумная голова наклонена, покатое плечо, увитая веревками вен рука, как клешня; биение пульса в висках, машинописные строки дрожат в его ритме, здоровый глаз слезится от напряженной попытки удержать слова в одной строчке. Она в Антверпене — Боже мой, Антверпен! — ее замысловатый, ученый тон меня позабавил. Изо всех сил пытаясь сосредоточиться, я размышлял о том, как много она может знать обо мне. Я думал, что стряхнул шкуру далекого прошлого, однако вот свидетельство того, что она не сброшена, а волочится за мной, болтаясь на одной-двух нитках засохшей слизи. Тогда мне с пьяной ясностью пришло в голову, что я должен сделать. Странно, как этот полный случайностей мир незаметно внушает нам свои хитроумные замыслы. Я порылся в бумагах на столе, нашел пролежавшую там целую неделю тисненую карточку и с гримасой презрения прочитал напыщенные и высокопарные уговоры: “Chiarissimo Professore! Il Direttore del Convegno considera un altissimo onore e un immenso piacere invitarla ufficialmente a Torino...”1 Я, конечно, намеревался отказаться резкой, пренебрежительной от-
[ 8 ] ИЛ 3/2022 пиской, но сейчас понял, что должен ехать и там заставить ее прийти ко мне. Где же еще встретить свою погибель, как не там? Когда я прочитал письмо, моим первым порывом было исчезнуть, просто оставить свою жизнь, как я уже сделал однажды с исключительным успехом. Сейчас это может быть не так просто; тогда я был никем, теперь же есть люди — их немного, но живут они на разных континентах, — которым знакомо имя Аксель Вандер. Однако у меня были намечены пути к отступлению: секретные банковские счета приведены в порядок, убежища укреплены и ждут... Я, конечно, преувеличиваю. Но минуту или две я действительно тешил себя мыслью о побеге, и мысль эта меня забавляла; я почувствовал себя смелым, готовым к риску — вновь молодым. Я задавался вопросом: знает ли сия обладательница ядовитого пера — кем бы она ни была — о влиянии ее письма на меня? А что если она специально дает мне время, чтобы я мог все бросить и сбежать? Но куда? Какие бы планы я ни вынашивал, убежать дальше этого желтовато-коричневого берега — последней окраины известного мне мира — я не мог. Нет, я бы не стал этого делать, не доставил бы ей удовольствия слышать, как, спасаясь бегством, тяжело стучат и спотыкаются мои глиняные ноги. Гораздо лучше встретиться с ней, рассмеяться в лицо обвинениям — ха! Я бы, конечно, ей солгал; лживость — моя вторая, нет, даже первая натура. Всю свою жизнь я лгал. Я лгал, чтобы сбежать, чтобы меня любили, чтобы получить место и власть; я лгал, чтобы лгать. Это было образом жизни; ложь — почти анаграмма слова “жил”. И вот моя искусная ложь обнаружилась, и вскоре я буду уничтожен. Проснулся я в пять, в потоке призрачного света, еще не совсем трезвый. На секунду мне почудилось, что Магда издаст знакомый жалобный стон и, словно вздымающаяся волна, перевернется на кровати. Я протянул руку туда, где ее не было: простыня была пронизана каким-то особым, едва уловимым, липким холодом, который я, должно быть, себе вообразил. Я полежал немного с закрытыми глазами и закурил, затем встал и пошел босиком в гостиную, стуча безжизненной ногой по кленовым доскам. Я не склонен к апокалиптическим настроениям, ибо столько раз видел, как миры, казалось бы, ушедшие навсегда, продолжали существовать, но в то утро у меня было ощущение, что я пересек — меня заставили пересечь — невидимую черту, и я нахожусь в состоянии, которое навсегда останется состоянием “после”. Точкой перехода, конечно, было письмо. Теперь я был рассечен надвое окончательно, я — тот, кто всегда был больше, чем просто самим со-
[ 9 ] ИЛ 3/2022 Джон Бэнвилл. Плащаница бой. С одной стороны находилось знакомое “я”, каким оно было до получения письма; теперь же появилось новое Я — странная, заглавная буква, накренившаяся в сторону от всего известного ранее, внезапно ставшего незнакомым. Дом выглядел настороженным, будто его возмущало вторжение в его тайные дела в столь ранний час. Призрачные тени теснились по углам, стараясь остаться незамеченными. По окну струился дождь, стена напротив была покрыта рябью и походила на темный шелк. Я замер и начал всматриваться во тьму, пытаясь сосредоточиться; когда-то присутствие Магды было осязаемым, но не сейчас — и тени были просто тенями. Из сада был слышен стучащий по листьям и глине дождь, и я представил себе, как он, точно проволока, стремительно падает сквозь безветренную зарю. Кофемашина все еще фырчала, когда дождь внезапно прекратился. Я так и не привык к погоде на этом побережье, она всегда была слишком упорядоченной, слишком предсказуемой: здесь весной за утренним ливнем неизменно выходит солнце, и нет ничего из той непредсказуемости, разгоряченной лихорадки весен моей юности. Аркадийцы в своей развязной и неприветливой манере всегда жалуются на климат, но для меня такие условия едва ли являются непогодой: я выходец из северо-европейских мрачных долин с их ледяными бурями, косыми дождями и небесами, полными мятежных туч, что бесконечно движутся на восток. Я понес свою дымящуюся кружку в угол, где обычно завтракаю, и неуклюже забрался между скамейкой и столом. Промокший сад, взъерошенный и сверкающий, имел смущенный вид добропорядочного обывателя, приводящего себя в порядок после непотребной шалости. Над заливом расстелется туман на пол-утра, пока солнце не станет достаточно сильным, чтобы сжечь его, как говорят здесь синоптики. Мне нравится это выражение — чтобы сжечь его, есть в нем что-то образное, живое, уверенное. Здесь, на этом побережье, к стихиям нужно относиться снисходительно; даже нередкие катастрофы — своего рода шутка, распространенная в обиходе. Первые месяцы после того, как мы переехали в этот дом, я любил вот так сидеть по утрам: смотреть на деревья с авокадо и персиками, на колибри, порхающих вокруг кустарника, который, кажется, зовется гибискусом, в состоянии трепетного блаженства вполуха слушать утренние новости по радио, с нетерпением ожидая, когда в конце комично-торжественный голос диктора сообщит, что ждет меня сегодня: максимум и минимум температуры — здесь она не бывает слишком высокой или слишком низкой, — ветерок, как дыхание, тихий и мяг-
[ 10 ] ИЛ 3/2022 кий, марево дыма. Это было все равно, как если бы вам посулили череду щедрых и совершенно незаслуженных угощений. Когда я наспех побрился и вышел из ванной, надевая галстук, Магда была там в своем старом сером халате с изношенным пояском. Она сидела в углу, в котором до этого сидел я. Она выглядела такой же реальной, как кресло: руки на бедрах, фланелевый подол между широко разведенными коленями; сердце гулко застучало в груди, и я на секунду испугался, что упаду. Именно такой я запомнил ее в этом доме: сидит в невралгическом свете раннего утра, стальные волосы с пробором точно посередине, тяжелые косы свернуты на голове, как два огромных наушника, босые мозолистые ноги, задумчивый, ничего не ожидающий взгляд чуть отведен в сторону. Сегодня она тоже немного отвела лицо и как всегда настороженно склонила голову. Казалось, она заговорит, надо только немного подождать. Но затем я моргнул, и она исчезла — сердце, что-то проворчав, успокоилось и забилось в привычном, размеренном ритме. Почему она не может оставить меня в покое? Она хотела уйти, я в этом уверен, так почему же она продолжает вот так возвращаться? Чашка кофе стояла там, где появилась Магда, и над ней все еще вился слабый шлейф пара, похожий на дымок из ствола пистолета. Обессиленный, я вошел в помещение, которое мы почемуто называли гостиной. Это была самая темная комната в доме, лампа тускло горела там днем и ночью. Возможно, именно поэтому люди никогда здесь не задерживались, несмотря на диван, мягкие кресла и книжные полки, на которых книги лежали в беспорядке... Люди? Что я говорю? Здесь не было людей, о которых можно было бы говорить, кроме меня и Магды. Мы не жаловали гостей; мы не были общительны; мы едва ли знали имена ближайших соседей — я настаивал на таком порядке вещей, и Магда охотно соглашалась — или же мне так казалось. Я сел на диван, уставший, раздавленный внезапным, сладковатым приступом жалости к себе. Я никогда не ощущал так остро трагизма и опасности жизни, как ранним утром, в то время, когда должен быть полон новых надежд и энергии. На мгновение моя решимость пошатнулась: почему я собираюсь в эту поездку, чего хочу добиться? Я обхватил рукой колено, поднял мертвую ногу и с грохотом водрузил ее на один из маленьких столиков, отчего настольная лампа подпрыгнула и замерцала. Что мне оставалось? Только ехать. В комнате было единственное большое окно, которое выходило на узкую дорожку и стену соседнего дома. День полностью утвердился в своих правах, и окно превратилось в боль-
[ 11 ] ИЛ 3/2022 Джон Бэнвилл. Плащаница шой прямоугольник сырого солнечного света, который по диагонали разрезали тени цвета индиго; напротив во мраке сидел я — это могло бы быть картиной, наглядной и унылой, примитивным изображением метафорической сцены. Я снова про себя отметил, насколько необычен солнечный свет в этих краях: неизменное и ровное матовое сияние заполняет собой все пространство, словно мерцающий, бледный газ, который спускается не с неба, а струится из каждой вещи, на которую попадает, — белые, как кубики сахара, здания, пастельные автомобили, блестящие черно-зеленые деревья выстроились на каждой улице, будто мечтательные стражи. Но еще раньше я отметил, как в комнате пыльно. С тех пор как ушла Магда, я не делал попыток поддерживать в комнате порядок и даже не знал наверняка, где находится все необходимое для уборки. Хотя должны же быть в доме метла, швабра и ведро? У меня сложилось впечатление, что Магда вызывала горничную, та приходила в мое отсутствие, и я, бывало, поджидал все утро, но никто не появлялся. Может быть, я всего лишь вообразил себе иссиня-черную Джемиму с выпученными глазами, огромной грудью и белой, завязанной узлом косынкой. Так неужели Магда всю работу по дому делала сама? Не знаю, почему это так меня удивляет. Теперь, когда она ушла, пыль преспокойно лежит повсюду — крупный, рыхлый слой цвета кротового меха исчерчен тропами лабиринта, которые составляют картину моей вдовой жизни в доме: от двери в коридор, из кухни к столу, из ванной в спальню. Границы моего мира исчезали, превращаясь в серую полутень рыхлой грязи. Вдовый или вдовец? Есть такое слово — вдовый? Временами даже язык мне ставит подножку, чтобы я еще раз споткнулся. Для меня было загадкой, чем занималась Магда в последние годы, в то время, когда меня не было, — а я все больше старался дома не бывать. Работа по дому едва ли могла быть исчерпывающим ответом даже для такой неторопливой и задумчивой женщины, какой была Магда. Всякий раз, когда я расспрашивал о том, что она делала днем, у нее делался затравленный вид, она слегка отворачивала лицо и опускала плечо, и я чувствовал, будто натолкнулся на большое, настороженное травоядное животное. Эти пугливо-подобострастные реакции всегда раздражали меня, хотя я и не мог придумать, какими словами выразить негодование, и мне приходилось довольствоваться ожесточенной улыбкой с побелевшими от ярости губами и быстрым втягиванием воздуха через ноздри с шипением рептилии, что заставляло ее вздрагивать. Мне доставляло удовольствие, что после этого
[ 12 ] ИЛ 3/2022 она весь вечер ходила по дому с кротким, обеспокоенным взглядом и вела себя очень тихо, словно с тревогой прислушивалась, не утих ли мой гнев. Когда мы вместе бывали на какой-нибудь неизбежной вечеринке или приеме в колледже, я не мог устоять, чтобы не сказать о ней несколько сдержанных колкостей, приглашая того, кто по незнанию вовлекал себя в разговор, присоединиться к моим насмешкам над ее невзрачным одеянием и нелепым, безмолвным присутствием рядом со мной. Отчасти именно мои колкости сделали ее объектом общих насмешек: годами я слышал, как ее называли Мэдхен Вандер, Муттер Вандер и, как ни странно, Старая Ева. Ее будто бы не обижала открытая, мелочная жестокость: она застенчиво улыбалась, словно гордясь тем, как отвратно могу я себя вести, ее большие черные глаза-бусины сияли, верхняя губа выступала вперед. Конечно, эта изрядная терпимость приводила меня в ярость, и мне хотелось ударить ее прямо там, пока она, осыпаемая насмешками, стояла в своем пальто, в широких плоских ботинках, с бокалом вина в руке, из которого забывала отпивать, умиротворенно погрузившись в бездонные глубины себя, — моя большая, неспешная, загадочная супруга, которую я, должно быть, любил без малого сорок лет, что мы прожили вместе, ибо, в противном случае, я бы ее оставил. Я встал с дивана и снова пошел в спальню, где с удивлением обнаружил, что уже собрал чемодан. Должно быть, я сделал это ночью, когда был пьян. Я не запомнил этого. Однако я вспомнил звонок в авиакомпанию, и что, к моему удивлению, ответил не автомат, а человек бодрым, раздражающе-веселым голосом: “Никак не могу приспособиться к нарастающему безвременью”, — но после этого в памяти осталась лишь нечеткая, тихо гудящая пустота сна с похмелья. Возможно, дело не только в бурбоне, и я схожу с ума. Как обнаружить наступление старческого маразма, если само критическое мышление под угрозой? Будут ли впереди промежутки облегчения, вспышки пугающей ясности среди пустой болтовни, пробирающие до дрожи моменты узнавания себя перед зеркалом, когда в ужасе таращишься на закапанный слюнями воротник рубашки и ширинку с пятнами мочи? Может быть, и нет, может, я одряхлею, не подозревая об этом. Наступление глубокой старости — как я убеждаюсь на собственном опыте, — медленный процесс накопления и оседания мягкой серости на вещах, вроде пыли в заброшенных домах, под которой некогда отчетливые края моей самости стираются. Существует также и обратный процесс, когда вещи становятся жесткими и неподвижными: мой стул превра-
[ 13 ] ИЛ 3/2022 Джон Бэнвилл. Плащаница щается в слитки горячего железа, суставы иссыхают так, что натирают друг друга, словно пемза, ногти на ногах становятся твердыми, словно рог. Все вещи в мире, якобы неодушевленные, присоединяются к заговору против меня. Вещей нет на своих местах, я их теряю: очки, книгу, которую читал минуту назад, выкупленную серебряную таблетницу Мамы Вандер — снова я об этой безделушке, которую хранил как талисман более полувека и которая теперь, видимо, пропала навсегда, исчезнув в расщелине времени. Предметы падают с верхних полок, мебель вырастает на моем пути. Я случайно наношу себе порезы — бритвой, ножом для фруктов, ножницами, не проходит недели, чтобы утром я снова не обнаружил себя ссутулившимся над раковиной и неуклюже раскрывающим зубами пластырь, пока кровь из рассеченного пальца с шокирующей обыденностью капает на керамику. Разве эти злоключения не отличаются от прежних? Я всегда был неловок, даже в самые лихие годы юности, но сейчас я задаюсь вопросом, не является ли нынешняя неуклюжесть чем-то новым, не просто неповоротливостью, а радикальной трансформацией, внешним проявлением провалов и окончательных замыканий, происходящих глубоко в мозгу. Незначительные мелочи — самые верные предостережения, нужно лишь быть внимательным. Первым замеченным мной признаком болезни Магды было внезапное пристрастие к попкорну, картофельным чипсам, ирискам, щербету, дешевым леденцам — всему тому, что так любят дети. На улице просигналил клаксон; для меня звук автомобильного гудка — самый характерный голос этой великой страны: горластый, императивный, с оттенком радостной издевки. Я схватил чемодан, палку и, спотыкаясь, пошел к двери, словно отбывший длительный срок заключенный, услышавший лязг дверного замка. Таксист был карикатурным иммигрантом с Востока, медведеподобным, неразговорчивым, скорее всего русским, — многие из них кажутся именно такими в эти дни заново обретенной свободы. Он нехотя взял мой чемодан, повернулся и неуклюже покатил его по ступенькам крыльца. Иногда мне думается, что все побережье — съемочная площадка, и каждый здесь играет свою роль. На улице пышные деревья сияли в свете солнца, в каждом дворе распускались яркие цветы, и даже сейчас, ранним утром, в разгар весны, в воздухе ощущалась затхлость, изнуренность — еще одно следствие неменяющейся погоды и безветрия, а также смога, которого не мог рассеять даже идущий на рассвете дождь. Водитель такси не открыл мне дверь, и я с трудом забрался в приземистый авто-
[ 14 ] ИЛ 3/2022 мобиль: сперва забросил палку, затем, повернувшись задом и сложившись пополам, запихнул себя через дверь на сиденье, схватил обеими руками бесполезную ногу и втащил ее за собой. Сложно быть грациозным, когда ты наполовину калека. Пока я выполнял эти замысловатые маневры, русский сидел впереди, словно каменное изваяние, и бесстрастно смотрел вперед, с волосатыми ушами и грузными опущенными плечами. Потом он куда-то сдвинул рычаг — я так и не научился водить огромные, ужасающие машины из этой страны — и надавил на педаль газа: мотор взревел, такси рвануло с обочины, словно раненое животное. Обернувшись, я заметил, что один из соседей стоит на крыльце в майке и шортах, наблюдая за моим отъездом с выражением укрепившегося подозрения, словно он ждал, когда такси завернет за угол, чтобы броситься к телефону и сообщить властям, что подозрительная пташка улетела. Он один из местных: тощий, высокий тип с седыми кудрями и разбойничьими поникшими усами. За два с лишним десятилетия, что мы жили рядом, я обменялся с ним не более чем горсткой сдержанных, любезных приветствий, хотя однажды он заходил к нам пожаловаться на бродячую собаку, которую приютила Магда; разумеется, пришлось от собаки избавиться. Сейчас я впервые задумался: мог ли этот парень быть евреем? Вполне вероятно: эти кудри, этот нос. Половина населения Аркадии и ее окрестностей, казалось, принадлежала к избранному народу, хотя эти Luftmenschen1 были слишком уверены в себе, слишком настойчивы; когда-то я знавал других. Мы спустились к берегу и свернули в сторону моста. Я был прав: над заливом все еще стоял туман, хотя солнце светило все ярче. Шоссе было перегружено утренним потоком машин, которые по шести полосам мчались вперед, словно стадо обезумевших животных. Я прижал руки к лицу. Я чувствовал себя уставшим, мой разум устал, он изнашивается, как и я сам, хотя и не так быстро. И все же он не перестает работать ни на мгновение, даже когда я сплю; я никак не могу смириться с этим жутковатым фактом. Я все чаще, в особенности ночью, возвращаюсь к мыслям об ужасной способности разума пережить биологическую смерть. Говорят, что отрубленная голова Дантона осыпала проклятиями Робеспьера. Не дай бог оказаться в такой западне даже на минуту, почувствовать, как останавливается сердце, как гаснет свет — ах! Такси уперлось в дорожный подъем и начало медленно карабкаться по 1. Мечтатели (нем.).
[ 15 ] ИЛ 3/2022 Джон Бэнвилл. Плащаница склону моста, с трудом развивая шестьдесят километров в час, шины шипели, двигатель грохотал, будто старый кондиционер. Я откинул голову на засаленное сиденье и снова закрыл глаза. Во мраке кишели старые вопросы. Что я знаю? Сегодня даже меньше, чем вчера. Время и возраст принесли не мудрость, как им положено, а смятение и растущее непонимание — каждый год оставляет новое кольцо невежества. Что я знаю? Когда я открыл глаза, мы добрались до вершины моста; перед нами был город, чинно шагающий вверх и вниз по линии невысоких холмов: щетинистые здания, плоские и безликие, как сценические декорации этого раннего часа. Крошечный самолетик парил в большом, голубоватом облаке. За все время моей жизни здесь я ни разу не был на другом мосту, знаменитом, ржаво-красном; я даже в точности не знаю, где он начинается и куда ведет. Какое мне дело до местной топографии? Топография разума — вот это другое дело. Топография разума — я действительно говорю такие вещи вслух? Помятая белая машина, которую вел щуплый темнокожий юноша, внезапно выехала на нашу полосу, и русский резко нажал на тормоз — такси застонало и опасно качнулось, меня бросило вперед, и я больно ударился здоровым коленом обо что-то твердое в спинке кресла. Автомобильная катастрофа, эта квинтэссенция американского роуд-шоу, всегда была одним из моих ночных кошмаров, который пугал невыносимой абсурдностью грохота, жара и боли. Разгневанный русский начал маневрировать на дороге и наконец, вывернув руль, выехал на левую полосу, обогнал белую машину, открыл окно на пассажирской стороне и выкрикнул в него витиеватое казачье проклятие. Темнокожий, чья тощая рука покоилась на дверце машины и длинные хрупкие пальцы барабанили по ней в такт гремящей из радиоприемника музыке, повернулся в нашу сторону, широко улыбнулся, обнажая полный рот невозможно огромных и невероятно белых зубов, резко откашлялся и выплюнул вязкий зеленый комок, который со шлепком ударился об угол заднего стекла рядом с моим лицом, заставив меня вздрогнуть от отвращения. Парнишка вскинул свою египетскую голову и захохотал — я увидел этот смех, но не услышал его из-за шума автомобилей и грохота радио, — а затем лихо рванул вперед в черных клубах выхлопного дыма. Русский свирепо пробормотал несколько слов, значение которых я понял и без перевода. Выехав с моста дорогой, которую я раньше не замечал, мы резко спустились в незнакомую местность с заправочными станциями, дешевыми мотелями и охряными зарослями. Я
[ 16 ] ИЛ 3/2022 смутно подумал, действительно ли русский знает дорогу в аэропорт; далеко не в первый раз один из этих разгневанных изгнанников из Московии увозит меня не туда, куда надо. Я наблюдал за унылым пейзажем, как стремительно проносятся тени, и снова был поражен странностью пребывания здесь, да и вообще где угодно, в окружении всех этих обманчивых феноменов. Русский был русским с длинными руками и волосатыми ушами, темнокожий был просто темнокожим, носившим порванную майку и плюнувшим в нас; даже я был просто самим собой и ехал в аэропорт, а из аэропорта в другой, старый мир. Были ли мы, кто-либо из нас, чем-то большим чем набор признаков, даже для самих себя? Был ли я чем-то большим, чем перемещающаяся в пространстве совокупность импульсов, страхов, случайных фантазий? Я потратил значительную часть того, что, полагаю, могу назвать карьерой, на попытки вбить в головы тех, кто готов был слушать в окружающей меня непробиваемо сентиментальной толпе, простой урок о том, что “Я” не существует: ни эго, ни драгоценной искры индивидуальности, которую вдохнул в каждого из нас бородатый небесный патриарх, также не существующий. И все же... При всем моем упорстве и к моему затаенному стыду признаюсь, что даже я не смог целиком избавиться от убежденности в существовании ядра самости в мирской суете — стержня, невосприимчивого к любой буре, что срывает листья с миндального дерева и заставляет качаться и дрожать ветви. Вот и аэропорт, чуть размытый в ослепительном утреннем свете, взволнованные путешественники тащат свои чемоданы, такси, словно гончие, обнюхивают друг друга с тыла, темнокожий в кепке, скаля зубы, восклицает: “Доброе утро, сэр!” с гипертрофированной, фальшивой, подчеркнутой веселостью. Я расплатился с русским — зверь улыбнулся! — взял чемодан, повернулся на шарнире палки и двинулся вперед походкой лодочника навстречу темному незнакомцу в дымчато-зеркальных дверях зала вылета, которые за мгновение до того, как я и мое отражение должны были столкнуться, уничтожив друг друга, внезапно спохватились и раскрылись передо мной с горячим вздохом. Лечу! Лечу! Она положила два потрепанных обрывка газеты на освещенный лампой прикроватный столик, села рядом, поджала под себя ноги, руки плашмя лежали на краю столика, подбородок покоился на них, ее взгляд блуждал, задерживаясь то на новостном репортаже о его давней смерти, то на напечатанных
[ 17 ] ИЛ 3/2022 Джон Бэнвилл. Плащаница бок о бок выцветших от времени фотографиях, его и другого. Каждый ее вздох на короткое время замутнял стеклянную столешницу и колыхал клочки бумаги цвета сепии — тонкие и легкие, словно крылья бабочки. Она почувствовала прилив вины: она вырезала их маникюрными ножницами, сгорбившись над папкой с газетами, ожидая, что библиотекарь заметит ее, подойдет и будет с негодованием бранить ее на языке, которого она не знает. Она снова удивилась опечатке в подписи к фотографии — Аксель Ванден — ее необъяснимой уместности. Как молодо он выглядел — почти мальчишка, очень симпатичный, но с какой-то тревогой на лице; возможно, его просто застала врасплох вспышка фотоаппарата, хотя ей не переставало казаться, что в этих глазах есть испуг и дурное предчувствие. Другой, рядом с ним, улыбался высокомерно и вместе с тем с самоиронией. Осторожно, кончиками пальцев, она взяла два прямоугольника рисовой бумаги, которые обрезала точно по размеру, и положила по одному на обе вырезки: сначала на сообщение о смерти, затем на фотографии. Авторучка, которую она купила, была старомодного дизайна, утолщенная посередине и суженная к концу; она стоила непомерной суммы. Внутри была не резиновая колба для чернил, как она ожидала — антикварный эффект был фальшивым и ограничивался только наружностью, — а всего лишь жесткий пластиковый стержень. Так было даже лучше: колбу ей бы пришлось удалить из-за боязни, что она протечет или лопнет, стержень же она могла оставить внутри, он был безопасным и достаточно маленьким, чтобы хватило места для воплощения задуманного. В этом случае ручка будет работать, и это хорошо; правдоподобие кроется в деталях — этот урок она усвоила у мастера. Затем она переместила две газетные вырезки к краю стола и осторожно, не смея дышать, плотно обернула их вокруг стержня с чернилами, сначала одну, потом другую, лицевой стороной вниз с защитными листками рисовой бумаги между ними, и закрепила их петелькой тонкой нити, сорванной с кромки блузки. Завязать узел было сложно, потому что листы и газетной, и рисовой бумаги раскручивались; она сделала три попытки, прежде чем все получилось. Она была столь же осторожна, прикручивая корпус ручки обратно; во время одного из оборотов он каким-то образом зацепился за нити, раздался треск, и ей показалось, что у нее в животе перевернулось что-то мягкое и теплое. Но все-таки она добилась своего. Зажатая в пальцах полновесная ручка напоминала заряженный пистолет. Проверяя ее исправность, она размашисто написала свое имя в блокноте, который лежал рядом с кроватью; на ее вкус стержень был слиш-
[ 18 ] ИЛ 3/2022 ком тонким. Она снова закрутила колпачок, положила ручку в карман блузки, встала перед зеркалом гардероба и долго смотрела на себя. Собственное отражение всегда ее очаровывало и вместе с тем пугало — стоящее там вездесущее существо было таким знакомым, проницательным и таким странным. В тот вечер голоса в ее голове молчали. Теперь делать было нечего — она сделала все, что могла. Аксель Вандер уже должен был получить ее письмо, в этом ее заверили на почте. Она запрашивала самую быструю доставку, что стоило ей еще одной непомерной для ее скромных сбережений суммы. Она подошла, прислонилась к окну и вгляделась в ночь. На площади виднелись дождевые лужи, блестящие и черные, как нефть, и ряд деревьев, как ей показалось, платанов, отбрасывающих на тротуар неровные, продолговатые тени. Откуда-то до нее доносились звуки шарманки, игравшей с механической и зловещей веселостью — шарманка, глубокой ночью? — в воздухе витал слабый тошнотворный аромат; ей потребовалось некоторое время, чтобы определить его как аромат ванили. Ей нравилось находиться здесь, в незнакомом городе, изолированной от всего мира. Она была уверена, что он приедет. Возможно, уже завтра. Возможно, он уже отправился в путь. Она представила его — попыталась представить, — как он спешит через залы аэропорта, взволнованный и раздраженный, бьет кулаком по стойке регистрации, выкрикивает свое имя, требуя внимания, настаивает на том, что должен сесть на ближайший рейс, — он был известен буйством нрава. Ее охватила дрожь возбуждения, и она поежилась. Она представляла его с тем молодым, ухмыляющимся лицом со старой газетной вырезки. Он, наверное, рассердится или испугается, может, предложит деньги или даже будет угрожать ей. Но она не боялась. Перспектива столкнуться с его гневом и угрозами ее не тревожила — напротив, она чувствовала спокойствие, как если бы она каким-то образом взлетела и зависла в затвердевшем воздухе, недосягаемая, вне всякой опасности. Чего она хотела от него? Она не знала сама. Да, было что-то, чего она желала, она чувствовала это в себе, словно смутное и неприятное недомогание, — так она представляла себе ощущения при первой беременности. Его судьба, его будущее были в ее руках. Она нашла его. Да, он придет, она была в этом уверена. Было уже за полночь, когда я наконец добрался до города. Были задержки рейсов и пропущенные пересадки, и лимузин, который должен был встречать меня в аэропорту, отсут-
1. Опера-буффа, итальянская комическая опера (итал). [ 19 ] ИЛ 3/2022 Джон Бэнвилл. Плащаница ствовал — водитель устал ждать и уехал. Потом мне сообщили, что чемодан не прилетел, что его, должно быть, отправили в другое место. За стойкой розыска багажа смуглый сотрудник в сдвинутой на затылок фуражке с нераскуренной сигаретой за ухом притворился, что не понимает моего итальянского, — я мог сказать ему, что учился у Данте, — затем пожал плечами, сказал, что мой багаж может быть где угодно и выдал стопку непонятных форм, которые следовало заполнить. Я швырнул бумаги ему в лицо, и на одно мгновение, когда он свирепо сдвинул и без того низкие брови и бросил на меня гневный взгляд, мне показалось, что он может накинуться на меня, и я сделал шаг назад, подняв, словно защищаясь, палку. Однако он всего лишь пожал плечами, пробормотал что-то в телефонную трубку, сказал, что сейчас кто-нибудь подойдет, и отвернулся с презрением. Снова последовало ожидание. Сгорая от нетерпения, я слонялся по зоне прилета, проходя мимо толп туристов, шумных семей и уверенных в своей важности бизнесменов с их тоненькими портфелями и ослепительной обувью с кисточками. Наконец пришла молодая девушка в униформе авиакомпании и сообщила мне с коротким мелодичным смешком: да, багаж профессора действительно улетел в другом направлении, но вскоре будет доставлен обратно и отправлен прямиком ко мне в отель. У нее был огромный бюст, маленькие усики и выпученные глаза — она напомнила мне одну знаменитую оперную диву послевоенных лет, имя которой в тот момент я не мог вспомнить. Я выругался, она быстро моргнула и выдавила из себя холодную улыбку, не веря, что верно расслышала. Она нашла мне такси, и меня повезли с ошеломительной скоростью — я и забыл, как они здесь ездят, — сквозь сырость ночи, в город, где последние субботние толпы все еще разгуливали под каменными аркадами. В гостинице я обнаружил, что мой номер отдали кому-то другому. Там сделали вид, что у них нет сведений о моем бронировании, но по уклончиво-рассеянному взгляду старого лысого типа на стойке регистрации я понял, что это ложь. Я повысил голос, начал угрожать и бить палкой по полу вестибюля. Вызвали управляющего, который был нелепообольстительным, грузным, стареющим денди с коричневатокрасной кожей, блестящими волосами и широкой грудью напыщенного тенора — вся эта ситуация начала превращаться в opera buffa1, — он, наступая на меня с елейной улыбкой и рас-
[ 20 ] ИЛ 3/2022 простертыми объятиями, заверил, что все будет устроено, все будет исправлено через некоторое время, надо лишь проявить немного терпения. Так что я пошел и сел в скрипучее кожаное кресло в опустевшем баре под раздраженным взглядом усталого бармена. Я выпил слишком много красного вина, и, когда наконец меня проводили в номер на пятом этаже — разделенную перегородками коричневую каморку с унитазом в углу, я был слишком пьян и измотан, чтобы снова жаловаться. Несмотря на изнеможение и поздний час, я решил, что должен поговорить сразу, немедленно, сейчас с автором письма, с моей таинственной Немезидой, и даже позвонил на линию связи, попросив соединить меня с Антверпеном, но затем сделал паузу и передумал — я бы сразу начал кричать на нее, — бросил трубку и забрался в кровать, осоловелый и непринявший ванну, все еще в нижнем белье, которое не менял с тех пор, как отправился в путь полмира назад. Я провел беспокойную ночь; кровать — как это часто бывает с гостиничными кроватями, — была слишком маленькой, чтобы вместить человека с негнущейся ногой, постоянно будили доносящиеся снаружи звуки: гудки машин, рев мотоциклов, крики молодых людей. Ближе к рассвету шум стих, и я ненадолго задремал, погрузившись в кошмарные сны. Я рано проснулся, в поту, отдающем алкоголем, с раскалывающейся головой, поднялся, поковылял к окну, распахнул шторы и, прищурившись, посмотрел на нависшее над зданиями плотное, лазурное небо Европы. После завтрака, вновь суетясь и извиняясь, меня переселили в большой люкс на более приличном третьем этаже. Комнаты были просторными и прохладными, с полом из черного мрамора. Возвращенный чемодан с пристыженным видом стоял у ножки кровати. Я испытываю симпатию к гостиничным номерам, к их атмосфере анонимности, ощущению отрезанности от мира, отголоскам шепотков, громких вздохов и голосов женщин, кричащих в беспомощном экстазе. Лежа в утренней ванне, я представлял себе Мисс Немезиду: иссушенная старая дева, неопрятные голубоватые ногти, очки на цепочке, рот с расходящимися веером мелкими морщинами, усики над верхней губой, она погружена в горькую неудовлетворенность от несбывшихся надежд юности, когда она носила широкие брюки, курила сигареты, писала тезисы о политических взглядах Вордсворта или атеизме Шелли, которые так шокировали и впечатлили ее наставника в Гертоне или синего чулка в Брин-Маре. Конечно, с ней будет легко. Сначала я пущу в ход обаяние, затем угрозы, а если все это не поможет, затащу ее на самый верх Моле-Антонеллианы и
[ 21 ] ИЛ 3/2022 Джон Бэнвилл. Плащаница столкну вниз. Рассмеявшись, я начал кашлять и почувствовал, как прокуренные легкие забились в своей клетке, словно большие, наполовину надутые, влажные шары; вода в ванной пришла в движение и едва не выплеснулась наружу. Портсигар — еще одна украденная безделушка из прошлого — лежал рядом со мной на мыльнице. Я закурил, маленькие хлопья горячего пепла зашипели в воде. Для подавления утреннего кашля нет ничего лучше глотка сигаретного дыма. Я с трудом поднялся из ванной и тут же ударился локтем о край стеклянной полки. Новая боль отразилась эхом в колене, которое я ушиб вчера в такси. Я постоял немного, схватившись за руку и ругаясь. Я плохо вписываюсь в этот мир, неуклюже — слишком высок, слишком широк, слишком тяжел для вещей обычных размеров. Я не хвастаюсь, как раз наоборот: я всегда считал свое слишком крупное тело обременительным и неловким. Передо мной в запотевшем зеркале ванной комнаты, простиравшемся от пола до потолка, неясно вырисовывалось бледное отражение. Я вышел из ванной и встал у окна, глядя вниз на теснящиеся в тени улицы, все еще растирая ушибленный локоть. Мимо проехал автобус, машины, шли крохотные люди. На углу, куда косо падал маслянистый солнечный свет, торговка цветов подняла глаза и будто увидела меня — возможно ли это на таком расстоянии? Что за странное зрелище я, должно быть, собой представлял: парящий там, за стеклом, нелепый серафим, огромный, обнаженный, древний. Я поднял руку, держа ладонь прямо перед собой в торжественном приветствии, но женщина мне не ответила. Прежде чем понять, что я делаю, я схватил телефон и попросил номер Антверпена. Ожидая ответа, я слышал собственное дыхание в трубке. Все еще мокрый после ванны, я ронял капли на мраморный пол, в темной отражающей поверхности которого мог видеть еще одно тусклое отражение себя, на этот раз в перспективе от ног к голове, как на том изображении мертвого Христа с бронзовым оттенком, — как зовут этого художника? — сначала ступни, потом голени, колени и свисающие половые органы, далее живот и крупная грудь, и все это венчает ореол из спутанных волос и бесстрастное лицо, направленное вниз. Она ответила после первого же гудка. Я даже не знал, что сказать, не думал, что дозвонюсь так быстро: я ожидал отсрочки, препятствия, отговорки. Да, сказала она, да, это я. Я не мог определить ее акцент, англичанкой она не была, но говорила по-английски. Я каким-то образом понял по ее голосу, что она не делала ничего, совсем ничего — только ждала мое-
[ 22 ] ИЛ 3/2022 го звонка. Я представил себе эту картину: убогая комната в дешевой гостинице, свет северного весеннего утра падает из мансардного окна, она сидит на краю кровати с опущенной головой, пораженные артритом старые руки лежат на коленях, она выжидает долгими часами, прислушивается к тишине, отчаянно желая, чтобы ее нарушил звонок телефона. Говорила она с рассудительной осторожностью, тщательно подбирая слова; был ли рядом тот, кто мог ее подслушать? Нет, она одна, в этом я был уверен. Я сказал, что она должна приехать ко мне, потому что я к ней не поеду. Последовала долгая пауза. Она сказала, что это вопрос денег: путешествие на поезде было дорогим и длительным. Теперь паузу взял я. Она думает, я должен заплатить за то, чтобы она приехала и уничтожила меня? Я все еще молчал. Хорошо, сказала она наконец, она сядет на ночной экспресс и будет здесь к утру, и, не сказав больше ни слова, но и не торопясь, повесила трубку. Я вздрогнул; высохнув от мыльной воды, моя старая кожа стянулась и замерзла. Руки слегка дрожали, но не от сырости или холода. Я нетерпеливо оделся, как и всегда теперь. С годами утренние ритуалы становятся все более утомительными. Для чего надевать эту рубашку, этот льняной костюм, этот галстук, который слишком короток и широк на конце и в котором, как видно в отражении, я похож на утопленника? У стариков должна быть особая одежда, что-то вроде монашеского облачения: простого, функционального и соответствующего предчувствию приближающегося савана. Я провел пальцами по блестящим прядям спутанных волос без видимого эффекта; я не хотел, чтобы волосы так отрастали, особенно когда начал седеть, но чувствовал, что именно этого ожидали от знаменитого Mijnheer de Professor1 из ветхого, пыльного Старого Света. Внезапно, будто дуновение ветерка, в голову пришло воспоминание из детства, как мама смачивала кончик пальца и приглаживала запятую тонких волос на моей макушке, которая через мгновение поднималась снова. Вместе с тем мне вспомнилась странная, сладострастная дрожь отвращения, которую я испытывал, когда она помогала мне надевать новую одежду: рубашку, бриджи или жесткий сине-белый матросский костюмчик с картонным ценником, все еще свисающим с петельки. Что было причиной такой реакции? Чрезмерная близость матери, под чьей пахнущей хризантемами пудрой я мог уловить смесь более интимных и возбуждающих 1. Господин профессор (нидерл.).
[ 23 ] ИЛ 3/2022 Джон Бэнвилл. Плащаница запахов? Нет, думаю, дело не в этом; то, от чего я вздрагивал, было, конечно, осознанием себя — внезапным, ужасающим пониманием того, что я в ловушке, заперт в арматуре из плоти и костей, словно куколка, втиснутая в затвердевшую мастику своего кокона. Тотчас же снова возникает настойчивый вопрос: Какого себя? Что за липкое имаго воображал я внутри себя и думаю ли я до сих пор, что оно внутри меня, жаждет вырваться наружу и расправить великолепные пятнистые крылышки? Лифт был устаревшим, шумным — его вид задел еще одну смутно-ностальгическую струну далеких воспоминаний. Я слышал, как он спускается сверху, останавливаясь на каждом этаже и открывая свои двери с лязгом трущегося металла, как если бы охапки проволочных вешалок для одежды поочередно раздавливали гигантскими стальными когтями. Однако когда он добрался до меня, внутри никого не было. Вестибюль тоже был пуст, стойка регистрации осталась без присмотра. Через приоткрытую дверь за стойкой я заметил вчерашнего портье, он ел бутерброд, сгорбившись в углу стола, на котором находилась пишущая машинка и груды бумаг. Сегодня он был без галстука, в белой рубашке с закатанными рукавами и расстегнутым воротником, обнажающим волосатый треугольник крупной груди. Был ли он без костюма и несколько растрепанный больше похож на самого себя? Он набрасывался на бутерброд с сосредоточенной свирепостью собаки, которую не кормили несколько дней. Заметив, что я подсматриваю, он не стал утруждать себя приветствием, только нахмурился, сжал челюсть, наклонился в сторону и толкнул дверь ногой. Я уже собирался идти дальше, как вдруг перед моим мысленным взором непрошенно возник образ кофейной кружки, оставленной мной на столе в прихожей, когда подъехало такси в аэропорт. Я увидел ее вдалеке, там, где царила ночь, на темной стороне мира: ободок отмечен высохшим полумесяцем следа от моих губ, остатки кофе превратились в кольцо пушистого коричневого порошка на дне — кружка просто стояла там, во тьме, среди безмолвных, неподвижных предметов, которые я оставил в запертом доме, и мне стало понятно с необъяснимой, но полной уверенностью, что я туда никогда не вернусь. Вздрогнув, я покачнулся и, чтобы не упасть, положил руку на стойку. Из комнаты вышел портье и посмотрел на меня. Чтобы скрыть внезапную слабость, я попросил карту города, и портье разложил ее на стойке с демонстративным усердием — почему они всегда, прежде чем заговорить, отводят в сторону свой бессмысленный, скучающий взгляд? — и начал показывать, где находится
[ 24 ] ИЛ 3/2022 гостиница. Да, да, сказал я, я знаю, где нахожусь! Я схватил карту, не складывая, сунул ее в карман, прошел через стеклянные двери и, опираясь на палку, спустился по ступенькам на узкую улицу. Что это значило? Почему я не вернусь? Я умру здесь, в этом городе? Я не суеверен и не верю в предчувствия, но это была убежденность — нет, полная убежденность, — что я не вернусь домой, никогда. Но затем я подумал: Домой? Я шел по улице в замешательстве и смутной тревоге, в незнакомой обстановке, вдыхая незнакомые запахи города. В освещенном солнцем углу я наткнулся на продавщицу цветов. Она сидела возле своего лотка на складном брезентовом стуле. Я предположил, что она иностранка, еще одна эмигрантка, на этот раз не из России, а из одного из тех государств, что втиснулись, словно базальтовые валуны, хотя и начали быстро рассыпаться между громоздкими континентальными плитами Востока и Запада. Ее кожа была тусклого, желтоватого оттенка, и одета она была в нечто, показавшееся мне цыганским костюмом, с браслетами, множеством дешевых колец и туго завязанным под подбородком ярким платком. Мне показалось, что она молода, что ей не больше тридцати, но лицо ее было лицом старухи, осунувшимся и грубым. Она говорила сама с собой, быстро, низко, ритмично, нараспев — это было похоже на едва слышные, жалобные причитания. Я ощутил, как что-то внутри екнуло — так бывает, если в темноте пытаешься поставить ногу на несуществующую верхнюю ступеньку лестницы, — когда понял по затянутым пеленой, пустым глазам, что она слепа. Однако же она ощутила мое присутствие, отыскала в лотке букетик ландышей и протянула его мне, при этом причитания усилились и стали удивительно неубедительными, почти безучастными. Я вынул банкноту абсурдно-большого достоинства, она безошибочно протянула тонкую, коричневую, как лист, руку и взяла ее, быстро спрятав за вышитым бисером лифом. Я подождал сдачи, но ее не было. Она, как и раньше, сидела и тихо причитала, качаясь взад-вперед на своем стуле, не обращая на меня внимания. Только тогда я заметил, что она беременна. Позади меня промчался желто-черный трамвай, выплевывая большие, легкие искры из верхней дуги, — тротуар содрогнулся. Ссутулившись от этой силы и лязга, я повернулся и поспешил дальше. Я свернул в первое попавшееся кафе и сел за самый дальний столик, словно прячась от преследования. Моя верхняя губа была влажной от пота, сердце ходило ходуном, будто мультяшный будильник. В чем дело, почему эта неожиданная встреча так меня встревожила? Я вспомнил, как старик из Па-
[ 25 ] ИЛ 3/2022 Джон Бэнвилл. Плащаница рижа, мой дальний родственник по материнской линии, в своей сырой квартире в Маре совал мне в руки пригоршни франков и перечислял имена людей, которые могли бы мне помочь в Лиссабоне, Лондоне, Нью-Йорке, повторяя их имена снова и снова с настойчивым бормотанием, будто то были строки из Закона Моисеева. Даже сейчас, полвека спустя, я могу вспомнить удивительно много их имен, конечно, с самими людьми я никогда не встречался. Скорее всего, все они уже мертвы, а их дети выросли и стали юристами, докторами или крупными фигурами в страховом бизнесе — им было бы все равно, кто я, за кого себя выдавал или почему без какойлибо веской причины обманул того старика в Маре, сказав ему, что я тот, кем не был на самом деле. Дрожащей рукой я поднял чашку кофе, пытаясь подавить воспоминания, которые всплывали из мрака прошлого. Примечательно не то, что мы помним, а то, что забываем, — кто это сказал? Я взглянул на замысловатое убранство кафе: люстры, пузатые кофемашины, блестящий медный кран у бара, из которого непрерывно журчала струйка воды. Было несколько посетителей: старик с одышкой и его точно так же тяжело дышащая собака, женщина в затейливой шляпе, которая ела пирожное, и похожий на клоуна парень с волосами морковного цвета, кричаще одетый в дурно скроенный клетчатый пиджак и яркожелтую рубашку с грязным, широким воротником, расправленным над лацканами; он то и дело поглядывал в мою сторону со слабой, едва уловимой ухмылкой. У двери болтались три официанта в черных галстуках: они обменивались обрывистыми замечаниями и разглядывали носки своих кожаных мокасин. На секунду, странно и беспричинно, все будто замерло, как если бы сердце мира пропустило удар. Неужели такой и будет смерть — трещина во временном потоке, через которую я скользну так же легко, как письмо, что с шелестом падает в таинственные глубины почтового ящика? Я рассчитался, резко встал и направился к двери, будто снова убегая от кого-то, и у меня возникло ощущение, как это часто бывает в такие минуты, будто я оставил позади какую-то частицу себя и подумал, что, если обернусь, увижу грубую пародию на самого себя — развалившуюся на стуле, где я сидел, хромую марионетку в натуральную величину с повисшими руками и криво сочлененными конечностями, смотрящую в потолок с деревянной ухмылкой. Тяжелая и высокая дверь не поддавалась, и мне пришлось упереться всем телом, чтобы толкнуть ее вперед. За спиной я услышал размашистые шаги и в залитом солнцем искривленном дверном стекле увидел ухмыляющееся лицо. Это был тот
[ 26 ] ИЛ 3/2022 рыжеволосый парень, наблюдавший за мной, пока я пил кофе. Я развернулся, чтобы встретиться с ним лицом к лицу, и дверь на своих жестких пружинах захлопнулась, ударив меня по плечу; я бы кубарем покатился мимо столов, стульев и ног официантов, если бы морковноголовый не схватил меня за локоть — конечно же за тот, на котором был синяк от ушиба в ванной, — и не удержал в вертикальном положении. У него было крупное, круглое, румяное лицо с брызгами рыжей щетины на щеках и подбородке, которая сверкала в лучах проникающего через стекло солнца. Этот ужасный пиджак был ему сильно велик, так же, как и брюки; кроме того, он носил пару нелепых, некогда белых, полотняных туфель с грязными шнурками и толстыми резиновыми подошвами. Он кивнул, ухмыльнулся и произнес что-то на местном наречии. Я с трудом стряхнул его настойчивую руку, сделал шаг вперед и отпустил дверь, надеясь, что она ударит преследователя по физиономии, но он ловко увернулся и последовал за мной на улицу, все еще продолжая свою неразборчивую скороговорку. Единственное слово, которое я мог разобрать, было похоже на синьор, морковноголовый повторял его снова и снова со странным ударением, неистово кивая и тыча себе в лицо. Я отвернулся от него и, направив яростный взор прямо перед собой, двинулся по высокому коридору аркады настолько быстро, насколько позволяла больная нога и неровная тротуарная плитка. Тем не менее морковноголовый не отставал и в нетерпении семенил рядом, что-то бормотал и налегал то сбоку, то спереди, то сверху, пытаясь втиснуть свое лицо перед моим. Так мы и тащились вместе по каменным аркадам с чередующимися полосами тени и света под взглядами недоумевающих прохожих, пока на перекрестке, рядом с букинистическим ларьком, я наконец не замер, сделав шаг в сторону и высоко подняв палку бледной, дрожащей рукой, — тогда морковноголовый, наконец, остановился, поджал губы и, покачивая головой, с печальной улыбкой примирительно поднял пустые ладони. Я вышел из тени на длинную площадь и на мгновение остановился, тяжело дыша, в ожидании, когда утихнет гнев и беспокойство, все еще гадая, чего хотел от меня этот парень. Безучастным взором я рассматривал то, что путеводители называют панорамой: белые, как свадебный торт, фасады, обнажившего свой меч бронзового всадника, окутанные медовой, солнечной дымкой знаменитые церкви-близнецы в дальнем конце площади. Этот город показался мне не более привлекательным и интересным, чем любой другой из известных мне. Обычаи, легенды, истории о ярких персонажах и событиях —
[ 27 ] ИЛ 3/2022 Джон Бэнвилл. Плащаница все это оставляет меня равнодушным; все живописное кажется мне отталкивающим. Меня не волнует, какие битвы выиграл или проиграл Эммануил Филиберт и где Кавур любил обедать. История — винегрет из анекдотов, не истинных и не ложных, — так какое значение имеет место, где она должна развернуться? Как же я презирал романистов, чьи жалкие вымыслы были моей напастью в первые годы карьеры, когда меня заставляли всучивать эти сказочки студентам; я имею в виду тех северных идолопоклонников залитого солнцем юга, мнимых язычников — все как один обманщики и мошенники, — чьи произведения разворачивались на островах с царящим ароматом тимьяна, или в укрытых под сенью сосен селениях на вершине холма, или в покрытом дымкой морском порту в позабытом уголке Средиземноморья, где герой и его синеглазая возлюбленная делят прощальный ужин в маленьком ресторанчике в переулке у гавани, куда не заглядывают туристы; на столе анчоусы, горькие оливки и молодое местное вино, жена хозяина ресторана что-то протяжно напевает, уличные мальчишки-арабы клянчат подаяние, треногая собака грызет кость, старый поэт за соседним столиком выкашливает свою жизнь над последним абсентом. Как будто место что-то может значить, как будто пребывание в пылкой и экзотической обстановке обеспечивает жизненное процветание. Нет, дайте мне безымянный клочок земли с асфальтом, маслянистым тлеющим костром, смутными очертаниями фабрик вдали, какое-нибудь гнусное нигде, лишь бы я смог почувствовать себя в безопасности, дома, если я вообще гдето могу быть как дома. Я пошел дальше. Поток машин стремительно проносился через площадь, разделяясь на два русла вокруг бронзового всадника и снова хаотично соединяясь. Солнце, крадучись, заглатывало толстое, цементно-серое, ослепительно-серебристое облако. Голубь парил передо мной, неловко опускаясь, при взмахе его крылья напоминали сменяющие друг друга фиолетово-серые чернильные пятна. Я снова повернул и пошел в сторону от площади по сужающимся мощеным улочкам, пока наконец неожиданно не вышел на широкую, окаймленную с обеих сторон цветущими каштанами аллею. Здесь мне дышалось легче. Проходя под широким, высоким, прохладным пологом из листьев, я задумался: в какой момент дерево начинает себя чувствовать по-настоящему собой, когда понимает, что в полной мере достигло истинного бытия? Я имею в виду, если бы оно обладало разумом — в самом деле, кто знает наверняка, единственные ли мы существа, наделенные сознанием и является ли наш тип сознания единственно
[ 28 ] ИЛ 3/2022 возможным? — на какой стадии годового цикла дерево сказало бы: да, вот сейчас, сейчас я такое, какое есть, сейчас, наконец, я нахожусь в своей полной древесности. Будет ли это при первом весеннем озеленении, или в июньской полнолистной славе, или в осеннем пламени, или даже в угловатой обнаженности зимы? И проживание одного жизненного цикла в другом — один от бутона до наготы, другой, более длительный, от саженца до дуплистого пня, — должно быть, сбивает с толку. Будет ли опадание листьев каждый год казаться дереву приближением смерти? Будет ли весна похожа на возрождение? Размышляя в зеленом полуденном сумраке, я услышал или, вернее, почувствовал раскатистый грохот, как если бы вдали по листу гибкого металла ударили огромным молотом. Гроза? Непохоже. Шум самолета? Может быть, выстрел из пушки отмечает полуденный час? Чем бы этот грохот ни был, он прервал мои размышления. Я ускорил шаг и свернул в сторону гостиницы. Вскоре я понял, что заблудился, и мне пришлось остановиться на углу улицы, чтобы развернуть мятую карту, которую дал мне портье. Я щурился в поисках названия улицы, когда заметил на углу напротив смотрящую на меня девушку. Она была высокой, прилично одетой, не красавицей, но и не дурнушкой; я бы не заметил ее, не посмотри она на меня с легкой улыбкой узнавания, будто уже встречала меня когдато. Она вышла на середину улочки, протиснувшись между двумя машинами, припаркованными бампер в бампер. Она идет ко мне? От этого предположения у меня участился пульс, и я не знал, остаться или сбежать. Кем были все эти люди: продавщица цветов, морковноголовый, теперь эта девушка, — чего они хотели от меня? Грузовик затормозил, колеса застыли, шины завизжали, когда он сбил ее. Она будто закружилась на цыпочках: голова запрокинута, волосы развеваются, напряженная и грациозная, словно танцовщица. Был крик, но не ее. Позади нее на тротуаре крепко сложенный седой мужчина взмахнул рукой и прокричал что-то глубоким басом. Машины с визгом выворачивали вправо и влево, грузовик проехал по центру улицы еще метров двадцать и наконец остановился, развернувшись поперек и дымясь. Девушка упала навзничь, широко раскинув руки, она была прижата к краю одной из припаркованных машин. В ее волосах была кровь, и сверкающая, едва заметная струйка крови вытекала из левого уха. Крупный мужчина, тот, что взмахнул рукой, бросился к ней со всех ног, но прежде чем он добежал, она резко соскользнула на землю, словно все в ней вдруг потеряло твердость. Теперь и другие прохожие бросились
[ 29 ] ИЛ 3/2022 Джон Бэнвилл. Плащаница сюда, люди выбирались из машин посмотреть, что случилось. Я быстро развернулся и бросился вперед без оглядки, не заботясь, куда именно, лишь бы подальше от этого места. Люди толкали меня, напирали с затуманенным, нетерпеливым взором, желая посмотреть на упавшую девушку. Я был в панике: задыхался, пот заливал глаза, и глубоко в паху нарастала пылающая боль. Я не знал, от чего убегал; не от смерти девушки, конечно, или не только от нее. Смутный образ пришел мне в голову — из Босха или Данте? — изможденная фигура, с раскрытым ртом, сутулая и голая, бежит с распростертыми руками по горячей, красной земле, неся на себе другую фигуру — своего собственного двойника, плотно привязанного спиной к ее спине. Наконец я оказался на тихой, уединенной, небольшой вымощенной булыжником площади, с важно разгуливающими голубями и клочком пыльной травы, окруженной массивным фасадом дворца в стиле барокко, название которого я знал, но в ту минуту не мог вспомнить. Не в состоянии идти дальше, я приземлился на скамейку из гладкого мрамора. Больше здесь никого не было. На город опустилась пелена полуденной летаргии. Медленное облако скрыло солнце, мягкий посеревший воздух и тишина наконец успокоили мои взвинченные нервы. Боль в паху утихла. Почему я так разволновался? Я ведь и раньше бывал свидетелем жестокого конца. Случилось ли так потому, что это была еще одна безжалостная демонстрация смерти, от капризного выбора которой не защищены даже молодые? Нет, это слишком мрачно. Возможно, просто потому, что девушка смотрела на меня, знала или узнала, возможно, даже собиралась со мной заговорить. Но почему из-за этого встреча — если это событие можно так назвать — становится такой тревожной? В определенных кругах, надо признаться немногочисленных, мое лицо хорошо знакомо. Я привык, что люди меня узнают. Они останавливаются, чаще всего молодые, и смотрят на меня застенчиво, иногда с негодованием, но чаще просто вялым, пустым, глуповатым взором, будто видят не настоящего меня, а мое изображение. Так почему же внимание девушки привело к тому, что я захотел броситься наутек? Нет, конечно, я знал, почему так разволновался: дело было не в этой девушке, а в Магде. Когда она была жива, я едва думал о ней — теперь же она постоянно в моих мыслях, словно тень, одинокий зритель, сидящий на скамейке над освещенным кругом, в котором непрерывно идет пышное и все более хаотичное представление обо мне и моем притворстве. Она витает там, безвольная тень, возможно, желает уйти, но ее удерживает любопытство увидеть не такой уж грандиозный
[ 30 ] ИЛ 3/2022 финал: кувыркаются клоуны, кланяются акробаты, исполняют свой последний трюк дрессированные животные. Лишь после смерти она для меня ожила. Странно, но как бы я ни старался, я не могу в точности вспомнить, как и когда мы познакомились. Вероятно, это случилось в то первое лето в Нью-Йорке, немыслимо-ярком, торопливом, шумном и гнетуще жарком, где даже на улице я ощущал себя запертым в огромной, дымной, оглушающей фабрике. Все было в движении, не было ни минуты покоя. Днем и ночью по улице над угловым подвальным помещением, где я жил, грохотали машины; листы бумаги на изрезанном старом кухонном столе, который я использовал в качестве письменного, дрожали и двигались в струях воздуха подаренного одним знакомым электрического вентилятора — он медленно поворачивал свое размытое, словно маска фехтовальщика, лицо, отказываясь от помощи. Весь день вереница бестелых ног сновала по тротуару за расположенным над моим столом окном на уровне земли, будто случилось восстание или проходил беспорядочный, шаркающий танцевальный марафон. Шли разговоры, хриплые, громкие, вызывающие или высокопарные с внезапными излияниями искренности и дружелюбия. Я встречал их в конце рабочего дня — работа была тогда одним из священных слов, произносимых с благоговейным придыханием, — тощих, взмокших от напряжения молодых людей в рубашках с расстегнутым воротом, ровными стрижками и зажигалками “Зиппо”, и девушек с серьезным взглядом в туфлях-лодочках и юбках по щиколотку, прижимающих к груди, словно наперсник, копию “Капитала” в мягкой обложке. Водянистое, сладковатое пиво, густой сигаретный дым, внезапно вспыхивающие перепалки, крики и поднятые вверх указательные пальцы — этот жест пренебрежения противоположным мнением, такой характерный для времени и места: рука двигается из стороны в сторону, лицо вполоборота, нос сморщен, нижняя губа опущена: Ндаа! — для меня все это было в высшей степени странным, но в то же время знакомым, и я не мог понять откуда, пока не вспомнил, что, конечно, видел все это в кино, снова и снова, каждый субботний вечер, когда был молод. Америка с экрана была мне знакома лучше, чем улицы города, в котором я родился и жил. И вот в Нью-Йорке, в настоящем Нью-Йорке, я решил быть киногероем с торчащей в уголке рта толстой сигаретой и стаканом бурбона под рукой. Я даже одевался подобающе: коричневая фетровая шляпа, узкий двубортный костюм, двухцветные ботинки — мужчина что надо. В те дни плохие, но умные парни были в моде. Мне
[ 31 ] ИЛ 3/2022 Джон Бэнвилл. Плащаница лишь не хватало спутницы, какой-нибудь высокой красотки, раскованной и много пьющей, мне под стать. Поэтому люди были озадачены, в особенности девушки, когда оказалось, что я избрал себе на роль возлюбленной и подруги добрую, молчаливую, сдержанную Магдалену. Даже когда ей было чуть за двадцать, ощущалось в ней нечто массивное, каменное, гранитное и неодолимо-серое, что привлекало меня. Я быстро понял, когда начал обращать на нее внимание, что она держится в стороне не из-за стеснительности или страха — хотя она была застенчива, пуглива, — а чтобы иметь возможность наблюдать за происходящим из своего укрытия. Она была неистощима в своей услужливости и выполняла все поручения мужчин и более властных женщин: приносила им книги, сигареты, бутерброды и бумажные стаканчики с кофе; я все еще вижу ее, в сандалиях, в невыразительном трикотажном платье, с заплетенными в косы волосами, вижу, как она спускается по ступенькам подвала тем странным, слоновьим способом: боком, шаг за шагом, спуская сначала одну широкую ногу, затем вторую; подбородок уперт в бледную, как рыбье брюхо, шею, взгляд сосредоточен на своей ноше. Она жила в Нижнем Ист-Сайде — в те дни название этого места все еще звучало для меня многозначительно и экзотично, как Самарканд или Блаженные острова — с водопроводчиком, драчливым, обезьяноподобным поляком с проволочной щеточкой усов; говорили, он ее поколачивал. Она никогда о нем не рассказывала, даже после того, как бросила его и пришла жить ко мне в подвал, принеся бутылку бурбона в качестве подарка на новоселье и один небольшой чемодан со всеми ее вещами. Однажды, поздно ночью, поляк появился на нашей улице, пьяный, со слезами ярости выкрикивая ее имя; он долго барабанил в дверь и, если бы не решетка, разбил бы окна. Я хотел выйти и прогнать его — я не сомневался, что даже с больной ногой смогу спровадить жалкую обезьяну, — но Магда мне помешала. Она не любила говорить о себе и своей жизни и, когда упоминала какое-то событие из прошлого, впадала в замешательство, будто это произошло с кем-то другим и она сама не может понять, откуда знает столько подробностей. Не интересовалась она и моим прошлым. Остальные, даже самые любопытные из наших знакомых, относились ко мне с неким изумлением и уважением, почти со святым благоговением: я был настоящим героем, подлинным уцелевшим свидетелем грандиозных событий, пришедшим к ним из огня и дыма европейской катастрофы, как чудовище Франкенштейна, выбравшееся, шатаясь, из горящей мельницы. Однако для Магды, такой
[ 32 ] ИЛ 3/2022 же уцелевшей свидетельницы, я был просто Вандером — она не хотела называть меня Акселем; это имя звучит, говорила она, как кличка сторожевой собаки, — мужчиной, похожим на любого другого, возможно, более переменчивым, потенциально более жестоким, чем ее поляк, но все же не больше, чем просто мужчиной. Она будто не замечала моей безжизненной ноги и ослепшего глаза и безмолвно слушала хвастливую ложь о том, как я получил эти травмы — в противостоянии неистовой толпе, в результате удара прикладом винтовки штурмовика, — ложь, которую я репетировал так часто, что сам почти поверил в нее. Правда, одним душным утром я очнулся от дремоты и обнаружил ее склонившейся надо мною — нашей кроватью служил матрас на полу, — большое, нежное, подпертое ладонью лицо: она смотрела на меня распахнутыми глазами в торжественном молчании. На мгновение мы застыли, затем она прикоснулась кончиком пальца к обмякшему веку моего ослепшего глаза и прошептала: “Я один выжил, чтобы рассказать вам”, и волосы мои встали дыбом на затылке, будто только что вещал оракул. Кто бы мог ожидать, что Магда, большая, медленная, плоскостопная Магда, найдет слова настолько величественные и глубокие, так библейски подходящие к нашим жизням? Жизнь с ней была сродни жизни в одиночестве, словно я состоял в браке с существом из другого вида; она была так же далека и недоступна для меня, как какое-нибудь большое, безобидное травоядное животное. Временами я думал, что в ней нет никакой загадки, что она так же пуста, как кажется, но порой убеждался, что непоколебимое спокойствие — просто маска, за которой она укрылась, обдумывая и репетируя, как и я, роль, не веря, что когда-нибудь сможет убедительно ее сыграть. Наша совместная жизнь проходила во взаимном непонимании, и мы всегда удивляли друг друга. Она была хорошо начитана, что я часто со стыдом замечал в первые дни нашей совместной жизни. Я уже научился делать вид, что глубоко разбираюсь в целом ряде предметов, и умело применял ключевые концепции, почерпнутые из чужих работ, которым мог придать личную окраску сарказма или проницательности. Во всем, что я писал, ощущалось напряженное, лихорадочное волнение, причиной которого было мое затруднительное положение: я заново создавал методологию мышления на пересечениях и противоречиях моего собственного запутанного и по большей части выдуманного прошлого. Я мог с убедительной осведомленностью рассуждать о текстах, которые не читал, о философии, которую не изучал, о великих людях, которых никогда не встречал. Моя самоуве-
[ 33 ] ИЛ 3/2022 Джон Бэнвилл. Плащаница ренная уклончивость, как это довольно неуклюже охарактеризовал один критик, заворожила небольшую, но довольно влиятельную группу ученых, которые прочитали и одобрили мои ранние работы. Хотя они и сомневались в моем понимании теории и даже в научности моего метода, их привлекала мастеровитость моего языка, его своеобразие; даже мои критики — а их было немало, — могли лишь стоять в сторонке и с разочарованием смотреть, как их лучшие колкости соскальзывают с глянца моей прозы. Меня это удивляло и радовало: как они могли не видеть прячущегося за развязностью и бравадой своих писаний дрожащего самоучку, сгорбившегося над словарем Вебстера, “Чикагским стилистическим справочником” и “Грамматикой для иностранных студентов”? Вероятно, мою причудливую манеру письма они принимали за намеренную эксцентричность — по их представлениям, такое мог позволить себе только тот, кто в совершенстве владеет языком. Не поймите меня неправильно: я не сомневаюсь, что обладаю некоторым талантом. Просто он не так велик, как считалось все эти годы. Иногда мне кажется, что я упустил свое призвание, что я мог бы стать великим художником — изобретательным, замысловатым, иносказательным, трогающим за живое, склонным к аллюзиям, скрытым целям, — алхимиком слова и образа. Действительно, критики частенько отмечают лирическую безысходность моего зрелого стиля, видя за ним бледную руку поэта. Я их понимаю. Мои комментарии претендуют на то, чтобы быть наравне с искомым текстом, а иногда даже выше него. В моем исследовании творчества Рильке, ранней работе, есть отрывки экстатической напряженности, которой мог бы позавидовать любой опьяненный миром лирик, в то время как те длинные эссе-двойники о Клейсте и Кафке столь же отчаянны и безутешны, как любая из пьес или притч этих иерофантов уныния. Должен ли я преклониться перед этими великими умами? Должен ли пасть на колени перед их величием? Да будь я проклят! Я ставлю себя столь же высоко, как и любой из них. Меня лишь беспокоит мысль о том, чего я мог бы достичь, будь я просто — а ведь это совсем непросто — самим собой. По-видимому, Магда была очарована мной, как и все остальные, и принимала мое блестящее притворство за чистую монету. Если она и знала, что я обманщик, то не возражала и даже по-своему восхищалась моей дерзостью и находчивостью. Иногда я ловил особенную, легкую, мимолетную улыбку на ее лице, когда толковал завороженной компании какой-нибудь сложный текст, в который, она знала, я глянул лишь мель-
[ 34 ] ИЛ 3/2022 ком. Она-то действительно читала Гегеля, Маркса да и многих других. У нее была замечательная память, она могла цитировать отрывки произведений наизусть, даже если при этом едва ли их понимала; она несла свои знания обо всех этих грандиозных мыслителях, словно атрофированную конечность — интеллектуальный эквивалент моей бесполезной ноги. Она послушно изучала революционные тексты столетия по настоянию поляка, тот не был выдающимся читателем, но не сомневался: они должны составить идеальную партию, он — молот активизма, она — серп идеологии. Рассказывая об этом, она пожимала плечами и нежно улыбалась, словно вспоминала какую-то не совсем невинную детскую фантазию. Да, она видела всех нас насквозь — безмолвно, интуитивно. Не потому ли я выбрал именно ее? Не потому ли она выбрала меня? Была ли она моей защитницей, хранительницей украденной репутации? С глубокой печалью я осознаю, что на эти вопросы никогда не будет ответов, а если и будут, то не от нее. Она считала прошлое некой огромной, неизбежной ошибкой, целым рядом неверных начал, которые теперь наконец исправлены. Если она и чувствовала какую-то злость из-за всего, что с ней случилось, то злость эта была направлена не на создателей огромного проекта по уничтожению, в который она попала и из которого едва ускользнула живой, а на самих его жертв — всех тех, кто не сбежал; даже на своих сбитых с толку родителей, на сестру, которая так гордилась своей смуглой красотой, на младшего брата, все еще сжимавшего в ручонках игрушечный горн, когда его уводили прочь. Не то чтобы она обвиняла их за неспособность сопротивляться, или за нерасторопность и растерянность, или за самообман — ее мать, прежде чем их оттеснили к грузовикам, сжала ее руку и заставила пообещать писать, — но за простой факт их существования, за то, что сначала они были там, а затем их у нее отняли. Она ничего не хранила: ни одной фотографии, ни одного документа, ни прядки волос — только свои воспоминания, но и от них охотно отказалась бы, если б могла. То, что она оказалась единственной выжившей из-за того, что ее имя каким-то образом выскользнуло из списков, было лишь еще одной причиной ее растерянной, немой обиды. Мы были вместе уже несколько месяцев, когда она немного рассказала мне об этом. Одним сырым ноябрьским днем мы сходили в кино, а потом укрылись от холода в кофейне на улице Бликер — тогда она тихо, печально заплакала. В промежутке между двумя сериями фильма показали кинохронику с руинами Европы; вид этих бесконечных рядов трупов что-то пробудил в ней, и она принялась подробно рассказывать о том, что с ней
[ 35 ] ИЛ 3/2022 Джон Бэнвилл. Плащаница случилось. Неподвижно, едва дыша, я сидел рядом и слушал; кулак, лежащий на столе рядом с ее рукой, был таким тяжелым, что казалось, я не смогу поднять его вновь. Ее воспоминания о бегстве и спасении были прерывистыми и словно вспыхивали в памяти: острые белые камни на горной тропе; густые темные деревья проносятся мимо в свете фар грузовика, в котором она лежала, спрятанная под мешком; мальчик-солдат на каком-то пыльном пограничном посту протягивает ей вынутое из кармана мундира яблоко. Будто она совершила опасное путешествие не линейно, большими скачками, от одного места остановки к другому, и между ними была пустота. Когда она закончила, я тоже должен был рассказать ей свою историю — того требовал этикет оставшихся в живых. Пришлось рассказывать. К тому времени мы вышли из кофейни и брели по холодной улице в сгущающихся сумерках; рядом сквозь слякоть проплывали машины, словно обломки, которые медленно несет река. Она тяжело, грузно опиралась на мою руку, она не хотела слышать того, что я говорил, она устала, ее тяготило бремя наших трагических судеб. Тогда моя изобретательность расцвела; никогда, ни до, ни после, я не рассказывал свою историю так хорошо и убедительно, переплетая ложь несколькими тонкими, сияющими нитями правды; а в это время быстро падали влажные, белые хлопья, и сгорбившиеся безликие фигуры прохожих возникали вдруг перед нами в свете фонаря и так же быстро исчезали во тьме. Я восхищался своим выступлением. Каким я был баснописцем, каким художником! И я так и не рассказал ей всей безыскусной правды. Где-то в воздухе снова раздался тот гулкий, гремящий звук, который я слышал на аллее под каштанами, — я вздрогнул и очнулся от задумчивости. День прояснился, в безоблачном, неласковом, чистом небе припекало солнце. Я внезапно узнал это место: именно здесь Н. в последние месяцы перед своим безумием поселился в комнате дома Фино на углу с видом на массивный фасад Палаццо Кариньяно — так он назывался! — и писал безумные письма, подписываясь “Дионисом”, “Распятым”, “Ницше”, “Цезарем”... Я закрыл глаза, прижал к ним большой и указательный пальцы и дождался, когда похожие на ракеты крошечные огоньки начнут вспыхивать в темноте. Я убежден, что мой ослепший глаз работает, когда закрыт. Я снова увидел, так же ясно, как и в минуту, когда тормозил грузовик: девушка кружится, мужчина с седыми волосами вскидывает руку, будто предупреждая случайного прохожего о кровавой сцене насилия. Я снова открыл глаза и неуверенно поднялся на ноги, опираясь обеими руками на ручку трости. Было жарко, я хотел пить, я устал.
[ 36 ] ИЛ 3/2022 Когда я проснулся, в комнате, защищая ее от дневного света, были задернуты шторы, и я подумал, что еще раннее утро и все произошедшее с момента прибытия мне приснилось. Я неподвижно лежал на кровати и смотрел на прозрачные складки теней вокруг, охваченный смутной паникой. Я не мог понять, почему на мне костюм, и галстук, и даже ботинки, хотя и с развязанными шнурками. Правая рука затекла, когда кровь пришла в движение, ее начало неприятно покалывать, болел поврежденный локоть. Разрозненные фрагменты памяти стали медленно собираться в единую картину. За обедом в ресторане гостиницы я выпил бутылку вина, проковылял наверх, сюда, в свой номер, и, должно быть, заснул, сваленный с ног алкоголем и отголосками лихорадочного путешествия. Я осторожно приподнялся и минуту посидел на краю кровати, склонив голову. Зачем я приехал в этот город? Я слишком стар и измучен, чтобы в порыве чувств срываться с места и ехать в такую даль. Я ведь мог заставить автора письма приехать ко мне в Аркадию. Я со стоном поднялся, вошел в ванную без окон и постоял в гудящем белом свете, морщась и моргая. Перхоть, кариес, большой рябой нос Доктора Балоардо. Я прополоскал рот, вода из-под крана имела привкус железа. Я стоял и тупо смотрел в зеркало, упершись руками в раковину и сгорбившись. Снова, как это часто бывает, у меня появилось ощущение, что я слегка смещаюсь в сторону от себя, будто теряю фокус и разделяюсь надвое. Интересно, чувствуют ли другие люди то же, что и я, — ощущение неполного присутствия, где бы я ни находился; будто я не столько личность, сколько некая неуместная случайность, плывущая во времени. Истинная первопричина и предназначение постоянно ускользают от меня куда-то, и я не знаю, как найти это “где-то”; возможно, оно осталось в детстве, в том просветленном возрасте, сцены из которого с годами я вижу все ярче и ярче. Как банально. Унылые мысли в тускнеющем разуме. Это вино, усталость. Такси ожидало у дверей гостиницы. Я уже опаздывал, но мне было все равно; подождут. В послеполуденном свете город показался мне более приветливым, чем утром. Бело-золотое солнце отражалось в крышах автомобилей и окнах кафе. Мы проехали мимо Моле с ее абсурдной башней. Я без восторга отметил, что на улицах сгущаются группки студентов, и вскоре в поле зрения появилась серая бетонная полоса университетских зданий. Когда я увидел на ступенях Франко Бартоли — на цыпочках, с вытянутой шеей, беспокойно озирается вокруг, — у меня возникло желание пригнуться и приказать таксисту ехать дальше. Я снова спросил себя, какая сила заставила меня приехать в Турин и что я могу здесь найти, кроме
[ 37 ] ИЛ 3/2022 Джон Бэнвилл. Плащаница разоблачения и унижения. Я выбрался из такси, повернулся, чтобы заплатить, и краем глаза увидел, что Бартоли радостно скачет ко мне и что-то щебечет. Бартоли — хрупкий, лысеющий, бородатый, яйцеголовый маленький человечек, говорливый, нервный и осторожный, как ласка. Он крепко сжал мою руку в своих и, задыхаясь, принялся бормотать приветствия, отчего я заскрипел зубами. Я протиснулся мимо и, опираясь на палку, поднялся по ступенькам, пока Бартоли порхал вокруг меня. Как хорошо, что я приехал! — такая честь! — все сгорают от нетерпения! Я нахмурился. “Кто здесь?” — потребовал я ответа. Бартоли называл имена, загибая миниатюрные пальцы. “Старые друзья, — заключил он, сияя, — все старые друзья!” Я чуть не рассмеялся. И вот они действительно ждут меня, пятнадцать или двадцать человек, в широком зале на последнем этаже, с низким потолком, со всеми четырьмя стенами из дымчато-серых листов стекла, скрепленных буро-красными рамами в современной, брутальной манере. Они столпились в середине большого, пустого зала, там, где был устроен фуршет на накрытых скатертями складных столиках — лица выжидающе повернуты ко мне, стоящему в дверях и на них глазеющему. Это правда, я знал большинство из них, если не имена, то лица; я плохо запоминаю имена, даже если пытаюсь, что бывает нечасто. Я вздохнул и в сопровождении подпрыгивающего Бартоли двинулся через зал с застывшей на лице каменной улыбкой, с усилием опираясь на палку. Бартоли нырнул в толпу; он кружился и парил в ней, словно хореограф, работающий со своей труппой. Движения у него манерные, механические, словно у профессионального актера. Со всех сторон меня приветствовали с осторожной улыбкой. Бартоли потащил меня к столу с напитками и, поскольку официант, смуглый молодой бычок с грубыми руками, не обслужил нас достаточно быстро, схватил бутылку, два бокала и сам налил нам вина. “Сын юга, — сказал он уголком рта. — Они живут на наши налоги и посылают нам этих бычков в знак уважения”. Франко очень гордился, что говорит по-английски без акцента. Официант угрюмо смотрел на него. Бартоли протянул мне стакан и поднял свой в знак приветствия. “Трудно поверить, что мы наконец заманили тебя сюда, — сказал он, подмигнув, — мы приглашали тебя каждый год последние семь лет — да, я проверял наши записи, — но все впустую”. Он был похож на боксера, который уступал сопернику в разряде и весе, уклонялся, делал ложные выпады и искал брешь в защите, чтобы нанести удар. Я едва ли обращал на него внимание. На меня вдруг с галлюциногенной остротой нахлынули воспоминания о том, как я проводил в детстве лето на дедуш-
[ 38 ] ИЛ 3/2022 киной ферме. Городской ребенок, я поначалу крайне остро ощущал запахи этого места: цветов, фруктов, растений и их гниения, запах горячего конского навоза, запах земли и экскрементов в маленьком деревянном туалете в саду рядом с благоухающей бузиной, тонкий аромат земляники, которую я искал в живой изгороди, запах грибов, запах кур и их крови, запах кошек и собак, запах соломы, масла, брызг кипящей воды, пота животных и людей, дедушкиного табака, терпкий запах вина и изношенной ткани, запах опилок, запах собственного пота. Больше всего я любил время сбора урожая, когда пшеницу, овес и рожь привозили с полей на гумно. Здание было — или мне это только казалось — огромным, словно церковь, с высоким, сводчатым потолком и высоко расположенными окнами, через которые струились лучи солнечного света. Воздух был наполнен кружащейся мякиной, рабочие кашляли, сплевывали и ругались, перекрикивая друг друга в непрерывном шуме. Молотилка была огромной, сложной деревянной конструкцией, похожей на гигантское насекомое с оглушительно щелкающими подвижными частями. Ее приводила в движение паровая машина, соединенная с ней длинным кожаным ремнем, который пугал меня дрожанием, грохотом и напоминал бьющееся в агонии существо. Внутри гумна всегда стояли серебристые сумерки, и люди передвигались, словно призраки, с завязанными куском ткани ртами. Снизу, через открытую воронку, из машины высыпалось зерно в мешки, а высоко наверху ободранная и поломанная солома извергалась беспрерывно и хаотично. Я стоял рядом с дедушкой; несмотря на шум, он пытался объяснить, как машина работает. Какая торжественность и сплоченность чувствовалась в этой работе! В полдень вся работа останавливалась, опускалась непривычная, звенящая тишина, и мы все шагали на кухню, похожую на пещеру, где бабушка подавала на обед яичницу с толсто нарезанной колбасой и пиво. На отдыхе, как и на работе, мужчины казались братьями: хлопали друг друга по спине, кричали через всю комнату, смеялись, ругались, перекидывались грубыми шутками. Я свободно бродил среди этих мужчин, утомленных, но в то же время находящихся в радостном возбуждении. Никто не обращал на меня внимания, словно я был одним из них. Зарождалось хмельное, простодушное пение: поначалу оно прерывалось, словно заплутало, но затем песню подхватывали все присутствующие, и она поражала своей силой — в груди у меня что-то сжималось, в горле стоял ком. В перерывах между пением мне предлагали сделать глоток пива, и, несмотря на то что я ненавидел его вкус, напоминавший мне свинарник, я все равно улыбался, причмокивал губами и тянулся за еще одним
[ 39 ] ИЛ 3/2022 Джон Бэнвилл. Плащаница глотком — мне аплодировали, песня продолжалась, и дедушка, сидящий на дальнем конце длинного стола, улыбался мне... Так я вспоминал то, чего никогда не было. Конечно, была молотилка — но ее работу я видел лишь мельком, снаружи, — входить внутрь мне запрещали из-за того, что считали болезненным и держали подальше от рабочих, опасаясь, что я могу увидеть и услышать нечто неподходящее для ребенка в столь юном возрасте. Все это было грезой, в которую я погружался, желая быть там: в гумне, на кухне, среди людей; все это было фантазией, рожденной моей отчаянной потребностью быть частью чего-то. Теперь же я смотрел затуманенным временем взором на город, выглядевший опаленным за дымчатым стеклом, и чувствовал себя так, словно очнулся от обморока и обнаружил себя среди группы выживших в катастрофе людей, сбившихся в кучу здесь, над руинами, оставленными исполинским, разрушительным пожаром. Прикосновение заставило меня очнуться. Я не сразу узнал Кристину Ковач. Не то чтобы она сильно постарела или изменилась внешне с тех пор, как я видел ее в последний раз, но что-то с ней произошло. Словно бы она не была собой, словно передо мной была ее близкая родственница или сестра-близнец — отстраненная, потускневшая и опустошенная. Я не смог придумать, что сказать, быстро наклонился и поцеловал ее в щеку: кожа была теплой, сухой и дрожала, словно в лихорадке. Она прикоснулась к месту поцелуя и издала знакомый, приглушенный смешок — я не из тех, кто целуется, — слегка отклонилась и взглянула на меня снизу вверх, склонив голову набок; ее черные глаза сияли легкой насмешкой и изумлением. Она сказала, что я хорошо выгляжу, и при этом будто удивилась, словно уже не ждала от жизни ничего хорошего, хотя и была вдвое младше меня. Я задавался вопросом, помнит ли она с такой же, что и я, волнующей, пронзительной ясностью день, когда она неожиданно пришла ко мне в номер много лет назад то ли в Будапеште, то ли в Бухаресте, то ли в Белграде? Имеет значение не место, а мгновение. Я вспомнил ее коралловую комбинацию и как торжественно она легла передо мной на кровать, словно подкошенная силой собственной страсти. Я до крови искусал ей губы, я целовал ее ступни. И вот она спрашивает, о чем я буду говорить на завтрашней конференции, и Франко Бартоли выскакивает, словно чертик из табакерки, и, поглаживая изящную, мягкую, блестящую бородку, с ухмылкой говорит, что, несомненно, у профессора Вандера может быть только одна тема здесь, в Турине... Я понятия не имел, о чем он говорит. “Я ничего не подготовил”, — сказал я, надеясь, что он отстанет. Я представлял россыпь веснушек в ложбинке между бледными,
[ 40 ] ИЛ 3/2022 вялыми грудями Кристины Ковач. А сейчас, за ее спиной, город в дымке простирался к далеким, закутанным в облака горам. Она все еще смотрела на меня с такой знакомой, слегка искривленной улыбкой. У нее есть — или была — привычка слегка покачивать головой, будто в такт медленной, звучащей в голове мелодии. Мне было нехорошо. От вина пересохло во рту. Я наклонился, чтобы поставить пустой бокал на стол, и мне представился случай будто бы случайно толкнуть локтем Бартоли в его маленькое брюшко. После этого мне полегчало, и я подчеркнуто грубо отошел от него и Кристины Ковач, встав у одной из стеклянных стен спиной к залу, хмуро созерцая город. Позади ненадолго затих гул голосов, после чего возобновился на более высокой, нервной ноте: Аксель Вандер дерзок и груб, как всегда. Как и в то утро, когда я стоял у окна гостиницы, я представлял, каким меня видит смотрящий с улицы, — парящий силуэт, который наверняка вскоре рухнет вниз: дряхлый, потерянный архангел. Я снова испытал жгучий прилив жалости к себе, чистой и безграничной. Кристина Ковач подошла и встала рядом — я почувствовал ее дыхание, теплое и несвежее. Мы смотрели на горные хребты вдалеке. “Думаю, меня разоблачили”, — услышал я свой измученный голос, с нотками неубедительной легкости. “Мне пришло письмо. Кто-то копался в моем прошлом. Она скоро будет здесь”. Я искоса взглянул на Кристину, и она с улыбкой ответила на мой взгляд. “Она? — пробормотала она, качая головой. — Ах, Аксель, ты опять ведешь себя безрассудно?” Я смутился и разозлился на себя. Я не мог понять, почему ей доверился. Она ничего не знала ни обо мне, ни о моем прошлом, реальном или вымышленном. Была ли она для меня чем-то большим, нежели эпизодом послеполуденной, вероятно, фальшивой страсти в натопленном гостиничном номере в заснеженном городе, в который я никогда не вернусь? Я всегда полагал, что именно те несколько часов стали причиной запоздалой рецензии на “Послесловие”, которая показалась мне едва уловимым, дразнящим намеком; слишком уж легкомысленно она выглядела на фоне серьезных литературных трудов в “Dеbat”1. Письмо с благодарностью, которое я послал ей после выхода статьи, далось мне нелегко: я пытался подражать ее лукавому, игривому тону, но не преуспел и даже не смог понять почему. Ее ответное письмо было невинным и проникнутым теплой симпатией, без каких-либо намеков на 1. “Le Dеbat” — французское периодическое издание, основанное в 1980 г., журнал для интеллектуалов.
Когда она вышла из здания вокзала, уличные фонари все еще тускло горели в предрассветных сумерках, и ей казалось, что мир погрузился в мутную воду. Она раскрыла карту: гостиница, в которой он остановился, близко. Она решила прогулять- [ 41 ] ИЛ 3/2022 Джон Бэнвилл. Плащаница наше свидание. Теперь я с тревогой задавался вопросом: могла ли она знать о моем прошлом больше, чем давала понять, я имею в виду о том самом прошлом? Хотя какое теперь это имеет значение? Гарпия, что спешит сюда из Антверпена, наверняка уничтожит меня. Я понял, что даже жду этой встречи. Да, пусть приедет, подумал я почти весело, я буду рад! Вместо гнева и жалости к себе я вдруг почувствовал зарождающуюся невесомость, будто в любой момент могу взмыть вверх — бескрылый, но способный свободно улететь в небо, к свету, в пустую, холодную, сверкающую синеву. “Я умираю, Аксель”, — сказала Кристина Ковач. Она смотрела в пол с почти девичьим выражением удивления и легкого стыда, будто разболтала какой-то интимный секрет. “Да, я умираю”, — сказала она, на этот раз мягче, но с большей силой, как бы прислушиваясь к словам, внушая себе эту непостижимую правду. Я смотрел на нее сверху вниз. Низко, с грохотом, пролетел самолет, и мгновение спустя промелькнула его огромная тень. Кристина улыбнулась, с сожалением покачала головой, извинилась и попросила забыть о сказанном. “Расскажи мне об этой девушке, — сказала она с пугающей веселостью. — Я имею в виду ту, что тебя разоблачила. Ты сказал, что это была девушка, не так ли? Впрочем, как и всегда. Что за ужасный секрет она раскопала?” Она недобро рассмеялась. Я крепко сжал палку в кулаке. Какое право она имеет так со мной разговаривать? Я — Аксель Вандер. Никто не разговаривает со мной так дерзко. Она подошла ближе и взяла меня за руку, ее хватка была одновременно настойчивой и слабой. Я знал, что случится дальше. Я отпрянул от ее прикосновения. Внезапно мне стало трудно дышать. “Ты помнишь Прагу?” — спросила она. Итак, Прага — не Белград и не Будапешт. Я молчал. “Было жарко, — прошептала Кристина с затуманенным взором и мечтательной улыбкой, — так жарко в том гостиничном номере...” Это было невыносимо. Я огляделся. Кто-то же должен меня спасти! Где этот шут Бартоли, когда он так нужен? “Мне очень жаль, — буркнул я, — прошу прощения”, — и, вытирая рот рукавом, резко отвернулся от нее, ринувшись по широкому, словно морское дно, полу к двери, к спасению. Франко Бартоли, повизгивая, поспешил за мной. Я взмахнул палкой, скорее предостерегая, нежели прощаясь, и бросился прочь — преступник, убегающий от погони.
[ 42 ] ИЛ 3/2022 ся. Пошатываясь, приближался трамвай; ей нравились трамваи, их неуклюжий, но внушительный вид. Она подождала, пока трамвай проедет. Ей казалось, что она появилась из прошлого, с плащом и сумкой в руке, в простом платье и старомодных туфлях; будто это вовсе не она, а какая-то незнакомая, нетерпеливая, неопытная девушка, которая вскоре станет трагически знаменитой. Она часто видела себя в разных обликах и словно бы в других жизнях — эпизоды были настолько яркими, что иногда ей мнилось, будто она их уже проживала. Она поежилась и надела плащ; она ожидала, что на юге будет теплее. Скоро взойдет солнце. В поезде она почти не спала; она ехала в переполненном купе, забившись в угол сиденья, с сумкой под ногами и свернутым плащом вместо подушки. Поезд то и дело останавливался на пустынных станциях, скрипя и вздыхая в глубокой ночной тишине, и вновь отправлялся в путь с пронзительным лязгом. Один раз, прижавшись к окну, она посмотрела вверх и увидела, что поезд мчится вдоль высоких, зазубренных гор, отвесные склоны которых мелькали всего в метре-двух от путей. Она предположила, что это Альпы. Она могла разглядеть их призрачные, сверкающие в лунном свете пики. Она вспомнила, как когда-то давно была в горах с отцом: он вез ее на санках вверх по склону, а потом позволил сделать глоток глинтвейна. Перед рассветом она задремала, но сон был похож на один из детских ночных кошмаров, и она, вздрагивая, просыпалась с ощущением, что кто-то из пассажиров прикоснулся к ней или попытался залезть в ее сумку. Когда они подъезжали, толстый мужчина встал с места слишком рано, поезд резко затормозил, и он, чтобы не упасть, схватился огромной рукой за ее плечо, сделав ей больно. От рукава его рубашки едва уловимо пахло рвотой. Сейчас же, с легким головокружением, нетвердой походкой, она шла по широкой аллее. На площади шумно просыпались скворцы на деревьях, внезапно вспорхнула огромная стая голубей, взмахи их крыльев были похожи на насмешливые аплодисменты. Она не знала, что будет делать в гостинице. Было рано, и ей придется ждать как минимум час, прежде чем сообщить ему о прибытии. Она могла бы подождать в вестибюле, но не была уверена, позволят ли ей войти в столь ранний час. В голове зазвучали голоса; она знала, что это произойдет, — она всегда их слышала, когда колебалась или тревожилась. Будто пестрая, шумная толпа шла, наступая ей на пятки и обсуждая между собой ее бедственное положение возбужденным, быстрым, неразборчивым шепотом. Она замерла на мгновение, прикрыла глаза и прислонилась к закрытой ставнями витри-
[ 43 ] ИЛ 3/2022 Джон Бэнвилл. Плащаница не магазина — мир исчез, но гомон голосов лишь усилился. Глубоко вздохнув, она пошла дальше. Когда она задремала в поезде, ей приснился Арлекин в своей черной полумаске. Она проснулась, достала блокнот и перьевую ручку. “А. — палач, его маска и дубинка. Местр о палаче: “Что это за невообразимое создание?..” Сорвите маску с его лица — и обнаружите еще одну. Отец отец отец”. Призраки отступили. Вот и гостиница с лавром в горшке у подножия лестницы. Автоматические стеклянные двери разъехались перед ней, и она задалась вопросом: успел бы среагировать механизм, если бы она передвигалась не спокойно и размеренно, а разбежалась изо всех сил? Ей представилось, что она лежит на мраморных ступеньках среди разбитого стекла, кровь струйками вытекает из горла и запястий. Внезапно ей пришло в голову, что гостиницы очень похожи на больницы. Молодой человек в щеголеватом черном костюме за стойкой регистрации ей улыбнулся. Она прошла мимо, устремив взгляд перед собой и выпрямив спину, будто имела полное право здесь находиться. Она никогда не понимала, как устроены гостиницы и каковы правила проживания в них. Например, чем отличаются постояльцы от тех, кто приходит и уходит в течение дня: случайных посетителей, людей, зашедших пообедать или встретиться с приятелем в баре? Знает ли молодой человек за стойкой регистрации, что она здесь не живет? Она не попросила ключа, но могла взять его раньше, до его дежурства, и, уходя, забрать с собой. Да, у нее была сумка, но не слишком большая, такую вполне можно взять, когда идешь за покупками. Но зачем ей выходить с такой сумкой на рассвете, когда магазины еще закрыты, и почему она возвращается с полной сумкой? Вестибюль был блестящим, мраморным, со скрытым освещением и низким потолком; посередине находилось нечто, похожее на пруд, где среди папоротников плескалась вода. Она сняла плащ и присела на краешек неудобного кожаного дивана, к которому всегда прилипаешь спиной, даже сквозь платье. Повисло равнодушное молчание. Ей стало интересно, настоящие ли в пруду папоротники, — выглядели они вполне естественно. Она пыталась не думать о голосах: одной мысли бывает достаточно, чтобы их пробудить. Подошел портье и по-английски, с холодной вежливостью, спросил, не желает ли она кофе или чаю. Она покачала головой; она не знала, как здесь платят, и представила, как протягивает ему деньги, но встречает недоумевающий взгляд. Он был красив, словно сошел с экрана: смуглый, грациозный, сдер-
[ 44 ] ИЛ 3/2022 жанный. Он снова улыбнулся, и ей показалось, что на этот раз не без иронии. Он взглянул на ее сумку и приподнял бровь так, будто знал, что она не постоялец. Интересно, как он догадался? Может, всех зарегистрированных постояльцев втайне фотографировали и хранили снимки в папке под столом, в которой ее фотографии не было. Но, вероятнее всего, он все понял по ее виду: по тому, как она сидела — прямо, со сдвинутыми коленями и сложенными руками, — и по тому, что она не поднялась на лифте в свою комнату — комнату, которой у нее не было. Она посмотрела на часы и вздохнула. Голос злорадно зашептал в ее голове. И вот я снова сплю и вижу сон. Я в самолете или даже на нем, в открытой кабине с металлическим полом и закругленным навесом на тонких стальных подпорках. Есть на борту и другие пассажиры, но я их не вижу за высокими подголовниками сидений. Свистящий ветер удивительно прохладен и мягок. Сквозь прерывистые облака я вижу поля и реки, клочки зелени — должно быть, деревья, — дома, дороги — целый игрушечный мир раскинулся во все стороны, до линии горизонта. Я лечу, легкий, как перышко, свободный, при этом ощущаю себя самим собой, а также кем-то еще, но это ведь так естественно — так и должно быть. Подходит стюардесса, наклоняется, что-то говорит мне, но когда я поднимаю взгляд, вижу бородатое, болезненное лицо — лицо мужчины, нежное, но не женственное, глаза полузакрыты, словно у трупа, веки натянуты на выпуклые глазные яблоки, как бумага или шелк. Она протягивает мне сложенный лист бумаги — должно быть, письмо, которое я не хочу брать, но она не отступает. Синьор, — говорит она с мягкой настойчивостью, приближая ко мне свое бородатое лицо, — синьор, синьор. Я отталкиваю ее, бумага шелестит в моей руке, я пытаюсь подняться с кресла, но не могу — не позволяет нога. Я знаю, что самолет вот-вот упадет, чувствую, как он меняет траекторию, как металлический пол дрожит от перегруза. Мир мчится мне навстречу: предметы стремительно увеличиваются в размерах, словно в серии быстро сменяющих друг друга кадров. Наконец я встаю, нога безболезненно отрывается от бедра; истекая кровью, я прыгаю по проходу и вижу, что нахожусь не в самолете, а в открытом кузове грузовика, который трясется и раскачивается, с грохотом мчится сквозь дым и рев, мимо других машин, без водителя. Раздался крик, и я проснулся в холодном поту, зубы стиснуты, пальцы вцепились в край матраса, простыня сбилась. Я осторожно поднялся, подошел к окну и закрыл его, приглушая уличный шум. Еще не было семи, а день уже был в раз-
1. “Одна особа” (итал.). [ 45 ] ИЛ 3/2022 Джон Бэнвилл. Плащаница гаре; я с тоской подумал о сонном утре в Аркадии. На тумбочке позади меня зазвонил телефон. Я рос без телефона, и мне так и не удалось привыкнуть к этому аппарату, неизменно стоящему в каждом доме и гостиничном номере, готовому в любую минуту без предупреждения разразиться звонком, раздражающим и требовательным, точно плачущий младенец. Я подошел к кровати, присел на краешек, осторожно поднял трубку и с опаской приложил ее к уху; на мгновение я почувствовал себя отцом с его настороженным отношением к технике. Отец. Как странно. Я не думал о нем... сколько? Голос со стойки регистрации сообщил, что меня ждет “una persona”1. Я кивнул, будто портье мог меня видеть. Я положил трубку и сделал глубокий вдох. Итак. Я неторопливо позавтракал в номере, после чего долго лежал в обжигающе-горячей ванне. Итак, она приехала — столкновение неизбежно. Я будто впал в летаргию и лениво размышлял. Мимолетное воспоминание об отце неожиданно воскресило многочисленные картины из далекого прошлого: о детстве, о моей семье, о семье Вандеров с их кузенами, дядями, тетями. Я будто спокойно тонул, а жизнь не столько мелькала перед глазами, сколько разыгрывала сцены из прошлого в полусонной, замедленной съемке. Наконец я встал, наскоро вытерся и надел безнадежно помятый льняной костюм и короткий галстук. Я мрачно ухмыльнулся себе в зеркало: утопленник одевается на собственные похороны. В коридоре стояла гробовая тишина. С лязгом и грохотом подъехал лифт, я вошел в этот ящик и спустился вниз, потирая в кармане монетку, — обол Харона! — между указательным и большим пальцем. Странно, что в конце концов я оказался в Аркадии, так далеко от всего, что знал когда-то. Я, как и многие другие, должен был оказаться в самом сердце бедствия — там, где рушатся твердыни, беснуются огненные бури, разносятся крики детей; Аркадия же была совершенно в другом направлении. Однако, оглядываясь назад, я понимаю, что все сделанное ранее неуклонно вело меня именно туда; будто все опубликованные эссе, произнесенные речи, завоеванные почести были Зефиром, который неудержимо нес меня на запад: от Европы к Манхэттену, Пенсильвании, равнинам Индианы и мрачной Небраске — какая суровая поэзия в этих названиях! — и поледним рывком через горы опустил на узкую полоску залитого солнцем побережья, где я приземлился с беззвучным ударом, поднимая пыль, словно прибывший на диковинную планету
[ 46 ] ИЛ 3/2022 космонавт. Диковинная — подходящее слово. Это место всегда было для меня чужим, или я был в нем чужаком. Дело в том, что я не жил там по-настоящему. Я не принимал участия в городской жизни. Не покупал машину. Никогда не бывал на том изящном, длинном, знаменитом красном мосту. Гуляя под солнцем Аркадии, которое, казалось, всегда было надо мной, словно обезличенный, но вечно бдительный глаз, я закрывался от настоящего и мысленно оказывался в городе, где родился: снова ходил по узким, потаенным улочкам, по которым бродил в детстве, видел шпили, покатые крыши и замерзшие поля, усеянные крошечными фигурками за работой или игрой, как в одной из тех голландских сценок, в которых труд и праздник смешаны. О, я бы все отдал в те однообразные аркадийские дни за то, чтобы очутиться на дороге во Фландрии, под апрельским проливным дождем! И все же в Аркадии мне было спокойно. Каждый находившийся там был раньше кем-то другим, пришел из другого мира, так же, как и я. За все прожитые в Аркадии годы я не встретил ни одного человека, родившегося там. Откуда ты? Аркадийцы спрашивали друг друга и улыбались, приподняв брови и приоткрыв рот в ожидании истории. Они рассказывали самые сокровенные подробности о себе и своем прошлом с характерным движением, словно хотели сбросить груз с плеч. Их будущее было легендой. Конечно, я их приводил в восторг. В отличие от приятелей из Нью-Йорка, их не интересовало мое политическое прошлое, они шли ко мне с любопытством и удивлением, словно посещали древнее священное место, где проводили давно забытые ритуалы и шли битвы с кровавыми жертвами, — они ходили вокруг меня, рассматривая со всех сторон и будто жалея, что не взяли фотоаппараты и путеводители. Я поощрял самых сговорчивых и казавшихся мне полезными, приглашал в гости, удовлетворяя любопытство, пока не решил, что моя легенда достаточно убедительна, после чего закрыл ворота своей крепости, с грохотом опустив решетку, и больше никогда не поднимал ее, оставляя замки покрываться ржавчиной. В пышной и зеленой Аркадии Магда чувствовала себя не к месту еще больше, чем я. Ей почти понравился Нью-Йорк с многолюдными улицами, суетой и беспрерывным людским гомоном. Чем дальше мы ехали на запад, тем меньше жизни в ней оставалось. Воздух безбрежных земель, через которые мы проезжали, высушил и опустошил ее. В Аркадии молодые люди пугали ее: от мальчика на велосипеде, который каждое утро кидал к нашей двери с неудержимой энергией свернутую газету, до малолетних хулиганов, что гоняли наперегонки на
[ 47 ] ИЛ 3/2022 Джон Бэнвилл. Плащаница мотоциклах по тенистым аллеям и отравляли воздух выхлопными газами. Она начала прятаться от мира, и если выходила из дома, то только вместе со мной. Я не могу вспомнить, когда именно понял, что ее разум угасает. Возможно, изъян был всегда — некое пятнышко в мозгу, с которым она родилась; это пятнышко разрасталось до тех пор, пока внутренности черепа не превратились в кашицу. Когда она пристрастилась к дешевым сладостям? Я находил палочки от леденцов, прилипшие к полу, крошки в кровати, фантики от конфет в унитазе. Я часто возвращался домой и находил ее в прихожей — она стояла и глядела на меня бессмысленным взглядом, в котором не было узнавания. Я слышал, как она разговаривает сама с собой в ванной и на лестнице приглушенным, настойчивым шепотом. Однажды утром она вошла на кухню, оставляя за собой след из фекалий, плоских, как рыба; тогда я понял, что время ее пришло. В вестибюле отеля регистрировались пожилые туристы, жалуясь и громко споря; их самолет, как и мой, задержали, и потеряли багаж. Опираясь на палку, я остановился возле лифта и огляделся. Где эта персона? Два крупных бизнесмена сидели на низких креслах друг напротив друга за журнальным столиком, напряженные и настороженные, будто готовились к армрестлингу. Девушка с рыжими волосами притаилась в углу дивана с сумкой у ног в надежде, что ее не заметят, видимо, ожидая кого-то. Мимо прошла расфуфыренная, затерявшаяся в складках шубы карга с мопсом на руках. Я хотел подойти к стойке регистрации, но не смог из-за суетящихся туристов. Я хотел просто выйти за дверь, прочь, и ясно представил себе это, только в воображении мертвая нога снова была здоровой, а шаг молодым, быстрым и беззаботным. Я почувствовал ее присутствие до того, как она заговорила. Конечно, это была та девушка с рыжими волосами, я должен был понять это сразу. Высокая, бледная, веснушки на носу, глаза — какие? — зеленовато-синие, да, с янтарными крапинками. Я заметил, что стоит она так, как стоят иногда высокие девушки, пытаясь казаться ниже хотя бы на пару сантиметров: ноги скрещены, переднее колено согнуто. Она держала сумку перед собой и сжимала ремешок обеими руками, словно ожидала нападения и готовилась его отразить. “Я Кэтрин Клив, — сказала она. — Все зовут меня Касс”. Мы присели в вестибюле на разных концах кожаного дивана, лицом друг к другу, девушка с прямой спиной и невольно сжатыми кулаками, плащ рядом, сумка на полу — у нее был настороженный вид беженки, не более часа назад пересекшей границу под перекрестным огнем. Я был раздражен. Плеск во-
[ 48 ] ИЛ 3/2022 ды в декоративном пруду отвлекал меня: какой дурак придумал поставить там папоротники и фонтан? Мне нравится, когда все находятся на своих местах. Я изучал девушку или, скорее, молодую женщину. У нее была яркая внешность, но безвкусная одежда. Я обратил внимание на слегка воспаленные розовые уголки глаз на заостренном лице, светлые волоски на руках и длинных, обнаженных, худых голенях. Она торопливо рассказывала подробности исследовательского проекта, которым, по-видимому, занималась годами и который имел какое-то отношение к детям Руссо, если я правильно припоминаю, — я почти не слушал. Я думал о том, как сильно разочарован. Я ожидал кого-то более внушительного. Она могла бы быть моей студенткой, одной из тех отчаянных студенток, которых я встречал, когда преподавал. Значит, она надеется сделать себе имя, разоблачив меня? Что ж, она могла бы преуспеть, но при этом она заплатит цену не меньшую, чем я, — уж об этом я позабочусь. Пока она говорила, ее необычайно широкие, блестящие глаза завороженно изучали меня, взгляд метался вверх и вниз; будто я был живым пазлом, который она пыталась собрать. От нее исходила неуловимая вибрация, будто что-то внутри нее беззвучно, непрерывно, с ужасающей скоростью вращалось. Я прервал невнятный рассказ про оставленных сорванцов Жан-Жака и спросил, не хочет ли она позавтракать. Она посмотрела на меня с тенью паники и решительно покачала головой. У меня было чувство, будто на лесной тропинке я встретил лицом к лицу редкое, дикое, пугливое существо, которое задержалось на секунду в трепетном любопытстве и в следующее мгновение пропадет из виду, шурша листьями. Я знавал таких женщин. Они всегда сидели на верхнем ярусе лекционного зала и жадно, безмолвно смотрели на меня. Мой взгляд упал на темную впадинку над ее ключицей, и я с удивлением почувствовал, как мое старое либидо задумчиво расправляет мозолистые лапы. Я всегда отдавал предпочтение сумасшедшим. Я спросил, откуда она. Она ответила, и я сказал, что это прекрасное место — родина многих известных, прекрасных поэтов. Как я мог не узнать это произношение, этот акцент сразу, по телефону? Я спросил, в какой гостинице она собирается остановиться, и по ее запинке и нахмуренному лицу понял, что остановиться ей негде. Хорошо. Возможно, здесь будет свободный номер, сказал я мягко, поднимая глаза. Она с сомнением, часто моргая, оглядела мраморный пол и люстры. Да, сказал я, она должна остаться здесь, я уверен, что у них есть свободной номер, я сейчас же все устрою. Поднимаясь на ноги, я с мрачным удовлетворением заметил, что она
[ 49 ] ИЛ 3/2022 Джон Бэнвилл. Плащаница едва сдерживается, чтобы не протянуть мне руку помощи. Она замерла рядом со мной у стойки регистрации, но при всей ее неподвижности было заметно, как мелко дрожало ее тело. Да, сказал я с галантной вежливостью, свободен люкс, ей подойдет? Она молча смотрела на меня. Я улыбнулся. “Тогда что-то поскромнее?” Она покраснела. Элегантный молодой человек за стойкой стоял с каменным лицом. Я положил регистрационную карточку и предложил ручку, от которой она отказалась, достав из кармана блузки собственную. Она наклонилась и поспешно начала писать, нахмурившись, словно школьница. Я попытался прочитать адрес, но не смог его разобрать. Ее почерк поразил меня своим размахом и неистовством: неровные, заостренные буквы с наклоном в разные стороны, строка за строкой. Я проворно подхватил протянутый администратором ключ и ее сумку, прежде чем она за ней потянулась. Она снова покраснела. Я смаковал ее румянец, как глоток самого изысканного и дорогого ликера. С ней будет весело, в этом нет сомнений! Она повернулась к лифту, и я последовал за ней. Широкие плечи, длинные ноги, слишком большой рост. Мы поднимались бок о бок и смотрели вверх. От нее исходил резкий запах пота и чего-то тоскливого, похожего на лекарства, — в этом угадывалось школьное прошлое и не только школьное; быть может, это запах санатория? Возможно, у нее больные легкие. Я не был уверен, встречается ли сейчас эта болезнь. Как же далеко иногда уплывают мысли. Номер, который я ей снял, был маленьким, окна выходили на плоскую крышу и на ряд причудливых почерневших металлических труб, похожих на дымовые трубы океанского лайнера. Я положил сумку на кровать. Она стояла спиной к окну, сжавшись в комок, будто готовилась защищаться: плечи наклонены вперед, ладони сцеплены у живота. Я сказал, что она, должно быть, устала с дороги; она ответила, что да, в поезде было трудно заснуть. Снова воцарилась тишина. Она не упомянула ни о письме, ни о его содержании. Я сказал, что она должна отдохнуть, после чего мы пойдем обедать. “Обедать?” — переспросила она, будто услышала слово на иностранном языке; ее нижняя губа слегка опустилась и скривилась, будто из нее вырывалось нечто, чего она не могла сказать. Я глубоко вдохнул застоявшийся воздух, пытаясь снова ощутить запах ее пота. Либидо вновь зашевелилось. Она, комната, сумка на кровати, корабельные трубы снаружи — все это внезапно показалось мне каким-то захватывающим, абсурдным приключением, частью которого я внезапно стал, и с меня легко, словно пух, облетела тысяча лет. “Обедать, —
[ 50 ] ИЛ 3/2022 сказал я, — да!” не терпящим возражений тоном, после чего кивнул, повернулся, забавным жестом перевернул палку, зацепил дверную ручку и открыл дверь; если бы на мне была шляпа, я бы сдвинул ее набекрень. Скоро я стану свободным, сказал я сам себе, сам не зная, что это могло значить. За дверью я остановился, мои руки дрожали. Я повел ее в “Эсмеральду”, желая произвести впечатление, но она не обратила внимания на печальное великолепие этого места в стиле рококо: на красные плисовые стены, сверкающий хрусталь, салфетки из роскошного дамаста, тяжелые, старинные столовые приборы. Она почти не ела, только не глядя прокалывала вилкой еду и двигала ее по тарелке. Она переоделась в невзрачное платье без рукавов, которое делало ее похожей на молодую вдову. Она сидела с прямой спиной, ее высокая, узкая шея была вытянута, как у птички или лебедя; наши глаза находились на одном уровне, но меня не оставляло ощущение, что она смотрит на меня сверху вниз. Она что-то сделала с волосами, подвязала сзади или по-другому причесала, открыв широкие щеки и слишком большие мочки ушей, — я подумал, что таким должен быть портрет человека на грани отчаяния. У меня не было аппетита, но, как всегда, была сильная жажда. Сперва я выпил бутылку густого, как кровь, красного вина, а затем несколько порций граппы, сопровождая каждую глотком кофе, что приводило меня в нервное возбуждение. Она выпила только стакан воды. Дым моих бесчисленных сигарет сформировал удушливый кокон, заставлявший ее кашлять. Мы сидели у окна, которое выходило на узкую пустынную улицу с полуразрушенной церковью. Сколько раз за свою долгую и печально знаменитую карьеру я сидел в ресторане напротив девушки с сигаретой в зубах и мрачной улыбкой, небрежно положив руку на спинку стула, выставляя себя напоказ ее благоговейному, восхищенному взгляду, словно кубок самого редкого и непревзойденного вина старого урожая. И вот я стар, но снова делаю это. Я рассказывал ей о своей первой зиме в Нью-Йорке. Я уединенно жил в подвале на улице Перри, где летом думал, что умру от жары, а зимой боялся, что уже никогда не отогреюсь. Магда показывала, как скатывать газеты, чтобы разжечь печку. Я работал днем и ночью, не вставая, голова кружилась от перевозбуждения и утомления. “Я придумал название еще до того, как написал хотя бы слово, — сказал я. — ‘Псевдоним как характерный факт: номинатив в поисках идентичности’. Я уже видел суперобложку книги с названием, набранным крупным, жирным шрифтом и внизу мое имя, более скромного размера”. Я фыркнул, выпил граппу и с мазохистским удовлетворением почувствовал, как
1. Хорошо сказано! (Фр.) [ 51 ] ИЛ 3/2022 Джон Бэнвилл. Плащаница едкая, маслянистая жидкость снимает с языка еще одну пленку, — удивительно, как убаюкивает чувство отвращения к себе эта легкая боль... Как же холодно было в той комнате. Я сидел, завернувшись в одеяло, высунув только лицо и руку, мозг гудел от барбитуратов, которые я принимал чуть ли не каждый час. Ветер с реки задувал в окно, частички сажи перекатывались по странице, на которой я писал. Я пытался работать в библиотеке, желая согреться, но не смог находиться в окружении таких же, как и я, — нищих, изможденных, вздыхающих, шмыгающих носом и тайком поедающих бутерброды из коричневых бумажных пакетов. А потом произведение было опубликовано, и сразу, как в сказке, я прибыл на бал, будто Золушка в карете из тыквы. “Так бывало, — сказал я, — в те дни. Одна книга могла сделать тебя известным. Конечно же, все читали ее, — я лениво махнул рукой, — и все думали, что я обращаюсь прямиком к нему. Или к ней”. Я поймал ее взгляд и пренебрежительно улыбнулся. Вам знакома эта напряженная улыбка, при появлении которой лицо застывает и, кажется, вот-вот растрескается от напряжения? Внезапно она словно окаменела, нож и вилка застыли в руках — все вокруг оцепенело, будто замолк беспрестанно гудящий холодильник. “Вы их убедили”, — сказала она. Я пожал плечами. “Такое было время. Тогда все были одержимы идентичностью — идентичностью и аутентичностью. Экзистенциальный кризис, ха-ха”. Да-да, я их убедил. По крайней мере, большинство из них. Изменчивость — кто из них сказал, что изменчивость мировоззрения была самой выдающейся характеристикой каждой написанной мной строчки? Я не знал этого слова, и мне пришлось искать его в словаре. “После этого все изменилось”, — сказал я. Да. Мы с Магдой покинули ледяной подвал и переехали в квартиру в большом, старом таунхаусе в Верхнем Вест-Сайде — оживленное местечко, где жили загадочные, умные люди, театралы, задумчивые, писавшие стихи меланхоличные девушки и прославленный темнокожий трубач. Успех был большим, громким и нелепым. Какая эйфория! И вечеринки — бесконечная череда вечеринок, — где я проводил время с живыми легендами, всеми этими Эдмундами, Лайонелами и Мэри. В их блестящей, всегда нетрезвой компании я выучил новый язык — язык намеков, кивков, неоднозначных улыбок, подмигиваний. Конечно, товарищей, которые теперь казались мне такими неотесанными и неуклюжими — bon mot!1 — я вскоре
[ 52 ] ИЛ 3/2022 оставил позади. Я представлял себе их: коротко стриженные молодые активисты в джинсах и их спутницы — торжественные рабыни истины в клетчатых юбках и белых коротких носках, столпились на пустом тротуаре, скорбные и угрюмые, моргают в клубах пыли, поднявшейся от копыт моего удаляющегося скакуна. Касс Клив положила нож и посмотрела на меня. Я снова пожал плечами, на лице самая искренняя и обаятельная улыбка. “Моя дорогая, — сказал я, — я так часто переворачивал свое пальто, что теперь оно изношено до нитки”. Только тогда я осознал, как был зол, зол все это время, с тех пор как открыл ее письмо, да и задолго до этого, ведь я всегда знал, что рано или поздно письмо придет. Касс Клив смотрела в окно. Как много она знала? Я внимательно изучал ее. Да, я знаю этот тип: умная, любопытная, беспомощная и зависимая, жертва тайных желаний, безымянных тревог, ищет спасения не там, где нужно. Ее ногти были обкусаны. Я на мгновение закрыл глаза. Может ли так случиться, что замысловатый подвиг, которым была моя жизнь, это торжество риска, дерзости и лживости, в конце концов рассыплется в прах из-за страстного желания девчонки быть замеченной? Послеполуденный солнечный свет искоса, из-под высоких крыш, падал на улицу, блик снаружи слепил мне глаза — какоето отражение от стекла или металла. Я был пьян. Я почти бессознательно взял руку Касс Клив и снова улыбнулся своей неотразимой, обнажающей зубы улыбкой. Что за зрелище мы, должно быть, представляли: гнусный, блудливый старикашка лапает бледную девушку и скалит лошадиные зубы. “Пойдем со мной, — сказал я галантно и игриво, — я хочу показать тебе место, где жил когда-то мой старый друг”. Наклонив голову, она смотрела на свою руку, лежащую в моей, с выражением недоумения, будто никто раньше за руку ее не держал. Я провел кончиками пальцев по ее ладони: она была теплой и неожиданно тяжелой. Когда она опустила глаза, ее розовато-лиловые, слегка блестящие веки так натянулись, что казались почти прозрачными. Я осмотрелся, подошел официант, бодрый кадавр, почти такой же старый, как и я сам. Он принес счет и стоял, искоса глядя рыбьими глазами на наши руки, лежащие на запятнанной вином скатерти среди пустых кофейных чашек, жирных стаканов и ощетинившейся окурками пепельницы. Касс Клив снова смотрела в никуда без всякого выражения. О чем она думала? Ее теплая, тяжелая рука тихо пульсировала в моей, словно у этой руки было свое собственное крошечное сердце. Ее тяжесть стала внезапным, оглушающим напоминанием о
1. Слава Богу ослепляющему! (Лат.) [ 53 ] ИЛ 3/2022 Джон Бэнвилл. Плащаница том, как многого в жизни я лишился. Я изнашивался, как и мой мир. Волна горечи и гнева захлестнула меня, дыхание перехватило. Реакции притупились: в юности чувство пронзило бы меня, как... как что? Я не знал, я потерял нить. Я отпустил девушку и быстро встал, опрокинув свой стул, и, если бы она не пришла на помощь, я бы неизбежно упал. Я схватился за ее руку, ругаясь и яростно стуча кулаком по мертвой ноге. Древний официант зашаркал мне навстречу, что-то приговаривая, будто обращался к непослушному ребенку. Я оттолкнул его и заковылял к двери. Я прошел несколько шагов по залитой солнцем улице и остановился, прислонившись спиной к стене. Я посмотрел на небо: оно будто медленно пульсировало. У меня закружилась голова, и мне снова показалось, что я куда-то перемещаюсь и отделяюсь от себя, — снова то чувство, которое я испытал накануне, перед зеркалом в ванной отеля, но теперь оно было сильнее. Без тревоги я подумал о том, что это может быть инфаркт или инсульт. Касс Клив снова попыталась взять меня за руку. “Ерунда!” — воскликнул я и без тени смущения выпустил газы, не заботясь о том, что она услышит или почувствует. Я смеялся, смеялся и кашлял в эйфории от опьянения, головокружения и ярости. Во мне будто спит другое “я”; в такие моменты оно просыпается и с изумлением озирается на все, что происходит в жизни, поражаясь ее неправдоподобием. Девушка стояла, хмурясь. Я обругал ее. Вспышка света ударила мне в глаза, — исходила ли она из дверного проема той церкви? Ave, Deus caecans!1 Я неловко перехватил палку, уронил ее, и она застучала по мостовой. Девушка наклонилась, чтобы поднять палку, и я бы толкнул ее, если бы не боялся, что потеряю равновесие и упаду на тротуар. Сердце сжималось, как кулак. Я вырвал палку из ее рук, повернулся и, ругаясь, побрел по тротуару. Ярость, ярость и страх в равной степени — вот топливо, на котором я двигаюсь: ярость от того, что я не являюсь собой, страх от того, что буду изобличен. Если однажды эти силы иссякнут, хрупкое равновесие будет потеряно, и я рухну или беспомощно, со свистом улечу, как выскользнувший из руки воздушный шарик. Даже когда я был молод... нет, нет, я не хочу вспоминать это, надоело! Я покончил с прошлым; когда я оглядываюсь назад, то в какой-то момент наталкиваюсь на преграду, будто там произошел обвал. Девушка осторожно, на некотором расстоянии, следовала за мной. Когда я останавливался, она останавливалась тоже, отворачивалась и
[ 54 ] ИЛ 3/2022 пристально смотрела на что-то. В темном платье и сандалиях с ремешками она была похожа на существо из прошлого: Электра, заблудившаяся в городе гробниц. Я снова забрел на маленькую площадь перед Палаццо Кариньяно. День очнулся от послеобеденного оцепенения. Машины разъезжали по оживленным улицам. Вот и бронзовая табличка на стене, которую я искал. К узкой высокой двери вели три ступеньки. Я нажал на кнопку звонка, из решетки металлического ящика на стене раздался голос, щелкнул дверной замок. Я вошел внутрь. Серые стены, затхлый, удушливый запах закрытого помещения. Касс Клив все еще переходила улицу, и мне захотелось отпустить дверь, чтобы она захлопнулась перед ней, так же, как перед морковноголовым, но все же сжалился и неохотно придержал дверь. Когда мы поднимались по лестнице, я вообразил, как поворачиваюсь к ней, хватаю ее и разрываю одежду, прижимаюсь к ней всем телом. Даже наготы мне было бы недостаточно, я бы снял ее плоть, как пальто, расстегнул от груди до пят, влез бы в нее и почувствовал, как ее потрясенное сердце сжимается и трепещет, легкие дрожат; я бы сдавил ее кровавые кости своими руками. На вершине третьего пролета наконечник палки застрял в истертой мраморной ступеньке, и, гневно раскачивая ее в попытке освободиться, я вообразил, как раскачивается все здание, падает с фундамента и обрушивается каменной лавиной на изумленно сжавшуюся толпу. Наверху была дверь из матового стекла, я постучал в нее ручкой палки. Тишина. Я откашлялся, Касс Клив тоже. Я указал на имя, выведенное золотыми буквами на стекле двери. “Фино, — сказал я, качнув головой. — Видишь? Эта семья сдавала ему комнату”. Мы ждали. Я постучал еще раз, и наконец дверь открыла миниатюрная девушка в старомодных очках в тяжелой черной оправе и в невзрачном платье, похожем на платье Касс Клив. Она бочком выскользнула из квартиры и быстро прикрыла за собой дверь, скрывая то, что было внутри; слабый запах готовки проник на лестницу. Она неуверенно поприветствовала нас и застыла: руки сцеплены на животе, взгляд направлен в пол. Я спросил, можно ли нам зайти в комнату, где жил философ. Она нахмурилась. “Ницше, — громко сказал я. — Фридрих Ницше!” Имя звучало здесь нелепо — лестничная клетка поглотила его и отозвалась эхом, которое будто хихикало. Молодая женщина размышляла. Мой взгляд цеплялся за ее маленькую пушистую родинку у левой ноздри. Она сказала, что с такой фамилией здесь никто не живет. У нее был странный, тихий, подрагивающий голос, на секунду она задерживала слово глубоко внутри, производя звук, подоб-
1. Великий философ! (Итал.) [ 55 ] ИЛ 3/2022 Джон Бэнвилл. Плащаница ный мурчанию кошки. “Я не имею в виду сейчас, — прорычал я. — Давным-давно! Он жил здесь. Il grande filosofo!1” Я снова указал на имя, выведенное на двери и упомянул мемориальную доску снаружи, но она продолжала качать головой — отстраненная и непоколебимая. На секунду она подняла голову и с проблеском интереса взглянула на обнаженную шею Касс Клив и на две бледные веснушчатые складки кожи, собранные платьем без рукавов. На площадке было тесно и жарко, мы стояли бок о бок: два великана и крошечная женщина, окутанные теплом друг друга и запахом еды, который просачивался из приоткрытой двери. Я не придумал, что сказать, повернулся на пятках и в безмолвной ярости, разочарованный, начал спускаться по лестнице. Я остановился, обернулся и увидел Касс Клив напротив женщины-карлика; они все еще стояли там, опустив головы и не глядя друг на друга, молча — просто стояли, неподвижные, словно пара манекенов. Я ждал у двери. Наконец она появилась на лестнице, переступая со ступеньки на ступеньку, осторожно, неторопливо, словно спуск был сложным маневром, которому она научилась недавно. Я вдруг вспомнил Магду. Девушка медленно подошла ко мне, избегая встречного взгляда — или не избегая, а глядя сквозь меня, будто меня здесь и не было. Она знала, что я сделаю. Я уже не был пьян. Она стояла в моих объятиях неподвижно, как если бы стояла под водопадом, оставаясь при этом сухой. Ее нижняя губа немного выступала, будто в ожидании капли священной влаги — но теперь, когда я приблизился, мне не сразу удалось найти этот мягкий, выступающий бутон плоти. Во время поцелуя она не закрывала глаза, как и я, — мы стояли и смотрели друг на друга удивленно, почти ошеломленно. Я снова уловил слабый лекарственный запах, исходящий от ее кожи. Он что-то мне напомнил. Может, фиалки? Ее лопатки выступали под моими руками, словно замершие, жесткие крылья. Вдруг отчетливо, будто проекцию на экране, я увидел себя в доме на Кедровой улице: сижу напротив Магды за столом, в уголке, подаю ей таблетки, по одной выбирая из своей ладони, и отправляю в ее доверчиво распахнутый рот. Это было в полночь, я уловил слабый бой курантов в соседнем доме; в блестящее черное окно бился мотылек. Стояла тишина, которую нарушали лишь взмахи крылышек сбитого с толку существа. Руки Магды лежали на столе ровно, ногти были все в сколах и трещинах, с забившейся под ними грязью. Она была такой спокойной, такой
[ 56 ] ИЛ 3/2022 послушной и пристально, можно сказать, с живым интересом наблюдала за тем, как я наливаю воду в стакан и вкладываю его ей в руки. Вот, пей. Я сказал ей, что таблетки — особый вид конфет. Они были фиолетового цвета. Я высвободил Касс Клив из своих объятий, но она не шелохнулась: стоит и спокойно смотрит на меня пристальным взглядом Магды, будто гадая, что я сделаю дальше. В гостинице я проследовал за ней в номер. Она задернула шторы, защищаясь от яркого дневного света. Конечно, на меня нахлынули сомнения, и мне захотелось уйти. Я устал от себя, от своего голода и детской потребности хватать, сжимать и сосать, которая с возрастом лишь усиливалась. “Знаешь, — сказал я, — а я ведь достаточно стар, я тебе в прадедушки гожусь!” Я засмеялся. Она не ответила — лишь расстегнула сзади платье и стянула его через голову, на секунду превратившись в черного жука с руками-антеннами. Звук падения нижнего белья взволновал меня. “Ты знаешь ‘Венеру’ Кранаха в Музее изящных искусств в Брюсселе? — бодро произнес я, неловко опираясь на палку. — Ту, что в большой темной шляпе и в занятном черном ожерелье?” Меня поразило, насколько похожа реальная женщина на нарисованную: тот же тип с соблазнительными изгибами тела, тяжелыми бедрами, тонкими, длинными руками и мертвенной бледностью. “Рядом с ней купидон, — сказал я, — едва ли достает ей до колен, такой сердитый малыш; вокруг него вьются пчелы, которые, по-моему, больше похожи на синеватых мух. Понимаешь, о чем я?” Она наклонилась, чтобы снять покрывало, одна грудь, как посеребренная лампочка, замерцала у подмышечной впадины. “Кранах, — сказал я, — младший или старший, не могу вспомнить — тот, что был другом самого Мартина Лютера. Интересно, что великий реформатор думал о непристойном виде дам, которых так любил рисовать его приятель?” Она сидела на кровати, подтянув ноги к груди и обхватив их бледными руками. Она смотрела перед собой, слегка нахмурившись, будто пыталась вспомнить давно позабытое слово или образ. Я прислонил палку к изголовью кровати, повернулся и проскользнул в ванную комнату, заперев за собой дверь. Я считаю, что мочеиспускание — одно из меньших зол в старости, хотя тугая струя может причинять некоторую боль. Моча отчетливо отдавала граппой. Я открыл кран с холодной водой, заполнил наполовину раковину и погрузил туда руки, наслаждаясь плеском и прохладой. Затем некоторое время рассеянно перебирал ее вещи: крем, мази, порошки — смешение ароматов было одновременно приятным и отталкиваю-
[ 57 ] ИЛ 3/2022 Джон Бэнвилл. Плащаница щим. Я открыл помаду, приложил алый кончик к внутренней стороне запястья, нарисовал приоткрытый, словно в порыве страсти, рот и прижался к нему губами, ощущая восковую липкость и сладость. В мире женщин я всегда случайный гость. Я посмотрел в зеркало, увидел следы алой помады на губах, взял салфетку и не без труда стер ее. Я все еще медлил. Даже внутри этого склепа я чувствовал горячую пульсацию послеполуденного зноя снаружи. Я приложил ухо к двери: ни звука. Должно быть, она лежит под одеялом и ждет меня, возлюбленного с глазами лемура, — ждет, что я приду и уничтожу ее. Я вспомнил полицейского на кухне на следующее утро после смерти Магды — невысокого, мускулистого молодого человека в форме, которая была явно мала ему, с бритой головой, обтянутой кожей голубоватого оттенка. У него было неправдоподобное, но такое уместное в данных обстоятельствах имя — Бланк. Он пожал мне руку учтиво и торжественно, словно противник перед поединком, и теперь громко дышал и смаковал жевательную резинку, совершая круговые движения квадратной челюстью. Прежде у меня не было возможности изучить полицейского так близко; с похмелья, изза еще не высохших от слез глаз, я был потрясен обилием предметов, которые он с собой носил: громоздкий пистолет, стиснутый в кобуре, словно в стальном кулаке, длинная черная дубинка, наручники, похожий на кирпич телефон еще в одной кобуре, висящей на поясе. Но еще больше меня поразила его неподвижность: то, как он стоит в бескрайней тишине, уперев руки в расставленные бедра, двигает лишь челюстью. Нам было нечего сказать друг другу. Когда я предложил ему кофе, он моргнул и искоса посмотрел на меня, будто я сделал непристойное предложение. Было слышно, как наверху кто-то, тяжело ступая, бродит по комнате. Мне было неловко просто стоять вот так — будто я услышал доносящиеся из туалета звуки или занимающуюся любовью пару. Бланк, возможно, тоже почувствовал неловкость и прочистил горло. “Мой отец тоже ушел вот так, — сказал он, кивая. — Таблетки”. Я тоже кивнул и нахмурился; снова наступила тишина, нарушаемая доносящимися сверху звуками. Я не мог ясно вспомнить, как вчера вечером затащил Магду наверх и уложил в постель. Я вспомнил свинцовую тяжесть ее руки на моих плечах и устрашающее, поверхностное дыхание у моего уха, будто что-то нашептывала пьяная любовница. Теперь ее снова несли, на этот раз вниз, привязанную к носилкам; простыня натянута на лицо так туго, что я видел не только очертания носа и рта, но даже выпуклости в области глаз. Офицер Бланк что-то сказал, проворно шагнул мимо меня и вышел, а через
[ 58 ] ИЛ 3/2022 мгновение с топотом исчезли и остальные, так внезапно и поспешно, будто увозили не бренные останки Магды, а живого преступника, которого необходимо безотлагательно доставить в камеру для обеспечения всеобщей безопасности. Через окно я видел, как отъезжает скорая помощь и вслед за ней полицейская машина. Опустевший дом задрожал, будто я оказался под куполом огромного колокола, который секунду назад прозвучал в последний раз. Я вернулся в настоящее и вспомнил о Касс Клив. Я осторожно повернул ручку, открыл дверь и погрузился в лихорадочный сумрак спальни. Ах, дитя мое, женщина, прости меня. Она не могла уснуть. В полутьме комнаты стояла призрачная тишина, как в бесконечных кабинетах врачей из ее детства. Было далеко за полночь. Воздух в комнате был тяжелым и горячим. В свете единственной лампы, стоящей возле телефона, был виден растянувшийся на кровати с измятыми простынями Аксель Вандер — обнаженный и спящий, он дышал через рот, рука неловко вскинута вверх, будто он упал, тщетно пытаясь отразить сбивший его с ног удар. Она отодвинулась, осторожно поднялась и встала у кровати, глядя на него сверху вниз. Седые волосы на груди, на морщинистых руках вздулись вены, кости голени обтянуты белой, как бумага, кожей, лицо пепельно-белое, на скулах идеально-круглые, словно нарисованные, лихорадочные пятна. Он дышал так тихо, что она задалась вопросом, не притворяется ли он спящим. Она вообразила, как он приподнимается и хватает ее за запястье; она почти почувствовала хватку этих древних лап. Она накрыла его простыней — он зашевелился и напрягся, после чего затих. Между ног было горячо и липко — его соки все еще сочились из нее. В первый раз, когда он наконец вышел из ванной и тяжело опустился на нее, она подумала об огромных статуях диктаторов, которые сносили по всей Восточной Европе. Трах-тарарах. Все закончилось быстро. После они лежали в затемненной комнате, пока умирал день. Ей казалось, что они спаслись после кораблекрушения и их выбросило на этот чужой, но не враждебный берег. Между приступами дремоты он баюкал ее, приобняв старой рукой, и рассказывал истории о себе, о тех временах, когда был молод; она лениво слушала, зная, что это, должно быть, всё — или почти всё — ложь. Она знала, кто он на самом деле. Но скажет ли она об этом ему? Время еще не пришло. Хлопья пепла от его сигареты падали ей на грудь, словно крохотные, теплые, невесомые поцелуи. Она попыталась вообразить его в те дни,
[ 59 ] ИЛ 3/2022 Джон Бэнвилл. Плащаница когда появилась газетная фотография, — беспокойным, жестоким, ненасытным, он тянулся обеими руками и пытался ухватиться за будущее, которое теперь было давно в прошлом. Затем он снова набросился на нее, и на этот раз все было подругому: он налегал всей грудью, толкался локтями и напряженно, отрывисто двигал бедрами, пока она не подумала, что вот сейчас расколется надвое, ровно посередине. Он был таким озлобленным. Потом она почувствовала запах миндаля, а потом... Он кончил, молча отвернулся от нее и заснул, но она не могла последовать его примеру, хотя и была измучена. Она так давно не спала. Окружающее пространство было странно незнакомым, с разбросанными в беспорядке вещами — оно будто потеряло прежние очертания и напоминало берег после шторма. Этот старый-старый человек. Она стояла, смотрела на него сверху вниз, и внезапно ей показалось, что это был не он, или, вернее, он, но в то же время и не он. Она нахмурилась, пытаясь понять, в чем дело. Возможно, он спал, и часть него отсутствовала, несмотря на телесное присутствие. Нет, дело было в чем-то еще. Сон лишь обездвижил его, и она могла рассмотреть этого незнакомца, сосредоточиться на том, чего в нем не было. В голове раздался его резкий смех, и она представила, как он распахивает глаза: зрячий глаз смотрит на нее, а слепой — в никуда. Она не смогла вспомнить, когда впервые услышала о нем. На отцовских полках стояли его непрочитанные книги. Как это часто бывает с людьми и вещами, которые привлекали ее внимание, поначалу он был неким очертанием, своего рода шаблоном, который соответствовал ее бессознательной потребности. Фрагменты образа сложились практически сразу. Он написал знаменитое эссе о пьесе ее отца, имевшей большой успех. Она читала его статьи о Руссо, которого он не любил. Еще была книга об итальянской комедии. Потом она увидела его фотографию в газете: он получал награду в Иерусалиме — она думала, что он давно уже мертв, и сильно удивилась. Тогда она купила все его книги, устроилась в своей комнате над садом в доме отца и читала, читала. Была зима, сад напоминал замерзшую зеленую лужу, из которой раздавалось безутешное пение одинокой птицы. Вандер был с ней, в той комнате, — ощутимое присутствие, заглушавшее голоса в голове. Во всем, что он писал, было что-то мрачно-игривое, будто говорившее прямиком с ней. Она знала, что найдет его, и вот наконец нашла. Она достала из сумки хлопковое платье и надела его, но, несмотря на легкость материала, начала потеть. Ей захотелось выйти на улицу. Снаружи была тишина, не доносилось
[ 60 ] ИЛ 3/2022 ни звука, лишь иногда проезжала одинокая машина, шины шуршали по асфальту. Она представила, как прохладно и темно под каменными аркадами. Что он подумает, если проснется и обнаружит ее отсутствие? Возможно, ему будет все равно. Возможно, он решит, что это все, чего она хотела, что она написала письмо и заманила его в Европу только ради этого дня, этой ночи в гостиничном номере, за который даже не могла заплатить, чтобы потом рассказывать всем, что переспала с великим и печально известным Акселем Вандером. Это не было правдой. Но почему она написала ему, зачем привела сюда? Что говорило с ней со страниц его книг? Ее не волновало уродство Шелли, сны Кольриджа или преклонение Вордсворта перед природой. Нет — услышанное было голосом; он взывал к ней, и только к ней. Осторожно, на цыпочках, она попятилась к двери, открыла ее и, не сводя глаз со спящего, вышла. В коридоре она постояла, прислушиваясь, ей казалось, что она все еще слышит дыхание Акселя Вандера. Позади железные решетки дверей лифта с лязгом разъехались, она подпрыгнула. Лифт был пуст. Он стоял там — ярко освещенный ящик — и ждал, бесстрастно и терпеливо, будто прибыл специально для нее. Она поспешила прочь от него, к лестнице. Она убегала от света в лифте, он преследовал ее, голубовато-белый, тусклый, словно разбавленное молоко. Металлические двери все еще оставались открытыми. Она остановилась внизу, в мраморном вестибюле с зеркалами и позолоченными стульями, внезапно почувствовав себя беспомощной. Как она выйдет на улицу в таком виде? Было поздно, она была лишь в платье и даже без обуви. Ночной портье за стойкой улыбнулся ей вежливо, безучастно и вернулся к своим делам, помечая что-то в лежащем на столе регистрационном журнале с черной обложкой. Он был стар и лыс, как младенец, и шевелил губами, читая столбцы с именами или цифрами. Она села на кожаную кушетку, на которой ждала утром, уже вчера утром. Окруженный папоротниками фонтан был отключен. Она снова подумала, настоящие ли папоротники, — чтобы выяснить это, нужно было прикоснуться к ним, но тогда ей бы пришлось встать, подойти и опуститься на колени на берегу водоема. Встать, пройти вперед, опуститься на колени. Для нее это было столь же сложным и невыполнимым, как гимнастическое упражнение или замысловатое па в балете. Вскоре тишина стала гнетущей, и у нее закружилась голова. Ей казалось, что она собственными руками удерживает себя в вертикальном положении — хрупкий, наполненный до краев сосуд, который она боялась разлить. Она заставила себя встать, подойти к портье и попросить ста-
[ 61 ] ИЛ 3/2022 Джон Бэнвилл. Плащаница кан воды. Он кивнул или слегка поклонился, на мгновение опустив веки, пробормотал что-то и зашаркал во тьму. Ей показалось, что его не было целую вечность. Он вышел с маленьким серебряным подносом со стаканом воды в одной руки и сложенной белой салфеткой — в другой. Он спокойно стоял и наблюдал за тем, как она жадно, большими глотками пьет. Как она хотела пить! Близость старика она находила утешительной и даже уместной, как если бы он был неотъемлемой частью ритуала, во время которого необходимо поднять стакан и осушить жидкость. Мягкий взгляд карих глаз скользил по ней с безмятежным интересом, изучая голые руки, босые ноги, тонкое платье, сквозь которое, она полагала, была различима тень сосков, темных и набухших от жадных губ Вандера. Она сделала последний глоток воды; она даже не знала, что так хотела пить. Портье, все еще улыбаясь доброй, меланхоличной улыбкой, поднял руку и церемонно протянул ей салфетку. Сложенная салфетка сияла таинственным неоновым светом в окружающей бархатистой тьме, и она с содроганием вспомнила свет в лифте. Черная форма портье выглядела старой. “Вам не спится?” — спросил он. Вопрос показался ей интимным — такой мог бы задать доктор или священник. Она не знала, что ответить. Она прикоснулась салфеткой к губам, ей понравилась шероховатость ткани и крахмальный запах стираного белья. “В комнате жарко”, — сказала она, указывая на потолок, чтобы он понял, что речь идет о комнате наверху, ее комнате, где на ее кровати спал другой старик, растянувшись во весь рост и приоткрыв рот. Портье понимающе кивнул, будто успокаивая взволнованного ребенка. “Si, si, жарко”, — сказал он мягко, с легким вздохом, все еще улыбаясь. Она протянула пустой стакан и салфетку, и он подвинул поднос. Она поблагодарила его, он еще раз слегка поклонился, и тусклая, золотая полоска света скользнула по блестящему, гладкому своду его черепа. Он сделал шаг назад, держа перед собой поднос со стаканом и салфеткой, затем повернулся и ушел во тьму, не издав ни звука. Она вернулась к дивану и снова села. Вандер. Вандер. Вандер. Она совсем не удивилась, когда в ресторане он взял ее за руку. Все дальнейшее происходило плавно, с неумолимой неизбежностью — так развиваются события во сне. И, как и во сне, было убеждение, что все предопределено: комната, кровать, полоска полуденного света между занавесками, мужчина неистово соединяется с ней — все это казалось рядом событий, которые она когда-то предвидела. С раннего детства, сколько себя помнила, она была жертвой галлюцинаций — по крайней мере, таковыми они счита-
[ 62 ] ИЛ 3/2022 лись. Ей же казалось, что все это реально произошедшие события или воспоминания о них, отчетливые и яркие. В этом была причина ее замешательства и неприкаянности в реальном мире. События, которые происходили у нее в голове, были такими яркими и осязаемыми, что она не всегда могла отличить их от происходящего в действительности. Доказательства — вот чего все требовали от нее с большим или меньшим пониманием и раздражением. А в это время голоса говорили с ней, настаивая на собственной версии событий. Никто не понимал — ни говорящие внутри, ни говорящие снаружи, — какой оглушительный шум создавало слияние их голосов. Как они могли услышать ее в этой какофонии? Она жаждала доказать, хотя бы раз в жизни, неопровержимо, не то, что они хотели ей внушить, а то, что она знала сама. Однажды в детстве она смотрела фильм, в котором мужчина, будто бы во сне, во время драки убил кого-то и, проснувшись, обнаружил в руке настоящую пуговицу, сорванную с пальто жертвы во сне. Когда-нибудь и она очнется от так называемой галлюцинации, откроет ладонь и торжественно покажет всем крошечное, твердое, яркое нечто — доказательство, существование которого даже они не смогут отрицать. В первый раз она осознала, что в ее разуме есть непоправимый изъян, зимним воскресным днем, когда ей было шесть или семь лет. Она болела столько, сколько себя помнила, но тогда еще не понимала, что лучше ей никогда не станет — будет лишь хуже. В то воскресенье отец и мать собирались отвезти ее на машине к морю. Она сказала, что не поедет. Отец засмеялся и сказал, что так и знал, наверняка она просто хочет остаться одна в доме, чтобы пить виски и курить сигареты. Его слова ранили ее. В тот день он снова скрывал за улыбкой гнев, поскольку в воскресные вечера не бывало театральных представлений, и ему приходилось оставаться дома и скучать. Они ехали по прибрежной дороге, по живописному маршруту, как угрюмо заметил отец. Он не любил водить машину, поэтому за рулем сидела мать. По пути они то и дело останавливались, но из машины не выходили. Родители сидели впереди, уныло глядя на острова, лежащие горбами в сером морском тумане, а позади она на коленях стояла на сиденье и смотрела через заднее стекло на проезжающие мимо машины. В других машинах тоже были дети — угрюмые, бледные лица проплывали в окнах. В тишине за спиной она чувствовала нарастающее отчаяние. Мать курила без перерыва, зажигая новую сигарету от окурка предыдущей. “Ради бога, открой окно”, — процедил отец. Когда они добрались до конца прибрежной дороги, мать развернула машину, отец что-то
[ 63 ] ИЛ 3/2022 Джон Бэнвилл. Плащаница пробормотал, и начался спор. Они спорили вполголоса, чтобы она не услышала, но горячность в их голосах была еще ужаснее от того, что ее пытались заглушить. Короткий день подходил к концу, и низкие облака в лобовом стекле приобрели фиолетовый оттенок. “Видишь, — сказал ей отец фальшивым, сценическим голосом, отрываясь на мгновение от спора и указывая на небо, — это цвет брызг кока-колы!” И засмеялся. Она отвела глаза от хмурого неба и посмотрела на море, которое заканчивалось у травянистого края дороги. Пенистые, мутные волны медленно набегали на берег, одна за другой. Внезапно все ее тело начало сжиматься, как у спасающейся от прикосновения улитки. Огромная тяжесть, тяжесть всего мира, давила на нее так, что она была не в силах вздохнуть. Будто случилось что-то непоправимое, и все окружающее — его ужасные последствия: выжженное небо, мутные, неумолимые волны, гневное бормотание на переднем сиденье. И она была совсем одна. Швартовы отданы, нос корабля смотрит в открытое море, и она понимает, что уже никогда не вернется. Отец, возможно почувствовал ее страдания и прикоснулся кончиком пальца к плечу матери, чтобы заставить ее замолчать, повернулся, угрюмо улыбнулся и произнес ее имя, будто не был уверен, что на заднем сиденье его маленькая девочка, так изменившаяся в одно мгновение. Тогда она впервые почувствовала запах миндаля. Машину остановили на обочине, у обрыва, открыли дверь, и она повалилась боком на сиденье с запрокинутой головой, на лбу холодная испарина, теплая жидкость пузырится у губ; отец стоит на коленях перед ней, с тревогой глядя в лицо и спрашивая о чемто. Позади него над морем надвигалась лавина коричневатой тьмы, высоко в небе горели крошечные огоньки самолета, то рубиновые, то изумрудные. Внезапно огромная чайка пролетела очень близко, рассекая по диагонали мглистый воздух жесткими, вытянутыми крыльями, и на секунду ей показалось, что ледяной глаз птицы устремился на нее, предупреждая о чем-то. Отец. Она часто видела его — ожившего призрака. Когда Вандер во второй раз сопел и кряхтел над ней, прижавшись к ее плечу, отец открыл дверь номера и вошел, что-то говоря. Он был босиком, в старых мешковатых выцветших синих брюках — тех, что носил по выходным. Он выглядел молодым — гораздо моложе, чем она его запомнила, — загоревшим, с той свирепой, обнажающей ровные, острые зубы улыбкой, что появлялась, когда он не находил оснований для скандала; грудь обнажена, белое полотенце наброшено на плечи. Он брился, но на лице еще оставались усы и бородка
[ 64 ] ИЛ 3/2022 из мыльной пены — они придавали ему вид лихого злодея эпохи королевы Елизаветы, которых он так часто играл. Он рассказывал кому-то в дальней комнате — она предположила, что матери, — шутку или историю, которую только что вспомнил, и рисовал бритвой в воздухе абстрактные схемы; как обычно оживлен, доминирует, вырезает, вылепливает мир. Она заметила, что бритва крошечная, должно быть, он забыл свою, а эту позаимствовал у матери. Возможно, о бритве он и говорил, возможно, она напомнила ему о том, что произошло в заграничных гастролях; ему нравилось рассказывать матери о своих приключениях, дразня и пытаясь заставить ее ревновать к легкомысленным актрисам, делающим ему недвусмысленные предложения. Из соседней комнаты исходил золотисто-лазурный свет, виднелась полоса пурпурной тени и нечто зеленое, как попугай, возможно, это был пальмовый лист, который странно, непрерывно, взволнованно подрагивал. Но больше всего ее внимание привлекала капля крови размером с божью коровку на губе, которую он, должно быть, случайно порезал бритвой. Ей всегда нравились губы отца; нравилось смотреть, как они двигаются, когда он говорит, нравилось, когда он целовал ее — этими сухими, теплыми губами. Верхняя губа по форме напоминала морских птиц, которых она рисовала в детстве в своем альбоме. Ей нравилось ощущать покалывание крошечных щетинок на его подбородке, нравилось ощущать его дыхание, когда он смеялся. Теперь он замолчал и в ожидании прислушивался с расслабленной улыбкой; голова приподнята, глаза блестят, губы слегка приоткрыты, кровавая капля окрашивает розовым мыльные усы. Когда ответа не последовало, потому что ее мать — если это была ее мать, — перестала слушать или заснула, свет на его лице медленно угас, улыбка сменилась рассеянно-хмурым выражением, и, почувствовав наконец пощипывание, он приложил палец к губе и озадаченно посмотрел на кровь, будто не знал, что это и как оно оказалось на его пальце и губе. “Тело” не было тем словом, которое ей нравилось; само звучание этого слова: пузырящееся “т”, мягкое, булькающее “л”, горловое, стонущее “о”. Вандер в конце прохрипел ей на ухо что-то безобразное. Он мог сломать ее в своих руках, выдавить из нее жизнь. Она чувствовала, что его нужно бояться. Он сосал ее грудь, как ребенок, глаза закрыты, на лице едва уловимая улыбка. Она дрожала в своем тонком платье — ночь наконец стала холодной. Вокруг было так тихо, будто все здание погрузилось в темные глубины безмолвного моря. Она представила себе других живущих здесь людей — десятки, может быть, сотни, — как
[ 65 ] ИЛ 3/2022 Джон Бэнвилл. Плащаница они лежат в своих кроватях, словно теплые трупы, как они спят, видят сны, ворочаются и бормочут во сне или мучаются от бессонницы, как она. Она представила себе пары, как они любовно сжимают друг друга в объятиях или лежат по разные стороны кровати, застыв от безмолвной ярости, — такими она часто видела родителей после очередной ссоры. Быть может, кто-то вотвот умрет или кто-то рожает — нет ничего невозможного. По всему миру каждое мгновение люди умирают или рождаются, кричат от страсти или от боли. Страшно подумать, просто страшно. Ребенком она часто лежала ночами без сна и прислушивалась к жизни в доме. Отец после спектаклей приходил поздно, она слышала, как он гремит посудой на кухне, внизу, или настраивает радиоприемник, переключается с волны на волну и прибавляет громкость, стараясь создавать как можно больше шума, — он говорил, что тишина в доме его нервирует. Она мысленно следила за тем, как он бродит из комнаты в комнату, включает свет, наливает себе выпить, слушает композицию и резко выключает патефон, — в дальнейшем, слыша скрежет иглы по пластинке, она всегда вспоминала отца. Он также разговаривал вслух сам с собой или с фантомной аудиторией, отрабатывая диалог и пробуя его на разных скоростях и с разной ритмичностью, или, если пьеса была плохой, он с насмешкой декламировал строки гулким басом, что заставляло ее улыбаться в темноте, хотя она и не могла разобрать слов — до нее доносились лишь подчеркнуто-заунывные переливы голоса. Еще он фальшиво пел; он знал только простые вещи: песни своей молодости или музыкальные заставки радиостанций. Иногда ее мать, недовольная тем, что ее разбудили, или, возможно, его жалея, вставала с постели, спускалась в ночной рубашке и ненадолго к нему присоединялась. Несмотря на то, что он говорил, что тишина и уединение вызывают у него ненависть, он все же любил бывать в одиночестве. “О, Касс, Касс, Касси, я одинокий мальчик”, — напевал он, принимая трагическую позу и прижимая руки к сердцу. Его блуждания всегда заканчивались тем, что он открывал ее дверь на дюйм-два и заглядывал внутрь; она почему-то всегда притворялась спящей. Иногда ей нравилось бывать в его компании, особенно после припадка, — тогда они сидели за кухонным столом или перед телевизором с выключенным звуком и ничего не говорили, просто находились рядом. Но бывало и так, что она стеснялась его; возможно, это было нечто большее, чем застенчивость, — почти отвращение и какое-то непонятное чувство, которое она не могла описать. Потом он уходил в свою комнату и ложился спать: она слышала скрип кровати и забавный вздох, который он всегда издавал, и спустя некоторое время она ощущала, как изменяется воздух, будто расслабляется — так его
[ 66 ] ИЛ 3/2022 сознание выскальзывало из тела, и она отправлялась в ночное странствие в одиночестве. Вдалеке она услышала, как церковный колокол отбивает время, — мрачный, тяжелый перезвон. Три часа. Как долго она просидела здесь, на этом диване? После приступа она всегда теряла счет времени. Да, в объятиях Вандера, когда явился с бритвой в руке отец, у нее был приступ. Наверняка Вандер будет льстить себе тем, что вознес ее на вершину страсти. Она тряслась и корчилась под ним, запрокинув голову, оскалив зубы и издавая эти постыдные, сдавленные, тонкие повизгивания, которые не могла сдержать. Приступ, как всегда, длился не более секунды, после она погрузилась в короткую дремоту или оцепенение, свернувшись калачиком, прижав большой палец к зубам и дрожа, будто спасенная из моря собака. Вандер лежал рядом на спине и спал: рот приоткрыт, веки подрагивают, как у ящерицы. Она знала, что не уснет. Она боялась разбудить его и долго лежала неподвижно, вдыхая аммиачный запах их близости и слушая шипение неисправного кондиционера, притаившегося за решеткой под окном. Затем нахлынула пустота, которой она боялась больше всего, — будто огромная рука властно вошла в нее и вытащила наружу все, что было внутри, оставив пустую клетку из костей и дряблой кожи. Однажды она видела, как бабушка Клив точно так же выпотрошила курицу: протолкнула кулак через дряблое отверстие снизу и быстрым поворотом запястья вытащила неповрежденные кишки в слизистой оболочке. Старуха показала ей блестящие, бледные, как жемчужины, яйца, которые росли в птице, целую вереницу яиц разных размеров: от студенистого пятнышка до полностью сформировавшегося. Запах миндаля, всегда запах миндаля. Отец, словно в замедленной съемке, поднимает ее с пола и мягко сжимает в объятиях. Там, там. Господин Мандельбаум приходил с визитом. Мандель: миндаль. Странно, как вещи эхом отражаются повсюду. Будто... Из тьмы появился старый портье с ведром и шваброй. Казалось, он совсем не удивился, обнаружив ее здесь, и одарил доброй, грустной, извиняющейся улыбкой. Он держал швабру и ведро с оттенком удрученного непонимания, словно, хотя и принес их сам, не осознавал, что это и зачем нужно. Вставая, она почувствовала, как бедра отлипают от кожаного дивана. Платье было влажным на спине, и она надеялась, что не оставила на диване влажных пятен. Портье что-то сказал ей, она не поняла его, но все равно улыбнулась и кивнула. На лестнице она остановилась и оглянулась: он, не сняв пиджак, протирал мраморный пол у пруда длинными, неторопливы-
[ 67 ] ИЛ 3/2022 Джон Бэнвилл. Плащаница ми движениями, все еще выражая всем своим видом нежелание и смутное недоумение. Стоя за дверью комнаты, она прислушалась, но не услышала ни звука. Она вдруг подумала, что дверь заперта, — Вандер встал и запер ее, чтобы она не вошла, выгнал ее из собственного номера и снова заснул, и она не сможет его разбудить, а даже если и разбудит, он не впустит ее, и она останется здесь, босиком, в пятнистом платье, дрожащее посмешище для постояльцев, которые скоро проснутся и пойдут завтракать. Они подумают, что она была пьяна и потеряла ключ. Подумают, что она шлюха, которую недовольный любовник вышвырнул из номера. Ее руки задрожали. Дверная ручка мягко повернулась под ее дрожащей рукой — она удивилась, но облегчения не почувствовала. Она быстро вошла внутрь. Ночник все еще горел, но кровать была пуста. Неужели он ушел к себе? Или совсем ушел: собрал чемоданы и выехал из гостиницы? Но она все это время была в вестибюле, не мог же он уйти незамеченным? Возможно, он выскользнул через черный ход, и теперь она будет иметь дело с персоналом гостиницы, оплачивать счет или счета, на которые у нее не было денег. Но его одежда все еще валялась у изножья кровати, там, где он ее сбросил: рубашка, брюки, дорогие туфли, этот уродливый галстук. Дверь в ванную комнату, белая и непроницаемая, выглядела зловещим предостережением. Она сняла платье, скатала его и затолкала поглубже в сумку. В эту минуту из ванной вышел Вандер. Она быстро выпрямилась, прикрывая наготу лифчиком. Он тоже был наг. Он принимал душ, капли воды блестели в спутанном кусте под животом, длинный зазубренный шрам краснел на внутренней стороне бедра. Он оглядел ее с ног до головы, поджав губы и приподняв бровь. Она быстро надела лифчик, блузку, юбку и босоножки. Он прислонился к дверному косяку и смотрел на нее, холодно улыбаясь. “Идешь на прогулку?” — спросил он. Она не ответила. Он ничем не отличался от остальных — он вел себя словно маленький мальчик, который украл варенье и боялся, что его за это накажут, но настоящей вины не испытывал. Он выставлял себя напоказ, вынуждая ее отвернуться от этой скрюченной ноги, этого безумного, незрячего, мертвого глаза и обвисшей плоти: толстого брюха, сморщенного желудя внизу и мешка, подвешенного на тонкой веревке пожелтевшей кожи, как головка чеснока на стебле. Действительно, зачем она оделась, куда собиралась? Ночь была в самом разгаре. Оделась она лишь для того, чтобы быть одетой: не вид его обнаженной плоти заставил ее скрыть наготу и даже не стыд, а то, что она отдавала себе в этом отчет. Он сел на край кровати и лукаво
[ 68 ] ИЛ 3/2022 улыбнулся. “Венера в фиговых листьях”, — сказал он, очертив буквы кончиком пальца в воздухе, будто название под картиной. Он прочитал ее мысли — люди всегда читают ее мысли. Возможно, голоса в ее голове говорили и в их головах тоже, сообщая, о чем она думает. Застегивая рубашку, он сказал, что они и впрямь могут прогуляться, — почему бы и нет. Она посмотрела на черный осколок ночи, проступавший из-за шторы в окне. “Для меня еще полдень”, — сказал он, показал ей циферблат своих часов и почему-то засмеялся. “Тихоокеанский часовой пояс”. Это были старинные часы, возможно антикварные, с поцарапанным корпусом и красной секундной стрелкой на маленьком циферблате; они были слишком маленькими для него, будто когда-то принадлежали женщине. Они напомнили ей о железнодорожных путях с заброшенными вагонами, в которых окна посерели от грязи, и маках, кивающих ветру в ослепляющем солнечном свете среди камней, между рельсами. Хорошо, сказала она, они пойдут на прогулку. Каким же все стало ровным, безучастным и замедленным. Сейчас трудно было даже представить то, что происходило между ними на этой кровати всего несколько часов назад. Как и всегда, ее поразила беспорядочность и неуместность последующих событий. Когда она была моложе, ей казалось, что со временем она научится плавному переходу от неистовой любовной игры к тому, что бывает после: кокетливо вздыхать и отводить взгляд — так, будучи ребенком, она посещала школу танцев, и ее учили изящно подниматься на дрожащие кончики пальцев ног. Но другому, более сложному трюку она так и не научилась, и некому было ей помочь. Вандер неуклюже, с трудом перегнулся через свою безжизненную ногу и завязал шнурки. Она посмотрела на его неповоротливые пальцы, опущенную большую голову с копной собранных в узел спутанных серебристых волос и увидела, как шагнула вперед и прикоснулась к нему рукой. Она моргнула. Она не двигалась. Они спустились вниз. Мертвая тишина была как никогда гнетущей, словно смешивалась с неслышным дыханием всех этих спящих людей, и она ступала осторожными шажками, будто боялась, что внезапно кто-то выскочит и проучит ее за нарушенное безмолвие этого места. Вандер, напротив, будто намеренно стучал тростью о латунный поручень и через раз с такой силой ударял каблуком ботинка о край мраморной лестницы, что она была удивлена, как из камня не сыпались искры. В вестибюле старого портье не было. Глянцево-черная ночь вжималась в стеклянную дверь, которая поддалась не сразу, но все же резко распахнулась, содрогнувшись и издав звук, похожий на колокольный: бам-м-м! Воздух снаружи был прохладным, мягким и
[ 69 ] ИЛ 3/2022 Джон Бэнвилл. Плащаница освежающим, беззвездное и все еще беспросветно-темное небо будто сияло; ей показалось, что она смотрит вверх через невидимую, гигантскую кристальную оболочку, и у нее закружилась голова. Ее пальцы касались гладких листьев стоящего в горшке лаврового кустарника. Вандер уже брел вверх по улице. Она задержалась на мгновение и последовала за ним. Она понюхала пальцы и почувствовала слабый, но отчетливый запах листьев, который быстро улетучивался. Она догнала его, какое-то время они шли молча. Высокие, неосвещенные здания нависали по краям улицы. Она пыталась приспособить свой шаг к походке Вандера: шаг здоровой ноги, цокот мертвой, удар трости. Посвоему он был почти изящен, пригибаясь, раскачиваясь и запрокидывая плечо назад, прежде чем склониться для следующего длинного шага. Она задавалась вопросом: как его звать, как к нему обращаться. Аксель издавал металлический лай, Вандер звучал так, словно последний слог сорвался с конца слова. Имя сложно выговорить. Назвать другого — в какой-то мере переименовать и себя. Правда ли это, спросила она себя, действительно ли это так? Она задумалась, чувствуя дыхание ночной прохлады на лице и глубокую, беспредельную тишину в ушах. Так часто ход мыслей увлекал ее далеко за пределы самости или уходил своим путем, без нее. Она думала сама или кто-то делал это за нее? Она не могла удержать мысль. Ей в голову приходила идея, понятие или теория, и все они казались цельными, затем возникали совсем другие, которые также казались правильными, — так как она могла выбрать что-то одно, не говоря уже о бесчисленном множестве других мыслей, настойчиво теснящихся в голове? В любом случае имя Аксель Вандер не было его настоящим именем. Рука скользнула в карман блузки и нащупала авторучку. Ее маленький пистолет с заряженным патронником. Они вышли на широкую мощеную площадь. Медный всадник, шагая, застыл над ними в темноте, на лбу его виднелся откуда-то взявшийся отблеск. Она думала о ночном портье, его черной книге и серебряном подносе, о стакане воды с пузырьками воздуха, прилегающими к внутренней стенке, под поверхностью воды, словно крошечные шарики ртути; она воображала, как поднимает стакан и пьет содержимое большими глотками. Резиновый наконечник трости Вандера поскрипывал на влажных от росы булыжниках мостовой. Они шли рядом с арками, под каждой — куполообразный свод тьмы. Собака отделилась от бесформенной кучи тряпок — она предположила, что это ее дремлющий хозяин, — подошла и посмотрела на них, виляя хвостом со слабой надеждой. “Кто предал меня?” — спросил Вандер. Вандер, которого предали. Она спросила его, почему он задал этот вопрос; в конце концов, какая разница, кто? Он
[ 70 ] ИЛ 3/2022 фыркнул. “Как ты узнала, куда ехать? — спросил он настойчиво. — Почему Антверпен? Почему эти старые газеты?” Почемуто она вдруг вспомнила строчку с суперобложки “Послесловия”1, которую критик написал, завистливо подражая стилю Вандера — “все отблески и вспышки величественной и слегка подрагивающей люстры”, — и не смогла удержаться от смеха. Он уставился на нее. “Я встретила, — сказала она, — мужчину в баре”. Если быть точным, он заговорил с ней в тот день, который должен был стать последним в Антверпене. Отец оплатил поездку, она давно заметила, что он всегда был рад заплатить, если она уезжала из страны. Она приехала за прошлым Вандера и шла по его следам, оставленным на полках архивов и библиотек, в университетских документах, но чем дальше она шла, тем слабее они становились, будто их смели метлой. В Антверпене жил один старичок — журналист с высокой репутацией, — он, поговаривали, был одно время соавтором Акселя Вандера и знал его, когда оба были молоды, еще до войны. Однако, придя навестить его, она узнала, что на днях он перенес инсульт и находится в больнице, — похоже, жить ему оставалось недолго. Тем не менее ей разрешили войти. Все было белым: его волосы, длинное, заостренное, измученное лицо, одежда, постельное белье, стена за его дрожащей ястребиной головой. Он был обездвижен — лишь глаза устремились на нее в какой-то мученической мольбе. Ей пришло в голову, что он тоже был призраком — своим собственным. Она сидела с ним целый час, ничего не говоря, и все это время он, казалось, смотрел на нее с гневным нетерпением; ему нечего было сказать, он будто сам жаждал что-то услышать. Возможно, он путал ее с кем-то. Когда она увидела Вандера в вестибюле отеля в то утро, она почувствовала присутствие того старика за его спиной и на мгновение почти увидела мерцающую фигуру, тень, сотворенную не из тьмы, а из холодного, белого света. В тот последний день она сидела в ожидании поезда в одном из построенных под старину пабов возле собора, где все было из дерева и латуни, в том числе и оловянные пивные кружки. Был мартовский вечер, мрачный и влажный, больше похожий на середину зимы, чем на раннюю весну. Она сидела за столиком у окна, в уголке, закутавшись в пальто, и наблюдала за деревьями на площади, которые то и дело тряслись от порывов ветра, сбрасывая большие серебристые капли дождя, — падая, они сияли, словно монетки. Именно там она впервые увидела рыжего. Она не знала, почему обратила на него внимание. Он стоял под ро- 1. “Послесловие” — название вымышленной книги Акселя Вандера.
[ 71 ] ИЛ 3/2022 Джон Бэнвилл. Плащаница няющими капли деревьями. Одет он был бог знает как: потрескавшиеся туфли, бесформенные, слишком длинные брюки, старое, застегнутое на все пуговицы пальто, такое тесное в груди, будто тощее тело рыжего оставалось в вертикальном положении только благодаря ему. На нем не было шляпы, он будто не замечал дождя. Некоторое время она наблюдала за ним. Руки он держал в карманах, локти прижаты к туловищу, будто помогали пальто поддерживать тело. Смотрел ли он в ее сторону? Мимо проехала скорая, завывая сиреной и рассеивая синий свет, и она отвернулась: ей не нравился вид этих машин и издаваемый ими звук; когда она снова выглянула на улицу, рыжий исчез. Однако через мгновение он уже был в баре. Он вынырнул откуда-то и сел за соседний столик. Достал из кармана пальто пакетик с табаком и скатал сигарету. Она заметила слабую дрожь в его руке, но ей показалось, что это было не признаком немощи, а результатом долгих часов, долгих лет концентрации на кропотливой и сложной задаче, он мог быть часовщиком или даже писцом; она представила его склонившимся над рабочим столом с маленькой отверткой или пером в руке. Он выглядел нарочито отрешенным: погружен в себя, брови нахмурены, устремленный в никуда рассеянный взгляд, — но она знала, что он собирается заговорить с ней. Он быстро похлопал себя по бедрам, бокам и груди, еще сильнее нахмурился, поджал губы, резко обернулся, притворившись, что только сейчас заметил ее, и с умоляющим видом изобразил чирканье спички о коробок. Она сказала, что ей жаль, но спичек у нее нет. “А, вы говорите по-английски! — воскликнул он, словно радовался редчайшему феномену. — Я тоже”. Она задавалась вопросом, сколько ему лет. Пятьдесят? Семьдесят? В точности определить было невозможно. Лицо бледное, как молоко, и такое худое, что казалось, если он посмотрит прямо на нее, то превратится в прямую линию. Волосы почти оранжевые, очевидно, крашеные, в них искрились капли дождя, словно невесть как попавшие туда драгоценные камушки. Он отложил незажженную сигарету, но не прикурил ее. Она подумала, что ей лучше уйти, но взглянула на плачущее небо, на улицу, где угасал дневной свет; до отправления поезда оставалось несколько часов. Он посмотрел на книгу Вандера, лежащую на столе перед ней, с гуттаперчевой ловкостью акробата наклонился вперед и развернул голову, чтобы прочесть название. “А, — сказал он, — вы с ним знакомы?” Она покачала головой. “Я — да, — сказал он, — вернее сказать, был знаком”. Длинными, белоснежными, как у сказочной ведьмы, пальцами он перевернул книгу, посмотрел на фотографию Вандера на задней обложке и улыбнулся: “Но это не Аксель Вандер”. Подошла официантка — крупная, светловолосая девушка в
[ 72 ] ИЛ 3/2022 блузке с оборками, в широкой черной юбке с корсажем, что было, предположила Касс Клив, имитацией национального костюма; она несла позолоченный поднос, который держала, как держат холодное оружие. Рыжеволосый заговорил с официанткой на незнакомом языке, должно быть, фламандском или немецком, та кивнула и ушла, застенчиво взглянув на Касс Клив, облизывая тонкую нижнюю губу. Касс Клив пыталась понять, кто он и почему с ней разговаривает. Она внимательно осмотрела его: узкое лицо, белые руки. Он все еще улыбался и кивал, будто вспоминал что-то печальное, но ему дорогое. Да, сказал он, он знал Акселя Вандера. “О, давным-давно, словно в другой жизни. В те дни он писал для газет, — он постучал длинным, желтоватым ногтем по фотографии, — как и его друг”. Он кивнул и понизил голос до шепота. “Крайне категоричные суждения, — вздохнул он и беззвучно присвистнул. — Крайне радикальные”. Она нахмурилась, не понимая, о чем он говорит. “Его друг? — сказала она, глядя на фотографию. — Разве это не он?” Он искоса глянул на нее, его улыбка превратилась в злорадную ухмылку. Ей не нравилось, как он облизывает нижнюю губу, высовывая острый, сероватый кончик языка и быстро пряча его обратно. “Как же его зовут, если не Аксель Вандер?” — спросила она, но рыжеволосый лишь опять ухмыльнулся, поднял палец и лукаво погрозил им, закрывая глаза и крепко сжимая губы. Вновь появилась затянутая в корсет амазонка, на ее подносе стоял конусовидный стаканчик с каплей темно-красного вязкого ликера. Он достал небольшой кожаный кошелек и тщательно отсчитал монеты. Касс Клив смотрела, как он поднимает стакан и, выпятив бескровные губы, с удовольствием выпивает содержимое. Он удовлетворенно вздохнул, поставил стакан, придвинул стул поближе и начал рассказывать историю о погибшем Акселе Вандере и о другом — том, который выжил. Высоко над ними резко пробил колокол: один, два, три раза, а затем и в четвертый раз. Она вздрогнула. Темно-серое небо на востоке превращалось в пепельно-синее. Ей стало холодно в тонкой блузке. Вандер так долго молчал, что она почти забыла о его присутствии. Она видела, как он остановился, чтобы ткнуть тростью в какой-то предмет на земле. Это был белый завязанный тесьмой полиэтиленовый пакет с чем-то мягким внутри. “Мужчина в баре, — сказал он. — Понятно. А ты читала мою книгу. Какое совпадение”. Он не смотрел на нее. “Скажи мне, — сказал он, — как звали этого загадочного человека?” — “Макс какой-то там, — сказала она. — Шейндиен, Шаундейн, что-то в этом роде, не могу вспомнить”. Он сказал, что никогда не встречал человека с таким именем. Он все еще шевелил пакет на земле, поворачивая его из стороны в сторону. Пакет был пухлым,
Сначала возникла заминка, затем последовали довольно сдержанные аплодисменты. После того, как зал затих, я на мгновение задержался, угрожающе улыбаясь сверху вниз аудитории, раскинувшейся передо мной многоярусными полукруглыми рядами скамеек; руки так сильно сжимали края кафедры, что сидящим в первых рядах могло показаться, что я собираюсь эту штуку поднять и швырнуть в их головы. Они были возмущены тем, что я не подготовил доклад специально для этого случая и прочитал утомленно-ироничным голосом главу из “Послесловия” о последних несчастных днях бедного Ницше здесь, в Турине; эта глава была заслуженно известной, и большинство ее, конечно же, читало. Чего еще они ожидали? Они должны быть счастливы, что я вообще согласился выступить. Я уже собирался сойти с трибуны, когда Франко Бартоли поднял руку и спросил с фальшивой, тошнотворной приторностью в голосе, не соглашусь ли я ответить на пару вопросов. Я тяжело и многозначительно вздохнул. Последовало неловкое молчание, Бартоли приподнялся в кресле и повернул голову, чтобы обнадеживающе взглянуть на своих студентов, притихших в аудитории, которая по большей части была заполнена учеными мужами средних лет, легко узнаваемыми по своеобразной, невыразительной манере одеваться. Наконец молодой человек с задних рядов откашлялся и промямлил с серьезным видом: как видит профессор Вандер нынешнее состояние культурной критики? Я высоко поднял голову и улыбнулся. “Как вижу? Очень хорошо с такой высоты, спасибо”. Я коротко поклонился, отошел от кафедры и неуверенным шагом подошел к своему месту — я выпил более чем щедрую порцию граппы с утренним кофе и до сих пор ощущал ее действие. Присутствовав- [ 73 ] ИЛ 3/2022 Джон Бэнвилл. Плащаница по форме напоминал сердце; он колыхался и шевелился от толчков, тесемка на горловине была перевязана аккуратным бантом. “Должно быть, он говорил о ком-то другом, — сказал он. — Должно быть, он ошибся”. Она не сказала ему обо всем, что ей поведал мужчина, она скрыла самое главное. Вандер хмурился и был сосредоточен, будто вещь в пластиковом пакете, чем бы она ни была, занимала все его внимание. “Но он знал тебя, — сказала она. — Он знал, когда выходили твои статьи. Пять недель, пять выпусков”. Наконец он склонил голову и посмотрел на нее, что-то обдумывая. От его толчков пакет приоткрылся, из него сочилась густая, темная жидкость. Она почувствовала, как желудок сжался. “Пойдем, — сказал он и положил твердую руку ей на плечо, разворачивая в сторону гостиницы, — пойдем назад, ты вся дрожишь”. Рассвет набирал силу. Высокие, розоватые облака. Скворцы.
[ 74 ] ИЛ 3/2022 шие качали головами, доносились язвительные смешки и даже слабые аплодисменты. Я взглянул туда, где должна была сидеть Касс Клив — через пять минут после начала лекции я краем глаза заметил, как она быстро вошла и проскользнула на место у двери, — но ее там не было. Место было занято крупной Брунгильдой из Геттингена с массивными коленями, кстати, специалисткой по Ницше — она с негодованием уставилась на меня выпученными глазами, полагаю, из-за моей весьма фривольной трактовки окончательного преображения и краха ее кумира на площади Карло Альберто сотню лет назад. Франко Бартоли, один из вяло аплодирующих, улыбался мне с наигранной лучезарностью. Я сел. В аудитории не было окон, сгустившийся воздух с трудом проникал в легкие. Я устал, был подавлен и раздражен. Бартоли встал и двинулся вперед, чтобы представить следующего выступающего; проходя мимо, он остановился, наклонился и заговорил мне на ухо. “Очень остроумно, профессор, — пробормотал он, — однако не слишком оригинально”. Кристина Ковач, сидящая в другом конце зала, складывала бумаги на коленях и выжидающе смотрела на Бартоли. Нет, подумал я, я не вынесу Кристины, излагающей очередную элегантно-юмористическую концепцию о феноменологии комиксов или о звезде футбола как экзистенциальном герое, — иногда я удивляюсь, почему потратил то, что вынужден назвать своей профессиональной жизнью, на эту ничтожную манерность и тривиальные загадки. Я поспешно встал и направился к двери, будто спасался от пожара. В коридоре пахло грифелем, старой бумагой и молодыми телами, полными бушующих гормонов. Тощий, плохо одетый человек, в котором едва можно было опознать представителя мужского пола — вероятно, студент, — прислонившись к открытому окну и исподтишка покуривая, бросил на меня вызывающий, угрюмый взгляд. Нет причин горячиться, бледный эфеб, — видишь, я прикуриваю и сам. За спиной я услышал звук открывающейся двери лекционного зала и быстро приближающиеся шаги. Это была Кристина Ковач. Она подошла вплотную, голова почти касалась моего подбородка — Кристина всегда любила подходить близко, даже к незнакомцам, даже к бывшим случайным любовникам. Она смотрела на меня со всезнающей, скептической улыбкой, веер мелких морщинок раскинулся у внешних уголков глаз. “Ты подумал, что я выступаю следующей? — сказала она, забавляясь. — Поэтому ушел?” Мне хотелось, чтобы она не стояла так близко. Ее голова была запрокинута и непрерывно покачивалась в такт грустной внутренней мелодии. Я сказал, что не мог оставаться ни минуты среди этого стада серьезных идиотов. Она
[ 75 ] ИЛ 3/2022 Джон Бэнвилл. Плащаница тихонько рассмеялась и с упреком поцокала языком. Она сказала, что оценила мой вклад в работу конференции. “Это очень озорной поступок — прочитать столь известный отрывок, — сказала она, весело подмигивая. — Франко был в ярости, ты наверняка заметил”. Я бросил на нее сердитый взгляд. Ты что же думаешь, что раз мы давным-давно обнаженными извивались в объятиях друг друга несколько часов, это дает тебе право на вызывающую фамильярность? Но взгляд Кристины обратился внутрь. “Бедняжка”, — сказала она, и я вдруг подумал, что она имеет в виду меня, и был удивлен, почувствовав, как что-то теплое поднимается внутри с тревожным рвением собаки, вскакивающей на звук поворота хозяйского ключа в двери. Она положила пальцы мне на локоть, словно в настойчивой мольбе. “Бедняжка, — сказала она, — письма этого безумца об окружающей его бескрайней пустоте...” Я решительно отвел руку, на нее будто присела трепещущая, но настойчивая бабочка. Я рассмеялся. “Он также сообщал одному из своих корреспондентов, в том письме, которое я считаю одним из последних, что сам готовил себе чай, сам ходил за покупками, что носил дырявые ботинки. Даже Заратустра должен считаться с каждодневными заботами”. Она не слушала, ее глаза снова затуманились. “Но писать жене Вагнера, — сказала она, — именно ей, называть ее Ариадной и заявлять о своей любви, а затем говорить, что все антисемиты должны быть расстреляны...” Она была, как я с раздражением отметил, довольно сильно расстроена. В своем волнении она выглядела старой и изможденной. Я в отчаянии огляделся по сторонам. Молодой курильщик у окна наблюдал за нами с изумлением и отвращением — эти старые истуканы стоят в постыдной близости и лапают друг друга. Кристина взяла меня под руку — у меня не оставалось выбора, пришлось повернуться и пойти с ней по коридору. Меня отталкивало то, как настойчива она была в прикосновениях — сейчас она прижимала мою руку к своей талии, и я чувствовал тепло ее скудной плоти, кажущуюся мягкой клетку ребер под ней. Я также отметил худобу ее руки — лишь кожа да кости. Напротив нас, в конце коридора, где находилось большое наполненное дымчато-белым сиянием окно, появилась фигура Касс Клив — вытянутая и слегка размытая в ослепительном свете. Она приостановилась, увидев, как мы приближаемся под руку. На ней было свободное льняное платье, под которым я отчетливо видел, как если бы материал стал на мгновение прозрачным, ее стройное, с крутыми бедрами, обнаженное тело. Она подошла с опущенной головой, глядя себе под ноги. Мы встретились и остановились, все трое. “Кристина, — сказал я, кив-
[ 76 ] ИЛ 3/2022 нув, — позволь представить тебе Кэтрин Клив”. Они пожали друг другу руки. Было в этом что-то смутно комичное, и меня подмывало рассмеяться. “Мисс Клив, — сказал я высокомерно-покровительственно, — мой биограф”. Тут я действительно засмеялся. Почему я не подумал об этом раньше? Мой биограф! Касс Клив уставилась на меня, затем быстро отвела взгляд. Кристина все еще держала ее за руку, разглядывая сверху донизу — эту высокую, с маленькой головой, трогательно нескладную девушку. Я вдруг вспомнил, что Магда ненавидела рукопожатия и шла на любые ухищрения, лишь бы избежать их — интересно, почему? Я пытаюсь вспомнить ее руки, представить их; я помню их форму, какие они были на ощупь, но не вижу их. Неужели так она и покинет меня, миллиметр за миллиметром, пока не останется ничего, кроме моего стыда? “А вы видели Плащаницу? — Кристина спросила Касс Клив — Наш знаменитый Синдон”. В памяти щелкнуло: синдон, а не синьор. Кристина двинулась вперед, я и Касс Клив пошли рядом, я справа, она — слева; Кристина была на полголовы ниже Касс Клив; я посмотрел на тусклые волосы маленькой женщины, затем снова на мою девочку, ухмыльнулся и зажмурился. Мой биограф. “Профессор Вандер читал нам, — сказала Кристина, не поднимая головы, — ‘Сокрытое и подлинное присутствие’ — главу из своей знаменитой книги. Я была удивлена, — теперь она посмотрела на меня, — что ты не упомянул Плащаницу: сокрытое присутствие, понимаешь, — она усмехнулась. — Говорят, это первый автопортрет. Я всегда считала, что Магдалина держала плат, а не Вероника. Магдалина ведь была там, не так ли?” Длинные, густые, коричневые волосы струятся в желтоватом свете лампы, словно водоросли, вода льется из белого кувшина. Она преклонила колени перед ванной — жрица священного источника, — широкие плечи опущены, бледная шея обнажена. Пальцы массируют ее большую голову — череп хрупкий, как яичная скорлупа. Где? Нью-Йорк-Пенн-Индиа-Небраска. Всегда двигаться, двигаться на запад, ступать по шахматной доске материка длинными, легкими шагами. Города, равнины, затем то, что они зовут высокими странами с их снегом и соснами, затем горы, великие пики, затем пустыня и, наконец, Берберийский берег, в голубых водах которого однажды ее прах ненадолго всплывет, покачиваясь... Что? Кто-то меня о чем-то спрашивает. “Что?” Касс Клив стояла передо мной, встревоженно заглядывала мне в лицо и спрашивала взволнованным голосом, казавшим-
[ 77 ] ИЛ 3/2022 Джон Бэнвилл. Плащаница ся невероятно далеким, все ли со мной в порядке. В порядке? Я, конечно, сказал “да”. Я отвел плечо от ее руки. Проклятые женщины, передающие меня из рук в руки! Мы были в конце коридора, у большого окна. Снаружи, на уровне глаз, виднелся неправдоподобный, охристый, будто обгоревший, купол, отражающий ослепительное солнце. Где Кристина Ковач? Видимо, она ушла, а я даже не заметил. Неужели я на мгновение потерял сознание? Если да, почему не упал? Касс Клив что-то говорила об адресе, моем адресе. Пытаясь понять, о чем речь, я потряс головой, словно старая собака, которой в уши попала вода. Мой адрес? Адрес где? “Я имею в виду твою лекцию, — сказала она, указывая на лекционный зал. — Лекцию, которую ты там читал”. Я еще сильнее закачал головой. “О чем ты? — спросил я. — Ты же была там. Я видел, как ты вошла”. Она нахмурилась и сказала нет, она только что приехала. “Я видел тебя, — пробормотал я. — Ты опоздала. Ты села сбоку, у двери. Я тебя видел”. Она попыталась взять меня за руку, но я отшатнулся. Лестница, еще одна, затем двойные двери аварийного выхода с металлической ручкой, с которой я не могу справиться. Касс уже рядом. Она положила руку на дверную ручку поверх моей. Я чувствовал слабое тепло ее лица рядом со своим лицом. “Я в порядке, — сказал я. — Я — в порядке”. Двери распахнулись, нас накрыл ослепительный солнечный свет. Но я не был в порядке. Я сказал, что мне нужно поесть. Чего я действительно хотел, так это выпить. Я потребовал зайти в первый попавшийся ресторан. Он находился на большой, пыльной пьяцца Витторио-Какой-то-там, спускавшейся к реке По. Мы сели за столик на улице, под брезентовым навесом, с видом на реку и на возвышавшийся лес, в полуденном свете он выглядел голубоватым и плоским. Я заказал бокал игристого вина. Я сделал глоток сладковатого, шипучего напитка с металлическим привкусом, и облако крошечных пузырьков, холодных и резких, приятно ударило в нос. Время от времени с реки дул порывистый теплый ветер, навес над нами трепетал и потрескивал, как парус лодки. Касс Клив молча сидела и смотрела вниз на реку, подняв руку для защиты от солнца и обнажив розовато-лиловую подмышечную впадину. “Возможно, — сказал я, — тебе действительно стоит написать мою биографию. Используй все, что выкопала и разнюхала в темных углах. Ты ведь этим занималась, разве нет?” Она все еще молчала, смотря вдаль, — лицо бесстрастное, словно профиль на монете. Я подумал, что это ее любимая поза. Как легко тебя разгадать, моя дорогая. “Можешь написать ее от первого лица, — сказал я, — представь, что ты — это я. Даю тебе полное право. Я дарю тебе права на мою
[ 78 ] ИЛ 3/2022 жизнь. Что скажешь, mein irisch Kind?1” Внезапно мне захотелось побыть одному: только я и моя выпивка. Дело в том — понимаю всю чудовищность этого замечания в сложившихся обстоятельствах, — дело в том, что Касс Клив не была, как говорится, или говорилось когда-то, в моем вкусе. Мне никогда не нравились высокие, бледные девушки с крутыми бедрами — хотя именно такие меня всегда и преследовали. Будь у меня возможность выбирать — которая мне, разумеется, редко предоставлялась из-за чрезвычайно крупного телосложения, — я бы предпочел маленьких, пухленьких женщин. В центре моего — к настоящему времени практически безлистного — лабиринта чувственного воображения сидит маленькая, приземистая, похожая на Будду фигурка, розовая и голая, с тяжелыми грудями, малиновыми сосками, округлыми плечами, гладкими, блестящими коленями с ямочками и тремя очаровательными, наползающими друг на друга жировыми складочками над бедрами. У этого прекрасного идола нет лица — только пустое место, которое мои сладострастные фантазии, разгорячившись, заполняют различными чертами. Вижу ее иссиня-черные, блестящие, туго зачесанные назад волосы — единственная черта, которую Магда, впрочем, лишь в юности, разделяла с моим тайным идеалом. Откуда взялся образ маленького идола-неваляшки? Подозреваю, его истоки в далеком прошлом, очень далеком, возможно, в самой колыбели. Тревожная мысль. Пастельные крыши припаркованных на площади машин сияли на солнце, словно богато украшенные знамена и щиты поверженной армии. “Кто такая Магда?” — спросила Касс Клив, нахмурившись и делая вид, что все ее внимание сосредоточено на движущихся по набережной машинах. “Ты прошептал это имя мне на ухо, — сказала она. — Магда”. Я снова увидел комнату, кровать, девушку. Я представил, каково было ей, бедняжке. Должно быть, ей казалось, что она попала в далекую страну, разоренную и грязную, где ее поймал и растоптал древний зверь, коренной житель этих мест, последний из своего вида — свирепый, жуткий, с разлагающейся шкурой, трупным дыханием и единственным сверкающим глазом. “Магда, — сказал я, — была моей женой. Она умерла”. Принесли обед, хотя я не мог припомнить, как заказывал его. Официант наполнил мой бокал лишь наполовину — я заметил, что теперь это красное вино, — и я рявкнул на него, заставив долить до краев. Когда я подносил бокал ко рту, рука силь- 1. Моя ирландская деточка (нем.).
[ 79 ] ИЛ 3/2022 Джон Бэнвилл. Плащаница но дрожала, как при болезни Паркинсона, — вино разлилось на скатерть. Касс Клив попыталась вытереть пятно салфеткой, но я схватил ее руку и велел оставить все как есть. “Не суетись, — огрызнулся я. — Ненавижу, когда люди суетятся”. Затем я заговорил о Гитлере в Берхтесгадене. Такой фокус за обеденным столом я обычно проделываю то ли для собственного развлечения, то ли вообще без всяких причин. Я ловко набросал картину волшебной горы, где сборище троллей лезет из кожи вон, чтобы сделаться фаворитами фюрера, молодые парни с приглаженными волосами и их светловолосые подруги с пышными бедрами, большими, квадратными, затянутыми в атлас ягодицами, и среди них он — царь горы, мечтательный и отстраненный, изысканно вежливый, спокойно замышляющий уничтожение всего мира. Она не сводила глаз с тарелки. “Тебе интересно, восхищался ли я им?” — спросил я. Она посмотрела на меня. “Да, восхищался. Да. Немного. Мои друзья и я, когда были молоды, мечтали об очищенной и свободной Европе”. Я сделал еще один глоток и откинулся назад, улыбаясь ей в лицо. “Я старый леопард, — сказал я, — и весь в пятнах”. Эпатажный старик в соломенном канотье за соседним столиком с интересом поглядывал на нас, а когда я поймал его взгляд, слегка ухмыльнулся и завистливо кивнул. Странно, но люди всегда принимали нас, Касс Клив и меня, за тех, кем мы являлись, — должно быть, нас окружала какая-то аура, нечто дьявольски порочное исходило от нас, или, по крайней мере, от меня. Всем было понятно, что она не моя дочурка, а я не ее папочка. Не знаю почему, но похотливый взгляд старого Ашенбаха снова напомнил мне о Праге и Кристине Ковач. Когда она подошла к двери моего гостиничного номера в тот день, я валялся в постели, скорее всего, с очередным послеобеденным похмельем. Она встала передо мной, будто кающаяся грешница — нет, скорее распутница, — руки сложены на груди, голова чуть наклонена, искоса смотрит и улыбается, не говоря ни слова. В те дни она славилась своей красотой, такой вожделенной, слегка утомленной; практически каждый мужчина и немало женщин на конференции, которую мы оба посетили — по Мольеру, Клейсту и “Амфитриону”, если я правильно помню, — пытались всеми силами уложить ее в постель, но она все же пришла ко мне. Почему? Потом она сказала, что восхищалась моим умом и поэтому пришла — это меня рассмешило, один взгляд в эту грязную пещеру заставил бы ее с немым воплем вылететь за дверь, тряся головой и размахивая в ужасе руками. В то время у нее еще был муж где-то в Бухаресте — блажь ее студенческих лет. Она рассказывала мне о нем — Иштване, или Иване, или Игоре — своим волнующим, бархатистым,
[ 80 ] ИЛ 3/2022 грудным голосом, лежа на спине и подложив руку под голову, печально глядя в потолок сквозь сигаретный дым и рассеянно прикасаясь пальцем к опухшей губе в том месте, где мои настойчивые зубы оставили следы. Я слушал в полусне. Какая драма! Ночь, когда в их квартире был обыск. День, когда у нее конфисковали пишущую машинку. Их страх и ссоры. Вечер, когда Игорь-Иштван пришел домой после двухдневного допроса в тайной полиции с красными глазами и посеревшим лицом, и ударил ее в живот, потому что был зол и напуган. После этого она не могла иметь детей, что было, по ее словам, трагедией всей ее жизни. “Эта грязная страна, — шипела она, выпуская дым, словно дракон. — Эти грязные люди!” Но смотрите-ка! а вот и сама Кристина и Франко Бартоли заодно, сидят с нами за столиком в тени навеса, слушают девушку и как-то странно смеются. Как они оказались здесь? Я не помню, как они пришли, присоединились к нам и заказали по бокалу вина. Я слышу, как Касс Клив рассказывает им о ком-то по имени Мандельбаум, этот Мандельбаум приходит к ней во время приступов. Это ее слова: “Он приходит ко мне во время приступов”. Двое сидят напротив, выпрямившись на стульях, пальцы беспокойно перебирают ножки бокалов, глаза широко раскрыты, брови приподняты — вежливо и слегка озадаченно. Девушка наклонилась к столу, ноги скрещены, говорит очень быстро, сбиваясь, плотно, виток за витком, накручивая прядь волос на палец, странно пофыркивая и посмеиваясь, будто то, что она рассказывает, — презабавнейшая вещь. У мистера Мандельбаума есть особый запах, говорит она, запах миндаля, который опережает его и предупреждает о его скором прибытии. Потом он приходит, ловит ее и сжимает, сжимает, пока из нее не выйдет весь воздух и она не упадет. Видя, что я выбираюсь — или пытаюсь это сделать — из алкогольного тумана, она озаряет меня полыхающей отчаянием улыбкой, ее глаза горят и затуманиваются. Перед моим искаженным взором ее лицо предстает одновременно и анфас, и в профиль, как на одном из тех устрашающих портретов кубистов, — вероятно, вы понимаете, о чем я. Спокойно, без удивления, я вижу, что она злится. “От него пахнет миндалем, — говорит она, — от этого мистера Мандельбаума”. Ее улыбка вдруг улетучивается, будто на лице выключили свет, она берет свой бокал — или это мой? — обеими руками и глотает темное вино, глядя на меня поверх ободка. Остатки обеда уже убрали, я держу стакан... с чем? Должно быть, это снова граппа. Солнце сзади обжигает шею. Как так получилось, что никто не заметил моего отсутствия? Где же я был? В Праге, да, с Кристиной Ковач в нежно-розовой комбинации. Касс
[ 81 ] ИЛ 3/2022 Джон Бэнвилл. Плащаница Клив запрокинула голову, допила остатки вина одним большим глотком, со стуком поставила бокал на стол и снова посмотрела на меня. Ее лицо перекосилось сильнее, как если бы половина и без того искаженного профиля на портрете сместилась еще больше. Она неуверенно встала, повернулась и исчезла во мраке ресторана. Хлопнул тент, промелькнула крыша проезжающего автомобиля. Кристина Ковач откашлялась и кивнула. “Говоришь, она пишет твою биографию?” — с сомнением спросила она. Франко Бартоли ухмыльнулся: “Она твой биограф? А, — он снова ухмыльнулся, — а, понятно”. С этой блестящей лысиной, кустистыми бровями, надутыми губами и редкой, мягкой, пушистой, рыжеватой бородкой он выглядел, малыш Франко, как редкое и ценное домашнее животное, избалованное и испорченное чрезмерным вниманием. Очки без оправы на аккуратной переносице были почти незаметны. Интересно, почему я его так презираю. Он начал говорить с приглушенной яростью о модном французском ученом, который согласился приехать на конференцию и выступить с докладом, а затем в последнюю минуту отказался. “У вас похожи имена, — громко сказал я, прерывая его тираду. — Твой француз Батор. Ты — Бартоли: почти то же самое”. Я засмеялся, поднял стакан из-под граппы донышком вверх и помахал им официанту, который с отсутствующим видом опирался на увитую виноградной лозой решетчатую ограду. “Гномик Батор, — сказал я. — Я встречал его однажды. Противный, грубый пигмей”. Ресторан опустел, мы были последними посетителями. Я слышал свое дыхание и низкое, тяжелое гудение, будто в черепе работали мехи, что было верным признаком наступающего опьянения. На белую скатерть падали блики, и все предметы на ней — нож, вилка, бутылка с маслом, мельница для перца — отбрасывали тени под одинаковым углом, будто их нарочно расставили именно так, словно шахматные фигуры или руны, которые я должен прочесть. Официант хмуро принес бутылку с прозрачным ядом и налил его; я выпил. Потом я попытался закурить, долго возился со спичкой, обжег пальцы и выругался. Бартоли и Кристина Ковач смотрели на меня странным, немигающим, каким-то механическим взглядом; неподвижные и выпрямленные, они походили на пару судей со сложенными на столе руками. “Я знаю, что ты убил свою жену”, — сказал Франко Бартоли. Я закашлялся, выплюнув граппу. “Что? — прохрипел я, задыхаясь. — Что?!” Кристина Ковач заботливо похлопала меня по спине. “Он говорит, — сказала она, — что ты уронил свой нож”. Конечно же, вот он, лежит на земле; лезвие, сверкнувшее между коленями, имело злове-
[ 82 ] ИЛ 3/2022 щий, пронзительный блеск. Я наклонился, чтобы поднять его. Кристина Ковач встала, держа сумочку. Я схватил ее и потребовал сказать, куда она идет; я боялся остаться наедине с Франко Бартоли. Она сухо улыбнулась. “Хочу посмотреть, что с твоим биографом”, — сказала она. Она прошла между столиками и зашла в помещение, где скрылась Касс Клив. Франко Бартоли кончиком пальца медленно, задумчиво перекатывал по скатерти хлебную крошку. “Она умирает, — сказал он и посмотрел на меня. — Я имею в виду Кристину”. Его глаза были затуманены солнечным светом, отражающимся в линзах очков. Я вдруг понял, что они с Кристиной Ковач любовники. Я просто понял это — иногда избыток алкоголя делает меня проницательным. Интересно, сколько продолжается их роман? Возможно — и почему-то мне показалось это забавным — возможно, он начался недавно, может даже вчера вечером. Франко, должно быть, заметил проблеск понимания на моем лице и, быстро опустив глаза, начал усердно раскатывать еще одну лепешку из теста. Я представил их в постели: обескураживающе печальная Кристина и Франко со своим брюшком, мальчишескими ручонками, аккуратно убранными под кровать ботиночками с носочками в них, как он приоткрывает рот в попытке подавить еще один зевок; как вдруг из темноты доносится голос Кристины, сообщающий о ее болезни, и Франко сразу думает о сухости ее плоти и зловонии, которое она исторгала из своих и без того ослабленных легких, когда он прыгал на ней; ему хочется вскочить и смыться, подбирая сброшенную впопыхах одежду, и нестись по коридору гостиницы, вниз по лестнице, вдоль по улице, из самого города — прочь! но вместо этого он вынужден лежать, парализованный ужасом, не смея пошевелить пальцем из страха, что вся подноготная этой женщины, ее страдания, ее жизнь и неминуемая смерть обрушатся на него. Потом долгие разговоры, все ее страхи всплывают наружу, все мучения, в комнате так душно, что ему с трудом удается сделать вдох. Могла ли она рассказать ему о том дне, проведенном со мной в Праге, о задернутых шторах, о том, как она кричала, о моей безжизненной ноге между ее бедер, стучащей о кровать? О да. Могла. “Выпей, — сказал я ему, улыбаясь почти нежно. — Выпей со мной, Франко, выпьем за старые времена”. Он молчал, не поднимая глаз. “Я знаю, что ты убил ее, — сказал он хриплым от ненависти шепотом. — Я знаю, что ты это сделал”. Вернулась Кристина, она озабоченно хмурилась. “Твоя девушка, — сказала она и посмотрела на меня. — Я спросила через дверь, как она там, но она попросила меня уйти. У нее был такой странный голос...”
[ 83 ] ИЛ 3/2022 Джон Бэнвилл. Плащаница Бывают моменты, хорошо мне знакомые, когда внезапно все ослабевает и пустеет, словно весь воздух выходит из вещей, и застигнутые врасплох люди колеблются, чувствуя некое смещение, будто сжимаются внутри себя. Кристина Ковач положила сумочку на стол. Франко Бартоли хотел подняться, но передумал, выглядел он почему-то несколько смущенным. Я откинулся назад и уставился вверх, ожидая чего-то, но увидел лишь плотный воздух, край тента, узор из листьев в дымке от моей сигареты и, будто начерченный мелом, след от самолета, высоко в небе, в зените. Снова этот ветерок. Солнце на припаркованных машинах. Сияющая река. Касс Клив, неуверенно ступая, опустив голову, вышла из полумрака ресторана. Она остановилась на мгновение, огляделась и подняла руку в защитном жесте, щурясь от яркого света, как если бы все это — пустые столы, виноградная лоза, мы трое, смотрящие на нее, — было не тем, что она ожидала увидеть. Она двинулась вперед, лавируя между стульями, будто то были притаившиеся животные, и остановилась рядом со мной, опираясь скрещенными пальцами одной руки на стол, сильно наклонившись вперед. Она начала говорить, но голос ее не слушался и вместо этого она, сопя, бессмысленно рассмеялась. На локте была большая, залитая кровью царапина, платье в пятнах. Я потянулся и схватил ее за свободную руку, пытаясь с ее помощью подняться, но не смог, упал на стул и закрыл глаза. Последним подарком Магде, одной из немногих купленных мной вещиц — как и большинство лишившихся дома людей, я не доверяю материальному, — была богато украшенная и абсурдно дорогая стеклянная ваза. Я внезапно вспомнил, что в том году мы отмечали сороковую годовщину совместной жизни, и, хотя к тому времени разум почти покинул ее, я подумал, что должен это событие отметить. В магазине на улице Евклида, узкой коробке из стеклянных панелей и стальных профилей — у меня одного замирает сердце при покупке подарка? — ваза выглядела очаровательной вещицей: высокая, изящная, из бледно-зеленого стекла, пронизанного размашистыми, белесыми, точно сахарными, дымчатыми кольцами. Однако когда ее поставили в гостиной, через неделю-две зеленое стекло приобрело сопливый оттенок, а завитки замороженного белого сиропа начали, если я долго смотрел на них, вызывать легкую тошноту — я даже начал видеть в ней нечто угрожающезловещее. Я хотел избавиться от нее, но заметил, что Магда к ней привязалась — кошмарное зеленоватое сияние, вероятно, было таким пронзительным, что пробивалось даже сквозь туман ее безнадежно рассеянного разума. Она сидела и смотрела
[ 84 ] ИЛ 3/2022 на вазу долгими часами в безмятежной тишине, и у меня не хватило духу вынести эту вазу через заднюю дверь, чтобы разбить ее вдребезги. В свою очередь, ваза, должно быть, находила меня столь же отталкивающим, или же моя неприязнь была ей невыносима, и она решила избавить нас от этих страданий. Случилась и впрямь странная вещь. На следующий день после смерти Магды я лежал на диване в полумраке гостиной, осмысляя свое вдовство — это слово все еще кажется мне неправильным по отношению к мужчине, — с пакетом льда на лбу и постепенно пустеющей бутылкой на полу, когда громкий хлопок, резкий и отчетливый, как выстрел, заставил меня подпрыгнуть в испуге, подобно тому, как выгибается человек-монстр на столе Франкенштейна, когда большая, синяя искра проскакивает между проводниками. Я вскочил и неровной походкой направился в гостиную посмотреть, что случилось, и мои одурманенные мысли вернулись к Бланку — помните его? — и его грубому, синеватому, заряженному боевыми патронами пистолету. Я долго вглядывался, прежде чем понял, что произошло. Ваза разбилась, но не на мелкие кусочки, как обычно бьется стекло, а развалилась на две почти равные части, словно была стремительно разрезана посередине, сверху вниз, алмазным лезвием или мощным лазером. Возможно, я уже упоминал, что я не из суеверных — или не был таковым в то время, ибо случилось это до того, как призрак Магды начал меня преследовать, — и подумал, что в стекле имелся какой-то дефект, какаято трещина, настолько тонкая, что ее невозможно было заметить, и она наконец поддалась малейшему колебанию температуры воздуха или атмосферного давления. Я думал, почти раскаиваясь, о некогда ненавистной мне вещи, о том, как она стояла там, день за днем, молча снося мои недобрые взгляды и любящий, но, вероятно, не менее докучливый взгляд Магды. Неподвижно запертая в агонии борьбы с разрывающими ее на части непреодолимыми силами мира, она напрягалась изо всех сил, чтобы продержаться еще час, еще минуту, еще несколько секунд — последние мгновения целостности и равновесия. Я, конечно, думаю о Касс Клив. Ибо это то, что с ней происходило: она была еще одним высоким, треснувшим сосудом, который вот-вот распадется надвое. В туалете у нее снова был приступ. Она не помнила падения — только знакомый слабый запах, сухой и сладкий, и голоса в голове, которые вдруг одновременно начали говорить. В кабинке было тесно и грязно, и при падении она обо что-то поцарапала руку, хотя боли не почувствовала. Потом эта женщина, Ковач, стучала в дверь и звала ее по имени; она каким-
1. Да, конечно (итал.). [ 85 ] ИЛ 3/2022 Джон Бэнвилл. Плащаница то образом встала, набрала салфеток и вытерла подол платья там, где были пятна от грязи. Это было одним из худших ее кошмаров: потерять сознание в каком-нибудь грязном месте вроде этого и не прийти в себя до тех пор, пока кто-нибудь не найдет ее там, зажатую между унитазом и дверью, со спущенными до колен трусиками. Когда она вышла на солнце, ее тело мелко подрагивало и казалось совершенно бесплотным, воздух будто превратился в какую-то другую среду — своего рода яркую, вязкую жидкость, которая одновременно поддерживала и мешала ей. Так всегда бывало после приступа — появлялось ощущение, что все вокруг изменилось, будто она шагнула через зеркало в другой, потусторонний, сверкающий мир. Когда Вандер развернулся на стуле и схватил ее за руку, она почувствовала слабую пробежавшую по его руке дрожь, будто это была последняя искра жизни, исходящая из него, и когда его голова упала на стол с пугающим хлопком, она подумала, что он мертв. У отца на руках умерла его мать, когда тот заснул, обнимая ее, и даже ее смерть не разбудила его. Каково это — уйти вот так, беззвучно, будто выскользнув из комнаты и тихонько закрыв за собой дверь? В своем воображении она увидела руку — это была ее рука, — медленно отпускающую полированную дверную ручку, в которой ее миниатюрное, искривленное отражение уменьшается до темной точки и исчезает. Уйти. Когда Вандер повалился на стол, Кристина Ковач и Франко Бартоли сразу вскочили и начали суетиться, словно механические фигуры, будто падение каким-то образом включило моторчики, которые заставляли их двигаться. Кристина Ковач дотронулась до запястья Бартоли, и он быстро повернулся по направлению к выходу, застегивая куртку. Она ничего ему не сказала, но он быстро, понимающе кивнул. Он проворчал чтото по-итальянски: возможно молитву или проклятие своему невезению оказаться здесь. Он взглянул на Вандера — голова на столе, руки висят, — снова кивнул и сказал, si, certo1, он пойдет за машиной, и двинулся вперед короткими, торопливыми шажками, прижав руку к боковому карману пиджака. Вандер громко, раскатисто рыгнул, словно выдал издевательский комментарий, а потом тихо застонал. Кристина Ковач подошла к нему, положила руки ему на плечи и с усилием приподняла. Он застонал громче, кренясь набок. Кристина Ковач заговорила с ним мягко, как с ребенком, на языке, которого Касс Клив не понимала, и странным, печальным, похожим на борцовский прием
[ 86 ] ИЛ 3/2022 жестом обвила руку вокруг его головы и нежно привлекла его к себе, пока лоб не коснулся ее живота. Его глаза были закрыты, рот приоткрыт, по подбородку текла струйка слюны. Касс Клив вдруг почувствовала необходимость что-то сказать или спросить, но не могла сообразить, что именно или к кому ей следует обратиться. Возле бордюра остановился Франко Бартоли в своем маленьком ярко-красном автомобильчике. Втроем они подняли Вандера на ноги и повели через тротуар к машине, раскачиваясь из стороны в сторону, будто передвигали шкаф. Они с трудом усадили его на низкое переднее сиденье. Он висел на них мертвым грузом, но когда Касс Клив напряженно согнулась, чтобы поддержать его, ее шея соприкоснулась с его горячей, влажной подмышкой, и она услышала, как он сдавленно хихикнул. Даже когда они, наконец, усадили его на сиденье, негнущаяся нога упорно продолжала вываливаться наружу, пока Бартоли не подпер ее носком своего изящного ботинка и в последний момент, как замахивающийся для удара пенальтист, ловко притянул его к себе и захлопнул дверь. Они уже собирались уезжать, когда подбежал официант с неоплаченным счетом, про который они забыли, и Бартоли, тяжело дыша, вышел из машины и сунул ему в руки деньги. В гостинице, когда они пытались затащить пьяного Вандера наверх по ступенькам, автоматическая стеклянная дверь открывалась настежь с бессмысленной быстротой, если локоть или оттопыренная нога пересекали луч электронного глаза, и тут же снова закрывалась. На узкой улочке машины разгневанно гудели за перегородившим дорогу съежившимся маленьким автомобильчиком Бартоли. В спальне Франко Бартоли, чья шея была обвита рукой Вандера, потерял равновесие и начал медленно заваливаться. Чтобы не упасть, всем троим пришлось отпустить Вандера, который постоял, покачиваясь, а затем рухнул на кровать лицом вниз, будто поваленное дерево. Касс Клив отошла в сторону и спокойно села на стул. Задыхающийся Бартоли отступил, вытирая руки о пиджак и поправляя лацканы, словно вышибала, которому только что удалось выкинуть на улицу агрессивного нарушителя покоя. Кристина Ковач перевернула Вандера на спину и сняла с него обувь. Касс Клив встала, дрожа подошла к окну и задернула шторы, сама не зная зачем — она почему-то подумала, что это необходимо. Погруженная в полумрак комната вдруг показалась ей местом, где происходит священнодействие: Вандер лежит навзничь на кровати, двое похожих на привидения людей стоят подле него, — они могли бы быть фигурами в центре алтаря. Кристина Ковач, нахмурившись, с любопытством оглядывалась по сторонам, словно вдруг осознала, что это было то самое место, где она однажды что-то потеряла, и теперь прики-
[ 87 ] ИЛ 3/2022 Джон Бэнвилл. Плащаница дывала, может ли пропажа все еще находиться здесь. Франко Бартоли — ему не терпелось уйти — схватил ее за рукав, пытаясь подтолкнуть к двери. Касс Клив он сказал, что позвонит позже, она кивнула — ей хотелось, чтобы они поскорее ушли. Кристина Ковач задержалась в дверях, по-прежнему рассеянно хмурясь. “Ему нельзя пить, — сказала она, будто самой себе, и покачала головой. — Ему и впрямь нельзя пить”. Бартоли взял ее за руку и повел в холл. Однако они, должно быть, остановились у стойки регистрации, потому что вскоре в дверь постучали, и в номер вошел очень худой, элегантный пожилой мужчина в белоснежном костюме. Касс Клив сидела у кровати в священной тишине комнаты. Мужчина назвался доктором с таким видом, будто во всем городе был единственным врачом. У него был восточный вид: лицо смуглое, худое, будто лишенное плоти, глаза темные, но не злые, редкие волосы, окрашенные в черный, сильно умащенные и, как ей показалось, пахнущие сандаловым деревом, хотя, как оно пахнет, она толком не знала. Он принес с собой настоящий медицинский саквояж, похожий на пасть толстогубой рыбы, из саквояжа исходил давно знакомый запах. Она завороженно рассматривала белую, будто жемчужную, ткань его костюма — казалось, доктор был облачен в какой-то металл, удивительно тонкий и мягкий, сияющий в свете ночника. Он подождал, пока она, по его указанию, развяжет Вандеру галстук и расстегнет ему рубашку, затем присел на край кровати, приподняв и поставив одну ногу на носок, послушал ему сердце, поднял веки и посветил фонариком в глаза, после чего заглянул в уши и в рот. Затем извлек из сумки старомодный металлический шприц со стеклянной колбой и маленький флакончик с прозрачной жидкостью, перевернул его вверх дном и вставил иглу в резиновую пробку, которая была точно такого же цвета, что и камера велосипедного колеса; возможно, подумала она, пробка была сделана из той же резины, и в который раз подивилась тому, как, несмотря на кажущееся различие, многие вещи обладают замаскированным сходством. Доктор подвигал руку Вандера вверх и вниз, словно рычаг водяного насоса, после чего последовали манипуляции с ватным тампоном, которые всегда вызывали у нее дрожь. Она наблюдала, как игла сначала сделала вмятину в дряблой коже, а затем прорвалась внутрь, плавно войдя под углом в вену. Убрав иглу и пустой флакон, доктор долгое время сидел неподвижно, будто успокоительное было введено ему, а не Вандеру, а затем посмотрел на Касс Клив. “А что с вами, — спросил он, — вы поранились?” Он указал на царапину у нее на локте. “Я упала”, — сказала она. Он кивнул и взял ее за руку; длинные тонкие пальцы были сухими и гладкими, словно отполированная дре-
[ 88 ] ИЛ 3/2022 весина; другой рукой он водил из стороны в сторону, вверх и вниз, будто давая своего рода благословение. Его дыхание отдавало табаком, а также чем-то теплым и сладким. Безмолвие комнаты нарушало лишь тихое и размеренное дыхание Вандера. Доктор осмотрел ссадину у нее на руке, после чего руку отпустил, похоже, потеряв интерес к Касс Клив, и снова отвернулся, задумавшись. Она представила, где он мог бы жить. В воображении она нарисовала большую, тихую, мрачную квартиру, пропитанную запахом табачного дыма, сандалового дерева и чего-то сладковатого; крупная, темная, невыразительная мебель, фотографии в тусклых серебряных рамках с бледными, торжественными лицами детей, его братьев и сестер, сейчас уже почивших или разъехавшихся кто куда, а также фотографии старших членов семьи: отец тощий, как и он, высокий воротник, суровый взгляд; еще молодая мать — задумчивая и болезненная. Как в мире может быть так много людей, подумала она, так много жизней? Не говоря уже о неисчислимых покойниках. “Он будет спать, — сказал доктор, искоса поглядев на Вандера, затем снова на нее, и улыбнулся, будто только что показал фокус. — Поспит и проснется утром”. Он ушел. Она снова села на стул возле кровати, сложив на коленях руки и слушая, как звуки дня потихоньку стихают с протяжным, томительным вздохом. Дымчато-белая щель между шторами окрасилась в янтарный, а затем в ярко-синий. В последний раз, когда она наблюдала за спящим Вандером, он будто ускользал от нее, странным образом покидая тело, но теперь, когда он был скорее без сознания, чем во сне, его присутствие было даже более отчетливым, чем когда он бодрствовал; лежа вот так, на спине, с закрытыми глазами, нахмуренными бровями, будто чем-то озадаченный, он каким-то образом заполнил комнату; создавалось впечатление, что здесь, кроме него и нее, присутствуют другие создания — безмолвные и незримые. Однако, возможно, это был не Вандер и не его призраки, — а ее. Она подошла к окну, выглянула на улицу и увидела посеребренный лик луны, торжественно сияющий над городом. Спустя какое-то время Вандер проснулся. Сначала он не мог понять, где находится и что случилось. Она передала ему слова доктора. “Ты истощен и отравлен алкоголем. Тебе не стоит пить так много”. Он не слушал. Он приказал включить свет и, когда она отказалась, начал метаться по кровати, пытаясь нащупать на стене выключатель, но быстро повалился обратно на подушки со стоном, полным гнева и отчаяния. Он спросил, куда делись Бартоли и Кристина Ковач. “Я сказала им, что ты мой отец”, — ответила она, и он, резко подняв голову, посмот-
[ 89 ] ИЛ 3/2022 Джон Бэнвилл. Плащаница рел на нее. “Ты сумасшедшая, — сказал он. — А я дурак”. Он потребовал, невнятно произнося слова, чтобы она принесла ему вещи, стакан вина, еду, сигареты, книгу, при этом его невидящий глаз блуждал в глазнице. Через некоторое время он снова заснул. Вид у него был по-прежнему рассерженный. Она накинула на него одеяло и пошла в свой номер, осторожно ступая по коридорам, боясь встретить другого жильца или, что еще хуже, кого-то из гостиничного персонала. Ей казалось, что за каждой дверью притаился некто; он стоит, положив ладонь на ручку двери, готовый выскочить и... она не знала, что он может сделать, ее пугал сам прыжок. Ее комната выглядела так, будто в ней что-то изменилось, едва уловимо, словно нагрянули незваные гости и переставили все, что там находилось, а затем вернули все на свои места, в точности так, как было. Она переодела грязную юбку, зашла в ванную, открыла теплую воду и вымыла поцарапанный локоть. Потом почистила зубы и долго неподвижно стояла у зеркала с зубной щеткой в руке, не глядя на себя. Она не знала, что делать дальше. Она вернулась в спальню, присела на край кровати, позвонила матери и сказала, что возвращается домой. Во время разговора она прикрывала трубку ладонью и говорила шепотом, будто в комнате кто-то мог ее подслушать, и мать постоянно просила ее повторить сказанное. В их разговоре то и дело образовывались паузы, и тогда она ясно слышала дыхание матери. Она думала об их голосах, летящих во тьме, над крышами города, над сельской местностью, над высокими белыми вершинами гор, над другими городами, над морем, а затем... затем... “Твой отец, кстати, бросил меня, — сказала ей мать со сдавленным смешком. — Он вернулся в то место, которое до сих пор называет своим домом, чтобы жить с призраком своей мамочки”. Она не ответила. Ей вдруг стало интересно, как работают телефоны. Переносят ли провода настоящие слова, или они превращаются в сигналы, импульсы, которые затем снова становятся словами? Как это происходит? В каждом телефоне должно быть устройство, кодирующее сказанное и немедленно декодирующее его на другом конце. Но где могло находиться такое устройство? Находится ли оно в самом телефоне или в том, что она держит, — в трубке, как ее называют? “У тебя все хорошо?” — спросила мать, не в силах сдержать раздражение. Все ли у нее хорошо? Она не знала. Она осторожно повесила трубку, и ей показалось, что за мгновение до конца связи она услышала щелчок, похожий на щелканье языка. Итак, ее отец наконец ушел. Она была рада. Она подождала и снова взяла трубку, недоумевая, почему ее называют только приемным устройством, а не отправляющим. Она не попрощалась. Из трубки доносились тихие, короткие
[ 90 ] ИЛ 3/2022 гудки. Она снова повесила трубку и подождала, пока мать перезвонит, сгорбившись в напряжении, крепко прижав руки к груди и глядя на телефон, не мигая. Но телефон не звонил. Да и с чего бы ему звонить? Она же не сказала матери, где находится. Она подумала о луне, на которую смотрела из окна в комнате Вандера, об окружавшей ее темноте. Она возвращалась гудящими от тишины коридорами. Вандер все еще спал. Она наклонилась над ним, глубоко вдохнув; от него исходил запах больничной палаты, пепла, свечного воска, мочи. Крошечный, с рыбью чешуйку, отблеск виднелся между приоткрытыми веками ослепшего глаза. Она смотрела, как с каждым вдохом растягиваются и напрягаются жилы у него на шее. Она села — будто снова заступила на ночное дежурство. Теперь она была спокойна, хотя и знала, что не уснет. Ее все еще не покидало ощущение, появившееся после приступа в ресторане, будто она плывет, вялая и неподвижная, словно рыба в реке, а сам мир, отчетливый и стремительный, проносится мимо. Она не знала, сколько прошло времени, когда услышала пение ребенка, поняла лишь, что было поздно, глубокая ночь. Возможно, сидя у кровати, она все-таки заснула, ибо пение разбудило ее. И как иногда бывает, когда человека внезапно будят и его сны бесследно исчезают, так и сейчас все, что происходило у нее в голове — сны, размышления, воспоминания, — исчезло в одно мгновение, осталась лишь эта освещенная лампой комната, дышащий на кровати старик и доносящееся из коридора пение ребенка. Это происходило не у нее в голове, звук раздавался извне — настоящий, тонкий, высокий, бессловесный напев. Она сидела и некоторое время слушала, не испытывая страха. Это был не столько звук, сколько часть тишины, часть ночи — ощутимая, но невидимая, как темнота или сам воздух. Она подошла к двери и осторожно ее открыла. Она ожидала увидеть ребенка, стоящего снаружи, на пороге, поющего для нее с обращенным вверх лицом, но нет, ничего и никого за дверью не было. Она осмотрелась: коридор был пуст. Она вышла, и дверь закрылась сама собой, но все было хорошо, у нее в руке был ключ, ключ Вандера. Она пошла прямо по коридору. Из-за поворота подул слабый ветерок и прижал свои беспомощные руки к ее лицу, к ее голым плечам. Она остановилась, но вскоре поняла, что снова идет вперед. Ребенок оказался мальчиком или же девочкой, похожей на мальчика, — миниатюрное существо, больше похожее на карлика, чем на ребенка, с острым, маленьким, белым личиком и спадавшим на лоб чепцом черных волос. Он сидел, а точнее, полулежал на полу, на ковре, перед закрытой дверью, странно изогнувшись и опираясь на локоть. В руках у него было некое подобие куклы, с которой он играл. Услышав ее осторожные шаги, он
[ 91 ] ИЛ 3/2022 Джон Бэнвилл. Плащаница сразу прекратил пение и серьезно взглянул на нее широко раскрытыми глазами, будто совсем не удивился ее появлению — безмолвному, бесшумному. Даже на расстоянии она могла разглядеть его веки — два узких полумесяца с поблескивающей оболочкой того же строения, что и розовые, приоткрытые губы. Кукла, с которой он играл, была из шерсти, с набитым туловищем, распухшая и растрепанная, с бежевыми конечностями и лысой головой, лицо ее не имело черт. Потеряв к ней интерес, ребенок возобновил тоскливое пение и пустил крупную куклу в валкий, пьяный танец. Она хотела что-то сказать, но потом решила, что ребенок не поймет ее, на каком бы языке она ни говорила, так что она просто стояла и смотрела, как он играет, слушая его монотонное пение. Затем дверь, на которую он опирался, внезапно распахнулась внутрь с легким вдохом, и хотя все, что она увидела в комнате — клиновидный свет лампы и ножка стула, перед ее мысленным взором предстали недопитые бутылки, разбросанная одежда и стоящие на подлокотниках тарелки с недоеденным ужином. Раздался чей-то голос и ленивый смех ему в ответ, мужская рука ухватила ребенка за плечи, быстро подняла и втащила внутрь. Последним, что она увидела, были тоненькие, маленькие ножки, болтающиеся, словно бесполезные ножки куклы чревовещателя, которую хозяин под мышкой уносит за кулисы в конце представления. Она вернулась в комнату Вандера, легла рядом, не раздеваясь, и наконец провалилась в глубокий сон. Они проснулись одновременно от треска и грохота. Был день. Задержав дыхание, они лежали и смотрели друг на друга в растерянности и тревоге. Снова послышался грохот. Касс Клив встала, отдернула тяжелые шторы и распахнула высокие окна. Ставень снаружи оторвался от крепления и бился о стену. В чистом небе висели белые лошадиные хвосты облаков, и по всему городу прокатывались океанские валы ветра. Она высунулась наружу и быстро закрепила ставень. Вандер сел, с затуманенным взором, моргая и причмокивая пересохшими губами, длинные пряди белых волос, мерцая, развевались над головой, словно заряженные электричеством нити. “Ты, — сказал он, взглянув на нее. — Все еще здесь”. Она не ответила, лишь подошла и начала поправлять сбившуюся простыню. Он не попытался помочь ей и даже не сдвинулся с места, когда она пыталась натянуть простыню. “Мне нехорошо, — сказал он. — Я спал?” Она снова промолчала. Простонав, он встал с постели и прошел мимо нее в ванную, захлопнув за собой дверь. Теперь, когда она встряхнула простыню, его пепельный, восковой запах стал отчетливее. Из ванной донеслись звуки рвоты, за которыми последовал громкий стон ярости и отвращения. Она снова подошла к окну. В зда-
[ 92 ] ИЛ 3/2022 нии напротив курил мужчина, высунувшись из окна. Позади него она могла разглядеть письменный стол с документами и оборудованием — предметы не отбрасывали тени под искусственным, ледяным светом ламп на потолке и казались плоскими. Некоторое время они смотрели друг на друга с тенью отчаяния, словно двое потерпевших кораблекрушение, оказавшихся в ловушке на соседних островах с пролегающим между ними глубоким, непреодолимым каналом улицы. Она проголодалась и подошла к телефону заказать завтрак. Ответивший ей голос был пронзительным, жестким и гулким, будто доносился из глубокого колодца. Она не знала, чего хочет. Ей показалось, что из трубки доносится шум ветра. Теряющий терпение мужчина произнес что-то неразборчивое, и линия оборвалась. Вандер вышел из ванной голый, бледный и дрожащий. “Мне нехорошо”, — сказал он снова, не глядя на нее, и направился к кровати, сгорбившись и нервно потирая ладони, словно ступающий в воду боязливый пловец. Его спина была в шоколадно-коричневых родинках, длинные седые волосы росли на лопатках, когда он шел, на неровных ягодицах болталась дряблая кожа. Она никогда не видела человека столь огромного, обнаженного — и столь беззащитного. Она с легким изумлением размышляла о тайне времени и о его разрушительной силе. Вскоре, через несколько лет, от силы через десятилетие, его уже не будет, как и всего того, чем и кем он являлся. Он лег на кровать и натянул одеяло до подбородка, щетина на впалой челюсти поблескивала, будто просыпанные песчинки. Когда раздался стук, она быстро, испуганно повернулась, будто тот, кто находился снаружи, кем бы он ни был, собирался выбить плечом дверь и ворваться в номер. На мгновение она в страхе подумала о докторе, который пришел убедиться, что она выполнила его рекомендации: Вандер отдыхает, перестал пить, ссадина на ее руке зажила, все было сделано как надо, ничего не упущено. Однако это был не доктор, а официант, он принес завтрак, который она не заказывала. Завтрак был размещен на чем-то вроде тележки, которую он вкатил в комнату, наклонившись над ней и осторожно поглядывая по сторонам, словно игрок в бильярд. Это был пожилой лысый мужчина, она узнала его, но не могла вспомнить, где его видела. Он перевел взгляд с нее на сидящего на постели Вандера и нахмурился: завтрак был накрыт для одного. Все в порядке, поспешно сказала она, поднимая руки, этого достаточно, этого хватит. Она боялась, что закричит, если он скажет хоть слово, хоть одно слово. Она смотрела на еду беспомощно, почти в отчаянии. На столике были яйца, холодное мясо, кусочки бледного, влажного сыра, булочки, сухари, миниатюрные горшочки с медом и дже-
[ 93 ] ИЛ 3/2022 Джон Бэнвилл. Плащаница мом, кувшин с молоком и горячей водой, чайные пакетики, растворимый кофе и накрытый бумажной крышкой большой бокал неправдоподобно оранжевого апельсинового сока. Официант подкатил столик к окну, развернул и аккуратно поставил, будто совмещая колесики с невидимыми отметками на полу, посмотрел на нее и поднял бумажную корону со стакана с апельсиновым соком странным, торжественным движением, точно священник, снимающий белую ткань с чаши причастия, — и тут она узнала его. Это был тот самый ночной портье, который принес ей стакан воды и салфетку — как это она не узнала его сразу, как могла забыть? Голова Вандера из-под одеяла сказала официанту что-то по-итальянски, но тот будто не расслышал его или же предпочел не отвечать — он продолжал смотреть на Касс Клив своими темными, меланхоличными глазами, теми же, что у доктора. Она вытащила из сумочки пригоршню монет и протянула ему — он слегка склонил голову, покачивая ей, с легким выражением признательности положил монеты в карман, проворно прошел мимо нее к двери, повернулся, снова поклонился и молча удалился. Вандер наблюдал за ее перемещениями по комнате, поворачивая голову на подушке. Он велел ей поесть. Она принесла стул и села перед столиком с завтраком, но у нее пропал аппетит. Она думала. Она была взволнована. Ее глаза блестели. Она положила в чашку чайный пакетик, налила горячей воды и откусила кусочек лежалого сухаря. “Тебе не стоит грызть ногти, — сказал Вандер. — Только посмотри на них”. Горячий, порывистый ветер дул снаружи, раздавался гул, будто они находились в каюте плывущего в открытом море корабля. “Я видел, как ты вошла в лекционный зал, — сказал он угрюмо, не глядя на нее. — Наверное, это был твой призрак”. Она ничего не сказала и сделала глоток остывшего чая. “Ты вошла, — сказал он, — и села, в это время я говорил о том, что самости не существует”. Внезапно он громко рассмеялся, после чего закашлялся — постель содрогнулась. Он вытащил руку из-под простыни и поднял ее, чтобы она увидела. “Вот этой рукой я написал статьи, которые ты нашла, — сказал он. — Но с тех пор обновилась каждая клеточка моего тела... Тогда чья же это рука?” Он, я; я снова увидел пустую, опрокинутую бутылку и фиолетовые таблетки у себя на ладони. Я закрыл глаза. Я слушал гуляющий по крышам ветер. Девушка подошла к кровати, встала на колени, взяла мою руку в свои, поднесла к губам и поцеловала. Я. Все было так просто, просто и ясно. Она должна была понять все с самого начала. Знаки окружали ее все время, или, скорее, все было знаком: эти высокие, белые, мерцающие в лунном свете отроги гор, мимо которых несся поезд, толстяк, едва не
[ 94 ] ИЛ 3/2022 упавший на нее, взлетающая из мрака в рассветное небо стая голубей на станции; все: странная молодая женщина в доме Ницше, доктор и его руки, благословляющие ее, пение ребенка. Она все это видела и в то же время не видела. Так было всегда: она просто жила, наблюдала, принимала к сведению, но не проводила связей, не распознавала их — не понимала главного. И только когда официант снял бумажную крышку со стакана апельсинового сока, медленно, торжественно повернув запястье, — она наконец поняла. Будто у нее в голове зажегся свет. Или будто долгое время она была погружена во мрак, а потом вдруг всплыла, беззвучно прорвавшись к сияющему свету. И все прояснилось. Оставалось неясным лишь, были ли знаки действительно знаками и предназначались ли они специально для нее, или же это были фрагменты целого, название которого она еще не знала — фрагменты, которые позволяли ей замечать. Связь событий, которую она внезапно обнаружила, могла быть лишь вершиной гораздо более глубокого и бесконечно сложного порядка, в который ей никогда бы не позволили проникнуть. Она была бы не против, если бы это было так. В самом деле, ей нравилось думать, что существуют высоты, которых ей не достичь никогда, — мозаика под уже обнаруженной ею мозаикой. Мозаика, да, мозаика на полу храма, и она стоит на коленях — жрица, связанная со святилищем извечными, нерушимыми обетами. У нее даже имелся священный скипетр в форме авторучки, и внутри этого скипетра надежно хранились мирские реликвии. Она и не ожидала, что сможет осознать все значение и смысл происходящего... Полное понимание будет означать, что тайны нет, а тайна необходима. Нет, она просто должна исполнять ритуалы так, как положено. Она не сомневалась, что знает эти ритуалы и то, как их нужно исполнить. Ей подскажут. Ей покажут. Могло быть и так, что она уже давно делала то, что должна, делала все это время. Возможно, все, что она делала, малейшее движение, было именно тем, что было необходимо сделать, но она просто этого не знала. Думая об этом, она пережила столь напряженный момент — она не знала, как его в точности назвать, — нечто столь сильное, от чего ее стала бить дрожь. У всего есть предназначение, задача, место в узоре — ничто не будет утрачено. Она была рада, когда Вандер снова задремал, оставив ее размышлять в одиночестве. Это связано с ним, он находился в центре этого — он и был самим центром. Неужели ей суждено спасти его? Она сидела, глядя на его лохматую голову на низких подушках, словно погруженную в поблескивающий мрамор. Его веки с голубыми прожилками были похожи на два миниатюрных глобуса — заключенные в его черепе миры, разрисованные контурами крошечных, голубых рек. Она чувствовала
дрожь, ее трясло, будто дующий снаружи знойный ветер продувал сквозь нее. Она поднялась, стараясь не шуметь, пошла в свой номер, собрала сумку и принесла ее в комнату Вандера. Вешая платье в шкаф, она посмотрела в зеркальную дверцу и увидела, что он снова проснулся и смотрит на нее, повернув голову на подушке. Он спросил, что она делает. Она сказала, что разбирает вещи. “Я собираюсь остаться здесь и позаботиться о тебе”. Его взгляд был апатичным и отстраненным. “Мне снилась жена, — сказал он. — Она была со мной, в комнате”. Вид у него был уставший, уставший и больной. Казалось, его мозг плавится в своей костяной чаше. Возможно, он действительно перенес инсульт на улице, в первый день, или вчера в ресторане. Как проявляется инсульт? Он попытался согнуть руки, сдвинуть здоровую ногу. Покрывало было необычайно тяжелым. “Похоже, я парализован, — сказал он мягко, и эта мысль показалась ему почти смешной. — Я не могу двигаться”. Касс Клив наклонилась над ним и посмотрела ему в глаза. Она спрашивала себя: неужели так и должно быть, неужели это и есть ее цель — просто о нем заботиться? Она представила, как проводит дни в заботах о нем; кровать — саркофаг, его спеленутый труп увенчан живой головой; как возрождаются дни от рассвета до жаркого полудня, затем медленно угасают до вечера, переходя в ночь. Его голова будет говорить — она станет оракулом, который расскажет ей обо всем; она поймет, ей позволят понять. Внезапно, с животной прытью, он рванулся из-под покрывала и схватил когтистой лапой ее запястье. Горячие, сухие пальцы. Она посмотрела на его неровные, агатовые, поломанные ногти. Он отпустил ее, его силы истощились; скрывающаяся под простыней рука была похожа на ускользающее животное. Белые полосы на ее запястье, затем кровь приливает обратно под кожу. Она наклонилась, прижалась губами к его уху и стала говорить что-то горячим шепотом, что-то, чего я не мог разобрать. Ее обжигающее дыхание. Она говорила что-то. [ 95 ] ИЛ 3/2022 Иди сюда, моя призрачная девочка, взбей мне подушки, сядь рядом, и я расскажу тебе сказку — сказку, о которой и не думал вспоминать, пока ты не воскресила ее. Все началось давнымдавно, в городе Антверпен, с прогулки по извилистым улочкам — “Путь Вандера”, так я его назвал. Угол площади, где росли платаны, был переходом из моего мира в его. Когда я думаю об этом месте, представляю пасмурную погоду с обволакивающей ртутно-серебристой серостью ранней весны — таков для меня Джон Бэнвилл. Плащаница Вторая
[ 96 ] ИЛ 3/2022 цвет самого прошлого. С нашей стороны ведущая к площади улица была очень узкой и резко шла в гору, при этом левый тротуар располагался выше правого, и, когда я поднимался по более низкой стороне, мне казалось, что я вот-вот упаду. Вместо церковного шпиля и запаха цветков боярышника в качестве ориентиров я всегда использовал три золотых шара над ломбардом Вассермана — как они сохраняют такой яркий блеск, задавался я тогда вопросом, неужели сделаны из настоящего золота? — и теплый, приторный аромат ванили из кондитерской на углу площади. Большие дома стояли рядком на противоположной стороне, на стороне Вандера, за деревьями, — высокие, коричневые, с множеством труб; в морозной дымке зимнего утра крыши их становились мечтательно-бесплотными, как призрачные строения на заднем плане картин Мемлинга или Тинторетто. У них были ставни, кованые металлические балконы, высокие окна, позволяющие взглянуть на богатую жизнь внутри: светящаяся люстра, ваза с розами на антикварном столике, стройная женщина в шелковом платье стоит, согнув руку и вложив локоть в ладонь другой руки, курит сигарету и смотрит на мир сверху вниз с выражением ленивого неудовлетворения. Сама квартира Вандеров представляла собой череду высоких прохладных комнат, выкрашенных в серебристо-белый, греческий синий и насыщенно-красный цвета. В моих юношеских, голодных глазах все это убранство — парча и золоченая бронза, темное, сияющее дерево — представлялось воплощением вкуса и утонченной роскоши, хотя, полагаю, на самом деле это было обычное барахло состоятельного среднего класса. Вандеры не стремились скрыть свое богатство. Вандер-старший был торговцем бриллиантами — занятие, которое в любом другом городе показалось бы одиозным и экзотическим. Он был проницателен и очень осторожен, скрывая это за веселостью. Он много путешествовал — в Амстердам, Париж, Лондон — и, подозреваю, содержал любовниц не в одном городе: у него была привычка с мечтательной улыбкой поглаживать свои тонкие усики, что обычно служит верным признаком большого запаса сладострастных образов. Его жена была крупной, изнеженной женщиной, мягкой, как голубь, с большой, пышной грудью, широкими бедрами и широко распахнутыми, пугливыми, светло-голубыми, почти бесцветными глазами, от чего всегда казалось, что она удивлена или встревожена. Все называли ее Мама, даже муж. Аксель относился к родителям со снисходительным пренебрежением, притворяясь, что его забавляют их самодовольство и притязания. “Характерно для них, конечно, — говорил он и томно вздыхал. — Я знаю, что должен их ненавидеть, но не могу”. В этой квартире жили и родственники
[ 97 ] ИЛ 3/2022 Джон Бэнвилл. Плащаница Вандеров: тети, дяди, кузины и какие-то пожилые, робкие люди — все они старались не привлекать к себе внимания, будто опасались изгнания. Воскресными вечерами они устраивались в темных углах гостиной, вдумчиво слушая соло Мамы Вандер, которое она исполняла под фортепьянный аккомпанемент мужа или Акселя — тот временами нехотя участвовал в этих представлениях. Она пела печальным меццо, опасно подрагивавшим на нижних нотах. Ей нравились приторные композиции Шуберта и Роберта Шумана. Во время этих концертов Акселя пробирала дрожь от смешанного чувства веселья и раздражения. Он был более чем сносным пианистом. Когда мы учились в школе, он пытался научить и меня одной или двум легким пьесам, но безуспешно. “О, ты безнадежен”, — говорил он и называл меня Хансвурстом, шутливо тыча в грудь. Он был прав. Я не мог удержать мелодию в голове, мои огромные пальцы — вылитый Хансвурст — переваливались по клавишам, будто огромные пригоршни сырых сосисок. В те дни — я имею в виду, моя дорогая, дни более чем пятидесятилетней давности — семья Вандеров была для меня идеалом семьи — цивилизованной, элегантной, веселой, непринужденной, точно знающей свое место в мире. Я вижу себя среди них с пылающим лицом — точно простоватый юноша, приглашенный из толпы невзыскательных зрителей принять участие в сложной, блестящей комедии нравов, пусть и в небольшой, пассивной роли. Я не был рожден в погребке, как красиво выразился поэт, но наше жилище — я бы никогда не подумал назвать этот низкий, темный лабиринт квартирой — было так непохоже на величественную обитель Вандеров. Наша семья не ужинала при свечах субботними вечерами, полными оживленных споров и шуток на разных языках, не наслаждалась и не мучилась воскресными концертами — крики, визги и звуки энергичных тычков, которыми обменивались мои братья и сестры, были нашим музыкальным сопровождением по выходным. Мы жили подземной жизнью — мне вспоминается нечто вялое, бурое, изможденное, спертый, затхлый воздух... Но я не хочу утомлять тебя воспоминаниями о моей семье. Дело не в том, что я все еще стыжусь их — у меня и без того много причин стыдиться, — а потому что... не знаю. Отец, мать, старшие братья, сестры — эти грубо слепленные прототипы на пути к моему созданию — и другие дети, которые всегда путались у меня под ногами, в моих воспоминаниях наделены причудливой, старомодной, сильно размытой наружностью, словно малознакомые люди на очень старых фотографиях; они застенчиво стоят, обеспокоенно улыбаясь, и не знают, что делать с руками. Среди них я был слишком большим во всех отношениях — настоящим
[ 98 ] ИЛ 3/2022 великаном, чья голова угрожала пробить дыру в их потолке; великаном, которого нужно кормить, ухаживать за ним, развлекать и держать подальше от окон, чтобы соседи не испугались, заглянув внутрь. Вероятно, я бы думал о своей семье лучше или, по крайней мере, с большим теплом, если бы мы были действительно бедны, — я имею в виду бедных из гетто. В настоящих штетлах, которые находились рядом с местом, где мы жили, чувствовалась некая пустынная романтика, намек на палатку, трескучий огонь, скрипичную музыку и религиозное веселье — то, что совершенно отсутствовало у нас. У моей семьи даже имелись свои амбиции: отец тоже был торговцем, хотя и продавал не драгоценности, а поношенную одежду. Вандеры, конечно, принимали меня и даже уподобляли себе; я был другом Акселя и, следовательно, особым случаем, исключением из общей неприязни, с которой Вандеры относились к тем, кого в моем присутствии деликатно называли вашим народом. За ужином отец Акселя любил развлекать присутствующих придуманным им самим цирковым номером, в котором участвовала архетипическая пара — Моисей и Рахиль, — обе роли он играл по очереди; он таращил глаза, кланялся, напевал вполголоса, потирал руки, пока его жена, слезно смеясь, не кидала в него салфетку, крича: “Постыдись, Леон, постыдись, ты навлечешь Божью кару на наши головы!” И никому за этим столом — даже мне, в тех редких, особо памятных случаях, когда меня приглашали на обед, — не приходило в голову, что я могу чувствовать себя оскорбленным или униженным оттого, что, в конце концов, было всего лишь забавной пародией. Акселя тоже сильно забавляло, что на роль друга он выбрал представителя той самой расы, чье пагубное влияние на жизнь страны, по его словам, осуждал. Я говорю “по его словам”, поскольку не верю, что Аксель всерьез интересовался общественными делами, несмотря на его частые и воинственные заявления. Просто то, что не касалось его напрямую, не могло иметь для него глубоких, основательных последствий. Он был красив, этот Аксель. Не симпатичен, понимаешь, а красив. У него была скульптурная, угловатая, слегка женственная наружность одного из французских киноактеров того времени. И он это знал. Он бережно относился к волосам и ногтям — подозреваю, он ходил к маникюрше — и одевался с нарочитой небрежностью настоящего денди. Я вижу, как он прогуливается по берегу озера в Нахтегаленпарке в Вилрейке воскресным утром, в широких льняных брюках, белой шелковой рубашке с открытым воротом, накинутом на плечи пуловере для крикета с рукавами, свободно завязанными на слегка впалой груди, — Вандеры были восторженными англофилами.
[ 99 ] ИЛ 3/2022 Джон Бэнвилл. Плащаница Темные очки сдвинуты вверх на приглаженную челку цвета полированной пшеницы — над этой челкой он, должно быть, не менее пяти минут кропотливо трудился перед зеркалом. Его девочки... как я завидовал ему, веренице его девчонок, начиная с раннего подросткового возраста. Он особенно нравился умным, серьезным девушкам, однако сам предпочитал продавщиц, секретарш, актрис и тому подобных; он всегда скрупулезно выбирал, кому позволить рассмотреть себя поближе. Завидовал ли я ему? Конечно завидовал, я хотел быть им. В то же время я его немного презирал. За блестящими речами, очарованием, роскошной внешностью находилась целая сфера, заполненная пустотой, — бессодержательная, лишенная интеллектуальных убеждений и уверенности в себе. Иногда в его глазах можно было заметить настороженность, почти испуг — это был взгляд ограниченного существа, знающего, что в любой момент его возможности могут быть обнаружены и узость мышления раскрыта. Полагаю, он был самым обыкновенным дилетантом, соглашателем, хотя никто, тем более я, не осмелился бы сказать ему это. Но я продолжу, раз уж начал говорить: он не обладал острым умом, как он сам и многие другие утверждали. Он был одарен, не по годам развит, мог лениво, складно говорить, будто на что-то намекая, но это были всего лишь разговоры — не более того. Тем не менее ему пророчили великие дела, говорили, что он наделает шума в мире, я и сам утверждал это, но в глубине души знал правду. Он был способным юношей, быстро читал, обладал хорошей памятью, но идеи, стоящие мысли садились на мель в мелководье его интеллекта. Он был особенно чувствителен к поддразниваниям и всему, что имело привкус насмешки, даже если говорилось это любя, и был бдителен к любому проявлению пренебрежения. Если в компании ему казалось, что шутка, над которой все смеются, имеет отношение к нему, он застывал, хмурился, взгляд становился мутным, и он обрушивался на обидчика с силой и энергией дворового забияки, которому слабак неблагоразумно посмел перейти дорогу. Я был удручен, когда становился свидетелем этих мстительных вспышек, ибо, вместо того чтобы встать на сторону сбитой с толку жертвы, я поддавался порыву и поддерживал Акселя. Он был одним из тех красивых и ярких людей, ставивших свою значимость превыше всего остального, и мы не смели с ним спорить. Итак, родители баловали его, бедные родственники ему льстили, а мы безропотно сносили открытое пренебрежение, довольствуясь лишь тем, что находились в лучах его сияния. Знаю, знаю, что избранный мной покровительственный тон неубедителен. Я все еще чувствую зависть, горечь, неутолимое и беспредметное стремление, тревожное и
[100] ИЛ 3/2022 тщетное желание оправдать себя — все это кипит и беспорядочно клокочет во мне даже столько лет спустя. Я не знаю, не могу вспомнить или же просто подавляю воспоминания о том, кто именно обратился к нему с просьбой написать те газетные статьи. Едва ли возможно, что посредником был я. Хотя в то время я и обивал пороги редакций, “Газетт”1 вряд ли была среди них. Ее редакция была уверена, что вскоре наступит так называемый День единства — день, когда со всеми скрытыми врагами страны наконец-то будет покончено. Как и когда этот день наступит, они не знали, но зато знали, что должно произойти с врагами и кто эти враги, знали тоже. Редактор, Хендрикс, я забыл его имя, грузный, лоснящийся, с хриплым смехом и вороватыми глазками, в первые же годы этого грязного десятилетия, которое приближалось к гибельному концу, определил для себя направление развития, хотя в приватных беседах открыто выражал презрение к нашему ближайшему, все более опасному соседу на востоке. В ранние часы, когда ночная смена заканчивалась и включались печатные прессы, Хендрикс устраивал прием для своей пишущей братии — прирожденных бойцов за национализм — в пивной “Стоф”, рядом с офисом “Газетт” на Националестрат, в старой доброй таверне, которая, как мне говорили, все еще существует, хотя воздух там, безусловно, навеки загажен духом Хендрикса и его банды. Там он садился в угол, стучал по столу оловянной кружкой, сплетничал, рассказывал анекдоты и, гогоча, брызгал слюной, его женоподобная грудь тряслась, словно студень. Это Аксель привел меня туда. Полагаю, ему было любопытно посмотреть, как я поведу себя, как буду защищаться в этой беснующейся толпе. По большей части меня не подпускали к сути и держали в сторонке, где я кружил, голодный, как гиена, высматривая лазейку, через которую мог бы проскочить и вонзить зубы в дымящиеся внутренности того времени. Аксель то и дело поглядывал на меня с типичной для него очаровательной, кривой полуулыбкой — его забавлял мой энтузиазм, мое рвение. Мое присутствие нисколько не смягчало яростные толки и не сдерживало шутки Хендрикса о жидах — это было весело, все ведь крепкие парни, толстокожие и беспощадные, и, кроме того, выделять тех из нас, чье происхождение было... другим, вот это было бы действительно оскорбительным, не так ли? Как любил повторять Хендрикс, косо поглядывая по сторонам, дело не в расе, а в культуре — нашем великом европейском наследии. Разве не так? Да? Да? Стук оло- 1. Либеральная бельгийская газета, издается в Брюсселе с 1900 г.
[101] ИЛ 3/2022 Джон Бэнвилл. Плащаница вянной кружки, тучная грудь подпрыгивает. И Аксель кивал вместе с остальными, снова искоса поглядывая на меня из-под белесых ресниц, улыбаясь и слегка пожимая плечами. Когда его статьи начали печатать, я, не буду отрицать, ему завидовал. Почему Хендрикс не пригласил меня писать для газеты вместо Акселя? Я был бы беспощаден к угрозе нашей — их! — культуре, которую якобы представлял мой народ. Да я бы это сделал! Я был лучше Акселя — безжалостнее, смелее, злее. Я бы продал душу, я бы продал своих за внимание публики, хотя эта публика и читала такую бульварную газетенку, какой была “Газетт”. Почему они обратились к нему, к Ариэлю, когда во мне могли бы найти усердного Калибана? Те полдюжины статей были слишком изысканны. Но так уж было заведено: люди, даже такие скоты, как Хендрикс, были очарованы сочетанием самолюбия и ложной скромности, этой притягательной атмосферой отстраненности и осведомленности, которая окутывала Акселя и в которую он уходил, как Заратустра в свое облако, оставляя после себя лишь тихий смех. Последняя из шести его статей стала для меня самым неожиданным и изощренным оскорблением. Она была написана в форме интервью со мной — со мной! — как с типичным представителем инакомыслящей молодежи. Он написал не только вопросы, но и большинство ответов и совершенно извратил некоторые мои взгляды. Почему я это допустил, почему позволил говорить за себя? Малодушие, малодушие, малодушие — нет ничего хуже, чем изменять самому себе. Когда появилось так называемое интервью и я увидел наши напечатанные бок о бок фотографии, я был позорно и невыразимо горд, хотя в то же время с детским удовлетворением отметил, что фотография Акселя была неудачной — он был на ней каким-то изможденным, тревожным, — и его имя напечатали с опечаткой. Тем не менее, несмотря на все мои возражения, я с горечью был вынужден признать, что он более убедителен, чем мог бы быть я. Именно сдержанность, скрупулезность и настойчивость придавали его фельетонам силу. Я бы стал разглагольствовать, насмехаться, разбрасываться оскорблениями под пронзительные раскаты притворного мефистофельского смеха. Уравновешенность и расчетливая отстраненность стиля Акселя с его непревзойденным блеском патриция и вспышками скрытого остроумия — чтобы оценить шутки Акселя, частенько приходилось перечитывать текст несколько раз, — дворянское высокомерие, ощущение, что все это он пишет лишь потому, что исторический долг посадил его за стол и вставил в руку перо, — вот что делало его таким эффектным или сделало бы, будь у него серьезная аудитория, а не отбросы общества, что читали “Газетт”, шевеля губами при чтении. Что они могли вынести из его
[102] ИЛ 3/2022 призыва к эстетизации жизни или из совета избегать своего “я”, сублимируясь в тоталитарной этике? А вот музыкой для их толстых ушей, простой и воодушевляющей, как марш, должен был стать его совет — тут можно услышать один из нарочито громких вздохов Акселя, прошелестевших, как ветерок в траве, — что культурная и интеллектуальная жизнь Европы ничего не потеряет, если некоторые, как считается, ассимилированные, восточные элементы будут изъяты и переселены куда-нибудь подальше — может, в степи Центральной Азии или на берег Африки с мягким климатом. Таблетница Мамы Вандер была первой украденной мною вещью — удивительно острое ощущение, — хотя, конечно, тогда я не считал это воровством: я не своровал — я позаимствовал. Я увидел ее в украшенной портьерами прихожей квартиры Вандеров, она лежала на краю пьедестала с бюстом Гёте, куда Мама Вандер положила ее мимоходом и забыла, — серебряный отблеск привлек меня, будто подмигивание. Я сунул таблетницу в карман, не задумываясь и даже не остановившись. Мне нужны были деньги, и поскорей, чтобы купить книги, пока их еще не запретили или не отправили на костер. Я хотел рассказать Акселю о том, что я сделал, после того как выкуплю таблетницу из ломбарда, думал, что это его позабавит, но рассказывать не стал. Промолчать меня заставило чувство тяжести, но не тяжести моего проступка, а самой вещи: украденный предмет, как я выяснил, обретает таинственный вес — становится намного тяжелее, чем был изначально. Эта маленькая коробочка — в ней было всего лишь несколько засахаренных фиалковых пастилок, к которым испытывала слабость ее владелица, бывшая владелица, — оттянула мой карман, да так, что меня повело в сторону, когда я поспешил прочь с добытым трофеем. Я не замедлил от нее избавиться. Оказалось, что это ценная французская вещица начала восемнадцатого века; когда я вернулся выкупить ее, я видел, что старый Вассерман не хочет с ней расставаться. После этого я хранил ее много лет, пронес через всевозможные превратности и потери, и хотя со временем она потеряла былую символичность, своей необъяснимой, аномальной тяжести не утратила. Теперь она куда-то исчезла тем таинственным, необъяснимым образом, каким предметы ускользают из рук рассеянного владельца. Это был мой последний визит в квартиру Вандеров. Кража не была причиной моего изгнания; я не уверен, что пропажу вообще заметили, а если и заметили, вряд ли обвинили меня. В те дни вторжений, поражений, оккупаций — всех этих головокружительных катастроф, которые быстро стали называться просто событиями, — Вандеры больше не стремились видеть
1. Событиях (фр., нидерл.). [103] ИЛ 3/2022 Джон Бэнвилл. Плащаница меня в числе своих гостей. Разумеется, вслух ничего сказано не было, но, когда я входил в эти просторные, жарко натопленные комнаты, возникало некое стеснение, которое не могло не уловить мое обостренное чутье. Поэтому я посещения прекратил. Разрыв прошел с соблюдением всех приличий, никто будто не обратил на него внимания. Любопытно, как быстро свыкаешься даже со столь жестокими и разрушительными событиями, как возникают новые правила приличия. В первые дни после того, как все потонуло в тех les еvеnements, de gebeurtenissen1, которые были необратимы и с которыми так или иначе приходилось мириться, оставалась полуулыбка — косая, грустная, болезненная, люди обменивались ей в трудные минуты, возводя глаза к небу, когда объявляли очередной сумасбродный указ, ограничивающий передвижения или собрания людей, либо налагающий еще большие поборы чаще всего на ту часть общества, к которой относился я. Поначалу эти меры вызывали только раздражение. Мы терпели их, ибо у нас не оставалось выбора, но при этом старались сохранять хотя бы видимость презрения к ним. Однако, по прошествии месяцев, жизнь на этих улочках все более ослабевала, и наше состояние становилось все более подвешенным. Появилось ощущение, что мы парим в воздухе, что нас бросает ветром перемен то в одну, то в другую сторону и хрупкие нити, удерживающие нас, натягиваются все сильнее с каждым изданным против нас постановлением. Мы становились все легче и легче, поскольку все, что у нас было, у нас отнимали, указ за указом. Сегодня нам запрещали ездить на трамвае, завтра — на велосипедах. Однажды утром, в понедельник, каждой семье было предписано сдать столько-то мужских костюмов, женских платьев, детских пальто; в полдень приказ был отменен без объяснения причин и издан снова на следующий же день. Нам сказали, что мы не можем больше держать домашних животных; была середина зимы, несколько дней вереницы людей пробирались пешком — помните, никаких трамваев — по заснеженным дорогам к назначенному месту на окраине города, где наши собаки, кошки и волнистые попугаи должны были умереть. Однако жизнь продолжалась. Были театры, концерты, лекции, общественные собрания, а когда и все это стало для нас недоступным, остались кафе, где мы могли встретиться и поговорить; когда и разговоры были запрещены, оставалось радио, откуда, потрескивая, долетали новости издалека. Музыкальные передачи я особенно любил; они долетали из Штутгарта, Хилверсу-
[104] ИЛ 3/2022 ма, Парижа, иногда даже из Лондона, если везло с погодой. Да, это была всего лишь музыка, но как странно волновало меня движение публики — всех этих людей, столь далеких, но в то же время волшебным образом находящихся здесь; их присутствие было столь осязаемым, что я будто сидел среди них. Даже сейчас, когда по концертному залу разносятся издаваемые нетерпеливой публикой звуки, я немедленно переношусь на полвека назад, в маленькую гостиную с обоями, скатертью с кисточками, абажуром цвета высохшей кожи и большим деревянным радиоприемником с матерчатой решеткой и с зеленым, будто кошачьим, глазом, который пульсировал и сжимался; размытая помехами музыка струилась по комнате, заполняя ее, словно мерцающий туман. В то же время я ненавидел эту публику — они казались мне такими непринужденными, такими беспечными и безразличными ко всему, что у них есть, в отличие от меня, вокруг которого, крадучись, смыкался мир, вооруженный дубинками и пылающими факелами. Мы с Акселем продолжали встречаться, не так часто, как раньше, вдали от его дома, вдали от “Стофа” и, разумеется, вдали от жителей штетла. Мы встречались на нейтральной территории, пока еще оставалась территория, которую можно было назвать нейтральной. Его отношение ко мне — по крайней мере, в первые дни de gebeurtenissen — было любезным, с оттенком нетерпения и сдерживаемого раздражения. Он небрежно похлопывал меня по руке и осуждал за чрезмерную тревогу в связи с моим положением и положением моего народа. “Да, да, да, — говорил он, хмуро улыбаясь и помахивая рукой, — я в курсе, я ведь тоже читаю газеты”. Но, конечно, продолжал он, конечно, я должен согласиться, нужно какое-то решение, так продолжаться не может. И даже если бы людей куда-то отправили, разве это было бы так уж плохо? Они могут благоденствовать в климате, более подходящем для их темперамента и расы. В любом случае вышлют только смутьянов и, возможно, больных, очень старых, сумасшедших, сифилитиков. Их отправят в Гельголанд, в Татры; Хендрикс сказал ему, что на прошлой неделе тысячу человек посадили на корабль в Хук-ван-Холланде и отправили в Южную Америку. В любом случае, сказал Аксель, чего я так волнуюсь? Я в безопасности, я его друг. Разве наши фотографии не печатались бок о бок в “Газетт”? Что я мог ему на это сказать? Разве мог он понять мои чувства, когда я рискнул выйти за пределы нашего района, сгорбившись и прячась за собственной тенью, когда шел по одной из его улиц, сидел в одном из его кафе и слушал его раздраженный, поучительный голос: это, дескать, моя проблема, проблема моих соплеменников — вся эта истерия, страхи, жалобы, непрерывный скулеж
1. Австрийский поэт, драматург, критик. 2. Мерзкий жид (нидерл.). [105] ИЛ 3/2022 Джон Бэнвилл. Плащаница пинаемой собаки; почему мы не подумали о последствиях до того, как просочились повсюду: в банки, в суды, правительственные учреждения, и те не заполнились до отказа нашим пронырливым выводком? Все было совершенно просто, совершенно очевидно. Что-то нужно было делать, как он всегда и говорил, — и теперь это было сделано. Как мы могли не заметить того, что грядет, пока это “то” не явилось, лязгая и дымясь? В любом случае скоро со всем этим будет покончено. Он не отрицал, что все плохо и будет еще хуже и что, скорее всего, последний акт будет кровавым. “Как и всегда” — белая вспышка его маленьких, квадратных зубов. Но когда все тела за пятки оттащат за кулисы — какой чистой, свободной и полной возможностей станет эта пустая сцена! Говоря все это, он спокойно смотрел мне в глаза, слегка покачивая головой и улыбаясь так, будто рассказывал ребенку сюжет трагедии, который только взрослые могут понять. Вероятность того, что режиссеры и постановщики всей этой драмы могут в конечном итоге разрушить весь театр, даже не приходила ему в голову. Мне было стыдно — да, действительно, было стыдно и за себя, и за него. И, заметьте, это был тот самый Аксель Вандер, чья монография о Гейне, написанная им в семнадцать лет, заставила не одного мудрого профессора бормотать себе в бороду о появлении нового Гофмансталя1. Что бы я сказал, если бы он, наконец, пришел в себя и увидел, чем на самом деле является все это безрассудство и гнусные фантазии? Он связался с такими фанатиками и варварами, что даже те из них, кто казался наиболее разумным, в одно мгновение могли превратить культурную беседу в крикливую клоунаду. Эти люди так любили разражаться гневными тирадами; лоб краснеет, глаза стекленеют, бычья голова наклоняется вперед. Женщины лишь усугубляли мужскую ярость своей истерией и сексуальным отвращением. Как-то раз я лежал в постели с актрисочкой — фарфоровое личико, коротко подстриженные волосы, рот, словно алое насекомое, одна из бывших подружек Акселя, — в самом разгаре событий она вдруг остановилась и поднялась, руки скрещены, маленькие грудки дрожат от возмущения, и стала с негодованием рассказывать о том, как прошлым вечером какой-то vuile jood2 в пальто с меховым воротником заговорил с ней у ведущей со сцены двери и предложил ей деньги за то, чтобы она пришла к нему и занялась с ним тем же, что она делает сейчас, здесь, в этой постели, с одним из соплеменников того наглеца.
[106] ИЛ 3/2022 И все же, и все же... Как часто в своей жизни я говорил эти слова — и все же ? Но сейчас я должен рассказать все. Дело в том, что часть меня была на стороне Акселя. О да. Вот он — мой самый потаенный, самый грязный секрет. В глубине души я тоже хотел увидеть расчищенную сцену, подметенные доски, запуганную и ошеломленную публику. Все это было из любви к идее — понимаешь, единственной, темной, сияющей идее. Эстетизируйте, эстетизируйте! Таков был наш клич. Разве наш любимый философ не постановил, что человеческое существование может быть оправдано лишь как эстетическое явление? Мы устали от простой жизни, от всего этого беспорядка, растерянности, слабости. Все нужно было переделать — переделать или уничтожить. Мы бы — я бы — пожертвовали чем угодно ради преображающего огня. Я шепчу: пожертвовал бы и сейчас. Я надеялся, что люди, превратившие мой народ в пепел, победят; я все еще жалею, что они проиграли. Ты шокирована? Я хотел видеть победителями не этих кривляющихся скотин — к ним, людям вульгарным, если их можно назвать людьми, я чувствовал лишь отвращение, — но Идею, которую они бесчувственно вынашивали, как деревянный конь с его затаенной аргосской силой. Видишь, моя Кассандра? Нечто незаконно ввезли в мир, нечто ужасное и истинное, чему нужно было позволить победить любой ценой. Истинное: да. Ложь была необходима. Со временем ее бы отбросили вместе со лжецами. Только пусть Идея восторжествует, пусть начнется великое обновление! Ты спросишь, как я совмещал ужасы повседневной жизни с этим мрачным стремлением к апокатастазу? Ведь мой народ пребывал в страхе, и я в том числе. Страх по большей части — ощущение преходящее, он вспыхивает в темноте, при мысли о смерти: на пустой дороге ночью, при угрозе пожара или наводнения; животное, называемое человеком, не приспособлено к постоянной жизни в страхе, организм не может такое выдержать. И все же в течение двух лет мы почти всегда испытывали страх, в большей или меньшей степени. Страх горел в нас, не угасая. Иногда это был не более чем тлеющий уголек, застрявший где-то у основания грудной клетки, а иногда вдруг вспыхивал ярким пламенем, оставляя лишь кучку горячей золы. Это были два полюса нашего существования: всепоглощающий, непреодолимый ужас и своего рода липкая апатия с промежутками бессмысленной ярости между ними. Лихорадочная надежда перетекала в изнеможение и безразличие; утром, раскрыв газету, мы могли быть преисполнены волнительной надежды, а вечером застывали с пустыми глазами в ступоре, словно наркоманы в опиумном притоне. Головные боли, желудочные спазмы, непрерывное урчание в животе — так протестовал организм
[107] ИЛ 3/2022 Джон Бэнвилл. Плащаница против невыносимого напряжения, порожденного жизнью в постоянном страхе. Мы не могли сдержать эмоций. Малейшее проявление доброты, малейший сочувственный кивок мог поставить нас на колени в унизительной признательности. Мы не могли сдержать вздоха благодарности, если кто-то из властей решал повременить с исполнением тривиального указа. Я ловил и себя на этом вздохе, даже в отношении Акселя, в тех случаях, достаточно редких, когда он выражал негодование по поводу особенно вопиющего образца узколобой жестокости, облеченного в форму очередного указа. Однако его вопросительный взгляд и безмолвный отказ от моей немой благодарности был таким же резким отпором, как и бесцеремонный толчок в грудь кого-то другого. Несмотря на все сказанное, я не думаю о нем плохо. Я бы, наверное, плакал, когда он умер, — по крайней мере, от шока, если бы только умел плакать. Я узнал о его смерти из газеты, из пары абзацев на страницах “Штандард”. Возможно, именно обстоятельства, в которых я узнал эту новость, помешали мне сразу осознать прочитанное. Я сидел на скамейке в парке, в пальто и шарфе, и уже собирался уходить — осенний день пронизывал холодом, — когда раскрытая газета, которую я держал в руках и уже собирался складывать, вдруг превратилась в крылатого посланника, что принес мне затерявшееся в газетных столбцах имя Акселя. Моя первая реакция была типична — должно быть, это ошибка или даже розыгрыш — и сопровождалась странным, приподнятым чувством в груди, каким-то ужасающим возбуждением. Ничего не соображая, я перечитал эти строки еще раз. Сказанное в них было возмутительно и, как мне показалось, намеренно расплывчато. Создавалось впечатление, что он умер насильственной смертью, но случайно или от руки другого человека — было непонятно. Анонимный репортер тщательно подбирал слова — трагическая кончина, потрясенные друзья, большая потеря для... — будто ему посоветовали действовать осторожно, и он давал своим читателям тот же совет. Я вскочил со скамейки, свернул газету, сунул ее в карман и быстро вышел из парка, натягивая поднятый воротник пальто на подбородок и сопротивляясь желанию броситься наутек. Я чувствовал себя виноватым, будто каким-то образом был причастен к смерти Акселя. Передо мной угрюмо, медленно надвигалось с запада огромное, темносинее облако. Я выбросил “Штандарт” и пошел искать “Газетт”. Время было позднее, и первый газетный ларек, на который я набрел, был тот, что держал старик с зобом, на углу Марии-Терезии, — Боже, я вижу его ясно как день: перчатки с отрезанными паль-
[108] ИЛ 3/2022 цами, шерстяная шапка-ушанка, которую он всегда носил, — и он, что-то ворча себе под нос, с трудом извлек из-под груды потрепанных журналов последний, по его словам, экземпляр вечернего выпуска. Я взял у него газету и быстро сбежал, словно крыса с украденным кусочком лакомства. Завернув за угол, я остановился и просмотрел все страницы один, два, три раза — об Акселе не было ни слова. Я словно знал, что будет именно так, и этот факт меня удивил. Я пошел в редакцию “Газетт” поговорить с Хендриксом. Не знаю, чего я от него ждал: я не видел и не слышал его полтора года, может, и больше. Я долго ждал в приемной. Знакомые запахи газет, чернил, бумаги вызвали во мне ностальгические рыдания, возможно, соединившись со скорбью по моему мертвому другу, которую, как мне казалось, я не могу испытать из-за сильного потрясения. Девушка за стойкой, которая принимала рекламные объявления, сделала вид, что меня не знает, хотя раньше мы с ней флиртовали. Я пролистал уже высохшие и ломкие страницы газетных выпусков прошлой недели, скрепленные большими деревянными зажимами. Газетчики, посвистывая, вбегали и выбегали. Безумная старуха вошла с улицы, что-то крикнула и снова вышла. Гонимые ветром хлопья мокрого снега бились в окна. Я вспоминал нашу поездку в Арденны, которую мы совершили с Акселем перед войной, и маленькую таверну, на которую набрели дождливой ночью, мы с ним сидели в этой таверне и пили сливовый бренди при свете камина, он рассказал о планах написать исследование по эстетике Кольриджа — как полон он был энтузиазма, как сияли его глаза при свете пламени; как молодо он выглядел, каким юным он был, да и я тоже. Он умер слишком рано, не успев написать книгу, и, когда, годы спустя, я попытался это сделать — написать за него, если угодно, — мне это не удалось. Хендрикс вниз так и не спустился — послал спровадить меня одного из своих заместителей. Я помнил лицо этого парня по тем вечерам в “Стофе”, но никак не мог вспомнить его имени. Я видел, что и он меня вспомнил, — у него хватило приличия не смотреть мне в глаза. Он был толстым, как и его босс, и, задыхаясь, стоял, прислонившись к стойке и прижав руку к груди. Когда я спросил, знает ли он об обстоятельствах смерти Акселя, он лишь пожал плечами. Все очень запутанно, сказал он, никто в точности не знает, как это случилось. Я схватил его за руку, но он лишь покачал головой и повторил то, что уже сказал. Его раздражительный, отрывистый тон дал мне понять, что “Газетт” не хочет ассоциировать себя с этой смертью — в конце концов, одной из многих. Девушка за стойкой смотрела в сторону и постукивала карандашом по зубам, делая вид, что не слушает. Я вышел и уныло побрел по улицам. Снег прекратился, но
[109] ИЛ 3/2022 Джон Бэнвилл. Плащаница пузатое, лиловое небо нависало над городом, обещая сильный снегопад. У вокзала стоял броневик, спереди сидели, свесив ноги, трое солдат-подростков в больших, не по росту, шинелях, словно трое прогульщиков, катающихся на лодке по пруду. А дальше, возле Стадс-парка, три мертвые девушки в тоненьких подпоясанных пальтишках с рваными отверстиями от пуль — жуткие двойники тех прохлаждающихся солдатиков — были привязаны к ограде с болтающимися на шее плакатами с какими-то намалеванными на них словами — читать, что на этих плакатах написано, не хотелось; я подумал о мертвых воронах, чье иссиня-черное оперение подкрашено запекшейся кровью — мой дед когда-то давно привязывал этих ворон к заборам кукурузных полей, чтобы отпугнуть их сородичей. Я так и не узнал, как умер Аксель. Я хотел спросить у его близких, даже несколько раз приходил и стоял под деревьями на площади, глядя на окна квартиры Вандеров, но каждый раз подводили нервы. Затем они уехали, по крайней мере, так мне показалось: в последний раз, когда я прокрался к их окнам, внутри не было признаков жизни, ни горящей лампы, ни вазы с цветами — только сломанная, криво свисающая рулонная штора. Я расспрашивал общих знакомых, но они либо отказывались со мной говорить, либо утверждали, что знают о случившемся не больше меня. Поползли нелепые слухи. Некоторые были слишком абсурдны, чтобы им верить, например, что он, расставшись с любимой девушкой, покончил жизнь самоубийством. Подумать только, Аксель повесился, да еще и из-за женщины! Другие слухи были чуть правдоподобнее, но и им верилось с трудом. Например, говорили, что он вовсе не умер, а по ошибке был задержан с группой коммунистов, интернирован в Бреендонк, и отец пытается добиться его освобождения. Один журналист, мой хороший знакомый — в прошлом хороший знакомый, — которого я как-то раз поздним дождливым вечером встретил на улице, пьяного, с безумным взглядом, с мокрым от дождя или слёз лицом, схватил меня за грудки и стал уверять плаксивым шепотом, что Аксель был вовлечен в конфликт между военными группировками, дело закончилось кровопролитием, и он был застрелен, а его тело брошено в безымянную могилу. В то время подобные истории витали в воздухе, о ком только тогда не говорили. Самой потрясающей из услышанных мной версий об исчезновении Акселя стала, однако, героическая сага, рассказанная мне одной из его бывших подружек морозным утром в кафе на Гронплац, он, по словам подружки, был предан, арестован, подвергнут пыткам и казнен без суда и следствия за ведущую роль в подпольной ячейке Сопротивления. Вид у этой Моники с глазами-блюдцами был такой печаль-
[110] ИЛ 3/2022 ный и торжественный, а подкрашенный розовым воздух снаружи был так тих, так холоден и прелестен, что я мог лишь молча кивать, стараясь не рассмеяться. Однако много лет спустя, в Аркадии, однажды вечером, на отвратительном университетском ужине, напротив меня оказался иссохший старик с пеплом на жилете и супом на галстуке, ученый из старой Европы, валлонец, который, услышав мое имя, сильно разволновался и радостно меня приветствовал как бывшего соратника. На месте его, должно быть, удерживала моя отвратительная, выжидающая ухмылка, и я смог изучить его потрепанное временем лицо: впалые щеки и выпяченные губы любителя виски, влажные, слезящиеся глаза, бледный череп, гладкий и куполообразный, как шляпка гигантской поганки. Я пытался узнать в нем человека, которого я знавал когда-то или, по крайней мере, встречал в компании Акселя. Но в сумрачной галерее моей памяти такого бюста с проваленными глазами не обнаружилось. И что же он думал, старый дурак — если он действительно знал Акселя и теперь считал меня им, — что сорок лет прибавили фут или около того к его росту и превратили профиль кинозвезды в профиль престарелой ломовой лошади? Чем более обескураживающебезразличным я становился, тем более взволнованным становился он; переходя с комичного английского на ужасный макаронический французский, он неуверенно протягивал руку через стол, пытаясь сжать мою, убегающую, словно краб, и, повысив голос, вспоминал о les beaux jours d’antan aux Pays-bas1, когда, плечом к плечу с нашими amis ardents2, мы устроили хаос в военном хозяйстве вторгшихся к нам sale Boches3. Я бы обеспокоился, если бы он не был столь карикатурен; так или иначе, я как можно скорее ускользнул от его удушливого внимания, вышел на улицу и двинулся через кампус в благоуханной темноте под эвкалиптами, в сопровождении энергичного и резкого стрекотания сверчков, гадая, стоит ли на следующий день пригласить старого воина на прогулку в горы и столкнуть его в пропасть. Однако, когда на следующее утро я прибыл в Спрэг-холл послушать его выступление, объявление на двери гласило, что ввиду непредвиденных обстоятельств лекция профессора де Беккера отменяется. Оказалось, что во время завтрака в столовой колледжа профессор с похмелья вступил в препирательство о справедливости концепции коллективной совести Дюркгейма с обучавшимся на факультете молодым турком и так 1. Прекрасные дни прошлых лет в Нидерландах (фр.). 2. Закадычные друзья (фр.). 3. Грязные боши (фр.).
1. Псевдоним Перси Блейкни — персонажа классического приключенческого романа “Скарлет Пимпернел” (1905) английской баронессы Эммы Орци. Действие разворачивается во Франции во время Великой французской революции, когда происходили массовые казни. Персонаж спасает от гильотины и переправляет в Англию французских аристократов. [111] ИЛ 3/2022 Джон Бэнвилл. Плащаница разгорячился, что у него случился инфаркт, и он упал замертво, уткнувшись лицом в стол, среди кофейных чашек и тарелок с мюсли. Мне всегда дьявольски везло. Я долго не мог свыкнуться с мыслью о том, что Акселя больше нет; на самом деле, я до сих пор с ней не свыкся. Хотя это было так просто — в те опасные годы жизнь частенько казалась еще менее вероятным событием, чем смерть. Тем не менее, в случае с Акселем, смерть выглядела какой-то... неуместной. Конечно, любой может внезапно умереть. Любимое дитя, цирковой силач, дева Кранаха — жизнь каждого висит на волоске. Однако когда проходит первый шок, мы начинаем видеть даже в самом маловероятном исчезновении неизбежность, которая всегда незримо присутствовала, — зародыш смерти, неуклонно растущий до момента своего рокового появления. Полагаю, привидениями становятся люди, чья жизнь обрывается преждевременно. Но на роль призрака Аксель подходил плохо. Ему суждено было жить. Ранняя смерть была чем-то слишком серьезным, слишком тяжелым, чтобы с ним случиться. Поэтому я возвращался снова и снова к диковинным слухам, прокручивая эти слухи в голове. В частности, я никак не мог забыть театрально-слезливый рассказ Моники о его причастности к Сопротивлению — кстати, к Сопротивлению, о котором в то время почти не слыхали. Могло ли это быть правдой? Могло ли ею сказанное быть искаженной и мелодраматизированной версией того, что действительно произошло? А история о его ошибочном интернировании? Мог ли Аксель действительно быть замешан в каком-то безумном подвиге, за который его схватили и бесцеремонно пустили ему пулю в лоб? Неужели я в нем ошибался и все эти годы он скрывал от меня свои истинные убеждения? Беда мертвых в том, что они уносят свои секреты в могилу. Когда я пытался представить, как Аксель стоит плечом к плечу с кучкой верных соратников-партизан где-нибудь в наполненном табачным дымом подвале, изучает карту при свете мерцающей свечи и говорит: “Мы перехватим конвой здесь”, картинка выглядела нелепо, и все же я должен был признать, что подобная авантюра была в духе Акселя, любившего вообразить себя Байроном или Пимпернелом1. Я понимаю, в сколь двусмысленном положении я оказался! Если, несмотря на комичную неправдоподобность этого предположения, он действительно был не-
[112] ИЛ 3/2022 воспетым героем, насколько пикантным становилось мое положение! Я бы тогда подобно персонажу одного из третьесортных, так называемых философских романов, столь популярных в наполненные призраками послевоенные годы, оказался человеком, который примеряет на себя личность грешника, не зная, что тот, за кого он себя выдает, был на самом деле святым. Принимая во внимание эту возможность — я имею в виду, что он мог быть мучеником Сопротивления, — хотя бы учитывая ее, ты спросишь, почему же я всегда так боялся разоблачения? Должен сказать, что и сам этого не понимаю. В конце концов, я всего лишь взял имя покойника во времена смертельной опасности и крайней нужды. Я не взял или, вернее, не позаимствовал ничего, кроме его имени, но ведь и здесь смерть меня опередила. Какая мне польза от этой полувековой лжи? Репутация Акселя Вандера создана мной. Именно я проложил себе путь к этому почетному месту. Я писал книги, получал премии, льстил тем, кому надо было льстить, расправлялся с соперниками. Чего он добился сам, какое наследие оставил? Несколько монографий, несколько довольно глубоких по содержанию статей в маленьких журналах, горстка недооцененных стихотворений. Он был талантлив, я признаю это, или, если быть совсем точным — “манерно-изыскан”. А еще ведь были эти статейки в “Газетт”. Как насчет них? Хотя написал их он, этот потускневший золотой мальчик, теперь за них отвечаю я. Я скрывал их от мира так долго ради него, по крайней мере отчасти, пока ты, моя любопытная кошечка, на них не наткнулась. Ты наверняка не поверишь, но, когда я с опозданием осознал, что, забирая его имя, я принимаю ответственность и за его поступки, я заключил с собой договор: в случае обнаружения моего самозванства, я объявлю, — можешь себе представить! — что это я, а не он написал эти проклятые статьи, и что это я убедил его подписать статьи своим именем, ибо иначе Хендрикс не опубликовал бы их в “Газетт”! Смейся сколько угодно, но у меня есть свой, особый, кодекс чести. Если бы ты раскрыла миру мой обман, меня бы осудили за то, что я покинул свой народ, предал свою расу. Мне бы сказали, что для избавления от личности, которой я стыдился, я занял место мелкого чудовища, чьи гнусные убеждения могут быть раскрыты и приписаны мне. Возможно, это правда. Но все же, если все это было не более чем трусливой попыткой отбросить свое прошлое и народ, которого я стыдился, попытка эта провалилась. Прошлое, мое собственное прошлое и прошлое чужое, все еще здесь, в тайной комнате, во мне, словно одна из тех потаенных комнат за фальшивой стеной, где целая семья могла скрываться годами. В тишине, в одиночестве, я закрываю глаза и слышу их: мыши-
[113] ИЛ 3/2022 Джон Бэнвилл. Плащаница ная возня самых маленьких, шепот взрослых, их вздохи. Как они замирают, когда приближается опасность. Шшш! Что-то скрипнуло. Детский плач тут же заглушается. Кто-то приставляет ухо к стене, палец поднят, предупреждая, а другие в это время стоят неподвижно, не дыша, с огромными, полными страха глазами. Свет, словно скальпель, пронзает трещины в штукатурке. Внизу, во дворе, работают моторы, сапоги печатают шаг по холодным булыжникам. Вдалеке раздаются крики и плач. Я поднимаю веки. Вздох облегчения. Они ушли, ушли. Кстати, я видел сон прошлой ночью или этим утром; так или иначе, недавно. Я только что вспомнил о нем. Рассказать тебе? Собственно, это не весь сон, а то, что я запомнил, — лишь фрагмент длившейся всю ночь саги; большая ее часть улетучилась. Как это часто бывает со сновидениями, кажется, что его значимость велика, хотя я и не могу сказать, в чем она заключается. Я стою в темноте, на высоком утесе; я знаю, что утес высок, поскольку воздух морозный и очень чистый. Я чувствую, что передо мной пропасть, а внизу огромная, простирающаяся вдаль равнина. Молния судорожно освещает далекий горизонт. Ничего не происходит. Я просто стою на краю этой темной беспредельности, словно Данте, ожидающий прибытия Вергилия. Затем из тьмы — позволь мне отметить ветхозаветное звучание этих выражений — раздается могучий голос, может быть, голос самого Яхве. Здесь, говорит он, здесь погребены все Авраамы и Исааки — вот их могила. Это все, что я помню: тьму, высоту, смутный горизонт и этот голос. И великое чувство скорби, вызванное, однако, не горем или утратой, а ощущением какой-то грандиозной и ужасной трагедии, которую невозможно предотвратить. Нет, на похоронах Акселя я не был. Я знал, что мне не будут рады, что мое присутствие вызовет неловкость и, возможно, навлечет на их семью опасность. Я не знаю, когда были похороны и даже где. Теперь я думаю, что должен был прийти, чтобы увидеть его погребенным. Говорят, что близкие пропавшего без вести не находят покоя и горе их не утихает, пока не прольется свет на судьбу любимого человека и не обнаружится место его захоронения. Я не хочу показаться высокопарным, но, когда оглядываюсь на свою жизнь, вспоминаю нервное возбуждение и суицидальные наклонности и задаюсь вопросом: мог ли я все это время пребывать в состоянии отложенного траура по моему другу? Я кажусь слишком хорошим, слишком преданным? Наверное, да. Но, безусловно, глубоко во мне скрыто нечто мне непонятное, природу чего я ощущаю лишь интуитивно. Будет слишком очевидно, если я скажу, что это другое “я”, — разве, как и все, как и ты, в особенности как и ты, моя дорогая,
[114] ИЛ 3/2022 я не собран из легиона этих “я”? — но все же это единственный способ описать подобное ощущение. Это отдельное, затаенное “я” — жертва страстей и эмоций, которые меня не касаются, за исключением тех случаев, когда я являюсь каналом, проводящим эти эмоции. Оно настораживается при любой пошлости, любой банальности — его притягивает все сентиментальное. Закаты, мысль о потерявшейся собаке, слезливо-вялая симфония, любая затрепанная вещица — все это может заставить заиграть внутри похоронный органчик. Я иду по улице и слышу вдруг обрывок какой-то дрянной мелодии, льющейся из открытого окна спальни подростка, — внезапно внутри меня набухает огромный горячий пузырь чего-то похожего на боль утраты, и я спешу прочь, опустив голову, с трудом проглатывая удушающий ком горечи. Нищий подходит ко мне, беззубый и дурно пахнущий, и у меня возникнет желание широко развести руки, притянуть его к себе и раздавить на моей груди в горячих, братских объятиях, но вместо этого я, конечно, проскальзываю мимо, отводя глаза от его страданий и крепко сжимая в карманах кулаки. Может ли источником всплесков непрошенных и, конечно же, ложных эмоций быть утрата почти полувековой давности? Неужели я так сильно любил Акселя? Возможно, я скорблю не только о нем, но обо всех мертвых, собравшихся в подземном мире внутри меня и слабо требующих жизни. Но почему я считаю себя особенным — у кого нет своего наполненного тенями Аида? Да, мне следовало пойти на похороны Акселя и увидеть его погребение, хотя бы для того, чтобы с ним расстаться. Даже когда внутри я наконец поверил, что он действительно умер, в сердце, в каком-то укромном уголке все еще оставались сомнения. Я вспоминал пустые окна дома Вандеров; была ли связь между его исчезновением и внезапным отъездом его семьи? Почему заместитель Хендрикса был так уклончив, когда я расспрашивал его в “Газетт”? Может, он что-то знал, но не решился сказать? По сей день я задаюсь вопросом со смешанным чувством беспокойства и трепетного волнения: а вдруг Аксель не мертв, а живет где-то, по какой-то причине скрывается и существует, как и я, под другим именем, возможно даже моим? Вот это была бы шутка! Может быть, тогда он совершил преступление, о котором никто не знал и которое было настолько постыдным, что даже сейчас он не может выйти из тени и в нем признаться? Если и так, то это должно быть нечто гораздо серьезнее той горстки статеек в “Газетт”, ибо даже в старости Аксель смог бы очаровать мир, добившись прощения своих мелких грешков. Или это моя узурпация его личности мешала ему все это время — возможно, он испытывал угрызения совести
[115] ИЛ 3/2022 Джон Бэнвилл. Плащаница или боялся показаться дураком, — не хотел претендовать на имя и даже на жизнь, принадлежащие ему по праву? Признаюсь, эта мысль приносит мне некоторое низменное удовлетворение. Не могу сказать, что мне не доставляют радости мысли об Акселе — со всем его остроумием, находчивостью, уверенностью, красотой, — томящемся в безвестности пятьдесят лет, истерзанного разочарованиями и неудачами, пока я расхаживал по мировой сцене, делая себе имя. Нет, я знаю, что это невозможно. Рано или поздно я получил бы от него весточку — Аксель не исчез бы вот так, не похваставшись однажды, хотя бы передо мной. Тем не менее, время от времени, многие годы я ощущал мурашки на шее, будто ктото шпионит за мной, тихо посмеиваясь, — будто кто-то со мной играет. Конечно, в день отъезда кто-то за мной присматривал, хотя я и не утверждаю, что это был Аксель. Макс Шодейн, например, мог дергать за ниточки. Я вспоминаю послание, его принесли тем снежным утром — всего через месяц после смерти Акселя, — оно было нацарапано на клочке бумаги и просунуто под нашу входную дверь. Мать принесла его мне. Мы стояли у окна, в моей комнате, в голубоватом отсвете лежащего снега, я в моей старой, рваной ночной рубашке и она в накинутой на плечи шали. Ее длинные волосы были распущены, и, помню, как рассеянно подумал тогда, что она поседела, а я этого и не заметил. Она ждала, молчаливо и тревожно — теперь она всегда была такой, — пока я разверну вырванный из школьной тетради лист и прочитаю изложенные там краткие инструкции. Почерк я не узнал, это мог написать и школьник: большие квадратные заглавные буквы были глубоко вдавлены карандашом в бумагу, частички графита блестели в бороздках. Я должен был сегодня же взять билет на поезд до Брюсселя, который отправляется в полдень, билет в определенном купе, в определенном вагоне, и по прибытии сесть на следующий же поезд в обратном направлении, заняв то же место, что и на пути туда. Подписи не было. Я не мог и представить, кто мог послать эту записку, и не мог сказать, что она предвещала, но сразу понял, что в точности выполню все указания, — такое было время. Мать смотрела на меня еще более встревоженно, чем обычно, — я не сомневался, что она прочла записку перед тем, как передать ее мне. Все в порядке, сказал я небрежно, это от друга, я этого ожидал. До сих пор не понимаю, почему я солгал ей. Она печально кивнула, зная, что это ложь, и зашаркала прочь. Я прервусь ненадолго, ибо голос мой дрожит. Я редко вспоминаю мать или отца в часы бодрствования. Кажется абсурдным, что у мужчины моего возраста даже когда-то в прошлом были родители, — сейчас я настолько старше них в то время,
[116] ИЛ 3/2022 что будто вспоминаю вовсе не своих родителей, а своих доросших до печальной взрослой жизни детей; детей, которых, насколько я знаю, у меня никогда не было. Однако, редкие гости при свете дня, мать и отец часто приходят ко мне во сне. Там они парят, тесно прижавшись друг к другу, робкие, неуверенные, будто боятся, как бедные родственники Вандеров, что их схватят и выгонят со злобными насмешками. Они одеты в черное, а отец, торговец тряпками, — в шелковом черном галстуке; неправдоподобная, странная деталь. Я замечаю, что они держатся за руки, и на лице отца застыло выражение робости. Они похожи на пару скромных гостей, которые пришли в затрапезной одежде на пышный прием, в центре которого застряло мое спящее “я” — коматозный Тиберий, — оно не может поприветствовать их и даже проводить к выходу и убедиться, что им позволили уйти с достоинством. У матери между бровями пролегает глубокая морщина, которая всегда была признаком самых ее глубоких и невыразимых горестей. Она стесняется меня и старается направить взор вниз, отчего выглядит еще более отчаявшейся и затравленной. У отца на лице привычное выражение настороженного изумления. Он был веселым, даже остроумным человеком, но шутил всегда так осторожно, так неуверенно, что люди редко могли по достоинству оценить его юмор, поэтому в моих воспоминаниях он всегда отворачивается с задумчивой, разочарованной полуулыбкой. Мои родители. Знал ли я их вообще? Когда они были рядом, я почти не замечал их, кроме тех случаев, когда они попадали в мое поле зрения, препятствуя моему взгляду в светлое будущее. Когда-то я надеялся, что они не сильно мучились в конце — они и другие, — но с тех пор я многое узнал о том, чего стоит надежда. Я сел на поезд до Брюсселя, как и было сказано. В купе был всего один, искоса поглядывающий на меня молодой человек — тощий, в двубортном костюме в тонкую полоску, больше него на несколько размеров. В его внешности не было ничего примечательного, кроме носа — огромного, бледного, с широкой переносицей и ямками, он был похож на каменный церемониальный топор; остальные черты лица покорно отступали на задний план. Молодой человек держал на коленях небольшой потертый чемодан вроде тех, в которых фокусники хранят реквизит; время от времени он приподнимал крышку и заглядывал внутрь. Документы? Посылка? Золотые слитки? Пистолет наемного убийцы? Мы обменялись краткими любезностями, после чего смотрели в окно на заснеженную сельскую природу, расстилающуюся перед нами своим бесконечно широким веером. Наши взгляды плыли навстречу друг другу, встречались и снова разбе-
[117] ИЛ 3/2022 Джон Бэнвилл. Плащаница гались, словно амебы. Когда мы въехали в полумрак вокзала, я увидел в окне его призрачное отражение: по направлению взгляда я понял, что он пристально смотрит на меня, будто боится, что я прыгну на него, если он на мгновение потеряет бдительность. Я задавался вопросом: может ли он быть как-то связан с предупреждением или, может, он его и написал? Стоит ли мне обратиться к нему, задать вопрос, бросить вызов? Мы продолжали двигаться через покрытые инеем поля, колеса под нами отбивали свой сбивчивый, неправильный ритм, и мы ерзали на пыльном сиденье, откашливались и вздыхали — по-прежнему молча. Где-то в глуши поезд остановился и стоял мучительно долго. Мы мрачно вглядывались в пустынный, заснеженный пейзаж. Двое солдат подошли к двери купе, глянули на нас и пошли дальше. Нос провел пальцем по воротнику рубашки, слегка вздохнул с облегчением, посмотрел на меня и выдавил болезненную улыбку. Тем не менее я молчал: он мог быть самым ревностным коллаборационистом и все же опасаться военных. Снаружи раздался крик, и поезд, лязгая, тронулся. В Брюсселе я сел в душном буфете на вокзале и быстро выпил три стакана шнапса подряд — только тогда мои руки перестали дрожать. Когда я вышел на перрон, обратный поезд уже тронулся и мне пришлось бежать за ним; запрыгивая на ступеньку вагона, я сильно ударил голень. Хромая, я шел по качающимся коридорам, пока не отыскал нужное купе. Там снова был он: тревожный взгляд, чемодан на коленях, большой, побагровевший от страха и холода нос. Я протянул ему записку, он мне такую же. Я засмеялся. Он засмеялся. Мы оба смеялись. Мы будто задыхались. Он сказал, что знает не больше меня. Кто-то, должно быть, прошел ночью по городу, от двери к двери, оставляя предупреждения. Мы размышляли, могут ли в поезде быть подобные нам — одинокие, сбитые с толку беглецы. Должно быть, что-то происходит дома, сказал он, и слово “дом” прозвучало так странно. Я беззвучно сглотнул и отвернулся. После этого он открыл свой чемоданчик фокусника: в нем были бутерброды, яблоко и фляжка с аквавитом — все это он разделил со мной. Из фляги мы пили по очереди, даже смешение крови из запястий не могло бы придать большей торжественности нашему товариществу. К концу пути я был пьян и пребывал в легкой эйфории. На платформе мы обменялись адресами, перекрикивая шум поездов и объявления по репродуктору, горячо пожали друг другу руки и поклялись встретиться снова, а затем повернулись и, с облегчением расправив плечи, поспешно разошлись, зная, что больше никогда не увидимся, если только Ангел Господень не нанесет нам еще один предупредительный визит.
[118] ИЛ 3/2022 Я шел домой через притихший город, снег скрипел под ногами. Эйфория от аквавита быстро рассеялась. Голень все еще пульсировала там, где я ударился, запрыгивая в поезд. Когда я добрался до нашей улицы, сгустилась непроглядная тьма, не светилось ни одно окно, стояла гробовая тишина. Тогда я все понял. Трое часовых с винтовками стояли у горящей жаровни, притопывая на морозе. Я не осмелился приблизиться к ним и прокрался мимо, уловив резкую вонь горящих углей — устрашающее дуновение из прошлого. Я вспоминаю эту картину в экспрессионистских мазках: грубые формы солдат, ужасающая яркость жаровни, рассеченная надвое лунным светом улица. На заснеженных тротуарах блестел иней, но, наступив на него, я понял, что ошибся, — это было битое стекло. Витрины магазинов разбиты, двери заколочены свежими досками, витает сосновый аромат, характерный для леса или гор и совершенно неуместный здесь. Дом, в котором я жил — по крайней мере, до сих пор, — был таким же темным и пустым, как и все остальные. Сломанная входная дверь висела на единственной петле. За ней выглядывала прихожая — квадратная, черная дыра, похожая на портал в другой мир. Я пошел в кино. Насколько я помню, шел “Еврей Зюсс” — если только моя память с ее досадной жаждой совпадений не совершила подмену. Зрители казались такими же подавленными, как и я; ряд за рядом они сидели, согнувшись, неподвижно уставившись на экран, словно застыв от удивления или страха; их лица виднелись в мерцающем мраке, кончики сигарет вспыхивали и исчезали, будто рой светлячков, клубы дыма кружились, словно в замедленной съемке, в конвульсивно мигающем конусе проектора, слепленном из света и мутной тени. Когда фильм закончился, я ушел последним. На улице я остановился у работавшего допоздна киоска и купил кулек жареных каштанов, после чего распределил их по карманам брюк, во-первых, для тепла и, во-вторых, для пропитания. Не думая, куда направляюсь, я вернулся на вокзал и провел ночь на скамейке в гудящем зале, словно беглец в святилище собора. Я засыпал и почти сразу же просыпался от странного чувства испуга, которое вскоре сменилось заторможенным, недоверчивым изумлением от всего происходящего. Ночью холод усилился, и я пошел в уборную обернуть ноги под брюками страницами выброшенной газеты — “Газетт” оказалась очень кстати. И откуда я только знал все эти бродяжьи хитрости? Незадолго до рассвета такой же изгой, как и я, попытался меня обчистить. Это была неуклюжая попытка: я сразу проснулся и попытался дать ему пинка, но промахнулся. Помню рот этого бородатого старика — розовое круглое отверстие в спутанных волосах. Он осторожно отступил,
[119] ИЛ 3/2022 Джон Бэнвилл. Плащаница укоризненно глядя на меня так, будто это я напал на него, руки с коричневатыми пальцами подняты, рот безмолвно открывается и закрывается. Больше я не спал. Утром я с трудом поднялся и пошел в кафе для рабочих, где потратил последние деньги на хлеб и колбасу; я до сих пор помню их вкус. Я снова бродил по улицам. День был ясным, холодным и ослепительно-ярким, все вокруг звенело, будто город поместили под колпак стеклянного колокола. Морозный воздух был слегка затуманен. В застывших ботинках онемели пальцы ног. Поврежденная голень все еще болела, и это меня сильно злило. Такое раздражение в последующие месяцы часто у меня возникало — беглецу больше всего неудобств причиняют именно банальные недуги. Наконец я пошел домой. Больше идти было некуда. Я ожидал, что на улице снова будут солдаты. При дневном свете мне бы не удалось от них спрятаться. Я не знал, что буду делать, если они меня остановят. Я подумал, стоит ли на них броситься, размахивая кулаками и завывая, — тогда они застрелят меня, и всему придет конец. Может, я сумею поставить синяк под глазом одному из них или сломаю челюсть, прежде чем упаду замертво. Однако улица была безлюдна. Жаровня больше не горела, хотя погасшие угли оставались на удивление теплыми, и я некоторое время стоял, растирая над ними руки. Все будто замерло, лишь занавеска в разбитом окне наверху колыхалась на сквозняке. Зимний солнечный свет резко очерчивал предметы, и в моей голове внезапно возникло яркое воспоминание о том, как ребенком я шел в школу таким же утром. Я вошел в наш дом через невысокую дверь рядом с мясной лавкой, заколоченной досками, как и все остальные двери, и попал в коридор, где пахло мокрой штукатуркой и нечистотами. На лестничной площадке стоял мой запрещенный велосипед и черная детская коляска без колес, брошенная кем-то много лет назад. Я остановился и посмотрел на лестницу. Здесь также царила мертвая тишина, стоял нестерпимый холод, все двери были накрепко заперты, будто никогда уже не откроются. На полпути к первому лестничному пролету лежала детская туфелька с порванным ремешком, без застежки, — банальное наблюдение. На нашей площадке стена была стерта там, где многие годы ее касались люди плечами, локтями и обувью, я раньше не обращал внимания на эти детали, но теперь они казались столь же загадочными и наводящими на размышления, сколь древние иероглифы. Я вынул ключ, но из осторожности остановился, сунул его в карман и постучал в дверь — тихо, скромно, как постучал бы нищий или вернувшийся после долгих скитаний блудный сын. Я ждал. Чего я ждал? Вскоре я услышал тихие шаги; кто-то замер у двери. Тебе, моя самая прилежная читатель-
[120] ИЛ 3/2022 ница, уже знаком этот образ, ибо я использовал его в разных контекстах в качестве шаблонной ситуации: двое стоят по обе стороны запертой двери, один стучит снаружи, другой слушает изнутри, и каждый пытается разгадать личность и намерения другого. Я постучал снова, еще более неуверенно, просто коснувшись костяшками пальцев дерева, и, как если бы второй стук был сигналом, который ждал находящийся внутри, немедленно щелкнул замок, дверь приоткрылась, и настороженный, окаймленный белесыми ресницами глаз посмотрел на меня. Я что-то пробормотал, находящийся внутри захихикал, и дверь распахнулась настежь. Он был худым, необычайно худым, с узким, длинным белым лицом и рыжими вьющимися волосами. На нем было длинное расстегнутое пальто и длинный свисающий серый шарф, придававший его облику немного печальный вид. Он был примерно моего возраста, но выглядел намного старше. Под мышкой он держал скрученную газету. Он почти весело осмотрел меня с головы до ног и широким, дружелюбным жестом пригласил войти. Я вошел, но остановился сразу за порогом. Он стоял рядом, с интересом наблюдая за тем, как я осматриваюсь. Я ожидал беспорядка, выдвинутых ящиков и разбросанных по полу вещей, но все выглядело, как обычно, может, лишь чуть более потрепанным и невзрачным. Однако с каждым мгновением это место все меньше и меньше походило на реальное и будто превращалось в свою репродукцию, искусно выполненную, с точно выведенными деталями, но без какой-либо достоверности. Все выглядело плоским и пустым, как декорации. Я отметил жесткий солнечный свет в окне, который выглядел так, будто его отбрасывала мощная электрическая лампа, установленная сразу за фрамугой. Даже запах витал какой-то неправильный. “Мое имя — Шодейн, — сказал непрошеный гость. — Вы можете звать меня Макс, если хотите. Я здесь осмотрелся немного”. Он пожал плечами и кротко улыбнулся, давая понять, как легкомысленно относится к своим обязанностям, какими бы они ни были. Я использовал формулировку “непрошеный гость”, но, на самом деле, он выглядел совершенно непринужденно и чувствовал себя почти как дома — наверняка в большей степени, чем я. Он вздохнул. В таких случаях нужно сделать так много, сказал он, качая головой, так много нужно проверить, осмотреть и учесть, люди ведь никогда не думают об этом. “Я имею в виду, когда это вся семья”, — он искоса посмотрел на меня, и то ли мне показалось, то ли он и впрямь подмигнул мне. Я услышал себя как бы со стороны: я спрашивал, где она, моя семья? Я собирался добавить: “Куда их увезли?” — но вовремя остановился. На мгновение он сделал вид, что задумался, прикусив нижнюю губу. “На Восток?” —
1. Падение вверх (нем.). [121] ИЛ 3/2022 Джон Бэнвилл. Плащаница сказал он наконец и приподнял брови, будто ожидал, что я лучше него знаю ответ. Он пошел по квартире, глядя по сторонам и ни к чему не прикасаясь. Я последовал за ним. Он остановился в дверях комнаты родителей, засунув руки в карманы пальто и покачиваясь на каблуках. “А, — сказал он, — спальня!” Вместе мы осмотрели комнату: низкая кровать без постельного белья, две призрачные вмятины на матрасе, сложенное в ногах выцветшее одеяло, плетеное кресло, ночной столик с кувшином воды и тазиком. Шкаф был открыт, в нем не было даже плечиков. Комната никогда не была такой опрятной, аккуратной и пустой. Шодейн повернулся ко мне. “Я не расслышал ваше имя?” — сказал он. Как он был вежлив, будто мы — пара потенциальных арендаторов, чей осмотр собственности по ошибке совпал, и он взял на себя инициативу по устранению любых неудобств. “Мое имя? — сказал я. — Меня зовут Аксель Вандер”. Я не знал, что собирался это сказать, но не удивился, услышав собственные слова. Напротив, это было совершенно естественно, как если бы я надевал новый, сшитый специально для меня костюм или, точнее, для моего брата-близнеца, ныне мертвого. В то же время я волновался и сам не мог объяснить почему. У меня перехватило дыхание и закружилась голова, будто я совершил необыкновенный, бесшабашный подвиг: перепрыгнул через пропасть в ослепительно красивом новом костюме или залез на ошеломительно высокую гору, откуда видел страну, о которой слышал невероятные рассказы, но в которой никогда не бывал. Я даже не заметил несоразмерность силы этих ощущений причине их появления — в конце концов, я просто назвался чужим именем, — так мелкий жулик мог бы ответить на вопрос полицейского. Неужели именно это актер переживает каждый вечер, выходя на сцену; эту невесомость, эту внезапную свободу — то, что Гёте где-то называет der Fall nach oben1, сопровождаемое трепетом тайны, с трудом сдерживаемым весельем? “Вандер, а? — сказал Шодейн и с удвоенным интересом осмотрел меня с головы до ног. — Кажется, я слышал это имя”. Он быстро потер ладони своих тонких белых рук друг о друга и издал характерный звук. “Что ж, нам придется подумать, что с вами делать, раз уж вас, похоже...” Он быстро и лукаво усмехнулся. “Раз уж вас, похоже, забыли”. Я так и не узнал, кто он такой, почему был там и кто его туда отправил. Я также не знаю, почему он решил мне помочь. Он не хотел от меня денег, что было кстати, потому что их у меня не было. Это может показаться абсурдным, но я подозреваю, что он спас меня — а он действительно меня
[122] ИЛ 3/2022 спас, — только потому, что его позабавило, как мне удалось избежать ареста и депортации по той простой причине, что меня не оказалось дома. “Вот это номер, а!” — повторял он с кривой ухмылкой, качая головой, будто я выполнил акробатический трюк. Естественно, я и словом не обмолвился о записке с предупреждением. Мне до сих пор интересно, написал ли ее он, хотя и непонятно, зачем ему было меня предупреждать. Какая ему могла быть польза от столь бескорыстного великодушия? Потому что, опять же, его это развлекало? Не сомневаюсь — он был прохвостом. Трудно поверить, что он вообще дожил до этих дней. Как он избежал веревки? Они вешали и более мелких плутов. Хендрикс, например, несколько лет спустя, когда все находились в приподнятом настроении после освобождения, был повешен на фонарном столбе на собственном ремне всего-навсего за те передовицы, которые теперь, в запоздалом порыве озарения, сочли предательскими. Но Шодейн, Шодейн был не из тех, кто позволял себя линчевать. Он отвел меня в кафе на углу площади, куда мы часто заходили с Акселем, и угостил кофе с булочкой, сказав, что мне нужно подкрепиться перед предстоящим путешествием. Я не спрашивал, какое путешествие он имел в виду. Сам он ничего не ел, а пока ел я, сидел и смотрел на меня с добродушной улыбкой, все еще держа свернутую газету под мышкой. Я чувствовал себя школьником, которого вытащили из лап хулиганов, — и вот я, без синяков и окровавленного носа, наслаждаюсь грандиозным угощением, щедро преподнесенным моим улыбающимся, хотя и довольно зловещим новым другом. Он много говорил, намекая на свои влиятельные связи; у него был доступ, небрежно заверил он меня, к оказывающим содействие лицам; это были друзья, деловые партнеры, сочувствующие — чему и кому они сочувствовали, он не уточнял, — которые, в случае необходимости, помогут мне проложить путь к новой жизни за морем. Он снова улыбнулся и подмигнул. Я кивал и тянулся за еще одной булочкой. К его словам я не проявлял должного интереса. Мое внимание было приковано к происходящему внутри, к сдвигу, трансформации: все внутри меня будто перестраивалось на новый лад. Не каждый день теряют сразу всю семью. Не скажу, что я не был расстроен и за них не боялся. Но тогда я не знал, что больше никогда их не увижу, что вихрь, в котором они исчезли, не оставит ничего, кроме праха. Я думал, что их отправили в какое-то далекое и малоприятное место: в Гельголанд Акселя или на Амазонку Хендрикса — и предполагал, что вскоре меня тоже схватят и я к ним присоединюсь. Я даже задавался вопросом, может ли новая жизнь, о которой так восторженно говорил Шодейн, быть эвфемизмом моего неминуемого ареста и ссылки. В
[123] ИЛ 3/2022 Джон Бэнвилл. Плащаница самом деле, подумал я, может, в этом и заключается его работа — ходить по городу и развеивать страхи людей, чтобы подготовить их, пусть и обманом, к любому повороту событий, — чтобы с ними не возникло проблем, когда приедут солдаты в грузовиках. Но и в этом случае я бы не возражал. В тот момент я был слишком поглощен своими мыслями, чтобы волноваться, ибо я столкнулся со сметающей все преграды перспективой свободы. Это была поразительная возможность, к которой я устремился каждой клеточкой своего тела. Я наконец осознал, что обрел полную свободу. У меня все отняли, значит, теперь мне все дозволено. Я мог делать все что хотел, предаваться самой безумной прихоти. Я мог лгать, красть, калечить, убивать и при этом находить всему оправдание. Более того, необходимость в оправдании не возникала, потому что земля, на которую я ступил, была страной без законов. Историки не устают отмечать: чтобы добиться торжества тирании, необходимо предоставить подчиненным свободу исполнять самые свои сокровенные и низменные желания; однако мало кто понимает, что жертвы тирании тоже могут стать свободными людьми. Неприкаянный и бездомный, без семьи или друга, не считая Шодейна, которого едва ли можно было считать другом, я мог наконец стать тем самым неуловимым существом, а именно — а именно! — собой. Порой я думаю, что это и было настоящей и единственной причиной того, что я присвоил себе личность Акселя. Ты ничего не знаешь о проблеме самости, если считаешь это парадоксальным. Как я уже повторял, — может, слишком настойчиво? — к мистицизму я не склонен, но должен отметить любопытный, если не сказать пугающий, феномен, с которым столкнулся тогда. За несколько дней до встречи с Максом Шодейном со мной произошла необычайная череда совпадений. Они были банальными — какими и бывают события такого рода, — но от этого не менее примечательными. Я читал роман, потом его откладывал, выходил на улицу и встречал на улице кого-то с таким же, вовсе незаурядным, именем, как у персонажа этого романа. Утром я начал писать эссе о Наполеоне в Йене, а днем мне пришло письмо из этого же города от знакомого, который учился там в университете и, конечно же, штудировал Гегеля. Я встречался с двумя девушками, обеих звали Сара; однажды вечером я договорился встретиться с одной из них в определенном месте, в определенное время — она не пришла, но точно в назначенный час я заметил другую Сару на соседней улице. Чем объяснялись эти странные совпадения? Вероятно, я был так бдителен, что обращал внимание на детали, которые в других обстоятельствах остались бы незамеченными. Но почему это случалось именно в те дни? Разве сейчас я не внимателен к скрытым угро-
[124] ИЛ 3/2022 зам и хитросплетениям судьбы? Было ли это животным предчувствием приближающейся опасности? Были ли эти маловероятные и незначительные события способом, который избрала милостивая судьба, чтобы предупредить меня? Я не хочу так думать, ибо тогда моя вера в то, что все в этом мире случайно, будет поставлена под сомнение, а это мне не по душе. Тогда я сразу ступил в липкую паутину континентальной сети Шодейна и начал путешествие, которое сопровождалось большими, неровными, судорожными скачками и привело меня в убежище. Возможно, если я буду жив, когда завершу это покаяние, и мне хватит сил, я напишу полный отчет о том времени: “Катабасис, или Мой полет к свободе”. А пока этого достаточно. Пожалуйста, садись и слушай. Дорога моего побега — мне не нравится это слово, оно звучит так авантюрно-приключенчески, но как еще его назвать? — поначалу вела меня по диагонали через Францию в юго-восточный уголок Бискайского залива. Это было не так сложно, люди Шодейна помогали мне в каждом узле сети, по которой я пробирался: они предлагали еду, кров, поддельные документы, давали нужные советы. Я крал даже у тех, кто мне помогал. Я стал довольно искусным вором; в воровстве, как и во всем, есть особая хитрость: ваш подход к воровству должен быть достаточно продуманным и отстраненным. Я понял, что человек должен оставаться равнодушным или, по крайней мере, убедительно имитировать равнодушие, если хочет добиться успеха в сложном деле выживания. Однако чем дальше я продвигался на юг, тем сильнее падал духом. Я не отчаивался и даже больше не боялся; я просто не видел конца этому пути и временами думал, что отныне моей жизнью станет бесконечная дорога и что в конце концов я обнаружу, что вновь иду по тому же маршруту, с самого начала, снова и снова, вижу того же паучка на подоконнике, тот же лунный свет между деревьями. Я достиг дна декабрьскими сумерками в Андайе, когда сидел в каком-то сумрачном баре и слушал печально хлопающие на ветру, на безлюдной набережной, флаги, и вдруг с грустью понял, что сегодня сочельник. Однако на следующий день дела пошли на лад, приподнялось даже нависшее небо. Я встретил мое доверенное лицо в городе — коротко стриженную девушку в берете и черном пальто не по размеру; я принимал ее за мальчика, пока она не заговорила. В ту ночь она и ее отец должны были отвезти меня на своем грузовике через границу, в Сан-Себастьян. Она оглядела меня, ее темные глаза заблестели — помнишь, я был тогда молодой, большой и энергичный, здоровый на обе ноги и оба глаза, — и привела меня в свою крошечную комнатку с видом на море, где мы сбросили одежду в белесом морском свете, и она скользила по мне, гибкая и быст-
1. “С Рождеством, малыш!” (Фр.) [125] ИЛ 3/2022 Джон Бэнвилл. Плащаница рая, как маленькая рыбка, засовывая носик во все трещинки и щелочки, будто в поисках ускользающего лакомого кусочка. Когда мы кончили, и я был наконец совершенно пуст, она вскочила и села мне на грудь, словно гимнастка, оседлавшая деревянную лошадь, и на секунду между ее раскрывшимися губами мелькнула серебристая нить моей спермы — она усмехнулась и воскликнула своим разгоряченным, высоким, тонким голоском: “Joyeux Nohl, mon petit!”1. У нее было причудливое имя — Джозетт. Стыдно признаться, но я украл у нее часы — массивные, дешевые, но удивительно прочные, они все еще со мной и все еще отсчитывают время. Ей подарил их один из моих предшественников, который двигался по этому же маршруту через ее спальню. Джозетт. Не только по манерам, но и по росту она была мистическим прообразом моей Леди Лауры, которая несколько недель спустя, английской весной, окутанной мокрым снегом и пробивающимся сквозь тучи солнечным светом, встретилась мне в поезде, который направлялся в Лондон из Саутгемптона. В то утро я прибыл на пароходе из Лиссабона — города, о котором в воспоминаниях остался лишь запах смолы, горьковатый привкус нерафинированного оливкового масла и алюминиево-яркие полосы разбивающегося о доки дождя на рассвете в день отъезда. В Саутгемптоне сидевший за столом военный долго, нахмурившись, рассматривал мой паспорт, заботливо сделанный для меня восьмидесятилетним стариком в Льеже, а затем, фыркнув и невесело усмехнувшись, захлопнул его, мою козырную карту, и передал мне через стол. По легенде я был пилотом военно-воздушных сил “Свободной Франции”, имелся и соответствующий документ. Поезд не обогревался. Купе было переполнено армейскими офицерами, пахло сигаретным дымом и мокрой шерстью. Леди Лаура ютилась в углу напротив меня, на ней было огромное пальто, точно как у Джозетт, только намного дороже, и надвинутая на лоб черная шляпа с поникшим павонским пером. За фетром и перьями было трудно разглядеть черты ее лица, я заметил лишь пару темных, будто светящихся глаз, чей оценивающий взгляд я ощущал на себе время от времени. Я обратил внимание на ее маленькие ножки в белых шелковых чулках и дорогих туфлях с застегнутыми ремешками. Ее бледные, крошечные ручки были цвета слоовой кости и вылезали из широких рукавов пальто, будто выглядывающие из шкуры когти животного. Она была чуть больше ребенка. Уставшие от сражений солдаты громко разговаривали между собой, не обращая на нее внимания. Капли талого снега
[126] ИЛ 3/2022 косо стекали по запотевшим окнам, будто слюна. Пришел кондуктор, покрутил мой билет и сказал с неловким сожалением — за что я до сих пор с теплотой вспоминаю его, — что находиться в вагоне первого класса я не могу и должен пересесть. Я начал собирать вещи, но пальто в углу зашевелилось, рука опустилась в сумочку с ручкой из переплетенных миниатюрных серебряных цепочек, вытащила крупную белую банкноту и лениво помахала ею в воздухе. Кондуктор взял деньги, пробил мой билет, приподнял кепку и вышел, подмигивая мне на ходу. Из-под полей шляпы с перьями эти глаза — большие, темные и бархатистые, как анютины глазки, — ненадолго задержались на мне без всякого выражения. Она провожала одного из своих мужчин на войну. Накануне вечером он снял номер в гостинице Саутгемптона под именем майора Смита. “Это было довольно необычно”, — сказала она, засмеявшись. Этот мужчина боялся, что погибнет в бою, и ночью плакал, прижимаясь к ней. “Ну право же, — сказала она удивленно, — совсем как младенец”. Теперь она жалела, что не попрощалась с ним в Лондоне и видела его отчаяние. Она рассказала все это еще до того, как мы вышли из поезда, после чего спросила, считаю ли я ее чудовищем, и бросила на меня оценивающий, испытующий взгляд. Мы стояли под моросящим дождем у вокзала в ожидании такси. Верх ее шляпы, усеянный каплями дождя, будто драгоценными камнями, находился на уровне моей груди. “Я не думала, что французы бывают такими высокими”, — сказала она. Я сказал, что я не француз, но она не обратила на это внимания; позже я узнал о ее способности не слышать то, что она считала обременительным. У меня уже начинался первый приступ лондонской головной боли. Приехало такси. Она предложила подвезти меня, но я сказал, что мне некуда идти, что было чистой правдой. Задумавшись, она поджала губы и слегка нахмурилась. Мы отправились пешком и зашли в гостиницу на Найтсбридж позавтракать — заплатила она. Из окна ресторана мы смотрели на поток ползущих сквозь дождь машин. Под пальто у нее было темно-серое шелковое платье. Она пила чай с лимоном и ничего не ела. “Здесь для меня готовят свежие яйца, — сказала она. — Не хотите ли попробовать?” И она впервые улыбнулась. Когда я закончил есть, — бог мой, как можно было столько съесть! — она сказала, что сейчас поедет домой спать, а я приеду к ней вечером, достала еще одну крупную банкноту и написала на ней свой адрес маленьким серебристым карандашиком на изящном черном шнурочке. “Это испытание на рыцарство, — сказала она. — Если вы эти деньги потратите, не узнаете, где я живу”. Я несколько часов бродил по городу, почти ничего не чувствуя. Бывают такие моменты, их знает каждый беженец, когда чувствуешь себя будто
подвешенным, без воли, без отчаяния, без надежды — просто ожидая то, что случится дальше. День уже угасал, когда я нажимал на звонок ее высокого узкого дома в Белгравии. Она была в малиновом крепдешиновом пеньюаре, с сигаретой в мундштуке из черного дерева — чем не женщина-вамп. Иссиня-черные волосы, замысловатая, украшенная жемчужными заколками прическа, лицо в белой пудре, малиновая помада, что придавала ее тонким чертам отчетливо восточный оттенок. Все это было сделано для кого-то другого, и, после того как открылась дверь, она некоторое время, прежде чем вспомнила, кто я, смотрела на меня в замешательстве. “Чертов Саутгемптон, — сказала она, ведя меня в гостиную, не оборачиваясь, — я простудилась”. Под макияжем виднелись нежно-розовые следы простуды по краям ноздрей и в маленькой ложбинке над верхней губой. Гостиная была обставлена в холодном, угловатом стиле, характерном для тех дней: низкие столики из стекла и стали, стулья, похожие на насекомых, люстра с хрустальными шипами угрожающего вида, стены покрыты черной тканью, тревожно мерцающей на периферии зрения. Было жарко, как в теплице, но она беспрестанно жаловалась на холод. Не спрашивая, она налила мне стакан джина, села на неудобный кубовидный белый диван и обняла себя за плечи, мелко дрожа. “Теперь я чувствую себя ужасно из-за Эдди, — сказала она. — Бедняжка”. Так звали майора, назвавшегося Смитом. “Я не должна была рассказывать вам о нем такие вещи. Вы, должно быть, посчитали меня ужасно бесчувственной”. Она бросила на меня взгляд из-под длинных черных ресниц, а затем опустила глаза и прикусила губу, будто пародируя раскаяние и угрызения совести. Раздался звонок в дверь, добавляя происходящему театральности. Она не только не ответила, но даже не подала виду, что услышала звонок. Без сомнения, это был мужчина, которого она ждала. Звонок раздался снова. Мы сидели молча. Она спокойно рассматривала меня. Мой желудок, все еще борясь с остатками непривычно обильного завтрака, громко урчал. Тот, за дверью, позвонил в последний раз — коротко, вполсилы, — после чего ушел. Леди Лаура провела кончиком пальца по шву обивки дивана. Прядь волос выбилась из-под шпильки и свисала у уха, будто блестящая черная ракушка. Тихим голосом она сказала, что мы могли бы пойти в постель. “Хотя я только что встала”. Окончание следует [127] ИЛ 3/2022
Энн Энрайт [128] ИЛ 3/2022 Два рассказа Перевод с английского Александра Авербуха Сестренка С ЕСТРА ушла из дому (или называйте это, как вам будет угодно), когда мне шел двадцать второй год, а ей восемнадцатый. Иными словами, четырехлетнюю разницу в возрасте мы поддерживали семнадцать лет. Иногда это много, а иногда меньше, чем кажется. Иногда мы жили мирно, иногда нет. Как бы то ни было, мы — сестры. Я, кажется, как раз и пытаюсь рассказать, что это такое. Сирена всегда старалась вывести меня из себя, отсюда и неположенное по возрасту употребление спиртного, и положенный по возрасту секс. Но хоть она и стала посещать бары и попадать в передряги, прежде чем я ходить на высоких каблуках, я помнила (пусть и подспудно), что старшая — я, и буду старшей всегда, и что она станет старшей только через мой труп. Мне это, конечно, нравилось. Всегда приятно, когда ктото младше тебя. Сирена вечно жаловалась, что я ею помыкаю, но я-то знала, что это все ерунда. Потому что, имея дело с нею, приходилось задавать себе вопросы вроде: что пошло наперекосяк? или даже где я ошиблась? Но, поверьте мне, я дол- © 1989, 1991, 2008 Anne Enright © Александр Авербух. Перевод, 2022
Энн Энрайт. Сестренка го мысленно перелистывала страницы ее жизни, и с этим уже почти покончено. Как-то — ей тогда было шесть, а мне десять — я в обеденный перерыв провожала ее от школы до автобусной останов[129] ки — по домам их распускали в середине дня. Так что, вместо ИЛ 3/2022 того чтобы прыгать с девчонками через скакалку, мне приходилось коротать время с сестренкой на остановке в ожидании автобуса. Не подумайте, будто я жалуюсь. Просто хочу сказать, что все мы о ней заботились. Но есть вещи, которые за ребенка никак не сделаешь, в которых при всем желании ему не поможешь. Однажды мы шли с нею из школы по аллее к шоссе, и вдруг какая-то девчонка подлетела и приземлилась на крыше тормозившей машины. Сирена сказала: Смотри!, а я потянула ее дальше. Случившееся было слишком серьезно, и сестра, как будто понимая это, подчинилась без возражений. Девчонка приземлилась на крыше тормозившей машины. Перевернулась в воздухе, как будто делала колесо. Только очень медленно. Если постараться и тщательно все вспомнить, то был еще велосипед, который занесло в сторону от машины, и его педаль, высекая искры, проскрежетала по асфальту. Но чтобы вспомнить велосипед, надо постараться. Мне же хорошо запомнилась девчонка в белых гольфах и раскрывшаяся на ней, как веер, плиссированная юбка спортивной формы. Об этом на следующий день в школе ходили слухи. Как я сейчас понимаю, девчонка погибла, но тогда нам ничего не говорили, не хотели травмировать. Чем кончилось на самом деле, не знаю. В момент происшествия на дороге были мы с сестрой, девчонка, медленно “делавшая колесо”, моя рука, искавшая ручонку Сирены и тянувшая ее поскорее прочь. Это один случай. А вот другой, сестре было, наверно, восемь, а мне двенадцать. Тогда какой-то тип в брюках из шотландки сказал “Привет, девчонки!” и достал из ширинки свою гордость. Может, следовало бы сказать, “позволил своей штуке выскочить из ширинки”, потому что она как бы выпрыгнула и прогнулась. Теперь меня этим не удивить, а тогда она показалась мне похожей на гусиные потроха темноватого цвета крови, как будто после тушения на сковороде, и еще напоминала ту часть индейки, которую наши родители называли “поповским носом”. Мы прибежали домой и наперебой рассказывали маме о типе в брюках из шотландки и о поповском носе, а она посмеялась и, как мне, умудренной опытом, сейчас кажется, правильно сделала. У нас было три таких же бра-
[130] ИЛ 3/2022 та, и все они в свое время проходили разные “фазы”. Ничего ненормального. Правда, год, когда Джим не желал мыться, стал для домашних некоторым испытанием. Поглядите на меня, это я скребу по сусекам. У нас было прекрасное, счастливое детство. Я выросла нормальным человеком, и это — главный мой тезис. У меня все хорошо, а вот Сирены нет в живых. В 1981м я окончила университет и пошла работать. Денег хватало, я покупала тряпки и была в полном восторге от самой себя. Даже подумывала о том, чтобы снять себе отдельную квартиру, но не смогла оставить маму, она скучала по разъехавшимся из дома детям. Говорила, что слышит скрип вращающейся земли, что стареет. Чаще плакала — не о своей жизни, а так, вообще. Как-то, придя с работы, я застала дома затухающий скандал, дело у нас обычное. Мама устроила Сирене нахлобучку, унюхав от нее запах табака и чего-то еще. Я понятия не имела, что бы это могло быть. Но не спиртное. Возможно, сперма, этому я бы нисколько не удивилась. До школьных выпускных экзаменов оставалось три недели, и сестра, будучи сильно не в духе, громила нашу общую с ней комнату. Между тем мама стояла на кухне, почему-то в пальто, и резала морковь. Я зашла с нею посидеть, а когда наверху наступило затишье, поднялась взглянуть на разрушения. Повсюду валялась одежда. Одна штора сорвана, мой будильник разбит, у флакона с духами отбито горлышко — по комоду растекалась лужица “Шанель № 5”. В то время у меня был парень, а в комнате не продохнуть. Я не стала выходить из себя. — Приберись, идиотка, — сказала я. — Вот-вот отец придет. Все мы, дети, за исключением Сирены, умевшей кокетничать с молодых ногтей, отца недолюбливали. Мне кажется, даже мама его не любила. То есть, разумеется, она говорила, что любит, но, мне кажется, это уж так положено, когда вы замужем и спите со своим мужем. Еще в детстве отец повредил себе колено и потому сидя, выставлял перед собой ногу. Нельзя сказать, что он был плохой человек. Помню, мы кричали, смеялись, дрались, а он сидел и смотрел на нас с тоской в глазах, как на неизбежное зло. Может, до ухода Сирены я его и любила, но после — точно перестала. Он тогда нашел себе новую работу, стал заведовать баром, ночевать в комнатке над ним, и очень сильно изменился. Так у нас появился первый постоянно отсутствующий член семьи. Три недели в нашей комнате невыносимо воняло “Шанелью”, я не разговаривала с Сиреной, и она перестала есть. По-
Энн Энрайт. Сестренка том на экзамене по математике бухнулась в обморок, ее вынесли из класса, положили на пол в коридоре, и собравшаяся вокруг целая толпа обмахивала ее чем попало. Весь июнь сестра провела в ванной, выдавливая “черные точки”, или била [131] баклуши, сидя внизу, в гостиной, и от нее нельзя было до- ИЛ 3/2022 биться, что она собирается делать дальше. Четырнадцатого июля она ушла из дому и исчезла. Мы ждали девяносто один день. В субботу тринадцатого сентября в замке послышалось лязганье ключа, и вошла Сирена, очень похожая на ребенка-приведение. В ней было килограммов сорок, не больше. Следом с чемоданом шел растерянный парень, которого, как выяснилось, звали Брайен. Мы поили его чаем на кухне. Сирена в это время сидела в углу и мрачно на нас смотрела. Насколько можно было понять, она просто оказалась у его порога, идти ей было некуда, и ее приютили. Он оказался хорошим парнем. Не знаю, что он мог делать с девчонкой, только закончившей школу, но Сирена всегда выглядела старше своих лет. Сейчас уже трудно вспомнить, но, кажется, анорексия тогда только входила в моду. Мы, глядя на Сирену, решили, что у нее рак. Никто не мог поверить, что такое может быть от какой-то там диеты. Уговаривали ее поесть, умасливали и так, и сяк, выдерживали длиннющие паузы — она подолгу разглядывала лежавшее на тарелке, потом, нехотя, выбирала из нее что-нибудь, например, один зеленый боб. Говорят, страдающие от анорексии девушки — вполне вменяемые, просто слишком усердные, но Сирена — совсем другая песня, она явно хватила через край. Мы стояли у нее за спиной, уговаривали — она глянула на нас через плечо, отвернулась и выскочила из-за стола. Не будет сильным преувеличением сказать, что она стремилась к смерти. По-моему, так и было. Эта сцена на кухне так и стоит у меня перед глазами — растерянный Брайен, ставшие огромными глазницы Сирены с горящими в них глазами и, разумеется, слезы — мама плакала, да и я тоже. Отец стукнул кулаком по дверному косяку и прислонился к нему лбом. Слезы сестры, когда дошло до них, были такие горячие, как будто воды у нее в организме оставалось совсем немного. Мама уложила ее в постель, как маленькую, и, пока сестра спала, мы вызвали врача. Он стал измерять ей пульс, она проснулась и, я думала, вот-вот разорется, но время подобных штук уже прошло. Врач вышел в прихожую позвонить, и ее сразу забрали в больницу. Девяносто один день. И, поверьте, мы мучительно переживали их один за другим. Каждый по отдельности. Час за часом. Не пропустили ни единой минуты.
[132] ИЛ 3/2022 Время от времени мы встречались в больнице с Брайеном и обменивались мрачными шутками по поводу палаты, в которой лежала Сирена: ряд кроватей, а на них девушки, худые, как палки, вяжут, лежа, качаются на пружинных решетках, все что угодно, лишь бы жечь калории. Однажды я зашла в туалет и увидела там соседку сестры по палате, та рассматривала себя в зеркало над раковиной. Встала на унитаз — дверь кабинки оставалась открытой — и задрала ночную рубашку до шеи. Тело вполне могло бы служить пособием по изучению человеческого скелета. Огромный просвет между ногами в промежности, и над ним выступающая плоть ужасно-рассеченного лобка, формой похожая на гамак. Услышав, что дверь открылась, девушка опустила ночную рубашку, так что, когда я перевела взгляд с зеркала на кабинку, она уже успела принять пристойный вид. Я видела ее лишь мгновение, будто перематывала видеокассету в поисках нужной комедии и, нажав на кнопку пульта, попала на порнуху или сцену с участниками голодовки. В палате Сирена лежала почти в самом конце ряда и своей малоподвижностью резко отличалась от непоседливых соседок. Она читала и даже страницы переворачивала очень медленно. Я приносила ей жевательную резинку с винным вкусом и без сахара, потому что именно такие в школьные годы она воровала у меня из заначек. Денег, выданных на карманные расходы, ей тогда хватало только до вторника, и потом оставалось только скулить. Теперь она требовала очень много всяких пустяков и мелочей — жвачки с винным вкусом, бисквитов с апельсиновым желе и шоколадной глазурью, перекиси для обесцвечивания волос. Мы потакали ей, как пятилетней, и всего оказывалось недостаточно, и все приносили слишком поздно. Потом пришло время каких-то процедур, и мы все вместе ходили ее навещать. Выходили из дома в парадных пальто, будто отправлялись к мессе. Потом снова сидели в пластиковых креслах — отец с вытянутой вперед ногой, измотанная мать, которая то пропускала все мимо ушей, то раздражалась по пустякам, то отчаянно цеплялась за то, что ей говорили. Сирена сидела среди нас со скучающим видом. Я не смогла совладать с собой и наорала на нее. Среди прочего, сказала, что ей должно быть стыдно за то, сколько горя она принесла маме. — Посмотрите на нее! — сказала я. — Посмотрите! Надеюсь, теперь ты собой довольна. Она слушала, слушала, потом наклонилась вперед и так неторопливо говорит:
Энн Энрайт. Сестренка — Вот попаду под автобус — тоже скажешь, что пытаюсь привлечь к себе внимание? Я сразу вспомнила тот эпизод с девчонкой, “делавшей колесо”. Может быть, следовало о нем напомнить, но я промол[133] чала. Брайен как официальный друг тоже сидел среди нас, ИЛ 3/2022 широко расставив ноги, и его крупные руки свешивались между ними. Под конец он вывел Сирену из зала для посетителей, положив ладонь ей на поясницу как защитник, а вовсе не как участник происходящего. И вот еще что: от анорексии умирают годами. Почему-то врачи решили, что первый курс лечения Сирене лучше пройти вне дома. — Нет ли места, — спросили нас, — где она могла бы пожить некоторое время? Если бы! Как будто у родителей целая куча неунывающих друзей, желающих убирать за Сиреной, сдавать ей свободные комнаты и туалет, в котором она периодически запиралась бы на три часа кряду. Я на свои деньги сняла ей однокомнатную квартиру в Рафмайнс. Иначе маме пришлось бы устраиваться на работу. Так Сирена стала жить моей жизнью. Ей достались моя квартира, моя свобода, мои деньги. Это может показаться странным, но мне было не жаль. Я просто хотела, чтобы все это, наконец, прекратилось, и к маме вернулась способность улыбаться. Через пять месяцев Сирена весила 38 килограммов 320 граммов, и после обморока, в который она упала на улице, ее опять уложили в больницу. Я рассчитывала встретить там Брайена, но, по словам сестры, она от него избавилась. Мне пришлось забрать для нее из квартиры кое-какие вещи, и там я обнаружила огромное количество упаковок из-под парацетамола и использованных салфеток, которые она не потрудилась выкинуть. Они валялись комочками по несколько штук в каждом. Не знаю, чем они были пропитаны. Лосьоном для кожи? Может быть, ей казалась отвратительной собственная слюна, и она в них сплевывала. Пришлось купить пару резиновых перчаток и собрать эти комочки. О них я никому не говорила, ни ее лечащему врачу, ни нашему доктору, ни маме. Но теперь в выражении лица сестры я различала что-то новое: мне казалось, она помнит, что я посвящена в ее тайну. Я мысленно пролистывала ее жизнь. Каждый вторник по вечерам перед этими чертовыми процедурами просеивала в памяти события: смерть кошки, смерть бабушки, приход Санта-Клауса. Я перебирала час за часом наше путеше-
[134] ИЛ 3/2022 ствие в доме-прицепе, день, когда на полпути к вершине горы Каранто-хил сестра заплакала, села на землю, и дальше ее пришлось нести на руках. Вспомнила я и ее первые месячные, и как устроила ей нахлобучку за кражу моего мохерового джемпера, и как она морила мух, распыляя аэрозоль из баллончика, и как качалась, сидя верхом на папиной негнущейся ноге, будто на лошадке. Все это лишь обрывки. Мне хотелось сложить их во что-то осмысленное. Но не складывалось. В больнице ее немного откормили и отпустили. Месяца через два мы получили от нее открытку из Амстердама. Не знаю, где она раздобыла денег на такую поездку. Квартира была оплачена до Рождества, и я могла бы пожить там сама, но взглянула на маму и раздумала. Не хотела ничем ее огорчать. Потом однажды я увидела на улице женщину, похожую на нашу бабушку незадолго до смерти. На мгновение мне показалось, что это она и есть: непонятно как, десять лет спустя, вышла из богадельни и теперь направляется к Сент-СтефансГрин. На самом деле, я твердо знала, что бабушка умерла, и ужасно испугалась — буквально оцепенела от страха в ожидании того, что она мне скажет. Потом встретила ее злой взгляд и узнала Сирену. Только теперь зубы у нее были желтые, как сливочное масло. Я остановила ее, и она, совсем как взрослая, предложила выпить кофе. Сказала, что Брайен поехал за нею в Амстердам, и при этом вдруг оглянулась через плечо. Я подумала, что у нее теперь, пожалуй, бывают галлюцинации. Но все эти ее взрослые штуки отдавали такой фальшью, что, попрощавшись с нею, я испытала облегчение. Отойдя немного по улице, я оглянулась: моя сестра Сирена шла своей кукольной походкой, характерно наклонив голову — вот так же в семь лет удирала от какого-нибудь безобидного червяка, но была слишком горда, чтобы плакать. Через полтора месяца позвонили из больницы — у нее начались какие-то нелады с печенью. Потом с почками. Потом она умерла. Под конец желтые зубы выпадали, а кожа покрылась младенческим пушком. Вся ее красота увяла, и, хоть мы и сестры, должна признать, что в свое время Сирена была ослепительно хороша. Да, умерла. Так или иначе, но неизбежное должно было свершиться. Я долго не могла оправиться после этой потери. Даже и не пыталась. Первый год без нее страшно вспомнить, а потом жизнь стала тоскливой и уже совсем не той, что прежде.
Энн Энрайт. Сестренка Но я то и дело вспоминаю те девяносто один день, на которые Сирена впервые оторвалась от нас, и все это еще только предстояло, и никто не знал, что будет. Мне тогда шел двадцать второй год, а ей восемнадцатый. Просыпаясь поутру, я [135] вспоминала, что наша комната принадлежит мне одной. Кро- ИЛ 3/2022 вать сестры, стоявшая у противоположной стены, загадочным образом пустовала, Сирена совершенно исчезла с дивана внизу, и туалетом никто не пользовался по несколько часов подряд. Исчезла. Совершенно. Свалила. Особенно изза этого горевала мама. Мама не просто пыталась бороться за жизнь Сирены, которая уже тогда близко знала смерть. Для мамы позволить Сирене умереть — значило отдать ее в объятия врага. Они запирались вдвоем в гостиной, в кухне, в прихожей. Встречались, говорили, пытались договориться, прийти к какому-то соглашению, плакали. — Возьми меня. Меня возьми вместо нее, — говорила, наверно, мама. Но, мне кажется, при таком сближении, когда смерть уже у вас в доме, проигрывают все без исключения. И вот никто из нас не удивился, когда через девяносто один день отсутствия Сирена — краше в гроб кладут — вернулась. Единственным сюрпризом для всех стал Брайен, этот вяловатый, обыкновенный, почему-то всегда понурый парень, так беспомощно наблюдавший за сестрой и по очереди отвечавший на вопросы, которые мы ему задавали наперебой. Через некоторое время после похорон Сирены мы встретились с ним в ночном клубе. Разговаривали, пытаясь перекричать музыку, и под конец всплакнули, сидя за круглым столиком в углу зала. Оба были немного пьяны, поэтому я уж сейчас не помню, кто из нас сделал первый шаг к сближению. Поцелуй получился печальным и удивительным. Все пережитое за последнее время бросилось мне в лицо и губы. Некоторое время мы встречались, будто надеялись, что из этого выйдет что-то путное — любовишка. Но роман получился вялый, мы оба, наверно, сомневались, стоит ли его затевать и продолжать. Просто Брайен и я, двое обыкновенных людей, попробовали, нельзя ли как-нибудь воспользоваться тем, что Бог послал. Не поймите неправильно, меня нисколько не смущало, что он любил Сирену. Я ведь тоже ее любила. Ее призрак не тревожил нас и, как бы мы ни усердствовали, так ни разу и не явился. Но послушайте: сейчас у меня растет ребенок и на кого, думаете, он похож? На Сирену. Тот же голодный, сердитый взгляд, те же прекрасные глаза. Так что это су-
[136] ИЛ 3/2022 щество, с которым я теперь принуждена жить, назначено мне, наверно, в наказание. Тут бы и закончить рассказ, но нет. Дело в том, что через несколько лет после смерти Сирены в газете мне попалась заметка о человеке, убившем свою жену. По сведениям полиции, он не хотел, чтобы она узнала о его финансовых затруднениях, и потому сжег дом вместе с нею. Преступление было тщательно спланировано. Дважды он вызывал газовую службу, жаловался на несуществующие утечки. Начал ремонт и устроил в прихожей склад огнеопасных материалов — краски и растворители. Отправил сам себе несколько писем с угрозами, напечатал их на машинке, которую потом утопил в канале. Я очень внимательно читала заметку не только из-за кошмарного содержания, но также и потому, что звали поджигателя Брайен Демпси — так же, как задумчивого красивого парня, спавшего с моей сестрой и потом со мною. Что может показаться излишне откровенным, но именно так все и было. Брайен. Эти письма с угрозами никак не шли у меня из головы. Первое из них он написал за два месяца до поджога. Я думала о том, как он прожил с женой это время, как бывал недоволен приготовленными ею обедами или отсутствием чистых сорочек, как сердился на нее, а она не понимала, что ей предстоит умереть. Я хотела повидать этого человека до суда, хотя бы посмотреть в глаза, просто назвать по имени. Во время слушания дела в газете поместили его фотографию, и, увидев ее, я подумала, что Брайен сильно постарел и располнел. Я так долго рассматривала его глаза, что в конце концов они стали распадаться на отдельные точки. Потом, прочитав о процессе, поняла, что это другой Брайен Демпси, родом из Атлона. Все это было месяц назад, но даже сейчас, когда прохожу по пустым комнатам, у меня перехватывает дыхание. Вчера я поставила на туалетный столик флакон духов “Шанель № 5” и ненадолго его открыла. По-прежнему много вспоминаю, но теперь не Брайена, а то, как мы прожили эти девяносто один день, маму, едва не потерявшую рассудок, наигранно-скучающего отца, и себя, впервые за много лет получившую нашу общую с сестрой комнату в свое безраздельное пользование. Думаю об исчезновении Сирены, о том, каким непонятным оно нам казалось. Представляю, как мы сидим, глядя друг на друга, и вот дверь отворяется, и входит она, едва живая, и следом за ней этот обычный живой парень. Сирену, я думаю, мы отчасти сочинили, она — плод нашего воображения. И Брайен, может быть, — тоже. Он ее себе также придумал. И, мне кажется, если бы Сире-
на сейчас вошла в комнату, мы бы снова ее себе придумали и снова как-нибудь убили. [137] ИЛ 3/2022 Вчерашняя погода Энн Энрайт. Вчерашняя погода П ЕРСПЕКТИВА застолья в саду нисколько не привлекала Хейзел — это сколько солнцезащитного крема пришлось бы извести на малыша, к тому же он все время сбрасывал с головы панамку. Кроме того — мухи, а у сестры Джона нет стерилизатора. Да и к чему он ей? Так что пришлось бы потом кипятить бутылочки, чашки и ложки — только этого не хватало! И потом Джон забредет в кухню ее успокаивать, так что Хейзел не только придется вкалывать за всех, да еще за это извиняться, вместо того чтобы в свое удовольствие посидеть в саду, глядя, как все спокойно напиваются, нежась на солнышке, а крупные мухи своими антисанитарными ногами пачкают соску на бутылочке. Ей вдруг вспомнился очень высокий мужчина в вестибюле отеля, который сначала держал своего малыша, как новорожденного ягненка, а потом положил на животик — поплавай-ка по ковру. И Хейзел на миг пожалела, что это не ее муж. Той же рукой, которой держала ребенка, она взяла чашу с салатом “оливье”, другой — большую упаковку чипсов, открыла ногой стеклянную раздвижную дверь и, переступив хромированный порожек, оказалась на крылечке, выходившем в сад. Малыш уткнулся сопливым носом ей в плечо, нанося на темно-синюю футболку, и так уже всю исчерченную, очередную полоску, похожую на след от слизняка. Было что-то чрезвычайно угнетающее в том, чтобы ходить перемазанной соплями. Материнство она, конечно, представляла себе иначе. Сейчас следовало бы пойти переодеться, но ведь малыша не положишь, а Джон — она посмотрела, чем он занят, — играл под яблонями в английскую лапту с детьми своей сестры. Он заметил взгляд жены и помахал ей. Хейзел поставила салат и чипсы на садовый стол и прикрыла малышу голову ладонью, чтобы случайно не попали тяжелым мячом. Из-под пушистых волосиков, едва она убрала руку, еле ощутимо пахнуло детским потом. Женщины, не касавшиеся гладкой детской кожи, даже представить себе не могут, что это за наслаждение, особенно принимая во внимание абра-
[138] ИЛ 3/2022 зивные — иначе не скажешь — свойства мужчин. Она представила наклоненные в одну сторону волоски на животе у мужа, потрясающе-шелковистую кожу его члена, ходящего взад-вперед у нее в руке, как видела бы все это, если бы положила голову ему на живот. Но Джон теперь такой большой, неуклюжий и почему-то всегда давно не брит. — Гррр... — прорычала рядом Маргарет, вытаскивая из большой упаковки пакет с чипсами. — Вот что бывает, когда у тебя дети, — подумала Хейзел. — Переходишь на детское питание. Дети же Маргарет, по-видимому, не ели вообще ничего и никогда. Но при этом все были толстенькие. — Идите есть, — прокричала Маргарет в сторону яблонь, и Хейзел поспешно отвернулась, загораживая собой малыша от источника внезапного громкого звука. — Мальчики! Стеффи! Пора. Идите есть. Голос звучал повелительно, и Хейзел казалось, что он бьет малыша по голове. Но дети как будто не слышали, и Джон тоже. Приезжая сюда, он совершенно забывал о хороших манерах и вел себя так, будто его сестры либо вообще не существовало, либо она существовала, но едва-едва. — Как дела на работе? — могла, например, спросить Маргарет. — Нормально, — отвечал он, всем своим видом говоря: — что за дурацкий вопрос! Хейзел это слегка удручало. Впрочем, с нею он держался совсем иначе. По крайней мере, пока. Маленьких детей сестры — их было трое — Джон обожал. Это подбрасывание малышей в воздух... Любовь до гроба. И все же Хейзел дышала не совсем свободно, как будто по-прежнему носила в себе ребенка, давившего изнутри через диафрагму на легкие, отчего все делалось тугим. Но ребенок был уже не в ней, а у нее на руках. — Идите есть! — снова прокричала Маргарет. — Хватит вам! И опять никто не счел нужным обратить на нее внимание. Хейзел позвала бы и сама, но от ее громкого голоса малыш определенно бы расплакался. Она стояла у белого чугунного стола, уставленного салатами, бутылками фанты и тарелками с нарезанной ветчиной, наблюдая идиллическую картину — мужчина, играющий с детьми. — Упаси меня Господи от креветочных чипсов, — сказала Маргарет, надорвала пакет и запустила в него руку.
Энн Энрайт. Вчерашняя погода Возле Хейзел упал мяч. Джон из-под яблонь выжидательно посмотрел на нее. — Э-эй! — крикнул он. — Что? [139] — Мяч. ИЛ 3/2022 — Не поняла. — Мяч! Хейзел вдруг показалось, что они не могут слышать друг друга, хотя прекрасно понимала каждое слово. Не совсем сознавая, что делает, она прошла по саду и, остановившись перед Джоном, протянула ему малыша. — Возьми, — сказала она. — Что? — Ребенка. — Что? — Ребенка возьми, мать твою! Малыш висел между ними в состоянии крайнего изумления и молчал. И только когда он закричал на руках у неловко взявшего его Джона, Хейзел испытала облегчение. По крайней мере, к ней как будто снова вернулся слух. Но она уже шла обратно к мячу. Подняла его и бросила в сторону яблонь. — Вот ваш мяч, — и пошла в дом. У раздвижной двери, прижимая к верхней части груди палку и собираясь спуститься на ступеньку, топтался отец Джона. По его ласковой улыбке, Хейзел сразу поняла: он только что наблюдал сцену с мячом и простил ее. — Невыносимо, — подумала она. — Совершенно незнакомый человек считает себя вправе лезть в наши отношения, судить и прощать! Едва не толкнув старика на стеклянную дверь, Хейзел вошла в дом. Джон застал ее в гостиной на корточках над сумкой с подгузниками. Услышав его шаги, она подняла голову. Ребенка с ним не было. — Где малыш? — спросила она. — Что с тобой такое? — Хочу переодеть футболку. Что ты сделал с ребенком? — Что с футболкой? — Заляпана соплями, — не сумела выдавить из себя Хейзел, боясь расплакаться и понимая, что сама вместе с Джоном над этим бы потом посмеялась. Остановились они в отеле. Там, считала Хейзел, вдали от стоявшего в доме гама, малыша проще будет уложить спать. В мини-баре гостиничного номера оставили охлаждаться зубное кольцо, в раковине забыли столь необходимую пластико-
[140] ИЛ 3/2022 вую ложечку, и, как теперь выяснилось, в сумке не оказалось чистой футболки. — И уж конечно, не даст отвезти малыша спать в отель, — думала Хейзел. — Все хорошо, все нормально, — твердил Джон, хотя малыш на глазах становился все более капризным и раздражительным и в ужасе вопил всякий раз, как Хейзел пробовала его положить. Только слепой мог бы этого не заметить. — Чем он может быть недоволен? — думала она. — Прожил на этом свете всего ничего, какие могут быть основания для неудовольствия? Хейзел продолжала рыться в сумке с подгузниками. — Пойди принеси ребенка, — сказала она. — Он на руках у Маргарет, все хорошо. Хейзел представила, как малыш давится креветочными чипсами. Но высказать такое опасение вслух она, разумеется, не могла: Джон сразу упрекнул бы ее в снобизме. Да, в Клонмеле говорить стоило далеко не все, что приходит в голову. — Ненавижу! — сказала она и села на пол возле сумки. — Что? — Да все это. — Хейзел, — сказал он, — мы просто приятно проводим время. Люди иногда отдыхают. Она уж готова была расплакаться, чувствуя себя непутевой и несчастной стервой, как вдруг ей в голову пришла новая мысль. — Нет, — сказала она. — Что — нет? — Ты не отдыхаешь. — А! Ну да, — сказал он. — Конечно. Как скажешь, — и повернулся к двери, собираясь уйти. Маргарет не предлагала малышу пососать креветочные чипсы. Сидя у нее на коленях и хлопая с ее помощью в ладоши, он преобразился: пришел в благодушное настроение, улыбался, гулил и пускал пузыри. Карие глазенки потемнели от восторга. Но, едва услышав голос Хейзел, он повернул голову, вспомнил о маме и заорал. — Ну-ну, не делай, пожалуйста, вид, что тебе не понравилось, — сказала Хейзел, беря его на руки и чувствуя, как она ему предана. — Прости, — сказала Маргарет, — ужасно хотелось попробовать. — Да ради Бога, можешь хоть насовсем себе забрать, если очень хочется, — ответила Хейзел, пытаясь осознать смысл этой шутки и прислушиваясь к реакции на нее у себя в душе.
Она присела к столу — почему бы и нет? — прикрыла детской салфеткой самый крупный след, оставленный слизняками у себя на груди, и подставила лицо еще холодному пасхальному солнцу. [141] — Ну как новый дом? — спросила Маргарет. ИЛ 3/2022 — А, не знаю, — ответила Хейзел. — Ничего не могу закончить. — Пять лет, — сказала Маргарет, — пять лет я пыталась получить ковры для спален. — Хорошо тебя понимаю. — Пять лет пыталась добраться до магазина, чтобы просмотреть альбомы с образцами и начать думать о ковровом покрытии. — А что у вас там раньше было? — спросила Хейзел, но сразу поняла, что совершила ошибку, потому что в доме родителей Джона говорить о старом ковровом покрытии было все равно что говорить о его покойной матери, и Бог еще знает о чем. — Я хотела сказать: у вас там линолеум был, доски или чтото еще? — Видеть их не могла, — сказала Маргарет. — Взяла молоток с гвоздодером, стала на карачки и отодрала все. Хейзел посмотрела на смеющихся детей, бегающих за Джоном, тот тоже смеялся. — Грязь, — сказала Маргарет. — Джон, — позвала Хейзел. — Пора. Идите, пожалуйста, — и затем, обращаясь к Маргарет: — Одна подруга нашла в интернете потрясающие вещи: половички полосатые, с картинками и еще какие-то. — Да? — сказала Маргарет и стала намазывать маслом кусок хлеба. Отец Джона обернулся к ним и то ли погрозил кулаком, то ли просто поднял ладонь — из-за сильного тремора понять это было невозможно. Какая часть тела у него поражена болезнью Паркинсона? Да и ею ли? Этого Хейзел тоже не могла понять. Его речь смешна? Сказать по правде, ей никогда не удавалось разобрать ни слова. — Хффаш эн силла? — сказал старик. — Ну они же дети, папочка, — и глазом не моргнув, отвечала Маргарет, видимо, прекрасно все понимая. Так что, возможно, дело было в самой Хейзел. Обе женщины некоторое время смотрели на старика, тыкающего палкой в цветочную клумбу. Энн Энрайт. Вчерашняя погода ***
[142] ИЛ 3/2022 — Он любил душистый горошек у той стены. Сам сажал, — сказала Маргарет об отце, как о покойнике. Хейзел промолчала. — Папочка, дорогой, не поешь чего-нибудь? — крикнула Маргарет, но он, как и все остальные, внимания ее не удостоил. У Хейзел вдруг сжалось сердце при мысли о маленьком садике в Люкане. Там уже показались проростки посеянной газонной травы, вот-вот должны были зацвести тюльпаны, посаженные на той же неделе, когда они с Джоном получили ключи от нового дома. На седьмом месяце беременности, став на колени на дорожке, она сама вскопала землю маленьким совком от камина и посадила от ворот до парадной двери крупные красные тюльпаны, из тех, какие обычно можно видеть в парках. Немного муниципальные, заметила тогда ее мать, взглянув на упаковку с луковицами. Теперь кончики бутонов покраснели, будто в зеленых чашечках разгоралось пламя. — Вот это мне нравится, — сказала Хейзел. — Вот эта часть сада просто чудесная. — Да, — осторожно согласилась Маргарет. — Джон! Все! Развод! — крикнула Хейзел, и он сразу повел разгоряченных детей к столу. От крика Хейзел малыш, как ни странно, не заплакал. Кто бы мог подумать, что он ничего не имеет против громких звуков? Впрочем, может быть, он не имел ничего против ее криков? И все же это было что-то новое. — Кому ветчины? — спросила Хейзел и стала раскладывать ее по кусочкам хлеба. — Не люблю ветчину, — сказала почти четырехлетняя Стефани. — Не любишь? — Не люблю. — И я не люблю ветчину, — заговорили старший и младший братья. — И я не люблю ветчину, — Хейзел подумала, что, пожалуй, для малыша за столом слишком шумно и что в словах детей есть что-то, направленное против нее. Да насрать мне, подумала Хейзел, но вслух сказала: — Думаете, я плакать буду? Джон мельком взглянул на нее, Стефани уставилась искушенным, ничего не выражающим взглядом. — Может, кусочек ветчины? — спросила Хейзел. — Да нет, — ответила Стефани. — И правильно. Из лежавшей на столе кучки Джон выбрал яблоко и поднял его над головой.
Энн Энрайт. Вчерашняя погода — На “я” начинается... — сказал он. — Ябеда, — сказала Стефани. — На “я” начинается “ябеда”, — и дети, хоть, по-видимому, и не понимали, что тут смешного, долго смеялись сначала просто так, а потом еще [143] некоторое время — над тем, что так долго смеются. ИЛ 3/2022 — Как пишется “калябеда”? — спросил Кеннет, старший мальчик. — К-А-Л-Я-Б-Е-Д-А, — сказала Хейзел. — “Калябеда” начинается на “к”, — сказал Кеннет. — А “ябеда-калябеда” на “я”, — и дети снова захохотали. Удивительно бессмысленный, бесконечный гам — на этот раз к нему, плача, присоединился и малыш. Он заснул еще по дороге в отель и не пошевелился, пока его несли по продуваемой ветром автостоянке — погода испортилась. Не проснулся он и в номере, пока Хейзел извлекала его из автомобильного сидения и укладывала на кровать как есть, в мокром влагопоглощающем подгузнике и в ползунках с коростой засохшего молока на груди. — Вот-вот проснется, — сказала она Джону, — ему есть пора. — Но малыш все спал. Не разбудило его и то, что Джон сходил в бар на первом этаже отеля и вернулся с выпивкой. Не проснулся он ни ко времени кормления, ни к концу фильма, который показывали по телевизору, и дал родителям выпить еще по разу. Спал и во время перебранки, которую они затеяли, лежа на кровати по разные стороны от него. Ссора возникла из ничего. — Можешь сказать своей сестре, что мне ее дом на хрен не нужен. — Никто и не говорит, что нужен. — Господи! Ты действительно тупой или прикидываешься? Говорю с ней о коврах, а она думает, чем ты покроешь полы, когда старик умрет, и ее выставят из дома. — Ну, ты... — начал было Джон, но вдруг остановился и добавил заметно задрожавшим голосом, — ну ты даешь! — Да, даю. — Нет, отлично. Великолепно! — Да заткнись ты! — Так ковры, значит? Я думал, вы об отце говорили. — Да о чем бы ни говорили! — Мне казалось, вы об отце говорили, на минуточку. — Да не говорила я о твоем отце! Вот уж о чем точно не говорила, так это о нем. Это ты говоришь об отце. Ты! Вот так. Или не говоришь. Или что в вашей семейке обозначают этим словом. — Ну знаешь, такой заносчивой стервы, как ты...
[144] ИЛ 3/2022 — Да, знаю. Знаю, твою мать. И не нужен мне шикарный дом твоей жирной сестры. — Ну, вообще-то это не ее дом. — С твоего позволения, я не желаю обсуждать, чей это дом. У нас может быть собственный дом. — У нас и есть собственный дом. — Приличный, подобающий собственный дом, твою мать! Хейзел до того вышла из себя, что, казалось, у нее вот-вот произойдет опущение матки или выпадение какого-нибудь другого органа — после рождения малыша тело стало уже не так надежно, как прежде. Между тем причина, вследствие которой им требовался собственный дом, спала себе и спала, улыбаясь во сне, и молочная короста на ползунках блаженно вздымалась и опускалась. Малыш спал с таким видом, будто знает, что делает, будто насыщается сном. На ползунках пониже спины образовалось мягкое на ощупь вздутие с влажными коричневыми краями. Он проспал и обмен колкостями между родителями, и в гневе брошенную Хейзел щетку для волос, и шумный уход своего отца в бар. Не проснулся он и когда Джон, вернувшись через двадцать секунд, сказал что-то спокойное и рассудительное, и когда мама, размахивая кулаками, вытолкала папу в коридор, крича, что он может оставаться и ночевать в этом своем б... баре. Малыша не разбудили ни горестные всхлипывания матери, ни гудение водопроводных кранов, ни печальный плеск, сопровождавший перемещения ее тела в ванне. Но едва Хейзел забралась под одеяло и задремала, малыш надумал закричать. Может быть, от тишины и проснулся. — И ведь кричит обычным ночным криком, — думала Хейзел. — Непонятно, не повредит ли ему то, что здесь творилось, это крушение породившей его любви, первое столкновение с человеческой злобой? Малыш мигом перестал кричать и стал энергично сосать из бутылочки, давно уже плававшей в гостиничном электрочайнике. В это время Хейзел правой рукой расстегнула кнопки на ползунках и выпростала из них одну его ножку за другой; добралась пальцами до кнопок на непромокаемом подгузнике, осторожно вытащила его, завернув так, чтобы содержимое оставалось внутри и, сняв совсем, сунула внутрь подгузника две салфетки, чтобы содержимое не вытекало в мусорный бачок. Все это время малыш полулежал у нее на коленях и, как завороженный, смотрел ей в глаза, а Хейзел левой рукой поддерживала бутылочку. Он был огромен и, может быть, из-за наготы Хейзел казался ей в два раза больше, чем когда в последний раз она держа-
Энн Энрайт. Вчерашняя погода ла его на руках. Ее не оставляло чувство, что он, прежний, исчезает, превращаясь в кого-то другого. Она многое отдала бы за то, чтобы малыш хоть минуту полежал спокойно, но он двигался, как заведенный. Иногда ей казалось, что движется [145] все вокруг нее, как будто в жизни не существовало вообще ни- ИЛ 3/2022 чего, кроме ребенка. Но всякий раз, пристально разглядывая его, она удивлялась, не видя того, что ожидала увидеть. И сейчас она смотрела на него. Ее влекло к нему, что бы на его месте ни было. Она попрежнему надеялась и ждала. Неужели это и все? Неужели этим и исчерпываются проявления материнской любви? Уровень молока за стеклянной стенкой пульсировал, пузырился, опустился до соски, и малыш стал всасывать воздух. Хейзел забрала у него пустую бутылочку, пристроила его голову себе на плечо, прижимая к себе туловище так, чтобы не прикасаться к нему кистями рук, которые, как ей казалось, у нее испачканы. Малыш наелся, животик надулся. Она хотела сначала выпустить из него проглоченный воздух, а потом все убрать. Прикосновение его голой кожи было так приятно, что все вокруг нее поплыло. Хейзел потерлась щекой о его пушистую головку, и малыш обильно срыгнул ей на спину. — О, вот это ловко! — сказала она, приседая и кружась. — Вот это ловко! — Прижимая к себе предплечьями его попку и стараясь ничего не касаться грязными кистями, Хейзел закружилась, вальсируя с малышом по номеру, наслаждаясь тяжестью ноши. Приседание и поворот, приседание и поворот. Щека малыша — в миллиметре от ее щеки, на волосок, вот как это называется. На волосок. За окном дул сильный ветер. — Баю-бай, спи малыш, — шепотом напевала она. — Люльку к дереву привяжем... Салфеток почти не осталось. Ей показалось рискованным мыть малыша в ванне, и она решила обтереть его гостиничным полотенцем. — Ну подумает горничная что-нибудь... Ну будет им потом кто-то вытираться... Кого это волнует?! Господи, от этого сидения с ребенком так опускаешься! — подумала она и с улыбкой обернулась к открывшейся двери. Домой они возвращались совершенно измотанные. Джон вел машину так, будто дорога и шины чувствовали друг друга. Весь мир, казалось, утопал в нежности, переполнявшей родителей малыша. У Монастеревина Джон потянулся к Хейзел, она прижала его ладонь к своей щеке, и так они ехали некоторое время. Между тем на заднем сидении спал малыш.
[146] ИЛ 3/2022 Когда подъезжали к дому, Хейзел заметила, что ее тюльпаны, по крайней мере, те, что уже распустились, повалены. — Здесь, наверно, тоже был ветер, — думала она. — Наверно, сильный. Может быть, даже ураганный. И что тут вообще можно вырастить? Нельзя ли как-нибудь выяснить это по телефону или в интернете? Но нет, нужных ей сведений, пожалуй, нельзя было получить нигде. О завтрашнем дне, о теплых атмосферных фронтах, кратковременных похолоданиях и дождях — пожалуйста. Но никто и никогда не утруждал себя описанием вчерашней погоды.
Рут Гиллиган [147] ИЛ 3/2022 Ночь большого ветра Рассказ Перевод с английского Екатерины Крыловой © 2014—2020 BANSHEELIT © Екатерина Крылова. Перевод, 2022 1. Трубы электростанции “Пулбег” стоят на устье реки Лиффи, посреди Дублинского залива. Благодаря своей высоте и заметности считаются памятником архитектуры. (Прим. перев.) Рут Гиллиган. Ночь большого ветра В ЕТЕР играл на трубах “Пулбег”1, как на инструменте — из его пасти на края труб вырывались плевки. А тучи творили чудеса, которые только на ирландском небе и встретишь, — очень серо и пасмурно для трех часов дня. В половине четвертого раздался стук в дверь. Сестры переглянулись, миг паники — и они вспомнили, что уже взрослые, и пошли открывать. На крыльце стоял их брат, уже вернулся. — Рейс отменили, — сказал он, захлопнув дверь. — Думают, погода только испортится. Бросил рюкзак на пол, и вот они трое снова вместе, пять часов, а точнее, десять лет назад. — Ну что? А сзади что-то злобно проскрипел почтовый ящик — словно предостережение, которого они не поняли. Брат буркнул, что хочет пить, и они прошли в дом.
*** [148] ИЛ 3/2022 Сестры поспешили на кухню, а Хьюго заглянул в гостиную, как будто подозревая, что в его отсутствие произошло что-то неладное. Принесли еще пару коробок с надписью “Благотворительный магазин”, но они по-прежнему стояли пустыми. Он взглянул на потолок. Ветер раскачал люстру так, что казалось, там наверху целая семья танцует кейли, а только их не пригласили. — Блудный дурачок, — в дверях появилась Имелда, ее рыжие волосы растрепаны, как всегда. Она протянула ему кружку чая — прямо дежавю. Он не ответил, подул, и по чаю пошла мелкая рябь. Впервые он прилетел в пятницу вечером, с бутылкой чегото и пустым рюкзаком в руках. — В поход собираемся? — подшучивали сестры, немного с ним нянчась. — Да я так... вдруг захочется что-нибудь забрать. Оказалось, не так уж и много. Множество коробок, но почти ничего, что детям захотелось бы сохранить, хотя бы на память. Глаза разбегаются — даже неловко, хотя Хьюго всегда казалось, что в их семье о неловкости лучше вообще не упоминать. Отца не стало вот уже почти два года назад, а матери — за два года до него. Но долго думать не пришлось — все трое уже давно собрались и разъехались. Фоксрок. Финглас. ФинчлиРоуд. Удивительно, но вот кто-то собрался купить дом, и для них эти выходные здесь — последние. — Вид на море, — вкрадчиво сказал агент по недвижимости, — главное, кризиса отсюда не видать. Хьюго просмотрел фотографии на сайте, обрезанные, отредактированные. Как будто чужой дом. Он обернулся и сквозь кружево взглянул на море. Взволнованное ветром. Дикое. Кобылица, встающая на дыбы, белая грива развевается на ветру, а может, это просто из рекламы “Guinness”, сейчас ведь каждое слово — слоган. Вид на море. Прекрасный дом для всей семьи. Хьюго посмотрел на кружку с чаем. Черный — видимо, молоко закончилось. Он подумал о Карле. Нужно позвонить ему и сказать, что вылет задержали; пообещать, что постарается успеть на вечерний рейс.
*** Рут Гиллиган. Ночь большого ветра Имелда смотрела на своего маленького брата, его лицо терялось где-то за окном. Она знала, что он думает об отце, как [149] будто поджидает, когда он покажется на дороге во время сво- ИЛ 3/2022 ей дневной прогулки, тени от труб “Пулбег” падают на Сэндимаунт-Стрэнд как финишная черта, которой ему никогда не пересечь. Она помнила, как позвонила в Лондон, чтобы рассказать Хьюго о произошедшем, его молчание на другом конце провода. Не все, конечно, она рассказала ему только половину. О нет, Дон была в этом непреклонна — и остается по сей день, рассказала жестко и категорично, как только она и может. — Имелда, не сходи с ума. — Но он должен... — Должен что? Страдать еще больше? Они снова спорили об этом сегодня утром после его ухода; после сэндвичей с беконом на прощанье и бурных планов на следующую встречу. К тому времени ветер уже поднялся. Имелда чувствовала, что Дон хочет предложить съездить на мессу, но это был тот редкий случай, когда старшая сестра промолчала. Она снова посмотрела на Хьюго. Кажется, он всем доволен, ему там действительно хорошо — выход из положения, о котором она тоже время от времени задумывалась. Но потом пузырь лопнул, матерей не стало, и парень почти что пришел или почти что приполз назад. Она дотронулась до живота, словно хотела проверить, что он все еще там. Там. Она еще никому не рассказала, казалось, время не подходящее, все-таки эти выходные — конец старой эры, а не начало новой, к тому же доля суеверия: все же где-то здесь по-прежнему витает смерть. И еще кое-что. Страх слов. Однажды обронишь — назад уже не заберешь. — Можешь выйти на минутку? Она подняла глаза — совсем о нем забыла. Он уже почти превратился в бесплотную тень, а сзади угасает день. — Что? — Мне нужно позвонить, — сказал брат. Ее маленький брат Хьюго в их старой гостиной. — Можно? Имелда уставилась на него, потом постаралась улыбнуться. — Кто-то новый, да? Дай-ка подумать... сногсшибательный качок из Хакни? — Как только она это сказала, стало ясно, что
[150] ИЛ 3/2022 тон совсем не тот. Фальшиво. Слишком похоже на Дон, а ей бы этого точно не хотелось. — О Господи... — Прости, — сказала она, — я не хотела... Но он уже направился мимо нее прямо наверх, люстра над ней звякала, как будто он танцевал рил. Может, Дон и права, подумала она. Ему и так досталось. Имелда вздохнула и осмотрелась. Пять жизней запаковано и заклеено. А теперь еще одна? Она прислушалась к миру за окном, к зловещим звукам шторма. Но потом улыбнулась, подумав — а все-таки, чай он забрал. Значит, хотя бы от жажды мучиться не будет. *** — Что ты ему сказала? — Ничего. — Ты не сказала... — Конечно, нет. Дон ей верила, просто хотела убедиться. — Ну что, поможешь мне, мы еще в кладовке не закончили, и я не хочу делать всё одна. — Она слышала себя, пока говорила, свое ворчание, которое Тим и мальчики просто не выносили. Но эти выходные были не из легких, она вымоталась и поясницу ломит. Дон услышала вздох сестры, уж это-то она умеет. Хотя на самом деле ей не стоит сейчас напрягаться, в ее положении. Судя по тому, как она потеет, Дон предположила, что Имелда на шестой неделе, может, чуть больше, но на самом-то деле, раз уж она никому не сказала, почему она ожидает ослабления. Дон положила еще одну кружку в картонную коробку, но, заметив на ее донышке скол, с приятным грохотом швырнула ее в черный пакет. Она пыталась не обижаться на Имелду, но не могла понять, почему она молчит. Конечно, ситуация непростая, планов никаких, но ведь Дон не стала бы ничего комментировать или осуждать; помолилась бы — и ни слова. Она подумала о матери, об отце. Можно добавить в список и еще один секрет: четыре спальни, с видом на море. Наконец Хьюго спустился, и вот они снова втроем, дело потихоньку идет. Дон пожалела, что они выбросили радио.
Рут Гиллиган. Ночь большого ветра Но, как только она это сказала, Хьюго, продвинутый в технике, достал телефон и спросил, какую станцию включить. На Барри Манилоу ему пришлось прибавить громкость, чтобы заглушить шум ветра. Сквозь оконные стекла он [151] только усилился, Божий гнев и все такое. Она напевала, за- ИЛ 3/2022 глядывая вглубь шкафа, туда, где лежали заскорузлые тарелки, кусочки гари, твердые, как корочки на заживающей ране. Она вновь подумала о маме и ее любимых керамических кастрюлях — в них все утрамбовано и запекается на сильном огне. А потом еще тот случай после каникул, когда они на пять минут опоздали в магазин на углу и пришлось готовить из того, что было под рукой. Фасоль, рис, банка собачьего корма, оставшаяся после того, как они присматривали за соседской собачкой; мама подмигнула ей, как бы говоря “ни слова”. — А вонь-то какая была! — сказала Дон вслух. — А папа даже ничего и не заметил — вычистил всю тарелку. Она ждала согласия со стороны родных, но его так и не последовало. Может, они ее не услышали. Голос Манилоу стал пропадать, затем новостная заставка, и Хьюго сделал громче: “Двести километров в час... все рейсы отменены...”. — Вот черт, — выругался он, как будто кроме него никто здесь никуда не спешил. После новостей заиграла попсовая песня, кажется, незнакомая. Дон старалась сосредоточиться на деле, но чувствовала, что атмосфера накаляется, а значит, ей, как всегда, придется их разводить. — А помните, как мама готовила папе ужин из собачьего корма? — крикнула она через плечо, чтоб уж наверняка. Она вытащила противень — дно, затертое до серебра как будто когтями. Тобогган из прошлой жизни. — И ведь он всё съел! Прям до последнего кусочка! — Ветер все еще стремился ее заглушить, но она не сдавалась: — И бедная мама старалась не засмеяться, пока мы все... — Дон, чушь это все. Она медленно обернулась; Хьюго занят столовыми приборами, а Имелда — нижним ящиком, союзом гаек и весов. Окна грохотали от ветра, как двери поезда, на который ты только что опоздал. — Что ты сказала? — Что все это чушь, — ответила Имелда, отложив в сторону помятую консервную банку, — он догадался с первого кусочка, его чуть не стошнило.
[152] ИЛ 3/2022 Где-то неподалеку у машины включилась сигнализация. — Да нет, вы что, — настала очередь Хьюго, — могу поклясться, что его реально стошнило. Он не успел договорить, а сестры уже заранее знали, что доверять ему нечего, — он был совсем маленьким, что он вообще помнит. — Что ж, ты не прав, — сказала Дон; непреклонна, даже стоя на коленях. — Он всё вычистил. Да и мама всегда говорила, что она настолько здорово готовит, что муж даже... — Да не святая же она, в конце концов! — На этот раз слова Имелды прозвучали как заклятие, ветер ей вторил, выкрикивая собственную версию. — А я так никогда и не говорила. — И что, ты реально думаешь, что папа был дикарем каким-то и мог... — Девочки, да ладно вам... — Нет, я так не думаю, Ими, я просто говорю, что помню, как... — Конечно, ты же у нас всегда права... Лампочки погасли, не вспыхивая, просто потемнели. И все. Дон притихла — все притихли, — согласившись хотя бы в этом. За домом что-то грохнуло. Может, цветочный горшок или что-то побольше. — Хьюго, — наконец сказала она как можно спокойнее, — свечки в кладовке... Но, судя по окружающим звукам, он уже ушел, оставив ее в темноте, наедине с сестрой и их общими воспоминаниями, которые могут так никогда и не склеиться. *** Из окна спальни Имелда наблюдала за тем, как мир теряет равновесие. Волны превратились в акробатов — они перехлестывали через стенку, доходя до парковки и дороги. До дома лишь иногда долетали случайные брызги, но звука, похожего на постукивание пальцами, было достаточно, чтобы семья переместилась на второй этаж. И вот пробило шесть часов. В потемках все еще можно было разглядеть вдали трубы “Пулбег” — полосатые, как леденцы на палочке, чуток морского шарма. Но ближе картина совсем другая — по улице разбросана всякая всячина. Мусорник на колесиках и его содержимое. Са-
Рут Гиллиган. Ночь большого ветра довая лейка. Нечто, похожее на кроличью клетку, хотя Имелда не могла разглядеть, пустая она или нет. Да и знак “Продано” в их собственном саду повис так, что напоминал руку армрестлера, который вот-вот проиграет. Имелда наблюдала, как знак [153] опускался все ниже и ниже, словно молот на наковальню, пока ИЛ 3/2022 наконец не треснул, не отвалился и полетел прямо в гигантский пылесос, словно засасывающий всю Ирландию. — Ну все, теперь придется звонить агенту и снова выставлять дом на продажу. — Слева появился Хьюго с мальчишеской улыбкой и бутылкой в руках. — Где ты ее нашел? — спросила она, скрывая испуг. — Я думала, вчера мы уже все запасы осушили. — Купил в аэропорту, заранее. В подарок, но теперь-то... На этот раз она немного подождала, помня о недавней ошибке. — Как давно вы встречаетесь? — Довольно давно. — Рада за тебя. — Правда? Она посмотрела на него — незнакомец. — Конечно, — постаралась она ответить, хотя боль и ее лишила дыхания. — Я только что поговорила с Тимом. — Сзади вошла Дон, громкоголосая, как всегда. — Он паникует насчет матери. Говорят, полиция Голуэйя обходит дома вдоль берега. Имелда знала, что настало время всех успокаивать. Но она отвлеклась, представляя то, о чем говорила сестра, другой край страны — сюда ветер дует с океана, так значит ли это, что в Коннемаре все наоборот? Ветер проносится сквозь них, устремляясь к океану. Каменные стены. Скот. Белье с веревок, словно одеяло, укрывает тонущих зверей от холода. Повернувшись, она улыбнулась, какая глупость, хотя на этот раз ее внимание привлекла другая сцена — брат и сестра сидят на ковре, скрестив ноги, ждут. Не сговариваясь, они вошли в комнату отца, родительскую комнату, уставленную свечами, как будто для спиритического сеанса. Ей захотелось по этому поводу пошутить, хотя бы ради того, чтобы увидеть реакцию Дон. Хьюго сохранил три кружки, чтобы было из чего выпить виски. Она знала, что не стоит, но от одного глотка ничего не будет, горячий, приятный вкус. Она ощущала на себе пристальный взгляд сестры, но может, ей просто показалось.
[154] ИЛ 3/2022 Выпив по второй, они расслабились, примирились с заточением и повеселели, впервые за день. Радио сдалось, но и секунды не прошло, как из коробок посыпались воспоминания, словно из воды на берег. — Помнишь то Рождество, когда Хьюго разыгрывал сценки на кухонном столе? — Ага, или мамин вязальный клуб? Со старушенциями из прихода? Стук шиферных листов участился, словно пульс. Каждый раз, как проезжала скорая, они повышали голос. — О, он так тобой гордился, — ворковала Дон, — его маленькая звезда футбола! Имелда посмотрела на брата, сдирая наклейку с бутылки, как кожу. Первую реакцию отца ему не забыть никогда. Ни слова. Лишь прогулка по берегу, затянувшаяся дольше, чем обычно, может, он даже до труб “Пулбег” дошел. Но Имелда думала, что ему просто нужно было немного времени, немного моря, чтобы все это принять. Другой язык, сказали они — тот, на котором он больше никогда не заговорит, — но это не значит, что он возражал. Возражала, скорее, мама — малюсенький намек на облегчение (и четки), когда Хьюго объявил, что в следующем году летит в один конец. Его лицо смягчал свет свечи; долгожданный покой. Ей хотелось спросить о его парне. Где они встретились. Чем он занимается. И даже как его зовут. Но почему-то она не спросила — наверное, по той же причине, по которой до сих пор так и не доехала до Лондона. Из-за того чувства, что, возможно, он их там и не ждет, они испортят его новую жизнь, его новый дом вдалеке от душного, прибрежного домика. Она взяла виски и спросила себя, обидно ли ей. Может, даже немного ревнует? Если бы еще не то, другое, что крутится между ними эти последние два года. И каждая встреча, каждая близость между ними только напоминала ей о том, что они с Дон от него скрывали, и, Господи, неужели, если он с ними честен, он не заслуживает того же в ответ? — Хьюго. — Она осушила стакан и протянула его, последний глоток перед исповедью. Справа она почувствовала напряжение Дон. Имелда не осмеливалась на нее взглянуть. — Да? За окном взлетали и падали брызги волн, арпеджио капель.
*** — Карл, это Хьюго. Я пытался тебе позвонить, но вот только сейчас... Ну да ладно, здесь по-прежнему хаос. Аэропорт за- Рут Гиллиган. Ночь большого ветра — Хьюго, есть кое-что... Шипение как во время новогоднего салюта, лучший вид во всей стране. — Кое-что, о чем я... [155] Но словесный поток иссушился так же быстро, как и на- ИЛ 3/2022 хлынул. С животом, полным виски, раскрывать секреты уж точно не стоит. — Я хотела... — Живот, о котором она расскажет или нет. — Имелда хотела попросить тебя включить радио. Может, что-нибудь и поймаешь. Взгляд Хьюго задержался на Имелде в поисках разгадки. Может, мелюзга ослушается старших, а может, все же подчинится. Сколько войн может выдержать семья? Имелда кивнула. Прищурившись, Хьюго полез в айфон. Дядя Хьюго. Пустота тишины стала шумом, а затем каким-то дребезжащим мурлыканьем. Из динамика заиграла “Flying Without Wings”. Они почти стыдливо посмотрели друг на друга. Нервный смешок, вздох. И вдруг один за другим появились невидимые микрофоны и губы сложились в песенные слова в порыве великого, древнего единения. “It’s little thing that only Iiiiiiiii knooooowwwwww...” Абсурд всего этого был, конечно, невероятный — фарс, ни больше ни меньше. Но сейчас — это они, и только они. Имелда позволила себе забыться, с закрытыми глазами, окруженная словами песни, тепло в горле, она не собиралась больше ни о чем говорить. Нет, подумала она, не сейчас. Не сегодня. Песня закончилась, отыграл последний припев, мелодия, заученная много лет назад, и снова новости, и голос мрачной женщины откуда-то издалека: “...девочка пяти лет, последний раз замечена на берегу Кинсейла. Свидетели утверждают, что видели, как небольшую фигурку унесло в море. Спасатели прибыли, но условия признаны слишком сложными...”. Имелда еле успела добежать до туалета, и там ее стошнило. Кислый и горьковатый вкус, расплата за виски. Имелда закрыла глаза и увидела перед собой ребенка. Она попыталась вызвать рвоту, карикатурно громко, но и после третьей попытки не получилось.
[156] ИЛ 3/2022 крыли до утра, и мне пришлось остаться здесь, со злыми ведьмами... Карл, тсс, но мне кажется, что Имелда залетела. Это младшая, помнишь, та, которая всегда... Ладно, я скажу, как только узнаю... О, точно, Карл, помнишь я тебе рассказывал о том, как папа съел собачий корм? Представляешь, похоже, что это вообще неправда. Ну или... Ха-ха, обещай, что будешь любить меня, даже если... Вдруг связь оборвалась, в ладонях запотевший пластик. Любовь? Боже, откуда это только взялось? Хьюго вернулся в спальню родителей, в последние годы — отцовскую, хотя она всегда казалась слишком большой для старика, бестолкового без своей половины. Сестры в разгаре обсуждения, уставились друг на друга влажными от виски глазами. — Я — всё. — Он постоял на пороге в ожидании допроса, думая, готов ли он к этому. Но Дон даже не кивнула, и этого было достаточно. — Что ж, не знаю, как вы, но я жутко проголодался. — Извинившись, он направился к лестнице. Любовь. В темноте кухни он пробрался мимо стола к раковине и облокотился на подоконник. Господи. Сквозь свое оранжевое отражение он видел только хаос и ураган с его баллистикой. Чуть вдали упало дерево, рухнуло на газон со всей силой. Патио уложено плиткой, водосточная труба оторвалась с обоих концов, черные зазубрины скалятся, как зубы. Они с отцом часами играли здесь в футбол, даже в темноте, даже когда у матери сидели вязальщицы, и как-то Хьюго будто бы случайно решил забить гол прямо через стекло. Осколки посыпались на радугу пряжи, женщины съежились. Отец взял вину на себя, извинялся перед дамами как только мог, но все равно после того случая вернулись они еще не скоро. Хьюго уставился на дерево, распустившее узел своих корней. С уходом матери ушло так много и от самого отца. Хьюго знал, что сестры действовали по расписанию, то есть — Дон, Дон и снова Дон. Воскресная месса, суматоха с внуками, жаркое, а на десерт — Хьюго в скайпе с чашечкой чая. Вот только старик прикидывался, что ничего в этой технике не понимает и уходил посередине разговора, как если бы он куда-то спешил. Хьюго подумал о той маленькой девочке в Кинсейле. Он начал разбирать угловой шкаф.
Рут Гиллиган. Ночь большого ветра Хьюго никогда не выдавал своей обиды из-за того, что они его не навещают. Дон, конечно же, с Тимом и племянниками, отец не в состоянии путешествовать в одиночку, отговорки Имелды уже не так ясны. Насколько он знал, она по-прежне- [157] му то встречалась, то расходилась с тем парнем — обычная ИЛ 3/2022 драма, — дела идут, планы постоянно меняются, и, казалось бы, нечего принимать все это на свой счет. Но это не значит, что он по ним не скучал, а с недавнего времени — даже больше, чем раньше. Она говорила, что рада за него, но он всегда в этом сомневался, пустые слова. Ему попалась пачка с сырным печеньем. С надписью “Почувствуй разницу”. Он съел одно — проверить, почувствует ли. И, кажется, она хотела ему что-то сказать, может, о ребенке, а потом просто передумала — из-за Дон. Но все равно Хьюго знал, что сестры как-нибудь между собой разберутся, — союз, в который его никогда не пускали, — самый младший, мальчик, а сейчас вооруженный печеньем, они втроем как тараканы, подбирающие последние крошки. — Что ж, надеюсь, на банкет вы не рассчитывали! Стена ненависти, на которую он натолкнулся за дверями, была просто непробиваемой. — Вы чего? У окна — Имелда, плечи трясутся, а Дон — у свечки, с глазами, полными слез. — Господи, девочки, что за... — У нее спроси. — Имелда времени не теряла, ухватилась за первую возможность. Хьюго всегда ненавидел эти ее вспышки. — Это довольно странное сочетание, — продолжил он, присев, чтобы разложить свою добычу в надежде, что слова благодарности наконец-то растопят тишину. Хотя бы простое “спасибо”. Но, кажется, даже ветер обозлился, и он принялся за добычу в одиночку, пальцем намазывая майонез на печенье. — Ну, как хотите. Он забыл, как их ссоры выводили его из себя, весь дом на взводе. Но даже скрестив шпаги, они разделяли что-то, о чем он не знал, как если бы не доверяли ему всю тяжесть своего мира. — Слушайте, если есть что-то, о чем я не знаю, выкладывайте. — Без мебели, которая могла бы что-то в себя вобрать, крик вышел резким и громким. Хьюго уставился на стену, дырки от картин, как от старого пирсинга, так и не заросшие. — Нет, я серьезно. И так ясно, что есть что-то, чего я...
[158] ИЛ 3/2022 Но ответ пришел не от сестер, а от самого Бога, такой стон, словно Он согнулся от боли. Дон и Хьюго ринулись к окну, Имелда уже держала палец на стекле. Сначала он ничего не мог разглядеть, кроме ветра, проводившего борозды по невесомому воздуху, но потом он наконец увидел вдали красно-белую дрожь. Труба “Пулбег”, та, что справа, зашаталась. — Охренеть! Труба качается, как зуб. Железо снова застонало. Разум Хьюго застыл. На мгновение. И вдруг прорвался потоком цифр — высота этой штуки и расстояние от нее досюда на самом-то деле меньше, чем кажется. Вес и скорость против кирпичей и цемента, ближайший выход и время на то, чтобы убежать. И впервые за вечер он немного испугался. За сестер, конечно, но и за кого-то другого тоже — инстинкт подсказывал. “Его... его зовут Карл”. Хьюго осознал, что произнес это вслух, только заметив на стекле пар от своего дыхания. С привкусом майонеза. “Карл Моррис”. Он попрежнему не двигался, зажатый меж двух злых тел. “Мы вместе уже около года, и мне кажется...” Еще до того как он это произнес, по лицу пробежала улыбка, а башня остановила свой танец. “Девочки, вы должны... мне кажется, я влюбился”. *** Брат с сестрой задремали, а Дон не могла. Она решила помолиться. За своих мальчиков. За Тима. За тех, кто живет на побережье Голуэйя, и за семью той девочки в Кинсейле. Она закрыла глаза и попыталась помолиться за брата и сестру. Но не получилось, и она открыла глаза — перед ней снова комната. Ветер все еще завывает, словно двигатель, который разгоняется, чтобы унести их прочь. Она не навещала отца с воскресенья до того дня, как нашла его здесь. Обычно она заходила довольно часто — через день, через два, а пять дней — уже много. Пять — слишком много. Пяти хватило. Она помнила, что мальчики тогда устроили на День спорта, вывихнул он указательный палец или нет, а потом эта ссора с Тимом — очередная; она думала, что ее разум, скорее всего, просто дал сбой. Но все же давно не заходила — на нее не похоже, предчувствие расплаты, пока поднималась по лест-
Рут Гиллиган. Ночь большого ветра нице, список вещей, которые привезла, а потом приступ вины, как только она увидела. Пять дней. И неизвестно, когда именно он это сделал. Она спрятала пустые баночки в сумку, перед тем, как вы- [159] звать скорую. ИЛ 3/2022 Имелда. — Сердечный приступ, — сказала она, не дыша. Неделю спустя, после похорон, поминок, отъезда брата в аэропорт, она вспомнила о баночках на дне сумки, гладких, как пластиковая игрушка в руке. Выбросить их казалось неправильным, и она решила отнести их на берег, на пляж, лебединая песня шагов на мягком песке. Дойдя до воды, она содрала этикетки, как кожу, заполнила баночки камнями и выбросила волнам на съеденье. Глаза защипало, как будто в них попала соль, и Дон взглянула на трубы “Пулбег”. Она уже неделю не была на мессе — просто не могла себя заставить, как если бы это был ее грех. Поддавшись слабости, она рассказала обо всем Имелде и тут же почувствовала новый груз вины. — Благослови меня, отец, ибо я... И вот она с трудом встала на ноги в темной комнате. За окном светлело, несмотря на все усилия ветра отпугнуть мир. Бытовой хлам извергся на асфальт и песок. Велосипеды. Коляски. Обрывки ткани, грязь — от одного взгляда на все это Дон почувствовала себя изможденной. Наверное, то же чувствовал и отец. Изнеможение. Одиночество. И заслуживает ли это порицания? Она оглянулась. Младшие все еще спят, лучшие версии самих себя. Она оглянулась и подумала, что с глазами что-то не так. Странное видение — шторм и чувство вины творят иллюзию мира. Но потом она увидела это еще раз, только более отчетливо. — Господи, — сказала она, — Господи, проснитесь. Она пыталась поднять их с кровати, трясла за плечи, спросонья они не сопротивлялись. Хьюго по-детски нахмурился, пока еще не понимая, что происходит. Но потом и они услышали этот стон. Железный отголосок боли. Шум пронесся сквозь объятия Дублинского залива. Крик кита. Но эти раструбы, рождающие звук, — творение рук человеческих. Дон наклонилась к окну. Казалось, рассвет торопится, свет выхватывает трубу, которая и так уже сильно наклонилась, а теперь...
[160] ИЛ 3/2022 Имелда ахнула. Насупившееся лицо Хьюго разгладилось, наблюдая все это как в замедленной съемке. Это прекрасно. Из-за красно-белых полос она напоминала опускающийся шлагбаум. Но Дон знала, что в ее падении не было ничего враждебного; она устала за ночь и, уставшая, прорезала бесцветный воздух. Казалось, прошла целая вечность до того, как тело опустилось на воду. Голова легла на песок. Свершилось. Дон затаила дыхание. Развалина как будто вышла из моря, старинный зверь, которого вынесло на берег. Но другая труба все еще стоит, теперь одна, покинутая в небе. Она не двигалась. — Папа... папа съел тот ужин. — Придя в себя, она вытерла слезы рукавом рубашки. И даже удивилась тому, как рукав намок. — Папа отлично понимал, что это... но просто... просто не любил жаловаться. Поднимать шум. — Она сглотнула, чтобы сказать последнее, самое важное для нее: — И ничего стыдного или грешного в этом нет. Дон остановилась, ожидая нападения. Она посмотрела на отверстие трубы и подумала, достаточно ли там высоко, чтобы человек мог войти, пройти всю ее и выйти. Брат с сестрой дышали так, словно все еще не очнулись от сна. Вдали послышались сирены, перед глазами пятна мигающего голубого, затем пожарного красного. И к ним присоединился солнечный желтый. Отвернувшись от красочной палитры, она спустилась вниз к оставшимся коробкам — если поторопиться, к завтраку они все закончат. Она отправит Хьюго в магазин за продуктами — яйцами, беконом и последним пакетом молока. Главное, не обезжиренное, подумала она, спускаясь. Органическое, если будет. Всё для роста малыша.
Фрэнк Маккорт [161] ИЛ 3/2022 Анджела и Младенец Иисус Рассказ Перевод с английского Ольги Сиротенко Памяти моей матери, Анджелы, рассказавшей правдивую историю, которая запечатлелась в моей душе, когда мне было семь лет © Frank McCourt, 2007 © Ольга Сиротенко. Перевод, 2022 Фрэнк Маккорт. Анджела и Младенец Иисус К ОГДА моей маме Анджеле было шесть лет, ей стало жаль Младенца Иисуса, который лежал в яслях в церкви св. Иосифа неподалеку от Скул-Хаус-лейн, где она жила. Она видела, что Младенцу Иисусу холодно, и удивлялась, отчего никто не накроет его одеялом. Он улыбался своей маме, Деве Марии, святому Иосифу, трем пастухам в теплых шкурах, которые несли на себе ягнят, и был, казалось, всем доволен. Он даже виду не подавал, что замерз, потому что Младенец Иисус ни за что не огорчил бы свою маму. Маленькая Анджела не могла забыть про бедного Младенца Иисуса. Ей тоже бывало холодно, и голодно бывало, но она боялась, что мама, братья и сестра отругают ее за нытье, и никогда не жаловалась. Нет, выручать Младенца Иисуса ей придется одной, и ни единой душе на свете она об этом не скажет.
[162] ИЛ 3/2022 За несколько дней до Рождества она спряталась в исповедальне, в средней части, где обычно сидит священник, и оттуда время от времени выглядывала и смотрела, не опустела ли церковь. Пожилые люди вроде миссис Рейди или мистера Кинга стояли на коленях, молились, хлюпали носом и били себя кулаком в грудь, и Анджела удивлялась: разве им не хочется пойти домой и выпить чашечку сладкого-пресладкого чая? Она тихонько чихнула, и у старичков на лицах отразился испуг — они не могли понять, откуда этот звук. “Должно быть, в церкви завелось привидение!” — зашептали они друг другу и, шаркая, поспешили к выходу. Маленькая Анджела подождала немного, пока не убедилась, что церковь опустела. Теперь только с улицы доносились разговоры прохожих и цоканье лошадей. Она подумала о том, что собиралась сделать, но в школе ее учили, что красть — это плохо, и за это наказывают. Могут в постель отправить даже без чашечки чая. И если всего за пенни, взятый из маминого кошелька, могут наказать — каково же будет наказание за кражу Младенца Иисуса? Мама точно ее отшлепала бы — но она прогнала эти мысли. Нужно согреть бедного Младенца Иисуса, пока он совсем не посинеет от холода. Он оказался на удивление холодный и твердый, а вовсе не мягкий, как соседские малыши. Когда она вынула его из яслей, он продолжал улыбаться — так же, как улыбался Деве Марии и святому Иосифу, трем пастушкам с ягнятами и трем волхвам со всеми их подарками. Ей было жаль, что они больше не смогут смотреть на Младенца Иисуса, но они, похоже, не возражали. И ведь главное, она хотела его согреть, а в этом они ему точно не отказали бы. Надо было вести себя осторожно. Ей не хотелось, чтобы кто-то увидел, как она несет Младенца к себе домой. Она засеменила по центральному проходу и вышла на улицу. Было уже темно. Вдоль тротуаров мерцали газовые фонари, между ними лежали глубокие тени, где можно было прятаться и ждать. Погода стояла холодная, и прохожим было не до маленькой девочки, которая несла в темноте что-то белое, — им хотелось быть дома, и, потягивая из чашки горячий чай, греть ноги у огня. И тут она остановилась. Как принести Младенца Иисуса домой? Все тут же уставятся на нее и спросят, что это у нее в руках и что это она задумала. С крыльца входить нельзя. За домом есть переулок, оттуда через стену можно перебраться с Младенцем на задний двор. Нет, стена слишком высокая.
Она чуть не умерла от страха, когда скрипнула задняя дверь, и оттуда вышел ее брат, Пэт. Он остановился и уставился на нее и на Младенца, но она успокоилась, потому что он и сам был как младенец и часто говорил такие глупости, какие даже она не сказала бы. — Это у тебя там, что ль, Младенец Иисус? — Он самый. — Ему в яслях надо лежать, вон там, в церкви, а ты морозишь его тут на холоде. — Я хочу его согреть, — сказала она. Фрэнк Маккорт. Анджела и Младенец Иисус В одиночку она могла бы перебраться, но не с Младенцем. Она обратилась к нему: “Малыш, помоги мне. Пожалуйста, помоги”. И он помог. Он подал ей мысль перебросить Младенца че[163] рез стену и подобрать его на той стороне. Это было трудно. ИЛ 3/2022 Она бросала и бросала, а он не перебрасывался, но вот она бросила в третий раз — и он перелетел. Но тут случилось ужасное. Когда она взобралась и посмотрела во внутренний двор, оказалось, его и след простыл. Что теперь ей делать? Куда он пропал? Ей было всего только шесть, но она знала, как это серьезно — потерять Младенца Иисуса. Если она его не найдет, он замерзнет и начнет звать маму. Но тут она увидела что-то белое — вот он, лежит во дворе у слепой соседки, миссис Блейк. Тогда, сидя на стене, она строго с ним поговорила. Она старается ему помочь, и нет прощения тому, как он себя ведет — летает, словно пташка, падает куда не велено. “Младенец Иисус, — пригрозила ему она, — я уже крепко подумываю, не оставить ли тебя на заднем дворе миссис Блейк”. Но так поступить она не могла. Если Господь Бог обо всем узнает, то оставит ее без булочек и конфет на целую неделю. Она сказала Малышу: “Когда тебя бросают через стену, нечего падать во двор миссис Блейк. Нечего летать, будто ты ангел”. Она спрыгнула во двор к миссис Блейк и подобрала его. Теперь он с первого раза перелетел через стену в их собственный двор, и выходит, он слушал внимательно, хотя на лице его играла все та же улыбка. Ей нравилось, что он попрежнему протягивал к ней ручки — как и тогда, когда лежал в яслях. Она перебралась на задний двор, сказала ему, что он молодец, потому что приземлился куда велено, и обняла его, чтобы согреть, — декабрьская ночь была темной и холодной.
[164] ИЛ 3/2022 — Вот мама его увидит, что он пропал, и поднимет тарарам. — Она не против. Она тоже хочет, чтобы ему было тепло. — А, ну ладно тогда. Он пошел в уборную, а она тихонько пробралась по тесному коридору и поднялась по лестнице. Услышав голос Пэта, она замерла на последней ступеньке. — Мам, а у Анджелы там наверху Младенец Иисус. — Будет тебе, Пэт, милый, — ответила мама. — Богатая у тебя фантазия. Садись, попей чайку. — Правда, мам. У нее там наверху Младенец Иисус, весь белый и дрожит. — Ладно, Пэт. Мы с ней поговорим. — Его мама поднимет тарарам. — Не переживай, Пэт, бедная твоя голова. Маленькая Анджела знала, что не сможет на всю ночь оставить Младенца в постели, в которой спала вдвоем со своей сестрой Эгги. Она устроит его там ненадолго, укрыв теплым и уютным одеялом, а когда все лягут спать, положит под кровать в надежде, что там ему будет уютно до утра. К полднику она спустилась вниз. Мама ждала, что она войдет с улицы, и удивилась, увидев ее на лестнице. — Ты никак отдыхала? — Немножко. После чая ей разрешили посидеть у огня и послушать семейные разговоры. Часто она хотела что-то сказать, но ей было велено молчать, потому что она еще слишком мала. Ей было только шесть — разве могла она сказать хоть что-нибудь важное? Но сегодня она ни капельки не возражала. У нее была большая тайна: Младенец Иисус, он лежит в постели наверху, под теплым и уютным одеялом. Хранить эту тайну было непросто, но проронить нельзя было ни слова, иначе все захотят увидеть его и станут играть с ним, будто с обычной куклой. Когда-то у нее была кукла, и ее сестра Эгги оторвала ей голову, а потом смеялась — Анджела до сих пор начинала плакать, вспоминая об этом. Пэт сказал, что видел Анджелу на заднем дворе с Младенцем Иисусом на руках, и мама, брат и сестра опять начали смеяться. Но когда они засмеялись, Пэт воскликнул: — У нее Бог в постели, честно-пречестно!
Фрэнк Маккорт. Анджела и Младенец Иисус — Ладно, Пэт, ладно, — сказала мама. Было ясно, что она хотела его утихомирить. — Давай поднимемся и посмотрим, найдем ли мы у нее в постели Младенца Иисуса. Маленькая Анджела у огня застыла от ужаса. Что ей де- [ 165] лать, если все поднимутся наверх и увидят у нее в постели ИЛ 3/2022 Младенца Иисуса? Мама наверняка отлупит ее и отправит спать без чая и хлеба. Она поднялась по лестнице вслед за мамой, братом Томом, сестрой Эгги и братом Пэтом, из-за которого все беды. В комнате было темно, но все равно на постели был виден Младенец Иисус — головка на подушке, ручки протянуты; вот только его ласковую улыбку было не разглядеть. — Матерь Божья! — произнесла мама маленькой Анджелы. — Это Младенец Иисус из нашей церкви? Все сказали: “Он самый,” — а маленькая Анджела промолчала. Мать обратилась к ней. — Анджела, это ты принесла сюда Младенца? Говори правду, потому что соврать в присутствии Младенца Иисуса — это худший грех на свете. Маленькой Анджеле хотелось плакать, но она не заплакала. Что-то ей подсказывало, что в такое время плакать бесполезно. — Я, — сказала она. — Ну и зачем же, Христа ради? — Ему холодно было в яслях, и я хотела его согреть. Том и Эгги засмеялись, но мама велела им утихнуть. Маленькая Анджела заметила, что Пэт, из-за которого все беды, не рассмеялся. Он сказал: — Младенец Иисус хороший. Я его согрею, я буду о нем заботиться. — Ох, Пэт, Пэт, — сказала мать. — Надо вернуть его бедной матери, Деве Марии, обратно в церковь. Теперь Пэт начал плакать. — Ну пожалуйста, мам, пожалуйста. Я его согрею, а матери его расскажу, что он у нас в постели и с ним все хорошо. Маленькой Анджеле хотелось напомнить Пэту, что это она принесла сюда Младенца Иисуса, и у него нету права рассказывать Деве Марии, где ее сын. — Мама, — сказала она. — Что? — строго спросила мама. — Я хочу согреть Младенца Иисуса. Не хочу, чтобы Пэт Его трогал. — Он твой брат. Он любит Младенца Иисуса.
[166] ИЛ 3/2022 — А мне все равно. — В любом случае Младенец Иисус вернется к матери сию же минуту. Теперь из глаз маленькой Анджелы полились слезы. — Пожалуйста, ну пожалуйста. — Нет, Аджела, мы вернем его обратно, и нам еще повезет, если от отца-настоятеля нам не достанется. Мать обернула Младенца в черную уличную шаль, и все отправились в церковь за углом, чтобы вернуть его Деве Марии и святому Иосифу, пастухам с теплыми ягнятами на руках и трем волхвам. Но каково же было их потрясение, когда оказалось, что дверь церкви заперта; а потом вдруг эта дверь отворилась, и оттуда вышел приходской священник отец Кри, а вместе с ним — полицейский. — Матерь Божья! — сказала мать маленькой Анджелы. — Что это? — спросил приходской священник. — Это Младенец Иисус, — сказала мать маленькой Анджелы. — Вижу. Мы тут уже два часа с ума сходим. Кто украл его из яслей? Сообщите, и его арестуют. Кто его украл? Маленькая Аджела потянула священника за рукав. — Это я. Ему холодно было в яслях, и я взяла его домой, чтобы согреть. Священник посмотрел на полицейского, и полицейский потряс головой. — Боже мой, — сказал полицейский. Он положил руку маленькой Анджеле на плечо и спросил священника: — Арестуем ее, отец? Посадим в городскую тюрьму? — Нет, — сказал Пэт. — Нет, нет, нет. Не сажайте ее в тюрьму. Она хотела согреть Младенца Иисуса. Лучше меня посадите в городскую тюрьму. Бедный Пэт не понимал, что такое говорил, но от этого заплакала его мать. — Ох, Пэт, — сказала она. — Ох, Пэт. — В одной руке у нее был Младенец Иисус, но другой она притянула Пэта к своей юбке. — Ох, Пэт, ох, Пэт. Ты готов пойти в тюрьму вместо своей сестрички? — Да, готов. Младенец Иисус хороший, и моя сестричка хорошая. Теперь, как ни странно, в декабрьской ночи замерцали слезинки на щеках у священника. Полицейский закашлялся и повертел дубинкой.
Священник шагнул назад в церковь, прочистил горло и пригласил всех войти. — Надо вернуть Младенца его бедной матери, — сказал он маленькой Анджеле. [167] Они прошли по центральному проходу и подошли к алтар- ИЛ 3/2022 ной решетке. Священник взял Младенца Иисуса из рук матери маленькой Анджелы, передал Младенца маленькой Анджеле и подвел ее к яслям. — Теперь можешь положить его обратно в ясли, — произнес он тихо и ласково. — Но ему будет холодно, — сказала маленькая Анджела. — Что ты, нет, — ответил отец Кри. — Когда все уходят, его мама, Пресвятая Дева, как следует его согревает. — Это правда? — Правда. Когда она положила Младенца Иисуса обратно в ясли, он попрежнему улыбался, открывая объятия всему свету.
Вглубь стихотворения Уильям Батлер Йейтс [168] ИЛ 3/2022 Ирландский авиатор предвидит свою смерть Переводы с английского Составление и вступление Павла Зайкова “Летчик-ирландец” — одно из очень немногих стихотворений Уильяма Батлера Йейтса о войне. Судя по всему, поэт осознанно избегал этой темы: Я думаю, в такие времена удел поэта сохранять молчанье... Так он откликнулся на просьбу о военном стихотворении. До конца своих дней поэт считал себя романтиком, а современная ему война — Первая мировая — была делом далеко не романтическим. Миллионы людей гнали на смерть неясно во имя чего, они годами гнили в окопах, кормя вшей и захлебываясь кровавой рвотой от боевых газов. Рыцарство, благородство, уважение к противнику остались в прошлом. Массы воюющих были обезличены, но пилоты тех лет, напротив, буквально знали врага в лицо, сражаясь в ближнем бою и видя друг друга из кабин своих © Павел Зайков. Перевод, составление, вступление, 2022 © А. Сергеев. Перевод, 1977 © Е. Меркулов. Перевод, 2018
[169] ИЛ 3/2022 Уильям Батлер Йейтс. Ирландский авиатор предвидит свою смерть тихоходных по нынешним меркам бипланов. В небе все еще был возможен честный поединок. Прототипом “ирландского летчика” стал майор Роберт Грегори, погибший в небе над Италией 23 января 1918 года в возрасте тридцати шести лет. В телеграмме Военного ведомства, адресованной его супруге Маргарет, сообщалось, что ее муж погиб в бою. Однако в личном деле Грегори значилось, что причиной его смерти стал “несчастный случай во время тренировочного полета”. Кроме того, высказывалось предположение, что его мог сбить по ошибке самолет союзников-итальянцев, а по другой версии, он потерял сознание на высоте из-за побочного эффекта прививки против “испанки”, свирепствовавшей на фронтах Первой мировой. Роберт Грегори первым заслужил право именоваться асом в 40-й эскадрилье Королевского летного корпуса. На момент гибели на его счету было уже восемь побед — незаурядное достижение, но другие ирландские асы, пришедшие вслед за ним, с лихвой перекрыли его рекорд. Мэннок, его ученик, одержал сорок одну победу, Макэлрой — сорок семь, Маккаден — пятьдесят семь. И тем не менее по окончании войны именно Роберту Грегори суждено было стать самым известным ирландским авиатором времен Первой мировой благодаря элегиям, посвященным ему Уильямом Батлером Йейтсом. К их числу принято относить и это стихотворение. Хотя Йейтс и посвятил памяти Роберта Грегори четыре стихотворения, их отношения едва ли можно назвать дружескими. Матерью Роберта была леди Огаста Грегори — горячая поклонница поэтического и драматургического таланта Йейтса, щедрая патронесса и неутомимая соратница поэта в деле Ирландского литературного возрождения и создания национального театра. Поэт был частым гостем в поместье Кул-парк, принадлежавшем семье Грегори, а временами и вовсе безвыездно жил там. Гостя у матери, молодой Роберт Грегори (Йейтс был на четырнадцать лет старше) с неудовольствием замечал, что этот яркий, незаурядный, но все же чужой человек совершенно завладел умами и душами обитателей Кул-парка. До поры до времени он вынужден был мириться с таким положением дел и, будучи подающим надежды художником, даже участвовал в совместных театральных проектах леди Грегори и Йейтса в качестве декоратора. Но вступив в брак и став владельцем имения, он, как свидетельствует историк и биограф Йейтса Рой Фостер, “изгнал Йейтса из хозяйской спальни и прекратил ему доступ к винным погребам”. Йейтс, в свою очередь, тоже не упускал случая схлестнуться с Робертом, упрекая его в несерьезности и беспечном отношении к своему природному таланту живописца. Можно предположить, что, получив от леди Грегори известие о гибели сына, которое сопровождалось просьбой написать что-нибудь в память о нем, Йейтс оказался в трудном положении. Несомненно, он был глубоко тронут горем женщины, которая всегда была ему другом и покровителем, но в то же время, возможно, не воспринимал смерть Роберта как личную потерю, боль от которой могла бы вылиться в искренние стихи. Неудивительно, что вышедшая из-под его пера пасторальная элегия “Беседа пасту-
[170] Вглубь стихотворения ИЛ 3/2022 хов” не удовлетворила леди Грегори. Вычурная, стилизованная форма элегии диссонировала с горечью реальной утраты. Несколько месяцев спустя Йейтс написал еще одно стихотворение — “Памяти майора Роберта Грегори”, на этот раз гораздо более удачное. Но несмотря на все его поэтические достоинства, в нем все-таки чувствуется некоторая неопределенность. Достаточно сказать, что стихотворение начинается с воспоминаний автора о друзьях, которых больше нет, а Роберт впервые упоминается лишь в шестой строфе (всего их двенадцать), да и то не по имени, а как “дорогой сын моего друга”. Возможно, впрочем, что трагическая гибель молодого Грегори заставила Йейтса по-новому взглянуть на него, позабыть былые раздоры, и поэт был вполне искренним в своем желании увековечить его память. Но при этом он вынужден был бы покривить душой, воспевая его подвиг на войне, которую считал чужой как для себя, так и для любого патриота Ирландии. Йейтс очень болезненно воспринял события 1916 года, известные как Пасхальное восстание, — мятеж ирландских националистов, жестоко подавленный британскими властями. В числе его зачинщиков и участников были люди, с которыми Йейтс был знаком лично. Почти все они были казнены. Хотя поэт в полной мере и не разделял их убеждений, считая насильственный захват власти неприемлемым, он был глубоко тронут мужеством и самоотверженностью восставших, посвятив им одно из самых пронзительных своих стихотворений — “Пасха 1916”. Поэтому вряд ли он мог одобрить решение Роберта Грегори участвовать в войне, то есть сражаться за интересы британской короны, — решение вполне осознанное. Отпрыск семейства, принадлежащего к протестантской верхушке, Роберт считал своим долгом пойти добровольцем на фронт. Лирический герой “Летчика”, напротив, начисто лишен такой мотивации. Она шла бы в разрез с националистическими идеалами Йейтса. Его герой — чужой на этой войне. Он дерется не с врагами и не за друзей. Его противники — немцы — не причинили ему никакого зла, в то время как Великобритания, за которую он воюет, — источник всех бедствий, постигших его родину. Его участие в этой войне ничем не обусловлено — ни долг, ни закон, ни призывы политиков, ни одобрение толпы никак не повлияли на его решение очертя голову броситься в этот гибельный водоворот. Им движет лишь “одинокий импульс восторга”, то самое “упоение в бою, и бездны мрачной на краю”. В его представлении те, с кем он сражается, такие же добровольные участники этой смертельно опасной, но захватывающей игры, по сравнению с которой вся жизнь, прошлая и будущая, кажется лишь “пустой тратой дыхания”, — эта фраза звучит рефреном в последнем четверостишии. На современном языке таких людей несколько пренебрежительно называют “адреналинщиками”. Йейтс не дает никаких оценок своему герою, но иррациональное стремление бросить вызов своей судьбе явно вызывает у него уважение и служит достойным оправданием для ирландца, участвующего в этой войне. Герой Йейтса — фаталист, спокойно принимающий свою судьбу, которая заключается в том, чтобы сражаться и умереть, и, приняв эту
Я сшил из песен плащ, Узорами украсил Из древних саг и басен От плеч до пят. Но дураки украли И красоваться стали На зависть остальным. Оставь им эти песни, О муза! интересней 2 Ходить нагим . 1. “Плащ” (“A coat”) из сборника “Ответственность” (“Responsibilities”, 1914). 2. Перевод Григория Кружкова. [171] ИЛ 3/2022 Уильям Батлер Йейтс. Ирландский авиатор предвидит свою смерть судьбу, он обретает покой и равновесие — в последнем четверостишии дважды повторяется слово “balance”. По-видимому, реальный Роберт Грегори действительно испытывал нечто подобное, сражаясь в небе над Францией и Италией. В своей статье, посвященной памяти Роберта, Йейтс пишет: “Майор Роберт Грегори сказал г-ну Бернарду Шоу, который посетил его во Франции, что месяцы, проведенные им в армии, были самыми счастливыми в его жизни. <...> Ведя в бой свою эскадрилью во Франции и Италии, он обрел единство духа и действия, воли и желания”. Летчик Йейтса любит место, откуда он родом, но его чувство едва ли можно назвать патриотическим. В его отношении к своим нищим соотечественникам нет горечи — он знает, что ничто не изменит их удел. Их судьбы, как и его собственная, — проявление естественного хода вещей. Предвидя скорую смерть, он вспоминает “свою страну”, но это даже не Ирландия, даже не то, что принято называть “малой родиной”, а КилтартанКросс — просто перекресток по дороге от Тур Балили — старинной норманнской башни, которая служила жилищем Йейтсу в его зрелые годы, — к поместью Кул-парк. И здесь проявляется крайний индивидуализм героя Йейтса, его независимость от чего бы то ни было, тотальное одиночество, в котором он и обретает свою окончательную свободу. Возможно, “Летчик-ирландец” — это попытка примирить противоречивые чувства, которые Йейтс испытывал к реальному человеку, с представлениями поэта о месте Ирландии и ирландцев вообще в контексте Первой мировой. Недаром в названии стихотворения — “An Irish Airman Forsees His Death” — поэт использует неопределенный артикль, как бы подчеркивая, что речь не идет о конкретном человеке. Так или иначе, майор Роберт Грегори известен миру таким, каким нарисовал его Йейтс. В заключение хочется сказать несколько слов о поэтическом стиле Йейтса в этом стихотворении. Ему присущи отточенная простота, отсутствие всего лишнего. Написанный классическим четырехстопным ямбом с точными перекрестными рифмами, “Летчик-ирландец” как бы воплощает 1 идеи программного стихотворения Йейтса “Плащ” . Неслучайно два эти стихотворения соседствуют в сборнике поэзии Йейтса (“Текст”, 2015).
[172] ИЛ 3/2022 В “Плаще” поэт провозглашает отказ от украшательства, туманных образов и мифологических аллюзий в пользу “наготы” и незамутненности поэтического посыла. Простые, в основном односложные слова “Летчика”, отчетливая смысловая структура строф, построенная на антитезе, — все это создает ощущение, что внутренний монолог героя — плод долгих размышлений, приведших его к абсолютной ясности. An Irish Airman Foresees His Death I know that I shall meet my fate Somewhere among the clouds above; Those that I fight I do not hate Those that I guard I do not love; My country is Kiltartan Cross, My countrymen Kiltartan’s poor, No likely end could bring them loss Or leave them happier than before. Nor law, nor duty bade me fight, Nor public man, nor cheering crowds, A lonely impulse of delight Drove to this tumult in the clouds; I balanced all, brought all to mind, The years to come seemed waste of breath, A waste of breath the years behind In balance with this life, this death. (1919) Вглубь стихотворения Летчик-ирландец провидит свою гибель Я знаю, что с судьбою вдруг Я встречусь в облаках. Защитник тех, кому не друг, Противник тех, кому не враг. Ничья победа на войне Не разорит и не спасет В моей килтартанской стране Нагой килтартанский народ.
Не долг, не родины призыв, Не иступленный черни рев — Минутной вольности порыв Бросает в бой меж облаков. Я взвесил все и рассудил, Что мне отныне не суметь Бесцельно жить, как прежде жил, Какая жизнь — такая смерть. Перевод А. Сергеева (1977) [173] ИЛ 3/2022 Ирландский летчик предвидит свою смерть Я смерть приму в один из дней, Сорвавшись из-под облаков. Я защищаю не друзей И убиваю не врагов. Не из-за долга и наград Я каждый день вступаю в бой — Я грохотом железным рад Тревожить купол голубой. Я взвесил все и рассудил: Я жил бесцельно, но и впредь Я буду жить, как прежде жил, И мне не страшно умереть. Перевод Е. Меркулова (2018) Ирландский авиатор предвидит свою смерть Там в высоте, чертя круги, моя судьба замкнет петлю. Те, с кем дерусь, мне не враги, Тех, за кого, — я не люблю. Уильям Батлер Йейтс. Ирландский авиатор предвидит свою смерть Я дом оставил позади: Килтартан и его народ. Но кто в войне ни победи — Их всё одно и то же ждет.
[174] Моя земля — Килтартан-Кросс, и земляки мои бедны. Для тех, кто в эту почву врос, всегда один исход войны. ИЛ 3/2022 Не долг, не честь и не закон меня толкнули в этот бой, А одинокий крыльев звон в пустыне неба голубой. Я взвесил все, подвел черту и поменял земную твердь и дней грядущих пустоту на эту жизнь, на эту смерть. Перевод П. Зайкова (2022)
NB Майк Маккормак [175] ИЛ 3/2022 Солнечный остов Фрагменты романа Перевод с английского и вступление Павла Зайкова Джеймс Джойс с его “Улиссом”, “Поминками по Финнегану” и другими новаторскими произведениями навсегда закрепил за Ирландией репутацию родины литературного эксперимента. Судя по всему, поданный им пример бескомпромиссного поиска непроторенных путей в литературе и по сей день вдохновляет современных ирландских писателей. Майк Маккормак (р. 1965), которого литературный обозреватель газеты “Айриш таймс” Джон Уотерс называет писателем, “незаслуженно обойденным вниманием”, один из тех, кто предпочитает двигаться в направлении, перпендикулярном литературному мейнстриму. “Если у тебя есть этот экспериментаторский заскок, ты сам себе создаешь проблемы, — говорит о себе писатель. — Я, например, пять лет не мог опубликовать ни одной книги. Мне и моим близким приходилось туго. Но, как говорит моя жена Мейв, ‘твоя работа не публиковаться... твоя работа — писать’”. Маккормак, автор двух сборников рассказов и трех романов, и раньше использовал в своих произведениях нетрадиционные формы. Его Copyright © Mike MacCormack, 2016 © Павел Зайков. Перевод, вступление, 2022
[176] NB ИЛ 3/2022 предыдущий роман “Записки из комы” (2005) состоит из двух параллельных текстов, один из которых оформлен в виде сносок и представляет собой развернутый обезличенный комментарий происходящего с главным героем и окружающим его миром. В своей последней книге “Солнечный остов”, опубликованной в 2016 году, автор идет еще дальше — весь роман состоит из единственного предложения длиной в двести с лишним страниц! Это закономерно наводит на мысли о джойсовском потоке сознания, но, в действительности, текст Маккормака имеет с “Улиссом” мало общего. Текст Джойса, зачастую изобилующий мимолетными ассоциациями, отсылками к событиям, фактам и символам, сложен для восприятия, запутан, нарочито непоследователен. Неподготовленный читатель рискует заблудится в нем, не опираясь на многостраничные комментарии исследователей и переводчиков. Напротив, внутренний монолог инженера Маркуса Конуэя, главного героя “Солнечного остова”, почти навязчиво связен, прошу прощения за тавтологию, но иначе не скажешь. Герой как бы вновь и вновь пытается донести до кого-то, или скорее до самого себя, какую-то главную мысль, все время возвращаясь к ней, рассматривая ее с разных сторон, применительно к разным событиям и обстоятельствам. Лишь в начале повествование выглядит бессвязным, хаотичным и заикающимся, отражая спутанность сознания героя. Сам текст этого вступления визуально напоминает расположенную вертикально кардиограмму пациента с аритмией — у главного героя, действительно, проблемы с сердцем. Но рваный пульс первых страниц достаточно быстро сменяется размеренным ритмом, длинными цепочками последовательных размышлений и воспоминаний, отправной точкой которых становится звон церковного колокола. Именно он собирает вокруг себя мир, что, разумеется, тоже не случайно — Ирландия и по сей день остается одной из наиболее религиозных стран Европы. Маккормак родом из графства Мейо на западе Ирландии. Именно там и происходит действие романа (как и многих других его произведений), хотя в данном случае слово “действие” вряд ли уместно. Как бы там ни было, кровная связь писателя с землей, которую он описывает, безусловно, чувствуется очень остро. Монотонность и непрерывность повествования погружает читателя в меланхолическую атмосферу этого края с его холмистыми пустошами, озерами и болотами, унылыми равнинами, посреди которых высятся башни ветряков. Не менее живо предстают перед глазами и люди, образы которых складываются из воспоминаний героя о переломных или, наоборот, внешне неважных, но субъективно очень значительных событиях его жизни. “У меня всегда было особенное отношение к людям одержимым, — пишет Маккормак в послесловии к сборнику своих рассказов ‘Когда сносит голову’. — Не знаю почему, но мне всегда виделось нечто героическое в этом глубоком, пристальном взгляде, который всегда возвращается в точку с однажды наведенным фокусом... Мне всегда нравились писатели, кото-
рые всю жизнь пишут одну и ту же книгу, — Баллард, Кафка, Беккет, — развивает он свою мысль, — эти визионеры, нарезавшие круги вокруг естественного центра притяжения, но при этом создававшие на каждом витке что-то новое”. Эта одержимость, вечное возвращение к одним и тем же вопросам, движение по одной и той же орбите вокруг неизменной центральной темы, повидимому, свойственны как самому Маккормаку, так и герою его романа. Повторяющиеся мотивы “Солнечного остова” — хаос, разрушение, шаткость и ненадежность окружающего мира, чувство потерянности и дезориентации. Маркус Конуэй видит их повсюду: в обстоятельствах собственной жизни, в заголовках газетных статей, в образах прошлого, которые преследуют его, уводя внутренний монолог с основного маршрута, но парадоксальным образом заставляя возвращаться на этот маршрут окольными путями. Зыбкость бытия, проявляющаяся как в глобальных событиях, так и в опыте его собственной жизни, поражает героя как некое откровение, переживаемое им в воспоминаниях как бы задним числом. Инженер по профессии, он тщетно пытается, по его собственным словам, “наложить координатную сетку разума” на пугающе иррациональный, распадающийся на куски мир, стремится “вербализировать” его. Вероятно, поэтому его мысль превращается в этот бесконечный поезд из слов с его синтаксическими сцепками и ассоциативными буферами. Таким образом сама структура текста как бы отражает борьбу героя с окружающим хаосом, его стремление нащупать почву, ускользающую из-под ног, структурировать иррациональность происходящего. Так что вряд ли автора можно упрекнуть в том, что, избрав такой экстравагантный прием, он стремится к литературному эпатажу. Необычная форма романа, несомненно, обусловлена его центральной идеей и отнюдь не воспринимается как нечто искусственное и чужеродное — роман читается на удивление легко. [177] ИЛ 3/2022 колокол слышно колокол колокол слышно стоя здесь колокол слышится стоя здесь слышно, как звон разливается сквозь серый свет этого утра, дня или вечера Майк Маккормак. Солнечный остов это колокол
бог знает этот серый день стою здесь слушая и [178] ИЛ 3/2022 колокол в середине дня, полуденный колокол, Благовест в середине дня, льется сквозь серый свет, и слышно, как здесь в этой кухне звон цепляет за сердце и тянет стягивает куски мира вместе в этом месте бледный, не чуя ног после долгого пути, наконец стою здесь в этой кухне потерянный как в тумане но слышу колокол деревенской церкви в миле отсюда, если по прямой, через улицу от полицейского участка, под высоченными башнями кленов, где гнездятся стаи грачей, тьма грачей, и такие шумные, что по весне, когда строят гнезда, церковь полна их граем, и нет, больше нет сил, слишком быстро этот рывок до церкви и колокол да, они настоящие настоящие колокола не запись или передача по радио, потому что NB ни с чем не спутать гулкую глубину этого звука, который плывет сквозь даль и ширь этого дня и даже на расстоянии эхом отдается в груди
систолический ритм с той стороны прихода1, с самого края знакомого мира, к югу от которого склоны Шиффри и Муилрея2, а на севере простор залива Клю Благовест [179] ИЛ 3/2022 льется над деревнями и таунлендами, над полями, и холмами, и болотистыми низинами, шесть троекратных ударов каждые полторы минуты, мерный набат на краю пустоты, на зов которого по всем дорогам, главным и второстепенным, собирается этот приход со всеми его школами и стадионами мостами и кладбищами магазинами и пабами складами и поликлиникой с общественным центром и водозабором и гандбольным кортом мир рукотворный со всеми его сосредоточиями, к которым по обыкновению стекается сельская жизнь, так же естественно, как и сам мир в начале времен стекался в этих краях к долине реки Буновен, несущей свои воды от истока среди холмов Лахта-Хиллз на север к морю, прорезая пойменную долину, к которой, повторяя изгибы ландшафта, сбегаются все дороги, главные и второстепенные, и посреди которой стоит 1. Приход (гражданский приход) — административно-территориальная единица в Ирландии, соответствующая по территориальному охвату церковному приходу и состоящая из таунлендов. (Здесь и далее — прим. перев.) 2. Шиффри, Муилрей — горы в графстве Мейо, Ирландия. Майк Маккормак. Солнечный остов с его горами, реками, озерами
деревня Луисборо откуда разлетается Благовест, заново собирая мир [180] ИЛ 3/2022 горы, реки, озера акры, ары, гектары животных, недра, растения заветы, заповеди, законы мир явленный со всей его историей, на которую опираюсь теперь стоя здесь в этой кухне в этом доме где я прожил почти двадцать пять лет и вырастил детей, в доме неподалеку от деревни Луисборо в графстве Мейо на западном побережье Ирландии — деревни, где мои предки и пращуры обретались с тех незапамятных времен, когда здесь не было ничего, кроме убогой речной переправы, да горстки домишек с дерновыми крышами и стенами из булыжника, беспорядочно теснившихся вокруг кузницы и бревенчатого моста, ни церкви, ни ярмарки — из этой угрюмой старины берет начало мой род, уходящий корнями к клану упрямых фермеров и рыбаков, мертвой хваткой державшихся за этот клочок земли назло невзгодам и недородам наперекор всем напастям брюхастые мужики с буйным нравом, половина из которых сошли в могилу с болями в груди, не дотянув и до шестидесяти, мастера петь многие из них, все они NB из поколения в поколение приумножавшие семейный надел, пока он не разросся до двадцати акров, с пастбищами и пашнями, с правом пользования общинной землей на КарраморХилл, откуда открывается вид на море и эта боль, снова эта чертова боль
напоминает о себе напоминает мне о самом себе и о том, что что [181] ИЛ 3/2022 здесь явно творится что-то неладное, какая-то судорожная энергия искажает эфир, будоражит меня с тех пор, как зазвонили эти колокола, рябью пробегая сквозь меня, волнами дурноты увлекая с места на место от двери к двери из комнаты в комнату взад-вперед по коридору в бешеном рыскании спальни, ванная, гостиная и назад в кухню, где Господи какой бешеный всплеск Господи даже не всплеск, а гребень света, катящийся из комнаты в комнату, везде натыкаясь на в доме ни души потому что сегодня рабочий день, и моих дома нет никого нет дети разъехались, а Мэйрид, разумеется, на работе и будет не раньше четырех, а значит, до тех пор весь дом в моем распоряжении, что, по идее, должно бы меня обрадовать — обычно Майк Маккормак. Солнечный остов пустоту
я вовсе не прочь послоняться по дому, бездельничая, слушая радио или читая газету, но теперь мне не по себе от мысли, что впереди долгих четыре часа до ее возвращения [182] ИЛ 3/2022 целых четыре часа одиночества четыре часа, пока она не вернется, но должен быть способ заполнить эту пропасть времени, зияющую передо мной, прорваться сквозь эту грызущую тревогу, потому что газета да именно свежая газета взять ключи от машины и поехать в деревню за газетой, припарковаться на площади напротив аптеки и постоять на улице, да именно так я и поступлю постою, пока кто-нибудь не подойдет и не заговорит со мной, пока кто-нибудь не скажет здорово здорово или еще как-нибудь меня поприветствует, помашет рукой или окликнет по имени, потому что улица эта, хоть ничем и не примечательна, для меня особенная — моя улица, моя в том смысле, что исхожена мной вдоль и поперек мальчишкой и взрослым зимой и летом NB под дождем и градом, в жару и в холод
все ее двери и витрины знакомы мне, каждый столб и бордюр на всем ее протяжении узнаваем вся эта улица — данность на нее можно положиться [183] ИЛ 3/2022 оплот и опора одно из тех мест, где кто-нибудь из прохожих да скажет на вопрос обо мне ну да, я его знаю или более определенно да, знаю, и сестру его Этни тоже, и мать с отцом знал, еще до его рождения, и всю его родню или совсем по-соседски a как же, знаю — Маркус Конуэй — живет через поле от меня, дом с моего заднего двора видно или более категорично еще бы мне его не знать, Маркус Конуэй, инженер, в одну школу ходили, в футбол еще с ним играли, в одной команде, в желто-черной форме или торопливо или раздраженно знаю, конечно, брал у меня как-то бензопилу подрезать кусты боярышника на выезде со своего участка и так далее и тому подобное до бесконечности аминь Майк Маккормак. Солнечный остов да, знаю-знаю, его сын и дочь вместе с моими в школу ходили, сидел с ним в школьном совете
[184] ИЛ 3/2022 непреложный догмат, трактуемый и толкуемый на все лады, символ веры в мою подлинность, фундамент, на котором почти пять десятков лет строилась моя жизнь со всеми ее трудами и ритуалами, а вместе с ней краткая история этого мира, на которую опираюсь теперь стоя здесь в этой кухне, в сером свете этого дня, спрашивая себя откуда эта внезапная потребность повторять избитые истины, одолевающая меня сегодня, откуда это чувство, что пришло время переступить порог, но прежде что-то уладить что-то проверить как будто все вокруг сжалось до тесного пятачка, вокруг которого бездна забвения, и стоя на нем озираясь в поисках ключей от машины шаря в карманах, я обнаруживаю, что оказывается, Мэйрид опередила меня, с утра уже купила газеты, целых две, местную и центральную, обе лежат на столе, аккуратно вложенные одна в другую, отливая легким глянцем, еще ненарушенным, так что ясно — сама она их еще не читала, предоставив мне это маленькое удовольствие открыть свежий номер, услышать его хруст и потрескивание, ощутить один из тех моментов, что задают правильный тон всему дню или вечеру, как сейчас, когда шелестя листами я открываю последний разворот и читаю заголовок в спортивном разделе “Тяжелые уроки очередного разгрома” NB нет, сейчас не лучшее время и место для поучений
поэтому быстро закрываю его, не желая читать эту назидательную муть сейчас, в это время дня, дату которого вижу на первом листе второе ноября, День всех душ на дворе, скоро конец года, так [185] ИЛ 3/2022 куда же подевался октябрь глазом не успел моргнуть, как часы уже перевели на зимнее время, на прошлой неделе а на передовицах газет все те же истории о непрестанном круговороте мира — от становления и расцвета к упадку и разрушению, о войнах, все так же идущих где-то в далеких краях — в Ираке и Афганистане, в то время как где-то еще — в Палестине и Израиле — продолжаются попытки мирного урегулирования, а здесь дома драма хоть и не столь пронзительна, но тоже вполне реальна — нехватка коек в больницах, тарифные ставки бюджетников под угрозой — хорошие истории, плоть от плоти реальных людей, и что бы из всего этого ни вышло, в них это чувствуется, биение жизни, а тем временем в надмирном царстве международных финансов абстрактные рейтинги взлетают и падают, порождая иной, собственный хаос — цены на акции, процентные ставки, нормы прибыли, коэффициенты платежеспособности — деньги поддерживают дисбаланс, необходимый для всеобщего поступательного движения, а на одной из внутренних полос длинная статья с графиками и котировками, в общих чертах описывающая причины и следствия нашего недавнего экономического коллапса, — сжатое изложение событий, кульминацией которых стала ночь на 29 сентября, Михайлов день, когда вся банковская система едва не рухнула, а страна была на волосок от того, чтобы проснуться следующим утром с пустотой на счетах и для пущей ясности статью иллюстрирует боковая колонка, наглядно поясняющая то, сколь безмерно было наше финансовое безумие в годы, предшествовавшие коллапсу, когда сумма долга взлетела до десятков миллиардов, — невероятные цифры для маленькой ост- Майк Маккормак. Солнечный остов год спустя
[186] ИЛ 3/2022 ровной экономики, внушающие трепет величины, которые навсегда отодвинули горизонты того, что мы полагали сферой своей ответственности, все эти нули, штабелями громоздящиеся друг на друга, — твердые и гладкие как алмаз, плодящиеся как вирус — выглядят как размерности и величины какой-то новой космологии, силы и скорости какого-то бесплодного, вывернутого наизнанку мира — мира со знаком минус, который со временем высосет из нас жизнь, и ведь этот коллапс настиг нас без единого предупреждения, а если какие-то намеки и были, то все наши пророки остались глухи к ним, потому что все они, похоже, лишились дара речи и зрения, потеряли всю свою прозорливость, хотя, казалось бы, именно такие катастрофы пророкам и положено предвидеть или по крайней мере предчувствовать, так что теперь, по прошествии времени, очевидно, что ясновидцы наши были далеко не самые могущественные, и теперь эти деятели, подстилая себе соломку, сменили истерично-обличительный тон своих предостережений на жалкое блеяние, и тут же принялись искать просчеты и анализировать, однако их кроткие увещевания тоже оказались бесполезными в борьбе с надвигающимся коллапсом, потому что клеймить пороки системы можно было до бесконечности, но выкладки и прогнозы, даже самые мрачные, не могли очертить истинных масштабов бедствия или стать действенным заклинанием против него, ведь без своей визгливой обвинительной риторики речи провидцев уже не могли удерживать наше внимание, а толку от их разумных советов перед лицом катастрофы не было вовсе, ведь если нам чего и недоставало, так это пророков безумных бредущих к нам с дикими глазами, измазанных дерьмом, звеня бубенчиками, грешных провидцев, чьи сумбурные слова, рожденные на границе разума и безумия, сводились бы к тому, что мы в жопе в глубокой беспросветной жопе, потому что NB все эти знаки, громоздясь друг на друга, указывают на единственный возможный исход и вот, пожалуйста
теперь эта женщина на фотографии локальная новость, попавшая в обе газеты, в центральную и местную, история [187] ИЛ 3/2022 экологической активистки, объявившей голодовку в знак протеста против энергетического консорциума, который планирует проложить газопровод в Северном Мейо, как раз там, откуда она родом, и уже приступил к работам на шельфе залива Бродхейвен, в обеих газетах одна и та же фотография — женщина с изможденным лицом и выпученными глазами, закутанная в одеяло, пристально смотрит с заднего сиденья машины в объектив камеры, запечатлевшей ее в начале второй недели голодовки, когда она, как сообщается в статье, уже потеряла пять килограмм из тех пятидесяти, что в ней было, так что день за днем она приближается к опасному порогу, этому критическому рубежу истощения, после которого ее здоровье, вероятно, будет необратимо подорвано, и она начнет таять на глазах, сначала потеряв зрение, потом остатки мышечной и костной массы, так что сейчас — обе статьи напирают на это, — пока еще не поздно, должны быть услышаны все эти призывы, обращения, петиции, поданные в ее поддержку в компетентные организации, государственные и частные, но пока — идет восьмой день с начала ее акции — никакой официальной реакции так и не последовало ни от правительства, ни от энергетического консорциума клянется, что будет продолжать до тех пор, пока “Солитэр” — самое большое в мире судно-трубоукладчик, зарегистрированное в Швейцарии, вся эта трехсотметровая махина водоизмещением в девяносто шесть тысяч тонн и с экипажем из четырехсот человек — не покинет залив Бродхейвен и территориальные воды Ирландии, так что здесь рядом две фотографии эта маленькая женщина и здоровенный корабль как на том снимке одинокого бунтаря перед колонной танков на площади Тяньаньмэнь, в далеком восемьдесят девятом, — в них много общего, потому что так же маловероятно, что “Солитэр” сядет на мель, наткнувшись на хрупкое тело этой жен- Майк Маккормак. Солнечный остов а женщина эта день ото дня слабеет, но
[188] ИЛ 3/2022 щины, которая, закутавшись в одеяло, выглядывает с заднего сиденья машины, — еще одна драма, вызывающая ощущение неопровержимой, полновесной реальности, опасное слияние частной жизни и политики, сошедшихся в тщедушном теле этой женщины, сделав его ареной конфликта, как бывало уже не раз, потому что такие истории типичны для Мейо храни нас Господь Мейо Mayo abw1 край, где люди испокон веков предаются самоистязанию и морят себя голодом во имя высших целей и принципов, где эта страсть, не утихающая на протяжении всей нашей истории, укоренилась в политическом сознании как безусловный рефлекс, болезненное чувство греховности, присущее этому краю, земля которого, изрытая оспинами святых пещер, усеянная склепами и молельнями, исполосованная тропами паломников и покаянными путями, как будто стала прибежищем для всех, кто ищет покаяния и искупления, так что неудивительно, что именно здесь голодовка стала орудием политического протеста в те совсем еще недавние времена, когда трое сыновей нашего графства — не припомню другого такого примера во всей Республике — добровольно пошли на голодную смерть за право страны иметь свой флаг Макнила, Гоан, Стэгг2 Арбор-Хилл, Паркхёрст, Уэйкфилд отважные души, вдохновленные нашей измученной землей, способные видеть мир за пределами себя, так же как и та лично для меня первая в этом ряду NB молодая отшельница, которая ближе к концу прошлого тысячелетия облюбовала полуразрушенный bothаn3 на склоне 1. Да здравствует Мейо! (Ирл.) 2. Джек “Шон” Макнила, Майкл Гоан, Фрэнк Стэгг — члены Ирландской республиканской армии (ИРА), погибшие в тюрьмах Арбор-Хилл, Паркхёрст и Уэйкфилд, отказавшись прекратить голодовку. 3. Хижина, лачуга (ирл.).
холма милях в десяти отсюда, молодая женщина, которая, пройдя какой-то древний обряд, приняла в Ватикане схиму с правом просить милостыню и проповедовать среди этих сырых холмов, ибо, как она утверждала, Господь повелел ей углубиться в пустыню, чтобы отчетливее ощутить его присутствие в тишине и уединении, но, прожив, строго соблюдая обеты, несколько лет в горах Западного Мейо, где ничто не могло отвлечь ее от служения, кроме мокрых овец да каменных межевых стен, она объявилась в миру, неся нам весть о том, что [189] ИЛ 3/2022 ад существует, и он населен просто и без обиняков ад существует, и он населен так она говорила, таков был итог ее исканий, всех этих лет, проведенных в молитве и самоотречении, — безжалостное послание, в котором не было и намека на то, что спаситель намерен заглянуть в наши края, ни слова о его милосердии или всепрощении и ох как далеко можно зайти сидя здесь в этой кухне на территории большого заброшенного предприятия на севере графства, возможно, построят завод по переработке асбеста, а рядом с ним гигантскую свалку токсичных отходов, которые планируется сжигать в ультрасовременных печах, и, если выводы экономистов и экологов окажутся благоприятными, завод могут ввести в строй в течение нескольких лет, что всколыхнет инвестиционную активность и рынок труда в целом по региону и нечто из прошлого цепочка ассоциаций, уводящая в детство, когда Майк Маккормак. Солнечный остов увлечься сюжетами из прошлого, утонуть в потоке слов и смыслов, рассеянных по просторам этого края, в лавине образов, накатившей на меня, а внизу страницы еще одна история о том, что
мой отец работал на этой стройке охренеть [190] NB ИЛ 3/2022 он и вправду строил этот чертов завод, о котором тогда говорили с таким же воодушевлением, как будто там на холме, близ местечка Киллала, возводили святилище или храм, и в течение двух лет, пока строился этот светоч технического прогресса, каждый воскресный вечер я наблюдал, как отец пакует чемоданы, собираясь на недельную вахту, а в семь утра, поцеловав на прощанье мать с сестрой, идет к перекрестку, где его забирает микроавтобус, полный других мужчин со всей округи, мастеров и разнорабочих, тех, кому предстояло целых два года лить бетон, класть кирпич, варить арматуру, чтобы эта громадина обрела существование, и, выйдя на проектную мощность, обеспечила работой три с половиной сотни мужчин и женщин, занятых в производстве акриловой нити, — конечная цель, которая поначалу казалась мне мелкой и недостойной всех усилий и чаяний, связанных с этой стройкой, но только до тех пор, пока я не узнал, что на производстве будет использоваться акрилонитрил — высокотоксичный химикат, который придется перевозить по дорогам глубокой ночью и под охраной, а морем отправлять в герметичных контейнерах с двойными стенками, — весьма существенное обстоятельство, в свете которого весь проект приобретал зловещий апокалиптический ореол, и вновь представлялся мне героическим предприятием, которое под силу только бесстрашным первопроходцам, таким как мой отец, которого я воскресными вечерами провожал до перекрестка, каждый раз так остро переживая его отъезд в этом микроавтобусе, что, казалось, часть меня отправляется туда, на эту далекую стройку, и скоро я естественным образом утвердился в мысли, что раз мой отец работает там, то и сам я такой же герой и храбрец, и, возможно, рожден для чего-то столь же незаурядного, и на тебе — всего двадцать лет спустя этот завод, построенный по последнему слову техники, стал одним из последних грязных производств в этой части мира, полностью прекратил выпуск продукции из-за неблагоприятной конъюнктуры — нефть по пятьдесят долларов за баррель, возврат к натуральным тканям и прочее, — и вот он уже стоит, пустой и ветшающий, на невысоком плато близ городка Киллала, ветер с Атлантики гуляет в его корпусах, последняя партия волокна отгружена, рабочие рассчитаны, свет погашен — грандиозный памятник индустриальной готики, со всеми подъездны-
ми дорогами и инженерными коммуникациями, никому не нужный, потому что весь он, от фундамента до кровли, облицован асбестом, а санация по правилам ЕС обойдется чуть ли не в десять миллионов евро, так что совет графства решил забить на него болт и не трогать, чтобы эта канцерогенная дрянь не разлетелась по всему Северному Мейо, отравляя [191] ИЛ 3/2022 Кроссмолину, Аттимасс, Баллину1 и западные пустоши Балликрой и Малранни terra damnata2 в окрестностях Шананмары землю, позабытую временем, но недалеко оттуда дом родителей Мэйрид, и мы много раз там бывали, особенно по молодости, пока Агнес и Дарра были маленькими, и мы часто отвозили их на лето к бабушке с дедушкой, грузили их в машину и катили на север — ехать миль шестьдесят, не больше, но чуть к северу от маленькой деревеньки Малранни привычный нам рельеф резко меняется, как раз в том месте, где N59, извиваясь, ныряет под горбатый каменный мост, окаймленный буйными зарослями рододендронов, мост, который я всегда воспринимал как рубеж, за которым происходит эта разительная перемена ландшафта, холмы и друмлины3 Южного Мейо сглаживаются, переходя в открытые, унылые пространства севера, и этот мост всегда будоражил что-то в глубине меня, так что каждый раз, проезжая под ним с Мэйрид и детьми на заднем сиденье, я испытывал это едва уловимое движение души, чувствовал, как она вздрагивает, окунаясь в этот простор за мостом, где через несколько миль пути свет внезапно становится прозрачнее, горы отступают в туманную даль, и мир распластывается болотистой равниной, по которой петляет дорога на Балликрой и Бангор, и дальше в сторону мыса Духума-Хэд, где жили родители Мэйрид, унаследовавшие по линии ее матери маленькую ферму, и где Дарра и Агнес пару летних недель носились сломя голову по сенокосам и паш- 1. Кроссмолина и Аттимасс — деревни в графстве Мейо, Баллина — малый город там же. 2. Проклятая земля (лат.). 3. Друмлин — типичная для Ирландии форма рельефа, холм пологий с одной стороны и более крутой с противоположной. Майк Маккормак. Солнечный остов хорошо знакомую нам, потому что
ням, которые тянутся ровной полосой от торца дома до самого берега моря и [192] ох как далеко можно зайти, снова погружаясь ИЛ 3/2022 в воспоминания в это дремотное состояние, где мысли дрейфуют прочь от исходной темы, как сейчас, — я едва не забыл, что думал об экономике, о коллапсе банковской системы, таком внезапном и тотальном, что и год спустя он все еще грозит обрушить связанные с нами экономики, как костяшки домино, продолжая расшатывать банковские системы Германии и Франции, не говоря уже о просевшем экспорте нашего соседа, странно — стоило рухнуть маленькой островной экономике, и все мироздание уже трещит по швам, какая-то невероятная нелепость, масштаб события настолько несопоставим с последствиями, как будто рухнуло нечто, чего и не было вовсе или обнаружилось, что рухнувшая конструкция была чистейшей фикцией, и даже то, как она развалилась, лишний раз подтвердило ее изначальное небытие, но при этом нас не оставляет ощущение распада чего-то монолитного и внушительного, как бывает, когда из-за превышения критических нагрузок возникает ничтожный дисбаланс, вызывающий лавинообразное обрушение всего здания, и, хотя в нашем случае кажется, что коллапс произошел в какой-то параллельной вселенной, нет смысла отрицать, что нас затягивает в его гравитационную воронку, нас всех лихорадит от этого всепроникающего ощущения нестабильности, настолько отчетливого, что удивляешься как же мы умудрились не заметить эти нарастающие напряжения NB ведь стоило открыть глаза, поднять голову от повседневных дел, и стало бы кристально ясно, что мир балансирует на грани, или может, мы начисто утратили способность чувствовать приближение катастрофы, этот животный инстинкт, погребенный под наслоениями разума и культуры, который в былые
времена бил тревогу при первых зудящих вибрациях, расходящихся из мест сосредоточения нагрузки, это первобытное чутье, которое дремлет в рептильных частях нашего мозга и которое мы признаем за собаками, крысами, птицами [193] ИЛ 3/2022 когда, повинуясь внезапному ощущению опасности, они целыми стаями срываются с места и обращаются в бегство за считанные мгновения до того, как земля начинает ходить ходуном, деревья валятся, а здания превращаются в груды обломков, — чувствительность, которая, по-видимому, атрофировалась у нас, изнеженных плодами цивилизации, притом что мысль об обрушении всегда маячит в сознании инженера и как обычно в который уже раз образы коллапса и разрушения всегда будят во мне воспоминания об отце — не о развалине, в которую он превратился под конец жизни, а о том бойком, веселом человеке с большими руками, каким я знал его в детстве, вечно что-нибудь разбиравшем и собиравшем — бороны, плуги, волокуши, необязательно чтобы их исправить или усовершенствовать, а просто оттого, что в нем сидела эта потребность узнать, как все эти вещи устроены, удостовериться в том, что на них можно положиться, и, разумеется борона, плуг или волокуша на совесть сработанная вещь, одно из тех орудий, что на протяжении всей зимы стояли, погруженные в свои железные сны, в дальнем углу сарая, и, хотя в них мало что поменялось со средних веков, на нашей ферме, как и на многих других, их продолжали использовать вплоть до восьмидесятых бороны, плуги и волокуши Майк Маккормак. Солнечный остов одно из моих первых детских воспоминаний: я стою рядом с ним в сарае, а на бетонном полу разложено, разобранное на части, одно из этих приспособлений
орудия другой, основательной эпохи, когда в ходу были полновесные меры — фунты и унции, шиллинги и пенсы [194] ИЛ 3/2022 стоят в дальнем конце сарая, прозябая в праздности всю зиму и осень, ощетинившись закаленными лезвиями, коваными зубьями на обитых железными полосами брусьях, ждут своего часа, и, кажется, вся их шершавая суть проступает в этих названиях, вполне подошедших бы орудиям палача бороны, плуги и волокуши и правда, есть в этих словах нечто, наводящее на мысли о пытках, так что неудивительно, что годы спустя на конференции по строительству мостов в Праге, или как потом, задыхаясь в истерике, выла Мэйрид на этой блядской мосто-конференции рассеянно бродя по Музею пыток рядом с Карловым мостом, я вдруг испытал шок внезапного узнавания, все совпадало: принцип конструкции, материал, пропорции этих выставленных в сумрачном свете орудий истязания, зловещих приспособлений, служивших средствами убеждения судебным и церковным властям всех мастей в те времена, когда мир был одержим сознанием своей греховности, но абсолютно уверен в своих приговорах, а инженерная мысль с недюжинным рвением создавала механизмы, посредством рычагов, болтов и прессов извлекавшие правду на свет божий, и эти творения стояли теперь здесь, отбрасывая мрачные тени NB железная дева, дыба, колесо те же зубья и брусья в железных обоймах, красноречиво заявлявшие о своем предназначении, скрепленные болтами и выпуклыми заклепками, которые когда-то раскалялись добела, обретая свою теперешнюю форму в горниле боли и страдания, адские машины, излучавшие в этот сумрак злую ауру такой интенсивности, что все мое хорошее настроение хлопьями осело до самого дна, превратившись в тревожный стыд, потому что все эти замысловатые механизмы, с их винтами и шестернями, созданные во времена, когда инженерное искусство Запада пребывало в самом глубоком упадке со времен античности, были несомненными техническими достижениями своей эпохи, делом рук даровитых мастеров, посвятивших себя столь гнусной и подлой цели, что мне стало тошно, ведь
хоть я и был тогда молод, но уже остро ощущал, что инженерное дело — это высокое, благородное призвание, средство совершенствования человеческого рода, однозначно стоящее на стороне добра, в одном ряду с ценностями социал-демократического толка, как я понимал их тогда, и [195] ИЛ 3/2022 погруженный в эти мысли, я шатался от экспоната к экспонату, среди теней и тяжелого штофа, пока до меня не дошло, что я следую по пятам за женщиной с каштановыми волосами в стеганом анораке, чье лицо лоснилось и горело от укусов мороза, который к концу той зимы выстудил Прагу, а ее наградил насморком, так что теперь она поминутно сморкалась в салфетку, передвигаясь по выставке, задерживаясь перед каждым экспонатом, прежде чем поставить галочку в потрепанном каталоге, и привлекла меня не только ее внешность и не методичность, с которой она обходила залы, а просто в этот зимний вечер мы были там единственными посетителями, каждый в своем пузыре одиночества, и теперь сошлись в затейливом парном танце, то приближаясь, то отдаляясь друг от друга, кружа в замысловатом гавоте среди экспонатов, погружавших нас в атмосферу века механизированного зверства до тех пор, пока мы наконец не остановились, рука об руку, перед машиной для колесования, одним из этих сложных механизмов, чьи некогда создавали все эти сжимающие и растягивающие усилия, которые кромсали плоть и крушили кости, и вскоре я уже терялся в догадках, что за фантазия могла породить все эти немыслимые технические ухищрения для причинения боли, требовавшие завидной изобретательности, особенно это чудовищно точное распределение сил, благодаря которому вес тела осужденного медленно, но верно преодолевал противодействие его мышц, постепенно насаживая тело на колья, и, размышляя обо всем этом, я вдруг услышал, как женщина, стоявшая рядом со мной, сказала с американским акцентом все дело в сексе, разве нет, они были одержимы им и хотя прежде эта идея не приходила мне в голову, но теперь, облеченная в слова, она казалась вполне очевидной: все эти проникающие в тело шипы, колья и зубья были порождением и воплощением похоти, — так что под влиянием этих образов Майк Маккормак. Солнечный остов зажимы, лезвия и шипы
и под взглядом этой женщины, смотревшей на меня поверх своей салфетки, я кивнул, не просто подтверждая истинность ее утверждения, но как бы и соглашаясь на [196] ИЛ 3/2022 все это блядство под видом конференции, как потом, когда все это вскрылось, рыдая, завывала Мэйрид, хотя в действительности напряжение той первой встречи в музее, вопреки ожиданиям, так и не разрядилось ничем похожим на бесстыдный загул — напротив, в этой короткой связи было много искренней нежности, и эти несколько дней в маленьком отеле в Жижкове — старом рабочем предместье — стали мне дороги, хоть я и стыдился их, испытывая благодарность, смешанную с облегчением, когда мы расстались, ни словом не обмолвившись о продолжении, сжигая мосты эти блядские мосты, задыхалась в рыданиях Мэйрид история другого человека из другого времени, которую ктото вспоминает здесь стоя в этой кухне лишь один из оттенков в радуге памяти, которая перекинулась из детства сюда, в настоящее, вобрав в себя воспоминания о том времени, об отце, о нашей ферме, целый клубок ассоциаций, распутывать который мне сейчас недосуг, потому что боюсь, что они навсегда развеют образы тех машин и орудий, что хранились в амбарах во времена моего детства, тех, что мой отец разбирал, раскладывая по частям на полу сарая, — просто устроенные вещи, принадлежащие веку, который смотрел на себя иначе плуги, бороны и волокуши NB фунты, шиллинги и пенсы грубо сработанные, простецкие инструменты, настолько примитивные по сравнению с точеной элегантностью той единственной настоящей машины, вокруг которой вращалась вся жизнь нашей фермы, да что там, в ней, пожалуй, помещалась ее душа — серый “мэсси фергюссон 35”, приобретенный отцом за четыреста восемьдесят фунтов на сельскохозяйственной выставке в Вестпорте ближе к концу шестидесятых, и с тех пор он вечно в нем ковырялся, постоянно вынимал какую-
нибудь деталь из двигателя, разглядывал ее, переминаясь с ноги ногу, вытирая руки о ветошь, что-нибудь отрегулировав, — как сейчас это вижу стоя здесь в этой кухне [197] ИЛ 3/2022 кажется, протяни руку, и вот они отец и трактор да они и были почти одно в тот день, когда я пришел из школы и, зайдя в сарай, увидел, как он стоит там, а на бетонном полу, среди сенной трухи — весь двигатель, разобранный, разложенный в ряд деталь за деталью головка блока, поршни, коленвал до самых ворот, где я стоял, в школьных брюках и джемпере, в ужасе от этого зрелища, потому что корпус 35го лежал в стороне, выпотрошенный и беспомощный, а все его внутренности были аккуратно разложены по полу, так чтобы была понятна не только последовательность разборки, но и обратный порядок, который вернет ему гармоничную целостность исправного механизма, и над всем этим стоял мой отец, щурясь в просвет топливного патрубка, продувая его, и, вот наконец удовлетворившись результатом, он положил его на отведенное ему место на полу и объяснил мне как ни в чем не бывало как будто это был симптом какого-то механического вируса, грозившего распространиться за пределы этого мотора и поразить всю машинерию мироздания, выбить вселенную из колеи и обрушить на нас небеса с громами и молниями, потому что я прекрасно понимал, что это был явный перебор, и обычный слесарь не пошел бы дальше регулировки клапанов и прочистки форсунок, но мой отец не совладал с искушением в очередной раз что-нибудь разобрать, просто чтобы понять, как оно устроено и можно ли ему доверять, и вот теперь словно жрец над алтарем разрушения, он стоял над разложенными по полу деталями, держа в руке один-единственный гаечный ключ и потряхивая им, как будто ссылаясь на него в ка- Майк Маккормак. Солнечный остов масло подъедал
[198] ИЛ 3/2022 честве оправдания, и, когда он сказал мне, что этим единственным ключом он и разобрал весь трактор, развинтил его на мельчайшие компоненты, а потом сказал, что и для сборки никаких других инструментов тоже не понадобится, я еще больше перепугался, содрогнувшись при мысли, что такой сложный и совершенный механизм, как этот двигатель, столь уязвим и беззащитен перед этой простой железякой, превратившей его в груду запчастей, и этот мой испуг был настолько велик, что прошли годы, прежде чем я смог разглядеть во всем этом истинное инженерное изящество, очевидное для моего отца, — нечто продуманное и виртуозно исполненное, а не акт разрушения, поразивший мое детское воображение настолько, что возможно, тогда я впервые с тревогой ощутил ненадежность мира, центробежную силу, вытолкнувшую мое сознание за пределы дома, двора, деревни во внешний мир который простирался далеко очень далеко потому что при виде этих разложенных по полу деталей, мое испуганное воображение взлетело до устрашающих высот, с которых стали видны все приводы и тяги вселенского механизма, оси, с которых земля и небо могут запросто слететь, стоит лишь какому-то важному шплинту выскочить из гнезда, и вся эта бескрайняя упорядоченная круговерть звезд и галактик ринется сквозь вакуум пространства к какому-то окончательному катаклизму на самом краю бесконечности, и хоть мой тогдашний страх и не рисовал все это в таких подробностях, но только таким космическим откровением можно объяснить волны беспокойства, душившие меня, стоящего над разобранным двигателем в этом сенном сарае NB в смятении и тревоге, которые продолжали терзать меня ничуть ни меньше и на следующий день, когда отец выкатил из сарая трактор, бодро попердывавший выхлопной трубой, и он покатил по ухабам узкой грязной дороги, через поле, все удаляясь, расплываясь в дали вместе с торчащей над ним фигуркой отца, которая становилась все меньше, пока человек и машина не оказались в низи-
не и мы не потеряли их из вида, стоя у передней стены дома, — Онни, моя мать в домашней тужурке и Этни, вцепившаяся в полароид, подарок от гостей из штатов, который она тогда почти не выпускала из рук как ребенок с этой штуковиной, сказала мама [199] ИЛ 3/2022 пока они наконец совсем не исчезли из вида, как будто их ластиком стерли, и хоть успешное восстановление трактора и не стало для меня особенной неожиданностью, но все же оно не избавило меня от гнетущей убежденности в том, что ни много ни мало — весь плавный сбалансированный ход вселенского механизма нарушен, и это может обернутся катастрофой для всех нас, так что без всякого преувеличения вид этих разложенных по полу деталей навсегда останется со мной как доказательство того, что мир — это нечто гораздо менее устойчивое и цельное, чем мне представлялось до тех пор, — расшатанная машина, свинченная в темноте из чего попало, и выйти из строя она может гораздо скорее, чем я подозревал, и по сей день этот детский страх порой возвращает меня в тот сенной амбар, как тогда, несколько лет назад, когда по главной улице проезжает здоровенный тягач с низкорамным прицепом, длинный рокочущий монстр, ползущий на низких передачах, повинуясь осторожным движениям водителя, который, сидя в высоченной кабине, старался не посбивать зеркала с припаркованных по обеим сторонам улицы машин, таща за собой на платформе что-то разобранное на секции и закрепленное по обеим сторонам стяжными ремнями и цепями, что-то на первый взгляд похожее на фосфоресцирующие кости какого-то исполинского ископаемого, чьи ребра теперь были собраны в аккуратную стопку вокруг громадного спинного хребта, отполированного временем и стихиями до такого холодного керамического лоска, что, казалось, коснись его, и на ощупь он будет гладким как стекло, и только когда весь автопоезд проехал мимо, увидев зад прицепа, обклеенный сигнальными лентами и предупредительными знаками, я узнал в очертаниях груза ветровую турбину, полностью разобранную: обтекатель, лопасти и коническая опора аккуратно сложены по отдельности вдоль платформы, но по следам коррозии на фланцах основания видно, что эту Майк Маккормак. Солнечный остов я был в поселке и, стоя на тротуаре у магазина Кенни с пакетом молока и газетой в руке, смотрел, как
турбину недавно демонтировали, может по причине поломки, или она оказалась лишней, или морально устарела, а может, просто [200] ИЛ 3/2022 подъедала масло как, наверно, сказал бы мой отец а я остался стоять, смотря ей вслед, с мыслью о том, что есть что-то скорбное в этой поверженной машине, которую тащат теперь через наш маленький поселок на западном побережье, где-то внутри себя признавая все это как факт капитуляции мира, потерявшего веру в свои идеалы, как будто какието вполне обоснованные надежды обернулись крахом, и мир отказался от сокровенной мечты о себе, от одной из своих лучших судеб, и я был не одинок в своем желании проследить ее уход, потому что на углу у магазинчика Моррисона, в трех дверях от меня дальше по улице, стоял пожилой мужчина, остановившийся на полушаге, опершись обеими ладонями на набалдашник своей трости, провожая глазами прицеп, продолжавший свое осторожное движение сквозь поселок, а еще несколько человек стояли напротив через улицу, тоже пристально наблюдая в каком-то забытьи, — затяжной неподвижный кадр, длившийся все время, пока тягач громыхал мимо вдоль по улице и пока он не скрылся из глаз, повернув за церковью в сторону дороги на Вестпорт, пока люди не пришли в себя и не стали вопросительно поглядывать друг на друга, посмеиваясь, как будто ни с того ни с сего вдруг поддались посреди дня какому-то детскому дурачеству, а я, стоя через улицу от них, размышлял о том, куда же направляется эта опрокинутая турбина, хотя на самом деле было бы странно предположить, что нечто подобное вообще может куда-то направляться или, точнее, что есть некое место, куда направляются подобные вещи, ведь неподвижность и статичность — суть этих конструкций, как и моя суть в тот момент, когда я застыл, охваченный рецидивом той старой тревоги, испытанной девятилетним пацаном в сенном сарае при виде того дизеля и мира, разобранного на запчасти, только теперь NB четыре десятилетия спустя когда эта идея по неспешной дуге прошла через мою жизнь, теперь я понял, что тот разобранный трактор представлялся мне началом мира, хаосом творения, в котором разрозненные части собирались в единое целое, тогда как этот ветряк
был его концом, судьбой, от которой он вынужден был отказаться, мечтой о самовоплощении, отложенной, или недоношенной, или мертворожденной, старая мысль, и как будто ее эхо программа, которую я не так давно слушал по радио, панельная дискуссия о будущем этих ветровых турбин, где разные эксперты — критики и апологеты — сопоставляли их влияние на окружающую среду с производительностью и все такое прочее, и никак не могли ни до чего договориться до тех пор, пока слово не дали слушателям, которые по большей части вторили тому, что уже было сказано, почти все, кроме одной женщины, чей сбивчивый голос диссонировал с нахрапистым тоном участников дебатов, когда она позвонила в студию и сказала, что [201] ИЛ 3/2022 просто интересно, одна ли она об этом думала или может, кого-то еще посещали подобные чувства в отношении этих машин, этой технологии но оказалось, что никого, или они решили, что неподходящий момент ими делиться, так что после пары натужных комментариев ведущего, который тщетно попытался придать ее реплике хоть сколько-нибудь здравого смысла, ее выступление замяли Майк Маккормак. Солнечный остов она живет у подножия холма, на котором несколько таких турбин, и что бы там ни говорили об их влиянии на экологию или их ценности как источника чистой энергии, у нее самой возникла с ними какая-то духовная связь — достаточно постоять на заднем крыльце несколько минут в день, глядя на них, и в них проступает нечто божественное, в этой группе силуэтов над горизонтом, в резких очертаниях лопастей на фоне неба, ведь разве не похожи они на Христа на распятии, преданного позорной смерти на кресте вместе с разбойниками по левую и правую руку от него, а когда крутятся, разве не напоминает молитву монотонный гул их динамо, их непрестанный ритм, порожденный щедрым бризом, который, конечно, не что иное, как дыхание Господа, летящее над землей, и от их гудения всплывают воспоминания о всех этих буддийских молитвенных барабанах, что она видела за годы путешествий по Тибету и Индии, и уж точно — такие гигантские машины, построенные из столь безупречно чистых сплавов, наверняка способны перекинуть мост между землей и небом, моля за нас своей песней и
[202] ИЛ 3/2022 как несколько пафосное лирическое отступление, едва ли разумный аргумент, а скорее мистический вздор, притом, конечно, весьма непосредственный, что позволяло безболезненно отодвинуть ее с глаз долой, сказав еще пару одобрительных слов о ее искреннем красноречии и очевидной глубине чувства, и что-то подобное я испытал в тот день в центре Луисборо, стоя на тротуаре и наблюдая, как эта разобранная турбина, водруженная на свои похоронные дроги, движется по главной улице, без процессии и без оркестра, и во всем этом такое одиночество и монументальность, словно самого Бога, ну или какое-нибудь из его воплощений, везут через нашу деревушку на самой окраине мира после того, как смерть или массовое сокращение штатов все-таки настигли его, и теперь, погруженный на телегу, он едет к месту своего погребения или на свалку металлолома вне нашей юрисдикции, туда, где богов разбирают на запчасти или совсем утилизируют, возможно, грузя их на баржи и отправляя со спасательными буксирами в открытое море, за границы континентального шельфа, чтобы закрепить на них грузы и затопить в абиссальной зоне посреди Атлантики, в зазоре между тектоническими плитами, где лежат все эти лишние боги, разбитые вдребезги и замерзшие, в самых черных глубинах без единого сигнального буя на поверхности — с глаз долой из сердца вон, — став одной из тех вещей, которые подъедали масло так или иначе все это напоминает мне, на случай если я вдруг забуду, что моя детская способность по делу и не по делу воображать апокалиптические развязки осталась со мной и четыре десятилетия спустя, и достаточно малейшего толчка, чтобы она проявилась вновь, увлекая меня в такие бездны беспамятства, что я могу окончательно потерять почву под ногами и вылететь по спирали на какую-то темную орбиту, уводящую меня все дальше и дальше от дома, в глубочайшие области пространства, — странное умонастроение для инженера с его естественной тягой к стабильным конструкциям, совсем не таким, как NB этот призрачный круговорот хаоса, который так искажает и размывает сегодняшний день
и ясно, из этих газетных историй ясно, что наше представление о катастрофе очень ограничено, слишком связано с образами обрушения вещей сугубо материальных, все эти груды кирпича, искореженный металл, битое стекло, мосты и здания, оседающие в тучах пыли, — механистический взгляд инженера, а из того, что написано здесь о глобальной экономической катастрофе, из всех этих разговоров о вирусах и инфекциях ясно, что есть и другие формы хаоса помимо законного стремления вещей осязаемых следовать закону гравитации, и похоже, что там, в тонких сферах финансов и валют, экономические конструкции рушатся иначе или, по крайней мере [203] ИЛ 3/2022 так, как свойственно их абстрактной природе, пораженные бесплотными сущностями, которые атакуют веру в их состоятельность и ценность, раздувая ее сверх всякой меры, пока наконец вся система не пошатнется и не опрокинется однажды посреди ночи, когда, проснувшись на следующее утро, мы окажемся в мире, перекроенном по новому, едва ли выгодному для нас шаблону, и конечно все это ясно, но только задним числом как будто сам факт крушения одновременно проливает свет и становится линзой, через которую бедствие можно как следует разглядеть, и только поднявшись на воображаемую груду обломков, можно, да и то только при правильной настройке оптики, увидеть ясную картину, ведь пока все не рассыпалось в прах, я не понимал да и никто не понимал к чему все идет... Агнес или, как бывало, называл ее Дарра 1 Agnes Dei Агнес Огнеопасная 1. Агнец Божий (лат.). Майк Маккормак. Солнечный остов ***
Оглашенная Огнепоклонница Агнозия [204] ИЛ 3/2022 Анагноризис1 Агнес, наш первенец, порог, за которым начиналась другая жизнь — жизнь с грузом ответственности и обязанностей, которые вынуждали меня и Мэйрид вживаться в новые для нас взрослые роли, наше сугубо личное воплощение слова “надо”, требовательное существо, чье скорое появление в этом мире обещала та синяя полоска, и девять месяцев спустя, как и было обещано, она не замедлила появиться, незадолго до полудня, склонив чашу весов до отметки в семь фунтов четыре унции, слегка желтушная, но в остальном без отклонений, со всеми двадцатью пальцами там, где им положено быть, и через сорок минут после появления на свет уже присосалась к материнской груди, а пару дней спустя была зарегистрирована по всей форме и получила свидетельство о рождении, которое оформлялось при мне в маленьком кабинете, дальше по коридору от родильного отделения районной больницы, — документ на одной страничке, говоривший мне, что дочь моя окончательно осуществилась и что личность ее отныне несет печать ирландского гражданства, и хотя ей не было и четырех дней отроду, но в ней тем не менее был заключен весь смысл и предназначение громадного и всеобъемлющего государственного аппарата, внутри которого она сможет реализоваться как свободная, самоопределяющаяся личность, и сама, в свою очередь, будет поддерживать эту защитную конструкцию, именуемую демократией, став избирателем, потребителем, пациентом, студентом, клиентом банка, налогоплательщиком и так далее, обрастая удостоверениями и дипломами, которые позволят ей воспользоваться выгодами своего рождения в свободной республике, доступом к образованию и медицине, банковским счетам и библиотекам, всеми правами, которые подразумевает NB это свидетельство о рождении, первичный документ, оформленный в маленьком офисе в конце коридора, тесном и зава1. От др-гр. ἀναγνώρισις — узнавание, переломный момент в драматическом произведении, когда тайное становится явным.
ленном до потолка папками и бумагами, с единственной флуоресцентной лампой, отбрасывавшей резкий свет на лицо улыбчивой дамы с полными руками, которая аккуратным почерком заносила наши с Мэйрид данные в недавно заведенную книгу, а потом пошла к шкафу и вынула из него бланк свидетельства, который мы оба подписали, прежде чем она сделала какие-то финальные пометки, и прочитав текст последний раз, чтобы удостовериться, что ничего не упустила, взяла штемпель и поставила гербовую печать, после чего с улыбкой вручила бумагу мне, а я, тронутый торжественностью происходящего, неожиданно для себя пожал ей руку, потому что именно так, мне казалось, следовало отметить этот момент, и [205] ИЛ 3/2022 десять минут спустя, сидя в машине с Мэйрид, прижимавшей к груди Агнес на заднем сиденье, я все еще рассматривал этот документ документ почти такой же удивительный, как и сам ребенок, в том смысле, что мы когда-нибудь сдвинемся с места, или ты так и будешь весь день глазеть на это свидетельство раздался голос Мэйрид с заднего сиденья, и разумеется, все эти возвышенные размышления вскоре были преданы забвению, точнее, утонули в прозаической суете, поглотившей нас, молодых родителей, в бесконечной драме ночных кормлений и смен подгузников, в страхах перед прививками и всеми этими показателями развития, которым мла- Майк Маккормак. Солнечный остов он закреплял за ней место в структуре общества, которому теперь надлежало тратить часть своего ВВП на ее здоровье, ее образование, ее безопасность и много еще на что, так что двадцать с лишним лет спустя я все еще чувствую эту загадочную гордость, которая захлестывала меня, пока я сидел там на водительском месте, — жутковатое чувство, что моя дочь, плоть от плоти моей, возведена в некий новый статус, приобрела какую-то метафизическую реальность, будучи включена в этот государственный реестр, отводивший ей место в сознании общества, место, принадлежащее ей одной, защищенное от любых посягательств, любых попыток размыть контуры ее личности, смазать линию ее судьбы, не бирка и не порядковый номер, а залог свободы в ее собственном политическом пространстве, и теперь наша дочь-гражданка
денцам положено соответствовать, — у меня душа уходила в пятки каждый раз, когда районная медсестра парковалась перед домом, и все это — трудно поверить — было [206] ИЛ 3/2022 в прошлом тысячелетии история древнего мира и, конечно я и думать об этом забыл, когда двадцать два года спустя, в начале марта, мы с Мэйрид поехали на первую персональную выставку Агнес в галерее на улице Святого Доминика в Голуэе, выставку, которая была ей наградой за лучший результат на выпускном экзамене по живописи двумя годами ранее, признание таланта — уверяла меня Мэйрид, — поощрение от наставников за ее работы маслом за последовательные попытки объединить освященную временем традицию с оригинальной техникой, опровергающей расхожее мнение об избыточности живописи в мире, наводненном цифровыми изображениями или как-то так, говорила Мэйрид, пока мы ехали NB вспоминая основные пункты рецензии на дипломную работу Агнес, благодаря которой и состоялась эта выставка, упирая на то, что для Агнес это важное событие, и не только потому что это ее первая персональная выставка, а еще и потому что она ни разу не выставлялась с момента выпуска, и будет интересно посмотреть, как она — теперь уже свободный художник — экспериментирует с темами и техникой, к каким сюжетам обращается, и в этот момент мне следовало бы уловить нотки предостережения в голосе Мэйрид, но я пропустил это мимо ушей, расценив как завуалированную просьбу сделать над собой усилие и поддержать Агнес этим вечером, постараться быть компанейским и веселым, ну или, по крайней мере, не таким букой, как обычно, чтобы она могла мною гордиться, но, разумеется, мы зря за нее тревожились, потому что, едва мы вошли в галерею, я сразу понял, что никогда прежде Агнес не была столь естественна и самодостаточна, как в тот вечер, — один из тех случаев, когда я смотрел на нее и думал: случись так, что судьба не свела бы нас с Мэйрид, Агнес все равно ухитрилась бы появиться на свет и стать именно
тем, кто она есть, настолько необусловленной ничем и никем она мне казалась, и будь мы хоть трижды ее родителями, это никак не умаляло ее цельности, ее самости, способности быть наедине и в согласии с собой, которая сразу бросилась мне в глаза, когда, войдя в галерею, я увидел, как она, в окружении гламурной толпы друзей и доброжелателей, все-таки умудрялась стоять особняком от них, в самом центре зала, с таким видом, словно все ее бросили, но при этом она все равно королева бала, паря над полом в черной тунике, всем своим существом, как позже растолковал мне Дарра, воплощая образ свидетеля и безмолвного обвинителя, идеальной страдалицы и Круэллы де Виль, — настоящая икона вестерн-готического стиля, она излучала в пространство вокруг себя такую осязаемую ауру спокойного пренебрежения, что в течение нескольких секунд я не решался приблизиться к ней, боясь нарушить что-то существенное в композиции выставки, в то время как Мэйрид, судя по всему, не разделявшая моей неуверенности, двинулась напрямик к дочери и на расстоянии вытянутой руки от нее на мгновение остановилась, прежде чем они заключили друг друга в объятия, выскользнув из которых некоторое время спустя, Агнес наконец поприветствовала меня поцелуем и потащила в кружок своих друзей и доброжелателей, молодежи чуть старше двадцати, причем всех девушек звали Эмили, либо Эмма, а парней — Ойсин, Найсе1 или что-то в этом роде, и, разумеется, на некоторое время я потерялся в сутолоке рукопожатий и приветствий, в вихре обрывочных разговоров и замечаний о том, что [207] ИЛ 3/2022 да, сегодня важный день нет, мы только до вечера да, конечно, горжусь и и так далее и тому подобное пока кто-то не протянул мне бокал красного вина, и, взяв его, я пожалел о том, что он недостаточно велик, чтобы спрятаться за ним от всех, а Мэйрид тем временем, видимо, чувствуя себя как 1. Ойсин и Найсе (в современном ирландском имена произносятся как Ошин и Ниша) — имена героев ирландского эпоса. Майк Маккормак. Солнечный остов да нет, нормально, мы проскочили, пока еще не началось
[208] ИЛ 3/2022 рыба в воде, скользила среди друзей Агнес, подхватывая настроение этого вечера и не испытывая необходимости под чтото подстраиваться, так что я воспользовался возможностью отступить, то есть буквально сделал шаг назад, оказавшись за краем людского круга, где было меньше суеты и больше места и времени, чтобы прийти в себя, прежде чем отправиться взглянуть собственно на выставку, но прошло еще некоторое время, прежде чем глаза привыкли к свету зала, который, казалось, утопал в каком-то охристом тумане, зернистом и ниспадающем, — эффект, вызванный низкими лучами вечернего солнца, отражавшимися от стен, а если конкретнее, от красных сделанных от руки надписей, целиком, от пола до потолка, покрывавших стены галереи, — разные шрифты и размеры, непрерывное полотно текста, который при ближайшем рассмотрении оказался отрывками из новостей провинциальных газет — “Телеграф”, “Сентинел”, “Геральд”, “Вестерн Пипл”, — все свежие и все про судебные дела самого разнообразного свойства: кражи, домашнее насилие, жестокое обращение с детьми, нарушения общественного порядка, незаконный выпас на охраняемых территориях, мелкое воровство, фальшивые номерные знаки, драки в общественных местах, кражи со взломом, нанесение телесных повреждений, вождение в нетрезвом виде — в общем, все те дела, что входят в сферу компетенции районных и окружных судов, все они с подробным описанием фактов, обстоятельств и с прямыми цитатами из судебных протоколов, в которых отчетливо — прямо из стен — звучали голоса потерпевших и обвиняемых, истцов и ответчиков когда я повалил его на землю, Ваша честь, я нанес мы не отвернулись от него, хоть он и причинил нам невыразимые страдания серию последовательных шлепков, Ваша честь надеюсь, он гниет в аду, ни один отец не поступил бы так со своей семьей сильный запах золы и бензина от нее, Ваша честь четыре типа психотропных наркотиков в своей системе NB очнулся три недели спустя с титановой пластиной в черепушке тебе, ублюдок, это аукнется
и так далее и тому подобное, пульсирующий красный поток, захлестнувший всю галерею, от пола до потолка, вздымаясь и падая, волны и воронки из символов и пробелов разного размера, то мелкая зыбь сжатых шрифтов, то сокрушительные типографские валы, водоворот голосов и цвета, — да, это было нечто — стоять там, чувствуя, как твой взгляд дрейфует вдоль стен, увлекаемый ритмом всей композиции, и в то же время борясь с искушением остановиться и вникнуть в суть каждого отдельного эпизода, но все же предпочитая ощутить весь поток целиком, скользя взглядом вниз по течению этого беспощадного обвинительного акта, пока Мэйрид не вывела меня из оцепенения, внезапно появившись сбоку и всунув мне в руки выставочный каталог, прижимаясь к моему локтю с выражением тревоги и досады на лице, чего в этой обстановке я от нее совсем не ожидал, но мгновение спустя уже понял причину, стоило перевернуть каталог и прочитать на обложке [209] ИЛ 3/2022 Дневники Первой Отрицательной Инсталляция Агнес Конуэй и так я и застыл там посреди толпы, целиком во власти единственной мысли: каким бы ни виделось отцу будущее дочери, он и в диком бреду представить себе не может, что будет стоять посреди муниципальной галереи, чьи стены покрыты надписями, на которые ушло литра два ее собственной крови, потому что именно это — до меня начало наконец доходить — это и было у меня перед глазами, тот самый красный туман, висящий в слабом вечернем свете, струящемся из окон, так что создавалось впечатление, что текст выступает из стен, проецируется в центр зала багровыми словами и предложениями, сливаясь с воздухом в такую тончайшую эмульсию, что казалось, она впитывается прямо через поры кожи, насыщает нас, и хотя непрерывность пространства нарушалась зрителями, этот свет все равно сплавлял нас всех в единое целое, занимавшее весь зал, — кровь Агнес стала нашей общей стихией, средой, где мы пребывали, которой дышали, сама же она — главным свидетелем и судьей, оглашающим обвинительный акт, пусть крайне абстрактный и риторически вычурный, размытый во времени и пространстве, но все же в конечном итоге сходящийся клином в единой исходной точке, которой был Майк Маккормак. Солнечный остов Материал — кровь автора
я не что иное и не кто другой, как [210] ИЛ 3/2022 я ясно как день, каждый завиток шрифта, каждая строка на поверхности этих стен кричали об этом — я был силой, взметнувшей к потолку эти волны, — об этом твердил жуткий голос внутри, тем более отчетливый, что звучал он глухо и издалека, говоря мне я причина этого я в ответе за это что бы это ни было но определенно что-то нехорошее и не делающее мне чести, ведь только чувство настоящей вины могло быть причиной скулящего страха, охватившего меня там, в центре этого зала, и сейчас сидя за этим столом я чувствую его отголоски, те же судорожные вспышки, от которых что-то внутри корчилось в таком спазме ужаса, что раньше, чем я успел хоть что-то решить, я уже молился или, вернее изливался молитвой в неукротимом порыве, который вывернул душу наизнанку раньше, чем я успел прокашляться застрявшими в горле комками слов Господи Иисусе лишь бы это было взглядом на мир вовне а не болью внутри, за которую NB мне быть в ответе и тут Мэйрид схватила меня за локоть с таким перепуганным лицом, что в тот миг я подумал, неужели, не помня себя, я вы-
палил все это вслух, потому что в тот момент я, как потерявший равновесие канатоходец, балансировал над бездной паники и, лишь бешеным усилием воли преодолев мутящий сознание ужас, заставил себя проковылять в сторону выхода, через дверь, в мартовские сумерки, на узкую улицу, которую запрудил дождь и вечерний поток машин, и те немногие, что мокли на тротуаре у входа, дымя сигаретами и болтая, уставились на меня с такой тревогой, что, пока я пытался собраться и утихомирить дыхание, я живо представил, каким чучелом я, должно быть, выглядел, улепетывая из галереи, — деревенщина с физиономией фермера, но при галстуке, расталкивает публику, прижав к бокам кулачищи [211] ИЛ 3/2022 убил бы убил бы, мать их Матерь Божья какой-то паренек c редкой бороденкой подошел ко мне с участливой миной, и не помню, чего я ему сказал или как ответил на его вопрос, но только обе его руки вдруг вскинулись вверх, загораживая лицо, как будто от пощечины или удара, — правда не знаю, чего я такого сделал, но только это мигом отбило у него охоту принимать во мне участие, и он отвалил, оставив меня в покое на тротуаре у входа в галерею, где я простоял еще с полчаса, пытаясь взять себя в руки, промокнув за это время до нитки, а народ тем временем кучковался то там, то здесь, с сигаретами и вином в бокалах, пока наконец не стал рассасываться в густеющей темноте, а я к тому времени уже немного успокоился только немного нервы более или менее пришли в норму, отчасти оттого, что из обрывков беседы, долетавших до меня, складывалось впечатление, что выставка имела успех, и, если повезет, она не пройдет незамеченной, так что мне полегчало — похоже, Агнес я никак не навредил, — и, забыв на время о своей тревоге, я снова пытался разобраться в том, что, собственно, я увидел в этой вы- Майк Маккормак. Солнечный остов нечего сказать, хорошенькое впечатление я произвел в этот важный для Агнес день — об этом я думал, стоя там, как обоссанный, под этим дождем, переваривая свой позор, кислым сгустком оседающий внутри, и в этот момент
[212] ИЛ 3/2022 ставке, что повергло меня в такой шок, почему я так близко к сердцу принял все это, и главная загадка — как человек моих лет мог так поддаться собственным чувствам, настолько слететь с катушек, выставить себя таким дураком, и если я чего и понимал, стоя там под дождем, так это то, что равным счетом ничего не понимаю, копаясь в чувствах, от которых саднило и корчилось мое нутро, пытаясь разложить их по полочкам, прислонясь спиной к тесаному камню стены, и не надо было глядеться в зеркало, чтобы понять, какое странное зрелище я, должно быть, являл собой со стороны, если кому-то было до меня дело, — здоровяк, напяливший костюм и галстук, с обветренным деревенским лицом, ни дать ни взять фермер у ворот церкви после воскресной службы, но как бы все это ни выглядело для запоздалых посетителей галереи, стоявших вдоль тротуара, разумеется, никто из них и представить себе не мог, как смутно и тягостно было у меня на душе, потому что никогда прежде бремя отцовства со всеми его последствиями не тяготело надо мной таким тяжким грузом, как тогда у входа в галерею пока я мучительно пытался решить, есть ли моя вина в том, что было там внутри, на этих стенах, чувствуя, как страх скручивает в тугой узел два десятилетия отцовской ответственности, понимая теперь, что этот вечер, возможно, станет не чем иным, как полной переоценкой себя — человека и отца, на что я никак не рассчитывал, садясь в машину и отправляясь на эту выставку, — что в конце этой поездки длиной миль в шестьдесят-семьдесят мне придется расплачиваться по счетам с самим собой, ведь, как и многие, я шел по жизни, не особенно предаваясь самоанализу, считая себя вправе не бередить душу лишними вопросами, пожалуй, ожидая этого от других, но уж точно не от себя, и вот теперь меня вынуждала к этому нервная дрожь, идущая из самого центра моего существа, снова и снова отзываясь во мне вопросом NB подвел ли я свою дочь толкнул ли я ее к этому, чем бы ни было все это на стенах галереи, — этот вопрос я так и не смог разрешить, как ни старался, стоя под угрюмым моросящим дождем, все больше утверждаясь в мысли, что жить, как подобает порядочному человеку — а доныне я искренне был уверен, что именно так и живу, — само по себе недостаточно, иначе почему самый воздух теперь, казалось, был пропитан чувством вины, ощущением, что мало просто делать все правильно, и теперь я заметил, что
в падении капель дождя появилась какая-то размеренность — верный знак того, что он не перестанет до конца вечера, а поток машин, ползущий мимо в приглушенном влажном свете, заставил меня осознать, что я вымок до нитки, особенно плечи и спина, а еще то, что я не могу сдвинуться с места, не могу вернуться внутрь из-за стыда и смущения, так что я простоял там в одиночестве еще четверть часа, прижимаясь спиной к стене, пока Мэйрид и Агнес наконец не появились на тротуаре рядом со мной с выражением раздраженного облегчения на лицах, восклицая [213] ИЛ 3/2022 ах вот ты где а мы думаем, куда ты запропастился и я пытался не встречаться глазами с Мэйрид, уловив в ее взгляде намек на то, что до поры до времени она не намерена давать волю гневу и недовольству, но позже у нас будет разговор, так что я неуклюже изобразил радость при их появлении, бормоча какие-то нелепые извинения, что, мол ни та ни другая не поверили, но все же подыграли мне, думая лишь о том, как бы поскорее убраться внутрь из-под дождя, причем Агнес гримасничала и приплясывала от нетерпения на тротуаре, преобразившись в своем пальто с высоким воротником, застегнутом на все пуговицы, из бледного истукана, которым была весь вечер, в почти что бизнес-леди, производя впечатление девушки-клерка, заглянувшей на выставку по пути с работы домой, и мне вспомнилось, что пальто это — недавний подарок от Мэйрид, преподнесенный от имени нас обоих в честь этого самого события, трофей, добытый ими в конце дня совместного шоппинга, после которого Мэйрид просто сияла, вновь укрепившись во мнении, что у дочери все в порядке со вкусом по части гардероба, потому что хотя, по собственному ее признанию, она и не выбрала бы эту вещь для нее сама — слишком консервативно, простовато даже, — хотя выбор дочери и поверг ее в некоторое недоумение, но все же она была довольна, потому что при всем ее энтузиазме по поводу профессиональных успехов Агнес, временами Мэйрид не могла скрыть беспокойства за дочь, терзалась сомнениями, стоило ли той выбирать карьеру столь зависимую от превратностей судьбы, заведомо чреватую разочарованиями и обманутыми надеждами, и Майк Маккормак. Солнечный остов я все это время был здесь, надо было подышать свежим воздухом — дурацкая ложь, в которую
знаю ли я, как мало профессиональных художников могут заработать себе на жизнь, работая по специальности, знаю ли я [214] и, разумеется, я не знал ИЛ 3/2022 но иногда, слушая все эти разглагольствования Мэйрид, склонялся к мысли, что на самом деле беспокойство ее связано не с Агнес, а дело здесь в ней самой в том смысле, что все эти сомнения коренились в ее собственном характере, в памяти о некотором моменте ее собственной жизни, когда она могла бы сделать нечто подобное, но в итоге выбрала более безопасный вариант — карьеру преподавателя, обнаружив, что, несмотря на все свои зарубежные путешествия и приключения, ей не хватает куража, чтобы играть с судьбой в кости, сделав ставку на карьеру художника, так что любой выбор Агнес в пользу чего-то консервативного, пусть даже пальто, как будто избавлял Мэйрид от упреков к самой себе и вот полюбуйтесь, наша дочь-художница в своем благоразумном пальто, вся такая подтянутая, что будь на ее месте другая, я бы не удивился, узнав, что она работает где-нибудь в сфере финансов, в страховании или вроде того, где ценность настоящего ставят на кон в надежде на какой-то малопредсказуемый куш в будущем, и стоя там под дождем, глядя на нее, я так увлекся этой мыслью, идеей об альтернативной жизни, для которой могла быть рождена моя дочь, что не сразу понял, что ко мне обращаются, — Агнес предлагает пойти куданибудь поужинать, говорит, что позже у нее назначена встреча с друзьями в каком-то баре, но хорошо бы какое-то время побыть в кругу семьи, только мы втроем, и к тому же я умираю с голоду, говорит она, буквально умираю NB потому что весь день ей было не до еды, с самого утра сплошная нервотрепка и беготня, и, наверное, поэтому ее бледные от природы щеки пылали теперь этим лихорадочным румянцем, вызывающим в матерях желание потрогать своему чаду лоб и заставить его высунуть язык, пока она натягивала кожаные перчатки, и эта завершающая деталь ее наряда свела на нет всю его изысканную небрежность, придав ей вид гораздо более респектабельный, так что я весь напрягся от лихорадочного желания срочно поменять обстановку и настрой всего этого вечера
да, чего-нибудь поесть, но куда же нам идти так поздно, ведь все, наверное, уже забронировано, надо было раньше подумать и обзвонить, и Мэйрид посмотрела на меня с укоризной, огорченно качая головой, заставив меня осечься на полувздохе [215] ИЛ 3/2022 говоря себе — успокойся, успокойся, мать твою и я заткнулся, отступив назад, предоставив двум женщинам держать совет, а некоторое время спустя мы двинулись в путь вслед за Агнес по узкой улице, через мост, сквозь маленький переход торгового центра, вынырнув из которого мы оказались на параллельной улице, где был ресторанчик, втиснутый между церковью и театром, тихое место, где мы пользовались безраздельным вниманием официанта, который встретил нас и не отходил ни на шаг, пока мы развешивали пальто и сумки, а потом отвел нас за столик, один из семи или восьми в маленьком зале, почти пустом, и я порадовался, видя, как Мэйрид с удовлетворением окидывает взглядом льняные скатерти и тяжелые столовые приборы, и, как будто прочитав мои мысли, она обернулась с широкой улыбкой, и по-девчачьи стиснув мою ладонь, сказала и от ее радостного возбуждения свет вокруг нас, казалось, стал ярче за те несколько минут, пока мы рассаживались и разглядывали меню, с энтузиазмом принимая советы Агнес, которая, похоже, была здесь не первый раз и знала здешнюю кухню, так что мы довольно быстро разделались с заказами, избавились от громоздких меню и были готовы откинуться на спинки стульев и обсудить этот вечер, который, как я понял, принес несомненный успех, предоставив Агнес и Мэйрид множество тем для разговора, — какой резонанс вызовет выставка в ближайшие несколько недель, будут ли приглашения из других галерей, возможно из Дублина, нужен широкий охват, чтобы появились рецензии в центральных газетах, — а я время от времени встревал с вопросами, давая им понять, что не дуюсь, и не сержусь, и все такое, внимательно, как примерный школьник, следя за их беседой, причем Агнес отвечала мне столь же внимательно и предупредительно, в свою очередь давая понять, что мое поведение этим вечером, обуявшая меня паника никак не повредили ей и не поколебали ее уверенности, и тогда я вздохнул с облегчением, испытывая гордость за нее, потому что Майк Маккормак. Солнечный остов ну разве не прелесть, Маркус, очень стильно
[216] ИЛ 3/2022 ее уверенность в себе всегда была для меня ориентиром, с которым я сверялся, оценивая качество своей отцовской работы, верным признаком того, что она выросла сильным и самодостаточным человеком, и какие бы испытания ни уготовила ей жизнь, она не прогнется, не отступится, когда настанет момент постоять за себя, такой, как теперь, когда, глядя мне прямо в лицо, она резко сказала тебя удивила эта работа, расстроила без обиняков, сразу к теме я видела твое лицо, ты был не готов да, признал я, слегка шокирован, это было не то, чего я ожидал, не похоже на твои предыдущие работы и хотя в голосе моем звучало искреннее недоумение, за ним было не скрыть боли, которая грозила выплеснуться из бурлящего во мне котла самосожаления, и лишь усугублялась терпеливым, примирительным тоном Агнес да, не спорю, довольно радикальный шаг в сторону, но не думаю, что когда-нибудь я совсем брошу писать маслом — я и не собиралась, — просто последние несколько месяцев хотелось попробовать что-то еще, поэкспериментировать с чем-то новым, выйти за рамки традиционных представлений, и в этом все дело да, сказала она, наморщив лоб, какой бы успешной ни была эта выставка, в следующих работах я, вероятно, вернусь к маслу, маслу с кровью на холсте, а может, с чем-то еще, не знаю пока сказала она, улыбаясь NB подавшись вперед на стуле, приблизившись ко мне лицом и угловато выпятив плечи под складками легкого платья, всей своей позой как будто подчеркивая, что это дело решенное, и в то же время желая развеять мое беспокойство, но эффект был противоположный — захлебываясь от волнения, я принялся объяснять, что смутила меня во всем этом даже не кровь
надо было предупредить тебя а то, что ведь это не просто кровь, а твоя кровь ничего тут нет страшного, совершенно безопасно [217] ИЛ 3/2022 это же самоистязание папа, ради бога, не больше чем обычный укол, — она с улыбкой воздела руки к небу и я почувствовал уверенность, готовность взять быка за рога и протолкнуть свою мысль, потому что меня смутила эта смесь наезда и ханжества, этот твой праведно-презрительный взгляд на тему, я как-то не уверен, что думаешь, это дешевка, а я, вся такая городская, стою на сцене и насмехаюсь над провинциальными олухами, и в голосе ее был этот стальной стержень, который всегда был мне по душе — в этом вся она, такая непохожая на брата, который предпочел бы спустить все на тормозах, превратив в клоунаду, — Агнес всегда шла до конца, если была уверена в своей правоте, так что я не уверен, что дело тут в дешевых приемах или может, ты обвиняешь меня в ренегатстве, что я тут ублажаю городского зрителя, веселю проделками деревенской гопоты да, мне приходило это в голову, я и не утверждаю, что мне удалось этого избежать и в выборе преступлений ты как-то осторожничала, как будто специально выставляя нас в идиотском свете, все эти телесные повреждения после совместного распития, банальное хулиганство, — все это почти комично, так что да, я согласна, тут скорее смех, чем грех — даже, когда речь идет о рукоприкладстве, — но все эти происшествия взяты из отчетов Майк Маккормак. Солнечный остов что-то вроде этого, дешевая насмешка, впрочем, я рад, что ты сама до этого додумалась, иначе я был бы разочарован
[218] ИЛ 3/2022 окружных и районных судов, и, собственно, эта местечковость меня и привлекла — почему, честно, не знаю, но было чувство, что с этими преступлениями местного масштаба можно как-то совладать, — я не знаю, пока не сформулировала для себя, я много об этом думала, но ясности до сих пор нет и теперь у нее был серьезный вид, и в этот момент мне показалось, что, может быть, я дал маху, пытаясь сходу разобраться во всем этом, ведь за мной никогда не водилось привычки к таким словоизлияниям, или, точнее, я никогда не бывал в местах и ситуациях, где такие словоизлияния требовались, но теперь слова захлестывали меня, грозя довести до беды, так что я натянул поводья, опасаясь, как бы у меня снова не сорвало крышу, которую к концу вечера мне почти удалось залатать, тем более что Агнес сама была настроена примирительно и, закрывая тему, сказала не о чем беспокоиться, пап, может, там и есть наезд и обвинение, но только ничего личного, ни к тебе, ни к маме, если уж на то пошло, это никак не относится, к вам никаких претензий — это просто идея в зародыше и она целиком повернула ко мне лицо с выражением настолько обезоруживающим, что я моментально растаял, чувствуя, как тугой узел напряжения внутри меня ослабевает, распутывается и растворяется в тепле этого момента, когда самое время поднять бокалы с осознанием того, что мы прошли это испытание и можем пока расслабиться, — ощущение, которое, судя по спокойствию на лице, разделяла и Мэйрид, все это время усердно державшаяся в тени, а теперь, чувствуя, что тяжелый момент позади, наполнявшая свой бокал водой из графина в центре стола, чтобы провозгласить тост за нашу дочь в этот знаменательный день, и пусть он станет первым из многих и мы подняли бокалы с чувством, что все наконец разрешилось, и их звон долго еще висел над столом, прежде чем раствориться в воздухе как Благовест NB *** на следующий год я уехал учиться на инженера по той лишь причине, что страна тогда, по мнению отца, переживала тяжелые времена, так что почему бы не поучиться, пока дела не
пойдут на лад, хотя можно, конечно, поехать в Лондон или в Штаты, но этого он не советовал, потому что ни профессии, ни опыта у меня не было и, вероятнее всего, мне пришлось бы до скончания века орудовать киркой и лопатой, а такого он мне не желал, от души не желал, так что лучше уж доработать остаток года садовником — хороший, честный заработок, к тому же на свежем воздухе, чтобы прочистить мозги и разобраться в себе, а осенью вернуться к учебе, потому что, сказал он тогда [219] ИЛ 3/2022 здесь оставаться без толку — нескольких голов скота и клочка земли не хватит, чтобы заработать на жизнь, но вполне достаточно, чтобы упарываться с утра до вечера, дурача самого себя, что чем-то занят, тягать ведра с водой и комбикорм для телят, высунув язык на плечо, а что в итоге — сплошной самообман, так что мой тебе совет, получай образование, посмотри на мир, это место от тебя никуда не денется и слова его звучали так гладко и складно, что мир представлялся чем-то упорядоченным и связным — местом, где не заблудишься, если следовать определенным знакам и ориентирам, если не забивать себе голову всякой чепухой и не придавать чрезмерного значения вещам неважным, — была у него эта способность четко определять свое место в мире, соразмерять себя с ним, умение, которое и, когда мы отчалили — уже за полдень, — погода стояла великолепная, небо высокое, ясное, весь залив как на ладони, от причалов Вестпорта на востоке до самого горизонта за Турком1 и Клэром, и, пока мы шли вдоль побережья, держась ближе к земле, море постепенно расступалось перед нами во всю ширь, а в мареве предвечернего зноя на той стороне за- 1. Иништурк (ирл. Inis Toirc, англ. Inishturk — “остров диких кабанов”) — остров вблизи западного побережья Ирландии, в заливе Клю, графство Мейо. Майк Маккормак. Солнечный остов я много раз замечал в нем, особенно под старость лет, когда он давно уже не работал ни на ферме, ни рыбаком, в то памятное летнее воскресенье, когда мы втроем — Джо Нидхем, я и отец — вышли на траулере в короткий рейс по заливу до острова Клэр, где у Джо были поставлены краболовки
[220] ИЛ 3/2022 лива маячил размытым пятном Малранни, там, где море сливалось с небом в неясную линию берега, и синий простор этого дня навевал воспоминания о моей детской убежденности в том, что нет ничего огромнее моря, ничего, что способно превзойти и вместить эту бескрайнюю даль и ширь, потому что чем старше я становился, чем дальше продвигался в профессии инженера, тем отчетливее понимал, что именно там, посреди этой синевы складывалось мое чувство пропорции и соразмерности, особенно в те летние месяцы в детстве, когда мы с отцом выходили с Карраморского пирса на маленьком куррахе1 ставить вдоль берега краболовки и, вытаскивая их по одной из стопки на носу, выстраивали их в ряд, дрейфуя с отливом от границы малой воды на глубину, оставляя за собой вереницу голубых и розовых буйков, колыхавшихся на волнах, и, наверное, в те дремотные моменты, когда, сидя на корме курраха, я удил макрель и сайду, наблюдая, как берег отступает в дали, я в полной мере ощущал мир во всей его необъятности — свод неба над головой и равнину моря вокруг, — а отец сидел, покуривая, на середине лодки, вытянув перед собой ноги в ботинках, предоставив отливу сносить наш куррах, пока он пребывал в счастливом забытьи, в которое, думаю, погружается любой покачиваясь в беспредельности залива, пока лески бороздят гладь воды за кормой, и, должно быть, в один из таких моментов, очнувшись от дремы, он и рассказал мне эту историю о том, как однажды, когда он был ребенком NB в залив Клю зашел огромный корабль, бог знает откуда, без флагов и опознавательных знаков, просто гигантский, в милю длиной от носа до кормы, с четырьмя трубами, кашлявшими клубами черного дыма, вооруженный пушками и прочей артиллерией, и, простояв посреди залива целый день, он выпустил два снаряда в сторону суши, то ли в качестве предупреждения, то ли салютуя кому-то — так никто и не понял, но один из них разнес сарай для телег в Дурлесе, а куда упал второй, так и не узнали, если, конечно, он вообще упал, потому что вполне возможно, что он до сих пор летает по орбите во- 1. Куррах (ирл. currach или curach) — традиционная ирландская и шотландская лодка с деревянным каркасом, обтянутым кожей (брезентом).
круг земли или мчится где-то в межзвездном пространстве даже пятьдесят лет спустя, а потом, отстрелявшись, корабль выгрузил на лодки, посланные из Вестпорта, такую уйму бревен, что древесины хватило на кровли для семидесяти домов, но только прежде бревна пришлось попилить на доски сподручной длины, что само по себе было задачей не из легких, потому что древесина была кондовая, такая крепкая, что ни одна пила не брала, все тупились и гнулись, одна за другой, так что пилораме Келли пришлось заказывать специальные закаленные полотна в Шеффилде, а потом все, кто работал на распиле, захворали и так до конца и не оклемались, наглотавшись какой-то голубой пыли, которая осела у них в легких и со временем свела их в могилу, человек пять-шесть — у всех молодые жены и ребятишки — отчалили в небытие так же, как и сам корабль, который развернулся вокруг своей оси и, молотя чудовищными дизелями, растворился на просторах Атлантики, как будто его и не было [221] ИЛ 3/2022 и вся эта история, рассказанная моим отцом в один из тех безветренных моментов, когда мы дрейфовали прочь от берега с ленивым отливом и с полным ящиком макрели на дне лодки, конечно, полная чепуха несусветная хрень в возрасте шестнадцати лет выиграл на своем куррахе гонку длиной в пять миль вдоль этого самого побережья, победив старших и более крепких парней с таким отрывом, что стал местной легендой, показав себя не только лучшим гребцом, но и опытным моряком, которому хватило смекалки и храбрости не делать широкую дугу, а вместо этого, вопреки здравому смыслу, идти в опасной близости от берега, но в то же время пользуясь его защитой от сильных морских ветров, так что через пятьдесят минут после старта в Руне стоящие на Майк Маккормак. Солнечный остов но с тех пор каждый раз, когда я смотрю на синь залива под безоблачным небом, перед глазами встает этот корабль-призрак с бревнами в трюмах и орудиями по бортам, и всякий раз я задаюсь вопросом, зачем мой отец рассказал мне эту историю, что, по его разумению, я должен был усвоить из нее, как она должна была обогатить мой мир, притом что с годами мне стало ясно, что это всего лишь одна из неисчислимых историй, которые только ждали своего часа, история в духе моего отца, потому что уже тогда, в десять лет, я знал, что он и сам был своего рода историей, с тех пор как
[222] ИЛ 3/2022 финише у пирса Олд-Хед увидели, как он, сидя на средней банке и работая плечами по совету отца, огибает мыс ПристЛеп, а считанные минуты спустя он уже влетел на слип, едва не сорвав с днища обшивку, обезумев от истощения и боли в кровящих ладонях, но настолько обогнав соперников, что успел выпить кувшин молока и сполоснуть в море рубашку, прежде чем вторая лодка добралась до берега и хотя в возрасте десяти лет я слабо осознавал, какой тяжелой была эта гонка, когда ты один, и все, что у тебя есть, — это пара рук и слепая решимость не сбиться с правильного курса, я все же вполне мог представить себе облегчение, нахлынувшее на него, когда после целой вечности дикого напряжения он добрался наконец до цели, к тому же на целых пять минут раньше, чем остальные показались в поле зрения, но впечатлило меня даже не столько само его достижение — и это кое-что говорит о наших с ним отношениях, — а то, как безучастно он относился к нему, ни разу за все время не упомянув о нем в разговорах со мной, так что даже когда я услышал эту историю от стариков, которые, несмотря на преклонный возраст все еще вспоминали о ней как о чуде, я и тогда не попросил его рассказать, потому что его молчание, казалось, добавляет величия произошедшему, и не хотелось умалять его вопросами и спустя годы, когда дни его как гребца остались далеко позади, но еще не было признаков безумия, одолевшего его под конец жизни, мы отправились в этот воскресный рейс на траулере к острову Клэр, и он стоял в рулевой рубке с Джо Нидхемом, который показывал ему приборы и навигационное оборудование, и неудивительно, что особенно его увлек эхолот, то, как он вычерчивал профиль морского дна под килем, — по сосредоточенному выражению его лица было ясно, что так просто он от него не отстанет NB ни хрена потому что этот новый прибор бросал вызов старой системе навигации по трем наземным ориентирам, которой отец всю жизнь пользовался, чтобы находить возвышенности морского дна, где кормились колонии крабов и лобстеров, и я подумал: зачем ему это теперь, ведь он стар и уже давно не рыбак, но все-таки он не мог не принять этот вызов, потому что — и мы оба это знали — на кону стояло гораздо больше, чем престиж дедовского способа навигации, и он просто не мог закрыть на это глаза
не мог, черт его дери, и все тут, так что в двадцати минутах хода от земли в направлении прямо на остров Клэр он сообщил, что по его прикидкам мы скоро будем над “Русалками” — так называлась банка, которая обнажалась только при самой малой воде и была излюбленным местом нагула крабов и лобстеров, и теперь он стоял на корме, глядя назад, потому что по-старинке это место определяли, совмещая на одной линии веху на границе земли Керриганов со шпилем протестантской церкви на севере, а потом двигаясь по этой линии, пока из-за мыса на юге не покажется сенной сарай Мэтью Райана, и, значит, “Русалки” прямо под килем, — все это я и сам знал, потому что с детства слышал об этих ориентирах, но только теперь, когда для этого старого метода наступал момент истины, я задался вопросом, стоит ли так уж ему доверять, потому что, отдавая должное подобным народным премудростям, я все-таки не был до конца уверен, разумно ли слишком уж полагаться на них, но теперь [223] ИЛ 3/2022 важную часть своей жизни провел во власти глупого предубеждения, ошибочным курсом шел по морям, а раз так, то, возможно, и я каким-то образом унаследовал эту же глупость — яблоко от яблони не далеко падает, — и отчасти в ней причина моих заблуждений и жизненных неудач, и сейчас прокричал он с кормы сейчас должны быть прямо над ними Майк Маккормак. Солнечный остов мои собственные ставки в этой игре были не особенно высоки — этот старый рыбацкий прием лично для меня мало что значил, чего не скажешь о моем отце, который в свои-то годы имел полное право спасовать, но тем менее счел необходимым подвергнуть испытанию то знание, которым руководствовался всю жизнь, и теперь, наблюдая за тем, как он стоит на корме, сканируя взглядом побережье, я был сам не свой от волнения — ведь можно было только гадать, как он отреагирует, разойдись его приметы с показаниями сонара, так что ощущение важности момента буквально пробирало меня до костей, ведь на самом деле стоило ему ошибиться, и пришлось бы признать, что хороший человек, без своей в том вины, а просто приняв на веру то, что с незапамятных времен считалось непреложной истиной
[224] ИЛ 3/2022 и точно, стоя в рулевой рубке, я увидел, как кривая графика взметнулась вверх, гребнями и пиками вычерчивая подъем океанского дна чуть не до самого киля, а с ней и мое настроение, которое, должно быть, передалось и Джо Нидхему, судя по тому, как он посмеивался и хлопал меня по спине, словно я был виновником счастливого исхода, — слава тебе яйца, у обоих гора с плеч, и я пошел к старику подтвердить, что да, мы попали в точку, на что он только кивнул, показывая мне свои ориентиры — церковь и сарай, разнесенные миль на десять друг от друга, если по прямой с севера на юг через весь приход, тут на всем побережье раз два и обчелся рыбаков, которые о них знают, вот так в то летнее воскресенье под голубым сводом неба, уходящим за горизонт по ту сторону острова Клэр, отец продемонстрировал мне способность определять свое точное место в мире по самым отдаленным ориентирам — случай, который я часто потом вспоминал не из-за того, что узнал об отце что-то новое, а потому что сам я, при всех своих знаниях о пеленгах и азимутах, никогда не мог похвастаться умением столь безошибочно чувствовать свое положение в какой бы то ни было системе координат, несмотря на то, что я инженер, по жизни и по долгу службы всегда имел дело с точными измерениями и масштабами, чертя планы и схемы, накладывая координатную сетку разума на хаос природы, преобразуя ее дикость в упорядоченность городов и поселков, проектируя мосты и дороги, водоводы и высоковольтные линии — все эти протяженные сооружения, делающие мир обжитым и единым, — в этом была моя жизнь, жизнь инженера, построенная на расчетах и выкладках, но при этом лишенная ясных ориентиров, известных моему отцу, но неведомых мне, ни тогда, ни сейчас, хотя раньше я думал, что с годами приду к большей определенности, где-то в глубине души надеясь на то, что, обзаведясь семьей и работой, приобрету своего рода мудрость, некую ясность, почувствую твердую почву под ногами, но вышло наоборот — обстоятельства моей жизни привели меня к точке, где они уже не поддаются рациональному осмыслению, а напротив, громоздятся передо мной шаткими конструкциями из сомнений и неразрешенных вопросов, не оставляя надежд на то, что я мог унаследовать способность отца видеть цельную картину...
Переводим с ирландского Патрик Пирс [225] ИЛ 3/2022 Барбара Рассказ Перевод Ольги Сиротенко Д АЖЕ во цвете лет Барбара не была красавицей, это всякий признал бы. Во-первых, она была совершенно слепая. И вы бы, увидев ее, добавили: одноглазая. Однако Бридин так никогда не считала. Как-то раз одна девочка сказала, просто из вредности, что Барбара “одноглазая и слепая, как портновская кошка”, но Бридин сердито ей ответила, что у Барбары два глаза, и видит она прекрасно, просто один прикрывает, потому что и другого (пусть и слепого) ей предостаточно. Как бы там ни было, иначе как лысой ее назвать было нельзя; и смею полагать, что отсутствие волос девицу не красит. К тому же она была немая — или, вернее, никогда не общалась ни с кем, кроме Бридин. Однако, если верить Бридин, она прекрасно говорила по-гэльски, и мысли у нее были самые чудесные. Ходить толком она не могла по причине отсутствия одной ноги, да и вторая в целости не сохранилась. Когда-то у нее было две ноги, но половину одной отгрыз пес, а другой она лишилась, когда упала со шкафа. © Ольга Сиротенко. Перевод, 2022
[226] ИЛ 3/2022 Но кто такая Барбара, спросите вы, и кто такая Бридин? Бридин — это девочка, или, как она сама сказала бы, юная барышня, которая живет в доме, кажется, по левой стороне дороги, по соседству с домом учителя. Теперь вы, наверно, ее припомнили? Если нет, увы, не могу вам помочь. Ее фамилии я не знаю, а она сама мне поведала только, что отца ее зовут “папочка”. А про Барбару, пожалуй, расскажу вам все по порядку от начала и до конца. Итак, Переводим с ирландского ПРИКЛЮЧЕНИЯ БАРБАРЫ Однажды утром мама Бридин проснулась, приготовила завтрак дочке и мужу, покормила собаку, котенка, телят, куриц, гусей, уток и маленького соловья, который всегда прилетал по утрам на порог. Потом позавтракала сама и начала собираться в дорогу. Бридин сидела на стуле и наблюдала за мамой. Она долго молчала и наконец спросила: — Мама от Бридин уходит? — Нет, милая, не уходит. Мама вечером вернется. Она едет в Голуэй. — А Бридин тоже едет? — Нет, моя хорошая. Дорога слишком долгая, и моя маленькая девочка устанет. Она останется дома и будет играть одна. Она будет умницей, правда? — Правда. — И на улицу не пойдет? — Не пойдет. — Днем папа вернется, и вы пообедаете. Ну, поцелуй маму. Она поцеловала маму, и та направилась к двери. — Мама! — Бридин вскочила со стула. — Что такое, доча? — А ты привезешь Бридин подарок? — Привезу, моя хорошая. Тебе понравится. Мама ушла, а Бридин, довольная, осталась дома. Она села на стул. Пес лежал у очага и сопел во сне. Бридин его разбудила и зашептала в ухо: — Мама привезет Бридин подарок! — Тяф! — ответил пес и снова уснул. Бридин знала, что “тяф” означает: “Здорово!”. У очага сидел котенок. Бридин взяла его на руки, потерлась лицом о мордочку и зашептала ему на ухо:
— Мама привезет Бридин подарок! — Мяу! — ответил котенок. Бридин знала, что “мяу” означает: “Отлично!”. Она выпустила котенка из рук и принялась гулять по дому, напевая. Вот такую песенку она сочинила: [227] ИЛ 3/2022 О песик, песик! Спи, пока мама не вернется! О котик, котик! Урчи, пока она не вернется! О песик, о котик! Моя мама на ярмарке, Но она вернется вечерком И привезет подарочек! Мама вернулась ближе к вечеру. — Мам, а где подарок? — спросила Бридин первым делом. — У меня, моя хорошая. — А что это? — Угадай! Мама стояла посреди комнаты, спрятав руки за спиной; сумка лежала перед ней на полу. — Леденцы? — Нет! — Тортик? — Нет! Тортик тоже привезла, но для тебя другой подарок. — Чулочки? — Бридин не носила ни башмаков, ни чулочков, и ей давно хотелось. — Нет, не угадала! Рановато тебе носить чулочки. — Молитвенник? — Нет нужды говорить, что Бридин читать не умела (она в школу еще не ходила), хотя была уверена, что умеет. — Молитвенник! — сказала она. — Вот и нет! — А что же тогда? — Погляди! Мама вытянула руки, и в ладонях у нее была маленькая куколка! Деревянная, лысая и совершенно слепая, но щечки у нее были красные, как ягодки, и на губах играла улыбка. Вся- Патрик Пирс. Барбара Она попыталась научить этой песенке пса, но ему больше хотелось спать, чем петь. Она попыталась научить ей котенка, но ему больше нравилось урчать по-своему. После полудня пришел отец, ему пришлось эту песенку послушать и выучить наизусть.
[228] Переводим с ирландского ИЛ 3/2022 кий, кому нравятся куклы, полюбил бы ее всей душой. Глаза Бридин загорелись от радости. — Ой, какая красивая! Мамочка, милая, где ты ее взяла? Как здорово! У меня будет теперь дочка — своя-пресвоя! У Бридин теперь будет дочка! Она схватила куколку и прижала ее к сердцу. Она поцеловала ее лысую головку, красные щечки, ротик и вздернутый носик. Потом опомнилась, подняла голову и сказала матери: — И тебя дай поцелую! Мама наклонилась, дочка ее чмокнула, а потом велела матери поцеловать куколку. Тут в комнату вошел отец — ему пришлось сделать то же. В тот вечер Бридин занимала одна только мысль: как назвать куклу? Мама советовала назвать ее Молли, а папа считал, что ей подойдет имя Пегги. Но Бридин ни одно из этих имен не казалось достаточно красивым. — Пап, а почему меня назвали Бридин? — спросила она после ужина. — Наши бабушки сказали, что ты похожа на дядю Патрика, но девочку Патриком не назовешь, и мы решили: тогда пусть будет Бриджит1. — А как ты думаешь, моя кукла похожа на дядю Патрика? — Нет, совсем не похожа. У дяди Патрика светлые волосы, а теперь, наверно, еще и борода. — На кого же тогда она похожа? — Ну, дочка, даже не знаю! Трудно сказать. Бридин задумалась. Она стояла у камина, а папа помогал ей снять платьице, потому что ей пора было ложиться спать. Когда платьице было снято, она встала на колени, сложила руки и начала молиться: — О Христе Иисусе, благослови и спаси нас! О Христе Иисусе, благослови папу, маму и Бридин и охрани нас, пожалуйста, в этом году от горя и бедствий. Боже, благослови моего дядю Патрика, который живет в Америке, и тетю Барбару... — она вдруг прервалась и радостно воскликнула. — Ура! Ура, папочка! — Что такое, доченька? Закончи сперва молитву. — Тетя Барбара! Она похожа на тетю Барбару! — Кто похож на тетю Барбару? — Моя куколка! Вот как надо ее назвать! Барбарой! 1. Brighidin (Бридин) — уменьшительное от Brighid (Бриджит). (Здесь и далее — прим. перев.)
Отец прыснул со смеху, но вспомнил, что стоит на молитве. Бридин без тени улыбки продолжала: — О Боже, благослови моего дядю Патрика, который живет в Америке, и мою тетю Барбару и, — добавила от себя, — благослови мою маленькую Барбару и сохрани ее от смертного греха. Аминь, Господи! Отец опять расхохотался. Бридин посмотрела на него с изумлением. — А теперь брысь в постель, живо! — сказал он, перестав смеяться. — И Барбару не забудь! — Не бойся! — Она отправилась в свою комнату и забралась в постель, и Барбара, конечно, забыта не была. [229] ИЛ 3/2022 Барбара с первых своих дней не была красавицей, и, постарев на год, конечно, не похорошела. Но Бридин было все равно, красавица она или нет. Она с первого взгляда полюбила ее всем сердцем, и любовь эта росла изо дня в день. Как бывало здорово, когда мама уходила навестить соседку, и они оставались дома одни! К ее возвращению и пол у них был выметен, и посуда помыта. То-то мама удивлялась! — Неужели Бридин подмела пол? — спрашивала она. — Бридин вместе с Барбарой, — отвечала девочка. — Ох, мои помощницы, — говорила мама. — Даже не знаю, что бы я без вас делала! — И Бридин была так счастлива и горда! Патрик Пирс. Барбара С той самой ночи Бридин ни за что не ложилась в постель и не засыпала без Барбары. И за стол без нее не садилась. И гулять без нее не ходила. Однажды в воскресенье мама взяла дочку с собой на мессу, и Бридин настояла на том, чтобы взяли и Барбару. Если к ним в гости заглядывала соседка, ее непременно знакомили с Барбарой. Однажды к ним зашел священник, и Бридин попросила дать Барбаре благословение. Он благословил саму Бридин — девочка решила, что куклу, и была совершенно счастлива. Бридин устроила Барбаре на шкафу премилую маленькую гостиную. Она слышала, что у тети Барбары (которая жила в Ухтар Ард) имелась гостиная, и решила, что у ее Барбары тоже должна быть гостиная. Однажды, как я уже рассказывал, бедняжка Барбара свалилась со шкафа и потеряла ногу. С ней вообще приключалось много несчастий. Как-то ее схватил пес и чуть не растерзал, но мама Бридин пришла ей на выручку — полноги, однако, пес утащил. В другой раз она упала в реку и чуть не утонула, но ей на выручку подоспел отец Бридин. Бридин и сама пыталась ее вытащить, но свалилась с берега в воду и чуть не утонула.
[230] Переводим с ирландского ИЛ 3/2022 И сколько долгих летних дней они провели на склоне холма среди папоротника и цветов! Бридин собирала маргаритки, колокольчики и лютики, а Барбара (как уверяла девочка) считала, сколько их собрано; Бридин болтала без умолку и рассказывала такие истории, какие ни один человек (не то, что кукла) в жизни не слыхивал; а Барбара слушала, и, должно быть, очень внимательно, потому что не перебивала ни словом. Наверно, во всем Коннахте или даже во всей Европе не было девочки счастливее, чем Бридин; и я уверен, что на всем белом свете не было куклы счастливее, чем Барбара. Так было до тех пор, пока не появилась Златовласая Нив. Златовласая Нив прибыла из Дублина. Одна дама, которая приезжала в Гортмор учить ирландский, перед тем как уехать, обещала прислать Бридин кое-что особенное. И слово свое сдержала. Как-то утром, через неделю после ее отъезда, почтальон Бартли вошел в кухню и поставил на пол большую коробку. — Это вам, юная леди, — сказал он Бридин. — Ой, Бартли! А что же там? — Откуда мне знать? Может быть, фея. — О-ой! А кто тебе дал эту коробку? — Маленький зеленый человечек с длинной синей бородой, в красном колпачке и верхом на зайце. — Ой, мамочки! А что он сказал? — Да ничего, только велел: “Передай Бридин привет и вот эту коробочку”, — и тут же глядь — и нет его. Исчез. Лично я не уверен, что Бартли сказал чистую правду, но Бридин поверила каждому слову. Она позвала маму, та убиралась в кухне после завтрака. — Мама, мама, смотри, большая коробка! Бартли принес ее для Бридин, от зеленого человечка с длинной синей бородой! Мама подошла к ней, и Бартли откланялся. — Мамочка, мамочка, скорей открывай! Бартли сказал, что там, наверное, фея. Скорее, мамочка, вдруг она задохнется? Мама перерезала бечевку, развернула обертку, подняла крышку. И кто же лежал в коробке, словно малое дитя в уютной колыбели? Самая прекрасная и очаровательная кукла на всем белом свете! Ее золотистые кудри ниспадали на грудь и на плечи. На щеках играл румянец. Ротик был как ягодки рябины, а зубки как жемчужинки. Глаза ее были закрыты. На ней было платье из белого шелка, а поверх него — мантия из алого бархата. На шее поблескивало ожерелье из благородных камней, и в довершение всех чудес голову венчала корона.
— Королева! — сказала Бридин шепотом, потому что эта чудесная фея внушила ей некую робость. — Королева из Тир-нан-Ог1! Смотри, мама, она спит. Как думаешь, она проснется? — Возьми ее на руки, — сказала мама. Девочка робко протянула руки и с почтением, бережно вынула чудесную куклу из коробки. Кукла тут же открыла глаза и сказала тонким, нежным голосом: — Ма-ма! — Боже благослови нас! — Мама Бридин перекрестилась. — Она умеет говорить! В глазах Бридин блеснула странная искорка, и черты ее лица озарились странным светом. Но не думаю, что она испугалась, как мама. Дети всегда ждут чудес, и, когда происходит что-то необычное, они, в отличие от взрослых, почти не удивляются. — А почему бы ей не уметь? — ответила Бридин. — Разве Барбара не умеет? Но у Королевы голос гораздо приятнее. [231] ИЛ 3/2022 Бридин говорила быстро, глаза ее горели. — Это королева. Королева фей! Посмотри, какое на ней богатое платье! Какой плащ из бархата! Какая красивая корона! Она похожа на ту королеву на белой лошади, из страны заморской Тир-на-н-Ог. Помнишь, мама? Про нее Стивен наШкелта2 вчера рассказывал. Как ее звали? — Златовласая Нив. — Да! Златовласая Нив! — воскликнула девочка. — Я покажу ее Стивену, когда он зайдет к нам. Вот он обрадуется! Правда, мама? Он вчера так рассердился, когда папа сказал, что фей вообще на свете не бывает. Но я-то знала, что папа шутит! Едва ли Златовласая Нив была феей, как решила Бридин, но без волшебства тут, пожалуй, не обошлось; и точно можно сказать, что с той минуты, как она появилась в доме, Бридин словно околдовали. Иначе как объяснить, что она оставила Барбару лежать на полу, не говорила с ней весь вечер и даже не вспоминала о ней, а потом, когда пришла пора спать, и на ночь устроилась без нее? Вам трудно будет поверить, но той 1. Tir na nОg — Страна вечно юных (ирл.). 2. Stiophаn na Sgеalta — Стивен-сказитель (ирл.). Патрик Пирс. Барбара Бедная Барбара! С тех пор, как вошел Бартли, ты лежала на полу — Бридин выронила тебя из рук. Не знаю, услышала ли ты, что сказал твой друг, если услышала, то эти слова, должно быть, пронзили тебе сердце.
ночью рядом с Бридин спала юная королева, а не верный маленький друг, который был с ней рядом весь год. [232] Переводим с ирландского ИЛ 3/2022 Барбара так и лежала на полу, пока мама Бридин не заметила ее и не положила на шкаф, где была ее маленькая гостиная. Ту ночь Барбара провела наверху. Не знаю, доносился ли ночью с кухни до Бридин или до ее мамы с папой чей-то плач, и, честно говоря, не думаю, что Барбара плакала. Но я уверен, что она тосковала, ведь рука друга не обнимала ее, и тепло друга не согревало ее, и ни души не было рядом, и ни звука не доносилось, кроме тех, что едва слышны бывают в доме глубокой ночью, когда ты по-настоящему одинок. Последующие несколько месяцев Барбара так и сидела или лежала на шкафу. Бридин обращалась к ней редко и говорила только: — Барбара, будь умницей. Видишь, я занята. У меня дела. Златовласая Нив — королева, и о ней нужно заботиться как следует. Бридин стала старше (ей было уже пять — может, пять с половиной) и больше не вела себя, как малый ребенок. Она усвоила значение словечка “я” и больше не говорила о себе “Бридин”. Она также знала, что королеву следует уважать и почитать куда больше, чем бедное, маленькое создание вроде Барбары. Боюсь, что Барбара всего этого не понимала. Маленькой деревянной кукле, конечно, было трудно понять сердце девочки. Она видела, что о ней позабыли. Вместе с Бридин теперь спала Златовласая Нив; она сидела с ней за столом, гуляла на холме, лежала в зарослях папоротника и собирала маргаритки и колокольчики. Златовласую Нив прижимали к груди, ее целовали. Видеть, что кто-то другой занимает то место, которое раньше занимал ты, и всюду ходит с тем, с кем раньше ходил ты, и целует уста, которые ты сам желал бы целовать, — вот величайшая боль, которую можно испытать в этом мире, и боль эта теперь мучила Барбару с утра до ночи и с ночи до утра. Полагаю, мне скажут, что Барбара ничего подобного чувствовать не могла, ведь она была просто деревянной куклой без чувств, без мыслей, без разума и сердца. И на это я так отвечу: откуда нам знать? Почему мы так уверены, что у кукол и деревянных игрушек, у деревьев и холмов, у рек и водопадов, у цветов полевых и у камней на берегу морском — равно как и у множества других творений вокруг нас — нет чувств и мыслей, разума и сердца? Я не говорю, что есть, но с моей или
чьей-либо стороны было бы слишком смело утверждать, что это не так. Дети уверены, что это так; и, на мой взгляд, дети более проницательны в подобных вещах, чем вы или я. Мама стирала во дворе и не подозревала, что ее дитя в смертельной опасности. Она стирала и напевала песенку, и вдруг услышала стук, будто что-то упало на пол. “Что это? — подумала она. — Со стены, наверно, что-то упало. А может, Бридин что-нибудь натворила?” Она поспешила на кухню — и от ужаса едва не лишилась чувств. И стоит ли удивляться: ее девочка лежала на полу у камина, а на ее кофточке плясало пламя! Мать бросилась к ней, подняла на руки и стянула с нее кофту. Еле-еле успела. Еще миг — и было бы поздно. Сон с Бридин слетел. Она дрожала от страха, обхватив маму за шею, и, конечно, рыдала, хотя толком не понимала, что произошло. Мама “душила ее поцелуями и обливала слезами”. — Мама, что случилось? Мне снилось, что я лечу по небу, высоко-высоко, и там солнце такое горячее! Что случилось? — Господь не допустил, чтобы девочка моя погибла. Ты чуть не сгорела — нет, не на солнце, вовсе нет. О Бридин, сокровище мое, что бы я делала, если бы тебя потеряла? А твой отец? Сам Бог велел мне зайти в дом! И вроде я слышала шум? Верно, иначе я не зашла бы! Она осмотрелась. Все было на месте — на столе, на стенах, на шкафу... Но что это? Какой-то предмет лежал на полу возле шкафа. Туловище куколки — без головы. [233] ИЛ 3/2022 Патрик Пирс. Барбара И вот как-то раз Барбара сидела в одиночестве у себя в гостиной, а Бридин и Златовласая Нив у камина вели беседу; или, мне следовало бы сказать, Бридин вела беседу, а Нив ее слушала — ведь Королева говорила только “ма-ма”, а других слов от нее никто никогда не слышал. Мама Бридин стирала на улице. Отец сажал в огороде картошку. В доме осталась только Бридин и две ее куклы. Наверно, девочка устала — все утро она была занята стиркой (раз в неделю она стирала простынку и одеяло Королевы). Ее сморил сон, она уронила голову на грудь и крепко уснула. Не знаю толком, как это случилось, но Бридин, как видно, склонялась все ниже и ниже, пока не оказалась на каменном полу у камина, в нескольких дюймах от огня. Спала она крепко и не проснулась. Златовласая Нив, наверно, тоже спала — во всяком случае, она не пошевелилась. Смерть нависла над бедной девочкой, но во всем доме не было ни души. О том, что она в беде, не знал никто, кроме Бога — и Барбары.
[234] ИЛ 3/2022 — Барбара снова упала со шкафа, — сказала мама. — Боже, Бридин, она спасла тебе жизнь. — Вовсе не упала! — воскликнула девочка. — Она видела, что я погибаю, и бросилась вниз, чтобы меня спасти. Бедная Барбара, ты умерла из-за меня! Она встала на колени, подняла тельце куколки и нежно его поцеловала. — Мама, — печально сказала она, — боюсь, я забыла про бедную Барбару, когда появилась Нив, и любила ее больше. Но вот кто оказался мне самым верным другом! Она умерла и теперь меня не слышит, и я уже не смогу ей сказать, что она мне в тысячу раз — нет, в сто тысяч раз — дороже, чем Нив. — Вовсе не умерла, — сказала мама. — Она ранена. Папа вечером вернется и приделает ей голову. — Мама, если бы я упала со шкафа и у меня отвалилась бы голова, он смог бы ее обратно приделать? — Нет. Но ты — другое дело. — Нет, такое же. Она умерла. Разве не видишь? Она не шевелится и молчит. Маме пришлось это признать. Бридин была совершенно уверена, что Барбара погибла и отдала свою жизнь за нее. Лично я не стал бы утверждать, что это правда, но и отрицать не возьмусь. Могу только сказать то же, что и раньше: откуда мне знать? Откуда вам знать? Барбару похоронили вечером на склоне того холма, где она вместе с Бридин провела столько долгих летних дней среди папоротника и цветов. Теперь на могиле растут колокольчики, а вокруг множество лютиков и маргариток. Переводим с ирландского Перед сном в тот вечер Бридин спросила у мамы: — Как думаешь, мама, я встречу Барбару на Небе? — С Божьей помощью, может быть, — ответила мама. — А ты, пап, как думаешь, встречу? — спросила она у отца. — Я уверен, что встретишь, — ответил отец. ТАКОВЫ ПРИКЛЮЧЕНИЯ БАРБАРЫ И ЕЕ ПЕЧАЛЬНЫЙ КОНЕЦ
Катрина Хастингс [235] ИЛ 3/2022 Королевич Ирландский Легенда Перевод Ольги Сиротенко © 2010 Caitriona Hastings © Ольга Сиротенко. Перевод, 2022 Катрина Хастингс. Королевич Ирландский Д ОРОГОЙ читатель, вот моя история. Немного времени прошло с тех пор, как она приключилась, — хотя для тебя, читатель, это было давным-давно. Мой отец был королем Ирландии. Я был старшим из тринадцати братьев. Отец обучил нас всякому ремеслу и всякому искусству, каким владеть подобает юным королевичам. Жили мы славно, не зная бед. Однажды утром отец отправился на охоту и увидел лебедя — птица плыла по озеру, а за ней следовали тринадцать птенцов. И отец заметил, что она отталкивала и прогоняла тринадцатого. Увиденное столь изумило его, что он поспешил в замок и позвал Слепого Старца, чтобы спросить у него совета. Услышав эту историю, Слепой Старец сказал отцу: — Всякая душа живая, у которой рождается тринадцать потомков, должна отправить тринадцатого бродить по белу свету пытать счастья. Так и тебе надлежит поступить, ведь у тебя тринадцать сыновей. — Слепой Старец, — взмолился отец, — помилосердствуй! Мне равно дорог и старший, и младший мой сын. Как же мне выбрать того, кто должен уйти?
[236] Переводим с ирландского ИЛ 3/2022 — А я тебя научу, — ответил Слепой Старец. — Сегодня, когда твои сыновья вернутся домой, захлопни ворота замка перед самым последним. И вели ему направить путь на восток. Так отец мой и сделал. Вечером, когда мы с братьями возвращались домой, я шел позади всех двенадцати. И ворота захлопнулись передо мной. — Отец, что ты задумал? — воскликнул я. — Я должен, — ответил он, — прогнать из дома одного из тринадцати сыновей. — Ты пришел сегодня последним, и потому уйти придется тебе. Теперь лежит тебе путь на восток. — Что же, — ответил я, — в таком случае принесите мое снаряжение и приведите мою резвую лошадь, и я отправлюсь в путь. Я вскочил в седло и отправился на восток. Странствовал я много дней и ночей. Белым днем скакал без отдыха, темной ночью спал в лесу. Так день за днем держал я путь по землям чужим, и сердце мое билось в лад с топотом копыт. И вот однажды утром я очутился на опушке леса. Невдалеке я увидел короля в окружении придворных — он горевал о чем-то, а те пытались его утешить. Я привязал лошадь, переоделся в лохмотья, которые держал под седлом, и направился им навстречу. — Кто ты и что тебе надобно? — спросил меня король. — Сударь, я ищу работу, — ответил я. — Что же, — ответил король, — у меня много скота, но пасти мои стада некому. — Это добрая весть, — ответил я и согласился пойти к нему в услужение на семь лет. — Для тебя весть, может, и добрая, — вздохнул король, — но я добрых вестей давно не слыхал. Мы направились к замку, и по дороге король поведал мне, какие напасти его постигли. Он рассказал, что его дочери грозит страшная смерть. В том королевстве через каждые семь лет ужасное чудище поднималось из вод морских и требовало пищи. — Настал черед моей дочери стать жертвой чудища. И никому на земле не ведомо, в какой день оно поднимется из вод! — Быть может, — сказал я, — кто-то придет ей на выручку? — Увы, — ответил король, — на берегу моря собралось множество рыцарей, но чудища никому из них, боюсь, не одолеть. Не успел король окончить свою речь, как раздался вой, от которого я едва не оглох, — три возгласа, громче которых я не слыхал.
На следующий день я погнал королевское стадо на выпас. И вот гляжу — тучные луга, и трава такая высокая и зеленая, какой я не видел во всей округе. Я погнал коров туда. Вдруг навстречу мне с громким топотом выбежал великан. — Фу, фу, фу! — ухал он. — Чую дух ирландца, лжеца, вора! Для одного укуса ты великоват, для двух маловат, но будь у меня крупица соли, проглотил бы тебя в один присест! — Будь я неладен, — ответил я, — если не положу тебе конец! — Надумал силами мериться? — воскликнул великан. — Тогда выбирай: будем бороться на серых скалах или сразимся на острых мечах? — Давай бороться на серых скалах, — ответил я. — Я взберусь выше, пусть мои белы ноженьки будут вверху, а твои грязные лапищи — внизу. И вот мы сошлись в яростной схватке. Наконец я нанес великану такой удар, что вогнал его в серую скалу по самые колени. Вторым ударом я вогнал его по пояс, а третьим — по плечи. — Вытащи меня отсюда! — взмолился великан. — Я отдам тебе башню и все мои сокровища. Я подарю тебе острый меч, который разит врага одним ударом. И вороную лошадь, которая скачет быстрее вихря. Но тут я убил великана, и он больше ни слова не сказал. А потом я направился к башне. Навстречу мне вышла служанка. — Добро пожаловать, доблестный странник, — сказала она. — Ты убил ужасного великана, который жил в этой башне. Следуй за мной — я покажу тебе его сокровища. Она открыла сундуки и сказала, что все эти сокровища теперь принадлежат мне. Вдруг я ощутил страшную усталость. Я попросил служанку разбудить меня вечером, лег в постель великана и уснул. Вечером служанка разбудила меня, и я погнал королевское стадо домой. В тот вечер коровы дали молока больше, чем когда-либо. За один день они дали столько молока, сколько раньше давали за неделю. Одетый в лохмотья, я направился к королю. Для него я был всего лишь безродный пастух — босоногий, оборванный, жалкий. [237] ИЛ 3/2022 Катрина Хастингс. Королевич Ирландский — Вот еще одна напасть, — со вздохом произнес король. — Три ужасных великана пришли в наши края и отняли большую часть доброй земли. Они возвели три сторожевых башни, так что с каждой видно две других, и оттуда видят всех, кто гонит свой скот на их пастбища, и не пускают туда никого. По вечерам каждый из трех великанов издает оглушительный вой, чтобы вселить страх в жителей королевства и отвадить от своих земель.
[238] Переводим с ирландского ИЛ 3/2022 Он пригласил меня ужинать. Мы сели за стол, и вот до нас донесся вой — два громких возгласа. — Похоже, — сказал король, — один из великанов убрался восвояси. — Похоже, что так, — ответил я. Я спросил короля, нет ли вестей о его дочери. И он рассказал, что чудище в тот день не появлялось, но, может, оно явится на следующий день. — Что же, — ответил я, — если оно явится завтра, то больше не явится никогда, потому что завтра придет ему конец. На другой день рано утром я погнал королевских коров пастись на земли второго великана. Вскоре и сам великан показался, изрыгая проклятия — точь-в-точь как его брат. И вот мы сошлись в яростной схватке. Боролись мы весь день, но наконец я нанес великану такой удар, что вогнал его в серую скалу по самые колени. Вторым ударом вогнал по пояс, а третьим — по плечи. — Я подарю тебе острый меч и гнедую лошадь, только освободи меня, — взмолился великан. — А где этот меч? — спросил я. — Висит над моим ложем, — ответил великан. Я бегом отправился в башню и принес меч. — Как бы проверить, острое ли у него лезвие? — спросил я. — Найди палку, — сказал великан. — Воистину, — воскликнул я, — не вижу палки лучше, чем твоя голова! — И снес голову страшному великану, а потом отправился к его башне. — Удивительный ты человек, — сказала мне служанка. — Ты победил великана! Пойдем со мной, и я покажу тебе все его сокровища — теперь они твои. В той башне добра было еще больше. После того как мы заглянули во все сундуки, я ощутил страшную усталость и отправился спать в постель великана. Вечером служанка разбудила меня, и я погнал стадо обратно к королевскому замку. Навстречу мне вышел король. — Удача улыбается мне, — сказал он, — с тех пор как ты пошел ко мне на службу. Коровы сегодня дали молока втрое больше, чем вчера! Мы сели ужинать, и вот до нас донесся вой — всего один возглас. — О чудо! — сказал король. — Слыхать лишь одного. Наверно, и второй великан убрался восвояси. — Похоже, что так, — ответил я. И спросил у короля, не появлялось ли чудище.
— Сегодня нет, — ответил он, — но, может, появится завтра. Утром я погнал коров к башне первого великана. Я попросил служанку принести мне его доспехи. Доспехи были цвета воронова крыла. Я облачился в них, надел на пояс острый меч и вскочил в седло. Вороная лошадь великана помчалась быстрей ветра. Я скакал без остановки и без отдыха, пока не оказался на берегу моря. А там уже собрались сотни рыцарей, которые желали спасти королевскую дочь. Но они так боялись чудища, что не смели приблизиться к принцессе. Когда я увидел, что рыцари дрожат от страха, я, не мешкая, направился к той скале у самой воды, на которой однаодинешенька сидела принцесса. — Неужели никто не вызвался тебя спасти? — спросил я. — Увы, совсем никто, — ответила она. Я спросил, можно ли положить голову ей на колени и попросил разбудить меня, как только появится чудище. Она согласилась. Когда принцесса разбудила меня, я понял, что медлить нельзя ни минуты. Из глубины морской поднималось чудище. Огромное, как остров, оно двигалось к берегу, вздымая волны до небес. Чудище выбралось на сушу и направилось к принцессе, разверстая пасть его была огромной, как арка моста. Я преградил ему путь и прокричал: [239] ИЛ 3/2022 Катрина Хастингс. Королевич Ирландский На следующее утро я снова погнал на выпас королевское стадо и пустил его на земли третьего великана. Тот великан был в такой ярости, что казался ужаснее, чем двое его братьев вместе взятые. Мы боролись весь день, но в конце концов я нанес великану такой удар, что вогнал его в серые скалы по самые колени. Вторым ударом вогнал его по пояс, а третьим — по плечи, и тут же убил его — он и слова молвить не успел. Кто же вышел мне навстречу? Конечно, служанка. Долго она показывала мне сокровища великана. Добра у него было больше, чем у двух остальных вместе взятых! А в замке короля тем вечером коровы дали молока больше, чем когда-либо прежде. Все крынки и горшки в королевстве были полны, и молоко лилось через край. И воя в тот вечер никто не слышал. — Должно быть, и третий великан убрался восвояси! — сказал король. — Похоже, что так, — ответил я и спросил у короля, не появлялось ли чудище. Он сказал, что нет. — Может, появится завтра, — добавил он.
[240] Переводим с ирландского ИЛ 3/2022 — Принцесса — моя. Тебе она не достанется! Я вынул из ножен острый меч и одним ударом отрубил чудищу голову. Но голова в тот же миг вскочила на прежнее место и приросла. — Я вернусь завтра, — пригрозило чудище, — и проглочу весь мир! — И устремилось обратно в море. — Погоди, — ответил я, — может, завтра здесь будет другой рыцарь! Я оседлал вороную лошадь и унесся быстрее ветра — принцесса не успела меня остановить. Добравшись до башни первого великана, я отвел в стойло лошадь, спрятал доспехи и меч, повелел служанке разбудить меня вечером, лег в постель великана и уснул. Проснувшись, я надел на себя ветхие лохмотья и погнал стадо к королевскому замку. Король выбежал мне навстречу, чтобы сообщить удивительную весть. — Как твоя дочь? — спросил я. — Чудище поднялось из моря и чуть не утащило мою дочь, — ответил король. — Но явился гордый рыцарь на вороной лошади и спас ее! Она говорит, что этот юноша прекрасней всех на свете, и он вселил в нее надежду и отвагу. Она незаметно отрезала у него прядь волос и спрятала у себя. — Кто он, этот юноша? — спросил я. — Многие из тех мужей, что собрались на берегу, утверждают, что спасли мою дочь, — ответил король. — Но ей попрежнему грозит опасность: чудище вернется завтра. На другой день я погнал стадо на луга второго великана, пустил коров пастись, а сам поднялся в башню. Я попросил служанку принести мне синие доспехи великана и его острый меч и привести ко мне гнедую лошадь — быструю, как вороная. Я облачился в доспехи и повесил на пояс меч. И вот я вскочил в седло, и гнедая лошадь примчала меня на берег моря. На скале одна-одинешенька сидела королевская дочь, а принцы и рыцари дрожали от страха. — Неужели никто не вызвался тебя спасти? — спросил я у принцессы. — Увы, совсем никто, — ответила она. Я попросил у нее позволения положить голову ей на колени и велел разбудить меня, как только появится чудище. И вот принцесса разбудила меня, и я тотчас вскочил и бросился к берегу. Чудище наступало быстрей огня, вздымая к небу морские волны. Оно выбралось на сушу, разверстая пасть его была огромной, как арка моста.
На следующее утро я пригнал королевское стадо на пастбище третьего великана, потом поднялся в башню, попросил у служанки доспехи и меч великана и велел привести ко мне его рыжую лошадь. Доспехи, которые принесла служанка, играли всеми цветами радуги. А сапоги были сделаны из сверкающего голубого хрусталя. Рыжая лошадь была самой быстрой на свете. Облачившись в доспехи, я вскочил в седло. Служанка сказала, что юноши краше меня она в жизни не видела. И, напутствуя, подала мне совет. — Сегодня, — сказала она, — чудище поднимется из моря в безумной ярости. Из пасти его будут торчать три меча. Если кто посмеет с ним сразиться, оно разорвет весь мир на тысячу частей и проглотит его! Есть лишь один способ одержать над ним победу, и я тебя научу. Она протянула мне яблоко. — Возьми это яблоко и спрячь за пазуху. Когда чудище выйдет из моря и раскроет пасть, брось яблоко ему прямо в глотку — и чудище растает, и умрет на берегу морском. Я взял яблоко и сел на рыжую лошадь. Домчались мы в три раза быстрей, чем накануне. И вот вижу: сидит принцесса на скале одна-одинешенька. Поодаль, дрожа от страха, топчутся принцы и рыцари со всего света. Увидел я и сыновей самого короля, они тоже дрожали от страха, боялись чудища. И сам король стоял на берегу в надежде, что кто-нибудь снова явится и спасет его дочь. [241] ИЛ 3/2022 Катрина Хастингс. Королевич Ирландский Я подскочил к нему, выхватил меч великана из ножен и одним ударом разрубил его надвое. Но угадайте, что случилось? Две половинки тотчас соединились и срослись! — Завтра ей от меня не уйти, — прорычало чудище, — и все рыцари земли ее не спасут! — И исчезло в пучине моря. А я помчался к башне великана — принцесса не успела меня остановить. Я спрятал острый меч и синие доспехи, отвел скакуна в стойло, лег в постель великана и уснул. Вечером я надел ветхие лохмотья и прежде, чем наступила ночь, пригнал стадо домой. Встретив короля, я спросил, что слышно о принцессе. — Она жива-здорова! — ответил король. — Чужеземный рыцарь в синих доспехах явился и спас ее. Но моя дочь по-прежнему несчастна. Она уверена, что тот же рыцарь спас ее и вчера. Пока он спал, она срезала у него прядь волос, и прядь эта точно такая же, как вчерашняя. Но рыцарь умчался, и она теперь в печали и тоске.
[242] ИЛ 3/2022 Я направился к принцессе, положил голову ей на колени, и меня охватил сон. Едва показалось чудище, принцесса меня разбудила, и я спустился к берегу. Чудище поднималось из моря, вид его был ужасен. Из пасти, невероятно огромной, торчали три острых меча — казалось, чудище вот-вот проглотит весь мир! Увидев соперника, оно трижды издало оглушительный вой и бросилось на меня. Тогда я метнул яблоко ему в пасть — и чудище, бездыханное, повалилось на камни. И стало таять! Громадная мерзкая туша на морском берегу превращалась в грязное желе. Я повернулся к принцессе и воскликнул: — Чудищу конец! Больше никогда и никому не причинит оно горя — ни мужчине, ни женщине, ни одному живому существу! — С этими словами я вскочил в седло и хотел умчаться от принцессы, но она так крепко ухватила меня за ногу, что один хрустальный сапог остался у нее в руках. Переводим с ирландского Тем вечером я снова пригнал коров домой, и навстречу мне вышел король. — О чудо! — сказал он. — Мне сказочно везет с тех пор, как ты пошел ко мне на службу. Сегодня явился рыцарь в доспехах всех цветов радуги, верхом на рыжем скакуне, и одолел чудище! Ему конец! Теперь моя дочь навсегда останется жива и здорова! Но она по-прежнему несчастна. Сердце ее разбито, потому что юноша, который спас ее, ускакал — унесся, словно вихрь. Она уверена, что этот самый рыцарь спасал ее и прежде. Прядь волос, которую она срезала сегодня, точно такая же, как и те, что она срезала вчера и позавчера. На следующий день король послал за Слепым Старцем и спросил у него, что ему делать и как найти того рыцаря, который спас его дочь. И Слепой Старец ответил ему: — Разошли гонцов по всему свету, и пусть они объявят: тот юноша, которому придется впору хрустальный сапог, будет признан победителем чудища, и ты отдашь ему в жены свою дочь. Король послал гонцов по всему свету, чтобы те созвали рыцарей. И на другое утро начали собираться юноши, желающие примерить хрустальный сапог. Кто-то оттяпал себе пальцы, а кто-то — пятки, чтобы сапог пришелся впору. Но все без толку: одним сапог был слишком велик, другим — слишком мал. Когда выяснилось, что сапог никому не пришелся впору, Слепой Старец сказал: — Остался только юноша-пастух, он один не примерял. — Ну и что? — ответил король. — Зачем ему примерять? Он с утра до вечера за коровами ходит.
— Все равно, — ответил Слепой Старец, — пошли за ним двадцать стражников и вели привести сюда. И король отправил за мной двадцать стражников. Я дремал в тени каменной ограды, когда они явились. Они начали плести веревки из травы, чтобы меня связать, но даже одной доплести не успели, как я проснулся и сплел двадцать, набросился на них, связал в одну вязанку и подвесил на ветке ближайшего дерева. А в замке все ждали, когда вернется стража и приведет меня. Наконец король решил выяснить, куда пропали его рыцари, и послал еще двадцать стражников — теперь каждый из них вооружился мечом. И вот стражники пришли за мной и начали плести веревки, чтобы связать меня, но я провернул с ними ту же штуку. Как они ни отбивались, я сгреб их в кучу, связал в одну вязанку и повесил на дерево рядом с другими двадцатью. Когда король увидел, что ни один из сорока стражников не вернулся, Слепой Старец сказал ему: — Теперь ты сам ступай и упроси юношу-пастуха пойти с тобой, ибо он связал веревками сорок твоих стражников и подвесил на дереве. Король так и сделал. Он пришел ко мне и стал просить, чтобы я пожаловал к нему в замок и примерил хрустальный сапог. Тогда я освободил сорок его стражников, и мы с королем отправились в замок. В самом высоком окне замка я увидел принцессу: она сидела в своей комнате, а перед ней на подоконнике стоял хрустальный сапог. В тот же миг сапог выскочил в окно, проплыл по воздуху и сам собой наделся мне на ногу. Еще миг — и принцесса слетела по лестнице и упала в мои объятия. В тот же день король разослал гонцов по всему свету, чтобы созвать всех королей и королев на брачный пир. Пировали мы семь дней и семь ночей, и каждый новый день был лучше предыдущего. Все гости на том пиру от души ели и пили, радовались и веселились. Король был совершенно счастлив и отдал мне половину королевства. А когда он умер, мне досталась и другая половина, и корона в придачу. Ни в чем мы с королевой не знали нужды, и жили счастливо, в радости и благополучии, до конца своих дней. Дорогой читатель, такова моя история, и вранья в ней ни слова. Мне ли не знать, ведь я сам ее выдумал! [243] ИЛ 3/2022
Литературное наследие Сэмюэль Лавер [244] ИЛ 3/2022 Король О’Тул и святой Кевин Легенда Перевод с английского Ольги Сиротенко К озеру, к громаде скал Жаворонок не летал, Но прокрался к круче той Кевин, молодой святой. Томас Мур1 К ТО не читал сказаний о святом Кевине, чье имя Томас Мур воспел в стихах, а позднее — в необузданных и страстных “Ирландских мелодиях”? В прекрасной балладе, откуда и взят эпиграф к этой истории, поэт возвестил © Ольга Сиротенко. Перевод, 2022 1. Перевод А. В. Подкидова. (Прим. перев.)
миру о том, что жаворонок в долине Глендалох не нарушает покой утра ликующей трелью, а также поведал о роковой страсти, которую святой внушил деве Кэтлин, об ее очах “безбожно голубых” и печальной участи, постигшей героиню (поскольку святой был “непривычен к нежной грусти”). Всем памятен скорбный финал, в котором является призрак отверженной: [245] ИЛ 3/2022 ...вот душа ее плывет над потоком темных вод. Так, в рамках одной лишь баллады Мур изложил целых два предания долины Глендалох, которые иначе едва ли дошли бы до читателя. Но к счастью для тех, кто берется за перо вслед за ним, есть еще предание, им не изложенное — оставленное для Однако здесь вниманию читателя будет предложена грубая проза, отнюдь не стихи — рассказ почти дословный, записанный со слов знаменитого краеведа Джо Ирвина, который ведет родословие от древних королей Ирландии и непременно предупредит вас о том, что “на свете полно мошенников, которые наводят тень на плетень и втирают честным людям, что звать их Ирвин — ведь им, разбойникам, известно, что слава Джо Ирвина, знатока этих мест, разлетелась по свету; но вы им не верьте, они только пыль в глаза пускают”. Я обещал, что верить буду ему одному, и, потешив самолюбие старого шельмы, отправился в его сопровождении осматривать долину Глендалох. Мы добрались до увитых плющом развалин какой-то, очевидно, древней постройки на юго-восточном берегу озера. Мой провожатый сделал важное лицо и провел меня через дверной проем, образованный двумя каменными столбами, на которых покоился длинный плоский валун, — подобных сооружений немало по всей Ирландии. — Это, сэр, — произнес он, принимая торжественный вид, — часовня Короля О’Тула. Вы о нем, верно, слыхали? — Никогда не слышал, — ответил я. — Ну и ну! — воскликнул он. — Неужто не слыхали? А я-то думал, весь белый свет о нем слыхал! Ну и ну! Живи да удивляйся невежеству людскому. Если так, сэр, то расскажу вам, раз вы не слыхали, что жил когда-то в этих краях король О’Тул — старый добрый король. Правил он давным-давно, в Сэмюэль Лавер. Король О’Тул и святой Кевин руки более недостойной.
[246] Литературное наследие ИЛ 3/2022 стародавние времена. Тогда и Церкви, и все земли вокруг были его владения. — Неужели, — удивился я, — церкви построили так давно? — О нет, ваша честь, что вы. Как вы, впрочем, верно заметили, места эти зовутся Церкви, но церкви тут выстроили уже потом, при святом Кевине, отсюда и название пошло; я потому и сказал, что Церкви — то есть эти самые земли — ему принадлежали, и что в этом странного, сэр, ведь уродился он королем и владел ими по праву в те древние допотопные времена. И, значит, король наш был малый что надо — любил веселье как саму душу свою, и особенно охоту; только солнышко встанет — он шасть в седло, и за оленями. А времена тогда были славные, и оленей было в достатке — побольше, чем теперь овец; и король наш охотился от первых петухов и до последней трели малиновки. У нас говорят, — добавил он, понизив голос и как бы делая отступление, — что малиновка — Божья птица, и если кто убьет ее, не будет ему счастья. Вернув голосу прежнюю силу, он продолжил: — Значит, жил король припеваючи, пока был здоров; но пришло, понимаете, время, король состарился, и косточки его стали поскрипывать. Годы-то брали свое, сердечко стало пошаливать, и не смог он больше охотиться. Загоревал, значит, затосковал наш король. И решил для потехи завести себе гусыню. — Забава достойная короля, — не сдержал я улыбки. — Можете смеяться сколько угодно, — произнес Джо уязвленно, — только это сущая правда. И, значит, стала гусыня его потешать. Плавала она по озеру, ныряла, форель себе ловила (и не было в Ирландии чудесней форели, чем та форель), а по пятницам и самому королю приносила рыбок, а потом над озером летала, кувыркалась, потешала беднягу-короля, а он глядел на ее кувырочки и так потешался, что бока надрывал от смеха. И стала гусыня самой большой его любимицей и величайшей проказницей. С утра до вечера гусыня потешала короля, и король зажил припеваючи. Стали они жить-поживать. Но пришло время, и гусыня состарилась, как сам король, и косточки у нее стали поскрипывать, и она перестала потешать короля. Загоревал наш король. Не знал он, где отрады искать в целом свете. Некому было его потешить, у гусыни-то прыть была уже не та. Значит, страшно король затосковал. Но вот как-то утром гулял он по берегу озера, оплакивал горькую свою долю, размышлял, не утопиться ли ему, бедному, безутешному, и тут откуда ни возьмись — юноша, видный такой, идет ему навстречу.
[247] ИЛ 3/2022 Сэмюэль Лавер. Король О’Тул и святой Кевин — Приветствую тебя, — обратился к нему король (он же воспитанный был человек). — Приветствую, — говорит он юноше. — И тебе мой привет, — отвечает юноша, — приветствую тебя, король О’Тул. — Верно, — говорит, — я, — говорит, — король О’Тул, полномочный властитель всех этих земель. Но как узнал ты об этом? — Неважно, — говорит святой Кевин. Потому что, понимаете, — с таинственным видом пояснил старина Джо, снова понизив голос, — это был не кто иной, как святой Кевин собственной персоной, только переодетый. — А ты кто будешь, о смелый юноша? — И это неважно, — говорит святой Кевин, — тебе пока, — говорит, — не надобно это знать. Но ты, король О’Тул, еще узнаешь, кто я такой, прежде чем мы распрощаемся. — Узнать это, мил человек, будет честь для меня, — говорит король очень учтиво. — Что же, ты это верно сказал, — говорит святой Кевин. — А теперь позволь спросить, король О’Тул, как поживает твоя гусыня? — Разрази меня гром, — говорит король, — как ты узнал про гусыню? — Неважно, — говорит святой Кевин. — Мне сообщили. — Вздор, — говорит король, — мы с гусыней друзья не разлей вода, — говорит, — и никто наших тайн не знает, не ведает — разве только феи. — Изволь тогда знать, — говорит святой Кевин, — что феи тут ни при чем, и вообще, — говорит, — с этой шушерой я не вожусь. — А может, и напрасно, мил человек. Им-то легче легкого тебе шепнуть, где закопан горшочек с монетами, а бедняку от них нос воротить не стоит. — А может, я и сам раздобуду монет, — говорит святой. — И способ знаю получше. — Чтоб мне провалиться, — говорит король, — как ты их раздобудешь? Или ты их чеканишь? — Презренное ремесло, — говорит святой Кевин важно. — Чеканить — вот еще. — Тогда какое же, — говорит король, — у тебя ремесло, что тебе денежки, как ты говоришь, легко достаются? — Я честный человек, — говорит святой Кевин. — И какое, честный человек, твое ремесло? — Я старое делаю новым, — говорит святой Кевин. — Чтоб я ослеп, ты старьевщик? — говорит король.
[248] Литературное наследие ИЛ 3/2022 — Нет, — говорит святой. — Вовсе нет, король О’Тул, ремесло у меня иное. У меня, — говорит, — есть дело получше, чем старьем торговать. А что ты мне скажешь, если твою старушку-гусыню я снова сделаю молодой? Милейший мой сэр, при этих словах у короля прямо глаза на лоб полезли. — Ну, — говорит, — если сумеешь, — говорит, — даю тебе честное слово, что заплачу столько монет, сколько ты сосчитать не сможешь, и почту себя твоим должником за такую услугу. — Не надо мне презренных твоих монет, — говорит святой Кевин. — Да брось, тебе денежки пригодились бы, — говорит король, хитро глядя на его старенький балахон. — Я дал обет, — говорит святой, — поклялся, — говорит, — на книге, что не буду при себе иметь ни золота, ни серебра, ни меди. — Но немножко-то можно, на самый крайний случай? — говорит король очень хитро и смотрит ему прямо в глаза. — Нет, — говорит святой Кевин, — денег я не приму, — говорит, — но принял бы в дар пару акров земли, если ты на это согласен. — Всей душой согласен, — говорит король, — если исполнишь то, что обещал. — А ты сам погляди, исполню или нет, — говорит святой Кевин. — Позови, — говорит, — свою гусыню. Король свистнул — и вот, глядят они: бедняжечка гусыня, будто дряхлая гончая, идет вперевалочку, подходит к хозяину — и король наш, старичок, и гусыня-старушка похожи как две капли воды. Святой глядит на гусыню и говорит: — Король О’Тул, я за работу берусь! — Право же, — говорит король О’Тул, — если так, то скажу, что умней тебя нету юноши во всех семи приходах! — Ну, — говорит святой Кевин, — тебе еще кое-что прибавить придется. Я же не настолько на голову слаб, — говорит, — чтобы омолодить твою гусыню совсем задаром. Что дашь мне за работу? Ты вот это скажи, — говорит святой Кевин. — Все, что попросишь, — говорит король. — Ну что, по рукам? — Идет! — говорит святой. — Такой уговор мне по душе. Значит, — говорит, — вот о чем, король О’Тул, мы с тобой условимся. Согласен ли ты отдать мне всю землю, которую облетит твоя гусыня, когда вновь станет молодой? — Согласен, — говорит король.
[249] ИЛ 3/2022 Сэмюэль Лавер. Король О’Тул и святой Кевин — А слово назад не возьмешь? — говорит святой Кевин. — Не возьму, честное королевское! — говорит король О’Тул, подняв кулак. Тут старина Джо, прикрыв рот рукой, произвел шумный звук (вроде “тьф!”) и поднял кулак, иллюстрируя действие. — Если королевское, — говорит святой Кевин, — тогда уговор, — говорит. — Поди-ка сюда! — говорит он старушке гусыне, — поди сюда, бедная болезная старушка, и я, удалец-молодец, верну тебе былую прыть! И с этими словами, любезный мой сэр, он благословляет ее крестным знамением, за крылышки берет, “оп-ля” говорит и пиночком подбрасывает. И тут, милейший мой сэр, она как полетит, словно орел, как закувыркается, будто ласточка перед ливнем. И вот она полетела вон туда, и дальше мимо склона, и над ложем святого Кевина (то есть там, где оно теперь, тогда его не было, потом святой Кевин там укрывался, чтоб женщины его не донимали), и дальше, над тем концом озера, и вон туда, где водопад (хотя теперь это вовсе не водопад, а так, жалкая струйка; но кабы вы зимой его увидали, потешили бы сердце — шум стоит оглушительный, пена белая как снег, и вода валуны катает, да так легко — будто дети в камешки играют); и дальше над шахтами (то есть теперь там шахты, а раньше не было, свинец тогда еще не нашли, а во времена святого Кевина там добывали одно только золото). Ну вот, гусыня преспокойно облетела шахты, обогнула вон то озерцо возле церквей (то есть теперь там церкви, а тогда их не было, святой Кевин потом их построил), пролетела над тем вот высоким холмом — и дальше, над ущельем (в том месте Финн Маккул рубанул огромным мечом, а тот меч выковал для него кузнец из Ратдрама, кровный родственник ему, чтобы ему биться с великаном, который вызвал его на бой в Кара-о-Килдэр; и сперва он рубанул мечом скалу, и проломил ее, как и по сей день видать; да то же угощенье досталось великану: он р-р-раз — и рассек его, словно картошку, чем прославил себя и Ирландию); ну вот, пролетела она над ущельем и дальше над лесом (где мы, помните, видели славный такой водопад, и, кстати сказать, в прошлый четверг был год с тех пор, как одна барышня, мисс Рафферти, упала в этот самый водопад и чуть не потонула, так и была бы утопшей по сей день, да юноша один прыг за ней, а парень-то пригожий, говорят, жил на Фрэнсис-стрит; и вот он повадился ее навещать, а там они обручились, и на днях, говорят, поженились — прекрасная, знаете, пара). И вот, как я уже сказал, гусыня пролетела над лесом — так, шутки ради — и опустилась
[250] Литературное наследие ИЛ 3/2022 у ног короля, свежа как маргаритка, будто с ветки на ветку только перескочила, а меж тем она все владения его облетела. И до чего же, любезный мой сэр, отрадно было видеть короля, он стоял, открыв рот, и смотрел, как бедная гусыня его летает, да так легко, словно жаворонок. И вот она к нему возвращается, он ее по голове гладит и говорит: — Душечка, — говорит, — ты у меня самая золотая на свете. — А мне что скажешь? — говорит святой Кевин. — Право же, — говорит король, — таких искусников, как ты, я в жизни не видывал. — И ничего не прибавишь? — Прибавлю, что я твой должник, — говорит король. — А землю мне отдашь, которую твоя гусыня облетела? — говорит святой Кевин. — Отдам, — говорит король О’Тул. — И с радостью, — говорит, — хотя все до последней пяди теперь твое. — И от слова своего не откажешься? — говорит святой. — Не откажусь, — говорит король, — видит Небо. Святой посмотрел на него очень строго. — Хорошо, — говорит, — что ты так сказал. Иначе бы тебе несдобровать — и тебе, и твоей гусыне, — говорит святой Кевин. — И не надо смеяться, — сказал старина Джо слегка обиженно, различив тень улыбки, которую я попытался скрыть. — Нечего смеяться, я же вам сущую правду рассказываю. Значит, король сдержал свое слово, и святой Кевин остался им очень доволен. Тогда-то он королю и открылся. — Теперь я вижу, — говорит, — что ты, король О’Тул, человек честный. А ведь я для того и пришел, чтобы тебя испы1 тать. Только я замаскировался , потому ты меня не узнал. — Это верно, — говорит король, — правда, я и не приметил, что ты выпивши. — Нет, я совсем не о том, — говорит святой Кевин. — Понимаешь, я обвел тебя вокруг пальца, и на самом деле я — это вовсе не я. — Разрази меня гром! — говорит король. — Кто ж ты такой тогда, если не ты? — Я святой Кевин, — говорит святой и осеняет себя крестным знамением. — Царица Небесная! — говорит король, осеняя чело крестом и падая на колени. — Выходит, — говорит, — я вот так запросто болтал с великим святым Кевином! И что ж, — говорит, — ты и правда святой? 1. О человеке в состоянии опьянения говорят, что он замаскировался. (Прим. автора.)
— Да, — говорит святой Кевин. — А я-то думал, ты просто добрый малый, — говорит король. — Но теперь ты знаешь, что не просто, — говорит святой. — Я святой Кевин, величайший из всех святых. Потому как святой Кевин — вы, сэр, наверняка знаете, — добавил Джо, потчуя меня очередным отступлением, — святой Кевин считается величайшим из святых, потому что с ним вместе в школе учился сам Иеремия пророк. Ну вот, дорогой мой сэр, так и случилось, что все эти земли попали в руки святого Кевина. Гусыня-то все владения короля О’Тула облетела, не оставила ему ни пяди, потому что святой Кевин, хитрец, ее подучил. Обобрав короля до нитки во славу Божию, святой Кевин остался королем доволен, и они стали друзьями не разлей вода (старина король, тот и вовсе души в нем не чаял); к тому же гусыня потешала короля до конца своих дней. И святой, сделавшись, как я уже говорил, хозяином королевских земель, кормил и поил короля до самого дня его смерти — каковой наступил, впрочем, довольно скоро. Потому что бедная гусыня как-то в пятницу ловила форель, но, милейший мой сэр, сплоховала: угря схватила, а не форель — коварного, огроменного, и право же, не довелось гусыне словить форель на ужин королю! Этот угорь словил гусыню, и я его не виню. Однако убить-то он ее убил, а вот съесть — не съел, не посмел набить брюхо тем, что лично святой Кевин благословил. А король наш так от горя и не оправился, хоть и повелел изготовить гусыню в лучшем виде, то есть не с луком или картошкой — он чучело повелел изготовить, и хранил ее потом в стеклянном сундуке, смотрел и утешался. И что примечательно, умер бедный король в том же году на Михайлов день. Честное слово, говорю вам сущую правду. И когда он усоп, святой Кевин устроил ему достойные поминки и знатные похороны; и, сверх того, мессу отслужил за упокой его души, и гусыню помянуть не забыл. [251] ИЛ 3/2022
Трибуна переводчика [252] ИЛ 3/2022 Джеймс Джойс Аравия Рассказ Переводы с английского Е. Д. Калашниковой, Марии Орловой Публикация и вступление Татьяны Чернышевой В этом номере мы печатаем рассказ Д. Джойса “Аравия” в двух переводах, классическом — Е. Д. Калашниковой, и современном — Марии Орловой, а также рассказ в оригинале, чтобы читатель имел возможность сопоставить два перевода. Когда этот номер готовился к печати, в издательстве “Текст” вышел новый перевод “Дублинцев”, подготовленный Е. А. Суриц. Трибуна переводчика Джойс закончил работу над “Аравией” в октябре 1905 года и в 1914м опубликовал его в сборнике “Дублинцы”. Так же как “Сестры” и “Встреча”, “Аравия” — это во многом личные воспоминания Джойса, детство которого до 1896 года прошло в Дублине на Норт-Ричмонд стрит, в доме номер 17. Из биографических источников известно, что эпизод, о котором идет речь, имел место в 1894 году. В то время двенадцатилетний Джойс увлекался Вальтером Скоттом, Видоком, Фенимором Купером, а также стихами ирландского поэта XIX века Джеймса Кларенса Мэнгана... Улица, где Джойс поселяет своего героя, — это не выдуманная дублинская улица конца XIX века, с ее домами из кирпича цвета умбры, с окнами, почти всегда закрытыми шторами, с крохотными придомовыми “участками”, куда выходили полуподвальные окна кухонь; не выдумана и школа Христианских братьев, в которой учился Джойс, а также “Аравия” — “Большая восточная ярмарка”, — которая проходила с 14 по 19 мая 1894 года. North Richmond Street, being blind, was a quiet street except at the hour when the Christian Brothers’ School set the boys free. An uninhabited house of two storeys stood at the blind end, detached from its neighbours in a square ground. The other houses of the street, conscious of decent lives within them, gazed at one another with brown imperturbable faces. © Е. Д. Калашникова, наследники. Перевод, 1982 © Мария Орлова. Перевод, 2022 © Татьяна Чернышева. Вступление, 2022
Перевод Е. Д. Калашниковой: Норт Ричмонд-Стрит оканчивалась тупиком, и это была тихая улица, если не считать того часа, когда в школе Христианских братьев кончались уроки. В конце тупика, поодаль от соседей, стоял на четырехугольной лужайке пустой двухэтажный дом. Другие дома на этой улице, гордые своими чинными обитателями, смотрели друг на друга невозмутимыми бурыми фасадами. [253] ИЛ 3/2022 Перевод Марии Орловой: Тупичок Норт-Ричмонд-стрит был улицей тихой, не считая часа, когда школа Христианских братьев выпускала мальчишек на волю. В слепом его конце на квадратном участке стоял отдельно от соседей необитаемый двухэтажный дом. Другие дома, чувствуя добропорядочную жизнь внутри, смотрели друг на друга непроницаемыми коричневыми лицами. Перевод Е. Д. Калашниковой: Прежний хозяин нашего дома, священник, умер в маленькой гостиной. Воздух во всех комнатах был затхлый оттого, что они слишком долго стояли запертыми, чулан возле кухни был завален старыми ненужными бумагами. Среди них я нашел несколько книг в бумажных обложках, с отсыревшими, покоробленными страницами: “Аббат” Вальтера Скотта, “Благочестивый причастник” и “Мемуары” Видока. Последняя понравилась мне больше всех, потому что листы в ней были совсем желтые. В запущенном саду за домом росла одна яблоня и вокруг нее — несколько беспорядочно разбросанных кустов; под одним из них я нашел заржавленный велосипедный насос покойного хозяина. Он был известен благотворительностью и после смерти все свои деньги заве- Джеймс Джойс. Аравия The former tenant of our house, a priest, had died in the back drawing-room. Air, musty from having been long enclosed, hung in all the rooms, and the waste room behind the kitchen was littered with old useless papers. Among these I found a few papercovered books, the pages of which were curled and damp: The Abbot, by Walter Scott, The Devout Communicant, and The Memoirs of Vidocq. I liked the last best because its leaves were yellow. The wild garden behind the house contained a central apple-tree and a few straggling bushes, under one of which I found the late tenant’s rusty bicycle-pump. He had been a very charitable priest; in his will he had left all his money to institutions and the furniture of his house to his sister.
щал на добрые дела, а всю домашнюю обстановку оставил сестре. [254] Трибуна переводчика ИЛ 3/2022 Перевод Марии Орловой: Прежний жилец нашего дома, священник, умер в задней гостиной. Комнаты долго держали закрытыми, и воздух в них застоялся, чулан за кухней был завален старыми ненужными газетами. Среди них я нашел несколько книг в бумажной обложке с отсыревшими, сморщенными страницами: “Аббат” Вальтера Скотта, “Благочестивый причастник” и “Мемуары” Видока. Последняя мне понравилась больше других, потому что листы в ней были желтые. В запущенном садике за домом были яблоня по центру и несколько беспорядочных кустов, под одним из которых я нашел ржавый велосипедный насос покойного жильца. Священник был большим благотворителем: все деньги завещал учреждениям, а домашнюю мебель — своей сестре. When the short days of winter came, dusk fell before we had well eaten our dinners. When we met in the street the houses had grown sombre. The space of sky above us was the colour of ever-changing violet and towards it the lamps of the street lifted their feeble lanterns. The cold air stung us and we played till our bodies glowed. Our shouts echoed in the silent street. The career of our play brought us through the dark muddy lanes behind the houses, where we ran the gantlet of the rough tribes from the cottages, to the back doors of the dark dripping gardens where odours arose from the ashpits, to the dark odorous stables where a coachman smoothed and combed the horse or shook music from the buckled harness. When we returned to the street, light from the kitchen windows had filled the areas. If my uncle was seen turning the corner, we hid in the shadow until we had seen him safely housed. Or if Mangan’s sister came out on the doorstep to call her brother in to his tea, we watched her from our shadow peer up and down the street. We waited to see whether she would remain or go in and, if she remained, we left our shadow and walked up to Mangan’s steps resignedly. She was waiting for us, her figure defined by the light from the half-opened door. Her brother always teased her before he obeyed, and I stood by the railings looking at her. Her dress swung as she moved her body, and thesoft rope of her hairtossed from side to side. Перевод Е. Д. Калашниковой: Зимой, когда дни были короче, сумерки спускались прежде, чем мы успевали пообедать. Когда мы выходили на улицу,
Перевод Марии Орловой: Когда зимой дни стали короче, сумерки спускались прежде, чем мы успевали дообедать. Когда мы встречались на улице, дома были уже совсем мрачные. Огромное фиолетовое небо над нами все время менялось, и уличные фонари тянулись к нему тусклыми лампами. Холодный воздух обжигал кожу, и мы играли, пока все тело не начинало пылать. Наши крики разносились эхом по тихой улице. Игра мчала нас темными грязными проулками позади домов, где мы удирали от местных диких племен — к задним калиткам темных промокших садов, где поднимались запахи от зольных ям, — к темной пахучей конюшне, где извозчик скреб и расчесывал лошадь и вытряхивал из сбруи мелодии. Когда мы возвращались на свою улицу, полуподвальные участки перед домами уже освещались светом кухонных окон. Если из-за угла показывался мой дядя, мы прятались от него в темноте до тех пор, пока он не добирался благополучно до дома. Или если сестра Мэнгана выходила на порог, чтобы позвать брата к чаю, мы наблюдали из темноты, как она смотрит по сторонам. Мы ждали, останется она или уйдет, и, если она оставалась, выходили из темноты и смиренно шли к крыльцу Мэнгана. Она ждала нас, свет из полуоткрытой двери очерчивал ее фигуру. Брат всегда дразнил ее, прежде чем послушаться, а я стоял возле перил и [255] ИЛ 3/2022 Джеймс Джойс. Аравия дома уже были темные. Кусок неба над нами был все сгущавшегося фиолетового цвета, и фонари на улице поднимали к нему свое тусклое пламя. Холодный воздух пощипывал кожу, и мы играли до тех пор, пока все тело не начинало гореть. Наши крики гулко отдавались в тишине улицы. Игра приводила нас на грязные задворки, где мы попадали под обстрел обитавших в лачугах диких туземцев; к задним калиткам темных, сырых огородов, где вонь поднималась от мусорных ведер; к грязным, вонючим стойлам, где кучер чистил и скреб лошадей или мелодично позванивал украшенной пряжками сбруей. Когда мы возвращались на улицу, темноту уже пронизывал свет кухонных окон. Если из-за угла показывался мой дядя, мы прятались в тень и ждали, когда он благополучно скроется в доме. Или если сестра Мэнгана выходила на крыльцо звать брата к чаю, мы смотрели, притаившись в тени, как она оглядывается по сторонам. Мы хотели знать, останется она на крыльце или уйдет в дом, и, если она оставалась, мы выходили из своего угла и покорно шли к крыльцу Мэнгана. Она стояла там, ожидая нас, и ее фигура чернела в светлом прямоугольнике полуотворенной двери. Брат всегда поддразнивал ее, прежде чем послушаться, а я стоял у самых перил и смотрел на нее. Ее платье колебалось, когда она поворачивалась, и мягкий жгут косы подрагивал у нее за плечами.
смотрел на нее. Когда она двигалась, ее платье колыхалось, а мягкий жгут волос качался из стороны в сторону. [256] ИЛ 3/2022 Every morning I lay on the floor in the front parlour watching her door. The blind was pulled down to within an inch of the sash so that I could not be seen. When she came out on the doorstep my heart leaped. I ran to the hall, seized my books and followed her. I kept her brown figure always in my eye and, when we came near the point at which our ways diverged, I quickened my pace and passed her. This happened morning after morning. I had never spoken to her, except for a few casual words, and yet her name was like a summons to all my foolish blood. Перевод Е. Д. Калашниковой: Каждое утро я ложился на пол в гостиной и следил за ее дверью. Спущенная штора всего на один дюйм не доходила до подоконника, так что с улицы меня не было видно. Когда она показывалась на крыльце, у меня вздрагивало сердце. Я мчался в переднюю, хватал свои книги и шел за ней следом. Я ни на минуту не терял из виду коричневую фигурку впереди, и уже у самого поворота, где наши дороги расходились, я ускорял шаг и обгонял ее. Так повторялось изо дня в день. Я ни разу не заговорил с ней, если не считать нескольких случайных слов, но ее имя было точно призыв, глупо будораживший мою кровь. Трибуна переводчика Перевод Марии Орловой: Каждое утро я ложился на пол в передней гостиной и следил за ее дверью. Опущенная глухая штора всего на дюйм не доходила до нижнего края окна, так что меня не было видно. Когда она появлялась на крыльце, сердце выпрыгивало у меня из груди. Я бежал в прихожую, хватал учебники и отправлялся следом. Я не сводил глаз с ее коричневой фигурки, а когда мы приближались к тому месту, где наши пути расходились, я ускорял шаг и обгонял ее. Так происходило день за днем. Не считая пары случайных слов, я никогда не разговаривал с ней, но один лишь звук ее имени будоражил всю мою глупую кровь. Her image accompanied me even in places the most hostile to romance. On Saturday evenings when my aunt went marketing I had to go to carry some of the parcels. We walked through the flaring streets, jostled by drunken men and bargaining women, amid the curses of labourers, the shrill litanies of shop-boys who stood on guard by the barrels of pigs’ cheeks, the nasal chanting
of street-singers, who sang a come-all-you about O’Donovan Rossa, or a ballad about the troubles in our native land. These noises converged in a single sensation of life for me: I imagined that I bore my chalice safely through a throng of foes. Her name sprang to my lips at moments in strange prayers and praises which I myself did not understand. My eyes were often full of tears (I could not tell why) and at times a flood from my heart seemed to pour itself out into my bosom. I thought little of the future. I did not know whether I would ever speak to her or not or, if I spoke to her, how I could tell her of my confused adoration. But my body was like a harp and her words and gestures were like fingers running upon the wires. [257] ИЛ 3/2022 Перевод Марии Орловой: Ее образ оставался со мной даже в местах, самых губительных для романтических чувств. По субботам, когда вечером моя тетя ходила на рынок, я должен был носить за ней покупки. Мы шли по освещенным улицам, толкаясь между пьяных мужчин и торговавшихся женщин, среди ругани рабочих, пронзительных речитативов мальчишек, стороживших бочки со свиными щеками, и гнусавых завываний уличных музыкантов, которые пели “Вставайте храбрые” про О’Донована Россу или баллады о невзгодах родной земли. Все эти звуки сливались для меня в единое чувство жизни: я представлял себе, что проношу сквозь сонм врагов святую чашу свою целой и невредимой. Временами имя ее срывалось с моих губ в странных молитвах и славословиях, которых я и сам не понимал. На глаза Джеймс Джойс. Аравия Перевод Е. Д. Калашниковой: Ее образ не оставлял меня даже в таких местах, которые меньше всего располагали к романтике. В субботу вечером, когда тетя отправлялась за покупками в лавки, я всегда нес за ней сумку. Мы шли ярко освещенными улицами, в толкотне торговок и пьяниц, среди ругани крестьян, пронзительных возгласов мальчишек, охранявших бочки с требухой у лавок, гнусавых завываний уличных певцов, тянувших песню про О’Донована Россу или балладу о горестях родной нашей страны. Все эти шумы сливались для меня в едином ощущении жизни; я воображал, что бережно несу свою чашу сквозь скопище врагов. Временами ее имя срывалось с моих губ в странных молитвах и гимнах, которых я сам не понимал. Часто мои глаза наполнялись слезами (я не знал почему), и мне иногда казалось, что из сердца у меня поднимается волна и заливает всю грудь. Я думал о том, что будет дальше. Не знал, придется ли мне когда-нибудь заговорить с ней, и, если придется, как я скажу ей о своем несмелом поклонении. Но мое тело было точно арфа, а ее слова — точно пальцы, пробегающие по струнам.
[258] ИЛ 3/2022 часто наворачивались слезы (я не мог объяснить почему), и порой казалось, что мое сердце вот-вот переполнится и разольется в груди. На будущее я не надеялся. Я не знал, доведется ли мне поговорить с ней, а если и доведется, то как сказать о своем нелепом обожании. Но тело мое было как арфа, а слова ее и жесты — как пальцы, перебиравшие мои струны. One evening I went into the back drawing-room in which the priest had died. It was a dark rainy evening and there was no sound in the house. Through one of the broken panes I heard the rain impinge upon the earth, the fine incessant needles of water playing in the sodden beds. Some distant lamp or lighted window gleamed below me. I was thankful that I could see so little. All my senses seemed to desire to veil themselves and, feeling that I was about to slip from them, I pressed the palms of my hands together until they trembled, murmuring: ‘O love! O love!’ many times. Перевод Е. Д. Калашниковой: Как-то вечером я вошел в маленькую гостиную, ту, где умер священник. Вечер был темный и дождливый, и во всем доме не раздавалось ни звука. Через разбитое стекло мне было слышно, как дождь падает на землю, бесчисленными водяными иглами прыгая по мокрым грядкам. Где-то внизу светился фонарь или лампа в окне. Я был рад, что вижу так немного. Я был словно в тумане, и в ту минуту, когда, казалось, все чувства вот-вот покинут меня, я до боли стиснул руки, без конца повторяя: “Любимая! Любимая!” Трибуна переводчика Перевод Марии Орловой: Однажды вечером я пошел в заднюю гостиную, в которой умер священник. Был темный дождливый вечер, и в доме не раздавалось ни звука. Сквозь трещину в оконной раме я слышал, как стучит по земле дождь, как танцуют на мокрых клумбах нескончаемые тонкие водяные иглы. Где-то вдалеке горел фонарь или освещенное окно. Я был рад, что видно так плохо. Все мои чувства как будто стремились исчезнуть, но, испугавшись, что совсем лишусь их, я сжал до дрожи ладони, повторяя: “О любовь! Любовь!” At last she spoke to me. When she addressed the first words to me I was so confused that I did not know what to answer. She asked me was I going to Araby. I forgot whether I answered yes or no. It would be a splendid bazaar; she said she would love to go. ‘And why can’t you?’ I asked.
While she spoke she turned a silver bracelet round and round her wrist. She could not go, she said, because there would be a retreat that week in her convent. Her brother and two other boys were fighting for their caps, and I was alone at the railings. She held one of the spikes, bowing her head towards me. The light from the lamp opposite our door caught the white curve of her neck, lit up her hair that rested there and, falling, lit up the hand upon the railing. It fell over one side of her dress and caught the white border of a petticoat, just visible as she stood at ease. `It’s well for you,’ she said. ‘If I go’, I said, ‘I will bring you something’. [259] ИЛ 3/2022 Перевод Марии Орловой: Наконец она сама со мной заговорила. Когда она обратилась ко мне, сначала я так смутился, что не знал, что ответить. Она спросила, поеду ли я в “Аравию”. Не помню, ответил я да или нет. Прекрасная будет ярмарка, сказала она, ей хочется туда поехать. — А почему ты не можешь? — спросил я. Пока мы говорили, она все крутила вокруг запястья серебряный браслет. Она не может поехать, сказала она, потому что у них в школе на этой неделе говеют. В это время ее брат и двое других мальчишек дрались из-за своих шапок, и возле перил я стоял один. Она держалась за острие ограды, наклонив ко мне голову. Свет фонаря напротив нашей двери выхватывал белый изгиб ее шеи, освещал ее волосы и, падая ниже, освещал ее руку на перилах. Он падал на платье сбоку и выхва- Джеймс Джойс. Аравия Перевод Е. Д. Калашниковой: Наконец она заговорила со мной. При первых словах, которые она произнесла, я смутился до того, что не знал, как ответить. Она спросила, собираюсь ли я в “Аравию”. Не помню, что я ей ответил — да или нет. Чудесный будет базар, сказала она; ей очень хочется побывать там. — А почему бы вам не пойти? — спросил я. Разговаривая, она все время вертела серебряный браслет на руке. Ей не придется пойти, сказала она, потому что на этой неделе у них в монастырской школе говеют. Ее брат и еще двое мальчиков затеяли в это время драку из-за шапок, и я один стоял у крыльца. Она держалась за перекладину перил, наклонив ко мне голову. Свет фонаря у нашей двери выхватывал из темноты белый изгиб ее шеи, освещал лежавшую на шее косу и, падая вниз, освещал ее руку на перилах. Он падал с одной стороны на ее платье и выхватывал белый краешек нижней юбки, едва заметный, когда она стояла неподвижно. — Счастливый вы, — сказала она. — Если я пойду, — сказал я, — я вам принесу что-нибудь.
[260] тывал белый краешек нижней юбки, который было видно, только когда она двигалась. — Хорошо тебе, — сказала она. — Если я поеду, — сказал я, — привезу тебе что-нибудь. ИЛ 3/2022 What innumerable follies laid waste my waking and sleeping thoughts after that evening! I wished to annihilate the tedious intervening days. I chafed against the work of school. At night in my bedroom and by day in the classroom her image came between me and the page I strove to read. The syllables of the word Araby were called to me through the silence in which my soul luxuriated and cast an Eastern enchantment over me. I asked for leave to go to the bazaar on Saturday night. My aunt was surprised, and hoped it was not some Freemason affair. I answered few questions in class. I watched my master’s face pass from amiability to sternness; he hoped I was not beginning to idle. I could not call my wandering thoughts together. I had hardly any patience with the serious work of life which, now that it stood between me and my desire, seemed to me child’s play, ugly monotonous child’s play. Трибуна переводчика Перевод Е. Д. Калашниковой: Какие бесчисленные мечты кружились у меня в голове во сне и наяву после этого вечера! Мне стали невыносимы школьные занятия. Вечерами в моей комнате, а днем в классе ее образ заслонял страницы, которые я пытался прочесть. Слово “Аравия” звучало мне среди тишины, в которой нежилась моя душа, и околдовывало меня восточными чарами. Я попросил разрешения в субботу вечером отправиться на благотворительный базар. Тетя очень удивилась и высказала надежду, что это не какая-нибудь франкмасонская затея. В классе я отвечал плохо. Я видел, как на лице учителя дружелюбие сменилось строгостью; он спросил, уж не вздумал ли я лениться, я не мог сосредоточиться. У меня не хватало терпения на серьезные житейские дела, которые теперь, когда они стояли между мной и моими желаниями, казались мне детской игрой, нудной, однообразной детской игрой. Перевод Марии Орловой: Что за бесчисленные глупые мечты завладели после этого вечера моими мыслями во сне и наяву. Я мечтал, чтобы все тягостные дни, отделявшие меня от ярмарки, исчезли. Занятия в школе меня раздражали. Вечером дома и днем в классе ее образ стоял между мной и страницей, которую я силился прочесть. В упоительной тишине слово “Аравия” взывало ко мне и околдовывало восточными чарами. Я отпросился по-
ехать на ярмарку в субботу вечером. Тетя удивилась; уж не масонские ли это происки, испугалась она. Я редко отвечал в классе. Я видел, как дружелюбное лицо моего учителя становится все строже; уж не превращаюсь ли я в бездельника, опасался он. Я никак не мог собрать свои блуждающие мысли. Терпения едва хватало даже на серьезные дела; теперь, когда они разделяли меня и мою мечту, они все казались мне пустяками, жалкими скучными пустяками. [261] ИЛ 3/2022 Перевод Е. Д. Калашниковой: В субботу утром я напомнил дяде, что вечером хотел бы пойти на благотворительный базар. Он возился у вешалки, разыскивая щетку для шляп, и коротко ответил мне: — Да, мальчик, я знаю. Так как он был в передней, я не мог войти в гостиную и лечь перед окном. Я вышел из дому в дурном настроении и медленно побрел в школу. День был безнадежно пасмурный, и сердцем я уже предчувствовал беду. Когда я вернулся домой к обеду, дяди еще не было. Но было еще рано. Некоторое время я сидел и смотрел на часы, а когда их тиканье стало меня раздражать, я вышел из комнаты. Я поднялся по лестнице в верхний этаж дома. В высоких, холодных, пустых, мрачных комнатах мне стало легче, и я, напевая, ходил из одной в другую. В окно я увидел своих товарищей, которые играли на улице. Их крики доносились до Джеймс Джойс. Аравия On Saturday morning I reminded my uncle that I wished to go to the bazaar in the evening. He was fussing at the hallstand, looking for the hat-brush, and answered me curtly: ‘Yes, boy, I know’. As he was in the hall I could not go into the front parlour and lie at the window. I left the house in bad humour and walked slowly towards the school. The air was pitilessly raw and already my heart misgave me. When I came home to dinner my uncle had not yet been home. Still it was early. I sat staring at the clock for some time and, when its ticking began to irritate me, I left the room. I mounted the staircase and gained the upper part of the house. The high, cold, empty, gloomy rooms liberated me and I went from room to room singing. From the front window I saw my companions playing below in the street. Their cries reached me weakened and indistinct and, leaning my forehead against the cool glass, I looked over at the dark house where she lived. I may have stood there for an hour, seeing nothing but the brown-clad figure cast by my imagination, touched discreetly by the lamplight at the curved neck, at the hand upon the railings and at the border below the dress.
[262] ИЛ 3/2022 меня приглушенными и неясными, и, прижавшись лбом к холодному стеклу, я смотрел на темный дом напротив, в котором жила она. Я простоял так с час, не видя ничего, кроме созданной моим воображением фигуры в коричневом платье, слегка тронутой светом изогнутой шеи, руки на перилах и белого краешка юбки. Трибуна переводчика Перевод Марии Орловой: В субботу утром я напомнил дяде, что вечером хочу поехать на ярмарку. Он суетился возле вешалки в поисках щетки для шляпы и коротко бросил мне: — Да, парень, знаю. Он был в прихожей, и я не мог пойти в переднюю гостиную и лечь у окна. Я вышел из дома в плохом настроении и медленно побрел в школу. Воздух был беспощадно холодный, и сердце мое сковала тревога. Когда я вернулся к обеду, дяди еще не было. Впрочем, было еще рано. Какое-то время я сидел, уставившись на часы, а когда их тиканье стало меня раздражать, вышел из комнаты. Я поднялся по лестнице и очутился в верхней части дома. В высоких, холодных, пустых, темных комнатах я почувствовал себя свободнее и принялся ходить из комнаты в комнату, напевая. В окно я видел, как внизу на улице играют мои приятели. До меня доносились их приглушенные, неясные крики, и, прислонившись лбом к холодному стеклу, я смотрел на темный дом, где жила она. Я простоял там, наверное, целый час, не видя ничего, кроме нарисованной воображением фигурки в коричневом платье: свет фонаря осторожно касается изгиба ее шеи, руки на перилах и краешка нижней юбки. When I came downstairs again I found Mrs Mercer sitting at the fire. She was an old, garrulous woman, a pawnbroker’s widow, who collected used stamps for some pious purpose. I had to endure the gossip of the tea-table. The meal was prolonged beyond an hour and still my uncle did not come. Mrs Mercer stood up to go: she was sorry she couldn’t wait any longer, but it was after eight o’clock and she did not like to be out late, as the night air was bad for her. When she had gone I began to walk up and down the room, clenching my fists. My aunt said: ‘I’m afraid you may put off your bazaar for this night of Our Lord’. At nine o’clock I heard my uncle’s latchkey in the hall door. I heard him talking to himself and heard the hallstand rocking when it had received the weight of his overcoat. I could interpret these signs. When he was midway through his dinner I asked him to give me the money to go to the bazaar. He had forgotten.
Перевод Е. Д. Калашниковой: Когда я снова спустился вниз, у огня сидела миссис Мерсер. Это была седая сварливая старуха, вдова ростовщика, собиравшая для какой-то богоугодной цели старые почтовые марки. Мне пришлось терпеливо слушать болтовню за чайным столом. Обед запаздывал уже больше чем на час, а дяди все не было. Миссис Мерсер встала: ужасно жалко, но она больше ждать не может, уже девятый час, а она не хочет поздно выходить на улицу, ночной воздух ей вреден. Когда она ушла, я стал ходить взад и вперед по комнате, сжимая кулаки. Тетя сказала: — Боюсь, твою ярмарку придется отложить до Воскресенья. В девять часов я услышал щелканье ключа в замке двери. Я услышал, как дядя разговаривает сам с собой и как вешалка закачалась под тяжестью его пальто. Я хорошо знал, что все это значит. Когда он наполовину управился с обедом, я попросил у него денег на базар. Он все забыл. — Добрые люди уже второй сон видят, — сказал он. Я не улыбнулся. Тетя энергично вступилась: — Дай ты ему деньги, и пусть идет. Довольно его томить. Перевод Марии Орловой: Когда я снова спустился вниз, то увидел, что возле камина сидит миссис Мерсер. Это была старая говорливая женщина, вдова ростовщика, которая собирала старые марки для какой-то благочестивой цели. За чаем пришлось терпеть ее болтовню. Ужин отложили уже больше чем на час, а дядя все не появлялся. Миссис Мерсер поднялась, собираясь уходить: очень жаль, но она больше не может ждать, уже начало девятого, а она не любит выходить на улицу поздно, потому что ночной воздух ей вреден. Когда она ушла, я принялся ходить взад-вперед по комнате, стиснув кулаки. Тетя сказала: — Боюсь, твою ярмарку придется отложить до Воскресенья. В девять часов я услышал, как в замке входной двери поворачивается ключ. Услышал, как дядя разговаривает сам с собой, как шатается вешалка под тяжестью его пальто. Я прекрасно знал, что все это значит. Когда он наполовину управился с ужином, я попросил его дать мне денег, чтобы поехать на ярмарку. Он про нее забыл. [263] ИЛ 3/2022 Джеймс Джойс. Аравия ‘The people are in bed and after their first sleep now’, he said. I did not smile. My aunt said to him energetically: ‘Can’t you give him the money and let him go? You’ve kept him late enough as it is’.
[264] — Люди уже в постелях седьмой сон видят, — сказал он. Тетя энергично вмешалась: — Дай ему денег, и пусть идет. Ты и так уже сильно его задержал. ИЛ 3/2022 Трибуна переводчика My uncle said he was very sorry he had forgotten. He said he believed in the old saying: All work and no play makes Jack a dull boy. He asked me where I was going and, when I told him a second time, he asked me did I know The Arab’s Farewell to his Steed. When I left the kitchen he was about to recite the opening lines of the piece to my aunt. I held a florin tightly in my hand as I strode down Buckingham Street towards the station. The sight of the streets thronged with buyers and glaring with gas recalled to me the purpose of my journey. I took my seat in a third-class carriage of a deserted train. After an intolerable delay the train moved out of the station slowly. It crept onward among ruinous houses and over the twinkling river. At Westland Row Station a crowd of people pressed to the carriage doors; but the porters moved them back, saying that it was a special train for the bazaar. I remained alone in the bare carriage. In a few minutes the train drew up beside an improvised wooden platform. I passed out on to the road and saw by the lighted dial of a clock that it was ten minutes to ten. In front of me was a large building which displayed the magical name. Перевод Е. Д. Калашниковой: Дядя сказал, что он огорчен, как это он забыл. Он сказал, что придерживается старой пословицы: без утех и развлеченья нет успеха и в ученье. Он спросил меня, куда я собираюсь, и, когда я ему это во второй раз объяснил, он спросил, знаю ли я “Прощание араба с конем”. Когда я выходил из кухни, он декламировал тете первые строчки этого стихотворения. Крепко зажав в руке флорин, я несся по Букингем-Стрит к вокзалу. Улицы, запруженные покупателями, ярко освещенные газовыми фонарями, напоминали мне о том, куда я направляюсь. Я сел в пустой вагон третьего класса. После нестерпимого промедления поезд медленно отошел от перрона. Он полз среди полуразрушенных домов, над мерцающей рекой. На станции Уэстленд-Роу целая толпа осадила вагоны, но проводники никого не пускали, крича, что поезд специальный и идет только до базара. Я оставался один в пустом вагоне. Через несколько минут поезд подошел к сколоченной на скорую руку платформе. Я вышел; светящийся циферблат показывал, что уже без десяти десять. Прямо передо мной было большое строение, на фасаде которого светилось магическое имя.
I could not find any sixpenny entrance and, fearing that the bazaar would be closed, I passed in quickly through a turnstile, handing a shilling to a weary-looking man. I found myself in a big hall girded at half its height by a gallery. Nearly all the stalls were closed and the greater part of the hall was in darkness. I recognized a silence like that which pervades a church after a service. I walked into the centre of the bazaar timidly. A few people were gathered about the stalls which were still open. Before a curtain, over which the words Caf Chantantwere written in coloured lamps, two men were counting money on a salver. I listened to the fall of the coins. Remembering with difficulty why I had come, I went over to one of the stalls and examined porcelain vases and flowered teasets. At the door of the stall a young lady was talking and laughing with two young gentlemen. I remarked their English accents and listened vaguely to their conversation. ‘O, I never said such a thing!’ ‘O, but you did!’ ‘O, but I didn’t!’ ‘ Didn’t she say that?’ ‘Yes. I heard her.’ ‘O, there’s a...fib!’ [265] ИЛ 3/2022 Джеймс Джойс. Аравия Перевод Марии Орловой: Дядя сказал, что ему очень жаль, он про все забыл. Сказал, что поговорка права: “Мешай дело с бездельем — проживешь век с весельем”. Он спросил, куда я хочу поехать, а когда я объяснил ему во второй раз, спросил, знаю ли я “Прощание араба со своим скакуном”. Когда я выходил из кухни, он собирался зачитать тете первые строчки этого стихотворения. Я быстро шагал по Букингем-стрит в сторону вокзала, крепко сжимая в руке флорин. Ярко освещенные газовыми фонарями и забитые покупателями улицы мысленно переносили меня к цели моей поездки. Я занял место в пустом вагоне третьего класса. После невыносимой задержки поезд медленно отправился от станции. Он тащился вперед среди обшарпанных домов и через поблескивавшую реку. На станции Вестленд-Роу на двери вагона навалилась толпа людей; но проводники оттеснили их назад, говоря, что этот поезд идет только на ярмарку. Я оставался в вагоне один. Через несколько минут поезд остановился возле временной деревянной платформы. Я вышел на дорогу и на освещенном циферблате башенных часов увидел, что уже без десяти минут десять. Передо мной стояло большое здание, на котором было написано волшебное слово.
[266] Трибуна переводчика ИЛ 3/2022 Перевод Е. Д. Калашниковой: Я не мог найти шести пенсов на вход и, боясь, как бы базар не закрыли, проскочил через турникет, протянув шиллинг человеку с усталым лицом. Я очутился в большом зале, который на половине его высоты опоясывала галерея. Почти все киоски были закрыты, и больше половины зала оставалось в темноте. Кругом стояла тишина, какая бывает в церкви после службы. Я робко прошел на середину базара. Несколько человек толпилось у открытых еще киосков. Перед занавесом, над которым из разноцветных лампочек составлены были слова “Cafe Chantant”, два человека считали на подносе деньги. Я слушал, как падают монеты. С трудом вспомнив, зачем я сюда попал, я подошел к одному из киосков и стал рассматривать фарфоровые вазы и чайные сервизы в цветочек. У двери киоска барышня разговаривала и смеялась с двумя молодыми людьми. Я заметил, что они говорят с лондонским акцентом, и невольно прислушался к их разговору. — Ах, я не говорила ничего подобного! — Ах, вы сказали! — Ах, я не говорила! — Правда, она сказала? — Да. Я сам слышал. — Ах вы... лгунишка! Перевод Марии Орловой: Я не смог найти вход за шесть пенсов1 и, испугавшись, что ярмарка вот-вот закроется, быстро прошел через турникет, протянув усталому человеку шиллинг. Я очутился в просторном зале с галереей. Почти все лавки уже закрылись, и в большей части зала было темно. Тишина напоминала ту, какая воцаряется в церкви после службы. Я робко вышел на середину. Возле лавок, что еще были открыты, толпилось несколько человек. Перед занавесом, над которым цветными лампочками было выведено “Кафе Шантан”, двое мужчин считали на подносе деньги. Я слушал, как звенят монеты. С трудом вспомнив, зачем я сюда приехал, я подошел к одной из лавок и принялся изучать фарфоровые вазы и чайные сервизы с цветочным узором. Возле двери какая-то девушка разговаривала с двумя молодыми людьми и смеялась. Я заметил английский акцент и рассеянно слушал их разговор. — Ах, да никогда я этого не говорила! — Еще как говорила! — Ах, да нет же! 1. Очевидно, вход для детей. (Прим. перев.)
— Разве она не говорила этого? — Да, я сам слышал. — Ах, что за выдумки! [267] Observing me, the young lady came over and asked me did I wish to buy anything. The tone of her voice was not encouraging; she seemed to have spoken to me out of a sense of duty. I looked humbly at the great jars that stood like eastern guards at either side of the dark entrance to the stall and murmured: ‘No, thank you.’ The young lady changed the position of one of the vases and went back to the two young men. They began to talk of the same subject. Once or twice the young lady glanced at me over her shoulder. ИЛ 3/2022 Перевод Е. Д. Калашниковой: Заметив меня, барышня подошла и спросила, не хочу ли я что-нибудь купить. Ее тон был неприветлив, казалось, она заговорила со мной только по обязанности. Я смущенно посмотрел на огромные кувшины, которые, точно два восточных стража, стояли по сторонам темнеющего входа в киоск, и пробормотал: — Нет, благодарю вас. Девушка переставила какую-то вазу и вернулась к молодым людям. Они снова заговорили о том же. Раз или два она оглянулась на меня. I lingered before her stall, though I knew my stay was useless, to make my interest in her wares seem the more real. Then I turned away slowly and walked down the middle of the bazaar. I allowed the two pennies to fall against the sixpence in my pocket. I heard a voice call from one end of the gallery that the light was out. The upper part of the hall was now completely dark. Джеймс Джойс. Аравия Перевод Марии Орловой: Увидев меня, девушка подошла и спросила, хочу ли я чтонибудь купить. Голос ее звучал неприветливо; казалось, она заговорила со мной лишь из чувства долга. Я смущенно взглянул на огромные кувшины, которые стояли, словно восточные стражи, по обе стороны от темного входа в лавку, и пробормотал: — Нет, спасибо! Девушка переставила одну из ваз и вернулась к молодым людям. Они продолжили свой разговор. Пару раз девушка оглянулась на меня через плечо.
Gazing up into the darkness I saw myself as a creature driven and derided by vanity; and my eyes burned with anguish and anger. [268] ИЛ 3/2022 Перевод Е. Д. Калашниковой: Я постоял у киоска, чтобы мой интерес к ее товару показался правдоподобнее, но знал, что все это ни к чему. Потом я медленно отвернулся и побрел на середину базара. Я уронил свои два пенни на дно кармана, где лежал шестипенсовик. Я услышал, как чей-то голос крикнул с галереи, что сейчас потушат свет. В верхней части здания было теперь совершенно темно. Глядя вверх, в темноту, я увидел себя, существо, влекомое тщеславием и посрамленное, и глаза мне обожгло обидой и гневом. Перевод Марии Орловой: Хотя смысла в этом не было, я задержался перед прилавком, будто и вправду интересуюсь ее вазами. Затем медленно отошел, встал посередине зала. Разжал пальцы в кармане, и два пенса упали к шестипенсовику. Я услышал, как чей-то голос прокричал откуда-то с галереи, что гасят свет. Верхняя часть зала была теперь совсем темной. Глядя вверх, в темноту, я увидел себя — создание, одержимое тщеславием, посрамленное, — и глаза мои обожгло слезами обиды и гнева.
Ничего смешного Пат Инголдзби Cтихи разных лет Перевод с английского Шаши Мартыновой Я убоялся и ждал прихода любви Поезд-экспресс сокрушил мне грудную клетку наружу и проревел по всей комнате. Треугольник света пробил стену в спальне и внутри его были деревья. Все мое тело тишиной и глаза мне захлестнуло слезами. Сумрачный лёт черных казарок прогудел над моим домом и сообщил мне когда придет моя смерть. Мой кот застыл сидя, поглядел на меня и глаза его были горящие угли. Я прошел мимо дуба и земля раскрошилась возле его корней. Дым вился от моей сигареты и толкал потолок выше гораздо выше. Я отвинтил кран в кухне и он наполнил мне мойку сосновыми иглами. Музыкальные ноты выбрались из моей магнитолы и пропечатались в белом льду. Чья-то рука приподняла острый шпиль церкви и вогнала его в землю. Мое пустое кресло-качалка задвигалось туда-сюда и над ним взвился трубочный дым. Скаковые лошади выпрыгнули из телевизора в пабе и намочили пол. По ковру у меня пробежала рябь и прошумела вздохом. © Pat Ingoldsby, 2022 © Шаши Мартынова. Перевод, 2022 Стихи публикуются с любезного разрешения автора. В переводе сохранена авторская пунктуация. [269] ИЛ 3/2022
[270] ИЛ 3/2022 Море вздыбилось много выше причальной стенки в Хоуте но не затопило ее. Земля содрогнулась когда мои ноги коснулись ее и скинула колпаки с печных труб. Корабль двинулся по прямой вдоль края света и прямая скривилась за ним. Железнодорожные рельсы вытянулись в бесконечность и прорвали дыру в небесах там где пересеклись. Мой кот умылся и всюду где язычок прикоснулся к меху мех стал другого цвета. Входная дверь грохнула и из дымохода в очаг посыпались конские зубы. На тридцать секунд все люди на белом свете замерли, словно статуи, а дома вокруг них задвигались. Все слова во всех книгах на всех языках на Земле стали плотью и голодные люди их съели. Все звери в зоосаде приветствовали пришествие ночи но так расшумелись что закатное солнце встало обратно. Все эти зрелища и все эти звуки ждали с затаенным дыханием ПРИХОДА ЛЮБВИ. Ничего смешного Вы всё пропустили В это мгновение потому что я дома сам по себе и выходные пришли мне кажется всякое клевое и замечательное происходит во всех остальных местах на белом свете. Люди отыскивают любовь выигрывают мильоны фунтов скачут и прыгают с банками Пепси в руках и легко достигают множественных оргазмов. Телефоны у них звонят непрестанно, все хохочут катаются на водных лыжах, летают на дельтапланах ездят верхом и сигают с тарзанки с банкой Пепси в одной руке а в другой с пористым Кэдбери. Все загорелые и пригожие смуглые гибкие и спортивные.
Думаю позвонить в доставку еды заказать королевских креветок в кисло-сладком с вареным рисом... и банку Пепси. Затем я залезу к себе на крышу и съеду по ней в кошачьем лотке банкой размахивая одной рукой а другой изображая множественные оргазмы. А дальше я позвоню каждому на белом свете одному за другим и скажу: “Были б вы здесь две минуты назад... ВЫ ВСЁ ПРОПУСТИЛИ!” [271] ИЛ 3/2022 Титры в кредит Вчера поздно вечером, когда я раздевался, в изножье моей кровати внезапно поехали титры. “Вы посмотрели ДЕНЬ ИЗ ЖИЗНИ ПАТА ИНГОЛДЗБИ. Роль Пата сыграл он сам”. “Дождь, солнце, ветер, небеса, облака, деревья, трава, коты, уховертки и время от времени чайки предоставил любезно Создатель их. Господь Бог-Отец Продакшн”. Не до конца понимаю, куда титры уехали после того, как просочились сквозь потолок. Я выглянул из окна спальни но их не увидел нигде. Пат Инголдзби. Подборка разных лет Титры ехали прямо из пола и медленно таяли в потолке.
[272] ИЛ 3/2022 Собираюсь взять пульт-дистанционку от телевизора с собою в постель нынче вечером, нажать на перемотку и посмотреть, что получится. Может, удастся помолодеть. Поедание эклера Внезапно забыл я как двигаться На стуле застыл я глядя Как за столиком рядом девица Взялась за эклер в шоколаде. Она его нежно прижала Бок эклера исторгнул нектар Девица эклер облизала Из ноздрей тут я выпустил пар. Клянусь наблюдать не желал я Как глазурь обгрызает она Как покусывает понемножку Убоялся лишиться я сна. Полный рот заварного крема Я сейчас бесноваться начну Заберите меня отсюда “Ну давай же! Давай же! Ну!” Ничего смешного Я решил опоздать на автобус Эклеры приятней во всем Размечтался я о морозилках И ведрах, наполненных льдом Девчонка — эксперт по эклерам Уж ей ли эклеров не знать. Захотелось купить ей еще один Или два, или три, или пять. И тут апогей приключился В этом деле он необходим
Взялась облизать она пальцы Все десять, один за другим И расслабилась за сигаретой Каждый пых получался такой Будто плыл вопросительным знаком: “А тебе хорошо, дорогой?” [273] ИЛ 3/2022 Не пренебрегайте пианистом В углу ресторана играл пианист лучше всякого былого прежнего пока ужинали едоки и болтали и хохотали и совершенно пренебрегали тем что он играл. Не слыхали они как он сказал “Да и хер со всем этим пастуший”. Они все так шумели что никто не заметил как пианист выливает бензин в свой рояль и поджигает его. Такой уж выдался вечер. Пока рояль полыхал, он наяривал “Пламень-девицу” скакал и прыгал Пат Инголдзби. Подборка разных лет В углу ресторана играл пианист все вечера до единого пока ужинали едоки и болтали и хохотали потому что дух был что надо. В углу ресторана играл пианист покуда последний едок не заканчивал трапезу и не оплачивал счет. И тогда пианист прикуривал и размышлял как пойдет домой и сидел у рояля тихо куря в одиночку.
[274] ИЛ 3/2022 по клавиатуре. Когда и на это никто не обратил никакого внимания он вынул ручную гранату из-под рояльного стула и с очень спокойным и точным замахом проорал: “Всем десерт!” и метнул по медленной жуткой дуге к тележке со сладким. Едоки нырнули укрыться, а он их догнал с “Мисс Молли” Малыша Ричарда. Внезапно воздух наполнился дымом и пламенем и всевозможными аппетитными вкусностями какую ни назови а пианист плеснул еще и еще бензина и жарил “Ну не жалость ли” пока клавиши на рояле не расплавились хорошенечко. Ничего смешного Подхватывая сюртук он коротко поразмыслил о том чтоб подать бумагу на увольнение старшему официанту. Но в итоге торжественно поклонился тем одному-двум едокам что высунули прокопченные головы из-под столиков. “Я бы хотел закруглить этот вечер на бис но мой рояль к сожалению увы и ах и я вам поэтому насвищу Государственный Гимн”. Как-то вроде уместно такое. Как-то вроде такой получился вечер.
Чтоб неповадно было За долгие годы за тысячи лет не одно поколение пацанов-малышей стоя у кромки воды швырялось камнями в море камешками каменюками целыми валунами метало их с силой секли они и скакали поднимая громадные брызги покуда однажды море не молвило [275] ИЛ 3/2022 “Да бля! С меня хватит”. И принялось швыряться в ответ. Швырялось обломками маяков кусищами кораблей трюмными люками траулеров живыми в панцирях черепахами. Пацаны-малышня спасались как могут по пляжу вопя своим мамочкам. Море мечтало б погнаться за ними но так хохотало что не смогло. Чай или кофе? Кофе, будьте любезны. Черный или белый? Белый, будьте любезны. Молоко или сливки? Молоко, будьте любезны. В чашку или в кружку? В кружку, будьте любезны. Здесь или с собой? Здесь, будьте любезны. Пат Инголдзби. Подборка разных лет Да ну его
[276] ИЛ 3/2022 Вы раньше здесь кофе пили? Да. Назовите точную дату. 26 июля 1992 года. Девичья фамилия матери? Лэси. Как у вас складывалось с отцом? Мировецки, спасибо. Питомцы? Три кошки. Кто записал “Старика-реку”? Пол Робсон. Что именно хотел сказать Сэмюэл Беккет, когда написал...? Слушайте... я тут подумал, наверное, стаканом воды обойдусь, будьте любезны?
БиблиофИЛ Среди книг [277] ИЛ 3/2022 с Александром Ливергантом Абсурд под корсетом, или Планетарная мучительность человеческого бытия Cэмюэль Беккет В ожидании Годо. Трагикомедия в двух действиях. Перевод с французского М. Богословской. — М.: Центр книги Рудомино, 2021. — 384 с. При виде этого подарочного издания ассоциации возникают довольно игривые. Стянутые черным шнурком створки белого как снег переплета напоминают женский корсет: открываешь книгу — будто расшнуровываешь корсет, закрываешь — зашнуровываешь. Поневоле настраиваешь себя и на столь же легкомысленное содержание. Вот сейчас, думаешь, распустишь шнурки, а под издательским “корсетом” господа в завитых, напудренных париках целуются с дамами в кринолинах с фижмами и турнюрами в увитых плющом беседках — ни дать ни взять сомовская “Книга маркизы” или декорации Льва Бакста к русским балетам. Но любителей эротических альбомов начала прошлого века, настроившихся на рискованные рисунки и не менее рискованные мадригалы и эпиграммы, ждет разочарование. Под зашнурованным переплетом вместо дам в кринолинах и залитых солнцем версальских лужаек — пустая проселочная дорога, дерево, вечер и двое бродяг. Один, сидя на кочке и пыхтя, безуспешно пытается стянуть с ноги дырявый башмак, другой, такой же оборванный и несуразный, идет к нему “мелкими, деревянными шажками”. Вместо жеманно-эротических набросков Константина Сомова или других “мирискусников”, которых рисуешь в своем воображении, разглядывая переплет, перед нами русская, английская и французская версии шедевра Сэмюэля Беккета “В ожидании Годо”, давно ставшего классикой театрального авангарда середины прошлого века и заслужившего, на мой взгляд, иного, более строгого, более адекватного, менее при-
[278] БиблиофИЛ ИЛ 3/2022 хотливого оформления. Или это нарочно — вроде гроба повапленного? Сэмюэль Беккет, ирландец по происхождению и француз, так сказать, по призванию, был не только всемирно известным писателем и драматургом, нобелевским лауреатом, но и героем французского Сопротивления, ощущавшим — сказано в “сумбуре вместо предисловия”, как самокритично, с аллюзией на печально знаменитую статью в “Правде”, определил жанр своей вступительной заметки Юрий Фридштейн — “планетарную мучительность человеческого бытия”. Я бы сказал, не “мучительность человеческого бытия”, а его абсурдность. Во всяком случае, герои Беккета, неприкаянные бродяги, Эстрагон и Владимир, которые безуспешно ждут некоего Годо (английское God, произнесенное на французский манер?), как кажется, мучительности бытия вовсе не ощущают. Какая там планетарность! Они ведут нескончаемый, мало внятный диалог, не слишком прислушиваясь — основная примета абсурдной пьесы — к словам друг друга. Жалуются на жизнь: Годо обещал прийти и дать им какой-то очень важный совет и не приходит — он, правда, оговорился, что должен “подумать и посоветоваться со своими домашними”. Обмениваются глубокомысленными сентенциями: “Кто много может, тот и мало может”. Делятся воспоминаниями: “Я помню карты Святой земли... И я говорил: вот куда мы поедем в наш медовый месяц...” Пуска- ются в мрачные, навязчивые рассуждения: “А что если нам раскаяться?.. А что если нам повеситься?” (И, возможно, повесились бы, не порвись веревка.) Не забывают и про Священное писание, о котором, впрочем, представление имеют довольно отдаленное: “Со Спасителем. Два разбойника. Один, как рассказывают, был спасен, а другой... проклят”. Подначивают один другого: “Тебе бы поэтом быть”. Пререкаются, сердятся друг на друга: “С тобой свяжешься, ни в чем нельзя быть уверенным... Почему ты никогда не даешь мне поспать?..” Ну и, как водится, поносят человечество — в нашей незавидной судьбе всегда ведь виноват кто-то другой: “Глупые твари люди — сущие обезьяны”. Читатель, он же зритель, довольно скоро перестает вникать в бесконечные споры и взаимные претензии героев, перестает задаваться вполне законными вопросами: в чем должны раскаяться Эстрагон и Владимир? почему они хотят повеситься? отчего у них, молодых и здоровых, такая короткая память? что такого сделал Эстрагон, из-за чего ему нельзя верить? почему героям самим было не отправиться на поиски Годо? да и существует ли этот таинственный Годо в реальности? Последний вопрос, в отличие от предыдущих, лишен смысла. Реальность с ее мотивацией, логикой, последовательностью событий, местным колоритом, предысторией в пьесах Беккета отсутствует. Писатель помещает своих незадачливых персонажей в
своего рода барокамеру, в безвоздушное пространство, где законы реальной жизни не действуют. И тем самым закладывает основу жанра, который театральные критики со временем окрестят “театром абсурда”. Но так ли уж абсурдна драма абсурда? Из многозначительного, пустопорожнего обмена репликами в пьесе Беккета можно ведь сделать некоторые важные, насущные выводы, например такой: Эстрагон, Владимир, Поццо и Лакки, эти печальные скоморохи, при всей их смехотворности, нелепости, затравленности, внежизненности и наивности, это — мы с вами, разве что слегка окарикатуренные, шаржированные. В самом деле, разве не рассуждаем мы, как Эстрагон, предложивший “ничего не делать — оно спокойнее”? Разве не пускаемся в нескончаемые разговоры, чтобы не думать, уйти от действительности? ВЛАДИМИР. ...мы с тобой неистощимы. ЭСТРАГОН. Это чтобы не думать... Это чтобы не слышать. Разве не доверчивы, как Владимир, который искренне верит, что Годо придет и “чтото нам предложит”? Разве, подобно Эстрагону и Владимиру, увидевшим, как Поццо тащит потерявшего человеческий облик Лакки за веревку, мы не испытываем, с одной стороны, желание броситься несчастному на помощь, а с другой, — страх ввязаться во чтото, что нас не касается и за что нам может крепко достаться. Пережившие оккупацию французы (заметим в скобках), особенно те, кто выдавал нацистам евреев и деятелей Сопротивления, хорошо поняли, надо полагать, смысл этой “диалектики”; премьеру “В ожидании Годо” отделяет от окончания войны всего-то семь лет. А разве нам не свойственны демагогия и ханжество жестокосердного Поццо, который охаживает кнутом беззащитного Лакки, при этом называет его “моим ангелом-хранителем” и прекраснодушно рассуждает о том, что “дорога для всех открыта”? Или “сердобольного” Владимира, вступившегося за Лакки лишь на словах: “Я считаю это... для человеческого существа... это позор”? В отношении “человеческих существ” Беккет в еще большей степени, чем другие “абсурдисты”, никаких иллюзий не питает и, соответственно, нисколько этим существам, мало похожим на людей, не сочувствует — откуда взяться “планетарной мучительности человеческого бытия”, если человек превратился в куклу. В начале 60-х английская критика назвала первые пьесы Гарольда Пинтера “пьесами угрозы”: в “Дне рождения” интеллектуал, в прошлом пианист Стэнли, на наших глазах превращается неведомыми пришельцами в недочеловека, очень напоминающего Лакки; с Лакки, правда, эта печальная метаморфоза произошла уже давно, в другой, так сказать, жизни. Сходным образом “Носорогов” Ионеско и “Случай в [279] ИЛ 3/2022
[280] ИЛ 3/2022 зоопарке” Эдварда Олби театроведы назвали пьесами-предостережениями: превращение человека в носорога, считает Ионеско, — вещь вполне реальная. Так вот, “В ожидании Годо”, в “Счастливых днях”, в “Последней ленте Краппа”, других пьесах Беккета нет ни угрозы, ни предостережения. Угрожать больше некому, предостерегать некого и не о чем. Мы часто пользуемся выражением “обратного пути нет”. У Сэмюэля Беккета только обратный путь и есть — путь вперед отсутствует; тупик. Надо быть наивными Владимиром и Эстрагоном, чтобы верить, что “завтра все будет лучше”. Не будет. Такова картина мира Сэмюэля Беккета — не самая, прямо скажем, лучезарная; планетарная мучительность бытия — в далеком прошлом, все мучения позади. “В ожидании Годо” — ничуть не менее безысходная антиутопия, чем “Прекрасный новый мир” Олдоса Хаксли. Симптоматичны в этом смысле одинаковые финалы первого и второго действия пьесы: ЭСТРАГОН. Так, значит, идем. ВЛАДИМИР. Идем. (Не двигаются.) В начале мы уже отметили, что издательство “Рудомино” впервые осуществило публикацию знаменитой пьесы одновременно на трех языках. На русском, на французском, на котором пьеса писалась изначально, и на английском — на свой родной язык двуязычный Беккет в 1955 году собственноручно, как это не раз делал наш Набоков, перевел собственный французский оригинал. Листая трилингву, любители сравнить текст перевода с текстом оригинала убедятся, что перевод на русский язык М. Богословской ничуть не менее точен, чем перевод самого Беккета на английский. Порой, на мой вкус, даже излишне точен...
Библиография Ирландская литература на страницах “ИЛ” 2007—2021 2007 Болджер Дермот Дойл Родди Йейтс Уильям Батлер Карсон Кирен Киган Клэр Кинселла Томас Специальный номер Ирландия: преданность неутраченной традиции [6] Улицы Марты. Новелла. Перевод Марии Фаликман [6] Вчитываясь в будущее. Беседы с Джоном Бэнвиллом, Джоном Макгахерном, Шеймасом Хини, Уильямом Тревором. Перевод Е. Скрылевой [6] Анекдот. Перевод Ирины Пашаниной [6] Стихи. Перевод и вступление Г. Кружкова [6] Выгодная сделка. Рассказ. Перевод Марии Фаликман [6] Рябиновая ночь. Новелла. Перевод Анны Гениной [6] Стихи из книги “Дублинские очерки”. Перевод Дмитрия Веденяпина [6] Макгахерн Джон О прошлом. Фрагменты книги. Перевод Юлии Муравьевой [6] Макгахерн Джон Парашютики. Перевод Л. Беспаловой [6] Макинтайр Том Иная тишина. Новелла. Перевод Евгении Тиновицкой [6] Макканн Колум Как называется твоя страна за горой? Новелла. Перевод Ирины Пашаниной [6] Маккейб Патрик Помощник мясника. Роман. Перевод О. Дементиевской [6] Маккейб Юджин Небо — рядом. Новелла. Перевод Анны Веденичевой [6] Макнис Луис Стихи. Переводы Г. Стариковского, А. Нестерова [6] Малдун Пол Стихи. Перевод Г. Стариковского [6] Махун Дерек Стихи. Переводы Г. Стариковского, А. Нестерова [6] О’Дрисколл Деннис Obiter Poetica: из записной книжки. Перевод Марии Фаликман [6] Тарасова Екатерина Русский Джойс — исторические факты и личные переживания [6] Титли Алан Годо приходит. Трагикомедия в двух действиях. Перевод Т. Михайловой [6] Титли Алан Уроки русского. Перевод О. Каркищенко [6] Трэверс Памела Главное — соединять. Перевод Е. Скрылевой [6] Хини Шеймас Стихи из книги “Пересадка на кольцевую”. Перевод и вступление Г. Кружкова [6] Хини Шеймас Три эссе. Переводы Г. Кружкова, Г. Стариковского [6] Фрил Брайен Целитель. Пьеса. Перевод и послесловие Марка Дадяна [11] [281] ИЛ 3/2022
2009 Маккейб Юджин 2010 [282] ИЛ 3/2022 Сирота. Рассказ. Перевод В. Скороденко [12] Макгахерн Джон Два рассказа. Перевод А. Гениной [5] 2011 Хини Шеймас Музыка Одена. Перевод Григория Кружкова [7] 2012 Хини Шеймас Стихи из книги “Цепь человеческая”. Перевод и вступление Григория Кружкова [3] 2014 О’Брайен Флэнн Тойбин Колм Сага о саго, или Из-под почвы до верхушек деревьев. Незавершенный роман. Перевод Татьяны БончОсмоловской [2] Завет Марии. Повесть. Перевод Елены Ивановой [6] 2015 Хини Шеймас Боран Пэт Стихи. Переводы Григория Кружкова, Григория Стариковского. Вступление Григория Кружкова [2] Невидимая тюрьма. Сцены из ирландского детства. Отрывки. Перевод Дарьи Андреевой [6] 2016 Энрайт Энн Рассказы из сборника “Вчерашняя погода”. Перевод Александра Авербуха [3] 2019 Джойс Джеймс Тревор Уильям Энрайт Энн Боран Пэт Финнегановы вспоминки. Глава из книги. Перевод и вступление Сергея Дивакова [1] Два рассказа. Перевод Дмитрия Леонова [4] Счастье быть женщиной. Перевод Александра Авербуха [4] “А себя ли я брею?”. Стихи. Перевод и вступление Григория Кружкова [8] 2021 Бинчи Мэв Лилобус. Роман. Перевод Ольги Сиротенко [10]
Авторы номера Джон Бэнвилл John Banville [р. 1945]. Прозаик, критик, журналист, лауреат премий Букеровской [2005], Франца Кафки [2011], Австрийской государственной по европейской литературе [2013], принцессы Астурийской [2014] и др. Член американской академии искусств и наук. Энн Энрайт Anne Teresa Enright Прозаик, публицист. Лауреат Букеровской [2007], Ирландской премий [2008] и др. Обладатель медали Э. Карнеги. Рут Гиллиган Ruth Gilligan Прозаик, журналист и преподаватель в Бирмингемском университете. Фрэнк Маккорт Frank McCourt [1930—2009]. Американский писатель ирландского происхождения, преподаватель. Лауреат Пулитцеровской премии [1997]. Автор повести Длинный Лэнкин [Long Lankin, 1970], романов Ночное отродье [Nightspawn, 1971], Доктор Коперник [Doctor Kopernicus, 1976], Кеплер [Kepler, 1981; рус. перев. 2008], Письмо Ньютона: интерлюдия [The Newton Letter: An Interlude, 1982; рус. перев. 1990], Призраки [Ghosts, 1993], Афина [Athena, 1995; рус. перев. 2001], Неприкасаемый [The Untouchable, 1997; рус. перев. 2003], Затмение [Eclipse, 2001; рус. перев. 2004], Бесконечность [The Infinities, 2009], Синяя гитара [The Blue Guitar, 2015], Миссис Осмонд [Mrs Osmond, 2017] и др. В ИЛ были напечатаны его романы Улики [1995, № 2] и Море [2006, № 10]. Публикуемый роман Плащаница печатается по изданию Shroud [London: Picador, 2002]. Автор романов На что вы похожи? [What Are You Like? 2000], Услада Элайзы Линч [The Pleasure of Eliza Lynch, 2002], Собрание [The Gathering, 2007] и др., сборников рассказов Портативная Дева Мария [The Portable Virgin, 1991], О фотосъемке [Taking Pictures, 2008] и др., публицистической книги Как делать детей. Вступление в материнство [Making Babies: Stumbling into Motherhood, 2004]. На русском языке вышли книги Парик моего отца [2000] и Забытый вальс [2013]. В ИЛ опубликованы ее рассказы [2016, № 3; 2019, № 4]. Публикуемые рассказы Сестренка [Little Sister] и Вчерашняя погода [Yesterday’s Weather] взяты из сборника Yesterday’s Weather [Emblem Editions, 2009]. Автор романов Забудь [Forget, 2006], Девять складок — и получается бумажный лебедь [Nine Folds Make a Paper Swan, 2016], Мясники [The Butchers, 2020] и др., литературных обзоров для журналов Irish Independent, Guardian, TLS и LA Review of Books. Перевод рассказа Ночь большого ветра [The Night of the Big Wind] выполнен по изданию Весна/Лето, выпуск № 2 [Spring/Summer, Issue № 2. Banshee Lit, 2016]. Автор мемуаров Прах Анджелы [Angela’s Ashes, 1996], Так и есть [‘Tis, 1999], Учитель [Teacher Man, 2005]. Перевод рассказа Анджела и Младенец Иисус по изданию Angela and the Baby Jesus [London: Fourth Estate, an imprint of Harper Collins Publishers, 2007]. [283] ИЛ 3/2022
Уильям Батлер Йейтс [284] ИЛ 3/2022 William Butler Yeats [1865—1939]. Поэт, один из создателей современной поэтической драмы. Лауреат Нобелевской премии [1923]. Павел Александрович Зайков [р. 1977]. Переводчик с английского и шведского языков, преподаватель. Лауреат премий С. К. Апта [2018] и Норы Галь [2021]. Майк Маккормак Mike MacCormack [р. 1965]. Прозаик, преподаватель писательского мастерства в Национальном университете Ирландии, г. Голуэй. Лауреат премий имени Руни за вклад в ирландскую литературу [1996], имени Голдсмита [2016], Дублинской литературной [2018]. Патрик Пирс Pаdraig Mac Piarais [1879—1916]. Поэт, прозаик, драматург, учитель, адвокат и политик. Катрина Хастингс Caitryona Hastings [1952—2021]. Поэт, прозаик, преподаватель ирландского языка, Автор около двадцати книг стихов, в том числе Роза [The Rose, 1893], В семи лесах [In the Seven Woods, 1903], Дикие лебеди в Куле [The Wild Swans at Coole, 1917], Башня [The Tower, 1928], Винтовая лестница [The Winding Stair, 1933], Последние стихи [Last Poems, 1939] и др. В ИЛ печаталась его пьеса Единственная ревность Эмер [1995, № 2] и стихи [2005, № 10; 2007, № 6; 2015, № 8; 2017, № 5]. Перевод публикуемых стихов выполнен по Собранию стихотворений У. Б. Йейтса [Collected Poems. W. B. Yeats. London: Macmillan Collector’s Library, 2016]. В ИЛ в его переводе опубликованы рассказы М. Коннолли и Д. Лихейна Без сна в Бостоне [2018, № 1], Д. К. Оутс Приют в Крейгмилнаре [2018, № 8], О. Нолана Девушка, которая ехала в Мехико [2019, № 5] и Л. Эпстайна Язык птиц [2020, № 8]. Автор сборников рассказов Когда сносит голову [Getting It In the Head, 1996], Криминалистические баллады [Forensic Songs, 2012], романов Реквием Кроу [Crowe’s Requiem, 1998], Записки из комы [Notes from a Coma, 2005]. Перевод публикуемых фрагментов романа Солнечный остов выполнен по изданию Solar Bones [New York: Soho Press, Inc, 2017]. Автор аллегорических пьес Король [an Ry, 2012], Маленький Иисус [[osagаn], патриотических стихотворений Я — Ирландия [Mise Еire], Мать [An Mhаthair] и др., слов песни Добро пожаловать домой [Orо Sе do Bheatha ‘Bhaile], рассказов Вор [An Gaday], Дороги [Na Bоithre], Бриджит, которая пела [Brighid na nAmhrаn], эссе Машина для убийства [The Murder Machine, 2016], Грядущая революция [The Coming Revolution] и др. Рассказ Барбара [Bairbre] взят из сборника Маленький Иисус и другие рассказы [[osagаn agus Sgеalta Eile, 1907]. Автор антологий У подножия горы: Фольклор и повседневная жизнь народа в окрестности Кро-Патрик [Ag Bun na Cruaiche: Folklore and Folklife from the Foot of the Croagh Patrick, 2009], Город рек: Фольклор Голуэя и жизнь народа в 1930-е гг.[City of Streams: Galway Folklore and Folk Life in the 1930s, 2017], ска-
лектор по ирландскому фольклору. Лауреат премий Бисто [1999, 2010], Рекс Карло [2009, 2010]. зочных повестей Балор [Balor, 2009], Золотая птица [An tЕan Оrga, 2014] и др. Перевод легенды Королевич Ирландский выполнен по изданию Mac Ry Еireann [Bеal Feirste (Belfast): An tSnаthaid Mhоr, 2010]. Сэмюэль Лавер Автор сборников легенд, стихов и рассказов Песни и легенды ирландского народа [Songs and Legends of the Irish People, 1831], Легенды и рассказы об Ирландии [Legends and Stories of Ireland, 1834], Песни и баллады [Songs and Ballads, 1839], Ловкий Энди. Повесть о жизни в Ирландии [Handy Andy. A Tale of Irish Life, 1841] и др., романа и музыкального спектакля Рори О’Мур. Народный роман [Rory O’More: A National Romance. Novel, 1837], а также музыкального спектакля Белая лошадь Пепперов [The White Horse of the Peppers, 838] и др. Легенда Король О’Тул и святой Кевин взята из сборника Ирландия — мифы и легенды [Ireland Myths and Legends. London: Senate, an imprint of Studio Editions Ltd, 1995]. Samuel Lover [1797—1868]. Поэт, прозаик, художник, композитор. Джеймс Джойс James Joyce [1882—1941]. Прозаик, поэт. Татьяна Николаевна Чернышева Переводчик с английского. Член Союза писателей Санкт-Петербурга, гильдии Мастера литературного перевода, ПЕНклуба СПб., постоянный член жюри Конкурса начинающих переводчиков им. Э. Л. Линецкой, руководитель семинара для начинающих переводчиков при секции художественного перевода СП СПб. Пат Инголдзби Pat Ingoldsby [р. 1942]. Поэт, драматург, телеведущий. Автор книги рассказов Дублинцы [1914], романов Портрет художника в юности [1916; рус. перев. ИЛ, 1976, № 10—12], Улисс [1922; рус. перев. ИЛ, 1989, № 1—12], Поминки по Финнегану [Finnegan’s Wake, 1939; в рус. перев. ИЛ Вспоминки по Финнегану, отрывок, 2019, № 1]. В ИЛ также опубликована его сказка Кошка и черт [1995, № 2] и стихи [1983, № 2; 1986, № 2]. По-русски издан трехтомник его произведений [1993—1994]. Рассказ Аравия [Araby] взят из книги Дублинцы [Dubliners. Hertfordshire: Wordsworth Editions Limited, 1993]. Среди переведенных ею авторов — Р. Киплинг, Э. Спенсер, Г. Джеймс, Н. Готорн, С. Рушди, П. Остер, У. Голдинг, Д. Смит, Э. Найт, Р. Адамс и др. Автор сборников стихов Вы только что дочитали это название [You’ve Just Finished Reading This Title, 1977], Добро пожаловать ко мне в голову [Welcome To My Head, 1986], Скандальные сестрицы [285] ИЛ 3/2022
[Scandal Sisters, 1990], Смейтесь непредвзято [Laugh Without Prejudice, 1996], Красота надтреснутых глаз [Beautiful Cracked Eyes, 1999; рус. перев., 2020], Я думал, ты помер давным-давно [Thought You Died Years Ago, 2009] и др., сборник публицистики Особое чувство внутреннего ирландства [The Peculiar Sensation Of Being Irish, 1995; рус. перев, 2020]. Публикуемые стихи взяты из сборников А вам каково было, доктор? и Пол-объятия [How Was it for You, Doctor? и Half a Hug. [Dublin: Willow, 1994, 1998, соответственно]. [286] ИЛ 3/2022 Александр Яковлевич Ливергант [р. 1947]. Литературовед, переводчик с английского, кандидат искусствоведения. Лауреат премий Литературная мысль [1997], Мастер [2008], non/fiction [2018], обладатель почетного диплома критики зоИЛ [2002]. Автор книг Редьярд Киплинг [2011], Сомерсет Моэм [2012], Оскар Уайльд [2014], Фицджеральд [2015], Генри Миллер [2016], Грэм Грин [2017], Вирджиния Вулф: “Моменты бытия” [2019], Пелем Гренвилл Вудхаус. О пользе оптимизма [2021], В его переводе издавались романы Дж. Остин, Дж. К. Джерома, И. Во, Т. Фишера, Р. Чандлера, Д. Хэммета, Н. Уэста, У. Тревора, П. Остера, И. Б. Зингера, повести и рассказы Г. Миллера, Дж. Апдайка, Дж. Тербера, С. Моэма, П. Г. Вудхауса, В. Аллена, эссе, статьи и очерки С. Джонсона, О. Голдсмита, У. Хэзлитта, У. Б. Йейтса, Дж. Конрада, Б. Шоу, Дж. Б. Пристли, Г. К. Честертона, Г. Грина, а также письма Дж. Свифта, Л. Стерна, Т. Дж. Смоллетта, Д. Китса, В. Набокова, дневники С. Пипса и Г. Джеймса, путевые очерки Т. Дж. Смоллетта, Г. Грина и др. Неоднократно публиковался в ИЛ. Пе ре во дчи ки Да ни ил Юрь е вич Адель сон В ИЛ публикуется впервые. Ана ста сия Вик то ров на Бо ро да че ва В ИЛ в ее переводе опубликован рассказ А. Гурны Провожатый [2021, № 12]. Алек сандр Алек сан д ро вич Авер бух В его переводе вышли книги Э. Маккинти Деньги на ветер [2012] и Д. Лихэйна Прощай, детка, прощай [2013]. Переводил также фильмы для студий SDI-Медиа и СВ-Дубль. В ИЛ в его переводе опубликованы рассказы Э. Энрайт [2016, № 3; 2019, № 4], повесть Р. Форда Прочие умершие [2016, № 10], повести А. Джонсона [2017, № 7], М. Эберхарт [2022, № 1] рассказы и афоризмы Д. Паркер [2016, № 12], статья Р. Престона Война с вирусом Эбола [2017, № 4], отрывок из книги Письма из Петрограда П. Кросли [2017, № 11]. [р. 1972]. Переводчик с английского, выпускник философского факультета СПбГУ. Переводчик с английского. Переводчик с английского, преподаватель. По образованию биолог.
Ека те ри на Кры ло ва В ИЛ публикуется впервые. Переводчик с английского языка. Студентка отделения художественного перевода Литературного института имени А. М. Горького. Оль га Пав лов на Си ро тен ко Переводчик с английского, итальянского, французского, ирландского. Ев ге ния Да вы дов на Ка лаш ни ко ва [1906—1976]. Переводчик с английского, редактор. Член Союза писателей СССР с 1939 г. С 1947 г. — ответственный секретарь творческого объединения художественного перевода Московского отделения Союза писателей СССР. В 1963 г. — председатель объединения. Обладатель ордена Трудового Красного Знамени. Ма рия Алек сан д ров на Ор ло ва [287] ИЛ 3/2022 В ее переводе публиковался роман Энн Донован Папа-будда [главы Джимми, 2005], книга Дуги Бримсона Все о футболе для настоящих мужиков [2007 ]и др. В ИЛ в ее переводе опубликован роман М. Бинчи Лилобус [2021, № 10]. В ее переводе опубликованы произведения Э. Хемингуэя Прощай, оружие! [1961], По ком звонит колокол [1968], У. Теккерея История Генри Эсмонда [1946], Ярмарка тщеславия [1953], Б. Шоу Пигмалион [1946], Человек и сверхчеловек [1956], Ч. Диккенса Крошка Доррит [1960], Ф. С. Фицджеральда Великий Гэтсби [1965], Ночь нежна [1973]. Переводила также О. Генри, Н. Готорна, Дж. Олдриджа, Т. Драйзера, Д. Лондона, Э. Колдуэлла, С. Льюиса, Д. Апдайка и др. Неоднократно публиковалась в ИЛ. Перевод рассказа Аравия опубликован в сборнике Дублинцы, выпущенном к 100-летию Дж. Джоса [Библиотека журнала “Иностранная литература”, 1982]. В ИЛ публикуется впервые. Филолог, переводчик, преподаватель английского языка в СПбГУ, участник переводческого семинара Т. Н. Чернышевой. Ша ши Мар ты но ва Переводчик, редактор, сооснователь и главный редактор издательства До до Пресс , главный редактор издательства Лайв бук [2003—2009]. Лауреат премий Норы Галь [2019], Андрея Белого [2020, За переводы ирландских писателей [Флэнн О’Брайен, Джеймс Стивенс, Пат Инголдзби] — за смелость в (вос)создании ирландской прозы, поэзии и публицистики на русском языке]. Член литературной академии премии Большая книга с 2010 г. Автор нескольких прозаических книг и поэтических сборников. В ИЛ публикуется впервые.
Подписаться на журнал можно во всех отделениях связи. Индекс П3254 — Почта России, 70394 — Урал-Пресс. Льготная подписка оформляется в редакции (понедельник, вторник, среда, четверг с 13.00 до 17.30). В оформлении обложки использован фрагмент картины современного ирландского художника Грегори Мура Домой с коровами. Художественное оформление и макет Андрей Бондаренко, Дмитрий Черногаев. Старший корректор, секретарьреферент Ксения Жолудева. Компьютерная правка Надежда Родина. Компьютерная верстка Вячеслав Домогацких. Главный бухгалтер Татьяна Чистякова. Исполнительный директор Мария Макарова. Менеджер по правам Мильда Соколова. Журнал выходит один раз в месяц. Оригинал-макет номера подготовлен в редакции. Адреса редакции: 115035, г. Москва, Космодемьянская наб., д. 44/2, корп. А (юридический); 125315, г. Москва, Ленинградский просп., д. 68, стр. 24 (фактический, почтовый); м. “Аэропорт”. Телефон: (495) 225-98-80. E-mail: zhurnalil@yandex.ru Регистрационное свидетельство ПИ № 8С77-63040 от 18 сентября 2015 г. Подписано в печать 20.02.22 Формат 70х108 1/16. Печать офсетная. Бумага газетная. Купить журнал можно: Усл. печ. л. 25,20. в Москве: Уч.-изд. л. 24. в редакции; в книжном магазине “Фаланстер” (ул. Тверская, д. 17); Заказ № 1079/22. Тираж 1900 экз. в Санкт-Петербурге: в книжном магазине "Все свободны" (ул. Некрасова, д. 23); Отпечатано в в книжном магазине “Подписные издания” (Литейный ПАО “Можайский просп., д.57); полиграфический комбинат”. 143200, Россия, г. Можайск, в интернет-магазине “Лабиринт” ул. Мира, 93. (http://www.labirint.ru) Сайт: www.oaompk.ru в интернет-магазине “Ozon” Тел.: (495) 745-84-28; (https://www.ozon.ru) (49638) 20-685. Официальный сайт журнала: Присланные рукописи не http://www.inostranka.ru возвращаются и не Наш блог: рецензируются. http://obzor-inolit.livejournal.com