Текст
                    


российский ГОСУДАРСТВЕННЫЙ ГУМАНИТАРНЫЙ УНИВЕРСИТЕТ
А. Я. ГУРЕВИЧ ИСТОРИЯ - НЕСКОНЧАЕМЫЙ СПОР МЕДИЕВИСТИКА И СКАНДИНАВИСТИКА: СТАТЬИ РАЗНЫХ ЛЕТ МОСКВА 2005
УДК 940.1 ББК 63.3(0)4 Г 95 Книга подготовлена при финансовой поддержке Российского гуманитарного научного фонда (проект № 05-01-01-502а) Художник В.В. Сурков ISBN 5-7281-0657-9 II 9 785728 106579 > ISBN 5-7281-0657-9 © Гуревич А.Я., 2005 © Российский государственный гуманитарный университет, 2005
ПРЕДИСЛОВИЕ Предлагаемая вниманию читателя книга объ- единяет статьи, опубликованные в разные годы. Этот сбор- ник ни в коей мере не претендует на полноту, ибо в состав < । < > было включено меньшинство научных статей, написан- ных мною на протяжении четырех десятилетий. Книги имеют свою судьбу» - и статьи тоже, причем про- должительность жизни статей и их доступность не равно- П1.1ЧНЫ жизнеспособности книги. Пытаясь воспротивиться н.к тупающему на статьи забвению, я решился несколько продлить жизнь части моих произведений «малого жанра», । ».« сеянных в журналах и сборниках. С этой целью была ото- up.uia сравнительно небольшая доля статей, которые, как я надеюсь, не вовсе утратили свое значение. 11ервоначально я замышлял этот сборник разделенным i.i три части: медиевистика, скандинавистика и методоло- 111 я. Вскоре выяснилась, однако, условность подобной струк- । у| >ы, и наиболее удобным и правильным я счел размещение < । .п ей в хронологической последовательности. Дело в том, •ио мои изыскания в области скандинавистики всегда были । < < пейшим образом связаны с работами, относящимися уже н< к скандинавскому, но к континентальному кругу проблем и нс гочников. Мыслью, не оставлявшей меня на протя- жении всей моей трудовой деятельности, было: по возмож- н< »< ти преодолеть средостение между изучением скандинав- < коп проблематики и анализом источников, относящихся к н< юрии больших стран Европы. Это разграничение и обо- < пиление давно возникло и закрепилось не только потому, ’I г<> «специалист подобен флюсу», но в значительной мере в < и ну языковых препятствий. Между тем, преодоление вза- имной замкнутости медиевистики и скандинавистики, по моему глубочайшему убеждению, открыло бы новые пер- < н< к гивы для обеих сторон. Ни в коей мере не посягая на < и< цпфику этих отраслей культурно-исторического знания, 01.1/ю бы весьма полезно не упускать из виду те их особен- 5
ности, которые, будучи охвачены общим взглядом, углубили бы наши представления о богатстве и многообразии средне- векового мира. Специфика древнескандинавских памятников такова, что анализ этих текстов - и поэтических, и прозаических, - позволяет исследовательски поставить проблемы, которые едва ли по плечу медиевистам, работающим на француз- ском, итальянском или немецком материале. Направление современной медиевистики, оказавшееся наиболее продук- тивным во второй половине XX столетия, - историческая антропология. Но именно тот круг вопросов, который зани- мает представителей этого научного направления, возника- ет в первую очередь в работе скандинависта. Ведь неслучай- но датская скандинавистка С. Хаструп назвала одну из своих монографий, посвященную изучению культуры и социаль- ного строя древней Исландии, «Остров антропологии». Что до моих работ, посвященных вопросам методологии исторического познания и историографии, то, признаюсь, я поступил довольно сурово по отношению к тем из них, ко- торые были опубликованы в конце 50-х и в 60-е гг.: я решил не включать их в этот сборник. Столь радикальное решение далось мне не легко. Работы, посвященные анализу истори- ческой психологии, общим и конкретным закономерностям истории, рассмотрению разных сторон марксистской фило- софии истории, обсуждению особенностей исторического познания и других теоретических проблем, были написаны мною еще в «годы учения» - в тот период, когда начиналась и драматично развертывалась ломка моего научного миро- воззрения. Приобщаясь по мере сил к идеям мировой гума- нистики, недоступным или малодоступным историкам мое- го поколения в студенческие и аспирантские годы, я, каюсь, сплошь и рядом не ограничивался уяснением нового для себя, но спешил приобщить к новому знанию возможно более широкий круг лиц. В результате появилась серия ста- тей методологического содержания, напечатанная в «Во- просах истории», «Вопросах философии», в других журна- лах и сборниках. В условиях «оттепели» конца 50-х - начала 60-х годов, когда доминировала тенденция «по-новому про- читать» Маркса и Ленина, мне казалось необходимым ука- зать на иные и более продуктивные источники развития гу- манистики в целом и исторического знания в частности. 6
111 )ii этом меня не оставляла мысль о том, что подобная воз- м< пкпость воздействовать на отечественных интеллектуалов * »ыла отпущена нам лишь на краткий срок, а потому надобно < исшить. Немалая доля моих статей по методологии была иы воспринята нынешним читателем как незрелая и неори- 1i шальная; свое единственное оправдание эти статьи могли найти в борьбе точек зрения, выдвигавшихся в те годы. Я не методолог. Но, будучи практикующим историком, я нс сгда считал совершенно необходимым постоянно проду- мывать теоретические аспекты моей профессии. Я убежден н гом, что в равной мере невозможны ни историческое ис- < лсдование без теории, ни теория, отвлекающаяся от про- никновения в источники. Поэтому мои опыты по части эпи- < гомологии и методологии было бы неверно оценивать, от- влекаясь от моих конкретных исследовательских работ. В конце концов, мои теоретические штудии суть не более не- жели строительные леса, средства, необходимые для позна- ния исторических феноменов. Таким образом, предлагаемый читателю сборник статей - продукт неоднократно возобновляемых децимаций, произ- веденных автором над собственными сочинениями. Остает- ся лишь напомнить о том, что отобранные для данного сбор- ника статьи в определенном смысле суть спутники, в той 11ли иной степени втянутые в орбиту более крупных иссле- дований - тех примерно двух десятков научных моногра- фий, которые были созданы мною за последние сорок лет. Еще одно признание: меня подмывало назвать этот сбор- ник «Бои за историю». Мой путь довольно богат как научны- ми и теоретическими столкновениями с отечественными и зарубежными коллегами, так и коллизиями, спровоцирован- 11ыми теми лицами и учреждениями, которые считали мои на- учные взгляды и построения враждебными и опасными для здоровой жизни общества. Столкновения, вызванные диамет- рально противоположными оценками судеб исторической науки в нашей стране во второй половине истекшего столе- тия, не прекращаются и ныне. Отголоски этих внутрицехо- вых конфликтов читатель найдет и в настоящем сборнике (подробнее об этом - в книге «История историка». М., 2004)*. * Библиографию моих работ см. в кн.: Munuscula. К 80-летию Аро- на Яковлевича Гуревича. М., 2004. С. 214-251. 7
Но «борьба за историю», отраженная в статьях, вошед- ших в сборник, это прежде всего борьба историка с самим собой: мучительное осознание тупиковости пути, на ко- торый меня наставляли учителя, и поиски выхода из него; это - нащупывание новой научной проблематики, поиск новых источников и методов, какие были бы адекватны их исследованию. Я глубоко благодарен своим друзьям и коллегам, которые помогли подготовить сборник к печати. Посвящаю эту книгу моей дочери Елене и внуку Петру. Декабрь, 2004 г.
К дискуссии о докапиталистических общественных формациях: формация и уклад Дискуссия о докапиталистических обществен- 111.IX формациях, развернувшаяся в марксистской философ- < кой и исторической науке в последние несколько лет, очень интересна в теоретическом отношении. Чрезвычай- но остро встал вопрос об общем и особенном в историчес- ком развитии народов мира и отдельных его регионов в эпо- хи древности и Средневековья. Выяснились те трудности, которые возникают при попытке распространить понятие рабовладельческий строй» на все древние общества, вы- шедшие из стадии доклассовых, общинно-родовых отноше- ний. Между античными обществами и цивилизациями Древ- него Востока обнаруживаются различия настолько глубо- кие, что ряд специалистов предполагает существование в < । ранах Востока формации, которую они склонны считать не рабовладельческой, а формацией смешанного («полура- иовладельческой-полуфеодальной») либо какого-то иного ина. Участники дискуссии неоднократно отмечали необ- ходимость разработки детальной типологии форм зависи- мое ги, встречающихся в докапиталистических обществах. 11е менее существенным нам представляется анализ приме- нения в историческом исследовании общих понятий, имею- щих определяющее методологическое значение для марк- < и< тс кой историографии, в первую очередь таких понятий, как «формация» и «уклад». ()бщественно-экономическая формация есть общая по- ни гийная категория, выработанная марксистской наукой с целью широкого охвата эмпирического материала истории и обнаружения в нем ведущих, коренных признаков, на ос- ..и* которых социально-историческая действительность могла бы быть воспроизведена в виде системного единства. 11< >пятие формации представляет собой наиболее общую аб- < грзкцию, прилагаемую к исторической действительности. 9
Определение формации включает в себя не какие-либо фрагменты конкретной действительности, более или менее произвольно принимаемые исследователями за основные, а такие ее черты, которые выделены логически и перерабо- таны в систему понятий, выражающую закономерные связи и движение реальности. Будучи построено в соответствии с объективными законами действительности, это общее понятие отображает возможную связь явлений и тем самым позволяет дать ее истолкование. Само собою разумеется, абстракция не может быть смешана с реальной действи- тельностью, черты которой она фиксирует в специфи- ческой, «очищенной» от исторических моментов логи- ческой форме. Однако применение историками, экономистами и фило- софами этого основного понятия марксистской теории ис- торического процесса представляется нам далеко не во всех отношениях безупречным. Обращаясь к работам, в кото- рых рассматривается тот или иной отрезок исторического процесса, мы нередко видим, что понятие «формация» без обиняков переводится из плана логического в план конкрет- но-исторический. Считается, что это понятие полностью соответствует реальной исторической действительности. Происходит смешение двух уровней - теоретического и эм- пирического. Вместо признания того, что констатация определенных черт исторической реальности дает возмож- ность сконструировать на их основании некую теорети- ческую «модель», выполняющую важную познавательную функцию и позволяющую на определенном теоретическом уровне исследовать историческую реальность, ищут эту мо- дель на «грешной земле». Иными словами, из важнейшего познавательного средства, орудия логики исторической науки «формация» превращается под пером исследователей в нечто материальное, отождествленное с существующими в данном месте и в данное время конкретными обществен- ными явлениями. Универсалии превращаются в реалии... В результате подобного «пресуществления» понятия в реальность в течение долгого времени историками пред- принимались попытки обнаружить теоретически известные формации в истории всех стран и регионов мира. Когда же несостоятельность этих попыток стала очевидной, возник- ла потребность как-то объяснить «аномалии» в истории. 10
I (апример, о древних славянах и германцах принято гово- рить, что они «миновали» рабовладельческий строй, как будто бы существует некое обязательное расписание «движе- иия» народов последовательно через все формации, откры- тые Марксом. Смешение теоретического понятия «форма- ции» с живой исторической действительностью допускает- ся в ряде учебников и пособий по политической экономии и философии1. В некоторых из перечисленных трудов харак- теристика рабовладельческой и феодальной формаций < ходна с крайне упрощенным их определением, данным в работе И. Сталина «О диалектическом и историческом мате- риализме». Такое неправомерное, на наш взгляд, смешение двух планов - абстрактно-теоретического и эмпирико-истори- ческого - создает серьезные препятствия на пути изучения и< торического процесса. Вместо исследования реально су- ществовавших исторически конкретных обществ дается изображение логических категорий и их движения. Исто- рия подменяется логикой. Все то в истории, что не входит в рамки идеального представления о формации, не может получить должной объективной оценки. В результате - схе- матизм построений историков, сетования по поводу которо- го раздаются постоянно. Его корни, по нашему убеждению, нужно искать именно в этом смешении понятийного аппа- рата исторической науки с объектом науки, с изучаемой ею реальной историей. С понятием общественной формации тесно связано по- нятие социально-экономического уклада. Если формация - понятие высшего порядка, отражающее доминирующие черты социальной реальности, взятой как всеобъемлющая система, то понятие уклада охватывает лишь группу существенных признаков действительности, не претендуя на ее всеобщее отражение. Определяющими об- щественный уклад классовых формаций, по-видимому, нуж- но считать два тесно связанных между собой, но характери- зующих его с разных сторон признака: структуру производ- < гвенных отношений, находящую свою форму в отноше- ниях собственности, и способ эксплуатации непосредствен- ных производителей, обусловливающий способ ведения хозяйства. Эти критерии принципиально важны и для опре- деления формации, но последняя ими не исчерпывается, 11
охватывая всю совокупность общественных явлений от ба- зиса до надстройки. В отличие от формации уклад представ- ляет собой лишь один из типов общественно-экономи- ческих отношений, существующих в данной формации, и не определяет ее в целом, ибо в рамках формации могут быть обнаружены два или несколько укладов общественно-произ- водственных отношений со своим особым способом эксплу- атации и собственности на средства производства. Понятие «уклад» дает возможность несколько уменьшить «зазор» между такой общей категорией, как формация, и той со- циально-исторической реальностью, к которой эта абстрак- ция применяется. Понятие «уклад» дополняет, модифици- рует понятие «формация». Присмотримся, однако, к тому, как практически применя- ется понятие «уклад». Обычно это понятие вводится, во-пер- вых, в тех случаях, когда речь идет о незавершенной обще- ственной формации: в ее недрах сохраняются в виде укладов пережитки предшествующей формации; со временем эти уклады-пережитки будут «переварены» победившей форма- цией, включатся в нее, либо исчезнут. Во-вторых, понятие «уклад» оказывается нужным тогда, когда имеется в виду раз- ложение господствующей формации: в ней подспудно зреют ростки будущей формации, и, недоразвившись пока до сте- пени «формационной», не определяя еще общественной жизни полностью или хотя бы в главных ее проявлениях, они представляют собой «уклад». В любом случае понятие «уклад» связывается с понятием перехода от одной обще- ственной формации к другой. Победившая же формация представляет собой более или менее однородное целое, су- ществует как бы в «чистом виде». От такого понимания не свободна даже интересная статья Г. А. Меликишвили «К во- просу о характере древнейших классовых обществ»2, в кото- рой подчеркивается значение многоукладное™ в истории социальных образований Древнего Востока. Неправомерный, прямолинейный переход от абстракт- но-логического уровня рассмотрения истории к конкретно- историческому уровню ее анализа ведет к своего рода «вы- прямлению» исторического процесса. Но ведь установлен- ная К. Марксом общая последовательность об- щественно-экономических формаций фиксирует лишь основные этапы развития человечества во всемирно- 12
историческом плане, выделяя в истории ведущие на разных ее этапах доминанты (К. Маркс писал, что азиат- ский, античный, феодальный и буржуазный способы произ- водства «в общих чертах» «можно обозначить, как прогрес- сивные эпохи экономической общественной формации»3). Конкретное же развитие определенных народов либо ре- гионов в те или иные периоды именно поэтому может не со- ответствовать этой общей схеме - оно должно быть изучено на ином уровне теории и с гораздо меньшей степенью абст- рагирования от индивидуальных проявлений историческо- го процесса. К. Маркс и Ф. Энгельс, обсуждая роль абстракции в позна- нии истории и критикуя спекулятивный подход к ней, под- черкивали: «Абстракции эти сами по себе, в отрыве от реальной истории, не имеют ровно никакой ценности. Они могут пригодиться лишь для того, чтобы облегчить упорядо- чение исторического материала, наметить последователь- ность отдельных его слоев. Но, в отличие от философии, эти абстракции отнюдь не дают рецепта или схемы, под кото- рые можно подогнать исторические эпохи. Наоборот, труд- ности только тогда и начинаются, когда приступают к рассмотрению и упорядочению материала - относится ли он к минувшей эпохе или к современности, - когда принима- ются за его действительное изображение»4. В противопо- ;южность умозрительным, идеалистическим философским абстракциям К. Маркс и Ф. Энгельс отводят наиболее об- щим результатам исторического развития служебную роль, у них нет самостоятельного бытия: «...наше понимание исто- рии, - писал Энгельс К. Шмидту 5 августа 1890 г.,- есть преж- де всего руководство к изучению, а не рычаг для конструиро- вания на манер гегельянства»5. Различие предмета и методов таких наук, как историчес- кий материализм и история, требует и различного подхода к построению и истолкованию общих понятий, которыми они пользуются. При сравнении различных антагонистических форма- ций мы сталкиваемся со следующим явлением. Капитализм представляет собой высший тип классовой общественно- жономической формации, наиболее развитую и зрелую форму отношений, строящихся на частной собственности на средства производства и эксплуатации трудящихся. Вмес- 13
те с тем признаки этой общественной системы оказываются наиболее универсальными в том смысле, что везде, где мы находим капитализм, мы обнаруживаем в конечном счете комплекс одних и тех же повторяющихся признаков, сколь бы ни были велики их местные вариации. Исключитель- ное разнообразие типов социальных отношений, имевших преимущественно личностный характер, которое наблю- дается в предшествующую эпоху, капитализм подчиняет одному преобладающему типу - отношениям вещным, отно- шениям товаровладельцев и товаропроизводителей. Поэто- му и общетеоретический анализ капитализма и установле- ние его основных законов раскрывают сущность самых раз- личных конкретных обществ, вставших на путь буржуазного развития. Докапиталистические классовые общества унифицирова- ны несравненно меньше. В настоящее время некоторые уче- ные склонны видеть в античных обществах Греции и Рима скорее исключительное явление, нежели общеобязатель- ный этап развития древнего мира6. Не менее глубоко разли- чаются между собой и феодальные общества в разных стра- нах мира. Гетерогенность социальных форм в древности и в Средние века необычайно велика, и подведение всех из- вестных нам древних обществ под однозначное определе- ние рабовладельческого общества либо отнесение всех сред- невековых обществ к феодальному типу сопряжено с непре- одолимыми трудностями, которые все возрастают по мере углубления и уточнения исторических знаний. Универсальной и в значительной мере определяющей, неотъемлемой чертой всех докапиталистических обществ, вышедших за пределы первобытной общины, является мно- гоукладное^ социальных форм. Это явление, не раз отме- чавшееся исследователями, как правило, не получало долж- ной оценки. Мы уже говорили, что многоукладное™, или разноукладность, наличие двух или более общественных форм в рамках одного общества обычно принимаются за признак его переходного состояния. Следовательно, пред- полагается, что на высшей стадии развития каждой данной общественной формации явления многоукладное™ исчеза- ют или по крайней мере теряют свое значение, отступают на задний план и могут не приниматься всерьез во внима- ние. Так ли это на самом деле? Не допускаем ли мы в данном 14
случае такого упрощения действительной картины разви- тия докапиталистических формаций, которое мешает нам правильно понять самую ее сущность? В рабовладельческом обществе, согласно распространен- ным представлениям, имеются только два класса - рабовла- дельцы и рабы; движущей силой его развития принято счи- тать классовую борьбу между первыми и вторыми. Однако действительная картина несравненно сложнее. Наиболее активную часть населения античных обществ, даже в эпохи наибольшего развития рабовладения, составляли не рабы, а свободные мелкие производители-собственники, земле- дельцы, ремесленники, скотоводы, торговый люд, а также всякого рода беднота, люмпен-пролетарии. В так называе- мых рабовладельческих обществах Древнего Востока общи- на земледельцев, а не рабы была материальной основой го- сударства. Иначе говоря, в античном, как и во всяком ином древнем обществе, мы обнаруживаем не два лишь класса - рабов и рабовладельцев, - а гораздо более сложную и пест- рую социальную структуру, отражающую многоукладность >того общества, сочетание и переплетение в нем несколь- ких социальных укладов - от патриархально-родового и об- щинного до мелкотоварного и рабовладельческого. Много- ликость древних классовых обществ обусловливалась раз- личными сочетаниями элементов всех этих укладов. Что ка- сается социальной борьбы в древних классовых обществах, то наряду с борьбою между рабами и рабовладельцами в них развертывалась и классовая борьба между свободными бога- чами и свободными бедняками7 и иные формы социаль- ных конфликтов, имевшие большое значение для развития и судеб этих обществ. В рамках одного общества разные < оциальные формы, разумеется, не существовали попросту одна подле другой - они взаимодействовали, образуя весьма < ложную социально-экономическую систему; поскольку же соотношение и взаимодействие разных элементов всякий раз были неодинаковыми, то и социальная система в целом получала неповторимо своеобразное лицо. Таким образом, древность знала самые разнообразные формы общественного устройства: государства с более или м<чюс ярко выраженными рабовладельческими отношения- ми и государства, где этот тип производственных отноше- ний играл второстепенную роль по сравнению с другими. 15
Участники дискуссии об «азиатском способе производства»8 показали, что далеко не всякое классовое общество древ- ности можно определить как рабовладельческое. Не слу- чайно в современной историографии обнаруживается тен- денция к дифференциации разных типов общественного развития, стремление показать особенности его конкрет- ных вариантов9. Не то же ли мы наблюдаем и в эпоху Средневековья? Ран- нефеодальное общество было многоукладным - это обще- признано. Наряду с остатками рабовладения и колоната позд- него Рима мы находим в Европе в первые столетия после его падения родоплеменной уклад варваров, а также общинные отношения, которые, кстати сказать, по целому ряду причин нельзя рассматривать только как пережиточную форму об- щинно-родового строя. Во-первых, потому, что соседская об- щина Средневековья существенно отличается от первобыт- но-родовой общины по самой своей основе (ибо она не опи- рается на коллективную собственность на землю), а во-вто- рых, потому, что марковый строй средневековой деревни в значительной мере складывается вообще не в процессе транс- формации более ранних типов общины, а в результате совер- шенно иного развития - внутренней колонизации, превраще- ния небольших поселений и хуторов в деревни, т. е. в резуль- тате роста производительных сил и увеличения численности населения. Картина социальной многоукладное™ раннесред- невекового общества не будет полной, если мы не учтем нема- лой роли «патриархального» рабства у варваров. Все это изве- стно, но, как нам кажется, не всегда получает должную оценку в литературе. Многоукладное™ раннефеодального общества нередко заслоняется изображением интенсивного взаимо- действия всех перечисленных форм общественной жизни, приводящего к торжеству феодализма. Не таков ли смысл те- зиса о синтезе позднеримских порядков с социальными отно- шениями варваров? Этот синтез (обычно не исследуемый конкретно) изображается как сближение обоих укладов и их слияние, порождающее феодализм. Такой синтез и в самом деле имел место в ряде стран Ев- ропы, но далеко не всюду он шел успешно или быстро. Глав- ное же состоит в том, что и к концу периода раннего Сред- невековья в Европе социальная многоукладное™ изжита не была. Наряду с зависимым крестьянством и феодальными 16
землевладельцами мы почти повсеместно находим более или менее значительные остатки слоя свободных мелких собственников либо даже широкую их массу, составляющую основную часть населения страны. Соответственно и свобод- ная община не исчезает повсеместно. Аллод нигде, даже во Франции, не вытеснен феодом окончательно и полностью. Очень долго сохраняется рабство в разных видах и модифи- кациях: дворовые слуги и холопы, пленные и покупные рабы, вольноотпущенники и кабальные люди не были лишь незначительной прослойкой сельского населения. Черты многоукладное™ в известной мере можно обнаружить и в недрах самого феодального уклада. Зависимое крестьянство феодальной эпохи никогда не составляло класса, единого по своему имущественному положению, социально-правовому статусу, по роли в политической и общественной жизни. Оно было разбито на многочисленные разряды, характери- зующиеся разными формами зависимости, различными ви- дами эксплуатации, которым они подвергались, т. е. разной < тепенью включения в систему феодальных отношений. Многие особенности положения разных социальных раз- рядов средневекового крестьянства генетически восходят к раннефеодальному и даже к еще более раннему времени. В период «классического» Средневековья социальная миогоукладность феодального общества не только не исче- зает и не сглаживается, она еще более усиливается и приоб- ретает новые черты. Принципиально новым было возник- новение и развитие мелкотоварного уклада, связанного < ростом городов и городского населения. Признавая нали- чие его элементов и в обществе раннего Средневековья, все же приходится отметить подчиненное значение торговли н денежного обращения для становления социальной струк- туры раннефеодального общества. На втором этапе исто- рии феодализма город начинает играть все более важную роль и во все большей степени влияет на социально-эконо- мическую структуру в целом. Несомненна связь городского < редпевекового общественного уклада с феодальными про- изводственными отношениями, но столь же несомненно и то, что городской уклад Средневековья не может быть пол- ностью понят как феодальный. Средневековый город имел качественно иную, нежели феодализм, основу - и производ- < । венную и общественную. 17
Со своей стороны, город способствовал возникновению в недрах феодального общества социальных форм, которые знаменовали новый этап в развитии самого феодализма, а затем начинали перерастать его рамки. Это не обязательно означало зарождение капитализма, но под покровом фео- дальных юридических категорий начинали возникать отно- шения, по сути своей противоречившие феодальным, на- пример, фьеф-рентные контракты, аренда, наемный труд в ремесле и в сельском хозяйстве. В дальнейшем некоторые из этих явлений станут симптомами раннекапиталисти- ческого развития, пока же это скорее формы нового уклада, связанного и переплетающегося с феодальным, но нефео- дального по своей природе. Вряд ли правомерно все формы социально-экономи- ческих отношений, встречающихся в Средние века, но не отвечающих нашим представлениям о феодализме, обяза- тельно заносить либо в рубрику «пережитки дофеодального строя», либо в рубрику «зародыши капитализма». Наряду с такими несомненными переходными формами, характер- ными для предшествующих или для последующих обществ, в Средние века имели место и постоянно сопутствовавшие феодализму общественные уклады. Но не только в этом дело: и в тех укладах Средневековья, которые можно счи- тать пережитками более ранней стадии общественного раз- вития, следовало бы видеть не одно лишь их происхожде- ние. Ибо, дав тому или иному социальному явлению Средне- вековья оценку как пережиточному, мы ведь ровным счетом ничего не объяснили. Самое существенное заключается в другом: каковы значение и место этих форм в рамках фео- дализма? Какую функцию они выполняют в системе средневекового общества? Совершенно ясно, что такие «пережиточные» формы, как свободное крестьянство или рабство, получали в феодальной социальной структуре но- вую окраску, меняли свой облик, включались в эту структуру и играли в ней определенную роль. Но вместе с тем они на- кладывали на систему феодального строя свой отпечаток и существенно его модифицировали. Итак, наша мысль состоит в том, что, подобно обществам древности, средневековое общество от начала до конца, на любой стадии своего развития характеризуется глубокой многоукладностью и пестротой социальных и хозяйствен- 18
ных форм и что эта перманентная его многоукладность - при постоянной смене укладов и их соотношения и взаимо- действия на протяжении всего Средневековья - является не- отъемлемой и существенно важной его чертой. Более того: мы склонны полагать, что развитие феодального общества заключалось прежде всего в изменении соотношения раз- личных укладов. Для разных феодальных обществ, даже на ограниченной территории только одной Европы, было ха- рактерно различное сочетание социальных укладов. Отсюда исключительная пестрота форм общественной жизни, с ко- торой сталкивается историк, переходящий от изучения Германии или Франции к изучению Италии или Скандина- вии и т. п. и даже рассматривающий одну страну, сравнивая социальную структуру разных ее областей: Бургундии и Иль де-Франса, Саксонии и Баварии, Новгородской земли и Киевского государства. Социальная многоукладность Сред- невековья - один из источников многотипности феодаль- ного развития. Говоря о многоукладное™ средневекового общества как имманентно присущей ему черте, мы не склонны преувели- чивать ее значения и терять за многоликостью форм обще- ственной и политической жизни его феодальную природу. Называя это общество феодальным, мы тем самым исходим из представления о ведущей роли феодального уклада. Но столь же ошибочно при констатации феодальной природы средневекового мира забывать о характерной для него мно- гоукладное™. * * * Многотипность социально-экономического развития и многоукладность общественных отношений, характерные для формаций древности и Средневековья, связаны с нерав- номерностью исторического процесса в эти эпохи. Народы мира шли разными путями, и темпы их движения были очень различны. Одни общества развивались относительно быстро, структура иных характеризовалась большей консер- вативностью и даже застойностью. Неравномерность исторического процесса приводит к тому, что классовые формации возникают первоначально в отдельных частях мира, где сложились наиболее благо- 19
приятные для их генезиса условия. Затем эти социальные формы «кругами расходились» на более широкие простран- ства, охватывая народы, отстававшие в своем развитии. В тех случаях, когда уже существовала достаточно подготов- ленная почва для распространения классовых отношений у этих народов, они вступали в новую стадию развития; когда такой почвы не было, органический переход не совер- шался, но тем не менее могло произойти усложнение их социальной структуры, ускорялось ее разложение либо воз- никал новый общественный уклад. Всякого рода влияния, завоевания, заимствования одним народом общественных форм, сложившихся у другого народа, опасно не только пре- увеличивать, но и недооценивать. Нередко именно подоб- ные внешние воздействия оказывались решающими для су- деб целых групп народов. Достаточно вспомнить о значении римского завоевания в социальной трансформации многих народов, у которых до того отсутствовал классовый строй, или о европейской колонизации стран Азии, Африки, Аме- рики и других народов, не знавших капитализма. На многообразные, в высшей степени пестрые формы ав- тохтонных социальных порядков накладывался некоторый общий отпечаток: введение у них завоевателями или носите- лями внешнего влияния новых институтов сопровождалось известной нивелировкой поначалу явных особенностей. Скажем, население Иберии, Северной Африки, Галлии, Британии, придунайских областей, имевшее свои, только ему присущие черты общественно-экономической структу- ры, исторические традиции, особенности культуры, приоб- ретало в результате римского завоевания некоторые уни- фицированные формы собственности, социального строя, управления, даже религии и образованности. Старые мест- ные порядки, конечно, не исчезали, но приобретали в той или иной мере общую «латинскую» окраску. Иначе говоря, происходил синтез традиционного уклада покоренных на- родов - у каждого собственного и особого - с римскими эле- ментами, придававшими определенные черты общности всем этим народам. Сохраняя локальные особенности, по- коренные страны превращались в своеобразные части целого - римского мира. Справедливо ли объяснять одними внутренними при- чинами и феодальное развитие любого народа? Эта точка 20
зрения никем не формулируется, но фактически она лежит в основе всей интерпретации исторического материала10. Конечно, у самых различных народов, объединенных во Франкскую империю или живших по соседству с нею, име- лись в той или иной мере собственные предпосылки для ге- незиса классового общества, но можно ли отрицать ту роль, которую сыграло франкское завоевание и влияние франк- ских социально-правовых институтов в процессе перехода этих народов на новую стадию развития? Определенные формы феодальных отношений, характерные для центра, вне сомнения, распространялись на периферию. Прекарий, иммунитет, коммендация вряд ли «изобретены» в Германии: то были предметы франкского «импорта», нашедшие «спрос» в медленно перестраивавшемся германском обще- стве, развитие которого в результате франкского влияния ускорилось и изменило свои формы. Сеньоральная иерар- хия и ленная система не утвердились в Англии до норманд- ского завоевания, хотя какие-то эмбриональные формы и гой и другой могут быть обнаружены в англосаксонском об- ществе еще и в первой половине XI в. Оформление феодаль- ных отношений в скандинавских странах произошло под < ильнейшим воздействием феодальной Европы и католи- ческой церкви. Разумеется, нужно говорить не об одностороннем влия- нии, а о взаимодействии, - все эти процессы были чрезвы- чайно сложны и запутанны. Любопытно, в частности, что норманны, на родине которых переход от доклассового об- щества к феодализму шел очень медленно, быстро воспри- нимали феодальные франкские институты, действовавшие в завоеванных странах, развивали их дальше и передавали другим народам. Но в результате влияния более развитых < гран в отстававших странах складывались аналогичные порядки. Опять-таки происходила известная унификация феодальных учреждений, распространялось римское право, латинский язык, воплощавший определенный комплекс по- ни гий и представлений; важнейшую роль в этом процессе создания европейской феодальной общности выполняла церковь. Таким образом, становление и развитие феодализма не происходили изолировано в разных странах, и на присущую каждому из средневековых обществ многоукладную социаль- 21
ную структуру - в ее неповторимом местном и даже во мно- гих местных вариантах (в рамках областей) - накладывалась общая феодальная форма, до известной степени затушевы- вавшая гетерогенность этой структуры, но ни в коей мере не снимавшая, не упразднявшая ее. * * * Что же означала эта многоукладное^ и многоликость социальных форм? По-видимому, она была признаком обще- ства, классовая структура которого не достигла и не могла достигнуть такой степени зрелости и завершенности, как это имело место в обществе капиталистическом. Ни рабство в любой его форме, ни феодальная зависимость - опять-таки в бесконечных ее модификациях, как синхронных так и ста- диальных, - не являлись такими системами производствен- ных отношений, которые были бы способны подчинить себе массу непосредственных производителей и повсемест- но коренным образом преобразовать и унифицировать от- ношения собственности и производства. В самом деле, все докапиталистические общества строят- ся на мелком производстве. Поэтому в них не совершается полностью и целиком отрыва непосредственного произво- дителя от средств производства, соединение его со сред- ствами производства сохраняется, а при определенных условиях и усиливается, и ведение хозяйства остается в ру- ках самого производителя. Таким образом, существуют усло- вия для преобладания или по крайней мере частичного со- хранения мелкой собственности. В докапиталистических формациях невозможно революционизирование процесса производства господствующим классом, имеющее место при капитализме. Следовательно, ни система рабства, даже в периоды своего наивысшего развития, ни система фео- дального принуждения не могут привести к столь радикаль- ной перестройке всей совокупности общественных отноше- ний, какая произошла в капиталистическом обществе. Эти системы проникают в их толщу, но не перестраивают их сверху донизу. Поэтому в обществах с рабовладельческими и феодальными отношениями существует общинный уклад, остаются неизжитыми до конца родовые и патриархальные связи, длительно сохраняются институты племенного 22
строя. Переплетение всех этих традиционных и архаи- ческих укладов со вновь складывающимися отношениями эксплуатации, основанной на той или иной форме внеэко- номического принуждения (рабство, илотство, колонат, крепостничество, другие виды зависимости и неполноправ- ности), с определенными элементами товарного производ- ства, достигшего в отдельных случаях весьма значительного развития, и давало в итоге социальную многоукладность лю- бого докапиталистического общества, которое вышло из стадии первобытного строя. Соотношение различных укладов и взаимодействие их могут широчайшим образом модифицироваться. Их можно тем не менее как-то классифицировать и выделить основ- ные группы структур, характеризовавшиеся определенны- ми формами общины, разными видами общественных отно- шений собственности, преобладающим типом эксплуата- ции, остротою классовых антагонизмов. Вероятно, следо- вало бы выделить более или менее динамические типы социальных структур, с одной стороны, и традиционные, за- стойные типы - с другой. Различаются между собой обще- ственные структуры первичного и вторичного порядка; пер- вые - это структуры, возникшие непосредственно из разло- жения доклассового общества, вторые - структуры, образо- вавшиеся в результате трансформации первых (например, при смене рабства феодальной зависимостью). Следовало бы, кроме того, различать автохтонные образования от при- внесенных извне либо создавшихся под воздействием более развитой социальной структуры. В ходе дискуссии о докапиталистических формациях было предложено несколько критериев разграничения и классификации социальных структур. Мы бы хотели остано- виться на одном критерии, представляющем особый инте- рес. Речь идет о следующих двух основных типах обществен- ных отношений: о типе личностных отношений, при кото- ром отношения между людьми осуществляются в непосред- < । венной форме, и о типе вещных отношений, когда обще- < гвенные отношения людей опосредуются отношениями ве- ще и - товаров, продуктов труда. Последний тип в закончен- ной форме характерен для капиталистического общества, где он является господствующим; в предшествующих обще- < гвах он существует, но не определяет структуры социаль- 23
ных связей, переплетаясь с системой отношений личных и даже оттесняясь ею на второй план11. Нетрудно видеть, что предложенные выше критерии рас- членения разнообразных докапиталистических обществен- ных структур тесно связаны с критерием, о котором сейчас идет речь. Действительно, в обществе с развитыми вещны- ми отношениями, где имеет место глубокое и всестороннее общественное разделение труда, развиты ремесло, торгов- ля, могут получить развитие и отношения частной собствен- ности, имущественно-классовая поляризация, и социальные антагонизмы; в нем придется предположить динамический тип социальной структуры, подверженной относительно быстрым изменениям, внутренним сдвигам и катаклизмам. Напротив, неразвитость вещных отношений, преоблада- ние непосредственных межличных социальных связей в об- ществе неизбежно сопровождаются патриархальностью, традиционностью всех отношений, недостаточной выра- женностью классовой структуры и доминированием общин- ного, корпоративного момента над частнособственни- ческим. Вряд ли, конечно, в каком-либо докапиталистическом об- ществе (исключая бесклассовую стадию) можно предполо- жить господство в чистом виде системы непосредствен- ных межличных отношений. В той или иной мере они все- гда связаны с отношениями вещными. Одной из существен- нейших сторон многоукладное™ всех докапиталистических социальных структур и является определенная форма пере- плетения указанных двух типов социальных связей: лич- ностных и вещных. Своеобразие феодальных социальных структур также вы- ражается в сложном сочетании обоих типов общественных связей. Они обнаруживаются в ленных (фьефных) отноше- ниях: земельное пожалование создает материальную основу для отношения вассала и сеньора, но это отношение ни- когда не сводится к экономической форме; его сущность не в меньшей мере заключается в отношениях личной вер- ности и службы. Точно так же, хотя и по-иному, зависимость крестьянина от феодала выражается, с одной стороны, в на- делении крестьянина землей и в ренте, лежащей на этой земле, с другой же стороны, в личной подвластности кре- стьянина сеньору, в политической и судебной власти послед- 24
него, во внеэкономическом принуждении, которое приме- няет к крестьянину феодал, реализуя свою земельную соб- ственность. Сущность феодальной собственности на землю - это власть феодала над людьми, ее населяющими; под вещ- ной, экономической формой скрывалось личное отноше- ние. Сама земельная собственность при феодализме, как и при рабстве, является «лишь составной частью собственно- сти» «на личность непосредственных производителей»12. Средневековое государство, в свою очередь, являет пере- плетение вещного и личного начал: власть государя есть прежде всего власть сюзерена, верховного сеньора, связан- ного узами личного господства и покровительства со свои- ми вассалами и подопечными; вместе с тем в его руках посте- пенно концентрируются права сбора налогов, чеканки мо- неты, военная, судебная и законодательная власть, иные формы политического верховенства. Характерный для средневековой общественной жизни принцип сочетания частной и публичной власти может быть расшифрован как сочетание двух указанных типов общественных отношений. Сочетание личностного и вещного типов общественных связей в рамках феодальной системы бесконечно варьирует как в плане синхронии (в разных странах и областях, для разных категорий населения это сочетание различно), так и в плане диахронии (соотношение личного и вещного момен- тов изменяется с развитием общества). В общей форме мож- но наметить направление, в котором происходило измене- ние в соотношении этих начал. По мере развития товарного уклада вещные отношения начинают оказывать все возрас- тающее воздействие на традиционные, основанные на лич- ном моменте социальные связи. Держание крестьянина приближается к договорной аренде, внеэкономическая сто- рона его зависимости оттесняется чисто рентным отноше- нием. Связь сеньора с вассалом также все более наполняется экономическим содержанием: фьеф начинает сводиться к ренте - плате за службу; личная служба коммутируется; ры- царство заменяется наемничеством; сеньоральные права < гановятся объектами купли-продажи, отчуждаются. Тем не менее па любой стадии развития феодального общества на- о/подастся как многоукладное^ его, так и сочетание и пере- плетение обоих типов социальных связей. Без этого сочета- ния нет феодализма. 25
Поэтому, на наш взгляд, механизм движения феодального общества в принципе не может быть сведен к одним эконо- мическим категориям. Подобного рода попытки неизбежно ведут к искажению сущности феодального общества и к под- гонке его к обществу капиталистическому - либо так, что ка- тегории последнего прямо переносятся на первое, либо в том смысле, что принципы анализа буржуазного общества неправомерно применяются к анализу общества феодаль- ного. По той же причине невозможно установление основ- ного экономического закона феодализма (по аналогии с основным законом капиталистической экономики): эконо- мические законы не определяют всей социальной структу- ры и развития средневекового общества, а закономерности различных общественных укладов, сосуществовавших при феодализме, неоднородны и несводимы к какой-либо одной. Наконец, по указанной причине универсальные теоретиче- ские модели докапиталистических обществ всегда будут мини- мальными по своему содержанию, т. е. настолько абстрактны- ми, что они не смогут отразить существеннейших сторон со- циальной структуры древнего или феодального общества: их многоукладное™ и синтеза вещных и личностных обществен- ных связей, многотипности рабства или феодализма. Таким образом, познание древнего и средневекового об- ществ не может быть аналогичным изучению общества, пост- роенного на законченной системе товарного производства. Одной лишь социально-экономической характеристики древнего или средневекового общества оказывается недо- статочно для проникновения в их тайну. Требуется построе- ние полной типологии общественных связей, принимавших экономические, политические, идеологические и иные фор- мы13. При этом следует обнаружить взаимообусловленность и взаимодействие различных форм социальных связей - со- вокупная их система и образует конкретно-исторический структурный тип общества. Идя таким путем, историк смо- жет построить целостную функциональную социально-куль- турную модель. Намечающийся в общественных науках системный под- ход к изучению социальных явлений, требующий рассмот- рения тех или иных конкретных форм и институтов в их взаимосвязях и взаимозависимостях, в контексте системы, взятой в целом, предполагает построение именно социаль- 26
но-культурных моделей, о которых шла речь выше. Истори- ческая наука еще не научилась строить подобные модели, сочетающие конкретное и абстрактное, ибо недостаточно высок уровень социологического анализа исторического материала. Однако мы убеждены в том, что такие попытки возможны, а также, что они необходимы. В них мы видим средство более глубокого и более адекватного исследования истории докапиталистических обществ. 1 См.: Политическая экономия. Учебное пособие. М., 1963. С. 14-15; Политическая экономия. Учебник. М., 1962. С. 28-29; Дмитриев А.А. Об- щественно-экономическая формация. М., 1960. С. 33-35; Основы марк- сизма-ленинизма. Учебное пособие. М., 1962. С. 125; Марксистско- ленинская философия. Учебное пособие. М., 1965. С. 326-327. 2 Меликишвили Г.А. К вопросу о характере древнейших классовых обществ // Вопр. истории. 1966. №11. С. 72. 3 Маркс К., Энгельс Ф. Соч. Т. 13. С. 7. 4 Маркс К., Энгельс Ф. Соч. Т. 3. С. 26. 5 Маркс К., Энгельс Ф. Соч. Т. 37. С. 371. 6 См.: Штаерман Е.М. Античность в современных западных исто- рико-философских теориях // Вестник древней истории. 1967. № 3. С. 21-22. 7 См.: Маркс К., Энгельс Ф. Соч. Т. 16. С. 375. 8 См., в частности: Васильев Л.С., Стучевский И.А. Три модели воз- никновения и эволюции докапиталистических обществ // Вопр. ис- тории. 1966. № 5. 9 См.: Общее и особенное в историческом развитии стран Востока. М., 1966. 10 См., например, очерки генезиса феодализма у различных гер- манских народов, у западных и южных славян, в Византии и в роман- ских странах в учебнике «История средних веков» (М., 1964); повсе- местно пружинами этого развития неизменно выступают сдвиги в производстве и собственности, внешние же факторы лишь завер- шают имманентно идущие процессы. 11 Подробнее о различии между личностными и вещными социаль- Ш.1МИ отношениями см.: Виткин М.А. Первичная общественная фор- мация в трудах К. Маркса // Вопр. философии. 1967. № 5. С. 42 и сл. 12 См.: Маркс К., Энгельс Ф. Соч. Т. 25. Ч. II. С. 184. 13 См.: Зельин К.К. Принципы морфологической классификации форм зависимости // Вестник древней истории. 1967. № 2. С. 20 и сл. (В первые опубликовано: «Вопросы философии». М., 1968. № 2. 118-129)
Язык исторического источника и социальная действительность: средневековый билингвизм Проблема перехода от исторического источ- ника к действительности, которую он отражает отнюдь не «зеркально», преломляя ее в сложной призме мировидения своего автора, дополнительно усложняется применительно к западноевропейскому Средневековью еще и вследствие разрыва, существовавшего между языком письменности и языком, применяемым в живой речи. Наиболее ценные для социального историка источники - акты дарений и продаж, порабощения или освобождения, судебные приговоры, королевские пожалования, формулы вассальных присяг и т. п. - написаны по-латыни. «Но факты, память о которых они старались сохранить, первоначально бывали выражены не на латыни. Когда два сеньора спорили о цене земли или о пунктах вассального договора, они изъяс- нялись, конечно, не на языке Цицерона. Затем уж делом но- тариуса было облечь их соглашение, как придется, в класси- ческое одеяние. Таким образом, всякая или почти всякая ла- тинская грамота или запись представляет результат работы по транспозиции, которую нынешний историк, желающий обнаружить сокрытую в ней истину, должен снова проделать в обратном порядке»1. Итак, перед историками поставлена проблема перевода, точнее, перехода из одной системы понятий в другую. Источник - единственный посредник между историком и обществом, создателем этого источника, - оказывается вместе с тем в определенном смысле и средостением, пре- пятствующим адекватному познанию прошлого. Опасность тем более велика, что латинские выражения и формулы бли- же к современной мысли, чем диалектизмы народных язы- ков раннего Средневековья; перед нами, по существу, две различные системы мышления: одна тяготеет к однознач- ной и логически непротиворечивой интерпретации дейст- 28
вительности, переводимой ею в строгие понятия, тогда как другая ориентирована скорее на образное восприятие кон- кретных явлений. С чисто лингвистической точки зрения латинские памятники этого периода, пожалуй, легче подда- ются переводу на современные языки, чем памятники, напи- санные на народных наречиях, но эта относительная лег- кость обманчива: переводится буква источника, а не его смысл. От языка письменности необходимо, следовательно, перейти к языку мысли, от плана выражения - к плану содер- жания2. Но как это сделать? Возможен ли такой переход? Если историк желает «подслушать» то, что изучаемое им общество не сумело или не позаботилось о себе рассказать, ему придется искать обходные пути. Маневр, посредством которого все же можно было бы за архаизирующей и деформирующей латынью средневековых памятников хотя бы отчасти распознать реальное жизнен- ное содержание социальных явлений прошлого, сводится, на наш взгляд, к попытке конфронтации латинских текстов < текстами на народных языках. Попытка не новая3, но тем нс менее не утратившая своей актуальности4. Конечно, всякое выражение мысли приблизительно и со- держит интерпретацию. И все же «помехи» при фиксации понятий на родном языке - несравненно меньшие, нежели «шумы», сопровождающие упомянутую транспозицию сред- 1ir вековой мысли на язык Цицерона. Во всяком случае, здесь мы избавлены от работы по обратному переводу, обычно просто невыполнимой. * * * Медиевистам памятны баталии из-за толкования таких к рминов, как, например, «villa» в «Салической правде». Ч го это - римское поместье, свободная франкская деревня и/in отдельный хутор? Дискуссия по «сословной проблеме» I mi и кто Средневековья, разумеется, не сводилась к вопро- < дм перевода выражений в источниках, однако она в нема- /н nt ме ре зависела от решения именно этих вопросов5. Впро- чем, ( поры вокруг проблемы перевода латинской социаль- ной терминологии начались куда раньше. Вспомним хотя бы ьорьбу, разгоревшуюся на Безансонском рейхстаге 1157 г. 29
из-за перевода термина «beneficium»: «лен» (feudum) или «милость», «услуга» (bonum factum)6? Двусмысленность латинских терминов может породить ошибочные толкования. В шведских средневековых грамо- тах, например, фигурируют «колоны», которые сидят на землях крупных собственников, платят им подати и при от- чуждении владения передаются вместе с ним. Но в самом ли деле они - «glebae adscript!»? К счастью, из шведских областных законов, записанных на народном диалекте, хорошо известно, что эти coloni не кто иные, как лично свободные арендаторы (landbor), снимавшие участки на ограниченный срок и сохранявшие право покидать арен- дованную землю. Но не всегда сложность порождается отдельным терми- ном. Средневековые юридические документы в ряде случаев содержат целые формулы, определенную концепцию, кото- рой вовсе не соответствуют жизненные явления. Класси- ческим примером такого разрыва между действительными отношениями и их словесным выражением может служить англосаксонский институт бокленда. Большинство королев- ских грамот, которые оформляли пожалования земель церк- ви и служилым людям короля, написаны по-латыни. В них идет речь о наделении получателя грамоты правом неогра- ниченной собственности на вечные времена, с разреше- нием свободного распоряжения и отчуждения. Эти фор- мулы как нельзя лучше подтверждали точку зрения тех исто- риков, которые видели в Англии VII-X вв. страну сплошной манориализации; в частности, Сибом использовал жалован- ные грамоты как одно из доказательств древности крупного землевладения уже в англосаксонский период7. Но и ученые, справедливо возражавшие против этой концепции, исхо- дили из той же самой презумпции достоверности употреб- ляемой в грамотах формулы «ius utendi et abutendi, libere possidendi et cuicumque voluerit relinquendi», а равно и пере- вода термина «bocland» на латынь при помощи терминов «allodium», «libera terra», «terra testamentalis», «hereditaria». Поверив буквальному смыслу этих выражений источников, П. Г. Виноградов пришел к заключению: существо коро- левского пожалования состояло в том, что владелец земли, ограниченный правом рода и не обладавший полнотою соб- ственности на нее, приобретал это право по грамоте. Бок- 30
ленд, следовательно, представлял собой частную земельную (обственность8. Однако исследования Мэтленда не оставили сомнения в гом, что формулы римского права, примененные к англосак- < опекой действительности, невозможно понимать букваль- но. Бокленд - не частная собственность, и объектом коро- левских пожалований были вообще не земельные владения, л определенные фискальные права; эти-то права король и летовал церкви и дружинникам, отчуждая свой публичный суверенитет»9. Наличие небольшого числа королевских дипломов, составленных на древнеанглийском языке, помо- гает правильнее оценить подлинный характер акта пожало- вания. В этих документах речь идет уже не о передаче владе- ния в частную собственность, а о том, что король «освобож- дает» его от своей власти и «передает по грамоте» монасты- рю или верному своему слуге10. «Свобода» или «вольность» ( привилегия вольности»), упоминаемые в грамотах, указы- вают не на свободу распоряжения землей, а на податной им- мунитет. Гем самым коренным образом изменяется самое понима- ние* института бокленда. Не будь в распоряжении историков дарственных грамот на древнеанглийском языке, это пони- мание, несомненно, более правильное, чем концепция бок- »к ида - частной собственности, было бы затруднено, если вообще возможно. Бокленд, при углубленном его изучении, < называется не продуктом распространения римского права на поземельные отношения у англосаксов (заимствована »на ла лишь римская юридическая терминология, не соответ- < । попавшая реальной действительности), а одной из разно- видностей раннефеодальных институтов, которые полу- чи ли развитие в ряде стран Европы и представляли собой и р< >дукт трансформации дофеодальных даней и кормлений в феодальную ренту и налогообложение11. Mancntes, tributarii, mansae и «гайды», упоминаемые в грамотах, - не держатели земли и не земельные наделы кр<*< тьяп, якобы служившие объектом королевских даре- нии, а фискальные единицы, с которых поступали поборы. Таким образом, если при буквальном понимании латин- < кого текста грамот, вышедших из канцелярии ранних анг- ин к ких королей, взору историка рисуются земельные вла- к нпя, поместья, населенные крестьянами-держателями, 31
то при сопоставлении этих текстов с записями на народном языке создается совершенно иная картина: податные округа с определенным числом условных фискальных единиц. Гра- мота, как правило, оставляет нас в неведении относительно социального состава англосаксонской деревни, занятий кре- стьян, их положения, статуса, рент и т. п. Англосаксонская грамота, согласно этой интерпретации, - источник не столь- ко для изучения аграрных отношений, сколько для понима- ния характера процессов возникновения крупного земле- владения и той активной роли, которую в этих процессах иг- рала королевская власть, способствовавшая подчинению свободных крестьян церкви и королевским дружинникам. Трудно сказать, в какой мере обладатели дарственных грамот использовали римскую юридическую терминологию для обоснования своих собственнических прав на земли, применительно к которым им были пожалованы первона- чально лишь фискальные и в ряде случаев судебные права. Возможно, они старались превратить весьма далекие от жизни словесные формулы в реальные факты. Исследова- телям известно лишь, что со временем обладатели грамот и в самом деле становились лордами маноров, возникавших на землях бокленда. История Англии периода раннего Сред- невековья свидетельствует о том, что перевод социальных понятий с народного языка на латынь мог быть использован в качестве средства преобразования действительности, «подгонки» ее к смыслу, предполагаемому латинской терми- нологией. Достаточно сослаться на «Книгу Страшного суда». В опре- деленном смысле это уникальный пример такой транспози- ции социальных категорий, которая имела вполне ощути- мые, глубокие последствия для широких слоев населения целой страны. Текучести и неустойчивости социально-пра- вовой терминологии позднего англосаксонского периода писцы Вильгельма Завоевателя противопоставили четкую и единообразную систему обозначений крестьянства. На смену кэрлам, фрименам, ландсеттам, тунменам, гебурам, ге- нитам, котсетлам и другим группам и прослойкам англосак- сонского общества, частично еще сохранявшим личную и хозяйственную независимость, а частично уже ее утрачивав- шим, великая перепись 1086 г. принесла унифицирующую сеньориально-вотчинную классификацию, в результате при- 32
менения которой значительная масса крестьян оказалась социально приниженной и лишилась свободы. Известно, что новая для Англии латинская социальная терминология была использована впоследствии феодалами для обоснова- ния своих прав по отношению к крестьянам и их землям: ссылки на «Книгу Страшного суда» в XII и XIII вв. было до- статочно для того, чтобы доказать вилланскую зависимость держателя12. Перевод после Нормандского завоевания записей англо- саксонского права на латынь нередко обедняет и искажает смысл подлинника. Необходимо при этом подчеркнуть, что подобные искажения вовсе не невинны, - они отражают оп- ределенную тенденцию. Не будем ломать голову над вопро- сом, умышленно проводили в жизнь эту тенденцию средне- вековые толмачи, или же они при всей добросовестности просто-напросто не могли адекватно выразить содержание англосаксонских понятий и неосознанно подставляли в па- мятники старых судебников тот смысл, который только и был им доступен в изменившихся социальных условиях, - факт налицо: перевод англосаксонских правд на латинский язык в ряде случаев «феодализировал» их содержание. В ранних записях народных обычаев англосаксов встре- чается устойчивое словосочетание, обозначавшее все сво- бодное население: «ge eorl ge ceorl», «как эрлы, так и кэрлы»13. Эрлы - старая германская знать, благородные; кэрлы - рядо- вые свободные соплеменники. Различие между этими кате- гориями заключалось в степени свободы, которой они поль- зовались, но и те и другие были правомочны и полноправ- ны. Между тем в переводе на латынь соотношение этих тер- минов изменялось; вместо их сопоставления латинский «эк- вивалент» формулы дает уже противопоставление: «tam nobilis quam zgnobilis». Кэрл из полноправного свободного превращался в антипода знатного человека, в неблагород- ного, незначительного представителя приниженного сосло- вия. Мало того, иногда выражение «ge eorl ge ceorl» пере- давалось в еще более искаженном виде - «sit comitum sit villanorum»14. Здесь фиксировалось уже коренное пере- < >< мысление понятий доклассового общества с точки зрения феодального права нормандской эпохи: эрл из родовитого че ловека становился под пером переводчика графом, а сво- бодный кэрл - зависимым и бесправным вилланом. Подоб- на 33
ным же образом термин «bunda», обозначавший крестьяни- на, домохозяина, заменяли в переводе термином «liber pau- per», который совершенно не соответствовал содержанию перенесенного в Британию скандинавского понятия, но за- то выражал изменения, происшедшие в социально-имуще- ственном положении английских крестьян к XII в.15 В латин- ском варианте «Законов Кнута» термин «еог!» заменен «dives», а «сеог!» - «pauper»16. Пример «феодализирующей» тенденции латинского пе- ревода памятников англосаксонского права дает текст одно- го из предписаний короля Кнута. англосаксонский подлинник: «О верности Господу... Будем всегда верными и преданными нашему Господу, всеми силами будем поддерживать его славу и исполнять его волю...» перевод на латынь: «О верной службе господам... Будем во всем верными нашим господам и достойными их до- верия, и всеми силами возвы- сим их славу и будем исполнять их волю...»17 То, что чисто религиозный мотив подменен предписани- ем верно служить и подчиняться земным властителям, воз- можно, объясняется не сознательным намерением перевод- чика, который, конечно, преданность высшему господину должен был ставить выше вассальной зависимости от сеньо- ров, а непониманием им смысла подлинника. Переводчики англосаксонских документов на латынь иногда признавались в неспособности постичь содержание переводимых ими текстов. К одной грамоте X в. была впо- следствии сделана характерная приписка: «современникам» (в XII веке?) «варварский язык» документа был настолько не- понятен, что они могли лишь слово в слово его скопиро- вать18. Такое признание делает честь добросовестности пис- ца, ведь в других случаях непонятные места переводились искаженно или же просто пропускались19. О препятствиях, с которыми сталкивались переводчики, свидетельствует запись автора хроники Рамзейского аббатства: все грамоты, хранившиеся в его архиве и составленные на «варварском английском языке», монахи с большим трудом перевели на латынь, чтобы их могли понимать последующие поколе- ния20. 34
Переводческая практика писцов англо-нормандского н< риода отражает конфликт между латынью и народным •| । и ком, так сказать, в «нечистом виде», поскольку ко време- ни. когда были произведены эти переводы, древнеанглий- < t ini язык оказался непонятным, а выраженные с его по- мощью социальные понятия перестали соответствовать и iMшившейся общественной реальности. Однако дело не in ’и рнывалось одним непониманием, так же как перевод юридических документов, грамот, записей права не сводил- . и к чисто филологической задаче: этот перевод из одной • in гемы категорий в другую служил средством воздействия и । старые общественные порядки и их приспособления к ||»»иым социальным потребностям. В таком случае самые эти искажения могут служить для ис- • к ловителя важными свидетельствами. Он найдет в них не- . мышлепные смещения значения, что поможет ему просле- |н и. эволюцию феодального общества. Историк обнаружит, । роме того, и намеренное перетолкование социально-право- |н »п терминологии в интересах господствующего класса. * * * < Сколько неожиданностей, вероятно, ожидало бы нас, - • im< чает Блок, - если бы мы, вместо того чтобы корпеть над ц\ мной (и, вероятно, искусственной) терминологией по- । 11 пых списков и каролингских капитуляриев, могли, прогу- ।>|нin।к ь по тогдашней деревне, подслушать, как крестьяне ।м 11 называют свои состояния или как сеньоры именуют со- • ।«ипшя своих подданных... так можно было бы, по крайней р< . достичь глубинного пласта»21. Да, легко поверить, что историку, имеющему дело с ла- пин ними формулировками раннесредневековых докумен- мн1. встретилось бы при подобном ретроспективном путе- IIH < । нии во времени множество вещей, которые он никак не н |" л полагал найти в каролингской деревне! Мы ничего о пин и<‘ знаем, так как мысль жителей франкской деревни не ы ria зафиксирована в каких-либо памятниках, она исчезла ПМ1 < И' ( этими ЛЮДЬМИ... 1<м нс менее, и здесь возможен, как нам кажется, своего l»«»’i.i обходный путь. Нельзя прогуляться по франкской и |и in к* с целью подслушать, как именовали - и понимали - 35
собственные социальные отношения сами ее жители, но историки, интересующиеся подобными сведениями, могут заглянуть в сельскую местность в тех странах, которые пред- ставляют в этом отношении куда более благоприятные усло- вия. Мы имеем в виду страны, где латынь не вытеснила на- родный язык из письменности и где, следовательно, памят- ники более непосредственно воплощают массовое сознание и позволяют глубже проникнуть в ткань социальных отно- шений. Их средневековые источники раскрывают необык- новенные богатства. Сведения, содержащиеся в исландских, норвежских, шведских и датских правовых и повествовательных источ- никах, исходят из первых рук: эти памятники записаны не представителями какой-либо специфической замкнутой группы, обособленной от остального общества образом жиз- ни, образованием, культурой и социальной и идеологи- ческой функцией, наподобие церковных litterati, но лицами, принадлежавшими к тем же слоям, о которых и для которых эти памятники были созданы, - к бондам, свободным посе- ленцам, участникам народных сходок. Составители саг и правовых записей не были отделены от остального обще- ства тем лингвистическим барьером, который породил все описанные выше трудности. Язык этих источников макси- мально близок к устной речи и, следовательно, к живой мыс- ли людей, их создавших. Древнескандинавские правовые памятники возникли, вероятно, как запись «рассказов о пра- ве» (lagsaga) на народных собраниях и по временам со- держат следы прямой речи. В скандинавских источниках «автопортрет» общества обладает несравненно большей достоверностью, нежели в континентальных источниках, написанных на латыни. Здесь историк не сталкивается с сильно преломляющей действительность призмой, какой являлись латинские средневековые памятники. Терминоло- гия и фразеология последних в немалой мере стилизовала картину социальной действительности, уподобляя ее антич- ным образцам. Ограничимся хотя бы примерами, приводи- мыми Блоком: франкский граф превращался в римского консула, архиепископ - в archiflamen, в жреца Юпитера, фьеф - в fiscus. Подобное переодевание, когда, скажем, пор- трет средневекового государя списывают с портрета рим- ского цезаря, само по себе представляет интерес для 36
и» । <>|>ика культуры, который найдет в этой привержен- .. in к традиционной топике проявление важных особен- in»» । <• ii средневекового сознания, но исследователя социаль- 1Н.1Ч отношений эти лишенные исторической определен- ен in клише ставят в трудное положение. Напротив, авто- ры памятников на древнескандинавском языке применяли । иную лексику, функционировавшую в их обществе, не толь- ।-о при характеристике современных им отношений, но и при описании минувших времен, и потому говорили о своем •< »н1,<‘<"тве даже в тех случаях, когда их мысль была обращена |» 11р< милое. < Скудной, отвлеченной терминологии континентальных н.i|шарских правд», которая нередко скорее затемняет Р< 1/1Ы1ые общественные градации, нежели просвещает от- ........ их существа, скандинавские записи права проти- ..... гавляют исключительно дифференцированную и фик- » ирующую самые различные оттенки смысла социальную н к< ику. В < амом деле, кто скрывался за таким обозначением су- н с»iiiiicoB, записанных на вульгарной латыни, как «nobilis”? Iи.|я ли то представитель старой родовой знати, или чело- |н к. < равнительно недавно поднявшийся из рядовых свобод- ных, и< >звысился ли он благодаря обогащению либо на служ- <»« королю? Или же прав Ф. 1екк, считавший саксонских но- <»и -н и «старосвободными»? Можно лишь строить более или м* п< с обоснованные догадки. В некоторых континенталь- ных правдах» упоминаются разряды, именуемые primi, нм lion s, mediani, minores homines, minfledi и различающи- • * и । ызмерами возмещений. Но кем были они в действитель- ...и и где проходила граница между ними? Являли ли они • «»1»оп обособленные социальные группы? Реальный смысл in hiоыних терминологических оттенков ускользает от исто- рики В этих памятниках встречаются указания на то, что Р । «меры штрафов должны определяться secundum quali- । и» hi personae. Однако ведь под «качеством» лица можно понимать его родовитость, обладание богатством, семейное ||'»||ожспие, степень личной независимости, наконец, отно- ..... к воинской службе. Все эти термины имеют общий н< 1<>< г.ггок в глазах исследователя социального строя: они in конкретны, неточны, расплывчаты, не вскрывают специ- фики данного общества. 37
Напротив, формулировка норм права на древнесканди- навском языке выражала все многообразие понятий, упо- треблявшихся на практике. Здесь и термины, указывающие на происхождение человека, на принадлежность его к роду знатных или свободных, и обозначения свободы, родови- тости, полноправия, законнорожденности, обладания на- следственным владением, и не менее многочисленные выражения разных степеней неполноправности, зависимос- ти, послушания; наряду с этим существует ряд относитель- ных определений статуса - по сравнению с другими лицами, и т. д.22. Один и тот же человек в зависимости от конкретных ус- ловий, в разных социальных ролях, может быть квалифици- рован по-разному. Мабг - человек, мужчина, свободный соп- леменник. Полноправный член общества именуется «бон- дом» (bondi), т. е. поселенцем, земледельцем, хозяином, вла- дельцем собственной усадьбы, главой семьи, супругом, при- чем в определенном контексте это обозначение могло вы- ступать в качестве достаточно высокой социальной и этиче- ской оценки лица, в особенности когда речь шла о «лучших бондах» (beztr bondr), а в других связях приобретало пейо- ративный смысл - противоположность аристократам. В та- ком смысле в поэзии и сагах употребляется и термин karl, «мужик», в отличие от знатного - «ярла» - но «карл» значил также «свободный», «мужчина», «старик». Бонд мог быть по- именован, далее, «свободным», «независимым» (frjals, от fri hals, букв, «свободная выя») - обычно в противоположность несвободному, и «тэном». Выражением I^egn ok Praell, «сво- бодный и раб», обозначался весь народ (как правило, всеоб- щее народное ополчение); но термин Pegn имел и иной смысл: «подданный», «подвластный королю». Когда нужно было подчеркнуть происхождение человека от свободных, «добрых» предков, его именовали arborinn (или arfborinn) табг и aettborinn табг, «родовитый», «старосвободный», «обладающий прирожденными наследственными правами». На родовитость, как бы спроецированную на земельное вла- дение семьи, указывал термни 66alborinn табг, «человек, рожденный с правом на одаль», т. е. наследственное владе- ние. В тех случаях, когда речь шла об отношении владельца земли к ее арендатору, первый именовался landsdrottinn, jar6eigandi «обладатель, господин земли» (в противополож- 38
..... Iciglendingr, leigulidi, landbui - арендатору, поселенцу н । чужой земле). Другое обозначение полноправного вла- н -и.цл одаля - «хольд» (hauldr, holdr); в Западной Норвегии •• Ч11 и XIII вв. так называли верхушку бондов, противопос- । । ин я я се рядовым бондам. Но более раннее значение этого к pMinia - «человек» вообще (см. песни «Эдды»). Бонды как ||<( /1гпие страны иногда фигурируют под именем lands- ||к пи или landsmugr (последнее выражение значило также 111 и »< топародье»). Мы привели лишь термины, обозначавшие полноправ- ный < вободных, тот слой общества, над которым возвыша- нн в привилегированные - знать и служилые люди короля, • ниже которого располагались неполноценные в социаль- ном отношении, зависимые и несвободные. Для них в свою • |< ргдь существовала целая группа терминов, передавав- |||ич обширную гамму значений, - от свободных, но нежена- 111 ч и не имевших самостоятельного хозяйства людей, до ра- |»мп Легко убедиться в том, что каждый из этих терминов нм< /I несколько оттенков: все скандинавские социальные н. uni 1ня полисемантичны. Представитель одного и того же ..... слоя характеризуется при помощи этих терми- нов < самых различных сторон, - в качестве члена тех или иных коллективов и групп, в сопоставлении (и противопо- • । ник пии) с другими лицами равного или иного статуса, в о । ношении к имуществу, в частности, к земельной собст- »»• н11о( ти, как субъект права и т. д. Р.к шифровка терминов, данная выше, весьма приблизи- |< и.н.г мы уже лишены возможности полностью уловить мы< я многих из них и не слышим сопровождавшие их не- । . в /и обе ртона. Вчитываясь в древнескандинавские тексты, »1м< ч.к г самый проницательный их исследователь В. Грен- • •• । . мы начинаем подозревать, что должны заново выучить • и.Гн ния всех слов23. Несомненно, тем не менее, что боль- ||| «и ч.к гь этих социальных обозначений включает в себя ныы»кук> оценку общественного статуса свободного чело- |н г.» Сознание собственного достоинства, чувство чести, • иршить за свой род, уверенность в себе, проистекающая hi факта принадлежности к независимым и уважаемым « м1.ям, все это окрашивало применяемую к бондам терми- |ц ни и ню, < ообщая ей совершенно определенный этический .....ж. Если б мы знали, писал Блок, «как сами крестьяне 39
называют свои состояния». Но скандинавские определения свободного - это именно самохарактеристики! Они могут служить важным и надежным материалом для изучения са- мосознания людей того времени. Слово в этой системе мысли обладало магической силой, оно никогда не нейтрально, - оно либо благотворно, либо вредоносно. В особенности это касается имен и прозвищ че- ловека. От того, как его нарекают, во многом зависит его жизнь и удача. Известно о судебных тяжбах из-за слов, ска- занных одним человеком по адресу другого. В древнем пра- ве имелись постановления, угрожавшие карами за словес- ные оскорбления, но это не ругательства или бранные клич- ки в современном понимании: злонамеренные выражения могли причинить вред человеку или погубить его. Поэтому и социальная титулатура не была нейтральной с моральной точки зрения. Нужно еще учесть, что сознание скандинавов вплоть до XIII в. (если не долее), несмотря на христианизацию, остава- лось еще очень чутким к древней мифологии. Социальный строй они тоже были способны осмысливать в категориях мифа. Одна из эддических песен - «Песнь о Риге» представ- ляет собой «мифологическую социологию» родового обще- ства; социогенез - происхождение знати (ярлов), свободных (карлов) и несвободных (трэлей) - возводится здесь к дея- тельности божества - Рига24. На фоне языческого мифа мог- ла быть дана генеалогия не только королевской династии; в «Песни о Хюндле» исчисляются роды некоего норвежца От- тара, и его подлинная родословная сливается с родословны- ми знатнейших и древнейших северных родов, общегерман- ских легендарных героев и даже богов, - и все это, по-види- мому, с той целью, чтобы на предстоящей судебной сходке доказать право Оттара на обладание наследственной земель- ной собственностью!25 Таким образом, скандинавы были склонны мифологизировать и поэтизировать свое проис- хождение и тем самым обосновывать собственное достоин- ство. Не этим ли объясняется длительная и прочная связь древнего германского права с мифологией и поэзией? Чрезвычайное богатство скандинавской социальной тер- минологии и ее многозначность связаны, как нам кажется, с тем, что при описании правовых казусов или обществен- ных конфликтов люди той эпохи всякий раз находили отте- 40
мок понятия, который отвечал данной ситуации. Ибо они мыслили конкретными образами в большей мере, чем абст- ракциями. Не потому ли скандинавские судебники несрав- ненно больше по объему и подробнее любой континенталь- ной «варварской правды», написанной по-латыни? В них, как правило, наглядно изображаются самые различные част- ные случаи, требующие правового урегулирования, и огром- ное значение придается всем деталям; общие же нормы ц< I речаются не часто. Казуистичность - характерная черта всех вообще «варварских правд», но нигде не достигает она таких масштабов, как в записях шведских, норвежских и ис- ландских обычаев. Конкретно-образное мышление, разуме- ется, не было особенностью одних лишь северных герман- цев, гем не менее найти соответствующее воплощение оно могло, очевидно, только там, где латынь не вытеснила на- родные диалекты из сферы письменности. В результате бонды выступают в записях северного права не в виде бесплотных абстракций, а как люди со многими । ранями, как социально определенные фигуры, о которых и< горик может составить достаточно ясное представление, в <>( обенности если его дополнить обильными данными ро- довых саг, рассматривающих бондов в еще более сильном приближении, в индивидуальном обличье. В записях обыч- ного права бонды вырисовываются перед нами, естествен- но, в плане нормативном (сколь ни своеобразна эта норма- । ивность), саги же дают их реальное изображение и позво- мпо г познакомиться с их жизнью во всех ее проявлениях, - уникальная возможность, какой социальный историк Сред- невековья нигде больше не получает! Саги, детально описы- вающие конфликты в среде бондов, судебные тяжбы между ними, примирения и сделки, нередко оказываются велико- к иными источниками и для изучения права26 и всех других < юроп социального строя. 11з исландских саг мы узнаем, кроме того, каким социаль- ным качествам человека придавали тогда особое значение. 11раковые и имущественные различия, единственные, кото- рые выделяет латинская терминология (знатный-незнат- 11ын, ( вободный-несвободный, богатый-бедный), пере- । нк гаю гея в сагах с совершенно иными оценками, имевши- ми в глазах и авторов, и аудитории не меньшую, а может Hi.ni,, и большую важность. Могущественный человек не 41
только богат; в представлении исландца или норвежца он прежде всего родовит и удачлив, счастлив, «богат» друзьями (vinsaell). «Счастье», «удача», «судьба», «везенье», «доля» - оттенки одной и той же центральной категории мировоз- зрения этих людей. Ее нелегко совместить с теми социаль- но-правовыми и имущественными градациями, которые упо- минаются в латинских средневековых источниках и которы- ми собственно оперируют современные историки. Может возникнуть возражение против включения подобного ирра- ционального понятия в систему реальной социальной клас- сификации. Не будем его туда включать, но присмотримся все же к смыслу, который придавали средневековые сканди- навы этому понятию. Нужно вновь подчеркнуть, что любой перевод терминов, обозначавших у скандинавов группу по- нятий, связанных с удачей, благополучием, везением, судь- бой, всегда будет относительным, ибо они обладали особым, впоследствии утраченным содержанием. В данной связи нет возможности вдаваться в обсуждение этого сложного вопро- са. Ограничимся немногими соображениями, которые ка- жутся нам существенными для прояснения социальной клас- сификации, применявшейся северными германцами. Судьба, по их представлениям, - не универсальный рок, высящийся над людьми. Судьба - в самих людях, это детер- минированность их поступков, всего поведения человека, - он с нею рождается, ибо каждому уготована его собственная участь. Однако судьба, удача не полностью индивидуализи- рована - она скорее принадлежность семьи, рода и насле- дуется людьми, к нему принадлежащими. Знатные люди из старинных родов «богаче» удачей, чем люди незнатные и ху- дородные, и она обнаруживается как в их физических и моральных качествах, так и в их поступках и достигаемых ими результатах. Человек зажиточен, пользуется обществен- ным влиянием и уважением именно потому, что обладает «счастьем». «Счастливый» значит «богатый», «знатный», «могущественный», «уважаемый», «обладающий высоким достоинством». «Человека звали так-то, был он сыном такого-то, сына та- кого-то; и был он благополучен и славен» (storaudigr ok agaetr), - этими словами нередко вводятся персонажи в ис- ландских сагах. В понятии audigr27 «благополучие», «удачли- вость», «счастье» и «богатство» максимально сближаются, 42
точнее, изначально слиты воедино, не разделены. Человек счастлив; и чувствует себя полноценным только тогда, когда <>п включен в плотную сеть социальных связей28. И наобо- рот, несчастнейший из людей - изгой, поставленный вне за- кона, т. е. вне всеобщей связи людей, он как бы уже и не че- ловек, а «оборотень», волк, чудовище. С точки зрения гер- манца, свободные делятся на более и менее благополучных, г. е. людей в разной мере удачливых, счастливых. Тем, на- < колько наделены человек и его род везением, определяют- < я и их социальный престиж и материальное богатство: эти- ческая оценка стоит на первом месте. Можно, конечно, применить к этому обществу ту систему <<>циальной классификации, которая сложилась на латин- < ком средневековом материале, и ограничиваться делением норвежцев, шведов или исландцев на знатных и незнатных, богатых и небогатых и т. д., но придется признать, что сами п и люди так себя не классифицировали. Понятия, кото- рыми они пользовались, куда более богаты содержанием и, как мы видели, подчас лишь с трудом доступны нашему < озпанию. Латинские средневековые памятники дают «объектив- ную» характеристику человеческих состояний: они судят < > людях, так сказать, «извне», на основе их имущественного, правового и политического статусов. Соответствующие же к рманские источники идут как бы «изнутри»: «внешний» < гатус теснейшим образом связан с «субъективными» факто- рами, с самооценкой человека и с этической оценкой его ок- ружающими, обществом. Деление на «объективное» и «субъ- ективное» плохо применимо к этому сознанию, ибо само оно гак мир не расчленяло. Социальная роль не была внеш- • к п но отношению к внутренней сущности индивида; счита- »кн ь, что они находятся между собой в полной гармонии, и <и < у гствие ее казалось чем-то неестественным. От знатного н богатого ожидали благородного поведения и сопутство- вавшего ему комплекса положительных личных качеств; на- оборот, человеку низкого положения отказывали в соответ- • । вующих моральных признаках. Поэтому субъективная сто- рона человеческой индивидуальности органически включа- ли ь в социальную характеристику члена общества. ( юциальные понятия у германцев, как мы видели, обыч- но имели не одно, а ряд значений. Содержание понятий 43
«владение», «богатство» не исчерпывалось материальным достатком, но предполагало, кроме того, личные качества владельца: «счастье», «гордость», «благородство», «до- блесть», «удачу», «могущество», «власть». Зато не существо- вало понятий, которые выражали бы только вещную, чисто хозяйственную сторону обладания имуществом, безотноси- тельно к лицу, им пользовавшемуся29. Дело, видимо, не только в текучести и многозначности этих понятий, отражающей как особенности мышления, не склонного к строгой логической классификации, так, неред- ко, и нечеткость самих социальных градаций, которые эти понятия отражали, - дело в том, что средневековые сканди- навы вообще несколько иначе членили социальную действи- тельность. Критерии, применяемые ими при описании соб- ственного общества, опирались на специфическую систему ценностей. В центре этой системы находились определен- ные человеческие качества: родовитость, удачливость, везе- ние в отношениях с людьми, наличие многочисленных ро- дичей и друзей; что же касается богатства, то оно было, несомненно, существенным, но производным признаком. Материальное благополучие - компонент «счастья», доброй судьбы человека, семьи, рода30. Историк не может ограничиваться исследованием одно- го лишь самосознания людей изучаемой им эпохи и всегда применяет научные критерии расчленения материала. Но в равной степени неправильно было бы не принимать во внимание «субъективную» сторону социальной действитель- ности и не вдумываться в те оценки, которые давали себе са- ми эти люди. При анализе терминологии исторических ис- точников именно данная сторона дела приобретает особое значение. Исторический процесс, представляющий неразрывное единство объективного и субъективного, не может быть правильно понят, если элиминировать из него человеческое сознание - активную составную часть социальной практики, во многом определявшую человеческое поведение. * * * Наши наблюдения можно было бы расширить за счет ана- лиза памятников на древнеанглийском, фризском, саксон- 44
• । <>м и других германских языках. Вопрос, однако, заклю- 11< н я не в количестве материала, который подтвердил бы |'|.11нгприведенные предположения. Не следует ли рассмат- ривать конфронтацию мертвой латыни континентальных • и гопников с живым языком источников северогерманских t ik своеобразный эксперимент? I!(тория не относится к разряду опытных наук. Явления прошлого невоспроизводимы. Но в стремлении заставить и Юрию раскрыть свои тайны, погребенные под пластами • ни >< геневших знаковых систем, ученый, видимо, вправе об- p. и । и вся к памятникам, созданным на том языке, который • охранял живую связь с реальной социальной деятель- ||«и тьк) людей. В « равнении с богатейшей социальной терминологией и л родных диалектов, выражающей огромный объем поня- । им и их оттенков, соответствующие латинские категории п рлшесредневековых памятниках выглядят далекими от н ii( । вительности; они явно не передают ее сложности, г । |уместся, во многом от историка, его таланта и применяе- мом им методики, зависит, в какой мере памятники на ла- мин ком языке, образующие главный массив источников • оно периода, все же способны ответить на вопросы, каса- < »ни1(ч я существа общественных отношений и институтов. !• м не менее социальная терминология вульгарной латыни, HiiiK иная гибкости и полисемантичности, т. е. именно тех • « к < тв, которые были в высокой степени присущи народ- । и >п терминологии и породившему ее сознанию, дает лишь и раиичепную возможность для исследования обществен- • 11.14 градаций и состояний в период раннего Средневековья. /|||<> прощупать пульс живой жизни сквозь омертвевшую и пн» латинского словарного и фразеологического фонда. Многообразные нюансы реальных отношений между людь- ми, п< говоря уже об их самосознании и самооценке, скрады- и но к я, и поэтому наши знания по этим важнейшим вопро- • in о< гаются очень приблизительными. Нон горим еще раз: явление билингвизма заслуживает при< । .1лыюго внимания и представляет несомненный инте- । о « < точки зрения историко-культурной. Памятники на на- | о ПП.1Х языках возникли на периферии раннефеодального мира Разумеется, социальный строй скандинавских стран, ।• •нормандской Англии, Фрисландии или Саксонии имел 45
глубокие отличия от франкских или южногерманских по- рядков, и перенос наблюдений, сделанных на северогерман- ском материале, в другие районы Европы невозможен. Оче- видно, для медиевиста, изучающего общество в регионах господства вульгарной латыни, эти наблюдения могли бы прежде всего играть роль «поправочного коэффициента». Их следовало бы учитывать при оценке латинских источни- ков для того, чтобы яснее представлять себе их неполноту и неточность информации, которую можно из них извлечь, и, следовательно, относительность получаемых выводов о со- циальных связях и статусах. Такого рода коррективы чрез- вычайно важны, ибо нет ничего опаснее иллюзий, порож- даемых изучением источников, превращающихся в глазах доверчивого историка в «зеркало» действительности. За ог- рубленной и подчас антикизирующей юридической класси- фикацией латинских памятников, изобилующих общими местами, историку важно разглядеть живую сеть человечес- ких отношений. Если же он не в состоянии добраться до них вследствие специфики этих памятников, то он по крайней мере должен был бы отдавать себе отчет в пробелах, может быть, отчасти восполнимых при помощи гипотезы, опираю- щейся на более богатый и достоверный материал, заимство- ванный из другого региона с народной письменностью. Приведенные выше данные о северогерманской социаль- ной терминологии невозможно свести целиком к специфи- ке одной лишь периферии Европы. Они, на наш взгляд, по- рождены общим варварским субстратом, сокрытым, однако, на континенте средневековой латынью, тогда как в Сканди- навии или Саксонии он был обнажен. При господстве в письменности вульгарной латыни продолжали существо- вать народные диалекты, на которых основная масса населе- ния говорила, думала и в категориях которых формировала и выражала свои социальные понятия. Нечеткость этого массового сознания, закрепляемая тем, что оно долгое вре- мя оставалось бесписьменным, находилась в разительном противоречии с классификациями официальной латыни. Лингвистический дуализм в феодальной Западной и Цен- тральной Европе имел достаточно четко выраженную со- циальную окраску: господа и подданные, если не всегда гово- рили на разных языках, то пользовались совершенно несо- измеримыми возможностями фиксации своих взглядов 46
и мыслей. Блок с полным основанием говорит о социаль- ной «иерархизации языков» в Средние века. Но этот «иерар- хический билингвизм» выражал вместе с тем и два очень разных способа моделирования социальной действитель- ности31. 1 Bloch М. La societe feodale. Р, 1968. Р. 122-123 (1-е изд. 1939). Рус. издание: БлокМ. Апология истории, или Ремесло историка. М., 1973. Приложение. С. 132. 2 См. богатый идеями доклад А. Дюпрона на XIII Международном конгрессе исторических наук: Dupront A. Langage et histoire. XIIIе congres international des sciences historiques, Moscou, 16-23 aout 1970. Moscou, 1970. 3 Сошлемся в частности на работы А.И. Неусыхина, который ис- следовал «варварские правды», записанные на вульгарной латыни, но подчеркивал необходимость установления терминологических парал- лелей между ними и записями обычного права на народных герман- ских диалектах (англосаксонскими и норвежскими судебниками). «Ла- тинские термины, - писал он, - часто не в состоянии точно выразить несоответствующие им реальные общественные отношения варвар- ских племен». Однако параллели эти Неусыхин считал допустимыми лишь в тех случаях, когда в континентальных «правдах» одни и те же явления обозначены одновременно латинскими и германскими тер- минами. «Подобные терминологические сближения зачастую служат немаловажным дополнительным источником для познания существа тех явлений, которые обозначаются сходными терминами» {Неусы- хин А.И. Возникновение зависимого крестьянства как класса раннефе- одального общества в Западной Европе VI-VIII вв. М., 1956. С. 54). 4 О проблеме перевода применительно к периоду раннего Средне- вековья см.: Heck Ph. Ubersetzungsprobleme im friihen Mittelalter. Tubingen, 1931. 5 Heck Ph. Die Gemeinfreien der karolingischen Volksrechte. Halle, a. S., 1900; Idem. Die Standesgliederung der Sachsen im friihen Mittelalter. Tiibingen, 1927; Idem. Drei Studien zur Standegeschichte. Stuttgart, 1939; Wittich W. Die Frage der Freibauren // Zeitschrift der Savigny-Stiftung fur Rechtsgeschichte. Germanistische Abteilung. 1901. Bd. XXII; Brunner H. Standerechtliche Probleme // Ibid. 1902. Bd. XXIII; Vinogradoff P. Wer- geld und Stand // Ibid. 1902. Bd. XXIII. 6 Heinemeyer W. Beneficium-non feudum, sed bonum factum // Archiv fur Diplomatik. 1969. Bd. 15. S. 155-236. 7 Seebohm F. The English Village Community. L., 1905. 4th. ed. Попыт- ку возвратиться к подобной точке зрения на англосаксонские гра- моты представляет работа Т. Астон {Aston Т.Н. The Origins of the Manor in England) // Transactions of the Royal Historical Society. 1958. Vol. 8. 5th ser. 47
8 VinogradoffP Romanistische Einfliisse in Angelsachsischen Recht: das Buchland // Melanges Fitting. 1908. Bd. II. 9 Maitland F. Domesday Book and beyond. Cambridge, 1897. Cp.: John E. Land Tenure in Early England. Leicester, 1960; Idem. Orbis Britanniae and other Studies. Leicester, 1966. 10 Birch W. de. Ed. Cartularium Saxonicum. L., 1885-1893. V. I-III. № 124: Ulenbeorge |?e Beortulf cyng gefreoda and gebocoda into Eveshomme... Cp.: Ibid. № 1320: North Heanbyrig. Wiglaf cyning gefre- ode and becte into mynstre... Offa gebecte into Wigera ceastre... 11 См.: Гуревич А Я. Роль королевских пожалований в процессе феодаль- ного подчинения английского крестьянства // Средние века. 1953. № 4. 12 Vinogradoff Р. Villainage in England. Oxford, 1892 P. 119 ff.; Idem. English Society in the Eleventh Century. Oxford, 1908. P. 431 ff.; Kocmuh- ский E.A. Исследования по аграрной истории Англии XIII в. М.; Л., 1947. С. 414 сл.; БаргМ.А. Исследования по истории английского фео- дализма в XI-XIII вв. М., 1962. С. 349 сл. 13 Die Gesetze der Angelsachsen. Halle (Saale), 1903. Bd. I. S. 50,173, 456. 14 Ibid. S. 170, 171, 191. 15 Ibid. S. 260. 16 Ibid. S. 277. 17 Ibid. S. 300-301; I Cnut. Ad fidelitatem erga Domi- num. 20 ...utan beon A urum hlaforde holde and getrywe and aefre eallum mihtum his wurdscipe raeran and his willan gewyrcan... Quadripartitus. De fidelitate domi- nis exhibenda. 2O...simus dominis nos- tris per omnia fideles et credibiles et eorum gloriam totis uiribus exaltemus et uelle faciamus... 18 Birch W. de. Op. cit. № 774: Scribitur etiam in ista regis Eadmundi col- lacione Anglice ipsius tenor carte principalis de verbo ad verbum quam quidem turn propter figurarum ignoranciam turn propter vocabulorum barbariem praesentibus minime ad praesens duximus interserendam... 19 Cp.: Birch W. de. Op. cit. № 618 и 619, 738 и 739, 1132 и 1133. Ср. еще две редакции завещания Уинчестерского епископа Aelfsige (пер- вая половина X в.) - подлинную древнеанглийскую и позднейшую ла- тинскую: «...желаю, чтобы был освобожден каждый человек, пребывающий в рабстве в пределах епископских вла- дений ...» «желаю, чтобы все свободные и служилые люди, населяющие епис- копство, знали ...» (J>aet ie wille J>aet man gefreoge aelc- ne witejjeowne mannan J?e on J?am bis- coprice sie...) (volo quod omnes liberi ac servien- tes homines, inhabitantes episcopatum, sciant....) Ibid. № 652 и 654. 20 Chronicon Abbatiae de Rameseia / Ed. by Macray. Rolls Series. P. 161, 176: ...cartas et cyrographa... de Anglico in Latinum ad posterorum notitiam curavimus transmutare...; ...universas itaque cartas et cyrographis 48
quae in archivis nostris Anglice barbarie exarata invenimus non sine diffi- cultate et taedio in Latinos apices transmutatis... 21 Bloch M. Apologie pour 1’histoire ou Metier d’historien. P., 1961. P. 84; Блок M. Апология истории... С. 90. 22 Konungborinn, lendborinn, hauldborinn, adalborinn, fijAlsborinn, fullu borinn, arborinn, aettborinn, ddalborinn, beztr madr; karl, recs J?egn, drengr, Jjyborinn madr, leysingi, frjAlsgjafi, pyrmslumadr, praell, hrisungr, hornungr, loskr madr; jafnborinn, jafnr£ttismadr, halfrattismadr, betrfedrungr. 23 Gronbech W. Kultur und Religion der Germanen. Darmstadt, 1961. Bd. I. S. 40. Первонач. изд.: Vor Folkeaett i Oldtiden. Kopenhagen, 1909-1912. 24 См.: Туревич А.Я. К истолкованию «Песни о Риге» // Скандинав- ский сборник. Таллин, 1973. XVIII; Gurewicz A. Tripartitio Christiana - t ripartitio Scandinavica // Kwartalnik Historyczny. 1973. R. LXXX. 25 Cm.: Gurevich A. Edda and Law. Commentary upon Hyndlolidd // Arkiv for nordisk filologi. 1973. № 88. 26 Cm.: Heusler A. Das Strafrecht der Islandersagas. Leipzig, 1911. 27 Ср. др. англ, £adig, «счастливый», «процветающий», «удачливый». 28 В «Речах Высокого» (H3vam£l), древнеисландском поэтическом с обрании афоризмов житейской мудрости, богатство названо «самым неверным из друзей» и умеренный достаток объявлен более предпо- чтительным, чем изобилие. Наличие сына, сородичей и друзей, а прежде всего память о славных поступках - вот что ценится превыше всего. Плохо одинокому! - таков лейтмотив этой эддической песни. 11ужно уметь ладить с людьми, устанавливать с ними тесные связи, тогда человеку не страшны испытания, посылаемые судьбою. «Речи Высокого» иногда толкуют как кодекс морали «маленького человека», прагматично и не без цинизма созерцающего нелегкую и чреватую опасностями жизнь и ищущего наиболее безопасных путей. 29 Термин rlkr означал «могущественный», «сильный», «власт- ный», Лишь в конце XIII в. появляется, под иноземным влиянием, новое дополнительное значение этого термина «богатый», вытес- няющее прежние значения. См.: Cleasby R.tVigfusson G., Craigie W.A. An Icelandic-English Dictionary. Oxford, 1957. P. 499. 30 В упомянутой выше «Песне о Риге» (Rigspula) различия между нытью, свободными и рабами выражаются не только в материальном достатке, но, и в первую очередь, в личных качествах, моральных и физических; благообразию и благородству знати противостоит грубо- нлтая простота карла, рабы же изображены карикатурно уродливыми и оггалкивающими. 31 О «блокировании» культуры «низов» культурой высших слоев общества в период раннего Средневековья см.: Le Goff f. Culture с1ёп- < air et traditions folkloriques dans la civilisation n^rovingienne // Niveaux de culture et groupes sociaux. P; La Haye, 1967. P. 29. (В первые опубликовано: «Труды no знаковым, системам». Тарту, 1975. Вын. 7. С. 98-111)
К истории гротеска. «Верх» и «Низ» в средневековой латинской литературе Памяти Михаила Михаиловича Бахтина Историки культуры знают: в разные эпохи и в различных обществах причиной смеха служили весьма нео- динаковые, подчас противоположные явления. Кажущееся достойным осмеяния в одной культуре может воспринимать- ся вполне серьезно в другой. Смех всякий раз оказывается направленным по особому адресу. Не оставалась неизмен- ной и самая природа смеха, его, так сказать, внутренняя кон- ституция; он может ограничиваться одной, специально ему отведенной сферой (комическое в противоположность тра- гическому), а может быть возведен в ранг мировоззренчес- кой категории и в этом случае охватывает более универсаль- ные области человеческого духа. Но изучена история смеха весьма слабо1. Тем больший интерес вызывают исследова- ния, в которых всерьез ставится проблема смехового начала в истории культуры. Назовем двух отечественных авторов, которым принад- лежит наиболее существенный вклад в разработку этой про- блемы. Еще в 1925 г. О. М. Фрейденберг было написано не- большое исследование «Происхождение пародии». В этом этюде развита плодотворная, опирающаяся на обширный материал концепция о взаимной связи пародийного и сак- рального аспектов в архаической, античной и средневеко- вой культурах. Комическое и трагическое, профанирующее и священное, осмеивающее и возвышенное суть две сторо- ны единого мироощущения, естественно восполняющие одна другую. Господь и осел в роли бога, месса и всепьяней- шая литургия, правитель и передразнивающий его восседа- ющий на его троне шут, фарсовый триумф полководца, пародия на суд - на взгляд Фрейденберг проявления такого миропонимания, которое предполагает для всего серьезно- го его пародийного дублера. Это фарсовое двойничество входило в самый механизм сакрального, «именно связь 50
божества с пародийным началом относится к древнейшей религиозной концепции»2. И до тех пор, пока религиозное сознание живо и сильно, оно не страшится осмеяния и паро- дии, черпая в них новые силы. В работе «Поэтика сюжета и жанра» Фрейденберг возвращается к вопросу о семантике смеха в народном сознании и в древних литературах, пока- зывая связь и переходы смеха и плача, присущие архаичес- кому обряду. Сфера реалистического в античной литературе совпадала с низменным и комическим; «вульгарный реа- лизм» древности имел мифологически-фольклорные исто- ки. «Органическое переплетение высокого с низким, страс- тей с фарсами» находит исследовательница и в Средние ве- ка. «Реалистические сценки, прерывая серьезные действия (мистерий, моралий, мираклей), выводили дураков, шарла- танов, хитрых слуг, чертей, которые ссорились и дрались»3. Таким образом, «двуликость» сакрального и смехового на- чал, их исконная переплетенность и слитность - существен- ная черта культуры, присущая и первобытности, и Антично- сти, и Средним векам. Можно не соглашаться с объяснением происхождения сакрально-фарсового двойничества, кото- рое предложила Фрейденберг, склонная возводить его во всех случаях к наиболее архаическим и «дологическим» ста- диям человеческой культуры, - нам представляется, однако, в высшей степени продуктивной самая постановка вопроса о сопряженности смехового и серьезного начал. Несколько иную постановку этой же проблемы находим мы в монографии М. М. Бахтина «Творчество Франсуа Рабле и народная культура Средневековья и Ренессанса». Бахтин придает проблеме смеха и гротеска в средневековой культу- ре основополагающее значение. Как он доказал, современ- ное понимание гротеска неприменимо к древним и средне- вековым его проявлениям. При сопоставлении с последни- ми гротеск в литературе и искусстве нового времени выгля- дит односторонним и обедненным. «Гротескный реализм» переводил страшное в смешное, побеждал страх смехом. Таким образом, речь идет уже не о смешении высокого и низкого, а о принципиальном нарушении всех граней и про- тивоположностей - между индивидуальным телом и миром, между отрицательным и положительным, между серьезным и комическим. Максимальное сближение «верха» и «низа», их перевертывание и взаимный обмен, веселая гиперболи- 51
зация действительности лежат в основе образа «гротескно- го тела». Отмечая фольклорные источники средневекового гротеска, Бахтин находит его в самых различных формах культуры той эпохи: в изобразительном искусстве, в литера- туре, мистерии, карнавале. С его точки зрения, «средневеко- вый и ренессансный гротеск, проникнутый карнавальным мироощущением, освобождает мир от всего страшного и пу- гающего, делает его предельно нестрашным и потому пре- дельно веселым и светлым»4. Особенно важны соображения об амбивалентности и парадоксальности средневекового гротеска5. М. М. Бахтин склонен локализовать эти коренные при- знаки смехового начала преимущественно в народной куль- туре, резко противопоставляя ее культуре «официальной», церковной, которой смех и веселье, на его взгляд, противо- показаны. Для последнего утверждения имеются основания. «Христос никогда не смеялся» (Иоанн Златоуст). Апостолы и отцы церкви осуждали легкомысленное празднословие и лишенное благочестия балагурство. Такой позиции при- держивалась церковь и в Средние века, лишь с XII в. «уме- ренная веселость» вышла из-под запрета6. Собственно, толь- ко с этого времени в средневековой латинской литературе получают распространение пародия и сатира, до того встре- чающиеся спорадически7. Нужно, однако, принять во вни- мание разрыв между общими принципами, на соблюдении которых церковные авторитеты не переставали настаивать, и практикой, далеко не всегда и во всем безусловно отвечав- шей этим принципам. Поиски карнавального, смехового народного мировиде- ния вряд ли следует ограничивать только рамками неофи- циальной культуры. Имеет смысл «испытать на смешное» и официальную литературу Средневековья. Сколь сильно ни была эта литература пронизана духом церковной ортодок- сии, она не могла вместе с тем избежать влияния и давления той среды, которой была адресована. Агиография, пропове- ди, поучения, рассказы о видениях потустороннего мира были рассчитаны на массовую аудиторию. Для того чтобы оказать на нее соответствующее идеологическое воздействие, авто- ры подобных сочинений должны были найти со своей пуб- ликой общий язык, и этим «языком» неизбежно становился комплекс верований и представлений, распространенных 52
в среде народа. Было бы неверно относить всю эту обширную литературу исключительно к сфере безраздельного владения «серьезной» официальной идеологии, «культуры агеластов» (по выражению Бахтина). И дело не только в сознательном стремлении церковных писателей приноровиться к уровню и вкусам паствы, - сами эти авторы сплошь и рядом были вы- ходцами из той же среды, разделяя с нею основной «мысли- тельный инструментарий» средневековой эпохи. Изучение такого рода памятников имеет особый интерес. Ведь в корпу- се средневековой письменности одобренные церковью сочи- нения на латинском языке обладали высоким «рангом», по- этому они наиболее репрезентативны. В рамках статьи мы можем самое большее кратко наме- тить отдельные аспекты трактовки «верха» и «низа» в запад- ноевропейской латинской словесности. Материал слишком обширен и нуждается в более детальном и всестороннем об- следовании. * * * Синтез предельной серьезности и трагизма, с одной сто- роны, и тенденции к максимальному снижению - с другой, проистекал уже из самого христианского учения, строивше- гося на идее вочеловечения бога, в личности которого объе- динились божественное и человеческое в их крайних выра- жениях. Бог, рождающийся в хлеве и после грязных и унизи- тельных истязаний умирающий вместе с разбойниками, бу- дучи преданным позорной, рабской казни, пережив пред гем жестокую предсмертную тоску и чувство «богооставлен- ности»; распятое, кровоточащее и изуродованное тело его как символ высшей красоты; культ духовного смирения и телесного страдания, нищеты, отрешения от земных радо- стей, пронизывающий христианскую религию; обнаруже- ние духовной силы в физической немощи - это принци- пиально возвышающее «уничижение» сочетается с не менее разительным парадоксом несовпадения, несовместимости веры и разума. Присущее христианству противоборство тела и духа, миров земного и небесного находило свое выра- жение и в эстетике Средневековья, в частности в гротеске, широко применявшемся как в изобразительном, так и в сло- весном искусствах8. 53
Изучая произведения средневековой литературы, создан- ной клириками, постоянно сталкиваешься со своего рода па- радоксом. В этих памятниках заметно некое противоречие - противоречие для нынешнего сознания - между общей те- мой и конкретной ее реализацией. Церковный автор озабо- чен спасением душ своих слушателей; он записывает различ- ные истории, с помощью которых стремится наставить их на путь истины. Демонстрация могущества святого при- частия и крещения, необходимости избегать искушений и противиться греховным соблазнам, разоблачение козней дьявола и прославление святых угодников, изумление перед милосердием господа, призывы к душевному сокрушению и покаянию, показ превосходства смирения и простоты над гордыней, приоткрытие завесы, скрывающей мир иной с его карами и наградами - вот основные темы коротких на- зидательных повестей, какими полны сочинения духовных писателей на протяжении веков, от Григория Великого и Григория Турского (VI в.) до Цезария Гейстербахского или Якоба Ворагинского (XIII в.). Но эти возвышенные, благоче- стивые задачи разрешаются на грешной земле, вопреки про- искам нечистой силы и среди людей, преследующих, как правило, грубо материальные, эгоистические, низменные цели. В результате сакральное и мирское, «верх» и «низ» в назидательной повести соприкасаются. У теперешнего чи- тателя такого рода произведения вызывают неадекватную реакцию, вероятно, во многом совершенно не ту, какую они вызывали у средневековой аудитории и на какую, конечно, были рассчитаны. «Странность» этих рассказов для современного читателя заключается в том, что по большей части они способны про- будить у него лишь смех или удивление, но отнюдь не распо- ложить его на серьезный лад. Когда смешат и веселят новел- лы Возрождения, осмеивающие невежество и порочность духовенства или суеверия мирян, в том нет ничего неожи- данного, именно на достижение такого результата они и были рассчитаны. Вступавшая в новую эпоху культура с хо- хотом расставалась с прошлым. Но средневековая новелла возникла в совершенно иной обстановке, она ничего не на- меревалась высмеивать и разоблачать, ее задачи были не разрушительные, а созидательные. Необходимо попытаться восстановить ту культурную ситуацию, в которой эта новел- 54
ла сложилась и нашла столь долгую жизнь. Присмотримся прежде всего к природе заложенного в ней «несерьезного», смехового начала, - заложенного не явно, но имплицитно, ибо снижение не обязательно имело сознательно комичес- кий характер. Начать с того, что в ней нелегко найти примеры чисто комического или записанного исключительно для развлече- ния. Как правило, если не всегда, вызывающие нашу улыбку эпизоды в сочинениях церковных авторов приводятся с иными, более возвышенными, дидактическими целями. А потому остается открытым вопрос: воспринималось ли как смешное или гротескное то, что ныне не может не вызывать соответствующих эмоций? Так, споры из-за тела святого, по- добные тем, о которых рассказывает Григорий Турский (Vitae patrum, XIII, 3; Hist. Franc., I, 48), производят на со- временного читателя впечатление гротеска, причем это впе- чатление усиливается благодаря тому, что сам Григорий оче- видным образом не осознает странности ситуации, рисуя ее вполне серьезно и благочестиво9. Во всяком случае, если и в ту пору определенные ситуации осознавались в качестве ко- мических и пародийных, то не приходится сомневаться: они несли еще и иную нагрузку, значительно более серьез- ную, и именно она явно была основной. В народном гротеске, как отмечает М. М. Бахтин, нема- лое место отведено черту. В средневековых дьяблериях, в за- гробных видениях, фабльо черт - «это веселый амбивалент- ный носитель неофициальных точек зрения, святости наиз- нанку, представитель материально-телесного низа... В нем нет ничего страшного и чуждого»10. В наших источниках не- чистой силе, естественно, уделено огромное внимание, и весьма соблазнительно проверить на этом материале выска- занные Бахтиным положения. Образ дьявола и его прислуж- ников неизменно привлекал мысль, будил интерес, порож- д;ш все новые рассказы о его проделках. Нечистая сила по- стоянно окружает человека. Черти - своего рода вирусы Средневековья, ими заражен весь грешный земной мир. Впавшие в суетность люди не видят бесов, которые облепля- ют их подобно мухам, но эта печальная картина отчетливо предстоит взорам праведников. Подобные сценки, несо- мненно, обладали забавной занимательностью в глазах лю- дей Средневековья, испытывавших удовлетворение от сни- 55
жения образа нечистой силы и от высмеивания грешников. Но они прекрасно видели и иной, более глубокий план этих картин, ни в коей мере не смешной. В потешной демоноло- гии всегда приходится предполагать и жуткую сторону. Подобно тому как ад представляет собой антипод рая, так и падшие ангелы - полная противоположность светлым ан- гелам, ангелы наизнанку. Антагонизм сил добра и зла сам по себе предполагает возможность карнавальной трактовки по- следних. И хотя нет таких бед, которые не стремились бы причинить людям бесы, тем не менее далеко не всегда цер- ковные авторы рисуют чертей в мрачных тонах. Средневе- ковый демон не лишен двойственности, даже известной привлекательности. В его обрисовке явственно видны чер- ты народного гротеска. Амбивалентность в трактовке демо- нов присуща всей средневековой литературе. В ее изображе- нии нечистая сила до крайности страховидна: черные от- вратительные духи, ужасающие драконы, которые обвивают человека своим хвостом и заглатывают его голову либо засо- вывают морду в рот грешника и всасывают в себя его душу, и т. д. и т. п. Дьявола в его действительном облике, как духа, телесными очами видеть невозможно. Людям он и его слуги являются в любом виде: в обличье прекрасных мужчин и женщин, священников, свиней, кошек, собак, гадов - их спо- собность к метаморфозам ничем не ограничена. Но нельзя их увидеть со спины: у них ее нет. Иные рассказы о чертях не лишены шутливости. Монахи дремлют на молитве, а среди них суетятся черти (Caesarii Heisterbacensis Dialogus Miraculorum, V, 56. Далее цит.: D. М.); знатная дама появилась в церкви, вырядившись «по- добно павлину», не замечая, что на длиннейшем подоле ее платья восседали черные «как эфиопы» чертенята, радост- но прыгающие и бьющие в ладоши (D. М., V, 7); послушница не перекрестила лист латука, перед тем как отправить его в рот, - в нее немедля вселяется нечистый (S. Greg. Dial., 1,4); клирик невзначай упомянул дьявола - и он уже тут как тут (там же, III, 20). Отмечая «крайнюю наивность» таких рас- сказов, Э. Ауэрбах справедливо находит в них «подлинную атмосферу сказок о домовых и гномах», в которых чудесное перемешивается с гротеском11. Не менее занимательны для тогдашней публики были сценки, в которых нечисть, всегда готовая пакостить и проказничать, вместе с тем страшится 56
святых и славит их. Бес отказывается покинуть тело одержи- мого до тех пор, пока его не изгонит влиятельный святой (S. Gregorii Turon. De gloria conf., 63); дьявол, признавая свое бессилие помочь роженице, адресует ее к апостолу Андрею (Legenda aurea, II, 3); злые духи простираются ниц перед святой, заклиная ее «крестом и гвоздями, коими был прибит к нему господь», не понуждать их покинуть «свои обитали- ща» (Vita Rusticulae, 13). Наибольшее изумление, наверное, вызывали добрые бесы, наподобие того, который под видом оруженосца верно служил рыцарю и оказал ему множество услуг, не посягая на его душу; когда же рыцарь распознал в нем демона, тот отказался от всякого вознаграждения, поже- лав лишь, чтобы на заработанные им деньги был куплен ко- локол для заброшенной церкви, дабы призывать верующих на мессу. «Большое утешение для меня быть с сыновьями че- ловеческими», - признался этот демон (D. М., V, 36). Трактовка нечистой силы средневековыми авторами ам- бивалентна и двуедина. Смех вряд ли преодолевает страх пе- ред дьяволом и делает его «нестрашным». Но средневековое с ознание, ни на минуту не расставаясь с уверенностью в аб- солютности и неизбывности сил зла, находит в них и другую < торону: оно видит их также и в качестве смешных, жалких и даже не лишенных добродушия шутов, посрамляемых свя- тыми, ангелами, обитателями небесных сфер. Страшное не только отталкивало, - оно и жадно притягивало. Комичес- кое распространяется на мир зла и порождает специфичес- кий гротеск, в котором необычное совершается в бытовой < фсре. Какова природа этого смеха? Он есть своего рода признание того, что за обыденными, заурядными и повсед- невно встречающимися явлениями жизни неизменно кроет- ся нечто сверхъестественное; смех здесь - эмоциональное признание извечного антагонизма сил добра и зла, сакраль- ного и нечистого, антагонизма, который лежал в основе < рсдневекового миросозерцания. «Гротескный реализм» (Бахтин), «вульгарный реализм» (Фрейденберг)? Да. Но вместе с тем и «вульгарный, гротескный мистицизм». Ибо это амбивалентное, серьезно-смеховое отношение к нечис- той < иле есть существенное проявление народной религиоз- 1 к и । и. Смеховое начало не самостоятельно здесь, скорее его нужно было бы понимать как органический элемент структу- ры серьезного. 57
Бес объединял в себе абсолютное зло с шутовством. Не случайно в средневековой литературе, равно как и в искус- стве, обычно фигурирует не сам Князь тьмы, - представить его смешным было трудно, - а «рядовые», мелкие бесы. В них оставалось нечто от языческих духов и эльфов, и отно- шение к ним народа было двойственным, колеблясь от стра- ха и ненависти до добродушной усмешки. Гротеск вмещал в себя оба аспекта действительности: не уничтожая страш- ного, он находил в нем противоположную сторону, при- чудливо-комическую. Так же как и карнавал вряд ли упразд- нял жуть и ужас. Не проливают ли свет на его существо пресловутые пляски и хороводы смерти? Разряженные и веселые папы, прелаты, короли, рыцари, горожане, кре- стьяне пляшут рука об руку с кривляющейся и ухмыляющей- ся смертью... Установить границы комичного нелегко. Комичны пала- чи или язычники, пытающиеся обезглавить святого и беспо- мощно застывшие в грозной позе с занесенными над его го- ловою мечами. Но вызывает эта картина у средневекового читателя опять-таки не только смех, но и изумление перед могуществом праведника. Видимо, аналогичные чувства вы- зывал образ сутяги, который «в тяжбах продавал свой язык» и был погребен с разверстым ртом, ибо не удалось его за- крыть. У некоего юриста по той же причине при смерти во- обще исчез язык (D. М., VI, 28; XI, 46). Не столь смешон, сколь жуток вор, забравшийся в усыпальницу святого и по- павшийся в его объятья: он бессилен вырваться из его мерт- вой хватки (S. Greg. Turon. De gloria confessor., 62). Народному восприятию в Средние века была глубоко при- суща тенденция переводить спиритуальное в конкретно- ощутимое. Вульгарный, гротескный «реализм», овеществ- ляя спиритуальное и стирая грани между абстрактным и предметным, не только низводит потустороннее до земно- го, но и как бы растворяет земное в сверхъестественном. Без удивления повествует Цезарий Гейстербахский о проис- шествии в церкви, в которой священники пели громко и без набожности, «на мирской манер»: одно духовное лицо заме- тило, как демон, стоя на возвышении, собирал в большой мешок... голоса певцов. И так «напели» они «полный ме- шок» (D. М., IV, 9). Вокруг монаха, дремавшего в монастыр- ском хоре, сновали бесы в облике свиней и с хрюканьем под- 58
бирали падавшие у сони изо рта слова молитвы, лишенные благодати (там же, IV, 35). Богатый кельнский горожанин решил купить камней, с тем чтобы, когда в судный день ока- жутся на весах его добрые и злые дела, апостолы могли бы положить в чашу весов с добрыми делами эти камни и чаша перевесит (D. М., VIII, 63). Доброе дело обладает в этой си- стеме сознания физическим весом. Благочестие может быть столь пламенным, что священник во время молитвы парит в церкви, не касаясь ногами пола (там же, IX, 30). Сакрамен- тальные акты воспринимаются как лекарства и магические средства, причем не одни темные прихожане путали гостию с народными приворотными зельями, но и иные клирики: один из них пытался соблазнить женщину, используя для этого церковную облатку (там же, IX, 6). Своего рода «мате- риализм» проявляется самым неожиданным образом. Горо- жанин, имевший обыкновение на ходу непрестанно читать молитвы, после смерти явился родственнику, и тот увидел, что на голенях у него была написана молитва, обращенная к богородице (там же, XII, 50). «Тела» душ подвергаются на том свете всевозможным пыткам. Ожоги, полученные душой человека, побывавшего в аду, после возвращения его к жизни оказались на теле (Bedae Hist. Eccl., Ill, 19; см. так- же: Rudolf von Schlettstadt. Historiae Memorabiles). Гротеск низводит великое до малого, профанирует сак- ральное и в этом смысле может приблизиться к святотат- < гву. Известны примеры литургии - фарса, в котором роль богородицы исполняет подгулявшая девица; осел близ алта- ри, пьяный шут вместо епископа, молитва со словами из низкого» обихода - что это, как не глумление над боже- < гвом? Иные случаи богохульства кажутся поразительными. Лльберико да Романо, потеряв на охоте сокола, «спустил штаны и показал господу зад в знак хулы и поношения. Ког- да же возвратился он домой, пошел он и справил нужду на а/i гарь, на то самое место, где освящалось тело Христово». Л. П. Карсавин приводит этот факт как свидетельство жажды веры», боязни разувериться и поддаться сомнени- ям, а не как доказательство неверия и всеотрицания12. Но дело, возможно, в другом. Так же как осмеяние божества и пародирование религиозного ритуала в древних культах лишь утверждали незыблемость веры, так, может быть, и в данном случае осквернение святыни и богохульство являли 59
собой карнавализованную сторону религиозности? Слу- чаи предельного сближения максимально возвышенного и священного с презренно низменным и постыдным нахо- дим и у Цезария Гейстербахского. Некий магнат, примкнув- ший к альбигойцам, «из ненависти ко Христу» опорожнил желудок близ алтаря в тулузском соборе и использовал алтарное покрывало вместо подтирки. Такое поведение шо- кировало и самих врагов истинной веры. Другие еретики положили на алтарь блудницу и предались разврату в виду распятия (D. М., V, 21). В осажденном крестоносцами Безье отступники от ортодоксии помочились на евангелие, после чего сбросили оскверненную книгу со стены на головы пра- воверных и, осыпая их стрелами, кричали: «Вот несчаст- ные, ваш закон!» (там же, V, 21). Цезарий, потрясенный богохульными деяниями еретиков, сообщает без коммента- риев о факте поголовного избиения жителей этого города (включая и католиков: «Господь отберет своих») видимо, не замечая, как зло и добро поменялись местами. * * * Функцию носителя снижающего, комического начала, ко- торую в литературе обычно выполняет шут, в проповеди, благочестивом диалоге или житии святого, где шуту нет места, принимает на себя простец. Господь любит просте- цов и поощряет их. Крайний случай простодушия и довер- чивости, немедля вознаграждаемой богом, представляет эпизод с сожительницей некоего священника. Прослушав проповедь о карах, угрожающих грешникам в геенне, эта женщина в смятении спросила священника: что ожидает со- жительниц духовных лиц? Тот в шутку отвечал: «Ничто не спасет их, разве что войдут они в печь огненную». Поняв эти слова буквально, она залезла в затопленную печь и сгорела. Видели, как из трубы вылетела белоснежная голубка, а на ее могиле по ночам сами собой зажигались свечи (D. М., VI, 35). Другой рассказ интересен, как нам кажется, в том отноше- нии, что под пером какого-нибудь гуманиста он, несомнен- но, получил бы совершенно иное толкование, как свидетель- ство жадности и чревоугодия, которым охотно предаются духовные лица. Для того чтобы возвратить монастырю скот, несправедливо отнятый жившим по соседству магнатом, 60
аббат послал к нему монаха. Магнат пригласил его отобе- дать. За трапезой гость налегал на мясные блюда, хотя при- знал, что монахам запрещено есть мясо. Нарушение им за- прета простец объяснил так: «Когда мой аббат послал меня сюда, приказал он, чтобы я не отказался от той толики наше- го скота, какую сумею вернуть. И так как предложенное мне мясо, несомненно, монастырское, то, опасаясь, что вернуть из утраченного удастся мне лишь столько, сколько ухвачу зу- бами, я из послушания поел, дабы не возвращаться мне со- вершенно пустым». Господь не отвергает простеца, прибав- ляет Цезарий, и магнат, тронутый простодушием монаха и боясь кары божьей, возвратил отнятое. Вот пример того, за- ключает рассказчик, как поступок, сам по себе дурной, вследствие добрых намерений простеца обернулся добрым делом (там же, VI, 2). Юмор происшествия не скрыт от авто- ра, он называет эту историю «столь же веселой, сколь и чу- десной», но смешная и развлекательная сторона его расска- зов никогда не является самостоятельной, - она неизменно подчинена целям нравоучительным. Невежество иных священников было поистине порази- тельным, не вызывая тем не менее осуждения. Кельнский ка- ноник Веринбольд был столь прост, что не умел считать; он мог лишь отличать предметы, образующие пару, от нечет- ных. Висевшие на кухне у него окорока он считал так: «Вот окорок и его товарищ, вот еще окорок и его товарищ» и т. д. Слуги пользовались его невежеством, крадя окорока, и он был способен обнаружить пропажу только в том случае, если крали один окорок. Не был ли Веринбольд скорее глупцом, нежели простецом? Автор отвергает это подозрение: гос- подь благословил его простоту (там же, VI, 7). Наиболее эффективным способом воспитания паствы ду- ховные авторитеты считали конкретный, живой пример. Легенды о святых, церковные поучения, проповеди пере- полнены примерами из жизни праведников. Но святые < реднелатинской литературы нередко ведут себя довольно < воеобразно. Христианское всепрощение далеко не обяза- тельно для них. Таковы, в частности, многочисленные эпи- зоды, когда святые во гневе прибегают к побоям, расправе, дабы вразумить уклоняющихся от пути праведного или недо- < таточно почтительно обращающихся со своими патрона- ми. Иоанн Креститель так пнул ногой боннского каноника, 61
не склонявшего головы перед посвященным святому алта- рем, что тот заболел и умер (D. М., VIII, 52). Дрался святой Аустригизиль, епископ буржский (Vita Austrigisili, 10), при- бегал к рукоприкладству святой Никита Лионский (S. Greg. Turon. Vitae patrum, VIII, 5). Небесные покровители церк- вей и монастырей не ленятся покидать райские кущи для то- го, чтобы подвергнуть страшным карам лиц, посягавших на подаренные им владения. Иные святые готовы ввязаться в земные распри и тяжбы, дабы отстоять интересы посвящен- ной им церкви. Церковные авторы явно экстраполируют свои собственные нравы на поведение святых и мучеников, именем которых они правят населением. Не менее агрессив- но ведут себя в некоторых случаях даже богоматерь и сам Христос. Когда два игрока начали богохульствовать, причем один из них затронул в своих поношениях бога и мать его, раздался вдруг глас: «Нанесенное мне оскорбление я бы как- нибудь и стерпел, но бесчестье матери моей не перенесу». И тут же грешник был поражен раною и умер (D. М., VII, 43). В нарбоннской церкви находилось изображение Христа. Распятый явился священнику Василию с требованием при- крыть его наготу. Священник не понял смысла видения, хотя оно повторилось, на третий же раз явившийся жестоко прибил его и пригрозил смертью, коль распятие не будет прикрыто тканью (S. Greg. Turon. Libri mirac., I, 23). He ме- нее «страшное и чудесное» происшествие случилось с мона- хом, имевшим обыкновение спать во время церковной служ- бы: однажды ночью был он разбужен Христом на молитве - Спаситель сошел с алтаря и нанес ему такой удар в челюсть, что на третий день несчастный скончался (D. М., IV, 38). Господь-судия, воздающий на Страшном суде каждому со- образно его прегрешениям или заслугам, - фигура величе- ственная и отвечающая представлениям о царящей в мире высшей справедливости. Но божество, раздающее оплеухи и наставляющее на путь истинный пинками, производит странное впечатление. Здесь, помимо прочего, бросается в глаза противоречие между созерцательной неподвиж- ностью, торжественным покоем, подобающим обитателям высших сфер, каковые пребывают в вечности, и суетливым динамизмом этих же персонажей в рассказах об их сомни- тельных подвигах. Как примирить затрещины и убийства с учением о всепрощении, смирении и любви к ближнему? 62
Однако у людей того времени эти эксцессы, приводя их в ужас и смятение, вместе с тем, по-видимому, не вызывали чувства противоречия с идеей христианского бога и свя- тости. Создается впечатление, что авторов подобных пове- ствований воодушевляли не столько евангельские, сколько ветхозаветные образцы. Недовольное или разгневанное божество вмешивается в дела своего народа и приводит его к покорности, обрушивая на него бедствия. Наводнение во Фризии, погубившее более сотни тысяч жизней, оказы- вается, было вызвано тем, что один фриз был повинен в свя- тотатстве: он бросил на землю освященную облатку, и бого- матерь, явившись какому-то аббату, заявила, что за это оскорбление, нанесенное ее сыну, Фризия будет потоплена (I). М., VII, 3). Дерущийся и мстящий за оскорбление святой или Хрис- тос в подобных случаях подчиняются логике земного мира, поступают так, как повели бы себя люди, среди которых имели хождение эти рассказы. Это неосознанное снижение великого и священного до малого и земного. Внушение идеи благочестия и праведности отвешиванием оплеух или каки- ми-либо другими мерами физического воздействия, - нужно ли более убедительное доказательство уровня религиозного сознания? Но дело заключается, вероятно, не только в этом. (Сочетание предельной спиритуализованности носителей с акрального начала с их «обмирщенностью», «заземлен- постью», которые граничили с профанацией и фарсом, - устойчивая черта средневекового сознания, воспринимаю- щего сакрально-возвышенное в единстве с «низовым» и ко- мическим. Дерущаяся богоматерь, пинающийся праведник, Христос, раздающий зуботычины или забивающий до смер- ти непокорного, ничего не теряют из своей святости в гла- зах поклонников. Эти подвиги обитателей высших сфер вну- шают священный ужас и лишь усиливают поклонение. * * * 11овествования типа рассматриваемых нами объединяют- с я под наименованием miracula. Miraculum - необычное яв- ление, нарушение привычного хода вещей и потому - чудо, достойное удивления и вызывающее жадный интерес, но обычно не внушающее сомнений. В чуде объединяются на 63
момент оба мира: оно происходит на земле, но вызвано по- тусторонними силами. Чудо представляет собой как бы про- рыв в обыденную жизнь иных, за ее пределами таящихся сущностей. Вечность благодаря чуду проявляется во време- ни человеческой жизни. И именно потому, что в чуде пре- одолевается разобщенность обоих миров и обнаруживается их связь, чудо обладает высшей истинностью и убедительно- стью. Оно как бы объясняет мир божий в его целостности, являет его «весь сразу» в тех «отсеках», которые в обыден- ной жизни противоположны. В богословской теории град земной и град небесный предельно разведены, - в популяр- ной литературе о чудесах они, напротив, чрезвычайно сбли- жены, постоянно соприкасаются между собой и всячески об- щаются. Возможно посещение того света, возможен и воз- врат из него, сон переходит в смерть, но и смерть может ока- заться сном. «Синтетический» взгляд на мир, который объе- динял посюстороннее с потусторонним, пронизывал не только сказку, эпос или карнавал, но и душеспасительные рассказы духовных лиц о чудесах и подвигах святых, о свет- лых и нечистых духах и видениях загробных сфер. Противостояние мира земного и мира небесного, антаго- низм сил добра и сил зла этим воззрением не снимаются, но один мир не мыслится без другого, мысль способна предста- вить их только вместе, в напряженном нескончаемом взаи- модействии и противоборстве. При этом сближение и пере- плетение «верха» и «низа» порождают трагикомические по- ложения. Фантазия средневекового человека стирает все границы между возможным и невозможным, между прекрас- ным и уродливым, между серьезным и комическим; точнее говоря, эти грани, постоянно нарушаясь, все вновь восста- навливаются, с тем чтобы тут же быть опять отвергнутыми или поставленными под вопрос. В этом непрестанном дви- жении от противоположности к смешению и от смешения к противоположности - силовое поле действия «гротескного мышления». Праведники, радость коих в раю многократно умножается от созерцания мучающихся в аду грешников, хотя бы среди них были и родственники (Honorii Augusto- dun. Elucidarium, III, 20, 21); жемчужины, в которые превра- щаются сопли или блевотина прокаженного, слизываемые благочестивым священником (D. М., VIII, 32, 33); фанатич- ные поклонники святого, покушающиеся на его жизнь для 64
того, чтобы заполучить драгоценные мощи (Petri Damiani Vita S. Romualdi, 13), - мы называем лишь отдельные эпизо- ды, в изобилии рассыпанные по всей учительной латинской литературе Средних веков, и задаем себе вопрос: это ли не гротеск, амбивалентный и парадоксальный, приводящий в самое причудливое сочетание вещи и явления прямо проти- воположного свойства, материальное и спиритуальное, воз- вышенное и низкое, переворачивающий все устоявшиеся и привычные представления о добре и зле, о трагическом и потешном? Переворачивающий - и вновь все восстанавли- вающий на своих местах. Гротеск этот может вызвать весе- лье, но не уничтожает страха, - он скорее объединяет их в некоем противоречивом чувстве, в котором нужно предпо- ложить в качестве нерасторжимых компонентов и священ- ный трепет, и веселый хохот. Средневековый гротеск, на наш взгляд, не противопоставляется сакральному и не уво- дит от него; пожалуй, наоборот, он представляет собой одну из форм приближения к сакральному. Он одновременно и профанирует сакральное, и утверждает его. Как гласит дву- < гишие, цитируемое Карсавиным: «Ego et ventrem meum purgabo et Deum laudabo»13. He в этом ли шутовском стишке заключена самая суть средневекового гротеска?! Гротеск в литературе и искусстве Нового времени - созна- тельный творческий прием, карикатура, сатира, намеренно । >азрушающая или деформирующая обычную структуру явле- ния и создающая особый фантастический мир14. Этот гро- кч к представляет собой отход от «нормального» видения и преследует цель более остро и глубоко вскрыть жизненные контрасты. Создатель гротеска, как и читатель, зритель, превосходно знают его условность, игровой характер. Гро- теск средневековый - не художественный прием, не плод изощренного умысла автора. Мы отвлекаемся здесь от сати- ры и пародии, существовавших, как известно, и в ту эпоху и нередко представлявших собой сознательную игру со свя- щенным. Мы сосредоточиваем свое внимание лишь на тех з< нектах «гротескного мышления», которые обнаруживают- < я в назидательной, т. е. «серьезной» литературе, где сатири- ческий умысел вряд ли возможен и где пародийные цели не могли преследоваться. Комическое снижение - существенное качество средне- векового мировоззрения, столь же неотъемлемая черта от- । / / ? 65
ношения человека к действительности, как и тяга к воз- вышенному, священному. Поэтому средневековый гротеск в основе своей всегда амбивалентен и представляет собой попытку охватить мир в обеих его ипостасях - в сакральной и мирской, в сублимированной и низменной, в наисерьез- нейшей и потешной. М. М. Бахтин указал на огромное значе- ние гротеска во внецерковной культуре Средних веков, в карнавале и фарсе. Мы полагаем, что весьма значительную роль он играл во всей средневековой культуре, охватывая всю ее толщу, от низового, карнавального уровня до уровня официальной церковности. Не имея намерения полностью сближать и тем более сливать воедино эти аспекты, сохра- нявшие свои особенности, мы тем не менее решаемся пред- полагать, что между ними было немало общего, некий об- щий субстрат. Различия же в трактовке средневекового гротеска в зна- чительной мере обусловлены различными пластами мате- риала, привлеченного Бахтиным и автором настоящей статьи. Бахтин берет преимущественно культуру «осени» Средневековья; памятник, посредством анализа которого он вскрывает комическое в эту эпоху, - прежде всего роман Рабле, создающий ретроспективу для оценки более ранних феноменов. Карнавальную стихию, столь впечатляюще им охарактеризованную, приходится локализовать в поздне- средневековом городе. Использованные же нами памятни- ки - произведения латинской словесности раннего и класси- ческого Средневековья. Они возникли главным образом в монастырях и епископских резиденциях, адресованы духо- венству и пастве, основную массу которой составляли сель- ские жители. Возможно, эти различия стадиальные. По су- ществу же различия в истолковании комического начала в средневековой культуре, очевидно, сводятся к следующему: народный гротеск, по Бахтину, снижает серьезное и смехом как бы преодолевает, снимает его; смеховая стихия противо- стоит официально-сакральному как чему-то внешнему и ино- родному, образующему не более, чем фон15. Подобное отно- шение к серьезному и священному вряд ли могло доминиро- вать в культуре периода расцвета средневековой религиоз- ности, захватывавшей и официальную, и неофициальную сферы культуры, не столь автономные, как в конце Средних веков; такое отношение к сакрально-серьезному следовало 66
бы отнести именно к закату этой эпохи. В предшествовав- ший период, как, на наш взгляд, позволяет заключить приве- денный выше материал, низовое осознавалось как гротеск- ное не само по себе, но лишь в контексте серьезного, прида- ния последнему новое измерение; специфическое соотноше- ние элементов смешного и серьезного, неожиданность их сочетания - в трактовке «святой простоты» и «натурально- го», «обыденного» чуда - вот продуктивный источник сред- невекового гротеска. В этой системе сакральное не ставится смехом под сомнение, наоборот, оно упрочивается Смехо- вым началом, которое является его двойником и спутником, его постоянно звучащим эхом. 1 См.: FebvreL. Combats pour 1’Histoire. P., 1953. P. 236. 2 Фрейденберг O.M. Происхождение пародии // Труды по знаковым < истемам, VI. Уч. зап. Тартуск. гос. ун-та. 1973. Вып. 308. С. 494. 3 Фрейденберг О.М. Поэтика сюжета и жанра. Л., 1936. С. 325. 4 Бахтин М.М. Творчество Франсуа Рабле и народная культура < фс'дневековья и Ренессанса. М., 1965. С. 55. Г ) См. Пинский Л.Е. Реализм эпохи Возрождения. М., 1961. С. 120: Сближая далекое, сочетая взаимоисключающее, нарушая привыч- ные представления, гротеск в искусстве родствен парадоксу в логи- ке». Ср. еще: Лихачев Д. С. Бунт «кромешного» мира // Матер. Всес. < импозиума по вторичным моделирующим системам. 1 (5). Тарту, I ‘>74. С. 116-118; и в особенности: Он же. Древнерусский смех// Про- ык'мы поэтики и истории литературы. Саранск, 1973. 6 Curtius E.R Europaische Literatur und lateinisches Mittelalter. 8. Anil. Bern; Munchen, 1973. S. 422. Курциус отмечает смешение се- рьезного и смешного, зыбкость границ между ними в качестве одной н । характерных черт как позднеантичной, так и средневековой лите- ра гуры. Юмористические элементы встречаются, подчас довольно । к < >жиданно, даже в самых далеких от комического сценах житий свя- । и х; очевидно, публика ожидала от авторов введения шутливых и ко- мических моментов в эти описания. Приведя немало убедитель- ных примеров приема «говорить истинное со смехом» в латинской hi н-ратуре Средних веков, Курциус в основном ограничивается кон- • । л гацией факта смешения шутки с серьезным, не углубляясь в анализ природы этого явления. Видимо, он не чужд мысли, что такая стилис- 111’к*< кая норма средневековой литературы достаточно объясняется < ч< довапием эллинистической и позднеримской традициям, проти- воречившим классическим канонам античной эстетики, которая • । р< но разграничивала высокий и низкий стили* 7 Lehmann Р. Die Parodie im Mittelalter. 2. Aufl. Stuttgart, 1963. 67
8 На роль гротеска в искусстве Европы после конца Античности указывал Виктор Гюго. Плодотворным, в частности, представляется нам его замечание о всеобъемлющем значении гротеска, проникающе- го во все сферы жизни, вплоть до обычаев и права. 1югоВ. Предисловие к «Кромвелю» // Собр. соч.: В 15 т. М., 1956. Т. 14. С. 82 и след., 90. 9 Бахтин М.М. Указ. соч. С. 48. 10 Подробнее см.: Гуревич А.Я. Из истории народной культуры и ереси // Средние века. 1975. Вып. 38. С. 163-164. 11 Auerbach Е. Literatursprache und Publicum in der lateinischen Spatantike und im Mittelalter. Bern, 1958. S. 73, 74. 12 Карсавин Л.П. Основы средневековой религиозности в XII- XIII веках, преимущественно в Италии. Пг., 1915. С. 42. 13 Карсавин Л.П. Указ. соч. С. 39. 14 См.: Манн Ю. О гротеске в литературе. М., 1966. 15 М.М. Бахтин выдвигает тезис о «двумирности» средневекового мировоззрения: наряду с официальной, серьезной культурой, вопло- щающей «пугающее и напуганное мышление», стоит, «по ту сторону» от нее, карнавальная народная культура, строившая «второй мир и вторую жизнь», коим были причастны средневековые люди. Не пра- вильнее ли было бы говорить о «многослойности» средневековой культуры, представлявшей собой противоречивое единство «высо- кой» и «низкой» культур? Их взаимодействие и порождало гротеск- ную, смеховую стихию внутри этого единства. (Впервые опубликовано: «Известия АН СССР». Сер. Лит. и яз. М., 1975. Т. 4. № 4. С. 317-327)
Средневековая литература и ее современное восприятие: о переводе «Песни о нибелунгах» За последние годы в нашей стране опублико- ван целый ряд памятников средневековой литературы, либо вовсе до того неизвестных русскому читателю, либо выхо- дивших очень давно, - они стали редкостью, а подчас и не удовлетворяют требованиям, которые ныне предъявляются к переводу художественного произведения. Многие тексты, нс раз уже изданные, впервые стали доступны широкому читателю: «Библиотека всемирной литературы», в которую вошли многие из наиболее известных художественных тво- рений западноевропейского Средневековья, составив не- сколько объемистых томов, имеет весьма внушительный тираж. Песни вагантов, рыцарский роман, поэзия трубаду- ров и миннезингеров, ирландские сказания, исландские саги, песни «Старшей Эдды», «Беовульф», «Песнь о нибелунгах», 11сснь о Роланде», «Песнь о Сиде», Данте, Чосер - таков ох- ват серии. Если прибавить к этому несколько томов из акаде- мических «Литературных памятников» и два тома «Памят- ников средневековой латинской литературы» (IV-IX вв. и X XII вв.), то можно видеть, что сколь ни велики остающие- < я пробелы, панорама средневековой словесности вырисо- вывается теперь куда более отчетливо, чем всего лишь не- < колько лет назад. При этом необходимо иметь в виду, что работа в области зарубежной средневековой филологии ве- /|< г( я горсточкой специалистов. Таким образом, отечественный читатель получил воз- можность ближе познакомиться с литературой эпохи, оста- вавшейся до самого последнего времени для него «темной». I г мной в двух отношениях: во-первых, потому, что было очень мало известно о ее культуре, либо о ней существовали цовольно односторонние, а потому превратные представле- ния; во-вторых, потому «темной», что издавна повелось на- |ик‘ивать ярлык «средневекового» на все отсталое и ретро- 69
градное и изображать Средние века как «мрачную ночь», эпоху засилья мракобесия, умственной отсталости и т. п. Располагая многочисленными текстами первоклассных ху- дожественных творений этого периода, читающая публика сможет убедиться в исключительном разнообразии и богат- стве средневековой культуры. Но неспециалист нуждается здесь в помощи. Художе- ственное творение далекой от нас эпохи вряд ли будет по до- стоинству оценено и понято правильно без разъяснений, комментариев, без сугубого внимания переводчика и издате- ля к специфике средневекового сознания, которое нашло свое выражение в памятнике, предлагаемом читателям, вос- питанным на совершенно иной литературе. В произведе- ниях средневековой словесности то и дело встречаются указания на образ жизни и обычаи, которые непривычны и потому непонятны сами по себе нынешней аудитории, - все это необходимо учесть и при переводе и при комменти- ровании текста. Короче говоря, текст далекой от нас и во многом чуждой нам культуры нужно сделать доступным нашему восприятию. На страницах перевода средневеко- вого поэтического или прозаического сочинения должна состояться наша «встреча» с человеком, который жил в Ев- ропе много веков тому назад. Эта «встреча» должна быть подготовлена. И, естественно, каждый переводчик так или иначе об этом заботится. Так или иначе. Ибо ознакомление с новыми переводами позволяет констатировать по крайней мере два способа установления «диалога» с людьми Средневековья. Первый состоит в том, что переводимый текст по возможности «об- легчается» от всего непонятного, упрощается и тем самым делается более «похожим» на современное литературное произведение. Совершается эта процедура обычно из наи- лучших побуждений: для того, чтобы «приблизить древний текст к пониманию современного читателя». Действитель- но, трудность знакомства исчезает, но за счет искажения об- лика далекого незнакомца, «подтягиваемого» до нашего со- временника. По существу же никакого «диалога» не проис- ходит. Переводчик, идущий этим путем, не принимает во внимание того обстоятельства, что, обращаясь к средневе- ковому тексту, он имеет дело, строго говоря, не с литерату- рой, - во всяком случае не с литературой в современном 70
понимании, - а с несравненно более обширной полифункци- ональной системой, в которой находили выражение и удов- летворение наряду с чисто эстетическими запросами, также и иные потребности человека, - от религиозных до быто- вых (историография, теология, право, магия, наставления в хозяйственной деятельности и многое другое не были вы- делены из «художественной литературы» так, как это про- изошло при переходе к Новому времени). Другой путь сближения с творцом средневекового худо- жественного (как и любого иного) текста - попытка проник- нуть в структуру его мысли, не жертвуя ее своеобразием. 11ереводчик, придерживающийся такого метода, неустанно с ледит за тем, чтобы в своем естественном стремлении сделать произведение удобочитаемым с точки зрения совре- менных эстетических требований, вместе с тем не потерять из вида особенности словаря и словоупотребления в эпоху возникновения памятника литературы. Подобно тому как человек, отправляющийся в чужую страну, для того чтобы не попасть впросак, должен иметь представление об ее истори- ческих судьбах и быте, о нравах ее населения, так и перевод- чик и комментатор обязаны ясно представлять себе реалии жизни, которые выразились в древнем или средневековом тексте, и донести их до читателя. Здесь потребны обшир- ные специальные знания и немалые интеллектуальные у< илия, но не очевидно ли, что именно таков единственно правильный способ проникновения в другую культуру? Напомню очень верные слова С. С. Аверинцева: общение < древним текстом и с древним его творцом есть «понима- ние “поверх барьеров” непонимания, предполагающее эти карьеры». Проблема «общения» с другой культурой столь суще- < гвепна, что мне хотелось бы обсудить ее более детально. Как это сделать? Можно выбрать примеры переводов раз- ных памятников средневековой письменности и попытать- < н объяснить причины их удач и промахов. Но использова- ние1 отрывочных примеров вряд ли убедительно. Наиболее продуктивным мне представляется «монографическое» рас- < м< п рение перевода одного произведения, зато взятого и целом. Для этого я выбрал из всей массы новых переводов < ргдпевековых литературных памятников один - «Песнь о нибелунгах». Помимо моего личного интереса к этому 71
произведению, такой выбор мне кажется оправданным по ряду причин. Песнь эта «представительна» для средневеко- вой литературы. В окончательной редакции, которая имеет- ся в нашем распоряжении и которой предшествовала много- вековая история сказания о Зигфриде-Сигурде, бургундских королях и гуннском владыке Аттиле-Атли-Этцеле, «Песнь о нибелунгах» была создана в самом начале XIII в., т. е. в период наивысшего подъема средневековой культуры, в пе- риод, когда полностью выявились наиболее показательные для нее черты. «Песнь о нибелунгах» - рыцарская эпопея, за- печатлевшая, наряду с общей средневековой картиной мира, кардинальные ценности жизни аристократического общества Германии эпохи Штауфенов. Но поскольку в пес- ни этой завершаются длительное развитие и сложные транс- формации германского героического эпоса, то по ней мож- но проследить и важные черты эпического жанра вообще. Вместе с тем рыцарский эпос к XIII в. уже испытал разного рода воздействия: христианства (что достаточно отчетливо видно при сопоставлении «Песни о нибелунгах» с ее сканди- навскими «сестрами» - песнями «Старшей Эдды», в которых фигурируют те же герои) и французской куртуазной поэзии, прошедшей через восприятие немецкого миннезанга. До- вольно значительный объем песни позволил ее создателю вместить в нее очень разнообразное содержание; панорама жизни средневекового общества с присущими ему особен- ностями нашла на ее страницах привольное выражение. При выборе именно «Песни о нибелунгах» для анализа проблемы «диалога» со средневековым автором и его куль- турной средой немалое значение имеет также и то обстоя- тельство, что новый перевод выполнен известным масте- ром своего дела Ю.Б. Корнеевым1. Я сказал «новый пере- вод», так как в прошлом веке М.И. Кудряшевым уже был создан перевод «Песни о нибелунгах» на русский язык2. Это дает возможность их сравнить. Я заранее уведомляю, что анализ перевода «Песни о нибе- лунгах» буду производить исключительно с указанной выше точки зрения: в какой мере в переводе удалось воссоздать дух эпохи возникновения литературного произведения и по- знакомить русского читателя с жизнью людей, для которых эта песнь была не «литературным памятником», а актуаль- ным выражением их идеалов, настроений и вкусов. Не буду- 72
чи филологом, я воздержусь от суждений о чисто художе- ственных достоинствах перевода3. В соответствии с этой задачей я хотел бы рассмотреть ряд понятий, центральных для средневекового миросозерцания и жизни феодального общества, - в той мере, в какой они на- шли отражение в немецкой эпопее. Я имею в виду такие поня- тия, как «честь», «Бог», «судьба», «любовь», «богатство», «сво- бода и несвобода», «верность господину», такие институты, как право, обычай, этикет, ритуал, - существенно проверить, удалось ли переводчику донести их смысл до читателя. ОБЫЧАЙ, РИТУАЛ, ЭТИКЕТ Начнем со средневековых обычаев. Феода- лизм возник в обществе, в котором письменность была сла- бо распространена и грамотные люди были наперечет. Не документ, а ритуал регулировал отношения между людьми. Обряд, жест, слово, формула, присяга играли огромную роль, - они придавали практическим действиям людей об- щезначимую и обязательную ценность. Социальный акт не- изменно нуждался в зримом, ощутимом оформлении и при- обретал реальность постольку, поскольку сопровождался ри- туальным словом и поступком. Прием послов, посвящение в рыцари, пожалование феода, обмен подарками, заключе- ние брачного союза, торговая сделка, передача имущества - все это и многое другое регулировалось этикетом. Предме- ты, которые применялись при выполнении ритуала, равно как и сопровождавшие его слова, жесты, имели определен- ное символическое значение. По справедливому выра- жению современного историка, Средневековье - это «мир жестов». С особенной неукоснительностью этикет соблю- дшая членами господствующего класса. Понятно, что и в рыцарской эпопее знаковая, символическая сторона жизни нашла широкое отражение. Поэтому и при переводе «Песни о нибелунгах» символи- ке1, этикету следовало уделить должное внимание и по воз- можности точно его передать. К сожалению, далеко не во всех случаях это условие соблюдается. Вот победитель саксов и датчан Зигфрид отпускает плен- ников на волю и просит Гунтера не брать с них выкупа, а ог- 73
раничиться обещанием впредь воздерживаться от нападе- ний. В подлиннике: «пусть в залог этого они [пленные коро- ли] дадут вам руку» (строфа 315). Так и у старого переводчи- ка М.И. Кудряшева. У Ю.Б. Корнеева: «заставьте слово дать». Жест игнорируется, и напрасно. Гунтер обещает Зигфриду выдать за него свою сестру Кримхильду, коль тот поможет ему в сватовстве к Брюнхиль- де: «Зигфрид, на! вот рука моя», верно переводит Кудряшев. «И в том тебе клянусь», переводит Корнеев (строфа 334). Впоследствии Зигфрид напоминает Гунтеру об этом обеща- нии и опять-таки ссылается на тот же жест (строфа 608), но и здесь Корнеев ограничивается упоминанием слова, кото- рое дал Гунтер, не замечая, что в тексте идет речь о жесте, без которого обещание не имело бы законной силы. На другой день после первой брачной ночи, которую Гун- теру, потерпевшему поражение в схватке со своей молодой супругой, пришлось провести подвешенным на крюк, супру- ги являются в собор. Всеобщее ликование, «один виновник торжества скорбел и тосковал» (строфа 643). Но в оригина- ле прибавлено: «хотя в тот день он носил корону». Этим не стоило бы пренебрегать, хотя бы уже просто потому, что так значится в тексте поэмы. Но тут есть и другая причина: мало того, что автор хотел подчеркнуть особую торжественность дня, он исходил из очевидного для своих современников убеждения, что ношение регалий государственной власти неизбежно повышало настроение, «веселило дух» монарха. Вспомним, что при первом появлении Гунтера в Изенштей- не, когда Зигфрид, который прикидывается вассалом бур- гундского короля, ведет под уздцы его лошадь, «Гунтер слов- но вырос - так был он горд и рад, / Что взоры женские за ним в подобный миг следят» (строфа 396). Хотя он превос- ходно знает, что Зигфрид - не вассал его, эта видимость про- изводит на него свое психологическое действие. Дело в том, что символический жест, ритуал обладал самостоятельной ценностью! Так и в данном случае: ношение короны должно было радовать Гунтера. Досадный пропуск. В другом случае в новом переводе появляется клятва, ко- торой на самом деле не давали. Речь идет о важной для пони- мания всей первой части «Песни о нибелунгах» сцене: ссо- ры королев. После того как Кримхильда публично бросила упрек Брюнхильде, что девственности ее лишил не муж ее 74
Гунтер, а Зигфрид, и предъявила в доказательство принадле- жавшие ей пояс и кольцо, которые у нее забрал Зигфрид в брачную ночь, оскорбленная Брюнхильда обратилась за за- щитой к мужу. Гунтер хорошо знает, что жена его обманута и что одолел ее не он, а нидерландец, но крайне заинтересо- ван в том, чтобы истина не вышла наружу. Этим определяет- ся его поведение в упомянутой сцене. Является Зигфрид и выражает готовность поклясться в том, что не рассказывал Кримхильде о лишении им Брюнхильды девственности. Гун- тер согласен принять клятву, и Зигфрид уже подает ему руку для того, чтобы произнести ее4, как Гунтер прерывает его со словами: «теперь мне хорошо известна ваша невинов- ность, вы чисты» (строфа 860). Но воспрепятствовав прине- сению очистительной клятвы, Гунтер не сумел отвлечь при- сутствующих от подозрения, что дело нечисто, и изумлен- ные рыцари переглядываются между собой. Таким образом, можно было бы сказать, что дело прекращено лишь по фор- ме, если б не приходилось иметь в виду, что формальный, т. е. ритуальный аспект правового акта составлял неотъемле- мую и в высшей степени существенную его сторону. В старом переводе все это передано точно. Но в перевод Ю.Б. Корнеева вкралась грубая и весьма досадная ошибка: его Зигфрид «поднял руку и смело клятву дал. / Тогда вос- кликнул Гунтер: “Теперь я увидал, / Что мне не причинили вы никакого зла”» и т. д. Переводчик не обратил внимания па то, что клятву произносили, подав руку тому, кто должен был ее принять, а не воздев десницу к небесам. Однако хуже то, что переводчик, в противоположность Гунтеру, вообще позволил Зигфриду присягнуть! После этого уже непонятно недоумение свидетелей: произнесенная клятва должна была бы его рассеять. К клятвам люди Средневековья относились чрезвычайно серьезно, ибо клятвопреступление считалось тяжким проступком, который мог повлечь за собой самые ужасные последствия (так было и у германцев языческой поры, и после принятия христианства, расценивавшего клятвопреступление как грех). Неплохо было бы, если б и наш переводчик относился к местам в «Песни о нибелунгах», где речь идет о клятвах, более вдумчиво. После убийства Зигфрида Гернот, брат ко- роля Гунтера, заверяет неутешного Зигмунда в своей неви- новности. «Ведает Бог на небесах, что я невиновен в смерти 75
Зигфрида» (строфа 1097). Так это понял и старый перевод- чик. Но Ю.Б. Корнеев дает свою интерпретацию: «Пусть Бог меня сразит, / Коль ведал я, что будет ваш смелый сын убит». Может показаться, что разница в выражениях несу- щественна. Но это не так. Призывать на свою голову кару Господню мог только вполне уверенный в собственной не- винности человек, но Гернот не таков. Он был осведомлен о плане убийства Зигфрида, выработанном и осуществлен- ном Хагеном (см. строфу 865; здесь в переводе Корнеева Гер- нот и его брат Ортвин превращены в прямых соучастни- ков). Таким образом, столь сильное выражение, как приве- денное выше, было невозможно в его устах; заявлять же, что он не повинен в смерти Зигфрида, т. е. не принимал непо- средственного участия в его убийстве, Гернот мог, не слиш- ком кривя душой. Хорошо известно, сколь значительную роль играл в фео- дальном обществе церемониал. Обращение с гостем, прием, ему оказываемый, место, на которое его сажают, имели не меньшую знаковую функцию, чем другие стороны феодаль- ного этикета. Маркграф Бехларенский Рюдегер, выполняю- щий роль свата Этцеля, является в Вормс с предложением гуннского короля выдать за него вдовеющую Кримхильду. Посла принимают с большим почетом. Но все же король Гун- тер в этой сцене ведет себя, в интерпретации Корнеева, не- сколько странно. Забыв о своем королевском достоинстве, он говорит, что «сгорает желанием» узнать новости в краю гуннов (в оригинале: «не воздержусь от вопроса», строфа 1190); мало этого, он заверяет Рюдегера: «Вас самолично принимать считаю я за честь» (в подлиннике: «вам будет ока- зана вся подобающая честь», строфа 1192). Прошло 13 лет, и Кримхильда добилась от Этцеля со- гласия пригласить ее братьев в гости. Гуннский монарх посылает в Вормс своих шпильманов Вербеля и Свеммеля. Послы прибывают к Гунтеру. Слуги, сам Хаген учтиво встре- чают их и ведут к королю. И здесь происходит скандальная, на мой взгляд, сцена: «Со спутниками Вербель был к трону подведен. / Через толпу героев с трудом пробрался он...» (строфа 1438). Представьте себе такую картину: в королевских палатах, где бургундский монарх ожидает послов гуннского владыки, посланцам последнего приходится «с трудом» протиски- 76
ваться сквозь толпу придворных. Что это - рыночная пло- щадь или тронный зал?! Если послов действительно застав- ляют тереться и теряться в толпе, то наносят оскорбление государю, их пославшему. Почему бы не сказать, как в под- линнике: «королевский зал был полон»5? Но обилие людей в королевском зале не предполагает толчеи и давки, всякий знал свое место. Степенности недостает в новом переводе и другим знат- ным особам. Нередко они суетятся, спешат, в них ничего не осталось от феодальной церемонности. Например, епископ Пассау, узнав о приближении Кримхильды со свитой, на- правляющейся в державу Этцеля, «помчался» ей навстречу (строфа 1296). В оригинале: «поспешил». Мелочь, казалось бы. Но «мчаться» на коне не подобает епископскому сану. Маркграфиня Готелинда, жена Рюдегера, ведет себя столь же несолидно: «Со свитою помчалась она во весь опор» (строфа 1305). Такое немотивированное ускорение движе- ния знатных всадников и всадниц производит наш перевод- чик и в следующих строфах: они «летят» и «спешат», забыв о приличиях, требуемых церемониалом. Непонятно, кста- ти, почему Рюдегер был «взволнован глубоко» теплой встре- чей, оказанной Кримхильде его женою (строфа 1305), - «ему это было по душе», говорится в подлиннике, поскольку тем самым был выполнен его приказ (см. строфы 1300-1301). Нечего и говорить, что подданные Этцеля, выехавшие на- встречу его невесте, «мчатся» (строфы 1336 и след.), не забо- тясь о торжественности, приличествующей встрече короно- ванных особ. Под стать поведению персонажей «Песни о нибелунгах» и их речи. Читатель должен быть предуведомлен, что значи- тельная часть резкостей, встречающихся в тексте, принад- лежит не автору, а переводчику. Например, после того как Хаген наносит смертельный удар Зигфриду (в описании са- мой этой сцены употреблены слова «измена», «жестокий Ха- ген»), появляются термины «предатель», «злодей», «измен- ник», «вероломный мститель» (строфы 983, 986, 1003). Ха- ген назван «коварным», когда он старается выведать у Крим- хильды уязвимое место на теле Зигфрида (строфа 897). Но этих оценочных определений в песни нет, ибо эпический автор, как правило, воздерживается от прямого приговора. ()бвинения Хагена в подлости и измене мы встретим лишь 77
в речах Зигфрида (строфы 989 и 990). Гонец, извещающий Зигмунда о гибели его сына, не говорит, в отличие от наше- го переводчика: «Зигфрид... сражен рукой злодея» (стро- фа 1018), но просто констатирует факт убийства. Нет «зло- дея» и в размышлениях Кримхильды, обдумывающей месть Хагену (строфа 1392). При столкновении ее с Хагеном при гуннском дворе Кримхильда не называет его «надменным» и обращается к нему: «господин Хаген» (строфа 1787). И даже в жуткой сцене убийства Хагеном сына Этцеля и Крим- хильды Ортлиба автор называет Хагена не «жестоким» (строфа 1961), но, как обычно, «доблестным героем» (der helt guot). Наконец, когда Хаген вступает в бой с Хиль- дебрандом и поднимает на него меч, который достался ему в лесу, где им был заколот Зигфрид, то слово «предательски» перед «заколот» вставлено опять-таки переводчиком (стро- фа 2305). При этом Ю.Б. Корнеев, не считающийся с эсте- тическими принципами автора эпопеи, не учел еще одного обстоятельства: во второй части «Песни о нибелунгах» об умерщвлении Зигфрида вообще не говорится с тем же осуж- дением, как в первой. Даже в весьма сомнительных или компрометирующих си- туациях персонажи сохраняют традиционные этикетки, типа «доблестный», «могучий» и т. п. Во время первой брачной но- чи Брюнхильда, прогоняя Гунтера, тем не менее не забывает назвать его «благородным рыцарем» (строфа 635). Был ли ав- тором вложен в эти слова иронический смысл, или же мы те- перь находим ироническим сочетание повеления «Подите прочь!» с таким вежливым обращением, -трудно сказать. Точ- но так же, говоря провисевшему всю ночь на крюке супругу: «Не стыдно ль будет вам, / Коль вашим приближенным вой- ти сюда я дам / И все они увидят, что вас связала я?» (стро- фа 640) - Брюнхильда именует его «господин Гунтер», и не- смотря на трагикомичность ситуации, король назван здесь (и в следующей строфе) «могучим» и «благородным рыца- рем». Вряд ли тут была сознательная ирония, - скорее всего перед нами хорошо известная этикетностъ средневековой ли- тературы. С именами благородных и знатных господ раз на- всегда спаяны устойчивые определения, и жалко, что в приве- денных сейчас случаях они пропали при переводе. Вопреки мнению переводчика, герои рыцарской эпопеи - не грубияны. В частности, им не могло бы прийти в голову 78
резко разговаривать с более высокопоставленными господа- ми. Вот, например, Хаген решительно возражает против вступления Кримхильды в брак с Этцелем, ибо такой альянс ее чрезвычайно усилит и сделает опасной для Вормса, но бургундские короли-братья настаивают на принятии столь лестного предложения. «Трудно меня разубедить», - точно переводит М.И. Кудряшев (строфа 1212); у Ю.Б. Корнеева читаем: «С ума сошли вы, что ли?» Таким тоном разговари- вать с господами, да к тому же еще и королями, не мог себе позволить даже столь могущественный вассал, каким был Хаген! В этом же споре Хаген, по Корнееву, прибегает к вы- ражению: «Утратили вы разум!» (строфа 1203), хотя в под- линнике речь идет о необходимости более здраво обдумать сватовство Этцеля6. Нужно признать, что перед переводчиком стояли нема- лые трудности. «Песнь о нибелунгах», как и многие другие литературные произведения того времени, бедна рифмами, в частности, глагольными. Одни и те же ключевые слова по- вторяются в поэме постоянно. Расхождения в эстетике сло- ва между Средневековьем и Новым временем, может быть, нигде не ощущаются с подобной же силой, как в употребле- нии глагола. Нас шокирует, когда в непосредственном сосед- стве встречаются одинаковые слова, и в особенности те же самые глаголы: «поехал», «сказал», «хотел», «имел» и т. п. I Тодобная монотонность неэстетична с современной точки зрения, но, судя по всему, в ней не было ничего неблаго- звучного для немца XIII в., и автор «Песни о нибелунгах» яв- но не находил зазорным устойчивое применение однообраз- ных рифм, типа klagen - sagen, leben - geben, bekant - genant, wip - lip, degen - pflegen, man - gewan, min - sin, guot - muot, lant - vant и т. п. Когда мы говорим о «бедности» риф- мами, мы, конечно, подходим к ним со своей точки зрения; но такой критерий, очевидно, неприменим в силу его субъ- ективности, - это наш критерий, а не средневековый. Переводчик, естественно, не может в этом отношении идти на поводу у подлинника, иначе он рискует сделать свой перевод неудобочитаемым. Но не должен ли он сознавать, что монотонная повторяемость рифм, вообще «глагольная бедность» являлись функцией эпического произведения? Для эпического жанра, как я уже напоминал, характерна < держанность в выражении эмоций, и прежде всего оценоч- 79
ных суждений. Чувства предполагаются, но далеко не всегда становятся предметом прямого изображения. Поэтому когда в переводе Ю.Б. Корнеева я встречаю вы- ражение «владетель Тронье вспыхнул» (строфа 1513), то с уверенностью могу предполагать, что в оригинале найду слово «сказал»; когда читаю в переводе: «Шепнул тут госуда- рю владетель Тронье...» (строфа 1728) - меня берет сомне- ние: Хаген не тот человек, чтобы что-либо шептать, а с коро- лями вообще не шушукаются!7 И действительно, в средне- верхненемецком тексте стоит опять-таки: «сказал». Чуть вы- ше (строфа 1725) Хаген «гордо воскликнул», но автор эпо- пеи держится все того же «сказал»... И далее: «С усмешкой молвил Хаген» (строфа 1740), - вновь «сказал»! Повторяю, в современном переводе монотонное возвра- щение все тех же слов повергло бы читателя в уныние. Но выбор выражений не может не сообразовываться со смыс- лом. Так, небезболезненна замена слов «едет» или «скачет» словами «летит», «мчится». И точно так же небезразличным оказывается, «говорит», «молвит» или «шепчет», «бросает» герой свои слова. Как мы могли убедиться, переводчик довольно последова- тельно меняет весь строй речи персонажей «Песни о нибе- лунгах». Он так часто и решительно отходит от смысла и то- нальности подлинника, что трудно предположить случай- ность или небрежность. Скорее мы имеем дело здесь с опре- деленным творческим кредо. Ю.Б. Корнеев, очевидно, счи- тает, что именно так и надлежит переводить средневековую поэму, для того чтобы она стала доступной восприятию со- временного читателя... Но каковы издержки, сопряженные с подобной методой? Спору нет, непосвященный читатель перевода без сопро- тивления примет все упомянутые выражения, отходящие от духа и буквы подлинника. Напротив, в случае, если б пере- водчик держался ближе к источнику, читатель мог бы испы- тать удивление, которое вызывается разительным несоответ- ствием средневекового и современного восприятия многих явлений. Но весь вопрос в том-то и состоит: должно ли быть устранено это реальное расхождение в мировосприятии, в от- ношении к слову и жесту, в эстетике? Или же его необходи- мо сохранить в переводе, вообще при новой интерпретации старинного текста? Оттолкнет читателя бережное сохране- 80
ние всех этих «странностей» или же, напротив, привлечет к себе его внимание и вызовет дополнительный интерес? Разве не в раскрытии неповторимости, непохожести жизни людей далекой эпохи, не в отличии их культуры от нашей собственной заключается главная привлекательность эпи- ческих творений древности и Средневековья?! ЧЕСТЬ Поведение рыцаря диктуется прежде всего и главным образом центральной категорией феодальной этики, каковой была «честь». Честь стоит превыше всего - жизни, богатства, человеческих привязанностей. Она - «категорический императив» рыцарского образа жизни. В «Песни о нибелунгах» это понятие постоянно присут- ствует. Понятие чести (ёге) - одно из самых употребитель- ных в поэме, оно равно охватывает и внутреннее состоя- ние знатного человека, и внешние проявления его благо- родства, выражаясь в его поведении, речах, в его облике, осанке, одежде, вооружении. На поддержание рыцарской чести ориентирован весь феодальный этикет. Честь одина- ково высоко ценится как мужчинами, так и женщинами знатного рода, хотя содержание ее для тех и других, разу- меется, не одинаково. В VI авентюре Кримхильда, прощаясь с Гунтером, кото- рый отправляется в свадебную поездку в Исландию, просит сопровождающего его Зигфрида поберечь ее брата. В пере- воде Ю.Б. Корнеева это выражено такими словами: «Зиг- фрид, вам поручаю я / Того, кто мне дороже, чем жизнь и честь моя» (строфа 374). Вполне можно допустить, что бла- гополучие брата Кримхильда ставила выше своей собствен- ной жизни, но отнюдь не чести! Смотрю в оригинал: приве- денное выражение, естественно, там отсутствует. Тринадцать лет Кримхильда прожила замужем за Этце- лем и все вспоминала «великую честь, какая оказывалась ей в стране нибелунгов» (строфа 1392). Жизненное счастье осмысливается в рыцарской эпопее в категориях фео- дальной этики, и потому мне трудно считать удачным пере- вод этого места Корнеевым: «Не раз ей вспоминалась бы- лая жизнь ее / И в крае нибелунгов счастливое житье...» 81
Здесь мы опять сталкиваемся с существенным ослаблением переводчиком специфики средневековой мысли8. По приглашению побуждаемого Кримхильдой Этцеля бургундские короли едут в его державу. Епископ Шпейер- ский, предчувствуя, что их визит не кончится благополучно, говорит: «Пусть наших родичей Господь не даст врагам сгу- бить» (строфа 1508). Но так в переводе, в подлиннике же иначе: «Да защитит Господь их честь». Не жизнь и не счас- тье, но честь - в центре феодального сознания! В этом отношении весьма показателен перевод строфы 1794. После сцены между Хагеном и Фолькером, с одной сто- роны, и Кримхильдой - с другой, когда Хаген открыто при- знает, что он убийца Зигфрида и не раскаивается в содеян- ном, королева приказывает сопровождающему ее отряду гуннов расправиться с обидчиком; но гунны дрогнули при виде бургундских богатырей. Один из них промолвил: «Что ж мы молчим, друзья? Исполнить обещанье отказываюсь я. Зачем нам после смерти богатство, власть и честь? Из-за супруги Этцеля мы все поляжем здесь». (Пер. Ю.Б. Корнеева) Сказал один: «Что так вы глядите на меня? Исполнить обещанье отказываюсь я: Кто ни сули подарки, мне гибнуть не расчет. Да, нас супруга Этцеля к одной лишь гибели ведет». (Пер. М.И. Кудряшева) Как в подлиннике? Очередной раз приходится констати- ровать, что перевод Кудряшева ближе к мысли средневеко- вого автора. Первая строка у Корнеева вообще лишена смысла, а смысл ее таков: воин боится за свою жизнь, но ис- пытывает стыд перед товарищами, - отсюда его слова: «Что вы на меня уставились?» Однако решающее значение имеет третья строка («durch niemannes gabe verliesen minen lip» - «из-за чьих-то даров лишиться собственной жизни»), и то, что сказано в переводе Корнеева, вопиюще неправильно: если богатые дары, коими награждала их Кримхильда, бес- полезны после смерти, то совсем иначе обстоит дело с ры- царской честью, которую важно не потерять! В уста средне- 82
векового рыцаря вложена абсолютно чуждая его сознанию, невозможная для него мысль9. Воплощение рыцарской чести, маркграф Бехларенский Рюдегер оказался вынужденным выбирать между вассаль- ной верностью и узами дружбы. После мучительной внут- ренней борьбы он решает погибнуть, защищая дело своих господ Этцеля и Кримхильды. Но перед этим он удовлетво- ряет просьбу Хагена, вассала бургундских королей, против которых он будет сражаться, и отдает ему свой щит. Вручая щит, он говорит: «Его тебе, мой Хаген, я сам вручил давно бы, Когда б не знал, что это вселит в Кримхильду злобу. А впрочем, для чего мне теперь ее любовь? Возьми мой щит - Бог даст, на Рейн ты с ним вернешься вновь». (строфа 2196, пер. Ю.Б. Корнеева) Поведение Рюдегера при всей его противоречивости можно понять: вручая свой щит Хагену, он уплачивает по- следний долг дружбе с бургундами; его колебания вызваны тем, что таким образом он оказывает поддержку противнику своих сеньоров, рискуя вызвать недовольство Кримхильды. Величие этого жеста по достоинству оценивается окружаю- щими, глаза которых покраснели при виде передаваемого им щита10. Но откуда в этот акт высокой дружбы, попираю- щей страх смерти, закрадываются слова о «злобе Кримхиль- ды» и о пренебрежении любовью своей госпожи, за которую Рюдегер решился погибнуть, смело идя навстречу своей судьбе?! - Спросите переводчика, в «Песни о нибелунгах» ничего подобного нет, ибо третья строка цитированной строфы, бесчестящая Рюдегера, не принадлежит автору эпо- пеи. Ее герои благороднее, выше ставят чувство чести, не- жели это получилось в трактовке Корнеева. В иных случаях даже тогда, когда рыцарь совершает жес- токий поступок, у него может быть специфическое основа- ние, которое следовало бы раскрыть при интерпретации текста. Так, например, Хаген, только что умертвивший сына Кримхильды и Этцеля, а затем и его воспитателя, набрасы- вается на следующую жертву: 83
Играл на скрипке Вербель пред королем своим. К нему метнулся Хаген, взмахнул мечом стальным И руку музыканту по локоть отрубил. «На, получай за то, что ты гонцом к бургундам был!» (строфа 1963) Какова связь между отрубленной рукой и посольством Вербеля (он в свое время ездил в Вормс с приглашением от гуннского правителя)? В подлиннике есть тонкость: Хаген отрубает ему «правую руку», и дело тут не в том, что он лиша- ет его способности играть на скрипке, а в том, что правою рукою он, по убеждению Хагена, принес ложную клятву, ког- да заверял бургундских королей и самого Хагена, будто бы пригласившие их в гости гунны и Кримхильда питают к ним добрые чувства. Хаген, таким образом, как бы карает клятво- преступника11. В переводе остался лишь мотив «профессио- нальной непригодности» скрипача... БОГ И СУДЬБА Религиозность автора, отношение его к хрис- тианству и язычеству, дух, которым проникнуто его произве- дение, - в высшей степени сложные проблемы, которые не удается однозначно разрешить исследователям «Песни о ни- белунгах». Одни ученые, исходя из многократных упомина- ний в эпопее Бога, церковных обрядов, священнослужите- лей, утверждают, что она ни в чем не противоречит господ- ствующей религии. Другие же, опираясь на анализ этики, жизненных установок и побуждений персонажей, солидари- зируются с приговором, вынесенным эпопее Гете: grund- heidnisch. Противоречивость трактовки религиозно-идео- логического содержания песни вынуждает быть сугубо осто- рожным в интерпретации соответствующих мест и выска- зываний. Прежде всего приходится учитывать, что иные слова, ко- торые в современном обиходе лишились прямой религиоз- ной «нагрузки», полностью сохраняли ее в Средние века. Таково понятие «грех». О грехе действующие лица песни обычно не вспоминают, ибо этика героического эпоса в зна- чительной мере унаследована от языческой эпохи, хотя бур- 84
гунды и изображены в виде христиан. Но в «Песни о нибе- лунгах» фигурируют не только христиане-бургунды, но и язычники-гунны. И в уста последних вкладывать слово «грех» особенно неуместно (см. строфу 1146: «попробовать не грех»). Ю.Б. Корнеев может возразить мне, что в данном случае это слово (в устах придворных Этцеля) употреблено не в собственном, «техническом» смысле, - согласен; но в том-то все и дело, что слово в нынешнем, стертом значении перенесено в совершенно иную эпоху и среду!12 Другой случай употребления слова «грех» в переводе не более удачен. В разгар боя между гуннами и бургундами Кримхильда не видит своего вассала Рюдегера и выражает разочарование и возмущение его поведением: она еще не знает, что маркграф мужественно пал, до конца исполнив свой долг вассальной верности. Потрясенный его гибелью, Фолькер, союзник Хагена, отвечает Кримхильде: «к несчас- тью, вы ошиблись, и коль я осмелился бы упрекнуть столь знатную даму во лжи, то сказал бы, что вы дьявольски его оболгали» (строфа 2230). Корнеев переводит: «Не будь грешно за лгуний считать столь знатных дам...» Но Фолькер думает не о грехе, а об этикете, которого он не может не соблюдать, несмотря на всю трагичность ситуации и горе, им испытываемое. Опять-таки слово «грешно» применено переводчиком в несвойственном той эпохе стертом значе- нии13. Не менее бурную реакцию вызывает смерть Рюдегера и у короля Дитриха Бернского. Он восклицает: «Не Божья воля это... / Странна та месть, иль дьявол тут восторжество- вал?» (строфа 2245 в переводе Кудряшева). Здесь кроется важный для средневекового сознания смысл. Люди той эпо- хи постоянно и неизбежно бились над загадкой теодицеи: если все в руке всеблагого Господа, откуда в мире зло? Ката- строфическое нагромождение злодеяний по мере прибли- жения к финалу эпопеи, естественно, порождает этот во- прос, и ответ Дитриха типичен в этом отношении, - дьявол насмехается над Божьей справедливостью. В переводе же Корнеева откуда-то появляется «грех» («Пусть грех простит им Бог!»). Тот же Дитрих, узнав об истреблении всей своей дружи- ны, впадает в отчаяние. «Смерть не пощадила их из-за моего невезенья», «моя не-судьба допустила это», - восклицает он (строфы 2320-2321). Понятия min ungeliicke, min unsaelde, 85
здесь употребленные, имели совершенно четкое значение, которое они сохраняли с языческих времен и которое полу- чили от германской идеи судьбы. Человек обладает личной «удачей», «везеньем», определяющими его поведение и по- ступки. В наибольшей мере удачливы, «богаты счастьем» князья, вожди. Дитрих сетует на то, что судьба от него от- вернулась, вследствие чего его дружинники, ранее ею «при- крытые», оказались беззащитными перед лицом врага и по- гибли. И поэтому глубоко неверен перевод Корнеева: «На- верно, за мои грехи меня карает Бог». Трактовка переводчиком грехов по существу тоже под- час внушает серьезные сомнения. Об убийстве Зигфрида чи- таем: «Спокон веков не видел мир предательства такого!» (строфа 915), и еще: «Никто досель не совершал такой изме- ны злой» (строфа 981). Так не мог сказать средневековый ав- тор, ибо он превосходно знал о куда более злостном преда- тельстве - о грехе Иуды! В подлиннике в первом случае чи- таем: «Такой неверности не должно было бы быть никогда!», а во втором: «Ни один герой с тех пор не совершал подобно- го злодейства»14. «С тех пор», а не «досель»! Не очень повезло в переводе и черту. Увидев в первый раз богатырскую повадку и вооружение Брюнхильды, сва- тающийся за нее Гунтер подумал: «Сам черт живым не вый- дет из рук такой девицы...» (строфа 442, пер. Ю.Б. Кор- неева). Как так? Черта, согласно средневековым верова- ниям, вроде бы, можно одолеть, т. е. прогнать, посрамить его посягательства, но - умертвить?! Смотрю оригинал: «Сам черт в аду не защитился бы от нее». «Нюанс» суще- ственный, не правда ли?15 Для Средневековья подобное вы- ражение еще не являлось, как в более позднюю эпоху, лите- ратурной гиперболой, образным высказыванием, - черт в то время воспринимался в качестве доподлиннейшей реаль- ности, и столкновения с ним, сколь чудовищными и необыч- ными ни были они, не считались невозможными. Когда Дитрих Бернский, а затем и Хаген во гневе и горе называют Кримхильду «дьяволицей» (valandinne, а не «ведьма», как в переводе Корнеевым строф 1748 и 2371), то это не руга- тельство, не просто бранная кличка (в современном упо- треблении), но констатация факта: обуянная жаждой мести Кримхильда, убийца собственного брата, одержима дьяво- лом, сопричастна нечистой силе! 86
Не всегда к месту поминается и Всевышний. Завидев при- бывших в Изенштейн чужеземцев, Брюнхильда любопыт- ствует: «кого Господь в их дальний край привел»? (стро- фа 395). Но в оригинале нет упоминания Господа, и такое упоминание вряд ли подходило бы к сцене в сказочной стра- не16. Для ее изображения у автора эпопеи были в распоряже- нии свои, особые тональности и выражения. Идея Божьего воздаяния не слишком-то укоренилась в со- знании героев (или автора?) эпопеи. Кримхильда, утратив Зигфрида, не возлагает на Бога заботы о наказании убийц, - согласно германской этике, мщение было долгом родных и близких убитого. И там, где в переводе стоит: «Но по заслу- гам им Господь воздаст в свой срок и час» (строфа 1034), нуж- но читать: «да дарует Господь им такую удачу, какую заслужили они из-за нас». Бог не предполагается здесь в качестве карате- ля, и все дальнейшее свидетельствует о том, что эту функцию Кримхильда присвоила себе. Точно так же много лет спустя Кримхильда, уже обдумывая месть убийцам, «обращается к Богу на небесах с жалобными стенаниями из-за смерти могу- чего Зигфрида», а не, как перевел Корнеев, «молит... в слезах Творца, / Чтоб он воздал за Зигфрида...» (строфа 1730). Весьма странно в устах средневекового человека звучит заявление: «Другая вера - в супруге не изъян» (строфа 1262). Посланец Этцеля Рюдегер, сватающий за гуннского короля Кримхильду, разумеется, не мог произнести этих слов, по- явившихся только в новом переводе. Выше уже упоминалась германская вера в судьбу. С поня- тием судьбы можно не раз встретиться в «Песни о нибелун- гах», это немаловажный элемент и замысла, и композиции. По переводчик недостаточно восприимчив к этому мотиву. Гак, Этцель, которому удалось покинуть зал, где сражались бургунды с гуннами, говорит о всех крушащем Фолькере: «Еще спасибо, что хоть я от рук его ушел» (строфа 2001, I icp. Ю.Б. Корнеева). Не говоря уже о том, что словечко «хоть» гут вряд ли к месту, так как заставляет читателя думать, что Этцелю нет дела до собственных воинов и союзников, нуж- но подчеркнуть отсутствие в данном переводе какого бы то ни было намека на судьбу. Между тем в подлиннике: «ich Jankes minem heile», «благодарю свою удачу»: Этцель опре- деленно имеет в виду счастье, везенье, присущие монархам. Исчезло понятие «удачи» и из другого высказывания этого 87
государя: Этцель, посылая свата к Кримхильде, молит Бога о помощи послу (не «небо», как стоит в переводе, и не ясно, какого бога он имеет в виду: своего языческого или же Бога христиан) и одновременно возлагает надежду на свое «счастье»: «и да поможет мне моя удача» (geliicke, стро- фа 1154). Получив от маркграфа Рюдегера обещание высту- пить в бою на его стороне, Этцель обещает ему, со своей сто- роны, не оставить без покровительства его ближних в слу- чае его гибели, но прибавляет: «я уверен, что в бою не ждет тебя кончина» (строфа 2165). Не ясно из перевода, на чем основывается такая уверенность. Смотрю в подлинник: «ouch truwe ich minem heile». Король верит в свою удачу, а она распространяется и на его людей. Персональная «удача», «везенье» мыслились вполне кон- кретно и «материально», это некое существо, охраняющее человека и его род. Но в «Песни о нибелунгах» присутствует и идея судьбы в более широком смысле. Под знаком неумо- лимой судьбы развертывается все движение сюжета второй части эпопеи. При переправе войска через Дунай Хагену было поведано пророчество, что никто из бургундов не воз- вратится живым из страны Этцеля. Трудно сказать, как мыс- лил себе это предсказание автор эпопеи: было ли то веление старогерманской судьбы (оно вложено в уста «вещих жен», русалок), либо воля Господа (ведь спасение уготовано было одному лишь капеллану, который сопровождал армию и был сброшен в реку испытующим судьбу Хагеном)? Во всяком случае приговор высшей силы уже известен. Но вот прибыв- шие в гуннскую столицу бургунды на утро собираются в со- бор, и Хаген призывает всех и каждого покаяться пред Бо- гом в грехах и знать, «что к обедне идет в последний раз, / Коль Царь небесный защитить не соизволит нас» (строфа 1856, пер. Ю.Б. Корнеева). Последняя оговорка в устах Хаге- на, не сомневающегося в правильности рокового прорица- ния, кажется нелогичной. Эта нелогичность вызвана опять- таки неточностью перевода, так как, согласно подлиннику, у Хагена имеется только одно сомнение: погибнут они сего- дня или позднее (т. е. последняя ли это обедня в их жизни)? На Божью защиту он рассчитывать уже не может, гибель вормсцев предрешена. Еще одно замечание об отношении к смерти. Между гер- манской героической поэзией и проникнутой церковным 88
духом литературой, помимо всего прочего, имеется и такое различие. Христианство акцентировало тленность всего земного, тленность в буквальном смысле слова: труп гниет в могиле. Этого образа была лишена старогерманская поэзия. Убитый становится добычей не могильных червей, а волков и воронов, хозяйничающих на недавнем поле битвы; унич- тожить врага значит дать пищу хищникам - таков устойчи- вый поэтический оборот. «Песнь о нибелунгах» уже далеко ушла от героической песни, и тем не менее в ней нет мотива тления, убитый мертв - и только17. Поэтому слова перевода о том, что задетые мечом Ортвина Мецкого «тлеют в сырой земле» (строфа 231), кажутся мне привнесением в поэтику эпоса чуждой идеи и фразеологии18. ЛЮБОВЬ И БРАК В куртуазном аристократическом обществе любовь и все с нею связанное не может не привлекать само- го пристального интереса. Соответственно и в «Песни о ни- белунгах» ей уделено большое внимание. В первой части эпопеи всесторонне обрисованы отношения двух пар - Зиг- фрида и Кримхильды, Гунтера и Брюнхильды. Эти отноше- ния выражаются термином minne. Конечно, minne - лю- бовь. Но эта любовь специфична, она нуждается в опреде- ленных квалификациях. Minne включает в себя служение рыцаря даме, добровольное ей подчинение; рыцарь считает себя ее вассалом и видит в ней свою госпожу, - идеи и терми- ны феодального обихода проникают и в словарь любви. Культ прекрасной дамы, зародившийся в провансальской лирической поэзии и перенятый затем немецким миннезан- гом, способствовал спиритуализации любви в среде господ- ствующего сословия, - она более не трактуется как простая и необязательная функция династического союза знатных домов, заключивших брачную сделку. Но minne включает в < ебя и чувственную сторону отношений между мужчиной и же нщиной. Поэтому различали minne и hohe minne, «высо- кую любовь». I Idhe minne невозможно приравнять к любви в современ- ном понимании хотя бы уже потому, что это чувство зарож- дается в герое задолго до того, как он встречается с предме- 89
том своей любви. Любовь начинается заочно. Зигфрид услы- хал о красоте знатной Кримхильды, которой никогда не ви- дел, и возмечтал о браке с нею. Что он о ней знает? То, что она - королевна и что она прекрасна собою. Этого достаточ- но, и Зигфрид решает домогаться ее любви и согласия ее братьев на брак. Рыцарь несовершенен до тех пор, пока не испытает любви. Только это чувство и порождаемое им кур- туазное поведение могут доставить рыцарю должную рафи- нированность, и Зигфрид мечтает о любви еще до того, как услыхал о существовании Кримхильды. Следовательно, hohe minne возникает не как спонтанное чувство, вызван- ное реальным индивидуальным существом противополож- ного пола, но зарождается из потребности достигнуть состо- яния, в наибольшей мере соответствующего требованиям, которые предъявляются к личности представителя благо- родного сословия. Возможно ли при переводе полностью учесть эти особен- ности понимания любви в рыцарском обществе? Наверное, это нелегко. Но во всяком случае Ю.Б. Корнееву стоило бы призадуматься над тем, передает ли содержание hohe minne употребленное им выражение «искренняя страсть» (стро- фа 131)? М.И. Кудряшев предпочел в этом случае «высокую любовь». Ведь Зигфрид, мечтающий о любви (букв.: «устре- мивший к ней все свои духовные силы»), все еще не видел Кримхильды. Сказанное относится и к Гунтеру. Он тоже пожелал посва- таться к Брюнхильде, не видя ее и зная о ней только то, что она красива, знатна и обладает необычайной физической силой. В первой же строфе VI авентюры, где впервые упомя- нута Брюнхильда, переводчик спешит сообщить нам, что «король и впрямь любовь питал к красавице одной» (стро- фа 325). В оригинале иначе: речь идет именно о намерении Гунтера за нее посвататься и о радостном ожидании им это- го события, о его душевном подъеме. С minne как чувственным влечением в переводе тоже об- стоит не все благополучно. Гунтер, потерпев жалкое фиаско в первую брачную ночь, делится наутро своею горестью с Зигфридом: «Я к ней со всей душою, она ж меня, мой друг, / Связала и повесила на крюк в стене, как тюк» (строфа 649). Так перевел Ю.Б. Корнеев. Несколько более расплывчато выразился М.И. Кудряшев: «Я к ней, было, с любовью...» Но 90
в подлиннике сказано «do ich si wande minnen», и означает это в данном тексте не душевное движение, а - to make love! Такое же значение имеет глагол minnen и в строфе 528. Смысл перевода Корнеева: «Но не исторг у девы жених люб- ви залог», признаюсь, мне не ясен, и я предпочел бы старый перевод: «Но не хотела дева ласкать в пути бойца / И сбере- гала ласки до самого венца...», если бив нем, как и в новом переводе, вместо «венца» стояло - «свадебный пир». Дело в том, что церковное венчание в то время не было обязатель- ным обрядом, и заключение брачного соглашения и сопро- вождавшее его торжество делали брак законным. «Венца» нет и в строфах 52 и 295. Наконец, там, где Корнеев перево- дит: «чтоб ты в свой час и срок / Женой невесту Нудунга торжественно нарек», - надлежит читать: «Так что ты смо- жешь ласкать ее нежное тело» (строфа 1906). Имеется в ви- ду языческий брак. Воздерживаясь от более детального разбора материала, я хотел бы лишь подчеркнуть, что понятие minne охватывало чрезвычайно широкий и сложный комплекс чувств и отно- шений, которые невозможно выразить как-то однозначно. Их диапазон простирается от крайней спиритуализации любви до прямолинейной чувственности19. Любовь, как и другие эмоции, в разные эпохи и в различных культурах при- обретает специфическую окраску и своеобразные формы. Это, конечно, необходимо в полной мере принимать во вни- мание при интерпретации литературного произведения, ко- торое отделено от нашего времени почти восемью столети- ями и всею наполняющей их историей развития и транс- формации человеческого эроса. «НАРОД» Повторю еще раз: «Песнь о нибелунгах» - ры- царская эпопея. Герои ее, все без исключения, принадлежат к аристократической верхушке общества - это короли, принцы, знатные люди из их окружения, могучие вассалы и < луги. Зигфрид, который в более ранних сказаниях и песнях был безродным найденышем, воспитанником сказочного кузнеца, перейдя в рыцарскую эпопею, превратился, в соот- ветствии с имманентными для нее требованиями, в нидер- 91
ландского принца, наследника престола, хотя следы пред- шествующей его трактовки еще и заметны в «Песни о нибе- лунгах». Рыцарская эпопея игнорирует простонародье, оно в принципе не может фигурировать в ней. Когда речь заходит о подданных короля, то имеются в виду его благородные вас- салы. Если упомянуты «бедняки», то обычно под ними под- разумеваются не обездоленные люди, а недостаточно обес- печенные рыцари. Из неблагородных в песнь могут попасть лишь бюргеры, - поскольку действие песни в значительной части протекает в Вормсе. Между тем в новом переводе «Песни о нибелунгах» появ- ляется народ. Так, при описании торжеств в связи с посвя- щением Зигфрида в рыцарское достоинство в песни сказа- но, что в соборе царила невероятная давка: всем хотелось присутствовать при пышной церемонии. Как это переводит Ю.Б. Корнеев? Пока во славу Божью обедня в храме шла, Толпа простого люда на площади росла. Народ валил стеною... (строфа 33) В оригинале упомянуты liuten, слово, которое весьма ри- скованно переводить в контексте этого произведения, как «простонародье». Например, при описании сцены роковой охоты, завершившейся убийством Зигфрида, тоже встреча- ется это слово (строфа 961), но ясно, что здесь имеются в ви- ду просто-напросто участники погони за зверем. Передача же в цитированном отрывке liuten как «народ» или «про- стой народ» привела к нелепице по существу: получается, что в то время как в храме на обедне присутствовала знать, толпа народа росла на площади! Между тем само собой разу- мелось, что церковную службу должны были посещать все прихожане, как знать, так и простолюдины. М.И. Кудряшев в свое время перевел точно: «В честь Господа обедня в собо- ре началась, / Неслыханная давка при этом поднялась...» Но Корнеев, очевидно, склоняется к мысли, что когда собор по- сещают короли и знать, народ остается на площади. Сцена венчания двух пар, Зигфрида с Кримхильдой и Гунтера с Брюнхильдой, изображена в переводе точно так же, как и 92
только что упомянутая сцена посвящения Зигфрида в рыца- ри: «Был полон храм, и вкруг него стеной стоял народ» (строфа 644). В оригинале просто: «началась давка»20. Может быть, переводчика смутило то, каким образом все вормсцы вмещались в собор? Но, во-первых, кафедральный собор обладал большой вместительностью, а город в Сред- ние века не был густо населен. Во-вторых, и главное, даже если бы мы предположили, что с точки зрения здравого смысла это невозможно, то нужно иметь в виду, что автора «Песни о нибелунгах» подобное соображение никак не мог- ло остановить, - вспомним, что из пиршественной залы Этцеля, в которой загорелся смертельный бой между бургун- дами и гуннами, было выброшено семь тысяч трупов! В эпо- се возможны и не такие вещи. Хаген умудрился переправить через Дунай в лодке за одну ночь многотысячное войско! Но в рассматриваемых сейчас цитатах меня занимает иное: не- верна мысль, что сословное деление средневекового обще- ства выражалось в том, что господа посещали собор, народ же как бы не имел в него доступа. В начале V авентюры описан съезд в Вормс на праздник знатных гостей; их внешность, наряды, оружие вызывают всеобщее восхищение даже у тех, кто получил тяжелые ране- ния в недавней войне против саксов. Не вызывает сомне- ния, что имеются в виду рыцари Гунтера. Во всяком случае, е сли выражение «al die liute ... uber al daz Guntheres lant» (строфа 270) достаточно неопределенно и может быть пере- ведено как «народ» и «все бургунды» (хотя мне это кажется спорным), то появляющиеся в строфе 269 «досужные горо- жане», озабоченные тем, удастся ли королевский праздник, представляют собой вклад переводчика, а не самого автора Песни о нибелунгах». Оставляя вместе с Гунтером и его ( подвижниками свою родину, Брюнхильда прощается с бли- жайшей родней. Переводчик считает, по-видимому, это не- достаточным, и он заставляет ее проститься еще «с народом и страной» (строфа 526), хотя в оригинале «народа» вообще нет, а о стране сказано лишь, что она ее покинула. Не упомянут в оригинале народ и в строфе 715 (в перево- де*. «Народом Зигфрид правил со славой девять лет...»). Нет простолюдинок» в сцене описания горя, вызванного гибе- лью Зигфрида (строфа 1037); в оригинале: «der guoten bur- gaere wip», «жены добрых горожан», а эти последние в пре- 93
дыдущей строфе названы edelen, - все лица, так или иначе соприкасавшиеся со двором и знатью, в изображении авто- ра песни уже благородны. Нет «простого народа» и при встрече Кримхильды с женою маркграфа Рюдегера (стро- фа 1301), - здесь сказано о людях маркграфа, которые спе- шили навстречу знатной гостье верхом и пешими. В сцене раздачи Данквартом даров гостям Брюнхильды упоминаются бедняки. Как полагает переводчик, они полу- чали подарки, и выходит, что бедняки фигурировали среди гостей. На самом деле это, разумеется, не так. «Бедняк, кому богатством казалась раньше марка» (строфа 515), - вовсе не бедняк, так как марка была довольно крупной ценностью в то время. Упоминаемые здесь бедняки - это нищие, которые могли кормиться за счет тех, кто получил богатые подар- ки21. «И тот, кто накануне обноскам был бы рад, / Роскош- ною одеждой теперь дворец дивил» (строфа 516), - как попа- ли во дворец в качестве гостей на свадьбе королевы нищие в обносках? Их там не было, ибо в тексте песни сказано: «По залу расхаживали в богатых платьях те, кто прежде никогда не носил столь роскошных одеяний». Данкварт раздавал по- дарки придворным, а не нищим. Появление в переводе «Песни о нибелунгах» «бедняков» и «простонародья» размывает те незримые, но вполне чет- кие сословные границы, за которые мысль автора рыцар- ской эпопеи не выходила. БОГАТСТВО Вообще можно заметить, что не все благопо- лучно в переводе с понятиями бедности и богатства. Следо- вало обратить более пристальное внимание на то в высшей степени важное обстоятельство, что в феодальном обще- стве эти понятия обладали сильнейшей сословной окрас- кой. Термин riche в ряде случаев означал не «богатого», а «могущественного», либо объединял оба эти значения. Местами это учитывается в переводе, но иногда встречается неточная трактовка указанных терминов, в результате чего происходит искажение смысла текста. Например, в IV авентюре рассказывается о том, как Зиг- фрид собрался было покинуть вормсский двор и как бургунд- 94
ские короли старались его удержать. «Dar zuo was er ze riche, daz er iht naeme solt» переведено: «Служил он не за плату - богат он без того» (строфа 259). Это звучит странно, ведь знатный рыцарь вообще служил не за плату, а за ленные по- жалования либо за подарки господина. Здесь имеется в виду не плата за службу, подобная мысль в отношении нидерланд- ского принца не могла прийти в голову средневековому по- эту, превосходно знавшему отношения в феодальной среде. Называя Зигфрида riche, автор эпопеи имел в виду его со- словную принадлежность, знатность и могущество, кото- рые, разумеется, предполагали, в частности, и богатство, но отнюдь не являлись производными от него. Зигфрид был «слишком могуществен, знатен, для того чтобы ему можно было предложить подарки», - вот смысл этой фразы22, ибо, согласно тогдашним представлениям, получение дара влек- ло за собой известную зависимость от подарившего, а Зиг- фрид считался равным по рождению и положению королю Гунтеру и его братьям. Точно так же обстоит дело и в IX авентюре. Кримхильда принимает Зигфрида, явившегося в Вормс в качестве по- сланца Гунтера, чтобы известить о помолвке его с Брюн- хильдой и о скором прибытии молодых. Она усаживает Зиг- фрида и благодарит за благую весть. «Мне было бы приятно вознаградить вас золотом за службу вестника, но вы слиш- ком для этого знатны, и я навсегда останусь вам признатель- ной» (строфа 556). Мысль Кримхильды в данном случае опять-таки состоит в том, что столь могущественному и бла- городному господину, как Зигфрид, нельзя предлагать да- ров, ибо это могло быть понято как намерение поставить его в зависимость от себя, следовательно, как оскорбление. 11о влюбленный Зигфрид отвечает: «Даже если б тридцать < гран были моими, и то я охотно принял бы подарок из ва- ших рук» (строфа 557). Зависимость от любимой его не толь- ко не страшит, но приятна. Здесь уместно вспомнить, что, согласно куртуазному кодексу, отношения между влюблен- ным рыцарем и знатной дамой строились по образцу отно- шений вассала к сеньору. Как это переведено Ю.Б. Корне- евым? Вместо указания на «знатность» в строфе 556 читаем: 16му не нужно золота, кто им богат и так». А в строфе 557 тридцать стран» заменены выражением: «Будь я... богаче в тридцать раз». Идея, лежавшая в основе пожалования 95
даров, утрачена, все сведено к довольно плоской мысли, что Зигфрид богат и без золота Кримхильды! С путаницей в отношении того, кто кому должен делать подарки, мы встретимся и в других местах перевода. Так, в упомянутой выше сцене торжества по случаю возведения Зигфрида в рыцарское достоинство шпильманы, бродячие певцы, получают, как это было принято при дворах, щедрые дары от хозяина. В переводе же Корнеева даритель и одари- ваемые поменялись местами, и «щедрым и тороватым» ока- зывается «каждый приглашенный» (строфа 41)... XXV авентюра открывается строфой, в которой читаем: «Гостей богаче вормсцев не видел мир давно». Но в оригинале стоит: «hochgemuoter гескеп» (строфа 1506). Hochgemuot во- все не означает «богатство». Это одно из ключевых понятий рыцарской эпопеи, относящееся к феодальной этике, к стилю поведения знатного лица. В это понятие входят аристократи- ческий образ жизни, внушающий окружающим почтение; умо- настроение и нрав, присущие благородному; надменность и высокомерие. То, что в этой же строфе упомянуты оружие и платье вормсских королей, служит не доказательством их богатства, а знаком их высокого социального статуса. Маркграф Рюдегер, поставленный перед дилеммой: сохранить верность своей госпоже Кримхильде или дружбу с бургундскими королями, - просит Кримхильду и Этцеля освободить его от Присяги вассальной верности и предла- гает возвратить им пожалованные ему ленные владения («земли с бургами»). «Пойду я на чужбину в изгнанье на своих двоих», совершенно точно перевел М.И. Кудряшев. Иначе у Ю.Б. Корнеева: «Уж лучше я в изгнание с сумой уйду отсель» (строфа 2157). Для рыцаря символом бедности, отречения от благ, коими он был наделен сеньором, служи- ло то, что он не имеет коня, - нищенством знатный человек в любом случае заниматься бы не стал!23 Не менее странно звучат в устах Кримхильды слова о том, что напрасно они с Этцелем «не скупились» на дары Рюдеге- ру (королева еще не знает, что маркграф погиб, оставшись им верным вассалом): скупость при любых условиях была противопоказана сеньорам. Щедрость считалась неотъемле- мым признаком господина и служила одним из главнейших его достоинств. В оригинале читаем: «Помогли нам, король Этцель, раздачи даров?» (строфа 2229). 96
На пиру, устроенном в Ксантене после возвращения Зиг- фрида с молодой женой, его мать Зиглинда щедро одарива- ла присутствующих. «Гостей, на праздник званных, она оде- ла так, / Что в платьях златотканых ходил былой бедняк» (строфа 712). Откуда на королевском празднике взялся бед- няк? Не знаю: в оригинале имеется в виду свита, и это было понятно уже Кудряшеву («свита их / Ходила в златоцветных одеждах дорогих»). Но Корнееву не достаточно и «бедня- ков», и он добавляет опять-таки от себя: «С вельможей знат- ным в пышности соперничал слуга»... - вещь в сословном об- ществе вообще немыслимая! Повелитель гуннов Этцель посылает свата к Кримхильде. Тот, убеждая ее принять брачное предложение, в частности, подчеркивает могущество Этцеля: «ему со страхом служат многие герои» (строфа 1215). Итак, величие средневеково- го монарха выражается в первую очередь в его власти над большим числом верных вассалов. В переводе Корнеева это выглядит несколько иначе: «Богат владыка гуннов, могуч и знаменит». - Специфика феодального господства смазана. Вот еще аналогичный пример. В XXXVII авентюре гунн- ский воин говорит Кримхильде о том, что ее сильнейший вассал Рюдегер не выполняет своего долга и не сражается за нее, хотя получил от сеньора немало «людей, земель и бур- гов» (строфа 2139). В переводе Ю.Б. Корнеева: «Немало он подарков, и замков, и земель / От вашего супруга в награду заслужил...»24 Люди, вассалы в обоих этих случаях исчезли! Автора «Песни о нибелунгах», в отличие от переводчика, за- нимает не то, что знатные господа богаты, - что разумеется само собою и не представляет для него особого интереса, - но способы употребления ими богатства: оно доставляло им возможность быть щедрыми, привлекать на службу рыца- рей, устраивать пиры, вообще вести куртуазный образ жиз- ни. Это - главное. К сожалению, переводчик далеко не всегда считается с < основным смыслом трактовки богатства в эпопее. Я позво- лю себе привести еще один пример. Бургунды прибывают к гуннскому двору. Кримхильда встречает их неласково и, заметив недовольство Хагена, го- ворит ему: «А с чем таким из Вормса явились вы ко мне, / Чтоб рада вас принять была я у себя в стране?» (стро- фа 1739). Она явно намекает на отобранный у нее клад нибе- । । /д 97
лунгов (о чем прямо говорит в строфе 1741). Это ее замеча- ние в высшей степени существенно для понимания смысла конфликта между Кримхильдой и бургундами. Тот, кто вла- деет кладом, тот могуч, тому принадлежит и власть, ибо клад в эпопее фигурирует в качестве символа господства; в созна- нии Кримхильды клад и власть слились к тому же с образом Зигфрида. Что же она слышит в ответ? С усмешкой молвил Хаген: «Когда б я знал заране, Что за гостеприимство вы требуете дани, Поверьте, согласился б я по миру пойти, Чтоб только вам, владычица, подарок привезти». (строфа 1740) Таков перевод Ю.Б. Корнеева. В действительности Хаген говорит Кримхильде нечто иное. Его насмешка выражается не в предположении, что королева требует от прибывших платы за гостеприимство, это было бы плоско и не задело бы ее. Смысл слов Хагена таков: «знай я, что вы, королева, примете подарок от меня, вассала, то, будь я достаточно богат, я бы вам что-нибудь преподнес» (ср. перевод М.И. Куд- ряшева, понявшего это место правильно). Ирония здесь глубже и злее: ведь в феодальном обществе подарки делают господа вассалам, вообще лица, которые стоят выше на со- циальной лестнице, тем, кто занимает более скромное поло- жение, но не наоборот, ибо получивший дар считался под- властным подарившему: а королева, якобы, желает подарка от Хагена! Такое предположение оскорбительно. Вот в чем заключается тонкая издевка, вполне понятная средневеко- вой аудитории: своими требованиями Кримхильда нарушает сословный этикет! * * * Теперь я хотел бы остановиться на интерпретации пере- водчиком двух эпизодов «Песни о нибелунгах», которые в высшей степени существенны для понимания ее концеп- ции, - на ссоре Кримхильды с Брюнхильдой и на убийстве Кримхильдой Гунтера, а затем и Хагена. 98
ИЗ-ЗА ЧЕГО ПОССОРИЛИСЬ КОРОЛЕВЫ? Ссора, происшедшая между юными королева- ми, представляет собой один из решающих моментов всего сюжета «Песни о нибелунгах», ее следствием явилось убий- ство Зигфрида, а от него тянется прямая связь к гибели бур- 1ундов. Что же послужило причиной этой поистине роко- вой ссоры? Как явствует из XIV авентюры, поначалу речь шла о том, кто из королей более удал и силен - Гунтер или Зигфрид, и пока женщины сопоставляли их личные до- стоинства, спор не перерастал в открытую свару. Взрыв по- следовал с переходом разговора на сословную почву. На- сколько можно судить по переводу, Кримхильда впала в гнев после утверждения Брюнхильды, что Зигфрид - «простой вассал» Гунтера (строфа 821). Кримхильда говорит, что не поверит, будто ее братья и родня осмелились бы выдать ее за «подданного» (строфа 822). Слово за слово, и между короле- вами происходит обмен резкостями. Когда в тот же день они вновь встречаются у входа в храм, Кримхильда прямо назы- вает Брюнхильду наложницей Зигфрида и предъявляет до- казательства - перстень и пояс. Разрыв становится полным и окончательным. Все кажется логичным, - кроме одного: почему так разъя- рилась Кримхильда при словах Брюнхильды, что Зигфрид - вассал Гунтера? Ведь Зигфрид во время поездки вместе с Гун- тером к Брюнхильде (авентюры VI и VII) сам предложил ко- ролю, что он станет выдавать себя за его человека и делать вид, будто служит ему как своему господину, - этот обман мо- жет способствовать, по его мнению, успеху сватовства. Ко- нечно, тут имеется существенная разница: Гунтер и Зигфрид прикидывались один - господином, другой - его вассалом, тогда как Брюнхильда верила, что это так и есть на самом деле25. Что касается Кримхильды, то она, по-видимому, вооб- ще не знала об этой выдумке, и высокомерные притязания Брюнхильды не могли ее не задеть. И все же внезапная ярость Кримхильды не представляется мне вполне мотиви- рованной26, во всяком случае если всецело довериться пере- воду Ю.Б. Корнеева. Обратимся к более ранним событиям, которые подгото- вили конфликт XTV авентюры. Постараемся при этом выяс- ни гь, какие социальные термины применялись к Зигфриду. I 99
Когда они вместе с Гунтером приплыли в Исландию и он вы- дал себя за вассала Гунтера, это было им выражено такими словами: «Gunther si min herre, und ich si sin man», «пусть Гунтер будет моим господином, а я - его человеком (васса- лом)», говорит Зигфрид (строфа 386). Они уславливаются ввести в заблуждение Брюнхильду, и Зигфрид служит Гунте- ру (diente). По прибытии в Изенштейн он ведет под уздцы его коня (строфы 396, 397, 398). Вышедшая к ним Брюнхиль- да обращается было с приветствием сперва к Зигфриду, но тот отклоняет эту честь и спешит уведомить ее: «мой госпо- дин (сеньор) стоит впереди», и указывает на Гунтера («скром- ным вассалом» он именует себя лишь в переводе Ю.Б. Корне- ева, строфа 420). Брюнхильда принимает эту терминологию: «ist er din herre unt bistu sin man» (строфа 423). После состязания с Гунтером (т. е. с Зигфридом, кото- рый, скрываясь под плащом-невидимкой, совершает вместо Гунтера богатырский подвиг) побежденная Брюнхильда объявляет своей родне и людям, что отныне они - поддан- ные вормсского короля (undertan, строфа 466), и те в знак подданства преклоняют перед ним колени (строфа 467). Меж тем хитроумный Зигфрид, спрятав плащ-невидимку, вновь появляется при дворе и, прикидываясь неосведомлен- ным, спрашивает «своего господина», скоро ли начнутся со- стязания (строфа 471, но в оригинале нет слов «ваш вассал» и «мой владыка»). Прежде чем дать согласие на отъезд в Бур- гундию, Брюнхильда собирает для совета своих «родичей и людей (mage unde man, строфы 475, 476), а Зигфрид тем временем спешит в страну нибелунгов, чтобы привести под- могу Гунтеру, и велит ему сказать королеве, что это он, Гун- тер, его послал. Вскоре Зигфрид возвращается с отрядом ни- белунгов, и на вопрос Брюнхильды Гунтер отвечает: «это мои люди (ez sint mine man, строфа 509), отставшие от меня в пути». Брюнхильда приветствует прибывших, но Зигфри- да- «иначе, чем остальных» (строфа 511)27. В X авентюре описаны прибытие Гунтера с женою в Вормс и помолвка Зигфрида с Кримхильдой. Все садятся за стол, и тут Брюнхильда заплакала при виде Зигфрида, усев- шегося близ Кримхильды. На вопрос Гунтера о причине ее огорчения его жена отвечает: «Могу ль не лить я слез, / Коль тяжкую обиду мой муж сестре нанес, / За своего васса- ла ее решив отдать? / Как, видя рядом с ней его, от горя не 100
рыдать?» (строфа 620). Не будем вдаваться в гадания, чем на самом деле вызвано горе Брюнхильды: оскорбленной со- словной гордынею или же тем, что Зигфрид (которого она знала раньше и любила, согласно преданиям, предшествую- щим «Песни о нибелунгах») отверг ее любовь? Возмущение Брюнхильды так велико, что она объявляет мужу: «Охотнее всего я бы со стыда убежала отсюда» (строфа 622)28. Мне сейчас важен лишь примененный ею к Зигфриду термин eigenholde. Значение этого термина - не «вассал», а «несво- бодный», «зависимый», «холоп». Итак, уже не man, но eigenholde! Гунтеру приходится от- крыть Брюнхильде, что Зигфрид, как и сам он, - могучий ко- роль, владелец многих бургов и обширной страны, а потому вполне достоин быть мужем его сестры (строфа 623). Но что бы ни говорил Гунтер, Брюнхильда продолжала печалиться (строфа 624), - нужно ли другое доказательство того, что ис- тинная причина ее горя была скрыта? Заметим: Брюнхильда уже знает, что Зигфрид на самом деле не вассал и тем более не холоп Гунтера. Следующая сцена, привлекающая наше внимание, проис- ходит десять лет спустя после описанных событий. Брюн- хильда задается вопросом: почему Зигфрид, eigen man ее и Гунтера, так долго не был у них на службе? (строфа 724). Опять-таки, не «вассал» (man), а - «собственный человек», «несвободный слуга»! Она побуждает Гунтера пригласить Зигфрида с Кримхильдой в Вормс, и король в конце концов уступает ее просьбам, но не потому, что Зигфрид якобы дол- жен ему служить, а только вследствие ее настойчивости. Он посылает за ним 30 своих людей (man), знатных вассалов, во главе с графом Гере. Прибывших в Бургундию Зигфрида с Кримхильдой принимают с великими почестями. Во время пира Брюнхильде при взгляде на Зигфрида пришла в голову мысль, что «никогда не было столь же могучего холопа (eigenholde - не «вассала», как в переводе!), и она все еще была к нему благосклонна» (строфа 803). Что все это нам дает? Зигфрид в свое время выдавал себя за вассала (man) Гунтера, - подобными же вассалами были и все другие знатные лица и рыцари в окружении бургундско- го короля. Но Брюнхильда упорно именует его «холопом», несвободным слугой», «зависимым человеком» (eigen- holde). И если в первом термине не содержится никакого 101
принижения свободы и благородства лица, являющегося вассалом, то второй термин, равно как и аналогичный ему термин eigen man, имеет сильнейший уничижительный смысл, будучи применен к такому человеку, как Зигфрид! Переводчик не учел этого различия, и везде, где в сцене ссо- ры королев он называет Зигфрида «вассалом», «поддан- ным», нужно читать «холоп», «несвободный». Вполне естественно, Кримхильда была жестоко оскорб- лена, - ведь, помимо всего прочего, сцена эта, как и следую- щая за нею сцена у врат храма, происходила публично, при многочисленных свидетелях (дамы поссорились во время рыцарского турнира), и вот, при всем дворе муж Кримхиль- ды назван «зависимым слугой»! Такое оскорбление, нанесен- ное на людях, несмываемо29. Нужно еще учесть, что в ту эпо- ху слово сохраняло магическую роль: верили, что оно спо- собно воздействовать на человека, которому адресовано, и подобно тому как похвала может быть благотворной для его существа, хула оказывает на оскорбленного свое зловредное влияние. Внутренняя целостность личности могла постра- дать от уничижительной клички. Это делает более понятной бурную реакцию Кримхильды. В переводе Ю.Б. Корнеева острота ситуации скрыта не- четкостью, я бы позволил себе сказать, неаккуратностью терминологии. Вот Кримхильда, грозясь войти в собор пер- вой, заявляет: «Сегодня ж ты увидишь, что выше родом я...» (строфа 828). Но речь идет уже не о том, кто высокороднее, в подлиннике стоит совсем другое: «daz ich bin adelvri» - «что я свободнорожденная» (или: «благородна и свободна»). Это заявление может показаться странным: кто же не знает, что родная сестра короля - свободная? Но женщина, вступая в брак, приобретала юридический статус мужа, и поскольку Зигфрид был назван «несвободным слугой», то и жену его тем самым признали зависимой. И поэтому совершенно ло- гично Брюнхильда заявляет Кримхильде: «Не хочешь быть рабой, / Так с дамами своими в собор нейди со мной...» (строфа 830, перевод М.И. Кудряшева). Согласитесь, что эти слова имеют иной смысл, нежели тот, который содержится в переводе Корнеева: «Коль ты убеждена, / Что верностью вассальной пренебрегать вольна...» Вассальная верность - верность свободного человека. Здесь же речь идет о рабыне, холопке, а не о жене вассала, ленника. Вот до чего дошло 102
дело! Немного раньше, если верить Корнееву, Кримхильда говорит Брюнхильде: «Вот что еще мне странно: коль впрямь он ленник твой И ты повелеваешь по праву им и мной, Как он посмел так долго вам дани не платить?..» (строфа 825) Но и здесь в переводе оказались смазанными решающие смысловые понятия: вместо «ленника» нужно читать «хо- лоп» («крепостной», din eigen), а вместо «дани» - «чинш» (zins), т. е. платеж, который взимался с зависимого крестья- нина. Собственно, последняя строка должна выглядеть сле- дующим образом: «как долго он сидел [на участке земли, в своем владении], не платя оброка». Зигфрид приравнен к простому крестьянину, к оброчному мужику! Точно так же в строфе 838 слова Брюнхильды: «Пускай супруга ленника даст госпоже пройти» в оригинале звучат так: «холопке (eigen diu) никогда не пройти перед королевой». ...Я предвижу возражение: «перед нами поэтический текст, а не юридический документ и ваши терминологичес- кие тонкости тут ни к чему!» Переводчику оттенки социаль- но-правового словаря «Песни о нибелунгах» действительно показались несущественными, и он ими полностью прене- брег. Весь вопрос, однако, заключается в том, так ли относи- лись к терминологии эпопеи ее автор и современная ему ау- дитория? Термины eigen man, eigenholde встречаются во всей обширной поэме исключительно в приведенных сей- час местах, ни к кому, кроме Зигфрида, они не прилагаются. Как я уже подчеркивал ранее, люди низкого социального по- ложения в круг обозрения поэта вообще не включались, - тем резче и выразительнее на общем благородно-куртуазном фоне эпопеи должны были прозвучать эти клички-пощечи- пы: «холоп», «слуга», «крепостной», «раба». Необходимо, да- лее, иметь в виду, что в феодальном сознании право занима- ло огромное место; впрочем, значение юридического аспек- та жизни демонстрируется чуть ли не в каждой авентюре «Песни о нибелунгах»30. Поэзия и право, столь далекие друг от друга в нашем мышлении, были, напротив, тесно связаны в духовной культуре Средних веков, и эту ее «синкретич- пость» нельзя упускать из вида. 103
Резюмируя, нужно признать, что переводчик, не потру- дившись поинтересоваться, каково действительное содер- жание употребляемых в песни социальных терминов, в част- ности применительно к Зигфриду, и толкуя их наобум, край- не приблизительно, тем самым лишил себя возможности понять и подлинный смысл всей сцены, столь важной для основного конфликта эпопеи. ЖЕЛАЛ ЛИ ХАГЕН СМЕРТИ ГУНТЕРА? Заключительная сцена «Песни о нибелунгах» - гибель Гунтера и Хагена от руки жаждущей мести Кримхиль- ды - интерпретирована переводчиком таким образом. Кримхильда требует от Хагена возвратить сокровища, не- когда у нее отобранные, тот отказывается, заявляя, что до тех пор, пока жив кто-либо из бургундских королей-братьев, он будет молчать о местоположении клада. Тогда Кримхиль- да со словами: «От клятвы освобожу я вас» велит обезгла- вить Гунтера и предъявляет его окровавленную голову Хаге- ну. Тот торжествует: теперь никто не знает, где клад, а он тайны не выдаст. Кримхильда самолично отрубает ему голо- ву, убедившись, что клада ей не добыть. Обоснованно ли такое толкование? Если исходить из то- го, что нечто подобное изображено и в скандинавском вари- анте легенды о гибели Гьюкунгов, то положительный ответ кажется правильным31. Правда, при сопоставлении обеих версий, видно, что Гунтер (исл. Гуннар) и Хаген (исл. Хёгни) поменялись ролями: в «Эдде» Гуннар выставляет требование смерти Хёгни как условие выдачи клада, а в немецкой эпо- пее Хаген заявляет, что не откроет тайны, пока жив Гунтер. Но коллизия та же самая. И тем не менее я сомневаюсь в убедительности такой ин- терпретации этого места в «Песни о нибелунгах». Причина моих сомнений состоит прежде всего в том, что в ряде пунк- тов перевод неточен. Сравним текст Ю.Б. Корнеева с под- строчным переводом. Лишь усмехнулся Хаген: «Не след меня стращать. Поклялся вашим братьям о кладе я молчать, Сказал тогда мрачный Ха- ген: «Пустая это речь, благород- ная королева. Я поклялся, что не покажу клада. Пока жив хоть 104
Покамест не узнаю, что умерли все трое, И где он - этого я вам до гроба не открою». (строфа 2368) Она в ответ: «От клятвы освобожу я вас», И обезглавить брата велела сей же час, И к Хагену обратно вернулась поскорей, Отрубленную голову влача за шелк кудрей. (строфа 2369) один из моих господ, я никому клада не отдам». «Я положу этому конец», - сказала благородная дама, она велела умертвить брата. Ему от- секли голову; за волосы она принесла ее герою из Тронье, и было это ему большим горем. Мы можем убедиться, что Хаген в действительности не говорил, что он якобы поклялся молчать о кладе покамест не узнает о смерти всех трех братьев (Гунтера, Гизельхера и Гернота, - два последних уже погибли в бою с гуннами). При этом в переводе Корнеева появляется несообразность: Хаген якобы поклялся молчать о кладе до тех пор, пока живы братья, и вместе с тем заявляет, что не откроет этой тайны «до гроба»! Хаген поклялся в другом: не раскрывать тайны. Мысль его проста: пока живы короли, они - хозяева клада. Поэтому и сама Кримхильда не понимает слов Хагена так, как истолковывает их переводчик («От клятвы осво- божу я вас»), она просто-напросто «кладет конец» много- летней вражде, доводя ее до желаемого ею рокового конца, и велит отрубить голову Гунтеру не для того, чтобы заста- вить Хагена говорить, а мстя за убийство Зигфрида, соучаст- ником которого был ее брат. Хаген испытывает горе при виде отрубленной головы своего господина (о чем перевод умалчивает). Я хотел бы быть понятым правильно. Я не настаиваю на гом, что в «Песни о нибелунгах» вовсе отсутствует какой бы то ни было след старого мотива, который с предельной вы- разительностью виден в «Гренландской Песни об Атли»: умерщвление одного из владельцев клада как условие вы- дачи сокровища и глумление оставшегося в живых над обма- нутым убийцей. Я предполагаю другое: этот мотив известен 105
автору эпопеи (см. строфы 2370-2371), и он с ним считается; но мотив этот существенно ослаблен и частично перерабо- тан. Причина такой, пусть неполной трансформации понят- на: немецкая рыцарская эпопея была создана (пересоздана с использованием старых песней) в совсем другой идеологи- ческой среде, нежели эддические песни. Языческая этика в «Песни о нибелунгах» неизбежно подверглась значитель- ным коррективам. Если в «Старшей Эдде» брат мог потребо- вать смерти брата (Хёгни и Гуннар - братья) для того, чтобы затем бросить жадному тирану Атли гордый вызов: «ты радо- сти / так не увидишь, / как не увидишь / ты наших сокро- вищ!» - то можно ли предположить, что Хаген - старший вассал Гунтера поставил бы такое же условие? Хаген не гово- рит Кримхильде: сперва убей моего сеньора, и не намекает на подобную возможность. Это было бы противно всем нор- мам феодального поведения, самой черной изменой, какую только можно было помыслить в обществе, строившемся на отношениях личной верности и покровительства. Хаген, ко- нечно, хотел умереть честным и оставить по себе память, не- запятнанную славой Иуды. Как же мог он подстрекать Крим- хильду умертвить его господина? Такая мысль не могла прий- ти автору «Песни о нибелунгах». Убийство брата его собст- венной сестрой ужасает Хагена, и он совершенно точно, в категориях своего времени, называет ее valandinne, «дьяво- лицей», ибо на такое злодейство мог отважиться лишь тот, кем завладел дьявол32. Кримхильда попрала все законы - и человеческие и Божьи, и Хильдебранд тут же ее карает уда- ром меча. Между тем смерть Хагена, «лучшего из героев», оплакивает даже его враг Этцель. Старая тема принесения в жертву брата для сохранения магического клада уже с трудом обнаруживается в финале «Песни о нибелунгах». Она переплетена с новыми мотива- ми, продиктованными рыцарской этикой, деформирована ими, и последние преобладают. Я полагаю, что при перево- де этого очень ответственного места надлежало бы возмож- но ближе держаться смысла подлинника и не давать столь прямолинейной его трактовки, которая оказывается в во- пиющем противоречии с нравственными установками и идеалами рыцарского эпоса. 106
«ОСТРОВ» ЛИ ИСЛАНДИЯ? В первой части «Песни о нибелунгах» как бы сопоставлены - и противопоставлены - два мира: реальный, современный автору и сказочно-легендарный. Первый мир - Бургундия, точнее, вормсский двор с его куртуазно-рыцар- ственным бытом. Этот мир изображен в высшей степени конкретно и наглядно, автор видит его во всех деталях и кра- сках. Поведение людей в этом мире реально и правдоподоб- но, при всей его поэтизации. Другой мир - родина Зигфри- да и родина Брюнхильды. Здесь возможны всяческие чудеса - поединок с драконом и с богатыршей, добывание клада и плаща-невидимки, покорение чудесных нибелунгов. Герои этого мира обладают особыми качествами, непобедимос- тью, неуязвимостью, сверхчеловеческой силою и непоколе- бимым бесстрашием. Естественно, что в атмосфере бургунд- ского двора выходцы из мира легенды, Зигфрид и Брюн- хильда, не могут органически прижиться, и несмотря на за- ключенные ими браки с вормсцами, они остаются в нем чу- жаками. Зигфрид погибает, Брюнхильда исчезает из поля зрения эпопеи после того, как сыграла свою роль в разжига- нии рокового конфликта33. Но столь же чуждыми и непонятными были и самые стра- ны, откуда явились в Вормс эти герои. В то время как Авст- рия, а отчасти и Бургундия (хотя и в меньшей мере, посколь- ку, как полагают, автор «Песни о нибелунгах» родом был с Дуная), рисуются в эпопее как реальные пространства, с го- родами, замками, путями сообщения, лесами, - Нидерлан- ды, Исландия, Норвегия остаются для поэта не более как ту- манными географическими названиями. Их он не «видит» гак, как видит области Центральной Европы. Если представления о Севере у жителей континенталь- ной части Европы в Средние века вообще были довольно расплывчаты и неопределенны, то автор «Песни о нибелун- гах», недостаточно осведомленный о географии за предела- ми Австрии, о Норвегии, Исландии и Нидерландах знает до крайности мало. Достаточно сказать, что Нидерланды и страна сказочных нибелунгов поначалу фигурируют в эпо- пее в качестве двух разных областей: первая - родина Зиг- фрида, где правит его отец, вторая - место его юношеских приключений, страна, в которой герой захватил богатый 107
клад, приобрел плащ-невидимку и верных воинов-бога- тырей. Страна нибелунгов однажды в песни ассоциируется с Норвегией (строфа 739). Но затем оказывается, что Нор- вегия, страна нибелунгов и Нидерланды - одно и то же. Так можно понять расплывчатые географические указания в XI авентюре песни (ср. строфы 708 и 721), в следую- щей авентюре эти страны окончательно сливаются воедино; когда же после гибели сына убитый горем король Нидерлан- дов Зигмунд уезжает домой, то он направляется в страну ни- белунгов (ср. строфы 1085 и 1098). Весьма неясно мыслится поэту и путь в эти страны: в Исландию нужно плыть на ко- рабле в течение 12 дней, в Норвегию же скачут верхом. Из Исландии до Норвегии - расстояние в «сто с лишним длин- ных миль» (строфа 484). В этих далеких областях локализуются те эпизоды эпо- пеи, которые отмечены наибольшей сказочностью: подвиги юного Зигфрида, сватовство Гунтера к Брюнхильде и т. п. Отправляясь на север, герои песни перемещаются как бы в другое время: из куртуазной современности они попадают в седую эпическую старину. Туманность топографии Север- ной Европы находится в прямой связи с особым характе- ром, фантастичностью действий, развертывающихся здесь, и со специфическим временем, в котором эти действия про- текают. Страны Севера в песни скорее упомянуты, нежели оха- рактеризованы; что они собою представляют - остается не- известным. В частности, об Исландии сказано, собственно, лишь то, что в ней расположен бург Изенштейн, в котором жила Брюнхильда до сватовства Гунтера, и что имеются так- же и другие бурги. Однако то, что Исландия - остров, по-ви- димому, неизвестно автору эпопеи. Во всяком случае он ни разу ее островом не называет. При первом упоминании име- ни Брюнхильды сказано только, что она живет «за морем» (строфа 326), а далее говорится весьма неопределенно о «стране Брюнхильды». Жители этой страны ни разу не на- званы «исландцами». В переводе М.И. Кудряшева эта неопределенность пол- ностью сохранена. В переводе Ю.Б. Корнеева она почему-то утрачена: в тексте «Песни о нибелунгах» то и дело Исландия именуется «островом», а население ее - «островитянами» и «исландцами» (строфы 326, 382, 383, 408, 444, 476 и др.). 108
Это может показаться мелочью. Но разве не имеет значе- ния для верного понимания памятника литературы прошло- го то, что знал и чего не знал автор? Мало того, как уже было отмечено, самая туманность, неясность представле- ний автора песни о северной периферии Европы приобре- тает в контексте художественного целого определенную функцию, и с этим необходимо считаться. СЛОВА И КРАСКИ Автор «Песни о нибелунгах» видит мир кра- сочным и ярким. Все им описываемое предстает перед нами объемным и живым, и одно из средств, при помощи кото- рых поэту удается добиться «эффекта присутствия», заклю- чается в том, что он щедро делится с нами своими зритель- ными впечатлениями. Драгоценные камни, жаркое золото, сияющие на солнце шлемы и панцири, роскошные цветные одеяния, боевые значки, штандарты - ничто не ускользает от его взора. Чрезвычайно внимателен поэт и к физическо- му облику людей, населяющих эпопею. Их внешность не очень-то индивидуализирована, эпические герои - прежде всего типы: зато они изображены так, что кажутся сошедши- ми с книжной миниатюры. Это сравнение подсказано самим автором. В V авентюре, рассказывая о первой встрече Зиг- фрида с Кримхильдой, он замечает: У Зигмунда на диво пригожий сын возрос. Казался он картиной, которую нанес Художник на пергамент искусною рукой. (строфа 286, пер. Ю.Б. Корнеева) И это замечание не остается неким общим местом, каких много в средневековой литературе. Принцип «работы крас- ками» нашего поэта аналогичен практике книжных миниа- тюристов. Он не смешивает разные тона, но применяет их в чистом виде. Излюбленные его цвета - золотой, красный, белый, хотя встречаются и другие тональности. Поэт охот- но, я бы даже сказал, последовательно, прибегает к красоч- ным контрастам. Вот, например, картина прибытия Гунтера со спутниками в Исландию. Они высадились на берег и скачут к замку Изен- 109
штейн. Их четверо, и кони их «белоснежны». Но если одеж- ды Гунтера и Зигфрида того же белого цвета, то наряд вто- рой пары - Хагена и Данкварта был «черно-вороной» (стро- фы 399, 402). Этот контраст цветов четко выражен в перево- де. Жаль, что «живописная манера» автора не воспроизво- дится в других случаях. Так, в строфе, непосредственно предшествующей процитированным словам о миниатюре, мы читаем: «То в жар, то в дрожь от этих дум бросало смель- чака» (строфа 285), - имеется в виду душевное сокрушение Зигфрида, уверенного, что Кримхильда не отвечает взаим- ностью на его чувство. Но так сказано у Ю.Б. Корнеева, автор же эпопеи не называет этих физических состояний, а дает их визуальное выражение: «Он становился то блед- ным, то красным». Поэт предпочитает видеть своего героя не изнутри, а снаружи, и передает его страдания живопис- ными средствами. Переход к сравнению Зигфрида с картин- кой на пергаменте драгоценной рукописи кажется в высшей степени естественным и закономерным. То, что здесь мы имеем дело не с изолированным эпизо- дом, а художественным вйдением поэта, может быть под- тверждено другими примерами. Ограничусь одним. Тело злодейски убитого Зигфрида враги бросают у дверей опочи- вальни Кримхильды, где она его и находит. За дверь Кримхильда вышла на мертвеца взглянуть, И голову герою приподняла чуть-чуть, И мужа опознала, хоть мукой искажен И весь в крови был лик того, кто Зигмундом рожден. (строфа 1017, пер. Ю.Б. Корнеева) Оставляя в стороне неточность, которая не имеет отно- шения к обсуждаемому сейчас предмету (а именно, что Кримхильда не «вышла», а «велела отвести себя», - короле- ва!), я хочу подчеркнуть красочные детали, которые, к сожа- лению, пропали при переводе. Кримхильда приподнимает «прекрасную голову» убитого «своею очень белою рукой», «и сколь ни был он красен от крови, она тотчас узнала его». Опять контраст белого и красного! И почти в тех же выра- жениях эта сцена повторяется немного спустя при погребе- нии героя. «Королеву привели туда, где он лежал. Его кра- сивую голову подняла она своею белоснежною рукой и об- 110
лобызала покойного, доблестного благородного рыцаря. Ее светлые глаза от тоски плакали кровью» (строфа 1069). Переводчик недостаточно чувствителен к этим важным осо- бенностям авторской эстетики. * * * Сказанного, мне кажется, вполне достаточно для того, чтобы сделать некоторые выводы. В мои цели не входило рецензирование или корректирование данного перевода. Мне представлялось важным вскрыть принципы, которыми руководствовался интерпретатор произведения средневеко- вой литературы. Переводчик подошел к памятнику словес- ности далекой эпохи так, как если б перед ним была поэма, созданная в наши дни, с автором которой он говорит на общем языке современников. При переводе такой поэмы, может быть, и нет необходимости в предварительных спе- циальных изысканиях, и ничто не нуждается в особых разъ- яснениях. Боюсь, переводчику не показалось нужным поин- тересоваться обычаями, правом, эстетикой, нравствен- ностью людей, которые жили во времена сочинения «Песни о нибелунгах». Во всяком случае изучение его перевода не заставляет думать, что Ю.Б. Корнеев испытал подобный ин- терес. И дело тут не в небрежности одной, - дело, по-види- мому, в исходных позициях. Можно с равным успехом пере- водить художественные произведения всех времен и наро- дов, ибо люди всегда одинаковы, - вот эта предпосылка, осо- знанна она или нет. Да, у нас немало общего с людьми других эпох, и только благодаря этой всеобщности рода людского возможен «диа- лог» на почве истории культуры. Не будь этого общего, - не было бы и интереса к литературе и к жизни цивилизаций да- леких времен. Но знание их культуры не дается само собой, потребны огромные интеллектуальные усилия для проник- новения внутрь этой чужой для нас, непривычной и во мно- гом необычной (т. е. не такой, как наша собственная культу- ра) духовной сферы. Здесь видимость ясности и понимания намного опаснее откровенного признания непонятности. Литературное произведение возникает в силовом поле культуры как целого и с большей или меньшей полнотой от- ражает в себе характерные для этой целостности черты. По- 111
этому постижение художественного творения самого по се- бе, вне «дифференцированного единства всей культуры эпо- хи» (М.М. Бахтин), - невозможно. «Песнь о нибелунгах» в этом отношении в высшей степени показательна, столь мно- гими нервами соединено ее содержание с нравственными нормами, правовыми установлениями, обычаями, рели- гией, бытом, идеями о красоте, господствовавшими в те вре- мена. Самые разные аспекты средневековой картины мира объединились в этом грандиозном художественном памят- нике, и его интерпретатору не обойтись без попытки как-то «войти», «вжиться» в культуру, породившую «Песнь о нибе- лунгах». Как и всякое выдающееся создание человеческого духа, песнь выходит за рамки своего только времени и сохраняет живые связи с культурной традицией предшествующего пе- риода. «Песнь о нибелунгах» непонятна, если не знать эдди- ческих песней, «Саги о Вёльсунгах» и сказаний о Дитрихе Бернском. Немецкая рыцарская эпопея начала XIII в. много- планова: наряду с современностью в нее включено и далекое прошлое, да и самое это прошлое оказывается сложным сплавом преданий о событиях эпохи Великого переселения народов с мифом и сказкой. Эта много- и разноплановость, разумеется, не представлена в песни в виде смешения само- стоятельных слоев или кусков; филологи, пытавшиеся их вычленить, долгое время не обращали внимания на то, что в контексте эпопеи слои эти, так и не слившись воедино, при- обрели особые функции, что их сочетание в рамках художест- венного целого сообщает ему как бы новое измерение. Но поэтому приходится призадуматься над тем, одинако- вы ли способ изложения, стилистика, подход к материалу, самый отбор его в разных частях эпопеи, связанных с теми или иными пластами предания о нибелунгах. Уже на част- ном и, на первый взгляд, несущественном примере «Ислан- дии», как она преподнесена в песни, можно было увидеть, что подобная проблема действительно существует и требует внимания интерпретатора. Видимо, в художественном тво- рении нет мелочей, - все вплетается в ткань поэтического целого, и любой оттенок мысли или поворот ее, каждое сло- во и выражение, которые невнимательному читателю пока- жутся второстепенными, могут приобрести свое значение34. Не буду возвращаться за доказательством к уже приведен- 112
ным примерам пренебрежения переводчиком «Песни о ни- белунгах» этой истиной, лишь замечу, что число их, увы, не- трудно было бы увеличить... Не исключено, Ю.Б. Корнеев возразит мне, что «не вся- кое слово в строфу впишется». Верно, отнюдь не все тонко- сти, которые нетрудно выразить в подстрочном переводе или в комментарии, столь же легко ложатся в жесткий сти- хотворный размер. И мне вовсе не хотелось бы предстать в глазах Корнеева или читателей в роли этакого педанта, ко- торый вылавливает ляпсусы и придирается к мелочам, не до- пуская со стороны переводчика ни малейшей поэтической вольности. Речь идет о другом, куда более принципиальном вопросе: как подходить к переводу памятника культуры про- шлого? Нужны ли для этой интерпретации какие-то знания, кроме версификаторского умения и владения языком? Како- во должно быть обращение с литературным памятником, со- зданным в системе иной культуры, нежели та, к которой принадлежит истолкователь? Необходимо ли считаться с особенностями мысли и стилистики такого памятника? При каких условиях возможно наше действительное, а не мни- мое знакомство с духовным миром другой культуры? Вот кар- динальная проблема, от решения которой зависит качество, верность истолкования переводимого памятника, и эта про- блема, разумеется, выходит далеко за рамки обсуждения дан- ного перевода, - перевод «Песни о нибелунгах» занимал ме- ня именно в таком широком плане35. 1 «Песнь о нибелунгах» в кн.: Беовульф, Старшая Эдда, Песнь о ни- белунгах. М., 1975. 2 «Песнь о Нибелунгах», с введением и примечаниями, с средне- верхненемецкого размером подлинника перевел М.И. Кудряшев. СПб., 1889. 3 На языке оригинала использовано изд.: «Das Nibelungenlied». Nach der Ausgabe von Karl Bartsch hg. von Helmut de Boor. 20. revid. Aufl., F.A. Brockhaus. Wiesbaden, 1972. 4 Зигфрид действительно не говорил об этом своей жене, но то, что он подарил ей кольцо и пояс Брюнхильды, было достаточно вес- ким свидетельством в пользу обвинений, выдвинутых Кримхильдой. Пояс служил символом невинности. Следовательно, Зигфрид был на- мерен клятвенно опровергнуть лишь подозрение в произнесении им позорных для Брюнхильды слов, а не самый факт - происшедшее в опочивальне Гунтера. 113
5 Я оборвал цитату, далее в строфе 1438 читаем: «Зато уж принял гуннов учтивее король, / Чем принимал других послов когда-нибудь дотоль». Это переведено неточно, в подлиннике сказано: «Он принял гостей, как всегда надлежит дружески приветствовать послов в стране другого короля», - и неверно вообще, так как Рюдегера, как мы уже ви- дели, Гунтер принимал еще более сердечно и торжественно. 6 Когда Гунтер хотел послать Хагена послом, тот «отмахнулся» (строфа 531), что в высшей степени неучтиво по отношению к коро- лю. В подлиннике - «отвечал». «Оживление» текста?! 7 Неудачно и выражение: «исподтишка / Посмеивался с Хагеном ее жених слегка» (строфа 521), - в оригинале просто «рассмеялись». 'Смех исподтишка недостоин короля. 8 Описание пышного празднества, которым ознаменовалось бра- косочетание Зигфрида с Кримхильдой и Гунтера с Брюнхильдой, ав- тор эпопеи заканчивает сентенцией: «si kunden herliche leben» (стро- фа 688). Перевод: «Умели жить в те дни!» ослабляет специфический смысл этих слов, подчеркивающих княжеский, присущий господам образ жизни. 9 Кстати, чуть выше гунны, струсившие при виде Хагена и Фольке- ра, переглядываются между собой. В подлиннике сказано: «1ордые бой- цы переглянулись» (строфа 1792). Показательно, с точки зрения сред- невековой «этикетности», что подобные устойчивые определения со- храняются даже там, где они противоречат фактической стороне дела. 10 См.: Wapnewski Р. Rudigers Schild. Zur 37. Aventiure des Nibelun- genliedes // Euphorion. H., 1960. 54. Bd. 4. 11 Cm.: Das Nibelungenlied. S. 308, Anm. 12 Таково же понятие «совесть». Переводчик вводит его в заключи- тельной сцене эпопеи. Все герои погибли, Кримхильда отрубает голо- ву Хагену. Этцель горестно восклицает: «...смерть его, хоть он мой враг, мне совесть тяготит» (строфа 2374). Почему?! Гуннский владыка не причастен к его убийству. В оригинале сказано: «мне все же очень жаль его». 13 Бургундский посол, приглашая Зигфрида в Вормс, говорит, в пере- воде Ю.Б. Корнеева: «Грех... не дать согласья» (строфа 752). В ориги- нале: «не должны вы отказываться». 14 Перевод М.И. Кудряшева тоже неверный. 15 Такую же неточность допустил и М.И. Кудряшев: «Сам дьявол от девицы живым не убежит!» 16 Неудачно выражено в переводе Ю.Б. Корнеева обращение к Гос- поду в строфе 2096: «Тогда я вас и Бога лишь об одном молю...». В ори- гинале: «да внушит вам Бог, чтоб вы поступили по чести». Христианин никак не мог объединить в одном обращении человека и Творца. 17 Показательно, что в сцене кончины Зигфрида поэт прибегает к образу борьбы героя со смертью, имеющей облик воина (строфа 998). В переводе Корнеева это несколько смазано, в переводе Кудряшева в со- ответствии с оригиналом выглядит так: «Зигфрид боролся с смертью, был бой не долог их: / Да, смерти меч преострый сразил его в конец...» 114
18 Столь же сомнительно упоминание «сырой земли» (понятие, опять-таки чуждое германской поэзии) и в строфе 461. 19 См.: Kolb Н. Der Begriff der Minne und das Entstehen der hofis- chen Lyrik // Hermaea, Germanistische Forschungen. Tubingen, 1958. N. P Bd. 4. 20 To же самое и в строфе 1224. Речь идет не о «народе», а о толчее. 21 Букв, пер.: «Тому, кто ждал марки, было дано столько, что все бедняки могли жить в радости». 22 См. комментарий Г. де Боора (Das Nibelungenlied. S. 49). 28 Столь же диковинно заявление маркграфа Рюдегера, в переводе Ю.Б. Корнеева, о том, что некогда он «качал в колыбели» Кримхиль- ду (строфа 1147). В оригинале: «я знал ее еще малым ребенком». Ры- царское ли дело - качать люльку?! А няньки на что? 24 Отвергнув просьбу Рюдегера освободить его от ленной присяги, Этцель, умоляя его о помощи, говорит: «я все тебе дам, и землю с бур- гами» (строфа 2158); в другой версии: «землю с людьми». В переводе Ю.Б. Корнеева читаем: «Нет, я назад ни земли, ни замки не возьму». Перевод неверен: Этцель хочет дать Рюдегеру владения, а не отказы- вается забрать их у него. 25 Верила? Это остается тоже не вполне ясным. Во всяком случае Брюнхильда приняла эту версию. 26 Ведь Зигфрид не раз оказывал услуги Гунтеру, - выиграл для не- го войну против вторгшихся в Бургундию саксов и датчан, обеспечил успех сватовства к Брюнхильде, выполнял функции вестника при воз- вращении короля из Исландии. Разумеется, ни одна из этих услуг в действительности не была оказана Зигфридом потому, что он якобы был вассалом Гунтера, все они были проявлениями его дружелюбия, готовности помочь, равно как и стремления получить руку Кримхиль- ды. Тем не менее в условиях феодального общества такого рода услуги могли быть расценены как вассальная служба. См.: Szoverffy J. Das Nibe- lungenlied. Strukturelle Beobachtungen und Zeitgeschichte // Wirken- des Wort. 15. Jg., 4. H, 1965. S. 235. 27 Немецкий комментатор полагает, что с нидерландцем она обо- шлась холоднее, так как, дав согласие на брак с Гунтером, принимала Зигфрида за «своего несвободного ленника» (Das Nibelungenlied. S. 90, Anm). Я сомневаюсь в правильности такого толкования: ведь прочие воины, которых она приветствовала якобы более сердечно, тоже считались вассалами Гунтера. Скорее нужно предположить, что Брюнхильда подозревала что-то несообразное в поведении Зигфрида и в его положении при Гунтере. Впрочем, возможно и совсем другое толкование: Брюнхильда приветствовала Зигфрида иначе, отличив от прочих, т. е. более сердечно. 28 Перевод Ю.Б. Корнеева: «Не будь я в вашей власти - ведь я в чу- жой стране, / Не подпустила вас бы я к ложу ни на шаг...» - неправи- лен; то, что Брюнхильда не ощущала себя подвластной мужу, рас- кроется во время скандальной сцены в брачную ночь, когда она имен- но «не подпустила» его к ложу! (строфы 634 след.). 115
29 В свою очередь и Брюнхильда, обвиненная Кримхильдой в том, что была наложницей Зигфрида, жалуется на публичность оскорбле- ния: «как я... при всех (offenliche) оскорблена» (строфа 851). 30 См.: Mitteis Н. Rechtsprobleme im Nibelungenlied //Juristische Blatter. 1952. № 74. 31 В «Гренландской Песни об Атли» (строфы 20-21) пленному Гун- нару задают вопрос: «не хочет ли / готов властитель [т. е. Гуннар] / золото дать, / откупиться от смерти», - а тот отвечает: «Пусть сердце Хёгни / в руке моей будет / сердце кровавое / сына конунга, / ост- рым ножом / из груди исторгнуто». Увидев на блюде бестрепетное сердце Хёгни, Гуннар заявляет Атли, что тот не увидит сокровищ, по- топленных в Рейне, ибо со смертью Хёгни исчез последний свиде- тель, а от самого Гуннара ничего не добьются (там же, строфы 26-27). Гуннар погибает в змеином рву (Старшая Эдда / Пер. А.И. Корсуна; ред., вступит, статья и коммент. М.И. Стеблин-Каменского. М.; Л., 1963. С. 139-140). 32 Kuhn Н. Der Teufel im Nibelungenlied. Zu Gunthers und Kriem- hilds Tod // Zeitschrift fur deutsches Altertum und deutsche Literatur. H., 1965. 94. Bd. 4. 33 Schroder WJ. Das Nibelungenlied. Versuch einer Deutung // Beitrage zur Geschichte der deutschen Sprache und Literatur. H., 1954. 76. Bd. 1. 34 Вот еще одно место, смысл которого искажен переводчиком. В разгар боя между бургундами и гуннами Хаген начинает подстрекать нерешительного Этцеля. В частности, он обращается к нему с такими словами: «...Не потому ль взъярился на меня ты, Что Зигфрид Нидерландский, убитый мной когда-то, Считаться, право, может сородичем твоим? Еще задолго до тебя спала Кримхильда с ним». (строфа 2023) Право же, Зигфрид не может считаться родичем Этцеля, - он все- го лишь первый муж его супруги. Какое же тут родство?! И Хаген гово- рит буквально следующее: «Дальнее родство тебя с Зигфридом свя- зывает», т. е. никакое] Вот смысл этой строфы: «Нет родства между Этцелем и Зигфридом, который спал с Кримхильдой прежде, чем ты ее увидел; так почему же ты, злой король, злоумышляешь против ме- ня?» Иными словами, убийство Хагеном Зигфрида никак не затраги- вает чести Этцеля, и тот не обязан мстить ему. М.И. Кудряшев пра- вильно понял и это место и отмечает «дальнее родство» Зигфрида. Сколь ни слаб перевод этот с художественной точки зрения, он куда чаще верен подлиннику, нежели новый перевод. 35 Эти заметки выросли из работы над комментарием к изданию «Песни о нибелунгах» в «Библиотеке всемирной литературы». Ком- ментарий этот опубликован, но все мои критические замечания, вы- 116
званные переводом Ю.Б. Корнеева, были изъяты; переводчик произ- вел лишь немногие и малосущественные поправки в тексте эпопеи. Не свидетельствует ли самый факт отклонения переводчиком пожела- ний и замечаний о том, что его позиции коренным образом отличают- ся от тех, которые отстаиваю я в своих заметках? В этих условиях я по- считал возможным и целесообразным переработать в статью свои критические соображения и предать их печати. (Впервые опубликовано: «Из истории культуры Средних веков и Воз- рождения». М., 1976. С. 276-314)
Пространственно-временной континуум «Песни о Нибелунгах» «Песнь о нибелунгах» стоит в конце длитель- ной традиции легенд и песней о Сигурде (Зигфриде), бур- гундских королях, Гудрун (Кримхильде), Брюнхильд (Брюн- хильде) и Атли (Этцеле). То, что на рубеже XII и XIII вв. неизвестный австрийский поэт в штауфеновской империи, в период расцвета феодального строя и подъема рыцарской культуры, вновь обращается к преданию, которое ведет свое начало от времен Великих переселений народов, и по-ново- му, по-своему его перерабатывает, в высшей степени показа- тельно. Этот факт может быть истолкован как свидетель- ство определенной преемственности в развитии кульгуры германских народов, как доказательство того, что старые темы и образы германской героической поэзии еще не поте- ряли своего обаяния. Стадиально «Песнь о нибелунгах» представляет собой бо- лее позднее явление, чем эддические песни. Если следовать теории А. Хойслера о «разбухании» песней в обширный эпос, то эддические песни «предшествуют» немецкой эпо- пее: сжатость, спрессованность, скупость в выражении эмо- ций (помимо прямых речей героев) уступают место чрезвы- чайной распространенности, местами даже растянутости, повествования в «Песни о нибелунгах». Я не останавли- ваюсь уже на стадиальных различиях в социальной окраске: в эддических песнях действуют вожди и конунги - предводи- тели дружин, тогда как в рыцарском эпосе эпохи Штауфенов перед нами пышный двор бургундских королей; еще более грандиозен двор гуннского монарха, и даже сказочные бога- тыри неясного происхождения Сигурд и Брюнхильд превра- тились в принца и принцессу, владеющих государствами. Это феодальная эпопея. В эддических песнях фигурирует небольшое количество лиц, все внимание сосредоточено на главных персонажах, остальных как бы и нет вовсе; самая 118
дружина крайне немногочисленна - автор же «Песни о нибе- лунгах» мыслит тысячами! Короче говоря, «Песнь о нибелунгах» кажется далеко ушедшей от той интерпретации сказаний о Сигурде и бургун- дах, которая дана в «Старшей Эдде», - если, конечно, не при- держиваться иной точки зрения, а именно, что исландский и немецкий циклы не представляют собой две последователь- ные стадии развития эпоса, но противостоят один другому в качестве разных вариантов, развивающихся своими путя- ми. Для того чтобы яснее понять связь «Песни о нибелунгах» с другими произведениями на тот же сюжет, равно как и сте- пень различия между ними, мне представляется существен- ным рассмотреть интерпретацию в ней времени. Изучение проблемы времени, как она ставится, осознает- ся и решается в рамках той или иной культуры - одна из ак- туальных задач современной науки. Не вдаваясь в вопрос о том, почему именно в XX в. мысль философов, культуроло- гов, литературоведов, не говоря уже о естествоиспытателях, постоянно озабочена проблемой времени, я хочу лишь под- черкнуть продуктивность изучения способов интерпрета- ции времени в памятниках культуры, литературы в част- ности. С одной стороны, такое исследование проливает свет на мировосприятие людей эпохи возникновения и бы- тования этих произведений и тем самым дает возможность лучше понять присущую той культурной общности структуру человеческой личности, неотъемлемым измерением кото- рой является отношение ко времени. С другой же стороны, анализ времени в ткани художественного произведения по- могает понять структуру этого последнего. Не задерживаясь на общих соображениях на сей счет, я прямо обращаюсь к «Песни о нибелунгах»1. Начать с того, что в эпосе герои не стареют. Напомню, что Беовульф, несмотря на то, что он правил геатами на про- тяжении 50-ти лет, вступив на престол уже взрослым и свер- шив великие свои подвиги, тем не менее оказывается спо- собным выдержать на склоне дней единоборство с драко- ном. Автор поэмы признает, что герой его сед, но время не затронуло его физических или моральных сил. Полвека, отделяющие ранние подвиги Беовульфа от последнего боя, в котором он нашел смерть, - это «пустое время», оно не заполнено событиями, которые эпический поэт счел бы 119
нужным зафиксировать, и потому этих 50-ти лет как бы и не существует, они номинальны. Авторы эпических сказаний любят большие временные промежутки, которые вклини- ваются между эпизодами, стоящими в центре эпопеи. В эддических песнях о героях мы видим, собственно, то же самое. Каждая песнь, правда, воспевает обычно лишь одно событие либо серию их, но в таком случае они тесно между собой связаны. Однако к героическим песням «Стар- шей Эдды» можно ведь подходить не как к разрозненным и самостоятельным произведениям, а как к фрагментам одно- го эпоса. Не выражается ли в их фрагментарности времен- ная фрагментарность эпического сознания, затрудняющего- ся связно организовать разные эпизоды из жизни героев в единое повествование? Когда в той или иной песни «Стар- шей Эдды» упомянут не один эпизод, но несколько, то тем не менее связь между ними не вполне «прописана», и в осо- бенности это касается временных отношений. Мы не знаем, сколь длительное время протекло между этими эпизодами. Для эпического сознания это несущественно. Как интерпретируется возраст героев в «Песни о нибе- лунгах»? В начальных авентюрах песни Кримхильда - юная девушка. Но и в последних авентюрах Кримхильда по-преж- нему прекрасная женщина, хотя миновало около 40 лет. Не убывает за все эти годы могущество Хагена, он, и будучи убе- лен сединами, остается, все тем же непобедимым богаты- рем. О короле Гизельхере, который впервые появился в эпо- пее почти ребенком, как было сказано - «дитя», так до кон- ца и говорится; пав в бою вполне взрослым мужчиной, Ги- зельхер остался «дитятей». Эпический поэт не слишком-то внимательно следит за возрастом своих персонажей. Так, младший брат Хагена Данкварт говорит перед началом ре- шающей схватки между бургундами и гуннами: «Когда скон- чался Зигфрид, мне было мало лет, / И не обязан я держать за смерть его ответ» (строфа 1924). Но эти слова противоре- чат тому, о чем известно из первых авентюр эпопеи, где Данкварт фигурирует как «могучий витязь» и полноценный участник поездки Гунтера к Брюнхильде. Зигфрид появляет- ся в песни в облике юного нидерландского принца. Но за плечами у него уже серия богатырских подвигов: победа над сказочными обладателями клада - нибелунгами, одоление дракона, в крови которого он омылся, приобретя тем самым 120
неуязвимость. Когда свершал он все эти деяния, неизвестно. Первые подвиги Зигфрида в рамках «Песни о нибелунгах» занимают год или два. После его женитьбы на Кримхильде проходят 10 лет, прежде чем Зигфрид погибает таким же прекрасным и юным, каким впервые появился в Вормсе. Какова временная структура всей эпопеи? Как уже упомянуто, начальные авентюры охватывают промежуток года в два. Между свадьбой Зигфрида и Крим- хильды и приглашением их в Вормс по настоянию Брюн- хильды прошло 10 лет. На протяжении этой десятилетней паузы ничего не случилось ни в Бургундии, ни в Нидерлан- дах. По истечении этого срока происходит ссора между ко- ролевами, результат ее - вероломное убийство Зигфрида, и опять наступают 13 лет «пустого времени». После этого Этцель сватается к Кримхильде, все эти годы безутешно го- ревавшей по убитому мужу. Она переезжает в гуннскую дер- жаву. И вновь наступает промежуток в 13 лет, опять-таки ни- чем не отмеченных, по истечении которого осуществляется месть Кримхильды. Итак, всего песнь охватывает время примерно в 38 лет. Из них 26 лет Кримхильда вынашивает мысль о мести за мужа! На самом деле время, которое имеет отношение к повест- вованию, еще более протяженно. Уже упомянуто время ска- зочных подвигов Зигфрида, о которых рассказывает Хаген, по которые не описаны в самой эпопее. К этому нужно при- бавить, что какое-то время тому назад (до появления Зиг- фрида в Вормсе) наш герой имел некие отношения с Брюн- хильдой, - на это имеются намеки, хотя автор «Песни о ни- белунгах» их не расшифровывает, видимо, потому, что столь сказочный сюжет не мог органически включиться в рыцар- ский эпос. Аудитория XIII в., вне сомнения, эти намеки по- нимала. О том, почему Зигфрид забыл Брюнхильду, извест- но из «Саги о Вёльсунгах». Во всяком случае, это сказочное время, не имеющее активного значения для «Песни о нибе- лунгах», все же ею подразумевается. О юности Хагена также имеются намеки - он когда-то был заложником у Этцеля. Это гоже относится ко времени, предшествующему времени самой эпопеи (см. «Вальтарий»). Новую временную глу- бину придает песни фигура Дитриха Бернского, который живет при дворе Этцеля, а когда-то был государем обшир- ной страны. 121
Таким образом, герои «Песни о нибелунгах» проходят сквозь весьма значительный пласт времени. Но они не меня- ются: юные остаются юными, зрелые, как Хаген, Этцель или Дитрих, так и остаются зрелыми, а Хильдебранд - пожилым. Не происходит и внутреннего развития героев. С теми свой- ствами, с какими они в эпопею вошли, они из нее и выйдут. Правда, некоторые ученые утверждали, что сказанное не применимо к Кримхильде, которая из прелестной девушки, мягкой и скромной, какова она вначале, превращается в одержимую маниакальной идеей мести «дьяволицу» в по- следней части эпопеи. Однако если присмотреться к тому, как изображены эти ее состояния, то можно сделать вывод, что, будучи обусловлены внешними событиями, изменения, переживаемые Кримхильдой, не получают психологической мотивировки. Резкий душевный перелом - не результат внутренней эволюции ее личности. Это, скорее, смена двух типов: кроткой невесты и убитой горем вдовы, ненависть которой к Гунтеру и Хагену доводит ее до уничтожения соб- ственного сына, братьев и самой себя ради отмщения за не- когда погибшего Зигфрида. Искать «психологического раз- вития» характеров эпоса - значит не понимать его природы и трактовки в нем личности. В эпосе действуют челове- ческие типы, играющие отведенные им роли, выполняю- щие предначертанное судьбой или детерминированное об- стоятельствами. Эволюция характера непонятна не только эпическому поэту, эта идея чужда сознанию Средневековья. В последних авентюрах эпопеи Кримхильда именуется (устами Дитриха Бернского и Хагена) «дьяволицей». Это вы- ражение было бы поспешным воспринимать в современном стертом и лишенном буквального понимания, бессодержа- тельном значении, как ругательство, - в Средние века так именовали человека, которым завладел дьявол. Кримхильда стала «дьяволицей» потому, что вражду к родному брату ей внушил сам дьявол, и это вполне соответствует представле- ниям о том, что на злые мысли и поступки человека наталки- вает завладевающая им нечистая сила. Таким образом, Кримхильда не развивается - ею овладел дьявол, отсюда ее новые качества, столь противоположные тем, какие были у нее прежде. В этом смысле Кримхильда не отличается от тех эпических характеров, которые остаются равными самим себе, что бы с ними ни происходило. 122
Эпическое течение времени неспешно. Обычная едини- ца его исчисления - годы, самое меньшее - недели. Приго- товления в дорогу, шитье нарядов, снаряжение войска, пере- движение, пребывание в гостях - все занимает значитель- ные промежутки времени. Сбор в поход против саксов длит- ся 12 недель, шитье платьев для Гунтера и сопровождающих его в сватовстве друзей - 7 недель, три с половиной года по- сле смерти Зигфрида Кримхильда беспрерывно его оплаки- вает, праздник в Вене - свадьба Этцеля длится 17 суток и т. д. Измерение эпического времени расплывчато. Когда Этцель посылает своих шпильманов ко двору Гунтера с приглаше- нием его с братьями в гости и один из послов спрашивает гуннского короля: «К какому точно сроку прибыть им, госпо- дин?» (строфа 1412), то так звучит это место лишь в русском переводе; буквально же шпильман говорит: «Когда состоит- ся ваш пир?» Понятие точности в ту эпоху ко времени не применялось. Ускорение хода времени наблюдается лишь в заключи- тельной части эпопеи, где примерно за сутки страшное по- боище приводит ко всеобщей гибели его участников. В осо- бенности последние сцены (умерщвление Гунтера и Хагена) даны крайне суммарно, почти скороговоркой, и находятся в разительном контрасте с чрезвычайно детализированными предшествовавшими описаниями менее значимых эпизо- дов. Столь резкую смену темпа можно понять так: долгое время, годы, десятилетия готовилась катастрофа, наконец, час пробил, и одним ударом решается судьба нибелунгов! Но сцене убийства Гунтера и Хагена предшествует эпи- зод, который, мне кажется, проливает свет на трактовку вре- мени эпическим поэтом. Это сцена в последней, XXXIX авен- тюре - «о том, как Дитрих бился с Гунтером и Хагеном». Дитрих, потрясенный гибелью всех своих дружинников, об- ращается к Хагену и Гунтеру с требованием дать ему удовле- творение, а именно - сдаться ему в качестве заложников. (>пи отвечают отказом, и тогда между Дитрихом и Хагеном происходит поединок, Бернец одолел Хагена, связал его и < я вел к Кримхильде, взяв с нее обещание не умерщвлять его. (Опрашивается, чем все это время был занят Гунтер? - Он как бы забыт. Но вот эпизод стычки между Дитрихом и Хаге- ном завершен, Дитрих передал пленного Хагена Кримхиль- дс, и мы читаем: «Меж тем державный Гунтер взывал у входа 123
в зал: / “Куда же бернский богатырь, обидчик мой, про- пал?”» (строфа 2356). После этого происходит схватка меж- ду Гунтером и Дитрихом и пленение вормсского короля. Современному переводчику введение слов «между тем» не- обходимо для того, чтобы возвратиться во двор, где Гунтер стоит без дела, ожидая своей очереди сразиться с Дитри- хом. Но для средневекового поэта столь же естественно не замечать подобной несуразности: на время схватки между Дитрихом и Хагеном Гунтер просто-напросто был выключен из действия, и теперь автор вполне непринужденно возвра- щается к нему, лишь наделив Гунтера вопросом о запропас- тившемся противнике. Вот другая такая же «несообразность», характерная для эпического повествования. Зигфрид прибыл в Вормс. Коро- ли видят его из окна и посылают за Хагеном спросить, кто этот воин. Хаген узнает Зигфрида и рассказывает о нем, о его победе над нибелунгами, захвате клада, меча, плаща- невидимки, о поединке с драконом и купанье в крови повер- женного чудовища. Во время этого довольно длинного рас- сказа (строфы 85-103) Зигфрид стоит в ожидании во дворе королевского замка. После этого ему устраивают учтивую встречу! Время рассказа Хагена не входит в действие, время «выключается», пока длится этот рассказ. Собственно, то же самое происходит и после прибытия бургундских королей в Этцельбург. Они невероятно долго ожидают приема у Этце- ля, а тот с нетерпением ждет их прихода - но встреча задер- живается из-за того, что эпическому поэту предварительно нужно было обратиться к сцене столкновения Хагена с Кримхильдой. Задержка столь велика, что поэт вкладывает в уста Хагена слова: «К лицу ль гостям таким / Столь долго ждать свиданья с хозяином своим?» (строфа 1803), но автор сам «виноват» в этой задержке. Она необходима для соблю- дения в эпопее принципа линейной последовательности: два события одновременно в разных местах произойти не могут, они должны следовать одно за другим. И короли ждут. В любом художественном произведении невозможно изо- бразить все протекающее время, и авторы всегда вычленя- ют эпизоды, особо ими оцениваемые и пристально изобра- жаемые. Но в современной литературе этот неизображае- мый массив всегда ощущается, подразумевается; покидая на время своих героев, автор не убирает их в ящик, где они, не- 124
подвижно и никак не изменяясь, ожидают нового выхода на сцену, - они продолжают жить, стареть. В эпопее же не суще- ствует реально того времени, которое не стало предметом описания, - оно выключается, останавливается2. Нет пред- ставления о непрерывно текущем потоке времени, оно дис- кретно, прерывисто. Время эпоса - время шахматных часов. Тероический эпос претендует на роль исторического по- вествования. В нем упоминаются исторические события, персонажи и реалии: гибель бургундского королевства, дер- жава Аттилы, Теодорих Остготский. Некоторые исследо- ватели ищут исторического прототипа и для Зигфрида. Но что осталось от этих исторических персонажей и со- бытий, кроме имен? По сути дела, ничего. Связывать эпос с историей - занятие мало продуктивное. Иное дело - для людей Средневековья эпическая песнь могла быть подлин- ной историей. Эпическому поэту ничего не стоит свести вместе людей, которые на самом деле жили в разное время. Дитрих Берн- ский живет при дворе Этцеля. Но Аттила, прототип Этцеля, умер в 453 г., тогда как Теодорих, прототип Дитриха, родил- ся около 471 г. и правил Италией с 493 по 526 г.3 Точно так же в англосаксонской поэме «Видсид» оказываются совме- щенными в одном времени короли Германарих (умерший в 375 г.) и Альбоин (вторая половина VI в.). Подобная син- хронизация фигур, на самом деле относящихся к разным периодам истории, встречается в «Песни о нибелунгах» не- однократно. Так, епископ Пильгрим, сделанный в эпопее со- временником Аттилы, жил в X в., и память об этом святом была оживлена незадолго до написания «Песни о нибелун- гах» благодаря тому, что была открыта его гробница, став- шая местом паломничества. Все исторические персонажи, по тем или иным причи- нам включающиеся в эпос, - современники, все они пребы- вают в особом времени, и это эпическое время не пересека- ется с хронологией истории. Для эпического сознания характерен не диахронный, а < инхронный метод: оно объединяет в одном эпическом вре- мени события разновременные, устанавливая связи между । е роями, которые вне эпоса никак не были между собой свя- мны. Эпическое время не линейно-непрерывное, оно пре- рывистое, и смысл, реальную наполненность приобретают 125
только отдельные эпизоды, значимые для этого сознания. Хорошо известно, что эпическое время - это время дальнее, давно минувшее, завершенное; время, качественно отлич- ное от времени, в котором живут поэт и его аудитория, - это время героическое, славное, и в этом времени-памяти раз- ные отрезки совмещены воедино. Потому-то герои эпи- ческого прошлого - современники друг другу, и их хроноло- гическая последовательность не имеет для эпоса никакого значения. Существенно то, что все герои принадлежат доб- рому старому времени. Сказанное в той или иной степени имеет силу в отно- шении трактовки времени в любом эпосе, в этом специ- фика темпорального мышления немецкого эпоса не рас- крывается. Однако изложенным выше проблема времени в «Песни о нибелунгах» не исчерпывается. Внимательное рассмотре- ние этого произведения приводит к заключению, что интер- претация времени принадлежит к самой сути того, что мож- но было бы назвать концепцией всей немецкой эпопеи. Герои ее, равно как и место их действия, теснейшим обра- зом соотнесены с некоторыми пластами времени. Самое главное, очевидно, то, что пласты эти - разные. Здесь мы, таким образом, переходим к признаку, отличающему «Песнь о нибелунгах» от иных произведений эпического жанра. Ведь в песнях о героях дан по существу только один пласт времени. Это абсолютное прошлое. Все, о чем поется в герои- ческой песни, было «некогда», «очень давно», во времена «изначальные». Если в рамках структуры песни и происхо- дит движение во времени, то все же любой его отрезок при- надлежит все тому же plusquamperfectum. Иначе обстоит дело в «Песни о нибелунгах». В самом деле, Зигфрид, Брюнхильда принадлежат време- ни древнему, времени предания, сказки. Хаген, Этцель - пер- сонажи, укорененные в эпохе Великих переселений, так же как и Дитрих; они ведь все и встречались когда-то прежде (указания на это более раннее время обычно делаются по- средством ссылок на события, послужившие предметом опи- сания в «Вальтарии», латинской поэме IX в.). Наконец, Гун- тер с братьями принадлежат к новому времени, их облик, ценности - все указывает на современное поэту общество. Иными словами, перед нами - три слоя времени: «Urzeit», 126
вневременная сказочная древность; героическая эпоха пере- селений; современность. Столь разным временным слоям соответствуют разные территории, ибо в различных сферах пространства «Песни о нибелунгах» развертывается и протекает собственное вре- мя. Страна нибелунгов, с которой сливаются Нидерланды, так же как и Изенштейн в Исландии, - местности, пребыва- ющие в сказочном «первобытном» времени. В этих древних странах возможны подвиги богатырей, добывание клада, плаща-невидимки и волшебного жезла, поединок с богатыр- шей. Там эпические герои ведут себя как одинокие странни- ки, туда не ездят с огромной свитой, и даже Гунтер отправля- ется в Исландию сам-четвертый, ибо здесь понятие «герой» (rekke) сохраняет свой первоначальный смысл - одинокий воин, рассчитывающий лишь на собственные силы, стран- ствующий сам по себе, пребывающий вне общества и в этом смысле «изгнанник». Туманность описания этих стран, точ- нее, отсутствие описания их вызваны не просто неосведом- ленностью автора эпопеи. Это туманность, вызванная виде- нием на очень большой временной дистанции. Эти страны не просто далеко расположены в пространстве - они далеки и во времени. Качества персонажей, явившихся из таких давних и дальних стран, Брюнхильды и Зигфрида, соответ- ствуют сказочно-мифической древности. И он и она - не кур- туазны; зато в них таятся колоссальные природные силы. Страна прошлого, но не столь бесконечно давнего, как родина Зигфрида или Брюнхильды, прошлого более опреде- ленного - времени Великих переселений, создания коро- левств, героических походов - страна Этцеля, гуннская дер- жава. Что касается Вормса, то он в «Песни о нибелунгах» как бы двоится. С одной стороны, бургундское королевство - гоже в прошлом, и эпопея, собственно, и посвящена расска- зу о падении этого государства, которое произошло в 437 г. (I другой же стороны, Вормс выступает в поэме как средото- чие рыцарской куртуазности, это типичный королевский, «фистократический двор эпохи Высокого Средневековья, со всеми признаками штауфеновского культурного подъема и утонченности. Можно сказать, что в эпопее - два Вормса, оба па Рейне, оба занимают одну и ту же точку в простран- < । вс, но они расположены как бы в разных временах, и в нюхе около 1200 г., и в эпохе переселений. 127
Если художественное произведение обладает определен- ным пространственно-временным континуумом («хроното- пом», по Бахтину), то нужно будет признать, что в данном случае таких пространственно-временных единств три, а не одно. И эта множественность, дробность временных и тер- риториальных параметров эпопеи теснейшим образом свя- зана с ее основным конфликтом. Наличие разных пространственно-временных единств приводит к тому, что герои, перемещаясь в пространстве, переходят из одного времени в другое. Зигфрид, сказочный победитель дракона, прибывает в Вормс - из седой старины он приходит в куртуазную современность, диктующую иные нормы поведения. Вспомним сцену, в которой он требует от бургундских королей отдать ему свои владения, - в нем игра- ет первобытная, неукрощенная, нецивилизованная сила; кончается же эта сцена тем, что он становится другом Гунте- ра, а затем даже как бы и его вассалом. Зигфрид принимает «правила игры», диктуемые феодальным двором. Напротив, когда Гунтер едет из Вормса в Изенштейн за невестой, он пе- ремещается из современности в древность. И в этой древно- сти он не может оставаться тем, кем был он дома, - тут он должен быть богатырем, без этого он не завоюет Брюнхиль- ду, а так как стать богатырем он не способен, то они с Зиг- фридом прибегают к обману, и Гунтер с его помощью делает вид, что обладает силой, достаточной для того, чтобы выиг- рать состязание с богатыршей. Наконец, переезд из Вормса в страну гуннов также есть перемещение из одного слоя времени в другой, из рыцар- ской современности в более дикую эпоху варварских коро- левств. И здесь это перемещение из одного пространствен- но-временного континуума в другой связано с изменением человеческой сущности. Кримхильда, которая, утратив чер- ты беззаботной девушки после гибели Зигфрида, пребывала в безутешном горе, по прибытии в державу Этцеля перерож- дается: она становится безжалостной «дьяволицей», живу- щей отныне только для того, чтобы отомстить обидчикам и отнять у них клад Зигфрида. Из благородной и благовоспи- танной девицы куртуазных времен она внезапно превра- щается в героическую мстительницу варварской эпохи. Любопытно отметить, что переход из одного простран- ства-времени в другое совершается каждый раз посредством 128
преодоления водной преграды: нужно переплыть море, что- бы добраться до Изенштейна или до страны нибелунгов; по воде плывут и в Нидерланды, впрочем, сливающиеся в со- знании автора с Норвегией нибелунгов. Воды Дуная оказы- ваются тем рубежом, за которым начинается иное время для путников, покинувших Вормс. Последний водораздел в осо- бенности отчетлив и многозначителен. Ведь как раз на бере- гу Дуная вещие жены-русалки открывают Хагену судьбу, ко- торая постигнет его и все бургундское войско в случае, если они переправятся в державу гуннов: они все осуждены на ги- бель. И только на другом берегу Хаген открывает это проро- чество своим товарищам. Связь перемещения из одного пространства-времени в другое с преодолением водного препятствия - не случайна. Напомню, что путь на тот свет пролегал в сознании герман- цев по морю, и поэтому корабль играл первостепенную роль в их погребальных обрядах. Сохранились предания о конун- гах, тело которых клали на корабль, поджигали его и отправ- ляли по волнам. Открыты погребения в кораблях, скрытых в курганах. В «Беовульфе» (32 сл., 43 сл.) пересказана леген- да о датском конунге Скильде, который, будучи младенцем, прибыл на корабле из неведомого далека и точно так же по- сле кончины был отправлен на корабле в загробный мир. Водная стихия, согласно этим представлениям, есть путь из одного мира в другой. Таким образом, перемещение героев эпопеи из одного мира в другой приобретает новый смысл: это не просто пу- тешествие, сопровождающееся большими или меньшими опасностями, - эти перемещения имеют мифологический характер, наподобие сказочных визитов героев мифа или эпоса в иной мир, который обладает особыми качествами. 11о гому и судьбы героев обусловлены не каким-то стечением обстоятельств - они детерминируются прежде всего тем, что герой, покидая родную почву, которой он близок по < воей сущности, попадает в совершенно иной мир, не соот- ветствующий его природе. Тем самым его гибель оказывает- < я неизбежной и вполне мотивированной. Так, Зигфрид, природный человек», не способен органически прижиться в куртуазном Вормсе, где его исключительная сила вос- принимается как угроза власти бургундских королей, где он принужден играть не свойственную ему роль (Брюнхильда I / / 5 129
принимает его за вассала Гунтера, что ведет к роковой ссоре ее с Кримхильдой) и где он обречен на смерть. Если угодно, это наказание зато, что герой покинул свое абсолютное эпи- ческое прошлое. По сути дела, нечто подобное происходит и с Гунтером. Он вполне на месте в родном Вормсе, где главное требова- ние, предъявляемое к правителю, - не личное могущество, не сила (как у Зигфрида), но политические и социальные ка- чества. Здесь достаточно того, что Гунтер кажется самым мо- гучим. Однако эти его качества оказываются бесполезными при сватовстве его к Брюнхильде: в сказочно-мифологичес- ком мире Изенштейна потребна богатырская сила. Для того чтобы завоевать Брюнхильду, Гунтеру приходится прибег- нуть к обману: Зигфрид выдает себя за Гунтера, он покоряет для него Брюнхильду. Таким образом, дальнейшие отноше- ния строятся на лжи. Эти ложь и обман стали необходимы- ми, как только Гунтер вышел за пределы своей простран- ственно-временной сферы и роли, ею предопределенной. Разоблачение тайны, что самый могучий - не король Гунтер, а пришелец Зигфрид, обрекает на гибель этого последнего, но вместе с тем готовит крах и для Гунтера. Этот крах сле- дует немедленно после прибытия Гунтера в Этцельбург, т. е. опять-таки вследствие выхода его в чуждую ему сферу про- странства и времени. Можно ли утверждать, что автор «Песни о нибелунгах», живший около 1200 г., вполне сознательно построил ее на контрасте разных пространственно-временных пластов? Или же подобную сложную и исполненную смысла структуру примысливаем, вчитываем ныне в эпопею мы, люди эпохи структурализма, в частности В.И. Шрёдер, наблюдения ко- торого отчасти были мной использованы? Ответ на оба во- проса, на мой взгляд, должен быть отрицательным. Начну со второго вопроса. Работа Шрёдера4, опубликованная в 1954 г., вряд ли написана под влиянием структурализма. Между тем вполне очевидно воздействие на него труда Фр. Ноймана «Слои этики в “Песни о нибелунгах”» (1924 г.)5, труда, идеи которого Шрёдер подверг коренному переосмыслению. Оба исследователя попытались всерьез вдуматься в несо- мненный факт, который осознавали и их предшественники, не потрудившиеся тем не менее его объяснить: совмещение в тексте «Песни о нибелунгах» разных напластований. 130
Эволюционистская школа искала преимущественно ис- точники «Песни о нибелунгах»; наибольший вклад в этом отношении принадлежит А. Хойслеру, под знаком имени которого прошел целый этап в изучении эпопеи. Этот этап достаточно освещен в нашей литературе6, но, к сожалению, в ней забыли отметить, что этот этап в германистике при- надлежит уже прошлому! Ныне наука констатировала шат- кость многих построений Хойслера, главное же - центр вни- мания переместился с разыскания рудиментов более ранних редакций сказания в тексте «Песни о нибелунгах» на осмыс- ление той функции, которую выполняют эти осколки пред- шествовавших песней и преданий в контексте немецкой рыцарской эпопеи, независимо от того, когда возникли ее предшественники. Иными словами, наука все более отчетли- во осознает ту истину, что, даже сохраняя свою особую при- роду, эти более ранние фрагменты или аллюзии, поскольку они оказались в составе «Песни о нибелунгах», приобрели новый смысл; сколько бы «швов» ни обнаруживалось в эпо- пее, она представляет собой единство, и в качестве един- ства воспринималась она средневековой аудиторией. Это - главное! Фр. Нойман констатировал противоречия, несообраз- ность в поведении основных персонажей эпопеи. Они как бы двоятся. Перед нами - два разных Зигфрида, примитив- ный герой и придворный рыцарь; две Кримхильды - курту- азная сестра короля и кровожадная мстительница, упорно добивающаяся возвращения клада - источника власти. Ха- ген также имеет два облика - вормсский верный феодаль- ный вассал и персонаж героических песней варварской по- ры, каким он оказывается в гуннских пределах. Нойман на основании этой констатации пришел к выводу, что герои -Песни о нибелунгах» под рыцарскими одеяниями и внеш- ним лоском сохраняют более примитивную сущность. Что касается Брюнхильды, то эта первобытная дева-богатырша, пришедшая в рыцарский мир из сказки о сватовстве, никак не может в него вжиться и по выполнении своей роли в раз- вертывании конфликта попросту исчезает из песни. Для Ноймана наличие разных слоев этических представ- лений в «Песни о нибелунгах», по-видимому, все же объяс- няется сохранением в тексте эпопеи предшествующих сказа- ний или их фрагментов. Шрёдер делает шаг дальше и нахо- 131
дит в ней «напряжение» между «современностью» и «древ- ностью», характеризующее, по его оценке, всю структуру песни. В полярности типов, принадлежащих разным плас- там времени, коренится самый конфликт эпопеи. Действи- тельно, в объединении и противостоянии разных срезов времени, видимо, заключается своеобразие понимания истории автором XIII в. И тем самым мы приближаемся к ответу на первый вопрос: почему построил «последний по- эт» этот контраст разных миров? Критики Шрёдера7 обви- няли его в том, что он как бы «перенапрягает художествен- ные интенции» автора эпопеи, преувеличивая его интеллек- туальные возможности, тогда как на самом деле поэт стре- мился лишь к тому, чтобы все действие последовательно сосредоточить в одном средневековом времени и всех дей- ствующих лиц и их поступки окрасить в однородные «кур- туазные» тона. Я допускаю, что таковы были намерения автора эпопеи, и в той мере, в какой Шрёдер говорит о сознательных целях поэта, он, вероятно, приписывает ему большее, чем то, на что поэт начала XIII в. действительно был способен. Но во- прос не стоит так: либо автор понимал все то, что видит со- временный исследователь его творения, либо этого вообще нет в произведении, и вся проблема - выдумка ученого. Я по- лагаю, эта проблема - составная часть более широкой про- блемы анализа мифопоэтического сознания, структуры эпи- ческих форм. Строгие повторяющиеся мифологические структуры, вскрытые при посредстве новых методов анали- за, вряд ли попросту привнесены в древние мифы современ- ными структуралистами. Мифология представляет собой си- стему, которая объединена определенным способом модели- рования мира, и этот способ оказывается вполне логичным. Не имеет ли вывод о свойстве мифа быть одновременно диахроничным (т. е. повествовать о прошлом) и синхронич- ным (т. е. объяснять настоящее) отношения к тому, о чем зашла речь при рассмотрении пространственно-временной структуры «Песни о нибелунгах»? Я не исключаю возмож- ности такого ее рассмотрения и полагаю, что в этой эпопее может быть вскрыто весьма сложное построение времени и пространства без того, чтобы приписывать ее автору на- мерения или способности, коими он в силу средневековой «наивности» якобы не мог обладать. 132
Средневековый немецкий поэт в своей интерпретации истории не был ни вполне оригинален, ни самостоятелен. Он черпал из того фонда представлений о времени и его те- чении, который был более или менее общим достоянием людей той эпохи. Как известно, линейное течение времени не было в Средние века единственным, - наряду с ним в об- щественном сознании сохранялись и иные формы восприя- тия и переживания времени, связанные с идеей его возвра- щения, повторения. Да и в самом христианстве, в той мере, в какой оно оставалось мифологией, время воспроизво- дится: сакральное прошлое, искупительная жертва Христа возвращаются с каждой литургией. Средневековому со- знанию присуща многоплановость отношения ко времени, и эта многоплановость находит выражение в «Песни о ни- белунгах». Каждая эпоха по-своему объясняет историю, исходя из присущего ей понимания общественной причинности. Эпи- ческое сознание рисует исторические коллизии в виде < толкновений индивидов, поведение которых определено нх страстями, отношениями личной верности или кровной вражды. История персонифицирована. Социальное и поли- тическое не отчленено от индивидуального и человеческо- го. История мыслится как бы органически, чтобы не сказать биологически, это история семей, родов, индивидов, при- надлежащих к органическим коллективам. Но эта «привати- зация» истории, сведение ее к активности королей, героев есть вместе с тем и возвышение активности отдельных пер- сонажей до ранга исторического. Человек в эпосе не теряет- ся в мировых конфликтах, не низводится до «бесконечно малой величины», смысл истории нужно искать не вне нее, как в теологической истории, - этот смысл в самих людях, в ее участниках и движущих силах. История не отчуждена от человека. Достойны запоминания и увековечения те поступки, ко- торые воплощают коренные ценности общества, те колли- зии, в которых выявилось нечто экстраординарное, ужасаю- щее, трагическое. Поведение героев парадигматично, по- с кольку они жили в эпическом «некогда». Датировка в более точном понимании не имеет здесь смысла. Ибо существенно только то, что это было и что было это «в начале времени». 11рошлое образует особый пласт времени. Это история без 133
дат, без точных временных ориентиров, «вневременное» понимание истории. Так толкуемая история не представ- ляет собой направленного движения к некоей цели или к за- вершению. Поэтому и ценность времени не осознается. Важны определенные коллизии людей, игра человеческих сил, повторение человеческих типов, конфронтация героев с судьбой. Итак, история, течение времени, точнее, воспро- изведение отдельных его отрезков, заполненных существен- ным содержанием (ибо остальное время, как мы уже убеди- лись, - «пустое»), эта история есть некое состояние, а не процесс, круговращение, возвращение, а не скольжение по прямой, идущей из прошлого в будущее, подвижность, а не движение в заданном направлении. История есть судьба. Но, помимо древности, существует современность. Оба пласта времени сопоставляются в немецком эпосе. Это со- и противопоставление обнаруживает различия. В «Песни о нибелунгах» различия между былым и нынешним осо- знаются глубже, чем в германской героической поэзии ранне- го Средневековья. В ней обострено ощущение истории. Поэт ссылается на «давние сказания», - этим упоминанием и от- крывается песнь, перенося аудиторию в прежние времена. При сравнении с современной ей поэзией и рыцарским рома- ном «Песнь о нибелунгах» должна была восприниматься как несколько архаичная и по своему языку и по применяемой в ней «кюренберговой строфе». Подобная архаизирующая сти- лизация способствовала созданию перспективы, в которой виделись события, воспеваемые эпопеей. В этой перспективе рассматривается и собственное время автора. В песни немало фантастичного. Но, я бы сказал, в самом этом фантастичном имеются разные слои. Схватка сотен и тысяч воинов в пиршественном зале Этцеля, или успешное отражение двумя героями, Хагеном и Фолькером, атаки пол- чища гуннов, или переправа войска бургундов в утлой ладье через Дунай неправдоподобны для современности «Песни о нибелунгах», но кажутся возможными для героического времени. Однако в эпопее имеется фантастический элемент и другого рода. Таковы юношеские подвиги Зигфрида, сце- на сватовства-борьбы с Брюнхильдой, расчлененная на два поединка - ристания в Изенштейне и схватку с невестой в опочивальне Гунтера; таковы и вещие сестры-русалки, предрекающие Хагену судьбу бургундов. Здесь имеется в 134
виду уже не эпоха Великих переселений и вообще не исто- рия. Мы оказываемся в мире сказки и мифа. К миру сверхъ- естественного близок и Хаген. Некоторые из упомянутых мотивов казались исследовате- лям песни инородными вкраплениями, как бы «неперева- ренными» фрагментами более ранней традиции, противо- речащими эстетике рыцарской эпопеи. Вряд ли дело об- стоит так просто. Независимо от намерений автора, все эти сказочные и мифологические эпизоды сообщают повество- ванию новое измерение. Историческое (как древнее, так и современное), сказочное, мифологическое объединяются в эпопее в некое причудливое единство и должны были в ка- честве такого восприниматься средневековой аудиторией. Одно видится сквозь другое, история изображена на фоне мифа и легенды, и все вместе порождает специфическое восприятие времени. Чувство времени в «Песни о нибелунгах» во многом опре- деляется тем, как в ней преподнесена христианская религия, но этот давно дискутируемый вопрос заслуживал бы особого рассмотрения. Тем не менее не могу не указать на то, что в песни как саморазумеющиеся упоминаются месса, собор, свя- щенники, церковные шествия, погребения по христианскому обряду; герои клянутся именем Господа, взывают к нему. В от- личие от героического эпоса раннего Средневековья «Песнь о нибелунгах» обнаруживает сильную тенденцию к сентимен- гализации традиционного сюжета. Ее персонажи охотно се- туют на невзгоды, плачут и рыдают. Стенаниями и завершает- ся эпопея. Героической сдержанности в изъявлении чувств, в особенности горя, нет и в помине, у фигурирующих в ней людей открылся «слезный дар». Но эта новая черта находит- ся в противоречии с жестокостью и безжалостностью, кото- рые они проявляют во многих ситуациях. Жажду мести, пол- ностью утоляемую всеми героями эпопеи, трудно примирить с христианским учением о любви к ближнему, и автор и не пы- тается их координировать. Единственный, кто озабочен спасением собственной души, это маркграф Рюдегер, ему присущи душевная раз- двоенность и вызываемые ею муки. Но нетрудно видеть, что окружающие его мужчины и женщины не понимают стра- даний Рюдегера, взывая к его чести, долгу дружбы и вер- ности. Душевные терзания маркграфа понятны поэту, но он 135
не навязывает этого понимания своим героям. Автор - не моралист в христианском духе, скорее он трагик, созна- ющий неразрешимость человеческих проблем, он не дает оценок происходящему, но демонстрирует трагические судь- бы, фатально предопределенные. Судьба в «Песни о нибе- лунгах» - скорее языческого происхождения, чем хри- стианского. Потусторонний мир не волнует ее героев, и ключевое слово, делающее понятными их поступки, - не «душа», а «честь». Таким образом, обращение автора к традиционному мате- риалу героической поэзии германцев с неизбежностью влек- ло за собой актуализацию языческой героической этики, веры в судьбу и всего того комплекса представлений, кото- рые не были присущи ни автору XIII в., ни его аудитории, но без которых было невозможно обойтись при интерпрета- ции сюжета нибелунгов. Иными словами, читатели, слуша- тели того времени не могли не обратить внимания на иную, нежели их собственная, природу религиозности и мораль- ной жизни персонажей эпоса. Различия в этике и мировоз- зрении, ощутимые и наглядные, вновь должны были под- черкнуть временную глубину, выстроить перспективу, в ко- торой рассматривалась эпоха нибелунгов. * * * Мне представляется, что изучение интерпретации про- блемы времени в «Песни о нибелунгах» позволяет лучше по- нять ее отношение к германскому эпосу, ее близость к нему и вместе с тем особое ее место по сравнению с героически- ми песнями. Мало этого, исследование параметра времени в немецкой рыцарской эпопее приближает к уяснению суще- ства самих коллизий, в ней изображенных. Истолкование песни едва ли будет полным, если отвлечься от проблем, свя- занных с переживанием времени. Ибо время выступает в «Песни о нибелунгах» в качестве конструктивной силы, орга- низующей гетерогенный, из разных источников заимство- ванный материал в наполненное смыслом целое. Задача же науки и заключается, на мой взгляд, в том, чтобы от анализа частей переходить к воссозданию целостностей. 136
1 Использованы издания: Das Nibelungenlied. Nach der Ausgabe von Karl Bartsch hg. von Helmut de Boor, 20. revid. Aufl., F.A. Brockhaus. Wiesbaden, 1972; Песнь о нибелунгах / Изд. подготовили В.Г. Адмони, В.М. Жирмунский, Ю.Б. Корнеев, Н.А. Сигал. Л., 1972. 2 Чем занята Кримхильда все те годы, которые протекли между убийством Зигфрида и выходом ее замуж за Этцеля? - Она вдовела, не- прерывно горевала. Что делала она после выхода замуж за Этцеля и вплоть до приезда Гунтера со всеми остальными бургундами к ним в гости? - Она жаждала мести. Иными словами, она не жила, не изменя- лась, она пребывала в одном определенном состоянии. 3 В противоположность Дитриху «Песни о нибелунгах», историче- ский Теодорих не был изгнанником - он завоевал Италию! 4 Schroder Walt. loh. Das Nibelungenlied. Versuch einer Deutung // Beitrage zur Geschichte der deutschen Sprache und Literatur. 1954. 76, 1. 5 Neumann Fr. Schichten der Ethik im Nibelungenliede // Festschrift fiir Eugen Mogk. Halle, 1924. 6 Жирмунский В.М. Германский героический эпос в трудах Андреа- са Хойслера // Хойслер А. Германский героический эпос и сказание о Нибелунгах. М., 1960; Адмони В.Г. «Песнь о нибелунгах» - ее истоки и ее художественная структура // Песнь о нибелунгах. Л., 1972. 7 Nagel В. Probleme der Nibelungenlieddeutung // Deutsche Philologie. 1956. Bd. 75. H. 1; Neumann Fr. Das Nibelungenlied in seiner Zeit. Gottingen, 1967. S. 31. ( Впервые опубликовано: «Традиция, в истории культуры*. М., 1978. G. 112-127)
Снорри Стурлусон - средневековый историк Снорри Стурлусон родился в 1179 (или в 1178) году, и русское издание его саг о норвежских конунгах может считаться юбилейным. Восемь веков отделяют нас от време- ни рождения предполагаемого автора «Круга Земного». Но между нами и Снорри - не только толща человеческих поко- лений. За протекшие столетия решительно изменилась при- рода исторического знания. Если историки XVIII и начала XIX в. воспринимали Снорри как своего предшественника, стоявшего у истоков исландско-норвежской историогра- фии, то ныне историки видят в «Круге Земном» историчес- кий источник, оценить который можно только после того, как он будет подвергнут определенным исследовательским процедурам и сопоставлен с источниками иного рода. По- этому вряд ли целесообразно сравнивать методы, применен- ные Снорри при сочинении саг о конунгах, с научной рабо- той современного историка. Более продуктивной, мне ка- жется, была бы попытка разобраться в творчестве Снорри - одного из виднейших и оригинальнейших представителей средневековой историографии. Саги о конунгах, приписываемые Снорри, охватывают об- ширную эпоху истории Норвегии, начиная с легендарных времен и вплоть до последней четверти XII в. Снорри созна- вал, что эта эпоха не единообразна и как-то внутренне расчле- нена. О древних временах он пишет, что «век сожжений» на Севере сменился «веком курганов», и вводя подобный крите- рии - способ погребения, Снорри предвосхищает современ- ную археологию, хотя исходил он, естественно, из совершен- но иных критериев. Но эти стадии относятся к языческим временам. Дальнейшее время, которое начинается с христи- анской миссии конунгов Олава Трюггвасона и Олава Ха- ральдссона (Святого), он, видимо, понимал как время вступле- ния Норвегии в период, который не был завершен и в его дни. 138
По принятой ныне периодизации, эпоха, рисующаяся в «Круге Земном», включает Великие переселения народов, походы викингов и формирование монархий в Европе. С точки зрения социального содержания исторического процесса это период позднеродового общества (или варвар- ского общества) и период перехода к обществу классовому - раннефеодальному. Однако по сравнению со многими други- ми странами средневековой Европы в Норвегии процессы перестройки варварского общества в раннеклассовое шли медленнее и с большим запаздыванием. Они ускорились как раз тогда, когда жил Снорри, - в ходе ожесточенной внут- ренней борьбы между претендентами на норвежский пре- стол, между разными группировками знати - старой, родо- вой, и новой, служилой, - между отдельными областями страны, наконец, между социальной верхушкой общества и низшими слоями, обездоленными и страдавшими от угнете- ния. Этот период «гражданских войн», движения биркебей- перов, в «Круге Земном» не изображен, но вряд ли прихо- дится сомневаться в том, что всю предшествующую историю Норвегии Снорри рассматривает под знаком конфликтов, раздиравших страну в его время. Есть также основания пола- гать, что понимание автором «Круга Земного» истории нор- вежских государей в немалой степени окрашивалось его раз- мышлениями об отношениях между Норвегией и его роди- ной - Исландией. Нелишне напомнить, что два десятилетия спустя после убийства Снорри Стурлусона Исландия утрати- ла политическую независимость и была вынуждена при- знать верховенство норвежской монархии. * * * Снорри работал над историей норвежских королей в то время, когда на континенте Европы уже пережила свой рас- цвет так называемая символическая историография. В твор- честве историков этого направления с наибольшей полно- той раскрылись важнейшие особенности средневековой исторической мысли. Господствующим жанром была «все- мирная хроника». Автор исторического сочинения, задав- шись целью описать достопамятные события своего време- ни или времени предшествовавшего, начинал, тем не менее, изложение «с самого начала»: в соответствии с Библией 139
он повествовал о сотворении мира, об истории иудейского народа, о Рождестве Христовом, его учении и смерти - «осе- вом» моменте всемирной истории в христианском ее пони- мании, и постепенно добирался до времени, которое, соб- ственно, и было предметом его исследования. Только эта по- следняя часть хроники приобретала черты оригинальности, здесь могли быть использованы документы, рассказы оче- видцев, воспоминания самого автора, сочинения других ис- ториков. Но этот раздел исторического сочинения не стоял вполне обособленно от всего предшествовавшего изложе- ния, так как должен был по возможности соответствовать единой схеме, по которой строилась история. Создатели «всемирных хроник» не придавали описывае- мым ими событиям самостоятельного значения и изобража- ли их не ради них самих. Все войны, смены на престоле, сти- хийные бедствия и иные факты приобретали свой смысл только в более обширном контексте. Во-первых, обширном чисто хронологически, ибо, как мы видели, современность данного историка или недавнее прошлое представляли со- бой не более чем последнее звено цепи событий, непрерыв- но тянущейся от самого сотворения человека. Во-вторых, и это еще более существенно, земная история не мыслилась самодостаточной, то был только внешний, непосредствен- но воспринимаемый контур ее, за которым крылся иной и главный план - замысел Творца, ведущего род челове- ческий от его сотворения через первородный грех Адама и страсти Христа к грядущему искупительному финалу - Вто- рому пришествию и Страшному суду. Вслед за блаженным Августином, создателем труда «О Граде Божьем», средневе- ковые историки рассматривали историю под знаком взаимо- действия и противостояния двух «Градов» - небесного и зем- ного. Все события земной истории оказывались в значитель- ной мере эфемерными и второстепенными, ибо смысл они приобретали не сами по себе, но только в соотнесенности с высшим, сакраментальным планом, в качестве символов и знаков подлинной истории, ведущей к искуплению и за- вершению. Насколько полно мысль хронистов была подчи- нена задаче выявления внеисторического замысла в собы- тиях земной истории, пожалуй, лучше всего иллюстрирует «Хроника или История двух Градов» Оттона Фрейзингско- го. Этот немецкий хронист не удовлетворился изложением 140
хода событий вплоть до его дней (т. е. до 1146 г.) и присоеди- нил к своему труду еще VIII книгу, в которой рисует пред- стоящие и завершающие всякую историю события - явле- ние Антихриста, воскрешение из мертвых рода челове- ческого и Страшный суд. Ибо только в таком изображении история могла бы выглядеть законченной! Таким образом, установкой символической историографии был охват не одного только прошлого, но даже и будущего. В ходе време- ни она стремилась уловить величие вечности. Процесс исто- рии уподоблялся жизни человеческой: как и всякий инди- вид, род людской последовательно проходит через разные возрасты, от младенчества до старости. «Возраст», в кото- ром находится человечество в настоящее время, по убежде- нию средневековых историков, - это дряхлость, и все обще- ственные и стихийные бедствия, неуклонно фиксируемые в их хрониках, суть не что иное, как симптомы «старения» мира, близящегося конца. Утрачивая под пером представителей символической ис- ториографии свой самодовлеющий характер, человеческая история тем не менее отнюдь не обесценивалась, ибо она ока- зывалась связанной с высшим, сакраментальным планом бы- тия, а в глазах средневековых людей такая связь только и мог- ла наполнить земные события смыслом и глубоким значе- нием. Можно сказать больше: философия истории оказалась впервые возможной именно в таком теологическом толкова- нии. Историки всегда, во все времена, так или иначе бились над проблемой придания смысла потоку постоянно сменяю- щихся разнообразных явлений; значимость этих явлений не дана в них непосредственно, и только некая общая схема, присутствующая в умах ученых, помогает им организовать факты, отделить в них главное от второстепенного и объяс- нить ход событий. Историки и хронисты Средневековья, эпо- хи господства теологической мысли, неизбежно применяли к < обранным ими данным христианскую эсхатологическую схе- му, согласно которой спасение души каждого и искупление ро- да людского в целом зависят от Высшего Суда в «конце вре- мен». В рамках этой схемы история обретала связность и единство, - для воспитанных в школе схоластики умов выпол- нение этих требований было необычайно важным. Можно строить предположения, знал ли Снорри Стур- лусон европейскую символическую историографию XII 141
и начала XIII в., - в «Круге Земном» едва ли удастся обнару- жить какие-либо следы ее влияния. Сколько бы иные зару- бежные исследователи ни силились продемонстрировать за- висимость исландских саг от латинской литературы и теоло- гических и исторических концепций латинского Запада, фактом остается то, что сага - в высшей степени оригиналь- ный жанр средневековой словесности. Это не значит, конеч- но, что саги и, в частности, королевские саги вообще не были затронуты христианством. И в сагах об исландцах, и в сагах о конунгах встречаются чудеса и знамения, в них упо- минается духовенство; авторы их - христиане. И все же ис- торическое построение Снорри - существенно иное, неже- ли упомянутые выше концепции западных средневековых хронистов, писавших на латинском языке. Снорри обходится без библейского этапа всемирной ис- тории, и имена Адама, Моисея и иных ветхозаветных персо- нажей в «Круге Земном» не встречаются. Да и самое имя Христа, сына Марии, или Белого Христа, упоминается здесь только спорадически, преимущественно в речах конунгов Олава Трюггвасона и Олава Святого, когда они убеждают своих собеседников перейти в новую веру, или в связи с по- сещением Святой земли Сигурдом Крестоносцем. Иной, трансцендентный план истории обнаруживается в сочине- нии Снорри крайне редко. Тем не менее он обнаруживается. В описании битвы при Стикластадире (29 июля 1030 г.) у Снорри сказано, что когда битва начиналась, небо и солн- це подернулись багрянцем, а к концу битвы стало темно, как ночью («Сага об Олаве Святом», гл. 226, 227). Между тем установлено, что солнечное затмение в 1030 г. приходилось на 31 августа, и исследователи высказывали предположе- ние, что битва, в которой погиб Олав Харальдссон, произо- шла именно в этот день, а не 29 июля, как можно заключить из слов Снорри (там же, гл. 235). Однако совмещение дня затмения солнца с датой битвы при Стикластадире - не слу- чайное совпадение, а результат тенденциозного изображе- ния обстоятельств смерти Олава Святого в стихах его при- ближенного скальда Сигхвата (которого, кстати говоря, в Норвегии в то время не было; по его собственным словам, он узнал об этом знамении от неких англичан во время свое- го паломничества в Рим; см. вису 343). Такое совпадение событий в глазах средневекового человека было в высшей 142
степени многозначительным: подобно тому как, согласно евангельскому известию, тьма покрыла небеса в момент смерти Христа, точно так же затмевается солнце и при смер- чи короля Олава, являя его святость, затем многократно подтверждающуюся. Смерть Олава Харальдссона есть, та- ким образом, не только факт земной истории, - она сакра- ментально связана с божественным замыслом, сам же Олав сопоставлен с Христом. Смерть Сына Божьего на Голгофе означала торжество возвещенной им веры, и, равным обра- зом, гибель Олава Харальдссона при Стикластадире сопро- вождается окончательной победой христианства в Норве- гии и утверждением королевской власти. Недаром вскоре же после кончины Олава церковь провозгласила его свя- тым покровителем норвежских королей, «вечным королем Норвегии». В этом смысле построение Снорри соответствует постро- ениям символической латинской историографии того вре- мени. Необходимо иметь в виду, что описанный эпизод - кульминационный во всей истории Норвегии, как ее рисует исландский историк, точно так же как «Сага об Олаве Свя- том» - центральная сага в «Круге Земном». Считается, что с начала Снорри составил отдельную «Сагу об Олаве Свя- том», но затем задался целью сочинить саги о конунгах-пред- шественниках Олава и о конунгах, которые правили после исто. При этом подверглась переработке и некоторому со- кращению и «Сага об Олаве Святом». Тем не менее по объ- ему она остается самой крупной из всех саг, образующих «Круг Земной». И по содержанию, и композиционно сага об ()лаве Харальдссоне, который завершил дело объединения 11орвегии и включил страну в состав христианской Европы, представляет собой главное звено всего исторического по- строения Снорри. Однако если жизнеописание святого Олава, сопоставляе- мого с самим Христом, и находится в центре «Круга Зем- ного», то начало истории норвежских конунгов в изображе- нии Снорри Стурлусона совсем не похоже на начало симво- лической всемирной хроники августиновского толка. Самая проблема истоков, «откуда пошла Норвежская земля», зани- мает исландского историка ничуть не меньше, чем всех дру- гих средневековых историков, но истоки эти - специфи- чески скандинавские. 143
«Круг Земной» - единственный из известных нам циклов саг о норвежских конунгах, изложение в котором начинает- ся со времен Инглингов (в латинской «Истории Норвегии» они, собственно, только упоминаются). Другие обзоры ис- ходным пунктом истории Норвегии берут первого объеди- нителя страны Харальда Прекрасноволосого или его отца Хальвдана Черного, не углубляясь в эпоху более раннюю. Ибо все предшествующее принадлежало эпосу и мифу. Но последнее обстоятельство, как можно видеть из «Саги об Инглингах», нисколько не отпугивает Снорри. Напро- тив, он смело обращается к легенде об асах и, превратив их из языческих богов в людей (ибо считать асов богами в христианскую эпоху было уже недопустимо), делает Одина и Ингви-Фрейра предками конунгов Швеции и Норвегии. Возможно, здесь отразились языческие традиции, приписы- вавшие конунгам сакральное происхождение. Но нас в дан- ном случае занимает другой вопрос: какой смысл вклады- вает Снорри в установление генеалогической связи между исторически достоверными государями Норвегии и древ- ними мифическими правителями Севера, о которых неиз- вестно ничего, помимо упоминаний в «Перечне Инглин- гов» скальда Тьодольва из Хвинира? Что побудило Снорри столь подробно останавливаться на изложении истории Инглингов? Обратим внимание на следующее обстоятельство. Все другие саги «Круга Земного» посвящены, каждая в отдель- ности, описанию жизни и правления одного конунга. Между тем «Сага об Инглингах» повествует о всех представителях этого рода (в песни Тьодольва перечислены 30 конунгов). Видимо, смысл, необходимый для автора «Круга Земного», содержится не в истории того или иного вождя из династии Инглингов, а в общей их истории. Но, пожалуй, еще более существенна другая особенность этой саги: в ней, как и в поэме Тьодольва, история правления этих древних конун- гов почти вовсе не излагается, за исключением разрознен- ных сообщений1, - все внимание сосредоточено на смерти каждого из конунгов. Как он умер - вот главное. Мало кто из них мирно опочил в своей постели, большинство Инглингов погибло насильственно, причем в целом ряде случаев, как это вообще характерно для ранней германско-скандинав- ской героической поэзии, смерть имеет характер ритуаль- 144
пого жертвоприношения. Уже начиная с конунга Висбура н< >зпикают распри в роду Инглингов. Сыновья этого конунга (адумали умертвить своего отца и прибегли к помощи вёль- ны (колдуньи, прорицательницы) Хульд, и несмотря на ее предостережение, что, если она наворожит смерь Висбура, убийство будет впредь постоянно совершаться в роду Ин- глингов, братья отважились на отцеубийство («Сага об Ин- глингах», гл. 14). Таковы, по Снорри, истоки вражды в роду потомков Ингви-Фрейра. Но нетрудно убедиться в том, что лишь несколько персонажей «Саги об Инглингах» погибли от руки сородичей. Снорри явно не ограничивает действие проклятья Хульд рамками древнего периода истории Норве- гии. Междоусобицы то и дело вспыхивали на всем протяже- нии дальнейший ее истории, как среди сыновей Харальда 11рекрасноволосого, так и между его более отдаленными по- томками, и излагать перипетии этой розни значило бы пере- < называть всю историю Норвегии вплоть до того момента, па котором завершается «Сага о Магнусе, сыне Эрлинга», последняя в цикле саг «Круга Земного». Как известно, «Сага о Магнусе, сыне Эрлинга» у Снорри пг доведена до конца, каковым в других сагах служит смерть конунга, по имени которого названа сага. Снорри прервал повествование как раз в том пункте, с которого начинается ( 4ira о Сверрире», написанная задолго до него и, несомнен- но, ему известная. Сверрир - узурпатор престола, которому удалось, использовав широкое социальное движение в стра- не (известное под названием восстания «лапотников»-бир- кгбейнеров), победить ставленника знати и духовенства Магнуса Эрлингссона и захватить престол. При внуке Свер- рира короле Хаконе Хаконарсоне и был написан «Круг Зем- ной». Снорри явно видел свою задачу в том, чтобы соста- вить саги о конунгах, которые предшествовали Сверриру, и нотому-то и доводит изложение событий до поражения no- ne ганцев-биркебейнеров при Ре (1177 г.). Затем отряд этих оборванцев» возглавил Сверрир, выдававший себя за неза- коннорожденного сына покойного конунга Сигурда Ха- ральдссона, но обо всем дальнейшем говорится в «Саге о <-веррире». Итак, гибель Магнуса Эрлингссона в борьбе против Свер- рира явилась очевидным - и завершающим - актом междо- усобной вражды, раздиравшей норвежский королевский 145
род. Как явствует из «Круга Земного», эта рознь началась в незапамятные времена и вызвана роковыми силами. Над до- мом Инглингов-Харфагров тяготеет проклятье Хульд. Для современников Снорри Стурлусона тема проклятья, вызвав- шего кровавые усобицы в среде сородичей, имела особое значение. В их сознании был жив древний языческий миф, согласно которому мир богов и людей обречен гибели вслед- ствие конфликта добра со злом. Скандинавам XIII в. было памятно прорицание вёльвы: в конце мира разнуздаются силы, которые приведут к катастрофе, и среди симптомов близящихся «сумерек богов» особое место занимает картина братоубийственной вражды: «Братья начнут / биться друг с другом, / родичи близкие / в распрях погибнут...» («Стар- шая Эдда»: «Прорицание вёльвы», 44). Мало этого, изна- чально здесь была заложена, видимо, тема проклятья, тяго- тевшего над золотом, - ведь сыновья Висбура убили отца из-за золотого ожерелья, и эта же гривна затем послужила средством умерщвлении конунга Агни («Сага об Инглин- гах», гл. 19). Всем, кто слышал или читал легенду о кольце Висбура, не мог не придти на память другой аналогичный мотив - породившего кровавую вражду золота Нифлунгов (нем. Нибелунгов). Трудно удержаться от предположения, что в «исторической концепции» Снорри была «эдди- ческая» перспектива. Внимательное чтение «Круга Земного» позволяет вскрыть некий общий смысл истории норвежских конунгов: сила, которая царит в мире и направляет движение исто- рии, - не Божественное провидение, как в теологических построениях средневековой латинской историографии, - это судьба, рок, центральная категория германского и скан- динавского языческого мировоззрения. «Судьба», «доля», «счастье», «удача», «несудьба» - эти понятия встречаются в тексте «Круга Земного» довольно часто, и из ряда мест явст- вует, что имеются в виду свойства, присущие тем или иным конунгам и другим лицам. Особенно велика «удача» вождя, и подчас он делится ею с другими людьми, способствуя тем са- мым их начинаниям (см. «Сагу об Олаве Святом», гл. 68, 69). Но «счастье» может и оставить конунга. Так случилось с Ха- ральдом Сигурдарсоном во время его похода на Англию. Английский король Гарольд (в саге - Харальд), видя падение Харальда Норвежского с коня, замечает: «Рослый и статный 146
человек, но, видно, удача его покинула» («Сага о Харальде, сыне Сигурда», гл. 90). Для понимания смысла, который вкладывали скандинавы в понятие «удачи», показательны слова датского конунга Свейна, потерпевшего поражение и вынужденного скрываться под вымышленным именем: он говорит, что если конунг и невезучий, это не означает, что он трус («Сага о Харальде, сыне Сигурда», гл. 64). Ведь тру- сость - личное качество, тогда как везенье, удача таковыми не являются, удача выпадает на долю человека, может при- бывать и убывать, оставляя его и возвращаясь к нему. В «Кру- ге Земном» понятие «удача», «счастье» отчасти, преимуще- ственно в «Саге об Олаве Святом», уже переосмысляется на христианский лад. Но только отчасти. Арнльот, один из тех людей, которые не были привержены языческим богам, но «полагались на собственную силу и мощь», говорит конунгу Олаву Ха- ральдссону перед битвой при Стикластадире: «Но теперь я скорее склонен верить в тебя, государь», и выражает на- мерение сражаться на его стороне («Сага об Олаве Святом», гл. 215). Глагол trua здесь, как и во многих других случаях, не означает «верить» в том смысле, какой имеет это слово в христианстве, - он означал доверие, дружеское расположе- ние, верность. Арнльот верит в силу, удачу конунга. Вера в христианском понимании означала пассивную самоотдачу верующего всемогущему богу и упование на его милость, - вера в конунга, о которой говорит Арнльот, предполагала желание разделить с ним его «удачу» и активность, стимули- руемую сознанием своего приобщения к этой «удаче». Однако личная судьба государя была вместе с тем прояв- лением судьбы рода, к которому он принадлежал. И эта по- ( ледняя оказывает свое влияние на индивидуальные судьбы норвежских конунгов. Большая их часть погибает на поле Г><>я или в результате других трагических событий. Сыновья Харальда Прекрасноволосого, а также Олав Трюггвасон, < >лав Святой, Харальд Сигурдарсон, Магнус Голоногий, не говоря уже о конунгах периода внутренних смут, разразив- шихся после Сигурда Крестоносца, гибнут насильственной < мертью. Наиболее выдающиеся из них озабочены не смер- । ы<>, а тем, чтобы умереть со славой, ибо, по словам Магнуса 1о/юногого, «конунг надобен для славных дел, а не для дол- । < >п жизни» («Сага о Магнусе Голоногом», гл. 26). Наглядным 147
символом единства судьбы рода Инглингов в глазах Снорри служит дерево, приснившееся Рагнхильд, жене конунга Хальвдана Черного: низ его - кроваво-красный, а свежие ветви - белоснежные («Сага о Хальвдане Черном», гл. 6; «Сага о Харальде Прекрасноволосом», гл. 42). Для сознания, оперирующего категориями судьбы и удачи, вещие сны и ви- дения в высшей степени существенны и многозначительны. Древо в вещем видении Вагнхильд как бы напитано кровью отпрысков Инглингов, павших по воле судьбы. Белизна верхних его ветвей, видимо, обусловлена святостью Олава Харальдссона. Но хотя к языческому стволу Инглингов и был привит христианский отросток, проклятье, изначально тяготевшее над этим родом, продолжало действовать вплоть до времени самого Снорри Стурлусона. Междоусоби- цы, «гражданские войны», которые начались в Норвегии с 30-х годов XII в., а особенно свирепствовали в последней четверти этого и в начале следующего столетия, прекрати- лись в ранние годы Хакона Хаконарсона. Поэтому можно от- важиться на предположение: не входило ли в замысел Снор- ри показать, что вызванной роковым проклятьем гибельной вражде, раздиравшей норвежский королевский дом с неза- памятных времен, был положен конец с воцарением Хакона Хаконарсона?2 Тем самым Снорри косвенно как бы про- славлял короля-миротворца, при котором «Круг Земной» и был написан. Так или иначе, в составленных Снорри сагах имеется некоторый общий, объединяющий их смысл, и хотя времена язычества давно уже миновали, смысл этот далек от средневековой христианской теологии истории. Чем объясняется эта особенность трактовки истории Снорри Стурлусоном? Если мы обратимся к оценке общих взглядов исландского историка в научной литературе, то столкнемся с суждениями, в высшей степени противоречи- выми. Одни ученые полагали, что в «Круге Земном» суще- ствует совершенно определенная политическая тенденция3, выражающая либо интересы королевской власти, либо взгляды могущественных исландских предводителей4; дру- гие отрицали наличие какой бы то ни было тенденции5. На- лицо - объективная трудность. Нечто мешает выявить «фи- лософию истории» Снорри. Не вызвана ли эта трудность тем, что перед нами - саги, т. е. произведения жанра, стояв- шего как бы на грани перехода от фольклора к литературе? 148
Как отмечено выше, автор саги не считал себя таковым и ви- дел свою задачу не в свободном сочинении саги, но в записи, в составлении ее из той информации, которой он распо- лагал. Авторское самосознание у него было настолько нераз- вито, что за редчайшими исключениями мы не знаем имен авторов саг, и то, что Снорри составил «Круг Земной», никак нельзя установить из текста этого произведения. Ли- тературный жанр саги исключал возможность прямого вы- ражения идей автора и его оценок исторического процесса. Поэтому содержание и структура саги не могли опреде- ляться в первую очередь собственными установками или склонностями того, кто ее написал или продиктовал. Мож- но ли ожидать в подобных условиях, что в саге обнаружится систематизированная «историческая теория»? Видимо, есть основания говорить, самое большее, о каких-то общих по- нятиях, которые не выражены к тому же в эксплицитной форме, но могут быть выявлены в результате внимательного анализа текста. «Историческая теория» в обществе, в котором возник Круг Земной», представляла собой миф. О том, что во вре- мена Снорри интерес к древней мифологии оставался жи- вым, лучше всего свидетельствует, помимо «Саги об Инглин- гах», написанная тем же Снорри «Младшая Эдда». Не следу- ет забывать, что эддические песни о богах и героях продол- жали живо интересовать исландцев (сохранившаяся руко- пись «Старшей Эдды» датируется второй половиной XIII в.). 11ожалуй, еще более примечательно то, что христианские церкви в Норвегии в XII в. украшали резными деревянными панелями, на которых изображались сцены героического < кандинавского мифа о Сигурде и Гьюкунгах, - торжество повой религии не означало вытеснения из духовного мира < кандинавов традиционного фонда представлений, сложив- шихся в языческую старину. Здесь не место вдаваться в во- прос, оставался ли миф для скандинавов и в XIII в. вопло- щением безусловной истины, довольно констатации того, что он представлял собой привычную и наиболее адекват- ную образно-концептуальную форму, наложение которой па исторический материал помогало его организовать и < >б ъяснить. В противоположность символической христианской европейской историографии, которая мыслила историю 149
в категориях противопоставления земного плана плану трансцендентному, времени - вечности, норвежско-исланд- ская историография того же периода, свободная от созна- ния дихотомии мирской и священной истории, сосредото- чивала внимание исключительно на человеческих деяниях. Историю творят люди, преследующие собственные интере- сы и цели. Они не творят ее свободно, поскольку подчинены судьбе, являющейся однако не безличным роком, высящим- ся над миром, но внутренним стимулом человеческого пове- дения. Судьба в понимании скандинава той эпохи не только не лишает человека инициативы, но, напротив, побуждает его максимально выявлять свои силы и способности. Расхо- дясь с христианскими хрониками и анналами в понимании движущих сил истории и отличаясь от латинской историо- графии трезвостью в оценке человеческого поведения и полным отсутствием дидактичной риторики, саги о конун- гах уступали ей в постановке проблем смысла истории, смысла, который в ту эпоху мог быть раскрыт только в кон- тексте богословско-символической интерпретации6. * * * Отношение к «Кругу Земному» как к памятнику истории и культуры средневековых скандинавов менялось на протя- жении XIX и XX столетий в зависимости от сдвигов в науке. В поле зрения историков прошлого века находилась исто- рия событий, и, соответственно, саги о конунгах вызывали у них наибольший интерес и давали обильный материал для раскрытия процесса объединения Норвегии и укрепления королевской власти. Хотя по временам достоверность саг как исторических источников и внушала сомнения, в целом считалось, что на их свидетельства можно положиться. Работы таких видных норвежских историков, как Р. Кейсер, П.А. Мунк, Э. Саре7 опирались прежде всего на анализ саг и других видов нарра- тивной литературы. Возрастание с конца минувшего сто- летия внимания к социально-экономической истории, к ма- териальным основам политического развития сопровожда- лось переоценкой разных категорий исторических памят- ников и их сравнительной значимости; на первый план стало выдвигаться исследование сборников права, актового 150
материала, данных археологии, топонимики, рунологии, лингвистики. Этот материал, будучи интенсивно вовлечен а историческое исследование, дал возможность познако- миться с историей хозяйства, торговлей, связями Норвегии < другими странами, ранними городскими поселениями, < социальной структурой норвежского общества и сдвигами, которые она претерпевала, с внутренней колонизацией. Такая переориентация исследования открыла новые пер- < исктивы перед учеными и позволила им по-новому и в це- лом более критично отнестись и к повествовательным па- мятникам. В результате усилилась тенденция видеть в сагах, а том числе и королевских, скорее произведения литерату- ры, фиксацию длительной фольклорной традиции, в кото- рой факты с течением времени переосмыслялись и искажа- лись до такой степени, что в сагах, на той стадии, когда они выли записаны, уже трудно, если вообще возможно, вычле- нить достоверную основу. Труды норвежского историка X. Кута и шведского историка Л. Вейбюлля8 в этом отноше- нии явились переломными. В сагах о конунгах известное доверие внушало собствен- но только то, что находило подтверждение в песнях скаль- дов, отрывки из которых цитируются в «Круге Земном» ।»<> лес обильно, чем в каких-либо иных сагах. Дело в том, что х< > гя скальдическая поэзия сочинялась и сохранялась устно, < < формальные особенности таковы, что они почти не допу- < кали пересочинения или искажения текста, и считается, '| го песнь скальда, возникнув в IX, X или XI в., тем не менее в неизменном виде фиксировалась в саге XIII в. Но сколь ни интересны в ряде отношений скальдические висы в коро- левских сагах, на основании их показаний вряд ли возможно в<>< произвести ход событий или познакомиться со многими < торонами норвежской действительности того времени, - < лишком эти показания отрывочны и однобоки; ведь скаль- лы обычно воспевали походы, битвы, победы или героичес- кую смерть вождя, подарки, полученные скальдом от конун- | |. и другие аспекты дружинной жизни. Все остальное как правило не привлекало интереса певца. Правда, нужно отмстить, что в историографии последних лет гиперкрити- |< < кис позиции в отношении достоверности саг о конунгах |.|< тичпо пересмотрены и смягчены. Историки убеждаются в гом, что в сообщениях Снорри Стурлусона многое заслу- 151
живает доверия, и нет оснований с порога отметать его рас- сказ как «исторический роман»9. Но главная перемена в трактовке королевских саг заклю- чается, пожалуй, не в этом. При обсуждении проблемы истинности тех или иных сведений, содержащихся в повест- вовательных памятниках прошлого, нередко прибегали к процедуре расчленения живой ткани текста: одни его фраг- менты расценивались иначе, чем другие, что-то полагали внушающим доверие, остальное отметали как «шлак». При подобной процедуре утрачивалось представление об орга- ническом единстве, каковым являлся этот памятник, и смысл, его пронизывавший, ускользал от аналитического исследователя. «Круг Земной», несомненно, был задуман и создан именно как одно целое, части его, которые на пер- вый взгляд могут показаться не связанными одна с другой, на самом деле прочно цементированы замыслом автора10. Не правильнее ли подходить к древнему памятнику именно как к смысловой целостности и пытаться вскрыть заложен- ные в нем коренные представления его создателя о мире и о человеке, представления, которые в той или иной мере были присущи людям его времени? «Круг Земной», при та- кой постановке вопроса, естественно, послужит в первую очередь свидетельством о том времени, когда он был сочи- нен, и лишь затем - свидетельством о том времени, о кото- ром повествует. Как воспринимали средневековые скандинавы историю и причины изменений, в ней происходящих? Как они осмысляли время? Каковы высшие ценности, которыми, с их точки зрения, с одной стороны, должен руководство- ваться правитель, а с другой, более всего дорожат его под- данные? Как относились скандинавы времен Снорри к смер- ти и к посмертной славе? Как они, уже давно будучи христи- анами, оценивали язычество своих предков? Многие вопро- сы, подобные перечисленным, возникают при изучении «Круга Земного», и необходимо ответить на них, прежде чем обратиться к оценке создания Снорри в качестве исто- рического источника. Иными словами, только выяснив умо- настроение, пронизывающее это сочинение, можно было бы отделить в нем правду от фантазии. При указанном под- ходе к королевским сагам вымысел, к которому - созна- тельно или неосознанно - прибегал Снорри, оказывается 152
не менее существенным свидетельством о духовной куль- туре его времени, чем констатация им определенных фак- тов норвежской истории. В таком случае мы могли бы < большей определенностью говорить о своеобразии вклада < кандинавских авторов в средневековую европейскую исто- риографию. Нетрудно видеть, что речь сейчас идет не только и даже не столько о тех сведениях, которые Снорри Стурлусон вполне намеренно собрал и включил в свои саги, сколько <> том интеллектуальном, понятийном фонде, который был принадлежностью его сознания, а равно и сознания его < овременников, - о том, о чем этот автор проговорился, < оставляя свои саги, может быть, даже и помимо собствен- ной воли. Такого рода данные, не прошедшие через крити- ческий аппарат его мысли, не отобранные им и не обрабо- танные в определенных целях, обладают совершенно осо- бой ценностью как раз в силу их спонтанности. Совершенно ясно, что изложенные соображения о возможном подходе к ( агам «Круга Земного» продиктованы не интересом к ре- конструкции событийной истории Норвегии IX-XII вв., а чем-то другим - интересом к скандинавской культуре эпохи < амого Снорри. Подобно сагам об исландцах, «Круг Зем- ной» имеет большое культурно-историческое значение, рас- крывая ценности, которые были выработаны породившим <т<> обществом. Саги о конунгах и саги об исландцах - одно па наивысших достижений средневековой европейской ли- тературы11. Снорри по праву считается одним из наиболее добросо- ве< гпых историков своей эпохи. Он тщательно собирал ма- те риал для саг «Круга Земного» - и из сочинений своих пре дшественников на поприще сагописания, и из поэзии < кальдов, и изучая устную информацию, которую он почерп- нул во время посещений Норвегии и Швеции, из бесед с людьми, проживавшими в районах, где происходили описы- ваемые им события. Существенно то, что он подходил к сво- им источникам критически, не принимая на веру всего в них < < сдержавшегося. Разумеется, «рационализм» Снорри-исто- рика нисколько не мешал ему верить в сверхъестественные явления, будь то языческое колдовство или христианское чудо, - ведь это был рационализм средневекового человека < о всеми присущими ему особенностями. 153
Высказывалось предположение, что в сочинении Снорри истина и вымысел неразличимы, ибо он не осознавал вымы- сел как таковой. Верно ли это? Подобному предположению противоречат, мне кажется, некоторые обстоятельства. «Круг Земной» стоит не в начале древнеисландской исто- риографии, но завершает серию обзоров истории норвеж- ских конунгов, причем его автор был знаком если не со все- ми другими сочинениями, составленными до него, то с боль- шинством их. Использованы Снорри, в частности, древней- шие саги об Олаве Святом, которые возникли под прямым влиянием агиографии. В этих первоначальных сагах жизне- описание Олава во многом моделируется по образцу жития святого, их авторы охотно рассказывают о всякого рода чудесах, происшедших как при жизни, так и после смерти конунга. Снорри в свою очередь воспроизводит кое-какие из этих рассказов. В отличие от своих предшественников, ко- торые некритично привлекали все, что могло бы способ- ствовать прославлению Олава Харальдссона в качестве свя- того, Снорри повествует о карьере викинга и политика, через страдания земной жизни постепенно пришедшего к святости, поначалу никак не обнаруживавшейся. Обраща- ет на себя внимание то, что Снорри в ряде случаев перетол- ковывает на «рационалистический» лад сообщения о чуде- сах, якобы совершенных святым конунгом. В «Легендарной саге об Олаве Святом» сказано, что пере- шеек, который отделяет озеро Меларен (в Швеции) от моря, раскололся надвое благодаря молитвам конунга, и ему удалось вывести свой флот из устроенной шведами ловуш- ки, - Снорри же перерабатывает это сообщение таким обра- зом: Олав приказал своим людям прорыть канал и по нему вывел корабли («Сага об Олаве Святом», гл. 7). Другой при- мер. Согласно «Легендарной саге», возвращавшийся из из- гнания Олав имел видение: он сразу увидел всю Норвегию. Конунг поведал об этом сопровождавшему его епископу, и тот, сойдя с коня, обхватил ноги конунга и вскричал: «Мы следуем за святым человеком!» В «Саге об Олаве Святом» (гл. 202) у Снорри епископ ограничивается словами: «это святое и замечательное видение», но ничего не говорит о святости конунга. И даже в упомянутом выше эпизоде с солнечным затмением, происшедшим якобы во время бит- вы при Стикластадире, Снорри пишет, что затмение нача- 154
'им ь еще до гибели Олава Святого. Таким образом, он не на- < таивает, как это делает его источник («Легендарная сага») на гом, что мгла пала на землю «так же, как было при уходе из мира самого Творца»12, т. е. в момент смерти конунга. Все- цело в манере житийной литературы автор «Легендарной < лги об Олаве Святом» утверждает, что, получив рану в бит- ве при Стикластадире, конунг отбросил меч и стал молиться i.i своих врагов, - Снорри же склонен перетолковывать этот >||изод в большем соответствии с тем, что кажется ему прав- доподобным: уронив меч, Олав обращается к богу с молит- вой о помощи («Сага об Олаве Святом», гл. 228). Число при- меров критической переработки Снорри полученного им из других источников материала легко увеличить, но все они < видетельствуют об одном и том же: автор «Круга Земного» не столь легковерен, как его предшественники, и, главное, не в такой мере тенденциозен. Он готов там, где необходи- мо, поведать о святости Олава Харальдссона, но - не посту- плясь правдой характера своего героя, как он его понимает. < )лав для Снорри в первую очередь - человек. Не значит ли все это, что Снорри умел отличать правду от вымысла? Никто, как Снорри, так охотно не шел на то, что- ьы вложить в уста своих героев речи, которые они якобы произносили в определенных решающих обстоятельствах. Ясно, что речи эти сочинены самим Снорри. Вымысел это и ли истина с его точки зрения? Снорри знал, что нет источ- ников, из которых он мог бы узнать о речах своих персона- жи й. Но представляя себе характер героя и обстоятельства, в которых тот действовал, автор «Круга Земного» без коле- ь.ший создает и приписывает ему такие речи, какие подоб- ный человек в подобных обстоятельствах мог бы и должен выл произнести. Такого рода вымысел не казался уклоне- нием от истины ни Снорри, ни другим историкам древности и (Средневековья. Как видим, Снорри, воздерживаясь от вос- 11 р< >изведения в своем труде того, что находит в своих источ- никах неправдоподобным, одновременно не останавли- вается перед тем, чтобы сочинить новые детали или речи, пос кольку они отвечают его представлениям об истине и способствуют построению увлекательного и напряженно- к> повествования. Всякому, кто знаком с сагами об исланд- 11.лх, хорошо известно, сколь живыми и динамичными диа- логами и речами они насыщены, - не парадоксально ли, 155
что как раз эта, самая недостоверная с фактической точки зрения сторона саги придает ей наибольшую внутреннюю убедительность? В «Саге о Харальде, сыне Сигурда» (гл. 91) содержится рассказ о встрече норвежского и английского королей, не- посредственно предшествовавшей битве при Стэмфордбрид- же, в которой пал Харальд Суровый Правитель. Рядом с Ха- ральдом стоит ярл Тостиг, брат английского короля Гароль- да, перешедший на сторону норвежца. К ним подъезжают 12 одетых в латы всадников, и один из них спрашивает, здесь ли Тостиг. Тот отвечает утвердительно. Английский всадник сообщает ему, что король Гарольд предлагает ему мир вместе с третьей частью Англии, которую он готов от- дать в его управление. Ярл спрашивает, каково предложение английского короля его союзнику - Харальду Сигурдарсону. Всадник в ответ: «семь футов английской земли или немного поболее, раз он длиннее других людей». Тогда ярл Тостиг отвергает предложение брата и велит передать ему, что нор- вежцам не придется упрекать его в измене. Всадники уда- ляются. Норвежский король спрашивает ярла, кто этот человек, что говорил так красноречиво, и узнав, что то был конунг Гарольд, выражает сожаление: слишком поздно узнал он об этом, - всадники так близко находились от его войска, что «Гарольду не довелось бы жить с тем, чтобы поведать о смерти наших людей». Соглашаясь с ним, ярл Тостиг замечает: «Я предпочитаю, чтобы он меня убил, нежели я его». В следующей главе повествуется о гибели Харальда Сигурдарсона, ярла Тостига и большей части нор- вежского войска. Достоверно ли это повествование? Верит ли в его досто- верность Снорри? Праздные вопросы! Сцена между братья- ми Гарольдом и Тостигом обладает огромной внутренней ис- тинностью, - она убедительна психологически. Из вопроса Гарольда Тостиг уясняет, что тот не желает быть узнанным, и не выдает его. Но он не может предать и своего союзника Харальда Норвежского. В этот момент героями повествова- ния движут не политические или военные выгоды и не чув- ство самосохранения. Тостиг, который ранее изменил свое- му брату - королю Англии из корыстных побуждений, тем не менее заботится сейчас только о чести, о соблюдении кодекса героического поведения. 156
11равдивое повествование для автора саги - и, надо пола- । .in», для его аудитории - заключалось не в простом переска- к тех или иных сведений, сохраненных традицией, устной и ибо письменной; правду выражал рассказ, в котором выяв- ил лея характер героя, и все, что могло способствовать де- монстрации определенных его качеств, тем самым воспри- ми мал ось как правда. Излишне напоминать при этом, что ха- p. исгер в средневековой литературе слагался из типических черт, которые отвечали канонам, принятым в этом обще- < г вс, что он был мало индивидуализирован. Однако нельзя сбывать и того, что характеры героев исландских саг кажут- < >i выписанными более убедительно и многогранно, чем, < кажем, характеры современного саге рыцарского романа. 11о сравнению со своими предшественниками - авторами пе рвых саг о конунгах - Снорри более свободно обращается < материалом и в большей мере, чем они, ставит перед со- мой задачи образной и живой обрисовки действительности. < -порри явно сознательно использует художественные сред- < тва, и поэтому едва ли можно предполагать, что он наивно не отличал истину от вымысла. Трудно принять мысль и о том, что в сознании средневе- кового исландца отсутствовало деление на рассказ о про- шлом, претендующий на историческую достоверность, и на р.к сказ о прошлом, отвечающий требованиям, которые пре дъявляются к художественным произведениям. Подоб- ное1 синкретическое сознание можно гипотетически пред- положить для совершенно иной, куда более примитивной < гадии культуры, нежели культура скандинавов XII и XIII вв. < -очинения самого Снорри Стурлусона наглядно опроверга- ют такой тезис. Его перу принадлежит ведь не только «Круг Земной», Пролог к которому пронизан мыслью о противо- положности истины и вымысла, но и «Младшая Эдда», в ко- юрой собраны мифы о возникновении мира, о похождени- ях асов и древних героев; эти мифы, видимо, уже не внуша- к и полного доверия образованному исландцу, но сохраняют < вою художественную ценность. В любом случае эти мифы уместны в «Видении Гюльви» (первом разделе «Младшей >дды»), но отнюдь не в труде по истории. Не правильнее ли полагать, что разные жанры древнеисландской литературы пре дъявляли к рассказчику неодинаковые требования в от- ношении к истине и допускали разные подходы к вымыслу? 157
Последний не уместен в историческом повествовании, но вполне кстати в сагах чисто фантастического содержания (так называемых лживых сагах). К тому же у скандинавов того времени, в частности у конунгов, были разные литера- турные вкусы. Известно, в частности, что конунг Сверрир, при непосредственном участии которого была написана первая часть посвященной ему саги, предпочитал «лживые саги» как наиболее занимательные. Напротив, когда конунг Хакон Хаконарсон лежал на смертном одре, то «он приказал читать ему королевские саги, начиная с саги о Хальвдане Черном и далее, одну за другой, саги о всех норвежских конунгах». «Круг Земной» содержит огромный материал по истории Норвегии, да и всей Скандинавии. События, происходив- шие за пределами европейского Севера, известны Снорри гораздо хуже, и, скажем, повествования его о древней Руси, связанные с пребыванием норвежских конунгов в Киеве, или сообщения о походах викингов в Восточную Европу столь же мало заслуживают доверия, как и рассказы о подви- гах норвежцев в Византии, Италии или Англии. Нетрудно видеть, что такого рода рассказы имеют целью преимуще- ственно продемонстрировать доблесть и мужество этих конунгов. Отбор сведений о делах в самой Норвегии - суще- ственно иной. На страницах «Круга Земного» рисуются быт и образ жизни норвежцев, прежде всего вождей и их дру- жинников, управление страной и перемены, в ней совер- шавшиеся, процесс христианизации населения, отношения между конунгами и представителями знати, история многих влиятельных норвежских родов, походы и войны. Источни- коведческие исследования выявили в королевских сагах большое количество неточностей, ошибок, анахронизмов13, и, тем не менее, общие контуры развития норвежского госу- дарства вплоть до последней четверти XII в. обрисованы в них вполне отчетливо. Главное же в историческом сочинении Снорри Стурлусо- на и самое ценное для современного читателя - изображе- ние людей той эпохи. На страницах «Круга Земного» мы встречаем конунгов и дружинников, знатных лиц и могучих бондов, рабов и священников. Это деятельные, преследую- щие свои цели и волнуемые страстями люди. В соответствии с поэтикой саги, внутренний мир человека обнаруживается 158
только «симптоматически», посредством демонстрации внешних показателей его намерений и переживаний, в его поступках и речах. Отсюда - сдержанность автора саги, не- изменно выступающего в роли стороннего наблюдателя и никогда - в роли судьи или моралиста. Отсюда же и кажуща- яся отрешенной манера письма. Но самые действия персо- н;окей саг столь определенны и недвусмысленны, что в них раскрываются глубинные слои человеческой психики, ко- ренные представления о добре и зле, о человеческом досто- инстве, забота о славе и добром имени. С большей пластич- ностью, чем другим авторам саг о конунгах, Снорри удается показать внутреннюю необходимость поведения своих геро- ев, правду их характеров. Средневековая европейская лите- ра гура знала немного свидетельств о человеке, равных по убедительности свидетельствам саг о конунгах и саг об ис- ландцах. 1 Более подробно охарактеризовано правление Одина, но он фигу- । >ируст в саге в качестве культурного героя, который обучил людей не- обходимым им искусствам и упорядочил общество законами. 2 Правда, несколько лет спустя после завершения «Круга Земного» i»< пыхнул мятеж герцога Скули против короля Хакона; мятеж был по- давлен и Скули убит, но на этом внутренние кровавые распри в Нор- и< гни действительно утихли. 4 Koht Н, Sagaenes opfatning av var gamle historic // H. Koht. Iniihogg og utsyn i norsk historic. Kristiania, 1921. 1 Sandvik G, Hovding og konge i Heimskringla. Oslo, 1955. '* PaascheF. Tendens og syn i kongesagaen // Edda. 1922. 12. G Cm.: Gurevich A, Saga and History. The «historical conception» of »iiorri Sturluson // Mediaeval Scandinavia. 1971. 4. 7 Keyser R. Norges Historic, 1-2. Kristiania, 1866-1870; Munch P.A. Det noiske Folks Historic, 1-4. Christiania, 1851-1859; SarsE. Udsigt over den noiske Historic, 1-4. Christiania, 1873-1891. K Weibull L. Historisk-kritisk metod och nordisk medeltidsforskning. I imd, 1913. 4 Andersen P.S. Samlingen av Norge og kristningen av landet, 800-1130. H<-igrn; Oslo; Tromso, 1977. ’° Гак, при сопоставлении характеров конунгов, выступающих как < опрсменники или непосредственные преемники, Снорри нередко прибе гает к методу контраста: воина сменяет миролюбец, угнетателя и.к пения - милостивый правитель, завоевателя - устроитель стра- ны, язычника - христианин. Эти контрасты ритмизируют повествова- ние Вместе с тем можно заметить, что древние конунги выглядят как 159
более значительные личности и государи по сравнению с королями XII в., им придан эпический колорит, тогда как последних королей, изображенных Снорри, вообще заслоняют фигуры регентов. 11 Подробнее см.: Гуревич А.Я. История и сага. М., 1972; Он же. Нор- вежское общество в раннее Средневековье. М., 1977; Он же. Эдда и сага. М., 1979. 12 Исландцы легко смешивали Бога-Отца с Христом, называя по- следнего «творцом». 13 Анахронизм - характерная черта исторического сознания Сред- невековья. Отношения и институты, присущие этой эпохе, без труда переносились в сочинениях средневековых писателей в отдаленные времена; анахронизм присущ и изобразительному искусству Средних веков. Черты, специфичные для своего времени, люди Средних веков мыслили принадлежностью человека вообще. У Снорри явления, воз- никшие в Норвегии не ранее XII в., нередко оказываются в сагах о ко- нунгах IX-XI вв. (Публикуется впервые; написано в 1978 г.)
«Прядь о Торстейне Мороз-по-коже»: загробный мир и исландский юмор «Прядь о Торстейне Мороз-по-коже» (Pattr Porsteins skelks)1, один из маленьких шедевров древнеис- /|андской повествовательной литературы, имеет, на мой взгляд, прямое отношение и к представлениям древних < капдинавов о потустороннем мире, и к их юмору. Однако прядь» эта не упоминается, насколько мне известно, ни в исследованиях о религии скандинавов, ни в работах, посвя- щенных трактовке комического в сагах. Между тем, это не- большое произведение, сохранившееся в рукописи XIV в. Книга с Плоского острова» (Flateyjarbok), заслуживает вни- мания. Рассказ отражает несомненное влияние христиан- < тва, в нем речь идет о черте, об аде, о церковном колоколе, шопом которого норвежский король Олав Трюггвасон про- гнал нечистую силу. Герои скандинавского эпоса Сигурд Фафпиробойца и Старкад Старый помещены повествовате- лем в ад. Поэтому напрашивается предположение, не пред- < тавляет ли собой эта «прядь» разновидность христианской /ктепды о чуде, ибо король-миссионер одолевает в ней дья- вола. Что касается комизма, наличие которого я здесь предпо- ложил, то возникает вопрос: не «вчитывает» ли его в «прядь» < овременный читатель, в то время как древние скандинавы ничего смешного в этом рассказе видеть не могли. 11рисмотримся к повествованию. Вот его содержание. Во время разъездов по Норвегии конунг Олав вместе со своими людьми останавливается на одном хуторе. Вечером он за- прещает им выходить в одиночку в отхожее место, «иначе, мол, будет плохо». Тем не менее исландец Торстейн к концу мочи отправляется в указанное место один, не желая беспо- коить соседа, и встречается там с чертом. По его словам, черт прибыл прямо из ада и в ответ на расспросы Торстейна р.к с казывает о том, кто как переносит адские муки. В пекле оказывается и Сигурд Убийца Дракона Фафнира, и герой I I !\ 161
датского эпоса Старкад Старый. Торстейн просит черта про- демонстрировать, как вопит Старкад, и тот начинает выть, одновременно пересаживаясь с дальних сидений нужника все ближе и ближе к Торстейну. (Отхожее место, как оно описывается в рассказе, «было такое большое, что одиннад- цать человек могли в нем сидеть с каждой стороны»). Чтобы перенести ужасный крик беса, исландец закутывает голову плащом, но просит его вопить «самым страшным воплем», - как явствует из дальнейшего, он втайне рассчитывает на то, что эти крики разбудят конунга, и Торстейн будет спасен. Так и получилось: когда вопли выходца с того света дошли до предела и Торстейн упал без чувств, зазвонил колокол, и черт, услышав звон, провалился сквозь пол. Наутро Тор- стейн поведал конунгу о случившемся. В ответ на вопрос, не испугался ли он воплей черта, Торстейн ответил: «Я не знаю, государь, что такое испуг», хотя и признался, что от последне- го вопля у него пробежал мороз по коже. И конунг дал ему прозвище - Торстейн Мороз-по-коже и подарил ему впридачу меч (как водилось при награждении человека прозвищем). Вряд ли перед нами «легенда о чуде». То, что разбужен- ный криками конунг велел ударить в колокол, не есть чудо, и таким способом прогнать нечисть мог кто угодно (равно как и крестным знамением). Рассказ этот вообще не об Олаве Трюггвасоне, - как и в других «прядях» из королевских саг, в этом повествовании главным героем является доблестный исландец, не знающий страха, ведущий себя независимо даже по отношению к монарху. «Вы, исландцы, очень строп- тивы, как о вас говорят», - замечает Олав, тем не менее сме- няющий гнев на милость. Это рассказ не о том, «как король прогнал черта», а о том, «как Торстейн перехитрил черта и не испугался его». Единственное отличие конунга от осталь- ных в данном случае - это то, что он знает или подозревает о возможности ночного появления беса в нужнике, но такое знание само по себе не есть признак святости. Олаву Трюггвасону саги нередко приписывают сверхъестествен- ные способности, но они скорее связаны с языческими представлениями, чем с христианством (тем более, что, в отличие от Олава Харальдссона, этот король не был про- возглашен святым). Прежде всего я хотел бы обратить внимание на термино- логию, применяемую рассказчиком для определения выход- 162
।li < того света, - терминология эта далеко не однообразна. На протяжении весьма сжатого повествования у него нахо- дится не менее шести слов для черта: puki, ‘бесенок’, ‘злой чух’, ‘тролль’; dolgr ‘дьявол’, ‘враг’, ‘существо иной приро- /ц.|, нежели человек’; fjandi ‘враг’, ‘бес’, ‘злой дух’; skelmir ’дьявол’, ‘проказник’, ‘шельма’; drysildjofull ‘бесенок’, ‘зло- вредное существо’; draugr ‘привидение’, ‘выходец из моги- »п.|’, ‘покойник, обитающий в кургане’. Если имеет какой-то < мысл устанавливать частотность словоупотребления в рам- ках столь небольшого рассказа, то она такова: puki упомянут I I раз, dolgr, skelmir и drysildjofull - по одному разу, fjandi - /та раза, draugr - пять раз. Слово djofull не встречается, < 11 ysildjofull не идентично ему, поскольку подчеркивает жал- кий характер бесенка. Создается впечатление, что автор < к/юнен акцентировать «мелкотравчатость» беса, явившего- < я Торстейну. Исландец встретился не с князем тьмы, а с мел- ким бесом. Впрочем, сам черт не разберет, кто сидел в нужнике бок о бок с Торстейном. Ибо этого выходца из преисподней ав- । < >р «пряди» именует также и draugr. И применение этого < иона кажется мне особенно знаменательным. В сагах оно ц< гречается многократно и, если я не заблуждаюсь, неиз- менно обозначает покойника, который «живет» в кургане и выходит из него обычно со злыми намерениями, тревожит людей и даже вредит им; облик его ужасен, часто это полу- p. вложившийся труп, раздувшийся и посиневший, напоми- нающий Хель. Лишь полное уничтожение трупа, сожжение < ю и развеивание пепла или вбивание в тело кола, либо от- < < чепие головы, приставляемой затем к заду трупа, может и (бавить живых от визитов и пакостей злого выходца с того ’ иста и причинить ему «окончательную» смерть2. Однако и нашей «пряди» draugr оказывается синонимом черта! Это н< оговорка, ибо, появившись, он сразу же рекомендуется 1ор< тейну, что он - Торкель Тощий, который погиб вместе < конунгом Харальдом Боевым Зубом, датским вождем (VIII век?). Таким образом, перед Торстейном, действитель- но, призрак, живой труп. Но черти, согласно христианской доктрине, не вербуют- < и из числа покойников. В бесчисленных средневековых р.к с казах о явлениях умерших с того света нет ни одного, в котором грешник, даже самый злостный, был бы превращен 163
в представителя нечистой силы - проклятые грешники по- падают в руки дьявола и мучаются в аду, так, как мучаются в нем упоминаемые в «пряди» Сигурд и Старкад. Грань между демоном и человеком, даже одержимым демонами, в христи- анстве неизменно четкая и непреодолимая. Черти - враги тем, кто попал под их власть, и противоположность челове- ка и дьявола ни в коей мере не может быть снята. То, что в рассматриваемом рассказе эта грань и противоположность полностью стерты и в роли беса фигурирует древний воин, выходец из кургана, - необычно для христианских представ- лений. Объяснить подобную несуразицу - несуразицу с точ- ки зрения указанных верований - можно, по-видимому, толь- ко тем, что христианское учение было усвоено автором «пряди» весьма своеобразно. Новые верования были нало- жены на далеко не изжитые и не забытые традиционные на- родные поверья и предания и слились с ними. В XIV в. хрис- тианство не было, конечно, «новым» для исландцев, офи- циально принявших его еще в 1000 г., но способ и степень его усвоения были таковы, что исследователю есть над чем призадуматься. Напротив, адские мучения Сигурда и Старкада нисколько не удивительны. Оба они принадлежат языческой мифоло- гии, и их место, с точки зрения христианина, естественно, в аду. То, что неизвестный автор «Пряди о Торстейне Мороз- по-коже» выбрал для иллюстрации адских мук двух попу- лярных героев скандинавского эпоса, наводит на мысль, что перед нами сознательная попытка развенчать их, поскольку дух, которым проникнуты повествования о Сигурде и Стар- каде, - чисто языческий3. Однако Сигурд и Старкад полу- чают в нашей «пряди» разную оценку. Убийца дракона Фаф- нира «лучше всех» выносит адскую муку, и заключается она в том, что он должен топить печь, между тем как «хуже всех» переносит адскую муку Старкад Старый, который так гром- ко вопит, что не дает покоя чертям: он стоит на голове и весь охвачен адским пламенем, так что видны одни только ступни4. Таким образом, муки, которым подвергаются Сигурд и Старкад, неравноценны, и Старкада карают куда сильнее, чем Сигурда. Образ Сигурда сохранял известное обаяние и в христианскую эпоху, тогда как Старкад, насколь- ко он нам известен из источников, во многом противоречи- вых, представлял собой более мрачную и двусмысленную 164
фигуру5, что, видимо, и нашло свое отражение в «Пряди о Торстейне»: претерпеваемые Старкадом муки ужасны, и испускаемые им вопли, которые имитирует выходец из преисподней, не в состоянии перенести даже бесстрашный 1<>рстейн, - у него по коже пробежал мороз. Гак обстоит дело с представлениями скандинавов о за- гробном мире, нашедшими столь своеобразное выражение и интересующей нас «пряди». ()братимся теперь ко второму аспекту, который выделен и названии этого сообщения, - к вопросу о комическом нача- ле в «Пряди о Торстейне Мороз-по-коже». Заложен в ней ко- мический элемент или же это лишь впечатление современ- ного читателя, не имеющее ничего общего с восприятием < । юдневековыми скандинавами рассказа о встрече Торстей- нл с чертом? Мне кажется важным обратить внимание на следующие моменты повествования. Во-первых, сцена с чертом проис- ходит в отхожем месте: бес и исландец беседуют, устроив- шись на сиденьях, причем чертенок постепенно подбирает- < я поближе к Торстейну, пересаживаясь с одного сидения на другое. Трудно удержаться от мысли, что перед нами - созна- ieявное «снижение» образа черта. Нечисть - воплощение on, низменного начала, выходец из «нижнего царства», |дс< ь оказывается к тому же и завсегдатаем нужника. Это < нижение» становится еще более явным в момент, когда шопит колокол: черт проваливается сквозь пол, «и долго । >ыл слышен гул (или «стон»?) от него внизу в земле». Куда он проваливается? Непосредственно под полом расположена । »ыла яма с нечистотами. Отправился бес в ад или в нечисто- |ы? Или то и другое нераздельно? Во-вторых, вопли черта, или «живого мертвеца», демон- < । рирующего крики терзаемых в аду, должны были произво- дить смешанное впечатление. Сколь ни страшны эти вопли, ю, что черт выбивается из сил, дабы удовлетворить любо- шательность Торстейна, вряд ли могло не веселить читате- ля или слушателя. Дикие крики беса в нужнике комичны. Но имеете с тем он имитирует страдания Старкада, который । < рпит худшие муки в аду, и эта демонстрация мучений живо напоминает об ужасах, ожидающих грешников. Между про- чим, образ мученика в аду, стоящего на голове в инферналь- ном пламени, впервые, насколько мне известно, встречается 165
в средневековой литературе в «Светильнике» Гонория Авгу- стодунского (начало XII в.), теологическом сочинении, чрезвычайно популярном во всей католической Европе и уже в XII в. переведенном на исландский язык6. Рядовые христиане были особенно восприимчивы именно к угрозе: загробные муки ждут нарушителей церковных заповедей. Нельзя ли предположить, что эта сценка исполнена комиз- ма, смешанного с ужасом? Таким образом, видеть в этой «пряди» только комическое действительно значило бы «вчитывать» в нее современное отношение к сказкам о черте. Но рассказ этот не просто ко- мичен, - он трагикомичен, он амбивалентен, и смешное не- разрывно переплетено, сплавлено в нем со страшным. За- гробный мир - в любом случае, и как языческая Хель, и как христианский ад (если вообще их различали) - был для сред- невекового человека серьезнейшей реальностью, следова- тельно, источником интенсивных эмоций и живых конкрет- но-чувственных картин. То невыразимо-страшное, что свя- зывалось с образом пекла, можно было эмоционально пре- одолеть только комическим его «снижением». В этом раз- венчании ада я вижу смысл «Пряди о Торстейне Мороз-по- коже». Как известно, смеховая трактовка черта была вообще характерна для средневековой литературы. Но если мы приходим к заключению, что в повествова- нии о Торстейне комическое не «вчитывается» современ- ным исследователем, ибо присутствует в нем изначально - в сложном и противоречивом комплексе, в сплаве с инфер- нально-жутким, - то это не означает, что мы вообще застра- хованы от опасности «вчитывать» юмор в древнеисландские тексты, его не предполагавшие. Думается, что в рассказе о стычке между двумя группировками исландских бондов, происшедшей из-за притязаний одной стороны на право справлять нужду на поле судебного собрания и отказа другой согласиться на такое осквернение священного места («Сага о людях с Песчаного Берега», гл. 9), с точки зрения людей того времени не содержалось ничего комического: вопрос стоял об отношении к сакральному. Между тем на современ- ного читателя это повествование может произвести комиче- ское впечатление. 166
* * * Смеховой элемент, который, как мне кажется, присут- < гвует в рассмотренной «пряди», представлен во многих са- । дх об исландцах. Но комическое в сагах не радостно, а ско- рее сумрачно, что было отмечено еще А. Хойслером, кото- рый писал о «юморе висельников» и «палаческом юморе», < > мрачно-смеховом» начале, колеблющемся между комикой и грагикой7. Для объяснения этого явления нужно было бы рассмотреть ту роль, которая отведена комическому в сагах. В данном сообщении нет возможности останавливаться на ном вопросе. Однако в «Пряди о Торстейне Мороз-по-коже» комика со- пряжена со специфической ситуацией - юмористической обрисовкой выходца с того света, который истошно вопит не потому, что испытывает муки, а изображает страдания других, и с попыткой «снижения» ада до нужника. Хотя эта пс лишенная забавной стороны ситуация достаточно типич- на в средневековой литературе, я не нахожу необходимости п гом, чтобы искать для подобной трактовки инфернально- к> каких-либо латинских континентальных образцов, как но ныне принято у многих зарубежных скандинавистов. 1>о/1се правдоподобным представляется допущение, что iai«>c двойственное отношение к черту и к аду - выражаю- щее одновременно и страх и юмор - было органически при- < уще народной культуре Средневековья. Смех не уничто- жал страшного8, скорее он был средством сделать его пере- носимым. 1 Eornmanna sogur. Kaupmannahofn, 1827. Bd. 3. Русск. пер. в кн.: 11< л андские саги. Ирландский эпос. М., 1973. С. 127-129. ? См.: Vries Jan de. Altgermanische Religionsgeschichte. В., 1970. Bd. I, i Aufl. S. 230 ff.; Петрухин В.Я. Погребальный культ языческой Сканди- П.1Н11И. Автореф. канд. дисс. МГУ, 1975. С. 7. 4 Невольно вспоминается послание деятеля Каролингского Воз- рождения Алкуина, в котором он осуждал монахов английского мона- < паря, слушающих во время общих трапез «не чтеца, а арфиста, и не проповеди отцов церкви, а языческие песни». «Что общего у Христа • 11пгсльдом?» - вопрошает Алкуин (Ингельд, Ингьяльд - известный крой англосаксонской и скандинавской эпической поэзии) ( MoinimentaGermaniae, Epistola Karolini Aevi. I. P. 183). Интерес к пер- < । пыжам героического эпоса не исчезал, даже у духовных лиц, и в бо- 167
лее позднее время. В середине XI в. магистр школы при Бамбергском соборе Мейнхард сетовал на своего епископа Гунтера: «Никогда не по- мышляет он об Августине и Григории [Великом], но постоянно об Эт- целе [Аттиле], Амалунге [Дитрихе Бернском] и им подобных». (См.: Erdmann С. Fabulae curiales. «Zeitschrift fur deutsches Altertum». 1936. Bd. 73). Но если герои древней поэзии так упорно занимали монахов и священников, то что же говорить о мирянах! Есть основания пола- гать, что разные пласты культуры, народной, уходящей корнями в язычество, и церковной, сосуществовали и взаимодействовали в со- знании людей Средневековья на всем его протяжении. 4 Из русского перевода, в целом превосходного, это не совсем ясно. См.: Baetke W. Worterbuch zur altnordischen Prosaliteratur. В., 1968. Bd. II. S. 808, s. v. Qklaeldr. См. также иное толкование этого эпи- зода в кн.: Гуревич ЕЛ. Древнескандинавская новелла: поэтика «прядей об исландцах». М., 2004. С. 120-122 (примеч. ред.\ 5 В отличие от Сигурда, хорошо знакомого всякому, кто читал пес- ни о героях «Старшей Эдды», «Сагу о Вёльсунгах» или «Песнь о нибе- лунгах», Старкад мало известен современному читателю. Между тем с именем этого могучего викинга, фигурирующего в «Деяниях датчан» Саксона Грамматика, в «Саге о Гаутреке», «Саге об Эгиле и Асмунде» и других произведениях, связано большое количество подвигов, соде- янных в Дании и Швеции. Предание утверждало, что он происходил от великана и родился с шестью руками; Тор отрубил ему лишние, сде- лав его двуруким. Старкад совершил ритуальное жертвоприношение, умертвив своего вождя Викара, и тем завоевал расположение Одина. Последний даровал ему жизнь тройной протяженности, пожаловал ему сокровища, оружие и дар поэзии и обещал славу среди знати, однако Тор обрек Старкада на бездетность и присудил, что в каждую из своих трех жизней он свершит злодеяние, никогда не будет испы- тывать удовлетворения тем, чем владеет, и не запомнит ничего из со- чиненного им; простонародье же будет его ненавидеть. В «Пряди о Норнагесте» (как и «Прядь о Торстейне Мороз-по-коже», она извест- на в рукописи XIV в.) повествуется о встрече Старкада с Сигурдом в битве. Увидев воина, более похожего на великана, чем на человека (Старкад был уродливым клыкастым гигантом), Сигурд спрашивает его имя и, узнав его, говорит, что слышал о Старкаде «чаще всего дур- ное и что такого человека незачем щадить». Услышав, в свою очередь, что перед ним Сигурд Фафниробойца, Старкад обращается в бегство, а догоняющий его Сигурд рукоятью меча выбивает ему клыки и велит этому «собако-человеку» убираться прочь. Один из выбитых у Старка- да колоссальных зубов, заключает сага, ныне висит на колокольном канате в Лунде. По утверждению Саксона Грамматика, Старкад, соста- рившись, спровоцировал свое собственное убийство, так как боялся умереть в постели: ведь лишь павшие в бою воины получали доступ в Вальхаллу к Одину. Согласно же «Второй Песни о Хельги Убийце Хун- динга», Старкад пал в бою против Хельги, причем после того, каку не- го была отрублена голова, «тело сражалось». Истолкование легенды о 168
< .i аркаде см.: Dumezil G. Aspects de la fonction guerriere chez les Indo- « niopeens. P., 1956; Idem. Mythe et epopee. P., 1968-1971.1-2; Cp.: Turuille- I'rtte O.G. Myth and Religion of the North. L., 1964. P. 44f., 205 ff. ь Подробнее см.: Гуревич А.Я. Популярное богословие и народная I и /нп иозность средних веков // Из истории культуры средних веков и Возрождения. М.» 1976. С. 75. 7 Heusler A. Kleine Schriften. В., 1969. Bd. 1. S. 347-356 (Das Komische ни all nordischen Schrifttum). Cp.: HaUbergP. The Icelandic Saga. Lincoln, I’Mi2. P. 114 ff.; Wilson RM. Comedy of Character in the Icelandic Family ‘•agas. Medieval Literature and Civilization. Studies in Memory of <• N Garmonsway. L., 1969. P. 100 ff.; Konig F.H. The Comic in the l< rlandic Family Saga (Univ, of Iowa Diss.). Неопубликованная диссерта- ция Ф. Кенига мне известна лишь по резюме: Dissertation Abstracts I и < rnational. XXXIII: XII 6917-A, 1972. Мне не была доступна диссер- |.|ция: Schillin-ger G. Das Lachen in den islandischen Familien-saga und d<и Liedern der Edda. Freiburg, 1965. к См. об этом: Гуревич А.Я. К истории гротеска. «Верх» и «низ» в < рсдпевековой латинской литературе // Известия АН СССР. Сер. ни I. и яз. 1975. Т. XXXIV. № 4; Он же. К истории гротеска. О природе комического в «Старшей Эдде» // Известия АН СССР Сер. лит. и •и а. 1976. Т. XXXV. №4. (Впервые опубликовано: «Скандинавский сборник». Таллин, 1979. Кын. 24. С. 125-132)
Сага и истина Отношение к исторической истине в Средние века - актуальная, но сложная проблема. Лишь сравнительно недавно ученые стали изучать ее с должным вниманием, не торопясь объяснять все случаи уклонения от фактов или фальсификации одною лишь тенденциозностью или недоб- росовестностью авторов соответствующих документов и со- чинений. Стали принимать во внимание и другие факторы, которые оказывали немалое давление на средневековых ис- ториков и писцов, побуждая их прибегать к весьма своеобраз- ным толкованиям истины. Ментальность средневекового че- ловека занимает среди этих факторов огромное место. Он по- своему видел мир, принимая должное за сущее и игнорируя то, что мешало формированию в его сознании стройной и не- противоречивой схемы. Современные исследователи особо подчеркивают роль религии в этом процессе трансформации живой действительности в стилизованную ее картину, т. е. приноравливания преходящих фактов к надмирной транс- цендентной вечной истине. Существенными в различении правды от неправды были вместе с тем интересы коллектива: индивидуальное сознание, как правило, не обладало такой су- веренностью, чтобы противопоставить свою особую точку зрения мнению социума, и истинным были склонны счесть то, что отвечало потребностям и идеям группы. Интеграция в группу была столь сильной, что индивид принимал за истин- ные и отвечающие действительности только те факты и нор- мы, которые выражали коллективные представления1. Указанная проблема изучается почти без исключения по латинским памятникам Средневековья. Было бы интересно рассмотреть ее и на материале, который в меньшей мере был подконтролен церковной идеологии либо вовсе ее не отражал. В этом отношении немалый интерес представляют исландские саги. 170
Объективность изображения жизни, людей и событий в исландских сагах хорошо известна. При сравнении с дидак- тичной и откровенно тенденциозной литературой Средне- вековья саги с присущим им стилем повествования кажутся мыслимым пределом сдержанности и беспристрастности. Полнейшее элиминирование авторских суждений; чуждость всякой риторичности, скупость в употреблении украшаю- щих эпитетов; лаконичность речей, в которых герои саги скорее скрывают свои эмоции, нежели выявляют их; «симп- томатический» способ демонстрации намерений и настрое- ний героев (посредством сообщения об их поступках, из коих они только и могут стать понятными); обилие литот, - все это характернейшие черты саговой прозы, самой совер- шенной во всей средневековой европейской словесности. Близость саги к эпосу, более того, неполная ее выключен- ность из него, во многом объясняют указанные ее черты. Анонимный и как бы обезличенный автор саги неизменно выступает на ее страницах исключительно в качестве рупо- ра общего мнения коллектива. Собственной точки зрения, отличной от vox populi, у него нет. Это общее мнение разде- ляют и все персонажи саги, даже в тех случаях, когда они ан- тагонистичны один другому; человек, совершивший пре- ступление, судит о нем точно так же, как и его жертва и тре- тьи лица. В области нравственных оценок сага максимально неперсоналистична. Родовые саги повествуют о событиях, которые действи- тельно происходили в Исландии в IX-XI вв., о реально суще- ствовавших исландцах, потомки которых жили в период за- писи саг (XII-XIII вв.), и потому все, о чем в них идет речь, воспринималось средневековой аудиторией в качестве прав- дивого свидетельства о делах, имевших место несколько по- колений тому назад. Присущая многим языкам двойствен- ность термина «история» (события прошлого и рассказ о них) в высшей степени присуща и термину saga. «Всякая сага так должна рассказываться, как она происходила», - эта поговорка выражает максиму, которой неуклонно придер- живались авторы саг. Отсюда следовало, что рассказ о слу- чившемся может иметь только одну форму - форму, адекват- ную происшедшему. Подобное понимание функции саги препятствовало развитию авторского самосознания; сколь ни велик мог быть на самом деле творческий вклад автора, 171
записывавшего сагу, он, по-видимому, оценивался самим этим автором лишь постольку, поскольку он «прояснял» действи- тельно случившееся, сознательный вымысел исключался2. Возникает вопрос: каковы были критерии истины, кото- рыми руководствовались авторы саг, как формулировалась единая точка зрения коллектива на то, что надлежит счи- тать правильным и достоверным рассказом об историчес- ких событиях? Вырабатывалась ли эта концепция вполне стихийно, в процессе устного бытования саги, или же дело обстояло несколько сложнее? Каковы были факторы, фор- мировавшие представление об исторической истине в усло- виях отсутствия церковного давления? Нижеследующее представляет собой попытку поиска от- вета на этот вопрос. Я пойду путем разрозненных проб - ана- лиза тех немногих древнеисландских текстов, которые, как мне представляется, могли бы пролить свет на проблему ис- тины в сагах. 1 В «Прологе» к «Кругу Земному» (Heimskringla), наиболее полному обзору истории норвежских королей, своду коро- левских саг (он охватывает период, начиная с легендарных времен и вплоть до последней четверти XII в.), исландец Снорри Стурлусон, предполагаемый автор этого сочине- ния, говорит об источниках, которые были им использова- ны, и о степени их достоверности. В частности, он пишет: «Когда Харальд Прекрасноволосый был конунгом в Норве- гии, была заселена Исландия. У конунга Харальда были скальды, и люди еще помнят их песни, а также песни о всех конунгах, которые потом правили Норвегией. То, что гово- рится в этих песнях, исполнявшихся перед самими правите- лями или их сыновьями, мы признаем за вполне достовер- ные свидетельства. Мы признаем за правду все, что говорит- ся в этих песнях об их походах или битвах. Ибо, хотя у скаль- дов в обычае всего больше хвалить того правителя, перед лицом которого они находятся, ни один скальд не решился бы приписать ему такие деяния, о которых все, кто слушает, да и сам правитель, знают, что это явная ложь и небылицы. Это было бы насмешкой, а не хвалой». Затем Снорри пере- числяет старых мудрых людей, от которых он получил мно- 172
гие сведения, включенные им в саги. В конце «Пролога», возвращаясь к поэзии скальдов, автор прибавляет: «А песни скальдов, как мне кажется, всего меньше искажены, если они правильно сложены и разумно истолкованы»3. Снорри стремится включить в свои саги лишь те сведе- ния, которые засвидетельствованы очевидцами и другими достойными доверия людьми, либо упомянуты скальдами, чью поэзию он великолепно знал и высоко ценил (ср. «Млад- шую Эдду»). Если я правильно понял смысл этих высказываний, Снор- ри выдвигает следующие критерии истинности свиде- тельств скальдов. Во-первых, они исполняли свои песни пе- ред теми, чьи дела они воспевали, а у исландцев, которые пользовались в Европе того времени репутацией народа, пи- тавшего отвращение ко лжи, считалось недопустимым бес- пардонно, не считаясь с истиной, льстить власть имущему, да еще прямо в глаза. Скальдические песни, обращенные к определенным адресатам, могут быть подразделены на хва- лебные и хулительные. К первой категории относится боль- шинство песен, и Снорри в цитированном отрывке имеет в виду именно их. От Снорри, мне кажется, не скрыта извест- ная односторонность панегирической песни как историчес- кого свидетельства («хотя у скальдов в обычае всего больше хвалить того правителя, перед лицом которого они находят- ся...»), но похвалы, заключенные в песнь, не ложь. Во-вторых, залогом правдивости скальдической песни служит ее соответствие поэтическим канонам, - так я скло- нен интерпретировать заключительные слова «Пролога» к «Кругу Земному». Очевидно, правдивой можно было счесть только ту песнь, которая достаточно искусно сочинена. Что касается слов Снорри о «разумном истолковании» песни, то дело объясняется тем, что кеннинги и хейти, своеобразные метафорические обороты и обозначения, действительно требовали расшифровки и толкования. Подобно тому как правовая формула имела силу, если ее произносили внятно и не путая выражений, так и истин- ность поэтического свидетельства скальда была связана с поэтической правильностью, с которой была составлена песнь. По-видимому, Снорри полагает, что нелживость скальдической песни гарантируется поэтическим мастерст- вом ее автора. Достоверность оказывается функцией искус- 173
ности. В тексте «Круга Земного» цитируется огромное коли- чество (до 600) скальдических отрывков-вис. В этом отноше- нии Снорри превосходит других авторов саг о конунгах, более сдержанных в подобном цитировании. Цели, с кото- рыми он приводит висы, видимо, состоят в том, чтобы укра- сить свое повествование и подтвердить ссылкой на первоис- точник то, о чем рассказано в прозе. Вряд ли это две разные цели: красота и правда едины в его представлении. Сообще- ние, заключенное в правильно сочиненную скальдическую вису, тем самым приобретает статус достоверности. 2 В рукописи XIII в. «Гнилая кожа» (Morkinskinna), изложе- нии истории норвежских королей, содержится «прядь» «Об исландце-сказителе» - короткий рассказ, входящий в «Сагу о Харальде Хардраде» («Суровом правителе»). Таких «пря- дей» сохранилось немало, обычно они включаются в боль- шие саги, и особенно много их как раз в «Гнилой коже». Харальд, который провел молодость в боевых походах вда- ли от родины, в частности, на службе у византийского импе- ратора, посетил Русь, страны Средиземноморья, затем стал государем Норвегии. Содержание «пряди» таково. Однажды ко двору Харальда явился некий молодой исландец, похвалявшийся тем, что знает саги. Король оставил его при себе, приказав ему рас- сказывать саги дружинникам, когда они его об этом попро- сят. Юноша завоевал расположение дружинников и получил подарки от них и от самого конунга. Однако с приближе- нием Рождества исландец приуныл, и когда конунг спросил его о причине, признался, что саги у него кончились. Одна осталась, но то была сага о самом Харальде Хардраде, о его заморских похождениях, и он не решается ее рассказывать. Конунг возразил: «Это как раз та сага, которую мне всего больше хочется послушать». Но он велел не приступать к ней до Рождества, а после этого излагать ее небольшими ча- стями, так чтобы ее хватило на все Рождество. О том, понра- вится она конунгу или нет, сказитель узнает от него только после того, как все будет рассказано. Молодой исландец приступил к изложению саги, а слуша- тели после, на пиру, толковали о ней; многие говорили, что 174
рассказывать такую сагу - большая смелость, и высказывали догадки, понравится ли она конунгу. Мнения слушателей о саге разделились: одни говорили, что исландец хорошо рас- сказывает, другим она нравилась меньше. На тринадцатый вечер сага кончилась, и конунг Харальд спросил исландца, не хочет ли он узнать, как ему понравилась сага. Тот отвечал, что он боится и спрашивать об этом. Конунг сказал: «Она мне очень понравилась. Она ничуть не хуже, чем то, о чем в ней рассказывается» (Мег Piccir allvel ос hvergi verr en efni его til). Конунг поинтересовался, кто научил юношу этой са- ге. Тот ответил, что в бытность его в Исландии он каждое ле- то ездил на тинг и каждый раз заучивал часть саги у Халльдо- ра, сына Снорри. Халльдор, сын годи Снорри, персонаж не- скольких саг об исландцах, был сподвижником Харальда в его походах на восток и служил под его началом у византий- ского императора. «Тогда неудивительно, - сказал конунг юноше, - что ты знаешь сагу так хорошо». Он предложил ему остаться при нем, щедро наградил его, и «большой толк вышел из исландца»4. Историками древнеисландской литературы эта «прядь» приводится обычно с целью продемонстрировать небезынте- ресный феномен. На народном собрании исландцы, помимо решения судебных тяжб и других общественных дел, слушали саги. В основе рассказа лежит сообщение очевидца и участни- ка событий, и именно такие свидетельства обладали наиболь- шей ценностью. Человек, который услышал сагу от другого, рассказывал ее дальше, и были люди, подобные юноше из приведенной «пряди», старавшиеся заучить сагу. Налицо бы- тование саги в устной традиции задолго до того, как она мог- ла быть записана, - один из аргументов сторонников теории «свободной прозы», объясняющей генезис саг, который вы- двигался ими против теории «книжной прозы»5. Мне кажется, это сообщение представляет интерес и с другой точки зрения. Неизвестно, разумеется, каково было содержание саги о Харальде Хардраде, рассказанной на тин- ге Халльдором Сноррасоном и пересказанной другим ис- ландцем в присутствии самого ее героя. Однако нам извест- ны несколько саг об этом воинственном конунге. Во всех этих сагах немало фантастического и явно недостоверного; фигура норвежского викинга, вряд ли сколько-нибудь замет- ная на политическом горизонте Византии, вырастает в сагах 175
в фактор первостепенного значения. Впрочем, и повество- вания о других норвежских конунгах, которым довелось по- бывать на востоке, например на Руси, выдержаны в сагах в точно таких же тонах, - превознесение их мужества и подвигов, притом с самых малых лет, было стереотипным неотъемлемым элементом подобных рассказов. Но если мы и лишены возможности узнать содержание саги о Харальде Хардраде Халльдора Сноррасона, то нет оснований предполагать, что она существенно отличалась от других саг, и в особенности от саги о Харальде из «Гнилой кожи», в которую «вплетен» интересующий нас рассказ, по- скольку довольно простая по построению и лишенная «лите- ратурных красот» «Гнилая кожа», по-видимому, несколько ближе к простой записи устной традиции, нежели «Круг Земной», в большей мере несущий отпечаток индивидуаль- ной авторской деятельности лица, его записавшего. По гос- подствовавшему тогда убеждению, возможен был только один способ изложения событий - соответствующий их хо- ду («сага должна рассказываться так, как она происходи- ла»!). Поэтому, надо полагать, сага о Харальде Хардраде, рас- сказанная неким исландцем со слов Халльдора Сноррасона, должна была в основном совпадать с сагой о Харальде Хард- раде, изложенной в «Гнилой коже». Иными словами, конунг Харальд выслушал примерно ту же сагу о нем, в какой он дей- ствует в «Гнилой коже». Мало этого, он высказывает о ней свое суждение: она пришлась ему по вкусу и, видимо, кажет- ся достоверной и хорошо изложенной. Своеобразие зафиксированной здесь ситуации заклю- чается, таким образом, в следующем: в саге содержится исто- рия о том, как герой саги слушает эту самую сагу о самом себе и хвалит ее, - ситуация, перекликающаяся со второй частью «Дон Кихота», где ламанчский рыцарь держит в ру- ках и обсуждает посвященный ему роман, тот самый, на страницах которого он подвизается, включая не только пер- вую, но и вторую его часть, а равно и подделку под роман «Дон Кихот». Правда, в нашем случае зрелый Харальд слуша- ет сагу о своих юношеских подвигах, но тем не менее эта са- га фигурирует в его же саге! - Ситуация вряд ли банальная в истории литературы. То, что в текст «Гнилой кожи» включена «прядь» об ис- ландце, который развлекал конунга Харальда сагой о нем 176
самом и удостоился августейшей похвалы, имело определен- ный смысл. В чем он состоял? Короткие рассказы, «пряди», «вплетаемые» в королев- ские саги, при всех индивидуальных различиях, имели между собой то общее, что, как правило, служили прослав- лению исландцев. Герои таких «прядей» отличались при дворе норвежского государя, проявляя незаурядное муже- ство, сноровку, независимость характера, заслуживая на- грады и уважение конунга. Так и в данном случае, и тем не менее эта «прядь» отличается одной особенностью. Саги чрезвычайно редко, в виде величайшего исключения, не называют действующих лиц, даже второстепенных, по име- ни. И это вполне понятно. Ведь сага претендует на истин- ность, она рассказывает не о вымышленных происшестви- ях и литературных персонажах, а о действительных собы- тиях, в которых участвовали люди, в самом деле жившие в определенное время и в определенной местности; извест- ны родословные этих лиц, а среди слушателей или читате- лей саги вполне могли быть и их потомки. Имя в саге еще не «развоплощено», оно тесно связано с его подлинным, исторически конкретным носителем6. Считалось, что ав- тор саги не может выдумать фиктивного персонажа и наде- лить его именем по своему произволу. Не существует имен, не прикрепленных к физически реальным лицам или к ми- фическим существам. Однако в «пряди» об исландце-сказителе не дано его име- ни. Это необычно. Ведь искусный повествователь саги, явившийся ко двору Харальда и довольно долго там пре- бывавший, - человек, рассказам которого внимало множе- ство народу, о котором в заключение сказано, что из него «вышел большой толк», т. е. что он преуспел и, следователь- но, прославился, - такой человек должен был быть хорошо известен, и то, что имя его не названо, противоречит всем установкам сагописания. Разумеется, юный исландец лишь пересказывал сагу, услышанную от Халльдора, сына годи Снорри, но уменье, с каким он изложил ее, смелость, требо- вавшаяся для того, чтобы рассказать сагу о Харальде Хардра- j\c самому Харальду, не только властному и крутому госуда- рю, но и известному скальду, который предъявлял другим скальдам требования высокого мастерства (о чем сообщают любопытные анекдоты, содержащиеся в той же «Гнилой 177
коже»), - все это, вне сомнения, давало ему полное право на упоминание его имени. То, что главный герой «пряди» тем не менее не назван по имени, заставляет призадуматься. Но в этой «пряди» мы сталкиваемся с еще одной трудностью. Конунг безоговороч- но одобряет сагу о своих собственных юношеских приклю- чениях за морями, рассказанную Халльдором Сноррасоном; видимо, его все в этом повествовании вполне устраивает. А между тем известно, что отношения между Халльдором и Харальдом были весьма неровными, причем со временем на- пряжение росло, и дело кончилось разрывом. Обо всем этом мы знаем из другой «пряди» - «О Халльдоре, сыне Снорри». Конунг Харальд, сам того, возможно, не желая, а, может быть, умышленно, ущемил самолюбие знатного исландца, очень чувствительного ко всему, что могло затронуть его до- стоинство. Не пересказывая всех перипетий их взаимоотно- шений, самих по себе в высшей степени любопытных, скажу только, что в ночь перед своим отплытием из Норвегии, где он служил конунгу, в Исландию Халльдор ворвался в опочи- вальню государя и, угрожая мечом, принудил его снять с руки королевы золотое запястье и отдать ему в счет погаше- ния невыплаченного своевременно долга7. Это, по выраже- нию «пряди», «несколько холодное расставание» едва ли могло не оставить у обоих чувства взаимной неприязни. Из- вестно, что впоследствии Харальд приглашал Халльдора возвратиться к нему на службу и обещал ему высокие по- чести, но тот благоразумно уклонился, не без основания по- лагая, что его ожидает в Норвегии «самая высокая висели- ца». Жестокость и мстительность конунга Харальда, вполне заслужившего прозвище Сурового Правителя, были общеиз- вестны. Характер Халльдора был таков, что ожидать от него после всего, что произошло между ним и Харальдом, сочи- нения саги, вполне благоприятной для этого государя, до- вольно трудно, даже принимая во внимание исключитель- ную объективность, которой вообще отличаются саги. «Халльдор был неразговорчив, немногословен, прям, не- приветлив и резок. Он был задирист, с кем бы ни имел дело», - говорит «прядь» об этом исландце и прибавляет, что они с конунгом «плохо ладили». Ничего не известно о содержании саги о Харальде, кото- рую Халльдор рассказывал на исландском тинге, но можно 178
предположить, зная как характер Халльдора, так и его отно- шения с конунгом, что он скорее был бы склонен выпячи- вать собственные заслуги, нежели безоговорочно восхва- лять Харальда. Но кто бы в таком случае осмелился явиться к крутому нравом государю с подобной сагой? И поэтому воз- никает подозрение: не выдумана ли эта история о юноше- исландце, который прибыл к Харальду Хардраде с намере- нием рассказать ему его собственную сагу, якобы, составлен- ную Халльдором Сноррасоном? (Ибо слова о том, что скази- тель не решался рассказывать конунгу эту сагу до тех пор, пока Харальд не понял, в чем дело, и не заставил его перей- ти к собственной саге, не более как прием, встречающийся в ряде «прядей» и саг: государь должен сам догадаться о забо- те, не оставляющей гостя из Исландии, и помочь ему осуще- ствить его намерение.) Это сомнение подтверждается именно тем обстоятель- ством, которое ранее поставило нас в тупик: основное дей- ствующее лицо «пряди» не названо по имени! В сагах иногда упоминаются люди, о которых делается пометка: «Их имена не названы», - традиция не сохранила их. Но это всегда вто- ростепенные, случайные персонажи. Первое, чего ожидали от автора, когда он вводил в сагу того или иного человека, это имени, и саги изобилуют именами! Назвав имя персона- жа, а вслед за ним имена его сородичей, автор уже давал ему характеристику, достаточно понятную тогдашней аудито- рии. Поименование героя, указание его родословной - con- ditio sine qua non в сагах об исландцах. Анонимность сказителя в нашей «пряди» заставляет пред- положить его фиктивность. Дать вымышленному герою имя автор рукописи был не в состоянии. В отличие от авторов более позднего времени, свободно оперирующих именами, которыми они произвольно наделяют вымышленных ими персонажей, древнеисландский автор относился к имени со- вершенно иначе. Имя было неразрывно связано с его носи- телем; «свободных», «вакантных» имен самих по себе не су- ществовало, они были немыслимы. То, что «прядь» об ис- ландце-сказителе начинается словами: «Случилось, что как- то летом один исландец, молодой и проворный, пришел к конунгу Харальду...», - порождает самые серьезные сомне- ния относительно реальности этого героя. Человек без име- ни немыслим, он - не существует. 179
Возникает предположение, не связана ли подозритель- ная анонимность нашего героя с замыслом автора «Гнилой кожи», который он преследовал, включая в рукопись эту лю- бопытную «прядь»? Замысел этот, по-видимому, заключался в том, чтобы привести убедительный аргумент в пользу ис- торической достоверности записанной им саги о Харальде Хардраде8. Сага, которая, как мы имеем все основания счи- тать, содержит немало фантастического, преувеличений и отклонений от фактов, будучи изложена в присутствии ее героя, полностью им одобрена. Конунг Харальд похвалил и содержание, и форму саги, рассказанной ему и его дружин- никам: «Она ничуть не хуже, чем то, о чем в ней рассказы- вается»! Следовательно, эта версия истории конунга Хараль- да получает своего рода удостоверение в подлинности от не- го самого, она как бы им «авторизована». Залогом ее правди- вости является, далее, то, что первым ее рассказчиком, тем, кто ее составил, был участник и очевидец событий, о кото- рых сага повествует. Иными словами, сага о Харальде Хард- раде, включенная в «Гнилую кожу», соответствует стандар- там исторической истинности, какие были приняты в ту по- ру в этом обществе. Таким образом, в столь своеобразной форме автор «Гнилой кожи» хвалит самого себя. 3 Критерий истинности повествования, который обнару- живается при анализе «пряди» об исландце-сказителе, сов- падает с критерием, выдвинутым Снорри Стурлусоном в «Прологе» к «Кругу Земному» применительно к скальдичес- кой поэзии, используемой в качестве исторического свиде- тельства. Как и хвалебная песнь, сага, исполненная в присут- ствии конунга, о котором она повествует, и одобренная им, должна быть сочтена правдивой. Но в сагах может быть обнаружен еще один своеобраз- ный критерий истины. Он, как кажется, предполагается и в приведенных выше отрывках. В самом деле, речь в них идет, по-видимому, не только о том, что сага или песнь скальда заслуживают внимания постольку, поскольку их содержание и форма одобрены лицом, о котором повествуется в этом произведении. Не менее существенно и то, что лицо, являю- щееся героем песни или саги, - вождь, государь, носитель 180
высшего авторитета в данной социальной общности. В «пря- ди» об исландце-сказителе упомянуто, что во время исполне- ния саги о Харальде Хардраде одним дружинникам она нра- вилась, а другим - нет, но, очевидно, споры прекратились после того, как сам конунг высказал о ней свое суждение. В «Прологе» к «Кругу Земному» также имеется в виду апро- бация песни вождем. Но этот критерий истины в рассмот- ренных отрывках из саг выражен все же не вполне ясно. Со всею определенностью эта сторона дела выступает на первый план в другой саге, которая примыкает по своему ха- рактеру к сагам о конунгах. В «Саге об Оркнейцах» упоминается следующий эпизод. В одном бою люди ярла Рёгнвальда захватили вражеский ко- рабль. Когда после боя они обсуждали происшедшее, выясни- лось, что каждый представлял себе дело по-своему; в част- ности, они не могли придти к согласию относительно того, кто первым вступил на корабль, очищая его от противников. 16гда один человек сказал: «Глупо, если о столь примечатель- ном событии все не в состоянии рассказывать одно и то же». В конце концов они пришли к соглашению, что спор должен । >азрешить ярл: как он скажет, так впоследствии все и будут го- ворить об этом событии. Ярл произнес вису, в которой при- писал первенство в захвате корабля некоему Аудуну9. Вряд ли в данном случае имеется в виду простая конвен- ция: дескать, раз участники боя сами не в силах договорить- < я о том, что произошло, пусть истинной будет считаться та версия, которой придерживается старший, предводитель, бе зотносительно к тому, как это событие понимает каждый из очевидцев. Истина, верили исландцы, не может быть < убъективна, т. е. невозможно сосуществование нескольких ючек зрения на один и тот же предмет. Поэтому необхо- дима единая концепция коллектива, и ярлу передается пра- во сформулировать общее мнение. То, что свое суждение Рёгнвальд облек в скальдическую вису, делало его лишь более суггестивным. К тому же поэтическая форма сообще- ния гарантировала сохранение его в памяти последующих поколений. Таким образом, вождь определяет, какую именно версию повествования об историческом событии надлежит считать правильной, она-то и должна затем рассказываться. Чем руководствовался ярл, когда решал, какова историческая 181
истина? Мы этого не знаем. Можно только предполагать, что наряду с личным мнением, включающим прямую заинте- ресованность, роль играло принятое в этой среде представ- ление о том, чему историческое повествование должно со- ответствовать. Считалось, видимо, что именно в сознании вождя присутствует некая «модель» истины, и под нее под- водились происшествия, приобретая статус исторических свидетельств. При всей объективности, несомненно, прису- щей сагам, они все же «взирали на лица». Не существует ис- торической истины, не зависимой от людей, в ней нуждаю- щихся и ее формулирующих. Истина соотнесена с коллекти- вом, которым она устанавливается, а волю коллектива выра- жает его признанный глава10. * * * Своеобразие рассмотренных выше отрывков из саг со- стоит, помимо прочего, в том, что в них наблюдается тен- денция нарушить эпическую дистанцию, отделяющую время повествования от времени, изображаемого в саге. Оркней- ский ярл Рёгнвальд устанавливает общеобязательную вер- сию только что случившегося, по горячим следам; конунг Харальд апробирует сагу, в которой повествуется об его соб- ственных подвигах, правда, свершенных в молодости и за морями, но тем не менее еще не ушедших полностью в эпи- ческую даль. Участники события озабочены определением содержания повествования об этом событии. История и повествование о ней в этих случаях как бы «сближаются», переливаясь одна в другое. Осмысление события, естественно, наступает после него. Однако возможно и перевертывание этого отношения. Человек уверен в том, что о нем и его поступках впоследст- вии будет рассказываться в саге, и относится сам к себе как к историческому персонажу. Желая, чтобы его сага была хоро- шей, т. е. чтобы он выглядел в ней «молодцом», он соот- ветствующим образом определяет свое поведение. В «Саге о Боси» (это поздняя и так называемая «лживая сага», не претендующая на достоверность всего, что в ней передает- ся, и рассчитанная на развлечение слушателей или читате- лей) ее герой в ответ на предложение опытной в магии ста- рухи Буслы, своей воспитательницы, обучить его колдов- 182
ству, сказал: он «не желает, чтобы в его саге было написано, что он достиг чего-то благодаря колдовству вместо того, что- бы полагаться на собственное мужество»11. Человек оцени- вает свое актуальное поведение, глядя на него как бы из буду- щего, с позиций автора саги, которая в дальнейшем должна быть о нем сложена. Его поведение ориентировано на сагу. Перефразируя приведенную выше поговорку, можно было бы выразить мысль Боси таким образом: «Сага должна так совершаться, как надлежит ее рассказывать». Жизнь не должна противоречить литературному канону, ее нужно мо- делировать по заданным образцам. 1 Назову лишь несколько исследований: SilvestreH. Le probleme des (aux au Moyen Age // Le Moyen Age. 1960. T. 66. № 3; Die Falschungen im Mittelalter. Uberlegungen zum mittelalterlichen Wahrheitsbeg- riff // Historische Zeitschrift. 1963. Bd. 197; Schreiner K. «Discrimen veri ac falsi». Ansatze und Formen der Kritik in der Heiligen- und Reliquien- verehrung des Mittelalters // Archiv fiir Kulturgeschichte. 1966. Bd. 48; Idem. Zum Wahrheits-verstandnis im Heiligen- und Reliquienwesen des Mittelalters // Saeculum. 1966. Bd. 17. H. 1-2; Baudouin de Gaiffier P. Mentalite de 1’hagiographie medieval d’apres quelques travaux recents / / Analecta Bollandiana. 1968. T. 86, fasc. 3-4; Meyer A. Religiose Pseudepig- raphie als ethisch-psychologisches Problem // Zeitschrift fiir die neutes- tamentliche Wissenschaft. 1936. Bd. 35. 2 Подробнее см.: Стеблин-Каменский М.И. Культура Исландии. Л., 1967; Он же. Мир саги. Л., 1971; ср.: Гуревич А.Я. История и сага. М., 1972; Он же. Эдда и сага. М., 1979. 3 Snorri Sturluson. Heimskringla, I (fslenzk fomrit, XXVI). Reykjavik, 1941. Bls. 5, 7 (пер. М.И. Стеблин-Каменского). 4 Morkinskinna / Udg. C.R. Unger. Christiania, 1867. S. 72-73 (пер. М.И. Стеблин-Каменского в кн.: Исландские саги. Ирландский апос. М., 1973. С. 534-535). 5 См., например: Liestol К. The Origin of the Icelandic Family Sagas. Oslo, 1930. P. 57. 6 Стеблин-Каменский М.И. Мир саги. С. 52 и след.; Он же. Спорное в языкознании. Л., 1974. С. 105 и след. 7 Morkinskinna. S. 46-51 (пер. М.И. Стеблин-Каменского в кн.: Ис- ландские саги. Ирландский эпос. С. 535-544). 8 Ср.: Heinrichs Н.М. Die Geschichte vom sagakundigen Islander // I ,iteraturwissenschaft und Geschichtsphilosophie. Festschrift fiir Wilhelm Emrich. B.; N. Y, 1975. S. 225-231. 9 Orkneyinga saga. П, 39 / Utg. S. Nordal. Kobenhavn, 1913-1916. S. 251. 10 «Принцип единодушия», если можно так выразиться, вообще был присущ древним скандинавам при принятии решений, имеющих 183
важное значение для жизни коллектива. Напомню о процедуре, при- мененной на исландском альтинге в 1000 г., когда было введено хрис- тианство. Часть населения острова уже склонялась к новой вере, дру- гие оставались язычниками, и подобная ситуация в исландских усло- виях была чревата гражданской войной. В этих сложных условиях участники народного собрания обратились к законоговорителю Тор- гейру, единственному административному лицу в стране, с просьбой решить, какой религии должны все придерживаться, причем было обусловлено, что его суждение будет обязательным для всех. Когда участники собрания разошлись с поля тинга, рассказывает Ари Тор- гильссон, Торгейр улегся на землю, накрывшись с головою плащом, и пролежал так весь день и всю ночь, не произнеся ни слова. На утро он поднялся, созвал участников тинга к Скале закона, с которой зако- ноговорители обращались к народу, излагая право, и провозгласил, что с целью избежать раздоров и кровопролития все должны придер- живаться «одного закона и одного обычая», и с этой целью всем сле- дует принять крещение. Так и было сделано, [fslendingabok, 7 (fslenzk fornrit, I). Reykjavik, 1968. Bls. 16-17]. Оставляя в стороне особый во- прос о том, каковы были стимулы, подсказавшие Торгейру его реше- ние, можно констатировать, что и в этом случае глава коллектива (не обладавший никакой принудительной властью, помимо авторите- та выбранного знатока права) формирует общее суждение, которое имеет отношение не только к праву и обычаям, но и - в перспективе (ибо поначалу переход к христианству означал собственно лишь сме- ну культа, но не религиозных представлений) - к убеждениям людей и, следовательно, к различению истины от неистины. 11 Die Bosa-saga in zwei Fassungen / Hrsg. von O.L. Jiriczek. Strass- burg, 1893. Cap. 2. S. 6-7. (В первые опубликовано: «Труды no знаковым системами. Тарту, 1981. Вып. 13. С. 22-34)
«Новая историческая наука» во Франции: достижения и трудности (Критические заметки медиевиста) ШКОЛА «АННАЛОВ» И «НОВАЯ ИСТОРИЧЕСКАЯ НАУКА» «Новая историческая наука»1 во Франции уже не столь нова и не молода: она насчитывает три или даже четыре поколения активно и целенаправленно рабо- тающих историков. И если ее основатели Марк Блок и Люсьен Февр должны были потратить немало сил на то, чтобы в борьбе с позитивистской наукой расчистить путь для нового направления исторического исследования, то послевоенное поколение «Анналов», возглавленное Ферна- ном Броделем, и тем более нынешнее поколение могли опереться на традицию, на все возрастающий научный «за- дел», а равно и на учреждения, сделавшиеся опорной базой школы (Ecole pratique des hautes etudes, College de France)2. Научное влияние, завоеванное этим направлением не толь- ко во Франции, но и за ее рубежами, значительное число исследований, которые вошли в фонд наиболее капиталь- ных работ в области истории за полстолетия, миновавшего с момента выхода первого номера «Анналов» (1929), вызы- вают самый пристальный интерес, и к настоящему време- ни сложилась обширная литература, посвященная «новой историографии», хотя, вероятно, должным образом исто- рия этого феномена духовной жизни современного Запада еще не исследована. И тем не менее «Новая историческая наука» вправе назы- вать себя новой. Она во многом способствовала тому, что ныне панорама исторической науки выглядит отнюдь не такой, какой она была еще в предвоенной Европе: новые проблемы истории, новые категории источников, привле- каемых для их решения, новые методы исследования, широ- кое обновление понятийного аппарата и в результате - суще- ственная перестройка и углубление самой картины прошло- го, как она вырисовывается в трудах ученых этого направле- ния, - таков актив «Новой исторической науки». 185
Наибольшие успехи достигнуты ею в области истории Средневековья и XVI-XVIII вв. Это эпохи относительно мед- ленного движения глубинных социальных структур, развер- тывавшихся на протяжении большой длительности, и имен- но к такого рода структурам, как материальным, так и духов- ным, представители «Новой исторической науки» могли применить разработанную ими систему понятий и исследо- вательскую методологию. Здесь речь пойдет только о трудах «новой историогра- фии», посвященных Средневековью. Необходимы, однако, некоторые оговорки. «Новая историческая наука» и Школа «Анналов» не идентичны. Не всякий исследователь, печа- тающийся в «Анналах», приобщается к этой школе. Отдель- ные видные ученые, которые, судя по проблематике их ис- следований, принадлежат к «новой историографии», види- мо, стоят в стороне от Школы «Анналов» или соблюдают по отношению к ней известную дистанцию. И тем не менее на- блюдатель, находящийся далеко от Парижа, вынужден исхо- дить из следующего допущения, сколь оно ни огрубляет ис- тинное положение дел: именно в Школе «Анналов» (в широ- ком смысле этого слова) в первую очередь воплощен дух и стиль «новой историографии». Давая пока самую предвари- тельную и суммарную характеристику Школы «Анналов», хотелось бы отметить одну черту, присущую всем поколени- ям историков этой группы: обостренное самосознание, не- престанный самоотчет, даваемый учеными как в их исследо- ваниях, так и в спорах с традиционной историографией. Свидетельства борьбы за утверждение новых позиций исто- рической науки хорошо известны: «Апология истории» М. Блока3, сборники статей Л. Февра под «вызывающими» названиями «Битвы за историю» и «В защиту полноправия истории»4, «Статьи об истории» Ф. Броделя5, «Территория (пространство) историка» Э. Леруа Ладюри6, «За новое пони- мание Средневековья» Ж. Ле Гоффа7. Попытка всесторонне осветить новые подходы к истории предпринята в двух ка- питальных трудах: «Изучать историю» (под редакцией Ж. Ле Гоффа и П. Нора)8 и «Новая историческая наука» (под редакцией Ж. Ле Гоффа, Р. Шартье и Ж. Ревеля)9. Последний из названных сборников - энциклопедия «Новая историческая наука» - свидетельство сознания силы ее представителей. Здесь прослежен пройденный ею путь 186
и сформулированы проблемы, вокруг которых концентри- руются исследования нынешнего поколения французских ученых, «сводятся счеты» с другими направлениями истори- ческого знания и показаны связи и взаимовлияния между «Новой исторической наукой» и соседними отраслями гума- нистики. В противоположность традиционной француз- ской историографии, замыкавшейся в унаследованных узких цеховых рамках, историки группы «Анналов» с самого начала попытались искать выход из обозначенных ими тупи- ков в широких контактах с другими науками о человеке - с этнологией (или антропологией), социологией, психоло- гией, демографией, географией, биологией, лингвистикой, историей искусства и литературы. Эти науки изучают чело- века со своих собственных позиций, и объединенными уси- лиями можно получить значительно более емкую и всесто- роннюю картину исторического развития людей в обществе. Преодолев междисциплинарные барьеры, историки группы «Анналов» увидели новые ракурсы, в которых можно и должно изучать процессы истории; историческая наука смог- ла «присвоить» себе анкеты, которыми пользуются сопре- дельные научные дисциплины, и задать новые вопросы ста- рым источникам. В этом радикальном отказе от ремеслен- ного «сепаратизма», очень созвучном тому, что происходит во всех науках нашего времени, в освоении или, по крайней мере, в притязаниях на новые «территории» - несомненное методологическое завоевание Школы «Анналов». Важно, однако, подчеркнуть, что сближение истории с другими научными дисциплинами имеет свои пределы и не предполагает какого-либо объединения или слияния. Исто- рик может заимствовать у антрополога или экономиста ан- кету, с помощью которой он задаст своим источникам новые вопросы, но при этом он должен выработать оригинальную методику; просто-напросто заимствовать методику у других наук он не в состоянии. И разумеется, речь идет не о перево- де на язык социологии или психологии явлений, давно уже изученных историками, - новые проблемы, новые ракурсы, в которых предполагается рассматривать исторический процесс, требуют нового изучения старых источников и по- исков источников новых. Поэтому нельзя не согласиться с мыслью Ле Гоффа о том, что отношения между «новой ис- ториографией» и иными научными дисциплинами сложны 187
и неоднозначны10. Обогащая свой понятийный и методиче- ский аппарат в результате знакомства с этими иными наука- ми, история не должна терять своей самостоятельности и самобытности11. В энциклопедии «Новая историческая наука» большое внимание уделено темам, которые сравнительно недавно были включены в круг исторического анализа, таким как «время», «пространство», «жесты», «брак», «семья», «сексуаль- ность», «женщина», «детство», «смерть», «болезнь», «народ- ная культура», «аккультурация», «маргинальные элементы общества», «воображение», «чувства». Вопросы, традицион- ные для истории, например религия, поставлены по-новому и в новые связи. Набор этих проблем при беглом перечисле- нии может показаться произвольным и бессвязным, однако в действительности дело обстоит совсем не так. Мы видим здесь целостную стратегию научного освоения новых плац- дармов для исторического знания, теснейшим образом меж- ду собой связанных. Изменился весь «фронт» исследовательской работы. В трудах историков «нового» направления, естественно, анализируется та или иная конкретная проблема, но, как правило, она рассматривается в контексте «глобальной ис- тории»: «сверхзадача» «Новой исторической науки», сфор- мулированная еще Февром и Блоком, - воссоздание целост- ной истории человека в обществе, человека как социаль- ного существа, и потому изучение определенного аспекта социально-исторической действительности должно быть ориентировано, по крайней мере в идеале, по своей интен- ции, на более обширное и сложное целое - на освещение социальной структуры, на раскрытие механизмов ее функ- ционирования и изменения во всей возможной для по- знания полноте. Поэтому темы, подобные перечисленным выше, не рассматриваются как самодовлеющие - они пред- полагают дальнейший ход мыслей, который приблизил бы историка к постановке кардинальных проблем социальной истории. В самом деле, если Ле Гофф обратился к изучению такого «экзотического» для традиционной историографии вопро- са, как восприятие и переживание времени в средневековой Европе, то выводы, к которым он пришел, оказались важны- ми для понимания экономической этики феодального обще- 188
(тва, трактовки в нем труда, разных профессий и видов богатства. Время, как показывает Ле 1офф, являлось инстру- ментом социального господства, а потому и предметом со- циальной борьбы - между церковью, осуществлявшей свой контроль над отсчетом времени в феодальную эпоху, и купе- чеством, которое оспаривало церковную монополию на вре- мя в период кризиса феодализма. Анализ категорий «труд» и «время» Ле Гоффом проливает свет на содержание и трансформацию умонастроений представителей разных классов и социальных групп феодального общества и в ко- нечном счете открывает новые перспективы для изучения средневековой культуры12. История возникновения идеи чистилища в латинском христианстве поставлена Ле Гоф- фом в связь со сдвигами в структуре общественного созна- ния, происшедшими в XII-XIII вв.13 Если Ж. Дюби в своей книге «Рыцарь, женщина и свя- щенник» пристально изучает брак и отношение к женщине во Франции с XI до начала XIII в.14 (как известно, эта про- блема за последние годы интенсивно разрабатывается в за- падной историографии), то анализ такой, казалось бы, весь- ма специальной темы приводит его к наблюдениям, про- ливающим свет на формы наследования и тем самым на отношения собственности в среде господствующего класса, равно как и на этические ценности в этом обществе. Семья представляла собой в Средние века основную ячейку, наи- более прочное и первичное социальное ядро, и исследова- ния Дюби о браке и женщине надлежит рассматривать в свя- зи с его постоянным интересом к структуре и мутациям фео- дального общества. Дюби, Ле Гофф и ряд других историков исследовали тео- рию трехфункционального членения общества, сформули- рованную духовенством и призванную обосновать и оправ- дать социально-экономическое и политическое господство светской и церковной знати15, и эти исследования обна- ружили новые аспекты соотношения общественной си- стемы феодализма и идеальной его картины, существовав- шей в сознании «теоретических представителей» этого об- щества. Ф. Арьес, задавшись беспрецедентной для исторического знания целью проследить сдвиги в отношении европейцев к смерти на протяжении последних двух тысячелетий16,
продемонстрировал, как эти представления, на первый взгляд внеисторически-константные, на самом деле - то крайне медленно, то скачками - эволюционировали вместе с изменениями в самосознании человеческой лич- ности; трансформация трактовки смерти в восприятии людей прошлого отражала их отношение к основным цен- ностям жизни. Перу того же Арьеса принадлежит работа, в которой рас- сматривается другой, противоположный аспект челове- ческой жизни - детство и его понимание в конце Средних веков и начале Нового времени. Эта возрастная категория не была неизменной на протяжении истории, но эволюцио- нировала в связи с развитием семьи, общественного созна- ния и быта17. Как признает сам Арьес, его исследования воззрений на детство и на смерть вытекали из его интереса к историчес- кой демографии; однако исследования эти явились важным вкладом в познание средневекового мировосприятия, чело- веческой ментальности. Если Э. Леруа Ладюри удалось благодаря сохранности де- тальных протоколов инквизиции всесторонне изучить жизнь населения пиренейской деревни Монтайю на рубеже XIII и XIV вв., ее «экологию» и «археологию»18, то в резуль- тате этого сугубо локального исследования историк смог приблизиться к пониманию таких аспектов повседневного существования средневековых крестьян, которые обычно ускользают от взора ученых из-за молчания источников: семья, брак, секс, любовь, отношение к ребенку, понимание смерти и загробного мира, оценка труда. В лучшем случае известные применительно лишь к высшим слоям феодаль- ного общества, они раскрылись здесь в их «плебейском», простонародном ракурсе. Как свидетельствует собранный в книге материал, христианство было усвоено крестьяна- ми поверхностно, главным образом с обрядовой стороны, и уживалось в народном сознании с дохристианским или внехристианским фольклором и «крестьянским натура- лизмом». Историку удалось то, что до самых последних лет счита- лось практически недостижимым, - услышать живой голос крестьянина и крестьянки. Разумеется, нельзя забывать о том, что и этот голос звучит в источнике в переводе на ла- 190
। i.iiib и слышим мы его из стен инквизиционного трибунала. Взгляды и настроения жителей Монтайю, деревни, «зара- женной» ересью катаров, несомненно, отличались от мен- тальности крестьян, остававшихся в лоне католицизма. Тем не менее ученый смог внести ряд коррективов в принятую картину средневекового мировосприятия. В частности, Ле- । >уа Ладюри приводит высказывания жителей и жительниц Монтайю, не оставляющие сомнения в том, что отношение родителей к детям имело ярко выраженную эмоциональную окраску и что от их сознания не укрывались особенности детства как возрастной категории, вопреки суждениям Арь- сса, который полагал, что родительская любовь в ту эпоху не была развита, а в ребенке видели «маленького взрослого». Представления о смерти и участи душ умерших, домини- ровавшие в Средние века, рисовались историкам, знакомым с этими взглядами на основании сочинений теологов и кли- риков, как гомогенные для всего общества. Показания жите- лей Монтайю, полученные инквизиторами, напротив, сви- детельствуют о гетерогенности этих воззрений, далеко от- клонявшихся от официальной догмы. Короче говоря, в поле зрения медиевистики выдвинулся новый пласт культуры, ре- лигиозности, быта, социальной практики19. Итак, решение той или иной конкретной исследователь- < кой задачи ведущими историками нового направления вся- кий раз проливает свет на более широкий круг проблем и тем самым представляет собой прорыв к глобальной темати- ке Школы «Анналов»: «Экономика. Общества. Цивилиза- ции» (Economies. Societes. Civilisations). ИСТОРИЯ И АНТРОПОЛОГИЯ На протяжении полустолетия Школа «Анна- лов», разумеется, меняла свои научные ориентации. Это ка- сается как междисциплинарного аспекта - тяготения исто- риков к тем или иным научным дисциплинам, контакт с ко- торыми открывал, с их точки зрения, новые перспективы для исторического исследования, так и установок последне- го: что именно стояло в центре внимания историков на дан- ном этапе развития школы? Обе стороны вопроса неразрыв- но между собой связаны. В самом деле, патриархи «Анна- 191
лов» («Анналов экономической и социальной истории», как назывался журнал в 1929-1938 гг.) стремились рассматри- вать общественные коллективы и их экономическую дея- тельность, которой они придавали огромное, если не реша- ющее, значение, в широком природном контексте (не забу- дем, что Блок явился основателем современной аграрной истории средневековой Европы в западной историогра- фии) и поэтому находили особенно плодотворным обмен идеями между историей и географией. Вместе с тем выра- ботка новой программы исторических исследований Фев- ром и Блоком происходила под воздействием идей Анри Берра и Франсуа Симиана. Историческая наука, как ее мыс- лили создатели «новой историографии», черпала силы в сближении с социологией, экономикой, географией (что не мешало Блоку и в особенности Февру пристально следить за такими научными дисциплинами, как история искусства и литературы, психология, и находить в них стимулы для раз- вития исторического исследования). Эти традиции были продолжены «Анналами» и в послевоенные годы. «Среди- земноморье и средиземноморский мир в эпоху Филиппа II» Броделя20 - пример междисциплинарного и многоаспектно- го подхода в историческом исследовании, и проблемы при- родного и социального пространства занимают в нем не меньшее место, чем проблемы множественности времен- ных ритмов. В 60-е и 70-е годы положение заметно изменилось. Инте- рес к экономическим основам исторического развития не был утрачен, достаточно вспомнить о ряде трудов Дюби21. Но центр тяжести в целом явственно переместился к новым проблемам, что отразилось и на ориентациях историков на другие науки о человеке - на этнологию в первую очередь. Ж.-К. Шмитт говорит в этой связи даже о «коперниканском перевороте» в историографии, совершившемся на протя- жении последних полутора десятилетий22. Представи- тели третьего поколения школы склонны называть ту науч- ную дисциплину, которую они развивают, «исторической антропологией» или «этноисторией». Для этого есть свои основания. Прежде всего, сама установка на «тотальную историю», на реконструкцию общества прошлого в его целостности и многоаспектности функционирования по необходимости 192
< ближает историка с этнологом. Исследователи обществ от- носительно малого объема и несложной структуры, с «вы- ключенным» временем изменений, этнологи предлагают ис- торикам своего рода модели, которые, разумеется, не могут быть механически применены к обществам европейского < Средневековья, но проливают свет на определенные меха- низмы связей, существовавших и в Европе, в особенности на ранних этапах ее истории. И в самом деле, этнологически ориентированный подход к рассмотрению этих обществ оказался плодотворным: способы обмена материальными ценностями, их распределения и потребления (дары, демон- стративные и церемониальные траты), формы брака и се- мьи, магия, язычество, длительно сосуществовавшее с хрис- тианством, функция жеста и ритуала в общественной прак- тике, огромная роль устной культуры, фольклора и мифа, структура общины - эти и иные стороны жизни населения раннесредневековой Европы современным медиевистам удалось осветить в значительной мере по-новому именно по- тому, что они попробовали взглянуть на нее глазами этноло- гов, в то же время оставаясь историками. Этот подход диктовался, далее, тем, что установка пред- ставителей «Новой исторической науки», начиная с Блока, заключается в изучении европейского феодального общест- ва не только «сверху», но и прежде всего «снизу»: историки группы «Анналов» направляют свое внимание преимущест- венно не на «верхушечную», «династическую» историю, не па фигуры монархов и господ, не на события, в которых гос- подствующее меньшинство играло ведущую роль (напомним об устойчивом отвращении медиевистов Школы «Анналов» к событийной, политической истории), ибо в этой «офици- альной» истории, традиционной для старой французской исторической школы (исключая Мишле и немногих других предшественников «Анналов»), они усматривают не более как эпифеномен глубинных изменений, свершающихся вда- ли от полей сражений и придворных кругов, - интересы ученых нового направления сосредоточиваются на жизни самых широких слоев общества. Разумеется, этот подход не есть открытие Школы «Анна- лов» - он применялся так или иначе представителями эконо- мической и социальной историографии в той же Франции и еще больше в Германии и России с конца XIX в. Хорошо 7 - 1773 193
известно, что перемещение исследовательских интересов в истории к структурам, общественным группам и классам, к изучению материальных, экономических основ социальной жизни в очень значительной степени было вдохновлено марксизмом, независимо от того, насколько те или иные за- падные или дореволюционные русские историки были склон- ны признавать или отрицать это влияние, и от того, было ли оно непосредственным или косвенным23. К этому вопросу нам еще предстоит возвратиться, пока же лишь отметим, что обращение группы «Анналов» к истории масс, не только про- стого народа, но и других слоев населения, свидетельствует о понимании того, что подлинные движущие силы истории надлежит искать в сфере производства и социальных отноше- ний. «Средиземноморье...» Броделя и его статья «История и социальные науки: протяженное время»24 явились суще- ственными вехами в переориентации передовой француз- ской историографии на изучение сил, действие которых об- наруживается не в «коротком времени» битв и смен монар- хов, а во времени «большой длительности». В этнологически окрашенном исследовании истории ве- дущие представители Школы «Анналов» нашли более адек- ватный подход к ней еще и потому, что этот новый подход надежнее предохраняет от модернизации прошлого. Все ос- новные категории, которыми пользуется историк: «эконо- мика», «государство», «культура», «религия» - неизменно связаны с содержанием, наполняющим их в наше время или во время, близкое к нашему. Между тем в изучаемую медие- вистом эпоху содержание этих категорий было иным - во всяком случае, предположение о том, что оно было не таким, как ныне, должно быть проверено, прежде чем эти и другие категории могут быть применены к источникам. Этнологический подход помогает историку видеть в ис- следуемом обществе «иное», «странное», отличающееся от обществ, менее от него удаленных; этот подход побуждает соблюдать «пафос дистанции» между предметом и субъек- том исследования. А. Бургьер в статье «Историческая антропология» (в эн- циклопедии «Новая историческая наука») отмечает в каче- стве существенной черты антропологического подхода то, что он ищет потаенный смысл, лежащий под поверхностью явлений. Так, изучение церемониала, окружающего власть, 194
разоблачает те ее функции и цели, которые скрыты от < овременников и даже, может быть, от самих ее носителей. (: этим «принципом непрозрачности» социальных явлений имеет дело не только антропология, но и антропологически ориентированная история25. Здесь уместно заметить, что раскрытием смысла, кроющегося за знаком, занимается и другая дисциплина, во многом родственная антропологии, - с емиотика, наука о знаковых системах. Было бы несправед- ливо отрицать интерес историков группы «Анналов» к семи- < логическим подходам в прочтении источников - достаточ- но сослаться на работу Ле Гоффа о символическом ритуале вассалитета26. Тем не менее нельзя не пожалеть, что эти уче- ные, видимо, не знакомы с трудами семиотиков культуры, в частности с трудами Тартуской школы. В приведенных выше примерах из новейшей француз- ской историографии (их без труда можно было бы продол- жить) обнаруживается общая черта: проблемы социальной и экономической истории тесно переплетаются с проблема- ми истории культуры и коллективной психологии. В глазах продолжателей дела, начатого Блоком и Февром, неотъем- лемым аспектом социального является ментальное. Инте- рес к представлениям людей о самих себе и об их челове- ческом и природном окружении, к особенностям их миро- восприятия, к способам чувственного и понятийного освое- ния действительности вызывается у историков этого направления потребностью возможно глубже и всестороннее постигнуть социальные явления. Культура в контексте их ис- следований не выступает «в чистом виде», как самодовлею- щая форма или как совокупность историй литературы, ис- кусства, философии и т. п. Интерес представителей «Новой исторической науки» к явлениям духовной жизни можно было бы назвать социокультурным - он направлен на ана- лиз сил, движущих поступками людей, коллективов. И это опять-таки сближает историю с этнологией, широко при- меняющей именно такой подход к явлениям духовной жиз- ни, - она ставит их в рамки глобальной, всеобъемлющей со- циальной реальности, все стороны которой переплетены и взаимодействуют между собой. Но, разумеется, сближение историка-медиевиста с этно- логом имеет свои ограничения, о которых писал Ле 1офф. Если предмет изучения в этнологии - «холодные» общества, 195
неподвижные или квазинеподвижные и понятие истори- ческого времени к ним почти неприменимо, то общество европейского Средневековья, даже на наиболее ранней стадии своей истории, было обществом «горячим» (это про- тивопоставление «холодных», т. е. статичных, и «горячих», т. е. динамичных, обществ принадлежит К. Леви-Стросу), изменялось, хотя поначалу и медленно, и, следовательно, содержало в себе источники такого рода противоречий, ко- торые неизвестны обществам «этнографическим», доклас- совым. Поэтому один лишь антропологический или этноло- гический метод изучения применительно к этому обществу невозможен и требуются иные методы. Существенно ослож- нен вместе с тем и целостный охват подобной социальной системы. При исследовании феодального общества неизбе- жен взгляд на него, который не упустил бы из виду присущих ему внутренних коллизий и конфликтов, «натяжений» меж- ду разными пластами его культуры, в частности между куль- турой «народной», или «фольклорной», с одной стороны, и культурой «ученой», элитарной, - с другой. Эти проблемы были поставлены Ле Гоффом и его уче- никами и ныне выдвигаются на передний план историко- культурного исследования не только представителями «Новой исторической науки» во Франции, но и медиеви- стами других стран, и научная значимость и перспектив- ность этих проблем не могут вызывать сомнений. Можно надеяться, что разработка проблемы народной культуры (по сути своей устной) рано или поздно приведет к новому исследованию и официальной, «высокой» культуры Средне- вековья, культуры книжной, ибо обе эти традиции активно между собой взаимодействовали в сознании каждого средне- векового человека (по-разному в разных слоях и классах общества). «Новая историческая наука» изменила картину западной историографии27. Она предложила иное видение средне- вековой истории. На первый план выступают люди, как пра- вило, без имен и индивидуальных биографий, не сохранен- ных аристократически мыслящими авторами хроник и ан- налов, - реальные, а не номинальные творцы историческо- го процесса в его толще и мощном подспудном течении. По словам Ле Гоффа, этот «взрыв», подорвавший почву под тра- диционной историей, есть симптом современной научной 196
и интеллектуальной ситуации и коллективной психологии; в свою очередь он не может не оказать воздействия на пере- стройку коллективной памяти нашего времени, не может нс поставить всю совокупность наук в связь с новой концеп- цией мира и его развития. В эпоху колоссального убыстре- ния исторического процесса, угрожающего превратить современного человека в существо без корней в прошлом, необходимо новое восприятие истории28. Во всяком случае можно констатировать: лучшие плоды «Новой истори- ческой науки», возрождающие прошлое и раскрывающие драматизм повседневности, возбуждают живейший интерес читателя29. НУЖНА ЛИ ИСТОРИКУ ТЕОРИЯ? Превращение «Новой исторической науки» в ведущую силу во французской медиевистике изменило поло- жение Школы «Анналов»30. Уроки исследовательской мето- дики, которые содержатся в трудах лучших представителей этого направления, несомненно, поучительны. Но какова теория, лежащая в основе «Новой исторической науки»? Обращаясь к этому вопросу, мы сталкиваемся со странной ситуацией: эксплицированная теория не только отсут- ствует - школа вообще заявляет о решительном отказе от теории. «У меня мало вкуса к теориям; я занят своим ремес- лом, и я не размышляю над ним». Такое заявление делает Дюби в самом начале бесед о своей работе31. «Не отрицая важности теории в социальных науках, и в истории в осо- бенности... я не предпринимаю теоретического исследова- ния, к каковому у меня нет данных и которое, боюсь, завело бы меня... в философию истории, худшего врага истории...» (Жак Ле Гофф)32. Сходство мыслей, кажется, налицо... В одной из статей энциклопедии «Новая историческая наука» Ж. Ревель и Р. Шартье пишут, что Школа «Анналов», в центре интересов которой находятся размышления о ме- тоде, всегда оставалась индифферентной к своему теорети- ческому единству. Объясняют они этот парадокс традицион- ным для французской историографии недоверием к «идео- логиям» и стремлением «отгородиться от произвольных по- строений немецкой философии истории XIX века»33. По их 197
мнению, такого рода «добровольный и сознательный эмпи- ризм» во многом способствовал динамизму группировавше- гося вокруг «Анналов» направления историков34. Разумеется, история эмпирична по своим приемам. Одна- ко можно ли считать эмпиризм одним лишь достоинством историка? Не влечет ли за собой теоретической неточности и расплывчатости возведение эмпиризма в принцип? Толь- ко что цитированные авторы признают, что в истории «Анналов» бывали времена эклектизма...35 В прошлом? Заяв- ляя, что «Новая историческая наука» пытается избегать двух крайностей: выступать в качестве системы с «жесткой» схе- мой объяснения, с одной стороны, и быть чисто эмпирич- ной - с другой36, Ле Гофф, видимо, не исключает реальности второй опасности и в настоящее время37. В той же энциклопедии другой автор, Кшиштоф Помьян, разъясняя основы «истории структур», отвергает «односто- ронний и упрощающий детерминизм» и противопоставляет ему «предельно сложную игру взаимодействий» разных фак- торов, из коих ни один не может претендовать на роль гла- венствующего38. Это утверждение не лишено, на наш взгляд, противоречивости и двусмысленности. Если смысл слов По- мьяна в том, что объяснение в истории, как и в других на- уках, должно вытекать из изучения конкретного материала, данной ситуации или специфики эпохи и не должно быть ап- риорным, то предмета для спора нет. Однако ученого, кото- рый, сознавая сложность и противоречивость историческо- го движения, ограничивается тем, что выявляет целый ряд факторов его, и удовлетворен констатацией взаимодейст- вия разных компонентов социальной структуры, - такого ученого действительно подстерегает опасность впасть в эклектизм. Можно сказать больше: подобный историк, скорее всего, находится в заблуждении относительно теоретических усло- вий и презумпций своей собственной деятельности. Не скрывают ли ссылки на многофакторность и предельно сложную «игру взаимодействий» нежелание этого исследо- вателя продумать логику применяемых им процедур? Трудно представить себе ученого, не руководствующегося теорией, пусть даже им не сформулированной. Некая общая система объяснения у него, по-видимому, всегда есть, независимо от того, насколько он отдает себе в ней отчет и в какой мере по- 198
следовательно ею пользуется. Дюби утверждает, что связи между разрозненными свидетельствами, сохранившимися о людях Средневековья, он устанавливает с помощью вооб- ражения39. Это безусловно. Но только лишь одного вообра- жения?! - Сомнительно! Представители «Новой истори- ческой науки», как кажется, смешивают неодинаковые и раз- нородные явления, когда, отметая глобальные истори- ческие схемы Гегеля или Тойнби, вместе с тем декларируют принципиальный отказ от теории вообще. И когда «Новая историография» настаивает на том, что глубинные, определяющие течения исторического процес- са надлежит искать в первую очередь не в сфере деятель- ности «персонажей первого плана», монархов и полковод- цев, что политические события суть проявления социально- экономических процессов, то не провозглашает ли она тем самым существенный теоретический постулат и не испове- дует ли определенную «философию истории», сколь ни не- навистен ей этот термин? Негативное отношение к теории едва ли сходит безнака- занно. В этой связи имеет смысл напомнить о критике, ко- торой подвергся Леруа Ладюри со стороны Ги Буа. Решаю- щим в экономическом и социальном развитии Лангедока40 на протяжении нескольких столетий позднего Средневеко- вья Леруа Ладюри считает демографический фактор, а эту роль последний, по оценке Ги Буа, может выполнять толь- ко потому, что исследователь жизни южнофранцузского крестьянства абсолютизировал отобранные им для количе- ственного анализа данные о движении населения (Ги Буа ставит под сомнение высказывавшуюся Франсуа Фюре - и не им одним - идею о том, что внедрение количествен- ных методов в историческое исследование якобы пред- ставляет собой «революцию в сознании историков»). Но дело не свелось к одной только методике - по мнению Ги Буа, Леруа Ладюри сделал на основе своего исследова- ния мальтузианские выводы, а это уже - общая теория. Ги Буа утверждает: перенос уровня описания на уровень объяснения методологически неприемлем. И далее: не из- бежав риска, сопряженного с количественными методами, а именно объяснения процесса исходя только из тех его аспектов, которые выбраны для счета, историк возвра- щается к позитивизму, позиции коего Школа «Анналов» 199
с самого начала и по заслугам критиковала, точнее - к «формализованному позитивизму»41. Разумность такого рода предостережения - вне сомнения. Выше уже было отмечено, что устойчивый интерес «Но- вой исторической науки» к проблемам социальной и эконо- мической истории, к процессам, протекающим в сфере ма- териальной жизни, перемещение центра внимания с поли- тической истории на историю структур и масс населения связаны с влиянием марксизма. Историки группы «Анна- лов», начиная с Блока и кончая Ле Гоффом и Дюби, отмеча- ют и осознают действенность и значимость импульсов, иду- щих от исторического материализма, хотя некоторые из этих историков и подчеркивают, что они на позициях исто- рико-материалистического взгляда не стоят42. Дело даже не столько в заимствовании у марксизма тех или иных поня- тий, сколько в определенных особенностях стиля мышле- ния ведущих историков этого направления, в подходе к со- циальным структурам как к всеобъемлющим образованиям, диалектически включающим в себя экономические, классо- вые и идеологические отношения. Ги Буа находит, что использование французскими истори- ками, принадлежащими к «Новой исторической науке», оп- ределенных категорий исторического материализма затра- гивает ныне всю сферу социальных отношений. Приняв по- нятие «способ производства»43, отдельные историки Школы «Анналов», по мнению Ги Буа, отчасти как бы «пересекли границу», разделяющую эту школу и исторический материа- лизм. Когда читаешь страницы трудов Дюби, посвященные анализу феодальной идеологии, говорит Ги Буа, подчас труд- но четко установить, что отделяет его от марксизма44. В дей- ствительности, однако, все обстоит сложнее. Дюби, по собственному его признанию, видит в марксиз- ме одно из средств научного анализа, причем средство «исключительной эвристической эффективности». Он по- лагает, что в творчестве современной французской истори- ческой школы марксизм занимает гораздо более видное место, нежели это принято признавать. Марксизм, по его словам, может быть ими не осознан, но они тем не менее опираются на него в своей работе45. Именно марксизм осво- бодил историков поколения Дюби от абстрактной истории идей. Дюби не видит причин, которые могли бы помешать 200
ему свободно принять ряд марксистских положений, пред- ставляющихся ему «работающими» применительно к изучае- мой им эпохе. Соображения Дюби о том, что при «сеньориальном спо- собе производства» решающую роль играют не экономи- ческие, а межличностные и политические отношения, так- же едва ли уводят его далеко от К. Маркса, ибо Дюби отнюдь не понимает экономику той эпохи узко - она являлась при феодализме выражением производственных отношений. В самом деле, что такое власть сеньора над землями и людь- ми - факт политический или факт экономический? Альтер- натива кажется ложной, ибо отношения власти и отноше- ния производства были здесь неразрывны и едины. Как только историк признает, что феодальную экономику невоз- можно моделировать по образу и подобию экономики капи- талистической, что социально-экономические отношения Средневековья суть отношения, теснейшим образом пере- плетающиеся с политикой, религией, этикой, так это недо- разумение должно было бы отпасть. Но, конечно, отношение «Новой исторической науки» к марксизму очень противоречиво, и внутри группы «Анна- лов» в этом смысле нет единства. Тот же Дюби настойчиво подчеркивает, что фрейдизм столь же существен для исто- рика, как и марксизм (что едва ли убедительно вытекает из его собственных работ). Оставаясь в рамках истории Сред- них веков, Дюби не приемлет детерминирующей роли про- изводства в историческом процессе. Государственная власть в феодальном обществе, по его мнению, не представляла ин- тересов господствующего класса, а являлась некоей силой, возвышающейся над обществом. Его утверждение, что фео- дализм есть «ансамбль ментальных обычаев и привычек», «состояние духа», «психологический комплекс»46, не лишен- ное намеренной заостренности, нуждается тем не менее в разъяснениях и уточнениях. Таким образом, даже наиболее «продвинутые», казалось бы, по направлению к марксизму представители «Новой исторической науки» остаются все же далекими от него. Основной пункт расхождений заключается в их глубоко уко- ренившемся, восходящем к «отцам» школы - Блоку и Февру - недоверии к теории и философии, в принципиальном эмпи- ризме их построений. К чему это приводит? Акцент на мно- 201
гофакторность и сложность исторических процессов не слу- жит, видимо, непреодолимым препятствием для того, чтобы они подчас устанавливали, на наш взгляд не вполне обосно- ванно, непосредственные связи между явлениями социаль- ной и экономической жизни, с одной стороны, и идеологи- ческими и ментальными феноменами - с другой. Вот примеры. Прослеживая изменения в трактовке смерти и потусто- роннего мира людьми средневековой эпохи, Арьес утверж- дает, что в первый период Средних веков, вплоть до XII сто- летия, в сознании европейцев отсутствовала идея загробно- го воздаяния и доминировало представление о загробном сне, покое, в котором души умерших будут пребывать вплоть до Второго пришествия, после которого все, исключая наи- более тяжких грешников, пробудятся и войдут в царствие небесное. Мысль об индивидуальной расплате на Страшном суде появляется, по Арьесу, лишь во второй период Средне- вековья, когда человеческую жизнь стали рассматривать как длительную процедуру, каждый акт которой юридически санкционирован. Соответственно «Книга жизни», в кото- рую занесены заслуги и грехи каждого, стала трактоваться как индивидуальный «паспорт» или «судебная справка, предъявляемая у врат вечности», и в этой мутации представ- лений о смерти и посмертном воздаянии якобы выявился «новый, бухгалтерский дух деловых людей, которые начина- ют открывать свой собственный мир»47. С этим заключением Арьеса нельзя согласиться. Более пристальное изучение источников показывает, что идея ин- дивидуального суда, который вершится над душою умершего сразу же после его кончины, была хорошо известна и в нача- ле Средневековья; в частности, эта идея нашла свое выраже- ние в рассказах о посещениях загробного мира, передавае- мых церковными писателями VI-VIII вв. (Григорий Вели- кий, Григорий Турский, Бэда Достопочтенный, Бонифаций и др.). Подобно тому как в евангелиях можно найти одновре- менно обещания и Страшного суда в «конце времен», и осуж- дения грешника и оправдания праведника немедленно по- сле кончины, на протяжении всего Средневековья в созна- нии людей причудливо и вопреки логике (во всяком слу- чае, нашей, современной логике) сосуществовали «боль- шая» и «малая» эсхатологии: верили в то, что по завершении 202
земной истории состоится суд над родом человеческим, и вместе с тем были убеждены, что над душою умираю- щего или умершего незамедлительно состоится индиви- дуальный суд. Иными словами, понимание индивидуальной ответствен- ности за прожитую жизнь, которое Арьес принимает за симп- том распада средневекового миросозерцания и предвестие Ренессанса, на самом деле было присуще этому миросозерца- нию изначально48. Но сейчас нас занимает не убедительность тех или иных конкретных выводов, к которым пришел Арьес в своей во многих отношениях новаторской книге «Человек перед лицом смерти», а его интерпретация механизма связи между трансформациями ментальности и развитием социаль- ной структуры. Как видим, он склонен довольно прямолиней- но выводить сдвиги в понимании человеческой личности из экономически ориентированного сознания горожан и куп- цов («новый, бухгалтерский дух»). Однако вскрыть корреля- ции между фактами общественного сознания («коллектив- ным бессознательным» или «коллективным неосознан- ным»49) и экономической этикой деловых людей не так-то легко. То, что было расценено Арьесом и его последователя- ми как новый дух горожан и коммерсантов, на самом деле вы- ражало специфическую трактовку человеческой личности, изначально присущую средневековому сознанию и обуслов- ленную не какими-то социальными сдвигами, а христианским «персонализмом». Упомянутый двойственный аспект эсхато- логии (сочетание «малой» и «большой» эсхатологии) был за- ложен в средневековом миропонимании. Вызывает раздумья и интерпретация трехфункциональ- ной модели социального строя Средневековья в книге Ж. Дюби50. Этот признанный мэтр «новой историографии» говорит о возникновении и судьбах учения о тройственном устройстве возглавляемого монархом общества (oratores, bellatores, laboratores). Он обрисовывает ту специфическую социально-политическую обстановку в Северной Франции, где в первой трети XI в. было впервые четко сформулирова- но это учение французскими епископами Адальбероном Ланским и Герардом Камбрейским51. Тем самым проясняет- ся объективный смысл учения, согласно которому предста- вители разных классов и слоев общества - духовенство, ры- царство и крестьяне - должны пребывать в социальной гар- 203
монии на благо целого. Эта архаизирующая действительные общественные отношения схема, возможно, восходящая к об- щей индоевропейской трехфункциональной «идеологии», изученной Жоржем Дюмезилем, была призвана оправды- вать, по мнению Дюби, сеньориальную эксплуатацию и - в ответ на сотрясение классовых барьеров крестьянскими вы- ступлениями и сектами еретиков - внушить угнетенным мас- сам мысль о богоустановленности существующих порядков и необходимости им повиноваться52. Укрепление «сеньориаль- ного способа производства» в период экономического разви- тия после «феодальной революции» X-XI вв. (терминология Дюби) послужило, по Дюби, основой для быстрых, внезап- ных перемен в сфере идей. На более позднем этапе, в XIII в., эта идея социальной гармонии из области «воображаемого» и «мечтаний» перемещается в область социально-политичес- ких институтов: ordines становятся сословиями. Мы опять-таки не вдаемся сейчас в детали скрупулезного анализа материала, предпринятого Дюби. Но нельзя не за- даться некоторыми вопросами. Дюби допускает существова- ние связи между трехфункциональным учением средневеко- вой церкви и индоевропейской «идеологией», иерархизиру- ющей три взаимно дополняющие функции - функцию магического суверенитета, воинскую (олицетворение физи- ческой силы) и производительную. Между тем совершенно ясно, что Дюмезиль, выявивший эту троичную «идеологию» в различных культурах древности от Индии до Рима, подра- зумевал под ней не «идеологию» в привычном значении это- го слова, как сознательное теоретическое построение, при- званное служить интересам определенной социальной груп- пы или государственной власти; по Дюмезилю, эта общая «индоевропейская идеология» представляла собой ком- плекс мифов, ритуалов, эпических сказаний, религиозных и магических верований, и каждая из трех функций воплоща- лась в фигурах богов, монархов, в институтах и социальных структурах. Поэтому если западноевропейская трехфунк- циональная теория действительно была связана с этой индо- европейской «идеологией», то, прежде чем стать идеоло- гией в том прямом смысле, какой имеет в виду Дюби, она, очевидно, должна была быть предметом мифопоэтического осмысления. Дюби этой предшествующей стадии не выяв- ляет; по-видимому, ее невозможно обнаружить в сохранив- 204
шихся памятниках. Но остается открытым вопрос: не выра- жала ли эта трехчленная схема (сформулированная церков- ными писателями XI в., несомненно, по-новому, более четко и с особыми целями) некую общую черту ментальности насе- ления Европы в раннее Средневековье? Дюби, видимо, не исключает того, что трехфункциональная схема присутство- вала в сознании современников Адальберона и Герарда. Но если дело обстояло так, то изученная Дюби теория трех ordines («градаций», «разрядов», «состояний») была не про- извольным созданием епископов, а переработкой схемы, ко- торая восходила к более архаической стадии общественного сознания, когда эта схема лежала в основе мифа и ритуала доклассового общества. Итак, «идеология» ли перед нами, точнее, только ли «идео- логия», или некое более сложное и неоднородное образова- ние, вобравшее в себя как теологическую и политическую ученость высшего духовенства, так и элементы архаических представлений, верований, мифов? Речь идет не об одном лишь содержании сочинений Герарда и Адальберона, но прежде всего о восприятии подобных идей в ту эпоху: не от- вечала ли схема трехфункционального устроения общества ментальным установкам всех его слоев, не могла ли найти эта теория определенных соответствий в мысли об органи- ческом единстве артикулированного целого, которая прису- ща мифологическому сознанию? Наше сомнение состоит, следовательно, в том, не слишком ли решительно и безого- ворочно «идеологизирует» Дюби западноевропейскую вер- сию индоевропейского мифа, не поспешил ли он несколько с интерпретацией в терминах новоевропейской социально- политической мысли специфического феномена раннесред- невековой духовной жизни, уходящего корнями, возможно, в глубокую архаику? Этот вопрос упирается в более общую проблему: насколь- ко была дифференцирована - по содержанию и социально - духовная жизнь в Европе раннего Средневековья? По содер- жанию: была ли теология окончательно отделена от мифа? «социологическая мысль» от поэзии? (Именно такое сочета- ние находим мы в сатирической поэме Адальберона Ланско- го53.) В социальном смысле: можно ли говорить примени- тельно к изучаемому Дюби периоду Средних веков о двух культурах - «ученой», элитарной, церковной, с одной сто- 205
роны, и народной, фольклорной, - с другой?54 Или же при- ходится предполагать существование в тот период более или менее общего фонда средневековой культуры, объеди- нявшего - до известного этапа Средневековья - обе эти куль- турные традиции, столь различные и по генезису своему, и по составу? В отличие от Ле Гоффа и некоторых других исследовате- лей Школы «Анналов», Дюби проблемой народной культуры Средних веков не занимается. Мало того, он, по-видимому, считает эту проблему искусственной, данью романтическому «народничеству». Отсутствие источников, исходящих непо- средственно из народной среды, на его взгляд, делает невоз- можным доступ к сознанию простонародья. Его интересы при изучении средневековой культуры всецело ограничены высшим слоем общества, двором монарха, церковной и ры- царской элитой55. Культурные модели, создававшиеся в этой среде или для этой среды, распространялись и вульгаризова- лись в иных слоях общества, которым Дюби, как кажется, от- казывает в культурной автономии56. Однако едва ли он прав. Конечно, медиевист не распола- гает информацией, которая дошла бы до него прямо от кре- стьян, но существуют, как кажется, достаточно надежные способы вычленения данных о настроениях, взглядах и уста- новках простонародья из памятников, созданных духовен- ством. После появления «Монтайю» Леруа Ладюри это кажется неоспоримым. Не следовало бы забывать, что мно- гие жанры средневековой дидактической литературы были адресованы пастве, и на них, как на их форме, так и на со- держании, лежит отпечаток своего рода «давления» аудито- рии на ученых авторов. В этих произведениях («примерах», житиях святых, проповедях, повествованиях о посещениях загробного мира и т. д.) можно обнаружить следы народной, фольклорной традиции, специфического мировосприятия, существенно отличавшегося от официальной доктрины. Пренебрегать этим богатым и разнообразным материалом было бы ошибочно. Автор данной статьи, исследовавший подобные источники, пришел к мысли, что ученая и народ- ная культуры в период раннего и высокого Средневековья представляли собой различные традиции в контексте одной культуры. Можно предположить, что основу культурного и религиозного развития Запада в тот период составлял 206
диалог-конфликт обеих традиций, которые находились в по- стоянном взаимодействии и противостоянии; правильно поняты они могут быть только в обоюдной соотнесенности. По-видимому, даже прогрессировавшая феодальная страти- фикация общества не уничтожила известной общности мен- тальности и основополагающих культурных форм, которые в той или иной интерпретации, определяемой социальной принадлежностью, уровнем образованности, доступом или отсутствием доступа к книге, степенью усвоения основ хри- стианского учения и многими другими факторами, были до- стоянием всех членов общества57. Нужно согласиться с предположением Дюби, что обе культурные традиции не отделяли резко элиту от народа и что их можно обнаружить внутри сознания любого индиви- да. Но для того, чтобы распознать элементы народной тра- диции в картине мира средневекового интеллектуала, необ- ходимо предварительно исследовать эту традицию как тако- вую, не пренебрегать ею. К тому же невозможно забывать о том, что соотношение обеих традиций в среде illitterati и в среде интеллектуалов было весьма различным. Вероятно, «трехфункциональную идеологию», изучен- ную за последние годы рядом историков, но особенно полно Дюби, следовало бы рассматривать в более широком кон- тексте. Мысль об органической включенности части в це- лое, каждого отдельного социального разряда - в общество как нерасторжимое единство, как своего рода «тело», все члены которого взаимно дополняют и поддерживают друг друга и жизненно необходимы для целого, эта мысль, несо- мненно, эксплуатировавшаяся духовенством, едва ли была достоянием или детищем одних только «теоретиков» Сред- невековья - она скорее была разлита повсеместно, во всех отсеках коллективного сознания. И если с этим согласиться, то, может быть, некоторые утверждения в книге Дюби отно- сительно связи трехфункциональной схемы с «феодаль- ной революцией» и потребностями господствующего класса держать в узде трудящихся следовало бы сформулировать в более осторожной и более гипотетичной форме, ибо если такая связь и существовала, то едва ли она была столь пря- мой и непосредственной58. 207
МЕНТАЛЬНОСТЬ И ОБЪЯСНЕНИЕ В ИСТОРИИ Спорные заключения, к которым иногда при- ходят видные представители «Новой исторической науки», имеют отношение к проблеме «воображения» (I’imaginaire) и ментальности, ныне усиленно привлекающей интересы этих ученых. При всей несомненной плодотворности кон- кретно-исторического исследования ментальности самое понятие mentalite остается довольно неопределенным и даже, по выражению Ле Гоффа, «двусмысленным»59. Не объ- ясняется ли эта двусмысленность тем, что понятие «мен- тальность» не всегда достаточно четко отделено от понятия «идеология»? В самом деле, если одни историки изучаемого направления считают возможным, вслед за Февром, гово- рить о фундаментальной гомогенности мыслительных уста- новок и чувственных восприятий людей, принадлежащих к одному обществу и одному времени (Ф. Арьес), то дру- гие ставят под сомнение мысль о единстве видения мира и настаивают на необходимости конкретной «привязки» ментальных форм к тем или иным социальным группам (М. Вовель)60. Болес того, историю ментальностей некото- рые историки (например, Э. Лабрусс, П. Шоню) называют «третьим уровнем истории» (un troisieme niveau de 1’his- toire), подразумевая под первым уровнем экономику и под вторым - социальные отношения. Но не идентифицируют ли они тем самым ментальность с идеологией?61 Между тем ментальность - отнюдь не идеология, хотя и связана с ней. Историк ментальных структур работает на скрещении социальной психологии с историей культуры. А это, в свою очередь, влечет за собой широкий и в высшей степени разнообразный круг вопросов, начиная с биоло- гии и кончая историей искусства, лингвистикой и литера- турой. Еще не так давно историки исходили из презумпции о том, что человек во все времена мыслил и чувствовал при- мерно одинаково, и поэтому для объяснения его поведения исследователь довольствовался «здравым смыслом», той си- стемой реакций, которая присуща ему самому и его совре- менникам. В результате вместо проникновения в духовный мир людей иных эпох и цивилизаций проецировали на их сознание собственное мировосприятие. После трудов Хёй- 208
зинги, Февра и Блока уже нет сомнения, что видение мира человеком - не константа, что оно изменяется в зависимос- ти от принадлежности его к определенной культурной тра- диции, социальной среде и от иных переменных, что чело- веческое сознание исторично. Историк ментальности и стремится постичь специфику мировосприятия людей изу- чаемой эпохи, способы мыслить и чувствовать, присущие данному обществу, тому или иному социальному слою в дан- ную эпоху. Внимание исследователя направлено на то, что- бы вскрыть «духовное вооружение», «умственную оснастку» людей (outillage mental - выражение Февра). Изучение ментальностей началось сравнительно недав- но, и тем не менее в этой новой для исторической науки об- ласти уже имеются достижения. Пионерами здесь, вслед за Февром, выступили А. Дюпрон, Ж. Дюби, Ж. Ле Гофф и Р. Мандру. В данном направлении плодотворно работают ис- торики других стран. Уместно напомнить в этой связи имя советского ученого М. М. Бахтина. Среди работ «Новой исторической науки» во Франции, по- священных изучению исторической психологии, необходи- мо назвать наряду с уже упомянутыми выше трудами книгу Жан-Клода Шмитта «Святая борзая. Гинефор, целитель де- тей». Как и «Монтайю» Леруа Ладюри, книга Шмитта иссле- дует проблему народной, или фольклорной, культуры Сред- них веков и ее отношений с официальной церковной куль- турой. Святой Гинефор служил предметом поклонения кре- стьянок местности севернее Лиона. Женщины приносили к его могиле больных младенцев с тем, чтобы он их исцелил. Но парадокс заключается в том, что со святым идентифици- ровали борзую собаку! Шмитт мастерски анализирует легенду о собаке, по ошибке убитой своим хозяином - знатным вла- дельцем замка, после того как она спасла от гибели его ребен- ка, и связанное с этой легендой описание магического ритуа- ла, т. е. два существенных компонента фольклорной культу- ры. Как правило, историку трудно работать с фольклорными материалами - неизвестно, где и в какой период сложились и функционировали обрисованные в них обычай и ритуал. Однако в данном случае фольклорное предание оказалось не только «привязанным» к определенной местности, но и лока- лизуемым во времени: сообщение о поклонении крестьян свя- тому, которого они мыслили в образе собаки, содержится 209
в «примере» инквизитора Этьена де Бурбон (около середи- ны XIII в.), попытавшегося уничтожить этот нечестивый культ, и в записи антиквара второй половины прошлого века (1879 г.) - на протяжении по меньшей мере шести сто- летий вера в святую собаку оставалась неискоренимой. Исследователь захотел пойти дальше и выяснить истори- ческие условия возникновения народной легенды и обычая исцеления детей, а также социальную функцию, которую выполняла эта устная традиция. Поскольку в записанном Этьеном де Бурбон предании говорится, что после непра- ведного убийства собаки замок ее господина по воле божьей разрушился, Шмитт делает вывод об антифеодальной на- правленности этого повествования, отражающего, по его мнению, антагонизм между дворянством и крестьянством. Вероятно, продолжает Шмитт, легенда о собаке и культ свя- того Гинефора объединились в промежутке между концом XI и началом XIII в. То был период роста населения, расши- рения площади возделываемой земли и укрепления сель- ских общин, которые усилили свое сопротивление дворян- ству. Шмитт предполагает, что предание о святом Гинефоре отражает обострившиеся противоречия феодального спосо- ба производства. Мало того, эти верования, культы и пред- ставления играли активную роль в социальных процессах, формируя классовое сознание крестьянства62. Парадоксальная ситуация - поклонение женщин псу как святому и вымаливание у него здоровья новорожденным - проливает свет на специфику народного сознания, которое не находило противоречия в том, чтобы в качестве святого почитали собаку. Подобных ситуаций немало в средневеко- вой литературе, в частности в сборниках «примеров», со- ставлявшихся для поучения паствы и, несомненно, вобрав- ших в себя фольклорный материал. Церковная дидакти- ческая литература, адресованная широким слоям прихожан, была ориентирована на их восприятие и потому может быть использована как источник для понимания ментальности и верований «безмолвствующего большинства» феодального общества. Как раз в «низовых» жанрах средневековой цер- ковной словесности можно обнаружить ценные свидетель- ства «гротескности» средневекового сознания и специфики народного, или «приходского», христианства, весьма далеко- го от официальной доктрины и теологической мысли63. 210
Именно в этом смысле книга Шмитта представляет собой важный вклад в изучение истории средневековой менталь- ности и в особенности народной культуры. Что же касается вопроса о соотношении ментальных структур со структу- рами социальными, то попытка связать предание и сопут- ствующий магический ритуал с трансформациями крестьян- ства и феодализма кажется менее убедительной. Шмитт справедливо замечает, что в исследуемом «примере» Этьена де Бурбон запечатлена не народная культура как таковая, но ее восприятие представителем «ученой» культуры. В таком случае встает вопрос: кому принадлежали слова о том, что дворянский замок «исчез по воле божьей и владения (где произошло убийство верного пса) запустели и обезлю- дели», - крестьянам или инквизитору-доминиканцу? Анализ текста Этьена де Бурбон побуждает склоняться к мысли, что слова эти - не более чем обычная в устах духовного лица сен- тенция. Тезис Шмитта о том, что в «примере» выразился ан- тагонизм крестьян и феодалов, остается не вполне доказан- ным. Еще менее убеждает предположение о том, что в этом «примере» выступает в перевернутом виде «трехфункцио- нальная идеология»: крестьяне, установив культ святой со- баки, присваивают себе «религиозный суверенитет» и про- тивопоставляют себя рыцарю и инквизитору, отстаивающе- му монополию церкви на сакральную область жизни64. Ни- что, однако, не указывает на то, что крестьянки, предавшись идолопоклонству, отвергали церковь: собаку они почитали «в качестве мученика» (canem tanquam martyrem honorave- runt), т. e. явным образом смешивали христианство с суевери- ями. В этом смысле ситуация, изображенная Этьеном де Бур- бон, типична для средневековой народной религиозности. В рассмотренных работах при всех различиях между ни- ми можно усмотреть общее - стремление проникнуть в тай- ны сознания людей далекой от нас эпохи и выявить особен- ности их мировосприятия, того понятийного и чувственно- го «инструментария», с помощью которого они осваивали мир. Изучение ментальных структур действительно выдви- гается на передний план в «Новой исторической науке» по- следних лет. Но все же говорить о повороте значитель- ной части французских историков от изучения экономики к изучению ментальности, от «погреба» (cave) к «чердаку» (grenier) общественного здания65 едва ли справедливо. 211
«Чердак» интересует их не сам по себе, но как неотъемле- мый отсек этого здания. Усиливающееся внимание к иссле- дованию исторической психологии есть логический резуль- тат углубления исторической проблематики. Речь идет не о какой-либо «истории сознания», взятой в отрыве от реаль- ной жизни человеческих коллективов, - ментальность по праву завоевывает свое место в истории социальной дей- ствительности, вплетаясь в ее ткань. Представители «новой историографии» пытаются уяснить исторический процесс в единстве объективной и субъективной его сторон. Однако на этом пути их ждут новые трудности, и среди них - опасность несколько упрощенно и прямолинейно свя- зывать процессы духовной жизни с социально-экономи- ческими структурами. Причем если анализ ментальных явлений, как правило, осуществляется мастерски, с приме- нением разнообразных методов современной науки (линг- вистических, семиотических, структуралистских, этнологи- ческих, археологических, математических), то установле- ние корреляций этих явлений с условиями материальной жизни общества нередко оказывается скорее декларатив- ным, нежели обоснованным в материале. И мы вынуждены повторить вопрос: не является ли этот существенный не- дочет результатом невнимания, подчас демонстративного, к проблемам теории исторического познания? «Слишком часто историк, пренебрегая теорией, становится жертвой неосознанных и упрощенных теорий»66. Это предостереже- ние Жака Ле Гоффа кажется актуальным. Представители «Новой исторической науки» вольны не вдаваться в философию истории, может быть, это поприще скорее для философов, чем для историков. Но есть теорети- ко-познавательный аспект исторического знания, который мы, историки, никому передоверить не можем. Это весь круг вопросов гносеологии. Ведь, будучи погружены в иссле- дование ментальности, духовной жизни людей прошлого, «новые» историки более, чем кто-либо, приближаются к раскрытию своеобразия гуманитарных наук. Сам материал, на котором они сосредоточивают внимание, по сути своей навязывает им проблему понимания человеком одной эпохи строя мыслей и поведения человека иной эпохи, т. е. про- блему «диалога в истории». Обновление исторического знания едва ли может успешно идти без возвращения к дис- 212
куссии об особенностях «наук о культуре», об их специфи- ческом статусе, об их радикальном отличии от «наук о при- роде», о характере культурологической герменевтики. Ориентация французских медиевистов на «этноисто- рию», или «историческую антропологию», оправдываемая достигнутыми ими несомненными исследовательскими ус- пехами, вместе с тем обнаруживает и известную односто- ронность, более того, ограниченность «Новой историчес- кой науки». Она остается чуждой другим направлениям со- временной гуманитарной мысли, прежде всего культуроло- гии, с ее установкой на изучение не культурных «объектов», а субъекта культуры, не «вещей», а смысла, имманентно зало- женного в культуре. В нашей науке культурология представ- лена трудами М.М. Бахтина и его последователей, но, на- сколько нам известно, не нашла должного и адекватного по- нимания у западных ученых. Эта «закрытость» французских историков для культурологической проблематики, как нам кажется, связана опять-таки с их настороженным отношени- ем к теории и философии. Огромный «задел» новых знаний о Средневековье, о его духовной жизни и ее специфических особенностях, кото- рый дала современная «Новая историческая наука», на наш взгляд, должен быть включен в более широкий и сложный культурологический контекст и только в нем может выявить всю свою познавательную значимость. Одна из проблем, неизбежно возникающих перед совре- менной историографией (не потому, что это новая проблема, а потому, что она должна быть поставлена по-новому), - про- блема перехода от изображения структур к описанию собы- тий, от синхронного анализа общества к исторической диа- хронии. Хорошо известно сознательное, «программное» пренебрежение Школой «Анналов» событийной историей, которая была объявлена Блоком и Февром достоянием «исто- ризирующей историографии», «историей анекдотов». Сосре- доточение внимания зачинателями нового направления на экономическом, социальном и культурном «срезах» истории было вполне объяснимо и оправдано той историографи- ческой ситуацией, в которой «Анналы» начинали и развивали свою деятельность. Однако не влечет ли за собой оставление истории событий за пределами поля зрения исследователя некоего нарушения принципа историзма и не содержит ли 213
оно отказа исторического знания от одной из своих неотъем- лемых задач? Разве история вовсе перестала быть повество- ванием о фактах жизни людей, народов, стран и государств в их последовательной смене? В конце концов и самый анализ социальных структур призван дать объяснение все тех же че- ловеческих деяний, политических событий, раскрыть их при- чины и условия. Без событийной истории структуры останут- ся неподвижными и безжизненными. Влияние структурализма, перемещение внимания от «ко- роткого времени» к «большим длительностям», несомнен- но, способствовало тому, что событием стали пренебрегать. И в конце концов наступила реакция. Речь идет, разумеется, не о возврате к политической истории в старом ее пони- мании, как самодовлеющему рассказу о событиях, а именно о сближении события с детерминирующей его структурой, о роли событий в функционировании и трансформации са- мой структуры. Уже довольно давно Ле Гофф задался вопро- сом: возможно ли возвращение современной историогра- фии к политической истории, и если возможно, то в какой форме?67 Политическая история, по его мнению, возможна как «политическая антропология», как история, раскрываю- щая глубинный смысл конкретных событий посредством ис- следования символики, ритуала, эмблематики власти. Это в высшей степени акгуальная постановка вопроса, и сам по себе такой семиологический подход не вызывает сомнений. Но указанным кругом явлений политическая история все же не исчерпывается, и в частности, история событий здесь все еще остается потесненной историей ментальностей. В своей классической «Цивилизации средневекового Запада»68 Ле Гофф прибегает к двухчастному делению основ- ного изложения: «Историческое развитие» и «Средневеко- вая цивилизация». Если в первой части отображен ход со- циально-политической истории, то вторая дает по преиму- ществу статичную, структурную картину духовной жизни за- падноевропейского общества. Такое решение, продиктован- ное интересами дела и принесшее в данном случае ценные результаты, вероятно, не единственно возможное и не идеаль- ное. Событийная история и цивилизация в книге Ле Гоффа разделены, если не оторваны одна от другой. Не был бы этот разрыв в какой-то мере преодолен в том случае, если б анализ цивилизации предшествовал описанию истории 214
Средневековья? Дело, разумеется, не в простом переверты- вании последовательности частей; тем не менее не исключе- но, что если бы автору нужно было писать историю средне- вековой Европы вслед за анализом ее цивилизации, то са- мый подход к изложению хода событий и истории институ- тов был бы несколько другим - не был бы он поставлен в бо- лее тесную связь с очерком ментальностей? Как объединить структурный анализ с событийной историей, как просле- дить переход от одного уровня действительности к другому? Один йз путей решения вопроса о связи истории струк- тур с историей событий намечает Дюби в книге «Бувинское воскресенье»69. 27 июля 1214 г. - один из «дней, создавших Францию». Битва при Бувине рассматривается Дюби как точка, с которой исключительно удобно обозреть социоло- гию войны в начале XIII в., как узел, в который ученый соби- рает самые разные аспекты феодального общества, от ры- царской этики до коллективной памяти. Тем самым полити- ческое событие становится проявлением социальной струк- туры, в котором фокусируется ее существо. Однако, по при- знанию Дюби, его занимало не столько само по себе истори- ческое событие, хорошо известное, сколько восприятие его средневековыми историками, то, как оно было ими рекон- струировано, или, как он предпочитает выразиться, «со- здано» (fabrique)70. Иными словами, и в данном случае мы имеем дело, собственно, не с «историей событий», а с исто- рией ментальностей. Психология создания исторического свидетельства - интересная и животрепещущая тема - не мо- жет заслонить от взора историка само событие, о котором повествует источник. В книге Дюби отдельно взятое собы- тие раскрыто во всей возможной полноте, но вопрос о внут- ренней, органической увязке хода политической истории с более глубокими течениями общественной жизни тем не менее остается открытым71. Историка ныне не может удовлетворить объяснение исторических событий простыми ссылками на закономерно- сти социального и экономического развития. Причинность в истории не аналогична причинности в природе: не всякое действие однозначно вызывает всякий раз одно и то же след- ствие, и связь отдаленных материальных причин с человече- скими поступками, индивидуальными и коллективными, с толь сложно опосредована всем строем цивилизации, осо- 215
бенностями сознания и мировосприятия людей, которые вы- ступают в качестве субъектов исторической деятельности, что без исследования этого мировосприятия и связанного с ним социального поведения исторические факты остаются как бы безжизненными - это факты «социальной физики», но не исторически конкретные деяния людей, обладающих чув- ствами, сознанием, создающими свою картину мира. Именно поэтому исследование ментальности людей про- шлого приобретает принципиальную важность, далеко выхо- дящую за рамки собственно истории духовной жизни. Здесь нащупываются механизмы социокультурного поведения че- ловека и группы, и без самого пристального изучения этих ме- ханизмов невозможно понять человеческие поступки, соци- альную деятельность людей, будь то деятельность экономиче- ская, политическая, религиозная или какая-либо иная. Позволим себе в заключение вкратце и в самой общей фор- ме высказать некоторые суждения относительно места исто- рии ментальностей в исследовании социальной системы. Ми- роощущение и мировосприятие людей данного общества, их верования, навыки мышления, социальные и эстетические ценности, отношение к природе, переживание ими времени и пространства, представления о смерти и загробном суще- ствовании, толкование ими возрастов человеческой жизни и т. п. в каждую данную эпоху взаимно связаны, образуют не- кую целостность. Эта «модель мира», или «картина мира», обусловленная как социальной и экономической действи- тельностью, так и культурной традицией, включается в объек- тивные отношения производства и общества. «Субъективная реальность» - то, как люди мыслят самих себя и свой мир, - столь же неотъемлемая часть их жизни, как и материальный ее субстрат. «Картина мира» определяет поведение человека, индивидуальное и коллективное. Важнейшей категорией современной исторической ант- ропологии является, на наш взгляд, именно социально-куль- турно мотивированное поведение людей. Материаль- ные факторы их жизни, сами по себе, изолированные, еще не дают разгадки их поступков, ибо поведение людей никогда не бывает и не может быть автоматическим. Изменения ры- ночной конъюнктуры, война, рост производства или усиле- ние эксплуатации еще не объясняют поведения участников исторического процесса. Все стимулы, исходящие из поли- 216
тической, экономической, социальной сферы, неизменно проходят сквозь «фильтры» ментальности и культуры, полу- чая в них своеобразное освещение, и только в этом преобра- зованном - нередко до неузнаваемости72 - виде становятся движущими пружинами социального поведения. Следова- тельно, если при изучении экономической или политичес- кой истории не принимать во внимание этих «фильтров» ментальности, то возникает риск получить искаженную кар- тину73. Объективные процессы истории сами по себе суть лишь потенциальные причины поведения людей - актуаль- ными, действенными его причинами они становятся, толь- ко будучи преобразованными в факты общественного созна- ния. Поэтому изучение концептуального и чувственного «ос- нащения» людей данного общества и данной эпохи - обяза- тельное условие понимания их поступков. В центре внимания историка не может не стоять, следо- вательно, социальное поведение людей - экономическое, политическое, религиозное - со всеми его мотивировками, сколь бы иррациональными и экзотичными они ни каза- лись с точки зрения современного «здравого смысла». Ис- торик, изучая далекую от него эпоху или цивилизацию, сталкивается с Другим (1’autre)74; с людьми, которые руко- водствовались в своей жизни собственными ценностями, имели своеобразные представления о самих себе и о со- циальном и природном универсуме и выработали только им присущие «картину мира» и систему реакций на полу- чаемые из этого мира импульсы. Историк ищет диалога с этим ушедшим в прошлое миром, с тем чтобы «возро- дить», реконструировать его. Условие успеха на этом пути - проникновение в тайну человеческого поведения, поведе- ния человека в обществе. * * * Обзор трудов представителей «Новой исторической науки» за последние годы, как нам думается, обнаруживает и несомненные достижения историков-медиевистов этого направления, наиболее оригинального и ведущего во всей западной исторической науке, и трудности, которые перед ними возникли вследствие определенной ограниченности исследовательских и теоретических ориентаций, препятст- вующей им выйти на более широкие рубежи культурологии. 217
1 Термин был впервые употреблен Анри Берром в 1930 г. 2 Не симптоматично ли, что если в свое время Ф. Бродель, Ж. Ле Гофф и другие историки, которые объединяются вокруг «Анна- лов», оспаривали возможность именоваться «школой» (см.: Ле Гофф Ж. Существовала ли французская историческая школа Annales? // Французский ежегодник. 1968. М., 1970), то ныне она сама себя так именует. Под «школой», однако, разумеется не доктринальная орто- доксия и не единство теории, а общность проблематики при множест- венности методов исследования и систем объяснения. См.: La nou- velle histoire / Sons la direction de J. Le Goff et R. Chartier, J. Revel. - CEPL. P., 1978 (Les encyclopedies du savoir moderne). P. 18, 29. 3 Bloch M. Apologie pour 1’histoire ou Metier d’historien. P., 1949; Блок M. Апология истории, или Ремесло историка. М., 1973. 4 Febvre L. Combats pour 1’Histoire. P, 1953; Idem. Pour une histoire apart entiere. P, 1962. 5 BraudelF. Ecrits sur 1’histoire. P., 1969. 6 Le Roy Ladurie E. Le territoire de 1’historien. P, 1973, 1978. T. I, II. 7 Le Goff f. Pour un autre Moyen Age. Temps, travail et culture en Occident: 18 essais. P, 1977. 8 Faire de 1’histoire / Sour la direction de J. Le Goff et P. Nora. P, 1974. T. I-III. 9 La nouvelle histoire. См. примеч. 2. Ср. также «Annales» (1979. № 6), посвященный 50-летию журнала. 10 La nouvelle histoire. P. 231. Cp.: LeGofff. Pour un autre Moyen Age. P. 338 sq., 346 sq. 11 В частности, отношение «новой историографии» к структура- лизму в целом сдержанное. Влияние понятийного аппарата структу- рального исследования на ряд историков этого направления не вызы- вает сомнения. В свое время специальный номер «Анналов» (1971. № 3-4) был посвящен теме «История и структура». Но вместе с тем в «Анналах» раздавались голоса и против «структуралистской реак- ции», несущей с собой «антиисторический терроризм» (1979. № 6. Р 1360-1376). Едва ли не под влиянием структурализма Леруа Ладюри выдвинул тезис о «неподвижной истории» (1’histoire immobile), как он обозначил историю XIV-XVIII столетий во Франции {Le Roy Ladu- rie Е. Le territoire de 1’historien. T. II), однако эта точка зрения не нашла поддержки у некоторых других ученых той же школы. 12 Le Goff J. Pour un autre Moyen Age. 13 Le Goff f. La naissance du Purgatoire. P., 1981. Подробнее об этой работе Ле Гоффа см.: Гуревич А.Я. О соотношении народной и ученой традиций в средневековой культуре (Заметки па полях книги Жака Ле Гоффа) // Французский ежегодник. 1982. М., 1984. 14 Duby G. Le chevalier, la femme et le pretre. Le mariage dans la France feodale. P, 1981. См. рецензию Ю.Л. Бессмертного: Вопр. исто- рии. 1983. № 2. 15 Duby G. Les trois ordres ou 1’imaginaire du feodalisme. P, 1978; Ltf Goff f. Les trois fonctions indo-europeennes, 1’historien et Г Europe 218
feodale // Annales. Ё-S.C. 1979. № 6. О работах Дюби см.: Бессмерт- ный ЮЛ. Некоторые проблемы изучения общественного сознания Средневековья в современной зарубежной медиевистике // Культура и общество в Средние века. Методология и методика зарубежных ис- следований. Реф. сб. М., 1982. С. 20-30; Он же. «Феодальная револю- ция» X-XI вв.? // Вопр. истории. 1984. № 1. 16 Aries Ph. L’Homme devant lamort. P., 1977. Cp: TenentiA. La vie et la mort a travers Tart du XVe siecle. P., 1952; VoveUe G. etM. Vision de la mort et de 1’au-dela en Provence d’apres les autels des ames du purgatoire. XVe-XXe siecles. P, 1974. 17 Aries Ph. L’Enfant et la vie familiale sous 1’ancien regime. P., 1960. 18 Le Roy Ladurie E. Montaillou, village occitan de 1294-1324. P., 1975. 19 Ср. интереснейшее исследование итальянского историка К. Гинзбурга: Ginzburg С. Il formaggio е i vermi. Il cosmo di un mugnaio del’500. Torino, 1976. 20 BraudelF. La Mediterranee et le monde mediterraneen a 1’epoque de Philippe II. P., 1949. 21 Duby G. L Economic rural et la vie des campagnes dans Г Occident medieval. P, 1962; Idem. Guerriers et paysans. VIIe-XIIe siecle. Premier essor de Г economic europecnne. P, 1973; Idem. Hommes et structures du moyen age. P; La Haye, 1973; Histoire de la France rurale / Sous la direc- tion de G. Duby et H. Wallon. P., 1976-1977. T. 1-4. 22 La nouvelle histoire. P. 344. 23 VilarP. Histoire marxiste, histoire en construction. Essai de dialogue avec Althusser // Annales. Ё.5.С. 1973. № 1. P. 166. 24 Braudel F. Histoire et sciences sociales: la longue duree // Annales. fi.S.C. 1958. № 4; Idem. Merits sur 1’histoire. P. 41-83. 25 La nouvelle histoire. P. 43-44. 26 Le Goff J. Pour un autre Moyen Age. P. 349-420. 27 Honegger C. Geschichte im Entstehen. Notizen zum Werdegang der Annales. M. Bloch, E Braudel, L. Febvre u. a. Schrift und Materie der Geschichte. Vorschlage zur systematischen Aneignung historischer Prozesse. Frankfurt a/M., 1977. S. 37. 28 La nouvelle histoire. P. 12-13, 235-236. 29 Примером может служить небывалый успех книги Э. Леруа Ла- дюри «Монтайю». Книга стала предметом дискуссии среди професси- ональных этнологов и антропологов. См.: Montaillou in Groningen. Verslag van een interdisciplinaire studiedag / Onder redactie van Dick A. Papousek. Groningen, 1981. 30 Stoianovich T. French Historical Method: The «Annales» paradigm. Ithaca; L., 1976. 31 Duby G., Lardreau G. Dialogues. P., 1980. P. 38. 32 Le Goff J. Pour un autre Moyen Age. P. 14. 33 La nouvelle histoire. P 30. 34 Cp.: Annales. Ё.5.С.. 1979. N 6. P. 1352. 35 La nouvelle histoire. P. 216. 219
36 Ibid. P. 240. 37 Критический анализ «новой историографии» во Франции см.: Соколова М.Н. Современная французская историография. М., 1979; Афанасьев Ю.Н. Историзм против эклектики. Французская историчес- кая Школа «Анналов» в современной буржуазной историографии. М., 1980; Он же. Эволюция теоретических основ Школы «Анналов» // Вопр. истории. 1981. № 9. С. 77-92; Он же. Вчера и сегодня фран- цузской «Новой исторической науки» // Вопр. истории. 1984. № 8. С. 32-50. Далин В.М. Историки Франции XIX-XX веков. М., 1981. С. 171-257. Авторы названных работ в своей оценке «Новой истори- ческой науки» опираются на анализ трудов преимущественно тех ее представителей, которые занимаются проблемами новой и новейшей истории. 38 La nouvelle histoire. Р. 548. 39 Duby G., Lardreau G. Dialogues. P. 39. 40 LeRoy LadurieE. Paysans de Languedoc. P, 1969. См. рецензию на эту книгу А.Д. Люблинской и В.Н. Малова (Средние века. 1971. Вып. 34. С. 317-322). 41 La nouvelle histoire. Р. 387-388. Об опасностях, сопряженных с увлечением количественными методами (иллюзия научности и точ- ности, паралич критического отношения к выводам и т. д.), говорят и Ж. Дюби, и Ж. Ле Гофф. 42 Эти заявления вызываются обычно конфронтацией историков группы «Анналов» с догматиками и вульгаризаторами марксизма. Вме- сте с тем важно отметить плодотворное сотрудничество представите- лей «новой историографии» с видными французскими историками- марксистами (П. Вилар, Г. Буа, М. Вовель и др.), нашедшее свое выра- жение, между прочим, и в энциклопедии «La nouvelle histoire», и в трехтомнике «Faire de Гhistoire». 43 См., например: Duby G. Les trois ordres... P. 186, 189; Schmitt J.-C. Le saint levrier. Guinefort, guerisseur d’enfants depuis le XIIIе siecle. P, 1979. P. 228. 44 La nouvelle histoire. P. 380. В то время как другие представители «Новой исторической науки» чуждаются понятий «базис» и «над- стройка», считая их неадекватными, у Дюби их можно встретить, равно как и понятия «производительные силы», «классы», «классовая борь- ба» (с оговорками о специфическом содержании этих понятий в при- менении к средневековому обществу). См., например: Duby G. Les trois ordres... P. 391; Idem. Le Temps des cathedrales. P., 1976. P. 52; Idem. Le chevalier, la femme et le pretre. P 23; Duby G., Lardreau G. Dialogues. P. 120, 125, 135, 156. Cp.: Le Goff J. Pour un autre Moyen Age. P. 14, 225. 45 Duby G., Lardreau G. Dialogues. P. 118-119, 140. 46 Duby G. La feodalite? Une mentalite medievale // Duby G. Hommes et structures du moyen age. P. 103-110. 47 Aries Ph. L’Homme devant la mort. P. 107. 48 Подробнее см.: Гуревич А.Я. Проблемы средневековой народной культуры. М., 1981. Гл. 4. 220
49 Дюби, в отличие от Фрейда и Арьеса, убежден в том, что «incon- scient collectif» не существует. См.: Duby G., Lardreau G. Dialogues. P. 102. 50 Duby G. Les trois ordres...; см. рецензию на эту книгу Ю.Л. Бес- смертного (Вопр. истории. 1981. №1. С. 164-168). 31 Не считая ее предвосхищения в конце IX в. в англосаксонском переводе трактата Боэция «De consolatione philosophiae». 52 Duby G. Les trois ordres... P. 198. Cp.: Le Goff J. Les trois fonctions... P. 1208. 53 В древнескандинавской «Песни о Риге» (Rigs|?ula) воплощена своеобразная версия трехчленного деления общества - на рабов, сво- бодных и знатных, разряды которых происходили от божества Рига и представляли собой последовательные ступени совершенствования творения. «Песнь о Риге» может быть квалифицирована как «мифо- поэтическая социология». См.: Гуревич А.Я. Норвежское общество в раннее Средневековье: Проблемы социального строя и культуры. М., 1977. 54 Le Goff J. Pour un autre Moyen Age. P. 223 ff.; Schmitt J.-C. «Religion populaire» et culture folklorique // Annales. 6.S.C. 1976. N 5. 55 Duby G. Le Temps des cathedrales. L’art et la societe. 980-1420. P., 1976. 56 Duby G. La vulgarisation des modeles culturels dans la societe feo- dale // Duby G. Hommes et structures du moyen age. P. 299-308; Duby G., Lardreau G. Dialogues. P. 78-80, 137. 57 См.: Гуревич А.Я. Проблемы средневековой народной культуры. С. 342-343; Он же. О новых проблемах изучения средневековой куль- туры // Культура и искусство западноевропейского Средневековья. М., 1981. С. 24 и след. 58 «Сельскохозяйственный подъем питал расцвет романского ис- кусства» {Duby G. Le Temps des cathedrales... P. 65); переход от роман- ского стиля архитектуры к готике связан с процессом урбанизации «и, таким образом, с развитием производительных сил» {Duby G., Lardreau G. Dialogues. P. 183). При всех уточнениях, которые далее сле- дуют, установление подобных корреляций представляется все же не- сколько упрощенным. 59 Le Gofff. Les Mentalites: une histoire ambigue // Faire de 1’histoire. T. III. P. 76-94. 60 La nouvelle histoire. P. 325; Vovelle M. Ideologies et mentalites. P., 1982. 61 He показательно ли, что в энциклопедии «La nouvelle histoire» отсутствует статья «Идеология»? Вместо нее имеется лишь слово Ideologic с отсылкой к статьям: Language, Litteraire, Memoire collec- tive, Mythe, Outillage mental, Sciences. 62 Schmittf.-C. Le saint levrier. P. 223-231, 238-242. 63 Гуревич А.Я. Проблемы средневековой народной культуры. Гл. 6. 64 Schmittf.-C Le saint levrier. P. 230-231. 221
65 La nouvelle histoire. P. 319. Cp.: Vovelle M. De la cave au grenier. Un itineraire en Provence au XVIIIе siecle. De 1’histoire sociale a 1’histoire des mentalites. Quebec, 1980. 66 Le Goff J. Pour un autre Moyen Age. P. 14. 67 Le Gofff. Is Politics Still the Backbone of History? // Daedalus. 1971. Winter. Vol. 100. № 1. 68 Le Gofff. La Civilisation de 1’Occident medieval. P., 1965. 69 Duby G. Le dimanche de Bouvines. 27 juillet 1214. P., 1973. 70 Duby G., Lardreau G. Dialogues. P. 63, 87. 71 Более того, на страницах «Анналов» была предпринята попытка вовсе оторвать событие от структуры. Б. Барре-Крижель утверждает, что историк не в состоянии задавать вопрос «почему», ограничиваясь описанием факта (т. е. отвечая на вопрос «как»). Реальная трудность объяснения в истории подменяется тезисом о невозможности тако- вого. См.: Barret-Kriegel В. Histoire et politique en 1’histoire, science des effets // Annales. 6.S.C. 1973. № 6. P. 1447,1453 sq. 72 Примеры социального поведения, кажущегося противореча- щим экономическим потребностям общества, хорошо известны. В Ев- ропе раннего Средневековья, как показали Блок и Дюби, при хрони- ческих неурожаях и голоде, при производительных силах, деградиро- вавших по сравнению с позднеримской эпохой, рыцари и знать не- редко позволяли себе безудержное и иррациональное расточитель- ство, без счета истребляя ценности (засевая поле монетами, сжигая свои конюшни вместе с дорогостоящими конями и т. п.), с единствен- ной целью показать своему окружению собственную щедрость и ши- роту. Эти демонстративные траты, продиктованные соображениями престижа, напоминают ритуал «потлача» у североамериканских ин- дейцев, на значение которого в жизни «примитивных» обществ давно уже указывал М. Мосс. 73 Обсуждая проблему ментальностей применительно к истории, Дюби в свое время отмечал, что Пфистер, столкнувшись с аномалия- ми в брачной жизни французского короля Роберта Благочестивого (король взял в жены родственницу), не нашел им иного объяснения, чем страстная любовь, и в результате впал в антиисторизм {Duby G. Histoire des mentalites // L’Histoire et ses methodes. Encyclopedic de la Pleiade. P., 1961. P. 938-939). В своей недавней книге о браке и семье в феодальную эпоху Дюби показывает, что матримониальная политика королей и знати диктовалась противоречивой системой ценностей, включавшей как требования религиозного порядка, так и материаль- ные и династические интересы. См.: Duby G. Le chevalier, la femme et le pretre. 74 Le Goff J. Pour un autre Moyen Age. P. 346, 348. (Впервые опубликовано: «История и историки». 1981. М., 1985. С. 99-127)
«Большая» и «малая» эсхатология в культуре западноевропейского Средневековья Мне хотелось бы на примере из истории сред- невековой культуры показать, что обобщения, строящиеся на основе изучения произведений одного ряда (изобрази- тельного), могут оказаться несостоятельными при их про- верке, опирающейся на анализ произведений другого ряда (литературного), хотя оба эти ряда включены в контекст той же самой культуры. Сопоставление наблюдений, сделан- ных при изучении разных рядов, вскрывает присущие этой культуре противоречия. Нижеследующие соображения свя- заны с дискуссией о том, была ли структура личности, харак- терная для европейского культурного региона, порождени- ем Ренессанса или существовала уже на заре Средневековья? Передо мной две немецкие гравюры второй половины XV в., выполненные одновременно и расположенные на од- ном листе1. Обе посвящены теме посмертного воздаяния, ожидающего христианина. На первой гравюре - традицион- ная для средневековой иконографии2 сцена Страшного суда: Христос-судия; ожидающий его решения восставший из мертвых; архангел с весами, на которых взвешиваются за- слуги и прегрешения человека; ангел, готовый отвести оп- равданного в рай, и демон, подстерегающий свою добычу, дабы низринуть ее в ад. На другой гравюре изображено ложе умирающего; над ним - группа ангелов, в руках которых за- писи его добрых дел; внизу - пляшущие и кривляющиеся черти, которые предъявляют записи его грехов. Суд над ду- шою человека свершается в момент его кончины3. По мнению известного французского историка Ф. Арьеса и других ученых4, первая сцена отражает средневековое представление о загробном воздаянии в «конце времен», сцена же, изображающая индивидуальный суд над умираю- щим, показательна для новой духовной ситуации, которая, по Арьесу, сложилась впервые в XV в. Эта новая ситуация 223
характеризуется тем, что человеческая личность преодоле- вает временной интервал, который ранее отделял время жизни индивида от момента вынесения ему окончательной оценки на Страшном суде: эта оценка отныне дается немед- ленно за порогом земной жизни человека, и тем самым его биография находит свое завершение безотлагательно, все элементы ее связываются воедино и не разорваны, как было прежде, неопределенно длительным интервалом, который, по мнению Арьеса, представлял собой сон, покой, продол- жавшийся до Страшного суда. Такое изменение концепции загробного воздаяния - свидетельство возросшего к концу Средневековья самосознания личности, которая отныне мыслит себя как законченную целостность. Иными словами, согласно концепции Арьеса, становление человеческой ин- дивидуальности происходит в Европе впервые в эпоху Ре- нессанса. Этому толкованию, опирающемуся исключительно на рассмотрение памятников изобразительного искусства, противоречит ознакомление с литературными текстами. При анализе среднелатинских «видений» загробного мира, притом ранних, мы пришли к заключению, что этот попу- лярный жанр средневековой словесности по существу игно- рирует грядущее пришествие Христа и Страшный суд, ибо приговор о вечных наградах или муках выносится, согласно литературе видений, немедленно после кончины индивида. В видениях, записанных в VI-VHI вв. (Григорий Великий, Григорий Турский, Бонифаций, Бэда Достопочтенный, Хинкмар Реймсский и др.), ад и рай уже функционируют, и лица, которые умерли лишь на время, по возвращении к жизни рассказывают окружающим о виденном и пережи- том на том свете; иные грешники свидетельствуют о тяжбах из-за их души, которые происходят у их ложа и ведутся анге- лами и демонами, предъявляющими соответственно реест- ры с записями их добрых дел и грехов5. Таким образом, в раннем Средневековье была хорошо из- вестна идея индивидуального суда, происходящего в момент смерти человека. Она соседствовала в сознании с мыслью о Страшном суде в «конце времен», о котором, разумеется, также не забывали. Обе версии загробного воздаяния восхо- дят к евангелиям, и если у Матфея (гл. 25) налицо концепция Страшного суда, который состоится после Второго прише- 224
< твия (ср. «Откр. Иоанна»), то, согласно Луке (гл. 16, 22-31 и гл.23, 43), праведник тотчас же после кончины попадает в лоно Авраамово, а грешник - в ад. Расхождения меж- ду обеими версиями этим не исчерпываются: одна имеет в виду коллективный суд над родом человеческим, другая - участь индивида. Но поскольку первые христиане жили в ожидании близящегося конца света, разрыв между этими ве рсиями едва ли ощущался остро. Иначе обстояло дело в Средние века, когда Второе пришествие было отодвинуто в неведомое будущее. Поэтому можно говорить о парадоксальном сосущество- вании в духовном мире средневекового человека двух эсха- тологий: «большой», всемирно-исторической, которая имеет быть в Конце света, и «малой», индивидуальной, про- исходящей сразу же после кончины индивида. Это противо- речивое сосуществование идей, которые, с современной точки зрения, представляются логически несовместимыми, вызывалось, по-видимому, тем, что средневековый человек ощущал себя сразу в двух планах: в плане преходящей инди- видуальной жизни, оценка которой ожидалась немедленно после его смерти, и в плане решающих для судеб мира собы- тий - сотворения мира, страстей Христовых, Второго при- шествия и Конца света. Быстротечная жизнь каждого впле- тается во всемирно-историческую драму и получает от нее новый, высший и непреходящий смысл. Отсюда - двой- ственность восприятия времени: как времени индивидуаль- ной биографии и как времени сакральной истории, причем спасение души зависит от приобщения индивида к истории рода человеческого. Эсхатологические сцены, изображенные на западных пор- талах соборов XII и XIII вв., и сцены, о коих повествуют виде- ния потустороннего мира, явным образом не принад- лежат к разным этапам развития концепции смерти в Сред- ние века, но выражают духовную ситуацию человеческой лич- ности в двумирном пространстве средневековой культуры. Речь, очевидно, должна идти не о «неразвитости» личностно- го самосознания в ту эпоху, а о специфической его структуре. 1 Chartier R. Les arts de mourir, 1450-1600 // Annales. fi.S.C. 1976. 31-e annee. № 1. P. 54. X - 1773 225
2 Ср. подобные же изображения Страшного суда на тимпанах за- падных порталов соборов Й1-Х1П вв. 3 Ср. аналогичные сцены на гравюрах того же XV в. в кн.: Tenenti А. La vie et la mort a travers Part du XVе siecle. P, 1952 (Cahiers des Annales, 8). 4 Aries Ph. L’homme devant la mort. P., 1977; Chaunu P. La mort a Paris, XVIе et XVIIе et XVIIIе siecles. P, 1978. 5 Гуревич А.Я. Западноевропейские видения потустороннего мира и «реализм» средних веков // Учен. зап. Тарт, ун-та. Труды по знаковым системам. VEIL Тарту, 1977. Вып. 411. ( Впервые опубликовано: «Finitis duodecim lustris. К 60-летию проф. Ю.М. Лотмана». Таллин, 1982. С. 79-82)
Дух и материя. Об амбивалентности повседневной средневековой религиозности Официальной религиозности Средневековья свойственно резкое противопоставление души и тела, духа и материи. Разумеется, все - создание бога, и католицизм враждебен манихейству, отдающему тварный мир во власть дьявола. Поэтому и плоть пронизана духом, и природа несет па себе отпечаток божественного начала, и материя не есть только косная сила - опа тоже спиритуализуется. Однако если от точки зрения теоретиков - богословов и схоластов мы обратимся к реальной повседневной религиозной прак- тике и представлениям рядовых верующих, то увидим не только и, может быть, даже не столько одушевление мате- риального начала, сколько своего рода наивный натурализм или «материализм», который размывает или затемняет, ка- залось бы, четкие границы между явлениями спиритуально- го и вещественного порядка. Трудно сказать, где эти грани стираются метафорически, а где игнорируются всерьез, но в таком жанре, как латинские exempla, короткие назидатель- ные истории и анекдоты, которые включались в проповедь, подобная тенденция видна довольно отчетливо1. Рассмотрим некоторые из подобных «примеров». Сжигаемая огнем разнузданности, распутница, проходя по улице в своем нескромном наряде, сожгла весь город2. Здесь налицо явная метафора, как и в рассказе о рыцаре, ко- торый, стремясь приблизиться к богу, посетил то место на Масличной горе, где бывал сам Господь, и там скончался. Близкие ему люди пригласили врача, чтобы установить при- чину смерти. Узнав, что умерший был преисполнен любви к богу, врач заключил: его сердце разорвалось от великой ра- дости. Вскрытие подтвердило анамнез: сердце оказалось ра- зорванным, и на нем была надпись: «Иисус - любовь моя»3. А вот «пример» о богаче, смерть которого буквально вопло- тила евангельские слова «где сокровище ваше, там будет и s* 227
сердце ваше» (Матф. 6, 21). Он умер, находясь за морем, и нужно было вынуть из тела внутренности, чтобы отвезти его на родину и там похоронить (по общему правилу, человека хоронили у него на родине, в его церковном приходе). При вскрытии сердца не обнаружили. Но когда отперли его сун- дук с сокровищами, то в нем оно нашлось4. Материализацию метафоры можно видеть и в рассказе о кёльнском бюргере, постоянно читавшем на ходу молитвы, - после своей смерти он явился родственнику, и на ногах его было начертано: «Ave Maria gratia plena»5. Как интерпретировать «примеры» об адвокатах, которые при жизни красноречиво отстаивали дело не тех, на чьей сто- роне право, а тех, кто им лучше платил, и потому после смер- ти у них либо вовсе не оказывалось языка, либо он продолжал неустанно шевелиться, либо распухал и вываливался изо рта?6 Точно так же у умершего ростовщика и после смерти продолжали двигаться руки, как если б он считал деньги, тог- да как деньги другого, положенные в ящик вместе с деньгами монастыря, пожрали их7. Что означают сцены с бесами, кото- рые шныряют среди ленивых и небрежно молящихся мона- хов, подбирая непроизнесенные слоги псалмов, и набивают ими полный мешок с тем, чтобы предъявить их при обвине- нии нерадивых на Страшном суде?8 Руководствуясь той же самой логикой, упоминаемый Жаком де Витри (известным французским церковным деятелем, проповедником и авто- ром популярнейшего сборника «примеров») мужик отправ- ляется в город «купить песен для праздника», и некий про- хвост продает ему вместо мешка кантилен мешок с осами, ко- торые пережалили всех простаков, собравшихся в церкви9. Здесь уместно вспомнить другого кёльнского горожанина, ко- торый в предвидении, что на Страшном суде хорошо бы иметь добрые дела потяжелее, дабы они перевесили его гре- хи, накупил камней для церкви10. Несомненно, во многих подобных случаях мы встречаем- ся с ожившими метафорами, с метафоричностью сознания, с игрой сравнениями и образами, в высшей степени прису- щей способу мировосприятия, который нашел воплощение в «примерах». Возможно, ученый проповедник не принимал все эти странности за чистую монету и рассказывал своей пастве подобные истории не без потаенной улыбки. Но как воспри- 228
нимала их аудитория? Тоже неизменно как удачные шутки и сравнения? У меня нет в этом уверенности. Не состояло ли различие между оратором и слушателями в том же, в чем за- ключалось оно в «примере» о наложнице священника, кото- рая, услыхав от проповедника, что конкубины духовных лиц могут спастись, только если войдут в печь огненную, так в простоте душевной и поступила и сгорела?11 В этом «приме- ре» сказано, что проповедник пошутил, не рассчитывая на буквальное понимание своих слов, но женщине, озабочен- ной нависшей над ее душой угрозой, было не до шуток. Существует анекдот о грешнике, который, находясь на корабле, понял, что разразившаяся на море буря вызвана грузом его грехов, и поспешил покаяться, чтобы предотвра- тить гибель всех находящихся на борту людей. По мере того как он выбрасывал в море «массу греха» (massam iniquitatis), оно успокаивалось, и когда он закончил исповедь, буря сов- сем утихла. Из беседы между персонажами «Диалога о чуде- сах» - магистром и новицием, обсуждающими этот случай, явствует, что оба они (и сам автор Цезарий Гейстербахский) относятся к нему вполне серьезно и не испытывают никаких сомнений в правдоподобности такого рода ситуаций. Нови- ция смущает совсем другой вопрос: не странно ли, что за грехи одного человека Господь намеревался покарать мно- гих? Учитель допускает такую возможность12. То, что грехи имеют физический вес, не может вызывать недоумения у людей, веривших, что на Страшном суде злые и добрые дела возлагаются на чаши весов и подвергаются взвешиванию. Напрашивается предположение, что публика, на которую были рассчитаны подобные «примеры», была склонна вос- принимать истины христианства преимущественно в зри- мой, физически ощутимой форме, что спиритуальное вос- принималось ею через материальное, что вера народа резко контрастировала с утонченной теологией образованных. Однако здесь надобны по меньшей мере две оговорки. Во-первых, нет никакой уверенности в том, что такой же версии религии не придерживались и сами духовные лица, собиравшие и записывавшие «примеры». В рассматривае- мых текстах нет возможности выявить дистанцию, отделяв- шую простую и безыскусную веру аудитории, к которой они адресовались, от веры самих проповедников. Но следует учесть, что они должны были возвещать своим слушателям 229
истину, а не басни, которым сами не верили. «Многое слы- хал я такого, о чем не хочу писать, ибо не все из услышанно- го запомнил, и лучше умолчать об истинном, нежели запи- сать ложное», - этим словам Цезария Тейстербахского нет основания не верить13. В конце концов, проповедник обра- щался в своих речах не к одним лишь прихожанам, - он про- износил их пред лицом Творца, и грешить ложью было слишком опасно для его собственной души. Утонченная вера ученого монаха или клирика сочеталась с верой «про- стецов». Литература «примеров» была слишком тесно связа- на с устной культурой, доминировавшей в толще общества и в XIII в., для того чтобы не разделять с фольклором его критериев истинности и правдоподобия. Но, конечно, понимание одного и того же явления уче- ным монахом и простым прихожанином было различным. Плотник, участвовавший в строительстве капеллы, увидел в день св. Андрея, как в ней сами собой зажглись свечи и Сын божий, сидевший на руках Матери, снял с ее головы корону и надел на себя, а по окончании службы вновь возложил ее на голову Матери. Этот «простой благочестивый человек» сперва не решился никому рассказать о виденном, боясь, что ему не поверят. Но когда эта сцена повторилась в день св. Николая, он поведал о виденном приору, и тот дал толко- вание: надевая корону Матери и возвращая ее, Сын хотел сказать: «Мать, как Я через Тебя сопричастен человеческой субстанции, так и Ты через Меня сопричастна божествен- ной природе»14. Плотник лишь видел, приор же понял. Во-вторых, в интерпретации религии людьми, лишенны- ми образования, важно не пропустить другой стороны - их неотрефлектированной, безусловной веры, потребности в чуде, которое могло бы дать им жизненную удачу, исцеление от болезни, способствовать урожаю, приплоду скота, изба- вить от напастей нечистой силы и обещать спасение души в потустороннем мире. Эта глубокая вера, сочетавшаяся с крайне односторонними туманными представлениями о бо- жестве и впитавшая в себя немалую долю язычества и магии, побуждала их искать Христа в причастии и допускать мысль о том, что грехи обладают физическим весом, пытаться рас- пять себя для того, чтобы слиться с Христом или воздать ему должное, ощущать в девственном чреве движение младенца, присутствовать при тяжбах между ангелами и бесами из-за 230
< обственной души и слышать приговор Судии, приближать- < я в видениях к вратам рая и бродить по аду и чистилищу15. Вспомним, в XIII в. - в период расцвета проповеди и состав- ления многочисленных сборников «примеров» - продолжа- лись крестовые походы и происходили массовые паломни- чества, множеством людей завладевала ересь, порожденная поисками истинного пути ко спасению. Отзвуки всех этих широких движений явственно слышны в «примерах». Сомнения относительно определенных аспектов рели- гии, которые иногда овладевают теми или иными лицами, - это сомнения людей, жаждущих укрепиться в вере, а не неве- рие безрелигиозных скептиков или агностиков. Человек то и дело сталкивается с силами потустороннего мира или жи- вет в ожидании подобной встречи. Не отсюда ли и своего рода «фамильярность» в обращении с этими силами, бли- зость, которая отнюдь не отменяет трепета перед ними? Чему же удивляться, если статуи Богоматери и Христа кла- няются людям, оказавшим им услугу или изъявления вернос- ти?16 Особую «пикантность» имеют «примеры» о поедании ве- рующими бога. Монах Годескальк, читая молитву «Риег natus cst nobis», обнаружил в своих руках вместо хлеба пресуществ- ления красивого Младенца, которого он поцеловал и помес- тил на алтарь, а когда тот вновь превратился в сакрамент, съел его17. Жак де Витри слыхал о каком-то священнике, который должен был принимать у себя епископа и не мог удовлетво- рить епископского повара, требовавшего бесчисленного ко- личества блюд. В удручении он сказал: «Нет больше у меня ни- чего, что бы можно было подать на стол, помимо боков Распя- того». Отрезав часть тела у распятия, он приготовил из него пищу и подал прелату, который принял угощение18. Призна- юсь, я не в состоянии комментировать этот «христианский каннибализм», в котором вера и любовь ко Христу смешаны с послушанием церковному иерарху и какими-то совсем иными ингредиентами. Можно догадываться, что здесь опять-таки присутствует понимание причастия как буквального, а не только символического поедания тела Тосподня. «Вера движет горами». Это тоже надлежит понимать не только в переносном смысле, ибо один благочестивый куз- нец во время дискуссии о защите христианства от неверных ударил молотом по горе со словами: «Во имя Тоспода Иисуса, который сие сказал, велю тебе, гора, переместиться в море», - 231
что она немедленно и исполнила19. Вера и глубокое благоче- стие преодолевают земное притяжение, и Цезарий Тейстер- бахский лично был знаком со священником, который во вре- мя мессы поднимался на воздух «на высоту шага». В этом нет ничего удивительного: ведь благочестие огненно и вздыма- ет вверх. Но в тех случаях, когда упомянутый священник спе- шил закончить службу и отправлял ее без должного усердия, эта милость у него отнималась20. Знал Цезарий и другого священнослужителя, у которого близ алтаря «прорывалась утроба», как сказано в «Книге Иова» (32, 19). Но у Иова это образ, уподобление, сравнение - речь идет о том, что утроба «готова прорваться, подобно новым мехам», тогда как в «Диалоге о чудесах» имеется в виду медицинский факт, если можно так выразиться, и, по признанию этого священ- ника, он служил «с открытым нутром»21. Запечатленное в наших памятниках сознание материали- зует метафору. Все понимается буквально. Когда одна мо- нашка, спрятав деревянное распятие под подстилку, плака- ла, не найдя его, и Христос сказал: «Не плачь, дочь Моя, ведь Я лежу в мешочке под подстилкой твоей кровати», - или другая затворница, засунувшая распятие в какую-то щель, вскричала: «Господи, где Ты? Ответь мне!», - и тотчас нашла его22, то было бы совершенно ошибочно истолковы- вать эти сцены как «искание Бога» в духовном смысле - обе искали «своего Господа», т. е. именно распятие, а оно откли- калось на их призывы. Весьма популярен был «пример» о сардинском епископе, проповедь которого на евангельскую тему «Кто ради Меня оставит дом, поля или виноградник, тому воздастся стократ- но» произвела столь сильное впечатление на одного сараци- на, Что тот пожелал принять крещение при условии, что если это обещание будет выполнено после его смерти, то его сыновья сполна получат стократное возмещение роздан- ного им нищим имущества. Сыновья действительно явились к епископу, требуя своего. Епископ отвел их к могиле отца, саркофаг был открыт, и в правой руке трупа увидели хар- тию, которую покойник отдал лишь епископу, но не своим детям. В хартии было записано, что обращенный сарацин получил стократно и благодарит23. Буквальное понимание христианской заповеди в высшей степени характерно для этого способа мышления. 232
За недостатком места я вынужден оставить без рас- смотрения многочисленные «примеры», в которых слову святого повинуются все живые существа, включая пчел и мух, лошадей, свиней и ослов, славящих Творца. Более того, Творцу повинуются и враги его - бесы; иные из них настав- ляют нерадивых священников на путь праведности или со- крушаются при виде неблагочестивых христиан. Были та- кие черти, которые испытывали непритворные глубокие страдания от сознания невозможности примириться с 1ос- подом24. С какой бы стороны мы ни подошли к изучению «приме- ров», мы неизменно встречаемся с амбивалентностью как с неотъемлемой, коренной чертой сознания, которое породи- ло этот жанр среднелатинской словесности. Сближение спиритуального и невещественного с телесно-чувственным, переходы от одного к другому и их взаимные превращения - сплошь и рядом художественный прием, метафора. Но толь- ко ли прием? Не было ли это вместе с тем и характерной тен- денцией ума людей, по-своему расчленявших и организовы- вавших реальность? Мир, состоявший для них из противо- положных начал, духа и материи, вместе с тем постоянно обнаруживает материальность духовного и спиритуаль- пость телесного. Их мысль, доходя до пределов одной край- ности, обретает там нечто прямо противоположное, и мате- рия, тело оказываются пронизанными духовным началом, а это последнее на какой-то грани выворачивается веще- ственно ощутимой своей стороной. Мир воспринимается этими людьми как своего рода «ду- хоматерия», и самая душа человеческая обладает телесны- ми свойствами. Они обнаруживаются не только на адских сковородах и в дьявольских кузницах, где души грешников подвергаются выковке, выжиганию и другим процедурам. Рассказывали о случаях, когда душа при ее выходе из тела была видима: она обладала неким материальным обликом: птицы, гомункула, сферы. Одушевление всего тварного мира имело своим коррелятом отелеснивание всего духов- ного. Мы вновь и вновь сталкиваемся с трудностью приме- нения нашей системы понятий, представляющей продукт современной культуры, к мировосприятию людей Средне- вековья. 233
1 О «примерах» см.: Lecoy de la Marche A. La chaire franchise au Moyen Age specialement au XIIIе siecle. P., 1869; Welter f.-Th. Eexemplum dans la litterature religieuse et didactique du Moyen Age, P.; Toulouse, 1927; Owst G.R. Literature and Pulpit in Medieval England: A neglected Chapter in the history of English letters and of the English people. N. Y., 1961. 2nd ed.; Battaglia S. La coscienza letteraria del Medioevo. Napoli, 1965; Bremond Cl., Le Goff J., Schmitt f.-C. L’«exemplum». (Typologie des sources du Moyen Age occidental. Fasc. 40). Turnhout; Bruxelles, 1982; Precher d’exemples. Recits de predicateurs du Moyen Age / Ed. par J.-C. Schmitt. P, 1985; Delcomo C. Dante e Г«ехетр1шп» medievale // Lettere italiane. 1983. № 1; Idem. Nuovi studi suir«exemplum» // Ibid. 1984. № 1; Гуре- вич А.Я. «Exempla»: литературный жанр и стиль мышления // Мон- таж. Литература, искусство, театр, кино. М., 1988. С. 149-189. 2 La Tabula Exemplorum secundum ordinem alphabetis, Recueil d’ex- empla compile en France a la fin du XHIe siecle / Ed. par I.-Th. Welter. P.; Toulouse, 1926. № 152. 3 Ibid. №311. 4 Anecdotes historiques, legendes et apologues tires du recueil inedit d’Etienne de Bourbon / Publ. par A. Lecoy de la Marche. P, 1877. № 413. 5 Caesarii Heisterbacensis monachi ordinis Cisterciensis Dialogus miracu- lorum / Textum rec. J. Strange. Coloniae etc. 1851. Vol. 1-2. XII : 50. Ср. XII: 47. 6 Liber exemplorum ad usum praedicantium / Ed. by A.G. Little Aberdoniae. 1908. № 68; Anecdotes historiques... № 439, 440; La Tabula Exemeplorum... № 4; Die Exempla des Jakob von Vitry: Ein Beitrag zur Geschichte der Erzahlungsliteratur des Mittelaters / Hrsg. von C. Fren- ken. Munchen, 1914. № 9. 7 Caesarii Heisterbacensis... II: 34; XI: 40. 8 Exempla aus Handschriften des Mittelalters / Hrsg. von J. Klapper. Heidelberg, 1911; № 6; cp.: fennings M. Tutivillus: The Literary Career of the Recording Demon. Chapel Hill, 1977. 9 Die Exempla des Jakob von Vitry. № 78. 10 Caesarii Heisterbacensis... VIII: 63. 11 Ibid. VI: 35. 12 Ibid. 111:21. 13 Ibid. 111:33. 14 Ibid. VII: 46. 15 См.: Гуревич А.Я. Проблемы средневековой народной культуры. М., 1981. С. 301 и след. 16 Caesarii Heisterbacensis... VIII: 21. 17 Ibid. IX : 2. 18 The Exempla or illustrative stories from the Sermones vulgares of Jacques de Vitry / Ed. by Th. Fr. Crane. L., 1890. № 6. *9 Anecdotes historiques ... № 332. 20 CaesariiHeisterbacensis... IX : 30. 21 Ibid. IX : 32. 22 Ibid. VI: 31, 32. 234
23 HeruieuxL. Les fabulistes latins, IV: Eudes de Cheriton et ses derives. I’, 1896. P. 317. 24 Caesarii Heisterbacensis... V : 10, 35; La Tabula Exemplorum... № 275; I’he Exempla or illustrative stories... № 233; Anecdotes historiques... № 45; Liber exemplorum... № 38. (В первые опубликовано: «Культура и общественная мысль». М., 1988. С. 117-123)
Историческая наука и историческая антропология* Одно из разительных противоречий совре- менного состояния исторического знания состоит в том, что, с одной стороны, оно переживает глубокие сдвиги, на- ходится в процессе существенного обновления, а с другой - этот процесс не вполне осознается должным образом ни самими историками, скованными силой традиции, привыч- ным взглядом на свое ремесло, ни теоретиками, по большей части также придерживающимися унаследованного понима- ния задач Клио. Когда все же говорят о новых тенденциях в развитии исторической пауки, то в первую очередь имеют в виду то, что в определенных своих «отсеках» она берет на вооружение точные, количественные методы. Но преобразования, происходящие в недрах историчес- кой дисциплины, не сводятся к ее технологической модер- низации, сколь последняя ни важна. Если вдуматься в про- исходящее, в опыт, который накоплен наукой истории на протяжении второй половины нашего столетия (к сожале- нию, именно знания этого опыта и доброй воли, необходи- мой для его уяснения и оценки, нам, историкам и филосо- фам, и недостает...), то вырисовываются - пока еще нечет- ко - контуры нового облика истории, как исторической антропологии, как науки о человеке. Исследовательский пафос исторической антропологии состоит в раскрытии человеческого содержания истории - во всех без исклю- чения проявлениях общественного человека и, главное, в достижении на этой основе качественно нового истори- ческого синтеза. * В основу текста статьи положен доклад, прочитанный на семина- ре по исторической психологии Научного совета по истории миро- вой культуры АН СССР в мае 1987 г. 236
Естественно, на первый план при этом подходе выдвига- ется субъективная, психологическая сторона историческо- го процесса. Интерес к ней неоспорим. Не случайно «исто- рия ментальностей» вышла ныне на передний край истори- ческих изысканий в ряде зарубежных исторических школ, в первую очередь во французской «Новой исторической науке». Ментальность - понятие, которое основоположни- ками этого направления Люсьеном Февром и Марком Бло- ком было заимствовано у Леви-Брюля, но в то время как Леви-Брюль предполагал особое «пра-логическое мышле- ние» дикарей, медиевисты Блок и Февр применили понятия mentalite к умонастроениям, складу ума, коллективной пси- хологии людей в «горячих обществах», находящихся на ста- дии цивилизации. Понятие ментальности означает наличие у людей того или иного общества, принадлежащих к одной культуре, определенного общего «умственного инструмента- рия», «психологической оснастки», которая дает им возмож- ность по-своему воспринимать и осознавать свое природное и социальное окружение и самих себя. Хаотичный и разно- родный поток восприятий и впечатлений перерабатывается сознанием в более или менее упорядоченную картину мира, и это мировиденье налагает неизгладимый отпечаток на все поведение человека. Субъективная сторона исторического процесса, способ мышления и чувствования, присущий лю- дям данной социальной и культурной общности, включается в объективный процесс их истории. Одна из главных задач исторической антропологии и со- стоит в воссоздании картин мира, присущих разным эпохам и культурным традициям, и тем самым в реконструкции субъективной реальности, которая была содержанием со- знания людей данной эпохи и культуры и определяла стиль и содержание последней, характер отношения этих людей к жизни, их самосознание1. Интерес к психологической стороне исторического про- цесса в наши дни неоспорим и велик. Пожалуй, у читающей публики он более интенсивен, нежели у многих специалис- тов. Тем не менее природа этого интереса, причины, по ко- торым наши современники испытывают настоятельную по- требность проникнуть в особенности психической жизни людей далеких или недавних времен, не всегда и не вполне ясна. Суть вопроса не сводится к одной только любознатель- 237
ности: «как люди мыслили и чувствовали в те или иные эпо- хи?», или к стремлению сделать изложение более живым и красочным, «оживить» новыми тонами «социально-эконо- мическое здание». Несомненно, для этого существуют более глубокие и серьезные стимулы. Можно отважиться на утверждение, что любой историк встречается в своем исследовании с социально-психологи- ческой стороной истории. Ибо трудно найти такой истори- ческий источник, который не нес бы на себе отпечатка мен- тальности создавших его людей. Поскольку все, что вышло из рук человека, будь то литературное сочинение, деловой документ, ремесленное или промышленное изделие, произ- ведение искусства, создано с участием человеческой психи- ки, нужны лишь соответствующие «реактивы» для того, что- бы выявить ее черты и особенности. Историка может не ин- тересовать ментальность сама по себе, но знание ее специ- фики, сферы представлений, отношений к миру, привычек сознания, которые были присущи культуре данной эпохи, лежали в ее неосознанной основе, «подпочве», и явились слагаемыми при создании изучаемого нами исторического памятника, так или иначе в нем воплотившись, - непремен- ное условие адекватной расшифровки содержащегося в нем послания. Следовательно, даже не будучи историком мен- тальностей, исследователь вынужден считаться с менталь- ностью, принимать ее в расчет. Это более или менее очевидно. Однако подход к истори- ческому источнику не как к бездушному артефакту, а как к по- рождению человеческой психики все еще остается доста- точно чуждым для части историков. Их мысль по-прежнему пребывает в плену представлений, присущих исторической науке XIX - начала XX в. Старая позитивистская историо- графия исходила из понятия о пассивном историческом ис- точнике, из которого рабски следующий ему историк спосо- бен извлечь преимущественно лишь лежащую на поверхнос- ти информацию: из памятника права - данные о праве, из хозяйственного источника - сведения о производстве и сбы- те продукции, из хроники - сообщение о событии и т. п. В своем «Введении в историю» Луи Альфан утверждал: «Там, где молчат источники, нема и история; где они упрощают, упрощает и она; где они искажают, искажает и историческая наука»2. Девизом позитивистской историографии было на- 238
копление фактов. Представители этой историографии были склонны уподоблять себя, по признанию Ш. Сеньобо- < а3, «сборщикам тряпья», поскольку чем больше фактов они накопят, тем скорее, по их убеждению, они откроют истори- ческие законы, якобы «сами собой» и «почти незаметно для историка» вырисовывающиеся из этих фактов4. Истина для них «запрятана» в текстах. «Тексты, все тексты, ничего, по- мимо текстов», - восклицал Фюстель де Куланж, виднейший представитель этого направления во французской истори- ческой науке. Пафос эмпиризма, фактонакопления, разумеется, не ме- шал историкам руководствоваться определенными фило- софскими и идеологическими концепциями, но это вклю- чение теории в исследовательскую практику совершалось бесконтрольно, историки не были склонны вникать в гносео- логические проблемы. В противоположность подобной без- заботности современная историческая мысль выдвигает принцип понимания, герменевтики, раскрытия смысла, им- плицированного в текстах. В основе этого подхода лежит идея, что историческое знание представляет собой важней- шую составную часть самосознания общества, ту интеллек- туальную форму, в которой цивилизация дает себе отчет о своем прошлом и, следовательно, о самой себе. Это опре- деление, восходящее к Хёйзинге5, объединяет прошлое - предмет изысканий и размышлений историков с современ- ностью и тем самым устанавливает то поле мыслительной напряженности, в котором развертывается диалог между прошлым и настоящим. Для того чтобы заговорили источ- ники - творения людей изучаемой эпохи, им нужно задать вопросы, которые продиктованы историку собственным временем, его актуальной человеческой проблематикой. В результате история перестает быть для нас «уснувшим некрополем, который населен душами, лишенными субстан- ций»6. Историческое знание, по словам Февра, призвано объяснять миру мир и вопрошать мертвых от имени живых и ради живых. Поэтому во главу угла выдвигается постанов- ка проблем. Историку необходимы идеи, «эти славные ма- ленькие женщины, о которых Ницше сказал, что они не от- даются мужчинам с лягушачьей кровью»7. Таким образом, историческое исследование, ориентиро- ванное на диалог между настоящим и прошлым, в корне ме- 239
няет всю ситуацию. Односторонне и ошибочно живучее представление о том, что для лучшего понимания чужой культуры нужно как бы «переселиться в нее», забыв о своей собственной культуре. Это невозможно. Первое условие научного понимания - «вненаходимость» понимающего, осознание им того, что он принадлежит к другому времени, к иной культуре, нежели те люди и их творения, которые он хочет понять. «Чужая культура только в глазах другой культу- ры раскрывает себя полнее и глубже... Один смысл раскры- вает свои глубины, встретившись и соприкоснувшись с дру- гим, чужим смыслом: между ними начинается как бы диалог, который преодолевает замкнутость и односторонность этих смыслов, этих культур... При такой диалогической встрече двух культур они не сливаются и не смешиваются, каждая со- храняет свое единство и открытую целостность, но они вза- имно обогащаются»8. В формуле М. М. Бахтина сконцентрирована квинтэссен- ция нового подхода к исследованию истории, в том числе и прежде всего - истории культуры. Полагаю, что эта мысль имеет самое прямое отношение и к исторической антрополо- гии. Историческое познание есть не что иное, как пытливое, настойчивое и неустанное вопрошание современностью про- шлого, т. е. постановка вопросов, волнующих нас, ныне живу- щих людей. Этот аспект исторического познания выявляет активную заинтересованность общества, к которому принад- лежат историки, в получении нового исторического знания, в новом осмыслении истории. Далее, и это особенно суще- ственно подчеркнуть, такой подход характеризуется поста- новкой перед человеческими творениями прошлого вопро- сов, какими сама культура прошлого не задавалась и, очевид- но, еще не могла задаваться. Поэтому на наши вопросы сле- дуют также новые ответы, которых ранее эта культура не мог- ла дать. Тем самым оставленные нам памятники прошлого оказываются поистине неисчерпаемыми, каждому новому по- колению историков, которые способны поставить перед ними новые вопросы, эти памятники открывают новые сто- роны породившей их и запечатленной в них действитель- ности. Обогащая собственную культуру знанием смысловых богатств иных культур, историки, культурологи вместе с тем раскрывают новое содержание изучаемой ими чужой культу- ры, которое было неведомо ей самой и еще не было понято 240
историками на более ранних этапах развития исторической мысли. Изменяя самих себя, мы одновременно изменяем и прошлое, раскрывая в нем новые богатства. Главное, на мой взгляд, заключается в том, что установ- ка исторической антропологии на реконструкцию картин мира, специфичных для разных цивилизаций и социально- культурных общностей, может быть осуществлена с помо- щью относительно объективных и верифицируемых мето- дов. Составив достаточно разработанный, богатый и по- стоянно обогащающийся в ходе исследования вопросник, историки в состоянии раскрыть многие тайны сознания лю- дей других культур. Презумпция, которой они не могут не ру- ководствоваться, - это мысль об «инаковости» исследуемого сознания. Постулаты «вненаходимости» наблюдателя, отли- чия людей, культуру и ментальность которых он исследует, от духовного строя его собственного социума, оказываются «работающими» куда более эффективно, нежели интуитив- ное «вчувствование» в дух другой культуры, ибо в такого рода «вживании» всегда существует опасность переноса представ- лений исследователя на изучаемый предмет, невольной и неконтролируемой подмены культуры изучаемой - культу- рой изучающего. Метод реконструкции картины мира, не- однократно уже примененный в историко-культурных ис- следованиях, существенно продвигает нас в деле углубленно- го постижения истории человеческого сознания. Культурное творение не принадлежит, по убеждению Бах- тина, только и исключительно создавшей его культуре. Зна- штельные произведения прошлого, исполненные челове- ческого смысла, живут в «большом времени» истории. Они вновь и вновь переживают встречу с новой культурой, с но- выми культурами и обретают новую жизнь, раскрывая свой смысл. Так разные культуры, не утрачивая внутреннего един- ства и целостности, взаимно обогащаются в процессе исто- рии и в результате исторического познания. Ибо их целост- ность, которую Шпенглер мыслил на манер замкнутых и не- проницаемых одна для другой монад, Бахтин понимает как «открытую» для новых осмыслений. Конечно, идеи, развиваемые Бахтиным, непосредствен- но относятся к такому культурологическому подходу, в цент- ре внимания которого - жизнь индивидуальных текстов и раскрытие заключенного в них смысла. В фокусе этого куль- 241
турологического подхода - скорее элитарная культура, уни- кальные и неповторимые тексты, нежели тексты серийные, в которых легче обнаружить социальные и психологичес- кие стереотипы. Между тем историческая антропология изучает прежде всего социокультурные представления, раз- витые в обществе или в определенных его стратах. Это раз- личие в подходах максимально подчеркнуто Л.М. Батки- ным9, который, как кажется, доводит его до полной, ради- кальной противоположности. Однако в работах самого Бах- тина (что, впрочем, признает и Баткин) сочетались оба под- хода. В частности, анализ «раблезианского смеха» выводит Бахтина к постижению пласта уходящей в глубину веков кар- навальной, смеховой культуры10. Не показательно ли, что проблема народной культуры, разрабатываемая историками ментальностей, была с особой остротой поставлена именно Бахтиным, классиком культурологического подхода? Для историка ментальности не заказаны оба пути иссле- дования. Все зависит от постановки вопроса и от характера исследуемых памятников. Изучая ментальность, историк может расчленять текст памятника, выделяя из него интере- сующие его элементы, и пытаться «заглянуть за текст», с тем чтобы увидеть скрывающуюся за ним и раскрывающуюся в нем социально-психологическую реальность. Но разве не может он попытаться выявить внутреннюю сущность само- го текста и в его структуре увидеть симптом коллективных мыслительных установок? Мысль Бахтина о все новом раскрытии смыслов в чужой культуре, рассматриваемой со стороны, с позиций «вненахо- димости» наблюдателя, как нам кажется, требует одного уточнения. Жизнь творений данной культуры в «большом времени», т. е. их восприятие последующими эпохами, кото- рые распознают в них новые глубины, не представляет со- бой только прогрессирующее обогащение культуры познава- емой и культуры познающей. Всякий прогресс имеет обо- ротную сторону - он сопровождается и потерями. Когда представитель одной культуры изучает памятники другой, он, выявляя в них тот смысл, который, возможно, был скрыт от нее самой, одновременно и утрачивает определен- ные аспекты этого содержания. Диалог между культурами предельно противоречив и сложен. Представитель своей культуры способен увидеть в созданиях другой культуры 242
прежде всего то, что близко, понятно ему, определенным образом отвечает интенциям собственной культуры, либо, наоборот, бросается в глаза в силу контрастности, понимает- ся именно потому, что находится в разительном противоре- чии с установками своей культуры. Скажем, особенности восприятия времени в древности или в Средние века, доста- точно четко отличимые от понятия времени, утвердившего- < я в более близкую к нам эпоху, уяснимы современными ис- ториками11. Точно так же отношение к богатству, присущее феодальному обществу и отчасти сближающее его с обще- ством более архаичным (роль обмена дарами, межличный характер производственных и вообще всех социальных от- ношений), осознается на фоне иных по своей природе принципов буржуазного общества. Критика собственной цивилизации может послужить исходным моментом для осознания специфики культурных явлений других эпох. Не в этом ли ключ к открытию Бахтиным народной «смеховой» традиции далекого прошлого, когда «карнавальный смех» < >бладал той мировоззренческой глубиной и амбивалентнос- тью, которые были утрачены при переходе к культуре Ново- го времени? Другие же особенности культуры минувших времен могут нс восприниматься учеными последующей эпохи. Собствен- но, вся культура Средневековья оставалась чуждой и непо- нятной мыслителям Возрождения и Просвещения, ибо они не были способны осознать средневековую эстетику как сис- тему ценностей. В готической скульптуре видели не более чем ухудшенную копию античной, и, например, скульптур- ные календари соборов интерпретировали в качестве изоб- ражения двенадцати подвигов Гёракла, а барельефы, посвя- щенные святому Дионисию, - как сцены из жизни Вакха. Либо же культуру Средневековья вообще отрицали, а ее па- мятники уничтожали, руководствуясь благочестивыми сооб- ражениями. История культуры и науки о культуре - составная часть ис- тории ментальностей, вне которой и ту и другую историю не- возможно понять адекватно. Становление всемирной исто- рии, более широкое обоюдное раскрытие духовных богатств других народов создало новую ситуацию, предполагающую возможность большего взаимопонимания. Если мы и не стали способны лучше и глубже постигнуть существо других куль- 243
тур, то, во всяком случае, трудности, которые подстерегают науку на этом пути, ныне осознаются более отчетливо, сдела- лись предметом методологической рефлексии. Изучение психологических установок и меняющихся кар- тин мира неразрывно связано с историей тех, кто их изу- чает. Если можно говорить об истории ментальностей, то, думается, есть основания говорить и о ментальности исто- риков ментальностей как предмете историографического и социально-психологического исследования. «Подсознание» нашей культуры нам не дано разоблачить в силу нашей при- вязанности к своему времени и включенности в специфич- ный для нас ментальный универсум. Но подобно тому, как в настоящее время мы пытаемся при посредстве анализа творений минувших эпох распознать потаенные в их знако- вых системах мыслительные средства и способы духовного освоения мира, присущие тем эпохам, так будущие истори- ки, возможно, сумеют прочитать в наших интерпретациях прошлого такие тайны нашего сознания и миропонимания, которые от нас самих еще сокрыты. Диалог культур, который современные историки пытают- ся завязать с прошлым, есть вместе с тем, неприметно для нас, и диалог, ростки которого завязываются нами с буду- щим, с историками следующих поколений. В самом деле, на историке культуры лежит огромная двойная ответствен- ность. С одной стороны, он уполномочен современностью «воскресить» прошлое, воздать должное культуре людей, канувших в небытие, вновь сделать живыми их мысли и чув- ства, хотя он и понимает, что полная и адекватная рекон- струкция их духовного мира - лишь идеал, исследователь- ская утопия. И в этом смысле всякая историческая рекон- струкция не может не быть современной конструкцией. С другой же стороны, по нашей интерпретации истории, по степени научной и моральной честности, с какой мы под- ходим к решению этой задачи, историки будущего станут су- дить о нас самих. Воссоздавая образ человека минувших эпох, мы, независимо от наших намерений, одновременно вырабатываем облик современного ученого-гуманитария, каким он будет рисоваться историографу XXI столетия. За- полняя культурное «досье» человека прошлого, мы неволь- но заполняем и свое собственное «досье», создаем материал для суждений о нашей культуре. Безразлично ли нам, каковы 244
будут оценки нашей интеллектуальной честности и глубины научного проникновения? Сочинение историка - всегда важный источник для оценки породившей его культуры. Мы легко и охотно судим историков других эпох, как и со- временников-историков, принадлежащих к иным научным и философским традициям. Но и эти оценки, и наши соб- ственные исторические конструкции суть памятники нашей культуры. Читая их, историки, которые придут после нас, вынесут свой приговор нашей способности познавать про- шлое и в свою очередь выскажугся относительно того духов- ного, интеллектуального и морального оснащения, с каким мы подходили к изучению истории. Что скажут они о склон- ности иных наших коллег то и дело переписывать историю не на основе нового знания, а по конъюнктурным соображе- ниям, в духе оруэлловского «министерства правды»? Боюсь, ныне здравствующими историками уже оставлено немало улик для предъявления в будущем весьма тягостных исков грядущими поколениями... * * * Историческая антропология - дисциплина, самым непо- средственным образом соотнесенная с нравственным содер- жанием гуманитарного знания. И это подводит нас к следую- щему пункту размышлений. В двух словах он сводится к тези- су, что историческая антропология - неизбежный и законо- мерный результат развития нашей научной дисциплины, < редоточие тех проблем, к которым история в настоящее время подошла. Потребность в социально-психологическом методе ис- следования истории вызывается прежде всего трудностями, « вязанными с объяснением исторических явлений, и поис- ками выхода из этих трудностей. Если рассматривать в самых общих чертах смену ведущих гем исторической мысли Нового времени, то можно уви- деть, как крен всецело в политическую, событийную исто- рию постепенно сменялся или, во всяком случае, уравнове- шивался растущим интересом к истории социальной и эко- номической. В поисках глубинных причин общественных < < >бытий историки пришли к осознанию необходимости изу- чения истории хозяйства, торговли, производства, аграр- 245
ного строя, городов, цен, заработной платы, индустриализа- ции и т. п., так же как и изучению массовых социальных процессов. Без этого стойкого и интенсивного интереса к коренным процессам социального развития современная историческая наука немыслима. Этот интерес так или иначе сделался общим для самых разных направлений историо- графии, в том числе и далеких от марксизма. Подведение под изучение истории социальной и экономической осно- вы, собственно, только и создало предпосылки для развития истории как науки. Это завоевание исторической мысли остается непоколебимым, как бы дальше наша наука ни раз- вивалась. Прогрессивность и существенность этого сдвига в исто- рической науке XIX и XX вв., мощно ее обогатившего и об- новившего, очевидна и по достоинству оценена историогра- фией. Куда меньше внимания, как кажется, обращали на дру- гую сторону дела. В результате сосредоточения интересов на политико-экономической и социологической проблема- тике человек - реальный участник и творец истории - был как бы «потеснен» безличными силами и процессами либо вовсе забыт. Слияние истории с социологией и политэконо- мией вело к дегуманизации истории. Интерес историков явственно переместился с индивиду- ального и человеческого на надындивидуальное и социаль- ное. Возникла тенденция подмены истории политэконо- мией и живых людей - абстракциями. Привычка видеть не- посредственного производителя «со спины», согбенным над плугом или станком, мешает историку заглянуть этому про- стому человеку в лицо и поинтересоваться его мыслями, чув- ствами, верованиями, настроениями, его воззрениями на природный и социальный мир и, наконец, на самого себя. Упрощенное понимание тезиса о материальном бытии, ко- торое детерминирует сознание людей, приводило к тому, что сознание этих людей вообще почти полностью ускольз- нуло из поля зрения историков - постольку, поскольку то было сознание «человека с улицы», а не мыслителя, поэта, хрониста, «героя» истории. Здесь уместно вспомнить слова французского историка- марксиста Мишеля Вовеля: долгое время между марксиста- ми и немарксистами существовало «неписаное джентльмен- ское соглашение», по которому первые ограничивали себя 246
преимущественно социально-экономической историей и ис- торией классовой борьбы, отдавая вторым в безраздельное обладание проблемы коллективного сознания и ментальных установок. Вовель решительно возражает против подобного разделения функций: марксист должен иметь смелость заявить, что история ментальностей со всеми ее специфиче- скими трудностями также есть поле его деятельности12. Перемещение центра тяжести в историческом исследова- нии с человека на абстрактные «силы» самым прямым обра- зом сказалось на структуре объяснения. Так как при изуче- нии положения трудящихся масс обращали преимуществен- ное внимание на способы их эксплуатации и формы личной или экономической зависимости, на характер ренты и раз- меры заработной платы, то из тенденций в динамике этих категорий без особого труда выводили поведение масс, их выступления, восстания, участие в религиозных, политиче- ских и иных движениях. Связи между социально-экономиче- скими структурами и конъюнктурами, с одной стороны, и поведением людей, организованных в группы, - с другой, как бы «спрямлялись», и поведение последних объясняли скорее законами «социальной физики», нежели исходя из анализа всего разнородного комплекса реальных факторов, которые определяли человеческие действия в данный кон- кретный момент истории. Точно так же упрощались отноше- ния между материальной сферой и явлениями духовной жизни, на которую, на мой взгляд, не вполне правомерно распространяли понятие «надстройки», примененное са- мим Марксом, собственно, только к праву и политическим учреждениям, непосредственно обслуживающим господ- ствующий социально-экономический порядок13. Что сказать о подобной структуре исторического объяс- нения? Вернее было бы назвать его социологическим, по- скольку оно годится для суммарного описания макропроцес- сов или для построения общих моделей, но едва ли адекват- но при описании конкретных исторических явлений, в ко- торые вовлечены реальные люди. Индивидуализирующий метод подменен генерализацией, живая картина истории - общей схемой. Это объяснение игнорирует такую «беско- нечно малую величину», которую теперь принято называть «человеческим фактором». Мы как-то забыли о мысли Марк- са: «Общественная история людей есть всегда лишь история 247
их индивидуального развития, сознают ли они это, или нет»14. Любые предпосылки исторического движения, будь то рост цен или падение заработной платы, возрастание нормы эксплуатации, открытие новых торговых путей и рынков, нападение врага, стихийное бедствие, голод, мор, прежде всего как-то осознаются людьми, получают их оцен- ку, вызывают эмоции и, только сделавшись содержанием их психики, могут послужить стимулом для какой-то их реак- ции, вызвать определенное поведение. Иными словами, все эти исходящие извне импульсы становятся причинами чело- веческих действий лишь тогда, когда они превращаются в факты общественного или индивидуального сознания. Подобное превращение представляет собой сложнейшую трансформацию. Толчки, идущие из среды, преобразуются в сознании по его собственным законам и в соответствии с той картиной мира, которая в нем заложена, преобразуются под- час до неузнаваемости. Для понимания человеческого поведе- ния необходимо знать как его внешние материальные пред- посылки, так и содержание сознания людей, действующих в истории. Целесообразно установить различие между «потен- циальными» предпосылками социального поведения людей, разумея под ними те стимулы, которые исходят из окружаю- щего их мира, и «актуальными» причинами событий, т. е. не- посредственными толчками, определяющими поступки и действия людей, поскольку указанные стимулы сделались фактами человеческого сознания, прошли через его фильтры и преобразующие психические механизмы, побуждая индиви- ды и коллективы, массы действовать именно так, а не иначе. Но в таком случае вся область человеческих настроений, ве- рований, убеждений, ценностей, нравственных суждений должна быть включена в структуру исторического объясне- ния. Человек не «винтик» в механизме истории, но деятель- ный участник исторического процесса. Цели, которые он пе- ред собой ставит, могут быть ложными; результаты, которых достигают люди, преследуя свои цели, сплошь и рядом оказы- ваются далекими от ожидаемых и попросту противополож- ными; «ирония истории» не устает обнаруживаться в челове- ческих деяниях. Но нужно понять эти деяния именно как человеческие, как такие, в которых мысли и эмоции играют активную роль и являются неотъемлемыми компонентами и двигателями всякого исторического события. 248
> га постановка вопроса подводит нас к проблеме соотно- шения в истории закономерностей разных уровней, закона и < иободы, необходимости и возможности выбора, альтерна- । ннности путей исторического развития. Здесь нет места для их рассмотрения, это особые и сложные темы, но нужно со н< rii настойчивостью подчеркнуть их исключительную акту- .1 пыюсть и вместе с тем слабую их разработанность15. Ибо ми- < гпфикация исторического процесса, связанная с фетишиза- цией законов истории, предельно упрощая историческую /как гвительность и фальсифицируя ее, самым пагубным об- разом отравляет общественное сознание. При указанном под- ходе изучение человеческой психологии оказывается необхо- димым и первейшим условием исторического понимания н< >обще. Из некоего аксессуара истории, красочного дополне- ния к более «серьезным» и капитальным ее темам социально- историческая психология вырастает в необходимый аспект исследования, в такую его предпосылку, без полного и по- < гоянного учета которой в истории вообще ничего нельзя попять верно и достаточно глубоко. Одна из центральных и наиболее актуальных задач современного исторического । к следования состоит в рассмотрении вопроса о том, как кон- кретно, в данных исторических условиях, происходит взаи- модействие материального и идеального, и как «субъектив- ные моменты», т. е. духовная жизнь живых людей, активных, мыслящих, чувствующих социальных существ, находят свое объективное выражение в их исторических деяниях. Развитие исторического знания на протяжении послед- них двух веков естественно и с неизбежностью привело ко все большей дифференциации различных его отраслей. В качестве обособленных дисциплин существуют экономи- ческая история и история социальная, история техники и пауки, история общественной мысли и история религии, ис- тория дипломатии и международных отношений... Теперь к этим историям прибавились «клиометрия» (количествен- ная история), историческая демография с историей детства, женщины, семьи, секса, история празднеств и многое дру- гое. Специализация углубляется, и это неизбежно. Но «спе- циалист подобен флюсу», и необходимым противодвиже- нием и коррелятом подобной дифференциации является тенденция интеграционная. В конце концов ведь и истори- ки хозяйства, и историки литературы и искусства изучают 249
тех же самых людей, их многообразную и пеструю в кон- кретных ее обнаружениях жизнь. Углубление в специальный предмет не должно скрыть от историка реальной истори- ческой целостности, из которой он вычленил для анализа тот или иной фрагмент, аспект. На какой основе возможна интеграция, где искать «камень свода» «тотальной исто- рии»? Именно здесь проблемы человеческого сознания на всех его уровнях, от теорий и высоких идей до повседнев- ных человеческих эмоций и бессознательных психических процессов, приобретают первостепенное значение. Я не вижу ни «идеализма», ни «субъективизма» в словах М. Блока о том, что историк, рассматривающий движение самых раз- личных общественных феноменов, экономики, социальной структуры, верований, политических коллизий, наблюдает, как они «сходятся мощным узлом в сознании людей»16. Исто- рические факты суть факты психологические постольку, по- скольку историю творит человек, поведение которого моти- вировано социально и культурно, материальными условия- ми его бытия и структурой его духовной жизни. Преодоление робости в постановке всего комплекса про- блем исторической антропологии позволило бы историкам достигнуть одновременно по меньшей мере двух целей. Во- первых, мы научились бы выдвигать более разносторонние, гибкие, лишенные схематизма и, следовательно, более убе- дительные объяснения исторических событий. Мы не на- кладывали бы на живую жизнь готовых трафаретов, а иска- ли объяснения в конкретной и неповторимой реальности. Тем самым мы в какой-то мере избавились бы от привычки переносить объяснительные модели, «работающие» приме- нительно к Новому времени, на более отдаленные эпохи. Скажем, понимание объекта собственности как бездушной вещи сплошь и рядом не подходит, когда историк изучает от- ношения между субъектом и владением в архаическом или средневековом обществах, в которых вещь нередко вопло- щала в себе частицу существа своего обладателя, наделялась магическими качествами; здесь на предмет владения перехо- дили «удача», «везенье» обладателя, сокровища закапывали или топили в реках и болотах не для того, чтобы впослед- ствии ими воспользоваться в земных целях, а для того, чтобы никто не мог посягнуть на материализованное в этих пред- метах благополучие человека, который и после смерти сто- 250
рожит свои богатства, сидя подле них в погребальном курга- не*. Демонстрация богатств или публичное их расточение представлялись подчас более выгодным и престижным спо- < обом их употребления, нежели экономное и рациональное применение для извлечения доходов. Все это, казалось бы, известно. И тем не менее и по сей день приходится встречаться с модернизированной трактов- кой этих явлений. Например, накопление в земле Скандина- вии тысяч кладов с сотнями тысяч серебряных монет в эпоху викингов пытаются объяснить в чисто экономических кате- гориях, не задумываясь над вопросом: почему викинги прята- ли свои сокровища, но не выкапывали их и, следовательно, нс намеревались воспользоваться ими на этом свете? Право- мерно ли смотреть глазами экономического историка на сфе- ру магии, религиозных верований и представлений о челове- ческой сущности? Подобная трактовка выявляет сознание на- шего современника, но отнюдь не сознание викинга. Средне- вековье - эпоха господства ритуала, условного демонстратив- ного жеста, заклинающего или благословляющего слова, < трогого этикета во всех социальных отправлениях человека. Что происходило в сознании этих людей, когда они прибега- ли ко всевозможным символическим процедурам, какова была их «субъективная реальность», мощно воздействовав- шая на реальность социальную? Здесь надобна тщательная и вдумчивая расшифровка «иероглифов» чужой культуры. Все категории, которыми пользуются историки, такие как «соб- ственность», «богатство», «власть», «государство», «религия» и другие, должны быть применяемы адекватно, с обдумыва- нием специфических черт и особенностей эпохи, общества, стадии общественного развития. Во-вторых, применяя категориальный аппарат и методы исторической антропологии, мы приблизили бы наше пони- мание истории к потребности общества: мы начали бы гово- рить с ним о его собственных проблемах. Рассуждение на уровне государств, классов и формаций или на уровне типо- логии и общих законов - вещь, бесспорно, необходимая, когда речь идет об историческом процессе в целом. Но при этом игнорируется уровень человеческих отношений. Поте- ряв человека в истории, историки вместе с тем потеряли и своего читателя. Между тем история как научная дисципли- на не может успешно выполнять своей социальной функ- 251
ции, если она не ставит перед культурой прошлого насущ- ных вопросов современности, отвечающих ее глубинным, жизненно важным потребностям. То, что с таким последовательным упорством в центр вни- мания нашей исторической науки на протяжении долгого времени выдвигался преимущественно вопрос об историче- ских законах, о формациях и их смене, то, что историю «подминали» под себя политическая экономия и социоло- гия, было проекцией определенного стиля мышления, по- рожденного социальным квиетизмом и тенденцией к подав- лению и элиминированию личного, индивидуального нача- ла за счет возвеличивания неуклонно действующего всеоб- щего закона. Прислушиваясь к торжественной и мощной по- ступи миллионов, не различали шагов простого человека, рядового гражданина. История перестала быть наукой о чело- веке, ибо утратила к нему непосредственный интерес. Она ут- ратила свой нравственный пафос, а потому перестала быть и наукой для человека. История - процесс, в котором диалектически взаимодей- ствуют свобода и необходимость, - изображается преимуще- ственно sub specie necessitatis. В этом двуединстве свободы и необходимости, которое нужно и раскрывать в его противо- речивости, историки делают акцент на необходимости, обусловленности, неизбежности. Иные возможности, поми- мо реализованных, не рассматриваются, и телеологизм не- приметно прокрадывается в рисуемые историками, этими «профетами, прорицающими о прошлом», картины разви- тия общества. Между тем всегда существует «поле возмож- ностей»17, лишь часть которых осуществляется. Совершен- но очевидна как философская, так и нравственная важность такой постановки вопроса. Если не мистифицировать историческую закономер- ность и не видеть в ней трансцендентной силы, высящейся над историей и над людьми, то, очевидно, пришлось бы при- знать, что она складывается в процессе человеческой дея- тельности, суммируется из действий людей. Эти действия сами по себе детерминированы. Но их детерминирован- ность унаследованным состоянием общества и всем строем жизни не обусловливает простой повторяемости, механиче- ского воспроизводства прежней стадии хозяйства, социаль- ного строя или культуры. Детерминация в истории не ис- 252
ключает, а, напротив, предполагает большую или меныпую •^степень свободы». Движение, изменение в истории вызва- ны человеческим выбором и инициативой. В любой, самой ыстойной ситуации кто-то начинает новое, небывалое, по- < гупает не так, как повелось до него, т. е. руководствуется < коей свободой, сколь ни узки рамки, в которые эта свобода поставлена конкретными историческими обстоятельствами и самим доминирующим типом сознания. Приручение дико- го злака или одомашнивание животного, изобретение ору- дия труда, ваяние статуи и выработка магического заклина- ния, сочинение молитвы или песни, призыв к мятежу и со- < гавление цехового устава, научное открытие - все это об- наружения свободы воли, активности человека, индивида или социальной группы. Историки, археологи, этнологи констатируют появление нового в качестве совершившего- < я факта, но важно распознать за этим первым шагом воле- вой акт пионера, нарушителя традиции. Всякое начинание утопично, ибо беспрецедентно. Но если новаторство одоб- рено социумом, принято, внедрено, оно включается в соци- альную практику и перестает быть непривычным. Историки улавливают новое слово мыслителя или поэта, но упускают из виду момент новаторства в повседневной жизни, в хозяй- < гве, в быту. В основе развития общества в конечном счете лежит раз- витие производительных сил. Но почему они развиваются? 11е в процессе ли все того же развертывания активности лю- дей, не в результате ли обнаружения человеческой свободы? 11с тем ли эволюция общества в корне отлична от эволюции природы, что последняя слепа, тогда как первая представ- ляет собой сочетание осознанных и неосознанных челове- ческих действий, социальных автоматизмов и индивидуаль- ной свободы, волеизъявления и подчинения необходимос- ти? Не нужно ли признать, что историческая закономер- ность формируется наряду со всеми другими слагаемыми также и на основе овеществленной и социально одобренной человеческой инициативы? Социолог имеет дело с уже оформившимися законами, историк же должен уметь схва- тывать явление и в момент его возникновения, в качестве потенции будущего движения, когда совершается выбор и не исключена реальная инициатива, когда наметившаяся тенденция развития еще не «затвердела» в непреложный за- 253
кон. Мне кажется, что растущая в исторической науке тен- денция рассматривать человека в качестве кардинального момента исторического движения есть реакция на опреде- ленные явления современной истории и на извращающие смысл марксизма вульгарно-социологические и механисти- ческие, антигуманные его интерпретации. Повторяю, проблема соотношения свободы и социального закона, инициативы и исторической необходимости нуждает- ся в специальной углубленной проработке как на уровне тео- рии, так и в конкретной исследовательской практике. Здесь эта проблема лишь упомянута, чтобы подчеркнуть: изучение психологической, антропологической стороны исторической жизни связано с обнаружением самой сути последней. * * * Изложенные выше соображения были приведены с це- лью показать, что антропологический подход к исследова- нию истории действительно имеет принципиальное значе- ние; его применение открывает новые перспективы для по- знания прошлого. Введение социально-психологического ракурса рассмотрения влечет за собой перегруппировку все- го поля исторических изысканий, вводит в историческую науку новые параметры и предполагает переосмысление многого из того, что было сделано до сих пор. Речь идет не о пристройке к прежнему зданию исторической науки еще одного флигеля, но о глубокой реконструкции всего этого здания, во всех его отсеках. В самом деле, темы, которые еще недавно казались второ- или третьестепенными для ис- торического исследования, ныне приобретают новый смысл, существенный для исторического понимания; пери- ферийное оказывается центральным. Именно проблемы изучения ментальности, духовной жизни людей на всех ее уровнях, во всех обнаружениях - от высокоинтеллектуаль- ного, логически прорефлектированного творчества и до смутных образов и неосознанных реакций, властно вторга- ются в круг зрения историка. Виденье мира, характерное для данной человеческой общности и, естественно, дифференцирующееся в разных стратах и классах, представляет собой неотъемлемый ком- понент социальной системы. Все побуждения людей, все 254
< гимулы их общественного поведения, их экономической, политической и культурно-творческой деятельности прохо- дит через их сознание, преобразуясь в нем и получая от него < нсцифическую окраску. Подчеркну еще раз, что дело не ис- черпывается доктринами и теориями, вообще четко форму- лируемыми, прошедшими через ясное сознание мыслями, - ы этим выговоренным, рациональным пластом сознания та- нк я текучая магма неоформленных и невербализованных, но тем не менее (или именно поэтому) в высшей степени це пких и устойчивых навыков мысли, аффективных ком- плексов. Историки привыкли изучать систематизирован- ную мысль интеллектуалов, между тем как сознание широ- ких слоев населения оставалось за пределами их внимания. 1сперь же общественное сознание «человека с улицы» мощ- но вторгается в круг зрения историков. В плане источниковедческом внедрение историко-антро- нологических методов означает глубокую переоценку значи- мости разных категорий источников и придание несравнен- но большего веса тем памятникам, которые до недавнего времени оставались в небрежении. Например, при изуче- нии религиозной психологии европейцев Средневековья и начала Нового времени особую важность приобретают, на- ряду с теологическими текстами и официальными докумен- тами церкви, такие использовавшиеся приходскими священ- никами материалы, которые были адресованы пастве и по- этому по принципу «обратной связи» отражали ее взгляды и настроения. «Низшие» жанры средневековой словесности, на которые историки литературы не были склонны обра- щать внимание, оказались в центре интересов историков ментальности, так как именно в них особенно широко, хотя и косвенным образом, выявляются специфические черты народной религиозности и картины мира необразованных людей. В частности, перенос центра тяжести в изучении де- мономании и охоты на ведьм, прокатившейся по Европе в XV-XVII вв., с изучения ученых трактатов по демонологии на анализ бесчисленных судебных дел, конкретных юриди- ческих казусов, за которыми скрываются реальные чело- веческие судьбы и трагедии, позволил по-новому осветить существенные аспекты проблемы и обнаружить опреде- ленные черты народной культуры периода перехода к Ново- му времени. 255
В плане методики сдвиги не менее существенны. Исто- рики более не склонны доверять прямым высказываниям людей изучаемой эпохи, выражающим их субъективное ви- денье, а потому тенденциозным, - они предпочитают им не- прямые свидетельства, выявление имплицитных оценок и невольно выраженных взглядов и представлений, т. е. те ас- пекты миросозерцания, которые относятся скорее к «плану содержания», нежели к «плану выражения». Историк мен- тальности особенно дорожит случаями, когда изучаемая культура «проговаривается» о таких своих тайнах, о кото- рых она сама не догадывалась. Вспомним слова Бахтина: «Мы ставим чужой культуре новые вопросы, каких она сама себе не ставила, и чужая культура отвечает нам, открывая пе- ред нами новые свои стороны, новые смысловые глуби- ны»18. Этот метод проникновения в «подсознание» культуры уже принес немало ценных плодов. Именно так удалось рас- познать культурные образы детства, смерти, пространства в восприятии людей Средневековья и обнаружить алогизмы и парадоксы средневекового сознания, проливающие свет на восприятие средневековыми людьми времени и вечности, на безразличие коллективного бессознательного к противо- речию, на соотношение официальной религии и расхожих верований19. Применение новых методов к изучению уже известных источников воочию продемонстрировало их не- исчерпаемость, - все зависит от творческой пытливости во- прошающего их историка! В плане постановки новых проблем достаточно указать на совсем недавно возникшую проблему народной, неофи- циальной религиозности. Шире - это проблема реального содержания христианства в средневековой Европе. Христи- анство «немотствующего большинства» существенно отли- чалось от христианства богословов и высшего духовенства; догматика и практика широко расходились между собой, и ныне уже не приходится придерживаться иллюзии, будто по религиозному поведению и миросозерцанию избранных можно судить о характере «приходского христианства» масс. Начинают смутно вырисовываться контуры «альтерна- тивной религии» необразованных, простолюдинов. По-но- вому рассматривается теперь и проблема взаимоотношений между культурой интеллектуальной элиты и культурой неве- жественных масс. Если «элитарно» настроенные историки 256
< клонны видеть в этих отношениях главным образом рас- пространение возникавших на «верхах» культурных моде- лей в более широких слоях общества, то историки менталь- ностей вынуждены существенно менять ракурс рассмотре- ния: они констатируют вместе с тем и воздействие массовых ре лигиозных и культурных потребностей на официальную ре лигию церкви. История общественной мысли в традиционном понима- нии сосредоточена на анализе взглядов идеологов, мыслите- /к й, на выяснении связи идей, высказывавшихся в разные пе риоды, и их эволюции. Между тем историческая психоло- гия обращает внимание на «социальную историю идей», т. е. на их превращения, которые вызываются их распростране- нием в определенной социальной среде. В каком виде воз- зрения, высказанные тем или иным мыслителем, восприни- маются этой средой? Идея становится материальной силой, когда она овладевает массами, - но каков механизм ее про- никновения в умы людей и как массы ею завладевают? Что происходит с идеей в процессе ее проникновения в массу? 11 деи не только вульгаризуются, они трансформируются, по- лучают новое содержание. Опыт изучения под этим углом крсния христианства в Средние века и в Новое время высо- копоучителен. Средневековое христианство, понимаемое нс как собрание верований, текстов и ритуалов, унаследо- ванных от более ранних эпох, но как конкретное содержа- ние духовной жизни народа, оказывается существенно иным образованием, нежели первоначальное евангельское уче- ние или официальное богословие. Главное же заключается в гом, что смысл учения постоянно и неприметно меняется, в зависимости от периода, от социальной среды, в которой оно распространяется, от потребностей и уровня понима- ния. И нужно признать: изучение действительной истории < редневекового христианства - достояния эмоциональной и интеллектуальной жизни широких слоев населения Европы и мощного фактора их социального поведения - остается делом будущих историков. Такова судьба любой идеи, вышедшей за пределы узкого круга идеологов и толкователей. «Социальная история идей» разработана слабо, но она представляет огромный ин- терес и в плане истории общественного мнения и бытовой идеологии, и с точки зрения поведения социальных групп, 1773 257
которые берут на вооружение определенную идею. Истори- ческая антропология дает новый аспект рассмотрения идео- логии. Она как бы подвергает своего рода экзамену «на об- щественную прочность» и эффективность мыслительные конструкции, вышедшие из голов теоретиков. Тем самым ис- тория общественной мысли включается в социальную исто- рию. Теория и практика в этом пункте сближаются. Наконец, в плане методологии требование междисципли- нарности или, лучше сказать, полидисциплинарности ни- когда не звучало столь повелительно, как в наше время, при- чем именно в связи с постановкой проблем исторической антропологии. Нет такого аспекта жизни человека, от тру- довой его деятельности и отношений собственности и до аффективной и художественной жизни, от биологических и экологических основ до религиозных озарений и «погра- ничных» состояний психики, который не входил бы в сферу компетенции исторической антропологии. Поэтому исто- рия вступает во взаимодействие с лингвистикой и географи- ей, этнологией и искусствознанием, историей литературы и биологией, социологией и историей науки и техники, исто- рией права и психологией. Отношения с психологией осо- бенно заманчивы, но очень непросты и нуждаются в теоре- тической проработке. Создалась в высшей степени противоречивая ситуация. С одной стороны, быть только историком, который удовле- творял бы требованиям исторической антропологии, пре- дельно трудно, почти невозможно. «Нельзя объять необъят- ное», но нужно ориентироваться в самых различных отрас- лях знания. С другой стороны, современный историк не мо- жет не быть историком культуры и ментальности. Ему нужно постоянно и разносторонне учиться. Замыкание в узких тра- диционных рамках исторического ремесла обрекает его на умственный провинциализм, на невосприимчивость к ново- му знанию и на неспособность к постановке адекватных научных вопросов. Именно в этой области гуманитарного знания более, чем где-либо еще вскрывается устарелость и косность унаследованной от давних времен системы обу- чения историков, не воспитывающей у них широты взгляда и смелости поиска. Если позволительны футурологические предположения, то я высказал бы такое: историческая наука грядущего сто- 258
/|стия будет прежде всего психологически и культурологиче- < ки ориентированным знанием. Такой прогноз опирается на изучение новейших и наиболее перспективных течений историографии. Эти исследования, несомненно, будут про- должены и углублены и, главное, получат должную теорети- ческую базу. История превратится в науку о Человеке. 1 См.: Идеология феодального общества в Западной Европе: про- блемы культуры и социально-культурных представлений Средневеко- вья в современной зарубежной историографии. М., 1980; Культура и < >бщество в Средние века: методология и методика зарубежных иссле- дований. М., 1982. 1987. Вып. I—II. 2 HalphenL. Introduction a 1’Histoire. Р., 1946. Р. 61. 3 См.: Mann H.D. Lucien Febvre. La pensee vivante d’un historien. P., 1971. P. 66. 4 Fustel de Coulanges N.D. Histoire des institutions politiques de Panci- < nne France. P, 1922. V. 4. P. 32-33, ср. P. 278. 5 Huizinga J. Geschichte und Kultur. Gesammelte Aufsatze. Stuttgart, 1954. S. 106. 6 Febvre L. Combats pour 1’histoire. P, 1965. P. 30, 32, 109. 7 Ibid. P. 40, 118, 437. 8 Бахтин М.М. Эстетика словесного творчества. М., 1979. (:. 334-335. 9 См.: Баткин Л.М. Два способа изучать историю культуры // Вопр. философии. 1986. №12. 19 См.: Бахтин М.М. Творчество Франсуа Рабле и народная культу- ра Средневековья и Ренессанса. М., 1965. “ См.: БаргМ.А. Эпохи и идеи. Становление историзма. М., 1987. 12 Vovelle М. Y a-t-il un inconscient collectif? // La Pensee. 1979. 205. P. 136. 13 Маркс К., Энгельс Ф. Соч. Т. 13. С. 6-7. Понятие «соответствия» форм общественного сознания социальной структуре нужно интер- претировать более широко и диалектично. См.: Келле В.Ж., Ковалъ- юн М.Я. Теория и история. М., 1981. С. 232. 14 Маркс К, Энгельс Ф. Соч. Т. 27. С. 402-403. 15 См.: ВолобуевП.В. Выбор путей общественного развития: теория, । к гория, современность. М., 1987. 1Ь БлокМ. Апология истории, или Ремесло историка. М., 1986. С. 89. 17 Волобуев П.В. Указ. соч. С. 23. 18 Бахтин М.М. Эстетика словесного творчества. С. 335. 19 См. об этом: Гуревич А.Я. Проблемы средневековой народной культуры. М., 1981. (Впервые опубликовано: «Вопросы философии». 1988. № 1. С. 56-70)
Смерть как проблема исторической антропологии: о новом направлении в зарубежной историографии Проблема смерти не нова для этнолога: погре- бальные обряды и связанные с ними символика, фольклор и мифология представляют собой важное средство для понима- ния народных обычаев и традиций. Не нова эта проблема и для археолога, который на основе материальных остатков да- леких эпох пытается реконструировать характер погребений и представления древних людей о смерти и загробном мире. Многократно встречались с темой смерти историки литера- туры. Реальна эта проблема и для философов. Однако собст- венно историки всерьез занялись проблемой смерти совсем недавно. Постепенно стало обнаруживаться, что смерть - это не только сюжет исторической демографии или теологии и церковной дидактики. Смерть - один из коренных пара- метров коллективного сознания, а поскольку последнее не остается в ходе истории неподвижным, то изменения эти не могут не выразиться также и в сдвигах в отношении человека к смерти. Смерть - компонент картины мира, существующей в сознании членов данного общества в данный период. Изуче- ние установок в отношении к смерти, которые заслуживают внимания и сами по себе, может пролить свет на установки людей в отношении к жизни и основным ее ценностям. По мнению некоторых ученых (Ф. Арьес, П. Шоню), отношение к смерти служит эталоном, индикатором характера цивилиза- ции. В отношении к смерти выявляются тайны человеческой личности. Но личность, условно говоря, - «средний член» между культурой и социальностью, то звено, которое их объ- единяет. Поэтому восприятие смерти, загробного мира, свя- зей между живыми и мертвыми - темы, обсуждение которых могло бы существенно углубить понимание историками соци- ально-культурной реальности минувших эпох. Так в самом общем виде ставится эта проблема в новейшей историографии. Недавно еще как бы не существовавшая 260
ц/|я исторического знания, она внезапно и взрывообразно возникла на горизонте исследования, приковав внимание многих историков, прежде всего медиевистов и специалис- тов по истории Европы в XVI-XVIII вв. Литература эта уже < трудом поддается обозрению. Тема осознания смерти в и< тории вызывает широкий интерес, и здесь с особенной ясностью обнаруживается и без того понятная связь направ- ления научных поисков в гуманитарных дисциплинах с во- просами современности. Видный французский историк М. Вовель в своей недавней статье предостерегал против < мешения научного исследования восприятия смерти в про- шлом с модой1. Впрочем, мода ведь тоже выражает обще- < гвенную потребность. Мне хотелось бы остановиться на отдельных работах, по- священных проблеме восприятия смерти в истории, кото- рые кажутся наиболее капитальными и интересными по по- становке вопросов и провоцируют дальнейшее изучение. Рассмотрение этих трудов открывает путь к более широкой проблематике истории культуры и именно того ее направле- ния, которое называют «историей ментальностей» (1’his- (oire des mentalites). Ментальность - социально-психологические установки, способы восприятия, манера чувствовать и думать. Менталь- ность выражает повседневный облик коллективного созна- ния, не отрефлектированного и не систематизированного посредством целенаправленных умственных усилий мысли- телей и теоретиков. Идеи на уровне ментальности - это не по- рожденные индивидуальным сознанием завершенные в себе духовные конструкции, а восприятие такого рода идей опре- деленной социальной средой, восприятие, которое их бессо- знательно и бесконтрольно видоизменяет, искажает и упро- щает. Но не на уровне ли ментальности подчас нужно искать и ту мыслительную и эмоциональную почву, в которой зарож- дается идея как таковая? В этом смысле правомерно говорить о «социальной истории идей», существеннейшим образом отличающейся от истории идей в «чистом виде». Неосознанность или неполная осознанность - один из важных признаков ментальности. В ментальности раскры- вается то, о чем изучаемая историческая эпоха вовсе и не со- биралась, да и не была в состоянии сообщить, и эти ее не- вольные послания, не отфильтрованные и не процензуриро- 261
ванные в умах тех, кто их отправил, тем самым лишены на- меренной тенденциозности - в них эпоха как бы помимо собственной воли «проговаривается» о самой себе, о своих секретах. В этой особенности ментальности заключена огромная ее познавательная ценность. На этом уровне удает- ся расслышать такое, о чем нельзя узнать на уровне созна- тельных высказываний. Круг знаний о человеке в истории, о его представлениях и чувствах, верованиях и страхах, о его поведении и жизненных ценностях резко расширяет- ся, делается более многомерным и глубже выражающим спе- цифику исторической реальности. Исключительно существенно то обстоятельство, что но- вые знания о человеке, включаемые в поле зрения историка на уровне ментальности, относятся по преимуществу не к одним лишь представителям интеллектуальной элиты, кото- рые на протяжении большей части истории монополизиро- вали образование, а потому и фиксацию информации, тради- ционно доступной историкам, но и к широким слоям населе- ния. Если идеи вырабатывают и высказывают немногие, то ментальность - неотъемлемое качество любого человека, ее нужно лишь уметь уловить. До того «безмолвствовавшее большинство», практически исключаемое из истории, ока- зывается способным заговорить на языке символов, ритуа- лов, жестов, обычаев и суеверий и донести до сведения исто- рика хотя бы частицу своего духовного универсума. Выясняется, что ментальности образуют свою особую сферу, со специфическими закономерностями и ритмами, противоречиво и опосредованно связанную с миром идей в собственном смысле слова, но ни в коей мере не сводимую к нему. Проблема «народной культуры» - сколь ни неопреде- ленно и даже обманчиво это наименование - как проблема духовной жизни масс, отличной от официальной культуры верхов, ныне приобрела новое огромное значение именно в свете исследования ментальностей. Сфера ментальностей столь же сложно и непрямо связана и с материальной жизнью общества, с производством, демографией, бытом. Отражение определяющих условий исторического процес- са в общественной психологии - обычно преображенное и даже искаженное, и культурные и религиозные традиции и стереотипы играют в ее формировании и функционирова- нии огромную роль. 262
Разглядеть за «планом выражения» «план содержания», проникнуть в этот невыговоренный ясно и текучий по свое- му составу пласт общественного сознания, настолько пота- енный, что до недавнего времени историки и не подозрева- ли о его существовании, - задача первостепенной научной важности и огромной интеллектуальной привлекательнос- ти. Ее разработка открывает перед исследователями поисти- не необозримые перспективы2. Но сразу же возникает во- прос: каким образом может историк, пользуясь проверяемы- ми научными процедурами, осуществить эту задачу? Где ис- кать источники, анализ которых мог бы раскрыть тайны коллективной психологии и общественного поведения лю- дей в разных обществах? Знакомство с новыми трудами об отношении к смерти в Западной Европе, как мне кажется, многое могло бы ввести в лабораторию историка менталь- ных установок3. Включение темы восприятия смерти в круг зрения исто- риков - явление примерно того же порядка, как и включе- ние в него таких новых для историографии тем, как «вре- мя», «пространство», «брак», «семья», «сексуальность», «жен- щина», «детство», «болезнь», «аккультурация», «чувствитель- ность» (выбраны наугад несколько названий статей из эн- циклопедического справочника «Новая историческая наука», изданного в 1978 г. группой французских историков4). Прав- да, тема отношения к смерти в большей мере, чем другие темы исторической психологии, оказывается табуирован- ной или окутанной многообразными наслоениями, затемня- ющими ее смысл и скрывающими ее от взора исследователя. В этой связи вспоминают афоризм Ларошфуко: «Ни на солн- це, ни на смерть нельзя смотреть в упор»5. Тем не менее ис- следователи ментальностей решились обнажить «облик смерти» в истории, и это помогло им увидеть много нового в жизни и сознании людей минувших эпох. Названные сейчас проблемы и иные, им подобные, вста- ли перед историками после того, как они осознали важность слома междисциплинарных барьеров, отделяющих их про- фессию от других наук о человеке, - от этнологии или антро- пологии, социологии, социальной психологии, демогра- фии, биологии, лингвистики, фольклористики, истории языка, литературы и мифа. То направление истории культу- ры, о котором идет речь, нередко именует себя «историчес- 263
кой антропологией»: оно ставит перед собой вопросы, кото- рые возникают и в перечисленных выше дисциплинах, но, разумеется, переформулируя их в категориях и терминах ис- торической науки6. То, что проблемы исторической антропологии, и в част- ности проблема отношения к смерти, наиболее оживленно обсуждаются медиевистами и «модернистами» (историками Европы в XVI-XVIII вв.), едва ли случайно. Круг источни- ков, которыми располагают исследователи этой эпохи, от- носительно стабилен, шансы на существенное расширение источниковедческой базы невысоки, и поэтому историкам волей-неволей приходится идти прежде всего по линии ин- тенсификации исследования. Ученый ищет новых подходов к уже известным памятникам, стремится задать им новые во- просы, на деле испытать источники на «неисчерпаемость». Постановка вопроса об отношении к смерти - яркое свиде- тельство того, насколько получение нового знания в исто- рии зависит от умственной активности исследователя, от его способности обновлять свой вопросник, с которым он подходит к, казалось бы, уже известным памятникам. Проблематика смерти как факта истории культуры чрез- вычайно сложна и все еще непривычна для историка, поэто- му и критический разбор выдвинутых в новейшей литерату- ре концепций - дело нелегкое. Если, тем не менее, я решаюсь предпринять обзор нескольких французских монографий о смерти, то вижу известное оправдание своей смелости в собственном профессиональном интересе историка-медие- виста, который, следуя логике изучения вопросов средневе- ковой культуры и, в частности, народной «низовой» культу- ры, пришел к проблеме восприятия смерти и толкования по- тустороннего мира людьми Средневековья. Соответственно, мною отобраны для обзора работы, затрагивающие Средне- вековье или целиком ему посвященные; однако знание более широкого круга исследований по этому вопросу не оставляет сомнения в том, что выбраны наиболее представительные исследования широкого плана, на материале которых осо- бенно удобно рассмотреть проблему как таковую. Французский демограф и историк Филипп Арьес, кото- рый в 60-е приобрел широкую известность своей новатор- ской книгой о ребенке и семейной жизни в период позднего Средневековья и начала Нового времени, в 70-е годы опуб- 264
ликовал несколько работ, посвященных установкам западно- европейцев в отношении к смерти. Хотя эти установки ме- нялись чрезвычайно медленно и исподволь, так что сдвиги вплоть до самого последнего времени ускользали от внима- ния современников, установки эти, как доказывает Арьес, отнюдь не оставались равными самим себе, и исследователь, принадлежащий к обществу, в котором сдвиги в отношении к смерти сделались резкими, внезапными и потому всем за- метными, смог обратить внимание на историю этих фено- менов в прошлом. Необычайно широкий временной диапазон исследова- ния - начиная ранним Средневековьем и кончая нашими днями - объясняется прежде всего тем, что для обнаруже- ния мутаций в установках в отношении к смерти их нужно рассматривать в плане la longue duree: ментальности, как правило, изменяются исподволь и очень медленно (по выра- жению Ф. Броделя, это «темницы, в которые заключено вре- мя большой длительности»), и эти неприметные для самих участников исторического процесса смещения могут стать предметом изучения историка лишь при условии, что он применит к ним большой временной масштаб. Такая поста- новка вопроса не может не вызывать живейшего интереса, и действительно, книга Арьеса породила волну откликов, не только в виде критики его построений, но и в виде новых ис- следований, посвященных теме восприятия смерти и за- гробного мира. Главный тезис книги Арьеса «Человек перед лицом смер- ти»: существует связь между установками в отношении к смерти, доминирующими в данном обществе на определен- ном этапе его развития, и самосознанием личности, типич- ной для этого общества. Поэтому в изменении восприятия смерти находят свое выражение сдвиги в трактовке челове- ком самого себя. Иными словами, обнаружение трансфор- маций, которые претерпевает смерть в «коллективном бес- сознательном», могло бы пролить свет на структуру челове- ческой индивидуальности и на ее перестройку. Начальный этап эволюции, восходящий к архаической стадии, Арьес характеризует как «прирученную смерть». Это не означает, однако, что до того смерть была «дикой»: он хочет лишь подчеркнуть, что люди раннего Средне- вековья относились к смерти, как к обыденному явлению, 265
не внушавшему им особых страхов. Человек органично включен в природу, и между мертвыми и живыми существует гармония. Поэтому «прирученная смерть» была вместе с тем смертью, которую принимают в качестве естественной не- избежности. Так относится к смерти рыцарь Роланд, но так же фаталистически ее принимает и русский крестьянин из повести Льва Толстого. Смерть не осознавали как личную драму и вообще не воспринимали в качестве индивидуаль- ного по преимуществу акта - в ритуалах, которые окружали и сопровождали кончину, выражалась солидарность индиви- да с семьей и обществом. Эти ритуалы были частью общей стратегии человека в отношении к природе. Человек обыч- но заблаговременно чувствовал приближение конца и гото- вился к нему; умирающий - главное лицо в церемониале, ко- торый оформлял его уход из мира живых. Но и самый этот уход не воспринимался как полный и бесповоротный раз- рыв, поскольку между миром живых и миром мертвых не ощущалось непроходимой пропасти. Внешним выражением этой ситуации, по мнению Арьеса, может служить то об- стоятельство, что на протяжении всего Средневековья по- гребения располагались на территории городов и деревень (было важно, с точки зрения людей той эпохи, поместить покойника как можно ближе к усыпальнице святого, распо- ложенной в храме божьем), и что такая близость живых и мертвых никого не тревожила. Отсутствие страха перед смертью у людей раннего Средневековья объясняется, по Арьесу, тем, что, по их представлениям, умерших не ожида- ли суд и возмездие за прожитую жизнь, и они погружались в своего рода сон, который будет продолжаться «до конца времен», до второго пришествия Христа, после чего все, кроме самых тяжких грешников, пробудятся и войдут в цар- ствие небесное. Идея загробного суда, полагает Арьес, довольно позднего происхождения: такие сцены изображаются на порталах со- боров, начиная с XII в., а затем, примерно с XV в., представ- ление о суде над всем родом человеческим сменяется пред- ставлением о суде индивидуальном, который происходит в момент кончины человека. Этот переход объясняется рос- том индивидуального сознания, испытывающего потреб- ность связать воедино все фрагменты человеческого суще- ствования, до того разъединенные состоянием летаргии 266
неопределенной длительности, которая отделяет время зем- ной жизни индивида от времени завершения его биографии и момент грядущего Страшного суда. В своей смерти чело- иск открывает собственную индивидуальность. Происходит ••открытие индивида, осознание в час смерти или в мысли о смерти своей собственной идентичности, личной исто- рии, как в этом мире, так и в мире ином»7. Характерная для < редневековья анонимность погребений8 постепенно изжи- вается, и вновь, как и в Античности, возникают эпитафии и надгробные изображения умерших. В XVII в. создаются новые кладбища, расположенные вне городской черты, - о низость живых и мертвых, ранее не внушавшая сомнений, отныне оказывается нестерпимой, равно как и вид трупа, < к<лета, который был существенным компонентом искус- < тиа в период расцвета жанра «пляски смерти» в конце Средне- вековья. Нов этот период человек находит средство «колонизо- вать», освоить потусторонний мир и манипулировать им. Завещание дает ему возможность обеспечить собственное благополучие на том свете и примирить любовь к земным богатствам с заботой о спасении души. Не случайно как раз в<> второй период Средневековья возникает представление о чистилище, отсеке загробного мира, занимающем проме- жуточное положение между адом и раем. Тенденция к вытеснению смерти из коллективного созна- ния, постепенно нарастая, достигает апогея в наше время, когда, по утверждению Арьеса и некоторых западных со- циологов, общество ведет себя так, как будто вообще никто нс умирает, и смерть индивида не пробивает никакой бреши в структуре общества. В наиболее индустриализованных « гранах Запада кончина человека обставлена так, что она «тановится делом одних только врачей и предпринимате- ле й, занятых похоронным бизнесом. Но Арьес замечает и иную тенденцию в отношении к смерти в Новое время: ро- мантизм открыл социально-психологическое явление, на- iiiaiinoe Арьесом «твоя смерть»; человек особенно драма- । ичпо воспринимает и переживает уход из жизни близкого, любимого существа, кончина которого представляется ему оолсе тягостной утратой, нежели его собственная смерть. .)ту тенденцию ученый связывает с изменившимся в Новое время характером семьи, ее эмоциональной ролью. 267
Путь, пройденный Западом от архаической «приручен- ной смерти», близкой знакомой человека, к «медикализо- ванной» «извращенной» смерти наших дней, «смерти за- претной», отражает коренные сдвиги в стратегии общества, бессознательно применяемой в отношении к природе. В этом процессе общество берет на вооружение, актуализи- рует те идеи из имеющегося в его распоряжении фонда, ко- торые соответствуют неосознанным его потребностям на данном этапе. Таковы, в самом конспективном виде, наблюдения и пост- роения Арьеса. Краткое резюме не передает богатства со- держания его объемистого исследования, насыщенного кон- кретными фактами и интересными выводами. Но в данном случае хотелось бы сосредоточить внимание на способе ар- гументации Арьеса, на методах его работы и на источниках, им привлекаемых. Источники эти весьма разнообразны. Здесь и археологический материал - данные о древних клад- бищах, и эпиграфика, и иконография, и письменные памят- ники, начиная с рыцарского эпоса и завещаний и кончая ме- муарной и художественной литературой Нового времени. Но как обращается Арьес с источниками? Он исходит из уверенности в том, что сцены умиротво- ренной кончины главы семьи, окруженного родственни- ками и друзьями и сводящего последние счеты с жизнью (выражая свою последнюю волю, завещая имущество, прося простить ему причиненные обиды), - не литературное кли- ше, а выражение подлинного отношения средневековых лю- дей к своей смерти. Он не замечает противоречий между идеальной нормой и литературными клише, с одной сторо- ны, и фактами действительности - с другой. Между тем кри- тики показали, что подобные стилизованные сцены не ре- презентативны для этой эпохи, ибо известны и другие, в ко- торых умирающий, и даже духовное лицо, испытывал перед близящейся смертью растерянность, страх и отчаянье. Глав- ное же заключается в том, что характер поведения умираю- щего зависел от его социальной принадлежности и окруже- ния; бюргер умирал не так, как монах в монастыре. В противоположность Арьесу, который полагает, что страх смерти в Средние века умерялся ритуалом и молит- вами, западногерманский медиевист А. Борст утверждает, что в эту эпоху страх смерти должен был быть особенно 268
острым, - он имел как психобиологические, «экзистен- циальные» корни, так и религиозные, и никто из умираю- щих не мог быть уверен в том, что избежит мук ада9. Но дело не только в одностороннем и подчас произ- вольном употреблении письменных источников. Арьес в большей мере опирается на памятники изобразительного искусства, чем на произведения письменности. К каким про- счетам приводит подобное обращение с материалом, свиде- тельствует хотя бы такой факт. На основе одного изолиро- ванного памятника - рельефа на саркофаге св. Агильберта (ок. 680 г., Жуарр, Франция), изображающего Христа и вос- кресение мертвых, Арьес делает далеко идущий вывод о том, что в раннее Средневековье якобы еще не существо- вало идеи посмертного воздаяния: Страшный суд здесь, как он утверждает, не изображен. Сама по себе убедительность argument! ex silentio весьма с омнительна. По существу же необходимо сказать: Арьес дал весьма спорную, чтобы не сказать ошибочную, трактовку ре- льефа на саркофаге Агильберта. Как показал Б. Бренк, здесь изображен именно Страш- ный суд: вокруг Христа стоят не евангелисты, как предполо- жил Арьес, а воскресшие из мертвых - по правую его руку из- бранники, по левую - проклятые10. Сцена Страшного суда на этом рельефе - отнюдь не един- ственная в ранний период. Традиция его изображений вос- ходит к IV в., но если в позднеантичное время Страшный суд интерпретировался в иконографии аллегорически и симво- лически («отделение овец от козлищ», причем праведники и грешники изображались в виде этих животных, разделяе- мых пастырем), то в начале Средневековья картина резко меняется: сюжетом ее становится именно суд Христа над восставшими из мертвых, и особое внимание художники уде- ляют трактовке наказаний, которым подвергаются осужден- ные. Период, от которого сохранилось большинство иконо- графических свидетельств такого рода, - это период Каро- лингов. IX веком датируются фреска в церкви Мюстайр (Швейцария), «Лондонская резьба по слоновой кости», «Утрехтская псалтирь», «Штуттгартская псалтирь». Эта изо- бразительная традиция продолжается и в X-XI вв. («Бам- бергский апокалипсис», «Сборник отрывков из Библии» Генриха II и др.)11. Таким образом, вопреки утверждению 269
Арьеса, идея посмертного воздаяния, возвещенная еванге- лиями, не была забыта в искусстве раннего Средневековья. Это во-первых. Во-вторых же, и это главное, в тот самый период, к кото- рому относится рельеф на саркофаге св. Агильберта, средне- латинская литература дает серию картин Страшного суда, притом не столько суда над родом человеческим в «конце времен», сколько индивидуального суда, вершащегося в мо- мент кончины грешника или праведника либо незамедли- тельно после нее. Странный, чтобы не сказать произволь- ный, отбор источников Арьесом привел к тому, что он начи- сто игнорирует проповедь, нравоучительные «примеры», агиографию и, что особенно удивительно, многочисленные повествования о хождениях душ умерших по загробному миру, о видениях его теми, кто умер лишь на время и возвра- тился затем к жизни, дабы поведать окружающим о наградах и карах, ожидающих каждого на том свете12. Согласно этой расхожей литературе, хорошо известной уже в VI-VIII вв., в мире ином отнюдь не царит сон - в одних отсеках его пылает адское пламя и бесы мучают грешников, а в других святые наслаждаются лицезрением Творца. Таким образом, рушится и следующее звено в цепи по- строений Арьеса - о том, что представление о коллективном суде примерно в XV в. вытесняется представлением о суде над индивидом. Действительно, если ограничивать себя ис- ключительно изобразительным искусством, то гравюры со сценами умирающих в присутствии Христа, Богоматери и святых, с одной стороны, и демонов - с другой, появляются впервые лишь в конце Средневековья. Но что это доказыва- ет? Видимо, только то, что ограничиваться одним иконогра- фическим рядом при изучении ментальности столь же рис- кованно, как и игнорировать его. Необходимо сопоставле- ние разных категорий источников, понимаемых при этом, разумеется, в их специфике. И тогда выясняется, что сцены, изображенные на гравюрах XV в., во многом и главном сов- падают со сценами из видений потустороннего мира, упоми- наемых Григорием Великим, Григорием Турским, Бонифа- цием, Бэдой Почтенным и другими церковными авторами VI-VIII вв. Суд коллективный (над родом людским) и суд ин- дивидуальный (над душою отдельного умирающего) стран- ным и непонятным для нас образом сосуществуют в созна- 270
нии людей Средневековья, - это парадокс, но такой пара- докс, с каким необходимо считаться всякому, кто хочет по- нять специфику средневековой ментальности!13 Арьес же, выступающий в постановке проблемы смерти в роли смелого новатора, в трактовке занимающего нас во- проса идет проторенным путем эволюционизма; поначалу - «отсутствие индивидуального отношения к смерти», затем индивидуализация» этого отношения, обусловленная воз- росшим «бухгалтерским духом» людей позднего Средне- вековья... Дело доходит до того, что когда последователь Лрьеса рассматривает один и тот же лист гравюры XV в. с двумя изображениями суда над душою - Страшного суда, вер- шимого Христом с помощью архангела, который взвешива- ет на весах души умерших, и тяжбы между ангелами и бесами из-за души умирающего, - то он произвольно разрывает эту непостижимую для него синхронность двух, казалось бы, не- примиримых эсхатологических версий и утверждает, что первая сцена якобы отражает раннюю стадию представле- ний средневековых людей о загробном суде, а вторая - более позднюю стадию14. Внимательное же изучение источников приводит к выво- ду: представление о немедленном суде над душою умирающе- го и представление о Страшном суде в апокалиптическом «конце времен» с самого начала были заложены в христиан- ской трактовке мира иного, и мы действительно найдем обе версии в евангелиях, но для первых христиан, живших в ожидании немедленного конца света, это противоречие было неактуальным, тогда как в Средние века, когда наступ- ление конца света откладывалось на неопределенное время, сосуществование обеих эсхатологий, «малой», индивидуаль- ной, и «большой», всечеловеческой, вырастало в парадокс, выражавший специфическую «двумирность» средневеково- го сознания. Определенные сомнения внушает и мысль Арьеса о том, что la mort de toi, «твоя смерть», т. е. смерть другого, ближ- него, воспринимаемая как личное несчастье, явилась своего рода революцией в области чувств, происшедшей в начале Нового времени. Несомненно, с падением уровня смертнос- ти, наметившимся в этот период, внезапная кончина ребен- ка, молодого человека в расцвете сил должна была пережи- ваться острее, чем в более ранние времена, характеризовав- 271
шиеся низкой средней продолжительностью жизни и чрез- вычайно высокой детской смертностью. Однако «твоя смерть» была эмоциональным феноменом, хорошо извест- ным и в эпохи неблагоприятных демографических конъ- юнктур. Арьес охотно цитирует рыцарский роман, эпопею, но в них душевное сокрушение, более того, глубочайшее жизненное потрясение, вызванное внезапной смертью героя или героини, - неотъемлемый элемент поэтической ткани. Достаточно вспомнить Тристана и Изольду. Брюн- хильд в песнях «Старшей Эдды» не хочет и не может пере- жить погибшего Сигурда. Нет оснований ставить знак ра- венства между романтической любовью и любовью в Сред- ние века, - все, что я хочу отметить, это то, что осознание смерти близкого, любимого существа как жизненной траге- дии, а равно и сближение любви со смертью, о котором пи- шет Арьес, отнюдь не были открытием, сделанным впервые в Новое время. Арьесу принадлежит большая заслуга в постановке дей- ствительно важной проблемы исторической психологии. Он показал, сколь широкое поприще для исследования от- крывает тема восприятия смерти и насколько многообразен может быть круг привлекаемых для этого исследования ис- точников. Однако сам он пользуется источниками весьма произвольно, несистематично, не обращая должного внима- ния ни на время, к которому они относятся, ни на социаль- ную среду, относительно которой они могли бы дать инфор- мацию15. Самые серьезные раздумья вызывает отсутствие в его тру- дах социальной дифференциации ментальностей. Так, он широко привлекает материал надгробий и эпитафий, но по существу почти не оговаривает, что ведь это источники, спо- собные пролить свет на отношение к смерти лишь опреде- ленной социальной группы. То же самое приходится отме- тить и для завещаний, хотя, конечно, степень их распро- страненности шире, чем надгробий. Как и в труде о ребенке и семье при старом порядке во Франции, в работах Арьеса о смерти речь идет, собственно, только о верхушке обще- ства, о знатных или богатых людях. Интереса к умонастрое- ниям простолюдинов у этого ученого незаметно, либо он вовсе исключает их из поля зрения, либо исходит из молча- ливого допущения, что его выводы, опирающиеся на мате- 272
риал, который характеризует верхний пласт общества, так или иначе могут быть распространены и на его низы. Хотя < н ।, конечно, отлично знает, что, например, на протяжении < голетий бедняков хоронили отнюдь не так, как знатных и < <>< гоятельных людей: если тела последних помещали в крипты под полом церкви или в могилы в церковном дворе, । < > тела первых просто-напросто сбрасывали в общие ямы на кладбищах, которые не закрывали плотно до тех пор, пока они не были до отказа набиты трупами. Знает Арьес и то, что «жилищем» сильного мира сего или святого после кон- чины служил каменный саркофаг, в более позднее время < винцовый гроб или - для менее знатных и богатых - гроб де ревянный, тогда как тело бедняка доставляли к месту по- гребения на тачке или в гробу, который освобождался затем для новых похорон. Наконец, ведомо ему и то, что наиболь- шее количество заупокойных молитв и месс могло быть от- < лужено и произнесено (подчас многие тысячи) по завеща- нию богача, духовного и светского господина, а души пред- < гавителей прочих слоев общества должны были доволь- < гвоваться весьма скромными поминаниями. Поэтому и шансы социальных верхов и социальных низов на спасение или на сокращение сроков пребывания в чистилище расце- нивались в Средние века и в начале Нового времени в выс- шей степени неодинаково. Указанная особенность подхода Арьеса к проблеме смерти объясняется, по-видимому, некоторой общей теоретической предпосылкой. Он исходит из убеждения о существовании в < >бществе на определенном этапе его жизни единой менталь- ности. Более того, он считает правомерным рассматривать ментальное автономно, вне связи с социальным. Но тем са- мым Арьес обособляет такой предмет исследования, право на существование которого еще нужно обосновать. Как справед- ливо заметил его западногерманский критик, Арьес пишет ис- торию того, что по определению истории не имеет16. Такой подход противопоставляет Арьеса ряду других современных французских (и не только французских) историков, которые, напротив, настаивают на плодотворности изучения явлений социально-психологического порядка в корреляции, взаимо- действии с социальными отношениями. К работам представителей этого направления нам и нуж- но теперь обратиться. 273
Проблема смерти на конкретном материале изучается ныне многими специалистами, и обозреть эти работы нелег- ко. Но по широте охвата исторического времени и про- странства с книгой Арьеса может состязаться, пожалуй, только работа Мишеля Вовеля «Смерть и Запад с 1300 г. до наших дней». Книга эта представляет собой завершение целой серии его исследований, в которых наряду с отдель- ными наблюдениями и построениями содержится немало соображений теоретического и методологического плана. Новая книга создана, несомненно, в качестве своего рода «противовеса» капитальному труду Арьеса, и хотя прямой критики по адресу этого автора в работе Вовеля не так мно- го, в действительности полемика ведется на протяжении всего огромного (760 стр.) исследования, - полемика, рас- пространяющаяся и на решение конкретных вопросов, и на отбор, и на характер использования источников, и на обще- методологические проблемы. Иначе и не могло быть. Во- вель - марксист. Если Арьес, которого, конечно, никто не за- подозрит в подобной философской принадлежности, нахо- дит возможным по существу изолировать отношение людей к смерти от их социальной системы (и, возможно, именно поэтому, в силу невнимания к диалектике социального и культурного, довольно механически и прямолинейно связы- вает возникновение в конце Средних веков установок на ин- дивидуальное спасение с ростом «бухгалтерского духа» у го- родской буржуазии...), то Вовель утверждает, что образ смерти в определенный момент истории в конечном итоге включается во всеобъемлющую целостность способа произ- водства, который Маркс охарактеризовал как «общее осве- щение», как «специфический эфир», определяющий вес и значимость всех заключенных в нем форм. В образе смерти находит свое отражение общество, но это отражение иска- женное, двусмысленное. Речь может идти только о сложно опосредованных, косвенных детерминациях, и нужно осте- регаться утверждений, устанавливающих механическую за- висимость ментальности от материальной жизни общества. Развитие установок общества пред лицом смерти необходи- мо рассматривать во всех диалектически сложных связях с экономическим, социальным, демографическим, духов- ным, идеологическим аспектами жизни, во взаимодействии базисных и надстроечных явлений17. 274
В новой книге Вовеля критика концепции Арьеса раство- рена в исследовательском тексте, но в его статье «Существует ли коллективное бессознательное?»18 возражения Вовеля представлены в недвусмысленной и концентрированной форме. Вовель отвергает используемое Арьесом понятие «коллективного бессознательного», располагающегося на границе биологического и культурного, и указывает на зало- женные в нем теоретические и методические опасности. Под пером Арьеса это понятие мистифицирует реальную проблему. Во-первых, с его помощью Арьес постоянно экс- траполирует ментальные установки элиты на всю толщу об- щества, игнорируя народную культуру и религиозность и особенности восприятия смерти необразованными и пони- мания ими потустороннего мира. Во-вторых, использование понятия «коллективного бессознательного» приводит Арье- са к «двоякому редуцированию» истории. С одной стороны, он отвлекается от идеологии, ясно выраженных взглядов и установок тех или иных слоев общества; так, в частности, он не рассматривает протестантизма и «барочного» («посттри- дентского», контрреформационного) католицизма с их со- ответствующими трактовками смерти и отношений живых с тем светом. Снята проблема выработки и распростране- ния культурных моделей и характера их восприятия (вклю- чая и противодействие) в низших пластах общества. С дру- гой стороны, придерживаясь понятия «коллективного бес- сознательного» как автономной, движимой внутренне присущим ей динамизмом силы, Арьес отказывается видеть связи ментальности с социально-экономическими и демо- графическими структурами. Для Вовеля неотрефлектированность значительного слоя коллективного сознания не связана ни с какой мисти- кой и не может быть понята из самой себя. Между мате- риальными условиями жизни общества, пишет он, и восприя- тием жизни разными его группами и классами, ее отражени- ем в их фантазии, верованиях, представлениях происходит сложная и полная противоречий «игра». При этом еще нуж- но не упускать из виду, что ритмы эволюции базисных форм и движения ментальностей не совпадают, а подчас и совер- шенно различны. Поэтому путь «от подвала к чердаку» (название одной из книг Вовеля)19 проследить в высшей сте- пени нелегко, и Вовель замечает: история ментальностей 275
«не терпит посредственности и механистического редук- ционизма». Долгое время, пишет он, между марксистами и немарксистами существовало «неписаное джентльменское соглашение»: первые ограничивали себя преимущественно социально-экономической историей и историей классовой борьбы, отдавая вторым проблемы коллективного сознания и ментальных установок. Ныне историк-марксист должен иметь смелость сказать, что история ментальностей со все- ми ее специфическими трудностями также есть его поле деятельности20. Сравнение трудов Вовеля и Арьеса неизбежно и поучи- тельно. Оно сразу же оттеняет импрессионистичность на- блюдений Арьеса, который свободно цитирует одно за дру- гим показания источников, относящихся к разным време- нам и местам. По сути дела книгой Арьеса охвачен тот же период, что и книгой Вовеля, ибо разрозненные свидетель- ства из первого периода Средних веков едва ли могут со- здать самостоятельную картину отношения к смерти в ту эпоху. Вовель более последователен, строг в группировке материала, распределяя его по отграниченным один от другого этапам. Читая книгу Вовеля, чувствуешь себя на более прочной почве фактов также и потому, что он стре- мится систематично использовать разные категории памятников, избегая риска смешения жанров. Специалист по изучению массового, однородного материала завеща- ний в Провансе XVIII в., материала, который допускает и, более того, требует применения статистических методов, Вовель и в этой обобщающей книге по возможности ста- рается внести число и меру в изучение столь «деликатного» социально-психологического феномена, каковым являют- ся установки общества в отношении к смерти. Во все основ- ные разделы книги он включает подробный анализ демо- графических данных (численность населения, уровень рождаемости и смертности, средняя продолжительность жизни, по возможности с дифференциацией по возраст- ным группам, полам и социальным слоям и классам населе- ния), с тем чтобы затем поставить вопрос о связи между ними и субъективным, ментальным выражением концеп- ции смерти в данном обществе. Странно, но факт: истори- ческого демографа Арьеса цифры в рассмотренной выше работе совершенно не занимают. 276
I (аконец, нужно подчеркнуть, что Вовель, признавая наличие в конкретный период некоего общего духовного । шмата, вместе с тем не упускает из виду специфические нариации, присущие социальному сознанию определенных । рупп и слоев, и постоянно возвращается к проблеме резо- нанса той или иной концепции смерти в общественной сре- де, < тремясь по возможности устанавливать различия между преходящей и поверхностной модой или увлечением, огра- ничивающимся пределами элиты, с одной стороны, и более । дубокой и постоянной тенденцией, мощно охватывающей < < >зпание общества на самых разных уровнях, - с другой. Применяемый Вовелем метод исследования, по его соб- < гвенным словам, заключается в том, чтобы сочетать то- тальный подход, который охватывает как демографию, так и историю идей, как ритуалы, сопровождавшие и окружав- шие смерть, так и представления о потустороннем мире, < прослеживанием изменений, происходящих на протяже- нии больших временных отрезков. При этом Вовель, не < клонный, как мы знаем, говорить о «коллективном бессоз- нательном», вместе с тем подчеркивает, что значительная часть того, что высказывается обществом относительно < мерти, остается неосознанной, и с этим общим фондом представлений, верований, жестов, психологических со- < тояний в диалектической связи находятся религиозные, философские, научные и всякие иные рассуждения о смер- ти, которые имеют хождение в этом обществе21. Таким обра- зом, анализ отношения к смерти приходится вести на не- скольких, хотя и переплетающихся уровнях, где неосознан- ное сменяется осознанным. Что касается характера изменений установок в отноше- нии к смерти, то Вовель, предостерегая против абсолютиза- ции «вневременности» «неподвижной истории», высказы- вается весьма сдержанно о выдвинутой Арьесом концепции, которая, как мы видели, сводится к последовательной инди- видуализации восприятия смерти. Историю этих измене- ний сам Вовель скорее склонен описывать в виде медлен- ного развития, в котором сочетаются разные модели пове- дения, развития, прерываемого конвульсивными, резкими скачками: катаклизмы, вызванные Черной смертью XIV в., возникновение темы «пляски смерти» в конце Средневе- ковья, «барочная» патетика смерти в конце XVI и в XVII в., 277
рецидивы ее у символистов и декадентов на рубеже XIX- XX столетий...22 Таким образом, время большой длитель- ности сочетается в истории восприятия смерти с временем кратким, ибо разные линии развития характеризуются не- одинаковыми ритмами. Вовель обращает особое внимание на «опасность умолчания» в истории восприятия смерти: на протяжении огромной эпохи мы почти ничего не слышим об отношении к смерти анонимных масс, и реальна ошибка: принять за их голос то, что говорили сильные мира сего. Изложение меняющихся установок в отношении к смер- ти не выглядит у Вовеля однотонно стилизованным, как в книге Арьеса. Начиная Средневековьем, точнее, периодом около 1300 г., Вовель выявляет не одну, а, по меньшей мере, две модели осознания смерти: смерть в повседневном и массовом ее восприятии (потенциально опасный мерт- вец-двойник, которого оставшиеся в живых стремятся уми- ротворить) и смерть в ее христианском облике. Последняя не выглядит под пером Вовеля более оригинальной, чем у Арьеса, хотя нужно отметить, что Вовель придает боль- шее значение роли религии в детерминировании устано- вок в отношении к смерти. Что же касается ее модели в гла- зах народа, то Вовель мог опереться здесь отчасти на нова- торское исследование культуры и религиозности крестьян пиренейской деревни Монтайю на рубеже XIII и XIV вв., опубликованное Э. Леруа Ладюри23. Этот французский уче- ный показал, что в Монтайю, часть населения которой была «заражена» ересью катаров (чем и был вызван инкви- зиционный процесс, детальные протоколы которого Леруа Ладюри использовал), верили, что души или, скорее, призраки умерших бродят вокруг поселения, не находя себе покоя. Обладая телами, подобно живым, они нуждают- ся в тепле и питье. Демоны сбрасывают в пропасть души тяжких грешников. Лишь со временем, после искупитель- ных странствий вокруг деревни живых, поселенцы «дерев- ни мертвых» умирают вторично. Катары придерживались учения о метампсихозе, т. е. способности души переселять- ся в тела других существ. Хотя церковная доктрина о за- гробном мире особого интереса у крестьян не вызывала и была им известна довольно смутно, тем не менее забота о спасении души и об избавлении от посмертных мук зани- мала огромное место в их сознании. 278
11сриод между началом XIV и концом XV в. Вовель счи- । .ц-г поворотным в истории смерти. Он не согласен с теми и< < лсдователями, которые видели первопричину бедствий и эпидемии чумы - Черной смерти конца 40-х годов XTV в. Демографический спад начался еще на рубеже XIII и XIV вв., и зло заключалось прежде всего даже не в самой чуме, сколь- ко в частых ее возвратах, так что население не успевало оправиться и восстановить свою прежнюю численность до прихода новой волны эпидемии. Демография Европы опре- делялась традиционной схемой цикла «климат-неурожай- ч ума-неурожай», из которой население не могло вырваться вплоть до XVIII в. В «столетия редкого человека» была ис- ключительно высока смертность новорожденных, немно- гие дети успевали стать взрослыми, а сорокалетние уже < читались стариками. Средняя продолжительность жизни пыла низка. Конкретнее: смертность достигала ежегодно >0-40 случаев на тысячу, средняя продолжительность жизни (оставляла 20-30 лет, лишь половина каждого поколения достигала двадцатилетнего возраста. (Для сравнения на- помним, что ныне в промышленно развитых странах еже- годная смертность не превышает 10 на тысячу, средняя про- должительность жизни 70 лет и более, а детская смертность резко упала.) То, что смерть была суровой повседневностью, объясняет изменения в коллективной психологии. Обострение страхов и апокалиптических ожиданий находило самые разные и не- сходные выражения: от распространения массовых самобиче- ваний и еврейских погромов (инаковерцев винили в отравле- ниях) до истерических плясок, с помощью которых хотели одолеть страх смерти; от роста численности изображений (/грашного суда и казней мучеников до лихорадочной поспеш- I юсти, с какой пользовались радостями жизни, пока не обреза- на ее нить; от своеобразного культа мертвого тела, в част- ности в облике надгробий, изображавших разлагающийся труп или скелет, и до сцен триумфа смерти и знаменитых «пля- сок смерти», уравнивающей сословия и состояния24. Одновременно с этими пароксизмами наблюдается и иное отношение к смерти, связанное с углублением религи- озности и очеловеченьем смерти Христа. Упования верую- щих на спасение связывались с Богородицей и святыми заступниками - посредниками между грешником и Богом 279
и чудесными целителями болезней. Что касается образа по- тустороннего мира, то при наличии большого числа описа- ний ада и мук, уготованных в нем грешникам, изображения рая редки и бледны. Чистилище же в иконографии этого пе- риода почти вовсе не встречается: свидетельство, по мне- нию Вовеля, того, что оно еще не стало популярным. В отно- шении между земной жизнью и потусторонним миром позд- нее Средневековье вносит счет и расчет: ритуалы, индуль- генции, мессы, число которых достигает сотен и тысяч, счи- таются нужными для того, чтобы сократить сроки пребыва- ния душ умерших в чистилище и открыть пред ними врата рая. Проповедь нищенствующих монахов имеет педагогиче- скую направленность: верующий должен подготовить душу к смерти. Этим же озабочены и религиозные братства, в кото- рые объединяются люди одной профессии. Необходимости приуготовления к кончине посвящены литературные произ- ведения жанра ars moriendi, в которых текст сопровождает- ся картинами состязания ангелов и бесов в присутствии Христа, Богоматери и святых, собравшихся у одра умираю- щего. Но сцены рая и ада изображаются и на театральных подмостках, занимая видное место в мистериях. Индивидуа- лизация смерти может быть прослежена по появившимся в этот период завещаниям и по изменившемуся характеру над- гробий, которые изображают супружескую пару. В мои намерения не входит рассматривать концепцию Вовеля на всем протяжении его обширной и содержатель- ной книги. Уже из краткого экспозе первых ее разделов, по- священных позднему Средневековью, явствует, насколько многопланово изложение материала. Автор стремится наме- тить несколько линий исследования, выражающих разные аспекты и уровни восприятия смерти, и объединить их в картину, которую он отнюдь не склонен упрощать и делать однотонной, но в контексте которой выявляет взаимодей- ствие этих уровней. Главное же, установки в отношении к смерти, сосуществующие на данной стадии развития обще- ства, не выступают в его построении самодовлеющими. Они отражают, нередко далеко не непосредственно, реальную демографическую ситуацию, которая в свою очередь опре- деляется социальной природой этого общества. Книга Вовеля представляет собой грандиозную попытку обобщить уже накопленные наукой данные, в том числе 280
и его собственные выводы, и дополнить их новыми наблю- дениями, попытку, которую в целом нужно признать удач- ной. Эта оценка не может помешать выразить сомнения и возражения по некоторым вопросам. Первое возражение и основном совпадает с тем, что уже было сказано о книге его предшественника: тезис об индивидуализации восприя- । им и переживания смерти на протяжении позднего Средн е- пгковья, который Вовель, при всех оговорках, разделяет < Арьесом, не представляется достаточно убедительным. 11Г><> главные аргументы в его пользу - переход от идеи кол- лективного суда в «конце времен» к идее индивидуального < уда в момент смерти грешника - не выдерживают критики, как уже упоминалось, обе идеи одинаково стары, стары, как < лмо христианство. Другое замечание медиевиста, которое я позволю себе < делать, вызвано досадным пробелом в книге Вовеля. Он большое внимание - и с полным основанием - уделяет на- । и >дным архаическим представлениям о смерти, в частности игре в так называемых «двойников», мертвецов, возвращаю- щихся из могилы; живые продолжают поддерживать с ними контакты, приносить им дары, советоваться с ними. Хрис- шапизация этих «дублей» шла медленно и едва ли когда- либо была полной. Но Вовель, как, впрочем, и другие совре- менные авторы, которые пишут о восприятии смерти п (Средние века, обходит молчанием богатейший скандинав- < кий материал25. В сагах, песнях «Эдды», скальдической поэзии, в северных сказках и преданиях сохранились яркие р.к сказы о «живых покойниках», не менее интересны и ар- хеологические сведения, но, к сожалению, в традиции исто- риографии - игнорировать это богатство источников. Здесь не место рассматривать вопрос по существу, но поскольку речь идет о социально-психологических установках в от- ношении к смерти, то трудно не отметить чрезвычайную, почти беспрецедентную склонность героической поэзии се- верных народов к изображению мрачнейших сцен умерщв- ления героев, и в том числе - убийств, совершенных в преде- лах круга родства, который, казалось бы, исключал взаим- ные посягательства на жизнь его участников. Гибель мужа от руки жены, предварительно умертвившей собственных де- гей; братоубийство и убийство побратима; удовлетворение, и< нытываемое возлюбленной при вести о гибели любимого 281
человека, на которого она навлекла месть; убийство соб- ственного господина или вождя - таковы некоторые возвра- щающиеся, явно существенные темы героической поэзии германских народов. Если прибавить, что в «Перечне Ин- глингов», песни, воспевающей древних шведских правите- лей, о каждом из конунгов этой династии обязательно рас- сказывается, собственно, только о его смерти, которая вы- двинута в центр повествования, то станет ясным, что про- блема смерти занимала в сознании древних скандинавов едва ли не главное место26. Ведь и основная этическая цен- ность, если судить по героической и скальдической поэзии, - слава - окончательно вырисовывается именно в момент ги- бели героя, в обстоятельствах его смерти. Далее можно отметить, что в работах, посвященных вос- приятию смерти в средневековой Европе, и в частности в работах Вовеля, не уделяется должного внимания этногра- фическому материалу, а он весьма поучителен. Достаточно напомнить о широко распространенном обряде «выноса смерти» - символического ее изгнания из коллектива. В ар- хаическом обществе (в этом отношении средневековое кре- стьянское общество было архаическим) в смерти, как и в бо- лезни, видели результат действия злых сил, от которых нуж- но было себя оградить. Ритуал «выноса смерти» (поношение и сожжение или потопление олицетворявшего смерть чуче- ла) объединял заботу, связанную с защитой человеческой жизни, с заботой о будущем урожае, и, конечно, не случайно он совершался в конце зимы: изгнание смерти было вместе с тем и проводами зимы. Точно так же и культ умерших и культ предков не стоял особняком от аграрных календарных обычаев и обрядов. Все эти магико-символические действия опирались на специфическое восприятие времени - време- ни не бескачественно однородного, но конкретно наполнен- ного разным содержанием в зависимости от природных циклов, в которые был непосредственно включен средневе- ковый крестьянин27. Обряд «выноса смерти», видимо, вос- ходит к XIV в.: ритуально-магическая борьба со смертью сде- лалась обычаем в обстановке, сложившейся после Черной смерти в середине этого столетия28. Можно утверждать, что проблема смерти в средневеко- вой Европе разработана еще далеко не достаточно, и специ- фика ее восприятия ускользает от взора исследователей. 282
Знакомство с дискуссией Арьес-Вовель свидетельствует <» гом, что «смерть в истории» отнюдь не спокойная «акаде- мическая» тема или скоропреходящая мода, она возбуждает оживленные споры, в которых затрагиваются серьезней- шие методологические проблемы. Как раз на этой террито- рии происходит столкновение двух весьма различающихся между собой стилей историографии и подходов к источни- кам и их осмыслению, и даже нечто большее - столкновение диаметрально противоположных пониманий историческо- го процесса и отношения духовной стороны общественной жизни к ее материальной основе. Любопытно, что оба авто- ра - представители «Новой исторической науки» во Фран- ции. Однако объединяет их, пожалуй, только интерес к про- блеме ментальностей, но отнюдь не общая методология или философия истории, - лишнее напоминание о том, что к 11овой исторической науке» нельзя подходить как к нерас- ч пененному целому. Установки в отношении к смерти теснейшим образом свя- мпы с образом потустороннего мира. Мысль о расплате, ожидающей за гробом, оказывала мощное воздействие на трактовку смерти, равно как и на императивы поведения < мертных. Поэтому вполне естественно, что вместе с обо- < трением интереса к восприятию смерти людьми минувших нюх возросло и то внимание, которое историки стали уде- лять средневековой картине иного мира. Наиболее содержательная работа на эту тему - книга Ж. Ле Гоффа «Возникновение чистилища». Мне уже прихо- дилось останавливаться на ее разборе29, и здесь во избежа- ние повторений я не буду говорить ни о ней, ни вообще об < >бразе мира после смерти, существовавшем в сознании сред- невековых людей; это - особая тема, которая заслуживает специального исследования. В целом же исследование ментальностей, социально-пси- хологических установок общества и образующих его групп, с лоев, классов представляет собой задачу первостепенной в;гжности для гуманитарного знания. Здесь нащупывается богатейший пласт коллективных представлений, верова- ний, имплицитных ценностей, традиций, практических действий и моделей поведения, на котором вырастают и над которым надстраиваются все рациональные, осмысленные 283
идеологические системы. Без учета этого слоя общественно- го сознания нельзя понять ни содержания и реального воз- действия идей на человеческие умы, ни поведения людей группового или индивидуального. Вновь, однако, нужно подчеркнуть, что самодовлеющей «истории смерти» не существует, а потому ее невозможно и написать: восприятие и переживание людьми смерти - не- отрывный ингредиент социально-культурной системы, и их установки в отношении этого биологического феномена обусловлены сложным комплексом социальных, экономи- ческих, демографических отношений, преломленных обще- ственной психологией, идеологией, религией и культурой. Но если и нельзя говорить об «истории смерти» как таковой, то вычленение ее в качестве антропологического аспекта со- циально-культурной системы вполне оправдано и дает воз- можность в новом ракурсе и более глубоко и многосторонне увидеть целое - общественную жизнь людей, их ценности, идеалы, их отношение к жизни, их культуру и психологию. 1 Vovelle М. Encore la mort: un peu plus qu’une mode? // Annales. fi.S.C. 1982. Vol. 37. № 2. P. 276-287. 2 Febvre L. Le probleme de 1’incroyance au XVIе siecle: La religion de Rabelais. P., 1942; Idem. Combats pour 1’histoire. P, 1965; Dupront A. Problemes et methodes d’une histoire de la psychologic collective // Annales. Ё.8.С. 1961. Vol. 16; Duby G. Histoire des mentalites // Histoire et ses methodes. P, 1961. P 937 sq.; Mandrou R. Introduction a la France modeme (1500-1640): Essai de psychologic historique. P, 1961; TienardL. L’histoire des mentalites collectives: les pensees et les hommes: Bilance et perspectives // Revue d’histoire moderne et contemporaine. 1969. Vol. XVI; Sprandel R. Mentalitaten und Systeme: Neue Zugange zur mitte- lalterlichen Geschichte. Stuttgart, 1972; Le Goff J. Les mentalites. Une his- toire ambigue // Faire de l’histoire. P, 1974. T. 3; Idem. Pour un autre Moyen Age. P., 1977; Idem. L’imaginaire medieval. P, 1985; Nitschke A. Historische Verhaltensforschung. Stuttgart, 1981; Historische Anthropo- logic. Der Mensch in der Geschichte / Hrsg. von H. Siissmuth. Gottingen, 1984; Поршнев Б.Ф. Социальная психология и история. М., 1979; Гуре- вич А.Я. Некоторые аспекты изучения социальной истории (общест- венно-историческая психология) // Вопр. истории. 1964. № 10; Idem. Historyczna psychologia spoleczna a «postawowe zadanie» nauki histo- rycznej // Studia metodologiczne. Poznan, 1968. T. 5. 3 Tenenti A. La vie et la mort a travers Fart du XVе siecle. P, 1952; Idem. Il senso della morte e Famore della vita nel Rinascimento. Torino, 1957; Huizinga f. The Waning of the Middle Ages. Hardmondsworth, 1924; Morin E. 284
I homme et la mort. P., 1951; Vovelle G., Vovelle M. Vision de la mort et de I .hi dela en Provence d’apres autels des ames du purgatoire, XVe-XXe ••!<•< les. P, 1970; Lebrun F. Les hommes et la mort en Anjou aux 17е et 18е н < les: Essai de demographic et de psychologic historiques. P; La Haye, I’^71; Le Roy Ladurie E. Le territoire de 1’historien (1). P, 1973; Idem. I и gent, 1’amour et la mort en pays d’Oc. P, 1980; Vovelle M. Mourir autre- fois. Attitudes collectives devant la mort aux XVIIе et XVIIIе siecles. P, l*>74; Idem. Piete baroque et dechristianisation en Provence au XVIIIе < le. P, 1978; Idem. La mort et 1’Occident de 1300 a nosjours^P, 1983; \ne.\ Ph. Essais sur 1’histoire de la mort en Occident du Moyen Age a nos I' ‘in’s. 1975; Idem. Western Attitudes toward Death: from the Middle A|’(,s to the Present. Baltimore; L., 1976; Idem. L’Homme devant la Mort. P, 1477; Autour de la Mort // Annales. fi.S.C. 1976. Vol. 31, № 1; ChaunuP. I a mort a Paris. XVIе, XVIIе et XVIIIе siecles. P, 1978; La Mort au Moyen Age: Colloque de 1’Association des Historiens medievistes fran^ais reunis a Strasbourg en juin 1975. Strasbourg, 1977; Delumeau J. La Peur en < >< cident (XrVe-XVIIIe siecles): Une cite assiegee. P, 1978; NeveuxH. Les Icndemain de la mort dans les croyances occidentales (vers 1250 - vers I 100) // Annales. E.S.C. 1979. Vol. 34. № 2; Le sentiment de la mort au moyen age / Sous la dir. de C. Sutto. Quebec, 1979; Le Goff J. La naissance «In Purgatoire. P, 1981; Mirrors of Mortality: Studies in the Social History <»l Death / Ed. by J. Whaley. L., 1981; Death in the Middle Ages / Ed. by 11. Braet, W Verbeke. Leuven, 1983; Gurevic A. Au Moyen Age: conscience mdividuelle et image de 1’au-dela // Annales. fi.S.C. 1982. Vol. 37. № 2; < 'urjewitsch A. Die Darstellung von Personlichkeit und Zeit in der mittelal- • < । lichen Kunst (in Verbindung mit der Auffassung vom Tode und derjen- < Higen Welt) // Architektur des Mittelalters. Funktion und Gestalt. Weimar, 1983; Гуревич А.Я. Западноевропейские видения потусторон- него мира и «реализм» средних веков // Труды по знаковым систе- мам. Тарту, 1977. Вып. 7; Он же. Проблемы средневековой народной культуры. М., 1981; Новикова О.Л. К вопросу о восприятии смерти и < редние века и Возрождение (на материале испанской поэзии) // Культура средних веков и нового времени. М., 1987. С. 51-59. 4 La nouvelle histoire. Р, 1978. 5 Франсуа де Ларошфуко. Мемуары. Максимы. М., 1971. С. 152. 6 Подробнее см.: Gurevich A.]. Medieval culture and mentality accord- ing to the new French historiography // Archives europeennes de soci- <>logie. 1983. Vol. XXTV. №1.P. 169 f.; 1уревич А.Я. Этнология и история и современной французской медиевистике // Советская этнография. 1984. № 5. С. 36-48. 7 Aries Ph. L’Homme devant la Mort. P. 287. 8 Анонимность погребения истолковывается Арьесом как доказа- кльство безразличия к индивидуальности. Но этому тезису, имеюще- му под собой известные основания, противоречит то, что с самого на- чала Средневековья в монастырях составлялись «некрологи» и «поми- нальные книги», содержащие тысячи имен умерших и живых, и эти имена сохранялись и при копировании списков: за спасение души ли- 285
ца, внесенного в подобный список, молились монахи. Сохранение имени может быть истолковано как внимание к индивиду. Видимо, по- нимание личности было неодносложным и довольно противоречи- вым. См.: Oexle O.G. Die Gegenwart der Toten // Death in the Middle Ages. P. 56, n. 200. Cp.: SchmidK., WollaschJ. Die Gemeinschaft der Leben- den und Verstorbenen in Zeugnissen des Mittelalters // Friihmittelalter- liche Studien. Munster, 1967. Bd. 9. 9 Borst A. Zwei mittelalterliche Sterbefalle // Merciir. 1980. Bd. 34. S. 1081-1098. 10 Brenk B. Tradition und Neuerung in der christlichen Kunst des ersten Jahrtausends: Studien zur Geschichte des Weltgerichtsbildes. Wien, 1966. S. 43 f. 11 Ibid.S. 107 f. 12 Dinzelbacher P. Vision und Visionsliteratur im Mittelalter. Stuttgart, 1981. 13 Подробнее см.: Гуревич А.Я. Проблемы средневековой народ- ной культуры. Гл. 4; Gurjewitsch A. Die Darstellung von Personlichkeit und Zeit... S. 102 f.; Gurevic A. Au Moyen Age... P. 272. Представление об индивидуальном суде над душою в момент смерти время от времени возникало и в патристической литературе. Однако эта идея была чрезвычайно неясной для раннехристианских писателей (см.: Ntedika J. Devolution de la doctrine du purgatoire chez Saint Augustin. P., 1966). Души после смерти испытывают муки или радость в ожида- нии судного дня, писал Тертуллиан; видимо, предполагалось, что приговор уже вынесен. Точно так же Августин утверждал, что в то время как тела умерших покоятся в могилах, души праведников пре- бывают в лоне Авраамовом, а души неправедных мучаются apud inferos. Однако суд невозможен без воплощения. После воскресения радости божьих избранников возрастут, а муки неправедных усилят- ся, ибо они будут мучиться совместно со своими телами (August. Comm, in Ev. Joh. 19, 17; 49, 10; Tert. Apol. 48; Brenk B. Op. cit. S. 35). Прямо о суде над душой индивида сразу же после его смерти в этих текстах нигде не говорится. 14 Chartier R. Les arts de mourir, 1450-1600 // Annales. fi.S.C. 1976. Vol. 31.M1.P. 55. 15 McManners J. Death and the French historians // Mirrors of Mortality. P. 116 ff. 16 Zeitschrift fiir historische Forschung. 1979. Bd. 6. H. 2. S. 213-215. 17 Vovelle M. La mort et EOccident. P. 23, 24; Idem. Les attitudes devant la mort: problemes de methode, approches et lectures differentes // Annales. E.S.C. 1976. Vol. 31. № 1; Idem. Encore la mort...; Idem. Mourir autrefois... 18 Vovelle M. Y a-t-il un inconscient collectif? // La pensee. 1979. № 205. P. 125-136. 19 Vovelle M. De la cave au grenier. Un itineraire en Provence au XVIIIе siecle : De Fhistoire sociale a 1’histoire des mentalites. Quebec, 1980. 20 Vovelle M. Y a-t-il un inconscient collectif? P. 136. 286
21 Vovelle M. La mort et ^Occident... P. 10, 22. 22 Ibid. P 12, 25. 23 LeRoy LadurieE. Montaillou, village occitan de 1294 a 1324. P., 1975. 24 Мнение о прямой связи между эпидемиями XIV в. и изменением ментальных установок общества в отношении к смерти, которого придерживаются некоторые ученые, встречает серьезные возраже- ния. Эта корреляция оказывается гораздо более сложной и отнюдь не механической (см., в частности: ChiffoleauJ. Се qui fait changer la mort dans la region d’Avignon a la fin du Moyen Age // Death in the Middle Ages. P. 122 f.). Ж. Шиффоло отмечает «одержимость» составителей iл вещаний XIV-XV вв. мыслью об искуплении грехов в загробном ми- ре посредством максимального увеличения числа заупокойных месс. < ;м.: Chiffoleau f. La comptabilit£ de 1’au-dela. Les hommes, la mort et la । eligion dans la region d’Avignon a la fin du Moyen Age (vers 1320 - vers 1480). Rome, 1980; Idem.^ Sur I’usage obsessionnel de la messe pour les morts a la fin du Moyen Age // Faire croire: Modalites de la diffusion et de la reception des messages religieux du XIIе an XVе siecle. Rome, 1981. P 235-256. 25 Понятие «живой труп», в связи с анализом народных дохристи- анских представлений о смерти, отвергает западногерманский медие- вист О.Г. Эксле. Он утверждает, что это якобы «ученое понятие», не < оответствующее никакой исторической реальности (Oexle O.G. Die < iegenwart der Toten. P. 58-60). Но игнорируемые им древнеекандинав- < кие источники не оставляют в отношении веры в существование •живых покойников» ни малейших сомнений. См.: Петрухин В.Я. К ха- рактеристике представлений о загробном мире у скандинавов эпохи викингов (IX-XI вв.) // Советская этнография. 1975. № 1; Ellis H.R. I he Road to Hell: A Study of the Conception of the Dead in Old Norse I iterature. N. Y., 1943. 26 См.: Гуревич А.Я. История и сага. М., 1972; Он же. «Эдда» и сага. М., 1979. 27 См.: Календарные обычаи и обряды в странах зарубежной Евро- пы. весенние праздники. М., 1977. С. 94-95, 98, 141, 148, 193, 206-208, 228-230, 239, 342; ср.: Исторические корни и развитие обычаев. М., 1983. С. 49, 76, 166. 28 Sieber Fr. Deutsch-westslawische Beziehungen in Friihlingsbrauchen: Ibdsaustragen und Umgang mit dem «Sommer». B., 1968. 29 Гуревич АЛ. О соотношении народной и ученой традиций в сред- невековой культуре: (Заметки на полях книги Жака Ле Гоффа) // Французский ежегодник. 1982. С. 209-224. (В первые опубликовано: «Одиссей. Человек в истории». М., 1989. С.114-135)
Историческая антропология: проблемы социальной и культурной истории Постановка вопроса об исторической антро- пологии, или антропологически ориентированном истори- ческом исследовании, фокусом которого является человек, закономерно возникла в результате анализа состояния об- щественных наук. Приходится констатировать, что прогресс научных зна- ний с конца XIX и в XX в. все более выражался в размежева- нии наук о человеке. Их неизбежная дифференциация была оправдана теми целями, которые они перед собой ставили. Но этот прогресс имел и оборотную сторону. Отдельные науки о человеке, такие как история, филология, психоло- гия, социология, религиоведение, искусствознание, в силу выработки особых, специфических для каждой из дисцип- лин методов исследования отгородились одна от другой. Дифференциация произошла и внутри самой историчес- кой науки: социально-экономическая история развивалась в отрыве от истории общественной мысли, духовной жизни, политической истории; история классовых формаций обо- собилась от этнологии. Каждое из направлений историчес- кого знания сложилось в замкнутую дисциплину, с собствен- ной проблематикой и методами исследования. Эти направ- ления научной мысли ныне не имеют общего понятийного аппарата, и их представители слабо осведомлены о том, что делается у соседей. Утвердившаяся специализация, переросшая в обособлен- ность, нашла свое выражение и в структуре академических научно-исследовательских учреждений, которые замкну- лись в собственной проблематике. Аналогом такой специа- лизации служит и система университетского образования: историков, философов, филологов, психологов не просто готовят отдельно, их воспитывают в отрыве друг от друга. И вот один из плодов однобокости подготовки гуманитариев: 288
ни на одном факультете не читается курс истории и теории мировой культуры! Результатом прогрессирующей дифференциации гума- нитарных знаний явилось то, что предмет, общий для всех н их научных дисциплин, - человек, мыслящее, творчес- кое, чувствующее и деятельное социальное существо, - оказался как бы анатомически расчлененным между разны- ми цехами ученых. В качестве целостности, каковой он является в реальной действительности, общественный че- ловек, по сути дела, исчез из поля зрения представителей гуманитарных наук. Историческая наука упустила из виду ис следование человеческого поведения - всех конкрет- ных проявлений сущности человека как социального микро- косма. Тем самым не достигается решение проблемы исто- рического синтеза. К этому итогу привела нас и многолетняя тенденция тол- ковать историю как поприще развертывания абстрактных законов, рассматриваемых скорее в понятиях и терминах политической экономии, нежели собственно исторических. 11роблема объяснения в истории нередко сводится к отсыл- ке к общим закономерностям без должного внимания к исто- рической конкретике, к индивидуальному, и марксистский историзм, образцы которого оставлены нам его творцами, неприметно подменяется «социальной физикой». «Дей- ствие», скажем, усиление эксплуатации, автоматически вы- зывает «противодействие», восстание. Между тем законы истории не действуют помимо людей - активных участни- ков исторического процесса, наделенных мыслями и эмо- циями, и потому невозможно понять их действия, индиви- дуальные или коллективные, не принимая в расчет их пси- хологию, религиозные и иные представления и настроения, их культурный багаж и традиции. Размежевание наук о человеке имело своим последствием разведение отдельных аспектов человеческой жизни по раз- ным отраслям знания. Результаты этого разрыва наглядно видны в любом учебнике истории: вслед за главами, посвя- щенными изложению хода исторического процесса, как бы «под занавес» дается очерк состояния культуры, по существу никак не связанный с предыдущим материалом. Духовная жизнь предстает в виде некоего необязательного добавления к «серьезной» истории формаций, обществ, экономической К) - 1773 289
и социальной истории, как если б эта духовная жизнь суще- ствовала совсем у других людей, не тех, кто трудился, вое- вал, вел классовую борьбу. Культуре при этом отводится роль своего рода «архитектурного излишества», виньетки на фронтоне социально-экономического здания. Но ведь в реальной жизни те самые люди, которые занимают опре- деленные позиции в общественном материальном произ- водстве, являются творцами культуры, ее потребителями, живут идеями и образами культуры, говорят на ее языке. В результате сущностный синтез подменяется «синтезом переплетчика». Материальное и духовное производства нельзя разры- вать, ибо они замыкаются на человеке, труженике, творце культуры. Следовательно, человек как деятельное социаль- ное существо, со своими идеями и представлениями, чув- ствами и субъективным миром, и должен занять централь- ное место в историческом исследовании. Обезличив историю, потеряв в ней человека, мы, вполне естественно, стали терять и своего читателя. Ведь он хочет узнать о том, как жили люди в далеком и недавнем прошлом, каковы были их мысли, эмоции, верования, обычаи, поступ- ки, их быт, короче, конкретика их жизни. Лишенные исто- рической плоти, тощие социально-экономические абстрак- ции, навязшие в зубах еще со школы, мало занимают читате- ля. Это означает, что историческая наука как существенная форма социального самосознания общества не выполняет своей мировоззренческой функции. Она не ощущает тех им- пульсов, которые исходят от нашего общества, от людей, жаждущих соприкоснуться с прошлым, но с прошлым жи- вым, пульсирующим мыслью и чувствами и при этом не рас- крашенным своевольной фантазией исторических беллет- ристов, прошлым, раскрывающим свои заманчивые тайны перед пытливым исследователем. Осознание опасности дегуманизации и разобщенности наук о человеке поставило ныне в повестку дня задачу их ин- теграции. Разумеется, речь не идет о каком-то возврате к прежнему состоянию или о простом суммировании данных разных научных дисциплин. Вопрос состоит в выработке такого подхода в рамках ис- торического исследования, который расширил бы его гори- зонты и обогатил новой проблематикой. 290
11астоятельная потребность современной науки - мыс- лить системами. Исподволь, в процессе исследовательской практики вырабатывается новый тип мышления историка- < громящегося к раскрытию новых аспектов истории или же к принципиально новому осмыслению уже изучавшихся ас- пектов, но в ином, более емком и в принципе всеобъемлю- щем контексте. Проблемы экономического, социального, политического или идеологического порядка осмысливают^ < и при этом не изолированно одна от другой, но в комплек- < е, как компоненты единой социально-культурной системы и рассматриваются в качестве выражений социально-куль- турной целостности. Ответом современной научной мысли на упомянутые inline деформации явилось возникновение нового направ- ления, получившего название исторической антропологии, пли антропологически ориентированной истории. В ее за- дачи входит изучение социального поведения людей как си- < гемы и человеческого индивида в качестве структурной единицы в рамках социума. Постулат исторической антро- пологии - синтез всех форм поведения и сознания обще- < твенного человека, синтез, служащий средством более глу- бокого, полного и всестороннего понимания исторического процесса. В фокусе интересов антропологически ориентирован- ных историков находится человек данной эпохи и опреде- ленной культурной традиции, изучаемый с возможно боль- шего числа точек наблюдения. Вопросы, которые задает п нографическому материалу культурная антропология, ис- торики, изучающие раннеклассовые и классовые общества, пытаются решать на основе имеющихся в их распоряжении памятников совершенно иного характера и происхождения. 11,снтральной категорией подобного исследования является общественное поведение человека в группе и поведение < амих социальных групп. Поведение людей детерминируется не одними лишь ма- териальными отношениями и объективной реальностью - в огромной степени на него налагает неизгладимый отпеча- ток тот способ понимания этой действительности, который присущ их культуре, их субъективное восприятие мира, како- вое само делается неотъемлемым компонентом и фактором 291
исторического процесса. Стимулы, исходящие из социаль- ного и природного мира, становятся действенными факто- рами человеческого поведения, лишь пройдя через чело- веческую ментальность, преломившись в сознании людей, затронув их мысли и чувства. Достаточно упомянуть некоторые темы современного ис- торико-антропологического исследования, сравнительно недавно появившиеся в его поле зрения, для того чтобы по- нять, сколь широк «фронт работ» историков: отношение членов данного общества и входивших в него классов к тру- ду, собственности, богатству и бедности; образ социального целого и оценка разных групп, разрядов, классов и сосло- вий; понимание природы права, соотношения права и обы- чая, значимости права как социального регулятора; образ природы и ее познание, способы воздействия на нее - от технических и трудовых до магических; понимание места человека в общей струкгуре мироздания; оценка возрастов жизни, в частности детства и старости; восприятие смерти, болезней; отношение к женщине, роль брака и семьи, сек- суальная мораль и практика (т. е. все субъективные аспекты исторической демографии); отношение мира земного и мира трансцендентного (в высшей степени существенная тема при рассмотрении религиозного миросозерцания, пре- обладавшего на протяжении большей части человеческой истории); трактовка пространства, времени и историческо- го процесса; разные уровни культуры и религиозности, их конфликты и взаимодействие, в особенности соотношение официальной (или интеллектуальной) культуры элиты с на- родной или массовой культурой; социальные фобии и иные негативные эмоции, являвшиеся источником коллектив- ных психозов и напряженных социально-психологических состояний. Анализ этих и других аспектов ментальности людей в раз- ные эпохи проливает новый свет на картину мира, кото- рая заложена в человеческое сознание данной культурой. Тем самым историк получает возможность ближе подойти к пониманию поведения людей, равно как и природы их творческой деятельности, производственной, художествен- ной и теоретической, ибо в любой форме этой деятель- ности неизбежно обнаруживаются те или иные компоненты картины мира. 292
Многие из названных тем могут показаться непривычны- ми для историографии и даже побочными и второстепенны- ми, «сенсационными» или «модными» - но нет ничего более ошибочного! Эмоции и социокультурные представления, изучаемые историками ментальности, были мощными соци- альными факторами в жизни общества, в немалой степени, повторю еще раз, определявшими поступки индивидов и групп. Тем самым включение их анализа в построение более общей картины общественной жизни значительно обога- щает ее, делает ее более многомерной и убедительной. Этот подход дает возможность по-новому осветить про- блему соотношения объективного и субъективного, стихий- ности и сознательности в исторически значимой деятельно- < ги людей. Не говорю уже о том, что при таком подходе мы и паши современники оказываемся в состоянии соизмерить самих себя с людьми других эпох и культурных традиций; а разве не в подобном сопоставлении и заключается колос- сальная привлекательность истории и самый смысл ее суще- < гвования как формы общественного самосознания? Изучение названных и многих других аспектов менталь- ности людей позволяет поставить вопрос о человеческой личности как структурной единице социальной группы. Личность есть обобщенное историческое понятие, и пости- жение ее специфики в разных социально-культурных общно- < гях - задача, от постановки которой общественные науки, и прежде всего история, долее не могут абстрагироваться. В каждую историческую эпоху, в каждом культурном регионе существуют свои особые условия для формирования лич- ности - в одних социально-культурных образованиях подчи- няющие ее жестким требованиям унификации и оставляю- щие мало простора для развертывания индивидуальности, в других обществах ориентирующие ее на нестандартное, новаторское поведение. Однако в любом случае только посредством всесторонне- го анализа картины мира можно приблизиться к понима- нию сущности человека в данной социальной среде. Выяв- ляя целостность общественного поведения человека, исто- рико-антропологическое исследование стремится охватить по возможности все уровни его бытия, «от чердака до подва- ла», как сказал известный французский ученый М. Вовель. Социально и культурно детерминированное поведение 293
индивидов и групп, проявляющееся в сфере политики, хо- зяйства, художественного творчества, общественной мысли или религии, - таков, повторяю, предмет исторической ант- ропологии. Явления, долгое время принимавшиеся за «чисто эконо- мические», которым искали соответствующие объяснения, при включении их в более широкий исторический контекст, при рассмотрении их как компонентов целостной системы, оказываются «узлами», где соприкасаются и переплетаются самые разные аспекты жизни людей - и материальные, и ду- ховные. Например, обилие кладов, запрятанных скандина- вами в эпоху викингов, не удается полностью объяснить стремлением скандинавов сохранить свои богатства, чтобы впоследствии использовать их в земных целях. Для понима- ния обычая укрывать монеты и драгоценности в земле, в бо- лотах, на дне моря, т. е. явно в таких местах, откуда их никто не мог извлечь, нужно знать о представлениях этих людей о потустороннем мире, о магической «удаче», материализуе- мой в драгоценных металлах. Социальное, экономическое, религиозное начала, обо- собляемые исследовательской мыслью, в действительной истории выс гупали в теснейшем переплетении и взаимодей- ствии. В высшей степени опасно навязывать миру людей иной эпохи систему координат, которая отличает современ- ное общество. Препятствием для более адекватного понима- ния явлений истории служит то обстоятельство, что истори- ки нередко исходят из априорного убеждения, согласно которому субъективные побуждения, представления и веро- вания людей суть лишь «внешняя оболочка», скрывающая от нас материально-экономическую природу объективного исторического процесса. Но история не может обходить стороной сложные кон- стелляции реальной жизни и недооценивать или игнориро- вать тот смысл, который в свои поступки вкладывали участ- ники и творцы исторического процесса. Историческая антропология стремится обнаружить логику, которой руко- водствовались люди изучаемой эпохи, даже - и в особен- ности - если эта логика может показаться, с нынешней точ- ки зрения, иррациональной, странной, нелепой. Средне- вековый феодал, сжигая на глазах других рыцарей конюшню с дорогостоящими лошадьми или засевая поле монетами, 294
и< зумен с точки зрения норм экономического поведения, принятого в буржуазном обществе, но с точки зрения фео- /щльной этики, ориентированной на демонстрацию доблес- । <i'i, в том числе расточительности, он вел себя пусть экстра- вагантно, но вполне логично. Картина исторической действительности, выступающая в лаборатории исследователя, в огромной мере определяет- < я гем вопросником, которым он руководствуется при ана- лизе источников, и чем богаче анкета, чем активнее иссле- довательская пытливость, тем больше эти памятники могут сообщить историку. Новые вопросы, часть которых была выше бегло упомянута, будучи заданы источникам, стимули- руют раскрытие заключенных в них тайн, продвижение вглубь, обогащение науки новыми результатами. Но дело от- нюдь не сводится к «расцвечиванию» сухой канвы истори- ческого повествования экзотическими красками. Речь идет <> куда более серьезном сдвиге в «ремесле историка», касаю- щемся самого существа дела. Историческая антропология ставит перед собой задачу исторического синтеза, преодолевая разобщенность со- циального и культурологического принципов исследования. Значимость этого подхода заключается в попытке напол- нить социально-экономическую действительность челове- ческим содержанием и понять духовную жизнь общества как неотъемлемую сторону социального организма, в качестве необходимого компонента его функционирования. Иными словами, задача заключается в более углубленном и емком нс толковании самого социального. Новые подходы к осмыслению истории диктуют необ- ходимость преодоления разобщенности наук о человеке. Углубленное понимание мировидения людей разных эпох, изучение их сознания и поведения требуют применения междисциплинарного или, точнее, полидисциплинарного исследования. Надобно объединение усилий историков, этнологов, демографов, социологов, философов, филоло- гов, искусствоведов, усилий всех специалистов, которые изучают те или иные аспекты человеческого поведения и со- ответствующей картины мира, складывающейся в сознании людей на определенной стадии развития общества и в рам- ках определенной культурной традиции. Во всех упомянутых 295
науках содержится возможность синтезированного подхо- да, но такие возможности должны быть выявлены и скоор- динированы в общем контексте антропологически ориенти- рованной истории. В области исторического знания, изучающего системы чрезвычайной сложности, системы, в которых материаль- ное и идеальное переплетены и слиты воедино, полидис- циплинарный подход представляет собой объективную неизбежность. Историк не вправе замыкаться на относи- тельно узком аспекте исследования. Расширение кругозора ученого и завоевание им позиции глобального охвата исто- рической действительности неизбежно приводят к интен- сивным контактам и сотрудничеству с представителями дру- гих научных дисциплин. Обращаясь к опыту зарубежной историографии, нужно подчеркнуть, что ею накоплен большой фонд новых наблю- дений, подняты пласты источников, анализ которых обога- тил историческую науку. Во французской, итальянской, западногерманской, американской историографии имеется немало ценных исследований, освещающих проблемы мировидения, ментальности людей Античности, Средне- вековья, Нового времени. Этот опыт еще не изучен нашими историками должным образом. Нельзя отделываться крити- кой буржуазного мировоззрения тех или иных историков, не проникая в их исследовательскую лабораторию. Пора осознать, что наряду с грузом идеализма и всяких иных философских и идеологических систем, мимо которых, разумеется, нельзя проходить, у современной немарксист- ской науки имеется еще и другая сторона - профессиона- лизм, и подчас высокие, детально разработанные методы исследования, доступ к архивам и исчерпывающая инфор- мированность о текущем ходе науки, прежде всего в области всеобщей истории. Поэтому внимательное и углубленное изучение опыта антропологически ориентированной зару- бежной историографии, выявление того ценного, что, как подчеркивал В. И. Ленин, может дать труд даже реакцион- ного по своим взглядам специалиста, представляется важ- ной задачей советских историков. Однако множественность исследовательских приемов, наблюдаемая в зарубежной историографии, не привела к выработке целостной стратегии научного поиска в области 296
исторической антропологии как направления историческо- го исследования, призванного осуществить синтез социаль- ного и культурологического подходов. Остаются непрояс- ненными теоретические и методологические основы исто- рико-антропологического подхода. За «деревьями» (массой частных исследований по отдельным проблемам менталь- ности) еще не видно «леса» - целого, т. е. конечного смысла работ в указанном направлении. Не определена должным образом магистральная линия исследований, которые рас- сматриваются скорее как самоцель, нежели как средство всестороннего раскрытия существа общественной жизни. 11остулаты истории как науки о человеке, сформулирован- ные в свое время М. Блоком и Л. Февром, оказались в изве- стной степени затемненными в трудах некоторых их после- дователей. Совершенно необходимо разработать стратегию научного поиска, которая преодолела бы разобщенность многочисленных конкретных исследований и придала бы им объединяющий смысл. Именно поэтому рассмотрение антропологического под- хода к истории учеными-марксистами является неотложной задачей. По выражению историка-коммуниста М. Вовеля, между марксистской и немарксистской историографией существовало как бы неписаное «джентльменское согла- шение»: первые сосредоточивали свои усилия на изучении социально-экономической истории и истории классовой борьбы, отдавая вторым «на откуп» проблемы истории ду- ховной жизни, в особенности ментальности. Ныне, говорит Вовель, подобное «разделение труда» уже несостоятельно, и нет таких отраслей исторического знания, которые закры- ты для ученого, вооруженного историко-материалистичес- ким методом. Полагаю, что М. Вовель прав. Но нельзя научиться плавать, оставаясь на берегу, - мето- дологические размышления должны питаться от живого древа познания, от конкретной исследовательской практи- ки. Поэтому первоочередные задачи, которые, мне кажется, стоят перед нашей наукой, заключаются в интенсивном освоении имеющегося опыта, отечественного и зарубежно- го, в выявлении сильных и слабых сторон тех подходов, ко- торые применяются на путях историко-антропологических изысканий, и в разработке теории и методологии антропо- логически ориентированного исторического исследования. 297
Нужно решительно преодолевать невежество в данном во- просе, которое остается уделом большинства наших истори- ков, методологов и философов, занимающихся теоретичес- кими вопросами исторического познания. Необходимо на- ладить службу информации, которая оперативно знакомила бы нас с новыми работами в этой отрасли знания. Я пола- гаю, что у полидисциплинарного подхода, в котором нуж- дается новое направление исторического знания, имеются два аспекта. Первый - овладение самим историком знания- ми в области филологии, лингвистики, социальной психо- логии, истории искусства, семиотики, преодоление ремес- ленной узости и замкнутости. Но для этого необходима спе- циальная и трудоемкая подготовка специалиста широкого профиля. Однако «нельзя обнять необъятное». Отсюда важность другого аспекта междисциплинар- ности - взаимодействия работников разных наук. Если рас- смотреть научную жизнь отечественных гуманитариев на протяжении последних полутора-двух десятилетий, то не- трудно убедиться в том, что творческое сотрудничество ис- ториков с представителями смежных наук о человеке уже становится реальностью. И это отрадно. Однако не вызы- вает радости тот факт, что подобное взаимодействие осуще- ствляется по большей части на периферии исторической науки, помимо и вне ее устоявшихся институциональных форм. Иначе говоря, междисциплинарные исследования до недавнего времени не поощрялись и не планировались, на них смотрели с известной подозрительностью. Необходимо смелее менять отношение к рассматриваемому научному на- правлению, вне сомнения, высокоперспективному, и создать условия для его развития. Главный вопрос - это, разумеется, научные кадры. У нас есть специалисты, работающие в дан- ной области, - историки, филологи, историки искусства, психологи. Имеется и талантливая молодежь, у которой но- вые идеи прежде всего могут найти живой отклик. Но невоз- можно делать столь сложное дело на основе только лишь энтузиазма. Необходимо шире вовлекать научную молодежь в разработку данной проблематики. Мы должны с грустью констатировать наше отставание здесь от мировой науки. Уместно вспомнить слова члена Политбюро ЦК КПСС, члена-корреспондента АН СССР А.Н. Яковлева. Отмечая тот прискорбный факт, что обще- 298
< гвенные науки, призванные быть на острие прогресса, ока- пываются подчас оплотом консерватизма, хранителями зату- хающего пожарища догматизма, Яковлев обратил особое внимание обществоведов на «человеческое», гуманитарное направление перестройки в сфере социальных знаний и на необходимость обеспечения целостного развития самой на- уки об обществе. Что имелось в виду? «Это междисципли- нарность исследований. И теоретических, и эмпирических. Это разработка сквозных понятий, категорий, концепций, которые облегчали бы, а не блокировали общение отдель- ных наук и их представителей. Это формирование новых на- учных направлений на стыке ранее родившихся»*. (Впервые опубликовано: «Вестник АН СССР». М., 1990. № 7. <71-79) * Известия. 1987. 28 ноября.
Социальная история и историческая наука Состояние исторического знания в нашей стране представляется предельно противоречивым. С одной стороны, снят пресс, так долго давивший на независимую научную мысль и деформировавший и исследование, и само- го исследователя. Наконец-то историки получили возмож- ность высказывать свои мысли с той степенью свободы, которая еще совсем недавно была совершенно невозможна, и писать о сюжетах, которые прежде были запретными. История нашего общества послеоктябрьского периода на- чинает вырисовываться в новом освещении. И хотя сделан- ное до сих пор - это скорее заявки на будущие серьезные раз- работки капитальных проблем истории, разработки, кото- рые смогут осуществиться глубже и шире лишь после овла- дения архивными материалами, существенно то, что заявки эти сделаны. С другой стороны, историки как-то умудряются не обра- щать внимания на тот факт, что тяжкая и с трудом изле- чимая болезнь, постигшая нашу профессию, состоит не в одной только жесточайшей цензурной подзапретности. Было бы иллюзией полагать, будто разрешение свободно мыслить само по себе может служить гарантией развития науки. Дело в том, что деформации затронули саму методо- логию и теорию исторического исследования. А ведь с тео- рии все начинается и ею же завершается. Между тем методо- логия исторического исследования формировалась у нас в тисках воинствующего догматизма и нуждается в раскрепо- щении и обновлении нисколько не меньше, нежели пробле- матика и тематика истории. Теоретические и философские аспекты исторического знания довольно оживленно обсуждались в конце 50-х и на- чале 60-х годов, и известный «задел» с того времени сохра- нился. Однако общий застой общественной и интеллек- 300
гуальной жизни последующего времени прервал, пусть не полностью, теоретические искания в сфере гуманитарных паук. Ныне необходимо возвратиться к обсуждению назрев- ших проблем. Хотелось бы, однако, чтобы это был не толь- ко возврат к исходной точке, но и прорыв, продвижение вперед, отражающее сдвиги в науке и в общественном созна- нии, свидетелями которых все мы являемся. Основополагающие понятия социальных наук и в том числе исторической изменчивы. Они не устанавливаются раз и навсегда и меняют свое содержание в зависимости от того опыта, который накоплен как самими науками о чело- веке, так и обществом, в котором эти науки развиваются. 11оэтому анализ нового опыта необходим для переосмысле- ния концептуального, методологического аппарата, кото- рым пользуется современное гуманитарное знание. В усло- виях начинающегося обновления исторической науки в на- шей стране методологическая рефлексия неизбежно долж- на занять видное место. Для современной исторической науки социальная исто- рия не может не быть краеугольным камнем, профилирую- щей линией исследования. И мы не можем все вновь и вновь не обращаться к ее содержанию, к ее ориентациям. Однако социальная история интерпретировалась преимущественно как социально-экономическая история. Классовая структу- ра, процессы социальной и имущественной дифференциа- ции, формы эксплуатации трудящихся масс и порождаемые ими противоречия, классовые антагонизмы и борьба, струк- тура землевладения и организации производства в сельском хозяйстве, ремесле и промышленности - таковы основные гемы исследований в контексте социально-экономической истории. В марксистской историографии они опираются на понятие способа производства и призваны пролить свет на сто движение. При этом не всегда четко осознается дистанция между предметом политической экономии и социологии, с одной стороны, и предметом собственно исторического исследо- вания - с другой. Результатом этого неразличения было то, что при всем поистине огромном заделе конкретных наблю- дений и построений социальная история в рамках совет- ской исторической науки долгое время все же в большей мере иллюстрировала общие положения исторического 301
материализма, нежели была нацелена на самостоятельное рассмотрение собственного предмета. Подобное понима- ние ее задач обедняло понимание исторического процесса, как бы обесцвечивало его, лишая его многогранности. Среди многих причин и вместе с тем следствий упомяну- того смешения философии истории с собственно истори- ческой наукой нужно указать на то, что наряду и на основе общей теории исторического материализма совершенно недостаточно разрабатывалась специальная методология исторического знания, которая не довольствовалась бы кар- динальными философско-методологическими постулатами, но осмысляла систему методов, применимых именно к нашей профессии, ориентированных на ее своеобразие. Труды И. Д. Ковальченко1 и Е. Топольского2 - отрадные ис- ключения. Условие для развития подобной специальной методоло- гии исторического знания - переход из сферы универсаль- ных категорий и теории всемирно-исторического процесса в сферу, так сказать, прикладной методологии, к построе- нию теорий «среднего уровня», которые работают не в ре- жиме предельных генерализаций, но активно вбирают в себя и осмысляют результаты исследовательской деятель- ности. Речь, следовательно, идет о необходимости об- общить практику исторического ремесла, живой опыт рабо- тающих историков, - не с целью выдачи им неких рецептов и нормативов, но с целью вскрытия логики применяемых историками процедур и выявления ведущих тенденций ис- торической мысли, ее современных ориентаций. Говоря об этом, я совершенно чужд притязаний рассуж- дать о подобной специальной исторической методологии в общем виде. Тема моей статьи - некоторые подходы к про- блеме социальной истории, наметившиеся к концу нашего столетия. При этом я хотел бы не столько дать обзор совре- менной зарубежной историографии, сколько выделить основные методологические предпосылки, которыми руко- водствуются историки, и высказать гипотезу относительно возможного обогащения и углубления концепции социаль- ной истории. В соответствии с этой задачей я хотел бы оста- новиться на следующих аспектах проблемы: 1. Анализ концептуального аппарата социально-истори- ческого исследования. 302
2. Трудности, возникшие в интерпретации социальной истории, которая исходит из установившегося в науке ее по- нимания, и попытки преодоления этих трудностей. В своем изложении я буду опираться преимущественно на материал истории средневековой Европы. Тем не менее я по- лагаю, что эти наблюдения могли бы получить и более широ- кое приложение. К тому же нужно иметь в виду, что общие проблемы исторической гносеологии, как правило, стави- лись в историографии Нового времени именно на материале (Средневековья (и отчасти Античности). Завершенность этой эпохи дает историкам возможность рассмотреть ее в виде целостности и использовать ее в качестве своего рода лабора- тории для обсуждения общеисторических понятий. I Очень важно провести разграничение в ряду тех поня- тий, которыми пользуются исследователи социальной исто- рии. Особое внимание я хотел бы обратить на следующее различие. Одни из понятий социальной стратификации заимствуются не столько непосредственно из истории про- шлого, из имеющихся в распоряжении историков источни- ков, сколько из понятийного аппарата, который дан истори- кам современной социальной действительностью и кото- рым они, естественно, не могут не пользоваться. Имеются в виду такие общие концепты, как «класс», «общество», «го- сударство», «собственность», «формация». Исследуя исто- рию определенной эпохи прошлого, историки применяют эти и подобные им общие типологические социальные по- нятия. Но даже в тех случаях, когда они не склонны прила- гать подобный набор понятий к обществу прошлого некри- тично и не считаясь с его спецификой, историки не должны были бы упускать из виду, что они налагают на это прошлое понятия, являющиеся органической частью современной ( оциологии. Здесь остается открытым вопрос: в какой мере подобные понятия могут быть адекватно применены к обще- ству прошлого. Сошлюсь на свежие примеры. Е.М. Штаерман, исследуя раннее римское общество, выражает определенные сомне- ния относительно правомерности истолкования социаль- ных групп патрициев и плебеев в Древнем Риме в качестве 303
классов и соответственно возможности характеристики этой эпохи римской истории как раннеклассовой; потому и вопрос о наличии государства в Риме царской и республи- канской эпох она склонна решать негативно3. Другой пример. В то время как советские медиевисты придерживаются той точки зрения, что в период раннего Средневековья протекал процесс генезиса феодализма и формирования классов господ и зависимых крестьян, неко- торые современные французские историки говорят о «фео- дальной революции» на рубеже X и XI вв., полагая, что пред- шествовавший период Средневековья этих классов еще не знал. К этому можно прибавить, что относительно самого феодализма существует значительный разнобой в историо- графии: возможно ли и оправдано ли расширительное тол- кование этого понятия, применяемого к самым разным об- ществам, либо же предпочтительнее и строже с научной точки зрения говорить о феодализме только в отношении ряда стран Западной Европы?4 Я далек от того, чтобы обсуждать сейчас такого рода кон- троверзы по существу и принимать ту или иную сторону в этом споре. Речь идет о том, что общие социологические по- нятия «класс», «государство» или «собственность» (рабовла- дельческая в одном случае, феодальная в другом) суть в этих дискуссиях концептуальные средства, привносимые мыс- лью современного историка. Повторяю, эти социологические понятия не могут не применяться современной исторической наукой. Однако природа этих понятий такова, что оказывается возможным разное их истолкование; более того, самая применимость их к той или иной исторической эпохе подчас оказывается по- ставленной под вопрос. Но это лишь один ряд историко-социологических поня- тий, которые можно обозначить как макроисторические. Существует другой ряд понятий, которые в отличие от пер- вого можно обозначить как микроисторические. К ним я от- нес бы такие понятия, как «семья», «род», «племя», «общи- на», «церковный приход», «поместье», «вотчина», «цех», «гильдия», «братство», «круг сеньоров и вассалов» («сеньо- рия»), - я ограничиваюсь Средневековьем, но перечень ми- кробиологических единиц разного объема и функций лег- ко мог бы продолжить любой историк Нового времени. 304
В отличие от макропонятий социологии, о существовании которых в изучаемом обществе историк может преимуще- < гвенно умозаключить косвенным путем, данные о микро- группах, как правило, непосредственно зафиксированы в источниках. Собственно, и макросоциологические понятия, в свою очередь, могут быть обнаружены в текстах, оставшихся от той или иной эпохи. Но эти указания подчас нуждаются в пристальном анализе, для того чтобы пробиться сквозь них к живой действительности. Таковы, например, три «сословия» в своеобразной соци- ологической схеме, которая постепенно сложилась в сред- невековой латинской литературе. В первой трети XI в. во Франции появляются сочинения высших иерархов церкви, II которых развивается трехфункциональная схема хри- стианского общества. Здесь говорится о «тройственном доме Господа», возглавляемом монархом и состоящем из раз- рядов - ordines «молящихся», «сражающихся» и «трудящих- ся» или «землепашцев». Казалось бы, перед нами отражение действительного социального строя феодальной Европы: духовенство и монашество, рыцарство и крестьяне. Эта тройственная схема просуществовала вплоть до Нового вре- мени и нашла свое зримое политическое воплощение в трех сословиях Генеральных штатов. Однако более пристальное исследование трехфункциональной схемы показало, что речь шла не только и даже не столько об отражении реаль- ностей общественно-политической жизни, сколько об опре- деленной идеологии, призванной, по мнению Ж. Дюби и Ж. Ле Гоффа5, укрепить монархию. Каждый разряд, по за- мыслу авторов этой теории, выполняет функцию, необходи- мую для целого, - монархии, общества. Перед нами скорее «мир воображения», нежели слепок с действительности. В частности, городское население вообще не нашло своего места в трехфункциональной схеме XI в. Итак, эвристический статус макро- и микросоциологиче- ских исторических понятий неодинаков. Вновь подчеркну: микросоциологические понятия не столько привносятся мыслью исследователя в изучаемую историческую реаль- ность, сколько верифицированы самими источниками (что отнюдь не отменяет необходимости их расшифровки и ис- толкования исследователями). Степень их теоретической 305
обобщенности разная, эмпирическая природа микросоцио- логических категорий выше, чем у категорий макросоцио- логических, насыщенных теоретическим априорным содер- жанием. Этот априоризм достигает высшей точки в поня- тиях «рабовладельческий строй», «феодализм», «азиатский способ производства» и им подобных формационных поня- тиях. У нас, как кажется, традиционно придают решающее значение макросоциологическим категориям, не уделяя должного значения категориям микросоциологии. Если «вотчина», «поместье», «цех» так или иначе изучались нами, то другие понятия этого ряда оставались нередко в прене- брежении. Например, церковный приход, значение которо- го в жизни трудящихся масс средневековой Европы едва ли можно преувеличить, со времен О. А. Добиаш-Рождествен- ской6 почти вовсе не изучался. Нечего говорить о таких ячейках средневекового общества, как монашеская община или братство. Но и другие социальные «микроорганизмы», например семья в ее разных формах, изучались преимуще- ственно извне, а не изнутри, не как внутренне спаянные мирки людей, в которых протекала их повседневная жизнь. Акцент делался односторонне на классы, сословия и их конфликты, а повседневная жизнь микрогрупп оставалась в тени. Разумеется, речь идет не о каком-то принижении классо- вого анализа, а, напротив, о его углублении и конкретиза- ции, каковых невозможно достигнуть, оставаясь только на «высотах» макросоциологии. Мне думается, что наметив- шийся в историографии крен в локальную историю, изучаю- щую жизнь отдельной деревни, города, местности, либо да- же одной семьи или отношения между семьями и другими малыми группами, существенно заполняет этот пробел. Здесь могли бы обнаружиться небезынтересные явления. Например, известный французский историк Э. Леруа Ладюри, посвятивший свое исследование «Монтайю»7 жиз- ни крестьянского поселения в Пиренеях на рубеже XIII и XIV вв., показал, что в повседневной действительности реальной силой в Монтайю была не феодальная сеньория и не власть далеких от крестьян графа и епископа, но сопер- ничавшие и враждовавшие между собой кланы местных жи- телей, возглавляемые наиболее состоятельными и социаль- но влиятельными предводителями. Эти «горизонтальные» 306
< и язи и отношения имели большее значение в системе функ- ционирования микрообщества Монтайю, нежели «верти- кальные» отношения феодального господства и подчине- ния. Нет оснований экстраполировать выводы Леруа Ладю- ।hi на всю Францию XIII-XIV вв., но его наблюдения заслу- живают интереса в том смысле, что проливают свет на внут- 1>< нние механизмы микросообществ, обычно ускользающие or взора историка. Общество никогда не состоит из одних юлько больших классов, в нем имеется множество других ьолсе мелких образований, и необходимо скрупулезно их выявлять, устанавливая место каждого из них, их соотноше- ния с макрогруппами и их роль в общих социальных макро- процессах. Это тем более необходимо, что на уровне микро- । рупп, таких как семьи, кланы, братства и т. п., силы со- циального сцепления сплошь и рядом бывают особенно мощными. В Монтайю группировка населения вокруг того и /in иного клана лишь в ограниченной мере определялась материальной зависимостью или заинтересованностью. Это ныли центры социального притяжения, узлы концентрации личной власти; межличные, семейные и эмоциональные от- ношения цементировали эти кланы. Как раз на уровне микроанализа возможно в первую оче- редь обнаружение таких явлений социальной жизни, кото- рые ускользают при макроанализе. Последний ориентиро- ii.ui на типическое, повторяющееся, массовидное, между к м как уникальные и как бы выпадающие из серии феноме- ны рассматриваются в качестве исключений, не подтверж- дающих общее правило, и потому игнорируются. Однако, когда историк более пристально вдумывается в природу н их «отклонений», то может оказаться, что они вовсе не представляют собой «исключения», - они суть симптомы иных тенденций, которые не могли быть распознаны на уровне макроанализа. Случайность перерастает в правило, и гем самым обогащается самое содержание макроистории. Долгое время институт обмена дарами считался достоянием одного только первобытного, доклассового общества, а со- < > гветствующие указания в источниках, относящихся к обще- < гвам более сложным, игнорировались, поскольку историки относили их к малозначащим «пережиткам» архаики. Но за- тем выяснилось, что обмен дарами есть один из основопола- гающих социальных институтов, характеризующих средне- 307
вековое общество и вовсе не утрачивающих своего значения и в Новое время8. Таким образом, микроанализ не только конкретизирует наблюдения, сделанные на уровне макроистории, - он во многом их модифицирует и обогащает. Главное же - он при- ближает историка к важнейшему предмету его исследова- ния - к человеку9. Тем самым мы переходим к другой проблеме социальной истории, с особенной настоятельностью вырисовывающей- ся в новейшей историографии. II Размежевание исторического знания на множество дис- циплин создало трудность в понимании предмета социаль- ной истории. Как она соотносится с историей экономики, с историей техники и науки, с историей права, наконец, с историей культуры? Историки разных школ и направле- ний неоднозначно отвечали на этот вопрос. Вспомним хотя бы то истолкование социальной истории, которое в свое время было предложено Д.М. Тревельяном10. Исключив ис- торию событий или политическую историю и не придавая особого значения истории классов и других общественных групп, английский историк, по существу, поставил знак ра- венства между социальной историей и историей повседнев- ности. Быт, образ жизни, нравы, обычаи, формы жилищ и моды выступили на передний план. Внешние контуры чело- веческой жизни, меняющиеся от эпохи к эпохе, несомнен- но, представляют немалый интерес, и ими неверно было бы пренебрегать, но сводится ли к ним содержание социальной жизни? Что скрывается за этой пестрой и многоликой по- вседневностью? Английский историк-эмпирик не затруднял себя ответом на такой вопрос. Накопление колоссального количества ярких и запоминающихся фактов заслонило глу- бинные процессы, протекающие под их покровом. Традиция Тревельяна оказалась более устойчивой, чем это иногда кажется. В частности, мне представляется, что где-то на другом ее конце, но, по существу, в том же ряду высится и концепция Броделя11. Развертывая широчайшую панораму материальной цивилизации капитализма, этот выдающийся историк тоже довольствуется конденсацией 308
фактических данных, от систем денежного хозяйства и то- варного обращения до мелких деталей повседневного быта. Но и он не озабочен поиском внутреннего смысла, кроюще- гося за всеми фактическими данными, извлеченными из ар- хивов. Это тем более странно, что Бродель на протяжении многих лет возглавлял французскую Школу «Анналов», осно- воположники которой Марк Блок и Люсьен Февр мыслили историю как проблему. Блок был крупнейшим социальным историком нашего столетия, стремившимся докопаться до человеческих глубин изучаемых им материальных и духов- ных процессов. Он стремился охватить феодальное обще- ство на разных уровнях - и на уровне производства, и на уровне социальных отношений и отношений между класса- ми и группами, и на уровне общественной психологии. Глав- ное же - его исследовательские усилия были направлены на достижение синтеза этих разных уровней, замыкавшихся в деятельности людей, образовывавших общество. История для Блока была «тотальной» или «глобальной» историей, ис- торией людей в обществе12. Присущего Блоку пафоса исто- рического синтеза мы у Броделя не обнаружим. Между тем проблема состоит именно в этом. Как преодо- леть образовавшийся в историческом исследовании раз- рыв между социальными и экономическими структурами, с одной стороны, и структурами ментальными, духовными, - с другой, и обнаружить их внутреннее единство и взаимо- действие? И в этой связи возникает вопрос: в чем причина того, что такие выдающиеся французские историки, как Ж. Дюби или Э. Леруа Ладюри, начинавшие как историки крестьянства и аграрных отношений, затем перешли к проблемам истории культуры, ментальностей, семьи и исторической демогра- фии? В чем причина того, прибавлю я, что отечественная школа аграрной истории Западной Европы, которая насчи- тывает не одно поколение известных ученых, от Лучицкого, Кареева, Виноградова, Ковалевского, Савина до Петрушев- ского, Косминского, Неусыхина, Грацианского и Сказкина, по сути дела, прекратила свое существование на рубеже 60-х и 70-х годов, а ученики этих ученых обратились опять- таки к истории культуры, общественной психологии и исто- рической демографии? Едва ли эти факты французской и русской историографии представляют собой лишь случайное 309
совпадение, едва ли объяснение можно искать только в сме- не поколений. Каждый индивидуальный историк поступает свободно, делая собственный выбор, но в целом картина развития историографии обнаруживает неуклонную тенден- цию. Налицо сдвиг научных интересов, явно обусловлен- ный многими причинами. На одну из них, и, на мой взгляд, решающую, я хотел бы указать. Историки социально-экономических отношений испы- тывают настоятельную потребность в том, чтобы объеди- нить этот уровень реальности с другими, увидеть связи меж- ду аграрным строем Европы Средних веков и Нового време- ни и демографическими структурами и социально-психоло- гическими и культурными феноменами. Они сознают необ- ходимость резко расширить контекст, в котором надлежит рассматривать и экономические и социальные феномены и процессы. Да будет мне позволено сослаться на свой собственный опыт, - его знаешь лучше и не рискуешь при этом навязать другим историкам объяснений, которых они, возможно, и не примут. Изучение истории крестьянства, генезиса фео- дализма в Англии и Скандинавии периода раннего Средне- вековья поставило меня в тупик: невозможно понять станов- ление раннефеодальных социальных структур, оставаясь в рамках привычной проблематики и в традиционном кругу источников; самый материал исторических памятников как бы толкает в сторону анализа систем ценностей и социаль- но-культурных представлений, которые были присущи лю- дям, образовывавшим и преобразовывавшим эти структуры. Но этот анализ вел меня не прочь от социальных структур, а, наоборот, в глубь их, в направлении вскрытия их реаль- ного человеческого содержания. Речь шла не об отходе от социально-экономической истории, но о новом подходе к ней - как к глобальной социальной истории, органически объединяющей социальную и хозяйственную практику людей с их мыслями и идеями об этой практике, о мире и человеке, поскольку ментальная сфера не отражает пассив- но эту практику, но образует ее неотъемлемый ингредиент и во многом детерминирует социальное поведение групп и индивидов. Было бы небесполезно посмотреть, каков был отбор исто- рических источников представителями аграрной школы 310
и каков он ныне. Земельные кадастры, дарственные и жало- ванные грамоты и иные правовые и хозяйственные доку- менты, фиксирующие отношения землевладения и земле- пользования, состав ренты и повинностей крестьян, записи обычного права, государственное законодательство, - вот источниковая основа школы наших учителей. Но было бы чрезвычайно трудно вкратце охарактеризовать фонд памят- ников, к которым обращены интересы историков нового направления. Наряду со всеми упомянутыми сейчас катего- риями источников, которые, естественно, не забыты, иссле- довательское внимание распространено на памятники пове- ствовательные, включая хроники и агиографию, поэзию и эпос, сагу и проповедь, так же как и многие другие жанры литературы. Специалисты по исторической демографии изучают приходские регистры и завещания, т. е. источники массовые, серийные и потому поддающиеся новым, в том числе и машинным способам обработки. Главное заключается не в том, что из всех этих источни- ков стараются извлечь дополнительные указания относи- тельно социального строя и хозяйства. Главное состоит в том, что самые эти социально-экономические отношения обретают человеческое измерение. По известному выраже- нию М. Блока, настоящий историк подобен сказочному людоеду: «Где пахнет человечиной, там, он знает, его ждет добыча». Но что означает это человеческое измерение? Нельзя ли выразить этот подход несколько более строго? Если мы возвратимся к методам исследования, которые прилагались нашими предшественниками к хозяйственным памятникам прошлого, то их можно было бы охарактеризо- вать преимущественно как методы объективного наблюде- ния и анализа. При их посредстве вскрывались материаль- ные структуры, и точка зрения на эти структуры и процессы была внешней по отношению к ним; это была, по выраже- нию М. М. Бахтина, позиция «вненаходимости». Историк вел себя по отношению к людям и структурам, которые они образовывали, подобно тому, как ведет себя естествоиспыта- тель. Этот метод необходим и неизбежен, и им, естествен- но, пользуются и современные историки. Вопрос заключается в том, достаточен ли такой метод? Нужно не упускать из виду принципиальное различие между гуманитарным знанием, направленным на раскрытие 311
смысла, и знанием естественнонаучным, вскрывающим за- коны природы. Историк, представитель гуманитарной дис- циплины, в качестве исследователя имеет дело с себе подоб- ным, с людьми далекого или недавнего прошлого. Он ведет с ними непрекращающийся диалог, задавая им, точнее, остав- ленным ими историческим памятникам, свои вопросы - вопросы, занимающие его как человека нашего времени, и пытается расслышать и расшифровать ответы людей изу- чаемой эпохи. Из этой констатации с необходимостью сле- дует вывод о том, что изучение истории невозможно вести одними только методами внешнего описания. Вскрывая со- циальные и экономические структуры, существенно важно выявлять также и собственную точку зрения людей, кото- рые образовывали эти структуры, действовали в них. Необ- ходимо знать их мировосприятие, их мыслительные и эмо- циональные реакции. В любую историческую эпоху люди обладают определен- ным образом мира, специфическим мировидением, и ведут себя не только и даже не столько в соответствии с внеш- ними обстоятельствами, сколько в зависимости от той кар- тины мира, которая утвердилась в их сознании. Под созна- нием здесь приходится понимать не одни лишь отредакти- рованные и продуманные системы мысли, но и всю магму неясных и автоматизированных реакций человеческого сознания, мир воображения. Ориентиры поведения, цен- ности жизни даются человеку в огромной мере его языком, религией, воспитанием, примером окружающих. Можно представить себе человека без осознанной идеологии, которая сделалась бы его осмысленной жизненной пози- цией, но нельзя помыслить человека без ментальности. Она в огромной степени детерминирует его социальное поведение. Не останавливаясь здесь более подробно на этом вопро- се13, я хотел бы подчеркнуть: метод «объективного» изуче- ния социальных и экономических структур и их движения, исследования их «извне», с позиций современной науки, с точки зрения наблюдателя, занимающего позицию «внена- ходимости» по отношению к объекту изучения, должен быть дополнен методом постижения их «изнутри», с позиций самих участников исторического процесса, людей изучаемо- го общества. Невозможно уйти от попыток проникновения 312
в исторически обусловленные мотивы их действий, в моде- ли поведения, детерминированные как объективной мате- риальной жизнью, так и их мировидением, миропонимани- ем и мироощущением. Картина мира, заложенная в сознание этих людей их культурой, представляет собой огромную объективно дей- ствующую силу, во многом определяющую ход истории. Не- обходимо отказаться от укоренившейся в нашем сознании ошибочной точки зрения, согласно которой мысли и умст- венные установки людей представляют собой лишь поверх- ностную «рябь» истории, якобы ничего, по существу, не спо- собную в ней изменить. Разумеется, нужно видеть разницу между конъюнктурными флюктуациями общественных на- строений и глубинными моделями поведения. Эти поведен- ческие модели укоренены в унаследованных системах цен- ностей. Такого рода автоматизмы сознания, сплошь и рядом не осознаваемые или осознаваемые далеко не полностью, обычно не формулируются эксплицитно; они могут быть расшифрованы преимущественно лишь при изучении инди- видуальных или групповых человеческих поступков. Они обладают колоссальной устойчивостью и способностью к воспроизведению. Неполная осознанность этих внеличных детерминант личности выводит их из зоны критического анализа и еще более укрепляет их неискоренимость. Несклонность или неумение принять их в расчет мстят исследователям, закрывая перед ними путь к глубокому объ- яснению исторического процесса. Но эта неспособность всерьез посчитаться с такого рода «субъективными фактора- ми» еще более жестоко мстит принимающим решения поли- тикам, свидетелями чего мы то и дело становимся. Итак, метод «объективного» или «внешнего» изучения общества не может не сочетаться с методом его изучения «изнутри», с точки зрения людей, образовывавших это об- щество. Вполне понятно, что никто не в состоянии авансом сформулировать принципы комбинации обоих методов; все зависит от установок данного конкретного исследования. Но ясно, что эти подходы должны сочетаться и сопостав- ляться и что «внутренняя» точка зрения существенно важна для познания любой образуемой людьми структуры. Обыч- но эта «внутренняя» их позиция используется историками для демонстрации «иллюзий» эпохи, ее «ложного сознания». 313
Но это «ложное сознание» ни в коей мере не утрачивает своей действенности в качестве активного компонента исторического движения. Как раз при изучении «субъективной стороны» историче- ского процесса выявляются человеческая активность, воля индивидов и социальных групп, механизмы преобразования их реальных интересов в движущие побудительные моти- вы к действию, каковыми они представляются им самим. Но эти мотивы вполне могут быть не выражением их классо- вых или иных материальных интересов, - сплошь и рядом они оказываются производными от тех идеальных моделей, которые заложены в их сознание культурой, религией и вся- кого рода традициями. Допустимо ли игнорировать или пре- уменьшать то «пространство свободы», которое всегда так или иначе присутствует в человеческом обществе? Жизнь оставляет людям набор вариантов поведения, в том числе и «иррациональных» (или кажущихся таковыми). Вычленение историками из этого сложнейшего и в выс- шей степени гетерогенного и противоречивого комплекса человеческих мотивов преимущественно одних только ма- териальных, экономических факторов приводит, как обиль- но показал опыт историографии, к упрощениям, к обедне- нию и обесцвечиванию реальной картины исторического движения. Разумеется, то, о чем идет речь, бесконечно далеко от по- пыток «вжиться» в другую эпоху, «вчувствоваться» в диль- теевском смысле, ибо такого рода процедуры научно не верифицируемы, субъективны и пригодны для авторов ис- торических романов, но не для историка, исследующего прошлое на основе объективных научных процедур. Исто- рик не может покинуть позицию наблюдателя, находящего- ся вне изучаемого им социального и духовного универсума иной эпохи. Имеется в виду столь же объективный способ выявления мировидения и поведения этих людей. Скажем, изучение банковско-ростовщической деятель- ности эпохи Средних веков и Возрождения, весьма важное для понимания развития денежного хозяйства и предпосы- лок раннего капитализма, - неотъемлемая сторона социаль- ной истории. Но мало знать структуру денежного кредита и размеры капиталов банкиров или специфику итальянской бухгалтерии, - историку не уйти от вопроса об оценке денег 314
и ростовщичества в обществе XIII-XVI вв., с позиций церк- ви, о моральном статусе банкиров и ростовщиков. Вся об- ласть хозяйственной этики определялась религиозными установками эпохи и социально-психологическим климатом в городе и в деревне. Эти, казалось бы, далекие от мате- риальной жизни установки оказывали сильнейшее воздей- ствие на практику банкиров и ростовщиков, не только по- буждая их вести свои финансовые трансакции с сугубой осторожностью, с оглядкой на Бога, церковь и общество, но подчас препятствуя утверждению права наследственной собственности на свои богатства, ибо многие из них, стра- шась загробных кар за неправедную наживу, были принужде- ны не оставлять свои капиталы наследникам, но жертвовать их на благотворительные и благочестивые цели. Но дело не только в неблагоприятной для денежного хозяйства мораль- но-религиозной ситуации, - ростовщичество вызывало ком- плекс отрицательных эмоций и настроений у широких слоев городского и сельского населения, и эти настроения находили выражение в социальных выступлениях масс. Не затрагивая сейчас проблемы перестройки морально-хозяй- ственного климата в Европе начала Нового времени, огра- ничусь лишь напоминанием о связи между реформационны- ми и иными течениями, с одной стороны, и выработкой новой предпринимательской этики, которая санкциониро- вала развитие денежного дела, с другой. Эта проблема была остро поставлена Максом Вебером в его «Протестантской этике и духе капитализма». Независимо от убедительности тех или иных конкретных решений, предложенных немец- ким социологом и историком, важна предложенная им мето- дология исследования религиозных и этических учений как составной части развития важнейших социально-экономи- ческих процессов. Вебер трактовал эти вопросы с позиций развиваемой им исторической социологии. Ныне выдвигаются и иные под- ходы - социально-психологические. Вся картина мира чело- века той или иной эпохи, принадлежавшего к определен- ному социальному слою или классу, включается в сферу исто- рического исследования. Изучается широкий комплекс мировосприятий - от отношения к природе до переживания хода времени и истории, от образа смерти и потусторон- него мира до оценки детства, старости, женщины, брака, 315
семьи, от специфики эмоциональной жизни людей до по- нимания ими труда, богатства, бедности и собственности. В центре картины мира - проблема человеческой личности, ее оценка обществом и ее самосознание и самооценка. Мне представляется, что именно эта проблема - личность, инди- видуальность, мера поглощенности индивида социальной группой (или социальными группами) или его автономии - является центральной при изучении картины мира дан- ной эпохи. Дело в том, что социальные историки до недавнего вре- мени уделяли преимущественное или даже исключительное внимание целому - общественным структурам, притом, как правило, большим группам, классам, нередко обходя ато- марную единицу социума - человеческого индивида. Но воз- можно ли достаточно полное и глубокое понимание целого, если мы не знаем его образующих? Если историческое по- знание действительно есть диалог между человеком со- временности и человеком прошлого, то как обойтись без знания этого последнего? Теперь мы как бы спохватились: все заговорили о необходимости изучения человека. Психо- логи и философы, естествоиспытатели и писатели говорят о человеке. Историки не составляют исключения. Не пото- му, конечно, что такова общая тенденция. А потому, что ис- тория должна, наконец, обрести или, точнее, восстановить свой статус гуманитарной дисциплины, дисциплины, в цен- тре внимания которой стоит человек. Потому, что подлин- ное содержание, истинный свой предмет история обретает постольку, поскольку рассматривает историю людей, и рас- сматривает, как уже упоминалось, не только «извне», но и «изнутри». Но для истории человек - всегда в группе, в об- ществе, наш предмет не абстрактный человек, но истори- чески конкретный участник социального процесса. Меня, признаться, несколько смущает то, что призывы изучать человека сделались всеобщим поветрием. Я хотел бы высвободить это ключевое понятие социальной истории и исторической социологии от той модной ауры, в которой его подчас склонны утопить. Не кажутся мне продуктивны- ми и общефилософские рассуждения «о роли человеческой субъективности в истории», оторванные от конкретного опыта историков14. В историографии, в том числе и в отече- ственной, есть собственная традиция. Напомню только о 316
двух книгах - Б.А. Романова о человеке Древней Руси15 и Д.С. Лихачева «Человек в литературе Древней Руси»16, для того чтобы показать, что историки, и историки культуры в частности, давно уже движутся в этом направлении - к чело- веческой истории от истории обесчеловеченной. Но этот научный интерес должен реализоваться на основе разрабо- танной методологии. Я полагаю, что именно в связи с проблемой человека в ис- тории столь настойчиво звучат призывы к междисципли- нарным подходам. Соседние дисциплины - литературоведе- ние, в частности историческая поэтика, лингвистика и в особенности семиотика, история искусств, социология и психология, этнология - могут быть нашими союзниками. История - наука sui generis, и ей незачем растворяться в дру- гих дисциплинах. Но нужно учиться и прежде всего присма- триваться к методам и постановкам вопросов, практикуе- мых в других науках. Задавая новые вопросы своим источни- кам, вопросы, которые прежде не ставились перед ними или ставились недостаточно настойчиво, мы можем получить новое знание. Культурно- и социально-антропологический подход к истории открывает перед нами новые возмож- ности, и мы не должны пройти мимо них. В результате перед нами могли бы вырисовываться более отчетливо обе внутренне сопряженные ипостаси социаль- ной истории - социальные структуры, ибо никто не отка- зывается от их дальнейшего изучения, и составлявшие их люди. Предмет социальной истории - общество, но обще- ство людей, образующих группы. Однако изучение общества под таким углом зрения пред- полагает изучение той всеобъемлющей сферы, которая про- низывает и структуры, и индивидов и вне которой общество лишено жизни, - это сфера культуры. Из всего сказанного ранее должно быть вполне ясно, что я подразумеваю под культурой не совокупность достижений человеческого духа, традиционный предмет изживающей себя Kulturgeschichte или автономной Geistesgeschichte. Культура в контексте социальной истории мыслится как система человеческих жизненных ориентаций, как реальное содержание созна- ния каждого члена общества. В личности замыкаются со- циальное и культурное начала, они-то и формируют ее. Подобно тому как невозможно понять социальное развитие, 317
игнорируя структуру личности, присущую этой социаль- ной системе, точно так же нельзя понять ни специфику си- стемы, ни специфику образующих ее людей, оставляя в сто- роне их подлинную человеческую природу, каковой и яв- ляется культура. Известный английский историк Эрик Хобсбоум в свое время писал о необходимости перехода от социальной исто- рии к истории общества17. Я согласился бы с ним, если при- нять, что история общества не может быть понята вне куль- туры, т. е. вне человеческого содержания социальности. Социальная история ныне совершает мощную экспансию за привычные отведенные ей рамки. Но нет ли угрозы рас- творения социальной истории в некоей глобальной исто- рии и утраты ею своего собственного предмета? Полагаю, что дело обстоит как раз наоборот: социальная история ищет свой собственный подлинный предмет, и потеря ею своего лица возможна лишь при эклектическом к ней подхо- де, не выделяющем главного и решающего. Речь не идет об отказе от принятого предмета социальной истории, - речь идет о его обогащении. Я и хотел бы закончить ссылкой на один пример подоб- ного обогащения, обогащения, происшедшего именно на грани изучения социального и культурного. Я имею в виду введение в современную историческую науку различения между ученой или официальной культурой, с одной сторо- ны, и культурой народной, неофициальной, с другой. Опре- деление «народная культура» неточно и вызывает споры, ко- торых я сейчас лишен возможности касаться (мне приходи- лось уже писать об этом в другой связи). Однако существо проблемы не может внушать сомнений, так же как и ее сугу- бая важность. Речь идет о необходимости порвать с тра- дицией изучения истории культуры как исключительного достояния элиты и как продукта ее деятельности, порож- дающей модели, которые затем, в популярном и вульгаризо- ванном виде, распространяются в более широких слоях об- щества, пассивно их усваивающих. Речь идет об изучении образа мыслить и чувствовать, присущего рядовым членам общества, о раскрытии иной точки зрения на мир и челове- ка, которая была присуща трудящимся, как низшим прослой- кам имущих, так и социальным маргиналам. Это мировиде- ние было неотъемлемым ингредиентом их общественной 318
практики, и без пристального изучения низового пласта культуры, сплошь и рядом неточно формулированного, а то и попросту смутно выговоренного, невозможно понять ни их поведение, ни ту почву, на которой произрастали и изыс- канные и уникальные культурные творения. В качестве достояния фольклористики такой подход не нов. И тем не менее никогда до 60-х годов, до появления работ нашего соотечественника М.М. Бахтина с его концеп- цией карнавальной народной кульгуры и работ французских историков, четко поставивших вопрос о противоборстве и взаимовлиянии культуры элиты и культуры и религиозности простолюдинов, эта проблема не звучала так остро и не раз- рабатывалась столь же интенсивно и плодотворно. Перед историками - медиевистами и специалистами по истории Нового времени вырисовываются очертания во многом еще не открытого и не познанного материка - культуры «без- молвствовавшего большинства», тех широких слоев, ко- торые были оттеснены от книги и письменной фиксации своих идей, побуждений и чувств18. Разработка истории и теории малых групп едва ли может быть продуктивной, если историки не обратят самого пристального внимания на те идеи, социокультурные представления, верования и обы- чаи, привычки сознания и автоматизмы поведения, кото- рые двигали образовывавшими эти группы индивидами. Разрабатывая историю низовых пластов культуры, мы расширяем и углубляем свои представления о социальной структуре как живом, наполненном человеческим содержа- нием, пульсирующем и движущемся организме. Социальная история, как она представляется в конце наше- го столетия, не может не стать социокультурной историей. 1 Ковальченко И. Д. Методы исторического исследования. М., 1987. 2 Topolski J. Metodologia historii. Warszawa, 1968; Idem. Teoria wiedzy historycznej. Poznan, 1983. Cp.: Mi^dzy historic a teori^. Refleksje nad problematykzi dziejom i wiedzy historycznej / Red. M. Drozdowskiego. Warszawa; Poznan, 1988. 3 См.: Штаерман E.M. К проблеме возникновения государства в Риме // Вестник древней истории. 1988. № 2; Кузищин В.И., Штаер- ман Е.М. Проблемы классовой структуры и классовой борьбы в со- временной историографии античности // Вопр. истории. 1986. № 10. 319
4 См.: Гуревич А.Я. Проблемы генезиса феодализма в Западной Ев- ропе. М., 1970. 5 Duby G. Les trois ordres ou 1’imaginaire du feodalisme. P, 1987; Le Goff J. Les trois fonctions indoeuropeennes: L’historien et 1’Europe feodale // Annales. 6.S.C. 34.1979. № 6. 6 Добиаш-Рождественская O.A. Церковное общество во Франции в ХП1 веке. Пг., 1914. Ч. I: «Приход». 7 LeRoy LadurieЕ. Montaillou, village occitan de 1294 a 1324. P., 1975. 8 Гуревич А.Я. Проблемы генезиса феодализма... С. 63 и след.; про- блеме обмена дарами в Новое время был посвящен доклад Н. Земон Дэвис на коллоквиуме советских и американских историков (Москва, октябрь 1989 г.). 9 См.: Ginzburg С., Poni С. La micro-historie // Le debat. 1981. № 17. P. 133-136. 10 Trevelyan G.M. English Social Histoiy. L., 1942. 11 Бродель Ф. Материальная цивилизация, экономика и капитализм XV-XVIII вв. М., 1986. Т. 1: Структуры повседневности: возможное и невозможное; 1988. Т. 2: Игры обмена. 12 Блок М. Апология истории. М., 1986. С. 18. 18 См.: Гуревич А.Я. Историческая наука и историческая антрополо- гия // Вопр. философии. 1988. № 1. С. 56-70; Он же. Историческая антропология: проблемы социальной и культурной истории // Вест- ник Академии наук СССР. 1989. № 7. С. 71-78. 14 Барг М.А. О роли человеческой субъективности в истории // История СССР. 1989. № 3. С. 115-131. 15 Романов Б.А. Люди и нравы Древней Руси. Л., 1947. 16 Лихачев Д. С. Человек в литературе Древней Руси. М., 1976; Он же. Поэтика древнерусской литературы. Л., 1967. 17 Hobsbawm E.f. From Social History to the History of Society // Daedalus. 1971. Vol. 199. № 1. P. 20-45. 18 Гуревич А.Я. Средневековый мир: культура безмолвствующего большинства. М., 1990. (В первые опубликовано: «Вопросы философии». М., 1990. № 4. С. 23-35)
Средневековый купец Изучение ментальностей людей определен- ной эпохи и социально-культурной формации едва ли мо- жет ограничиваться воспроизведением характерных черт, общих для всех этих людей, хотя, несомненно, некоторые параметры общественного сознания, лежащие в основе ми- росозерцания эпохи, и могут быть выявлены. Тем не менее картина получилась бы чересчур обобщенной, а потому и бедной по содержанию. Более продуктивна попытка рекон- струкции спектра ментальностей, специфичных для того или иного общественного слоя, в зависимости от его про- фессионального, правового, образовательного, возрастно- го статуса. Предмет нижеследующего очерка - купец средневековой Европы1. Путь, пройденный западноевропейским купечеством на протяжении XI-XV вв., отражает важнейшие сдвиги, кото- рые происходили в тот период в экономике, социальном строе и культуре Европы. Из заметного, но все же второ- степенного элемента аграрного по преимуществу общества, каким был купец в начале Средневековья, он постепенно становится фигурой первого плана, носителем новых отно- шений, подрывавших традиционные устои феодализма. Но нас здесь будет занимать не столько хозяйственная дея- тельность купцов сама по себе, сколько купец как челове- ческий тип. Ментальность купцов во многом существенно отличалась от ментальности рыцарей, духовенства или кре- стьян. Картина мира, исподволь складывавшаяся в созна- нии купечества по мере его развития, вступала в противоре- чие с картиной мира других слоев и сословий феодального общества. Профессия и образ жизни деловых людей спо- собствовали выработке новых этических установок, иного типа поведения. II - 1773 321
К началу XI в. в Европе, подавляющее большинство на- селения которой жило в сельской местности, существовали города, и был такой компонент общества, как купцы. Более того, их роль была отнюдь не незначительной. Государи, прелаты, аристократия, а отчасти и более широкие слои на- селения нуждались в разного рода изделиях и товарах, кото- рые не могли быть произведены на месте и которые поэто- му приходилось привозить из других мест, и подчас издале- ка. Не только роскошные одеяния и ткани, ценная утварь и иные раритеты, которые удовлетворяли престижные по- требности правящей элиты, но и более обиходные товары нередко доставлялись по воде и по суше торговыми людьми. Моря Южной и Северной Европы, крупные реки, а кое-где и обветшавшие сухопутные пути, унаследованные от римских времен, использовались в качестве торговых артерий. Купец раннего периода - персонаж, радикально отличав- шийся от купца развитого и позднего Средневековья. В этом смысле показательны те торговые люди, которые действова- ли в Северной Европе в эпоху викингов. Викинг - воин, за- хватчик, грабитель, смелый мореплаватель и колонизатор. От нападений скандинавских викингов страдали жители Франции, Англии, Древней Руси и Средиземноморья. Там, где появлялись их отряды, горели деревни и города, повер- гались в руины монастыри, погибали люди и скот. Викинги захватывали богатую добычу. В Европе возносили молитву об избавлении от норманнской напасти. Но нельзя упускать из виду, что экспедиции викингов были тесно связаны с тор- говлей. Нередко поездка норвежца или шведа в соседнюю страну представляла собою своего рода смешанное пред- приятие. Он вез с собой товары (продукты охоты и ремесла) и обменивал их на нужные ему вещи. Среди многочислен- ных находок викингской поры археологами найдены наряду с оружием весы с гирями, которыми пользовались сканди- навские мореплаватели. Далеко не все многочисленные кла- ды серебряных и золотых монет, обнаруженные на Севере, сложились в результате грабежей - часть денег была выруче- на в процессе мирного торгового обмена. Но, как явствует из исландских саг, торговая поездка скандинава нередко за- вершалась его нападением на местных жителей, и то, чего он не мог выменять, он отнимал у них силой. Торговля и гра- беж шли рука об руку. 322
Однако и те купцы раннего периода, которые не занима- лись разбоем, не были лишены воинственности. Им прихо- дилось отправляться со своими караванами в дальние стра- ны, странствовать среди чужих людей и народов, встречаясь со многими и разнообразными опасностями, от пиратов до весьма близких к разбойникам местных сеньоров, которые норовили наложить руку на их богатства, либо облагая их пошлинами, либо попросту отнимая товары и выручку. Куп- цы страдали от морских бурь и тягот сухопутных переходов по бездорожью. Прибыль от торговли редкими товарами могла быть весьма велика, по не меньшим был и связанный с ее получением риск. В «Беседе» церковного писателя и ан- глийского аббатаЭльфрика (началоXI в.), в которой охарак- теризованы разные профессии, наряду с монахом, земле- пашцем, ткачом, солеваром, рыболовом, охотником, кузне- цом назван и купец. В его уста вложены следующие слова: «Я полезен королю, знати, богатым и всему народу. Я всхожу на корабль со своими товарами и плыву в заморские края, продаю товар и приобретаю ценные вещи, коих нет здесь. Я привожу их с большим риском, подчас терплю кораблекру- шение, теряя все свое имущество и едва спасая собственную жизнь». Купец привозит дорогие ткани и одежды, драгоцен- ные камни и золото, вино и масло, слоновую кость, железо и другие металлы, стекло и множество других вещей. Собесед- ник спрашивает купца: «Ты продаешь эти вещи за ту цену, за которую купил их?» - «Нет. Что же тогда дал бы мне мой труд? Я продаю дороже, чем сам купил, с тем чтобы получить кое-какую прибыль и прокормить жену с детьми»2. Тем не менее, по оценке Эльфрика, наиболее важным для общества является труд пахаря, который всех кормит. «Эко- номическая мысль» раннего Средневековья не выходила за рамки натурального хозяйства. И точно так же теоретики складывавшегося феодального общества, рисуя его в виде трехчленной системы во главе с монархом, называли только духовенство и монахов («тех, кто молятся»), рыцарство («тех, кто сражается») и крестьян («тех, кто пашет землю»). Городского населения, ремеслен- ников и купцов они не упоминают. Не потому, разумеется, что их роль была совершенно незначительна, а потому, что в обществе XI-XII вв., в котором господствовала традиция, старые понятийные схемы до такой степени сохраняли 11 323
свою былую силу, что могли игнорировать живое многообра- зие конкретной действительности. Если труд земледельца столь же необходим для функционирования социального организма, как молитвы монахов и клириков и ратные по- двиги воинов, то городские занятия и в особенности торгов- ля оставались сомнительными и подозрительными с точки зрения господствующей этики. Недоверие к торговцу крес- тьян и пренебрежительное высокомерие знати находило па- раллель и обоснование в учении церкви. Отношение общества к купцу было очень противоречи- вым. С одной стороны, без него трудно обойтись. Наставле- ния, которые отец дает своему сыну в «Королевском зерцале», описывающем разные слои и социальные разряды Норвегии с точки зрения образованного норвежца первой трети XIII в., начинаются характеристикой деятельности купца. Человек, который намеревается стать купцом, говорит отец, подвер- гает свою жизнь многим опасностям как на море, так и в язы- ческих землях и среди чужих народов. Поэтому в чужих зем- лях он должен постоянно держаться осмотрительно, на море же необходимо уметь принимать немедленные решения и об- ладать большим мужеством. «Когда же ты прибыл в торговое место или куда-либо еще, - наставляет отец, - ты должен выка- зать себя благовоспитанным и приятным человеком, чтобы за- воевать всеобщее расположение». Надобно тщательно изу- чать обычаи тех мест, где ведешь торговлю. В особенности важно хорошо знать торговое право. Для того чтобы пре- успеть в своей коммерции, купец должен владеть языками и прежде всего латынью и французским, ибо эти языки наибо- лее общеупотребительны. Купцу-мореплавателю следует раз- бираться в расположении светил и смене времени суток, так же как распознавать страны света. «Не пропускай ни одного дня без того, чтобы не узнать что-нибудь полезное для себя... и если ты действительно желаешь прослыть мудрым, то ты должен постоянно учиться». Купцу надлежит быть миролюби- вым и сдержанным, «если же обстоятельства принуждают тебя к столкновению с противником, не спеши с местью, но тщательно все рассчитай и действуй наверняка». Особую осмотрительность нужно проявлять при выборе торговых компаньонов. «Часть прибыли всегда надлежит выделять все- могущему Богу и святой Деве Марии, равно как и тем святым, к которым ты чаще всего обращаешься за содействием». 324
При соблюдении всех этих советов можно разбогатеть. Автор «Королевского зерцала», сознавая большой риск, < которым связана заморская торговля, рекомендует моло- дому купцу: «Когда ты увидишь, что в результате торговых поездок твое богатство действительно сильно увеличилось, го две трети капитала лучше всего из дела забрать и вложить в хорошее земельное владение, ибо такой род имущества ка- жется наиболее обеспеченным как для самого собственника, так и для его потомков»3. Любопытно, что подобный совет дается в Норвегии - стране, где отсутствовал простор для сельского хозяйства. Но такое же вложение капиталов, со- зданных в торговле, в земельную собственность наблюда- лось и в странах континента Европы, от Германии до Ита- лии. Купеческие занятия важны, но опасности всякого рода, подстерегающие купцов, и социальный и экономический риск профессии побуждают купцов помещать деньги в более обеспеченную сферу землевладения. С другой стороны, социальный престиж купцов весьма невысок. Богач вызывает зависть и недоброжелательство, его добропорядочность и добросовестность внушают серь- езные сомнения. В целом купец оставался скорее «парией» средневекового общества на ранней его стадии. В чем, соб- ственно, заключается оправдание его прибыли? Он поку- пает за одну цену, а продает товар за более высокую. Здесь таятся возможности обмана и неправедной наживы, и бого- словы охотно вспоминали слова Иоанна Златоуста: «Ремес- ло купца неугодно Богу». Ибо, по словам отцов церкви, труд- но, чтобы в отношениях купли-продажи не затесался грех. В перечнях профессий, расцениваемых как «бесчестные» и «нечистые», - такие перечни составлялись богословами - почти постоянно фигурировала торговля4. Отвергая земной мир, обесценивая его пред лицом мира небесного, духовен- ство не могло не осуждать торговлю, занятие, преследующее цель получения прибыли. Такова была позиция церкви до тех пор, пока ей не при- шлось в большей мере, чем прежде, принять во внимание из- менившиеся условия действительной жизни. Это изменение стало ощутимым в XIII в. Не показателен ли тот факт, что центр тяжести деятельности церкви перемещается из дерев- ни в город? Новые нищенствующие ордена францисканцев и доминиканцев базировались прежде всего в городах, и их 325
проповедь, отнюдь не игнорировавшая других слоев обще- ства, тем не менее в первую очередь была обращена к горо- жанам. Ибо, по определению одного из церковных деяте- лей, в городе сконцентрирована масса населения, в него тя- нутся и сельские жители, в нем - и это главное - более всего существует питательная среда для греха, который здесь и надлежит искоренять5. Но и в этот период отношение к про- фессии купца оставалось в высшей степени противоре- чивым. Признавая важность торговли для существования социума, оказывая ей по временам покровительство и извле- кая из нее выгоду, церковь вместе с тем сохраняла по от- ношению к ней все свои предубеждения. «Торговля имеет в себе нечто постыдное», - писал Фома Аквинский, полно- стью сознававший ее необходимость. Эта противоречивость положения купца вполне раскры- вается в проповеди нищенствующих монахов. Не забудем, что основатель ордена францисканцев происходил из се- мьи богатых купцов-суконщиков. Проникнувшись идеалами евангельской бедности, Франциск Ассизский бросил иму- щество и порвал со своей семьей, основав братство едино- мышленников, которое вскоре превратилось в монашеский орден. Перед лицом растущего недовольства народа богат- ствами церкви, знати и городских верхов, недовольства, ко- торое порождало ереси, церковь нашла целесообразным взять нищенствующих монахов под свое покровительство и инкорпорировать это движение в свою официальную структуру. Она желала, чтобы «нагие шли за нагим Хрис- том» под ее эгидой, а не в русле еретических движений. Проповедь новых орденов ставила имущих перед острой моральной дилеммой. Царство небесное уготовано для отрешившихся от земных благ, и алчность - источник богатств - является одним из наиболее тяжких смертных грехов. Проповедники не уставали метать громы на головы корыстолюбцев и богачей. Особый гнев вызывали те богачи, которые ссужали день- ги под проценты. К такому способу приумножения капитала особенно часто прибегали купцы. Вместо сопряженных с не- малым риском дальних торговых поездок (или наряду с тор- говлей) многие денежные люди предпочитали ссужать день- ги тем, кто в них нуждался. А в них нуждались все - от госу- дарей и знати до мелких торговцев, ремесленников и крес- 326
гьян. Христианские авторы всегда осуждали ростовщичест- во и сулили ростовщикам адские муки на том свете. В 1179 г. церковь официально воспретила ростовщичество христиа- нам. Этими запретами в немалой мере объясняется та роль, которую играли иудеи в экономической жизни Запада. Буду- чи инаковерующими, они могли заниматься деятельностью, которая на практике была необходима, но решительно осуж- далась церковью как нехристианская профессия. Тем не менее ростовщиками были и многие христиане. В проповеди XIII и следующих столетий содержится рез- кая социальная критика. Исходя из принципов христиан- ской этики, монахи нещадно клеймят тех, кто от них отсту- пает, а таковы практически все - и государи, и рыцари, и го- рожане, и крестьяне, да и само духовенство, - безгрешных нет. Однако самые грозные инвективы обрушиваются на го- ловы ростовщиков. В «exempla» («примерах») - включае- мых в проповедь кратких анекдотах, заимствованных из фольклора или литературы минувших времен и содержащих нравоучительные наставления, - ростовщик изображен мо- ральным монстром. «Примеры» о ростовщиках неустанно обыгрывают одну и ту же идею: ростовщик - враг Бога, при- роды и человека. Неправедно нажитые деньги, положенные в тот же сундучок, в котором хранились деньги, полученные монахами в виде подаяний, буквально пожрали эти послед- ние. Во время морского путешествия обезьяна захватила ко- шель ростовщика и, взобравшись на мачту корабля, обнюхи- вает монеты и выбрасывает за борт все нажитое при посред- стве ростовщических операций. Суд над душой ростовщика происходит в момент его кончины, и страховидные демоны тащат его душу прямо в ад, при этом засовывая ему в рот рас- каленные монеты. Ростовщик - самый верный слуга дьяво- ла, и тот подчас является за его душой, не давая несчастному ни малейшей отсрочки для того, чтобы возместить причи- ненный им ущерб или замолить грехи. Вспомним сцены адских мук ростовщиков в Дантовом «Аду». Ничто не может спасти душу богача, жившего за счет процентов, кроме пол- ной раздачи всего неправедно накопленного богатства тем, кого он при жизни эксплуатировал. Никакие частичные компенсации не помогут6. Ростовщик гнусен в глазах Бога и человека прежде всего потому, что нет другого греха, который когда-нибудь не от- 327
дыхал бы: прелюбодеи, развратники, убийцы, лжесвидете- ли, богохульники устают от своих грехов, между тем как рос- товщик продолжает наживаться непрерывно. Своей дея- тельностью он отрицает нормальное чередование труда и покоя. Ростовщичество разрушает связь между личностью и ее практикой, ибо даже тогда, когда сам ростовщик ест, спит или слушает проповедь, проценты продолжают нарастать. Господь заповедал человеку добывать хлеб насущный в поте лица, тогда как ростовщик наживается, не трудясь. Торгуя ожиданием денег, т. е. временем, он крадет время - достоя- ние всех творений, а потому тот, кто продает свет дня и по- кой ночи, не должен обладать тем, что продал, т. е. вечным светом и покоем. Бремя проклятья, тяготеющего над душой ростовщика, таково, что на похоронах одного из них соседи были не в си- лах поднять его тело. Священники отказываются хоронить ростовщиков в освященной земле, и когда труп ростовщика водрузили на осла, тот вывез его из города и сбросил в на- возную кучу под виселицей. Существует «пример», в кото- ром умирающий богатый ростовщик пытается уговорить свою душу не покидать его, суля ей золото и серебро, но не добившись своего, в гневе посылает ее в ад. Ростовщиков, которые сознают греховность своей профессии, иногда по- сещают ужасные видения. Один из них, лежа в постели, вне- запно увидел себя стоящим перед Страшным судом и уже вы- слушал приговор, который передавал его в руки чертей. Пробудившись, он в припадке безумия выбежал из дома, от- казываясь покаяться и возместить ущерб, и тут же на реке показался корабль, быстро двигавшийся против течения и никем не управляемый. Ростовщик вскричал: «На корабле полно чертей!» - и они тотчас его схватили и увезли в преис- поднюю. Вызываемый ростовщичеством гнев проповедников без- мерен. Чем объяснить их обличительный пыл? Почему именно в проповеди нужно было неустанно возвращаться к ростовщику? Сомнительно, чтобы дело сводилось к одним только доктринальным причинам. Скорее нужно предполо- жить, что казуистическая аргументация богословов, учив- ших о неправедности ростовщичества, была производной, своего рода ученым обоснованием той ненависти, которую питала к ростовщикам аудитория проповедников. Едва ли 328
можно утверждать, что все те истории о ростовщиках, кото- рыми изобилуют проповеди, принадлежат авторам «exem- pla». Не скрыто ли, хотя бы частично, их происхождение в общественном сознании? В некоторых «примерах» прогля- дывает враждебное отношение горожан к процентщикам. Один священник, желая продемонстрировать, что ростов- щичество - занятие настолько постыдное, что никто не ре- шится публично в нем признаться, сказал во время пропове- ди: «Хочу дать вам отпущение грехов согласно профессии и занятию каждого. Пусть встанут кузнецы». Кузнецы подня- лись со своих скамей и получили отпущение. Вслед за ними отпущение было даровано и другим ремесленникам. Нако- нец проповедник возгласил: «Пусть поднимутся ростовщики и получат отпущение». И хотя их было больше, нежели людей других профессий, ни один не встал. Под всеобщий хохот ростовщики в смятении удалились. Посрамление рос- товщиков нередко изображается в «примерах» как событие, оказывающееся в центре городской жизни, как публичный скандал. Так, во время брачной церемонии в Дижоне в 1240 г. один из них погиб при входе в церковь. Ему пробил голову упавший каменный кошель с фигурой ростовщика, изобра- женный на западном портале храма, где полагается быть сцене Страшного суда. Ненависть к ростовщикам была всеобщей. Хронист пер- вой половины XIII в. Матвей Парижский писал о ломбард- цах - так называли в странах севернее Альп итальянских банкиров и ростовщиков: «Ломбардцы - большие ловкачи... предатели они и обманщики... Они пожирают не только лю- дей и домашних животных, но и мельницы, замки, помес- тья, луга, рощи и леса... В одной руке у них лист бумаги, в другой - перо, и с их помощью они обдирают жителей как липку и набивают их серебром свои кошельки... Они жире- ют на нужде других, и сами они как волки, что пожирают лю- дей»7. Погромы и избиения итальянских ростовщиков на За- паде - столь же частое и распространенное явление на про- тяжении последней четверти XIII и в XIV в., что и еврей- ские погромы, с тем лишь различием, что последние обосно- вывались, помимо ненависти к богатым ростовщикам, еще и религиозными мотивами. Ростовщичество губит не только души самих наживал, но и души их детей, если они унаследовали неправедное богатство 329
и не возместили причиненного отцами ущерба. Некто имел видение: из чрева человека, ввергнутого в адское пламя, рас- тет большое дерево, на ветвях которого висят люди, пожи- раемые этим огнем. Что сие означает? Находящийся внизу - родоначальник всех этих поколений, возвысившихся благо- даря ростовщичеству, а потомки мучаются потому, что пош- ли по стопам отцов. Один священник провозглашал в пропо- веди: «Не молитесь за душу моего отца, который был ростов- щиком и не пожелал вернуть средства, накопленные ростов- щичеством. Да будет проклята душа его и да мучается она вечно в аду, так чтобы никогда не узрел он лика Божьего и не избежал бы когтей бесов». В сословно-иерархическом обществе ценились прежде всего знатность происхождения и связанная с нею рыцар- ская доблесть. Горожанин, даже богатый купец, вызывал презрение благородных, от него не ожидали рыцарских до- блестей. В глазах знатных рыцарей и дам он каналья, мужик. Однако городские богачи, купцы и ростовщики, стремились добиться высокого положения именно благодаря своему бо- гатству. Анекдот, рассказанный французским проповедни- ком XIII в., может служить свидетельством того, как возвы- шались в глазах окружающих нувориши. Некий покрытый паршой мальчик по имени Мартин пришел, побираясь, в го- род, где стал известен под кличкой «запаршивевший». Маль- чик рос, стал ростовщиком, и по мере того как он богател, его социальный престиж менялся. Сперва его звали Martinus scabiosus (Мартин чесоточный), затем domnus Martinus (мастер Мартин), когда же он сделался одним из первых богатеев города - dominus Martinus (господин Мар- тин), а потом даже - meus dominus Martinus (высокочтимый сеньор Мартин), Это латинские кальки французских титу- лов - maitre, seigneur, monseigneur. В «примере» это восхож- дение ростовщика по социальной лестнице, натурально, за- вершается его низвержением в ад. Алчность неизменно расценивалась как самый отврати- тельный из пороков. «Ты можешь принять крест у папы, переплыть море, сражаться с язычниками, отвоевать святой Гроб, погибнуть за Божье дело и даже лечь в святой Гроб, - обращается немецкий францисканец Бертольд Регенсбург- ский к ростовщику, - и тем не менее при всей твоей святос- ти душа твоя погибла». Ибо ничто не может спасти ростов- 330
щика, помимо полного, до последнего гроша, возмещения причиненного им ущерба. Так обстояло дело в XIII в. Но отрицательное отношение церкви к ростовщичеству сохранялось и в последующие сто- летия. Если в своих теоретических трактатах архиепископ Флоренции Антонин и делал некоторые уступки финансо- вой деятельности, достигшей в итальянских городах в XIV-XV вв. наивысшего развития, то в проповедях Пернар- дино Сиенского рисуется впечатляющая картина осуждения умирающего ростовщика всеми сакральными силами и вооб- ще всей вселенной: «Все святые, блаженные и ангелы в раю восклицают: “Во ад, во ад его!”; небеса вопят своими звезда- ми: “В огонь его, в огонь!”; планеты взывают: “Во глубину ада, во глубину ада!”, и восставшие на него элементы мира кричат: “На муки его, на муки!” И сам дом, в котором лежит умирающий, все стены и балки не перестают призывать на него кары». Подобные проповеди и осуждение профессии ростов- щиков не могли положить предела их деятельности, хотя им и приходилось прибегать к уловкам, чтобы избежать по- зора. Но вместе с тем было бы глубоко ошибочно вообра- жать, будто эти обличения не имели никакого значения, - их влияние было социально-психологическое по преиму- ществу. Сознание противоречия между прибыльной хозяй- ственной практикой и чрезвычайно низкой ее моральной оценкой не могло не служить источником раздвоенности духовного мира ростовщика до тех пор, пока была сильна его религиозность. Этика накопительства приходила в столкновение не с одной только религиозно-этической доктриной. Она оказы- валась в явном противоречии и с коренными установками аристократии. Для последней доблестью было наглядное и церемониальное распоряжение богатствами, их публичное расточение. Траты, не соответствующие реальным доходам, служили знаком благородства и щедрости. Между тем купец не может не быть расчетливым и бережливым, он должен копить деньгу и с умом тратить свои средства, надеясь на прибыль. В середине XIV в. в Англии была сочинена аноним- ная поэма «Добрый краткий спор между Накопителем и Рас- точителем»8. Первый - это купец, юрист, второй же - ры- царь, аристократ. Накопитель, которого радует созерцание 331
собранных им богатств, восхваляет тех, кто мало тратит. Сам он умеет жить умеренно и делать дела. Экстравагант- ное мотовство Расточителя, проявляющееся в одежде, еде и питье, вызывает у него непонимание и негодование. Пере- чень блюд, подаваемых на пиру в доме Мота, - своего рода кулинарный трактат. Люди, которые, не имея ни пенни в кармане, вместе с тем приобретают редкие меха, ценные ткани и иные дорогостоящие предметы роскоши, внушают Накопителю недоверие и неприязнь. Он упрекает Расточи- теля за то, что тот не заботится о возделывании земель и распродает орудия труда для оплаты своих военных авантюр и охотничьих развлечений. Обжорство и пьянство - причи- на расточения наследственных владений. Накопитель тщет- но призывает Мота умерить траты, остеречься разорения и приучить своих близких к труду. Он понимает: в расточении богатств аристократом движет «высокомерие». Со своей стороны, Расточитель упрекает Накопителя в том, что собранные им сокровища никому не приносят поль- зы: «Какой толк от этих богатств, если их не тратить? Часть ржавеет, другая гниет либо делается добычей крыс». Именем Христа он призывает Стяжателя перестать набивать сундуки и поделиться с бедняками своим серебром. Расточитель на- стаивает на тщете богатства и говорит о причиняемом им зле: чем состоятельнее человек, тем он трусливей. Не предпочти- тельнее ли жизнь короткая, но счастливая? Спор между Стяжателем и Расточителем, вынесенный на рассмотрение английского короля, остается не разрешен- ным. Разумеется, участники спора не столько социально оп- ределенные типы, сколько воплощения разных жизненных принципов и противоположных систем ценностей. Как было сказано выше, церковные авторы XI-XII вв. при характеристике общества прибегали к трехфункциональной схеме «молящиеся-сражающиеся-пахари». Однако в XIII в. эта архаичная схема уже пришла в явное противоречие с со- циальной действительностью. В проповеди нищенствую- щих монахов мы встречаем признание сословной и профес- сиональной многоликости населения. Отказ от прежнего понимания социальной структуры был связан прежде всего с подъемом городского населения, и в частности торговой его прослойки. Наиболее интересная и содержательная по- пытка по-новому осмыслить сложность и многообразие об- 332
щественной системы принадлежит уже упомянутому Бер- тольду Регенсбургскому9. Разряды и сословия он рассматривает как своего рода аналогию небесной иерархии, от которой земные установ- ления получают свое оправдание и обоснование. Девяти хо- рам ангельским, о которых некогда писал Псевдо-Диони- сий, соответствуют девять разрядов людей, выполняющих разные службы. Подобно тому как низшие хоры ангелов слу- жат высшим, так и низшие разряды людей подчинены выс- шим. В ангельской иерархии три высших хора, и точно так же три разряда людей возвышаются над всеми прочими, ибо сам Творец избрал их для того, чтобы все другие им повино- вались. Эти три высших разряда - священники во главе с па- пой, монахи и мирские судьи, включая императора, коро- лей, герцогов, графов и всех светских господ. Первые два разряда заботятся о душах христиан, а третий - об их зем- ном благополучии, защищая вдов и сирот. Каковы же прочие шесть разрядов, представители кото- рых должны выполнять свои должности и верно служить выс- шим? Отметим прежде всего, что при их характеристике про- поведник отказывается рассматривать их иерархически: они как бы рядоположены, развернуты «горизонтально». Иерар- хия, сохраняющая все свое значение для мира горнего, утра- чивает в его глазах свое значение для мира человеческого, ка- ким в проповеди оказывается преимущественно мир город- ской. Первый из этих шести разрядов, или «хоров», - все те, кто изготовляют одежду и обувь. Ремесленники, работающие с железными орудиями (ювелиры, монетчики, кузнецы, плот- ники, каменщики), образуют второй «хор». Третий «хор» - купцы, они привозят товары из одного королевства в другое, плавают по морю, одно доставляют из Венгрии, другое из Франции. Четвертый «хор» составляют продавцы пищи и питья, снабжающие население необходимыми припасами. Пятый «хор» - крестьяне. Шестой «хор» - лекари. Таковы девять «хоров». И подобно тому как десятый хор ангелов от- пал от Бога, предавшись Сатане, так и десятый «хор» людей объединяет актеров и мимов, вся жизнь которых направлена на дурное и обрекает их души на погибель. Нетрудно убедиться в том, что многообразие занятий Бертольд замечает лишь в городе, выделяя различные про- фессиональные разряды, - это ремесленники, крупные купцы, 333
мелочные торговцы. Ко всем разрядам горожан, как и к кре- стьянам, Бертольд обращается с призывом трудиться и слу- жить честно и без обмана. Обособление крупных купцов, ведущих дальнюю торговлю, от мелких торговцев - неотъем- лемая черта средневекового города. В центре внимания про- поведника - городские профессии, и Бертольд, неустанно обрушивающий проклятья на «алчных» и богачей, вместе с тем вполне оправдывает существование торговли и купече- ства - они необходимы для функционирования целого, и их занятия расцениваются как призвание, предопределенное Творцом точно так же, как и призвание земледельца, судьи или монаха. Честная торговля - таков идеал Бертольда, как и других проповедников XIII столетия. Однако ориентация «социологической» мысли Бертоль- да Регенсбургского на городское население обнаруживается не только в описании социальной структуры. Не менее инте- ресна своеобразная интерпретация им евангельской притчи о «талантах», вверенных господином своим рабам. Она рас- смотрена мною выше10, и здесь я лишь вкратце напомню ее содержание. Эти дары, пожалованные человеку, суть «наша собственная персона», которую Господь сотворил по соб- ственному образу и подобию и облагородил, даровав ей сво- боду воли, «твое служение (должность), к которому тебя предназначил Бог, каждому человеку даровавший его служ- бу», «время, отпущенное тебе для жизни», земное богатство и «любовь к ближнему». Общество состоит из людей, выпол- няющих отведенные им социальные функции, и каждая должность, высокая она или низкая, важна и необходима для существования целого. Но существуют занятия, которые «должностью», т. е. Богом установленным призванием, не являются - это ростовщичество, перекупка, обман и воров- ство. Здесь Бертольд поносит торговцев, которые выдают воду за вино, продают «воздух вместо хлеба», подделывают пиво и воск и используют фальшивые весы и меры. Итак, личность в понимании Бертольда представляет собой со- циально определенную личность, ее качества теснейшим образом координированы с ее принадлежностью к классу, сословию, общественной группе. Вместо призывов к аскети- ческой пассивности и уходу от мира францисканский пропо- ведник настаивает на необходимости социально полезной деятельности как основы существования общества. 334
Собственность - это то, что приобретено законно, чест- ным трудом. Громы, обрушиваемые Бертольдом на головы «алчных», «воров» и «мошенников», вызваны не неравно- мерным распределением собственности, а злоупотребле- нием ею. Ибо Господь сотворил всего достаточно для про- кормления всех. Неравенство имуществ и наличие богатых и бедных отступают на второй план перед коренным равен- ством людей перед Творцом. Все от Него исходит и к Нему в конце концов возвратится. Поэтому проповедник не при- знает полного, неограниченного права собственности. Иму- щество так же вверено Богом владельцу, как и его персона, время и должность, и он является лишь управителем своего богатства и должен будет дать отчет о его употреблении. Среди даров, врученных человеку и составляющих глав- ные ценности, за распоряжение коими ему придется отве- тить перед Всевышним, душа не названа. Однако она присут- ствует в этом рассуждении в качестве незримого центра, к которому стягиваются все перечисленные дары Творца. Обращает на себя внимание другое: в том понятийном ряду, в который поставлено в проповеди «служение», оно являет- ся столь же неотъемлемым качеством человека, как и сама его персона. Личность не сводится к единству души и тела, ибо включает в себя социальную функцию человека. И впол- не логично среди даров Создателя оказывается время чело- веческой жизни. Конечно, время в проповеди не секуляри- зовано, не превратилось полностью из «времени церкви» во «время купцов», это время Господа, и перед Ним человек обязан держать отчет в том, как он потратил отпущенное ему время. Время земной жизни, время спасения, еще не ста- ло в глазах проповедника самостоятельной ценностью зем- ной, посюсторонней жизни и явно обесценивается, коль скоро речь заходит о вечности. И тем не менее то, что в про- поведи «О пяти фунтах» время выдвигается в ряд централь- ных ценностей жизни, как условие выполнения службы, призвания, высоко многозначительно и чревато послед- ствиями. Время рассматривается в качестве неотъемлемого параметра личности. Видимо, для проповедников, принадлежавших к нищен- ствующим орденам и развертывавших свою деятельность в теснейшем контакте с бюргерской средой, время начи- нало приобретать новую ценность, и хотя эту ценность они 335
по-прежнему осознавали в традиционном теологическом ключе, самый факт объединения категории времени челове- ческой жизни с категориями личности и призвания был весьма симптоматичен. Можно предположить, что высокая оценка времени, как и принадлежности к корпорации, есте- ственная для торгово-ремесленных кругов города Высокого Средневековья, оказала свое влияние на проповедь, которая переводила и время, и должность, и богатство в религиозно- моральный план. Обращаясь к городской пастве, Бертольд Регенсбургский уже не мог говорить о богатстве только в негативном смысле, как то было свойственно проповеди более раннего времени. Имущество служит утолению потребностей человека и его семьи, богатство настолько тесно спаялось в сознании куп- цов, горожан с личностью и ее «должностью», предназначе- нием, что «любовь к ближнему» приобрела намного более анемичный и бездеятельный характер, нежели прежде. Можно ли сомневаться в том, что в этой переоценке христианских ценностей обнаруживается скрытое влияние новой этики труда и собственности, складывающейся в го- роде? Идеалы проповедника, деятельность которого развер- тывалась преимущественно в городской среде, радикально отличаются от традиционных монашеских идеалов. В про- поведи о «талантах» налицо определенное противоречие, своего рода напряженное отношение между привычной теоцентрической картиной мира и исподволь складываю- щейся в общественном сознании бюргерства картиной мира, в центре которой стоит человек с его земными устрем- лениями и интересами. Новая зарождающаяся картина мира отнюдь не отрицает роли Творца и в этом смысле тоже теологична, но она уже заключает в себе новые возмож- ности. Бертольд Регенсбургский не мог не ощутить импуль- сов, исходивших из среды бюргеров, купцов. Здесь нелишне напомнить, что города Южной Германии, в которых развер- тывалась его проповедническая деятельность (Аугсбург, Регенсбург и др.), были в XIII в. крупными торговыми цент- рами с богатым купечеством. В тот период христианство из «религии священников» становится «религией масс». Оставаясь богословом, пропо- ведником, Бертольд неукоснительно придерживался смысла средневекового христианства. Но самый этот смысл непри- 336
метно для современников менялся, сдвигались акценты, и в «старые мехи» начинало вливаться «новое вино». Эти сдви- ги сделаются более ощутимыми в XIV столетии, но их пред- посылки и предчувствия можно обнаружить у немецкого проповедника середины XIII в. Развиваемые им идеи давали религиозно-этическую формулировку чаяньям и устремле- ниям людей, которые едва ли были готовы самостоятельно их выразить. То, что эти потребности находили в его речах теологическое обоснование, придавало им особую силу и значимость. Земные работы и материальные интересы полу- чали высшую санкцию, возводились в ранг выполнения божественных предначертаний. Человеческая личность, ко- торая начинала себя осознавать, принимала себя самое, свое общественное и профессиональное призвание, свою собственность и свое время за дары Бога, за «фунты», «таланты», кои надлежало возвратить Творцу сохраненны- ми и даже по возможности приумноженными. Личность еще не могла найти оснований в самой себе, но в ее подчинении Создателю таился источник ее уверенности в том, что цен- ности, которыми она обладает, суть ценности абсолютные. Отстаивая их, индивид принимал личное, непосредствен- ное участие во вселенской борьбе между высшим Добром и метафизическим Злом. Своей проповедью теологи, монахи нищенствующих орденов немало способствовали религиозно-этическому оправданию торговли и купечества. XIII и первая треть XIV в. - период расцвета купечества. Во многих городах Европы купеческая верхушка, сконцент- рировавшая в своих руках огромные богатства, образует патрицианский слой города, который оказывает решающее влияние на его управление. Составляя незначительный про- цент городского населения, купцы и предприниматели обла- дают полнотой власти. Они заполняют городские советы, проводят выгодную им налоговую политику, держат в своих руках суд и местное законодательство. От них зависят массы наемных рабочих, слуг, мелких ремесленников и торговцев. Во Флоренции эта олигархия носит выразительное назва- ние «жирный народ» (popolo grasso), которому противосто- ит «тощий, мелкий люд» (popolo minuto). По утверждению итальянского хрониста, «народ» - это «та часть населения, 337
которая живет куплей-продажей», тех же, «кто живет трудом рук своих», он «народом» не считает. Немецкий хронист, по- ведав о восстании в Майнце, называет восставших «зачум- ленной массой», «опасной толпой». Благородство рыцаря покоилось прежде всего на его про- исхождении. Купец тоже мог сослаться в определенных слу- чаях на своих рачительных и удачливых предков или роди- телей (среди купцов были и выходцы из знати), но в основ- ном он должен был рассчитывать на собственную предпри- имчивость. Любекский купец Бертольд Руценберг не без гордости писал в своем завещании (1364 г.), что ничего не унаследовал от родителей, но все богатства, какими он вла- деет, были добыты напряженным трудом. Естественно, в духе эпохи удачливый купец склонен был объяснять рост своих доходов благосклонностью к нему Бога. Не происхож- дение, а способности и их умелое применение - главное достоинство купца. Купец - self-made man. Но что представляет собой выбившийся в число патри- циев нувориш? Хорошо известно, что эксплуатация кре- стьян благородными землевладельцами могла быть чрезвы- чайно суровой и что сеньоры нередко смотрели на подвласт- ных им людей с нескрываемым пренебрежением и даже с не- навистью, отказывая им в человеческом достоинстве. И все же в природу феодальных отношений входил личный мо- мент - то были межличностные, неанонимные отношения. Строились ли отношения между денежными людьми, подви- завшимися в торговле и промышленности, и зависевшими от них мелкими производителями по той же феодальной мо- дели? На этот вопрос приходится отвечать отрицательно. Мелкий люд, ремесленник, плебс, предпролетарские эле- менты средневекового города подвергались беззастенчивой и безудержной эксплуатации. Если в аграрной области самая структура сеньориальных отношений предполагала извест- ную патриархальность, то в сфере средневекового города ее вытесняла погоня за чистоганом. Остановимся в этой связи на одной только фигуре, впро- чем, достаточно характерной, - на фландрском суконщике Жане Буанеброке, умершем около 1286 г. Не было способа, к которому не прибегал бы для увеличения своих доходов этот патриций из Дуэ. Мелкие ремесленники и рабочие, ко- торых он нещадно эксплуатировал, были в его глазах исклю- 338
чительно инструментами для извлечения прибыли. Обирая и разоряя их, Буанеброк всячески унижал их, оскорблял и высмеивал, не признавая за ними никакой человеческой ценности и используя их полную зависимость от себя. Ис- следователь архива Буанеброка пишет о нем: это был чело- век денег, стремившийся только к обогащению как к един- ственной жизненной цели, которой были подчинены все его мысли, слова и действия. Аморальность и циничность средств, к которым он прибегал, вплоть до мошенничества, воровства и вымогательства, абсолютно его не беспокоила. Принцип, которым он руководствовался: не платить своих долгов и присваивать то, что ему не принадлежит. Лица и об- стоятельства его не интересуют. Буанеброк ведет себя как необузданный тиран, как «подлинный промышленный бан- дит», заключает исследователь, подчеркивая, что в подоб- ной его оценке нет никакого преувеличения. Тем не менее этот суконщик не мог не сознавать, что его душе на том све- те уготована расплата, и в соответствии с завещанием Буане- брока его наследники возместили ущерб тем, кого он обирал при жизни11. Не будем чрезмерно обобщать, но, судя по тем взрывам ненависти, которые сотрясали западноевропейские города на протяжении XIII-XV вв., Буанеброк не представлял со- бой исключения. Таким же неумеренным наживалой был и Бертран Морневех, головокружительно быстро разбогатев- ший бедняк, который стал членом Любекского совета. Он умер в том же году, что и Буанеброк, и многие богатые семьи оказались должниками его вдовы. Исключение составлял скорее Годрик из Финхале, жив- ший на рубеже XI и XII вв., - исключение, разумеется, не по- тому, что за короткое время из мелкого торговца сделался крупным коммерсантом, плававшим повсюду в Балтике и на- живавшим большие доходы на перепродаже редких това- ров, а в том смысле, что этот удачливый нувориш в конце концов отказался от выгодной торговли, уйдя в религиоз- ную жизнь ради спасения своей души, и был после смерти объявлен святым. Впрочем, и он тоже не исключение12. Сто- летие спустя святым был провозглашен купец Омобоне из Кремоны, занимавшийся коммерцией до конца своих дней, но ставший святым благодаря своему завещанию13. В 1360 г. купец из Сиены Джованни Коломбини, оставив свои дела, 339
основал нищенствующий орден иезуатов. Здесь невольно вспоминается персонаж первой новеллы первого дня «Дека- мерона» - сер Чаппеллетто из Прато, заведомый лжесвиде- тель и богохульник, который, лежа на смертном одре, при помощи ложной исповеди ввел в заблуждение монаха, так что после смерти его признали святым. Однако не следова- ло бы упускать из виду, что Чаппеллетто взял перед смертью на душу еще один грех из чувства товарищества по отноше- нию к флорентийским ростовщикам... «Новые люди», выдвигавшиеся в торгово-финансовой об- ласти, отличались энергией, предприимчивостью, сметкой, так же как и беззастенчивостью, эгоизмом и нестесненнос- тью всеми патриархальными нормами того времени. Но об- ладание одним только движимым богатством еще не давало почета и престижа в феодальном обществе. Вот происше- ствие, характерное для понимания того, с каким презре- нием благородные относились к состоятельной городской верхушке. Когда в одном из немецких городов член город- ского совета позволил себе критические высказывания но адресу влиятельного рыцаря, тот воскликнул: «Хотя хозяин и свиньи и находятся под одной крышей, между ними тем не менее нет ничего общего». И точно так же, когда бюргер из Равенсбурга попытался в письме к рыцарю «тыкать», подоб- но тому как к нему обращался на «ты» рыцарь, последний ставил его на место, напомнив о своем исконном благород- стве и о том, что его корреспондент не более чем бюргер и купец. Пусть он пойдет в пивную и узнает о грузах из Алек- сандрии и Барселоны, а не доказывает свое происхожде- ние...14 В Италии грань между дворянством и патрициатом была если не уничтожена, то размыта, в Германии же - нет. Понятно поэтому, что городской патрициат стремился смягчить сословные перегородки, отделявшие его от знати. Путь «наверх» для части купцов открывали приобретение обширных земельных владений и смешанные браки, на ко- торые шли обедневшие рыцари, желавшие поправить свои дела посредством женитьбы на богатых купеческих дочках. Кое-кому из городских богачей удавалось приобрести ры- царское достоинство. Для купцов-патрициев характерно стремление жить роскошно. С тем чтобы поднять свой пре- стиж и произвести впечатление на общество, они строят ка- менные дома и дворцы, увенчанные башнями. Позднеготи- 340
чсским зданиям южногерманского патрициата и ренессанс- ным палаццо итальянских купцов могла бы позавидовать знать. В окнах патрицианских домов появляются стекла, по- кои богато обставлены, стены увешаны гобеленами. Подоб- но дворянству, купцы предаются охоте, «спорту благород- ных». В одежде и украшениях они соревнуются со знатью, гак же как и в погребальных обрядах, обставляя их с макси- мальной помпой. Над погребениями воздвигаются роскош- ные надгробия, - патрициат спешит увековечить свою славу. Некоторые впадают в экстравагантность. В сохранившейся от 1415 г. описи расходов на свадьбу патриция из Пистойи подробно зафиксированы его широкие траты, включая оп- лату свиты из восьми всадников, покупку невесте шести пла- тьев, отделанных мехом и серебром, сундуки, драгоценнос- ти, постельное белье и пр., - за все это было уплачено целое состояние, почти 600 флоринов. С купеческой и предпринимательской верхушкой прихо- дится считаться и королевской власти, которая нуждается в ее финансовой и политической поддержке. Отдельные из наиболее преуспевших купцов приближены ко двору. Бан- кир Жак Кер, «первый финансовый магнат Европы» (ок. 1395-1456), вкладывавший свой капитал во всевозмож- ные прибыльные предприятия и имевший интересы по всей Европе, делается казначеем и министром французского ко- роля Карла VII, участвуя в проведении государственных ре- форм, так же как в военной и дипломатической политике Франции. Беспрецедентное возвышение и падение Кера, ко- торому, после того как он впал в немилость, пришлось бе- жать из Франции и умереть в изгнании, произвели неизгла- димое впечатление на современников. Франсуа Вийон раз- мышлял о том, куда после смерти попала душа Кера15. Жизнь Жака Кера полна приключений и превратностей. Но такова же и жизнь купца несравненно более скромного масштаба, каким был его старший современник Бонаккорсо Питти (1354-1430). Он был активно вовлечен в городские дела Флоренции и, чувствуя себя на равных с высшей арис- тократией, участвовал в войнах и политических интригах, ввязывался в борьбу партий в своем родном городе. В поис- ках «фортуны» Питти переезжает из Флоренции в Ниццу, из Авиньона в Гаагу и Брюссель, из Аугсбурга в Загреб. Он вы- полняет дипломатические поручения в Лондоне и Париже, 341
при дворе императора Священной империи, занимает выс- шие должности во Флорентийской республике. Расчетли- вый купец, он вместе с тем и азартный игрок в кости, проиг- рывающий и выигрывающий суммы, которые с дотошной аккуратностью записывает. Питти - авантюрист, делец и пи- сатель, оставивший по себе память в созданной им «Хрони- ке», которую он заполнял сведениями о всех событиях своей богатой приключениями жизни, о членах семьи и близких и дальних родственниках, о дуэлях и интригах, в которых уча- ствовал, но также и о политических коллизиях, свидетелем которых ему довелось быть16. Нигде в Европе купечество не достигало такого экономи- ческого и политического могущества, как в городах Италии. Нигде в торговую деятельность не вовлекался столь широ- кий слой населения. Путешественник, проезжавший через Венецию незадолго до Великой чумы 1348 г., пришел к за- ключению: «Весь народ - купцы». О генуэзцах говорили: «Ге- нуэзец - значит купец»17. Такие оценки справедливы в том смысле, что именно крупное купечество задавало тон всей экономической, социальной и политической жизни в горо- дах Италии. В итальянских городах профессия купца была морально реабилитирована, и Якоб из Вараццо, архиепис- коп Генуэзский и автор знаменитой «Золотой легенды», упо- доблял купцу самого Христа: на корабле креста Он приплы- вает, дабы дать людям возможность обменять земные прехо- дящие вещи на вечные. Богатство более не имеет отри- цательного смысла, ибо, как утверждает Якоб из Вараццо, богатыми были и библейские патриархи, и сам Христос! В XIII в. и позднее было немало купцов, предпринимав- ших дальние и рискованные плавания. Достаточно вспом- нить о знаменитом путешественнике Марко Поло. В 1291 г. братья-генуэзцы Вивальди отправляются в странствие, на которое, по словам современника, «до них никто не отважи- вался»: они отплывают на запад от Гибралтара разыскивать баснословно богатую Индию то ли в западных водах Атлан- тики, то ли обогнув с юга Африку, - в любом случае они не имели ни предшественников, ни ориентиров, которыми могли бы руководствоваться. Таких смелых первооткрывате- лей и путешественников, которые сочетали погоню за нажи- вой с любознательностью и авантюризмом, привлекали Ин- дия, Китай, страны Африки, Ближний Восток. Купец легко 342
превращался в корсара. Вспомним 4-ю новеллу второго дня «Декамерона»: подвергшись ограблению, купец сам при- нимается за пиратство и возвращается домой разбогатев- шим. Купцы отплывали в торговые поездки вооруженными, в 1344 г. в Генуе был принят закон, который запрещал им от- правляться без оружия далее Сицилии или Майорки. Энергичный купец, который предпринимает дальние странствия за товарами и подвергает риску свои богатства и самую жизнь, - персонаж многих фаблио. Отмечая доход- ность профессии негоцианта, авторы фаблио вместе с тем подчеркивают его оборотистость, энергию, смелость, лю- бовь к опасным приключениям. Согласно «Сказу о купцах», купцы заслуживают всяческого уважения, ведь их услуги важны и для церкви, и для рыцарства, и для всего общест- ва. Подвергая себя опасности, они, странствуя из страны в страну, из одной провинции в другую, привозят редкост- ные товары18. В фаблио, как и в других памятниках, купцы, как правило, противопоставляются прочим богатым горо- жанам: последние ведут оседлый образ жизни, тогда как купцы - народ непоседливый. Богатый и уже немолодой па- рижский горожанин, который в конце XIV в. составил кни- гу наставлений для своей молодой жены, советует ей, если она, овдовев, снова выйдет замуж за купца, всячески забо- титься об его удобствах, ведь ему приходится странство- вать и в дождь, и в снег, и в бурю, испытывая все невзгоды пути. Он не забывает упомянуть и о том, чтобы она вывела блох в своей комнате и из супружеской постели...19 Не правда ли - трогательная забота о будущем супруге своей спутницы жизни! Купец должен быть готов встретиться с опасностью, ко- торая составляла неотъемлемую сторону его профессии, и соответственно сознание риска, угрозы жизни и богатству не оставляло его. Опасность подстерегала в дальних путеше- ствиях, в особенности морских - им грозили кораблекруше- ния, нападения пиратов или конкурирующих купцов. Опас- ностью грозили пертурбации на рынке. Но опасность исхо- дила и от людей, с которыми купец вступал в те или иные от- ношения. Потому-то в записях и поучениях, вышедших из- под пера купцов-писателей, столь настойчиво высказывают- ся предостережения относительно контрагентов, сограж- дан, друзей и даже родственников. Купцу рекомендуют быть 343
постоянно настороже. Стареющий богач из Прато Франчес- ко ди Марко Датини указывал своему молодому помощнику: «Ты молод, но когда проживешь с мое и будешь иметь дело со столькими же людьми, как я, ты поймешь, что человек та- ит в себе опасность и что рискованно с ним иметь дело»20. По словам другого итальянского купца, он прожил жизнь в трудах, опасностях и заботах. Образование торговых ком- паний с разделением доли риска в случае потерь между куп- цом - владельцем основного капитала и купцом-мореплава- телем было в немалой мере вызвано сознанием подстерега- ющей людей этой профессии опасности: первый рисковал деньгами и товарами, второй - жизнью и более скромными средствами, вкладываемыми им в предприятие - colleganza (в Венеции), commenda (в Генуе), Widerlegung (в Северной Германии). Но постепенно происходит смена доминирующего типа крупного купца; странствующий по суше или воде торговец, подвергающий себя всем опасностям и невзгодам, превра- щается в предпринимателя, который сидит в своей факто- рии и ведет дела преимущественно при посредстве агентов и переписки. Эта трансформация имела далеко идущие по- следствия для всего облика купцов, их психологического склада и культуры. До сих пор характеристику деловых людей, занятых тор- говлей и ростовщичеством, равно как и оценку их деятель- ности, мы по большей части встречали у тех, кто сами не были купцами. И это понятно, поскольку на протяжении длительного периода грамотность оставалась привилегией, если не монополией, духовенства. С XIII в. положение по- всюду, от Фландрии до Италии, начинает меняться. Торго- вая деятельность требовала подготовки, в том числе и овла- дения образованием. Неграмотный купец едва ли мог успеш- но вести свои дела. В городах, притом не только крупных, но и сравнительно небольших, появляются светские школы, в которых детей состоятельных собственников обучали чтению, письму и счету. В то время как в церковной школе изучали священные тексты, а арифметика требовалась прежде всего для соблюдения календаря праздников, в но- вой городской школе знания приобретались с практически- ми целями21. 344
Соответственно менялись и методы обучения, центр тя- жести в образовании перемещался с классического на при- кладное. Потребности купечества способствовали переходу от римских цифр к арабским, более удобным для коммерче- ских счетов, и к введению нуля. Здесь закладывались некото- рые основы нового, более рационального подхода к матема- тике. Постепенно складывается «арифметическая менталь- ность» - склонность и вкус к счету, точности, нехарактерные для предшествующего периода. Арифметика развивалась не только в кельях ученых и в королевских казначействах, но и в конторах купцов, и сатирик XIII в. изменяет это слово: aerismetica - «денежное искусство»22. В завещании одного венецианского купца (1420 г.) читаем: его дети должны пройти курс абака «для того, чтобы обучиться коммерции». «Абаки» - руководства для торговых расчетов, иногда риф- мованные, что должно было облегчить заучивание, - состав- лялись с XIII в. Флорентийский купец и банкир Джованни Виллани, первый автор, проявивший интерес к статистике (И. Ренуар говорит о «литании цифр» в его хронике23), насчитывал в начале XIV в. в своем родном городе от 8 до 10 тыс. учеников, посещавших шесть городских школ, в которых обучались математике. В Лондоне учеников золо- тых дел мастеров специальным статутом обязывали учиться в школе. В городских школах обучали латыни, но письма и документы уже нередко составлялись на народном наречии. Наиболее древний из известных ныне текстов на итальян- ском языке - фрагмент купеческого счета из Сиены - датиру- ется 1211 г. Изменение характера письма, переход на протя- жении ХП-ХШ вв. от «каролингского минускула» к «курси- ву» были непосредственно связаны с развитием деловой корреспонденции, в особенности купеческой. Дети деловых людей охотно шли в университеты. Гам- бургский городской совет учредил стипендии для обучения сыновей бюргеров в университете Ростока. Восемнадцать юношей, принадлежащих к трем поколениям семьи совет- ника из небольшого северогерманского города, посещали университет. Но далеко не все сыновья коммерсантов, полу- чив высшее образование, возвращались к делам своих от- цов. Некоторые делались духовными лицами, врачами, юри- стами, и в 1360 г. сын лионского сукноторговца получил сте- пень доктора римского права. Другие, став членами город- 345
ских советов или бургомистрами, не оставляли торговли. В составе некоторых советов немецких городов насчитыва- лось до половины людей с университетским образованием. Немалое значение придавалось изучению иностранных языков, и сыновья итальянских купцов осваивали англий- ский и немецкий, а немцы-ганзейцы - также и русский, необ- ходимый для успешного ведения дел в Новгороде, и эстон- ский - для общения с контрагентами в Прибалтике. Для нужд купцов составлялись словари и разговорники, включая пособия для изучения восточных языков. Наиболее ходовы- ми языками международного общения были итальянский (в странах бассейна Средиземноморья) и средненижнене- мецкий (в городах Балтики). В доме купца, богатого бюргера появляется книга - некогда монопольное владение духовных лиц. И хотя до кон- ца Средневековья в этой среде книги не были широко рас- пространены и оставались скорее предметами роскоши, тем не менее в Сицилии, например, из 123 известных библиотек в XIV и XV вв. более ста принадлежали горожанам. Какие же книги входили в состав купеческой библиотеки? Прежде всего жития святых, Библия, псалтырь, но одновременно и сочинения Боэция, Цицерона, римских поэтов, «Боже- ственная Комедия», а затем и Боккаччо. В распоряжении городских советов Германии уже находились солидные по тогдашним меркам библиотеки. В своей счетной книге купец записывал наряду с расхо- дами и доходами также и самые различные сведения о собы- тиях, которые, на его взгляд, заслуживали упоминания. Его кругозор расширялся теперь не только вследствие посеще- ния других стран и городов, но и благодаря начитанности. Изучая европейские или восточные рынки, он заодно знако- мился и с обычаями и учреждениями разных народов и был способен сопоставить с ними историю и культуру собствен- ного города и государства. Возникали практические руководства по торговой дея- тельности, в которых перечислялись товары, меры и веса, указывались денежные курсы и таможенные пошлины, рав- но как и способы обмана властей, взимавших налоги с куп- цов; здесь же даются описания торговых путей, образцы сче- тов и календари, наконец, советы по изготовлению разного рода изделий. Не абстрактное и пренебрегающее повседнев- 346
ной жизнью схоластическое знание, но сведения о конкрет- ном, прикладном и измеримом - вот что находится в центре внимания авторов этих руководств - купцов и предприни- мателей24. Деловой человек с размахом постоянно ведет переписку. Он либо сам пишет письма, либо их записывает под его дик- товку секретарь. Грамотность - первейшее условие успеш- ного ведения дел. Отплывая с грузом, торговые суда посто- янно увозили и купеческую корреспонденцию. В архиве Франческо Датини, умершего в 1410 г., сохранилось более 150 тыс. деловых писем25. Флорентиец Паоло да Чертальдо, составивший в 60-е годы XIV в. сборник наставлений, в кото- ром благочестивые поучения перемежаются советами чисто практического содержания, придает деловой корреспонден- ции большое значение. Как только ты получишь письма, го- ворит он, прочти их и в случае необходимости немедля рас- порядись, пошли курьера, если они касаются купли-прода- жи. Но доставленные тебе чужие письма не передавай, прежде чем не распорядишься своими делами, ведь в них мо- гут быть сведения, которые тебе повредят26. У Паоло да Чертальдо купеческая этика выражена с боль- шой определенностью. Нужно уметь зарабатывать деньги, но еще важнее уметь их правильно, разумно тратить. Ключе- вые слова в его сочинении - «трудолюбивый», «упорный», «усердный». Чертальдо убежден в том, что заработанное своими усилиями богатство предпочтительнее унаследован- ного. Чертальдо, как и другие купцы XIV в., религиозен. Но что это за религиозность? Ад угрожает неосмотрительным людям, и поскольку нельзя не бояться смерти, то нужно по- стоянно быть к ней готовым, т. е. держать в полном порядке все дела и перед кончиной свести счеты с Богом и с компа- ньонами. Долг перед Творцом в сознании Чертальдо стоит в одном ряду со всеми прочими обязательствами купца. Едва ли от взора этого купца-писателя укрываются противоречия между требованиями повседневной жизни и религиозно- этическими идеалами, и он колеблется между этими полюса- ми, не переживая, однако, драмы и имплицитно разрешая этот конфликт в пользу купеческого призвания. Неудивительно, что в среде купцов выделяются авторы «семейных хроник». Остается не вполне ясным, возникали ли эти хроники под влиянием исторических сочинений, 347
которые нередко составлялись (в особенности во Фло- ренции) опять-таки выходцами из купеческого сословия и отражали интерес «деловых людей» к экономике, статис- тике и фактической точности, или же «большая история» развивалась параллельно с «малой историей» семей коммер- сантов, - налицо единое умственное движение в крупном европейском городе, связанное с подъемом индивидуаль- ного и коллективного самосознания наиболее развитой, со- стоятельной и деятельной части ее населения27. Существен- но то, что «семейные хроники», содержавшие записи о рож- дениях, браках, смертях членов семьи, о выгодных торго- вых сделках и избраниях на городские должности, включали в себя и сообщения чисто исторического содержания. Ха- рактерно название одного из таких сочинений: «Книга Джо- венко Бастари о всех делах его жизни, кредиторах и деби- торах и достойных памяти событиях». Дела авторов-купцов нередко прямо зависели от политической конъюнктуры и совершившихся в городе и в стране событий. К запискам Бонаккорсо Питти, которые он вел почти до последнего дня жизни, определение «семейная хроника» не вполне подходит, так как в центре его записок неизменно стоит его собственная персона. Это скорее автобиография, и эгоистическое «я» Питти заявляет о себе с каждой страни- цы его мемуаров. Не менее ярко личность и главные жизненные ценности итальянского купца конца XIV - начала XV в. раскрываются в «Мемуарах» Джованни ди Паголо Морелли (1371-1444), охватывающих период 1393-1421 гг.28 Этот потомок кра- сильщиков и суконщиков не принадлежал к ведущим семьям флорентийской олигархии и не обладал большим богатст- вом. Купец средней руки, трудолюбием и расчетливостью сколотивший кое-какое состояние, в своих записках, не предназначенных для публикации, довольно откровенно из- ложил свои принципы, вне сомнения, разделяемые многи- ми из его соотечественников - собратьев по классу. В отличие от Питти, который живет в гуще политических событий Флоренции и Европы и ввязывается в самые нео- жиданные интриги, Морелли - человек в высшей степени осторожный и осмотрительный. Он учит, как разбогатеть без риска и не гоняясь за прибылью, если это опасно. В этом смысле Морелли, пожалуй, более представителен для позд- 348
песредневекового купечества с его приверженностью к принципу «умеренности». Патриотизм Морелли оттеснен па второй план любовью к собственному дому и семье. Его «Мемуары» изобилуют советами такого рода: старайся скры- вать от коммуны размеры своих доходов, дабы уклониться от уплаты налогов, и всячески демонстрируй, что у тебя лишь половина того, чем на самом деле владеешь (вспомина- ется персонаж новеллы Саккетти, прикинувшийся разорен- ным, с тем чтобы избежать уплаты налогов); всегда дружи с теми, кто стоит у власти, и примыкай к той партии, что силь- нее; никому не доверяй, ни слугам, ни родичам, ни друзьям, ибо люди порочны и начинены обманом и предательством; там, где дело идет о деньгах или ином добре, не найдется родственника или друга, который позаботился бы о тебе больше, нежели о себе; если ты богат, довольствуйся тем, что покупаешь друзей на свои деньги, коль не можешь при- обрести их иными способами. Морелли записывает советы, как нужно отказывать в займах и поручительствах, как сде- лать, чтобы родственники не объедали, и как присматри- вать за слугами. Ростовщичество само по себе в его глазах не предосудительно, но опасно вследствие дурной славы, кото- рую может приобрести ростовщик. Эгоистическая мораль беспринципного наживалы выступает под пером Морелли с предельной ясностью. В его глазах добро отождествлено с пользой, добродетель представляет собой не что иное, как выгоды, а зло - убытки. Исследователь «Мемуаров» обращает внимание на то, что Морелли нетвердо помнит, сколько детей родила его невест- ка, но точно указывает размеры ее приданого29. Подобно купцам новой эпохи, Морелли придает большое значение строгому бухгалтерскому учету. Но вместе с тем он не склонен сводить знания к одним лишь практическим на- выкам. Наряду с бухгалтерией и грамматикой желательно знать Вергилия и Боэция, Сенеку и Цицерона, Аристотеля и Данте, не говоря уже о Святом Писании. Полезно путеше- ствовать и знакомиться с миром. Этот меркантильный инди- видуалист, поставивший во главе своей системы ценностей умение наживаться, был современником широкого культур- ного движения, которое не оставило его равнодушным. Спо- собствуя развитию навыков, необходимых для предприни- мательской деятельности, культура вместе с тем доставляет 349
ему и душевное наслаждение. Правда, мерки купца Морелли привносит и в эту сферу жизни. «Ты сможешь, изучая Верги- лия, - пишет он, - побыть в его обществе сколько заблаго- рассудится, и он... научит тебя без какой-либо денежной или иной мзды»30. Вера Морелли примиряет Бога и купеческое стяжательст- во. Как он вспоминает, его отец не терял ни минуты, стара- ясь всегда заслужить любовь Творца и вместе с тем снискать дружбу добрых людей, богатых и могущественных. Мудрым помогает Бог, и они сами себе помогают. Удачливую коммер- цию Морелли принимает за служение Богу. В этом отноше- нии он опять-таки совершенно не оригинален. В скольких деловых документах, оформлявших сделки, находим мы об- ращение к Творцу, Богоматери и святым: «Во имя Господа нашего Иисуса Христа и святой Девы Марии, и всех святых в раю, да ниспошлют Они нам блага и здоровье, на море и на суше, и да умножатся наши дети и богатства, и да спасены бу- дут наши души и наши тела!»31 В расчетных книгах купцов и торговых компаний велись особые «счета Бога» (il conto di Messer Domeneddio)32. Сюда вносились те суммы, которые купцы жертвовали на бедных и богоугодные заведения, с тем чтобы застраховать свои души от посмертных неприят- ностей. С Творцом обращались как с членом купеческой компании, и размеры Его доли зависели от величины при- были, полученной компанией. Таким образом, Бог был пря- мо заинтересован в том, чтобы даровать предпринимателям максимальный доход - вполне рациональный способ побу- дить Творца прислушаться к молитвам купцов и банкиров. Благочестие купцов проникнуто духом коммерции в такой же мере, в какой погоня за земными благами осознается ими как дело Божье. Честное ведение торговых дел не только не препятствует, но, напротив, способствует спасению души. Таково, во всяком случае, убеждение автора надписи на воз- веденном в XV в. здании торговой компании в Валенсии: тот купец, который не грешит языком своим, соблюдает данные ближним клятвы и не отдает денег под ростовщические про- центы, «разбогатеет и заслужит вечную жизнь». На печатях английских купцов были начертаны девизы вроде следую- щих: «Десница Господа возвысила меня», «Боже, помоги это- му лучшему человеку!» В своих завещаниях они упоминают состояния, «которые им пожаловал Бог»33. 350
Но возвратимся к Джованни ди Паголо Морелли. Подоб- но многим своим современникам, он глубоко пессимисти- чен. Люди по природе своей дурны, жизнь тяжела, судьба безжалостна - и ныне более, чем когда-либо. Итальянские купцы того времени видели «золотой век» в прошлом. В об- ществе и в делах правят обман и вероломство. Исследова- тель «Мемуаров» говорит о «коммерческом пессимизме» Морелли: он рассчитывает не на прибыль и обогащение, а на то, чтобы сохранить имеющееся. В этих условиях един- ственное прибежище - семья. Жизнь воспринимается этим купцом как драма, как беспрерывная и безжалостная борьба. Пессимизм Морелли весьма показателен для мироощуще- ния людей Ренессанса. Вразрез с устойчивым образом ре- нессансного оптимизма и веры во всесилие человека, якобы впервые в ту эпоху открывшего для себя свой внутренний мир и мир, в котором он жил, ныне со все большей настой- чивостью и аргументацией высказывается иная точка зре- ния: люди Возрождения, близко знакомые со смертью и вся- ческими невзгодами, отнюдь не были преисполнены радуж- ными чувствами и праздничными настроениями. Сознание неустойчивости и ранимости человеческой жизни, безот- радный взгляд на природу человека равно присущи как мно- гим гуманистам, так и писателям-купцам типа Морелли. «Купеческая эпопея» Морелли возникает в обстановке сложного социально-экономического кризиса, охватившего Италию с середины XIV в. На фоне этого кризиса разверты- вался итальянский Ренессанс. От меркантильного утилита- ризма «жирного» пополана до гуманизма - огромная дистан- ция. Гуманисты замкнуты в собственном искусственном уни- версуме культуры, тогда как купцы живут чисто земными интересами. Мир идеальных ценностей первых слабо кор- релирован с практически-деловым миром вторых. Культура, создаваемая поэтами, художниками и мыслителями, далеко отстоит от цивилизации, выстраиваемой при активном уча- стии деловых людей. И тем не менее существовала связь между этими столь разными и даже противоположными ми- рами34. И дело не в том, что немало гуманистов не чурались коммерческого и банковского дела. Не было ли в какой-то мере миропонимание, сформулированное гуманистами, суб- лимированным и преобразованным в искусстве и литерату- ре выражением потребностей той самой буржуазии, которая 351
в своих интимных откровениях обнажала иной свой облик, не идеализированный и утопический, но сугубо земной и прозаичный? Разумеется, поле творчества гуманистов было несравненно богаче и шире, нежели сфера деятельности коммерсантов или предпринимателей, но не эта ли прагма- тическая сфера служила основой для произрастания благо- ухающих цветов Возрождения? Разница между гуманистами и купцами заключалась в том, что последние оставались в своем времени, тогда как первые осуществили прорыв в вечность или в «большое время» куль- туры. На картинах и портретах итальянских и фламандских мастеров богатые купцы предстают перед нами нарядно-вели- чественными и благочестивыми людьми, щедрыми дарителя- ми, основателями госпиталей, украшателями церквей и про- чих общественных зданий, тогда как в интимных записях и «семейных хрониках» обнажаются их безжалостный эгоизм и цинично-инструментальное отношение к согражданам и контрагентам коммерческих сделок. У делового человека эпо- хи Возрождении было два облика. Он сочетал культуру с ком- мерцией, религиозность с рациональностью, благочестие с аморальностью. Освобождая политику от морали, он дей- ствительно был «макиавеллистом до Макиавелли». Он пытал- ся перестроить отношения между моралью и религией таким образом, чтобы вера в Бога не служила препятствием для его не слишком чистых операций. Последнее, правда, не всегда удавалось, и было немало купцов и банкиров, которых страх перед геенной огненной побуждал хотя бы в последний час раздаривать свои богатст- ва бедным и церквам. «Меланхолия» (malinconia), которая столь часто встречается на страницах философских тракта- тов и в искусстве Возрождения, это не сентиментальная грусть, а, как выясняется, в частности, при чтении купечес- ких «семейных хроник» и завещаний, куда более тягостный и неизбывный страх перед вечным проклятьем, основан- ный на неверии в возможность спастись. В конце изучаемо- го периода «меланхолия» становится широко употребитель- ным обозначением господствующих настроений в купечес- ких кругах. Исследователи называют Ренессанс «золотым веком меланхолии» и указывают на то, что слово «отчая- ние», которое относительно редко употреблялось в текстах предшествующего периода, становится очень частым в текс- 352
тах Ренессанса35. «Нечистое сознание» делового человека, его опасения перед превратностями земной судьбы, усугуб- ленные страхом загробных кар, - симптом и спутник разви- тия индивидуализма. Впрочем, заботы о спасении души не служили препятст- вием для средиземноморских купцов в их торговле с врага- ми христианства - мусульманами. Испанским и итальянским купцам ничего не стоило нарушать запрет экспорта оружия арабам и туркам. Баснословные прибыли давала торговля рабами-христианами, и Петрарка в удручении писал о «гряз- ном народце» рабов, которые заполняли улицы Венеции и оскверняли этот прекраснейший город36. Означают ли эти факты, что погоня за прибылью не ста- вила купца и финансиста в трудное положение морального разлада? Многочисленные осуждения ростовщических опе- раций побуждали флорентийские власти ограничивать ве- личину допустимого процента, ростовщической прибылью считали такую, которая превышала 15 или 20%. Власти Кон- станца запрещали гражданам взимать более 11% за ссуду. Завещания многих деловых людей приоткрывают завесу, скрывающую их муки совести и страхи перед загробными карами: они отказывают в пользу бедных значительную долю своего имущества37. Франческо Датини в старости об- ратился к покаянию, совершал паломничества, постился и в конце концов оставил почти все свое огромное состояние (75 тыс. флоринов) на дела милосердия, что тем не менее не избавило его от чувства вины и «меланхолии». Среди ве- нецианских дожей насчитывалось несколько лиц, кото- рые сложили свои должности по моральным соображениям, и были богачи, закрывшие свои лавки и ушедшие в мо- настырь. Разумеется, препятствия для безудержного накопитель- ства не всеми купцами ощущались в одинаковой мере. Отме- чено, в частности, что итальянцы более активно искали путей обхода церковных запретов ростовщичества, нежели ганзейцы. Средневековье переняло у Античности образ Фортуны - воплощения слепой судьбы, постоянно вращающей колесо, которое то поднимает, то сбрасывает уцепившихся за него искателей удачи. Пожалуй, никому в средневековом обще- стве этот образ не подходил в такой же мере, как купцу. 12 - 1773 353
Слово «fortuna» сохраняет два значения: «судьба, удача» и «большая сумма денег, богатство». И это не случайно. Не оставляющее купца чувство риска связано с представле- нием о судьбе, играющей человеком. К концу Средневековья мысль о судьбе, произвольно раздающей удачи и поражения людям, становится особенно напряженной и неотступной - как у купцов, переживающих быстрое обогащение и еще более скорое разорение (вспомним крах крупнейших бан- кирских компаний во Флоренции - Барди и Перуцци), так и у мыслителей эпохи Возрождения. Разумеется, это уже не античная Фортуна, а некая сила, акциденция Бога. Аугсбург- ский купец писал, что Бог даровал его предку «милость, уда- чу, прибыль» (gnad, gliick, gwin). Но в условиях нарастаю- щего кризиса понятие «fortuna» все более настойчиво полу- чает одностороннее толкование как силы разрушительной, губительной, насыщенной смертельной опасностью, «не- судьбы»38. Для того чтобы защититься от превратностей судьбы, купцы нуждались в покровителе, и таким святым, патроном торговли и мореплавания, считался Николай из Мир. С конца XI в. его мощи хранились в Бари, привлекая массы паломников. Между тем венецианские купцы утверждали, что подлинные мощи св. Николая хранятся в их городе, - торговая конкуренция находила свое продолжение и в по- клонении святому. Но св. Николай почитался патроном куп- цов и в северной части Европы - во всем бассейне Балтий- ского моря. Отмечено, что с обострением чувства экономи- ческой неустойчивости у итальянских горожан возрастала потребность давать своим детям имена святых, которые защитили бы их от жизненных невзгод. Именами святых стали усердно наделять и торговые корабли, то была своего рода «страховка» от гибели и разорения. В связи с менее благоприятной торговой конъюнктурой часть купцов, стремясь избежать риска, сопряженного с дальней торговлей, переходит к более гарантированному способу помещения денег. Не показательна ли история се- мьи венецианцев Барбариго? Уже купец Андреа Старший в конце жизни предпочитал скупать земли, а его сын Никколо завещал сыну Андреа Младшему вообще не вкладывать капи- талов в торговлю39. И точно так же Маттео Палмьери, автор сочинения «О гражданской жизни» (1438-1439), восхваляя 354
купеческую торговлю, выше всего ставит занятия сельским хозяйством, обеспечивающим спокойную жизнь40. Отказ от торговли в пользу финансовой деятельности и землевладе- ния отвратил итальянских деловых людей от участия в от- крытиях на Атлантическом океане. Географические откры- тия на рубеже XV и XVI вв. совпали с начавшимся экономи- ческим упадком Италии, оказавшейся вдали от новых вели- ких торговых путей. Спад экономической активности, колоссальная убыль на- селения в результате Черной смерти 1348-1349 гг. (понимае- мой современниками как проявление Божьего гнева за люд- ские грехи) послужили источником серьезного социально- психологического и морального кризиса, охватившего и ку- печество. Смерть становится близкой знакомой и постоян- ной угрозой. Веселые истории, рассказываемые в «Декаме- роне», этой «купеческой эпопее»41, едва ли можно правиль- но понять, если изъять их из той перспективы, в которую они поставлены Боккаччо. Жуткая картина причиненного чумой всеобщего опустошения и людского отчаяния, распа- да всех человеческих связей, включая и родственные, кото- рой открывается первый день «Декамерона», создает фон для дальнейшего развертывания повествования. Забавные случаи и фривольные приключения, какими изобилует это сочинение, рассказаны в разгар чудовищной чумы, от кото- рой укрылись десять девушек и юношей из Флоренции. Ис- тории, ими поведанные, - лишь одна, художественно преоб- раженная сторона действительности; но не нужно упускать из виду той страшной изнанки жизни, которая присутствует как в повествовании Боккаччо, так и в сознании его совре- менников и читателей и которую можно обозначить как триумф смерти. В предисловии к своим новеллам Франко Саккетти писал, что люди хотят слушать такие истории, ко- торые принесли бы им уют и утешение среди стольких не- счастий, чумы и смерти. Для того чтобы представить себе, до какой степени деловые люди Возрождения были одержи- мы идеей смерти и следующей за нею расплаты, достаточно напомнить о сочинении друга Боккаччо, суконщика Анжело Торини, которое посвящено описанию бедственности и бренности человеческого существования. В массовые покаяния, вспышки неистового благочестия и фанатизма, сопровождавшиеся публичными шествиями 12* 355
флагеллантов, которые внезапно прокатывались по странам Европы «осенью Средневековья», вовлекалась и городская верхушка. По временам она склонялась и к ереси, хотя роль и удельный вес купечества в этих движениях не ясны. С дру- гой стороны, богатая буржуазия неизменно была предметом ненависти бедняков, которых она эксплуатировала. Вспом- ним восстание чомпи во Флоренции (1378 г.). Столетие спу- стя Флоренция, только что избавившаяся от тирании Меди- чи, сделалась ареной выступления реформатора и апостола аскетизма Савонаролы. Его идеалом был город, превращен- ный в гигантский монастырь, из которого были бы изгнаны роскошь, богатство и ростовщичество вместе со светскими искусствами и литературой. Но это были эксцессы, предель- ные случаи выражения ненависти к богачам. В целом же идеал Средневековья в отношении торговли скорее вопло- щался в мелком производстве, ориентированном на ограни- ченный рынок, и в умеренном торговом обмене, который подчинялся бы требованиям «справедливой цены» и «уме- ренной прибыли», не превышавшей возмещения затрат куп- ца и потребностей его семьи. Однако подобные идеальные требования приходили в резкое противоречие с действи- тельностью. Религиозность купца переплеталась с жаждой наживы, со страстью обладания богатствами, и этой жажде в конечном счете была подчинена вся его этика. Выше были приведены слова из проповеди священника, который просил прихожан не молиться за душу его отца, так как тот был ростовщиком и должен поэтому быть навеки про- клят. Эти слова содержатся в нравоучительном «примере», и едва ли приходится сомневаться в том, что они вымышлены. Но это вымысел, предвосхищающий жизненную практику. Ибо в завещании флорентийского купца Симона ди Риньери Перуччи мы находим почти дословно такое же родственное проклятье с единственным отличием - оно обращено не сы- ном к отцу, а отцом к сыну: «Да будет мой сын проклят навеки мною и Богом! Да будет так! Если же после моей кончины он еще будет жив и я не смогу наказать его по заслугам, то да об- рушатся на него Божьи кары как на неверного и предателя!» В чем причина столь ужасного отцовского гнева, который ис- следователь не без основания считает самым страшным от- цовским проклятьем, какое когда-либо было записано в Сред- ние века? Сын взял из кассы отца немного денег42. 356
Но было бы ошибочно заключать из подобных фактов, буд- то купеческая семья не обладала прочной эмоциональной ос- новой. Напротив, именно в этой среде начинают вырисовы- ваться контуры семьи нового времени. Дело, которое ведет глава семьи, - дело всей семьи, переходящее по наследству от отцов к сыновьям. Именно в этих семьях при признании гла- венства отца центром семейного ядра становится ребенок - продолжатель дела отца. Семья была главным структурным элементом в организации крупной торговли и кредита, и ком- пании, которые доминировали в хозяйственной жизни XIV-XV вв., представляли собой прежде всего семейные об- щества. Семьи городских богачей наследственно владели выс- шими должностями в магистрате43. Например, в Кёльне в XIII-XIV вв. выходцы из семьи Оверштольц 25 раз занимали пост бургомистра. «Семейные хроники» - один из наиболее ярких показателей развитого «семейного самосознания»; в них запечатлены достоинства семьи, воспета семейная честь. Такие хроники составлялись и в германских городах (Нюрнберге, Аугсбурге, Франкфурте), в этих сочинениях се- мья и индивид, город и государство, история и современ- ность охватываются живым историческим сознанием. Трак- тат Альберти «О семье» (1432-1441) - лишь одно из многочис- ленных свидетельств возросшего внимания к семейной жиз- ни, упрочения внутрисемейных центростремительных сил. Случайно ли в конце Средневековья и в религиозной живопи- си возрастает внимание к изображению сцен сакральной ис- тории в виде сцен семейной жизни? Именно в это время мес- том действия в живописи все чаще становится внутреннее помещение дома, семейный очаг выступает в качестве притя- гательного центра. Буржуазная семья - сюжет группового портрета, утверждающегося в искусстве того времени. Семей- ный портрет в интерьере - новое явление. Стремясь увекове- чить себя, купцы и финансисты заказывают свои портреты, и художники изображают их в конкретной обстановке внутри дома, в конторе, с женами и детьми. Деятельность деловых людей, которая нуждалась в новой системе ценностей и способствовала ее возникновению, далеко не сразу получила признание в литературе. Данте смотрел на купцов свысока и холодно, с аристократическим пренебрежением. Петрарка попросту их не замечал. 357
Купеческая, городская жизнь неудержимо прорывается на страницы итальянской новеллы XTV-XV вв. Известный специалист по истории итальянской литературы В. Бранка имел все основания назвать «Декамерон» «подлинной Одис- сеей торговли». На смену прежнему носителю героического начала - рыцарю, воину приходит новый герой - предпри- имчивый и энергичный купец, «настоящий пионер поздне- го Средневековья». Эти «рыцари торговли» закладывали ос- новы нового мира, и Боккаччо был первым, кто воздал им должное в литературе. Денежное обращение трансформирует традиционную средневековую ментальность, отнюдь не склонную к меркан- тильному подходу к человеку, который теперь прокладывает себе дорогу. В Италии и Франции XV в. уже были в ходу вы- ражения такого типа: «человек, стоящий столько-то тысяч флоринов (франков)». Мышление на купеческий манер, склонность видеть самые различные стороны действитель- ности сквозь призму счета и расчета проявляются во всем. В расчетной книге венецианца Якопо Лоредано содержится запись: «Дож Фоскари - мой должник за смерть моих отца и дяди». После устранения врага вместе с его сыном купец на противоположной странице счета удовлетворенно делает пометку: «Оплачено»44. Но счет и расчет проникают и в сферу потустороннего. XIII век - время, когда на католической карте загробного ми- ра утверждается новое царство - чистилище. Если в предше- ствующий период Средневековья душе умершего, по тогдаш- ним представлениям, были уготованы (либо немедленно, либо после Страшного суда) рай или - перспектива несрав- ненно более вероятная - ад, то теперь перед нею открылась новая возможность: оказаться на небесах после более или менее продолжительных мук в чистилище. Для того чтобы сократить время пребывания в огне чистилища, служили за- упокойные мессы, совершали щедрые дарения церкви, ока- зывали помощь бедным. В завещаниях XIV-XV вв. богатые собственники обусловливают, что непосредственно после их кончины душеприказчики и наследники должны отслу- жить огромное число месс - сотни и тысячи, - с тем чтобы их души возможно скорее освободились от мук чистилища и попали в рай. Составители завещаний буквально одер- жимы мыслью о необходимости отправления максимально 358
возможного количества месс. Страх перед загробными мука- ми - один из источников распространения в конце Средне- вековья практики завещаний45. Утверждается идея пропор- циональности «добрых дел» на земле и наград на том свете. Богач, купец старается устроиться по возможности с «удоб- ствами» и в потустороннем мире, и, несмотря на все трудно- сти религиозно-этического порядка, отдельные представи- тели купеческой профессии уже с конца XII в. удостаивались святости. Но то были скорее исключения, имевшие место в средиземноморских регионах Европы (в других ее регионах культ святых сохранял аристократический характер). Новое видение мира находит свое выражение в том, что в живописи торжествует линейная перспектива, отвечаю- щая образу пространства, организуемому индивидуальным зрением. Точка отсчета в новой, перспективистской живо- писи - позиция зрителя, взор которого активно проникает в глубокое, многомерное пространство, прежде всего про- странство городское. Потребностям купцов-мореплавателей отвечали портула- ны - путеводители и описания портов и морских путей, кар- ты Европы и мира (развитию картографии и более рацио- нальному овладению пространством дали толчок путеше- ствия и плавания XIV и XV вв.). Посещение ярмарок, использование благоприятной конъюнктуры для прибыльного проведения коммерческих и финансовых операций и удачи в спекуляциях - все требо- вало повышенного внимания ко времени. Купец мыслит днями, не столетиями, по выражению современного исто- рика. Вполне естественно, что рука об руку с перестройкой пространства идут изменения в восприятии времени. Мы видели, что историческое время проникает в «семейные хроники». Нюрнбергский купец и патриций Ульман Штро- мер пишет в самом конце XIV в. историю своей семьи, начи- нающуюся упоминанием предка-рыцаря, который жил в на- чале XIII в. Утверждающийся в живописи портрет - выраже- ние стремления запечатлеть и увековечить определенный момент времени индивидуальной жизни. «Время купцов» ре- шительно заявляет о своей автономии по отношению ко «времени церкви», последняя начинает утрачивать свои по- зиции в контроле над временем. Деловых людей уже не уст- раивает церковный календарь с подвижными праздниками 359
и началом года, колеблющимся между 22 марта и 25 апреля, им необходима форма для более точных расчетов времени, и в связи с этой потребностью начало года устанавливается в день обрезания Христа - 1 января. Но купцы нуждаются и в четком и равномерном измере- нии малых отрезков времени, следовательно, в часах, ци- ферблат которых делился бы на равновеликие части. Изоб- ретенные в конце XIII в. механические часы устанавливают- ся на башнях городских рагуш и соборов: в 1300 г. - в Пари- же, в 1309 - в Милане, в 1314 - в Кане, в 1325 - во Флорен- ции, между 1326 и 1335 гг. - в Лондоне, в 1344 - в Падуе, в 1354 - в Страсбурге и Генуе, в 1356 - в Болонье, в 1359 - в Сиене, в 1362 г. - в Ферраре... Отныне сутки делятся на 24 часа, отмечаемые боем часов или, как в Страсбурге, кри- ком механического петуха. Новое изобретение давало прак- тические удобства, но главное - символизировало переход времени на службу бюргерам, патрициям, светским властям. В XV в. появляются механические часы для личного пользо- вания. На смену неточному, приблизительному времени Средневековья, сакральному, связанному с литургией, при- ходит время секуляризованное и измеримое, делимое на равновеликие отрезки. «Теологическое» время оттесняется временем «технологическим». Обостряется ощущение хода времени. Генуэзские нотарии при составлении документов отмечали не только день, но и час их оформления. Оценка времени повышается, и если прежде его ценили как достояние Бога (в этом смысле нужно понимать сло- ва св. Бернара: «Нет ничего драгоценнее времени»), то теперь оно осознается как достояние человеческой лич- ности. Здесь оказывалось уместным припомнить слова Сенеки: «Все у нас, Луцилий, чужое, одно лишь время наше. Только время, ускользающее и текучее, дала нам во владение природа...»46. С этими словами перекликается рассуждение Леона Баттисты Альберти: «Есть три вещи, которые человек может назвать принадлежащими ему». Они дарованы природой и «никогда с тобой не разлучают- ся». Что же что за вещи? Во-первых, это душа, во-вторых, «инструмент души» - тело. Третья вещь - «вещь драгоцен- нейшая. Она в большей мере моя, чем эти руки и глаза... это - время». И Альберти добавляет: все утраченное можно возместить, но не время47. 360
Пожилой парижский буржуа, упомянутый выше, автор книги наставлений, адресованных его юной супруге, напо- минает ей о том, что в мире ином каждый будет держать от- вет за попусту растраченное время. Мы знаем, что буквально го же самое проповедовал Бертольд Регенсбургский, и точ- но так же Джанноццо Манетти, член флорентийского пра- вительства, подчеркивает, что в конце жизни каждому при- дется дать отчет в том, как он использовал отпущенное Богом время, причем Господь спросит каждого не только о потраченных годах и месяцах, но и о днях, часах и мгнове- ниях. Это суждение гуманиста. А вот совет Франческо Дати- ни, банкира и предпринимателя: «Тот опережает других, кто лучше умеет тратить свое время». Друг Боккаччо Паоло да Чертальдо в своей «Книге о добрых нравах» фиксирует сро- ки, когда рекомендует покупать и продавать те или иные продукты. Рай и ад соседствуют в его сочинении с ценами на зерно, масло и вино, вечность - с периодами коммерческого годового цикла. Век спустя венецианский купец записывает, в какие месяцы года возрастает спрос на деньги и когда их можно с наибольшей выгодой употребить: в 1енуе - в сентя- бре, январе и апреле, когда отправляются в плавание кораб- ли, а в Валенсии - в июле и августе во время урожая зерна; в Монпелье потребность в деньгах наибольшая в период ярма- рок, которые происходят здесь трижды в год...48 Рассчиты- вая свои средства и способы их приумножить, купцы вместе с тем пристально следят за календарем. Время - деньги! Разумеется, «время купцов» - отнюдь не то же самое, что «время гуманистов», и деловые люди ценили время по не- сравненно более прозаическим причинам, нежели поэты или философы. Но дух, пронизывающий высказывания о времени и тех и других, в конечном счете одинаков. Время субъективируется, «очеловечивается», и потребность «при- своить» себе время, овладеть им в равной степени испыты- вают как деловые люди, так и ученые, поэты, художники, ко- торые дорожат временем для получения знаний, для того, чтобы «изо дня в день становиться тем, чем мы не были раньше»49. Деловые люди Флоренции и других городов Италии обра- зовывали главную социальную базу гуманизма. Их меценат- ство, заказы, наряду с заказами пап, тиранов и иных знатных господ, материально обеспечивали творчество архитекторов, 361
скульпторов и художников, возводивших соборы и дворцы, украшавших их фресками и статуями. Стремясь подражать аристократии и ассимилироваться с ней, богатые люди не скупились на затраты по возвеличиванию родного города и тем самым - самих себя. Приобщение к художественной жизни повышало их социальный престиж и способствовало мощному расширению их духовного горизонта. Мифологи- зированный, утопический мир культуры, творимый масте- рами Ренессанса, бросал свой отсвет на повседневную жизнь купцов и предпринимателей и облагораживал ее. Умевшие считать и копить деньги, эти люди умели и щедро их тратить на культивирование вокруг себя мира высоких ду- ховных ценностей. Образование купца не ограничивалось узкоутилитарными науками, он находил самоценное удовле- творение в созерцании созданий искусства и в чтении лите- ратуры. Отношения деловых людей с художниками и поэта- ми широко варьировались - от преклонения до использова- ния в качестве наемных работников, подобных всем другим ремесленникам, занятым ручным трудом. Но они не могли не сознавать, что искусство вносит в их практическую жизнь элемент праздничности, приподнятости, насыщает ее выс- шим смыслом. Новое понимание природы, умение в нее всматриваться, перспективное освоение пространства и вкус к реальной детали, глубоко изменившееся чувство вре- мени и осознание истории, «гуманизация» христианства, на- конец, новая высокая оценка человеческой индивидуаль- ности - все это отвечало более рационалистическому миро- видению и глубинным потребностям нового класса - ранней буржуазии. Практика купцов и творчество ренессансных гениев разделены пропастью, так же как различалось пони- мание личностного начала, доблести, энергии у гуманистов и у деловых людей. Но и те и другие делали общее дело - уча- ствовали в созидании нового мира50. Положение деловых людей в средневековом обществе было в высшей степени противоречивым. Ссужая деньги аристократам и монархам (чьи неплатежеспособность или нежелание платить неред- ко служили причиной краха крупных банков), приобретая земельные владения, заключая браки с семьями рыцарей и домогаясь дворянских титулов и гербов, купеческий патри- циат глубоко врастал в плоть феодального общества и состав- лял его неотъемлемый и важнейший компонент. Ремесло 362
и торговля, город и финансы - органическая часть развито- го феодализма. Но вместе с тем деньги подтачивали тради- ционные основы господства землевладельческой и воин- ственной знати, пауперизировали ремесленников и кре- стьян. В крупных предприятиях, основанных купцами, тру- дились наемные рабочие. Деньги, сделавшиеся мощной социальной силой, широкая международная торговля, дух наживы, двигавший купцами, в конце Средневековья стали провозвестниками нового социально-экономического по- рядка, капитализма. Сколько бы крупный купец ни старался «врасти» в фео- дальную структуру, приноровиться к ней, он являл собой со- циально-психологический тип, противостоявший феодаль- ному сеньору. Это рыцарь наживы, рискующий не на поле брани, а в своей фактории, конторе, на торговом корабле или в банке. Воинским доблестям и импульсивной аффекти- рованности благородных он противопоставляет трезвый расчет и предвидение, иррациональности - рациональ- ность. В среде деловых людей вырабатывается новый тип религиозности, парадоксально объединяющей веру в Бога и страх перед загробными карами с коммерческим подходом к «добрым делам», за которые ожидаются пропорциональные возмещения-награды, выражающиеся в материальном пре- успеянии. Этот социально-психологический тип уникален в миро- вой истории. Если Европа к концу Средневековья вырвалась из ряда других цивилизаций мира, сумев преодолеть барьер традиционализма и архаики, и начала свою всемирную экс- пансию, которая в конечном итоге коренным образом изме- нила весь лик нашей планеты и открыла этап подлинно все- мирной истории, то среди тех, кто более всего способство- вал осуществлению этого неслыханного, беспрецедентного исторического рывка, чреватого неисчислимыми послед- ствиями, в первую очередь нужно назвать купцов. 1 Первоначально этот очерк был опубликован: L’uomo medievale / А сига di J. Le Goff. Roma; Bari, 1987. P. 273-317. 2 TElfric’s Colloquy / Ed. G.N. Garmonsway. L., 1939. P. 33-34. 3 Der Konigsspiegel. Konungs skuggsja / Hrsg. R. Meissner. Leipzig; Weimar, 1978. S. 26 ff.. 363
4 Le Goff J. Pour un autre Moyen Age: Temps, travail et culture en Occident: 18 essais. P., 1977. P 162 etc. 5 The Fontana Economic History of Europe: The Middle Ages / Ed. C.M. Cipolla. L., 1972. P. 78. 6 «Примеры» здесь и далее цит. по: Le Goff J. La bouse et la vie: Ёсопопме et religion au Moyen Age. P, 1986; Гуревич А.Я. Культура и общество средневековой Европы глазами современников. М., 1989. 7 Цит. по: Бранка В. Боккаччо средневековый. М., 1983. С. 165. 8 A Good Short Debate between Winner and Waster: An Alliterative Poem on Social and Economic Problems in England in the Year 1352 / Ed. L. Collancz. Oxford, 1930. 9 Проповеди Бертольда Регенсбургского цит. по: Berthold von Regensburg. Vollstandige Ausgabe seiner Predigten / Von Fr. Pfeiffer. Wien, 1862-1880. Bd. 1-2. 10 См.: Гуревич А.Я. Еще несколько замечаний к дискуссии о лично- сти и индивидуальности в истории культуры //С. 388-406 наст. изд. 11 Espinas G. Les origines du capitalisme: I. Sire Jehan Boinebroke, patricien et drapier douaisien. (P-1286 environ). Lille, 1933; Histoire de la France urbaine. P, 1980. T. 2. P. 331. 12 Vogel W. Ein Seefahrender Kaufmann um 1100 // Hansische Geschichtsblatter. 1912. H. 1. S. 230-248. 13 Sprandel R. Gesellschaft und Literatur im Mittelalter. Paderborn, 1982. S. 214. 14 Rbrig F. Die europaische Stadt und die Kultur des Biirgertums im Mittelalter. Gottingen, 1955. S. 86. 15 ManH. Jacques Coeur: Der konigliche Kaufmann. Bern, 1950. 16 Бонаккорсо Питти. Хроника. Л., 1972. 17 Lopez RS. Le Marchand genois: Un profil collectif // Annales. Ё.8.С. 13е A. 1958. №3. P 501-515. 18 Михайлов А.Д. Старофранцузская городская повесть «фаблио» и вопросы специфики средневековой пародии и сатиры. М., 1986. С. 107 сл. 19 Borst A. Lebensformen im Mittelalter. Frankfurt a/M., 1986. S. 66-67. 20 Origo I. The Merchant of Prato: Francesco di Marco Datini (1335- 1410). N.Y., 1957. 21 FanfaniA. La preparation intellectuelle et professionnelle a 1’activite economique, en Italie, du XTVe au XVIe siecle // Le Moyen Age. 1951. T. 57. N 3/4. P. 327-346; Sprandel R. Op. cit. S. 190. 22 Murray A. Reason and Society in the Middle Ages. Oxford, 1985. P. 191. 23 Renouard Y. Les hommes d’affaires italiens du Moyen Age. P, 1949. P. 179. 24 Beck Chr. Les Marchands ecrivains: Affaires et humanisme a Florence, 1375-1434. P; La Haye, 1967. 25 MaschkeE. La mentalite des marchands europeens au Moyen Age // Revue d’histoire economique et sociale. 1964. Vol. 42. № 4. P. 457-484. 364
26 Mercanti scrittori: Ricordi nella Firenze tra Medioevo e Rinasci- mento / A cura di V. Branca. Milano, 1986. 27 MaschkeE. Die Familie in der deutschen Stadt des spaten Mittelalters // Sitzungsberichte der Heidelberger Akademie der Wissenschaften. Philos.- hist. KI. Heidelberg, 1980. 4. Abh. S. 1-98. 28 Beck Chr. Op. cit.; Mercanti scrittori... P. 101-339. 29 Баткин Л.М. Этюд о Джованни Морелли: (К вопросу о социаль- ных корнях итальянского Возрождения) // Вопр. истории. 1962. № 12. С. 88-106. 30 Mercanti scrittori... Р. 199-200. 31 OrigoL Op. cit.; Wolff Ph, Commerces et marchands de Toulouse vers 1350-vers 1450. P., 1954. P. 611. 32 SaporiA. Le marchand italien au Moyen Age. P., 1952. P. XVIII. 33 Thrupp S.L. The Merchant Class of Medieval London. Chicago, 1948. P. 174 etc. 34 См.: Баткин Л.М. О социальных предпосылках итальянского Возрождения // Проблемы итальянской истории. М., 1975. С. 249. 35 Delumeau, J. Le peche et la peur: La culpabilisation en Occident (XIII-XVIII siGcles). P, 1983. 36 KedarB.Z. Merchants in Crisis: Genoese and Venetian Men of Affairs and the Fourteenth-Century Depression. New Haven; L., 1976. P. 127. 37 Brandt A. Mittelalterliche Biirgertestamente. Heidelberg, 1973. 38 Beck Chr. Op. cit. 39 Renouard Y. Op. cit. P. 245. 40 Гуковский M. А. Итальянское Возрождение. Л., 1961. T. 2. С. 148-149. 41 Бранка В. Указ. соч. SaporiA. Op. cit. Р. XII. 43 Rorig F. Wirtschaftskrafte im Mittelalter: Abhandlungen zur Stadt- und Hansegeschichte. Weimar, 1959. S. 134-136. 44 Martin A. Sociology of the Renaissance. L., 1945. P. 15. 45 Chiffoleau J. La comptabilite de 1’au-dela: Les hommes, la mort et la religion dans la region dAvignon a la fin du Moyen Age (vers 1320 - vers 1480). Rome, 1980. 46 Луций Энней Сенека. Нравственные письма к Луцилию. М., 1977. С. 5. 47 Alberti L.B. Della famiglia // Opere volgari. Bari, 1960. Vol. 1. P. 168-170. 48 Mercanti scrittori... 49 Баткин Л.М. Итальянские гуманисты: стиль жизни и стиль мыш- ления. М., 1978. С. 81. 50 Le GoffJ. Marchands et banquiers du Moyen Age. P., 1956. (Впервые опубликовано на русском языке: «Одиссей. Человек в исто- рии». М., 1990. С. 97-132)
Теория формаций и реальность истории Вопрос о применимости понятия «социально- экономическая формация» в историческом исследовании возник не сегодня. Он уже обсуждался в теоретических дис- куссиях 60-х годов, но затем разделил участь многих других вопросов философии истории и методологии историческо- го познания, - его стали обходить молчанием. Между тем в настоящее время этот вопрос приобретает новую, еще боль- шую значимость, притом не только теоретическую, но и - может быть, прежде всего - политическую. Глубокие пертур- бации, переживаемые на наших глазах тем, что еще совсем недавно именовалось «мировой системой социализма», не могут не ставить обществоведов перед вопросом о смысле и научной эффективности теории социально-экономических формаций. Эксперименты по практическому воплощению идеи со- циализма, мягко говоря, не увенчались успехом. Мало того, эти эксперименты, проводившиеся в странах с различными социально-экономическими укладами, преимущественно не- капиталистическими или при относительно слабой развито- сти капитализма, приводили к использованию идеи социа- лизма в качестве псевдонима тоталитарных режимов. Поли- тическая и идеологическая «надстройка» совершила грубое насилие над экономическим базисом, принеся его в жертву доктрине, и в результате «реальный социализм» оказался бесконечно далеким от того строя производства и общества, который виделся Марксу. Если же оставаться в плане теории, то выяснилось, что отсутствует четкое и разработанное понимание того, что такое социализм и каковы его коренные, неотъемлемые признаки. Но социализм, по Марксу, не просто один из спо- собов производства, он представляет собой завершение всей предшествующей истории, понимаемой, в самых 366
общих контурах, как восхождение от одной общественной формации к другой. Исторический опыт, который сделался фактом биогра- фии ныне живущих поколений, ставит нас перед необходи- мостью нового осмысления теории формаций. Мои намерения в данном случае ограничиваются попыт- кой предельно кратко наметить некоторые аспекты пробле- мы, имеющие непосредственное отношение к историческому знанию. Тревожащий историка вопрос состоит в следую- щем: в какой мере теория формаций способствует углубле- нию и прогрессу исторического познания? 1. Возникновение теории социально-экономических фор- маций было естественным результатом борьбы, которую начиная с 40-х годов минувшего столетия вели Маркс и Энгельс против идеалистического истолкования человека и исторического процесса. В противовес конструкциям мла- догегельянцев и иных идеалистов, сводивших историю к «саморазвитию и самопознанию духа», они выдвинули ма- териалистическое понимание истории, что само по себе явилось колоссальным завоеванием научной мысли. Введя понятия «способа производства материальных благ» и «социально-экономической формации» и разрабаты- вая их содержание, Маркс и Энгельс оказали в высшей сте- пени плодотворное воздействие на развитие исторической науки, дав ей концептуальный аппарат для выделения и осмысления общественных отношений и лежащих в их основании хозяйственных систем в качестве тех сторон человеческой жизни, которые определяют политические и идеологические феномены. Дальнейшее развитие истори- ческого знания проходило во многом под влиянием Маркса, независимо от того, признавали его те или иные историо- графические направления или отрицали. Материалистичес- кое понимание истории открыло новую страницу в освое- нии богатства исторического процесса. Огромным достижением научной мысли явился переход к системному рассмотрению общества. Маркс по сути дела впервые увидел его как сверхсложную систему, организую- щуюся вокруг определенных принципов. Тем самым был по- ложен конец тому подходу к истории, который выделял из ее потока отдельные направления эволюции - политические, бытовые, религиозные и т. д., но не охватывал общества 367
в качестве самоорганизующегося, одновременно гомеоста- тичного и развивающегося организма, все компоненты и стороны которого координированы и образуют диалектиче- ское, т. е. внутренне противоречивое единство. Конечно, системный подход Маркса обладал известной ограничен- ностью. Он принимал во внимание преимущественно и глав- ным образом материальные, «базисные» факторы и, соб- ственно, в первую очередь именно в них усматривал систе- мообразующее начало. Тезис о «базисе» и «надстройке» априорно отводил феноменам политического и идеологи- ческого плана роль несамостоятельных элементов «второго порядка», лишь «отражающих» структуру и изменения бази- са. Самая природа метафоры «базис/надстройка», заим- ствованная из строительной области, свидетельствует об из- вестных ограничениях системной мысли того времени; сравнение общества с организмом, к которому прибегают современные социологи и философы, как кажется, скорее приближает к адекватному постижению предмета. Разли- чие, разумеется, состоит не в том, из какой сферы действи- тельности берутся сравнения, а в том, что объяснение, исхо- дящее из дихотомии «базис/надстройка», есть объяснение причинно-следственное, тогда как системный подход, как он мыслится научной и методологической мыслью XX в., предполагает иные - более гибкие и дифференцированные схемы интерпретации. В марксистской историографии немало сделано для того, чтобы пересмотреть идеалистические построения и насы- тить картину истории социально-экономическим содержа- нием. В результате этих исследований были охарактеризова- ны «несущие» структуры самых разных форм человеческого общежития. Изучение закономерностей производства и рас- пределения во многом обогатило понимание истории и глу- бинных причин ее движения. Историки существенно про- двинулись в уяснении базисных феноменов, и в результате в новом свете предстали многие черты и особенности поли- тического строя и общественных движений. Однако, не ограничиваясь разработкой материалистичен ского метода понимания истории, Маркс и Энгельс сформу- лировали философию исторического процесса. Я полагаю, что необходимо делать различие между общеметодологи- ческим подходом к изучению исторического материала, 368
( одной стороны, и генерализирующей конструкцией - ( другой. Разграничение это необходимо для правиль- ной оценки как метода, так и философско-исторических по- строений, ибо последние вовсе принудительно не вытекают из метода. Я остановлюсь только на проблеме теории формаций, в которой прежде всего и концентрируется марксистская философия истории. Как свидетельствует практика советских историков в ис- пользовании этой теории, одна из важнейших процедур, ими осуществляемых, заключается в том, что к любому из изучае- мых обществ неизменно прилагается пятичленная схема. Лю- бое общество якобы в той или иной мере соответствует при- знакам, отвечающим характеристике одной из формаций. В случаях, когда трудно или невозможно добиться подобного соответствия исторической действительности «идеальному типу» - а такого рода случаев более, чем достаточно, - делают- ся оговорки о локальном «своеобразии» Данной обществен- ной структуры либо об ее «недоразвитости», но сомнений от- носительно универсальной применимости схемы не возни- кает. Положение о том, что некоторые народы не проходили через какую-либо формацию, но «миновали» ее, не только не отменяет общеисторического закона, но, напротив, как бы утверждает его. Путь истории уподобляется железнодорож- ному полотну, поезд может вопреки расписанию «миновать» станцию, но движется он по все тому же пути: если вспомнить о «локомотиве истории», то сравнение ее пути с железной до- рогой не покажется столь уж натянутым. Известную «отдушину» в этой цельной конструкции часть востоковедов пробовала найти в замечаниях Маркса об «ази- атском способе производства», но, как известно, обсужде- ние вопроса о правомерности применения этого понятия также было в конце концов скомкано. Нельзя не отметить, что самое понятие «азиатский» в применении к способу про- изводства не вполне корректно с точки зрения логики тео- рии формаций: это понятие не раскрывает формационного содержания тех или иных общественных систем, подменяя его географической привязкой, причем все «азиатское» опять-таки выносится за одну скобку. Что именно подразуме- вал Маркс под «азиатским способом производства» - опреде- ленную стадию доклассового общества, разновидность ран- 369
неклассовых образований или вариант феодального строя, - остается невыясненным. Мне кажется наиболее вероятным, что Маркс прибег к этому понятию для того, чтобы подчеркнуть глубокое сво- еобразие общественных структур на Востоке и способов их функционирования, своеобразие, которого он не мог не видеть и которое не вмещалось в рамки схемы формаций. Потребность во введении понятия «азиатский способ про- изводства» диктовалась прежде всего сознанием того, что на Востоке наблюдалась не последовательная смена социаль- ных систем, а их устойчивость и неизменность. Категория исторического прогресса, на которую опиралось учение о формациях, здесь не «работала». Любопытно, кстати, что у самого автора теории форма- ций наряду с «азиатским способом производства» время от времени возникало еще одно «отклонение» от формацион- ной «нормы». Маркс предпочитал говорить не о «рабовла- дельческом способе производства», а об «античной форма- ции». Эти понятия никоим образом не синонимы, ибо, как Маркс не раз подчеркивал, базис античного общества обра- зовывал труд свободных крестьян и ремесленников, а не труд рабов. Итак, налицо вторая «аномалия» в схеме посту- пательного развития общественно-экономических форма- ций - «античный способ производства». Эти «отклонения» от схемы не случайны. Маркс был на- столько чуток к исторической конкретике, что не был скло- нен подгонять все бесконечное многообразие истории под жесткую и единообразную схему. Я уже не говорю о том, что при состоянии исторических знаний середины XIX столе- тия свою теорию формаций Маркс неизбежно основывал преимущественно на материале истории Европы. Маркс не мог не ощущать известного противоречия меж- ду всеобъемлющей системой формационного развития и многоликостью реальных социальных форм. Не отсюда ли его резкие высказывания об «универсальной отмычке», ко- торую стремятся применить везде и всюду? Ибо не по уму усердные продолжатели Маркса поторопились распростра- нить «пятичленку» на все известные историкам социальные образования. Стремясь найти выход из этого противоречия, которое со временем стало выступать все сильнее и явственнее, 370
марксисты-философы и историки прибегают к рассуждени- ям об «общем» и «особенном» в историческом процессе, строят внутриформационные типологии, и все это отнюдь не лишено определенного смысла, поскольку позволяет рас- ширить операционное поле в пределах пятичленной схемы. Предлагались разного рода ее модификации. Например, историю человечества делили на стадии «первичной» и «вторичной» формаций, включая в первую все докапиталис- тические общества; в этой «первичной» формации под руб- рику «феодализм» рекомендовали включить все социальные образования, вышедшие из стадии первобытности. Дискус- сии об общественных формациях, которые проводились советскими историками в 60-е годы, продемонстрировав не- мало слабых мест «пятичленки», вместе с тем не смогли су- щественно продвинуть вперед методологическую мысль, по- скольку они оставались в рамках все той же схемы, не пося- гая на ее истинность. 2. Однако главная трудность в применении теории фор- маций к изучению исторического процесса заключается в другом. Научное исследование всегда начинается с формули- ровки проблемы. Ее постановка диктует тот вопросник, с ко- торым историк подходит к своим источникам. О том, о чем историк их не вопрошает, источники ему и не расскажут. Учение о формациях предопределяет направление мысли историков. Они отбирают в источниках материал, релевант- ный схеме, отбрасывая и игнорируя остальное или оттесняя этот «иррациональный остаток» на периферию своего со- знания. «Кто ищет, тот всегда найдет», распевали мы в дет- стве. В этих словах кроется горькая правда: ищущий находит именно то, что ищет, и может не увидеть или, во всяком слу- чае, не оценить объективно всего остального. Априорные установки, заложенные в схему, односторонне ориентируют исследователей, сужение горизонта поиска неизбежно огра- ничивает его свободу. Нет ничего проще, чем всюду и везде находить «феода- лизм», если руководствоваться упрощенным пониманием феодализма как строя крупного землевладения, эксплуати- рующего земледельцев. Здесь всегда налицо вооруженные господа и бесправные крестьяне, к которым господа приме- няют внеэкономическое принуждение, и связи между сюзе- ренами и вассалами. Оснащенный такими критериями исто- 371
рик найдет феодализм и в древневосточных деспотиях - от Месопотамии до Египта, и в Римской империи (колонат), и в Китае, и в Индии, и в Иране, и в Византии, и в Русском государстве (крепостничество). Над культурами мелкого земледелия постоянно и повсеместно воздвигались схожие меж собой системы угнетения1. И столь же незамысловата процедура поисков рабовла- дельческого строя: в самом деле, где в давние (и сравнитель- но недавние) времена не существовало рабства? Но опреде- ляли ли рабство или поземельно-личная зависимость кресть- ян коренные, структурные черты того или иного общества? Этот вопрос обычно не обсуждается. Применение историками пятичленной схемы чревато уп- рощениями и неоправданными сближениями разнородных и разнокачественных социальных систем и слабо обосно- ванными генерализациями. Поглощенные изысканиями формационных признаков в том или ином обществе, мы упу- стили из виду такие стороны исторической действитель- ности, которые объемлются понятиями «культура» и «циви- лизация». Но что означает подобное «упущение»? На мой взгляд, не что иное, как игнорирование самой сущности ис- торического процесса - истории людей. Категории «культу- ра» и «цивилизация» лежат в ином плане, нежели категория «формация», и не могут быть к ней сведены. Как правило, не обсуждается возможность существова- ния социальных структур, которые не подходят под характе- ристику какой-либо из намеченных марксизмом формаций и «выламываются» из схемы. Казалось бы, введение в науч- ный оборот новых материалов, открытие доселе неведомых обществ и выявление в давно изучаемых структурах новых сторон должны были привести к усложнению категориаль- ной сетки, которую историки налагают на историческую действительность. Ведь функция «идеального типа» в исто- рическом исследовании заключается в том, чтобы посред- ством верификации идеально-типической модели путем сопоставления ее с конкретными наблюдениями добиться открытия новых сторон действительности, моделью не преду- смотренных; иными словами, в том, чтобы в свете исследо- вательского эксперимента эту модель обогатить, видоизме- нить или вовсе отбросить. Эвристическая ценность идеаль- ного типа обнаруживается именно в тех случаях, когда это 372
«предельное понятие» в той или иной мере опровергается исследуемым материалом. Между тем наложение формационной схемы на данные исторических источников в лучшем случае вело лишь к не- которой детализации того или иного ее компонента, но не к ее пересмотру в целом. Дело в том, что учение о формациях не представляет собой «идеального типа» - орудия позна- ния. Во-первых, идеальный тип, по Максу Веберу, не обре- тается в эмпирической реальности и представляет собой «исследовательскую утопию», тогда как общественно-эконо- мическая формация, по Марксу, есть не что иное, как мате- риальное воплощение системы производственных отноше- ний, собственности, средств производства, а вовсе не логи- ческая конструкция. То, что «общественно-экономическая формация» и «идеаль- ный тип» представляют собой логически несопоставимые категории, побуждает нас затронуть вопрос о гносеологиче- ских аспектах марксистской теории. Можно представить себе, что марксизм в период своего становления оказался, так сказать, перед «гносеологичес- кой развилкой»: его творец встретился с дилеммой - при- нять точку зрения Тегеля или же пойти по стопам Канта. Первый путь означал единство сознания и действитель- ности, им воспринимаемой; здесь мысль последовательно овладевает миром, и ее познавательная способность в ко- нечном счете зиждется на их внутренней аналогии и род- стве. Познавая мир, дух осознает самого себя. Постулат геге- левской гносеологии - мир познаваем. Путь же Канта пред- полагал непрестанную, напряженную борьбу мысли, преодо- левающей огромные препятствия для того, чтобы к этой действительности прикоснуться. Маркс без колебаний встал на позиции Тегеля, отвергнув его объективный идеализм, но сохранив в материалисти- ческой интерпретации его панлогизм. Гегелевская диалекти- ка была перевернута «с головы на ноги», но лежавшая в ее основе уверенность во всемогуществе познания не подвер- галась сомнению. Последователи Маркса в этом отношении оказались по существу безоружными перед лицом пози- тивизма. Пафос единой науки, ориентированной на откры- тие всеобщих законов, был распространен и на науки об обществе. 373
В результате, когда в конце XIX и в начале XX сто- летия неокантианская мысль выдвинула новые проблемы исторического познания - проблему коренного различия между науками о природе и науками о культуре, проблему противоположности между их методами (номотетическим и идиографическим), проблему «идеального типа» как ору- дия познания в исторических науках, - марксизм оказался в стороне от этой проблематики, чуждым ей и, я бы заме- тил, беспомощным перед ней. Его позиция в отношении новых тенденций была и осталась односторонне негатив- ной. Тем самым для него была наглухо закрыта возмож- ность углубленного обсуждения специфики гуманитарного знания. Во-вторых, учение о формациях в практике историков вообще оказалось не средством социально-исторического анализа, а целью: конкретное историческое познание было призвано подтверждать истинность философско-истори- ческой системы. Выдвинутая Марксом научная гипотеза была впослед- ствии превращена в непогрешимую догму. Марксу было при- писано открытие законов исторического развития, якобы действующих во все времена и под любыми широтами. Короче говоря, из пытливо ищущего мыслителя он был пре- вращен в своего рода «папу», наместника абсолютной исти- ны. Оказав Марксу медвежью услугу тем, что провозгласили его взгляды неоспоримым учением, монополизировавшим истину в нашей стране и в других странах, в которых у влас- ти стояли коммунистические режимы, идеологические бос- сы и их приспешники по сути дела вывели марксизм за пре- делы науки, сделав его предметом веры и компонентом при- нудительной идеологии тоталитарного строя. Это не могло не привести к вульгаризации и прямой фальсификации мыс- лей Маркса. Если же попытаться восстановить нормальные отноше- ния к теории Маркса об общественных формациях, то неиз- бежно возникает ряд вопросов. Учение о формациях вну- шает сомнения уже в силу универсальности применения, на которое оно претендует. Оно выделяет один аспект исто- рической жизни - социально-экономический. Исключи- тельная значимость этого аспекта совершенно несомненна. Но можно ли доказать, что на любом этапе истории именно 374
социально-экономические отношения детерминировали об- щественную жизнь в целом, что это же определяющее значе- ние они имели и в первобытности, и в Античности, и в Сред- ние века, и на Востоке или в Африке, в такой же мере, как в Европе Нового времени? Можно ли утверждать, что содер- жание понятия «социальные отношения» применительно к разным эпохам оставалось неизменным, равным самому се- бе? Разве аксиоматично, что то достаточно ясное расчлене- ние экономики и политики, хозяйства и этики, собственно- сти и власти, религии и общественных связей, которое ка- жется самоочевидным для современного человека, имело место и на всех других стадиях истории человечества? Достаточно задать эти и подобные им вопросы, для того чтобы предположить отрицательный ответ историка. «Све- дение всего многообразия “мира людей” к формационным характеристикам есть не что иное, как “формационный редукционизм”»2 - трудно не согласиться с этим суждением редакции «Вопросов философии». Я полагаю, что такого рода редукционизм ведет к игнорированию или недооценке человеческого начала, в чем бы оно ни выражалось - в рели- гии или иных формах иррациональности, в проявлениях индивидуальности, в творческих обнаружениях личности и в коллективных социально-психологических феноменах. Человеческая свобода, понимаемая только как «осознанная необходимость», выступает в чрезвычайно урезанной и обедненной форме. Естественно, историки так или иначе давно столкнулись с теми препонами, которые ставит в их исследованиях тео- рия формаций, и искали выхода из создавшихся трудностей и тупиков. Да будет мне позволено сослаться в этой связи на собственный скромный опыт. В разное время мною предпринимались попытки предло- жить некоторые «поправки» или «уточнения» формацион- ной теории с целью сделать ее более приемлемой в истори- ческом исследовании. Понятие формационной «много- укладное™», наличия в обществе ряда сосуществующих и взаимодействующих общественно-экономических образова- ний, из коих ни одному нет оснований приписывать опреде- ляющую роль, было бы, на мой взгляд, первым шагом в этом направлении. При этом имеется в виду не какое-то состоя- ние перехода от одной формации к другой, а длительное 375
и устойчивое функционирование общества, характери- зующегося известной социальной гетерогенностью3. Такой путь казался мне более предпочтительным, нежели отдаю- щие схоластикой споры о том, является ли данное обще- ство (например, Киевская Русь) рабовладельческим или феодальным. Следующим шагом в том же направлении мне представ- ляется признание того факта, что социально-экономи- ческие формации не существуют в изоляции. Как правило, налицо взаимодействие между ними, и это взаимодействие является условием функционирования каждой из них. Например, едва ли возможно представить себе устойчивую жизнедеятельность античного общества без наличия об- ширной «варварской периферии»: она поставляла ему раб- скую силу и иную добычу и служила сферой расширения гос- подства; империи древности держались до тех пор, пока были способны осуществлять внешнюю экспансию. Что ка- сается феодализма, то в тех странах, в которых без натяжек действительно можно констатировать его наличие (преиму- щественно, на мой взгляд, это страны Западной Европы), он возникал не столько в результате разложения античного («рабовладельческого») строя, сколько в качестве продукта взаимодействия его с более архаическими, доклассовыми обществами: магистральная линия пути к феодализму проле- гала через их трансформации. Другим примером межформационного взаимодействия могут служить отношения между странами Западной Евро- пы, с одной стороны, и народами Азии, Африки, Америки, Океании, Австралии, находившимися на разных стадиях со- циального и хозяйственного развития, - с другой. Неотъем- лемой стороной эпохи «первоначального накопления капи- тала» было создание всемирной колониальной системы, ко- торая снабдила поднимавшийся западноевропейский капи- тализм необходимыми для его развития богатствами, дала ему подневольную рабочую силу и обширные рынки. Но дру- гой стороной этого процесса было радикальное нарушение того баланса развития, который был присущ колонизуемым европейцами народам. Наконец, сама жизнь поставила нас ныне перед вопросом о постоянном, длительном сосуществовании и сотрудни- честве мировых социальных и экономических систем как 376
условии выживания каждой из них и человечества в целом. ()т догмы, согласно которой капитализм переживает стадию «загнивания» и «общего кризиса» и якобы вступил в завер- шающий этап своего существования, осталось столько же, с колько от идеи «всемирной пролетарской революции». Проблема конвергенции разных систем, диктующаяся осо- знанием мировой катастрофы в случае глобального кон- фликта между ними, уже не может быть отброшена в интере- сах превратно понимаемой «чистоты» доктрины. Иными словами, мировой исторический процесс едва ли правомерно понимать в виде линейного восхождения от одной формации к другой, равно как и размещения этих фор- маций по хронологическим периодам, ибо так или иначе на любом этапе истории налицо синхронное сосуществование и постоянное взаимодействие разных социальных систем. Речь идет об освобождении мысли историка от упрощенной схемы исторического прогресса, о том, чтобы его исследователь- ская пытливость не была стеснена шорами предзаданной си- стемы4. Эта схема, возможно, «облегчает» жизнь философа, избавляя его от необходимости внимательно вникать в реаль- ный ход истории, но даже со всеми оговорками о различиях и расхождениях между «магистральной линией» истории и ее конкретными особенностями в те или иные периоды и в оп- ределенных странах, профессия историка не дает ему ни пра- ва, ни возможности довольствоваться созерцанием историче- ского процесса «в телескоп». Историческая наука - наука прежде всего о конкретном и индивидуальном; наукой же об общем и повторяющемся она является лишь постольку, по- скольку не игнорирует конкретного и индивидуального, но максимально вбирает его в свои обобщения. В противном слу- чае все эти генерализации неизменно остаются предельно то- щими и бессодержательно бесплодными. Формационный подход к истории предполагает опериро- вание главным образом или даже исключительно такими обобщающими понятиями, как «способ производства», «класс», «общество», понятиями, которые выражают высо- кую степень абстрагирования от конкретной эмпирии. Меж- ду тем современная историческая наука вслед за определен- ными направлениями социологии, этнологии и культурной и социальной антропологии обнаруживает скорее противо- положную тенденцию - к изучению «малых групп». 377
Микросоциологический подход вовсе не исключает под- хода макросоциологического. Однако исследователи не ог- раничиваются обобщениями данных, полученных по целой стране, крупному региону, провинции, а идут в глубь мате- риала - изучая состав, изменения и функционирование тех малых социальных образований, в которых реально проте- кает жизнедеятельность индивидов. В семье, клане, общине, в возглавляемом сеньором союзе вассалов или в дружине, в церковном приходе, ремесленной мастерской, поместье, крестьянской усадьбе, в княжеском дворе, мануфактуре, на фабрике и всяких иных сообществах общественные отноше- ния осуществляются не обезличенно и анонимно, но сохра- няют форму прямых межличных связей. Здесь социальный анализ предполагает индивида. Микросоциологическая история создает почву для сбли- жения социально-экономического исследования с исследо- ванием ценностей, норм поведения, коллективного созна- ния, религиозных установок и картин мира, заложенных в сознание людей их культурой. Тем самым удается преодо- леть традиционный разрыв между социальной историей и изучением ментальностей, разрыв, делающий формацион- ную историю историей социологических и политико-эконо- мических абстракций, историей, в которой человек как ак- тивное творческое и наделенное психикой существо не на- ходит для себя места. Но, как мне уже неоднократно приходилось писать, вни- мание к малым группам, которые реально и составляли клас- сы, сословия и иные макрообразования, связано с корен- ным изменением угла зрения историка. Он не может при этом довольствоваться «естественнонаучным» изучением человеческих коллективов «извне», но должен совмещать этот анализ с проникновением в глубины сознания людей, которые образовывали малые группы. Историк изучает мировосприятие этих людей, их субъективное отношение к производству и обществу, отношение, которое во многом и главном определяло характер их общественной активности. Иными словами, на «сетку координат», которой руковод- ствуется исследователь, накладывается та «сетка коорди- нат», которая была фактом сознания самих участников исто- рического процесса. Только при этом «бинокулярном» виде- нии можно с должной глубиной понять социальное пове- 378
дение человека в группе, малых и больших групп, классов, масс людей. Развитие наук о человеке и обществе на протяжении по- следних десятилетий с новой силой и убедительностью про- демонстрировало символическую природу социальных от- ношений. Эти дисциплины - структурная и символическая антропология, семиотика, историческая поэтика, культуро- логия, история ментальностей, герменевтика (в ее версиях, разрабатывавшихся Дильтеем, Хайдеггером, Гадамером) - ( ложились после Маркса. Консервативно настроенная марк- систская критика «буржуазной науки» воспрепятствовала продуктивному диалогу марксизма с этими направлениями. Объяснительные модели марксизма по-прежнему ограничи- ваются преимущественно сферой производственных отно- шений, тогда как все более «тонкие» материи оттесняются на периферию мысли или игнорируются. Но тем самым теория формаций оказалась оторванной от целого ряда современных научных течений. Всякий изоля- ционизм в сфере мысли обрекает ее на отсталость, стагна- цию, провинциализм, и все это в избытке содержится в со- временном марксизме. 3. Возвратимся, однако, к Марксу. Его теория не просто предполагает поиск некой формации в данную эпоху и на данной территории. Эта теория была выработана как цело- стная философия истории и приобретает свой подлинный смысл лишь при рассмотрении ее в качестве таковой. Она выражает учение о последовательных ступенях восхожде- ния человечества от первобытного коммунизма через рабо- владение, феодализм и капитализм к коммунистическому об- ществу, историческую неизбежность перехода к которому это учение призвано обосновать. Теория формаций претен- дует на то, чтобы объяснять исторический прогресс in toto, и рассматривает историю с точки зрения ее завершения в будущем. Этот прогресс диалектичен, он строится в полном соответствии с гегелевской триадой «тезис-антитезис-син- гез». Бесклассовое общество архаического типа в силу имма- нентно заложенных в нем потенций разлагается, сменяясь антагонистическим типом социальных отношений, строя- щихся на эксплуатации. Раннеклассовые формации суть не что иное, как отрицание первобытного доклассового строя. И столь же закономерно и неизбежно в недрах последней 379
из антагонистических формаций - капитализма созреют предпосылки бесклассового коммунистического общества. Произойдет «отрицание отрицания», «экспроприация экс- проприаторов» . Здесь придется сделать некоторое отступление. В гегелев- ской философии истории, углубившей понятие историческо- го прогресса, латентно, в «снятом», т. е. секуляризованном и рационалистическом виде, сохранялись коренные черты христианской эсхатологии. Движение из прошлого в будущее в контексте христианской теологии означало приближение к конечной цели мироздания, к завершению времени и к слия- нию его с вечностью. В средневековых учениях о «возрастах» человечества или о четырех последовательно сменявших од- на другую «монархиях» была заложена вера в единство исто- рии, которая протекает в форме противостояния и взаимо- действия «Града Божьего» с «Градом Земным». Это официально признанное учение было, однако, до- стоянием преимущественно «книжных», образованных лю- дей, т. е. меньшинства средневекового общества. В широких социальных кругах христианская эсхатология приобретала иное, более радикальное звучание, как правило, осуждаемое церковью в качестве ереси. Милленарии, хилиасты, кото- рые проповедовали неминуемое и быстрейшее наступление тысячелетнего Царства Божьего на земле, возбуждали жи- вой отклик в массах и оказывали на них огромное влияние. Под знаком хилиазма проходила значительная часть народ- ных выступлений Средневековья. Восстание против непра- ведных господ и попов приведет, по убеждению участни- ков такого рода движений (таборитов, последователей Томаса Мюнцера, анабаптистов Мюнстерской коммуны и т. п.), к немедленному установлению царства божествен- ной справедливости. И они пытались на практике осуще- ствить свой идеал. У Гегеля средневековая эсхатология как бы устранена. Но христианская теология истории «просвечивает» сквозь его учение. Вместо грандиозного апокалиптического финала истории - Второго пришествия и Страшного суда Гегель уви- дел возвращение саморазвивающегося абсолютного духа к самому себе, а в плане политической истории и истории гражданского общества венцом исторического прогресса умудрился счесть современное ему прусское государство. 380
Столь жалким свертыванием истории он вполне заслу- жил сокрушительную критику Маркса и Энгельса. Поставив гегелевскую диалектику «с головы на ноги», Маркс возвра- тил философии истории ее былую величественность. Исто- рия проходит ряд ступеней - социально-экономических формаций, каждая из коих, сменяя свою предшественницу, представляет собой новый шаг в освоении свободы, но сво- боды, понимаемой уже не абстрактно, но социально. Фило- софско-историческая мысль возвращается к эсхатологии: коммунизм вместо царства Божьего, торжество социальной справедливости на земле вместо воздаяния по грехам и за- слугам в мире потустороннем. Вновь категория будущего подчиняет себе настоящее: нынешние страдания не столь существенны по сравнению с грядущей наградой. Собствен- но, с победой социалистической революции и начнется под- линная история человечества, ибо до сего времени, по убеж- дению Маркса и Энгельса, имела место всего лишь его «пре- дыстория»5. Учение о социально-экономических формациях получи- ло первую формулировку в канун и во время европейской ре- волюции 1848 г., когда молодым Марксу и Энгельсу казалось, что эсхатологические чаянья получат немедленное осуще- ствление. Но революция захлебнулась, наступила реакция, ожидания конца старого порядка были вновь обращены к будущему. Тем не менее эсхатологизм, прокравшийся в марксово учение, не иссяк и полностью обнаружил себя в ходе Октябрьской революции, первый период которой прошел под знаком нетерпеливого ожидания мирового про- летарского переворота. Сама русская революция обретала свой исторический смысл в качестве пролога и толчка к об- щеевропейской революции. Пролетариат получил в марк- сизме-ленинизме статус и ореол «избранного народа», при- званного историей раскрепостить человечество и ввести его в царство свободы. Надежды на то, что грядущий бой с капиталом будет «последним и решительным», что бли- жайшая «остановка» «локомотива истории» - «в коммуне», как и позднейшие декларации о том, что «нынешнее поколе- ние советских людей будет жить при коммунизме», что «мы вас закопаем», и т. д. и т. п. - отнюдь не демагогия социаль- ных манипуляторов, преследующих своекорыстные цели, - это выражение глубоко укорененных убеждений револю- 381
ционеров, которые жили и боролись в чаянии неминуемо надвигающейся мировой революции. Эсхатологизм, по- прежнему находящий отклик в массах в периоды жестоких социально-политических кризисов, обрел в марксизме но- вые одеяния. Различия в понимании перспектив и возможностей рабо- чего движения раскололи марксистов Европы на коммунис- тов и социал-демократов. Дальнейшее известно, и здесь на нем незачем останавливаться. Все, что мне хотелось отметить, сводится к следующему. Учение о формациях представляет собой далеко не только продукт развития научной мысли, резюмирующейся в триа- де «французский социализм, английская политическая эко- номия и немецкая классическая философия». В этом учении имеется еще и другая сторона, которую, я убежден, было бы неправильно игнорировать или недооценивать. Как ни странно это звучит, марксова теория формаций есть также наследница традиционно присущей христианской мысли хилиастической эсхатологии. Эту теорию, как в ее первона- чальной формулировке самими основоположниками науч- ного коммунизма, так и в особенности в ее понимании и применении их последователями, недостаточно оценивать исключительно в контексте развития общественной и науч- ной мысли и философии, - она имеет еще и другую основу, а именно социально-психологическую, выражает опреде- ленный тип менталитета. Идея становится материальной силой, поскольку она завладевает массами, - бесспорно. Но проходит ли этот про- цесс завладевания массами бесследно для самой идеи? Не вступает ли она во взаимодействие с идеями, представле- ниями, чаяньями масс, не трансформируется ли она при встрече с социально-психологической почвой, в которой она пускает свои корни и из которой получает импульсы, подчас даже чуждые для нее? Не потому ли хилиастическая и эсхатологическая сторона марксизма оказалась столь притягательной для тех слоев и классов, которые обычно остаются далекими от всяких философий и теорий? Еще раз подчеркну: речь идет о латентных, глубоко запря- танных от ясного, «дневного» сознания установках, о мен- тальности, на которую марксизм до самого последнего вре- мени не обращал внимания и которую именно поэтому 382
не был в состоянии проконтролировать. Тотальная идео- логизация духовной жизни в нашей стране (и во всей кон- тролируемой марксистскими партиями системе) привела, в частности, к неспособности сколько-нибудь глубоко и адек- ватно анализировать феномены духовной жизни и всерьез считаться с теми ее пластами и аспектами, которые не могут быть подведены под категории идеологии. Эта неспособ- ность принять в расчет социально-психологические реаль- ности, традиционную ментальность, религиозность, веро- исповедание или этнопсихологические особенности людей, к несчастью, не преодолена и поныне. Между тем выход за пределы «формационного мышле- ния» необходим и неизбежен. Освободившись от шор, кото- рыми так называемые «марксисты» отгородили себя от дей- ствительной духовной жизни, они были бы принуждены посчитаться со следующим фактом. Мы принадлежим к ев- ропейской цивилизации и, volens nolens, сознавая это или не сознавая, разделяем коренные ее ценности и представле- ния, заложенные в основание культуры и воплощаемые все- ми ее языками и знаковыми системами. Не следует забывать о том, что цивилизация эта в своих отправных моментах и последних глубинах - христианская, независимо от того, что она в значительной мере преодолела теологическую ста- дию и довольно последовательно секуляризовалась. Одним из компонентов христианского наследия является и эсхато- логизм. Я полагаю, что вопреки воинствующему атеизму Маркса, хилиастическая эсхатология изначально таится в марксизме и что она, помимо его намерений и воли, вошла в самую плоть этого учения. Как раз в философии истории, в учении о движении рода человеческого от коммунизма первобытного к коммунизму научному, этот эсхатологический хилиазм и содержится, становясь особенно ясным в периоды революционных вы- ступлений масс. * * * Выше были вкратце изложены те основания, по которым теория общественных формаций представляется неадекват- ной для изучения исторического процесса. Философия ис- тории, какова бы она ни была, всегда диктует некую схему, 383
поневоле упрощающую бесконечно красочную и многооб- разную действительность. Весь вопрос состоит в мере и ха- рактере этой схематизации. Я не касался здесь вопроса о соотношении «логического» и «исторического» в теории формаций. Философы и мето- дологи находят правомерным обсуждать исторический про- цесс с высот абстракций, где историческая конкретика ока- зывается не более чем «помехой» для развертывания генера- лизирующих категорий и где ход истории без затруднений «выпрямляется» и резюмируется в «естественноисторичес- ких» общих законах. Логический метод, по словам Энгельса, «в сущности является не чем иным, как тем же историчес- ким методом, только освобожденным от исторической фор- мы и от мешающих случайностей». Логическое воспроизве- дение истории дает отражение ее процесса «в абстрактной и теоретически последовательной форме; отражение ис- правленное, но исправленное соответственно законам, ко- торые дает сам действительный исторический процесс, причем каждый момент может рассматриваться в той точке его развития, где процесс достигает полной зрелости, своей классической формы»6. Вот против этого «освобождения» от «мешающих случайностей», «исправления» действитель- ного хода истории и сведения ее процесса к «классическим формам» не может не восставать мысль «практикующего» историка. Опирающийся на источники и на научную традицию ис- торик лишен возможности следовать за философом и соци- ологом в эти заоблачные высоты. Историк испытывает все сопротивление материала, который ему надлежит исследо- вать, упорядочить и осмыслить, не поступаясь особенным, индивидуальным, единичным и уникальным. Разумеется, он не остается рабом хаоса эмпирических фактов и руковод- ствуется неким общим представлением об историческом процессе. Но здесь-то и возникает вопрос о применимости тех или иных социологических концептов в качестве орудий исторического анализа. Какого «масштаба» и «ранга» позна- вательные категории пригодны в нашем исследовании - об- щефилософские и предельно генерализирующие или же «теории среднего уровня», идеально-типические модели, ко- торые строятся исходя не из глобальных конструкций, а вбирая в себя опыт исторического исследования? Я убежден 384
в том, что историку необходима теория, но теория, не отры- вающаяся от исторической почвы; то, в чем он нуждается, - нс всеобъемлющая система, а комплекс теоретических по- сылок, поднимающихся над эмпирией, но ни в коем случае нс порывающих с ней. Есть слово, которого очень боятся наши обществоведы. Это - «релятивизм». Между тем культур антропология дав- но убедила тех, кого вообще можно в чемчю убедить, что только преодоление «абсолютизирующей» универсальной схемы и принятие гипотезы о самоценности и своеобразии каждой культуры и цивилизации отвечает современной не- предубежденной точке зрения науки. Мне когда-то уже при- ходилось цитировать Ранке: «Каждая эпоха находится в не- посредственном отношении к Богу». Оставим Бога в покое, по мысль Ранке остается глубоко верной, ибо каждая исто- рическая форма человеческого общежития представляет са- мостоятельный интерес, независимо от ее связей с предыду- щим и последующим процессом истории. Между тем в марксистской мысли эта связь интерпрети- руется совсем иначе. «Исследование функционирования, воспроизводства и развития исторически сложившегося объекта при помощи логического метода предполагает вы- явление его исторической перспективы, рассмотрение его в единстве настоящего, прошлого и будущего»7. Классический пример - марксов анализ капитализма в тени его грядущего краха и неминуемого социалистического преобразования общества. Логический метод осмысления истории, как сви- детельствует вся длительная практика марксистской исто- риографии, неразрывно связан с такого рода телеологичес- ким подходом. Самоценность и самодостаточность каждого общественного состояния игнорируются, любой этап исто- рии видится лишь как ступень к последующему. Разумеется, с изменением исторической перспективы прошлое и насто- ящее видятся по-новому. Но опасность таится в том, что при таком рассмотрении создается односторонняя перспектива, деформирующая историческую целостность и системность изучаемого общества. Разумный релятивизм предостерегает от подобных искажений. Разрабатывая теорию формаций, Маркс подчеркивал, что их возникновение, развитие и смена представляют собой своего рода «естественно-исторический процесс». 13 - 1773 385
В рамках подобного понимания истории мало места остает- ся для человеческой свободы, для выбора того или иного пути развития, для постановки вопроса об его альтернатив- ности. Случайно ли то, что историко-антропологические интенции ранних трудов Маркса в дальнейшем не были про- должены ни им самим, ни его последователями? В этой связи введение в практику исторического исследо- вания и в специальную методологию исторического позна- ния современных концепций «культуры» и «цивилизации» могло бы дать существенный противовес формационному телеологизму. Концепции культуры и цивилизации, по суще- ству игнорировавшиеся Марксом, по-прежнему выпадают из поля зрения марксистского анализа. Это обстоятельство указывает на историческую ограниченность теории форма- ций, если ее рассматривать не как закономерный этап в раз- витии научной и общественной мысли XIX в., но в универсу- ме научных теорий конца XX столетия. Марксистская тео- рия все еще не овладела обширными пластами актуальной проблематики, выдвинувшейся в наши дни на передний план в гуманитарном знании. Признаем же, наконец, что теория социально-экономиче- ских формаций принадлежит эпохе, наука которой развива- лась под знаком прогресса. Увы, та эпоха безвозвратно ми- новала, нас отделяет от нее толща времени, насыщенного столь глубокими и радикальными сдвигами и катаклизмами в экономической, социальной, политической и интеллек- туальной жизни, что немыслимо предполагать, будто науч- ные и философские построения XIX в. могут полностью и целиком сохранить силу и убедительность в совершенно новом духовном универсуме человека, стоящего на пороге третьего тысячелетия. Ныне обществоведам приходится разрабатывать иной, более гибкий и адекватный понятий- ный инструментарий. В каком облике и в каком объеме тео- рия социально-экономических формаций сможет быть орга- нически включена в эти новые объяснительные системы и что именно из ее содержания выдержит испытание време- нем, трудно предсказать, это покажут дальнейшие непред- взятые и неидеологизированные исследования. 386
1 Feudalism in History. Princeton, 1956. Обзор взглядов на феода- лизм в зарубежной науке см. в реферативном сб.: Проблемы феодализ- ма. ИНИОН АН СССР. М., 1975. Ч. I, И. 2 Формации или цивилизации? (Материалы «круглого стола») // Вопр. философии. 1989. № 10. С. 34. 3 Гуревич А.Я. К дискуссии о докапиталистических общественных формациях: формация и уклад // Вопр. философии. 1968. № 2. 4 Философия и историческая наука. (Материалы «круглого сто- ла») // Вопр. философии. 1988. № 10. С. 20-23. 5 Маркс К., Энгельс Ф. Соч. Т. 13. С. 7, 8. 6 Маркс К., Энгельс Ф. Соч. Т. 13. С. 497. 7 Швырев В. С. Историческое и логическое // Философский энцик- лопедический словарь. М., 1983. С. 231. ( Впервые опубликовано: «Вопросы философии». М., 1990. № 11. С. 31-43)
Еще несколько замечаний к дискуссии о личности и индивидуальности в истории культуры Дискуссия о личности и индивидуальности в истории, проведенная в нашем семинаре по исторической психологии, выявила по меньшей мере две вещи. Во-пер- вых, живой интерес к проблеме, которая поистине всех ка- сается и всех затрагивает. Во-вторых, нашу неподготовлен- ность к тому, чтобы эту проблему не то чтобы решать, но даже и достаточно четко и непротиворечиво поставить. Все это в определенном смысле симптоматично. Неяс- ность понятий, подчас небрежность в их употреблении - наша застарелая болезнь. И существует только один способ лечить ее - обсуждать подобные проблемы, оттачивая по- нятия. Я полагаю поэтому, что дискуссия о личности и ин- дивидуальности в истории нуждается в продолжении. Точ- ку ставить рано. Л.М. Баткин обобщил итоги дискуссии, и я далек от наме- рения, используя право ответственного редактора, что-либо еще к этим обобщениям добавлять. Я позволю себе лишь вы- сказать одно замечание по поводу утверждения Баткина о появлении понятия «личность» в эпоху Возрождения или в начале Нового времени. Этот тезис не сформулирован им в данном случае, как говорится, «в открытую», но он логиче- ски вытекает из всего сказанного им в пункте 5-м его статьи, так же как и в других его работах. Л.М. Баткин мотивирует свою точку зрения, в частности, тем, что самое понятие «личность» возникло сравнительно поздно. Мысль, согласно которой отсутствие термина свиде- тельствует об отсутствии явления, им обозначаемого, выска- зывается не впервые. Существовало ли понятие «личность» в Средние века, мы увидим немного ниже. Сейчас же я хотел бы спросить моего коллегу, как быть с такими понятиями, как «культура», «цивилизация», «общество»? Ведь и они - весьма недавнего происхождения, в том смысле, какой ныне 388
мы в них вкладываем. Не следует забывать, что историку приходится оперировать двумя не совпадающими рядами понятий - научными понятиями, сложившимися в Новое время, и понятиями, которыми пользовались люди изучае- мой им эпохи. Эти два ряда нельзя смешивать, но нельзя и пс применять оба эти ряда. Вся проблема состоит в том, как сочетать наше, современное видение истории и культуры прошлого с видением мира и человека, присущим носите- лям этой культуры. Здесь мы затрагиваем весьма сложную гносеологи- ческую проблему, которая к терминологии не сводится. Но оставим эту проблему, ее походя не решить. Я хотел бы лишь отметить, что явно вопреки намерениям Л.М. Батки- на историк, который отказывает людям давно минувших эпох в том, что они были личностями, могли быть личнос- тями, тем самым ставит их в положение «недоличностей». Не таится ли тут опасность смотреть на этих людей свысо- ка? Повторяю, мой оппонент не склонен к подобному «про- грессистскому» высокомерию, но я не могу не упомянуть о такого рода опасности. По мнению Л.М. Баткина, «“persona” в средневековом по- нимании всегда означает лишь “лицо”» и переводить этот термин как «личность» - это все равно что переводить выра- жение «сервиз на 12 персон» как «сервиз на 12 личностей». По Баткину, который в данном случае следует за Люсьеном Февром, термин «persona» в ту эпоху был приложим исклю- чительно к ипостасям божественной Троицы, и так это по- нималось, в частности, Абеляром. Существует немало богословских текстов, в которых най- дет себе опору подобное толкование. Все дело, однако, в том, что схоласты, авторы этих сочинений, заняты преиму- щественно проблемой Бога, и даже антропологическая те- матика подчинена у них теологической. Естественно, и в термин «persona» в такого рода текстах вкладывается соот- ветствующий смысл. Заранее ограничив поле рассмотре- ния, мы тем самым предрешаем и результат. Однако средневековая мысль отнюдь не сводилась к со- зерцанию божественной Троицы. Не оставляя идеи Бога, она откликалась и на другие животрепещущие вопросы. В том числе и на вопрос о том, «что есть человек». Подоб- ные вопросы с особенной остротой возникают, по-види- 389
мому, тогда, когда общество переживает жестокий кризис, который нарушает устоявшийся порядок вещей и ставит под сомнение коренные ценности и понятия. Вот пример, как мне кажется, довольно поучительный. Мною были изучены проповеди известнейшего францис- канского проповедника середины и третьей четверти XIII в. Бертольда Регенсбургского, которым, на мой взгляд, еще не воздано должное как источнику для изучения средневеко- вой ментальности. Бертольд проповедовал в Южной Герма- нии и в других частях Римско-Германской империи в период так называемого междуцарствия. Политическая анархия, междоусобная борьба, насилие и рыцарский разбой создали предельно напряженную обстановку. Все эти внутренние не- урядицы не могли не наложить отпечатка на содержание проповедей Бертольда Регенсбургского. Они привлекали массы слушателей и возбуждали всеобщий интерес. Не толь- ко вопросы морали и поведения, которое могло бы способ- ствовать спасению души, - обычные темы проповедей, - но и проблемы социального устройства и сущности челове- ческой природы поставлены этим францисканцем с необы- чайной для той эпохи остротой. Анализ интересующего меня в данном случае текста (правда, в сокращенном виде) уже опубликован1, и поэтому постараюсь быть предельно кратким. Я имею в виду пропо- ведь «О пяти талантах» (или «фунтах»), которыми Господь наградил человека2. Бертольд использует евангельскую притчу, но дает ей вполне оригинальную интерпретацию, которая, мне кажется, заслуживает внимания тех, кто рас- суждает о средневековом понимании термина «persona». Бертольд оставляет в стороне рабов, коим господин дал один или два таланта, - это некрещеные или крещеные дети; его занимает лишь третий раб, получивший пять талантов, ибо в данном случае речь идет о взрослых и ответственных за свои поступки людях. Итак, согласно Бертольду, Творец даровал человеку пять «талантов»; за эти дары он должен бу- дет дать Ему отчет. Проповедник начинает перечень даров и немедленно вводит нас в самую сердцевину интересующей нас проблемы. Не поразительно ли: когда я приступил к чте- нию немецких проповедей Бертольда Регенсбургского, я не имел ни малейшего представления о том, что именно я в них обнаружу, да и исследовательская литература в этом отноше- 390
нии мало что давала. И вот я дошел до проповеди «О пяти та- лантах», и что же я там читаю? Первый «талант» - «наша собственная персона (perso- пе)», сотворенная по образу и подобию Бога и наделенная (букв, «облагороженная», geedelt) свободой воли. Вот она, «persona»! Итак, «персона» в данном контексте - отнюдь не ипостась Бога, но важнейший характеризующий человека признак, неотъемлемый его атрибут, и первое, что прихо- дит в голову проповеднику, когда он говорит о лучшем и на- иболее ценном в человеке, о том, что сделало его челове- ком, это то, что он - «персона»... (Как кажется, «сервиз на 12 персон» тут ни к чему. Господь явно подарил человеку нечто более существенное, нежели способность быть счетной единицей или восседать за на- крытым столом. Да простит меня читатель за неуместную и неуклюжую, может быть, иронию... Все-таки исторические источники умнее нас и всех наших умственных ухищрений, если последние не соотнесены с ними; эти тексты способны преподнести нам сюрпризы и уроки.) Оставим пока термин «persone» в рассматриваемой про- поведи без перевода и толкования. Запомним, однако, тот ее признак, который очень настойчиво выделяет проповед- ник, - свободную волю человека. Надеюсь, что смысл поня- тия «persone» несколько раскроется после анализа осталь- ных «талантов», полученных человеком. Ибо Бертольд дает не перечень неких разрозненных даров, но систему качеств, признаков человека; они между собою связаны в некое един- ство, - ведь все они от Бога. Следующий «талант» - «это твоя должность (служение, призвание, “amt”)». Каждый занимает определенное соци- альное и профессиональное положение, такое, какое угодно Богу, а не нам самим, и каждый должен ему соответствовать и в нем пребывать, не пытаясь из него выйти (в этой связи Бертольд пускается в долгое рассуждение о мудром распре- делении социальных обязанностей и обличает тех, кто скверно их исполняет). Третий «талант» - «zit», «время», которое отпущено чело- веку как для его земных дел, так и для того, чтобы успеть спа- сти свою душу. Здесь опять-таки следует пространный экс- курс о том, как надлежит расходовать время, дабы в конце концов не угодить в ад. 391
Далее проповедник называет «guot» - «имущество», «бо- гатство», доставшееся на долю человека, обязанного его приумножать. Наконец, пятый «талант» - любовь к ближнему, которого надлежит «любить, как самого себя». Таковы пять «талантов», коими Господь наделил челове- ка. Нетрудно увидеть, что Бертольд имеет в виду прежде все- го социальные признаки члена сословного общества. Богат- ство или собственность, служба или должность характери- зуют его именно как общественное существо, стремящееся удовлетворять свои материальные и сословные потребнос- ти в рамках социального целого. То, что имущество и при- звание - от Бога, лишь возвышает их значимость. Среди даров Творца названо время, и это опять-таки в высшей степени многозначительно. Не переставая быть до- стоянием Господа, время вместе с тем оказывается и призна- ком человека. «Zit» понимается Бертольдом уже не только как литургическое, сакральное время, но и как время челове- ческой активности, земной повседневной деятельности. От «времени церкви» здесь пунктирно намечается путь ко «вре- мени купцов» (по известному определению Жака Ле Гоффа). Ясно, что время в этой схеме теснейшим образом сплетено с призванием, службой и богатством. Даже любовь к ближнему эксплицируется Бертольдом в том же социально-экономическом ключе. В другой пропове- ди Бертольда прерывает вопрос слушателя (таков риториче- ский прием, постоянно применяемый в его проповедях). Прихожанин спрашивает: «Ты говоришь, брат Бертольд, что нужно любить ближнего, как самого себя. Но вот у тебя имеются несколько плащей, а у меня нет и одного, - поде- лишься ли ты со мной?» Бертольд придумал этот вопрос только для того, чтобы заявить: «Нет, я не дам тебе своего плаща. Ибо любовь к ближнему означает, что и ему нужно желать царствия небесного, как желаешь его себе». Как ви- дим, наш проповедник смело ревизует евангельские запове- ди в тех случаях, когда они не устраивают его и, видимо, его аудиторию. Я прихожу к предположению, что все дары («таланты»), которые получены человеком от Бога, не просто тесно свя- заны друг с другом, но представляют собой развернутую ха- рактеристику первого «таланта» - «persone». И вот вопрос 392
к Л.М. Баткину (и, разумеется, в первую очередь к самому себе): как прикажете переводить этот термин? У Абеляра Л.М. Баткин переводит «persona» как «некто», «акциден- гальное “лицо”», «на-личие», «самотождественность инди- вида». Я не чувствую себя готовым следовать этому образцу. У Бертольда речь идет, собственно, не о Боге, а о человеке - «управителе» всех этих даров, полученных от Бога. Пола- гаю, что смысл высказываний Бертольда Регенсбургского за- ключается в том, что Творец наделил человека личностью, а личность характеризуется моральной и социальной от- ветственностью, службой (или призванием, должностью), богатством (или собственностью), временем и любовью к ближнему. Заметим при этом, что личности, подразумевае- мые рассуждениями нашего проповедника, вовсе не пред- ставляются ему одинаковыми и «взаимозаменяемыми»: они занимают разное сословное и имущественное положение, каждому отведено особое место, и Бертольд предостерегает низших от соблазна возвыситься, ибо если все пожелали бы стать князьями, то кто будет пахать землю или тачать сапо- ги? То же самое и в отношении к собственности: «Творец со- здал всего в достаточном количестве», но на деле имущество распределено не поровну; конечно, Бертольд далек от идеи перераспределения богатств и ограничивается инвектива- ми в адрес «корыстолюбцев», обирающих бедняков. В проповеди монаха XIII в. выдвигается обоснование со- циально определенной личности, как она только и могла по- ниматься и осознавать себя в ту эпоху. И я, признаться, не нахожу никакого «невыносимого анахронизма» в переводе термина «persone» в рассмотренном мной тексте как «лич- ность». В центре внимания Бертольда Регенсбургского нахо- дятся человек и общество, их соотношение. В этом смысле я даже назвал свою статью, мысли которой пытаюсь здесь вновь продумать и развить несколько дальше, - «“Социоло- гия” и “антропология” в проповеди Бертольда Регенсбург- ского». Да, и в Средние века существовала своеобразная теория общества и человека, и были мыслители, которые испытывали потребность понять, что такое человеческая личность и как она включается в социум. Разумеется, они рассматривали такого рода проблематику в контексте рели- гии, и Бертольд Регенсбургский в этом смысле отнюдь не ис- ключение. Подобно тому, как идею человеческой личности 393
он облекает в форму толкования евангельской притчи, так и анализ социальной структуры общества он строит по анало- гии с учением о «десяти хорах ангельских». Социологические схемы, сложившиеся в более ранний период, изображали общество в виде безликого трехфунк- ционального единства, и образовывавшие его «oratores», «bellatores» и «aratores» (или «laboratores») представляли со- бой массовидные «ordines» («разряды», «сословия»). Здесь не было места для индивида. В проповедях Бертольда Регенс- бургского можно найти перечень социальных разрядов, как они представляются жителю крупного немецкого города XIII в. Но мы видели выше и другое: пристальный интерес к отдельному человеку, индивиду, понимаемому как социально определенная личность. Для Бертольда всегда, во всех про- поведях, человек есть нечто конкретное: это ремесленник, купец, крестьянин, слуга, рыцарь, князь, судья, проповед- ник, монах, женщина, юноша, ростовщик, еретик, сарацин, иудей... Не страшась впасть в некоторую тавтологию, я сказал бы: в рассматриваемой проповеди «О пяти талантах» перед нами средневековая личность с характерными именно для нее признаками, а именно - служение, жестко закрепленное место в иерархии, ориентация на христианские ценности, сознание напряженного отношения вечности и времени. Что особенно любопытно, так это то, что всматривание в человека происходит не на страницах теологического труда, а в проповеди, непосредственно обращенной к массе людей. Бертольд, разумеется, превосходно знал, о чем и как именно беседовать со своей паствой. Из знакомства с его речами вы- носишь твердое убеждение: он ищет и явно находит отклик и понимание у своих разношерстных слушателей. Он гово- рит с ними на языке доступных им понятий и образов и за- трагивает близкие им и волнующие их темы. При всей теку- чести и сложности состава его аудитории ясно, что среди них преобладает если не простонародье, то люди необразо- ванные. Именно к ним, а не к интеллектуалам из универси- тетских или церковных центров обращено живое слово про- поведника, которое, согласно тогда же возникшим предани- ям, творило чудеса. Мы привыкли искать рассуждения о личности в произве- дениях «высоколобых», адресованных ограниченному кругу 394
им подобных. Поэтому вполне понятно, что и Л. Февр, и С.С. Неретина, и Л.М. Баткин обращают свои взоры к таким мыслителям, как Абеляр. Дело в том, что господствует пред- ставление: культурные модели, действующие в том или ином обществе, возникают на его верхах, а затем постепенно рас- пространяются в глубинах общества, при этом трансформи- руясь и вульгаризуясь. В большой мере так это, видимо, и происходило. Но те- перь, когда историки наконец занялись исследованием кар- тин мира и способов поведения людей, принадлежащих к разным стратам общества, а не к одной лишь интеллектуаль- ной или правящей элите, ракурс рассмотрения многих про- блем неизбежно начинает меняться. Мы вдруг испытали по- требность узнать: а что там «внизу», под покровом высокой культуры и религиозности? Не только в социальном низу, но и в нижних пластах любого человеческого сознания. Здесь нас поджидает немало неожиданностей. И в этой связи я хотел бы напомнить об одном своем на- блюдении, которое, я убежден, имеет самое прямое каса- тельство к христианской концепции личности. Выяснилось, что в средневековом христианстве была не одна, а две эсха- тологические версии. Согласно версии, официально принятой и увековечен- ной в богословии и его зримом воплощении - церковном ис- кусстве, Конец света и Страшный суд воспоследуют в «конце времен». Обратим внимание на то, что при этом понимании пока, до исполнения последних сроков (а они ведомы одно- му лишь Господу), невозможна целостная и законченная оценка личности индивида. В самом деле, человек окончил свое земное существование, но приговор его душе отклады- вается вплоть до Второго пришествия; только тогда выяс- нится, оправдан он или осужден, и этот приговор ретро- спективно отбросит свет на всю прожитую им жизнь. До этого момента, до финала всемирной истории, завершенная биография индивида еще немыслима. Он уже умер и тем не менее пребывает в ожидании последнего и решающего сло- ва о самом себе. Личность не представляет собой целостно- сти ни во временной протяженности, ни по существу. Следо- вательно, невозможно дать и оценку человеческой личнос- ти. Она, эта оценка, вообще дается не людьми, но высшим Судией. 395
Но, оказывается, широкой популярностью пользовалась другая эсхатологическая версия, которую в отличие от пер- вой, «великой эсхатологии» можно было бы назвать «ма- лой» или «индивидуальной эсхатологией». Человек умирает, и в момент его кончины происходит суд над его душой. Анге- лы и бесы собираются у его смертного одра и устраивают подлинную тяжбу из-за обладания его душой; бывает, что умерший сразу же попадает на Страшный суд и предстает пред высшим Судией, который незамедлительно выносит ему приговор. Согласно «индивидуальной эсхатологии», уже не существует разрыва неопределенной длительности меж- ду моментом смерти и временем суда, разрыва, на протяже- нии которого душа пребывает как бы в ожидании «последне- го конца». Страшный суд над душою индивида является, по выражению Ф. Арьеса, той «искрой», которая спаивает воедино все части индивидуальной биографии. Окончатель- ное суждение об индивиде, оценка его Творцом следует безотлагательно, и биография, включающая эту оценку, за- вершается. Нетрудно видеть, что эти весьма различные эсхатологи- ческие версии по-разному соотнесены с идеей индивидуаль- ной личности. Согласно первой версии, судим будет каждый и заслужит собственную участь - спасение или вечное про- клятье, но суд вершится коллективный, над всем родом че- ловеческим. Во втором же случае суд над индивидом обособ- лен, происходит отдельно; это его сугубо частное дело в от- ношениях с Господом. Собственно, только при этой индиви- дуально-эсхатологической версии христианский персона- лизм находит полное свое выражение, но, что любопытно, не в официальном богословии, а на его периферии. На протяжении всего Средневековья составлялись описа- ния видений потустороннего мира: там уже побывали люди, умершие лишь на короткое время и сделавшиеся свидетеля- ми тех мук, коим подвергаются в аду грешники. Существуют многочисленные тексты, прежде всего дидактические «exempla» («примеры»), обычно включавшиеся в пропове- ди, в которых окружающие смертный одр люди слышат от- веты умирающего на Страшном суде (вопросы и обвинения Судии слышит только умирающий); в одном из таких «при- меров» умирающий юрист-крючкотвор даже пытается во- влечь живущих в ход процесса над его душой: он умоляет 396
их внести апелляцию, те же в растерянности и ужасе медлят, и юрист умирает со словами: «Поздно, я осужден»3. Своего рода «репортажи» с того света, постоянные линии комму- никаций, связывавшие оба мира, не оставляли у средневеко- вого человека сомнения в том, что он получит воздаяние - кару или награду - непосредственно после своей личной кончины. Итак, две эсхатологические версии. Как они соотносились одна с другой? Каким-то труднопредставимым для нас обра- зом они сосуществовали в одном и том же сознании. «Великая эсхатология» была официальной доктриной церкви. Но о ней знали не только из богословских «сумм» и проповедей; любой посетитель храма божьего видел при входе сцену Страшного суда, украшавшую западный портал. «Малая эсхатология» была популярна в широких кругах верующих, и понятно по- чему. Люди были явно не в ладах с проблемой времени в ее христианской интерпретации, и представить себе некое со- бытие (в данном случае Страшный суд) происходящим в не- определенном будущем, в «конце времен», было нелегко. Между тем идея о немедленных наградах праведникам и ка- рах грешникам была вполне доступна. Мало того, человек хо- тел знать о том, что может ожидать его на том свете. Визионе- ры, которые возвратились к жизни с вестями о виденном и пережитом «там», рассказывали, что ад и рай уже существуют и функционируют; они встретили в аду многих знакомых, ко- торые расплачиваются за свои грехи. Не отвергая «великой эсхатологии», сознание верующих как бы оттесняло ее куда-то на периферию; людей больше за- нимала и устраивала «малая эсхатология». Но тем самым представление об индивидуальной биографии, завершаю- щейся в момент кончины индивида, пускало корни в этом сознании. Это представление не возникало на каком-то эта- пе Высокого Средневековья, как полагали Ф. Арьес и неко- торые его последователи, ошибочно вообразившие, будто «малая эсхатология» не старше XV в.4 Мысль о скорейшем индивидуальном суде содержится уже в Евангелии (в притче о богаче и Лазаре), так же как и мысль о Страшном суде, за- вершающем историю рода человеческого. Но в период пер- воначального христианства обе версии еще не противоре- чили одна другой, поскольку все верующие жили в ожида- нии близящегося Второго пришествия. 397
В Средние века разрыв между обеими версиями углубил- ся. Но обе они сосуществовали в «коллективном сознании» и в сознании индивидов. Рассказы об индивидуальном Страшном суде известны как в записях VI-VIII вв., так и в бо- лее поздних. Если не ясное осознание своего особенного «я», то его предчувствие, ощущение присуще средневеково- му христианину. На этом общем фоне, я полагаю, и нужно рассматривать проповедь Бертольда Регенсбургского «О пя- ти талантах», проповедь, которую я назвал бы проповедью «О человеке» (лишь трепет перед Л.М. Баткиным, сидящим в зале рядом с Н.А. Бердяевым, М.М. Бахтиным, В.С. Библе- ром, да и пред самим Бертольдом, который так ее все же не назвал, удерживает меня от соблазна назвать эту проповедь «О человеческой личности»). В этой проповеди, естествен- но, речь идет лишь о времени человеческой жизни: на про- тяжении этого срока и развертываются все способности че- ловека, его склонности ко греху или ко спасению. Незачем искать в далеком Средневековье то, чего в нем не было, в частности тот беспредельный индивидуализм, ко- торым отмечена более близкая к нам эпоха. Но ошибочно и смешивать индивидуализм с личностным началом. Послед- нее присуще христианству как типу мироотношения. Осо- знание или, лучше сказать, ощущение себя личностью, инди- видуально морально ответственной за свое поведение, за со- вершаемые ею поступки, присуще средневековому человеку. Незачем его упрощать и примитивизировать. Он был лич- ностью, но на свой особый, собственный средневековый манер. Вся система межличностных отношений феодаль- ного типа предполагает существование личностей, обладаю- щих определенным юридическим и нравственным статусом. Иерархия не исключала личность, она отводила социально определенным личностям соответствующие места. Не следовало бы в этой связи упускать из виду того акцен- тирования внимания к внутреннему миру человека, которое наблюдается начиная с XIII столетия. Постановлением Вто- рого Латеранского собора (1215 г.) каждому верующему была вменена обязанность ежегодно являться на исповедь, с тем чтобы после нее получить отпущение грехов. Испо- ведь предполагала самоанализ личности: верующий был обя- зан рассмотреть свои поступки и самые помыслы под углом зрения их соответствия Божьим заповедям. Этому нужно 398
ьыло научиться, и наши источники содержат любопытный материал касательно того, с каким трудом техника исповеди давалась прихожанам, а подчас и самим исповедникам - при- ходским священникам. От «культуры стыда», ориентирую- щей индивида вовне, на социальное окружение, намечается переход к «культуре вины», к самоосознанию своей грехов- ности. Этот переход только наметился; «культура стыда» не исчезла, но структура личности усложнялась, и ее стал опре- делять уже не один только внешний контроль со стороны священника, прихожан, общины, властей, но и внутренний самоконтроль. Схоластическая теология обсуждала, как правило, более возвышенные сюжеты и не так уж часто снисходила до чело- века не в его отношениях с Богом, а в его отношениях с себе подобными. Но «низшая» теология, обращенная к верую- щим в целом, смелее бралась за подобные темы, ибо они вол- новали ее аудиторию. Ответы на занимающие нас вопросы приходится искать преимущественно не там, где их искали историки философии или религии, а там, куда устремлена мысль историков ментальностей и картин мира. В этом-то смысле мне и был интересен Бертольд Регенсбургский. Напомню, он проповедовал в середине и начале второй половины XIII в. (скончался в 1272 г.). Его деятельность сов- пала по времени не только с «междуцарствием», видимо, со- здавшим моральную атмосферу, в которой с особой остро- той ждали слов проповедника о человеке и социальном мире. Его деятельность, grosso modo, приходится на тот же период, когда наблюдается наивысший расцвет средневеко- вого немецкого искусства. Скульптурные группы в соборах Мейссена, Магдебурга и Наумбурга - не просто произведе- ния высочайшего мастерства, но и свидетельства возросше- го интереса художников, ваятелей к индивидуальным осо- бенностям человека, к неповторимым чертам его психики. Если Л.М. Баткин сомневается в том, существовала ли лич- ность в Средние века, я приглашаю его продолжить наш спор после посещения Наумбургского собора с его статуями дарителей и изображениями евангельских сцен леттнера. Другое дело - на этом уровне искусство продержалось не- долго. Следующие поколения и столетия познали творчес- кий упадок или обратились к иным способам изображения человека, в большей мере пренебрегавшим его индивидуаль- 399
ностью. Но что это значит? Видимо, только то, что в средне- вековой культуре существовали разные тенденции - и инди- видуализирующие, и типизирующие. Однако констатация индивидуализирующего принципа в определенные периоды этой эпохи достаточно красноречиво говорит о тех потен- циях, какими располагала средневековая культура. Но я не намерен сбиваться с обсуждения вопроса о личности на во- прос об индивидуальности. Вместо этого я хотел бы поде- литься с читателями одной мыслью, которая имеет отноше- ние не специально к Средним векам, а вообще к постановке обсуждаемой нами проблемы. Что есть личность? Как ее оп- ределить? Без хотя бы гипотетического и предварительного ответа на этот вопрос трудно вести дискуссию, и на опыте нашего семинара мы уже убедились в том, как мешает подоб- ная разноголосица. Я осмелюсь дать описательное, «рабочее» определение личности, которое, на мой взгляд, претендует на всеобщ- ность в том смысле, что равно может быть отнесено к раз- ным периодам истории. Оно «рабочее», ибо, как я убедился на собственном опыте, оно применимо к материалу источ- ников и способствует тому, чтобы они раскрыли кое-какие из своих тайн. В свое время было сказано, что человек есть «совокупность всех общественных отношений». Так вот, если под общественными отношениями мы будем разуметь не одни лишь социально-производственные отношения, но включим сюда весь необозримо богатый комплекс представ- лений человека о мире, как социальном, так и природном, и его представления о самом себе, т. е. всю картину мира, которая дана ему языком, воспитанием, средой, личным опытом, религией, наукой, искусствами, если мы примем во внимание, что этой картиной мира определяется его со- циальное поведение, то мы, вероятно, смогли бы сказать, что личность есть вместилище социально-культурной систе- мы своего времени. Эта символическая система усваивается каждым индиви- дом по-своему, настолько, насколько его личные способ- ности и качества, его социальный и образовательный статус позволяют ему ее вместить. Личность - микрокосм социаль- но-культурной системы. Но личность, в потенции вмещаю- щая в себя эту систему, вместе с тем находится внутри нее в том смысле, в каком микрокосм одновременно и вмещает 400
в себя макрокосм и отражает его в себе. Я готов разделить суждение В.С. Библера, цитируемое Л.М. Баткиным: «Куль- тура - подлинная тайна каждой личности. Тайна ее уникаль- ной всеобщности»5. Но здесь приходится серьезно призадуматься над вопро- сом: в какой мере исследователь, в особенности исследова- тель истории давних времен, располагает возможностями добраться в своих источниках до отдельной личности с ее уникальным отношением к культуре? Очевидно, такие воз- можности предельно ограничены либо вовсе отсутствуют. Когда же кажется, что индивида можно уловить, то это неиз- менно выдающийся деятель своего времени, Цезарь, Катулл, Абеляр или Элоиза. Но ведь современный историк заявляет, что хочет знать строй мыслей не одного только Цезаря, но и солдата его легионов, и не Колумба лишь, но и матроса на его каравеллах. Как тут быть? И возможно ли это? Возможно ли это для историка, воображение которого ограничено наличными источниками и методиками их об- работки и который не вправе давать волю своей фантазии, как то присуще авторам исторических романов или кино- фильмов? Проще всего отмахнуться от проблемы, списав ее, вслед за Жоржем Дюби и кое-кем из наших соотечественников, на издержки запоздалого романтизма и дань народничеству. Но это не решение вопроса, и как бы ни называть предмет - «народной культурой» или иначе, - он все равно существует и более не позволит себя игнорировать. Скажем прямо: историк лишен возможности познако- миться с личностью легионера Цезаря или матроса с Колум- бовой каравеллы, так же как с бесчисленными людьми древ- ности, Средневековья, да и Нового времени. Они остаются безликой и по большей части безымянной массой. Но из того факта, что мы о них ничего или почти ничего не знаем, отнюдь логически не следует, что историку вовсе и незачем беспокоиться о том, чтобы что-то о них узнать. Почему мы, историки конца XX в., должны участвовать в заговоре мол- чания, созданном аристократически настроенными хронис- тами и писателями Античности и Средневековья? Я далек от того, чтобы впадать в пустую риторику. И я от- нюдь не романтичный народник. Но я настаиваю на том, что есть способ сделать шаг, может быть всего лишь неболь- 401
шой шажок, навстречу этому немотствующему большинству истории. Мы никогда не будем знать канувших в Лету рядовых лю- дей, солдат и крестьян, монахов и ремесленников, рыцарей и бродяг, в той степени, в какой Л.М. Баткин свел знакомство с Элоизой или Данте, с Макиавелли или Леонардо да Винчи. «Следы», по которым ведет свой поиск культуролог, качест- венно другие, нежели те неясные отпечатки, по которым плетусь я, социальный историк. Но если, скажем, я изучаю памятники, рисующие какие-то аспекты мировосприятия человека XIII в. и узнаю нечто новое об его установках в от- ношении к детству и смерти, к женщине и семье, о понима- нии им пространства и времени, об оценке социального строя, права, богатства и бедности, о тогдашних взглядах на чудо и потусторонний мир, о его страхах и упованиях, свя- занных с ожиданием Страшного суда, и о самом понимании этого последнего, о связи естественного и сверхъестествен- ного, души и тела, духа и материи, о том, как этот человек вел себя на исповеди и искупал свои грехи, и о многих дру- гих сторонах его ментальности, то передо мною, смею наде- яться, вырисовывается некая картина, появляются фрагмен- ты целостности - духовного универсума эпохи, которая оп- ределяла психику и поведение жизни людей того времени. Это не так много, как было бы желательно, но вовсе не так уж и мало. История обретает человеческие очертания, населяется мыслящими и чувствующими людьми. Тем самым наука истории обретает свой собственный предмет, а не продолжает пробавляться схемами, заимствованными у по- литической экономии или социологии. Посредством проникновения в картину мира и ее посиль- ной реконструкции я узнаю о тех общих возможностях, ко- торые данная культура предоставляла для развития лич- ности, о тех культурных формах, в которые личность могла отливаться. По мере изучения картины мира человека дан- ной эпохи раскрывается то «силовое поле», в котором жили и совершали поступки люди - носители этой картины мира. Разумеется, то, что я таким образом могу узнать, не есть не- повторимая индивидуальность каждого отдельного чело- века и не уникальность личности, творящей и пересоздаю- щей культуру самим фактом своего бытия в ней. Боюсь, что этого нам - медиевистам, увы, не дано. Но я полагаю, вслед 402
за Люсьеном Февром, автором книги о Рабле и проблеме не- верия в XVI в., что особенности отдельной, даже и выдаю- щейся, индивидуальности представляли собой специфичес- кую комбинацию все тех же общих черт, которые определя- лись культурой. Повторяю, это соотношение индивида и картины мира можно обнаружить на любой стадии истории. Всегда суще- ствует некая картина мира, как теперь хорошо известно, сложная и изощренная даже и на наиболее архаических сту- пенях развития человечества, и всегда поведение людей, принадлежащих к той или иной социально-культурной общ- ности, строится в зависимости от их картины мира. Следо- вательно, всегда существуют исторически определенные типы личностей. Их поведение может быть унифицировано или, напротив, индивидуализировано, но к проблеме существова- ния личности это прямого касательства не имеет. Упомянутый метод не единственно возможный; допус- каю, что применительно к новым временам и к современно- сти надобны другие, более индивидуализирующие подходы. Культурологи нам их и предлагают. Но я хотел бы обратить их внимание на то, что поиски личности в эпохи более отда- ленные приходится вести при помощи иных средств. И еще одно соображение. «Два способа изучать историю культуры», о которых писал Л.М. Баткин несколько лет назад6, как мне представляется, суть способы, выработанные приме- нительно к разному материалу, разному не столько в хроноло- гическом смысле, сколько по существу. Что вы ищете - уни- кальное в истории или типическое? Нацелено ваше внимание на выявление неповторимого или же на раскрытие тех поня- тийных форм, «матриц поведения», «моделей мира», которые таились даже и за этими уникальными цветами культуры? Не нужно волноваться из-за того, что описанный выше метод фиксирует главным образом массовидные состояния, статику культуры, а не ее изменения, внутренние в ней раз- лады и трещины, через которые пробивается новое. Если историк в состоянии обнаружить несколько последователь- ных «срезов» и находит различия между ними, то тем са- мым, возможно, он приближается к пониманию того, как эти различия возникли и что послужило причиной разви- тия. Мы найдем здесь «смысловые смещения и приращения», о которых пишет Л.М. Баткин. 403
Я, кстати, не могу взять в толк смысла конструируемой им в этой связи оппозиции: «...нас интересует культура (а не си- стема функционирования общества)». Почему, собственно? На большом и болезненном опыте историки XX в. в конце концов убедились в том, что систему функционирования об- щества невозможно понять, если не изучать его культуру. Это же историографический факт огромной значимости: почему в самых разных странах, от Франции до СССР, одно- временно распались школы аграрной истории, процветав- шие в первой половине и середине столетия, почему исто- рики-аграрники - начиная такими величинами, как Ж. Дюби и Э. Леруа Ладюри, и кончая автором настоящих строк (я сопоставляю только путь в исторической науке, а не весо- мость результатов) - обратились к истории ментальности, идеологии, культуры, демографии? Потому, что нас интере- сует система функционирования общества, а понять ее, не изучая его культуру, оказалось попросту немыслимым. Выяс- нилось, что история не делится между теми департамента- ми, кои были учреждены в минувшем столетии, - департа- ментом социальной и экономической истории и департа- ментом истории культуры. И тут же происходит встречное движение: историки мен- тальностей и интеллектуальной жизни, систем ценностей, воображения оказались стоящими перед необходимостью связать культуру с социальной структурой, понять их в един- стве как проявления активности, жизнедеятельности обще- ственного человека. Понять эти связи, корреляции, опосре- дования, взаимодействия, расхождения и противоречия, ничего не упрощая, не «спрямляя», не подгоняя под унифи- цирующую априорную схему. Такова одна из главнейших за- дач «тотальной (или «глобальной») истории». Л.М. Баткина, естественно, может интересовать культу- ра, а не социальная история. Он - «свободный человек в сво- бодной стране». Но и я тоже «свободный человек» и тоже хочу воспользоваться своей свободой для того, чтобы прямо заявить: такой разделяющий, обособляющий подход к исто- рии культуры устарел с научной точки зрения. Наука бьется над поисками синтеза. Все сильнее осознается вред меж- дисциплинарных барьеров и разгораживания на отдельные участки единого по своей сути поля гуманитарного иссле- дования. 404
Но возникает вопрос: а что, собственно, понимается под «культурой”? Очевидно, понятие «культура», применяемое ис- ториками, которые хотят рассматривать ее в общем контекс- те «глобальной истории», в связи с социальностью и функ- ционированием общества, будет не таким, каким пользуются приверженцы «чистой» истории культуры. Общие понятия, которые мы употребляем, не безразличны к постановке изу- чаемой проблемы. Объем настоящей статьи, непроизвольно разросшейся, уже не позволяет мне останавливаться на этом сюжете. Поэтому я предлагаю его в качестве темы следующей дискуссии, тем более что проблема культуры естественно и логично вырастает из проблемы личности. Подходы к истории культуры были и будут разными. При том подходе, о котором идет речь у меня, картина трансфор- маций и динамики действительно может выглядеть не столь драматичной и напряженной, как ее рисуют Л.М. Баткин применительно к Ренессансу или В.С. Библер применитель- но к эпохам Галилея и Канта. Но, может быть, в более ран- ние эпохи эта динамика и на самом деле не была столь же предельно напряженной, как в эпоху Возрождения и в Но- вое время? Впрочем, если вдуматься, то и в проповедях того же Бертольда Регенсбургского, да и других монахов XIII в., нетрудно найти и драматизм, и внутренний диалог, и трудно- сти, связанные с поисками выхода из противоречия. Чего стоит одна только проблема сочетания в одном сознании обеих эсхатологий! Вот пример. Умер ученый монах. По предварительной до- говоренности со своим другом, духовным лицом, он являет- ся ему в видении с того света и рассказывает, что в момент его смерти состоялся Страшный суд. Священник, которому он явился, возражает: «При жизни ты был столь ученым че- ловеком, как же ты можешь подобное говорить?» (Ибо сооб- щение выходца с того света о Страшном суде противоречит теологии.) Покойник в ответ: «Мало помогла мне вся моя ученость...» Вот конфликт между официальной догмой и жи- вой повседневной религиозностью! Конфликт, который в этом тексте Цезария Гейстербахского никак не разрешается. Напряженность между обеими эсхатологическими версия- ми остается не снятой, и тем самым она остается источни- ком глубокой озабоченности, беспокойства, душевной не- уравновешенности верующих. За всем этим кроются муки 405
человеческой личности, поставленной культурой на пере- крестке мировой истории и индивидуальной биографии. Первую (всемирную историю) завершит Страшный суд, вто- рая (биография человека) заканчивается тяжбой между ан- гелами и бесами у смертного одра индивида. И совсем последнее. Для «ремесла историка» в высшей степени небезразлично, «работает» ли метод одинаково ус- пешно в руках разных исследователей, получающих сход- ные результаты (вполне аналогичных результатов в наших науках достичь невозможно, да и не нужно, как невозможно и незачем элиминировать индивидуальность ученого), т. е. проверяем ли он экспериментально, приложим ли он к до- статочно широкому кругу источников. Либо же примени- мость метода в столь сильной мере связана с творческой личностью историка, что в соседней лаборатории опыт практически уже неповторим. Все равно достойно уваже- ния, но все-таки желательно знать, кто есть кто, и приме- нять к каждому соответствующие критерии. Я далек от претензий что бы то ни было решать и ставить точку в споре. Я хочу закончить эту свою несколько затянув- шуюся реплику тем же, с чего я начал, - призывом продол- жить дискуссию. 1 Гуревич А.Я. «Социология» и «антропология» в проповеди Бер- тольда Регенсбургского // Литература и искусство в системе культу- ры. М., 1988. С. 88-97. Более широко творчество Бертольда Регенс- бургского рассмотрено мной в книге «Средневековый мир. Культура безмолвствующего большинства» (М., 1990). 2 Berthold von Regensburg. Vollstandige Ausgabe seiner Predigten / Mit Anm. F. Pfeiffer; Mit einem Vorw. K. Ruh. B., 1965. Bd. 1. Predigt 2: Von dem fiinf pfunden. S. 10-28. 3 Подробнее см.: 1уревич А.Я. Проблемы средневековой народной культуры. М., 1981; Он же. Культура и общество средневековой Евро- пы глазами современников («exempla» XIII века). М., 1989. 4 Подробнее о теории Ф. Арьеса см.: Гуревич А.Я. Смерть как про- блема исторической антропологии // Одиссей, 1989. М., 1989. 5 См. в особенности: Библер В.С. Культура. Диалог культур: (Опыт определения) // Вопр. философии. 1989. № 6. С. 31-42. 6 Баткин Л.М. Два способа изучать историю культуры // Вопр. фи- лософии. 1986. № 12. С. 104-115. ( Впервые опубликовано: «Одиссей. Человек в истории». М., 1990. С. 76-89)
История и психология Ситуация в отношениях между историей и психологией предельно сложна, во всяком случае если их рассматривать с точки зрения историка. С одной стороны, его поползновения рассуждать о психологии и тем более использовать ее методы могут выглядеть недопустимо сме- лыми. Для этого нужны специальные знания, которыми ис- торик, как правило, заведомо не обладает, и методы психо- логического исследования истории, которые психологи едва ли могут ему предложить. Но, с другой стороны, исто- рики давно уже практически вторглись в домены психоло- гии и хозяйничают в них, невзирая на свою профессио- нальную неподготовленность к такого рода экспансии. Ибо наиболее продуктивное и перспективное направление со- временного исторического знания ориентировано именно на психологию. Вот причина, побудившая меня с благодарностью при- нять приглашение редакционной коллегии «Психологичес- кого журнала» выступить на его страницах. Я не буду «наво- дить мосты» между нашими столь разными дисциплинами. В мои намерения входит лишь посильная демонстрация тех аспектов исторической науки, которые могли бы предста- вить интерес для психологов. Что же произошло в профессии историков такого, что повернуло их лицом к психологии? Хорошо известно, что на протяжении длительного вре- мени историки, и не одни только отечественные, концент- рировали свое преимущественное внимание на социально- экономических и политических аспектах истории. Марк- сизм именно таким образом определял задачи нашей науки. Раскрытие «базисных» форм (производства и распределе- ния и обусловленной ими социальной структуры) должно было дать ключ к объяснению исторического процесса 407
в целом, а в качестве его решающего двигателя признава- лась политическая борьба, в основе которой усматривали борьбу классов. Развитие социально-экономической исто- рии несомненно принесло свои положительные плоды, но в конце концов породило новые трудности и даже завело нашу профессию в тупик. Заслуживает внимания тот факт, что школы социально-экономической истории, занимавшие столь сильные позиции в первой половине XX столетия, примерно в 60-е годы прекратили свое существование и у нас, и за рубежом. Внешне этот кризис выразился в том, что произошла смена поколений историков, а новые люди обратились к новым проблемам. Но и те ученые, которые до того зани- мались экономической историей, стали переходить к иным сюжетам. Ибо внутренние основания кризиса лежа- ли намного глубже. Социально-экономическое объяснение хода истории перестало удовлетворять серьезных истори- ков. Постепенно сделалось ясным, что такого рода объяс- нительные модели механистичны и не отвечают коренной специфике науки истории. В чем же заключается эта спе- цифика? Здесь придется остановиться на проблемах мето- дологии и гносеологии. Советские философы потратили немало сил на борьбу с неокантианской методологией в области истории, упустив из виду решающее обстоятельство, а именно то, что Вин- дельбанд, Риккерт, Макс Вебер теоретически продемон- стрировали особенности исторического познания и мето- дов наук о человеке. Они утверждали, во-первых, что в про- тивоположность «номотетическому» («законополагающе- му») методу наук о природе, направленному на открытие за- конов, науки о культуре работают при посредстве метода «идиографического»: они ориентированы не на формулиро- вание законов общественного развития (как учит марк- сизм), но на выявление особенного, индивидуального, непо- вторимого в истории [6, 26, 27]. Во-вторых, науки о культу- ре, по их мнению, в принципе не могут быть свободны от ценностного подхода; выбор тем исследования и способ их рассмотрения в конечном счете связаны с системой ценнос- тей исследователя. В-третьих, историк неизбежно строит модель исторической действительности и с помощью этой модели - «идеального типа» - исследует материал, проверяя, 408
модифицируя или даже отбрасывая свою предварительную исследовательскую утопию». При этом необходимо под- черкнуть, что веберовские «идеальные типы» не имеют ни- чего общего с общественно-экономическими формациями, ибо последние принимались марксизмом за реально сущест- вующие исторические образования. И историки-марксисты видели свою задачу в том, чтобы иллюстрировать учение о формациях, тогда как «идеальный тип» есть не более чем средство научного познания. Вслед за марксистской философией советская историо- графия остается глухой к этим принципам, а потому и пере- живаемый ею (по многим другим причинам, которые слиш- ком очевидны, чтобы на них здесь останавливаться) кризис оказался таким глубоким и длительным. По сути дела, эта историография в значительной мере разделяет гносеологи- ческие положения позитивизма. * * * Между тем в западной историографии уже в период меж- ду обеими мировыми войнами сложился новый подход к изу- чению истории. Далекие от немецкой философии француз- ские историки Марк Блок и Люсьен Февр эмпирически по- дошли, по существу, к тем же принципам, которые были до них сформулированы неокантианцами [5, 29]. Эти основа- тели Школы «Анналов» утверждали, что историк начинает исследование не со сбора материала (как воображали тради- ционные историки позитивистского толка, чуть ли не гор- дившиеся своей полной зависимостью от «текстов» и во- ображавшие, будто они полностью свободны от современ- ности и поэтому способны «возродить» прошлое, «как оно было на самом деле»), а с формулировки проблемы. Послед- няя же диктуется современностью историка; именно исходя из глубинных потребностей современности историк и обра- щается к прошлому. Сознание связи современности с исто- рией образует, с точки зрения Февра, Блока и их нынешних продолжателей, основу и существо исторического «ремес- ла». Устами историка общество вопрошает прошлое о про- блемах, которые его (общество) волнуют. В своих терминах эти историки выразили, по сути дела, риккертовскую идею «отнесения к ценностям». 409
Проблема, поставленная историком, определяет выбор источников, которые он исследует. Более того, он не крохо- борствует, собирая в свою копилку все, что осталось от про- шлого, - он «создает» свой источник. Выбрав для анализа определенный памятник прошлого, историк расчленяет его и перестраивает в свете своей проблемы. Лишь в лаборато- рии историка этот памятник прошлого становится источни- ком необходимой информации. Первое, с чем сталкивается историк при изучении источ- ника, - это сознание его творца. Ибо его взгляды на мир не- избежно налагают неизгладимый отпечаток на текст памят- ника. Следовательно, памятник никогда не может быть «прозрачен», это не «окно, открытое в прошлое», а сложно преломляющая призма. Обращение с памятником требует от историка немалых усилий по расшифровке строя мыс- лей, воззрений и умственных навыков его создателя и его социальной среды. Уже на этой стадии исследования исто- рик вплотную сталкивается с психикой Другого - человека иной эпохи. То, с чем встречается в историческом источни- ке современный исследователь, - не вещи, явления и собы- тия, а представления о них определенных людей, их образы, переработанные ими в соответствии с правилами их культу- ры. Поэтому речь идет не только и даже не столько о выяс- нении идеологических установок автора изучаемого текста, но о несравненно более трудоемкой процедуре постижения ментального универсума людей, сформированных иной культурой, потаенных установок их сознания, возможно, ими самими не осознанных и не прорефлектированных. Соответственно исторический источник должен быть «де- мистифицирован» [55]. Таким образом, по-новому был осмыслен вопрос об отно- шении познающего субъекта к познаваемому предмету ис- следования (т. е. центральный вопрос всей кантианской и неокантианской методологии), - это отношение оказывает- ся в высшей степени активным и творческим. Ибо истори- ческое исследование не «отражает» исторической действи- тельности - оно ее реконструирует в свете современного видения мира. Иначе чем при посредстве анализа психичес- ких механизмов людей изучаемой эпохи приблизиться к ее постижению невозможно. Это средостение, незримо отде- ляющее историка от предмета изучения, игнорировала тра- 410
диционная историческая наука. В результате люди далеких эпох казались ей обманчиво понятными - ведь им приписы- вался взгляд на мир, присущий современному человеку. Новая постановка вопроса глубоко историзировала науки о человеке. На смену презумпции, согласно которой люди любых эпох мыслили и чувствовали точно так же, как мыс- лит и чувствует изучающий их историк, пришла совершенно противоположная презумпция, а именно: человек иной эпо- хи и иной культуры есть психологическая загадка, нужно вы- яснить, не было ли его миропонимание иным, нежели наше. Первая презумпция опиралась на пресловутый «здравый смысл» и открывала широкие возможности для модерниза- ции истории, не требуя от историков особых умственных усилий. Презумпция же «инаковости» представляет собой не абстрактный постулат, а вывод, который напрашивается из анализа поведения людей прошлого, присущих им спосо- бов восприятия и осмысления действительности, из изуче- ния и «инвентаризации» категорий их культуры [11]. Историк вступает с людьми прошлого в своего рода «диа- лог» (это понятие в применении к истории культуры введе- но М.М. Бахтиным), и едва ли такого рода «диалог» нужно понимать только метафорически. Исторический источник при условии задавания ему, т. е. его создателю, правильных вопросов, обнаруживает свою неисчерпаемость, способность раскрывать все новые аспек- ты прошлого. При его посредстве люди иной эпохи наруша- ют молчание, и историк способен расслышать их речи. Ис- тория - не наука, изучающая мертвые тексты или обветшав- шие вещи, это, говоря словами Блока и Февра, «наука о чело- веке», человеке в обществе, в группе, человеке во времени. Понятие диалога указывает на то, что во взаимодействие вступают два рода психики - психика современного челове- ка с психикой человека прошлого. Такова первая из характерных черт нового подхода к ис- тории. Но есть и вторая - основополагающая - его черта, которая опять-таки непосредственно обращает историка к проблемам психологии. Реконструируя жизнь прошлого, историк неизбежно при- меняет систему понятий, свойственных его собственной культуре. Категории «общество», «социальная группа», «культура», «производство», «собственность», «труд», «госу- 411
дарство» и т. п. - это неотъемлемые компоненты современ- ной науки, категории сознания Нового времени. Точно так же мы применяем к прошлому понятия «время», «простран- ство», «личность», «религия», «право», «свобода» и многие другие. До сравнительно недавнего времени правомерность такого рода процедур не внушала историкам ни малейшего сомнения. Мы не можем не налагать эту «сетку координат» на историческую действительность, организуя ее в соответ- ствии со схемами нашего сознания. Историки Школы «Анналов» заставили нас взглянуть на проблему под иным углом зрения. Сомнение внушает не сам по себе подобный подход, а его достаточность. И в дальней- шем историк будет пользоваться собственной понятийной матрицей. Но возник вопрос: осмыслялись ли все подобные понятия и категории людьми прошлого точно так же, как ныне? Достаточно было задаться этим вопросом, как перед историками открылось новое необъятное поле для исследо- вания. Ибо немедленно стало ясным, что в разных обще- ствах и в различные эпохи время и труд, личность и государ- ство, свобода и вера имели неодинаковый смысл, что их со- держание менялось в зависимости от структуры общества и структуры мировосприятия. То «отнесение к ценностям», о котором писал Риккерт, происходит в историческом исследовании дважды и двоя- ким образом. Во-первых, исследователь применяет свой- ственную ему понятийную схему, диктуемую языком его соб- ственной культуры. Он налагает эту схему на материал ис- точников и в соответствии с ней организует и осмысляет его. Эта процедура в принципе не отличает историческое исследование от естественнонаучного; мысль ученого на- правлена на внешний объект и расчленяет его по заданным ей правилам. Такое сходство служило препятствием для по- нимания глубокого, принципиального различия между мето- дом science и методом humanities. Во-вторых, историк те- перь оказывается перед новым вопросом: каким образом осознавали все эти категории сами люди изучаемой эпохи? Выясняется, что, например, в Средние века они по-своему воспринимали время [5] и пространство [21], а равно и при- чинно-следственные связи [31, 36], особым образом осмыс- ляли социальный строй [45] и производственную дея- тельность, причудливо объединяя миф и ремесло [30], что 412
обмен имел у них (как и в архаических обществах) наряду с материальными функциями также и символические [9, 44], что они особым образом, не так, как ныне, представляли себе детство и ребенка [32] и что личность в ту эпоху обла- дала специфическим самосознанием [46]. Я ссылаюсь на на- блюдения над историей европейского Средневековья пото- му, что именно эта эпоха в первую очередь послужила свое- го рода «испытательным полигоном» для обоснования но- вых проблем и для проверки новых методов исторического исследования. Перед историком возникает необходимость каким-то об- разом сочетать два разных подхода. Один - «извне», когда общество прошлого рассматривается с позиций внешнего наблюдателя, прилагающего к материалу источников крите- рии и понятия современности. Другой подход - «изнутри», связанный с проникновением во внутренний мир людей изу- чаемой эпохи, подход, при котором изучается их собствен- ный взгляд на самих себя, на свой социальный мир и при- родное окружение. Оба подхода совершенно различны, но только их сопоставление открывает возможность увидеть общество и культуру прошлого исторически верно и «сте- реоскопично». Лишь применение такого комплексного ме- тода раскрывает человеческое содержание истории и дает возможность отойти от абстрактного ее понимания в кате- гориях социологии и приблизиться к конкретному видению ее неповторимого своеобразия [17]. Новый подход ориен- тирует на выявление особенного и индивидуального, т. е. от- вечает принципам идиографизма. В соответствии с присущим людям того времени образом мира строилось и их социальное поведение. Мир воображе- ния Средних веков [54] не может изучаться в отрыве от соци- альной действительности - он был ее неотъемлемой консти- тутивной частью. Привычное для философов и историков противопоставление «субъективного» и «объективного» не помогает понять мир людей, ушедших в историю. Побуди- тельные причины и стимулы их деятельности приходится ис- кать не в одной только материальной сфере - их экономичес- кое поведение непонятно, будучи взято вне всеобъемлющей и всепроникающей ментальной и аффективной сферы. Таким образом, выясняется, что психологический аспект исторического исследования - необходимая его сторона, 413
отвечающая природе истории. До тех пор пока историки сосредоточивали свое внимание на общественных форма- циях, способах производства и расчленяли материал в соот- ветствии с категориями «базиса» и «надстройки», социаль- ная и индивидуальная психология могла в лучшем случае расцениваться в качестве красочного, но вовсе не обязатель- ного добавления к «основным» темам истории. Теперь ста- новится понятным, что при таком подходе из истории выхо- лащивалось ее существо. Традиционная трактовка не была направлена на подлин- ное историческое объяснение. Ведь такое объяснение за- ключается в том, чтобы понять историю как результат дея- тельности людей, следовательно, необходимо раскрыть по- будительные причины их действий. Но люди не совершают поступков, внутренне не мотивированных, не прошедших через сферу их мыслей и эмоций. Плоско понятый материа- лизм превращает человеческую историю в «социальную фи- зику». Преодолеть этот стереотип - нелегкая задача, ибо привычные упрощенные схемы исторического объяснения глубоко впитаны сознанием как профессиональных истори- ков, так и их читателей. Когда ставится вопрос о связи между ментальными струк- турами и структурами материальными, то ищут «земное ядро» умственных представлений. Иными словами, спешат свести эти идеальные образования к материальным моти- вам и социально-классовым интересам. Пафосом редукцио- низма пропитаны и наша историческая продукция, и твор- чество историков литературы и искусства. Между тем не- сравненно более сложная, но одновременно и благодарная задача - вскрыть идеальные и психологические основы практического поведения людей. Макс Вебер в свое время продемонстрировал продуктивность этого подхода, изучая взаимодействие между типом религии и зарождением капи- тализма [22, 25]. Люсьен Февр выдвинул понятия «духовного оснащения», «умственной вооруженности» (outillage mental), которая присуща данной эпохе, предоставляет в распоряжение со- временников способы восприятия и освоения мира и опре- деляет доминирующий тип самосознания [48]. Каждая куль- тура характеризуется собственным специфическим мен- тальным аппаратом - разумеется, не в том смысле, что все 414
принадлежащие к ней люди мыслят и чувствуют одинаково, - речь идет о том круге понятий и категорий, навыков и авто- матизмов сознания, за пределы которого мысль человека данной эпохи не в состоянии выйти. Это незримый «магиче- ский круг», внутри которого остаются представления совре- менников. Имеется в виду некий преобладающий «стиль» сознания эпохи, те возможности, которые культура откры- вает перед индивидом: эти возможности небезграничны. Утверждение Февра нуждается в пояснении: несмотря на всю устойчивость господствующего менталитета, рано или поздно находятся индивиды, умственные усилия которых разрывают этот замкнутый круг и прокладывают путь к пере- стройке традиционного «умственного инструментария». Ученик Февра Робер Мандру, изучая такие массовые со- циально-психологические феномены, как демономания и охота на ведьм, распространенные в Европе в XV-XVII сто- летиях, показал, как судьи и магистраты, которые поначалу придерживались демонологических верований и, руковод- ствуясь ими, приговаривали к сожжению на костре женщин и мужчин, затем пришли к осознанию необоснованности по- добных представлений и в конце концов прекратили гоне- ния; совершилась маленькая, но чреватая историческими последствиями революция в сознании [60]. Итак, «психологизация» исторического знания явилась закономерным и логическим результатом углубления пони- мания природы исторического процесса. Когда Блок и Февр искали ключевое понятие в системе объяснения истории, когда от бесконечного многообразия «человеческих фак- тов» переходили к их внутреннему единству, они отвечали: таким ключевым понятием является человеческое созна- ние. Оно и представляет собой, с их точки зрения, собствен- ный предмет истории. В нем смыкаются исторические фе- номены. Историю творит человек, поэтому исторические факты суть «факты психологические» [37]. Современные представители Школы «Анналов», или «Новой исторической науки» (La Nouvelle Histoire), вслед за Февром и Блоком ставят в центре своих штудий менталь- ность (mentalite). Специалист по истории Средневековья или начала Нового времени, как правило, лишен возмож- ности проникнуть в тайны сознания индивида; для тако- го исследования нет достаточных свидетельств. Историк 415
в состоянии изучать коллективные психологические фено- мены или устанавливать формы, в которые отливалась пси- хическая жизнь в данный период. Автоматизмы мысли, вне- личностные установки, навязываемые культурой и языком, общеобязательные формы осознания действительности, не- явно предписываемые групповые нормы поведения - таков предмет истории ментальностей [15]. В отличие от Февра или Арьеса, которые предполагали существование монолит- ной ментальности для всего общества, современные иссле- дователи говорят о ментальностях (во множественном числе), имея в виду, что люди, принадлежавшие к разным классам, социальным разрядам и профессиональным груп- пам, обладают особыми ментальностями. Видимо, можно предполагать существование некоего ментального настроя, общего для эпохи и всех носителей данной культуры, и в контексте этой всеобъемлющей ментальности - об особых ментальностях в более узком смысле (см. [57]). Путь к постижению ментальностей пролегает через ана- лиз картин мира, которые представляют собой своего рода психологический «каркас» культуры. Время, пространство, отношение мира людей к природе, трактовка потусторонне- го мира и его связей с миром животных, понимание возмож- ного и невозможного, естественного и сверхъестествен- ного, связь технологических и магических методов воздей- ствия на мир, трактовка материального и идеального, обы- чай и право, богатство и бедность, труд и праздник, оценка детства и старости, семья, отношение к женщине и сексу, страхи и фобии, наконец, психологический статус личности - таковы некоторые аспекты картины мира1. Легко убедиться в том, что картина мира объемлет и «природные», и «соци- альные» аспекты. Едва ли возможно их разграничивать, в особенности если речь идет о древних или средневековых обществах. Обычно человек не имеет ясного представления о собственной картине мира; она подобна прозе мольеров- ского Журдена. Но ее неосознанность лишь укрепляет ее эф- фективность. Руководствуясь картиной мира, индивиды и группы строят свое социальное поведение. Ментальные установки человека определяются его карти- ной мира. Но если Февр обращал особое внимание на аф- фективную жизнь людей (он выражал надежду на то, что со временем будет написана история любви, история страха, 416
история смеха и т. п.), то современные историки не вычле- няют отдельных эмоций, но стремятся реконструировать более комплексное и всеобъемлющее образование - картину мира. Картина мира - предмет исследования того зародив- шегося в недрах Школы «Анналов» направления истори- ческой науки, которое именует себя исторической антро- пологией, или антропологически ориентированной исто- рией [12, 13]. * * * Теперь мне хотелось бы рассмотреть некоторые более специальные аспекты применения психологических подхо- дов к изучению истории. Этот анализ помог бы понять как имеющиеся здесь, на мой взгляд, возможности, так и ограни- чения, налагаемые нашей профессией. Одна из важных тем современного исторического исследо- вания - проблема народной культуры. Ныне историки спра- ведливо указывают на недостаточность традиционного пони- мания культуры, которое сосредоточено исключительно на вкладе творческой элиты. Обычно историки, историки искус- ства и литературы в особенности, изучают одни лишь «хрес- томатийные» шедевры. Этот подход связан с разъятием пред- мета истории на разобщенные отрасли знания. Культура, рассматриваемая с антропологических пози- ций, представляет собой достояние каждого человека, впи- тывающего элементы культуры в силу самого факта его соци- ального бытия. Культура в антропологическом смысле есть условие формирования и существования человеческой лич- ности, равно как и функционирования общественного цело- го. В картине мира - неотъемлемом содержании сознания - и сконцентрирована культура в указанном смысле. Такое по- нимание давно уже выработано культурной антропологией; первоначально оно применялось этнологами, изучающими относительно «простые» («холодные») общества, теперь же это понятие взято на вооружение и историками более слож- ных («горячих») обществ. Именно в этом контексте возник вопрос о народной куль- туре. Он почти одновременно был поставлен в западной и отечественной науке [3, 10, 40, 41, 49-52, 59, 61, 64, 65]. Исследователями установлены существенные различия 14- 1773 417
в интерпретации многих аспектов картины мира в обеих культурных традициях. В Средние века основная масса насе- ления, будучи неграмотной, была изолирована от книжной культуры, и народная культура оставалась культурой устной, фольклорной. Возникают вопросы о способах ее изучения и ее характерных чертах. В большинстве случаев проблема формулировалась в ви- де противостояния культуры элиты, в Средние века - духо- венства, и культуры масс (см., например, [62]). Так стоит во- прос и в известной книге М.М. Бахтина [3], утверждавшего, что средневековая народная культура была преимуществен- но карнавальной, смеховой, тогда как культура образован- ных - ее антипод - односторонне пугающе-серьезной. Я склоняюсь к заключению, что в действительности дело не исчерпывалось внешним противостоянием разных куль- турных традиций. Ученые, книжные люди не были изолиро- ваны от остальной массы населения, выходцами из которой они являлись, и не были чужды фольклору и народной рели- гиозности. В частности, отношение их к веселью и смеху бо- лее противоречиво, чем его изображал Бахтин. И народная культура отнюдь не сводилась к смеховой; смех нередко слу- жил психологическим коррелятом и противовесом страху, средством его умерить и сделать переносимым [10]. Полагаю, что на самом деле историк имеет здесь дело не столько с традициями, принадлежавшими разным слоям об- щества, сколько с противоречиями одного и того же созна- ния; проблема, которую обозначили как проблему народной культуры, в первую очередь не социальная, а психологичес- кая. На мой взгляд, речь должна идти о внутренней неодно- родности и противоречивости сознания, о наличии в нем разных пластов или уровней. В этом смысле особый интерес имеет анализ средневеко- вых представлений о Страшном суде и участи души умерше- го. Согласно теологии, суд над душой состоится после вто- рого пришествия Христа в «конце времен». Этот суд про- изойдет над всем родом человеческим. О Страшном суде проповедовали священники, его изображали на скульптур- ных рельефах соборов; его торопили еретики-хилиасты, предрекавшие его быстрейшее наступление. Но наряду с официальной «великой эсхатологией» в некоторых жанрах церковной литературы, адресованных народной аудитории 418
(в «видениях» потустороннего мира, в назидательных «при- мерах»), изображен совсем другой суд - индивидуальный; он происходит в момент кончины индивида, и немедленно после этого суда душа осужденного грешника отправляется в ад, а душа божьего избранника - в рай. Как сочетались обе эсхатологии, «великая» и «малая»? Трудный вопрос. В литературе предпринимались попытки избежать этого противоречия. Конечно, нелепо предполагать, что кто-то ве- рил в два суда, следующие один за другим, так сказать, предва- рительный (в момент смерти) и окончательный (в Конце све- та). Из рассказов о суде над душою грешника явствует, что сра- зу же после его кончины она отправляется в ад. Столь же не- состоятельно другое толкование - о том, что с переходом в мир иной душа умершего переходит из времени в вечность, и потому момент, когда она достигает ада или рая «по сценарию малой эсхатологии», неотличим от момента Страшного суда в «конце времен». Но средневековые народные верования, ко- торые наложили отпечаток на литературу «видений», припи- сывали вечности временную протяженность; в раю церков- ный колокол отбивает канонические часы, а Иуда Искариот, осужденный на вечные муки в аду, страдает в одном его отсе- ке по понедельникам, средам и пятницам, в другом отсеке - по вторникам, четвергам и субботам, а по воскресеньям, по неизъяснимой милости Господа, отдыхает. Филипп Арьес, автор книги «Человек перед лицом смер- ти», придерживается другого объяснения, которое я назвал бы «эволюционистским» [33]. Оно состоит в том, что сцены «великой эсхатологии» якобы предшествуют во времени сценам «малой эсхатологии», и последние, появившись в изобразительном искусстве в XV в., отразили рост индиви- дуального самосознания. Но Арьес заблуждается, и причина его ошибки такова: он игнорирует упомянутые литератур- ные тексты, в которых рисуется «малая эсхатология», при- чем эти тексты восходят к VI-IX столетиям (как и к более позднему времени). Верующие, при посещении храмов со- зерцавшие сцены Страшного суда над родом человеческим после Второго пришествия, с жадным интересом внимали рассказам людей, которые, как те утверждали, побывали на том свете и блуждали по уже функционирующему аду. Ины- ми словами, «малая» и «великая» эсхатологии синхронно присутствовали в памяти культуры. 14* 419
Таким образом, перед нами загадочная, более того, невоз- можная ситуация: в одном религиозном пространстве одно- временно фигурируют две исключающие одна другую эсха- тологии. Очевидно, историку нужно примириться с тем, что подобное противоречие действительно имело место; следо- вательно, его нужно объяснить, а не исключить. Но чье про- тиворечие? Я прихожу к выводу, что сосуществование обеих эсхатологических версий кажется противоречием для нас, но не осознано в качестве такового средневековыми людь- ми. Один Страшный суд как бы «проглядывал» сквозь дру- гой, они «интерферировались» в сознании верующих, кото- рые при этом оставались безразличными к, казалось бы, явному противоречию. Столь же индифферентными они были по отношению к времени, путая его с вечностью. Но эти два феномена - безразличие к противоречию и невнима- ние к времени, насколько мне известно, суть коренные чер- ты бессознательного! [14]. Объяснить апории религиозного сознания людей Сред- невековья оказывается возможным только с помощью поня- тий психологии. На уровне идеологизированном, в той или иной мере затронутом официальной церковной доктриной, существовала вера в Страшный суд после Второго пришест- вия; эта вера относила загробные кары и награды в неопре- деленное будущее, как бы переливающееся в вечность. Но в глубинах сознания, ориентированного на настоящее время и исходившего из убеждения, что расплата должна воспосле- довать непосредственно за прегрешениями, фигурировала «малая эсхатология»2. Понять содержание средневековой религиозности можно, если только принимать во внимание оба уровня сознания. У проблемы двух эсхатологий есть еще и другой аспект. Он тоже привлек внимание Арьеса, который справедливо указал на то, что при доминировании «великой эсхатоло- гии» биография индивида остается незавершенной и как бы разорванной: после земной жизни наступает интервал нео- пределенной длительности (по мысли Арьеса, этот интер- вал представляет собой время летаргии), окончательная оценка индивиду будет дана только на Страшном суде. На- против, при «малой эсхатологии» приговор выносится в мо- мент кончины человека3. Следовательно, все моменты его биографии, от рождения и до осуждения или оправдания, 420
оказываются объединенными в связное и завершенное це- лое. Таким образом, в своей смерти человек обретает соб- ственную индивидуальность; происходит «открытие инди- вида, осознание в час смерти или в мысли о смерти своей идентичности, личной истории, как в этом мире, так и в мире ином» [33, с. 287]. Как уже упомянуто, Арьес относит период этого самоосознания личности к концу Средних веков. Между тем, подчеркнем это вновь, «малая эсхатология» была известна с самого начала средневековой эпохи. Поэтому пет никаких оснований выстраивать «великую» и «малую» эс- хатологии в эволюционный ряд и полагать, будто последняя явилась плодом постепенного становления личности. Нет оснований связывать христианский персонализм с поздней- шим развитием. Парадокс, выражавший специфическую «дву- мирность» средневекового сознания, которое объединяло индивидуальную биографию с историей рода человеческого, был изначально заложен в христианстве [16]. Эти наблюдения имеют прямое отношение к обсуждению проблемы личности в средневековой культуре. Существует точка зрения, согласно которой в Средние века личности не существовало и что она появляется лишь в эпоху Ренессан- са, ознаменовавшегося, по известному приговору Якоба Буркхардта, «рождением мира и человека». Впрочем, Л.М. Баткин склонен утверждать, что личность есть вообще феномен Нового времени, которого Европа не знала еще и в эпоху Возрождения: тогда личность и индивидуальность только складывались, были возможностью, предметом на- пряженных гуманистических исканий, а не готовым резуль- татом [ 1 ]. Не испытывая склонности к абстрактному спору о понятиях «индивидуальность» и «личность», я позволю себе лишь заметить, что Баткин имеет в виду новоевропейскую личность с присущими только ей специфическими призна- ками. Разумеется, такого типа личности в Средние века не было и быть не могло. В феодальную эпоху индивид не обла- дал той степенью внутренней автономии и раскованности, какие он обретет (по крайней мере в теории) впоследствии. Но возвратимся к Средневековью. В середине XIII в. немецкий проповедник Бертольд Ре- генсбургский произносит проповедь «О пяти фунтах (талан- тах)» (на тему евангельской притчи о талантах). 1осподь, го- ворит Бертольд, наделил человека дарами, и в свой последний 421
час он должен будет дать о них отчет Создателю. Каковы же эти дары? Это - «persone», служение (или «призвание»), богатство, время и любовь к ближнему. Спрашивается, как интерпретировать термин «persone»? Его смысл раскры- вается, если это понятие не вырывать из перечня «даров господних» и рассматривать все их в комплексе. Тогда стано- вится понятным, что все остальные дары Господа суть не что иное, как конкретизация понятия «persone». Мысль, кото- рую проводит Бертольд в этой проповеди, заключается в том, что каждый индивид обладает определенным «при- званием», т. е. должностью, профессией, социально-право- вым статусом, и должен пребывать в этом статусе и служить для блага общественного целого. Средневековая личность характеризуется не «атомарностью» и полнотой внутренней свободы, но сословной принадлежностью и корпоративнос- тью (подробнее см. [18, с. 198 и др.]). Как мы могли убедиться, проблема соотношения «вели- кой» и «малой» эсхатологий отнюдь не была исключительно богословской проблемой - она может и должна быть рас- крыта как проблема психологическая. * * * Итак, одна из ведущих и наиболее перспективных тенден- ций в современной исторической науке - изучение менталь- ностей, социально-исторической психологии. Попытки применения к истории психологического анализа имеют ог- раниченное значение. Если они дают известный результат, то только в отношении периодов, к нам относительно близ- ких; для более далеких эпох историки не располагают источ- никами, которые позволили бы с уверенностью проникнуть в индивидуальное сознание [34, 35, 42, 43, 47]4. Напротив, коллективная психология (термин, данный философом Анри Берром, основателем «Журнала исторического синте- за»), лишенная подобных притязаний, дала ценные резуль- таты. В трудах Марка Блока, Жоржа Лефевра, Люсьена Фев- ра, Робера Мандру и ряда ныне работающих историков рас- крыты многие конкретные формулы коллективных пред- ставлений и психологических особенностей людей далеких времен, которые проявляются в их социальном поведении [39, 53, 58, 66]. Без применения историко-антропологичес- 422
кого подхода невозможно достижение синтеза в истории, синтеза, который обнаружил бы взаимопроникновение и взаимодействие материальных, социальных и ментальных аспектов жизни индивида, группы и общества. Взаимодействие истории и психологии весьма желатель- но. В своих исследованиях психологической стороны исто- рического процесса Февр находил опору в трудах Шарля Блонделя, Вернан следовал по стопам Иньяса Мейерсона. В советской науке в свое время была предпринята попытка сотрудничества обеих наук о человеке (ср. [4, 7, 8, 19, 20, 24, 28]), но она, к сожалению, не получила дальнейшего разви- тия. Возможно, на пути такого сотрудничества существуют не одни только организационные препятствия, но и трудно- сти, связанные с существом дела, а именно с тем, что наши дисциплины слишком разные5. Во всяком случае я полагаю, что психологам было бы небесполезно знать о работах исто- риков ментальностей, а историкам - избавиться от невеже- ства в области психологии. Идея полидисциплинарности не должна оставаться одним лишь благим пожеланием. Список литературы 1. Баткин Л.М. Итальянское Возрождение в поисках индивидуаль- ности. М., 1989. 2. Баткин Л.М. Леонардо да Винчи и особенности ренессансного творческого мышления. М., 1990. 3. Бахтин М.М. Творчество Франсуа Рабле и народная культура средневековья и Ренессанса. М., 1965. 4. Белявский И.Г., Шкуратов В.А. Проблемы исторической психоло- гии. Ростов-на-Дону, 1982. 5. Блок М. Апология истории, или Ремесло историка. 2-е изд. М., 1986. 6. Винделъбанд В. Прелюдии. СПб., 1904. 7. Гуревич А.Я. Некоторые аспекты изучения социальной исто- рии (общественно-историческая психология) // Вопр. истории. 1964. № 10. 8. Гуревич А.Я. История и социальная психология: источниковед- ческий аспект // Источниковедение: Теоретические и методические проблемы. М., 1969. 9. Гуревич А.Я. Проблемы генезиса феодализма в Западной Европе. М., 1970. 10. Гуревич А.Я. Проблемы средневековой народной культуры. М., 1981. 423
11. Гуревич А.Я. Категории средневековой культуры. 2-е изд. М., 1984. 12. Гуревич А.Я. Историческая наука и историческая антрополо- гия // Вопр. философии. 1988. №2. 13. Гуревич А.Я. Историческая антропология: проблемы социаль- ной и культурной истории // Вестник АН СССР. 1989. № 7. 14. Гуревич А.Я. Культура и общество средневековой Европы глаза- ми современников (Exempla XIII в.). М., 1989. С. 129. 15. Гуревич А.Я. Проблемы ментальностей в современной историо- графии // Всеобщая история: дискуссии, новые подходы. М., 1989. Вып. 1. 16. Гуревич А.Я. Смерть как проблема исторической антропологии: о новом направлении в зарубежной историографии // Одиссей. Че- ловек в истории. Исследования по социальной истории и истории культуры. М., 1989. С. 122. 17. Гуревич А.Я. Социальная история и историческая наука // Вопр. философии. 1990. № 4. 18. Гуревич А.Я. Средневековый мир: культура безмолвствующего большинства. М., 1990. 19. Гуревич А.Я., Вовель М., Рожанский М. Ментальность // 50=50. Опыт словаря нового мышления. М.» 1989. 20. История и психология / Под ред. Б.Ф. Поршнева и Л.И. Анцы- феровой. М., 1971. 21. Лотман Ю.М. О понятии географического пространства в рус- ских средневековых текстах // Труды по знаковым системам, 2. Тар- ту, 1965. 22. Макс Вебер и методология истории (Протестантская этика). М., 1985. Вып. 1, 2. 23. Михина Е.М. Межинститутский семинар по исторической пси- хологии // Одиссей. 1989. С. 189-190. 24. Поршнев В.Ф. Социальная психология и история. М., 1966. 25. Работы М. Вебера по социологии религии и идеологии. М., 1985. 26. Риккерт Г. Границы естественнонаучного образования поня- тий. Логическое введение в исторические науки. СПб., 1903. 27. Риккерт Г. Философия истории. СПб., 1908. 28. Розовская И.И. Проблематика социально-исторической психоло- гии в зарубежной историографии XX в. // Вопр. философии. 1972. № 7. 29. Февр Л. Бои за историю. М., 1990. 30. Харитонович Д.Э. Средневековый мастер и его представления о вещи // Художественный язык средневековья. М., 1982. 31. Хлопин А.Д. О способах интерпретации причинно-следствен- ных связей в хрониках XIV в. // Из истории культуры средних веков и Возрождения. М., 1976. 32. Aries Ph. L’Enfant et la Vie Familiale sous lAncien Regime. P., 1973. 33. Aries Ph. L’homme devant la mort. P, 1977. 424
34. Bacan^on A. Psychoanalysis, Auxiliary Science or Historical Method? // Contemporary History. 1968. № 3. 35. Bacanqon A, Histoire et experience du moi. P., 1971. 36. Brandt W.T. The Shape of Medieval History. Studies in Modes of Perception. New Haven; L., 1966. 37. Block M. Apologie pour 1’Histoire ou Metier d’Historien. P., 1961. P. 76, 79, 101. 38. Block M. Les rois thaumaturges. P, 1924. 39. Block M. La societe feodale. P, 1939-1940. 40. Burke P. Popular Culture in Early Modern Europe. L., 1983. 41. Davis N.Z. Society and Culture in Early Modem France. Stanford, 1975. 42. Delumeau J. La peur en Occident (XTV-XVIII siecles). Une cite assieg-ee. P, 1978. 43. Delumeau J. Le peche et la peur. La culpabilisation en Occident (XIII-XVIII siecles). P, 1983. 44. Duby G. Guerriers et paysans. VII-XII siecle. Premier essor de 1’economie europeenne. P, 1973. 45. Duby G. Les trois ordres ou I’imaginaire du feodalisme. P, 1978. 46. Elias N. Uber den Prozefi der Zivilisation. Soziogenetische und psy- chogenetische Untersuchungen. Frankfurt a. M., 1981-1982. Bd. 1, 2. 47. Eriksson E. Young Man Luther. N. Y., 1954. 48. FebvreL. Le probleme de 1’incroyance au XVI siecle. La religion de Rabelais. P, 1942. 49. Ginzburg С. Il formaggio e i vermi. Il cosmo di un mugnaio del’500. Torino, 1976. 50. Kultura elitama a kultura masowa w Polsce poznego sredniowiecza / Red. B. Geremek. Wroclaw, Warszawa. Krakow, Gdansk. 1978. 51. La culture populaire au Moyen Age / Sous la dir. de P. Boglioni. Montreal, 1979. 52. Le Goff J. Pour un autre Moyen Age. Temps, travail et culture en Occident: 18 essans. P, 1977. 53. Lefebvre G. La grande peur de 1789. P, 1932. 54. Le Goff J. L’imaginaire medieval. Essais. P, 1985. 55. Le Goff J. Histoire et memoire. P, 1988. 56. LeRoy LadurieE. Les paysans de Languedoc. P, 1966. 57. L’uomo medievale. / A cura di J. Le Goff. Roma; Bari, 1987. 58. Mandrou R. Introduction aia France moderne (1500-1640). Essai de psychologic historique. P., 1961. 59 Mandrou R. De la culture populaire aux 17 et 18 siecles. La bibliotheque bleue de Troyes. P, 1964. 60. Mandrou R. Magistrats et sorciers en France au XVII siecle: Une analyse de psychologic. P, 1968. 61. Manselli R. La religion populaire au moyen age. Problemes de methode et d’histoire Montreal. P, 1975. 62. MuckembledR. Culture populaire et culture des elites dans la France moderne (XV-XVIII siecles). Essai. P, 1978. 425
63. Rudolf van Schlettstadt. Historiae memorabiles / Hrsg. von E. Kleinschmidt. Koln; Wien, 1974. № 22. 64. Schmitt J.-Cl. «Religion populaire» et culture folklorique // Annales. 6.S.C. 31e annee. 1976. № 5. 65. Thomas K. Religion and the Decline of Magic. Studies in Popular Beliefs in XVI and XVII Century England. L.; N. Y, 1971. 66. Vemant J.-P. Mythe et pensee chez les grecs. P., 1966. 1 Картину мира невозможно охарактеризовать исчерпывающим образом, и углубление ее исследования открывает все новые ее аспек- ты. 2 Немецкий бюргер по имени Боксхирн имел видение: он предстал вместе с множеством других людей перед Христом-судией, который намеревался отправить его в ад, но смилостивился и дал ему отсрочку для покаяния [63]. Таким образом, Страшный суд происходит в насто- ящем времени, но история еще не завершилась в 1288 г. - этим годом датировано «видение» Боксхирна. 3 Согласно «видениям», к смертному одру индивида являются анге- лы со свитком, в котором записаны его добрые дела, и бесы, притас- кивающие огромный кодекс, где перечислены все его грехи, и проис- ходит судебная тяжба из-за души умирающего. 4 Некоторые историки пользуются понятийным аппаратом фрей- дизма при изучении массовых психических состояний (см. [56]). 5 Об этих трудностях неоднократно говорилось в докладах и дис- куссиях на межинститутском семинаре по исторической психологии АН СССР. Семинар работает с весны 1987 г. и объединяет историков разного профиля, психологов, филологов, философов. Аналогичный семинар существовал в конце 60-х - начале 70-х годов, но со смертью Б.Ф. Поршнева, ученого, заботившегося о сближении обеих дисцип- лин, прекратил свою работу (см. [23]). ( Впервые опубликовано: «Психологический журнал». М., 1991. Т. 12. № 4. С. 3-15)
О кризисе современной исторической науки Переживает ли современная историческая на- ука кризис? Казалось бы, нет оснований сомневаться: кри- зис налицо, и он обусловлен многими причинами. Утрата мировой цивилизацией ясной перспективы, крах идеоло- гий, которые еще недавно давали ориентиры, угроза гибели человечества в огне ядерного апокалипсиса или вследствие экологической катастрофы вызвали растерянность многих историков. Две мировые войны, бесчеловечные тоталитар- ные режимы, опиравшиеся на покорность и энтузиазм масс, разгул национализма в крайних и кровавых формах и кризис культуры, наконец, падение авторитета научного знания - все это способствовало подрыву общей веры в идею про- гресса, которая придавала динамизм и оптимистический на- строй исторической науке XIX в., нередко именуемого «сто- летием историков». Нельзя не учитывать и более прагмати- ческие причины: повсеместно урезаются ассигнования на науку, и в первую очередь на науку гуманитарную. Но вот свидетельство видного американского историка Л. Стоуна: «Если (а на то похоже) приток новых сил в акаде- мические круги на ближайшие полтора десятилетия будет резко сокращен вследствие отсутствия рабочих мест, то, ве- роятно, наступит интеллектуальная стагнация, ибо обновле- ния можно ожидать именно от молодежи. Так вот, если это произойдет, то минувшие 25 лет будут считаться своего рода героическим периодом в развитии исторического понима- ния, зажатым между двумя периодами умиротворенного усвоения добытых знаний». Стоун вспоминает о «золотом веке историографии» и считает, что «Новая историческая наука» - направление, возникшее в промежутке между миро- выми войнами1, - за минувшие 40 лет «омолодила истори- ческое знание и привела к тому, что этот период, вместе с 40-летием, предшествовавшим первой мировой войне, 427
стал наиболее продуктивным и творческим периодом во всей истории нашей профессии»2. Обновление исторического знания Стоун видит в глу- боких сдвигах, пережитых историей. Центральная ее тема пе- реместилась с «окружающих человека обстоятельств на чело- века в исторически конкретных обстоятельствах»; на смену проблемам экономики и демографии пришли проблемы куль- туры и эмоциональной жизни; влияние социологии, полити- ческой экономии и демографии потеснено влиянием симво- лической и социальной антропологии и психологии; центр тяжести в изучении перенесен с групп на индивида; от объяс- нительных моделей исторических изменений, характеризо- вавшихся монокаузальностыо, произошел переход к моделям многофакторным; квантификацию, направленную на иссле- дование групп, массовых явлений, сменила индивидуализа- ция3. Теперь историки задают вопросы: «Почему развитие по- шло так, а не иначе, и каковы его последствия», а не, как прежде: «Что» и «как»4. Вместе с тем Стоун констатирует и признаки кризиса исторической профессии - гипертрофиро- ванную квантификацию, избыточную приверженность к пси- хоаналитическим штудиям, применение упрощенно-одноли- нейных систем объяснений5. К оценкам столь авторитетного историка нельзя не при- слушаться. К тому же он не одинок. Даже во Франции, на ро- дине «Новой исторической науки», раздаются голоса, что это самое влиятельное историографическое направление привело к «раздроблению» истории, - она якобы утратила былую целостность и целеустремленность6. Итак, кризис. Но какой? Представляет ли он собой «болезнь с летальным исходом» или же это болезнь роста, которая рано или поздно принесет обновление? Историю делают люди и пишут ее люди. Следовательно, от них и их усилий зависит, какова будет историческая наука начала тре- тьего тысячелетия. Чтобы понять природу кризиса, необходимо присмот- реться к тенденциям, которые наметились в исторической науке за последние десятилетия. И тут нужно признать: тако- го анализа исторической мысли советскими историками не производилось, и ее состояние представляется в весьма обедненном и даже искаженном виде. Немало трудов было затрачено на огульное поношение «реакционной буржуаз- 428
ной историографии периода общего кризиса капитализма», но как мало было сделано для изучения реального историо- графического опыта! Если Стоун прав, и за минувшие 40 лет историческая мысль пережила свой «золотой век», добив- шись огромных успехов и омолодив нашу науку, то что же знает об этом в нашей стране не только интересующийся ис- торией интеллигент, но и профессиональный историк? Много ли книг видных современных зарубежных предста- вителей исторического ремесла было переведено, много ли их научных статей появилось в наших журналах? Образо- вался огромный и трудновосполнимый пробел, в особен- ности если говорить не о «белых» или «черных пятнах» в ис- тории, а о чем-то куда более сложном и важном - о методоло- гии и гносеологии исторического исследования, которые отвечали бы современной духовной и научной ситуации и картине мира. И здесь нельзя пройти мимо контраста между двумя ин- теллектуальными «ренессансами» в нашей стране - тем, ко- торый имел место во второй половине 50-х - начале 60-х го- дов, и нынешним. Первый, ознаменовавший недолгую и не- верную хрущевскую «оттепель», был отмечен напряженным интересом к теории и методологии общественных наук. То было время дискуссий, возникали кружки и секторы ме- тодологии7, в журналах публиковались статьи по всем этим проблемам. Ничего подобного сейчас, когда и внешняя и внутренняя свобода историка несравненно шире, не на- блюдается. Методологическая мысль историков кажется па- рализованной. Как объяснить этот контраст? Ответ состоит в следующем. «Шестидесятники» решали задачу в высшей степени важную и необходимую, но в определенном смысле несложную. Им предстояло расчистить «завалы» догматиз- ма, отказаться от сталинских вульгаризации и очевидных уп- рощений. И в этом отношении было сделано многое. Но по существу все, что тогда было сказано историками и филосо- фами, совершалось в рамках марксистской концепции исто- рии, в контексте все той же методологии, правильность ко- торой никто не ставил под сомнение. Напротив, задача фор- мулировалась так: «возвратиться к подлинному и неискажен- ному марксизму», «заново прочитать Маркса». Это «новое прочтение» дало свои положительные результаты. У многих шоры спали с глаз, был положен конец цитатничеству. 429
Однако никто не сомневался в том, что сочинения Марк- са, Энгельса и Ленина остаются для историков и философов методологическими основами и «первоисточниками», кото- рые и в библиографических списках по-прежнему предше- ствовали списку исторических источников, не говоря уже о списках работ специалистов. Мелочь, казалось бы, но - симптоматичная. Мы остались на позициях однозначной и принудительной приверженности марксизму. Историчес- кий процесс по-прежнему понимался как смена социально- экономических формаций, а основное его содержание сво- дилось к борьбе классов; все остальное - история произ- водства и идеологии, государства и права, политических событий и религии, философии и исторической науки опре- делялось центральным тезисом - приматом классовой борь- бы. Она представляла собой обязательную точку отсчета, универсальный критерий отбора материала. В области философии истории мы не пошли дальше час- тичного «поновления» схемы способов производства. Пре- делом теоретической смелости явился возврат некоторых историков, преимущественно востоковедов, к идее «азиат- ского способа производства». Впрочем, период «идеологи- ческой растерянности» (по определению одного моего кол- леги) был недолог, вскоре, на рубеже 60-х и 70-х годов, был положен конец всяким дискуссиям. Вспоминается ворчание «хранителей основ», когда я осмелился утверждать, что со- циально-экономическая формация есть умственная конст- рукция, своего рода «идеальный тип», используемый исто- риками для систематизации конкретного материала8. И они были правы, ибо для Маркса не существовало никаких «иде- альных типов», формации были в его системе реальными со- циально-экономическими образованиями, находящимися на грешной земле, а не в умах историков или социологов. Тем самым мы подошли к тому рубежу, за который наша философско-историческая мысль 60-х годов упорно не хоте- ла или не могла переступить. Марксизм, великое достижение науки об обществе минув- шего столетия, мощно обогатившее историческое знание и раздвинувшее горизонты исследования социальной жизни, вместе с тем имеет свои эпистемологические, связанные с теорией познания пределы, и они были очерчены Марксом с самого начала и очень жестко. Марксова мысль - гегельян- 430
екая по существу. Уход Маркса от младогегельянства означал перевертывание диалектики Гегеля «с головы на ноги», но сама «фигура» при ее перевертывании осталась той же. Маркс разделял с Гегелем позиции панлогизма. Мир разумен сам по себе, философия и наука вполне способны адекватно «отразить» его разумность. Способности познания безгра- ничны, и, главное, нет и не может быть никаких существен- ных препятствий для познания объективной действитель- ности. «Идеальное» и «реальное» в принципе совпадают. Идеальное, по Гегелю, есть «инобытие предмета, его субъек- тивное бытие»9. По Марксу, «идеальное есть не что иное, как материальное, пересаженное в человеческую голову и преобразованное в ней»10. Расхождение - в идеалистичес- кой интерпретации (в первом случае) и материалистичес- кой (во втором) одного и того же принципа беспроблемной познаваемости. Боюсь, сходство более существенно, нежели различие. Став на позиции панлогизма, всеобщей познаваемости разумно и логично устроенного мира, Маркс тем самым ре- шительно отверг кантианскую теорию познания с ее учени- ем о границах человеческого разума. Эти границы, отделяю- щие «мир в себе» от познающего субъекта, подлежат осозна- нию и исследованию. Знание, основанное на опыте, имеет дело с миром феноменов, явлений, а не с «вещью в себе». «Теория познания - пограничная стража, которая противо- стоит переходу через границы познаваемого»11. Канту при- надлежит открытие, пишет X. Ортега-и-Гассет, что «бытие имеет смысл только как вопрос субъекта... Бытие - это не бытие в себе, а отношение к теоретизирующему субъекту... Кант первый (не считая софистов) счел невозможным гово- рить о бытии без предварительного упоминания, каков по- знающий субъект, поскольку он входит в конституцию бы- тия “вещей”, поскольку вещи “есть” или “не есть” только в связи с ним»12. Кантианская проблематика «критики чис- того разума» и выросшее из нее неокантианство несовмес- тимы с «принципом отражения». Но именно пафос идеи «отражения» заключен в ленинских «Философских тетра- дях» и «Материализме и эмпириокритицизме». Вполне естественно поэтому, что когда неокантианцы вы- двинули учение о специфике «идиографического» (индиви- дуализирующего) метода «наук о культуре», оперирующих 431
ценностями, с которыми по необходимости соотносится по- ложительное знание, противопоставив его «номотетическо- му» (законополагающему) методу «наук о природе», когда они стали разрабатывать учение об «идеальном типе» как орудии познания историка, вырабатывающего «исследова- тельскую утопию», которая служит условием его историчес- кой реконструкции, когда, одним словом, ими была обнаже- на исключительная сложность исторического познания и предельно обострена вся проблема исторической эпистемо- логии, - марксизм (после Маркса и Энгельса) отказался углу- биться в эту проблематику, не преминув, тем не менее, обру- шить на В. Виндельбанда, Г. Риккерта и М. Вебера неквали- фицированную и неконструктивную критику. Марксово-гегельянский подход к проблемам историчес- кого познания роковым образом закрыл для наших истори- ков доступ к наиболее интересному и продуктивному мето- дологическому направлению в исторических науках XX в.13 Зато этот подход прекрасно уживался с позитивизмом, с его методологией, не разграничивающей методы истории и ме- тоды естествознания, и нацеленностью на открытие зако- нов природы и общества. В результате методология марк- систской историографии стала гибридом поверхностно ус- военного марксизма с обветшавшим позитивизмом. Таково было наследие, полученное нашими «шестидесятниками». В тот период оно казалось приемлемым. Во всяком случае я затрудняюсь припомнить историков или философов, кото- рые выступили бы тогда с его критикой и обосновали бы не- обходимость выйти за эти пределы, и, что еще более тре- вожно, ныне в принципиально новой интеллектуальной си- туации поставили бы вопрос о рассмотрении гносеологии и методологии исторического знания. Казалось бы, для подобной научной ревизии существуют все необходимые условия: свобода выражать мысли (если они в наличии), кризис марксизма как учения, основные по- ложения которого не выдержали проверки историческим опытом, т. е. тем решающим критерием, какой марксизмом и был выдвинут для испытания истинности или ложности всякой философии и идеологии. Мы оказались среди руин основанного на марксистских догмах общественного строя, послужившего источником трагедии для сотен миллионов людей, которые оказались в положении «подопытных жи- 432
вотных» в колоссальном социальном эксперименте, прове- денном партиями, руководствовавшимися «единственно верным учением». Так не пора ли свести с ним научные сче- ты и уяснить себе, наконец, собственные философские и на- учные позиции? На этот безжалостный самоанализ не рискнули пойти де- ятели конца 50-60-х годов, вернее всего, просто-напросто не «докопавшиеся» до эпистемологических глубин. Деятели конца 80-х годов вообще обратили свои силы и внимание не на теорию и философию - они активны политически. Впер- вые представилась возможность решать, не упустив истори- ческого момента, наиболее жгучие вопросы политики, эко- номики, государственного и конституционного устройства. Речь идет о власти, а не о Риккерте или Вебере. «Сова Ми- нервы вылетает только ночью». Все это понятно и право- мерно. Но вместе с тем ясно, что интеллектуальная атмо- сфера в обществе определяет его качество и эффектив- ность, что без теории и мировоззрения далеко не уйти и что в период, когда старая идеология, подобно обветшавшей одежде, спала с массового сознания, а новая не сформирова- лась, когда, следовательно, мы оказались в мировоззренчес- ком вакууме, эта пустота может быть заполнена (и уже начи- нает заполняться!) нежелательным и даже страшноватым содержанием. Возвратимся, однако, к исторической науке. Почему именно сейчас вопросы методологии и теории познания представляются первостепенными, даже решающими? До тех пор пока историки придерживались официально насаждаемой идеологии с такими ее компонентами, как: «светлое будущее», неизбежно подстерегающее нас чуть ли не за ближайшим поворотом и представляющее собой зако- номерный итог всей мировой истории (превращающейся в этом свете в «предысторию»); «мотор» исторического про- гресса - классовая борьба, развитие которой в конечном счете и приведет к смене способов производства и к соот- ветствующим коренным изменениям в «надстройке»; общий кризис мировой капиталистической системы и мирное сосу- ществование ее с системой «развитого социализма», рассма- тривавшееся опять-таки в терминах классовой борьбы, - до тех пор, пока эти дискредитированные жизнью догмы не от- пали, наши историки, естественно, оставались при старой 433
методологии рядящегося в марксизм позитивизма. Вера в «законы истории», в родство или единство методов есте- ственных и социальных наук составляла «идейную воору- женность» советских историков. Неколебимой и не подле- жащей дискуссии оставалась и убежденность в том, что по- знание истории не представляет собой каких-либо особых трудностей. «Теория отражения» (Ленин наверняка очень удивился бы, услышав о том, что он развивал подобную тео- рию) давала оправдание облегченным исследовательским процедурам историков, описание которых можно найти в созданных еще на рубеже XIX и XX вв. пособиях Ланглуа и Сеньобоса. Было бы весьма интересно под этим углом зрения прочи- тать труды многих наших историков: далее внешней крити- ки источников дело не идет; если источник не фальсифици- рован и в хорошей сохранности, им можно спокойно поль- зоваться, выбирая из него нужные отрывки. Вопросы же об общем историческом контексте, в котором источник по- явился, о выражении в данном памятнике присущего автору и его времени менталитета обычно перед исследователями не возникают. Еще более показателен выбор тем исследования. Прямо или косвенно большинство их продиктовано проблемати- кой развития и смены формаций и классовой борьбы: рево- люции и народные движения и их отражение в полити- ческой и идеологической надстройке; социально-экономи- ческое расслоение, которое, все углубляясь, прослеживается на протяжении истории. Конечно, эти сюжеты существен- ны и необходимы, но сводится ли к ним основное содер- жание истории? Ее подмостки заняты феноменами и про- цессами одного понятийного ряда, и создается впечатление, будто через них и раскрываются движущие силы истори- ческого развития. Нетрудно видеть, что применяемая историками-марксис- тами методология полностью соответствовала указанной проблематике. Но легко убедиться и в другом: предмет исто- рии - процесс жизни людей, обществ и социальных групп, народов и наций - легко подменялся в этих сочинениях со- циологическим и политико-экономическим исследованием. Самая жизнь индивида и коллективов, в которые он входил, человеческих поколений, в ее конкретной предметности, 434
( реальными потребностями и интересами людей, с их стра- стями и мыслями (не с одними только идеями великих носи- телей «общественной мысли», но и с побуждениями и эмо- циями «простого человека») этим экономико-социологи- ческим подходом исключалась из рассмотрения как «беско- нечно малая величина». Реальная жизнь в общепринятую понятийную схему не укладывалась, рассказ об ее проявле- ниях мог только помешать формационному анализу, отвлечь внимание от «существа дела». Повседневность - то, что и со- ставляет жизнь человека, - бесследно исчезала из истории, вернее, она в нее и не допускалась. Речь идет не о том, чтобы политико-экономические сю- жеты были «расцвечены» красочными деталями - сценками из жизни, штрихами индивидуального, психологическими портретами. Дело не в том, чтобы украсить фронтон возве- денного историками социально-экономического здания фи- гурками и орнаментами и «оживить» картину. Вопрос стоит в совершенно иной плоскости. Это вопрос о природе исто- рического объяснения, иными словами - вопрос методоло- гический. В самом деле, даже если допустить, что материальное производство является решающим фактором социального развития, то демонстрация определенных экономических состояний и изменений еще не дает нам объяснения движу- щих пружин социальных процессов. Общество - не абстрак- ция, а объединение живых людей, из плоти и крови, с их ин- тересами, потребностями, мыслями и эмоциями. Наши ны- нешние политики терпят фиаско прежде всего потому, что не способны понять эту, казалось бы, элементарную истину. Признать банальность - то, что люди, оказавшись в той или иной конкретной экономической или политической ситуа- ции, будут вести себя не адекватно требованиям законов производства и даже не в соответствии с политической целе- сообразностью, но преждё всего в зависимости от картины мира, которая заложена культурой в их сознание, от своего психического состояния, а последнее определяется отнюдь не одними лишь постулатами политэкономии и социологии - их религиозные, национальные и культурные традиции, стереотипы поведения, их страхи и надежды, подчас совер- шенно иррациональные, их символическое мышление неиз- менно и неизбежно налагают неизгладимый отпечаток на их 435
поступки и реакции, на стимулы материальной жизни, - повторяю, признать эту очевидность мешает узкоэкономи- ческая ориентация исторического материализма. Признать человеческое содержание исторического про- цесса, признать не на уровне общих деклараций, а всерьез, разрабатывая соответствующую исследовательскую страте- гию и формулируя такую методологию научного поиска, ко- торая заставила бы исторические источники дать нам иско- мую информацию о людях, образующих данное общество, - значит пересмотреть самые основы подхода историков к предмету изучения. Здесь-то проблема коренной специфики исторического знания как науки о культуре и встает перед нами во весь рост, со всеми вытекающими из нее последствиями. Дело в том, что для проникновения во внутренние причины пове- дения людей надобен совсем иной исследовательский инст- рументарий, нежели тот, какой предлагал историкам эконо- мически и социологически ориентированный марксист- ский позитивизм. Источники сообщают историку только те сведения, о ко- торых он эти источники вопрошает. Наивно и глубоко оши- бочно распространенное представление, будто материал ис- торических памятников подсказывает исследователю его сюжеты. Памятник нем и невыразителен до тех пор, пока исследователь не задаст ему свои вопросы. Первый и важ- нейший этап исследования, в огромной мере предопреде- ляющий дальнейший его ход и результаты, - формулировка проблемы. Проблема диктует вопросник историка, с кото- рым он приходит к памятнику; ставя перед ним свои вопро- сы, историк преобразует этот безмолвствующий памятник в источник сведений, которые он ищет. Имея в виду опреде- ленную проблему, исследователь активно работает с текс- том, выделяя из него интересующую его информацию. Мне представляются странными классификации источ- ников, которые заранее предусматривают, в какого рода тек- стах можно получить ту или иную информацию. Ведь воз- можность ее получения зависит не столько от характера источника, сколько от вопрошающего его историка. Исто- рические источники сами по себе не существуют, - в это достоинство памятники прошлого возводит лишь мысль ис- торика. Нет вопрошающего историка - нет и исторического 436
источника. В этом смысле правы те, кто вслед за Л. Фев- ром утверждают, что историк сам создает свои источники14. И в этом же смысле понятие «данные источника» - обманчи- во. Оно дезориентирует, внушая мысль, будто источник предлагает историку уже готовые сообщения о фактах. Ис- точник сам по себе ничего не «дает», эти «данные» - суть плод активной и целенаправленной работы историка. Можно пойти дальше и утверждать, что самые «факты ис- тории» также суть не объективно имевшие место события и явления прошлого, ибо сами по себе, до того как они оказа- лись в поле зрения историков, были включены ими в опре- деленные функциональные или причинно-следственные связи и получили соответствующую оценку, они еще статуса исторического факта не приобрели. Вот пример. «Охота на ведьм», наподобие эпидемии распространившаяся в Европе XV-XVII вв., ныне более пристально, чем прежде, изучается многими историками. Выясняются связи этого социально- психологического и религиозно-политического феномена с общим развитием мировоззрения, менталитета и культуры народов ряда стран. Проводя сравнение гонений на ведьм в Европе с ведовскими верованиями и практикой в Африке, исследователи приходят к некоторым интересным обобще- ниям. В этих концептуальных рамках преследование людей, подозреваемых в колдовстве, приобрело значение суще- ственного исторического феномена. Но когда при обсужде- нии рукописи очередного тома «Истории Европы», охваты- вающего указанный период, я решился спросить, почему ав- торы и редакторы обошли «охоту на ведьм» молчанием, то услышал в ответ, что их занимали «более важные явления». Этот феномен не стал для них историческим фактом. Тако- вым факт прошлого становится тогда, когда он включен ис- ториками в какую-то осмысленную ими систему. Историческая реконструкция есть конструкция истори- ка, он возводит ее из сложного сплава сообщений источни- ков и собственных представлений об историческом процес- се, впитавших в себя опыт науки и современную картину мира. В рамках этой конструкции, разумеется, не произволь- ной, но создаваемой в соответствии с принципами науч- ного анализа, памятники прошлого становятся истори- ческими источниками, а сообщения последних о событиях и явлениях - историческими фактами. Исследовательская, 437
творческая активность историка отнюдь не сводится к «отражению», к регистрации «данных»; поставленная им проблема делает возможным для него установление контак- та с прошлым и влечет за собой «создание» - в указанном выше смысле - и исторического источника, и исторических фактов. Лишь тогда, когда вооруженный своим вопросником ис- торик углубляется в источник, последний, в свою очередь, начинает снабжать его теми сведениями, о которых иссле- дователь мог и не подозревать. Между историком и источни- ком устанавливается плодотворное взаимодействие. И это взаимодействие представляет собой не что иное, как диалог между историком и людьми прошлого. Исторический па- мятник воплощает их мысли и намерения. Задавая свои во- просы источнику, историк обращается к его создателю и к людям, которые разделяли с последним его взгляды на мир. Историк пытается их расшифровать и возвратить им жизнь, и «воскрешенные» им люди отвечают ему. Они способны не только ответить на поставленные перед ними вопросы, но и сообщить историку нечто неожиданное. Когда я, воспитанный на социально-экономической про- блематике европейского Средневековья, пришел к древне- скандинавским правовым и повествовательным памятни- кам со своим вопросником, выработанным в недрах школы аграрной истории, и стал искать в них «данные» о земель- ной и движимой собственности, о формах крестьянской за- висимости и эксплуатации и т. п., эти памятники буквально отказались отвечать на подобную анкету. Крестьяне, фигу- рирующие в средневековых норвежских судебниках и в ис- ландских сагах, были заняты совсем другими делами, неже- ли те, о коих я пытался их расспросить. Повернулись они ко мне лицом только тогда, когда я коренным образом перестроил свой вопросник, убедившись в том, что я смогу что-то узнать и о природе собственности, и о характере со- циальных отношений лишь при условии, что я сниму с глаз шоры и познакомлюсь с их жизнью, с их представлениями о человеческом достоинстве и о семье, о суде и праве, об устройстве космоса и о смерти, об их ритуалах и символах, которые регулировали все их социальное поведение. Уже не я «экзаменовал» людей далекой эпохи, а они учили меня своей мудрости. 438
Здесь нужно ввести понятие «исторический контекст». Рассмотрение того или иного явления, его оценка и истол- кование в огромной степени зависят от того, в какой систе- ме связей это явление рассматривается. Возвращусь к свое- му скандинавскому примеру. Собирая в источниках указа- ния на золото, гривны, мечи и заморские одеяния, я хотел выяснить, каковы были богатства их обладателей. Но при такой постановке вопроса эти «данные» «не работали». Только тогда, когда я осознал необходимость понять, что означали все эти богатства и предметы искусства для лю- дей, которые ими обладали или их домогались, стала выри- совываться определенная картина. Но для этого пришлось резко расширить контекст, в котором эти сведения надле- жало рассматривать. А именно: обмен дарами, как было продемонстрировано еще М. Моссом, играл роль «тотального социального факта» у самых разных народов мира15. Этот обмен дарами, кото- рый постоянно имеется в виду или подразумевается в сагах и поэзии скандинавов, был у них одним из важнейших средств социального общения и установления отношений дружбы, службы или зависимости. Золото и серебро пред- ставляли собой в глазах скандинавов эпохи викингов не инертные богатства, но воплощали магическую «удачу», «ве- зенье» их обладателя, и этим «везеньем» он мог поделиться с тем, кому он дарил богатство, украшение или дорогостоя- щее оружие. Скандинавы прятали драгоценности в земле или топили их в болотах и море, чтобы обеспечить себе бла- гополучие в потустороннем мире. Короче говоря, невоз- можно понять смысл накопления и хранения богатств и об- мена ими, если отвлечься от той системы представлений и верований, которая существовала у народов Северной Европы в дохристианский период и далеко не была изжита в более позднее время. Контекст, в котором надлежит рас- сматривать владение богатствами в этом обществе, при- шлось резко расширить - далеко за пределы материально- собственнической сферы16. Сказанное имеет силу не только в отношении скандина- вов раннего Средневековья. И на континенте Европы исто- рик постоянно встречается с подобными же явлениями. То инструментальное обращение с предметом собственности, к которому мы привыкли и которое столь часто историки 439
распространяют на другие эпохи, на самом деле вовсе не было тогда нормой. Собственность, богатство невозможно отделить от категорий престижа, личного статуса и от форм социального общения. Я позволю себе в этой связи возвратиться к «охоте на ведьм». Я понимаю логику игнорирующих ее авторов и ре- дакторов «Истории Европы»: в контексте истории офи- циальных учений церкви, Реформации, истории культуры и «общественных идей» (в их традиционном понимании как созданий и достижений творческой мысли индивидов) преследования женщин и мужчин по вымышленным обви- нениям в колдовстве и общении с дьяволом оказываются «чужеродным телом» и лишены смысла. Однако как только историки всерьез поставили проблему народной культуры в качестве особой традиции в более широком горизонте культуры и религиозности позднего Средневековья и начала Нового времени, ведовские процессы и лежавшие в их осно- ве верования и предрассудки приобрели совершенно иное звучание. В самом деле, вера в способность ведьм превращаться в животных и летать по ночам на шабаш, наводить порчу и причинять ущерб людям и их имуществу, исконно распро- страненная в народе, поначалу церковью осуждалась. Но за- тем она радикально изменила свое отношение к этим суеве- риям и взяла их на вооружение, демонизировав их (во вто- рой половине Средних веков возникла идея о союзе ведьмы с дьяволом)17. Охватившие католическую и протестантскую Европу преследования объективно послужили делу искоре- нения народных верований и праздников; в конфликте меж- ду официальной и народной («фольклорной») культурными традициями эти гонения сыграли роль эффективного сред- ства для искоренения последней18. Расширив контекст, историки сумели установить новые связи и предложить новое объяснение изучаемым феноме- нам. Каков же этот новый контекст? Это социально-культур- ный контекст. В нем не предполагается приоритет экономи- ческих факторов перед политическими или религиозными. Социально-культурный контекст не строится по схеме «ба- зис - надстройка», навязывающей историкам односторон- нюю детерминацию. Речь идет о куда более сложных и не- однозначных функциональных связях. Нужно, наконец, 440
признать, что привычные схемы объяснения, предлагав* шиеся марксистско-позитивистской историографией, не способны включить в себя элементы исторического синте- за, который мог бы объединить идеальное и материальное в их взаимном переплетении. В этом смысле социально-куль- турная модель исторического объяснения противоположна позитивистской. Однако не только в этом смысле. Историки-позитивисты довольствуются той информацией, которую им непосред- ственно «дает» источник; если источник отвечает требова- ниям внешней критики, он считается объективно «отра- жающим» действительные отношения. Позитивист не заду- мывается над вопросом: какова была картина мира, суще- ствовавшая в сознании создателя изучаемого памятника, и как она воздействовала на те «данные», которые он зафик- сировал? Ведь первый пласт информации, с каким имеет дело ученый, - это определенные аспекты сознания автора памятника, и лишь пройдя сквозь «фильтры» его картины мира и подвергшись преобразованиям, соответствующим как этой модели, так и условностям «жанра» памятника, ин- формация доходит до исследователя. Следовательно, он обязан представить себе эту модель мира и правила, в соот- ветствии с которыми изложены в источниках «факты исто- рии». Система ценностей, взгляды автора, специфика языка и сознания его эпохи образуют «канал связи», через кото- рый осуществляется диалог современности с прошлым. Здесь формы выражения и фигуры умолчания подчас могут сказать вдумчивому историку больше, нежели прямые «идео- логизированные» высказывания источника. Как видим, все упомянутые выше моменты - роль пробле- мы в историческом исследовании, социально-культурный контекст, новое понимание исторического источника и ис- торического факта, функциональные связи в объяснении, реконструкция картины мира, установление «диалога» с людьми изучаемой эпохи - могли быть по достоинству осо- знаны только после того, как в области гносеологии были обоснованы принципиальные различия между методами на- ук о культуре и методами наук о природе и огромная эврис- тическая роль «идеальных типов». Вместе с тем стала понятной и важность полидисципли- нарного подхода к изучению истории. Этнология и культур- 441
ная антропология перестали быть науками только о «холод- ных» обществах, т. е. обществах, которые воспроизводят себя преимущественно по правилам «гомеостасиса» и члены которых слабо ощущают движение истории. Эти науч- ные дисциплины смогли предложить историкам «горячих», относительно более динамично развивающихся, обществ новые вопросы для изучения и иные критерии для сравне- ния и типологизации. Создались новые ориентации истори- ческого знания, оказавшиеся более перспективными, чем союз с политэкономией и социологией. Впрочем, в рамках исторического подхода и экономика и социология приобре- тают новое измерение; так возникли историческая социоло- гия и экономическая антропология. Эти направления нераз- рывно связаны с эшелонированным во времени изучением истории человеческого сознания - с палеопсихологией, ис- торической психологией и историей ментальностей. Все упомянутые направления фокусируются на сознании человека, на его представлениях о себе, о мире и обществе. Не политические события сами по себе, но - в восприятии их участников и современников (и последующих поколе- ний); не материальное производство и обмен как таковые (это предмет не истории, а политической экономии), но в качестве одной из форм человеческой деятельности; не ав- тономное художественное творчество (предмет филологии и истории искусства), но обнаружение в нем моделей мира его творцов и тех, кому их создания были адресованы. Ины- ми словами, и хозяйственная деятельность, и политические факты и институты, и культурные творения, и, прибавим, религиозная жизнь, - все эти сферы находят в контексте ис- торического исследования специфическое преломление - как формы человеческой активности и, следовательно, индивидуального и коллективного поведения. Поскольку любой род деятельности человека окрашен его психологией и получает отпечаток его взглядов на мир и его эмоций, эта психология, индивидуальная и коллективная, представляет собой неотъемлемую составную часть исторического про- цесса и должна быть в качестве таковой изучена. Направление исторического знания, которое в наиболь- шей мере восприняло новые импульсы и далее всего продви- нулось по пути переориентации своих исследовательских интересов, - это «Новая историческая наука», или Школа 442
«Анналов». За 60 лет своей истории она прошла долгий и далеко не прямой путь. Ее основные принципы (научные «парадигмы») были четко сформулированы М. Блоком и Л. Февром, наиболее крупными французскими историками XX столетия. Их творчество приходится на первый период существования журнала «Анналы», основанного в 1929 г. Мно- гое сделавший для утверждения позиций школы глава этого направления в конце 50-х - начале 70-х годов Ф. Бродель ото- шел от намеченного ее создателями научного курса; его за- нимали преимущественно «геоистория», история экономи- ки и материальной цивилизации, тогда как интерес к чело- веческому содержанию исторического процесса, к менталь- ностям, к историко-антропологической проблематике был оттеснен на задний план. Однако подход Броделя не восторжествовал. В 60-е годы в недрах «Новой исторической науки» выдвинулся ряд исто- риков «блоковской» ориентации, ученых, искания которых были устремлены на идеал «глобальной», или «тотальной», истории, т. е. на достижение исторического синтеза, на пре- одоление разрыва между историей экономики и социаль- ных структур, с одной стороны, и историей духовной жизни во всех ее проявлениях и на разных уровнях - с другой. Из- под пера таких исследователей, как Ж. Ле Гофф, Ж. Дюби, Э. Леруа Ладюри, вышел ряд трудов, которые представляют первостепенный интерес как с познавательной точки зре- ния, так и в методологическом отношении. По всеобщему признанию, их монографии принадлежат к лучшему, что бы- ло создано в 60-80-е годы в нашей профессии. Вместе с тем в этом же поколении «анналистов» суще- ствует и иное, отчасти противостоящее им направление, представители которого сосредоточивают свои усилия на компьютеризации исторического исследования и разработ- ке так называемой серийной истории, связанной с матема- тической обработкой массовых данных (П. Шоню, Ф. Фюре и др.). Водораздел между разными тенденциями провести трудно. Например, Леруа Ладюри, многое сделавший в обла- сти истории ментальностей и «этнологической истории», отдал должное и математизированной истории. Расхождения среди «новых историков» отчасти обуслов- лены тем, что медиевисты по характеру своей профессии и природе изучаемых ими источников тяготеют преиму- 443
щественно к качественному анализу уникальных историчес- ких текстов, тогда как специалистов по истории Нового вре- мени привлекают массовые, серийные источники. Тем не менее причины расхождения, видимо, лежат глубже. Так или иначе, можно констатировать существование в недрах «Новой исторической науки» наших дней определенной традиции, которая восходит к Блоку и Февру; не повторяя своих великих предшественников и идя в ряде отношений дальше их, эти историки активно творчески участвуют в об- новлении и переориентации современного исторического знания. О них-то и идет речь. Изучение этой тенденции представляется в высшей степени важным. Позитивный опыт, ими накопленный, не должен игнорироваться; не ме- нее поучительны их ошибки и трудности. Любопытное явление: французские историки, по их соб- ственным словам, традиционно далеки от теории и весьма неблагосклонны к эпистемологическим штудиям19, и тем не менее именно они раньше и острее других ощутили те сдви- ги, которые давно назревали в историческом ремесле, и по- пытались выявить их в конкретной исследовательской рабо- те. Новые подходы к истории, провозглашенные Февром и Блоком, отчасти могли быть подсказаны их предшественни- ками и коллегами - социологами (Э. Дюркгейм, М. Хальб- вахс), этнологами (М. Мосс), философами (А. Берр), психо- логами (Ш. Блондель), географами (П. Видаль де ла Блаш), историками (А. Пиренн, Ф. Мэйтленд, К. Лампрехт, И. Хёй- зинга), экономистами (Ф. Симиан), лингвистами (А. Мейе)20. Однако только в лаборатории «Анналов» различные тен- денции гуманистики и социальных наук привели к возник- новению качественно нового историографического фено- мена - Школы «Анналов». В чем же заключается его новизна и значение? Сами по себе компаративистику и интерес к психологиче- ской стороне исторической жизни, внимание к истории язы- ка или к «человеческой географии», как стремление к синтезу в истории, сколь они ни существенны в трудах «анналистов», едва ли можно принять за исключительные отличительные признаки, выделяющие это направление из всей современ- ной историографии. Подлинный «коперниканский перево- рот» в профессии историка (как неоднократно квалифици- ровали вклад Блока и Февра) заключался в новой концепции 444
деятельности самого историка, в коренном изменении отно- шения историка к объекту исследования21. Присмотримся к некоторым сторонам этой концепции. Первое. Февр и его последователи резко противопоста- вили традиционную «историю-повествование» «истории- проблеме». Историки-позитивисты, приверженные к «исто- рии-повествованию», склонны пересказывать содержание исторических памятников, демонстрируя тем самым свою полнейшую от них зависимость; их девиз - «тексты, все тек- сты, ничего помимо текстов!» Там, где источники молчат, должен быть нем, по их убеждению, и историк; там, где они искажают или упрощают действительность, ее по необходи- мости исказит и упростит и он22. Кое-кто из позитивистов уподоблял себя тряпичнику: надо собирать любые «дан- ные», впоследствии они смогут пригодиться. Итак, историк «отражает» содержание источника, которое он принимает за подлинное содержание самой истории. Если соблюдены правила внешней и внутренней критики на предмет установ- ления подлинности источника, он может быть расценен как «окно в прошлое». Применение такого метода давало воз- можность изобразить событийную, политическую историю; глубинный же анализ экономических, социальных и мен- тальных структур, как правило, ускользал. В противовес этому ползучему эмпиризму Февр, Блок и другие «анналисты» выдвинули иную концепцию деятельно- сти историка. Здесь важно отметить новый тип самосозна- ния историка, соответствующий изменившемуся в XX в. са- мосознанию ученого и творческой личности вообще. По их убеждению, историк - не раб источника, он действует мак- симально активно и суверенно. Он ставит научную пробле- му, которая и доминирует в его исследовании, определяя от- бор материала и угол зрения, под которым этот материал анализируется. Как возникают сами научные проблемы? Блок и Февр энергично подчеркивали, что вопросы, с которыми исто- рики обращаются к источникам, продиктованы жизнью. В то время как традиционные позитивисты кичились своей «независимостью» от окружающей действительности и мни- ли себя замкнувшимися в «башне из слоновой кости», осно- ватели Школы «Анналов» четко сознавали: принадлежность историка к обществу, его активная включенность в совре- 445
менную жизнь и та картина мира, которую он разделяет со своими современниками, определяют характер вопросов, задаваемых им людям прошлого. Речь идет, само собой, не о служении конъюнктуре и «подгонке» истории под современ- ность, а о глубинных проблемах культуры, о том, что обще- ство в своем стремлении дать себе отчет о самом же себе не- избежно обращается к прошлому и историк служит посред- ником в этой культурной коммуникации. Говорят, что история есть общественная память. Но па- мять - не склад фактов-воспоминаний, из которого можно извлекать те или иные фрагменты, память - творческий и неустанно протекающий процесс преобразования своего содержания. Социальная значимость профессии историка заключается в установлении контакта с людьми минувших времен, и в этом диалоге ныне живущих людей с людьми иных эпох и культур и заключен конечный смысл деятель- ности историка. Поэтому гражданская позиция неотдели- ма от его позиции научной. Доказательством этого послу- жила жизнь М. Блока, историка-медиевиста и патриота - участника движения Сопротивления, который погиб от рук гестаповцев, защищая свою родину и ценности евро- пейской цивилизации23. Перед историками, которым навязывался «принцип партийности», понимаемой как беспринципное служение «инстанциям» и предполагавшей готовность вкривь и вкось трактовать и ближнюю и дальнюю историю, не мог не вставать проклятый вопрос: как примирить этот «прин- цип» с честным и объективным исследованием? Многие ис- торики воображали, что, уйдя в скрупулезное изучение фактов, они разрешат эту тревожившую их дилемму. Они надеялись таким образом избавиться от современности. Напротив, Февр и Блок, потратившие немало усилий на борьбу с позитивистской историографией, поклонявшей- ся беспроблемному эмпиризму24, отчетливо понимали связь истории с современностью, которая и дает историку критерии его научного анализа. Трудно сказать, в какой мере они были знакомы с учением Риккерта об «отнесении к ценностям» как условии существо- вания наук о культуре. Во всяком случае, в своей исследова- тельской работе они исходили именно из этого постулата, понимая, что использование историком ценностей, зало- 446
женных в его собственной культуре, протекает по большей части неосознанно, - это та система критериев отбора и оценки материала, которой он руководствуется. Тем самым в историческое понимание вводился принцип релятивизма. «Каждая эпоха, - писал Февр, - создает свое собственное представление об историческом прошлом. У нее свой Рим и свои Афины, свое Средневековье и свой Ренессанс»25. Когда Февр и Блок повторяли слова Ж. Мишле «История - это вос- крешение», они очень хорошо сознавали, насколько «вос- крешение» прошлого происходит по правилам культурной трансформации, в соответствии с тем видением мира, кото- рое присуще обществу, современному историку. Не нужно страшиться релятивизма и видеть в нем при- знак кризиса исторической мысли. Сформулировав этот постулат для физики, А. Эйнштейн вместе с тем приоткрыл одну из тайн современной культуры в целом. Если историки и «отражают» историческую действительность, то отраже- ние это включает в себя все те «поправки», которые предпо- лагаются современной картиной мира. Знаменитое выражение Л. Ранке, что он пишет историю такой, «какова она была на самом деле», давно уже обна- ружило свою иллюзорность и двусмысленность, которую, однако, не мог и не желал заметить позитивизм. Ранке, по- добно другим историкам минувшего столетия, воображал, что способен восстановить жизнь прошлого в том виде, в ка- ком она некогда существовала. В этом же смысле его совре- менник Мишле говорил о «воскрешении» прошлого. Ранке называли «большим окуляром»: через его труды, как через некий прибор, можно якобы разглядеть «подлинные» черты прошлого. В определенном смысле здесь на свой лад воспро- изводится тезис о том, что научные усилия способны пре- вратить «вещь в себе» в «вещь для нас». В действительности историк на «воскрешение» прошло- го не способен, и лучше отдавать себе в этом ясный отчет. Разумеется, когда историк трудится над своим исследова- нием, пытаясь по возможности «погрузиться в прошлое», он питает некоторую иллюзию, будто видит изучаемый фраг- мент истории таким, каков тот и был «на самом деле». Заяв- ления впавших в «методологическую панику» презентистов о том, что каждый историк якобы сочиняет свою собствен- ную историю, оказались настолько несостоятельными, что 447
провозгласившие подобные тезисы К. Беккер и Ч. Бирд в собственных трудах им не следовали. Историк познает истину. Но истина эта - весьма слож- ного состава. Он способен восстановить определенные фрагменты исторической жизни в неискаженном и более или менее правильном виде. Но помимо орудий труда, одеж- ды и построек, языковых форм, ритуалов и политических учреждений, содержания законов и верований и иных са- мых различных аспектов жизни прошлого, которые можно описать с довольно большой степенью точности, в жизни существует и нечто иное. Это общая система отношений, объединяющий все аспекты действительности структурный принцип, возможно, всякий раз особый, та «атмосфера», которая превращает конгломерат разрозненных артефак- тов и текстов в связную целостность. И вот оказывается, что мысль историков, принадлежащих к разным перио- дам или культурам (а зачастую и современников), всякий раз по-своему понимает и формулирует этот интегрирующий принцип. Стоит ли из-за этого впадать в отчаяние или отрицать на- шу способность познавать историю? История, как и другие науки, кумулятивна (хотя, разумеется, мера ее кумулятив- ности особая), она наследует накопленные ранее знания и способна передавать их последующим поколениям ученых. Но наследуется лишь определенная, преимущественно фак- тическая, часть знаний, общий же взгляд на ту или иную эпо- ху меняется в соответствии с картиной мира, которую раз- деляет новое поколение историков. Так случилось и с Фев- ром. Он обнаружил преемственность между Средневековь- ем и Возрождением и пришел к выводу, что между обеими эпохами не было такого резкого разрыва, какой постулиро- вал К. Буркхардт, писавший об «открытии» в эпоху Возрож- дения «мира и человека». При этом Февром и другими исто- риками, исследовавшими цивилизацию XVI в., было откры- то не столь уж много новых фактов, но изменилась точка зрения на целое, и на характер исторической целостности Ренессанса, и на картину европейского и мирового истори- ческого процесса. Итак, принадлежность историка к обществу и присущее ему мировидение являются необходимыми условиями позна- ния им прошлого - в терминах современности. Как видим, 448
«история-проблема» радикально отличается от«истории-рас- < каза», и главнейшее ее отличие заключается в новой роли ис- торика в осмыслении и реконструкции прошлого. Второй аспект активности историка, который был выде- лен представителями «Новой исторической науки» в каче- стве наиболее существенного, в свою очередь теснейше свя- зан с пониманием особенности методов наук о культуре и их противоположности методам наук о природе. Последние имеют дело с неодушевленными или лишенными высших форм сознания объектами, тогда как исторические науки - это «науки о человеке». Предмет их исследования - мысля- щий и чувствующий субъект, подобный самому историку26. Методы его изучения не могут коренным образом не отли- чаться от методов естествознания. Историк уже не доволь- ствуется одним только «внешним» («естественнонаучным») описанием, изображением исторических явлений и собы- тий с позиции стороннего наблюдателя. Он в состоянии за- вязать диалог с людьми иной культуры и эпохи, пытаться проникнуть в строй их мыслей и чувств, в тайны их созна- ния. Поэтому традиционный для науки подход «извне» дол- жен сочетаться с подходом «изнутри», с позиций самих лю- дей прошлого. При первом, «внешнем», подходе историк применяет понятия и категории современной науки, тогда как при подходе «изнутри» он стремится выявить точку зре- ния людей другой эпохи, прислушивается к ним. Расшифровка языка чужой культуры, ее собственных по- нятий и специфической логики - совершенно новый сюжет исторической науки. Обратимся к труду Февра «Проблема неверия в XVI веке: религия Рабде»27. Для того чтобы отве- тить на вопрос, был ли великий французский писатель атеи- стом, как утверждали предшественники Февра, исследова- тель не ограничивается анализом его романов, свидетель- ствующим о том, что Рабле нападал на церковь, а не на хри- стианство как таковое, и задается более общей проблемой: мог ли он быть атеистом, т. е. существовали ли в Европе то- го периода условия для возникновения такого миросозерца- ния, которое не нуждалось бы в идее Бога и находило бы иные, нерелигиозные основания? Постановка вопроса была беспрецедентна, и Февр намерен изучить духовный универ- сум определенного времени и установить его пределы, очер- тить невидимые контуры ментальной сферы. Для решения 15 - 1773 449
этой проблемы уже недостаточно анализа сочинений само- го Рабле, и Февр, привлекая самые разнообразные источ- ники, стремится выявить «умственное оснащение» людей XVI столетия. Изучив их образ жизни, способы мировоспри- ятия, аффективные особенности и психологические реак- ции (преимущественно по литературным памятникам), ис- следователь приходит к заключению, что в то время такой «ментальный инструментарий» еще не мог сложиться. Таким образом, потребности исследования привели Фев- ра к созданию нового понятия для того, чтобы уловить симп- томы неявной логики культуры другой эпохи, логики, кото- рая не могла найти в источниках прямого и непосредствен- ного выражения. Независимо от того, был ли вполне убеди- телен ответ Февра на вопрос о неверии в век Рабле, им был сформулирован и экспериментально обоснован метод ис- следования глубинных слоев сознания людей иных эпох и культур. Тем самым к историку были предъявлены новые требования. Для того чтобы проникать в сознание людей минувших времен и восстанавливать его структуру, необхо- димо расширить круг источников, которые могли бы дать нужные ответы, и интенсивно использовать методики дру- гих дисциплин, от психологии до лингвистики и семиотики. Быть историком менталитета в высшей степени трудно - не только потому, что такого рода исследование требует вдумчивости и изобретательности, но и вследствие необ- ходимости ориентироваться во многих соседних науках. Леруа Ладюри, начинавший в качестве аграрного историка, в своих последних работах интенсивно использует методы структуралистского литературоведения28. В труде, ориентированном на изучение менталитета, не- явно сопоставляются две картины мира - картина мира ис- торика, исходя из которой он проводит исследование, и ви- дение мира людьми изучаемой эпохи. Не представляет ли подобная конфронтация обоих сознаний главную привлека- тельную черту истории? Но в контексте исторического ис- следования рассмотрение «внутренней» точки зрения лю- дей изучаемого общества, их миропонимания, менталитета диктуется необходимостью объяснить их поведение. Как не- однократно подчеркивали «анналисты», социальное поведе- ние людей лишь отчасти диктуется их материальными инте- ресами и социальным положением, - в огромной степени 450
оно детерминировано совсем другими факторами - религи- озным, этническим менталитетом, образованием или его от- сутствием, половозрастной принадлежностью и т. д.29 То, что является продуктом воображения и фантазии людей, их «заблуждения», «суеверия» и «иллюзии», их «ложное созна- ние» (Маркс), в не меньшей, а может быть, и в большей мере воздействует на их поступки и определяет социальное пове- дение индивидов и групп, чем привычные для историков классово-экономические факторы. Действия материальных факторов невозможно понять, если продолжать игнориро- вать весь этот мир эмоций и идей, культурных традиций, ве- рований и стереотипов30. Общество живет как бы в двух измерениях - в материаль- ном мире и в мире воображения. Собственно говоря, разгра- ничение между ними весьма условно, и едва ли возможно най- ти такую сферу человеческой активности, в которой не пере- плетались бы материальное и идеальное. Эта противопо- ложность в законченно метафизической форме восходит к марксизму, который, сконцентрировавшись на идее классо- вой борьбы, и историю философии интерпретировал в виде борьбы между материализмом и идеализмом, существенно уп- ростив действительную ее картину (ср. ленинскую «теорию двух культур» - буржуазной и пролетарской). Перед историка- ми, которые рассматривают общество как целостно-противо- речивую систему, стоит нелегкая задача: охватить различные стороны его жизни, от экономической до интеллектуальной, и осмыслить ее в виде некоей тотальности. Свидетельством того, что вопрос ставится именно так, служит выдвинутый «анналистами» идеал «тотальной», или «глобальной», истории. Они столкнулись со сложившимся еще в прошлом столетии размежеванием исторических дис- циплин, при котором экономическая история оторвана от истории политической и от истории культуры или религии. Сам по себе неизбежный и оправданный процесс научной специализации привел к утрате целого - истории общест- венного человека. Реальная жизнь, богатая своими проявле- ниями и органически связанная, предстает в трудах истори- ков разведенной по обособленным департаментам. Поэтому потребность в историческом синтезе давно на- зрела. В какой мере подобный синтез достижим, остается не вполне ясным, скорее всего, это - «сверхзадача», к решению 15* 451
которой остается только стремиться, это горизонт, про- движение к коему порождает новые методологические про- блемы. Но именно проблема исторического синтеза с само- го начала занимала Февра и Блока - последователей в этом смысле А. Берра, который поставил ее в своем «Revue de Synthese historique». Идеей «глобальной истории» руко- водствуются Дюби, Ле Гофф, Леруа Ладюри, Вовель, Ж.-К. Шмитт и ряд других представителей «Новой истори- ческой науки». Можно утверждать, что одной из наиболее характерных черт этого направления исторической мысли, может быть, даже самой характерной и ценной в методоло- гическом отношении, является именно проблема синтеза. Не во всех случаях предлагаемые этими историками кон- кретные решения вопроса представляются достаточно убе- дительными, подчас нетрудно заметить упрощения и «спрямления» связей, которые приводят к возврату к декла- ративно отвергаемой теории «базиса-надстройки». Не тако- вы ли формула М. Вовеля «От подвала к чердаку»31 или тео- рия П. Шоню о «третьем уровне» действительности: пер- вый - экономика, второй - социальный строй, третий - мен- талитет и идеология?32 Разработка методов синтетического подхода к понима- нию и изображению общества и его развития, невозможная без полидисциплинарности, требует от историка резкого расширения кругозора, выхода за привычные рамки относи- тельно узкой специализации. На современном этапе «Новая историческая наука» мыслит себя как антропологически ориентированная история, в центре внимания которой сто- ит человек во всех его жизненных проявлениях - от произ- водственной деятельности до семейных отношений и от техники до религиозной и интеллектуальной жизни. Исто- рическая антропология или, может быть, лучше сказать, ис- торическая культурантропология33 и пытается осуществить полидисциплинарный синтез. Реализация его задач требует ученого нового типа - с широким кругозором, всесторонне образованного профессионала, который одновременно обладал бы солидной теоретической подготовкой и склон- ностью к вопросам методологии и эпистемологии. Выше затронуты лишь некоторые аспекты методологии современного исторического знания. Речь шла только об од- ном историографическом направлении - Школе «Анналов». 452
Однако этот выбор далеко не случаен. Дело в том, что когда критики констатируют кризис нашей профессии, они винят в нем прежде всего именно это направление. С такими обви- нениями трудно согласиться. То, что в недрах «Новой исто- рической науки» с наибольшей отчетливостью обнаружи- лись новые тенденции, - свидетельство того, что этот кри- зис есть не что иное, как кризис роста. Услышав от своих коллег заявления о кризисе истории, Бродель возразил, что кризис есть нормальное состояние науки: наука, которая не ощущает кризиса, находится в состоянии стагнации34. Кризис роста, наблюдаемый ныне, выражается не в про- стом количественном накоплении, а в существенной ломке привычных стереотипов и устоявшихся схем, в назревании глубокой трансформации исследовательских методов и на- учных подходов. В центре кризиса стоит сам историк: ему предстоит менять свои методологические и гносеологичес- кие принципы и ориентации. Обрести эти новые позиции не так-то просто, но от его выбора зависит, в какой мере на- ша профессия освободится от груза прошлого и будет отве- чать коренным запросам человека конца XX - начала XXI в. 1 О «Новой исторической науке» см.: Афанасьев Ю.Н. Историзм против эклектики. М., 1980; Он же. Эволюция теоретических основ школы «Анналов» // Вопр. истории. 1981. № 9; Он же. Вчера и сего- дня французской «Новой исторической науки» // Вопр. истории. 1984. № 8; Далин В.М. Историки Франции XIX-XX веков. М., 1981; Stuianovich Т. French Historical Method: The «Annales» Paradigma. Ithaca; L., 1976; Iggers G.G. New Directions in European Historiography. Middletown, 1984; Burke P. The French Historical Revolution. Camb- ridge, 1990. 2 StoneL. The Past and the Present Revisited. L., 1987. P. XI, XII, 30. 3 Ibid. P. 96. 4 Ibid. P. 21. 5 Ibid. P. 28-42. Все эти замечания справедливы в отношении от- дельных представителей «Новой исторической науки», но указанные тенденции отнюдь не характерны для таких наиболее крупных «но- вых историков», как Ж. Дюби, Ж. Ле Гофф или П. Тубер. 6 Dosse F. L’histoire en miettes. P., 1987; Les «Annales» ne sont plus ce qu’elles etaient // L’Histoire. 1989. № 121. 7 См.: Неретина C.C. История с методологией истории // Вопр. философии. 1990. № 9. 8 См.: Гуревич А.Я. К дискуссии о докапиталистических обществен- ных формациях // Вопр. философии. 1968. № 2. 453
9 См. подробнее: Ильенков Э. Идеальное // Философская энцикло- педия. М., 1962. Т. 2. С. 219-227. 19 Маркс К., Энгельс Ф. Соч. Т. 23. С. 21. 11 Философский словарь. М., 1961. С. 274. 12 Ортега-и-Гассет X. Чистая философия // Философия Канта и со- временность. М., 1976. Ч. 2. С. 129-130. 13 Когда в 20-е годы мой учитель А.И. Неусыхин опубликовал ста- тьи о методологии Вебера, в которых демонстрировал ее научную плодотворность {Неусыхин А.И. Проблемы европейского феодализ- ма // Избранные труды. М., 1974. С. 472-498), он был подвергнут рез- кой и несправедливой критике. 14 См. две редакционные статьи программного содержания: Histoi- re et sciences sociales: un tournant critique? // Annales. E.S.C. 1988. № 2. P. 291-293; Histoire et sciences sociales: un tournant critique // Annales 6.S.C. 1989. № 6. P. 1319-1323. 15 Mauss M. Essai sur le don // Mauss M. Sociologie et anthropologie P., 1950. 16 Гуревич А.Я. Проблемы генезиса феодализма в Западной Европе М., 1970. С. 63-82. 17 Ginzburg С. Storia notturna. Torino, 1989. 18 Muchembled R Culture populaire et culture des elites dans la France moderne (XVe-XVIIIe siecles). P., 1979. 19 Duby G., Lardreau G. Dialogues. P, 1980. P. 96; Le Goff J. L’appetit de 1’histoire //Essays d’ego-histoire. P., 1987. P. 233. «В традиции французских историков - быть философобами» {DosseF. L’histoire en miettes. P. 54). 29 Burke P. Die «Annales» im globalen Kontext // Osterreichische Zeitschrift fiir Geschichtswissenschaften. 1990. Hf. 1. 21 ФеврЛ. Бои за историю. М., 1990. С. 35, 50 и др.; Burguiere A. De la comprehension en histoire // Annales. 6.S.C. 1990. № 1. 2^ Halphen L. Introduction а ГHistoire. P, 1946. P. 61. 23 Fink C. Marc Bloch; A Life in History. Cambridge, 1989. 24 Febvre L. Combats pour 1’Histoire. P, 1953 ; Idem. Pour une histoire a part entiere. P, 1962; Блок M. Апология истории, или Ремесло истори- ка. М., 1986. 25 Febvre L. Le probleme de 1’incroyance au XVI siecle: la Religion de Rabelais. P., 1942. P 12. 26 «История - одна из труднейших наук: она хочет быть и самой объективной, и самой субъективной наукой одновременно... Ибо она представляет собою мышление человека об общественном человеке прошлого в терминах и этого прошлого, и того настоящего, к которо- му принадлежит познающий субъект; никакое историческое познание невозможно без этого сочетания» {Неусыхин А.И. Указ. соч. С. 518). 27 Febvre L. Le probleme de Pincroyance. 28 Le Roy Ladurie E. L’argent, 1’amour et la mort en pays d’oc. P, 1980. 29 Duby G. La Feodalite? Une mentalite medievale // Annales. Ё.8.С. 1958. № 4; Idem. Histoire sociale et ideologies des societes / Faire de 1’his- toire. P, 1974. T. 1. 454
30 Duby G. L’Histoire des mentalites. Histoire et ses methodes. Р.» 1961; Ejusd. Problemes et methodes en histoire culturelle // Objet et methode d’histoire de la culture. P, 1982. Cp.: Bourquin J.-Chr. Georges Duby et 1’Histoire des mentalites; une vue d’ensemble // Mentalites. Mentalities. An Interdisciplinary Journal. 1987. Vol. 4. № 2; 1988. Vol. 5. № 1. 31 Vovelle M. De la cave au grenier. Quebec, 1980. 32 Chaunu P. Un nouvel champ pour 1’histoire serielle: le quantitatif au 3е niveau. Melanges Braudel. Toulouse, 1973; Idem. Histoire quantitative, histoire serielle // Cahiers des Annales. 1978. № 37. 33 См.: Гуревич А.Я. Историческая наука и историческая антропо- логия // Вопр. философии. 1988. № 1; Он же. Историческая антро-по- логия: проблемы социальной и культурной истории // Вестник АН СССР. 1989. № 7. 34 Braudel F. En guise de conclusion // Review (The impact of the Annales School on the social sciences). 1978. Vol. 1. № 3/4. P 260. (Впервые опубликовано: «Вопросы истории». 1991. № 2-3)
«Путь прямой, как Невский проспект», или Исповедь историка Пис ать о самом себе - дело сложное и нелов- кое. Жанр ego-histoire чреват опасностью смещения пер- спективы. Автор ставит себя в центр описываемых собы- тий, что легко может привести к переоценке собственной значимости. К тому же память односторонне избирательна: сознательно или неосознанно человек вспоминает лишь то, что хочет вспомнить, вытесняя факты нелестные или не- приятные для него. Мало того, в любых воспоминаниях внимательный чита- тель сумеет вычитать такое, о чем сам мемуарист, скорее всего, вовсе не подозревает. Умолчания подчас красноре- чивее деклараций. Именно это обстоятельство в первую очередь и делает мемуары не только ценным человеческим свидетельством, но и историческим источником. Всю жизнь я изучал источники - так не пора ли, приближаясь к финалу, самому создать источник, который, может быть, заинтересует будущего исследователя отечественной ин- теллигенции? Наше поколение «шестидесятников» уходит, молодые слабо информированы о жизни историков 40-70-х годов: отчасти потому, что мы не выглядим в их глазах - и по- делом! - чрезмерно привлекательными, интересными и, чего греха таить, заслуживающими уважения и доверия. Но дело не только в этом: большинство моих сверстников уходят, ничего не сказав о себе и своем времени; они не хотят или не могут позволить себе поведать о пути сквозь десятилетия мрака. Свидетельство историка, который начал свою маленькую «одиссею» в конце 40-х годов, на мой взгляд, было бы небес- полезно. В моей личной судьбе, как я ее оцениваю, отра- зились некоторые общие тенденции истории нашей науки. О них-то, об их преломлении в моей индивидуальной работе 456
я и попробую рассказать, не всегда строго придерживаясь хронологической последовательности*. Объясню название моих заметок. Когда-то, в конце 60-х годов, А.И. Неусыхин, у которого в 40-е годы я учился в Московском университете, упрекнул меня: «Вы начали как историк франкского периода, затем занялись историей анг- лосаксонской Англии, впоследствии обратились к истории древней Скандинавии, а теперь увлеклись исторической психологией...» Смысл был ясен: зачем я так разбрасы- ваюсь? Был мне понятен и скрытый подтекст: начав как вер- ный ученик и приверженец той научной традиции, которую воплощал мой учитель, я кончил ее критикой и уходом из «школы Неусыхина». Как раз в эти годы конфликт кристаллизовался, и слова Александра Иосифовича, которого я любил так же, как и в сту- денческие годы, не на шутку задели меня. (То был лишь один из серии эпизодов в моем споре с Неусыхиным, споре, кото- рый в последние годы его жизни привел, к великому моему огорчению, к известному охлаждению наших отношений.) Но я не был готов принять этот упрек тогда и тем более не могу согласиться с ним теперь, хотя с тех пор к моему «по- служному списку» прибавились новые темы: помимо соци- альной истории Норвегии, - древнеисландская и древне- норвежская культура, затем культура феодальной Европы в более широком охвате, народная кульгура Средневековья, проблемы методологии истории и современной историо- графии, прежде всего французской Школы «Анналов». Так, может быть, и впрямь я разбрасывался, «порхая» от одной проблемы к другой, из страны в страну? Я глубоко убежден в том, что по существу всегда оставал- ся верен одной и той же проблеме, пытаясь изучать ее в раз- ных аспектах. Мой путь мне видится прямым и логичным, хотя, разумеется, упоминание в заглавии «Невского про- спекта» не лишено иронии, - идти своим путем историку в «доброе старое время» было нелегко. Прямым этот путь кажется в ретроспективе. Теперь мне мнится, что я шел * В моем повествовании будут упомянуты разные персонажи, с ко- торыми я был так или иначе знаком. В ряде случаев я по понятным причинам не называю их имен. Но все они - реальные лица, и им ни- чего здесь не приписано. 457
к своей цели даже тогда, когда осознавал ее весьма смутно и действовал скорее интуитивно, нежели вооруженный неко- ей теорией: она пришла намного позднее. Но в моем инди- видуальном развитии выразились определенные общие тен- денции, и только поэтому я решаюсь рассказать о нем. (Впрочем, одна попытка «отклониться» от пути к этой цели в самом начале моей «карьеры» историка имела место. Когда я заканчивал университет, другой мой учитель, Е.А. Ко- сминский, намеревался оставить меня в аспирантуре, но, как он сказал мне, это возможно только в том случае, если я зай- мусь историей Византии. Я начал занятия древнегреческим. Однако по прошествии некоторого времени мы оба, Космин- ский и я, независимо один от другого, пришли к заключению, что я должен возвратиться к истории Англии раннего Средне- вековья. Тем моя «греко-византийская эскапада» и закончи- лась. Ее плоды - статья о кладбище ремесленников в мало- азийском городке Корик и переводы нескольких древних тек- стов, включая надпись на знаменитом Розеттском камне. Моя рукопись о восстании «Ника» 532 г. в Константинополе, со- державшая критику теории двух советских византинистов, согласно которой за «факциями» столичного цирка якобы скрывались социальные группировки или классы, была от- вергнута редколлегией «Византийского временника»: как осмелился я замахнуться на «выдающееся достижение» марк- систской науки? За это научное «достижение» кое-кто продол- жает держаться и поныне... О причинах моего отказа от ви- зантийских штудий я здесь распространяться не буду: объяс- нение дано в другой статье, так и названной - «Почему я не византинист?»; недавно она была опубликована.) Однако у моей ego-histoire имеется и подзаголовок. Испо- ведь - ступень к покаянию, без него она бессмысленна. Мне есть в чем покаяться. С этого, наверное, и следует начать. Всю сознательную жизнь я был историком. Но был ли я гражданином? Вот вопрос. В отрочестве и юности, в 30-е и начале 40-х годов, я был, подобно большинству своих сверстников, «верующим»: по- литическое воспитание я получил в школе и дома - от отчи- ма, коммуниста послереволюционной формации, участника гражданской войны. Он был искренне предан партии, из ко- торой его сперва исключили, и в которой затем восстано- вили. В 1937 г. он был арестован, но ему повезло: весной 458
1938 г., когда Берия сменил Ежова, кое-кого из арестован- ных освободили, и моего отчима в том числе. Диплом о выс- шем образовании (он работал и учился заочно) он получил буквально накануне 22 июня 1941 г., вскоре после начала войны он погиб, верный, несмотря на все пережитое, своим убеждениям. В этом духе он воспитал и меня. Одна из еще не разъясненных загадок нашей жизни 30-х годов: исторический оптимизм и личные страхи непо- стижимо и нелогично переплетались, образуя противоесте- ственный сплав. Вопреки жестокой реальности сохранялась умело подогреваемая режимом инерция революционного энтузиазма. Еще не выветрился пафос преобразований, и хронические «временные трудности» не приглушили на- дежд на «светлое будущее». Советское общество не только обладало извращенным историческим сознанием, но и было наглухо изолировано от внешнего мира, который рисовался одной лишь черной краской. Молодым трудно представить себе меру этой изоляции. Самая простота официальной идеологии исключала сомнения и колебания. В действительности в народе не существовало «морально- политического единства», о котором кричали с утра до ночи. В массе своей москвичи плохо знали о том, что происходило в деревне. Однако мальчиком я на протяжении нескольких лет проводил школьные каникулы в Рязанской области. Отту- да родом была моя няня, еще до революции перебравшаяся в город, и лето мы с ней проводили в семье ее сестры. Меня по- разил вид многих изб в деревне: крыши с них были содраны, и они стояли разрушенные. Дядя Коля, у которого мы гости- ли, ответил на мой недоуменный вопрос: «Батый прошел». То были дома раскулаченных хозяев, отправленных на Соловки. О местных всесильных сатрапах, бесконтрольно вершивших произвол, и о далеких и чуждых крестьянину московских вож- дях он говорил с холодной ненавистью. Помню и распевае- мые в деревне злые частушки, в которых не щадили никого, начиная с основателя советского государства, что меня, юно- го пионера, особенно шокировало. Как-то нас в свой отпуск посетил мой отчим. Узнав о бесчинствах и вымогательствах председателя сельсовета и его приспешников, он в возмуще- нии написал в «Крестьянскую газету». Письмо его не было опубликовано, и в хату дяди Коли явились обвиненные Игорем (так звали отчима) «товарищи» явно с целью потол- 459
ковать с ним по-своему, но он, к счастью, был уже в Москве. То было начало 30-х годов, коллективизация только закончи- лась, и хотя голода в Рязанской области не было, все прочие «прелести» «новой жизни» были налицо. Война кровавой чертой перечеркнула прежнюю жизнь. Плоды победы пожал режим. Гримаса истории: военная победа, одержанная тоталитарным государством, в полити- ческом отношении оказывается пирровой победой, а хозяй- ственная реконструкция в стране-победительнице идет не- сравненно медленнее, нежели в побежденных странах. Именно после победы началось отрезвление. Фашизм был повержен, но внутри страны происходили такие вещи, кото- рые не вмещались в голове. Постепенно и мне стал делаться очевиден колоссальный разрыв между словами и делами, между действительной природой системы и ее официаль- ной «упаковкой». Поэтому, когда я слышу от людей, которые в те годы были взрослыми, о том, что им «раскрыли глаза» только разоблачения сталинских преступлений на XX съез- де КПСС, я пожимаю плечами. Либо эти люди лгут другим и самим себе, либо ими была выбрана позиция страуса, - вы- ход вполне объяснимый в тех условиях, но едва ли делаю- щий честь их памяти, уму и способности суждения. Иллюзии могли сохраняться у части общества, но тот, кто не хотел быть слепым, не мог не видеть еще и до 1956 г., что наше об- щество идет «не туда». В те годы казалось именно так: про- изошло «отклонение от правильного пути». Поступая на исторический факультет университета, я стоял перед трудным вопросом. Дело в том, что я хотел зани- маться историей послеоктябрьского периода, с тем чтобы уяснить себе, каким образом возобладал сталинизм. Эта про- блема казалась мне исключительно важной, но вместе с тем я сознавал, что работать над ней в университете, не кривя душой (не принимая, по выражению одной из героинь Ген- риха Бёлля, «причастия буйвола”), совершенно невозмож- но. Довольно случайно я оказался на кафедре истории Сред- них веков. То был первый случай, насколько я помню, когда мне повезло. Я вообще счастливчик, судьба не раз выручала меня, однако этот первый шаг определил все остальное. Но тем самым я распрощался со своими интересами поли- тического свойства. Я мог бы попробовать работать по исто- рико-партийной теме помимо университета. В те годы возник 460
ис один кружок нелегальных марксистов, большая их часть (или все без исключения?) была раскрыта, и эти молодые лю- ди жестоко поплатились. Я не встал на этот путь. Я старался избежать так называемой «общественной работы» и при пер- вой возможности вышел из комсомола. Разумеется, о вступле- нии в КПСС не могло быть и речи, и когда предпринимались попытки (а до определенного времени это случалось) при- влечь меня в партию, я отклонял их под всякими предлогами, дорожа теми крохами свободы, которые можно было сохра- нять в нашем несвободном обществе. Принципом моего об- щественного поведения было неучастие. Этим принципом я руководствовался и позднее. Я ни- когда не был диссидентом и не примыкал к правозащитному движению. То, что со временем моя благонадежность стала внушать кому-то подозрения, характеризовало не столько меня, сколько тех партийных и академических функционе- ров, которые держали меня «под колпаком», не пуская за ру- беж, или увольняли с работы. И потому в ответ на вопрос «был ли я гражданином?», должен покаяться: я был пассив- ным подданным. Ибо непринадлежность и неучастие - едва ли достойная гражданская позиция. Когда преследовали дис- сидентов, травили Солженицына и Сахарова, где мы были? Мы им сочувствовали, но трусливо, молчком, тем самым попу- стительствуя произволу властей. «Так вели себя почти все», - могут мне возразить. Да, но, во-первых, не все. А во-вторых, и это главное, каждый держит ответ перед собственной совес- тью, и ссылки на стадность тут извинением служить не могут. Так что в плане общественном у меня вполне достаточно причин для душевного сокрушения. Нравственные стандарты в нашем обществе были и, увы, остаются предельно заниженными. Вот два случая из жизни одного крупного ученого, я пощажу его память, утаив его имя. Оба эпизода относятся к сталинскому времени. Эпизод первый. На бО-ле^ии этого ученого выступил среди других его коллега, речь которого тогда мне, студенту, показалась нелепой и даже оскорбительной для юбиляра. Он хвалил его в таком примерно тоне: X - не склочник, не интриган, не ка- рьерист и т. д. Потом, по прошествии многих лет, я вспом- нил это выступление и подумал: но ведь в научной среде в то недоброе время действительно было полно сикофантов, подлецов и рвачей, так что комплименты юбиляру надлежа- 461
ло истолковывать как приговор обществу, в котором при- нуждены были жить и работать эти старые русские интел- лигенты. Каково было сохранить моральную целостность? Об этом - другой эпизод. Тот же ученый держал весьма верноподданническую речь в ученом совете. По окончании заседания его коллега (который и поведал мне, много лет спустя, эту историю) не без иронии сказал: «С каким пафо- сом вы говорили!» Тот в ответ: «Да, как сказал Салтыков- Щедрин, “dixi et animam levavi”, что означает “сказал я, и стошнило меня”...» При всем мраке нашей жизни конца 40-х годов, еще кое-где теплились очаги научной мысли. Таким очагом была и кафед- ра медиевистики МГУ. Она была чуть ли не единственным оазисом на историческом факультете. Здесь преподавали Е.А. Косминский, Н.П. Грацианский, А.И. Неусыхин, С.Д. Сказкин, В.В. Стоклицкая-Терешкович, М.М. Смирин, Б.Ф. Поршнев, В.М. Лавровский. То были личности и специа- листы разного калибра, но мы, студенты и аспиранты, много- му могли у них научиться. До печальной памяти погромов ин- теллигенции, до начала «борьбы с буржуазным объективиз- мом» и «космополитизмом» именно эти ученые задавали тон на кафедре. Благодаря им сохранялись научные школы - может быть, самое ценное, что есть в науке. Но, как вскоре же выяснилось, и самое хрупкое и невосстановимое. Упомянутые кампании, отчасти носившие откровенно антисемитский характер, привели к катастрофе. И на ка- федре МГУ и в секторе истории Средних веков Института истории АН СССР, где также работали многие из наших про- фессоров, сложилась совершенно иная обстановка. Я ска- зал, что гонениям подверглись преимущественно «космопо- литы», ученые с еврейскими фамилиями, - но не только они. Независимо от того, как замышлял эту «борьбу» Сталин со товарищи, в университетской и научной среде они выли- лись в элементарную борьбу «за место под солнцем». Здесь нужно вспомнить, что еще в 1945 г. правительство почти втрое повысило профессорские оклады, превратив высшие категории научных работников в своего рода элиту. Осознание важности науки или, скорее, плата за покор- ность? Не будем гадать о причинах, последствия же не замед- лили сказаться. Вскоре настал, как тогда невесело шутили, «год великого перелома»: в 1930 г. «середняк пошел в кол- 462
хоз», после окончания войны «середняк попер в докторанту- ру». «Идеологически преданные» недоучки и люди с остры- ми локтями начали целеустремленно оттеснять ученых. «Лысенковщина» и «ждановщина» охватили все отрасли знания, от генетики до истории. Наука стала жить «по Дар- вину»: борьба за выживание подчинила интеллектуальную жизнь законам джунглей. Гонители захватывали места гони- мых. Профессорская интеллигенция была заменена агрес- сивными «выдвиженцами» с партбилетами, которые не стес- нялись читать нотации своим старым учителям. С наукой было покончено так же, как и с прежними высокими стан- дартами университетского преподавания, сохранившимися несмотря на все политические репрессии 30-х годов. Я был свидетелем этих омерзительных событий на исто- рическом факультете МГУ и в Институте истории АН СССР. В результате «проработок», которым подверглись многие из наших учителей, доминирующие позиции в медиевистике перешли к «новым» людям. Теперь влияние было в руках ис- ториков типа Н.А. Сидоровой и А.И. Данилова. Нина Алек- сандровна Сидорова контролировала и сектор и кафедру, выполняя функции политического комиссара, оттеснив от руководства С.Д. Сказкина и Е.А. Косминского. Она специа- лизировалась по истории средневековой культуры, отрасли медиевистики, которой у нас из страха перед идеологичес- кими контролерами практически не занимались. Этот страх парализовал, в частности, такого знатока средневекового католицизма, как Сказкин. Единственная книга Сидоровой об Абеляре и ранней городской культуре во Франции заслу- жила только одного - забвения. Я далек от того, чтобы не видеть в Нине Александровне положительных человеческих черт. Напротив, справедли- вости ради я хочу признать, что незадолго до своей преж- девременной кончины она способствовала защите мною докторской диссертации, и я ей благодарен. Помогала она и другим. Но ведь речь не о личных качествах и симпатиях, а о главном, и в целом, нужно признать, ее роль в нашей ис- торической науке была безусловно зловещей. Я вообще не сочувствую тенденции квалифицировать «героев» того времени как людей «неоднозначных». Суще- ствует все-таки грань, и грань четкая, между добром и злом, или ее нет?! 463
Весьма показательна в этом плане фигура Александра Ивановича Данилова, ученика проф. Неусыхина. Он был способным и образованным медиевистом. Но на что он потратил свои способности и, главное, какую научную стезю избрал? Данилов специализировался на «критике буржуаз- ной историографии», чрезвычайно у нас распространенном до самого недавнего времени жанре, «беспроигрышном» в том смысле, что авторы подобных сочинений выступали в роли суровых судей над другими историками, не обреме- няя себя самостоятельным исследованием источников (хотя в отдельных историографических работах Данилова пона- чалу присутствовала и научная аргументация). «Критика» эта сводилась к выяснению «порочности» методологии зару- бежных ученых. Сперва объектом его критических штудий явились немецкие историки XIX и XX вв., затем он опубли- ковал в сборнике «Средние века» идеологический «разнос» взглядов Д.М. Петрушевского. Это было особенно подло, если принять во внимание, что покойный выдающийся медиевист был учителем его учителя. (Что до меня, то одна из первых работ по медиевистике, которую я прочитал, были «Очерки из истории средневеко- вого общества и государства» Петрушевского, и мне по сей день памятно неизгладимое впечатление, оставленное этой книгой. Через такие обобщающие труды и нужно приобщать молодых историков к их профессии. Поэтому статья Дани- лова о Петрушевском побудила меня на робкое возражение на страницах «Вопросов истории».) Статья Данилова - один из этапов деградации советской медиевистики. Дело было так. Выпуск сборника «Средние века» за 1946 г. был посвящен памяти покойного Д.М. Петру- шевского, скончавшегося в 1942 г., и целый ряд его коллег (А.И. Неусыхин, Р.Ю. Виппер, Н.А. Машкин, С.В. Бахрушин, В.М. Лавровский, В.В. Стоклицкая-Терешкович) тепло вспо- минали о замечательной личности Дмитрия Моисеевича и анализировали его творчество. Сборник был чрезвычайно интересен, но был осужден как «объективистский» в партий- ных инстанциях. От медиевистов потребовали «очиститься» от своих «идейных заблуждений», и молодому Данилову пору- чили написать статью о Петрушевском. Когда он ее предста- вил, никто из «стариков» не решился оспорить ни ее содержа- ния, ни тона - показатель моральной обстановки в последние 464
годы сталинского режима. Нужно отметить, что статья Дани- лова «Эволюция идейно-методологических взглядов Д.М. Пет- рушевского и некоторые вопросы историографии Средних веков» была опубликована в 1955 г. («Средние века». Вып. VI). Сталина уже не было, и едва ли была «тактическая необходи- мость» в публикации подобного рода инвективы... Между тем вся статья была выдержана в тонах обвинитель- ного заключения против «врага народа»; ее идеи и стилисти- ка вдохновлены прокурорскими речами Вышинского. Соглас- но Данилову, Петрушевский не только изначально «ничего не понимал в подлинном существе марксизма» и отрицал исто- рический материализм, после революции 1905 г. он присое- динился к тем «буржуазным медиевистам», которые стреми- лись «фальсифицировать исторические факты и историчес- кие источники», и в результате «мельчает как ученый». Он писал «вопреки исторической правде» и вместе с другими русскими буржуазно-либеральными учеными «с большим рве- нием низкопоклонствовал перед модными теорийками реак- ционной историографии Запада» (имелись в виду Г. Риккерт, М. Вебер и вообще неокантианцы), отрицая объективность общих законов истории. Этого мало: после революции 1917 г. Петрушевский, по утверждению Данилова, «пытается проти- водействовать перестройке научной работы в области исто- рии на основе марксистской теории, насаждая взгляды, веду- щие к игнорированию борьбы трудящихся масс». Носитель «буржуазной идеологии», Петрушевский осуществлял ее «проникновение» в молодую советскую историческую науку и «обрек» себя «на роль человека, тщетно пытавшегося задер- жать развитие советской исторической науки». Теории Пет- рушевского, продолжает прокурор от истории, «представ- ляют собой по сути дела установку на ликвидацию истории как науки»; всем его основным выводам присуща «откровенно политическая реакционность». Да простит мне читатель пространное цитирование паск- виля на одного из самых замечательных русских медиевис- тов, мужественного, благороднейшего человека и честного мыслителя, но для того, чтобы «вышинские» тона и цели «вклада» Данилова в медиевистику стали вполне ясны, я приведу еще одну его инвективу: культивируя буржуазную идеологию в среде интеллигенции, писал Данилов, Петру- шевский стремился «дискредитировать великую идею социа- 465
лизма». Будь Дмитрий Моисеевич жив, его можно было бы, руководствуясь этим омерзительным «научным опусом», предать суду «тройки» по ряду пунктов достопамятной 58-й статьи уголовного кодекса... Таков Данилов. Поэтому вполне естественно и логично для него было то, что позднее, в 1969 г., он на страницах жур- нала «Коммунист» обрушился уже и на своих коллег, обвинив нас в отходе от марксизма к структурализму, что в те «после- пражские» годы звучало как политический донос. Подобные «научные заслуги» воинствующего ортодокса не могли не быть вознаграждены: Данилов был ректором Томского уни- верситета, позднее - заведующим кафедрой медиевистики МГУ (стену кабинета которой и поныне украшает его порт- рет), ответственным редактором сборника «Средние века» и министром просвещения РСФСР. Непринужденность, с ка- кой подобные люди захватывали всевозможные посты и до- бивались ученых почестей, может сравниться, пожалуй, толь- ко с беспринципностью тех, кто торопился к ним примазать- ся и подстроиться под их инквизиторский тон. Функции идеологического душителя сделались для Данилова настолько привычными и органичными, что и в 70-е годы он приложил старания к тому, чтобы надолго пара- лизовать работу большого коллектива историков над «Исто- рией крестьянства в Европе (период феодализма)». Его вы- ступление на обсуждении первого тома этого издания с бе- зосновательными обвинениями напоминало нападки на Пе- трушевского. В результате работу над «Историей крестьян- ства...» решились возобновить только после его смерти. Остается добавить, что в посвященном его памяти выпуске «Средних веков» (в начале 80-х годов!) Данилова превозносят за «научную принципиальность»... Нравственная порча, кото- рую принесли в науку такого толка люди, осталась надолго. Многое можно и нужно рассказать об удушающей атмо- сфере того периода истории советской исторической науки, когда формировались историки моего поколения, - о проникнутых догматизмом «дискуссиях», итог которых - «организационные выводы» - был заранее предрешен, о публичных радениях мракобесов, «изобличавших» под- линных ученых в «преклонении перед прогнившим Запа- дом», об учениках, предающих своих учителей в надежде на теплое местечко, о торжестве посредственностей над ста- 466
рыми профессорами, принужденными отмалчиваться или признавать» свои мнимые «идеологические ошибки», о на- шпигованное™ университетских аудиторий и научных ин- ститутов стукачами, о всеобщем страхе и повсюду разлитой подозрительности. Нынешнему поколению молодых исто- риков, почти ничего не знающих о том времени, трудно представить себе эту атмосферу. Они и не узнают правды, если мы не скажем ее, сколь она ни печальна и горька. Поистине удивления достойно то, что в этих бесчеловеч- ных условиях оставались люди, которые находили в себе силы продолжать честно заниматься наукой и сохранять вы- сокий профессионализм. Ведь даже от худших в идеологиче- ском и политическом отношении времен остались превос- ходные исследования медиевистов. Но какою ценой удава- лось этим ученым выдерживать стандарты большой науки?! Наши учителя независимо от своих талантов и знаний так или иначе были сломлены. Они состоялись как историки только отчасти. Их эрудиция и таланты сулили больше, чем они сумели сделать, и многого из задуманного они так и не смогли осуществить. С.Д. Сказкин оставил планы и наброс- ки ненаписанных работ, докторская диссертация А.И. Неусы- хина была опубликована лишь спустя 10 лет после защиты. А книга М.М. Бахтина о Рабле и народной культуре Средне- вековья и Ренессанса? Опа написана в 40-е годы, напечатана же только в 1965 г. ... Ученые-гуманитарии этого поколения были лишены возможности свободно, без оглядки на везде- сущих официальных и негласных надзирателей, высказы- вать свои научные взгляды. Они были отрезаны от общения с зарубежными коллегами. Главное же - они боялись. Страх глубоко проник в созна- ние людей старшего поколения, безнадежно калеча его. И этот страх был неискореним даже тогда, когда, казалось бы, реальные причины для него ушли в прошлое. Одно из наиболее тягостных моих впечатлений из общения с наши- ми «стариками» восходит к 1969 г. В беседе со мной пожилой профессор вдруг сказал: «Вы знаете, я и смолоду не был физически крепок, но если б теперь у меня стали вырывать ногти, я бы не выдержал...» Ему ничто не угрожало, но осво- бодиться из плена минувших лет уже не было нравственных сил. Сколько трагедий, сколько сломленных судеб ученых сливается в общую трагедию нашей науки... 467
В такой атмосфере мы воспитывались. Мы были не толь- ко свидетелями «проработок» ученых старшего поколения, мы и сами время от времени делались их жертвами, хотя, конечно, идеологические оргии конца 60-х и 70-х годов не были чреваты столь грозными последствиями, как разгро- мы «космополитов» сталинского времени. Поэтому понят- но, что и в нашем поколении немало трусов и двуличных лю- дей, которые в личной беседе, без свидетелей, говорят про- тивоположное тому, что вещают ex cathedra. Вот лишь один эпизод, уже из 80-х годов. Известный историк читает доклад о Максе Вебере и говорит поистине поразительные вещи. «Почему 60 с лишним лет спустя после смерти, - вопрошает он, - Вебер остается в глазах буржуазных ученых величай- шим авторитетом?» Ответ обезоруживающе прост: «Да по- тому, что у Вебера не было целостных мировоззрения и ме- тодологии, и любой историк и социолог выдергивает из тру- дов этого эклектика все, что ему подходит». По окончании доклада он садится радом со мной, и я говорю ему: «Как странно обошлись вы с Вебером...» Он доверительно мне на ушко: «Карл Маркс - пигмей рядом с Максом Вебером». Ну- жен ли комментарий? Не буду говорить о несправедливости такого сравнения. Но каковы же двуличие, сделавшееся на- турой этого персонажа, и его уверенность в том, что это дву- личие есть всеобщее состояние?! Ныне кое-кто из этих людей «перестроился»: нужно упо- треблять другие слова и высказывать новые оценки. И дело здесь не всегда в одном лишь приспособленчестве. Человек пытается внушить себе и другим, что жизнь прошла не зря и что-то, во что он веровал, чему учил студентов и о чем писал в своих статьях и книгах, сохраняет какой-то смысл. Нелег- ко расставаться с усвоенным в молодости, и сложившаяся ментальность нередко прорывается и в бытовом поведении, и в научной работе. В огромной мере все зависит от лич- ности историка, от его характера, - полагаю, от характера даже больше, чем от таланта. Поскольку я приглашен произвести некоторый самоана- лиз, позволю себе сказать следующее. Я не вижу необходи- мости отрекаться от того, что было мною написано и опуб- ликовано в 50-е, 60-е или 70-е годы. Это вовсе не означает, что я вполне удовлетворен своими работами; разумеется, многое теперь я бы написал иначе, но только потому, что 468
знаю больше и смотрю на вещи шире, а может быть, и глуб- же. Я никогда не кривил душой, сидя за письменным столом, и не подвергал созданные мною тексты внутренней цензуре. Ге мои книги, которые пользуются определенным при- знанием у соотечественников и за рубежом, были написаны в условиях несвободы. Тем не менее, как я уже упомянул, в научном отношении я счастливчик. Одно из свидетельств моего везенья, как ни странно это звучит, состоит в том, что мне долго не давали возможности публиковать монографии. Рукопись книги об английском крестьянстве раннего Средневековья я так и не издал, огра- ничившись серией статей. Первую книгу («Походы викин- гов») мне удалось опубликовать лишь в 1966 г., и на ней, надеюсь, нет отпечатка предшествовавшего времени. Моно- графия «Проблемы генезиса феодализма в Западной Евро- пе», в которой в зародыше уже содержится основа впо- следствии развитой мною концепции, была опубликована в 1970 г. По инициативе Данилова книга подверглась шель- мованию двух кафедр исторического факультета МГУ (кафед- ры истории Средних веков и кафедры истории русского феодализма), и пора, наконец, сказать, что мои коллеги, принявшие участие в этом обсуждении (их якобы обязал партком университета), вели себя не очень-то достойно. «Категории средневековой культуры» и «Проблемы средне- вековой народной культуры» вышли в свет соответственно в 1972 и 1981 гг. В 60-е и 70-е годы появились и мои книги, по- священные истории Норвегии и Исландии. Наконец, в пе- риод «застоя» мне удалось опубликовать перевод «Апологии истории» Марка Блока, что было для меня дороже, нежели публикация собственной монографии. Таким образом, большая часть созданного мною появи- лась в трудные годы. В тот же период целый ряд гуманита- риев обогатил науку первоклассными исследованиями. Жизнь всегда несравненно сложней схем и всеобъемлющих обобщений. В политике царили застой и даже попятное дви- жение к сталинизму. В обстановке повсеместно распростра- нившихся неверия и безнадежности росла безнравствен- ность. «Бывали хуже времена, но не было подлей». И если какая-то достойная продукция гуманитариев печаталась, то нельзя забывать о многих трудах, остававшихся в письмен- ных столах их авторов. 469
В Институте всеобщей истории АН СССР в 70-е годы и первой половине 80-х годов (после сложных пертурбаций я попал в него в конце 1969 г.) атмосфера была удушающая. Администрация и партийные функционеры видели во мне и в нескольких моих товарищах людей в высшей степени подозрительных. Меня не только не пускали за границу (таково до 1988-1989 гг. было положение огромного числа ученых), но мешали выехать с лекциями даже в Новоси- бирск или в Ленинград. Лица, занимавшие видные посты в академии, бесстыдно лгали в ответ на мои недоуменные во- просы и протесты. Чего же боялись партийные надзиратели и их академические прислужники? Вот один эпизод. Тогдаш- ний секретарь МГК КПСС по идеологии Ягодкин в беседе с секретарем парторганизации института предупредил: «Остерегайтесь Гуревича - он думает». Вот в чем дело! Я от- нюдь не глубокий мыслитель, но им был страшен любой, кто был неуправляем и мог высказать какую-то незапрограмми- рованную мысль. Идеалом было кладбищенское молчание, прерываемое возгласами, которые удостоверяли «едино- душие» и «глубокое удовлетворение» - чувства, характери- зующие выведенную режимом новую породу - homo soveti- cus. В 70-е годы по указанию отдела науки ЦК КПСС вновь предпринимались попытки «проработать» меня за опубли- кованные статьи. На этот раз меня обвинили в «преувеличе- нии роли» церкви в культуре Европы раннего Средневеко- вья. Главным для меня было пренебречь этими ритуальными заклятьями и продолжать делать свое дело. Несколько лет тому назад произошел такой эпизод. Высо- копоставленное лицо в Академии наук «по секрету» объясни- ло мне, что мой статус «невыездного» вызван якобы запретом КГБ. Рассердившись, я написал письмо председателю КГБ с просьбой уведомить меня о причинах запрета, если таковой существует. Состоялась беседа с представителем этого учреж- дения, который официально разъяснил мне: у КГБ не было и нет ко мне претензий, а не езжу я за границу исключительно по инициативе своих непосредственных начальников. Любо- пытно его толкование: «Вас приглашают в другие страны, а их - нет; ваши книги переводят, а их не переводят; вы знаете, что такое зависть? Они вас не пускают, а на нас ссылаются». Существовала ли в те годы свобода научного творчества? Вопрос может показаться нелепым. Однако режим дряхлел, 470
и вполне однозначно на этот вопрос не ответить. Кое-кому п i моих друзей просто-напросто помешали опубликовать их рлботы. Но историков, которые подвергали собственные рукописи научной кастрации, опасаясь чьего-то неудоволь- < гния, тоже немало, и им не пристало кивать на цензуру. Мы и<‘ знали пределов нашей научной свободы, не потому, ко- нечно, что она была беспредельна, а по той очень простой причине, что даже и не пытались дойти до этих пределов. Что до меня, то я старался издавать свои книги, минуя ин- < титут, с тем чтобы не испытывать давления со стороны здминистрации и преданных ей коллег, которые наверняка < тали бы «выкручивать» мне руки. (После выхода в свет 11роблем генезиса феодализма» один из моих сослуживцев и приятелей, руководствуясь лучшими чувствами, просил было меня «придумать несколько методологических оши- бок», якобы содержавшихся в книге, и признаться в них на < обрании, - тем самым я снял бы с себя «опалу»...) В изда- тельстве же «Искусство», которое опубликовало все мои книги по истории средневековой культуры, я не встречал никаких препятствий. Но ведь я, как уже сказано, счастлив- чик! Например, в то время, когда в «Коммунисте» появился даниловский разнос историков-«структуралистов», в изда- тельстве «Высшая школа» шли корректуры моей книги «Проблемы генезиса феодализма». Заведующий редакцией ( делал все необходимое для того, чтобы, несмотря на столь неблагоприятные обстоятельства, книга все же появилась. И она вышла в 1970 г., не испорченная цензурной правкой. Заведующего же редакцией после «проработки» уволили. Я глубоко признателен и ему, и некоторым другим редакто- рам, буквально спасавшим мои рукописи. Творческая свобода не была полностью подавлена, и сте- пень ее проявления прежде всего зависела, как и во все вре- мена, от ученого, от его характера и способности противо- стоять нажиму. С самого начала самостоятельной работы (после окончания университета) я более всего страшился влиться в «общий хор»; старался отстоять свою научную автономию, ибо только таким образом мыслимо найти соб- ственный путь в науке. Нападки не украшают жизнь, но они могут укрепить в ис- следователе стремление не идти на компромиссы, развить его сопротивляемость. Эти обстоятельства играют свою роль
и в формировании его научных взглядов. Если некогда и суще- ствовала иллюзия автономии историка по отношению к миру, в котором он живет, иллюзия возможности ухода в прошлое, ныне она мертва. История, которую он изучает и пишет, и его собственная, экзистенциально переживаемая им история тес- нейшим образом переплетены. Поэтому в своем опыте само- анализа я не могу мысленно не возвращаться к той обстанов- ке, в которой мы работали, - без ее учета и самый наш труд едва ли может быть правильно понят. В университете я специализировался в области изучения социально-экономической истории средневекового Запада. В России с конца XIX столетия существовали две влиятель- ных школы медиевистики: одна сосредоточивалась на исто- рии религии и церкви, другая - на аграрной истории. Пер- вая из этих школ после революции прекратила свое суще- ствование, и ее представители подверглись гонениям как идеалисты и «клерикалы»; заниматься в новых политичес- ких и идеологических условиях историей католицизма было опасно и попросту невозможно; средневековую культуру оценивали в контрасте с Ренессансом. Более благоприятные условия сложились для аграрных штудий, так как изучение истории крестьянства органичес- ки вливалось в теорию формаций. Поэтому продолжатели П.Г. Виноградова, Н.И. Кареева, И.В. Лучицкого, А.Н. Сави- на, М.М. Ковалевского, Д.М. Петрушевского могли работать в университетах и публиковать свои труды. Мои профессора приобщили меня к этой проблематике. Я начал свою работу в семинаре Неусыхина - великолепного педагога и скрупу- лезного исследователя источников - и продолжил ее под ру- ководством Косминского. Косминский был силен не столь- ко как педагог, сколько как первоклассный ученый; его кни- га об аграрной истории Англии XIII в. до сих пор остается одним из классических трудов в этой отрасли знания наряду с исследованиями Сибома, Мэтленда и Виноградова. Подобно своим учителям мы изучали структуру крупного землевладения, формы крестьянской зависимости и ренты; под влиянием Неусыхина особое внимание уделялось про- блеме феодального подчинения свободных общинников. Неусыхин исследовал эту проблему применительно к Франк- скому королевству и Германии, ученики же перенесли его 472
методы и на другие страны - от Италии и Венгрии до Англии и Скандинавии. Но вместе с методами воспринималась и схема, согласно которой первоначально свободная община разлагалась под напором имущественного расслоения ее членов; возникали ранние формы частной собственности, а вслед за ее появле- нием шло разорение общинников и их закабаление церко- вью и знатью. Эта схема казалась непререкаемой и универ- сальной. А.И. Неусыхин понимал аллод как частную соб- ственность на землю. Вместе с утратой аллода - материаль- ного обеспечения его личной свободы - общинник неизбеж- но лишался и социальной самостоятельности и оказывался под поземельной и личной властью господина. Политика одновременно складывавшейся государственной власти, ко- торая раздавала крупным землевладельцам судебные имму- нитетные полномочия, способствовала этому стихийному социально-экономическому процессу. Такова - конспектив- но - схема, которой все мы неукоснительно следовали. В ней содержался ряд посылок, которые едва ли могли быть дока- заны, но я далеко не сразу их обнаружил. Перечислю их. Первое. Источники не содержат убедительных свиде- тельств существования общины того архаического типа, ко- торый Неусыхин пытался гипотетически реконструиро- вать, видя в нем форму, предшествовавшую средневековой соседской общине - марке. Вопреки самым изощренным экзегезам сочинений римских авторов, включая Цезаря и Тацита, такая община не зафиксирована у древних герман- цев, и все попытки ее обнаружить оказываются натянутыми. При этом Неусыхин, который в конце 20-х годов в первой и, по моему убеждению, лучшей своей книге «Общественный строй древних германцев» (несправедливо разруганной за следование идеям его учителя Петрушевского) привлекал наряду с повествовательными источниками данные архео- логии, накопленные к тому времени, впоследствии парадок- сальным образом перестал принимать их во внимание, - как раз тогда, когда археологический материал сделался не толь- ко массовым, но, главное, несравненно более убедительным в силу применения новых и более совершенных методов. Этот новый материал свидетельствует о преобладании в древнегерманском хозяйстве индивидуального начала над коллективным. Y германцев в обыкновении было селиться 473
обособленно и лишь со временем хутора вырастали в не- большие поселки. Нет никаких указаний на существование у них «передельной общины»: хозяева дворов из поколения в поколение возделывали один и тот же обособленный учас- ток земли, и община, судя по всему, была ограничена в поль- зовании лесами и выпасами. Взгляды Неусыхина на древнегерманскую общину были унаследованы от германистов - сторонников «общинной те- ории» XIX в. Эту теорию «взял на вооружение» Энгельс, что сделало ее по сути дела обязательной для советской историо- графии, и такой догмой она отчасти остается и по сей день. Наши историки оказались невосприимчивыми к методам, наблюдениям и выводам современной науки. Второе. Будучи приверженцем Марковой теории в ее марк- систском варианте, Неусыхин вместе с тем находился под влиянием старой немецкой истории права. Разумеется, он модифицировал ее опять-таки в свете исторического мате- риализма, прилагая напряженные усилия для интерпре- тации данных юридических памятников, с тем чтобы обна- ружить под покровом правовых институтов социально-эко- номические реалии. В частности, он пытался найти в вар- варских судебниках VI-IX вв. деревню-общину. Боюсь, эти поиски принесли мало убедительных результатов. Община не выступает в этих текстах в качестве базовой социально- экономической организации франков и других германских племен. Деревня явно возникла в более поздний период, а вместе, с ней и те общинные распорядки, которые Неусы- хин вслед за Г.Л. Маурером и Энгельсом возводил к герман- ской архаике. К заключению о сравнительно позднем воз- никновении деревень пришли современные историки при изучении немецких и древнеанглийских источников. Напрашивается вывод: община начала Средневековья в тех случаях, когда вообще имеются указания на ее существо- вание, представляла собой весьма рыхлое образование. Нет никаких сведений относительно общинной собственности на пахотные земли. Иными словами, роль общины в соци- альных отношениях раннего Средневековья была односто- ронне преувеличена в историографии минувшего века, и эта необоснованная оценка перешла в нашу медиевистику. Здесь марковая теория сделалась краеугольным камнем учения о возникновении феодализма в процессе разложения об- 474
щинно-родового строя. Один из коренных пороков общин- ной теории - неоправданный перенос аграрных отношений развитого и позднего Средневековья в начальный его пе- риод - был закреплен в отечественной медиевистике. Увлеченный идеей общины-марки и ее разложения, Неусыхин игнорировал римские порядки, в той или иной степени сохранявшиеся на заселенных варварами террито- риях. Вырабатывалась картина постепенного вызревания феодализма в недрах свободной германской общины, пере- живавшей дезинтеграцию по чисто экономическим причи- нам. Беда в том, что эта стройная и логичная картина всту- пала в противоречие с фактическим материалом. Когда я изучал социальную историю Англии VII - начала XI в., я при- шел к выводу, что в основе процесса формирования крупно- го землевладения церкви и светской знати было не имущест- венное разорение свободных общинников, но политика по- жалований королями фискальных, судебных и политичес- ких прав и полномочий, т. е. передача королем духовенству, монастырям и служилым людям власти над населением оп- ределенных территорий. Эти пожалования по грамоте (от- сюда наименование особой формы собственности-власти - «бокленд», bocland, «земля, переданная по грамоте») имели немалое сходство с иммунитетными пожалованиями. Крупное землевладение в Англии складывалось прежде всего в виде бокленда. Великий английский историк Фреде- рик Мэтленд писал в конце прошлого века: «Мэноры (круп- ные поместья) спускаются сверху», т. е. возникают в результа- те королевских пожалований. Изучая источники, я убедился в справедливости этого наблюдения. Помню, с каким недоуме- нием старшие коллеги встретили мои выводы, - ведь при та- кой постановке вопроса экономическому расслоению свобод- ных крестьян-кэрлов отводилось второстепенное место. Но материал говорил сам за себя, и я решительно отстаивал свою точку зрения. Боюсь, я вел себя при этом по-мальчишески вы- зывающе, - я заявил на заседании сектора истории Средних веков: «На этом я стою и не могу иначе», лишь потом сообра- зив, что это слова Лютера... Но Е.А. Косминский меня поддер- жал, и в 1950 г. я защитил кандидатскую диссертацию, а затем и опубликовал ряд статей по этой проблеме. Для меня было важно утвердить не только свои научные позиции, но и право непредвзято» подходить к трудам «буржуазных» ученых. 475
Я стал приходить к убеждению, что факторы внеэконо- мические играли в социальных процессах раннего Средне- вековья куда большую роль, чем мы это предполагали, и что абстрагироваться от них неправомерно. В целостной кар- тине чисто экономического развития была пробита пер- вая брешь. Однако англосаксонские источники оказались слишком скупыми в освещении других форм собственности на землю, и это послужило одной из главных причин моего перехода во второй половине 50-х годов к изучению норвежской со- циальной истории: скандинавские памятники более богаты разнообразной информацией. Здесь я столкнулся с институ- том «вейцлы» (veizla). «Вейцла» означала пир, совместную трапезу, и мне пришлось углубиться в рассмотрение этой формы социального общения и ее трансформаций. Пиры и обмен дарами играли в жизни скандинавов огромную роль. Для понимания социальной функции этих отношений было необходимо обратиться к этнологии, что имело для моих дальнейших исследований колоссальное значение: измени- лась вся перспектива, в которой я рассматривал раннесред- невековые европейские общества. «Внезапно» перед моим умственным взором открылись новые горизонты, несрав- ненно более широкие и заманчивые, нежели те, которые ви- делись при традиционном подходе. Выяснилось, что вейцла не только пир, она могла озна- чать и угощение конунга, своего рода «кормление». То была ранняя форма отношений между вождем и крестьянами-бон- дами: конунг с дружиной регулярно ездил по стране, оста- навливаясь в своих усадьбах или в усадьбах бондов, где для него и его людей устраивались пиры. Со временем конунги стали жаловать право кормления своим приближенным, на- деляя их вместе с тем и административными функциями. Вейцла - кормление - лен - так в Норвегии в XI-XIII вв. по- степенно закладывались основы новых форм социального строя. Я убедился в типологическом сходстве англосаксон- ского бокленда с древненорвежской вейцлой, так же как и с древнерусскими кормлениями. Тем самым нащупывались такие истоки феодализма, которые игнорировала старая историография. Третье. Анализ такой формы земельной собственности, как франкский аллод, едва ли убеждает в справедливости 476
утверждений Неусыхина о том, что он постепенно превра- щается в свободно отчуждаемую «частную собственность». Между тем этот тезис имел принципиальную важность в си- стеме его аргументации, ибо, по Энгельсу, возникновение частной земельной собственности неминуемо приводило к утрате наделов бедняками и концентрации их в руках бога- тых аллодистов, церкви и знати. Значимость этого тезиса определялась идеей, согласно которой имущественно не- дифференцированное (или весьма слабо дифференциро- ванное) общество германцев сменяется обществом со все усиливающимся классовым расслоением. Для того чтобы свободный аллодист превратился в зависимого крестьяни- на, было необходимо, согласно теории, его разорение. Этот процесс якобы и лежал в основе развития феодализма. В подобном ходе мыслей обнаруживается ряд несообраз- ностей. Прежде всего, на каком основании нужно считать, что упоминания франкских и других раннесредневековых источников о бедняках отражают магистральную линию развития этого общества? Презумпцией теории «разоре- ния» франкских аллодистов было представление о том, что феодализм в Европе возник в силу экономического процес- са - развития производительных сил, возникновения част- ной собственности на землю и вызванного им перерож- дения общины и разорения общинников. Эта презумпция, упрощающая действительную картину, стала вызывать у меня всевозрастающие сомнения и возражения. Что касается расслоения общества на богатых и бедняков как источника формирования классовой социальной струк- туры, то это черта генезиса капитализма, а не феодализма. Ибо если, по Марксу, возникновение буржуазных отноше- ний, которые строились на эксплуатации наемных рабочих, лишенных собственных средств производства и в силу этого вынужденных продавать свою рабочую силу, характеризует- ся «экспроприацией непосредственных производителей», то возникновение общества феодального, базирующегося на труде крестьян, владеющих средствами производства, характеризуется апроприацией, т. е. присвоением этих кре- стьян вместе с их землями. Следовательно, обнищание кре- стьян-аллодистов, даже если оно и получило известное распространение, вовсе не могло служить решающим, струк- турообразующим условием их феодального подчинения. 477
Феодализм ознаменовался не отделением работников от средств производства, а, напротив, установлением более прочной связи крестьянина с землей. Далее возникает вопрос: правомерно ли применять поня- тие «частная собственность» к поземельным отношениям на- чала Средневековья? Этот вопрос встал при сравнительном анализе трех институтов - франкского аллода, англосаксон- ского folcland и древнескандинавского odal. В то время как в первых двух случаях историк не располагает достаточными данными, в случае с норвежским одалем картина благодаря богатству материала более ясна. Одаль отнюдь не представ- лял собой объекта свободного распоряжения, ибо он был тес- нейшим образом связан с семьей владельца, который (как и его родственники) сохранял на него определенные права даже и после отчуждения земельного участка. Мало этого, в скандинавских источниках, написанных на древнеисланд- ском языке и потому более адекватно передающих смысл отношений земельной собственности, нежели источники латинские, мне удалось обнаружить такой аспект земельной собственности, который обычно скрыт от взора историка. Я имею в виду пласт представлений о мире, и в частности об обжитой и возделываемой земле, который входил в каче- стве неотъемлемого компонента в институт одаля и, я убеж- ден, не мог так или иначе не присутствовать и в других фор- мах землевладения в ту эпоху. Изучение одаля привело меня к выводу: в сознании скандинавов он был частью картины мира, притом настолько для них существенной, что они его поэтизировали и даже мифологизировали. И в этой связи я не мог не задаться вопросом: возможно ли адекватно понять отношения собственности раннего Средневековья, отвле- каясь от мировиденья людей той эпохи? Тут же напрашива- лась и другая проблема: представляла ли собой для них зем- ля, на которой они жили и которую они возделывали, про- сто инертный объект и не были ли они связаны с нею также и эмоциональными узами? Этот пункт моих рассуждений, к которому я долго шел, оказался одним из решающих в даль- нейшей работе и вообще в моей судьбе как историка. Во мне все более зрело убеждение: мы в принципе непра- вильно подходим к изучению исторической реальности, в особенности когда пытаемся понять специфику столь дале- кой и во многом чуждой нам эпохи, какой было Средневеко- 478
вье. Присущую нашему времени систему четкого расчлене- ния мира на социальный и природный историки переносят на миросозерцание людей совершенно иного периода. Но на каком основании они так поступают? Возможно ли верно понять существо поземельных отношений той эпохи, приме- няя к ним современные понятия и разграничения? Допусти- мо ли интерпретировать свободу и зависимость в Средние века исходя из их понимания в Новое время? Правомерно ли моделировать отношения между сеньорами и подданны- ми по образцу капиталистических отношений? Возникали все новые и новые вопросы. Они сводились к одному: без выяснения «субъективной стороны» исторического процес- са, не реконструируя картину мира, которая присутствовала в сознании средневековых людей и определяла их поступки и все их социальное поведение, невозможно правильно и глубоко понять общественные структуры той эпохи и их функционирование. На первый взгляд может показаться, что я сейчас обсуж- даю слишком специальные вопросы, но это далеко не так. Речь идет не о чем ином, как о принципах исторического исследования, о его гносеологии и об отношении историче- ской науки к философии истории. От конкретных вопросов медиевистики вел прямой путь к концепции социально-эко- номических формаций (и это, кстати, прекрасно поняли мои оппоненты, осудившие мою книгу как немарксистскую). Понятие «феодализм» я склонен трактовать в весьма огра- ничительном смысле, не как «необходимую стадию во все- мирно-исторической смене способов производства», а как конкретный исторический феномен, возникший из встречи германской и римской социальных систем. Я решительный противник поисков феодализма повсюду, где налицо под- властное земледельческое население и возвышающийся над ним вооруженный могущественный социальный слой, т. е. люди, живущие за их счет. Феодализм в собственном смысле существует там, где складывается специфическая форма меж- личных отношений, предполагающая явный или - чаще - подразумеваемый договор. Поэтому в основе феодализма лежит система правоотношений, при которой носителями и обладателями определенных прав (разумеется, сопряженных с обязанностями и повинностями) выступают не только гос- пода, но и их подданные. При всей ограниченности соци- 479
ально-правового статуса серва или виллана, право и обычай молчаливо исходили из признания за ними правоспособнос- ти. Таким образом, феодализм кажется мне возможным только при наличии в обществе специфической структуры человеческой личности. Тип же личности в огромной мере зависит от доминирующей системы культуры и религиоз- ности. Поэтому, по-моему, бессмысленно искать феодализм вне христианского региона (ибо христианство опирается на личностное самосознание), однако и в его пределах я нахо- жу феодализм в определенных частях Западной Европы, но не в Византии или на Руси. Из конспективно изложенного выше явствует, что мои разногласия со школой Неусыхина, обнаружившиеся в кон- це 60-х - начале 70-х годов, были принципиального, методо- логического свойства, касались общих взглядов и на истори- ческий процесс, и на «ремесло историка». Основные мои возражения были изложены в книге «Проблемы генезиса феодализма в Западной Европе». По моей просьбе Алек- сандр Иосифович прочитал книгу в корректуре незадолго до своей кончины и написал отзыв на нее для издательства, так же как это сделал и незабвенной памяти Николай Иоси- фович Конрад. Естественно, Неусыхин не был расположен принять мою критику, но для того, чтобы завершить рассказ о наших непростых взаимоотношениях, скажу: его отзыв был вполне положительным, не в его правилах было препят- ствовать кому-либо полемизировать с ним, тем более в об- становке, когда над книгой и ее автором сгущались тучи. Нужно ли добавлять, что книга, вышедшая в свет вскоре по- сле его кончины, была мною посвящена его памяти? Путь к осознанию необходимости трансформации пони- мания социальной истории в указанном направлении, т. е. в насыщении ее человеческим содержанием, был долог и сложен. Ныне это представляется чем-то саморазумеющим- ся и естественным. Но возвратимся мысленно в 50-е годы. Традиционная ментальность историков была предельно отягощена догмами, наша научная дисциплина оставалась «служанкой» марксистской социологии и политической эко- номии, призвание ее видели в иллюстрации «общих законов истории». Наряду с изучением исторических источников и прежде них штудировали труды «классиков марксизма-лени- 480
пизма», вполне на богословский лад, считая их «первоисточ- никами», и именно в них в первую очередь черпали аргумен- тацию и критерии научного анализа. Поэтому оригиналь- ные мысли, новые, не предусмотренные «бородачами» исто- рические феномены воспринимались с неизменной подо- зрительностью. Советская историческая наука по-прежнему «боролась» с «буржуазной». Нас терроризировали жупелы «ревизионизма», «конвергенции» и «объективизма». Прин- цип «партийности» подчинял себе принцип научности. XX съезд КПСС приоткрыл - как вскоре выяснилось, не- надолго и не очень широко - двери для новых идей. Я вспо- минаю, с какой энергией бросились мы обсуждать пробле- мы методологии и философии истории, вспоминаю тео- ретические дискуссии, в которых старались наверстать упущенное за десятилетия молчания. То был период частич- ного раскрепощения нашей мысли от мертвящего догматиз- ма, - частичного, ибо многие искали выход в «новом прочте- нии Маркса», воображая, будто все дело в «очищении» его теории от «наслоений» сталинской вульгаризации. «Глубин- ная» ментальность историков и философов оставалась по сути своей все той же. Этот период счастливо для меня совпал с годами возмужа- ния как историка. Я опубликовал ряд статей по общим про- блемам исторического знания - об исторической законо- мерности, о социально-экономической формации, об исто- рическом факте, о необходимости сближения исторической науки с социальной психологией. Ныне эти работы, с моей точки зрения, едва ли удовлетворительны, они важны для меня как вехи в моей духовной переориентации и как свиде- тельства нараставшего сопротивления тому взгляду на исто- рию, какой был нам навязан. Их можно правильно оценить только в контексте идеологической ситуации конца 50-х - первой половины 60-х годов. С достаточной определен- ностью я возражал против идеи законов, якобы управляю- щих ходом истории, противопоставляя ей мысль о конкрет- ной закономерности как результате взаимодействия многих сил, включая человеческие волю и сознание и обусловлен- ный ими выбор. Формацию я понимал как абстрактное поня- тие, котёрым оперирует историк, организующий материал, как «идеальный тип», для Маркса же «общественно-эконо- мическая формация» вовсе не была умственным конструк- 16 - 1773 481
том. Я старался подчеркнуть значение индивидуального и неповторимого в истории. Тогда мои статьи охотно публи- ковались и «Вопросами истории», и «Вопросами филосо- фии», и «Вопросами литературы». Мало этого, я припоми- наю уж вовсе странный эпизод. Меня пригласили подать ста- тью для сборника трудов Московского историко-архивного института, и она без всяких замечаний была принята: в ста- тье рассматривались некоторые особенности историческо- го знания. Но затем ответственный редактор Надточеев, на- ткнувшись в тексте на неизвестное ему слово «аксиология», заглянул в энциклопедию и увидел, что это нечто дурное, «идейно порочное» и «буржуазное». Он потребовал устра- нить неприличие, а когда я отказался это сделать, поставил перед членами редколлегии условие: либо из сборника будет убрана статья Гуревича, либо он снимает свое неопорочен- ное имя с титульного листа. Удивительное дело: прошел вто- рой вариант. Между тем тираж уже был отпечатан, и при- шлось выдирать титульный лист и вклеивать новый, без имени товарища Надточеева. Период интеллектуального и морального подъема в нашей стране не был лично для меня безоблачным. Вплоть до 1966 г. я не мог найти работу в Москве и на протяжении 16 лет еже- недельно ездил в Тверь (тогдашний Калинин), где преподавал в педагогическом институте. В это время я написал и защитил докторскую диссертацию по социальной истории Норвегии XI-XIII вв. и подготовил к печати книги «Свободное кресть- янство феодальной Норвегии» и «Походы викингов». Однако мне удалось их опубликовать лишь после того, как я начал ра- ботать в Институте философии АН СССР, что, впрочем, про- должалось недолго - до появления в журнале «Коммунист» уже упомянутой погромной статьи Данилова. Под предлогом «реорганизации» меня из института уволили. Положение было трудное, нужно было где-то служить и кормить семью. Пришлось ввязаться в борьбу против Дани- лова и писать отповедь на его измышления. Конечно, я пре- красно сознавал, что ответ мой «Коммунист» не опубликует, но нужно было «показать зубы». Между тем в 1969 г. ситуация в стране быстро изменялась. Вторжение в Чехословакию войск СССР и его сателлитов сопровождалось нагнетанием реакции. Брежнев и его окружение начали новый зажим интеллигенции, за которым скрывались планы возро- 482
дить сталинизм. Тем не менее мое письмо в «Коммунист» и в ЦК КПСС в конце концов возымело действие. Я не знаю, где именно было принято решение, но осенью того же года меня зачислили сотрудником Института всеобщей истории АН СССР. До этого, в 40-е годы, меня выгоняли из аспи- рантуры, в которую я тем не менее в конце концов попал; в начале 50-х годов дважды пытались, но тоже безуспешно, уволить из Калининского пединститута, но все эти акции происходили в сталинский период и объяснялись преиму- щественно антисемитизмом, из Института же философии меня уволили скорее как «ревизиониста». Но те самые годы, когда происходили перемены в моей внешней жизни, были, пожалуй, наиболее продуктивными и, несомненно, решающими в моем становлении как исто- рика. В отличие от математиков историки творчески само- определяются довольно поздно. Со мной это произошло в 60-е годы, и одну за другой я опубликовал две важные для себя монографии: после «Проблем генезиса феодализма в Западной Европе» (1970) - «Категории средневековой культуры» (1972). В дополнение к тому, что сказано о пережитом мною как историческом переломе, мне хотелось бы отметить еще два обстоятельства, которые, несомненно, ему благоприятство- вали. Первое связано с моими скандинавскими штудиями. Исследователь социальных отношений в Норвегии эпо- хи викингов, как и истории XII-XIII вв., не может ограни- читься законодательными и актовыми памятниками; он дол- жен обратиться также и к сагам, поэзии скальдов и песням «Старшей Эдды». Читая эти тексты, я поначалу пытался за- давать им те самые вопросы, которые занимали меня при изучении франкских и английских источников. Но вскоре я убедился в бедности моего вопросника, в его неадекватно- сти материалу. Исследователь социальной истории, прошед- ший, подобно мне, традиционную школу, ищет в источниках указаний на формы зависимости и эксплуатации крестьян- ства, на структуру землевладения и т. п. Однако в сагах бонды предстают отнюдь не безгласными объектами эксплуатации или правовых сделок господ, - они фигурируют во многих социальных ролях, главное же - это живые люди, мыслящие и чувствующие существа, которые испытывают любовь, рев- 16s- 483
ность, ненависть, подвержены алчности, зависти и иным эмоциям. Подчеркну: не объекты, а субъекты, И это побуж- дает историка избрать иную стратегию исследования. В этом смысле я многому научился у древних скандинавов. Но интерес представляют не только ситуации, необыч- ные для медиевиста, который привык к скудости сведений о простолюдинах, встречающихся в латинских памятниках, - здесь открывается по сути дела уникальная возможность проникнуть глубже в сознание людей, запечатлевших на род- ном языке свои идеи о мире и самих себе. Изучение словаря, социальной терминологии, понятийных клише в повество- вательных, поэтических и правовых памятниках Норвегии и Исландии дает очень много. Я понял наконец: социальный историк по необходимости должен быть и историком куль- туры, история общества возможна только как социально- культурная история. На этой почве я сблизился с крупней- шим отечественным скандинавистом Михаилом Иванови- чем Стеблин-Каменским. Ранняя история стран европейского Севера вызывала у меня самостоятельный интерес, но вместе с тем многочис- ленные и многообразные исторические памятники Скан- динавии казались мне своего рода «лабораторией» для изу- чения тех пластов средневекового сознания, которые обычно не выходят на поверхность в латинских текстах. Знакомство с формами мировосприятия, которые были присущи скандинавским бондам, послужило одним из глав- ных стимулов, побудивших меня затем заняться проблемой народной культуры на материале церковных среднелатин- ских памятников. Одним из стимулов моих поисков новых путей изучения социальной истории Средневековья послужила встреча с другими направлениями гуманитарной мысли. Во-первых, во многом неизведанные перспективы открыла передо мной Школа «Анналов». Сочинения Марка Блока оказали большое влияние на меня уже во время работы над «Пробле- мами генезиса феодализма»; трудно переоценить освобож- дающее воздействие трудов этого великого ученого, которо- го я считаю одним из своих учителей. Затем интенсивное штудирование трудов Люсьена Февра, Робера Мандру, Жор- жа Дюби, Жака Ле Гоффа и других представителей «Новой исторической науки» подтвердило правильность избранно- 484
го мною пути преобразования социальной истории и чрез- вычайно обогатило мой понятийный аппарат. Сознание то- го, что работаешь не в изоляции (сознание, которое не ос- тавляло меня в 60-е годы), очень поддерживало меня. Во-вторых, здесь должна быть названа книга М.М. Бахти- на «Творчество Франсуа Рабле и народная культура средне- вековья и Ренессанса», которая создала новую ситуацию в отечественной гуманистике. В книге Бахтина содержался, в частности, мощный импульс к деидеологизации наук о чело- веке. В этом же направлении одновременно развивались и семиотика московско-таргуской школы (это третья состав- ляющая в моем развитии как историка), и история менталь- ностей, которая как раз в 60-е годы выдвинулась на перед- ний план во французской исторической науке. Значение этих тенденций для освобождения историчес- кого знания от догматических клише исключительно вели- ко. Семиотики, культурологи, историки ментальностей стремятся проникнуть в тайны человеческого сознания, вскрыть ту картину мира, которая формировалась и «навя- зывалась» культурой членам общества и определяла их со- циальное поведение. Постепенно мне стало ясно, что без уяснения картины мира невозможно понять социальные процессы, поступки людей, движущие ими стимулы. Но историк, пытающийся восстанавливать картину мира, встречает немалые трудности. Я испытал их в процессе ра- боты над «Категориями средневековой культуры». Моя зада- ча состояла в том, чтобы наметить несколько доминант этой модели - время/пространство, право, собственность, богат- ство/бедность, труд, личность - и по возможности выяс- нить их взаимные связи и общие корни. Но было ясно, что категории эти не оставались неизменными на протяжении Средневековья, обладали региональными и индивидуальны- ми особенностями. Вместе с тем, если бы я взялся последо- вательно описывать все локальнее и временные варианты этих категорий, общая картина резнадежно расплылась бы или вовсе рассыпалась. Нужно было создать своего рода «идеальный тип», но, разумеется, не в отвлеченном виде, а в определенных его реализациях. Реконструкция картины мира1 содержит, кроме того, опасность сосредоточения на статике. Для того чтобы в какой-то мере избежать этого кре- на, я выдвинул две сменявшие одна другую модели - дохрис- 485
тианскую, германскую и собственно средневековую, христи- анскую. Смена этих картин мира не вела к элиминированию предыдущей, и в потаенном субстрате средневекового миро- видения можно разглядеть более архаические явления. Не отсюда ли напряженная противоречивость средневековой картины мира, тенденция к парадоксу и гротеску? Мое построение вполне неожиданно для меня нашло резонанс не только на родине, но и за ее пределами; книга переведена на основные языки науки и получила положи- тельные отклики в прессе. Неожиданно - так как я писал «Категории средневековой культуры», имея в виду исклю- чительно отечественных читателей; но оказалось, что сходные проблемы волнуют историков и читающую публи- ку не только у нас. Современность поставила по сути дела одни и те же проблемы перед людьми разных культур. Это еще раз убедило меня в актуальности проблематики иссле- дования. «Категории средневековой культуры», как и «Проблемы генезиса феодализма», явились для меня вехами в освоении фактуры истории. В 80-е годы за ними последовали новые книги: «Проблемы средневековой народной культуры» (1981), «Культура и общество средневековой Европы глаза- ми современников» (1989) и в 1990 г. - «Средневековый мир: культура безмолвствующего большинства». В этих книгах, в известном смысле образующих серию, я продолжал раз- вивать линию исследования, которая была намечена ранее. Естественно, встали новые проблемы, не нашедшие освеще- ния в «Категориях», такие, в частности, как восприятие средневековыми людьми смерти, загробного суда и потусто- роннего мира, как отношение их к магии, чуду и святости, к комизму и смеху (здесь мне пришлось вступить в полемику с бахтинской теорией «карнавальной культуры»), представ- ления о семье, детстве и женщине и некоторые иные аспек- ты картины мира. В центре внимания оказалась не сама по себе «народная» культура, понятие нечеткое и дискуссионное, а соотноше- ние ее с культурой «ученой», церковной, их меняющееся на протяжении Средневековья взаимодействие. Обе культурно- религиозные традиции не столько воплощали ментальности разных социальных групп или отражали мировидение lit- terati и illitterati, сколько были связаны с разными уровнями 486
одного и того же индивидуального сознания. Человек был носителем обоих типов сознания, и уже от его статуса, обра- зования и многих других конкретных причин зависело, какой из этих пластов ментальности был более активен. В продумывании нелегких проблем средневекового со- знания неоценимую помощь оказал мне Владимир Соломо- нович Библ ер. Его знают как мыслителя, философа, но мне посчастливилось узнать его еще и в другой «ипостаси» - как внимательного и придирчивого и вместе с тем благожела- тельного читателя-критика. Нельзя забывать о том, что долгое время у историков поч- ти не было читателей: опубликованные книги годами пыли- лись на полках книжных магазинов, - они не были связаны с жизнью и не касались вопросов, интересовавших современ- ников. Теперь оказывается, что и история Средневековья актуальна - в той мере, в какой она говорит о человеке и об его мировосприятии. Мы создали своего читателя. Но это обязывает ко многому. Ведь только историк способен «воз- родить» прошлое и вступить от имени своих современников в диалог с человеком прошлого. С течением времени я все острее ощущал потребность установить контакт с читателями - вовсе не обязательно с профессиональными историками, которые сплошь и ря- дом остаются безразличными к новой проблематике и свя- занному с ней методу исследования, но с широким кругом интеллигентных читателей. Я стал избегать перегружен- ности своих книг научным аппаратом, однако не в ущерб доказательности и обоснованности изложения. При этом я далек от стремления превратить свои работы в средства «самовыражения». Личность исследователя невозможно, да и незачем, элиминировать, но мне чужда тенденция ставить себя в центре изложения или безапелляционно высказывать произвольные суждения с мотивировкой типа «так Я вижу». Вероятно, подобного рода субъективизм уместен в художе- ственной литературе или публищ^стике, но, на мой взгляд, едва ли допустим в научном труде историка. Я уверен, что в этом жанре применим критерий повторяемости результата: если исследователем четко сформулирован метод и соблю- даются необходимые процедуры, полученные выводы могут быть достигнуты и другими исследователями. Разумеется, история - не математика и не химия, и индивидуальные ви- 487
дение, знания и способности историка скажутся на итоге, но этот итог не может не быть проверяем. Историк не подобен «большому окуляру» (как именовали Ранке) и не копирует рабски тексты (как воображали пози- тивисты конца XIX - начала XX в.); его исторические рекон- струкции суть создаваемые им конструкции, творческая его активность чрезвычайно велика. Его можно сравнить с теат- ральным режиссером: он создает спектакль, разыгрывае- мый по его сценарию, но сам удаляется за кулисы. Что же интересует нашего читателя, какие стороны минув- шей жизни волнуют его? Мы ищем в истории людей, которые подобны нам и вместе с тем - другие. Это сочетание подобно- го и инакового, близкого и чуждого, понятного и непонятно- го открывает нам, людям конца второго тысячелетия от Рож- дества Христова, преемственность истории и ее изменения, ее единство и многообразие. То понимание социальной исто- рии, к которому мы теперь приходим, как истории социаль- но-культурной, имеет мало общего с концепцией поступатель- ного прогресса человечества или с историей обесчеловечен- ных социально-экономических формаций, историей, где по- литэкономия и социология задушили историю человека. Эти концепции, порожденные европейской мыслью XIX в., уже сыграли свою роль и теперь неизбежно уступают место ново- му пониманию исторического процесса. Как я уже сказал, начавшийся в середине 80-х годов наш второй интеллектуальный «ренессанс» не потребовал от меня глубокого пересмотра своих взглядов или научных принципов. Напротив, я убежден в том, что проблематика моих занятий, как и занятий моих коллег и единомышлен- ников, существенна для того, чтобы этот «ренессанс» не за- хлебнулся, как это случилось с попытками обновления в кон- це 60-х и в 70-е годы. Вполне ясно, что никакое социальное преобразование немыслимо без учета политиками умонаст- роений и психологии людей, которых оно вовлекает в дви- жение. Наши невежественные правители, головы которых забиты идеологическими штампами поверхностно усвоен- ного и предельно вульгаризированного марксизма, на про- тяжении десятилетий практически не принимали в расчет человеческой ментальности; проблемы общественного мне- ния, национальных и религиозных традиций, эмоциальной 488
жизни полностью игнорировались. Пренебрегают ими и по- ныне, и отсюда, в частности, постоянные нелепые и грубые просчеты лидеров и властей. До тех пор пока все мы не уяс- ним себе, что индивиды живут не декретами и лозунгами, а реальной жизнью, пронизанной их социальными и культур- ными представлениями и настроениями, ничего у нас не выйдет. Нам недостает культуры, мы одичали и растеряли даже наиболее элементарные человеческие ценности. Не кроется ли за формулой, гласящей, что общественное бытие «определяет» общественное сознание, стремление выдать себе индульгенцию? Мы приучились подменять ин- дивидуальную мысль, собственную совесть и личное реше- ние такими фантомами, как «коллективный разум» и даже «коллективная мудрость», «соборность» и т. п. Вспоминаю слова одного ленинградского историка, который утверждал: «Яичко, не простое, а золотое, снесла курочка Ряба, а не ака- демический институт». Мы - члены общества, и наша мысль и все наше поведение несут на себе неизгладимый отпечаток нашей принадлежности к социально-культурной общности. Однако «каждый умирает в одиночку». Эту истину хорошо знали в Средние века, так допустимо ли игнорировать ее ныне? Историк не может не напоминать о ней своим читате- лям-согражданам - не проповедуя прописные истины, но де- монстрируя историю борений человеческого духа. Я едва ли подхожу на роль политического публициста или оратора, в этом смысле «перестройка», боюсь, пришла для меня слишком поздно, да и роли эти не в моем характере. Но когда нужно было выступить за изменение порядка в Акаде- мии наук и попытаться переломить пассивность коллектива института, я проявил инициативу. Воздержусь от оценки ре- альных результатов. То, что здесь важно, это личная позиция. Основное и главное для меня - исследовательская работа. Теперь я могу заниматься не в такой интеллектуальной изоля- ции, как прежде, что дает мне дополнительные стимулы. Важнейшую функцию современных гуманитариев я вижу в раскрытии человеческого содержания мировой истории. Культура для меня - историка - представляет интерес не как музейный1 каталог художественных достижений индиви- дуальных гениев или сумма философских, литературных, эстетических, научных процессов, но как способ челове- ческого существования в обществе, который обеспечивает 489
его функционирование, - таков в самом кратком определе- нии предмет моих научных интересов. Следовательно, то, чем я занимаюсь, повторю это вновь, есть не что иное, как социальная история, в фокусе которой находится человек, точнее, организованные в коллективы люди; это социально- культурная история, «сверхзадача» которой заключается в стремлении к достижению синтеза, к преодолению тради- ционной разобщенности в понимании духовной и мате- риальной жизни общества. Об этом размышляю я в статьях по методологии, писание которых возобновил за последние годы (о соотношении истории и этнологии, о культурно-исторической антрополо- гии, о новых подходах к социальной истории), и в закончен- ной мною монографии «Исторический синтез и Школа “Ан- налов”»; в этой книге я «свожу теоретические счеты» с фран- цузскими коллегами, которым я многим обязан в своем раз- витии как историк, но с выводами которых не во всем готов солидаризироваться. Мне хотелось проникнуть в их творче- скую лабораторию и ознакомить с их методами наших чита- телей. Учитывая длительную интеллектуальную и научную изоляцию отечественных историков, я полагаю, что им было бы полезно ближе узнать о достижениях французских ученых и о проблемах, с какими они встретились. По моему убеждению, труд историка не завершен и тогда, когда поставлена последняя точка и книга или статья отпра- вилась к читателю. Post factum бы задать себе вопрос: какие соображения двигали мною при выборе темы, в процессе осмысления материала и построения текста, зачем в конеч- ном счете я все это написал? Только завершенное произведе- ние, уже порвавшее связующую его с автором «пуповину», удается увидеть с некоторой дистанции и в более широкой перспективелТеперь моя работа уже включена в некий ин- теллектуальный и социальный контекст, и очень важно по- нять, в какой именно. Историк ведь не сидит в «башне из слоновой кости» и должен отдавать себе отчет в том, какого рода общественный поступок он совершил. Ибо работа гума- нитария всегда есть социальное деяние, за которое он несет ответственность - перед Богом, людьми или собственной совестью, - это уж ему самому решать. Вспоминая своих профессоров, я писал выше, что в силу неестественных, бесчеловечных условий, в которые они 490
были поставлены, они далеко не всегда могли состояться как ученые с той полнотой, какой они достигли бы, не будь политического и идеологического террора. Ну, а я сам? Состоялся ли я как историк, успел ли, сумел ли сделать то, что задумывал? Нелегкий вопрос. Мне памятна последняя беседа с моим другом Александ- ром Александровичем Зиминым, происшедшая за несколько дней до его кончины. Рассказав мне о серии монографий, подготовленных им к печати и предназначенных для по- смертной публикации (тяжело больной Саша знал, что дни его сочтены), этот, вне сомнения, крупнейший специалист по отечественной истории нашего поколения в ответ на мои слова искреннего восхищения его научной продуктив- ностью сказал, что не сумел сделать всего того, что нужно было сделать, не возвысился до более свободного и широко- го понимания профессии историка. То не была поза, я безо- говорочно поверил в искренность его горького признания, хотя и не мог полностью с ним согласиться. Речь идет не об естественной неудовлетворенности самим собой - от нее свободны только бездарные и ограниченные люди. Речь о другом - о сознании того, что существуют верши- ны, на которые мы не смогли подняться. Может быть, в силу личных качеств, недостатка знаний и способностей либо по слабости характера. А может быть, вследствие тех препон, ко- торые с такой щедростью воздвигала на нашем пути жизнь. Го- нения и увольнения, несправедливая критика и непонимание (вспомним нападки на Зимина за его работу о «Слове о полку Игореве»), запреты выехать за рубеж для чтения лекций, или участвовать в научной конференции, или работать в библио- теках, издательские трудности (книга Зимина о «Слове» так и не опубликована), препятствия для общения со студентами (я, например, до последних лет был лишен возможности руко- водить аспирантами и по сей день не знаю, на каком этаже МГУ расположен исторический факультет) - все это не укра- шало жизнь и серьезно мешало научной деятельности. Прове- дя восемь месяцев в США, я воочию убедился: производитель- ность труда ученого в Советском Союзе в силу бедности и тех- нический отсталости, необеспеченности библиотек и слабой информированности в несколько раз ниже, чем на Западе. Дюби или Леруа Ладюри изучали историю крестьянства, не отрываясь от аграрного пейзажа Маконнэ или Лангедока.
Наши же специалисты по западной истории работают, не видя тех мест, где происходила описываемая ими история. Наши знания исключительно книжные и потому во многом абстрактные. Лишь в 1990 и 1991 гг. мне довелось наконец посетить Данию, Норвегию, Швецию и Исландию и увидеть местности и исторические памятники эпохи викингов, о ко- торых я писал 20-30 лет тому назад. Трудно выразить овла- девшие мной чувства, когда я стоял на скале исландского альтинга, или внутри земляного вала, окружающего викинг- ский лагерь Треллеборг, или в горах Трендалага, где развер- тывались события, описываемые в сагах о норвежских ко- нунгах. Держась за деревянные опоры норвежской церкви XI в., обходя горницу в доме богатого бонда и вглядываясь в пропорции викингских кораблей, я отчетливо ощутил, что если бы мне довелось посетить Скандинавию вовремя, в 60-е годы, многое я бы написал иначе, с большим проник- новением в материал. Сколько возможностей безвозвратно упущено! Поистине преступны те, кто помешал многим нашим историкам увидеть мир, являющийся предметом их изысканий... Но, честно говоря, все же не это самое главное. Сидя в Са- ранске, ссыльный Бахтин тем не менее стал всемирно изве- стным Бахтиным. Нам, слава Богу, не нужны лаборатории (хотя надобны хорошие библиотеки!). Все в конце концов упирается в одно - в ответе на самому себе заданный вопрос: сколько капель рабства ты сумел из себя выдавить, в какой мере свободен твой дух? Так что дело не в одних только внешних обстоятельствах. Не с них нужно начинать. Я не жалею о сделанном выборе, я нашел свою тему и за- нимался тем, чем считал нужным. Я не отклонялся от своего пути и всегда, вначале инстинктивно, потом все более созна- тельно, искал новый облик социальной истории. Я вовсе не воображаю, будто это единственный путь, но убежден, что он открывает перед исторической наукой широкие и далеко еще не полностью изведанные возможности. Что же касает- ся результатов, к которым я пришел, не мне судить. Feci quod potui, faciant meliora potentes. Нужно работать, отдавая себе отчет в ограниченности собственных возможностей, но ставя перед собой цели, пре- восходящие эти возможности. Я надеюсь, что осознаю тот круг интеллектуальных подходов и исследовательских мето- 492
дов, за пределы коего мне не следует выходить. Я не культу- ролог, а социальный историк - в том новом и более емком смысле понятия «социального», которое было охарактери- зовано выше. Но в ходе своих исследований я встретился с проблемами истории сознания и сущности культуры, кото- рые выходят за рамки компетенции социального историка. Теперь, годы спустя после опубликования книг о средневе- ковой культуре, я более отчетливо вижу, что не сумел совла- дать с теми антиномиями, которые были в ней заложены и которые определяли ее неповторимый облик. Удастся ли мне разобраться в этих трудностях? По совести говоря, я в этом не убежден. Но это - тема особого разговора. Специального обсуждения заслуживает и вопрос о со- стоянии современной исторической науки, и мировой и отечественной. Здесь я могу высказать лишь одно общее соображение. Представляя себе, сколь глубок кризис исторического знания в нашей стране, я все же не гляжу безнадежно на воз- можности его постепенного преодоления. При этом я не за- крываю глаза на ожидающие нас огромные трудности. Один физик сказал, что новые теории восторжествуют тогда, ког- да уйдет со сцены последний носитель старых концепций. Как тут не вспомнить мудрого Моисея, который водил свой народ по пустыне до тех пор, пока не произошла полная сме- на поколений: к свободе способны люди, не испытавшие рабства. Вероятно, обновленная историческая наука по- явится после нас. Ну что ж, если так, будем надеяться на то, что задержка недолга... Но пока нужно готовить условия для дальнейшего движения мысли. И последнее. Оглядываясь на прожитую жизнь, я не могу обособить ее от жизни моей страны. Невозможно подвести итоги своей биографии, не думая о судьбах нашего общества. На памяти моего поколения политический маятник кач- нулся несколько раз, и очень резко. Первый раз он дошел до предела во время войны с неисчислимыми ее бедами и страданиями. Победа вселила надежды, но ненадолго, и вновь мы устремились во мрак. Смерть Сталина и начало разоблачений его злодеяний породили ожидание того, что кризис будет преодолен и жизнь наконец-то пойдет по-ново- му. С этим оптимизмом мужали «шестидесятники». На самом 493
деле система пыталась лишь обновить себя. Постепенное сползание при Брежневе, породившее чувство безвременья и бесперспективности, нанесло непоправимый нравствен- ный ущерб народу. Но вот маятник опять пошел в противо- положную сторону, на этот раз набирая такую силу, что ста- ло ясно: возврата к старому нет. Теперь речь идет уже о пол- ном распаде нежизненной и противоестественной системы. Однако очень скоро встал вопрос: способно ли еще обще- ство, истощенное бесконечными обильными кровопускани- ями, интенсивными «утрамбовкой» и «утечкой» мозгов, об- щество с ложными ценностями и утерянными нравствен- ными ориентирами, приобщиться к цивилизованному миру? Неужели отказ от системы террора и принуждения сделал наш народ недееспособным? Этот глубокий кризис происходит на фоне процессов об- новления и демократизации, охвативших и восточную поло- вину Европы и многие другие страны и регионы мира. Ру- шатся тоталитарные режимы, ослабевает угроза мирового пожара. С небывалой остротой перед нашим обществом встал далеко не новый вопрос: принадлежит ли оно к Западу или к Востоку? Мы стоим перед альтернативой обновления или полной катастрофы. Куда качнется маятник на сей раз? Способны ли индивиды, «простые» люди воздействовать на колебания маятника истории? Я полагаю, что в попытке раз- гадать эту тайну и заключен конечный смысл «ремесла» ис- торика. Может ли, имеет ли право гуманитарий в этот ответствен- нейший момент нашей истории не задуматься над тем, како- ва его общественная функция? Я сторонник малых дел. Ибо в криках о кризисе и бедах, в ожесточенных перебранках и дискуссиях, в поисках виновных в ком угодно, только не в са- мом себе мы подчас забываем о простейших вещах, таких как порядочность и честный профессиональный труд. Но без них нам из пропасти не выбраться. Я повторяю слова адмирала Нельсона: «Пусть каждый исполнит свой долг». Москва, август 1990 г. (Впервые опубликовано: «Одиссей. Человек в истории». М., 1992. С. 81-109)
Избиение кошек в Париже, или Некоторые проблемы символической антропологии Современная историческая мысль ищет путей взаимодействия с родственными науками о человеке. Ее представители надеются на то, что знакомство с проблема- тикой этнологии (социальной и культурной антропологии), социальной психологии, семиотики, социологии и других дисциплин поможет им разработать новые подходы, и что изучение методов этих дисциплин вооружит их новыми при- емами анализа источников, даст возможность глубже про- никнуть в ткань истории. Особые надежды возлагаются на антропологические дисциплины. Но, разумеется, взаимоотношения между исторической наукой и этнологией весьма сложны, и использование исто- риками методов последней сопряжено с немалыми труднос- тями. Социальный антрополог работает с живыми людьми, изучая их культуру и социальное устройство. Между тем ис- торик лишен возможности непосредственно общаться со своими «объектами», между ним и людьми, которых он во- прошает, всегда расположен некий текст. Этот текст не про- зрачен, он уже содержит некую интерпретацию и сам поэто- му нуждается в интерпретации и расшифровке. Примером, иллюстрирующим указанную трудность, мо- жет служить исследование американского историка Роберта Дарнтона «Великое избиение кошек»1, которое вызвало оживленную методологическую дискуссию между ним и ря- дом французских историков. Дарнтон, специалист по исто- рии Франции XVIII в., по его утверждению, попытался осу- ществить антропологический подход к анализу события, происшедшего в Париже около 1730 г. «Антропологическое понимание истории» Дарнтоном исходит из идеи о том, что культура представляет собой мир символов («лес символов», по выражению Виктора Терне- ра). Метод, применяемый современными представителями 495
символической антропологии (Клиффорд Гирц, по соб- ственному признанию Дарнтона, является одним из главных его вдохновителей), состоит в «движении от текста к кон- тексту и обратно, путем возвращения символа к универсуму значений, который и придает ему смысл»2. Хотя Дарнтон опирается на опыт антропологов, которые в состоянии применить методы прямого наблюдения, он по- лагает, тем не менее, что их идеи о роли символов в функцио- нировании культуры могут найти применение и в историчес- ком исследовании. Вопрос, его занимающий, гласит: «Как ра- ботают символы?»3. Он пытается понять радикальную «стран- ность» французской культуры начала Нового времени, кото- рая обнажилась в заинтересовавшем его рассказе. Его зани- мает вопрос не столько о том, что именно люди другой эпохи думали, сколько о том, как они думали, каким образом кон- струировали они мир и наделяли его значением4. Каково же содержание рассказа, привлекшего интерес Дарнтона? Рабочие-ученики книгопечатника-буржуа, недовольные условиями своего труда и быта, были, по словам одного из них - Никола Конта, оставившего это описание, особенно раздражены тем, что им приходилось подниматься ни свет ни заря и весь день работать, по ночам же им мешали спать вопли кошек у них под окнами. Помимо этого, их кормили объедками со стола буржуа, тогда как хозяйка очень заботи- лась о питании своей любимой кошки. Эти животные име- лись в большом количестве и у других хозяев. У одного из них было до 25 кошек, он даже приказал написать их портре- ты; кормил он их битой птицей. «Раз мастера любят кошек, - говорили ученики, - значит мы должны их ненавидеть». Они задумали отомстить хозяевам и в свою очередь устрои- ли серию имитированных кошачьих концертов, мяуканьем мешая спать книгопечатнику и его супруге. Наконец, не вы- держав, буржуа велел им перебить всех кошек квартала. Этого-то парни и добивались. Утверждая, что здесь заме- шано чье-то колдовство и что кошки связаны с нечистой си- лой, они вместе с рабочими-соседями учинили подлинную охоту на кошек. Вооружившись металлическими орудиями, ученики и возчики зверски их убивали, предварительно под- вергая шутовскому «судебному преследованию» с участием «судьи», «палача», «стражи» и даже «исповедника». В первую 496
очередь они умертвили любимицу своей хозяйки. Когда по- следняя убедилась в том, что этой кошки нет в живых, она во гневе и расстройстве бросила им обвинение: «Негодяи не могут умертвить своих мастеров, так они убили мою кошеч- ку. Повесить их за это мало». Но ничего нельзя было поде- лать, ведь сам простак-книгопечатник приказал избить всех кошек. Так, отомстив хозяевам, ученики остались безнака- занными. Эти подвиги настолько понравилось молодым людям, что они без конца воспроизводили их в виде своеобразного спек- такля, изображая мастера, его супругу и весь дом. «Нужно за- метить, - пишет автор рассказа, - что все рабочие на лигу кру- гом были настроены против своих господ», поэтому устраива- емые ими представления пользовались большим успехом. Таков рассказ одного из участников «великого побоища кошек», записанный им примерно 30 лет спустя. Проблема, занимающая Дарнтона, состоит в том, чтобы, во-первых, раскрыть в этом повествовании ключевые эле- менты культуры ремесленников и, во-вторых, понять «игру символов в истории культуры в целом», подойти к понима- нию того, как надлежит интерпретировать символы, ритуа- лы и тексты5. Обнаруженная антропологами многознач- ность и поливалентность символов может быть прослежена, по его мнению, и в памятниках культуры Франции XVIII в., хотя, разумеется, Дарнтон сознает, насколько затруднено применение антропологических подходов к обществу, столь далекому от обычного предмета исследований этнологов. Дарнтон задается вопросом: почему устроенное рабочи- ми избиение беззащитных кошек, которое на современный вкус внушает одно только отвращение, оказалось столь при- влекательным для людей того времени? Не демонстрирует ли рассказ Никола Конта с особой наглядностью ту культур- ную дистанцию, которая отделяет нас от них? Это осознание дистанции могло оы послужить отправным пунктом для ант- ропологического исследования чужой культуры. Для этого необходимо поместить рассказ в контекст ду- ховной и социальной жизни той эпохи. Дарнтон отмечает антагонизм между нанимателями и на- нимаемыми, который здесь ясно виден. Положение учеников в типографском производстве того времени было тяжелым, и, главное, у них не было никаких шансов его поправить 497
и перейти на положение подмастерьев и, тем более, само- стоятельных мастеров. Свои обиды и злость на господ они вымещают на их кошках, устраивая над ними шутовской суд. Но почему именно на кошках? Здесь Дарнтон, опираясь, в частности, на идеи М.М. Бах- тина, напоминает о давней традиции шутовских действий и церемоний, обо всей карнавальной культуре докапиталисти- ческой эпохи, с постоянным перевертыванием социального «верха» и «низа». В этих шутовских действиях, нередко со- провождавшихся мрачными (на современный взгляд) жесто- костями, кошки играли заметную роль. Расправы над ними, массовые их сожжения, повешенья и изувеченья были за- урядными явлениями, которые обладали в глазах людей того времени немалой привлекательностью. Дело в том, что отношение к кошкам всегда характери- зовалось неискоренимой двойственностью. Домашнее жи- вотное, близкое человеку, в определенном смысле символ дома и даже носитель своего рода табу (кошек нередко за- муровывали в стены новых домов для обеспечения благо- получия их обитателей), кошка вместе с тем воспринима- лась как существо, связанное с магией и нечистой силой. Достаточно вспомнить, что дьявола в Средние века зачас- тую воображали в виде большого омерзительного черного кота, главенствовавшего на шабашах ведьм, которые лобза- ли его зад. И сами ведьмы, когда они намеревались при- чинить кому-нибудь зло, подчас оборачивались кошками. Демонический символизм, которым наделяли кошек, со- хранился и до наших дней. Любой читатель этих строк найдет сколько угодно подтверждений и в быту, и в фольк- лоре, и в современной литературе - от суеверного страха перед перебежавшей дорогу черной кошкой до знаменито- го булгаковского Бегемота. Вместе с т^м кошка была символом сексуальности, что подтверждается и лингвистическим анализом французского языка. Шаривари, шутовские концерты и церемонии в кон- це Средневековья и в начале Нового времени, сопровождав- шиеся мяуканьем под окнами тех, для кого их устраивали (рогоносцев, мужей, находившихся под каблуком жен, или пожилых мужчин, которые женились на молоденьких девушках), в Германии носили название Katzenmusik. Итак, колдовство, оргии, шаривари и расправы - все это при 498
Старом порядке могло быть так или иначе ассоциировано с кошками, являвшимися вместе с тем любимицами своих хозяев и в особенности хозяек. Символы культуры, как подчеркивает Дарнтон, полисе- мичны, многозначны, и именно с позиций символической антропологии, по его убеждению, и нужно подходить к рас- сказу Никола Конта об устроенном им и его друзьями «празд- нестве» - зверском истреблении кошек. В этом рассказе нашли свое выражение все указанные черты культурного символизма эпохи. Производя над кош- ками «суд», сопровождавшийся оргией убийств, работники имитировали расправу над угнетавшим их буржуа. Этот «те- атр жестокостей» был «метонимическим оскорблением» хо- зяина. Мало этого, уничтожив кошку-любимицу хозяйки, они, по мнению Дарнтона, символически учинили насилие над нею самой. Конечно, наш единственный источник - повествование Никола Конта - тоже не обладает полной «прозрачнос- тью». Он записал свой рассказ об этом эпизоде много лет спустя, отбирая детали и организуя события так, чтобы они имели для него смысл. Но те значения, которые он вы- деляет, были заданы ему его культурой, и субъективный характер бурлескного описания не нарушает общей рамы ассоциаций. Мстя хозяину, рабочие бессознательно ис- пользовали основные символы культуры своего времени, которые дали им возможность излить на него свой гнев и выставить его дураком, не понеся при этом наказания. Раблезианский смех, который явственно слышен во всем этом повествовании, дал им возможность разрядить свои социальные эмоции. Что касается странной для нас жестокости, то, как проде- монстрировал Дарнтон в другой своей работе6, она характер- на и для многих народных сказок, которые были записаны по- зднее, но, несомненно, бытовали и в то время. Он отмечает, между прочим, что исследователи и писатели, записывавшие народные сказки, нередко сглаживали или упраздняли изна- чально присутствовавшие в них мотивы брутальности. Блуждание в «лесу символов», способное создать труднос- ти для современного историка, по-видимому, не порождало их для человека того времени, свободно «читавшего» код собственной культуры. Вся его жизнь протекала в символ и- 499
ческом мире. Не одна только духовная, но и материальная жизнь, ибо и отношения власти, и экономические отноше- ния также осуществлялись через посредство систем знаков и символов. При этом определенные символы приобретали в данной культуре особую силу и значимость. Подобно тому, как некоторые существа и предметы были «особенно хоро- ши для того, чтобы их есть», пишет Дарнтон вслед за Кло- дом Леви-Стросом и Мери Дуглас7, другие существа были «особенно хороши для того, чтобы о них думать»8. К числу таких существ, обладавших в глазах людей начала Нового времени специфическим ритуальным значением, относи- лись и кошки. Их амбивалентность, причастность как к че- ловеческому миру дома и культуры, так и к миру дикой при- роды, секса и колдовства, делала их своего рода «медиатора- ми» между обоими этими полюсами. Таким образом, Дарнтон полагает, что повествование о мелком эпизоде из жизни парижских ремесленников в первой трети XVIII в. проливает свет на культурный сим- волизм эпохи. Вместе с тем этот анализ дает, по его убеж- дению, материал для более общих методологических раз- мышлений. Работа Дарнтона вызвала возражения ряда французских историков. Оставляя пока в стороне их полемику с ним по поводу его оценки истории ментальностей, изучаемой «Но- вой исторической наукой», которая его не удовлетворяет, нужно отметить по крайней мере два пункта несогласия. Во-первых. Дарнтон утверждает автономию культуры как системы, не соотнося ее с должной определенностью и ясностью с системой социальных отношений. Между тем символы, об универсальной значимости которых он пишет, по-разному воспринимались представителями различных социальных групп. Истребление кошек вызвало веселье у ра- бочих, тогдагкак буржуа и его супруга были разгневаны. Сле- довательно, символизм, принятый в одном слое общества, не разделяли люди, принадлежавшие к другому слою. Види- мо, тот подход, который уместен при анализе обществ не- дифференцированных, едва ли применим, когда историк изучает столь сложно дифференцированное и иерархизиро- ванное общество, каким была Франция XVIII в. Отвечая на это возражение, Дарнтон настаивает на том, что кошка была символом колдовства для всех, но специфи- 500
чсским образом это выразили именно рабочие. «Внутри все- объемлющего символического универсума, - пишет он, - существуют символические миры, присущие данной со- циальной среде»9. Таким образом, как кажется, Дарнтону пришлось внести немаловажную поправку в свою антропо- логическую интерпретацию символов. Налицо расхождение между подходом этнологов и возможными подходами исто- риков. Но из этой поправки еще не сделаны все надлежащие методологические заключения. Символический мир диф- ференцированного общества, общества с классовой структу- рой (мы говорим о Франции в век, который завершится Великой буржуазной революцией), не мог не быть исключи- тельно сложным и противоречивым. Во-вторых. Р. Шартье, подвергший работу Дарнтона осо- бенно резкой критике, указывает на то, что он смешал воедино две разных логики - логику письменного текста и логику, этот текст породившую, сделавшую его возможным. Напомним: о «кошачьем погроме» мы знаем только из рас- сказа, оставленного Никола Конта. Но рассказ этот явным образом включается в определенную литературную тради- цию. Впрочем, это признает и сам Дарнтон. Автобиография человека из народа, «выбившегося в люди» (вспомним, что- бы не покидать французской почвы и того же столетия, про- изведения Никола Ретифа де ла Бретона), составлялась по образцу misere, своего рода бурлескного «хождения по му- кам», преодолев которые, он укреплял в конце концов свое положение в обществе. Нельзя не задать себе вопрос: в какой мере правдив этот рассказ, что в нем соответствовало истинным событиям, а что было плодом вымысла? Ведь мы должны поверить Конта на слово, что описанное им происшествие вообще имело мес- то. В э^гом отношении между его сообщением и анализом сим- волического смысла петушиных боев, которые устраи- вает'население деревни в Бали, предпринятого К. Гирцем10, - коренное различие: этнолог наблюдал этот ритуал, а историк более чем три столетия спустя читает об избиении кошек ра- бочими в некоем литературном тексте, не имея никакой га- рантии, что перед ним не плод фантазии11. Поэтому у Шартье возникает сомнение: действительно ли открывает предлагаемый Дарнтоном метод новые воз- можности для познания культуры минувших столетий? 501
Сомнение серьезное. К этой критике нельзя не прислу- шаться. Логика литературного текста не может быть смеша- на с логикой самой культуры. Ведь историк не в праве счи- тать этот литературный текст вполне «прозрачным» и про- ницаемым. Если реальная историческая действительность и «просвечивает» в нем, то, несомненно, в преобразованном виде, окрашенная личными тонами вкусов, пристрастий и прямой тенденциозностью автора. Но возникает и другой вопрос: откуда появились в тексте повествования Никола Конта те мотивы, которые он акцен- тирует? Дарнтону, как мне кажется, удалось показать связь между этими темами и культурой того времени. И если отдель- ные темы, в частности связь кошек с сексуальностью, сама по себе вполне вероятная, подверглись под пером исследователя несколько насильственной интерпретации (ибо едва ли впол- не убедительно его утверждение о том, что рабочие, избивая кошек, символически покушались на супругу буржуа как на женщину), то расшифровка других тем-символов - колдов- ства, шаривари, шутовского театрализованного судилища, «карнавального» перевертывания - не представляется на- сильственной. Этот сам по себе совершенно незначительный эпизод «вписывается» в культурную ситуацию того времени и проливает на нее дополнительный свет. Я бы даже дополнил аргументацию Дарнтона одним штрихом, которому склонен придавать определенное зна- чение. Центральный эпизод и кульминация повествования Конта - инсценировка судебного процесса над кошками могла бы быть поставлена медиевистом в более широкий исторический контекст, от которого она получает иное освещение. Дело в том, что процессы над животными, которые в инте- ресующую Дарнтона эпоху носили преимущественно шутов- ской характер, в Средние века были вполне серьезной реаль- ностью, лишенной каких бы то ни было намеков на смех и профанацию. Подвергая преследованию животное, которое причинило ущерб или было «повинно» в убийстве человека, изгоняя со своих полей насекомых или других вредителей, прихожане учиняли против них форменный судебный про- цесс, с судьями, адвокатом и палачом. Крестьяне устраивали торжественные шествия, заклиная этих вредителей именем Бога и святых покинуть поля. Шествия возглавлял при- 502
ходской священник. Верующих явно никак не смущало то обстоятельство, что эти бессловесные твари не ответственны за свои деяния. Церковные формулы обрушиваемых на них проклятий, рассказы в многочисленных житиях святых - сви- детельство того, что перед нами отнюдь не театр или комиче- ское действо, но заурядные явления жизни народа. Как бы ни объяснять эти дикие, на наш современный взгляд, явления, - налицо иная, чуждая нам логика поведения. Дарнтон ищет «инакость» (otherness) культуры людей XVIII в. Поэтому, мне думается, ему стоило бы использовать и этот аргумент в своем историко-антропологическом иссле- довании. Разумеется, между подобными судилищами Сред- невековья, впрочем, изредка случавшимися и в то время, и судом над кошками в Париже первой половины XVIII в. - дистанция огромного размера. В расправах над животными, подобных описанной Никола Конта, уже нет былой серьез- ности, и из судебного собрания с участием приходского свя- щенника мы переносимся на городскую улицу с ее миром мрачного бурлеска и театрализованного веселья. Перед нами - выродившаяся форма средневековой куль- туры. Но связь ее с культурой предшествующей эпохи - налицо, и в определенном смысле, и как раз в том, какой имеет в виду Дарнтон, эти явления сопоставимы. Они сохра- нялись в «памяти культуры», и их нужно иметь в виду, когда речь идет о «странностях» культурного сознания прошлого. Это ведь тоже символические ритуалы, в «снятом виде» перешедшие в новую культурную ситуацию. Мне кажется, что сходство и различие между средневековыми процессами над животными, птицами или насекомыми и разыгранной в парижском квартале комедией образуют то поле напряжен- ности культуры, которое и представляет особый интерес для историка, вдохновляемого идеями и методологией сим- волической антропологии. Досадно, что это существенное звено выпало из аргумен- тации Дарнтона. Склонный к прямым (и подчас кажущимся несколько натянутым) параллелям между историей и этно- логией, использующей неевропейский материал, специа- лист по истории XVIII в. вместе с тем не уделил должного внимания тому наследию, которое непосредственно получи- ла Европа от предшествующей эпохи. Но ведь если принять во внимание это наследие и видеть в «кошачьем погроме» 503
позднюю бурлескную версию средневековых процессов над бессловесными тварями, то, на мой взгляд, отпадет необхо- димость давать столь сложную и изощренную интерпрета- цию символов и символических действий, обнаруженных в рассказе Никола Конта, к какой прибегает Дарнтон. На мес- то многочисленных догадок (о том, как должны были мыс- лить и чувствовать себя ученики буржуа, разыгрывавшие эту маленькую бурлескную драму, и т. п.), приходят некоторые факты из истории культуры и религиозности Европы пред- шествовавшего периода. Специализация современных историков подчас за себя мстит; мы не всегда в курсе того, что делается у «соседей». А между тем Средневековье во времена избиения кошек на улице Сен Северин еще не совсем завершилось. Вспоминает- ся мысль Жака Ле Гоффа об «очень длительном Средневеко- вье», заканчивающемся, по его мнению, в XVIII или даже в начале XIX столетия12. Где, на каком уровне, в каких стра- тах общества это Средневековье еще не изжило себя? Пола- гаю, прежде всего, на уровне народной культуры, с какой мы и имеем дело в подобных случаях. Не скрою, стройные схемы «оппозиций» и «медиаций», которые чертит Роберт Дарнтон вслед за структурными и символическими антропологами, внушают мне известные сомнения. На схемах - все стройно и убедительно; остается «только» один вопрос: было ли все столь же гармонично организовано в реальной культурной практике людей, кото- рых эти схемы касаются? Не вносила ли жизнь свои «шумы», осложнявшие подобные схемы? В свете всего изложенного можно согласиться с Дарнто- ном в том, что исследованный им казус представлял собой нечто большее, нежели заурядное уличное хулиганство мо- лодежи, - в нем раскрываются некие тайны культуры. Но «был ли мальчик»? Имел ли место описанный Никола Конта факт в действительности? Я полагаю, что не это самое главное и решающее. Даже если он придумал весь эпизод с расправой над кошками от начала до конца (но, повторяю, на этот счет мы остаемся в полном неведении), строил он свой рассказ из символического материала, предложенного ему его собственной культурой. И в этом значение исследо- вания Дарнтона. Каковы же итоги? 504
Принципиальные различия в условиях работы этнолога и историка очевидны. Исключено прямое заимствование исто- । >иками методов и подходов к материалу этнологии и социаль- ной антропологии. Слишком несхожи изучаемые объекты. Мир народов с относительно слабо дифференцированными структурами материальной и духовной жизни - особый мир. Механический перенос методов анализа таких недифферен- цированных структур на изучение «горячих обществ» (Леви- Строс имеет в виду под ними общества с динамическим типом развития, ориентированные не столько на «гомеостасис», на воспроизведение стабильного состояния, сколько на адапта- цию к меняющимся историческим ситуациям) чреват опасно- стью размывания самого предмета истории. Историк имеет дело со столь сложно организованными обществами и культу- рами, что ему приходится вырабатывать собственные при- емы интерпретации материала. Тем не менее антропологический подход, на мой взгляд, может дать историку определенный взгляд на вещи и подска- зать ему некоторые методы анализа. Учиться всегда полез- но, а ныне, в обстановке явного кризиса методологии исто- рического познания, попросту необходимо. Поскольку мы, пытаясь достигнуть социально-культурного синтеза, ставим во главу угла изучение человеческого содержания истории, то, спрашивается, у кого же нам и учиться, если не у культур- антропологов? Неправильно упускать из виду, что при всех принци- пиальных различиях между людьми первобытных обществ и людьми обществ классовых или раннеклассовых, человек всегда был и остается animal symbolicum, существом, создаю- щим и употребляющим символы. Мир символов окружает человека, наполняет и формирует его внутренний мир. Человеческое поведение насквозь символично. Культура «играет» смыслами и значениями, и эту «игру» важно обна- ружить не в одних только литературных текстах, но во всем массиве текстов данного общества. Поэтому не считая сим- волическую антропологию «сезамом», который откроет нам все тайны прошлого, историки не могут понять внутреннего содержания социального поведения людей изучаемой эпо- хи, если они не будут предпринимать целенаправленных усилий по расшифровке символических средств, которые использовались этими людьми. 505
Избиение кошек приоткрывает какие-то стороны социаль- но-культурной жизни Франции первой половины XVIII в. Проще всего сослаться на «грубость нравов» парижан или па- рижских рабочих, которые черпали удовольствие из такого рода развлечений. Но подобные констатации мало что дают. Нужно расшифровать элементы, из которых сложилось дан- ное явление. Лишь включив этот эпизод в более широкую па- нораму (как я старался показать, даже более широкую, чем та, какую наметил сам Дарнтон, - в полной мере приняв в расчет Средневековье), историки могут понять систему символи- ческого поведения тогдашнего человека. Как говорит Дарн- тон, от конкретного текста необходимо обращаться к универ- сальному контексту культуры, - с тем чтобы затем вновь к не- му возвратиться. Таким путем историки, возможно, прибли- зятся к пониманию культуры «другого» - человека иной эпо- хи, к его собственному духовному горизонту. Что же касается критических соображений Дарнтона по адресу французской «Новой исторической науки», то, я бы сказал, что он и прав и неправ. Он прав в том смысле, что об- суждать культуру, опираясь на теорию «трех уровней», соглас- но которой уровень природно-географический и материаль- но-экономический определяют уровень социальный, а тот, в свою очередь, определяет уровень ментальностей, идеологий и культуры, - попытка с негодными методологическими сред- ствами. Общество - не архитектурная конструкция, оно не представляет собой «трехэтажного дома», в котором силы действуют в одном направлении - «от подвала к чердаку» (упо- требляя выражение Мишеля Вовеля). Культура - не некая инертная вещь, на которую «извне» оказывают воздействие суровые материальные силы, это символический мир, и сим- волы суть «воздух, которым мы дышим». Дарнтон прав, подчеркивая символическую природу культуры, которая и определяет человеческое поведение. Человек живет и действует в мире культуры, и никакой иной реальности, дрмимо этой реальности культуры, для него не существует. Смыслы культуры могут быть выражены в чем угодно - и через избиение кошек, и через философские про- позиции, как показывает Дарнтон в своей интересной кни- ге, и он, конечно, прав. Надобны только соответствующие «реактивы» для того, чтобы ожила картина культуры про- шлого и чтобы взгляд историка не скользил по поверхности 506
явлений, но мог бы проникнуть во внутренний смысл чело- веческих поступков. В этом отношении его возражения против определенных тенденций во французской «Новой исторической науке» мо- гут быть поддержаны. Однако я не в состоянии понять, по- чему он адресует свою критику всем историкам ментальнос- тей «а la fran^aise»? Взгляды, справедливо им критикуемые, это взгляды одного определенного течения в рамках новой французской историографии. Это взгляды последователей Фернана Броделя и прежде всего Пьера Шоню13. Именно Шоню провозгласил пресловутую «теорию трех уровней»; ее разделяют некоторые другие историки (например Фран- суа Фюре), приверженные идее, что с помощью применения компьютеров и только благодаря им история превратится в «строгую науку». Но этих взглядов не разделяют многие другие представите- ли «Новой исторической науки». Под ними не подписались бы ни Жак Ле Гофф, ни Жорж Дюби, ни Роже Шартье, ни, как я хочу надеяться, Эмманюэль Леруа Ладюри, который в свое время отдал дань увлечению компьютеризацией, но ныне, как кажется, не склонен безоговорочно солидаризироваться с по- добной упрощенческой методологией. Если обратиться к кни- ге Ле Гоффа, появившейся уже после выхода в свет «Избиения кошек в Париже», то мы увидим, что она посвящена анализу символики и воображения средневековых людей14. Однако я хотел бы подчеркнуть, что история культуры, которую изучают упомянутые сейчас ученые, не оторвана от истории социальной, но представляет собой ее неотъем- лемую органическую часть. Культура, исследуемая Дюби и Ле Гоффом, это способ человеческого существования, и только йри посредстве ее анализа можно приблизиться к по- стижению функционирования социального целого. 1 Damton R, Workers Revolt: The Great Cat Massacre of the Rue Saint- Severin // Darnton R. The Great Cat Massacre and Other Episodes in French Cultural History. N. Y, 1984. P. 75-104. 2 Bourdieu P.y Chartier Ry Damton R Dialogue a propos de 1’histoire cul- turelle // Actes de la recherche en sciences sociales. 1985. 59. P. 86-93. 3 Damton R The Symbolic Element in History //Journal of Modem History. 1986. Vol. 58. P. 218-234. 4 Damton R. The Great Cat Massacre... P. 3. 507
5 Ibid. P. 218. 6 Damton R. Peasants Tell Tales: The Meaning of Mother Goose // Darn ton R. The Great Cat Massacre... P. 9-72. 7 Levi-Strauss C. The Savage Mind. Chicago, 1966; Douglas M. Purity and Danger: An Analysis of the Concepts of Pollution and Taboo. L., 1966. 8 Damton R. The Symbolic Element... P. 223. 9 Bourdieu P., Chartier R, Damton R. Op. cit. 10 Geertz C. Deep Play: Notes on the Balinese Cockfight // Geertz C. The Interpretation of Cultures. Selected Essays. N. Y., 1973. P. 412-453. 11 Chartier R. Text, Symbols and Frenchness. Historical Uses of Sym- bolic Anthropology // Chartier R. Cultural History Between Practice and Representation. Ithaca; N. Y, 1988. P. 95-111. 12 Le Gofff. Pour un autre Moyen Age. Temps, travail et culture en Occident: 18 essais. P., 1977. P 11. 13 Chaunu P. Un nouveau champ pour 1’histoire serielle; le quantitatif au troisieme niveau // Melanges Fernand Braudel. Toulouse, 1972. T. I. P. 72-92; Idem. Histoire science sociale. La duree, 1’espace et 1’homme modeme. P., 1974. 14 Le Goff J. L’imaginaire medieval. P, 1985. (Впервые опубликовано: «Труды no знаковым системам». Тарту, 1992. Вып. 25. С. 23-34)
Загадка Школы «Анналов»: «Революция во французской исторической науке», или Об интеллектуальной ситуации современного историка Огромная роль «Новой исторической науки» (La Nouvelle Histoire) во Франции, известной также под на- званием Школы «Анналов», в обновлении исторического и шире - гуманитарного знания давно и всеми признана. Нео- спорим вклад в развитие исторической науки, внесенный Люсьеном Февром, Марком Блоком и их последователями и продолжателями. Даже те критики, которые утверждают, будто Школа себя в значительной мере уже исчерпала, не от- рицают этого вклада в прошлом. «Новая историческая наука» теперь уже вовсе не нова, ее начало принято связывать с основанием Блоком и Февром в 1929 г. журнала «Анналы». Приходится удивляться тому, что при всех пережитых ею сменах «парадигм» она существует уже в третьем и четвертом поколениях ученых и споры о ней не прекращаются; работы, в которых обсуждается твор- чество отдельных видных представителей этого направле- ния или разные аспекты деятельности Школы, поистине не- исчислимы. И вместе с тем до недавнего времени отсутство- вали исследования, посвященные истории этого научного движения в целом, его сбалансированной и объективной оценке. Лишь в 80-е годы во Франции появились две книги об этомречении исторической мысли1. Их авторы, Э. Куто-Бегари и Ф. Досс, не принадлежат к Школе «Анналов» и вообще, насколько я осведомлен, не отя- готили себя самостоятельными историческими исследовани- ями; они специалисты по историографии, критики, со сторо- ны наблюдающие за работой других и дающие им оценку. На мой взгляд, такого рода «профессиональная историография» едва ли может быть особенно интересна: нужно, по выраже- нию Блока, постоять «у верстака», всерьез, с источниками в руках, заниматься «ремеслом историка», тогда спор с «анна- листами» стал бы спором на равных и, следовательно, продук- 509
тивным. Поэтому, отдавая должное начитанности и остро- умию обоих авторов и признавая, что ими высказан ряд не ли- шенных основания социологических наблюдений, я позволю себе оставить их книги без анализа. Куда больший интерес вызывает книга известного анг- лийского историка Питера Бёрка «Революция во француз- ской исторической науке. Школа “Анналов”, 1929-89»2. Бёрк - крупный специалист по истории Нового времени, ав- тор ряда монографий, посвященных истории культуры. Он, по собственному признанию, испытал на себе влияние Шко- лы «Анналов» - явление довольно редкое в британской исто- риографии; в его исследованиях предпринимаются попыт- ки антропологического подхода к изучению Ренессанса и народной культуры в Европе в XVI-XVIII вв. Бёрк называет себя «попутчиком “Анналов”», чужаком, вдохновленным движением, но вместе с тем благодаря дистанции между Кембриджем и Парижем способным написать критическую историю достижений «Анналов» (с. 4). Поэтому оценки за- интересованного исследователя, который принадлежит к британской интеллектуальной традиции, заслуживают осо- бого внимания. Эта традиция характеризуется склонностью к эмпиризму и большим скептицизмом по отношению к обобщениям («методологическим индивидуализмом»); такие ключевые для «анналистов» понятия, как «структура» (structure), «конъюнктура» (conjoncture) или «ментальность» (mentalite), чужды английским историкам и трудно переводимы в их си- стему понятий. Поэтому работы многих французских уче- ных оказались, как отмечает Бёрк, мало приемлемыми на Британских островах, а изысканность стиля Февра и кое- кого из его последователей приводила иных из его англий- ских коллег «в неистовство», что довольно долго препят- ствовало появлению переводов книг историков Школы «Ан- налов» на английский язык. Первыми, кто воспринял исхо- дившие из Парижа импульсы, были английские историки- марксисты Эрик Хобсбоум, Родни Хилтон, Эдвард Томпсон и другие видные специалисты3. Книга Бёрка невелика по объему, поэтому далеко не все существенные аспекты «Новой исторической науки» нашли в ней должное освещение; местами хотелось бы более пристального внимания автора к тем или иным историкам. 510
Гем не менее книга охватывает историю «Новой историчес- кой науки» на всем ее протяжении. Бёрк рассматривает дея- тельность трех поколений французских историков-«аннали- стов»: первое представлено «отцами-основателями» «Анна- лов» Блоком и Февром; второе - Фернаном Броделем и сто- явшими собственно вне Школы, но тем не менее связанны- ми с ней такими несхожими учеными, как близкий к марк- сизму историк-экономист Эрнест Лабрусс и историк демо- графии и ментальностей Филипп Арьес, ученый весьма кон- сервативных политических ориентаций, препятствовавших его включению в движение «Анналов»; третье поколение ныне активно работающих историков - Жорж Дюби, Фран- суа Фюре, Жак Ле Гофф, Эмманюэль Леруа Ладюри, Пьер Шоню, Пьер Тубер, Жан Делюмо, Кристиана Клапиш- Зубер, Пьер Губер, Марк Ферро и многие другие. В отличие от тех авторов, которые склонны к обобщенно- му взгляду на «Новую историческую науку», Бёрк не упускает из виду существенных различий между разными течения- ми и потому предпочитает говорить не о Школе «Анналов», а о «направлении» или «движении» «Анналов». Нужно отме- тить, что и сами «анналисты» отрицают правомерность определения «Школа», подчеркивая отсутствие у них общей методологии или приверженности каким-либо обязатель- ным принципам; это определение гораздо чаще применяет- ся наблюдателями со стороны. (Ниже я возвращусь к вопро- су о том, возможно ли выявить такие принципы, общие для этого историографического направления.) Бёрк намечает смену интересов и научных ориентаций, присущих разным фазам истории этого направления4: от экономической и интеллектуальной ^стории к «геоисто- рии», исторической демографии и истории ментальностей, переросшей со временем в историческую антропологию. Эти общие тенденции даются им не в обезличенно обобщен- ном виде, а с большим вниманием к индивидуальным осо- бенностям творчества отдельных историков. Бёрк показы- вает, как менялось это направление исторического знания по мере выдвижения им все новых проблем, что вело к мощ- ному расширению «территории историка» и обогащению методики исследования. В книге вкратце обрисованы непростые отношения между историей и социальными науками во Франции. Их взаимо- 511
действие, разумеется, в принципе плодотворно, но во вре- мена Февра и в особенности Броделя школа заявляла о сво- их претензиях на главенство над социальными науками, что, прибавлю от себя, чревато опасностью утраты историчес- ким знанием его специфических особенностей по сравне- нию с социологией и экономической наукой. Эта опасность, на мой взгляд, отчасти реализовалась в творчестве Броделя с его экономическим материализмом и преобладанием «геоистории». Я не могу не солидаризоваться с критическими высказываниями Бёрка по адресу патриарха французской историографии. «Структуры» и «время чрезвы- чайно большой протяженности» (la longue duree), о которых писал этот лидер школы послефевровского периода, превра- щаются под его пером из инструментов научного анализа в са- мостоятельные сущности. В этом смысле показателен ответ Броделя на заданный ему Бёрком (в 1977 г.) вопрос о том, ка- кова, собственно, проблема, стоящая в центре его прослав- ленной монографии «Средиземноморье и средиземномор- ский мир в эпоху Филиппа II»: «Моя главная проблема, един- ственная проблема, которую мне нужно было решить, заклю- чалась в том, чтобы показать, как разные времена движутся с разной скоростью» (с. 39)5. Но время представляет собой не более чем параметр движения реальных человеческих кол- лективов. Бродель же, несмотря на некоторые оговорки, по сути дела, был склонен к реификации понятий «структура», «конъюнктура», «время большой протяженности»6. Бёрк подчеркивает глубокие различия в интерпретации исторического детерминизма Февром, признававшим опре- деленное поле развертывания человеческой свободы, и Бро- делем, который эту свободу отрицал, а в событиях видел не более ч^м «пену» на поверхности «океана», таящего малопо- движные или вовсе недвижимые «структуры». Великолепный стилист и писатель, певец Средиземноморья, выдвинувший в качестве главного «персонажа» исторического исследо- вания географический ареал, выдающийся организатор и лидер научного направления, Бродель, по справедливому утверждению Бёрка, был вместе с тем «лишен аналитической строгости». Ему был чужд интерес к истории ментальностей, символов и систем ценностей7. И потому уже не удивляет при- знание этого исследователя раннего капитализма, что Макс Вебер «вызывает у него аллергию...» (с. 50, 51). 512
В книге Бёрка предпринят анализ двух основных направ- лений, возникших в недрах «Новой исторической науки» в ьО-е годы, - математизированной истории (которая, по вы- ражению Леруа Ладюри, якобы представляет собой «рево- люцию, полностью трансформировавшую профессию исто- рика во Франции», - утверждение, по меньшей мере спор- ное, что выяснилось, когда мода на квантификацию стала < падать) и истории ментальностей (в которой Бёрк видит < > гчасти и реакцию на проповедовавшийся Броделем эконо- мический и географический детерминизм, как и на всякий другой детерминизм, (с. 67). В целом книга Бёрка может служить полезным введением в изучение наиболее важной и яркой страницы в истории исторического знания XX в. В ней, разумеется, далеко не ис- черпана проблематика «Новой исторической науки», и ее анализ, вне сомнения, будет продолжен. Мне представляет- ся, что одна из наиболее существенных проблем, остро по- с гавленная именно в недрах этого историографического на- правления, - проблема исторического синтеза, проблема преодоления разрыва между изучением социально-экономи- ческих явлений и изучением феноменов культуры, проблема целостного охвата социально-культурной действительнос- ти. В какой мере современная наука подготовлена к дости- жению подобной «сверхзадачи» и осуществляет ее, в какой мере эта цель вообще достижима? Однако это особая тема, специально в монографии Бёрка не рассматриваемая8. Но мне хотелось бы сосредоточиться на содержании по- нятия «революции в истории», произведенной «анналиста- ми». Собственно, понятие «революция» не Бёрком первым применено к этому течению; уже давно и не однажды писали о вызванном ими «коперниканском перевороте». Но, будучи вынесено в заглавие книги, это понятие приобретает ключе- вое значение. В чем же эта революция состоит? Вот вопрос, заслуживающий особого внимания. Бёрк имел основание подчеркивать, что многое из того, что было сделано «новыми историками» и нередко рассмат- ривается как их новаторский вклад, в том или ином виде было высказано еще и до них. В этой вязи всплывают имена таких классиков западной науки, как Мишле и Фюстель де Куланж, Мэтленд и Видаль де ла Блаш, Анри Берр и Лам- прехт, и многих других. «Практически все нововведения, 17 - 1773 513
связываемые с Февром, Блоком, Броделем и Лабруссом, имели прецеденты или параллели», - замечает Бёрк (с. 105). Ни интерес к социально-экономической истории (в ущерб истории политической) или к истории повседневной жиз- ни, ни «ретрогрессивный метод» и компаративистика, ни широкое применение рядом специалистов «математизиро- ванной истории» с использованием компьютеров для обра- ботки серийных источников, ни демографическая история, ни особое внимание к природно-географической среде, ни крен в сторону «микроистории» и «глобального» исследова- ния в области локальной истории, ни даже введение поня- тия «времени большой протяженности», ни концентрация внимания на истории ментальностей или пафос междисцип- линарности, или переход от повествования к интерпрета- ции сами по себе, утверждает Бёрк, не могут быть причисле- ны к исключительному домену «анналистов», хотя все эти ориентации и подходы обрели принципиально новое значе- ние в той констелляции, которая характерна именно для «Новой исторической науки». Бёрк подчеркивает прежде всего этот факт: разные тенденции, уже имевшие место в ис- торическом знании, сошлись в контексте Школы «Анналов» в новом и беспрецедентном сочетании (с. 105, след.)9. Казалось бы, трудно оспаривать справедливость этого на- блюдения. Всегда и у всего имеются прецеденты, и история исторической науки в этом смысле весьма показательна. Бёрк цитирует американского историка Джеймса Харви Робин- сона, еще в 1912 г. опубликовавшего книгу под названием «Новая историческая наука»10, в которой он обосновывал не- обходимость сближения исторического знания с антрополо- гией, экономикой, психологией и социологией (с. 9). Но едва ли правомерно довольствоваться перечислением прецеден- тов. Можно ли понять источник не иссякающей на протяже- нии шести десятилетий творческой продуктивности Школы «Анналов» и ее огромного влияния на современную мировую науку (не только историческую, но и на филологию, искус- ствознание и т. д.), если ограничиться констатацией того, что принадлежащие к ней историки лишь повернули до них суще- ствовавший калейдоскоп проблем и методов таким образом, что получили новый рисунок? Я полагаю, что значимость «Новой исторической науки» для современного гуманитар- ного знания к этому сведена быть не может. 514
Загадка колоссального резонанса, вызванного Школой Анналов», остается не вполне разгаданной. Мне представ- мнется, что ее нужно было бы искать в той новой научной и интеллектуальной ситуации, в которой оказался современ- ный историк. Были по-новому определены самый статус историка, его гносеология, его эвристические установки11. Хорошо известно, что Февр и Блок решительно отклонили традиционную в их время позицию историков позитивистского толка. Господст- вовавшее на рубеже XIX и XX вв. во Франции направление придерживалось принципа строгой, догматической привя- ынности исследователя к историческим источникам. Исто- рик, согласно этой точке зрения, полностью зависит от тек- < тов, не может выходить за их пределы. Если установлено, что перед ним не подделка, что источник подлинный, аутен- । ичный, им можно спокойно пользоваться, и лучший способ его использования - это обильное цитирование, ибо тексты якобы «говорят сами за себя». «Тексты, все тексты, ничего, помимо текстов» - таков был девиз позитивистов. Они были < клонны собирать всевозможные типы источников, не руко- водствуясь при этом никакой осмысленной целью, вообра- жая, что чем больше материала будет накоплено, тем яснее проступят черты подлинной исторической действительнос- III. Там же, где источники молчат, должен умолкнуть и исто- рик; в тех случаях, когда они искажают действительность, и он бессилен что-либо изменить. Таким образом, историк выступал, по сути дела, в роли раба исторических свидетельств. Не проводилось понятий- ного различия между памятником прошлого (письменным пни вещественным) и историческим источником, как не раз- личали в эвристическом аспекте сообщение источника и факт истории. Сроирая «исторические данные», вообража- 1п, что имеют дело с историей, «как она была на самом де- ме». Автора этой формулы Леопольда фон Ранке прозвали аюльшим окуляром», но не в этой ли же самой функции вы- < гупали и историки-позитивисты? М. Блок и Л. Февр решительно выступили против подоб- ных наивных взглядов, теоретически обоснованных Ланглуа п Сеньобосом12. Традиционной «истории-повествованию» (his(oire-recit) Февр противопоставил «историю-проблему» (histoire-probleme). Историк не собирает пассивно все, что 515
попадается ему в текстах, и не пересказывает их содержания, его работа начинается с выдвижения проблемы, сама же про- блема диктуется актуальными интересами его собственного времени, общества, к которому историк принадлежит. В све- те формулируемой им проблемы происходит и выбор круга исследуемых источников и определяется тот угол зрения, под которым они изучаются. Творческая активность исследовате- ля - таков девиз создателей «Анналов». В результате напря- женных усилий, направленных на максимально глубокое про- никновение в материал, вскрытие в нем потаенных, не лежа- щих на поверхности пластов, перед умственным взором исто- рика открываются тайны жизни людей прошлого - социаль- ной и экономической действительности европейского Сред- невековья (в трудах Блока), духовной ситуации времен Ренес- санса и Реформации (в трудах Февра). При такой постановке вопроса устанавливается новое на- пряженное взаимоотношение между настоящим, которое определяет видение историком прошлого, и этим прошлым. Точка, временная и культурная, из которой ведется изучение истории, оказывается в высшей степени важной для истори- ческого понимания. Блок и Февр, как, впрочем, и их последователи, с боль- шой осторожностью, более того, с недоверием и предубеж- денностью относились к тому, что они именовали «филосо- фией истории», включая в нее не только всеобъемлющие философско-исторические построения Гегеля и Маркса, Шпенглера и Тойнби, но и гносеологические анализы Рик- керта и Макса Вебера. «Философофобия» была и поныне ос- тается устойчивой .чертой французских историков (по их собственным неоднократным признаниям). Представители старшего поколения «анналистов» слабо знали и марксизм и неокантианство и едва ли испытывали к ним живой инте- рес. Свои теоретико-методологические потребности они вполне удовлетворили, усвоив уроки, полученные у Эмиля Дюркгейма и Анри Берра. Тем более интересно, что в своей неэксплицированной и не прорефлектированной теоретически, но нащупанной эм- пирически эпистемологии основоположники «Новой истори- ческой науки» весьма близко подошли к тем постулатам, кото- рые были логически строго обоснованы неокантианцами. Не- избежные расхождения между последовательно продуманной 516
теорией и опытным путем практики очевидны, и вместе с тем я решаюсь высказать предположение, что оба столь несхожих । вправления были движимы сходными глубинными импульса- ми. Мне представляется, что «история-проблема», как она мыслилась Февром и Блоком, не так уж далека от веберовской теории «идеальных типов». Проблема, формулируемая исто- риком у истоков исследования, уже содержит в себе некото- рую «исследовательскую утопию», которая в дальнейшем про- цессе изысканий проверяется и модифицируется. Более того, разве сосредоточение внимания «анналис- тов» первого и в особенности третьего поколений на исто- рии ментальностей объективно не представляет собой по- пытку творческой реализации риккертовского «отнесения к ценностям»? С тем, однако, в высшей степени существен- ным отличием, что Риккерт имел в виду систему ценностей историка, который не может не руководствоваться ею в от- боре и освещении изучаемого материала, тогда как предста- вители «Новой исторической науки», не отрицая своей «ан- гажированности» современностью, вместе с тем стремятся вскрывать системы ценностей, присущие людям иных эпох, создавая тем самым условия для диалога между обеими сис- темами, картинами мира13. Не буду проводить эти параллели слишком далеко, мне нужно было подчеркнуть иное: инициаторы «революции в исторической профессии» осознали активную гносеологи- ческую позицию историка, и именно в этом осознании, ви- димо, и заключается решающий аспект их новаторства. Все другие отличительные аспекты их творчества, отмеченные выше и охарактеризованные в книге Бёрка, суть не что иное, как производные от этой исходной установки. В связи с обсуждением исторической эпистемологии нуж- но возвратиться к вопросу оо отношении историка к источ- нику. Как уже было упомянуто, позитивистское толкование исходило из наивного убеждения в том, что исторический источник представляет собой своего рода «окно, открытое в прошлое», и историк без особых затруднений может через него заглянуть в это прошлое. Современные представители Школы «Анналов», напротив, подчеркивают «непрозрач- ность» исторического памятника; потребны немалые иссле- довательские усилия для того, чтобы он заговорил и дал ис- комую информацию14. 517
В этом плане очень важно различать памятник прошлого и исторический источник. Первый представляет собой текст или артефакт, дошедший от интересующей нас эпохи, но сам по себе этот памятник или остаток прошлого нем и неинформативен. Он становится источником сведений лишь в том случае, когда его начинает исследовать историк, и вне этого отношения исторических источников не сущест- вует15. Точно так же обманчиво понимание содержащихся в памятнике сведений как «данных»: историку ничего не «да- но», он целенаправленно добывает нужную ему информа- цию в изучаемых источниках в единоборстве с ними, расши- фровывая иероглифы языка иной культуры (языка в семи- отическом смысле)16. Но столь же двусмысленно и понимание «исторического факта». Обоснованно ли говорить об исторических фактах безотносительно к историкам, которые их оценили в каче- стве таковых? Полагаю, что нет. Существует мнение о том, что историческим является факт, оставивший след в исто- рии, наложивший отпечаток на последующее развитие. Мне представляется, что проблема лежит в другой плоскости. Ис- торическим фактом можно считать такие события или фено- мены, которые включены историками в определенные связи, которым они придали смысл в своих построениях. Когда, на- пример, архивисты отказываются принимать на хранение какие-то частные бумаги, письма, дневники, счета и т. п., они исходят из мысли, что подобные материалы не имеют исто- рического интереса, но возникновение проблем изучения по- вседневной жизни меняет отношение к такого рода памятни- кам. При записи деревенских песен фольклористы подчас не интересуются тем контекстом, в котором исполняются пес- ни, в частности воспоминаниями исполняющих их старых женщин, а между тем для них песни суть компонент более сложных жизненных воспоминаний и связанных с ними переживаний, это часть их жизни. Отбрасывая этот челове- ческий контекст, фольклористы утрачивают, может быть, самое существенное с точки зрения историка культуры. Нам не дано предугадать, какого рода тексты могут пред- ставить интерес для историков, иными словами, что именно из их сообщений будет возведено ими в достоинство истори- ческих фактов. Подобно историческому источнику, истори- ческий факт не существует вне отношения с историком. Все 518
> ги категории не имеют смысла при отсутствии познающего < убъекта. Обсуждение понятий «исторический источник», «исто- рический факт», «данные источников» в свете отношений с ними исследователя, субъекта познания, возвращая нас к ко- ренным проблемам кантианства и неокантианства, вместе с гем выводит на передний план личность историка. Это уже не «большой окуляр», не наблюдатель, без труда созерцаю- щий историю через «окно» источников. Честное признание ( ложности и противоречивости гносеологической ситуа- ции, в которой находится современный историк, осознание трудностей, стоящих на пути познания прошлого, - таково, на мой взгляд, одно из важнейших достижений Школы «Ан- налов». Это завоевание не облегчает жизни историков, но осознание препятствий, которые подстерегают их на пути познания истории, предпочтительнее девственного гносео- логического неведения позитивизма. Андре Бюргьер, один из ведущих теоретиков Школы «Ан- налов» и внимательный исследователь ее истории, квалифи- цирует указанную «коперниканскую революцию» как «мол- чаливую»; решающая смена эпистемологических установок свершилась «без споров и дебатов»17. Это в высшей степени любопытное наблюдение! Центральный факт истории «Ан- налов» прошел, по сути дела, незамеченным; обсуждая ее, многочисленные историографы отмечали производные от него феномены, но не сам этот коренной сдвиг. Как истолко- вать указанный феномен? Можно предположить, что непри- метно изменяется современное видение действительности и в результате «выветривается» былой позитивистский взгляд историков на прошлое, согласно которому оно позна- ваемо без особых гносеологических сложностей. Другой решающий пр^фыв к более глубокому постижению специфики исторического ремесла заключается в выработке того, что можно было бы назвать «бинокулярным» или «сте- реоскопичным» видением истории. Возможность такого нового видения была создана исследованием историками Школы «Анналов» сознания и поведения людей изучаемой эпохи, их ментальностей и картин мира. Реконструируя структуру и функционирование общества прошлого и его из- менения, исходя из современной системы понятий, исто- рики вместе с тем пытаются восстановить систему понятий 519
людей того времени. Эти исследования проводятся не обо- собленно от анализа социальных и экономических структур, но в качестве их органической составной части, преобразуя тем самым содержание и объем социальной истории18. Мир воображения людей, их интерпретация действительности - столь же неотъемлемый компонент общественной жизни, как и все другие формы их социальной практики. Остается открытым вопрос, что более решающим образом определяет их деятельность - материальные отношения или же то, как они переживаются и осознаются участниками этих отноше- ний? Дело, разумеется, не в приоритетах, а в том, чтобы по- нять социальную практику как человеческую практику, как деятельность мыслящих и чувствующих людей, обладающих волей и свободой выбора - в рамках социальной необходимо- сти, которая, в свою очередь, есть не что иное, как материа- лизовавшиеся результаты волевых усилий людей, столкнове- ний их различных и разнонаправленных интересов, результа- ты, отчужденные от человеческой активности и «отвердев- шие» в виде неких непреложностей. Этот прорыв к доселе неизведанным пластам историчес- кой действительности открыл новый этап в развитии исто- рического знания. Я полагаю, что тем самым сделался в принципе невозможным прежний одномерный подход ис- ториков, которые руководствовались исключительно толь- ко современной системой понятий. Историк не может не рассматривать свой предмет одновременно и «извне» и «из- нутри». В данном случае мы опять-таки оказываемся по суще- ству перед неокантианской проблематикой - перед противо- поставлением «наук о культуре» «наукам о природе». Послед- ние изучают объекты, между тем как первые обращены к субъекту - такому же, кЧков сам исследователь. Здесь исто- рик - человек одной эпохи вступает в диалог с людьми дру- гой эпохи. Он уже не бесстрастный естествоиспытатель, но участник равноправного собеседования. Изложенное здесь понимание смысла «революции» в профессии историка, произведенной Школой «Анналов», расходится с интерпретацией этого важнейшего события в истории исторической науки, предложенной Питером Бёр- ком. Ибо самые разные новые или не совсем новые (и вовсе не новые) подходы и методы, проблемы и оценки, совокуп- ность которых обычно принимается за вклад этого направ- 520
пения историографии, суть, на мой взгляд, производные от поренных сдвигов в перестройке исторического сознания и < лмосознания историка. И поэтому мне кажется, что крити- ки «Новой исторической науки», провозглашающая ее упа- док и даже конец, или заявления о «раздроблении» или «рас- пылении» предмета истории, вина за которое опять-таки возлагается на «анналистов», проходят мимо описанного выше решающего факта. «Революция», вызванная «Аннала- ми», еще только начинается, главные свершения, я убежден, впереди, но дорога нащупана, и есть основания с надеждой < мотреть на будущее нашего «ремесла». Едва ли можно сомневаться в том, что глубокие переме- ны, происходящие в познавательных ориентациях «новых историков», соизмеримы с теми сдвигами в гуманистике в целом, которые наблюдаются в семиотике, культурологии, исторической поэтике. Все эти дисциплины идут собствен- ными путями, но в основе их, я убежден, лежат определен- ные универсальные предпосылки. В данной статье нет места для такого более глобального анализа. Но важно осознать, ч го мы являемся свидетелями (и участниками) некоего об- щего движения, и искать точки соприкосновения, его внут- ренний пафос, вместе с тем не отказываясь, разумеется, от осознания различий в подходах и принципах, воодушевляю- щих разные традиции научной мысли19. 1 Coutau-Begarie Н. Le phenomene nouvelle histoire. P., 1983; Dosse F. Lhistoire en miettes. Des «Annales» a la «nouvelle histoire». P., 1987. 2 Burke P. The French Historical Revolution: The «Annales» School, 1929-89. Cambridge, 1990. Ссылки на книгу даются в тексте статьи. 3 Burke Р. Reflections on the Historical Revolution in France // Review. 1978. № 1. P. 147-156. 4 Эти фазы он датирует 1329-1945, 1945-1968 и 70-80-мй годами. Первая фаза отмечена бррьбой последователей журнала «Анналы» против традиционной историографии; период, начавшийся после второй мировой войны, - время утверждения и институционализа- ции движения; современный его этап характеризуется «фрагмента- цией»: влияние «Новой исторической науки» сделалось столь значи- тельным, что, по мнению Бёрка, она утратила свои былые отличи- тельные особенности. 5 Как известно, Бродель указывал на множественность времен в ис- тории (идея, заимствованная им у известного французского социолога Жоржа Гурвича), выделяя три основополагающих типа длительности, 521
присущие разным уровням исторической реальности: «время чрезвы- чайно большой протяженности» (время природных ритмов и экономи- ческих структур), «время конъюнктур» (в социальной сфере) и «крат- кое время» (время «короткого дыхания» - событийной истории). 6 Braudel F. La Mediterranee et le monde mediterraneen a L’epoque de Philippe IL P, 1949; Idem. Ecrits sur 1’histoire. P, 1969. P. 41-83. 7 Показателен в этом отношении конфликт между Броделем и Ро- бером Мандру, завершившийся уходом последнего из редакции «Анна- лов»: Бродель настаивал на своей экономико-детерминистской ли- нии, тогда как Мандру защищал наследие своего учителя Февра - «оригинальный стиль Анналов», т. е. изучение исторической психоло- гии (истории ментальностей). См: Burke Р. The French Historical Revolution. P. 70. 8 Мной завершена работа над исследованием «Исторический син- тез и школа “Анналов”». 9 См.: Burke Р. Die «Annales» im globalen Kontext // Osterreichische Zeitschrift fur Geschichtswissenschaft. 1990. Jg. 1., H. 1 (Geschichte neu schreiben). S. 9-24. 10 RobinsonJ.H. The New History. N.Y., 1912. 11 См. важную в этом отношении ст.: Burguiere A. De la comprehen- sion en histoire // Annales. E.S.C. 1990. 45-e annee. № 1. P. 123-136. 12 Langlois Ch.V., Seignobos Ch. Introduction aux etudes historiques. P., 1898. 13 См. подробнее об этом: Гуревич А.Я. Историческая наука и истори- ческая антропология // Вопр. философии. 1988. № 1; Он же. О кризи- се современной исторической науки // Вопр. истории. 1991. № 2-3. 14 Об историческом исследовании как «борьбе с оптикой, навязы- ваемой источниками», см.: Veyne Р. Comment on ecrit 1’histoire. Essai d’epistemologie. P, 1971. P. 265-266. О необходимости «демистифика- ции» источников см.: Le Goff J. Histoire et memoire. P, 1988. P 304. 15 Le Goff J. Op. cit. P. 298. Cp.: Foucault M. L’archeologie du savoir. P, 1969. P. 13-15. 16 «Данное? Нет, разумеется, - творение историка... изобретение и конструкция, созданная при помощи гипотез и догадок... Если угодно, это ответ на вопрос, и если нет вопроса, то нет ничего» (Febvre L. Combats pour 1’histoire. P., 1953. P. 7-9). «Исторический факт существует лишь в контексте истории-проблемы» (Le GoffJ. Op. cit. P 197). 17 Burguiere A. Op. cit. P. 125. 18 См.: Гуревич А.Я. Социальная история и историческая наука // Вопр. философии. 1990. № 4. С. 30 и след. 19 См.: Баткин Л.М. Два способа изучать историю культуры // Вопр. философии. 1986. № 12. С. 104-115. (В первые опубликовано: «Мировое древо» (Arbor mundi). М., 1993. Вып. 2. С. 168-178)
Историческая наука и научное мифотворчество (Критические заметки) Конец века, завершающего второе тысячеле- тие н. э., располагает к размышлениям как об истории, так и <> науке, ее исследующей. О последней и хотелось бы выска- зать несколько соображений. Не предполагает ли резкий, д;оке катастрофический слом исторического процесса, уча- стниками и свидетелями коего мы оказались, также и вехи в развитии исторического знания? Крах социальной и идео- логической системы, господствовавшей в нашей стране на протяжении трех четвертей столетия, сопровождается об- нажением таких глубин, о существовании которых едва ли догадывались историки и философы. Рушатся привычные основы общественного бытия, открываются иные перспек- тивы, и потому все видение истории - не только современ- ной, но и далекой - не может не измениться. В сумятице по- вседневности эти новые перспективы подчас трудно разли- чимы. Но если вдуматься, контуры нового понимания исто- рии не сегодня возникли, просто теперь предельно обостри- лась необходимость всмотреться в них более пристально и попытаться извлечь выводы из накопленного нами опыта. Но, не отойдя на должную дистанцию во времени, трудно охватить проблему в целом, и я остановлюсь лишь на неко- торых ее аспектах. История исторического знания свидетельствует, как ме- няется общее видение истории и как с течением времени на первый план выдвигаются новые его аспекты, как посте- пенно, а иногда н акачками, как бы внезапно, трансфор- мируется картина прошлого. Вызывается ли эта смена обра- зов истории одним только имманентным развитием нашей профессии? Дело явно к этому не сводится. Историческое сознание представляет собой одну из важнейших форм об- щественного самосознания. Мы способны задавать прошло- му только те вопросы, которые нас занимают и волнуют 523
в настоящем. Переоценка ценностей, происходящая в на- шей жизни, сопровождается переоценкой приоритетов, лежащих в основе исторического знания. Ныне наше общество переживает один из глубочайших и драматичных исторических переломов. Одна из наиболее важных причин неудовлетворенности и растерянности ко- ренится в разрушении картины мира и социально-психоло- гических устоев нашего существования. И вместе с тем историк, который вдумывается в смысл происходящих перемен, не может не признать: ему неслы- ханно повезло. Ведь он живет в тот редкостный момент ис- тории, когда на поверхность общественной жизни, в силу свершающихся на его глазах исторических катаклизмов, вы- рываются потаенные течения, столь долго скрывавшиеся под покровом официального и тотально идеологизирован- ного бытия. В геологических разломах клокочут бурные ир- рациональные, по крайней мере на первый взгляд, потоки исторической инициативы, с которыми не в состоянии со- владать политические лидеры и теоретики. Наша страна, с точки зрения историка или философа, которые пытаются осмыслить происходящее, представляет собой грандиозную лабораторию. На этом «испытательном полигоне» истории демонстрируются ее возможности и потенции. Может ли в этих переломных и катастрофических усло- виях не пережить решительных изменений наш общий взгляд на историю? «Сова Минервы вылетает только ночью», трезвое осмысление происходящего придет, навер- ное, позднее. Но уже теперь невозможно не задумываться над смыслом исторического процесса, по-новому раскрыва- ющего свои тайны. Подготовлены ли мы, историки, к тому, чтобы переосмыслить, «прочистить» свой умственный и ис- следовательский инструментарий, по-новому оценить зада- чи нашей науки? Совершенно ясно, что имеется в виду не кратковременная конъюнктура, к каковым столь часто и, к нашему стыду и несчастью, еще совсем недавно приспосаб- ливались многие советские историки, а умудренное нашим экзистенциальным опытом проникновение в глубинное те- чение исторической жизни. Увы, пока такого переосмысления нет, и историческая наука, как кажется, пребывает в состоянии теоретической растерянности. 524
Переосмысление функций и задач исторического знания < два ли мыслимо без расставания с теми мифами, которые < ложились в недрах нашей науки, либо были ей навязаны юй или иной философской и идеологической системой. Длительное господство этих исторических мифов придало им статус непререкаемости; они воспринимаются историка- ми как нечто данное и не подлежащее критике. Мне хоте- лось бы остановиться на некоторых из этих мифов и попы- таться показать их несостоятельность в свете современного исторического знания. Критика подобных конструкций в;окна не только сама по себе - она могла бы продемонстри- ровать новые принципы исторической гносеологии, иные подходы к интерпретации прошлого, новые методы изуче- ния конкретного материала источников. Я намерен рассмотреть две теории, утвердившиеся в оте- чественной медиевистике, теории, совершенно разные как но времени их возникновения, так и по идеологическому со- держанию и той роли, которую они играют в гуманитарном знании. Единственное, что их сближает, - это их мифологи- зирующая функция. Объединение их в одном критическом обзоре оправдывается, на мой взгляд, только тем, что обе они опираются на некие мифологемы. Одна теория содер- жит интерпретацию социально-экономического процесса, тогда как другая рисует определенные аспекты истории мен- тальностей и идеологии. Но, может быть, сопоставление ка- жущегося несопоставимым способствовало бы раскрытию определенных трудностей гуманистики, от анализа которых историки долее не вправе уклоняться. МИФ О MARKGENOSSENSCHAFT Вспомним, что перед русской исторической наукой последней четверти XIX и начала XX в. современ- ность поставила, в частности, вопрос о судьбах крестьян- ства, сельской обищны и раскрестьянивания. В тот период сложилась школа аграрной истории, представленная имена- ми ряда выдающихся ученых. Опыт социально-экономи- ческого развития Западной Европы, решившей аграрный вопрос прежде России, виделся как глубоко поучительный, и не потому ли русская школа оказалась столь значительной и влиятельной? 525
Частично меняя свои общие подходы к проблеме и пере- страивая исследовательскую методику, школа аграрной ис- тории Средневековья продолжала существовать вплоть до 50-60-х годов. Ряд тезисов, выдвинутых учеными этой шко- лы, остается незыблемым в нашей научной литературе и по- ныне. Мне кажется необходимым рассмотреть некоторые основополагающие принципы этой школы - рассмотреть их в свете данных, накопленных во второй половине нашего столетия. К этому пересмотру настоятельно побуждает и ме- тодология современного исторического знания. 1. Одной из краеугольных основ аграрной школы была те- ория, согласно которой феодальные отношения начали раз- виваться в результате разложения свободной сельской об- щины и сопровождавшего его втягивания крестьян в зависи- мость. Феодальный строй, согласно этой теории, возникал на развалинах общинного строя германцев и других племен. «Марковая теория», выдвинутая в немецкой историографии прошлого столетия, исходила из констатации общинных по- рядков, действительно распространенных в деревне разви- того и позднего Средневековья. На вопрос об истоках этих общинных порядков Г. фон Маурер и его последователи да- вали однозначный ответ: эти порядки возводились в седой германской старине. В основе теории крылась вера в линей- ный поступательный прогресс хозяйства и общества. Исто- рики - представители школы германистов искали формооб- разующие элементы средневекового социального строя в общественных порядках германцев эпохи, которая предше- ствовала Великим переселениям народов. Теория Markge- nossenschaft без особых затруднений была воспринята Марк- сом и Энгельсом и легко вписалась в концепцию перехода от доклассовой общественной формации к формации фео- дальной. Тем самым она приобрела новый идеологический статус. Соответственно, историки-марксисты усердно разы- скивали в исторических источниках начала Средневековья следы общины. Но поиски эти были далеко не столь убеди- тельными, как э\о им казалось. Общая теория ограничивала свободу интерпретации текстов и даже приводила к наси- лию над ними. Вот пример. Как полагали, наиболее ранние свидетельства о германской общине содержатся в сочине- ниях римских авторов, которые описывали жизнь и быт вар- варов. Убежденность в господстве маркового строя у герман- 526
цев приводила к тому, что в перевод текста многократно ци- тируемой в этой связи 26-й главы «Германии» Тацита, текста, в высшей степени неясного и, возможно, испорченного, добавляли отсутствующее в подлиннике слово «община»1. А.И. Неусыхин обосновывал теорию об эволюции аграрно- го строя германцев от родовой общины, опиравшейся на коллективную собственность на землю, к общине соседской, в которой постепенно вызревает индивидуальная собствен- ность на пахотный надел - аллод. Возникновение аллода со- здает, по его мнению, возможность отчуждения земельной собственности. Процесс массового перехода аллодов франк- ских крестьян-общинников в собственность церкви, монас- тырей и светских магнатов послужил, согласно этой точке зрения, основой для зарождения отношений феодальной за- висимости и эксплуатации. Марка из свободной становится зависимой2. Но какова степень доказательности этой теории эволю- ции германской общины? В какой мере эта теория базирует- ся на беспристрастном и всестороннем анализе источников, а в какой - на некоторых идеологизированных внеисточни- ковых предпосылках? Филологические и текстологические контроверзы по по- воду разрозненных высказываний Цезаря и Тацита могли бы длиться еще долго, если бы наука не дала возможность по- дойти к этой проблеме по-новому. Решающую роль сыграли здесь археология и история древних поселений (Siedlungs- geschichte), дисциплины, достигшие больших успехов в сере- дине XX столетия3. Ими было установлено следующее. Во- первых, во многих районах Германии можно проследить длительное существование однодворных поселений на про- тяжении периода, охватывающего последние века до н. э. и первые века н. э., вплоть до Великих переселений. Лишь по- степенно эти хутора разрастались до размеров небольших поселков4. В основе аграрного строя древних германцев, ес- ли судить о нем, опираясь на новые данные науки, было ин- дивидуал ьное хозяйство, а не община. Во-вторых, археологами изучены следы так называемых «древних полей» (oldtzdsagre), примыкавших к этим посел- кам. Участки были огорожены каменными или земляными валами, что свидетельствует о длительном индивидуальном владении пахотной землей. Такого рода «древние поля» были 527
распространены в Северной Германии, Ютландии, на Бри- танских островах и в Скандинавии5. В то время как римские авторы изображали германцев в виде полуоседлых номадов- скотоводов, «не усердствовавших в возделывании полей» (для подобной стилизации жизни варваров у Цезаря и Таци- та были свои причины), современная археология и история древних поселений с бесспорностью доказывают: германцы были оседлыми земледельцами; они селились порознь друг от друга и вели индивидуальные хозяйства6. Из древнейших памятников германского права - судебников, записей обы- чаев варваров, которые расселились на территории завое- ванной ими в V в. Римской империи {leges ЬагЬатотит), отнюдь не явствует, будто субъектом землевладения у них была община. Толкование термина villa в «Салическом зако- не» в качестве соседского поселения, в котором сохраняют- ся традиции коллективного землевладения, представляется спорным и едва ли доказуемым; как убедительно продемон- стрировал Н.П. Грацианский, villa, упоминаемая этим судеб- ником, была индивидуальным однодворным владением7. Сборники дарственных грамот, которые оформляли переда- чу земель церкви, и поземельные кадастры раннего Средне- вековья также ничего об общине не говорят. Возможно, какие-то общинные порядки у германцев и существовали, но они относились скорее к периферийным, а отнюдь не ко- ренным, профилирующим чертам их аграрной и обществен- ной действительности. Сельская община обретает свои ощу- тимые очертания, собственно, только в период развитого Средневековья. Древнегерманское марковое устройство - научный миф, идеологическая конструкция. Сельская община не восходит к седой древности, но явилась продуктом длительного разви- тия, прежде всего - роста и сплочения сельского населения, внутренней колонизации X-XII вв. и изменения способов об- работки почвы, которые потребовали создания системы вну- триобщинных распорядков. Община в Средние века не разла- галась, а укреплялась. Ее распад начинается в Новое время. В свете изложенного становится более понятным, почему термин «община» отсутствует в текстах начала Средневеко- вья. «Общинная теория» рушится под напором новых фак- тов, вытекающих из действительного прогресса научного знания. Важно подчеркнуть, что новые данные, полученные 528
прежде всего из археологии и истории древних поселении, в гораздо меньшей степени подвержены по своей природе идеологизированным толкованиям, нежели разрозненные письменные тексты, в которых историками «вычитыва- лись» идеи о древней общине. Корпоративная связанность человека Средневековья не унаследована от более ранней эпохи - она представляет собой существенный признак сложившегося феодального общества. В зависимости от профессии и рода занятий, от социально-правового статуса и многих других факторов люди того времени сплачивались в городские коммуны, мо- настырские братства и духовные ордена, в церковный клир и еретические секты, в ремесленные цехи и купеческие гильдии, в союзы сеньоров и вассалов, объединения студен- тов и профессоров, братства взаимопомощи и иного рода universit ates. Как видим, объединение крестьян в соседскую общину было частью более универсального процесса, одной из форм социально, э структурирования, характерного для эпохи Средневековья. Объединение с себе подобными лю- дей одной профессии, разделявших единый социально-пра- вовой статус и обладавших общим типом ментальности, было своего рода мощным велением времени, выражением глубинных потребностей индивида. При анализе феодаль- ного общества историки сосредоточивали свое внимание преимущественно на его иерархической структуре, на «вер- тикальных» аспектах социальных связей. Разумеется, чело- век Средневековья - homo hierarchicus, он включен в систе- му связей, основывавшихся на отношениях господства и подчинения. Но при этом гораздо меньше внимания историки-маркси- сты уделяли системе «горизонтальных» связей между людь- ми одинакового статуса, которые объединялись в многораз- личные социальные группы. Именно в недрах такого рода малых групп человек той эпохи только и мог обрести соб- ственную идентичность. Одностороннее вычленение исто- риками сельской общины из этого всеобъемлющего со- циального контекста приводит к искажению реальной исто- рической перспективы. Здесь уместно напомнить об исследовании отношений в южнофранцузской деревне Монтайю, принадлежащем перу 529
Э. Леруа Ладюри. Социальные интересы крестьян этой горной деревни концентрируются не столько вокруг фигу- ры далекого феодального сеньора, сколько на соперниче- стве между двумя кланами внутри деревни. Перед нами ред- кий случай (редкий вследствие специфики сохранившихся источников - протоколов инквизиции, служители кото- рой вели подробные беседы со всеми жителями деревни), когда историку представилась счастливая возможность уви- деть средневековую деревню изнутри, а не только извне, приблизиться к постижению реальных человеческих свя- зей в ней и не ограничиваться одними лишь отношениями эксплуатации8. Новый подход к истории сельской общины побуждает за- думаться над вопросом о том, в какой мере коллективист- ские связи преобладали над тенденцией к обособлению от- дельных семей и родственных групп в более ранний период. Возникает предположение о «примитивном индивидуализ- ме» германцев. Этот «индивидуализм» никак не сопоставим с индивидуализмом, который начал развиваться к концу Средневековья. Но в свете новых данных приходится пере- смотреть традиционные представления о характере обще- ственных отношений на заре Средневековья, представле- ния, согласно которым якобы происходило последователь- ное развитие от человека, поглощенного родоплеменным коллективом, к индивиду, постепенно освобождавшемуся от этих уз. 2. Но в связи с вопросом о деревенской общине стоит во- прос о сущности ранних форм земельной собственности. Вслед за Энгельсом представители аграрной школы совет- ских историков понимали аллод как постепенно оформляв- шуюся форму частной собственности на землю, которой можно было свободно распоряжаться. Отчуждение кресть- янских владений и приводило, на их взгляд, к концентрации земель в руках церковных и светских магнатов9. При этом оставался вне поля зрения вопрос о специфике отношения человека к возделываемому им участку земли. В какой мере применимо понятие «частная собственность» к отношениям той далекой эпохи? В раннее Средневековье земля не воспринималась в качестве простого объекта поль- зования и распоряжения. Между индивидом и социальной группой, к которой он принадлежал, с одной стороны, и на- 530
следственным владением, с другой, существовала тесная, в принципе нерасторжимая связь, так что можно говорить о том, что не только человек обладает земельным владе- нием, но земля владеет им. Понятия собственности, свобо- ды и полноправия, принадлежности к группе были нераз- рывно связаны между собой. Если о франкском аллоде историки располагают весьма ограниченной информацией, то гораздо больше известно о норвежском одале (68 al), форме земельной собственности, переходившей по наследству из поколения в поколение и настолько тесно спаянной с семьей, что полное ее отчужде- ние было невозможно. Обладание одалем означало вместе с тем принадлежность к полноправным свободным людям10. Имеем ли мы здесь дело с сугубо скандинавской специфи- кой, или же перед нами один из вариантов более универ- сального феномена? Я убежден в том, что анализ одаля от- крывает перед историками уникальную возможность глубже проникнуть в природу поземельных отношений на той ста- дии развития, которая предшествовала становлению фео- дального общества. Отношение к земле поэтизировалось. Персонаж одной из песен «Старшей Эдды», всеведущая прорицательница, рассказывает некоему мужу его родословную. Перечислив пять поколений его непосредственных предков, она затем переходит к рассказу о знатных и прославленных героях, из- вестных из легенд и эпоса, приговаривая: «Все это род твой, неразумный Оттар». Каков смысл этого длинного перечня имен? Оттар, оказывается, готовится к судебной тяжбе: он будет отстаивать свои права на обладание одалем. Для дока- зательства владельческих прав, согласно древненорвежским законам, необходимо назвать имена пяти предков, в руках которых последовательно находилось это земельное владе- ние. Но, кщбмы видели, прорицательница дает огромный перечен^имен прославленных семей и родов, которые в ко- нечном итоге восходят к языческим богам-асам, и все они - род Оттара. Поземельная тяжба возводится на уровень кос- мической борьбы, которую асы и люди ведут против сил ха- оса. Собственность на усадьбу не только поэтизирована, она мифологизирована. Согласно скандинавской мифологии, мир делится на Мидгард и Утгард; первый - это «срединная огороженная усадьба», культивируемое пространство, вто- 531
рой - «то, что расположено вне ограды», мир хаоса, угрожа- ющего людям Мидгарда. Миф, следовательно, моделируется по образу и подобию индивидуального хутора. Община не является компонентом древнегерманской картины мира11. Я позволил себе перейти от франкского материала к древнескандинавскому для того, чтобы более рельефно про- демонстрировать те сложности, которые возникают перед исследователем поземельных отношений периода перехода от социального строя германцев к социальному строю Сред- невековья. Показания древнескандинавских памятников имеют в этой связи принципиальное значение, так как, при всей их специфичности, они несравненно более богаты и многообразны. Глубоко многозначительно то, что связь че- ловека с возделываемой им землей выступает в них не в од- ном только производственном и технологическом ракурсе, но, как мы могли сейчас убедиться, одновременно и в плане мифопоэтических и символических представлений, как факт социально-психологический. Вне этого символическо- го плана отношения собственности и производства выступа- ют перед исследователями в урезанном и обедненном виде. 3. Представители отечественной школы аграрной исто- рии именуют субъекта собственнических прав «общинни- ком». Подобным определением, как мы могли убедиться, от- нюдь не «невинным» и далеким от идеологической нейт- ральности, видимо, выделяется, с точки зрения этих исто- риков, главное и наиболее существенное в социальной при- роде лиц, упоминаемых в записях обычного права, дарствен- ных грамотах и законодательных актах Франкского государ- ства. Но адекватна ли подобная квалификация? Отважимся на некоторый мысленный эксперимент. Об- ратимся к «Салическому закону». Как известно, этот памят- ник права V-VI вв. представляет собой одну из «варварских правд», которые были записаны после завоевания германца- ми Римской империи. Основное содержание судебника со- стоит из длинного перечня пеней и возмещений, каковые нужно было платить за убийства, ранения или посягатель- ства на чужое имущество. Титулы о членовредительстве столь многочисленны, что вырастают в своего рода «анато- мический трактат». Вместе с тем в судебнике упоминаются разного рода символические процедуры, которые сопро- вождали сделки, передачу имущества, разрыв родственных 532
связей и т. п. «Салический закон» регулировал взаимоотно- шения между свободными франками, равно как и их отноше- ния с галло-романским населением завоеванной германцами области. «Салический закон», подобно всем другим leges bar- barorum, предельно казуистичен; он не формулирует общих юридических норм, но фиксирует отдельные конкретные казусы судебной тяжбы, влекущие за собой уплату штрафов и вергельдов. Историки изучали leges barbarorum с целью вы- яснения особенностей раннесредневекового права и отра- жения в нем социального строя франкского королевства. «Салический закон» записан на примитивной латыни, и большая часть статей судебника стандартно начинается сло- вами «Si quis...» («Если кто-либо...»). Кто этот quis? Мы знаем, что, как правило, это - рядовой свободный франк. Но мы остаемся в неведении относительно причин совершения им убийства или ранения другого человека. Побудительные мотивы поведения франка скрыты от нас, и даже изучение «Салического закона» параллельно с «Историей франков» Григория Турского (VI в.) едва ли поможет нам их понять. Между тем вопрос об убийствах и членовредительствах явно занимал основное внимание законодателя. Упомянутый выше умственный эксперимент, на который, как мне представляется, мог бы отважиться историк, заклю- чается в следующем. От более позднего времени (XIII в.) сохранились саги об исландцах, также повествующие о кре- стьянском обществе. В центре саги - рассказ о вражде между индивидами и семьями, вражде, вызванной посягательства- ми на жизнь или имущество и приводящей к кровной мести. Типологически скандинавское общество периода, который изображен в сагах, сходно с обществом германцев после Ве- ликих переселений. Северные судебники, записанные одно- временное сагами, в свою очередь в целом однотипны с leges barbarrfrum. Однако средневековые скандинавские памятники, в отли- чие от памятников континентальной Европы, составлены не на латыни, а на родном для скандинавов языке, вслед- ствие чего историк получает редкостную возможность глуб- же проникнуть в сознание людей той эпохи. В то время как «Салический закон» скупо сообщает лишь о вергельдах и возмещениях за преступление, не вдаваясь в существо кон- фликтов, саги рисуют крестьянское общество изнутри. 533
Из их текста с полной отчетливостью выясняются причины ссор, судебных тяжб и кровавых распрей. Герой саги, кото- рому причинены физический или имущественный ущерб и личное оскорбление, чувствует себя глубоко уязвленным в своем человеческом достоинстве и не может не мстить. Ибо только посредством осуществления мести или в результате судебной тяжбы свободный человек в состоянии вернуть се- бе доброе имя и восстановить психологическое равновесие. Из содержания саг явствует, что в глубинной основе вспы- шек вражды лежали не споры из-за богатства и имущества как такового. Заботы о добром имени, о репутации и обще- ственном достоинстве - вот что более всего затрагивало ин- дивида и социальную группу, к которой он принадлежал. Другими словами, в leges barbarorum и иных латинских источ- никах того периода скрыты подлинные пружины человечес- кого поведения, - в сагах же они раскрываются с предель- ной ясностью. Тем самым историк получает ключ к понима- нию внутреннего мира и системы ценностей безымянного quis, рядового франка - крестьянина и воина. История раннего Средневековья теряет свою схематич- ность. Тексты, которыми располагает историк, оказываются не просто пособиями для изучения истории права и со- циальной структуры, - становится возможным, хотя бы гипо- тетически, приблизиться к постижению человеческого со- держания исторической жизни. Люди, упоминаемые в изу- чаемых нами памятниках, обретают живую объемность, их поступки делаются мотивированными и понятными. Если принять во внимание те аспекты жизнедеятель- ности и самосознания свободного человека, которые утаи- ваются в латинских судебниках начала Средневековья, но раскрываются в древнесеверных сагах, то франкский quis утрачивает свою одномерность и обретает черты живого человека, с его собственной картиной мира и системой цен- ностей. От размеров вергельдов и возмещений историк ока- зывается способным перейти к пониманию социально-эти- ческой оценки индивида, к его самосознанию, к мотивам его поведения. 4. В «Истории франков» Григория Турского, в отличие от судебников, трактующих отношения в среде рядовых сво- бодных, развертываются сцены из жизни франкской знати VI в. Короли и другие могущественные люди ведут между 534
собой непрекращающуюся борьбу, творя неслыханные зло- деяния. Создается впечатление, что единственный мотив, управляющий их поступками, это безудержная жажда богат- ства и могущества. Как кажется, их не сдерживают никакие традиции, нравственные или религиозные нормы. Однако для правильной оценки сообщаемых Григорием Турским сведений необходимо иметь в виду, что автор «Истории» - епископ галло-романского происхождения, т. е. человек, по воспитанию и воззрениям принадлежавший к другой культу- ре, нежели описываемые им франки. Иными словами, на страницах его сочинения как бы сталкиваются между собой две разные картины мира и культурные традиции - романо- христианская и языческая германская. Турский епископ ед- ва ли способен и склонен проникнуть в систему мировоззре- ния описываемых им персонажей и прилагает к их поступ- кам критерии иной, чуждой им культуры. Но если принять во внимание мировидение германцев той эпохи, как оно рисуется из их эпоса, и прежде всего ге- роических сказаний, то многое представится в ином свете. Персонажи героической поэзии видят в золоте и других богатствах не некие инертные предметы, обладания кото- рыми они домогаются, дабы разбогатеть, - в этих ценнос- тях для них материализуются иные категории: власть, лич- ное могущество, а главное - магически понимаемые «уда- ча» и «везенье». Драгоценные металлы, оружие, роскош- ные одежды суть в их глазах знаки личного достоинства, зримо демонстрирующие эту «удачу», и они не расходуют- ся, а концентрируются с тем, чтобы ее сохранить. Между индивидом и вещами, которыми он обладает, сохраняется внутренняя интимная связь, так что качества человека распространяются и на принадлежащие ему сокровища, а самц-^ти предметы являются как бы непосредственным продолжением или неотъемлемой частицей его существа12. Поэтому золото и драгоценные предметы нередко закапы- вают в землю в потаенных местах, топят в болотах и на дне моря: существенно сохранить эти сокровища, воплощаю- щие сущность их обладателя, от посягательств других лиц. «Золото Рейна», фигурирующее в ряде эпических произве- дений германцев, - символ власти, и борьба за обладание им вдохновляется не простой алчностью, а несравненно более сложным комплексом эмоций. 535
То, что оставалось непонятным и чуждым Григорию Тур- скому, должно быть уяснено современным историком, если он хочет вскрыть логику поведения персонажей «Истории франков», функции богатства можно правильно понять лишь в контексте культуры, от которой оно получает свои смысл и значение. Как уже было упомянуто, традиция аграрной школы продолжалась вплоть до рубежа 50-60-х годов. Затем она пресеклась. Причина заключалась не только в уходе из жиз- ни ряда видных медиевистов, она лежала глубже. В центр внимания историков выдвинулись новые проблемы. В их свете социально-экономическая история Средневековья не просто отошла на второй план - к ее исследованию теперь нужно было подходить с принципиально новых позиций, включить ее в иной, более емкий контекст. Несмотря на яв- ное или скрытое противодействие тех историков, которые упорно цеплялись за традиционную проблематику, перед нашей наукой внезапно возникли новые проблемы: изуче- ние культуры, социальной психологии, ментальностей, но взятых не сами по себе, в отрыве от социальной реальности, а как неотъемлемый ее компонент, в качестве того все- объемлющего «эфира», в который погружены и хозяй- ственная, и религиозная, и политическая, и всякая иная де- ятельность людей. Смысл этой «смены вех» не был понят сразу и всеми, он остается не совсем ясным и поныне. Иным кажется, что пере- ход к новым проблемам ведет к игнорированию социаль- но-экономической перспективы. На коллоквиуме отечествен- ных и зарубежных медиевистов в самом конце 80-х годов про- звучал протест отдельных наших историков молодого поко- ления, которые настаивали на том, чтобы историческая наука «занялась более субстанциональными темами», нежели мировосприятие и психология людей далеких эпох. Однако вопрос состоит вовсе не в том, чтобы «закрыть» аграрные темы, а в том, чтобы подойти к ним по-новому и рассмотреть их в иной перспективе, не столь узкой, как это традиционно делалось. Аграрные отношения не сводятся к формам земельной собственности и пользования или к раз- мерам эксплуатации крестьянского труда. Их надлежит ос- мыслить в теснейшей связи с трудовой этикой, со степенью осознания участниками исторического процесса широкого 536
< псктра зависимости и свободы, со структурой таких малых групп, как семья, община, поместье-сеньория; эти отно- шения неразрывно сопряжены с верованиями и навыками мышления крестьян, с их представлениями об устройстве мира и общества. Иными словами, анализ экономических и социальных структур может быть плодотворен только при условии, что эти структуры рассматриваются не в виде политико-эконо- мических и социологических величин, но как сгустки отно- шений между людьми. Для того чтобы это понять, потребо- вались немалые интеллектуальные усилия ученых. Возмож- ность рассмотрения аграрного строя в ином ракурсе откры- вается при расширении круга привлекаемых исторических памятников. Поземельные кадастры и описи владений, изу- ченные заново, должны быть сопоставлены с памятниками иного рода. Например, с протоколами поместных судов. Но разве проповеди, которые читал крестьянам приходской священник, не воздействовали на их сознание? Разве в так называемых «покаянных книгах», содержащих вопросы, задаваемые крестьянам на исповеди и касающиеся их гре- ховного поведения, отсутствуют косвенные указания на религиозные настроения и психологию сельских жителей? Не следует ли внимательно вчитаться в «жития святых», со- чинения, которые принадлежали к наиболее распростра- ненному жанру среднелатинской словесности, для того что- бы лучше увидеть, как верующие проецировали свои навыки мышления и религиозность, свои надежды и страхи на об- раз святого - заступника и чудодея, посредника между Богом и людьми? Эти памятники позволяют несколько глубже про- никнуть во внутренний мир человека той эпохи. Аграрная структура и способ производства материальных благ, с одной стороны, и формы общественного сознания, убеждения, верования и воображение людей - с другой, суть разные стороны одного и того же исторического феномена, который мысль историков искусственно и неправомерно расчленила на сферы, именуемые «обществом» и «культу- рой». В действительной жизни эти сферы неразрывно еди- ны, и историкам нужно было бы научиться и воспроизво- дить их в этом живом единстве. Но для его достижения не- обходима адекватная, отвечающая существу дела постановка научной проблемы. 537
Рассмотрение таких традиционных для социального ис- торика сюжетов, как община и земельная собственность, или фиксирование в судебниках вергельдов и возмещений выводит историка, который стремится расширить поле сво- его исследования, к принципиально иным уровням действи- тельности. Общая картина мира, специфика отношения че- ловека к природе, эпос и миф, самосознание индивида и его чувство собственного достоинства, принадлежность его к малой группе, мир эмоций и поэзии - все эти аспекты духов- ной жизни и социально-правовой практики образуют орга- ническое единство. Историку далеко не всегда удается про- биться к этим глубинам, но он не может забывать об их суще- ствовании. Как здесь разграничить экономику и психоло- гию, общество и культуру? Если мы и проводим подобные разграничения, то не следует забывать, что они создаются в результате нашей классификации и что эта тенденция к упорядочиванию богатого и текучего жизненного процес- са не должна его убивать. Что же это такое, история, рассматриваемая «изнутри», с позиций людей изучаемой эпохи? Здесь приходится преодолевать политико-экономичес- кие и социологические абстракции. История - наука об ин- дивидуальном и неповторимом. Общие понятия, которыми неизбежно пользуется историк, в контексте его исследова- ния конкретизируются. В процессе этой конкретизации они всякий раз насыщаются новым содержанием. Более того, в тех случаях, когда эти абстракции вступают в противоре- чие с материалом, полученным из источников, общие поня- тия приходится уточнять, переосмыслять и далее, в опреде- ленных случаях, отбрасывать. Теоретические конструкции не должны быть прокрустовым ложем, в которое во что бы то ни стало необходимо уложить многоцветную действи- тельность. «Идеальный тип», с помощью которого, по Мак- су Веберу, работает историк, представляет собой не более чем предварительный и схематичный образ, «исследова- тельскукьутопию». Иначе говоря, это рабочая модель, даю- щая историку возможность отобрать в источниках интере- сующие его феномены и организовать их в некое единство. Если же под напором накопленных историком фактов эта модель дает трещины и не соответствует конкретному мате- риалу, исследователь вынужден ее модифицировать либо 538
вовсе от нее отказаться, заменив ее новым, более адекват- ным «идеальным типом». «Идеальный тип» - не цель иссле- дования, а его средство, необходимый инструмент, который ни в коем случае не должен ограничивать свободы поиска и подчинять научный анализ априорной конструкции. Подобные априорные конструкции, «затвердевая» в историографическую традицию, приобретают силу своего рода мифологем, некритично воспринимаемых и повторяе- мых историками, подчас, как это случалось с «Марковой тео- рией», на протяжении поколений. Теории, которые пользовались признанием и авторите- том в минувшем и начале нашего столетия, были, по-видимо- му, адекватным выражением исторического сознания своего времени. Но, признавая их укорененность в ориентирован- ной на идею прогресса картине мира XIX в., современные историки не могут не признать: эта страница истории исто- рической науки уже перевернута, наши взгляды на мир, как теперешний, так и исторический, коренным образом изме- нились, и поэтому необходимо свести научные счеты с на- шими научными предшественниками. КАРНАВАЛ: МИФ И ДЕЙСТВИТЕЛЬНОСТЬ Историю культуры традиционно изучали как историю шедевров, высших достижений художественного творчества и философской мысли, как «историю духа» {Geistesgeschichte). Мыслители и поэты, художники и мистики перекликаются между собой через поколения и столетия над головами «немотствующего большинства» - людей, ис- ключенных из культурного процесса. На подобной предпо- сылке строятся истории искусства, литературы, эстетики, философии. Такое обращение с историей культуры вполне почтенно и допустимо, но нужно бы иметь в виду, что оно - не единственно возможное. Общие понятия, которыми поль- зуются историки, наполняются разным содержанием в зави- симости от проблем и целей исследования. Хорошо известно, что история культуры, как правило, изучается в отрыве от со- циальной истории. Обе эти дисциплины разобщены, а если между ними и пытаются установить какие-либо связи, то связи эти оказываются чисто словесными. Нагляднее всего 539
обособленность истории общества от истории его духовной жизни видна в учебниках: главы, посвященные культуре, слу- жат не более чем привеском к основному изложению. Син- тез социального и культурного здесь не достигается; это «синтез переплетчика». Однако социальная и культурная ан- тропология, осмысляющая колоссальный этнологический материал, давно уже сформулировала для себя иное, не эли- тарное (и, позволю себе прибавить, не снобистское) поня- тие культуры, которое проецируется на всю толщу обще- ства, а не на одну только его творческую прослойку. Сущест- во культуры в антропологическом смысле образует способы видения мира, системы ценностей, привычки сознания, тра- диции, религиозные и магические установки и обусловлен- ные ими формы социального поведения. По большей части, если не как правило, все эти установки и привычки созна- ния не отрефлектированы, не отливались в продуманные и четко выраженные понятия. Они лежат как бы в «подполье» сознания, относясь скорее к «коллективному бессознатель- ному», нежели к ясно сформулированным идеям и представ- лениям. Их можно уподобить той «прозе», на которой гово- рил, сам того не подозревая, мольеровский господин Жур- ден. То, что эта «проза» повседневной жизни обычно не представляет собой осознанной и продуманной системы (в отличие от философии, теологии и эстетики), придает ей силу ментальных и социальных автоматизмов. Эти потаен- ные мощные внеличные пласты сознания образуют несущие части культуры, включая и ее высший индивидуально-эли- тарный уровень, на котором до сих пор концентрировались интересы историков литературы и искусства. Эти культур- ные стереотипы и мотивации обнаруживаются как в быту, так и в индивидуальном творчестве. Культура, в указанном понимании, представляет собой не один только способ са- мовыражения гениальных одиночек, это комплекс знако- вых систем и символов, присущих всему обществу. Культура, в антропологическом и семиотическом смысле, - это симво- лический язык, который запечатлевает и передает из поко- ления в поколение, исподволь и неприметно изменяя, основные ценности общества и образующих его больших и малых групп, их духовный и практический опыт. Совершенно ясно, что введение в научный оборот исто- риков антропологического понимания культуры не может 540
нс сопровождаться коренным изменением как всей пробле- матики исследования, так и принципов отбора и способов прочтения и анализа источников. Историк уже не может ог- раничиваться одним только изучением хода мыслей того или иного писателя, философа, религиозного деятеля или анналиста - он резко расширяет сферу своих наблюдений, включая в их контекст широкий спектр ментальностей, при- сущих социальной среде этого индивидуального творца. Ибо в сочинениях последнего находит концентрированное выражение язык (в семиотическом смысле, как комплекс знаковых систем) изучаемой эпохи. Изучение культуры в указанном сейчас ее толковании предполагает охват таких проблем, как восприятие времени и пространства людьми данной эпохи, их отношение к при- роде, переживания, связанные со смертью, образ потусто- роннего мира, комплексы эмоций, разные уровни усвоения религиозных истин. Установки в отношении богатства и бедности, труда и праздности, оценка права, свободы и зави- симости, концепция личности и индивидуальности - столь же неотъемлемые аспекты картины мира, которая лежит в основе культуры. Понятие «картина мира» - открытое: но- вые исследования все вновь пополняют его содержание, Когда Люсьен Февр поставил вопрос о проблеме неверия в творчестве Франсуа Рабле, ему пришлось не ограничивать- ся анализом романов французского гуманиста, но обратить- ся к рассмотрению широкого комплекса проблем, связан- ных с мировосприятием его современников. Февр задался вопросом: каков был «умственный инструментарий» (outil- lage mental) французов XVI в., позволяла ли эта их интеллек- туальная и эмоциональная «оснастка» строить такую карти- ну^мира, которая могла бы не основываться на вере в Бога? Иными словами, существовали ли в ту эпоху предпосылки для атеизма, который предшественники Февра приписыва- ли Рабле? Февр отвечает на этот вопрос отрицательно, ибо, по его мнению, в тот период в основном оставалась в силе традиционная средневековая система мировосприятия; привычки сознания существенно не изменились13. В данном случае нас занимает не убедительность ответа Февра на этот вопрос - важны постановка проблемы и мето- дология исследования. Как видим, для того чтобы правиль- но оценить мировоззрение Рабле, Февру пришлось выйти 541
далеко за рамки исследования его творчества и углубиться в анализ эмоционального универсума его современников, т. е. попытаться реконструировать язык культуры, в контексте которой только и можно рассматривать романы француз- ского гуманиста. Историки, которые осознали важность и продуктивность антропологического толкования культуры, начали приме- нять понятие «народная культура». Одним из первых и наи- более существенных прорывов в этом направлении явилось другое исследование творчества того же Рабле, принадлежа- щее перу М.М. Бахтина14. Бахтин настаивает на том, что в эпохи Средних веков и Возрождения противостояли одна другой две разные культуры: официальная культура церкви, сплошь серьезная и догматизированная, чуждая смеху и ве- селью («культура пугающая и напуганная»), и народная сме- ховая культура. Квинтэссенцию народной культуры Бахтин видел в кар- навале, праздничном действе, которое на время как бы нару- шает и отменяет культуру официальную и переворачивает с ног на голову все устоявшиеся ценности. Карнавал видится Бахтиным в качестве извечного, изначального свойства на- родного сознания. Односторонней серьезности официаль- ной культуры народ противопоставляет имплицитную кон- цепцию вечной череды смерти и рождения, безудержного веселья и бесстрашия. Эта народная культура, проходящая сквозь века и тысяче- летия, в романах Рабле вторгается в «большую литературу». Как видим, и для Бахтина творчество Рабле представляет интерес преимущественно не в плане историко-литератур- ном, как индивидуальный эстетический феномен, но в каче- стве фокуса, в котором с наибольшей выпуклостью выяви- лась многовековая традиция анонимной народной карна- вальной стихии. Минуло три десятилетия со времени появления труда Бахтина, но до сих пор памятно освобождающее воздей- ствие его на умы гуманитариев. Ученый по-новому осветил мир карнавала и ^карнавального веселья, отменявшего все привычные и, казалось бы, неколебимые устои жизни сред- невекового общества. Он приподнял завесу, скрывавшую от взоров историков огромный массив народной жизни, ту Ат- лантиду, которая затонула в Новое время. Не без основания 542
< > гмечал Бахтин одностороннюю трактовку средневекового < меха, какая была дана Февром и другими учеными: по его убеждению, они проглядели амбивалентность и многосмыс- ленность веселья минувших эпох. Значение работы Бахтина трудно переоценить. Она спо- < обствовала пересмотру ценностей в нашем гуманитарном знании и открыла новые перспективы перед историками культуры. Но вместе с тем нельзя упустить из виду некото- рые особенности книги выдающегося ученого, порождаю- щие вопросы и недоумения15. Во-первых, Бахтин видел в карнавале внеисторичный фе- номен, якобы присущий культуре народа с незапамятных времен. Между тем не правильнее ли считать карнавал явле- нием, характерным лишь для определенной эпохи, а именно для периода позднего Средневековья, когда он сложился в сценарий большого ежегодного городского празднества? Отдельные элементы карнавала, песни, пляски и игры, со- провождавшие проводы зимы и встречу весны, естественно, восходят к глубокой древности. Но то был «карнавал до кар- навала». Лишь в тот период, когда сложился средневековый город в качестве важнейшего центра цивилизации, концен- трировавший в своих стенах значительные массы населе- ния, появляется и карнавал в тех формах, какие хорошо из- вестны начиная с XIV-XV вв. Не случайно историки не рас- полагают данными о карнавале более раннего периода. Во-вторых, предельное противопоставление смеховой культуры народа официальной культуре агеластов (людей, не склонных к веселью и неспособных смеяться) едва ли вы- глядит убедительным. Церковь вовсе не была только враж- дебна смеху и веселью, допуская их в известных пределах. Ведь и сам Бахтин признает, что в карнавале принимало уча- стие духовенство и что отдельные эпизоды карнавального сценария имели место в храме Божьем. Произведения цер- ковной литературы, адресованные пастве, отнюдь не лише- ны юмора. Начиная с XIII в. в текст проповедей стали регу- лярно включать exempla, короткие анекдоты и рассказы нравоучительного характера, содержание которых сплошь и рядом вызывало смех аудитории16. Более того, шутка и даже сатира по отношению к представителям духовенства и монашества нередко встречаются в сочинениях церков- ных авторов. 543
В<гретьих, внушает серьезные сомнения то, что Бахтин ставит знак равенства между понятиями «народная культу- ра» и «карнавальная смеховая культура». Обособив смехо- вую традицию, несомненно существовавшую на протяжении всего Средневековья, и поставив ее в фокусе своего исследо- вания, Бахтин оставил в тени или вовсе игнорировал другие существенные стороны культуры народа, которые противо- речат выработанной им концепции. Я имею в виду прежде всего чувство страха, которое было в тот период не менее сильным, чем веселье, а по временам и вообще доминирова- ло в сознании масс. Индивидуальные и коллективные фобии порождались целым комплексом причин. Страх перед за- гробным воздаянием, которое, согласно тогдашним убежде- ниям, грозило гибелью души для большинства верующих, был, употребляя выражение Марка Блока, «мощным соци- альным фактом». Именно в тот период, о котором пишет Бахтин, на Западе усиливаются демономания и охота на ведьм - прислужниц дьявола, и эти коллективные страхи на- ложили неизгладимый отпечаток на духовную и социальную жизнь XV-XVII вв. Как сочетались карнавальное веселье и широко распро- страненные коллективные фобии? Я позволю себе выска- зать предположение, что смех был необходимым психологи- ческим коррелятом предельного страха. Оба эти чувства вовсе не всегда были разведены между собой, и правильнее было бы оценивать их в качестве единого противоречивого комплекса. Одно дело, если рассматривать карнавал с позиций этно- графа или философа культуры; в этом случае он предстает в виде неизменного феномена, комплекса ритуалов и текстов, оформлявших безудержное веселье, и привязанного к кален- дарю. Но картина может существенно измениться, если взглянуть на карнавал не как на «зазубрину» на колесе цикли- ческого времени, а изучать его в качестве индивидуального исторического события, происшедшего в определенный мо- мент и в конкретном месте. Именно так, глазами историка, рассматривает Э. Леруа Ладюри события, связанные с кар- навалом, происшедшие в южнофранцузском городе Романе в 1580 г. И здесь этот праздник проводов зимы и встречи весны начался как обычно. Но в предельно напряженной об- становке социальной борьбы между ремесленниками и плеб- 544
< <>м, с одной стороны, и городским патрициатом - с другой, ьорьбы, которая развертывалась на фоне гугенотских войн, праздник внезапно перерос в кровавое побоище. Как пишет Леруа Ладюри, политические манифесты участников карна- вальных шествий буквально «вытанцовывались» ими. Пра- мщичное веселье без каких-либо затруднений внезапно переросло в ожесточение и ненависть, и сцены весеннего праздника сменились сценами гражданской войны. Город- ской верхушке удалось подавить выступление мелкого люда, вождь которого был вполне в соответствии с правилами кар- навальной инверсии повешен за ноги. Крайняя жестокость репрессий, обрушенных на повстанцев, объяснялась, по мнению Леруа Ладюри, страхом, который охватил правя- щие круги города, когда они буквально поверили канниба- листским угрозам бедняков17. Побоище во время карнавала в Романе не было уникаль- ным происшествием. В тот период не раз случалось, что пра- зднество перерастало в мятеж и кровавую драму. По выраже- нию французского исследователя Берсе, «мятеж был запи- сан в латентную структуру карнавала»18. Таким образом, если подходить к карнавалу не в плане этнологии и кален- дарного цикла, а конкретно-исторически, то, как видим, картина может радикально измениться. В последнем случае карнавал приходится рассматривать не абстрактно, как функцию хохочущего и все переворачивающего стихийного внеисторического «народного тела» (по Бахтину), но в тес- нейшей связи с реалиями эпохи и данного исторического момента. Если в ракурсе, намеченном Бахтиным, карнавал выглядит всецело в качестве феномена народной смеховой культуры, то взгляд историка на это событие обнаруживает в нем не только и даже не столько смеховую стихию, сколь- ко куда более сложный и внутренне противоречивый ком- плекс эмоций и интересов, среди которых страх и ожесточе- ние играли едва ли не ведущую роль. Все зависит от того исторического контекста, в котором рассматривается изучаемое явление. Бахтин искусственно обособил стихию карнавального веселья из более обширно- го и противоречивого комплекса народной жизни Средне- вековья и Ренессанса и построил теорию, которая во мно- гом не соответствует исторической действительности. Мета- физический контраст официальной и народной культур 18 - 1773 545
едва ли совместим с тем, что ныне известно историкам. Более правильной представляется мысль о культуре как внутренне расчлененной и многоуровневой целостности. В сочинении Бахтина заложена мифологема, которая спо- собна стимулировать мысль историков, но, несомненно, нуждается в самой серьезной критике. Я допускаю мысль о том, что указанный контраст двух куль- тур, изображенный в книге Бахтина, представляет собой не- кую метафору, за которой скрывается опыт мыслителя, свиде- теля вопиющей противоположности в идеологической жиз- ни его собственного времени, - разрыва между официальным фасадом и повседневной неофициальной реальностью. Тем не менее, поскольку этот контраст между «планом выраже- ния» и «планом содержания» эксплицирован Бахтиным на ма- териале Средневековья, историк не может не задуматься над его научной убедительностью. Тем более что неумные адепты бахтинской концепции стали «открывать» карнавал и смехо- вую культуру всюду и везде. Мифологемы опасны для науки, чем бы они ни были мотивированы. * * * Выше были рассмотрены два примера из отечественной историографии, в которых выразились немаловажные тен- денции, нашедшие многочисленных последователей и про- должающие оказывать влияние на нашу науку. Не скрою, что выбор в качестве объектов критики таких ученых, как А.И. Неусыхин и М.М. Бахтин, дался мне нелегко: первому из них я бесконечно обязан как своему университетскому профессору, второй оказал на меня не меньшее влияние своими трудами. Но именно калибр этих ученых, склон- ность которых к теории не вызывает сомнений, побуждает отнестись к их концепциям со всей серьезностью и, следо- вательно, критичностью. Разбор общих предпосылок их трудов интересен и полезен с теоретической точки зрения. Он мог бы способствовать пониманию исследовательской лаборатории историка. Ныне, по прошествии десятилетий, односторонность их построений сделалась более очевидной. В одном случае ис- торик всецело сосредоточился на социально-экономичес- ком аспекте действительности раннего Средневековья, 546
< >ставив вне поля своего анализа культуру и менталитет лю- дей изучаемого периода. В результате интерпретация про- цесса перехода к раннему феодализму оказалась однобокой, а потому едва ли убедительной19. В человеке того периода (quis) невозможно видеть только лишь «носителя правовых норм», «традента», передающего свой земельный надел в распоряжение крупного собственника, или объект эксплуа- тации. При таком ограниченном подходе история человече- ского общества превращается в прикладную политическую экономию. Вне поля зрения историка остаются картина ми- ра людей той эпохи, их религиозные верования и магичес- кая практика, их самооценка и система ценностей, которой они руководствовались в своем социальном поведении. Во втором случае, наоборот, попытка воссоздания латент- ных культурных моделей отвлечена от конкретной социаль- ной реальности, равно как и от других сторон культурной жизни эпохи, которые противоречили теории народной кар- навальной стихии. Народная культура идентифицируется со смехом и празднеством, с безудержной тенденцией вывер- нуть мир наизнанку, с односторонним выпячиванием «теле- сного низа»; то, что описываемая таким образом народная культура была пронизана идеями христианства, по-своему, на простонародный лад понятого и переживаемого, игнори- руется: если я не ошибаюсь, в книге Бахтина вообще нет упо- минания Бога. Безмерная стилизация карнавала как бы выво- дит его за пределы реальной истории. В результате подобных подходов к предмету исследования не был охвачен более об- ширный и многообразный круг вопросов. Социальная структура и культура (в вышеуказанном ее антрдпологическом понимании) все еще остаются разоб- щенными сюжетами исторического исследования. Между тем сближение и взаимодействие обеих отраслей истори- ческой науки - настоятельная ее задача. Логикой исследо- вания мы подведены к проблеме исторического синтеза. Но при этом не стоило бы забывать, что в реальной истори- ческой жизни культура и социальность не разведены и не обособлены - они суть две стороны неразрывного единства. Ибо не существует таких проявлений экономической, поли- тической, социально-правовой действительности, таких ас- пектов повседневности и быта, которые не были бы насыще- ны символическим содержанием и которые, следовательно, 18= 547
можно было бы верно и глубоко понять, отвлекаясь от этого содержания. Было бы наивным воображать, будто историческое зна- ние сумеет когда-то полностью избавиться от мифотворче- ства или от влияния мифов, возникших помимо него. Един- ственная панацея от этого бедствия видится мне в неустан- ной саморефлексии историка, критически проверяющего те из них, которые не выдерживают критики. Поэтому эпи- стемологический самоконтроль представляет собой важную и неотъемлемую сторону исторического исследования на всех его этапах - от постановки проблемы и отбора источни- ков до формулировки гипотез и окончательных выводов. 1 Tacitus. Grmania, 26: «agri pro numero cultorum ab universis in vices occupantur...» Пер. A.C. Бобовича: «земли для обработки они пооче- редно занимают всею общиной...» (Корнелий Тацит. Соч.: В 2 т. Л., 1969. Т. 1. С. 364). О контроверзах в истолковании этого текста см.: Древние германцы. Сборник документов. М, 1937. С. 70. 2 Неусыхин А.И. Возникновение зависимого крестьянства как клас- са раннефеодального общества в Западной Европе VI-VHI вв. М., 1956; Он же. Дофеодальный период как переходная стадия развития от родоплеменного строя к раннефеодальному (на материале исто- рии Западной Европы раннего Средневековья) // Проблемы исто- рии докапиталистических обществ. М., 1968. Кн. 1. Оценка А.И. Не- усыхиным характера аграрного строя германцев, данная в 50-60-е го- ды, коренным образом расходится с концепцией, которая была сфор- мулирована в его ранней работе «Общественный строй древних германцев» (М., 1929), как и в труде его учителя Д.М. Петрушевского «Очерки из экономической истории средневековой Европы» (М., 1928). Обе эти книги сразу же после их появления в свет были подвергнуты резкой идеологической критике, после которой и учитель, и ученик замолкли на многие годы. В своих поздних произведениях Неусыхин никогда не ссылается на «Общественный строй древних германцев», по моему убеждению, его лучшую и впечатляющую своим новатор- ством книгу. Приходится предположить, что ревизия Неусыхиным собственных воззрений была отчасти обусловлена ситуацией, в кото- рой находился ученый с конца 20-х - начала 30-х годов. 3 Janku\n Н. Archaologie und Geschichte. Vortrage und Aufsatze. B.; N. Y., 1977; Ejusd. Einfuhrung in die Siedlungs-archaologie. B.; N.Y, 1977; Ejusd. lypen und Funktionen eisenzeitlicher Siedlungen im Ostseegebiet // Das Dorf der Eisenzeit... 1977. Весьма показательно, что А.И. Неусы- хин, использовавший в своей ранней книге археологический мате- риал, который был накоплен наукой в первой четверти нашего сто- летия, полностью игнорирует в своих последующих трудах археологи- 548
ческие данные, полученные на той стадии, когда археология и исто- рия древних поселений германцев полностью обрели статус самосто- ятельных исторических дисциплин и дали наиболее ценные и убе- дительные результаты. Лишь в кратком сообщении К.Т. Жумагулова «Аграрный строй древних германцев в трактовке археологов ФРГ» (Средние века. 1987. Вып. 50. С. 282-288) содержится информация о трудах ряда немецких археологов, которые по-новому осветили эко- номическую структуру древнегерманского общества. Однако автор с необоснованным недоверием относится к этим сведениям и не ре- шается задуматься над тем, какие выводы вытекают из новых откры- тий для переоценки «Марковой теории». 4 Haamagel W. Die Grabung Feddersen Wierde. Methode, Hausbau Siedlungs- und Wirtschaftsformen sowie Socialstruktur (Feddersen Wierde. Bd. II). Wiesbaden, 1979. 5 Hat G. Das Eigentumsrecht an Bebeutem Grund und Boden // Zeitschrift fur Agrargeschichte und Agrarsoziologie. 1955. Jg. 3. H. 2; Curwen E.C., Hatt G. Plough and Pasture. The Early History of Farming. N. Y, 1953. 6 Обе концепции аграрного строя германцев - продолжающая тео- рию Марковой общины и критическая по отношению к ней - сосед- ствуют в кн.: История крестьянства в Европе. Эпоха феодализма. М., 1985. Т. 1 (гл. 3: Гуревич А.Я. «Аграрный строй варваров»; гл. 4: Неусы- хин А.И. «Эволюция общественного строя варваров от ранних форм общины к возникновению индивидуального хозяйства»). Обзор аграр- ных отношений в Западной Европе начала Средневековья приводит к заключению, что в этот период указания на общину отсутство- вали повсеместно; если она и существовала, то оставалась весьма рых- лым образованием, ее распространение и укрепление относятся к более поздней эпохе (см.: там же. С. 558-560). 7 Грацианский Н.П. Из социально-экономической истории западно- европейского средневековья. М., 1960. 8 Le Roy Ladurie Е. Montailou, village occitan de 1294 a 1324. P., 1975. 9 Попытки защитить эту точку зрения предпринимались в нашей историографии и три десятилетия спустя после появления кни- ги \А.И. Неусыхина «Возникновение зависимого крестьянства». Л.ТдМильская не приводит в пользу его концепции никаких новых ар- гументов, ограничиваясь изложением рассуждений Маркса и Энгель- са о ранних формах земельной собственности. См.: МилъскаяЛ.Т. Ал- лод в системе феодального землевладения // Средние века. М, 1987. Вып. 50. С. 173-184. 10 Гуревич А.Я. Норвежское общество в раннее Средневековье. Про- блемы социального строя и культуры. М., 1977. 11 Там же. С. 252 и след. 12 Gronbech W. Kultur und Religion der Germanen. Darmstadt, 1961. Bd. 1-2; Гуревич А.Я. «Эдда» и сага. М., 1979. 13 Febure L. Le probleme de 1’incroyance au XVIe siecle. La religion de Rabelais. P, 1942. 549
14 Бахтин М.М. Творчество Франсуа Рабле и народная культура средневековья и Ренессанса. М., 1965. 15 Критические соображения относительно концепции «смеховой культуры» см в кн.: Гуревич А.Я. Проблемы средневековой народной культуры. М., 1981 (гл. 6: «“Верх” и “низ”»). 16 Horowitz J., MenacheS. L’humour en chaire. Geneve, 1994. 17 Le Roy Ladurie E. Les Paysans de Languedoque. P., 1969. P. 370; Ejusd. Le Camaval de Romans. De la Chandeleurs au mercredi des Cendres 1579-1580. P., 1979. 18 Berce Y.-M. Fete et revolte. P., 1976. 19 Попытка переосмыслить социальные процессы в начале Сред- невековья была впервые предпринята мной четверть века тому назад. См.: Гуревич А.Я. Проблемы генезиса феодализма в Западной Европе. М., 1970. (Впервые опубликовано: «Исторические записки». М., 1995. Вып. 1 [119]. С. 74-98)
Историк конца XX века в поисках метода. Вступительные замечания Историк - дитя своего времени, и его труд не может не нести на себе отпечатка эпохи. Вйдение прошло- го, как недавнего, так и самого отдаленного, в конечном ито- ге определяется исторической ситуацией, в которой исто- рик творит. Меняется перспектива, смещается «точка отсче- та», и история приобретает иной облик, получает новую оценку. Это переосмысление в той или иной степени затра- гивает весь исторический процесс. Это, кажется, очевидно. Но особенно важно подчеркнуть следующее: изменяется ме- тодология исторического познания. В новых условиях об- новляется арсенал исторической науки. Перестраивается система источников, подлежащих исследованию, меняются его методы, выдвигаются новые понятия. Более того, сме- щаются самые интересы историков: жизнь и профессио- нальная практика ставят их перед новыми проблемами, ме- няют ракурс рассмотрения старых проблем. Видимо, приходится говорить о кризисе исторического знания. В постсоветском общественно-политическом и куль- турном регионе этот кризис налицо. Марксистская идеоло- гия в ее ленинско-сталинской предельно догматизирован- ной и вульгаризованной форме перестала быть тем обще- обязательным прокрустовым ложем, в которое историки- профессионалы на протяжении нескольких поколений должны были укладывать результаты своих изысканий. Но что пришло на смену воинствующей догматике? Едва ли ошибусь, утверждая, что значительная часть отечественных историков оказалась в состоянии философской и методоло- гической растерянности. Разумеется, речь не идет о том, чтобы старую «цельнотянутую» теорию заменить какой-то иной, столь же общеобязательной. Мы обрели свободу, в том числе свободу мысли, - хотя бы внешне, формально. Но подлинная свобода научного творчества возможна лишь 551
при условии, что историк напряженно вдумывается в эпи- стемологические основания своего исследования, творчес- ки и критически осваивая при этом достижения гуманитар- ного знания своего времени. Эта работа только начинается и затрагивает сравнительно небольшую часть историков. Дело в том, что наши коллеги в большинстве своем доволь- но беззаботны в отношении к методу и теории познания, а потому, даже избавившись от повинности клясться именами «основоположников» и обновляя тематику своих изысканий (подчас меняя «черное» на «белое» или наоборот), они оста- ются во власти тех изживших себя принципов и обветшав- ших познавательных приемов, которые были им внушены в «доброе старое время». Но, судя по многим симптомам, кризис в той или иной мере и, разумеется, в иных формах охватил историческое знание далеко за пределами нашей страны. В изменяющихся нравственных и идейно-политических условиях с особой остротой встает вопрос об ответственности науки и ученых. Симптоматично в этом отношении то, что один из выпусков журнала «Диоген» за 1994 г. был целиком посвящен теме «со- циальная ответственность историка». Этот же вопрос ока- зался в центре внимания в докладе известного венгерского медиевиста Габора Кланицая «Историк после или почти по- сле XX века», который был прочитан на международном «круглом столе» в Будапеште в мае 1995 г. и вызвал живой от- клик ряда специалистов*. Чем вызвана повышенная озабо- ченность современных историков этическими и моральны- ми аспектами нашей профессии? В обстановке растущего и по временам делающегося агрессивным национализма и шо- винизма возникают или возрождаются всякого рода псевдо- исторические мифы и измышления. Одновременно в усло- виях нарастающей интеллектуальной безответственности части гуманитариев расшатывается и делается все более проблематичным понятие исторической истины. Неимо- верно убыстрившийся и сопровождающийся катаклизмами ход исторического развития грозит утратой исторической памяти и вместе с ней чувства преемственности с прошлым. * Я признателен профессору Кланицаю за предоставленную мне возможность ознакомиться с основными положениями его доклада и выступлениями в прениях. 552
Кто, как не историк, призван восстанавливать и культивиро- вать историческую память? Но для этого надобны огромные усилия как в плане бережного и всестороннего накопления и анализа конкрет- ного материала истории, так и прежде всего в плане теоре- тическом и гносеологическом. Между тем многие основания, на которых традиционно строилось историческое исследо- вание, ныне внушают серьезные сомнения и, по-видимому, нуждаются в уточнении и переосмыслении. Провозглашают коренную «смену парадигм» и даже новую «революцию в ис- торической науке». Течение в историографии, которое свя- зано с ревизией установившихся взглядов на профессию ис- ториков и которое приобрело определенное влияние, в осо- бенности в США, - постмодернизм. Это направление воз- никло в исторической науке под влиянием лингвистики и литературоведения. В области исторического знания оно, судя по всему, явилось реакцией части интеллектуалов на марксизм и структурализм и ставит перед собой цель осво- бодить творческую индивидуальность от пут и ограничений, налагаемых на нее всякого рода глобальными детерминиз- мами. Представители этого направления поставили под со- мнение привычное понимание исторической истины, а не- которые из них вообще отрицают самую возможность об- суждения подобного вопроса. Согласно логике их рассужде- ний, историк столь же суверенно творит исторический текст, как создают его поэт или писатель. Текст историка, утверждают постмодернисты, - это повествовательный дис- курс, нарратив, подчиняющийся тем же правилам ритори- ки, которые обнаруживаются в художественной литературе. Если последовательно стоять на подобной точке зрения, то не окажется ли, что любая версия истории в равной мере имеет право на существование и безразлична к истине: она способна выразить, собственно, лишь взгляды и оценки автора исторического сочинения, взгляды, по сути своей субъективные. Но если писатель или поэт свободно играет смыслами, прибегает к художественным коллажам, позволяет себе про- извольно сближать и смешивать разные эпохи и тексты, то историк работает с историческим источником, и его построе- ния никак не могут полностью отвлечься от некоторой дан- ности, не выдуманной им, но обязывающей его предложить 553
по возможности точную и глубокую ее интерпретацию. В ре- зультате произвольного распространения приемов и прин- ципов деструкционизма на ремесло историка из истории ис- паряется вместе с истиной и время, образующее «фактуру» исторического процесса. Доведенные до предела, пост- модернистские критические построения грозят разрушить основы исторической науки. Термин «постмодернизм» («постструктурализм» или «лингвистический поворот»), принятый представителями этого течения в качестве само- названия, фиксирует внимание на разрыве с предшествую- щей исторической традицией, многие из коренных постула- тов которой им отвергаются. Однако подобные резкие сдви- ги и перевороты в науке, как правило, на поверку оказы- ваются неоправданными. Историческое знание, как оно развивалось на протяжении XIX и XX столетий, при всей не- обходимости двигаться дальше от завоеванных им позиций, вместе с тем сохраняет свой творческий потенциал и никак не может быть отвергнуто. «Мы подобны карликам, стоя- щим на плечах гигантов, и лишь потому способны видеть дальше их», - эти часто цитируемые слова мыслителя XII в. Бенара Шартрского не стоило бы забывать и тем современ- ным критикам исторической науки, которые охвачены пы- лом «деструкции» и мнят себя стоящими в точке, якобы за- вершающей развитие исторической науки. Я убежден в том, что история не кончилась ни в качестве реального процесса жизни человечества, ни в качестве науч- ной дисциплины, существенно важной для общества. Однако было бы, на мой взгляд, ошибочным отрицать тот факт, что постмодернистская критика историографии обна- ружила действительные слабости в методологии историков. Она как бы разбередила раны, на которые историки до не- давнего времени не обращали должного внимания. Истори- ческий источник вовсе не обладает той «прозрачностью», которая дала бы исследователю возможность без особых за- труднений приблизиться к постижению прошлого. Сочине- ние историка действительно подчиняется требованиям по- этики и риторики, представляя собою литературный текст с присущими ему сюжетом и «интригой», и опасность здесь заключается в том, что историки, как правило, не замечают этой близости между историческим и художественным дис- курсами и поэтому не делают должных выводов. Метафо- 554
ричность языка историков (у которых нет собственного профессионального языка) сплошь и рядом приводит к реи- фикации понятий, которым придают самостоятельное бы- тие. Зависимость историка от современности - не только мировоззренческая, идеологическая и экзистенциальная, но вместе с тем и в первую очередь лингвистическая. Так или иначе, проблема поставлена и требует вниматель- ного и всестороннего обсуждения (см., в частности: Муч- ник В.М., Николаева И.Ю. От классики к постмодерну: о тен- денциях развития современной западной исторической мыс- ли // К новому пониманию человека в истории: Очерки раз- вития современной западной исторической мысли. Томск, 1994). Отчасти именно по этой причине редколлегия «Одис- сея» провела в марте 1995 г. «круглый стол» на тему: «Историк конца XX в. в поисках метода». Дискуссия, необходимость ко- торой продиктована объективным положением дел, в какой- то мере отразила состояние умов наших историков: нередко мы слишком невнимательны к теории и гносеологии и не от- даем себе отчета в том, сколь насущно постоянно продумы- вать принципы и методы нашего ремесла. По выражению английского историка, «тот, кто владеет железной дорогой эпистемологии, контролирует всю территорию истории». Внимательно и критически рассмотреть и оценить тот арсенал исследовательских принципов и методов, который унаследован от предшествующей стадии развития истори- ческой науки, вдуматься в его гносеологические предпосыл- ки и основы, которые историки далеко не всегда ясно осо- знают, - жизненно необходимая, настоятельная потреб- ность современного исторического знания. С этим нераз- рывно связана другая не менее неотложная задача: выявить ведущие тенденции историографии нашего времени, те но- вые^роблемы, которые перед ней возникли, присмотреть- ся к новым, нетривиальным приемам обращения с источни- ками, - короче говоря, ориентироваться в перестраиваю- щемся исследовательском поле истории. «Круглый стол», как и следовало ожидать, являясь по сути дела одним из первых опытов подобного обсуждения, был далек от того, чтобы поставить все эти вопросы. Мы ока- зались во многом не готовыми к тому, чтобы взвешенно и с должной глубиной и полнотой рассмотреть актуаль- ные аспекты сложившейся историографической ситуации. 555
Но с чего-то нужно начать для того, чтобы приступить к по- следовательному критическому и, подчеркну это, самокри- тичному анализу положения дел. Здесь нельзя ограничиться одноразовым мероприятием, потребуется длительная и все- сторонняя работа. Важно было сформулировать самую зада- чу. Столь же существенно было признать наличие кризиса исторического знания, кризиса не в смысле упадка и неизле- чимой болезни, грозящей летальным исходом, но кризиса как симптома глубокого изменения, перестройки принци- пов и методов, который, нужно надеяться, принесет обнов- ление нашей профессии. На страницах «Одиссея» всегда уделялось внимание мето- дологии истории и, в частности, историко-антропологи- ческому подходу. В этом мы усматривали одну из наиболее важных своих задач. Теперь, однако, явно наступило время обсудить вопрос более широко и вдумчиво. Поскольку иссле- довательская практика историков неразрывно связана с тео- ретической рефлексией, мы хотели бы осуществлять эту стратегию во всех материалах, публикуемых в «Одиссее». Но приходится признать, что очень трудно реализовать эти намерения, и нам не всегда удавалось это сделать. Я убежден в том (и хотел бы вновь это подчеркнуть), что только скрупулезный анализ как ведущих тенденций совре- менной науки, так и ростков новых ее направлений спосо- бен дать нам прочные ориентиры. В заключение было бы целесообразным хотя бы вкратце напомнить об этих направлениях и тенденциях (отдель- ные из них рассматриваются в материалах, публикуемых в настоящем выпуске «Одиссея»). Историческое познание как диалог культур, персонифи- цированный в лице исследователя и автора исторического источника. Познавательные трудности, порождаемые «непрозрач- ностью» источника, и способы их преодоления. Вопрос об относительности и принципиальной неполноте знаний о прошлом. \ Возвращение к истории-повествованию. Какова степень близости исторического нарратива с художественной лите- ратурой, и в чем заключаются различия между ними? Каков мог бы быть ответ историков на вызов, брошенный предста- вителями «лингвистического поворота»? 556
«Микроистория» и «макроистория», их соотношение, специфический предмет «микроистории», особенности применяемых ею методов. История понятий, как тех, которые встречаются в исто- рических источниках, так и тех, которые употребляются историками, сдвиги смысла, происходящие в результате сме- ны социально-культурных формаций. Здесь уместно упомя- нуть недавно завершенную серию «Geschichtliche Grund- begriffe» (под редакцией Б. Козеллека): в этом фундамен- тальном издании прослеживаются те перипетии, которые на протяжении веков переживали основополагающие поня- тия и термины, наиболее существенные для уяснения исто- рического процесса. Коренное изменение соотношения между социальной ис- торией и историей интеллектуальной, ментальной. Исто- рия общества и образующих его больших и малых групп не может долее изучаться в отрыве от истории картин мира, систем ценностей, форм социального поведения, символов и ритуалов. Речь идет, иными словами, о выработке такого способа рассмотрения истории, который был бы ориенти- рован на воспроизведение исторических целостностей. Достижению этих целей подчинен полидисциплинарный подход, который противопоставляется традиционному рас- членению социально-культурной реальности на обособлен- ные и по сути дела не связанные между собой сферы. Соот- ветственно, в свете проблематики и методологии историче- ской антропологии, по-своему интерпретируемой француз- ской и немецкой историческими школами, а также «Новой социальной историей» в США, изменяется содержание по- нятий «социального» и «культурного» и предпринимаются попытки достижения нового исторического синтеза. Проблема альтернативности исторического развития, наличия в истории разных тенденций и возможности их осу- ществления. Обсуждение вопроса о таящихся в «историчес- кой материи» потенциях и вариантах неизбежно и логично возникает при отказе от идеи всеобщего детерминизма, ко- торая еще недавно господствовала в нашей историографии. Нетрудно видеть, что проблема альтернативности тесней- шим образом связана с пониманием того, что люди участву- ют в историческом процессе не только в роли «актеров», но и в качестве его «авторов». Отсюда недалеко до идеи «не- 557
свершившейся истории». Обсуждение этой идеи, несмотря на ее критику теми, кто повторяет тезис «история не имеет сослагательного наклонения», на мой взгляд, могло бы при- обрести существенное эвристическое значение. Тут мы всту- паем на почву интеллектуального эксперимента в истории и вместе с тем предохраняем себя от неоправданных «спрям- лений» и упрощений действительного хода событий. Упомянутые сейчас вопросы проистекают из анализа опыта исторической науки последних десятилетий. Я пере- числил лишь некоторые аспекты методологии и гносеоло- гии современной исторической науки, которые, полагаю, нуждались бы в обсуждении. Легче поставить эти вопросы, нежели найти на них ответы. Но ведь история - это не что иное, как постоянно возобновляющаяся дискуссия, и в этой ее принципиальной проблематичности, видимо, и заклю- чается ее смысл. ВМЕСТО ЗАКЛЮЧЕНИЯ, ИЛИ МОЖНО ЛИ «ДОИТЬ КОЗЛА»? Заключительные соображения касательно на- шей дискуссии о современных методах исторического ис- следования кажутся здесь неуместными, во-первых, потому, что это обсуждение только начато (и мы намерены продол- жить его), а во-вторых, по той причине, что последнее сло- во в подобной дискуссии вообще едва ли возможно: ведь изу- чение истории есть не что иное, как спор без конца, и всякое утверждение, в особенности методологического свойства, неизбежно порождает новые вопросы, повороты мысли и возражения. Все, что мне кажется уместным сейчас выска- зать, есть краткий комментарий к тем выступлениям участ- ников «круглого стола», в которых в той или иной мере про- звучали сомнения относительно существенности самого предмета дискуссии. Симптоматичен тот факт, что несколь- ко выступавших в прениях довольно единодушно высказали скептицизм относительно пользы и своевременности разго- вора о методёч Кое-кто выразил опасения, не хотим ли мы за- менить известную обветшавшую методологию новой, не ме- нее универсальной и общеобязательной; раздавались голо- са, будто историки устали от методологических экзерсисов; 558
прозвучала мысль, что предварительным условием обре- тения более адекватной гносеологии является создание плотной интеллектуальной среды. В качестве символов двух подходов к истории, прагматичного и теоретического, были названы Школа хартий и Школа «Анналов». Подобная позиция, на мой взгляд, служит свидетельством неблагопо- лучного состояния наших исторических знаний и симпто- мом трудностей переходного периода, который мы ныне переживаем. Но я начну с другого. Б. С. Каганович ссылается на свиде- теля, который слышал от покойного Б. А. Романова, крупно- го специалиста по отечественной истории, слова: занимать- ся методологией - это все равно что «доить козла». Сама по себе эта цитата, заимствованная из вторых рук, заслуживала бы критической проверки. Если Романов действительно произнес эти слова, то их нужно воспринимать в контексте идеологической ситуации сталинской эпохи, когда под сло- вом «методология» подразумевалась определенная догма, отступления от которой неукоснительно карались. Будучи вырванным из контекста, высказывание Романова лишается своего истинного смысла. Это во-первых. Во-вторых, и это главное, перу Романова принадлежит замечательная книга «Люди и нравы древней Руси». Автор старается восстано- вить психологию и нормы поведения людей той эпохи, от которой сохранилось крайне ограниченное число источни- ков, и для того, чтобы достигнугь своей цели - проникнуть в духовный универсум, - ему несомненно понадобилось разра- ботать оригинальные и утонченные методы исследования. Историку, в частности медиевисту, работающему в режиме \ информационного голода, приходится прибегать к изощ- уренным приемам исследования источников, и успеха он мо- жет добиться только в результате напряженных интеллек- туальных усилий. «Доить козла» - грубый образ, но не по моей вине он появ- ляется на страницах «Одиссея». Поскольку же он тут употреб- лен, я позволю себе рассказать следующую историю. Один ир- ландский святой в крайнем своем простодушии пытался до- ить быка, заслужив насмешки крестьянок. Но, о чудо, молоко полилось. С точки зрения людей Средневековья, то было до- казательством всемогущества Господа и свидетельством свя- тости простеца. Для участников же нашего «круглого стола», 559
как мне кажется, этот рассказ мог бы послужить своего рода притчей: нужно взяться за дело с верою в успех и в соответ- ствующем душевном и умственном расположении. Обра- щаясь к источникам, историки прилагают максимум усилий для того, чтобы расшифровать смысл посланий, которые они содержат. Ума не приложу, как здесь можно обойтись без раз- мышлений о природе нашего ремесла. Что касается противопоставления Школы хартий как оп- лота позитивизма «Анналам», воплощающим методы исто- рической антропологии, то оно кажется мне искусствен- ным. Говоря о методологии исторического исследования, мы имеем в виду не оторванную от живой, конкретной исто- рии историософию, а размышления о специальных сред- ствах и приемах познания реальной и бесконечно многооб- разной жизни людей и обществ. Вспоминаю доклад одного из мэтров парижского института, специализирующегося на публикации текстов, прочитанный в нашем семинаре по исторической антропологии. Эти ученые делают важное дело, но когда докладчика спросили, каковы новейшие мето- ды проникновения в смысл публикуемых ими средневеко- вых памятников, то он отослал нас на бульвар Распай: там, в Доме наук о человеке, работают профессора Ле Гофф, Шмитт и другие, и их-то и нужно вопрошать о смысле. Для успешного обсуждения проблем исторической эпи- стемологии надобна «плотная научная среда». Золотые сло- ва! Мне только невдомек, откуда вдруг она возьмется, если мы, именно мы сами, не начнем ее созидать? В недоброе ста- рое время были разрушены научные школы, группировав- шиеся вокруг крупных историков. Вопрос стоит не о воз- рождении старых школ, ибо за прошедшие десятилетия ра- дикально изменились парадигмы исторического знания, его проблематика и гносеология. Речь идет о создании новых школ, о повышении внимания к профессионализму истори- ков, и этот профессионализм немыслим вне квалифициро- ванного обсуждения теоретико-познавательных основ исто- рического знания. А.Б. Гофман полагает, что размышления о методах и эпи- стемологии приходит к историку лишь по завершении его исследования. Разумеется, «сова Минервы вылетает только ночью», и историку не мешает задуматься над тем, что он со- здал и каким образом его сочинение включается в общий 560
контекст современной науки. Однако в высшей степени важ- но привести свой понятийный инструментарий в соответ- ствие с проблемой предстоящего исследования, с характе- ром источников, которые надо изучить, равно как и с состоя- нием научных знаний. Делать это постфактум, по заверше- нии исследования, уже поздно. Арсенал методов неизбежно присутствует на всех этапах работы историка, и весь вопрос заключается в том, используется ли он осознанно или не по- ставлен под неусыпный контроль. (Впервые опубликовано: «Одиссей. Человек в истории». М., 1996. С.5-10, 176-177)
«Территория историка» «Территория историка» - это мой маленький плагиат, поскольку таково название двухтомного сборника трудов Эмманюэля Леруа Ладюри, в котором собраны резуль- таты многих его изысканий, охватывающих самый широкий спектр исследований: от истории климата и процессов рас- пространения единой биосферы на разные континенты мира, от вопроса о соотношении статики и динамики в исто- рическом процессе («недвижимая история») до изучения со- циально-психологических элементов и применения к исто- рии клиометрии1. Леруа Ладюри наглядно продемонстриро- вал, сколь широк может быть диапазон исторических изыска- ний и как такой междисциплинарный или, лучше сказать, полидисциплинарный подход расширяет кругозор историка, создает новое вйдение исторического контекста и тем самым открывает возможность углубить и природу исторического объяснения, понимания сущности тех феноменов, на кото- рые ныне обращают свое сугубое внимание историки. Но это понятие - «территория историка» - я хотел бы рассмотреть под несколько иным углом зрения. Причина за- ключается прежде всего в том, что в историографии на про- тяжении последнего десятилетия отчетливо наметилась тенденция, которая не может не внушать определенных сомнений и даже служит поводом для нового рассмотрения далеко не новых проблем исторического знания, истори- ческой гносеологии. В трудах историков, принадлежащих к весьма различным направлениям, довольно настойчиво повторяется мысль о том, что это историк изобретает свой собственный предмет, это он создает исторический источник, и в конечном итоге исследование истории расценивается как ее создание, как ее «изобретение». Не показательно ли, что вышедшая не- сколько лет назад книга американского историка Нормана 562
Кантора носит название «Изобретая Средневековье»2. Кан- тор задается целью показать, что ведущие, на его взгляд, историки-медиевисты XX столетия избирали темы своих исследований и разрабатывали их, исходя прежде всего из своих личных склонностей и умственных предрасполо- жений, исходя даже из собственного «бессознательного», с одной стороны, и повинуясь тому давлению, которое на них оказывает социально-психологическая среда и полити- ческая ситуация - с другой. Несомненно, историк живет в обществе и испытывает его воздействие, и в этом смысле его суждения не могут быть абстрагированы от умонастроений, движений мысли, харак- терных для его среды. Но тенденция, обнаруживающаяся в книге Кантора, свидетельствует о большем. Как он утверж- дает, именно социально-политические взгляды и в особен- ности психологические свойства историка всецело опреде- ляют его интерпретацию той или иной проблемы Средне- вековья. Например, в основе трудов известных немецких историков П.-Э. Шрамма и Э. Канторовича лежат, с точки зрения Кантора, прежде всего и преимущественно их нацио- нал-шовинистические симпатии. Американские историки, работавшие в период президентства Вудро Вильсона, по мнению Кантора, отражали в своих исследованиях, посвя- щенных истории средневековой Западной Европы, те или иные аспекты вильсоновской политики. Кантор, я думаю, прав в том смысле, что здесь существо- вала связь. Но когда он настойчиво выводит все методы и все подходы историков из социально-политических и конъ- юнктурных явлений, невольно возникает вопрос: а где же историческая дисциплина как научное занятие со своими собственными закономерностями, традициями, со своим профессионализмом, присущими ей критериями истин- ности? Все это оттесняется на задний план или вовсе пропа- дает. Перед нами историк, который исходит не из объектив- ных требований исторической науки, но из каких-то при- входящих конъюнктурных обстоятельств. Я думаю, что подобный перекос ведет к серьезнейшему искажению тради- ций и тенденций исторической науки и в конечном итоге не проясняет логики ее развития. Нечто подобное мы можем найти и в высказываниях отдельных современных французских историков, которые 563
довольно охотно и даже настойчиво говорят о том, что исто- рик изобретает свой предмет, создает свой источник, и, сле- довательно, картина, возникающая под пером этого иссле- дователя, сугубо субъективна, продиктована преимуще- ственно воображением и склонностями данного историка3. Без должных квалификаций, без объяснения смысла таких высказываний, формулы, подобные этим, взятые сами по себе, производят странное впечатление и, главное, легко могут ввести в заблуждение читающую публику. В самом деле, за этими словами скрывается некий смысл, который обнаруживается независимо от того, в какой мере авторы стремятся именно эту мысль внушить своим читателям: ис- торик работает произвольно, он всецело исходит из своих личных склонностей и интересов, и поэтому с проблемой исторической истины, с поиском того, какова же была исто- рия прошлого, собственно, он связи не имеет. Это напоми- нает высказывания американских историков-презентистов, которые на рубеже 20-30-х годов утверждали: «всяк сам себе историк», каждое историческое исследование выражает представление только его автора. Когда говорят, что историк создает свой собственный предмет, то в этом есть определенный смысл. На мой взгляд, смысл этот заключается в том, что историк формулирует проблему своего исследования. Она, разумеется, диктуется логикой исторического знания, теми трудностями, с кото- рыми оно столкнулось. Вместе с тем проблемы, которые ста- вит историк, прямо или косвенно связаны с потребностями современной культурной и идеологической жизни. Понятно поэтому, что проблема исследования действительно в огром- ной степени зависит от историка, высказывающегося как бы от имени того общества, той культуры, к которым он при- надлежит. Мы не можем задавать прошлому вопросы, кото- рые нас оставляют холодными, которые нас не интересуют. В основе всякого научного изыскания всегда лежит некий человеческий интерес. И поэтому естественно, что историк вопрошает прошлое от имени современности. Но это, разу- меется, не значит, что он навязывает прошлому актуальные для его общества проблемы. Хотя они подсказаны ему совре- менностью, в том числе и другими социальными науками, эти проблемы формулируются им, если это серьезный исто- ри^, не в той прямой форме, в какой они стоят перед ним 564
ныне и здесь. Речь идет о том, что эти проблемы релевант- ны для его исторического изучения. Например, проблема времени, которая встала очень остро перед культурным сознанием людей XX столетия, очевидно, отражает какие-то новые тенденции в общественной и инди- видуальной жизни людей. Она по-новому интерпретируется в изобразительном искусстве, в кино, в литературе, в психоло- гии, в физике и других естественных науках. Проблема време- ни, поставленная, скажем, на материале истории Античности или Средневековья, обнаруживает свою актуальность. Исто- рик задает вопрос своим источникам: как воспринималось, как переживалось время людьми далекой цивилизации? И он находит весьма интересные вещи, которые еще недавно оста- вались вне поля зрения историков. Новая проблема, продик- тованная движением современной культуры, будучи сформу- лирована как проблема историческая, оказывается суще- ственной для того, чтобы раскрыть доселе неизученные аспекты удаленной от нас культуры. То же самое можно сказать и относительно целого ряда других проблем, которые были поставлены историками за последние десятилетия. Они подсказаны соседними наука- ми, подсказаны самой жизнью, и их постановка в высшей степени плодотворна для того, чтобы углубить наше понима- ние прошлого. При этом мы не навязываем эти проблемы тем памятникам, которые мы превращаем в исторические источники и изучаем; мы лишь подходим к этим памятникам с новой точки зрения, с которой раньше историки к ним, может быть, не подходили, и поэтому заставляем эти источ- ники раскрыться по-новому, осветить аспекты жизни про- шлого, дотоле не интересовавшие историческую науку. И так совершается прогресс исторического знания. В этом смысле историк действительно как бы создает свой предмет, но этот предмет возникает лишь тогда, когда источник откликается на наш вопрос, когда удается посред- ством постановки нового вопроса по-новому раскрыть те глубины, которые таятся в источниках. Я позволю себе сослаться на собственный опыт. Когда была опубликована моя книга «Категории средневековой культуры», Л.М. Баткин задал вопрос: откуда взялся тот на- бор элементов или категорий, из которых я выстроил мо- дель этой культуры? Не следовало ли бы более внимательно 565
вглядеться в эту далекую от нас культуру и поискать в ней свойственные ей специфические аспекты? Не произошло ли здесь известного навязывания далекому прошлому вопро- сов, актуальных для нашего времени, но, может быть, вовсе не столь существенных для изучаемого предмета?4 Я отдаю себе отчет в том, что такие аспекты миропонимания, как время, пространство, роль права, социальная организация человеческих коллективов, понятия собственности, богат- ства и бедности, наконец, вопрос о личности, были вольно или невольно продиктованы пониманием современной мне действительности. Модель мира человека второй половины XX в. витала в подсознании историка. Анализируя самые различные и разрозненные исторические памятники Сред- невековья, я искал ответы на эти вопросы. Но вот что произошло в дальнейшем. Исследуя новые для меня жанры источников, я встретился в текстах проповедей немецкого францисканца XIII в. Бертольда Регенсбургского с поучением о «дарах», которые вручены Творцом каждому человеку. За употребление этих даров христианин должен бу- дет дать ответ по окончании своего земного существования. Это «персона», личность; это «призвание» индивида, пред- полагающее его права-обязанности, его социально-юридиче- ский статус и профессию; это его богатство и собственность; это время его жизни и, наконец, «любовь к ближнему», т. е. его включенность в коллектив и отношения с себе подобны- ми5. В проповеди ученого монаха, действовавшего в самой гу- ще общества, я нашел в концентрированном выражении, собственно, всю программу своих исследований, начатых за- долго до того, как я прочитал этот в высшей степени знаме- нательный текст. Итак, ответы на мои вопросы, в немалой мере порожденные моей принадлежностью к собственной культуре, были даны прежде, чем я их задал. Разумеется, мысли средневекового проповедника сконцен- трированы в совершенно ином контексте, нежели тот, кото- рый строит современный исследователь. Рассуждения Бер- тольда - органическая составная часть его пастырской пропо- веди, тогда как историк анализирует их с тем, чтобы обнару- жить присущие францисканцу XIII в. «антропологию» и «со- циологию». Иными словами, дискурсы монаха периода «меж- дуцарствия» в 1ерманий, с одной стороны, и историка конца XX в. - с другой, совершенно различны, а потому и смысл 566
употребляемых в разные эпохи понятий («личность», «богат- ство», «призвание», «время») глубоко изменился. Ответы, по- сланные представителем мира, строившегося на религии и свойственной ей системе ценностей, встретились с вопроса- ми, сформулированными в интеллектуальном универсуме, ко- торый обладает иной природой. Отсюда - необходимость «перекодировки» моих вопросов и посильного проникнове- ния в смысл полученных из прошлого ответов. Обсуждая вопрос о «создании» историком исторического источника, следовало бы, как мне кажется, четко термино- логически разграничить понятия «объект» и «предмет». Под объектом принято подразумевать внеположный наше- му сознанию фрагмент мира. Это историческое прошлое, «каким оно, собственно, было». Но приходится признать, что история в этом смысле недоступна нашему познанию. Восстановить картину того фрагмента прошлого, который мы исследуем, во всей полноте и бесконечном многообра- зии, во всех его бесчисленных связях и переплетениях нам не дано. То, что мы, историки, изучаем, есть именно предмет, т. е. тот образ прошлого, который возникает перед нашим умственным взором, когда мы формулируем свои вопросы. Это тот образ прошлого, который в результате наших настой- чивых усилий создается из дошедших до нас посланий исто- рических источников. С этим связан вопрос о так называемом изобретении или создании исторического источника. Здравый аспект подоб- ной формулировки, как мне кажется, заключается в следую- щем. Историк, уже, возможно, давно знакомый с теми или иными памятниками прошлого, но не придававший им рань- ше большого значения, теперь подходит к ним с новыми во- просами и обнаруживает, что эти памятники, остававшиеся как бы немыми и инертными для его предшественников, мо- гут заговорить и сообщить сведения, которые для нас несо- мненно представляют интерес. Происходит преобразова- ние памятника прошлого в исторический источник. Принято говорить об исторических «данных». Но исто- рику в начале исследования дано лишь немногое - то, что он получил в наследство от своих предшественников. Новое нужно исторгнуть из источника посредством постановки пе- ред ним новых вопросов. И тогда источник под их ударами преображается й в этом смысле действительно становится 567
новым источником, он как бы создается историком. Но он не создается ex nihilo, из ничего, он активизируется, он из- влекается с полок архивов или библиотек для того, чтобы начать новую жизнь. Источник не создан историком, он пере- строен им и по-новому истолкован. Все, что досталось нам от прошлого, - будь то какие-то тексты или материальные остатки - само по себе непосвященного, неспециалиста вряд ли может непосредственно заинтересовать. Во всяком случае неспециалист едва ли способен правильно понять их культурное наполнение и внутреннее содержание. Для этого требуется поставить их в какие-то связи с другими памятни- ками, другими источниками, и здесь нужны соответствую- щие техника и подход исследователя. Если исследователь берет памятник или группу памятни- ков и начинает работать с ними, задавая им новые вопросы, то тем самым он и преобразует этот кажущийся немым и не- информативным текст в источник новых знаний. Понятию создания историком исторического источника можно придать также и другой смысл, а именно: историк, беря тот или иной текст, анализирует его, расчленяя на опре- деленные фрагменты, по-новому их группирует, выделяет из них те элементы, которые представляются ему особенно важ- ными. Следовательно, тот материал, с которым историк рабо- тает, существенно отличается от памятника истории, каким он был до того, как к нему прикоснулась мысль историка. Этот преобразованный исследовательскими операциями историка источник действительно выглядит его созданием. Однако проблема воздействия историка на изучаемые им источники, взаимодействия с ними за последнее время еще более усложнилась. Как подчеркивают представители так называемого критического или постмодернистского на- правления в новейшей историографии, нельзя недооцени- вать тот факт, что история есть рассказ. Результаты исследо- вания организуются историком в связное и законченное по- вествование. Собранные и обработанные им данные группи- руются таким образом, что возникает то, что можно назвать «интригой». Вольно или невольно, историк ведет себя по- добно писателю: он создает сюжет, которому в той или иной мере подчинены все собранные им данные. Даже в тех слу- чаях, когда историк стремится быть максимально точным в интерпретации событии, они неизбежно, может быть, 568
помимо его намерений, превращаются в элементы фабулы, в которой различимы завязка, кульминация и развязка. Такие современные критики исторической науки, как Хей- ден Уайт и Доминик Лакапра, настаивают на том, что созда- ваемое историком повествование точно так же, как и худо- жественное произведение, подчиняется законам риторики. Подобно тому как автор романа или повести сочиняет сю- жет, придавая ему законченность, историк выделяет из бес- конечного потока событий некоторые, с его точки зрения, значимые эпизоды, обособляя их в связное и завершенное в себе целое. Из необозримого хаоса искусственно вычле- няется и реорганизуется определенный фрагмент. Этот про- цесс «осюжетенья» (emplotment), подчинения историческо- го содержания повествовательной форме есть не что иное, как привнесение в историческую науку словесного искусства с его риторическими правилами, метафорикой и художе- ственными приемами. Содержание «истории-рассказа» в большой степени зависит от его формы. Это было известно и прежде, но критики-постмодернисты предельно заостря- ют внимание на риторическом аспекте историописания. «Содержание формы» («The Content of the Form») - таково название одной из главных работ X. Уайта. Язык, стиль изло- жения, использование риторических фигур сказываются, по его мнению, на интерпретации истории в не меньшей мере, нежели научные и идеологические позиции автора6. Наблюдения критиков-постмодернистов едва ли можно игнорировать. Они заслуживают продумывания, тем более что в ряде случаев эти наблюдения опираются на тщатель- ный анализ исторических сочинений. В частности, Уайт продемонстрировал существенное воздействие формы по- вествования на содержание трудов наиболее видных исто- риков XIX в.: Мишле, Ранке, Токвиля и Буркхардта. Эти за- ключения постмодернистов, знаменующие своего рода «лингвистический поворот» в историографической крити- ке, наглядно свидетельствуют о том, сколь серьезно и много- образно средостение между живой историей и ее научным изображением. Возникает вопрос: в какой мере историку, работающему при помощи системы риторических средств, заданной ему его языком и культурой, системы, выйти за пределы которой он не в состоянии, все же удается воспро- извести подлинную историю? Не конструирует ли он, в силу 569
своей невольной порабощенности языком, стилем и всеми используемыми им художественными средствами, такую картину прошлого, которая лишь в очень отдаленной степе- ни соответствует былой жизненной реальности? Постмодернистская критика историографии, представ- ляющая собой своего рода отголосок новых тенденций в ли- тературоведении, которые связаны с именами Ролана Бар- та, Жака Деррида и других «деконструктивистов» или «пост- структуралистов», по-видимому, произвела удручающее впе- чатление на часть современных историков и подорвала их веру в научность своей профессии. В самом деле, в интер- претации постмодернистов грань, казалось бы, четко отде- ляющая историческое повествование от художественного, делается не только зыбкой, но попросту стирается. Контуры прошлого, о восстановлении которых пекутся историки, расплываются, их заслоняют фигуры речи и риторические приемы. Но понятия, которыми оперируют новейшие пост- модернистские критики историографии, - «метафора», «си- некдоха», «комедия», «ирония»... - имеют отношение не к ремеслу историка, а к стилистике литературного дискурса. Допуская правомерность применения литературоведческо- го и лингвистического анализа к историческому нарративу, все же нельзя не задаться вопросом: не связан ли этот «линг- вистический поворот» с отказом от таких целей историчес- кого исследования, как поиски синтеза и, в конечном итоге, восстановление образа минувшей реальности, которая по- родила изучаемые историками тексты? Подчеркивая дей- ствительные трудности, неизбежно возникающие на пути исторического анализа, постмодернисты, по сути дела, от- влекаются от исторического контекста, в который объеди- нялись разрозненные фрагменты прошлого, нашедшие свое преломленное источниками выражение. Нетрудно заме- тить, что постмодернистская критика уходит от проблема- тики социальной истории. Всякое высказывание, в том числе научное, есть речевой акт. Следовательно, оно по необходимости несет на себе не- изгладимый отпечаток языка, идеологии и стилистики куль- туры того, кто высказывается. И тем не менее научное вы- сказывание в разных отраслях знания определяется особен- ностями этих научных дисциплин. Растворение историчес- кого дискурса в литературном таит в себе опасность утраты 570
историей ее специфического предмета и присущих ей мето- дов анализа и обобщения. Я не нахожу оснований для паники и вижу в вышепри- веденных рассуждениях постмодернистов скорее новое подтверждение требования о необходимости повышения саморефлексии историка. Все применяемые им методы ис- следования, равно как и формы организации и изложения материала должны постоянно подвергаться проверке и осмыслению. Ни в коем случае нельзя забывать о том, что постструктуралистский анализ в литературоведении, из ко- торого новейшие критики историографии черпают свои идеи и понятия, имеет дело с художественными текстами, создаваемыми писателями и поэтами, которые творят свои собственные, глубоко личные художественные миры, тогда как творчество историков имеет целью воссоздание образа существовавшей некогда действительности. Подчеркну еще раз, что острие критики постмодернистов, в той или иной мере затрагивающей любой жанр изображе- ния истории, направлено в первую очередь против повество- вательной истории. Именно в истории-рассказе, сосредото- ченном на событийном ряде, преимущественно и наблюдает- ся воздействие формы дискурса на его содержание. При этом важно помнить, что подобная «деформация», ре- интерпретация начинается не под пером исследователя, - первая ее фаза имела место уже в момент создания того па- мятника, который ныне служит источником для историка. Вызов, брошенный постмодернистами - критиками исто- риографии, на мой взгляд, не явился полной неожидан- ностью; он ни в коей мере не перечеркивает того, что дела- лось в современной исторической науке. Но выдвинутые ими тезисы с новой силой и настойчивостью фиксируют внимание историков на ряде сложных и, может быть, наи- более противоречивых особенностей нашей профессии. О многом историки догадывались задолго до возникнове- ния «лингвистического поворота» и даже время от времени обсуждали трудности, связанные с историческим анализом и синтезом, но новая постановка вопроса, более острая и даже вызывающая, побуждает вновь возвратиться к этой проблематике, расширить и углубить ее осмысление. Историк постоянно стоит перед необходимостью крити- чески рассмотреть все этапы своей работы и, в частности, ос- 571
тановиться на выяснении противоречивости пути, который проходят сведения об исторически явлениях, начиная с ис- точника и кончая оформлением исследования. Как уже под- черкивалось выше, проблемы, волнующие нас ныне, претво- ренные в теме исследования, служат основанием вопросника историка, с которым он обращается к изучению источников, имея в виду попытку завязать «диалог» с людьми, их создав- шими, и, в конечном итоге, с их эпохой и культурой. Но попробуем начать это интеллектуальное путешествие с другого конца - из прошлого, в той или иной мере выра- зившегося в избранных нами памятниках. Традиционное отношение историка к памятнику прошлого имеет в своей основе убеждение, что этот памятник становится источни- ком наших знаний, поскольку он кажется тем «окном», через которое мы только и можем разглядеть черты прошлого. Поэтому если предварительный анализ памятника показы- вает его добротность, убеждает в том, что он не представ- ляет собой подделки и сохранился в неискаженном виде, то мы как бы возводим его в достоинство исторического источ- ника и делаем предметом нашего анализа. Но здесь таится целый комплекс сложностей и противоречий, подчас труд- но преодолимых, и поэтому наш источник, прежде чем он окажется способным раскрыть нам какие-то аспекты про- шлого, нуждается еще и в критике иного рода. Мы ожидаем от него информации о событиях или феноменах, имевших место в изучаемую эпоху, но в какой мере источник оправды- вает наши ожидания относительно того, что он правдиво ответит на наши вопросы? Первое, с чем встречается исто- рик на страницах облюбованного им источника, это лич- ность его создателя, содержание и структура его сознания, тот мир представлений, который был присущ его творцу и, может быть, разделялся его современниками или какой-то частью их. Иными словами, исторический источник «не- прозрачен», и к фактической информации, которая в нем содержится, прибавляются мысли, идеи, образы, присущие автору или составителю данного текста, с которым вынуж- ден работать историк. То и другое - сведения о происшед- ших событиях и их субъективные оценки и освещение, иду- щие от создателя текста, неразрывно сплавлены воедино, сле- довательно, историк сталкивается с огромной трудностью дешифровки, демистификации источника. 572
...В 1087 г. скончался английский король Вильгельм I За- воеватель. Об обстоятельствах его смерти и погребения со- хранилось несколько свидетельств. Первое представляет со- бой рассказ анонимного автора, который был записан в на- чале XII столетия и, следовательно, отстоит от момента смерти короля на одно или два поколения. Согласно этому повествованию, построенному в значительной мере по об- разцу «жития», король скончался как добропорядочный христианин, в окружении членов своей семьи и придвор- ных, он отдал последние распоряжения, касавшиеся управ- ления государством и наследования престола, попросил прощения у близких и получил отпущение грехов. Если вспомнить соответствующие страницы книги Филиппа Арьеса «Человек перед лицом смерти»7, сцена смерти Виль- гельма Завоевателя гармонично вписывается в набросанную этим историком картину того, что он называет «приручен- ной смертью»: умиротворенное расставание отца, главы семьи со своим непосредственным окружением. Критики уже указывали на то, что Арьес, опиравшийся в этом анали- зе преимущественно на литературные источники, с излиш- ней смелостью перенес зафиксированный в них литератур- ный мотив на конкретную историческую действительность. Это соображение пришло мне на память при рассмотрении рассказа об обстоятельствах смерти Вильгельма I. Ведь ано- нимный автор не был очевидцем этого события, совершен- но не ясно, мог ли он использовать показания свидетелей кончины короля, а потому остается открытым вопрос: что перед нами в данном случае - действительные обстоятель- ства ухода в «лучший мир» этого могущественного монарха или же следование некоему довольно распространенному житийному канону? На этот вопрос можно ответить, если обратить внимание на то, что приведенное сообщение поч- ти буквально повторяет рассказ о смерти франкского импе- ратора Людовика Благочестивого (840 г.). Судя по всему, составитель интересующего нас текста следовал установив- шейся традиции изображения кончины монарха, руковод- ствуясь мыслью, что именно так должен расставаться с жиз- нью христианский король. Вспомним, что жизнеописание Карла Великого, отца Людовика, было составлено его при- ближенным Эйнхардом таким образом, что в него были вклю- чены целые фрагменты повествования о римских цезарях, 573
сочиненные Светонием: следовало не столько описывать ин- дивидуальное и потому случайное в жизни государя, сколько подчинять это повествование установившимся представле- ниям о должном. Знакомство с текстом, повествующим о смерти Вильгельма I, едва ли приближает нас непосред- ственно к имевшему место событию. Но этим данное сооб- щение вовсе не обесценивается в глазах историка. Оно пере- ключает его внимание с факта смерти короля на рассмотре- ние представлений и литературных условностей, которые были содержанием сознания многих средневековых авто- ров, и тем самым способствует пониманию ментальности человека той эпохи. Несколько позднее, еще через два или три поколения, известный историк Ордерик Виталий создает более раз- вернутую картину кончины и погребения Вильгельма Заво- евателя. Из его «Церковной истории» мы узнаем о том, что, когда Вильгельм умер в Руане, его придворные, огра- бившие и оставившие без присмотра обнаженное тело ко- роля, разбежались. Мало того, в городе вспыхнул пожар, и жители, озабоченные спасением своих домов и пожитков, позабыли о смерти короля, и лишь архиепископ предпри- нял меры для того, чтобы устроить достойное монарха по- гребение. Но одно бедствие сменилось другим. Новые зло- вещие обстоятельства, сопутствовавшие похоронам, за- ключались в том, что, когда тело монарха стали укладывать в саркофаг, последний оказался недостаточно простор- ным, труп Вильгельма пришлось силою в него вталкивать, и при этом туловище распалось надвое, живот покойника лопнул, и распространилось невыносимое зловоние. В кон- це концов Вильгельма похоронили. Сообщение Ордерика Виталия разительно отличается от рассмотренного выше повествования, оно содержит множество новых подроб- ностей. Но можно ли довериться хронисту? Если рассмат- ривать сообщение Ордерика в общем контексте «Церков- ной истории», то мы придем, скорее, к заключению, что и Ордерика менее всего заботило собирание информации о том, как в самом деле умер Вильгельм и каковы были об- стоятельства его погребения. Церковный автор противо- поставляет грешную земную жизнь радостям небесных чер- тогов; плоть обречена смерти и гниению независимо от того, тело ли это монарха или простолюдина, ибо смерть 574
уравнивает всех. Ордерик переключает внимание с факта смерти и похорон короля на созерцание противоположно- сти небес и земли, вечности и скоропреходящего. Если его рассказ представляет собой источник сведений, то это све- дения не об однократных и в высшем смысле малозначи- тельных фактах земного бытия, а об извечном противо- стоянии жизни и смерти, о бренности человеческого суще- ствования, и именно в этом смысле этот текст опять-таки заслуживает внимания историка прежде всего как указание на картину мира средневекового монаха. В обоих описаниях доминируют определенные идеологи- ческие штампы, их авторы явно озабочены тем, чтобы следо- вать хорошо им знакомым литературным канонам и рели- гиозным установкам, но вовсе не тем, чтобы воспроизводить историческое событие в том виде, как оно в действитель- ности произошло и каким его могли видеть непосредствен- ные свидетели. Дело не столько в том, что они понимали под исторической истиной. Последняя должна была соот- ветствовать неким априорным критериям, и под истори- ческим фактом средневековые люди разумели совсем не то, что ныне таковым считается в научной истории8. Сказанное сейчас подводит нас к более общему вопросу о технике раскрытия смыслов в средневековых текстах. Из- вестно, что богословы и другие мыслители эпохи последова- тельно прибегали к «четырехсмысленному» истолкованию Библии: в повествованиях Ветхого завета наряду с историей народа Израиля искали и находили предвосхищение и про- возвестие событий жизни Христа. Симметрия обоих Заве- тов сочеталась с нравоучительным их истолкованием и с по- иском высшей трансцендентной истины. Если теологи от- рицали правомерность применения «четырехсмысленной» интерпретации к иным текстам, помимо библейских, то на практике тенденция раскрывать символический смысл явле- ний была широко распространена. Историческое повество- вание как правило несло в себе и этот символический смысл; его нужно было раскрыть, и именно он придавал вну- треннее единство ходу истории. Поэтому историк-медиевист не может не подвергать изу- чаемые им повествовательные или философские тексты расчленению с тем, чтобы выделить в них разные уровни со- держания и смысла. 575
Отправляясь на поиски данных о конкретной истори- ческой действительности, мы сталкиваемся в изучаемых ис- точниках со своего рода преградой, которая сплошь и рядом затрудняет или вовсе препятствует постижению этих фак- тов. Но это отнюдь не обесценивает значимости подобных источников, нужно лишь отдавать себе отчет в том, что даже в тех случаях, когда источники не позволяют проникнуть на уровень событий, они могут дать нам немаловажную инфор- мацию о представлениях и убеждениях авторов этих текстов и, следовательно, вводят нас в круг их идейных установок, т. е. помогают нам осознать характер духовной жизни эпохи. Необходимо еще раз подчеркнуть, что исторический источ- ник - создание человека, и это его творение, - будь оно про- дуктом деятельности хрониста, поэта, теолога, законодате- ля или писца, либо купца, ведущего приходно-расходную книгу, или судьи, допрашивающего преступника, - неизмен- но и всякий раз по-своему несет на себе отпечаток его взгля- да на мир, его психологии, равно как и установок сознания людей его времени, к которым он и обращался с текстом, превращенным в исторический источник современным ис- ториком. То обстоятельство, что историк, стремящийся вос- становить фактическую сторону дела, неизменно наталки- вается на незримую ментальную и языковую преграду, не должно повергать его в отчаяние. Но, очевидно, он должен осознать неизбежность «сопротивления материала» и от- четливо понимать, что ментальная среда, в которой, может быть, затем и удастся распознать факты прошлого, должна быть превращена им из препятствия к их познанию в новый источник сведений, но уже не об этих фактах и событиях, а об их интерпретации участниками исторического процес- са и в особенности теми, кто оставил нам эти тексты. Исто- рик находится в постоянном единоборстве с источником, ибо последний представляет собой одновременно и единст- венное средство познания и ту преграду, природу которой необходимо по возможности глубоко исследовать. Постмодернисты вновь настойчиво подчеркнули «не- прозрачность» исторического источника, сосредоточив внимание преимущественно на повествовательных жан- рах. А как обстоит дело с источниками, анализируя кото- рые историки пытаются раскрыть сущность тех или иных Институтов?
В сагах о конунгах начального периода истории Норвеж- ского государства рассказывается, в частности, о том, как Харальд Прекрасноволосый, первый объединитель страны, угверждая свое господство, якобы отнял земельные владе- ния у всего населения. В саге о Хаконе Добром, сыне Хараль- да, сообщается, что этот государь возвратил жителям Норве- гии их земли, чем и объясняется его прозвище. Эта инфор- мация, содержащаяся в сочинении исландца Снорри Стур- лусона «Круг Земной», в свое время вызвала оживленную дискуссию среди норвежских историков, которые предлага- ли различные интерпретации. В конце концов возобладала точка зрения, что рассказ об «отнятии одаля» (так называ- лись наследственные земельные владения) не имеет под со- бой реальных оснований и не может внушать доверия, тем более что описываемые события относятся к концу IX - началу X в., тогда как «Круг Земной» был составлен в первой трети XIII в. По мнению современных скандинавистов, Снорри едва ли мог располагать подобной информацией, относящейся к периоду, когда в Скандинавских странах еще не существовало письменности. Подобная критическая уста- новка кажется обоснованной и в должной мере осторож- ной. Но прежде чем давать окончательный отвод рассказу об «отнятии одаля», следовало бы, на мой взгляд, возвра- титься к обсуждению того, что представляла собой эта фор- ма землевладения. Одаль - владение, которое переходило в семье из поколения в поколение и по сути своей было не- отчуждаемым. Даже тогда, когда земля одаля передавалась в руки другого владельца, прежний собственник или его на- следники сохраняли право выкупить его. Для этого достаточ- но было доказать в суде, что на протяжении трех (в одних областях Норвегии) или пяти (в других ее районах) поколе- ний по прямой нисходящей линии земля оставалась в соб- ственности одной и той же семьи. Изучение памятников древненорвежского права и других источников убеждает в том, что связь между владельцем и его семьей, с одной стороны, и их одалем, с другой, была, по сути дела, нерасторжимой. Можно пойти дальше и утверж- дать, что между семейной группой и ее одалем устанавлива- лись отношения, которые выходят за рамки права, и эти от- ношения несли на себе явственный эмоциональный отпеча- ток. Не только земля принадлежала семье, но и ее владелец 19 - 1773 577
как бы принадлежал одалю, распространяя на него свою «субъективность». Одаль и семья, члены которой из поколе- ния в поколение с незапамятных времен («со времен, когда хоронили в курганах») населяли его и возделывали, пред- ставляли собою органическое единство, и человек, владев- ший одалем, так и назывался «одальман». Его социальный статус, т. е. совокупность его прав и обязанностей, его поло- жение в обществе, его личное достоинство и самосознание, самооценка находились в непосредственной и неразрывной связи с обладанием одалем. Разве не показательно то, что на- ряду с термином odalsmadr в древнескандинавских памятни- ках права фигурирует термин edliborinn madr, «человек бла- городного происхождения», «знатный», «полноправный»? Свободное происхождение индивида теснейшим образом переплетается с обладанием неотчуждаемой земельной соб- ственностью. При этом нужно подчеркнуть, что в среде одальманов преобладали не представители знати, а полно- правные рядовые свободные люди. То, что право одаля не ограничивалось сферой владения, пользования и распоряжения земельным участком, но охва- тывало куда более емкую сферу социальных отношений и идеальных представлений, доказывается анализом одной из эдцических песней - «Песни о Хюндле». Некий молодой че- ловек по имени Оттар готовится к судебной тяжбе из-за «от- цовского наследства». Для того чтобы выиграть спор о зе- мельном владении, он обращается за помощью к языческой богине Фрейе. Та, в свою очередь, пробуждает великаншу Хюндлю и велит ей поведать Оттару о его предках. Великан- ша начинает с перечисления пяти поколений непосред- ственных предков Оттара. Как мы уже знаем, именно пере- числение пяти поколений владельцев одаля требовалось для того, чтобы доказать право на него. Однако, и это самое интересное, Хюндля не ограничивается перечнем одальма- нов, - она называет далее огромный ряд имен легендарных героев и знатных людей, приговаривая время от времени: «Таков род твой, неразумный Оттар». В этот перечень попа- дают и имена скандинавских военных предводителей и ко- нунгов, а завершается он упоминанием языческих богов - асов. Если «первоначальный список» одальманов, прямых предшественников Оттара, можно принять за фактическое сообщение, то все дальнейшее безграничное перечисление /578
славных имен переводит речь великанши на мифопоэти- ческий уровень. Оттар должен явиться на тинг - судебное со- брание, на котором будет разбираться его тяжба об одале, вооруженный знаниями о том, что весь «срединный мир» - Мидгард выступает на его стороне. Как видим, земельная собственность не оставалась у древ- них скандинавов только лишь предметом правовых и имуще- ственных отношений, но охватывала несравненно более широкий круг явлений, и в том числе эмоциональных, эпи- ческих и мифологических. Обладание одалем было одновре- менно и признаком свободы и полноправия владельца и символом его человеческого достоинства. Возвратимся теперь к упомянутому выше сообщению об «отнятии одаля» в свете изложенных соображений о приро- де этого института. Историки имели основания усомниться в достоверности рассказа Снорри Стурлусона, поскольку трудно себе представить, что Харальд Прекрасноволосый, только еще начинавший объединение Норвегии, был в со- стоянии конфисковать земельные владения, принадлежав- шие всему населению страны. Но если мы примем во внима- ние, что, осуществляя объединение, Харальд, по свидетель- ству саг, применял насилие по отношению к непокорным и даже якобы поставил многих перед необходимостью поки- нуть страну, переселившись в только что открытую Ислан- дию, то, может быть, рассказ об «отнятии одаля» стоило бы истолковать несколько по-иному. Харальд посягал на соб- ственность лишь некоторых знатных лиц, с которыми нахо- дился в конфликте, но его насильственная политика объеди- нения страны должна была восприниматься как недопусти- мое посягательство на независимость, полноправие и свобо- ду бондов - сельского населения; Харальд отнимал или, во всяком случае, угрожал нарушить вольности свободного на- селения. Несколько позже его сын Хакон Добрый пошел на уступки и отказался от самовластной политики своего отца. Вот эти-то посягательства Харальда и могли воспринимать- ся бондами как угроза их одалю, т. е. их свободе и полнопра- вию. То, что, на мой взгляд должно привлечь внимание исто- рика, заключается в невольной подмене Снорри Стурлусо- ном понятия свободы понятием одаля. Такого рода подмена могла произойти только потому, что одаль, как я старался подчеркнуть, представлял собою не просто наследственное 19* 579
земельное владение, но и ядро личных, эмоциональных и даже мифопоэтических представлений, далеко выходящих за рамки обычного понятия земельной собственности. Пе- ред нами одна из центральных и всеобъемлющих категорий мировоззрения скандинавов эпохи раннего Средневековья. Оба приведенных примера (первый - о смерти Вильгельма Завоевателя заимствован из статьи немецкого историка Алек- сандра Пачовского, второй принадлежит мне9) при всем оче- видном несходстве имеют, на мой взгляд, нечто общее. Они свидетельствуют о том, что при изучении самых различных аспектов истории, будь то история событий или история ин- ститутов, исследователь не должен уклоняться от анализа того, что является, собственно, сферой ментальных, идеоло- гических отношений. Он по необходимости погружается в область представлений авторов исторических источников, в ту систему культурных стереотипов и ходов мысли, которая была неотъемлемой стороной их творчества. Иными слова- ми, для того чтобы расшифровать дошедшие до него посла- ния из прошлого, историку не избежать проникновения в культуру изучаемой эпохи, в культуру, понимаемую в истори- ко-антропологическом смысле. Вне этого поистине всеобъем- лющего универсума невозможно правильно оценить никакое сообщение источника. Несомненно, это обстоятельство крайне усложняет анализ, вводя в него новые и в высшей сте- пени сложные параметры. Но вместе с тем такой поворот только и способен возвратить историка к попытке мысленно реконструировать то целое, вне которого отдельные фраг- менты исторической действительности не могут быть пред- ставлены и поняты с должной глубиной. Древнескандинавские памятники, записанные на родном для их носителей языке, несравненно более богаты информа- цией относительно жизни и самосознания рядовых свобод- ных людей, нежели памятники, которые были записаны на латыни в начале Средневековья на континенте Европы. Что мы знаем о свободных франках? В повествованиях историков и хронистов эпохи Меровингов и Каролингов о них почти во- все нет упоминаний, ибо эти авторы обращали свое преиму- щественное внимание лишь на высший слой общества. Зато в записях обычного права, известных под названием leges bar- barorum, речь идет в значительной мере как раз о свободных соплеменниках, и в этих судебниках рассматриваются самые / 580
различные виды проступков (убийства, членовредительство, грабежи, кражи), за которые полагается платить вергельды и другие возмещения. Большая часть титулов «Салического за- кона» («Lex salica») начинается словами: «si quis...» Кто этот «quis», который был повинен в правонарушении или явился жертвой такового? В ряде случаев можно установить или хотя бы предположить его социально-правовую принадлежность. Но мы ничего не знаем о причинах или побудительных моти- вах противоправных поступков, которые, видимо, были весь- ма частыми во франкском обществе VI в. Если обратиться к «Истории франков» Григория Турского, в центре внимания которого короли и их ближайшее окружение, но отнюдь не простолюдины, то может создаться впечатление, что франк- ская знать была поглощена раздорами и борьбой за власть и богатство, не считаясь ни с какими нравственными, рели- гиозными или правовыми нормами. Сопоставление расска- зов турского епископа, как и других хронистов, с постановле- ниями «Салического закона» может привести к выводу, будто и в среде рядовых свободных царили такие же необузданные жестокость и произвол. Но, как мне кажется, эти исторические источники могли бы выглядеть несколько иначе, будучи подвергнуты следую- щему мысленному эксперименту. Существует известное основание для того, чтобы сопоставить франкское обще- ство VI-VII вв. со скандинавским обществом, как оно рисует- ся в сагах и записях древнего права, ибо при различии во времени их фиксации налицо, несомненно, типологическое сходство. Оба эти общества были родственны, являя два ва- рианта развития германских народов. Если подобное сопо- ставление допустимо, то оно дало бы историку возможность несколько глубже понять, какого типа индивиды скрывались за расплывчатым «quis» «Салического закона» и других «leges». Анализ исландских саг показывает, что описывае- мые в них распри между отдельными лицами и семьями, со- провождавшиеся кровопролитием и актами мести, которые нередко длились на протяжении поколений, вовсе не были признаком якобы царивших в обществе анархии и разнуз- данности или господства «кулачного права». Напротив, принципом, на котором основывалось это общество, было признание господства права: «На праве страна строится, не- правьем разоряется». 581
Вражда между индивидами и группами, которые их под- держивали, вызывалась не столько борьбой за собствен- ность или власть, сколько стремлением свободного челове- ка защитить свою честь и личное достоинство, к малейшим посягательствам на которые северные германцы проявляли чрезвычайную чувствительность. Индивид, чье доброе имя было поставлено под сомнение в глазах окружающих в силу причиненного ему ущерба (пусть совершенно незначитель- ного) или оскорбления, стремился во что бы то ни стало вос- становить нарушенное равновесие. Скандинав эпохи саг как бы смотрел на себя глазами представителей своей социаль- ной среды. В одной из песней «Старшей Эдды» читаем: «Гиб- нут стада, / родня умирает, / и смертен ты сам; / но знаю одно / что вечно бессмертно: / суд над умершим». Этот «суд над умершим» был не чем иным, как оценкой индивида, его поступков и поведения, оценкой, даваемой его социальной средой при его жизни и после смерти. Более всего свобод- ный человек страшился причинить ущерб своей обществен- ной репутации, собственному моральному и социальному статусу, именно в этом отношении его реакции на оскорбле- ние были особенно острыми и болезненными. Отсюда - месть или судебная тяжба. Нельзя ли предположить, что за убийствами, членовреди- тельством и другими преступлениями, о которых говорится в континентальных leges barbarorum, нередко скрывались подобные же эмоциональные состояния? Если это предпо- ложение правомерно, то франкский «quis» перестал бы быть только лишь юридической и социологической абстрак- цией, представителем того или иного разряда населения, и выступил бы перед нами как человек со своей психологией и системой нравственных ценностей. Я рискну высказать еще одно предположение. Как уже упомянуто, франкские историки меровингского периода, рисуя события, происходившие при Хлодвиге и его преем- никах, почти неизменно акцентируют распри, раздиравшие королевский род. Из их повествований явствует, что причи- ной цепи кровавых злодеяний были неуемная жажда богат- ства и власти. Франкская знать предстает на страницах их сочинений в виде буйных, неукротимых насильников и убийц, лишенных каких бы то ни было моральных ограниче- ний. Я не ставлю под сомнение достоверность сообщаемых 582
фактов, но хотел бы высказать следующую гипотезу: не явля- лась ли эта поистине удручающая картина плодом столкно- вения двух разных религиозно-культурных традиций? Григо- рий Турский, выходец из галло-романской аристократии, христианский епископ, описывает историю германского племени франков, носителей совершенно иной культуры. В какой мере этот прелат и образованный человек был спо- собен и склонен проникнуть в строй мыслей и представле- ний народа, который он пытался наставлять на путь истины Христа? Ведь и из других источников той эпохи мы знаем, что церковные миссионеры как правило не понимали смыс- ла язычества и скрывавшихся за ним духовных ориентаций тех, к кому они обращались со своей проповедью. Первона- чальная и в высшей степени поверхностная христианиза- ция Хлодвига, его окружения и преемников едва ли могла покончить с издревле культивировавшейся у германцев сис- темой ценностей и жизненных установок. Не могла она сра- зу разрушить и тот мощный мифопоэтический пласт созна- ния, который и в гораздо более позднее время порождал германский героический эпос. Но знакомство с эпосом германцев свидетельствует: рас- при, вражда, кровавые деяния находили свое объяснение в контексте известных нам песней и преданий. То, что на по- верхности выглядит как безудержная варварская алчность, при более углубленном анализе оказывается стремлением утвердить «удачу», «везение», «счастье», в свою очередь обусловленные судьбой индивида. Восприятие германцами богатства, прежде всего золота и других сокровищ, имело важные особенности: в этих ценностях материализовались качества, органически присущие вождю и воину, и драгоцен- ные предметы, которыми они обладали и которых домога- лись, не были чем-то внешним по отношению к их челове- ческой сущности10. Будучи изъяты из контекста верований и императивов поведения, поступки германских и, в част- ности, франкских вождей утрачивают свой подлинный смысл и выступают в изображении христианских авторов как череда злодеяний, диктуемых одними лишь низменны- ми побуждениями. Если бы в то время нашелся свидетель, способный проникнуть во внутренний мир варваров и опи- сать его в своем сочинении, то, как я полагаю, перед нами предстала бы существенно иная картина. 583
Франкские источники, как правило, скрывают от нас внут- реннюю природу индивида, и для того чтобы к нему пробить- ся, надобны, как мы видим, обходные пути. И в данном случае работа с источником органически связана с изучением культу- ры. Источниковедение из вспомогательной исторической дисциплины перерастает в нечто совершенно иное - в изуче- ние культуры, в недрах которой возник исторический источ- ник. Вместе с тем источниковедческий анализ перестает быть некоей предварительной стадией исторического иссле- дования, ибо единоборство с источником не может не прони- зывать это исследование от начала до конца. Знакомство с трудами постмодернистов, работающих на поприще историографии, приводит к заключению, что они концентрируют внимание на трудности, если не на невоз- можности пробиться сквозь текст источника к породившей его исторической действительности. Соглашаясь с тем, что подобная процедура и в самом деле подчас головоломна, я все же склонен утверждать: памятники прошлого способ- ны дать нам информацию о нем, сколь ни сложно то прелом- ление, в каком оно предстает в источниках. Сталкиваясь с герметичностью того или иного сообщения, историк вы- нужден расширять поле своих наблюдений и исследовать не изолированные тексты, а их комплексы, ибо только в более широком контексте разрозненные свидетельства могут об- рести свой смысл. Иными словами, в историческом источ- нике мы имеем дело с определенной интерпретацией. Его версия служит для современного историка материалом для новой, вторичной интерпретации. Все эти процедуры, как может показаться, все дальше уво- дят нас от события в его «первозданном» виде. Но истори- ческая наука, основывающаяся на нарративе, на рассказе о событиях, всегда неизбежно сопряжена с указанными труд- ностями. Историки, сосредоточивающие свое внимание на событиях, поступках людей, на хаосе повседневной жизни с ее бесчисленными течениями, неизбежно остаются в зави- симости от своих информаторов, точно так же, как сами эти информаторы - лица, некогда писавшие об этих событиях, в свою очередь зависели от широты или узости собствен- ного кругозора, от системы взглядов и ценностей, которой они были привержены, от случайной констелляции доступ- ных им сведений. 584
Не потому ли Марк Блок и Люсьен Февр, порывая с тра- дициями позитивистской историографии, столь решитель- но отвергли «историю-рассказ»? Противопоставляя повест- вованию о событиях исследование глубинных пластов исто- рической действительности, они стремились докопаться до таких явлений, сообщения о которых не подвластны или в меньшей мере подвержены воздействию индивидуального сознания или намерений автора исторического текста. По- мимо того, о чем прошлое устами хронистов намеревалось сообщить, в текстах источников можно обнаружить немало такого, о чем оно, это прошлое, вовсе и не собиралось рас- сказать; это ненамеренные, непроизвольные высказывания источников, это то, о чем авторы исторических текстов про- говаривались помимо собственной воли. Этот «иррацио- нальный остаток», не подвергшийся цензуре сознания создателей текстов, - наиболее драгоценное и подлинное историческое свидетельство. На самом деле этот остаток и представляет собой наиболее рациональное содержание исторического источника. Предостережения постмодернистов, адресованные исто- рическому нарративу, в гораздо меньшей мере затрагивают историю культуры, быта, повседневной жизни, систем цен- ностей, ментальностей и картин мира. Именно здесь, в этом пласте исторической действительности, в первую очередь можно получить новые знания. Здесь нелишне вновь подчеркнуть, что богатство соби- раемого историком материала определяется тем, как им очерчен общий исторический контекст, в рамках которого исследуется этот материал, и кругом вопросов, задаваемых источникам. «Непрозрачность» источника представляет собой, одна- ко, лишь часть тех трудностей, с которыми сталкивается ис- торик. В своем исследовании он неизбежно вступает в отно- шения с предшественниками - историками, которые разра- батывали ту же или сходную проблему до него, и он не мо- жет игнорировать историографическую традицию. Он либо примыкает к ней, либо пытается пересмотреть ее, но в лю- бом случае он от нее зависит. Он наследует от своих предше- ственников научную проблематику, равно как и методы ис- следования. В течение периода, отделяющего историческое событие от современного историка, сменились поколения 585
исследователей, и важно знать те трансформации, которые пережило толкование этого события в трудах представите- лей разных школ и направлений исторической мысли. Мы зависим от своих предшественников даже в тех случаях, ког- да ставим под сомнение плоды их исследований. Новые поколения историков подчас воспринимают неко- торые основополагающие парадигмы как неоспоримую и необсуждаемую данность. Так, к современной историогра- фии перешла от предшествующей идентификация письмен- ной культуры с культурой вообще. Подобное приравнивание на первый взгляд кажется естественным, поскольку о про- шлом историкам известно только из памятников письменно- сти. Историк изучает тексты, которые сохранились в книгах и рукописях, и ими, как правило, ограничивается его гори- зонт. Но при этом, вольно или невольно, он переносит на прошлое те представления, которые присущи современнос- ти. В Новое время устная традиция оттеснена на далекую пе- риферию культуры, расценивается как нечто второстепен- ное и ни в коей мере не определяющее ее природу и содер- жание. Эту модель без особых оговорок переносят, в частно- сти, и на Средневековье. В результате его изображают в ви- де культуры Книги, т. е. Библии, и книг, сочиненных бого- словами, философами, поэтами. Это «официальное» Сред- невековье воспринимается как единственно существенное и достойное изучения. То, что подавляющее большинство населения Европы не было приобщено к грамотности, истолковывается учеными как бескультурность. Противоположность «ученых», «обра- зованных» (litterati) «неграмотным», «невежественным» (illitterati) - одно из профилирующих разграничений в сред- невековом обществе. Образованность, владение книжной культурой были признаком принадлежности к числу посвя- щенных, к элите. Незнание латыни, языка, на котором, соб- ственно, только и можно было обращаться к Богу, напротив, служило симптомом «мужицкой неотесанности». Все, что лежало за пределами книжной грамотности, расценивалось как примитивное и не заслуживающее интереса. Но было бы глубочайшим заблуждением, если бы истори- ки безоговорочно восприняли эту официальную установку церкви. В действительности, письменная коммуникация представляла собой лишь один аспект средневековой культу- 586
ры. За пределами книжности оставались огромные массивы человеческих отношений. Мифы, сказания, предания, пове- ствования и песни о героях древности на протяжении мно- гих столетий передавались изустно, неприметно трансфор- мируясь и вбирая в себя новые мотивы и эпизоды. Истори- кам литературы известна лишь небольшая часть этих песней и легенд, а именно то, что по тем или иным причинам попа- ло в поле зрения образованных и привлекло их внимание. Все остальное либо безвозвратно утрачено, либо сохрани- лось в незначительных фрагментах. Многие легенды и ска- зания носили языческий характер, в силу чего ученые авто- ры вообще не считали возможным фиксировать их на пер- гаменте или бумаге. Между тем устный эпос представлял собой ту необъятную стихию, в которой функционировало человеческое сознание, черпая из нее свои определяющие координаты - представления о жизни и смерти, о потусто- роннем мире и его обитателях, о времени и пространстве... Мифопоэтическое и эпическое сознание характеризовалось специфическими идеями о достоверности и истинности, ко- торые существенным образом отличаются от идей, прису- щих сознанию общества с развитой письменной культурой. Эти особенности сознания наложили свой отпечаток и на многие памятники средневековой письменности. Как пра- вило, сообщения авторов той эпохи, касающиеся цифровых данных или хронологических отрезков, внушают серьезные сомнения. Сугубая приблизительность их сведений о чис- ленности участников событий или расстояниях несет на себе отпечаток устной традиции, опиравшейся на память. Историческое время, т. е. время, охватываемое достовер- ным знанием, было кратким, а по мере углубления в про- шлое делалось легендарно-эпическим и туманным. Из мно- гих документов, в том числе относящихся и к концу Средне- вековья, явствует, что люди сплошь и рядом не знали точно даже собственного возраста. Не показательно ли то, что, судя по имеющимся свидетельствам, среди грамотных пре- обладала тенденция читать письменные тексты вслух, а не про себя? Читатель книги как бы оставался в ситуации уст- ной коммуникации и не был способен полностью «привати- зировать» процесс чтения. Многие авторы диктовали текс- ты писцам, а не записывали их сами, - и здесь устное, звуча- щее слово не сдавало своих позиций. 587
Структура и объем памяти человека той эпохи радикаль- но отличались от памяти члена общества, в котором пись- менность доминирует. Точность и упорядоченность мате- риала, стремление избегать противоречий и алогизмов - признаки скорее письменной культуры, нежели устной. Вполне вероятно, что Февр был прав, когда утверждал, что в Средние века слуховые восприятия были более существен- ны, нежели зрительные. Слухи, рассказы, в которых реаль- ное смешивается с баснословным, вера в сверхъестествен- ное, склонность доверять самым невероятным известиям, подчас порождавшая массовые панические настроения, об- разовывали ту социально-психологическую атмосферу, какая ныне присуща преимущественно кризисным состоя- ниям, тогда как в Средние века подобный духовный климат был скорее нормой, чем исключением. Сведения и знания, сохранявшиеся одной лишь человеческой памятью и не за- фиксированные в письменном виде, не были отчуждены от сознания, которое продолжало подвергать их постоянной переработке. Мысль, запечатленная в рукописи, тем самым обретает свою окончательную форму, тогда как непосред- ственный дискурс живет и неприметно изменяется. К числу «мудрых» в Средние века относили не только и, может быть, не столько людей начитанных, сколько лиц, которые обла- дали обширной памятью и в случае необходимости могли связно воспроизвести ее содержание. В противополож- ность письменному тексту, хранящему законченное сооб- щение, устная информация оставалась незавершенной, по- стоянно обновляясь. Было бы неверно расценивать все пес- ни и поэмы, в которых воспевалось героическое прошлое и которые все вновь возвращаются к тем же героям и эпизо- дам, как разные «редакции» некоего «исходного текста»: каждое из этих произведений черпало свой материал из об- ширнейших запасов памяти и фантазии. В памяти людей хранились не одни лишь легенды и сказ- ки, но и основной массив представлений о праве и обычаях. С течением времени часть правовых положений была пись- менно зафиксирована, но фиксация эта распространялась преимущественно на те правоотношения, в упорядочении которых была заинтересована центральная или местная власть. Широкий спектр обычаев оставался достоянием че- ловеческой памяти. Право воспринималось как неизменное 588
и добротное именно в силу того, что верили в его искон- ность. Было распространено убеждение, что право не созда- но законодателем, а обретено, «найдено» людьми. Социально значимое слово - компонент устойчивой фор- мулы, вне которой оно не обретает должного смысла и остает- ся неэффективным. Использование клишированных вы- ражений, несомненно, облегчало их запоминание, но дело вовсе не исчерпывалось их мнемоническим удобством. Сбивчиво или неточно произнесенная формула не имела правовой силы. Столь же неотъемлемая и существеннейшая составная часть устной традиции - жест, ритуал, церемония. Самые различные поступки, которые должны были повлечь за со- бой устойчивые отношения - торговые сделки и передача имущества, договоры, вступление в вассальную зависимость или ее расторжение, посвящение в рыцарское достоинство, принятие в цех нового мастера, судебные тяжбы и ордалии, помолвки и вступление в брак, - облекались в ритуальные действия. Словесные формулы и демонстративные жесты объединялись в ритуал, который нередко приобретал сак- ральное и магическое значение. В ритуалы вовлекались са- мые различные предметы, использование которых было не менее обязательным, чем словесные формулы и физические жесты. По выражению Ж. Ле Гоффа, Средневековье - это «мир жестов». В контексте ритуала слово, жест и предмет обладали символическим значением, и подобное же значе- ние могли приобретать и письменные тексты, например книги или куски пергамента. Формулы, песни, устные рассказы подчас расцениваются фольклористами и историками литературы в качестве «про- стых форм». Полагают, что господство устной культуры априорно обрекает составляющие ее жанры на примитив- ность. Более внимательное их изучение свидетельствует о том, что иные из этих устных форм словесного творчества были весьма сложными и изощренными. Изменения словес- ной культуры отнюдь не сводились к развитию от простого к более сложному. Короче говоря, подлинный состав средневековой словес- ности радикально отличается от той ее стилизованной кар- тины, которая традиционно изображается историками и принимается ими за непреложную данность. Духовный мир 589
средневековых людей был намного богаче, он был разнопла- нов и в высшей степени своеобразен. То, что рисуется взору исследователей книжной культуры, представляет собой лишь видимую часть айсберга. Значительная часть «матери- ка», образуемого всем комплексом духовной жизни эпохи, - это своего рода Атлантида, исчезнувшая по ряду причин из поля зрения историков. Среди этих причин - не только от- сутствие необходимых средств увековечения, но и созна- тельные усилия церкви, которая как правило видела в уст- ной традиции не более чем комплекс суеверий и пережит- ков язычества, ересь и всяческие заблуждения. Но необходимо отметить еще одну причину забвения вы- шеуказанных отличительных особенностей духовной жизни Средневековья: применение к этой эпохе масштабов и кри- териев, заимствуемых историками из опыта Нового и Но- вейшего времени. Свидетельств существования и даже гос- подства устной культуры в Средние века не так уж мало. На них не обращали должного внимания по той простой причине, что интерес историков был направлен в прямо противоположную сторону. Символический мир средневе- ковой культуры раскрывали почти исключительно на уров- не книги, игнорируя тот факт, что и самую эту книжную культуру едва ли можно глубоко и верно понять в изоляции от универсума устной традиции. Поскольку об устной культуре Средневековья мы можем узнать только лишь из памятников письменности, эта устная традиция недоступна нашему пониманию в своем «перво- зданном» виде11. В письменных текстах историки способны обнаружить преимущественно только ее разрозненные фрагменты, к тому же в большей или меньшей степени пере- работанные и даже искаженные учеными авторами. Смысл обычаев и сказаний, верований и «суеверий» был далеко не всегда понятен тем, кто их записал, не внушал им интереса и уважения. Сообщения устной традиции по-своему преломля- лись и перетолковывались образованными людьми. Сохра- нилось свидетельство монаха из монастыря Монтекассино: когда он был еще ребенком, у него было видение, о котором он поведал аббату; теперь этот монах ознакомился с записью своего видения и убедился в том, что настоятель монастыря исказил его содержание. Любопытно сообщение о видении английского крестьянина Туркилля (начало XIII в.). После 590
того как он «умер и возвратился к жизни», он рассказывал окружающим о том, что ему довелось узреть в потусторон- нем мире, но повествование его было невнятно и сбивчиво, ибо он был человеком простым и невежественным. Лишь после его беседы с приходским священником, который, не- сомненно, постарался привести откровения Туркилля в со- ответствие с учением церкви, рассказ о видении сделался более последовательным и осмысленным12. Таким образом, фрагменты устной традиции, которыми располагают исто- рики, представляют собой продукт взаимодействия с иной традицией, традицией книжной учености. Но эта сложность не должна препятствовать нам при оценке значимости на- родной культуры, которая не только использовалась куль- турой образованных людей, но и оказывала на последнюю постоянное воздействие. Разительным примером такого взаимодействия могут слу- жить вера в ведьм и их преследования, широко развернув- шиеся в конце средневековой эпохи. Согласно гипотезе К. Гинзбурга, средневековая Европа унаследовала от архаи- ческих времен евро-азиатский миф о колдунах и ведьмах, объединявший культ мертвых с культом плодородия. В кон- це Средневековья эта мифология и соответствовавшая ей магическая практика были использованы церковью, кото- рая развивала демонологическое учение. В итоге ведьмы и колдуны, представлявшие собой один из неотъемлемых ком- понентов народной жизни, в особенности в деревне, были превращены в прислужников дьявола, против которых раз- вернулись широкие преследования. Охота на ведьм, охва- тившая в конце Средних веков и начале Нового времени За- падную Европу, явилась продуктом взаимодействия народ- ной и ученой традиций13. Но возвратимся к понятию «территория историка». Вни- мательно изучающий свои источники историк очень скоро в процессе работы замечает, что источники не только от- вечают на заданные им вопросы, но и ставят свои вопросы перед ним. В источниках обнаруживаются какие-то явления, которые не предусмотрены вопросником историка, но на которые он не может не обратить внимания. Я позволю себе привести примеры из собственной практики. Изучая средневековые идеи о смерти и загробном суде над душою умершего, я, естественно, обратился к так назы- 591
ваемым visiones - «видениям» потустороннего мира. Занима- ясь ими, как и иными памятниками, я обнаружил среди мно- гого другого следующее. Некоторые, казалось бы, коренные представления, сложившиеся у историков, изучающих сред- невековую мысль с помощью анализа теологической литера- туры, оказываются соседствующими с совершенно иными представлениями. Всем известно, что согласно официаль- ной богословской доктрине время на том свете отсутствует. И вместе с тем в текстах «видений» мы встречаем явные ука- зания на то, что загробный мир вовсе не чужд времени, хотя оно течет не так, как в мире живых. Скажем, душа человека, которая побывала в чистилище, воспринимая это свое пре- бывание за тысячелетие, на самом деле отсутствовала, если исходить из категории земного времени, всего лишь какой- нибудь час или день. Следовательно, течение времени раз- лично здесь и там, но и здесь и там это течение времени имеет место. Второе наблюдение: церковь учила, что в неопределен- ном будущем, сроки исполнения которого ведомы одному лишь Господу Богу, наступят Конец света, Второе пришест- вие Христа и Страшный суд. И на Страшном суде пред Хри- стом предстанет род человеческий, и каждый умерший, когда бы он ни жил, получит приговор, либо оправдатель- ный, и тогда перед ним откроется Лоно Авраамово, либо он будет осужден и попадет навечно в геенну огненную. По- добный Страшный суд не только возвещен в богословских трудах и в проповеди, но и изображен на западных порта- лах средневековых соборов, так что и невежественные, не- грамотные люди могли созерцать эти скульптурные изоб- ражения Конца света и получать соответствующее религи- озное обучение. Между тем в «видениях» рассказывается о совершенно другом Страшном суде. Он происходит над каждым индиви- дом в отдельности в момент его смерти. К одру умирающего слетаются ангелы и бесы, демоны, и между ними разверты- вается тяжба из-за души грешника. И те и другие предъяв- ляют доказательства, одни - его невинности, другие - его греховности, и в результате этой тяжбы душа умершего не- посредственно после кончины попадает либо в ад, либо в рай. Несомненно, за этими сообщениями скрываются довольно устойчивые верования, определенные представле- 592
ния людей Средних веков. Обнаруживается весьма любо- пытное противоречие, о котором историки до совсем недав- него времени ничего не знали. Перед нами две версии <: грашного суда, как бы две эсхатологии: «великая» эсхато- логия - Страшный суд в «конце времен» над родом человече- < ним и так называемая «малая», или индивидуальная, эсхато- логия, заключающаяся в том, что происходит суд над инди- видом, над душой отдельного, только что умершего или даже умирающего человека, и приговор приводится в исполне- ние немедленно. В «видениях» и некоторых других источниках Страшный суд в «конце времен» вообще игнорируется. Но мы знаем, что в религиозном сознании верующих эта «великая» эcxa- I ология присутствовала. Возникает вопрос: каким образом обе эсхатологии, «ве- ликая» и «малая», коллективная и индивидуальная, могли со- существовать в одном и том же человеческом сознании? Здесь явное противоречие, но оно осознается лишь совре- менным исследователем, его обнаружившим. В средневеко- вых памятниках это противоречие никак не обозначено. Следовательно, перед нами своеобразное явление: два, ка- залось бы, несовместимых истолкования Страшного суда на самом деле совместимы в одном и том же религиозном сознании. Как объяснить это противоречие? Я думаю, что Ф. Арьес и другие историки неправы, полагая, что эти две формы эс- хатологии образовывали некоторую временную последова- тельность, что в ранний период Средневековья существова- ла идея только «великой» эсхатологии, а позже она начина- ет оттесняться эсхатологией «малой», или индивидуальной. Но мы видим Страшный суд в «конце времен» на фресках с самого начала Средневековья, он изображается на западных порталах соборов XII, XIII и следующих столетий. И в XVI в. вы легко найдете картины Страшного суда, написанные ве- ликими мастерами. Вспомним хотя бы «Страшный суд» Ми- келанджело в Сикстинской капелле и многое другое. «Вели- кая» эсхатология с самого начала и до конца Средневековья и в более позднее время естественно оставалась неотъемле- мым компонентом христианской веры. И вместе с тем идея «малой» эсхатологии присутствует уже в сочинениях цер- ковных авторов VI-VIII вв., мы наблюдаем ее в памятниках 593
XII в., мы находим изображения подобного индивидуально- го суда на гравюрах XV столетия. Итак, во времени и в культурном пространстве обе эсха- тологии совмещены и странным образом сосуществуют. Что это значит? Очевидно, перед нами своеобразный социаль- но-психологический и индивидуально-психологический фе- номен, с которым приходится считаться: игнорирование противоречий, игнорирование времени, что составляет не- отъемлемые характерные черты «коллективного бессозна- тельного», которые зафиксированы в изученных нами па- мятниках. Это маленькое открытие представляет собой нео- жиданность для историка, не расположенного искать подоб- ные противоречия в источниках. Возросший интерес к об- наружению внутренних несогласованностей в текстах, к смысловым «зазорам», к текучести и неполной координиро- ванности ментальностей, которые заложены в этих текстах, вынуждает историка не сглаживать расхождения в их интер- претации одного и того же феномена, а, напротив, концент- рировать внимание на противоречиях и пытаться раскрыть их смысл. Поставив эти вопросы, мы неожиданно для самих себя сталкиваемся со своеобразными на них ответами, кото- рые никак не предусматривались предшествующими иссле- дователями14. Другой пример. Согласно христианской доктрине, раз- личные категории сверхъестественных и природных су- ществ занимают строго отведенные места в иерархии творе- ния. Казалось бы, никто не мог смешать ангелов с бесами. И так же никто не может смешать человека с животным. Но вот мы изучаем памятники и обнаруживаем феномен св. Гинефора, борзой собаки, о котором впервые сообщил доминиканский инквизитор XIII в. Этьен де Бурбон и ко- торый подробнейшим образом исследовал Ж.-К. Шмитт15. Как совместить этот казус с официальной церковной докт- риной? Источник заставляет исследователя по-новому по- ставить проблему иерархии творения в понимании просто- людинов. Третий пример. Я позволю себе напомнить о тех «стран- ностях» интерпретации Христа и святых, с одной стороны, и нечистой силы, с другой, которые многократно встре- чаются в нравоучительных «примерах» Средневековья. В источниках упоминаются случаи, когда разгневанные свя- 594
гые и сам Христос обрушивали всякие несчастья на головы непокорных или непочтительных верующих, избивали и даже умерщвляли их. В тех же источниках упоминаются бесы, готовые оказывать услуги людям, не посягая на их бес- смертные души и действуя так из любви к ним. Такого рода интерпретация сакральных и демонических сил явным об- разом противоречит религиозной доктрине, которая четко и недвусмысленно противопоставляет добро и зло и никогда их не смешивает и не меняет местами. В упомянутых «стран- ностях» можно предположить отражение фольклорных, на- родных верований16. Что же, историк подошел к этим памятникам, желая най- ти подобные феномены? Но о них раньше исследователи ни- чего не знали. «Видения», нравоучительные «exempla» были опубликованы сто или несколько десятков лет тому назад. Но исследователи не видели тех «странностей», о которых я сейчас очень кратко напомнил. Эти «несообразности» про- шли мимо сознания историков, и легко представить себе по- чему. Парадоксальный облик святых и облик демонов явно противоречит официальной богословской доктрине. По- этому «злые святые» и «добрые бесы» оттеснялись куда-то на периферию сознания историков, их не упоминали. Однако беспристрастное изучение, углубленное исследование этих памятников в контексте проблемы средневековой народной культуры, проблемы, поставленной лишь недавно, обнару- живает столь странные феномены. О чем это говорит? Оче- видно, о том, что тот уровень и характер религиозности, ко- торый нашел прямое или косвенное отражение в названных мною исторических памятниках, был существенно иным, нежели тот, который был предусмотрен официальной цер- ковной доктриной. Мы вскрываем новые пласты религиоз- ного сознания Средних веков. И это происходит потому, что наш вопросник, чуткий к выявлению подобных удивитель- ных, нелогичных, с точки зрения официального богосло- вия, феноменов рано или поздно заставляет нас расслышать голоса тех людей, которые жили когда-то, в том же XIII или VI в., и оставили нам свои «странные» сообщения, и «нужно только очень внимательно прислушаться» к речам этих лю- дей для того, чтобы найти в источниках подобные указания и дать им объяснение, найти место в той картине средне- вековой религиозности, которая должна быть перестроена 595
таким образом, чтобы включить в себя также и эти ало- гичные, амбивалентные, странные аспекты средневекового миросозерцания. Подчеркну еще раз: историк не только ставит свои вопро- сы перед источниками, но, вчитываясь в них в поисках отве- тов, он рано или поздно начинает разбирать язык людей, ко- торые оставили нам эти памятники, и понимает, что у этих людей было что ему сообщить помимо того, о чем он сам их спрашивает. Серия вопросов, которые исследователь задает источни- кам, как бы пробуждает активный ответ последних, и оба движения - одно, исходящее от историка, и другое, идущее от людей прошлого, - встречаются и объединяются в неко- ем синтезе. Здесь перед нами действительно прямое взаимо- действие мысли современного историка и умонастроений, верований, убеждений, смутных представлений людей, ко- торые жили много столетий тому назад. Где же происходит эта встреча - встреча мысли историка с мыслью автора исторического источника? Происходит ли она только в современности? Я думаю, что нет. Как не про- исходит она и в прошлом. Метафорически говоря, встреча сознания исследователя с фрагментами сознания людей, от которых до нас дошли оставленные ими тексты, и людей, для которых они были в свое время созданы, т. е. для совре- менников авторов этих источников, - эта встреча происхо- дит не в настоящем времени и не в том прошлом, которое мы изучаем. Эта встреча происходит в особом «времени- пространстве». Вот этот «хронотопос» (употребляя выраже- ние М.М. Бахтина), который мысленно нужно было бы по- местить не в прошлом и не в настоящем, а в воображаемой сфере, - это, собственно, и есть «пространство-время» исто- рического исследования17. Именно в этом пространстве- времени делаются специфические открытия, накапливается новое знание. Когда же мы производим изыскание исключи- тельно на нашей «территории», в современности, анализи- руя, скажем, те же средневековые тексты, то мы, по-види- мому, получаем только те ответы, о которых мы вопросили наши источники. Формулируемые таким образом вопросы могут оказаться не вполне адекватными культуре изучаемой эпохи. Можно вопрошать ее об экономической мысли или хозяйственной жизни, о демографическом состоянии обще- 596
< тва и иных «субстанциональных» материальных отноше- ниях. Подобная постановка вопросов может показаться здра- вой и актуальной. Но медиевист, который воздерживается от деформации сообщений источников и их общего контекста, убеждается в том, что вопросы эти поставлены некорректно. 11апример, в Средние века не существовало, собственно, эко- номической мысли как таковой, и все рассуждения о хозяй- стве, собственности, богатстве и прибыли развертывались преимущественно или даже исключительно в рамках теологи- ческого дискурса. Под знаком спасения души, греха и искупле- ния расценивались в ту эпоху не только хозяйство, но и брач- ная жизнь, отношения родителей и детей, порядок наследова- ния и многое другое. Создаваемые историками модели сплошь и рядом обнаруживают свою приблизительность и не- соответствие своеобразию изучаемой эпохи. Они нуждаются в переформулировке, в приведении их в согласие с коренны- ми свойствами культуры прошлого. Таким образом, понятие «территория историка» приоб- ретает новый смысл. Взаимодействие сигналов, сообщений, идущих из прошлого, с вопросами и моделями, которые по- сылает в прошлое исследовательская мысль современного историка для того, чтобы получить необходимые ей ответы, - оба эти уровня совмещаются на специфической «террито- рии историка». Встреча двух культур происходит в особом интеллектуальном пространстве. Это и есть, собственно, «пространство истории». И поэтому представляются односторонними рассужде- ния тех крайних постмодернистов, которые переносят всю проблематику своих рассуждений исключительно в совре- менность. Они считают, что историк творит свою историю, создает свои источники и поступает так, как ему диктуют современная система мысли, язык, законы повествования. Я думаю, что эта идея глубоко ошибочна, она ведет к игнори- рованию истории, к отрицанию ее, к провозглашению тези- са о полнейшей ее непознаваемости. Для подобных нигили- стических и панических настроений нет никаких основа- ний. Конечно, историку трудно добраться до прошлого. Трудно, в высшей степени трудно расшифровать язык, на ко- тором говорит это прошлое. Перед моими невидящими глазами, на внутренней сторо- не век, когда я слушаю какой-то текст, который мне читают, 597
вырисовывается доска с письменами. И я не могу избавить- ся от желания расшифровать эти письмена. Но я не могу их прочитать, эти письмена начертаны на непонятном языке, знаки которого я не способен верифицировать. Я думаю, что те видения, которые меня посещают, когда я слушаю до- клады или когда мне читают книги мои коллеги и помощни- ки, могут служить символом тех трудностей, с которыми реально сталкивается историк и прежде всего историк куль- туры. Перед нами тексты, но расшифровать их в высшей степени нелегко, их смысл, их значение сплошь и рядом ус- кользают от нас, ускользают прежде всего, если мы пытаем- ся исходить только из той позиции, которую наша мысль, мы сами занимаем в потоке времени. Для того чтобы рас- шифровать эти тексты, по-видимому, нужны колоссальные усилия. Нередко эти попытки приводят к новым лжетол- кованиям. Но историк по своей профессии, по своему при- званию не может отказаться от подобных попыток, он пред- принимал, предпринимает и всегда будет предприни- мать эти усилия. Поэтому рассуждения о том, что исто- рик изобретает прошлое, опасны, если их понимать бук- вально. Если же их понимать фигурально, то нужно сказать более точно. Всякая историческая реконструкция, т. е. попытка вос- становления прошлого, есть, по своей природе, несомненно историческая конструкция. Мы строим новую картину, кото- рая в конечном итоге соответствует каким-то ожиданиям, общим умонастроениям, коренным мыслительным установ- кам нашей эпохи. Но мы строим этот мир прошлого, исходя из тех посланий и указаний, которые мы черпаем в источ- никах; и чем более внимательно мы в них вслушиваемся, всматриваемся, тем скорее мы можем заполнить конкрет- ным содержанием эти общие модели, проецируемые нами на прошлое. Здесь «идеальный тип», «исследовательская утопия» непрерывно проверяется историческим материа- лом, модифицируется в одних случаях и отвергается и заме- няется новыми исследовательскими моделями в других. Этот «идеальный тип» является совершенно необходимым инструментом познания для всякого мыслящего и ответ- ственно работающего историка. Когда мы говорим о хронотопосе историка, то подразуме- ваем два пласта времени. Во-первых, это время, современ- 598
ное историку. Время его современности, с проблем которо- го начинается исследование и которое неизменно присутст- вует на протяжении всех стадий работы исследователя. Но вместе с тем углубление анализа источников вводит истори- ка в другое время, во время истории, во время, когда происхо- дили те исторические явления, которые суть предмет его размышлений. Перекличка времени прошлого, которое ис- следуется, со временем историка, в котором он исследует, эта перекличка лежит в основе всего исследования. Но дело усложняется тем, что в исследование властно вторгаются еще и другие, так сказать, промежуточные пласты времени. Это те интерпретации, которые давались изучаемому явле- нию на протяжении периода, отделяющего прошлое от со- временности. В этих пластах мы наблюдаем различные ин- терпретации, различные концепции истории, включающие в себя и те факты, те сведения, которые историка в данном контексте занимают. Эти интерпретации культурами раз- ных эпох, эти интерпретации историков, которые жили до нас, недавно и давно, - все они соприсутствуют в нашем ис- следовании. Здесь происходит постоянная перекличка, вза- имодействие и взаимовлияние различных времен. Поэтому следует говорить о длительном пространствен- но-временном континууме исторического исследования. Я думаю, что это понятие помогает нам постигнуть специ- фику самого исторического познания. Может быть, здесь уместно употребить понятие «большого времени», о кото- ром неоднократно писал Бахтин, имевший в виду все новые и новые прочтения того или иного культурного текста. Каж- дое время воспринимает его по-новому, переосмысляет, включая в новые контексты, делая его «своим». Серия этих прочтений растягивается на протяжении всей толщи време- ни, которая отделяет момент создания текста от времени его современной интерпретации. Несомненно, необходимо более глубоко разработать эту проблему. Она представляется мне не ложной, не ненужным усложнением предмета, а попыткой разобраться в диалекти- ке прошлого и настоящего. 1 Le Roy Ladurie Е. Le territoire de 1’historien. P., 1973.1; 1978. II. 2 Cantor N.F. Inventing the Middle Ages. N. Y., 1991. 599
3 Гуревич А.Я. Исторический синтез и Школа «Анналов». М., 1993; Он же. Историк и история // Одиссей-93. М., 1994. 4 Баткин Л.М. О том, как А.Я. Гуревич возделывал свой аллод // Одиссей-1994. М., 1994. С. 8. 5 1уревич А.Я. Средневековый мир: культура безмолвствующего большинства. М., 1990. С. 198 и след. 6 Библиографию работ историков-постмодернистов см. в статьях Л.П. Репиной и Г.И. Зверевой (Одиссей. Человек в истории. М., 1996). 7 Aries Ph. L’Homme devant la Mort. P., 1977. 8 Cm.: Patschovsky A. Tod im Mittelalter. Eine Einfuhrung // Tod im Mittelalter / Hrsg. von A. Borst u.a. Konstanz, 1993. S. 11 f. 9 Гуревич А.Я. Свободное крестьянство феодальной Норвегии. М., 1967. С. 93 и след. Он же. Норвежское общество в раннее Средневеко- вье. М., 1977. С. 42 и след., с. 252 и след. 10 Гуревич А.Я. Нескромное обаяние власти // Одиссей-95. М., 1995. С. 67 и след. 11 Richter М. The Formation of the Medieval West. Studies in the Oral Culture of the Barbarians. Dublin, 1994. Idem. The Oral Tradition in the Early Medieval West. (Typologie des sources du Moyen Age occidental.) Turnhout, 1994. Fasc. 71. 12 Гуревич А.Я. Средневековый мир. С. 166 и след. 13 Гинзбург К. Образ шабаша ведьм и его истоки // Одиссей-90. М., 1990. 14 Гуревич А.Я. Проблемы средневековой народной культуры. М., 1981. С. 176 и след. 15 SchmittJ.-C. Le saint levrier. Guinefort, guerisseur d’enfants depuis le ХШе siecle. P., 1979. 16 Гуревич А.Я. Проблемы средневековой народной культуры. С. 284 и след. 17 Gadamer H.G. Wahrheit und Methode. 1960. (В первые опубликовано: «Одиссей. Человек в истории». М., 1996. С.81-109)
Двоякая ответственность историка ДЕЙСТВИТЕЛЬНОСТЬ КАК ЛАБОРАТОРИЯ ИСТОРИКОВ Я принадлежу к историкам страны, у которой непредсказуемо не только будущее, но, как кто-то метко за- метил, и прошлое. Она переживает в настоящее время бес- прецедентный кризис, глубоко затронувший как материаль- ную и политическую, так и духовную жизнь. Кризис этот, назревавший на протяжении десятилетий, ныне сделал су- ществование граждан почти невыносимым. И вместе с тем историк, подобно философу или социологу, с полным осно- ванием может утверждать, что ему неслыханно повезло: ведь он живет в такое историческое время, когда сейсми- ческие потрясения, выпавшие на долю его страны, обна- жили глубинные пласты истории и вывели на поверхность таившиеся в них силы. Такое случается не часто. Россия представляет собой своего рода уникальную гигантскую «лабораторию» для исследователя, который стремится выявить скрытые пружины хода вещей. Конечно, глубоко осознать происходящие катаклизмы, проникнуть в их смысл легче post factum, но современник и участник исторических событий едва ли вправе устраняться от попытки по возмож- ности вдуматься в существо свершающихся перемен. В течение долгого времени наше общество, стиснутое об- ручем жесткой идеологии, и не подозревало о том, что по- мимо официальных идей и догм, государственных планов и законоположений существуют человеческие эмоции и на- строения, что в глубинах сознания лежит картина мира, оп- ределяющая индивидуальное и коллективное поведение, ко- роче, что под «уровнем выражения» скрывается «уровень содержания» и отношения между этими уровнями в высшей степени сложны и противоречивы. Ментальности, неофи- циальные системы ценностей, личные убеждения раньше игнорировались, самое их существование отрицалось и было наглухо скрыто за парадным фасадом. Так оформлялась 601
не одна лишь показная жизнь народа и государства, - так мыслили исторический процесс идеологи, и в частности историки. И вот теперь, когда вся эта таившаяся в глубинах неструк- турированная текучая магма внезапно и взрывообразно вы- рвалась наружу, и политики, и теоретики, и исследователи оказались застигнутыми врасплох. Одновременно оказалась дискредитированной марксист- ская историография, тотально подчинявшая себе мысль ис- ториков, и образовался философский вакуум, который ныне заполняют чем попало - от мистики и оккультизма до агрес- сивного национал-шовинизма. Злонамеренное манипулиро- вание исторической памятью переплетается с ностальгией, вызванной развалом империи, и картина прошлого подвер- гается самым неожиданным и произвольным превраще- ниям. Поверхностно и подчас превратно понятая свобода мысли оборачивается безответственным легкомыслием. Творятся новые и возрождаются старые мифы, в потаенной основе которых скрываются, с одной стороны, коллектив- ный комплекс неполноценности, с другой - уязвленное ве- ликодержавие. На повестке дня сегодня стоит вопрос о создании демо- кратического общества, приобщающегося к мировой циви- лизации. Но политики, как и историки, не должны были бы упускать из виду особенности предшествовавшего развития, тот социально-психологический фон (back-ground), кото- рый доминировал в истории России на протяжении послед- них столетий и который продолжает незримо, но весомо присутствовать в сознании ныне живущих поколений. Нель- зя забывать о том, что всего лишь 136 лет назад Россия была страной деспотизма и рабского повиновения и что вследст- вие этого такие основополагающие ценности гражданского общества, как частная собственность, право, индивидуаль- ные свободы и уважение к личности, либо отсутствовали во- все, либо находились на далекой периферии общественного сознания. Нужно помнить, что вскоре после октябрьского переворота 1917 г. крепостничество возвратилось в виде коллективизации и системы ГУЛАГа. Что касается парла- ментской формы правления, то ее смысл и роль с трудом до- ступны пониманию даже самих членов парламента, которые нередко склонны воспринимать ее как древнерусское вече 602
или как собрание членов КПСС, каковыми почти все они были еще несколько лет тому назад. «Ментальности, - отме- чал Фернан Бродель, - суть темницы, в которые заключено время большой длительности» (la longue duree), они изме- няются чрезвычайно медленно, и внедрить демократию и парламентаризм в стране, до того с ним незнакомой и не- подготовленной к их восприятию, с сегодня на завтра - уто- пия. Все эти обстоятельства ставят перед властями и поли- тическими деятелями новые проблемы, к решению которых они в свою очередь совершенно не готовы. Из всего этого вовсе не следует, что правы те, кто вообще отрицает воз- можность демократического пути развития России. Но нуж- но ясно осознавать неимоверные трудности, поджидающие нас на этом пути, и упорно стремиться к их преодолению. Могут ли историки, работающие в нынешних условиях разрыва с советским прошлым, оставаться на прежних, при- вычных для них позициях, использовать научно и морально устаревший набор критериев и оценок, унаследованный от безвозвратно ушедшего коммунистического времени? Об- щество, стоящее на распутье, дезориентированное, с расша- танной системой ценностей, нуждается в новых мыслителях и историках. Готовы ли мы к тому, чтобы если уж не решать, то хотя бы в предварительном виде сформулировать новые проблемы? Здесь прежде всего нужно мысленно обратиться к сравнительно недавнему прошлому. ПУСТЫЕ ПИСЬМЕННЫЕ СТОЛЫ ИСТОРИКОВ Когда с введением так называемой «гласности», т. е. ограниченной свободы слова, во второй половине 80-х годов «толстые» литературные журналы приступили к публикации тех произведений русских поэтов, писателей и философов, которые оставались подзапретными или вовсе неведомыми, либо в лучшем случае печатались за рубежом, контрабандой попадая в Россию, читающая публика была поражена тем духовным и художественным богатством, ко- торое десятилетиями от нее утаивалось. Оказывается, рус- ская литература продолжала существовать на протяжении всех послеоктябрьских лет, и такие авторы, как Осип Ман- 603
дельштам, Борис Пастернак, Анна Ахматова, Михаил Булга- ков, Василий Гроссман, Александр Солженицын, да и мно- гие другие, не слагали своего пера и не шли на идейные ком- промиссы ни во времена сталинского террора, ни в период брежневского застоя. Пульс подпольной интеллектуальной жизни бился не переставая, несмотря ни на что. Казалось бы, можно было надеяться и на то, что из пись- менных столов и тайников отечественных историков тоже будут извлечены рукописи, над которыми они трудились в десятилетия реакции. Увы, этого не произошло - ящики их письменных столов были пусты. В конце 80-х и начале 90-х го- дов историческая наука в России не была обогащена почти ничем, если не считать публикаций архивных документов и отдельных работ, посвященных стиранию «белых» (на са- мом деле - грязных) пятен в истории советской России. Одним из редких исключений явились исследования вы- дающегося специалиста по русской истории Александра Александровича Зимина. Им была написана серия моногра- фий, в которых по-новому и в тогдашних условиях смело рассматривался ряд проблем истории России XV-XVI вв. Зимин впервые поднял вопрос об альтернативности истори- ческого развития. Эти труды Зимина были опубликованы лишь в последние годы, спустя 10 лет после смерти автора. Но, повторяю, случай Зимина почти уникален. В условиях «перестройки» историки, вводя в научный оборот новые материалы и избавившись от повинности ссы- латься к месту и не к месту на высказывания «классиков марксизма-ленинизма», пребывали, по сути дела, на преж- них методологических позициях. Историческая наука в Рос- сии не совершила качественного сдвига в новых социально- политических и идеологических условиях, не сумела вос- пользоваться свободой, на которую была обречена. В чем же причины научной робости и теоретической беспомощности многих историков? ШЕСТИДЕСЯТНИКИ Еще раз поднимемся по реке времени на два- три десятилетия. Духовный подъем конца 50-х - 60-х годов, последовавший за XX съездом коммунистической партии 604
< его разоблачениями того, что тогда называлось «культом личности» Сталина, ознаменовался оживленными методо- логическими дискуссиями. Их освобождающее и стимули- рующее воздействие на интеллектуальную жизнь было огромно: многое из догматизма сталинской эпохи было от- брошено или пересмотрено, выдвигались новые гипотезы и научные предложения. «Шестидесятники» немало сделали для того, чтобы расчистить почву для более свободного ана- лиза исторического процесса. Но «оттепель» длилась недол- го, и со второй половины 60-х годов, в особенности после советского вторжения в Чехословакию, сменилась новыми и длительными идеологическими «заморозками». Разумеет- ся, не все достижения начала 60-х были тогда у нас отоб- раны, но в целом историческая наука вновь оказалась в со- стоянии летаргии. «Шестидесятникам» не удалось, на мой взгляд, все же сде- лать главного. Когда я теперь смотрю на дискуссии 30-лет- ней давности, то обнаруживаю всю их односторонность. На- верное, она была неизбежна и оправданна. Но видеть эту ог- раниченность необходимо, тем более что она до сих пор не преодолена нашим гуманитарным знанием. Отрицая или подвергая сомнению многие глобальные обобщения вульга- ризованной русской версии марксизма, доминантой кото- рой к тому же был тезис «за новое и более глубокое прочте- ние Маркса», «шестидесятники» не прикасались к латентно заложенной в нем эпистемологии, которая была воспринята Марксом у Гегеля и отвергала проблематику Канта, а впо- следствии и неокантианства. Убежденные во всесилии науч- ного познания, марксисты отнюдь не были склонны к ана- лизу его возможностей и применяемого ими понятийного аппарата. Поэтому панлогизм Гегеля и Маркса, игнориро- вавший всю проблематику и сложность отношений между познающим субъектом и предметом познания, превосходно сочетался у русских историков-марксистов с позитивизмом и обрекал советскую историческую мысль на консервирова- ние позиций науки конца XIX в. Отсталость и застой усугуб- лялись почти полной неосведомленностью относительно того, что было сделано современной исторической мыслью за пределами России. Эта неосведомленность, порождаю- щая духовный провинциализм, не изжита полностью и по сей день. 605
Между тем опасность самоизоляции от неокантианской гносеологии отчетливо понимали отдельные выдающиеся русские историки более раннего времени. Медиевист Дмит- рий Петрушевский в конце 20-х годов предпослал одному из своих трудов теоретическое введение, в котором подчерки- вал огромное значение взглядов Генриха Риккерта и Макса Вебера для исторического познания. Но эта смелая демонст- рация независимой мысли историка имела результатом лишь то, что Петрушевского немедленно заставили замол- чать. Его протест остался гласом вопиющего в пустыне, а в последующих работах советских философов и методологов неокантианская мысль по-прежнему подвергалась отрица- нию и поношению. Никто не брал на себя труда - вплоть до самых последних лет - объективно разобраться в той интер- претации специфики «наук о культуре», которая была вы- двинута указанными мыслителями еще в начале нашего сто- летия. Результат налицо - так называемая марксистская историческая наука представляет собой не что иное, как - подчеркну еще раз - облаченный в марксистскую фразеоло- гию позитивизм. Итак, в период «гласности» выяснилось, что историки - более робкие и идеологически ручные, нежели часть по- этов и писателей. Чем это объясняется? Возможно, их большей близостью к властям и более всеобъемлющей под- контрольностью господствующей идеологии. Писатели тоже не были свободны, но их хотя бы не принуждали по- стоянно ссылаться на «отцов» марксистской церкви, между тем как для историков это был обязательный ритуал. Да и сами они в своем большинстве нуждались в подобных идео- логических «костылях». «ИДЕАЛЬНЫЙ ТИП» И «СОЦИАЛЬНО-ЭКОНОМИЧЕСКАЯ ФОРМАЦИЯ» По мнению французского историка Жоржа Дюби, высказанному в 80-е годы, идеи Маркса и Ленина не представляли собой «интеллектуального ошейника» для со- ветских историков, а являлись полезными рекомендациями, которые способствовали их исследованиям. Конечно, марк- 606
сизм вошел в плоть и кровь современной исторической науки. Но вполне ли был прав уважаемый французский кол- лега? Марксистская историософия предлагала историкам иллюстрировать сформулированные ею общеисторические законы, но выходить за пределы глобальной схемы прогрес- сивной смены формаций возбранялось. Самое понятие «фор- мация» интерпретировалось в качестве объективной реаль- ности. Удобство этой схемы заключается, помимо всего про- чего, в ее чрезвычайной простоте. Тезис о материально-эко- номическом «базисе», детерминирующем идеологическую и политическую «надстройку», давал удобную «отмычку» для вульгаризованного объяснения духовной жизни. Между тем «идеальный тип» Вебера есть не более чем ин- струмент познания, научная модель («исследовательская утопия»), с которой историк подходит к изучению истори- ческого феномена. Эта модель не «подминает» под себя кон- кретный материал, как это происходит в марксистской ис- ториографии, а, напротив, модифицируется и даже в случае необходимости отбрасывается историком, если она проти- воречит этому конкретному материалу. Именно расхожде- ние между наблюдениями и предварительным «идеальным типом» открывает возможность для получения нового зна- ния и новых обобщений. Автор «Протестантской этики и духа капитализма», подчеркнув активное воздействие рели- гии и других духовных структур на общественную жизнь и производство, тем самым поставил в центре исторического исследования мыслящего, чувствующего и деятельного че- ловека. Вместо политико-экономических и социологи- ческих абстракций в фокусе исторического анализа оказы- вается человеческий индивид. Контраст между реифицированной абстракцией «со- циально-экономическая формация» («способ производства») и «идеальным типом» очевиден и непримирим. Подчиняясь навязанной сверху догме, советские историки лишались научной свободы. У некоторых из них эта духовная несвобо- да иногда сочеталась с цинизмом. Сотни, если не тысячи историков-марксистов зарабаты- вали свой хлеб на поприще «критики буржуазной историо- графии». Одному Богу известно, кто из них действительно верил в «превосходство советской науки», о котором тру- били на всех углах, кто был циником и приспособленцем. 607
Вот суждение, высказанное одним из столпов официальной советской историографии о публикации в Москве в 1973 г. книги Марка Блока: «Перевод “Апологии истории” - поли- тическая ошибка». Я не раз слышал от своих коллег сетования на то, что им не позволяют писать так, как им хотелось бы - «цензура ме- шает». Казалось бы, это верно, ибо государственные цензо- ры и идеологические надсмотрщики неусыпно наблюдали за нашим творчеством. Но в то же время это - крайнее упроще- ние действительной ситуации. Ведь в большинстве своем ав- торы исторических трудов шли на то, чтобы подвергать свои рукописи автоцензуре, так что подаваемые ими для пуб- ликации сочинения уже не могли вызвать официального неодобрения. Да и кто принуждал их публиковать работы, которые противоречили их убеждениям? Моральное со- стояние историков было ужасающим. Но воздержимся от того, чтобы применять одну и ту же мерку ко всем советским историкам без разбора. Они были очень разными, и важно, чтобы представители молодого по- коления это понимали. Несколько лет назад в руководимом мною семинаре выступил с докладом молодой историк, ко- торый, подвергнув анализу методологические предпосыл- ки, лежавшие в основе трудов советских историков, пол- ностью отрицал их как научно несостоятельные. Я полагаю, что он и прав, и неправ. Прав, поскольку предпосылки эти были очень ограниченными и односторонними, вследствие чего и полученные историками результаты оказались мало удовлетворительными. В итоге от этой историографии оста- лось немного действенного - по большей части она мертва. Но этот молодой докладчик не принял во внимание того факта, что драма идей, продемонстрированная в раскрити- кованных и отвергнутых им трудах, была вместе с тем и дра- мой людей, исследователей, которые были поставлены в не- выносимые условия. В силу этих ненормальных условий со- ветские историки оказались не в состоянии, за редкими ис- ключениями, выполнить функцию посредников между людьми прошлого и современным им обществом. Так обстояло дело во всем социалистическом лагере, по- жалуй, лишь Польша представляла собой отрадное исключе- ние. Позволю себе еще одно личное воспоминание. Когда в середине 70-х в бывшей Германской Демократической Рес- 608
публике был предпринят перевод моей книги «Категории средневековой культуры», его научным редактором высту- пил немецкий профессор-медиевист. Он не удовольствовал- ся исправлением всех неточностей перевода (за что я ему, разумеется, благодарен), но внес в книгу многочисленные цитаты из сочинений Маркса и Ленина, равно как и из пере- веденных с русского учебников исторического материализ- ма. Прочитав в рукописи эти дополнения, я, естественно, решительно воспротивился. Уважаемый профессор аргу- ментировал необходимость этих «новаций» тем, что Герман- ская Демократическая Республика находится на переднем крае идеологической борьбы между лагерем социализма и лагерем капитализма, и он не может допустить, чтобы опуб- ликованный под его редакцией труд был политически беззу- бым. Я, тем не менее, не уступил, и в конце концов издатель- ство, объяснив бдительному редактору, что автор книги - я, а не он, опубликовало ее в первоначальном виде. Тогда ре- дактор счел необходимым присовокупить к моему тексту свое послесловие, в котором деликатно и вместе с тем реши- тельно отмежевался от строптивого автора. ИСТОРИК И ОБЩЕСТВО В годы моей научной молодости сочинения историков имели двух адресатов: либо узкий круг специали- стов, либо идеологических надзирателей и цензоров. Обще- ство, в котором живет историк и для которого он, казалось бы, создает свои исследования, по сути дела, не прини- малось в расчет. Естественная и для обеих сторон необходи- мая «обратная связь» была нарушена, и это делало истори- ческую науку стерильной и социально неэффективной. Может ли теперешний историк продолжать игнорировать эту связь? Напомню слова И. Хёйзинги: историческое знание пред- ставляет собою одну из форм, в которых общество дает себе самоотчет. Обозревая историю, свою или всемирную, мы вольно или невольно сопоставляем себя с другими обще- ствами и цивилизациями, и только путем подобного со- и противопоставления способны осознать самих себя. Осно- вополагающее понятие, имплицитно используемое истори- 20 - 1773 609
ками, - «другой». Человек меняется в ходе истории, ныне он не таков, каким был прежде, меняются мировидение и опре- деляемая им система социального поведения. «Другой», человек давнего или недавнего прошлого, - это загадка, ко- торую мы едва ли в состоянии разгадать, но от попытки раз- гадать ее вместе с тем не можем и уклониться. Наиболее тяж- кий грех, в который способен впасть историк - и в который, к сожалению, очень часто впадают, - состоит в том, что он изображает человека иной эпохи подобным себе и своим со- временникам. «Другой» не означает «чужой». Во многом он схож с нами, но прежде всего необходимо выявить разли- чия. Презумпция «инаковости» - постулат исторического познания. Между нами и людьми прошлого устанавливается диалог, мы задаем людям, принадлежащим другим культурам и циви- лизациям, вопросы, которые волнуют нас, и никаких других вопросов, помимо релевантных нашей культуре, мы задать не в состоянии. Каждая эпоха порождает новые вопросы, и мы неустанно обращаемся с этими вопросами к людям про- шлого. Так движется историческое знание. Понятие «диа- лог» не есть метафора; я полагаю, его нужно понимать бук- вально. Ибо когда мы спрашиваем людей прошлого и ищем их ответы в оставленных ими памятниках, превращаемых нами в исторические источники, мы неизбежно наталки- ваемся в них на феномены, которые не охватываются на- шим вопросником. Мы не только задаем им вопросы, но и слышим голос людей прошлого, сообщающих нам нечто, на- шими досье не предусмотренное. В этих случаях люди про- шлого принимают активное участие в установленном с ними диалоге, побуждая нас формулировать новые вопросы. Лет 30-40 тому назад, я, наученный своими учителями анализировать средневековые памятники Германии и Анг- лии, касавшиеся социально-экономической проблематики, обратился с этим же вопросником к памятникам скандинав- ского Севера и попал в трудное положение. Передо мной были многочисленные и многообразные тексты, но они ос- тавались немыми, не давали ответов на вопросы об эксплуа- тации крестьян, структуре общины и тому подобных сюже- тах, традиционных для марксистского анализа. Я пребывал в затруднении до тех пор, пока наконец не расслышал голо- сов тех людей, которые составили эти тексты и о которых 610
они были сочинены. Они сообщали мне о другом: об их представлениях о социальном и природном мире, о месте в нем человека, о его верованиях, страстях и поведении, о ма- гии и ритуалах, о его воображении, его языческих богах и вере в потусторонний мир. Когда в конце концов я начал понимать смысл содержащихся в источниках посланий, я убедился в том, что мои вопросы о материальной жизни и социальной структуре имеют смысл лишь в рамках этого более универсального контекста. Таков был урок, преподан- ный мне средневековыми скандинавами, и он имел для меня огромное методологическое значение. ИСТОРИК - ПОСРЕДНИК МЕЖДУ СОВРЕМЕННОСТЬЮ И ПРОШЛЫМ Историк - единственный, кто осуществляет функцию посредника между настоящим и прошлым. Для вы- полнения этой роли он должен ощущать глубинные интел- лектуальные потребности общества, к которому принадле- жит. Он участвует в формировании исторического сознания своего общества. Это - колоссальная ответственность, и в высшей степени важно, чтобы историк ясно осознавал свою миссию медиатора между культурами. Картина прошлого, создаваемая историком, определяет- ся тем, под каким углом зрения он его рассматривает. В зави- симости от того, ставит ли он в центре своего внимания со- циальные и классовые противоречия, отношения производ- ства и собственности, либо сосредоточивается на способах мировосприятия и формах человеческого поведения, в кон- тексте которых и сами эти социально-экономические струк- туры получают новое освещение, меняется вся картина прошлого, более того, меняется самый подход к истории. Разные способы познания и изображения истории, склады- вающиеся в кабинетах исследователей под напором разви- тия, которое происходит за пределами этих кабинетов, оп- ределяют характер и содержание исторических знаний, присущих данному обществу. Приведу такой пример: вплоть до наших дней в советских школах детям преподносилась версия истории, которая рассматривала ее исключительно под углом зрения классовой борьбы, революций, смены 20* 611
форм эксплуатации трудящихся, оттесняя на задний план духовную жизнь и исключая человека как субъекта истори- ческого процесса. Соответствующее обучение проходили и будущие учителя - студенты университетов. Тем самым с дет- ства и на протяжении всей сознательной жизни советский человек воспитывался в духе классовой ненависти. Плоды этого «просвещения» ощущаются до сих пор. Только сейчас мы получили возможность писать новые школьные учебники по истории, свободные от догматизма, умерщвляющего живую историю. Идейная борьба, которая развертывается в нашем обществе, находит свое продолже- ние и в борьбе за умы и души детей и юношества. От пер- спективы, в соответствии с которой общество видит про- шлое, зависит и то, как оно рассматривает себя в настоящем и предугадывает свое будущее. Но ответственностью историка перед современностью дело не исчерпывается. На нем лежит бремя ответствен- ности перед людьми, канувшими в Лету, - теми, кто упоми- нается на страницах исторических источников. Они безвоз- вратно ушли в прошлое, и задача историка, по выражению Жюля Мишле, «возродить их». Историк - единственный, кто способен отважиться на эту «операцию», сознавая всю относительность своих усилий. КРИЗИС ИСТОРИЧЕСКОЙ НАУКИ? Глубокий кризис исторического знания в Рос- сии несомненен. Но надо признать, что кризис так или ина- че не обошел стороной и мировую историографию, однако я полагаю, это - свидетельство роста. Видимо, кризис пред- ставляет собой нормальное состояние науки. Ибо отсутствие кризиса, споров и сомнений - симптом стагнации науки. «История - это спор без конца», - считал Ян Ромейн. Марк Блок подчеркивал в «Апологии истории», что история как научная дисциплина - это наука молодая, находящаяся в ста- дии зарождения (in statu nascendi). Дело заключается не только в обновлении арсенала технических средств, кото- рыми пользуются историки, но прежде всего в том, что лишь сравнительно недавно историческая наука начала осво- бождаться от, бремени философии истории. Глобальные 612
< и< гемы, будь то провиденциальная и символическая теоло- И1Я истории Средневековья, либо системы Гегеля, Маркса, Шпенглера, образовывали прокрустово ложе, куда истори- кам предлагалось укладывать свой материал. Ныне, как мож- но надеяться, историософия любого толка глубоко дискре- дитирована и историческая наука перестает быть пленни- цей цельнотянутых априорных метафизических конструк- ций. Историки провозглашают Декларацию независимости < воего ремесла. (Заметим, однако, что было бы нелепо отри- । щть большую роль философских теорий для интеллектуаль- ного развития историка, так как его философское невеже- ство или беспомощный эклектизм обрекли бы его на теоре- тическую несостоятельность. Но тема «история и филосо- фия» не может быть рассмотрена в рамках данной статьи.) Тем не менее из этого факта с необходимостью вытекает заключение о том, что историческое знание неизбежно должно приобрести новый интеллектуальный статус и раз- работать собственную гносеологию. В противоположность философии, социологии и политической экономии исто- рия - наука не об общих законах, а о конкретном и индиви- дуальном, уникальном и неповторимом, хотя историки по необходимости применяют общие понятия и категории, ко- торые даны им их культурой и языком. Мы употребляем по- нятия «общество», «цивилизация», «город», «революция», «хозяйство» ит. п., однако изучаем при этом не общесоцио- логические и не общеэкономические категории, но город в определенную эпоху, специфическую цивилизацию, данную конкретную революцию... Акцент делается на единичное и неповторимое. Вот иллюстрирующий этот тезис пример. В советской на- уке на протяжении долгого времени была довольно влия- тельной тенденция сопоставлять разные культурные регио- ны для выявления повторяющихся феноменов, которые должны были отражать глобальные исторические законы. Искали Ренессанс в Японии, Средней Азии, в Закавказье и безоглядно «подтягивали» его к Ренессансу в Западной Евро- пе. Поверхностные совпадения заслоняли сущностные раз- личия, и при этом не замечалось, как безнадежно выхолащи- вается смысл исторически конкретного понятия «Ренес- санс». Но разве не то же самое делали те историки, которые находили феодализм повсюду - от древних Ассирии, Вави- 613
лонии и Китая до Римской империи и Киевской Руси и Аф- рики? Компаративистика может служить прямо противо- положным целям. При помощи сравнительного метода объ- единяют разнородные феномены и в результате обнаружи- вают сходство в виде бессодержательных общих мест. Но когда Марк Блок сопоставлял феодальное общество во Франции с традиционной японской социальной системой (структуры, несомненно, обладавшие некоторым сход- ством), то его задача была совершенно иной, а именно - рас- крыть при помощи этого сравнения глубокую специфику и неповторимость обоих сопоставляемых объектов. Сравни- тельный метод обнаруживает свою рабочую эффектив- ность, когда он демонстрирует расхождения и особенности, иначе говоря, когда он, выявляя типическое, вместе с тем - и в первую очередь - служит средством констатации истори- ческой индивидуальности. ПЕРЕОРИЕНТАЦИЯ Переосмысление профессии историка и ее познавательных основ неизбежно в эпоху после Эйнштей- на и Фрейда. Возникли новые системы отсчета и новые ориентации в мире. Историки не могут долее ограничи- ваться одними только рационально формулированными идеями и недооценивать не выраженных четко эмоцио- нальных и иррациональных психических феноменов, хотя, должен признаться, я скептически оцениваю возмож- ности применения к изучению прошлого, в особенности отдаленного, процедур и понятий психоанализа. Но это переосмысление происходит также в эпоху после ГУЛАГа, Освенцима и Хиросимы. Идея прогрессивного восхожде- ния человечества рухнула, и вопрос о «придании смысла бессмысленному», как в свое время определил историческое знание Теодор Лессинг, ныне стоит иначе, нежели в XIX и первой половине XX в. Историческое знание высвобождается из-под груза поли- тико-экономических социологических абстракций, чтобы сделаться наконец тем, чем оно не может не стать в совре- менном мире, - наукой об общественном человеке, который изменяется во времени. Разумеется, в определенном смысле 614
история была наукой о человеке и прежде. Но те, на ком фокусировалось внимание историков, это были люди «пер- вого плана» - правители, политические деятели, полковод- цы, великие мыслители, поэты. Иначе говоря, героями ис- тории являлись те исторические персонажи, которые оста- вили на ее ходе свой индивидуальный отпечаток. Масса об- щества, безымянные участники исторического процесса, продолжали быть его безликим фоном, подобным хору ан- гинной трагедии. Такой подход, видимо, отвечал взглядам историков вплоть до середины истекающего XX столетия. Ныне же неадекватность подобных установок делается все более очевидной. Великие люди действуют не в безвоздуш- ном пространстве, и даже для того, чтобы понять их идеи и деяния, необходимо в полной мере принимать в расчет об- щество в целом, однако общество не в качестве некой отвле- ченной величины, а как совокупность больших и малых групп, в которые организованы так называемые «простые люди». Историк может не знать - и, как правило, не знает - ни их имен, ни их биографий, но он не в состоянии не осо- знавать того факта, что они жили и действовали, что их жизнь и их деятельность строились по определенным сцена- риям, создаваемым культурой и ментальностями того време- ни. Их картина мира и формы поведения налагали свой от- печаток и на поступки великих людей, равно как и на их идеи и высказывания. Следовательно, надобны новые способы изучения исто- рии, позволяющие исследователю проникнуть в эти аноним- ные толщи общества. Нужен новый подход к отбору истори- ческих памятников, которые могли бы приблизить истори- ка к постижению сознания и поступков «среднего человека» изучаемой эпохи. По словам Жака Ле Гоффа, историка должны интересовать не только намерения Цезаря, но и на- строения солдат его легионов, и не одни лишь планы Колум- ба, но и надежды моряков на его каравеллах. И то же самое можно было бы сказать о Хлодвиге или Карле Великом: не- возможно ограничиваться их жизнеописаниями, оставлен- ными соответственно Григорием Турским и Эйнхардом, - необходимо углубиться в анализ законов варваров (leges bar- barorum), капитуляриев и картуляриев, археологических остатков, «житий» святых, пенитенциалиев и других мате- риалов, которые могли бы пролить свет на социальные от- 615
ношения и образ жизни рядовых франков, на их верования и этические установки. История, изучаемая «сверху», не может быть самодовлею- щей, она должна сочетаться с историей, изучаемой «снизу». Проблема состоит не только в исследовании так называе- мой народной культуры - понятия, столь же необходимого, сколь и неопределенного и даже двусмысленного, - но и прежде всего в обнаружении разных уровней сознания: на- ряду с эксплицитно, т. е. явно, выраженными мыслями инди- видов историки должны научиться проникать в тайны мен- тальностей, в латентные пласты коллективного сознания. ИСТОРИЯ, ИЗУЧАЕМАЯ «ИЗНУТРИ» Таким образом, наиболее существенным для нового этапа развития исторического знания является по- следовательное введение принципа изучения истории «из- нутри», т. е. выявление имманентной позиции самих участ- ников исторического процесса, их отношения к жизни, их ментальностей и систем ценностей. Историк, естественно, не может не налагать на изучаемые данные собственных понятий и не обобщать полученных наблюдений в свете со- временной теории познания. Но при этом он не вправе от- влекаться от мироотношения людей, историю которых он изучает, ибо в противном случае они превращаются под его пером в безвольных статистов, автоматически под- чиняющихся действию абстрактных социально-экономи- ческих законов. Традиционные формы исторического исследования, та- кие как политическая история, история идей (Geistesgeschi- chte) или социально-экономический анализ, не должны быть оставлены, но в свете этого нового подхода к истории они неизбежно обретают новый смысл, перестают быть замкнутыми в самих себе. В этой связи особое значение должно быть придано, как мне представляется, понятию «исторический контекст». Поставив перед собой ту или иную проблему, Историк по необходимости очерчивает круг изучаемых вопросов, но при этом он должен отдавать себе ясный отчет в том, какие жизненные связи при вычленении его объекта нарушаются и остаются за рамками анализа. 616
Здесь можно возвратиться к приведенному выше примеру о трудностях, испытанных мною, когда я попытался приме- нить «социально-экономический вопросник» к древнескан- динавским источникам и не сумел найти в них искомые от- веты до тех пор, пока не сформулировал новые вопросы. Эти новые вопросы были направлены на выяснение систе- мы ценностей скандинавов, их религиозно-магических представлений, их специфической оценки значимости золо- та и серебра, которые для них были не только формами эко- номического богатства, но - и даже преимущественно - ма- териализацией человеческих «удач» и «везенья». И только в этом новом, широко раздвинувшемся контексте, социаль- ные связи и отношения собственности обретали свой более глубокий смысл. В традиционной историографии культура и общество изучались разобщенно, как разные и не связанные между со- бою предметы, либо же их механически соединяли в рамках модели «базис-надстройка». Пожалуй, наиболее наглядно это раздвоение единого по существу предмета истории де- монстрируют учебники, в которых главы по истории культу- ры, как правило, служат внешним довеском к основному из- ложению. Но если историк глубоко вдумается в содержание понятия «культура» и будет пользоваться им в том смысле, в каком оно интерпретируется культурной антропологией - как способы восприятия и осмысления социального и духов- ного мира, символические системы, налагаемые сознанием на этот мир и всякий раз по-своему организующие его, опре- деляемые ими формы поведения экономического, полити- ческого, религиозного, художественного, - то подход его не- избежно изменится и он увидит внутренние связи между культурными и социальными аспектами человеческой прак- тики. Культура и общество - две стороны одной медали, это мысль историка противопоставляет их друг другу, в реально- сти же они по своей сути образуют нерасторжимую тоталь- ность. Поэтому вполне закономерно и необходимо вызрева- ние в рамках традиционной исторической науки историчес- кой антропологии (точнее было бы употребить более гро- моздкий термин - «социально-культурная антропология»), которая оформилась за последние два-три десятилетия и из- вестна под название «La Nouvelle Histoire». 617
АНТРОПОЛОГИЧЕСКИ ОРИЕНТИРОВАННАЯ ИСТОРИЯ Историческая антропология не претендует на то, чтобы заменить собой другие направления историческо- го исследования, но она создает новый и более емкий кон- текст, в котором надлежит рассматривать прошлое. Она привносит в видение истории принципиально иное измере- ние, без чего это видение остается лишенным стереоско- пичности и убедительности. Историческая антропология ориентирована на исследование картин мира, знаковых си- стем и основополагающих форм человеческого поведения, по большей части скрытых и не сформулированных четко. Она исходит из понимания того, что любой исторический памятник воплощает в себе языки кульгуры времени своего создания, а потому требует расшифровки, проникновения в потаенные пласты сознания как его автора, так и его среды. Следовательно, исторический памятник отнюдь не подо- бен колодцу, из которого историк свободно черпает факты, или окну, распахнутому в прошлое, куда достаточно высу- нуть голову - и можно увидеть прошлое, «каким оно было на самом деле». Первейшая задача историка состоит в том, что- бы снова и снова вникать в язык людей изучаемой эпохи (язык в семиотическом смысле слова) и пытаться раскры- вать его специфический смысл. Но вместе с тем историк не может уходить и от другой за- дачи: подвергать постоянному анализу свою собственную си- стему понятий. Понятий, которыми он пользуется и кото- рые, будучи отягощены современным смыслом, содержат в себе потенциальную опасность деформирования картины прошлого. Коммуникация между исследователем и прошлым исклю- чительно противоречива. Историк рассматривает культуру прошлого сквозь сложно преломляющую призму. Она вбира- ет в себя лучи, идущие от исследователя, и одновременно сигналы, которые «посылают» люди изучаемой эпохи, и сво- еобразно и каждый раз по-новому синтезирует их. Иными словами, мы налагаем на подлежащую расшифровке фраг- ментарную и заведомо неполную информацию, таящуюся в исторических источниках, свою понятийную сетку, отве- чающую принципам современного гуманитарного знания, 618
причем это последнее несет на себе отпечаток ментальных установок общества, к которому принадлежит историк. Про- блемы, поднимаемые им, и его принципы и приемы иссле- дования современны: информация, исторгаемая с их помо- щью из исторических источников, относится к прошлому (хотя и она уже трансформирована применяемыми истори- ком процедурами). Не означает ли это, что встреча истори- ка с людьми исследуемой эпохи происходит во времени, ко- торое отличается как от настоящего, так и от прошлого? Это особое время, творимое историком. Высказанные здесь соображения суть, как мне кажется, аргументы в пользу необходимости разработки специаль- ной исторической теории познания. В противоположность дискредитировавшей себя историософии предполагаемая специальная теория познания истории ни в коей мере не мо- жет быть универсально применяемой схемой. Речь идет не о какой-то системе, извне налагаемой на бесконечно многооб- разный материал истории, а о процедурах толкования, кото- рые вырабатываются в процессе самого исследования, как бы ad hoc, т. е. с учетом специфики источников и приемов их анализа. К НОВОМУ СИНТЕЗУ Ряд критиков новых направлений историогра- фии, в частности La Nouvelle Histoire, пишут о разрушении целостной картины истории на несвязанные фрагменты и «осколки». Справедлива ли эта критика? Если изображение исторического процесса подменяется описанием разроз- ненных аспектов ментальностей, взятых изолированно от анализа социальных структур и их динамики, то у таких опа- сений имеются основания. Но если эти социально-психоло- гические аспекты истории включены во всеобъемлющую социокультурную систему и не рассматриваются как неза- висимые от нее, самодовлеющие феномены, то в них следо- вало бы видеть компоненты исторически конкретной тотальности. В таком случае налицо не «развал» истории (ее eclatement), а поиск новых подходов к историческому синтезу; синтез же есть та перспектива, к которой стремит- ся наука. Изучение обособленных ментальностей - не более 619
чем средство для углубленного постижения природы челове- ка, каким он был в те или иные периоды истории, каким его формировали культура и общество его времени. Конкретно- исторический индивид - вот центральный момент социаль- но-культурной антропологии, проецируемой на историю, ментальности же - лишь акциденции этого процесса. ИДЕАЛЬНЫЙ ИСТОРИК XXI в. Я попытался выделить две стороны в пробле- ме «ответственность историка»: его ответственность перед обществом, к которому он принадлежит, и его ответствен- ность перед людьми прошлого, историю которых он изу- чает. Но расчленить эти два аспекта и рассмотреть обособ- ленно оказалось очень трудно, если вообще не невозможно, ибо они теснейшим образом переплетены между собой. Историк не может не быть честным по отношению к соб- ственному времени, но это означает, что он должен быть че- стен перед людьми, жизнь которых он пытается «возро- дить». Само собой разумеется, что, когда мы говорим о «воз- рождении» поколений, канувших в Лету, мы уже не руковод- ствуемся романтическими вдохновениями времен Мишле и не пытаемся «вжиться», «вчувствоваться» в психологию людей прошлого а ля Дильтей. Такого рода попытки слиш- ком субъективны. Речь идет о выработке проверяемых ис- следовательских процедур, которые дали бы историку мате- риал для научной реконструкции мировидения, систем цен- ностей и форм общественного поведения людей изучае- мой эпохи. Образцовый Историк конца XX и начала XXI в. - как не- кая идеальная модель, как desideratum - мыслится мне в ка- честве исследователя, который, тщательно вдумываясь в изучаемое им прошлое, одновременно неустанно углубляет свой гносеологический аппарат. Его мысль неизменно обра- щается к самой себе; критическое рассмотрение предпосы- лок, из которых он исходит, методов анализа и форм обоб- щения не исчезает из его поля зрения. Это - не «большой окуляр», как называли Леопольда Ранке, не позитивистски настроенный раб исторических «текстов», вроде чудаков- эрудитов, изображенных Анатолем Франсом, и не неразбор- 620
чивый собиратель всевозможных фактов. Это - мыслитель, сопоставляющий собственную картину мира и, следователь- но, картину мира, присущую его среде, с мировидением лю- дей, которые являются предметом его изучения. Этот Историк безвозвратно расстался с иллюзией, будто прогресс науки все более приближает ее к обладанию исти- ной, которая останется таковой на все времена. Он отчетли- во сознает, что научная истина, обобщая достижения совре- менного знания, обусловлена теми проблемами, которые волнуют наше общество, и поэтому исторически конкретна и будет пересмотрена по мере изменения социально-куль- турных условий. Историк не выключен из течения истори- ческого времени. Он настроен на диалог культур, и именно в этом смысле его труд приобретает общественную значи- мость для современников. Такая установка исторического познания может противостоять возникновению новых ми- фологий и лжеисторических конструкций, которые превра- щают историю в служанку политики, господствующей идео- логии или расхожих вульгарных предрассудков, способных лишь подорвать доверие к ней. (Впервые опубликовано: «Новая и новейшая история». М., 1997. № 5. С. 68-79)
«Апории» современной исторической науки - мнимые и подлинные (Полемические заметки) Разговоры о кризисе исторической науки вре- мя от времени возобновляются, и сейчас несколько чаще, чем прежде. Ознакомление с зарубежной историографией пока- зывает, что в ней существуют самые различные направления, сплошь и рядом противоборствующие. Возникли представле- ния о новых трудностях, подстерегающих историков. Все это заставляет вновь поставить вопрос: существует ли на самом деле кризис мировой исторической науки? К сожалению, в нашей стране не так много историков, которые всерьез занимаются этой проблематикой, и поэтому понятно, что вы- сказывания тех немногих, кто этот вопрос поднимает, заслу- живают сугубого внимания и выработки каких-то позиций в отношении этой проблемы. В этой связи мне показалось существенным задуматься над некоторыми соображениями, высказанными ЕС. Кнабе в статье «Общественно-историческое познание второй по- ловины XX века, его тупики и возможности их преодоле- ния» (Одиссей-93. М., 1994). Кнабе констатирует наличие кризисной ситуации в исторической науке, которую он свя- зывает прежде всего с тем, что одни историки изучают мак- ропроцессы, тогда как другие испытывают потребность изу- чать микропроцессы, повседневную, «роевую», по выраже- нию Толстого, жизнь людей, и согласовать оба эти течения - макро- и микроисторию - оказывается весьма трудно. Нет способа или пока он неясен, каким образом можно было бы сочетать оба эти подхода к изучению прошлого. С одной стороны, изучаются крупные исторические события, струк- туры, катаклизмы, потрясающие общество, с другой сторо- ны, есть хаотичная непредельно приближенная к отдель- ному человеку жизнь, которая с трудом охватывается исто- риками, если они ограничиваются старыми традиционными методами исследования. 622
Но ЕС. Кнабе не ограничивается характеристикой тех трудностей, с которыми встретились историки, и делает не- которые предложения, дает рекомендации относительно возможных путей преодоления этого критического, на его взгляд, состояния. Каковы эти предложения? Г.С. Кнабе выдвигает четыре пункта, которые мне и хоте- лось бы последовательно рассмотреть. Может быть, не сов- сем в том порядке, как они расположены в его статье. Я начну с последнего. Это вопрос об устной истории. Не- сомненно, устная история - запись того, чему свидетелями были те или иные лица, не обязательно профессиональные историки, но прежде всего рядовые участники историческо- го процесса, на памяти которых происходили события не только их личной или групповой жизни, но и большой исто- рии, - представляет огромный интерес. Как человек воспри- нимает события, современником или даже, возможно, участ- ником которых он был, как он их оценивает, каким образом он хранит информацию об этих событиях - все это в выс- шей степени интересно. Устная история, несомненно, имеет большие потенции, и она должна привлечь внимание тех, кто занимается совре- менностью. Эшелонированность устной истории во време- ни весьма ограниченна, она ограничена памятью человека - не обязательно его индивидуальной, он может опираться на своих современников - но больше, чем на два-три поколе- ния вглубь она, конечно, уходить не может. Однако здесь уместно заметить, что устная история - это тоже очень специфический феномен, поскольку доверять устным рассказам можно только после внимательной, вдум- чивой, всесторонней критики этих сообщений как возмож- ного исторического источника. Я припоминаю рассказ о том, как один английский джентльмен времен королевы Елизаветы I, задумав написать историю Англии, уселся удоб- но за письменный стол и в это время услышал шум на улице, высунулся из окна и увидал какую-то потасовку, мелкое улич- ное происшествие. Через некоторое время он услышал, как очевидцы этого происшествия рассказывали друг другу о том, что произошло буквально несколько часов тому назад. Версия каждого из рассказчиков и версия самого джентль- мена, будущего историка, оказались весьма различными. Этот джентльмен отложил перо и отказался писать историю 623
Англии: как можно писать историю прошлого, если люди не могут достигнуть согласия относительно интерпретации даже того события, участниками или непосредственными свидетелями которого они только что были? Выражение «врет, как очевидец», не означает, что оче- видцы всегда сознательно искажают то, о чем они дают свои свидетельские показания, будь то в суде, в мемуарах или в рассказах. Речь идет о другом - о системе восприятия людь- ми того, что они наблюдают. Реальность оказывается пре- ломленной в их сознании, отягощенной фантазией, и сплошь и рядом искаженный образ ее запечатлевается в их памяти как истинный рассказ о происшествии. Все это, ко- нечно, не может быть непреодолимым препятствием для ра- боты историка, и сам механизм переработки первичной ин- формации в сознании свидетеля тоже заслуживает всяческо- го интереса. Источник, который искажает, не перестает быть историческим источником. Просто он становится ис- точником не столько свидетельствующим о том, о чем он не- посредственно повествует, сколько источником для пони- мания психологии свидетеля, его мировосприятия. Эти субъективные элементы «сетки координат», через которую проходит соответствующее сообщение, отражают опреде- ленную духовную ситуацию его времени, состояние умов, в большей или меньшей степени характерное для некой со- циальной группы или для общества в целом. Эти аспекты менталитета сами по себе являются важнейшими компонен- тами исторического процесса, мимо которых историк не вправе пройти. Мы касаемся здесь более общей проблемы критики исторического источника - критики, учитываю- щей психологические предрасположения, систему цен- ностей, взгляды людей, свидетельства которых мы, исто- рики, ныне изучаем. Такое критическое отношение к источ- нику подобает не только исследователю устной истории, но и тому, кто имеет дело с письменными источниками незави- симо от того, к какой эпохе они относятся. Устная история для исследователя далекого прошлого, скажем, для меня, медиевиста, в том виде, в каком она рисует- ся историку современности, конечно, не существует. Но здесь имеется другая сторона дела, а именно: в прошлом, на- ряду с зафиксированными в письменных текстах свидетель- ствами о происшедшем, бытовали, конечно, бесчисленные 624
устные рассказы, фольклор, эпос, молва и другие, не фикси- рованные иначе, чем человеческим сознанием и рассказом феномены, которые, тем не менее, в какой-то мере, пусть фрагментарно и опосредованно, могли найти отзвук в пись- менных текстах. Как вычленить из произведений, сочинен- ных, записанных образованными людьми, то, что мы назы- ваем фольклором, народными преданиями, поверьями, рас- хожими вымыслами, слухами и т. д.? В какой мере это удает- ся выяснить историку? Иногда это удается, но по большей части устные рассказы не наложили никакого отпечатка - как кажется, во всяком случае, современному историку - на те тексты, которые он изучает: они исчезли безвозвратно. Итак, устная история, при всей колоссальной значимости ее для современности, конечно, ни в коей мере не может быть расценена как панацея для преодоления критических за- труднений, сложностей, испытываемых исторической мыс- лью в целом. Э го все о первой рекомендации ЕС. Кнабе. Вторая пропозиция относительно возможности выхода историков из кризисного положения - использование «ис- торической прозы». ЕС. Кнабе полагает, что такой жанр ли- тературы мог бы преодолеть разрыв между макроисториче- скими структурами, в которых историки-исследователи опи- сывают динамизм исторического процесса, его статические состояния, крупные политические события, с одной сторо- ны, и повседневной жизнью людей, жизнью, может быть, не содержащей таких макропотрясений, но тем не менее очень важной для историка - с другой. По мнению Кнабе, этот раз- рыв может быть преодолен, ибо талантливый автор, стараю- щийся вжиться в эпоху и располагающий значительными сведениями, почерпнутыми из исторических источников, выстраивает их в какой-то ряд, в котором события «боль- шой истории» переплетаются с повседневной жизнью лю- дей, и силой воображения автора может быть воссоздана бо- лее многомерная, многоцветная, живая, пластичная и по- этому внутренне убедительная для читателя картина соот- ветствующего периода или эпизода мировой истории. Если ЕС. Кнабе настаивает на том, что «историческая проза» вовсе не то же самое, что исторический роман, то не согласится ли он все-таки с тем, что историки пишут про- зой? В этой «исторической прозе» всегда и с неизбежностью 625
присутствуют как сведения и наблюдения, основанные на анализе исторических источников, так и фантазия или, если угодно, интуиция ученого, без каковой используемые им данные не могут обрести связи и смысла. Мой коллега вы- деляет особый жанр исторических повествований, в кото- рых художественное творчество приобретает самостоятель- ную значимость, и видит в этом жанре специфический и более эффективный способ проникновения в текучую и не- повторимо конкретную жизнь людей прошлого. Я не ставлю под сомнение допустимость этого жанра, но склонен рассма- тривать его как особый вид литературы, выводящий нас за рамки собственно исторической дисциплины. Смешивать или хотя бы сближать методы исторического анализа с при- емами, направленными на художественное познание дей- ствительности, на мой взгляд, недопустимо. Хорошо извест- но, что «территория», образуемая амальгамой обоих подхо- дов, нередко служит той почвой, на которой легко возника- ют исторические мифы. В частности, я не склонен причислять Н.З. Дэвис к авто- рам «исторической прозы» в ее понимании Г.С. Кнабе. Моему высокочтимому оппоненту напомню, что толчком к сочине- нию «Возвращения Мартена Герра» послужила работа над сценарием одноименного художественного фильма. Но из этой работы выросло независимое от кинофильма серьез- ное исследование. В этой монографии «романным» являет- ся не фантазия американской исследовательницы, но самый сюжет, продиктованный источником. Автор обсуждает фа- булу, которая дана ей историческим текстом - записью судьи XVI в. Кораса, и старается как можно глубже проникнуть в человеческие ситуации и эмоции. Нужно признать, что, пы- таясь расшифровать побуждения и чувства своих персона- жей, Н.З. Дэвис пришлось высказать некоторые гипотезы, которые едва ли могут быть вполне обоснованы текстом ис- точников. Как показал Р. Финли, автор острокритичной и не лишенной оснований рецензии на эту книгу {Finlay R. The Refashioning of Martin Guerre // American Historical Review. 1988. № 93), Н.З. Дэвис невольно нарушает границу, отделяю- щую историческое исследование от fiction; ее гипотезы и толкования внутренних побуждений крестьянки, которая была оставлена мужем и якобы приняла за него появившего- ся в деревне восемь лет спустя авантюриста, равно как и по- 626
буждения обоих этих мужчин, не находят достаточного обоснования в изученном ею тексте Кораса. Потому-то ей и пришлось высказать целый ряд предположений относитель- но ментальных установок и мотивов поведения героев этой истории. Иными словами, эта сторона книги, представляю- щей в целом чрезвычайный интерес, не может быть приня- та за образец нового типа исторического повествования. Знакомство с другими трудами Н.З. Дэвис убеждает в том, что, как правило, она вовсе не склонна допускать вымысел и нарушать указанную границу. О том, что она не расположена смешивать данные источника с собственными домыслами, свидетельствует ее монография «Fiction in the Archives» (1986), где она исследует прошения о помиловании, кото- рые осужденные за убийства и иные преступления лица на- правляли французскому королю. В них эти люди XVI в., есте- ственно, давали свою версию происшедшего, стремясь оп- равдаться и отвратить грозящую им кару. Скрупулезно вни- кая в содержание и лексику прошений, исследовательница показывает, как различия в возрасте и поле осужденных, их социальный статус и образование (или необразованность) служили факторами формирования разных дискурсов. Я не собираюсь анализировать здесь это интереснейшее исследо- вание, но хочу лишь подчеркнуть: fiction в его контексте - вымыслы авторов прошений о помиловании, но отнюдь не метод презентации материала. Только что вышла в свет новая капитальная монография Н.З. Дэвис «Women on the Margins. Three Seventeenth-Century Lives» (1996). В ней рассматриваются жизненные пути трех женщин XVII в.: католички, иудейки и протестантки; эти жен- щины оставили автобиографии. Обстоятельный анализ их сочинений предваряется Н.З. Дэвис вымышленным ею разго- вором с этими дамами; в частности, они винят ее в не вполне адекватном истолковании их жизненных судеб, а наша иссле- довательница пытается объяснить им свой замысел. Но этот раздел книги четко отделен от ее основного содержания. Fiction и History решительно разграничены и ни в коей мере не смешиваются. Таков метод, которого придерживается Дэвис и какому, по моему убеждению, надлежало бы следо- вать любому историку. Кстати, не могу не отметить, что умолчания Г.С. Кнабе ед- ва ли не более красноречивы, нежели прямые высказывания. 627
Проблематика изучения менталитета, занявшая в современ- ной историографии видное место и прежде всего связанная с попытками преодолеть разрыв между историей структур и макрособытий и историей на уровне человека, странным об- разом совершенно им игнорируется. Мне представляется это в высшей степени удивительным. Третье соображение ЕС. Кнабе касается того, что сейчас называется «исторической демографией», или «демографи- ческой историей». Это серьезное, весьма развитое, распро- страненное течение современной исторической мысли. До недавнего времени историки не обращали должного внима- ния на определенные аспекты человеческой жизни, имею- щей для нее, само собой разумеется, колоссальное значение. Рождение, секс, брачные отношения, любовь, отношение к ребенку, отношение к женщине, отношение детей к родите- лям и родителей к детям, наконец, смерть - это домен исто- рии чувств, истории ментальностей. Но есть другой аспект исторической демографии, который, собственно, и выделял- ся специалистами до сих пор как самый главный, а именно - изучение кривых роста или падения рождаемости, смерт- ности, брачности, количества детей в семье, продолжитель- ности жизни, миграции населения и т. д. Исследуются те пер- турбации, которые переживает род человеческий в те или иные периоды истории в тех или иных обществах, для того, чтобы выяснить, каково было народонаселение, каковы воз- можности его увеличения, каковы те трудности, препят- ствия и катастрофы, которые нарушали достигнутый баланс и приводили подчас к резким падениям и отступлениям от поступательного развития. Короче говоря, это вопрос о на- родонаселении и его движении, в том числе - в количествен- ном выражении. В этом направлении уже сделано очень мно- го. Однако должен признаться, что историческая демогра- фия, фиксирующая свое внимание на сборе и анализе дан- ных, которые могли бы послужить источниками для построе- ния соответствующих кривых подъема и упадка, стагнации и регресса в численности населения и условий, приводивших к таким последствиям, - эта историческая демография сама по себе, при всей ее значимости, мне представляется пери- ферийным, вспомогательным средством для понимания ис- торических процессов^взятых в их тотальности. 628
Возникает опасение: не приведет ли дальнейшее сосре- доточение внимания преимущественно на количественных аспектах исторической демографии к тому, что на смену уче- нию о способах материального производства будет вырабо- тана некоторая теория и история детопроизводства. При всей колоссальной важности вопросов - растет или сокра- щается население, каковы материальные условия, в кото- рых осуществляется рождение и развитие человека, какова структура семьи, какова средняя продолжительность жизни и т. д. и т. п., все же сами по себе эти вопросы вряд ли суще- ственно помогут нам решить важнейшие проблемы исто- рического развития, взятые, опять-таки, в их тотальности. С другой стороны, подключить к построению этих кривых и других диаграмм, и более сложных количественных кон- струкций конкретный материал, касающийся ментальных состояний, систем ценностей, связанных с упомянутыми мною феноменами типа рождения, смерти, отношения к детству, женщине, сексу и так далее, историкам, как прави- ло, не удается. Либо они сосредоточивают внимание на этих количественных факторах, игнорируя или, во всяком слу- чае, не учитывая психологические состояния, либо, наобо- рот, как Ф. Арьес, они рассматривают только эти состояния: как известно, у Арьеса есть две классические работы: «Ребе- нок и семейная жизнь при Старом порядке» (L’enfant et la vie familiale sous 1’ancien regime. P., 1960) и «Человек перед ли- цом смерти» (L’Homme devant la mort. P., 1977). Он берет два полюса человеческой жизни: рождение и детство, с одной стороны, и отношение человека к смерти - с другой. Как то, так и другое направление обладает, как мне кажется, чрез- вычайной односторонностью. Односторонность построе- ния всякого рода таблиц и графиков уже упомянута. Что же касается истории ментальностей, связанных со смертью или ребенком, то у историков имеется довольно богатый материал для того, чтобы выяснить соответствующие цен- ностные ориентации людей прошлого, их отношение к рож- дению и смерти, к детству и материнству, к браку, сексу, любви и т. п. Но как сочетать эти две тенденции? Все это остается в ли- тературе весьма проблематичным. Я упомяну только одну работу - работу нашего отечественного видного специа- листа Ю.Л. Бессмертного «Жизнь и смерть в Средние века» 629
(М., 1991). Книга вышла под очень привлекательным и мно- гообещающим названием, но читатель, который поверит тому, что написано на ее обложке, разочаруется в том смыс- ле, что не о жизни и смерти в их многообразии, не об экзис- тенциальном переживании этих феноменов человеком Средневековья идет речь, а о попытках выяснить преимуще- ственно количественные тенденции. Насытить эти абст- рактные величины и их динамизм жизненным содержанием ценностей и ценностных ориентаций автору не удалось, и я думаю, что причина тут в самом предмете, который явно распадается на два трудно связываемых между собой аспек- та. Точно так же с содержащимся в книге Бессмертного ма- териалом плохо согласуются принципы «новой демографи- ческой истории», декларируемые им в «Одиссее-94». Едва ли можно обольщаться относительно того, что демографи- ческая история способна вывести из кризиса историческую науку в целом. Я думаю, что это все же периферийный аспект исторических знаний на современном этапе. Какова четвертая пропозиция Г.С. Кнабе? Он полагает, что историк, который хотел бы глубже проникнуть в дей- ствительность далекого или недавнего прошлого, мог бы прибегнуть к тому, что он условно называет «исторической метафорой». Его не удовлетворяет рассмотрение общества en gros, либо каких-то социальных групп в их многообразии и разветвленности, равно как накопление различного мате- риала, который в сумме даст возможность достигнуть синте- за. Кнабе предлагает другое: можно выбрать фигуру одного видного исторического персонажа и через всесторонний анализ его жизни, деятельности, творчества, влияния «вы- светить» всю его эпоху. Что по этому поводу можно сказать? Я боюсь, что этот ме- тод отнюдь не нов. В свое время историки уже писали исто- рию, сосредоточивая свое внимание подчас именно на фигу- ре какого-нибудь великого человека, полагая, что через это «окно» можно увидеть широкую панораму эпохи. Едва ли это так, ибо исторический персонаж, на котором фиксирует свое внимание исследователь, обладал неповторимой инди- видуальностью, и то, чдх> выразилось в его творчестве, в его деяниях - политических или культурных, - принадлежит прежде всего ему. Хотя они несут на себе отпечаток эпохи, 630
его деяния все же характеризуют его как нечто специфи- ческое и неповторимое. Фиксация внимания историка на таком персонаже и превращение всей эпохи, всего общества в некое окружение, в фон, на котором он действует, это, по- вторяю, тот путь, по которому историки неоднократно хо- дили. Такой метод вряд ли дает нам возможность пропорци- онально, в должной перспективе оценить общество в целом и ведет как к изоляции данного индивида, так и к односто- ронней стилизации эпохи. Я думаю, что вопрос надо было бы ставить несколько иначе - показать привязанность исторического персонажа к своему времени и рассмотреть его не как изолирован- ную фигуру, а в ряду других. Г.С. Кнабе ссылается на работу Л.М. Баткина об Абеляре. Разумеется, Абеляр - весьма инте- ресная и во многом загадочная фигура в истории Франции XII в., и можно подходить к его рассмотрению с разных сто- рон, что и делается историками на протяжении столетия, если не более. Но в ряде исследований и - в частности и в особенности - в трудах Баткина Абеляр выступает почти в полной изоляции, он - совершенный одиночка. Ведь не случайно Баткйн в последние годы изучает таких персона- жей, как Блаженный Августин, Абеляр, Элоиза, Петрарка. Эти выдающиеся люди, гении, как бы «перекликаются» друг с другом через столетия - с V до XIV в. На протяжении тыся- челетия выделены несколько фигур, которые должны слу- жить как бы эмблематическими выражениями колоссальной эпохи, называемой нами Средневековьем. Но ведь возмож- на и другая постановка вопроса, при которой Абеляр не был бы выключен из своего собственного времени, а наоборот - был бы вплетен в плотную конкретно-историческую, куль- турную ткань. Разве Абеляр - это единственный интеллекту- ал XII в., который заслуживает нашего интереса и который заставляет историков обратить на него сугубое внимание в силу того, что он занимается самим собой, обсуждая собы- тия собственной жизни, т. е. сосредоточен на своем ego? Изображение судьбы и личности Абеляра в такой «блестя- щей изоляции» не вполне продуктивно. Что я имею в виду? Современниками Абеляра были Сугерий де Сен-Дени, Бер- нар Клервоский, Гвибер Ножанский, Хильдегарда Бинген- ская и другие писатели, мыслители, визионеры, мистики. Все они весьма индивидуальны, не похожи друг на друга, 631
но именно это многоголосье, «лица необщее выраженье» каждого из них и представляет особый интерес для того, чтобы анализировать личность Абеляра в тесном контексте, образуемом этими и, может быть, многими другими персо- нажами того же XII в. на латинском католическом Западе. В самом деле. Возьмем Гвибера Ножанского: по масштабам своего творчества, по уровню мысли и интеллекта он едва ли сопоставим с Абеляром. Но, может быть, тем он и инте- ресен, что этот гораздо более заурядный аббат, нежели вы- дающийся мыслитель, каким был Абеляр, тоже испытывает потребность описать свою жизнь. «Автобиография» - не тот термин, который вполне применим к его творчеству и к творчеству других людей XII в., писавших о себе. Их писа- ния принадлежат скорее к жанру исповеди, и Гвибер ни- сколько не скрывает, что он пишет, подражая своему велико- му предшественнику - Блаженному Августину; он пишет именно исповедь, и первые и последние слова его сочине- ния об этом прямо и непосредственно говорят. Правда, он делает это очень своеобразно. Он подробно говорит о своем детстве и даже о событиях, предшествовавших его рожде- нию, поскольку там были определенные сложности в отно- шениях отца с матерью; затем, когда он становится монахом и настоятелем монастыря, его «Я» оттесняется на задний план историей его аббатства. Гвибер дает целый ряд в выс- шей степени важных зарисовок из жизни аббатства и исто- рических событий, которые происходили при его жизни. Таким образом, перед нами определенные элементы авто- биографизма, но этот автобиографизм весьма специфичен - он явно связан с тенденцией идентифицировать себя с более широким кругом явлений, с аббатством, заслонить свое «Я» рассказами о поклонении святым, о чудесах, кото- рые творили их мощи. И только в таком контексте Гвибер оказывается способен осознать самого себя. Это весьма лю- бопытно. Здесь не индивидуализм, проявляющийся в том, что человек противопоставляет себя всем другим и выде- ляет свое собственное «Я», а, наоборот, саморастворение «Я» в более широкой социальной и духовной среде. Сугерий из Сен-Дени - настоятель важнейшего в идеоло- гическом, религиозном и политическом смысле аббатства Франции XII столетия. Э. Панофски показывает, что, опи- сывая предпринятую им реконструкцию аббатства Сен-Де- 632
ни, Сугерий то ли растворяет это аббатство в своем ego, то ли растворяет свое «Я» в этом аббатстве. Что это слияние означает? Очевидно, человек не может ограничиться соб- ственной индивидуальной сущностью, чтобы дать описание своей жизни. Вероятно, он весьма нечетко осознает грани- цы своего собственного «Я» или воспринимает их иначе, не- жели человек современного атомизированного общества. Его самоутверждение связано с саморастворением в чем-то, лежащем за пределами его непосредственного, узко пони- маемого «Я». Здесь нет необходимости останавливаться на других фи- гурах XII в. - я просто хочу высказать предположение, что облик самого Абеляра мог бы стать более ясным, если бы мы сопоставили его с этими и другими современниками. Нет ли оснований думать, что во Франции XII в. существовали оп- ределенные условия, которые служили побудительными стимулами для того, чтобы мыслящие, образованные лица сосредоточились на собственной персоне? Я думаю, что нужно прибегать не к такого рода «метафо- рам», о каких говорит Г.С. Кнабе, а скорее как раз к противо- положному - к рассмотрению возможно более широкого контекста с тем, чтобы в этом контексте лучше понять, что происходило с каждым из индивидов, на которых по тем или иным причинам сфокусирована мысль историка. Иными словами, ни одна из рекомендаций Г.С. Кнабе, на- правленных на реориентацию современной мысли исследо- вателя для того, чтобы преодолеть трудности, возникшие перед историческим знанием, не кажется мне всерьез помо- гающей решить те проблемы, которые перед нами встали. Здесь я перебью сам себя и возвращусь к вопросу: что мы разумеем под кризисом исторической науки? Я полагаю, что кризис есть нормальное состояние науки - и в частности, ис- торической. Если нет ощущения кризиса, если все идет по накатанным рельсам, если историки используют уже отрабо- танные, апробированные методы, руководствуются не раз и не два проверенными моделями и идеальными типами - вот в таких случаях, я думаю, скорее можно говорить о «кризи- се» исторической науки. Этот кризис выражался бы тогда в том, что историки не ищут нового, они довольствуются уже сделанным, что неизбежно ведет к повторению пройденного, 633
лишь к подтверждению достигнутых результатов, иначе го- воря - к замедлению развития исторического исследования, к застою. Но все это мы уже испытали. Мы работали в то вре- мя, когда повторялись одни и те же модели, когда историкам не приходилось критически задумываться над проблемами своего ремесла, и мы знаем, к каким плачевным результатам такое якобы бескризисное состояние привело. Вот это и был настоящий кризис, который вел к деградации истори- ческой науки. Итак, на мой взгляд, ощущение «кризиса» - это признак жизни. Отсутствие кризиса смахивает на лежание в морге. Поэтому сама по себе констатация кризиса в исторической науке не ввергает меня в панику. Я думаю, иначе историчес- кое знание и не может существовать, если наука действи- тельно стремится к поискам нового, к новым открытиям в области метода. История - это спор без конца. Нет ни одного тезиса, ко- торый мог бы быть сформулирован историками раз и на- всегда. Всякое утверждение историка предполагает дальней- шую дискуссию, проверку этого тезиса и либо модификацию его, либо углубление, либо опровержение. В этом нет ниче- го страшного, хотя историк, высказавший то или иное поло- жение и встретивший критику со стороны своих коллег, не может, разумеется, не испытывать каких-то болезненных эмоций. Но эта, повторяю, дискуссия представляет собой са- мую сердцевину исторического ремесла, и поэтому ничего трагичного я тут не нахожу. Однако из этой констатации я отнюдь не склонен делать вывод, что все обстоит благополучно и что мы должны довольствоваться утверждением, что да, кризис налицо и слава Богу, и все хорошо. Нет, этот кризис порождает слож- ности, в которых нужно всякий раз разбираться. И сейчас перед нами вырисовываются новые тенденции, к которым каждому историку необходимо выработать свое личное отношение. Каковы новые направления исторической мысли, кото- рые не были развиты несколько десятилетий тому назад и с которыми нам приходится так или иначе иметь дело теперь? Это история «картин мира», или история ментальностей, это изучение истории «изнутри», т. е. такое изучение, кото- рое подходи^ к человеку во времени, к социальной группе 634
не как к внешнему объекту, а как к участнику диалога между человеком прошлого, «другим», с одной стороны, и челове- ком современной культуры, историком - с другой. Это - пер- вое направление, о котором можно было бы многое сказать, но, поскольку так или иначе о нем все время здесь шла речь, я не буду к нему возвращаться. Но это направление очень об- щее, и в контексте его время от времени выделяются какие- то новые субнаправления. Одна из этих тенденций, как мне кажется, то, что стали недавно называть «микроисторией». Микроистория - такое историческое исследование, при котором внимание историка фиксируется не на макропроцессах, охватываю- щих обширные территории, значительные протяжен- ности времени, большие массы людей, а наоборот - форма исторического исследования, которая, образно говоря, во- оружена не телескопом, а микроскопом, когда под увели- чительным стеклом историк рассматривает отдельный конкретный факт, группу фактов, локальное событие. И он получает частный результат, который не может быть экс- траполирован на все многосложное поле исторических фе- номенов, окружающее данный факт, но который дает воз- можность пролить на это общее поле некий дополнитель- ный свет. Этот вывод историка фиксирует частное явле- ние, но при всей кажущейся изолированности данного явления может оказаться удачной попыткой проникнуть глубже в структуру целого. Поэтому микроистория, строго говоря, вряд ли представляет собой оппозицию макроисто- рии: она скорее экземплифицирует макроисторию на локальном уровне. При этом, конечно, меняется метод, как меняется и статус получаемых результатов. В современных работах, которые пытаются обозреть до- стижения микроистории, па первый план выдвигаются тру- ды ряда итальянских и французских ученых. Один из наибо- лее известных примеров микроисторического исследова- ния - «Сыр и черви» Карло Гинзбурга (Il formaggio е i vermi: Il cosmo di un mugnaio deF500. Torino, 1976). В протоколах фриульской, т. е. североитальянской инквизиции Гинзбур- гу удалось разыскать дело одного мельника, по прозвищу Меноккио, который был осужден инквизицией и сожжен на костре почти одновременно с Джордано Бруно. Но дело Джордано Бруно, гуманиста, ученого, еретика, известно 635
всякому и представляет собой один из элементов «большой истории», в то время как костер, на котором был сожжен Меноккио, не запечатлен нигде, кроме протоколов инквизи- ции, обнаруженных Карло Гинзбургом лишь сравнительно недавно. Кто этот Меноккио? Как, наверное, и многие другие сель- ские мельники, он представлял собой специфическую фигу- ру. Это не рядовой крестьянин, но человек, живший не- сколько на отшибе, к мельнице которого регулярно стека- лось большое количество людей, чтобы смолоть свой хлеб; поэтому мельницы не только здесь, но и в других местах Ев- ропы могли спорадически служить крестьянскими «клуба- ми». Но дело не в этом, а в самом Меноккио. Это был чело- век, овладевший грамотой, что само по себе для конца XVI в. в крестьянской среде уже не было каким-то раритетом. Он получил возможность прочитать некоторые, случайно по- павшие в его руки, книги религиозного и светского содержа- ния. К. Гинзбург показывает, как своеобразно этот сельский интеллектуал, если можно его так назвать, читал книги и во что они в его сознании перерабатывались и переварива- лись. Меноккио, начитавшись этой литературы, создал свою доморощенную, противоречивую, во многом примитивную философию. Книга «Сыр и черви» названа так потому, что, по мнению Меноккио, как в сыворотке, из которой изготов- ляется сыр, заводятся черви, так, когда Господь сотворил Вселенную, в ней тоже завелись подобия червей - ангелы, и так начался мир. В силу того, что Меноккио был безмерно разговорчив и стремился поделиться своими выводами и философскими построениями с первым встречным, на него скоро донесли, он попал под подозрение, его вызвали на суд инквизиции, запретили читать и высказывать подобные взгляды. Но он не выдержал долго, возобновил свои фило- софские разглагольствования, за что в конце концов и по- платился жизнью. Перед нами, несомненно, уникальный случай самоучки-мельника, который высказывает ни на что не похожую, «самодельную» философию. Это явление обна- ружено и описано средствами микроистории. Но вместе с тем Карло Гинзбург, как мне кажется, делает и другое. Посредством анализа неповторимого, из ряда вон выходящего случая, он показывает своеобразие крестьян- ского мышления или, лучше говорить, мышления необразо- 636
ванного человека из народа, который, тем не менее, овладел грамотой и был обуреваем жаждой знаний и жаждой фило- софствовать на базе тех обрывков ученой культуры, кото- рые он так или иначе в себя впитал и столь своеобразно пе- реплавил в свой собственный дискурс. Это исключительный случай, но вместе с тем любопытно и то, что, по-видимому, здесь раскрывается механизм прочтения ученой культуры простолюдином, только прикоснувшимся к грамотности, восприятия ее на основе тех расхожих представлений, кото- рые вполне могли быть принадлежностью более широкого слоя сельского населения. Короче говоря, перед нами тот случай, в котором уникальное может действительно послу- жить образчиком для приближения к пониманию более рас- пространенного и типического. Мне кажется, что перед нами действительно существен- ное направление исторического исследования, которое как бы в капле обнаруживает отражение Вселенной. Но смысл микроисторического подхода ни в коей мере не исчерпы- вается тем, что он помогает конкретизировать и делать более наглядными микропроцессы. Раскрываемые на микро- уровне феномены сохраняют самоценность, они помогают яснее представить реальный хаос «броуновского движения» в истории, где бесчисленные мелкие и однократные факты могут ведь вовсе и не сливаться в более мощные течения на уровне макроистории. Микроистория открывает для исто- риков доступ в те области социальной жизни, которые тра- диционно оставались вне их поля зрения. Микроисторическое исследование вводит нас в такой срез действительности, где могут накапливаться различные потенции, которые либо реализуются, либо - возможно, чаще - остаются нереализованными в дальнейшем истори- ческом движении. Иными словами, на уровне микроисто- рии можно разглядеть зародыши альтернативного разви- тия, которые почти все историки оставляют без внимания. Между тем проблема альтернативности в истории, наличия в ней иных возможностей, нежели те, которые осуществи- лись, все чаще вырисовывается в качестве существенной за- дачи исследования. Это особая тема, но важно не упустить из виду, что она тесно связана, в частности, с микроистори- ческим анализом. «Неосуществившаяся история» (Ungesche- hene Geschichte), дискуссия о которой резко оживилась за 637
последние годы, как кажется, принадлежит к области фан- тастики. Разумеется, история не знает сослагательного на- клонения. Но это утверждение относится прежде всего к ис- торическому процессу в его наиболее общих очертаниях. Как обстоит дело с отдельными событиями, с микропро- цессами и в особенности с бесчисленными случайностями, которые, суммируясь, налагают свой отпечаток на «боль- шую историю» и, возможно, способны в какой-то мере изме- нить ее ход? Другая тенденция современной исторической мысли - это Begriffsgeschichte, «история понятий», которыми поль- зуются историки и которыми могли по-своему пользоваться люди прошлого. Самые расхожие, казалось бы, самые обы- денные понятия, в содержание которых мы, как правило, к сожалению, не вдумываемся, такие как «общество», «семья», «богатство», «бедность», «власть», «свобода», «право», «лич- ность», «религия», «вера» и многие другие, нуждаются в том, чтобы историк, который ими пользуется и не может не пользоваться, постоянно их обсуждал и проверял на «проч- ность», на применимость, когда он рассматривает другую эпоху, другую культуру, нежели его собственная. Поэтому все эти понятия должны быть изучены самым внимательным об- разом на историческом материале. Мы уже затрагивали такую проблему, как проблема чело- веческой личности. В какой мере личность, индивидуаль- ность существует, скажем, в эпоху Абеляра или во времена, когда жил Мартен Герр? Вопрос о структуре личности и ее самосознании - это, как я уже старался подчеркнуть в другой связи, один из важнейших и актуальнейших вопросов совре- менного исторического изыскания. Чтобы правильно по- ставить этот вопрос и подойти к его решению, требуется прежде всего продумать и уточнить, что же мы имеем право называть «личностью», в каком смысле мы употребляем по- нятие «индивидуальность» применительно к той или иной культуре, к тому или иному этапу развития общества. Все понятия - и те, которые я назвал, и многие другие - не могут быть взяты нами в абстрактной форме, их надлежит рассматривать в контексте той системы, которая существо- вала в изучаемый исторический период. История понятий, ориентация на их анализ есть одно из направлений истори- ческой мысли, которое сейчас только начинает осмысляться 638
как важный аспект исторического познания. Даже в тех слу- чаях, когда мы употребляем, казалось бы, такие простые по- нятия, как «деревня», «община», «крестьянин» примени- тельно к эпохе раннего Средневековья, не задумываясь над их конкретно-историческим содержанием, то - и об этом не- однократно свидетельствует длительная практика историо- графии - исследователей подстерегают ошибки, которые, накапливаясь, приводят к нарушению исторической пер- спективы. Не вдаваясь здесь в подробности, можно утверж- дать: до XI-XII вв. на Западе еще не существовало - по край- ней мере, в развитом виде - ни деревни, ни сельской общи- ны, ни крестьянства в том смысле, в каком историки при- меняют эти понятия для последующей эпохи. За этими эле- ментарными, на первый взгляд, понятиями, кроется масса сложностей, и здесь возникает немало проблем как социаль- но-исторического, так и ментального плана. Я не намерен сейчас продолжать перечень направлений исторического исследования, которые сделались актуальны- ми в последнее время. Но мне хотелось бы подчеркнуть, что одной из наиболее характерных черт исторической мысли конца XX в. является возрастающая саморефлексия истори- ка. Мы не можем не задумываться над интеллектуальными предпосылками наших исследований, которые вольно или невольно определяют как применяемые нами методы, так и формы и структуру наших построений. Нашей мыслью движут некие самые общие предпосылки, которые мы дале- ко не всегда склонны и способны критически проанализиро- вать и оценить. Я ограничусь только одним примером. Определяя, что такое история, обычно подчеркивают: история - это движе- ние, процесс непрерывного развития. Казалось бы, пра- вильно, но для того, чтобы это утверждение было вполне верным и обоснованным, т. е. опирающимся на конкретные знания, нужно иметь в виду, что не менее существенным фактором истории была статика. Пока историки концент- рировали свое внимание на истории Европы, в их сознании доминировала идея эволюции, поступательного развития, смены различных социальных и политических образова- ний. Естественно, что история мыслилась как динамичес- кий процесс. Но когда бок о бок с историей стран Запада сложились такие направления, как этнология и социокуль- 639
турная антропология, изучающие жизнь традиционных об- ществ, вйдение истории не могло не измениться. В «холод- ных» обществах нет ощущения постоянной изменчивости и динамизма, в сознании принадлежащих к ним людей доми- нирует «миф о вечном возвращении». Эти общества, как правило, воспроизводят себя на прежней основе, они мало- подвижны, и их функционирование скорее можно описать в терминах гомеостаза, консервации «изначальных» струк- тур, нежели динамики. Тип развития Европы оказался не правилом, а исключением. Но в таком случае и в самой исто- рии Европы, вероятно, следовало бы обращать внимание не только на эволюцию, но и на состояния равновесия и неиз- менности. Я имею в виду как прерывность исторического развития, в ходе которого возможно изменение его темпов, так и многоуровневость самого этого исторического движе- ния. Дело в том, что в одну и ту же эпоху в разных пластах со- циально-исторического процесса приходится констатиро- вать разные формы протекания времени. На это обстоятель- ство со всей определенностью указывал Ф. Бродель, отме- чавший существенное различие между «временем большой длительности», характерным для уровней экологии и эконо- мики, временем социальных изменений и «нервным, корот- ким временем» политических событий. Время большой дли- тельности (la longue duree) - это время малоподвижное, свя- занное скорее со статическими состояниями, нежели с теми динамическими процессами, которые обычно прежде всего привлекают мысль историков. Под поверхностью быстрых политических изменений подчас скрываются менее замет- ные стабильные структуры. Старые модели поведения, каза- лось бы, преодоленные новым развитием, могут вновь и вновь обнаруживаться на последующих стадиях истории. Исследователи едва ли вправе упускать из виду эту диалекти- ку исторического развития, его неподвластность линейной, векторной эволюции, его своеобразие и многоуровневость в каждый данный период. «Апория» исторического знания, констатируемая Г.С. Кна- бе, действительно имеет место. Для ее преодоления, хотя бы частичного, современными историками выработаны такие подходы к источникам, которые присущи определенным на- правлениям исторического исследования. 640
Я позволю себе обратить внимание высокочтимого кол- леги на такие направления современного научного поиска, как «история повседневной жизни», «история частной жиз- ни». Достаточно упомянуть «Histoire de la vie privee», издан- ную в 80-е годы под редакцией Ф. Арьеса и Ж. Дюби, или се- рию «Medium Aevum Quotidianum», публикуемую австрий- скими учеными и насчитывающую уже несколько десятков выпусков. Ученые, работающие в рамках указанных направ- лений, сосредоточиваются не на глобальных социальных, экономических и политических процессах, а на приватных, на первый взгляд, малозаметных феноменах, связанных с бытом и повседневностью человеческого существования. Представители всех этих направлений, несомненно, в той или иной мере ощущают те трудности, на которые указал Г.С. Кнабе, но ищут выходы, оставаясь на почве историчес- кого исследования, не подменяя своей профессии профес- сией беллетриста. Историки ментальностей концентрируют свое внима- ние на эмоциональной жизни людей, не являющихся вы- дающимися историческими деятелями, на присущих им си- стемах ценностей и образе мышления, определявших в свою очередь их индивидуальное и социальное поведение. Перерастание истории ментальностей в историческую антропологию, несомненно, связано с резко выросшим ин- тересом к человеку - к любому человеку во всех проявле- ниях, которые так или иначе зафиксированы в истори- ческих памятниках. Акцент на «апории» исторического познания, делаемый Кнабе, не отвечает реальной ситуации в нашей профессии. Проблема, представляющаяся мне центральной и наиболее тревожащей, состоит в другом. Литературная форма исторического повествования до недавнего времени казалась внешней его оболочкой, приро- да которой не затрагивает самого его существа. Теперь ста- новится все более ясным, что дело обстоит не так просто. Форма дискурса, в которую отливается изложение историче- ского материала, теснейшим образом связана с принципами его осмысления. Эта форма отнюдь не «невинна», она, под- час помимо воли и сознания исследователя, во многом опре- деляет само содержание создаваемого им текста. На эту сто- рону дела со всей определенностью указывают те ученые, 21 - 1773 641
с именами которых связано направление гуманитарного знания, известное под названием «лингвистического пово- рота», или «постмодернизма». Постмодернистская критика литературных произведе- ний была распространена на сочинения историков. Лидеры этого критического направления (Хейден Уайт, Ф.Р. Анкер- смит, Д. Ла Капра и др.) подчеркивают то обстоятельство, что историк как в прошлом, так и в настоящем, вольно или невольно строит свой текст, подчиняясь требованиям рито- рики, господствующим в его время. В центре внимания этих критиков оказывается «поэтика истории». Язык историка, насыщенный стилистическими оборотами, отнюдь не нейт- рален идеологически. Труды постмодернистов, в которых они рассматривают сочинения историков и философов про- шлого и настоящего столетий, изобилуют такими катего- риями, как «ирония», «комедия», «трагедия», «метафора», «метонимия», «синекдоха». Выстраивая свой сюжет, исто- рик формирует повествование в соответствии с привычка- ми мысли и языка своей культуры. Из непрерывного потока событий автор исторического сочинения вычленяет некий фрагмент, повествованию о котором он придает определен- ную фабулу, и в результате этого «осюжетивания» по суще- ству стирается грань между произведением историка и худо- жественным произведением. Исходя из этих соображений, теоретики постмодернистской историографии ставят об- щую проблему: в какой мере историк, претендующий на достоверное изображение прошлого, способен реконструи- ровать его? Поскольку историк, сам того не сознавая, нахо- дится в плену литературного дискурса, то не превращается ли на практике его попытка восстановления прошлого в со- здание своего рода вымысла? Историки выдвигают не более чем интерпретации прошлого, и историческое познание, на взгляд постмодернистских критиков историографии, пред- ставляет собой, по сути дела, серию равноправных интер- претаций, не имеющих отношения к исторической истине. Время истории как бы удалено из этих интерпретаций, его подменяет современность. Если у Хейдена Уайта подобный релятивизм носит уме- ренный характер {Hayden White. Metahistory. Baltimore, 1973), то у такого представителя «лингвистического поворота», как Анкерсмит, тезис о принципиальной невозможности 642
проникнуть в глубины истории выражен с предельной чет- костью. Уподобляя целостный исторический процесс, в его истолковании философами и следующими за ними истори- ками, стволу дерева, а более специальные исторические кон- цепции (историю идей или историю способов производ- < гва) - ветвям, Анкерсмит утверждает: ныне у историков имеются лишь беспорядочно опавшие листья деревьев - раз- розненные сообщения об отдельных феноменах и собы- тиях, которые историки-деструктуралисты вольны подвер- гать произвольным интерпретациям; что касается самого дерева и ветвей, то они безвозвратно исчезли. «...У нас бо- лее нет никаких текстов, никакого прошлого, только их ин- терпретации» (Ankersmit F.R. Historiography and Postmoder- nism // History and Theory. 1989. Vol. XXVIII. P. 139). Если отвлечься от этих нигилистических оценок, то нуж- но признать, что постмодернистские критики истори- ческой науки энергично подчеркнули те познавательные трудности, с которыми она, эта наука, действительно столк- нулась и которые так или иначе осознавались учеными, склонными вдумываться в природу исторического познания и специфику применяемых им методов. Ситуация в гумани- тарных дисциплинах, несомненно, приобретает более дра- матичный характер в силу того, что постмодернисты делают акцент именно на этих трудностях. Ибо если прямолинейно и до конца развить соображения о доминирующей роли ри- торики в презентации прошлого, то можно прийти к поис- тине пессимистическим и ликвидаторским выводам: исто- рия как научная дисциплина, целью которой является ре- конструкция прошлого, невозможна, поскольку историки на самом деле рисуют картины, с этим прошлым не связан- ные, но продиктованные современностью. Постмодернистская критика относится не к одному лишь творчеству современных историков - она распространяется в равной мере и на изучаемые ими тексты. В историческом памятнике приходится видеть не только источник сведений о прошлом, но и своего рода средостение, если угодно, пре- граду, которая скрывает от взора исследователя прошлое, «как оно было на самом деле», и предлагает некое его толко- вание автором изучаемого текста. Здесь не место обсуждать проблему «лингвистического поворота» в историографии, и я ограничусь тем, что ото- 21* 643
шлю читателя к материалам, посвященным обсуждению ука- занной проблемы, в «Одиссее-1995» и «Одиссее-1996». Тем не менее необходимо подчеркнуть, что упомянутые сейчас нигилистические выводы несостоятельны. Историки, склонные к теоретической рефлексии над своим ремеслом и озабоченные тем, чтобы постоянно проверять и оттачивать орудия исторического познания, сумеют противостоять упо- мянутым трудностям. Некоторые соображения на этот счет я высказал в статье «Территория историка» (Одиссей-1996). Соглашаясь с тем, что история, подобно другим научным дисциплинам, устанавливает причинно-следственные и кор- реляционные связи, я хотел бы напомнить о том, что этим она не ограничивается. Историческое познание направлено, в первую очередь, на раскрытие смысла. Поскольку речь идет об историческом исследовании, то имеется в виду не какой-то метафизический смысл истории (его демонстрацией озабо- чены теология и философия), но тот смысл, который люди - участники исторического исследования привносили в свою жизнь, в окружавший их природный и социальный мир, в свое повседневное поведение. Историк не может отказать- ся от попыток расшифровки символических и знаковых си- стем, которыми люди прошлого наделяли действительность. Человек - animal symbolicum (Э. Кассирер), и ко всем текс- там, в которых запечатлены мысли и действия актеров и авто- ров исторической драмы, необходимо применять герменев- тические процедуры. Наука истории не может довольство- ваться Erklaren, ее конечной целью является Verstehen. Одна из важнейших презумпций гуманитарного знания состоит в том, что человек другой эпохи, принадлежащий к другой культуре, «иной», в определенной мере отличающий- ся от нас: он обладал собственной картиной мира, и без углубленного прочтения этой картины, без изучения прису- щей ему системы ценностей и норм поведения мы не в со- стоянии ощутить его духовную атмосферу. Все деяния людей изучаемой культуры пронизаны этой атмосферой. Если обратиться к тем произведениям современной исто- риографии, которые вызывают живой интерес как специа- листов, так и читающей публики, вновь и вновь возбуждая споры и обсуждения - «Возвращение Мартена leppa» Н.З. Дэ- вис, «Benandanti» («Благоидущие») и «Сыр и черви» К. Гинз- бурга, «Монтайю» Э. Леруа Ладюри, «Великое избиение ко- 644
шек в Париже» Р. Дарнтона, - то нетрудно убедиться в том, что в основе анализа исторических источников, предприня- того их авторами, лежит именно эта презумпция «инаковос- ги». Не менее очевидно и то, что сюжетами упомянутых со- чинений служат не крупные исторические события или про- цессы, протекающие в броделевском «времени большой длительности», но отдельные эпизоды жизни простых лю- дей. Эти моменты суть не что иное, как разрывы рутины по- вседневности, в которых с чрезвычайной яркостью прояв- ляются особенности мировидения простолюдинов. И вот что в высшей степени показательно: постмодерни- сты, критики историографии, развенчивающие нарратив- ную историю, с уважением останавливаются перед назван- ными выше и подобными им исследованиями. Историко- антропологический метод, открывающий доступ к потаен- ным глубинам исторического бытия, оказывается, выдержи- вает натиск их критики. Ибо трудно отрицать, что здесь из глубин прошлого, из XIV, XVI или XVIII вв. к нам приходят послания, свидетельствующие о своеобразии жизни и миро- ощущения людей этих эпох. Исходя из вышеизложенного, я решаюсь возразить Г.С. Кнабе, - подлинная «апория» современного историчес- кого познания заключается в другом. В основе трудностей, которые переживают историки наших дней, трудностей, по- рождающих кризис нашей профессии, лежит проблема от- ветственности историка, как и всякого гуманитария. Исто- рик должен занять ясную и недвусмысленную позицию перед угрозой растущего национализма и шовинизма и про- тивостоять всякого рода псевдоисторическим мифологиям. Не менее важно и противодействие тенденциям субъекти- вистского отношения к истории. Я понимаю ответствен- ность историка двояко: во-первых, как его ответственность перед современностью, которая уполномочила его изъяс- нять смысл других культур, и, во-вторых, перед людьми, при- надлежащими к этим другим культурам, ибо только при его посредстве наше время вступает с ними в диалог, «возрож- дая» их и углубляя наше понимание как самих себя, так и лю- дей этих иных культур. (Впервые опубликовано: «Одиссей. Человек в истории». М., 1997. С. 233-250)
Человеческое достоинство и социальная структура: Опыт прочтения двух исландских саг ...Историк похож на сказочного людоеда. Где пахнет человечиной, там, он знает, его ждет добыча. Марк Блок. «Апология истории» В противоположность медиевистике предше- ствующего периода, которая в значительной мере сосре- доточивалась на социально-экономической проблематике, историческая наука в настоящее время рассматривает по преимуществу совсем другие вопросы - культуру, религиоз- ность, историю ментальностей. Для подобного сдвига, несо- мненно, существуют веские причины, на которых я здесь не стану останавливаться. Однако нужно подчеркнуть, что новые завоевания историков сопровождаются и потерями. Проблемы социального и экономического развития, в част- ности относящиеся к начальному этапу Средневековья, ни- как нельзя считать убедительно решенными; более того, можно утверждать, что ряд их подлежит пересмотру в свете новых подходов, получивших право гражданства сравни- тельно недавно. Историю материальной жизни неправомер- но отрывать от истории коллективных представлений, кар- тин мира и систем ценностей, образовывавших основу духовной жизни людей той эпохи. Задача исследователей, думается мне, состоит в том, чтобы увидеть взаимодействие и сущностное единство социального и ментального. Но эту задачу проще поставить в общем виде, нежели решить на основе анализа имеющихся исторических источников. Доку- менты, вышедшие из-под пера церковных писцов или госу- дарственных служащих, как правило, не отражают содержа- ния сознания простолюдинов. Последние остаются пас- сивными объектами деятельности церкви, государственной власти и светских господ. Можно предположить, что со- циальные процессы, протекавшие в раннее Средневековье, порождали сложные и болезненные ситуации, вели к ломке традиционной картины мира. Несмотря на огромные познавательные трудности, исто- рик не может уклониться от размышлений о том, каким 646
образом социальные изменения преломлялись в сознании средневековых людей и что они могут сказать исследовате- лю о восприятии этих изменений и о коренных нравствен- ных ценностях человека той эпохи. Я попытаюсь ответить на этот вопрос, анализируя древ- нескандинавские повествовательные источники. Как изве- стно, социальное развитие в странах Европейского Севера шло медленнее по сравнению со странами континента и от- личалось важными особенностями. Вместе с тем оно сопро- вождалось созданием большого количества текстов, в кото- рых нашли выражение такие стороны человеческой жизни, какие в средневековых памятниках остальных народов За- падной Европы не получили освещения и обойдены почти полным молчанием. Среди этих памятников не могут не об- ратить на себя внимания нарративные тексты, не имеющие параллелей в средневековой словесности. Это - саги, прозаи- ческие повествования на древнеисландском языке, изобра- жающие не только политическую жизнь - историю норвеж- ских королей, но и жизнь простых людей, норвежских и исландских бондов-хуторян, которые занимались скотовод- ством и земледелием, морским промыслом и торговлей и ко- торые легко брались за оружие, участвуя в завоевательных и грабительских экспедициях за морем или разрешая возни- кавшие в их среде конфликты. «Саги об исландцах», извест- ные также под названием «родовых» или «семейных» саг, об- разуют обширный корпус повествовательных текстов, в той или иной мере охватывающих все без исключения стороны жизни этих простых людей. Сагописание - явление, харак- терное только для скандинавов, и мы не встретим ничего по- добного в письменности других регионов средневековой Ев- ропы - такого, что могло бы сравниться с ними в реалистич- ности повествования. Но возникает вопрос: не существова- ло ли определенных аналогий в ситуациях повседневной жизни простолюдинов континента и не правомерно ли предположить наличие и у них подобных или хотя бы отча- сти сходных представлений о мире и человеке? Я исхожу из допущения, что при всей своей самобыт- ности древнескандинавская сага могла бы послужить своего рода исследовательской лабораторией для медиевиста. Стадиально-типологически социальные отношения, рисуе- мые скандинавскими нарративными памятниками, которые 647
записывались начиная с XII в. и особенно интенсивно в XIII в. (т. е. вскоре после появления письменности на Севе- ре), имеют немалое сходство с отношениями, зафиксирован- ными во Франкском государстве. Но дело не столько в воз- можных аналогиях, сколько в том факте, что сага открывает перед историком путь проникновения в структуру сознания простых людей, к ознакомлению с их системой ценностей и формами их социального поведения. Сага, если следовать за- ключению некоторых современных ученых, возникла в точке пересечения народной устной традиции с культурой образо- ванных - клириков, которые записывали эти рассказы, прида- вая им законченную литературную форму1. Конечно, содержание «саг об исландцах» очень специ- фично. Центральный сюжет их - распря, конфликт между отдельными лицами или семьями, вызванный посягатель- ствами на достоинство и честь индивида, спорами из-за иму- щества и т. п. Этот конфликт находит свое разрешение в су- дебной тяжбе или в борьбе, в ходе которой противники при- бегают к оружию, убивают или ранят своих врагов и близких им людей. Таким образом, вражда разрастается и обостряет- ся, вовлекая в свой кровавый круг все новых участников, и лишь по истечении более или менее продолжительного вре- мени находит свое завершение в примирении или изгнании одной из сторон. Все иные аспекты жизни исландцев - отно- шения в семье и с другими сородичами, хозяйственные заня- тия, участие в судебных собраниях-тингах, сватовство и за- ключение браков, пиры и посещения соседей, поездки за море, колдовство и встречи с покойниками («живыми трупа- ми») - упоминаются в саге лишь постольку, поскольку они имеют отношение к распре. Конфликты, вызываемые враж- дой между отдельными лицами или семьями, нарушали рути- ну повседневной жизни, и на них, естественно, сосредото- чивалось все внимание тех, кто устно излагал подобные ис- тории и - на более поздней стадии развития жанра саги - фиксировал их на пергаменте, придавая им окончательную литературную форму2. Нарративный текст не может передать всего богатства реальной жизни в ее хаотичности и многоцветности. Он представляет собой некое толкование действительности, ту ее интерпретацию, которая соответствует взглядам и умона- строениям автора, его картине мира. Структура текста опре- 648
дсляется присущей данному жанру риторикой. Именно в этом смысле повествовательный дискурс ценен для истори- ка. Характерная черта поэтики саги - «симптоматический» способ изложения, отличающий ее как от других типов сред- невекового нарратива, так и от романа Нового времени. Этот прием состоит в том, что авторы саг проявляют сдер- жанность в оценках происходящего, которые скорее подра- зумеваются, нежели эксплицитно выражены. Они доволь- ствуются ролью внешних свидетелей, которые сообщают о поступках и речах персонажей, но никогда не говорят об их мыслях и намерениях, если они не раскрываются в их выска- зываниях. С этим связана объективность изложения. Автор саги никогда не позволяет себе собственных оценок проис- ходящего. Сага возникла еще в дописьменный период и передава- лась, неприметно трансформируясь, из поколения в поколе- ние, пока, наконец, не была записана. Запись эта, разумеет- ся, не представляла собой буквальной фиксации устного предания. Момент записи саги был заключительной стадией обретения ею той формы, которая нам известна. Близость стиля саги к устному рассказу - иллюзия. В противоположность скальдическим песням, сочините- ли которых известны (скальды нередко настойчиво подчер- кивают свою индивидуальную самобытность), сага в прин- ципе анонимна. Безымянный составитель саги мыслит себя не в качестве творца записываемого им текста, а в качестве последнего звена в более или менее длительном процессе передачи устного повествования, которому он придает за- вершенность. До какой степени устная традиция преобразо- вывалась в процессе ее письменной фиксации, остается предметом споров нескольких поколений скандинавистов3. «Семейные саги» пользовались огромным успехом у ис- ландцев - ведь они хранили память о событиях, происшед- ших в недавнем прошлом с их предками, и воспринимались как истинные свидетельства. Описываемое в сагах проис- ходило в местности, хорошо известной каждому, кто их чи- тал или слушал, и тем самым усиливался «эффект присутст- вия», ибо люди, с живейшим интересом воспринимавшие содержание саг, нередко населяли те же хутора и усадьбы, пасли стада на тех же лугах и ходили теми же тропами, что и герои саг. 649
Правда и вымысел сплетаются в сагах в тугой узел, который в большинстве случаев едва ли способна развязать исследова- тельская мысль современного историка. Независимо от того, в какой мере сага сохраняет сведения о подлинных фактах жизни исландцев X-XI вв., она представляет собой ценней- ший источник для понимания мировоззрения и системы цен- ностей исландцев времени записи саг4. Подчеркну еще раз: ни один другой памятник средневековой словесности не прибли- жается в такой мере к изображению жизни простолюдина. Включению саг в сферу рассмотрения историко-антропо- логических проблем долгое время препятствовали методо- логические установки так называемой «исландской школы» в скандинавистике. Ученые этого направления, сложивше- гося в 30-е годы и сохраняющего свое влияние до сих пор, видят в сагах плод индивидуального художественного твор- чества, в принципе ничем не отличающегося от творчества современных новеллистов. Из этой общей установки проис- текал отказ от попыток увидеть в «семейных сагах» истори- ческие источники. Соответственно, до самого недавнего времени саги оставались преимущественно предметом лите- ратуроведческого и лингвистического анализа5. Особое вни- мание исследователи уделяли поискам свидетельств о влия- нии на сагу латинской литературы континентальной Евро- пы, причем это воздействие явным образом преувеличива- лось6. Собственно, лишь в 70-80-е годы стало складываться новое, историко-антропологическое, направление в сканди- навистике, которое ставит перед собой цель объединить фи- лологический анализ с изучением историко-культурной си- туации, породившей сагу. Не принимая ее содержание за прямое отражение действительности и учитывая жанровые особенности этих прозаических произведений, новое на- правление стремится раскрыть картину мира исландцев эпохи записи саг. Многие конкретные факты, в них сооб- щаемые, рисуемые в них ситуации и тем более речи, произ- носимые героями саг, могли быть фиктивны, но вместе с тем необходимо иметь в виду, что в родовой саге находила отра- жение жизнь исландцев X-XI столетий, как она мыслилась их потомками в XIII в.7 «Остров антропологии» (Island of Anthropology. 1990) - таково название книги датской иссле- довательницы К. Хаструп, в которой охарактеризованы воз- можности, открываемые древнеисландскими источниками 650
для историко-антропологического изучения. Эти возможно- сти поистине неисчерпаемы. Предметом моего анализа будут два сочинения, принадле- жащие к жанру саги, - «Прядь о Торстейне Побитом Пал- кой» и «Сага о Храфнкеле Годи Фрейра». Эти повествования рисуют события, происходившие в восточной части Ислан- дии. Оба эти произведения ни в коей мере не обойдены вни- манием скандинавистов, они неоднократно изучались под разными углами зрения и даже послужили предметом науч- ных дебатов. В частности, на их материале обсуждались во- просы об изменении героического идеала в древнеисланд- ской словесности, об источниках, возможно, использован- ных при их составлении, господстве в них вымысла и т. д.8 Здесь не место рассматривать эти дискуссии, относящиеся скорее к истории литературы, нежели к проблематике со- циальной истории. Я хотел бы сосредоточиться на вопросе о том, какое преломление нашли в указанных текстах про- цессы социальной динамики. Начнем с анализа «Пряди о Торстейне Побитом Палкой»9. Термин «прядь» (pattr) прилагался к небольшим по объему по- вествованиям, которые нередко входили в более обширные саги (обычно - в саги о норвежских конунгах), вплетаясь в их текст, подобно тому, как нити вплетаются в канат. В отличие от большой саги, где фигурирует множество действующих лиц, в «пряди» их всего несколько, и события, в ней описыва- емые, выстраиваются последовательно, без отступлений. Иными словами, сюжет «пряди» более прост по сравнению с сюжетом саги. Характерную черту рассматриваемой нами «пряди» составляет то, что значительную долю ее текста за- нимает прямая речь персонажей. Как и в других сагах, повествование в интересующем нас сочинении образовано серией эпизодов, разделенных между собой промежутками времени разной длительности. Автор выделяет из потока времени одни только значимые для разви- тия сюжета сцены, отсекая все остальное как не относящееся к сути дела. Фабула «Пряди о Торстейне Побитом Палкой» в основном сводится к конфликту между двумя персонажами - Торстейном, сыном Торарина, живущим в Солнечной Доли- не, и Бьярни, сыном Бродд-Хельги10, владельцем Капища, мо- гущественным годи11, предводителем и жрецом. 651
О Торстейне сказано, что он сам вел свое хозяйство, раз- водя коней. Отец его в прошлом был «великим викингом» (raudavikingur)12, что, впрочем, еще не свидетельствовало о его могуществе или богатстве: Торарин в молодости прини- мал участие в заморских экспедициях, но теперь он был стар и почти вовсе ослеп. Из «пряди» явствует, что у Торстейна не было других родственников помимо отца. Хозяйство его было невелико, и он, по-видимому, не имел рабов или работ- ников. Напротив, под властью Бьярни было немало людей, признававших его верховенство; в его усадьбе жили рабы и наемные работники свободного происхождения. Среди по- следних упомянут конюх Торд, который «был очень зади- рист и всем давал почувствовать, что он работник у большо- го человека (rikismanns huskarl); это не делало его более до- стойным, и его мало кто любил». Во время боя коней (таково было излюбленное развлече- ние исландцев13) Торд, видя, что его конь плохо кусается и сдает перед конем Торстейна, ударил палкой коня последне- го. Торстейн в свою очередь нанес удар коню Торда и обра- тил его в бегство. Тогда Торд якобы невзначай задел Тор- стейна шестом, повредив ему глаз. То было несомненное и намеренное оскорбление, но Торстейн предпочел не прида- вать ему значения и считать полученный удар случайностью; он просил присутствовавших ничего не говорить его отцу. Однако исландцы отличались крайней чуткостью к оскор- блениям, как физическим, так и словесным, и с тех пор к Торстейну привязалось прозвище «Побитый Палкой» (stan- garhogg). Спустя некоторое время старик отец прослышал об оби- де, которую хотел было скрыть от него Торстейн, и обвинил его в трусости. С этого момента удар палкой, нанесенный ему Тордом, уже не мог долее расцениваться Торстейном как случайность. Он немедленно отправляется в усадьбу Бьярни и, повстречав Торда, спрашивает его, намеренно или нена- роком нанес он ему удар прошлым летом, и требует компен- сации. В ответ он слышит: «Ежели у тебя две глотки, пускай язык мелет в каждой свое и пускай в одной зовет, если хо- чешь, случаем, а в другой - умыслом. Вот и весь выкуп, кото- рый ты от меня получишь!» Торд явно намекает на то, что Торстейн, струсив, предпочитает обратить злой умысел в не- счастный случай. Торстейн, по природе человек миролюби- 652
вый, тем не менее не видит иного выхода, как немедленно зарубить Торда мечом. Согласно правовым представлениям того времени, убийство, о котором не было объявлено, счи- талось злодейским поступком, и поэтому Торстейн, разыс- кав в усадьбе служанку Бьярни, сказал ей: «Скажи Бьярни, что бык забодал Торда, его конюха, и он будет лежать там, покуда тот не придет». Служанка, однако, сообщила о проис- шедшем (о том, что, по словам Торстейна, бык забодал Тор- да) лишь мимоходом, как о незначительном событии. Бьярни добился осуждения Торстейна на тинге: он был объявлен вне закона, т. е. приговорен к изгнанию. Бьярни, впрочем, более не преследовал его, несмотря на то, что Тор- стейн не придал никакого значения судебному решению и остался в Солнечной Долине. Нетрудно увидеть, что оба протагониста «пряди» неохот- но шли на конфликт и лишь под давлением обстоятельств совершали поступки, которых от них требовали обычаи и обязательные нормы поведения. Одна из важнейших пру- жин их действий заключалась в том, чтобы сохранить доб- рое имя и не уронить собственного достоинства в глазах ок- ружающих. Однако инцидент не был этим исчерпан. Осенью Бьярни подслушал разговор двух своих работников, братьев Торхал- ля и Торвальда, которые злословили на его счет, осуждая за нерешительность: он не настоял на изгнании Торстейна из Исландии и, следовательно, проявил трусость. Эта сплетня вызвала незамедлительную реакцию Бьярни, и на следую- щее утро он приказал обоим болтунам отправиться в Сол- нечную Долину и принести ему голову Торстейна. Из саги, впрочем, явствует, что Бьярни вовсе не желал смерти Тор- стейна, которая оставила бы его старика отца в полной бес- помощности. Посылая Торхалля и Торвальда убить Торстей- на, Бьярни скорее всего рассчитывал на то, что тот их пока- рает, и тем самым было бы смыто оскорбление, которое сплетники нанесли своему хозяину. Так все и произошло: при попытке братьев напасть на не- го Торстейн зарубил обоих. Привязав их тела к седлам, он отпустил коней, на которых они приехали, и те доставили их домой, в Капище. Слуги сообщили Бьярни о том, что Тор- халль и Торвальд «вернулись и что съездили они не напрас- но» (подобные не лишенные иронии выражения характерны 653
для саг). Приказав похоронить убитых, Бьярни ничего не предпринимает до праздника середины зимы. Очевидно, в его намерения не входило углублять конфликт. Но здесь опять-таки вступает в действие механизм подст- рекательства. Жена упрекает Бьярни в том, что его пассив- ность вызвала толки и побуждает окружающих думать, будто Бьярни не способен защищать своих людей: вот уже трое из его работников убиты, а Торстейн как ни в чем не бывало си- дит в своей усадьбе. Подстрекательство женщин, побуждаю- щих мужчину к решительным действиям, - распространен- ный в сагах мотив (равно как и подстрекательские речи дру- гих окружающих, включая работников и рабов), и Бьярни не скрывает в разговоре с женой того, что решился на по- единок именно под влиянием ее слов. Он отнюдь не рвется в бой, но сознает, что в обстановке, созданной разговорами о его нерешительности, ему не остается другого выхода, - слишком велико давление мнения окружающих. Несмотря на высказанное им соображение, что Торстейн «мало кого убивал ни за что», Бьярни вооружается и отправ- ляется мстить. При этом, вопреки совету жены взять с собой помощников, он едет один. Встретив Торстейна в дверях его дома, Бьярни вызывает его на поединок. Торстейн хотел было отклонить этот вызов и выразил готовность покинуть Исландию. «У меня рука не подымается биться с тобой. Я уеду с первым же кораблем, потому что мне известно твое благо- родство (drengskap): ты ведь не оставишь без помощи моего отца, если я уеду». Но Бьярни настаивает на поединке. В дан- ном случае не следует упускать из виду, что это не поединок между равными по социальному статусу людьми, но схватка между могущественным годи и простым свободным хозяи- ном. Это обстоятельство выделяет схватку между ними из то- го, что обычно изображается в сагах: как правило, противни- ки обнажают оружие против лиц равного с ними положения. Поединок Торстейна с Бьярни - кульминация всего пове- ствования, в этом эпизоде с наибольшей отчетливостью рас- крывается доблестный дух обоих. Ими движет не жажда мести, а чувство справедливости. Они были бы рады покон- чить спор миром, но подозрения в недостатке мужества, рас- сеянные вокруг них, делают бой неизбежным. Торстейн только проситу Бьярни согласия пойти к отцу и поведать ему о предстоящем поединке. «Всякий, кто имеет 654
дело с более могущественным человеком (rikara mann) и жи- вет с ним в одной округе и притом задел его честь (hafi Рб gert honum nokkura osaemd), может быть уверен: немного ру- башек осталось ему сносить», - произнес старик в ответ на эту новость. Посылая Торстейна на бой, Торарин сказал, что не будет оплакивать его смерть. «Так уж повелось у меня в жизни, - прибавил он, - что я не стал бы кланяться такому человеку, как Бьярни. А ведь Бьярни - славный воин. По мне лучше потерять тебя, чем иметь сыном труса». Слепой ста- рик столь же исполнен чувства собственного достоинства, сколь и оба героя предстоящей схватки. Описание поединка, происходящего на горке неподалеку от хутора Торстейна, выдержано в подобных же героичес- ких тонах. Современному читателю может показаться, что перед ним сцена боя доблестных рыцарей - невольников куртуазного этикета, а не исландских бондов или необуздан- ных викингов. В самом деле, когда изнуренный жаждой Бьярни выражает желание напиться из ручья, Торстейн охотно дает на это согласие. Пока Бьярни, наклонившись, пьет, положив меч подле себя, Торстейн рассматривает его оружие, не делая поползновений зарубить беззащитного. Поединок возобновляется, но через некоторое время Бьяр- ни говорит, что ему нужно завязать развязавшийся башмак. Эту передышку Торстейн использует для того, чтобы схо- дить в дом и вынести оттуда целые щиты взамен изрублен- ных и новый меч для Бьярни, так как меч его затупился. «Вот тебе щит и меч от моего отца. Этот меч не так скоро за- тупится от ударов, как твой прежний, - сказал он и приба- вил, - я бы охотно прекратил теперь эту игру, потому что, боюсь, твоя удача (gaefa pin) пересилит мою неудачу (ogifta min), а всякий, что бы то ни было, жаден до жизни». Поня- тие «игра» (leikr), как кажется, очень точно передает дву- смысленность происходящего: противники сражаются все- рьез, их мечи затупились от ударов, деревянные щиты раз- биты в щепки, и вместе с тем ни Бьярни, ни Торстейн не жаждут кровопролития, - этот «турнир» призван восстано- вить их достоинство и уважение в глазах тех, кто был осве- домлен об их распре. Тем не менее они продолжают бой с не меньшим ожесто- чением. Вновь разбиты их щиты. Наконец Торстейн предла- гает мировую и заявляет, что готов сдаться под власть (vald) 655
Бьярни. Тот отвечает: «Было бы плохой сделкой (kaup) об- менять удачу на преступление. Я считаю, что ты один - до- статочная плата за троих моих работников, если ты будешь хранить мне верность (ef ]эй vilt mer true vera)». Торстейн от- ветил: «У меня был сегодня не один случай предать тебя, если бы моя неудача оказалась сильнее твой удачи (ef ogaefa mm gengi rikara en lukka pin). Теперь уже я никогда не пре- дам тебя». Иными словами, Торстейн обязуется быть верным чело- веком Бьярни, поступает к нему на службу и тем самым возмещает урон, нанесенный ему убийством трех его работников. Казалось бы, распря завершена, и Бьярни идет к отцу Тор- стейна с тем, чтобы известить его об окончании вражды. У постели старого Торарина разыгрывается такая сцена. Бьярни говорит ему, что принес ему дурную весть: Торстейн убит. Старик осведомляется о том, хорошо ли сражался его сын и слышит в ответ: он доблестно защищался, а теперь Бьярни предлагает Торарину переселиться в его усадьбу: «Ты будешь сидеть, покуда жив, на втором почетном месте, а я буду тебе за сына». Высказав сомнение в том, что Бьярни сдержит свое слово, и посетовав на свою старческую не- мощь, отягощенную постигшим его несчастьем - гибелью сына, Торарин все же прикидывается, будто принимает предложение Бьярни. Одновременно он нащупывает меч для того, чтобы немедленно отомстить. Тогда Бьярни от- крывает ему правду: его сын жив. Они оба, отец и сын, будут жить в Капище, и за стариком будут ухаживать приставлен- ные к нему рабы. На том и порешили. Повествование завершается рассказом о том, что Бьяр- ни, окруженный всеобщим почитанием (ибо «на него во всем можно было положиться» и к тому же «в конце жизни он стал очень верующим человеком»14), предпринял палом- ничество в Рим, где и окончил свои дни. В Исландии он оста- вил большое потомство, перечисляемое в конце «пряди». О Торарине и Торстейне «прядь» больше не упоминает. Мне представляется в высшей степени симптоматичным то, что имя Торстейна в этой заключительной части расска- за более не встречается. Создается впечатление, что автор утратил к нему интерес с того момента, как он сделался «вер- ным человеком» Бьярни. 656
Подобно другим родовым сагам и «прядям», в центре это- го повествования стоят доблести исландцев - мужественных людей, которые заботятся о собственных чести и достоин- стве и весьма чувствительны к посягательствам на них. Эти их качества настойчиво подчеркиваются на протяжении всего рассказа. Но в отличие от многих других саг здесь осо- бый акцент делается на миролюбии героев. Торстейн не был склонен мстить Торду за удар шестом и убил его только по- сле того, как сплетня о его кажущемся малодушии дошла до его отца. Точно так же и Бьярни не проявляет склонности к отмщению за своих работников, убитых Торстейном. Не- смотря на то, что Торстейн убил троих его людей, в кон- фликт с ним Бьярни был вынужден вступить, собственно, лишь в результате подстрекательства жены, которая, разу- меется, опять-таки пеклась о его добром имени. Как уже было отмечено, поединок между Бьярни и Торстейном имел видимость своего рода ритуала, который необходимо было выполнить для того, чтобы его участники полностью про- явили мужество и защитили свою честь в глазах общества. Сказанное не означает, однако, что они сражались не всерьез. Во всяком случае, старик Торарин воспринимает их бой в ка- честве такого, в котором решается вопрос жизни и смерти. Он верит словам пришедшего к нему Бьярни, будто его сын убит, и готов немедленно отомстить убийце, несмотря на свою немощь. Однако, как мы видели, конфликт, рисуемый в этой «пря- ди», не представлял собой столкновения двух равноправ- ных личностей. Они схожи между собой лишь в проявляе- мых ими мужестве и заботах о сохранении своей репутации. В остальном они весьма различны. Торстейн - небогатый хо- зяин, живущий на своем хуторе со стариком отцом. У него нет жены и детей, следовательно, род его не продолжится, и это обстоятельство само по себе умаляет его социальную значимость, ибо в глазах средневековых скандинавов обще- ственный вес человека в немалой степени определялся на- личием у него многочисленной родни. Бьярни же - годи, влиятельный предводитель, под верховенством которого находятся его соседи и другие лица, согласившиеся соблю- дать ему верность. В языческую эпоху годи сочетал функции предводителя со жреческими, недаром усадьба Бьярни име- новалась Капищем. Но годи сохранили свое общественное 657
влияние и после принятия христианства15, и, как мы виде- ли, Бьярни прослыл «очень верующим человеком» и окон- чил свои дни близ Рима, куда отправился в паломничество. Помимо его приверженцев, у него в усадьбе трудились рабы и наемные работники, о численности которых мы ничего не знаем - ведь в «пряди» упомянуты только те из них, кто так или иначе был вовлечен в описываемые события. Точно так же ничего не говорится о родственниках его работников, которых убил Торстейн; это незначительные и принижен- ные люди. Между Бьярни и Торстейном существует еще одно разли- чие, которое, судя по выражениям, вложенным в уста Тор- стейна, имело особое значение. Бьярни обладает «удачей», тогда как Торстейну, если судить по его собственным словам, была присуща «неудача». Смысл этих понятий отнюдь не ис- черпывается социальным статусом и величиной богатства, принадлежащего тому и другому. «Удача», как и «неудача», - это свойства самого индивида. Люди знатные и могуществен- ные в наибольшей мере обладают «удачей», но это качество, по тогдашним представлениям, не было функцией их власти и собственности: «удачу» рассматривали как неотъемлемую принадлежность той или иной семьи, как некое свойство, определявшее поступки индивида. «Удача», будучи отличи- тельным признаком той или иной личности, вместе с тем мыслится, если верить фразеологии «прядей» и саг, много- кратно о ней толкующих, в качестве сверхличной мистичес- кой силы. Эта «удача» распространялась не только на ее об- ладателей, но и на предметы, которыми они владели: мечи и другое оружие, на боевых коней и драгоценности. «Прядь о Торстейне Побитом Палкой» может быть про- читана как повествование о доблестных мужах, которые, проявляя благородство, преодолевают вспыхнувший между ними конфликт таким образом, что ни тот, ни другой не те- ряет своего достоинства. И именно на этой стороне дела, на демонстрации человеческих качеств Торстейна и Бьярни, равно как и старика Торарина, сосредоточено внимание анонимного автора саги. Вопреки обстоятельствам, кото- рые грозили запятнать их честь, протагонисты саги добле- стно разрешают конфликт. Но, как я полагаю, допустимо и иное прочтение текста. За поступками героев саги, в которых раскрываются их 658
человеческие достоинства, нетрудно обнаружить социаль- но-бытовой план, куда более прозаичный. На этом уровне суть происшедшего сводится к тому, что рядовой бонд утра- тил свою личную и хозяйственную независимость и силою обстоятельств превратился в зависимого человека, верного подданного могущественного годи. Не такова ли суровая реальность, скрывающаяся за поступками персонажей саги, продиктованными их этикой? Как кажется, автора и его аудиторию в первую очередь занимает не столько этот со- циальный факт, сколько демонстрация личных качеств Бьярни, Торстейна и Торарина. В «пряди» подчеркивается то обстоятельство, что вступление Торстейна под власть Бьярни не было связано с каким-либо унижением. Вспом- ним, в частности, что Бьярни, предлагая старому Торарину переселиться в его усадьбу, обещает ему, что тот будет зани- мать второе почетное место в горнице (первое, естествен- но, принадлежит самому хозяину дома) и что ему будут при- служивать рабы. Следовательно, примирение произошло на достойных для Торарина условиях, его старость обеспечена. И вместе с тем герой «пряди», по имени которого она назва- на, «выпадает в осадок» и более в ней не фигурирует. Этот необычный для жанра саг поворот трудно истолковать ина- че, нежели как утрату интереса к социально незначитель- ному человеку. Молчание «пряди» о дальнейшей судьбе Тор- стейна поистине красноречиво16. Следует подчеркнуть, что «Прядь о Торстейне Побитом Палкой» - рассказ «со счастливым концом», с разрешением вражды, удовлетворяющим обе стороны, - является скорее исключением, нежели правилом. Точно так же и рисуемый в ней «портрет» годи - доблестного и миролюбивого челове- ка, проявляющего великодушие и сдержанность, - в свою очередь не слишком типичен для жанра саги. Эти произве- дения сочинялись или, во всяком случае, были записаны преимущественно в «век Стурлунгов», в XIII в., когда на по- литической арене Исландии всецело доминировали могуще- ственные предводители, боровшиеся между собой и не оста- навливавшиеся перед применением любых методов, вклю- чая самые жестокие и далекие от нравственных норм, для того, чтобы достигнуть преобладания или упрочить его. «Семейные саги», рисуя жизнь исландцев более раннего 659
времени, так называемого «века саг» (X - первой половины XI столетия), вольно или невольно переносили на него мно- гие черты, характерные для периода записи. Для того чтобы шире представить себе власть годи и его отношения с рядовыми бондами, обратимся к «Саге о Храфнкеле Годи Фрейра»17. Ее главный герой - тоже годи, но он во всех отношениях отличается от миролюбивого и благородного Бьярни. Храфнкель - богатый и влиятельный человек, на счету которого было немало убийств и иных пре- ступлений, причем он всякий раз отказывался уплатить за них требуемые компенсации. Своевольный и властный, Храфнкель мало с кем дружил. Своим союзником и покрови- телем он избрал языческого бога Фрейра, которому он по- святил половину своих богатств. Среди них был и любимый конь Храфнкеля: как сказано в саге, «половина его принадлежит Фрейру». Храфнкель поклялся, что убьет всякого, кто осмелится оседлать его. Эта клятва и послужила причиной того конфликта, с рас- сказа о котором начинается повествование и который в свою очередь явился толчком к цепи последующих крова- вых событий. Один из наемных работников Храфнкеля, сын его бедно- го соседа Торбьёрна, был вынужден, вопреки запрету-закля- тью, воспользоваться Freyfaxi - конем Фрейра, чтобы разыс- кать заблудившихся овец своего хозяина. Узнав об этом, Храфнкель зарубил пастуха и наотрез отказался дать закон- ное возмещение отцу убитого, предложив вместо виры снаб- жать старика продуктами и помогать ему до конца жизни. Торбьёрн не принял этого предложения, считая его унизи- тельным, и настаивал на уплате полного возмещения. Он хо- тел прибегнуть к третейскому разбирательству их спора, но это означало бы, что Храфнкель и Торбьёрн фигурировали бы в подобном разбирательстве в качестве равных сторон. Храфнкель категорически отверг эти притязания, сказав: «Значит, ты равняешь себя со мною? Так мы никогда не по- миримся!» Примененный здесь термин «jafnmenntir» пред- полагал социальную и правовую «равновесность» сторон. Так они ни на чем и не сошлись. Столь же неудачной была и попытка Торбьёрна заручить- ся поддержкой своего брата, осудившего его за неуступчи- вость в споре с влиятельным годи. После этого Торбьёрн 660
посещает своего племянника Сама. Сам жил в достатке и слыл знатоком законов. После долгих пререканий Торбьёрн в конце концов добивается его согласия возбудить иск про- тив Храфнкеля на альтинге. Обязанности, проистекавшие из родственных уз, вынуждают Сама на этот поступок, хотя он ясно сознает, сколь мала надежда на успех в тяжбе с таким человеком, каким был Храфнкель. Здесь нужно отметить, что родственные связи, при всей их огромной важности, все же не налагали на сородичей аб- солютных обязательств обоюдной помощи. Они предпола- гали такого рода поддержку, но предоставление ее или отказ в ней зависели от ситуации и многих привходящих причин. В делах кровной мести и при возбуждении судебных исков участие сородичей носило скорее моральный, нежели при- нудительный правовой характер. Индивид, вступивший с кем-либо в конфликт, естественно, нуждался в поддержке других людей и искал ее прежде всего у сородичей, но по- следние могли и отказать ему, считая для себя невозможным ввязаться в распрю. Поэтому ему нередко приходилось всту- пать в трудные и не во всех случаях успешные переговоры с родственниками. Он должен был полагаться прежде всего на свои собственные силы и вербовать сторонников не толь- ко из числа людей, с которыми он был связан узами родства или свойства, но и среди друзей и соседей. Особо эффектив- ной была поддержка людей могущественных и влиятель- ных, - без участия последних трудно было надеяться на ус- пешный исход судебной тяжбы. Сам привел с собой на альтинг немало людей, но среди них преобладали бедняки, лишенные родни или не имевшие собственных дворов, а также те из соседей, которых ему уда- лось уговорить сопровождать его. С подобной опорой он яв- но не мог рассчитывать на выигрыш тяжбы, для этого он нуждался в помощи влиятельных людей, но встретил у них отказ: все остерегались связываться с Храфнкелем. Однако на альтинге уже отчаявшимся в успехе Саму с Тор- бьёрном все же удалось заручиться поддержкой знатных лю- дей из западной Исландии. События перерастают в столкно- вение между Храфнкелем и другими могущественными ис- ландцами, которые вступились за поруганную честь отца убитого юноши и добились осуждения Храфнкеля - объявле- ния его вне закона. Причины, по которым эти влиятельные 661
люди согласились на возбуждение тяжбы против Храфнкеля в пользу социально незначительного бонда, остаются в саге неразъясненными. Скорее всего, подоплекой их вмешатель- ства было соперничество между предводителями - кое-кто был недоволен чрезмерным влиянием Храфнкеля. Но так или иначе, годи Фрейра был осужден, даже не получив воз- можности дать ответ своим обвинителям. Храфнкель не подчинился приговору, не уплатил компен- сации и не отправился в изгнание, а остался сидеть в своем владении Главный Двор (Adalbol, собственно: Господский Двор). Исполнение приговора, согласно тогдашним поряд- кам, лежало на истце. В сопровождении 80 человек (в Ислан- дии того времени это был весьма крупный отряд) Сам нагря- нул рано поутру в Главный Двор, когда Храфнкель и его люди еще спали. Они были захвачены врасплох и подвеше- ны за щиколотки на веревке во дворе усадьбы. То было чрез- вычайным событием в Исландии даже в условиях, когда на- силие не было чем-то экстраординарным, - ведь речь шла о расправе, учиненной бондом над влиятельным годи! Храфнкелю было предложено выбрать: немедленная смерть или переселение на небольшой хутор, и он предпочел последнее, мотивируя свой выбор заботой о жизни сыновей. Следует обратить внимание на то, что Саму удалось под- нять для своего набега на усадьбу Храфнкеля значительное число бондов. Можно предположить, что многие желали учинить расправу над Храфпкелем. Если вспомнить, с како- го рода людом Сам ранее явился на альтинг (einhleypingar - безродные бродяги, без кола и двора), то можно предполо- жить, что он возглавил своего рода возмущение простолю- динов округи против всесильного годи18. Один из друзей Сама выразил недоумение, зачем он оста- вил Храфнкеля в живых, и предостерегал его от новых воз- можных козней: «Не понимаю, зачем ты так делаешь. Ты еще горько раскаешься в том, что оставил ему жизнь». Как мы да- лее увидим, это предостережение оказалось пророческим, та- кой человек как Храфнкель, разумеется, не мог пассивно при- нять свершившееся и примириться со своим унижением. Между тем Сам, переселившись в Главный Двор и завла- дев богатствами Храфнкеля, присвоил себе функции годи. Отныне те, кто прежде находился под влиянием Храфнке- ля, вынуждены были признать верховенство Сама, «но не 662
всем это нравилось». Друзья советовали ему быть мягким и отзывчивым по отношению к тем, кто от него зависел. Те- перь Сам устраивал пиры в Главном Дворе и жил на широ- кую ногу. Посвященного Фрейру коня убили, а капище Храфнкеля вместе с изображениями богов разграбили и сожгли. Когда Храфнкель узнал об этом, он сказал: «Я думаю, это вздор - верить в богов» (Ра sagdi hann ]эаб til ad hann kvad £>ad hegoma ad trua a god), - и с тех пор никогда в них не верил и не совершал жертвоприношений (aldrei skyldu а ]эаи trua og ]?ad efndi hann sidan ad hann blotadi aldrei). He исключено, что в этих словах Храфнкеля нашло выражение скепти- ческое отношение к язычеству, вполне объяснимое в период написания саги. Тем не менее это заявление весьма знамена- тельно. Термин «верить» (trua) применительно к языческой религии скандинавов не имел ничего общего с верой в хри- стианской религии. Языческая «вера» выражалась во взаим- ном обмене услугами и помощью между божеством и его по- клонником и сохранялась до тех пор, пока обе стороны вы- полняли свои обязательства. «Вера» Храфнкеля во Фрейра, точнее, его доверие богу, представляла собой договор годи с языческим божеством, которое он выбрал себе в качестве союзника и покровителя. В ответ на жертвоприношения, которые он совершал, Храфнкель рассчитывал на содей- ствие Фрейра и рассматривал свою «удачу» как плод этого покровительства. Постигшие его невзгоды он не мог не рас- ценивать как отказ Фрейра помогать ему в дальнейшем, и их союз оказался расторгнутым. Несмотря на постигшее его поражение, Храфнкель, бла- годаря собственным энергии и трудолюбию, вскоре попра- вил свои дела. «Богатство само плыло ему в руки», он приоб- рел влияние в своей округе, так что «всякий готов был встать или сесть по его указке». В то время (а дело происхо- дило в X в.) продолжалось заселение Исландии выходцами из Норвегии, и все селившиеся в той местности должны были считаться с волей Храфнкеля и обещать ему свою под- держку. Нрав его несколько смягчился, и он пользовался лю- бовью соседей. На этом отношения между Храфнкелем и одолевшим его Самом не могли закончиться. Храфнкель вынашивал мысль о реванше, и подходящий момент наступил по истечении 663
шести зим (отсчет лет велся у скандинавов по зимам). Подобная отсрочка отмщения не представляла собой чего- либо экстраординарного. Оскорбленные исландцы нередко подолгу готовились к осуществлению мести, выжидая удоб- ного случая. «Только раб мстит сразу, а трус - никогда», - гласила поговорка. Сплошь и рядом мститель стремился нанести ответный удар не своему непосредственному обидчику, но искал жертву среди его родственников, руко- водствуясь такими соображениями, как статус человека, ко- торого он собирался убить, и уважение, которым тот пользо- вался. При этом предполагаемая жертва могла быть вполне непричастной к предшествовавшей вражде. В данном случае Храфнкель едва ли мог считать Сама равноценным объек- том мести, ибо этот человек был по происхождению про- стым бондом, убийство которого не удовлетворило бы Храфнкеля. В то время в Исландию возвратился брат Сама Эйвинд, который приобрел в заморских странах богатство и славу. Узнав об этом от своей служанки, которая, как водится, сыг- рала роль подстрекательницы, Храфнкель рассудил, что по- добный «видный человек» - лучшая мишень для отмщения Саму. То, что Эйвинд был совершенно невиновен во вражде между конфликтующими сторонами, не остановило Храфн- келя. Он созвал целый отряд сторонников и, напав на Эйвинда и его спутников, всех их убил, в свою очередь поне- ся значительные потери. Извещенный о стычке Сам не ре- шился напасть на усадьбу Храфнкеля, где у того сидело мно- го сторонников, и возвратился домой, в Главный Двор. А Храфнкель, понимая, что дело на том не кончится, в ту же ночь напал на Сама в его усадьбе и захватил того в плен вместе с его людьми. Теперь настал черед Храфнкеля поста- вить Сама перед выбором: расстаться с жизнью или принять его условия, а именно отказаться от власти годи, пересе- литься на маленький хутор и признать над собой верховен- ство Храфнкеля. «Сам сказал, что выбирает жизнь, но при- бавил, что это нелегкий для него выбор». Попытка Сама вновь заручиться поддержкой знатных лю- дей, которые однажды ему помогли, на сей раз не увенчалась успехом, поскольку они предпочли уклониться от нового столкновения с Хранфкелем. «Так Саму до конца жизни и не удалось расквитаться с Храфнкелем». 664
Храфнкель же прожил в почете на Главном Дворе до кон- ца своих дней. Там он и был погребен в кургане, в который, согласно языческим верованиям и обычаям, положили вмес- те с его телом «много добра, все его доспехи и славное его копье». Сыновья Храфнкеля унаследовали от него власть го- ди и «прослыли большими людьми». Попытка простолюдина «свалить» могущественного предводителя, опираясь на поддержку как других годи, так и местных бедняков, несмотря на временный успех Сама, в ко- нечном итоге завершилась реставрацией власти Храфнкеля. * * * Прежде чем перейти к оценке изложенного нами мате- риала источников, нужно вкратце остановиться на некото- рых характерных чертах ранней истории Исландии. Огром- ный пустынный остров в Северной Атлантике был открыт норвежскими мореплавателями около 870 г. Вскоре началось его заселение выходцами из Норвегии, причем в рассказах о колонизации Исландии отмечается, что одним из главных стимулов переселений была угроза независимости и свободе жителей северо-западных областей Норвегии со стороны первого ее объединителя - конунга Харальда Прекрасноволо- сого. Вольнолюбивые и привыкшие к самостоятельности норвежцы, среди которых преобладали люди знатного про- исхождения, искали новых земель за морем, где они надея- лись продолжать вести традиционный образ жизни. Волею судеб Исландия оказалась единственной страной Европы, история которой нам известна с самого начала, притом не в виде фантастических преданий и легенд, а в из- ложении ученых людей. В распоряжении историков имеют- ся два сочинения, в деталях повествующие о заселении ост- рова и о том, как складывалось его правовое устройство. В «Книге о заселении страны» (Landnamabok) перечислены имена 430 первопоселенцев и указаны местности, где они обосновались. В сочинении Ари Торгильссона Мудрого «Книга об исландцах» (Islendingabok) содержится много све- дений об устроении страны в первый период после занятия ее выходцами из Норвегии19. Первопоселенцы захватывали довольно обширные райо- ны на побережье Исландии (внутренняя часть острова, по- 665
крытая ледниками, и по сей день необитаема) и заводили здесь свои хозяйства. На острове существовали весьма бла- гоприятные условия для скотоводства, но земель, пригод- ных под пашню, а также лесов было немного. Разведение крупного и мелкого рогатого скота вместе с морским про- мыслом составило основу исландской экономики. Пример- но к 930 г. главный массив земель, доступных для заселения, был исчерпан, и продолжавшие приплывать новые коло- нисты нередко были вынуждены брать земли у первопосе- ленцев, арендуя их или признавая верховенство прежних владельцев. Впрочем, первопоселенцы, не имея возмож- ности освоить занятые ими территории, нередко уступали их часть вновь прибывшим без всяких условий. Основную массу населения Исландии составили свободные хуторяне- бонды. Единственной формой поселения в Исландии был обособленный двор, хозяин которого пользовался окру- жающими угодьями. Ни деревень, ни сельских общин не существовало. Возникшее таким образом общество с самого начала не строилось на принципе всеобщего равенства: были люди бо- лее могущественные, знатные и богатые, и рядовые бонды; наряду с ними имелось значительное количество рабов и на- емных работников, выполнявших черную работу. Вместе с тем в Исландии не сложилось условий для появления каких- либо элементов государственности. Оформилась лишь си- стема судебных собраний-тингов, увенчанная общеисланд- ским альтингом, на который ежегодно сходились и съезжа- лись полноправные хозяева из всех частей страны. Все отно- шения регулировались неписаным обычным правом, а в ка- честве его хранителя выступал законоговоритель, который со Скалы Закона на альтинге (в юго-западной части острова) излагал собравшимся содержание этого права. Решения аль- тинга, в том числе судебные, как уже говорилось, реализова- лись заинтересованными сторонами. Так, взыскание возме- щений возлагалось на истцов, они же должны были забо- титься о том, чтобы преступник, объявленный вне закона, покинул страну. Отдаленность Исландии от внешнего мира делала излишними заботы об обороне острова. В структуре исландского общества первого периода его истории - до 60-х годов XIII в., когда Исландия утратила неза- висимость, признав верховенство норвежской монархии, - 666
до известной степени, по-видимому, воспроизводились основные черты традиционной для германцев и скандина- вов социальной организации, с тем, однако, отличием, что здесь отсутствовала королевская власть. Действительно, деление общества на рядовых свободных бондов, возглав- ляемых могущественными предводителями, и зависимых ра- ботников и рабов было типологически сходным с теми фор- мами социальной организации, которые существовали в скандинавских странах в начале Средневековья или в Саксо- нии до покорения ее Карлом Великим. Исландия конца IX - первой половины XIII в. являет историку примечатель- ный пример общества, которое при отсутствии развитой социальной иерархии и центральной власти самоорганизо- валось и выработало своеобразную правовую систему, регу- лировавшую все без исключения стороны жизни. Религией исландцев оставалось древнескандинавское язы- чество, и, как мы уже знаем, местные предводители - годи от- правляли культ в подконтрольных им капищах. Однако ис- ландцы не были вовсе отрезаны от Европы, и на протяжении X в. среди них уже появились христиане. Около 1000 г. реше- нием альтинга новая религия была принята в качестве обяза- тельной для всего населения. Это решение было продиктова- но заботой о том, чтобы избежать распрей между язычника- ми и христианами и сохранить мир в стране. Ненасильственное принятие религии Христа, столь не- типичное для континентальной Европы, и в частности для стран Скандинавского полуострова, не сопровождалось, однако, по крайней мере на первых порах, сколько-нибудь глубокой трансформацией мировоззрения исландцев. Тра- диционные верования и магические ритуалы не были иско- ренены, и этой относительной веротерпимостью нужно, по-видимому, объяснять тот колоссальной исторической значимости факт, что в исландской письменности, когда она наконец была введена в XII в., были запечатлены богатства скандинавской мифологии и поэзии. Не меньшее значение имело и то, что культивировавшиеся в отдельных районах страны семейные предания и рассказы о конфликтах между исландцами - саги - бережно передавались из поколения в поколение, пока наконец в конце XII-XIII столетиях не подверглись записи, обретя литературную форму. В проти- воположность церковной литературе континента, в которой 667
простолюдины либо игнорируются вовсе, либо споради- чески упоминаются без каких-либо попыток проникнуть в их духовную жизнь, «саги об исландцах» дают историкам уникальную возможность увидеть крестьянское общество «изнутри». Рассмотренные выше саги интересуют нас прежде всего в качестве источников по истории социальных отношений в древней Исландии. Что могут они дать для понимания обще- ственной структуры? Перед нами могущественные годи, местные предводители бондов и сами рядовые свободные бонды. В обоих повествованиях бонд поначалу фигурирует как самостоятельный хозяин, не без труда сводящий концы с концами, но в результате конфликтов, в которые он оказы- вается вовлеченным, он утрачивает свою независимость. По-видимому, за судьбами отдельных персонажей мы способ- ны усмотреть более общую тенденцию, имевшую место в ис- ландском обществе «эпохи саг». Поскольку эта социальная трансформация находит выражение в сагах с их специфиче- ской жанровой риторикой и тематикой, которая концент- рируется на проблемах кровной вражды и мести, в изучае- мых нами рассказах процесс втягивания бондов под власть могущественных собственников как бы камуфлируется: стычки по, казалось бы, малозначительным поводам, оскор- бления и посягательства на личное достоинство занимают весь передний план повествования, тогда как конечный ре- зультат конфликтов оттесняется на периферию. Тем не ме- нее интересующий нас пласт действительности прослежи- вается довольно отчетливо. Разумеется, поскольку в фокусе саги всегда находится единичный конфликт, судьба отдель- ного свободного человека изображается обособленно, вне связи с целым. Социальные коллизии заслонены в сагах сце- нами, участники которых движимы чувством чести, стрем- лением отстоять собственное достоинство, опираясь на под- держку сородичей и друзей, - они воспринимаются в виде конфликтов моральных и правовых. В саге «микроистория» заслоняет «макроисторию». «Механизм» происходящего в обоих изученных нами слу- чаях связан с понятием «удачи», судьбы. Вспомним слова Торстейна, обращенные им к Бьярни во время их поединка: «Боюсь, твоя удача пересилит мою неудачу». Он признает, 668
что Бьярни «счастливее» его самого и более «богат удачей». Она проявляется и в общественном статусе годи, и в его осо- бых, более «интимных» связях с языческими божествами, и в его власти над другими людьми, от него зависящими, и в его богатстве. В отличие от Бьярни, Торстейн - мелкий хуто- рянин, человек, лишенный семьи и родни. Дальнейшая жизнь Бьярни, вкратце упомянутая в конце «пряди», также была благополучной и счастливой. Приведенные слова мож- но было бы, на первый взгляд, истолковать таким образом, что «удача», «везенье» Бьярни должны были обеспечить ему победу в единоборстве. Однако дело обстоит сложнее. Про- тивопоставление «удачи» этого годи «неудаче» рядового бонда вновь упоминается Торстейном, когда он в ходе того же поединка произносит: «У меня был сегодня не один слу- чай предать тебя, если бы моя неудача оказалась сильнее твоей удачи. Теперь уже я никогда не предам тебя». Следова- тельно, «неудача» Торстейна не могла помешать ему нанести смертельный удар «богатому удачей» Бьярни. Неравноцен- ность «судеб» обоих не предопределяет исхода единоборст- ва, он явно зависит от их внутреннего благородства: Тор- стейн вполне мог воспользоваться случаем и убить Бьярни, пока тот пил воду из ручья или завязывал обувь. Таким обра- зом, «удача» определяется не одними только врожденными качествами, но зависит от поведения ее обладателя. Если бы «неудача» Торстейна пересилила «удачу» Бьярни, т. е. если бы он предательски убил годи, то его собственная «неудача» только бы усугубилась, ибо этим убийством он навлек бы на себя тяжкие последствия и - главное - подлым поступком разрушил бы цельность своей личности. Бьярни и Торстейн неравноценны в своем «везении», но могут поспорить один с другим в демонстрации своих человеческих достоинств. Тема «удачи» всплывает и в «Саге о Храфнкеле». Ее герой располагает значительными богатствами - материализа- цией своего «везенья», пользуется неоспоримым авторите- том и влиянием в округе, где у него много приверженцев. К тому же он - годи, выполняющий религиозные функции в своем капище, и поклонник-союзник бога Фрейра, которому приносит богатые жертвы и с которым делит право соб- ственности на посвященного ему коня. Его «договор» с боже- ством, несомненно, служит залогом его «удачи». Потому-то он налагает запрет на пользование конем Фрейра кем-либо, 669
помимо него самого, и дает обет умертвить всякого, кто на- рушит это заклятье. «Удача» Храфнкеля в немалой мере свя- зана с тем, что Фрейр является его покровителем. Но и здесь дело обстоит сложнее. Заклятье, наложенное на коня Фрейра, было нарушено, и хотя Храфнкель, верный своему обету, убил виновного, между ним и родственниками убитого вспыхнула вражда, в которую были вовлечены влия- тельные люди. Судьба отворачивается от Храфнкеля, и он оказывается не в состоянии защититься от предъявленного ему обвинения и поставлен вне закона. Последствиями напа- дения Сама и его сторонников на усадьбу Храфнкеля были не только утрата им его власти и потеря собственности, но и убийство коня Фрейра и разорение капища. Колесо Форту- ны, если прибегнуть к образу, распространенному в то время в Европе (но не в Скандинавии), казалось бы, сделало для Храфнкеля роковой поворот. И тем не менее по прошест- вии нескольких лет Храфнкель нашел в себе силы для того, чтобы вновь совладать с собственной судьбой и вернуть себе власть и усадьбу. Напрашивается заключение, что «удача», по представлениям древних скандинавов, зависела, по край- ней мере отчасти, от индивидуальных качеств человека. Он борется за свою «удачу». Автор саги не упустил случая отме- тить, что умершего Храфнкеля положили в курган вместе с его оружием и добром: в этих предметах, тесно, магически связанных с существом владельца, воплощались его «удача» и «везенье». Как видим, неотъемлемой стороной в характеристике мо- гущественного человека являлась, согласно сагам, его «судь- ба». Понятия «судьбы», «везенья», «удачи» - центральные, ключевые аспекты миросозерцания скандинавов «эпохи саг», и эти понятия невозможно игнорировать при анализе социальной действительности20. Другая, не менее характерная, черта мироощущения ис- ландцев изучаемого периода, во многом и главном опреде- лявшая их поведение, если верить сагам, - это сознание соб- ственного достоинства. Нарушения имущественных прав индивида, оскорбления или нанесение физического вреда ему или его ближним затрагивали его глубинные чувства и представляли собой посягательство на его честь. Последняя понималась преимущественно как добрая слава, как оценка окружающими. Мне уже приходилось неоднократно цити- 670
ровать стих 77 из «Речей Высокого» (Havamal), одной из песней «Старшей Эдды»: «Гибнут стада, / родня умирает, / и смертен ты сам; / но знаю одно, / что вечно бессмертно: / умершего слава». В переводе А.И. Корсуна21 смысл послед- них слов передан неточно. В подлиннике читаем: «Domr um daudan hvern», «суд о каждом умершем»22. Имеется в виду та репутация, которая складывается в общественном мнении о человеке. Самосознание индивида определяется прежде всего его оценкой социальной средой, и к этим суждениям он чрезвычайно восприимчив. Прямое или косвенное затра- гивание его достоинства влечет за собой расшатывание этой самооценки и порождает психологический кризис. На- рушение внутреннего баланса личности с необходимостью требует его восстановления. Исландец, не только могущественный, но и рядовой сво- бодный, был склонен связывать себя с будущим, в котором он вполне мог сам сделаться героем саги. В «Саге о Боси» ее главному персонажу, оказавшемуся в сложном положении, предлагает помощь колдунья. Он отвергает ее услуги, за- явив: «Я не желаю, чтобы в моей саге было написано, что я достиг чего-то благодаря колдовству, вместо того, чтобы по- лагаться на собственное мужество»23. Он не желает «испор- тить свою сагу». «Человек оценивает свое актуальное пове- дение, глядя на него как бы из будущего, с позиций автора саги, которая в дальнейшем должна быть о нем сложена. Его поведение ориентировано на сагу»24. У.Я. Миллер, в книге которого глубоко и детально рас- смотрены конфликты, приводившие к кровопролитию и ме- сти25, обращает преимущественное внимание на правовой аспект этих столкновений и в особенности на нарушения принципа эквивалентности, лежавшего в основе обществен- ных отношений древних исландцев. Действительно, и об- мен материальными ценностями, и отношения с язычески- ми богами, и связи между семейными группами строились по модели равновесной взаимности: на подарок ожидали от- ветного дара, жертвы божеству предполагали его покрови- тельство и содействие, услуги, оказанные другому, влекли за собой взаимную помощь. Этот принцип взаимности, эквива- лентности распространялся и на вражду, так что каждый удар, который влек за собой смерть или увечье, с неизбеж- ностью должен был быть возмещен ответным ударом или 671
достойной компенсацией. Однако Миллер, как мне кажется, не принимает в должной мере в расчет психологическую сторону этого принципа взаимности. Речь шла не только о необходимости достойного воздаяния, но прежде всего о вос- становлении цельности личности. Неосуществление мести влекло за собой психологический кризис и наносило не- поправимый ущерб индивиду в случае, если он не был в со- стоянии должным образом отплатить своему обидчику. Герои саг - не обезличенные существа, лишенные инди- видуальности. При всей их связанности этикой далеко еще не изжитого родового общества они чувствуют и действуют как самостоятельные индивиды. Этот «дохристианский ин- дивидуализм», не имеющий ничего общего ни с христиан- ским персонализмом, ни с индивидуализмом Ренессанса, тем не менее не должен недооцениваться. В специфических исландских условиях, когда человек не был связан ни тре- бованиями христианской морали, ни социальными ограни- чениями сословно-иерархического строя и феодальной го- сударственности, человеческая личность была вынуждена полагаться прежде всего на собственные силы. «Речи Вы- сокого», формулируя правила поведения индивида, рассма- тривают его в качестве одиночки, с осмотрительностью и осторожностью ориентирующегося в мире, чреватом опас- ностями и неожиданностями. Повинуясь императивам об- щественного поведения, он полагается преимущественно на самого себя26. В записях обычного права континентальной Европы (leges barbarorum) фиксируется жесткая система вергельдов и других возмещений, предполагающая равные по величине компенсации для всех представителей того или иного со- циально-правового разряда (nobiles, liberi homines и т. д.). Между тем, как явствует из саг, в действительной жизни раз- меры возмещений всякий раз устанавливались в зависи- мости от достоинства конкретного лица. Право фиксиро- вало лишь общие нормы, но их реализация всецело опреде- лялась соотношением сил конфликтующих сторон и оцен- кой индивида, за которого следовало платить виру. Эта мате- риальная оценка диктовалась соображениями общественно- го престижа, принадлежностью к более или менее уважае- мой семье, связями родства и дружбы, степенью поддержки со стороны других семей, на которую могли рассчитывать 672
родичи потерпевшего. Иными словами, в центре внимания находился отдельный человек, а не обезличивавший его «со- словный разряд». Особенности поэтики саг и прежде всего упомянутый вы- ше «симптоматический» способ изображения чувств и мыс- лей их персонажей, исключающий поползновения автора непринужденно проникать в тайны их внутреннего мира, тем не менее не служат непреодолимым препятствием для того, чтобы разглядеть те кризисные психологические со- стояния, в которые оказывались ввергнутыми герои саг в ре- зультате описываемых в них конфликтов. Довольно отчет- ливо это напряжение видно и в рассмотренных нами сочи- нениях. Старый и немощный отец Торстейна, услышав от Бьярни, будто его сын убит на поединке, шарит в поисках меча, готовый отомстить за свою потерю. Собственно, эта сцена у постели слепого Торарина и предназначена для того, чтобы продемонстрировать его решимость немедленно ото- мстить и восстановить душевное равновесие, разрушенное вестью о гибели Торстейна. «Сага о Храфнкеле» содержит целый ряд указаний на подобные же кризисные ситуации, в которых оказываются все ее главные персонажи. За немногословностью героев саги и сдержанностью внешних проявлений кроется напряженная эмоциональная жизнь, хотя методы ее изображения коренным образом от- личаются от художественных приемов, используемых в дру- гих жанрах средневековой литературы. Скупость сообще- ний о внутреннем мире персонажей саг было бы ошибочно принимать за их эмоциональную бедность27. В контексте древнеисландской культуры сага выполняла целый ряд функций. Судя по всему, этот род прозаических повествований был излюбленным, и саги постоянно рас- сказывались в домах и на сборищах бондов. Сага хранила историческую память народа, повествуя аудитории XIII в. о жизни и деяниях предшествующих поколений. История представала перед ними в форме семейных и локальных преданий, так что на первый план выдвигались индивиды - предки людей, которые населяли те же самые местности и хутора. 1енеалогические перечни, в изобилии насыщающие саги, указывали на непосредственную, подчас кровнород- ственную связь между персонажами саг и теми, кто читал 22 - 1773 673
их или слушал. Не исключено, что эти «родословные», как и основное содержание повествований, могли служить обос- нованием имущественных прав и социального статуса по- томков героев саг. Не вызывает сомнения и дидактическая роль саг: они явля- ли аудитории образцы поведения людей, живших в героизи- рованном прошлом. В ряде случаев эта героизирующая функ- ция подчеркивалась тем, что в сагах содержались прямые или косвенные намеки на эддические песни, воспевавшие героев германской и скандинавской древности. Рисуя конфликты между персонажами саг, в которых выявлялись их доблести, прежде всего мужество и чувство чести, эти произведения оказывали воспитательное воздействие на тех, кто им вни- мал. Будучи записанными в XIII столетии, в «век Стурлунгов», когда исландское общество было раздираемо острыми проти- воречиями, расшатывавшими традиционные ценности, саги рисовали людям того времени более раннее состояние, когда внутренние конфликты не были столь резкими. Суровой дей- ствительности они противопоставляли героизированное прошлое. В сагах нашла выражение и народная мудрость; в не- которых из них, в частности в «Саге о Храфнкеле», немало пословиц и поговорок. При всем своем разнообразии «семейные саги», как мы уже знаем, фокусируются на одном сюжете: конфликт - порожденная им вражда - убийство или увечье - судебная тяж- ба, сопровождающаяся осуждением виновника, - разрешение конфликта. Но эта однотипность жанровой структуры ни- коим образом не исключала бесконечного и в высшей степе- ни изобретательного варьирования ситуаций, в которых рас- крываются характеры протагонистов. В сагах перед нами проходят индивиды - человеческие характеры с их страстя- ми и особенностями, с их пониманием норм поведения, кото- рые они, однако, всякий раз реализуют по-своему. «Семейные саги» в своей совокупности (а их сохранилось несколько де- сятков, помимо еще большего числа «прядей») являют нам своего рода «человеческую комедию» древней Исландии. Но за этим планом жизненных ситуаций и столкновений (независимо от того, в какой мере в сагах воспроизведена реальная действительность) историк может обнаружить известные общие тенденции плана социального. Бонды, работники, вольноотпущенники и рабы, с одной стороны, 674
и влиятельные собственники, годи, и могущественные пред- водители, с другой, - такова картина социальной действи- тельности, вырисовывающаяся в этих текстах. В отдельных сагах и «прядях», подобных тем, которые были рассмотре- ны выше, могут быть обнаружены симптомы процесса мед- ленной трансформации этого общества, во многом сохра- нявшего еще черты древнегерманской и древнескандинав- ской архаики. Эти памятники открывают уникальную для медиевистики возможность увидеть социальные процессы, связанные с властью, собственностью и зависимостью как бы «изнутри». Эти общесоциологические явления обретают плоть и кровь, участвующие в них люди выступают перед на- шим взором не в виде безликих и безмолвных объектов, но в качестве полнокровных индивидов, движимых страстями, интересами и личными склонностями и вместе с тем подчи- няющихся нормам поведения и нравственным установкам, которые диктовались им их культурой. Я далек от намерения экстраполировать свои наблюде- ния на другие общества раннесредневековой Европы, ведь скандинавская специфика вполне очевидна. В частности, фигурирующие в сагах могущественные люди, годи, отнюдь не были крупными землевладельцами и магнатами того типа, какой существовал в ту же эпоху в большинстве стран Европы. Их богатства, значительные по исландским мер- кам, выглядят весьма скромными при таком сравнении28. Подвластные им бонды не являлись зависимыми держателя- ми, и верховенство годи выражалось прежде всего в облада- нии ими личным авторитетом и влиянием, каким они поль- зовались в повседневной жизни и в суде. Отсутствие монар- хического начала и чрезвычайно слабое влияние церкви, когда она наконец появилась на острове, придавали всему развитию особый характер. Но самых серьезных размышлений заслуживает, на мой взгляд, то обстоятельство, что сохранившиеся исландские повествовательные тексты приоткрывают перед нашим ум- ственным взором завесу над жизнью сельского населения, - завесу, которая в иных случаях оказывается непроницаемой. В «Пряди о Торстейне» и в «Саге о Храфнкеле» может быть прослежен один и тот же сюжет, отражавший суровую жизненную реальность: утрата мелким самостоятельным бондом его независимости и включение его в орбиту власти 22* 675
могущественного человека. Причины этого превращения свободного в зависимого могли быть различны и случайны, но общая тенденция очевидна. Отражение этой тенденции в обоих рассмотренных нами произведениях далеко не одинаково. В повествовании об от- ношениях между Торстейном и годи Бьярни всячески под- черкивается тот факт, явно существенный для автора «пря- ди», что Торстейн как бы добровольно признал над собой власть влиятельного соседа, «не потеряв лица». Годи и бед- няк выступают здесь в качестве достойных один другого протагонистов, так что в целом «Прядь о Торстейне Поби- том Палкой» предлагает существенно идеализированную картину. Напротив, подчинение Сама верховенству Храфн- келя произошло в результате длительной ожесточенной борьбы, которая велась ими как в ходе судебной тяжбы, так и с оружием в руках. Эта борьба, на определенном этапе осложненная вмешательством других могущественных лю- дей, сопровождалась радикальными переменами в положе- нии борющихся сторон и лишь в конечном итоге привела к унижению и подчинению Сама и торжеству Храфнкеля, вос- становившего свое господство. В этот конфликт были втяну- ты на стороне Сама и многие простолюдины, пытавшиеся его поддержать. Социальный фон, на котором разверты- вается борьба между Самом и Храфнкелем, прописан в этой саге несравненно более выпукло, чем в ряде других саг. Напряженность столкновений, изображенных в этих рас- сказах, выражается преимущественно в возникновении сложных эмоциональных ситуаций, связанных с покуше- нием на честь и достоинство конфликтующих индивидов, и именно на этой стороне дела сосредоточено внимание авторов. Тем самым историк получает редкую возможность увидеть социально-психологическую сторону конфликта. Перед нами не безликие «траденты» дарственных грамот и столь же лишенные индивидуальных характеристик персо- нажи франкских «формул», применявшихся в ходе втяги- вания крестьян в зависимость от церковно-монастырских и светских владельцев, - напротив, изученные нами рас- сказы позволяют представить себе начальные фазы того же, по сути дела, процесса, в виде взаимодействия и столкнове- ния живых личностей. В этой возможности приблизиться к человеку я вижу большую познавательную ценность ис- 676
ландских саг. Формы мировосприятия, модели поведения, эмоциональную напряженность, которая прорывается в действиях персонажей саг, едва ли правомерно полностью «списать» на северную специфику. 1 Lonnroth L. Sponsors, Writers and Readers of Early Norse Literatu- re // Social Approaches to Viking Studies / Ed. by R. Samson. Glasgow, 1991. 2 Американский исследователь Дж.Л. Байок вычленяет в «сагах об исландцах» основополагающие «блоки», образовывавшие их фор- мальную структуру, - он называет их feudems (от англ, feud, «распря»). См.: ByockJ.L. Feud in the Icelandic Saga. Berkeley; Los Angeles; L., 1982. 3 Ни в коей мере невозможно согласиться с таким толкованием «семейных саг», которое приравнивает их создание к литературному творчеству современного типа и видит в них своего рода романы. По- добное толкование нашло свое предельное выражение у В. Ветке. См.: Hrafnkels saga freysgoda. Mit Einleitung, Anmerkungen und Glossar / Hrsg. von W. Baetke. Halle a. d. Saale, 1952 (Altnordische Textbibliothek. Neue Folge. Bd. I). 4 Исландский филолог Сигурд Нордаль, который изучал «Сагу о Храфнкеле Годи Фрейра» (исследуемую нами в этой статье) и нашел в ней ряд неточностей в изложении топографии (указаниями на кото- рую изобилует эта сага) и фактов из жизни некоторых ее персонажей, пришел к выводу, что сага не что иное, как fiction, плод художествен- ного вымысла {Nordal S. Hrafnkatla. Reykjavik, 1940. № 7. Studia Islandica). Однако если под «историчностью» саги понимать не бук- вальное соответствие ее сообщений фактам действительности, а ее пригодность для изучения взглядов автора, равно как и мировйденья, характерного для его времени, то оценка познавательных возможнос- тей исследования саг была бы совершенно иной. 5 Здесь не место рассматривать полемику между сторонниками те- ории «свободной прозы» (фольклорного происхождения и бытова- ния саг, которые, согласно этой теории, и были записаны, не претер- пев существенных изменений) и приверженцами теории «книжной прозы», утверждавшими, что саги представляют собой литературные произведения, созданные индивидуальными авторами. 6 См.: Clover CJ. Icelandic Family Sagas (fslendingasogur) // Old Norse-Icelandic Literature: A Critical Guide / Ed. GJ. Clover, J. Lindow. «Islandica» XCV. Ithaca; L., 1985. P. 239 ff.; Vesteinn Olason. fslendingasd- gur // Medieval Scandinavia: An Encyclopedia. N. Y.; L., 1993. P. 333 ff. 7 Характеристику этого нового подхода см.: ByockJ.L. Op. cit.; From Sagas to Society: Comparative Approaches to Early Iceland // Ed. by Gisli Palsson. Enfield Lock; Middlesex, 1992. 8 Библиографию см.: Fidjestol. Hrafnkels saga etter 40ars gransking // Maal og minne; Clover CJ. Op. cit.; Medieval Scandinavia: An Encyclope- dia. P. 301, 676-677. 677
9 Porsteins f>attur stangarhoggs. Цит. no: fslendinga Sdgur og Paettir. Pridja bindi. Svart a Hvitu. Reykjavik, 1987. Bls. 2293-2299. Цитаты на языке оригинала приводятся в орфографии, принятой в этом изда- нии. Русск. пер. О.А. Смирницкой см.: Исландские саги. Ирландский эпос. М., 1973. С. 130-137. 10 Бьярни фигурирует также и в «Саге о Людях из Оружейного Фьорда» (Vopnfirdinga saga). 1 * Godi (от god, божество; слово употреблялось только во множе- ственном числе) - предводитель, сочетавший функции главы мест- ного тинга (судебного собрания) и жреца, осуществлявшего жертво- приношения языческим богам - асам. Сфера влияния годи - годорд (godord) - не представляла собой территориально очерченного ок- руга и строилась на личной основе: рядовые свободные хуторяне, бонды (bondr), искали покровительства и помощи влиятельных лю- дей и признавали их верховенство, независимо от места жительства. Они были J?ingmenn, участниками местного тинга, возглавляемого годи. Бонд сохранял право расторгнуть отношения верности со сво- им годи и искать себе другого предводителя. Годи были лидерами ме- стного населения. Их голос был решающим как на местных тингах, так и на общеисландском народном собрании - альтинге, на котором они составляли орган, принимавший законодательные постановле- ния (logretta). Влияние годи было наиболее весомым в судебных де- лах. Достоинство годи было, как правило, наследственным, но мог- ло отчуждаться и переходить к другим уважаемым семьям. В течение X в., когда территория Исландии была разделена на четыре «четвер- ти», всего насчитывалось 36 (затем 39) годордов. В последующий период число их увеличилось до 50. Общественное и политическое могущество годи не только не убавилось после принятия христиан- ства около 1000 г., но еще более возросло; со временем некоторые наиболее влиятельные предводители сконцентрировали в своих руках управление несколькими годордами. См.: Karlsson G. Godar og baendur // Saga 10. 1972; Jon Johannesson. A History of the Old Icelandic Commonwealth: fslendinga saga. Winnipeg, 1974; Karlsson G. Godar and Hdfdingjar in Medieval Iceland // Saga Book of the Viking Society. 19. 1977; Hastrup K. Culture and History in Medieval Iceland: An Anthro- pological Analysis of Structure and Change. Oxford, 1985; Byock J.L. Medieval Iceland: Society, Sagas, and Power. Berkeley; Los Angeles; L., 1988. 12 Термином «viking» в источниках обозначались военные экспеди- ции скандинавов, нередко сочетавшиеся с торговлей. Термин «vikingr» прилагался к участникам таких экспедиций. 13 Хозяева коней стравливали их с тем, чтобы они кусали и пинали друг друга, и выигравшим считался тот, чей конь обратит в бегство ко- ня другого владельца. 14 Принятие исландцами христианства произошло в 1000 (или 999) г. События, описываемые в этой «пряди», по-видимому, происхо- дили в то время. 678
15 Jon Vidar Sigurd sson. Fra godordum til rikja: |?rdun godavalds a 12. og 13. old. Reykjavik, 1989. 16 См.: Эстперберг Э. Молчание как стратегия поведения. Социаль- ное окружение и ментальность в исландских сагах // Мировое древо. 1996. Вып. 4. С. 21-42; см. также: Гуревич А.Я. Несколько соображений на полях статьи Эвы Эстерберг // Там же. С. 43-46. 17 Hrafnkels saga // fslendinga Sdgur og baettir. Annad Bindi. Svart a Hvitu. Reykjavik, 1987. Bls. 1397-1416. Русск. пер. O.A. Смирницкой см.: Исландские саги. Ирландский эпос. С. 138-162. Сопоставление «Саги о Храфнкеле» с «Прядью о Торстейне» занимает видное место в работе: PAlsson Н. Sidfraedi Hrafnkels sogu. Reykjavik, 1966. Bls. 114-122. Автор, принадлежащий к «исландской школе», представители которой, как уже упоминалось, настаивают на «книжном» происхождении «семей- ных саг», развивает теорию о том, что оба эти произведения вышли из- под пера одного и того же сочинителя, жившего в конце XIII в. Херман Паулссон пытается обнаружить черты сходства в лексике, фразеологии и построении этих текстов, равно как и в отдельных поворотах сюже- тов, игнорируя существенные смысловые различия между ними. В про- тивоположность его концепции, я считаю наиболее важными именно эти различия, которые с особенной ясностью проявляются как в трак- товке образа годи в «Пряди о Торстейне» и в «Саге о Храфнкеле», так и в том обстоятельстве, что в первом случае конфликт между годи и бон- дом рисуется в полной изоляции от социальной среды, тогда как во вто- ром случае борьба Храфнкеля с Самом теснейшим образом переплете- на с соперничеством между могущественными людьми и с противоре- чиями между главным героем саги и рядовыми бондами. 18 Немецкий исследователь К. фон Зее полагает, что идея, зало- женная в основу саги, состоит в демонстрации коллизии могуществен- ного предводителя с «маленьким человеком», который вознамерился покуситься на его власть. В «Саге о Храфнкеле», по мнению К. фон Зее, анонимный автор показывает тщегу этой попытки ниспроверг- нуть установившийся порядок. В противоположность годи Фрейра, который на всем протяжении рассказа остается твердым и решитель- ным, простолюдин Сам проявляет неустойчивость характера, обнару- жившуюся прежде всего в отказе убить Храфнкеля, когда тот попал в его руки. Иными словами, величие Храфнкеля разительно отличает его от малодушия и переменчивости Сама, что и приводит в конце концов к восстановлению власти Храфнкеля. См.: See К. von. Die Hrafn- kels saga als Kunstdichtung // See K. von. Edda, Saga, Skaldendichtung. Heidelberg, 1981. S. 486-495. 19 fslendingabok. Landnamabok. 1-2/ Jakob Benediktsson gaf ut. (fslenzk Fornrit I.) Reykjavik, 1968. 20 При этом необходимо помнить, что идея судьбы была одной из основных черт миросозерцания скандинавов, нашедшего свое вопло- щение в их религии и мифологии. Неумолимой судьбе подчинены не одни только люди, но и боги-асы. 679
21 Старшая Эдца. Древнескандинавские песни о богах и героях. М.; Л., 1963. С. 22. 22 Edda. Die Lieder des Codex Regius nebst verwandten Denkmalem / Hrsg. von G. Neckel, H. Kuhn. Heidelberg, 1962. S. 29. 23 Die Bosa-saga in zwei Fassungen. Cap. 2 / Hrsg. von J.L. Jericzek. Strassburg, 1893. S. 6-7. 24 Гуревич А.Я. Сага и Истина // Семиотика культуры. Труды по зна- ковым системам. Тарту, 1981. Вып. XIII. С. 34. 25 МШег W.J. Bloodtaking and Peacemaking. Feud, Law and Society in Saga Iceland. Chicago; L., 1990. 26 Gurevich A. The Origins of European Individualism. Oxford UK; Cambridge USA, 1995. P. 19 ff. 27 Подробнее см.: Гуревич А.Я. «Эдда» и сага. М., 1979; Miller WJ. Emotions and the Sagas // From Sagas to Society. P. 89 ff. 28 Cm.: Samson R. Godar: Democrats or Despots? // From Sagas to Society. P. 167 ff. (В первые опубликовано: «Одиссей. Человек в истории». 1997. М., 1998. С. 5-30)
Периодизация в истории. Из материалов «круглого стола», проведенного в Институте всеобщей истории РАН ВСТУПИТЕЛЬНОЕ СЛОВО Незачем говорить о важности проблемы перио- дизации в истории. Эта проблема давно назрела и, если угод- но, даже несколько перезрела. На то есть ряд причин. Укажу лишь на некоторые из них, как мне кажется, немаловажные. Человеческая мысль не может не членить исторический процесс на определенные периоды. Мы стараемся как-то ор- ганизовать его; на любой стадии развития культуры всегда, так или иначе - в мифопоэтической или в какой-то более от- влеченной и абстрактной форме - проблема периодизации вставала перед людьми. В настоящее время она, как и все, что относится к сфере гуманитарного знания, приобретает новое значение. Самый процесс исторического развития и сдвиги в культуре человечества по-новому ставят перед нами ряд вопросов. Хотя, может быть, это не всегда осознается, но тем не менее объективно выдвигается необходимость но- вого, очередного осмысления нашего отношения к самому ходу исторического времени. Представления об историческом времени, которые доми- нировали в гуманитарном знании в XIX и начале XX сто- летия, ориентировавшие в значительной мере на будущее, каким бы оно ни мыслилось - катастрофическим или же, на- против, чреватым новыми, богатыми, неограниченными возможностями прогресса, - эти представления в настоящее время оказываются в значительной мере уже исчерпанны- ми, неадекватными для мироощущения современного чело- века. Что касается нашего общества, то мы явно переживаем такой период, когда ориентация на «светлое будущее», кото- рое оправдывает испытываемые в настоящем трудности и жертвы, эта ориентация во времени изменила свой харак- тер. Мы больше думаем о насущном, нежели о каком-то в высшей степени проблематичном будущем, когда мы увидим «небо в алмазах». 681
Но изменение отношения к будущему неизбежно влечет за собой и переосмысление отношения ко времени свершив- шемуся, ко времени прошедшему, т. е. к собственно истори- ческому времени. И в этом контексте, естественно, пробле- ма периодизации не может перед нами не встать. Это первое. С этим, как мне кажется, тесно связано вто- рое обстоятельство. Речь идет о реификации или онтологи- зации периодов, когда они воспринимаются как объектив- ные данности, независимые от оценочных суждений. Исто- рики, в особенности те, кто не склонен рефлектировать над своей профессией и присущими ей особенностями, пола- гают, что периодизацию, утвердившуюся в историческом знании, можно принимать как некую неоспоримую дан- ность, встраивая свои конкретные изыскания в те рамки, ко- торые были унаследованы от предшественников. Создавая свои исследования, мы вольно или невольно приноравливаем их к существующей периодизации. По- скольку историческая наука до последнего времени была в значительной мере ориентирована на будущее, предпола- галось, что те или иные исторические феномены (напри- мер, Средневековье, которое я изучаю) представляют ин- терес не сами по себе, а в той мере, в какой они чреваты дальнейшим развитием. Скажем, историки, занимавшиеся социально-экономической историей Средневековья, дол- гое время особенно концентрировали свое внимание на развитии городов, городского населения, городской бур- жуазии, ибо за ними было будущее. И историю городов и вообще историю культуры и хозяйства Средневековья рас- сматривали в свете истории развитого капиталистическо- го общества. Можно привести и многие другие примеры. Необычай- ный подъем отечественной историографии всеобщей исто- рии, школ аграрной истории Западной Европы - Италии, Испании, Франции, Англии, прежде всего, сопровождав- шийся большими творческими, исследовательскими успеха- ми русской исторической науки в конце XIX и начале наше- го столетия, конечно, в огромной мере был предопределен живым интересом, порожденным не самой аграрной исто- рией средневековой Европы, а судьбами крестьянства в ис- тории нашей страны на рубеже XIX и XX вв. и дальнейшими «формационными» изменениями, в свете которых и рассмат- 682
ривалось прошлое. То есть прошлое находилось как бы в тени настоящего и рассматривалось в соотнесенности с ним. Проблема периодизации связана с рядом очень сложных вопросов. Историк имеет дело с каким-то периодом. Так как он выделен еще до нас, мы стараемся насытить его некото- рым гомогенным содержанием для того, чтобы определить исторический тип общества, исторический тип культуры. При этом мы невольно унифицируем разнородные феноме- ны и отсекаем в той или иной степени то, что противоречит устоявшемуся представлению о периоде. Унифицирующая роль периодизации сказывается и в следующем. Периодиза- цию локально-исторического свойства, сложившуюся на оп- ределенном конкретном материале, мы распространяем на всемирную историю механически, не очень вдумываясь в смысл той процедуры, к которой мы прибегаем. Два примера. Ренессанс, если говорить о нем всерьез, есть явление, характерное лишь для некоторой группы стран и народов в определенный период истекающего Сред- невековья. Но по тем или иным идеологическим и далеко не научным причинам понятие Возрождения или Ренессанса было некоторыми учеными распространено на народы За- кавказья определенной эпохи и даже на народы Дальнего Востока. У этих ученых были свои причины для поиска пе- риодов большого культурного подъема в прошлом Японии, Грузии или Армении. Но подгонять их под понятие Ренес- санса означало распространять периодизацию западноевро- пейской истории, делящейся на Античность, Средневековье и Возрождение, на совершенно другие пласты историческо- го материала. Концепция восточного Ренессанса в настоя- щее время, насколько мне известно (может быть, есть какие- то исключения), не пользуется большим авторитетом среди историков, а специалистами по Западной Европе, собствен- но, с самого начала была воспринята с чрезвычайным скеп- тицизмом. Такое стремление унифицировать всеобщую ис- торию, вогнать ее в единые рамки чревато очень тяжелыми последствиями. Но вот понятие Средневековья. Как известно, оно сложи- лось в контексте общей периодизации истории Европы и имеет смысл в сопряжении с понятиями Античности и Но- вого времени. Оно закрепилось в системе наших понятий всерьез и надолго, может быть, даже до полной неискорени- 683
мости именно применительно к западноевропейской исто- рии. Но затем стали говорить о китайском Средневековье, о Средневековье в Африке, о русском Средневековье. Все это внушает мне очень большие сомнения. На Руси, напри- мер, не было Античности, и поэтому привычное деление на древнерусскую историю и историю, открывающую период Нового времени, кажется мне более адекватным тому кон- кретному наполнению, которое вносят историки в это деле- ние, нежели распространение на Восточную Европу и на Русь понятия Средневековья. Каждый вправе периодизиро- вать так, как он считает наиболее удобным и целесообраз- ным для достижения истины, и я этого права не оспариваю. Но не происходит ли здесь подгонки материала, вчуже ино- го, к тому понятию Средневековья, которое давно сложи- лось применительно к Западной Европе? Впрочем, и при изучении истории Западной Европы по- нятие Средневековья оказывается в значительной мере шат- ким и спорным. В 1994 г. в Италии вышла книжка специали- ста по истории питания Монтанари «Избыток и голод в ис- тории Европы». В высшей степени интересная книга. В пер- вых строках предисловия автор говорит: я - медиевист, но решительно возражаю против приложения к европейской истории между V и XV вв. понятия «Средневековье», унифи- цирующего весь этот период, ибо оно противоречит много- образию феноменов, которые имели место и в разных стра- нах, и в разные периоды в пределах той тысячелетней эпо- хи. Исходя из этого, говорит он, понятие «Средние века» я в этой книге употреблять не буду. Конечно, это несколько крайний взгляд (хотя я ему в зна- чительной мере сочувствую). Приходится считаться с тем, что после чрезвычайно длительного употребления понятия Средневековья применительно к западной и центральной Европе, изгнать его из обихода историков оказывается процедурой очень сложной и вряд ли выполнимой. Нужно, наверное, ставить другие вопросы. Во-первых, о рамках этого периода, и во-вторых, о внутренней его структуре. И при этом не следует забывать об условности и глубокой от- носительности тех исторических понятий, которыми мы пользуемся. Когда начинается история Средних веков? Вопрос, на ко- торый наука не может дать более или менее согласованного 684
ответа. В свое время начало Средневековья условно дати- ровали серединой V в., поскольку в это время происходили Великие переселения народов, а инсигнии западноримско- го императора были отосланы в Константинополь; следова- тельно, империя прекратила свое существование если не на- всегда, то до 800 г., когда императорскую корону возложил на себя Карл Великий. Вместе с тем существует точка зре- ния, согласно которой Средневековье начинается раньше, может быть в III в., в период глубокого кризиса, охвативше- го Рим и римские провинции. Высказывается и иная точка зрения. Ее до сих пор придерживаются некоторые весьма серьезные специалисты, полагающие, что Античность про- должается чуть ли не до 1000 г., ибо античные традиции в ряде стран Запада были очень сильны. Собственно Средне- вековье, утверждают они, - феномен, относящийся к первой половине II тысячелетия н. э. Иногда такие, казалось бы противоположные, точки зре- ния высказывает один и тот же историк. Сошлюсь на авто- ритетный пример. Жак Ле 1офф в своей книге «Цивилиза- ция средневекового Запада» (1965) ограничивает ее перио- дом первой половины II тысячелетия, указывая, правда, на не- которые ее предпосылки, наметившиеся в более раннее вре- мя. И тот же Ле 1офф в статьях, опубликованных 10-15 лет назад, следуя учению Броделя о «времени чрезвычайно большой длительности», говорит, что как раз Средневеко- вье и представляло собой период чрезвычайной продол- жительности: с его точки зрения, оно начинается чуть ли не в III в. А когда кончается? Не в XIV в., не в XV и даже не в XVI в. - Ле 1офф утверждает, что это «чрезвычайно дли- тельное время» завершается в конце XVIII или даже в нача- ле XIX столетия. Тут есть определенное противоречие, но сам Ле Гофф прекрасно сознает его смысл. Он исходит из следующего. 1оворя о «чрезвычайно долгом Средневеко- вье», он делает упор на культуру, на историю ментальностей и обнаруживает, что в толще европейского населения - не столько в просвещенных дворянских и буржуазных кругах, сколько в толще народа, который, может быть, и не имел прямого доступа к научному и художественному творчеству, запечатленному в памятниках, - средневековые традиции, привычки, сознание, верования и суеверия сохраняются вплоть до конца XVIII - начала XIX в. 685
Все зависит от того, какие критерии мы кладем в основу периодизации - социально-экономические изменения, ре- волюционную смену общественных укладов или что-либо иное. В свое время марксистские историки доводили Сред- невековье вплоть до Великой французской революции, за- тем эта грань была отодвинута в глубь времен - до кануна ан- глийской революции середины XVII в., сейчас, по-видимому, мы склонны завершать его еще раньше - Реформацией и Ве- ликими географическими открытиями. Идеологические ус- тановки, связанные с тем, под каким углом зрения мы рас- сматриваем историю, оказываются решающими для того, чтобы строить какую-либо периодизацию. Мы должны четко сознавать, что периодизация истории не дана нам свыше. Если мы действительно можем обнару- жить определенные органически завершенные этапы и этапы, вновь открывающиеся, - благо нам. Но в целом нуж- но иметь в виду, что в вопросе о периодизации мы находим- ся на почве того, что немцы называют Begriffsgeschichte. Это история понятий, которые формируются историками или воспринимаются ими для руководства и налагаются на непрерывно продолжающийся исторический процесс - для того, чтобы его расчленить, выделить определенные сюжеты для изучения и придать им специфические харак- теристики. Следовало бы рассмотреть проблему периодизации и в свете теории Броделя о множественности временных рит- мов. По-видимому, единая периодизация невозможна, при- чем в разных отраслях знания - в истории искусства, в исто- рии науки, в истории литературы, в социально-экономичес- кой, политической истории, - периодизации не могут не быть разными. Для того чтобы понять внутреннюю структу- ру изучаемого периода, его сложность и противоречивость, необходимо, вероятно, вычленить разные потоки историче- ского процесса. Эти и многие другие вопросы, связанные с парадоксами периодизации, мы и собрались обсудить, и я ду- маю, что рассмотрение отдельных аспектов этой проблемы могло бы принести несомненную пользу. 686
РАЗГОВОР ДОЛЖЕН БЫТЬ ПРОДОЛЖЕН Как мне кажется, наша дискуссия наглядно продемонстрировала, что периодизация истории представ- ляет собой своего рода парадокс: с одной стороны, мы - как историки-профессионалы, так и все, думающие об истории и пытающиеся в ней ориентироваться, - не можем обойтись без ее расчленения на эпохи, периоды и иные отрезки, на- полненные определенным смыслом; с другой же стороны, едва ли можно уклониться от вывода, что подобное расчле- нение произвольно в том отношении, что оно зависит от на- шей мысли, от принципов и предпосылок, с которыми мы подходим к историческому процессу. Поэтому естественно, что, в зависимости от того, в каком ракурсе мы этот процесс рассматриваем и какую проблему изучаем, периодизация ме- няется, и в качестве вех, разделяющих периоды, выдвигают- ся разные события и моменты. Мне трудно примириться с идеей, согласно которой исто- рия сама по себе, безотносительно к познающим ее субъек- там, делится на эпохи и безусловно выделяемые отрезки. Впечатление о том, что она объективно распадается на пе- риоды, обусловлено традицией, переходящей из поколения в поколение, затвердевшими привычками сознания, в осно- ве которых лежит неодолимая потребность в упорядочении хода времени. Созданные человеческим сознанием класси- фикации обретают самостоятельное существование и при- нимаются нами в виде непреложных констант. В этой связи не могу не отметить, что мне внушают серьезное сомнение всякого рода «измы», поскольку они сплошь и рядом порож- даются тенденцией придать самостоятельное существова- ние продуктам нашего сознания. Таким образом, историческое сознание (под последним скрываются равно и мифологические, и научные предпосыл- ки) с неизбежностью порождает своего рода ловушки, в кото- рые оно само и попадает. Но эта кажущаяся безвыходность не должна парализовать нашу исследовательскую мысль. Речь идет не о том, чтобы отказаться от периодизации, необходи- мого средства в работе историков, но о том, чтобы ясно осо- знать инструментальное значение этого средства. Не буду здесь рассматривать содержание проведенной дискуссии. Но от одной констатации трудно удержаться. 687
Нам явно недостает критического отношения к проблеме, избранной нами для обсуждения, что, по-видимому, непо- средственно связано с известной недооценкой значимости для историка теоретического и методологического анализа. Будем же видеть в проведенном нами обсуждении лишь по- вод и импульс к дальнейшим размышлениям. (Впервые опубликовано: «Одиссей. Человек в истории». М., 1998. С. 251-266)
От пира к лену Бэда Достопочтенный задался однажды во- просом: с чем сравнить жизнь человеческую. И наилучший образ для сравнения, который пришел в голову этому благо- честивому монаху, был таков: жизнь человеческая и душа че- ловеческая подобны малой пташке, которая из холодного мрака внезапно влетает в дверь ярко освещенной пиршест- венной палаты, пролетает ее насквозь и вылетает в другую дверь во тьму внешнюю. Тот миг, который она находится в тепле и свете пиршественной палаты, и есть жизнь челове- ческая. Вот такое сентиментальное рассуждение, которое, между прочим, поставило меня несколько в тупик: монах по- лагает жизнь души до ее воплощения и после того, как она покинет тело, пребывающей в некоей тьме, а не в чертогах господних. Не дружинник, не придворный поэт, а именно благочестивый монах, размышляя над тем, как описать че- ловеческую жизнь, находит в репертуаре образов, которые, по-видимому, заложены в его сознание культурой, пирше- ственный зал. В своем сообщении я не буду рассуждать о разных интер- претациях понятия пира в средневековой западноевропей- ской культуре, а затрону лишь один аспект этой многоликой и интригующей темы. Он связан с процессами превращения пира как узла социальных связей, как средства человеческо- го общения, глубоко пронизанного эмоциональными уста- новками его участников, в социальный институт, являющий- ся одной из форм того, что мы привыкли называть феодаль- ными социально-экономическими отношениями. Так ска- зать - от пира к лену. Но скорее к лену северному, нежели к тому, который можно было бы под именем фьефа или феода обнаружить в других частях Европы. Позволю себе облечь эти рассуждения в воспоминания о том, как я пришел к соответствующим выводам. Еще в конце 689
40-х годов я столкнулся с таким противоречием в старой ис- ториографии. Один из основоположников аграрной исто- рии Англии, Фредерик Сибом, утверждал в своей книге «The English Village Community» (L., 1883), что те крупные зе- мельные владения, поместья (мэноры), которые существо- вали в период классического Средневековья, генетически восходят к римским виллам рубежа нового летосчисления, и со времен древности никаких радикальных изменений в их устройстве не происходило. Крупная земельная собствен- ность, писал Сибом, существовала испокон веков. В недрах этих поместий сложилась и функционировала крестьянская сельская община. То, что мы наблюдаем в средневековых ис- точниках, есть воспроизведение тех же самых форм. Через несколько лет с критикой Сибома выступил круп- нейший русский медиевист П.Г. Виноградов, фактический создатель школы аграрной истории не только в России, но и в Англии. Придерживаясь распространенной в то время в либеральной историографии общинной теории и сочетая ее с теорией вотчинной, он утверждал, что эти поместья, как видно из жалованных грамот английских королей VII- X вв., не представляли собой римского наследия, а сложи- лись в результате распада общины, втягивания бедняков, ра- зорившихся крестьян в зависимость от богатых соседей, от церковных и светских господ. Так возникло крупное фео- дальное поместье в Англии, расцвет которого, по мнению Виноградова, приходится на XIII в. Деревня, сельская общи- на и мэнор, считал он, совпадали, так что поместье поглоща- ло всю деревню. Почему я на этом останавливаюсь? Изучение тех докумен- тов, прежде всего жалованных грамот английских королей, на которые опирались английские и русские историки, поро- дило у меня большие сомнения в правильности этой интер- претации. Эти сомнения были подтверждены знакомством с книгой великого английского историка права Фредерика Мэтланда «Domesday Book and Beyond» (L., 1897). Изучение англосаксонских жалованных грамот привело его к кажуще- муся парадоксальным выводу: предметом пожалований анг- лийских королей монастырям и служилым людям - тэнам бы- ли не поместья, уже освоенные каким-то собственником - ко- ролем или кем-то еще, а нечто совершенно другое. Формула Мэтланда гласила: «мэноры спускаются сверху». Королевская 690
власть в тех сравнительно еще примитивных формах, в каких она складывалась в ранний англосаксонский период, творила мэноры посредством пожалования прав, которыми король располагал по отношению к местному населению. Король передавал свои права присвоения продуктов и угощений, рав- но как и судебные доходы, служилым людям и церковным учреждениям. Моя диссертация писалась в конце 40-х годов; тогда любой диссертант должен был придерживаться такой установки: преодолеть влияние буржуазной историографии и противопоставить ей правильную, более глубокую, марксист- скую точку зрения. Между тем с тезисом Мэтланда «мэноры спускаются сверху» было очень трудно полемизировать, на- столько основательно он был фундирован. И вот я пыжился, пыжился противопоставить Мэтланду «правильную» точку зрения, но в конце концов Мэтланд победил. Это был хоро- ший урок и хороший опыт. Тем не менее для меня повисал вопрос: что все-таки про- исходило в английских деревнях на тех территориях, кото- рые стали объектами королевских пожалований? Англосак- сонский материал достаточно ясного и всестороннего отве- та на этот вопрос дать не мог. Причина тому неполнота и односторонность таких специфических источников, как дарственные грамоты и королевские дипломы. Для того чтобы разобраться в этом предмете более при- стально, мне пришлось покинуть (на время, как я думал) Британские острова и заняться скандинавскими делами. Поиски мои обнаружили бездну новых, в высшей степени поучительных материалов. Норвежскими и шведскими историками уже давно было установлено, и не только специалистами по социально-пра- вовой и экономической истории, но и археологами и знато- ками топонимики (а топонимика была одной из ведущих дисциплин в изучении Скандинавии раннего Средневе- ковья), что в Швеции и Норвегии еще во времена Великих переселений народов и во времена походов викингов, т. е. с V до XI в., существовала целая система так называемых husabyar, буквально - владений, усадеб. Эти husabyar были, по-видимому, резиденциями местных властителей - конун- гов, ярлов, тех повелителей, которые были еще далеки от попыток объединения разрозненных областей Швеции и Норвегии в государства, но обладали той традиционной 691
властью над окружающим населением, какой, вероятно, mutatis mutandis и германские reges обладали в период, ког- да их описывал Тацит. У Тацита короли и их дружинники пи- руют и получают подарки от окружающих, причем эти по- дарки служат не только удовлетворению материальных по- требностей reges, но и являются знаком почитания, уваже- ния этих властителей. Отголоски той же самой системы мы находим в эпоху ви- кингов и в последующее время па скандинавском Севере. В husabyar жители окружающей местности должны были свозить необходимые для организации пиршеств продукты, и когда конунг, вождь посещал данную местность, устраива- лись совместные пиры, куда приглашались и предводители бондов, т. е. местных жителей, сельских хозяев, и дружинни- ки конунга, и сам конунг восседал на почетном месте. Ключевое слово для понимания древнескандинавской со- циальной истории - «вейцла» (veizla). «Вейцла» буквально значит «пир». Пиры-вейцлы регулярно устраивались, в них принимали участие местные жители, иногда они соверша- лись за счет того, кто приглашал на этот пир и брал на себя все расходы по варке пива, подготовке сосудов для меда, зажа- ривания мяса домашних животных, дичи, приготовления рыбы и т. д., т. е. организации всего этого пиршествен- ного торжества. Ели и пили довольно много, тем более что и климат располагал к тому, чтобы насыщаться. Сюда сходилось и большое число людей, которые в определенных случаях, мо- жет быть, должны были привозить с собой какие-то съестные припасы. Ибо пиры тянулись, как правило, не один день, а до- вольно долго, народу на них собиралось много, и расходы, при скудости материальных ресурсов на скандинавском Севере той эпохи, должны были быть весьма велики. Однако существенно подчеркнуть, что когда конунг посе- щал пир, на нем решались важнейшие вопросы, связанные с управлением, улаживались конфликты, во множестве воз- никавшие в то время, совершались возлияния в честь язы- ческих богов и другие религиозные церемонии. Главное же заключалось в том, что пиры были средством социального общения. Здесь скальды, скандинавские поэты, обычно вступавшие в дружину конунга (как правило, они были исландцами по происхождению, но славу стремились стяжать при дворе норвежского, шведского, датского конунга), 692
сочиняли и произносили свои песни. В них они прославля- ли конунга, воспевали его походы и подвиги. Вместе с тем они совершенно недвусмысленно заявляли, что принесли с собой ценный продукт своего таланта - скальдическую песнь, произведение, метрически, поэтически в высшей степени усложненное, в значительной мере загадочное для современного восприятия. Они прямо заявляли, что за пло- ды своего интеллектуального труда ожидают достойного вознаграждения. Скальд мог рассчитывать на то, что конунг щедро вознаградит его, и он получит золотое или серебря- ное ожерелье, гривну, заморский дорогой плащ, каролинг- ский меч или другое сокровище. Иногда конунги дарили прославленным скальдам даже корабли вместе с товарами и дорогостоящими парусами. Таким образом, это социальное общение приобретало формы празднества, которое производило большое впечат- ление как на его участников, так и на всех окружающих; пра- зднества эти запоминались, оставались в памяти людей. Они описаны в исландских и норвежских королевских сагах как важные события, наряду с теми войнами и воинскими по- двигами, которые совершались в эту весьма беспокойную в Европе, в частности на скандинавском Севере, эпоху. Так ма- териальная сторона социального общения непосредственно переплеталась с эмоциональными, поэтическими и даже ми- фологическими установками. О том, насколько большое значение придавали сканди- навы способам цивилизованного - употребляю термин Элиа- са - общения людей, можно судить хотя бы по так называе- мой песни Havamal, «Речи Высокого», которой обычно от- крываются все собрания эддических поэм. Человек прихо- дит на пир. Как он должен себя вести? Он должен принять участие и в выпивке, и в трапезе, и в беседе, ибо тот, кто по- чему-либо этим гнушается, проявляет неуважение к сотра- пезникам, внушает подозрение. Однако он не должен быть слишком болтлив - с точки зрения скандинава, это явный признак глупости. Они очень ценили слово, поэтому слово должно было быть насыщено содержанием. Пустословие, судя по текстам, которыми мы располагаем, им совершенно не было свойственно, оно не поощрялось. Человек не дол- жен напиваться, потому что тогда у него язык может так раз- вязаться, что он наживет себе врагов. Главное же на пиру 693
ему следует постараться завязать дружеские связи, ибо чело- век по своей природе одинок, и пройти жизненный путь без чьей-либо поддержки невозможно. Поэтому нужно обзавес- тись сторонниками,. Здесь подчеркивается эгоистическая мотивация в приобретении друзей: они нужны не потому, что ты к кому-то душевно прилепился, - очень хорошо, если это так, - но прежде всего нужны люди, на руку и меч кото- рых ты можешь рассчитывать в минуту жизни трудную. Итак, прежде всего на пирах завязывались и укреплялись но- вые для индивида социальные связи. Расположение гостей в трапезной строго регламентирова- лось. То местничество, о котором мы знаем из истории дру- гих культур, в полной мере процветало и в Скандинавии. В одной саге рассказывается: Гудмунд, один из героев «Саги о людях со Светлого Озера», занимает почетное сиденье на пиру. Рядом с ним отводят место Офейгу. «Офейг кладет кулак на стол и спрашивает Гудмунда: “Как ты думаешь, велик ли этот кулак?” - “Довольно велик”, - отвечает тот. “Не думаешь ли ты, что в нем есть сила?” - спрашивает Офейг. “Несомнен- но”, - говорит Гудмунд. “Как ты считаешь, может ли он нане- сти сильный удар?” - “Очень сильный”, - отвечает Гудмунд. “И какой, ты думаешь, он может причинить вред?” - продол- жает Офейг. “Сломанные кости или смерть”, - отвечает Гуд- мунд. “И как бы тебе понравился такой конец?” - “Вовсе бы не понравился, я бы не выбрал его для себя”. Офейг сказал: “В таком случае не сиди на моем месте”. “Как желаешь”, - ска- зал Гудмунд и отсел. Люди решили, что Офейг захотел себе больше чести...» (Ljosvetninga saga. Гл. 21). Речь идет не просто о том, что пришел грубиян и кого- то согнал с места. Он имел на это место право, он знал, что сообразно шкале уважения и человеческого достоинства оно принадлежит именно ему. И он хотел продемонстриро- вать всем присутствующим, а в этой горнице было полно людей, что не поступится своим правом. Важнейшей цен- ностью участников пиров было самоуважение, чувство чес- ти и собственного достоинства, их следовало постоянно подтверждать. Как видим, пиры представляли собой существеннейший аспект жизни этих людей. В Исландии не было королевской власти вплоть до 60-х годов ХГГГ в. - это период так называе- мого народоправства. Общество представляло собой сово- 694
купность сельских хозяев, живших на разрозненных хуто- рах. Во главе населения отдельных местностей стояли могу- щественные, влиятельные годи - предводители. И здесь пиры были важнейшим узлом традиционных социальных связей. В некоторых сагах рассказывается, что когда какой- нибудь могущественный годи вместе со своей свитой чис- лом человек 30, если не больше, приезжал к кому-нибудь в гости, иные хозяева оказывались в очень тяжелом положе- нии, потому что не проявить гостеприимства было совер- шенно невозможно, но вынести такое количество сотрапез- ников в течение недели или дольше тоже было крайне за- труднительно. Здесь намечались истоки немаловажных про- тиворечий. Но вернемся на территорию тех скандинавских стран, в которых постепенно укреплялась королевская власть. Мы увидим, как со временем институт вейцлы из пира как тако- вого перерастает в нечто иное. Король, конунг жалует сво- им приближенным определенные достоинства, социальные и правовые; эти люди называются «veizlumenn» или в един- ственном числе - «veizlumadr». Американский издатель древнескандинавских законов ничтоже сумняшеся перево- дит термины «veizlumadr» и «lendrmadr» как «барон». Но нет ничего более уводящего в сторону. Король не назначал их «баронами». Король жаловал им право возглавлять те пи- ры, по которым он раньше разъезжал сам, и, следовательно, право присваивать те угощения, на которые он мог прежде рассчитывать. Этот «veizlumadr» был могущественный чело- век, и, следовательно, у него тоже была своя свита, своя дру- жина. Он посещал пиры, используя материальные ресурсы местного населения и усиливая свое влияние на него. Посте- пенно раздачи пожалований приводили к тому, что возника- ли новые формы отношений зависимости. Бонды не утрачи- вали своей личной свободы, но вместе с тем посягательство на их полноправие уже имело место, и социальные противо- речия начинали обостряться. Весьма показательно, что в не- которых источниках XIII в. наряду с термином «вейцла» по- является как его эквивалент термин «лен» (1ёп), происходя- щий от глагола «launa», который означает «жаловать не- что». Любопытно, что когда датские и другие скандинавские завоеватели обосновались в восточной и северной части Британии - события X и начала XI столетия, - то наряду 695
с другими формами земельной собственности, которые, по- видимому, под влиянием скандинавских отношений права здесь возникли, появляется институт, содержание коего из источников не выясняется, но название его в высшей степе- ни симптоматично - «drince-lean» (др.-сканд. drekkulaun). Это трудно перевести, одно из возможных толкований - «пожалование за устройство пира» (др.-англ. drincan, др.- сканд. drekka - «пить»). Пир устраивал либо тот, кто получал пожалование, либо тот, кто жаловал. Короче говоря, созда- ние титула собственности было непосредственно связано с трапезами и возлияниями, однократными или же превра- щавшимися в своего рода обычай. Здесь многое неясно, но не вызывает сомнения то, что в создании этих новых полу- феодальных отношений в Скандинавии или Британии пожа- лования, связанные с пирами, играли большую роль. Короче говоря, перед нами возникновение системы, ко- торая на Руси известна как система кормлений. Но и отно- сительно системы кормлений - я не специалист по русской истории, но опираюсь на свои давние беседы с таким авто- ритетом, как покойный Л. В. Черепнин, - все-таки остается неясным, как возникало то, что на Руси наши историки на- зывают феодальной зависимостью крестьян. Многие гово- рят: «как и в Западной Европе, крестьяне разорялись, зака- балялись, попадали в прекарные отношения, подчинялись господам. Да, наряду с этим были и кормления». Но сообра- жения о том, что разорение и закабаление крестьян было магистральным путем раннефеодального развития, взяты с потолка. Никаких документальных доказательств, насколь- ко я понимаю, не существует. Между тем разъезды по селам бояр, князей и других могущественных людей вместе со сви- той, организованные, по-видимому, для того, чтобы кор- миться, являются несомненным историческим фактом. Иными словами, мы начали с проблемы трапезы, угоще- ния - процессов, казалось бы, далеких от сугубо социальной, экономической действительности и суровой юридической практики. Этот «пир на весь мир» утверждал систему социаль- ных связей и питал самосознание его участников. Начав с этого, мы обнаруживаем далее, что с этими процессами непосредственно связан генезис феодальных отношений, во всяком случае в германо-британской части Европы эпохи раннего Средневековья. Нам эти знания дались нелегко. 696
Я не хочу сейчас останавливаться на довольно драматичных страницах нашей историографии, но они, эти знания, да- лись нелегко прежде всего потому, что привычки историче- ского мышления были таковы: есть определенные базисные элементы, компоненты - собственность, рента, эксплуата- ция и т. д. - их надо изучать. Что касается пира, то это, ко- нечно, любопытно, но иррелевантно к изучению социально- экономических отношений, потому что лежит где-то на пе- риферии и вообще внеисторично, ибо с тех пор, как люди появились, и до тех пор, пока они еще будут что-то есть, они как-то свои трапезы будут организовывать. Но оказывается, для понимания того, что мы называем докапиталистичес- ким обществом, во всяком случае, а, может быть, и для пони- мания любой общественной системы анализ тех аспектов социальной жизни, о которых мы сегодня говорим, являет- ся одним из существеннейших условий. (Впервые опубликовано: «Одиссей. Человек в истории». М., 1999. С. 7-14)
История культуры: бесчисленные потери и упущенные возможности (Из материалов «круглого стола» «История в сослагательном наклонении?») Тут было высказано много разных соображе- ний, что продемонстрировало интерес к проблеме, которая со стороны может показаться безответственной, любитель- ской, авантюристической. В основе этого интереса лежит, как мне кажется, в одних случаях осознанный, в других - ин- стинктивный протест историков против того агрессивного, всепоглощающего детерминизма, который был так четко сформулирован философией XIX в. «Все разумное - действи- тельно»: значит, все, что предусмотрено мировым разумом, находит свое осуществление. И «все действительное - разум- но»: все имеет свои достаточные основания и, собственно, иначе быть не может. Это же несколько иначе было затем сформулировано и основоположниками марксизма, посколь- ку даже смягчающие детерминизм Маркса рассуждения Энгельса о том, что, конечно, всегда складывается весьма сложный и противоречивый параллелограмм сил, действую- щих вовсе не согласованно, не отменяют тезиса, что в итоге исторический закон прокладывает себе дорогу сквозь все эти неурядицы и временные отклонения. Нас всех этому учили, и хотя мы уже сняли марксистские цитаты и перестали покло- няться портретам классиков, но если нас поскрести, найдется ли там что-то другое - это еще большой вопрос. Мы сегодня говорили в основном о политической исто- рии и роли в ней личности, указывая при этом, что есть еще такая мрачная штука, как мощные экономические законо- мерности, на которые влиять почти невозможно. А вот Ю.М. Лотман в своей работе «Клио на распутье» утверждал, что история России, а значит, и история человечества, пошла бы не так, как она шла, если бы не было Пушкина, Достоев- ского или Толстого. Духовная жизнь людей, при сравнении с экономическими и демографическими циклами, может по- казаться бесконечно малой надстроечной величиной, но без 698
Пушкина, без великих гениев литературы, без Баха, без Бет- ховена, без Моцарта, без Томаса Манна (я не буду перечис- лять далее, потому что список открыт) - история действи- тельно была бы иной. Какой - нам знать не дано, но история рода человеческого была бы иной. Причем каждый раз, когда мы называем Баха, Пушкина или Гёте, мы говорим о непо- вторимой гениальной личности, заменить которую некем. Плеханов говорил: Наполеона могло и не быть, но его мог заменить кто-нибудь из его маршалов. Действительно, во время Французской революции было немало выдающих- ся полководцев, и в случае гибели Наполеона его место мог занять Ней, Даву, Мюрат или кто-либо другой. Плеханов го- ворил: революция нуждалась в шпаге, и она бы ее в любом случае получила. Он, правда, упустил из виду, что не во вся- кую голову должна была взбрести мысль о походе на восток и о восстановлении исторического величия Франции. Но все это касается полководцев и государственных деятелей: речь идет о роли, которую тот или иной персонаж призван выполнить. В культуре же, в духовной жизни вклад гения уникален и ничем не заменим, а воздействие творчества и личности этого гения на ход истории, вроде бы и не выража- ющееся в столь ощутимых фактах, как влияние министра или генерала, огромно, ибо это воздействие на духовный об- лик эпохи. Этот вопрос можно и перевернуть. Ребенок умер в колы- бели: вы гарантированы от того, что мы не потеряли гения, который мог произвести такой переворот в нашей духов- ной жизни, какого никто за него не сделает? Сегодня ночью я услышал по радио, что в штате Колорадо два подростка в масках пришли в школу и убили 25 человек. Оказывается, они принадлежали к секте, которая ненавидит две катего- рии людей - людей другого цвета кожи и... футболистов (простите, но мне это напомнило анекдот: приказано ис- треблять евреев и велосипедистов; спрашивается: «а велоси- педисты при чем?»). Кто может быть уверен, что среди этих 25-ти не был убит величайший американский поэт XXI в.? И в нашей с вами жизни постоянно случаются такие поте- ри, которые невосполнимы на человеческом уровне. На уров- не статистики, на уровне больших чисел, на уровне социаль- но-экономических процессов такого не происходит. Есть очень глубокое высказывание одного из наших бывших 699
премьер-министров: хотели - как лучше, а вышло - как всегда. Срабатывают некоторые инерционные силы - наш невесе- лый опыт, переходящий из поколения в поколение, привыч- ки нашего сознания, наша картина мира; и сколько бы мы ни трепыхались, а получается так, как было до этого. Очередная неудача, к которой мы привыкаем, разрушает наш характер - одним словом, деморализует; эпоха, в которой мы живем, иг- рает на нравственное понижение, нас уже трудно чем-нибудь ужаснуть. В этих условиях перед историками не могло не воз- никнуть обсуждаемой сегодня проблемы. Историк не будет писать сослагательную историю, он бу- дет стараться реконструировать реальную картину прошло- го. Но он не должен подчинять свою мысль налагаемым на нее историографической и философской традицией огра- ничениям, заставляющим нас говорить только о тех боль- ших батальонах, которые всегда правы, и считать, что все остальное - то, что не победило, было оттеснено - изначаль- но и было к этому предопределено. По традиции говорят о «колесе истории», об истори- ческом пути, по которому движется «локомотив истории», и хотя все понимают, что подобные выражения не более чем метафоры, все же налицо заложенная в них идея предзадан- ной однолинейности истории. Я вспоминаю, как в годы моей молодости серьезные люди рассуждали об исключениях, встречающихся в развитии общественной формации. Три- виальным примером служила Монголия, которая якобы от кочевого феодализма непосредственно перешла к социализ- му, миновав капиталистическую стадию. Объясняли это, есте- ственно, территориальной близостью МНР к СССР, кото- рый помог ей совершить исторический скачок. В основе этих и подобных рассуждений лежит идея своего рода же- лезнодорожного расписания, в котором ab ovo уже заложен весь исторический путь той или иной страны. Отклонения сводятся, собственно, лишь к тому, что отдельным поездам удается проскочить те или иные станции без задержки. Мысль о предопределенности будущего прошедшим и на- стоящим, исключающая сколько-нибудь существенные от- клонения от «расписания», имеет чрезвычайно глубокие корни, восходящие не только к гегелевской или марксовой философии истории, но и к средневековой схоластике, и глубже - к иудео-христианской эсхатологии, поэтому отказ 700
от марксистской социологической схемы далеко еще не га- рантирует историкам избавления от подобных телеологиче- ских конструкций. Если уж пользоваться метафорой локомотива, идущего по железнодорожному пути, то я предложил бы такой фан- тастический образ: рельсовый путь не простирается перед локомотивом, рельсы возникают лишь под его колесами, впереди же - великое Нечто. Но позади локомотива - более или менее прямой рельсовый путь, созерцание коего побуж- дает историков воображать, будто бы этот путь имеет анало- гичное продолжение и в будущем. В одном из выступлений был затронут вопрос, почему так случается, что иногда, казалось бы, незначительные причины имеют огромные последствия. Я хочу в связи с этим напом- нить об одном известном историческом событии. В 1347- 1349 гг. Европу постигла эпидемия «черной смерти», бубон- ной чумы, истребившая до трети ее населения, причем там, где скученность населения была выше, в городах, события бы- ли сверхдраматичны. Что же вызвало эту эпидемию, которая имела огромные социальные, экономические, демографичес- кие и какие угодно последствия и стала переломным момен- том в истории Средневековья? Крыса! Крысы в трюмах ко- раблей, приплывших с Востока, принесли эту чуму. Историки начинают думать: возможно ли, чтобы такая случайность привела к слому исторического процесса? И вспоминают, что рост рождаемости, благоприятная демо- графическая ситуация, которая существовала в Европе в предшествующий период, начала переживать известный кризис задолго до чумы, что уже за несколько десятилетий до катастрофы начались экономические неурядицы, - фак- ты всегда найдутся. Что здесь? Чума действительно не сыгра- ла решающей роли, поскольку предпосылки глубокого кри- зиса уже возникли, или же раболепствующая перед идеей за- кономерности историческая мысль начинает жульничать? Скорее всего, мы не можем примириться с тем, что крыса победила людей, и ищем всему этому более солидные при- чины. Между тем как пропорциональность причин и след- ствий вряд ли существует. Несколько лет назад мне пришлось читать доклад о разли- чиях между понятиями «объяснение» и «понимание» в истории. 701
Я имел в виду следующее. Мы можем объяснить любое собы- тие; раз оно имело место, мы напряжемся и, убедительно или гадательно, какие-то причины подберем, поскольку факт есть такая непреложность, перед которой историк ро- беет. Но эти объяснения, строящиеся сплошь и рядом по мо- дели «строгих» наук, - работают ли они достаточно убеди- тельно в нашей специфической сфере знания, имеющей дело с человеческим сознанием, человеческим поведением, которое - пусть на четверть, пусть на одну шестнадцатую - содержит в себе элемент случайности, неожиданности, спонтанности, озарения? Здесь сама система объяснений должна быть другой. Историк не может удовольствоваться сконструированным им причинно-следственным объясне- нием (Erklaren) - он должен идти глубже, пытаться проник- нуть в мысли и чувства действующих лиц исторической дра- мы, принять в расчет специфику культуры изучаемого обще- ства, т. е. прибегнуть также и к процедуре понимания (Verstehen). Иными словами, та система объяснения истори- ческих феноменов, которая присуща исследователю, долж- на быть каким-то образом координирована с мировиденьем «актеров» исторической драмы. Это их мировиденье, их со- циально-психологические установки, их ментальный аппа- рат, «грамматика» их культуры представляют собой важней- шие факторы исторического движения. Все это, мне кажется, как-то связано с вопросом о том, су- ществует ли история в условном наклонении. Я полагаю, что обсуждение проблемы «несвершившейся истории» не мо- жет быть изолировано от изучения культуры и психологии участников исторического процесса. Если объективные за- коны природы действуют неуклонно, а потому результаты их действия предсказуемы, то игра бесчисленных сил на ис- торической арене до крайности осложнена человеческой волей и сознанием. Жизнь человеческих коллективов изо- билует вариантами и возможностями, из коих реализуются лишь немногие. В этом смысле история избыточна. Для более глубокого понимания ее хода историку не следовало бы вытеснять из поля своих наблюдений этот нереализован- ный потенциал. Можно рисовать историю в виде картины последовательных свершений и достижений. Но можно ви- деть в ней серию бесчисленных потерь и упущенных воз- можностей. 702
Здесь уже говорили, что речь идет не столько о том, как могло пойти дело, а о том, как историк смотрит на истори- ческий процесс. Мы сегодня обсуждаем прежде всего вопро- сы эпистемологии. Мы вряд ли можем судить о том, могла ли раздавленная бабочка Брэдбери привести спустя миллионы лет к иному исходу президентских выборов. Если уж ссы- латься на литературные примеры, я упомяну «Фальшивый купон» Льва Толстого - пример небесспорный, так как эта повесть пронизана столь назойливым морализмом, что при всем огромном впечатлении вызывает некоторое отталкива- ние. И все-таки: мальчишка, гимназист, просит у отца денег, потому что задолжал своему приятелю. Отец грубо отказы- вает, в результате парень считает себя вынужденным подде- лать банковский билет. Это порождает цепь преступлений других людей - обманы, убийства, тюрьму, т. е. нравственная порча начинает распространяться все шире и шире, превра- щаясь в нравственный обвал. При всей утрированности этой ситуации Толстой указывает на то несомненное обсто- ятельство, что мы несем ответственность за наши поступки. Даже не будучи столь уж значительными, они могут повлечь за собой последствия, которых мы не предвидели. История может дать нам в этом смысле определенные уроки, и, мне думается, историкам в этом направлении предстоит еще многое сделать. (Впервые опубликовано: «Одиссей, Человек в истории», М., 2000. С.53-58)
Скандинавистика и медиевистика* Эта тема нуждается в некотором обосновании. Знакомство с научной литературой привело меня к выводу, что интенсивная работа скандинавистов - филологов, исто- риков, антропологов - оказывается, как правило, за преде- лами того круга вопросов, которые интересуют медиевис- тов, изучающих средневековую континентальную Европу; сплошь и рядом здесь нет взаимопонимания, взаимообога- щения или, я бы даже сказал, взаимооплодотворения. Разу- меется, скандинависты так или иначе, хотя бы понаслышке, знают об историческом развитии в других регионах Евро- пы. Как выразился один мой норвежский коллега: «ну, была же еще и остальная Европа». С другой стороны, меня пора- жает невежество, отсутствие первичных знаний в области скандинавистики даже у эрудированных специалистов, изу- чающих историю Франции, Англии, Италии и т. д. Много лет назад - я где-то об этом даже писал - в ответ на мои сло- ва о том, что я перевожу сагу (мы готовили перевод «Круга Земного» для серии «Литературные памятники»), один из моих высокоученых коллег спросил меня: «Сколько же сти- хов в день вы можете перевести?» Мой собеседник не подо- зревал, что сага - ярчайший образец средневековой прозы. Нельзя не знать Гомера, Еврипида, Цицерона, Аристотеля - это входит в джентльменский набор интеллигентного чело- века - ведь мы наследники Античности. А что творилось на севере диком - по-видимому, недостойно его внимания. Между тем наследие скандинавской истории вошло в плоть и кровь общего фонда европейской культуры. * Доклад, прочитанный в Институте всеобщей истории РАН в сен- тябре 1998 г., посвящается Владимиру Николаевичу Топорову. 704
Но я хотел бы остановиться на некоторых гносеологиче- ских трудностях, возникающих из-за этого взаимонепонима- ния или отсутствия пристального интереса. Начну с приме- ра. Несколько лет назад весьма уважаемый мною крупный медиевист любезно прислал мне из-за океана для ознакомле- ния рукопись своей еще не опубликованной книги. Текст в высшей степени интересный; он содержит результаты на- стойчивых, изощренных и в большинстве своем весьма удач- ных попыток обнаружить в средневековых латинских текс- тах или текстах, написанных уже на народных языках, те следы культуры низов, культуры необразованных, которые могли найти прямое, чаще косвенное, отражение в твор- честве образованных - litterati - клириков или прошедших выучку мирян. Пласт сознания простого человека, как вы знаете, весьма плохо прощупывается медиевистами. В этой книге изучаются испанские, английские, венгерские, фран- цузские и другие источники, равно как разные проявления взаимодействия ученой культуры и культуры более широких слоев населения. Но поражает один пробел: Скандинавии не существует, она не упоминается. Полагаю, это не сознательно избранная позиция. У меня такое впечатление, что о Скандинавии просто забыли - воз- можно, потому, что тут есть трудности: надо учить другие языки и вникать в огромную научную литературу. Но так или иначе результат налицо - игнорируются наиболее богатые по содержанию памятники, средневековые тексты, из кото- рых можно было бы извлечь целые пласты материала, харак- теризующие ментальность, культуру, картину мира так назы- ваемых простолюдинов. Эти тексты были созданы на скан- динавском севере, прежде всего в Исландии, но, я убежден, имеют не только локальное значение, но отражают опреде- ленный срез сознания, который присутствовал в Средневе- ковье у многих других, прежде всего у германских народов. Создаются перекосы в исследованиях. Но невежество не есть аргумент. Сближению скандинавских и медиевистических исследо- ваний, судя по всему, препятствуют идеологические наслое- ния. В период после окончания второй мировой войны у ча- сти историков как в Германии, так и в англосаксонском мире возникло определенное противодействие изучению древ- них германцев и скандинавов. Память о злоупотреблениях 23 - 1773 705
данными исторической науки в Третьем рейхе, об эксплуата- ции германского и скандинавского материала в целях ут- верждения «нордической» идеологии и оголтелого шови- низма травмирует некоторых медиевистов. Но, я полагаю, игнорировать германо-скандинавские древности означало бы идти на неоправданные уступки потерпевшей истори- ческий крах идеологии нацизма. Опыт истории историче- ского знания свидетельствует, к сожалению, о том, что зло- намеренному и антинаучному мифотворчеству были уже принесены огромные жертвы, и эта констатация относится к самым разным эпохам истории. Возможно ли объективное исследование истории древних германцев и скандинавов? Несомненно, ответ должен быть утвердительным. Но пред- рассудки тем не менее сохраняются, и мне кажется умест- ным и своевременным призвать к их преодолению. Почему именно сейчас вопрос о соотношении медиевис- тики и скандинавистики приобретает особенное значение? Дело заключается в том, по моему убеждению, что наиболее плодотворной ветвью исторического знания, направле- нием, сулящим историку новые находки, новые ходы мысли, является историческая антропология. При этом подходе изучение экономики, политических, юридических и других институтов происходит не отвлеченно от духовной жизни; все эти сферы социальной деятельности неизбежно состав- ляли аспекты человеческого сознания, индивидуального или группового, и не могут быть поняты адекватно вне это- го всеобъемлющего контекста. Во всех этих институтах была в конечном счете одна и та же основа, а именно - люди, индивиды, организованные в малые и большие груп- пы. Они творили экономическую, политическую, правовую, религиозную историю, историю искусств и т. д. Отвлекаясь от содержания мысли, от менталитета этих людей, мы не поймем и социально-экономических, юридических и рели- гиозных явлений. Историческая антропология - это направ- ление, которое синтезирует разные ветви исторического знания, и я думаю, что, вопреки пророчествам иных Кас- сандр из среды историков, она далеко не исчерпала своих возможностей. Посмотреть, как взаимодействуют скандина- вистика и медиевистика, оказывается в этой связи особенно настоятельной потребностью исторической, а говоря шире, гуманитарной науки. Останавливаясь на некоторых приме- 706
pax, укажу на те поля, в которых можно трудиться для того, чтобы обнаружить значение скандинавских материалов для понимания всей средневековой европейской истории. Собственно, тот предмет, которым занимается истори- ческая антропология, вслед за некоторыми французскими ис- ториками, в частности Роже Шартье, следовало бы назвать так: культурная история социального. Культура как достояние умов, элиты прежде всего, и социальный строй, включающий в себя не только политические и общественные институты, но и экономику, базисные, как у нас было принято говорить, отношения, в исторических исследованиях, как правило, раз- ведены. Обнажить их внутреннее единство, пусть противо- речивое, признать тот несомненный факт, что и в культуре, и в общественном производстве, и в социальной жизни дей- ствовали люди, т. е. обнаружить человеческое содержание культурной истории социального, мне кажется наиболее за- манчивой задачей исторического познания. Это проблема исторического синтеза, как она стоит перед историками на рубеже второго и третьего тысячелетий. С этим связан первый пример. Изучение исландских саг свидетельствует, что огромную роль в общественной, по- вседневной жизни людей играл обмен всякого рода мате- риальными ценностями или информацией, обмен женщина- ми, т. е. организация отношений между разными семейными группами - обмен, основанный на принципе взаимности (reciprocity). С особой наглядностью этот принцип проявля- ется в обмене дарами. Человек дарит какое-то имущество, пусть небольшое, другому человеку, в котором он заинтере- сован, и ждет «отдарка». На дар ждут ответа, точнее, как сказано в «Старшей Эдде», дар ждет отдарка. Человек, полу- чивший подарок, должен компенсировать того, кто ему по- дарил, своим ответным даром. Иногда в этом мог быть опре- деленный экономический смысл, но сплошь и рядом мате- риальной подоплеки мы не найдем. В одной саге рассказывается: исландский бонд, просто- людин подарил соседу двух черных быков одной породы. Тот через некоторое время совершил отдарок: он подарил точно таких же двух быков, но уже рыжей расцветки. Здесь перед нами совершенно определенно не экономическая в строгом смысле слова процедура, а процедура, связанная с символическим взаимодействием, не сосредоточенным 23* 707
на материальных ценностях, взаимодействием между людь- ми и группами. Еще в начале XX в. в Дании вышла работа гениального, по-моему, датского историка Вильгельма Грёнбека «Наш на- род или наши предки в древности», которая была переведе- на на ряд языков. В ней характеризуются общественные от- ношения и духовная жизнь скандинавов и шире - германцев на протяжении ряда столетий. Хотя методы, которые упо- треблял Грёнбек, - это методы начала века, а не историко- антропологические в строгом смысле слова, книга сохра- няет свое стимулирующее значение. В ней довольно подроб- но и очень проникновенно говорится об обмене дарами и о той роли, которую этот обмен играл в жизни германских на- родов. Классическая работа французского антрополога Марселя Мосса «Этюд о даре», которая недавно наконец увидела свет и в русском переводе, говорит об универсально- сти обмена дарами под всеми широтами. Мосс сосредоточи- вает внимание на так называемых примитивных культурах. Между тем американская исследовательница Натали Земон Дэвис, которая к скандинавистике, кстати, не имеет никако- го отношения, продемонстрировала, что во Франции XVI в., где уже ни о какой примитивности говорить не приходится, где в недрах Старого порядка уже зарождаются буржуазные отношения, обмен дарами, подарки играли огромную роль. До нее историки не обращали на это должного внимания. Вот пример того, как исследования, которые питались прежде всего скандинавскими материалами, оказались про- дуктивными для стимулирования новых исследований, опи- рающихся отнюдь не на скандинавский материал. Подчер- кивать значимость обмена в широком смысле как принципа взаимности для понимания социальных и правовых струк- тур, мне кажется, нет необходимости: это самоочевидно для каждого историка, склонного размышлять на эту тему. Второй вопрос, на котором мне хотелось бы остановиться. К сожалению, на рубеже 50-60-х годов XX столетия почти прекратились аграрные исследования, исследования со- циально-экономических отношений в широкой толще сред- невекового европейского населения, прежде всего кре- стьянства. Помимо того, что ведущие специалисты по со- циально-экономической истории, главы школ, такие каку нас Е.А. Косминский, Н.П. Грацианский, А.И. Неусыхин, скон- 708
чались или прекратили свою продуктивную деятельность к 60-м годам, тут были, конечно, гораздо более глубокие при- чины. Примерно в это же время интерес к аграрным иссле- дованиям иссяк и далеко за пределами нашей страны - в Гер- мании и особенно, как я отмечал, во французской Школе «Анналов». Дюби, Леруа Ладюри и другие выдающиеся уче- ные, которые как раз в 50-60-е годы создали работы в облас- ти социально-экономической аграрной истории, перешли к другой проблематике. Что-то произошло со всеми нами, ин- терес переместился на другие предметы. Это закономерно, но при этом мы несем потери. Дошло до того, что мы пере- стали вообще что-то изучать в области социально-экономи- ческих аграрных отношений. Мое обращение к изучению Скандинавии было продикто- вано интересом именно к этим предметам, к поземельным отношениям. Изучение древнескандинавских институтов, прежде всего института одаля, показывает, что здесь отно- шение человека к земле имело определеннее особенности, которые, однако, едва ли являются сугубо скандинавскими. Но это отношение здесь видно с наибольшей наглядностью. В чем оно выражается? Вопрос о том, частная или общинная собственность на землю существовала в раннее Средневеко- вье, оказывается иррелевантным, неправильно поставлен- ным, потому что речь идет прежде всего о такой форме соб- ственности, в которой в постоянный, интенсивный, я бы сказал, интимный оборот включены, с одной стороны, пред- меты владения, объекты, т. е. земельные угодья, а с другой - люди, индивиды и группы. Эти люди владеют землей, насле- дуют ее и обрабатывают. В этой неразрывной внутренней связи между человеком и предметом его обладания и прило- жения трудовых усилий проявляется специфическое отно- шение человека к природе. Этот аспект в понимании аграрных институтов легче все- го обнаружить как раз на скандинавском материале в силу того, что здесь были записаны большие массивы таких пра- вовых источников, каких не было на континенте Европы. Я вовсе не призываю к тому, чтобы выводы, полученные на скандинавских памятниках, механически переносить на ис- торию других стран средневековой Европы. Речь идет о дру- гом. Вырабатывается новый подход к материалу, новые ме- тоды, и в свете этих новых методов мы находим, что нечто 709
подобное, может быть, в несколько стертой форме, суще- ствовало и на континенте Европы, и на Британских остро- вах, а не только на Севере. Преимущество скандинавских средневековых источников заключается в том, что эти ис- точники были созданы не на латыни, унаследованной от Ан- тичности и не приспособленной к тому, чтобы адекватно передавать ту систему понятий, то своеобразие миропони- мания, картины мира, которое было присуще людям ранне- го Средневековья. Я думаю, что в области социально-экономической Скан- динавия могла бы дать нам весьма любопытные новые под- ходы для понимания природы аграрного строя на конти- ненте Европы. И не просто потому, что они позволили бы глубже проникнуть в неповторимую специфику отношения человека Средневековья к земле, но и по другой причине. Здесь обнаруживается очень важная гносеологическая сто- рона дела - преодолевается отчужденность, при которой культуру, миропонимание, содержание сознания людей изучает один департамент, а грубые социально-экономиче- ские структуры изучают другие специалисты, которых «идеальная» сфера не занимает. Изучая древнескандинав- ский одаль, мы вынуждены охватить и социально-экономи- ческие, и аграрные - материальные - порядки, с одной сто- роны, и право, менталитет и даже мифологию и поэзию этих людей - с другой. Чтобы правильнее понять материаль- ную сторону жизни, мы включаем ее в более широкий кон- текст картины мира средневекового человека. Это дает нам иной концептуальный фон и открывает новые возмож- ности для синтеза. Теперь я хотел бы обратить ваше внимание на следующее. Как уже было сказано, источники первой половины Средне- вековья, за редчайшими исключениями, написаны на латин- ском языке. Но это язык, на котором уже в начале Средних веков жители Галлии и других стран Европы постепенно переставали говорить. Они переходили на франкский диа- лект, на латинизированные диалекты Италии и др. Что касается жителей германских стран, то они говорили на языках, которые под влиянием латыни, конечно, частично изменились, но все же это были другие языки. За пределами Скандинавии перед нами источники преимущественно на латинском языке. Они дошли до нас в редакциях, составлен- 710
ных образованными людьми, прошедшими церковное, мо- настырское обучение, прежде всего монахами и священни- ками. В этих источниках отражена их картина мира, и если через нее и можно - а в ряде случаев так или иначе можно - косвенно обнаружить проблески и более широко распро- страненных явлений, то делать это приходится с большой осторожностью и осмотрительностью, ибо перед нами идео- логизированный экран, через который пропущена вся ин- формация. Что же делать историкам? Либо доверять источ- нику, считать, что так оно и было на самом деле, либо же нужно искать новые методы исследования, может быть, более сложные, косвенные, что позволит проникнуть в по- таенные пласты сознания, картины мира, системы ценностей, поведения людей. Перед нами богатейшие фонды скандинавских источни- ков. Все они, за редчайшими исключениями, составлялись на протяжении столетий на родном для этих людей языке. В свое время Марк Блок указывал на следующую источнико- ведческую трудность: нужно иметь в виду, что речи людей IX-XI вв., мысливших на родном языке, переводились пис- цами, нотариями, юристами па латынь. Теперь же историк стоит перед задачей восстановить эти мысли в их первоздан- ном виде, по возможности очищенными от латинских на- слоений. Эта проблема обратного перевода головоломна, но от нее нельзя уйти. Иначе стоит вопрос изучения скандинав- ских источников. Здесь налицо высказывания людей на том языке, на котором они мыслили, который был стихией их духовного существования. Уже одно это заставляет нас по- дойти с сугубым интересом к древнесеверным источникам - сагам, поэзии скальдов, руническим надписям, песням «Стар- шей Эдды», повествованиям «Младшей Эдды» и другим кате- гориям текстов, которые сохранились до нашего времени. Требуется, конечно, огромная осмотрительность, но нужно понимать, что эти сокровища бесценны, ибо здесь могут быть раскрыты другие пласты человеческого сознания, не- жели те, которые могли найти выражение в латинских па- мятниках европейского континента. Поскольку нас зани- мает культурная история социального, то исландская сага представляет интерес не только и не столько в качестве ли- тературного сочинения, сколько как средство для углублен- ного проникновения в социальную структуру общества. 711
Историко-антропологический подход мог бы привести нас к новым открытиям. В последние годы меня особенно за- нимает проблема истории человеческой индивидуальности, человеческой личности в средневековую эпоху. Рассмотре- ние этой проблемы кажется мне в высшей степени актуаль- ным и вместе с тем чреватым неимоверными трудностями. Дело не в том, что от Средних веков сохранилось сравни- тельно немного свидетельств такого рода. Дело в нас самих. Наши головы наполнены понятиями и представлениями, унаследованными от предыдущего столетия. Прежде всего это представление о неуклонном прогрессе, о развитии лю- дей от стадного состояния первобытности, от включенности индивидов в общины, в цехи и другие группы, без остатка поглощавшие индивидуальность, к индивидуализму Ренес- санса и Нового времени. Согласно унаследованному от тра- диционной историографии мнению, в Средние века не было и не могло быть личности; человек был безличен, со- словен, поглощен группой. Лишь в эпоху Возрождения начи- нается якобы тот процесс, который в свое время Ж. Мишле, а за ним Я. Буркхардт назвали «открытием мира и человека». До этого человек как бы не был открыт, он не представлял собой проблемы ни для мыслителей, ни для самого себя, он находился - я, конечно, несколько утрирую - в полубессоз- нательном состоянии. Он не ставил вопроса, кто я, что я, ка- ково мое место в мире, как я соотношусь с другими. Считает- ся, что проблема самого себя, проблема self, резко не стояла, что она возникает только на заре Нового времени. Истори- ки, изучающие более ранние периоды, ею не занимались, поскольку не было самой проблемы. Есть такое выражение, напоминающее нам наше недавнее прошлое: нет человека - нет проблемы. Я бы его перевернул - нет проблемы, так нет и человека. Зачем искать человеческую личность, если такая проблема не сформулирована? Так якобы идет развитие - от нуля в начале Средневековья, через Абеляра и некоторых других - к Петрарке, Монтеню, Декарту, Руссо и дальше - к торжеству индивидуализма в Новое время. Таково пред- ставление о прогрессистском эволюционизме - от стад- ности, от коллективизма, стирающего индивидуальность, - к безудержной индивидуальности человека Ренессанса, затем XVIII в., ну и, разумеется, в завершение всей этой кар- тины восхождения - к индивидуальности того исследователя, 712
который пишет о великих индивидах Ренессанса и после- дующих эпох. Он с ними на дружеской ноге, он такая же ярко выраженная индивидуальность, он это и ценит в них. Они отражают его. Конечно, он этого прямо не говорит. На- оборот, он говорит: разумеется, они другие, а мы имеем свои особенности. Он даже признает кризис гуманизма XX в. Его интерес продиктован самосознанием элиты. Но не есть ли это интеллектуальный научный снобизм? Можем ли мы, изучая древность или Средние века, до- вольствоваться подобными идеями? Для этого есть как будто основания. Документов, которые свидетельствуют о том, что человек действительно осознал самого себя, не так мно- го. Но их и не может быть много в эпоху, когда мемуары и ав- тобиографии еще не стали распространенным литератур- ным жанром. Можно возразить: по-видимому, интереса к этому не было. Но надо учитывать следующее. Индивид не мог углубляться в свой внутренний мир, созерцать свою единственность и превосходство над всеми другими, по- скольку был религиозно настроенным человеком и боялся впасть в самый страшный из смертных грехов - в грех гор- дыни. Даже люди, гордившиеся собой и своим творчеством, должны были подавлять позывы к самовозвеличиванию, прикрывать их ссылками на свою необразованность, неве- жество, неотесанность, смирение и т. д. Это унижение паче гордости; насколько оно искренне - не нам судить. Однако в любом случае давление религиозной и этической силы было необычайно могущественным, поэтому естественно, что са- мовыражение индивида было в значительной мере ограни- ченным. Что же я нахожу в скандинавских источниках? Но преж- де - чего я там не нахожу? Здесь не было никакой общины. О городской общине в Исландии говорить не приходится, потому что первые города возникли там на рубеже XVIII- XIX вв. В Средние века люди жили здесь на отдельных хуто- рах. Нет у них и сельской общины, они в ней не нуждаются. Поэтому называть - вслед за моим учителем А.И. Неусыхи- ным - простолюдинов Средневековья общинниками - это значит вкладывать в определение весьма широкого слоя лю- дей некоторую интерпретацию. Но кто же они? Это вполне эгоцентричные хозяева, озабоченные прежде всего своим благополучием, вернее, своим самосохранением, потому 713
что об особом благополучии в весьма неблагоприятных во всех отношениях условиях полуголодной Исландии гово- рить не приходится. Это люди, озабоченные тем, чтобы от- стоять себя, свои интересы и интересы своих ближних. Они вовсе не включены в какие-то сплоченные родовые коллек- тивы. Вопрос о родовых связях и их значении для древних скандинавов сейчас пересмотрен, в традиционных пред- ставлениях об этом в значительной мере слышится некото- рый отголосок теории родового строя, унаследованной от XIX в. Эти люди выступают в качестве индивидов с соб- ственными целями и средствами для достижения своих эгоистических целей. Они вовсе не были стадными суще- ствами. Все гораздо сложнее. Чему посвящена исландская семейная сага? Главный сю- жет ее - это конфликт, возникающий между отдельными ли- цами, в который затем могут быть вовлечены более широ- кие группы людей. Он ведет к распре, к смертоубийству, ра- нению, тяжбам и т. д. Но чем вызывается этот конфликт? Могут украсть корову, отнять кусочек земли, могут палкой ударить по зубам, якобы нечаянно, могут назвать вполне по- чтенного мужа женоподобным - это страшное оскорбление, или безбородым, т. е. затронуть его честь. В любом случае, касается ли это собственности, имущества, семьи, жены, по- сягательства на жизнь и здоровье, речь идет именно об ин- дивидуальном достоинстве. Человек озабочен своим собст- венным self. В сагах перед нами общество, состоящее из индивидов. И в творчестве своем, в текстах, которые до нас дошли, они свидетельствуют о своем эгоизме, индивидуализме. Конечно, это своего рода примитивный индивидуализм. Эти люди со- средоточены на самих себе и стремятся достигнуть совершен- но определенных эгоистических целей. При этом они созна- ют, что принадлежат к обществу, и поэтому самостийно, без государственной власти выработали разветвленную систему права, которой худо-бедно, но подчиняются. Они регулярно посещают местные тинги или альтинг - общеисландское на- родное собрание, обсуждают здесь свои распри, рассуживают тяжбы и т. д. «На праве страна строится, неправьем разоряет- ся» - они придерживаются этой правовой мудрости, право- вой максимы. В рамках традиции каждый, как может, отстаи- вает свои интересы, прибегая к силе и помощи других. 714
А что мы видим в поэзии скальдов? В дохристианский период, примерно до XII в., это поэзия, в которой скальд (в отличие от анонимного автора саги) настаивает на своем индивидуальном авторстве. В этих песнях постоянно фигу- рирует ego, стремление обозначить свою самобытность, подчеркнуть, что я, вот этот скальд, сочиняю стихи, песни, висы лучше, нежели кто-либо другой, я горжусь своим инди- видуальным искусством. И это не исключение. Археологи раскопали в Усеберге, в юго-восточной Норвегии, погребе- ние знатной женщины и нашли раздавленные под тяжестью песка и земли остатки погребального корабля. И на самом корабле, и на его штевне, особенно же на санях и повозках, которые были погребены вместе с королевой Асой, они уви- дели четкую резьбу. Выдающийся норвежский археолог X. Шетелиг, который руководил этой экспедицией, в работе 1949 г. писал о разных манерах древних художников. Он на- зывает их условцо: один - «маньерист», другой - «классик», третий - «импрессионист». Применяя эти современные тер- мины, он желал подчеркнуть, что каждый мастер творил по-своему, в своей индивидуальной, только ему присущей ма- нере. А лапидарные тексты рунических надписей? В них не только увековечивается память о человеке, погибшем где-то за морем или совершившем какие-то подвиги. В конце гово- рится: эту надпись и этот рисунок вырезал такой-то. Важно было подчеркнуть, кто сделал эту надпись. Текст более или менее стандартен. Но это я сделал и я хочу, чтобы об этом знали грядущие поколения. Все погибает и все умирает, и сам ты умрешь - я вольно перефразирую эддические «Речи Высокого». Но единственное, что останется после смерти человека, - это суд о нем, его посмертная слава. Вот о чем они заботились - о своей индивидуальной репутации, о сво- ей славе. Во всех памятниках древнескандинавской литера- туры мы обнаруживаем этот профилирующий мотив - отста- ивание индивидом самого себя. Повторяю: это средневеко- вый индивид, древнесеверный индивид. Но рассмотрим названные факты в контексте соотноше- ния медиевистики и скандинавистики. Согласно домини- рующей точке зрения, в ту эпоху, к которой мы относим ви- кингов, никакой индивидуальности не было, она возникнет в конце Средневековья - начале Нового времени, не раньше Возрождения. Однако в древнескандинавских источниках 715
мы увидели совершенно обратную картину - торжество специфического индивидуализма, отстаивание человеком своего собственного self, своего человеческого достоин- ства, за что ему не жалко ничего, включая не только жизнь других людей, но и собственную. И все это пышным цветом цветет в начале Средневековья. Когда же происходит хрис- тианизация и система христианских ценностей начинает интериоризироваться сознанием людей, тогда и скальды все меньше начинают говорить: «Я, я, я...». Это становится не- совместимым с учением о грехе гордыни. Таким образом, от- сутствие в поле зрения медиевиста скандинавского материа- ла оказывается препятствием для понимания того, как про- исходило дело. Идея поступательного движения, развития, эволюции человеческой индивидуальности, сохраняющаяся в науч- ной литературе вплоть до наших дней, должна быть, мне ка- жется, пересмотрена. Она уже пересматривается. Моя книга об индивиде в средневековой Европе впервые вышла в не- мецком переводе (на русском языке ее еще нет) в 1994 г. В 1996 г. в Кёльне состоялась международная конференция, посвященная теме «Личность и индивидуальность в Сред- ние века». Она показала, что, к сожалению, источники ис- пользуются все те же, о процессе индивидуации судят по тому, что говорили об этом схоласты. Но мыслители, фило- софы Средневековья говорят об индивидуации в таком абст- рактном смысле, что трудно понять, идет ли речь о боже- ственных сущностях, о человеческих индивидах или о каких- нибудь камнях, птицах и т. д., ибо все в Божьем творении подвержено процессу индивидуации. Но ведь это вовсе не тот процесс, о котором мы говорим. О том, что происходи- ло с людьми, участники этой конференции ничего не сказа- ли, за исключением одного-двух специалистов. Радикального перелома в подходе к проблеме человечес- кой личности до сих пор нет. Я думаю, что привлечение скандинавского материала должно помочь пересмотреть устоявшиеся координаты в исторической мысли. Об этом можно и нужно говорить более подробно; здесь же мне важ- но было указать на существенность этой проблемы. Тради- ция, согласно которой скандинавские штудии оказываются отрезанными от общемедиевальных исследований, все более и более обнаруживает свою порочность и, как мне 716
кажется, не только и не столько для скандинавистов, по- скольку квалифицированные скандинависты все-таки сле- дят за тем, что происходит в медиевистике в целом, но преж- де всего для медиевистов, не являющихся специалистами в области скандинавской истории. Новые проникновения вглубь человеческого сознания можно совершить, если по- дойти к проблеме с осмотрительностью, без поверхностно- го переноса выводов, полученных на одном материале, на другие регионы, но понимая, какие проблемы могут быть обсуждены и что нужно проверить по источникам. Это было бы определенным достижением для медиевистики и обога- тило бы нашу исследовательскую мысль. (Впервые опубликовано: «Одиссей. Человек в истории». М., 2001. С. 94-104)
«Феодальное Средневековье»: что это такое? Размышления медиевиста на грани веков Не трогайте далекой старины. Нам не сломать ее семи печатей. А то, что духом времени зовут, Есть дух профессоров и их понятий, Который эти господа некстати За истинную древность выдают. Гёте. «Фауст» (пер. Б. Пастернака) Какое, милые, у нас, Тысячелетье на дворе? (Б. Пастернак) Вопрос о кризисе исторического знания воз- никает в дебатах современных историков довольно часто, хотя истолкования понятия «кризис» в высшей степени раз- личны. Приходится допустить, что, какова бы ни была пози- ция того или иного исследователя, налицо причины, побуж- дающие специалистов все вновь и вновь возвращаться к этой проблеме1. В статье десятилетней давности, на кото- рую я позволил себе сейчас сослаться, я был склонен к до- вольно оптимистическому прогнозу: кризис, переживаемый нашей профессией, это кризис роста. Ныне, однако, я испы- тываю потребность взглянуть на ситуацию под несколько иным углом зрения, а именно: подчеркнуть расхождения и даже прямые противоречия между общими понятиями, ко- торыми по традиции пользуются медиевисты, с одной сто- роны, и конкретным материалом, ими накопленным на про- тяжении последних десятилетий, с другой. Но следует при- знать, в основе этого пересмотра позиций таятся те сдвиги, которые произошли и продолжают происходить в научном сознании, в том числе и в сознании историков. Мы смотрим на наш мир, включая и мир исторический, уже под иным уг- лом зрения, нежели тот, который был привычен историкам 718
еще совсем недавно. Следовательно, источник кризиса - не столько в накоплении новых фактов и наблюдений, сколько в изменениях в нашем понятийном аппарате, изме- нениях, о природе и значении коих мы не столь часто заду- мываемся и существование коих вообще сплошь и рядом не склонны признавать. Речь пойдет о таких, казалось бы, до очевидности ясных и расхожих концептах, как «Средневековье» и «феодализм». Заглавие предлагаемого читателю текста не лишено пре- тенциозности, но я должен сразу же предуведомить: ожида- ющие получить содержательный ответ могут дальше не чи- тать - ответа не предполагается, что отнюдь не отменяет на- стоятельной потребности самой постановки вопроса. Одна- ко постановка вопроса нуждается в своего рода оправдании. Действительно, кто же не знает, что такое феодализм и что такое Средневековье? Основанием для того, чтобы тем не менее задаваться подобными вопросами, служит прежде все- го факт безудержного злоупотребления указанными катего- риями. И что любопытно: чем чаще они упоминаются, тем реже мы встречаем попытки задуматься над тем, о чем, соб- ственно, идет речь. Вокруг этих терминов скопилось множе- ство произвольных суждений и толкований, они настолько плотно вошли в исторический и обиходный лексикон, что избавиться от них невозможно, а потребность уточнить их содержание возникает лишь в виде исключения. Историка, который на протяжении более полустолетия косвенно или даже напрямую сталкивался с этой пробле- мой, время от времени тревожила неясность и, если вспом- нить дебаты в среде медиевистов, противоречивость трак- товки этих «проклятых» концептов. Возвращаясь совсем не- давно к собственной «истории историка», я не мог не оста- новиться на том, что первая битва, в которой мне пришлось отстаивать свои взгляды, была спровоцирована моей кни- гой «Проблемы генезиса феодализма в Западной Европе». Давно это было, в 1970 г., но из происшедшего вспоминаю следующее. В заключительном разделе книги встречается такой пассаж: «Нельзя не заметить: в этой книге нет опреде- ления феодализма. Оно не дано не потому, конечно, что ав- тор, претендующий на рассмотрение ряда проблем генезиса феодального строя в Западной Европе, сам не знает, что именно возникало и формировалось. Напротив, вниматель- 719
ный читатель, несомненно, составил себе представление о понимании феодализма, которое лежит в основе книги. Но представление о феодализме и определение феодализ- ма - не одно и то же. Первое может быть достаточно гиб- ким, изменчивым, способным включать по мере надобности различные оттенки и освещать разные стороны проблемы. Второе по необходимости отличается известной жесткостью, отработанностью, однозначностью; определить - значит «определить», «поставить предел». Однако призывая к ново- му рассмотрению проблемы генезиса феодального строя, ав- тор как раз и не хотел исключать те или иные вопросы, ко- торые не вытекают из принятого определения феодализма, но постановка которых, возможно, оказалась бы плодотвор- ной для его понимания»2. Это высказывание вызвало у одного из участников скан- дального обсуждения книги гневное замечание: Гуревич признается в том, что не знает, что такое феодализм, но это не помешало ему опубликовать целую книгу, да еще и адресо- ванную студентам! Каюсь, в мой замысел входило побудить молодых историков к размышлению о предметах, казалось бы самоочевидных. Насколько для меня самого упомянутые понятия оставались неясными, свидетельствуют мои статьи в «Философской энциклопедии» (т. 5) и в «Философском словаре». Здесь, вопреки вышеприведенному высказыва- нию, я пытался дать определение феодализму. Видимо, слишком велик был груз традиции... Почему я вспомнил о делах давно минувших дней? Напо- минание о них пришло ко мне с неожиданной стороны. В 1994 г. была опубликована книга английской исследова- тельницы Сьюзен Рейнольдс под названием «Фьефы и васса- лы. Реинтерпретация средневековых свидетельств»3. В этой книге поставлены под сомнение многие устоявшиеся взгля- ды на феодализм и его институты, в первую очередь на суще- ство и значение рыцарских держаний - феодов - и их связь с сеньориально-вассальным строем. Новые толкования С. Рейнольдс, на мой взгляд, естественно проистекают из тех наблюдений, которые были сделаны медиевистами на протяжении десятилетий, отделяющих ее монографию от классической работы Марка Блока «Феодальное общество» (1939-1940). Ревизия устоявшихся взглядов диктовалась, в частности, тем, что феодальная Европа предстает в свете 720
нового опыта, во всем пространственном и временном мно- гообразии, более разнопланово, нежели это виделось медие- вистам, внимание которых концентрировалось преимуще- ственно на северной половине Франции. Книга Рейнольдс привлекла интерес ряда специалистов и послужила предметом обстоятельной дискуссии на страни- цах ведущих исторических журналов. Получив положитель- ную в целом оценку, ее труд породил немало существенных возражений. Ознакомление с материалами полемики убеж- дает в том, что исследование Рейнольдс затронуло самые животрепещущие и спорные стороны проблемы европей- ского феодализма. В обстоятельной рецензии на книгу «Фьефы и вассалы» французский историк Доменик Бартелеми4 наряду с прочим отметил, что подходы и оценки Рейнольдс отчасти совпа- дают со взглядами Гуревича, высказанными в начале 70-х го- дов5. Конечно, автору приятно узнать, что его статья, напе- чатанная в «Анналах» 30 лет назад, еще не исчезла пол- ностью из научного оборота. Но существо дела, разумеется, не в этом. Медиевисты, принадлежащие к разным школам и работающие вполне независимо друг от друга, приходят к одинаковым выводам, и то, что неудовлетворенность гос- подствующей теорией порождается сходными причинами, есть явный симптом трудностей, игнорировать которые наше ремесло уже не в состоянии. Pro domo sua следовало бы прибавить, что вопросы теории феодализма занимали отечественных историков еще в 20-е и 30-е годы минувшего столетия. Отметая псевдомарксистские догматические определения официальной советской историографии, я счи- таю нужным напомнить о размышлениях Д.М. Петрушевско- го о природе феодализма, каковой он рассматривал и как идеально-типическое и социологическое понятие, и в каче- стве конкретного исторического феномена6. Сознавая глу- бокие расхождения в интерпретации феодализма названны- ми исследователями, хочу подчеркнуть главное, что их сбли- жает, - стремление преодолеть инерцию мысли. Противоречивость в истолковании понятия «феода- лизм» была в свое время продемонстрирована американ- ской исследовательницей Э.А. Браун7. В ее статье речь идет в первую очередь не о точном определении термина, а о сум- ме признаков, которые те или иные медиевисты принимают 721
за конститутивные. Большинство историков выдвигает на первый план сеньориально-вассальные отношения и сопут- ствующую им систему пожалований фьефов, другие при- дают особое значение наличию судебных полномочий у земле- владельцев, третьи обращают особое внимание на частное отправление публичной власти. Соответственно, акцент делается на судопроизводстве, на системе управления, на специфической воинской службе, на формах земельной соб- ственности. Большая часть историков, обсуждавших вопрос о существе феодализма, сосредоточивалась на рассмотре- нии отношений в высших слоях общества; вассалитет и лен- ные связи занимали центральное место в их исследованиях. Однако такие ученые, как М. Блок, были склонны распро- странять понятие «феодальное общество» отчасти и на под- властное господам крестьянство. Одной из ведущих тенденций в трактовке проблемы фео- дализма было придание особого значения исследованию со- циальных и правовых процессов в Северной Франции, кото- рую считали родиной классического феодализма. Социаль- но-правовые структуры в других странах и регионах Европы получали квалификацию «зрелых» или «недоразвитых» в за- висимости от их сопоставления с произвольно выбранным эталоном. Э.А. Браун рисует довольно широкую панораму взглядов на феодализм, развернутую в медиевистике с конца XVIII и до середины XX в. Разумеется, эта картина сделалась бы еще более пестрой, если бы американская исследователь- ница не ограничивалась по преимуществу англоязычной ис- ториографией. Впрочем, это не помешало ей высказать ряд критических замечаний в адрес известной работы Ф. Гансхо- фа, существенно упростившего, с ее точки зрения, пробле- му, и особо остановиться на труде Ж. Дюби о феодальных от- ношениях в Маконском регионе (Бургундия)8. Этот исто- рик, во многом углубивший наше понимание социальных от- ношений XI-XII вв., вместе с тем счел нужным обходиться по большей части без понятия феодализм (feodalite), ибо такие признаки последнего, считавшиеся конститутивны- ми, как оммаж и вассалитет, не имели существенного значе- ния в изучаемом им регионе. Между тем в своих более позд- них исследованиях Ж. Дюби не проявляет подобной сдер- жанности, но акцент в его трактовке феодализма явственно перемещается с уровня социального на уровень идеологии 722
и ментальности. Он детально рассматривает судьбы учения о трехфункциональном членении общества, выдвинутого французскими епископами в первой трети XI столетия. Ему же принадлежит мысль о том, что ключ к разгадке феодализ- ма следовало бы искать в сфере социально-психологических установок средневекового менталитета9. Подводя итоги сказанному, приходится констатировать, что по мере углубления в предмет разногласия относительно существа феодализма не только не сокращаются, но приоб- ретают все большую остроту. Феодализм неотделим в нашем сознании от понятия «Средневековье». Не показательно ли то, что споры по по- воду первого возникли в то же самое время, когда и второе оказалось серьезно расшатанным? Действительно, «в това- рищах согласья нет»: к какому, собственно, периоду мы при- лагаем этикетку «Средние века»? Более того, слышны требо- вания вообще отказаться от этого понятия. Итальянский ис- торик Массимо Монтанари недавно заявил, что в своей кни- ге о культуре питания в Европе он избегает этого, на его взгляд, вводящего в заблуждение термина10. Дело, разумеет- ся, не в моде, а в том смысле, какой мы вкладываем в термин «Средневековье». Все расшаталось. Могло ли быть иначе? На протяжении последнего полустолетия мы оказались в мире, переживаю- щем глубокую ломку коренных представлений и оценок, в универсуме меняющихся парадигм, и этому новому строю мысли и ментальных установок уже не может соответство- вать унаследованная от предшествующих поколений интел- лектуальная и концептуальная арматура прежней науки. Между тем обломки старого здания, возведенного позити- визмом, по-прежнему окружают нас. Отсюда настоятельная потребность расчистить эти завалы. * * * Начну с более или менее очевидного и хорошо известно- го. Членение исторического процесса на Древность, Сред- ние века и Новое время сложилось к концу эпохи Возрожде- ния. Термином medium aevuin гуманисты обозначали пе- риод, ознаменовавший упадок классической латыни, когда на смену литературному языку Цицерона и Горация пришло 723
преобладание «кухонной латыни» или «мужицкого языка» (sermo rusticus). Возвращение к высоким стандартам латин- ской словесности происходит лишь с XIV-XV столетий, ко- торые воспринимались гуманистами как время возрож- дения классической древности, и отсюда, собственно, про- изошло обозначение нового периода итальянской, а затем и европейской истории - Ренессанс. В дальнейшем эта трех- членная периодизация была распространена на историю в целом, и первым, кто последовательно осуществил этот принцип, был профессор университета в Галле Кристоф Целлариус (Келлер), автор самой ранней истории Средневе- ковья (1676). Подобная периодизация mutatis mutandis со- храняется вплоть до наших дней, хотя понимание внутрен- него содержания этих периодов, и в особенности Средневе- ковья, неоднократно и подчас коренным образом изменя- лось. Изменялись и ныне продолжают пересматриваться хронологические рамки Средневековья. Долгое время ученые, ориентированные на политичес- кую историю, датировали начало этой эпохи прекращением императорской власти на Западе, а ее завершение - оконча- тельным падением Восточно-Римской (Византийской) им- перии под ударами турок. В дальнейшем эти временные рам- ки не раз оспаривались, сдвигаясь в обоих направлениях. Время начала Средневековья колеблется в построениях со- временных историков в диапазоне между III в. - периодом глубокого социально-политического кризиса Империи - и рубежом X-XI вв., поскольку многие исследователи настаи- вают на мысли о живучести античных традиций вплоть до конца I тысячелетия. Таким рубежом склонны полагать сме- ну первого и второго тысячелетий и те медиевисты, кото- рые трактуют Средневековье как христианское (ибо как раз в это время в основном завершается христианизация Евро- пы). Не менее широка амплитуда колебаний в датировке конца Средневековья: одни считают временем его заверше- ния Великие географические открытия или Реформацию, тогда как другие (Ж. Ле 1офф) говорят об «очень долгом Средневековье», простирающемся вплоть до конца XVIII или даже до первой трети XIX в.11 В основе столь глубоких разночтений лежат весьма несхожие и противоречащие од- на другой концепции средневековой эпохи (об этом ниже), но самая возможность столь разноречивых интерпретаций, 724
несомненно., свидетельствует об условности и даже произ- вольности понятия «Средние века». Спорным остается и вопрос о том, в какой мере это по- нятие приложимо к истории стран и народов за пределами Западной и Центральной Европы. Большинство историков склонно говорить о Средневековье применительно, соб- ственно, только к этому региону. Однако получила известное распространение мысль о применимости термина «Сред- ние века» к истории России XIII—XVII столетий, равно как и к истории ряда стран Азии и Дальнего Востока, включая Индию, Китай, Японию и страны ислама. Несколько лет назад в Индии начал выходить «Журнал средневековой истории» (Medieval History Journal), редакция которого ориентируется именно на такое расширительное толкова- ние этого понятия. Весь этот разнобой связан с немаловажными расхожде- ниями в интерпретации Средневековья как типа культуры. Автор настоящей статьи исходит из убеждения в том, что термин «Средние века», если придавать ему универсальную применимость, утрачивает большую часть своего внутренне- го содержания, и при этих условиях едва ли было бы воз- можным говорить о Средневековье как об особом типе куль- туры. Я исхожу из того, что этот тип культуры лишь единож- ды сложился в мировой истории в силу уникального сочета- ния множества факторов, характеризовался чертами, прису- щими лишь ему одному и по большей части нигде более не встречающимися. Мало этого - и здесь мы касаемся самого главного, - указанный тип культуры сыграл в процессе все- мирной истории неповторимую роль, коренным образом изменив, так или иначе, судьбы народов всей планеты. За- вершение периода западноевропейского Средневековья оз- наменовало начало всемирной истории как определенной целостности. От множественности локальных цивилиза- ций, разобщенных одна от другой, начался переход к каче- ственно иному состоянию - к общепланетарному взаимодей- ствию экономических, культурных и иных систем. * * * На протяжении нескольких последних столетий взгляд историков на Средневековье и оценка его неоднократно 725
менялись, отражая трансформацию общих взглядов как на современность, так и на прошлое. Как уже упомянуто, гума- нисты видели в столетиях, предшествовавших Ренессансу, время упадка грамотности и образованности, своего рода остановку и провал в культурной истории Европы. Этот не- гативный смысл понятия «Средневековье» был сохранен и усилен историками XVII и XVIII столетий, которые видели в нем эпоху господства феодального режима и католической церкви - препятствий на пути становления нового обще- ственного порядка, буржуазной цивилизации. Вместе с тем в начале XIX столетия романтики были склонны к идеализа- ции определенных аспектов средневековой жизни, воспе- вая ее патриархальный уклад, рыцарские доблести, культ Прекрасной Дамы и нравственные достоинства людей, яко- бы лишенных безудержной жажды наживы (этому романти- ческому подходу к феодальной эпохе не вполне были чужды и авторы «Манифеста коммунистической партии»). Особое внимание, которое уделялось политической истории, выра- жалось в концентрации интереса к развитию государствен- ной власти и монархии, к процессу собирания разрознен- ных земель и областей носителями централизующего нача- ла. Образец и средоточие средневековой жизни видели прежде всего во Франции, и история ее объединения вос- принималась в качестве своего рода парадигмы. Вот «клас- сический» тип средневекового феодализма, все же другие варианты расценивались как отклонения от него. Соответ- ственно, первостепенное значение придавалось историка- ми борьбе монархии против независимых крупных аристо- кратов и властителей, отстаивавших политическую раздроб- ленность. Особый интерес вызывал подъем средневековых горо- дов, добивавшихся относительной независимости от цер- ковных и светских сеньоров, и становившихся существен- ной опорой королевской власти в ее борьбе за политичес- кое объединение страны. Усиление внимания историков к жизни городов и бюргерства приводило к тому, что эконо- мическому развитию, росту торговли и промышленности стали придавать большое значение и видеть в высших слоях городского населения прямых предшественников буржуа- зии Нового времени. Уже не монастырь и не княжеский или королевский двор фигурируют в роли главного центра куль- 726
туры и образованности - эта роль отводится теперь универ- ситетам и ученым, которые воплощают оппозицию церков- ной догме и все более решительно противодействуют рели- гиозному мракобесию. Этот взгляд на Средневековье пред- ставлял в историческом плане проекцию умонастроений укреплявшегося буржуазного общества. Деятели Великой французской революции, нуждавшиеся в исторических при- мерах и прецедентах, черпали вдохновение не в эпохе гос- подства «феодального режима», но в древнем республикан- ском Риме. Самый этот «феодальный порядок» историки понимали, опираясь преимущественно на толкование февдистов (юрис- тов - знатоков сеньориального и поземельного права) XVII- XVIII вв. Распространяя интерпретацию понятий «феод», «феодализм», «вассалитет» в том узко юридическом смысле, какой придавали им юристы начала Нового времени, на отно- шения земельной собственности и личной зависимости, су- ществовавшие на протяжении целого тысячелетия, истори- ки-медиевисты выработали модель стройной и завершенной социально-правовой и военно-политической системы, кото- рая, по их убеждению, утвердилась на Западе с периода Каро- лингов. При этом вплоть до самого недавнего времени иссле- дователи были склонны придавать указанным понятиям узко техническое и неизменное значение, не обращая должного внимания на то, что социально-юридический словарь Сред- невековья был весьма противоречив и далек ох унифициро- ванности. На самом деле в Средние века эти ключевые, с точ- ки зрения медиевистов, термины - feodum, Lehn и им подоб- ные, могли всякий раз пониматься по-своему, в зависимости от реального конкретного жизненного контекста. За одним и тем же термином в разных документах могли скрываться мно- голикие и неоднозначные отношения, смысл коих, если он вообще может быть раскрыт, всецело определялся специфи- ческой ситуацией. К тому же самый термин «feodum» встре- чается в имеющихся источниках сравнительно поздно, пред- шествующий же ему термин «beneficium» имел еще более рас- плывчатое содержание. Необходимо иметь в виду, что документы, в которых за- фиксированы те или иные аспекты связанных с феодом от- ношений, как правило сохранились в церковно-монастыр- ских архивах и могут отражать природу институтов в специ-
фической социальной среде «церковный собственник - светский держатель». О том, в какой мере подобные связи были распространены вне мира, отражаемого в церковных архивах, сведения историков куда более ограниченны и рас- плывчаты. Медиевисты, стремившиеся проникнуть в суще- ство феодального права, придавали особое значение таким памятникам, как североитальянские юридические компиля- ции («libri feudorum»). Однако, как подчеркивает С. Рей- нольдс, эти компиляции конца XII-XIII вв. были составлены преимущественно ad usum scholarum, в качестве учебного руководства для юристов, и, по ее мнению, судить на основе этих «академических пособий» о реальной практике в обла- сти феодального права - дело довольно рискованное. Одна- ко ее стремление истолковывать «libri feudorum» в качестве академического сочинения встретило решительные возра- жения: по мнению французской исследовательницы Е. Нор- тье, юридические тексты, объединенные под этим назва- нием, были непосредственно связаны с реальной жизнью и потребность в них диктовалась нуждами последней. Фьеф, согласно точке зрения Нортье, отнюдь не был порождением юридических абстракций, он постепенно формировался в Южной Франции и Северной Италии, отнюдь не без влия- ния римского права12. Тем не менее остаются определен- ные сомнения относительно того, в какой степени изуче- ние «libri feudorum» приближает историка к познанию этой стороны социально-правовой действительности. Неизбеж- но возникает и сомнение иного рода: каковы были другие формы земельной собственности, помимо привилегирован- ных феодов? С. Рейнольдс ставит под сомнение тесную, можно ска- зать, органичную связь между пожалованиями фьефов и си- стемой вассальных отношений. В понятии «вассалитет», подчеркивает она, необходимо вычленять личную предан- ность «верного человека» своему господину, с одной сторо- ны, и подвластность подданного своему суверену - монарху, с другой. Между тем в средневековых памятниках отноше- ния частноправового сюзеренитета и публично-правового государственного суверенитета сплошь и рядом выступают нерасчлененными. Люди, подвластные князю или монарху, вовсе не обязательно являлись его вассалами в точном, «феодальном» смысле этого слова. Тенденция Рейнольдс мак- 728
симально обособить институты «вассалитета» и «фьефов» не представляется мне всесторонне обоснованной, но про- тест английской исследовательницы против смешения этих институтов и подчеркивания их решающей роли в понима- нии существа того, что принято называть «феодализмом», заслуживает пристального внимания. Короче говоря, в ее монографии мы находим знаки вопроса там, где высказыва- лись, казалось бы, бесспорные утверждения. Общие рассуждения историков средневековых институ- тов и права о «ленном строе», «феодальной системе» и «се- ньориально-вассальной иерархии» представляются ныне значительно менее обоснованными, нежели это казалось всего лишь несколькими десятилетиями ранее. При этом следует иметь в виду также и то, что общие понятия, прежде всего «феодализм», в историографических традициях Фран- ции, Германии и Англии получали своеобразную трактовку. Если одни медиевисты придавали особое значение полити- ческому партикуляризму и государственной раздроблен- ности, как якобы неотъемлемым чертам феодального строя, то представители других школ, напротив, усматривали в су- ществе феодализма особую форму государственной органи- зации, опиравшейся на корпоративное устройство, подчи- ненное центральной власти. Социально-политическая действительность Средневеко- вья, заметно утратив смысловую монолитность, все яснее обнаруживает существенное многообразие и несводимость к простым и универсальным формулам. Если попытаться ох- ватить умственным взором социальные отношения в разных регионах Европы и на разных этапах Средневековья, то не предстанет ли Запад куда менее феодальным, чем это каза- лось предшествующим поколениям историков? Очень важ- но не упускать из виду, что сделавшееся вскоре ключевым понятие «феодализм» возникает в трудах западных мыслите- лей не ранее середины XVIII столетия и еще позднее прони- кает в собственно историографию, превратившись в этикет- ку, произвольно и универсально прилагаемую к огромному предшествовавшему периоду. Между тем понятия «феода- лизм» и «Средневековье» при всех разночтениях и инотол- кованиях возведены мыслью XIX и XX вв. в ранг концептов, призванных раскрыть существо социального строя и культу- ры Европы на протяжении целого тысячелетия. Эти понятия 729
употребляются почти синонимично. Наша мысль отли- чается, видимо, неодолимой тенденцией вырабатывать мак- симально широкие определения, подчас произвольные и односторонние, что отнюдь не мешает нам затем их исполь- зовать в качестве понятий, якобы верно выражающих суще- ство дела. Нелишне подчеркнуть, что современное употребление по- нятия «феодализм» явно или неявно укоренено в прогрес- систски-эволюционной общефилософской схеме последова- тельного восхождения Европы от докапиталистического со- стояния к стадии буржуазно-капиталистической. Эта фило- софски-социологическая глобальная конструкция приобрела завершенную форму в учении об общественно-экономи- ческих формациях13. Глубокий кризис марксизма, свидетеля- ми коего мы являемся, не сопровождался, тем не менее, пере- смотром взгляда на феодализм как на обязательную ступень во всемирно-историческом процессе. Истории все еще не уда- лось избавиться от прокрустова ложа философии. Кажутся неоспоримыми характеристики Античности как рабовладельческой и Средневековья как феодального. Одна- ко более пристальное изучение источников продемонстри- ровало, что на протяжении средневековой эпохи в ряде ре- гионов процветали работорговля и рабство, а вместе с тем немалая часть сельского населения (не говоря уже о жите- лях городов) не находилась в подчинении каким-либо госпо- дам помимо представителей королевской власти. Наемный труд был довольно широко распространен. Короче говоря, существуют немалые основания для предположения о прин- ципиальной многоукладное™ средневекового общества, всецело феодальная природа которого кажется скорее ре- зультатом неоправданной односторонней стилизации, не- жели отражением действительного положения дел14. Не секрет, что, рисуя общую картину средневековой Ев- ропы - от материальных ее основ и до особенностей духов- ной жизни и культуры, - историки, как правило, склонны придерживаться модели, которая так или иначе связывает эту эпоху с классической древностью. Истоки Средневековья возводятся к средиземноморской Античности. Оснований для сосредоточения на подобной связи и преемственности, казалось бы, предостаточно: из этого ушедшего в прошлое мира Средние века получили и новую религию, и язык куль- 730
туры и образованности. К тому же преимущественное вни- мание к истории Франции как воплощению идеального типа феодального Средневековья ориентировало историче- скую мысль в том же направлении. Другой мир - Термания, Скандинавия, а отчасти и Англия, не говоря уже о восточ- ной половине континента - оказывался как бы в стороне от магистральной линии европейской истории, и особенности общественных институтов и духовных традиций, присущих этим народам, отодвигались на периферию исследователь- ских интересов. Историки невольно унаследовали греко- римское воззрение о противоположности средиземномор- ской цивилизации германскому варварству. Преодолеть груз этой традиции оказалось под силу далеко не всем медиевис- там. Ни в коей мере не умаляя первостепенной важности ан- тичного наследия в судьбах средневековой Европы, все же не следовало бы упускать из виду, что Европа в ту эпоху пред- ставляла собой в высшей степени противоречивое и разно- родное целое. Если придерживаться указанного подхода, то шаткость и односторонность господствующей модели сред- невекового феодализма выступят на первый план с еще большей отчетливостью. Картина средневековой социальной жизни, делаясь все более многоликой и разнородной, утрачивает былую опре- деленность и однозначность. Накопление огромного нового фонда конкретных наблюдений и, главное, изменение взгля- дов на историю, продиктованное кардинальными сдвигами в научном мировоззрении и в мировиденьи современного человека, не могут не поставить историка-медиевиста перед констатацией: унаследованные от предшествующих поколе- ний представления и о Средневековье, и о феодализме как его смысловом содержании все более ясно обнаруживают свою неубедительность и несостоятельность и нуждаются в реши- тельном переосмыслении, к которому, однако, современная медиевистика, как кажется, далеко еще не готова. Едва ли оспорима мысль о том, что представления об об- ществе, господствовавшие во времена Адама Смита, Мон- тескье, Руссо или Вольтера, весьма далеко отстоят от социо- логической теории XX столетия. Более того, видимо, прихо- дится допустить, что именно в XVII-XVIII вв., собственно, впервые складываются или оформляются такие концепту- альные универсалии, как «общество», «государство», «эко- 731
номика», «цивилизация». Применительно ко времени, пред- шествующему XVI-XVII столетиям, эти и подобные им наи- более общие социологические понятия могут употребляться лишь в высшей степени условно15. Тем более удивительно, что понятие «феодализм», выкованное мыслителями XVIII в., без особых возражений и радикальных модификаций было унаследовано современной социологией и исторической наукой. Это понятие продолжает играть роль «универсаль- ной отмычки», с помощью которой пытаются раскрыть тай- ны социальных порядков, якобы доминировавших в Европе на протяжении всего тысячелетнего периода, традиционно именуемого «Средневековьем». В борьбе и смене историографических традиций одно- временно находили выражение и попытки более глубоко проникнуть в средневековые культурные, социальные и по- литические институты, и новые поползновения модерниза- торского толка. Достаточно вспомнить здесь о теории «вот- чинного капитализма» А. Допша. Постепенно стало все более ясным, что неоправданной стилизации не избежала и характеристика социального и правового статуса крестьян- ства. Оно продолжало рассматриваться историками всецело в качестве объекта эксплуатации крупными землевладельца- ми, лишенного юридических прав и образовывавшего пас- сивный пьедестал, на котором разыгрывались политичес- кие конфликты эпохи. В последней четверти XIX - начале XX в. наиболее пристальное внимание истории крестьянст- ва было уделено медиевистами России и Восточной Европы, где лишь в это время было отменено крепостное право. Бла- годаря исследовательским усилиям И.В. Лучицкого, Н.И. Ка- реева, П.Г. Виноградова, А.Н. Савина, Д.М. Петрушевского, Е.А. Косминского, М. Постана была впервые всерьез разра- ботана аграрная история средневековой Европы. Однако вместе с тем было отмечено, что эти и некоторые другие ис- следователи невольно интерпретировали историю кресть- ян западного Средневековья в категориях, подчас адекват- ных не столько социальной и юридической системам Запада XI-XIII вв., сколько природе крепостного бесправия в Вос- точной Европе XVI-XIX столетий. В то же время понятия «крепостной» и «крепостное право» явно не соответствуют сложности реальных отношений между крестьянами и гос- подами во Франции, Англии, Италии и других странах, где 732
крестьянин, подчиненный власти сеньора, тем не менее, от- нюдь не был полностью лишен личной и имущественной правоспособности. Злоупотребления крупных землевла- дельцев своими прерогативами и полномочиями, несомнен- но, были неотъемлемой стороной повседневной действи- тельности, вследствие чего на протяжении всего Средневе- ковья крестьяне оказывали им более или менее активное противодействие вплоть до крупных восстаний XTV-XVI вв. Вместе с тем старинный обычай играл поистине ключевую роль в деревенской жизни и, в частности, регулировал отно- шения зависимости и эксплуатации крестьян. Приходится признать, что отношения в крестьянской среде, т. е. отношения в основной массе тогдашнего обще- ства, исследованы медиевистами в самой ограниченной сте- пени, и их природа все еще темна для историков. Односто- ронняя ориентация на историю господствующей социаль- ной верхушки мешает нам выработать более объективный взгляд на природу вещей. Интенсификация аграрных исследований привела к не- обходимости отказаться и от стилизаций иного рода. На протяжении длительного времени в среде медиевистов раз- вертывалась полемика между сторонниками общинной (Марковой) теории и приверженцами теории вотчинной; впрочем, подчас обе эти теории объединялись. В первом случае предполагалось, что крупное феодальное поместье возникало в результате внутреннего распада такого пере- житка архаического общественного строя, каким историки XIX в. считали свободную общину-марку; ее члены беднели и разорялись, превращаясь в силу этого в зависимых держа- телей землевладельца. Во втором случае сельскую общину считали организацией, складывавшейся в недрах поместья. Более пристальное изучение этих проблем обнаружило, во- первых, что поместье и деревня сплошь и рядом не совпа- дали ни территориально, ни юридически, поскольку одно- сельчане могли быть держателями разных господ. Как было установлено Мэтландом и Косминским, огромную роль в аг- рарной жизни играла мелкая вотчина, состоявшая из раз- розненных фрагментов разных поселений и существенно отличавшаяся по своей структуре и способу эксплуатации держателей от крупного поместья. Во-вторых, несостоятель- ность общинно-марковой теории доказывается тем, что, 733
согласно неоспоримым свидетельствам новейшей археоло- гии, истории древних поселений и иных дисциплин, марко- вая община отнюдь не была принесена германцами на тер- риторию завоеванных ими римских провинций, ибо отсут- ствовала в древней Германии: на протяжении огромного исторического периода, от середины I тысячелетия до н. э. и вплоть до Великих переселений народов (и много позд- нее), германцы - земледельцы и скотоводы - жили преиму- щественно в обособленных хуторах. Как подчеркивает ряд медиевистов, Европа еще и к концу I тысячелетия н. э. оста- валась миром «редкого человека». Поэтому едва ли могла возникнуть потребность в создании крупных деревень и в регулировании порядка землепользования. Лишь с ростом численности народонаселения незадолго до 1000 г. начались интенсивные расчистки лесов и пустошей под пашню, что приводило к созданию групповых поселений и возникнове- нию общинных распорядков. Экономическая история Евро- пы начинается с аграрного индивидуализма, а не с общинно- го строя, и последний распространился, преимущественно под эгидой вотчины, собственно, лишь в период Высокого и Позднего Средневековья, более или менее синхронно с иными корпоративными формами - городскими коммуна- ми, ремесленными и купеческими цехами и гильдиями16. В традициях исторической мысли, притом отнюдь не одного только марксизма, концепт «феодализм» едва ли фигу- рирует в качестве самостоятельного. В самом деле, когда мы о нем говорим, мы вольно или невольно мыслим его как звено в серии общих понятий того же логического уровня: феода- лизму предшествуют первобытная архаика и Античность17, а за плечами феодализма неизбежно рисуется буржуазно-ка- питалистическая цивилизация. Этот понятийный ряд есть не что иное, как порождение философии неуклонного истори- ческого прогресса. Здесь не место обсуждать эту антиквиро- ванную теорию всемирно-исторической эволюции, и доста- точно задаться вопросом, что нам делать с «феодализмом», созерцая руины этой глобальной схемы? Идеологема «феода- лизм», столь активно и эффективно работавшая в концепции истории XVIII-XIX столетий, - не обречена ли она той же участи, какую история уготовила учению о формациях? К сказанному выше я испытываю потребность добавить следующее. Европейцы Нового времени знают, что они 734
живут именно в Новое время, равно как и то, что их обще- ственно-экономический уклад может быть квалифицирован в качестве капиталистического. Иными словами, «Новое время» и «капитализм», или «рыночная экономика», суть самоназвания соответствующей эпохи всемирной истории. Точно так же нескольким поколениям граждан нашей стра- ны внушалась мысль о том, что они живут при социализме, и эта идея, несомненно, оказывала воздействие на их созна- ние и поведение. Такого рода универсальные этикетки обре- тают силу факторов исторического развития. Что же касается населения средневековой Европы, то оно не ведало о том, что живет в Средние века: они верили, что живут в «последние времена», предшествующие появле- нию Антихриста, концу света и Второму пришествию Хрис- та, и что этот финал неминуем и близок. Эти эсхатологи- ческие настроения в огромной мере налагали отпечаток на все стороны их жизни, как духовной, так и материальной. Люди Средневековья не имели представления и о том, что живут в эпоху феодализма. Не следовало ли бы историкам более пристально вдуматься в то, что это именно они, меди- евисты, навязывают изучаемой ими эпохе такие квалифика- ции, как «medium aevum» и «феодализм»? Легко вообразить, насколько люди той эпохи были бы изумлены, узнай они о том, каковы универсальные понятия, под которыми они вошли в историю. * * * Итак, отход от традиционных и казавшихся незыблемы- ми постулатов медиевистики сделался возможным тогда, когда была подорвана всецело доминировавшая в XIX в. вера в неуклонный экономический, социальный и полити- ческий прогресс. Лишь постепенно и с немалыми трудностя- ми историки осваивались с сознанием необходимости ви- деть в средневековой эпохе не стадию в общем поступатель- ном восхождении человечества, но специфическое состоя- ние общества и цивилизации, которое должно быть понято во всем своем неповторимом своеобразии. Ревизия, казалось бы, утвердившейся концепции феода- лизма как определенной социально-правовой и политичес- кой системы, предпринимаемая рядом медиевистов на про- 735
тяжении последних десятилетий, представляется мне в ка- честве составной части более глобального пересмотра воз- зрений на общественный и культурно-религиозный уни- версум изучаемой эпохи. Но этот следующий шаг в выше- упомянутой монографии С. Рейнольдс не сделан. Как не без основания отмечает Е. Нортье - пожалуй, наиболее после- довательный критик концепции Рейнольдс, - английская исследовательница, сосредоточивая внимание на юриди- ческих институтах и соответствующей им правовой терми- нологии, создает «теоретическую схему, в угоду которой она объясняет эволюцию общества. В результате - в ее построе- ниях отсутствует человек». Мне кажется существенно необ- ходимым включить ревизию понятий «феодализм» и «Сред- невековье» в более широкий культурно-религиозный кон- текст. Ибо едва ли чистой случайностью можно объяснить тот факт, что пересмотр традиционных взглядов на социаль- но-юридическую природу эпохи, о котором до сих пор мы говорили, происходит параллельно не менее радикальному переосмыслению средневековой культуры. Взгляд на Средневековье как на эпоху доминирования ду- ховенства и аристократии в немалой мере опирался на то обстоятельство, что основной массив письменных текстов, которые служат источниками для медиевистов, вышел из среды церковной и отчасти светской элиты. Основная же масса населения Европы, состоявшая по большей части из людей неграмотных, - это существа «без архивов» и «без ис- тории». Они лишь эпизодически и поверхностно упомина- ются в хрониках и других документах, и историки Нового времени обращали на них едва ли больше внимания, нежели средневековые авторы. Во всяком случае их, как казалось вплоть до второй половины XX столетия, вполне можно было игнорировать при анализе средневековой культуры. Последняя опиралась на религиозное сознание и была все- цело им пронизана. Носителями религиозной культуры были прежде всего выдающиеся церковные мыслители, тео- логи, монахи и мистики. Именно в их творениях запечатле- но миросозерцание Средневековья - эпохи веры и безраз- дельного господства религиозного авторитета. Согласно этой точке зрения, богослов или философ того времени был способен с наибольшими глубиной и полнотой выразить со- держание умонастроений верующих. Разногласия и споры 736
в среде средневековых мыслителей отражали, собственно, разные грани все того же господствующего миросозерца- ния. Лица, позволявшие себе высказывания противополож- ного толка и тем самым отходившие от ортодоксии, объяв- лялись еретиками и подвергались жесточайшим преследова- ниям. Могущество церкви и религии утверждалось в неус- танной борьбе против еретиков, секты которых постоянно множились и распространялись начиная с XI-XII вв. и вплоть до Реформации XVI в. Соответственно, теологичес- кая мысль, с одной стороны, и ересь, с другой, были глав- ным предметом изучения средневековой культуры. Народ- ные верования и весь тот обширный фонд религиозно-маги- ческих практик, которые церковь квалифицировала как суе- верие, обычно рассматривались историками в качестве вто- ростепенных и побочных элементов приходской жизни. В соответствии с этим общим подходом медиевисты оставляли в почти полном небрежении обширный и разно- образный массив текстов, в которых была запечатлена не высокая рафинированная теология, а взгляд на мир и чело- века, опять-таки порожденный религиозностью, но выра- жавший скорее общераспространенные установки массово- го сознания, то, что со времен Блока и Февра стали квали- фицировать как mentalite. Это понятие, возникшее среди медиевистов под влиянием этнологии или социально-куль- турной антропологии, прилагается ко всему комплексу кол- лективных представлений, которые, не будучи четко осозна- ны и сформулированы, являются достоянием любого члена общества, более того, прочно владеют его сознанием. Пред- ставления о центре и периферии, о времени и природе, от- ношение к праву, собственности, богатству и бедности, переживания, связанные со смертью, и верования, относя- щиеся к потустороннему миру, простонародное восприятие чуда и святости, коллективные фобии, оценка детства, ста- рости, секса... - эти установки сознания, как правило не про- рефлектированные, но как раз в силу этого обладавшие при- нудительностью, запечатлены, прямо или косвенно, в сред- невековых текстах. Попытки приблизиться к внутреннему миру «среднего че- ловека», не принадлежавшего к интеллектуальной элите, со- чинения представителей которой столь долго служили по сути дела чуть ли не единственным источником для изучения 24 — 1773 737
средневековой культуры, восходят к работам Л. Карсавина и П. Бицилли, написанным еще в начале XX в. Однако более широко усилия в указанном направлении были предприня- ты уже во второй половине XX столетия, и главным провод- ником этой исследовательской стратегии явилась Школа «Анналов». Историки этого направления с полным основа- нием говорят о «новой исторической науке» и «новом пони- мании Средневековья». Осознанием необходимости исследовать ментальности в качестве одной из существенных сторон исторической дейст- вительности, собственно, и был отмечен тот принципиально важный сдвиг в исторической науке, который вскоре был оценен как «коперниканский переворот». Историки позити- вистского толка применяли к явлениям прошлого понятия, порожденные их собственным временем, и обычно не пыта- лись проникнуть в умонастроения людей изучаемой эпохи, в их эмоциональный и символический мир, принимая офи- циальную идеологию за адекватное выражение религиоз- ности общества в целом. Напротив, историческая антрополо- гия, как стали квалифицировать новое направление исследо- вания, ставит перед собой задачу воспроизвести этот внут- ренний мир и мыслит историю в качестве истории людей. Предмет исторического исследования, писал Блок, - человек в обществе, в группе, изменяющийся во времени. Историю начали изучать как бы «изнутри», исходя из содержания со- знания человека. Его эмоциональная и интеллектуальная жизнь перестает быть, в интерпретации исторической антро- пологии, «надстройкой» над социально-экономическими и политическими структурами. Ее необходимо осмыслить как неотъемлемый компонент функционирования этих структур. Выдвижение на первый план исследования категорий мен- тальности и исторической антропологии ознаменовало со- зревание принципиально нового понимания культуры. Не описание литературных жанров или уникальных достижений поэзии, прозы и изобразительного искусства, не концентра- ция внимания исключительно на вкладе выдающихся мысли- телей и творцов, не систематизация художественных стилей эпохи, - предметы, которые традиционно или исключитель- но занимали филологов, искусствоведов, эстетиков и истори- ков мысли, - но «культурная история социального» (Р. Шар- тье) оказывается в центре внимания историков. 738
Утверждение принципов исторической антропологии приводит медиевистов к тому, что перед ними раскрывает- ся «иное Средневековье» (Ж. Ле Гофф), по многим пара- метрам существенно отличающееся от Средневековья, с картиной которого свыклись историки XIX и первой по- ловины XX столетия. Ле Гофф настаивает на том, что речь идет не о замене «черной легенды» легендой «розовой», но о более объективном и многостороннем взгляде на эту эпо- ху. В результате исследований историков Школы «Анна- лов» и других медиевистов, разделяющих их методологию, мы начинаем нащупывать и осваивать новый «континент» - своего рода Атлантиду культурных представлений, верова- ний и эмоций, до того сокрытую официальной идеологией и риторикой. Вновь нужно подчеркнуть главное: доступ к этому «иному Средневековью» открылся лишь после того, как медиевисты осознали плодотворность решительного расширения и обогащения круга вопросов, которые они за- дают источникам. Новые принципы, провозглашенные историками Школы «Анналов» - средоточия исторической антропологии, - имеют силу отнюдь не в одной лишь медиевистике. Это ме- тодологический постулат, применимый в любой отрасли гу- манитарного знания. Но свое обоснование и наиболее ин- тенсивную проверку исследовательской эффективности эти принципы получили прежде всего на материале истории Европы эпохи Средневековья и начала Нового времени (XVI-XVIII вв.). * * * Привычно изображать феодальное общество в виде стройной пирамиды: основание ее образуют простонаро- дье, мелкие подданные и вассалы более крупных сеньоров, которые в свою очередь служат могущественным господам- баронам, непосредственно подчиненным главе иерархии - монарху. Принципу «вассал моего вассала - не мой вассал» историки придавали абсолютное значение. Согласно этой точке зрения, отношения сеньориально-вассальной зависи- мости и службы пронизывали всю феодальную вертикаль, основанную на личной верности и рыцарском служении. На самом деле эта стройная конструкция была далека от кон- 24* 739
кретной реальности, несравненно более сложной и даже за- путанной. Медиевисты, сосредоточивавшие свое главное или даже исключительное внимание на привилегированной верхушке общества, по сути дела оставляли вне поля зрения те в высшей степени многоликие социальные и поземель- ные связи, которые были распространены за пределами феодальной пирамиды. В результате создавалась весьма сти- лизованная односторонняя картина. Столь же абстрактным было и средневековое учение о трех сословиях - ordines, якобы образовывавших общество. Эти три сословия - oratores (молящиеся), bellatores (сражаю- щиеся) и aratores (пахари), или laboratores (трудящиеся), как утверждали французские епископы XI в. Адальберон Лан- ский и Герард Камбрейский, образуют три опоры монархии, которая эффективна в той мере, в какой сословия пребы- вают во взаимном согласии. Некоторые исследователи склонны связывать это учение о трехфункциональном чле- нении общества с гипотезой Дюмезиля об «индоевропей- ской идеологии», толкующей о трех функциях монарха, с одной стороны, и с трехсословным составом Генеральных штатов во Франции, с другой18. Однако, отвлекаясь от идео- логической функции учения о трех ordines, придется при- знать, что эта стройная схема решительным образом расхо- дилась с прозой социальной жизни XI столетия. Для того чтобы сообразовываться со столь дорогой им идеей триады, церковные прелаты «забыли» о городах и бюргерстве, кото- рое уже и в то время обладало ощутимым общественным весом и вскоре заявило о своем существовании мощным дви- жением за образование коммун. Авторы трехфункциональ- ной схемы мыслили обобщенными и слитными социальны- ми категориями, тогда как на практике общественные струк- туры формировались в ходе бесчисленных конфликтов и конкретных соглашений. Абстрактная богословская мысль предлагала социологиче- ски ориентированным авторам и другие модели. Немалый ус- пех имело учение о небесной иерархии, восходившее к Псев- до-Дионисию Ареопагиту. Согласно этому учению, земная со- циальная иерархия представляет собой копию небесного ар- хетипа - девять кругов ангельских, окружающих престол 1ос- пода. Эта схема предполагала большую дифференциацию функций и потому могла быть с несколько большим успехом 740
применена к реальной жизни. Перемещение центра вни- мания «с небес на землю» (Ле Гофф) привело, в частности, к тому, что в проповеди немецкого францисканца Бертольда Регенсбургского (вторая половина XIII в.), использующего схему Псевдо-Дионисия, главное место заняло описание тру- довых профессий горожан (купцов и ремесленников) и крес- тьян. Вертикаль небесной иерархии была оттеснена жизнен- но правдивой картиной немецкого города. Социальная вертикаль, трактуемая историками если не как отражение, то в качестве коррелята теологической кар- тины мироздания, при ближайшем рассмотрении утрачи- вает значение единственной доминанты миросозерцания людей Средневековья. Еще более любопытно то, что строго иерархический принцип, казалось бы, всецело определяв- ший религиозный и культурный универсум, в свою очередь обнаруживает немаловажные «изъяны». В самом деле. Мыс- лителям той эпохи, по меныпей мере со времен Августина, не был чужд манихейский взгляд на мир, согласно которому добро абсолютно противопоставлено злу и Град Божий отде- лен от Града Земного непреодолимой границей. Точно так же предельно разведены между собой вечность и время; по- следнее - состояние Града Земного, подверженного порче и упадку, вечность же, неизменная, ничем не измеримая и труднодоступная человеческому разумению, - атрибут Бога и Града Божьего. Этих безапелляционных истин придержи- валось богословие, и у историков религии и церкви до не- давнего времени не возникало сомнения в том, что именно таковым было содержание мысли всех верующих. Современные исследователи обнаружили шаткость и даже двусмысленность некоторых из этих постулатов. Рас- ширение круга источников, привлекаемых медиевистами, привело к тому, что поведение представителей Града Божье- го стало выглядеть куда более противоречивым. Святые, вос- принимавшиеся как воплощение абсолютного добра, могли впадать во гнев, сурово карать и даже убивать верующих, если те не оказывали им должного почтения. В ряде текстов упоминается сам Христос, который, покинув распятие, об- рушивает побои на грешника и даже умерщвляет его. Как связать милосердного Сына Божьего, воплощение безмер- ных любви и смирения, с этим вселяющим ужас божеством? Подобные разительные противоречия, по-видимому, было 741
невозможно примирить для историков-позитивистов, и они игнорировали соответствующие свидетельства источников. Но приходится предположить, что такого рода контрасты в поведении Господа не ставили в тупик средневековых хрис- тиан, хотя, несомненно, поражали их воображение. А как верующие обращались со святыми? В основе их от- ношения лежал принцип do ut des. Прихожане молились святому, оказывали ему всяческое почтение, в том числе приносили ему дары, ожидая за них достойного воздаяния. В тех случаях, когда крестьян донимали болезни, неурожай, непогода или засуха, они обращались к местному святому с соответствующими мольбами. Если он их не удовлетворял, крестьяне могли вынести статую святого из храма и даже подвергнуть ее бичеванию и потоплению в реке. Подобные бесчинства были весьма схожи с богохульством (как они и квалифицировались церковью), но с точки зрения прихо- жан вовсе не противоречили их вере в Бога и в могущество святых19. Потребительское отношение к святым каким-то образом объединялось со спиритуализацией их культа, и ис- торику культуры приходится принимать во внимание оба эти аспекта религиозности. Совсем недавно перед медиевистами по-новому стала вырисовываться проблема иконоборчества. Речь идет уже не о конфликтах и эксцессах, которые порождались разно- гласиями в понимании связи между божественными силами и их изображением в религиозном искусстве. Как показал Ги П. Маршаль, иконоборчество, лишенное теологической подосновы, было явлением, широко распространенным на протяжении всей изучаемой нами эпохи. Унижение или по- ругание статуй святых, Богоматери и самого Христа, раз- грабление и порча церковной утвари и иные подобные дея- ния отнюдь не представляли собой редких исключений. Этот швейцарский исследователь приводит примеры свято- татства, казалось бы, совершенно несовместимые с тем, что нам известно об умонастроениях и поведении средневеко- вых христиан. Осквернители храма в одной из местностей Швейцарии нарядились в церковные облачения и участво- вали в шутовской процессии. В другой местности разгра- бившие церковь воины разбили священные изображения, стащили с алтаря статую Святой Девы, выставили ее вон и издевательски приветствовали: «Привет, потаскуха! Что 742
ты тут ищешь?» В Кирхберге фигура распростертого Христа была обращена в скамью, на которую «садились, причем прежде всего на лицо, и произносили многочисленные по- ношения, которые я не осмеливаюсь здесь повторить, обзы- вали Его идолом и другими оскорбительными словами», - цитирует Маршаль автора XV в.20 Примечательно, что люди, творившие подобное, в то же самое время усердно покло- нялись христианским святыням у себя дома. Как объяснить такие эксцессы? Маршаль указывает на тесную связь между верующими и локальным святым. Стремясь досадить и при- чинить максимальный ущерб своим противникам, они ста- рались нарушить связи между ними и их сакральным покро- вителем. Таким образом, в основе их покушений на святыни лежали не теологические, а сугубо земные побуждения. Этот автор настаивает на том, что случаи такого рода богоборче- ства представляли собой неотъемлемую сторону религиоз- ной и социальной жизни. Не менее любопытно то, что верующие умудрялись ви- деть в изображениях одного и того же святого или святой, находящихся в разных местах, воплощения разных персона- жей. Например, жители Шотландии, нанося оскорбления Святому Андрею в чужом храме, одновременно у себя почи- тали его как святого патрона своей страны. Бесчисленные Девы Марии воспринимались верующими как обособлен- ные, самостоятельные сущности. В «Житии Святой Ирмгар- ды» описывается такой случай: в базилике Святого Павла в Риме она увидела распятие, совершенно идентичное тому, которое находилось перед ризницей собора Святого Петра в Кельне и перед которым она имела обыкновение прекло- нять колени. Римское изображение обратилось к ней с просьбой поприветствовать от его имени кельнское распя- тие, «которое как две капли воды похоже на Меня»21. Уни- версализм католической церкви оказывается здесь, как и во многих других случаях, в прямой конфронтации с партику- ляризмом народной религиозности. Наконец, рассматривая феномен средневекового иконо- борчества, нужно отметить, что духовенство, включая цер- ковных прелатов, относилось к нему без особых предубеж- дений. Тяготение к гротеску и тенденция к карнавализации вырисовываются в качестве неотъемлемой стороны рели- гиозной жизни эпохи. 743
До сих пор речь шла об отношении верующих к сакраль- ному. Противоположную сторону картины занимал мир аб- солютного зла, дьявола и бесов. Здесь, казалось бы, все должно было восприниматься вполне однозначно: эти силы угрожали человеку как при жизни, так и после смерти, и им надлежало противостоять всеми средствами. Однако в сред- невековых текстах мы эпизодически встречаем не просто своего рода шутливые и игривые сценки, в которых черти высмеиваются и посрамляются, но и нечто более двусмыс- ленное. Не таков ли бес, пытающийся получить Божье про- щение, но не способный спастись, ибо примирению с Твор- цом мешает неискоренимая гордыня черта? Не менее пара- доксален демон, долгое время верно служивший рыцарю в качестве оруженосца: когда этот рыцарь, распознавший его дьявольскую природу, отсылает беса от себя, тот заяв- ляет, что ему «любы сыны человеческие», и просит причи- тавшееся ему жалованье истратить на покупку церковного колокола. Очевидно, благочестие беса не ставило в тупик тогдашнюю аудиторию. Короче говоря, поначалу четкая и недвусмысленная ре- лигиозная вертикаль на поверку выглядит куда более амби- валентной, нежели та, какая рисовалась взору медиевистов еще в середине XX в. Примеры, подобные вышеприведен- ным (а их число легко умножить), представляют собой от- нюдь не некий «фольклорный остаток» - ведь все они со- держатся в сочинениях ученых людей, духовных лиц и, главное, воспринимаются этими litterati вполне серьезно, как истинные. Они составляют интегральную часть средне- векового христианства, и так к ним и следовало бы отно- ситься. Облик религиозной жизни той эпохи, еще недавно представлявшийся медиевистам типа Эйкена и Жильсона более или менее однозначным и внутренне непротиворе- чивым, ныне все более размывается, обнажая органически присущие ему алогизмы и дихотомии. Постепенно перед нашим взором вырисовываются пока еще смутные контуры того феномена, который условно был поименован рядом ученых «народной» религиозностью и культурой. Опреде- ление «народная» вряд ли адекватно, но возникновение по- требности в новом определении - несомненный симптом неудовлетворенности традиционной картиной духовной жизни эпохи. 744
Выстроенная под влиянием М.М. Бахтина дихотомия «официальная церковная культура - народная культура» едва ли вполне правомерна. Перед нами не две разные культурные и религиозные традиции, но в высшей степени сложное и противоречивое образование, в котором причудливо сплав- лены воедино спиритуальное и демоническое, предельная сублимация и профанация, «верх» и «низ». Немалые сомне- ния вызывает и тезис Бахтина о противостоянии «народной культуры», карнавальной и смеховой, культуре церковной, ко- торую он изображал как насквозь однотонно серьезную, «пу- гающую и напуганную», как культуру агеластов. Непредвзя- тый анализ источников (не одного лишь романа Рабле, но корпуса текстов, предшествующих XVI в.), свидетельствует о том, что, с одной стороны, духовенству отнюдь не были зака- заны шутка и смех, а, с другой, в народном сознании веселье и страх представляли собой стороны одной медали. Смех в ту эпоху сплошь и рядом служил необходимым коррелятом неиз- бывного ужаса перед смертью, которая открывала путь в мир иной, а именно - дорогу в ад для большинства грешников и в рай для одних только избранных. Восприятие смерти, отношение к ней - доминанта сред- невекового сознания. Поскольку существование человека не завершается в момент физической кончины, то первосте- пенное значение приобретают проблемы спасения души и, следовательно, суда над нею, оценки деяний человека во время жизни. Соответственно, главной загадкой, вырастав- шей пред сознанием каждого, был вопрос о потустороннем существовании и об устройстве мира иного. Исследования медиевистов за последние десятилетия обнаружили множе- ство сложностей и неясностей в истолковании этих про- блем. Начать с того, что средневековая мысль и вообра- жение давали очень неоднозначный ответ на вопрос: когда и в какой форме произойдет Страшный суд? Учение о том, что суд этот свершится в «конце времен», в последний момент земной истории после Второго пришествия Христа, и состоится над всем родом человеческим, каким-то образом сосуществовало с верой в то, что суд над душой отдельного человека происходит немедленно после его кончины; сле- довательно, это суд индивидуальный, а не всеобщий. Под- черкнем: оба эти представления, явно противоречившие одно другому, соприсутствовали в религиозном сознании. 745
Тезис Ф. Арьеса о том, что идея коллективного Страшного суда лишь в самом конце Средневековья начинает потес- няться идеей суда индивидуального, опровергается анали- зом памятников VI-IX столетий. «Великая эсхатология» и «малая эсхатология» - отнюдь не последовательные этапы эволюции в направлении индивидуализма. И в этом важней- шем пункте верования средневековых христиан не подчиня- лись законам логики. Что представлял собою потусторонний мир? Было бы ошибочным воображать его таким, каким он возник под пером Данте. «Божественная комедия» - продукт творчества гениального поэта, в ряде решающих моментов далеко ушед- шего от того, что виделось заурядным верующим, в том числе многочисленным визионерам, которые, согласно распростра- ненным тогда представлениям, умирали лишь на короткий срок и после реанимации спешили поделиться с окружаю- щими своими впечатлениями о визите на тот свет. В воспри- ятии этих людей ад есть не более, чем совокупность разроз- ненных «мест», в каждом из коих осужденные грешники под- вергаются особым пыткам. Пространство потустороннего мира «лоскутно» и ни в коей мере не смахивает на архитек- турно завершенную и геометрически выверенную целост- ную структуру, созданную воображением Данте. Согласно христианскому учению, время присуще земной юдоли, вечность же царит в мире ином. Казалось бы, все ясно и непротиворечиво. Однако изучение visiones - записей рас- сказов визионеров, побывавших на том свете, - неожиданно обнаруживает, что и «там» в каком-то смысле протекает вре- мя. С утверждением чистилища на карте потустороннего мира вопрос о времени в этом последнем приобрел новую значимость. Расширение исследовательских горизонтов, уже не до- вольствующееся анализом творчества выдающихся авторов Средневековья, все вновь и вновь подводит современных медиевистов к мысли о том, что за торжественным фасадом официальной культуры и религиозности скрывался другой пласт мировосприятия. Представления средневековых лю- дей, сплошь и рядом далеких от античной и христианской учености, представления и верования, кажущиеся сбивчи- выми и противоречивыми, образовывали неиссякаемый ис- точник как фольклорного творчества, так и фантастических 746
построений, подобных тем, которые развивал фриульский мельник Меноккио в конце XVI в. (К. Гинзбург)22. Культура «немотствующего большинства» еще только начинает при- открываться перед взором медиевистов, но становится все более неоспоримым тот факт, что ее изучение рано или по- здно поставит науку перед необходимостью заново осмыс- лить духовную жизнь Средневековья в ее целостности. Констатируя многочисленные и многообразные явле- ния средневековой религиозной жизни, наподобие выше- приведенных, известный французский историк Жан Делю- мо в свое время решился на следующее утверждение: пред- ставление о «христианском» Средневековье есть не более, чем миф, созданный учеными и мыслителями Нового вре- мени. Более или менее интенсивная христианизация насе- ления Европы сделалась возможной, собственно, только в результате Реформации и Контрреформации23. Следова- тельно, средневековая Европа была скорее дохристиан- ской, нежели христианской... С этим парадоксальным тези- сом выдающегося исследователя религиозной и эмоцио- нальной жизни людей той эпохи едва ли можно согласить- ся. Европа в Средние века была христианской хотя бы уже потому, что ее население обычно признавало (если от- влечься от сектантства) духовное лидерство папства, церк- ви, духовенства и монашества; независимо от образован- ности эти люди посещали храмы Божьи, присутствовали при отправлении религиозного культа, были способны вы- твердить «Pater noster» и «Ave Maria» и более или менее ре- гулярно исповедовались. Другое дело, насколько они были способны интериоризовать учение Христа и подчинить свое поведение заповедям Нагорной проповеди. Поверх- ностно усвоенное христианство они сочетали с анимисти- ческими и природными культами и магическими практика- ми, со своего рода политеизмом, который, как мы видели выше, выражался во множественности культов святых. Иными словами, христианство большинства населения Европы отличалось глубоким и несомненным своеобразием, и в этом-то и состоит одна из наиболее существенных про- блем современной медиевистики: как перейти от недву- смысленных теологических истин, доступных преимуще- ственно элите, к реальному содержанию религиозных пред- ставлений всей массы средневековых европейцев? 747
Если значительная часть медиевистов XIX и XX столе- тий воображала себе духовный универсум людей Средне- вековья как космос24 - благоустроенное и непротиворе- чивое целое, - как своего рода книгу или картину, то ныне в сознании ряда исследователей возникают понятия «амби- валентности», «карнавала» и «гротеска». Средневековье приоткрывает перед нашим умственным взором иное свое лицо, созерцая которое, историк склонен говорить уже не о «космосе», а скорее о «хаосе». Намечающееся ныне новое понимание социальной и духовной природы так называемого средневекового обще- ства диктуется методологией и эвристическими принципа- ми исторической антропологии. Соответственно, в центр исследований медиевистов этого направления со все боль- шей настойчивостью выдвигается проблема человеческого индивида. Считается, что в силу специфики средневековых источ- ников историк чрезвычайно редко в состоянии добраться до индивида, тогда как отпечаток коллективного сознания так или иначе несут на себе самые разные категории памят- ников. Если мы можем застать индивида Средневековья «наедине с самим собой» не так часто, как это было бы жела- тельно, то в группе - в монастырской братии или в замке сеньора, в цехе или гильдии, в городской или сельской об- щине, в еретической секте или на народном празднестве - он может быть обнаружен. Согласно традиционной концепции, вдохновляемой такими мыслителями, как Ж. Мишле и Я. Буркхардт, челове- ческий индивид и его самобытность были открыты, собст- венно, только в эпоху Высокого Возрождения. В Средние же века, если следовать этой точке зрения, человек представ- лял собой «родовое» и «сословное» существо, внутренний мир и поведение которого всецело определялись принад- лежностью к церковно-религиозной общности, семейной, социально-правовой и профессиональной группе. Становле- ние ренессансного гуманизма расценивалось как первое в истории рождение субъекта и открытие мира. Сосредоточи- вая внимание на контрасте культур Средневековья и Ренес- 748
санса, эти историки, равно как и их многочисленные после- дователи, по сути дела снимали проблему человеческой лич- ности применительно к периоду до XV в. Это представление о непримиримой противоположности безудержного ренес- сансного индивидуализма и «соборности», если угодно, «стадности», которые якобы были глубоко присущи средне- вековым людям, не столько основывалось на анализе исто- рических источников, сколько было продиктовано обще- философскими априорными концепциями XIX столетия. Нетрудно видеть, что взгляды Буркхардта и его последовате- лей опять-таки опирались на идею эволюционного разви- тия, которое только в Новое время якобы и могло привести к атомизации общества. Вполне очевидный ныне крах плоских прогрессистских теорий неизбежно открывает новые перспективы и побуж- дает по-иному рассмотреть проблему средневекового инди- вида. Одна из неотъемлемых сторон христианства - персо- нализм: стремясь приблизиться к Богу и растворить себя в Нем, индивид уподоблял себя Творцу. Образ Христа нераз- рывно объединял оба начала - божественное и человечес- кое. Тем самым теология возвышала человека. Размышления теологов сосредоточивались, естественно, на сверхчувственных принципах и метафизических ценнос- тях. Предмет богословия, разумеется, Бог, и проблема чело- века обсуждалась лишь в той мере, в какой упиралась в его отношения к Божеству. Persona, на которой концентрирова- лось внимание теологов, - persona divina, и человека их рас- суждения касались постольку, поскольку он был сотворен по образу и подобию Господа и стремился приблизиться к Хри- сту. Точно так же и понятие «individuum» отнюдь не было однозначно связано с концепцией человека и могло быть применено к чему угодно. Этого уровня дискурса теологиче- ский анализ придерживался на протяжении всей эпохи, от Боэция до Фомы Аквинского и Николая Кузанского. В по- добном теоретическом контексте антропология, пусть зави- симая от богословия, но все же обращенная к человеку как персонажу, достойному самостоятельного рассмотрения, была едва ли возможна. Во всяком случае, такова позиция многих современных историков религии и философии. Но если мы спустимся с заоблачных высот теологической мысли к авторам «среднего уровня» (Л. Карсавин) - прежде 749
всего к проповедникам, которые обращались не к узкой и замкнутой элите «высоколобых», а к широким слоям слуша- телей, по большей части необразованным, - то перед нами начнет вырисовываться существенно иная картина. Пропо- ведник не мог не искать интеллектуального и эмоциональ- ного контакта с паствой и, следовательно, должен был при- менять в своих поучениях те образы и понятия, какие нашли бы у нее отклик. Вопрос об установлении коммуникации с простонародьем с особой остротой встал перед монахами нищенствующих орденов, возникших в XIII в. И поэтому нет ничего удивительного в том, что в пропо- ведях уже упомянутого выше францисканца Бертольда Ре- генсбургского мы встречаем понятие persone применитель- но к человеку: этот влиятельный проповедник дает опреде- ление человеческого индивида именно как «персоны». «Персона» наделена Творцом социальным статусом (мир- ским призванием, служением), личным имуществом, време- нем, необходимым как для выполнения общественных функ- ций, так и для спасения души, и, наконец, любовью к ближ- нему. Совокупность этих социальных и духовных качеств, толкуемых как дары Господа, за которые каждый христиа- нин должен будет дать Ему отчет в момент своей кончины, приходится истолковывать как своего рода «антропологиче- скую» и «социологическую» характеристику человеческой личности. Самое любопытное то, что потребность в этом определении возникла не у профессоров университетов и не в кельях мыслителей, а у монаха-проповедника, странст- вовавшего по городам Германии и Империи25. Идеи Бер- тольда не нашли отклика в ученой литературе своего време- ни и представляют интерес прежде всего как симптом духов- ной жизни «среднего человека», которая развивалась под- час самостоятельно от элитарной учености. Несмотря на несомненное давление сословной группы, будь то рыцарство, монашеская среда или цех, гильдия и го- родская коммуна, член корпорации имел возможность обна- руживать свое внутреннее содержание. Собственно, только в недрах группы индивид и мог обособиться. Сосредоточение на себе было чревато впадением в грех гордыни, самый тяжкий из смертных грехов. Поэтому сред- невековые тексты изобилуют формулами смирения и само- уничижения. Следовало бы вдуматься в тот факт, что наи- 750
более углубленный анализ собственного «Я» был предпри- нят не на заре Нового времени, но в период перехода от Античности к Средневековью, и нашел свое воплощение в «Исповеди» Аврелия Августина (конец IV в.). Тексты авто- биографического или исповедального содержания, сохра- нившиеся от Средневековья (Отлох из Санкт-Эммерама, Гвибер Ножанский, Петр Абеляр, аббат Сугерий...), свиде- тельствуют о том, что их авторы, несмотря на неизбежное подчинение системе традиционных риторических топо- сов, отличались глубоким психологическим своеобразием. Таковы некоторые выдающиеся личности той эпохи. Но ис- поведь как религиозная процедура, предполагающая само- углубление верующего, анализ им собственных поведения и помыслов, с начала XIII в. сделалась общеобязательной и регулярной. До сих пор я опирался преимущественно на свидетель- ства об индивиде, относящиеся к XII и XIII столетиям. Но сделаем еще один шаг в направлении, противоположном течению времени. В монастырских хрониках (например, в Истории Санкт-Галленского аббатства) и отдельных немец- ких житиях святых X в. современные исследователи встре- чаются со случаями, когда традиционная форма повество- вания, казалось бы, изобилующего «общими местами» и привычной латинской фразеологией, дает своего рода раз- рывы, и мы оказываемся лицом к лицу с индивидом, с чело- веком, отличающимся от окружающих своим характером и поступками. Принадлежность его к монашескому сословию отнюдь не препятствует проявлениям сугубо индивидуаль- ных свойств его личности, и в результате в недрах, казалось бы, унифицирующей и обезличивающей монастырской жиз- ни то и дело вспыхивают драматичные конфликты. Чтение повествований об этих конфликтах дает нам уникальную возможность увидеть не одну только самобытность подоб- ного персонажа, но, что не менее важно, констатировать индивидуализирующий подход автора монастырской хрони- ки или жития: его внимание явно устремлено на восприя- тие и фиксацию личностных особенностей героя рассказа26. Не следует ли понимать этот индивидуализирующий под- ход автора житийного текста в качестве симптома его соб- ственного самоуглубления? Обратим внимание на то, что ин- терес к индивидуальному зафиксирован в отдельных житиях 751
и монастырских хрониках, повествующих о людях X в. - века, традиционно трактуемого медиевистами как «темный» и особенно бедный информацией, относящейся к человеку. До сих пор я говорил здесь о средневековом индивиде, основываясь на изучении произведений, созданных в цер- ковно-монастырской среде. Но существует возможность расширить поле наших наблюдений. Многочисленные исландские саги, записанные преимущественно в XIII в., однако, несомненно, отражающие культурные установки скандинавов в период их перехода от язычества к христи- анству, рисуют общество, сравнительно слабо дифферен- цированное (по сравнению с «феодальным обществом» континентальной Европы), но вместе с тем, несомненно, на свой лад атомизированное. Кровавые распри в изобра- жении авторов саг - это конфликты между самостоятель- ными свободными людьми, домохозяевами, главами семей, которые с оружием в руках отстаивают собственные честь и достоинство, полагаясь прежде всего на самих себя и, по возможности, на поддержку друзей и родственников. Мно- гие из саг представляют собой своего рода биографии. В поступках и речах героев обнаруживаются самобытные характеры. Нигде в литературе той эпохи мы не можем приблизиться к человеческому индивиду в такой мере, как в исландской «семейной» саге27. Индивидуалистические установки людей периода, пере- ходного от «эпохи викингов» к собственно «Средневеко- вью», с предельной выпуклостью обнажаются в песнях ис- ландских и норвежских скальдов28. Эти песни, насыщенные своеобразными поэтическими оборотами, сплошь и рядом создавались для восхваления северных конунгов, но есть все основания для утверждения, что в хвалебной песни по сути дела - два героя. Первый - адресат песни, конунг, прославив- ший себя ратными подвигами. Песнь призвана увековечить память о его деяниях и магически утвердить и умножить его удачу и везение. Недаром скандинавские короли привлекали скальдов в свои дружины и щедро вознаграждали за посвя- щенные им панегирики. Другой герой скальдической по- эзии - сам скальд. Он всячески подчеркивает исключитель- ную ценность собственных умения и дарования. Восхваляя щедрость конунга, который жалует ему необычайно высо- кий по тем временам «авторский гонорар» - драгоценные 752
запястья и гривны, боевой меч, заморский плащ, кора- бельный парус, а то и корабль, - скальд воспринимает эти дары как нечто вполне им заслуженное, ибо он осознает себя в качестве мастера, обладающего редкостной и не- повторимой способностью. Его «Я», его мастерство и вы- сокое умение подчеркиваются с такой настойчивостью, какой мы, пожалуй, не найдем в европейской словесности той эпохи. Перед нами своего рода парадокс, противоречащий при- вычным установкам историков культуры. Казалось бы, выяв- ления черт индивидуализма следовало бы ожидать в памят- никах, которые создавались в условиях относительно разви- той городской культуры, иначе говоря, в обществе, глубоко дифференцированном. Между тем в Исландии, далеко от- стоявшей от центров европейской цивилизации и представ- лявшей собою общество догородского типа, саги создава- лись в среде простых хуторян, скотоводов и земледельцев. Поэзия скальдов культивировалась в дружинной среде. Не- сомненна устная основа, на которой произросли эти шедев- ры древнесеверной литературы, вместе с тем уже оторвав- шиеся от фольклора. Скандинавские прозаические и поэти- ческие тексты - исключительное явление для той эпохи, но они свидетельствуют о таких возможностях индивидуализи- рующего творчества, о которых в то время едва ли помыш- ляли образованные люди континента Европы. Итак, если медиевист расширит поле своих изысканий за пределы средиземноморского региона и не побоится рас- пространить их при этом на «темные века», то ему едва ли удастся абстрагироваться от проблемы человеческой субъек- тивности. Разумеется, индивидуальность человека Средневековья обнаруживала себя существенно иначе, нежели индивиду- альность в эпоху Ренессанса. Структура личности суще- ственно изменялась при переходе от одной социально-куль- турной системы к другой, и едва ли правомерно принимать человеческое Я, каким оно известно нам в современности, за универсальный критерий личности. В любом случае, про- блема человеческой личности в Средние века настоятельно нуждается во всестороннем анализе. Как было сказано в начале этой статьи, я полагаю допус- тимым говорить о «средневековом феодализме» преимуще- 753
ственно применительно к одной только Западной Европе. Не пора ли объяснить: почему? Жорж Дюби некогда предло- жил лапидарную формулу: «Что такое феодализм? Это - средневековый менталитет». Эта формула содержит в себе некий вызов, и хотя сам Дюби, насколько мне известно, впоследствии к ней не возвращался, я думаю, что она не ли- шена смысла. Средневековый менталитет, конкретные про- явления коего бесчисленны, тем не менее в определенном смысле образовывал своего рода целостность, центром ко- торой была человеческая личность. Не следует ли из этого, что наше понимание феодализма (если он не был только по- рождением сознания февдистов эпохи Старого порядка во Франции) в немалой степени зависит от того, как мы интер- претируем человеческую личность и социальные связи, в ка- кие вступали между собой индивиды той эпохи? Вспомним, что в отличие от всех других цивилизаций, цивилизация средневекового Запада обнаружила уникальные способности к самопреодолению и внутренней трансформации. Макс Ве- бер искал разгадку этого феномена общемировой значимос- ти во взаимодействии религиозно-этических установок и норм с повседневной человеческой практикой и, в част- ности, с хозяйственной деятельностью. Это наблюдение, не- однократно вызывавшее критику, тем не менее сохраняет методологическую и эвристическую ценность. Но не побуж- дает ли нас опыт медиевистики XX столетия заглянуть в по- исках ответа на все тот же вопрос в собственно Средневеко- вье? Вот, в сущности говоря, подтекст моих рассуждений. У меня нет ясного ответа, но проблема остается. * * * В заключение следовало бы вновь подчеркнуть: унаследо- ванная от XIX и начала XX в. общая характеристика средне- векового типа культуры ныне представляется недостаточно убедительной, и лежащая в ее основе идеализация противо- речит накопленному наукой новому материалу. Главное же - историк рубежа XX и XXI столетий видит окружающий его мир уже далеко не таким, каким он рисовался сравнительно недавно, а потому и традиционная картина Средневековья неизбежно перестраивается и нуждается в новых, более адекватных обобщениях. 754
Я не настолько наивен, чтобы питать малейшую иллюзию относительно того, что в обозримом будущем историки, со- циологи или философы откажутся от привычки употреб- лять понятия «феодализм» и «Средние века». Такое их упо- требление, вернее сказать - злоупотребление ими, пустило слишком глубокие корни. Приведенная в настоящем тексте аргументация едва ли достаточна для подобного отказа. И вообще речь идет вовсе не о смене этикеток, а о новом пони- мании существа дела. Но все же я не могу воздержаться от надежды: в интересах науки было бы вовсе не вредно, если бы исследователи, склонные использовать традиционные общие концепции и терминологию, поступали более ответ- ственно и вдумчиво, не поддаваясь магическому влечению превращать универсалии в реалии и все вновь присягать на верность тем «-измам», которые достались им по наследству от предшествовавших столетий. 1 Гуревич А.Я. О кризисе современной исторической науки // Вопр. истории. 1991. № 2-3. С. 21-36. 2 Гуревич А.Я. Проблемы генезиса феодализма в Западной Европе. М., 1970. С. 220. 3 Reynolds S. Fiefs and Vassals. The Medieval Evidence Reinterpreted. Oxford, 1994. 4 Barthelemy D. La theorie feodalc a Fepreuve de 1’anthropologie (note critique) // Annales. fi.S.C. 1997. № 2. 52. P. 321-341. 5 Gourevitsch, A. Representations et attitudes a 1’egard de la propriete pendant le haut Moyen Age //Annales. E.S.C. 1972. № 3. P. 523-547. 6 Петрушевский Д.М. Феодализм и современная историческая наука // Петрушевский Д.М. Очерки из истории английского госу- дарства и общества в Средние века. М., 1937. С. 1-13. (Впервые опуб- ликовано в 1923 г.). 7 Brown Е.А. The Tyranny of a Construct: Feudalism and Historians of Medieval Europe //American Historical Review. 1974. T. 79. № 4. P 1063- 1088. 8 Duby G. La societe aux XI et XII siecles dans la region Maconnaise. P, 1953. 9 Duby G. La Feodalite? Une mentalite medievale // Annales. Ё.8.С. 1958. T. 13. P. 765-771. 10 Montanan M. La fame e 1’abbondanza. Roma; Bari, 1993. 11 Le Goff J. «Pour un longue Moyen Age» // Europe. Le Moyen Age maintenant. 1983. Octobre. 12 Nortier E. La feodalite en crise. Propos sur «Fiefs and Vassals» de Susan Reynolds // Revue historique. 1996. Octobre-Decembre. T. 600. P. 253-349. 755
13 Феодализм не был предметом специальных исследований Марк- са и Энгельса, которые видели в нем по преимуществу «докапиталис- тическую формацию» и именно под этим углом зрения его рассматри- вали - как ступень всемирно-исторического процесса. Их знания о Средневековье были заимствованы из современной им историогра- фии. Эта зависимость от профессиональной исторической науки не помешала Марксу высказать немало интересных замечаний, но до оригинальной теории феодализма, тем не менее, было далеко. Позво- лю себе воспоминания личного свойства. В середине 60-х годов редак- ция журнала «Вопросы философии» заказала мне статью «Маркс о фе- одальной формации». Собрав множество высказываний Маркса и Эн- гельса о той эпохе и пытаясь вычленить общие контуры теории «фео- дального способа производства», я ощутил невозможность воссоздать концепцию в целом. Феодализм явно оставался на страницах «Капита- ла» в тени, отбрасываемой «буржуазным способом производства». 14 Гуревич А.Я. К дискуссии о докапиталистических обществен- ных формациях: формация и уклад // Вопр. философии. 1968. № 2; Он же. Теория формаций и реальность истории // Вопр. философии. 1990. №11. С. 31-43. 15 См. об этом: Согомонов А.Ю., Уваров П.Ю. Открытие социального (парадокс XVI века) // Одиссей-2001. М., 2001. 1у ревичА.Я. Аграрный строй варваров // История крестьянства в Европе. М., 1985. Т. 1. Гл. 3. С. 90-136. 1' Классическую Античность охотно выдают за образцовую ипос- тась рабовладельческой формации. Между тем хорошо известно, что при всей многочисленности рабов в античном обществе важнейшую роль в хозяйстве играли мелкие свободные производители - земле- дельцы и ремесленники. Если желают найти во всемирной истории общества, благосостояние которых базировалось на нещадной экс- плуатации труда несвободных, то, пожалуй, в первую очередь придет- ся напомнить о плантаторском хозяйстве Соединенных Штатов и вос- точноевропейском крепостничестве. Расцвет рабовладельческой формации нужно искать в Новом времени, и падение ее на обоих кон- тинентах произошло синхронно - в 60-е годы XIX столетия. 18 Duby G. Les trois ordres ou 1’imaginaire du feodalisme. P., 1978. 19 Geary P. L’humiliation des saints //Annales. fi.S.C. 1979. T. 34. № 1; lypeeun А.Я. Проблемы средневековой народной культуры. М., 1981. 20 Marchal G.P. Jalons pour une histoire de Piconoclasme au Moyen Age // Annales. Histoire, Sciences Sociales. 1995. 50e annee. №. 5. P. 1137. 21 Ibid. P. 114 ff. 22 1йнзбург К. Сыр и черви. Картина мира одного мельника, живше- го в XVI веке. М., 2000. 23 DelumeauJ. Le Catholicisme entre Luther et Voltaire. P., 1971. 24 Steinen W. von den. Der Kosmos des Mittelalters. Bern, 1959. 25 Гуревич А.Я. Средневековый мир: культура безмолвствующего большинства. М., 1990. С. 178. 756
26 Усков Н.Ф. Убить монаха... // Казус. Индивидуальное и уникаль- ное в истории. М., 1999. С.199-235; Арнаутова Ю.Е. Житие как духов- ная биография: к вопросу о «типическом» и «индивидуальном» в ла- тинской агиографии // Диалог со временем. Альманах интеллекту- альной истории. М., 2001. С. 254-279. 27 Vesteinn 6lason. Dialogues with the Viking Age. Narration and Representation in the Sagas of the Icelanders. Reykjavik, 1998. 28 Гуревич E.A., Матюшина И.Г. Поэзия скальдов. М., 2000. (В первые опубликовано: «Одиссей. Человек в истории». М., 2002. С. 261-294)
Историк среди руин: Попытка критического прочтения мемуаров Е.В. Гутновой* Памяти моих учителей посвящается Память - феномен, привлекающий за послед- нее время все более пристальное внимание историков. Если и раньше ее значение для нашей дисциплины не вызывало сомнений, то ныне memoria выдвинулась в первый ряд по- нятий, над которыми задумываются исследователи культу- ры, религиозной жизни, повседневности, человеческой ин- дивидуальности. При этом память выступает не в качестве некоего фонда раз и навсегда сложившихся представлений и привычек сознания, как хранилище знаний и сведений, от- куда историки могут черпать свой материал, но прежде все- го в качестве живой, изменчивой стихии. Но существует и еще одна сторона этого явления, которая, как мне кажется, прояснена несколько слабее, - это уже не память в истории, но память самого историка. Известно уже немалое число работ, в которых историки рассматривают свой собственный путь в науке и тем самым плотнее и глубже вводят читателя в свою творческую мас- терскую. В частности, вспоминаются «Очерки об эго-исто- рии», созданные рядом видных представителей француз- ской историографии, равно как и воспоминания Жоржа Дюби, Эммангоэля Леруа Ладюри и Жака Ле Гоффа. Тем не менее чтение этих мемуаров привело меня к мысли, что они едва ли могут послужить образцом для создания сочинений того же жанра отечественными историками. Различие в об- щей атмосфере, в которой жили и работали ученые двух стран, в их судьбах и, соответственно, в манере восприятия * ГутноваЕ.В. Пережитое. М., 2001. 464 с., с ил. Основные положе- ния моей статьи были изложены в докладе, прочитанном в Институте всеобщей истории РАН 28 ноября 2001 г. При подготовке текста к пе- чати мною были учтены итоги обсуждения. 758
действительности. Русского читателя мемуаров француз- ских коллег не может не поразить дух благополучия, в них присутствующий, дух, внушающий удовлетворение и вместе с тем порождающий чувство контраста, если вспомнить о перипетиях, которые претерпели российские аборигены. Об этом ниже и пойдет речь. Несколько лет назад мне уже приходилось писать о том, что в то время как из письменных столов или тайников мно- гих писателей, мыслителей и других деятелей науки и куль- туры были извлечены на свет божий их потаенные сочине- ния (опубликованные сперва нередко в «тамиздате» или в «самиздате»), письменные столы отечественных историков либо продолжали хранить свои тайны, либо ничего не со- держали. Разумеется, нет правила без исключений, но в це- лом отмеченный мною контраст остается реальным. О чем свидетельствует молчание историков? Либо о том, что им нечего было сказать в дополнение к уже напечатанному, ли- бо о парализовавшей их робости мысли. В частности и в особенности этот «заговор молчания» вы- является в почти полном отсутствии мемуаров историков. Каковы были их искания в области исторической мысли (если таковые вообще имели место)? Каковы были их разду- мья относительно истории, не допущенные ими самими или цензорами разного рода на страницы их ученых трудов? Как они реагировали - не в официальной подцензурной обста- новке, но приватно - на новые научные идеи, выдвигавшие- ся на протяжении XX в. в мировой историографии? И, по- жалуй, самый трудный вопрос: как они сами оценивали свои труды, созданные в столь сложной и неблагоприятной для свободного творчества ситуации? Короче говоря, что на самом деле скрывалось под поверхностью пресловутого «морально-политического и идейно-теоретического един- ства» советских историков, время от времени нарушаемого «проработками» мнимых или подлинных «еретиков» и их исторжением из сплоченных рядов носителей «единствен- но верного» исторического мировоззрения? Кое-что из этой печальной истории советской исторической науки можно узнать даже из апробированных властями публикаций, но они преподносят, естественно, одну лишь официозную и лживую версию подлинной драмы, которая разыгрывалась на страницах журналов, книг и газет, на академических засе- 759
даниях и в вузовских аудиториях. Эта драма - неотъемле- мый и немаловажный аспект катаклизмов, переживавшихся нашей страной на протяжении почти всего истекшего столетия. Симптомы этой драмы, степень ее остроты, последствия, которые она имела для тех или иных историков (критика в одних случаях, приведение к молчанию в других, увольне- ние и даже арест в третьих), были переменными величина- ми в зависимости от более общей ситуации, но самый ход драмы практически не прерывался. В этом суровом и отравленном климате принуждены были трудиться как маститые ученые, еще сохранявшие вну- треннюю связь с традициями русской культуры и науки доок- тябрьской эпохи, так и молодые, только начинавшие свой трудовой путь. Современный читатель неплохо информирован о лысен- ковских погромах в генетике, о гонениях против кибернети- ки, о попытках «закрыть» теорию относительности, не гово- ря уже о расправах над писателями, художниками, композито- рами, о шельмовании социологов, экономистов, о нападках на лингвистов и о своего рода кульминации всей этой вакха- налии в последние годы жизни Сталина в «деле врачей». А что же происходило у историков? Время от времени публиковались юбилейные отчеты о развитии советской ис- торической науки от XVIII съезда к XIX, от XXIII к следую- щему и т. п. То были по преимуществу победные реляции. Подлинная жизнь историков оставалась в густой тени, да и сами они по большей части помалкивали о своих научных проблемах и повседневном существовании. Но все сказанное выше слишком общо, стирает времен- ные грани и еще не дает нам возможности вплотную прибли- зиться к индивиду - исследователю, профессору или доцен- ту университета, аспиранту и студенту. Между тем неумоли- мое время уже перемололо поколения историков, и тех, кто еще способен оставить свидетельство о судьбах участников и жертв вышеупомянутой драмы, осталось совсем немного. Пройдет еще несколько лет, исчезнут последние из могикан, и многие, наиболее драматичные аспекты истории совет- ской исторической науки в середине и второй половине XX в. будут обречены на забвение. 760
* * * Вот почему появление мемуаров Евгении Владимировны Гутновой, специалиста по истории западноевропейского Средневековья, профессора Московского университета и видного научного сотрудника Института всеобщей истории Академии наук, вызвало у меня (и, как я вскоре мог убедиться, у многих других) живейший интерес. Е.В. Гутнова начала свой путь в науку в 1934 г., когда она в двадцатилетием возрасте, преодолев немало трудностей, была принята на только что воссозданный исторический факультет Московского государ- ственного университета. Скончалась она в 1992 г. Таким обра- зом, ее curriculum vitae охватывает без малого 60 лет, и весь этот период, равно как и детство и отрочество, последова- тельно и в деталях описаны в «Пережитом». Эту книгу она пи- сала между 1985 и 1991 гг. и, судя по всему, успела придать ей окончательную редакцию, ибо мемуары нигде не прерывают- ся; в последней главе подведены итоги повествованию. Не скрою: мой интерес к мемуарам Е.В. Гутновой питался и еще из одного источника. Всего лишь за год до этого я про- диктовал свою собственную «Историю историка». В центре моего внимания была не моя жизнь сама по себе, но те ее аспекты, которые были непосредственно связаны с судьбами исторической науки. Меня волновал в первую очередь вопрос о том, какие пертурбации пережила наша отрасль знания в общих конвульсиях XX в. - как на мировом уровне, так и на уровне истории нашей страны. В этом контексте не мог не встать вопрос: какие тенденции современной исторической мысли представлялись мне - начинающему историку - и ряду моих коллег наиболее перспективными и обещающими новые прорывы? И вместе с тем, что именно хочу сказать я, изучая тот или иной конкретный сюжет, какова более общая проблема, своего рода сверхзадача, в решении которой я пы- таюсь принять посильное участие? Факты же моей личной би- ографии затрагиваются в «Истории историка» лишь эпизоди- чески, преимущественно постольку, поскольку прямо или ко- свенно связаны с моей работой в качестве историка или мо- гут пролить на нее дополнительный свет. Недостижимым образцом для меня служит автобиография Альберта Эйнштейна, читанная мною лет 20 назад. Он начи- нает с фактов своей частной жизни, но, дойдя до момента, 761
когда он приступил к формулировке теории относительнос- ти, он забывает о внешних контурах автобиографии, окон- чательно растворяя ее в рассмотрении главного и решающе- го. Повторяю, этот идеал для меня недостижим, но ведь нельзя упускать из виду и того, что историческое познание в принципе куда более субъективно и зависимо от «помех при- бора» - сознания и совести историка. История истори- ческой науки складывается из творческих деяний индиви- дов, личная точка зрения коих, их пристрастия и идиосин- кразии, их ангажированность в идейную и политическую жизнь налагают неизгладимый отпечаток на их построения. В естествознании и точных науках, при всех издержках на упомянутые «помехи приборов», все же пробивается стрем- ление познать объективные законы природы, между тем как история остается спором без конца, и всякая возникающая в ней идея, сколь обоснованной и убедительной она ни кажет- ся в момент, когда ее склонно разделить сообщество истори- ков, рано или поздно подвергается сомнению, корректи- руется или даже отвергается. «Пережитое» представляет несомненный интерес преж- де всего как человеческий документ. Индивидуальная жизнь на протяжении многих десятилетий, когда менялось все - от быта и мод до политики государственного Левиафана, - опи- санная в бесчисленных деталях, из коих часть может пока- заться избыточной и не заслуживающей внимания, но на са- мом деле сливается в общую картину, при всей ее типичной узнаваемости и, если хотите, заурядности для интеллиген- тов того времени, - эта жизнь едва ли может оставить чита- теля равнодушным, даже если он принадлежит к другому по- колению. Лично я принадлежу к тому же поколению или, учитывая десятилетнюю разницу в возрасте, очень близок к нему и потому способен вполне предметно и эмоционально воспринять повествование нашего автора о детстве, отроче- стве и дальнейшем течении жизни. Слишком много общего, но именно на фоне этой общности меня не могли не пора- зить решительные расхождения между Е.В. Гутновой и мною в восприятии и оценке ключевых событий жизни советских историков - противоречия, которые, должен признаться, не явились для меня вполне неожиданными. «Пережитое» и «История историка» написаны с разных позиций, научных и мировоззренческих. Это различие вы- 762
является не в одних только общих суждениях, какими изоби- луют мемуары Е.В. Гутновой, но и на уровне фактов, в систе- ме их отбора, в тех умолчаниях, которые не могут быть заме- чены более молодыми читателями или людьми, посторон- ними нашему ремеслу, но которые доподлинно известны мне и немногим остающимся в живых участникам и свидете- лям драмы идей, каковая была вместе с тем и драмой людей. Речь, следовательно, пойдет далее об истолковании этой драмы. Ибо я глубоко убежден: должна быть выслушана и другая сторона, с тем чтобы непредвзятый читатель мог бы увидеть описываемые в «Пережитом» события и их героев не с одной-единственной точки зрения, в ином ракурсе. Дело касается не каких-то мелких фактов, на первый взгляд вполне достойных забвения, но микроистории, которая одновременно и питает общий поток жизни, и получает от него свой смысл. Подобно Е.В. Гутновой, я - медиевист, историк, изучаю- щий западноевропейское Средневековье. Мой профессио- нальный кругозор, как и кругозор автора «Пережитого», ограничен этой эпохой, казалось бы, не столь вулканически взрывоопасной, как история новейшая. Но я хотел бы обра- тить внимание читателей на то, что именно история Сред- невековья традиционно служила и продолжает служить и поныне тем «полигоном», на котором опробуются новые движения исторической мысли, подвергаются испытанию оригинальные методы исследования и зарождаются предпо- сылки для выработки такой парадигмы истории, какая в наибольшей мере отвечала бы интеллектуальным запросам современного общества. Поэтому вполне правомерно, что воспоминания о себе как об историке Е.В. Гутнова начинает с характеристики профессоров кафедры истории Средних веков истори- ческого факультета МГУ. Люди старшего поколения, они хранили традиции и навыки лучшей части предреволю- ционной отечественной интеллигенции. Соответственно, они воспринимали свою профессию как служение истине и отстаивали принцип незыблемости строго объективного обращения с научным инструментарием, бережного и вдум- чивого отношения к историческим источникам. То была ака- демическая наука в лучшей, высокой своей ипостаси. Свою исследовательскую методологию они внушали студентам, 763
решительно отвергая все поверхностное, недоказанное и конъюнктурное. Самый хабитус этих ученых, их манера мыслить и формулировать свои мысли были важнейшим средством воспитания молодежи. На нашей кафедре мы ока- зывались в интеллектуальной и нравственной среде, подчас резко контрастировавшей с тем, что было принято в окру- жающем нас мире. Но не буду преувеличивать: никому не было дано изолироваться от этого большого мира с его по- литикой, официальной идеологией, всеобщим надзором и доносительством. Воздавая должное нашим учителям, кото- рые приобщали нас к разумному и чистому, я вынужден с го- речью констатировать, что одним из факторов, которые оп- ределяли характер университетской и академической актив- ности и во второй половине 30-х годов, и на протяжении по- следующих десятилетий, был страх, который парализовал, нравственно подавлял людей пожилых, слишком долго ис- пытывавших его пресс, и так или иначе передавался и более молодым. Ниже я возвращусь к этой удручающей стороне на- шей действительности. Пока же я позволю себе высказать одно недоумение, вы- званное чтением той части мемуаров Е.В. Гутновой, которая относится к детству и отрочеству. Она скрупулезно перечис- ляет ближайших и более дальних родственников и свой- ственников семьи Цедербаумов. Я забыл сказать, что такова была девичья фамилия Евгении Владимировны, что ее отец был меньшевиком, родным братом лидера меньшевиков Юлия Мартова, которому удалось эмигрировать и избежать страшной участи других деятелей оппозиции. Владимир Цедербаум неоднократно подвергался аресту и высылке, а затем в период разгула сталинского террора погиб в заклю- чении при так до конца и не выясненных обстоятельствах. В доме Цедербаумов постоянно жили или гостили, или эпи- зодически появлялись многие другие люди той же идейной ориентации, что и отец, и дядя Е.В. Все встречи и беседы происходили на узком пятачке в недрах коммунальной квар- тиры на Спиридоновке, и едва ли существовала возмож- ность всякий раз убирать детей в детскую, изолируя их от разговоров взрослых. Между тем прекрасно известно, что малыши, вертясь под ногами у старших и, казалось бы, все- цело поглощенные своими играми, впитывают в себя обрыв- ки разговоров, и эти слова и сцены усваиваются детским 764
умом. Маленькая Женя при всем этом присутствовала, несо- мненно, многое слышала, неоднократно посещала отца в его сибирской ссылке. Но я не нашел в мемуарах Гутновой ника- ких указаний на то, что слышанное и виденное ею в годы формирования ее личности каким бы то ни было образом отразилось на ее сознании. Невозможно, бестактно оспари- вать утверждения автора, ушедшего в мир иной, но тем не менее осмелюсь высказать предположение, что на самом деле в сознании девочки и молодой женщины присутствова- ло нечто, о чем она умалчивает на всем протяжении авто- биографии. Но здесь самое время прервать себя вот каким соображе- нием совсем иного рода. Как уже знает читатель, мемуары написаны женщиной преклонного возраста; ей уже перева- лило за семьдесят. Конец 80-х годов - вот тот пункт наблюде- ния, с которого рассматривается все пережитое от младен- чества сквозь многие невзгоды, сложности и успехи, вплоть до близящегося финала. Так ли воспринимались события жизни, когда они были свежими? Не происходит ли, быть может, неприметное для самого мемуариста, переосмысле- ние прошлого? Вспомним Абеляра, о котором еще пойдет речь ниже, но в совсем другой связи. Он написал «Историю моих бедствий» годы спустя после страшного фиаско - кары за незаконную любовную связь со своей воспитанницей Элоизой, принятия после кастрации монашеского обета, дважды возобновлявшегося осуждения его богословских взглядов на церковных соборах, вынужденного собственно- ручного сожжения своего сочинения, резких конфликтов с Бернаром Клервоским и с монахами Сен-Дени, ссылки в уда- ленный бретонский монастырь. Возникает вопрос: можно ли усомниться в том, что отбор фактов собственной биогра- фии, оценка всего случившегося, данная этим замечатель- ным мыслителем ближе к концу его жизни, в немалой степе- ни были определены нравственным состоянием Абеляра в момент, когда он приступил к сочинению этого «утешитель- ного послания», якобы предназначенного для некоего дру- га? Ретроспективные оценки могут быть в высшей степени обманчивыми. Возвращаясь к мемуарам Е.В. Гутновой, я не в состоянии отрешиться от подобных сомнений. Девочка не понимала смысла происходившего в нашей стране - допус- тим, что так. Большой террор 30-х годов еще не открывает 765
глаза студентке, достигшей 20-25-летнего возраста. Допус- тим и это. Но когда я слышу и от Гутновой, и от кое-кого из знакомых, что глаза у них открылись не ранее 1956 г. (речь Хрущева на XX съезде), либо в 1968 г. (во время пражских со- бытий), либо еще позже, то я дивлюсь не только их интел- лектуальной невинности, но и тому упорству, с каким они не хотели взглянуть в лицо действительности и увидеть те бес- численные и неоспоримые факты, которые давно уже сло- жились в связную картину у тех, кто решался мыслить, не боясь раздвоенности. Во всяком случае, я и многие мои друзья и знакомые в высшей степени критично оценивали существующий обще- ственный и идеологический порядок уже со времени окон- чания войны (а кое-кто и еще раньше), поскольку наша жизнь на всех ее уровнях - от официально-парадного до ме- лочей быта - беспрерывно разоблачала опутывавшую страну ложь и давала неопровержимые доказательства бесчеловеч- ности большевистского режима. В кругах советской интел- лигенции это понимание существа дел было довольно широ- ко распространено уже в 40-е годы, а те, кто этого не видел, закрывали глаза, предпочитая не порывать с иллюзиями, ибо жить в раздвоенном мире было невыносимо тяжело. Признаться, мне было бы сейчас трудно восстановить по- следовательные этапы того перелома, который претерпело мое сознание - сознание юноши, воспитанного советской школой и отчимом - коммунистом со времен Гражданской войны, участником которой он был. Уже на втором или тре- тьем курсах исторического факультета (1944-1945 гг.) у меня не оставалось никаких сомнений относительно глубины пропасти, отделяющей лозунги от реальности. Не симптома- тично ли то, что как раз в это время у меня созревало наме- рение посвятить себя изучению истории большевистской партии с тем, чтобы выяснить, как были утрачены и отбро- шены идеи революции и совершился переход к термидору. Я искал в лавках букинистов стенографические отчеты съез- дов и пленумов ЦК ВКП(б) начиная с X съезда, материалы Коминтерна в надежде, что изучение подобных источников помогло бы раскрыть эту великую тайну. Мои подруги по истфаку познакомили меня со слепым юношей с того же кур- са, который, в свою очередь, бился над той же проблемой. Эти намерения вскоре были оставлены мною, и я вспоми- 766
наю их лишь в качестве симптома того брожения мыслей, которое было характерно не для меня одного. Короче говоря, не нужно было дожидаться знаменитой речи Хрущева, кровавой драмы в Венгрии или пражских со- бытий для того, чтобы осознать жестокую и омерзительную реальность. Повторю еще раз: те интеллектуалы, которые утверждали, будто не знали правды о советском режиме, были подобны немецким обывателям, жившим при нацист- ском режиме по соседству с концлагерями и утверждавшим, что не знают об их существовании. Не знать правды было более удобно и безопасно. Об этой психологии «совка» ны- не уже много сказано и написано, но, полагаю, в ней еще придется более детально разбираться и в будущем. Эти невеселые мысли невольно возникают при чтении «Пережитого», на страницах которого не раз упоминаются противоречия между парадным фасадом и печальной реаль- ностью, и тем не менее, идет ли там речь о 30-х или 70-х го- дах, автор не формулирует своей позиции и не демонстри- рует каких-либо сдвигов в своей идейной эволюции на про- тяжении десятилетий. В фокусе повествования - не те духовные борения, коих, казалось бы, не мог избежать профессиональный историк в столь драматичное время, но прежде всего - бесчисленные факты на уровне повседневности, калейдоскоп лиц и имен и иные детали, которые, разумеется, вполне уместны, но, к со- жалению, заслоняют или вовсе вытесняют из автобиогра- фии то главное и решающее, ради поисков которого я, при- знаться, и поспешил ознакомиться с содержанием книги, за- бросив все другие свои дела. Попутно не могу не выразить удивления и даже восхищения памятью нашего автора: вспо- миная в 80-е годы о событиях и людях, отдаленных уже на не- сколько десятилетий, Е. В. Гутнова делает свое повествова- ние зримо наглядным. Ничто не стерлось из ее сознания - ни внешность человека, ни аксессуары быта, ни состояние погоды. В отдельных случаях она вспоминает не лишенные курьезности моменты. Вот один пример. 22 июня 1941 г., услышав из речи Молотова по радио о начале войны с Герма- нией, она в растрепанных чувствах бродит по Тверской, за- ходит в магазин и покупает в нем модную шляпку. Все это происходит, по-видимому, в состоянии какого-то затмения. Нужно полагать, что шляпка эта, которая, кстати, никогда 767
ей не понадобилась, явилась своего рода симптомом испы- танного ею потрясения. Но вместе с тем нельзя не заметить, что мемуары эти написаны женщиной, кокетливой и прида- ющей немалое значение собственной внешности. Вот две- надцати- или тринадцатилетняя Женя встречает на улице своего театрального кумира В.И. Качалова и видит, обернув- шись на него, статную фигуру великого актера МХАТа, оста- новившегося и любующегося ею. Однако я упомянул неизменную тягу Е.В. Гутновой к скру- пулезному воспроизведению подчас маловажных, третьесте- пенных деталей не просто с тем, чтобы восхититься ее памя- тью, но и по совсем другой причине. Когда она набрасывает портреты своих ближайших коллег и друзей, деятелей, иг- равших немалую роль в жизни медиевистов, память, кажет- ся мне, то и дело начинает ей изменять. Подчеркивая одну сторону характеров этих лиц и их деяний, Гутнова вовсе не видит другой стороны, того, что явно противоречит ее оценкам. Как раз в этом пункте конфронтация разных сви- детельств - conditio sine qua поп исторического анализа - совершенно необходима, разумеется, если мы намерены восстановить правду и избежать мифотворчества. Об этом ниже и пойдет речь. Отмеченное мною противоречие в автобиографии Е.В. Гутновой между скрупулезностью описания мелких фак- тов и молчанием, коим окружены сдвиги в сознании автора, вряд ли можно объяснить причудами памяти. Мемуары на- писаны на склоне жизни, в обстановке, существенно отлич- ной от той, в какой формировалась будущая исследователь- ница, и тем не менее, боюсь, не свободны от опасений и страхов, десятилетиями владевших ее сознанием, как и со- знанием многих из ее окружения. То, что мы можем про- читать в этой книге, прошло сквозь фильтры самоцензуры. Но в таком случае пробелы и умолчания в повествовании - не «шутки» памяти, но, скорее, плод тех ограничений, како- вые сознательно наложил на себя сам автор. Я был знаком с Е.В. Гутновой на протяжении примерно 45 лет. Но все это время мы оставались довольно далекими друг от друга, и мне было бы трудно вспомнить какой-либо содержательный разговор между нами, затрагивавший про- фессиональные интересы. Причина этой отдаленности кры- лась не в одном лишь различии в возрасте (я на 10 лет моло- 768
же Е.В.), но и в расхождении наших жизненных и научных ориентаций. Мы были взаимно чуждыми людьми. Я счел нужным отметить это обстоятельство для того, чтобы пока- зать, что те оценки, какие в дальнейшем мною будут выска- заны по поводу «Пережитого», ни в коей мере не продикто- ваны личными антипатиями или симпатиями. Автобиогра- фия Гутновой привлекла мой интерес в качестве источника, важного для понимания судеб отечественной медиевистики во второй половине минувшего столетия. Я не нашел в этом произведении указаний на дневники или иные материалы, которые могли бы быть использова- ны автором при восстановлении деталей повествования. Остается предположить, что наша мемуаристка обладала очень хорошей памятью и что пробелы в автобиографии вызваны были какими-то иными причинами. Пытаясь под- вергнуть источниковедческой проверке этот текст, я счи- таю нужным признаться в том, что сам я едва ли обладаю такою же памятью, как Е.В. Гутнова. К несчастью, очень многое забыто, и контуры пережитого всплывают в моем старческом сознании скорее в виде разрозненных фраг- ментов. Именно поэтому, когда я начал диктовать свою «Историю историка», я сопоставлял вспоминаемое с теми записями, которые были сделаны мною почти за 30 лет до этого, в начале 70-х годов. Я мог убедиться в том, что рас- хождения между первоначальной версией моих воспоми- наний, записанной по горячим следам, и тем, что мне вспомнилось в 2000 г., незначительны и касаются, соб- ственно, лишь второстепенных деталей. Поэтому я беру на себя смелость утверждать, что те факты из недавней исто- рии нашей медиевистики, которые я ниже приведу, не иска- жены мною. Другое дело - я не в состоянии упоминать все события без разбора, да в этом и нет нужды. Эти факты, под- час сами по себе малозначительные, будут упомянуты мною для сопоставления с рассказом Е.В. Гутновой. * * * Начну со второй половины 40-х годов - времени, когда в жизни советских историков произошли поистине трагичес- кие катаклизмы. Главным и решающим в этих потрясениях, я убежден, было то, что были разрушены или подорваны 25 - 1773 769
научные школы, традиции которых восходили к предшест- вовавшим десятилетиям. Создание научной школы, обычно группирующейся вокруг авторитетного ученого, - непро- стой и длительный процесс, в ходе которого формулируют- ся исходные принципы и методы исследовательской рабо- ты. Напротив, разрушение школы может произойти внезап- но и катастрофично. Так и случилось в конце 40-х годов ис- текшего столетия. Развернувшаяся тогда кампания разоблачения «безрод- ных космополитов», осуждения и даже изгнания из универ- ситетских кафедр и академических подразделений ученых, носивших неблагозвучные фамилии, конечно, была инспи- рирована сверху. Но ее деятельными проводниками, кото- рые намечали круг жертв и разрабатывали приемы «крити- ки», коей их подвергали, были их коллеги. И они очень хо- рошо понимали, что творят. Я где-то уже вспоминал ходив- шее в нашей среде выражение о повторяющемся «годе вели- кого перелома»: в 1930 середняк пошел в колхоз, а в 1946-49 середняк пошел в докторантуру. Преподаватели и научные сотрудники, еще не отличившиеся большими исследователь- скими достижениями, но обладавшие партийным билетом и волей сделать карьеру, не обременяя себя нравственными колебаниями, почуяли в новой обстановке свой звездный час. Можно было решительно потеснить с профессорских кресел беспартийных и неискушенных в интригах стариков и занять их места. Таким образом установки партии полно- стью гармонировали с аппетитами и нравами тех лиц, кото- рые поспешили возглавить и осуществить эту кампанию. Конечно, она не ограничивалась одною лишь историей, ох- ватывая все сферы культурной жизни. Но я могу говорить со знанием дела только об историках, да и то выборочно. На историческом факультете МГУ и в Институте истории АН СССР прошла серия заседаний, на которых уничтожаю- щей, погромной критике был подвергнут целый ряд почтен- ных и авторитетных ученых. Мне довелось присутствовать на некоторых из этих радений, о чем я уже писал в другом месте. Подвергнутый проработке историк был поставлен в безвыходное положение. Если он пытался отвергнуть голо- словные обвинения (а выступления проработчиков были бесконечно далеки от какой-либо научной добросовестности), он обрекал себя на увольнение и иные, еще более тягостные 770
формы остракизма. Но и в том случае, если бы он «признал- ся» во всех своих космополитических и антимарксистских грехах, он рисковал тем же: ведь он признал свою вину и к тому же еще до дна испил чашу унижения. Одним из органи- заторов погрома на истфаке был М.Т. Белявский. Непости- жимым для меня образом Е.В. Гутнова восхваляет его и чуть ли не расписывается в дружбе с ним. Не менее тягостную картину пришлось наблюдать и в Институте истории. Здесь среди организаторов и провод- ников этих проработок медиевистов была Нина Александ- ровна Сидорова. Е.В. Гутнова посвящает ей отдельную гла- ву своих мемуаров, и без преувеличения можно констати- ровать, что эти страницы содержат панегирик. Сидорова, если верить Гутновой, была кристально чистым человеком и заботилась прежде всего о том, чтобы вывести из-под ог- ня критики заслуженных ученых, в частности Александра Иосифовича Неусыхина. Профессор Неусыхин, один из крупнейших специалистов по истории западноевропейско- го Средневековья, был великолепным педагогом и замеча- тельным лектором. Его влияние на учеников далеко выхо- дило за профессиональные пределы, ибо весь его челове- ческий, нравственный облик сильнейшим образом воздей- ствовал на формирование личных качеств тех, кому посчаст- ливилось с ним общаться. И вот было решено «обезвре- дить» А.И. Неусыхина, лишив его возможности интенсив- но общаться со студентами-медиевистами. На роль критика его взглядов был выбран его любимый ученик В.В. Доро- шенко, и было абсолютно ясно, что на акт научного отце- убийства последнего подвигли организаторы антикосмопо- литической кампании. Грехопадение Дорошенко произве- ло убийственное впечатление, и дело не только в том, что ему пришлось сломать самого себя, но и в том, что органи- заторы подобных проработок сознательно шли на развра- щение научной молодежи, создавая прецеденты для новых предательств. На этом фоне утверждение Гутновой о том, что Сидорова якобы старалась смягчить участь Неусыхина, выглядит диким и несообразным. Я вообще полагаю, что добровольных погромщиков было не так-то много, - в ряде случаев они были принуждены, volens nolens, выступать в соответствии со сценарием, не ими придуманным. Но то, что удар А.И. Неусыхину был 25* 771
нанесен молодым человеком, которого он выпестовал, несо- мненно, должно было усугубить травму, причиненную наше- му профессору. Е.В. Гутнова утверждает, будто Сидорова ста- ралась максимально смягчить участь Неусыхина. Но вот что он рассказывал мне намного позднее, уже во второй полови- не 60-х годов, когда обет молчания, продиктованный дли- тельным страхом, был немного смягчен: на протяжении десяти лет Сидорова, возглавлявшая сектор истории Сред- них веков после отставки Е.А. Косминского, препятствовала публикации монографии Неусыхина, требуя от него, чтобы в этой работе по истории социально-правовых отноше- ний во франкском государстве он подверг критике своего учителя Дмитрия Моисеевича Петрушевского. Неусыхин, преданный памяти этого замечательного ученого, отказы- вался это сделать. Но возвратимся к тому заседанию в Институте истории, на котором А.И. Неусыхин послужил объектом безответствен- ных нападок. На заключительной стадии ему было предостав- лено слово для ответа, и он в высшей степени достойно, чет- ко и недвусмысленно парировал выпады в свой адрес. Не- сколько его учеников и учениц, потрясенные всем услышан- ным, аплодировали любимому учителю. Но такого поворота сценарий не предусматривал, научная общественность долж- на была единодушно осудить «безродных космополитов» и «буржуазных объективистов». Поэтому через несколько дней Н.А. Сидорова созвала уже на кафедре в университете новое заседание и обвинила всех тех, кто осмелился аплодировать Неусыхину, в идеологической неустойчивости и полити- ческой безответственности. Присутствовавший на этом со- брании пожилой преподаватель латинского языка, как две капли воды напоминавший латиниста Тараканиуса из повес- ти Льва Кассиля «Кондуит», прокричал мне: «Молодой чело- век, вы знаете, что с вами было бы, если бы сообщить о вашем поступке куда следует?» Но сейчас речь идет не о тех, кто счел нужным поддержать нашего учителя в минуту жизни трудную, а о том, в какой мере справедливы слова Гутновой о содей- ствии и защите, оказанной ему Сидоровой. Последняя выполняла партийное поручение, и подозре- вать ее в мягкотелости и либерализме неуместно. Допускаю, что она не была кровожадна, и совершенно солидарен с мне- нием Е.В. Гутновой, что Нина Александровна ни в коей мере 772
не была антисемиткой. Но факт остается фактом: после за- вершения этой гнусной кампании Н. А. Сидорова возглавила кафедру истории Средних веков истфака МГУ, сектор исто- рии Средних веков Института истории АН СССР и стала глав- ным редактором периодического сборника «Средние века». Все, что я слышал о ней еще и до публикации мемуаров Гутно- вой, дает основания полагать, что она была лишена алчности и вела образ жизни, не вполне соответствовавший стандар- там нуворишей из академической элиты (а ведь ее мужем был крупнейший ядерный физик В.И. Векслер, лауреат всевоз- можных премий). Я полагаю, что движущими стимулами ее поведения были воля к власти (и ею она пользовалась, далеко не всегда считаясь с достоинством подчиненных ей ученых) и убежденность в том, что она обладает доступом к истори- ческой истине. В трактовке Средневековья ей все представля- лось ясным и легко понятным, все было распределено между силами прогресса и реакции, и подобная неоманихейская трактовка кое-кого искренне подкупала своею четкостью и недвусмысленностью. Такая модель была положена в основу ее докторской диссертации об Абеляре и ранней городской культуре во Франции. Добро и прогресс, с одной стороны, злокозненность и мракобесие, с другой, были персонифи- цированы Абеляром и Бернаром Клервоским. Виднейший теолог XII в., Абеляр выступал в этой монографии как олицетворенное «противодействие авторитету церкви» (Энгельс), тогда как Святой Бернар рисовался в качестве главы «партии воинствующих церковников». Я присутство- вал на обсуждении рукописи этого сочинения, и весьма странное впечатление произвел на меня Е.А. Косминский, заявивший, что он настолько был увлечен его чтением, что провел за ним бессонную ночь. Нужно было знать Евгения Алексеевича, его склонность к сатирическому гротеску, для того, чтобы верно понять потаенный смысл этих слов. Как и другие профессора старшего поколения, Косминский стра- шился той безличной силы, которая стояла за Сидоровой. Он не мог не догадываться, что именно эта, еще молодая и аскетически выглядевшая женщина в ближайшее время уста- новит свой безграничный контроль над медиевистикой. Я вполне согласен с заявлениями нашей мемуаристки, что Н.А. Сидорова представляла собою многоплановую лич- ность, сочетая жесткость и, если нужно, беспощадность 773
с человеческой добротой и отзывчивостью в частных вопро- сах, не затрагивавших ее власти. Е.В. Гутнова, по ее словам, тесно дружила с Ниной Александровной и знала ее несрав- ненно ближе и лучше, нежели многие другие, в том числе и я. Я не сомневаюсь в том, что, когда после защиты мною кан- дидатской диссертации (в 1950 г.) Е.А. Косминский не смог оставить меня в Институте истории ни в качестве научного сотрудника, ни на должности его референта, свою роль в этом отказе не могла не сыграть Н.А. Но лично зла ко мне она не питала, и я всегда имел возможность выступить в сек- торе с докладом по новой, уже скандинавской проблемати- ке. Представленные мною тексты регулярно публиковались в сборнике «Средние века». Между 1950 и 1966 гг. я преподавал в Педагогическом ин- ституте в Твери (тогдашнем Калинине), и Н.А. Сидорова не раз передавала мне через доверенное лицо, что якобы наме- рена взять меня на работу в свой сектор. Признаться, я не придавал серьезного значения этим словесным посланиям, но в самом конце 50-х годов произошло следующее. Когда я сообщил ей о намерении прочитать очередной доклад о со- циальных отношениях в древней Скандинавии, Н.А. потребо- вала, чтобы в преамбуле своего выступления я бы заявил, что мною завершена работа над докторской диссертацией. «Я хо- тела бы взять вас в сектор, - сказала она, - но как еврея я мог- ла бы пробить вашу кандидатуру в дирекции института только после защиты вами докторской диссертации». Прошло неко- торое время, и я действительно представил на обсуждение сектора два тома своей работы. Сидорова говорит: «Офи- циальными рецензентами вашей работы я намерена назна- чить А.И. Неусыхина и Я.А. Левицкого», и внимательно смот- рит на меня. Дело в том, что в той же мере, в какой я мог ожи- дать положительного отзыва первого, я знал о насторожен- ном, если не враждебном, отношении ко мне второго. Яков Александрович Левицкий, близкий друг Е.В. Гутновой, при- надлежал к ближайшему окружению Е.А. Косминского и очень ревниво следил за тем, чтобы в этом окружении не по- явились какие-либо новые лица. Я испытывал его недоброже- лательность даже и после кончины Евгения Алексеевича. Но, разумеется, никаких возражений против этих канди- датур я Сидоровой не высказал. Накануне обсуждения в сек- торе я встретил в библиотеке С.А. Асиновскую, приближен- 774
ную к ней сотрудницу, которая по секрету поведала мне о только что происшедшем разговоре между Сидоровой и Левицким: «Яков Александрович, вы прочитали диссерта- цию Гуревича? Каково ваше мнение?» Он: «Работа интерес- ная, но, Нина Александровна, очень мало источников». Си- дорова в ответ: «Так вот вы и похвалите его за то, что при скудости источников он написал такую прекрасную работу». Когда на другой день состоялось обсуждение моей диссерта- ции, бедняга Левицкий был вынужден буквально повторить эти слова. Мне пришлось ответить ему, что источников - ог- ромное количество, притом самых разных, от записей права до исландских семейных и королевских саг, поэзии, эддиче- ской и скальдической, что приходится привлекать данные археологии и топонимики и многое другое. Но сейчас речь не об этом. Благожелательное отношение Н.А. Сидоровой ко мне проявилось также и в том, что после этого обсужде- ния она позвонила в Ленинград В.И. Рутенбургу, возглавляв- шему сектор истории Средневековья в Ленинградском от- делении Института истории, и просила его максимально быстро организовать мою защиту. Но я возразил Нине Алек- сандровне, что одним из официальных оппонентов хотел бы быть А.И. Неусыхин, который по состоянию здоровья в Ленинград не поедет, и поэтому я прошу от этого плана от- казаться. «Тогда устраивайте свою защиту самостоятельно», заявила Н.А., явно недовольная моей недисциплинирован- ностью. Вскоре она скоропостижно скончалась, докторскую я защитил в 1962 г. (в Москве, разумеется), что же касается моего устройства в Институте всеобщей истории, то оно бы- ло отложено волею судеб до 1969 г. У меня нет оснований со- мневаться в том, что Н.А. Сидорова действительно хотела иметь меня в качестве сотрудника своего сектора, и я храню признательность ей за то добро, которое она мне сделала или собиралась сделать. Примеры благожелательного отношения Н.А. Сидоро- вой к тем или иным лицам можно множить, более того, я го- тов допустить, что Н.А. в последние годы своей жизни не- сколько смягчилась. Стратегические позиции в медиевисти- ке были ею захвачены, общая обстановка, в свою очередь, отчасти утратила остроту, но все это не дает нам права упус- кать из виду ту роль, какую Сидорова сыграла в судьбах на- шей научной дисциплины в конце 40-х - начале 50-х годов. 775
Достаточно вспомнить заседания сектора истории Средних веков или нашей кафедры в первые послевоенные годы, ког- да лидирующую роль в научных дискуссиях играли профес- сора старшего поколения - Е.А. Косминский, Н.П. Грациан- ский, А.И. Неусыхин, С.Д. Сказкин, В.В. Стоклицкая-Тереш- кович, В.М. Лавровский, М.М. Смирин, - а молодые препо- даватели и научные сотрудники - Н.А. Сидорова, Ю.М. Са- прыкин, А.Н. Чистозвонов, А.И. Данилов, З.В. Удальцова - оставались как бы на периферии, и сравнить их с заседания- ми того же сектора с конца 40-х и начала 50-х годов: теперь наши «старики» предпочитали отмалчиваться, были обрече- ны на пассивность, тогда как тон в этих научных собраниях задавали уже выпестованные ими сотрудники, оттеснившие своих учителей на задний план. Решительно изменилась вся научная атмосфера, без остатка испарился тот дух глубочай- шей интеллигентности, носителями которого были наши «старики». Олицетворением новой атмосферы в медиевис- тике была именно Н. А. Сидорова. Впрочем, Е.В. Гутнова вынуждена признать, что многие кол- леги отмечали ту мрачную роль, которую сыграла ее близкая приятельница в пересоздании медиевистического микроми- ра. Но непостижимым образом она видит в Н.А. Сидоровой преимущественно жертву сложившихся порядков. Глава 46 мемуаров, содержащая характеристику Н.А., изобилует та- кими перлами, как «заложница эпохи», «невольник чести», «невольная игрушка политических сил, своего партийного долга и жесткой доктрины», «скорее жертва сталинизма в науке, чем его адепт» (с. 329-335). «По положению Нине приходилось проводить в жизнь все эти безумные кампа- нии, - пишет Гутнова, - ей, как человеку, отвратительные. Это вынуждало ее вести двойную жизнь, двоедушничать, что было для нее невероятно трудно. Если и раньше ей при- ходилось порой “наступать на горло собственной песне”, то теперь это стало для нее горькой повседневностью. И хотя она, как я уже упомянула, часто повторяла, что ничего не боится, тем не менее и ей не хватало решимости открыто идти против этой мутной волны. Обстоятельства заставляли организовывать соответствующие собрания и как-то их про- водить» (с. 331 сл.). Воистину странное и противоестествен- ное толкование понятия «жертва»! Подобная словесная эквилибристика, я убежден, разоблачает не одну только 776
Сидорову, но и автора «Пережитого». Нравственные крите- рии расшатаны или вовсе стерты, и нам упорно хотят вы- дать черное за белое. Выше я упомянул менявшееся отноше- ние Сидоровой к моей скромной персоне лишь для того, чтобы отметить неоднозначность ее поведения. Но при оценке ее роли в судьбах нашей медиевистики невозможно упускать из виду главное, а именно - создание ею в высшей степени неблагоприятной атмосферы в среде историков, ат- мосферы, следы которой не изгладились и много позже. Разговоры ее подруги о житейском аскетизме Н.А. Сидо- ровой, о ее заботах о друзьях, родных и знакомых, о тех за- душевных и откровенных беседах, которые она вела с Е.В. в вестибюле станции метро «Арбатская», не могут и не долж- ны затушевать главное и основное. Если поверить рассказам Е.В. Гутновой о ее приватных разговорах с Н.А. Сидоровой, то, по-видимому, придется до- пустить, что механизм подавления индивидуальности, чело- веческого достоинства подминал под себя не только неволь- ных жертв проработок конца 40-х - начала 50-х годов, но и самих организаторов и исполнителей этой гнусной кампа- нии. Не могу не отметить, вместе с тем, что Гутнова - люби- мая ученица академика Косминского, являвшаяся свидетель- ницей того, как Сидорова оттеснила его от руководства ме- диевистикой, - без каких-либо затруднений подружилась с нею и не видела в том какой-либо нравственной проблемы. Можно предположить, что человеку с той анкетой, какова была у Гутновой, приходилось искать себе покровителей, и поскольку Косминский был уже «нейтрализован», то в таком качестве эффективнее всего предстала перед нею Сидорова. Но ведь за все приходится платить... ч» ч» В кабинете заведующего кафедрой истории Средних ве- ков на историческом факультете МГУ рядком висят портре- ты тех медиевистов, которые в разное время руководили кафедрой: Д.М. Петрушевского, Е.А. Косминского, Н.А. Си- доровой, А.И. Данилова, С.Д. Сказкина, З.В. Удальцовой. Боюсь, многие студенты и иные посетители уже не знают, «кто есть кто». Но в глазах человека, причастного к медиеви- стике на протяжении нескольких десятилетий, этот ряд 777
мирно соседствующих персонажей выглядит, очень мягко говоря, противоестественным. Достаточно выделить из не- го Петрушевского и Данилова. Через несколько лет после кончины Петрушевского, крупнейшего, вслед за П.Г. Вино- градовым, отечественного специалиста по социальной исто- рии средневековой Англии, ученого, который с присталь- ным вниманием следил за движениями мировой историчес- кой мысли и никогда не колебался в высказывании собствен- ных взглядов, сколь широко они ни расходились с ортодок- сией, был опубликован второй выпуск сборника «Средние века», посвященный памяти этого замечательного человека и историка. Где-то «наверху» материалы этого сборника, включавшего статьи многих видных специалистов, были со- чтены идеологически неверными и подлежащими критике. Было выдвинуто требование «дать партийную оценку» идей- ному облику и научным взглядам Петрушевского, и эту функ- цию поручили выполнить молодому медиевисту Александру Ивановичу Данилову, уже зарекомендовавшему себя в каче- стве критика немецкой историографии XIX и начала XX вв. Пикантность этого выбора заключалась в том, что Данилов был одним из ближайших учеников профессора Неусыхина, а тот был самым близким учеником Петрушевского и дли- тельное время разделял его методологию. Статья Данилова об эволюции идейных и научных взгля- дов Петрушевского появилась в одном из ближайших сбор- ников «Средние века». Я не буду излагать ее содержание, - она слишком омерзительна и по смыслу, и по тону. Ближе всего это сочинение напоминает погромные речи главного государственного обвинителя на памятных судебных про- цессах 30-х годов. Вольно или невольно Данилов перенял - разумеется, творчески - инквизиторскую стилистику А.Я. Вы- шинского. Здесь я ничего не преувеличиваю, ибо, уличая Петрушевского в противостоянии марксизму, Данилов впол- не «логично» приходил к выводу о том, что этот ученый бо- ролся против построения социализма. В начале 50-х годов такого рода «аргументация» неизбежно влекла за собой осуждение критикуемого как «врага народа». Оставалось лишь порадоваться, что Д.М. Петрушевский уже навеки ускользнул от «охотников за ведьмами». Мне живо памятно то чувство негодования, которое вы- звало у меня появление этого «научного» доноса, равно как 778
и то, что никто из историков, близко знавших Дмитрия Моисеевича и учившихся у него (включая Неусыхина и Кос- минского), не осмелился протестовать. Страх в 1955 г. вла- дел ими с тою же цепкостью, что и десятью или двадцатью годами ранее. В рецензии на этот выпуск «Средних веков», опубликованной в «Вопросах истории», я попытался выра- зить свое отношение к этому деянию Данилова, но все, что пропустил редактор, свелось к констатации: ученик безосно- вательно нападает на учителя своего учителя... Такова была «путевка в жизнь» А.И. Данилова. Критика буржуазной историографии окончательно сделалась его на- учным поприщем. Как оценивает Е.В. Гутнова эту деятель- ность Данилова? «Начав с изучения раннесредневековой Германии, он связал свою последующую жизнь с историогра- фическими исследованиями, став одним из первых, кто сво- ими работами вернул нашу заблудившуюся историографию на путь серьезных исканий в области развития историчес- кой мысли, без догматических заушательств и чисто полити- ко-идеологического подхода к ее оценке» (с. 346). И почти непосредственно вслед за этим: «Вместе с тем он нередко выступал как блюститель “чистоты” марксистской истори- ческой мысли и методологии истории, нередко в догматиче- ском духе. Было ли это его внутренним убеждением или сво- его рода принципиальной последовательностью, я затрудня- юсь ответить» (с. 347). Не симптоматично ли, что Гутнова находит известное оправдание догматической нетерпимос- ти и категоричности Данилова в том, что он занимал вид- ные научные и государственные посты: «Как член партии и при этом чиновник высокого ранга... он считал себя обязан- ным придерживаться официальной доктрины, истолковы- вая ее иногда слишком догматично» (там же). В Томске, ректором университета которого А.И. Данилов вскоре был назначен, он основал целую школу критиков на- учных взглядов и методологии немарксистской историогра- фии. По той же стезе шествовал этот неколебимый орто- докс и впоследствии, когда он стал министром просвещения Российской Федерации, но на новом этапе своей беспроиг- рышной критической деятельности он расширил ее диапа- зон, сделав объектами нападок своих непосредственных коллег, коих он объединил в антимарксистскую школу струк- туралистов. С этими инвективами он выступил уже не 779
на страницах «Средних веков» - сборника, читаемого срав- нительно ограниченным кругом специалистов, а в журнале «Коммунист» - главном теоретическом органе ЦК КПСС. Этой публикации предшествовала установочная речь Дани- лова на Всесоюзном совещании по историографии (1969 г.). Для того чтобы его голос не прозвучал одиноко, он попытал- ся создать некую «группу поддержки». Его попытка привез- ти на заседание А.И. Неусыхина не удалась, но ближайшие коллеги Данилова - А.И. Чистозвонов (другой борец за чис- тоту марксизма) и Е.В. Гутнова выступили в прениях по руко- водящему докладу. Автор «Пережитого» утверждает, будто ей был глубоко не по душе замысел Данилова и в своем выступлении она обра- щала внимание на сложность и противоречивость структура- лизма. Но как можно согласиться с этими утверждениями, если вспомнить, что после участия Е.В. Гутновой в дискуссии по докладу министра просвещения ее ближайшая и многолет- няя подруга Елена Михайловна Штаерман, как признает сама мемуаристка, перестала с нею кланяться? Те, кто знал Штаер- ман, крупнейшего специалиста по античной истории, женщи- ну очень рациональную, сдержанную и крайне далекую от внезапных истерических вспышек, не могут не понять, что ее разрыв с Гутновой был вполне мотивирован. То, что Данилов - человек, несомненно, способный и об- разованный - избрал своей специальностью критику взгля- дов зарубежных и отечественных историков, а не собствен- но исследование источников, было, конечно, продиктовано не одним только его длительным пребыванием в Томске и поглощенностью научно-организационной работой. Имен- но таким способом проще всего было делать карьеру. А то, что он не менее Н.А. Сидоровой боролся за овладение высо- кими руководящими постами, едва ли требует доказа- тельств. Понимая, что совмещение должности ректора ТГУ с серьезными научными исследованиями невозможно, он тем не менее предпочел ректорат и, более того, попытки до- стижения еще более высокого партийно-государственного положения. Ведь и Е.В. Гутнова признает, что как раз на этой почве вспыхнул конфликт между Даниловым и первым сек- ретарем Томского областного комитета КПСС. В Москве он стал министром, а его научно-организаторская деятельность в области медиевистики выразилась в том, что он одновре- 780
менно возглавил кафедру истории Средних веков истфака МГУ и редакционную коллегию сборника «Средние века». Вышеприведенная формула Е.В. Гутновой, противопо- ставляющая в сознании Данилова «внутренние убеждения» и «своего рода принципиальную последовательность», признаться, ставит меня в тупик. Принципы, если следо- вать ее логике, не суть продукты внутреннего убеждения ученого, но навязываются ему его партийным билетом и его карьерой. Е.В. Гутнову явно подкупало то доброе отношение к ней, которое проявляли сперва Н.А. Сидорова, а затем А.И. Да- нилов и другие руководящие партийцы. Но ведь сама она признает, что многие, весьма многие видели в Данилове воинствующего догматика и беспощадного карьериста. Берусь утверждать, что, выступая с инвективами против структуралистов (каковыми мы, М.А. Барг, Ю.Л. Бессмерт- ный, Е.М. Штаерман, автор этих строк и другие, строго го- воря, не были), Данилов преследовал корыстные цели. Не- сколько позже, выступая в Институте всеобщей истории на обсуждении рукописи первого тома «Истории крестьянст- ва в Европе», он явно подкладывал мину - не столько под нас, авторов и редакторов этого злополучного издания, сколько под дирекцию Института, в недрах которого оно было создано. Разгадка, думается мне, проста: в кресле ми- нистра никто не в состоянии долго усидеть. Между тем из- брание в члены Академии наук и назначение директором института достойно увенчало бы, в глазах этого борца за чистоту марксизма, его карьеру. Наш автор рисует в высшей степени привлекательный облик А.И. Данилова: красивый, интеллигентный мужчина, пожертвовавший своей личной жизнью ради матери, обая- тельный друг, навещавший время от времени семью Гутно- вых с коробкой шоколада и бутылкой коньяка, - таким он за- помнился Евгении Владимировне. Она даже передает, на мой взгляд, смахивающую на легенду историю о том, как Данилов, оказавшийся в конце войны в освобожденной со- ветской армией Вене, разыскал профессора Альфонса Доп- ша и поддержал его съестными продуктами, в которых тот, естественно, крайне нуждался. Допш был решительным противником теории натурального хозяйства и отстаивал идею, согласно которой в эпоху Каролингов во франкском 781
государстве восторжествовал «вотчинный капитализм». Начиная с 30-х годов советские историки неустанно крити- ковали его, изображая этого венского профессора в качест- ве чуть ли не самого главного и опасного противника мате- риалистического понимания истории. И вот к нему-то яв- ляется молодой советский офицер и, не страшась суровой кары, которая постигла бы его в случае, если б о его визите стало известно «где следует», оказывает ему посильную под- держку. Е.В. Гутнова признает, что сам А.И. Данилов никогда об этом не рассказывал, и разгадка заключается в том, что вся эта история есть не что иное как легенда. По свидетель- ству Л.Т. Мильской, разбиравшей архив А.И. Неусыхина и, в частности, письма Данилова к нему, такой встречи не было, о чем Данилов прямо и написал своему учителю. Зато о постоянном заступничестве А.И. Данилова за А.И. Неусыхина, подвергавшегося притеснениям после упо- мянутой кампании против «безродных космополитов и бур- жуазных объективистов», известно достоверно. Как пишет Е.В. Гутнова, и после кончины Александра Иосифовича А.И. Данилов оказывал материальную помощь его вдове и дочери - женщинам, в высшей степени неприспособленным к жизненным трудностям. Отношения между Даниловым, с одной стороны, и Неусыхиным и его семьей, с другой, вы- глядят в изображении Гутновой вполне идилличными. Но я припоминаю свой визит к Александру Иосифовичу вскоре после выступления Данилова, посвященного осуждению отечественных «структуралистов». Неусыхин был крайне подавлен происшедшим, а Маргарита Николаевна, его су- пруга, восклицала: «Если Данилов еще появится в нашем доме, я его метлой вымету!» И А.И. Данилов, и Н.А. Сидорова были живыми людьми, со своими привязанностями и добрыми поступками, и имен- но этими сторонами они, по-видимому, прежде всего при- влекали к себе нашу мемуаристку. Но если мы не склонны упускать из виду главное и решающее, а именно - их роль в науке, их вклад в медиевистику, их деяния на академическом и университетском поприщах, то перед нами вырисовывает- ся вполне определенная и недвусмысленная картина. И Си- дорова, и Данилов наложили на нашу профессию неизглади- мый отпечаток, который я не в состоянии квалифицировать иначе, как мракобесие. 782
При всех индивидуальных различиях между ними можно отметить то, что и Сидорова, и Данилов, выступая в печати или устно, придерживались такого тона, что у слушателей или читателей не оставалось сомнений: высказанное ими не есть одно только выражение собственного мнения - они вещали от имени и по поручению неких официальных ин- станций. Адреса этих инстанций были очевидны: идеологи- ческий отдел либо отдел науки ЦК КПСС и другие партий- ные органы. Поэтому полемика с ними, какие-либо возраже- ния против их категоричных утверждений заведомо исклю- чались. Позволю себе один пример. В начале 70-х годов С.Д. Сказкин одобрил мою статью, переданную в редакцию сборника «Средние века». Но А.И. Данилов наложил на нее запрет, и Сергей Данилович - академик, Герой Социалисти- ческого Труда и прочая, и прочая - заявил: он не в состоя- нии возражать ему. Эти деятели медиевистики, сколь ни привлекательны они в глазах Гутновой в личном плане, олицетворяли «гене- ральную линию партии». И Сидорова, и Данилов обладали знаниями и способностями, были начитаны и владели язы- ками и, несомненно, по-своему были преданы науке. Но именно по-своему. Они вросли в избранные ими официаль- ные роли. Е.В. Гутнова попыталась оправдать их, предпола- гая в них душевную раздвоенность и даже изображая их как жертв исторических обстоятельств. Каюсь, я не столь богат сердечной добротой, чтобы оправдать их. Они ведали, что творили. И сама Гутнова не в состоянии скрыть того факта, что в годы и десятилетия, протекавшие в истории советской медиевистики под эгидой этих лиц, многие коллеги ни в коей мере не были способны разделить ту доброжелатель- ную оценку, какую мы находим на страницах «Пережитого». Скажу более, сложившееся в те годы поистине манихейское разделение историков на «чистых» и «нечистых», к несчас- тью, надолго закрепилось в нашей среде. Как объяснить то, что такие медиевисты, как М.А. Барг, Л.М. Баткин и автор этих строк, будучи сотрудниками Института всеобщей исто- рии, остались вне сектора средневековой истории, что ряд членов этого сектора покинули его либо по принуждению, либо по собственной воле, что названные выше историки никогда не были привлечены к работе кафедры истории Средних веков истфака МГУ? 783
Странные и чрезвычайно сомнительные комплименты в адрес А.И. Данилова, на которые столь щедра Е.В. Гутнова, представляются мне, прежде всего, попыткой найти само- оправдание. Если уж такие могущественные фигуры, как Данилов и Сидорова, были принуждены, по словам мемуа- ристки, наступать на горло собственной песне, то лицам из их окружения, не защищенным членством в правящей пар- тии и причастностью к таинственным высшим сферам, тем более была дарована индульгенция пребывать в состоянии постоянной раздвоенности и быть готовыми ко всякого ро- да компромиссам. Проявляя предельную снисходитель- ность к своим коллегам, Гутнова, думается мне, защищает самое себя. Склонность к самооправданию - естественная черта че- ловеческой психики, но, признаюсь, меня ставит несколько в тупик тот факт, что автор «Пережитого» остается во вто- рой половине 80-х годов в той же самой позиции, какую она занимала в 50-е, 60-е и 70-е годы. Старый, привычный мир понятий и предубеждений, навязывавший историку идеоло- гические шоры и парализовавший его мысль, казалось бы, рухнул с тех пор. Не нужно ли было набраться мужества и признать, что к моменту работы над мемуарами перед умст- венным взором ученых уже должны вырисовываться суще- ственно иные контуры истории? Решительно изменились предмет и проблематика исторического знания и самые ме- тоды его получения. В воспоминаниях Е.В. Гутновой немало мест, в которых упоминаются общие изменения в жизни на- шей страны, но эти страницы не блещут оригинальностью, ибо о том же самом, и куда более проникновенно, уже писа- ли многие. Но читатель автобиографии Гутновой вовсе ни- чего не узнает о новых направлениях исторической мысли, о той парадигме исторического знания, которую в упорных «боях за историю» (по выражению Л. Февра) выстрадала наша профессия. Ничего не сказано ни об исторической ан- тропологии или истории ментальностей, ни о микроисто- рии или истории понятий (Begriffsgeschichte). На гуманита- риев моего поколения огромное влияние оказали труды таких корифеев, как М.М. Бахтин или Ю.М. Лотман. Если расширить свои умственные горизонты за пределы пресло- вутого «бугра», то как обойти полнейшим молчанием хотя бы французскую Школу «Анналов»? Справедливости ради 784
отмечу, что Гутнова упоминает встречи с Фернаном Броде- лем, но в память ее врезалось преимущественно то, что при первой встрече он поразил ее своей красотой, а при второй показался несколько увядшим... Что вообще произошло с советской исторической наукой после того, как начиная с 60-х годов были в какой-то, пусть ограниченной, степени сняты запреты на международные контакты? Теперь Е.В. Гутнова получила некоторую возмож- ность посещать международные конгрессы или участвовать в туристических поездках за рубеж. Из ее отчетов о визитах в дальние страны я узнал две вещи: первое, что они ей очень понравились, и второе, что научные контакты с зарубежны- ми медиевистами были полезны для обеих сторон. Но в чем реально это плодотворное взаимодействие проявилось - не- ведомо. Если она полагает, что зарубежные историки, с ко- торыми ей довелось встречаться на международных конфе- ренциях, знакомились с марксистской интерпретацией ис- тории именно при встречах с членами советских научных делегаций, то это глубокое заблуждение. Многие медиевис- ты Запада в свое время прошли школу марксизма, но, осваи- вая его, они шли дальше, включая его идеи в более универ- сальный интеллектуальный контекст и тем самым очищая его от тех издержек, которые сделались очевидными для со- ветских историков гораздо позднее. К тому же я вовсе не убежден, что интернациональные конгрессы, собирающие тысячи участников, представляют собою форумы с высоким коэффициентом научного полез- ного действия. Не на этих сутолочных «базарах» можно при- обрести ценный «товар». Что до меня, наиболее интеллекту- ально полезными были личные встречи с учеными разных направлений, и в особенности чтение докладов и лекций в университетских и академических центрах разных стран. Именно здесь, в более камерной обстановке, происходил об- мен идеями и актуальной научной информацией. Я могу только сожалеть о том, что получил возможность интенсив- ных контактов с зарубежными коллегами лишь в самом кон- це 80-х годов. Не скрою при этом, что мне удалось счастливо избежать участия в составе советских делегаций (исключе- ние - международный конгресс исторических наук в Мадри- де 1990 г.). Если говорить о действительном научном взаимо- действии, то в расчет следовало бы принимать прежде всего 785
наши выступления на страницах зарубежных научных жур- налов и сборников и переводы наших исследований на ино- странные языки. В довольно обширной библиографии пуб- ликаций Е.В. Гутновой почти вовсе не встречаются упомина- ния переводов ее статей, не говоря уже о монографиях. * * * На протяжении тех десятилетий, о которых сейчас шла речь, Е.В. Гутнова играла заметную роль как в секторе исто- рии Средних веков ИВИ АН СССР, так и на кафедре в уни- верситете, где она выполняла функции заместителя заведую- щего. Возглавлял же кафедру (как и сектор в институте) ака- демик Сергей Данилович Сказкин. Человеческая приязнь Гутновой к нему была столь же прочной и неизменной, как и к обрисованным выше персонажам. Сергей Данилович - представитель старшего поколения наших медиевистов - действительно был милым и доброжелательным человеком, и все знавшие его относились к нему с почтением и любо- вью. Авторитет Сказкина как ученого был непререкаем, и поэтому вполне понятно, что его приглашали в самые раз- личные научные учреждения, в состав редакционных колле- гий и на роль ответственного редактора многочисленных коллективных изданий и монографий. В отличие от Е.А. Ко- сминского, внешний облик которого не был лишен велича- вости, Сказкин был в обращении прост и легко доступен. Ряд авторов научных статей, для того, чтобы сделать воз- можной или облегчить их публикацию, просили Сергея Да- ниловича выступить в качестве соавтора. Пожалуй, самое главное - у него не было врагов. Даже Б.Ф. Поршнев, в свое время полемизировавший со Сказкиным, выступая на собра- нии, посвященном его юбилею, назвал Сергея Даниловича «рыцарем без страха и упрека». Но с такой квалификацией академика Сказкина возни- кает трудность. Среди многих его достоинств едва ли на вид- ное место можно поставить смелость. Конечно, все предста- вители старшего поколения, с какими приходилось сопри- касаться, так или иначе боялись, и этот страх во многом определял и их общественное поведение, и их научные по- строения. Человек моего поколения, подвергавшийся без- остановочному «облучению» страхом не столь долго, как 786
люди более пожилые, не вправе их осуждать. Но судьба С.Д. Сказкина была отмечена специфической концентраци- ей страха. В «Истории историка» я постарался обойти мол- чанием эту особенность С.Д. Между тем Е.В. Гутнова не- сколько приподняла ту завесу, которой было покрыто психи- ческое состояние Сказкина. И поэтому я осмелюсь привести свидетельство А.И. Неусыхина. Во второй половине 60-х го- дов Александр Иосифович частично снял с себя запрет вспо- минать минувшее и в одной из приватных бесед со мной поведал о следующем. В годы «большого террора», когда были уже арестованы такие профессора истфака МГУ, как Н.М. Лукин и Г.С. Фридлянд, Сергея Даниловича преследо- вал страх неминуемого ареста. На этой почве у него разви- лась нервная болезнь, и он оказался в соответствующей кли- нике. Когда наконец его выпустили, между Неусыхиным и известным психиатром Кащенко состоялся разговор. «Мы подлечили Сергея Даниловича, - сказал врач, - он может ра- ботать. Но двойная психика у него навсегда останется». С.Д. Сказкин, будучи знатоком средневековой культуры и ре- лигиозности, касался в своих беседах с учениками проблем католического богословия. Одна из его учениц приняла ка- толицизм, была арестована и осуждена, а Сергея Данилови- ча, естественно, вызывали на «беседы». Все это не могло не парализовать его волю и сознание. У него было немало твор- ческих замыслов, но их реализация ограничивалась по пре- имуществу сочинением вступительных разделов к моногра- фиям. И в этих предисловиях он не шел дальше разоблаче- ния идеалистической науки и отстаивания материалистиче- ского метода. По-видимому, в его сознании - или, скорее, подсознании - действовали некие силы, парализовавшие его творческую энергию. В конце 40-х годов студентов кафедры средневековой ис- тории увлекала машинописная работа С.Д. Сказкина, посвя- щенная анализу глав «Капитала» о первоначальном накопле- нии. Здесь он выступал в качестве убежденного марксиста. Но в эти же годы Сергей Данилович работал над переводом сочинения Э. Трёльча, видного представителя неокантиан- ства в немецкой исторической науке, - переводом, который он никогда при своей жизни не передал для публикации. Как все это сочеталось в его сознании, одному Богу известно. Из его медиевистических изысканий можно назвать лишь 787
СКо Олько статей и «Очерки по истории западноевропей- £о кРестьянства» - спецкурс, читанный им на кафедре. Ь’ Что это все. Невысокая продуктивность Сказкина, на И п ВЗГЛЯД’ °бъясняется в первую очередь не тем, что его то Е.В г° отРЬ1ваДи многие обязанности (как утверждает Ческ ^Гнова)» но порожденной неизбывным страхом психи- То °И РаздвоенНостью. В «Пережитом» с горечью упомяну- °nv6T° В 1968 г- За подписью С.Д. Сказкина в «Правде» была всего ИКОвана статья, осуждавшая «пражскую весну». Скорее рЬ1 ’ Не он ее автор, но он ее авторизовал. Бесполезны спо- т°м, знал ли С.Д. об этой позорной статье до ее появле- От печати или нет, но даже в узком кругу он не осмелился j-jee °™ежеваться. Топк°ЗВОЛЮ се^е Вспомнить некоторые другие эпизоды, в ко- ХИки рЯ М°Г Убедиться в отмеченных выше особенностях пси- Тедьс Сказкина. Эпизод первый. В начале 60-х годов изда- ние Т^° «^Ысшая школа» заказало коллективу авторов, в том Унебц М’Л’ Абрамсон, Н.Ф. Колесницкому и мне, подготовить cthtvJ^K П° ИстоРии Средних веков для педагогических ин- к°Миз°В РеЦензентом рукописи согласился быть С.Д. Озна- с^Мо ШИСЬ с нею> он в целом текст учебника одобрил, сделав, Узнал С°6°й Разумеется, ряд замечаний. Впоследствии мы Ренн ЧТ°’ По Утверждению Сказкина, его подпись под внут- на Рецензией на текст учебника была фальсифицирова- его сплетню усердно распространяли некоторые лица из мИк п Ружения- Но при этом не было учтено, что наш акаде- ИЫй ДаЛ Ре^ензию в рукописном виде и весь многостранич- Текст был написан его почерком. ₽<№к^°д„ лт°рой-в то время, когда в издательстве уже Исто ТИР°вался наш учебник, поступила рукопись учебника ВерсРИИ СреДНИХ веков для истоРических факультетов уни- ство Тетов' Ранее этот учебник был сдан в другое издатель- учебц . ЭКгиз> н° затем все дела, связанные с вузовской Школ °И ЛИТеРатУР°й, перешли в издательство «Высшая Ной а >Ф Редакторь1 этого труда были встревожены неждан- Повел НкуРенцией и решили «потопить» наш учебник. Как терст Начальник управления учебной литературы Минис- кин Высшего образования СССР, к нему явился С.Д. Сказ- к° °НвоиРУемЬ1й Е.В. Гутновой и А.Н. Чистозвоновым, чтобы °Т лица безмолвствующего академика требовали, наш учебник был исключен из издательских планов. 788
Об этом визите начальник управления с возмущением рас- сказал нашему редактору. Акция не удалась, но каковы ры- царственные нравы среди медиевистов?! Эпизод третий. Примерно в те же годы я подал в редак- цию журнала «Вопросы истории» статью под названием «Что такое исторический факт?» До этого журнал уже опуб- ликовал несколько моих работ по вопросам методологии. Но на сей раз встретилась неожиданная трудность: рукопись прочитал член редколлегии С.Д. Сказкин и написал развер- нутый отрицательный отзыв. Он винил меня, во-первых, в том, что я чрезвычайно усложняю всю проблему, тогда как на самом деле она весьма проста: исторический факт, утверждал академик, есть «данность», с которой оперирует историк, и он должен просто-напросто воспроизвести из- вестные ему факты. Sancta simplicitas! Во-вторых, Сказкин упрекнул меня за приверженность к презентизму - направле- нию в американской исторической мысли начала 30-х годов, представители которого Беккер и Бирд под лозунгом «всяк себе историк» утверждали тезис о субъективности работы историка. Между тем я специально развивал мысль о произ- вольности и непродуктивности подобных рассуждений. В беседе со мной В.Г. Трухановский, главный редактор жур- нала, обескураженный отзывом Сказкина, предложил такой вариант: опубликовать бок о бок обе статьи. На это я возра- зил, что не имел бы ничего против этого, если б не опасе- ния, что отклик С.Д. Сказкина на мою статью поставит само- го академика в неловкое положение. Я догадывался, что сам Сергей Данилович был далек от мысли опубликовать свою рецензию и едва ли бы на это согласился. Моя статья вышла в конце концов в сборнике «Источниковедение. Теоретиче- ские и методические проблемы», причем рядом с нею была по моему настоянию опубликована статья В.С. Библера, в ко- торой он со мной полемизировал, но на совсем ином уров- не, нежели это делалось в рукописи Сказкина. И, наконец, еще один эпизод. Когда в 1970 г. вышла моя монография «Проблемы генезиса феодализма в Западной Европе», А.И. Данилов настоял на том, чтобы книга, пред- ставлявшая собой учебное пособие для студентов, была об- суждена и осуждена на историческом факультете МГУ. Как было выше упомянуто, за год до этого Данилов уже громил меня и других «структуралистов» и на совещании в МГУ, и на 789
страницах журнала «Коммунист». И вот оказывается, что Гу- ревич не только не признал свои заблуждения, но и развер- нул их в целую книгу! Приказом министра высшего образо- вания СССР и указанием секретаря парткома МГУ кафедра средневековой истории совместно с кафедрой русского феодализма должны были заняться этим ЧП. Первое обсуж- дение моей книги, на которое явилось большое количество читателей, в том числе и сторонников моих взглядов, было отменено. Некоторое время спустя было устроено закрытое обсуждение монографии, на которое не допускался никто помимо сотрудников обеих кафедр и в котором я, естествен- но, отказался принять участие, прекрасно понимая, что про- изойдет в обстановке, исключающей гласность. Если верить Е.В. Гутновой, то покажется, что она была непричастна к этой проработке, но, как явствует из ее мемуаров, именно она являлась заместителем заведующего кафедрой. Кстати, нужно отметить, что и в университете, и в Институте всеоб- щей истории С.Д. Сказкин практически значился как своего рода зитц-председатель, ибо реально делами вершили окру- жавшие его лица. Перед началом этого собрания референт С.Д. выразил надежду, что тот не допустит расправы над Гу- ревичем. Сказкин со свойственным ему благодушием заве- рил его, что все будет очень хорошо и пристойно. Однако несколько минут спустя сам же, открывая заседание, квали- фицировал мою книгу как «антимарксистскую», «структура- листскую» и «вредную для студентов». Таким образом было провозглашено «приглашение на казнь», и вся «королевская рать» накинулась на мое учебное пособие. Здесь речь идет не о судьбе моей книги, а о деяниях высокочтимого С.Д. Сказки- на. Когда в конце обсуждения Л.М. Брагина робко поставила вопрос, не следовало ли бы рассмотреть научное содержание книги Гуревича, то Сказкин возразил: сие не входит в задачи данного совещания. Комментарии излишни. Остается добавить, что гриф учебного пособия был снят с моей книги, но в тогдашних условиях официальная крити- ка какого-либо произведения воспринималась интеллекту- альной средой в качестве положительной рекомендации. Вскоре после этого Сергею Даниловичу и было присвоено звание Героя Социалистического Труда, и я невесело шутил, что по крайней мере одним из пяти лучиков золотой звезды он был обязан мне. 790
Вышеприведенные эпизоды деятельности С.Д. Сказкина сами по себе едва ли могут показаться существенными. Но они вплетались в ткань повседневной жизнй как его самого, так и его научного окружения. Н.А. Сидорова, А.И. Данилов и С.Д. Сказкин воплощали в себе весьма разные и подчас ди- аметрально противоположные черты человеческой личнос- ти, и соответственно, оценка их не может быть одинаковой. Данилов и Сидорова активно и вполне сознательно строили свою официальную карьеру, тогда как Сказкин скорее выгля- дел игрушкой судьбы. И его безволие, порождаемое стра- хом, лишало его способности активно противостоять тем роковым тенденциям, которые восторжествовали в нашей науке в 50-70-е годы. Видит Бог, я тогда не держал обиды на Сергея Даниловича за действия и высказывания, так или иначе направленные против меня, и теперь вспоминаю о нем неизменно с теплотой. Упомянутые выше эпизоды суть симптомы болезни, которая в разных формах и в неодинако- вой степени охватила далеко не его одного. Я остановился на фигуре академика Сказкина не только потому, что ему посвящена отдельная глава в мемуарах Е.В. Гутновой, но и по той причине, что на его психике страх оставил неизгладимые следы. Это страх, социальные и идеологические корни коего очевидны, в конечном итоге и погубил С.Д. Сказкина как исследователя. Тяжело признать, что жертвами неимоверного давле- ния официальной доктрины и ее ревнителей на лучших представителей старшего поколения наших профессоров в той или иной мере были практически все. Мой любимый учитель Александр Иосифович Неусыхин начал свою науч- ную деятельность под руководством Д.М. Петрушевского. Подобно последнему, он испытал в 20-е годы сильное и пло- дотворное влияние неокантианства, которое он, впрочем, пытался совместить с марксизмом. К концу 20-х годов отно- сятся как первая монография Неусыхина «Общественный строй древних германцев», так и его статьи о методологии Макса Вебера. Незамедлительно Неусыхин испытал на себе удары ортодоксальной критики и практически надол- го замолк. Несомненно, в то время он пережил глубокий научный кризис, хотя конкретное содержание этого кризи- са остается тайной для меня и, боюсь, не для одного меня. Не показательно ли то, что в 40-60-е годы А.И. ни разу не 791
упомянул своих работ предшествующего периода и стара- тельно обходил эти сюжеты в лекциях и частных беседах? Мы, начинающие его ученики, не осмеливались задать ему вопрос: каковы были научные основания для радикального отказа Неусыхина от его построений 20-х годов и перехода на совершенно иные позиции? Разумеется, ученый вправе пересматривать свои концепции и даже отказываться от них. Но между утверждением молодого Неусыхина о суще- ствовании частной собственности на землю у древних гер- манцев (влияние взглядов Допша здесь едва ли можно отрицать) и утверждением Неусыхина 40-60-х годов о по- степенной трансформации общинной собственности на землю и появлении аллода - индивидуальной земельной собственности (идеей, восходящей к Энгельсу) - лежит пропасть. Этот радикальный разрыв нужно было как-то обосновать, привести какие-то научные аргументы. Но, боюсь, истоки этой необъяснимой эволюции взглядов на- шего учителя пришлось бы искать скорее на уровне ирра- ционального. Ученые калибра Неусыхина, по моему глубо- кому убеждению, не были приспособленцами. Трансформа- ция его научной концепции видится мне как симптом глу- боко запрятанной трагедии ученого. Никаких указаний на переживавшиеся историками кри- зисы в рассматриваемых мемуарах мы не найдем. Если ве- рить Е.В. Гутновой, сама она ничего подобного не испыта- ла. Между тем ее длительное сосредоточение на истории медиевистики (ведь она читала и публиковала курсы по ис- ториографии), казалось, должно было бы обострить ее внимание к индивидуальным судьбам историков. Оставим в стороне зарубежных медиевистов. Но меня поразил тот факт, что на страницах «Пережитого» не встречаются име- на крупнейших отечественных ученых, наложивших неиз- гладимый отпечаток на историческую мысль. Как мы убе- дились, Гутнова подробно, с теплотой и симпатией, вспо- минает Данилова и Сидорову, но такие известные ученые, как О.А. Добиаш-Рождественская или А.Д. Люблинская, во- все не попали в поле ее зрения (между тем я хорошо помню, каким почетом, чтобы не сказать подобострастием, москов- ские медиевисты и медиевистки окружали Люблинскую во время ее приездов из Ленинграда. Лицемерия и в те годы было более чем достаточно). 792
В 40-50-е годы имя Л.П. Карсавина практически не упо- миналось ни в печати, ни в лекциях: этот замечательный мыслитель и исследователь был репрессирован и сгинул в сталинских концлагерях. Но «Пережитое» было написано в конце 80-х годов, и тем не менее имя Карсавина отсут- ствует. Как уже отмечено выше, полностью проигнорирован и М.М. Бахтин. Вполне естественно, что автор мемуаров вспоминает в первую очередь о своей собственной деятель- ности и том вкладе, какой он внес в науку. Но ведь нужно как- то соблюдать пропорции и не терять перспективы. И здесь приходится с огорчением констатировать: автобиография Е.В. Гутновой не дает объективной и правдивой панорамы отечественной медиевистики, которая развертывалась перед ее глазами на протяжении второй половины истекше- го столетия. Никто не вправе возражать против высказы- вания личных симпатий к тем или иным персонажам, но при сопоставлении панегириков в адрес Н.А. Сидоровой и А.И. Данилова с полнейшим замалчиванием имен подлин- ных корифеев отечественной и мировой медиевистики вто- рой половины XX в. мы получаем в результате глубоко иска- женную картину. Отсутствие чуткости к кардинальным сдви- гам в нашей профессии, сдвигам, которые радикально изме- нили всю ее панораму, поистине ставит в тупик. Но в таком случае может возникнуть вопрос: с какой це- лью написана моя статья? Ответ на этот вопрос ясен. Подра- стают новые поколения историков. Они получают образова- ние и приступают к научной и педагогической деятельности в условиях, существенно иных, нежели те, в каких жили и работали автор «Пережитого» и автор настоящих строк. Молодые /Принадлежат к поколению «непоротых истори- ков», и этим, в частности, они весьма отличны от нас. Одна- ко условием вступления в цех историков является знание ис- тории этого цеха. Это необходимо для того, чтобы, сохра- няя наиболее ценные традиции дедов и отцов, вместе с тем критически оценить их наследие. :|:ф * Автобиография Е.В. Гутновой представляет собою вполне завершенное произведение, написанное в последние годы жизни автора. Книга увенчивается главой, названной «Итоги». 793
Гутнова обозревает пройденный ею жизненный и твор- ческий путь. Каков же вывод? Он неоднозначен, во многом пессимистичен и даже не лишен известного трагизма. «Как же я прожила свою жизнь в эти страшные семьдесят лет, - вопрошает автор, - сделала ли что-то нужное, полез- ное, или вся моя жизнь была пустым прислужничеством перед господствующей идеологией? Сотни вопросов одоле- вают меня. Как дать на них честные, искренние ответы перед самой собой и потомками» (с. 424). И далее: «Печаль- ный свет сегодняшнего дня безжалостно освещает все углы прошлого, пустоту идеалов, за которые отдавались жизнь и честь, тупиковость семидесятилетнего пути и, следователь- но, также и моей жизни. Сброшены с пьедесталов не только Сталин и сталинисты, которых я давно повергла в прах в своей душе, но и Ленин, и Маркс, под сомнение поставлена та историческая теория, на основе которой я писала свои работы. Ужели моя жизнь прожита зря: не то писала, не то- му учила, не так, как нужно, понимала прошлое? Все протестует во мне против такого ответа. Перебирая свою долгую жизнь, я ощущаю, что не все в ней было так од- нозначно, сервильно, нечестно. Ведь были в ней прекрас- ные минуты, озаренные истинным вдохновением, радостью дружбы и любви» (с. 425 сл.). Тяжкие, горестные размышления... Если принять всерьез слова о том, что вплоть до 70-х годов Е.В. Гутнова сохраняла веру в справедливость советского общественного строя и в правильность той исторической теории, которой она придер- живалась (впрочем, она не рассталась с марксизмом до самого конца), то придется допустить, что на протяжении всей своей сознательной жизни она сумела абстрагироваться от новых направлений исторической мысли, утвердившихся в совре- менной науке. И действительно, на страницах «Пережитого» мы не найдем указаний на поиски нетрадиционных методов исследования, на глубокое внимание к новым влиятельным на- правлениям в мировой историографии. Это тем более порази- тельно, если помнить, что Гутнова на протяжении многих лет читала лекции по истории исторической науки и даже опубли- ковала их в виде монографий и статей. Боюсь не ошибиться: тенденции, отражавшие принципы исторической науки по- следних десятилетий, не были восприняты ею ни в качестве руководящих, ни как основания для спора и неприятия. Выше 794
уже отмечалось игнорирование ею наиболее интересных и значительных отечественных медиевистов и гуманитариев, но вне поля зрения нашего автора остались и почти все выда- ющиеся историки Запада. Она явно не пережила интеллекту- альной встречи с такими учеными, как Дюби, Ле 1офф, Леруа Ладюри и многие другие. Настороженная и даже враждебная изолированность советской медиевистики не была differentia specifica автора «Пережитого», но эта отчужденность неиз- бежно обрекала историческую мысль нашей страны на кон- серватизм и отсталость. Здесь перед нами возникает в высшей степени существен- ный вопрос об удельном весе российской медиевистики в уни- версуме мировой историографии. Обречены ли мы навсегда оставаться на ее далекой периферии? Языковые трудности очевидны. Но здесь есть и другая сторона. Медиевисты Запад- ной Европы изучают свое собственное прошлое, между тем как взгляд на него из России - это взгляд со стороны. Мы ви- дим историю Европы в иной перспективе, и этот особый угол зрения может быть вовсе не бесполезным в общем контексте историографии. Не секрет, что, например, французская ме- диевистика воспринимает Средневековье преимущественно как романское: в ее поле зрения находятся история Франции, Италии, Испании, Средиземноморья, тогда как другие регио- ны Европы оказываются несколько потесненными. Видимо, такого рода «романоцентризм» легче преодолеть тем истори- кам, которые, ощущая себя как европейцы, вместе с тем при- надлежат к особому культурному региону. Вспомним суще- ственный вклад русских медиевистов конца XIX и начала XX столетий в разработку аграрной истории средневековой Европы, вклад, обусловленный особой актуальностью исто- рии крестьянства в пореформенной России. Ограниченность и второсортность вклада советских ис- ториков в мировую медиевистику последних десятилетий могут быть преодолены, если мы найдем в себе силы отре- шиться от груза консерватизма. Только при этом условии сможем мы избавиться от комплекса неполноценности, цеп- ко сковывавшего нас, несмотря на все победные клики о торжестве «передовой идеологии». Необходимо расчистить накопившиеся интеллектуальные и научные завалы и отдать себе честный отчет о тех тупиках, в которые мы зашли. (Впервые опубликовано: «Средниевека». М., 2002. Вып. 63. С. 362-394)
«Время вывихнулось»: поругание умершего правителя «Менталитет» - понятие, введенное в сферу исторического анализа несколько десятков лет тому назад, - ныне нередко делается предметом всяческих злоупотребле- ний. Даже те историки, которые продолжают придерживать- ся мнения о пользе, более того, необходимости обращения к этому понятию, не могут не отмечать его неопределен- ности, известной расплывчатости, если угодно, двусмыслен- ности. Тем не менее нельзя не признать, что наличие поня- тия mentalite в концептуальном арсенале историка - в част- ности и, может быть, в особенности медиевиста - дает ему дополнительные координаты и подчас ориентирует его по- иски в новых направлениях, нетрадиционных и нетривиаль- ных. В нижеследующих заметках я попытаюсь обосновать это утверждение. I Минуло четверть века с тех пор, как немецкий историк Рейнхард Эльце опубликовал статью «Sic transit gloria mundi. О смерти папы в Средневековье»1. Насколько я могу судить, эта весьма примечательная работа не привлекла сугубого вни- мания медиевистов, хотя сравнительно недавно на нее появи- лись отдельные отклики2. Что касается отечественной медие- вистики, то симптомом равнодушия к обсуждаемому Эльце сюжету может служить хотя бы тот факт, что, как я обнару- жил, том журнала за 1978 г., в котором эта статья была опубли- кована, остался неразрезанным вплоть до 2002 г. Тем не менее наблюдения, обобщенные Эльце, не пропали втуне: в очеред- ном выпуске журнала «Казус» появилась статья М.А. Бойцова, возвращающая нас к этому исследованию3 * * * * В. В средневековых хрониках и иных повествовательных текстах, равно как и в официальных церковных документах, неоднократно упоминаются события, развертывавшиеся не- 796
посредственно после кончины римского папы и, реже, свет- ского государя. Не успел умереть понтифик, как окружаю- щие его лица и другие подданные спешат предать поруга- нию его тело и растащить принадлежащее ему имущество: они покидают покойного на смертном одре, не позабыв лишить бездыханное тело одежды. Сплошь и рядом подвер- гаются разграблению все богатства умершего государя, и толпы людей, включая и придворных, и горожан, уносят или уничтожают все, что попадается им под руку; мало этого, разрушению предается его дворец, так что от него остаются одни руины. Судя по имеющимся сообщениям, бес- смысленные разрушения и беспорядки распространяются по всей подчиненной покойному владыке стране. Можно за- метить, что все эти опустошения происходят в промежуток времени, отделяющий момент смерти папы или монарха от его погребения и вступления его преемника на папский, либо императорский или королевский престол. Контраст между относительной упорядоченностью официальной жиз- ни вплоть до момента смерти церковного или светского вла- дыки, с одной стороны, и хаосом, который воцаряется при его дворе и в обществе в целом в момент его смерти, с дру- гой, бросается в глаза. Нельзя не задуматься над природой подобных явлений. Сообщений такого рода довольно много, и относятся они к разным периодам Средневековья, вплоть до начала Нового времени. Р. Эльце (и вслед за ним М.А. Бойцов) начинает свой ана- лиз с сообщения о поругании тела одного из наиболее выда- ющихся пап - Иннокентия III (1216), затем мысль исследова- телей движется в направлении, противоположном ходу вре- мени, вплоть до первых столетий Средневековья. Подобные же рассказы дошли до нас и от более позднего периода, включая XVI в. Для того чтобы читатель мог конкретнее представить себе распространенность и устойчивую повторяемость упо- мянутого явления, я перечислю ряд событий этого рода, сле- дуя хронологической канве. При этом из списка исключены случаи, представляющиеся сомнительными; некоторые ка- зусы описаны в источниках настолько бегло и скупо, что их интерпретация затруднена. Тем не менее перечень кажется довольно внушительным. 797
451 - изданный Халкидонским собором запрет растаски- вать имущество умершего епископа. 595 - упоминание римским синодом обыкновения раздирать драгоценное покрывало на теле умершего папы. 824 - упоминание в капитулярии обычая подвергать раз- граблению имущество умершего папы. 832 - запрещение в императорском капитулярии подвер- гать разграблению имущество умершего епископа. 885 - осуждение новоизбранным папой Стефаном V раз- грабления Латеранского дворца - папской резиденции - после смерти его предшественника. 898 - участники Римского собора «заклеймили “позор- нейшее обыкновение” (scelestissima consuetudo) грабить после смерти папы его резиденцию и покушаться на все прочее имущество папы как в Вечном городе, так и в его округе»4. 1025 - разграбление и разрушение императорского двор- ца в Павии горожанами, узнавшими о смерти императора Генриха II. 1049-1050 - после смерти епископа города Осимо горо- жане ограбили дворец, разрушили окружающие постройки и уничтожили сад; папа Лев IX осудил «извращенное обык- новение» жителей Осимо подвергать разграблению рези- денцию епископа после его смерти. 1054 - ограбление тела умершего папы Льва IX. 1087 - кончина английского короля Вильгельма Завоева- теля сопровождается разграблением его имущества, вклю- чая королевские одеяния; бегство грабителей и приближен- ных прочь от тела покойного. 1197 - грабежи и зверства, спровоцированные ложным слухом о смерти императора Генриха IV. 1216 - ограбление тела папы Иннокентия III, брошен- ного «почти нагим» и оставленного своими приближенны- ми в церкви в Перудже. 1253 - ограбление тела и имущества кардинала епископа Пьетро ди Коллемеццо приближенными сразу после его смерти в Ассизи. 1254 - папа Иннокентий IV брошен после смерти своими приближенными нагим на соломе и оставлен ими на произ- вол судьбы. 798
1484 - смерть Сикста IV, тело которого было не во что обрядить по причине кражи всех личных вещей понтифика, и разграбление его имущества. 1503 - тело Александра VI оставлено в одиночестве «поч- ти нагим» после смерти понтифика. 1513 - чувствуя приближение смерти, папа Юлий II с не- годованием упоминает обычай оставлять нагими и без при- смотра тела умерших пап и просит своего церемониймей- стера избавить его от подобной участи; за церемонию своих похорон папа заблаговременно заплатил. Вновь подчеркну: в вышеприведенный перечень не вклю- чены те упомянутые Бойцовым факты, которые кажутся мне сомнительными, в частности рассказ Эйнгарда о завещании Карла Великого или разграбление норвежским конунгом Ха- ральдом Суровым императорских дворцов в Византии. Необходимо иметь в виду разнородность источников, из коих почерпнуты подобные сообщения; наряду с официаль- ными церковными документами и франкскими капитуля- риями здесь фигурируют повествования таких известных авторов, как Петр Дамиани, Ордерик Виталий, Жак де Вит- ри, Салимбене. Изучение их сообщений в ряде случаев обна- руживает противоречие между ними и даже стремление от- дельных хронистов утаить часть правды5. Нет никакой уверенности в том, что исследователями вы- явлен весь сохранившийся в источниках материал. Каждый из упомянутых фактов может быть понят адекватно лишь при рассмотрении его в более широком контексте. Между тем уже собранные исследователями сообщения выделены из источников на основе наличия в них лишь отдельных со- поставимых признаков. Сообщения касаются преимущественно событий, сопро- вождавших смерть папы; особое внимание, уделяемое источ- никами именно этим потрясениям, вполне объяснимо: писавшие о них авторы - духовные лица. Беспорядки и раз- рушения, происходившие за пределами папской резиден- ции, оттеснены хронистами на периферию повествования; можно предположить, что отдельные авторы вовсе их игно- рировали. Сосредоточение внимания современников почти исключительно на особе скончавшегося папы или светского государя вполне объяснимо своеобразием жанра повествова- ний, которые вообще ставили во главу угла характеристики 799
и поведение сильных мира сего, игнорируя или недооцени- вая реакцию остальных участников событий. Но из этого во- все не следует, что и современный историк обязан воспроиз- водить все ту же модель. Не имеем ли мы в этих случаях дело со своего рода «об- ратной перспективой»? Не следует ли вывести из тени и заб- вения те безымянные толпы людей, которые были охваче- ны предельным возбуждением и страхом и громили все на своем пути? Несмотря на свою тенденциозность, хронисты и участники церковных соборов не в состоянии скрыть глу- бокое противоречие между позицией церкви и умонастрое- нием толпы. Официальные представители духовенства ре- шительно осуждают «дурное» или «злостное обыкновение» все крушить и грабить, которого придерживались охвачен- ные паникой толпы. Другими словами, кончина папы или иного властелина вызывала у его окружения и остальных подданных диаметрально противоположные реакции. В ис- точниках, естественно, доминирует первая, между тем как стихийные деяния плебса освещены намного более скупо, нежели участь бездыханного тела монарха. Моя мысль заключается в следующем: настало время бо- лее критично прочитать собранные Эльце источники и вы- членить из их текстов те моменты, которыми в большей или меньшей степени пренебрегали хронисты и авторы офи- циальных церковных документов. Может быть, как раз здесь нам удастся в какой то мере приблизиться к смыслу этого за- гадочного феномена. Audiatur et altera pars - не исключено, что следование этой древней максиме позволило бы нам увидеть описанные в интересующих нас источниках факты в иной перспективе, нежели та, которой придерживались и средневековые информанты и, как ни странно, современ- ные исследователи. Можно предположить, что разительный контраст между унижением тела усопшего и тем почитанием, какое ему, есте- ственно, оказывалось при жизни, более всего поражал вооб- ражение свидетелей. События же, одновременно происхо- дившие вокруг покойного, в ряде случаев оказываются от- тесненными на задний план картины хаоса, охватившего об- щество. Беспощадное и бессмысленное разграбление всего и вся, расхищение богатств и разрушение дворцов и иных построек, уничтожение статуй и вытаптывание садов и пар- 800
ков - не приходится ли истолковывать все это как симптомы паники, охватившей окружение умершего понтифика или светского государя и всю толщу общества? Повторяю, эти действия кажутся бессмысленными и необъяснимыми, но в них, разумеется, таился некий смысл, ускользающий от со- знания современного исследователя. Дикость и неправо- мерность подобных разрушительных деяний в ряде случаев осознавались и их современниками. Нет достаточных основания для предположения, что по- добные разрушительные действия происходили всякий раз, когда умирали папа или светский государь. Такого рода бес- чинства скорее представляли собой исключения6, но исклю- чения, которые упорно повторялись на протяжении тысяче- летней эпохи. Следовательно, в этих эпизодах нашла выра- жение некая тенденция, которая требует объяснения. Между тем ни Эльце, ни Паравичини Бальяни, ни Бой- цов, как мне кажется, еще не предложили убедительной ин- терпретации этого феномена. Нетрудно видеть, что в отдельные периоды Средневековья упомянутая тенденция обнаруживалась чаще, чем в другие. IX и XIII вв. более богаты интересующей нас информацией. К сожалению, далеко не во всех случаях эти события изобра- жены хронистами и другими авторами с желательной полно- той; их описания сплошь и рядом односторонни. Однако рас- смотрение этих рассказов заставляет предположить, что перед нами не какой-то литературный топос, находящийся в довольно отдаленном отношении к действительности: в дан- ном случае историк имеет дело со своеобразным «обыкнове- нием», со своего рода традицией, если угодно, ритуалом. Как уже было сказано, церковные авторы, употребляя термин consuetudo, т. е. признавая его повторяемость на протяжении огромного исторического периода, вместе с тем решительно его осуждают: это «злостное», «извращенное» поведение раз- нузданной толпы, уничтожающей все на своем пути, отрица- ющей благочестие и элементарный порядок. Как правило, обычаи и традиции, роль которых в ту эпоху трудно переоце- нить, были так или иначе связаны с календарем и отличались регулярностью. «Гнусные обыкновения», о которых сейчас идет речь, были всякий раз спровоцированы смертью рим- ского понтифика или другого обладателя власти. Мы можем констатировать: описываемые в источниках бесчинства 26 - 1773 801
и панические состояния суть не что иное, как прямые по- следствия кончины монарха. Неизбежны попытки как-то объяснить эти все вновь во- зобновлявшиеся вспышки коллективного безумия. Одно из возможных истолкований этого узуса состоит в том, что цер- ковный автор, вполне в русле христианской интерпретации, стремился проиллюстрировать общераспространенную идею о противоположности земного и небесного миров: ве- личие церковного или светского монарха рассыпается в прах пред лицом высших ценностей, и тот, кто обладал могуще- ством на этом свете, оказывается ничтожным и униженным при переходе в мир иной. Sic transit gloria mundi. Такой мыс- ли придерживался и автор настоящих строк, когда затронул этот сюжет при обсуждении частного случая - сообщений церковных историков XII в., писавших об обстоятельствах смерти Вильгельма I Завоевателя7. Действительно, взятые изолированно, сообщения упомянутых хронистов могут быть восприняты как обыгрывание распространенного то- поса memento mori. Если же этот частный случай рассматри- вать не изолированно, но в том несравненно более широком контексте, какой предложен в работе Р. Эльце, то подобные ссылки на христианскую топику оказываются недостаточны- ми; их не нужно отбрасывать, поскольку трудно сомневаться в том, что те или иные средневековые авторы эгу топику вос- производили, но, однако, явно необходимо попытаться рас- смотреть данную проблему по-новому. Собрав весьма обширный и разнородный материал, М.А. Бойцов - и здесь уместно воздать должное его осторож- ности - по сути дела, воздерживается от его объяснения. По его мнению, надобны новые исследования с привлечением научного аппарата ряда смежных гуманитарных дисциплин. В частности, он указывает на возможную продуктивность со- поставления данных, собранных на сей счет медиевистами, с более экзотичными наблюдениями этнологов и антрополо- гов, изучающих кульгуры неевропейских народов8. Но это дело будущего, и если на него не отважился он сам, то мне, ис- торику уходящего поколения, тем более извинительно воздер- жаться от подобного рискованного предприятия. Вместе с тем я убежден, даже и сведения, коими располагает медиевист, еще не мобилизованы полностью и содержат в себе некото- рые дополнительные познавательные возможности. 802
В делах человеческих едва ли допустимо искать их объяс- нение, которое принимало бы в расчет один-единственный фактор, одну причину. Объяснений всегда много, и соотно- шение их по степени важности, как правило, остается зага- дочным. При этом толкования историков не могут выйти за пределы гипотез и предположений. Самый же выбор гипо- тез в очень большой, если не решающей степени опреде- ляется общей концепцией истории, которой придерживает- ся исследователь, и сосредоточением его на определенном комплексе источников. Оставим без обсуждения такое возможное объяснение экс- цессов, сопровождавших смерть папы или императора, как вспышка социальной борьбы, спровоцированная временным ослаблением папской или государственной власти. Такое со- циологическое объяснение, ни в коей мере не вытекающее из текстов, вряд ли поможет нам решить эту загадку. Вслед за Р. Эльце М.А. Бойцов обращается к возможному юридическому объяснению описываемых феноменов - к так называемому jus spolii. Речь идет о правах части духовенства на выморочное имущество, оставшееся после кончины папы или иного епископа. Поскольку церковная власть не имела наследственного характера, возникал вопрос о том, кто обла- дает правом на присвоение оставшихся бесхозными владе- ний. Если я правильно понял ход мыслей М.А. Бойцова, он, в отличие от Р. Эльце, не склонен принимать jus spolii в каче- стве удовлетворительного объяснения событий, непосред- ственно следовавших за кончиной папы, и я, со своей сторо- ны, придерживаюсь того же мнения. Сведения, собранные Эльце и другими историками, по-моему, с исчерпывающей полнотой свидетельствуют о том, что перед нами отнюдь не юридические казусы. Все сцены, описанные в источниках, представляют собой картины произвола и насилия, не имею- щие никакой связи с теми или иными правоотношениями. Опираясь на работу М. Боргольте 1995 г., М.А. Бойцов приводит сообщение VI в. об исцелении одержимого при приближении к нему носилок с телом только что скончавше- гося папы Иоанна I. Благотворный контакт с останками свя- того - распространенное в ту эпоху явление, но все другие сообщения источников о бесчинствах, кои следовали за смертью папы, никак нельзя подвести под рубрику чудесно- го исцеления увечных и больных. 26* 803
Перед нами - устойчивое, из поколения в поколение во- зобновлявшееся «обыкновение», природа которого истори- ками, как мне кажется, еще не разъяснена. Расширение понятийного контекста может привести к частичной переформулировке проблемы. К чему я клоню? М.А. Бойцов с полным основанием связывает свой сюжет (потрясения, сопровождавшие уход в лучший мир папы или светского монарха) с проблемой власти, ибо налицо явные и вопиющие нарушения ее основ. Благочестие и поклонение, окружавшие римского понтифика, внезапно и как бы взры- вообразно сменяются полнейшим пренебрежением к его останкам, демонстративным поруганием покойного, если угодно, резким скачком от «космоса» к «хаосу». Ибо на про- тяжении временного промежутка между смертью папы и его погребением не соблюдаются ни право и общественный по- рядок, ни элементарные устои социума. Но если речь идет о власти, то надобно задуматься над вопросом: какие аспекты власти здесь обнаруживаются? Если воспользоваться понятием, авторитетно введенным М.М. Бахтиным, понятием, коим наша гуманитарная мысль последних десятилетий изрядно и неумеренно злоупотреб- ляла, налицо тотальная «карнавализация» всего бытия. Со- циальный и духовный мир распадается, пусть на краткий срок, и для того, чтобы он мог быть восстановлен, потребна разрушительная встряска его. Но самое употребление поня- тия «карнавала» даже в наиболее расширительном смысле еще ничего не объясняет. Здесь, я убежден, целесообразно напомнить о другом понятии, каковое, к моему немалому удивлению, отсутствует в работах исследователей, занятых этой проблемой. ВРЕМЯ - таков концепт, над которым стоило бы пораз- мыслить при изучении тех бесчинств, кои творили над нео- стывшим телом римского первосвященника или августейше- го государя чернь и придворные. Я решаюсь настаивать на том, что средневековый монарх, церковный или светский, в период своего правления воплощал время, царившее в пре- делах, на которые распространялась его сакральная власть. В изучаемую нами эпоху время отнюдь не представляло со- бой некую этически нейтральную протяженность и облада- ло качественными параметрами, мистическим образом со- пряженными с особой монарха. В некотором смысле время 804
не только насыщало особу властителя своеобразной силой, но в свою очередь определялось его «харизмой». Не находи- лись ли в зависимости от существа папы или императора благоденствие и мир? Мне кажется, в источниках было бы нетрудно найти прямые или хотя бы косвенные указания на то, что дело воспринималось именно таким образом. Но я не хотел бы быть голословным. II Обсуждая свой сюжет, М.А. Бойцов счел возможным рас- ширить круг наблюдений, включив в него также и кое-какие показания памятников древнескандинавской словесности. Я намерен последовать его примеру, но позволю себе сослать- ся на другие сообщения, не те, которые привел он9. Хотелось бы сосредоточиться на следующих обстоятельствах. Первое: способ летосчисления. В церковных текстах, со- зданных в христианской Европе, используются разные ма- неры последнего, прежде всего и главным образом - ветхо- заветный отсчет времени от сотворения мира или собствен- но христианская датировка от Рождества Христова. Наряду с этими основополагающими системами могли использо- ваться и иные, точками отсчета которых служили папские понтификаты, периоды правления императоров или наибо- лее важные, с тогдашней точки зрения, события истории («от основания Рима» и т. п.)10. Как обстояло дело в скандинавских повествовательных памятниках? Они были записаны уже в период, когда и Се- вер Европы в той или иной мере был христианизован. И тем не менее в королевских сагах, повествующих об истории Норвегии, а отчасти и других скандинавских стран, библей- ский и собственно христианский отсчет времени начисто отсутствует. В каждой из этих саг о конунгах основой дати- ровки неизменно служит время правления того норвежско- го государя, о котором повествует данная сага. Отсчет вре- мени начинается, собственно, с момента воцарения конунга и завершается вместе с его кончиной, после чего наступает время другого конунга. Время воспринимается не как непре- рывный континуум, но в виде отрезков, длительность каждо- го из коих определяется протяженностью правления отдель- ных монархов. Подобная внутренняя хронология явно пред- ставлялась автору саги - исландскому ученому мужу (ибо 805
функции историков Норвегии традиционно выполнялись исландцами) - вполне достаточной и даже единственно воз- можной; нужно полагать, что так это воспринималось и чи- тателями или слушателями. В ходе повествования состави- тель саги упоминал, на каком году правления конунга - ее ге- роя - произошли те или иные события. Если не ошибаюсь, единственным исключением является «Сага о Сверрире», в заключительной главе которой автор указывает дату кончины этого конунга. Нетрудно видеть, что в финале саги, содержащем итоговую характеристику Сверрира - выдающегося монарха, который одолел всех своих врагов и положил конец длительной и кровавой меж- доусобице, сотрясавшей Норвегию на протяжении несколь- ких поколений, - он фигурирует отчасти в облике святого. Возможно, как раз по этой причине здесь автор саги - ис- ландский аббат Карл Йонсон - счел наиболее уместным вспомнить о христианском способе летосчисления. Но не симптоматично ли то, что в данном случае датировка оши- бочна: в саге указан 1215 г., тогда как на самом деле Сверрир скончался в 1202 г., и это уточнение уже давно утвердилось в исторической науке? Остается неясным, что здесь имело место - огрех переписчика либо ошибка ученого автора, но вполне возможно, что причиной неверной датировки яви- лась как раз непривычка исландских сагописцев прибегать к христианскому летосчислению11. Повторяю, это - исключительный случай, лишь под- тверждающий общее правило - давать датировку истории Норвегии в IX-XIII вв., используя хронологические вехи жизнеописания монарха. История начинается с его воцаре- ния, и, соответственно, отсчет времени в каждой саге - самостоятельный. Второе обстоятельство непосредственно вытекает из вы- шеприведенного. Как мне представляется, использование одной лишь внутренней хронологии жизни конунга корени- лось в некоторых особенностях коллективного сознания исландцев и норвежцев: исторические судьбы Норвегии тес- нейшим образом были переплетены с жизнью конунга. Бла- гополучие страны определялось благополучием правителя. По-видимому, есть основания говорить не только об антро- поморфности времени, но и о его, sit venia verbo, «конунго- морфности». 806
В доказательство существования подобной тесной внут- ренней связи жизнедеятельности короля с положением под- властного ему народа можно привести свидетельства, содер- жащиеся в сагах, которыми открывается «Круг Земной» - на- иболее полный и авторитетный свод королевских саг (его со- ставление традиционно приписывается Снорри Стурлусону, крупнейшему сочинителю и политическому лидеру Исландии первой половины XIII столетия). В «Саге об Инглингах», из- лагающей историю древних правителей скандинавского Се- вера, в частности, приведена легенда о том, как поступили свей (т. е. шведы) с конунгом Домальди, во время правления которого страну постигли неурожай и голод. Потребовались жертвоприношения, необходимые для восстановления благо- получия: в первый год были принесены в жертву домашние животные, но это не помогло; на второй год последовали че- ловеческие жертвоприношения - со столь же малым успехом; и тогда, на третий год, свей собрались и, по решению предво- дителей, принесли в жертву своего конунга, ибо, как они ве- рили, в нем-то и коренился источник всех бед12. Сообщение это, разумеется, легендарно. Однако, с моей точки зрения, важно не соответствие этого рассказа исторической реаль- ности, а умонастроение автора саги, опиравшегося здесь, как и в других случаях, на поэму IX в. «Перечень Инглингов», со- чиненную скальдом Тьодольвом. Неразрывная связь процветания страны с персоной ее правителя и, соответственно, невзгод, постигших народ, с негативными особенностями и поступками конунга не вызы- вала сомнения у современников. Как сказано в поэме Тьо- дольва, свей принесли конунга в жертву til ars. Аг значило и «урожай», «плодородие», и «год», и в переводах этой саги, естественно, говорится о том, что свей принесли конунга в жертву «ради урожая». Однако существенно не упускать из виду, что это деяние интерпретировалось как определенный способ воздействия на время, на его ход и главное - на его качественное содержание13. Здесь нужно отметить, что и другой древнеисландский термин, который использовался для описания времени, - old - в свою очередь, мог обозначать как эпоху в истории, так - в поэтических текстах - и род человеческий, людей. Следовательно, время мыслилось не в качестве абстракции, но как человеческая жизнь. 807
Мысль о непосредственной связи между конунгом и хо- дом времени с предельной ясностью выражена в другом со- общении той же саги - в повествовании о жизни и смерти уппсальского конунга Ауна. Дабы продлить свою жизнь, этот конунг приносил Одину - высшему языческому божеству - одного за другим своих сыновей. Эти жертвы каждый раз вознаграждались продлением его жизни на 10 лет. Всего Аун заклал Одину девятерых своих сыновей и тем самым про- длил собственную, ставшую бесполезной жизнь. Под конец он уже не мог двигаться, впал в младенческое состояние и сосал рожок. Когда Аун вознамерился принести в жертву своего последнего, десятого сына, его подданные воспроти- вились, и он, наконец, умер. В следующей саге «Круга Земного» - «Саге о Хальвдане Черном» - повествуется, среди прочего, о расчленении тела этого любимого народом конунга непосредственно после его смерти. Этот государь, пока он правил, приносил удачу и благосостояние своему народу, и поэтому свей решили раз- делить его останки на части, с тем чтобы похоронить их в каждом из четырех фюльков - отдельных областей страны. Сакрально-магической природой конунг, как они верили, об- ладал и при жизни, и после ее завершения14. Фактор времени явно или латентно присутствует в при- веденных отрывках из «Круга Земного». Персона конунга оказывает воздействие на время, теснейшим образом с ним связана, а потому его смерть может принести с собой изме- нения в качественной наполненности времени. Нельзя не подчеркнуть также и то, что в центре повествования скаль- да Тьодольва, равно как и «Саги об Инглингах» всякий раз оказывается, собственно, не жизнь и деяния того или ино- го конунга, но его смерть. Создается впечатление, что именно кончина государя воспринималась в качестве само- го значительного, может быть, даже решающего момента истории его правления. Нередко обстоятельства смерти конунга могут быть истолкованы как жертвоприношение15. Но, повторяю, центр тяжести перенесен с жизни на смерть, и причина, как думается, коренится в том, что это смерть конунга. Сообщения «Круга Земного» относятся скорее к миру воображения, нежели к практической жизни. Но здесь вспо- минаются положения норвежского права ХП-Х1П вв., ко- 808
торые определяют сроки действенности имущественных и других правовых соглашений как «время жизни трех ко- нунгов»16. Проще всего списать упомянутые сейчас явления на скан- динавскую экзотику. Но, по моему убеждению, допустим и иной ход мыслей. Особенности древнеисландской словесно- сти таковы, что они приоткрывают завесу, каковой от взора современного исследователя почти полностью сокрыты су- щественные черты средневекового менталитета, так или иначе имевшие место не на одном только Севере. Как мы могли убедиться, по разумению скандинавов той эпохи, власть правителя органически сопряжена с течением вре- мени, с его внутренней качественной наполненностью. Кон- чина монарха означала завершение определенного само- стоятельного отрезка времени и потому не могла не оказы- вать самого непосредственного воздействия на судьбы его подданных. Нет ли оснований для предположения, что в момент смерти правителя наступал временной хиатус, своего рода «дырка во времени» (по выражению Г.С. Померанца)? Ибо оно мыслилось не в качестве непрерывного потока, связую- щего прошлое с настоящим и будущим. Скорее, оно пред- ставляло собой последовательность относительно незави- симых один от другого темпоральных отрезков, на каждом из которых лежал качественный отпечаток индивидуаль- ности вождя. Тесная, по сути дела - неразрывная связь власти правите- ля с присущей ему темпоральностью может быть продемон- стрирована не на одних лишь скандинавских свидетельст- вах. Довольно отчетливо сопряженность понятий «прави- тель» и «время» обнаруживается при изучении «Песни о Ни- белунгах». Мне уже приходилось писать о своеобразном «хронотопосе», который присущ характеристике основных героев этой песни. Гунтер, король бургундов, моделируется по образцам, заданным штауфенской куртуазностью рубежа XII и XIII вв. Зигфрид, правитель сказочных Нидерландов, появляется при дворе Гунтера, принадлежа, вместе с тем, своему особому времени. И Гунтер, и Зигфрид сохраняют свое могущество до тех пор, пока остаются в собственных хронотопосах. Они гибнут, покидая их. Mutatis mutandis это же можно сказать и относительно богатырши Брунхильды. 809
Герой песни черпает свою силу из собственной, только ему присущей пространственно-временной сферы17. Время в произведениях германского и скандинавского эпоса пред- ставляет собой эманацию героя и вместе с тем налагает оп- ределенные ограничения на его облик и поведение. Но это же можно констатировать и при изучении древнеирланд- ских памятников18. Я далек от намерения чрезмерно сближать странные яв- ления, описанные в работах Р. Эльце и его последователей, с сообщениями, почерпнутыми из упомянутых сейчас па- мятников. Речь идет о существенно различных религиозно- культурных образованиях. Панические состояния, эмоцио- нальные взрывы и тотальные грабежи и разрушения, следо- вавшие в разных странах католической Европы немедленно после кончины римского папы или короля, имели место в недрах социально-культурной системы, которая воспроизво- дила себя в горизонте апокалиптической эсхатологии. Идея «конца времен», близящегося появления Антихриста и все- ленского финала - Второго пришествия, так или иначе при- сутствовала в сознании верующих. По временам Страшный суд ощущался в качестве непосредственной угрозы, сроки исполнения которой неведомы, но близки. В любом случае он оставался предельно трагичным фоном развертывания исторического процесса. Правление римского понтифика, как и светского государя, сообщало жизни социума извест- ную, хотя и не лишенную эфемерности, устойчивость. В мо- мент смерти папы, императора или короля угроза со сторо- ны эсхатологических сил обнажалась и предельно интенси- фицировалась. Ограничения, налагаемые в нормальном со- стоянии общества религией и правом, рушились. Хронисты, повествующие об эксцессах, следовавших сразу же после кончины носителя власти, подчеркивают такие симптомы иррационального человеческого поведения, как ограбление тела только что умершего властителя, растаскивание его имущества, разорение его владений, разрушение дворцов и иные опустошения. Все эти эксцессы невозможно списать на ненависть черни к умершему господину или только на ее желание захватить его богатства и сокровища. Можно было унести богатства и сокровища, но каков был смысл в уничто- жении статуй и иных сакральных изображений или в раста- скивании обломков разрушаемого дворца? Перед нами явно 810
не проявления социальных и политических противоречий, но нечто иррациональное, притом не только с точки зрения современного исследователя, но и с точки зрения средневе- кового хрониста. Сообщения авторов той эпохи создают об- раз охваченной ужасом, обезумевшей толпы. Относительно упорядоченное время, гарантируемое авторитетом власти, внезапно оборвалось, и люди оказались на краю апокалип- тической бездны. «Времени больше не будет» (Откр. 10, 6) - не эти ли пророчества апокалиптического ангела звучали в сознании обезумевших толп? III Сравнение эпизодов, описанных Эльце и другими иссле- дователями, с тем, что можно прочитать в северных сагах о конунгах, при совершенно очевидном несходстве, тем не менее, обнаруживает, как мне думается, определенную точку их схождения. Правитель теснейшим образом связан со вре- менем, с его ходом и, главное, с его качеством, с его позитив- ной или негативной «нагрузкой». В определенном смысле время персонифицировано, оно воплощено в конунге. Труд- но сказать, в какой мере эсхатологические мотивы были присущи германо-скандинавскому язычеству, но приходится допустить, что и на Севере, и на континенте Европы ход времени воспринимался не как непрерывный континуум, но в форме дискретных отрезков, протяженность которых тес- нейшим образом зависела от жизни церковного или мирско- го властителя. В некоторых своих работах я стремился обосновать тезис о том, что в сознании средневекового человека сосущество- вали, переплетаясь и вместе с тем противореча одна другой, две эсхатологические модели. «Великая эсхатология», пред- рекавшая Второе пришествие, Конец света и Страшный суд, воспринималась в качестве неизбежного финала, и над ее за- гадкой бились умы многих поколений богословов. Образы этой эсхатологии были наглядно представлены верующим в проповеди и в сценах Страшного суда, изображенных на за- падных порталах соборов. История средневекового общест- ва приобретала свой особый ритм под воздействием коллек- тивных фобий, порожденных сознанием близости грядуще- го Конца света. Время от времени фантазия рисовала ужаса- ющие симптомы неминуемого апокалипсиса: огнедышащих 811
драконов, заслонявших небосвод, неисчислимые полчища всепожирающей гигантской саранчи и т. п. Но вместе с тем, сознание людей на протяжении всего Средневековья было поглощено страхом перед судом, на ко- тором душа каждого предстанет немедленно после его кон- чины. Идея «малой эсхатологии», не отменяя перспективы Страшного суда над родом человеческим, сосредоточивала внимание на ответственности индивида. В итоге Страш- ный суд парадоксальным образом двоился в картине мира верующих. Здесь кажется уместным вспомнить о странном рассказе, запечатленном в одном из дидактических «примеров» (exempla) XIII в. По словам его автора, скорее всего - мона- ха, существовал обычай, согласно которому друзья, духов- ные лица, договаривались: тот, кто умрет первым, обещает явиться своему другу с того света, с тем чтобы поведать об участи, постигшей его душу. И вот канцлер Филипп, выхо- дец из преисподней, сообщает приятелю, епископу, что в тот самый день, когда он скончался, состоялся Страшный суд. Безмерно пораженный этим заявлением епископ возра- жает: «Дивлюсь я тому, что ты, человек исключительной образованности, такое полагаешь, ибо предреченный Писа- нием Судный день еще не наступил». На что покойник, демонстрируя следы адских мук на своем теле, возражает: «Из всей образованности, коей я обладал, пока был жив, не осталось у меня и единой йоты»19. В этом «примере» сопоставлены и противопоставлены обе эсхатологические версии; согласно одной, Конец света состоится в неведомом будущем, тогда как другая версия переносит этот страшный финал в настоящее время. Самое удивительное в приведенном рассказе то, что его автор оставляет этот спор неразрешенным. Видимо, даже в умах духовных лиц царили сомнения относительно сроков «ис- полнения времен». Приходится предположить, что подобная путаница и не- ясность в понимании сроков завершения истории рода человеческого и порождала настроения и эксцессы, описан- ные Эльце и другими историками. Смерть папы или импе- ратора, носителей высшей сакральной и земной власти, воспринималась как катастрофичный разрыв в течении вре- мени. Власть государя предполагала и власть над временем, 812
а потому его смерть порождала невыносимую ситуацию, когда время оказывалось разорванным и аннигилирован- ным. Определение времени, которое сформулировал папа Иннокентий III, - «замедление вещей преходящих» - остает- ся загадочным. Несколько столетий спустя свет на природу времени и именно «времени монархического» пролили слова принца Гамлета: «Время вывихнулось, и мне, - о, про- клятье, - надлежит его вправить!»20 Я не филолог и тем более не шекспировед, и перед ли- цом необъятной литературы, в которой обсуждается загад- ка этой трагедии Шекспира, мне всего приличнее было бы хранить молчание. Однако истолкование проблемы време- ни, всплывающей при знакомстве с сообщениями об экс- цессах над трупами средневековых властелинов, побуждает меня нарушить молчание и отважиться на одно безответ- ственное предположение. Совлекая с трагедии Шекспира «детективный» сюжет - месть племянника узурпатору-дяде, убийце его отца, - мы наталкиваемся на уже знакомую нам проблему. На сей раз над ее разрешением бьется датский принц, и проблема эта заключена в вышеприведенных его словах. Время в его глазах, во всяком случае «время прави- теля», не представляет собой потока, равномерно движу- щегося из прошлого в будущее, или непрерывной нити21. Скорее, оно движется скачками, от одного «сустава» к дру- гому. Не следовало бы упускать из виду того, что цитиро- ванными словами завершается первый акт трагедии и тем самым им придается особая значимость. Не в них ли сфор- мулирована «проклятая» проблема, перед которой поста- вил принца призрак его отца? Не следует ли допустить, что использованный в «Гамле- те» образ времени отнюдь не был новым и сохранял живую связь с представлениями о структуре времени, присущими людям предшествующей эпохи? Ведь и призрак отца Гамле- та, фигурирующий в той же сцене, - вовсе не какая-то лите- ратурная условность, он вполне реален, как были реальны и физически ощутимы выходцы с того света, упоминаниями коих была насыщена средневековая литература. Возвращаясь к собственно Средневековью, приходится предположить: в социально-психологической обстановке той эпохи, насыщенной эсхатологическими ожиданиями и опасениями, смерть властителя могла быть воспринята 813
в качестве завершающего акта человеческой истории. На- ступал своего рода Конец света, и охваченные паникой ве- рующие перевертывали с ног на голову все установившиеся порядки, бросая на произвол судьбы лишенный папских оде- яний труп первосвященника и подвергая разорению и раз- граблению все, что попадалось им под руку. «Время вышло из своих суставов», потеряло связь с прошедшим и будущим, иными словами, остановилось и аннигилировалось. Провоз- глашение нового папы или монарха восстанавливало движе- ние времени, но как раз в моменты, когда, как казалось охва- ченной фобией толпе, мир рушился, обнаруживалось свое- образие восприятия и переживания времени, присущее той эпохе. Схоласты и другие ученые мужи из поколения в поко- ление обсуждали проблемы длительности истории рода че- ловеческого, упорядочения церковного календаря, истолко- вывали сакраментальный смысл предзнаменований близя- щегося Конца света, и тем самым, как настаивает И. Фрид22, закладывали некоторые основы наук Нового времени. Что же касается простых верующих, в их сознании время, по-ви- димому, выступало в роли стихии, качественные признаки которой изменялись в зависимости от природы носителя верховной власти. Если верить Р. Эльце, в центре внимания авторов интере- сующих нас сообщений были кончина властителя и поруга- ние его тела. Такое смещение точки зрения как нельзя лучше объясняется взглядами церковных писателей. В этом смысле показателен рассказ Жака де Витри. При- быв в Перуджу - тогдашнюю резиденцию папы Иннокен- тия III, - он уже не застает его в живых. Наместник Бога на земле опочил в тот самый день, 16 июля 1216 г. Благочести- вый автор потрясен зрелищем «почти нагого» трупа, рас- простертого в церкви и всеми оставленного. Вполне есте- ственно, что под пером монаха возникает рассуждение на тему «sic transit gloria mundi», и ему дела нет до того, что происходило за пределами этой церкви и как духовенство и горожане восприняли момент окончания понтификата Иннокентия III23. Но, пожалуй, еще более показательно описание кончины короля Вильгельма Завоевателя. Анонимный хронист, пове- давший о его смерти одно-два поколения спустя, набрасы- вает типичную для своего времени сцену благочестивого 814
ухода в мир иной короля, окруженного родными и придвор- ными, и, по-видимому, не располагает никакими сведениями о потрясениях, сопровождавших это событие. Между тем Ордерик Виталий в своей «Церковной истории», созданной позже, дает развернутое повествование о следующем: в мо- мент, когда король умер, все его придворные разбежались, ограбив его тело и нисколько не заботясь о его погребении. При этом, как подчеркивает Ордерик, «могущественные» поспешили в свои владения, чтобы защитить их, тогда как «низшие» предались грабежу. О беспорядках, охвативших город Руан, вблизи которого умер король, может свидетель- ствовать вспыхнувший в городе пожар. Даже тогда, когда по настоянию архиепископа и попечением одного из рыцарей тело Вильгельма было предано погребению, саркофаг, в ко- торый его попытались втиснуть, оказался несоответствую- щим его росту, так что труп был изуродован24. Мы не знаем, каковы были источники, которыми пользовался Ордерик Виталий. Но на фоне упорно повторяющейся на протяже- нии столетий темы поругания августейших и папских тру- пов это сообщение хрониста вряд ли можно полностью иг- норировать. Хотелось бы отметить, что, судя по словам Ор- дерика, волнения, вызванные смертью короля, охватили все население Нормандии от мала до велика. Все остальные события, не имеющие прямого касатель- ства к телу покойного государя и спровоцированные смер- тью папы или императора, повторяю, оттеснены на задний план и подробно не рассматриваются; если о них и говорит- ся, то сжато и суммарно. Они образуют не более чем общий фон, на котором развертывается центральная сцена поруга- ния бездыханного тела церковного или светского монарха. В действительности же, как можно предполагать, это надру- гательство над покойным оказывалось символом того всеоб- щего потрясения, которое испытывали подданные, узнав о «конце времен», вызванном этой смертью. Не двигалось ли время в восприятии людей той эпохи как бы спазматически- ми толчками, порождая при каждом «вывихе сустава» кон- вульсии, сотрясавшие все общество? Вновь подчеркну: предлагаемое мною объяснение обсуж- даемых явлений, выдвигающее в центр дискуссии проблему времени в его восприятии средневековыми верующими, - не более, чем гипотеза. По выражению одного из великих 815
физиков XX в., научные гипотезы и теории кажутся убе- дительными при условии, что они достаточно безумны. Не мне судить, насколько убедительна предлагаемая мною точка зрения, но едва ли можно отказать ей в известной доле безумия. * * * Историку важно подвергнуть критическому анализу те познавательные процедуры, с помощью которых он пришел к своим заключениям. Речь идет о самопроверке и самокри- тике. Изучая тот или иной феномен, историк не может не пытаться как-то его объяснить. Как я старался выше пока- зать, ни ссылки на jus spolii или иные правовые нормы, ни соображения об обострении социальных противоречий, ни рассуждения о карнавальной природе рассматриваемого на- ми обычая, ни, казалось бы, сами собой напрашивающиеся мысли о христианской дидактической топике о бренности всего земного еще не дают нам ключа к адекватному пости- жению сущности чрезвычайных ситуаций, каковые склады- вались в момент смерти папы или другого монарха. Все перечисленные объяснения, отнюдь не лишенные опреде- ленного смысла, тем не менее, я убежден, представляют со- бой скорее способ отделаться от объяснения (to explain away, wegerklaren), нежели постичь обсуждаемый феномен в его историческом своеобразии. Надобно расширить поле наблюдений и тем самым рассмотреть предмет наших изыс- каний в более широком контексте. Пока историки наталкивались на упоминания в источни- ках о драматичных событиях, вызванных кончиною папы, как на единичные явления, подобные объяснения могли ка- заться достаточными. Но коль скоро выяснилось, что тако- го рода потрясения, mutatis mutandis, повторялись, пусть спорадически, на протяжении огромной эпохи, то все эти «казусы» предстали перед нами в ином свете. Сколь ни непо- вторим каждый из них, взятый в отдельности, в своей сово- купности эти «казусы» приобретают значение симптомов некоей регулярности, коренящейся в природе духовной жизни этой эпохи. К услугам исследователей - довольно многочисленные свидетельства более или менее сходного содержания. 816
Конечно, мы ни на минуту не должны забывать, что имеем дело с текстами, созданными в определенных культурно- исторических условиях. Иначе говоря, между заявлением хрониста или церковного деятеля и заслоненными этим со- общением событиями - дистанция немалого размера. Ин- теллектуальный и сословный статус информанта определял выдвижение кончины папы или монарха в центр сообще- ния. Напротив, вызванные этой смертью волнения вокруг дворца покойного, в городе и в государстве оттесняются на задний план либо даже вовсе игнорируются. Но почему современный историк обязан следовать логи- ке рассуждений своего далекого средневекового предше- ственника? Исследование исторического источника неиз- бежно влечет за собой его деконструкцию. Приложим иной масштаб, нежели тот, какой был применен автором изучае- мого текста. Тогда волнения окружающих, их буйные разру- шительные действия, панические настроения, охватываю- щие массы народа, заслужили бы более пристального внима- ния. Ведь за скупыми сообщениями хронистов скрываются действия и побуждения больших масс людей. Вместо верно- подданных и благоговейных верующих на авансцену высту- пают толпы разнузданной и терроризированной ужасом черни, которая грабит и разрушает все на своем пути. Эта беснующаяся толпа охвачена иррациональным страхом, ис- точником которого является смерть властителя, церков- ного или мирского. При этом мы, как правило, ничего не слышим о чувствах сострадания или о горе, охватившем этих людей при вести о его смерти. Мало этого, средневеко- вые авторы то и дело пишут о полнейшем пренебрежении к телу опочившего папы; в лучшем случае лишь отдельные приближенные заботятся о его погребении. Эмоциональная атмосфера момента - это безотчетный и беспредельный ужас, внезапно овладевший как окружением умершего, так и всей массой подданных. Не ясно ли, что неконтролируемая фобия этих толп, все разоряющих и разрушающих, вызвана не самим фактом смерти монарха, но совсем иными куда более мощными при- чинами, тем не менее, каким-то образом связанными с пер- соной умершего? Обращение к германо-скандинавским памятникам дает, думается мне, возможность несколько бли- же подойти к разгадке этого «казуса», возобновлявшегося 817
на протяжении целого тысячелетия. В этих памятниках с предельной отчетливостью выражено ощущение неразрыв- ной связи между особой конунга и временем, определяю- щим ритмы жизни народа. Не позволяет ли введение этого нового фактора - времени - по-новому рассмотреть всю про- блему? Со смертью монарха, харизматической величины, обрывалось течение времени, ибо время жизни социума во- площалось в особе властителя и, соответственно, обрыва- лось с его смертью. Время не представляло собой абстрак- ции и, во всяком случае на уровне массового сознания, было антропоморфным. Смерть римского понтифика или иного монарха служила детонатором массового эмоционального взрыва и воспринималась как прекращение времени, обе- щанное Откровением Иоанна. Средневековый человек су- ществовал на грани, отделявшей время от вечности, и это сознание, вернее, безотчетное самоощущение, служило ис- точником катастрофичности тех ситуаций, которые возни- кали эпизодически, но возможности которых постоянно таились в глубинах народной религиозности и культуры. «Апокалипсис» пророчил конец времен как завершение ис- тории рода человеческого. Под угрозой этого драматичного финала, то ожидаемого с сегодня на завтра, то откладывав- шегося на неопределенный срок, протекала жизнь индиви- да и коллектива. Смерть властителя предельно актуализиро- вала эту угрозу. 1 ElzeR. Sic transit gloria mundi. Zum Todedes Papstes im Mittelalter // Deutsches Archiv fur Erforschung des Mittelalters. 1978. Bd. 34. S. 1-18. 2 Paravicini Bagliani A. Il Corpo del Papa. Torino, 1994. 3 Бойцов М.А. Ограбление мертвых государей как всеобщее увлече- ние // Казус. Индивидуальное и уникальное в истории. 2002. М., 2002. Вып. 4. С. 137-201. Признаюсь, слова о «всеобщем увлечении» меня повергли в некоторое недоумение. 4 Там же. С. 140. 5 Paravicini Bagliani A. Op. cit. Р. 153, 185. 6 Скажем, в подробных описаниях событий, сопровождавших кон- чину и погребение французского короля Людовика Святого, Ле Гофф не находит никаких указаний на бесчинства или панические состоя- ния населения. 7 Гуревич А.Я. «Территория историка» // Одиссей. Человек в исто- рии. 1996. М., 1996. С. 89-90. 818
8 М.А. Бойцов ссылается на исследование итальянского историка Серджо Бертелли: Bertelti S, Rituals of violence surrounding the king’s body // Der Tod des Machtigen. Kult und Kultur des Todes spatmittelal- terlicher Herrscher / Hrsg. von L. Kolmer. Paderborn etc., 1997. P. 263-280. 9 M.A. Бойцов ссылается, в частности, на сообщения саг о принуди- тельных поборах, которые собирал будущий норвежский конунг Харальд Суровый в период своей службы византийскому василевсу. Однако, на мой взгляд, этот случай стоит особняком и едва ли спосо- бен пролить свет на обсуждаемую проблему. 10 «В лето от сотворения мира 5199, от потопа 2957, от рождения Авраама 2015, от Моисея и исхода израильтян из Египта 1510, от ко- ронования царя Давида 1032, в 65 седьмицу пророчества Даниила, в 194 олимпиаду, в лето 752 от основания города Рима, в лето 42 правле- ния Августа Октавия, когда по всей земле был мир, Иисус Христос, вечный Бог и сын вечного Отца... вочеловечился от Девы Марии». Цитата из Римского мартиролога приведена в статье: Аверинцев С. С. Христианская мифология // Мифы народов мира. М. 1988. С. 600. Здесь нагнетание временных ориентиров разного масштаба и неоди- наковой сакральной значимости служит опорой для новой хроноло- гии, призванной все их превзойти. 11 Сага о Сверрире. М., 1988. С. 184, 268 (примеч. 1). 12 Снорри Стурлусон. Круг Земной. М., 1980. С. 18. Исландское изда- ние: Snorri Sturluson. Heimskringla. Reykjavik, 1941. Vol. I. 13 Снорри Стурлусон. Указ. соч. С. 24. 14 Там же. С. 42. 15 Гуревич А.Я. Эдда и Сага. М., 1979. 16 Владелец заимки из альменнинга (общего земельного владения) мог защитить свои права на нее ссылкой на то, что расчистил землю «прежде времени трех королей, из которых ни один не правил в стра- не менее, чем 10 зим». См.: Он же. Норвежское общество в раннее Сред- невековье. Проблемы социального строя и культуры. М., 1977. С. 114. 17 Он же. Пространственно-временной «континуум» «Песни о Ни- белунгах» // Традиция в истории культуры. М., 1978. С. 112-127. 18 Я благодарен Г.В. Бондаренко за нижеследующее сообщение, ко- торое я с его разрешения дословно цитирую: «Предание о смерти ми- фического короля Ирландии Конна Кеткатаха дает развернутое описа- ние неурядиц и катастроф, последовавших за смертью Конна (DobsM., Ni С. From the Book of Fermoy // Zeitschrift fiir celtische Philologie. 1936. Bd. XX. P. 169). В тексте смерть Конна, в противоположность его рождению (описанному в предании «Ночное бдение Фингена»), со- провождавшемуся разнообразными чудесами, связана с такими же сверхъестественными катаклизмами. Эта схема взаимоотношения идеального короля с окружающим миром работает на примере мно- гих преданий и законодательных трактатов раннесредневековой Ирландии. Король наделен сакральной функцией поддерживающего равновесие и благоденствие в мире, ему подвластном, и с его смертью в мир приходит хаос. После его смерти, столь же значимой, что и 819
рождение, для единого космогонического мотива, миром овладевает хаос, неурядицы, войны, священные деревья скрываются, реки текут вспять; смысл и разум покидают мир. Фактически, это один из вариан- тов мифа о Конце света, дохристианского эсхатологического мифа в Ирландии, фрагменты которого восстановимы и по другим произве- дениям. Установление хаоса в мире после смерти Конна временно. Смерть королей Конаре и Кормака в преданиях «Разрушение заез- жего дома Да Дерга» и «Заезжий дом Да Хока» также сопровождается эсхатологической картиной разрушения в огне королевских заез- жих домов и гибелью всех людей короля (Togail Bruidne Da Derga / Ed. E. Knott. Dublin, 1975; Da Choca’s Hostel / Ed. W. Stokes // Revue celtique. 1900. T. XXI)». 19 Гуревич А.Я. Культура и общество средневековой Европы глазами современников. М., 1989. С. 108. The time is out of joint: - О cursed spite, That ever I was born to set it right! (Hamlet. Act I. Scene IV) 21 Пер. Б.Л. Пастернака: Порвалась дней связующая нить. Как мне обрывки их соединить! - ни в коей мере не соответствует мысли Шекспира, для которого в дан- ном случае время отнюдь не представляет собой какую-то эфемерную и легко рвущуюся нить. 22 Fried I. Aufstieg aus dem Untergang. Apokalyptisches Denken und die Entstehung der modernen Naturwissenschaft im Mittelalter. Miin- chen, 2001. ^ElzeR. Op. cit. S. 1 ff. 24 Бойцов M.A. Указ. соч. С. 164, 166. (Впервые опубликовано: «Одиссей. Человек в истории». М., 2003. С. 221-241)
Человеческая личность в средневековой Европе: реальная или ложная проблема? Жаку Ле Гоффу посвящается Вопрос о существовании человеческой лично- сти в Средние века выдвигается в современной историчес- кой науке в качестве одного из наиболее животрепещущих, но в то же время и наиболее спорных. Сам по себе этот во- прос отнюдь не нов, но до недавнего времени он, как прави- ло, решался негативно. Считалось - и эта точка зрения все еще доминирует, - что о существовании личности и индиви- дуальности правомерно говорить, собственно, лишь начи- ная со времени Возрождения. Утверждения Ж. Мишле и Я. Буркхардта о «рождении мира и рождении человека»1, ка- ковое, по мнению этих ученых, произошло в XV в., все еще воспринимаются многими историками (если не их большин- ством) как непререкаемая догма. То, что в эту переломную эпоху было сформировано новое понимание человека, бесспорно. Однако ретроспективный взгляд на более отдаленное прошлое, т. е. на Средневековье, вытекавший из этого категорического утверждения, вызыва- ет ныне все возрастающие сомнения и возражения. Каковы, собственно, основания, на которых зиждился этот тезис? Мыслители XIX столетия исходили из предпо- сылки, что история в целом являет нам картину постепенно- го и неуклонного прогресса, социального и культурного, кульминацией коего служит их собственное время. Ярчай- шее и наиболее убедительное доказательство этой эволю- ции - как раз индивидуальность человека, освобождающего- ся от ограничений, коими он был опутан в предшествующую эпоху. Иными словами, вышеприведенная формула «рожде- ние мира и человека» по сути дела содержала в себе концеп- цию не одного лишь Ренессанса, когда личность свободно развертывает свои духовные возможности, но и Средневе- ковья. В ретроспекции это последнее виделось в категориях застоя, неподвижности, косности и внутренней скованности 821
субъекта. Согласно этой точке зрения человек Средневеко- вья лишен индивидуальности, поскольку он был всесторон- не подчинен традициям и правилам поведения, навязывае- мым ему сословными и кастовыми ограничениями. Сравнительно недавно эта концепция подверглась из- вестным модификациям. К. Моррис2 и некоторые другие медиевисты нашли возможным утверждать, что «рождение индивида» произошло не в XV, а в XII в. В это время интел- лектуалы - поэты, богословы и иные litterati, - усваивая опыт Античности, придерживались требования «познай самого себя», а «деловые люди» поднимавшихся в ту эпоху городов начинали по новому осознавать свое место в обще- стве и ощущать себя не столько в качестве подданных, сколь- ко как граждан3. Итак, «дата рождения» европейского индивида передви- нулась вглубь Средневековья, однако первое и начало второ- го тысячелетия христианской эры по-прежнему рисуются в тонах сословной связанности и скованности человеческого субъекта. По сути дела незыблемым остается тезис о погло- щении индивида сельской общиной, ремесленным цехом, монастырской братией, сеньориально-вассальными связя- ми. В средневековой картине мира индивид формируется всецело в недрах коллектива, сплоченной группы и сосло- вия, так что коренные черты его психики и поведения опре- деляются неизменно природой социума. Таким образом, сдвигается лишь дата рождения «Я», но человеческая индивидуальность остается продуктом про- грессивного развития последних нескольких веков всемир- ной истории. Создается впечатление, что многие историки все еще не осознали того, что идея прогрессивного разви- тия, столь дорогая мыслителям XVIII-XIX столетий, изжила себя и давно уже лишилась права претендовать на роль фор- мулы, определяющей ход истории. Но в таком случае загадо- чен ответ на вопрос: представляет ли собой современный человек венец и наиболее ценный и уникальный плод все- мирной исторической эволюции? Размышления над судьба- ми рода человеческого скорее приводят к другому умозаклю- чению. В недрах исторической антропологии - сравнитель- но нового направления гуманитарной мысли - обрел право гражданства тезис, согласно которому люди иных эпох и ци- вилизаций «не хуже» и «не лучше» нас, однако они - иные, 822
нежели мы, обладают собственной картиной мира, своей, только им присущей системой ценностей и соответствую- щими ей системами поведения, коллективного и индиви- дуального. Увидеть эту «инаковость» - такова одна из важ- нейших задач исторической антропологии, которая отли- чается от предшествующих форм исторического познания тем, что стремится за внешними проявлениями разглядеть и осмыслить внутреннее содержание человека и, следователь- но, понять импульсы и стимулы его деяний. Историк более не может довольствоваться реконструкцией явлений собы- тийного ряда и пытается познать человека «изнутри». Поэтому совершенно естественно, что в центр внимания исследователя выдвигается задача реконструкции картины мира, присущей людям изучаемой эпохи, и тех ее модифика- ций, которые характерны для разных социальных групп. Что такое «картина мира»? Это - система координат, кои- ми, по большей части неосознанно, руководствуется инди- вид. Спектр этих категорий сознания необозримо велик. Это и восприятие времени и пространства, и оценка жизни, смерти и возрастов человека, и категории добра и зла, греха и святости, чудес и природных явлений; социальная принад- лежность, сословные различия, права и обязанности, иму- щественные статусы, включая понятия собственности, богат- ства и бедности - все это, в свою очередь, охватывается «картиной мира». Перечень аспектов человеческого миро- виденья поистине неисчерпаем, и вместо того, чтобы про- должать его, зададимся вопросом: что является центром, во- круг которого группируются все эти формы мировосприя- тия? Ведь они каким-то образом составляют всеобъемлю- щую, хотя и не лишенную противоречий систему. По моему убеждению, структурообразующее ядро этой системы есть не что иное, как человеческая личность. В одних культурах личность обладает интенсивным самосознанием, тогда как в других - эта концентрация на собственном Ego не выражена с такой же отчетливостью. Европейский индивид Нового времени, естественно, вос- принимает себя и присущий ему индивидуализм в качестве уникального и в высшей степени ценного конечного резуль- тата всемирно-исторического прогресса. Но не преподнес ли нам многообразный и в немалой степени удручающий опыт последних двух-трех столетий истории тягостных уро- 823
ков смирения? Не правильнее ли было бы видеть в совре- менной личности лишь одну из ипостасей человека? Речь идет, следовательно, не о рождении «Я» в эпоху «Ренессанса XII в.» либо в эпоху Ренессанса в собственном смысле, но о становлении особого типа личности - новоевропейской. Историки, продолжающие настаивать на тезисе о возник- новении и утверждении индивидуального самосознания лишь в конце Средневековья либо в эпоху Возрождения, молчаливо исходят из предпосылки, согласно которой в предшествовавшие эпохи люди, по сути дела, обладали, соб- ственно, лишь групповым или стадным сознанием. При та- ком подходе отрицают возможность серьезного обсуждения проблемы личности в Средние века. «Нет человека, нет про- блемы» - эту формулу, приписываемую создателю культа соб- ственной личности, можно и перевернуть: нет проблемы, нет и человека. Действительно, поскольку до самого недав- него времени тезис об отсутствии личностного самосозна- ния в средневековой Европе воспринимался как данность, то, как правило, не предпринималось серьезного исследова- ния этой проблемы. Но каков будет результат, если мы все же, вопреки господствующей традиции, попытаемся все- рьез обсудить проблему средневековой личности? * * * Сторонники оспариваемой здесь теории каким-то обра- зом умудряются обходить молчанием тот факт, что наиболь- шее углубление мысли о человеческой индивидуальности имело место не в конце Средневековья, а на заре его. Гип- понский епископ Аврелий Августин в конце IV в. пишет «Ис- поведь», в которой проникновенно анализирует свой внут- ренний мир и коренные изменения в нем, продиктованные религиозными исканиями души, переходившей от язычест- ва к истинной вере. Его мысли и поступки - суть свидетель- ства углубления в недра собственного «Я». Описание Авгус- тином своего детства, отрочества и времени возмужания опирается на исследование таких аспектов личности, как память и время. Именно память цементирует связь времен, через которую проходит индивид и которая формирует его. Время в «Исповеди» - это уже не мера движения (как у Ари- стотеля) и не смена мировых эонов, - время Августина есть 824
не что иное, как богатство внутреннего мира индивида, это время субъективное и, следовательно, личностное. «Исповедь» представляет собой обращение Августина к Богу. Воля Творца воодушевляет и направляет путь индиви- да. Но, как замечает Августин, Господу и без его откровений ведомы все его помыслы и поступки. По существу же гиппон- ский епископ адресуется к человеку, к своей пастве, ко всем людям, создавая высокий пример неуклонной и неустанной работы над богатством собственной души. Но совершенно очевидно, что в сознании автора «Исповеди» присутствует еще один адресат - это он сам. Именно поэтому он активизи- рует категории «память» и «время» как важнейшие средства самопознания. Вскоре после завершения работы над «Исповедью», Авгу- стин создает другой труд - «О Граде Божьем». Если в первом случае он углубляется в собственный внутренний мир, то во втором им развернуты основы всемирной истории, и таким образом индивидуальная личность воспринимается на фоне всеобъемлющего общечеловеческого процесса, естествен- но, трактуемого как драма столкновения и взаимодействия Града Земного с Градом Божьим. Индивид, по Августину, - не изолированная единица, но участник этого мирового кон- фликта. Анализ человеческой личности есть неотъемлемая сторона августиновой философии истории. * * * Откровения Августина в «Исповеди» (как и во многих иных его писаниях) были хорошо известны образованным людям Средневековья. Подражая ему, французский аббат Гвибер Ножанский (XII в.) в свою очередь предпринял по- пытку обрисовать свой жизненный путь, опять-таки посто- янно обращаясь к Господу4. Но вот что любопытно: подроб- но остановившись в «De vita sua» на ранних годах своей жиз- ни, на детстве и отрочестве, на своих отношениях с мате- рью и учителем, Гвибер, доведя повествование до момента избрания его настоятелем монастыря, как бы «теряет» само- го себя: его «Я» почти без остатка растворяется в жизни мо- настырской братии. Различия между исповедями Аврелия Августина и Гвибе- ра Ножанского обусловлены многими причинами. Гениаль- 825
ной и бесконечно богатой индивидуальности первого про- тивостоит относительная заурядность второго. Но это раз- личие, несомненно, объясняется также и тем, что мысль Гвибера и его интеллектуальный кругозор ограничены те- ми пределами, которые налагали на него принадлежность к монастырской братии и требования смирения монаха и служителя церкви, страшившегося греха гордыни - тягчай- шего из всех смертных грехов. Можно предположить, что сдержанность и умолчания о собственном Ego были в нема- лой степени порождены самоцензурой, каковая навязыва- лась не ему одному. Здесь уместно вспомнить о том, как от- даленный предшественник Гвибера - Григорий, епископ Турский, автор ряда сочинений исторического и агиогра- фического содержания - каялся в своей необразованности и неспособности складно выразить собственные мысли и наблюдения. Формула смирения и самоуничижения была общепринята в среде образованных, но она вовсе не ис- ключала того, что эти авторы высоко оценивали свои зна- ния и способности. Но были и исключения. Около середины XII в. француз- ский мыслитель и теолог Петр Абеляр5, автор ряда сочине- ний, завоевавших ему право прославиться в качестве «отца схоластики», испытал, после серии конфликтов с церковны- ми властями и иных невзгод, потребность сочинить своего рода автобиографию. Строго говоря, автобиографический жанр плохо вписывается в литературу той эпохи, система ценностей которой едва ли допускала сосредоточенье авто- ра на собственной личности. «История моих бедствий»6 - это, точнее сказать, исповедь Абеляра, «утешительное по- слание», якобы написанное для его друга (скорее всего, вы- мышленного), подлинным же адресатом этой апологии, как кажется, был он сам. Богатая злоключениями жизнь Абеля- ра побудила его описать их и тем самым дать отчет о собст- венном «Я» как самому себе, так и своим современникам и грядущим поколениям. Из хроники своей жизни Абеляр вычленяет ряд эпизо- дов. Прежде всего это его конфликты с другими теологами, которых, как он подчеркивает, он превзошел знаниями и та- лантом. Абеляр враждовал с такой могущественной фигу- рой, какой был Бернар Клервоский, добившийся его осужде- ния на двух церковных соборах за неортодоксальность 826
взглядов, выраженных в трактате, который Абеляра вынуди- ли собственной рукой бросить в костер. За теологическим конфликтом нетрудно разглядеть предельную психологичес- кую несовместимость этих двух индивидуальностей. Абеля- ру, склонному все подвергать сомнению, довелось поссо- риться с монахами монастыря Сен-Дени, а впоследствии ис- пытать на себе вражду монахов другого монастыря, в кото- рый он был сослан после папского осуждения. Ко всем этим злоключениям добавились беды иного рода. Абеляр, популярнейший магистр - учитель теологии, моло- дой поэт и любимец женщин, жестоко поплатился за любов- ную связь со своей ученицей Элоизой. Кастрация, коей он подвергся, оказала решающее воздействие на его психику и поведение. Вполне понятна поэтому та мрачность тонов, в которых он изображает в своей исповеди всю предшество- вавшую жизнь, делая сугубый упор именно на истории своих бедствий. Как видим, он немало грешил, но «автобиогра- фия» его содержит не столько сожаления и раскаянья, како- вых, казалось бы, следовало ожидать от монаха (он принял постриг вскоре после кастрации), сколько выражения пло- хо сдерживаемой гордыни. В противоположность Августину или Гвиберу Ножанско- му Абеляр не испытывает потребности обращаться к Творцу. В «Истории моих бедствий» мы не найдем выражений сы- новней любви к Создателю, и между Богом и поглощенным самим собой и собственными переживаниями Абеляром за- метна дистанция, выдающая, помимо воли автора, его со- средоточенность на самом себе. Этому одиночеству Абеляра пред лицом Бога, его извест- ной отчужденности от Него соответствует обособленность его и от людей. Из других источников, упоминающих этого мыслителя, известно о его широкой популярности в качест- ве учителя богословия и философии; к холму Святой Жене- вьевы (в центре будущего Латинского квартала) в Париже стекалось множество молодежи из Франции и других стран Европы, жаждавшей услышать слово выдающегося магист- ра. У Абеляра были сторонники и покровители и при фран- цузском дворе, и в монашеской среде. Однако, читая «Исто- рию моих бедствий», мы неизменно видим Абеляра одино- ким и преследуемым. Помимо Элоизы, его возлюбленной, высоко образованной женщины, всецело преданной ему, не 827
упомянут никто из его друзей, учеников и приверженцев. В своей исповеди-апологии Абеляр рисуется отщепенцем, на которого ополчился весь свет. Не представляла ли собой подобная манера самоизображения прием, с помощью кото- рого с особой рельефностью выступала его неповторимая индивидуальность? Абеляр, разумеется, был исключением, рядом с которым Средневековье вряд ли способно поставить какую-либо иную столь же яркую индивидуальность. Тем не менее Абе- ляр - не единственное исключение. Достаточно вспомнить о Сугерии, настоятеле аббатства Сен-Дени7. Этот монах, вы- ходец из низшего сословия, достигший высокого положе- ния в силу своих талантов, учености и - прежде всего - орга- низаторских способностей, предпринял перестройку Сен- Дени, монастыря, в котором хранились останки франкских и французских королей. Расширяя и украшая аббатство, Су- герий стремился упрочить его славу и влияние как религиоз- ного центра всего королевства, укрепить его роль в полити- ческой жизни Франции. Но при этом аббат не забывал и о самом себе, и ряд монастырских витражей был украшен его изображениями. Исследователь деяний Сугерия Эрвин Па- нофски показал, что этот аббат был склонен «растворить» свое «Я» в собственном детище - монастыре. Но с таким же успехом можно высказать предположение, что он растворил монастырь в собственной персоне, поскольку увековечил в равной мере и аббатство Сен-Дени, и свою личность. Не приводило ли саморастворение индивида в его творении к самоутверждению? Упомянутые выше авторы - французы XII века. Но было бы опрометчивым заключать, что только в это время и в этой стране создались культурные условия для появления со- чинений автобиографического жанра. За неимением места я не упомянул здесь ряда других текстов, в большей или меньшей степени отмеченных печатью автобиографичнос- ти. Таковы писания крестителя Ирландии святого Патрика, галльского аристократа Паулина из Нолы, Ратхерия, епис- копа веронского, немецкого монаха Отлоха из Санкт-Эмме- рама, англо-нормандских сочинителей XII в. и некоторых других средневековых авторов. Однако человеческая индивидуальность могла заявить о себе и в иной форме. В хрониках отдельных немецких мона- 828
стырей сохранились любопытные упоминания о монахах и монастырских послушниках, которые вопреки ригористи- ческим требованиям устава проявляли упорное своеволие, явно не испытывая желания и не имея возможности впи- саться в коллектив монахов. Подобных упоминаний немно- го, но авторы этих хроник, касающихся событий X-XI вв., далеко не всегда были в состоянии обойти молчанием слу- чаи предельного индивидуализма такого рода «монахов». Современные историки церкви подчас склонны видеть в монастырской братии психологически однородную и дис- циплинированную группу, безусловно повинующуюся пред- писаниям старшего. В той мере, в какой нам иногда удается заглянуть вглубь монашеского мирка, мы находим в нем бес- покойство, распри, в отдельных случаях доходящие до кро- вопролития или самоубийств. Стереотипность монашеских одеяний не должна скрывать от нас разнообразия психоло- гических типов и индивидуальностей. Не свидетельствует ли о сугубом внимании ко внутренне- му миру человека введение в начале XIII столетия обязатель- ной индивидуальной тайной исповеди каждого верующего? * * * Но, собственно, что в интересующую нас эпоху подразу- мевалось под термином «личность»? В Античности слово persona означало преимущественно театральную маску: актеры скрывали свои лица под характерными личинами. С переходом к Средневековью термин persona переживает трансформацию. Нередко он прилагался к знатному или влиятельному человеку. В философских сочинениях «персо- ной» называли «наиболее совершенное в природе», и эта формула была настолько устойчивой, что мы найдем ее и у Боэция в VI, и у Фомы Аквинского в XIII в. Но самое совершенное богословы и философы должны были искать не на уровне человеческом, а обращаясь к сущ- ности божества. В центре внимания этих мыслителей был не человек, а Бог с Его триединой природой - Отца, Сына и Духа Святого. Другой термин, который мог бы нас в этой связи заинте- ресовать, это individuum. Однако понятие «индивидуум» в схоластических философских трактатах прилагалось не 829
только, а подчас и не столько к человеку, - оно могло обозна- чать самые разные феномены. Возникает вопрос: можно ли посредством анализа терми- нологии философско-теологических трактатов приблизить- ся к понятию человеческой индивидуальности? В 1994 г. в Кельне состоялся научный конгресс, посвященный пробле- ме индивида и личности на средневековом Западе8. В боль- шинстве докладов самым тщательным образом проанализи- рованы тексты многих средневековых схоластов, содержа- щие указанные понятия. Результат всех этих усилий: мы едва ли узнали нечто новое о человеке Средневековья (исключая немногие штудии, в которых анализируются памятники ис- кусства той эпохи). Причина этой неудачи ясна. Как уже ска- зано, теологи размышляют не о человеке, а о Боге. Сфера их размышлений слишком возвышенна для того, чтобы поз- волить запятнать себя чем-то человеческим, «слишком чело- веческим». Если историк хочет приблизиться к человеческой личнос- ти той эпохи, то ему надобно изменить угол зрения и расши- рить круг исторических источников. Между тем априори оче- видно, что и при этом историку придется иметь дело с текста- ми, почти без исключения созданными духовными лицами. Но если великие богословы и схоласты обращались преиму- щественно или исключительно к себе подобным, к образован- ным экспертам, пренебрегая безмолвствующей паствой, коей их ученые трактаты были недоступны, то к этой массе неве- жественных простецов обращались приходские священники, странствующие проповедники, монахи нищенствующих ор- денов. Большая часть их поучений не могла дойти до нас, не будучи зафиксирована на пергамене или бумаге, но кое-что - и отнюдь не так уж мало - сохранилось. Ученые XIX и начала XX в. не придавали большого значения этим поучениям, про- поведям и сборникам назидательных «примеров» (exempla) - очевидно, потому, что не надеялись обнаружить в такого рода расхожих текстах высокую и рафинированную богословскую мысль. Но зато именно в этих сочинениях «второго эшелона» церковно-монастырской словесности мы вправе рассчиты- вать на то, что в них хотя бы в качестве слабого эха можно расслышать голоса широкой и разношерстной аудитории, к которой обращались проповедники. Между пастырем и его аудиторией неизбежно устанавливалась «обратная связь». 830
Нельзя ли умозаключить из того репертуара тем и сюжетов, о коих разглагольствовал монах или священник, каковы были мысли и чувства его слушателей, каковы были волновавшие их мотивы? В XIII в. возникают нищенствующие ордена францискан- цев и доминиканцев. Их монахи не замыкаются за стенами монастырей, но идут в народ, в города и деревни, вступая в тесный контакт с их населением и, несомненно, куда лучше понимая умонастроения простолюдинов, нежели схоласти- ческие доктора. Изучение проповедей привело меня к заключению, кото- рое, на первый взгляд, может показаться парадоксальным. Ибо именно на уровне расхожего богословия мы становим- ся свидетелями прорыва к пониманию человеческой лично- сти. На этом вопросе я хотел бы задержаться несколько по- дробнее. Одним из наиболее активных и красноречивых проповед- ников XIII в. был немецкий францисканец Бертольд из Реген- сбурга. Он проповедовал в Германии и за ее пределами. Речи его привлекали, по свидетельству современников, массы на- рода, на которые они производили огромное впечатление. Секрет успеха состоял, по-видимому, прежде всего в том, что Бертольд строил свою проповедь как непринужденную бесе- ду, легко доступную пониманию невежественных людей. Пытаясь внушить им истины христианства, он апеллировал к повседневному опыту своих слушателей. Общим правилом было начинать проповедь с толкования какого-либо ветхо- заветного или евангельского текста, а затем строить соответ- ствующие поучения, опираясь на фонд знаний и представле- ний верующих. Проповеди Бертольда были весьма простран- ными, но, в отличие от поучений многих других монахов, не ослабляли внимание прихожан. Он несомненно был не толь- ко превосходным оратором, но и проникновенным психоло- гом. Одним из приемов, к которым прибегал Бертольд, было то, что время от времени он прерывал свою речь вопросами, которые якобы задавали ему его слушатели. В результате его речи теряли свою монологйчность и принимали форму живо- го диалога. Бертольд как бы выхватывал из стоявшей перед ним толпы одно единственное лицо, с которым и вел беседу. Перед ним, собственно, была не толпа, не безликая масса, но собрание индивидов. 831
Для одной из своих проповедей Бертольд избрал еван- гельскую притчу о талантах (Матф. 25, 14-30). Он намерен раскрыть ее содержание. Но при этом первоначальный смысл притчи коренным образом изменяется. В устах Хрис- та речь идет о собственнике, который, отъезжая из своих владений, раздает рабам на хранение золотые слитки - таланты, а по возвращении требует от них отчета, как каж- дый из них распорядился своим талантом. Облик рабов ни- как не раскрывается; имеется в виду лишь способ употребле- ния ими богатства. Совершенно иная картина рисуется в проповеди Бер- тольда. Господь, говорит он, наградил каждого из нас пятью талантами или дарами («фунтами»). Первый дар - наша соб- ственная персона (persone). Как расшифровать в данном контексте этот средневерхненемецкий термин, пока не ясно, и я возвращусь к этому вопросу ниже. Тем не менее по- нятно, что первый из даров Творца - это душа и тело каждо- го человека. Мы должны их блюсти, избегая греха, говорит проповедник, и в последний час нашей жизни возвратить этот дар Господу. Второй дар заключается в должности, социальном служе- нии, правовом статусе, профессии индивида. Каждому над- лежит пребывать в своей должности (amt), исполняя ее наи- лучшим образом. Все эти рассуждения развернуты Бертоль- дом в широкую панораму социальной жизни Германии того времени. Здесь фигурируют крестьяне и господа, ремеслен- ники и судьи, короли и подданные. Третий дар - имущество, богатство, собственность (guot), коими обладает тот или иной индивид. Поскольку он - не бо- лее чем управитель врученного ему имущества, то он должен его приумножать и в наилучшем виде возвратить истинному хозяину - Господу. Кого Бертольд имеет здесь в виду? - опять-таки бюргеров, ремесленников, купцов и крестьян, т. е. преимущественно мелких хозяев и собственников. Следующий дар - время (ziht) нашей жизни, которым сле- дует распоряжаться разумно и бережно, т. е. трудиться и за- ботиться о спасении души. И, наконец, последний дар - любовь к ближнему, то, что мы теперь назвали бы социальностью индивида. В высшей степени показательна интерпретация этого «дара». По свое- му обыкновению, Бертольд прерывает проповедь вопросом, 832
с которым якобы обращается к нему один из присутствую- щих: «Брат Бертольд, вот ты говоришь о любви к ближнему, но я - бедный человек, лишенный даже дрянного плаща. А у тебя наверняка несколько добротных плащей. Согла- сишься ли ты уступить мне один из них?» Бертольд в ответ: «Да, у меня есть два плаща. Но я тебе ничего не дам. Что зна- чит любить ближнего? Это значит: желать ему того же, чего и самому себе: себе желаешь Царствия Небесного, пожелай и ближнему». Нетрудно видеть, сколь радикально наш про- поведник отходит от евангельского призыва поделиться с бедняком последней рубашкой. Приходится предположить, что сам он этого противоречия не замечает, - настолько его сознание впитало в себя новые ценности и принципы, кои- ми на практике руководствовались собственники в XIII в.9 Интерпретация этого уникального текста - уникального не только в проповёди, но и во всей средневековой словес- ности, - по моему убеждению, может приблизить нас к пони- манию того, какое содержание вкладывалось в понятие per- sona во времена Бертольда Регенсбургского. Мне кажется несомненным, что пять «даров», о которых толкует проповедник, образовывали связную систему и что стержнем этой системы был первый из перечисленных да- ров - «персона». В противоположность высокому богосло- вию, это - уже не персона Бога. Это - человеческий индивид, существенными признаками коего являются его социаль- ный статус, служба или должность, сословная принадлеж- ность, короче - то, что в эпоху Реформации будут называть «мирским призванием» (кстати, именно тогда и вспомнят проповеди Бертольда Регенсбургского). Для осуществления призвания индивид наделен собственностью, временем и способностью общаться с другими индивидами. Иными сло- вами, перечисленные Бертольдом «дары», за которые нуж- но будет дать отчет 1осподу, представляют собой существен- ные неотъемлемые признаки «персоны». Мне могут возразить, что так охарактеризованная «пер- сона» далека от ренессансной личности. Я всецело с этим со- гласен, ибо перед нами не человек Возрождения, но чело- век, принадлежащий к иной социально-культурной форма- ции. Но важно то, что он осознает себя в качестве члена об- щества, предстоящего пред Творцом, коему он должен дать отчет в последний день своего земного существования. 27 - 1773 833
Я решаюсь утверждать, что в этом уникальном тексте развернуты своего рода «социология» и «антропология» Средневековья в их восприятии монахом-проповедником третьей четверти XIII столетия. Ничего подобного мы не найдем в памятниках той эпохи. Но я отважился бы на следующее сопоставление. Как раз в тот период, когда Бертольд Регенсбургский возбуждал свои- ми поучениями массы верующих, в той же Германии работа- ла артель архитекторов, строителей и скульпторов, создав- ших непревзойденные шедевры церковного зодчества - со- боры в Наумбурге, Мейссене и некоторых других городах. Скульптурные группы в капелле Наумбурга, изображающие донаторов - аристократов и городских патрициев, - свиде- тельствуют о той мере проникновения в человеческую пси- хику, какая была доступна изваявшим эти фигуры мастерам. Перед нами - изображения неповторимых индивидуально- стей. Это не портреты в прямом смысле слова, поскольку фигуры эти были изваяны несколько десятилетий спустя по- сле кончины Эккехарда, Уты и других знатных лиц. Главное заключается в том, что анонимный мастер искал индиви- дуальность и располагал средствами для ее изображения. Мне кажется, что между интенциями проповедника Бер- тольда и наумбургского скульптора есть нечто общее: в цен- тре их внимания - индивид, человеческая личность. Но что любопытно: прорыв к новому пониманию человека, его цен- ности и достоинства, который мы наблюдаем в то время, оказался недолговечным, и ничего подобного не удается обнаружить на протяжении последующих десятилетий и столетий. Процесс самоосознания личности не был одно- значно прогрессивным, в нем наблюдаются подъемы, сме- няющиеся упадком, но мы вновь убеждаемся в том, что в средневековом обществе таились возможности для выявле- ния личности, о которых историки до недавнего времени и не подозревали. Однако мне хотелось бы подчеркнуть другое обстоятель- ство. Глубоко ошибочно искать симптомы индивидуального сознания, оставаясь исключительно на уровне «высоколо- бых». Текст, в котором эксплицитно постулируется мысль о человеческой личности, возник не в кельях философов- схоластов и не в ученых диспутах Сорбонны, - этот текст явился плодом усилий проповедника, который обращался 834
к толпам бюргеров и мужиков и говорил с ними, прибегая к системе понятий, доступных их сознанию. Традиционное сосредоточение на одних лишь сочинениях элитарной уче- ной словесности и снобистское пренебрежение духовной жизнью людей, не приобщенных к философии, изжило себя. Историкам необходимо расширить диапазон своих изыска- ний и спуститься в те «подвалы» культуры, которые велича- во игнорировала Geistesgeschichte. * * * Вот, если угодно, иллюстрация к только что высказанной мысли. Среди поэтов и писателей эпохи Предренессанса и начинавшегося Ренессанса высятся такие гиганты, как Данте и Петрарка, и к их личностям и творениям неизмен- но прикована мысль исследователей. Это столь же естест- венно, как и пренебрежение фигурой авиньонского клирика Опицина - младшего современника Данте и старшего совре- менника Петрарки. Эта незначительная персона совершен- но теряется в тени великих. И о ее существовании до самого недавнего времени не подозревали даже специалисты10. И действительно, зачем принимать в расчет этого полу- безумного одинокого человека, который в своей келье раз- рисовывал многочисленные листы бумаги фантастически- ми картинами и не менее затейливыми географическими картами, сопровождая их отрывочными и подчас загадоч- ными текстами? Изучение оставшихся после него рисунков, неизвестных его современникам, дало, между тем, любопыт- ные результаты. Изображенный на его фантастических кар- тах мир Средиземноморья, с одной стороны, представляет собой арену действий дьявола, а с другой, - интимно сопри- частен личности Опицина. Если в искусстве предшествую- щих столетий человек-микрокосм гармонично вписывался в макрокосм божественного мироздания, то на рисунках этого шизофреника (как его квалифицируют некоторые спе- циалисты) макрокосм - Средиземное море вместе с южной половиной Европы и с Северной Африкой - оказывается за- ключенным в сердце Опицина. Ибо его личность, как он убежден, отягощена всеми грехами рода людского, и один лишь он должен их искупить. Опицин воспринимает себя одновременно и как величайшего грешника, и как Божьего 27= 835
избранника, которому суждено создать Новое Евангелие, от- крывающее путь ко спасению. Предельное самоуничижение неразрывно слито в созна- нии этого авиньонского клирика со столь же безудержным самовозвеличением. В рисунках и фантастических геогра- фических картах можно высказать такое, от чего, наверное, воздержался бы человек, который хотел бы выразить себя посредством одного лишь письменного текста. Данте и Пет- рарка едва ли были о себе менее высокого мнения, но так раскрыть тайны своей больной души, как это сделал Опи- цин, никому не пришло бы на ум. Общеизвестно, с какой бе- режностью и высокой самооценкой Данте описывает свою любовь к Беатриче, послужившую стимулом для его поэзии. Стоит ли напоминать о том, насколько был озабочен Пет- рарка увековечением памяти о себе в сознании грядущих по- колений? * * * До сих пор наша мысль двигалась в рамках христианско- го Средневековья. Трактуя человека как образ и подобие Гос- пода, христианство возвышало его и ставило в ситуацию диалога с Богом. Но вместе с тем оно воздвигало четкие пре- делы человеческому своеволию. Самый тяжкий из смертных грехов - гордыня, и индивид должен приучать себя к смире- нию. Писания средневековых авторов наполнены формула- ми самоуничижения. Вспомним то, что Григорий Турский писал о своей недостаточной образованности, хотя вместе с тем заклинал будущих переписчиков своих сочинений ни слова не менять в них. Это не значит, что авторы той эпохи были ханжами; многие, несомненно, были искренне про- никнуты сознанием своей малости и несовершенства пред лицом Господа. Но так или иначе боязнь быть обвиненным в гордыне была неотъемлемым ингредиентом их сознания. Если в помутившемся уме Опицина самовозвеличение и са- моуничижение были доведены до пес plus ultra, то оба эти полюса в той или иной мере присутствовали в сознании многих верующих. Проблема личности в средневековой культуре и рели- гиозности теснейшим образом смыкается с проблемой осо- знания смерти и перехода в мир иной. Ф. Арьес утверждал, 836
что средневековое сознание отодвигало Страшный суд к «концу времен»; только в этот момент будет вынесено окон- чательное суждение о ценности человека11. Согласно этой точке зрения, существование человеческой души расчленя- лось на два этапа, разделенных один от другого бездной вре- мен. Арьес полагал, что осознание индивидом целостности собственной биографии могло возникнуть лишь тогда, когда появилось представление о суде над его душой, происходя- щем в самый момент его смерти, и это осознание, по Арьесу, впервые возникло не ранее XV в. На самом же деле идея «ма- лой эсхатологии» - суда над душой отдельного индивида - присутствовала в средневековом сознании с самого начала этой эпохи. Иными словами, «великая эсхатология» (Страш- ный суд над родом человеческим) сосуществовала в рели- гиозном сознании бок о бок с эсхатологией «малой». Следо- вательно, приходится признать, что представление о био- графии индивида как едином целом вовсе не было чуждым человеческому сознанию за много веков до Ренессанса. Короче говоря, психика средневекового христианина яв- ляет нам арену противоборства диаметрально различных тен- денций. Это служило источником душевных кризисов, при- водивших к поискам успокоения в монастырском затворе, к добровольной бедности, к индивидуальным и массовым па- ломничествам, в том числе и к участию в крестовых походах. Разве не о глубоком кризисе сознания свидетельствует рас- пространение всякого рода ересей? Одержимый идеей спасе- ния индивид, усомнившийся в том, что это спасение может дать ему официальная церковь, искал выход в ереси. Угроза апокалиптического Конца света создавала общий фон, на ко- тором разыгрывались драмы отчаявшихся грешников. Таковы некоторые из условий, в которых складывалась человеческая личность той эпохи. Неслучайно Г. Миш писал о «центробежной» природе средневековой личности в про- тивоположность «центростремительной» природе личнос- ти человека Нового времени12. Однако воздержимся от чрезмерно широких обобщений, ибо реальная действитель- ность, естественно, была крайне многопланова и вряд ли безболезненно поддается стилизации. Приверженца тезиса о рождении человеческого «Я» в эпо- ху Ренессанса ожидает, как я сейчас постараюсь показать, еще одна неожиданность. 837
* * * Когда обсуждают вопрос о «рождении Я» в недрах евро- пейской культуры, то неизменно имеют в виду культуру хри- стианскую. И не без основания. Как уже было сказано, в рус- ле этой традиции человек - образ и подобие Бога. Христиан- ская этика, налагая запреты на человеческие гордыню и свое- волие, вместе с тем не лишает индивида свободы выбора. Что же касается тех индивидов и этносов, которые не при- общились к истинной вере либо только вступали на нелег- кий путь приобщения к ней, то перед историками в подав- ляющем большинстве даже и не возникает вопроса о челове- ческой личности «варвара». Традиционно доминирующий уклон в изучении истоков европейской культуры в сторону античного наследия автоматически отключает внимание ис- следователей от мира, располагавшегося на периферии хри- стианского универсума. Если же мы попытаемся преодолеть эту традицию, столь же почтенную, как и однобокую, то знакомство с картиной мира германцев и скандинавов, запечатленной в многочис- ленных и разнообразных памятниках древнесеверной сло- весности, поставило бы нас лицом к лицу с явлениями в выс- шей степени своеобразными. Без всякого преувеличения можно утверждать, что в цен- тре внимания скальдической поэзии, исландских саг и иных творений этой культуры, записанных в XII и XIII вв., но вос- производящих картину мира более раннего периода, неиз- менно стоит индивид. Скальды - поэты, имена которых, по большей части, известны, - и анонимные авторы саг изобра- жают своих героев в решающие, критические моменты их жизни, когда их доблести обнаруживаются с предельной на- глядностью. Поэзия скальдов в изысканно-изощренной фор- ме, как правило, воспевает подвиги конунга или другого предводителя. Но любопытно: в песни скальда - не один, а два героя: вождь, славу которого песнь увековечивает, и сам скальд, изустно сочиняющий песнь. Считалось, что песнь не только прославляет вождя, но и магически придает ему но- вые силы. Скальд не только ожидает награды, но и прямо до- могается ее, и нужно признать, что за свои поэтические тво- рения скальды награждались баснословно высокими «автор- скими гонорарами» - золотыми гривнами, боевыми мечами, 838
заморскими плащами, а иногда и кораблями, и другими богатствами. Восхваляя щедрость конунга, древнесканди- навский поэт восхвалял и самого себя как обладателя поэти- ческого дара, возвышавшего его над скальдами-соперника- ми. Высокое авторское самосознание выражается в его пес- ни в возвеличивании собственного «Я». В противоположность скальдической поэзии исландская сага не содержит поэтических суперлативов и рисует сцены из жизни бондов - домохозяев, земледельцев, скотоводов. Как утверждал в свое время М.И. Стеблин-Каменский, центр повествования саги - это распря, вражда между семьями бондов, приводившая к кровавым стычкам и многочислен- ным убийствам. Я полагаю, это не совсем так. Ожесточенная распря и кровная месть были предельно драматичными про- явлениями отношений между индивидами. Именно в этих схватках, равно как и в судебных тяжбах и попытках умиро- творения раскрывались характеры действующих в саге лиц. Манера изложения, органически присущая саге, предельно сдержанна и анонимный автор никогда прямо не сообщает о чувствах, мыслях и намереньях ее героев. Их чувства и ре- шения становятся ясными из их поступков. Но эта сдержан- ность в характеристике внутреннего мира персонажа саги по сути дела служит демонстрации богатого и нередко про- тиворечивого мироощущения человеческих индивидов. Саги об исландцах нередко называют «родовыми». Это неточно. Прилагательное «семейная» здесь более подходит, ибо саги повествуют не о каких-то родах или кланах, но об отдельных семьях и прежде всего их главах - свободных, полноправных и самостоятельных людях. Утверждение о том, что у скандинавов эпохи викингов господствовал родовой или первобытнообщинный строй, не имеет под собой доста- точных оснований. Скандинавы в раннее Средневековье се- лились и хозяйствовали на индивидуальных хуторах, кото- рые не объединялись в какие-то общины; обособленный двор - такова основная ячейка социальной и хозяйственной жизни этих народов. Когда бонд нуждался в помощи в разгар распри с другим бондом, он обращался за поддержкой преж- де всего к друзьям, а наилучшим средством приобретенья друга был подарок. В одной из самых известных песней цик- ла «Старшей Эдды», «Речах Высокого», содержащей афориз- мы житейской мудрости, неустанно подчеркивается, как важно 839
приобрести друзей и союзников для того, чтобы «в минуту жизни трудную» индивид не остался в одиночестве. Дружба здесь - союз, основанный не столько на эмоциональном вле- чении, сколько на практичном холодном расчете. Основа системы ценностей этих людей - чувство собст- венного достоинства, добрая слава, оценка индивида обще- ством, т. е. теми индивидами, с которыми он связан узами дружбы, побратимства, свойства и родства. «Гибнут стада, умирает родня, и сам ты смертен, но то, что навеки пребу- дет, это суждение людей»13, - гласила эддическая песнь. Человек оценивает себя, исходя из мнения окружающих, он смотрит на свое «Я» глазами других, но эта «внешняя» точка зрения, вместе с тем, выражает самоощущение индивида. Добрая слава - источник чувства достоинства и чести сво- бодного человека. Как мы видели, он озабочен и поддержа- нием собственной репутации в глазах окружающих, и сла- вой, которая должна сохраниться о нем в памяти после- дующих поколений. Один из персонажей саги отказывается совершить недобрые деяния, так как опасается испортить свою будущую сагу. Лейтмотив и скальдической поэзии, и «семейных саг» - высокое достоинство индивида, опирающегося, в первую очередь, на собственные силы и на поддержку друзей. В ран- них записях исландского права зафиксированы размеры виры, которую надлежало платить в случае убийства свобод- ного человека. Как явствует из саг, размеры возмещений за смерть или увечья на самом деле варьировались: решающи- ми факторами, которые определяли величину компенсации, были личные достоинства потерпевшего, уважение и авто- ритет, коими он обладал в глазах окружающих, равно как и память о его предках. То, что древние скандинавы в высшей степени чутко и да- же болезненно реагировали на посягательства на их честь и достоинство, само по себе едва ли являлось их исключитель- ной особенностью. Таковой, однако, было следующее: в древнесеверной поэзии и саге с необычной для той эпохи суггестивностью утверждается «Я» свободного человека. Принято считать, что индивидуализм обычно произрас- тает на почве развитой городской культуры, в плотной со- циальной среде, близко знакомой с ремеслом, торговлей и денежным делом; этот индивидуализм укрепляется в той мере, 840
в какой основные человеческие ценности начинают переме- щаться «с небес на землю» (Ле Гофф); индивидуализм этот утверждается в обществе с развитой и длительной письмен- ной традицией. Таков ренессансный индивидуализм. Но в Исландии, отрезанной океаном от цивилизованной Евро- пы, в стране хуторян, пастухов, земледельцев и рыбаков до конца XVIII - начала XIX в. не было городов, монархических или княжеских центров, да и самая письменность появилась одно-два столетия спустя после принятия христианства. Естественно, здесь не было никаких условий для возникно- вения ренессансного индивидуализма. Но воля к утверж- дению и отстаиванию достоинства свободолюбивого инди- вида пронизывала как поступки этих «самостоятельных людей» (Халлдор Лакснес), так и произведения поэзии и прозы, вырвавшиеся из фольклорного плена и вошедшие в золотой фонд мировой литературы. В отличие от ренес- сансного индивидуализма, условно назовем этот северный индивидуализм архаическим. Но игнорировать его недопус- тимо, ибо он являет нам еще одну возможность ут верждения человеческого «Я» в культуре. * * * Подведем итоги. Историки, отрицающие самую возмож- ность существования человеческой личности в эпоху, пред- шествующую Возрождению, склонны принимать тот тип ин- дивидуальности, который тогда сложился, в качестве уни- версально применимого эталона. На мой взгляд, вернее и ос- торожнее говорить о разных типах человеческого «Я» в раз- ные эпохи и в недрах разных культур. Кроме того, в челове- ческой личности видят индивида, пребывающего «наедине с собой»14. Признаюсь, этот подход ставит меня в тупик: Данте, Петрарка, Боккаччо, Монтень или Руссо оставались наедине с самими собой столь же мало, как Августин, Гвибер Ножанский или Абеляр. Не говоря уже о том, что все они об- ращались со своими исповедями и посланиями к современ- никам и будущим поколениям, авторы средневековой эпохи осознавали себя собеседниками Творца. Но не устроена ли наша психика таким образом, что мы ведем постоянный диалог с самими собой, ибо в нас звучат разные голоса, что человеческая личность вовсе не чужда противоречивости 841
и раздвоенности? Однако это особая тема, на которой я не в состоянии здесь останавливаться. Индивид никогда не остается наедине с самим собой, по- скольку он всегда принадлежит к некоему коллективу, к ма- лым и большим группам и способен обособляться именно в недрах этих групп. Индивид «наедине с собой» - это даже не робинзонада, ведь и мистеру Крузо зачем-то понадобился Пятница. Изучение проблемы человеческого «Я» недопус- тимо отрывать от изучения социальных ячеек, в которые индивид был включен и в недрах коих он усваивал язык куль- туры. И это, в свою очередь, - сюжет, заслуживающий спе- циального исследования. 1 Буркхардт Я. Культура Италии в эпоху Возрождения. М., 1996. С. 121. 2 Morris С. The Discovery of the Individual, 1050-1200. L., 1972. 3 Ullman W. The Individual and Society in the Middle Ages. Baltimore, 1966. 4 Benton J.F. The Personality of Guibert of Nogent // Psychoanalytic Review, 1970-71. Vol. 57. № 4. P. 563-586; Idem. Self and Society in Medieval France: The Memoirs of Abbot Guibert of Nogent. N. Y., 1970. 5 Clanchy M.T. Abelard. A Medieval Life. Oxford, 1997. 6 Петр Абеляр. История моих бедствий. М., 1959. 7 Abbot Suger. On the Abbey Church of St.-Denis and Its Art Treasures / Ed. E. Panofsky. Princeton; N. Y., 1944. 8 Individuum und Individualist im Mittelalter / Hrsg. J.A. Aertsen, A. Speer. B.; N. Y., 1996. 9 Гуревич А.Я. Средневековый мир: культура безмолвствующего большинства. М., 1990. С. 178. 10 Гуревич А.Я. «В этом безумии есть метод»: К проблеме «индивид» в средние века // Мировое древо. 1994. Вып. 3. С. 80-97. 11 Арьес Ф. Человек перед лицом смерти. М., 1992. 12 Misch G. Geschichte der Autobiographic. Dritter Band, 2 Teil, Erste Halfte. Frankfurt a. M., 1959. S. 365. 13 Старшая Эдда / Пер. А.И. Корсуна. М.; Л., 1963. С. 22. 14 Баткин Л.М. Европейский индивид наедине с собой. М., 2000. (Впервые опубликовано: «Развитие личности». 2003. №1. С. 24-31; №2. С. 29-40)
Феодализм перед судом историков, или О средневековой «крестьянской цивилизации» I Что такое «феодализм» с точки зрения совре- менного историка? Вопреки тому, что можно ожидать от статьи с подобным названием, в мои намерения отнюдь не входит разбор раз- личных концепций феодализма, которые возникали, сосу- ществовали или противоборствовали в историографии на протяжении XIX и XX вв. Это - особая и, несомненно, любо- пытная тема, но мне хотелось бы остановиться на некото- рых иных проблемах, прямо или косвенно связанных с по- нятием «феодализм». Время от времени я в ходе своих размышлений об этом предмете останавливался в растерянности: каким образом удавалось и все еще удается историкам, а равно и социоло- гам и философам, вопреки глубочайшим переменам, кои пе- режили мир и, в частности, научная мысль в указанный пе- риод, по-прежнему придерживаться давно сложившихся ис- торических понятий? Разумеется, понятие «феодализм» не- сколько изменяло свое содержание в зависимости от време- ни, когда его употребляли, и от того, каковы были философ- ские установки историков и их принадлежность к той или иной национальной школе. И тем не менее многовековая эпоха, отделяющая Античность от Нового времени, «класси- ку» от «модерна», сколь ни колебались ее хронологические границы, остается прочно связанной с понятием «феодализ- ма», в котором продолжают видеть политическую, право- вую, экономическую и социальную квинтэссенцию Средне- вековья. Средневековье было феодальным по своей сути, и феодализм синонимичен Средневековью - это равенство представляется настолько самоочевидным, что сомнения возникают довольно редко. Излишне напоминать о том, что понятие «феодализм» с самого начала обладало пейоративной окраской. В нем 843
воплощался комплекс представлений, противоположных понятию «гражданского (буржуазного) общества». Послед- нее же, напротив, воплощало сумму качеств положитель- ных. Исторический прогресс привел к упадку и низложению феодализма и тем самым утвердил общественную систему, основанную на более цивилизованных формах человечес- кой организации. Даже после того, как отгремели буржуаз- ные революции, в той или иной мере покончившие с феода- лизмом, лежавшее на нем клеймо регресса и застоя не было упразднено. Между тем накопление фактического материала и, глав- ное, углубление его анализа естественно и неизбежно приво- дит исследователей к пересмотру многих конкретных во- просов. И в целом, и в частностях феодальное Средневеко- вье выглядит ныне, на рубеже второго и третьего тысячеле- тий, отнюдь не таким, каким оно виделось предшествующим поколениям. Медиевистами проделана огромная исследова- тельская работа. В старые мехи постоянно вливается новое вино, но, странным делом, оно мехов не разрывает. Мне ка- жется, что налицо кричащее противоречие между самыми общими понятиями, употребляемыми поколениями истори- ков, и эмпирическим богатством нашей научной дисципли- ны. Начиная примерно с середины истекшего века она, эта дисциплина, пережила и, думается, продолжает переживать подлинную революцию. Эта революция охватила и пробле- матику исторического исследования, и его конкретную ме- тодологию. Взгляд на историческое прошлое, те вопросы, которые ныне мы ему задаем, имеют мало общего с вопро- шаниями наших научных дедов и прадедов. Поэтому каза- лось бы саморазумеющимся, что новое содержание истори- ческого знания требует отказа от унаследованных от про- шлого стереотипов и новой концептуализации. Ни в коей мере не претендуя на то, чтобы осуществить или хотя бы приступить к осуществлению подобной реви- зии, я ограничиваю свою задачу попыткой указать на те тре- щины, которые образовались в воздвигнутом усилиями ме- диевистов здании. На этот «подвиг» меня, помимо всего прочего, побуждают уже предпринятые рядом коллег опы- ты пересмотра понятия «феодального Средневековья». Раз- ве не симптоматично и даже символично то, что вполне не- зависимо друг от друга отдельные историки разных стран 844
и научных направлений все более энергично высказывают сомнения относительно дальнейшей пригодности концепта «феодализм» и того содержания, которым это понятие нами заполняется? Не успел я - несомненно, стимулируемый, по- мимо собственных застарелых интересов, дискуссией, по- рожденной книгой С. Рейнольдс1, - опубликовать статью под названием, не оставляющим сомнений в моих ревизио- нистских интенциях2, как прибыл довольно объемистый том «Присутствие феодализма», в котором объединены дис- куссионные статьи историков из разных стран Запада3. В этой книге собраны тексты докладов, прочитанных на конференции, состоявшейся в Институте истории Общест- ва Макса Планка в Гёттингене в 2000 г. И почти в тот же день я получил извещение от профессора Яноша Бака о том, что в 2005 г. в Будапеште предполагается провести международ- ную конференцию «Употребление понятия Средневековья и злоупотребление им в XIX-XXI вв.». О том, что брожение умов историков, занятых пробле- мой феодализма, ведет к расшатыванию устоявшихся общих категорий, может свидетельствовать обширная статья Л. Ку- хенбуха «“Феодализм”: К вопросу о стратегиях использова- ния одного раздражающего гносеологического понятия»4. Если сопоставить эту работу Л. Кухенбуха с им же изданным сборником «Феодализм - материалы по теории и истории»5, то нетрудно убедиться: за четверть века, разделяющую эти публикации, разрушение возведенной историками «вави- лонской башни» стало необратимым. Не симптоматично ли и то, что термин «Feudalismus» ныне заключен в статье Кухенбуха в выразительные кавычки? Правда, этот немец- кий историк не склонен отрицать за понятием «феодализм» реальное содержание: «Представление, будто можно исклю- чить феодализм из исторической науки, - это... заблужде- ние. Он в ней неотменимо присутствует»6. К сожалению, он ограничивается преимущественно общими рассуждениями и, как кажется, не придает решающего значения собственно «ремеслу историка» - конкретной исследовательской прак- тике. Но, как известно, «черт таится именно в деталях», и ими не следовало бы пренебрегать. Что касается отечественной историографии в ее нынеш- нем виде, то приходится констатировать: проблема фео- дального Средневековья - понятия и предмета исторического 845
исследования - весьма мало тревожит наших медиевистов, вследствие чего многие продолжают придерживаться до- вольно-таки заскорузлых взглядов и суждений. Повышен- ный интерес к теоретическим вопросам медиевистики, пре- дельно догматизированный и во многом стерильный в науч- ном отношении, сменился почти полным равнодушием к та- кого рода сюжетам. Внимание к социально-экономической проблематике явственно угасло, взоры историков обрати- лись к новым темам, но именно поэтому общие понятия и определения столетней давности все вновь и вновь некри- тично воспроизводятся в научной и учебной литературе. Не пора ли историкам ревизовать арсенал применяемых ими общих понятий и посмотреть, насколько они разошлись с накопленными ныне конкретными наблюдениями над ис- точниками? Именно в этой связи я хотел бы поддержать недавнюю попытку И.В. Дубровского расчистить залежи толкований понятий «феод», «вассалитет», «феодализм», некритично используемых в современной медиевистике. Опираясь на труды С. Рейнольдс, равно как и некоторых других исследо- вателей, он наглядно демонстрирует предельную запутан- ность проблемы. В центре его внимания, как и у его окс- фордской предшественницы, вассально-ленные отношения и соответствующая им терминология, лишь отчасти восхо- дящая к изучаемой эпохе, но в основном употреблявшаяся учеными-юристами Нового времени. «Эти историографи- ческие окаменелости влекут за собой шлейф архаических представлений о Средневековье и обществе в целом. За средне- вековые понятия сегодня выдаются структуры интерпрета- ции, изобретенные в XVI в. и детально разработанные в сле- дующем столетии»7. II Я отнюдь не намерен возвращаться к тем соображениям, какие были высказаны мною в упомянутой выше недавней статье, и хочу подойти к этой проблеме под несколько иным углом зрения. Рассуждения теоретического характера обыч- но выглядят более или менее голословными и малоубеди- тельными. Для практикующего историка решающим с точки зрения доказательности его тезисов остается вопрос об ис- точниках. Перед нами - довольно широкий «ассортимент» 846
памятников прошлого, текстов самого разного рода, равно как и материальных остатков старины, и исследователь, ру- ководствуясь ясно осознанными либо относительно смутно представляющимися ему критериями, возводит те или иные памятники в ранг исторических документов. Отбор свиде- тельств, привлекаемых историком для изучения, уже содер- жит в себе, пусть латентно, интерпретацию: почему одни тексты привлекают его внимание, тогда как многое другое игнорируется? Но если вдуматься в эту источниковедческую проблему, то не станет ли ясно, что интерпретация начинается гораз- до раньше? Автор средневекового свидетельства, каковое для медиевиста послужит предметом анализа и истолкова- ния, сам произвел определенный выбор - счел важным за- фиксировать одни факты, опустив другие; придавая решаю- щее значение каким-то сторонам изображенной им действи- тельности, он не склонен особо задерживаться на иных. Нельзя упускать из виду и ту цепь толкований, которая со- держится в трудах историков - предшественников совре- менных исследователей. В итоге пред нами - целая серия ин- терпретаций, с которыми приходится считаться или, во вся- ком случае, признавать их наличие. Другими словами, совре- менный историк истолковывает не «изначальные», «сырые» факты, сообщения о которых дошли до него «прямо из жиз- ни», - он имеет дело с той информацией, которая уже пропу- щена через восприятие автора источника и, следовательно, рисует нам не то, «как это было на самом деле», а некий об- раз действительности, создавшийся в сознании автора или составителя источника, и обросший последующими толко- ваниями. Поэтому вполне естественно, что медиевисты ныне со- средоточиваются во все большей мере не на восстановле- нии событийной истории, а на попытках реконструировать формы мировосприятия, присущие людям изучаемой эпо- хи, или, по крайней мере, тем из них, кто был причастен к созданию сохранившихся свидетельств. Итак, нацеливая свой окуляр на прошлое, мы в лучшем случае способны вос- создавать не самое это прошлое, но, собственно, лишь те его аспекты, какие было угодно зафиксировать в источниках носителям тогдашнего мировиденья, притом зафиксиро- вать такими способами, какие были характерны для средне- 847
векового сознания. Не представляет ли собой «ремесло» ис- торика-медиевиста не что иное, как современную интерпре- тацию средневековых интерпретаций? Едва ли допустимо не считаться с тем несомненным фак- том, что современному медиевисту приходится, распутывая хитросплетение интерпретаций, одновременно в полной мере принимать в расчет бесчисленные и полные значимос- ти умолчания? Именно на фоне подобных умолчаний я и на- мерен рассмотреть в настоящем тексте те данные, которые, к сожалению, редко привлекают внимание историков. * * * Представляется целесообразным хотя бы на время от- влечься от «проклятой» проблемы феодализма и заглянуть, если можно так выразиться, за его кулисы. Соответственно, далее речь пойдет не о фьефах и вассалах, а о некоторых ха- рактерных чертах аграрного строя Средневековья. Каза- лось бы, подобная постановка вопроса отнюдь не блещет но- визной. Об аграрном строе эпохи и, в частности, о судьбах крестьянства в свое время было написано неисчислимое ко- личество исследований. Правда, приходится признать, что большинство этих трудов датируется концом XIX и первой половиной XX столетия. В более близкое нам время подоб- ная тематика стала отодвигаться на второй план. Можно вспомнить, что в отечественной медиевистике особое вни- мание аграрной истории Запада уделяли такие ученые, как Н.И. Кареев, И.В. Лучицкий, П.Г. Виноградов, Д.М. Петру- шевский, Н.П. Грацианский, Е.А. Косминский, А.И. Неусы- хин, М.А. Барг и другие, и что во второй половине истекше- го столетия этот интерес резко снизился. Перед учеными стала вырисовываться иная проблематика; я, однако, убеж- ден в том, что история крестьянства не утратила своей акту- альности, - просто-напросто необходимо переформулиро- вать исследовательскую задачу и, в частности, изменить ак- центы, что мне и хотелось бы предпринять. Я позволю себе остановиться на нескольких конкретных примерах, связанных с истолкованием определенных явле- ний средневековой духовной и материальной жизни. Эти примеры выглядят разрозненными; во всяком случае, на пер- вый взгляд связь между ними не ясна. Тем не менее эта связь 848
существует, и я намерен тотчас же ее продемонстрировать. Да простит мне читатель мое возвращение к тем сюжетам, о которых мне уже довелось писать раньше. Исторический факт, как и исторический источник, о нем сообщающий, не- исчерпаем, а потому нелишне время от времени к нему воз- вращаться. Речь идет всякий раз об отказе от традиционной интерпретации исторических текстов и об установлении новых смысловых связей между их сообщениями. Я вспоминаю дефиницию феодализма, которую полвека назад дал Жорж Дюби: «Что такое феодализм? Это прежде всего умонастроение», «средневековый менталитет»8. Разу- меется, нет оснований принимать формулу Ж. Дюби за адек- ватное или исчерпывающее определение феодализма. Не за- будем, что этот великий историк отнюдь не ограничился такого рода определением, - в большей мере, нежели мно- гие другие «анналисты», Дюби выделял в качестве первосте- пенных социальные стороны средневековой общественной организации. Но даже если вышеприведенную дефиницию приходится принимать с «щепоткой соли», то ее смысл не может вызывать сомнения: социальные, экономические, правовые и политические структуры Средневековья немыс- лимы, если отвлечься от эмоциональности людей, их обра- зовывавших, если не вдуматься в их картину мира. * * * Вновь повторю: интерпретация средневекового текста медиевистом, работающим на рубеже XX и XXI столетий, в принципе не может быть идентична той версии, какая запе- чатлена в этом тексте. Но вся трудность состоит в том, что- бы, не навязывая древнему свидетельству наши нынешние суждения (к сожалению, такое навязывание встречается в трудах историков слишком часто), попытаться найти опору для другой, более убедительной интерпретации в самом этом тексте. И здесь я позволю себе вольность сослаться на свое недав- нее исследование. Оно посвящено анализу двух повествова- ний о конфликтах между исландскими бондами-хуторяна- ми9. В одном из этих повествований, в своего рода «микро- саге», рассказывается о том, как слуга знатного и зажиточно- го хозяина нанес оскорбление его соседу-бобылю, человеку 849
более скромного достатка. Это происшествие, само по себе кажущееся ничтожным, породило серию насильственных действий и вражду между могущественным Бьярни и потер- певшим от его слуг Торстейном. Конфликт привел к поедин- ку между ними, и в ходе этого поединка оба они проявили как боевую доблесть, так и величие души. «Удача» Бьярни одолела «неудачу», «невезенье» Торстейна, и в конце концов последний вынужден был признать превосходство более «счастливого» богача и стать его «человеком». В центре по- вествования - сравнение двух доблестных мужей, каждый из коих старается превзойти другого в отстаивании своего до- стоинства. Внимание автора рассказа концентрируется именно на человеческих качествах протагонистов, и есть все основания предполагать, что на их великодушии и благо- родстве фиксировалось внимание аудитории - тех, кто слу- шал или читал эту небольшую сагу. Испытание доблести индивида, демонстрация им чувств и поведения, которое адекватно его свободе и независи- мости, - таков, по моему убеждению, пафос исландских «семейных саг». Свободный хуторянин, глава семьи и полно- правный участник местной судебной сходки, в назначенные сроки посещающий общеисландское народное собрание альтинг, где со Скалы закона законоговоритель - единствен- ное на острове должностное лицо - излагает и толкует на- родное право, более всего озабочен тем, чтобы поддержи- вать свою репутацию в глазах окружающих. Потому-то он с такой готовностью хватается за меч или боевой топор, дабы защитить свое доброе имя и по окончании жизни оставить по себе славу. Высокое самосознание бонда - вот та основа, на которой зиждется правопорядок независимой Исландии (она оставалась таковой вплоть до 60-х годов XIII в.). Свое- образный «архаический индивидуализм» (я говорю об «ар- хаическом индивидуализме» для того, чтобы не возникло никаких близких сравнений с гуманистическим индивидуа- лизмом Ренессанса) пронизывает как исландскую повество- вательную прозу, так и артистически вычурную поэзию скальдов (воспевая подвиги норвежских конунгов, они не упускали случая для прославления собственных поэтических достоинств). Таковы определяющие черты древнеисландской культу- ры, если свести ее смысл к нескольким фразам. 850
Но, вчитываясь в повествование о «Торстейне Побитом Палкой», повествование, в котором «удача», «везенье» обо- их протагонистов выступают чуть ли не как самостоятель- ные сущности и где поэтому все внимание, казалось бы, со- средоточено на их человеческих доблестях, великодушии и благородстве, я не мог не заподозрить присутствие еще и другого смыслового пласта. Он подан здесь довольно непри- метно, и современный читатель вполне может упустить его из виду. Намеренно упрощая сюжет этого рассказа, т. е. от- влекаясь от демонстрации высоты духа Бьярни, Торстейна, а затем и отца последнего, исследователь социальных отно- шений нашел бы здесь историю о домохозяине скромного достатка, который в конечном итоге оказался в зависимости от могущественного и богатого соседа. Этот «низменный», материальный план дан здесь в высшей степени неназойли- во, как бы пунктиром, так что возникает сомнение, насколь- ко существенным был он для автора. Может быть, послед- ний не столько намеревался поведать о том, как Торстейн сделался «человеком» Бьярни, сколько «проговорился» об этом вопреки собственным интенциям. Проговорился пото- му, что такова была тогдашняя исландская повседневность: могущественные предводители собирали довольно значи- тельные (по исландским масштабам, разумеется) владения, а рядовые свободные хозяева в той или иной мере утрачива- ли если не свободу, то независимость. Говорить примени- тельно к Исландии о феодализме или даже о каких-то его за- чатках было бы неоправданным преувеличением. Но в лю- бом аграрном обществе неизбежна дифференциация, и, ду- мается мне, в повествовании о Торстейне сквозь картину противоборства, а затем и примирения двух доблестных му- жей проглядывает не столь возвышенная суровая сторона действительности. Делая все необходимые поправки на глубокое своеобра- зие средневековой исландской социальной жизни, тем не менее позволительно задаться вопросом: не вправе ли медие- вист предположить, что и в других странах среди ингредиен- тов генезиса новых общественно-экономических отноше- ний были и такие факторы, как психологические, менталь- ные установки и стимулы, возникавшие под воздействием системы ценностей, принятой в той или иной среде? Осме- люсь утверждать: медиевист не только вправе допустить 851
подобную возможность, - он не вправе не допустить ее\ Со- циальные и экономические процессы, имевшие место в ту эпоху, несомненно предполагали человеческие драмы, о ко- их, к сожалению, нам приходится только догадываться. Слишком редко приподнимается хотя бы край завесы, засло- няющей от нашего взора человеческое содержание этих конфликтов. * * * Наряду с явным дефицитом источников, которые позво- лили бы нам приблизиться к уразумению человеческого со- держания социальных процессов периода раннего Средне- вековья, нельзя не отметить: медиевисты, следуя давней тра- диции, сосредоточивали внимание на юридических текстах, тогда как памятники нарративные оставались где-то на пе- риферии. И вот к чему это приводило. Исследователи «leges barbarorum» как правило принимают на веру ту схему со- циальной стратификации, которая запечатлена во всех этих «варварских законах», - nobiles, liberi, laeti, servi. Посяга- тельства на жизнь, здоровье, честь или имущество пред- ставителя каждого из этих правовых разрядов (исключая «рабов») караются особыми возмещениями или штрафами. Если верить букве судебника, член того или иного разряда получал или платил раз навсегда установленную сумму денег. В этом смысле все liberi или nobiles были равноценны и не- различимы. Я убежден, историки, доверявшие этим предписаниям права, были введены в заблуждение, и причина последнего коренится в излишней приверженности к анализу норма- тивных источников. Между тем склонность законодателя к унифицирующим упрощениям вступала в явное противоре- чие с действительным положением дел, а именно - с неупо- рядоченностью и сложностью социальной жизни. Для того чтобы в этом убедиться, нам придется вновь об- ратиться к скандинавским памятникам. В исландском судеб- нике «Gragas» установлены размеры виры, полагающейся за убитого свободного человека, - пять марок серебром. Но знакомство с многочисленными сагами, которые повест- вуют об убийствах и вызванных ими распрях и умиротворе- ниях, не оставляет сомнения в том, что всякий раз, когда 852
враждующим сторонам удавалось достичь соглашения об уплате вергельда, его размеры устанавливались отнюдь не в соответствии с общей правовой нормой; последняя игно- рировалась. Платили столько, сколько казалось правиль- ным. Решающими критериями были личные достоинства потерпевшего, уважение, коим он пользовался, его принад- лежность к «хорошему» роду. Иными словами, в центре на- ходился не социальный разряд («знатный», «свободнорож- денный», «вольноотпущенник»), но личность персоны, ее оценка социумом. Мне трудно допустить мысль о том, что иначе дело обстояло и в тех областях Европы, в которых были записаны и действовали Салическая, Саксонская, Лан- гобардская и все прочие «правды». Наличие семейных саг в Исландии проливает свет на такие стороны человеческих отношений, которые остаются в густой тени в тех регионах, где записи права были произведены на латинском языке и где предания, схожие с сагами, по ряду причин не были записаны. * * * Было бы нелепо ставить под сомнение распространен- ность и остроту процессов, приводивших к созданию отноше- ний личной и поземельной зависимости и характеризуемых историками в терминах резких и все обострявшихся антаго- низмов между могущественными, знатными и богатыми соб- ственниками, с одной стороны, и мелким людом, который утрачивал свободу и независимость, с другой. Для обоснова- ния подобной точки зрения существует множество истори- ческих свидетельств, однако еще раз повторю, социальная действительность в период раннего Средневековья была многообразна, и едва ли вполне правомерно пытаться сво- дить ее к однозначному классовому размежеванию. В церковных и монастырских архивах сохранилось боль- шое количество документов, оформлявших поземельные и иные имущественные сделки. Некие собственники на раз- ных условиях передавали религиозным учреждениям свои владения или части их. Как правило, исследователь остается в неведении, каков был имущественный и правовой статус лиц, земли которых подпадали под контроль церкви или монастыря. Очевидно, среди традентов могли быть собствен- 853
ники самого разного состояния, и если мелкие крестьяне, отдававшие свои наделы «божьим людям», скорее всего должны были подпасть под их власть и влияние, то соб- ственники состоятельные вполне могли сохранять свою не- зависимость. Для того чтобы сделки с недвижимостью обре- ли законный характер, их условия не только фиксировались на пергаменте, но и скреплялись свидетелями. И действи- тельно, множество подобных документов подтверждено упоминанием свидетелей трансакции. Подчас число «подпи- сей» последних довольно велико (до нескольких десятков). Оставляя в стороне нелегкий вопрос об идентификации имен в эпоху, когда, собственно, фамилий еще не существо- вало, а самое имя могло быть записано по-разному, мы стоим перед фактом: обладатель некоего имущества оформлял передачу его на определенных условиях церкви или монас- тырю в публичном собрании, участниками которого были многочисленные лица неясного правового и имущественно- го статуса. Но поскольку эти «таинственные незнакомцы» участвовали в судебном собрании и считались достойными выступить в роли свидетелей юридической сделки, то не приходится ли предполагать, что они обладали определен- ной правоспособностью? Трудно отказаться от мысли, что эти свидетели не были лишены ни личной свободы, ни неко- торой собственности. Именно такой их статус служил осно- ванием для того, чтобы они могли выступать в качестве уча- стников публичного собрания10. В большинстве случаев эти люди более не появляются в ис- точниках, и мы ничего о них не слышим. Однако мы уже узна- ли о них нечто такое, на что необходимо обратить внимание. Мы сталкиваемся с фактом, что наряду с предположительно немногочисленной группой юридических лиц, в руки кото- рых переходили новые владения, и теми собственниками, ко- торые, руководствуясь самыми разными побуждениями - иму- щественными, религиозными, семейными, - передавали ка- кую-то часть своих земель духовенству и монахам, в тех самых селениях или округах существовало множество других обита- телей, которые, как можно догадываться, сохраняли личную и имущественную самостоятельность. Во всяком случае, не су- ществует никаких «противопоказаний» на сей счет. В фокусе исследования медиевиста, изучающего генезис феодализма и, в частности, переход наделов плебса в соб- 854
ственность церковных магнатов, само собой разумеется, преимущественно находятся эти два противостоящих один другому полюса. Между тем как масса лиц, появляющихся на листах документов только в роли свидетелей и бесследно ис- чезающих, сплошь и рядом, к сожалению, не привлекает к себе должного внимания. А ведь если вдуматься в ситуацию, отражающуюся в источниках, то придется допустить мысль, что в этом обществе существовал довольно широкий слой людей, которые не принадлежали ни к влиятельной со- циальной верхушке, ни к тем, кто по различным причинам оказывался под ее властью. Сколь обширной была эта «ней- тральная» социальная страта, каков был ее реальный состав, какова была степень ее устойчивости, - ничего этого мы не знаем. Тем не менее налицо несомненно многочисленный слой правоспособных владельцев, и было бы опрометчивым предположение, что они или их большинство были обре- чены раньше или позже втянуться в отношения зависи- мости от церковных и светских господ. Было бы односто- ронним рассматривать социальные процессы периода ран- него Средневековья исключительно или главным образом под углом зрения «генезиса феодализма». На самом деле жизнь была несравненно более многообразной, и нет осно- ваний ее целиком вгонять в прокрустово ложе априорных генерализаций. * * * Изучая исторические свидетельства, относящиеся к на- чальному этапу английской аграрной истории, к VI-X сто- летиям, я убедился в том, что прекарий и подобные ему пра- вовые имущественные сделки, которым исследователи исто- рии франков придают столь важное значение, по сути дела, не нашли отражения ни в правовых, ни в повествователь- ных английских источниках. Зато я столкнулся здесь с явле- нием, которое сравнительно слабо зафиксировано в памят- никах континента Европы. Отношения между королем и его свитой, дружиной, с одной стороны, и сельским населе- нием, с другой, выражались, помимо всего прочего, в том, что крестьяне должны были устраивать посетившему дан- ную местность королю достойный прием, т. е. в течение определенного времени кормить его и служилых людей. 855
Feorm («угощение», «пир», «кормление») оказывается ключе- вым словом при характеристике этого обычая. Здесь перед нами в концентрированной форме выступают гостеприим- ство и сознание необходимости материально поддерживать власть, представитель которой выступает в качестве гаранта правопорядка. Эти угощения и пиры, налагавшие на мест- ных жителей немалые материальные заботы, не были впол- не добровольными, но вместе с тем и не представляли собой простой дани или принудительного налога. Отношения между королем и его народом не были лишены патриархаль- ности, и соплеменники не могли не дорожить возможнос- тью время от времени поддерживать прямые и тесные кон- такты со своим вождем11. ReisMnigtum - институт, зафикси- рованный в ряде европейских стран того периода. Выпол- няя функции правителя, король, который нуждался в мате- риальной поддержке подданных, вместе с тем во время по- стоянных разъездов по стране актуализировал свою эмоцио- нальную связь с ее населением. То, что прокормление королевской свиты происходило на пирах, придавало этим отношениям специфический харак- тер: то были не прямая эксплуатация крестьянских мате- риальных ресурсов и не принуждение или угроза его, но со- участие в совместных трапезах, сопровождавшееся дружес- ким общением вождя и его воинов с местными жителями или, по меньшей мере, с наиболее влиятельными из их числа. Обрисованная в общих чертах картина пиров-кормлений может быть реконструирована на материале англосаксон- ских памятников лишь отчасти. Историк узнает об этих яв- лениях преимущественно из актового материала — из дар- ственных грамот, оформлявших королевские пожалования земель и доходов в пользу церкви. Эти пожалования суще- ственно нарушали те прямые связи, которые до того суще- ствовали между вождем и соплеменником. * * * Предположение о существенном значении этой стороны социальной жизни в функционировании ранних государств нашло дальнейшее подтверждение, когда я от изучения анг- лосаксонских памятников обратился к памятникам норвеж- ским. Англосаксонскому feorm в Скандинавии соответствовала 856
veizla. Ее значение - «пир», «угощение». Но о норвежской средневековой вейцле наши данные намного более богаты, нежели сравнительно скупые упоминания о «кормлениях» в английских источниках, и потому институт, зафиксирован- ный как в повествовательных, так и в нормативных текстах, выступает перед нами с еще большей отчетливостью. Усадь- бы конунга, размещенные в ключевых стратегических мес- тах и регулярно им посещаемые во время разъездов по стра- не, так называемые husabyar, были своего рода центрами со- циальной жизни. В этих усадьбах или в усадьбах наиболее влиятельных местных жителей устраивались пиры, кото- рые, помимо всего прочего, были важнейшими узлами со- циальной информации и культурного обмена. Здесь дели- лись новостями, рассказывали саги и слушали песни скаль- дов, воспевавших вождя, но здесь же творился суд и, глав- ное, подвергались проверке связи, существовавшие между конунгом и местным населением. Обычай регулировал эти отношения, и в частности, были установлены сроки, в тече- ние которых предводитель с его дружиной мог гостить в од- ном и том же husaby\ длительное содержание этой прожор- ливой команды могло грозить разорением гостеприимным подданным. Природа этих социальных связей не может быть понята вполне адекватно, если не принять в расчет другой инсти- тут, игравший в жизни традиционного общества не мень- шую роль, нежели пиры. Я имею в виду обмен дарами. Этот обычай, если следовать Марселю Моссу, представлял собой одну из важнейших универсальных форм общения между ин- дивидами, скрепляя дружбу и отношения взаимной помощи. Природа этого института особенно отчетливо выступает в тех случаях, когда перемещение даров из рук в руки было яв- но лишено каких-либо материальных, хозяйственных осно- ваний. На передний план выступает жест - движение мате- риального предмета от одного индивида к другому или от од- ного социума к другому, предмета, обретавшего в результате акта дарения символический смысл. Не случайно пожалова- ние и получение подарка, как правило, совершались на пи- рах, в присутствии многочисленных свидетелей12. До сравнительно недавнего времени социоантропологи и историки видели в институте обмена дарами одно из ти- пичных воплощений жизнедеятельности архаических 857
обществ. Новые исследования свидетельствуют о том, что этот обычай отнюдь не утратил своей социальной значимо- сти вплоть до начала Нового времени. Натали Земон Дэвис показала, что и во Франции XVI в. обмен дарами был в выс- шей степени существенным ингредиентом социальной жиз- ни на самых разных ее уровнях. Движение даров подчиня- лось как ежегодному календарному циклу, так и более инди- видуализированному циклу семейно-родовых отношений (рождение, свадьба, похороны и т. д.). Ценность дара варьи- ровалась в зависимости от бесчисленных ситуаций. В дерев- не движение подарков от господ к держателям и от держа- телей к господам, равно как и их движение по социальной «горизонтали» отчасти могло иметь и материальное, эконо- мическое значение, но вся эта довольно-таки сложная и раз- ветвленная практика придавала специфическую эмоцио- нальную окраску социальным отношениям13. И в данном слу- чае историк сталкивается с фактами, далеко выходившими за пределы традиционного понимания «внеэкономического принуждения». Для определенных категорий сельского на- селения, на которые не возлагались барщинные повинности и тягостные платежи, подарки, приносимые свободными держателями сеньорам (дичь или домашняя птица, пара шпор или перчаток и т. п.), оставались главным показателем их подвластности. * * * Возвратимся, однако, к институту пира. Норвежские па- мятники не только знакомят их читателя с той атмосферой, которая складывалась на пирах, этих поистине централь- ных пунктах человеческого общения, но и дают возмож- ность увидеть то направление, в котором пир-вейцла изме- нял со временем свою природу. С объединением страны и созданием постоянных резиденций короля последний полу- чил возможность вознаграждать отдельных своих служилых людей посредством пожалования им кормлений в той или иной местности. Veizlumadr мог кормиться за счет населения отведенной для его прокорма территории. Однако остере- жемся от применения к институту вейцлы таких понятий, как «лен» или «фьеф». Король мог пожаловать вейцлу дру- жиннику или кому-либо из своих приближенных, но он мог 858
и отобрать ее, и, во всяком случае, вейцлуманы или лендр- манны не приобретали наследственных прав на отдававшие- ся под их контроль кормления. Если и можно (с осторож- ностью!) говорить о том, что вейцла как бы начала свое дви- жение по направлению к лену, то она явно не зашла на этом пути так далеко, как это произошло с франкским бенефи- цием, сделавшимся феодом. В Норвегии кормление так и оставалось кормлением, не превращаясь в поместье с бар- ской запашкой и регулярными рентами, вносимыми зависи- мыми держателями14. Позволю себе настаивать на том, что подобных «недораз- витых» ленов в Европе было много и за пределами Сканди- навии. Современный медиевист, встретивший термин «feo- dum» на страницах изучаемого им памятника, не преминет заключить, что перед ним - земельное владение, на опреде- ленных условиях пожалованное сеньором вассалу и населен- ное зависимыми крестьянами, в поте лица трудившимися на рыцаря, который тем самым располагал материальной осно- вой для исполнения вассальной военной службы. При этом наш медиевист обычно не задумывается над следующим во- просом: на каком основании он допускает, что всякий раз, когда он встречает в источниках термин «feodum», этот тер- мин в жизни в точности соответствовал только что упомяну- той системе отношений между сеньором, ленником и крес- тьянами-держателями? В нашем современном мире мы при- выкли к тому, что принятая правовая терминология более или менее унифицирована. Так ли обстояло дело в Средние века и в особенности в начале этой эпохи? Кто может пору- читься за то, что один и тот же термин, к тому же на чужом языке и потому a priori не вполне понятный, имел всегда и везде одно значение? Пол Хайемс, рассматривающий (в упо- мянутом выше сборнике «Присутствие феодализма») во- прос о феодальном оммаже, показал, сколь варьировали в зависимости от времени, места и, главное, ситуации те пра- вовые процедуры, которые покрывались термином «homag- ium»15. Описанный во всех учебниках ритуал оммажа в дей- ствительности отнюдь не был столь единообразным, как это нам представляется. Кроме того, он нередко применялся во- все не при вступлении рыцаря под власть сеньора, а по со- вершенно иным поводам, скажем, при умиротворении меж- ду враждующими семьями. Я полагаю, что мысль Хайемса 859
о вариативности средневековых ритуалов, отнюдь не отсто- явшихся в неизменные формы, но в высшей степени теку- чих, заслуживает сугубого внимания. Встречаясь с социаль- ными отношениями, не соответствующими «идеальному типу», медиевисты не без некоторой растерянности говорят о «недоразвитости» или даже «ублюдочности» обнаружен- ных ими институтов16. О пирах и обмене дарами как явлениях, широко распро- страненных в самых разных культурных регионах, далеко отстоящих от Европы, социальные антропологи писали не- однократно. Перед нами - общественные структуры с глубо- ко своеобразной системой производства и потребления. Прибавочный, а отчасти и необходимый продукт исполь- зуется здесь не как средство накопления и эксплуатации низ- ших высшими, - плоды человеческого труда служат основой общения между индивидами и группами. Стремясь акцентировать своеобразие подобной социаль- ной структуры, антропологи обозначают ее как «peasant society», общество, существенно отличающееся как от «tribal society», так и от «общества промышленного». Ключевое слово, напрашивающееся для характеристики такого рода «экономики», - «взаимность» (reciprocity). Как мы видели, в определенных ситуациях такого рода отноше- ния могли послужить отправными точками для развития зависимости «слабых» от «сильных». Но, судя по всему, такова была лишь одна из возможностей, открытых перед подобным социумом. Мне кажется правильным рассматри- вать институты дара и пира, несомненно, чрезвычайно ши- роко распространенные на раннесредневековом Западе, не просто как переходные состояния, но в качестве основопо- лагающих принципов социальной и экономической органи- зации. Не имеем ли мы дела с фундаментальной характери- стикой «крестьянского общества», над которым могла воз- никнуть феодальная сеньориально-вассальная система, тем не менее едва ли одолевшая эту свою основу? Это общество и само по себе могло быть довольно глубоко дифференци- рованным, что, однако, отнюдь не сближало его с обще- ством феодальным. 860
* * * О том, что употреблявшиеся в разных ситуациях и приме- нительно к разным социальным группам унифицирующие термины подчас могут ввести медиевиста в серьезное за- блуждение, свидетельствуют и некоторые иные факты. Ис- следователи английской аграрной истории XI в. немало сил потратили на попытки выяснить состав сельского населе- ния. Domesday Book, великая перепись 1086 г., содержит уникальный для той эпохи «статистический» материал. Ис- следователи располагают редкостной возможностью опре- делить размеры владений и количественный состав разных категорий крестьян. Последние подразделяются на вилла- нов, бордариев и коттеров; наряду с ними фигурируют и рабы (servi). Общепринята точка зрения, согласно кото- рой вилланы представляли собой слой полнонадельных кре- стьян; бордарии - держателей, менее обеспеченных землей, тогда как к числу коттеров относятся сельские жители, либо лишенные пахотной доли в поместье, либо обладавшие участ- ками ничтожных размеров. Но здесь возникают кое-какие вопросы и сомнения. Во- первых, принимают ли медиевисты во внимание тот факт, что в Средние века все социально-правовые термины были многообразными и текучими, в зависимости от бесчислен- ных обстоятельств? Тот, кого королевские писцы, показания коих были сведены в «Книгу Страшного суда», в одном поме- стье квалифицировали как «виллана», в другом вполне мог сойти за «бордария». И точно так же в число «коттеров» мог- ли попасть, повторяю, и лица, лишенные земли вовсе, и об- ладатели сравнительно небольших участков. В «Книге Страшного суда», как и в «Сотенных свитках» («Rotuli hundredorum») 1279 г., показания которых истори- ки аграрного развития Англии сопоставляют между собой, земельные наделы крестьян обозначены терминами «гайда», «каруката», «бовата», «виргата». По мнению исследовате- лей, указания числа этих пахотных и тяглых земельных величин дают возможность определить размеры мэнора и земельную обеспеченность крестьян. Эти бесчисленные цифры прямо-таки просятся в статистические таблицы. Но, боюсь, исследователи при этом не очень-то задумыва- лись над вопросом, в какой степени «гайды», «карукаты» 861
или «виргаты» одного поместья сопоставимы с одноимен- ными тяглыми единицами, указанными в описи другого по- местья, расположенного в том же или ином графстве? Не забываем ли мы о том, что в указанную эпоху не суще- ствовало и не могло существовать никаких эталонов зе- мельных мер, и эти последние могли бесконечно варьиро- ваться в зависимости от бесчисленных локальных обстоя- тельств? Я не задавал подобного вопроса Е.А. Косминскому и М.А. Баргу, нашим классикам английской средневековой аграрной истории, и мне трудно было бы предвидеть их воз- ражения. Тем не менее я решаюсь предположить, что, учти они вышеуказанные сомнения, кое-какие их наблюдения и выводы приобрели бы более условный характер. В этой связи кажется нелишним возвратиться к вопросу о социально-правовом и имущественном составе английско- го крестьянства в конце XI в. Принимая в расчет чрезвычай- но высокий процент «коттеров», упомянутых в «Книге Страшного суда», И.Н. Гранат еще сто лет назад высказал мысль о том, что наличие в английской деревне широкого слоя безземельных людей, т. е. свободных рабочих рук, во- все не было результатом позднесредневековых «огоражива- ний», но представляло собой «изначальную» устойчивую ха- рактеристику деревенского быта17. И.Н. Гранат тем самым разрывает непосредственную связь между существованием в английской деревне довольно широкого слоя людей, гото- вых продавать свою рабочую силу, и процессом «первона- чального накопления». Во всяком случае здесь есть над чем призадуматься. Особое значение приобретает вопрос о сте- пени дифференциации в среде крестьянства. Что может воспрепятствовать предположению о том, что безземель- ные или малоземельные жители деревни могли оказаться в зависимости не только от крупных собственников, но и от своих соседей-крестьян? Если вдуматься в рассмотренный нами выше материал, то не начнут ли перед нами вырисовываться пока еще смутные контуры крестьянского общества, разумеется, ни в коей мере не оторванного от тех феодальных институтов, кото- рые по-прежнему занимают центральное место в сознании медиевистов, но жившего сообразно собственным и особым принципам и закономерностям? Приходится допустить мысль о том, что это «крестьянское общество» отнюдь не 862
было обществом равных, но расчленялось на ряд имущест- венных и социально-правовых групп и разрядов. Это свое- обычное социальное образование, к сожалению, сплошь и рядом игнорируется медиевистами, мысль которых одно- сторонне ориентирована на становление феодального строя. Крестьянское же общество теряется в тени, отбрасы- ваемой грядущим феодализмом. * * * В центре внимания исследователей генезиса феодализма, как правило, стоит вопрос об изменениях, которые пережи- вал в то время институт земельной собственности. Согласно точке зрения, утвердившейся в советской медиевистике, в дофеодальный период в недрах сельской общины, обладав- шей верховными правами на землю, постепенно вызревала частная собственность. Аллод все более становился объек- том свободного распоряжения. Имущественная дифферен- циация вела к тому, что пахотные земли и иные угодья нача- ли концентрироваться в руках наиболее зажиточных членов общины или переходить в собственность церкви и светской знати. Эта концепция, опиравшаяся на идею о прогрессиро- вавшем разорении общинников, наиболее подробно обос- нована в трудах А.И. Неусыхина. На его взгляд, она должна была объяснить процесс превращения свободных общинни- ков в мелких собственников, большинство которых со вре- менем теряло свои права на наделы и превращалось в держа- телей, зависимых от крупных землевладельцев. Изложенная (разумеется, предельно схематично) теория представляется мне недостаточно обоснованной и противо- речащей многим показаниям источников. Прежде всего: ле- жащий в основе этой теории тезис о превращении общин- ной собственности на пахотную землю в собственность частную, свободно отчуждаемую, опирался на «марковую теорию» («Markgenossenschaftslehre») немецких медиевистов XIX в. Согласно этой теории, в древности и в начале средне- вековой эпохи германцы-земледельцы объединялись в об- ширные сельские общины-марки, обладавшие верховной собственностью на землю. Тот факт, что в период позднего Средневековья источниками зафиксировано существование общин-марок (см. об этом ниже), убеждал приверженцев 863
упомянутой теории, что истоки коллективного землевла- дения и Марковой организации надлежит искать, естествен- но, в седой старине. Основанием для того, чтобы марковая теория была принята на вооружение в марксистской исто- риографии, послужили работы Энгельса, который видел в марке один из осколков первобытно-общинного строя: разительный пример того, как общая историческая концеп- ция подминает под себя конкретную работу историков и создает труднопреодолимые препоны для независимого ис- следования. Но начиная с 30-х годов XX в. изыскания, проводившиеся с использованием новых методов, разработанных в археоло- гии, позволили совершенно по-иному рассмотреть всю про- блему. Тщательное изучение старинных полей и древних по- селений показало, что в последние столетия до Р. X. и в пер- вые столетия новой эры германцы упорно придерживались обычая селиться отдельными хуторами, что, собственно, за- свидетельствовано и в «Германии» Тацита. Эти небольшие поселки оставались стабильными из поколения в поколе- ние, и возделываемые их обитателями пахотные поля под- вергались обработке на протяжении очень длительного вре- мени. Археологами обнаружены следы вспашки и каменные и земляные валы, окружавшие эти поля18. Ныне в науке уже не высказывается сомнений на тот счет, что германцы представляли собой не номадов, но народ оседлых земледельцев. Следы подобных «древних полей» обнаружены как в северной половине Германии, так и в Ют- ландии, на Британских островах и на Скандинавском полу- острове. Существенно подчеркнуть другое наблюдение: население этих территорий жило обособленными хутора- ми, а не общинами. Аграрный индивидуализм - явление, убе- дительно доказанное новейшими данными археологии и ис- тории древних поселений; с этой важнейшей констатацией отечественным историкам все еще предстоит освоиться и примириться. Марковая теория лишилась своих оснований, и прихо- дится предположить, что те обширные общины-марки, су- ществование коих зафиксировано для конца Средних веков и начала Нового времени, впервые сложились в процессе внутренней колонизации Западной Европы - процессе, охватившем ее не ранее рубежа XI и XII столетий. С увеличе- 864
нием численности народонаселения возникла настоятель- ная потребность в расчистках лесных территорий под паш- ню. Раскорчевка лесов и освоение новых пахотных земель были осуществимы преимущественно для крестьянских кол- лективов, а не для одиночек. Так были заложены основы марковых общин, ошибочно принятых историками XIX в. за пережиточные формы более древнего аграрного строя19. Результаты археологических исследований древних по- лей и поселений давно уже приняты в мировой медиевисти- ке, и советская и постсоветская отечественная историогра- фия остается, по сути дела, единственным бастионом Марко- вой теории, бастионом обветшавшим и полуразрушенным20. Но если приходится отказаться от изжившей себя точки зрения на «исконную», восходящую к родовому строю, об- щину и якобы соответствовавшие ей формы земельной соб- ственности, то и многие аспекты проблемы генезиса феода- лизма неизбежно придется рассматривать по-новому. * * * Мы уже невольно вторглись в сферу рассмотрения вопро- са о природе земельной собственности в раннесредневеко- вой Европе. Здесь нет ни места, ни возможности в должной мере углубиться в его существо. Я позволю себе вкратце остановиться лишь на отдельных аспектах этого вопроса. Не представляли ли собой упорные и неустанные поиски сельской общины в источниках начального этапа Средневе- ковья выполнение советскими медиевистами определен- ного «социального заказа»? При этом отечественных исто- риков не останавливало то обстоятельство, что в сохранив- шихся памятниках I тысячелетия н. э. мы не встречаем ни упоминаний общинной организации, ни самого термина «communitas». Что касается термина «villa», то он, вопреки очевидности, необоснованно получал явно тенденциозное истолкование (ср. его интерпретацию в работах Н.П. Гра- цианского и А.И. Неусыхина). Не показательно ли то, что если в своей монографии «Общественный строй древних германцев» (1929) Неусыхин отрицал существование у них общины, то начиная с 40-х годов рядовые свободные фран- ки, как и представители других германских племен, рассе- лившихся на территории завоеванной ими империи, без 28 - 1773 865
каких-либо доказательств упорно именовались в его работах «общинниками»? Земельный надел крестьянина или иного владельца в ряде источников характеризуется как аллод («allodium»). В кон- тексте теории, с коей я полемизирую, аллод рассматривался как индивидуальный надел, первоначально подконтроль- ный верховенству общины, а на более поздней стадии эво- люции последней превращающийся в частную собствен- ность, в «товар» (Энгельс). В любом случае аллод представ- ляется историкам объектом имущественных прав, предме- том отчуждения и более или менее свободного распоряже- ния. За неимением данных историки лишены возможности более глубоко проникнуть в его природу. Мне кажется, однако, что положение не безнадежно. Есть возможность прибегнуть к своего рода «обходному маневру». Правда, для этого нам придется покинуть территорию франк- ского государства и вновь обратить свои взоры на Север. Как мне уже неоднократно приходилось подчеркивать, древняя Скандинавия могла бы послужить для медиевиста своего рода исследовательской лабораторией. Дело в том, что если на континенте Европы латынь на протяжении ряда столетий оставалась официальным языком, на котором запи- сывали как повествовательные тексты, так и юридические до- кументы, то на Севере, как отчасти и в донормандской Анг- лии, преобладали записи на народном языке. Культурно-исто- рическое значение этого факта поистине огромно. Я позво- лю себе напомнить мысль Марка Блока: когда лица, заключав- шие между собой поземельную или иную сделку, обращались к ученому клирику, писцу, который должен был записать усло- вия соглашения, то эти люди выражали свои намерения на родном языке; однако ученый писец фиксировал это соглаше- ние на латыни. Тем самым происходил переход из одной си- стемы понятий в другую. Задача, стоящая перед современным медиевистом, говорит Марк Блок, заключается в том, чтобы мысленно перевести условия сделки с латыни на язык, на ко- тором говорили и думали контрагенты, - задача трудноиспол- нимая. Трудность прежде всего в том, что мы лишены возмож- ности подслушать речи этих людей21. Что касается скандинавов, то записи права и повествова- тельные и поэтические тексты, сохранившиеся в огромном количестве, за немногими исключениями записаны на древ- 866
несеверном (древнеисландском, древненорвежском) языке. Это обстоятельство, само по себе облегчая труд медиевиста, открывает перед ним возможность несколько ближе подойти к сознанию носителей народного языка. Еще более суще- ственно другое преимущество: исследователь имеет дело не с немногими германскими правовыми понятиями, кое-где рас- сеянными в латинских текстах и подчас остающимися зага- дочными в силу своей изолированности, но с огромным пра- вовым вокабулярием, термины которого изменялись в зави- симости от контекста. Мы можем узнать, как эти люди пред- ставляли себе самые разные аспекты социальной и правовой действительности и, более того, как эти последние соотноси- лись с общей картиной мира, присущей носителям языка. Земельная собственность, обозначавшаяся у франков термином «аллоД», у скандинавов именовалась «одалем». И вот какое наблюдение можно сделать при знакомстве с древнескандинавской лексикой: нет сомнений в том, что термин «оба!» родственен термину «ебе1». Последний харак- теризует, однако, не земельную собственность, а личность собственника. Этим термином обозначали родовитость, благородство, доброе происхождение. Не означает ли это, что земельный собственник обладал свободой, полноправи- ем и сознанием достоинства человека, происходившего из свободного рода? Качества полноправного свободного ин- дивида распространялись и на его земельное владение, а об- ладание наследственной земельной собственностью прида- вало благородство и высокое достоинство одальману. Ана- лиз древнескандинавских памятников приводит к заключе- нию, что права, характеризовавшие индивида, «облагора- живали» его владение. То, что индивид владел наследствен- ной землей, означало не только его статус собственника, но вместе с тем придавало определенные позитивные черты его личности. Короче говоря, личные права и право соб- ственности сочетались здесь в некое органическое един- ство. Разве не показательно то, что, сообщая о якобы пред- принятом первым объединителем Норвегии королем Ха- ральдом Прекрасноволосым «отнятии одаля» у всего населе- ния страны, автор «Круга Земного» имел в виду, собственно, не совершенно невозможную поголовную конфискацию зе- мельных владений, но посягательство короля на вольности бондов - свободных земледельцев и скотоводов?22 28* 867
Отношение владельца одаля к наследственному участку земли отнюдь не сводилось к отношению между субъектом и объектом. Одальман и одаль находились в теснейшем, по- стоянном и едва ли расторжимом единстве. Возникает во- прос: было ли подобное единение собственника-возделыва- теля земли с предметом его обладания исключительной осо- бенностью древней Скандинавии?23 Здесь нелишне вспом- нить о том, что во многих древнеанглийских текстах, и пра- вовых, и поэтических, наследственное земельное владение именуется «ебе1». Древнескандинавские источники, несомненно, глубоко своеобычны, что исключает прямую экстраполяцию полу- ченных при их анализе результатов на другие регионы. Но, вместе с тем, медиевист оказывается здесь лицом к лицу с новыми возможностями исследования, с новыми подходами к исторической действительности, в одном случае - перед ним открывающимися, а в других случаях - скрывающимися от его взора. Подобно тому, как основоположники истори- ческой антропологии в свое время позаимствовали у этноло- гов новые для медиевистики понятия, способствовавшие об- новлению их профессии, историк-скандинавист, по-видимо- му, в состоянии сделать еще один шаг в том же направлении. * * * Мне кажется, что мысль о неисчерпаемости историческо- го источника заслуживает внимания. Но эта неисчерпае- мость есть не более чем функция исследовательской актив- ности историка. Задавая источнику новые вопросы, он тем самым рассматривает его под иным углом зрения и ставит его в новые смысловые связи с другими источниками. Для со- временной стадии развития исторического знания, и в част- ности медиевистики, императивным является поиск челове- ческого содержания объективного исторического процесса. Хорошо известно, что среди сюжетов, обладающих боль- шой привлекательностью для изучения, современные меди- евисты вычленяют такие богатые содержанием и много- значные феномены, как миф и его связи с социальной прак- тикой и память, организующая индивидуальное и коллек- тивное сознание. Если читать средневековые тексты под указанным углом зрения, то, мне думается, в них, в этих тек- 868
стах, можно было бы выявить такие пласты, которые еще сравнительно недавно не высвечивались или даже игнори- ровались. Для того чтобы дать конкретное подтверждение этой мысли, я хотел бы вкратце остановиться на анализе одной из песней цикла «Старшей Эдды». Включенные в этот знаме- нитый комплекс песни воспевают языческих богов и древ- них героев; и мир людей, поглощенных повседневными зем- ными заботами, обычно кажется читателю и даже исследо- вателю бесконечно далеким от мира фантастических и ле- гендарных персонажей этого поэтического эпоса. Но всегда ли так резко противопоставлены оба мира? В свое время я задался этим вопросом, и мои выводы оказа- лись далеко не столь однозначными. Достаточно вчитаться в «Речи Высокого», одну из самых известных песней цикла, для того чтобы убедиться: центральное место в ней отведе- но афоризмам житейской мудрости, поучениям, которым надлежит следовать человеку, пробивающему свой нелегкий путь в жизни. Как вести себя в чужом доме, в гостях, на пиру, надлежит ли гостю быть общительным и разговорчивым или же оставаться скупым на речи и остерегаться опьяне- ния? Какую роль выполняет обмен дарами? Каково содержа- ние дружбы в обществе домохозяев-хуторян, живущих в от- далении один от другого? И т. д. и т. п. Изучение этих житей- ских максим позволяет исследователю несколько прибли- зиться к пониманию мироощущения древних исландцев, о быте и деяниях которых под совершенно иным углом зре- ния рассказывают «семейные саги». В «Речах Высокого» нет ни богов, ни героев. Но вот перед нами другая песнь этого же цикла - «Песнь о Хюндле». Она предельно заполнена именами легендарных персонажей, древних героев, фигурирующих и в других по- этических текстах, равно как и именами языческих богов. В определенном смысле эта песнь есть не что иное, как ката- лог славных имен. Но вчитаемся в нее более пристально, и на поверхность выступит совсем иное ее содержание. Вкратце оно сводится к следующему. Некий Оттар готовит- ся к тяжбе с неким Ангантюром, и объектом судебного раз- бирательства на тинге будет «отцовское наследие», земель- ное владение - одаль. Для того чтобы выиграть свое дело в суде, Оттару необходимо назвать имена сородичей, которые 869
до него владели этим достоянием. Но он не готов к тому, что- бы успешно пройти судебную процедуру, ибо не помнит нуж- ных имен. Оттар обращается за помощью к богине Фрейе, очевид- но, благорасположенной к нему. Фрейя, в свою очередь, вы- зывает некое сказочное существо Хюн длю - колдунью, обла- дательницу богатейшей памяти. Преодолевая ее сопротив- ление (ибо Хюндля отнюдь не расположена к Оттару), Фрейя принуждает Хюндлю отправиться вместе с ней в Вал- халлу - чертог верховного бога Одина - и там просветить Оттара, открыть ему нужные имена. «Пиво памяти» делает Хюндлю разговорчивой, и против собственной воли она об- рушивает на сознание «неразумного» Оттара целый каскад имен. Однако в этом обилии имен собственных прослежива- ются определенная структура и логика. Первыми в этом перечне идут имена представителей пяти поколений родичей - предшественников Оттара с от- цовской стороны. Но на этом Хюндля не останавливается и продолжает называть имена знатных предков и славных лю- дей, которые жили в давние времена и которые все оказы- ваются связанными родством с Оттаром. «Все это - род твой, неразумный Оттар!» - приговаривает она. Следуя за Хюндлей, мы добираемся до легендарных королевских ди- настий и даже до языческих богов. Теперь Оттар подготов- лен к судебной тяжбе и может рассчитывать на успех. Но по- чему столь важны эти генеалогические сведения? Если мы отвлечемся от «Песни о Хюндле» и вчитаемся в древненорвежский судебник «Законы Гулатинга», то найдем в нем предписание: человек обладает нерушимым правом владения одалем, если способен перечислить представите- лей пяти поколений своих предшественников-сородичей, кои в непрерывной наследственной линии были собствен- никами этой земли. Но как раз именами представителей пяти поколений предков Оттара и открывается обширный перечень его фактической и легендарной родни, которая, по сути дела, охватывает всех свободных и благородных лю- дей, с древнейших времен населявших Норвегию. Деловой, фактичный реестр юридических предшествен- ников Оттара находит в речах Хюндли свое непосредствен- ное продолжение в длиннейшем перечислении имен героев и богов. Повторяю, отныне Оттар готов к успешному судеб- 870
ному состязанию за обладание отцовским одалем. Но вместе с тем - и это хотелось бы особо подчеркнуть - в его созна- нии, в его «культурной памяти» возрождены воспоминания о бесчисленных «людях Мидгарда»24. Современному читате- лю бесконечного перечня имен, извергаемого опьяненной Хюндлей в царстве мертвых, они, эти имена, ничего не гово- рят. Совсем не так обстояло дело в то время, когда сложи- лась эта песнь и когда она в конце концов была записана. Каждое имя было компонентом эпоса и мифа, и о многих но- сителях этих имен существовали саги и предания, так что упоминание имени неизбежно мобилизовало память о его носителе и его подвигах. Иными словами, нагнетаемые Хюндлей перечни имен суть своего рода аббревиатуры, за которыми для скандинавов XII или XIII в. скрывался целый мир. Для нас он, за редкими исключениями, безвозвратно утрачен, но современному исследователю необходимо вооб- разить себе то богатство воспоминаний и ассоциаций, кото- рое каждое из имен, названных в «Песни о Хюндле», должно было порождать в сознании средневековых норвежцев и ис- ландцев. «Песнь о Хюндле» - одна из мифологических песней эд- дического цикла, это самоочевидно. Но вместе с тем ее изу- чение помогает нам понять тот мифопоэтический меха- низм, который, по-видимому, включался на тингах в ходе расследования имущественных притязаний и наследствен- ных собственнических прав. Когда историк, изучающий по- земельные отношения во франкском государстве, встречает- ся в источниках с терминами «allodium», «haereditas», «ргае- carium», «dominium» или «proprietas», он естественно и привычно оперирует правовыми категориями, и не более того. Боюсь, что сфера эмоций и мифопоэтических преда- ний остается бесконечно далекой от него, ибо латинская терминология и фразеология записей права едва ли способ- ны стимулировать его исследовательскую фантазию. Но, мо- жет быть, было бы нелишне допустить, что в духовном уни- версуме средневековых людей, которые тягались из-за зе- мельных участков и иного наследства, эти в высшей степени прозаичные судебные тяжбы активизировали и тот мифо- поэтический пласт сознания, который, как мне кажется, приоткрывается перед нашим взором при чтении «Песни о Хюндле»25. 871
Мне трудно представить себе, что подобное возбуждение сферы эмоций, мифов и верований, которые медиевисты ныне объединяют понятием «memoria», имевшее место на скандинавском Севере, начисто отсутствовало в других ши- ротах. Скорее всего, перед нами пробел, обусловленный своеобразием источников. Это «своеобразие», а точнее, молчание, поистине вопиющее, нуждается в объяснении и осмыслении. Христианизация германских племен на континенте Евро- пы, как известно, произошла на полтысячелетия ранее, не- жели на скандинавском Севере. Да и по существу эта христиа- низация была намного более интенсивной. В результате здесь не было условий для сохранения мифов, песней и на- родных преданий и обычаев в их «первозданном» виде. Тот фонд правовых обычаев и верований, который католичес- кая церковь считала необходимым зафиксировать в пись- менности, нашел выражение в текстах на латинском языке. «Аккультурация варваров», их приобщение к позднерим- ской цивилизации привели к тому, что многие тексты, по- рожденные их оригинальной устной культурой, не были за- писаны. Совсем иначе дело обстояло на Севере. * * * Новый подход к интерпретации средневековых источни- ков, который я пытался здесь обосновать на нескольких, ка- залось бы, разрозненных примерах (их число, разумеется, можно было бы умножить), связан со стремлением преодо- леть барьеры между мифологией и правом, поэзией и со- циальными отношениями, бытом и религиозными верова- ниями. Направление исследований, постепенно утверждаю- щееся начиная примерно с 70-80-х годов минувшего века, может быть охарактеризовано как «экономическая антропо- логия», «культурная история социального», но я предпочел бы уже устоявшееся определение - «историческая антропо- логия». Ее существо заключается в стратегии, направленной на раскрытие человеческого измерения в истории. Но дело, собственно, не в словах и наименованиях: трудность со- стоит в том, что источники, коими располагают медиевис- ты, далеко не всегда поддаются анализу настолько глубоко- му, чтобы добраться до человека и его мира. 872
Как видится в свете вышеприведенных наблюдений про- цесс феодализации, рисующийся в наших учебниках и иссле- дованиях? Здесь трудно не обратить внимание на определен- ное противоречие. В советской медиевистике явный упор де- лался на процессах, приводивших к формированию аллода, частной земельной собственности, своего рода «товара». Ра- зорявшиеся массы общинников утрачивали право собствен- ности на свои наделы и оказывались перед суровой необходи- мостью превратиться в держателей крупных землевладель- цев. Крестьянин утрачивал свой земельный участок или, во всяком случае, право распоряжения им, делался прекарис- том, зависимым человеком. Индивиду приходилось расста- ваться со своей собственностью, а вместе с нею и с личной свободой и независимостью. Такова общепринятая теория. Между тем, как я старался показать, источники дают основание и для противоположных утверждений. Наличие большого числа «подписей» свидетелей поземельных сде- лок - лиц, явно обладавших правоспособностью, - скорее склоняет нас к выводу о сохранении мелкой земельной соб- ственности и, по-видимому, относительно широкого слоя рядовых свободных. Вдумываясь в существо института ода- ля, невольно приходишь к мысли о теснейшей связи между домохозяевами и землей, остававшейся предметом их трудо- вых усилий на протяжении многих поколений. Земельный участок - не только источник материальных благ, но и нечто большее. Земля была непосредственным продолжением субъективности обладателя, воплощением физических и эмоциональных затрат предков. Таким образом, приходится констатировать наличие пря- мо противоположных тенденций, проявлявшихся в отноше? нии домохозяина к возделываемой им земле. Налицо одно- временно интимная связь крестьянина с его патримонием и угроза утраты им своих собственнических прав. Источники едва ли дают нам возможность уяснить, какая из указанных тенденций превалировала. По-видимому, в разных областях могла возобладать та или иная тенденция, но, во всяком слу- чае, ясно, что утверждения о широкой экспроприации мел- ких землевладельцев односторонни. Однако другое наблюдение, как мне представляется, не может внушать больших сомнений. Обладание земельным участком и возделывание его ни в коей мере не сводилось 873
к одному лишь утилитарному его использованию. Земель- ный надел - отнюдь не бездушный объект. Земельная собст- венность крестьянина была как бы пропитана его эмоциями и верованиями, и мы видели выше, как право собственности на землю осознавалось в формах мифа, саги и легенды. * * * До сих пор речь шла преимущественно о феноменах, ха- рактерных для начала средневековой эпохи. Теперь я позво- лю себе обратиться к более поздним временам и в этой свя- зи вновь вернуться к проблеме сельской общины. Ибо крес- тьянская община классического и позднего Средневековья, в свою очередь, предстает ныне перед медиевистами в не- сколько ином виде. Отношения между крестьянами - держа- телями земли и землевладельцами - господами оказываются более сложными и многогранными. Новое прочтение уже известных науке «Weistiimer» - сельских «уставов», записей обычного права - дает возможность углубить наши представ- ления об отношениях между господами и крестьянами и по- ставить перед этими источниками новые вопросы. «Weistii- тег», рассматривавшиеся немецкими учеными XIX в. и прежде всего их наиболее видным публикатором Якобом Гриммом в качестве «правовых древностей» («Deutsche Rechtsalterthiimer»), ныне поворачиваются к исследовате- лю другой своей стороной. В их основу положены записи местных «законов», излагаемых на регулярных собраниях крестьян под председательством сеньора. Последний стре- мился упрочить свое верховенство, между тем как крестьян- ский «мир», не оказывая, как правило, прямого противодей- ствия господским домогательствам, тем не менее пытался отстоять традицию, в той или иной мере ограничивавшую помещичий произвол. На страницах «уставов» встречались и вступали во взаимодействие две традиции - та, которая выражала волю крупного землевладельца, и крестьянская традиция противодействия ей. До поры до времени (огруб- ляя - до кануна Крестьянской войны 1525 г.) это противо- стояние, по-видимому, приводило к достижению некоего баланса сил. Ценность «Weistiimer» для исследователя состоит прежде всего в том, что здесь мы можем расслышать голоса крестьян, 874
озабоченных защитой своих хозяйственных и правовых воз- можностей. В ответ на предъявленные им вопросы об их по- винностях представители общины должны были описать ак- туальное положение дел как унаследованное от предков. По- этому «Weistum» - это текст, в котором реализовался своего рода «диалог» между обеими сторонами. Господин строил свои вопросы таким образом, чтобы навязать общинникам собственное представление о тех порядках, коим они обяза- ны были повиноваться. Крестьяне же стремились внести в свои ответы собственное толкование традиции. Приходит- ся предположить, что это собеседование подчас не было ли- шено немалой напряженности, поскольку господин стре- мился навязать им свою волю и присутствие его вооружен- ной свиты служило своего рода молчаливым аргументом, тогда как крестьяне, естественно, пытались противопоста- вить ему такое понимание «старины», какое представлялось им более благоприятным. Устанавливавшийся в результате подобного диалога ба- ланс правовых норм и обычаев, коих надлежало придержи- ваться, одновременно и выражал социальную память об- щинников, и в значительной мере формировал ее. Несмот- ря на то, что в этих собраниях в целом доминировала воля господина, крестьяне самим фактом соучастия в «диалоге» налагали свой отпечаток на истолкование их отношений с землевладельцем. Записи «Weistiimer» - продукт непосредст- венного взаимодействия устной традиции с традицией пись- менной, и в этом - несомненная познавательная значимость такого рода памятников. В свое время в советской медиевистике была предприня- та попытка проанализировать «Weistiimer», но ее недостат- ком было то, что эти записи рассматривались исключитель- но с точки зрения выяснения классовых антагонизмов, тог- да как почти все богатство содержания «Weistiimer» остава- лось вне поля зрения исследователя26. Поэтому изучение жизни средневековой сельской общины, взглядов и поведе- ния крестьян - участников сельских сходок, опять-таки со- провождавшихся попойками, - приходится начинать по су- ти дела сызнова. Тонкое многогранное исследование Гади Альгази демонстрирует нам, какие богатые перспективы су- лит привлечение правовых записей, произведенных «близ- ко к земле»27. 875
Антагонизм между земельным собственником и поддан- ными, природа «внеэкономического принуждения» в свете изучения «Weistiimer» получают новое конкретное напол- нение. Отношения между господином и крестьянином не сводились к одной лишь угрозе насилия или реализации этой угрозы. Желательно не упускать из виду, что эти антагонисты постоянно жили бок о бок и уже поэтому должны были искать какой-то приемлемый modus vivendi. «Внеэкономическое принуждение», как оно рисуется в «Weistiimer», было принуждением, использовавшим эле- менты правосознания, социальную память и традиции. Если содержание записи обычаев определялось в первую очередь волей господина, который ставил перед крестья- нами важные для него вопросы - о повинностях, податях и соблюдении господских привилегий, - то крестьяне при всем сохранении приниженного положения все же высту- пали в какой-то мере в роли толкователей «закона» дерев- ни. Не без основания о средневековом плебсе говорят как о «немотствующем большинстве». Но в данном случае оно не вовсе лишено голоса, и - разве само молчание крестьян, возникавшее в ходе беседы с господином, не было красно- речивым? «Weistiimer» - памятники, относящиеся к периоду между XII и XVII столетиями. Они позволяют нам несколько при- близиться к постижению духовной культуры простолюди- нов Германии той эпохи. Сколь ни бесправны (все же вернее говорить не о «бесправии», а о «неполноправии») они были, господам приходилось считаться с ними не только как с угрожающей уже самими своими размерами массой, но как с субъектами правоотношений28. * * * В заключение я, рискуя вызвать раздражение читателя, хотел бы еще раз обратиться к древнеисландским памятни- кам. Причина состоит в том, что корпус древнескандинав- ских текстов отличается необычайным многообразием. Оно особенно поражает, если учесть крайнюю немногочислен- ность народа, в недрах которого эти сочинения возникли и бытовали. Количество авторов, приходящихся надушу насе- ления, не может не поразить. 876
От конца XIII или начала XIV столетия дошла эддическая «Песнь о Риге», содержащая своего рода «мифологическую социологию» или, точнее, «социогенез». Анализ социальной структуры средневекового общества давно уже занимает европейских медиевистов. Достаточно вспомнить учение о тройственном членении общества, вы- двинутое в начале XI в. французскими церковными иерарха- ми Адальбероном Ланским и 1ерардом из Камбре. В своих по- учениях оба епископа пишут о тройственно разделенном об- ществе, состоящем из «oratores», «bellatores» и «laboratores» (или «aratores»). Этот сословный порядок, как утверждают оба автора, установлен Господом, и взаимодействие «ordines» служит основой благополучия королевства. Построения Адальберона и Герарда многократно всесторонне исследова- ны, а потому я ограничиваюсь лишь напоминанием о них. В отличие от поэмы Адальберона, описывающей от века существующий сословный порядок, «Песнь о Риге» излагает предание о возникновении социального устройства, и хотя эта песнь была записана несколько веков спустя после при- нятия скандинавами христианства, в этом сочинении едва ли можно обнаружить какие бы то ни было его следы. Разу- меется, эта песнь - продукт ученой культуры, но вместе с тем приходится допустить, что содержание «Песни о Риге» воз- вращает читателя к состоянию общества, еще не затронуто- го европейским церковным влиянием. Именно в этом плане нас и интересует упомянутая эддическая песнь. Вкратце ее сюжет сводится к следующему. Некое язычес- кое божество по имени Хеймдаль, скрываясь под «псевдони- мом» Рига (это имя больше нигде в источниках не упоми- нается), последовательно посещает три дома. Сперва Риг приходит в жалкую хижину, в которой живут Прадед (Ai) и Прабабака (Edda), проводит у них три ночи и, наделив их поучениями, отправляется восвояси. Прабабка же рожает сына по имени Раб (Praell). Он отличается уродством, кожа у него темная и задубевшая. Когда он взял себе жену (ее звали Pur, т. е. рабыня), у них пошли сыновья с характерными именами-прозвищами: Скотник, Грубиян, Хлевник, Лентяй, Бездельник, Вонючий и др., и дочери: Обрубок, Грязноно- сая, Крикунья, Служанка, Оборванка и другие в том же роде. Трэль и его дети постоянно были заняты домашним и гряз- ным трудом. «Отсюда весь род рабов начался». 877
Далее Риг посетил дом, в котором живут Дед (Afi) и Бабка (Атта). Эти благополучные хозяева хорошо угостили Рига и оставили ночевать вместе с собой. Гость провел у них три ночи, и в положенный срок Бабка родила сына Карла (Karl). Он был несравненно более пригож, чем Трэль. Карл был землепашцем, а имя его можно понимать как «мужчина», «крестьянин», «мужик». (Здесь уместно вспомнить, что в Англии раннего Средневековья рядовых свободных имено- вали «кэрлами».) Соответственно детей Карла звали: Сво- бодный крестьянин, Молодец, Свободнорожденный, Чело- век, Ремесленник, Земледелец и т. д., а дочерей: Говорливая, Гордая, Надменная, Жена, Женщина, Хозяйка и т. д. «Отсю- да все крестьяне род свой ведут». Наконец, Риг пришел к хоромам, в которых жили Отец (Fadir) и Мать (Modir). Они вели праздный и праздничный образ жизни. Рига роскошно угостили и опять-таки остави- ли у себя на три ночи, и в положенное время Мать родила сына, которого назвали Ярлом (Jarl). Когда он подрос, то сделался красавцем, предававшимся охоте и воинским по- двигам. Риг обучил его магическим рунам и наградил обшир- ными владениями. Среди детей Ярла выделился младший сын, наделенный именем Конунг (Konungr), в свою очередь обладавший магическими способностями и превзошедший в этом своего отца. Перед нами опять-таки «tripartitio», но, в отличие от «tri- partitio Christiana», рисующая генезис социального целого. Некое божество сотворяет сперва рабов, затем свободных земледельцев и, наконец, знатных предводителей, включая конунга. Бросается в глаза другое существенное различие между обеими тройственными схемами. Епископ Адальбе- рон проливает слезы сочувствия тяжкой доле серва, т. е. представителя «ordo agricultorum». Между тем участь «кар- лов» - крестьян - в «Песни о Риге» отнюдь не выглядит столь же безотрадной. В противоположность «трэлям» - ра- бам - крестьяне выглядят вполне благополучно; их образ жизни прост - особенно в сопоставлении с роскошным досу- гом Ярла и Конунга, - но сам по себе не имеет оттенка со- циальной неполноценности. Хотя их жилища, одежда и питание несравнимы с роскошью Ярла, Карл явно обладает сознанием человеческого достоинства, он - свободный человек29. 878
Если в «социологической схеме» французских епископов начала XI в. крестьяне образуют третье, низшее сословие, то в «Песни о Риге» они выступают в качестве промежуточ- ного, второго сословия. Тем, кто знаком с содержанием ис- ландских саг, эта констатация не покажется странной, ведь и в них свободные хуторяне, уступая первенствующее поло- жение влиятельным предводителям, вместе с тем во всех отношениях возвышаются над рабами, слугами и прижива- лами, каких было немало в усадьбе каждого самостоятель- ного хозяина. В кругозор медиевистов, изучающих аграрный строй, по- падают, как правило, зависимые и забитые сервы и вилланы. Исландские источники побуждают нас расширить поле обо- зрения и включить в него рядового свободного, относитель- но самостоятельного домохозяина. Во всяком случае, отече- ственным медиевистам давно стоило бы подумать, не совер- шают ли они отнюдь не безобидную ошибку, когда, говоря о зависимых крестьянах Запада, применяют к ним понятие «крепостные». Вольно или невольно они вчитывают в со- циально-правовую действительность Англии или Франции представления, порожденные знанием русской жизни эпохи «Мертвых душ». Само собой разумеется, что такой памятник поэзии, как «Песнь о Риге», рисует картину общества в своеобразном преломлении. Помимо всего прочего, он ее в немалой сте- пени архаизирует. Перед нами - не то, что было «на самом деле», а то, что создавалось в сознании средневековых скан- динавов. Иными словами, налицо не «реальное отражение» общественного бытия, но его образ, формировавшийся фантазией людей, принадлежавших к этому обществу, т. е. неотъемлемая часть тогдашней действительности. III После всех этих экскурсов, которые, боюсь, могли не- сколько утомить иных читателей, поставим вопрос: что объ- единяет между собой вышеприведенные примеры? Совер- шенно очевидна их гетерогенность. Примеры эти разброса- ны и во времени, и в пространстве; более того, они принад- лежат разным пластам исторической реальности - от мифа и легенды до юридических записей. И тем не менее внима- тельный читатель, как я надеюсь, не мог не ощутить при оз- 879
накомлении с нашими свидетельствами все вновь обнаружи- вающегося присутствия в этом материале слоя свободных людей - земледельцев и скотоводов, людей, которые, одна- ко, отнюдь не были только лишь непосредственными произ- водителями и объектами эксплуатации. Они принимали дея- тельное участие в судебных сходках и пирах, слушали и, воз- можно, даже сочиняли песни и саги, выстраивая в своей фантазии образ общества, в котором постоянно происходит движение даров. Содержание их сознания, сфера их дея- тельности и самый их удельный вес, несомненно, были вся- кий раз разными, но их наличие и прямое или косвенное давление на социальную жизнь невозможно отрицать. Есте- ственно, степень свободы представителей этой социальной страты варьировалась в широких пределах, и подчас нам ее трудно измерить. Я хотел бы, однако, настаивать на том, что призыв к прочистке общих понятий, употребляемых медие- вистами, предполагает, в частности, и приглашение заново продумать и уточнить и такой, казалось бы, очевидный тер- мин, как «крестьянин». Я убежден в том, что подобное пере- осмысление влечет за собой как самый тщательный и все- сторонний анализ собственнических прав крестьянина и его социально-правового статуса, так и попытки проникнуть в содержание его мыслей и верований. В научной литературе уже было отмечено, что медиевис- ты-аграрники, употребляя понятия «крестьянин» и «крепо- стной», вольно или невольно вкладывают в них то содержа- ние, которое имели эти понятия в Восточной Европе в кон- це Средневековья и в Новое время. Этот упрек адресован в первую очередь русским медиевистам. Наше сознание вос- питано на материале истории России XVI-XIX вв., и чрезвы- чайно трудно избавиться от того, чтобы переносить смысл этих терминов на французских или английских вилланов и сервов XII-XIV столетий. Картина социальной жизни почти без остатка заполняется представлением о крайней забитос- ти и бесправии трудового народа, с коего сдирают семь шкур, о неизбывном антагонизме между крестьянами и круп- ными землевладельцами, о постоянной и все нарастающей враждебности, насыщавшей отношения между ними. Что ка- сается духовного мира сельского населения, то важность его изучения была поставлена под вопрос известным тезисом об «идиотизме деревенской жизни». 880
Все эти явления, несомненно, имели место, и было бы не- лепо отрицать их важность. Но, может быть, настала пора остеречься необоснованно односторонних взглядов истори- кам, вскормленным на идеях классовой борьбы как главной движущей силы всей средневековой истории? Отношения между земельными собственниками и зависимыми держате- лями длились на протяжении нескольких столетий, и возни- кает резонный вопрос: возможна ли столь продолжительная жизнь на вулкане? Я позволю себе напомнить о том, что в по- дробных и длительных беседах между представителями ин- квизиции и жителями пиренейской деревни Монтайю об- суждались самые разные аспекты жизни этих крестьян и крестьянок, от их повседневного быта и сексуальных отно- шений до их еретических верований и внутридеревенских интриг. Менее всего мысль крестьян обращалась на этих до- просах к их господам: герцог, король, епископ как бы отсут- ствуют в их сознании, и действительная жизнь сельского на- селения протекает на каком-то другом уровне. Таково свиде- тельство судебных протоколов начала XIV в. В предшествующем столетии в Германии была сочинена поэма под названием «Майер Хельмбрехт». Отец и сын Хельмбрехты спорят между собой о том, какой образ жизни предпочтителен - рыцарский, коему желает подражать Хельмбрехт-сын, или же честный крестьянский труд, про- славляемый его отцом. Драма завершается жалкой гибелью младшего Хельмбрехта, силившегося выскочить «из грязи в князи». Любопытно, что его отец, преуспевающий хозяин, гордится своей независимостью и преисполнен чувством собственного достоинства. Анонимный автор поэмы ни сло- вом не упоминает господина, который, надо полагать, вы- сился над этим крестьянином. Историки привыкли к тому, чтобы четко противопостав- лять крестьян их господам, и вполне справедливо. Обраща- ясь к текстам «leges barbarorum», медиевисты склонны ис- кать земельных собственников и эксплуататоров среди «nobiles», тогда как в «liberi homines» они видят «простых свободных» («Gemeinfreie»), людей, стоящих перед реаль- ной угрозой утраты свободы и собственности. Между тем анализ скандинавских источников, как правовых, так и по- вествовательных, не оставляет никаких сомнений в том, что любой бонд - землевладелец, домохозяин, глава семьи - 881
обладал наряду с участком пашни и выгоном не только круп- ным и мелким домашним скотом, но и рабами, и что в его до- ме жили и трудились вольноотпущенники, наемные работ- ники и всякие приживалы. В одиночку свое хозяйство вели лишь бедняки-бобыли. Упомянутая выше «Песнь о Риге» яв- но исходит из представления о том, что рабы, поглощенные тяжким и грязным трудом, находились в зависимости не только от знатных ярлов, но и от карлов - свободных и обес- печенных домохозяев. Короче говоря, рабами (а рабство сохраняло в Европе свое значение на протяжении, собственно, всего Средневе- ковья) обладали не одни только крупные землевладельцы, но и состоятельные, и средние крестьяне. Границу между свободными и несвободными приходится проводить не сов- сем там, где мы привыкли, ибо эксплуатация труда рабов и вольноотпущенников, равно как и наемных работников, по- лучила широкое распространение и в среде крестьян. Все это не могло не придавать облику средневекового крестьянина такие черты, которые в сумме самым суще- ственным образом отличают эту фигуру от фигуры русского мужика XVI-XIX столетий. Комментируя содержание «Майе- ра Хельмбрехта», кое-кто из советских литературоведов, вдохновленных идеей классовой борьбы, в свое время умуд- рился узреть на страницах этой поэмы кровавые отблески Великой крестьянской войны в Германии. Предпосылка, ле- жащая в основе подобных рассуждений, заключается, види- мо, в том, что движущим стимулом в феодальном обществе, как и в обществе капиталистическом, было максимальное выкачивание прибавочного продукта. Но не допустимо ли иное предположение, каковое я вовсе не склонен абсолюти- зировать, но вместе с тем не полагаю возможным сбросить со счетов? Моя гипотеза заключается в том, что медиевисты имеют дело с обществом, экономика которого обладала существен- ными особенностями. Основой хозяйственной жизни слу- жило простое воспроизводство, нацеленное на обеспечение элементарных потребностей населения. Но если вдуматься, что представляли собою эти потребности, то мы увидим: в состав продукции домохозяйства включался наряду с необ- ходимыми для него жизненными средствами также неко- торый «избыток», предназначенный для удовлетворения 882
таких социальных потребностей, как оказание гостеприим- ства30, регулярное участие в пиршествах и обмен дарами. Ибо это аграрное общество могло нормально функциониро- вать, лишь прибегая к указанным формам социального об- щения. Иными словами, те формы социального общения, которые с современной точки зрения могут расцениваться как факультативные, избыточные и необязательные для функционирования хозяйства, на интересующей нас ступе- ни общественного и культурного развития представляли со- бой обязательные и жизненно важные его условия. Этим-то и объясняется, по-видимому, повышенное внимание имею- щихся в нашем распоряжении текстов к дару и пиру. Эти институты суть важнейшие узлы межличностных связей. Обмен дарами, происходивший, как правило, на пирах, был одновременно и наиболее принятым способом перераспре- деления продуктов, и, главное, средством установления и уп- рочения мира, дружбы и взаимной поддержки. Для того чтобы несколько яснее представить себе приро- ду этого общества и поведение его членов, следует хотя бы вкратце остановиться на еще одном явлении. От эпохи ви- кингов (VIII-XI вв.) сохранилось огромное количество кла- дов, разбросанных как в самой Скандинавии, так и в сосед- них странах. Ныне, как кажется, историки уже не придержи- ваются точки зрения, согласно которой обладатели сокро- вищ прятали их в беспокойное время для того, чтобы впос- ледствии воспользоваться ими. Ведь многие из этих кладов были спрятаны таким способом, который заведомо исклю- чал их «востребование». Если часть сокровищ закапывали в курганах или в потаенных местах, то другие топили в боло- тах или на дне рек и морей. «Сага об Эгиле Скаллагримссо- не» повествует о том, как этот скальд, предчувствуя прибли- жающуюся кончину, схоронил в потаенном месте сундуки с серебром, в свое время полученным от английского короля, и умертвил единственных свидетелей - рабов, которые по- могли ему спрятать его сокровища. Отношение к драгоцен- ным металлам и изделиям из них - кольцам, гривнам, за- стежкам для плащей и т. п. - можно объяснить только при от- казе игнорировать уверенность этих людей в том, что при- надлежавшие им материальные ценности воплощали неко- торые присущие им качества, что обладание сокровищами служило гарантией «успеха», «удачи», «везенья» того, кому 883
они принадлежали. Между индивидом и богатством, кото- рым он обладал, существовала, по их убеждению, теснейшая связь, и эта связь сохранялась и после смерти человека. В са- гах и легендах упоминаются погребенные в курганах покой- ники, восседавшие на собственных сокровищах, оберегая их от возможных посягательств. Отношение к богатству, представления о судьбе, о смерти и потустороннем мире не- разрывно переплетены в этом сознании. Все вещи, от ору- жия до сокровищ, выполняют определенные символичес- кие функции. Обо всех этих явлениях мне неоднократно приходилось писать более подробно, и здесь я возвращаюсь к ним, собст- венно, для того, чтобы читатель по возможности отчетливо представил себе своеобразие цивилизации, которая, несо- мненно, отнюдь не ограничивалась пределами древнескан- динавского культурного круга. Но в других регионах Европы она в силу ряда причин может выступать перед взором ис- следователя в лучшем случае отдельными бессвязными фраг- ментами, в то время как на Севере нам легче опознать ее об- щие очертания31. Средневековая европейская цивилизация отнюдь не исчерпы- вается своей феодальной ипостасью. Не подвергая ни малейше- му сомнению существенность отношений, которые выража- лись в ленном строе, вассалитете, равно как и в разных фор- мах крестьянской зависимости от «благородных», вместе с тем едва ли правомерно игнорировать те формы челове- ческого общежития, которые выходили за рамки феодаль- ных структур. Важно обратить внимание на социальную много- укладность средневекового мира. В этом последнем наряду с феодальными военно-политическими и правовыми струк- турами были широко распространены рабство и вместе с тем - наемный труд. Особую роль в функционировании и трансформации общества играл, разумеется, город, приро- да которого по своему существу весьма далека от феодализ- ма. Но город средневековой эпохи - это особая важная тема, на которой следовало бы остановиться отдельно32. * * * Я хотел бы завершить этот очерк личным впечатлением, вынесенным мною лет 15 тому назад, когда мне впервые 884
удалось побывать на скандинавском Севере. Мои норвеж- ские коллеги из университета в Трандхейме любезно пре- доставили мне возможность не только побывать на поле Фростатинга - месте древнего народного собрания в северо- западной Норвегии, но и познакомиться с природной сре- дой, в которой жили хуторяне в этой части страны. Мы ока- зались на вершине холма, где тысячу лет назад находилась усадьба одного из трандхеймских предводителей, упомяну- тых в «Круге Земном» Снорри Стурлусоном. Этот хутор на много миль отстоял от хуторов других бондов. Здесь я впер- вые полностью осознал смысл слов Тацита о привычке гер- манцев селиться поодаль один от другого. Это рассеянное по обширной территории немногочисленное население действительно «не терпело соседства». Если между отдель- ными домохозяевами и существовали определенные связи, то они выражались преимущественно в охране традицион- ного права33, но отнюдь не в каких-либо общинных распо- рядках. Стоя на вершине холма, в недрах которого археологи об- наружили следы раннесредневекового поселения, я смог во- очию представить себе, что такое «архаический индивидуа- лизм» германцев и скандинавов. В отличие от тех медиевистов, интересы которых кон- центрируются на вассально-ленных отношениях, на росте церковно-монастырского землевладения, на «incastellamen- to» («озамковании») и подобных, бросающихся в глаза явле- ниях, я хотел бы подчеркнуть необходимость изучения того крестьянского мира, который, будучи материальной осно- вой всех этих феодальных феноменов, отнюдь не поглощал- ся ими. Пред нами иной, глубинный пласт социальной дей- ствительности, жизнь коего подчинялась специфическим традициям и правилам. От этой «Атлантиды», большая часть которой не получила и не могла получить адекватного отражения в дошедших до нас источниках, сохранились, собственно, лишь фрагментарные упоминания. Audiatur et altera pars. Я убежден в том, что давно уже настало время об- ратить серьезное внимание на эту сторону средневековой жизни34. 885
1 Reynolds S. Fiefs and Vassals. The Medieval Evidence Reinterpreted. Oxford, 1994. Рецензию И.В. Дубровского см.: Одиссей. Человек в ис- тории. 1997. М., 1998. С. 313-319. 2 Гуревич А.Я. «Феодальное Средневековье»: что это такое? Размыш- ления медиевиста на грани веков // Одиссей. Человек в истории. 2002. М., 2002. С. 261-294. 3 Die Gegenwart des Feudalismus - Presence du feodalisme et present de la feodalite - The Presence of Feudalism / Hrsg. von N. Fryde, P. Mon- net, O.G. Oexle. Gottingen, 2002. 4 KuchenbuchL. «Feudalismus»: Versuch uber die Gebrauchsstrategien eines wissenspolitischen Reizwortes // Die Gegenwart des Feudalismus... S. 293-323. Кухенбух, в частности, подчеркивает тот несомненный факт, что понятие «феодализм» приобрело идеологическую и полити- ческую негативную оценочную окраску уже со времен Великой Фран- цузской революции, официально отменившей «Старый порядок». Что касается новейшей историографии, то ряд ее представителей предпочитает вообще избегать использования понятия «феодализм». Оценка современного состояния вопроса чрезвычайно затруднена не- прерывно нарастающей численностью исследований. По словам Ку- хенбуха, пять тысяч ныне работающих медиевистов публикуют до ты- сячи монографий и десяти тысяч статей ежегодно... Тем не менее в этом все разрастающемся потоке выделяются отдельные труды, по- рождающие «научный переполох». К такого рода научным событиям относится книга С. Рейнольдс «Фьефы и вассалы», которая - при из- вестной ограниченности ее критической аргументации - поставила под сомнение ряд казавшихся устойчивыми и общепринятыми подхо- дов к проблеме феодализма (см.: Ibid. S. 304, 311). Как бы ни оценивать вклад Рейнольдс в дискуссию о феодализме и сеньориально-вассальных связях, она, как мне кажется, открывает но- вый этап в этой дискуссии, и то, что И.С. Филиппов отделывается от труда Рейнольдс немногими пренебрежительными замечаниями, не представляется мне наиболее адекватной реакцией. См.: Филип- пов И.С. Средиземноморская Франция в раннее средневековье. Про- блема становления феодализма. М., 2000. С. 72. 5 Feudalismus - Materialen zur Theorie und Geschichte / Hrsg. von L. Ku- chenbuch in Zusammenarbeit mit B. Michael. Frankfurt a. M; B.; Wien, 1978. 6 KuchenbuchL. «Feudalismus»... S. 322. 7 Дубровский И.В. Как я понимаю феодализм? // Конструирование социального. Европа V-XVI вв. М., 2001. С. 172. В несколько изменен- ном виде эти же соображения И.В. Дубровский воспроизводит и в своей статье «Феод» (Словарь средневековой культуры. М., 2003. С. 561-567). 8 «Qu’est-се que la feodalite? Ce fut d’abord une disposition d’esprit»: Duby G. La feodalite? Une mentalite medievale // Hommes et structures du Moyen age. P, 1973. P. 110. 9 Гуревич А.Я. Человеческое достоинство и социальная структура. Опыт прочтения двух исландских саг // Одиссей. Человек в истории. 1997. М., 1998. С. 5-30. 886
10 См. об этом: Милъская Л.Т. Светская вотчина в Германии VIII— IX вв. и ее роль в закрепощении крестьянства. М., 1957. 11 См.: Гуревич А.Я. Роль королевских пожалований в процессе фео- дального подчинения английского крестьянства // Среднике века. М., 1953. Вып. 4. С. 49-73. 12 См. статью «Дары. Обмен дарами» (Словарь средневековой куль- туры / Под ред. А.Я. Гуревича. М.» 2003. С. 129 сл.). 13 Дэвис Н.З. Дары, рынок и исторические перемены: Франция, век XVI // Одиссей. Человек в истории. 1992. М., 1994. С. 192-203; Davis N.Z. The Gift in Sixteenth-Century France. Oxford, 2000. К сожа- лению, мне остался пока недоступным сборник: Negotiating the gift: pre-modern figurations of exchange / Ed. by G. Algazi, V. Groebner and B. Jussen. Gottingen, 2003. 14 См.: Гуревич А.Я. Свободное крестьянство феодальной Норвегии. М., 1967. С. 117-149. 15 Hyams Р. Homage and Feudalism: A Judicious Separation // Die Gegenwart des Feudalismus... S. 13-49. 16 Coss P. From Feudalism to Bastard Feudalism // Die Gegenwart des Feudalismus... S. 79-107. 17 Гранат И.Н. К вопросу об обезземеливании крестьянства в Анг- лии. М., 1908. 18 Hatt G. The Ownership of Cultivated Land // Det Kgl. Danske Videnskabernes Selskab. Historisk-filologiske Meddelelser. XXVI. 6. Kobenhavn, 1939. S. 16-17. 19 Я уже не останавливаюсь на той роли, какую в новых расчистках земель под пашню играли церковно-монастырские учреждения, а от- части и светские сеньоры. 20 Подробнее см: Гуревич А.Я. Норвежское общество в раннее сред- невековье. М., 1977. С. 125-149; Он же. Аграрный строй варваров // История крестьянства в Европе. Эпоха феодализма. М., 1985. Т 1: Формирование феодально-зависимого крестьянства. С. 90-136. Про- тивоположную точку зрения отражает глава: Неусыхин А.И. Эволюция общественного строя варваров от ранних форм общины к возникно- вению индивидуального хозяйства // Там же. С. 137-176. Сравнительно недавнюю попытку Я.Д. Серовайского реабилити- ровать измышления Цезаря о кочевом быте германцев, а заодно и воз- родить «общинную теорию» едва ли можно счесть успешной. См.: Се- ровайский Я.Д. Сообщения Цезаря об аграрном строе германцев в со- отношении с данными новейших археологических исследований // Средние века. М., 1997. Вып. 60. С. 5-36. 21 См.: Bloch М. La societe feodale. Р., 1968 (1 ed. 1939). Р. 122-123. Ср.: Гуревич А.Я. Язык средневекового источника и социальная дей- ствительность: билингвизм в средневековой Европе // Сборник ста- тей по вторичным моделирующим системам / Отв. ред. Ю.М. Лот- ман. Тарту, 1973. С. 73-75. 22 См.: Гуревич А.Я. Свободное крестьянство феодальной Норвегии. С. 93-117. 887
23 Здесь нет возможности рассмотреть вопрос о тесном взаимодей- ствии субъекта-обладателя собственности и объекта его прав. Из ряда памятников той эпохи явствует, что качества индивида распространя- лись на принадлежавшие ему вещи, будь то оружие, сокровища, бое- вые кони или жилище. Наследственное земельное владение, в свою очередь, включалось в окружавшее человека «силовое поле». 24 Midgardr - «срединная усадьба», огороженное, обжитое и куль- тивируемое пространство, противопоставленное Утгарду (Utgardr), «пространству за оградой», миру враждебных человеку сил. 25 См.: Гуревич A JL Норвежское общество... С. 252-274. 26 Майер В.Е, Уставы как источник по изучению положения кре- стьян Германии в конце XV - начале XVI вв. // Средние века. 1956. Вып. VIII. М., 1956. 27 Algazi G. Lords Ask, Peasants Answer: Making traditions in Late Medieval village assemblies // Between History and Histories / Ed. by G. Sider, G. Smith. Toronto, 1997. P. 199-229. Я благодарен K.A. Левин- сону за предоставленную мне возможность ознакомиться с переводом этой статьи. 28 О диалектике свободы и несвободы в средневековом обществе см. статью И.В. Дубровского «Свобода и несвобода» (Словарь средне- вековой культуры. С. 450-461). 29 См. подробнее раздел «Tripartitio Christiana - tripartitio Scandinavica»: Опыт сравнения двух средневековых «социологичес- ких схем» {Гуревич А.Я. Норвежское общество... С. 274-303). 30 См. статью «Гостеприимство» (Словарь средневековой культу- ры. С. 120 сл.). 31 Почти единственная попытка рассмотреть такого рода «“peas- ant-based” social system» в средневековой Европе (во всяком случае по- пытка, известная мне) предпринята английским историком Крисом Уикхемом в начале 90-х годов. Отчетливо сознавая немалые особенно- сти Скандинавии, он тем не менее и, на мой взгляд, совершенно спра- ведливо отмечает, что подобные самодовлеющие крестьянские общ- ности так или иначе могут быть обнаружены в самых разных регио- нах. Главное заключается в том, чтобы выделить их в качестве важной формы аграрного общества, существовавшего не только в период, предшествовавший генезису феодализма, но и сосуществовавшего с ним. См.: Wickham CJ. Problems of Comparing Rural Societies in Early Medieval Western Europe // Transactions of the Royal Historical Society. 6th Series. L., 1992. Vol. II. P. 221-246. 32 Сосуществование и взаимодействие деревни с городом - универ- сальная черта самых различных цивилизаций добуржуазной эпохи. Тем не менее важно не упустить из виду следующую особенность сред- невекового Запада: на аграрное пространство была наложена доволь- но плотная сеть городских и полугородских поселений (давно отмече- но, что, например, немецкий крестьянин, как правило, имел возмож- ность на протяжении одного дня посетить близлежащий город и воз- вратиться домой). Мы не наблюдаем подобного ни в Византийской 888
империи, ни в халифате, несмотря на высокую степень их урбаниза- ции. См.: Rosener W. Die Bauern in der europaischen Geschichte. Munchen, 1993. S. 45. 33 О гильдиях и «coniurationes», создававшихся местным насе- лением в интересах соблюдения мира, недавно писал О.Г. Эксле: Oexle O.G. Soziale Gruppen in der Standegesellschaft: Lebensformen des Mittelalters und ihre historischen Wirkungen // Die Representation der Gruppen. Texte - Bilder - Objekte / Hrsg. von O.G. Oexle, A. von Hiilsen- Esch (Veroffentlichungen des Max-Planck-Instituts fur Geschichte 141). Gottingen, 1998. S. 25ff. 34 В данной статье не рассматриваются характерные черты народ- ной культурной и религиозной традиции, часто определяемые в со- временной медиевистике как «народная культура». О последней см.: Гуревич А.Я. Проблемы средневековой народной культуры. М., 1981. (Публикуется впервые. 2004 г.)
СОДЕРЖАНИЕ Предисловие............................................... 5 К дискуссии о докапиталистических общественных формациях: формация и уклад.................................... 9 Язык исторического источника и социальная действительность: средневековый билингвизм .......................... 28 К истории гротеска. «Верх» и «Низ» в средневековой латинской литературе ........................................ 50 Средневековая литература и ее современное восприятие: о переводе «Песни о нибелунгах» ................... 69 Пространственно-временной континуум «Песни о нибелунгах» ............................. 118 Снорри Стурлусон - средневековый историк ................ 138 «Прядь о Торстейне Мороз-по-коже»: загробный мир и исландский юмор................................. 161 Сага и истина........................................... 170 «Новая историческая наука» во Франции: достижения и трудности (критические заметки медиевиста) ..... 185 «Большая» и «малая» эсхатология в культуре западноевропейского Средневековья ................ 223 Дух и материя. Об амбивалентности повседневной средневековой религиозности ...................... 227 Историческая наука и историческая антропология.......... 236 Смерть как проблема исторической антропологии: о новом направлении в зарубежной историографии .... 260 Историческая антропология: проблемы социальной и культурной истории ............................. 288 Социальная история и историческая наука ................ 300 Средневековый купец .................................... 321 Теория формаций и реальность истории ................... 366 Еще несколько замечаний к дискуссии о личности и индивидуальности в истории культуры............. 388 История и психология ................................... 407 О кризисе современной исторической науки ............... 427 891
«Путь прямой, как Невский проспект», или Исповедь историка............................. 456 Избиение кошек в Париже, или Некоторые проблемы символической антропологии.............................. 495 Загадка Школы «Анналов»: «Революция во французской исторической науке», или Об интеллектуальной ситуации современного историка ............................ 509 Историческая наука и научное мифотворчество (критические заметки) ............................ 523 Историк конца XX в. в поисках метода. Вступительные замечания........................... 551 «Территория историка» .................................. 562 Двоякая ответственность историка........................ 601 «Апории» современной исторической науки - мнимые и подлинные (полемические заметки) ............... 622 Человеческое достоинство и социальная структура: Опыт прочтения двух исландских саг ..................... 646 Периодизация в истории. Из материалов «круглого стола», проведенного в Институте всеобщей истории РАН .... 681 От пира к лену.......................................... 689 История культуры: бесчисленные потери и упущенные возможности (Из материлов «круглого стола» «История в сослагательном наклонении?»)................. 698 Скандинавистика и медиевистика ......................... 704 «Феодальное Средневековье»: что это такое? Размышления медиевиста на грани веков ............ 718 Историк среди руин: Попытка критического прочтения мемуаров Е.В. Гутновой ........................... 758 «Время вывихнулось»: поругание умершего правителя....... 796 Человеческая личность в средневековой Европе: реальная или ложная проблема? ............................. 821 Феодализм пред судом историков, или О средневековой крестьянской цивилизации ......................... 843
1Уревич А.Я. Г 95 История - нескончаемый спор. М.: Российск. гос. гуманит. ун-т, 2005. 889 с. IZBN 5-7281-0657-9 В книгу известного ученого-медиевиста вошло около 40 статей, посвященных разным проблемам средневековой истории - от от- ношений собственности и социального порядка до проблем культу- ры, религиозности и ментальностей. Статьи отражают стремле- ние автора понять смысл средневековой эпохи как противоречи- вой целостности. Для историков и широкого круга читателей. УДК 940.1 ББК 63.3(0)4
Научное издание Арон Яковлевич ГУРЕВИЧ ИСТОРИЯ - НЕСКОНЧАЕМЫЙ СПОР МЕДИЕВИСТИКА И СКАНДИНАВИСТИКА: СТАТЬИ РАЗНЫХ ЛЕТ Редактор Л.П. Петрик Художественный редактор В.В. Сурков Корректор Н.П. Гаврикова Технический редактор Г.П. Каренина Компьютерная верстка Г.И. Гаврикова
ИД № 05992, выд. 05.10.01 Подписано в печать 21.09.05 Формат бОхОО1/^ Усл. печ. л. 56,0 Уч.-изд. л. 48,0 Тираж 1000 экз Зак. 1773 Издательский центр Российского государственного гуманитарного университета 125993 Москва, Миусская пл., 6 (095) 973-42-00 Отпечатано в ППП «Типография “Наука”» 121099, Москва, Шубинский пер., 6