Андреевский С.А. Книга о смерти - 2005
Вклейка. Сергей Аркадьевич Андреевский. 1890-е годы
КНИГА О СМЕРТИ
Часть первая
Часть вторая
ТОМ ВТОРОЙ
Фотовклейки
Часть четвертая
Дело в Варшаве
ДОПОЛНЕНИЯ. Из книги \
Поэзия Баратынского
Всеволод Гаршин
О Некрасове
Лермонтов. Характеристика
Из мыслей о Льве Толстом
Тургенев. Его индивидуальность и поэзия
Город Тургенева
Книга Башкирцевой
К столетию Грибоедова
Значение Чехова
Вырождение рифмы
ПРИЛОЖЕНИЯ
Примечания
Часть вторая
ТОМ ВТОРОЙ
Часть четвертая
Дело в Варшаве
ДОПОЛНЕНИЯ. Из книги \
Поэзия Баратынского
Всеволод Гаршин
О Некрасове
Лермонтов. Характеристика
Из мыслей о Льве Толстом
Тургенев. Его индивидуальность и поэзия
Город Тургенева
Книга Башкирцевой
К столетию Грибоедова
Значение Чехова
Вырождение рифмы
Принятые сокращения
Указатель имен
Список иллюстраций
СОДЕРЖАНИЕ
Обложка
Текст
                    Сергей Аркадьевич Андреевский.
1890-е годы


РОССИЙСКАЯ АКАДЕМИЯ НАУК ЛИТЕРАТУРНЫЕ ПАМЯТНИКИ ffif
С. А. Андреевский Книга о смерти Издание подготовила И. И. ПОДОЛЬСКАЯ МОСКВА НАУКА 2005
УДК 821.161.1 ББК 84(2Рос=Рус)1 А65 РЕДАКЦИОННАЯ КОЛЛЕГИЯ СЕРИИ "ЛИТЕРАТУРНЫЕ ПАМЯТНИКИ" В.Е. Багно, Н.И. Балашов (председатель), МЛ. Гаспаров, А.Н. Горбунов, АЛ. Гришунин, Р.Ю. Данилевский, Н.Я. Дьяконова, Б.Ф. Егоров (заместитель председателя), Н.В. Корниенко, Г.К. Косиков, А.Б. Куделин, А.В. Лавров, АД. Михайлов (заместитель председателя), Ю.С. Осипов, М.А. Островский, И.Г. Птушкина (ученый секретарь), ЮА. Рыжов, И.М. Стеблин-Каменский, СО. Шмидт Ответственный редактор Н.А. БОГОМОЛОВ Издание осуществлено при финансовой поддержке Американского совета научных обществ (ACLS) ТП-2004(П)-№ 147 ISBN 5-02-010217-2 © И.И. Подольская (составление и подготовка текста, статья, примечания), 2005 © Российская академия наук и издательство "Наука", серия "Литературные памятники" (разработка, оформление), 1948 (год основания), 2005
КНИГА О СМЕРТИ ТОМ ПЕРВЫЙ
Титульный лист первого издания "Книги о смерти" [1922 г.]
Пусть, когда закроется книга моей жизни, - раскроется моя книга о смерти. Я ее посвящаю вам, живые, не для того, чтобы омрачить ваше сердце, но для того, чтобы каждый из нас смотрел на свою жизнь, как на непроницаемую святыню. Нет в жизни ничего поразительнее смерти. Она отрицает все, перед чем мы преклоняемся: гений, красоту, власть. Она делает наше отдельное существование таким бессмысленным, что, собственно говоря, каждому следовало бы сойти с ума от сознания, что он умрет. Но от этого никто с ума не сходит. Над раскрытой могилой прославленных людей произносят речи. В них обыкновенно говорится, что "безжалостная смерть" похитила этого человека, но что "его дела будут жить". Здесь сказывается и наша хвастливость перед силою смерти, и стремление побудить других людей продолжать без уныния заниматься общеполезными делами. Но и то и другое бесцельно. Никакое хвастовство не запугает смерти, и никакие ее опустошения не остановят здоровых людей в их занятиях. Они будут заниматься потому, что такова уже их природа и что всякая смерть ими забывается, будто она была суждена только покойнику, но не им. Но сколько бы там ни разглагольствовали ораторы, теснящиеся возле дыры с опущенным в нее гробом, об энергии человечества - все-таки всего менее энергии к "делу" может внушить именно этот последний мертвец. Всякий знает, что в агонии, когда мутился его ум, он был совершенно чужд тому делу, которое любил при жизни, и всякий уходит от этой зарытой куклы с сознанием какой-то неразрешимой нелепости. Недоумение это, впрочем, скоро проходит... до нового подобного же случая, когда совершенно заново - сколько бы похорон ни повторилось - возникает и опять так же быстро проходит то же самое недоумение. И так все живут от сотворения мира. Природа нестерпимо умна, то есть так. умна, что мы не только не можем переделать ее законов, но при всем нашем негодовании на нее, при всем нашем страдании от нее, - мы не в силах даже придумать иного устройства мира. Кажется, чего проще - устранить смерть, и все было бы хорошо... Но попробуйте. При настоящем строе все мило, потому что преходимо, - тогда бы все сделалось постоянным и стало несносным. Наша любимая земля, если бы только с нее решительно никогда и никуда ни за какие блага невозможно было уйти, сделалась бы нам столь ненавистною, что мы, сжимая
8 Книга о смерти кулаки и стуча головами о камни, изрыгали бы проклятия на те далекие звезды, которые теперь почему-то кажутся нам такими таинственными и сродными. Они были бы от нас еще дальше, чем теперь... Не было бы ни власти, ни религии, потому что никто бы не мог отнять жизни. Встречая постоянно Адама, Клеопатру и Александра Македонского, мы были бы к ним совершенно равнодушны и не имели бы истории. Поэт и художник ничего бы не создавали, потому что у них не было бы побуждений оставить свой след, да и мотивы для искусства совершенно бы исчезли в этой неизменной, неразвивающейся жизни. Все люди имели бы один возраст, и юность утратила бы свою прелесть. Все, что мы называем "благами жизни": удобство, роскошь, ткани, которые нежат наше тело, колесницы и вагоны, избавляющие нас от утомления, дворцы, заставляющие нас забывать о погоде и климате, - все это не только бы лишилось значения, но едва ли бы и возникло, потому что холод бы нас не простуживал, голод нам не вредил, усталость не изнуряла и т.д. и т.д. Самое различие полов едва ли было бы нужно и возможно, потому что в обновлении человечества, сделавшегося неистребимым во всем его составе, не было бы надобности, а безграничное разложение его было бы очевидно невозможно. Словом, та именно жизнь, которую мы теперь так страстно любим, ни под каким видом не могла бы быть такою, как теперь, если бы не было смерти. Сохранить ее в настоящем ее виде, с устранением из нее смерти, не было бы никакой возможнсти. И как ни странно, но следует сказать, что та жизнь, которую мы любим, создана не чем иным, как смертью. Но как бы там ни было - смерть ужасна, отвратительна, непостижима! И сколько я о ней думал! Вот история этих мыслей.
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ I Туман лежит еще кругом Над полем детских наблюдений..} Стараюсь вспомнить, когда именно я получил первое понятие о смерти в самом раннем детстве. Для этого нужно рассказать о начале моей жизни. 29 декабря 1847 года, близ Луганска, в селе Александровке Славяносербского уезда, матушка моя2 разрешилась от бремени близнецами, из которых вторым новорожденным был я. Александровка принадлежала двоюродному дяде моей матери, богатейшему в том крае помещику Сомову. Сомовский дом был настоящий дворец, с белым залом под мрамор, с гостиными, диванными, бильярдными, угольными, молельнями и всякими другими комнатами, в том числе с "зеленою комнатою", в которой мы с братом родились. Матушка находилась там в центре своего многочисленного родства. Отец в то время переезжал на службу из Тифлиса в Петрозаводск. Невозможно было в такую далекую дорогу, да еще зимою, брать с собою двух крошек. Решили одного из нас, по жребию, оставить на воспитание у матушкиной сестры, проживавшей в Луганске с своим мужем, доктором. Жребий этот достался на мою долю. Но я не долго оставался на руках у тетки и был передан ею на попечение моей прабабушке, которая перевезла меня в деревню Веселая Гора, в пятнадцати верстах от Луганска*. Там-то я и прожил до девятого года, не видав ранее ни отца, ни матери, у которых к тому времени уже было трое неизвестных мне сыновей (в том числе мой близнец) и одна дочь, старшая из всех нас4. Веселая Гора - чудесное, живописное село на берегу Донца, с громадным барским домом в сорок комнат. Если въезжать со стороны Луганска, то приходится спускаться в деревню с горы; влево, на небольшом холме, церковь, окруженная кустами желтого шиповника и опоясанная белым каменным забором. Далее, по главной улице, - хлебный магазин и стеариновая фабрика, а вправо - помещичий дом, белый, двухэтажный, со множест- * Многое из этого периода моей жизни выражено мною в поэме "На утре дней"3 - в пьесе автобиографической от начала до конца, с весьма прозрачной маскировкою действительности. Не повторяю здесь всего того, что там уже сказано.
10 Книга о смерти вом окон и с балконами на все четыре стороны, причем с балкона, обращенного к саду, две лестницы спускаются до земли. Вслед за домом - Донец. По ту сторону Донца - лес, лес и лес, насколько видит глаз; да и на этом берегу Донца, позади помещичьего сада, такой же густой лес. И когда из дома смотришь на сад, то справа видишь высокую гору. Здесь я проживал с прабабушкой и ее компаньонкой почти в полном одиночестве, потому что многочисленные потомки прабабушки были постоянно в разброде, а ближайшие члены ее семьи большею частью проживали в Луганске, где в то время поселилось целое общество образованных горных инженеров и где при чугунно-литейном заводе сосредоточилось управление горного округа. В просторных комнатах Весело-Горского дома мы жили втроем, окруженные разнообразною дворнею из крепостных: дворецкий, ключник, староста, нянька, прачка, булочница, птичница, коровница, старухи, приходившие дежурить на ночь, горничные, взрослые и малолетние, и т.д. Прабабушке моей было уже за восемьдесят лет. Она была сухощавая, маленькая, сгорбленная и глуховатая, но зубы у нее сохранились, и ее реденькие волосы были темно-желтого цвета, без седины; она их связывала в узелок на макушке и прикрывала белым чепцом только при чужих. Платье носила черное, недлинное, с поясками, которые она любила перебирать в руках. Компаньонка, вдова одного харьковского чиновника, - институтка по образованию, - была белая и розовая пятидесятилетняя женщина с лысеющим пробором среди головы, с маленькими светлыми начесами, прикрывавшими, по тогдашней моде, наполовину ее уши. Она говорила медленно и явственно и писала красивым почерком; руки у нее были полные, правильной формы, с веснушками. Она часто надевала черные вязаные митенки5 и носила в ушах маленькие серебряные серьги. Эта добрая Надежда Васильевна первая обучила меня грамоте; она же преподавала мне Священное Писание по маленькой книжке без переплета, напечатанной на толстой и мягкой, как вата, бумаге. В книжке были картинки, но такие тусклые, что в жертвоприношении Авраама я никак не мог найти барашка6, хотя мне и указывали его в одном углу картинки, где что-то сгущалось в загадочное пятно. Я постоянно возвращался к этому пятну; в иные дни мне казалось, будто я различаю голову барашка, высунувшуюся из травы, но потом я снова терял эту способность и не умел видеть даже этой головы. Обе женщины были чрезвычайно религиозны. Прабабушка, с которою я спал в одной комнате, всегда утром и на ночь молилась очень долго. Она произносила молитвы вполголоса, иногда останавливаясь перед киотом, у которого всегда горела лампадка, но большею частью молилась, расхаживая по комнате и продолжая на ходу свой утренний или ночной туалет. Случалось, что она даже прерывала свою молитву и звала за чем-нибудь горничную, но потом опять принималась твердить святые слова с деловым
Том первый. Часть первая 11 видом, как будто все это установлено навеки и никогда иным быть не может. Посты соблюдалиссь строго. В церковь мы ходили на каждую службу, кроме заутрень. По воскреесеньям отец Иоанн с дьяконом всегда приходили после обедни в господский дом. Священник совершал краткую молитву и, подобрав широкий рукав своей рясы, благословлял завтрак. На столе всегда было одно и то же неизменное угощение: на одном блюде лежали пироги с творогом, к которым подавали соусник со свежею сметаною, а на другом - пироги с кислою капустою и перцем. Так, помнится мне, проходили неделя за неделей. Между тем я начинал вбирать в себя жизнь с любопытством, изумлением, радостью и задумчивостью. Все мои пять чувств и моя робкая мысль пробудились сразу. К Пасхе приготовлялся длинный стол с волшебными блюдами и вокруг масляного барашка клалась первая травка - кресс-салат, - которую заранее сеяли в цветочный горшок и затем выращивали под стеклянною запотелою банкою на том окне, на котором чаще всего светило солнце. И эта курчавая нежная травка пахла такою свежею крепостью!.. Разлив Донца напоминал мне потоп: вода совсем покрывала белый забор, ограждавший усадьбу от реки, а затем кое-где, сквозь рябые волны, торчали голые ветки только самых высоких кустарников. На Донце появлялись желтые дощатые плоты; я смотрел из окон второго этажа, как они вдруг показывались с одной стороны - двигались медленно, почти неприметно для глаза, с двумя-тремя незнакомыми мужиками на них, и затем исчезали в другой стороне, проплывая мимо меня, подобно волшебным островам, которые посылались из одного неведомого царства в другое... Земля просыхала, деревья покрывались почками и зеленели... Качели в саду скрипели протяжно и мерно, когда с них соскакивали дворовые девушки, - и долго еще после того не могли умолкнуть... и я их слушал... Кукушка в лесу, за садом, отсчитывала чьи-то годы таким милым звуком. Невидимые лягушки квакали с упоением, перекрикивая друг друга с каким-то забавным и настойчивым хохотаньем. Укроп на грядах огорода, шпанские мухи в листьях ясеневой аллеи начинали издавать сильный, новый для меня запах. В едва раскрывшихся тюльпанах блестела роса, и у меня захватывало дух от радости, когда я заглядывал в нежную внутренность цветка... Наступило лето. Солнце блистало и жарило. Все сорта цветов распускались и отцветали. Мухи распложались неимоверно; в сенях нижнего этажа они покрывали окна и потолки; несмолкаемый звон встречал меня, когда я проходил через сени, озаренные солнцем... А затем: запах первого снега в воздухе, вкусные щипки первого мороза на щеках, чудесные льдистые узоры на окнах... Или еще: каким счастливым холодом дрожало мое детское тельце, когда меня впервые разбудили, чтобы вести на пасхальную заутреню! Какою очаровательною казалась мне серая темнота раннего утра при свечах!
12 Книга о смерти Но и мысль моя пробуждалась. Прежде всего я узнал, что душа моя бессмертна. Душа представлялась мне в виде ангельской головки с крылышками, как рисуют херувимов. Мне объяснили, что эта невидимая душа помещается где-то в горле, вместе с дыханием, - и я верил этому и старался нащупать свою душу, прикасаясь пальцами к шее, и страдал от невозможности ее увидеть. Обо всех умерших окружающие всегда говорили: "на том свете". Я смотрел на небо, как на будущее жилище мое, куда улетит эта душа. Луна и звезды казались мне моей далекой родиной, куда меня со временем непременно возьмут. Они представлялись мне очень заманчивыми, но в то же время я иногда боялся этих высот, находя слишком грустным расстаться со всем тем, что вокруг меня раскрылось и что я так полюбил... Первый покойник, о котором я слышал рассказы, был дедушка Андрей Яковлевич, бывший владелец Веселой Горы. Его уже не было, когда я начал сознавать себя, но о нем часто вспоминали в доме. В одной из дальних комнат нижнего этажа я видел его большой портрет на полотне, масляными красками, без рамы, висевший рядом с таким же портретом его вдовы, которую я знал; она была мало похожа; вероятно, и дедушка был плохо написан; он был изображен еще не старым, с темными волосами, с густыми усами и с перстнем на указательном пальце. Я не мог, однако, представить себе по этому портрету, каков он был живым. Но я убеждался, что картину писали именно с него, и никак не умел объяснить себе, как и куда он девался. Мне рассказывали, что он очень любил меня и перед смертью потребовал, чтобы меня принесли к нему, да так, будто, и умер, держа меня в своих руках... Я удивлялся, что в такую важнейшую, волшебную минуту я почему- то ничего не мог чувствовать и что дедушка, столь любивший меня, никакими силами не мог высказать мне своей любви, а главное, что мне, своему любимцу, он ничего не шепнул о том секрете, который с ним приключился и которого я теперь никак не умею разгадать... Слово "мертвый" запало мне в голову из одной сказки. В долгие зимние вечера мне случалось сидеть в большой и темной столовой, где-нибудь в углу среди молоденьких горничных, из подростков. Они садились на пол, в кружок, и которая-нибудь из них брала меня к себе на колени. Самая бойкая и речистая из них, Аксинька, тихим голосом рассказывала сказки. Помню, что в одной сказке повторялся припев: Месяц светит, Мертвый едет, Живую везет, - Не боишься ли ты, моя душенька? И как раз при этих словах на полу в темной комнате обозначился белый с черными переплетами отблеск окна, освещенного месяцем. Эти слова, запавшие мне в душу при свете луны, сделали то, что "мертвый" вызывал во мне чувство холода и грусти.
Том первый. Часть первая 13 Раза два случилось, что на деревне кто-то из крестьян умер. Тогда раздавался "звон по мертвому". Я запомнил его с первого случая, потому что как только я его услышал, - необъяснимый испуг и беспредметное горе подступили к моему сердцу. Тонкий колокол невнятно, тревожно и часто повторял нежные, слезливые звуки, иногда чуть слышные, относимые в сторону ветром; потом раздавались реже, через секунду, более громкие удары - и все завершалось наиболее громким отзвоном, как бы умышленно оборванным... И через некоторое время опять слабо-слабо, как будто где-то за тридевять земель хныкал ребенок, возобновлялся мелкий звон - возобновлялся так неуловимо и вкрадчиво, что я обманывался, не верил своим ушам и прислушивался, полагая, что это плачет воздух... Но нет! звон понемногу выделялся очень явственно, и эта растянутая, ноющая песня повторялась до трех раз... И на долгие годы после того она каждый раз мутила мое сердце. На горе за нашей деревней, несколько в стороне от дороги, ведущей в Луганск, была часовня из красного кирпича с одинокою синею главою в виде луковицы. Серый заборчик, с кустами сирени внутри, окаймлял часовню. Я видел ее с дороги и никогда о ней не думал. Но мне довелось узнать ее ближе. Едва ли мне было более четырех лет, когда в Веселой Горе умер полугодовой ребенок моей тетки Евгений. Помню, что его всегда носили на руках, бледного и ласкового, с голой головкой. Я совсем не заметил, как и когда он умер; знаю только, что меня не пускали к нему в комнату, а затем, в течение целого дня, не пускали в столовую, где обе двери были затворены. Помню, что мы перевозили в ограду часовни розовый ящик с белыми позументами. Я сидел у кого-то на коленях в карете и смотрел на этот маленький ящик и плакал, видя, что плачут другие. Позади часовни была разделана стена, и на моих глазах этот красивый гробик был спущен мужиками на длинных полотенцах в глубокое подземелье... Из разговоров я узнал, что гробик Евгения был там поставлен на гроб Андрея Яковлевича. Как-то, много времени спустя, я гулял с нянькою за деревнею, и мы зашли с ней в ограду часовни. Густой бурьян разросся перед тою заднею кирпичного стеною, под которою я видел подвал. Мы едва пробирались через траву; стена была целая, и мне думалось, что я только видел во сне, будто она в тот раз открывалась. Но невдалеке от стены старая няня нашла в траве глубокую норку. Она к ней наклонилась и заглянула в нее, а когда поднялась, то тихо сказала мне: "Оттуда несет мертвым духом"... Но я побоялся приникнуть к земле... Прошло еще немного времени. Был у меня родной дядя по матери, молодой помещик, живший в своем имении Раевке, в семи верстах от Веселой Горы. Высокий, худощавый, темно-русый, с острыми серыми глазами, с вьющимися усами и резкою ямкою на подбородке, дядя Родя был красив, остер и зол на язык. Он умел рисовать
14 Книга о смерти такие карикатуры на бумаге и на карточных столах, что всех очаровывал, даже тех, с кого их писал. Я его побаивался. Он не любил, что меня слишком нежат, и если где-нибудь заставал меня одного, то сейчас же поднимал меня сзади за уши до своей головы; это он называл "показывать Москву", а я между тем орал от боли... Но со стороны, втихомолку, я любовался тем, что он всех покорял себе. Дядя Родя женился в Харькове, и я помню тот день, когда он привез к нам свою жену - показать прабабушке. Жена его была небольшого роста, крепкая, но не полная, очень белая с очень черными, плоско причесанными волосами. Помню ее парадное платье из модной в то время тяжелой шелковой материи (damas) розового цвета с затканными по ней большими белыми букетами. Вокруг ее шеи поднималась тюлевая рюшь. Она часто и весело смеялась особенно приятным смехом, в котором слышались басовые нотки. Со мною она как-то бодро шутила и, казалось, находила меня любопытным ребенком. Прабабушка подарила ей нарочно выписанную для нее золотую чашку в шкатулке из светлого дерева. Эта шкатулка была внутри отделана белым бархатом, и в нем были две ямки: для чашки и для блюдечка. Вскоре после того я как-то проснулся в ясное летнее утро и рассматривал голубые обои с белыми разводами на стене возле моей кроватки. В это время (я помню, что это случилось, именно когда я рассматривал обои) няня, надевая мне чулки, сказала: "А вы знаете, что дядя Родион Николаевич пропал?" - Как пропал? Совсем? Куда же? - Да вот, его везде уже искали и нигде не могут найти. Бабушка сейчас едут с вами и со мною в Раевку. Известие это было очень странно. Мы поехали в Раевку; прабабушка всю дорогу молчала. В Раевке я бывал и раньше, но деревню эту запомнил неясно. Знаю, что у дяди был одноэтажный, просторный дом и что все в этом доме было чистое, новенькое. Две комнаты остались в моей памяти: дядина уборная, обтянутая свежим тиком с белыми и синими полосками, и светлая гостиная, в которой перед камином стоял экран с вышитыми гарусом пастухом и пастушкой. Когда мы приехали в Раевку, то застали молодую жену дяди в этой гостиной, и она почему-то, разговаривая с бабушкой, плакала. Затем обе они вышли на крытую галерею крыльца и уселись в ее глубине, а няня увела меня от них через двор за ворота. В задней стороне двора виднелись белые новые конюшни. Там суетились мужики, и все почему-то смотрели в ту сторону, словно оттуда чего-то ожидали. Но мы вышли с няней за ворота и пошли к реке Донцу. И я живо помню при свете жаркого солнца белые пятна пены на тихой воде в том месте, где, как мне объяснила няня, мыли лошадей. Мне рассказывали, что дядю все время ищут вдоль реки и на том берегу, потому что он будто бы заблудился именно где-то в этих местах.
Том первый. Часть первая 15 Наконец со стороны конюшен разнеслась весть, что дядя убит, что тело его сейчас нашли в Донце и что кучер Платон сознался в убийстве. Он говорил, что убил барина в эту ночь, когда тот, застав его в пьяном виде, приколотил его. Платон рассказывал, что ударил дядю в висок, а когда дядя упал, то он сильно испугался; когда же увидел, что дядя умер, то опять- таки со страху привязал ему камень на шею и бросил тело в Донец. Бабушка со мной и неожиданной вдовой поспешила уехать к моей тетке в Луганск, за пятнадцать верст от Раевки. В карете вдова все время рыдала. Помню, что мы подъезжали к Луганску мимо каких-то садов. Погода испортилась; ветер трепал и пригибал деревья - и на стеклах кареты показались мелкие, редкие брызги дождя. По приезде в Луганск вдова тотчас же легла у тетки за ширмы. Она, не переставая, мычала от иссякших слез и ни с кем не разговаривала. Все были поражены, приходили в ужас, горевали и шептались... Большинство повторяло одну и ту же мысль, что "Родя на свою погибель построил себе новые конюшни, в которых и был убит". Я с трепетом ожидал: доведется ли мне увидеть дядю Родю таким, каков он теперь и каким его видят разные мужики, оставшиеся возле него в Раевке? Я думал: что с ним теперь? Что от него осталось? Прошло несколько дней в общей подавляющей грусти. В моей голове все время торчала Раевка с ее двором и с моим высоким исчезнувшим дядею. Я постоянно смотрел в ту сторону небес, где была эта деревня, и мне казалось, что оттуда расползлось что-то страшное и широкое, покрывшее собою, как тучею, всю нашу жизнь. Вскоре все родные направились к нам, в Веселую Гору. Туда привезли дядю. Я видел его закрытый длинный розовый гроб, поставленный на двух голубых табуретах внутри нашей часовни, где происходило отпеваниее. Пол в часовне был песчаный; на задней стене был нарисован Господь Вседержитель, молодой, светлокудрый, в короне, с державой и скипетром, среди нежно-голубого неба. Все были одеты в черном, стояли на коленях, горько плакали и били поклоны. Священник поминал "убиенного Родиона"... Я смотрел сквозь дым ладана на гроб, и мое воображение отказывалось постигнуть, что в нем заключалось: дух? мертвец? дядя? Может быть, ничего, кроме памяти о дяде? Может быть - нечто нестерпимое для глаза?.. Тайна делалась для меня все более и более глубокою... Я представлял себе мертвеца не человеком, а спящим духом, перед которым уже раскрылась будущая жизнь. Мне думалось, что даже те, которым случается смотреть на мертвеца, не могут вполне его видеть; я воображал себе его чем-то вроде продолговатого светящегося облака, у которого нет видимых границ. Так я фантазировал. Но первых мертвецов я увидел (хотя бы издали) лишь тогда, когда уже меня взяли из деревни и привезли в Екатеринослав, в мою семью. Мне тогда шел девятый год. Наша квартира находилась в нижнем этаже, на перекрест-
16 Книга о смерти ке двух улиц, из которых одна поднималась на кладбищенскую гору. На юге несут и перевозят покойников в открытых гробах. Часто случалось, что на звуки церковного пения домашние сбегались к окнам. Тогда я видел, как среди толпы колебался длинный плоский ящик, суженный книзу. В верхней части этого ящика лежала непривычно бледная, желто-серая и какая-то скверная голова... Я боялся присматриваться... Мне казалось, что мимо меня проходит самая страшная тайна мира. Другие, по-видимому, не испытывали моего страха: братья всползали на окна и спокойно рассматривали шествие; отец стоял позади, заложив руки за спину; прислуга с любопытством вытягивала головы, и только все набожно крестились, когда показывался покойник. А мне представлялся дом, откуда вынесли этого, так недавно жившего человека. Я воображал себе, что чувствовали его близкие. Неужели этот ужас заглянет когда-нибудь и к нам?.. Те же процессии попадались мне и на улице. Сердце сжималось; я не знал, куда деть глаза. Те же безотрадные напевы, но более явственные, не заглушённые окнами, терзали мой слух; толпа мерно проходила мимо; я слышал рядом с собою топот ее ног и углом своего глаза видел хоругви7, перевязанные полотенцами. Я издали рассчитывал, как бы пониже опустить голову, чтобы не оглянуться на покойника, и каждый раз невольно оборачивался в его сторону. И каждый раз я видел сухое и острое лицо, как бы выставленное на суд распростертых над ним небес... Живешь, бывало, так просто, удобно, будто иначе и быть не может, - будто все вокруг понятно, интересно, разумно. И вдруг... звон о покойнике!., значит: кто-то сейчас умер!.. Или: в каком-нибудь низеньком домике, днем - три больших церковных свечи в угловой комнате, значит: там лежит мертвый! И все окружающее становилось для меня странным, случайным, горестным. Я переносился мыслью в неизвестную мне семью, где переживалось это несчастье, и никакие развлечения в нашей собственной семье не могли разогнать того холодного спазма, который охватывал мое сердце. Это настроение длилось до трех дней, когда я знал, что покойника наконец унесли и что все идет по-прежнему. Однажды у нас кто-то сказал: "Василевская умерла". Это была старая дама, которую я видел всего два раза. И вот я несколько суток подряд страдал из- за этой Василевской, сосредоточенный над нею одной в целом мире! Я постоянно думал о ее смерти, как за нее, так и за всех живых... Я углублялся в эту Василевскую до бесконечности!.. Я чуть не разболелся. Бодрость возвратилась ко мне лишь тогда, когда я узнал, что ее похоронили. "Теперь, - думалось мне, - с нею все кончилось, как следует, и страдать о ней больше не нужно". Это было тогда, когда мы уже не жили на углу той улицы, которая поднималась к кладбищу, а наняли квартиру на бульваре, в отдельном доме, с девятью окнами и мезонином, с зелеными ставнями в виде жалюзи и с желтою крышею. На мезонине был балкончик. Из-за дома виднелись деревья сада.
Том первый. Часть первая 17 II Сестра моя Маша была двумя годами старше меня. Меня привезли в мою семью на девятом году из деревни. Из полного одиночества я попал в общество трех братьев и сестры. Все они мне казались любопытными, чужими и в то же время как-то законно близкими. Но я наблюдал их немножко как посторонний. Сестра Маша имела отдельное помещение. Чувствовалось, что она совсем особенная. У нее были калмыцкие глазки, черные, как смоль, волосы, и необыкновенно белая, нежная кожа. Обособленная от других, она вырастала в невольной мечтательности. Она любила мифологию, и когда ей случалось присоединяться к нашим играм, она предлагала "играть в богов". Накидывая на голову свой теплый стеганный халатик, она бегала по комнатам, говоря, что она "несется в облаке"... Надо было выжидать, к кому из нас она спустится. И вот когда она спускалась ко мне и на каком-нибудь кресле окутывала меня всего с головою своим халатиком, я чувствовал в потемках, в ее близости, невольное биение сердца. На четырнадцатом году жизни я весь отдался чтению поэтов; везде я встречал любовь как самое глубокое и сильное явление жизни. Женщина облекалась для меня в нечто непередаваемо привлекательное. Когда я учился истории, я не постигал, как можно было поступать жестоко с женщинами: все они казались мне носящими в себе необъяснимую прелесть и счастье. В книгах, которыми я увлекался, всегда говорилось о любви, как о чем-то важном, решающем судьбу целой жизни. Я думал, что я буду ничтожным, пока не испытаю любви. Кто же вызовет во мне любовь? Кто придаст моей жизни значение чего-то священного, глубокого и важного? Кто заставит меня испытать это великое чувство? Вспоминая те особенные ощущения, которые меня охватывали вблизи Маши, я решил, что я давно уже, незаметно для себя, люблю ее. Эта мысль мне пришла в голову однажды днем, когда я после какого-то чтения прилег на свою кровать в большой комнате мезонина, где мы, четыре мальчика, имели свою классную и дортуар. Чтобы проверить себя, я задумал пойти вниз и посмотреть на Машу. Я нашел ее в гостиной, за книгой, в темно-синем длинном платье на вате. Это было зимой. Она меня не заметила. Я присел и начал ее рассматривать. Ее лицо было неинтересно в эту минуту: она углубилась в книгу, ее черты вытянулись. Она была совсем взрослою; на вид ей можно было дать около двадцати лет. Ее бюст казался совсем дамским. "И я ее люблю, - повторял я себе, - и она этого не знает!". И с этого мгновения совершенно особенное чувство к Маше окончательно завладело мною. Я начал придавать себе значение глубоко страдающего и никем не понятого человека. Мои думы постоянно возвращались к Маше. Мне было странно смотреть на нее и сознавать, что она совсем не подозревает того, что происходит во мне. Почему-то мне нравилось как можно больше удаляться от
18 Книга о смерти нее. Мне казалось, что она почувствует наконец когда-нибудь, насколько я постоянно наполнен ею, и что ей будет поневоле все чаще и чаще недоставать моего присутствия. Подражая Байрону и Лермонтову, я находил особенное счастье в этой непонятной, гордой, замкнутой и горькой любви. Обращение мое с Машей, незаметно для меня самого, резко переменилось. Я старался говорить другим в ее присутствии, как будто не обращая на нее внимания, смешные, колкие, оригинальные вещи. Я "коварно кокетничал"; я чувствовал, что я интересничаю и достигаю цели. Маша смеялась, увлекалась моими шутками и - я это видел - находила удовольствие в моем обществе. Тогда я удваивал часы моего отсутствия. Маша полюбила мои мнения, мою наблюдательность. В прогулках и развлечениях она предпочитала мое общество обществу остальных братьев. Сколько мог, я избегал быть ее спутником и тем самым терзал и себя, и ее. Рядом с этим я ценил на вес золота каждую ее нежность. Я завел дневник (потому что только теперь нашел свою жизнь достойною внимания) и в нем отмечал каждое "mon cher"*, которое она мне говорила. Она мне говорила "mon cher" гораздо реже и совсем иначе, нежели другим братьям, - как-то тише, будто незаметно. Я радовался, что ей понемногу сообщается некоторая неловкость в обращении со мною, - и я чем чаще отсутствовал, тем больше замыкался в себя, чтобы не выдать как-нибудь своей "роковой" тайны. Мне хотелось, чтобы она меня полюбила и в то же время видела, как я далек от нее и недостижим. В мою голову засел пушкинский стих: "Чем меньше женщину мы любим, тем больше нравимся мы ей"8. Лермонтовская жестокость к женщинам, как рецепт для победы, тоже подстрекала меня к этой искусственной холодности. Мое обожание возрастало вместе с напускным равнодушием. Мне мечталось о такой невозможной минуте, когда бы Маша вдруг услышала мое признание. И я упивался самою невозможностью подобной сцены... Я набрасывал стихи в своем дневнике. Помню выстраданное двустишие: Закон, взаимность - все восстало, Чтоб ты моею не была! Для меня было ясно, что эта любовь зародилась при неодолимых препятствиях жизни. Маше давала уроки английского языка единственная в городе англичанка, маленькая и красная старая дева, с пробором и рыжими локонами в виде сосисок вокруг всей головы. Приходя на урок, она вся блестела испариной и уморительно потрясала своими локонами. Тонкая золотая цепочка с часами под мысом украшала ее корсаж. Они запирались с Машей на час. У Маши завелись английские книги; она переписывала в тетрадки с линейками английские стихи. Почерк у нее был тонкий, чистый, изящный и безукоризнен- * дорогой (фр.).
Том первый. Часть первая 19 но правильный. Она носилась с Байроном in folio9 и затвердила его стихотворения "Прощай" и "Слеза" ("Farewell", "A Tear") - ее любимые. Очень быстро она овладела языком и углубилась в английскую литературу. Англичанка была уже не нужна. Почему-то было решено, что Маша должна учить меня по-английски. Я приходил по вечерам в ее особый уголок, состоявший из двух комнаток - уборной и спальной, и там я ей отвечал уроки, а потом принимался за чтение вслух, и она меня поправляла, когда я не умел произносить какое-нибудь слово. Наши головы соприкасались под лампой; наши руки лежали рядом на странице, когда мы вместе следили за строчками. Однажды вечером, когда ее белая ручка, сжатая кулачком, с напряженными голубыми жилками и черным эмалевым колечком, лежала на книге перед самыми моими губами, я вдруг будто задохнулся и едва заметно, точно во сне, приник губами на одно неуловимое мгновение к этой руке; почти столь же мгновенно и, главное, в ту же секунду Маша, как мне помнится, очень горячо и так же неуловимо поцеловала мою руку. Между нами не было сказано ни одного слова, урок закончился как всегда без перерыва, и я всю ночь и весь следующий день мучился сомнением, случилось это или нет. Небывалый огонь горел во мне, и я без устали сосредоточивал всю свою память на этом странном, точно виденном во сне, мгновении. Мне казалось, что теперь именно, более чем когда бы то ни было, нужно не показывать даже вида, что это могло случиться. Как бы по безмолвному соглашению и Маша держалась точно так же. В течение следующих уроков о случившемся не было и помину. Мы с ней будто условились доказать друг другу, что этого и быть не могло. Но странность взаимных чувств увеличилась. Весенние и летние месяцы этого года были для меня самыми влюбленными. Как я теперь понимаю, во мне говорила, по выражению Пушкина, "страстей неопытная сила"10. Воображение мое было чисто и невинно. Мое чувство обратилось к Маше потому, что она казалась мне сродственною по уму, что она была мне близка по мысли, что она угадывала мой ум и мою натуру. Безмолвие по главному вопросу между нами никогда не нарушалось. По вечерам нам, детям, подавали четырехместную коляску, и нам дозволялось кататься по улицам города. Маша с тремя братьями садилась внутри, а я взбирался на козлы: там я был дальше от общей компании и потому - интереснее. Оттуда, изредка, я оборачивался к остальным и говорил что-нибудь неожиданное и оригинальное из своих случайных мыслей, и затем быстро застывал в своем одиночестве возле кучера. Бульвары с тополями проносились мимо меня; земля бежала под колесами: колокольни храмов поднимались в разных концах города к тихому вечернему небу. Я кокетничал и страдал - и наслаждался. По возвращении я видел, как Маша, нехотя и скучая, уходила на свою половину... И я, и Маша были религиозны. Я имел в сердце веру в того самого христианского Бога, Сын которого страдал на кресте и которому воздвигались
20 Книга о смерти храмы. Я любил архиерейское служение; я шел к обедне, как на беседу с небом; царственный блеск архиерейских одежд напоминал мне "Вседержителя" на иконах. Я с первых дней был правдив и доверчив: я не понимал никогда цели какого бы то ни было обмана и потому всегда верил. Собор на горе с бархатным троном архиерея посредине, архиерейский дом в саду, за горою, в долине, - все это мне казалось чудесным, волшебным, божественным. Случалось мне ездить с Машей, в сопровождении кого-нибудь из братьев, в архиерейский сад. Солнце садилось, кусты золотились, Маша ходила по дорожкам, небо вверху синело... я запоминал каждое ее движение, каждый поворот, каждое слово. Как-то вечером она сидела у раскрытого окна на подоконнике. Она была в бледно-желтом кисейном платье с разрезными греческими рукавами. Большая, раскрытая книга Байрона лежала у нее на коленях. На обнаженных руках, упавших на книгу, чернели широкие браслеты из блестящего угля (жэ), только что входившего тогда в моду. Легкий пушок оттенял белизну этих юных и грациозных девственных рук. Был тихий летний вечер; пыль держалась в жарком и золотом воздухе; утомленные и посеревшие тополи были неподвижны. Не помню я, чтобы Маша когда-нибудь раньше или после была милее! Ее смолистые косы были туго заплетены двумя фестонами, ниспадавшими ниже ушей и соединявшимися сзади под широкими черными бантами. Я стоял возле нее, имея рассеянный вид и тупо глядя на улицу. И я сознавал, что возле этого привлекательного, женственного существа небывалым счастьем бьется мое сердце... Эти минуты, проведенные с Машей у окна, как и то мгновение, когда я поцеловал ее руку за уроком английского языка, остались неизгладимыми в моей памяти. С того далекого времени на всю остальную жизнь я сохранил особое пристрастие к прелести женской руки. Лето проходило в тех же неопределенных чувствах радости и страдания. Я любовался Машей и сам не знал, чего я желаю, и знал, что она никогда не услышит моих признаний и что она обречена кому-то другому. Я не понимал ревности и покорялся судьбе. Одно казалось: что никто другой не сумеет испытать моего счастия, потому что никто другой не найдет в Маше тех радостей, какие нашел бы я. Это была какая-то счастливая, неопределенная и тупая печаль. Время проходило в неуловимых грезах. И, право, я едва ли бы сумел вспомнить что-нибудь ясное из этих туманных дней. Вспоминаю, например, одно воскресное утро. Маша перешла из своих двух комнат, выходивших во двор, в угловую зеленую комнату, где у нее был и письменный столик, и туалет, и кровать за ширмами (ее две комнаты были отведены под спальню матушки, у которой родились близнецы). Помню, что Маша перелистывала английский кипсэк11 с женскими типами Вальтер Скотта. Она была нарядна, весела и цветуща, и я ей говорил что-то забавное по поводу каждой женской головки. В ее комнатке было светло, весело и благоуханно... Дверь
Том первый. Часть первая 21 была притворена. В открытое окно влетал мягкий и теплый воздух. Вдруг ударил оглушительный гром из солнечного неба. Мы закрыли окно - и воздух потемнел, и я вышел... И это утро почему-то осталось у меня в памяти. Мне было так хорошо возле умной, свежей и привлекательной Маши. А вот еще воспоминание. Я сидел как-то днем один, на маленьком балкончике нашего мезонина, с какой-то книгой, кажется сказками Гофмана или "Записками охотника" Тургенева. Мысль моя была ленива; печатный шрифт лежал тонкой сеткой перед моими глазами под сильным и расслабляющим светом летнего солнца. Невольно отрывался я от книги и смотрел то вниз, на пустую пыльную улицу, то на жидкую чугунную решетку нашего балкончика с двумя гвоздями, торчавшими по ее углам для острастки птиц. Возле моего стула стоял другой пустой стул. Наверху никого не было; дверь в комнаты была открыта. Не знаю, как и зачем на балкон вбежала Маша с вопросом или предложением ко мне. Отчетливо вижу, что она была в сером барежевом платье12 с декольтированным лифом, который закрывался хорошенькой пелериной из той же материи с маленькой оборкой. Набежавший ли ветер или быстрота ее движения распахнули пелеринку - не могу сказать, но ее плечи и начало груди вдруг раскрылись; помню крошечное розовое пятнышко на молочно-белой коже; помню, что она положила мои руки на плечи, и я, задыхаясь, поцеловал ее под пелеринкой, в горячую шею, и слышал стук ее сердца... и кажется мне, что это мгновение было еще короче, еще более похожим на сновидение, чем то, когда я коснулся губами ее руки. Но память упорно настаивает на своем, что все это несомненно было. Это был мой последний "безумный" поцелуй. Безотчетное (хотя, как мне тогда казалось, глубокое) чувство неприметно начало сбиваться на нечто слишком безнадежное и утомительное. К осени Маша совсем выросла. В будущем "сезоне" она должна была выезжать. Наша матушка, любя в ней свою единственную дочь, замышляла сделать из нее совершенство. Маша была умна, образованна, обучена порядку; она вела счета по хозяйству своим прелестным почерком в графленых тетрадках; она была чиста, аккуратна, идеальна, грациозна; книги обогатили ее воображение; из нее готовилась очаровательная "жена". Она все более и более принимала вид большой девицы, и мое отроческое сердце неприметно начало причислять ее ко взрослым. Зимою она участвовала в любительских спектаклях, в живых картинах, знакомилась с женихами тогдашнего лучшего губернского общества, и у нас начали поговаривать о ее увлечении одним господином средних лет из богатых и спокойных помещиков, во вкусе английских лордов. Другой молодой дворянин из семейства, издавна связанного дружеским знакомством с нашим домом, увлекался ею. И вот я с неопределенною усталостью начал "предаваться своей судьбе". К тому же и Маша не то что подурнела, но испортила себя тем, что начала преувеличенно заниматься собою. Прежняя простая прическа заменилась сложным завивани-
22 Книга о смерти ем волос на всей передней части головы. Маша начала необычайно холить свои руки и для этого почти всегда дома, когда не было гостей, ходила в перчатках. Она прибегала к пудре и губной помаде. И несмотря на все это, я видел, что Маша, формируясь во взрослую барышню, теряет прежнюю миловидность. Моя страсть к Маше, постоянно сдерживаемая мучительным отчуждением от нее, теперь начала давать на моем сердце горький осадок. Теперь уже мне было легко отчуждаться от Маши, и наши отношения приняли характер ссоры, необъяснимой для окружающих. Мы с ней совсем перестали говорить друг с другом. И когда однажды, за обедом, при отце и матери, выяснилось, что мы с Машей уже два месяца не обменялись ни одним словом, - отец улыбнулся, находя это, конечно, пустяком, но главное, что ни я, ни Маша не смутились: мы оба почувствовали, что в нашем разрыве нет ни резкости, ни страдания, ни комизма и что все это случилось натурально, само собою. Так прошла вся зима. Весною, Великим постом, представился неизбежный случай прекратить это натянутое молчание. Мы говели. Перед исповедью мне нужно было подойти к Маше и попросить у нее прощения. Был светлый мартовский вечер. Я пошел к Маше спокойно, с сознанием долга. Она была в эту минуту в зале, в легкой ситцевой блузе с шлейфом. Она меня встретила на ходу. Я пересек ей дорогу, очутился с ней лицом к лицу и тихо пробормотал: "Прости меня, Маша"... Она меня по-братски поцеловала в губы и с простым, добрым чувством сказала: "Бог простит". Сердце мое слабо екнуло; это был первый и единственный поцелуй в губы. На меня повеяло запахом пудры от ее лица и обдало теплотой этого все-таки нежного поцелуя. На Пасхе между нами установились дружеские, ласковые отношения с примесью какого-то милого, невысказанного чувства, которое походило на радость выздоровления от общей болезни. Здесь была и нежность, и великодушие, и взаимная любезность, без раздора и без тревоги. В июне все мои братья заболели коклюшем. У меня был коклюш в очень раннем детстве, когда я еще жил в деревне, и я один уцелел. Под конец заразилась и Маша. В ее годы (в середине лета ей исполнилось семнадцать лет) болезнь эта бывает и трудною, и опасною. Стояли сильные жары. Доктор приказывал, чтобы заболевшие как можно больше оставались на воздухе. Маша почти целые дни сидела или на выступах нашего крыльца, выходившего во двор, или, в самую знойную пору дня, где-нибудь на скамейке в саду. Шея была у нее постоянно обвязана полотняным платочком; ее кашель с завываниями длился надрывающими ухо припадками. Она не одевалась и не покидала серенькой ситцевой блузы. По вечерам, все с тем же платочком на шее, набросив черную накидку, она ездила с кем-нибудь - большею частью с матерью - покататься в коляске. Ее лицо опухло и пожелтело; небывало равнодушные глаза смотрели однообразно: выражение больной скуки не покидало их. Она почти не разговаривала и часто засыпа-
Том первый. Часть первая 23 ла днем, в разных уголках дома, с выражением удвоенной скуки на опухшем лице, с зажмуренными глазами и вытянувшимися губами. Просыпаясь, она не имела ободренного вида и бродила ленивой походкой с места на место, как бы отчужденная от всех. При ней всегда находилась какая-нибудь святая книга: или маленький молитвенник в полинялом шелковом переплете, или "Житие святых отцов", или (особенно часто) книга с изображениями и описаниями всех чудотворных икон Божией Матери: в тексте этой книги постоянно попадались страницы, разделенные на множество четырехугольников, в которых были отпечатаны всевозможные иконы Богородицы, с младенцем Иисусом на одной руке или на середине груди, с крестом в отдалении, с поднятыми или сложенными руками, изображения "Троеручиц", "Неопалимой купины" и т.д. Горячее желтое солнце светило на эти черные оттиски церковной живописи; раскрытая книга лежала на коленях сгорбившейся Маши, в то время как она или безучастно смотрела по сторонам, или с тупым упорством, без мысли в чертах обрюзглого лица, углублялась в книгу, или вдруг надолго закашливалась с теми же судорожными сотрясениями всего тела и выступающими на глазах слезами и проделывала весь припадок с привычною покорностью, как будто ей суждено это впредь навсегда, и никогда иначе не будет. Прошло уже четыре недели, а кашель не делался легче и короче, как это было у братьев по мере выздоровления. Впрочем, опасения за Машино здоровье не существовало: она была на ногах и выезжала кататься; погода держалась летняя, а коклюш, как известно, излечивается сам собою на хорошем воздухе. Но ее душевное состояние производило какое-то неприятное, необыкновенное впечатление. Чувствовалось нечто труднопоправимое в этой новой Маше, которая как-то досадно упорствовала в том, чтобы уже никогда более не походить на прежнюю. Казалось, что можно было и кашлять, и желтеть, но не следовало держать себя такою молчаливою, не следовало иметь это выражение лица, которое будто не позволяло обращаться с Машей как всегда и не давало надежды заинтересовать ее каким-нибудь обыкновенным разговором или вовлечь ее в наши повседневные интересы. Казалось, что Маше тем более было легко это сделать, что ведь она и ходила, и гуляла, и брала с собой книги и т.д. И однако чувствовалось, что это невозможно. Возвратившись однажды вечером с загородного катанья с Машей, матушка имела разговор с отцом и - как я подслушал - долго ходила взад и вперед в притворенной комнате, о чем-то рассуждая и доказывая, что "Маша - странная", что, вероятно, она начиталась разных книг и впала в мрачную философию. Я отнесся довольно вяло к этому тревожному разговору, хотя мне и думалось, что теперь уже Машу трудно переделать и что уже так идут сами по себе события жизни. На следующий день, когда мы все уже давно встали, ставни в Машиной комнате долго не отворялись. Было уже одиннадцать часов. Я бегал в саду
24 Книга о смерти и по двору и наконец направился в комнаты по черному крыльцу. Войдя, я застал суету, и кто-то мне сказал, что "Маша сошла с ума и вообразила себя Богородицей, и сейчас испугала маму, объявив ей, что она не ее дочь и что она - святая". Я видел на всех лицах тревогу, но ничего не понимал и не верил разговорам. Со страхом смотрел я на притворенную дверь в темную зеленую комнату Маши. Я ставил себя на ее место и не мог вообразить себе ее сумасшествия, и тем более устрашился того, о чем говорили. Я не смел переступить порога ее спальни, убежденный, что совершается нечто слишком для меня непостижимое, от чего у меня мутилось в голове и подкашивались ноги. Мне думалось, что в этой темной комнате с притворенною дверью непременно присутствует сверхъестественная сила, которая овладела Машей и не позволяет ей понимать все то, что нам понятно. Я боялся поддаться влиянию этой самой силы, потому что сердцем своим был близок к Маше и не допускал, чтобы между нами образовалась такая бездна. Мне все казалось, что Машу можно убедить в неестественности ее мыслей, а если нельзя, то это уже нечто волшебное и ужасное. Один из братьев подвел меня к двери и сказал: "Послушай". Оттуда слышался торопливый голос Маши: доходили слова, но понять их было невозможно. Такого сочетания бессмысленных слов я еще никогда не слыхал. "Это - вмешательство свыше, - думалось мне, - это - Бог, это - сходит с небес, из непонятного нам мира". Мне представлялось чудо во всем его устрашающем величии. Машино "сумасшествие", как у нас его называли, началось с ненависти к матери: она не могла ее видеть и отгоняла от себя. Матушка была в отчаянии и не смела входить в комнату больной. Я старался как-нибудь объяснить себе эту ненависть; уж не мстила ли кроткая, добрая Маша матери за то, что та добивалась от нее совершенства, смутила ее голову недостижимыми идеалами, затуманила ее воображение религиозностью и романтизмом? Мне хотелось найти какое-нибудь разумное объяснение этому перевороту. Я говорил себе, что Маша могла на время вообразить себя Богородицей, насмотревшись в своей болезни на постоянно мелькавшие перед ней святые картины с изображением Божией Матери во всех видах. Я думал, что это пройдет. Из долетавших до меня звуков Машиной речи я различал один, резко выделявшийся возглас: "Тряси-тряси, Вера-a". Она очень часто возвращалась к этому нелепому восклицанию с протяжным окончанием, точно оно ей особенно нравилось или как-то удачно выражало ее мысль. И так как "Вера" было имя матери, то я старался подыскать какой-нибудь смысл и для этой непостижимой прихоти ее языка. Мне слышался в этом Машин упрек матери за предъявленные к ней невыполнимые требования совершенства. Однако этот возглас возвращался так случайно, так часто и делался таким бессмысленным голосом, что мои уши и мое сердце не переставали страдать. Доктор определил "горячку". Это был наш домашний доктор, инспектор врачебной управы, умный и опытный малоросс, в чистеньком вицмундире, с
Том первый. Часть первая 25 тонкими чертами лица, побитого оспой, с бритыми губами, стриженной головой и бакенбардами с проседью. Сутуловатый, с мягким голосом, спокойными манерами и юмористической улыбкой (когда он был в духе), доктор этот знал каждого из нас насквозь и казался мне таинственно глубоким человеком. Он всегда ездил в узких дрожках с поднятым верхом, на белой лошади, и носил шинель пушкинского покроя, с пелериной и с бархатным воротником. С первого же дня Машиной болезни докторские дрожки с белою лошадью по два, по три раза в день стояли в нашем дворе со стороны парадного подъезда. Положение больной, видимо, становилось опасным. Мне особенно памятны первые трое суток. Маша говорила не умолкая. Вечером первого дня, точно так же, как и утром, из комнатки доносилась все та же торопливая, неукротимая речь. Повторялся иногда и возглас: "Тряси-тряси, Вера-а-а", хотя более равнодушным и утомленным голосом. Этот день будто и меня самого свел с ума. Я не мог обедать, да и все другие пообедали не вовремя, неохотно и не в столовой, а в другой комнате, подальше от Маши. В обычное время я пробовал лечь в кровать, но мне не хотелось раздеваться. Я заснул на какой-нибудь час и очнулся очень быстро, и тотчас встал. Везде было темно, все спали. Я добрался ощупью до лестницы, спустился вниз и увидел слабый свет свечи в столовой, смежной с Машиной комнатой. Направляясь к этому свету и не слыша никаких звуков, я надеялся, что наконец теперь и Маша замолкла и что, заснув, она завтра же оправится. Все было тихо. Я уже вошел в столовую, и ничего не было слышно; я был уже готов пойти обратно, раздеться и заснуть, как в этой тишине до меня явственно дошли все те же, не смолкающие ни на секунду, Машины разговоры. Они были тем ужаснее, что уже никто более их не слушал. Через мгновение раздалось громкое восклицание: "Тряси-тряси, Вера-а-а". Минуту спустя из этого одинокого, невероятно утомительного шепота вырвалась и еще одна громкая фраза, из трех или четырех любимых и одинаково бессмысленных, которые Маша выкрикивала особенно явственно. Я стоял перед нагоревшею свечою, опустив голову, с холодеющим сердцем. Я не смел взойти к больной, не знал, чем ей помочь, и мечтал, как о невозможном счастье, чтобы эти мучительные звуки когда-нибудь наконец могли замолкнуть. Возвратившись наверх, я опять лег, не раздеваясь, и весь холодел, и с напряжением думал о Маше, и по временам дремал беспокойной дремотой. Перед самым утром я, вероятно, заснул так же глубоко, как и все остальные. По крайней мере, мои раскрытые глаза встретили уже вполне наступивший серый день, и все братья были уже одеты. Так как и я был одет, то я ни в чем не отстал от прочих. Мы все вместе сошли вниз. Сердце уже перестало подсказывать мне надежду. В нем установилось тупое чувство горя. Когда, спускаясь с лестницы, я следовал за братьями, - их спины, их головы, звук их шагов, близость этих здоровых тел придавали
26 Книга о смерти мне силу; голова моя была тяжела, в груди холодела какая-то застывшая тревога, но после отдыха, в обществе братьев, я начинал день с невольным приспособлением к тому, что уже произошло и что будет дальше. Мы пришли в столовую; чашки были на столе, на привычных местах, для каждого из нас на своем конце стола. Мы садились. Тот же Машин говор продолжался из ее спальни... Эти звуки отозвались во мне легким, уже привычным хо- лодением сердца. Я заметил, как и другие огорчались тем, о чем я знал еще ночью, - т.е. что с Машей продолжается то же самое и что вчерашнее горе ни в чем не изменилось. Начинались дни смутные, непостижимые, чем-то до безумия отравленные, ни в чем не похожие на прежнюю жизнь, и вместе с тем - являлось покорное сознание, что теперь уже ни на минуту нельзя быть веселым и спокойным. Первая попытка продолжать жизнь по-прежнему, сделанная в начале второго дня Машиной болезни, - намерение пить чай и обедать как всегда в столовой, - все это сразу оказалось невозможным. Пришлось очистить столовую и совсем унести стол в далекий конец квартиры. Трое суток без перерыва, днем и ночью, Маша разговаривала своим обезумевшим, неумолимым языком... Ставя себя на ее место, я никак не мог постигнуть происходившего с ней. Моего воображения не хватило на то, чтобы найти в себе самом силу и возможность проделывать то, что происходило с глубоко несчастной и беспомощной Машей... Все в доме отупели. Свобода от занятий, отсутствие надзора не только нас, детей, не радовали, но делали нас несчастными, молчаливыми, не способными играть или говорить друг с другом, и все мы, шатаясь в разных углах дома и двора, находились под одним и тем же страшным и неотвратимым давлением того несчастия, которое совершилось и продолжалось в Машиной комнате. На третий день Маша наконец примолкла. День был теплый, пасмурный; по небу ходили тучи. Всем нам почему-то стало немного легче. К вечеру был назначен "консилиум". Я впервые услыхал это слово и чего-то ждал от этого необыкновенного обряда. После обеда наш доктор привез с собою еще другого. Оба они входили к Маше и о чем-то расспрашивали ее, но ее ответов не было слышно. И я радовался уже тому, что Маша, слава богу, не намерена больше говорить. В сумерках, при свечах, появилась в столовой какая-то машинка, вроде кофейника, привезенная докторами. В ней нагревали простую воду и из нее через тонкую трубочку белой струей выбивался пар. Говорили, что Машу заставят дышать этими парами. Мне казалось, что это чрезвычайно важно, что Маше именно необходимо теперь смягчить неимоверно уставшую грудь, и что эта машинка, никогда мною не виданная, была уже давно выдумана для таких именно ужасных случаев, и что, слава богу, наконец догадались привезти к нам эту машинку, чтобы облегчить наши измученные до невозможности сердца. И, кажется, все мы впервые в эту ночь заснули довольно мирно.
Том первый. Часть первая 27 В следующие дни (не помню, сколько их было) явилась другая тревога, а именно: несмотря на то что Маша затихла, сознание к ней не возвращалось. Она ничего не ела; вернулся кашель, но не коклюшный, а другой - более короткий. Доктора нашли, что у нее воспаление легких. В комнату к ней нас не впускали с самого начала болезни. В нашем беспорядочном, молчаливом и унылом доме совсем исчезла обычная жизнь. Комнаты стояли пустые; семья не соединялась; все прятались друг от друга. Невольным центром всех мыслей сделалась Машина спальня, с вечно притворенною коричневою крашеною дверкой, за которою на своей кровати, у стенки, лежала Маша. Начиналась теплая осень. Большую часть времени я ходил до устали по аллеям нашего опустелого сада. Он заканчивался частоколом под горою, ведущею на кладбище. Из-за этой горы всходило солнце; на этой горе, как мне думалось, таился переход в будущую жизнь: находились мертвые, призванные к Богу. Я не верил в Машину смерть; в сознательные годы я еще не испытал ни одной утраты. Но мне казалось, что Иисус Христос, с его длинными, вьющимися волосами и его грустным, глубоким и любящим взглядом, находился где-то в очень страшной близости возле Маши и что влияние Его таинственной власти будто коснулось нашего дома. Мне думалось, что Он один очень хорошо знал, что, собственно, у нас происходило, но что Он непонятным для меня образом доволен тем, что случается, и что Он все более и более завладевает Машей. И мне почему-то было все-таки очень грустно и страшно за Машу. Никто, кроме меня, не наведывался в сад. Первые сухие листья падали с деревьев. Дневной свет был тих и задумчив; под моими ногами часто хрустели мертвые ветки. Я все думал о Маше и чувствовал, что моя мысль не достигает до нее и никогда уже не сможет до нее достигнуть в живом слове, потому что она ничего нашего не понимает и знать не хочет... Однако выдался один день, когда разнеслась весть, что Маше гораздо лучше и что к ней можно входить. Я выждал, когда у нее перебывали уже другие, и, видя у всех успокоенные лица, вошел наконец и сам среди дня в Машину комнатку. Переступив порог, я заметил, что наша старая няня что-то привязывает к телу больной, под ее рубашкой. Одеяло было откинуто; что-то бледное мелькнуло в моих глазах... Я приостановился и опустил глаза... Маша слабо, как-то механически, стонала. Няня спросила: "Теперь хорошо?" - Маша сказала: "Хорошо", и у меня сразу проступили слезы радости от этого простого, осмысленного ответа. Няня меня подозвала: "Пожалуйте". В комнате, остававшейся постоянно с закрытыми ставнями, было теперь светло; ширмочка была почти совсем отодвинута от кровати и сложена; одеяло, подоткнутое под тюфяк, плоско и аккуратно покрывало Машу по грудь. Лицо, на первый взгляд, будто не особенно изменилось; но Маша не повернулась ко мне и смотрела вверх. Я присел на кровать, чувствуя за собой право заго-
28 Книга о смерти ворить с Машей по-прежнему. Когда наши взоры встретились, я увидел в ее глазах небывалую прозрачность, какую-то стеклянную пустоту, которая меня кольнула в сердце. Я все-таки заговорил спокойным и ласковым голосом о том, что меня радовало, т.е. о ее близком выздоровлении, - о том, что теперь она начнет поправляться, что после болезни она похорошеет и что всем нам будет весело. Меня поразило, что Маша всем этим очень мало интересовалась. Правда, она отвечала впопад, ничего непонятного не говорила, но все, что я в ней наблюдал, и все, что от нее слышал, казалось мне мучительно странным. На мои предсказания скорого выздоровления она как-то рассеянно ответила: "Да, да, мне хорошо", и сейчас же сказала, что она выходит замуж и скоро будет венчаться. И так как она высказалась об этом в связных выражениях, то я смутился и не возражал. Но радостное чувство упало в моей груди; я должен был нежно улыбаться на ее слова и решительно не знал, что мне следует делать: поддакивать ли ей или сказать, что это для меня новость и что мы ничего не знаем о ее предстоящем замужестве? Но вспомнив, что все утешились Машиным поправлением, и я слабо утешился тем, что Маша начала говорить хотя бы даже такие вещи, как теперь, т.е. что все- таки ее фантазии получили некоторую стройность и перестали выражаться в совсем непонятном наборе слов. Но меня терзало то, что Машина душа и ее сознание оставались для меня недоступными. Она постоянно смотрела куда-то мимо меня, и ее ровный голосок во время ее разговора ни разу не отозвался во мне тою живою выразительностью, которая бы одна только и могла донести по адресу ее живые ответы на мои живые вопросы... Нет! прежняя бездна оставалась между нами. Вслед за рассказами о замужестве и свадьбе, Маша помолчала и равнодушно сказала: "Ты знаешь? Я умру, я знаю..." Тут вмешалась няня и начала сердобольно успокаивать больную. Конечно, и я сказал Маше что-то ободряющее, с той же нежной улыбкой, которая в виде гримасы оставалась во время всего свидания на моем лице; но эти ужасные и спокойные слова убили мою последнюю надежду на Машино поправление. "Она теперь совсем не та и уже никогда не будет прежней", - говорило мне мое сердце. Я видел ясно, что оставаться в комнате мне больше незачем. Я сказал: "Ну, Машенька, тебе нужен отдых после болезни. Я уйду. Я рад. Ты поправишься". Я поднялся с кровати и вышел. И Маша ничего не сказала мне вслед. На следующий же день открылось, что в Машино поправление нельзя верить. Напротив, доктора предварили, что положение больной сделалось до крайности опасным, и тогда у нас впервые открыто заговорили в доме о возможности Машиной смерти. Эта смерть могла случиться со дня на день, в неизвестный час и минуту. Всеми овладела усталость и невольная покорность и не исчезающий ни на одно мгновенье страх на сердце. Отец почти не выходил из своего кабинета. С матушкой случилось нечто вроде истери-
Том первый. Часть первая 29 ческого помешательства: она не могла говорить; ее губы сжались в судороге и, казалось, не было такой силы, которая могла бы разомкнуть ее челюсть. Глаза у нее сделались робкие и безутешные. Она не была в состоянии оставаться дольше в доме и перешла во флигель, к домовладелице, где сидела целый день в какой-нибудь комнатке, молчаливая и беспомощная. Если ей что-нибудь было нужно, она писала на бумаге. Большею частию это были справки о Машином здоровье. Так прошло два дня. Уже не надеялись, а только спрашивали: "Ничего еще не случилось?" - и ждали. Я никак не мог себе представить, что может и что должно совершиться в минуту Машиной кончины. Я ждал чего-то необыкновенного. Я недоумевал, как и кто войдет к нам в дом, чтобы взять Машину душу из ее тела. Спустится ли Ангел? Войдет ли Христос? Почувствуем ли все мы этот приход, соединяющий всех нас с иным существованием? Но Машина комнатка оставалась тихою. Иногда только доносился к нам короткий звук ее кашля или слабого стона. Нянюшка, сидевшая возле нее, почти всегда отвечала одно и то же: "Почивают". В Успенье, 15 августа, был храмовый праздник в одной из трех больших церквей нашего города. Там служил архиерей. Утро было солнечное. Все мы, мальчики, пошли к обедне. Мы и прежде в торжественные праздники всегда ходили в церковь, а теперь пошли - тем более что никому не оставалось другого дела и заботы, как только - молиться. Славный, поистине праздничный звон гудел со стороны церкви Успения. Мы шли по улицам, просыхающим от ночного дождя. На синем утреннем небе встречались редкие, клочковатые и радостно-белые облака. Мы подошли к ограде, в которой на траве кучками сидел простой народ в ярких одеждах. Ступени паперти были покрыты молящимися; толпа переходила в сплошную стену на пороге раскрытой двери храма, зиявшей темным пятном. Нас, как барчуков, кое- как пропустили, но протиснуться вперед не было никакой возможности. И мы должны были тотчас по входе в церковь свернуть влево. Мы стали перед новым и ярким образом Крещения, помещавшимся на одной из внутренних колонн. Мы уставились рядышком, притиснутые к чугунной решетке, выступившей полукругом у подножия образа. Мы не могли видеть самого служения; к нам только издали доносились слова совершающего службу и молитвенное пение хора. Плотная масса людей, чуждых нашему горю, вызывала во мне мучительное чувство невозможности понять их здоровое довольство и спокойствие. Оставалось только одно: стоять в духоте, выносить вокруг себя всех этих недоступно счастливых молящихся и смотреть перед собою на икону Крещения. Она врезалась в моей памяти навсегда; я помню ее закругленную сверху золотую раму, украшенную гроздьями и листьями винограда; вижу красную лампадку на черном железном крючке и большой серебряный ставник13 перед решеткой со множеством тонких восковых свечей, пылавших вокруг толстого воскового стержня, покрывая остывшими
30 Книга о смерти каплями воска бумажную настилку с вырезной белой бахромой по краям. Я слушал треск фитилей, следил за тем, как все эти тонкие свечки путались, наклоненные одна к другой, и слезились под косыми огнями, и таяли; я вдыхал этот жар и вглядывался в большую икону. Коричневые ноги Спасителя, погруженные в голубую воду, были окружены на икрах белым ободком расступившейся влаги. Иоанн Креститель стоял возле с своим еще более темным телом, прикрытым овечьей шкурой, и с длинным крестом, сделанным из простых палок. Из ярко-синего неба белый голубок ниспускал светлую, книзу расширенную, полосу лучей на крещаемого. И я был занят только одним вопросом: "Что выйдет из всего этого дела для нашей бедной Маши?"... Когда обедня кончилась, мы, выйдя на свежий воздух, почувствовали минутное облегчение, а затем, веселые и равнодушные, направились к нашему дому. Казалось, все мы теперь готовы услышать какую угодно страшную весть. Но, возвратившись, мы узнали, что ничего нового не случилось. Так прошел этот день и еще следующий, в течение которых наша общая покинутость и уныние увеличились еще тем, что доктора уже к нам не ездили. Утром 17 августа Машина комнатка сделалась как-то для всех странно доступною. Разнеслась весть, что больная начала "отходить". Дом стоял пустой, точно все куда-то убежали. Никто не подходил к Машиной двери, несмотря на то, что никаких запретов уже не было. Казалось, никакие заботы уже не помогут, да и не нужны Маше. И вот я направился туда, без всякого трепета, покорный общему настроению; пошел заглянуть туда, как я пошел бы во всякое другое пустое место. Комнатка действительно имела пустой вид. Сильный запах мускуса обдал меня; ковры были сняты; крашеный пол блестел; в углу, на деревянном треугольнике под образом, крупной звездой горела лампадка; на кровати, казалось, никого не было, до того низко и плоско лежала больная. Ровное, хриплое клокотание доносилось оттуда, похожее на кипение воды, но не на движение живой груди. Я приблизился. Машино лицо лежало в яме, под подушками, прикрытое четырехугольным прозрачным платком, с серебряным крестом посредине и такою же каймою вокруг. Лицо это было бескровное, с закрытыми глазами и неподвижно раскрытыми губами, из которых вылетал этот страшный, ровный хрип. Я инстинктивно перекрестился и ушел. В дверях я столкнулся с няней, возвращающейся на свое дежурство и не сказавшей мне ни слова. В течение дня я невольно приближался к Машиной двери несколько раз. Случалось, что я заставал полную тишину. Потом опять возобновлялось то же ровное, страшное и безжизненное хрипение. Я уже начинал думать, что и все это затянется у Маши на несколько дней, как случалось и со всеми другими изменениями ее болезни. И вдруг мне подумалось, что это - глубокий сон, что это именно тот "кризис", о котором я слышал от докторов и которого у нас ожидали так долго, но, по-видимому, безнадежно и напрасно.
Том первый. Часть первая 31 Все оставались по-прежнему в разброде. В эту пору дни уже становились короче, и скоро наступил вечер. Я ходил по двору до полной темноты. Уже замигали первые звезды на потемневшем, безоблачном небе, как вдруг с галереи нашего дома, выходившей во двор, послышался неистовый крик: "Идите!.. Идите!., скончалась!.." Стремглав я вбежал в комнаты. В потемках везде слышался плач. С моим сердцем делалось что-то невероятное. Няня обливалась горючими слезами, и все (так как все вдруг собрались) ей вторили. Рыдая, она торопливо говорила: "Сейчас... сию минуточку... Она, было, совсем затихла. Я засвечивала лампадку... Вдруг слышу: приподнялась... Я к ней, а она!.." И снова сильный крик с рыданиями вырвался у няни, так что она не могла докончить... И я рыдал без удержу, с криком, стоном и визгом, сам не зная, какие звуки, какие слова, какие восклицания могли бы передать то, что со мною делалось. Всякая попытка начать какое-либо слово, передающее мысль, переходила в мычание и усиливала крик, захватывающий дыхание, и вслед за тем наступал кашель с пролитием новых, неудержимых потоков горячих слез. В несколько секунд мои глаза опухли. И замечательно, что в течение всего этого неистового плача я чувствовал, как Маша, сквозь мои смыкающиеся и мокрые глаза, смотрела теперь мне прямо в душу, и хотя я не слышал ее слов, но для меня было несомненно, что она видит меня всего, насквозь. Она мне представлялась теперь легкою, воздушною, вездесущею и всевидящею. Истощив до боли в груди все слезы, я выбежал на воздух. В чистом небе светил ясный полукруглый месяц, и рядом, возле него, блестела звездочка. Я знал, что Маша улетела куда-то к небу, и я недоумевал, где она может быть в эту минуту. Я понимал, что, как наша мысль, она может заполнять собою весь видимый мир. Долетела ли она к Богу, или теперь еще, по преданию, она находится где-то ни здесь, ни там - возле своего тела и в воздухе - долетает до луны и в то же время не покидает землю, - "мытарствует" и витает - "улетучивается"?.. Тайна меня обхватывала, мучила и доводила до бреда. Я опять вбежал в комнаты. В Машиной спальне суетились. Туда сбежалась прислуга. Мне сказали: "обмывают". Я подошел к двери. Послышался тупой звук, точно кукла ударилась об пол. "Неужели ее обмывают на полу?" - спросил я. - "Да, на сене". Все это меня привело в ужас, и я опять выбежал во двор. Наш белый флигелек, с его стеклянною галерейкой и высокой зеленой крышей, отчетливо и спокойно вырезывался в лунном свете. Над ним возвышалось двумя круглыми фестонами густое грушевое дерево. Две белых трубы обозначались на темной листве. В небе, возле месяца, еще яснее мигала бриллиантовая звездочка. "Маша!?" - повторял я в безумии.
32 Книга о смерти Я все ходил, спотыкался о камни, вдыхал свежий воздух, смотрел по сторонам и преимущественно на небо и с ужасом повторял себе: "Однако там, в доме... Что думать?.. Что делать?!" Дойдя до парадного крыльца, я увидел, что дверь открыта настежь и в зале горят свечи. Я вошел. Дверь из залы в гостиную была заперта; в углу, наискосок к этой двери, были вместе сложены разные столы, на которые клали свежую скатерть. Одно из простеночных зеркал было уже завешено простынею, другое оканчивали завешивать. Когда стол был покрыт холодною чистою скатертью с ее резкими линиями четырехугольных складок, во главе стола положили большую подушку в такой же ослепительно свежей наволоке. И я все время беспокойно смотрел в темную дверь коридора, из которой должны были принести "покойницу". Я знал, что матушка была уже теперь возле Маши, что она быстро прибежала к умершей из флигеля, что ее немота мгновенно исчезла и что теперь она "одевает дочку к венцу", как говорили сострадательные простые люди из прислуги. Наконец в коридоре послышалось движение и первою вошла в залу матушка, вся в черном. Она тотчас же обернулась лицом к двери коридора, откуда ожидалось шествие и, прислонившись к косяку двери, подпирая свою голову рукою, зарыдала громкими, мерно повторяющимися стонами и закрыла глаза платком, чтобы не видеть того, что приближалось. Женщины несли мертвую Машу. Первыми показались из двери ее вытянутые и плотно соединенные маленькие ножки в тонких белых чулках и бронзовых туфельках. Затем белое платье и черные распущенные волосы. Покойницу повернули головой к окнам и бережно положили на стол. Она казалась такою легкою, чистою, нарядною! Пояс из розовых лент ниспускал свои концы на совершенно новое кисейное платье, которое было заготовлено для какого-то бала и еще ни разу не было надето. Матушка, заливаясь слезами, выкрикивала свои невольные мысли о том, что она наряжает дочь в самые лучшие, нетронутые одежды невесты... Между тем Машино тело приводилось в порядок. Голова в черной оправе гладко причесанных волос углубилась в подушку. Две больших пряди распущенных кос пришлось пропустить под ее руки, которые затем были сомкнуты на груди. Кисейное платье подобрали с боков и оправили. Появились три темных церковных свечи в серебряных ставниках и были установлены вокруг стола - две в голове и одна у ног. За головою был помещен маленький круглый столик, покрытый белой салфеткой; на нем сделали горку из священных книг и прислонили к этой горке золотую икону Богоматери. На книгах, сзади, поставили блюдце с лампадкой. Ровный свет огней распространился в зале. Ставни были заперты. Свежее столовое белье, простыни на зеркале, белые обои, белое платье и желтые огни - вот что преобладало в той невыразимо страшной картине, которая установилась теперь передо мною. Я приблизился к Маше и не спускал с нее глаз. И как ни было ужасно это событие, вблизи Маши, вопреки
Том первый. Часть первая 33 моим ожиданиям, я испытывал какое-то изумительно простое, примиряющее чувство. Мне не хотелось уходить от нее. Ее черты были дивно спокойны. Кожа лица и рук была еще теплая. "Как проста эта смерть, о которой я надумался до таких ужасов! - говорил я себе. - И возможно ли сомневаться в том, что Маша и теперь где-то живет?" Я в этом нисколько не сомневался и чувствовал на себе прикосновение ее души. Она мне представлялась летающею где-то непременно здесь, по всем углам этой комнаты. На белых обоях мне чудилось порхание жалобной крылатой души, кружащейся над этим чистым и грустным телом. Я вглядывался в Машин лоб, и глубочайшая мысль казалась мне разлитою над ее ровными бровями. В опустевшую залу в эту минуту вошла няня и положила на Машины глаза две медных копейки. Эти два черных кружка на прекрасном спящем лице грубо и тягостно нарушили мои мечтания. Естественное и примиряющее выражение этого, еще теплого, лица, сразу исчезло; полусонные ресницы не были видны; копейки казались двумя темными, слепыми дырами на нежно-бледном лице; оно потеряло всякое подобие жизни; получилось выражение тупого и беспомощного изумления перед этим насилием... "Разве это нужно?" - спросил я. - "А как же! Иначе глазки раскроются. Нельзя так оставить". Мне сделалось очень страшно, и я страдал от мысли, что Маша ничему не может больше противиться и что ей уже не позволено и не нужно ни на что смотреть!.. Я старался не замечать этих двух черных и, как мне казалось, неимоверно тяжких пятен на Машином лице. Мои глаза скользили по ее рукам и белому платью. Тихим, страшно тихим становилось это близкое, мучительно загадочное тело! Частые слезы обжигали мое лицо под влиянием этих невыносимых дум. "Она была такая добрая, - говорил я себе, - и вот теперь на эти мучения из-за нее она не может ответить хотя бы намеком на что-нибудь отрадное, облегчающее. Как ей, должно быть, трудно выдерживать это каменное равнодушие! За что ж это ей и нам посланы такие невыносимые страдания?!" Я прикасался к белому оборчатому рукавчику на ее руке, поправлял его, он двигался под моею рукою, и его накрахмаленные сборки, прижатые на мгновение, снова принимали свою форму. Эти сборки двигались, а прохладная Машина рука, с грустными, отчетливыми всходами темных волосиков, была неподвижна; она плотно и равнодушно прилегала к розовому поясу... И снова два кружка меди враждебно и страшно взглянули на меня с ее неподвижной головы. Комната опустела. Свет огней становился ярче и печальнее. Вошел дьячок с псалтырем и стал поодаль, у отдельного столика. Он раскрыл книгу, зажег тонкую восковую свечку и откашлялся, чтобы приступить к чтению. Я еще раз окинул взором белый стол, белое платье, придавленные монетами глаза - и вышел через парадное крыльцо во двор. Луна ушла в самый верх неба и светила теперь настолько ярко, что вокруг нее, в беловатом круге ее сияния, ближайшая к ней звездочка совсем по- 2. С.А. Андреевский
34 Книга о смерти тускнела. "Где теперь Маша?" - спрашивал я себя. И мне все казалось, что она возносится с каждой минутой все выше и выше и с каждым новым мигом узнает все более значительные и важные тайны бесплотного мира. "Дошла ли она теперь к самому Богу? Видит ли она Его непостижимое лицо? Или она еще во власти ангелов - пугается новой жизни и с печалью на сердце хочет вернуться к нам, чтобы нас утешить?.. И ангелы обольщают ее вольною жизнью неба, и она соглашается навсегда покинуть нас?.." Земля нашего двора сделалась совсем белою от месячных лучей; осенняя тишина светлой ночи ничем не нарушалась. И в этом белом освещении мне чудилось: белое платье покойницы, белая скатерть, белые обои - вся эта покинутая нашей семьей комната, в которой лежала Маша, отделенная от всего живого. Я снова взошел через открытую дверь парадного входа в залу. Дьячок своим ленивым и грустным басом читал славянские молитвы. Меня мучило представление, что Маша должна выслушивать эти молитвы от дьячка, которого она никогда в своей жизни не видала, и что этот дьячок остается с ней на всю ночь наедине, - с ней, красивой и нежной девушкой, в ее лучшем бальном платье! Остановившись на пороге, я заметил, что весь стол и сама покойница казались еще белее и безжизненнее, чем прежде. Я увидел, что Маша уже покрыта холодной свежей простыней от нижнего края стола по самые руки. Под этой простыней острием выставлялись ее ножки. Я приблизился... Черные монеты еще глубже пристали к закрытым векам. Эти монеты, заменившие собою глаза, как мне казалось, еще более самих глаз, изумлялись всему происшедшему и, как мне думалось, всего более изумлялись голосу этого незнакомого дьячка... Но что меня всего более терзало, это холод Машиной кожи!.. Я не мог себе никогда ранее представить, чтобы живая кожа могла охладеть до такой степени, как, например, грифельная доска или медный замок. "Теперь, - думал я, - последние остатки души исчезли..." Я еще раз окинул глазами все это непривычное, ужасное зрелище и, предоставив дьячку мучить бесчувственную Машу роковыми звуками славянских молитв, ушел совсем - ушел, не помню куда, и не помню, как провел остаток ночи. На следующее утро моя первая мысль направилась к зале, в которой лежала страшная и таинственная Маша. Опустевшая голова не умела думать ни о чем другом; сердце застыло в одном болезненном чувстве безысходного горя; глаза мои тупо смотрели вокруг, но в груди моей неустанно поднимался холод ужаса перед тем, что случилось. Я подошел со стороны коридора к дверям залы. Еще издали дневной свет показался мне более беспощадным, нежели свет огней. Октавы дьячка, не внимавшего утренней суете, терзали мой слух своею глухою монотонностью гораздо мучительнее, чем слышанный мною месяц тому назад Машин бред. Со стороны Машиного стола ничего не было слышно... О, какая безумная загадка!
Том первый. Часть первая 35 В зале виднелись разные люди. Я вступил в нее, увидел все то же, что вчера, и повернул к столу, поближе к Машиному телу, к ее лицу. Боже мой! Что с ней сделалось! Монеты были сняты с закрытых глаз, но желто-белое, бескровное лицо получило совсем чуждые черты. Мне все думалось, что мы похороним Машу почти такою же, какою знали ее при жизни; я этим утешался еще вчера, вникая в ее неостывшее, спокойное и задумчивое лицо. И вот я вижу теперь: нет! Смерть, должно быть, ужасна. Очерк длинных Машиных бровей утратил выражение мысли; стиснутые губы и подбородок застыли гипсовым четырехугольником; впадины глаз были окружены холодною темною краской; гладкие волосы на лбу потеряли блеск и получили сухой войлочный оттенок; нос удлинился и придавал всей голове покойницы выражение тупого удивления; на крыльях ноздрей обозначилась целая ткань белых точек; и на сложенных руках, на подогнутых внутрь пальцах я со страхом увидел посиневшие, почти черные ногти. Я знал, что Маша пришла бы в содрогание от одной мысли, что ее красивые, миндалевидные ноготки когда бы то ни было превратятся в эти черные пятна... Из любви к ее памяти я перестал поглядывать на внутреннюю сторону подогнутых пальцев и смотрел только на верхнюю часть рук. Они напоминали своим цветом лепестки лилии. Бескровная белизна не портила их. На одной из них чернело то самое эмалевое колечко, которое притянуло мои губы на первый поцелуй в моей жизни, за английским уроком: матушка надела на Машину руку это кольцо, чтобы оно "полежало на ней". Лицо мое горело тупым жаром, опухшее от непрерывных слез; теперь эти слезы появлялись каждую минуту и вытекали беззвучно при каждой мучительной мысли; редко, редко в моем горле поднимался тихий и сиплый звук, когда терзавшие меня думы пересиливали последний запас невольного терпения и мне хотелось что-то сказать, и я не мог ничего выразить. Между тем в залу прибывали посторонние. И если мне случалось заметить входившее знакомое лицо, которое впервые становилось свидетелем нашего горя, тогда только, взглянув на пришедшего, я рыдал громко, с новым, обильным притоком слез. То же случалось и с каждым из нашей семьи при взгляде на нового знакомого посетителя. День был яркий. Желтый, сильный свет этого дня наполнял меня непередаваемою тревогой и томлением. В зале образовалась толпа, которая постоянно сменялась. Все держали себя необыкновенно тихо, так что минутами явственно раздавался треск свечей с их отвратительным пламенем при свете солнца. В комнате становилось душно; неприметно появился особый запах, о котором говорили, что он "идет от покойницы". Действительно, этот тяжелый, металлический запах не походил ни на какой другой, известный мне ранее. И это новое страшное явление оскорбляло во мне Машину память, терзало меня за нее - за эту родную, привлекательную, беззащитную Машу. Двери, ведущие из залы в другие комнаты, оставались все время 2*
36 Книга о смерти закрытыми и притворенными; и этот зал со свечами, с дьячком, с Машей, с чуждою нам толпою, приходящею с улицы, казался страшным бредом, который оставался в голове и холодил сердце, в какие бы уголки дома ни приходилось удаляться. В этот же день должен был происходить и вынос тела в кладбищенскую церковь. Перенесение было назначено в семь часов вечера. Среди дня принесены были к нам почтовые листки в траурной каемке, и в них было напечатано о Машиной кончине, о выносе и погребении. Я с отвращением читал эту новость о Маше и был убежден, что кто-то всемогущий и невидимый наверное знал обо всем этом заранее, и только мы, живя с Машею, не догадывались, что листки эти непременно должны были появиться сегодня. Еще несколько позже появился розовый гроб, белый внутри, с твердой подушкой. Он был поставлен на двух табуретках, параллельно со столом; крышка с крестом из серебряных позументов была выставлена на крыльце, перед парадною дверью. К вечеру толпа постепенно возрастала. Все мы готовились к чему-то еще более ужасному, чем все предыдущее. Суетились, одевались в черное. К нашим воротам подъезжали экипажи. Вдоль бульвара, против наших окон, собирался народ... В наш двор пришли мужики с церковными хоругвями. В залу входили мужчины и дамы местного общества. Все они казались мне до такой степени живыми, что об них нельзя было и подумать, чтобы кто-нибудь из них когда-нибудь оказался в положении Маши. Своим видом они напоминали мне те беззаботные дни, когда мы с ними встречались; по мере их наплыва становилось чуточку менее холодно на душе, как будто сила чужой жизни приходила несколько на помощь нашему сумасшествию. Появилось духовенство. Пришли певчие. Приехал архимандрит. Его сухое монашеское лицо и звучный, бодрый голос, спокойное выражение его глаз при взгляде на Машу, которую он часто видал при жизни, - все это придало мне минутную крепость. Он облачился и надел траурную митру. Я почувствовал какое-то странное удовлетворение от сознания, что над Машей молится особа высшего духовного сана, как будто в этом выражалась наша чрезвычайная и трогательная забота об умершей. Началась первая панихида. Толпа стояла плотно, как в церкви; у всех горели в руках тонкие свечи; Маша, с ее ужасным столом, была теперь отделена от меня целою стеною людей и духовенства. Архимандрит обходил вокруг стола с каждением; певчие затянули грустные молитвы; Машино тело превратилось в церковную святыню. Казалось, всем сразу сделалось невыносимо прискорбно, и почти все заплакали; повсюду вокруг себя я видел мокрые глаза и носовые платки. Там, впереди, за стеною людей, совершилось положение во гроб. Мелькнуло белое платье поверх голов, а затем поднялся розовый ящик и опустился на стол. Чем дальше, тем громче и печальнее взывали певчие; ладан застлал воздух, огни свечей, сотни дыханий делали такую жару, что на всех лицах выступали капли пота. Когда дело дошло до
Том первый. Часть первая 37 "вечной памяти" раздались крики; певчие заливались, покрывая все возгласы раскатами надрывающей душу мелодии. Началась суета. Гроб высоко поднялся над толпою. Вынос покойницы из дому казался мучительнее всего, что было ранее. Даже наши маленькие близнецы - брат и сестра на руках у своих нянек - огласили воздух неутешным ревением, как будто и они протестовали против этой последней, нестерпимой жестокости. Все двинулись к выходу сквозь широко раскрытые двери. Хор затянул медленное, громкое и безотрадное: "Святый Боже!" Эти звуки, вырвавшись на воздух, зазвенели сильными, плачущими нотами альтов. Гроб повернулся в дверях, наклонился на ступенях крыльца и вышел на улицу в открытые ворота. Процессия двинулась. В то время в нашем городе еще не было колесниц. Простые рабочие несли гроб на длинных полотенцах, продетых сквозь его серебряные ручки. Матушку вели под руки, она шла, плотно держась у изголовья розового ящика и наклонив голову, как бы заглядывая внутрь гроба. Все мы, дети, шли рядом с нею, с непокрытыми головами. Глаза мои горели от слез, под ногами у меня белели мягкие, пыльные колеи улиц. Я шел с другими в середине толпы. Розовый ящик, ниспадая почти до земли, качался впереди. По сторонам поднимались хоругви. Сквозь пение и топот народа я услыхал где-то в небе звон колокола. Я знал, что я нахожусь теперь в самой сердцевине того высшего горя, какое только может испытать человек в жизни. Что было прежде с другими - то самое случилось теперь с нами. И теперь я убеждался как нельзя лучше в том, что я был совершенно прав, когда я так мучительно скорбел о всех тех чуждых мне людях, среди которых появлялся где-нибудь покойник. Я не заметил, как мы обогнули тот самый угол улицы, где перед окнами нашей прежней квартиры двигались все чужие похороны. Процессия уже находилась на прямой дороге к кладбищу. Эта улица, в глубь которой я прежде избегал заглядывать, оказалась гораздо длиннее, чем я думал. Кладбищенская гора все еще виднелась вдали. За последними домиками открылось еще пространное пустое поле. Мы незаметно поднимались, и вот ко мне уже стали явственно долетать тонкие звуки с кладбищенской колокольни. Та маленькая церковь на горе, которая давно уже пугала меня своим видом, отчетливо обозначилась теперь с своим низким куполом и острою колокольней, и тонкий лепет ее звона, казалось, говорил мне, что она не так страшна, какою она мне представлялась издали, и что с этого времени между нами может произойти сближение. Я уже ясно видел ее белые стены за оградой. Шествие направилось к небольшой арке ворот. Над этой аркой стоял на одной ноге темный крашеный ангел с длинною трубкою; под ним, над воротами, изгибалась полукруглая надпись славянскими буквами по белой штукатурке: "Приидите ко Мне, все труждающиеся и обремененные, и Аз упокою вы"14. И вот я - у порога будущей жизни!.. Внутри ограды показалась дорога, обсаженная густыми деревьями. В просветах белели па-
38 Книга о смерти мятники. Гроб, ниспадавший на полотенцах, быстро направился вдоль аллеи, близкий звон казался теперь особенно громким, как будто он, уже не стесняясь, выражал свою радость и гостеприимство. Пройдя по аллее мимо разных могил, пестревших сквозь зелень, мы вслед за гробом свернули налево, вступили на низкое крыльцо и вошли в открытые двери полутемной церкви. В ней было холодно. При немногих зажженных свечах и лампадах, под заключительные громкие удары колокола, открытый гроб установили на двух табуретах. Певчие внесли за собою все те же плачущие звуки торжественного: "Святый Боже!" По-видимому, на сегодня церемония кончилась. Матушка взглянула на Машу, разразилась новым плачем; поднялась суета, после которой нижняя часть Машиного лица, начиная от ноздрей, была покрыта ватой. Прислуга при этом говорила, что из ноздрей вылилась "черная кровь". Машино лицо страшно изменилось от перенесения, непередаваемая мука, утомление и обессиление, казалось, отпечатлелись на нем. Это лицо как будто просило покоя и хотело сказать окружающим, что если его еще хотя немного потревожат, то оно совсем исчезнет. Машу завернули белою кисеею поверх всего гроба. Служба кончилась, и начался разъезд. И мы наконец уехали, оставив Машу одну, в холодной церкви... Грустно сознаться, но по возвращении в дом я все-таки почувствовал мимолетное облегчение от сознания, что у нас более нет в комнатах этой нестерпимой для сердца и для мысли страшной залы с Машиным телом. Но за это ничтожное утешение я поплатился мучительными и безутешными размышлениями в своей теплой постели. Я чувствовал Машины упреки за наш эгоизм; я терзался от мысли, что мы можем греться под одеялом, отдыхать и думать о чем угодно, в то время когда она заперта в темной церкви и потеряна для нас навсегда... Не помню, каким образом тяжелый сон прервал эти бесполезные терзания. Утром вся наша семья, не обменявшись ни одним словом, собралась ехать в эту странно близкую, завладевшую горем нашего сердца кладбищенскую церковь. Во все эти последние дни я очень мало видел отца. Он преднамеренно уединялся, переживал свое несчастье вдали от посторонних глаз. Он всячески старался владеть собою. Я помню только, что на отпевании, перед выносом тела, его крупная голова с открытым лысым лбом возвышалась в толпе, и веки его выпуклых глаз страшно краснели от прилива слез. Безмолвный, он удержался настолько, что у него пролилось по щекам, в его седые, стриженные бакенбарды, всего несколько капель. И теперь, в коляске, возле матери, с ее бледным, опухшим лицом и тупыми мутными глазами, он сидел с большим самообладанием, в том же сдержанном молчании. Утро стояло светлое. Мы поднялись в гору, въехали под кладбищенские ворота во вчерашнюю знакомую аллею и подкатили к крыльцу. Зеленая железная дверь была еще заперта. При нас открыли церковь. Гроб стоял по-вчерашнему, розовый, с теми же складками покрывавшей его кисеи.
Том первый. Часть первая 39 Матушка подошла к нему, отдернула полог, посмотрела долгим, измученным взглядом на Машино лицо, бессильно вздохнула, что-то вокруг покойной оправила, потребовала еще ваты и вновь, после разных движений над телом для приведения его в порядок, остановилась в созерцании перед дорогим лицом и опять вздохнула и, закрыв Машу кисеей, отошла. Начали звонить к обедне. Церковь незаметно наполнилась. Приехало много новых лиц, не бывших на вчерашней панихиде. К середине обедни сделалось так же тесно, как было вчера в нашей зале. Хор уныло подпевал священнодействующим. Розовый ящик мучительно торчал среди церкви с распростертой, изуродованной, посиневшей и похолодевшей, неузнаваемой Машей. При солнце и свечах, над плотною и безмолвною толпою, в усиливавшейся духоте все резче и явственнее разливался невыносимый, ни с чем не сравнимый, металлический запах ее тела... В своем безумии я недоумевал, какие грехи могли быть у доброй и чистой Маши, чтобы это "тление" возвещало о них всем присутствующим, так как меня учили, что одни только святые остаются нетленными. Но вот кончилась обедня. Архимандрит вышел со священниками из алтаря и началось усиленное каждение вокруг гроба. Запах, носившийся в церкви, становился нестерпимым от тусклого воздуха, в котором слились дыхания народа, туман от ладана и "тлетворный дух"15 от умершей. Голова моя отказывалась думать; меня мутило на сердце, но глаза механически следили за всем этим ужасом. Нас подозвали прощаться. Я помню, что я с содроганием приник к костлявой и холодной, почти совсем черной Машиной ручке и, взглянув на ее лицо, увидел, что ее глаза ввалились так глубоко, что мне почудились вокруг них две дыры черепа... Но пытка на этом не остановилась. Архимандрит приладил к Машиному лбу бумажный венчик, всунул ей в руки восковой крест и какой-то печатный лист, а затем всю ее, поверх платья, полил темным церковным маслом и покрыл ее кисеею, засунув концы кисеи внутрь гроба. Тогда над Машей занесли крышку, плотно пригнали ее и пристукали молотками. И мы понесли ее к могиле. В последнюю минуту, когда пришлось навеки удалить от наших глаз опущенный в могилу гроб, матушку едва удержали за руки рабочие, так как она с неистовым воплем и стремительною силою бросилась в яму. Так мы похоронили Машу. III И началась наша жизнь без Маши. Ее комнатка оставалась запертою. В нее входила только няня, чтобы засветить лампадку. Все мы почти не говорили. Вяло, с каким-то невольным отвращением, переживались эти первые дни. Все казалось ненужным. Чем дальше - тем непонятнее представлялось все случившееся. В памяти понемногу начала обрисовываться прежняя,
40 Книга о смерти совсем здоровая, веселая Маша, нарядная, разговорчивая, - и не было возможности верить своим собственным чувствам, что все это действительно когда-то было. Взглянуть теперь на фотографию, снятую с живой Маши, казалось таким мучением, которого бы не вынесло сердце. Взглянуть на ее почерк - да это значило бы просто сойти с ума! Вскоре после похорон приехал в город молодой человек, издавна близкий к нашему семейству, который настолько увлекался Машей, что у нас почти сложилось убеждение, что он на ней женится. Это был цветущий, румяный брюнет, из помещичьих сынков, добрый, жизнерадостный, которого, конечно, Маша покорила бы вполне, если бы в ее натуре не было тонких, быть может, несколько романтических требований от жизни. Теперь ее ответ на его чувство остался навеки сокрытою тайною, и с тем большим правом этот юноша мог держать себя в качестве пострадавшего полуофициального жениха. Оставаясь таким же румяным, как прежде, он плакал, как дитя. Матушка вторила ему, убежденная теперь, без всякого сомнения, что она оплакивает свою дочь вместе с ее осиротевшим женихом. Анатоль - так его звали - взялся горячо за отделку могилы к сороковому дню. И когда в ясное осеннее утро мы приехали на знакомое кладбище, Анатоль встретил нас у входа и, взяв матушку под руку, с грустным лицом проводил ее по тропинке, впереди нас, мимо разных памятников, до Машиной могилы. Вокруг земляного холма с простым белым крестом мы увидели продолговатую изящную деревянную ограду, окрашенную белой и зеленой краской, с высокими столбиками по углам и с гирляндами из листьев и цветов, ниспадавшими фестонами по всей решетке. День был тихий и ясный после раннего утреннего мороза. Солнце горело отчетливым кружком на безоблачно синем небе. Молодой кладбищенский священник, блондин, с густыми вьющимися длинными волосами (я его не заметил при погребении), служил панихиду как-то робко, покорно и стыдливо. Мне никогда не воображалось, чтобы при этом ужасающем кладбище мог состоять такой розовый и скромный священник, совершенно неповинный в тех страшных несчастиях, при которых он постоянно присутствовал. Мне показалось, что он даже более меня самого робел перед событием Машиной смерти и что он молился с тем же покорным недоумением перед вопросами вечности, каким были теперь проникнуты все мы. Я полюбил его за это примиряющее впечатление, но я не мог забыть того страшного горя с Машей, благодаря которому я впервые увидал его и узнал о его существовании. Голубой дымок ладана порхал в неподвижном воздухе; желтый земляной холмик покрывал Машу - ничего нового не принесла эта панихида, которою оканчивался "сорокоуст"16. Оставалось ждать только "страшного суда", когда тело вновь соединится с душою. "Долго это! Нестерпимо долго!" - думалось мне, и я видел ясно, что негде искать утешения и что сердце должно оставаться по-прежнему задавленным своею тупою и неразгаданною мукою. По преданию, в этот день душа окан-
Том первый. Часть первая 41 чивает мытарства и совсем улетает в иной мир. И моя мысль невольно следила за этим неимоверно далеким и безвозвратным полетом Машиной души, и меня терзало ее неподкупное равнодушие к нашей жизни и нашему миру. Священник уже ушел, и церковь была заперта, а мы все еще оставались возле новенькой решетки, увешанной цветами. Было до очевидности ясно, что вся Маша превратилась теперь в этот узенький продолговатый палисадник, и нам ничего более не оставалось делать, чтобы выразить нашу любовь к ней, как только стоять и держаться вблизи этой нарядной и прискорбной ограды. Наконец мы собрались идти домой. Под моими ногами шуршали опавшие листья; осенняя паутина блестела между ветвями. Мы прошли мимо белых стен молчаливой церкви с ее земною дверью и висящим на ней замком - и я еще раз упрекнул Машу за то, что она, без всякого сострадания к нам, вознеслась на такую недостижимую высоту, совсем забыв, совсем покинув наш видимый мир и нашу горячую привязанность к ней самой. Теперь уже очевидно и окончательно никому из нас не на что было более надеяться. Казалось, эти самые мысли одновременно пришли всем нам в голову, потому что по возвращении домой Машина комнатка была вновь открыта и все в нее входили. Сладкий и удушливый мускус наполнял эту комнатку, как в ужасные минуты Машиной кончины. Пустая кровать с красным полосатым тиком обнаженного тюфяка, голые стены с зелеными обоями и в углу красный столик с иконой и лампадкой - вот все, что осталось там. И все это было так же безответно, как могила и кладбище. В этот же день нам были показаны Машины фотографии и рукописи. Да! жизнь была - и ее нет... Между этими фотографиями и сегодняшним днем лежало такое громадное, непростительное и безобразное горе, что Машины живые черты казались недоступною сказкою, картинками из чужой жизни, иллюстрациями к чьему-то сочинению. От всего прежнего осталась одна мечта. И вся отрезанная Машина жизнь тем более походила на сон, что в разных уголках дома открывались и предчувствия смерти. На белом подоконнике в той самой комнатке, где мы с ней читали по-английски, и на ее комоде из красного дерева нашлись вырезанные ею надписи - стих из Байрона о смерти и о прощании навеки. В трех-четырех местах повторялось одно и то же убежденное и поэтическое: "Farewell" (Прощайте). И теперь Машина исчезнувшая жизнь представлялась мне сплошною и значительною тайною. Мне казались загадочными все ее самые простые разговоры. Мне думалось, что она должна быть святою, - ее жизнь была так чиста, в ее сердце было столько доброты, - и, вспоминая, что Маша все-таки подвергалась разложению и что Небо высказало в этом свой приговор, я терзал себя мыслью, что, быть может, мои два грешных поцелуя были единственными пятнами в ее жизни, за которые ее и наказало высшее Правосудие. И сердце мое поневоле сжималось от такой суровой требовательности загробного суда. Мне часто, гораз-
42 Книга о смерти до ранее несчастия с Машей, приходило в голову, что я понял тайну жизни. Следя за собою, я решил, что жизнь есть не что иное, как ряд быстрых и бессвязных мыслей, порождаемых случаем в нашей голове. Чуть, бывало, проснешься - начинается эта работа мысли. Идем, например, куда-нибудь гулять; я в молчании следую за другими, а между тем мои глаза смотрят на землю, на доски тротуара, на дома и деревья - и я все время думаю - так странно и непоследовательно думаю о разных разностях! Какой-нибудь, например, камень на дороге, бог весть почему, напоминает мне далекую почтовую станцию в степи, и я думаю о ветряной мельнице и о раките, виденных мною давным-давно при закате солнца... Еще один шаг - мне почему-то вспоминается немецкая грамматика с ее тонкими крючковатыми буквами, и я вижу ясно страницу, на которой крупным черным шрифтом напечатано: Vorwort - глава о предлоге, и я чувствую голод перед обедом, когда я заучивал с ненавистью эту трудную главу, и т.д. Даже во сне мысли делались спутанными, но не прекращались. "Вот во всем этом и вся жизнь", - говорил я себе и считал, что я уразумел никому недоступную истину. Меня поражало при этом, что среди вечного хаоса моих мыслей все внешние предметы всегда оставались верными себе и никогда не забывали, где им следует находиться. Иногда меня изумляло, что какая-нибудь грифельная доска, о которой я совершенно забыл, открывалась в каком-нибудь уголке дома, когда я ее искал, на том самом месте, куда я, в рассеянности, ее засунул недели две тому назад. "Как это она могла так удивительно верно лежать на этом именно месте?" - думал я, когда брал в руки доску. Но вся эта моя философия истребилась после Машиной смерти. Мне думалось, что я уже все понял, - и однако же Машиной смерти я никак не мог постигнуть. Мои мысли, т.е. то, что прежде составляло мою жизнь, казались мне теперь бесцельным и тяжелым времяпрепровождением. Ничто меня теперь не занимало, кроме вопросов недоступной вечности. Матушка перешла к нам, в мезонин. В большой комнате, где стояли наши кровати, она велела постлать ковер в противоположной, свободной половине; поместила диван с креслами, развесила фотографии и проводила день за круглым столом, большею частию с книгой. Ей прислали толстые сочинения тогдашнего модного спирита Аллан-Кардека17. Вслед за нею и я читал "Livre des Mediums" и "Livre des Esprits"*. Сначала, по доверию к печатному слову, я добросовестно разбирался в доводах таинственной науки. Но серое и странное существование исчезнувших людей слишком походило на выдумку; сношения спиритов с помощью медиумов со святым Августином и самим Иисусом Христом возбуждали во мне сильнейшее подозрение, а напечатанные письма этих великих теней были настолько ниже моего представления о них, что я с безнадежностью бросил эти книги, не дочитав * "Книга медиумов" и "Книга духов" (фр.).
Том первый. Часть первая 43 их и до половины. Я чувствовал, что жизнь противна, бесцветна и тягостна до невыносимости. Даже молчаливая, всегда заплаканная, вся в трауре, с крепом и плерезами18, матушка была все-таки ближе к жизни, более связана с нею, чем я. Случалось, что она мне советовала развлечься, - сделать прогулку, навестить знакомых, - но я находил все это решительно неуместным и ни к чему не ведущим. Тупое, тягостное равнодушие и безвкусие овладевало мною все больше и больше. Я начал чувствовать упорную боль и тяжесть в затылке. Пища возбуждала во мне отвращение. Неодолимое уныние внушало мне боязнь за себя, и я невольно выжидал какой-нибудь развязки. Меня убеждали съездить к нашему доктору. Помню ровный, серый осенний день, когда я навестил его в "Богоугодном заведении", на горе, за собор- ною площадью. Я застал его в халате. Его голая шея с правильной головой напоминала мне готовые бюсты знаменитых людей. В казенных комнатах было просторно и пусто. Доктор нашел, что я действительно не совсем здоров, но приободрил меня, как умел. Его тихая речь, его спокойное и здоровое, хотя и нерадостное лицо - подействовали на меня недурно. К вечеру, однако, я, в состоянии какого-то особенного отупения и нездоровья, в непривычное время, раньше чая, лег в постель. У меня начался тиф. Помню только, что я долго-долго лежал. При малейшей попытке поднять голову в глазах моих загорались несчетные искры, и страшная боль не позволяла мне сделать какое-нибудь движение. Когда-то, раза два или три в течение болезни, я видел возле себя - днем или ночью, не помню, - матушку, подающую мне лекарство, и доктора, с его успокоительным видом и какими-то добрыми словами, которых я не понимал. Когда же я начал понемногу понимать окружающее, мне объяснили, что я был очень опасно болен. И я, хотя слабо, но все-таки обрадовался этой опасности, которая была возле меня так близко. Я помнил, что мне было скверно, но не было страшно. Я все еще оставался равнодушным и очень хорошо помнил то громадное несчастие, которое перенесла вся наша семья. Но самое это несчастие как-то подернулось туманом. И, лежа на своей кровати, с сознанием слабости моего тела, я думал о всем случившемся с невольным, подкреплявшим меня спокойствием. Однажды, среди моих вялых мыслей, я даже нашел очень своеобразное доказательство бессмертия души. Я говорил себе: ведь вот же я решительно не помню всего этого месяца и что случалось вокруг, я не знаю; однако же я оставался цел и чувствую себя тем же самым. Значит, дух умеет куда-то прятаться и где-то сохраняться в то время, когда тело лежит чурбаном и ничего не сознает... И эта мысль на многие следующие годы всесильно завладела мною. С той минуты я составил себе свое особое мнение о независимости духа от тела и пренебрегал чужими суждениями, сохраняя внутри себя какую-то особенную, инстинктивную, непередаваемую веру. Понемногу я начал подкармливаться. Мне становилось необыкновенно радостно от ощущения, что боль и тяжесть в моей голове исчезают и что я
44 Книга о смерти могу свободно подниматься с подушки. И совершенно неожиданно настал день, когда я чувствовал, что могу встать. Голова кружилась, ноги были слабы, руки были холодны и дрожали; но все это преодолевалось, и постепенно возвращалась привычка сидеть и ходить. Мои волосы выпадали целыми клочьями, и я даже радовался этому, потому что видел в этом ясное доказательство тех особенных страданий, которые вынесла моя голова. На месте вылезавших волос поднимались новые и притом, неожиданно для меня, - курчавые. Взглянув на себя в зеркало, я нашел себя сильно исхудавшим, с прозрачными глазами и синим румянцем. Я чувствовал жалкую и милую холодность всей моей кожи. И с каждым днем возрастала радость выздоровления. Для меня было теперь очевидно, что моя болезнь была необходима для моего ума и сердца. Казалось, не будь ее - мне бы оставалось только одно - сойти с ума. В период выздоровления я услыхал, что во время моей болезни умер от тифа товарищ моего класса, гимназист Максимович. Я принял эту весть сравнительно спокойно; подобная утрата, после Машиной смерти, казалась мне очень простою. Мне даже было несколько приятно, что я вынес теперь именно тиф, т.е. такую болезнь, от которой умирали. Я испытывал слишком большое утомление, чтобы сочувствовать Максимовичу, и я еще слишком жалел самого себя, чтобы сожалеть о нем. Я флегматически думал: "Так вот, - пока я здесь лежал в жару без всякой мысли и мог умереть, - Максимович не вышел из этого жара и совсем умер". Мне вспоминалось, что это был добрый гимназист, коренастый, крупноголовый, с серыми глазами и сильно черневшими бакенбардами, смотревший уже совсем взрослым и слывший между нами ленивым хохлом, робко отвечавшим трудные уроки. И я невольно мирился с тем, что Максимович, так слабо понимавший теоремы в геометрии и формулы в алгебре, теперь, после своей смерти, постиг все, что есть самого недоступного для человечества. Спустя месяц я уже снова посещал гимназию, слушал уроки, пачкался мелом, голодал в конце классов, обедал с аппетитом, заботился о своем учении, шел куда-то вперед, - но уже неопределенная тоска покрывала основную глубину моей мысли. Среди зимы умер гимназист Дзюба, казенный пансионер, худой и белокурый мальчик в черной куртке с красным воротником, - двумя классами младший сравнительно со мною. Его тощее лицо всегда напоминало мне череп. Но я все-таки необычно удивился его смерти и недоумевал, каким это образом я совсем не предвидел, что он должен был умереть. Я не видал его погребения, но и о нем, точно так же, как о Максимовиче, я думал, как о некоем таинственном герое, превзошедшем все наши мудрости. Любимым нашим преподавателем был учитель математики Эльмано- вич. Он был красивее всех и посещал класс в черном сюртуке, а не в вицмундире, как все прочие. Ему было всего двадцать семь лет. Говорили, что он попал к нам из петербургских студентов. Пышные черные волосы, женски
Том первый. Часть первая 45 белое, нежное и розовое лицо, курчавые бакенбарды, прелестные блестящие глаза, простое обращение с нами, какое-то товарищеское, без всякой слащавости, - все это привлекало к Эльмановичу. Он казался всегда погруженным в свой предмет, долго писал на доске, иногда оправлял пряди своих волос обмеленными пальцами и весь отдавался объясняемой формуле. Говорил он низким, будто придушенным, но приятным молодым голосом и часто кашлял и, случалось, отходил в угол класса, чтобы перетерпеть пароксизм кашля и отхаркаться, опирая на руку свою голову об угол стены. Часто его лицо с необычайно ярким румянцем имело совершенно восковую прозрачность. Случалось, что он пропускал уроки по болезни, и среди нас утвердилось мнение, что он - "чахоточный". Но его цветущее лицо и какая- то молодая гордость во всей фигуре, когда он, после краткого отсутствия, возвращался в класс, заставляли нас относиться совершенно беззаботно к его болезни. Однако в феврале он исчез на целый месяц, и мы узнали, что его отвезли в больницу. А в начале марта, в какой-то праздничный день, я получил записку от товарища о смерти Эльмановича в богоугодном заведении, с приглашением подписать что-нибудь на его похороны и участвовать в "отдании ему последнего долга". Каждый из нас подписал, что мог, и в назначенное утро я поехал с братом, бывшим в одном классе со мною, в богоугодное заведение - в то самое, в котором я советовался с нашим доктором в день, предшествовавший моей тифозной горячке. Было солнечное мартовское утро. Во дворе, позади корпуса больницы, стояли дроги. Оказалось, что Эльманович лежит в сводчатом подвале. Спустившись в него, мы нашли в нем толпу гимназистов, почти всех учителей - и увидели Эльмановича в розовом гробу, упиравшемся в полукруглую стену подвала и окруженном свечами. Лицо было сухое, почти черное, неузнаваемое, с заостренным носом и одним полуоткрытым глазом, в котором из-под ресницы виднелся белок. Безжалостно уродлива была эта изможденная голова. Глупо торчал узкий, вытянутый нос, нисколько не похожий на правильный, с нежными очертаниями, нос Эльмановича. В подвале сильно чувствовался тот же самый удушливый запах, как и от Маши. Это полное единство, полнейшее сходство запаха, - при таком громадном различии индивидуальностей, как между Машей и Эльмановичем, - давало мне чувствовать какую-то громадную, одну и ту же силу, царящую над всеми людьми без различия. "Вот оно, то великое и печальное, что повсюду и непрестанно окружает все наши ничтожные радости", - думалось мне... Тело было перевезено через поле к зданию гимназии, в нашу церковь, для отпевания. Столько же курилось ладану, пелись те же безутешные песни; на умный лоб Эльмановича был возложен такой же бумажный венчик, - словом, повторилось все, что делалось при погребении Маши. Я стоял все время в длинном и светлом коридоре, перед раскрытою церковью, - в том
46 Книга о смерти самом коридоре, по которому, вслед за Эльмановичем, наш класс ходил в физический кабинет, - и мне думалось, что никто на свете не оплакивает Эльмановича более мучительно, чем я, и мне было больно от мысли, что Эльманович никогда при жизни не подозревал во мне такого любящего и жалостливого сердца... Наконец гроб был вынесен на дроги. Нужно заметить, что это были больничные дроги, которых никто не брал для привилегированных покойников. Более почетных мертвецов принято было переносить на руках. Но, благодаря усердию учащихся, над дрогами был сделан балдахин, и по четырем углам, у столбиков, на них стали гимназисты, украшенные голубыми коленкоровыми перевязками через плечо. Молодые лица четырех мальчиков, с развевающимися кусками голубой материи, напоминали ангелов. Топкая грязь, пригретая февральским солнцем, покрывала дорогу. Мы спустились с горы, прошли через весь город и наконец свернули в улицу, поднимавшуюся на кладбище. Войдя в ограду, мы двинулись вправо, в противоположную сторону от Машиной могилы. Здесь я встретил на пути большой белый мраморный памятник с отчетливою надписью: Вдова артиллерии подполковника М.В.Василевская. Это была та самая Василевская, из-за которой я когда-то, почти не знавши ее, столько страдал, узнав о ее смерти. Теперь, после всех наступивших с того времени событий, эта Василевская казалась мне мирным и заслуженным мертвецом - давнишнею и вполне приличною обитательницею могил. Я прошел мимо чистого и крепкого памятника не только без малейшей тревоги, но с утомленным и сосредоточенным равнодушием. Мне даже казалось, что Василевская теперь нисколько не интересна и что богатый памятник даже несколько смешон, потому что не соответствует заслугам ее ничтожной жизни. Я обогнул этот памятник с досадною мыслью: "Ради чего это ее могила окружена такою важностью?" Где-то, довольно далеко за церковью, мы опустили Эльмановича в могилу. Вокруг все таяло под горячим припеком. Теплый и сырой ветер раздражал наши горевшие заплаканные лица. Ноги ныли от ходьбы. Юношеские голоса товарищей, топот молодых шагов окружали меня на обратном пути к выходу из ограды. У меня мелькнула мысль, что Эльманович познакомился теперь с Машей... И, кажется, у всех одинаково на сердце лежало бремя бессильного сострадания к этой сиротливой и молодой жизни, с которой мы расстались, и у всех одинаково мучительно носилось перед глазами то холодное и гниющее тело, которое мы сейчас закопали. Прежде чем выйти из ограды, я подвел нескольких товарищей к Машиной могиле. Там было все то же: белый крест с ее именем и днем смерти да длинная, еще свеженькая, зеленая решетка.
Том первый. Часть первая 47 Мы постояли и ушли. Весной мы переменили квартиру и переехали в совсем другую часть города. У нас более не было взрослой девушки; потребовалось гораздо меньше комнат. Всякая "нарядность" исчезла из нашего семейного быта. Мы, дети, уже совсем подросли, оканчивали гимназию и, по истечении лета, нам, т.е. мне и моему брату-близнецу, уже виднелся "университет" в другом городе, куда нас должны были отправить. Летом, во время каникул, умер мой шестилетний брат, совершенно неожиданно, после двух дней болезни, - от дизентерии. Это был любимец отца - единственный из нас, похожий на него, - полнощекий мальчик с умными голубыми глазками и горбатым носиком. Для нас, взрослых, этот избалованный мальчик с своими капризами не казался достойным обожания. Но его тихая и, как нам казалось, "мужественная" смерть заставила нас изумиться перед ними полюбить его. Он умер утром, потребовав, чтобы ему дали проститься с его близнецом - маленькой сестрою. Его молочно-белое личико было спокойно и серьезно; он как будто понимал свою кончину и важно смотрел вокруг своими круглыми голубыми глазами из-под длинных черных ресниц. Эта смерть не имела ничего общего с теми впечатлениями, какие нам дает смерть взрослого. У покойного не было с нами тех глубоких, сознательных связей, которые превращают каждую утрату в нечто безумно неразрешимое. Брата одели в коричневую шелковую рубашечку с золотым пояском, обули в новые сапожки и, без всякого дьячка, без церковных свечей, положили на стол, где он лежал на подушке, как в своей постельке. Разбросали вокруг него цветы, закрыли ставни в средней комнате, куда его поставили, и только притворили двери в эту комнату. Я несколько раз в течение дня без всякого страха заходил в нее. Меня мучила только эта трагическая важность вечного, скорбного холода, которая, так несоответственно с детскими очертаниями лица, тем не менее постепенно наволакивалась на эти спящие черты. Особенно печально смотрели скрещенные пухлые ручки с почерневшими ноготками... "Все то же! Все то же - даже для этих маленьких, игривых созданий!.." - с отчаянием повторяло мое сердце. Красноватые лучи заката врывались сквозь ставни в темную комнату. Вот и вечер! И как явственно слышен голос вечности... На другой день мы отвезли Тасю (так звали брата) в коляске, в розовом гробике, без всякого церковного обряда, на кладбище. Я сидел на козлах, в легкой серой гимназической шинели, развевавшейся под ласковым утренним ветром ясного летнего дня. Странная поэзия печали ощущалась мною во время этого переезда. Точно в этом очевидном ничтожестве существования, в этой памяти о беззащитной детской душе заключалась какая-то горькая прелесть... Казалось, что даже самое солнце молчаливо и покорно сочувствовало нам и стыдилось своего неуместного сияния. Нас встретил над свежей ямкой, вырытой рядом с Машиной могилой, тот же молодой священник, который служил над Машей панихиду в
48 Книга о смерти сороковой день. К этому времени внутри Машиной ограды уже была положена мраморная доска с ее именем, отчеством, фамилией, годами рождения и смерти и простыми словами из ежедневной молитвы: "Да будет воля Твоя". И, спрашивается: что же иное может воскликнуть человек в подобных случаях?.. IV Все гуще выбивались усы над моею верхнею губою. Мне постоянно приходилось слышать, что меня уже не называют моим детским уменьшительным именем, а прибавляют к моему полному имени еще и отчество. Я видел, что мне предстоит жить, как живут все другие, и что впереди передо мною лежит еще долгая и обширная будущность, в которой я решительно не знал, что можно полюбить и к чему следует привязаться. Я отдался течению дней. По окончании нами гимназического курса, в конце лета, отец нанял немца-колониста, который должен был доставить меня и моего близнеца в Харьков на паре волов, в глубоком и прочном крытом фургоне. Мы уезжали, чтобы поступить в университет. Нас ожидал новый и знаменитый в нашем крае город, о котором я слышал так много еще в деревне. Впервые мы делались вполне свободными. И когда фургон отъехал на целую улицу от нашего дома, мы с братом уже почувствовали, что теперь, что бы ни случилось, мы должны будем действовать как взрослые, прямо от себя, без "папы и мамы", или, вернее, как папа и мама. Мы были важны, и в то же время наша власть, когда мы об ней теперь думали, как-то утомляла нас, а главное, мы боялись признаться себе, что едва ли она к чему-нибудь нам понадобится. Фургон был избран отцом с тою целью, чтобы уложить в нем побольше принадлежностей нашего будущего хозяйства. Кроме того, отец боялся, что при остановках на станциях мы не сумеем присмотреть за вещами и нас обокрадут. Ради всего этого мы должны были тащиться до Харькова целых три дня в нашей темной кожаной бочке при неимоверной жаре. Сколько мы ни старались удобно усесться среди нашей клади, это нам никак не удавалось; мы постоянно сползали и потому, большею частию, ехали лежа. Запыленные и усталые, мы уже впадали в тупое равнодушие; дороге не предвиделось конца. На третье утро колонист наконец поручился нам, что сегодня мы будем в Харькове. Но почти весь день прошел в напряженном ожидании: только к вечеру, когда солнце уже покраснело, мы увидели вдалеке перед собою, за длинною чертою леса, одинокую желтую колокольню, которая почитается на юге за соперницу Московского Ивана Великого19. Это и был Харьков: ничего, кроме колокольни над лесом. И картина эта еще долго, ни в чем не изменяясь, оставалась перед нами до наступления темноты, когда из нашего фургона уже ничего нельзя было видеть по сторонам.
Том первый. Часть первая 49 Мы въехали в город при огнях и остановились у подъезда заранее назначенной нам гостиницы. Ее широкая лестница показалась нам великолепною. Брат Миша распоряжался и расплачивался; отец считал меня рассеянным и непрактичным; отпущенные нам небольшие деньги хранились у брата; ему же было поручено найти нам квартиру со столом, и вообще я был отдан под его опеку. И вот наконец мы улеглись в нашем номере среди всех вынутых из фургона вещей. Мы засыпали с мыслью, что вокруг нас Харьков, что там, во мраке, за окнами нашей комнаты - целые чудеса: университет, новая жизнь, целая толпа товарищей и т.д. Мы проснулись с теми же мыслями в ясное и милое утро, при веселом колокольном звоне (это было в воскресенье). Нас наполняла радостная тревога, и мы торопились выйти на улицу, гордые сознанием, что мы наконец попали в тот город, о котором теперь так завистливо мечтают наши младшие братья. И мы прежде всего спросили: "Где университет?" Университетские здания представляли из себя целый город величавых построек розового цвета, стеснившийся на той центральной возвышенности подле соборной колокольни, от которой во все стороны ниспускались улицы Харькова. Все было здесь красивее и богаче, чем в Екатеринославе, и все мне понравилось. Я ходил по городу как в блаженном сне, и мне даже не верилось, что это Харьков. Я хотел бы, кажется, чтобы какая-нибудь большая надпись надо всеми этими улицами носила имя города. И я с особенным счастьем читал вывески, на которых значилось, что учреждения и школы - все это "Харьковское". Значит, здесь - Харьков... Несколько дней спустя мы вступили в средний университетский подъезд, вошли в прохладные и высокие казенные комнаты и, подождав несколько минут, благоговейно подали ректору наши прошения. Прошения эти были нам продиктованы отцом; он требовал, чтобы мы в точности соблюли форму, потому что малейшее отступление от нее могло вызвать, как он выразился, "разные несчастия". И мы с трепетом начертали эти прошения нашим полудетским почерком, предварительно испортив от страха несколько листов бумаги. Наконец мы устроились на отдельной квартирке и дождались открытия лекций. Я очутился в незнакомой и пестрой толпе моих сверстников. Неведомая отвага, гордость своими непочатыми силами охватила меня. Вся эта, большею частию бедная, молодежь заражала меня беззаботным, внутренне могучим презрением ко всему якобы гнетущему и опасному. Казалось, что все делалось смешным и трусливым перед смелостью наших горячих голов. Казалось, что наша внутренняя насмешка над всякими опасностями давала нам право решительно ничего не бояться. На всех коридорах мне встречались целыми толпами, в кучке, попарно и в одиночку эти юнцы с быстрой по-
50 Книга о смерти ходкой, свежими глазами, молодою торопливою речью и с написанным на лице сознанием, что "мне и сам черт не брат". И мне приходилось поневоле стыдиться своей прежней мнительности, вдумчивости, своих мучительных колебаний. Я инстинктивно примкнул к этой подвижной, кипучей и самонадеянной толпе. По крайней мере теперь я гораздо легче отмахивался от своих прежних унылых мечтаний, чувствуя вокруг себя постоянно жужжание этого возбуждающего улья... В нижнем этаже университета, в конце сводчатого коридора, несколько в сторонке, помещался анатомический театр, где, как я слышал, моих непостижимых мертвецов можно было видеть каждый день и где над ними просто-напросто работали для науки, по заведенному порядку, как я работаю на грифельной доске, в тетрадке или за книгой. Мне нравилось такое вызывающее, почти школьническое отношение к смерти. Часто с некоторою робостью посматривал я на вход в анатомический театр, где выставлены были трупы, присланные для обучения медиков. Благодаря этому и самые медики представлялись мне молодыми людьми с выдающеюся силою характера. Каждый, самый малорослый из них, казался мне внушительным храбрецом. Вблизи стеклянной двери, ведущей в анатомический театр, всегда был тяжелый запах и даже более едкий, чем тот, который достигал до меня от виденных мною мертвецов. Но самое несходство этого запаха с тем, который я слышал раньше, заставляло меня думать, что здесь вообще к смерти относятся совершенно по-новому и что все это чрезвычайно успокоительно и разумно. И все-таки я боялся войти в этот научно- трезвый храм смерти. Но вот в одно ясное осеннее утро, когда ночью был мороз, а в полдень светило яркое солнце, - сойдя в нижний коридор во время "перемены", - я услыхал в толпе молодежи говор о красавице, доставленной в анатомический театр. То и дело слышались восклицания и вопросы: "Видел?" и "Удивительно!" Черные сюртуки (тогда только что сняли форму со студентов) кучкою толпились у стеклянных дверей. Инстинктивно стал я позади других, вместе с ними подвинулся ко входу, преодолевая свою брезгливость к запаху, и наконец вошел в двери и вместе со входящими свернул направо, в белую, казенно пустую комнату. На низком деревянном столе, окрашенном в серую краску, с деревянным возвышением для головы, я увидел совершенно нагую, молодую и белую женщину, с большими выпуклыми грудями и целой рекой темно-каштановых вьющихся волос, взбивавшихся вокруг ее головы и ниспадавших на стол из-под ее спины двумя пушистыми концами... Я тотчас же вздрогнул, потому что узнал в этой женщине нашу маленькую горничную Дуньку, из крепостных матери, служившую в нашей семье с детских лет и удаленную в ее отроческом возрасте за какой-то грех с поваром. Ее тогда же услали в деревню, откуда она какими-то судьбами попа-
Том первый. Часть первая 51 ла в Харьков и здесь, занимаясь у одного фотографа, отравилась цианистым калием под влиянием несчастной или обманутой любви. В первый раз в жизни я видел нагую женщину. Мне никогда не думалось, что Дунька могла быть так прелестна. Теперь я слышал вокруг себя, во всех устах, единодушный шепот восторга и сострадания. Я смотрел на этот знакомый мне низкий лоб, живописные брови, полуоткрытые серые, холодные и тусклые глаза в бахроме черных ресниц, на изящный правильный носик, на сжатые тонкие губы, на четырехугольный подбородок с ямкою, смотрел на несколько торчавшие уши, белевшие двумя раковинами в темном потоке загибавшихся вокруг них распущенных кос, и в особенности на это неотразимо красивое, великолепно сформированное тело, - и я вспоминал покорную, услужливую, привязанную ко всем нам Дуньку, - и я как бы чувствовал, что если бы она оставалась живою, то она сейчас же отнеслась ко мне с особенною задушевностью, пренебрегая всеми прочими толпившимися здесь поклонниками ее красоты... И я испытывал поэтому какую-то особенную гордость, соединенную с правом на какую-то особенную печаль... Но Дунька по-прежнему лежала вся открытая, прекрасная и равнодушная. На ее белой шее, по обеим сторонам дыхательного горла, краснели пятна, извилистые, как жилки на мраморе, и они будто говорили своим багровым цветом, что дыхание несчастной в ее последние минуты было огненное. Вокруг я слышал отзывы, что смерть от цианистого кали бывает мгновенная. И я мысленно переживал вместе с Дунькой это бурное последнее мгновенье... Но меня как-то странно мирила нагота умершей с ее ужасной кончиной. Смерть представлялась мне теперь в каком-то более примиряющем виде. И к вечеру, после того как этот разительный образ всего меня потряс и опечалил, я все-таки не испытывал того мучения, какое мне причинили все прочие мертвецы. Я думал о том, как грустно отцвела эта жизнь, богатая таким пышным здоровьем, и воображал себе простую и тихую встречу Дуньки с Машей в ином, далеком от нас мире - и непередаваемо привлекательное молчание вечности, казалось, укрывало от меня оба эти образа одною и тою же покровительственною и любящею рукою... И мне думается, что таким летучим и мягким страданием по поводу этой покойницы я был обязан исключительно тому, что не видел на ней одежды и что вокруг этой молодой умершей женщины-самоубийцы не могло происходить никаких обрядов. На следующий день я не пошел в анатомический театр и не справлялся больше о Дуньке. Но этот уголок университета перестал внушать мне прежний страх. Я собирался непременно наведаться туда через несколько дней, чтобы "обстреляться" и понемногу приучить себя к виду покойников. Прошло дня четыре, и я опять зашел в ту же комнату, на этот раз ни для кого не интересную. Мне даже никто не попался на дороге. На одном из двух деревянных столов (Дунькин стол был пуст) лежал какой-то голый мертвый
52 Книга о смерти человек с отпиленным поверх бровей черепом. Я не вглядывался в его черты и прошел мимо него к двум столикам у окон. На них лежали разные отрезанные части человеческого тела. За одним из столиков сидел с ножиком студент. Я видел, что эти куски обчищаются посредством скобления для открытия всего их подкожного устройства. Перед студентом лежала отрезанная немного выше кисти рука. По форме пальцев и ногтей я тотчас же узнал Дунькину руку... Я почувствовал себя очень странно - и невольно посмотрел на свою собственную руку. Меня привело в ужас, что я вижу свою руку и дорожу ею в то самое время, когда Дунька уже перестала что бы то ни было видеть и ничего не знает об участи своей руки. Я оглянулся на всю комнату бессмысленными глазами... И я сказал себе: "Надо уйти отсюда поскорее, как будто я ничего поразительного не видел; нужно смешаться с другими и разговаривать; нужно будет по звонку пойти на лекцию и затем - вникать в слова профессора, записывать, учиться... потом - идти обедать... Ясно, что все должно идти по-прежнему... О таких вопросах нельзя думать... Ничего-ничего... Скоро будет звонок..." И я ушел по лоснящемуся крашеному полу нижнего коридора к лестнице, ведущей наверх. Вся молодежь уже поднялась туда. Наверху, в светлом коридоре, стучали сотни сапог, жужжала пестрая толпа, и вскоре затем появился с портфелем под мышкой сутуловатый тощий профессор, при виде которого все это шумное стадо направилось, окружая его, в узкие двери аудитории... Так пережил я смерть Дуньки - сравнительно легче всех других утрат. Но, несмотря на весь "натурализм" обстановки, сопровождавшей Дунькину смерть, тайна этого великого вопроса не отступила от моего сердца. Но все-таки это была молодость! Светло и любопытно было вокруг... Мы знакомились со многими товарищами, которые, как и мы, занимали где- нибудь одну или две комнаты. Заходили друг к другу и философствовали. У всех была почти одинаковая обстановка, т.е. стол с записками, гильзами и табаком, кровать и несколько стульев. Разница была только в гардеробе и в белье, т.е. в том, в чем выходили на улицу, да в карманных средствах, да в хозяевах квартирантов. У более достаточных слышались за стеною гаммы и арпеджии20 хозяйской дочери: эти звуки на рояле в утренние часы всегда говорили мне о каком-то милом и стройном порядке семейной жизни, в тишине которой расцветает неведомая барышня с двумя заплетенными косами. Она супит бровки, приглядываясь к нотам, и часто ударяет мимо клавишей розовыми пальцами своих нежных рук в белых рукавичках. И мы все, кажется, сознавали в то время, что любая из этих барышень откликнулась бы на наше сердце. Мы были гораздо беднее многих студентов, происходивших из помещичьих или купеческих семейств. Но у нас была многочисленная и богатая родня, составлявшая тогда харьковский "большой свет". Главный дом, о посещении которого нам грезилось еще в Екатеринославе, был дом нашей
Том первый. Часть первая 53 двоюродной бабушки Сомовой, вдовы того самого миллионера, в имении у которого, близ Луганска, мы с братом родились. Это был великолепный длинный двухэтажный дом, выходивший на две улицы. Подъезд был крытый, в виде будки; внутри, над ступенями крыльца, блестела лакированная дверь из резного дуба; на всех окнах верхнего этажа были навешаны маркизы; на угол между двумя улицами выступал фонарик. Задолго еще до приезда Сомовых из деревни мы часто ходили мимо этого дома, как мимо замкнутых дверей рая. Когда наконец я впервые вошел туда и поднимался по богатому ковру парадной лестницы, то в громадном зеркале на площадке увидел себя таким изящным, каким никогда ранее себя не воображал. Перед нами раскрылась блестящая анфилада высоких комнат. Все было новое, роскошное, солидное и парадное. Налево от входа были расположены: темно-синяя библиотека с мягкими диванами и тяжелыми драпировками; светло-серая гостиная с золотыми зеркалами из Парижа, кабинет бабушки с персидскими коврами и зеленою бархатною мебелью, голубой будуар и т.д., а направо - длинная белая зала с белыми лепными украшениями, с семью окнами на улицу и с таким же рядом окон из зеркал на противоположной глухой стене. Люстра, угловые канделябры и стенные бра были из белого хрусталя. Здесь не было ничего, кроме бальной мебели вдоль стен и рояля в глубине. Новый паркет отсвечивал гладким блеском, как ледяной каток. Весело было убегать в это привольное белое царство из остальных комнат, в особенности когда были зажжены свечи только в одном углу, на канделябре возле рояля, да две свечи там же, по сторонам пюпитра. Далеко в глубине сверкали огоньки, а во всех концах зала расстилались радостные сумерки. В нижнем этаже было множество вполне отделанных комнат без определенного назначения. В них большею частью располагались приезжие родственники. В этом дворце проживала Сомова с своею единственною пятнадцатилетнею дочерью, которую звали Душей (так было переделано ее обыкновенное уменьшительное имя Дуня), и с целым двором компаньонок, гувернанток и прислуги. Мы были сразу встречены тепло и ласково, как родные. Не по летам высокая и сформированная, Душа уже носила длинные платья и казалась невестой. Но, несмотря на свой рост и вообще на свою величину, она имела много женственности и вкрадчивой грации. Кожа у нее была ровной и нежной белизны, точно присыпанная пудрою; нос крупный, но правильный; волосы черные с синим отливом; глаза светло-голубые, насмешливые; когда она их щурила, они неожиданно получали страстное выражение; длинные и большие губы не портили ее, потому что звук речи был у нее ласкающий, певучий и мягкий, а по углам рта и на подбородке, при малейшем оживлении, выступали ямки; руки у нее были деликатные, породистые, с длинными тонкими пальцами.
54 Книга о смерти Бабушка (родом из старинной княжеской фамилии) обладала приветливым барским обращением, говорила чистою русскою речью, была умна, сдержанна, имела своеобразный юмор и выказывала большую сердечность по отношению к разным своим дальним родственникам и многочисленным пригретым ею сиротам. Весь этот народ постоянно наезжал к ней в дом из своих захолустий. Все они являлись сюда, как к царскому двору, скромно гостили в отведенных им комнатах и всегда уезжали с какими-нибудь подарками, выбранными бабушкою с большим толком, - как раз для того, чтобы заполнить самый наболевший недостаток. Помнится мне, из самых ранних впечатлений, и муж Сомовой. Я называл его "дедушкою". Это был настоящий барин-крепостник, отставной гвардеец, с желчным лицом, с начерненными завитыми бакенбардами, высокий, статный, с неизбежною серебряною табакеркою и красным фуляровым платком в руках, с ядовитою шуткою на языке и слезливым смехом (от постоянного нюхания табаку). Не помню уже по какому случаю, я с ним однажды ехал в коляске из Бахмута в его имение Александровку, еще во время моей жизни в деревне, и когда мы подъезжали к Александровке, в которой я родился, он мне стал говорить о значении родины, а затем вдруг начал торжественно декламировать: О, родина святая! Чье сердце не дрожит, Тебя благословляя?21 Он заставил меня трижды с чувством повторить эти стихи, и я их навсегда запомнил. Очень схожий портрет дедушки висел теперь в овальной золотой раме на стене бабушкиного кабинета. Я знал, что дедушка скончался в Харькове и здесь же был погребен. Бабушка рассказывала, что перед смертию он сам потребовал к себе священника, и когда тот вошел к нему с причастием, то умирающий, сделав над собою невероятное усилие, спустил ноги с кровати, выпрямился и "принял дары" стоя. А когда священник уговаривал его перед тем не тревожиться и оставаться в постели, то дедушка почти беззвучным голосом строго возразил ему: "Что ты, батюшка! Перед Богом да не встать!!" Дедушка умер всего три года тому назад после кратковременной болезни. Кончина его произвела громадное впечатление в южном крае, где он славился на несколько губерний как самый крупный помещик и даровитый хозяин. Для семьи смерть дедушки имела такое же значение, как перемена царствования. На престол вступила вдова; она начала с того, что купила в Харькове дом одного откупщика, отделала его заново и зажила, как подобает наследнице миллионов. Все знали, что дедушка не допустил бы таких роскошеств; все говорили, что "бабушка протрет глаза" золоту, скопленному дедушкой, но, сохраняя благодарную память к дедушкиным талантам, все, однако, радовались новому порядку вещей.
Том первый. Часть первая 55 Между мною и Душею было всего полтора года разницы. Странные воспоминания остались у меня о ней еще от того времени, когда мне случалось видеть ее в Александровке пятилетней крошкой со стриженой головкой, с тоненьким янтарным ожерельем на шейке, с голыми плечиками и ручками, в батистовом платьице вроде рубашонки, в панталонцах и башмачках. Все относились к ней, как к маленькой принцессе. Мне она казалась волшебной девочкой, которой суждено величайшее счастье в мире. Беленькая, выхоленная, душистая, она еще в те младенческие годы умела выражать в своих как бы затуманенных и гордых глазках привычку к всеобщему обожанию. И когда, бывало, своей ручонкой, осыпанной тысячами льстивых поцелуев, она меня уводила в сад, убегая от гувернантки, и смотрела мне в глаза и счастливо смеялась, как будто завладевала своею любимою игрушкой, - я испытывал большую радость, и мне воображалось, что какая-то фея уже предназначает мне эту блистательнейшую на всем свете девочку в невесты. Помню светлую, широкую аллею сада, в конце которой была закрытая деревянная беседка в виде башни с разноцветными стеклами. Мы подбежали к ней с Душей, открыли дверь, захлопнули ее за собою и очутились в глухой тишине жаркой комнаты. В ней пахло чем-то вроде ванили от разогревшихся дощатых стен, и этот странный запах одурял нас. Мы подошли к одному из окон и начали рассматривать окружающие ветки сквозь желтые и синие треугольники. Мы стояли обнявшись, приплюснув наши детские носики к стеклу, и нам казалось, что мы друг для друга дороже всех на свете... Впоследствии, оторванный от тех краев, я слышал издалека, что Душа выросла и похорошела. В самое последнее время я знал из писем и рассказов, что она в Харькове уже имеет поклонников и благоволит к ним; что с одним студентом, из родственников, у нее чуть не вышло романа. Я заочно ревновал ее к этому студенту. Теперь я ее увидел. Мы рассматривали друг друга, как бы очнувшись от общего сна, - как будто теперь только впервые каждый из нас мог отчетливо видеть другого. И вот теперь я видел перед собою женщину почти моего роста, с крупными чертами лица, в платье со шлейфом; но я узнал сразу ту же выхоленную белизну кожи, те же знакомые мне голубые глаза, с тою же ленивою, заигрывающею и счастливою улыбкой... Казалось, и Душа, глядя на меня, думала: "Вот каким ты вышел!.. Но я все-таки вижу: это ты". В нас обоих мгновенно ожили туманные детские впечатления. Почти с первых же дней Душа начала обращаться со мною, как с своим любимцем. Вскоре я познакомился и с тем студентом (уже окончившим курс), который еще недавно считался ее героем. Но я видел, что роман уже прекратился, что Душа гораздо тоньше по уму, нежели этот молодой человек, и что мне бы теперь ничего не стоило вышутить его. Но я этого не хотел. Я еще вдовствовал по Маше и ни в кого не мог влюбиться. Кроме того, я знал, что Душа для меня недостижима; мы были с ней почти одних лет; я
56 Книга о смерти был для нее ничтожен и прекрасно понимал, что желание блистать в свете своим положением всегда преодолеет в ней всякую страсть. В жизни моей я никогда не останавливался перед самыми мучительными трудностями, но я как-то всегда сразу чувствовал недостижимое. Здесь я видел именно это. И однако же я испытывал какое-то поэтическое и тщеславное удовольствие от Душиной нежности ко мне. Она доверяла мне все свои секреты; она требовала, чтобы мне каждый раз показывали ее новые туалеты, присылаемые из Парижа, и дорожила только теми, которые я расхваливал. Вся эта новая жизнь заглушила во мне "шум внутренней тревоги". Каждое утро я бывал на лекциях. Тот или другой профессор всходил по трем ступенькам на полукруглую кафедру из красного дерева и читал оттуда сквозь очки по тетрадке что-то, казавшееся чрезвычайно важным и глубоким. Но я не особенно вникал в это чтение, откладывая ближайшее знакомство с предметом до экзаменов, когда у меня будут в руках записки. Иногда мне приходило в голову, что слушание лекций ни к чему не ведет. Но я отгонял эту мысль. Я видел, что множество бедняков, для которых было бы слишком дорого тратить свое время попусту, ежедневно сидели со мною в той же аудитории и с благоговением внимали профессору. Мне нравилась эта непонятная важность того, при чем я присутствовал. Я знал, что даже то здание, в котором я сидел, составляло гордость целого края. Я думал, что все прохожие и проезжие с невольным уважением смотрят теперь снаружи на те высокие и безмолвные стены, в которые мы допущены и в которых вот в эту самую минуту мы слушаем драгоценную тайну, сообщаемую людям только в этом храме. Я вспоминал о нашей семье, в которой для всех было так важно, что мы теперь в университете. Мне было приятно думать, что если бы сейчас кто-нибудь зашел в нашу квартиру и спросил меня, то прислуга или хозяйка ответила бы ему, что я "на лекции". Я радовался, что и Душа точно так же в это самое время знает о моих серьезных занятиях. Я оглядывал толпу товарищей, и, видя вокруг себя целые ряды полудетских лиц, начинающих обрастать, я судил по ним, что, вероятно, и я из дитяти переделываюсь теперь незаметно в мужчину: известное дело, что перемену всех своих возрастов мы читаем только на лицах своих сверстников, нисколько не чувствуя внутри себя, чтобы мы сами делались старше... Сознание наступающего серьезного возраста и смущало, и приятно возбуждало меня. Но в эти первые месяцы университетской жизни все как-то складывалось интересно и успокоительно. В особенности меня согревал в это лихорадочное время изящный и патриархальный Сомовский дом. Высокие комнаты, чередующиеся одна за другою в привольной перспективе, ковры, зеркала, бархат, золото и хрусталь, устойчивая жизнь и невозмутимое довольство, милое лицо расположенной ко мне кузины - всё это ласкало и радовало меня. Этот дом был для меня как бы чудесным и надежным берегом, всегда видным вблизи, среди того "моря житейского", в которое я был брошен. Жутко мне дела-
Том первый. Часть первая 57 лось иногда и в нашей узенькой комнатке с копеечными обоями, и в широких белых коридорах университета. Но в Сомовских комнатах, - болтая с Душею или слушая ее игру на рояле, при мягком дневном освещении, проникавшем туда сквозь тюль и драпировки, или при ярких лампах по вечерам, - я чувствовал себя как будто и остроумнее, и свободнее, и крепче. Но едва только все это так удобно устроилось, как однажды вечером Душа объявила мне и брату, что завтра утром мы должны будем прийти к ним пораньше, чтобы ехать вместе на кладбище для поминок по дедушке. Я понимал, что это необходимо, но все-таки смутился и почувствовал что-то страшное и безутешное, угрожающее каждой счастливой жизни. Казалось бы, что все уже помирились с тем, что дедушка непонятным образом куда- то исчез; самая грусть о нем уже отошла в такое чудесное отдаление, что теперь она нисколько не мешала ни смеяться, ни пользоваться с удовольствием его богатством; его большой портрет с улыбающимся лицом сделался обыкновенною красивою картиною, к которой уже все так присмотрелись, что лицо это не только не смущало ничьего веселья, но, напротив того, входило в общую гармонию красивой роскоши и своею приятною улыбкою как бы подтверждало, что все могут жить бодро и спокойно... И вдруг теперь опять поднимался этот неразрешимый вопрос, опять открывался ход в эти потемки, от которых ничего не добьешься... И это делалось людьми, которые, по-видимому, имели полную возможность отделаться от всяких ужасов. Значит, нет спасения... Нельзя иначе... На другой день Душа, эта хохотунья и кокетка в обычное время, оделась в глубокий траур, который к ней очень шел, и вся компания в нескольких экипажах направилась на кладбище. Был свежий день самой поздней осени. За городом мы поехали через поле к отдаленному белому и длинному забору, из- за которого сквозь обнаженные деревья показалась пятиглавая церковь. Панихида совершалась в богатой часовне, где под большими зеркальными стеклами виднелись написанные нежною кистью длинные фигуры святых в голубых и розовых одеждах. Солнце едва проглядывало сквозь холодные неподвижные тучи. Воздух был крепкий и тихий. За исключением причта, бабушки и Дуни, все стояли снаружи, перед раскрытыми дверями часовни, на дорожке. Самого дедушки, конечно, не было ни видно, ни слышно. Но все думали о нем и воображали его себе неизвестно как: спящим тут же или улетевшим на небо, грустным или счастливым, в сюртуке или в драпировке, - каждый воображал что угодно, но все настраивались невольно к тому, чтобы засвидетельствовать перед дедушкой неумирающую память о нем в нашем сердце. Все это казалось мне мучительно трудным. Большинство присутствующих были дамы. И они, как мне показалось, не только не терзались, но даже переживали какое-то возвышенное, умиленное и не лишенное приятности настроение. Бабушка держала себя с величавым спокойствием. Душа имела сдержанный и солидный вид; словом, никто не терялся.
58 Книга о смерти После панихиды мы пошли в двухэтажное здание, скрытое за деревьями тут же, в кладбищенском саду. Это было "Училище сирот духовного звания", которому бабушка благотворила. В белых комнатах, украшенных портретами архиереев, был подан поминальный завтрак, после которого все общество, поневоле омраченное и молчаливое, возвратилось в тех же экипажах в город. И мне казалось, что я был удрученнее всех. Но и это впечатление быстро исчезло. Началась зима. В Сомовском доме появлялись все новые лица. Понемногу я познакомился со всею тою светскою молодежью, которую мне заранее описывала Душа. Перед праздниками бабушка выразила желание, чтобы мы с братом заказали себе фраки ввиду предстоящих у нее танцевальных вечеров "для развлечения Душеньки, так как она еще не выезжает". Одевшись во фрак, я нашел, что мне теперь больше нечего колебаться и что отныне я уже во всем сравнялся со взрослыми. Я бывал на всех балах, танцевал с знакомыми и незнакомыми дамами, уходил курить с мужчинами и, после мазурки, вел свою даму к ужину, во время которого оберегал ее перчатки, играл ее веером, говорил ей любезности и т.д. Особенно мне нравились балы в Дворянском Собрании, когда громадная, озаренная люстрами зала была еще холодна, когда мы, кавалеры, дрогли в наших свежих сорочках с открытыми жилетами, а дамы, одна за другою, проплывали мимо в пуховых пелеринках и воздушных платьях, или когда, к приезду наиболее интересных из них, мы выбегали в сени и поджидали их среди вешалок с шубами, чтобы добиться от них танца, чтобы увидеть первыми, в каком платье, в каких цветах и лентах они выйдут сегодня из своих мехов. Звуки бального оркестра восхищали меня, и мне хотелось неудержимо вторить им, носиться, кружиться и выражать плавными движениями мое наслаждение тою веселящею и грациозною мелодиею, которая так соблазнительно пела, носилась и смеялась в воздухе. Я погрузился в особый мир бального тщеславия, соперничества и радостей. Было, например, что-то коварно-милое в этом удивительном праве подойти к незнакомой привлекательной барышне, поклониться ей и в ответ на это встретить доверчивое движение ее рук, а затем обнять ее, как самое близкое существо, и слить себя на несколько минут с ее недоступною жизнию. Мне приходилось часто ложиться перед рассветом, и моя совесть иногда упрекала меня в том, что я балуюсь и веду пустую жизнь, но на другой день я всегда вставал бодрым и никогда не пропускал лекций. Достаточно сказать, что среди зимы я выдержал репетиции на пособие, так как мы с братом были действительно бедны. Вскоре после Машиной смерти отец вышел в отставку, и наши средства сделались очень скромными. Мы жили в самой убогой комнатке, в которую, конечно, никто из наших знакомых "из общества" никогда и не заглядывал. Кормились мы, когда не обедали у бабушки, чем попало. Я страдал за свои сапоги, за свое белье и за дурное сукно своего платья. Я мучительно завидовал бальным рубашкам изящного покроя, из
Том первый. Часть первая 59 дорогого полотна, с крахмальною грудью. Но все недочеты в моем туалете как-то сходили с рук. Я имел своего рода успех среди провинциальной аристократии. И так прошел этот первый год моей университетской жизни. На лето мы поехали к семье. Во время каникул с нами обращались в доме, как с полувзрослыми. Наши младшие братья почувствовали между собою и нами как бы целую пропасть. И в середине августа мы опять возвратились в Харьков. V Совсем иная жизнь началась для меня на втором курсе. Еще летом мы узнали, что Сомовы уехали на два года за границу. Мы лишились этого дома, заменявшего нам семью. Брат нашел квартиру в маленьком домике у небогатых купцов за Нетечью22, в глухой местности, в которую я раньше никогда не заглядывал и которая находилась в противоположном конце от того центра, где вращалась вся наша жизнь в предыдущем году. Все прежнее будто скрылось из моих глаз. Мы поселились с одним нашим товарищем по гимназии в трех комнатках с окнами, выходившими не на воздух, а на закрытую стеклянную галерейку. Поэтому в них всегда был полумрак. Когда по галерейке мы выходили через калитку на улицу, то казалось, что мы живем в селе: домики были низкие, улица немощеная, с глубокими колеями. Осень выдавалась дождливая. Приходилось "месить грязь", пробираясь по длинной топкой площади к центральной части города. Однажды эта грязь даже втянула в себя одну из моих глубоких калош, и брат должен был купить мне новую пару. Вокруг меня образовалась какая-то сиротливая тишина, потянулись однообразные, пасмурные дни. Дорога в университет и обратно неприятно поражала мое зрение. Из нашей узенькой и безмолвной улицы мы выходили на пустырь, окружавший реку, а затем направлялись через мост к университету мимо железных и москательных лавок с запахом перца и рогож и постоянно встречались с подводами, пересекавшими нам путь у въезда в какой-нибудь постоялый двор. Все это нисколько не походило на прежний знакомый нам город. Самый университет, когда я приближался к нему с этой стороны, казался мне унылым. Прослушав лекции, я опять спускался мимо тех же лавок к Нетеченскому мосту, и сердце мое сжималось, когда я шел через пустырь в нашу глухую улицу. Я подходил к знакомой калитке, как будто за нею меня ожидала низенькая тюрьма, и, пройдя через галерейку, я с холодною скукою нажимал железную скобку нашей двери. Те же три темные комнатки встречали меня своим душным молчанием. Затем мы шли обедать к хозяевам. Прямо из прихожей в их гостиной был накрыт стол, приставленный к окну и занимавший почти всю эту крошечную комнатку. За обедом всегда сидели неизменные члены семьи: сам хозяин, старик с гу-
60 Книга о смерти стыми черными бровями, бритый, как актер, его жена, крепкая и подвижная баба с маслянистыми начесами, с большими, глупо-веселыми глазами и плоскою болтовнёю, их молодая замужняя дочь, маленькая бескровная блондинка с голубыми глазками и довольно хорошенькими чертами лица, но с каким-то вялым и тупым выражением, и, наконец, супруг этой блондинки, человек лет за сорок, худощавый, с пробитым ртом, узенькими песочными баками на впалых щеках, крючковатым носом и сиплым голосом. Обыкновенно нам подавали жирные щи, кашу и жаркое, а по праздникам еще и сладкое... Хозяйка звучно щебетала за обедом какой-нибудь вздор, хозяин кротким голосом изредка вставлял свои неинтересные замечания, зять мрачно ревновал к нам свою беленькую молоденькую жену, а эта жена, с двумя жидкими коками светлых волос на лбу, в своей сеточке, скрывавшей кончики ее стриженной косы, сидела себе, маленькая, покорная и безжизненная, словно стеариновая. После обеда мы возвращались в наши комнаты. И каждый день повторялось то же самое. Мой брат и мой товарищ нисколько не изменились; они по-прежнему бодро занимались своими предметами. А я чувствовал, что понемногу, с каждым днем все глубже, погружаюсь в какую-то непонятную тоску. Когда они по вечерам сидели за своими книгами или что-нибудь писали, я ходил взад и вперед по нашим трем комнаткам, заложив руки в карманы, и не знал, за что приняться. Ни к чему я не имел охоты. Я не видел никакой надобности так прилежно заниматься лекциями. Часто я ложился на кровать и смотрел в потолок, ожидая только, чтобы как-нибудь прошло время. На следующий день я опять шел в университет, молчаливый, равнодушный, будто лишний на свете. Ощущение постоянного, неподвижного холода подкралось к моему сердцу. Вся жизнь казалась мне гадким, тревожным и непонятным призраком. Все это надвигалось на меня так постепенно и так незаметно, что я не успел спохватиться, как это состояние завладело мною наконец вполне, и я уже чувствовал себя неизлечимым. Казалось, что даже во сне я продолжал утомительно думать о чем-то неразрешимом, и когда утром я раскрывал глаза, то, глядя с кровати на мое тусклое окно, выходившее на галерейку, я уже совсем не понимал, зачем мне нужно вставать, одеваться, пить чай и т.д. Но я продолжал делать все это с безмолвным, неприметным для моего брата и товарища, внутренним страхом и недоумением. Я старался вспомнить и определить, когда же именно я успел так непоправимо потерять прежний взгляд на жизнь, и утешал себя тем, что еще 8-го ноября, в день Михаила, на именинах брата и товарища, когда у нас была вечерняя закуска, я еще как-то умел забыться; болтал с двумя студентами и вообще хотя скучал, но разумно мирился с едою и разговорами. А теперь уже и это казалось недостижимым. Я возненавидел ту окраину города, где мы поселились. Все мои странные мысли так неразрывно связались с этими переходами по берегу Нетечи к нашему домику, с нашими комнатками и хозяевами,
Том первый. Часть первая 61 что я приписывал этому воздуху и этой среде какое-то особенное, страшное влияние на мою душу. Дни чередовались, нестерпимо долгие и тяжкие, завлекавшие мою мысль все далее в ужасающее отрицание жизни. Никакая логика не помогала. То, что вступило в меня, казалось мне истиною. Перед тем черным и безмолвным призраком, который заполнил меня всего, от макушки до пяток, никакая повседневная мелочь не могла сохранить своего разумного значения. Помню, что однажды у нас, в субботу, вымыли полы и зажгли лампадки перед иконами. Блеск полов, запах мокрой тряпки и огоньки у образов вызвали во мне содрогание: я совсем потерял прежний смысл этих простых обычаев жизни. Наконец и брат заметил, что со мною "творится что-то неладное". Я почти не ел, и вот это именно его встревожило. Он считал потерю аппетита единственным верным признаком болезни и как-то сказал нашему товарищу: "Он мало ест - вероятно, он болен". Помнится мне и один из наших ежедневных обедов у хозяев. Все обратили внимание на мой мрачный вид. Добрый старик, муж хозяйки, заговорил своим мягким голоском, что все это у меня пройдет и что он еще надеется когда- нибудь получить приглашение на мою свадьбу. Эти простые слова показались мне тогда безумными. Я видел перед собою безысходное отчаяние; мои давнишние мечты о женщине совсем исчезли; я вспоминал, как о няниной сказке, о тех непонятных минутах, когда я поцеловал Машину руку; я видел теперь ясно, что в жизни ничего нет и быть не может и что моя свадьба, среди веселых гостей, с какой-то неизвестной красавицей, конечно, была бы с обычной точки зрения счастливым и завидным событием, но я до такой степени не был в силах вообразить себе что-нибудь подобное, что мне оставалось только сонно и горько улыбнуться в глубине моей души, слушая эти речи хозяина. А там, в моей душе, было тесно, холодно, безутешно - ужасно. И никто этого не видел... Я чувствовал, что маска печали застыла на мускулах моего лица и сковала их с такою силою, что никакое одушевление не могло их расправить. Глаза мои горели беспокойным огнем утомленной мысли. Не понимаю, как это я еще сохранил способность жить, не видя решительно никакого смысла в моем каждом следующем шаге, в каждом действии, в каждом слове... Чем дальше, тем больше поддавался я этому захватившему меня состоянию. Если мне и случалось забываться в полусне, то сейчас же по возвращении сознания я с бессильным горем повторял себе: "Этот ужас со мною..." И еще легче всего мне было, когда я лежал на кровати: тогда я не двигался и заставлял себя думать, что переношу какую-то тяжкую болезнь. Но затем опять наступало время, когда я должен был держать себя наравне со всеми здоровыми, и это было невыносимо... У меня рябило в глазах и тупая тревога замирала на душе, когда я входил с толпою студентов в аудиторию. Я делал вид, что слушаю профессора, а мне решительно ничего не было нужно... Иногда, среди лекции, я старался припомнить что-нибудь простое, радостное, прежнее из моей жизни в семье, - на-
62 Книга о смерти пример, когда еще на последних каникулах мы как-то возвратились ночью из городского сада и отец вынес нам из своего кабинета разные вкусные вещи, и мы, все братья вместе, так дружно лакомились при свече, весело оглядывая скатерть и тарелки... Но теперь я не понимал и этого!.. Я не рисковал зайти ни к кому из прошлогодних семейных знакомых. Я знал, что мне будет с ними слишком мучительно, потому что я к ним войду с "этим" и не сумею им объяснить, что со мною сделалось, и не смогу держать себя так, как они ожидают. Все погибло! И все так страшно вошло в меня, что помощи уже ниоткуда не было видно... К чему я? Кто меня держит? Кто терзает мои мысли? Как отвратителен, и мелок, и тяжек этот ненужный базар жизни! И это продолжало тянуться неизменно. Брат написал наконец домой, что мне следовало бы для поправления здоровья провести рождественские праздники в семье. Пришло разрешение. Мы собрались в дорогу и поехали. Я сел в кибитку, как автомат, внутренне пугаясь того, что я повезу с собою все это новое горе в ту обстановку, где живут самые близкие мне люди. Если они не поймут, тогда уже мне не останется никакого спасения. Но, впрочем, я и не думал о спасении. Я был беспомощен и знал это и сидел в кибитке рядом с братом с тем же неподвижным лицом, с каким лежал в наших комнатах на моей кровати. Ничто не нужно - ничто не понятно... Помню, что в середине дороги, на одной из станций, перед рассветом, ямщик при фонаре, поставленном на снег, долго и усердно возился с упряжкою пристяжной. Из открытого поля мне дуло в лицо холодным воздухом. Я впился глазами в этого крепкого человека, так серьезно и так значительно занятого в потемках своим, по-видимому, ничтожным делом ради того только, чтобы мы могли ехать дальше... Значит, это нужно... Ведь вот он не размышляет, но по всему видно, что то, что он делает, необходимо?.. О, если бы что-нибудь было необходимо!.. И, кажется, действительно, вся эта жизнь вне меня есть что-то слишком сильное... И вот, например, мы с братом едим теперь холодные пирожки... Может быть, так надо... Может быть, я еще когда-нибудь возвращусь ко всему этому... Когда затем мы вошли в родной дом и меня встретили знакомые добрые лица, когда матушка, проведя рукою по моему лбу, спросила меня со спокойною улыбкою: "Что с тобой?" - я сразу сконфузился, не находя никаких слов, чтобы передать мое страдание. Я только тихо проговорил, наклоняя голову и целуя ее руку: "Мне очень скверно". Но я чувствовал, что мой внутренний страх и моя непоправимая черная печаль никому не видны; что я всем им кажусь прежним, таким же, как был. Все эти родные фигуры, наполнившие комнату, обдавали меня какою-то успокоительною теплотою; я со всеми здоровался, переходил с места на место и сознавал, что я с виду точно такой же, как и они; мои шаги звучали на полу, как шаги отца и братьев; я все слышал и на все отвечал впопад. И тут же я совсем растерялся, как бы
Том первый. Часть первая 63 застигнутый врасплох в моем мучительном бреду этою моею прежнею жизнью, которая ни в чем без меня не изменилась и принимала меня в свою привычную обстановку как своего, как равного. Эти первые минуты встречи сразу дали толчок в самое нутро моей души. Я испытал нечто похожее на то, как если бы меня вдруг кто-нибудь выхватил за шиворот из реки, в которой я захлебнулся. И хотя во мне назойливо шумело то же самое, глубоко застрявшее во мне, отчаяние, - и сердце мое сжималось от страха и глаза смотрели вокруг, - но мне впервые поверилось, что все это может когда-нибудь (о, еще нескоро!..) отступить от меня. Я напряженно следил за собою с часу на час. Я уселся в комнате матушки, слушал ее и смотрел, как она шьет и кроит. Туда заходили братья и рассказывали мне разные новости, начиная со слов: "А ты знаешь?" и т.д. Все это было для них важно, и я поневоле втягивался в их интересы. В столовой застучали тарелки. "Неужели я сегодня сяду за обед, как бывало, - без глубочайшего сомнения в его необходимости, без напрасной муки насчет его ненужности?" И я сел, как другие, и хотя во мне дрожала та же безобразная тоска, но я старался приноровиться к общему тону и настроению, я выбирал куски, когда мне подносили блюдо, вмешивался в разговоры и подумывал о том, как сейчас после обеда зажгутся свечи и начнется вечер такой же понятный, как все наши вечера в семье. Была ли это болезнь, я не знаю. Наш домашний доктор, опытный старик, знавший каждого из нас с малолетства, нашел все это пустяками, предсказав несомненное поправление, и только почему-то посоветовал мне есть поменьше мяса. Так или иначе, но с первого же дня моего приезда в семью я начал как бы ощупью искать возврата к обычному состоянию. Но я налаживался с чрезвычайными усилиями и с поразительною медленностью. Та страшная и мертвая река, в которой я чуть было не захлебнулся, выпустив меня из своих объятий, еще долго и сердито грозила мне издалека... А того, что я видел под ее волнами, я никогда не забуду. После рождественских праздников, проведенных в семье, я убедился только в одном: что можно, с помощью непрестанно напряженной власти над своим воображением, понемногу возвращаться назад, к обычной жизни, из тех ужасающих областей мысли, которые раскрылись передо мною в наших комнатках за Нетечею. По моей просьбе, брат уже туда не возвратился. Он нанял нам комнату во дворе большого неоштукатуренного дома на одной из тех главных улиц, на которой стоял опустевший Сомовский дворец. Комната была совсем простая, но довольно высокая, только что выбеленная, с дощатым полом, - она ничем не походила на наше прежнее жилище. Я трусливо поджидал: как мне удастся мой первый выход в университет? Произошло это так: я спустился с лестницы, прошел через двор, мимо внутренних высоких стен здания, и вышел из-под ворот на тротуар широкой нарядной улицы. Вдали виднелась терраса, ведущая на "университетскую горку". Все это сразу напомнило мне
64 Книга о смерти жизнь первого курса, и я крепился, сколько мог, чтобы не выскочить из приливавших ко мне впечатлений того приятного и спокойного прошлого. Это первое посещение университета прошло настолько удачно, что на следующий день я уже мог поддерживать себя вчерашним примером. И так постепенно, обуздывая свои мысли, я работал с медленным, но верным успехом над возвращением своим в "колею". Мы проводили время в тех же однообразных занятиях; жизнь наша была такая же тихая, без всяких развлечений. Но я радовался уже тому, что когда вставал утром, умывался или молча пробегал записки, то не чувствовал на мускулах своего лица никакой безотрадной маски. Более всего я заботился о том, чтобы среди самых бесцветных подробностей жизни лицо мое сохраняло вполне удовлетворенное выражение и чтобы моя мысль никогда не забиралась в такие вопросы, от которых может "ум вскружиться". Этим способом я угомонил себя только к весне. В конце февраля разнеслась весть, что в Харькове будет сделана однодневная перепись всего населения при посредстве студентов. Каждый из нас получил из полиции множество серых листов с печатными вопросами-графами. Мне был назначен участок из пятнадцати мещанских и крестьянских дворов на Холодной Горе. Перепись должна была состояться первого марта. Я был очень доволен, что от меня требуют чего-то важного, и мне нравилось, что вся молодежь в этот день, в те же самые часы, рассыплется по всему городу. Я оживился и готовился к этому дню. День был яркий, солнечный и веселый, несмотря на лежавший на крышах снег. Я отправился по нашей улице далеко-далеко, в противоположную сторону от университета, за город. Мне приходилось подниматься в поле. В кармане пальто я с гордостью ощупывал пачку моих бланков. По мере моего восхождения на Холодную Гору, постройки редели, а снег на всей земле вокруг делался пышнее и выше. Но сильное солнце разрыхляло его и повсюду слышался шум ручейков. Назначенная мне улица оказалась почти на самой вершине; она состояла из реденького ряда избушек между высокими сугробами. Все эти избы покорно раскрывались перед моими листками. Жители были добродушные и покладистые. Нигде я не встретил ни особенной нищеты, ни горя. В некоторых домах мне выражали тревогу по поводу переписи, но я всех успокаивал, что это делается только ради того, чтобы узнать, сколько может быть в Харькове живых людей в один день. И мне верили. А солнце ниспускало на снег миллионы лучей. Я замечал, что пока я заполнял мой листок в каком-нибудь домике, уже по выходе из него белый сугроб перед окнами успевал уменьшаться на половину. Щеки мои разгорелись. Я исправно исполнил поручение и возвратился в нашу комнату вполне успокоенный, как бы после настоящего хорошего дела. С этого дня я и признал себя, насколько возможно, исцеленным. Вскоре понадобилось готовиться к экзаменам. Запоминание литографированных
Том первый. Часть первая 65 лекций наполнило мое время. Я принялся за эту работу, как если бы мне было прописано делать столько-то верст пешком каждый день. Все готовились - и я тоже. Это был своего рода спорт; память у меня была свежая, да и записки не содержали ничего мудреного. Собирались мы по два, по три человека на разных квартирах, сидели по ночам, поддерживая себя чаем, один читал, другие - запоминали. Я проникался настроением товарищей. Они имели вид, что все их счастие зависит от успеха; для некоторых это заучивание было настолько мучительно, что я готов был передать им способности, которые мне самому казались излишними. Юриспруденция меня не увлекала, а многие ее отделы даже забавляли меня комически важным изложением разных пустяков, известных всем и каждому. Но я уже решил во все это не вмешиваться. Я твердо запомнил, что над самыми важными вопросами вовсе нельзя задумываться, потому что даже цель жизни никому неизвестна. Моя мысль, от первых моих сознательных дней, казалась мне беспредельною, способною постигать самого Бога и слышать его голос внутри моей души. Но эта мысль, по мере того как я вырастал, уже столько раз и так больно ударялась о страшные мертвые стенки, что и сама чуть не погибла. И под конец мне стало все равно. Я только думал, что все видимые и угадываемые бездны доступной нам вселенной все-таки еще ничтожны. Я замечал, что во всем наблюдается известный ритм, какой-то однообразный закон, какая-то неволя. Глаз и ум теряются от неведомых богатств земли и от целого вихря небесных миров - это правда, но и на земле, и там, в этих безднах неба, царит, в сущности, томительное однообразие. У нас, например, на земле: рождение и смерть, день и ночь, время года, способ размножения, - ведь это все монотонно, как бой часов на каторге! Хоть тресни, одно и то же! А там, в этом видимом, хотя и бездонном небе? Точно так же: все шары, шары и шары, - без конца, и все эти шары связаны однообразнейшим законом притяжения. Какое рабство для Бога, какая бедность вымысла для беспредельной идеи! Все это действительно громадно, так громадно, что мы только ужасаемся своему ничтожеству. И однако же наша мысль по природе своей неизмеримо свободнее этого заповедного, непререкаемого рисунка Вселенной. Как! Один только неисчислимый огненный бисер, рассыпанный в голубой беспредельности? И так до бесконечности? И больше ничего?! Нет, этого мало. Но все равно: я знал, что никакого ответа на эту загадку не последует. Поэтому необходимо было приспособиться к тому микроскопическому масштабу, в котором вращалась моя жизнь. И я это сделал, и ничего... жил. Мои экзамены сошли удачно. На лето мы остались в городе поджидать семью, которая вскоре и приехала к нам в полном своем составе, так как оба младшие брата уже окончили гимназию. Нанят был на Сумской улице белый домик в три окна, с зеленою железною крышей. В небольших комнатах 3. С.А. Андреевский
66 Книга о смерти появились родные мне вещи: стенные часы, портреты, клеенчатые коврики на столах и т.п. Матушка, умела убирать квартиру просто, но уютно. И когда наступила осень, то я ходил в университет уже прямо из дому, точно так же, как прежде ходил в гимназию. Что-то чуждое мне наблюдал я в том, как складывалась на моих глазах жизнь моих современников. Они казались мне чрезвычайно самонадеянными, смелыми, как бы слепыми. Я еще раньше читал, как Ренан развенчивал моего детского Христа23; теперь Писарев, при общих рукоплесканиях, вышутил Пушкина24. Все, что было мечтательного в моей натуре, пристыди- лось и съежилось. В русской поэзии славился тогда Некрасов. Но когда при мне кто-нибудь из молодежи декламировал его самые модные вещи, я оставался холоден к грубому, тяжеловатому некрасовскому языку и думал про себя: "И зачем это говорится стихами? Уж лучше бы прозой!"25 Во всех романах "душа" заменилась "мозгом"26. Всюду царствовали "положительное знание" и "материя". И мне было до слез жалко моего Единого Бога с Его простым сотворением мира, с Его незабвенными Адамом и Евой и первыми "земледельцами"... А кроме того, еще совсем недавно: Гёте, вопрошавший "Всесильного Духа"27, Байрон, грозивший небу28, гармоничный, пылкий, душевный и глубокий Лермонтов с его "Демоном", с его взыванием к облакам и звездам29, - куда же все это девалось?.. В сущности, ничего не было проще, как попасть в тон моим современникам. Но мне было просто скучно среди них. Однако же мне предстояло идти в ту самую жизнь, которая должна была окончиться смертию, и, выйдя в эту жизнь, - начать "дело делать"... Какое же дело избрать? Что нужно было от меня людям? Нужно счастие... Могу ли я его дать? Кто его, ранее меня, дал? Никто. Улучшить для других препровождение самой жизни? Уменьшить недуги, нищету? Да ведь вовсе не в этом вопрос... Наибольший счастливец будет все-таки несчастен перед смертию, и наибольший страдалец будет всегда счастлив, если только ему докажут, что его душа не погибнет. А разве я могу это доказать?.. Все это, конечно, само собою отошло в сторону, или, вернее, засело во мне без всякого разрешения, потому что я невольно привязался к окружающему, хотя бы и с недоумением, хотя бы и без радостей. А вскоре наступила и радость... Я полюбил девушку30, увиденную мною однажды из наших окон на улице. Описывать эту любовь я не стану, потому что любовь так же "сильна, как смерть"31, а я избрал только вторую тему. Скажу только, что с этой минуты жизнь для меня сразу наполнилась и упростилась. Я видел перед собою только одну цель: эту девушку. Моя избранница имела такие же средства, как и я, т.е. жизнь в своем родительском доме и больше ничего. Препятствия между нами казались неодолимыми: я еще не доучился; я не умел ничего зарабатывать; я всегда терялся вне моей семьи; я сам не знал, зачем я живу. Но любовь погнула все эти препятствия,
Том первый. Часть первая 67 и я поступил по апостольскому изречению: "оставит человек отца своего и матерь свою..."32 Я бездомничал два с половиною года, ютился у товарищей, голодал, доискивал первого обеспечения и нашел его. Одновременно с началом моего романа появилась в нашем городе и судебная реформа33. Я еще тогда жил у своих. Большой трехэтажный дом "присутственных мест", против собора, всегда имевший вид немого и недоступного здания, вдруг получил для всех такой интерес, как если бы в нем заготовлялось самое любопытное публичное зрелище. Съехалось из Петербурга и Москвы множество новых, большею частию молодых и возбужденно обрадованных чиновников. Печатные книжки "судебных уставов"34 - в особенности между нами, юристами, - ходили по рукам. Говорили о "правде и милости"35, о том, что мы теперь услышим настоящих ораторов. В приложении к уставам были напечатаны таблицы новых должностей, и против каждой должности были проставлены цифры чрезвычайно щедрого, сравнительно с прежними порядками, жалования для этих приезжих судебных деятелей. Отец удивлялся, что такие молодые люди, прямо со школьной скамьи, будут получать такие деньги. Он вспоминал свою службу и подумывал о своих сыновьях. Он считал невероятным, чтобы кто-нибудь из нас, а тем более я ("рассеянный, способный потерять самое важное дело на улице"), мог достигнуть до получения одного из этих служебных мест. Открытие нового суда состоялось в верхнем этаже здания на соборной площади. Все там было свежее, выбеленное, лакированное. Судебные залы напоминали театры, потому что в каждой из них была эстрада, обтянутая серым сукном, с красным столом на возвышении, а места для публики были отделены решеткою от сцены суда. Сенатор, т.е. сановник, никогда ранее не виданный в провинции, в своем эффектном пунцовом мундире с богатейшим золотым шитьем, провозгласил после молебствия введение реформы. Новое судебное разбирательство, когда я впервые его увидел, сидя в густой толпе за решеткою, сразу захватило меня своими торжественными формами и живым содержанием. На моих глазах восстановлялось, во всей своей правде, одно из повседневных людских несчастий, которое нужно было так или иначе разрешить. Судьи казались высоко превознесенными над жизнию, как боги на облаках. Каждому невольно думалось, что они, по самой природе, освобождены от всяких погрешностей и пороков. Все обращались к ним не иначе, как вставая с своих мест, и когда они что-нибудь объявляли, то их определение раздавалось в зале, как приговор судьбы. Общий тон всех воззваний к суду и всех ответов суда был проникнут самым изысканным благородством и самым чистым стремлением к справедливости. Понятно поэтому, что все актеры судебной сцены весьма скоро сделались любимцами публики. 3*
68 Книга о смерти Здесь же впервые возникла и репутация молодого товарища прокурора Кони36. Это был худенький, несколько сутуловатый блондин с жидкими волосами и бородой, с двумя морщинками по углам выдающихся извилистых губ и с проницательными светло-карими глазами, не то усталыми, не то возбужденными. На улице, в своей демократической одежде и мягкой круглой шляпе, он имел вид студента, а на судебной эстраде, за своим отдельным красным столом, в мундире с новеньким золотым шитьем на воротнике и обшлагах, - когда он поднимался с высокого кожаного кресла и, опираясь на книгу уставов, обращался к суду с каким-нибудь требованием или толкованием закона, - он казался юным и трогательным стражем чистой и неустрашимой правды. Он говорил ровной, естественной дикцией, не сильным, но внятным голосом, иногда тем же мягким голосом острил, вставлял живой образ, - и вообще выдавался тем, что умел поэтически морализировать, почти не отступая от официального тона. Судебные деятели входили в моду по всей России. Газеты были переполнены отчетами о процессах. Самые незначительные речи приводились целиком. Шумели новые имена. Повсюду между обвинением и защитой происходили публичные состязания в благородстве чувств, в правильном понимании закона и жизни, в остроумии, в блеске фраз и в постижении тончайших изгибов души человеческой. Прокуратура щеголяла беспристрастием; защита брала изворотливостью и патетикою. Какой-нибудь товарищ прокурора прославлялся за великодушный отказ от обвинения или за освобождение неправильно задержанных арестантов; а рядом с этим адвокат делался героем за искусное вышучивание полиции или за смелую выходку против председателя суда, еще не успевшего усвоить какого-нибудь широкого и человеческого начала уставов. Все это дышало возбуждением и поневоле казалось привлекательным. И потому наиболее художественные натуры из всего народившегося свежего поколения ушли в судебную деятельность. И нужно правду сказать: в судебных речах встречалось в то время более лиризма, психологии и красоты, нежели во всей беллетристике (исключая писателей старшего поколения). Оно и понятно: под сенью Бога, именем Которого клялись на суде, - под угрозою совести, которая была провозглашена основным началом судебного решения, - участники процесса влагали в свое дело весь наличный запас душевной теплоты, всю силу своей затаенной сердечности в то самое время, когда литература тщательно избегала чувствительности и только всеми силами настаивала на важности разных практических нужд. Это возбуждающее течение отчасти увлекло и меня. Но это было только "аксессуаром" - благоприятною обстановкою. В действительности же для меня в то время существовала только моя невеста, которая наполняла собою весь мир и о которой я день и ночь думал. Мысль о смерти как-то затушевалась, хотя и не покидала меня совсем. Назову три случая, чуть приметно смутивших мое радостное обращение к жизни.
Том первый. Часть первая 69 В обществе моей невесты мне довелось встретить одну молодую девушку из богатой купеческой семьи - свеженькую, миловидную, с белым личиком, красивым бюстом, вздернутым носиком, голубыми глазками и черными волосами, зачесанными от лба гладко, по-китайски. Я видел ее всего раз на танцевальном вечере, когда она плавно двигалась в кадрили, тихая и счастливая, с ямками на улыбающемся лице. Потом я узнал, что она схватила болезнь, сидя на скамейке университетского сада в один из свежих вечеров ранней весны. И я, поглощенный моей любовью, успел только удивиться тому, что в университетском саду, в котором все мы бывали, скрывалась такая ужасная опасность и что все, кроме этой несчастной девушки, как-то сумели остеречься на тех же дорожках сада от неминуемой гибели... В Харькове проживало одно состоятельное помещичье семейство. Родители были старые, а дети - взрослые. Один из сыновей и его кузен были в мое время студентами. Я дружил с ними и встречался в "свете". Поэтому бывал я и в гостеприимном доме этой семьи, где кузен был только приходящим, как и я. Отец был стриженный высокий старик с красным лицом, длинным носом и глубокими морщинами на лбу. Жена его была маленькая, седая, в блондовом37 чепце и по большей части в сером платье с длинной пелериной. У них подавались вкусные обеды, велись простые разговоры. Все дети были необычайные, почти седые блондины: двое барышень, гусар, затем мой товарищ и, наконец, младший сын, белобрысый гимназист. Кузен был тоже блондин, но только менее светлой масти, и потому его прозвали в обществе "сереньким", в отличие от его "беленького" двоюродного брата. Говорю я об этом кузене, потому что он мне особенно нравился. Это был скромный юноша с чистым сердцем, недоверчивый к себе, одинокий, всегда тщательно одетый, занимавшийся математикой и музыкой, - словом, грустный идеалист. В то время когда развивался мой роман, я узнал, что старушка, Глафира Ивановна, заболела и что у нее нашли рак. Я не хотел этому верить и с некоторым страхом навестил ее. Она была еще на ногах, но большею частью сидела на кушетке или в кресле. На ней были тот же блондовый чепец и серая пелерина. Лицо ее, несколько пожелтевшее и присохшее, в сущности, мало изменилось - и я недоумевал, где же это у нее под платьем тот рак, о котором все говорят с отчаянием! Она, по-видимому, не примечала опасности, хотя и жаловалась на нездоровье. А между тем за ее спиною все родные твердили, что ей, по приговору докторов, осталось прожить не более трех месяцев. Я смотрел на нее и думал: "Как это в последующие дни болезнь примется за нее с возрастающею силою и станет ее приканчивать?.." Мне все не верилось, что это непременно случится. И вот весною, когда я совсем перестал думать о Глафире Ивановне, в один из обворожительных солнечных дней, мне попался на улице "кузен" и сказал глухим голосом, с трагическим жестом куда-то в воздух, что вчера она скончалась.
70 Книга о смерти Он говорил, что сцена смерти была потрясающая, что умирающую вынесли на кровати в залу, что вокруг нее многочисленные родственники плакали, стоя на коленях, а она со стонами слушала отходную молитву священника и тускнеющими взорами со всеми прощалась... "Это было величие, ни с чем не сравнимое!.." - заключил он тем же глухим голосом, с глазами, полными слез, и с безутешным выражением лица. И, крепко пожав мою руку, он пошел к себе домой с опущенною головою. Я был в церкви на выносе тела. Вечернее солнце ярко горело и врывалось в храм с тлеющим весенним воздухом, который приливал пахучими волнами из широко раскрытых дверей. У меня в кармане было письмо от невесты. Ни восковая голова Глафиры Ивановны, ни вопли погребального звона, ни прощание с телом траурной толпы родственников не удержали меня от того, чтобы по выходе из церкви тотчас же, на улице, вынуть из кармана драгоценный листок и впиваться с радостью в каждую букву. Сердце мое прыгало от счастья, и какая-то всемирная, бессмертная теплота жизни внятно говорила мне, будто все виденное мною нисколько не может омрачить моего личного будущего... Я уже говорил, что мне приходилось ютиться у товарищей. В это трудное время однажды мне пришлось поселиться у серенького кузена. Он занимал комнату в квартире одного из нотариусов. Мы постоянно слышали, во все часы дня, свирепый, неотступный кашель за дверью. Больной задыхался в напрасных натугах отхаркаться. Этот больной был сам нотариус. Он давно уже не вставал с кровати. Иногда был слышен его слабый разговор - два-три слова, не более; видно было, что его единственное занятие состояло теперь только в том, чтобы лежать и кашлять. Он умер как-то ночью, когда мы оба молча читали при лампе, каждый порознь, свои записки. За дверью послышалась тихая беготня, а затем раздался жалобный, испуганный плач разбуженных детей. Когда мы встали на другой день, то дьячок уже читал псалтырь над умолкшею жертвою беспощадного кашля. Рассказывали, что утром в день своей смерти больной почему-то выразил желание сбрить бороду, отросшую у него за последние месяцы... Помнится, мне было особенно странно, что покойник был "нотариус" и что в этом именно звании он переселился в жизнь вечную... Вот и все печальные случаи, пробегавшие легкими тенями в те дни над моею жизнью. После долгих мытарств я через год по сдаче выпускного экзамена получил наконец место по рекомендации Кони, который в то время был уже переведен в Петербург38. Его депеша о том, что я "назначен", застала меня в одном из моих скитальческих приютов. Это было для меня полною неожиданностью. Я был как в бреду и невольно прослезился, истомленный молчаливою безнадежностью. Неужели это правда? Неужели там, где-то вдалеке, без моего ведома, кто-то спас меня еще несколько дней тому назад, и спас, вероятно, навсегда? Значит: я теперь - власть!.. Уже от меня зависят люди
Том первый. Часть первая 71 и еще не знают об этом... И вот какое-то важное чувство тотчас же подняло меня в моих собственных глазах, и я по-детски радовался тому, что я все- таки намерен быть милостивым, простым и скромным. Сердце мое трепетало от сознания какого-то большого выигрыша в жизни. Эта удача отражалась и на обращении со мною всех тех, кто узнал о моем назначении. Я осязательно чувствовал на себе какое-то "помазание", но тем более выказывал добродушия в сношениях со всеми. И когда я лег спать, то мне казалось, что даже моя комнатка в безмолвии ночи относится с особым почтением к тому пространству, которое занимаю я, я - чиновник, лицо, которое может что- нибудь подписать вот этою самою рукою, засунутою под подушку, - и ничего не поделаешь: нужно будет покориться... Но главное: теперь была достигнута мечта сердца. Неужели я женюсь? О, как я был измучен!.. Я был так измучен, что мною наконец овладело равнодушное, тупое утомление, и я только сказал себе: да, вероятно, будет счастье. И то, что казалось для меня безумным предсказанием в начале этой главы, случилось на самом деле. Я поехал в Петербург, куда еще задолго перед тем переселилось семейство моей невесты, и женился. Свадьба была скромная, но изящная. Моим шафером был Кони, и когда, после венчания, он чокался с моею новобрачною, он сказал ей: "Желаю вам столько счастливых дней, сколько искрится пузырьков в этом бокале". Моя подготовительная жизнь была окончена, началась жизнь деятельная. Образовалась моя отдельная семья, мой дом. Пошли дети... И вот теперь эта жизнь начинает сворачиваться к концу... Как все это случилось быстро и как было ничтожно... Все биографии, еще в детстве, когда я читал Плутарха39, были мне отвратительны своею однообразною развязкою. Еще моя жизнь прошла хоть несколько на виду: мое имя попало в печать. Но разве это что-нибудь значит?.. Мне кажется, здесь можно прервать историю моей души. По истечении двадцати с лишком лет я могу сказать: "Каков я прежде был, таков и ныне я"40. Быть может, этот пробел в биографии со временем пополнится воспоминаниями. Но мне иногда представляется, что все, что я до сих пор сделал, косвенно годилось лишь для того, чтобы я имел некоторое право написать эту книгу. Буду записывать мысли, текущие события, воспоминания - и все в той же окраске вечного вопроса - вечного призрака смерти.
Задумал я эту книгу в 1891 году и тогда же написал предисловие. Но оно еще долго оставалось в пустой тетради, и только в следующем году я уже начал заметки, которые помещаю ниже. Этим заметкам я нашел нужным предпослать законченные здесь пять глав. ЧАСТЬ ВТОРАЯ I Когда бываешь на улице, при свете солнца, среди людей, или сидишь в комнате и разговариваешь и осматриваешься вокруг, то иногда вдруг скажешь себе: "Все это прекрасно... Но на какой собственно сцене все это происходит?.. Как это мы на нее попали и как выйдем? И как это все нарисовать себе, чтобы ясно определить свое положение во Вселенной? Известно, что Земля только песчинка среди прочих миров, которые тянутся от нее во все стороны до бесконечности. Но нам-то до этого никакого дела нет. Откуда-нибудь, конечно, видно, что все мы неприметно ничтожны, но у нас на земле есть свое величие - дворцы, парламенты, цари, гении... Что же это такое? Наваждение? И где же умерший? Под нами, над нами - или нигде?.." И когда обо всем этом подумаешь, то вдруг, в течение нескольких секунд, на душе сделается так странно и неловко, что хоть с ума сходи. Один ученый очень просто определил это состояние: он его назвал "изумлением перед собственной психикой". II Представим себе, что где-то на свете прожило тридцать столетних старцев, из которых каждый предыдущий умирал в день рождения последующего. Сложив вместе их жизни, мы получим три тысячи лет, т.е. углубимся в самую далекую-далекую древность, более чем за тысячу лет до Рождества Христова... Всего тридцать человек - и уже почти не видно истории... III В прежнее время, когда умирал мой знакомый, то самый день, предназначенный для его смерти, самая минута его кончины, получали для меня особое, роковое значение. Мне думалось: "Итак, он умер двадцатого марта, в понедельник, в семь часов вечера... Вот она, минута, издавна ожидавшая
Том первый. Часть вторая 1Ъ его и которой он никогда не знал. Этот час во всю жизнь не смущал его; он не подозревал, что именно на этом положении стрелки застигнет его смерть; понедельник ничем не отличался для него от других дней; и даже двадцатое марта не вызывало в нем никакой перемены. (Я помнил ясно, как он провел этот день в прошлом году). А если бы он знал?.. Для каждого из нас есть такое число, и день, и час, и минута. Праздные мысли. В природе нет чисел. Календарь выдуман людьми. Прошлое проходит, время идет вперед - вот и все. Дни не повторяются, и они, сами по себе, не могут праздновать своей годовщины, потому что ни один из них не видал себе подобного. Все похожее и, однако же, все новое, новое, новое - никогда еще небывалое - творится в мире. IV Еще пугали и огорчали меня такие мысли: ведь вот где-нибудь уже есть дерево, которое пойдет мне на гроб? Где оно? Растет ли еще в лесу или уже распилено на доски? На какую отвратительную близость мы оба с ним осуждены. И, однако, мы друг друга не знаем. Или: гробовщик, который снимет с меня мерку, - ведь он уже есть, он где-то ходит, этот мужик... И материал на уродливые мертвецкие башмаки уже давно готов. И все это от меня где-то спрятано... Но это уже совсем вздор. Все это можно себе заранее приготовить по примеру схимников или Сары Бернар...1 Наконец, есть сожжение трупов... Наконец: не все ли равно?.. V Зачем на окоченелые трупы надевают костюм живого человека? Что может быть прискорбнее и бессмысленнее мертвой руки, всунутой в накрахмаленный рукавчик? Не гадки ли все эти сюртуки и брюки, распределенные по различным ямам Волкова, Митрофаньевского, Смоленского и других кладбищ? Смерть так противоположна жизни, что она вопиет против всякого навязывания ей житейских принадлежностей. Естественен только нагой мертвец - такой, каким он родился. VI Статуя поэта на площади города, портрет умершего писателя в окне магазина всегда с каким-то жутким чувством заглядывает в душу, еще волнуемую горестями, тревогами и противоречиями жизни, злобою или радостью текущего дня. Их головы кажутся живее всего живущего. Влюбленная чета останавливает на них с дружелюбным чувством свои счастливые взоры и на миг заглядывает в вечность... Человек, близкий к самоубийству, встречая их образ, невольно бледнеет от страха перед своим ничтожеством.
74 Книга о смерти VII На похоронах великих людей - например, Виктора Гюго, Достоевского, Тургенева, - их близкие и друзья должны были испытывать странное отупение перед этим океаном толпы, который заливал их личное горе своими волнами. И, быть может, эта бесчисленная толпа вызывала в них ропот небывалой ревности от сознания, что покойный, в сущности, вовсе им и не принадлежал... VIII Помню, как однажды, потрясенный известием о кончине дорогого человека, я должен был вечером куда-то съездить и сел в конку. Сырой ветер пахнул в дверь вагона; кондуктор, при свете лампочки, оторвал мне билетик с розовой катушки; на билетике был напечатан номер и еще какое-то правило мелким шрифтом. Я закутался от ветра; я посмотрел на свой номер и прочел правило; мне был неприятен запах керосина в тусклой лампочке кондуктора. Но я содрогался именно от того, что я во всем этом так привычно разбирался. А между тем: что такое ветер? номер? лампочка?.. Если бы можно было спросить об этом мертвую голову? IX В другой раз я ехал в кресельном вагоне первого класса. Мы плавно неслись. Ковер был у нас под ногами; газ приятно светил сверху. Вблизи меня красивый старик, приколов подсвечник к бархату стены, читал книгу и умно улыбался; румяный заграничный коммерсант дочитывал перед сном плохо напечатанный немецкий листок. На сетчатых полках лежали наши вещи. И вдруг мне подумалось, что мы неприметно можем раздавить какого- нибудь самоубийцу или пьяного пешехода. Это будет делом одной секунды. До этой секунды - если бы как-нибудь удалось предотвратить катастрофу - и этот несчастный понимал бы все, как и мы понимаем. Но - после! \ Чемоданы, пледы, папиросы, буфеты станций, наши замыслы, наши самодовольные разговоры, дама, едущая к мужу, политика Германии... Да, всего только один толчок под нашим ковром... X Жизнь и время - одно и то же. Только смерть не знает времени. Только сосчитав время, можно судить и видеть, как неустанно, неприметно и постоянно работает жизнь... Оглянитесь назад: как все изменилось! Вы привыкли к тому, что заведенный порядок как будто уже вошел в колею, да таким и
Том первый. Часть вторая 75 останется... Какое заблуждение! Все у вас понемногу отнимается, все чистится, переменяется. Но всего горестнее в этой неустанной смене старого, в этой погоне за новым, что сам себя начинаешь находить прискучившим. Иногда чувствуешь, что твой голос, твой язык, твои взгляды, твоя оценка людей и жизни, твой своеобразный и для других интересный гений, твоя внутренняя, неслышная речь к миру, - все это тебе самому уже не по вкусу, что ты готов бы переменить самого себя, в угоду суете обновления... И опечаленное, пристыженное сердце, из своей недостижимой глубины, с горечью спрашивает: что же делать?.. Куда деваться?.. XI Во сне происходят со мною события совершенно невероятные, и однако я ими нисколько не смущаюсь. У меня нет ни угла, ни близких, ни семьи: мне все равно. Но мои основные свойства - все налицо. И мне точно дана какая- то льгота обнаруживать их без всякого стеснения. Покойники оживают, и у меня остается к ним теплое чувство, вполне соответствующее моей затаенной привязанности к ним. Какая-то неведомая женщина вдруг угадывает все мои вкусы - и сердце бьется любовью к ней, хотя бы наяву у меня были другие, незаменимо близкие женщины. Самые нелепые положения никогда, однако же, не расходятся с моим сердцем. Сновидение слагается мучительно - и тогда я страдаю вдвое: я забываюсь от стыда, горя, бессилия. Но если оно мне благоприятствует - то я получаю непередаваемые радости: я достигаю всего, что люблю. Из этого можно было бы вывести великую мораль: не будьте узки; будьте свободнее от повседневных пут вашей жизни. Но берегите в чистоте свое внутреннее чувство и оставайтесь верными ему. Только оно одно и остается в вас живым. А оно, это затаенное чувство, всегда бывает чистым у каждого: вспомните только все ваши невольные слезы, остающиеся на ваших глазах при пробуждении. XII Сколько бы ни думалось нам, что все горестное проделывается, только с другими, а что вот я и мои близкие никогда этому не подвергнемся, но все то же происходит решительно со всеми в свою очередь. И странно, до чего просто миришься впоследствии с тем, что прежде казалось невозможным. Старик... Право, глядя со стороны на стариков, казалось, что это какие- то загримированные карикатуры на сцене жизни. Чтобы когда-нибудь пришлось и самому дойти до такого внешнего вида (совсем белые волосы, резкие, отвислые морщины, ввалившийся рот, очки, горб) - да это представлялось невозможным.
76 Книга о смерти Мало того. Вот уже почти ваш сверстник - здоровый и веселый человек - жалуется вам, например, что его зрение ослабело, что он плохо видит вблизи, видит нечто неопределенное и - не разбирает... А вы смеетесь. Вы думаете, что это мнительность или предрассудок. Вы совершенно уверены, что ваши собственные превосходные глаза уже никоим образом не вздумают сделать вам подобную каверзу. И вдруг, совсем для себя незаметно, вы начинаете не то что хуже видеть, но как будто утомляться от печатного шрифта. Вы отдаляете книгу больше и больше, и все это считаете пустяками: "Захочу - и все разберу вблизи". Однако же от подобных усилий каждый раз утомляется голова... Наконец, выдаются такие вечера (должно быть, погода дурная или лампа плохо светит), что при чтении почти ничего не разбираешь. "Надо полечить глаза", - думаете вы. Доктор спрашивает: "А сколько вам лет? - и, узнав, что перевалило за сорок, говорит: Глаза у вас здоровы; нужно надеть очки". Да, очки. И надеваешь их. И - ничего! А молодые, встречая вас поседевшим и в очках, находят, что вы уже принадлежите к совершенно особому племени, которое устроено лишь для того, чтобы они, молодые, смотрели на него издали, но никогда сами в него не попадали. XIII Теперь умирает человек, для меня привычный, как пальцы моей руки: дядя моей жены, Чаплин. Он уже давно стар, но я его считал в кругу живых на бесконечное будущее вперед, настолько он был крепок, здоров и, казалось, необходимо близок к нашему дому. Лицо у него - круглое, бритое, с гладенько причесанными седыми волосами; выражение - приветливое. Говорит он успокоительным густым баском. Деликатен и услужлив до бесконечности. Живет в нежной покорности, уже в течение сорока лет, с женою, такою же здоровою, как и он сам. Он где-то простудился, сильно лихорадил и кашлял несколько дней, а теперь уже прощался с близкими и приобщался. Я впервые видел это церковное погребение заживо и, как все присутствующие, держал зажженную восковую свечу, в то время как священник стоял у кровати и отправлял службу с молитвенником в руках. Кретоновая занавеска2, за которою обыкновенно скрывалась супружеская спальня, была отдернута. Больной смотрел на священника с своей подушки. Он относился к этому последнему напутствию с невероятным добродушием и без всякой видимой тревоги. Легкий бред обратил для него потрясающий обряд в нечто простое. Жутко было слышать, как он по-ученически, как автомат, стеная и пропуская от слабости некоторые слова, повторял за священником причастную молитву и,
Том первый. Часть вторая 11 полузакрыв глаза, кончил ее последние слова ("и в жизнь вечную") чуть внятным шепотом: "вечн..." Священник что-то ему сказал о значении молитвы, и он, полусонный, отчетливо сумел произнесть: "Да-да... Молитесь о нас, грешных, а мы... а мы... о вас молиться будем". И сейчас после того, с чисто детским неведением о значении происшедшего, он спросил сына: "А когда же другие будут приобщаться?" (Его уверили, что все почему-то намерены приобщаться). Не выжидая ответа, больной окончательно забыл всю эту сцену. Еще день. Бред его не покидает. Человек и в здравом состоянии мыслит отрывисто, перескакивает без видимой причины от одного впечатления к другому. Но как гадко видеть этот тайный процесс обнаженным для постороннего уха... Все мысли - вслух! Какая утомительная, жалкая работа! Больной усиливается запомнить какой-то адрес... Потом восхищается природой, чистым воздухом... Потом шутит насчет отсутствующего брата... И все подряд, без умолку... Нестерпимая сумятица мыслей! Но иногда приходится подслушать нечто изумительное. Так, например, я был один в комнате, когда умирающий пробормотал: "Ох, скверно! И здесь оставаться нельзя - и туда не хочется..." Спрашивают доктора, скоро ли конец и как именно он должен случиться? Тот отвечает, что "пульс еще не зачастил"; что еще не наступила "так называемая агония", а какова она будет, длинная или короткая, ответить нельзя. Смотрят родные на этого живого человека в белой ночной рубашке, слышат его еще живой голос, отрывки его слов, и у всех щемит за него сердце, всем больно, что в этом ноющем теле готовится и произойдет "так называемая агония". Сегодня он бредил до потери голоса, стал холодеть с утра, забываясь все более и более, и однажды, перед вечером, когда в незначительном приступе кашля, его хотели перевернуть, чтобы облегчить отделение мокроты, - он оказался уже задохшимся. Я зашел навестить больного и оказалось, что он только что умер. В этот день (31 мая 1891 года) я утром защищал в суде Ольгу Афанасьеву3, оттуда поехал на юбилейный обед Спасовича и сказал речь юбиляру4, а с обеда попал в квартиру Чаплина на первые минуты после его кончины. Его лицо было закрыто. Вдова стояла возле его кровати, над безмолвным телом, с наклоненною головою, без слез, - словно окаменела в религиозном смирении перед этою непостижимою развязкою ее сорокалетней жизни с умершим. В Петербурге в квартиру больного еще во время его болезни наведываются гробовщики. Это большею частью раздражающе здоровый и юркий народ. Они действуют быстро и бездушно. Положение во гроб совершается почти всегда на первой вечерней панихиде. Близких стараются удалить из комнаты, где лежит покойник, двери в нее затворяются, и там, внутри, слышится спорая, ловкая работа. Хор певчих причитает какой-то однообраз-
78 Книга о смерти ный, поспешный и тихий речитатив, точно делается нечто воровское... Не пройдет и двух минут, как уже можно видеть мертвеца в гробу, на своем месте. Двери отворяются: все сделано удобно - не угодно ли полюбоваться? Так было и здесь, на следующий день после кончины Чаплина, на вечерней панихиде. Со времени детства (а мне уже было за сорок) я еще никогда ранее так не вдумывался в каждое слово обрядных молитв над умершим. "Прости ему, Господи, согрешения вольные и невольные... Яко несть человек, иже будет жив и не согрешит, Ты бо Един кроме греха, правда Твоя - правда во веки - и слово Твое - истина!"5 Это заунывное указание на величие "правды вечной" перед суетой повседневной жизни смутило меня ужасно... "Подаждь ему, Господи, вечный покой!.." Мне это показалось лишним. Теперь уже нечего просить о покое. И без того покой слишком глубок. Скорее можно было бы просить у Бога как некоторого чуда, чтобы умерший хотя бы чуточку пошевельнулся или обнаружил хотя бы самые туманные признаки сознания... "И сотвори ему, Господи, - вечную память!" Среди присутствующих находился, между прочим, поэт Полонский (сослуживец Чаплина по Кавказу)6, вошедший на костылях и стоявший у дверей. И когда после службы все расходились, он мне сказал: «Я не понимаю, зачем это поют: "вечная память!" Что это? Ирония?..» Когда все мы вышли на воздух, то на улицах Петербурга, несмотря на позднее время, было светло как днем. Нет! милее, чем днем: это была теплая "белая ночь". XIV Если бы можно было умереть и затем откуда-нибудь издалека любоваться своим исчезновением... Если бы можно было не видеть ни своего трупа, ни ужаса перед ним людей, а только наслаждаться светлыми сторонами смерти, т.е. читать в живых сердцах запоздалую нежность к вам, умиление перед вашей памятью и глубокую тоску о вашей невозвратности... Если бы великий человек, незамеченный при жизни, мог знать о своем величии после смерти... Если бы бессмертному писателю дано было за гробом слышать на долгие века вперед каждое биение сердца его поклонников, - незримо присутствовать на собраниях, лекциях и празднествах, посвящаемых его гениальным творениям, - если бы тень поэта могла встать над его монументом в цветущем парке или на красивой городской площади... Шопенгауэр говорит, будто каждый великий человек "преднаслаждается" своею славою именно в те минуты, когда он создает нечто заведомо бессмертное7. "Преднаслаждается!.." Так точно преднаслаждается самоубийца, надеющийся возбудить своею смертию раскаяние и жалость в том жестоком сердце, которое не сумело понять его при жизни.
Том первый. Часть вторая 79 XV Наступает осень. Зачастили дожди, но по временам светит и задумчиво- яркое солнце. Воздух бодро свежеет. Осень сравнивают с первыми признаками старости. Что ж! Это верно и вовсе не оскорбительно для осени. Начало старости есть начало непередаваемо милой грусти. Все безвозвратно улетевшее облекается в прелестный призрак, и сердце щемит печальною радостью, издалека любуясь счастливыми минутами жизни. Возможно ли - следует ли - желать их возвращения? И еще неизвестно, что для сердца отраднее: самые ли эти минуты или их отдаленное изображение в безмолвном царстве памяти? И пускай затем наступает зима, т.е. уже сама старость. Выпадет снег, спрячемся в шубы, съежимся и покоримся, да еще, пожалуй, повеселеем, уподобившись тем старичкам из "Фауста" Гуно8, которые бесцветным голоском распевают трогательно-глупую и детски-веселую песенку. Этот хор старичков - самая гениальная и самая правдивая аллегория старости. И в самом деле! Посмотрите на вполне законченных стариков: какое непостижимо ясное настроение. Они себе и в ус не дуют! Смеются, гуляют, кушают, да еще и над молодыми подтрунивают... одна прелесть! Дети и старики - "тех бо есть царство небесное"9. Но вот посредине жизни, - когда все силы налицо и все вопросы не разрешены, - да! жутко и больно приходится... XVI Я начал писать стихи в тридцать лет. Вот одно из моих первых стихотворений, нигде не напечатанное. Привожу его со всеми его недостатками и с его бедными, неловкими рифмами. Когда пред пестрою столицей, Где суетно кишит народ, Процессия с печальной колесницей Змеею черною ползет, - Тогда, смутясь о нашей доле, На гроб косимся поневоле И с горькой думаем тоской: "Придет, придет и наше время!.." А гроб качается немой; Свое таинственное бремя Угрюмо лошади везут. Кругом шумят дела земные И, молча, до поры живые, За мертвым смертные идут. Друзьям, оставшимся в неведении света, Мертвец не выскажет, хотя он и узнал, Ошибся ли великий ум поэта, Который пламенно вещал:
80 Книга о смерти "Со смертию для нас кончается не все, Могила чудное есть жизни продолженье: Живя, мы думаем, что падаем в нее, - Умрем - возносимся на небо в изумленьи"*. Простятся навсегда родные с "отошедшим", Как каждый миг прощаются они С своим исчезнувшим прошедшим... Пройдут года, а для иного - дни, - Цветущею иль темной полосою - И лягут все они Под тою же холодною землею, Куда, с растерзанной душою, Напрасно истощив сердечные мольбы, - Они покойного, как жертву опустили... И памяти людской не подарят могиле Ни надписи, ни плиты, ни столбы... Поэтому, когда пред пестрою столицей, Где суетно кишит народ, Процессия с печальной колесницей Змеею черною ползет, - Забудьте, знатные, свое великолепье, Богатые - свой блеск и нищие - отрепье, И ты, озлобленный, из сердца удали Глухую ненависть и черные проклятья, - И вспомните на миг, что все мы люди - братья, Что всех равно примут широкие объятья, Объятья матери-земли. XVII В двадцать семь лет я делал попытки описывать природу. В одной заброшенной, почти пустой, тетради я нашел следующие отрывочные наброски, записанные мною с натуры, пока еще длилось самое впечатление: "Грозовая туча - бледно-зеленая, без теней, как бы насквозь пронизанная лунным светом. Наверху - черный бордюр, сердитый, как насупленная бровь..." ..."Перед дождем. Тишина. Равномерный шум листьев на неподвижных ветвях. Невольно прислушиваюсь: кажется, будто это уже дождь. Но дождя еще нет..." * У В. Гюго это сказано удивительно в двух стихах: "C'est un prolongement sublime que la tombe: On y monte, étonné d'avoir cru qu'on y tombe". Могила - всего лишь божественное продолжение: Мы возвышаемся до нее, Удивляясь себе, считавшим, что в нее сходят (фр.).
Том первый. Часть вторая 81 ..."После продолжительной грозы. Все небо светло-серое, ровное, как матовое стекло. Невидный, но слышный дождь, не умолкая, падает на измокшую землю..." ..."Прояснение летней погоды после дождей в деревне. Солнце. Воздух спокоен. Последние светлые тучи, совсем ослабевшие, скрываются за одной стороной горизонта. В другой стороне все чисто. Небо - ярко-синее, с неподвижными, тонкими слоями белых облаков, похожих на песчаные отмели. Из-за пруда, с поля, доносится нежно дрожащее блеяние стада. Слышен запах лип. Желтая пыль цветочков местами присыпала чуть влажную землю". ..."Корова, которую бил овод, нетерпеливо и резко заревела. Этот рев отдался в лесу коротким и резким звуком, как будто ударившись обо что-то далекое..." ..."Домашняя птица: вопросительное гоготание гусей, старушечьи жалобы индюшек, бдительные возгласы петуха, нежное живиканье утят..." «Петербургское утро в июле. Набережная Летнего сада. Нева синяя и волнистая. По ней, в виде желтых пятен, выделяются обширные барки с березовыми дровами. От гранитного барьера идут ступени к пароходной конторке с вывеской: "На острова". Молоденькая тоненькая дама в сером летнем платье, с серебристо-серою вуалью, спешит на пароход. На том берегу зеленеют деревья. Вхожу в Летний сад. Дорожки чистые и твердые, как асфальтовая мостовая. Дым пароходов, приносимый ветром, залетает в густые вершины старых лип и, цепляясь за ветки, медленно распускается в сводах аллей». ..."Осеннее утро в том же саду. Свежий воздух кладет на лицо синеватый румянец. При быстром движении чуется мерный ветерок, бьющий по ушам: остановишься - и он смолкает. По чистому небу разбросаны тревожные облака. Все ясно и отчетливо, однако же все, в особенности вдали, будто подернуто прозрачным голубым туманом. Яркие солнечные пятна лежат пестрым ковром на траве под деревьями. Но вдруг трава бледнеет, и пасмурная тень налетает на все сразу: солнечного дня как не бывало, - все померкло, - день серый. И опять вдруг на траве обозначается одна темная полоса, как будто напоминающая ствол большой липы... но вскоре эта легкая тень снова тонет в более густом мраке. А потом, внезапно, когда ждешь и не думаешь, все сразу, весь рисунок света и теней, загорится солнечным блеском на тех же самых местах, как по готовому узору. И опять все ярко и весело..." ..."На Стрелке, в августе. Ни одной души. Над закатом лежит длинная и узкая фиолетовая туча с раздвоенным концом, напоминающим голову крокодила. Солнце еще не начинало золотить небо. Только надо мною в самом верху раскинулось неподвижное облако, легкое и дымчатое, подернутое мутно-красными, как ржавчина, штрихами. Взморье чуть-чуть рябит..." ..."Конец осени. Тонкий лед, сморщенный, как пенка на молочном супе, подернул желто-бурую воду в каналах. Первый мороз, подобный снегу, покрыл короткую покрасневшую траву. В воздухе слышен запах зимы,
82 Книга о смерти Страница автографа "Книги о смерти", т. I, ч. II, гл. XVII. РНБ, ф. 21
Том первый. Часть вторая 83
84 Книга о смерти смешанный с запахом примороженных листьев. Окна сильно вспотели и, пригретые солнцем, покрылись полосками скользящих капель. Сквозь эти полоски яркий, но холодный день глядит в комнаты..." На этом заметки обрываются. Я их делал без всяких планов, просто вследствие неудержимой потребности. Но, встретив их теперь, я как бы снова пережил то, что их вызвало. И я вспомнил, насколько природа еще в те годы показалась мне выше всяких описаний. Впоследствии я всегда мучительно молчал, когда слушал разговоры о красотах природы. XVIII Природу называют "вечною" (в том числе - и Пушкин)10. Действительно, она как бы подавляет нас своим припевом: "ты уйдешь, а я останусь". Но это ощущение - обманчиво. Видимая природа настолько же вечна, как и видимые люди. После нас будут новые люди и - новая природа. Сегодняшнее небо никогда не повторится. Деревья - в тех местах, где они растут, - все будут срублены или погибнут. Башни разрушатся, и города исчезнут. И ни единый из толпы, которая течет обильной рекой по тротуарам, не возродится в будущем со всею своею оболочкою: ни одного теперешнего носа, ни одной пары глаз, ни одного платья не останется. Будет вечною только жизнь вообще, но не наша, не современная нам жизнь. XIX Когда вы читаете историю, то, не правда ли, какою величественною картиною развертывается перед вами прошлое человечества? Перед вами чередуются великие исторические имена, и, согласитесь, что самые образы этих исчезнувших людей рисуются вам не в обыденной обстановке, а в какой-то фантастической глубине, в особенной воздушной перспективе, как будто вне земли, точно в области сновидения, в невообразимом пространстве без почвы и границ... А между тем все эти люди никуда не возносились. Они топтали нашу землю, и все их подвиги, все создания их гения - с точки зрения физической - совершились в низеньком пространстве над земною поверхностью, не превышающем воробьиного полета. Крыши домов - вот та крайняя черта, за которую никогда не переступала мелкая сутолока нашей истории от ее незапамятных времен. XX Пройдет несколько столетий, и смерть Александра II будет изукрашена фантазией...
Том первый. Часть вторая 85 Страница автографа "Книги о смерти", т. I, ч. II, гл. XVIII. РНБ, ф. 21
86 Книга о смерти А вот как она произошла в действительности. В последние годы царствования Александр II не выезжал и не выходил иначе, как под угрозою смерти11. Если он гулял - вся площадь его прогулки охранялась издали, по всем пунктам, невидимыми сыщиками. Выезжал он в карете на лежачих рессорах с пикетом конного конвоя вокруг и с кавказцем на козлах, возле кучера. Процессы о покушениях на его жизнь то и дело разбирались и печатались в газетах. Взрывание поездов, в которых он следовал, стреляние в него на улице, во время его прогулки, и подкопы с динамитом под Зимний дворец и под целую улицу, ведущую к Манежу12, - все это уже приучило публику быть наготове, что такие покушения и впредь будут продолжаться. Но случай постоянно выручал государя. Поневоле как-то верилось, что, несмотря на вечное преследование, он каким-то чудом превратился в неуязвимого. Но смерть в том или другом виде, конечно, должна была его со временем постигнуть. А он смотрел еще молодцом, рослый и величественный, мягкодушный и популярный, благодаря прежним заслугам, с поседевшими баками, побледневшим лицом, с выпуклыми голубыми глазами, глядевшими гордо и мечтательно из лучистых морщин. Воспитанный льстивым и сентиментальным поэтом13, ставший на ноги под обаянием всемогущего монархического режима своего отца, Александр II любил романическую помпу монархии. Он жил в громадном Зимнем дворце, размножал свою свиту, издавал подробные церемониалы своих дворцовых выходов, бальных шествий, церковных процессий, всяких торжеств среди царской фамилии и, постоянно посещая институты, любил немое обожание девственниц к недостижимой и вечно привлекательной особе царя. Его роман с Долгорукою14 (также примеченною им в институте) придавал ему значение неувядаемого jeune premier*. И часто, когда Зимний дворец горел бесчисленными огнями своих окон, где, в разных концах, помещались и покинутая больная государыня, и пышная свита, и собственные апартаменты запуганного и нервного правителя, - прохожий задумывался над будущими судьбами этого еще величественного в данную минуту, но крайне тревожного царствования... 1 марта 1881 года был довольно ясный холодноватый день. Солнце светило сквозь ровные облака, похожие на легкий туман; земля была сухая и мерзлая. В это число приходились именины гостившей у меня сестры. Я жил тогда в доме Палкина, на углу Владимирского и Невского. С полудня начались визиты. В первом часу один из приехавших сообщил, что был новый взрыв и что государь в опасности. Все как-то печально подумали: "наконец, видно, удалось покушение..." Но все еще не верилось, чтобы царствование было прекращено. Однако, спустившись на Невский, я увидел усиленное движение публики на тротуарах. Говорили, что покушение произошло на * героя-любовника (фр.).
Том первый. Часть вторая 87 Екатерининском канале, по которому государь проезжал после смотра в Манеже и завтрака в Михайловском дворце. Толпа двигалась по направлению к месту преступления. Слышно было, что взорвавшаяся бомба расщепила карету, что государь вышел и что вторичный взрыв поверг его на панель15; что его, изувеченного, пришлось отвезти на извозчике в Зимний дворец; что ему оторвало ноги; что по дороге он только успел сказать: "Холодно!" Я шел за толпою по Невскому. Все сворачивали на Екатерининский канал. Толпа на канале делалась почти сплошною. Пробираясь по узкому тротуару, по линии домов с правой стороны канала, я увидел на месте катастрофы квадратный пикет из Павловских солдат с их высокими колпаками, охранявших один кусочек панели возле чугунной решетки канала. За этой стеною солдат ничего нельзя было видеть. Возбужденно и в то же время безучастно толковал весь этот столпившийся народ. Чувствовалось, что совершилось дело кровавое и непоправимое. Раздавались вести, что государь уже скончался. Услышавшие передавали своим близким и знакомым: "Скончался". Неужели окончилось это царствование? Неужели эта громадная сила, с которою никто из нас не приходил в непосредственное сношение, беспомощно отступила и исчезла? Мы (я был с родными) повернули назад. На обратном пути к Невскому встречная публика принесла известие, что "Суворов объявил народу на Дворцовой площади о кончине государя"16. И как бы в подтверждение этого известия, дойдя до Невского, мы увидели карету наследника, окруженную многочисленным конвоем конных казаков в серых шинелях, с пиками, направляющуюся быстро от Зимнего дворца к Аничкову дворцу. Четко стучали копыта лошадей. Парадный выездной казак наследника, в голубом костюме, стоял на запятках. Новый царь с своей женой проносился в этой карете по Невскому, потеряв своего отца, убитого всею этою публикою, которая со сдержанным говором двигалась по улицам. Помнится мне, что в эту самую минуту тонкий дребезжащий колокол учащенными ударами звонил к вечерне в католической церкви на Невском. Я сознавал, что в эти самые секунды, под звуки этих колокольных ударов, при топоте этих казацких лошадей по торцовой мостовой, совершается исторический переворот. Мы не пошли на Дворцовую площадь. Нам передавали, что желтый флаг Зимнего дворца был спущен в минуту кончины и что народ заполняет площадь перед дворцом сплошною стеною. К ночи толпа на улицах увеличилась. Население столицы поняло, что свершилось дело нешуточное: свергнуто царствование. Но вся эта масса людей бродила по улицам с праздными разговорами; она сознавала себя только свидетельницею чужой борьбы, она только любопытствовала узнать, что будет дальше. Подпольная сила, сделавшая этот переворот17, представлялась всем и каждому более могущественною, чем она была в действительности. Казалось, целый легион тайных борцов где-то невидимо присутство-
88 Книга о смерти вал, и правительству необходимо было с ним считаться - трусить его, принимать меры... Войска были наготове. Монархия сделалась тем поколебленным знаменем, из-за которого теперь происходила очевидная междоусобная война. А между тем воображение невольно и постоянно возвращалось к величественному покойнику. Публика знала, что Александр II был мнителен, суеверен и мечтателен; что он привязался старческою любовью к Юрьевской; дорожил своею новою семьею, перевезенною в Зимний дворец; пугался зловещей революционной атмосферы, охватившей его со всех сторон, - и публика следила за его интимной и политической драмой с тем злорадным, до поры до времени, любопытством, которое всегда свойственно постороннему зрителю. Но вот - царя затравили и сделали наконец безмолвным и бездыханным. И тогда всем стало жалко его. Кроме того, с ним, с этим мертвецом, для каждого опускалась завеса над длинным рядом годов его собственной жизни. Рослый, молодцеватый глава государства, слабодушный и симпатичный преобразователь, всемогущий "помазанник Божий" и т.д., лежал теперь, изуродованный и уничтоженный, в громадном Зимнем дворце. И воображение толпы начинало склоняться на его сторону. Газеты заговорили слезливым поэтическим языком. Передавались легенды, возникшие уже в эти первые дни, - будто ночью, над Зимним дворцом, появился в небе какой-то светлый метеор, в котором народ признал возносившуюся к небу душу государя. Писали, что за несколько дней до кончины Александр II был огорчен смертью одного голубя, заклеванного коршуном на карнизе одного из окон его кабинета. Появились фотографические снимки с умершего: красивая, гладко причесанная голова с завитыми бакенбардами и спокойным, породистым профилем лежала на подушке. Гренадерский мундир обтягивал стройный корпус; маленький образок лежал на груди. Был выставлен и портрет, написанный К. Маковским18 в первые минуты после смерти: бледное лицо, пышные баки и военная шинель, перекинутая через тело. Чисто театральное любопытство столичных жителей продолжало поддерживаться тревожным уличным движением, загадками насчет будущего, красивым церемониалом предстоящего погребения, возвещаемого герольдами в оперных костюмах, мелодраматической судьбой княгини Юрьевской, неожиданно потерявшей горячо любящего мужа и улыбающуюся ей корону, - и все инстинктивно направлялись глазеть на громадный Зимний дворец со спущенным флагом, или на место катастрофы. Каждый на углу Невского и Екатерининского канала невольно оборачивался вправо, в уходящую перспективу речонки, где на злосчастном месте уже поднялась маленькая деревянная часовня с луковичкой и крестом19. Стены этой часовенки были обвешаны венками, внутри виднелись образа и лампады, но эта церковная будка как будто уже сделала безвкусную и глупую заплату на
Том первый. Часть вторая 89 живом месте, которое - если бы его сохранили в его естественном виде - могло в будущем ясно восстановлять это историческое убийство для отдаленных потомков. Зачем, думалось мне, не оберегали небольшого куска чугунной решетки канала и возле нее тех двух-трех плит, обрызганных кровью, на которых пал Александр II? А теперь канава будет засыпана, церковь задавит своим корпусом это место; ни одного клочка живой обстановки не сохранится, и посетитель храма, блуждая в обыкновенной русской церкви, никогда не найдет в ней того главного, чего бы он искал, - не найдет точно обозначенного и неприкосновенно сохраненного места самого несчастия... Герольды в черных бархатных пелеринах и шляпах с белыми перьями, на вороных конях, с эскортой жандармов, должны были в разных концах города, с отжившим величием средневековых обычаев, возвестить населению давно известное ему событие предстоящих похорон государя. Мне как-то попался на глаза один из таких герольдов (бритый и стриженый помощник секретаря сената в несоразмерно широкой бархатной шляпе, сползавшей ему на затылок) во время его переезда с одного пункта "возвещения" на другой. Напечатаны были церемониалы фантастически великолепного погребения. В программе значились и "печальный рыцарь", весь в черном, с опущенным забралом, и бриллиантовая корона, и держава, и скипетр, предносимые перед погребальной колесницей первыми, почетнейшими сановниками империи. "Скороходы" и другие, уже непонятные для современного читателя, фигуранты шествия назывались в церемониале. Все это как бы хотело сказать обыденным уличным убийцам: "Вы убили бога". Любопытство к похоронам возрастало, но оно не переставало быть прозаическим. Оно походило на любопытство к первому представлению заманчивой феерии в цирке. Каждый хотел только поудобнее выбрать место на зрелище. Даже извозчики, люди из народа, почти не умилялись. Помню одного из них, который не утерпел высказать мне свои мысли вслух: "Должно быть, и им (убийцам) пришлось плохо, коли на такое дело пошли"... Словом, атмосфера оставалась практическою и трезво равнодушною. Наступило наконец весеннее, холодное и пасмурное утро "перенесения в Бозе почившего". Я устроился в помещении нижнего этажа Международного банка на Английской набережной, по которой процессия направилась от Зимнего дворца, через Николаевский мост, в Петропавловскую крепость. Процессия двигалась почти в уровень с моими глазами, по кусочкам, стесненная узкой Английской набережной. Из наших окон не открывалось никакого кругозора: видно было поочередно все то, что двигалось между нашими окнами и противоположным тротуаром, упиравшимся в гранитную ограду замерзшей Невы. На этом промежутке шествия уличной публики вовсе не было (она сюда не допускалась), и нам были видны все фигуранты церемонии на чистой примороженной мостовой, как на полу комнаты. Правда, нам не была видна вся лента процессии, но зато все участники ее мелька-
90 Книга о смерти ли перед нами друг за другом, как китайские тени на экране. Всё мундиры, мундиры... цехи, почетные лица, церемониймейстеры на лошадях, знамена, гербы, камер-лакеи, певчие, генералы, иногда - какая-то отдельная маскарадная фигура, которую мы едва могли объяснить себе, теряясь в длинном печатном церемониале, - потом опять мундиры, звезды, ленты, - бесчисленное множество золотых подушек с орденами, - вот бриллиантовая корона, - кажется, скипетр и держава, - толпа архиереев - и вот вся золотая, громадная колесница с балдахином, почти сплошь наполненная генералами, которые заняли все ступени катафалка... Из-за них чуть видны цветы венков и золото гроба, покрытого порфирой20. Толпа отборной Романовской фамилии - все рослые, - военные, всем знакомые по портретам, - в мундирах с иголочки, - густо идут, как солдаты вокруг колесницы, за которою шагает крупный и грустный новый государь. Затем цепь траурных карет с царственными дамами... какое-то пение... какая-то музыка. Уже и смотреть не на что, а все еще процессия тянется - и долго тянется. Между тем, спустя некоторое время, золотая колесница показалась уже почти в конце Николаевского моста, почти на противоположном берегу. Она покачивалась и уплывала - мимо Академий - туда, к шпилю Петропавловской крепости... Прощай, целая эпоха! XXI Это было летом 1885 года21. Мы жили, не доезжая полторы версты до Луги, почти у полотна железной дороги, вправо (если ехать из Петербурга), на даче маркизы Траверсе. Широкий дом с мезонином, под красной крышей, с паркетными полами и мебелью из красного дерева, построен еще при Павле, когда предок маркиза был морским министром22. Во все концы от дачи тянется сосновая роща. Усадьба обнесена частоколом в виде широкого правильного четырехугольника. Вокруг дома сосны, мелкая травка, мох и песок. Дача разделена надвое. В более просторной половине живем мы: я, жена, две наших маленьких дочери, мать жены с незамужнею дочерью и гувернантка моих девочек, француженка Габриель. Габриель - хорошенькая двадцатидвухлетняя вдова русского гвардейского доктора. Она родилась в Пиренеях, и в ее больших глазах, похожих на звезды, есть что-то "испанское". Но в ней есть и французская веселость. Она худенькая и стройная, носик у нее очень милый - вздернутый, с трепетными ноздрями; на щеках ямки. Одевается она молодо, просто и со вкусом; сама себе кроит и выдумывает платья. Ее смех и напевы оживляют пустыню. Она привезла с собою из города белого пуделя Капи, которого она по три раза в день моет с мылом в небольшой речке за усадьбой, красиво стрижет его и любуется его просохшею кудрявою шерстью. Она отзывчива на каждую
Том первый. Часть вторая 91 шутку; совсем не знает скуки; учит девочек, шьет какие-нибудь тряпки, - и смотрит ребенком, с своей миниатюрной головкой в японской прическе (узел с двумя петлями на макушке), с торчащими ушками и узенькой талией, перетянутой поясом. Ее большие глаза и оживленное тонкое личико всегда нравились мужчинам. Но я смотрел на нее, как на дочь. Мне в то время было тридцать семь лет; я считал себя стариком. Притом у Габриель были довольно жесткие некрасивые руки, и вообще почему-то, как женщина, она была для меня совершенно безопасна. Но я любил ее бодрость, молодость, вкус, понятливость, простоту и беспечность. Мы были с ней настоящие друзья. Она выдумала себе пунцовую шляпку из кумача, в виде детского чепчика с рюшами, и эта шляпка действительно очень шла к зеленому летнему ландшафту, как она и предвидела: "Le ponceau est toujours très joli dans la verdure"*. Но, большею частью, во дворе и на балконе она ходила в белом суконном берете, привезенном из Биаррица. Рядом с нами, вскоре после нашего приезда, в меньшей половине дачи, поселилось семейство генерала Дохтурова. Оно состояло из генерала-вдовца, паралитика, возимого в колясочке, и его трех дочерей: одной замужней и двух барышень. Младшая из барышень, Катя, оказалась прехорошенькою. У нее был чистый мягкий профиль, нежное матовое лицо и славные темно-серые глазки - не то застенчивые, не то насмешливые. Ее темно-каштановые волосы были подобраны от затылка вверх, как у греческих статуй. Модная холка тонких кудрей ниспадала на белый лобик. Она, как и сестра, носила белую матросскую рубашку с отложным воротничком. Юный прекрасный бюст обрисовывался под этим летним костюмом; загорелые ручки с ногтями изящной формы выходили, полуобнаженные, из ее просторных рукавов и белели, как молоко, по направлению к локтям. Она была хозяйкой в доме, на ней лежали заботы по приготовлению и уборке чайного стола; она вела счеты. В семью генерала каждую неделю приезжали из Петербурга, под воскресенье, два офицера: его сын и муж одной из дочерей. У молодых супругов была трехлетняя дочка - пухлый, черноглазый и курносый ребенок. Барышни возились с этой маленькой племянницей. По утрам на дешевеньком дачном пианино они бренчали песенки, польки и вальсы для увеселения малютки. Мы встречались с нашими соседями на общей прямой дорожке, которая вела из дома к забору с калиткой. За калиткой, по песчаным буграм, был спуск к полотну железной дороги. С каждым свистком три сеттера наших соседей - Снежок, Дружок и Каро - бежали через сад к рельсам и лаяли. Иногда и мы выходили смотреть на поезд. Так завязалось между нами невольное и сдержанное знакомство. * Пунцовое всегда смотрится очень приятно на фоне зелени (фр.).
92 Книга о смерти Долгие дни проходили в летнем уединении. К нам долетали разговоры со смежной террасы, отделенной от нас деревянной перегородкой; барышни показывались в саду; они выходили погулять с ребенком или направлялись к гамаку, протянутому между двумя высокими соснами; одна из сестер ложилась в гамак, а другая читала. По вечерам лакей сажал генерала в колясочку, и все семейство, с тремя собаками, уходило в окрестный лес сопровождать больного во время прогулки. Всходило и заходило солнце. Набегали тучки и перепадал дождик. Часто я усаживался на балконе пустого мезонина, принадлежавшего к нашей половине, и в молчаливом мечтании смотрел сверху на одинокую дорожку нашего сада. Кто-нибудь показывался и ходил между деревьями. Заглохшая клумба лежала неизменным кружком под балконом, у самого крыльца. В середине ее торчала палка для поддержки несуществующих уже георгин. И вот, бывало, заглядываешься на все эти мелочи, дышишь, любуешься на небо и землю, и какая-то лень и раздумье, и сожаление, и предчувствия наполняли это праздное времяпрепровождение. Все казалось однообразным по внешности и в то же время великим по своему неисчерпаемому содержанию. Каждая сосна и былинка, каждый приток воздуха и перемена света были, в сущности, чудесами. Биение моего живого сердца, присутствие моей живой мысли готовы были во всякую минуту откликнуться и на красоту, и на заботу жизни, и на всякий новый вопрос, и на всякое новое впечатление. И однако чувствовалось, что все это дано на время; что во всем этом видимом и чувствуемом мире я - гость, но что есть хозяин. И Он меня удалит отсюда и у Него есть власть... Кто Он?.. Между тем внизу шумели дети; с крыльца выбегала в сад Габриель; семья наша жила дружно; соседи наши были милые люди; дни проходили спокойно и беспечно. За семейным обедом или где-нибудь в лесу, на общей прогулке, - оставалось только воспринимать "впечатленья бытия"23 или глазеть по сторонам, с выжидательною грезою, и, в глубине недоумевающей души благословлять проходящее мгновенье... Есть, правда, много сожалений в сердце, есть какой-то вечный осадок непередаваемо сложных чувств, - но тишина и солнце, и простая жизнь куда-то насильно отвлекают все эти недоумения и остается только одно: жить и ждать... Лежишь, бывало, где-нибудь в лесу, на песке под сосною; Габриель где-то за деревьями напевает песенку; дети с женою бродят тоже поблизости; вскинешь глаза вверх на синее небо, потом опустишь их на ближайшие стволы берез и елей, потянешь на себя воздух, услышишь пролетающую пчелку, взглянешь на бегущего вниз муравья, возьмешь с земли тонкую сухую веточку, поставишь ее поперек дороги, чтобы затруднить муравья, а он быстро и равнодушно перебежит через нее - и так лежишь еще и не знаешь, что делать... Но вокруг тебя твои близкие и тебе хорошо, - хорошо относительно, потому что в сердце давно уже подавлены все несбыточные мечты, и самое бессилие твое оживить эти
Том первый. Часть вторая 93 мечты, уверовать в них снова - самое это бессилие порождает жуткое и приятное чувство жалости к самому себе, и, как это ни странно, - даже в этой покорности есть какое-то удовлетворение... Иногда к нам приезжал из города Кони. Он был принят у нас как родной, вследствие нашей близости от юных лет. Всегда страдающий, благодаря щепетильной нежности своей одинокой пуританской души, - благодаря своему поэтическому честолюбию, искавшему общей любви на узкой дороге государственной службы, - Кони приносил с собою атмосферу талантливости, привлекательной шутливости и даже детской веселости, когда он поневоле, "на лоне природы", забывал свои меланхолические терзания. Присядет он, бывало, на скамейку под сосною в саду нашей дачи, возле меня и жены; мы с ним болтаем; солнце греет; под нашими ногами стелется сухой и бледный мох. И пока мы разговариваем, - брошенная одним из нас папироска выжигает во мху большое черное пятно. Это всех нас развлекает; мы следим за этим безвредным пожаром, который прекращается или сам собою или от вскинутой на него горсти песку одним ударом палки... Кони любил присоединяться к играм детей. Он был на этот счет очень изобретателен. Он научил Габриель и моих девочек выкопать в овраге, на песчаном откосе, глубокое отверстие. К этой пещерке мы притаскивали из лесу опавшие ветви, засовывали их в нее, прибавляли сухого можжевельника, еловых шишек, а затем все это поджигали - и наша ямка превращалась в настоящую печку. Эта "печурка" (как мы ее называли) трещала, весело горела в вечернем сумраке, дымилась и покрывала копотью белую песчаную стенку, в которой она была вырыта. Мы обыкновенно делали это в овражке, видном влево от дачи с полотна железной дороги. И года три-четыре спустя, подъезжая к Луге, я каждый раз из окна вагона различал еще темную дырочку на том белом откосе, где дымилась наша "печурка". Потом это пятнышко исчезло. Однообразие пейзажа заставляло нас в особенно хорошие летние вечера пускаться на открытие новых прогулок. И вот однажды я с Габриель, в ее белом берете, с пуделем Капи и с детьми отправился тотчас после обеда в большой лес позади нашей дачи, за водяною мельницею. Войдя в лес, мы одно время следовали по ухабистой песчаной дорожке, которая, видимо, приводила к какому-то пристанищу. Солнце еще стояло высоко, и мы рассчитывали проделать всю дорогу и возвратиться домой к обычному времени сна. Было тепло и тихо. Путь наш довольно долго не представлял ничего нового. Но вдруг в одном месте мы напали на целую плантацию мелких розовых цветов в лесной чаще: здесь почему-то уродилась в изобилии одна травка, имеющая розовые цветочки (ее называют Иван-чаем). Габриель обрадовалась и весело воскликнула: "Voici le pays rosé!"* * "Вот розовая страна!" (фр.)
94 Книга о смерти Это была действителыю"розовая страна" в лесной зелени. Впоследствии оказалось, что этот оазис находился как раз на половине дороги, пересекающей лес из конца в конец. Далее мы увидели в сосновом бору несколько правильных кучек дров, сложенных в кубические сажени, и наконец сквозь редеющие стволы сосен нам показалась вдали деревушка. Открылось поле, засеянное высоким зреющим хлебом, и, поднимаясь по отлогому холму, мы вступили в улицу, состоящую из нескольких избушек. По случаю прекрасного праздничного вечера жители деревни прогуливались или сидели под деревьями у своих ворот. В одной избе мы, за ничтожную плату, напились молока и поболтали с хозяйкой. Взрослые и дети рассматривали нас с любопытством. Утомленные ходьбою, мы решили нанять телегу для обратного путешествия. Вместо кучера нам дали девочку лет шестнадцати, худенькую блондинку в холщовой рубахе. Мы с хохотом уселись в телегу; девочка прекрасно управляла лошадью. На обратном пути "розовая страна" совсем потемнела, и мы едва ее узнали. Перед нами все время выделялась молоденькая загорелая шейка нашего кучера со спутанною косою и ее худенькая спинка с выдающимися лопатками под холщовой рубахой. Мы возвратились вовремя. Ночь была так же тиха и тепла, как весь прекрасный день. И вот, таким образом, мы безмятежно проживали на даче. Генеральская семья бок о бок с нами жила своею особою жизнью. Катя мне положительно нравилась: я, каждый раз как ее увижу, испытываю особенную тревогу. Она необыкновенно мила и чрезвычайно необщительна: мало и неохотно говорит; ходит, изящная и гармоническая, всегда немного потупив свою аккуратно причесанную головку. И мне почему-то думается, что муж ее сестры, статный и ловкий офицер, непременно должен быть в нее влюблен. И когда, в праздничные дни, приезжают брат Кати и муж ее сестры - оба военные - я всегда немножко завидую этим кавалерам. Тогда барышни чаще выходят с своими гостями на прогулку, обе они надевают лучшие платья - и я, конечно, ревную Катю. Часто, шутя, я говорю своим, насколько мне нравится Катя. Живая и подвижная Габриель трунит над моим увлечением этою безответною и холодною девицей (muette et froide). Наши отношения к соседям оставались, однако, очень сдержанными. Но как раз в эту летнюю пору случились именины и у нас, и у них. Прежде праздновались мои именины, 5 июля, а потом именины Катиного брата Владимира - 15 июля. На мои именины мы послали предложить соседям вина и пирожного; а в день Владимира Катин брат устроил на поляне фейерверк. Мы стали ближе друг к другу. Помню, в начале августа, в свежее солнечное утро, я прохаживался с Катей по дорожке перед нашей дачей и с невольной робостью старался поддержать наш короткий и неклеившийся разговор. И я чувствовал, как я стар, как я не подхожу к ней!
Том первый. Часть вторая 95 Затем однажды вечером обе барышни зашли в нашу половину с своими кавалерами; затеялись танцы; всем было весело. И когда наши гости уходили, я поцеловал барышням руки - поцеловал и Катину хорошенькую ручку, и от одного прикосновения моих губ к ее коже на меня вдруг пахнуло какою- то заразительною молодостью. Но уже становилось холодно по вечерам. Начались очень темные, совсем черные осенние ночи. В одну из таких ночей, помнится, я вышел в сад и стал смотреть на яркие огни нашей дачи. Стекла уже потели от холода. В небе горели бесчисленные звезды. Балкон на половине Дохтуровых был открыт: внутри - Катя, под лампою, перемывала чашки после вечернего чая. Морозом пахло в воздухе. Тишина стояла вокруг невообразимая. И вдруг над черными деревьями пронесся плач филина. Этот звук был так жалобен и так красив! От резкого ночного холода слезились мои глаза. Я думал о всем близком и милом, что заключал в себе этот уютный домик, с своими огнями среди этой леденящей и непроницаемой тьмы, в той дикой лесной пустыне, которая нас окружала... И все это я описываю только для того, чтобы сказать, что, вот, с тех пор прошло с немногим пять лет - и что же? Из нашего крохотного кружка уже умерли: мать моей жены, больной генерал, молодой брат Кати и цветущая Габриель... Всего пять лет - и уже четыре смерти в самой непосредственной близости от нас! Как она зорко ведет свои счеты - эта Смерть! Насколько неохотно дозволяет она кому бы то ни было заживаться на свете! Как неотразимо она доказывает, что она не зевает, что она всех нас наметила, что в ее отчетах не допускается неисправностей, что все мы необходимы для нее и что она всех нас всенепременно возьмет. XXII На башне Новодевичьего монастыря в Москве есть часы, отбивающие коротким ударом колокола каждую минуту. Нигде прежде, на башенных и комнатных часах, я не встречал этого приспособления. Звук этого удара настолько незначителен, что вам, быть может, доведется несколько раз посетить кладбище монастыря и не обратить внимания на эту особенность соборной колокольни. Однако мне случилось побывать там в ясный и тихий весенний вечер, с любимой женщиной, в самом чутком настроении души и при полном безлюдстве опрятного, богатого и нарядного кладбища, за несколько минут до его закрытия для публики. Мы проходили рука об руку по дорожкам, посреди всевозможных чистеньких памятников, с их статуями, плитами, решетками, венками, фотографиями и восковыми букетами под выпуклыми стеклами, - читали надписи, всматривались в свежий дерн, чувствовали где-то внутри себя преходимость и незаслуженность нашего большого счастья - и, несмотря на это, детски весело улыбались друг другу и тре-
96 Книга о смерти божились разве только о том, что с минуты на минуту церковный сторож может потребовать прекращения нашей прогулки для закрытия наружных ворот монастыря. А колокольня то и дело звонила все тем же ясным и тихим звуком... Здесь-то именно мы поняли со всею очевидностью, до какой степени быстро летит время в минуты счастья. Нам показалось, что часы звонят, не переставая... Мы прислушались к этим быстро сменяющимся звукам - и тогда только оказалось, что между двумя ударами протекает ровно одна минута. Мы вышли из монастырских стен, преследуемые тою же неумолкаемою речью высокой и красивой колокольни, освещенной ясным закатом весеннего вечера. Нам понравилась грустная красота этого безлюдного места. Мы захотели пройтись по сухим и зеленеющим дорожкам вокруг обители и, на одном из мостиков, обменялись доверчивым и радостным поцелуем, как бы выставляя свое счастье напоказ, потому что в это самое время какая-то группа дачников направлялась через поле к той самой дорожке, по которой мы шли... И звуки башенных часов уже не долетали к нам. XXIII Вспоминаю погребальные процессии, особенно резко бросавшиеся мне в глаза в зрелые годы моей жизни. Весною, в Твери, я был по делу и стоял у открытого окна в номере гостиницы. Похороны пересекали площадь и двигались за город. Небольшая кучка людей несла розовый гробик, по-видимому отроческий. Солнце стояло в той стороне, куда направлялись эти люди. Ко мне едва доносилось пение. Что-то сладостное и чистое примешивалось у меня к чувству жалости и грусти... В снежный петербургский день, в начале февраля, я встретил на Лиговке бедные черные дроги с белым гробом. Пять человек медленно шли позади по мокрому снегу; из их разговоров я понял, что везут девушку. Сквозь желтоватые тучи прорывался странный солнечный свет. Провожавшие были очень задумчивы. И я запомнил их бледные убитые лица. Наискосок от моих окон, когда я жил в доме Палкина, как-то утром у подъезда собралась небольшая толпа на Владимирской улице. Подъехали дроги. Ожидали выноса. Я вздумал посмотреть на похороны и застоялся у окна. Из-под навеса над подъездом, сквозь открытые двери, стали выходить на улицу разные фигуры; наконец высунулся гроб. И вслед за гробом, сдавленная народом, вышла дама в трауре, с измученными, ничего не понимающими глазами. Как сейчас вижу это удивленное, испуганное, совершенно беспомощное лицо. Ее вели под руки; она озиралась и двигалась вместе с другими. Процессия свернула на перекресток, где на минуту было задержано движение громыхающих конок с их тревожными звонками. И казалось,
Том первый. Часть вторая 97 что весь этот траурный обряд с обезумевшей дамой только нарушает уличный порядок и решительно никому не нужен. В начале апреля, в Ковно24, я был также по делу. Самая нежная весна сияла над городом. Солнце впервые грело по-летнему: земля просохла очень быстро; хотелось выйти на улицу без всяких предосторожностей в одежде; окрестные легкие горы зеленели дружною внезапною зеленью; на фруктовых деревьях белели цветы. Я пошел прогуляться по главной улице перед утренним заседанием. Стены домиков радостно белели при необыкновенно юном утреннем свете. Чудесная теплота лилась с синего неба; тени были голубые. Голова и сердце были у меня поглощены и громким процессом, который в ту минуту разбирался в незнакомом мне городе, и жгучими событиями, происходившими тогда в моей встревоженной и очарованной душе... Все мне казалось и волшебным и уместным в этой светлой и ласкающей декорации жизни. И вдруг, когда я поравнялся с лавочкой какого-то парикмахера, где мне нужно было побриться, мне попались похороны. В яркой толпе я увидел, низко над землею, огромный длинный гроб, покрытый парчою... На нем стояла камилавка25. Несли какого-то умершего священника. Пение, грустное по мотиву, раздавалось как-то безобидно и жизнерадостно среди этой быстро проходившей толпы. Легкая пыль от впервые просохшей земли поднималась вокруг шествия. Птицы прелестно чирикали. Мне бросились в глаза блестящий парчовый покров и грузный ящик в середине толпы, но я их проводил очень бодрыми взорами. И только, не знаю почему, - навсегда их запомнил... XXIV Однажды в Петербурге, в сентябрьские дни, мне понадобилась "меблированная комната в семействе"26. Обстоятельства так сложились, что я должен был взять первую попавшуюся. Я очутился в очень скромной семье. Мужа я никогда не видал и вел переговоры с женою, худощавою брюнеткою, имевшею уже взрослую дочь (работавшую в шляпном магазине) и маленького сына-гимназиста. В мою комнатку отдали все, что было лучшего в квартире: письменный стол хозяина, его лампу, гарусный коврик и т.д. В этой семье была всего одна прислуга. Ее звали Сашей и очень любили. У Саши, женщины за тридцать лет, - тощей, бледной, с тихим голосом и постоянною мягкою улыбкою, - было совершенно монашеское лицо: впалые щеки, бескровная кожа, необыкновенно добрые черные глаза под ровными тонкими бровями и удивительная тихость в обращении. Ее участливость ко мне выразилась тотчас же; она предупреждала все мои желания, очень скоро ко мне привыкла и всегда пеняла на себя, с каким-то улыбающимся шепотом, если в чем-нибудь на меня не потрафляла. Работы у нее было пропасть. Не знаю, сколько часов она спала в сутки. Дверь в кухню была всегда 4. С.А. Андреевский
98 Книга о смерти открыта прямо из передней, и в этой кухне происходила вечная возня. До обеда там раздавалось шипение и стоял чад, а после слышался стук посуды, сопровождаемый Сашиной беготней на призыв всех обитателей квартиры. К вечеру сдержанные звуки показывали, что кухня и посуда приводятся в порядок. Зато каждый проходивший через кухню всегда видел на чистеньких полках с бумажными бахромками целый ряд кастрюль, блестевших, как старинное золото. При всем этом Саша ходила с огромным животом; она была в последнем периоде беременности. Сколько было самоотречения, услужливости и заботливости о других в этой болезненной, бессильной, измученной женщине! Я прожил в этой семье всего два месяца и должен был ее покинуть. Бледная и смиренная Саша грустила, что я уезжаю, и с своей тихой улыбкой как бы про себя говорила: "Как это я буду без барина?.. Право, я привыкла..." Месяц спустя я зашел к хозяйке справиться об одной забытой мною вещи. Я зашел потому, что не получил ответа на мое городское письмо и думал, что оно не дошло. Вещь отыскалась, а молчание хозяйки было объяснено ее хлопотами по случаю... Сашиной смерти. Саша умерла от родов в одни сутки, в больнице при полицейском участке. Она разрешилась от бремени двумя мертвыми близнецами. Почти немедленно после родов она впала в беспамятство. "Я о ней так тревожилась, так горевала! - объясняла мне моя добрая хозяйка. - И никогда я не думала, что она может быть такою хорошенькою, какою она лежала в гробу... Прелесть!.. И как она любила этого городового, с которым жила последние годы! Я его заставила справить ей хорошие похороны, и он ничего, - не воспротивился... У нее теперь очень чистенькая могилка на Смоленском кладбище... Но я никак еще не могу прийти в себя. Особенно страшно бывает, когда позабуду о ее смерти да потом вспомню: а Саша? Неужели она умерла?"... Она умерла, и я почему-то считаю ее в числе близких мне покойников. XXV В эти самые минуты умирает присяжный поверенный Александров...27 Он ужасно страдает: он умирает от порока сердца. Три дня тому назад я заехал к нему вечером. Войдя в гостиную, я застал мою и его жену под лампою. В тишине раздавались из соседней темной комнаты непрерывные громкие стоны, которые затихали на короткие промежутки, и тогда слышалось порывистое, как бы стиснутое дыхание - одними ноздрями... Потом опять возобновлялись те же стоны. В эти небольшие промежутки между приступами душения больной возвращался к полному сознанию, но выжидал следующего припадка и пуще всего боялся задремать, потому что пробуждение сопровождалось таким спазмом дыхания, что больной опасался
Том первый. Часть вторая 99 мгновенно умереть именно в ту минуту, когда проснется. Поэтому он не спал уже третьи сутки. И до сих пор длится это состояние. Умирающий постоянно думает о том, что он оставляет жену и трех малолетних детей совершенно необеспеченными после жизни в полном довольстве, которое оплачивалось его талантом и трудами. К смерти он относится философски: "Я не малодушный, - говорил он еще вчера моей жене, - я испытал все лучшее, что есть в жизни, и знаю, что лучшего не будет... Но вот - они... Я рассчитывал, что доведу детей хоть до десятилетнего возраста: всё бы матери было с ними легче... А теперь..." Он действительно всегда имел очень сильный характер. Велико же должно быть в настоящую минуту его терпение... Был у Александрова, но его самого не видел. В гостиной пахнет гуттаперчею от подушек с кислородом, который он постоянно вдыхает. Из-за спущенных кретоновых занавесок на дверях, ведущих в его комнату, слышится то же стенание, как и три дня назад, но звуки гораздо утомленнее. Это уже почти одно мычание: видно, что голова больного в тумане от бессонницы и пытки. Желто-серый мартовский день светит в окна. В соседних комнатах раздается крик ребенка; в гостиной прохаживается и скрипит сапожками старший, пятилетний, сынок. Его маленькое личико здорово и спокойно. Жена дремлет возле больного в его темной комнате. В доме, видимо, уже поджидают смерть. Слушаю я это мычание и думаю: скверно теперь Александрову! И все- таки проделывает он нечто в высшей степени важное: он в эти мгновения держит окончательный экзамен. Выдержит (да, выдержит!) - и тогда... поди тогда, сравнивай его участь с нашей. Сколько раз вспомнишь его "безболезного", "бесплотного"... А нам это еще впереди. Александров умер вчера, около двух часов дня, как раз в то время, когда я писал предыдущие строки. Еще утром к нему заезжала моя жена и, узнав от домашних, что он отказывается от всякой пищи, убеждала его выпить молока. Он ей сказал: "И вы тоже?.. Нет, душечка, лучше уходите". Не прошло и двух часов, как приехал к нам господин, возвестивший его кончину. Жена тотчас же туда отправилась. Его последние минуты описывают так: он выпил чашку бульону из рук своей жены; потом попросил ее отереть пот с его лица и протянул к ней губы в знак благодарности. Губы эти были уже совсем холодные. Затем он слабо сказал жене: "Мне нужно будет поговорить с тобой о делах". В это самое мгновение жена, поддерживая его голову, поразилась странным видом его раскрытых глаз. Он оказался мертвым совершенно внезапно. 4*
100 Книга о смерти Вечером я поехал на панихиду. Священник и певчие долго не появлялись. Я решил удалиться раньше службы и вошел в закрытую со всех сторон залу. Среди тропических растений, за которыми он всегда сам ухаживал, в пустой комнате лежал Александров на столе, с покрытым бумагою лицом, в сюртуке и мертвецких туфлях, задернутый по грудь прозрачной белой кисеей. Я видел из-под бумаги его длинную шелковистую бороду и посиневшие мертвые руки, скрещенные посередине тела. Вокруг торчали зажженные церковные свечи. Гроб уже был приготовлен и помещался в сторонке. Причетник при моем входе что-то промычал из привычных текстов. Я сделал земной поклон. Вдова с детьми заперлась на другой половине квартиры и не хотела показываться на вечернюю службу. В доме распоряжалась приехавшая из Москвы здоровенная дама. Я удалился. Возвратившись с панихиды, жена мне передала, что эта дама сама укладывала Александрова в гроб, держала его голову, поправляла его сюртук во время обряда и звучным голосом, тоном упрека сказала умершему: "Не хотел крестить своей дочки? Хорошо, что я настояла. Бог тебе простит!" Был на утренней панихиде. Умерший лежал уже в гробу. Он был всегда при жизни так бледен, худ и прям, что мертвец оставался довольно схожим с живым. Народу было еще мало. Вдова не присутствовала и, как оказалось впоследствии, она с минуты кончины до той минуты, когда гроб был закрыт перед выносом, не видала покойника: это очень умно, и это вовсе не означает равнодушия. Здесь видно истинное чувство и теплая любовь к живой памяти утраченного человека. Говорят, и сам Александров желал, чтобы его, тотчас после смерти, положили в гроб, закрыли крышкою и чтобы таким образом никто не видал его трупа. И это - умно. Мартовский свет озарял квартиру. На улицах было солнце; виднелись лед и снег. Скверно, шумно и суетно. Мне предстояла на другой день деловая поездка, и потому я не присутствовал на похоронах. Я ехал один, в пустом вагоне, в Варшаву. Наступил вечер и стало темно; кондуктор еще не зажигал свечей. Виденная мною кончина делала меня флегматичным; мои думы с бессилием возвращались к Александрову. Я вышел в коридор вагона и стал, прислонившись к окну. На полях везде лежал снег. На ясном небе показалась луна. В этом горьком уединении, без слез в душе, с безысходной тоской на сердце, я смотрел с вопросительно поднятыми бровями на лунное поле и, словно к невидимым струнам, - импровизировал: Один я в вагоне, к окну прислонился - И вижу: вдоль снежного поля, При лунном сиянии, Колеблются тени от дыма,
Том первый. Часть вторая 101 Как будто по скатерти белой Курчавые черные перья несутся... Сухие былинки торчат из сугробов... Леса в отдаленьи темнеют И редкие звезды мигают над ними... Безмолвие... Близость весны - И друга застывшее тело, Покрытое крышкою гроба!.. Прекрасно определил Александрова Спасович: "Он был остер, как бритва, холоден, как лед, и мужествен, как воин". XXVI Умер один сенатор в Гатчине от крупозного воспаления легких. Не буду его называть, потому что, несмотря на свои 62 года и на свое огромное влияние в делах, он "имени векам не передал"28. Поучение для всех, кто помышляет, будто его сегодняшнее влияние в обществе что-нибудь означает. И я хочу только сказать, что у этого человека были все права для того, чтобы думать, что он составляет заметную, важную единицу. Это был высокий и худощавый человек, напоминавший журавля, - с бритым лицом бюрократического типа и черными (крашеными) волосами, гладко зачесанными назад. Он был энергичным спорщиком. Его участие в деле всегда подзадоривало состязающихся. Кажется, он стоял по преимуществу за формы, за "нормы" и за порядок. Но иногда его чиновничья голова упрямилась в другую сторону, и тогда он подбирал доказательства для своего нового взгляда - настаивал и побеждал других. Его приход в Сенат при слушании серьезного дела всегда производил впечатление - и он это чувствовал. Самодовольный и стройный, он бодро проходил мимо адвокатов, надевал за перегородкой мундир со звездами и удалялся в "присутствие". В минуты доклада и совещания очень часто и весьма многие сердца тревожно бились из-за этого влиятельного юриста. Его случайные гримасы принимались за предсказание; его улыбка или отрицательное помахивание головой (он часто себя не сдерживал) толковались на все лады. Он был - сила. После объявления резолюции его провожали обрадованные или разочарованные взоры. Каждый сознавал, что так или иначе он был одною из главных причин состоявшегося решения. Сенатский паркет и бархатные кресла - при освещении солнца или при электрических лампочках Эдисона29 - как-то важно обрамляли эту фигуру и придавали ей значение истинной власти. Он вел очень гигиеническую жизнь; его можно было встретить в числе ранних пешеходов; он гулял по целым часам в сравнительно легкой по сезону одежде и казалось, что ему удалось найти эликсир вечной молодости.
102 Книга о смерти И вот он умер летом от простуды, в самом гигиеническом пункте для грудных заболеваний, в Гатчине, - и умер в такую глухую пору, что почти некому было явиться на его погребение. К началу сенатских занятий все привыкнут к его смерти. Он ушел совершенно бесследно. XXVII Странные воспоминания иногда на всю жизнь западают в душу. Однажды, в солнечный осенний день, я встретил в Симеоновском переулке одну нашу знакомую, приятельницу моей жены, приговоренную докторами к смерти от чахотки. Это была худенькая, прозрачная блондинка со впалыми красными щеками, крючковатым носом, туманно-голубыми глазами и тихим сиповатым голосом. В ее тонкой фигуре с несколько наклоненною вперед спиною и пышными золотистыми волосами на затылке, было много женственного. Ей было тогда под тридцать, и она мечтала достигнуть полных тридцати лет и даже перешагнуть этот возраст, чтобы ее болезнь затянулась как можно дольше. Мне было двадцать шесть; я был мнителен и, как всегда (в молодые годы в особенности), относился к смерти, как к чему- то безумно непонятному. Мы с этой дамой прошлись рядом по тротуару вдоль решетки, ограждавшей церковь Симеона и Анны; она мне говорила именно о том, что ее здоровье очень плохо и что для нее очень важно дожить до тридцати лет. Слушая ее разговор и содрогаясь от ее опасений умереть так скоро, я в то же время был убежден, что ее тревоги неосновательны. Но почему-то эти несколько шагов, которые мы сделали вместе по сухому тротуару возле чугунной решетки в солнечный день - застряли в моей памяти с такою силою, что я никогда не мог их забыть. И не прошло одного года, как мы с женою, извещенные о смерти этой дамы, вошли к ней в квартиру (в доме Елисеева по Воскресенскому проспекту, во дворе), - и я увидел на низком катафалке ее высушенную мертвую головку. Свежая простыня покрывала ее нагое костлявое тело до самого подбородка. Ее похоронили в Александро-Невской лавре. И долго, необычайно долго, мне постоянно чудилось где-то там, в конце Невского проспекта, в самые шумные и радостные дни, ее жалкое, горизонтально лежащее под землею тельце, вероятно, уже распавшееся на сухие кости. И тем более - тротуар возле чугунной решетки Симеоновской церкви с течением лет делался для меня каким-то фатально-живучим памятником этой исчезнувшей женщины. Я редко проезжаю мимо этого тротуара без того, чтобы не слышать преследующего меня с его плит отвратительного шепота: "memento mori"*... * "помни о смерти" {лат.).
Том первый. Часть вторая 103 Еще недавно, в феврале настоящего года, проезжая мимо него на извозчике, я жаловался сидевшему на козлах рыжему мужичку на суровую зиму и говорил ему: "Когда же наступит теплое время?" - А он мне ответил: "Кто ж его знает, барин? У Бога, вишь, как ни стараются, - ничего не разузнают..." Я посмотрел на серое морозное небо, вспомнил о теплом солнце, о теплых весенних дождях, стал думать о погоде вообще, о грязных осенних дорогах - и все это вместе, все земное вообще, с чем мы так свыклись, - показалось мне близким до слез, - неотделимым от меня самого до такой степени, что я с невыразимою болью мучительно почувствовал, как ужасно дать все это человеку только на срок, - внедрить его целиком во всю эту природу и затем - убедить его, что все это от него отымется безвозвратно, т.е., что ему, с известной минуты, будет на веки вечные отказано хотя бы в одном вдыхании воздуха, хотя бы в одном взгляде на мир, хотя бы в одной единственной мысли, хотя бы в одной попытке к произнесению слова... XXVIII Вчера узнал подробности о смерти одного петербуржца в Париже. Это был человек весьма приметный среди богатых светских людей. Впрочем, он принадлежал к свету только по рождению, но, по своим личным вкусам, отдался целиком одному только полусвету. Он признавал одну радость, одну цель в жизни: наслаждение с женщинами, наслаждение разнообразное и ежедневное, - вполне животное и вполне откровенное. Вспоминаю его худощавое лицо сильного брюнета с усами и бородкой, французский покрой его платья, его мелькание в загородных садах - всегда в обществе швеек, модисток, продавщиц и кокоток - словом, всех доступных женщин столицы, которые все одинаково любили его галантность и доброту. Он желчно смеялся над романтиками и поэтами. Осенью прошлого года я был впервые ему представлен в одном из номеров Европейской гостиницы, где жил его брат. В то время он уже имел вид мертвеца, смотрел мрачно, говорил чуть слышным осипшим голосом и однако же оставался непреклонным в своих убеждениях. Близко знавшие его люди передавали, что он так же постоянно льнет к легким женщинам, но что его последние силы исчезли и что теперь он безутешен и зол. Отсюда он уехал в Париж. Там - уже неизлечимый калека - он до последнего дня посещал кафешантаны и прочие увеселительные места. Его прогрессировавшая болезнь стала для него невыносимою, хотя он еще держался на ногах. Весною он решил застрелиться. Он написал парижскому префекту следующее краткое письмо:
104 Книга о смерти "Mr. le Préfet! Je vais me tuer. Je demande la crémation et pas de momeries"*. Затем он надел чистое белье, модный костюм, лег в кровать, выстрелил себе в рот - и умер мгновенно, не пролив ни одной капли крови. Его желание было исполнено: прах его был сожжен и сложен в урне, которая была без всяких обрядов зарыта на одном из парижских кладбищ. XXIX Никто не молодеет так успешно и быстро, как все умершие: люди молодые вскоре нам кажутся просто детьми, наши ровесники навсегда остаются юношами, а достоверные старики решительно никогда не стареют в могилах. Так же быстро молодеют и наши портреты, потому что снять с себя в известную минуту портрет - значит то же самое, что в этом виде умереть. XXX Труднее всего выразить и передать зрительно психические особенности каждого отдельного человека. Как, например, отражается в вашей душе время и пространство? Как рисуется в ней год, с его переходами от одной весны к другой? Как у вас в душе отражается Европа? Россия? Отдельные города? Мне, например, дорога из Петербурга в Москву всегда рисуется сверху вниз, как на карте. Год представляется мне в виде круга или колеса, на вершине которого находится зима, а внизу - лето; весна и осень составляют боковые переходы. Месяцы: март, апрель, май чередуются передо мною один за другим, на широкой ленте, по скату к летним месяцам - и затем, от середины лета, идет подъем на осень. Да, осень как бы дает мне чувство восхождения куда-то; зима - стелется ровной дорогой; весна кажется мне цветущею долиною, на которую я смотрю сверху, с невольным ожиданием каких-то новых горизонтов - и наконец, в течение лета я как бы нахожусь в спокойной и ясной низменности. И затем - опять осень... А вся Европа, с ее подвижною политическою жизнию текущего времени, передаваемою во все концы мира газетными депешами? Ведь конечно, и эта Европа, с своею жизнию, в каждой голове имеет свою особенную физиономию. Например, в данную минуту: в Париже - Палата депутатов изображает правительство среди рабочих стачек, динамита, сквернословия, среди всемогущей молодой чувственности, среди требовательной жажды жизни, * "Месье префект! Я решил покончить с собой. Прошу кремировать меня без каких-либо обрядов" (фр.).
Том первый. Часть вторая 105 заявляемой всеми классами и всеми возрастами... В Берлине - самоуверенно наслаждается "манией величия" заносчивый Вильгельм II в своей каске с орлом30, - воскрешающий средневековую власть и все божественные атрибуты монархии среди своего трудолюбивого и умеренного народа... С разношерстной Австрией кое-как справляется почтенный Франц Иосиф31, не отличающийся ровно ничем, кроме своей давности на престоле... У нас... да разве не все равно? Я хочу только сказать, что все это вместе взятое складывается у каждого в особую картину и что каждый взрослый человек невольно следит за нею, как за любопытною повестью, которая затем, в день его смерти, обрывается навсегда, а что будет после?.. Занавес опускается. XXXI Постоянно увеличивается число моих знакомых, вступающих ранее меня в область смерти. Умер присяжный поверенный Алексей Михайлович Унковский32, бывший в течение целых десяти лет, в самую модную эпоху, главою столичной адвокатуры. Невысокий, худой, сутуловатый, с крючковатым носом, с лицом, побитым оспою, с жидкою бородкою, с умными и добрыми серыми глазами под лысым лбом, - в широком удобном пиджаке, - с сигарою в руке, - этот неказистый с виду человек производил на каждого неотразимое впечатление прямоты, добродушия и справедливости. Он как-то неподражаемо недоумевал перед всем нечестным. Его доброта была чужда сентиментальности: в основании этой доброты чувствовалась такая принципиальная неколебимость, что Унковский начинал заразительно и чисто по-детски смеяться, когда перед ним возникали чьи-либо действия, несообразные с общечеловеческою правдою. Никто не завидовал Унковскому, потому что завидуют обыкновенно тем, кто любит, ценит и выдвигает самого себя; но Унковский был совершенно чужд этим слабостям. Невозможно было не оценить этой редкой натуры; нельзя было выдумать лучшего председателя и главы для сословия, состоявшего из людей увлекающихся, самолюбивых, нервных, соперничающих из-за успеха и т.д. Либерал, друг Салтыкова, Унковский с 1881 г. как-то сразу почувствовал себя усталым и бесповоротно ушел из председателей Совета присяжных поверенных. Сословие перестало выбирать его в председатели; Унковский начал жить замкнуто, но при встречах с товарищами, осунувшийся и постаревший, он по-прежнему оставался тем же простым, честным и теплым человеком. Сегодня, 22 декабря 1893 года, Унковского "отпевали" в Спасо-Преоб- раженском соборе. День был морозный. У боковых ворот чугунной ограды собора (подъезжая со Спасской улицы) - я увидел дроги с белым балдахином. Впервые вступил я в Спасо-Преображенскую церковь. Она была поч-
106 Книга о смерти ти полна толпою людей из адвокатского мира. В церкви было светло. Все стояли в шубах. Небольшой раскрытый гроб виднелся впереди толпы, но с моего места не было видно самого покойника. Много седых голов набралось в нашей корпорации... С жуткою думою поглядывали на гроб эти седые головы; более старые из нас даже перешептывались о количестве своих лет. Спасович, поседевший менее других, но - почти однолеток Унковского, как-то обиженно супил свои брови, держа в руке панихидную свечу и, со скукою во взоре, рассматривал сквозь очки стены церкви, поворачивая свою стриженную голову, плотно сидевшую в туго застегнутом енотовом воротнике. Был тут и Вейнберг33 - убежденный и неослабевающий участник всяких чествований. Он жаловался на малокровие, грозился, что умрет от той же болезни, как и Унковский, и говорил, что за последние годы он так изучил панихиды и весь ритуал погребения, что мог бы заменить любого священника. Певчие пели мягко и даже - поэтично. Нужно признать, что акустика собора так хороша, что она способна украсить каждую мелодию. Литургия служилась в светлых ризах. Главный декламатор, т.е. дьякон, - был совсем юный брюнет с пышными волосами и с очень свежим голосом. Весь обряд прошел сравнительно не мрачно. Священник надел Унковскому бумажный венчик и вручил ему "грамотку" без всякого драматизма, деликатно упрощая эту формальность. На этот раз во всей этой церемонии мне были неприятны только две вещи: во-первых, фасон наших гробов - в виде корыта с узким дном, - настоящего корыта для болотной воды - и во-вторых, необыкновенно глупые лица золоченных херувимов с завитыми волосами по углам белого балдахина на погребальной колеснице. Я проводил процессию до угла Бассейной. По дороге мы встретили еще две возвратившиеся с похорон, марш-маршем, пустые колесницы - обе со светлыми балдахинами и с гнусными нововведениями обойного искусства в самом покрое и композиции этих драпировок. XXXII Выходит, будто ведешь бухгалтерскую книгу и не знаешь, к какому году следует отнести убыли, так как все эти убыли случились на границе двух годов. Не успел умереть Унковский, как вслед за ним, 26 декабря, умер Сетов34, 31 декабря - Гайдебуров35, а вот сегодня, уже 3 января нового года, я слышу о смерти Иванова-Классика36. Является невольная привычка и усталость. Нужно ли набрасывать физиономии этих трех покойников? Более других я знал Сетова. Его называли не иначе, как "папа-Сетов". Это был некогда знаменитый в Петербурге тенор, женившийся на знаменитой также в свое время красавице из цирка Пальмире Анато и приживший
Том первый. Часть вторая 107 от нее шесть дочерей. О каждой из этих дочерей можно было бы написать отдельный большой роман. По случаю обилия дочерей, а также потому, что, сделавшись под старость лет антрепренером, Сетов отечески любезничал со всеми женскими персонажами своей труппы, - Сетова и прозвали "папа". Дочери боготворили его. На одной из них, самой хорошенькой, был женат мой брат Павлик. Теперь я вспоминаю крепкого и элегантного старика-Сетова с его добрыми голубыми глазами, с лысой головой, напоминавшей Бисмарка, с его нежным голосом, с его подвижною и жизнерадостною натурою, с неустанными антрепренерскими трудами и в особенности - с его любовью к покойному брату, от которого он был всегда в восторге. Не дальше, как минувшею весною, Сетов, уже больной, но мало изменившийся и, как всегда, светски любезный, был у нас в доме, пил чай с вареньем при свете апрельского солнца, ласково болтал с своими двумя дочерьми, которые приехали к нам вместе с ним, и я помню, что, когда зашла речь о Павлике, Сетов, с неизменною любовью вспомнив о брате, произнес: "Pauvre Pawlik!"* В самом звуке этих слов чувствовалось, что Сетов, любивший жизнь, считал умерших - несчастными... Теперь и он попал в эти "pauvres". Вероятно, его похоронили недалеко от моего "бедного" брата. С Гайдебуровым я был мало знаком, но любил в нем принципиальную чистоту убеждений, возвышенную преданность литературе, его добрые и деликатные манеры, его тихое бледное лицо, исполненное миролюбивой сдержанности и однако же озарявшееся по временам детски-светлою улыбкою, когда он начинал говорить о своих литературных святынях. С Ивановым-Классиком я вовсе не был знаком. Но мне кто-то указал в каком-то публичном собрании его красное демократическое лицо. Его ритмически правильные стихи, всегда проникнутые сердечным либерализмом, давно попадались мне на глаза в "Петербургской газете" с аккуратненькой подписью "Иванов-Классик" - с подписью, в которой популярнейшая, почти безличная фамилия "Иванов" как-то напрашивалась на внимание, благодаря прозванию "классик", как будто автор желал этим прозвищем сказать, что он держится лучших литературных преданий. Действительно, Иванов-Классик всегда писал хорошими стихами. Он сумел выразить в этих благонамеренных напевах свою добрую русскую душу. В его маленьких глазах, на его неказистом лице - эта душа светилась совершенно ясно. Итак, этих трех разнородных людей нужно теперь занести в отбывших. И велика ли та память, которую они о себе оставили? * "Бедный Павлик!" (фр.).
108 Книга о смерти XXXIII "Жатва смерти" разгулялась в кругу знакомых мне людей. Вчера вечером, 4 января, был на "погребальном богослужении" в квартире присяжного поверенного из евреев, Павла Яковлевича Левенсона37. Покойный принадлежал к тому же разряду свободомыслящих и добрых людей, как и три предшествующих мертвеца. Он был родом с юга, воспитывался в Харьковском университете, как я и все мои братья, и потому, в сношениях со мною, как бы считал себя земляком. Он преклонялся перед остроумием Щедрина и любил подсмеиваться над всеми общественными неправдами на особенном жаргоне этого сатирика. Всякий, кто сталкивался с Левенсоном, чувствовал его гуманную честность и порядочность. Левенсон умер от порока сердца, который у него обнаружился вдруг, с год тому назад. Он всегда казался очень крепким человеком, но в последний год сделался мнительным, задумчивым; ходил и говорил тихо, щеки его ввалились, он жаловался на одышку. За неделю перед смертью припадки удушья усилились. Говорят, что в два-три последних дня он целыми часами кричал. Когда его спрашивали: "Болит ли у вас что-нибудь?" - он говорил: "Нет" и объяснял, что в этих криках он находит какое-то удовлетворение. Наконец его задушило... В квартиру покойного собралось довольно много народу. Я привез туда Спасовича с обеда у Вейнберга. Адвокатура присутствовала в лице своих выдающихся деятелей. Еврейская служба расстроила меня гораздо менее, чем обыкновенно расстраивает православная. Лицо умершего было задернуто кисеею, и черный покров с белыми еврейскими письменами окутывал гроб со всех сторон по самую голову покойника. Здоровый и румяный рыжий кантор38 начал свой рыдающий и благозвучный речитатив на древнееврейском языке. Грустный и нежный хор мальчиков подхватывал его причитания стройным пением из соседней комнаты. Все мы, без различия вероисповеданий, накрылись шапками. Недалеко от меня, в передней, надел остроконечную котиковую шапку, напоминавшую монашескую скуфью39, бледный и тощий Владимир Соловьев40, с его длинными прядями поседевших кудрей и священнической бородой. И мне почему-то нравились эти шапки, как будто все мы, присутствующие, находились в дороге, в каком-то суетливом путешествии, среди которого мы утратили одного из наших спутников. Раввин произнес по-русски речь о смерти. Она, по-видимому, была приготовлена у него давно и, с небольшими вариациями, применялась им к отдельным случаям. Но эта речь была тем хороша, что она обращалась к "Великому Богу", к "Тайне Мира", к ветхозаветному "Адонаю", который - даже по словам самого Спасителя - выше своего Сына41.
Том первый. Часть вторая 109 А холодная голова Левенсона, прикрытая кисеею, все-таки составляла поразительный, непримиримый контраст со всею окружающею толпою, с этим таинственным пением и с бессильным красноречием раввина... XXXIV Как мне жаль всех умирающих! Не говорю о молодых существах, о прелестных женщинах, умирающих от первых родов, о свежей и божественной красоте, предаваемой мукам и гниению, о загадочных, талантливых детях, задушаемых смертью при первом проблеске вполне самобытного, едва раскрытого для жизни сознания... Но когда умирают даже люди более старые, чем я, мне все-таки бесконечно жаль их: они привыкли к жизни, которой они ни у кого не просили, и эта жизнь у них отнимается. Переживая их, вдыхая воздух, когда они уже в могиле, я будто чувствую себя пред ними виноватым; мне кажется, что я решительно ничем не заслужил своего бесконечного преимущества пред ними. Они уже ничто, а я еще - все. Положим, и я таков - на время. Но мы так устроены, что текущая минута кажется нам необходимою, как бы она ни была ничтожна; не быть в эту минуту на свете - значит превратиться в нуль. И ведь в самом деле: вот вам труп гениальнейшего человека, а вот вам - едва приметная мошка, плавно и самодовольно летящая в лучах солнца. Насколько теперь она выше его. Никакого сравнения быть не может. XXXV Чья память остается на земле? Только память о людях, которые своими делами вырезали на чем-нибудь свое имя. Великий писатель, великий общественный деятель - все это путешественники, очарованные жизнью и оставившие у всех на виду свой вензель в память своего временного пребывания среди нас. Каждая книга, каждая историческая карьера - напоминают мне работу перочинного ножика на скамейке в красивой аллее или на стволе крепкого дерева в прекрасной роще. После победы при Маренго42 Наполеон говорил Бурьенну: "Вперед! Вперед! Еще несколько великих событий вроде этого сражения, и я останусь в потомстве". - "Мне кажется, - заметил Бурьен, - что вы уже достаточно сделали, чтобы о вас говорили еще долго и повсюду". - "О да! - ответил Наполеон, - довольно сделали! Вы очень добры... Правда, что я покорил менее, чем в два года, Каир, Париж и Милан; и однако же, мой друг, если я умру завтра, я не буду иметь по истечении десяти столетий, даже одной полустраницы во всеобщей истории"43. - И он был прав. Истинно сильный человек всегда метит, по крайней мере, - на целое тысячелетие вперед.
по Книга о смерти XXXVI В феврале прошлого года я был приглашен в Минск на один процесс тамошним поверенным Виткевичем. В первую мою поездку заседание не состоялось, но я побывал в доме у Виткевича и успел сблизиться с его семейством. Виткевич - худощавый и моложавый брюнет лет сорока пяти, очень подвижный и детски-веселый. Глаза у него серые, лоб открытый, волосы короткие и курчавые, как у негра, зубы белые, речь торопливая и мягкая; от всей его фигуры веет благородным добродушием. Сам он и его семья - настоящие, вполне хорошие поляки. Его жена - высокая и тонкая блондинка, рано поседевшая от мигреней, с нежными линиями правильного и задумчивого лица, - сдержанная и тихая в манерах. У них четыре дочери, почти погодки: старшей восемнадцать, следующей семнадцать, остальным четырнадцать и пятнадцать лет. Квартируют они в одноэтажном доме, во дворе, на косогоре. В свежих и уютных комнатах много света; на стенах и столах много художественных безделушек. Во всем виден благородный вкус, хозяева очень хлебосольны: закуски у них обильные, вина хорошие, блюда мастерски приготовленные. Все дочери миловидны: две старшие - прямо хорошенькие: светловолосые, сероглазые, с черными ресницами. Две младшие - еще подростки; волосы у них несколько темнее и обе они в коричневых гимназических платьях. Самая младшая, Анеля, выше всех ростом; ее волосы острижены в скобку. Незадолго до моего приезда она захворала какою- то болезнью в ноге, но, несмотря на эту болезнь, она имела цветущий вид и казалась очень крепкою с своим преждевременно сильным ростом. Девочка эта большею частью сидела, имея при себе палку, на которую опиралась, когда вставала. Мне сказали, что, должно быть, она ушибла или вывихнула себе колено на катке и что, вероятно, при помощи бандажа и компрессов скоро поправится. Родители очень ее любили и видели в ней будущего живописца, судя по ее способности быстро зарисовывать каждый сюжет. Анеля действительно имела какое-то значительное выражение в своих серых глазках, говорила тихо и улыбалась снисходительно-доброю улыбкою, свойственною избранным натурам. Я очень полюбил семейство Виткевича. В следующий мой приезд, когда, месяц спустя, заседание состоялось, я нашел в Минске только Виткевича и его предпоследнюю дочь, гимназистку, специально увлекавшуюся математикой, и альтруистку по природе: она помогала решительно всем своим подругам в подготовке к экзаменам и, сверх того, теперь, ввиду отсутствия матери, заведовала хозяйством. А мать уехала с остальными дочерьми в Варшаву: старшие отправились туда для продолжения курса польской литературы, а младшая была увезена для совещания с варшавскими хирургами по поводу загадочной болезни ее ноги, так как
Том первый. Часть вторая 111 минские доктора ничего не сумели поделать с этою болезнью. Из Варшавы получались несколько тревожные известия, и тамошние медики поговаривали о необходимости серьезной операции. Мне было очень жаль эту милую девочку, но впоследствии, летом, я узнал, что ей лучше, что ее поместили в какую-то лечебницу вблизи Вены и что она, вероятно, скоро выздоровеет. Поздно осенью, в Петербурге, до меня дошел слух, что маленькая Ане- ля безнадежна и что у нее на колене - смертельная раковая опухоль! Зная нежность Виткевичей к своим детям, я с ужасом думал, какую пытку они должны выносить от сознания медлительной и неизбежной потери этого ребенка. От друзей Виткевича в Петербурге я слышал в течение всей зимы, что "с Анелей все то же". На Рождество я узнал, что старшая дочь Виткевича, Эмилия, выходит замуж, и в январе действительно получил от него печатное извещение о свадьбе. Значит, Анеля была еще жива. В феврале мне предстояло ехать по делу в Гомель, через Минск, и я написал Вит- кевичу, что желаю проездом навестить его семью. Он ответил депешею, что боится только тягостного впечатления, какое может на меня теперь произвести весь его дом, погруженный в горе, - но что будет очень рад меня видеть. Я выехал 4 февраля, решив на другой день остановиться в Минске. Об этом я предварительно написал Виткевичу. По дороге мне вспоминается прошлый год. Тогда вся эта семья казалась одною из счастливейших. Дочери были приятельски нежны с моложавыми родителями; все были веселы, все были вместе. Теперь уже одна из дочерей выпорхнула; другая при смерти. Виткевич выехал встретить меня на вокзал. Его волосы имели заметный серый оттенок; сдержанное горе слышалось в его глухом разговоре, несмотря на его обычную любезность. Он сообщил мне, что со дня свадьбы Эмилии больной сделалось хуже и что теперь она "в последнем периоде". Переодевшись в гостинице, я направился по маленькой улице, идущей в гору, к дому Виткевича. Меня ждали к обеду. В передней меня охватил запах йодоформа - тяжелый запах, напоминающий лечение от всякой гнили. Все, начиная от прислуги, держали себя тихо. Квартира, казавшаяся прежде просторною, теперь, благодаря чуткости больной, вдруг как бы сузилась, потому что каждый резкий звук, где бы он ни раздавался, мог потревожить умирающую. А она со времени свадьбы Эмилии сделалась особенно раздражительною ко всякому проявлению веселой и шумной жизни вокруг нее. И каждый раз, когда до нее доносился чей-нибудь смех, - она рыдала. Я поздоровался с матерью, со второю дочерью (предпоследняя постоянно сидела возле больной сестры) и мы, беседуя вполголоса, уселись за обед в столовой, смежной с той комнатой, где лежала больная. Двери в эту комнату были притворены, как из гостиной, так и из столовой. Там, в прошлом году, был маленький будуар мадам Виткевич, разделенный драпировкой, за которою спала Анеля с своей матерью. Там сидели мы тогда все вместе, и Анеля, бес-
112 Книга о смерти печная, не придававшая значения временной боли в своем колене, отзывалась детским смехом на наши разговоры. Теперь - йодоформ, тишина и общая печаль... Обычное течение жизни было настолько резко нарушено, все до такой степени находились в зависимости от всего, что происходило в Анелиной комнате, все помышления этой семьи так неразрывно были связаны с той притворенной комнатой, что мне большею частию приходилось одному сидеть в гостиной, и я, несмотря на истинно дружескую и бесцеремонную приязнь ко мне этого дома, подумал, что мне все-таки лучше будет поскорее уйти в гостиницу. Из расспросов о больной я узнал, что она до сих пор не сознает опасности своего положения; что еще вчера она высказала свое отчаяние лишь по поводу того, что "ей, вероятно, всегда придется лежать" - заметьте - лежать, а не умереть. Своей ужасной опухоли на колене - гнойной и кровоточивой - она ни разу не видела, потому что во время перевязок ей закрывали глаза, а самой взглянуть на это уродство ей до сих пор не пришло в голову. В то время как мы разговаривали, - из-за двери послышались всхлипывания, раздававшиеся каким-то привычным и беспомощным звуком в этом тихом доме. У меня сердце перевернулось от этого глубокого детского страдания; мне подумалось, что мой приезд вызвал эти слезы; я заторопился уходить. Но мне объяснили, что "с ней это бывает постоянно, по нескольку раз в день, без всякой понятной причины". Однако, воспользовавшись первой минутой, когда я остался один, - я предпочел уйти. Мягкий снег лежал на улицах и на крышах домов. Луна светила из-за легкого тумана. Было свежо и тихо. Придя к себе в номер, я зажег четыре свечи, потому что комната была большая, а ламп для приезжающих в гостинице не имелось. Я ходил по комнате и смотрел в окна. Я видел мирный зимний пейзаж, озаренный тусклою луною. Это была картина благодатной ночи в провинциальном городе: белые шапки высоких крыш, редкие красные огоньки в окнах, синевато-молочный блеск задумчивой луны... Какие часы переживает в эту ночь Анеля? За что это дитя не может дышать, как все? Почему на нее взвалена судьбою эта долгая и неодолимая тягота умирания? С какой усталостью и недоумением, и беспомощностью она переносит теперь каждую следующую секунду, не постигая того закона, по которому ей одной, среди здоровых, не позволено ни под каким видом быть такою, каковы все они. В десять часов вечера ко мне пришел Виткевич и попросил меня непременно прийти завтра к ним в часы завтрака и обеда; он меня уверил, что я никогда не стесняю, и вскоре ушел, говоря, что ему нужно кормить на ночь больную, так как она привыкла, чтобы это делал именно он. На следующий день была чудная погода. Еще ранним утром яркое солнце наполнило мой номер теми обильными лучами, которые могут загораться только уже при начале весны. Это солнце грело и невольно веселило,
Том первый. Часть вторая 113 напоминая не то детство, не то молодость; чувствовалось бодрое и радостное утро; мебель и стены моей комнаты, все мои вещи - были веселы. Самовар, внесенный слугою, блестел и шипел; чай, налитый в стакан, отливал красивым темно-гранатным цветом. Салфетка на столе, сухари в корзине купались в золотом свете. Из окон, заставленных цветами, так и било горячее, неодолимое солнце, охватившее ровным золотом все мое помещение. Одевшись, я вышел на улицу. Крепкая, светло-желтая земля была приморожена. Кое-где, на сильном припеке, слегка таяло. Крыши были покрыты снегом, но в лицо веяло теплом. Небо было ясное, безоблачное. Я побрился и прошел по нескольким улицам. К двенадцати часам я позвонил у Виткевичей. Сам Виткевич уехал в суд; в столовой я застал оконченный завтрак и увидел на столе еще не унесенное блюдо макарон; в комнате никого не было. Тотчас же выбежала откуда-то мадам Виткевич и начала суетиться, желая меня получше угостить, но я попросил ее сесть рядом со мною и убедил ее, что, кроме остатка макарон, мне ничего не нужно. Солнце озаряло нас обоих. Я завтракал и вполголоса беседовал с хозяйкой. Я говорил о разных разностях, о моей семье, о моем мальчике. Мадам Виткевич заинтересовалась. А за притворенною дверью, где все было тихо, по-прежнему лежала Анеля... После завтрака я ушел к себе читать свои деловые бумаги. За обедом мадам Виткевич сообщила мне, что мои рассказы о моем мальчике очень понравились больной и что она сказала: "Ну, мама, говори еще!., он должен быть очень балованный!" Этот отклик умирающей на то, о чем я говорил, меня чрезвычайно растрогал; я был счастлив, что хотя чем- нибудь развлек ее; в этом погибающем теле я видел отзывчивый милый ум. Этот ум, эта свежая детская душа - погибнет... Меня тронуло еще и то, что больная, по словам ее матери, нашла самый тон моего разговора, доносившегося до нее из-за двери, очень мягким, нисколько не раздражавшим ее слуха. "Вот если бы вы всегда так разговаривали", - добавила она. Вечером я опять занимался у себя в номере, и на другой день, в три часа, должен был ехать в Гомель. Ради моего отъезда Виткевичи устроили поздний завтрак, вроде обеда. Погода в день моего отбытия испортилась. Подул северный ветер, в воздухе кружились редкие снежинки и небо побелело. Мы сели за обед; почти вся семья была в сборе; тут же находилась и старшая сестра Виткевича. Я сидел спиной к окну и прямо передо мной белела крашеная дверь, ведущая в переднюю. В притворенной комнате Анели было по обыкновению тихо. Мы говорили шепотом о ее болезни. "Хотя бы в таком виде сохранить ее!" - тихо заметил отец, думая о дочери. Я допивал вино, смотрел на белую дверь против себя, осматривал всех нас, сидящих вокруг стола - и весь этот февральский день, с торчавшею передо мною белою дверью и с нашим завтраком - вся наша жизнь показалась мне чем-то бесконечно дрянным и ничтожным в сравнении с тем серьезным процессом, который теперь переживала Анеля, - именно потому, что она уже не могла ни сидеть,
114 Книга о смерти ни завтракать. И как бы вторя моим мыслям, сестра Виткевича сказала: "О смерть! Это такая поэзия!"... Встав из-за стола, я улучил минутку, чтобы заглянуть сквозь щелку двери в комнату больной. И я ее увидел. Она лежала в рубашке, покрытая простынею, на широкой кровати. Ее здоровая нога высоко выдвигалась под простынею костлявым треугольником, потому что она ее держала стоймя, в согнутом виде, - ей, очевидно, так было удобнее. Голова низко лежала в подушках, обращенная тусклым лихорадочным взглядом к окну; большие серые глаза неподвижно куда-то смотрели; щеки были восковые; спутанные темные волосы задумчиво украшали эту трагическую голову; длинные черные ресницы завивались кверху и точно окаменели над глазами. Все это я приметил в одно мгновение... Я простился. Виткевич поехал меня провожать на вокзал, версты за полторы от города. По дороге он продолжал рассказывать о дочери и говорил, что когда ему приходится ухаживать за больной и брать в руки ее тело, то его каждый раз пугает ощущение одних костей под его пальцами - до того исхудала его девочка! Мы выезжали из Минска. Кругом виднелись снежные поля. Я спросил Виткевича: "А где у вас католическое кладбище?" Он мне указал куда-то довольно далеко, в белое пространство. И я подумал: "Ведь вот, эта пытка будет продолжаться до тех пор, пока эти живые косточки не перевезут туда. А там уж..." Я крепко поцеловал Виткевича и уехал. На обратном пути, когда я, спустя неделю, опять проезжал через Минск, Виткевич выехал ко мне навстречу и сказал, что дочери все хуже, что она ничего не ест и с каждым днем слабеет. Она умерла только через полтора месяца. XXXVII 6 февраля, в полночь, поезд остановился в Гомеле. Название этого города было мне известно из Гоголя и как-то соединилось в моем представлении с югом, с Малороссией. Вокзал был довольно просторный, приличный и многолюдный. Когда я прошел через него к извозчикам и уселся с моими вещами в дрожки, передо мною открылась чистенькая улица, белевшая мелким снегом на мерзлой земле и освещенная непривычно ясною для петербуржца луною. Ночь была свежая, тихая, прекрасная. Огоньки в домах кое- где горели. Обнаженные тополи поднимались из-за крыш. Мне вспоминалось детство, передо мною возникала юность, проведенная на юге, когда я видел такие же лунные ночи, - и бессильное сожаление подкрадывалось к сердцу: "Теперь этим живут, этим будут жить другие... Пускай! Так быть должно". Мы проехали две-три улицы и по адресу, сообщенному заранее,
Том первый. Часть вторая 115 подкатили к длинному двухэтажному дому с яркими фонарями у подъезда, - к еврейской гостинице "Континенталь". Но едва раскрылась передо мною широкая стеклянная дверь - на меня пахнуло сыростью, прелым воздухом: вновь построенная гостиница была открыта только в эту зиму. Для меня был приготовлен номер внизу, сейчас же от дверей налево, и, войдя в него, я почувствовал сразу, что с температурой такой комнаты я не сживусь. А комната, для уездного города, была блистательно роскошная: высокая, широкая, с новыми обоями в золотистых букетах, с изразцовою печью, красивым письменным столом, веселою узорчатою мебелью, просторною железною кроватью и яркими ширмами из модного кретона. Но было поздно менять помещение. Мне пришлось укутаться на ночь, елико возможно, в расчете найти завтра более теплую комнату. Просыпаюсь. Веселое солнце сквозь коленкоровые опущенные шторы показывает мне во всем блеске претенциозное богатство отведенной мне комнаты. Но мне холодно пошевельнуться под одеялом, которым я покрылся под самый подбородок, да еще подсунул его под себя с боков. Однако я наконец решаюсь встать, умыться и поднять вопрос о переселении. Выхожу из своих дверей прямо к подножию парадной лестницы. Гипсовый позолоченный бюст Наполеона встречает меня у окна, при повороте лестницы во второй этаж. Наверху вступаю в светлый, сияющий солнцем, коридор с номерами. Пахнет новою краскою. Из конца в конец коридора сквозит, вследствие открытых форточек. На этом сквозняке весело бегает неопрятная горничная, молоденькая, румяная, в ситцевом платье. Мне отворяют номер в два окна, с красными обоями, и меня обдает теплом. Я решаюсь перебраться сюда. Крашеный пол этой комнаты смущает меня, потому что он мне всегда холодит ноги, но хозяин предлагает застлать его персидским ковром. Пока я капризничаю (поневоле, вследствие моих невралгий) и жду своих вещей снизу, ко мне входит весьма приличный и стройный еврей лет сорока, блондин с проседью, частный поверенный из Варшавы, с бриллиантовым перстнем на указательном пальце, - рекомендуется и предлагает мне свою протекцию перед хозяином для наилучшего устройства меня в гостинице, так как сам он в ней живет по делу около месяца и пробудет еще недели три, в виду чего он даже выписал к себе жену. Он хвалит избранную мною комнату и говорит, что она самая теплая во всем доме. Я его благодарю; решаюсь остаться, поручаю прислуге перенести в этот номер мой багаж, а сам выхожу на воздух, чтобы осмотреть Гомель и повидаться с адвокатами, приехавшими сюда по общему со мною делу. Застал своих товарищей в другой гостинице ("Гранд отель"!), более сухой и теплой, потому что она старая, но зато - грязной, мизерной и суетливой. Немного поговорив о предстоящем деле, я вышел побродить. У меня осталось еще с детства любопытство к новым местам. Бывало, приедешь хотя бы в новую помещичью деревню, и на другой день, просыпа-
116 Книга о смерти ясь, уже думаешь, что вокруг тебя все - незнакомое, неизвестное и чувствуешь радость от ожидания все это увидеть и осмотреть. В слабом и вялом виде во мне еще осталось это чувство. Улицы Гомеля довольно чистые и приличные. Постройки большею частью двухэтажные, каменные. Много лавок. Между вывесками выдаются парикмахерские с большими картинами, изображающими усатых мужчин, завешанных простынями. Мостовые хорошие. Улицы идут то в гору, то под гору, с небольшими наклонами. Украшение города составляет замок князя Паскевича44, на самой его окраине, перед широкою долиной реки Сожа. И я пошел в гору по направлению к замку. Тонкий снежок оставался только по краям улицы благодаря сильному солнцу; середина дороги была черная, с ничтожною мелкою грязью Благодатный юг чувствовался в этой обессилевшей зиме. Тишина... Воспоминания. Какие-то хорошие, здоровые, молодые, мирные дни встают передо мною из далекого прошлого; смуглый мужик, деревенское поле, белая церковь, белый одноэтажный домик, вкусная пища, пение петуха, что-то простое и невозвратимое обступает меня в те минуты, когда я гляжу ослабевшими глазами на этот блеск февральского дня и поднимаюсь в гору медленным шагом в меховой шинели. Между тем в конце улицы из-за горы уже показалась башня замка, светло-оливковая, новенькая, четырехугольная, с зубчатым верхом. И я приблизился к владениям Паскевича, опоясанным длинной каменной оградой того же цвета, как и башня. За нею виднелся обширный парк, внутри которого скрывался замок, длинный и правильный, во вкусе Растрелли45, со средним корпусом и двумя флигелями, соединенными с ним галереями. На замке было две башни: посередине более низкая, а сбоку более высокая. У меня было рекомендательное письмо к управляющему Паскевича, и я теперь подумывал воспользоваться им для переселения в какую-нибудь пустую комнату флигеля, если меня одолеет сырость моей гостиницы. Так и случилось. Возвратившись в номер, я почувствовал, что не уживусь в его жаркой, прелой и мучительной для меня атмосфере. Я всячески старался приспособиться к этой атмосфере - и не мог. Было жарко, а между тем я накидывал на себя теплый халат и сидел в калошах. Сидел и слушал, как за стеною какой-то молодой чудесный баритон заливался импровизированными песнями. Этот богатый голос пел как-то бессознательно, по привычке, - точно это было не пение, а курение папирос. Пение прерывалось звуком ложечки, ударившейся о стакан, - разговором с какой-то женщиной; затем наступала тишина и - вдруг опять - богатые, пленительные ноты! Я так и не узнал, кто были мои соседи; я бы, кажется, даже не хотел видеть их лица. Но, мучаясь в моем халате и галошах, я как-то радовался этой молодой, здоровой и ленивой силе, которая так просто, не зная себе цены, заявляла себя в этой неинтересной глуши.
Том первый. Часть вторая 117 Вечером я съездил к управляющему Паскевича, который весьма любезно предложил мне переселиться завтра же в один из флигелей замка. На другой день, распорядившись отсылкою в замок моих вещей, я пошел в здание думы, где должно было открыться заседание. Возле красного двухэтажного дома с зеленой крышей собралась небольшая толпа. Лестница, большие сени верхнего этажа и несколько комнат были запружены вызванными свидетелями - свыше трехсот человек. Зал был огромный и, вследствие своей величины, казался низким, хотя на одной из его стен гнездились хоры в виде балкона. В глубине была эстрада и на ней подковообразный стол, покрытый красным сукном. Сзади большой портрет государя на красной драпировке, заграждающей вход в совещательную комнату. Тусклый туман висел в холодном воздухе этой голой казенной комнаты. Между решеткою и эстрадою помещались столы и стулья для защитников и гражданских истцов. Тут же, в стороне защитников, сидела куча подсудимых, состоявшая из разных оборванцев, совершивших еврейский погром, и трех человек в длинных кафтанах, обвиняемых в подстрекательстве. Впереди всех выделялся шестидесятилетний старообрядец, купец Гладков, крепкий, черноволосый, с едва заметною сединою, румяный, с мясистым носом, резкими бровями и длинною мужицкою бородою. Я должен был обвинять его в самодурном упрямстве и в хитрых, честолюбивых происках, ради которых он устроил и раздул вражду между православными и евреями. Открылось заседание. Началась перекличка свидетелей, предварительный опрос, разделение их на группы по вероисповеданиям, присяга и т.д. Дело двинулось. На хорах стали появляться женщины. К ночи я уже пошел не в гостиницу, а в замок... Сторож открыл мне чугунные ворота, и я направился по извилистой аллее, среди голых березок, к левому флигелю, где мне и обещали комнату. Витая лестница была освещена. Мое помещение было натоплено: в нем оказались три высоких комнаты: в первой я увидел великолепную копию Тициана "Просьбы Амура"46, во второй нашел письменный стол, в третьей была спальня. Кровать, белье - все было превосходное. Слуга, состоявший при флигеле, был, очевидно, обучен уходу за настоящими господами, потому что назвал мой сундук "кофром" (coffre). И я на целую неделю поселился в этом уголке дворца, где мне подавали чай в изящном сервизе, причем всегда обрезывали корочку на кружках лимона. Потянулись дни процесса. В 12 ч. в совещательной комнате судей всегда подавался завтрак, состоявший из горячей кулебяки и соленых закусок. Туда же приглашались и адвокаты. Кулебяки были сочные и вкусные. В этот час солнце обдавало нас своим золотом сквозь голые казенные окна. Все шумели и жевали. Уездный предводитель дворянства (он же и судья, в мундире с красным воротником) оказался знающим меня еще лет восемь тому назад по одной моей защите в Могилеве. Он мне напомнил об этом знакомстве в за-
118 Книга о смерти душевнейших выражениях, из которых я заключил, что его более всего поразило, как я постарел: "Вы тогда были красавец, совсем молодой человек!.." - и я чувствовал, что он с ужасом для себя сокрушается о пробежавшем времени, и я понимал, до какой степени я, вероятно, изменился. А солнце грело так молодо. И я, внутри себя, как будто видел себя таким же, как и прежде. Но с какою-то необъяснимою покорностью судьбе я соглашался с тем, что это уже не то... Так я проводил время между залою думы и флигелем замка - между заботами дела и отдыхом в чужом дворце. Как-то, в праздничный день, когда заседание открылось позже, я вышел погулять вокруг замка и встретил управляющего. В домовой церкви Паске- вича звонил колокол. На террасе, перед долиною Сожа, при свете яркого февральского утра, блестела великолепная громадная статуя Кановы - бронзовый Станислав-Август на бронзовом коне47. Польский король был изображен в виде римского юноши, легко сидящего на коне, с величественно протянутою рукою. Великолепное, сильное животное гордилось своим седоком. Вокруг статуи, между дворцом и балюстрадою террасы, были раскинуты подернутые утренним морозом сухие цветники, составляющие летом чудесный ковер с целою сетью прихотливых тропинок. Управляющий обратил мое внимание на громадность парка и на электрические фонари, расставленные во всех его концах. "Летом здесь целое море цветов!.." Мы пошли по прямой дорожке, которая вела от этих цветников к часовне над гробом фельдмаршала Паскевича. Эта часовня в русском стиле была настоящим ювелирным произведением - вся покрытая мозаикою, заказанною в Париже. По обеим сторонам часовни, на земле, возвышались маленькие отдушины из матовых стекол, - "чтобы в склепе был сухой и чистый воздух", - пояснил мне управляющий. - А как там внутри все богато!" - Но я не пожелал спуститься туда. Я торопился пользоваться временем, чтобы осмотреть дворец. Внутренность его оказалась до такой степени царскою, что все, мною виденное, даже как-то не совмещалось с жизнью частного лица. На каждом шагу - залы, как в Эрмитаже, переполненные грандиознейшими предметами искусства - картины, статуи, вазы, фонтаны, обои штофные, стеклярусные или из золоченой кожи и т.п. Кровать княгини, под балдахином, - нечто вроде восхитительного трона любви, созданного вдохновенным Булем48 не для людей, а для богов. От центрального корпуса замка к обоим флигелям шли галереи с зимними садами. Старый князь со старою княгинею, бездетные, замкнутые, живут здесь! Культ фельдмаршала Паскевича виден во всем. В каждой комнате можно встретить картины из его карьеры, его трофеи, царские подарки и т.д. - И его кости благоговейно вентилируются в подвале парижско-византийской часовни...
Том первый. Часть вторая 119 Мне показалась удивительною и странною эта крепкая, почти безвестная и столь роскошная жизнь наших "остальных" вельмож. И я возвратился к своему судебному делу. Я вышел из дворца, по дорожкам парка, мимо голых березок, к чугунным воротам. За воротами широкая базарная площадь уездного города была оживлена праздничным съездом хохлов с их телегами, сивыми шапками и разным деревенским товаром. Этот народ мне близок с детства; каждая свитка, каждый гусь нашептывали мне мои первые впечатления жизни; эти родные впечатления были теперь для меня и очень внятны, и в то же время совершенно недоступны, - как будто я проходил мимо самой дорогой могилы, из которой все равно ничего не услышишь. Думский зал, по мере движения процесса к развязке, делался все более многолюдным. Толпа за барьером, отделяющим участников суда, становилась совершенно компактною. Я чувствовал себя скучающим и нервным; скучающим потому, что давно понял все это дело насквозь, а нервным потому, что предстояло состязание. Пропуская перед собою последних свидетелей, я почти ничего не заносил в свои заметки и, ради развлечения, оборачивался на публику. Там, в задних рядах, выделялась красивая брюнетка еврейского типа с чудесным цветом лица, - в ловком, модном платье из темно-зеленого сукна, с грациозным молодым бюстом. Она постоянно теребила черную сетчатую вуалетку, спущенную до половины лица, своими тонкими белыми пальцами. Рука у нее была длинная, изящная. Рядом с ней сидел цветущий офицерик, пожиравший ее глазами; но более авторитетным казался мне ее сосед с другой стороны, - тот самый еврей, который так любезно предложил мне свои услуги, чтобы устроить меня в "Континентале". Мне нравился этот отдаленный, незнакомый женский образ. Наши глаза начали невольно и часто встречаться; в этой незнакомке чувствовалась кокетливая варшавянка. Начались прения. Мне пришлось говорить вечером, после краткой речи моего товарища, приехавшего из Киева. В зале было душно и от толпы, и от ламп. Но я как-то счастливо освоился с этой духотою и заговорил в ней полным, спокойным голосом. Понемногу я почувствовал, что аудитория отдала мне свое единодушное внимание, и я высказал совершенно просто все, что думал. Но именно вследствие простоты - впечатление оказалось каким-то чрезвычайным. И когда после моей речи было закрыто заседание, то, проходя через толпу, я отовсюду слышал тот сдержанный говор одобрения, который сильнее всяких рукоплесканий. И тут же, на моем пути, еврей из "Континенталя" попросил у меня позволения "представить мне жену" - ту самую даму из публики, о которой я уже говорил. Я приветливо подал ей руку, взглянул прямо ей в глаза, казавшиеся увеличенными от жары и от видимого волнения сочувственной мне слушательницы. Она проговорила мне какую-то любезность, в ответ на которую я пробормотал что-то вежливое, - и протискался к выходу.
120 Книга о смерти На другой день были реплики. Защитник того купца, которого я обвинял, усиленно рассчитывался с моею вчерашнею речью. Моя фамилия не сходила с его языка. Теперь я уже по-приятельски переглядывался с еврейкой во всех тех местах защитительной речи, которые меня вышучивали. Мы с нею одновременно улыбались. И я не чувствовал никакого желания возражать. В ответ на защиту я ограничился краткими замечаниями; я видел, что если судьи не намерены согласиться со мною, то уже никакие, самые эффектные полемические выходки не спасут дела. Мои обязанности были кончены. Я ждал перерыва, чтобы уйти к себе, уложить вещи к ночному поезду и ждать в стороне от суда известий о резолюции по этому длинному делу. Перерыв наступил около трех часов дня. Я был утомлен; солнце со всех сторон светило в окна. Вышедшая из залы толпа жужжала во всех комнатах думы. Я немножко побродил среди этой толпы и еще раз встретился с еврейкой. Вблизи, при сильном свете, она казалась несколько дурнее; ее национальный тип был слишком резок; нос был слишком крючковатый, но талия была прекрасна, и рука, поданная мне для пожатия, была нежна. Моя новая знакомая сперва пожалела, что я не возражал подробно и не отпарировал всех пущенных в меня стрел, но потом согласилась, что возражать значило бы только повторяться. Я сказал, что ухожу совсем. Ее улыбающиеся глаза и сильное пожатие руки выразили мне ее последнее сочувствие. К вечеру, во флигеле замка, я получил известие, что дело мною проиграно. Что же делать! Я знал, что сделал все возможное. Уложив свои вещи, я прохаживался по своим трем комнатам. Ясный вечер с мягким морозцем замирал вокруг стен безмолвного дворца. Голые березки неподвижно возвышались за окнами, в серо-лиловом сумраке. В передней застучали сайоги моего временного лакея, который пришел зажигать лампы. Я еще походил и помечтал при лампах в течение двух часов. Я думал о прошумевшем деле, о моих безвестных знатных хозяевах, у которых я прожил в этих высоких комнатах целых десять дней, как у себя дома, - о дружной старости этих вельможных супругов, проводящих большую часть года в уединенной райской роскоши, - о костях фельдмаршала, зарытых вблизи моего флигеля... Я лег пораньше, потому что поезд отходил в шесть часов утра. Разбуженный слугою, я торопливо оделся, накинул шинель, спустился по витой лестнице и нашел у своего подъезда солидную старую коляску с парою крупных лошадей от дворцового управления князя. В полупрозрачной темноте февральского утра я выехал по дорожкам парка к чугунным воротам и затем прокатил к вокзалу через весь мертвый Гомель по его главной улице, мимо "Континенталя", где почивал сорокалетний еврей с своею молодою супругою. В эту поездку я как будто особенно внятно слышал вокруг себя печальный голос улетающего времени, с его таинственным предостережением...
Том первый. Часть вторая 121 XXXVIII Пасха - праздник бессмертия. Она всегда бывает весною, когда все замирающие оживают. Придуман чудесный символ возрождения за гробом: обмениваются пасхальными яйцами - этою, на вид, безучастною вещицею, в которой таится залог живого организма. Поется ликующая песнь о воскресшем Боге, который "смертию смерть попрал", т.е. - что самому Богу не оставалось иного оружия против смерти, как умереть: Он сам умер и лишь после того доказал, что смерть бессильна, потому что Он воскрес. Единственный церковный обряд, который я исполняю ежегодно: пойти приложиться к плащанице49. У меня навсегда осталась какая-то особенная нежность к умершему Богу: в этом я всегда чувствовал особую примиряющую черту между Богом и человеком. И я хожу к плащанице, конечно, только с этим теоретическим, или, если хотите, поэтическим парадоксом. Я направился в Казанский собор. Был солнечный холодный день. Тротуары везде были сухи; снега уже нигде не было. Минутами солнце грело по- весеннему; воздух был уже редкий и легкий, с приятным запахом. Было три часа дня. Многие пешеходы сворачивали с Невского под колоннады собора. У самой двери собора я встретил выходившего оттуда министра Дурново50: высокий, пухло-бледный, с темными бакенбардами, в драповом пальто без меха и в цилиндре, он вышел на улицу, как заурядный пешеход, решительно ничем не отмеченный. В церкви было светло и довольно людно. Вдоль всего собора растянулась длинная змея молящихся, имевшая три изгиба. Мы таким образом подвигались довольно быстро вперед. Но все-таки я должен был переступать от своего места до плащаницы около сорока минут. Я смотрел на эту разноклассную и разновозрастную цепь человеческих фигур; были тут и женщины, и молоденькие девушки, и богатые и бедные люди, и старики, и гимназисты, и даже - дети. Несомненно во всей этой толпе огромное большинство было вполне верующих. И вдруг мне пришло в голову, что все эти люди в последнюю минуту своей жизни будут обмануты... И мне стало больно за них! Бог был для них необходим; они Его любили и на Него надеялись; ради Него они делались чище и возвышались духом... И, право, в эти минуты они были достойны Его... Солнце светило в широкие окна; в разных углах церкви происходила чистка и приготовление к пасхальной службе; в середине возвышался малиновый бархатный балдахин, - и все казалось таким предустановленным, естественным и правдивым! Дождался и я своей очереди подняться на ступеньки катафалка. Взошел - и, увидев зеленовато-темного Спасителя, мертвого, изображенного лежащим в профиль в измученной позе, тощего, с выпяченными ребрами, - я торопливо поцеловал это изображение в серое ребро и удалился.
122 Книга о смерти XXXIX Муравьи и орлы - польза и величие, заботы о повседневных нуждах или мечтательные полеты в безлюдных высотах, откуда вся жизнь кажется муравейником... Никто не изобразит фигурки муравья на древке знамени, на высоком шпиле дворца или на щите государственного герба. Нет! во всех этих случаях нам нужен символ бесполезной птицы, почти не прикасающейся к земле, и мы никогда не вспомним о трудолюбивейшем и самом практическом из насекомых. Да - как бы там ни было, - но мы всегда превозносим над собою великих мечтателей неизмеримо выше полезных деятелей. - В пантеоне истории и поэзии понемногу создается целый Олимп земных богов, возникших из нашего племени. Но и все эти кумиры - лишь одна мечта наша... Приглядитесь к этим кумирам и вы увидите, что все они были выдвинуты над толпою или случайностями жизни, или случайностями дарования, которое, по выражению Пушкина, весьма часто и совершенно слепо "осеняет главу гуляки праздного"...51 Припомню здесь и мой стих: "Как дар судьбы, великое случайно - и гения венчают не за труд"52. Тогда приходит на ум, что все люди, в сущности своей, одинаковы. Тогда нас охватывает ужас при мысли об их безмерном количестве, - при мысли обо всех умерших, живых и будущих. И тогда каждый из неисчислимых миллиардов людей становится святынею. И надо всею жизнью человечества раздается страшный приговор Божий: "Или все бессмертны или - никто". XL У Теренция нашлось изречение, имевшее у нас громадный успех: "Я человек, и ничто человеческое не чуждо мне"53. Прекрасный, широкий и возвышенный афоризм! Но он мгновенно суживается и принижается до неузнаваемости, когда возьмешь его в такой редакции: "Я человек и все нечеловеческое чуждо мне". Действительно, мы совершенно ничтожны потому, что решительно все на свете приспособляем к нашей породе и вне этой нашей породы ровно ничего не понимаем. Мы не в состоянии даже построить дома, не подражая нашей наружности: мы ему делаем глаза (окна) и покрываем его как бы шапкою волос (куполы, кровли). Мифология облекает все силы природы непременно в человеческие образы. И протяжный фабричный гудок на рассвете, или дальний свист паровоза в тихие сумерки, или радостный звон колокола в светлое утро (т.е механические звуки, исходящие от слепых сил материи) говорят нашему сердцу задумчиво, печально или торжественно только потому, что напоминают нам наш собственный голос, волнуемый различными движениями нашей души.
Том первый. Часть вторая 123 XLI Казалось бы, практичнее всего - смотреть на жизнь как на вздор. Мой близкий друг Урусов54 как-то сказал: "Это большая ошибка, что жизнь считается чем-то важным. Нет! Нельзя так смотреть. Нельзя придавать жизни такого значения: тогда и жизнь будет легче". - Правда, и Лермонтов сказал: "Жизнь - пустая и глупая шутка"55. Но какая разница! Лермонтов это говорит с воплем отчаяния, тогда как Урусов - с непритворною и завидною беспечностью. И я знаю, что с его стороны это не фраза: таково уже свойство его веселой натуры*. Он мне часто приводил придуманное им определение смерти: "Смерть - это обморок, после которого наступает разложение тела"**. Как-то, когда я считал себя безнадежно больным, Урусов с участием спросил меня: "Неужели ты боишься смерти? Вечно сознавать себя - да ведь это невероятно утомительно! То ли дело, протянуться на чистом белье, вздохнуть - и баста!" Как это ему рисуется! На чистом белье приятный вздох, и все кончено. А что будет предшествовать этому последнему вздоху? Я не малодушествую перед физическими страданиями, но я просто заживо умираю от нестерпимой обиды, когда вижу, что моя душа должна бесследно погибнуть. "Ничтожный для времен - я вечен для себя!"56, - как сказал Баратынский... Тут нет ни сомнения, ни честолюбия: тут прежде всего - остолбенение мысли перед неведомым кирпичом, который ее, бессмертную, убивает, как муху. Но и то сказать: чем же муха - легкая, удивительная муха - не чудо природы?.. * Тот же взгляд чудесно выражен в песенке: La vie est vaine: Un peu d'amour, Un peu de haine... Et puis - bonjour... La vie est brève: Un peu d'espoir, Un peu de rêve... Et puis - bonsoir! Жизнь тщетна: Немного любви, Немного ненависти, И затем - привет! Жизнь коротка: Немного надежды, Немного грез И потом - привет (фр.). ** La mort: une syncope suivie d'un désagrément. Смерть - пауза, следующая за неприятностью (фр.).
124 Книга о смерти XLII Фатализм всегда будет искушать нашу мысль... О каждом случайно погибшем человеке мы невольно думаем: "Ведь вот, если бы он не сел в эту лодку, не поехал с этим поездом, не пошел туда-то, не съел бы или не выпил того- то, - он был бы теперь жив!" И мы приходим к неизбежному заключению: "Видно, так ему было суждено". Возьмите, например: Генриха IV и Равалья- ка, Карно и Казерио, - кажется, будто эти лица были нарочно созданы друг для друга57. И невозможно воздержаться от любопытных сопоставлений. Мне представляется Карно тридцати с небольшим лет, вероятно в то время едва только женатый, - в один из счастливейших дней своей жизни, - и затем появление на свет, в тот же день, в какой-нибудь деревушке возле Милана, Казерио. Что делал, как чувствовал себя Карно в ту секунду, когда родился его убийца - родилась его смерть? И далее: Казерио растет и приближается к пятнадцатилетнему возрасту. Где-то, в Версале, происходят выборы президента французской республики; Карно, взволнованный будущею властью и почетом, задумчивый и счастливый, сидит (как писали тогда в газетах), в отдалении от всех, у одного из окон дворца и прислушивается к последнему счету голосов, который неожиданно и явственно говорит ему, что он сделался главою государства. Громадная волна подхватила его безвестную жизнь на высоту, видную всему миру... Казерио ни о чем не знает; он не подозревает и того, что в эту самую минуту создалась для него гильотина... Затем обе эти жизни идут, чуждая одна другой, свободные, деятельные. Президент Карно погружен в государственные заботы; он занят приемами избранных людей со всех концов света; у себя в кабинете он соприкасается с судьбами всего мира, - на улицах он главенствует над океаном толпы, которая приветствует его как монарха. Он вырабатывает свой удивительный характер; он создает для себя технику репрезентации: его каменные рубахи, безукоризненный фрак, его ласковая манера снимать шляпу делаются общеизвестными. И вот теперь невольно кажется, что вся эта выдержка, все это величие, вся эта суета и педантическая работа - все это было призрачно и что, в сущности, все это вело к тому, чтобы Карно съездил 12 июня в Лион и был там заколот... Точно так же и Казерио: сколько бы мы ни фантазировали о другой возможной для него будущности, все-таки мы теперь никак не в состоянии отрешиться от мысли, что с самого дня рождения он не мог прийти ни к чему иному, как к тому, чтобы вскочить на подножку президентского ландо и всадить кинжал в тщедушное тело безукоризненного и доброжелательного Карно. XLIII Года три назад умер дядя моей жены, старик Чаплин. Я тогда же говорил о его смерти (гл. XIII). Это было в самом конце мая и, помнится, после одной из вечерних панихид я вышел из квартиры покойного (во дворе дома
Том первый. Часть вторая 125 Шереметьева на Литейной) с компанией его родственников. Мы оставили дядю в гробу, в комнате, затворенной со всех сторон, в панихидной декорации, с крышкою от гроба на табуретах, при мерцании трех церковных больших свечей и лампадки, среди тропических растений и завешанных зеркал, в обществе полусонного дьячка, который должен был остаться возле мертвого для чтения псалтыря. Выйдя на воздух, мы почувствовали всю прелесть летнего вечера и отправились к Филиппову за булками для чая. Компания наша состояла из семьи племянника покойного, Ермолая Чаплина. Здесь были: его жена, его братья и жена одного из этих братьев, только что вступившая в брак в начале той же весны. Дамы шли впереди. Я поотстал от них и разговаривал с Ермолаем об умершем, о его вдове, - судил и философствовал. Чувствовалось, что теперешнее прискорбное положение дяди торчало в каждой из наших голов, несмотря на нашу бодрую походку и резвые разговоры. "Скверно быть на месте дяди в такой вечер, - вот что наверное думал каждый. - И то же самое будет когда-нибудь с нами..." - верилось ли в это кому-нибудь из нас - не знаю. Из булочной мы пошли к Ермолаю, в его квартиру в мраморном дворце княгини Юрьевской, во флигеле, в глубине двора. Флигель был двухэтажный и заднею своею стороною выходил в сад. Двери из столовой отворялись прямо на террасу, окруженную деревьями. Мы побродили по дорожкам, а затем вошли в дом и уселись за чайным столом. Разговор опять-таки невольно возвратился к дяде; вспоминали его привычки, его слова и манеры. Но обо всем этом говорилось без особенной грусти, даже с улыбкою, потому что человек уже был старый и его кончина представлялась вполне естественною. И однако же было что-то жуткое в этих назойливых воспоминаниях об умершем и как-то все еще не верилось, что его теперь нужно признать навсегда уничтоженным. И все присутствующие казались друг другу бессмертными. Теперь, по истечение трех лет, из кружка людей, сидевших тогда за чайным столом, первою умерла сама хозяйка, жена Ермолая, которая в тот вечер казалась более других опечаленною кончиною старого Чаплина. Она умерла от глейкомии или "белокровия". Эта болезнь у нее началась через год после смерти дяди; у нее стали пухнуть железы и затем, несмотря на всяческие заграничные консультации и на климатическое лечение в лучших уголках земли, болезнь кончилась "водянкою", т.е. безобразным вздутием живота и удушением. Давно уже слышал я, что Анна Казимировна опасно больна, но так как она была все время на ногах, путешествовала и мало менялась в лице, то в близость ее смерти никому из профанов не верилось, тем более, что с больною случались удивительные перемены, и по временам она поправлялась неузнаваемо. Это была миниатюрная женщина, брюнетка с прекрасным цветом лица, чудесными глазами и тонкой талией, с чисто польскою кокетливостию в
126 Книга о смерти туалете, щепетильно опрятная, очень сдержанная в манерах. У нее было двое деток: сын и дочь. Она была безупречною матерью и женою. Ее муж в последние годы быстро разбогател, стал усердно посещать балет и загородные сады, и ни для кого не было тайною, что он "путался" с хорошенькими женщинами петербургского полусвета. Жена с большим тактом перерабатывала в себе чувство ревности, и, в глазах знакомых, супружеская жизнь не выдавалась никакими неровностями. Ермолай, цветущий, полный мужчина, немногими годами старше своей жены, - это особый тип жизнелюбца, интересный и сложный. О нем пришлось бы говорить слишком много. Я его видел недели за две до этой смерти. Его мучило это долгое умирание. Жена лежала в его квартире; дети, боготворившие мать, остались в деревне; больная большею частию дремала; он, полный здоровыми соками жизни, окрыляемый материальными успехами, - он не знал, как ему быть, что делать? Он сострадал и не мог дать ни малейшего облегчения. О смерти Анны Казимировны я прочел в газетах. "Наконец!" - подумал я - и отправился на первую объявленную панихиду. Я застал Ермолая в его маленьком кабинете за письменным столом. Он был поглощен какими-то спешными распоряжениями и дописывал своим твердым, крупным почерком третье или четвертое письмо. Дверь из той самой столовой, где мы когда-то пили чай, была открыта в сад. На низенькой террасе сидело несколько родственниц в трауре. Было тихо и душно; летнее солнце было едва задернуто ровною дымкою беловатых испарений. Темно-зеленые ветки лип виднелись из-за раскрытых дверей. Ждали священника. Покойница лежала наверху. Я возвратился в кабинет, и тогда только Ермолай, заметив меня и окончив свои письма, сказал мне вполголоса, сдвинув брови на своем напряженном лбу: "Очень страдала! Чрезвычайно мучительно умирала!.. Цеплялась за жизнь!" И после этих слов мне показалось, что теперешнее безмолвие, царившее в доме, было чем-то сравнительно благодетельным. Поднявшись по внутренней полутемной лестнице наверх, все вошли в небольшую светлую гостиную с золотистыми обоями. В ней, от угла к углу, по диагонали, стоял белый гроб на катафалке; белый глазетовый покров живописно ниспадал на ступени; высокие свечи были перевязаны белыми кисейными бантами; все картины и вещи в комнате были окутаны белыми чехлами. У изголовья, в тропической зелени, стоял столик с образом и лампадкой, которая была заслонена маленьким четырехугольным транспарантом молочного цвета: очевидно, это был ночник - свидетель агонии. Молодое женское лицо обрисовывалось своим красивым профилем на подушке гроба; издали оно казалось подернутым румянцем; над черными волосами, как сияние над византийским образом, выделялась белая газовая рюшь наскоро сшитого чепчика; брови чернели чистыми линиями под бе-
Том первый. Часть вторая 127 лым открытым лбом; веки с пушистыми ресницами были зажмурены с выражением какого-то усилия, как будто покойная к чему-то приглядывалась в минуту кончины; вытянувшийся нос загибался изящно-задумчивой линией над сомкнутыми губами. Когда началась заунывная служба и я окинул взглядом присутствующих, то мне живо припомнилось, как на панихиде перед гробом дяди среди нас стояла вся в черном, со свечою в руке и в темной вуалетке эта самая Анна Казимировна... Странная смена фигурантов вокруг одного и того же необъяснимого несчастия. Я стоял у двери, а за дверью стояла пожилая горничная умершей. Она сморкалась и всхлипывала; она, как и этот ночник перед иконою, - подробно знала все мучения умершей. Умилялась ли она от сознания, что все виденные ею мучения кончены, или надрывалась от воспоминания об них, - кто может это сказать? Кто заглядывал глубоко в смиренную душу нашей преданной и сердобольной прислуги? Ермолай, твердый и сдержанный, с набрякшими жилами на висках, стоял крепко на своем месте и глядел своими серыми глазами прямо на бездыханное лицо своей жены. Эта маленькая фарфоровая женщина, вытянувшаяся, как во фронте, в ту беспрекословную позу, в которую все мы со временем вытянемся для того, чтобы превратиться в скелеты, - эта женщина отдала ему свою невинную красоту, родила от него двух детей, оберегала и любила их, как может любить только мать, - она была верною женою, она была центром его дома, - с нею были неразрывно связаны самые цветущие годы его жизни, изо дня в день, - и вот она, ни в чем неповинная, лежит невозвратная и замученная... Она уже навсегда окончила свою недлинную и неблагодарную роль. И никто ее не заменит, потому что Ермолай во второй раз едва ли женится. Но во всяком случае, память ее неизгладима - в детях. И Ермолай понимает, что в старости эти дети будут для него самыми близкими существами в мире. И это подспорье в жизни оставила ему она, уйдя в могилу. Ее фотографии будут святынею; ее молчаливая тень, отступая от жизни, останется в глубине ее, как нечто манящее к себе. "Живи, мол, а я уже ушла; я была твоею - ты кути, пошаливай, а в сущности, и ты - мой. Помнишь? Наши лучшие годы - общие годы. Приди..." Такого рода мысли несомненно возникали перед Ермолаем. Быть может, утомленный долгою болезнью жены, увлеченный в последние пять- шесть лет своими чувственными приключениями и связанный до настоящей минуты присутствием огорченной жены, быть может, Ермолай, сознавая свои здоровые силы, - рисовал себе, как сквозь туман, впереди сегодняшнего горя усладительные минуты полной свободы. Но теперь, слушая причитания дьякона над безмолвным телом своей подруги, Ермолай, конечно, переживал все надрывающие душу вопросы вечности и возводил свою жену на ту недосягаемую высоту, перед которою не знаешь, как и в чем выразить
128 Книга о смерти свое немое поклонение. И действительно, при возглашении "вечной памяти" крепкий и положительный Ермолай грузно опустился на колени и поклонился до земли - головою об пол. И когда служба кончилась, он взошел на ступеньки катафалка и теплым, почтительным поцелуем приник к холодному белому лбу своей жены. Три дня стояла покойница в доме. На четвертый были похороны. Все было чрезвычайно изящно и в печальной процессии, и в самом погребении: белая колесница, модные факельщики, в виде парижских valets de pied*, отпевание в Исидоровской церкви Александро-Невской Лавры и предание земле тут же, в церкви, - т.е. опускание белого гроба, покрытого венками, прямо в чистенький склеп, в четырехугольное отверстие, проделанное в полу, без всякой насыпи вокруг, без отвратительной работы лопат. Солнце светило в окна новенькой церкви; Ермолай стоял на первом месте, в новом фраке, с цепочкою орденов в петличке и с каким-то иностранным крестом на шее. И мне нравилась его сила. (Я бы на его месте - не то, чтобы подумать о фраке и орденах, но, кажется, не смог бы ни умыться, ни побриться). XLIV Флобер питал особенную нежность к наивности и глупости. Его любимцами были: Шарль Бовари58, Бувар и Пекюше59. У Шарля Бовари есть чудесное восклицание по поводу смерти его первой жены: "Elle était morte! Quel étonnement" ("Она умерла! Как это удивительно!"60). Да - как это глупо и как бессмертно! Все решительно, неудержимо и неустанно, до скончания века, при каждой новой кончине, переживают то же самое нелепое удивление. Оно никогда не исчезает совсем, но, нужно сказать, - у каждого значительно притупляется после многократных случаев утраты. Я это испытал, узнав о скоропостижной смерти Евгения Утина61. Это имя ровно ничего не скажет тем, кто не знал живого человека. Все, что было самого милого в нем, было вскормлено в его натуре большими благодеяниями судьбы. Он был чрезвычайно ласков, сердечен, отзывчив на все благородное, патетичен в вопросах общественных, нервно-впечатлителен к чужому горю - и все это делалось им вполне естественно, среди личной роскошной жизни, в его гостиной с бархатными коврами, с бронзой, фарфором и картинами, или где-нибудь в беседе с вами на улице, в его собственном экипаже на резиновых шинах. Когда-то Боровиковский62 удачно заметил, что, входя в кабинет Утина, как бы читаешь над этой комнатой вывеску: "Здесь живет либерал". Действительно: в глубине - портрет Герцена масляными красками в широкой золотой раме, на письменном столе бюстик Вольтера; по стенам гравюры: "Les girondins", "Les dernières victoires de la * выездных лакеев (фр.).
Том первый. Часть вторая 129 Terreur"*, бронзовый горельеф, изображающий голову Гамбетты63, литографированный портрет Белинского и т.д. Тысячи книг на полках занимают целых две стены; все последние издания и брошюры разбросаны по столам. И все вместе чрезвычайно богато: ковры, лампы, занавески, мебель, статуэтки, старинные вещи и т.п. Это был симпатичный образчик сибарита и радикала. Ему повезло с юных лет. Едва окончив университет и проездившись по Европе, он уже мог печататься в самом известном тогда журнале ("Вестнике Европы"), благодаря тому, что его сестра была замужем за Стасюлеви- чем64. Фамилия его отца, разорившегося миллионера, - всегда звучала чем- то значительным в Петербурге. Вскоре, дуэль с Жоховым65, нечаянное убийство, шумный процесс, в котором его защищал Спасович66, покушение на его жизнь Гончаровой и самоубийство этой женщины после неудачного выстрела67 - сколько событий и обстоятельств, бьющих по ушам публики, - делающих для нее готовое имя. А в то время адвокатура, в которую поступил Утин, давала возможность быстро разбогатеть всякому, кто сколько- нибудь всплывал на поверхность. И Утин, с первых шагов, сделал себе состояние. Знакомства в литературной, финансовой и судебной среде постоянно поддерживали его успехи. Он умел нравиться нужным людям. Впоследствии, когда он женился на прекрасной женщине и зажил семейным домом, он по-барски угощал банкиров, сенаторов, департаментских чиновников, писателей, ученых и своих товарищей. Все у него было изящно. Его семья (он всей душой любил жену и детей) производила отрадное, теплое впечатление. Приятно было сидеть в его креслах при мягком свете ламп, любуясь красивой обстановкой, перелистывая модную книгу, - чувствовать себя в благословенной атмосфере добродушия и довольства, в дружной семье, в присутствии его красивой, простой и благородной жены, - видеть его нежность при появлении нарядных детей, - все это, говорю я, было так приятно, что нельзя было не пожелать этому дому бесконечного продолжения его совместной светлой жизни. Счастье Утина казалось мне предустановленным свыше и никогда не внушало мне зависти. Уверен, что так же относилось к нему большинство его приятелей, которые всегда готовы были содействовать его удачам. Ему как-то чрезвычайно шло иметь удобства и успехи. Когда он выигрывал крупные суммы в карты и близкие люди добродушно подтрунивали над его счастьем, он так же добродушно смеялся, как и они, - смеялся, как избалованный ребенок, предоставляя присутствующим любоваться его радостью. Он всегда морщился с каким-то недоумением, когда опасался проиграть дело, и с такою тревогою домогался благоприятного исхода, что становилось больно даже подумать о возможности для него поражения. Помню, как-то в * "Жирондисты". "Последние победы террора" (фр.). 5. С.А. Андреевский
130 Книга о смерти Сенате он явился на защиту и с улыбающимися глазами сообщил мне, что прокурорский надзор будет давать заключение в его пользу. Я поздравил его заранее. Но в его добрых глазах было заметно волнение. "Да! - сказал он, продолжая улыбаться, - но вот еще вопрос: согласятся ли сенаторы с заключением!" Я расхохотался. "Позвольте, мой друг: но к чему же вы были бы нужны в этом деле, если бы заранее было известно, что оно ни в каком случае не может быть проиграно?!" - Тогда он стал громко и весело вторить моему смеху, но в его счастливых глазах все еще таилось внутреннее мучение. И всегда в жизни он так же нетерпимо, так же болезненно относился ко всяким возможным неблагосклонностям фортуны. У него была слабость: он придавал огромное значение своей личности и своей деятельности. Но кто в этом неповинен? Притом Утин имел все данные для такого заблуждения: благодаря своим связям, он был на равной ноге со всеми выдающимися людьми: начинающие писатели пользовались его покровительством, как по случаю "Вестника Европы", через который он пропустил многих поэтов и романистов, так и в виду его принадлежности к "Литературному фонду"68, куда он давно попал в Комитет. У него было много книг с весьма лестными авторскими надписями. Его всегда тянуло к умственной иерархии, а денежная иерархия всегда легко и просто сама давалась ему в руки. В адвокатской корпорации он точно так же искал почетной роли, и всем было известно, как он болезненно желал постоянно проходить в Совет. Я всегда подавал за него голос: мне было от души приятно сделать ему удовольствие. Но большинство сословия задорно сопротивлялось на выборах его честолюбивым намерениям и потому случалось всего два или три раза, что Утин попадал на год в Совет, а затем опять удалялся из него. Итак: почетная роль в печати, давность когда-то прошумевшего имени, видное положение в адвокатуре, внимание и близость значительных людей и материальное баловство - все это давало Утину невольное право самоуверенно выделять себя из толпы. Но и в этой оценке самого себя он постоянно тревожился: после каждой своей речи или своей статьи он постоянно выжидал одобрения и, в конце концов, выспрашивал его сам. Я всегда отделывался успокоительным, сдержанным одобрением. Я не хотел бы здесь критиковать Утина. Я не был его поклонником, точно так же, как он совершенно открыто журил меня за бессодержательность моих литературных этюдов. Он это делал с покровительственною нежностию, и я никогда не спорил с ним, потому что знал, что в этом вопросе мы никогда не дото л куемся до взаимного понимания. Он был всегда отечески строг к другим: он серьезно распекал Спасовича за многие его литературные работы. Все распекаемые обыкновенно выслушивали Утина, хотя бы и с внутреннею улыбкою, но всегда с симпатией к нему лично, потому что голос у него был добродушный, даже при строгих интонациях, и притом слушающий видел ясно, что Утин делает свое внушение "любя" и сожалея о заблуждениях автора.
Том первый. Часть вторая 131 Это был человек маленького роста, но крепкий и здоровый на вид, с темною бородкою и усами, отдающими в рыжий цвет, с правильным носом и блестящими воспаленными глазами в pince-nez, с выпуклым лысым лбом (напоминающим, по сравнению Урусова, лоб Шекспира) - приятный маленький человек, благообразный и прекрасно одетый, мягкий в обращении, добрый и увлекающийся. Он увлекался всегда очень горячо, запальчиво и прямолинейно: в этом была его особенная прелесть. Он увлекался неизменно в сторону всякого либерального протеста и - весьма часто в сторону какого-нибудь нового дарования, большею частию молодого, которому он покровительствовал, с которым он носился. То были: живописцы, музыканты, писатели, дебютирующие адвокаты. И он наслаждался своим патронатом над ними. Когда он поднимался, чтобы произносить речь, он всегда делал трагическое лицо с таким видом, как будто приготовленное им слово должно было явиться карающим бичом для того невежества, с которым ему приходится состязаться. Но эта грозная тишина на его лице - когда вы начинали его слушать - обыкновенно разрешалась довольно-таки приевшимися общими местами, которые он любил декламировать с банальным пафосом, сохраняя при этом важное выражение скорби о недальновидности человечества. Я часто слышал его и мне каждый раз из любви к нему становилось неловко за него, но я закрывал глаза рукою, теребил себе кожу на лбу пальцами, вслушивался, успокаивался и затем уже оглядывал равнодушным взором скучающую, но сдержанную аудиторию. Мне довелось быть с ним на защите в провинции. "Так это Утин?!.." - спрашивали меня после его речи. Но я никогда на его счет не злословил и с озабоченным видом старался заговорить о чем-нибудь постороннем. Страшно писать о безответном человеке, но я знаю, что выражаю здесь общий приговор ближайших друзей и доброжелателей Евгения Утина. Едва ли между ними найдется хотя один, который бы относился к нему без некоторой невольной иронии. Но важно то, что все его любили, все чувствовали к нему нежность. Утин имел благородные увлечения - des passions nobles, как говорят французы. Он был добр и мил. У него был несколько прямолинейный и банальный, но несомненно и деятельный, и находчивый ум. Он был участлив - ко всем, на ком, большею частию справедливо, останавливались его симпатии. Он тревожился за своих друзей. "Мне не нравится здоровье Спасови- ча... Кони..." - говаривал он, и в его гримасе чувствовалась душевная боль за них. Когда его жена бывала опасно больна, он терял голову, ходил, как помешанный, и все поневоле делили его мучения. Мне случалось сидеть с ним в Совете присяжных поверенных, быть с ним в деловых поездках, проводить время на водах (в Карлсбаде) - и я пригляделся к этому избалованному фортуною, выхоленному сибариту - и я понял его хорошую сердеч- 5*
132 Книга о смерти ность, его невольно притягивающую к себе добрую душу. Ему - повторяю - была очень к лицу эта избалованность и выхоленность. В Карлсба- де он всегда покупал себе розы на свой письменный стол, в Петербурге любил покупать картины на выставках, у него были самые буржуазные замашки, но когда он с вами говорил - у него слышались нежные, искренние ноты в душе. Вы знали, что он будет сострадать каждому вашему горю, и, в свою очередь, вы опасались возможности какого бы то ни было горя для этого человека. Года полтора назад я ездил вместе с Утиным справляться о здоровье безнадежно больного Спасовича - и Утин был мрачен. В феврале этого года мы с ним же слушали в Сергиевском соборе заупокойную литургию над гробом Унковского. Румяный и цветущий Утин в своей бобровой шинели на атласной подкладке всего менее казался предназначенным для того, чтобы сойти в могилу вслед за Унковским. Наконец, в начале июня, Утин, собравшийся за границу к своей семье, подвез меня с одного вечера на своих каучуковых дрожках к моей квартире, и по дороге, при свете петербургской ночи, мы с ним разговорились о Герарде69. Он высказывался о Герарде в том же участливом дружеском тоне, в котором всегда говорил о близких людях. Это наше свидание было последним. Теперь я узнал, что Утин умер скоропостижно в своей деревне. И если его смерть была моментальная, то об Утине можно сказать: он счастливо жил и умер блаженно. Говорю искренно: со смертью Утина - одною печью, неприметно согревавшею для меня громадную квартиру жизни, - стало меньше. XLV Летний сад! Я люблю это название - этот плеоназм70, напоминающий пушкинское выражение: "старуха старая"71. Каждый сад, в сущности, летний, но из всех садов в мире только один называется "Летним садом". Он известен в литературе. В нем гулял маленький Онегин с своим гувернером72. В нем Ольга назначала свидание Обломову73. Для первого действия "Пиковой Дамы" Чайковского с него списана декорация. Это - громадный правильный четырехугольник, с пристриженною травою и широкими прямолинейными аллеями под высокими старыми деревьями. Черные стволы дают впечатление просторной колоннады, сквозь которую в обе стороны виднеется и Царицын Луг, и набережная Фонтанки. Мраморные мифологические статуи расставлены, как часовые, почти на равных промежутках, вдоль всех аллей. Все они изуродованы временем; многие носы отпали, многие руки приклеены; в завитках волос и в складках туник чернеет неистребимая грязь. Но присутствие этих божественных мертвецов среди вековых деревьев говорит о чем-то великом и печальном.
Том первый. Часть вторая 133 В семидесятых годах в Летнем саду каждый вечер играла военная музыка. В длинном павильоне, обращенном заднею стеною к Фонтанке, помещался ресторан Балашова. На площадке перед рестораном были расставлены столики. Кухня была прекрасная, и здесь любили обедать петербуржцы. Модное в то время и еще юное судебное ведомство особенно облюбовало этот уголок. Здесь же можно было видеть почти ежедневно за одним из столиков и старого писателя Гончарова. К позднему вечеру сюда съезжались кутилы, и тогда сад наполнялся камелиями. Но публики было особенно много в те часы, когда играла музыка, - от шести до девяти. Все жители соседних улиц приходили сюда потолкаться в разнообразной толпе, двигавшейся по небольшому квадрату, состоявшему из аллей, прилегавших к ресторану, вблизи которого играл оркестр. Мы жили тогда на Гагаринской, и я часто приходил сюда с женою погулять после обеда. Как и все - мы попадали в толпу, двигавшуюся по тому же квадрату, т.е. от главной аллеи к ресторану, потом в сторону Невы, мимо оркестра, затем по соединительной аллее опять в главную и т.д. Мы шли под руку, проталкиваясь между плеч, и встречали бесчисленное множество лиц, которые затем почти безошибочно опять показывались перед нами на тех же самых пунктах. Говор, туалеты, физиономии, трубы музыкантов и вверху темные ветви древних лип. В этой густой толчее мне как-то бросилась в глаза девочка лет пятнадцати, очень высокая и худенькая блондинка, с длинной заплетенной косой, падавшей поверх пальто, - в черной бархатной шляпке в виде тока, с косым белым перышком, узкоплечая и прямая, с удивительно тонкими чертами лица. Ее шейка молочного цвета была неизменно перевязана черной бархаткой с гладким золотым крестом. Ее серо-голубые глаза смотрели гордо и широко вокруг с насмешливым и спокойным вниманием, и каждый раз, когда мне встречался ее носик с нервными подвижными ноздрями, или когда на меня случайно падал ее взгляд, светлый и странный, - меня как будто что- то взмывало внутри. Мне поневоле хотелось почаще встречаться с ее глазами, но они казались недосягаемо-рассеянными, поглощенными в каждую новую минуту самыми неожиданными впечатлениями. Я только следил за ней и приглядывался к веснушкам на ее нежных щеках, и даже эти веснушки чрезвычайно к ней шли: они проводили по ее лицу случайные штрихи веселой иронии или привлекательной грусти, и в соединении с блеском ее серых глаз, как будто содействовали той необычайной власти, которую надо мною имело ее лицо. Я узнал ее имя. Она была дочь педагога, - богиня гимназистов. После этого лета я потерял ее из виду. Прошло три года. В юности такой срок представляется целою вечностью. Я слыхал, что она вышла замуж и уехала куда-то на юг. Иногда, в часы бессонницы, когда наши мысли в тоске перебирают все, на чем они мо-
134 Книга о смерти гут остановиться, я невольно вспоминал это бледное, подвижное, необычайно милое женское лицо. Передо мною проплывала эта головка, и большие серые глаза, так красиво прорезанные, - заглядывали мне прямо в сердце. Вдруг, однажды весною, на вербном базаре Гостиного двора, я ее увидел в толпе. Был светлый апрельский день с теплым порывистым ветром. Она совсем выросла (хотя и прежде была высокая). Ее черты вполне осмысли- лись и, однако же, сохранили ту же подмывающую прелесть выражения. Светло-серая вуаль откинулась назад, поверх ее низкой шляпки. Золотистые волосы мягкою волною прикрывали ее уши, и богатая коса, по-прежнему, по-девически, - ниспадала сзади на ее черную кофточку. Ветер обхватил ее юбку и открыл на несколько вершков от щиколотки ее тонкие ножки в шелковых чулках vert bouteille*. Она засмеялась чисто по-женски своими зрелыми опытными глазами и, кажется, взглянула на меня. И затем я никогда более ее не видел. И вот теперь, спустя двадцать с лишком лет, я вдруг прочел объявление о смерти одной дамы, о которой было напечатано жирным шрифтом "урожденная такая-то" (ее имя и фамилия). Как? Она жила здесь, и я ее не встречал? Она умерла? Адрес был означен в объявлении. Я испытывал искушение пойти взглянуть на это вечно неуловимое - теперь остывшее лицо. И мне было неловко, потому что я не был знаком с покойницей. И я не пошел... Хотя в самый час ее погребения еще упрекал себя! Но в следующие дни я навел справки. Мне доставили даже фотографию умершей: это была совсем другая женщина и притом еще совсем молодая, да и вся ее биография не подходила к моей героине. Я этим не удовольствовался. Я обратился к одному молодому человеку, который мог самым достоверным образом проследить дальнейшую карьеру моей подлинной незнакомки. Он узнал, что она еще жива и проживает в каком-то уездном городе Псковской губернии с своим вторым мужем, из незначительных военных. Ее давнишняя фотографическая карточка, которую мне удалось добыть, была совсем выцветшая, бурая и тусклая. Дама была снята без шляпки; лицо совершенно мне чуждое; прическа совсем другая; нос пухлый; глаза, как щелки; выражение глупое, ничтожное... Нет, это - кто угодно, только не она... Где же она? XLVI Невольно слежу за тем, что происходит у всех на виду: за событиями в царской семье. Весною этого года огласились два события: помолвка наследника и свадьба Ксении74. Во всех магазинах появились фотографии будущей госуда- * цвета зеленого бутылочного стекла (фр.).
Том первый. Часть вторая 135 рыни: прохожие приближались к витринам и обсуждали эту девушку, как собственную невесту. Все видели, что это девушка с величественным ростом, тонкая и грациозная, с правильными линиями породистого лица, с глубокими зоркими глазами и печальною складкою вокруг губ. Иные не одобряли этот грустный отпечаток на лице, которое на долгие годы будет первенствующим женским лицом в наших впечатлениях. Но все готовились к этому будущему и старались привыкнуть к новому образу, призванному всплывать над Россиею, во всех ее углах, в бесчисленных общеизвестных изображениях. Ведь это все равно, как если бы нам объявили, что на целый ряд предстоящих годов мы будем иметь такую-то, а не иную погоду, такой- то, а не иной цвет неба, потому что лицо государя или государыни насильственно завладевает нашими впечатлениями на длинные периоды нашей собственной жизни и витает над нами наверху, как если бы оно было выткано над нами на воздушном плафоне, осеняющем наши дни. "Так вот какую женскую фигуру мы будем величать в царской чете в течение всего последующего царствования!.. Вот она, чьи портреты и бюсты размножатся по всей России, - чей вензель будет гореть на иллюминациях рядом с вензелем императора, - чье тело призывается для продления династии..." И вместе с тем все знали о связи наследника с балериною Кшесинскою75. Все судили на эту тему, невольно ставя себя на место жениха и переживая чувства невесты. Помолвка объявлена. Наследник сделался женихом в Кобурге76. Оттуда немедленно были высланы фотографии обрученных - порознь и вместе. Ничего нельзя было прочесть на этих лицах... Этим летом государь выдал замуж свою любимую дочь Ксению. Свадьба была отпразднована в Петергофе со всевозможным великолепием. Новобрачные, прямо со свадебного пира, поехали в уютный Ропшинский дворец вблизи Петергофа и по дороге вывалились из экипажа: лошади, испуганные попутными факелами и огнями смоляных бочек, понесли. Жених и невеста едва спаслись и порядочно-таки разбились. Но я видел их три дня спустя, когда они приезжали в Петербург для принятия поздравлений. День был солнечный, веселый; на домах - цветные флаги и драпировки; по тротуарам Невского и на Казанской площади целое море пестрых голов громадной толпы. Я проезжал в третьем часу дня по Б. Морской, обогнув эту наполнявшую все главные улицы толпу, не знавшую хорошенько, где именно можно лучше увидеть героев праздника. И вот, на Б. Морской, почти свободной от народа, я увидел коляску, в которой мчались новобрачные к Петергофской пароходной пристани. Александр Михайлович, в морской форме, молодой красивый брюнет, - заглядывал вперед, на лошадей; Ксения Александровна, в светло-желтой накидке с розовым страусовым перышком на легкой дамской шляпе, сидела спокойная и довольная, и была удивительно похожа на государыню77: худенькая, темноглазая, с кудрями, взбитыми на лбу, со вздернутым носиком - точь-в-точь государыня, но только с тою разницею,
136 Книга о смерти что нос и рот были у нее похуже, да глаза только издали напоминали материнские, но не имели ни их блеска, ни привлекательных очертаний. Царь, как было слышно, чрезвычайно радовался этому событию в своей семье. Предыдущею зимою он перенес сильную инфлюэнцу, но на свадьбе держал себя молодцом. Однако же, ходила молва с начала лета, что у него подозревают какую-то серьезную болезнь, что он имеет дурной вид и т.д. После свадьбы Ксении слухи эти усилились. Затем - вдруг маневры, на которых он должен был присутствовать, были отменены; в газетах упоминалось о приезде ко двору профессора Захарьина78 (который лечил его от инфлуэнцы) и даже о появлении во дворце отца Иоанна Кронштадтского79, который имеет теперь славу религиозного целителя, призываемого в самых безнадежных случаях. Государя повезли в Беловежскую Пущу. Но Пуща, по-видимому, не помогла. Поехали в Спалу80, но и там здоровье не поправилось. Понадобилась поездка в Крым. Во всем этом было нечто зловещее: в богатырском организме, очевидно, завелась какая-то неодолимая порча. И все-таки думалось, что это затянется. Но затем в газетах был объявлен "нефрит", а теперь - в октябре - из Ливадии посыпались телеграммы: "Болезнь почек не улучшилась; силы уменьшились", - через два дня: "Состояние здоровья ухудшилось; общая слабость сердца увеличилась", - и последняя депеша: "Перемены нет". Что же? Значит - конец... Все это царствование (тринадцать лет истории) мелькает передо мною, как один год. Начиная с той минуты, когда я видел 1 марта 1881 года на Невском Александра III, возвращавшегося в карете с своею женою, под конвоем казаков, из Зимнего дворца, после кончины его отца - и до настоящего времени - весь этот период так быстро проносится в моих глазах! При вступлении на престол Александра III в России было полнейшее смущение. Все ожидали дальнейших кровавых событий. Новый государь, как всегда у нас, - представлялся загадкою. Он укрылся в Гатчину. Летом он поселился в Петергофе, оцепленном конвойцами. Но вместе с тем он отпустил либерального Лорис-Меликова81, сблизился с Победоносцевым82 и объявил в особом манифесте свои религиозно-монархические принципы83. Сразу повеяло солидной реакцией. И эта система благополучно продолжалась за все время его царствования. Он был молчалив, честен и тверд. Его любимым аргументом во всех случаях был - "закон". Жил он тихо, по-семейному, всегда неразлучный с женою, - держался просто, носил какой-то приплюснутый картуз на своей крупной голове, - улыбался своими чистыми, добрыми глазами, - много работал над государственными бумагами, - писал свои резолюции четким, красивым почерком, - и понемногу заставил уважать и любить себя именно за свою приверженность к миру и за свою преданность скромному долгу и ясному закону.
Том первый. Часть вторая 137 Теперь он умирает. Мне вспоминается его тучная, мешковатая фигура на многих погребальных процессиях, случавшихся в царской семье за время его правления. Он всегда шел за гробом впереди всех, сосредоточенный, спокойный, массивный и простой. Мне вспоминается он в санях или в коляске, всегда рядом с женою, которая неизменно куталась в малиновую бархатную ротонду84 с черными соболями, прижавшись к его могучей фигуре в сером военном пальто. Эти супруги положительно казались "инсе- параблями"85. Быстро пронеслось и перед ним самим его царствование! К своей жизни, к своему здоровью он относился беспечно. Его природная сила оберегала его от мнительности. Говорят, что и теперь, исхудалый до неузнаваемости, он приводил в отчаяние докторов своею безумною неосторожностью. В Беловежской Пуще, вспотелый после ходьбы, он садился у открытого окна в сырую погоду, и на замечание Захарьина: "Кто вам это позволил?" - отвечал, шутя, что он это делает "с высочайшего разрешения". Я видел в "Иллюстрации" картину переезда государя по тихому морю в Ливадию - к этому последнему пристанищу: громадный пароход, яркий южный пейзаж, недвижная вода - и он с женою на палубе, в созерцании этой примиряющей природы. Он так исхудал и ослабел, что его поддерживали посторонние при вступлении на южный берег Крыма. В Петербурге началась суровая ранняя осень. И вот, например, сегодня здесь холодный, но яркий безоблачный день, а в Ливадии теперь, конечно, - бирюзовое небо и радость, и красота в природе. А государю надо готовиться в "мертвецы"... Государыня, как слышно, потрясена до того, что почти не выходит из состояния столбняка. Повседневное в нашем мире и неодолимое семейное горе царствует там так же уродливо и мучительно, как в самой бедной квартире. С таким же холодом на сердце прислушивается государыня к приговорам врачей: так же безутешно смотрит на неузнаваемые и непоправимые черты своего мужа; с таким же робким недоумением встречает в окнах дворца нарядные группы деревьев под ласковым небом и радостным солнцем; так же боится этой радости, как самый последний из страждущих; и так же тупо глядит на изящный электрический фонарь, ежедневно выступающий перед нею на границе газона, - как если бы этот элегантный фонарь был не игрушкою роскоши, а бессменно торчащим перед нею вестником смертной казни... Все помутилось теперь в ее душе, и вся истинная жизнь этой души умирает теперь вместе с телом ее мужа. Благодаря высоте престола, всем теперь кажется, что эта интимная трагедия охватила весь мир. Заурядные граждане, самые обыкновенные дамы сострадают этому несчастию всем своим сердцем. Бюллетени говорят о важности события и о возможной близости катастрофы. Все понимают, что правитель с такою глубокою болезнью уж не пригоден. Меня всегда коробило от такого механического взгляда на людей,
138 Книга о смерти отмеченных непоправимым недугом, и гаже всего то, что в таких суждениях всегда слышится как бы укоризна умирающему, вроде той, с которою относились все знакомые и сослуживцы к умирающему Ивану Ильичу86, т.е. как будто Иван Ильич сам в чем-то провинился, чего-то не сумел сделать, оплошал и теперь остается в дураках. Все члены семьи съехались в Ливадию. Сам больной, конечно, понимает зловещее значение этого съезда. Их приезд как бы обязывает государя поскорее прекратить томительное ожидание, потому что - если болезнь затянется, - то ради чего же все эти родственники будут жить в тесноте, в бездействии и в непривычных условиях? А государю выпало на долю умирать медленно - одно из худших наказаний судьбы. И пока длится эта агония, передо мною невольно встают громадные портреты предшественников Александра III - самодовольные величественные фигуры, опирающиеся на бархатные столы, повсюду, однако, уже отодвинутые на задний план. И мне кажется, будто эти самодержавные призраки теперь шепчутся между собою: "Он уже наш... он скоро будет в могиле Петропавловского собора под замком, ключ от которого почтительно спрячет министр двора..." И я уже вижу улыбающиеся портреты плечистого Александра III в тени истории - в тех самых государственных залах, где на главном месте скоро будет красоваться новый кумир. 9 октября, на этих словах приостановилась моя рукопись. В течение недели с лишком получались из Ливадии депеши как бы обнадеживающие. Нужно быть в положении живого свидетеля, не имеющего возможности предвидеть, что случится на следующий день, - чтобы понять, какой интерес, какое волнение возбуждали эти депеши. Они приходили по два раза в день: первый бюллетень получался в четвертом часу дня, второй - около одиннадцати часов вечера. Днем, на Невском, вблизи Гостиного двора, франтоватые, цветущие здоровьем околоточные надзиратели появлялись с толстою пачкою свежих листков и молча раздавали их толпе. На каждом листке было напечатано: "бесплатно". Кроме того, на видных местах, на зданиях и заборах, приклеивались особо длинные листы, с орлом в заголовке и с теми же бюллетенями, воспроизведенными громадным шрифтом. Каждый бюллетень начинался87 словами "государь император" - этими великими в России словами, обозначающими не лицо, не фамилию, а власть - нечто, неизмеримо превышающее обыденного человека. Все изменения в состоянии здоровья объявлялись в кратких, осторожных и глубоко почтительных выражениях. Казалось, что болезнь как будто уступает, и во всяком случае затягивается. И странные чувства возбуждались этими якобы отрадными известиями. Было ясно, что полное восстановление государя невозможно. При таких условиях затяжка, возможность регентства - все это казалось какою-то странною помехою к дальнейшему развитию истории. Дрянные личные интересы, -
Том первый. Часть вторая 139 невольное любопытство к новым событиям, уже готовым выступить на сцену, - все это мешало искренне радоваться улучшению в состоянии умирающего. Дня три-четыре подряд публиковались такие известия, что нельзя было даже догадаться, в чем же заключается опасность, когда государь и спит, и ест, и встает, и даже чувствует себя хорошо? И ради чего тогда эти две неизменные депеши в день? Должно быть, все-таки ему скверно... И, кажется, никто бы изо всех этих прохожих, видящих перед собою царские дворцы, не променял теперь своей скромной доли, своего здоровья - на все решительно блага, принадлежащие герою всех этих религиозно-умилительных депеш... А может быть, он уцелеет и воспрянет, как некогда Иоанн Грозный после смертельного недуга...88 Пока в нем есть дыхание, он - власть, покрывающая собою все в России. Пока он еще говорит, - его слова равны закону, который все может перевернуть в одно мгновение. Пока его пальцы еще могут водить пером, он может подписать нечто невероятное и однако же для всех обязательное. Поэтому его царствование еще продолжается во всей силе... Это сознают и доктора, которые не могут предвидеть, сколько именно таких дней, дающих возможность осмысленных распоряжений, еще выпадет на его долю. И никто из нас тем более не может этого предвидеть. И вот, после трех дней ободряющих известий, - вдруг - лаконическая утренняя депеша: "Почивал мало. Аппетит есть. Отеки ног несколько увеличились". А затем, вечером того же дня, неожиданная телеграмма о совершенно новом явлении - о кашле с кровью, а на следующий день к ночи - о воспалительном состоянии левого легкого (в скобках "инфаркт", что было почти всеми прочтено "инфракт") - и в первый раз роковые слова: "Положение опасное". В следующие сутки кровохарканье уменьшилось, но слабость увеличилась. Наконец, в последний день было получено четыре депеши. Каждая из этих депеш составляла событие. Первую из них мне подала, на измятом листке, молоденькая бонна моего сына, немочка Матильда. Она возвратилась в третьем часу дня из города с моим мальчиком, которого она водила гулять, и, вынимая листок из кармана, тихим голосом сказала: "Посмотрите, какая ужаснейшая (чисто немецкий оборот) - депеша..." Я пробежал известие: "Ливадия, 20-го октября, 9 час. утра. Ночь государь император провел без сна. Дыхание сильно затруднено. Деятельность сердца быстро слабеет. Положение крайне опасно. Профессор Лейден89. Профессор Захарьин. Лейб-хирург Гирш90. Доктор Попов91. Почетный лейб-хирург Вельяминов92".
140 Книга о смерти Действительно - в каждой фразе была подчеркнута близость смерти. К обеду жена и дочь, бывшие также в городе, принесли сведения еще об одной депеше, - еще более краткой и уже совершенно безутешной. Значит, сегодня смерть... и все-таки не верится. После обеда я поехал в клуб, около шести часов вечера. Швейцар вполголоса спросил меня: "Вы не знаете? Государь император скончался. Сейчас приезжал сюда курьер из Кабинета его величества за одним нашим членом, потому что уже получена депеша..." Поднявшись наверх, я увидел под витриной, где выставлялись телеграммы, вторую и третью депешу: "Ливадия, 20-го октября, 11 ч. 30 м. утра. Деятельность сердца продолжает падать. Одышка увеличивается. Сознание полное". "Телеграмма министра Императорского двора Ливадия, 20-го октября. В 10 часов утра государь император сподобился приобщиться св. Христовых тайн. Его величество в полном сознании. Граф Воронцов-Дашков"93. В клубе уже все знали о смерти, но только на словах. Не прошло и четверти часа, как в бильярдную вошел неизвестный мне член собрания, стриженный, с бородкою, молодой, и молча бросил на сукно бильярда, озаренное электрическими лампами, траурный листок и сказал: "Вот". На листке была набрана в типографии "Правительственного вестника" последняя депеша, еще не корректированная: в ней были пропущены слова "в Бозе", они были кем-то надписаны сверху печатного текста. Телеграмма, полученная министром внутренних дел 6т министра Императорского двора, из Ливадии, 20-го сего октября: "Государь император Александр III в 2 ч. 15 м. пополудни сего 20-го октября тихо в Бозе почил. Министр Императорского двора граф Воронцов-Дашков". Эта депеша отличалась от всех предыдущих не только траурной каемкой, но и упоминанием об "Александре III", тогда как во всех предыдущих известиях говорилось безлично "Государь император". В долгой болезни и в ожидаемой смерти каждого царя есть что-то совсем непохожее на умирание человека из народа. Будь это даже величайший гений, - кончина частного лица бесповоротно завершает его путь и ничего более. А здесь при своем последнем издыхании мертвец воскресает в новом
Том первый. Часть вторая 141 виде. В такой смерти ощущение новой жизни всегда бывает сильнее самой утраты. И тем более пьянеет и экзальтируется толпа, - тем сильнее и глубже захватывается ее воображение. Все испытывают какое-то кровавое любопытство, оплачиваемое страданиями почившего, - и тем более сочувствие к нему невольно шевелится в каждом сердце. Тогда необъятная всенародная печаль заслоняет всю страну, подобно тени громадного облака, несущегося по небу. Тогда все государство как бы обращается в частный дом, в котором ждут кончины: будь это даже нелюбимый и тяжелый человек - все-таки всем не по себе, все испытывают невольную меланхолию. И вот почему тяготение над нашею жизнью ожидавшейся смерти царя держало в своих сумерках все наши помышления за эти последние три недели. Итак, громадная власть - исчезла! Что-то смутное, неопределенное как бы носилось в эти минуты над Россией. Все знали, что есть заместитель, но вот эти именно минуты казались чем-то колебательным и тревожным. Разговаривали о том, как должно оформиться в завтрашний день новое царствование. Как опубликуется манифест по телеграфу, без получения Сенатом подлинной подписи нового государя?94 А между тем новые чиновники прибывали в клуб. Они приезжали в вицмундирах и говорили, что они уже присутствовали на первой панихиде, отслуженной в Государственном совете. Приносились известия о том, как на этой панихиде разные министры себя держали. Пропускаю эти неинтересные мелочи. Завтра - вступление на престол... А у меня заседание в суде: состоится ли заседание? Холодное дождливое пасмурное утро 21 октября. Много езды по улицам. Прихожу в суд с тем же неопределенным, любопытным и, в сущности, бездеятельным чувством, которым проникнуты все на вид суетливые, а в глубине - пассивные, выжидающие обстоятельств жители Петербурга - того Петербурга, в котором сосредоточен главный механизм правления. Конечно, заседание по моему делу не состоится, потому что всякая второстепенная власть и все граждане должны в этот день спасать общественный порядок, - нужно спокойно и твердо присягать новому государю. Манифест, о котором так канцелярски спорили вчера, уже напечатан без всяких вопросов о подлинности подписи в "Правительственном вестнике". Значит, вступление на престол совершилось. При хмуром утреннем свете читаю круглый крупный шрифт этого великого акта, занимающего весь первый лист большой официальной газеты. От каждого слова чего-то ждешь, точно приподымается завеса будущего... И в то же время знаешь, что это слова потрясенного видом смерти молодого сына, только вчера осиротевшего в Ливадии: это крылатое письмо с места несчастия - и в то же время всесильная программа нового порядка. Прочитал... Ничего... Мудрая и ответственная бумага составлена трогательно и благородно: она дышит чувством и ничем не угрожает. Вверху прописано величаво: "Мы, Николай
142 Книга о смерти ВторыьГ. В тексте, за которым я слежу с невольным напряжением (как если бы я слушал речь самой судьбы в большую трубу), я сразу приметил неправильный грамматический оборот: "где бы ни пролились горячие слезы по государю, безвременно отошедшему в вечность..." Нужно было сказать "по государе". Досадно, что воплотитель русского народа в первой своей бумаге погрешил против нашего чудесного языка. Но это, конечно, промах составителя: подписавший слишком был взволнован и никому не придет в голову укорять его. А серое утро все так же проникнуто ощущением интересной тревоги и какой-то обязательной парадности. В коридорах суда мелькают мундиры. В два часа будет судейская присяга. Между тем известно, что в самые ранние часы того же утра уже собрался Сенат и Синод в чрезвычайное заседание, бывающее только один раз в каждое царствование. Там столько властей в своих торжественнейших облачениях, что им едва хватает места. И все эти пожилые сановники - митрополиты, архиереи, сенаторы, обер-прокуроры, с министром юстиции в центре, - все они, несмотря на печальность события, испытывают непривычно молодецкий холодок; они чувствуют приятную сценичность своих костюмов; они поддаются обаянию своего мнимого величия; они делают историю!.. И этот ранний час, когда все они, будучи вельможами, так прытко и готовно соединились среди потемок петербургского тумана, - этот ранний час, в сущности, так же сладок их старому сердцу, как сладко бывает для юноши свидание на рассвете. Тусклый день прошел. Много шумело колес на улицах до самой поздней ночи, но в общем - настроение было миролюбивое и тихое. Все главные управления уже присягнули. Какие-то вести придут завтра из Ливадии! В утренних газетах появились депеши из Ливадии о том, что вчера "на площадке перед церковью Малого дворца присягнула новому государю вся царская фамилия". В двадцать четыре часа от мала до велика, все, что главенствует и покоряется, - все, из чего скована громадная цепь государственного порядка, - все это уже успело связать себя клятвою своей чести с новым властителем. Да! Это действительно скорый, простой и бесповоротный suffrage universel*. А ведь теперь там, в Ливадии - покойник. Его теплая жизнь еще у всех свежа в памяти. Как он встретил смерть? Он умирал в полном сознании, окруженный столпившейся семьей. Он принимал причастие в самый день кончины, - после трех суток кровохарканья - значит, он ясно видел, что все это делается в виду его кончины. Что же? Боялся он? Тяготился он этою красноречивою обстановкою смертной казни? Нисколько. Он выдержал агонию, сидя в кресле. Он так простодушно верил в будущую жизнь, что после * (пример) всеобщего избирательного права (фр.).
Том первый. Часть вторая 143 причастия, задыхаясь, молился шепотом в присутствии отца Иоанна (Кронштадтского) и сказал жене, сидевшей близ него на скамеечке: "Чувствую конец. Будь покойна. Я совершенно спокоен". И вдруг, откинувшись назад, умер. Накануне смерти, когда мы здесь читали депеши о его "крайне опасном состоянии", когда мы себе воображали его неподвижно хрипящим в постели, - он (как это доказано документами) еще садился к столу и подписывал бумаги. Он совсем не заглядывал в будущее: он не придавал никакого значения своему умиранию и, преисполненный самых отвратительных ощущений глубокого физического страдания, чувствуя свою неодолимую непригодность к работе, - он все-таки, видя кругом отчаяние, еще хотел по обычаю трудиться. Впоследствии Лейден, возвратившись в Берлин, всем рассказывал, что Александр III смело смотрел смерти в глаза и умер настоящим героем, "как следует мужчине"95. И вот затих, отдал свой дух и превратился в труп этот человек. Нам, живущим на севере, рисуется далекая Ливадия. Там все растроганы и растеряны. Знаменитый больной, взбудораживший за эти последние три недели весь мир, крепился, сколько мог, в своих маленьких комнатах, и наконец "опростал свой угол" совершенно спокойно, как русский мужик, а этот угол - шутка ли сказать? - шестая часть земного шара! Конечно, теперь этого покойника ожидают величайшие почести. Но едва ли он об них думал! Он, кажется, вовсе не находил счастия в величии. И что ему из того, что его прах будет священным, что его холодеющую перед кончиною руку впоследствии будет целовать вся Россия! Другой, мелкий, безвестный человек, быть может, находил бы в таких мыслях настоящее упоение. Но именно ему, простому по своей природе, мешковатому по своей фигуре человеку - такие театральные мечты не могли принести ни малейшей услады. И однако же сверхчеловеческое, религиозное, охватывающее всю землю поклонение несомненно совершится вокруг этого умершего. Мертвое тело царя вызовет необходимость множества великолепных церемоний, которые, благодаря остановкам гроба в губернских городах, пройдут через всю Россию и затем разрастутся в небывалые сценические проявления печали, когда покойник прибудет в стены Москвы и наконец достигнет до Петербурга. Издалека и понемногу ко встрече тела приготовлялась и наша столица. Начали появляться траурные флаги поочередно на каждом доме без исключения, вплоть до самых глухих переулков. Потом стали убираться черными материями подъезды более крупных домов. Большинство вывесок задернулось крепом. Но на Невском и вообще по пути следования ожидаемой процессии увлечение трауром возрастало неудержимо: подъезды превращались в катафалки, на карнизах домов и на балконах делались драпировки из черной и белой материй с фестонами. Горностай изображался то белыми языч-
144 Книга о смерти ками на черном, то черными - на белом. С высоких зданий повисли длинные флаги из черной тафты - самый красивый вид убранства. На перекрестках воздвигались высокие деревянные обелиски, перевитые ельником, с урнами на вершине, и окрашивались черною краскою. Флигель Аничкова дворца заделал черным крепом сплошь все свои стены. Кое-где ставились высокие жерди с треугольными знаменами из черного сукна. Возле Сената строились дощатые ворота, которые также нужно было почернить и драпировать в одну ночь. Тут же приготовлялись деревянные колонны с вазами наверху, обозначавшие, как версты, дорогу шествия. Их тоже нужно было выкрасить к завтрашнему утру. Плотники, обойщики и красильщики молча копошились целые сутки вокруг этих декораций. Неприглядная чернота понемногу заволакивала все постройки. Казалось, что ремесло гробовщика сделалось единственным занятием всего Петербурга. За два дня до прибытия к нам гроба были отправлены в Москву императорские регалии. Их вывезли из Зимнего дворца по особому церемониалу, в золотых каретах, на вокзал Николаевской железной дороги. Около трех часов дня я видел этот золотой поезд. Пять золотых карет следовали по Невскому, как процессия из какой-то богатой феерии. Обильный снег, мокрый и косой, как бы назло вышучивал это зрелище. Впереди и позади карет скакали кавалергарды в медных латах и касках, а посредине поезда ехали открытые золотые колесницы древнеримского фасона с двумя гофмаршалами в каждой. Гофмаршалы сидели в треуголках и мундирах, без пальто, и держали высокие жезлы с орлами. В одной из карет я заметил старого генерал-адъютанта в белой меховой шапке, в мундире и кашне, с глазетовой подушкой96 на руках. Вот какими впечатлениями было подготовлено вступление тела в Петербург. А тут еще Москва, как раз накануне здешней церемонии, будет соперничать с Петербургом в обожании останков монарха. Было слышно, что траурные декорации Москвы, без всякого сравнения, превосходят петербургские. Трудно было даже определить день въезда, потому что в Москве тело могло задержаться. Приезжавшие сюда москвичи говорили: "Да вы не знаете Москвы! Его - т.е. умершего государя - оттуда не выпустят!" Но так или иначе, все действующие лица ливадийской трагедии - убитая страданием вдова, воцарившийся молодой сын умершего, привезенная наскоро из-за границы его невеста97, все опечаленные родственники, - все это подвигалось к нам. Но центром общего внимания был все-таки гроб. В нем был источник повышенного, мистического возбуждения массы. Осиротевшая вдова, плачущий молодой государь с невестою были, конечно, симпатичными героями трагедии, но породил всю эту трагедию все-таки покойник. И толпа, неприметно для себя, упивалась этим горем, развертывавшимся перед нею на исторической сцене. А пострадавшие? А те, которые потеряли в Александре III незаменимое родное существо? Каково им?..
Том первый. Часть вторая 145 Каково бы им ни было, но, нужно правду сказать, такая величественная, чуть ли не захватившая всю землю обстановка их горя, - весь этот божественный блеск их несчастия, эта красивая приподнятость их страдания, которому будто вторит все человечество, - разве все это не залечивает во сто крат успешнее сердечные раны? Разве можно сравнить такое горе с горем безвестной вдовы, которая провожает гроб своего безвестного мужа из Обуховской больницы98 и не видит перед собою впереди ничего, кроме нищеты?.. Здесь - не только не может быть речи о материальных тревогах, о голоде, о черством безобразии смерти, о жалком ограблении за одно право устроить мертвеца на кладбище, - здесь, хотя сердце так же беспомощно и вопросы души так же ни в ком и ни в чем не найдут ответа, - но зато: как все сглажено, убаюкано, прикрашено! Сколько расточается отовсюду поклонения умершему; в каком завидном ореоле сияет его память с самой минуты кончины! Все мы, теряя близкого, думаем: как мало его знали! как мало ценили! И он погиб, как ничтожество! И вокруг все радуется, как будто его никогда не существовало! Мировая политика, честолюбие властителей и сановников, повседневные забавы людей, живая и любопытная работа печати, беспечная суета окружающего нас города и всей далекой земли - все это, чуждое нашему страданию, держит себя так унизительно-безучастно по отношению к памяти умершего, что нам кажется, будто во всем этом хаосе исчезает самый след его души и будто вся земля смеется над его смертью. А здесь? Какая полная гармония между всем видимым миром и внутреннею скорбью тех, кто понес утрату! Все государства земного шара поникли в печали; все гордые счастливцы нашей планеты откликаются тревожным сочувствием; а в России? Все честолюбцы налицо, смущенные и безвластные; все, до чего достигает глаз, стремится заявить о своем трауре; нет развлечений, нет литературы... У нас, простых людей, самый дорогой мертвец остается по ночам в пустой комнате или в темной и страшной, чуждой ему церкви. А здесь вокруг гроба - непрестанная красота, блеск и жизнь: бриллианты царских венцов, расшитые мундиры, дежурство самых видных людей в стране, благоговейное пребывание на страже самого цветущего юношества... А перевезение гроба от Ливадии до Петербурга! Сколько невидимых для царской семьи, но самых ответственных, неусыпных и страшных трудов стоила эта поездка целому сонму сановников, чиновников и чернорабочих! А ведь все это шествие и путешествие были для опечаленной семьи одной сплошной негой величия и всемирной скорби!.. Декоративное перенесение останков от Ливадии до Ялты - постановка гроба в Ялте на крейсер "Память Меркурия" - переплытие от Ялты до Севастополя на превосходном пароходе "Орел" - вступление в богатейшие, бесшумные, мягкорессорные вагоны с салонами, спальнями и кухнями, для следования от Севастополя, мимо всех
146 Книга о смерти губернских городов, до Москвы и Петербурга - помещение гроба в особый, великолепно-печальный вагон, обставленный наподобие храма, полный траура и огней, охраняемый параднейшею избранною стражею - попутное следование прочих многочисленных членов той же избранной семьи по тем же рельсам, на других поездах, - трепет начальников станций, телеграфистов, стрелочников, сцепщиков, спешные ночные работы декораторов, - религиозная дрожь выступающих из провинции депутаций... и все это сливается в одно сплошное согласие непогрешимой исправности, угодства, поклонения и сострадания... Итак, мы, петербуржцы, как зрители, поджидали к себе действующих лиц ливадийской трагедии. Накануне въезда я узнал в нашем клубе (Невский, 84)", что желающие видеть процессию должны прибыть в клуб к половине девятого утра. Мое семейство собиралось на это зрелище в частную квартиру по другой стороне Невского. 1 ноября все в моем доме проснулись к 8 часам утра. Мы встали при неимоверных потемках. Были зажжены лампы. В окнах виднелся густой дымчатый туман. Сквозь двойные рамы слышался гул бесчисленных колес: все спозаранку торопились к Невскому. В нашу квартиру позвонила одна барышня, которая привела своего брата, чтобы устроиться вместе с моею семьею в том доме, куда собирались мои. Свежие, здоровые, веселые голоса раздавались в комнатах. "Слава Богу! - думалось мне, - у нас никакой подобной беды нет". Все, несмотря на суровую темноту этого утра, чувствовали настроение возбужденного любопытства. Я спустился с лестницы и вышел. Не без тревоги ожидал я: проберусь ли через Надеждинскую, на тротуар, ведущий в клуб. Но никаких рогаток и запретов не было. Я легко протискался между массою любопытных, запрудивших угол Надеждинской и Невского. Швейцар открыл мне двери клуба, и я поднялся в бельэтаж. У нас было просторно. Я выбрал одно из окон бильярдной, у которого сидело всего три человека. Наши лакеи, по распоряжению старшины, разносили на подносах чай с печеньями для зрителей. Туман висел над Петербургом, и Невский был грязен, но погода стояла тихая, - суховатая, хотя и пасмурная. Тротуары были запружены народом, но широкая середина улицы оставалась пустою на всем протяжении. На противоположной стороне, в тусклых окнах домов, задрапированных траурными украшениями снизу доверху, виднелись пятна многочисленных голов, расположившихся у всех стекол. Толпа на тротуарах, как бы сдерживаемая невидимым шнурком, не переступала за черту, отмежеванную для войск и для процессии. Только неизбежная собачка - какой-то серый пуделек - мелькала от времени до времени на свободной части Невского, доступной нашим глазам. Дворники счищали последние слои грязи. Кучки красного песку были еще не тронуты. Но фигуранты шествия в генеральских треуголках уже сновали тоненькой полоской по середине улицы. Проехали к вокза-
Том первый. Часть вторая 147 лу траурные кареты с траурными лошадьми цугом и с императорскими гербами на черных попонах. У одной кареты стояли на запятках два траурных казака: это - карета для государыни. А вот мягко покатилась к вокзалу и погребальная колесница, громадная, золотая, везомая восемью лошадьми, с букетами страусовых перьев, с короною на вершине и с балдахином последнего фасона - более продолговатым и правильным, нежели балдахин над гробом Александра II, который, как помнится, как-то весь уходил в пышный круглый купол. Церемониймейстеры, конные и пешие, начали озабоченно справляться со своими программами. Кавалергарды выстроились на серых лошадях по краям улицы и заслонили толпу. Дворники начали разбрасывать песок. Появились ломовики с ельником. Весь путь в несколько минут принял нарядный вид. И все эти последние приготовления были рассчитаны к моменту прибытия поезда. А там, - думалось мне, - между Колпино100 и Петербургом - великие актеры этой процессии в эти самые минуты уже приоделись, как у себя дома, в своих плавучих комнатах, и затем выступят из них по бархатным дорожкам и войдут в это необъятное и мучительно составленное торжество так же легко, как из кабинета в залу, и сделаются центром всех сердец и взоров. И все двухмиллионное население столицы будет следить за ними, скованное двумя великолепными линиями войска, ограждающего расчищенный для них путь, и траур домов, и звуки труб отовсюду будут воспевать их скорбь - и все, что только возможно придумать в наше время на земле для возвеличения смерти, - все будет участвовать в этом их следовании за умершим к месту его успокоения. Я посмотрел на часы: поезд уже подходит. На станции, где собрались все министры, должна быть отслужена лития101. Через каких-нибудь минут двадцать мы увидим гроб. С нашего места нельзя было видеть первой половины шествия: она должна была расставиться впереди и двинуться чуть ли не в минуту выхода царской семьи из вагонов. И действительно, перед нами уже проходили в стройном порядке какие-то чиновники. Настроение зрителей было игривое: среди проходивших многие узнавали своих знакомых; невольные шутки напрашивались на язык. Потянулась бесконечная вереница попов, шедших попарно в белых ризах и лиловых скуфьях, с зажженными свечами... целая верста дьяконов или певчих, между которыми встречались юные здоровяки с веселыми и даже смеющимися лицами... Затем еще духовенство в камилавках, затем густо, как град, замелькали глазетовые подушки с нашитыми на них лентами в виде оборчатых кружков и всевозможными звездами внутри: ордена государя. Затем: регалии - корона, другая, третья, скипетр, держава, бриллиантовая тяжкая корона русских императоров - потом целая толпа архиереев и позади всех с раскрытым складнем на руках высокий и седой духовник покойного царя. И вот я уже вижу траурных коней колесницы... мой сосед говорит: "Вот государь", т.е. новый. Я ищу его -
148 Книга о смерти мне больше всего хочется его видеть - и пока я глазею, колесница проплывает - и сейчас за нею, вдвоем с кем-то, на свободном месте идет в новеньком военном пальто со смушковым воротником102, в ботфортах и черной смушковой шапке недавний наследник - теперь - государь императора. Он остался в полковничьей форме, которую носил при отце; он сухощав, невелик ростом, плечи у него узкие, - юношеское лицо с бородкою исхудало. Он идет без всякой позировки, натуральной походкой неприметного юноши. Разговаривая о чем-то со своим спутником (кажется, принцем Уэльским103), государь жестикулирует, как будто в чем-то убеждает его и, несколько подняв руку, делает движение пальцами, обтянутыми в свежую замшевую перчатку. Голова его чуть-чуть наклонена и спина - тоже: в его фигуре нет ни малейшей сценической выправки. Он имеет вид простого молодого человека. Затем - толпа белых шапок - это царская фамилия - и траурные кареты царственных дам, такие темные снаружи и внутри, будто они состоят из одной сажи. Это главное впечатление длилось не более одной минуты. Я вспомнил, что одиннадцать дней тому назад я видел вечером, при огне, в этой самой бильярдной, депешу о кончине Александра III. И вот уже его тело, привезенное с юга, проследовало мимо окон этой бильярдной. Теплые, невозобновимые впечатления того вечера, той первой минуты - уже испарились. Прошло немного времени даже с того дня, когда я сострадал больному, но еще живому Александру III, и входил в его положение, и гадал о его будущем, и ожидал вместе с ним грозящей мучительной развязки - и вот: все уже сделалось, все поспело к сроку, и все уже кончено. Не дожидаясь конца процессии, я вышел из клуба в толпу. Проталкиваться было очень трудно. Все давили друг друга, стараясь не прикоснуться к целой стене крупных лошадиных задов. На них сидели кавалергарды, вооруженные стройным лесом своих флагов, торчавших над ними в туманном небе, - и трубы звучно рыдали, передавая от одной части войска в другую нескончаемую торжественную мелодию, исполненную скорби, молитвы и величия... Невозможно оживить для будущего читателя всего, что перечувствовалось всеми в траурную неделю, от 1 до 7 ноября, пока гроб Александра III стоял открытым в Петропавловской крепости и обкуривался панихидами по два раза в день. Склизкий, непрерывный туман во все эти дни обволакивал столицу. Земля была черная. Потемки были такие сгущенные, что с утра нужно было зажигать лампы. На каждом подъезде, на каждой вывеске торчал траур. Флаги, как вороны, обсели все стены. Придворные кареты (повторяю сравнение), точно обмазанные сажею, то и дело направлялись за Неву. По вечерам из-за крепости поднималось, как отблеск луны, электрическое освеще-
Том первый. Часть вторая 149 ние, устроенное впервые по случаю этой кончины в крепостном дворе. И там, под золотою сенью с горностаем, лежал, вытянувшись в своем гробе, длинный покойник. Каждый подданный, бывший его рабом при жизни, теперь получил какое-то особое, сыновнее право - идти и смотреть на него. И все видели его мертвое лицо, ежедневно подправляемое и обсыпаемое цинком и однако же чернеющее день ото дня с неудержимым упорством. Мне очень хотелось добраться до того места, где на пространстве нескольких аршин лежит это несравненно-важное тело, о котором все думают, говорят и пишут. Но я не попал в Петропавловский собор. Я только знал и видел, что в течение всех этих семи дней все население тянулось туда: моя гувернантка и моя прислуга, потеряв около пяти часов, добрались-таки до царского гроба и умилились видом умершего. За эту неделю мне часто встречались на улицах процессии разнообразных воспитанников, чистеньких и благонравных, шедших попарно поклониться гробу государя под предводительством своих наставников. Накануне погребения, из окна парикмахерской, я видел на Невском герольдов, объявлявших народу о завтрашней церемонии. Это было в воскресенье. День был сырой и пасмурный, как и все предыдущие. Публики в эти дни было вообще много на улицах, и почти вся она была в черных одеждах. В толпу врезался отряд кавалергардов с трубами, в латах и касках, и остановился перед дворцом Сергея Александровича104, у Аничкова моста. Масса любопытных разгруппировалась вокруг, на мостовой и тротуарах. Два всадника в черных бархатных костюмах, с крупными серебряными гербами на спине и груди, в широких траурных шляпах со страусовыми перьями, остановились впереди отряда. Один из них, более важный, сделал знак, чтобы трубные сигналы прекратились, и театрально вытянул руку в черной перчатке с крагами, подняв серебряный жезл с золотым орлом на конце. Тогда другой, младший, стал читать объявление по крепкому листу из пергамента с привешенною к нему печатью. Все обнажили головы. Это продолжалось не более минуты. Затем старший герольд опустил руку - и отряд поскакал далее. Посетители парикмахерской возвратились к своим туалетам. Один из куаферов, француз, сказал своему клиенту: "C'est primitif, mais c'est bien, ça rehausse"*. В утро погребения туман сгустился до того, что дома были видны только до половины. Он заглушил даже те чрезвычайные залпы (из шести пушек зараз), которые раздаются лишь при спуске в могилу императора, дабы все содрогнулись в эту минуту и поняли, какое великое событие совершилось перед наступающею затем вечною тишиною. * "Грубовато, но неплохо, это впечатляет" (фр.).
150 Книга о смерти На следующий день ни одного клочка траура уже не было на стенах Петербурга. Хочу высказаться об этом умершем под свежим впечатлением его личности, которую каждый из нас на себе испытывал. Это был царь-гувернер, царь-опекун, царь-ключник, который понемногу прятал под замок все вольности. Он смотрел на своих подданных, как на неразумных, расшалившихся детей. Он задумал напечатать для них твердые правила благонравного поведения и водворить порядок. Он сознавал в себе достаточную для этого силу, потому что сам он был насквозь пропитан неколебимым уважением к долгу. Его собственная жизнь была далеко не красна: наименее красивый из сыновей Александра II, он должен был неожиданно заместить своего очаровательного брата Николая, который уже был объявлен женихом привезенной из Дании хорошенькой Дагмары105. Всем не нравилось его лицо, все сочувствовали осиротевшей невесте; никто не приготовился и никто не желал видеть этого курносого, ничего не обещавшего юноши, наследником престола. Но он вытерпел долгий срок, приучил себя к мысли сделаться мужем чужой невесты, принял свою службу, как нечто неизбежно посланное ему свыше, обвенчался и скромно зажил в Аничковом дворце. Вскоре пошли у него дети - один за другим, т.е. от него расплодилось прочное продолжение династии, а он по-прежнему оставался незаметным, молчаливым и непонятным. Будучи наследником, он перенес жестокий тиф, который истребил его волосы и положил начало его постепенно расширявшейся лысине. Скромность и семейная замкнутость водворилась в его тихих палатах у Аничкова моста. Революционеры убили его отца. Он выступил из тени, плачущий, скупой на слова, могучий по фигуре, простой в обращении. Никто не знал, какая крепкая религия сидела в этом человеке, как твердо и грустно смотрел он на обязанности жизни. Он видел вокруг себя кровопролитие и хищения... Он напомнил простые заповеди Божий: "не убий", "не укради", "не прелюбы сотвори"... Он сам для себя понимал спокойствие и то условное счастие, какого можно достигнуть на земле, - только при исполнении этих заповедей. И все, что было пригодно для водворения таких идеалов жизни, - он "признал за благо". Вдохновленная сильною внутреннею верою, его система стала понемногу прививаться. Он притушил всякие порывы к опьяняющей, но пагубной, по его понятиям, новизне. Он вытащил из архива старые заветы. Поменьше речей и суеты - побольше тишины и порядка. Кто провинился, тот непременно должен быть наказан. Все, что смущает или может смутить страну, должно быть прикрыто и остаться известным только одному правительству. Он обрезал гласность судебных процессов вообще, а для политических дел - совсем ее уничтожил. Дела о преступлениях против должностных лиц и о банковых растратах он отнял у присяжных заседателей и передал в коронный суд. Печать съежилась и притихла; чиновники засуживали, сколько могли. В иностранной политике Александр III придержи-
Том первый. Часть вторая 151 вался той же заповеди: "не убий". Он всем желал мирной, скромной, уравновешенной жизни. На все дипломатические лукавства он отмалчивался, прекрасно сознавая, что за его спиною полтораста миллионов воинов. Этот массивный и настойчивый человек держал в своих руках ватерпас106, по которому он ясно видел, как нужно сглаживать и принижать до линии горизонта всякие проявления беспокойства, волнения, задора и страсти как внутри государства, так и вне его. И его загадочная неповоротливость производила впечатление страшной силы. А теперь, после его кончины, сделалось совершенно ясным, на каком именно якоре он укреплялся против всякой бури. Он верил в Бога, в тяжкий земной долг и в высшую справедливость. Суровая меланхолия скрывалась за его миролюбивыми улыбающимися глазами. Сам он испытывал постоянные несчастия. Кроме всего того, о чем я уже сказал, - в середине своего царствования он едва уцелел со всею семьею от неминуемой гибели под обломками поезда107. Он любил отца: отца убили. Он обожал детей - его второй сын с отроческих лет заболел чахоткою, а последняя дочь повредила свое здоровье при катастрофе 17 октября108. Его первенец достигал возмужалых лет и не помышлял о браке. Его ближайшие приятели, его собеседники в часы отдыха, которых он, однако же, никогда не допускал до влияния на государственные дела, - умирали один за другим. Он видел, что вне его и вне всех людей есть какая-то грозная власть, перед которою, по его мнению, нужно было всегда держать себя в чистоте, чтобы не обезуметь и не погибнуть окончательно. Он успокоился на этой трудной и скучной честности и считал необходимым сделать ее руководящею силою для жизни всех своих подданных. Он видел в этом призвание царя. Ни одному из своих министров он не дозволил овладеть собою. В каждое дело он внимательно вчитывался, работал неустанно и доискивался до правды. Но министры докладывали ему только то, что хотели, - и он, в сущности, несмотря на свои непосильные труды, все-таки видел и понимал только самую ничтожную долю из всего того, что творилось в его земле. В своем величавом простодушии, он задался такою целью, которая была недостижима! Никто не станет оспаривать, что он был "благочестивейший и самодержавнейший", - и сам он держался того убеждения, что быть благочестивым, не будучи самодержавным, - едва ли возможно... Но в этом-то и кроется разгадка того немого и холодного недоумения, с которым относились к нему его пасмурные и неблагодарные подданные. Самодержавие было ему необходимо для его честных намерений, и он его подкреплял, чем только мог, осторожно, вдумчиво и последовательно, а между тем это самое самодержавие развращало его служебную челядь, которая непосредственно соприкасалась со всеми управляемыми, и все чувства, внушаемые населению этою челядью, невольно переносились на него. Все говорили: "хороший человек... но разве он может один все знать и видеть? Посмотрите, что его окружает!"
152 Книга о смерти Между тем камертон, данный государем, почуялся сразу, от мала до велика, всеми, кто носил мундир. Да, этот мундир снова сделался могучим и священным, на какой бы тупице и на каком бы негодяе он ни сидел. Воскрес культ чиновника! Все наружные знаки отличий перед властию возвысились в цене. Дворянское происхождение и всякая рухлядь старинной монархии снова попали в почет. Душно становилось от мертвой петли, которою была затянута всякая свежая мысль, - всякий порыв благородного и страдающего сердца, не одаренного тяжким равновесием сил и твердою верою в Бога самого императора. По наружности все обстояло благополучно; все было шито и крыто; на вершине России стоял несомненно честный человек; но вокруг него сгруппировались самые ничтожные советники и сподвижники, а тотчас под ними - начиналась сплошная дрянь. Это было такое спокойствие, которое все называли "измором". Все уснуло "сном без сновидений" (d'un sommeil sans rêves), как удачно выразился Мельхиор де Вогюэ109 (кстати сказать, вычурный и пошлый писатель). И за всю жизнь Александру III не довелось видеть, чтобы народ оценил его честные громадные труды: он чувствовал, что страна уважает его, но не любит тою неудержимою, горячею любовью, которая невольно высказывалась бы народом при его появлении среди него. Он, впрочем, довольствовался одним уважением и, вероятно, думал, что люди, по своей природе, неблагодарны. Его утешал суд Божий, перед которым он сознавал себя безупречным. Но в самые последние минуты у него вырвались слова, исполненные мужественного трагизма. Он сказал стоявшему у его изголовья отцу Иоанну: "Народ любит вас"... Тот ответил: "Да, ваше величество, ваш народ любит меня", и Александр III проговорил: "Да, потому что он знает, кто вы и что вы". А между тем вокруг него, вокруг своего монарха, этот народ никогда не толпился с такой любовью, как возле простого священника, всегда доступного и всем знакомого вследствие простого человеческого общения. У Александра III не могло быть подобного общения с его подданными. И он горько думал о том, что каков он в душе своей - осталось тайною для народа. Народ только знал, кто он, но не знал, что он... Теперь все это знают... И однако же едва ли бы Россия пожелала воскресения Александра III. "И он был честный человек!.." (Шекспир, "Юлий Цезарь")110. XL VII Я не присутствовал при кончине брата Павлика, и мне не довелось быть в Киеве почти в течение четырех лет после его смерти. Но в начале марта прошлого года я принял защиту в г. Козельце, чтобы, кстати, побывать и на могиле брата.
Том первый. Часть вторая 153 Деловые поездки всегда меня оживляют как-то мучительно. Я их проделываю с утомлением и невольным любопытством, хотя в глубине души ничего от них не ожидаю. И все-таки выезжаю с приятною тревогою: смешиваюсь с толпой пассажиров, инстинктивно ищу себе удобства в вагоне, имею деловой вид, терпеливо слушаю грохот поезда и свистки паровоза, выхожу к буфетам, осматриваю из окна какой-нибудь безвестный полустанок с мимолетными человеческими фигурами на дощатой платформе, предаюсь мыслям о цели моей поездки и об оставленной семье, принимаюсь по нескольку раз за газеты, купленные в Петербурге, курю или жую что-нибудь, потом ложусь и опять думаю и дремлю, и куда-то уношусь и, сквозь сон, слышу толчки, разговоры... Вагонная сонливость не покидает меня даже во время остановок поезда, и я не меняю позы, а только вспоминаю, проснувшись, что еду, - что меня везут из Петербурга в Москву, и что утром я выйду из вагона в совсем новый городской мир. Итак, я выехал по Николаевской дороге с моим обычным представлением, что я спускаюсь по земному шару сверху вниз и влево - к тому месту, где меня ждет Киев. По этой кривой линии на нашем глобусе моя мысль проносилась каждый раз, когда я вспоминал о брате. Вся его жизнь за последние 17 лет никогда не рисовалась мне иначе, как в конце этой линии, в определенной декорации Киева, с Крещатиком посередине. Там прошумела и затихла эта жизнь. И мне казалось, как будто тень брата зовет меня туда и радуется моей поездке, и в то же время загадочно безмолвствует и подтрунивает над суетливою деловитостью - над мнимою разумностью моего путешествия... "Приезжай... приезжай поклониться моей могиле... Это хорошо... Это тебе давно следовало сделать... По крайней мере, ты убедишься, что я действительно умер и лежу под землею... Это и есть самое важное, - а все остальное, из-за чего ты теперь хлопочешь и что ты вокруг себя видишь, - это пустяки". Такие именно речи брата мне воображались, и весь Киев под его далекими небесами рисовался мне в виде поджидающего меня саркофага, осененного громадною тенью моего брата, который был зарыт где-то за городом, на крошечном кусочке земли... В Москве сияло солнце над растаявшим черным снегом. Около часу дня, на Курском вокзале, в ожидании поезда, среди пестрой говорливой толпы, я присел к столу и спросил себе легкий завтрак. Я был бледен, утомлен и чувствовал себя скверно. Но весь народ, шумевший вокруг, озаренный млеющим солнцем ранней весны, был для меня интересен. Мне нравились даже зеленые рюмки для рейнвейна возле тарелок, хотя этого вина пассажиры никогда не спрашивают. Каждая группа бутылок, расставленных на столе, каждый сальный пирожок, подаваемый на блюдечке торопливому путешественнику, каждая шуба мужчины или меховая кофточка дамы, все багажные узелки на скамейках - все это имело для меня необъяснимую живую прелесть.
154 Книга о смерти После долгого и однообразного переезда до Курска, поезд свернул ночью на Киевскую линию. На другой день в Нежине ко мне присоединился местный адвокат, пригласивший меня в Козелец. Мы должны были выйти в Бобровицах, за две станции от Киева, и сесть в заранее приготовленную старую и какую-то твердую карету, в которой нам предстояло сделать около сорока верст на лошадях. Отъезжая от Бобровиц, мы увидели влево от себя Киевские горы с колокольнями... И я вглядывался в этот отдаленный пейзаж, как будто сердце брата следило за мною оттуда, из глубины темных холмов... Козелец - большая деревня, реденькая и раскинутая. В нем замечательна только церковь Растрелли, пирамидальная, пятиглавая, с густо насаженными куполами на вершине откосных стен, с обычными круглыми оконцами, нишами и лепными узорами этого екатерининского зодчего. Завелась она в Козельце благодаря графу Разумовскому111, который был простым пастухом в ближайшей деревне, а потом попал в придворные певчие и т.д. Процесс о поджоге застрахованного имущества длился два дня и окончился оправданием. Я квартировал в одной из комнаток почтовой станции. Заседание происходило в убогой низенькой зале земской управы. Судьи и прокурор, приехавшие из Чернигова, были седые, утомленные службою люди с хохлацким произношением, в потертых мундирах. От пребывания в Козельце у меня осталось впечатление длинных просыхающих площадей и глубокой грязи в переулках. Опустившееся солнце било прямо в окна почтовой станции в 6 часов вечера, когда ко мне собрались радостные после оправдания подсудимые. Одного из них защищал киевский адвокат Богданов (тот самый, который подвизался со мною в гомельском деле), и мы согласились с ним отправиться вместе в Киев, куда должны были поспеть к ночи. Он знал Павлика. Возвращаясь из Козельца в знакомой уже карете по лесистому шоссе, мы много разговаривали о брате. За час от Киева мы вышли на почтовую станцию "Бровары". Была уже ночь. В голой комнатке с желтыми обоями горела спускавшаяся с потолка керосиновая лампа. Содержатель станции, еврей, с умилением вспоминал брата и говорил, что в этой самой комнате останавливался Павлик, когда приезжал сюда защищать одно дело с Куперником112. От Броваров мы ехали все время среди высоких черных деревьев, поднимавшихся из мрака. Была минута, когда вдруг, не доезжая моста через Днепр, сразу заблистали все бесчисленные огоньки Киева. Но после моста въезд в город и подъем на гору казались бесконечными. Все было черно вокруг. Я допытывался от моего спутника, в какой стороне Аскольдова могила113 (кладбище, на котором похоронен брат), и он мне указывал куда-то влево, где я видел только пустынную гору, по которой в нескольких местах виднелись в потемках редкие керосиновые фонари. Мы все поднимались, без всяких признаков города, по дороге, обсаженной деревьями, и только
Том первый. Часть вторая 155 когда подъем кончился, загремела мостовая среди редких домиков, а потом начался довольно крутой спуск, и через несколько минут мы очутились на веселом и освещенном со всех сторон Крещатике. Я оставил свои вещи в "Гранд-отеле" и пошел с Богдановым в Дворянский клуб, где имя Павлика было так популярно, где он проигрывал тысячи, где его словечки были у всех в памяти, и где все посетители готовы были встретить меня, как родного, отыскивая во мне черты сходства с Павликом и радуясь хотя бы моей кровной близости к умершему. Я читал эти чувства на всех лицах - открытых, дружелюбных и веселых - при одном воспоминании о брате. Усталые с дороги, мы с Богдановым спросили себе поужинать. За длинным столом сидело человек десять. С разных концов незнакомые люди обращались ко мне с улыбающимися лицами и забавными разговорами, как будто бы сам Павлик приехал в клуб. Я не умел заменить брата, но был счастлив этою атмосферою неумирающей любви к его живучему, объединяющему всех образу... На другой день все улицы Киева воскресили передо мною жизнь брата. Я видел дом на Крещатике, в котором он квартировал, я побывал в доме Сетовых, где он проживал женатым; я поднимался по той же каменной лестнице, звонил у тех же дверей, ходил по тем же комнатам... Мне показали гостиницу Дьякова, в которой он умер. Я смотрел на маленькие окна в верхнем этаже, чтобы угадать тот номер, в котором он скончался. Дом этот выступает углом на театральную площадь. Почти каждый вечер Павлик бывал в театре и после каждого представления непременно кутил до рассвета. И, конечно, никогда не помышлял о фатальном угловом доме, который его сторожил... Его тело было вынесено в церковь св.Георгия, где и ночевало в гробу. Я смотрел на эту продолговатую серую церковь с широкими окнами, испещренными мелкими белыми переплетами. Едва ли когда-нибудь Павлик взглянул на нее!.. Отдельные минуты его жизни четко вставали передо мною: Павлик в богатой коляске при ясной летней погоде везет меня с женою в Лавру... Павлик угощает нас мороженым в кондитерской... Павлик, женатый, заходит со мною в ювелирный магазин и покупает браслет какой- то молоденькой и "хорошенькой" даме... Павлик, в маскараде, сидит со мною за ужином возле двух неизвестных барышень, закутанных в домино, и подозревает в них чудеса красоты... Павлик, со слезами на глазах, читает мне неумелые, чувствительные стихи какого-то члена окружного суда... Павлик везет меня вечером по какой-то наклонной улице в "Драматический кружок", где он экспромптом играет всякие роли, и держит себя настоящим падишахом среди самых бесцветных любительниц, в которых он один умеет видеть что-то привлекательное... Павлик прожигает жизнь... Павлик сострадает всякому горю... Павлик вечно создает вокруг себя сочувственный смех... Павлик считает себя неистребимым... Вне жизни он не понимает себя!.. Он умолк. Все живут по-прежнему.
156 Книга о смерти Я - живу! И мне странен мой номер гостиницы, мне странен свет солнца... И я ожидаю от моей поездки на кладбище какого-то примиряющего свидания! Но в этот первый день я туда не поехал. Я обедал у Сетова. От прежней шумной семьи осталась одна дочь, девушка, да муж другой дочери, капельмейстер Пагани, жена которого была в отсутствии. Сам Сетов и Павлик умерли. Сетов скончался менее трех месяцев тому назад. В доме еще носилось тяжелое воспоминание о его смерти. Мне показывали его фотографию в гробу. В его кабинете, на его белой убранной постели, на которой он умер, лежал поверх подушки серебряный венок от почитателей, и лампадка горела перед образом, в изголовьи. Умерли и многие из актеров и певцов, посещавших этот дом. Остальные дочери Сетова и приятели брата разбрелись по всему свету. Всем нам было жутко за нашим молчаливым и тесным обедом. Комнаты этой, когда-то неистово шумевшей квартиры, обдавали всех нас какою-то грозною тишиною, как будто все мы, оставшиеся - немногие - пользовались чем-то запретным и страшным, от чего следует поскорее бежать, - бежать без оглядки туДа, куда ушли покойники. А брат ждет меня на Аскольдовой могиле!.. Завтра туда поеду. Я проснулся в моем номере в сплошном золоте весеннего солнца, которое сияло даже сквозь спущенные белые шторы. С кровати казалось, что на дворе май. Было ярко и жарко. На шторах виднелись мухи. За окнами гремели колеса. Я решил ехать на кладбище после завтрака. Когда я вышел на воздух, день оказался ветренным и свежим. Для поездки за город меховая шинель была только-только впору. Я взял извощичью коляску, и мы быстро свернули с Крещатика в гору, на Липки. С этого поворота я получил совсем живое впечатление, будто еду на свидание с Павликом. Что-то теплое и трогательное подкрадывалось к сердцу, и мне становилось жалко самого себя. Я знал, что еду к безответному и безвозвратному, но к родному... Коляска мягко покачивалась. Длинная нагорная улица делалась все более безлюдною по мере удаления от Крещатика. Я воображал себе, что если бы какой-нибудь знающий меня киевлянин встретился мне, то он бы догадался, куда я еду, и подумал бы мне вслед, что я пробираюсь к Аскольдовой могиле для исполнения грустного долга. И всякий бы, в своем воображении, растрогался, соединяя двух братьев, разлученных смертью. И хотя мне никто не попадался на дороге, но я во все время пути как бы чувствовал присутствие такого воображаемого зрителя, следующего за мною, и сам, со стороны, жалел себя... Встречные дома весело обрисовывались на солнце. Я смотрел то вправо, то влево. Но вот уже мы взобрались на вершину и повернули мимо Лавры к кладбищу. Ветер становился резче, свободнее и сильнее, а небо по-прежнему было синее и безоблачное. Вдруг эти - уже загородные - проезды начали мне живо напоминать тот летний день, когда мы катались с Павликом по этим
Том первый. Часть вторая 157 самым местам. Вся эта дорога уже была мне знакома. Смуглое лицо брата с короткими, смолисто-черными волосами, остриженными ежиком, его барская щедрость, беспечность и веселость, вся его сангвиническая фигура в платье модного покроя, его густовато-крикливый разговор с неиссякаемыми шутками - все это воскресло вдруг где-то вблизи меня - будто рядом со мною, в коляске... Но вот уже и поле. Желтая, только что высохшая дорога с волнистыми ухабами, обсаженная деревьями, направилась к белой ограде и воротам кладбища. Кучер подкатил меня ко входу в оградку с тою сосредоточенною услужливостью, в которой он хотел выразить, что он вполне понимает печальное значение моей поездки. Я вступил в ворота, как бы в подъезд громадного дома, в котором теперь живет Павлик среди нескончаемой толпы немых квартирантов. Памятники тотчас зачастили передо мною, теснясь вокруг небольшой белой церкви. Кладбище скатывалось вниз по горе, под которою расстилалась необъятная даль днепровской долины. Ветер свистал во всю волю в золотом солнечном просторе. Я боролся с ним, нагибая голову и кутаясь в шинель. Мне говорили, что брат погребен где-то вблизи самой церкви, и я кружился между могил, прилегающих к ее стенам, и с тревогою читал надписи и думал, что самое сердце толкает меня в ту сторону, где лежит Павлик. Но я четыре раза обошел церковь и не нашел могилы. Тогда я обратился к сторожу, и он меня повел на самый скат горы за церковью. Я шел за ним со страхом и ревностью: мне казалось в эту минуту, что этот сторож ближе моему брату, чем я. И даже, когда он мне указал рукою на памятник, - я растерялся и не сумел сразу понять, на какую могилу он указывает, потому что не видел ни надписи, ни портрета: с того места, где мы стояли, была видна только задняя сторона памятника. Сторож уткнул мои глаза на высокий и тонкий чугунный крест, голо поднимавшийся на большом пьедестале из желтоватого камня. Я дал сторожу мелочь, и он удалился. Тогда я обогнул памятник. Действительно, на пьедестале был медальонный портрет брата и надпись: "Павел Аркадьевич Андреевский". Я оперся на решетку, увидев эти буквы, и зарыдал так громко, как в детстве, обливаясь неудержимыми, падавшими на землю, слезами... Ветер подхватил пелерину моей шинели и покрыл ею всю мою голову. И я плакал в черном сукне, не видя солнца. Мне казалось, что из-под земли глубочайшее сочувствие брата согревало и успокаивало меня. Я как бы чувствовал на себе его поцелуй, - его немую, но чрезвычайно нежную благодарность, - как будто все недомолвки, все шероховатости, случившиеся в наших сношениях при жизни, - были им навсегда прощены и забыты - и будто, кроме всеобъемлющей любви ко мне, - ничего иного теперь не было в сердце брата... Я плакал и, покрытый сукном, целовал чугунную решетку. Потом, когда вылились первые слезы, я откинул пелерину и - ослабевши - поникнув на
158 Книга о смерти решетке, - рассматривал опухшими тусклыми глазами аккуратный и прочный памятник. Я увидел на пьедестале высеченную из камня раскрытую книгу со стихами из Никитина на двух небольших страницах: Тише! О жизни Больше не надо покончен ни песен, вопрос. ни слез114. ..."Не надо слез... О жизни покончен вопрос..." Как это подходило к откровенной и гордой философии брата, к его кипучей и неразгаданной натуре! Стриженая голова Павлика и его напряженные мыслью глаза в черепаховом pince-nez смотрели на меня из фотографического медальона. Но Киев, в котором он истратил свое сердце, шумел далеко внизу, неслышный и невидный нам обоим, - и голая солнечная даль окрестных полей необозримо желтела под нами, за кривою лентою Днепра, - и не было ни одного дома вокруг... одни только соседние могилы... да небо, да ветер и солнце. И я не хотел пошевелиться, а только слабо вздыхал и смотрел вверх неподвижными глазами. Судороги сжимали мне горло, и новые слезы бежали по щекам без удержу. И так я проплакал долго, в несколько приемов, облокотившись на решетку и по временам целуя ее, с рассеянным и безнадежным взглядом на самую могилу. И наконец - отошел. Поднимаясь в сторону церкви, я увидел на ближайшем выступе горы, как раз над Павликом, более грубый, но такой же высокий чугунный крест над могилою первой жены теперешнего министра финансов Витте115. Я знал, что Витте искренно любил брата116. И вся карьера Витте, имевшего в настоящую минуту такую власть в Петербурге, - показалась мне чепухою. Я снова встретил сторожа и попросил его указать мне могилу Сетова. Случайно мы оказались как раз возле нее. Деревянная решетка окружала большой квадрат желтой земли, покрытой увядшими венками с разнообразными лентами. Деревянный белый крест временно обозначал эту могилу. Сетов лежал несколько выше, но недалеко от Павлика. Еще раз я возвратился к памятнику брата и еще раз, уже без слез, поцеловал чугунную ограду. XLVIII Сегодня, 3 июня, я проходил через Александровский сад. Погода была дождливая и свежая, а зелень яркая и нежная, еще весенняя. За последние годы я часто переживал ощущение весеннего блеска именно в этом саду. Этот сад всегда попадался мне на пути из Сената. Случалось мне и нарочно ездить в него днем, в праздники, или в светлые петербургские вечера, когда почему-нибудь не хотелось за город. Я видел множество женщин и чиновни-
Том первый. Часть вторая 159 ков в аллеях, видел в жаркие воскресные дни целую толпу детей возле круглого фонтана, видел случайные парочки на уединенных скамейках: улыбающегося обольстителя и принаряженную незнакомку. Этот длинный проходной сад под сенью адмиралтейского шпиля как-то безмятежно соединяет в себе разнообразное столичное население и затем свободно выпускает его на Невский, к шумному перекрестку конок и к магазинам эстампов, вокруг которых всегда останавливается и толпится какой-то добродушный народ, с одинаковою мечтательностью осматривающий и картинки, и прохожих. Все это вместе сообщает каждому, погулявшему в Александровском саду, впечатление всеобщей терпимости и благоволения. Здесь и старики, и студенты, и гувернантки с книжками, и молодые бюрократы, и больные дамы, и простонародье, и "погибшие созданья" с фиктивными покупками (чтобы не придиралась полиция) - и все это входит и выходит, не возбуждая ничьих подозрений. Каждому здесь легко; каждый ведет себя естественно. Сегодня я шел по этому саду с невольным ощущением вечности: ведь вот, - думалось мне, - сколько я пережил, из года в год блуждая по этим аллеям, сидя на этих скамейках. Здесь, своими глазами, на своей коже, я переиспытал все оттенки периодически наступающей и переходящей в лето весны. Я видел смену одежд, я вдыхал первые благоухания зелени, я любовался возраставшим многолюдством сада, рассматривал бесчисленные лица прохожих, подглядывал чужую жизнь, думал, вспоминал, вздыхал и улыбался - и вся эта кипучая картина жизни, которую я воспринимал, - есть прах... Но вот, в середине сада, Бог весть почему, торчит на высокой скале бронзовый бюст Пржевальского117. "Все погибнет, - сказал я себе, - а этот останется". Мне стало горько и скверно. И в эту минуту по дорожке, огибающей бюст Пржевальского, проходил молодой человек, аккуратный, высокий, в чистеньком платье, в сереньком пальто. Он имел умеренно счастливый вид: не было никакого сомнения, что подобные мысли никогда не могли бы отравить его сердце. Его жиденькая светлая бородка была расчесана надвое; он с удовольствием курил папироску и благонравно придерживал другою рукою новенький портфель; у него совершенно определенные цели в жизни и полнейшее внутреннее равновесие. Его лицо и вся его фигура неизгладимо врезались в моей памяти. И в это мгновение он мне показался великим человеком. XLIX Посетил в Париже могилы Мопассана и Башкирцевой118. К Мопассану поехал с тем чувством, что буду наконец хотя бы возле останков человека, так много и так чудесно говорившего моему сердцу и воображению119. Могила имеет то преимущество перед жилищем, что к ней
160 Книга о смерти едешь как бы по праву, без всяких стеснений и щепетильностей, и притом - несешь к ней искреннее чувство в чистом виде, не изуродованное ничтожностью разговоров и смущением первого знакомства. Думаешь, по крайней мере, что если покойный способен видеть, то он теперь увидит у нас самое дно души. И чувствуешь такую полную близость свою к умершему, какой не испытываешь ни к кому из живых. Фиакр повез меня за Сену и вскоре, сквозь лабиринт одинаково оживленных улиц Парижа, мы начали подниматься в гору. Я невольно представлял себе, что по тому же самому пути куча писателей, с Эмилем Зола во главе, должна была в день погребения следовать за гробом поэта. Вскоре мы уже были на вершине подъема, и я увидел железнодорожный вокзал с надписью: "Montparnasse", т.е. с именем ожидаемого кладбища. Оно было тут же, сбоку, - за высокой каменной оградой, с неизбежными лавочками венков в прилегающих улицах. Через широкие ворота я вступил в длинную и правильную аллею кладбищенского сада, заселенного по обеим сторонам тесною толпою памятников. Никаких выдающихся монументов не было заметно. Мне попался какой-то светловолосый худенький юноша, прилично одетый, и на мой вопрос о могиле Мопассана, он выразил свое незнание таким растерянным взглядом, как будто он даже не понимал, о чем его спрашивают. Я обратился к одному рабочему в голубой блузе, шедшему с каким-то ведром через дорогу. Он мне сейчас же назвал отдел кладбища, но, чтобы не вышло недоразумения, спросил меня: "C'est!., c'est!.."* (он затруднялся назвать профессию). "L'écrivain"**, - подсказал я. Тогда он с уверенностью повторил справку, и, поставив свое ведро на землю, взялся меня проводить. Оказалось, что Мопассан погребен не на этом, а на другом, новом кладбище, отделенном от старого недавно проведенною улицею Кастанди. Мы дошли до конца главной аллеи, свернули налево в другую, столь же широкую, и по ней вышли из старого кладбища на узенькую улицу Кастанди, состоящую из двух параллельных заборов между двумя кладбищами. Перейдя через нее, мы вступили в обширное квадратное пространство, окаймленное высокою ка- менною стеною, но едва лишь наполовину застроенное памятниками. Воздух был светлый, жаркий и неподвижный. Солнце было чуть подернуто тонким слоем ровного, как бы молочного пара. На новом кладбище была уже своя темно-зеленая аллея, распределяющая его на две половины. Мы пошли в сторону этой аллеи, пересекли ее и стали пробираться между первыми рядами могил, начинавшими заполнять еще совсем свободный участок земли. *"Это!.. это!" (фр.). * "Писатель" (фр.).
Том первый. Часть вторая 161 - C'est ici*. Жидкая чугунная решетка на желтом каменном фундаменте. Внутри - никакого памятника, а только четырехугольник земли, засаженный кустиками синеньких, розовых и белых цветов. Я заметил жасмины, фуксии, мирту... Несколько пчел носилось между цветами. Тонкий серый деревянный крест, вынутый из земли, был положен на изголовье решетки и спускался своим нижним концом на цветы. Старый венок лиловых иммортелей висел наискось на вершине этого креста, а на его переплете виднелась отпечатанная белыми буквами надпись: "Guy de Maupassant, 6 juillet 1893". Мое посещение пришлось на 26/14 июля120, т.е. на двадцатый день после годовщины. И не было никаких следов чествования. На передней стороне решетки маленькая чугунная дощечка (не более тех, какие встречаются на квартирных дверях) носила имя поэта, изображенное серыми, как бы стальными буквами на черном фоне: "Guy de Maupassant 1850-1893". Кроме драгоценного имени, ничего не обличало величия этой затерянной могилы. Рядом с Мопассаном погребена какая-то маленькая девочка. На ее памятнике вырезано: Angéline Marie Dupard décédé le 11 juillet 1892 dans sa 12-me année, enlevée frop tôt à l'affections de ses parents inconsolables**. Мое воображение всегда страдает от случайного сближения мертвецов. Снилась ли когда-нибудь Мопассану эта его вечная, неразлучная соседка?.. Я сорвал несколько листиков мирты из Мопассанова цветника и сунул их себе в кожаный бумажник. Как бы там ни было, но здесь, под землею, лежали остатки того футляра, в котором горел, как бриллиант, этот видный всему миру, привлекательный гений. Здесь, именно здесь - и нигде больше... Было душно и тихо. Воздух делался серым. Я отошел от памятника. Медленным шагом вышел я через маленькую улицу Кастанди на бульвар. Два каких-то старика в цилиндрах и черных люстриновых пиджаках солидно прогуливались под деревьями и вполголоса о чем-то спорили, раскрыв свои зонтики. Тогда только я заметил, что уже накрапывает дождь. Не успел я дойти до угла, где оканчивается высокая ограда кладбища, как * Это здесь (фр.). * "Анжелина Мари Дюпар скончалась 11 июля 1892 г. на 12-ом году жизни, слишком рано лишившись любви и нежности своих безутешных родителей" (фр.). 6. С.А. Андреевский
162 Книга о смерти поднялся настоящий ливень. Я укрылся под навес какого-то убогого кафе и присел за одним из трех столиков. К соседнему столику подбежали застигнутые дождем супруги из простого класса. Гарсон отодвигал деревянные стулья к стене. Супруги спросили себе какого-то сиропа. Улица мгновенно измокла. Но так же быстро дождь начал ослабевать и, пока гарсон приготовлял питье моим соседям, я успел выйти из-под навеса и сел на встречный фиакр. И я покатил по тому самому Парижу, который, кажется, весь целиком вмещался в истлевшем сердце Мопассана. На следующий день, в яркое и знойное солнечное утро я проходил площадь Кару се ля мимо статуи Гамбетты. Этот монумент поставлен в таком почетном, видном и центральном месте, какого другого и не найдешь в Париже: он как бы переглядывается с Аркою Звезды через широкую ленту, образуемую Тюльерийским садом, Площадью Согласия и подъемною дорогою Елисейских полей. Мимо Гамбетты, по широчайшей площади, вставленной в раму громадных зданий Лувра, движется все парижское население, направляющееся за Сену. Фигура Гамбетты - жирная фигура в просторном сюртуке, как бы произносящая пламенную речь с протянутой в воздух рукою, - помещается над высоким обелиском, испещренным цитатами из его лучших речей. Несколько аллегорических гениев грациозно извиваются вокруг этого упитанного говоруна с брюхом протопопа, прорывающегося куда-то вперед в состоянии невменяемого экстаза. - Я обошел обелиск со всех сторон и по складам перечел все избранные изречения. Какая банальность и болтливость! Упаси Боже произносить подобные вещи, если только им суждено бессмертие... И здесь-то я впервые приравнял Гамбетту к нашему милому Евгению Утину, который так им увлекался. Делаю комплимент обоим... Несколько дней спустя мне захотелось взглянуть на могилу Башкирце- вой. Эта девушка, сгоревшая от жажды славы, неизменно живет в моей памяти, как Муза Славолюбия. Она посвятила Гамбетте, описывая его похороны, такие восторженные страницы!121 В них чуется трепет и умиление ее полудетского страстного сердца. Она должна была страдать от своей безвестности и упиваться эффектными, волшебными проявлениями обожания от несметной толпы людей к памяти этого "любимца славы". На этих пламенных страницах, изливавшихся из самой затаенной глубины ее души, она достигала наивысшего красноречия. Я вспомнил, что у меня есть знакомый парижанин (русский, родившийся во Франции), у которого была погребена сестра на одном кладбище с Башкирцевой, - на кладбище Пасси. Я попросил его съездить со мной туда. Погода была чудесная - с синим небом и ясным солнцем. Кладбище Пасси представляет из себя треугольный садик, врезавшийся в самую середину домов очень оживленного квартала на одном из уступов горы, сейчас
Том первый. Часть вторая 163 же позади Трокадеро. Здесь вы не замечаете никакой границы, отделяющей кладбище от города. Фиакр едет все время по городской теснине и затем, после маленького зигзага в гору, вдруг, в толпе окружающих зданий, останавливается у ворот, которые, как вам кажется, ведут в чей-нибудь частный небольшой сад. Это и есть кладбище Пасси, давно уже переполненное. И тотчас же, направо от входа, превыше всех памятников, выделяется большая пятиглавая византийская часовня, почти церковь, - могила Башкирцевой. На стенах вырезаны названия написанных ею картин. Сквозь стеклянную дверь видна внутренность маленькой церкви. Это - белая комната, в которой расставлена уже обветшавшая мягкая мебель, вероятно, из домашней обстановки умершей. На задней стене, прямо против зрителя - как божество над алтарем - возвышается мраморный бюст Башкирцевой (по грудь): юная головка с энергичным выражением глаз, с голыми плечиками и с кружевной каемкой рубашки, извивающейся по девственной груди. Под бюстом - алтарь, украшенный зеленью, и на нем крест. Перед алтарем аналой с раскрытою книгою: это рукопись покойной. Церковь над гробом Башкирцевой не произвела на меня никакого впечатления. Мне мешали именно ее размеры. Могила должна, по возможности точно, обозначать то пространство, где лежит тело. А здесь, под этим зданием, может уместиться сорок покойников. Ключ от часовни и от склепа был увезен матерью Башкирцевой. Сторож - цветущий француз с проседью - объяснил все это моему спутнику, который тут же вслух порицал затеи матери над прахом дочери. Сторож выслушал моего приятеля с добродушной улыбкой и в заключение сказал: - Tout de même, c'était une personne extraordinaire*. И он был прав. L В каком веке лучше родиться? Всегда - в позднейшем. И не только потому, что с каждым веком увеличивается наша власть над стихиями, власть над сокровищами природы, но и главным образом потому, что каждый последующий век знает свой предыдущий, а предыдущий - сходит со сцены слепым относительно своего последующего. Каждый сын богаче прошлым по сравнению с своим отцом; каждый сын читает продолжение книги, навеки закрытой для его отца. * И все же это необыкновенная личность (фр.). 6*
164 Книга о смерти и Яркое солнце светит на скатерть. Узкий стакан с белым вином отбрасывает длинную тень, на которой внизу горит желтый треугольник, как в зажигательном стекле. Вино искрится и отливает цветами на тонком хрустале. И когда, отпив вина, поставишь стакан, то на его тени бегают извилистые светлые жилки с темными краями, - отражение стекающих капель... Как велика жизнь, когда она проявляется в этих волшебных мелочах!
СОДЕРЖАНИЕ КНИГА О СМЕРТИ ТОМ ПЕРВЫЙ Введение 7 ЧАСТЬ ПЕРВАЯ Автобиография Глава I 9 Глава II 17 Глава III 39 Глава IV 48 Глава V 59 ЧАСТЬ ВТОРАЯ I—XII. Изумление перед собственной психикой. - Тридцать столетних. - День и час. - Отвратительная близость. - Костюмы. - Статуи и портреты. - Великие покойники. - В конке. - В вагоне. - Устарение. - Сны. - Очки 72 XIII. Чаплин 76 XIV-XIX. Исчезнуть и любоваться. - Старички из "Фауста". - Стихотворение. - Отрывки из описаний природы. - Вечная природа. - Где помещается история? 78 XX. Александр II 84 XXI. Луга 90 XXII. Монастырь 95 XXIII. Процессии 96 XXIV. Саша 97 XXV. Александров 98 XXVI. Сенатор 101 XXVII. Решетка Симеоновской церкви 102 XXVIII. Русский самоубийца в Париже 103 XXIX. Мертвые молодеют 104 XXX. Внутренние картины 104 XXXI. Унковский 105 XXXII. Сетов, Гайдебуров, Иванов 106 XXXIII. Левенсон 108 XXXIV. Мошка и гений 109 XXXV. Чья память останется 109
166 Книга о смерти XXXVI. Минск 110 XXXVII. Гомель 114 XXXVIII. Плащаница 121 XXXIX. Муравьи и орлы 122 XL. Изречение Теренция 122 XLI. Взгляд Урусова 123 XLII. Карно и Казерио 124 XLIII. Анна Казимировна 124 XLIV. Утин 128 XLV. Летний сад 132 XLVI. Александр III 134 XLVII. Киев 152 XLVIII. Александровский сад 158 XLIX. Мопассан, Гамбетта, Башкирцева 159 L. В каком веке лучше родиться? 163 LI. Вино 164
КНИГА О СМЕРТИ ТОМ ВТОРОЙ
Титульный лист первого издания "Книги о смерти" [1922 г.]
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ I Теперь уже я могу просто рассказывать свою жизнь. И все, что бы я ни написал, будет соответствовать заглавию книги. Прошло еще два года. Каждая их минута была по-своему любопытна и значительна. Даже то, что виделось во сне, вполне захватывало, хотя бы на время, мою душу. Возможно ли удержать все это!.. Пришлось бы не жить, а только записывать. И сколько бы получилось повторений, общеизвестных и ненужных, тогда как в самой жизни все это выходило как бы новым и необходимым! Но эти мгновения уже успели исчезнуть бесследно и для меня. Оглядываясь назад, я могу довольно кратко передать мою жизнь за это время. Возвратившись в начале августа из Парижа, я вступил в привычные условия начинающегося рабочего года. Вскоре приехала из Друскеник моя семья и начались судебные дела. В эту осень я задумал привести в порядок материалы настоящей книги, чтобы увидеть хотя бы начало ее отпечатанным на ремингтоне. Более всего меня пугали первые строки, первые страницы. Но я заставил себя просмотреть их снисходительно, надеясь, что дальше пойдет лучше. Оказалось нужным приделать более подробную автобиографию, и я весь углубился в свое далекое прошлое. Писал я при лампе, в поздние часы, перед сном, а наутро продолжал переживать свою повесть на прерванном месте, не замечая настоящего и поджидая ночных часов, чтобы в тишине записывать развернувшуюся передо мною ясную картину. Так пробежали осенние месяцы и наступила зима. В ноябре сестра моя1 задумала усиленно вызывать меня в Харьков, чтобы я прочел там какую-нибудь лекцию. У меня был в запасе только сброшюрованный фельетон о Тургеневе, помещенный года за два перед тем в "Новом времени"2, и я решил прочесть его публично. Списавшись с профессором Багалеем3 насчет дня лекции и залы, я около середины декабря выехал в Харьков. Перед самым выездом я сдал на ремингтон страницы этой книги, относящиеся к моей студенческой жизни, а потому улицы Харькова были в то время особенно близки моему воображению.
170 Книга о смерти Множество раз я бывал в Харькове и ранее, с тех пор как в далекие годы впервые покинул его перед поездкой для женитьбы4. Описание моих последовательных свиданий с Харьковом составило бы целую историю сладких и мучительных прикосновений к прошедшему. Все это уже перегорело во мне. Но никогда в мои предыдущие поездки я не возобновлял в своей памяти того маленького домика за Нетечею, в котором тянулись страшные дни моей мучительной тоски. Я отмахивался от этого призрака и в душе побаивался его. И вот теперь, когда я заживо перестрадал свой кошмар на бумаге, я с какою-то жуткою храбростью собирался навестить именно этот уголок города. На другой же день по приезде я отправился совершить эту прогулку. Мне захотелось пойти туда пешком. Мелкий снег кружился в легком морозном ветре. Из своей гостиницы я пробрался через Павловскую площадь, глядя себе под ноги и встречая кое-где булыжник, обнаженный ветром среди крепкого снега. Влево желтели грязные, обветшалые университетские здания, а направо открывался поворот в улицу, ведущую за Нете- чу. Я вступил на кирпичный тротуар и пошел вдоль тех же москательных и железных лавок, мимо которых тридцать лет тому назад ходил в университет. Я ждал: не екнет ли сердце прежнею тоскою? Все вокруг пестрело в моих глазах поразительно одинаково с каждым мгновением тех давних дней, как будто я и теперь возвращаюсь с лекции, как будто и мой умерший брат еще студент и будто передо мною снова лежит неразрешимою задачею предстоящая, начинающаяся жизнь. Я не противился этому впечатлению. Я даже радовался тому, что моя прежняя тоска так явственно себя напоминала. Грудь моя стеснилась - и я вздохнул, но тут же почувствовал, что во мне живет не настоящее, а прошедшее. Никакого страха я не испытывал. Нечего было и настраиваться на старый лад! Мне было грустно, без всякой примеси того ужасающего отчаяния перед неразрешимостью... А разве что-нибудь было разрешено? Нет. Но теперь казалось, что это вовсе и не нужно. И я храбрее пошел вперед. Ни мост через Нетечу, ни пустырь налево, по которым прежде каждый шаг казался мне "смертною ступенью", - не смутили меня. Но я не сразу узнал среди низких домиков то место, где начиналась наша улица: в моей памяти вход в нее рисовался несколько иначе. Мне думалось, что с пустыря сейчас же завиднеется промежуток между домами. Пришлось, однако, взять немного вправо - и улица раскрылась, такая же узенькая и тихая. Вот он, вот, четвертый домик от угла. Те же три окошечка и запертая дверь на галерейку. На столбе ворот белая дощечка с надписью: "Н. Дувиной". Это наша хозяйка - Настасья Степановна Дувина. Значит, она овдовела, она еще жива. Ей теперь за семьдесят! Я простоял несколько мгновений на деревянных мостках под замерзлыми окнами. Зачем туда входить? О чем разговаривать? Вот это мое немое присутствие подле
Том второй. Часть третья 171 той старухи за стеною - это и есть вечность... Пусть идет снег, пусть старуха доживает свои дни... Нет, я не войду... На обратном пути в гостиницу я уже почти не узнавал своего давнишнего настроения, хотя передо мною восстановлялось очень живо наше хождение в университет. Придя к себе, в свой просторный угловой номер, я присел за стол перед диваном и стал смотреть на крутившийся за окнами снег. Был второй час дня - время окончания лекций. Как я тогда мучился вопросом: к чему ведет каждый наш день! ! И вот теперь те же часы дня, то же время года, то же зимнее освещение и вопрос тот же и сам я тот же... Но теперь, сколько ни углубляйся в этот вопрос, уже не соскочишь с рельсов... Мало ли что! Теперь уже давно заведенная жизнь: всегда что-нибудь надо делать. Может быть, и не нужно, а надо. Да вот, что же лучше. Ведь я приехал только для того, чтобы прочесть лекцию. Публика купит билеты: надо отслуживать перед публикой. В городе были расклеены на видных местах розовые афиши о моей лекции. Фамилии Тургенева и Андреевского были напечатаны громадными буквами. Меня не пугало это неимоверное сближение, и я не смущался судьбою предстоящей лекции. Профессор истории Багалей, маленький тщедушный человек в очках, с жидкой бородкой и сильным хохлацким выговором, ходил вокруг меня с тихою и выжидательною заботливостью. Он думал о барышах для своего любимого детища, городской библиотеки, и досадовал, что для моего чтения был свободен только зал Думы, гораздо менее поместительный, нежели зал Дворянского собрания. В день лекции я должен был обедать у моего товарища по гимназии и университету, того самого, который когда-то, будучи студентом, жил со мною и братом в домике за Нетечею. Теперь он был ректором Харьковского университета. Я прошел через те самые сени, в которые мы все трое, еще мальчиками, вступали с прошениями о принятии нас в число вольнослушателей. Высокая комната смотрела обедневшею и неопрятною. Меня тотчас же позвали к "ректору". Я миновал громадную пустую залу заседаний Совета - истинное святилище, в котором когда-то решалась наша судьба - и был крайне удивлен, когда увидел, что позади этой величественной комнаты находился совсем крошечный кабинет ректора, какой-то голый и неуютный застенок с простеньким письменным столом и кучами бумажных дел на полу. Мы условились с моим другом насчет обеда, и я тотчас же вышел, встретив при выходе, за дверью кабинета, двух студентов-просителей. За обедом я признался товарищу, что ходил за Нетечу, и мы поговорили о Дувиных. Оказалось, что кроме нашей бывшей хозяйки, никого из обитателей домика не осталось в живых и что ранее всех умерла ее молоденькая замужняя дочь - умерла вскоре после того, как мы оставили квартиру. После обеда я съездил к себе в гостиницу, чтобы переодеться для лекции. На лестнице Думы я застал поднимавшуюся и торопившуюся публику.
172 Книга о смерти Все билеты были распроданы, и вполне счастливый Багалей попросил меня обождать еще несколько минут только для того, чтобы можно было продать последние приставные места, так как наплыв народа продолжался. Вскоре и эти места были заняты. Многие не попали на лекцию. Дальнейший вход был прекращен, и меня пригласили в зал. Эстрада, по которой я в него вступил, была сплошь занята профессорами, так что я с трудом пробирался мимо них к своему месту. Как только меня заметили, поднялись рукоплескания, сперва редкие, а затем сильные и дружные. Я стал у кафедры, положил на нее свою брошюрку, надел pince-nez и сразу с досадою убедился, что кафедра слишком низка и что текст лежит слишком далеко от моих глаз. Но рукоплескания еще продолжались. Я посмотрел в публику, готовясь к вступительной фразе. Передо мною чернела толпа во всю глубину зала и на балконе хор. В первом ряду молоденькая дама, с тонкой талией, в черном шелковом платье с белыми полосками, аплодировала мне в перчатках, очень приветливо, с благородною сдержанностью. Тем временем я успел найти нужный звук для первых слов и, выждав затишья, начал свое чтение внятно и просто. Тишина и внимание были тотчас завоеваны, и все прошло благополучно до самого конца. Я видел, что никто ни на минуту не испытывает скуки. Поэтому заключение лекции далось мне легко, с приятным предчувствием, что все мои слушатели остались довольны. Действительно: мне аплодировали горячо, в несколько приемов, так что я должен был трижды выйти на эстраду для неловких раскланиваний, с необходимою в этом случае и непонятною для меня самого улыбкой на лице. Я сбыл свою лекцию!.. Мои глаза были утомлены, во рту у меня было сухо, но в то же время я был доволен своею усталостью. Я оставался в задней комнате, на диване, слушая похвалы... Ко мне вошла сестра - милая и радостная. Профессор Багалей пригласил нас к себе на чай. Толпа еще гудела вокруг, но уже можно было собираться к выходу. Нам подали шубы, и я с сестрою вдвинулся в массу народа. Я шел позади сестры, все с тою же усталостью на глазах. Мы уже спускались по ступеням лестницы, сжимаемые со всех сторон, когда сестра, обернувшись ко мне, шепнула: "Посмотри, ведь вся эта публика - это ты!" Но вот этого именно я вовсе не испытывал. Я думаю, что каждый, кто сколько-нибудь побывал на виду, никогда не чувствовал того, что о нем воображают другие. Никто никогда не наслаждался с спокойною совестью и в полной мере ни своею известностью, ни своею славою, ни даже своим величием. Каждому должно было казаться, что все, к чему он сделался сопричастным, создалось как-то помимо него, самою жизнью, и что сам он, внутри себя, остается ничтожным. Кстати, вспоминаю, что в октябре этого же года я добыл билет на осмотр Зимнего дворца (Николай II жил тогда в Царском). В пасмурный и свежий день мы пошли туда с моим маленьким сыном и его гувернанткой. Мой
Том второй. Часть третья 173 мальчик заинтересовался только моделью одного парохода в Белой зале, где были собраны все подарки, поднесенные новой императорской чете, и после обхода всех комнат заметил: "Почему это везде изображено столько сражений?" Это было действительно преобладающее впечатление из всего, нами виденного в Зимнем дворце. Но я с любопытством осматривал комнаты Александра II и особую половину его жены. Мы видели рабочий кабинет императора, где помещалась и его спальня, в узеньком и темном отделении за перегородкою с двумя арками: позади этой перегородки, в простенке между арками, стояла его железная кровать, на которой он и скончался. На простыне, под одеялом, сохранились черные пятна крови. В этом застенке, составлявшем спальню, все было чрезвычайно неуютно. Параллельно кровати, очень близко против нее, стоял стеклянный шкаф с разными образцами военных форм. В темной нише виднелся киот5 с образами и горящею лампадкою, а возле висели портреты умерших детей государя и два простеньких платьица его покойной маленькой дочери. В кабинете, на разных столиках, были разложены скомканные, но свежие батистовые платки: камер-лакей объяснил нам, что государь, страдавший бронхитом, всегда приказывал заготовлять ему эти платки. Письменный стол был весь обставлен семейными фотографиями. Здесь же лежали на подносиках всевозможные ножики, ножницы, карандаши, ручки для перьев, очки, резинки, стеклышки и прочие невзрачные вещицы, составлявшие, очевидно, любимую рухлядь состарившегося человека, сделавшегося рабом своих привычек. На пепельнице, в стеклянном футлярчике, была сохранена недокурен- ная папироса, оставленная тут государем в день смерти. Нам показывали и чрезвычайно старое генерал-адъютантское серое пальто с красною подкладкою и засаленными погонами, в котором Александр П всегда работал. В соседнем, более просторном кабинете, где принимались министры, - на обширном столе, покрытом зеленым сукном, - хранилось перо, которым подписано освобождение крестьян. Половина государыни Марии Александровны находилась в другой стороне дворца. В более сохранном виде осталась только ее спальня, величественная темно-синяя комната, выходящая окнами во двор. Все в ней было под один цвет: и балдахин над широкою кроватью, и полуоткинутое одеяло, и просторные мягкие диваны, и грандиозные пустые столы, покрытые темно- синим сукном. На столике подле кровати, в стеклянном бокале, торчал тощий букетик, состоявший из одной розы и веточки ландыша, сохраненный с помощью какого-то известкового состава. Это был последний букетик, заготовленный для государыни, по ее всегдашнему обыкновению, и поставленный перед нею в день ее кончины. Кровать, как нам говорили, с того дня осталась нетронутою. На этой самой простыне государыня умерла. Спертый воздух стоял в этом нежилом, заброшенном углу дворца. Память о бабушке теперешнего молодого императора, казалось, уже ни для кого не
174 Книга о смерти представлялась особенно интересною. Я вспоминал эту высокую, стройную государыню, с худощавым изящным лицом и туманными глазами, вспоминал ее портреты в молодости с жемчугами на тонкой шее, с очаровательными покатыми плечами и породистыми, словно выточенными руками - я еще видел пред собою ее морщинистое, совсем высохшее в последние годы лицо, окаймленное сложною прическою из мелких буколек, и чувствовал, что в этой пустой комнате все ее прежнее величие для меня совершенно исчезает. Ни лейб-казак на запятках ее кареты, ни церемониалы, сопровождавшие всю ее жизнь, ни ее портреты в короне и порфире не могли теперь разуверить меня в том, что это была самая обыкновенная женщина. Между тем перед нами продолжали чередоваться различные залы Зимнего дворца. Это был не дом, а самый обширный в России храм, воздвигнутый человеку, - с его престолом и со "священными изображениями" божественного семейства. В одном из громадных коридоров мы натолкнулись на бесконечный ряд драгоценных обстановочных вещей, сложенных на полу: вазы, люстры, канделябры и т.п. были расположены на паркете в две линии. Все это было собрано из разных дворцов для того, чтобы Николай II с своей женой выбрали из этой массы то, что им понравится. В то время заново отделывалась часть дворца для молодых супругов. Тут же, в коридоре, лежали целые штуки плюшевых ковровых материй для обивки полов. Вокруг нас суетились рабочие. Рассматривая все эти вещи, я на что-то наткнулся и в то же мгновенье камер-лакей поспешил с тревогою предостеречь меня: "Будьте, барин, осторожнее... нельзя наступать на трон". Я обернулся и увидел на полу, вблизи моего сапога, часть разобранных дощатых ступеней, над которыми трудился какой-то обойщик, натягивая на них новое сукно. Я невольно удивился такому богопочитанию! И все-таки я сознавал, что если бы я был царем, то, внутри себя, я считал бы, что все это богопочитание относится не ко мне, а к чему-то вне меня, - к России, к нашей русской жизни... И, конечно, каждый император, с таким же точно чувством, проезжает мимо любопытной и кричащей толпы, мимо флагов и ковров на домах, мимо своих бюстов на окнах магазинов и мимо всех волшебных огней иллюминации с его вензелями. В маленьком виде испытывал то же самое и я, спускаясь с моей сестрой среди толпы по лестнице Харьковской Думы после моей лекции. Вся эта суета возле шуб и щебетание молодых голосов - все это была недоступная мне, чужая жизнь - и ничего более... Из Харькова я возвратился домой почти перед рождественскими праздниками. Эти зимние праздники обыкновенно вызывают во мне молчаливую и покорную тоску. Среди них проходят день моего рождения и день Нового года - два зловещих столба, мимо которых я стараюсь пробираться, зажмурив глаза. На этот раз Новый год начался незаметно и гладко. Все продолжалось по-старому, что я уже считаю верхом благополучия. Но в марте я
Том второй. Часть третья 175 простудился, и мои давнишние невралгические боли ожесточились с угнетающим упорством. Врачи посоветовали мне брать покамест электрические ванны в Еленинской больнице, а затем непременно отдохнуть летом на каком-нибудь прохладном морском берегу, например, возле Риги. Но чужие болезни никому не интересны... Страннее всего было то, что с своим болящим телом я мог - и притом должен был - ходить, выезжать, работать. Мне предстояла поездка в Царицын. Я взял на себя защиту молодого судебного следователя, который выстрелил в старого товарища прокурора, вовлекшего его неопытную, почти не знавшую людей жену в какие-то развратные, похотливые отношения во время продолжительного отсутствия мужа. Заседание было назначено на 3 мая. Ванны несколько поправили мое общее состояние, но боль сосредоточилась в горле. Малейшее движение воздуха усиливало эту боль, а весна вышла ветреная и холодная, - даже мало похожая на весну. Но я собрался в Царицын и рассчитывал, что на обратном пути мне удастся посмотреть на коронационные торжества в Москве, так как въезд царя в Москву был объявлен на 9 мая, а коронация на 14-е. Чуть ли не с осени минувшего года начались заманчивые возвещения в газетах о предстоящей церемонии. С середины зимы в объявлениях целые столбцы начинались с крупных слов: "На коронацию"; все московские домовладельцы предлагали внаймы свои помещения. Интерес к зрелищу возрастал по мере того, как столько народу жадно стремилось в Москву. Об остановке в гостинице нечего было и думать. Казалось, что, пожалуй, не найдешь ни одного свободного уголка. Но мне все-таки удалось обеспечить себе приют в квартирке одного молодого одинокого адвоката на Арбате. Его чистенькое помещение состояло из гостиной, кабинета, столовой, спальни и особой комнатки прямо из передней, которая была предоставлена мне. Вся мебель и вещи были новые, аккуратные, удобные. Хозяйством заведовала горничная Ариша, лет сорока, высокая брюнетка с услужливыми манерами, певучим говором и с видом попечительницы над молодым барином. Проездом в Царицын я провел сутки в этой квартирке и успел с нею освоиться. Мельком взглянул я на воздвигавшиеся во всех концах города деревянные украшения улиц, фонтанов, площадей и домов, на жерди с гербами, на полураскрашенные пирамиды, на декоративные стены - и затем, как только отъехал от Рязанского вокзала, погрузился в заботы о моем деловом путешествии. Горло болело невыносимо. За окнами вагона стояла стужа. В середине следующего дня мы проезжали по "Земле Войска Донского"6. Я никогда раньше не бывал в этих местах и невольно вспомнил географическую карту, по которой учился, с печатным названием этой области, обведенной розовой краской вблизи червеобразного Каспийского моря. Сквозь окна были видны разливы рек. Целые леса, еще голые, купались в мутно-желтых, холодных волнах. Но эти картины при хмуром небе не дава-
176 Книга о смерти ли представления о весне. С высокой насыпи, по которой мы неслись, грязная вода, бурлившая вокруг сухих деревьев, казалась мне простою неопрятностью природы в ненастное время. Неужели я перестал чувствовать прелесть разлива! В нашем вагоне было всего два пассажира: крепкий высокий старик лет за шестьдесят, со стриженой головой и длинной бородой, в тужурке и сапогах бутылками, и бледный, но тоже высокий офицер в казацкой форме. Старик был очень бодр и выбегал гулять по платформе почти на всех станциях в одной тужурке, оставляя меховой архалук7 на своем диване. А офицер оставался все время на месте, большею частью лежа или полусидя и подпирая рукою свою усталую голову. Я узнал, что он несколько раз падал с лошади на учениях и настолько разбил себе грудь, что теперь едет на родину, как почти негодный. Итак, я видел пред собою старость и молодость: нечего было жаловаться на судьбу! Дорога была скучная. А мне предстояло проделать ее еще и на обратном пути! Только к часу ночи я попал в Царицын. Меня встретил подсудимый. Гостиница находилась очень близко от вокзала. Мне был приготовлен просторный номер с перегородкою для спальни, и я, совсем усталый, поторопился улечься в постель. Следующий день (воскресенье) был совершенно ясный и почти жаркий. Перед моими окнами расстилалась громадная зеленая площадь, окаймленная невысокими каменными строениями. На правом углу стояло двухэтажное кирпичное здание Земской управы, где, как мне объяснили, должно было происходить судебное заседание. Я вышел с своим клиентом, чтобы побриться, а затем купить на завтрак зернистой икры. У парикмахера мы застали двух наших свидетелей, только что приехавших из Астрахани к завтрашнему заседанию. Это были друзья подсудимого - городской полицейский врач и советник губернского правления, оба - веселые и цветущие люди, хотя первый приближался к пятидесяти годам, а второй имел полные шестьдесят. Врач, коренастый мужчина с седеющими пышными бакенбардами, стриженой, почти лысой головой, серыми глазами и красненьким носом, говорил очень быстро, негромким, смеющимся голосом и имел вид провинциального бонвивана, доброго и надежного товарища во всякой пирушке и всякой беде. Советник Губернского правления, из разорившихся помещиков, смотрел настоящим барином. Высокий, плечистый, упитанный, с темными живописными глазами, правильным носом, с русской прической каштановых волос без седины, с круглой бородой и густыми усами, - он казался мужчиною "в самом соку". Впрочем, только усы у него были несколько светлее бороды, да еще при разговоре слышался недостаток зубов. Я обменялся несколькими фразами с этими господами и отложил ближайшее знакомство с ними до обеда. Позавтракав у себя в номере зернистою икрою, которая была немного дешевле, но не лучше петербургской, я еще раз прилег отдохнуть и, когда
Том второй. Часть третья 111 встал, то решил в ожидании обеда погулять. Недалеко от гостиницы, если взять по площади направо, оказалась широкая и длинная улица с бульваром. Вход на бульвар, как всегда в провинции, был загражден вертящимся деревянным крестом. Желтая земля горбом возвышалась посредине аллеи и была вся испещрена просохшими следами ног. Солнце минутами грело совсем по-летнему, но довольно сильный ветер то и дело откуда-то срывался и нагонял холодок. Нега весны уже млела в воздухе. Кое-где показавшиеся прохожие гуляли без верхних одежд. Все они ходили одиночками и переступали медленно, занимаясь, по-видимому, созерцанием природы и вдыханием воздуха. Иные присаживались на скамейки, другие мечтали на ходу, намеренно задерживая свои шаги. Мне встречались только простые люди: мещане или мелкие чиновники. Я сел на скамейку и подставил свое лицо веселому, сильному солнцу. Бульвар был почти пуст. Если попадалась новая людская фигура, я ее прослеживал, пока она не исчезала. Между тем время приблизилось к обеду. Я встал и тотчас же завидел издалека тоненькую, как будто изящную женщину, шедшую мне навстречу. Приближаясь к ней, я различил черное шелковое платье со шлейфом. Вокруг шеи был вырез с белыми кружевами. Над головой колебался нарядный зонтик. Из-под него на меня взглянуло тощее молоденькое лицо с черными выразительными глазами, и когда мы поравнялись, меня обдало запахом пудры. Запыленный шлейф прошумел угловатыми взмахами от порывистой, нервной походки. Это была актриса! Нечего было и сомневаться. Вероятно, - хрупкий сосуд страсти... Но какою музою она мне показалась в этом тупом Царицыне! Обед был назначен на вокзале железной дороги, в зале первого класса. Выбран был самый глухой час, когда зала совершенно пуста. Для нас накрыли круглый стол возле одного из широких окон. Здесь я встретил моего клиента с его молоденькой женой, советника с его старою супругою, привезенною из Астрахани, и доктора. Супруга советника была высокая и довольно тонкая седая дама с институтскими манерами, улыбающаяся и говорящая с небрежной грацией. Жена подсудимого, из-за которой и возгорелось дело, все время молчала. Это была низенькая женщина с темно-русыми волосами, остриженными в скобку, и продолговатыми синими глазами. Круглая черная шляпка совсем закрывала ее низкий лоб. Кожа лица и шеи была у нее необыкновенно нежная. Она имела пришибленный, виноватый вид. Если и улыбалась, то безучастно, из приличия. Но когда на нее не обращали внимания, она чуть приметно, как бы про себя, вздыхала. Обедом распоряжался доктор. Благодаря его совещаниям с поваром и буфетчиком, мы имели прекрасную стерлядь и довольно сносное вино. Беседовали непринужденно, как будто никому из присутствующих никакой беды не угрожало. О предстоящем процессе упоминали вскользь, как о забавном поводе, соединявшим нас за этим столом, - не более. А между тем завтра - суд...
178 Книга о смерти Из вокзала я вышел вдвоем с доктором. Простившись с остальными, мы отправились на бульвар. Нежный свет предвечернего весеннего воздуха был очарователен. Ветер стих и на синем небе кое-где рисовались курчавые длинные облака. В палисаднике, через который мы проходили, на одном голом кусте акации, я увидел только что развернувшиеся листочки, еще наполовину сплюснутые, - яркие, как бархат, и тонкие, как зеленый батист... Необъяснимая радость шевельнулась во мне. Мне припомнились мои стихи: "И я жду - сердце бьется в груди - тайной радости жду впереди"8. А что впереди? Казалось, что в такой вечер во что бы то ни стало необходимо было каждому быть молодым и блаженным. Казалось, что сердце, оставшееся одиноким после стольких увлечений и привязанностей, теперь снова, не ведая никакого прошедшего, становилось девственным. Оно билось чуть слышною тревогою и безгранично верило, что где-то вблизи и вокруг непременно должно найтись другое сердце, которое с такою же тревогою бьется именно из-за него и только не умеет с ним встретиться. И вместе с тем являлось неопровержимое убеждение, что не успеет еще погаснуть эта заря, как вы войдете в комнату своей невесты, которая уже теперь, думая об одном вас, - вся, с головы до ног, молодость, прелесть, ум и любовь, - с загадочной улыбкой на лице радуется лишь тому, что вы еще хоть на минуту могли сомневаться в близости этого блаженства... Я начал невольно что-то высказывать доктору об очарованиях весны, и он мне весело вторил. Он заговорил о себе, о своей холостой свободе и, между прочим, рассказал, что прежде он служил в этом самом Царицыне и что в его время здесь водились настоящие красавицы ради прихоти волжского купечества. Он добавил, что поклоняется здоровой, радостной жизни и во всем боготворит энергию природы. Его румяное лицо, крепкие зубы, широкая грудь и смеющиеся серые глазки, его негромкая, но поспешная и живая речь обличали в нем доброго, умного и ясного человека - одинокого философа-оптимиста, окрепшего среди всяких изнанок жизни, какие только могут быть доступны чуткому полицейскому врачу в провинции. Мы пришли на бульвар. Он был переполнен воскресною публикою. В аллее теснился самый пестрый народ. Почти все гуляющие двигались группами в несколько человек или парами: две дамы посредине и два кавалера по краям, или муж с женою, или два приятеля и т.д. Нам попадались и мужичьи шапки, и картузы, и цилиндры, и дамские шляпки с перьями, и простые барашковые шапочки на гимназистках. Иногда встречались подростки с двумя косами поверх кофточки. Возле них шагали юноши на краю аллеи, заложив руки в карманы, робкие и задумчивые, с опущенными головами, или, наоборот, заносчивые и поучающие. Все это гудело, шушукалось и топталось. Мы промаршировали среди этой толпы до десяти раз взад и вперед, обмениваясь замечаниями и шутками. Наступали нежные сумерки. Но воз-
Том второй. Часть третья 179 дух похолодел. Все лица разрумянились. Некоторые дамы плотнее подвязали косынки и шарфы. И все-таки публика редела очень медленно. Но нам уже пора было уходить. Конечно, никакой романической встречи, о которой так явственно говорили и воздух и небеса, у меня не случилось. Мы отправились в гостиницу, где я узнал, что из Петербурга сейчас приехал брат подсудимого, молодой врач, чтобы находиться при брате на случай беды. Я вспомнил, что на мне лежит ответственность за эту беду... Утром следующего дня погода испортилась. Небо нахмурилось и было свежо. Вся наша компания двинулась через площадь в суд. В зале Управы, где должно было происходить заседание, особенно выделялся громадный портрет нового императора. Этот небольшой юноша был изображен чуть не великаном среди неопределенного голубого воздуха, в длинных гусарских сапогах, попирающих гладкую почву из желтоватых, четвероугольных камней. В нижнем углу портрета живописец положил на каменистой почве, ради красоты, довольно густую тень и, благодаря этому казалось, будто царь безмятежно остановился над бездной. Но как бы там ни было, я прекрасно знал, что в конце концов жизнь подсудимого вполне зависела от этого юноши. День прошел в допросе свидетелей. Пострадавший товарищ прокурора, как и предвиделось, не явился. Тотчас же после своей истории он был разжалован в судебные следователи и переведен в далекую губернию, откуда мог не являться в заседание по закону. Остальные свидетели разъяснили дело именно так, как я предвидел. Жена подсудимого допрашивалась при закрытых дверях. Я удивлялся, какою ужасающею выносливастью обладала эта маленькая женщина, отвечавшая тихими короткими фразами. Она только задумывалась на несколько секунд прежде, чем дать ответ, но затем произносила его весьма точно, хотя без малейших признаков чувства на лице и в голосе. Ее поза ни на минуту не изменилась - слабый и как бы мертвый звук речи - ни разу не обнаружил нервности. Лишь иногда, перед ответами на самые мучительные вопросы, она чуточку заикалась, поспешно моргала, но затем произносила те же ясные, словно безжизненные слова. Между тем она теперь страшно любила мужа и была беременна от него на седьмом месяце! После скандала муж дал ей эту беременность как бы в наказание за ее порочность и с тех пор держал себя с нею, как посторонний - до исхода процесса... Судебное следствие закончилось около полуночи, и я попросил отложить прения на завтра. На другой день я проснулся очень рано. Напился чаю, восстановил в своей памяти все дело и приготовился к речи, а между тем до открытия заседания еще оставалось полтора часа. Чтобы сократить время и не волноваться понапрасну под влиянием безделья, я сел за письмо к моему другу Зине Мережковской9 и в недоконченном виде положил его к себе в портфель. Пого-
180 Книга о смерти да была ясная. На площади, при ярком солнце, дул сильный ветер. На угловом балконе Управы теснилась кучка присяжных заседателей, вышедших подышать после ночи, проведенной в помещении Суда. Прогулявшись немного, я подошел к Управе за несколько минут до открытия заседания. Началась речь прокурора. Она была длинная и, что всего опаснее в провинции, - вполне казенная. С первых же слов я вынул из портфеля недоконченное письмо и стал записывать в него свои впечатления от этой речи, чтобы не принимать ее всерьез и не разочаровываться в своих надеждах. Впоследствии оказалось, что этот мой прием сильно взволновал обвинителя, полагавшего, будто я, с каждым наклонением к бумаге, желал закрепить в своей памяти какую-нибудь несообразность в его доводах. Он старался бороться с этим призраком и потому говорил необыкновенно долго, с удивительною настойчивостью. Благодаря моему занятию письмом, я встал с своего места по окончании этой речи, как будто ее совсем не было сказано. Все мои доводы казались мне свежими. И по мере того, как я видел, что выигрываю в мнении присяжных, я добродушно коснулся кое-каких мыслей, высказанных обвинителем. Подсудимый был оправдан. После такого исхода критиковать меня не было никакой возможности. Все было найдено уместным и прекрасным в моей речи. Заседание окончилось в час дня, и я поспешил в свой номер, чтобы отдохнуть после этих тревожных суток, оторвавших меня от всего окружающего. Проснулся я с особенно легким чувством, я знал, что мне предстоят только приятные впечатления. Вся моя комната была озарена высоким солнцем сверху донизу. На подоконнике жестянка с остатками икры совсем накалилась, оберточная бумага, разбросанная по номеру, вещи - все грелось в совсем летних лучах. Портфель с документами дела, лежавший на столе возле чернильницы, теперь казался мне вещью, до смешного утратившею надо мною всякую власть, как пустой пузырек от лекарства после тяжкой болезни, или как после экзамена - профессорские записки, в которые никогда в жизни больше не заглянешь. Я узнал, что во время моего отдыха мои деловые знакомцы весело позавтракали. Поэтому мне предстоял еще целый свободный день в Царицыне. Обедать мы устроились на вокзале, но был всего третий час, и я захотел прокатиться по городу в обществе счастливого и разрумянившегося астраханского доктора. Город разделен на две части рекою Царицею; за рекою находится более возвышенная часть и туда постепенно подвигаются все новые постройки. Мы катились по немощеным улицам, широким и правильным, но почти деревенским. Кое-где мелькали двухэтажные каменные дома. Редкие садики едва-едва зеленели. Доктор изливал передо мною свое добродушие. Он хвалил всех. С особенным жаром он говорил о своей дружбе с "советником", которого называл превосходнейшим, редким человеком. Между прочим,
Том второй. Часть третья 181 оказалось, что грациозная и улыбающаяся советница давно уже перестала быть женою этого видного барина и что у него уже несколько лет длится связь с молоденькою купеческою сиротою. К ней он ездит ежедневно - привык и привязался, как к жене. Девочка держит себя вполне порядочно, но сам советник еще настолько молодец, что никогда не отказывается от холостой компании. И снова доктор настаивал, что это человек редкого душевного благородства. Так же сочувственно говорил он о моем клиенте и радовался, что теперь у них с женою непременно все наладится. После катанья я занялся укладкою вещей и как только ее окончил, за мною пришел брат подсудимого, молодой женский доктор из Петербурга, высокий и тонкий брюнет с мягкой бородкою, в серой летней паре. Он в сдержанных, но искренних выражениях дал мне почувствовать, от какой великой беды был спасен его брат и как это порадует их старого отца!.. Мы отправились обедать... По дороге к вокзалу я встретил на пустой площади виденную мною два дня тому назад актрису. Она ехала на извозчике с бритым юношей, державшим ее за талию. На ней была желтая шляпка; шлейф того же самого черного платья кое-как укладывался на пролетке; ее темные выразительные глаза, как и прежде, блуждали в пространстве; ее худенькая фигурка, обхваченная рукавом песочного мужского пальто, казалось, случайно находилась в этих объятиях и никому, в сущности, не принадлежала. Обед прошел в общем примирении и сдержанной радости. Советница так же мило улыбалась. Советник и его друг солидно покровительствовали наступившему довольству. Но всем нам казалось, что оправдан не подсудимый, а его жена, обвинявшаяся в том, что из-за нее должен был погибнуть ее муж. И так как этого не случилось, то теперь мучительная ответственность навсегда была снята с ее совести. Она оставалась молчаливою, но в ее чертах было спокойное счастье. Подсудимый, с утомленными и несколько пьяными глазами, еще переживал только что совершившийся кризис, который выводил его из драмы, длившейся почти два года. Мы заобедались до вечера. С вокзала дамы пошли к себе в гостиницу, а все мы, мужчины, поехали в увеселительный сад на берегу Царицы, под названием "Чикаго", в честь американской выставки того года. Этот сад, как и следовало ожидать, судя по тому, что до лета еще было далеко, - сохранял свою зимнюю обстановку. Прямо из ворот мы вступили в крытый зал, невысокий, но довольно длинный, с земляным полом. Стены были закрыты елками и комнатными растениями. В зелени стояли скамейки и столики, покрытые скатертями. Ламповая люстра и свечи в колпаках давали тусклое освещение. Двери были настежь открыты в сад, и резкий холод чувствовался в воздухе. Откуда-то снаружи слышался оркестр. Несколько невзрачных мужчин сидело за столиками. По земляному полу бродили "девицы" в дешевых, но ярких платьях со шлейфами, большею частью старые, неимоверно раскрашенные. Иные
182 Книга о смерти присаживались к одиноким кавалерам, сидевшим в пальто и фуражках за столиками с бутылкою пива. Видно было, что здесь все давно между собою знакомы и надоели друг другу. Мы спросили себе какого-то вина. Советник с доктором осматривали женщин, как люди на все готовые, но только не встречающие подходящего экземпляра. Подсудимый и его брат держали себя скромно, с приятною, затихающею грустью. Наискосок от нас, за длинным столом, сгруппировались "хористки", не желавшие никому навязываться или еще не встретившие своих кавалеров. Среди них, на углу стола, сидела тонкая, совсем молоденькая хохлушка, - чернобровая блондинка с длинною косою, в вышитой рубашке, с голыми руками. Ее красивые пальцы с блестящими ногтями совсем пошорхли10 и покраснели от холода. Голос у нее был сиплый, по-видимому, с перепоя, потому что она выделялась резкою бойкостью. Ее чудные глаза были как-то искусственно и в то же время нахально веселы. Своими хриплыми выкриками она покрывала других и все время ерзала на месте, то пригибая к столу худощавую спинку, то поворачивая голову в разные стороны. Ей, конечно, не было соперниц, но зато без водки она, очевидно, никуда не годилась. Окончив нашу бутылку и найдя сад скучным, мы уехали. Я лег не раздеваясь. На рассвете, в пять часов утра, мы отправились с доктором на вокзал, так как и он собирался в Москву. Нас проводил подсудимый. Утро было холодное, но такое юное, что я вообразил себя мальчиком. Казалось, что у меня есть взрослые "папа" и "мама" и что даже гимназия для меня еще впереди: с такою силою возвращал в мою душу чувство детства один только вид этого весеннего рассвета. II 7-го мая, когда мы приехали в Москву, был дождь, холод и ветер. На Рязанском вокзале11 теснилась и толкалась необычайная, угорелая публика. Преобладали форменные одежды. Доктор, простившись со мною, весело юркнул в эту толпу с своим чемоданчиком. Пробираясь к выходу, он исчез за громадною спиною какого-то военного сановника - должно быть, отставного генерал-губернатора. Дождь хлестал с такою силою, что необходимо было сесть в крытого извозчика. Жмурясь от встречных водяных струй, я проехал на Арбат под смутным впечатлением чудовищной пестроты и грохота, окружавших меня отовсюду за пределами моей крытой пролетки. Добравшись до квартиры моего молодого товарища, я основался в ней на целую неделю и наблюдал из нее коронационные торжества. Чтобы понять мое настроение, нужно начать издалека. В детские годы коронация представлялась мне самым удивительным зрелищем, какое только возможно на земле. На продолговатых картонных страницах "Художественного листка" я видел воспроизведение всей коронации Александра И. Эти чудные рисунки были как бы выведены по желтоватому фону тонким
Том второй. Часть третья 183 карандашом и белою краскою. Лошади в страусовых перьях, золотые кареты, гофмаршалы и церемонимейстеры с жезлами, великие княгини и придворные дамы в кокошниках и вуалях, императорские регалии, тронные кресла и самый обряд венчания на царство, когда государь, в короне и порфире, возлагает корону на коленопреклоненную государыню - все это развертывалось предо мною, как целая вереница волшебных картин. И мне воображалось какое-то неповторяемое в жизни торжество, происходящее среди солнца, золота и бриллиантов. В то время железных дорог не было, и я думал, что мне никогда не доведется добраться до Москвы. Но я знал ее по картинкам и любил по истории. Стены Кремля с его башнями, темный Василий Блаженный с его татарскими чалмами и белый Успенский собор с узенькими, точно слепыми окнами - давно уже сделались мне близкими. На этом историческом холме помещалось для меня все картинное прошлое России. Там чередовались бородатые цари в остроконечных золотых шапках, осыпанных драгоценными камнями и отороченных соболями. Я воображал себе этих царей среди сводчатых теремов, расписанных церковною живописью, - на пирах, в кругу бояр, за столами с вычурными блюдами и богатою утварью, - в торжественных шествиях, при колокольном звоне и развевающихся хоругвях. Зубчатые стены монастырей, башни, колокольни, парчовые одежды, тяжкие лампады на длинных цепях... Иван Грозный, Москва-река, опричники... Годунов и Ксения... Пушкин. Учебник Ишимовой12 с его ясным шрифтом и утренний свет классной комнаты - все это вместе соединилось для меня в одно милое представление о достоверных и красивых, но уже невозвратных картинах русской старины. И вот я видел, что в тот же Кремль должен был приехать для коронования самый последний царь, Александр П, хотя он уже был в военном мундире. Этим как бы доказывалось, что прошлое не исчезло и что этот военный генерал есть потомок тех же самых, давнишних, почти сказочных царей. И мое детское сердце верило в святость "дома Романовых", спасенного для России подвигом Ивана Сусанина... Обожание к царю, еще и доныне существующее в известной публике и в народе, - это обожание, о котором так верно повествует Лев Толстой в "Войне и мире"13 от имени молодых Ростовых, - довольно упорно держалось в толпе почти во все царствование Александра И. Крики "ура" сопровождали решительно каждый парадный выезд этого государя и его жены. По крикам толпы всегда можно было знать, откуда и куда следуют их экипажи. К концу царствования Александра II крики народа становились как-то жиже и принужденнее, но все-таки еще не прекращались. После же низвержения государя посредством убийства, давнишний обычай исчез сам собою, с первых же дней вступления на престол нового государя, так как уличная публика, из которой вышли многочисленные цареубийцы предыдущих лет, сразу почувствовала невозможность и неуместность посылать свои восторги преемнику убитого царя.
184 Книга о смерти Со времен Александра III "ура", при каждом царском выезде, положительно исчезло. Оно осталось обязательным только среди войск. Народ же с тех пор кричал "ура" только в самых исключительных случаях. Я видел Александра III почти каждый день в летние месяцы 1881 и 1882 годов в Петергофе, где мы жили на даче. Он выезжал из Александрии в Петергоф и его парки, неизменно в одном и том же многоместном шарабане, в который он забирал с собою всю свою семью - жену и двух сыновей, да еще кого-нибудь из родных или придворных. Проезжая мимо церквей, государь и государыня набожно крестились. Было ясно, что они побаивались и не расставались, чтобы на случай беды погибнуть вместе. Повсюду конные конвойцы торчали в парках, на перекрестках аллей. Государь в том же шарабане приезжал по вечерам на музыку в Монплезир14, а по воскресеньям на скаковой плац, в царский павильон. Живо помню, как, облокотившись на боковую решетку этого павильона, два мальчика в белых матросских костюмах, Николай и Георгий15, стоя рядышком, плечо к плечу, перевешивались с балкона и смотрели вниз. У Николая были вьющиеся волосы, падавшие до плеч, и пухлый носик, в который он иногда засовывал пальцы, засмотревшись на что-нибудь внизу, в удобной позе, с локтями на перилах и приподнятыми детскими плечиками. Впоследствии он незаметно превратился в маленького офицера. Его волосы были острижены и спускались мысиком на середину лба; продолговатое лицо окаймилось темным пухом; под тонким и вздернутым носом обозначались усы; глаза, с правильными черными бровями, напоминали материнские, хотя и были голубого цвета, как у отца. Еще через несколько лет он сделался взрослым юношей и стал выезжать один, в узеньких санках, или эгоистке16, чистенький, миниатюрный и хорошенький, всегда в красной гусарской фуражке, которая очень к нему шла. Личность его как наследника престола не возбуждала ничьих надежд. Общество оставалось равнодушным к его кругосветному путешествию17 и даже не особенно встревожилось известием о покушении на его жизнь в Японии18. Затем связь его с балериною Кшесинскою объяснялась не более, как обык- новенною потребностью молодого гвардейца. Впрочем, в этой связи, условия которой были, так сказать, заранее приняты обеими сторонами, - Николай держал себя очень мило: он оставался верен Кшесинской; они обращались друг к другу на "ты", обменивались уменьшительными именами, переписывались без всякого стеснения и т.д. При этом однако поговаривали, что наследник любит выпить. От одного моего приятеля, хорошо знакомого с Кшесинскою, я слышал, что в каждый приезд Николая, в особенности с его друзьями, она должна была заготовлять дорогое вино, что выходило для нее довольно чувствительно, так как она получала от Николая по тысяче рублей в месяц. Но наследник не имел никакого понятия о цене денег, а у нее не поворачивался язык коснуться этого вопроса. Трудно сказать, страдал ли Николай, когда Александр III решил порвать эту связь и женить его на Алисе Гессен-
Том второй. Часть третья 185 ской. Как бы там ни было, Николай, в сравнении с упрямою и крепкою фигурою своего отца, казался школьником. Помолвка была объявлена. Послушный Николай загостился в Дармштадте и вскоре получились в России его фотографии вдвоем с невестою. На этих фотографиях жених и невеста держались довольно чопорно, как-то поодаль, но дело уже было решено бесповоротно. Месяца через два, когда наследник возвратился в Россию, мне говорили в Главном управлении почт, что между помолвленными идет самая кипучая переписка и что наследник постоянно, с нетерпением, требует писем из Дармштадта. Затем наступила неожиданная болезнь Александра III и его продолжительная агония в Ливадии. Насчет Ливадии я имел два очень характерных сведения. Одна моя родственница, знавшая кое-что о жизни двора через генерала Черевина19, рассказывала, что Николай и наследник греческого престола Георг20 (спасший ему жизнь в Японии), во время болезни Александра Ш лазили по деревьям, как обезьяны, объедались яблоками, хохотали и казались совершенно равнодушными к надвигавшейся беде. Академик Кондаков21, давно уже поселившийся в Ялте, сообщал мне, что в те же трагические дни Николай, нисколько не стесняясь, кутил с товарищами и что будто бы сквозь открытые окна одной гостиницы прохожие слышали его пьяные крики: "Не хочу царствовать! !" Насколько все это верно - не знаю, но ни одного из этих свидетелей не могу заподозрить ни в легковерии, ни в недобросовестности. Возможно, все это было действительно так: Николай мог резвиться с Георгом, как юноша, еще не веривший в близкую опасность; он мог совершенно искренно кричать: "Не хочу царствовать", сознавая непосильную тяжесть правления. Но затем предсмертные наставления страдающего отца, очевидно, потрясли его. Натура послушная, в существе добрая, приспособляющаяся к противоречиям жизни, Николай, ка^^роворится, "прочухался" и, плача над трупом отца, принял на себя его наследие, решившись сдержать обет, взятый с него умирающим, насколько Бог ему поможет. В таком именно виде рисуется мне эта смена двух царствований. В начале каждого царствования всегда бывает такой краткий промежуток, когда еще все видят в новом государе только человека, не чувствуя между ним и собою никаких преград. Удивительно, что ни один государь не успевал воспользоваться этими чудесными днями, не успевал еще отдаться своему непосредственному чувству, - как его уже охватывало отовсюду плотное кольцо министров с их докладами, рассчитанными на то, чтобы почтительно расхитить его самодержавие для себя. Так было и с Николаем П. После удушливого правления Александра III с надеждою и любовью остановились на его молодом сыне. Сам Николай, казалось, желал идти навстречу этой любви. Он выразил неудовольствие, что на похоронах отца из-за войск и полиции совсем не мог видеть народа. Намерение молодого го-
186 Книга о смерти сударя сделаться простым и доступным вызвало общий восторг. Говорили о его приказе вовсе отменить "охрану", и все ликовали, но в те же дни откуда- то уже послышался ехидный каламбур "ох! рано"... В день свадьбы, возвращаясь с женой после венчанья из Зимнего дворца, Николай устранил всякую военную и полицейскую стражу на своем пути, и нечего говорить, как обрадовался этому народ! Во все последующие дни каждое появление императорской четы вызывало неистовое "ура!" В бракосочетании Николая была какая-то жестокая поэзия. Свадьба происходила под беспросветными небесами тогдашней осени, почти тотчас после погребения, среди глубокого придворного траура, прерванного всего на один день. Сколько странной прелести было в этих поцелуях новобрачных, на которые их так торопливо благословила и безутешная вдовствующая императрица и, казалось, еще погруженная в слезы страна! Молодые супруги проводили медовый месяц в Царском. В это первое время Николай, весьма понятно, всячески устранялся от докладов. Он откровенно говорил министрам, что царствование застигло его врасплох и что ему еще нужно во многом подготовиться. Будто по инстинкту, он направлял все первые неотложные вопросы в Комитет министров, т.е. совещательное присутствие опытных государственных людей, не желая принимать на свою совесть никакой ответственности за их решение. И я думал: сколько нужно действительного бесстыдства, чтобы отбирать от этого молодого офицера его божественное "быть по сему" по всем головоломней- шим делам государственного управления... Какими глазами должны были смотреть в его полудетское лицо все эти сановники, состарившиеся в непроходимых каверзах своих отдельных ведомств! Как они не краснели за себя, зная, что он совершенно безоружен перед их тарабарщиной, что он свеженький гвардеец, безумно избалованный судьбою, - и ничего более! Промежуток свободного взаимного доверия между новым царем и его народом обыкновенно не бывает продолжительным. Общество торопилось воспользоваться каждым днем, пока это взаимное доверие предполагалось само собою и невольно чувствовалось. Замышлялись всевозможные петиции к государю, и впереди всех их выскочил знаменитый адрес Тверского земства22. Тут-то все и погибло. Старо-монархическая партия присоветовала Николаю II непременно сразу дать резкий отпор всяким подобным замыслам будто бы подрывающим в корне самодержавие, только что восстановленное во всей его божественной силе его великим отцом. Мягкий и несамостоятельный Николай поддался этому совету. По правде сказать, трудно и винить его. В самом деле: ведь он видел всего несколько дней тому назад, что вся Россия почтила совершенно беспримерными почестями его отца! Она так единодушно еще не оплакивала ни одного из своих самых великих монархов! Что же это значило? Мог ли он допустить, что все это была фальшь? Не проще ли было поверить тем, кто доказывал ему, что, значит,
Том второй. Часть третья 187 громадное большинство России в настоящую минуту не желает ничего иного, как твердого удержания всего того, что заведено Миротворцем. Как же после этого мог он отдаться своему непосредственному влечению? К тому же он боялся своей молодости, боялся какого-нибудь безрассудного решения... Пришлось прислушаться... И вот, на приеме влюбленных в него депутаций со всей России, с подносимыми к его стопам свадебными подарками, Николай II вдруг бросил им всем в лицо неестественно-оскорбительные слова о "бессмысленных мечтаниях"!23 Все разошлись в полном недоумении. И однако же все как-то затруднялись обвинить лично его. Все догадывались: "его научили другие... какая жалость!"... В тот же день, как разнеслась эта весть по Петербургу, я невольно вспомнил гоголевского Кочкарева, посоветовавшего Агафье Тихоновне разогнать ее женихов простыми словами: "Пошли вон, дураки!" Она возразила: "Как же можно так сказать? Ведь выйдет как-то бранно. - Да ведь вы их больше не увидите, так не все ли равно?.."24 Точно так же Николай II смелым, заученным с чужого голоса оскорблением разогнал приветствовавших его депутатов. И с тех пор мне подумалось, что он навсегда останется "вечным мальчиком". Кажется, так и выйдет. Но зато, по крайней мере, за ним навсегда останутся и мягкость, и неиспорченное добродушие мальчика... Надолго еще хватит рабства в России! Простой русский человек влюблен в царскую власть. Ему нравится даже иногда непонятная по отношению к его личным делам несправедливость царя. "Ведь вот как высоко стоит, - думает он, - все равно, как сам непостижимый Бог, веления которого тоже иногда кажутся несправедливыми простому смертному". Да и самому царю мало помалу начинает нравиться его общепризнавае- мая божественность. Поэтому, как только Николая II разъединили с народом, так тотчас же все пошло по заведенному порядку, и этот царь, подобно всем своим предшественникам, удалился в заоблачное пространство... Коронация должна была окончательно подтвердить божественность монарха. Москва была переполнена. Все испытывали какое-то особенное возбуждение, сознавая себя избранными свидетелями или участниками всемирного сценического представления. Ничто не напоминало будничной жизни. Все, что кипело на улицах, все это было нарядное, приезжее, нарочитое, временное и ликующее. Город перестал быть городом, а сделался сплошной декорацией. Казалось, многомиллионная саранча цветных лоскутков налетела на Москву и облепила все ее стены и здания. Древняя столица была загримирована праздничной отделкой до полной неузнаваемости. На площадях и перекрестках возникали фантастические раскрашенные постройки. Флаги, бившиеся по всем карнизам и качавшиеся на нитях, перекинутых через улицы, переносили веселую суету в самый воздух, поверх неугомонной толпы. Сады и бульвары были окутаны гирляндами круглых молочных фонариков. Отовсюду торчали столбы с коронами, жерди со штандартами, щи-
188 Книга о смерти ты и звезды для иллюминации. По всем улицам то и дело цокали подковы, без звука колес, потому что преобладающими экипажами были дорогие коляски на резиновых шинах, мелькавшие друг за другом во всевозможных направлениях. Почти в каждом квартале временно проживал какой-нибудь король или принц. Все государственные учреждения перекочевали в Москву: министерства, Государственный Совет, Сенат, балетная труппа, Академия художеств и т.д. Все эти "ведомства", навеки прикованные к Петербургу, теперь раскинулись здесь легким табором, в самых беспечных помещениях вроде меблированных комнат и гостиниц. Можно было издавать законы, решать и устраивать дела, разбираться в самых курьезных центральных управлениях, и все это делать здесь же, на ходу, без всякой необходимости путешествовать к далеким петербургским твердыням. Все это выходило как-то шумно, весело и забавно, и однако же, театральное величие ожидаемого торжества от этого нисколько не уменьшалось. Напротив, именно чувствовалось, как говорит Достоевский, "до чрезвычайности", что все, здесь происходящее, есть ничто иное, как волшебное сновидение, возможное только теперь и никогда более, ибо теперь должно совершиться самое радостное чудо, а потому и небеса настолько благосклонны, что они все это допускают ради настоящих исключительных дней, но ни под каким иным предлогом и ни за что на свете они бы не допустили этого во всякое иное время. Государь уже находился под Москвою, в загородном Петровском дворце, и это его незримое пребывание у ворот столицы вносило приятное волнение в сердца праздничной толпы, заполнявшей все улицы. Молодая императорская чета прибыла 6 мая на Смоленский вокзал25. У платформы был построен великолепный длинный павильон с богатыми драпировками, тропическими растениями, белою хрустальною люстрою, бархатными коврами и золоченою мебелью. Государь, как мне передавали, был очень весел, несмотря на тучи, холод и дождь. Встреченный царскою фамилиею и придворными, он проехал с женою в карете прямо в Петровский дворец. В этом дворце русские государи проживают всего раз в жизни, когда проводят в нем несколько дней перед торжественным въездом в Москву для принятия царского венца. Благодаря этому, Петровский дворец, оживающий редко, делается в то же время вечным. Он подновляется с каждым новым царствованием. За высокой оградой с четырьмя башнями по углам, окрашенный в красную краску с белыми очертаниями каждого кирпичика, с белыми обводами вокруг готических окон и белыми же ломбардскими колоннами своих балконов, он молчаливо поднимает свой зеленый купол над деревьями парка и, кажется, знает, что каждый новый царь непременно прибегнет к его стенам, чтобы пережить в нем самую тревожную, самую радостную и хмельную молодость своей власти. В его комнатах каждый царь выжидает своего соединения с Москвою - с сердцем России - как с невестою.
Том второй. Часть третья 189 Мне предстояло как-нибудь устроиться, чтобы видеть въезд. О билете на трибунах вдоль Тверской нечего было и думать: они были все давно раскуплены. Меня выручил один старый товарищ, успевший попасть в сановники. Он дал мне свою карточку для пропуска... в архив Губернского правления! Казалось бы, что это нечто безнадежное, но на деле вышло, что нельзя было бы выбрать во всей Москве лучшего места. Архив этот помещается не более, не менее, как над аркою Тверских ворот! Влево от часовни вы видите несколько маленьких окон над пролетом арки: это и есть архив Губернского правления. Заручившись карточкой, я успокоился. Москва продолжала шуметь, не обращая внимания на холодную и сероватую погоду. Впрочем, накануне въезда, перед вечером, небо несколько расчистилось, и мы задумали с моим милым хозяином съездить к Петровскому дворцу. Сплошные, пестрые и нескончаемые украшения города, за которыми не успевал следить наш глаз, внезапно закончились позади Тверских ворот двумя громадными колоннами, увенчанными шапками Мономаха на золотых подушках. Вдоль каждой колонны, снизу доверху, спускался неподвижный национальный флаг: на одном был вензель государя, на другом - государыни. Вверху флагов выделялись крупные приветственные надписи. На этой черте государь должен был вступить в Москву. Здесь, у заставы, суетилась полиция. Вправо, по мягкой дороге в парк, допускались только придворные и привилегированные экипажи, а нам было указано ехать по среднему каменистому шоссе. В этот вечер во дворе Петровского замка предстояла "серенада", т.е. приветствие императорской чете от хора русской оперы и разных певческих обществ, с аккомпанементом музыки. Всех исполнителей было до пятисот человек. В холодных майских сумерках сотни двухместных колясок быстро, мягко и правильно друг за дружкою исчезали за деревьями парка, унося с собою на этот праздник королей, принцев, князей, посланников, министров и т.д. с их дамами. Мы видели, впрочем, лишь темные стройные фигуры, по две в каждом экипаже. Замечательнее всего было то, что все эти экипажи летели с одинаковою скоростью, в одну линию, с естественными промежутками, не имея никакой надобности опережать друг друга, точно сама судьба заранее заготовила этим людям полное удобство, свободу и наслаждение. Мы же въехали в кучу разнокалиберных колясок и дрожек, двигавшихся плотною массою, с постоянными остановками, вдоль шоссе, по краям которого стоял простой народ. Толпа постепенно увеличивалась и превратилась в широкое море черных голов в том месте, где из-за деревьев парка завиднелись купол и башни Петровского дворца. Все экипажи наших спутников здесь остановились. Мы привстали на дрожках, как и вся прочая публика. Море голов простиралось, по-видимому, до задних стен дворца. Сдержанный говор стоял в этой тесной, обширной и благочинной толпе. Все было черно впереди, вплоть до величавой, задумчивой тени дворца. Но по ту сторону его стен, в
190 Книга о смерти глубине двора, стелилась ровная длинная полоса зажженных молочных фонариков. Эту иллюминацию делали пятьсот артистов, державшие каждый по фонарику на тонкой рогульке. Пение и музыка к нам не долетали. Быть может, впрочем, мы и не дождались начала концерта. Нас интересовало только добраться до того места, с которого всякому возможно было приблизиться к таинственному жилищу завтрашнего героя. И действительно стоило пережить это впечатление. При виде громадной, смирной и благоговейной толпы народа пред высокою тенью Петровского замка, позади которой зажглись веселые фонарики песенников, я невольно вообразил, будто молодой сказочный витязь, обожаемый целою страною, справляет здесь ночной пир накануне того, чтобы завладеть разукрашенною Москвою, ждущею его объятий, и затем сделаться земным богом России... Мы удовольствовались тем, что увидели, и приказали извозчику повернуть назад. Засыпая в этот вечер в моей комнатке на Арбате, я думал: что теперь испытывает Николай II? Понимает ли он, какая великая, божественная роль предстоит ему на завтрашнем въезде? Шумит ли у него в голове, трепещет ли его сердце? Хватит ли у него души, чтобы ответить на все восторги, - чтобы отделить от себя хотя бы частицу радостного сочувствия для каждой из тысячи сложных декораций, - чтобы послать счастливую улыбку или глубокое слово в различные павильоны тех депутатов, которые выйдут к нему навстречу, преисполненные влюбленного ожидания?.. Или же, наоборот: между настроением этого юноши и порывами этого бесчисленного народа нет, в сущности, ничего общего? Для них это - созерцание бога; для него - это привычный и хлопотливый обряд, вроде утверждения завещания или ввода во владение после заурядной смерти родственника... Скорее - думалось мне - здесь мерещится толпе нечто такое, чего на самом деле нет. Но как совладать с воображением?! Утро 9 мая было светлое, но холодное. Нужно было выйти пораньше, чтобы пробраться сквозь цепь войск, расположенных впереди народа вдоль всей Тверской. Хотя было еще десять часов, но народ уже отовсюду приливал к линии въезда. Отбытие из Петровского дворца предполагалось около двух; поэтому войска еще держались вольно и пропускали пешеходов. В самом конце Тверской я протискался с тротуара на площадь перед Иверской и перебежал через это самое парадное место к другой толпе, оцепленной солдатами и полицией, влево от Иверских ворот, предполагая, что позади этой толпы, с угла стены, имеется вход к маленьким окошкам над воротами. Там действительно был вход, но он был заперт, и стоявший возле него сторож объяснил мне, что я должен возвратиться, пробраться к Иверским воротам, пройти под ними и там уже, с Красной площади, попасть на подъезд Губернского правления. Все это я проделал, но и подъезд, до которого я добрался, оказался загроможденным публикой. Здесь мне помогла рекомендательная карточка, и я попал в просторные сени Губернского правления. Поднявшись
Том второй. Часть третья 191 по лестнице, я прошел через пустые присутственные комнаты и вступил, наконец, в архив, где уже собрались зрители. Их было немного, но все большею частию элегантные люди, за исключением какого-нибудь десятка служащих и разночинцев. Дамы были в новых светлых платьях, как будто они явились на пасхальную заутреню или к причастию. Один генерал вошел в мундире с иголочки, так же, как и один гимназист - по-видимому, сынок местного чиновника. Ничей глаз, очевидно, не мог проверить и оценить такой благочестивой принаряженности среди нашей маленькой публики, отовсюду закрытой стенами незаметного, пустынного архива. И в этой личной потребности каждого зрителя привести себя в безукоризненный вид перед въездом государя сказывалась громадная, необъятная власть сегодняшнего героя над воображением всех слоев народа, всех неизвестных и невидимых ему единиц не только московской, но, вероятно (в общей массе), - и всероссийской толпы. Наш архив состоял из двух комнат, разделенных узеньким коридором; одна выходила двумя окнами на Тверскую, другая - двумя окнами на Красную площадь. Стены были покрыты деревянными клетками с чистенькими делами. Перед окнами стояло несколько рядов стульев. До въезда было еще далеко. И вначале я постоянно перебегал из одной комнаты в другую, но вскоре сообразил, что до полудня стоило смотреть только на Красную площадь, потому что по ней, из Кремля, направлялись в Петровский дворец все высокопоставленные лица. Площадь эта лежала передо мною своим длинным прямоугольником, окаймленная, вплоть до памятника Минина26, правильною и бесчисленною толпою, которая вздымалась вокруг площади отлогими стенами на трибунах. Слева, над самой чертой народа, высоко развевались в воздухе два громадных желтых флага с черными орлами. Плотно усеянные трибуны пестрели дамскими туалетами, шляпками и зонтиками. Впереди линии войск кое-где гарцевали всадники. По временам какие-то генералы подъезжали к фронту на конях и распоряжались. После каждого нового генерала линии становились ровнее. Из Кремля начали выезжать великие князья в обыкновенных экипажах, но в параднейших формах. Наша публика с удовольствием узнавала и называла проезжающих. Все это катило в Петровский дворец к великолепному завтраку перед въездом. Одним из последних проехал Владимир Александрович27, командовавший коронационными войсками. Он окликивал по сторонам: "Здорово, гренадеры!", "Здорово, семеновцы!" и получал в ответ быстрые, рявкающие виваты. Светлое утро делалось все более и более солнечным. Толпа, мундиры и уличные украшения облились яркими лучами. Порядок и напряжение возрастали. Уже все участники торжества проехали вверх по Тверской. Безмолвные зрители нашего архива подкреплялись домашней провизией или тартинками28, купленными у сторожей. Наступило самое томительное время, когда вся встреча была приготовлена, но никаких признаков въезда
192 Книга о смерти не замечалось. Расчищенный путь прискучил глазу, как пустой лист картона в тяжелой драгоценной раме. И такое состояние длилось чрезвычайно долго - часа два с лишком. Вдруг где-то далеко ударила пушка - и вслед за тем загремели частые ответные выстрелы с Тайницкой башни. Одновременно во всех церквах загудел колокольный звон. Все мы шарахнулись к окнам на Тверскую. Войска подтянулись в последний раз. Народ закопошился в своей плотной массе. Наши окна внезапно раскрылись и к нам с удвоенною силою ворвались грохот и гул, наполнившие воздух. Солнце блистало над несметным пестрым народом. Ожидание сделалось веселым, потому что пушки и колокола как бы заранее изображали собою надвигавшуюся процессию. С самого отдаленного верха Тверской начали доноситься к нам крики толпы, опережавшие едва слышную военную музыку. Поэтому каждый экипаж передовых полицейских чинов, летевших по пустой улице, первоначально принимался за открытие шествия. Между тем крики сверху делались все явственнее и сквозь пушечные выстрелы уже довольно громко звучали трубы. Наконец самый дальний край Тверской пересекся поперечным белым пятном. Это и было шествие. В следующую минуту нам показалось, будто целый лес золотых булавок движется среди улицы. По мере спуска эти булавки превращались в игрушечных всадников, затем в раззолоченную процессию детей и только перед самой лощиной Иверской площади вполне обозначали человеческие фигуры. Но где царь? Где царица? Что самое важное в этой волшебной реке? Пушки палили, колокола заливались полным хором, барабаны и трубы ликовали, толпа ревела - и все, что уже вполне приблизилось, - что уже отчасти уходило под Иверские ворота, - все это казалось одинаково великолепным. Среди нас был молодой купец. Он изнемогал от волнения и восторга. - Господи Боже мой! Да что же это такое. Ах ты, Господи, сила-то, сила какая!.. И разве тут же государь император?.. Кажется, и вынести невозможно, если его самого увидишь... Действительно, вглядываясь в процессию, можно было заметить рассчитанное возрастание эффектов. Проехали жандармы, конвой, казаки. За ними - азиатские депутаты в зеленых, синих, лиловых, малиновых, желтых и красных халатах, с чапраками29 из парчи, в высоких шапках и чалмах. Эмир бухарский и Хан хивинский. Потом - родовитое дворянство. Вслед за дворянством придворные слуги и сановники: музыканты в красных казакинах30 с серебряными трубами, камер-лакеи, скороходы, арабы в белых чалмах, царская охота, камер-юнкеры и камергеры, залитые золотом, с белым плюмажем31 на шляпах, и, наконец, целая цепь золоченых фаэтонов32 и карет с обер-гофмаршалами, обер-церемониймейстерами, членами государственного совета и т.д. Весело было смотреть на это густое, пестрое, нарядное шествие. Все фигуры ярко блестели, как новые лакированные игрушки. Все
Сергей Аркадьевич Андреевский Анатолий Федорович Кони Александр Иванович Урусов
Зинаида Николаевна Гиппиус Зинаида Афанасьевна Венгерова
Константин Константинович Арсенъев Владимир Данилович Спасович
Василий Васильевич Розанов Александр Валентинович Амфитеатров
Крестовый перевал. Военно-Грузинская дорога Военно-Грузинская дорога
Мцхетский замок. Грузия Слияние Арагвы и Куры
Спуск к Тифлису с Военно-Грузинской дороги Панорама Тифлиса
Дом на Литейном проспекте, где жили Мережковские Дом в Кузнечном переулке, где жил С.А. Андреевский
Том второй. Часть третья 193 это двигалось непрерывно, по чистой дороге, при блеске солнца, среди возрастающих кликов необозримого народа. Но вот, на подъеме Тверской, поднялся усиленный рев, и вдоль тротуаров полетели шапки в воздух. Довольно отчетливо показался тоненький государь на белом коне. Он выдавался тем, что ехал один, имея позади себя целую толпу принцев. Он держался застенчиво и стройно, не отнимая руки в белой перчатке от своей черной смушковой шапочки, и только по временам чуть-чуть поворачивал корпус то в левую, то в правую сторону, чтобы отдать приветствие всей массе народа. Завидев его, каждый из нас без всякой надобности немного вытянулся вперед, а купец закричал во все горло протяжное, оглушительное "ура!" и затем повторил его несколько раз. Центр шествия вступил в лощину перед Иверской. Тогда государь свернул прямо по направлению к нам. Принцы на своих лошадях отступили к правой стороне площади, а Николай II, отделившись от них, подъехал к стене нашего архива и, повернув лошадь, остановился совершенно один внизу, под нашим окном, в ожидании императриц. Глаза у купца чуть не выскакивали от напряженного рассматривания государя. "Неужто вот это он самый и есть, его величество? Вот - этот вот?.. Ах ты, страсть какая!.. Совсем, совсем близко видно... Какой молодой, хорошенький... Вишь ты, сидит себе... Как это удивительно!.. Ура! Ура-а-а-а!.." Между тем скромно сидевший на лошади Николай II загнул руку назад и, достав из кармана своего мундирчика батистовый платок, утер им свой вздернутый носик, пригладил усы в обе стороны и снова тем же движением спрятал платок в карман. В это время с Тверской спускались золотые кареты императриц, украшенные драгоценными камнями (самое великолепное, что было в зрелище); каждая карета была запряжена восемью белыми лошадьми, цугом, с белыми страусовыми перьями; придворные сановники стояли на приступках. Четыре лейб-казака, в пестрых костюмах и высоких шапках, сопровождали каждую карету пешком. На карете вдовствующей императрицы возвышалась корона; у молодой государыни еще не было этого божественного украшения: она только готовилась принять его, проходя через различные, долгие и сложные церемонии. Перед Иверской часовней кареты разъехались и остановились - одна по правую, другая по левую сторону помоста, покрытого алым сукном. Государь по-офицерски сошел с лошади. Императрицы в белых серебряных платьях с длинными шлейфами вышли из карет. Николай II взял их за руки, как в мазурке, когда делают фигуру qualité33, и повел их вдоль помоста к иконе. Он переступал конфузливо, без всякого величия, с сыновнею нежностью к матери и с неловкою услужливостью перед женою, которая превышала его ростом. Но в эту минуту для всей массы - в особенности из отдаления - не существовало никакой крити- 8. С.А. Андреевский
194 Книга о смерти ки. Эти три лица были для нее святыней. Мне было, по правде сказать, несколько жутко за этих женщин, распускавших свои серебряные шлейфы на подмостках всемирной сцены. Старая государыня, казалось, глотала слезы, вспоминая своего мужа и свою коронацию; молодая мучительно смущалась; ее щеки пылали; синие глаза выражали нервное утомление; рыже-золотые волосы жесткими завитками ниспадали на лоб ее растерянного лица. После коленопреклонения перед иконой (которого мы не видели), государь возвратился к своей лошади и поехал под Иверские ворота продолжать прерванную церемонию, а вслед за ним - пока императрицы усаживались в кареты - длинною пестрою лентою поскакали иностранные принцы. Тогда весь интерес процессии перешел на Красную площадь, где народ заждался, по случаю приостановки шествия пред Иверской часовней. Но я еще остался у того же окна, пока не тронулись кареты цариц. Когда же затем я присоединился к остальной нашей публике, уже сидевшей у окон, ведущих на Красную площадь, то увидел, что государь успел доехать до памятника Минина. Золотая карета вдовствующей императрицы только что выплыла из- под Иверских ворот, и здесь только я заметил, что эта Екатерининская карета все время качалась, как колыбель, на своих высоких вычурных рессорах и что улыбавшаяся народу старая государыня сидела в ней, как в лодке на бурных волнах, благодаря непрерывным толчкам московской мостовой. Прошло еще две минуты, и я уже увидел Николая II исчезающим, впереди кортежа, под Спасскими воротами Кремля. Возвратившись к окну на Тверскую, я застал на ней еще целую кашу золотых карет, тянувшихся в Кремль, с великими княгинями, принцессами и фрейлинами внутри. Интерес въезда был исчерпан. III Я остался в Москве. Меня втягивала напряженная, театрально-возвышенная, почти сказочная атмосфера столицы. До коронации оставалось еще четыре дня. Весна хорошела с каждым новым утром. Каждый раз, просыпаясь, я видел вокруг себя тот необычайно нежный золотой свет, который до скончания века будет радовать людей. Мы обыкновенно сходились с моим товарищем за утренним чаем и рассказывали друг другу все, что видели накануне. Его маленькая столовая выходила на восток и по утрам была светлее всех комнат. Как я уже говорил, все в ней было новое: поднос, ложечки, подстаканники, ситечко, сухарница, покрытая суровой салфеткой с русским шитьем, стулья и буфет. Экономка Арина поддерживала образцовую чистоту, покупала вкусные булки и клала на стол свежую газету. При молодом свете весны этот молодой хозяин и его молодые вещи действовали на меня обновляю- ще. Мне казалось, что все это - наше общее, недавно устроенное холостое хозяйство. После чая мы курили в узеньком кабинете. Письменный стол с
Том второй. Часть третья 195 красивым прибором и пресс-папье, юридические книги в аккуратных переплетах и просторный клеенчатый диван мне очень нравились. А когда затем мы переходили в гостиную, то я не без удовольствия посматривал на маленькую люстру с хрустальными подвесками, на зеркало между двумя окнами, на ковровую скатерть перед диваном и на пару желто-бронзовых канделябров, украшавших полку на печке. Вскоре после утренней беседы мы обыкновенно выходили из дому в разные стороны и встречались только на следующее утро. Спустившись на улицу, я попадал в то же неизменное море флагов, щитов, ламповых нитей, декораций и т.д. Во всех лучших украшениях преобладало изображение короны. Этот бриллиантовый символ монархии, созданный целыми веками, поневоле приобрел в моих глазах особую красоту. Он как бы выражал собою торжественное настроение народа, желающего видеть в царской власти сияющую и незыблемую святыню. Мне вспоминались слова Пушкина: "Тьмы низких истин мне дороже нас возвышающий обман"34... Действительно, ведь если бы пришлось следовать рассудку, то никакой бы коронации не было. Чего, казалось бы, проще, как взять да и надеть корону, - прямо взять со стола и надеть. Вероятно, Николай II уже и клал ее себе на голову, когда примерял перед тем, как ее переделали по его мерке. Да мало ли что! Такое возложение на себя короны ровно ничего не стоит. А ведь вон что придумали: чуть ли не весь мир съехался в Москву на целых три недели ради одной той минуты, когда император наденет на себя корону. Сколько суматохи, сколько обрядов до этой минуты - и сколько пиршеств, сколько ликования после нее! Государь в самый день въезда переехал с женою в Нескучное, за Калужской заставой, - в чудесный Екатерининский дворец, окруженный громадным вековым садом. Оттуда молодые супруги ежедневно приезжали часа на два в Кремль для различных церемоний, как то: приема послов, освящения государственного знамени и т.п. Там же, в Нескучном, они и говели, так как во время обряда коронования им предстояло принятие св. Даров. Во все эти дни каждому невольно думалось, что эти супруги сияют над целым миром с высоты Кремлевского холма, в виде недосягаемой четы юных богов. Все, что теперь суетилось, надеялось, радовалось, блистало и важничало в переполненной Москве - все это находилось под их стопами. Прибавьте к этому весну и предполагаемую влюбленность этой божественной четы... Улицы продолжали кипеть блестящим оживлением. На каждом шагу попадались "знатные иностранцы" и нарядные иностранки. Моды того сезона были как бы созданы для тоненьких женщин: длинные тальи; узкие рукава, чуть взбитые на плечах и спускающиеся на кисть руки до самых пальцев; юбки колокольчиком, широкие в основании, с обильными складками, без шлейфа; круглые шляпки с целым садом больших колеблющихся цветов. 8*
196 Книга о смерти Самые изящные образцы таких туалетов можно было видеть теперь в Москве. Рестораны "Славянского базара" и "Эрмитажа" были битком набиты знатью, сановниками и всевозможными мундирами. В часы завтрака и обеда трудно было добиться места. За отдельными, заранее заказанными столами усаживались только "баловни судьбы": дипломатия, двор, миллионеры. Здесь можно было видеть и расплывшуюся желтую старуху с громкой фамилией, окруженную молодыми карьеристами; и подкрашенную тощую княгиню, имеющую вид самой дешевой кокотки, и цветущее общество изящных молодых женщин, разрумяненных шампанским, перекидывающихся страстными взглядами с благообразными и выхоленными кавалерами своего стола. Все это сорило деньгами, пировало, выставлялось и кокетничало только благодаря разрешенным всем и каждому веселию и расточительности в ожидании коронации. Весеннее солнце добилось-таки своей победы. Накануне коронации был уже совсем ясный день. Я полюбопытствовал пройти к Успенскому собору. Там я застал настилку алого сукна на помосты для предстоящего шествия. Вход к этому зрелищу, к моему удивлению, не был загражден, но мне ежеминутно казалось, что меня выгонят. Страшно было даже вступать на это новое, лоснящееся, красивое сукно. Однако по нем проходили и рабочие и солдаты. Все пространство между Успенским и соседними соборами было им покрыто вдоль широких помостов с белыми перилами по сторонам, и теперь заканчивалась драпировка всего этого пути. На одном из проходов я завидел издалека великого князя Владимира Александровича. Он покрикивал на своих спутников, распоряжался и что-то указывал. Мне, однако, удалось не встретиться с ним, и я подошел к самым дверям Успенского собора. Но входить в него можно было только по билетам. Оттуда вышел Репин, готовивший эскиз коронации. Мы поздоровались с ним среди этих приготовлений под лучами великолепного майского солнца, и разошлись. В тот же день мне удалось достать билет на трибуну в Кремль, т.е. на весьма замкнутое пространство, прилегающее к Успенскому собору, - иначе говоря, на всю территорию алого сукна, по которой пройдут коронационные процессии. Мне помог только исключительный случай: одно важное лицо заболело и его билет был переписан на мое имя. Пока мой билет заготовлялся в канцелярии, директор Департамента общих дел уже совещался с кем-то насчет завтрашней депеши в Петербург. Обсуждали первую фразу: "Священное коронование совершилось". Она показалась сухою; в ней чего- то недоставало. Вспомнили депешу предыдущей коронации. Там было сказано: "С Божиею помощью, совершилось", и эта редакция была принята. У обоих совещавшихся сановников были очень красивые коронационные бутоньерки35 в петлицах: бледно-голубой бантик и над ним императорская корона матового золота.
Том второй. Часть третья 197 К вечеру, отягощенная флагами и декорациями, переполненная приезжими со всех концов мира, Москва уснула. Утро 14 мая было очаровательное. Все небо, из края в край, синело без единого облачка. Нахлынуло совсем летнее тепло. Спозаранку, общим хором загудели колокола - и гудели настойчиво, непрерывно, мощным праздничным басом. Это была удивительная, необыкновенно важная и в то же время чрезвычайно простая симфония, потому что среди общего гула разнообразнейших колоколов все время обозначался один и тот же ритм, отбивавший "раз-два". Получалось нечто веселое и торжественное. Казалось, что колокольный звон идет на сорок верст вокруг Москвы и что даже с отдаленных полей к нам долетают тонкие звуки сельских колоколен. Все стремилось к Кремлю: пешеходы, коляски, кареты, ландо36. Несмотря на ранний час, все проезжающие дамы были расфранчены и почти все в белом. У подножия Кремля я застал уже плотную массу пустых экипажей, оставленных приехавшими, и запрудившими проезд вокруг Петровского сада. Толпа мужиков бежала вверх, под арку одной из башен, и я решил войти в Кремль вслед за ними, между двумя шпалерами конных казаков. Народ, среди которого я протискивался, был народ уже отобранный полициею, но когда я дошел с ним до пролета арки, то многие из мужиков были прогнаны обратно, а насчет себя я узнал от полицейских, что с моим билетом надо пройти через Тайницкую башню. Возвращаться против напирающей снизу толпы было очень трудно, тем более, что приходилось лавировать среди казачьих лошадей и можно было даже попасть под нагайку. Спускался я довольно долго, но спустился благополучно. Тогда я увидел, что к Тайницкой башне нужно пробираться между лошадиными мордами и дышлами скопившихся внизу экипажей. Я шагал бодро и увиливал искусно среди всех этих препятствий. Вот уже надо мной и Тайницкая башня. Запыхавшись, я остановился. У подошвы холма стояли полицейские. Они меня почтительно пропустили, и я стал взбираться наверх по узкой пустой тропинке, поднимавшейся к башне среди зеленеющей травки. На вершине меня опять проконтролировали два каких-то пристава, и я вступил в маленький коридор, забранный досками. В конце коридора была открытая дверь - и тут я сразу попал в самый центр торжества, т.е. взошел на трибуну для зрителей, рядом с красным крыльцом. Впечатление было ошеломляющее. Я очутился в великолепном цирке под открытым небом. Стены этого цирка состояли из трибун и Кремлевских соборов. Позади этой ограды исчезла вся остальная Москва. Там были тысячи тысяч народа, сдавленного, преследуемого, толкающегося, любопытного и ничего не видящего, кроме Кремлевских колоколен, под сенью которых ему воображались теперь неописуемые чудеса. А мы сидели удобно, как в театре, и все видели. Внизу, под нами, была арена цирка. Она состояла из свежего алого сукна, лежавшего широкими путями по всем переходам предстоящей процес-
198 Книга о смерти сии. Белые решетки окаймляли эти пути. Кавалергарды в латах, как римские воины, стояли на равном расстоянии друг от друга вдоль белых решеток по обеим сторонам всех изгибов красной дороги. Остальная земля, во всех впадинах между помостами, была заполнена плотной массой мужицких голов. Там же, в одной из впадин, была воздвигнута эстрада для придворного оркестра. На ней толпились музыканты в красных мундирах, с золотыми и серебряными трубами. Все это пестрело широким ковром у наших ног. Белые стены соборов и другие трибуны, подобные нашей, переполненные богатой и сановной публикой, чинно щебетавшей в тихом солнечном воздухе, - ограждали со всех сторон эту арену. Два резких, светлых пятна выделялись внизу, на арене, - два балдахина, приготовленных: один для старой государыни, другой - для новой императорской четы. Первый поменьше, второй побольше и подлиннее. Ослепительно-белые пучки страусовых перьев увенчивали их плоские кровли, как бы стройным рядом совершенно одинаковых букетов. Вид этих балдахинов из ярко-золотой парчи, с кокетливыми фестонами, цветными гербами и сверкающими кистями был необыкновенно радостный. Несмотря на тяжесть материалов, они казались легкими. О погребении, при котором также употребляются балдахины, невозможно было и подумать. Казалось, что и самое бракосочетание вещь слишком будничная для того, чтобы прикрывать жениха и невесту подобною сенью. Нет! Это были навесы чарующие, созданные воображением для чего-то избранно блаженного. По свободному полю алого сукна изредка проходили блестящие военные или статские сановники. Вокруг меня, на нашей трибуне, только и виднелись, что звезды да аристократия обоего пола. Влево от нас поднималась лестница Красного крыльца. Оглянувшись вверх, я увидел высоко над собою, вдоль всего длинного балкона Кремлевского дворца, густую толпу придворных дам в кокошниках и вуалях, унизывавших собою балкон, как зрители в райке громадного театра. Был еще только девятый час утра. На кого ни посмотришь - на всех парадные одежды, у всех веселые лица, с одним общим выражением: "Увидим, посмотрим". Самое ожидание как бы доставляло удовольствие. Погода была прелестная. Бесконечная пестрота публики развлекала зрение. Звон Москвы разливался в нежном воздухе. Юное солнце золотило верхнюю часть Красного крыльца, белые стены соборов, арену, обтянутую пурпуром, - латы, каски, перья, парчу, галуны, шитье на мундирах, легкие туалеты дам на трибуне дипломатов, расположенной против дворца. Наша трибуна еще скрывалась в светло-голубой тени. На колокольне Ивана Великого, в двух местах, как два тонких ожерелья из черных птиц, высоко виднелась крошечная публика, попавшая туда по особым билетам. Эта публика действительно казалась нам стаею птиц, заглядывавшею с высоты неба в наше великолепное убежище, отовсюду огражденное от малейшей помехи.
Том второй. Часть третья 199 Я часто запрокидывал голову на верхнюю площадку Красного крыльца. Двери во дворец были настежь раскрыты. От этих дверей внутрь дворца тянулись чудесные, залитые солнцем залы, и там, где-то далеко, во "внутренних апартаментах", скрывались теперь молодой муж со своею женою и ребенком... Но, Боже мой, есть ли теперь какая-нибудь возможность думать о них в таких простых выражениях?! Конечно же, там происходит теперь самая обыкновенная закулисная возня: Николай II курит и одевается; его жене щипцами закручивают волосы; их девочка стукает об стол какой-нибудь игрушкой. - Но нет, - положительно нельзя об этом думать... Ничего этого нет. Есть только ожидание святыни... Вдруг малый балдахин сдвинулся с места и стал приближаться к Красному Крыльцу. За него ухватились высшие сановники - не ниже 3-го класса37. Восемь генерал-адъютантов и генерал-лейтенантов, в предшествии церемониймейстера и обер-церемониймейстера, поднесли его к нижней ступени лестницы. Раздалась команда "На караул!" Я увидел длинный палаш38, повелительно протянутый в воздухе. Все кавалергарды, стоявшие вдоль белых решеток по пути процессии, с шумным лязгом сразу обнажили свои палаши и выпрямили их вверх. Повиновение, преданность, доходящая до готовности пожертвовать жизнию, чуялись в этом звуке и в этом движении. Забили барабаны, опустились знамена. - Что же случилось? Вдовствующая императрица должна была сейчас показаться на Красном Крыльце, чтобы пройти в Успенский Собор. Под оглушительные звуки оркестра, грянувшего гимн, государыня, в короне и порфире, сопровождаемая блестящею толпою свиты, спускалась с лестницы. Собственно, я увидел ее лишь тогда, когда она, вступив под балдахин, уже шла под его сенью, по красной дороге, ведущей в Успенский Собор. Царская порфира вовсе не такова, какою мы ее себе воображаем и какою видим на большинстве императорских портретов. Она слишком громадна для того, чтобы плавно падать с плеч и соразмерно с ростом венценосной особы расстилаться у ее ног. Порфира облекала собою только шею и плечи государыни, прикрывая их широчайшим горностаевым воротником. Но тотчас же ниже плеч вся тяжкая и длинная масса золотой парчи, затканной орлами, подхватывалась ассистентами и покоилась грузными драпировками на их приподнятых руках, - так, что вся фигура государыни обрисовывалась целиком в белом платье со шлейфом, а порфира имела вид колоссального золотого чудовища, которое ухватилось за ее плечи, но которое было, по возможности, отделено от ее тела преданными царедворцами и тянулось вслед за нею на их изнемогающих руках. Государыня переступала легко и молодо, делая направо и налево короткие привычные поклоны. Небольшая женская императорская корона отливала синими и красными огнями бриллиантов поверх ее искусно причесанной головы. Она плыла по красному сукну, под балдахином, как бы не чувствуя порфиры, будто она неприну-
200 Книга о смерти жденно скользила по паркету Аничковского дворца, у себя на танцевальном вечере, и приветствовала знакомых. Высшее духовенство, в драгоценных облачениях, встретило ее у дверей Успенского Собора. Балдахин отошел в сторону, и государыня вошла в собор. Тогда другой балдахин приблизился к Красному Крыльцу. В то же время в залах дворца начала формироваться сложная коранационная процессия. Она состояла из сорока девяти отдельных номеров, предшествующих императорской чете: волостные старшины, Городские головы, всевозможные учреждения, сенаторы, члены Государственного Совета, министры, императорские регалии и наконец государь с государыней. Трудно было уловить минуту, когда все это начало спускаться с Красного Крыльца. Понемногу - сперва пореже, а затем погуще - люди в разных мундирах проходили по лестнице и направлялись к собору. Каждая следующая группа мундиров шла быстрее. Затем вся лестница покрылась золоченою толпою - и затем вдруг поднялся неистовый рев и гвалт, - казалось, что все колокола Москвы и весь ее народ заглушали друг друга и что в этом слитном стенании придворный оркестр со своими гигантскими трубами, как задавленный ребенок, беспомощно выкликал народный гимн. Что-то дикое, сумбурное, надрывающееся и несокрушимое чуялось в этом громе и хаосе звуков... По нижним ступеням лестницы промелькнули многочисленные сияющие регалии на подушках. Балдахин уставился против последней ступени. И я видел, как Николай II в мундире Преображенского полковника, свежий, выхоленный, вступил под балдахин весьма резво, немножко нагнув голову без всякой надобности, потому что балдахин был чрезвычайно высок, и тотчас же поторопился дать место позади себя своей жене. Молодая государыня, в белом декольтированном платье, покорно и смущенно последовала за ним. Ее обнаженные плечи, юные и цветущие, ослепительно белели на солнце; их полнота достигала тех пределов, за которыми всякое изменение уже нарушает гармонию. Две длинные рыжеватые букли, разделенные на затылке, ниспадали ей спереди на грудь... Вслед за балдахином плавно потянулись иностранные принцы и принцессы, великие князья и великие княгини, шедшие попарно, под руку, как в полонезе39, с длинными промежутками, вследствие ниспадавших дамских шлейфов, хвосты которых несли пажи. Когда линия этого полонеза вытянулась почти во всю длину помоста от дворца до собора, то издали она походила на цепной мост, столбы которого изображали каждый кавалер с дамою, а цепи - светлые шлейфы, соединявшие все эти пары длинными дугами. Диадемы40, ожерелья, бриллиантовые кокошники, платья, затканные золотом и усыпанные каменьями, воздушные белые вуали царственных дам обращали весь этот движущийся цепной мост в настоящее сказочное видение. Горделиво и свободно двигались по красной дороге эти купающиеся в сиянии пары - и тем более дикою и неистовою казалась многотысячная толпа, запрудившая все видимое пространство вокруг
Том второй. Часть третья 201 белых перил, - толпа, изрыгавшая нечеловеческий рев, смешанный с колоколами и трубами. Наконец всю эту церемонию поглотил в себя Успенский собор. Двери его затворились. Публика сразу почувствовала себя свободнее. Трибуны поредели. Многие спускались со своих мест на красное сукно, прохаживались по нем и навещали своих знакомых на других трибунах. Все это были сановные элегантные люди. Совершавшееся теперь священнодействие вполне согласовалось с их взглядами на жизнь, и все они ему сочувствовали благородно, самодовольно, искренно и мудро. И действительно: нужно же было сделать настоящего священного правителя для богатой и сильной России! И вот - благодарение небесам! - среди этой чарующей весенней погоды, при общем поклонении всей Европы теперь произойдет в Успенском соборе нечто бесповоротное в глазах народа: Николай II сделается "Помазанником Божиим". До этого дня было только полцаря - теперь будет целый царь - "сильный, державный, царь православный"41... И военные, и статские, в новехоньких мундирах, - все имели одно и то же выражение преданной радости. Любезничали, перекликались французскими фразами - и во всем этом чувствовалась грациозная аристократическая или бравая любовь к монархии. Да и то сказать: как было хорошо и удобно здесь каждому из нас любоваться великолепием, красотой и богатством всего окружающего! И попробовал бы кто-нибудь, осмелился бы кто-нибудь из той многочисленной толпы, которая кишела и удушалась в давке за стенами нашего театра, в чем-нибудь нарушить наши удобства! Да Боже мой, разве можно себе даже представить это?.. А все почему? - Монархия. Солнце поднималось выше. Успенский собор белел передо мною в левом углу с своими затворенными дверьми. По временам в него проходили маленькие фрейлины, в кокошниках и вуалях, скромно подбирая на руки свои шлейфы. Впервые я видел костюмы наших фрейлин, и они мне не понравились: кокошники низкие, а шлейфы какие-то увядшие. Иногда стеклянная дверь собора приотворялась, и из нее выходил какой-нибудь одинокий незначительный мундир. Обряд обещал затянуться надолго. Делалось жарко. Я испытывал жажду и голод. Хотелось курить. Я вышел из нашей трибуны в коридорчик, через который взошел на нее. Там я встретил группу военных. Между ними оказался весьма любезный знакомый мне жандармский полковник, румяный и веселый. Он достал мне сельтерской воды и даже поделился со мною своими тартинками. Подкрепившись, я возвратился на свое место. Солнце уже забралось на нашу трибуну и пришлось раскрыть зонтик. По красному сукну, как и прежде, то и дело проходили разные лица. Попадались старые декольтированные статс-дамы. Одна из них, жирная и бойкая, очевидно побывавшая в соборе, сиплым басом весело сказала кому-то: "Уже в короне!"... Но до конца церемонии было еще далеко, хотя вскоре после этого известия и началаЬь пушечная пальба, но мы знали, что еще предстоит литургия42 и миропомазание43.
202 Книга о смерти В общем коронование длилось более двух часов. Наконец двери собора распахнулись, и из него снова посыпались всякие мундиры. В эту минуту в нашу сторону направилось только обратное шествие вдовствующей императрицы. Государь и государыня, в коронах и порфирах, вышли в другие двери собора для того, чтобы обогнуть его за пределами дворцовых построек, - и это были единственные мгновения, когда вся остальная Москва мельком могла увидеть издали, на Кремлевском холме, коронационный балдахин, покрывавший венценосцев. Поднялась пушечная пальба, сопровождаемая тем же усиленным ревом народа, колоколами и музыкой. И вот снова показался балдахин, возвращавшийся к нам из-за первого угла собора. Всем хотелось поскорее заглянуть под него, чтобы увидеть короны на головах царя и царицы, но их заслоняли "ассистенты". Остановившись у Архангельского собора, в который государь и государыня вошли, чтобы "поклониться гробам предков44", - процессия затем повернула к правому концу нашей трибуны. Там, у ступени Благовещенского собора, балдахин остановился, и я увидел венчаную голову Николая II. Корона, походившая на очень большой бриллиантовый глобус, была до несоразмерности громоздка и выпукла для его миниатюрной и незначительной головки. По сравнению с началом церемонии, царь был неузнаваемо тощ и бледен. Темная бородка на впалых щеках как бы еще увеличивала его бледность. Кругобокая бриллиантовая митра, неестественно суженная в основании, по мерке его головы, положительно угнетала его своею величиною и тяжестью. Гигантская порфира, оттопыренная на плечах и влекомая сзади, от его локтей, генералами, еще менее соответствовала его фигуре. С видом изнеможения, он отдал скипетр и державу каким-то придворным и потащил за собою порфиру с генералами на крыльцо Благовещенского собора. Архиереи, в золотых облачениях, встретили его с крестом и иконою. Я видел, как его маленькое лицо, под этой громадной короной, прикладывалось к образу и кресту и как затем он целовал руки архиереям, а они - ему. Казалось, что и царь, и Бог, и вся русская история, и вся русская вера слилась теперь в особе этого слабенького молодого полковника, который как будто совсем куда-то исчез под невероятно большими и тяжкими святительски-царскими одеяниями... Государыни я в тот раз не мог рассмотреть. Но минуты четыре спустя шествие уже двигалось как раз под нами, направляясь мимо нашей трибуны к Красному крыльцу. Церемония приближалась к своей пристани. Все несколько устали. Солнце падало вертикальными лучами в котловину цирка. На широком помосте алого сукна, врассыпную, медленно шагали расшитые золотом первые сановники империи. Среди них выделялся рослый и крепкий Витте, который переступал несколько сгорбившись и заложив руки назад, словно он буркал себе под нос: "Пускай! За все заплачу!" Рядом с ним шел Муравьев45, почему-то решивший всегда становиться в пару с Витте еще на погребении Александра III. Он жеманно вытягивался, будто был в корсете, щурился и заки-
Том второй. Часть третья 203 дывал голову назад, маршируя медленно и сановито, как-то по-военному. Шел маленький Горемыкин46, распаренный солнцем, с своими длинными и скучными седыми бакенбардами, тупо смотря вперед, точно он говорил: "Довольно утомительно и жарко, но ничего, все идет благополучно". Сухой и длинный Победоносцев посматривал своими рыбьими глазами на "священную особу" государя императора. А государь, согнувшись под тяжестью венца, держа в одной руке скипетр, а в другой державу и неловко раскидывая усталыми ногами в ботфортах, - дотаскивал порфиру с генералами до вожделенных дверей Кремлевского дворца. Государыня, в противоположность своему бледному мужу, раскраснелась, как огонь. Она мило несла на своей голове новенькую корону, но ей, даже при ее большом росте, порфира как будто была в тягость. По крайней мере, она не умела идти под нею так непринужденно, как.маленькая, но привычная к парадам Мария Федоровна. Пушечные выстрелы еще продолжались. Вокруг царя и царицы было столько золота и драгоценных каменьев на всем и на всех, что никакое ювелирное чудо не могло уже выделяться среди этого сплошного сверкания. Например, у верховного маршала и верховного церемониймейстера на вершине жезлов были какие-то исторически-громадные изумруд и бриллиант, но никто решительно их не заметил. Так же мало были приметны в избранной толпе, сопровождавшей балдахин спереди и сзади, отдельные сановники, из которых каждый был так могуществен в своей области. И я думал: "Ведь эти люди, облеченные в золото и наполняющие теперь, под лучами солнца, четырехугольный двор между Кремлевскими соборами, - ведь это и есть все то, что управляет Россиею!.. И, в сущности, как мало во всем этом жизни, смелости, таланта!.. А впрочем... вероятно, еще многие-многие годы покрышка России останется именно такою". Улита едет - когда-то будет... Балдахин остановился. Государь и государыня, окруженные целым народом всяких мундиров, взошли на первую площадку Красного крыльца. Вот наконец оба они повернулись лицом к толпе - для знаменитого поклона. Государь стоял слева, государыня справа. Солнце уже показывало верхний край своего ослепительного диска из-за кровли дворца и поверх нее выбрасывало снопами свои резкие лучи. Обе фигуры коронованной четы вытянулись. На фоне порфиры обрисовался худенький полковник в ботфортах; государыня, прямая и высокая (равная мужу с его непомерной короной), стояла, опустив руки, в длинном белом платье, с красной Екатерининской лентой поперек лифа. Супруги трижды наклонили головы. Бриллиантовый глобус Николая II трижды засверкал на солнце всевозможными огнями... И когда, после третьего поклона, государыня повернулась ко входу во дворец, то Николай II с нескрываемою поспешностью и удовольствием сделал военное "на-ле-во-кругом-марш" и вслед за женою поспешил в Кремлевские залы.
204 Книга о смерти Тем и окончилось "священное коронование"... Остальные обряды, предстоящие монарху в этот день, известны по церемониалу. Я их не видел. Еще многократно раздавались из Кремля пушечные залпы. Летняя погода тихо и "благосклонно" сияла над Москвою. В самый разгар солнца, всего два тонких и длинных облачка - неподвижно-белых - протянулись в зените синего свода и тотчас растаяли. Многолюдство улиц сделалось гигантским. Едва стало смеркаться, как на балкон Кремлевского дворца вышла царская фамилия, и Николай II поднес своей молодой жене букет из электрических лампочек, соединенный проводами с предстоявшей иллюминацией. Букет, взятый государынею, тотчас же загорелся в ее руке, и в ту же минуту вспыхнули огненные очертания всех колоколен, башен и стен Кремля. Это была любезность, достойная признаний Демона перед Тамарою: И для тебя с звезды восточной Сорву венец я золотой47... В первый день, однако же, не только нельзя было добраться до иллюминации, но даже нельзя было попасть с Арбата на такую улицу, с которой можно было бы видеть что-либо иное, кроме огненного креста на Иване Великом. Я увидел иллюминацию только на другой день. Меня пригласил мой друг князь Урусов прокатиться по иллюминации в его коляске. В седьмом часу вечера мы уселись: на главном месте я и княгиня, на скамеечке - Урусов, а его сын на козлах, рядом с кучером. Пунктом отправления для экипажей были назначены Тверские ворота. Чтобы обогнуть Кремль с этого пункта, нам понадобилось около пяти часов. Часто приходилось стоять на месте по получасу, выжидая, пока двинется передний экипаж. Я недоумевал и сердился, а Урусов с доброю улыбкою гладил меня по колену и приговаривал: "Ах, капризник!"... Вечерний воздух этого дня был необыкновенно мягок и тих. Мы подвигались среди тысячей тысяч народа.вдоль всевозможных огненных декораций. Наконец перед нами раскрылась бриллиантовая панорама Кремля. В это время в легкой тучке, высоко над Храмом Спасителя, тускловатым золотом просвечивала, как бы за транспарантом, молодая луна. В коляске рядом с нами я различил две тоненькие фигуры знатных франтих, выделявшихся и в предыдущие дни среди ресторанной публики. Они были в темных летних платьях с блестками и разговаривали по-французски о предстоящих балах. Кремль тихо сиял, как воздушное сновидение. Когда не видишь каменных стен, а любуешься только золотыми архитектурными линиями, то здания кажутся какими-то бестелесными, точно готовыми мгновенно исчезнуть. В тишине ночи ни одна точка световых рисунков не колебалась. Чешуйчатая глава Ивана Великого белела, как жемчужная вышивка. Зеленые и красные вензеля, в разных концах, горели на башнях, стенах и мостах. Было около полуночи, когда мы выбрались из сутолоки и оставили позади себя призрак бриллиантового, изумрудного и
Том второй. Часть третья 205 рубинового города, широко и высоко вспыхнувшего среди недвижно-теплой майской ночи. На следующий день я выехал из Москвы. Вы спросите: "А что же Ходынка48" Она случилась без меня. Да и притом, одновременная гибель большой массы людей всегда производила на меня гораздо меньшее впечатление, нежели, например, обособленная от всей текущей жизни, одинокая кончина ребенка. IV Оставляю целых три года нерасказанными. Быть может, когда-нибудь соберусь заполнить этот пробел. В конце 1898 г. однажды вошел в мой кабинет красивый грузин лет тридцати, князь, в национальном костюме, и предложил мне взять защиту его брата в Тифлисе. Это было дело об убийстве. Четверо кутил, возвращаясь ночью с попойки, поссорились с незнакомым прохожим. Завязалась драка, были пущены в ход книжалы, один из пьяной компании получил две раны, а прохожий поплатился жизнью. Брат князя, самый младший из подсудимых, обвинялся вместе с прочими в совершении этого убийства. Мой посетитель как-то сразу дал мне почувствовать невиновность своего брата. Голос его был тихий, рассказ отличался простотою и грустью. Я с любопытством принялся за чтение бумаг и увидел много чрезвычайно глупых промахов следователя. Расследование было прямолинейное, без колебаний и вопросов. Дело могло показаться безнадежным для новичка, но я увидел, что оно чрезвычайно опасно и в то же время в высшей степени спорно. Я угадал, что юного князя, по всей вероятности, припутали к преступлению зря. Пригласивший меня брат подсудимого, казалось, в такой же мере осознавал и опасность обвинения, и невиновность привлеченного. Моя поездка была решена. Вскоре получилось известие, что заседание назначено на 21 февраля 1899 г. Мне предстояло впервые увидеть Кавказ. Такой далекой поездки, в особенности в последние годы, я еще не делал. Физические силы мне этого не позволяли. Теперь я считал себя оправившимся и рискнул пуститься в дорогу. Жена от кого-то слышала, что февраль - "самый дивный месяц в Тифлисе". Двоюродный брат жены, ездивший на Кавказ по делам службы в предыдущем году, восхищался Военно-Грузинской дорогой и в особенности хвалил среднюю станцию Млеты. Он говорил, что туда обыкновенно приезжают ночью: "Выйдешь на балкон, - снежные горы, тишина, шумит Арагва - и непременно светит луна... Прелесть!" Я думал: "Арагва! Мцыри! Лермонтов!" Надо было приспособляться к путешествию. Мой князь посоветовал мне запастись теплыми вещами, заметив, что "в горах - холодно".
206 Книга о смерти 15 февраля я выехал. В Москве пришлось только перейти на Рязанский вокзал. Мягкий снег покрывал землю. В ожидании поезда я прогуливался вблизи вокзала. Завернув за угол, я увидел, как длинная цепь ломовых извозчиков легко неслась на дровнях по блестящим белым колеям. Лошадки бежали рысью, извозчики управляли ими стоймя. Кое-где поднимались башенки церквей. Переулок, до которого я дошел, вдыхая безветренный влажный воздух, назывался "тупик", потому что он куда-то упирался, без проезда. Москва! Странная, милая, родная Москва! И вот я уселся в поезд на Ростов. Приехал туда только к ночи следующего дня. Два часа поджидал "передачи". На одном из диванов вокзала сидела полусонная худощавая грузинка с удивительными глазами. Ее молодое лицо имело равнодушное и вялое выражение. Возле нее лежали довольно убогие узелки - примета хлопотливой семейственности. Когда поданы были вагоны на Владикавказ, я с удовольствием заснул. На следующий день я проснулся с сознанием, что приближаюсь к Кавказу. Трудно было не волноваться. С младенческих лет (еще в Веселой Горе) я видел разные вещицы - кольца, мундштуки, браслеты, пряжки с черными листиками по серебру и с надписью "Кавказ". Для меня эта далекая земля была особым царством. Когда я из деревни переехал в семью, Кавказ приобрел для меня еще большее значение. Я узнал, что на Кавказе служил в молодости мой отец. Там родилась Маша. Матушка была беременна мною, когда уезжала из Тифлиса по Военно-Грузинской дороге. В нашей гостиной висели на почетном месте гравированные портреты князя и княгини Воронцовых49. В воспоминаниях отца и матери, Тифлис, дворец наместника, его обеды и приемы, свита князя, молодежь того времени - все это изображалось, как лучшее, что встречается в жизни. Чтение Лермонтова превратило для меня Кавказ в страну окончательно волшебную. Около полудня мы проехали станцию, которая уже носила название "Кавказская". Из окон вагона ничего не было видно, кроме белой равнины. Но через несколько часов, с правой стороны поезда, обозначились вдали пять темных зубцов. Они походили на острые сумрачные пирамиды, раскиданные в ночной мгле. Это - "Пятигорье". Никакого "хребта" на горизонте не было. И тут я впервые увидел, насколько место действия "Героя нашего времени" оторвано от большой Кавказской цепи: впереди пошла опять ровная местность Кубанской области. Наступили сумерки. На станционных платформах все гуще толпились горцы. В десятом часу вечера я приехал во Владикавказ. Погода была совсем зимняя: мелкий снег на мостовой и довольно сильный ветер. Кое-как добыв номер в гостинице, я поторопился в тот же вечер справиться на почтовой станции о завтрашнем путешествии. У меня была особая рекомендация к ханше, содержавшей почту, и я показал свою бумагу одинокому старичку, которого застал в просторной и голой комнате конторы сидевшим
Том второй. Часть третья 207 позади темного прилавка, при свете маленькой керосиновой лампы. Я ожидал встретить с его стороны быструю услужливость. Но старичок имел вид равнодушный и как бы спокойно-безутешный. Он сказал, что никакого сообщения по Военно-Грузинской дороге нет уже в течение нескольких дней... Я не поверил такому несчастию. Что же могло случиться? Почему дорога закрыта? Старичок показал мне депешу начальника дороги о снежных заносах, завалах и о том, что далее станции "Казбек" проезд невозможен. - Но я не могу ожидать! Быть может, погода поправится... - Может быть... Оставив на станции рекомендацию к ханше, я возвратился в гостиницу. Было почти несомненно, что я не поспею к заседанию. Однако мне все еще не верилось, что ехать совсем нельзя. Нужно будет во всяком случае добраться до такого места, далее которого нет проезда, и оттуда телеграфировать в суд. Я не мог себе представить, в чем же заключаются препятствия. Неужели беспросветная вьюга - что-то неодолимое, опасное, смертельное?.. Хотелось непременно своими глазами увидеть тот предел, где начинается неодолимое. Молодой грузин, подававший мне чай, рассказывал, что все гостиницы переполнены застрявшими путешественниками. Но рекомендательное письмо все-таки подействовало. Вскоре ко мне явился управляющий ханши и объяснил, что во всяком случае коляска и четверик будут мне приготовлены на завтра и что все будет зависеть от сведений о погоде. К утру погода совсем прояснела. Светило солнце. Морозный воздух был чуть подернут голубоватым и прозрачным горным туманом. Выйдя на улицу, я увидел вздымавшиеся вокруг Владикавказа золотистые громады, состоявшие из облаков, гранита и снега. Очертания этих громад были смутны. Но они явственно глядели на меня изо всех переулков, местами обнажая черные гребни и уступы с белыми пятнами крепкого снега сквозь досадную кисею тумана, которую так и хотелось разорвать, чтобы их целиком увидеть. Минутами вся эта декорация исчезала и, несмотря на солнечную погоду, случались промежутки, когда в глубине переулков ничего не было видно, кроме белого молочного горизонта. Сведения о проезде в горы были почти те же, как и вчера. В депеше было сказано, что принимаются меры к расчистке пути за Казбеком. Я заказал экипаж к трем часам и прикупил несколько теплых вещей: башлык50, шерстяные чулки и "чевяки", т.е мягкие сапоги из черного войлока, с серебряным позументом от ступни до колен и сафьяновыми туфлями внизу. В назначенное время мне подали открытую коляску с отборным четвериком. На козлах сидел плечистый и могучий проводник в папахе, в тулупе с серебряными патронами и с кинжалом за поясом. Нос горбом, великолепная черная борода с проседью - совсем "казак императрицы".
208 Книга о смерти И мы покатили по мостовым Владикавказа в сторону гор. Была уже половина четвертого. Воздух имел вечерний оттенок. Меня везли как начальника. Я прогремел по мосту через какую-то мутную, довольно быструю речку. Спросил проводника - он сказал, что это Терек.. Дорога свернула в город. Мы ехали по жидкой грязи, вдоль шоссе. Впереди поднимались черные стены гор, упиравшиеся в быстро бегущие, потемневшие облака. Нам встретились конные офицеры и солдаты, возвращавшиеся откуда-то с учения. Мерно хлопали копыта их лошадей. И вся эта военная группа показалась мне маленьким караваном под гигантскими скалами. "Вот как, - думалось мне, - служили здесь Лермонтов, Одоевский51, Толстой..." Проводник трубил в рожок какой-то бравый, но глупый ритурнель52, каждый раз, когда видел впереди какое-либо препятствие нашему быстрому проезду. И так мы незаметно врезались в широкое ущелье: коляска ехала по узкому шоссе у одной стены, - за насыпью шоссе расстилалась булыжная равнина с узенькой лентой туманного Терека посредине, - а по ту сторону равнины вздымалась другая непрерывная каменная стена, из-за которой и неба не было видно... Я радовался, что все, по-видимому, обстояло благополучно. Никакой непогоды не было. Являлась уверенность, что так же будет и дальше. Как приятно в таких условиях обозревать Кавказский хребет. Внизу обширная и однообразная россыпь круглых камней разной величины, сухая и мертвая равнина, словно "поле костей" из "Руслана"53. В ней Терек настолько ничтожен, что напоминает ручей дождевой воды, выбегающей из трубы с крыши высокого дома. Только белые гривки сердитой пены да упорный шум этой речки в грандиозной панораме гор обличают ее славу. Так вот она - Военно- Грузинская дорога! Как все дико и любопытно. Какие чудовищные стены поднимаются там, по ту сторону равнины! Морщины, трещины, смелые побеги камня в высоту, в такую высоту, что голова кружится - и вдруг где-то, куда и добраться невозможно по отвесной стене, виднеется арка пещеры с каким-то деревцем у входа. Я спрашиваю проводника: "Что там? Может ли кто-нибудь заглянуть туда?" Он отвечает (и, может быть, врет): "Там есть жители"... Ничто кругом не движется, а между тем как будто ощущается ветер. Сначала кажется, что это просто движение встречного воздуха. Но мы не настолько быстро едем, чтобы воздух свистел в ушах. Делается несколько неприятно, да и прямо холодно от этого невидимого ветра. Но вот к свисту прибавляется шум, и воздух приобретает такую быстроту, что надо опускать нос, чтобы не задохнуться, а тальма54 моей шинели то и дело хлопает меня по лицу или вдруг вся поднимается и торчит несколько мгновений, не опускаясь, - так, что и разговаривать с проводником нельзя. Приходится поднять верх коляски. Но ветер возрастает. Проводник накладывает на
Том второй. Часть третья 209 шапку башлык. Он говорит, что недалеко первая станция Балты, что ветер в ущелье не означает непогоды и что мы отлично поедем дальше. Было уже довольно темно, когда коляска остановилась у белого станционного домика в маленьком селении Балты. Вылезши из коляски, я убедился, что ветер бушевал во всю. Он был настолько силен, что не будь я в горах, я бы счел его за самую страшную бурю. Полагаясь, однако же, на проводника, я велел поскорее перекладывать лошадей, поднялся по крылечку в сени станции и вошел в буфетную комнату. Она была небольшая, с диваном, креслами, ковриком, с закусками на стойке и с трехгранным выступом в виде павильона, обращенного к шоссе. Жиденькие рамы окон тряслись от ветра. Он так неистовствовал, что минутами казалось, будто павильон подвергается пушечным выстрелам... Прохаживаясь по комнате, я испытывал легкий озноб и тяжесть в голове. Что-то неладное и тревожное чуялось в этой оглушительной буре. Станционная прислуга, хотя и не смущалась, привыкнув к шуму ветра в ущелье, но держалась молчаливо и как-то уныло. В комнату вошли два простоватых пассажира, для которых уже была готова открытая перекладная. Один из них присел с сумрачным видом и сказал, что далее следующей станции они не поедут. "Знаю я эти горы! Поднимается метель; пропадать надо с этим ветром! Нет! Уж мы заночуем в Ларсе, и вам не советуем дальше ехать". И действительно. Двухчасовой переезд до станции Ларсы, в потемках, под возрастающим ветром, с усиливающеюся головною болью, - был для меня сплошным мучением. Несмотря на подбадривание моего проводника, я окончательно не мог ехать дальше. Я застал моих скептических попутчиков уже устроившимися на ночлег в лучшей пассажирской комнате. В ней были ковры, она была наряднее и теплее двух остальных. Я изнемогал от мигрени и никак не мог согреться. Вид у меня был такой жалкий, что эти добрые люди, не справляясь даже о моих формальных преимуществах перед ними по рекомендательному письму ханши, сразу решили перейти в другую комнату после общего чая, который мы заказали татарину. Сжимая виски пальцами и глотая горячий чай, я слабым голосом рассказал моим собеседникам, зачем и куда я еду. Они меня знали понаслышке и отнеслись ко мне сочувственно. Между тем ветер продолжал свою бомбардировку. Из окружавшей нас ночи он налетал на станцию какими-то ужасающими длительными пароксизмами. К концу каждого пароксизма казалось, что вот-вот рухнут стены... Но затем раздавался оглушительный залп - и наступала коротенькая пауза, во время которой уже подготовлялся следующий, едва шумевший издалека налет бури... Наконец мои собеседники ушли. Но едва я запер за ними дверь, как в сенях послышался голос нового приезжего, и ко мне постучали. Молодой судебный чиновник, в форменном пальто и башлыке, извиняясь, вошел ко мне и сообщил, что он сегодня сделал перевал через горы на салазках. Он счи-
210 Книга о смерти тает своею обязанностью предварить меня, что если я тороплюсь к сроку, то нужно пользоваться минутой и сейчас же ехать, потому что метели могут возобновиться. - Как я рад, - добавил он, - что теперь уезжаю навсегда из этого проклятого Закавказья! Еду на должность в Россию. Я поблагодарил этого славного малого за совет, но сказал, что, к сожалению, не могу пуститься в дорогу по нездоровью и рассчитываю выехать отсюда рано утром. Он пожелал мне удачи, ласково простился и через несколько минут отъехал в сторону Владикавказа. Терзаемый мигренью, я лег не раздеваясь, потушил лампу и под грохот бури от времени до времени менял положение, сообразно приступам боли. Я уже терял понятие о том, где я и что со мною делается. Дьявольский шум ветра вокруг заснувшей станции и такая же дьявольская боль в мозгу превратили меня в полуживое, нелепое и страдающее существо. Я не спал и не думал, а только слушал и болел... Но вот, с неуловимою постепенностью, промежутки между залпами ветра становились как будто более продолжительными. Случилось, что в течение целой четверти часа не было никакого шума. Что-то похожее на дремоту заволакивало меня и, вероятно, я впадал в непродолжительный сон. Минутами, приходя в себя, я удивлялся, что ветер пропал. Наконец я отлежался, увидев слабый свет пасмурного утра, и, сколько ни прислушивался, никакого ветра не слышал. Был шестой час утра. Я позвал проводника и узнал, что можно ехать дальше. Однако, подойдя к окну, я увидел, что в воздухе мелькали едва приметные мелкие снежинки. Это меня смутило. Но татарин, принесший мне стакан чаю и пару яиц в смятку, объяснил, что это ничего, что это просто осаждается ночной туман. Действительно, крупинки были так редки и спускались так медленно, что убеждали только в совершенной неподвижности воздуха. Проводник доложил мне, что теперь мы поедем на санях, и не четверкой, а парой, потому что впереди дорога покрыта снегом и завалена им по сторонам. Подкрепившись и закутавшись, я вышел на крыльцо. У подъезда стояли длинные зеленые сани. Татарин увязывал сзади мой багаж. Куры ходили по тесному дворику; голые деревья торчали неподвижно, обсыпанные легким инеем; воздух был теплый и влажный. Мои вчерашние спутники еще спали, и я до сих пор не знаю, продолжали ли они свое путешествие. Разбитый ночными страданиями, я уселся, и мы двинулись. Сквозь легкую крупу виднелись обступившие нас черные скалы. Мы должны были сейчас свернуть в Дарьяльское ущелье. Скалы постепенно сдвигались, и Терек уже казался довольно широким, пробегая по каменистой ложбине всего в нескольких саженях от наших саней. Прекрасен был его мерный и близкий шум в этом безлюдном каменном коридоре! Туман
Том второй. Часть третья 211 висел над вершинами, и я рассматривал только нижние части горных отвесов. Я думал об оставленных в Петербурге родных и о том, что вот я теперь вижу Дарьяльское ущелье... В глубокой теснине Дарьяла, Где роется Терек во мгле55... Как много милой музыки и верной живописи в этих словах! Здесь, где- то близко, должна быть и башня царицы Тамары... Я спросил об этом проводника. Он ответил: "Скоро увидим". Мы ехали почти в уровень с Тереком, под самою стеною гор, по узкой снежной дороге. Сани чуть не задевали больших камней, на которых всевозможные туристы обозначали свои фамилии белыми, красными и черными буквами. Мы подвигались медленно, никто не попадался навстречу и меня клонило ко сну. Вдруг я услышал: "Вы спрашивали замок Тамары - вон впереди маленькая гора". В середине ущелья, действительно, стояла невысокая гора, имевшая вид черной могилы. Она была оторвана от двух гигантских хребтов, образующих "теснину Дарьяла", и Терек обмывал ее подошву. Наверху остался только нижний кусок темного фундамента... Я осматривал местность и думал: "Откуда же сбирались сюда бесчисленные поклонники царицы? Как пусто и голо вокруг! Кто сюда ездил? Как возможно было сбрасывать с башни трупы в Терек? Ведь гора довольно покатая, да и Терек запружен камнями и кажется таким неглубоким... Все равно". Я благоговейно смотрел на памятник чудесного предания. И когда мы проехали, я все еще озирался в сторону маленькой черной горы, и странный шум Терека, казалось, подтверждал, что все рассказанное про упоительную царицу и ее безумные ночи есть сущая правда и что его серые торопливые волны действительно уносили на себе когда-то безгласные тела людей, вкусивших блаженство в старой башне... Вскоре мы переехали через железный мостик на другую сторону Терека, и горы начали раздвигаться. По бокам узкой дороги стояли крепкие стенки расчищенного снега. Кое-где попадались рабочие с лопатами. Крупа еще сеялась сверху и однажды, подняв голову, я увидел, что она как будто зачастила и закружилась. Не разыграется ли метель? Меня успокоили, что все это скоро пройдет. И действительно: понемногу, несмотря на облачное небо, вверху посветлело, и крупа совсем исчезла. Проводник возобновил свои ритурнели в рожок, потому что иногда впереди виднелась целая группа рабочих, а путь был едва достаточно широк даже для парных саней. Траншеи снега все возвышались по сторонам и черные фигуры с лопатами все чаще отступали от наших саней под круто обрезанные стены высоких снежных наносов. Мы подвигались медленно в спокойном, похолодевшем воздухе. На одном довольно крутом переезде работавшие в снегу осетины что-то сообщили моему ямщику. Я спросил, о чем они говорят, и мне объяснили,
212 Книга о смерти что в минувшую ночь на этом месте двое человек были завалены неожиданным "особом" снега с той горы, под которой мы ехали. Люди были спасены, а двое быков, которых они гнали, околели. Это угрожающее известие как-то странно кольнуло меня. Я посмотрел на плотную и правильную стену снега, обрезанную лопатами, - поднял голову выше и увидел крутой снежный бок высочайшей горы, уходившей в небо над нашею дорогою, - оглянулся на тихий воздух, на равнодушных и безмолвных рабочих, - и мне подумалось, что теперь никакие подобные кошмары невозможны. Все вокруг имело вид спокойной жизни. Но я с невольным содроганием вообразил себе ревевшую на этом самом месте метель и тьму, и это простейшее мгновенное событие, когда с боков горы сразу хлопнулась на дорогу излишняя масса снега, навеянная свыше меры... Теперь, кажется, этого не будет... Однако, в самом деле, как много снегу на горах! Хорошо, что тихо. Дорога казалась ровною, но о нашем постоянном подъеме можно было судить по тому, что, во-первых, мы подвигались очень медленно вперед, а во- вторых, под нами постепенно увеличивалась пропасть, и Терек уходил ужасно далеко вниз. Однако прошел еще час однообразной езды, во время которой я находился как бы в полусне, - и ущелье с его высокими отвесами исчезло. Скалистые стены разошлись; дно ущелья поднялось и значительно расширилось; окрестные горы стали меньше, потому что мы сами уже взобрались на высоту; все вокруг побелело и как-то сгладилось, так что мы возвратились на левый берег Терека уже по довольно длинному и высокому мосту и затем подъехали к станции Казбек среди обыкновенного зимнего пейзажа. Мальчишки бежали за моими санями, предлагая какие-то блестящие горные камни; небольшой поселок с белым памятником в ограде (могила князя Казбека) мелькнул перед двухэтажным станционным домом - и мы остановились у входной двери со стороны двора. Было тихое белое утро. Вся панорама гор была задернута. Поднявшись во второй этаж, я вошел в большую столовую с длинным столом посредине, украшенным искусственными цветами и канделябрами. Два отдельных маленьких столика помещались у окон. Станция Казбек предназначена для ночлега пассажиров и для остановки царственных особ, а потому она и больше других, и наряднее. На стенке, у окна, я увидел изображение вершины Казбека. Акварель в узенькой золотой рамке представляла знаменитую вершину в виде гранитного клобука56 с несколькими пятнами сине-белого льда. Я ожидал увидеть "грань алмаза"57, но рисунок давал мне совсем другое... Я спросил у буфетчика: - А в какой стороне Казбек? - В ясную погоду он виден как раз из этого окна, у которого вы стоите... Но в окне видно было только снежное небо. В столовой было холодно. Прислуга ходила в теплых куртках, с синеватыми лицами и красными руками. Я спросил щей и котлетку. Насчет пого-
Том второй. Часть третья 213 ды говорили, что сегодня - первое утро без метели и что путь до следующей станции расчищен. Значит, случилось нечто лучшее сравнительно с той депешей о сообщении с Тифлисом, которую я застал в Владикавказе. Надо было пользоваться погодой, и я поторопился продолжать путешествие. Следующая станция была Коби. Я помнил это название из "Героя нашего времени"58, и окружающая местность казалась мне родною уже из-за одной любви к Лермонтову. В девять с небольшим часов утра мы отъехали от Казбека. Дорога была ровная, снежная. Кругозор расширился. Горы значительно расступились. Вместо зияющей пропасти, засыпанной камнями, образовалась пологая лощина, покрытая снегом, среди которой где-то далеко, подобно узенькой длинной канаве, чернел скованный стужею Казбек. Он все далее уходил вправо от нас и вскоре совсем затерялся где-то между отступавшими в ту сторону многочисленными и с виду невысокими белыми пирамидами разной формы. Становилось заметно холоднее, но погода постепенно прояснялась. И даже солнце засветило с таким блеском, что я, предваренный петербургскими друзьями, надел дымчатое пенснэ, чтобы не утомить зрения долгим созерцанием больших снежных пространств. Действительно, во все концы все сделалось белым. Вдалеке от нашей плоской дороги виднелись раздвигавшиеся по всем направлениям панорамы разнообразных белых конусов. Все это казалось мертвым при свете солнца. Вдруг налево, на довольно близкой от нас горе, показался почти целый городок с густо налепленными по отвесу каменными саклями и грузинскою церковью среди них - нечто похожее на Вифлеем, как его рисуют. Мне сказали, что это селение называется Сион. И опять пошла мертвая дорога. А солнце блестело все ярче. Между тем незаметно стал появляться легонький ветерок. Он был такой невинный, что едва щипал лицо. Но я, наученный опытом, высказал проводнику опасение за погоду. Тот, по обязанности или по убеждению, ответил успокоительно. Однако вскоре замелькала редкая крупа. Затем, несмотря на яркое солнце, она стала чрезвычайно быстро сгущаться. А главное, она курилась белыми вихрями по всем окрестным горам, как будто по невидимой команде затевался нескончаемый танец снежной пыли по всем направлениям, куда бы ни вздумалось посмотреть. Сначала это было так весело, красиво и невинно, ввиду ясной погоды и любопытной панорамы гор, что я еще нисколько не тревожился. Но не прошло и пяти минут, как снег начал сильно бить меня по лицу и налетал на наши сани в таком изобилии, что, казалось, сейчас заметет дорогу. Проводник надел бурку и башлык. Он соглашался, что происходит нечто скверное, но говорил, что до станции уже недалеко. Ямщик, маленький осетин, шибко погонял лошадей. Я пригнул голову и задыхался от морозного ветра. Теперь я начинал понимать депешу, показанную мне владикавказским чиновником о метели в горах, препятству-
214 Книга о смерти ющей проезду. Однажды, подняв голову, я увидел при ярком солнце, что впереди лошадей нет дороги: уже заносило путь... Я был почти убежден, что нам предстоит участь "Хозяина и работника"59... Глупым, кричащим голосом я спросил: "Да где же станция? Видна ли она?" Проводник, явно смущенный, жмурясь и склоняясь под ветром, отвечал: "Осталось две версты"... Вьюга так быстро усиливалась, что две версты казались вечностью. Мы могли потерять дорогу, да и лошади, пожалуй, станут... Ямщик хлестал свою пару, и мы уже перескакивали через сугробы. Показалась какая-то одинокая сторожка с красной железной крышей, но когда мы проехали мимо нее, опять пошла белая пустыня и ничто не обещало спасения... "О, если бы только добраться до Коби, - думал я, - и войти в станционный дом! Там я останусь жить"... И я опять нагнулся, закрыв глаза, безмолвно покоряясь снежной буре. И вдруг проводник возвестил: "Сейчас приедем!" Через две-три минуты мы остановились. Это была станция Коби.. Запуганный, почти потерявший надежду на спасение и сильно прозябший, я ввалился в буфетную комнату и выпил рюмку коньяку. Очевидно, что ехать дальше было невозможно. Что же делать? Послать депешу в суд о прекращении сообщения? Но, пожалуй, суд не отложит разбирательства, а если и отложит, то когда же придется вновь делать эту поездку? И сколько лишнего времени просидит подсудимый в тюрьме? Послезавтра заседание. Неужели возвращаться домой с таким досадным результатом? А с другой стороны: разве мыслимо подвергаться дальнейшим смертоносным прихотям этой ужасной горной цепи?.. Я уже серьезно решил, что буду ночевать в Коби и, не помышляя о Тифлисе, возвращусь домой при первом благоприятном случае. С тоскою осматривал я узенькую комнату станции, где предстояло устроиться на ночлег. Я нервничал, пил чай, упрямился в своем решении не двигаться дальше и в то же время приходил в безутешное уныние, что все это так сложилось. Смотритель станции, загорелый старик в поношенном мундире, добродушно меня успокаивал и утверждал, что, по его мнению, сегодня можно сделать перевал через горы. Он сообщил мне, что здесь же, в нескольких шагах от станции, как раз в настоящую минуту, собирается в дальнейший путь начальник Военно-Грузинской дороги - инженер Сипайло, который хочет своим примером ободрить публику, ожидающую сообщения по той стороне хребта. Как же не воспользоваться этим случаем? Я возражал, что снежная буря, сопровождавшая меня при переезде до Коби, не предвещает ничего хорошего. Но смотритель и буфетчик объяснили, что "в горах" не будет ветру. "Где же это в горах? - думалось мне. - Разве я еще до сих пор не в горах?" Но мне предложили пройтись за угол станции и убедиться, что там тихо. Я вышел на воздух и увидал толпу осетин с салазками для перевоза. Эти ху-
Том второй. Часть третья 215 дощавые брюнеты имели чрезвычайно юркий вид. Их веселые лица и горячие переговоры с моим проводником как-то приохочивали меня пуститься в дорогу. Притом и метель, по-видимому, рассеялась или исчезла где-то позади, в той лощине, в которой мы путались, подъезжая к Коби. За углом станции действительно было тихо. И погода была солнечная. Даже будто теплее сделалось. Я предоставил проводнику условиться с осетинами насчет платы. Мы взяли трое салазок: одни для меня, другие для проводника, третьи для багажа. При каждых салазках, запряженных в одну лошадь, состояло по два осетина: один за кучера, другой - для подталкивания ссалазок сзади. И я думал: что это за невероятная дорога будет, если нужны такие сложные приспособления? Опасность предстоящего переезда заключалась в снежных обвалах, которые каждую весну случаются между станциями Коби и Гудауром. В нынешнем году период обвалов наступил ранее обыкновенного. Они стали обрушиваться как раз десять дней тому назад и не все еще грохнулись с вершин. Только вчера некоторые смельчаки перескочили через хребет. Сегодня начальник дороги делал первый опыт сообщения с Гудауром. Мы уселись на салазки, и наш поезд тронулся по направлению к дому, где приготовлялся к путешествию инженер Сипайло. Подъехав к белой двухэтажной казарме с красной крышей, мы остановились. Пришлось ожидать около четверти часа. Везде вокруг лежали высокие кучи снега. Мой кучер, молодой осетин с черной бородкой, был особенно радостно настроен. Он то и дело шутил и смеялся, оскаливая свои чудесные зубы. Ему, видимо, нравилась поездка с начальником. Он говорил по-русски, хвалил свою лошадь и надеялся, что все обойдется благополучно. Извозчики и рабочие из туземцев обменивались замечаниями, которых я не понимал. Меня разбирало нетерпение, потому что я тревожился за погоду. Наконец вышел седой, румяный и плотный начальник дороги в инженерном пальто. Мы познакомились. Он был чрезвычайно бодр и приветлив. Усаживаясь на свои салазки, он засмеялся и сказал мне: "Ну, погибать, так вместе!" Конный черкес поскакал впереди. За ним двинулись салазки г-на Сипайло, а за его спиною поехал я с моими двумя салазками позади. Оказалось, что, проехав несколько саженей от казармы, мы очутились в очень узкой траншее, прорытой в глубочайших снегах. Двигаться в ней можно было только шагом. В ней едва умещались салазки. Моя шинель задевала снежные откосы. Глубина траншеи была так велика, что поверх нее чуть выдавалась шапка передового конного черкеса. Мы не ехали, а ползли столь же медленно, как переступавшие позади нас пешие осетины. Поэтому вместо полутора часов езды до Гудаура нам предстояло потратить на переезд часа четыре. И в течение этих четырех часов каждую секунду мы могли погибнуть, потому что мы двигались в самой середине таинственного и не-
216 Книга о смерти умолимого царства облаков. Известно, что обвалы всегда возможны именно здесь, среди этих самых гор, после тех метелей, какие были во все предыдущие дни, и после того, что целая серия знаменитых обвалов - "Майорша", "Почтовый" и т.д. - уже низверглись, а некоторые еще сидели на вершинах, ожидая только неведомого предлога, чтобы обрушиться. Странное это чувство - ощущать ежеминутную возможность казни! Внутри не было страха, а была какая-то угнетенная присмирелость. Я даже невольно ушел головою в плечи и только посматривал вокруг исподлобья. Я уже сказал, что мы тащились по дну глубокого и узкого снежного коридорчика. Все белело ослепительно. Было ясно и тихо. Вверху виднелось синее небо. Минутами легкое дуновение отделяло чуть заметную белую пыль на зазубринах высоких и крепких снежных стен, замкнувших нас в тесную длинную яму. Я допытывался от своего кучера, где же наиболее опасные места. Он указал кнутом вперед и вверх: "Вот, как начнем подниматься... Потом свернем направо через мостик. Там все обвалы"... И он это говорил с тою же бодрою улыбкою. Шествие продолжалось очень медленно. Количество снега все увеличивалось. Поверх траншеи виднелись белые отвесные бока разнообразных гор, не особенно высоких, но чрезвычайно близких к нам. В движении нашего караьана вскоре почувствовался подъем на высоту. Случалось, что лошади вдруг останавливались, и тогда салазки сдвигались с места лишь после сильного толчка сзади наших проводников. "Значит, - думалось мне, - наступает самое худшее..." Я еще более съежился. Мы ныряем в громадных глыбах снега, разрытых и нагроможденных вокруг. Это и были те обвалы, которые заполнили собою всю ложбину в предыдущие дни. Мы карабкались по их гигантским, неподвижным телам. Но есть еще много живых, висящих над нами... И ничто не ручается за то, что вот-вот сейчас какой-нибудь новый обвал не скроет нас под собою на такой же глубине, на какой лежит теперь под нами исчезнувшая почтовая дорога... Все снег да снег... Кажется, будто ничего другого нет в природе, ничто иное не нужно в жизни, кроме снега! Даже как-то мутило от этих чрезмерных и нескончаемых снежных масс! А солнце светило великолепно. Но к добру ли это? Ведь лишний жаркий луч на вершинах может сию секунду оторвать убийственную лавину... Наш медленный проезд совершался теперь в каком-то мрачном молчании. Постепенно мы сворачивали вправо и наконец въехали на маленький железный мост, о котором говорил мой осетин. Здесь он указал мне на один из горных отвесов, ничем не отличавшийся от других, и проговорил: "Майорша!"... Через мост проехали благополучно. Тогда я спросил осетина: "Ну, теперь кончено?" Он засмеялся и ответил: "Теперь будет все лучше". Я забыл сказать, что уже около часу мы встречали в разных местах на пути красные флаги, воткнутые в снег, предварявшие
Том второй. Часть третья 217 от особенной опасности. Эти-то флаги продолжали мелькать и по ту сторону моста. Но вскоре мы, участники поездки, начали понемногу оживляться. В одном месте путь был завален осунувшимся снегом. Лошадь передового черкеса нырнула в него по грудь. По ее следам промчался начальник дороги на своих салазках. И когда он очутился по ту сторону сугроба, то, стряхивая снег, облепивший его пальто, он с хохотом крикнул мне: "Вот путешествие!" И все это происходило под синим небом, в тихом воздухе, при ясном и даже греющем весеннем солнце... Наш караван подвигался уже гораздо быстрее. Все между собою разговаривали и, видимо, в нашей судьбе готовилась какая-то благоприятная перемена. Постепенно салазки замедляли ход, начальник отдавал какие-то приказания, и вот мы все остановились. Везде вокруг стеснились разнообразные вершины совершенно белых гор. Я спросил: "Что будет?" Кучер объяснил: "Мы доехали до Креста. Теперь проводники будут отпущены". И он мне указал на белый конус - ниже прочих гор, - на котором был водружен каменный желтоватый крест. Мы были у подножия Крестовой горы, или Гуд-горы, как она называется у Лермонтова60. Указанный мне крест поставлен недавно, по желанию местного населения. Он высится на одном из холмов гораздо ниже самой вершины горы, где стоит еще и поныне (невидный сегодня) Ермоловский крест. После расчета с проводниками мы поехали быстро под гору. Воздух становился мягче, путь просторнее. Следы полозьев блестели на солнце. Расчищенные сугробы мельчали и отодвигались в сторону. Начиналась обыкновенная вольная дорога. Снег получал голубоватый оттенок вечера. Мой осетин торжествовал. Он ехал весело и лихо. Я не торопился радоваться, потому что красные флаги еще не исчезли. В двух местах мы проехали под широкими деревянными галереями, устроенными в виде тунелей вплотную возле горных стен. Здесь тоже были смертоносные "осовы" снега. Но вот мы выбрались из последней галереи, и вблизи показалась станция. Через несколько минут мы уже были в Гудауре. Было пять часов вечера. Перевал совершился! В столовой станции, озаренной низким солнцем, теснилась тесная толпа путешественников, сидевших в Гудауре уже несколько дней в ожидании безопасного пути. Я застал окончание обеда. Все лица раскраснелись, гудел беспорядочный шумный разговор. На меня смотрели, как на образец неустрашимости. Все радовались, что настал конец сидению на станции, но весьма немногие решились ехать сегодня же в Коби. Я согревался горячими щами и кахетинским вином. На все расспросы я отвечал не иначе, как улыбаясь. Я был так счастлив, что мне даже хотелось смеяться. Теперь только, видя нерешительность и любопытство всех этих людей, я оправдывал себя за то пришибленное состояние духа, когда, ни о чем не думая, я склонял свою голову под обвалы... В течение четырех часов я слишком затерпелся в
218 Книга о смерти этом жутком чувстве, и меня теперь размывала чисто детская радость освобождения. Я дивился тому, где могла разместиться на маленькой станции вся эта публика, жившая в Гудауре целую неделю. Но мой проводник торопил отъезд. Нам снова подали вместо салазок парные сани. Садясь в них, я оглянулся в ту сторону, где переживал страхи. Позади станции громоздились разнообразные вершины и поверх всего поднимались три широких каменных зубца, окаймленных суровыми, потемневшими облаками. И мы бодро помчались вниз, к Млетам. Чудный вид открылся совершенно неожиданно в нескольких шагах от Гудаура. Пред нами извивалась глубочайшая долина ослепительной белизны. Гладкие снежные откосы противоположных гор, казалось, уходили в присподнюю. Недвижный воздух. Мягкий февральский вечер. Необозримая панорама, покрытая лебяжьим пухом, с чуть заметным розоватым оттенком заката. Сердце билось от радости при взгляде на эту громаду простора, - на эти недостижимо далекие и в то же время будто совсем близкие снежные стены, которые так удивительно красиво, с таким божественным спокойствием уходили в бездну... Хотелось их целовать... В них было что-то радостно-живое, детски-милое и чистое. В трех-четырех местах, на разных высотах, небольшие купы чинар весело мелькали в этом необъятном и нежном царстве снега. Эти редкие пятнышки состояли не более как из пяти-шести деревьев, стоявших рядком. Но каждое деревце казалось вам живым существом, посылающим свой привет и улыбку из чудного далека... Я спросил, что это за место. - Кайшаурская долина. А! Здесь Демон влюбился в Тамару61. Дорога шла все вниз. Сани летели проворно. Долина расстилалась с возраставшею заманчивостью дивного простора. Она лежала на мирной ласковой глубине... Казалось, что с высоты неба видна жизнь земли... С этой высоты все представлялось прекрасным в той невинно-белой, куда-то упавшей вниз, очарованной стране... Если Демон отсюда увидел землю, то понятно, что он ...позавидовал невольно Неполной радости людей62. Там, внизу, было так хорошо!.. Справа зияла бездна, которую называют Чертовой долиной не от слова "черт", а от слова "черта", потому что здесь проходит черта между Осетией и Грузией. Но когда заглянешь в ту сторону, то действительно кажется, что там - преисподняя!.. Именно в той бездне совершается перелом горного хребта. Оттуда выбегает Арагва, которая отныне сменяет Терек, отошедший к своему истоку, куда-то на недосягаемые высоты.
Том второй. Часть третья 219 Ровная светло-сиреневая тень уже облекала белую глубину, в которую мы быстро спускались. Узкая линия дороги ютилась под каменною стеною гор, наседавших над нею с правой стороны. Оттуда нависали громадные шапки плотного снега, готовые, казалось, завалить наши сани. Я невольно спросил: "А здесь бывают обвалы?" Мне сказали, что здесь уже никакой опасности нет. И вскоре внизу, как в белой колыбели, показались домики. Это - станция Млеты. Я думал о ночлеге после волнений и с радостью въехал во двор, где мы остановились перед двухэтажным зданием гостиницы, на берегу Арагвы. И в то же время, как мне шутя предсказывали в Петербурге, надо мною в туманном небе засквозила луна... Я не мог опомниться от счастья, что кошмар сегодняшнего утра так благополучно разрешился. Мне отвели в верхнем этаже хорошенькую комнату с белыми обоями в розовых цветочках и красными занавесками. Молодой грузин, в черном коленкоровом казакине с белыми крапинками, устроил мои вещи в номере. Я велел ему подать мне чаю и приготовить постель, а сам прошел через "царские комнаты" посидеть на деревянной галерее, выходящей на Арагву. В глубокой тишине, при тусклом месячном освещении, Арагва не то, что шумела, а как бы нежно шуршала в своем каменистом русле. По той стороне поднимались высокие, прямые горы, покрытые мелким лесом. Все вокруг было так дико, так мирно и так печально... Но трудно было предаваться мечтаниям. Я устал... А назавтра нужно было подняться в четыре часа утра, чтобы поспеть засветло в Тифлис. Когда я проснулся, было чудесное утро. Предсказывали жаркий день. Выезжая из Млеты, я увидел уходящую вперед широкую долину Арагвы в красивой панораме белых гор, испещренных черным лесом. Было светло и морозно. Восходящее солнце быстро согревало воздух. После непродолжительного спуска мы уже ехали почти по ровной дороге, окруженные грандиозными изломами грузинских гор. Веселая прелесть пейзажа радовала зрение. Арагва бежала узкой лентой. Она по размерам и форме напоминала Терек, но шум ее был гораздо мягче. Долина тянулась вперед прямо, без всяких поворотов. Я оглянулся назад: грозные вершины перевала совсем исчезли под гигантским клубком бело-сизых облаков. Этот клубок как-то странно и одиноко торчал среди ясного неба. И я с облегченным сердцем отвернулся от его дымящихся очертаний... Нельзя было сомневаться, что погода будет великолепная. На протяжении двух станций подряд (Пассанаур и Ананур) нас сопровождали белые и красивые, постепенно понижающиеся горы, покрытые обильным, еще безлистым лесом. Небо оставалось безоблачным, солнце грело все сильнее. В Анануре мы покинули Арагву и свернули куда-то вправо, в холмистую местность, среди которой была станция Душет - крошечный городок, где, как известно, хворал Пушкин63. Не знаю, где он мог тут приютиться. Разбросанные бедные сакли, да еще два новых красных здания, вроде небольших заво-
220 Книга о смерти дов - вот и вся панорама Душета. Отсюда мы поехали уже на колесах в Цол- кан, потому что снег сделался совсем тонким, а от Цолкана пошла уже жидкая грязь по широкому кремнистому шоссе, и горы до такой степени исчезли где-то в стороне, что, казалось, мы едем среди обыкновенных полей. Становилось почти жарко. Еще через полчаса появились желто-каменистые, безлесные и невысокие горы, разбросанные со всех сторон. Открылся маленький город Мцхет - старинная столица Грузии64. Я увидел каменную церковь с восьмигранной башней, небольшую кучку построек и голые хребты таких же желто-каменных гор на горизонте, а на вершине самой выдающейся горы против Мцхета - одинокое здание монастыря. Здесь было слияние Арагвы и Куры. «Это "Мцыри"», - подумал я65... Солнце парило. Я распахнул шинель. Под ногами была сухая желтая земля. Мне запрягли лошадей, а между тем по ту сторону бурливой и мутной Куры я увидел в этом диком крае цепь вагонов - поезд на Баку. Мы уже, очевидно, выбрались из пустыни к населенным и удобным для жизни местам. Направляясь к Тифлису, я проезжал по ровному шоссе. Те же невысокие каменистые горы где-то в отдалении заполняли горизонт. Близ дороги попадались виноградники. Замелькали редкие пригородные здания - одинокие "духаны", т.е. кабаки с кахетинским вином, затем другие постройки, - и вот уже запестрел город, нечто "губернское", похожее на обыкновенную русскую провинцию, с тою лишь разницею, что в уличной толпе было много смуглых людей в папахах и черкесках, и вообще всяких восточных оборванцев, да еще то, что каменистые горы отовсюду виднелись вокруг. Загремела скверная мостовая и вскоре, после множества прочитанных мною вывесок, мы остановились в центре города, среди наилучших зданий, на Головинском проспекте, у подъезда гостиницы "Hôtel d'Orient". Гостиница эта, содержимая настоящими французами, оказалась внутри неожиданно элегантною. Мне были заготовлены две очень высокие комнаты, убранные с истинною роскошью и вкусом: в гостиной толстый ковер на всем полу, тюлевые занавеси на окнах и бронзовая люстра, а в спальной кретоновые драпировки, белый мраморный умывальник с зеркалом и широкая металлическая кровать с превосходными матрацами. Все обстановочные вещи были свежие, изящные, комфортабельные. Лакей был приличный, в хорошем фраке и чистом белье. И все это казалось мне вдвойне удивительным после отчаянного ныряния на узеньких салазках в смертоносных снегах Гудаура. Я сбросил шинель, башлык, фуфайку, чевяки, снял шерстяные чулки, переоделся, дал знать родственникам подсудимого о своем приезде и вышел на улицу в пальто к ближайшему парикмахеру. На тротуарах Головинского проспекта толпились гуляющие. Солнце садилось. Было сухо и свежо. В парикмахерской я впервые заметил, что у меня нос и щеки под глазами (т.е. вся часть лица, не закрытая башлыком во время перевала через хребет) были сильно обожжены солнцем. Ощущалась
Том второй. Часть третья 221 явственная боль кожи на всем этом пространстве при малейшем движении личных мускулов. Мне посоветовали намазать болящие места жиром и объяснили, что этот неприятный загар всегда приключается в горах, когда солнечные лучи действуют на кожу, отраженные громадным количеством ослепительного снега. Неутешительные вести ожидали меня, когда я возвратился в свой номер. Другой брат подсудимого (не тот, который приглашал меня в Петербурге), застенчивый молодой человек, только что окончивший курс и записавшийся в помощники присяжного поверенного, встретил меня с тревожным лицом и сказал, что суд, по-видимому, намерен быть беспощадным. Отчасти я это сам предвидел, зная по сенатским делам систему Тифлисского правосудия. Но я еще верил, что сумею передать суду мое понимание этого печального случая. Было решено, что я повидаюсь с арестантом завтра утром в здании суда, перед открытием заседания. Когда на следующий день я вышел с портфелем на улицу, то почувствовал себя довольно бодрым. Воздух был холодный, но это была горная свежесть, а не гадкий студень петербургской низменности. Здания Головинского проспекта, вблизи моей гостиницы, были лучшие в городе: собор, дворец, театр, музей и т.п. Ни одно из них мне не нравилось, но все они были большие, парадные. Вся противоположная линия проспекта ютилась под голою горою св. Давида. И когда я сквозь эту линию должен был прорваться, чтобы свернуть в направлении к суду, то пришлось подниматься по узким переулкам в гору. В одной из коротеньких нагорных улиц и помещалось здание судебных установлений. Оно было просторное, с новыми мозаичными полами и светлыми залами. В отделении Окружного суда уже толпилась публика. В комнате для арестантов я познакомился с моим князем. Это был совсем юный блондин, еще румяный и цветущий, но уже пришибленный тем глупым несчастьем, в которое он попал. Я видел, что невиновность сквозила в каждом его слове и что тем труднее было для него, при врожденной неловкости и нетароватости66, как-нибудь это выразить и убедить в этом других... Мне становилось за него страшно и больно. Судьи редко понимают таких подсудимых. Зал заседания наполнялся. Публика пестрела черкесками всех цветов и грузинскими костюмами женщин, из которых ни одна не выделялась красотою. Низкие шапочки из черного бархата, с коротенькими покрывалами из белой тафты, однообразные гладкие прически, прямые носы, смуглые лица, - все это имело довольно скучный вид. Пришли на свои места защитники других подсудимых. Мы познакомились, обменялись сдержанными улыбками. Я прошел в судейскую комнату и представился членам суда. Это были приятные в обращении люди, а председательствующий даже веселый и беспечный седой старичок. О деле, понятно, мы и не заикались, а говорили о ве-
222 Книга о смерти щах посторонних. Суд был заинтересован моим переездом через Гудаур. Я жаловался на беспокоившую меня боль в щеках от загара. Прокурор, мрачный пожилой человек, стал мне объяснять по-научному это явление. Наконец все было приведено в порядок, и началось заседание. Не стану воспроизводить подробностеей процесса. Хорошо осведомленные товарищи мои предсказывали одинаковую неудачу для всех, при ком было оружие. Так и случилось*. Трое вооруженных (в том числе и мой князь) подверглись четырехлетней каторге, а четвертый, безоружный (один из прежних писцов Судебной палаты), обвинен только в недонесении и присужден к аресту. Заседание окончилось к пяти часам. Родные подсудимого поняли, что я исчерпал все, чтобы отстоять справедливость. Во мне осталось глупое и тупое чувство вполне правой и вполне бесплодной борьбы. Впереди была жалоба в палату и второй приезд в Тифлис. О палате говорили, что она бывает обыкновенно еще суровее, чем суд. Но все равно: будущее обрисовалось бесповоротно. Князь, в недоумении, раскрасневшийся и плохо соображавший наступившее несчастье, робко пожал мою руку и пошел обратно в тюрьму, вместе с другими осужденными. Я уверен, что его поддерживала в эту минуту лишь участь его товарищей, хотя об их вине он ничего верного не знал, а знал только о своей невиновности. Публика расходилась. Адвокаты остались мною довольны, ввиду трудности моего положения. Самый почтенный из моих собратьев по защите пригласил меня запросто у него пообедать. Это был сухощавый, высокий и стройный старик, вышедший уже давно в адвокатуру из членов Судебной палаты. В нем чувствовался либеральный и порядочный дворянин-шестидесятник. Его домашняя обстановка оказалась весьма жизнерадостною и симпатичною, хотя и несколько "нелегальною": он жил по-супружески с молодою цветущею женщиною, - как говорится, "русской красавицей" (чуть ли не из актрис), - и имел от нее маленьких детей, которые составляли его радость и гордость. Жена его, хронически больная старая женщина, проживала в Петербурге, где у нее были родные. Она сохранила с мужем спокойно- приятельские отношения, поддерживаемые необходимою перепискою и редкими свиданиями в случае приезда мужа в Петербург по делам. За длинным овальным столом уселось человек пятнадцать. Обед был хлебосольный, с обильными закусками и кахетинским. Хозяин (клиент которого тоже угодил в каторгу) был, как и я, угнетен приговором. Он даже и на палату не надеялся. * Предварительное следствие было просто нелепо. В нем проводилось положение, будто убитый не мог вынуть своей шашки из ножен. В подтверждение этого упрямого непонимания вещей были собраны разные поверхностные доказательства. Я разгадал ошибку и выставил все доводы к ее разоблачению. Но только после отмены Сенатом первого решения Тифлисской палаты, второе решение этой палаты согласилось с моей аргументацией. В конце концов каторга была заменена арестантскими отделениями.
Том второй. Часть третья 223 К концу обеда понемногу мы как бы "покорились судьбе". И я вдруг с особенною ясностью увидел, что мне снова надо перебираться через Гуда- ур... Теперь уже предстоит возвращаться домой, а между мною и моим домом еще висит зловещая бездна... Я отрезан от своих и, Бог весть, доберусь ли благополучно до них! Тревога боролась во мне с усталостью, и я решил, что завтра придется передохнуть в Тифлисе, чтобы выбрать наилучшую дорогу для возвращения. Мой любезный хозяин пригласил меня к обеду и назавтра. Следующий день прошел довольно бесцветно. С утра я был занят печальными разговорами с родственниками осужденного. Мы обдумывали жалобу и неопределенно рисовали себе будущее, как водится, цепляясь за надежду. Брат осужденного настаивал на моем вторичном приезде. Я не отказывался, потому что верил в правоту дела. Обед у моего вчерашнего товарища по защите на этот раз был оживленнее. Гостей было столько же, но встретились и некоторые новые лица. Я чувствовал себя среди добрых, простых и расположенных ко мне людей. Заговорили о том, какою дорогою я намерен возвращаться. Многие советовали ехать на Новороссийск, чтобы избегнуть обвалов. Никто не ручался за безопасность Военно-Грузинской дороги. Весна еще и не начиналась, а в это именно время каждый день может принести катастрофу. В этом отношении горы прославились своим непостижимым коварством. Меня даже называли просто безумным за то, что я еще не отказываюсь от мысли снова переваливать через хребет. Но поездка через Новороссийск сказывалась тоже весьма мучительною, да и кроме того, чрезвычайно долгою. Был риск трепаться несколько суток по морю, которое теперь чрезвычайно бурно, а я не переношу качки... Как я томился от всех этих известий! Каким несчастным и беспомощным казался я себе! Но все-таки я предпочел ехать через Гудаур. И я проделал в обратном порядке всю Военно-Грузинскую дорогу. Ранним солнечным утром выехал я из Тифлиса в коляске четвериком, с тем же величаво-глупым грузином на козлах. Пестрый и раскидистый каменный город весело мелькнул передо мною. Потянулось желтое сухое шоссе под сенью невысоких гор. Начиная с Мцхета, в очень большом отдалении, заклубились легкие облака одинокою небольшою кучкою, только над одним Гудауром, среди совершенно ясного небосклона. В течение целого дня наш путь медленно и скучно поднимался. Стемнело, когда мы добрались до Пас- санаура. Осталось два часа до ночлега в Млетах, куда я затребовал телеграфный ответ из Коби насчет состояния дороги на перевале. Пока запрягали лошадей, я разговаривал с начальником станции. Он сообщил мне, что расчистка пути продолжалась беспрепятственно во все эти дни; по его мнению, погода назавтра будет хорошая, и ею необходимо воспользоваться в Млетах спозаранку, чтобы до полудня "проскочить через Гудаур", потому
224 Книга о смерти что затем, пожалуй, наступит внезапная перемена. А перемена опасна, возможны еще дальнейшие обвалы. Обвалы особенно пагубны в туманную погоду. Шум падающей глыбы слышен издалека, и при ясном небе можно уберечься, потому что вместе с шумом показывается снежный вихрь на той вершине, с которой низвергается глыба. Правда, в горах есть сторожевые посты, и одновременно с угрожающим грохотом снега всегда звонит набатный колокол, но при тумане путник не знает, в какую сторону бежать... Поэтому следует дорожить часами, когда светит солнце. Я прохаживался с моим собеседником в потемках и в свежей тишине, при шуме Арагвы, под черным гребнем отвесных гор на противоположном берегу. Экипаж был уже готов, и мы простились. Когда я садился в коляску, вдруг раздался где-то в вышине пронзительный и долгий - казалось, человеческий - плач. Я спросил у ямщика: "Что это?" - "Это чикал". А! вот он - лермонтовский шакал67... В Млетах я застал успокоительную депешу, мирно переночевал, и на другой день, при ясной погоде, - за которую ежеминутно потрухивал, - с радостью проезжал через опаснейшие места между Гудауром и Коби. Путь на перевале был неузнаваем. Четыре дня, свободных от метелей, дали возможность рабочим сделать чудеса. Мы свободно проезжали в парных санях там, где прежде с трудом ныряли в салазках. Уровень дороги настолько понизился, что лишь теперь я мог судить о гигантском наросте снежной массы, - о целой космической горе обвала, под которою был погребен когда-то, на страшной глубине, обычный проездной путь. Такое снежное чудовище могло бы, пожалуй, задавить целую деревню, а не то что каких-нибудь жалких путешественников... Рабочих было множество. Везде, по краям правильной дороги, чернели бодрые фигуры в тулупах, с лопатами. Снег был крепкий, ослепительный, покоренный и, по возможности, примятый в стены, кучки, пирамидки и т.п. Как-то и в воздухе, и в этих людях не чуялось уже никакой беды. Фатальный мост (где прежде указывался центр обвалов) мы переехали свободно и весело, без всякой тревоги. А когда мы приближались к Коби, то снег был уже так далеко отброшен от дороги, что здание, откуда вышел ко мне инспектор пути, среди глубоких белых траншей, - мелькнуло где-то в стороне, на самой обыденной равнине. Станция Коби. Мы спасены! Погода прекрасная. Тот же начальник станции, загорелый старик с турецкой фамилией, в поношенном мундирчике, беседовал со мною, пока запрягали лошадей, об ужасе обвалов. Его добрые темно-синие глаза были преисполнены страдания при воспоминании о том, что ему приходилось видеть и переживать. "Это невозможно, - говорил он. - Это нужно было бы непременно как- нибудь совсем устранить. Ведь каждый год об эту пору всегда случается то же самое! Надо бы на это время совсем закрывать эту дорогу. Обвал... он уродует человека. Страшно смотреть на покойников: язык высунут изо рта
Том второй. Часть третья 225 до середины груди. Когда идет обвал, то с земли поднимается ветер и подхватывает людей вверх. И вот тут уже смерть, как только подняло человека на воздух... А потом, Бог весть еще когда откопают в снегу таких изуродованных мертвецов. Да, этого нельзя терпеть... Это нужно как-нибудь..." Старик замолк, оглянувшись на подъезжавшие, готовые для меня сани. Его серьезное лицо приняло выражение приветливой улыбки. Он пожелал мне доброго пути, и я крепко пожал его руку. И вот я отъезжаю по совершенно свободной и "безмятежной" дороге - там, где несколько дней тому назад наш ямщик с отчаяньем хлестал своих лошадей, чтобы не утонуть в снегу и не ослепнуть от метели... Переезд до Казбека закончился к полудню. Подъезжая к станции, я имел случай ясно видеть знаменитую гору - этот гранитный монашеский клобук с пятнистым наростом льда и снега. Я узнал сразу акварель, виденную мною в столовой станции. Минуту спустя, тонкая белая кисея легкого тумана уже заслоняла очертания горы. Но и такая степень прозрачности воздуха вокруг вершины уже ручалась за хороший день. Со станции я послал депешу домой о благополучном проезде. Я знал, что обо мне тревожатся, ввиду газетных телеграмм о сообщении с Тифлисом. Я немножко чувствовал себя героем... Из окна столовой я увидел в стороне Казбека прилепившийся к этой горе высокий снежный конус и на нем отчетливую черненькую часовню грузинской архитектуры. То был монастырь на Казбеке - "заоблачная келья", о которой мечтал Пушкин68. Спуск от Казбека мы уже делали на колесах. Дарьяльское ущелье, обозреваемое с высоты, было несравненно величественнее. Чудесно выступали разрезы его поэтических пропастей. Перед вечером мы подъехали к достопамятной станции Ларе, где я провел мучительную ночь под выстрелами бури. Теперь уже здесь не было ни снега, ни урагана. Правда, из ущелья, по обыкновению, тянуло ветерком, но это было только ласкающее течение воздуха, - не более. На дальнейшем пути к Владикавказу я вдруг заметил, что передо мною, в самом низу между гор, образовалось сплошное облако, белое, как вата. Оно мешало смотреть в перспективу долины. Мне сказали, что это вечерний туман. Облако вскоре так поднялось и выросло, что незаметно наступила пасмурная ночь, и когда я приехал во Владикавказ, то застал в городе ровный, тихий дождь. Туземцы, впрочем, и раньше говорили мне: "Знайте, что когда у нас пасмурно, в горах ясно, - и наоборот". Я заказал себе железнодорожный билет на завтра и переночевал в гостинице. Садясь на поезд, я узнал, что накануне вечером локомотив задавил машиниста, оставившего молодую вдову с детьми. На платформе я услыхал вопли маленькой кучки людей у вагона третьего класса. Они провожали вдову, которая отъезжала на промежуточную станцию, где ее ожидало мертвое тело... Гибель от обвалов, гибель от машины! Никто не ведает своей участи - "и от судеб защиты нет"69. 9. С.А. Андреевский
226 Книга о смерти Спустя четыре месяца, летом, я снова сделал поездку в Тифлис по тому же делу. Помню, в лунную ночь поезд приближался к Владикавказу. В вагоне, где горели только две стеариновые свечи, было темно. Из окна вдруг завиднелась вся цепь столь знакомых мне гор. Казалось, эта цепь стала отчетливой великой ступенью от земли к небу... Месяц светил над нею на таком расстоянии, будто и от гор до него рукой подать! Лунный свет озарял так явственно различные изломы хребта, что я как бы узнавал отдельные вершины, - угадывал, где кроется Казбек, припоминал всю линию предстоявшего мне пути среди этих громад. Темные зубцы с белыми извилистыми пятнами тумана - общая группа этих скученных гигантов - все это виднелось вдали, над плоской равниной, за определенною чертою, как нечто чуждое земле и отрешенное от нее своею недосягаемою величавостью. Прибавьте дивную тишину воздуха в степи, за окном вагона, в лунном сиянии. Как жутко делалось на душе! Вся моя жизнь представилась мне такою мелкою, непонятною, жалкою... Вагон гудел, а серебряные великаны поднимались к небу, и месяц их оглядывал так любовно... Казалось, Творец все- таки где-то здесь - Он ближе к ним - к этим вершинам и луне - нежели к моему сердцу... И неизъяснимое мучение поднималось во мне. Надежда и тоска... Слезы подступали к горлу. И, прислонившись к открытому окну вагона, слушая грохот поезда в обширной и тихой степи, я невольно, с благоговением и скорбью, напевал молитвенно-ритмические строки романса: По не-бу полу-ночи Ангел ле-тел... Он ду-шу младу-ю в объ-ятиях нес Для мира пе-чали и слез70... Язык немел от полноты чувства, голос пресекался... Я уже не произносил слов и не тянул мелодии, а только по звуковой памяти вздыхал на высоких нотах... Загляделся на горы, на небо, на луну - и замолк. Потом вынул спичку и закурил папиросу. Потом обратился в обыкновенного пассажира, подъезжающего к Владикавказу. Путешествие по Военно-Грузинской дороге на этот раз было слабым повторением прежних впечатлений. Зимняя дорога имела для меня больше заманчивости. Тогда я встречал тревоги и загадки. Теперь это была увеселительная поездка. Летом на хребте почти нигде не встречалось снега. Снежные полоски в морщинах гранита виднелись только на вершинах перевала. Леса украшали горы только от Владикавказа до Дарьяла, а затем уже после перевала, от Млет до Ананура. Процесс окончился еще хуже, чем в первый раз. Палата утвердила приговор относительно осужденных на каторгу и, сверх того, присудила к тому же сроку каторги того безоружного обвиняемого, которого почти оправдал Окружной суд. В этот приезд братья моего князя особенно заду-
Том второй. Часть третья 227 шевно отнеслись ко мне. Они проводили меня за черту Тифлиса и поцеловались со мною на прощанье. Для них было ясно, что неправда этого глупого испорченного дела способна задавить все человеческие усилия к защите истины. Возвращаясь из Тифлиса, я старался проверить на подъеме к Гудауру те описания дороги, которые встречаются в "Герое нашего времени". Я не узнал ни одной подробности. Дело объяснилось просто: оказалось, что прежний путь заброшен и остался в стороне. Жизнь непрестанно и незаметно разрушает... За свой краткий век люди никак не могут к этому приспособиться и каждый раз с досадою удивляются наступившим переменам. Помню, всего через восемь лет по окончании курса, я как-то приехал в Харьков и отправился посетить песчаный бугорок в роще, недалеко от бань, за Харьковским мостом, по Змиевской дороге, где я имел первое свидание с моей невестой. Я воображал, что мне удастся присесть на том же песочке, что я узнаю тот же холмик... Я не нашел ничего похожего и даже подумал, что прежнее место совсем исчезло... В роще были постройки. Я видел какие-то заборы. Вместо Змиевской дороги образовалась незнакомая бедная улица... То же испытал я, заехав из Владикавказа на Минеральные Воды, куда я свернул ради Лермонтова. Кисловодск перестроен и во многом отделан по- модному. В Пятигорске лечебный центр перенесен с верхней части города в самую ложбину. Место, где Печорин впервые увидел на водах, среди публики, княжну Мери, находится теперь в заглохшем безлюдном уголке Пятигорска, под Машуком. Но более всего меня раздосадовал уродливый и жалкий памятник Лермонтову71. Поэт сидит в виде сутуловатого, низкорослого и тупоумного гимназиста, с карандашом и тетрадкой в руках, среди тощего детского садика... Мне думалось, что Лермонтову следовало бы воздвигнуть колоссальную бронзовую статую среди самой цепи гор, в соседстве Казбека, - величавое изваяние, видное издалека, подобно статуе Победоносной Германии, царящей с открытой вершины над долиною Рейна. Ибо какие бы национальности ни населяли в будущем Кавказ, какие бы народы ни владели им, - он все- таки будет принадлежать Лермонтову. ОТРЫВКИ По складу моего воображения, я принадлежу к поклонникам аристократии ума. Подобно Карлейлю, я был бы склонен выделить из человечества великие единицы гения и таланта, предав забвению и окрестив именем ничтожества все остальное72. Кроме того, я легко поддаюсь обаянию декоративной обстановки, благодаря которой те или другие личности высоко выдвигаются над толпою на сцене жизни. 9*
228 Книга о смерти Мне, например, ужасно нравится, что императрица австрийская боготворит поэта Гейне и что она ему воздвигла где-то, в своей летней резиденции, изящный памятник. Я как-то невольно выделяю императрицу австрийскую из массы прочих дам. Мне вспоминается выдающаяся красота этой женщины в молодости, ее громадные дивные глаза на тонком овальном лице под роскошным венком тройной косы, с нитками жемчуга на лебединой шее, с печатью поэзии на всей ее фигуре. И в то же время я не могу отрешиться от мысли, что эту женщину украшают корона и порфира, что ее возвеличивает исторический почет долгого царствования. Я знаю, что она давно уже страдает нервною болезнью, наследственною в ее семье. Мне кто-то из очевидцев говорил, что теперь она - худощавая и чрезвычайно просто одетая дама. Ее недавно видели на одном из пароходов в Швейцарии, где она любит путешествовать инкогнито. Но каждый знал, кто она, и все наблюдали ее задумчивость. И вот, с другой стороны, я склонен приравнять эту описанную мне худощавую пожилую даму в ватерпруфе73 туристки, ко всем прочим путешественникам ее возраста, пережившим всяческие разочарования когда-то заманчивой жизни. Точно так же и любимого поэта императрицы - Гейне - я готов признать не более как за даровитого и жалкого еврея, имевшего только счастливый случай "поведать миру" о своей душе, еврея тощего и беспомощного в своих недугах, как и все другие люди, - раздражительного, как все писатели, - и вот понемногу тускнеет тот ореол, которым я окружаю в своем воображении эти все фигуры, - и передо мною, из тысячи моих воспоминаний, возникают другие лица обоего пола, достойные удивления и, быть может, восторга, - лица, решительно никому неведомые, бесследно исчезнувшие, - и опять меня заливает волна духовного анархизма. И опять все люди - все крошки - все мелькнувшие в этом мире отдельные создания - мне кажутся равно великими. 1898 г. * Какая прелесть, при довольстве жизнью, навещать могилы знаменитых людей! Вообразите себя молодым, счастливым, да еще, пожалуй, в обществе хорошенькой и любимой женщины, - например, в Париже, во Дворце Инвалидов, перед саркофагом Наполеона 1-го или на кладбище Пер-Лашез, возле памятника Мюссе, - или в России, в селе Тарханах Пензенской губернии, в часовне, где погребен Лермонтов, или в церкви Спасского села Ранен- бургского уезда перед гробницей Скобелева74. При входе вас обдает величием. Привлекательная тень встает пред вами такою, какою она некогда шевельнула ваше сердце и воображение. Вы умиляетесь перед ее благородным
Том второй. Часть третья 229 вечным спокойствием. Но вы при этом забываете, что вас только щекочет радость вашего собственного бытия! Вас пленяет лишь высокий строй вашей живой мысли; ваш ум играет, ваша фантазия преподносит вам тонкий десерт безотчетных и упоительных мечтаний. Вы знаете, что сейчас вы уйдете отсюда и пред вами засверкает солнце, что вы будете говорить и слушать, думать и двигаться, что у вас, про себя, таятся еще разные надежды на счастие в будущем... Вы уйдете, а кости останутся на своем месте: эти кости не всегда внушают такие думы случайным посетителям. Эти кости лежат в своем ящике неимоверно глупо. Возле них живет ленивый сторож. Когда нет публики, он подметает дорожку, проветривает церковь, склеп и часовню, и ворчит, и коротает свои серые будни. А солнце золотит пыль свежего воздуха, и звуки недоступной жизни гудят издалека вокруг бесчувственной, узкой, наполненной серым прахом и несколькими косточками могилы. Жутко и скучно, а еще хуже, если на памятнике вырежут какое-нибудь изречение, какой-нибудь стих погребенного. Уж наверное, каждый посетитель пробормочет вырезанные слова, - на могиле Мюссе: "Mes chers amis! Quand je mourrai..."*, или на монументе Некрасова: "Сейте разумное, доброе, вечное"75. Что, если покойники одарены тайным слухом? Какие проклятия посылают они своим случайно сказанным словам за этот вечный попрек посетителей, за их неумение сказать что-либо, кроме этих мучительно опротивевших, всегда тех же самых слов покоящегося под этим камнем писателя!.. Праздные мысли! Но что делать? Все мы так жалко созданы, что невольно смотрим на смерть с точки зрения жизни. * У Майкова сказано, будто смерть лишь тем страшна для нас, что нам все кажется, что мы не совсем, не разом умрем и что мы будем видеть свой труп, улыбку неподвижных губ, глаза с тупым зрачком и мух, ползающих по лицу, и содрогания родных, которые от нас отойдут в испуге, и что даже из земли сырой наш слух будет следить за резвою земною жизнью, и что между тем, как придет весна и запестреет луг, червь уже нападет на нас и будет нам поедать бока и щеки... "Но, смертный, знай, - утешает поэт, - твой тщетен страх: Ведь на своих похоронах Не будешь зритель ты! Ведь вместе с дружеской толпой Не будешь плакать над собой И класть на гроб цветы; По смерти стал ты вне тревог; Ты стал загадкою, как Бог, - И вдруг душа твоя Как радость встретила покой, - Какого в жизни нет земной - покой небытия!"76 Какое ничтожное и фальшивое утешение! Каким образом, спрашивается, душа встретит покой небытия с радостью? Ведь до последней секунды * Дорогие друзья! Когда я умирал... {фр.).
230 Книга о смерти душа не будет знать, что именно она встретит, а когда затем наступит "небытие", то уже ровно ничего не будет, а следовательно, не будет и радости... Или - "На своих похоронах Не будешь зритель ты!" Да что же из этого? Если это и действительно так, то разве при жизни мы не знаем с самою ужасающею достоверностью, какой именно вид мы будем иметь на своих похоронах? И разве в одном этом сознании не заключается уже страдания самого живого, глубокого и ничем неустранимого?! Я знаю наверное, что умру. И когда я умру, то, быть может, еще в первую секунду (едва уловимую) моим близким померещится, что я испытал радость облегчения. Но уже в следующую секунду они испытают отчаяние. Они будут ходить, говорить между собою, будут видеть вокруг себя всевозможные домашние предметы и в то же время внутренне содрогаться от сознания, что все это потеряло для меня всякое значение, навсегда. Навсегда! - это слово - как страшный молот, пришибет их мысль... Откуда-нибудь взглянет на них мой портрет, где-нибудь между бумагами мелькнет мой почерк, и тогда все это покажется им непонятным призраком, угнетающим их до безумия! И они станут с растерзанною душою сожалеть меня. И я уже теперь страдаю от этого сожаления... Между тем мое тело (якобы вкусившее радость покоя) возбудит в них новые, с каждым часом возрастающие страдания. Некоторая ничтожная теплота кожи и первая обманчивая естественность прижизненных очертаний - все это быстро исчезнет. Обмоют и начнут одевать меня - новые мучения! Сюртук или фрак, - в них я был живым, был в них одет, когда ездил в театр (что такое театр?!), делал визиты (что такое визиты?!), произносил речи (неужели я мог это делать?!) - и теперь эти одежды нужно будет натягивать на тупую неподвижную куклу. Сапоги... нельзя надеть их! И вот, башмаки - глупые гробовщические башмаки, столь чуждые воспоминанию обо мне - какие-то мягкие лодки, какой-то безличный товар, - вот что потребуется теперь для моих ног. А самые ноги? ступни? Разве в них теперь не сквозит уже лучистый веер костей?.. А затем - холод тела, чернота, одеревенелость и главное - лед, - лед там, где была мысль, - лед до самых мельчайших внутренних сосудов... Лед и мрак!.. И я опять страдаю заранее от этого страха и сожаления всех живых... Но пройдут сутки, и на моем лице, на моем лбу, вокруг моих глаз и носа, на моих щеках и в очертаниях моей челюсти, на всем этом обозначится "печать смерти", - да, именно "печать" в том самом смысле, как прилагают свою печать люди, т.е. обозначится казенный и однообразный вензель или герб смерти: череп!.. Все убедятся, что я сделался ни к чему ненужным - и едва ли кто-нибудь из живых подумает обо мне словами поэта Майкова: "Ты стал загадкою, как Бог!"
Том второй. Часть третья 231 В самом средоточии жизни поставлена смерть, как тарелка с ядом для мух среди комнаты, озаренной солнцем. Каждый, пьющий из чаши жизни, непременно со временем проглатывает какой-то дурман. Проглотит - и, как муха, тотчас же делается вялым, тупеет, перестает быть самим собою, кружится без толку, бьется и наконец опрокидывается на спину. Природа почему-то всегда надевает умирающему повязку на глаза, как будто она препровождает парламентера через границу. * Все живое не может быть не только довольным, но даже цельным. Каждое живое существо заранее рассечено на две половины - на два пола. В этом отношении наиболее выразительны французское слово "sexe" - отсеченный, и русское "пол" - половина. Эти две половины тоскуют одна по другой, неудержимо стремятся одна к другой и наконец сливаются - и в те мгновения, когда они составляют одно целое, переживают мимолетное блаженство. Но затем эти неполные создания тотчас же распадаются снова, и непременно каждый раз, хотя бы в самой неуловимой степени, испытывают безотчетное раскаяние, стыд или грусть. И оказывается, что самое слитие их воедино было предназначено лишь для того, чтобы произвести на свет новых рассеченных надвое, неполных, недовольных. * "О, Неведомый! Скажи: почему дух мой вмещает в себе Вселенную, а мое тело ничтожнее, нежели тело глупого ворона, и стократ менее прочно, нежели состав холодного камня? За что? Почему со старостью остывают мои оболочки, затихает сердце, тускнеет зрение, замедляются шаги и разрушается все, чем я могу действовать, когда в душе моей остается сознание, что если бы только не эти воровские подкопы под мою сущность, то я (как случается видеть во сне) долетел бы до Тебя и сказал Тебе: "Довольно этих вечных, притворных и невыносимых загадок! Я - это Ты! Откроемся друг другу. Рассеки наконец эту бесконечно тонкую, но неодолимую преграду, под которою нарывает и вздувается до безумных размеров мое чувство единства с Тобою! Так дальше нельзя. Люди отчаиваются. Люди касаются Твоих ступеней, - слепые, истерзанные до неистовства Твоим вековечным битьем их по темени. Мы молим о каком-нибудь перемирии... Или, быть может, лучше было бы впредь вовсе не создавать нас... Но если и это желание с нашей стороны глупо, то к чему же эта пытка? Ты Сам нас создал с про-
232 Книга о смерти клятым требованием причины! Избавь хоть от этого. Освобожденные от причины, мы перестанем и проклинать и молиться"... О, слабые! Мы слышим неотразимое "нельзя" и, помотавшись из стороны в сторону, умиляемся перед таким ответом. Мы додумываемся до какого-то смертельного блаженства даже в безумных пучинах непостижимости... * На острове Мартинике вулкан Лысая Гора истребил в одну минуту город С.-Пьер с тридцатью тысячами жителей77. Я дожил до этой исторической трагедии, превзошедшей Геркуланум и Помпею, - страшное событие, врезавшееся в моей детской памяти из учебников. И странную прелесть чуяла моя душа в этой катастрофе! Я даже как бы позавидовал жителям С.-Пьера. Когда я учил катехизис Филарета78, с тою полною верою, на которую способна только душа ребенка, я остановился на людях, доживающих до Страшного суда, как на самых счастливых. Никто из них не умрет. Их тела, без участия смерти, мгновенно преобразятся в то состояние, которое необходимо для будущей жизни. Я надеялся, что вся наша семья, все мои современники, все, кого я знал, - все вместе мы, не умирая, дождемся до конца мира. Пустая надежда! Уже все близкое вымерло... Как зрелый, а затем уже стареющий человек - я понял, что это были бредни. Но вот однако же многое множество людей исчезло разом, вместе, и, очевидно, в том именно счастливом заблуждении, о котором я мечтал. И благо им. Никто не боялся конца. Постепенно приближались потемки. Пепел, серый пепел, - тот мелкий прах, в который мы все обратимся, - сеялся на город, никого не устрашая. Он тихо вкрадывался в доверие живых. Обильный, упорный, - этот пепел все-таки, даже становясь невыносимым, казался миролюбивым и безобидным. Темно, удушливо, в высшей степени необычайно и неудобно, но - не страшно! И вдруг затем, утром 8 мая, мгновенный залп, - и все погибли. Величайшее проклятие человека - одиночество, обособленность каждого от других - даже самых близких!.. "Можно умереть рядом, нельзя умереть вместе" (не знаю - кто сказал). "Надо умирать одному самому" (Л. Толстой)79. И это самое тяжкое. И этого избегли жертвы вулкана. Но можно ли так мало любить чужую жизнь, чтобы хоть на минуту пожелать общей гибели! Ведь там, в этой исчезнувшей груде людей, погибло столько надежд, красоты, юности! А разве все это не гибнет среди нас ежедневно, без всякого участия вулкана? Вот вам безопасный, щеголеватый, ликующий, громадный го-
Том второй. Часть третья 233 род. Небось, как это мило и справедливо, что каждое утро развозят во все концы оторванных от всего живущего мертвых младенцев, девушек, юношей... * Гораздо легче понять безумие перед жизнью, нежели объяснить себе, как устроен автоматический аппарат, который поддерживает в нас равновесие, именуемое разумным, сознательным и нормальным состоянием.
ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ I И вот настало время, когда нет ни настоящего, ни будущего. Можно рассказывать только прошедшее. Писать по горячим следам впечатлений, как иногда удавалось прежде, теперь уже нелегко. Но и это состояние могло бы, пожалуй, уступить времени. Однако с каждым годом, даже с каждым месяцем, для нежности к минувшему требуется все большего и большего отдаления. А жизнь слишком явно и слишком быстро летит вниз. Столь видимое ощущение старости я выражал шутя своим близким словами: "Это было две недели тому назад... Помилуйте! Тогда еще я был щенком..." Как передать психологию старости? И трудно, и скучно! В особенности - скучно для читателя. Помню, что в ранние годы я с острым любопытством желал заглянуть в душу стариков. Когда я стал цветущим юношей, я жаждал найти где-нибудь искренние и подлинные признания старцев: как они себя чувствуют, что в них осталось? Замечают ли они, что окружающая жизнь уже их "похерила"? Что молодежь их чуждается? Что их любезность к женщинам высмеивается? И почему они этого будто не замечают? И как это им не бросается в глаза? Очень просто. Никто в глубине души не мирится со своей старостью. Каждый цепляется за остатки ощущений, как за нечто вполне похожее на прежнее. И если бы зеркала были совсем истреблены, то этот горестный самообман дошел бы до непостижимых нелепостей. Впрочем, все окружающее заставляет вас понемногу убеждаться, что вы действительно предназначены к удалению из жизни. Вокруг вымирают все, кого вы знали. Получается обширная нива, побитая градом. Делается стыдно за свою жизнь, за свои годы. Переживаешь сверстников, товарищей, всех крупных людей своей эпохи, - видишь гибель пленительных молодых созданий, - собираешь в душе целый мир ушедших жизней, - примечаешь тот особый почет, который достается только инвалидам, уже имеющим свое прошлое, но безвредным для настоящего. Труднее двигаешься, меньше порываешься к делу. А этот поздний почет и позднее доверие даже как-то коробят! Почти все ваши просьбы уважаются. И каждый раз будто слышишь за своею спиною:
Том второй. Часть четвертая 235 "Воля покойного священна!"... Вам уже всегда пишут "глубокоуважаемый", точно вы уже глубоко зарыты под землею. II За всю мою жизнь я ни от кого не видел к себе столько неизменной, глубокой и всепрощающей нежности, как от Урусова. С годами его любовь обвивала меня все крепче и, наконец, я сделался его исключительной прихотью, его открытою слабостью, его привилегированным другом. И это мне представляется чем-то просто невероятным после того, как я припоминаю себя в студенческое время. Имя Урусова уже гремело тогда на всю Россию1. Проживая в Харькове, откуда еще не было железной дороги до Москвы, я и не мечтал когда-либо встретиться с этой знаменитостью. Но прошли годы, и все устроилось чрезвычайно просто. Блестящий всероссийский адвокат вскоре оборвался на политическом процессе Нечаева2. Его уличили в передаче запретных писем за границу и сослали в Венден, близ Риги. Он съежился, женился на немке, сделался отцом и, окончательно потеряв прежний заработок, кое-как перебивался. О нем замолчали. Новые судебные ораторы выступили на сцену; жизнь торопилась вперед; пришибленный Урусов стал помышлять о каком-нибудь выходе к лучшему существованию. У него были связи; его талант был еще в памяти у всех, - и вот ему дан был выход: для испытания ему предложили выступить не в протестующей роли защитника, а в охранительном звании товарища прокурора, и притом, не в русской столице, а в городе второстепенном и дипломатическом, - в Варшаве. Из Варшавы он был переведен в Петербург, почти одновременно с моим выходом в адвокатуру. После дела Веры Засулич петербургский прокурорский надзор как бы сразу обанкротился: Жуковский3 и я - ушли; председатель по уголовным делам Кони, недавний популярный обвинитель, был сослан в Судебную палату4 для разбирательства гражданских дел. Понадобился влиятельный официальный оратор. Нельзя было найти никого, кроме Урусова. Мне помнится день, когда я его впервые встретил на прокурорском коридоре5. Он мне показался неожиданно старым. Это был полный плечистый мужчина, с большим лбом, с плоско причесанными, почти седыми волосами, с крупным вздернутым носом, легкою бородкою вокруг четырехугольного лица, веселыми глазами, светившимися из-за золотого pince-nez, и приятною, баритонною, очень развязною речью. Знакомство постепенно переходило в дружбу, нас отчасти соединил Кони, знавший Урусова еще по Москве, близкий в то время к моему дому и находившийся в опале. Развенчанный адвокат, развенчанный обвинитель и, наконец, я, товарищ прокурора, перешедший фатально в присяжные поверенные, - мы составляли естественную компанию. Кроме того, мы все трое
236 Книга о смерти тяготели к литературе. Наш разговор всегда был живой, необычный, нервный, интересный. Служба и профессия - мы это чувствовали - были как-то ниже нас. Урусов казался поистине жалким в роли чиновника. Старенький шитый мундир с упругим воротником и металлическими пуговицами ужасно не подходил к его размашистой широкой фигуре. Жалованья ему не хватало. Он часто бывал стеснен в расходах, но всегда неизменно весел. Впрочем, испытание длилось недолго. Года через два-три (в точности не помню) Урусова снова пустили в адвокатуру. Неприметно я сближался с этим выдающимся человеком. Как ни странно, Урусов был одним из самых мечтательных людей своего времени. Казалось, все говорило против этого: адвокат, видный и не особенно разборчивый, с внешней стороны как бы практичный и бережливый. А в сущности? Блестящая даровитость, беспечный взгляд на жизнь, пленительный юмор, а затем - упоение легкими радостями существования, с сознанием нашей пре- ходимости, - упрямый научный позитивизм с отрицанием Бога ради свободы - и вместе с тем преклонение перед красотою во всех ее формах и всепо- давляющая страсть к литературе и поэзии. За долгие годы нашей близости я теперь затрудняюсь определить и припомнить, какие именно мелочи повседневной жизни неприметно, при наших встречах, завлекали Урусова в какое-то исключительное, любвеобильное пристрастие ко мне. Кажется, начало его увлечения вызвано было моими стихами. Должно быть, в них было для него нечто индивидуально приятное. Вероятно, я чем-то случайно угождал его вкусам. После напечатания моего стихотворения "Мрак"6, Урусов, завидев меня издалека в коридоре гражданских отделений, куда он пришел в мундире для дачи заключений, - подбежал ко мне и, взглянув на меня с особенною нежностью, проговорил: "Да! После этой вещи ты должен себя чувствовать счастливым"... Конечно, я не понимал своего счастья, но эта неожиданная похвала радостно взволновала меня. Далее, например, в стихотворении "Май"7 Урусов находил необыкновенную прелесть в строке Плодотворение, истома, поцелуй. Он видел в этих словах особенную музыку, какую-то пленительную для него волну звуков, образуемую одним только сочетанием этих трех слов подряд, сообразно их длине и распределению гласных. Он многим повторял этот стих с расстановкою: - Плодотворение... истома... поцелуй... Но никому не умел втолковать, что ж тут особенного! И в том же роде были все его прочие комментарии к моим стихам. Я упорно уклонялся от его похвал, а он так же упорно продолжал их твердить, что доказывается нашей перепиской. Впрочем, все, кто был сколько-нибудь близок ко мне, знают, до
Том второй. Часть четвертая 237 чего я искренно отрекался от своего стихотворного сборника8. Я его напечатал вторым изданием9 только потому, что в нем есть пережитое, есть "стихи моего сердца", есть попытка рассказать себя, но как нечто гармоничное, вполне достигнутое и достойное искусства, - я его и теперь отрицаю. И, конечно, не слабость Урусова к моим стихам упрочила нашу близость. Было нечто другое. Ни в ком из людей, с которыми приходилось мне встречаться, я не чувствовал такого оригинального превосходства над общим уровнем, такой свободной и естественной приверженности ко всему прекрасному, как в Урусове. В нем удивительно сочетались обожание жизни и отрицание Бога, восхищение природою и равнодушие к смерти. Все друзья окрестили его "эллином" - редкостным мудрецом, любившим с детским доверием "радости бытия". Он был добр и чувствителен. Но юмор, внутренняя бодрость и способность к шутке никогда его не покидали. Вспышки негодования и сарказма вырывались у него красиво и ярко, но - скорее, как проявление артистического темперамента, чем из глубины сердца. Он легко смягчался и редко упорствовал, - если только дело не касалось его капризных и сильных увлечений в области искусства. В таких случаях он был неумолим и отдалялся от противника, как от ничтожного человека. Внутреннее отчуждение от таких людей держалось в нем очень упорно. Кажется, больше всего он любил книги10. Он говорил: "Произведение слова - это единственный вид бессмертия. Один стих может пережить целый народ". Он постоянно ведался с букинистами и откапывал разные курьезы. Его часто пленяли "человеческие глупости" ("les bêtises humaines", до которых был охотник и его кумир Флобер). Когда Урусов собирал у себя друзей, он угощал их за ужином, в виде десерта, чтением разных добытых им нелепостей, и, читая их, блаженно смеялся до слез... В какой-то безвестной поэме он восторгался описанием героини, о которой автор говорит, что у нее при дыхании Грудь поднималася высоко И опускалась каждый раз... В стихотворении другого автора, "Давид и Голиаф", упоминалось, что Давид, выступив на бой с Голиафом, предварительно "осенил себя крестным знамением"... Урусов предъявил нам тоненькую желтенькую брошюру, купленную в какой-то бумажной лавке - под заглавием "Стихотворения князя Оболенского"11, где это было напечатано, и т.п. Урусову пришло в голову записывать адвокатские "перлы" в самом разгаре прений. Вот несколько фраз, которые он поймал. "Пожалейте, г.г. присяжные, эту старуху, смотрящую одной ногой в могилу". "У подсудимого, г.г. присяжные, сзади столько пережито, что наказание излишне".
238 Книга о смерти Начало речи: "Выслушав картину, нарисованную товарищем прокурора..." "И тогда наконец ему удалось вырвать драгоценную вещь из рук этой акулы..У Все это тешило Урусова, как ребенка. У него всегда была в кармане книжка на длинной стальной цепочке. Туда он заносил всякие подобные заметки. Таких книжек накопилось множество. Они где-то хранятся и когда- нибудь всплывут. К слогу, к форме речи он был чрезвычайно придирчив и чувствовал каждую неловкость оборота. Он удивлялся, что в Москве с благоговением и жадностью слушали одного либерального оратора, который приступал к речи, например, такою фразою: "В то время, когда в России робкими шагами зарождалось самосознание..." Урусов разводил руками: "Еще не родилось, а уже делает шаги!"... Как-то, проезжая со мною по Новинскому бульвару, он меня толкнул под локоть: "Посмотри. Это дом Плевако. Видишь, какой огромный. Ведь вот, у человека есть слава, есть деньги, есть дом, а слога-нет!"12. Почти наравне с культом слова в Урусове жил другой культ - культ женщин. Он их любил, как цветы, как солнце, как лучшую радость жизни. Он рассуждал: "С основания мира признано, что высшая эмоция, данная человеку, есть все-таки поцелуй". Сверстники и приятели Урусова называли его не то "сатиром", не то "эпикурейцем". Пожалуй, он был и то и другое. Но все искупалось его искренностью, добродушием и каким-то детским легкомыслием. Он был нетребователен. Умел находить прелесть в самых заурядных "милых созданиях"... Ни одного длинного и захватывающего романа он не имел. При всем блеске своего ума и обаятельности своего характера, он не одержал среди женщин ни одной из тех побед, которые достаются так легко разным "знаменитостям" нашего пола. Да! Женщины любят или пошлость, или грубый деспотизм, или роковую страсть. Ничего этого в Урусове не было. Он исповедовал завет Пушкина: "Упивайтесь ею, сей легкой жизнию, друзья"13. К своим разнообразным, общедоступным и случайным подругам он всегда относился с благодарной нежностью. Он говорил: "Ведь в каждой из них есть душа, бьется сердце..." С иными он вступал в переписку, делал им кое-какие подарки, оказывал пособие, и все это без малейших притязаний, с истинно философским эллинизмом. Здесь будет кстати рассказать такой случай. Как-то в Демидовом саду14, в нарядной веселой толпе, Урусов встретил одну знакомую и, весь сияющий, с увлечением разговорился с ней. Окружающие обратили на нее внимание, и когда он с ней расстался, спросили его: "кто это?" Он с доброй и широкой улыбкою ответил: "Прехорошенькая дама! Разошлась с мужем - сошлась с публикой..." Вскоре после выхода в адвокатуру, Урусов переселился из Петербурга в Москву15 - "поближе к родным могилам". Там у него был наследственный
Том второй. Часть четвертая 239 дом в Криво-Никольском переулке, с флигелем и небольшим садом. Он занял дом, а флигель отдал внаем. Обе эти постройки, окрашенные в светло- желтый цвет, были соединены воротами с двумя калитками. Вход к Урусову был со двора. Позвонив у стеклянного тамбура, вы попадали в маленькую темную переднюю. Налево, в большой угловой комнате, предназначенной для зала, помещался кабинет. В нем было много света. Под потолком, вдоль всех четырех стен, тянулись построенные Урусовым хоры для книг с трельяжами16 из белого дерева. Для доступа на эти хоры имелась особая передвижная лесенка. Посредине обширный стол, заваленный рукописями, по сторонам - большие кресла. На колонне - бронзовый бюст Вольтера работы Пи- галя17 - остроносая лысая голова с впалыми щеками и двумя глубокими морщинами, огибающими насмешливые губы. За кабинетом была просторная гостиная, увешанная старыми картинами и обставленная красивою мебелью разных стилей. Урусов имел пристрастие к коллекциям, каталогам и алфавитам. Все его книги записывались на особые карточки. Вся переписка с лицами сколько- нибудь интересными хранилась в отдельных папках с обозначением на обложке имени, фамилии и дня рождения корреспондента. Выписки из свидетельских показаний по делам и заметки для речей систематизировались также особым порядком18. Кабинет Урусова всегда изобиловал продуктами этой сложной канцелярии. И среди всех этих книг и бумаг вы всегда встречали крупное, веселое, розовое лицо хозяина, его проницательные милые глаза, обличающие тонкий ум. Вы слышали его острую, приветливую, музыкальную речь. В этих двух комнатах, кабинете и гостиной, сосредоточивалась показная жизнь Урусова. Семья и другие комнаты оставались в тени. Жена и сын, добрые и прекрасные люди, невольно стушевывались перед Урусовым. Но он любил их искренно, окружал их заботами, тревожился об их здоровьи, отстранял от них все неприятное, видел в них ближайших спутников жизни. Я часто проезжал через Москву и всегда наведывался к Урусову. Каждый раз заставал его под властью какого-нибудь нового увлечения. Одно время он бредил фотографией... "Знаешь? Я замучил жену, сына и лакея, заставляя их позировать..." Затем вздумал заниматься своим садом по примеру двух героев Флобера, Бувара и Пекюше. Между прочим, он вырастил у себя очень удачный сорт черных роз, слава которых дошла и до цветочных магазинов. Однажды к нему обратились с просьбою продать эти розы для каких-то экстренных букетов. Он отказал и с комическою гордостью добавил: "Я продаю только цветы моего красноречия..." Но помимо всего, у него каждый раз было на очереди благоговение перед каким-нибудь писателем или женщиной. Он открывал новых авторов, перечитывал старых. Впадал в длинные периоды платонической страсти к Ермоловой, к Дузэ19. Писал к ним поэтические послания, носился с ними.
240 Книга о смерти И рядом с этим утешался реальными прелестями какой-нибудь Розы или Ядвиги, находя в них несравненную пластику и удивительный темперамент. И мне невольно вспоминался тургеневский Шубин в "Накануне", когда, плача от неразделенной любви к Елене, он, еще не утерев слез, погнался за молоденькой горничной Аннушкой... Оправдание тут же подсказано Тургеневым: человек "нелюбимый" и в то же время "артист"20. Кстати, Урусов всегда называл свои фривольные приключения "суррогатом любви". Хотя Урусов был на пять лет старше меня, но мне никогда не думалось, что я его переживу. Он мне казался чрезвычайно крепким, с его могучею фигурою, упитанным телом и всегда веселыми глазами. Но вот как-то весною, на переправе, он простудился и схватил недуг, приведший его через два года к смерти21. У него сделались нарывы в ушах. Затем появились глухота, головокружение с потерей равновесия и т.д. В течение этой болезни, сопровождавшейся постепенным угасанием жизни, особенно ярко сказалась вся пленительность его натуры, вся мудрая и поэтическая прелесть его мировоззрения. Незадолго до недуга, говоря как-то о своих сверстниках, он сказал: "Да. Мы все готовимся в мертвецы. Ну что же! это сословие имеет свои очень почтенные права..." И говорил он это не только совершенно спокойно, но даже с искреннею, веселою важностью. Оправившись от первых нарывов, Урусов, несмотря на ослабевший слух и невралгию в ушах, тотчас же возвратился к нормальной жизни и даже отправился на сложную защиту в Самару. Вскоре затем он приехал по делу в Петербург и вызвал меня запискою пообедать с ним у Донона. Когда я вошел в занятую им маленькую комнату, причем случайно стукнул дверью довольно громко, он не поднял головы, занятый чтением какой-то книги за круглым столиком с двумя приборами. Он не слышал моего прихода и только когда я подошел к нему вплотную, встретил меня радостными восклицаниями. Голос его был по-прежнему свеж и звучен. Лицо не изменилось. Но говорить с ним было трудно: многих слов он не различал. "Погоди, погоди, - сказал он, - мы это сейчас устроим", - и воткнул в ухо маленький гуттаперчевый резонатор. Действительно, после этого к нему достигали все слова, но каждую фразу нужно было выкрикивать. - Как же ты защищаешь? Ведь тебе трудно. - Нисколько. Даже есть некоторое преимущество. Прежде каждый вздор меня волновал, я должен был протестовать, горячиться. А теперь я говорю только то, что мне нужно. А важные сведения сообщает мне записками мой товарищ по защите. Я теперь более объективен. Избавлен от всякого баласта. Не помню, по поводу чего он сказал: "Но я, как старый атеист..." Против этих слов мне хотелось возразить. Из многочисленных заявлений Урусова в разных литературных кружках я знал, что он питает особенное нерасположение к Предопределению, Промыслу, Провидению, Воле Божией и
Том второй. Часть четвертая 241 прочим догматам, стесняющим свободу человека вмешательством Бога. Помню даже, как однажды он воскликнул: "Мы устранили этот авторитет - и чувствуем себя превосходно!" Я ему заметил: - Ты самодовольно называешь себя атеистом. Прав ли ты? Ведь вот недавно я где-то читал: "Наш разум так устроен, что он отрицает все, чего не понимает". Видишь ли, разум отрицает только потому, что не понимает. А если бы понимал? Истина может быть вне нашего понимания. Урусов задумался, помолчал. Он издал несколько неопределенных звуков. Ничего похожего на его прежние протесты я не услышал. И наконец он равнодушно сказал: "Да, все возможно..." В конце обеда к нам вошла жена Урусова, обедавшая где-то у своих знакомых. Из ее слов я узнал, что положение моего друга очень серьезное. И что меня поразило - она говорила, нисколько не стесняясь присутствием мужа, а он в это время спокойно доедал бисквитное пирожное. Было ясно, что обыкновенного разговора он совсем не слышит. Летом Урусов поехал с женою в Вену, к хирургу Поллицеру22. Затянувшиеся нарывы угрожали головному мозгу. Предполагалась трепанация черепа. Исследуя больного, Поллицер, между прочим, проговорил:"8о taten- fâhig! Wie schade!"...* Но решил погодить с операцией и посоветовал Урусову пить Карлсбад в каком-то местечке под Веной. Оттуда я получал от Урусова самые идиллические письма. Он был весьма доволен заботами жены, а сам перечитывал Гете и сообщал мне любопытнейшие выводы из этого чтения. Возвратился он в Россию без особенной поправки. И все-таки, тотчас по возвращении, отправился на защиту куда-то в провинцию, взяв с собою в качестве помощника своего сына, а в конце осени выступил в Москве гражданским истцом в процессе Взаимного Кредита. С ватою в ушах, с головными болями, он произнес великолепную речь, единодушно восхваленную всеми газетными телеграммами. Это и была его последняя защита. К концу года он уже не выезжал из дому. Болезнь ушей осложнилась потерей равновесия. Он не мог стоять и ходить без посторонней помощи. Иначе у него являлось стремительное головокружение, от которого он падал. Наступила безнадежная глухота, сопровождаемая несмолкаемым шумом в голове. С ним можно было говорить только записками. Он ходил, поддерживаемый двумя людьми и опираясь на спинку легкого стула, который он подвигал вперед. Он писал мне в начале 1900 года: "Меня посещают многие друзья. К концу дня скопляются целые груды автографов на подносах. Их убирает лакей". Вскоре я к нему приехал. Тот же веселый вид, тот же звучный голос! Разговор посредством записок досадно замедлял беседу, но ее сущность и ха- * "Как жаль! Такой трудолюбивый!" (нем.).
242 Книга о смерти рактер от этого ничуть не страдали. Урусов как будто не желал замечать наступивших осложнений. Между прочим случился такой эпизод. Оглянувшись по сторонам, Урусов спросил меня: "Здесь нет Marie?" (так звал он свою жену). Я помахал рукой, показывая, что она ушла в другую половину дома. "Знаешь? Я получил трогательное письмо. Пишет одна проститутка из больницы. Такая жалкая! Наивный, простой язык! Кажется, жена распечатала это письмо. Но она смотрит сквозь пальцы... Впрочем, с меня теперь "взятки гладки". Я ровно ничего не слышу!" Он это произнес торжественным тоном, с широким жестом, как будто он заявлял о какой-то своей важной, неприкосновенной привилегии. И я невольно засмеялся. Я подумал: "Действительно! Ведь если бы жена захотела сделать сцену, ей бы пришлось исписать целый лист... Нужно было бы сочинять, наклонившись над бумагой... Урусов бы спокойно ждал... Получилось бы нечто забавное и трудное до отчаяния... Нет! Положительно, глухота дает величайшие преимущества, никому иному недоступные..." Я покинул Урусова с надеждою, что он останется крепким и неунывающим даже в таком искалеченном виде. Прикованный к месту, он забывался в чтении, да кроме того довольно часто писал заметки для газет и журналов. Он сообщал мне о всех своих работах, присылал оттиски и вырезки. О себе говорил, что все идет так правильно к концу, как будто в этом разрушительном процессе можно было бы даже заподозрить план и умысел (беззаботная ирония позитивиста!). Он усиленно просил меня прислать или привезти ему эту книгу мою, которую он давно уже знал по отрывкам. В мае у меня было дело в Москве. Я привез ему все три части записок (без последней главы 3-го тома и заключительных отрывков)23. Накануне заседания я провел у него почти весь день. Его душевное настроение оставалось неизменным. Лицо нисколько не осунулось, но чуточку побледнело. Да еще я заметил, что никогда не изменявший ему аппетит, по-видимому, исчез. За обедом он ел вяло, а вечером посмотрел на поднос с печениями, поданный к чаю, и равнодушно отмахнулся. После двухдневного процесса я должен был экстренно уехать. У себя в гостинице я нашел возвращенную мне Урусовым книгу, с запискою. Между прочим он говорил, что провел ночь в невыносимой головной боли и вызвал телеграммою Поллицера из Вены. Из последующих писем его я узнал, что приезд Поллицера оказался ненужным и что за дальнейшее лечение взялся Остроумов24. И затем началось мучительное умирание. Пока оставались малейшие силы, Урусов писал мне постоянно, без перерыва. Сообщал о своем разрушении и настаивал на своей твердости. "До сих пор нисколько не унываю. Не знаю, как будет дальше"... "Почему думают, что жизнь дана для счастья, успехов, славы и т.п.? По-моему, страдания и горести так же необходимы". Но муки его были ужасны. Он безропотно изве-
Том второй. Часть четвертая 243 щал меня о сильнейших, ничему не уступающих, болях в голове в течение двадцати дней. Глухой и обессиленный, он уже не покидал кровати. При нем находились две сестры милосердия. В это именно время моему бывшему помощнику Гольдштейну25 пришлось ехать через Москву, и я просил его добиться точных известий о положении больного. К Урусову уже никого не допускали. Но, узнав, что явился посланный от меня, он принял Гольдштейна. Мало того, Урусов потребовал, чтобы сестры вывели его в сад. Там, на скамейке, он говорил Гольдштейну: "Я думал, что умирать легко... Нет! Вот, даже Юпитер (у него был в саду гипсовый бюст Юпитера) - и тот ничего не поможет!" На прощанье он велел срезать для Гольдштейна несколько цветков. Последняя его записка ко мне была написана постороннею рукою. В уголке он мелкими буквами приписал: "Прощай". Вслед за тем я получил депешу о его кончине. От его близких я узнал подробности. Больной дважды исповедывался и приобщался, о чем Боборыкин презрительно отозвался: "Почему это ему понадобилось être muni..."* Урусов несколько раз проговорил, ни к кому не обращаясь: "Есть Бог... Мы все увидимся..." За два дня до смерти он велел вынести себя в гостиную и в кабинет. Осмотрелся по сторонам и заметил: "Все хорошо... Я могу умереть". Накануне смерти жена вошла в его тесную спаленку. На его лице была улыбка. Он сказал: "Мне хорошо... Я думаю об Андреевском. - И, взглянув на жену, с нежностью добавил: - Я и о тебе думаю..." Скончался он ранним утром, в бреду. Своего помощника он спросил: "Читали ли вы депешу о кончине присяжного поверенного Урусова?" И еще: "Почему так темно? Нельзя ли зажечь лампы?" Это был паралич зрения, т.е. прославленное гётевское: "Mehr Licht!"** Более он ничего не говорил. Свет для него погас, и он умер. Я произносил речь, когда его опустили в могилу26. Шел упорный, несмолкаемый теплый дождь. Я стоял на бугре липкой грязи. Подо мною, в яме, виднелась крышка металлического гроба. Мокрые деревья Пятницкого кладбища теснились вокруг. Мой голос дрожал сквозь слезы. III 16 мая 1903 года, двухсотлетие Петербурга. Погода великолепная: день яркий, теплый, веселый. Церемонии этого дня известны из газет27. Я выехал прокатиться на острова только в семь часов вечера. Отправился со Знаменской на Невский. Проехал весь Невский. А затем мимо памятника Петра, по Дворцовой набережной, сделал обычную прогулку на Стрелку, через от- * предстать во всеоружии... (фр.). ** "Больше света!" (нем.).
244 Книга о смерти крытый в этот день Троицкий мост и новую аллею, прорубленную в Александровском парке. Большое оживление уличной толпы. Пестрота национальных флагов. Декорации с апофеозами Петра. В подходящих местах выставлены три гипсовых бюста: наверху крупный Петр, под ним мелкая парочка - Николай и его супруга Александра. Вокруг фальконетовского памятника28 полукружие из аляповатых щитов с инициалами Петра. Сбоку изящная "Царская палатка" с золотым орлом наверху, задрапированная нежно-белыми и бледно- зелеными тканями. Здесь находилась императорская чета во время молебствия. Возле памятника наибольшее скопление публики. Продавцы юбилейных сувениров, в виде бутоньерок, жетонов и раскрашенных бумажных флажков, осаждают экипажи. Дворцовая набережная, вплоть до новорожденного Троицкого моста, запружена пешеходами и катающимися. Все балконы переполнены. На противоположном берегу рисуется спокойный силуэт холодного Петропавловского собора за крепостным валом. Чуется бесстрастное величие истории... На Троицком мосту, в этот первый день его существования, стояла неимоверная пыль от мелкого гравия, которым он был посыпан перед церемонией и который был поднят в воздух сотнею тысяч колес. Вся печать совершенно заново восславила Петра29. Городской голова с коленопреклонением возложил на гробницу медаль "незабвенному основателю столицы"30. Это уже вторая медаль. Петр получает их по одной в каждое столетие. Едва ли это не единственный на свете мертвец, столь успешно и правильно, с такими грандиозными промежутками времени, продолжающий свою карьеру за гробом. Ибо только на его плите, среди всего царского кладбища, как на живой груди, имеются эти периодические знаки отличия, от потомства. В детстве я был глубоко религиозен. Поэтому мне нравились московские цари, носившие святительские одежды. Дойдя до Петра, до перенесения России в Петербург, с петровскими кораблями, ботфортами, короткими сюртуками, плотничеством, верфями, крепостями и т.п., я испытал как бы прикосновение чего-то грубого, будничного, практичного после величавых грез. Но по мере того, как я знакомился с политическими науками, я убеждался, что государственная жизнь России во всех ее областях начинается с Петра. Разносторонность Петра, его трудовая производительность, его разительная и неутомимая подвижность, громадные результаты его жизни совсем покорили меня. И я не могу смотреть на него иначе, как на чудо природы. Впрочем, весь мир насчет Петра единогласен31. История не может назвать исполина, равного ему. Александр Македонский, Цезарь, Наполеон - только завоеватели. Да и то, в конце концов, несчастные. А Петр - завоеватель чрезвычайно успешный, но это у него "между прочим". Помимо этого, он создал мореплавание, горное дело, медицину, театр, коммерцию, ремес-
Том второй. Часть четвертая 245 ла, юстицию, лесоводство и т.д. и т.д. - чуть ли не все, чего требует жизнь. Вездесущ, неутомим, неумоляем, - и потому люди причислили его к богам. Фигура - что и говорить - незабвенная, вечная. А все-таки: юбилеи, пожалуй, благородны и, быть может, полезны, но как они жалки. Чувствуется нечто неимоверно тупое и безнадежное, вроде оживленных бесед... с могильною плитою. Помню, во Франкфурте я был на 150-летии рождения Гёте32. Церемония происходила в августе, в тихий, солнечный день. Декораторы выдумали устроить над чугунной статуей Гёте высокую клетку из золоченых прутьев, совершенно такого же фасона, как клетки для попугаев. Прутья были перевиты зеленью и цветами, но, конечно, спереди монумент обрисовывался вполне сквозь широкое отверстие. Площадь была запружена публикой и депутациями, со знаменами и значками. По очереди какие-то румяные и коренастые ораторы в лоснящихся цилиндрах пошло и звучно отчитывали заученные приветствия, напрягая голос и жестикулируя перед статуей, как перед беззащитным, но глубокоуважаемым начальством. После каждой речи трубачи играли туш. Мне было жутко за Гёте... IV В "Ниве" напечатано частное письмо Льва Толстого о нашей судьбе за гробом33. Толстой открыл секрет. Оказывается, что наша земная жизнь, по сравнению с загробною, то же самое, что сон по сравнению с действительностью. Ведь во сне мы принимаем свои видения за жизнь, но это лишь грезы, а самая жизнь наступает только после пробуждения. Так будет с нами и в минуту смерти. И далее идут рассуждения: смерть в молодые годы - это пробуждение после краткого сна; смерть при самоубийстве - пробуждение после кошмара; смерть в старости - пробуждение человека, хорошо выспавшегося. И Толстой уверяет, что это не придумано им, а что это настоящая правда. Напрасное уверение! Слишком ясно, что это именно придумано: потому-то он и спешит оправдаться, что это не придумано. А смерть новорожденных? А смерть грудных младенцев?.. Да и вообще: какое самомнение, какая дерзость оповещать людей о тайне, навеки недоступной! Как это Лев Толстой не сообразит, что раскрытие Богом подобной тайны хотя бы самому Льву Николаевичу, было бы равносильно уничтожению и отмене всякой земной жизни. Если вывод Л. Толстого верен, если бы этот вывод был доказан, то кто бы остался жить? Кто бы не предпочел сулимую Толстым подлинную, настоящую жизнь той смене мучительных и бессмысленных призраков, среди которых мы мечемся?! Все должны были бы прибегнуть к самоубийству, и Л.Толстой раньше других, ибо ведь он-то достоверно знает, что будет дальше. Положим, по его словам, самоубийство дает
246 Книга о смерти пробуждение какое-то внезапное, беспокойное, как после кошмара. Но каждый по себе знает, что именно пробуждение от кошмара даже как-то особенно приятно. Пробуждающийся невольно думает: слава Богу! я очнулся! И кто же бы дотягивал до несносной старости только ради того, чтобы "хорошо выспаться"?!..* Я часто думал: когда приближаешься к кончине, то невольно цепляешься мыслью за прекрасных и великих предшественников, и чувствуешь успокоение в том, что разделишь их участь. Помимо незабвенных близких, которых знал и любил, - говоришь себе, например: там Пушкин, Лермонтов, Шекспир и другие. Глубокие сердца! Пленительные души! Как благороден и широк их взгляд на жизнь! Они исчезли... О, конечно, - туда, за ними! ! Что бы нас ни ожидало, мы отойдем в сердечном согласии с их гением. Но: Толстой, Достоевский... удивительные писатели! И однако же, их ковырянье в глубинах души и тела до того придирчиво, каверзно и утомительно, что, конечно, хотелось бы от всего этого, по крайней мере, там отдохнуть. Эти великие литераторы не дали отрады ни живому, ни умирающему. Моя матушка, читая их, всегда отзывалась: "C'est le cancer de cerveau..."** И после долгих терзаний в конце концов я чувствую, что со смертью мы отходим к Богу, под Его крыло. Из-под этого крыла мы вышли на свет (кажется, ничего, все произошло благополучно) - и под него мы укроемся... Да будет! V Люди одинаково наслаждаются и страдают от зрительных впечатлений. Чувство красоты и ужаса в равной мере получаются нами от образов, линий и красок. И мы себя запугиваем ложною иконографиею смерти. Принято изображать смерть в виде скелета с косою. Как это нелепо! Как это детски поверхностно! х Смерть - это секунда, когда остановилось сердце и прекратилось дыхание. Будем же справедливы и дадим смерти тот образ, какой она имеет в это подлинное мгновение ее окончательной власти. Это мгновение, т.е. разлитие покоя на страдавшем лице - как хотите - прекрасно! Все, наступающее затем, находится уже бесконечно далеко позади смерти, а скелет обнажается лишь по окончании тления. Ведь вот, мы считаем рождение радостью. А между тем новорожденный в минуту появления на свет всегда уродливее любого скончавшегося. И если * В сущности, это письмо Л. Толстого - пересказ буддийской кармы34. Позже, в 1904 г., Толстой высказался проще и лучше. "Я ничего не знаю, но знаю, что в последнюю минуту скажу: вот в руки Твои предаю дух мой. И пусть Он сделает со мною, что хочет. Сохранит, уничтожит или восстановит меня опять - это Он знает, а не я" (3. Гиппиус, "Suor Maria")35. * "Это рак мозга (фр.).
Том второй. Часть четвертая 247 приложить к рождению ту же несправедливость, какую мы вносим в эмблематику смерти, т.е. взять предшествующие ему моменты, как для смерти мы берем последующие, то нам придется изображать зарю жизни в виде нелепых зародышей, уродливых головастиков, настолько непропорциональных, скрюченных и отталкивающих, что самый скелет, имеющий по крайней мере законченную симметрию, пожалуй, красивее. VI Дюма-сын, описав последние дни своего отца и обращаясь к его тени, сказал: "La terre va vite! A bientôt!" ("Земля вертится быстро. До скорого свиданья!") Именно: земля вертится быстро. В этом страшном коловращении как-то явственно исчезает разница между молодыми и старыми, между живущими и умершими... VII Жизнь есть право, а смерть обязанность. Сохраняю за собой право собственности на это изречение. VIII Только тот поможет в жизни и украсит ее своим пребыванием на земле, кто различит или услышит ближе других голос непостижимого Бога. IX В первых строках моей книги я назвал жизнь "непроницаемою святынею". Это необходимо сознавать каждому. Но это нисколько не исключает ни пренебрежения к ценности жизни ради высших интересов, ни самоубийства, когда сама жизнь выгоняет вас из мира. Напротив, и то и другое подтверждает, что жизнь, как нечто временное, озарена изнутри чем-то великим, находящимся вне ее призрачной важности. X Все люди - хорошие, жалкие. Один мой родственник говаривал: "Я смотрю на людей, как на цилиндры, обращенные ко мне своими лучшими сторонами. Остальное, что в них есть, меня не интересует"... Так именно следует смотреть на людей. Ведь все мы подсудны Богу, Року, Природе - называйте, как хотите, силу, давшую нам жизнь и над нами главенствующую. Как же нам не жалеть друг друга?! Люди неприятные, вредные - в конце концов, жалки, потому что и для них было бы гораздо лучше ладить с про-
248 Книга о смерти чими, но если им это не удалось, значит, нечто сидящее у них внутри или давящее на них извне, помешало им в жизни. XI Весна - время экзаменов: для молодежи - по части наук, для стариков - по части устойчивости их организма. Здесь интересы прямо противоположны. Дети и юноши стремятся непременно перейти в следующий класс и более всего - окончить. А старик мечтает: "Только бы остаться в прежнем классе". И сохрани Бог - "окончить курс"... XII Самая глубокая легенда Библии - Вавилонская башня. Можно было бы достроить башню до неба, если бы не "смешение языков", - если бы не взаимное непонимание. В том-тр и беда, что никто никого не понимает. ("Personne ne comprend personne"*, как говорил Флобер). В каждом отдельном человеке сидит все человечество. И только тогда, когда более или менее все поймут друг друга, люди станут близки к счастью. XIII Жизнь есть радость и долг, трагедия и надежда. XIV С первых сознательных дней, в самом раннем детстве, я уже взглянул на жизнь, как на нечто мучительно странное. Едва ли мне было пять лет, когда уже в иные мгновения я с внезапным ужасом осматривался на все окружающее и говорил себе: "Да что это такое?! К чему я вижу эти лица?! О чем они говорят? Зачем я должен во всем этом участвовать?! Я ничего этого никогда не знал..." И хотя бы на одну страшную секунду, но уже тогда мутилась моя мысль до отчаяния, я чувствовал, будто падаю в бездну, - но тотчас же что-то приходило мне на помощь - и я снова делал все, что мне полагается, как другие, как нужно, как велено... Эти припадки повторялись, и я иногда умел вызывать их искусственно. Я даже тогда нашел для них сравнение и название. Сравнивал я их с тем, что когда перекосим глаза, то вдруг все предметы покажутся в комнате двойными. Так и вся жизнь. Если взглянешь на нее, как бы перекосившись, откуда- то со стороны, - вдруг все покажется нелепым. Я приспособился это делать и называл это "сбоку посмотреть"... Я и боялся этого занятия, и все-таки по- * "Никто никого не понимает" (фр.).
Том второй. Часть четвертая 249 мимо своей воли, неожиданно для себя, иногда повторял тот же прием, убедившись на опыте, что это ужасное ощущение так же внезапно исчезает, как и приходит. XV Очень странно видеть, что писателей, художников, общественных деятелей и т.д., перешагнувших за пятьдесят, попрекают отсталостью, называют старомодными и вообще начинают самонадеянно сдавать в архив. Прежде всего еще вопрос: кто кого переживает? Нельзя предвидеть, что привьется, что уцелеет в будущем. А затем, расстояние в два, три, даже четыре поколения совершенно ничтожно. История убеждает, что два века почти не отличаются друг от друга. А уйдет история дальше, то побледнеет разница даже между тысячелетиями. Через двадцать тысяч лет всех нас, начиная со времен Сократа, в одной общей компании будут называть "людьми первых тысячелетий", которые употребляли в пищу зверей, вели войны и т.п. И как странен Мечников с его усердием продлить нашу жизнь до двухсот и более лет36. К чему? Возможно ли будет, даже в такой срок, догадаться, для исполнения какой высшей цели все мы предназначены? Вот если бы человек мог прожить этак пятнадцать тысяч лет или вроде того - ну, тогда, пожалуй, хотя какая-нибудь диаграмма, какая-нибудь мало-мальски уловимая, хотя все еще туманная линия предначертанных нам целей могла бы мелькнуть в нашем уме. Но "в высшем суждено совете"37, что этого никогда не будет и что для каждого, кому "показан будет свет", кто родится в какое бы то ни было время в будущем, дарованная ему жизнь останется для него, на срок его пребывания в этом мире, тайною. XVI Педагогия работала очень долго и упорно над тем, чтобы обезличить людей, чтобы привить каждому нечто чуждое, известное, вместо того личного и неведомого, что непременно вносит с собою в жизнь каждое дитя. Такой порядок был необходим. Он упрочил общежитие. Совместное существование людей, в главных чертах, уже закреплено навсегда. И теперь можно было бы понемногу начинать более осторожное обращение с "личностью". Следовало бы заботиться о ее сохранении, насколько это мыслимо и терпимо, в том подлинном виде, как личность создана природою. И если впредь еще допустимо некоторое обобщение, то вот в чем оно нужно. Нужно развивать в каждом с детства чувство непостижимости всего окружающего (при кажущейся его ясности), а также сознание беспредельной вечности земных дел после нашей ничтожной и временной жизни. Раз это привьется к ребенку, он во всем остальном будет прекрасным человеком. Это не помешает ему работать и не сделает его рассеянным мечтателем. Сила
250 Книга о смерти жизни приспособит его, в его маленьком масштабе, на все необходимые действия. Но ни рабство перед кем бы то ни было, ни жестокость к ближним уже никогда не завладеют таким ребенком. XVII Следует помнить, что слава, большое или великое имя - не зависят от человека. Все это дается откуда-то свыше, вследствие непостижимых велений или прихотей истории. Не только люди, но даже камни, глухие и неведомые местечки земли, случайно получают бессмертие: мрамор, из которого высечены Венера Медицейская38, Марафон39, Бородино, Ватерлоо, Варт- бург40, Констанца41. Все зависит от того, на чем, на ком сосредоточится витающая над нами непознаваемая Сила. Точно "сошествие огненных языков"!42 Не так же ли нисходит это пламя на головы гениев, героев, изобретателей, благодетелей и вождей человечества? И я всегда благоговел перед этой Силой, но никогда не перед отдельными людьми. Все, что было создано этой Властью, я считал своим, данным мне в отраду и на удивление, помимо личных заслуг, со стороны моих собратьев. XVIII Японцы, отправляясь на войну, прощаются с родными навеки. Считают себя обреченными смерти. Смотрят на возможность вернуться, как на несчастье, потому что это случится только в случае победы неприятеля. Мой знакомый по этому поводу сказал: "Да. Они не ставят жизнь ни в грош. Разумный народ. Очень!" Вся эта фраза, в ее точном виде, меня поразила. Жизнь - святыня? Жизнь - вздор? Кто прав? XIX Удивительна одна общая глупость, свойственная всем людям без исключения: "эгоцентризм". Каждому представляется, что он составляет центр Вселенной. Все для него. Жизнь мира с ним началась и едва ли после него к чему-нибудь понадобится. Прошлое существовало только для того, чтобы угодить его воображению. Все герои и страдальцы истории, все великие писатели минувшего, кажется, говорят ему: "Ты один нас поймешь, мы для тебя одного существовали, ты нам ближе всех". Зато все несчастья мира кажутся нам предназначенными только для других: "катастрофы, разочарования в любви, старость и самая смерть - поверь - это удел всех прочих; все это несется мимо тебя, для твоих наблюдений, созерцаний, мыслей, для лю-
Том второй. Часть четвертая 251 бопытного возбуждения твоих чувств. Но ничто подобное с тобою не случится". И сколь бы последовательно и явно ни убеждала нас жизнь в противном, это нелепое убеждение живет с нами до конца. XX Я бы охотно отдал Богу мою жизнь - этот дар, значение которого я не понял43. Я носил его, как священное бремя. Иногда это бремя обращалось в крылья и, казалось, поднимало меня к счастью, но на самой вершине радости я ударялся в нечто тупое и чувствовал: "Нет, это не то... А дальше идти некуда". Быть может, значение каждой жизни в том, чтобы она прошла. "Что пройдет, то будет мило"44. Наш след оставляет в живущих и печаль, и благородную, возвышающую любовь к невозвратному. Сделаем что-нибудь для будущих жителей земли, расскажем им, что видели, что чувствовали. Они наши братья, они поймут. Их сочувствие и память - продолжение нашей души. Пародируя французский афоризм о путешествиях, я бы сказал о жизни: on vit pour avoir vécu*. XXI Для того, чтобы быть любимым, надо умереть. И, напротив, если кто был любим при жизни, того забудут. XXII Журналистка трубит: Жизнь! Люди! Поэзия взывает: Бог! Я! Журналистика испаряется, поэзия остается. XXIII Я встретил ее45 22-го апреля 1889 года. Она меня ослепила сразу своим изяществом, грациею, благородством, молодостью. Ей было двадцать, мне шел сорок второй. К ней относится мое стихотворение: "Мне снилось, я поэт..."46 В течение десяти лет она была единственною радостью моей жизни, невзирая на всевозможные раздоры, тягости и мучения. Ничто не могло заглушить во мне чувства близости к ней. Она мне отдалась вся, целиком, без * "Мы живем, чтобы сказать, что мы жили"47 (фр.).
252 Книга о смерти возврата, - верная, правдивая, гордая, одинокая, чарующая и странная... Она потребовала только моей взаимной верности, высказав незабвенную мысль: "Je comprends qu'on peut rendre son corps sans rendre son coeur, mais quand on a rendu son coeur, on ne peut plus rendre à personne sons corps"*. К исходу десяти лет постепенно обнаруживалась ее болезнь. Вспыхивала беспричинная, гневная ревность. Начались непонятные и несвойственные ей требования, угрозы, - с ее кротких милых уст гремела неистовая брань, - иногда на ее бледном, измученном и очаровательном лице вдруг появлялась нежная доброта, и она в недоумении шептала: "Je ne sait ce que c'est. Je suis malhereuse. Il ne me reste que l'hôpital ou le couvent"**. Наступил бурный разрыв, в течение которого (почти полгода) она не выходила из своих комнат и пролежала в постели. Я исстрадался, не понимая, что творится. Наконец она не выдержала и первая потребовала моего возврата. А через несколько месяцев обнаружилась ее душевная болезнь... Больница. Опять разлука, на этот раз похожая на кошмар. И еще два года мучительных радостей. Оставаясь странною, она расцвела, сделалась мирною, трудолюбивою, - любящею безропотно, смиренно, трогательно. И вдруг, весною 1902 года, за одну неделю, весь недуг возвратился с необычайною силою. 29-го марта 1902 года она вышла из своего уголка, покорная, в бреду, села в карету и была скрыта от моих глаз почти навсегда в другой больнице. Не было дня, чтобы я не думал о ней - и не делил мысленно ее страданий и неволи. Меня обнадеживали... 7-го августа 1904 года, через два с половиною года, я наконец решился увидеть ее (раньше не пускали), чтобы хоть проститься. С холодеющим сердцем вступил я в коридор, где была ее комната, и прошел мимо открытой в эту комнату двери... Я не узнал ее. Меня остановили и вернули. В глубине комнаты поднялась мне навстречу слабенькая высохшая женщина с побелевшими волосами. Но это была она. И я зарыдал громко, без удержу; и плакал почти целый час, как бы над ее гробом. И она молча, крепко прижималась ко мне, стоя за моей спиною и закрывая мои глаза своею прелестною ручкою, чтобы я не вглядывался в ее искаженные черты... Сердце ее страшно стучало, но, задыхаясь от волнения, она не произносила ни слова. Когда же меня позвали, сказав, что свидание наше кончено, она разомкнула свои руки, отошла и вдруг начала произносить осипшим голосом, куда-то в сторону, какой-то непостижимый набор слов с выкриками ругательств... * "Я понимаю, что можно отдать тело, не отдавая души, но если отдала душу, то никому другому уже не отдашь тело" (фр.). * "Не понимаю, что со мной. Я глубоко несчастна. Мне не остается ничего, кроме больницы или монастыря" (фр.).
Том второй. Часть четвертая 253 XXIV Маятник Вечности слышится людям только раз в столетие. В одно столетие он отбивает: "есть Бог", в другое: "нет Бога". И так, долгими веками, несчастная душа человечества все мечется то вверх, то вниз. XXV Для всех людей существуют три бездны, три тайны, три надежды на счастье: Бог, Любовь двух полов и Смерть. Это и есть основа жизни: три кита, на которых держится мир. Триединая (Святая) Троица. Не будь метрических книг, не было бы никакой надобности в религии, потому что мы обращаемся к духовенству только для крещения, бракосочетания и погребения. XXVI Я чувствовал себя гораздо лучше и был несравненно благороднее, пока не родился. Умирая, можно утешить себя автоэпитафией малороссийского философа Сковороды48: "Мир меня ловил, да не поймал". Мой вариант той же эпитафии: "Я отдал людям жизнь, но душу взял с собой". XXVII Это было летом, когда умер присяжный поверенный Миронов49. О нем, помнится, говорил Урусов: "В этом человеке трепыхается такое же доброе сердце, как у среднего русского присяжного заседателя". Я любил Миронова за простую звучную речь, за теплую душу, за его здравый ум и мягкие взгляды на людей. Он всю жизнь хлопотал, защищал по всяким делам, был популярен. Полный, почти тучный, бородатый, громогласный, Миронов казался здоровым, но в действительности всегда страдал сердцем. И умирал тяжело... В светлый летний вечер я поднялся в его квартиру на панихиду. Простоял в передней, не заглядывая в зал... Возвратившись к себе, я прочитал в газете, что эскадра Рождественского прошла мимо Канарских островов50. Где это Канарские острова? Я всегда был плох в географии. Мне почему-то вздумалось: а, пожалуй, Миронов это знал... Если бы он был жив, я бы просто спросил его об этом. Теперь спросить нельзя!.. Совсем нельзя. Ведь вот задача! Мне вдруг мучительно захотелось убедиться, знал он или не знал о Канарских островах и скоро ли бы ответил. Я готов был, кажется, растолкать, пробудить, оживить его. Но, в сущности, стоило ли просыпаться от вечного сна для того только, чтобы пробормотать: "А?.. Что?.. Канарские острова?.." Ответить и вновь умереть.
254 Книга о смерти XXVIII Описывать ли этот минувший год (1904-1905) - первый после Плеве?51 Политика никогда не захватывала и не увлекала меня. Я всегда смотрел на правительство, как на прислугу, оберегающую спокойствие и довольство жителей государства точно так же, как это делают слуги отдельного дома - швейцары, дворники, сторожа и т.д. Правительству поручается заботиться о том, чтобы ничто не мешало спокойному и свободному течению жизни, чтобы соседний народ не вторгался в наши пределы, как злодей, чтобы неразвитые, жалкие, дикие люди внутри страны не делали обид порядочным людям, - словом, чтобы каждый делал свое нужное дело с любовью и без помехи. В широком смысле, деятельность каждого правительства все-таки отрицательная, а не творческая. Портной, часовщик, ювелир, башмачник (не говоря уже о высших деятелях духовных) создают нечто новое, нужное, интересное, а правительство только и должно думать о том, чтобы всем таким нужным людям жилось беспрепятственно. За это правительству щедро платят, дают ему потешаться видным положением и, конечно, питают к нему известную благодарность. Вот и все. Но так как в массе человечества еще на многие века вперед останется великое множество горестей материальных и страстей чисто животных, то роль правительства продолжает быть громадною. Войны, революции, государи, полководцы, правители, герои отечественной обороны и народного бунта - все это яркими строками вписывается в историю. И вот теперь совершается в России переворот. Оказывается, что неисчислимое множество прогрессивных людей, молодых и старых - всех профессий и положений - издавна ненавидело правительство. Это глупое, самодовольное, праздное и хищническое правительство преспокойно придавливало все, что ни попало, заслоняясь от малейшей попытки нарекания или протеста божественною абсолютною властью монарха. Плеве был тем пластырем, который прикладывают к нарыву для того, чтобы он увеличился до полного напряжения и, наконец, прорвал. Когда после убийства Сипягина, Плеве был назначен на его место52, я говорил одному из его близких знакомых: "Знаете? Плеве не годится. Он не понимает настоящего времени. Его личность вполне сформировалась еще в последние годы Александра II, когда правительство задавалось одною главною целью: охранять жизнь царя. Он будет действовать в том же духе. Он все прикроет и придушит. Но это ни к чему не поведет. Ведь теперь потребность в свободе уже не составляет "дерзости", "бунта" и т.п. Она так же проста и понятна, как желание иметь водопроводы, телефоны, электрическое освещение и прочие общепризнанные удобства жизни. Как этого не понять?"
Том второй. Часть четвертая 255 "Да... Пожалуй... Трудное время... Что же поделаете!.." Случилось, как я думал. Плеве решил затянуть мятущуюся Россию "железною уздою"53. Он был неутомим, силен, беспощаден. Полагаю, что он действовал по убеждению54. Он знал, что его жизнь в опасности, что его не любят. Работал много, был краток в резолюциях, жесток в отношении всех, кто ему мешал. Волнение разрасталось, а он все гнул по-своему. Ссылал, казнил, порабощал печать. Но за наживою он не гнался. Царю не только не льстил, но даже держал его под своим надзором. Едва ли и деспотизм доставлял ему приятные чувства, потому что он понимал трудность положения и, насколько я его видел издалека, всегда имел озабоченное, суровое лицо без улыбки. Значит, ему казалось, что нужно так действовать. Это было странное трагическое ослепление, внушенное ему, быть может, историей, которая избрала его последним мастером консерватизма, последним отчаянным слугою самодержавия, как идеи, потому что насчет индивидуальной личности оберегаемого им самодержца Плеве не мог иметь никаких иллюзий. Так думалось мне со стороны. Да и все, мне кажется, вообще чувствовали, что "Плеве лезет на рожон". И все-таки на охрану Плеве столько тратилось, фигура его была так сильна, что, казалось, к нему нет никакого приступа. И вдруг - этого человека убили, без промаха, в одно мгновение, среди белого дня. Я узнал о событии минут через сорок, по телефону. Не верилось... Невольно я спросил: "Уже умер?" - "Да, мгновенно. Под карету была брошена бомба". Сразу почувствовалось необыкновенное облегчение. Никакого подобия преемника для Плеве в руках правительства не предвиделось. Последняя ставка репрессии была проиграна. Нельзя было сомневаться, что жизнь России так или иначе, но неизбежно повернется к воле. Призвали к управлению страною милого Святополк-Мирского55. Его "доверие", т.е. непрепятствование общественному мнению, сделало чудеса56. Впервые заговорило развязанное слово печати. Статья Евгения Трубецкого "Бюрократия и война" была первым опытом откровенной публицистики57. Ее прочли все, не веря своим глазам. Обрадовались и почувствовали смелость. Убийца Плеве, Сазонов, не был казнен58. А осенью уже нельзя было выгнать из Петербурга земцев, которые съехались в полуконспиративное сборище для того, чтобы заговорить о конституции59. Их игнорировали, но им не препятствовали. Три дня длилось это совещание. Резолюция съезда была отпечатана и ходила по рукам. Те, кто встречал после того участников съезда, невольно спрашивали: "И вы еще не арестованы?!" Затем все пошло с поразительною быстротою: шествие рабочих к царю 9 января под предводительством Гапона60, кровопролитие этого дня61, убийство Сергея Александровича, манифест, указ и рескрипт 18 февраля62, депу-
256 Книга о смерти тация Трубецкого 6 июня63, глупенькое положение о Государственной Думе 6 августа64, автономия университетов и нескончаемые митинги65, внезапная смерть Трубецкого с грандиозными чествованиями его праха66, неожиданная и грозная забастовка всех железных дорог, эпидемическое забастование прессы, освещения аптек, разных учреждений67 и т.д. Вот что случилось до того дня, как я пишу. Под давлением таких событий невольно появилась конституция 17 октября68. Она была объявлена где-то на Невском ночью, а я прочел о ней в 8 часов утра 18 октября в "Правительственном вестнике". У меня дома в этот день была трудно больная69, и я выбрался только в три часа, чтобы взглянуть на город. День был сырой, безветренный. На Невском необычайная, возбужденная многолюдность. Толпились во всю ширину проспекта, до его середины, благодаря отсутствию все еще бастовавших конок. Замечались повсюду, где представлялась возможность, плотные группы людей, с какими-то ораторами посередине: на углах улиц, у Гостиного Двора, на крыльце Думы. Народ кишел, но экипажи двигались свободно. В толпе чуялось оживление, любопытство, сознание какой-то важной победы и сдержанное удовлетворение. Полицейские и городовые имели вид недавних врагов, обратившихся в друзей с широкими улыбками и покровительственным добродушием. Часто попадались небольшие процессии с красным знаменем. Перед первою из таких процессий я невольно обнажил голову: ведь это было знамя действительно завоеванной свободы, за которую достаточно пролилось крови, перенесено тюрем, ссылок, каторги и виселиц. Кажется, простая вещь, а какими страданиями и ужасами достигается! Возвратившись домой, я узнал, что и в предыдущую ночь, и сегодня в эту взбудораженную манифестом толпу стреляли... Были убитые и раненые. Последующие дни доказали, что Манифест о конституции принят только как "обещание". Между тем объявленная "гражданская свобода" вызвала повсеместные новые трагедии. Революционеры с азартом сквернословили. Приверженцы старины взбесились. Резня, варварские убийства с поджогами! Газеты сбросили с себя цензуру. Радикальные и вновь возникшие издания заговорили разбойничьим, беспощадным языком. Нет! Как-то не хочется писать дальше... Да и ни к чему, - все будет известно из истории. Происходит несуразная сумятица. Революция... Это нужно и однако же мерзко. Так бывает всегда, когда действуют большие человеческие массы. В отдельном человеке еще можно доискаться до Бога, но в громадных толпах народа всегда действует один дьявол. Нельзя узнать людей... Они глупеют и озверяются. Недаром только отшельники считались святыми. В общежитии чрезвычайно трудно избегнуть свинства. На известный период времени люди как будто и сладятся. Но, нет-нет, откуда-нибудь поднимается издавна зреющее недовольство. Война или революция. Попросту говоря, зверство.
Том второй. Часть четвертая 257 Досаднее всего, что в целях почти каждой революции чуется известное право и правда, а в средствах - гадость и несправедливость. И нельзя этому помочь и бесплодно возвышать голос. Партии до ярости ненавидят друг друга. Всякое взаимное доверие, малейшая возможность пощады - исчезают. Витте хитрит. Ярких деятелей нет. Революция тянется. Множество бедствий. Есть легионы фанатиков. Смута. Основы общежития подорваны. Все готовятся к несчастиям, не ведая, откуда они возможны и в чем проявятся. Хочется ото всего этого отвернуться и - нельзя. Ну, что ж? Да совершатся судьбы Истории... Едва я это записал, как разразилось бестолковое "вооруженное восстание" в Москве70. Оно сразу показало, что ошалевшие крайние партии, сумев довести почти до ужаса всю Россию, в сущности, были бессильны перед войсками и перед плотною, тяжелою массою основного населения страны. Изумительные на первых порах победы пролетариата и демократии оказались не более, как плодами разнузданной истерики и бахвальства. Но в этом крикливом задоре людей, издавна считавших свободу своим естественным правом, в этом неистовстве и опьянении смельчаков и подростков, бросавших свою жизнь в схватке с ненавистным деспотизмом, - теперь, когда позади осталось столько жертв, - вспоминается то краткое время, когда грозная, но чудесная стихия рванулась вперед, чтобы освежить жизнь... Тяжело дается людям их заветная правда. И как часто они кажутся гадкими и уродливыми тогда, когда лишь исполняют непреложные законы стремления к новому, лучшему... Правительство одолело революцию с помощью расстрелов, арестов и административных высылок. К таким жестокостям не прибегал даже веривший в свое призвание Плеве. Наружная жизнь как будто и вошла в норму. Мы уже переступили в 1906 год. Однако память минувшей осени еще "свежа поныне". Гвалт революции на митингах и в газетах еще шумит у всех в голове и никогда не забудется. Вспоминается легкое и победоносное скопление тысячных революционных толпищ при малейшем благоприятном случае. Эти процессии с красными знаменами были проникнуты таким сознанием своей правоты, что их невольно уважали, перед ними терялась полиция... Все это теперь исчезло. Но спрятавшаяся сила где-то бурлит, и можно поручиться за одно: она уже никак и ни за что не дозволит возвратиться к старому. XXIX Пользуюсь промежутком, пока тянется борьба между освободительным движением и репрессией, чтобы поговорить о святых преступниках революции. Нельзя иначе назвать многих удивительных убийц. 10. С.А. Андреевский
258 Книга о смерти Сколько сильных и чистых людей погибло только из-за того, чтобы уничтожить пагубное обожествление дома Романовых. Нечего и говорить, что Романовы сами по себе тут решительно ни при чем. Уж такова жизнь. Но декабристы, казненные и сосланные в каторгу, - но молодежь, перевешанная и заточенная из-за Александра II - Кибальчич71, Софья Перовская72, Вера Фигнер73 - какие это были несокрушимые бескорыстные аскеты и страдальцы за идею. А в ближайшие времена: Балмашов74, Сазонов, Каляев75... "Кто не способен на злодейство, тот не только не может быть государственным человеком, но даже не годится в заговорщики". Я нашел в альбоме одной барышни* этот глубокий афоризм Урусова, изложенный им на французском языке. Урусов имел особое пристрастие к французской речи, находя ее более точною и музыкальною, нежели русская. Мысль Урусова удивительно верна. Жестокость неизбежна в политике. И часто она уживается с самым чистым идеализмом. Я перечислил убийц, о которых сохранились единодушные отзывы очевидцев, как о людях, проникнутых величайшею любовью к обществу, к человечеству. И нельзя отрицать: каждый из них в известной степени благотворным образом переменил русло истории. Возьмите Сазонова. От него непосредственно идет все "освободительное движение". А Каляев? Менее, чем через две недели после его убийства, растерявшийся Николай II выронил, наконец, из рук, 18 февраля 1905 года, первый документ о необходимости обратиться к народу, т.е. вынужден был подписать первую бумагу, намекающую на конституцию... Наступило ли бы все то, что случилось, без этих убийств? Кто постигнет трагические законы жизни?.. XXX Что надо делать? Что важнее всего? Чем можно расплатиться за право жизни? Ребенком я чувствовал радость, когда мне удавалось исполнить приказание старших: выучить трудный урок, сделать всякую заданную мне работу. Каждый раз я испытывал счастье заслуженной свободы. Я вырос. Стал прислушиваться к внутреннему голосу. Старался, чтобы этот внутренний голос дозволял мне блаженный роздых, отпускал на какой- нибудь праздник после труда. Словом, в нашем сердце есть невыразимая и неиссякающая потребность в "субботе"11. Но как ее заслужить? Еврейскую субботу Розанов истолковал как невесту, как женщину78. Возьмите ее шире - как радость и красоту вообще. Без этого роздыха жить * У Татьяны Львовны Бертенсон76.
Том второй. Часть четвертая 259 нельзя. Всякая тварь тащится сквозь горе, отчаяние, недуги, труд, в надежде иметь хоть еще раз в будущем просвет - дожить до чудесной весны, испытать умиленное созерцание ярких зрелищ жизни, согреть одинокое сердце трепетом поцелуя. Работаешь, суетишься, болеешь, исполняешь усердно то, что тебе предназначено, а все-таки про себя думаешь, что главная цель - где-то впереди, и эта важнейшая цель - какое-то счастье. Не отнимайте его у человека! XXXI Только тот достоин жизни, Кто на смерть всегда готов. Я встретил это неизвестное мне двустишие в газете. Подписано: "Солдатская песня". Ну, конечно. Вероятно, слову "жизни" рифмует "отчизне". Надо воспитать войско в готовности отдавать жизнь за родину. Сознаюсь, что я не готов к смерти. То есть, готов, потому что вижу перед собою естественный предел, и жду, но... Как это ни странно, юность гораздо ближе к смерти, нежели старость. Юность относится к смерти интимнее, свободнее, легче. Молодому кажется: "Не может быть, чтобы то, что я вижу, было все... Есть еще нечто, кроме жизни". Но старик свыкается с землею, держится за нее поневоле... Жалкое чувство! Гениальнее всех определил смерть Достоевский: "встреча с Богом"79... Испробуйте!.. Один генерал, заговорив со мною о смерти, сказал:"Неприятно менять известное на неизвестное..." И ведь правда! Великий Пушкин писал: Но не хочу, о други, умирать, Я жить хочу, чтоб мыслить и страдать80. Один только Лермонтов искренне презирал жизнь, как бы щеголяя своим превосходством над нею, и швырнул ее от себя прочь, "comme un morceau de boue"* из-за пустяшной ссоры. В настоящую минуту "фанатики" революции умирают удивительно. Молодые, цветущие, они идут на убийство и смерть, как на пир. Нарядные, неколебимые. Пусть их называют "фанатиками". Но ведь эта международная кличка придумана людьми только для того, чтобы отделаться от явления неприятного. А все же несомненно, что "фанатики" увлекаются всею душою чем-то для них более ценным, нежели жизнь. Невольно, оставаясь живым, чувствуешь себя мелким перед ними. Конечно, у них была в сердце какая-то великая радость, нам недоступная. Множество из них погибло без имени, полудетьми... * "как комок грязи" (фр.). 10*
260 Книга о смерти Как во всем, я и здесь чувствую веление жизни. Жизнь внушает им бред счастья в самой гибели. Пускай для них это будет обман. Зато для жизни это необходимость. Иначе ей нельзя обновляться... XXXII Жемчуг считается зловещим подарком, приносящим горе. Таков и дар поэзии, дар искусства. Подобно жемчугу, он есть не что иное, как чарующая нас болезнь измученной души. XXXIII Переживание других, в особенности сверстников, становится постыдным. Чувствуешь, что задержался без всякого права, случайно и не надолго. Ждешь казни, как в тюрьме - за какое-то тягчайшее преступление, не могущее вызвать никакой пощады, - хотя его не совершал... Такова гибель каждой души. Что же сделают те новые люди, которые народятся после нас и тоже умрут? Они будут за что-то бороться. Что-то завоюют. Куда-то подвинутся вперед. Насколько? А вдруг человечество прорвет запретную черту! Найдет средства улетать вверх от земли, отправится обозревать иные миры, найдет секрет узнать весь космос... Ведь человечество божественно. Оно сродни Богу. Поймут ли, наконец, эти твари своего Творца? Найдут ли Его? Что скажут они друг другу? Скажут... Но разве у Бога есть язык? Однако же, "Слово - Бог"81. Но если даже скажут?.. К чему же тогда существовали мы, прежние, слепые, перенесшие столько неизреченных терзаний?!.. Нет! Тайна остается непроницаемою. XXXIV Провидение. Предопределение. Эти слова существуют спокон века. У одного журналиста я нашел более верную форму для того же понятия: "таинственное руководительство судьбы". Да! Во всех общественных и личных делах я его чувствовал. Немногим дано его предусмотреть. XXXV За горести рок не кляни, За радости будь благодарен. XXXVI Мы живем не для себя и не для ближних, и даже не для той работы, к которой пригодны, - все мы живем Бог весть для чего.
Том второй. Часть четвертая 261 XXXVII Старики подобны террористам. Чуть ли не каждый день они читают известия, что тот или другой из них казнен. И поневоле они должны быть храбрыми. Но... какая бесплодная храбрость! XXXVIII Ог. Конт82 признавал своим Божеством Человечество. Но что же такое человечество? Жалкое стадо, бичуемое судьбою. И это Бог?!.. XXXIX Великие, т.е. новые, озаряющие мысли, приходят людям туго, на далеких расстояниях, в виде исключения. Не помню кому, кажется Спенсеру83, принадлежит удивительное сравнение - приблизительно такое: Мы так же бессильны вообразить себе Бога, как часы - своего творца, человека. Часы неизбежно должны думать о круге, о стрелках, пружине или гирях, о маятнике и бое. Они никак не могут вообразить себе человека таким, каков он есть. Мозг, совесть, язык, глаза - все это для них недоступно и нелепо. А вот, подите же, человек все это имеет... Куда же нам до Бога?! XL Одно из самых обидных и мучительных ощущений старости. Вы убеждаетесь, наконец, с достоверностью, что бесконечная, пестрая и любопытная картина истории опускается пред вами за горизонт. Другие увидят... Что же дальше?!.. XLI Иногда мне думается, что создание человека было уже безумием Природы. Все, что ниже человека, можно еще назвать простительною прихотью Творца. Камни, травы, цветы, деревья, насекомые, рыбы, звери - их смутное существование похоже на сон. Во сне и мучения и радости поверхностны. Всякие нелепости принимаются просто. Нет ни малейшей критики того, что происходит. Но дать материи Сознание, Мысль - это уже либо преступление, либо безумие (конечно, только по нашим, заранее вложенным в нас понятиям). И еще ужас, еще пытка! Мы чувствуем ограниченность наших способностей.
262 Книга о смерти Нам сказано: во всем, что есть материя, вы можете добиваться величайших открытий. Здесь вам никаких границ не указано. Один только пустяк вам на веки вечные запрещен: никто и никогда не узнает, что делается с человеком после смерти. Это вот и есть запретное яблоко в раю... Каждый ребенок соображает, что ведь яблоко пустяк, но какие страшные, несправедливые горести наступают за ослушание!.. Скажут: после смерти ничто. О, если бы это было несомненно. Ведь еще Гамлет сказал: кто бы тогда не покончил с собой?84 Или: после смерти блаженство. Тем более!.. Но даже если после смерти хуже. Известен рассказ о старухе, которую вынули из петли. Она была недовольна и сказала, что снова будет вешаться. Ей возразили: "Дура ты! А если на том свете хуже?" Она, не колеблясь, ответила: "Я и там повешусь"... Да. Но поди доищись, довешайся до счастья!.. XLII Август 1908 года. В этом августе, на расстоянии всего шести дней, столкнулся умерший Тургенев с доживающим Толстым. 22-го чествовалось двадцатипятилетие со дня смерти Тургенева85, а 28-го Льву Толстому исполнилось восемьдесят лет. Я видел погребение Тургенева86. Его полированный, розоватого цвета дубовый гроб заграничной фирмы, в виде изящного длинного сундука, был привезен из Парижа. Там над ним сказал прекрасную речь Ренан87. Он отметил, что большинство человечества немо для выражений своей сущности. Тургенев был одним из исключений... Оживленная, громадная толпа сопровождала драгоценные останки от Варшавского вокзала до Волкова кладбища. Тут были женщины, артисты, молодежь - и вся наличная литература, без единого исключения. В кладбищенском соборе светило солнце. Лакированный сундук, заключавший в себе Тургенева, возвышался над пирамидою зелени. Элегантная дочь Виардо88, с мужем, в трауре, заменяла семью. Да семьи тут и не требовалось! Тургенев был родной для всех. Какая-то влюбленность в умершего светилась в каждом лице. Стоявший рядом со мною профессор А.Д. Градов- ский89 с сияющей улыбкою обратился ко мне: "Да какая же это смерть?! Это лучше жизни!.. Я бы сейчас лег в гроб вместо него"... Помню, когда выносили высоко поднятый гроб из дверей собора, мои глаза жадно и нежно следили за этим ящиком: "Лиза, Рудин, Базаров, Ася!"... Бог создает людей умирающих, а художник - бессмертных... Эти похороны были светлым праздником поэзии. Но прошло двадцать пять лет. И вот что вышло. Кое-как, усилием газет, напомнили о годовщине. Привлекли к чествованию "городское управление". Заказана была обедня с архиереем (которого на похоронах не было).
Том второй. Часть четвертая 263 22 августа был пасмурный день с пронизывающим холодом. В половине одиннадцатого я поехал на Волково. Ни одного знакомого, никаких экипажей, направляющихся к церкви, я не встретил. Войдя в собор, я нашел его заполненным самою заурядною серою публикой. Я даже подумал, что попал не в ту церковь. Посредине, где прежде возвышался гроб, зияло пустое место. Там был обычный помост для архиерея, покрытый старым, запыленным красным ковром. У одного из углов этого пустого квадрата я увидал доброго Стасюлевича (уже перешагнувшего за 80 лет), украшенного белоснежною бородою, и усталую желтолицую Савину90 в трауре. Когда- то, на похоронах Тургенева, она была почти девочка. Только эти две фигуры убедили меня, что именно здесь происходят поминки писателя. Впоследствии, усиленно разглядывая толпу, я нашел еще пять-шесть литераторов - не более. Я застал "херувимскую"91. Хор Архангельского бесконечно затягивал службу. Духовенство, в белых ризах, давно уже приготовилось к "перенесению даров", а певчие все еще ныли и затихали. Наконец умолкли. Началось шествие. Протодьякон и священники имели вид запуганных волосатых мужиков, рабски возглашавших государя императора, супругу его, императрицу-мать, наследника цесаревича и весь царствующий дом. Архиерей повторил эти возглашения. Затем он помянул Святейший Правительствующий Синод и петербургского митрополита, при чем все сослужители пробормотали архиерею возглашение его собственной особы. Архиерей продолжал: "Правительствующий Синклит, военачальников, градоначальников и все христолюбивое воинство... да помянет Господь Бог во Царствии Своем". Этим все уже было исчерпано. В заключение, как бы в хвосте всего предыдущего, точно вспомнив о чем-то почти ненужном, архиерей добавил: "И вас всех православных христиан да помянет Господь Бог во Царствии Своем". Никогда ранее я не чувствовал с такою наглядностью самого жалкого и дикого союза нашей церкви с начальством. Прежде всего власть, а потом люди! Раньше градоначальник, а уже после - человечество! Мне вдруг стало так гадко, что я сейчас же вышел из собора. Могила Тургенева у самой церкви. На воздухе, среди немногочисленной публики, я встретил еще несколько писателей. Почти вслед за мною вышли из церкви Стасюлевич и Савина и направились к памятнику. Убранство могилы ничем не выделялось. Надгробная плита сильно потемнела от времени. На бронзовую голову Тургенева был нахлобучен широкий венок из мелких лавровых листьев, похожий на шапку из зеленых мерлушек. Некрасиво... Я уехал, и, судя по газетным отчетам, ничего не потерял. Было ясно, что прекрасный образ Тургенева заслонен "суетою дня".
264 Книга о смерти XLIII Юбилей Толстого, 28 сентября 1908 г. Долговечный, упорный Толстой теперь владеет всемирной славой. Но, говоря словами Толстого, "все это образуется" . Ведь 75-летие Толстого прошло совершенно незамеченным. Но в последующее пятилетие произошли события, казавшиеся невозможными. Россия была побеждена Японией92. По всей нашей стране разлилась революция, которая теперь уже подавлена. Рикошетом эта революция страшно вознесла Толстого. Распространители его идей и брошюр отсиживали в тюрьмах. Он сам стал проситься в тюрьму. Отлучение его от церкви93, после объявленной "свободы совести", сделалось смешным. Изуверы "православия", пользуясь торжеством реакции, проклинали его. Все это сделало из Толстого фетиша революционных партий. Затеялась энергичная агитация для всесветного чествования. Чем труднее было устройство юбилея, тем более горячились и напрягали усилия приверженцы свободы. А тут еще, чуть не накануне юбилея, Толстой написал "Не могу молчать!" против виселиц94. Как раньше он просился в тюрьму, так теперь он предлагал правительству затянуть петлею его "старую шею"95. Тысячи телеграмм, адресов и проч., проч. Всемирный апофеоз. Повторяю, все это со временем "образуется". Все произведения Толстого - колоссальная автобиография96. Насколько он силен, как художник, я уже сказал в моих очерках. Если же говорить о его морали, то искание "морали" было в нем крепко-накрепко заложено в самый день рождения. В этом искании - вся сила и трагедия его выдающейся жизни. По-видимому, в разные возрасты и мораль у него была иная. В юности фат, развратник, расточитель. Затем убийца в качестве офицера и охотника. В зрелые годы счастливый семьянин, эгоист, думающий только о себе и своих, совершенствующий свое хозяйство, наслаждающийся литературной работой. А к 60-ти годам кризис, мысль о самоубийстве97. И наконец, "своя" религия. Все эти факты я беру из подлинной исповеди писателя98. Только благодаря долголетию, Толстой нашел какой-то выход из преследовавших его ужасов жизни. Он пришел к бесконечному добродушию, к вегетарианству, непротивлению злу и т.д. Но дети, юноши, люди цветущего возраста, т.е. вся закваска человечества, вправе сказать ему: "Да, если доживем до 60-ти, мы будем, как вы". Убежденное и воинствующее самомнение Толстого покорило ему простодушные массы людей. Если Толстого и можно назвать гением, то лишь как гениального выразителя общелюдской наивности. Впрочем, он еще удивителен, как художник-самородок. Но если Толстой возомнил себя обладателем "истины", то эта истина - его личная, и только. Он желает подогнуть
Том второй. Часть четвертая 265 под нее всех, - конечно, из самых лучших и чистых побуждений, - и однако же, никакого "откровения" он не дал. Он считает всех ниже себя, опять-таки с величайшею искренностью. И ошибается. Чтобы сразу пояснить мою мысль, сошлюсь хотя бы на его отзыв об одном из "младшей братии" - о Чехове. По мнению Толстого, "Чехов недостаточно глубок"99. Почему же? Неужели потому, что Чехов не ковырялся в себе самом, не резонировал? Нет. Это неверно. В Чехове есть тайна, А это и есть глубина. Преобладающее чувство, вынесенное мною из произведений Толстого - увеличенное отвращение к самому себе. Казалось, я его имел уже достаточно от природы. А он его описал до мелочей и усилил. Но где же спасение? Все-таки не в Толстом, не в его разрешении всех недоумений жизни. Вопрошающий необъятный гений Пушкина куда выше!.. XLIV О чем бы ни писал человек, он всегда пишет о себе. XLV Все факты жизни, сами по себе, удивительны, но все людские суждения о них большей частью бессильны, ограничены или даже просто глупы. XLVI Синтез - общее, анализ - частное. Один из моих критиков (Сементков- ский в "Ниве") сказал, что у меня "нет синтетического ума"100. Сначала я обиделся. Мне показалось, что я урод или калека. Но, вдумавшись, обрадовался, потому что это верно передает мое отношение к миру. Все общее всегда меня коробило. Возьмите "закон природы". Скажем, у вас есть жена или близкая женщина. Вам дорого в ней все то, что в ней свое, и, конечно, ее милый голос. Но вот она рожает от вас ребенка. Начались потуги, и она надсаживается. В этом звуке окончательно исчезает любимое существо: рычит безличная и единая для всех Природа! Точно так же и храп (le râle) умирающего. Здесь опять клокочет нечто, чуждое этому человеку, но общее всем. И разве вас не терзает обида рабства перед слепой и плоской силой, истребляющей все драгоценно-личное?! XLVII И жизнь есть Бог, и смерть есть Бог. Недаром в молитве говорится: "Ты бо еси живот и покой"101... Удивительны последние слова Шопена (если не выдуманы):
266 Книга о смерти "Приближается агония... Бог оказывает особую милость человеку, открывая ему, что наступила минута смерти. Я удостоен этой милости. Не мешайте мне"102. XLVIII Современники так устроены, что великих людей они считают обыкновенными, а пошлых - великими. XLIX Очень трудно найти умного читателя. Все умные читатели сами по горло заняты писанием. L Вы уже встречали эту женщину103, дважды мелькнувшую в моих записках. С нею посетил я кладбище Новодевичьего монастыря в Москве. Перед нею заливался я слезами в лечебнице душевнобольных. Быть может, лучшее, что я мог бы сделать, была бы "Книга о любви", где бы я изобразил эту женщину, Маделену Юнг. Любовь такая же тайна, как смерть. Но "любовь" знают все. О ней труднее писать. Ничем мужчина не живет так ярко, так одуряюще полно, как любовью к женщине. С основания мира еще не изго- ворились языки, не исписались перья на эту тему. И так будет продолжаться. И никто не изречется до полноты. Эта женщина была воплощением моей души. Если бы величайший художник задумал изобразить мою Музу, он бы вдохновенно нашел именно этот женский образ, и никакой другой. Печаль, гармония, тонкая чуткость и безупречная, до радости, красота... Сохранившаяся фотография дает лишь намек на прелесть Маделены. Негатив не передал ее нежного румянца. На портрете нет ее улыбки с глубокими ямками по углам губ, с пленительным сиянием счастья в глазах. Запечатлелись только бессмертно-прекрасные линии ее рук. Гейне, великолепный иллюстратор любви, желал окунуть Кедр Ливанский в кратер Этны, чтобы затем огненной лавой начертать на небе имя своей возлюбленной104. Да! Наиболее любимая женщина, как огненная надпись на голубой бездне, наполняет собою всю поднебесную. Следовало бы говорить ей не "моя милая", а "моя вселенная"... Пятнадцать лет подряд Маделена заполняла мою жизнь. Первое впечатление было такое потрясающее, что оно сделало полный переворот в моей душе. Убедившись, что она дарит мне свою полную любовь, я еще долго не верил сказочному счастью, засиявшему на моем пути среди недоумений, трудов, болезненной вялости, покорной тоски и непрестанной, мучительной не-
Том второй. Часть четвертая 267 удовлетворенности... Казалось бы, я уже многого достиг. Пристроился в жизни. Имел хорошую семью, свой угол, свой очаг и даже заманчивый внешний успех. Но внутри что-то грызло меня. Я уже перешел за сорок, а позади не было ни одной минуты, которую бы я не вспомнил без горечи. Я еще не ведал того, без чего не стоит родиться на свет - того самозабвения хотя бы на миг, когда радуешься весь и наполняешься безграничною благодарностью судьбе... За что? За то, что, кажется, будто дошел до главного, до своей цели, до какого-то смысла, объединяющего в нечто целое, - согревающее и единое, - весь холод, всю несуразную трескотню жизни. Да что же об этом писать! А вот все-таки тянет... Хотелось бы, шаг за шагом, подробно и ясно, от начала до конца, с упорством и памятью Л.Толстого, восстановить эту громадную, яркую, важнейшую полосу жизни. Нельзя! И время ушло, и предмет слишком близкий... Быть может, мне удались те страницы, где я переживал далекое прошлое или, как созерцатель, заносил мимо плывущие картины. Но тут, весь, с головы до ног, я жил длительным настоящим, не предвидя ни конца, ни развязки! "Жизнь на самом деле" - тут уж не до писаний! Все же попробую дать хоть намеки на образ этой обаятельной, исключительной женщины. Первая встреча... Обладание - и мгновенное чувство необъяснимой, как бы роковой близости. Я боялся сказать себе, что это было взаимно... Весь следующий день ее глаза горели в моем мозгу, ее сердце билось под моею грудью. Я никуда не мог отойти мыслью от нее... Она была мне чужая, в чужом городе, в Москве. Я пробовал говорить себе, что это "приятная случайность", что о происшедшем можно позабыть или, пожалуй, повторить то же самое когда вздумается, в виде развлечения... Вечером, как ни в чем не бывало, я сел в петербургский поезд. И бредил ею всю дорогу! Через неделю я не мог выдержать и под вымышленным предлогом опять уехал в Москву. Холодный день 1 мая. С неопределенным чувством я ждал вечера. Вошел в те же комнаты раньше назначенного времени. И, Боже, как застучало мое сердце, когда я услыхал в передней тихие, милые звуки ее голоса. Она говорила полушепотом, но я издали различил сдержанную радость ее разговора... Дверь отворилась, и нет других слов, как слова Тургенева, чтобы выразить эту минуту: "счастье всей моей жизни"105 шло ко мне вместе с нею!.. Я так обезумел, что, наскоро обняв ее, бросился целовать ее кожаные ботинки. Она нежно смеялась и казалась тоже счастливою. Я говорил ей, что все время воскрешал в памяти ее черты, и все-таки не мог ясно ее видеть. Я тут же зажмурил глаза, чтобы впоследствии легче было вызывать ее образ. И когда их раскрыл, ее живая красота превышала все, что мне мерещилось в потемках...
268 Книга о смерти и 28 октября - 7 ноября 1910 г. Толстой бежал из Ясной Поляны. Толстой исчез. Толстой найден. Толстой заболел106. Толстой умер. Необычайная кончина Толстого потрясла весь мир. Она сразу подняла его на недосягаемую высоту, вызвав единодушное изумление всего человечества. Эти две недели, от бегства Толстого до его последнего вздоха, вдруг озарили с неожиданною ясностью значение его гигантской фигуры. Разномыслие между ценителями в нем художника и проповедника почти повсюду сгладилось. Пред нами остался один цельный, искренний от начала до конца, изумленный человек. Я "не смываю строк", набросанных мною в 1908 году107. Пусть они останутся, как мое искреннее впечатление от момента юбилея. Впрочем, я отнесся тогда к Толстому несравненно осторожнее, чем, например, Мережковский, беспощадно громивший Толстого в своей "критике" за славолюбие, за раздвоение между его проповедью и жизнью108. Бегство или, как называют итальянцы, "фуга" Толстого, до сегодня еще не расследована. Едва лишь намечен какой-то смутный раскол в семье. Но порыв Толстого бесспорен. При его несомненном добродушии и при сознании им той нестерпимой боли, какую он причинял боготворившей его жене, - его отречение от всей мирской тщеты следует признать "героическим", т.е. превосходящим обыденные человеческие силы. Такую решимость могла ему дать только неотразимая вера в истину его проповеди. И этот подвиг возвел его на высоту основателя новой религии, - быть может, религии будущего. Жизнь властно потребовала от него новой Голгофы - и он пошел на нее, как новый Христос. Боюсь, что это сравнение несколько крикливо, но оно здесь невольно напрашивается. Впрочем, думаю, что Льву Толстому его подвиг дался сравнительно легко и совершился без "моления о чаше"109, по неотразимому велению того Бога, к которому он с такою любовью прислушивался в себе во все периоды своей долгой и переменчивой жизни. Он чисто по-детски не думал ни о деньгах, ни об удобствах, оставляя свой дом для какого-то неведомого уголка на земле. Но один из микробов, миллиардами кишащих в природе, тех микробов, над которыми работает Мечников (вероятно, "стрептокок"), - влетел в Толстого, расплодился в его крови, и Толстой умер. Так объясняют нам его смерть ученые. Но Толстой отрицал все науки и никакой опасности не боялся. Его последние слова были: "Ну, вот и конец. И ничего". Что значит это "ничего"? Значит ли оно: "От меня больше ничего не остается: я обращаюсь в ничего"! Или же это было то истинно русское, осмеянное Бисмарком110 "ничего", которое означает: "Не велика беда и смерть. Перенести можно!"
Том второй. Часть четвертая 269 Так или иначе, Толстой умер с твердостью. И даже после тех прощальных слов он успел сказать окружающим, что следует заботиться не только о нем, но и о миллионах людей, страдающих на земле111. Дальше он потерял сознание112. А тут-то и заключается секрет... Вся религия Толстого выражается в четырех словах: "Царство Божие внутри нас"113. Нет Бога вне людей, он существует в каждом из нас. Это - величайший социализм! Я не философ и в особенности плохой теоретик, но я чувствую, что зерно толстовской религии очень живуче... Оно может в будущем искоренить не только казни, но и войны, да и вообще насилие, потому что ведь в каждом человеке Бог, а как же после этого - не то что убивать, но даже мучить Бога?!.. Теперь, когда миссия Толстого закончена, приходится снять с него все до единого упреки и подозрения. Здесь я лишний раз убеждаюсь, что судить людей вообще, а живых в особенности, невозможно. Оказывается, что переписка со всеми частями света, приемы, беседы и наставления в Ясной Поляне обусловливались не славолюбием Толстого, а неотразимою потребностью распространять свою веру для блага всего человечества. Отрицание почти всех писателей и художников слова было вызвано у Толстого не самомнением, а искренним убеждением, что вся беллетристика вообще ни к чему не ведет114. И что же? Изумительная настойчивость Толстого принесла громадные практические результаты. Его добрая, искренняя душа сделалась близкою всем людям. Общелюдская наивность повсюду откликнулась на зов "своего гения". Уже и теперь сделаны великие победы этим, еще невиданным завоевателем. Взять хотя бы нашу церковь! Ведь она, со смертью Толстого, оказалась решительно "на мели". Народ от нее отхлынул. Произошел даже раскол между церковью и государством. Синод запретил молитвы о Толстом, а государь молился за его душу. Тут же, кстати, получили признание и первые в России "гражданские похороны", отныне утвержденные самою жизнью115. А сколько еще впереди, в "долготе веков", будет звучать загробный голос Толстого? Кажется, до незримой бесконечности будет цитироваться этот вероучитель общежития в судах, в конгрессах мира, будет волновать военных, будет мутить и преображать правителей и т.д., и т.д. Словом, конца-краю не видать живучести среди людей громадной тени этого феноменального человека. Не человек, а "Явление" (выражение, слышанное мною в литературных кружках) - "Глыба!" (тоже кто-то сказал). Да, скажу я, Глыба, или гигантская Гора, чистая снежная вершина, на которой, однако, жить все-таки невозможно... Вот почему меня никогда не тянуло повидать Толстого. Та истина, которую он думал утвердить своею верою, была слишком чужда моей природе. Спорить с этим силачом было бы бесполезно. Заимствовать же от него я ничего не мог.
270 Книга о смерти Рассудочность толстовского учения уничтожила для меня его смысл. Толстой верил, главным образом, в Совесть и Разум. Но - Сердце! Его сердце ведало только доброту. Но страсть, но самозабвение - привязанности более ценные, чем сама жизнь, бесплотные мечты, неизреченные тайны Красоты, сулящие тот обман, который дороже тысячи истин!.. Да и что такое Истина? Кто ее нашел? И не опустел ли бы сразу весь земной шар, если бы она была найдена? Тайна жизни - вот что мнил раскрыть и превозмочь Толстой. Но титанические усилия его необычайного Духа ни на единую черточку не сдвинули с места этого вековечного Запрета... LII Сентябрь, 1911 г. Убили Столыпина116. Трагедия сильного, талантливого человека. Удивительна эта карьера, всего за какие-нибудь шесть лет, от Саратовского губернатора почти до Российского императора. К открытию первой Думы Столыпин был взят из губернаторов на роль министра внутренних дел. Сквозь крики: "Вон! Вон!" Столыпин предварял первую Думу напряженным голосом: "Я обладаю всею полнотою власти!". Он чувствовал в себе эту власть... Вторую Думу он уже в качестве премьера встретил предварением: "Не запугаете"111, а в третьей - у него явились "волевые импульсы" и "нажим на закон". Этими четырьмя фразами обрисовывается вся политическая деятельность Столыпина. Сперва усмирение, с наилучшими либеральными надеждами, а затем опьянение своею властью и самоуверенный произвол. Политическое значение Столыпина меня мало интересует. Этот вопрос можно разбирать на всякие лады. С одной стороны - успокоитель, патриот, а с другой - вешатель, властолюбец. Не в этом дело. Важнее всего индивидуальность, личность. Человек, во всяком случае, решительный, эффектный и неизбежно трагический от начала до конца. Вначале взрыв на Аптекарском острове, когда погибло столько людей, когда были искалечены дети Столыпина118, и в конце: небывалое по своей сценичности поражение пулею на парадном спектакле в Киеве119. Между этими двумя катастрофами Столыпин развернулся и вырос, как я уже сказал, почти до монарха. Из провинции он вышел и в провинцию вернулся после красивой жизни в царских дворцах Петербурга и красивых речей в обеих Палатах120. Человек трагический потому, что в его глубине таилось раздвоение, т.е. такое свойство, которое, по справедливому правилу всех учебников, составляет главную основу трагедии. Политика Столыпина была национально- дворянско-земельно-монархическая. А выступил он в разгаре пролетарского,
Том второй. Часть четвертая 271 социального бунта. Предстояло неизбежное столкновение прогресса и реакции европейской образованности министра с теми кровными, "исконными началами", которые были заложены в его натуре. И его перетянуло в сторону отживающего абсолютизма. Столыпину приписывают "успокоение". Но чем же оно было достигнуто! Среди прочих афоризмов, Столыпин сказал: "Бунт подавляется силою"121. Но ведь подобное успокоение удалось и Виленскому-Муравьеву122, прозванному "вешателем". И действительно, хотя при Столыпине было казнено революционеров несравненно больше, чем при Муравьеве и даже при Грозном, Столыпин как-то совсем этого не чувствовал. Будучи неустрашимым, он не придавал ни своей, ни чужой жизни особой цены. Он был увлечен своей "честной" идеей, каким-то благородным культом сильной власти, приносящей несравненные дары "отечеству", сбитому с пути бредом смуты. Всех побеждала личная искренность премьера. После опыта двух первых Дум, Столыпин не поколебался сделать громадный переворот и прорвал зияющую дыру в партии 17 октября: вне закона всеобщая подача голосов была отменена123. Создалась заведомо консервативная третья Дума124. Вот тут-то, при открытии третьей Думы, Родичев и сказал свою лучшую, разительно сильную речь, поставив премьеру на вид количество виселиц125. Народная память заклеймила виселицы Муравьева неизгладимым определением "Муравьевский воротник". И Родичев невольно бросил в аудиторию "Столыпинский галстук"... Поднялся неистовый шум. Столыпин смертельно побледнел. Чуть не произошла дуэль. Родичев как-то загладил свои слова. Но, вероятно, Столыпину хоть на минутку почудилось, что, пожалуй, потомство припишет ему все виселицы, о которых он, в сущности, вовсе не думал. "Карательные экспедиции" и казни были заведены ранее его восхождения на высший пост и продолжали действовать сами собою. История создала перед Столыпиным обманчивую обстановку. Он думал, что его сильный характер принесет благо "родине" и что именно его работа способна обуздать революцию. А между тем, все "великие потрясения" разбились вовсе не перед его каменною волею. "Потрясения" эти отхлынули не благодаря Столыпину, а исключительно потому, что физическая сила, решающая судьбу всякого бунта, т.е. армия, осталась на стороне монарха. Ведь за исключением психопата Шмидта126 и мальчика Никитенко во флоте, все войско, в громадной массе, не поддалось революции. Однако по наружному виду революция все еще казалась грозною во время первых двух Дум. И личность бесстрашного премьера, державшегося какой-то своей линии среди еще не заглохшего террора, понемногу крепла в глазах обывателя. Но вот, когда вторая Дума, не запугавшись слов премьера, продолжала пугать общество своею революционною непримиримостью, - Столыпин ее распустил127. И совершилось то единственное, что, быть может, было практически удачным со стороны Столыпина: явился
272 Книга о смерти незаконный закон 3-го июня об отмене всеобщего избирательного права128. Уже тогда Столыпин сознавал некоторую преступность этого акта и (как пишет теперь, после убийства, его брат Александр129) оставил на имя своего сына пакет для потомства, в разъяснение сделанного им шага. Прогрессист Столыпин, вероятно, оправдывался перед своим сыном побуждениями "патриота". И - странное дело - в этой третьей Думе, перед которою Столыпин ораторствовал как наставник, сверху вниз, - у него оказался неприметный противник, сделавший истинно прогрессивное завоевание. То был Алексеенко, взявший в свои руки народные деньги130. Если бы не закон 3-го июня, Алексеенко не прошел бы в Думу. Но когда он в нее попал, то благодаря ему, народное представительство уцепилось за "кошелек" власти. И этим был положен предел фантазиям Столыпина, постепенно клонившимся в сторону абсолютизма. Одна могущественная сила - армия - помимо Столыпина, осталась на стороне бюрократии. Зато другая, едва ли не равная ей - капитал - благодаря Алексеенке, - невозвратно перешла во власть народа. Чиновники почувствовали в Алексеенке мудрого и сильного защитника народных средств, превосходно знающего всю технику бюрократических изворотов, прикрывающих произвол и мотовство. Государь узнал о трудах Алексеенки только за границей, где его неожиданно поздравили с небывалым улучшением финансов. И у царя осталось убеждение, что народное представительство доказало свои несомненные заслуги. Что революция отхлынула сама собою, без всяких заслуг со стороны премьера, лучше всего доказывается обнаруженным после его смерти устройством охраны. Оказалось, что охрана не только была бессильна водворить порядок, но, напротив, благоприятствовала продолжению террора. Однако же, террористические акты постепенно затихли. Значит, не хватило борцов. Значит, по условиям жизни, они выродились. Столыпин был тут ни при чем. Между тем, личное бесстрашие Столыпина гипнотизировало и бюрократию, и публику. Царь и царица начали в него верить. Им поневоле приходилось видеть в нем талисман, оберегающий от всяких катастроф. С другой стороны, и Столыпин, видя перед собою государя более смелого, окрепшего в глазах страны, вообразил, что успокоение народа совершается именно потому, что в нем возрождается культ прежнего монарха. И, неприметно для себя, Столыпин стал переделывать конституционного императора в отмененного историею Самодержца. Союз русского народа, Марков 2-й и Пу- ришкевич, Илиодор131, открытие разных мощей - все это им поощрялось. Символ неограниченного монарха делался все более и более близким его сердцу. Он неудержимо возвращается к старине. Дворянское "служилое сословие", с которым он был кровно связан "столбовыми" предками132, во-
Том второй. Часть четвертая 273 одушевляло его. Ясная формула Набокова133 "исполнительная власть да подчинится власти законодательной" сделалась для Столыпина абсурдом. Он усвоил обратный девиз: "законодательная власть да подчинится власти исполнительной". В конфликте с законодательными учреждениями, из-за своей упрямой идеи о земстве в Западном крае134, Столыпин скрутил обе Палаты в бараний рог. Правда, он подавал в отставку, но твердо знал, что без него царь не обойдется и подпишет что угодно. И не ошибся. Его противники в Государственном совете подверглись опале135. 87-я статья Основных законов была изуродована136. Словом, вся конституция полетела к черту! Дальше идти было некуда... Но умирал Столыпин как человек с громадною силою воли. Заботился не только о всех близких ему людях, но и еще более - о государственных вопросах, столь узко, но эффектно им намеченных. Театральность не покидала его и в эти страшные часы. Он успел выразить желание, чтобы его похоронили в Киево-Печерской лавре рядом с Искрою и Кочубеем137... Это великолепно! И, пожалуй, в смысле исторической памяти, это самое прочное, что он сделал. РЕЛИГИЯ Последнее заседание Шекспировского кружка собралось у Вейнберга на реферат Мережковского о божественности Христа и бессмертии души138. Мережковский говорил с подкупающею искренностью, не допускающею возражений. Его беседа, выслушанная среди общего молчания, в некоторых местах вызывала лишь невольные стоны со стороны Боборы- кина, который, однако, в прениях после беседы не участвовал. Спасович кратко возразил: "Для меня вопрос о загробной жизни серое пятно. Я ничего не знаю..." Леонид Полонский139 заметил: "По-видимому, задача Природы состоит в том, чтобы делать и разделывать..У Больше никто не говорил. Мережковский остался милым одиноким ребенком среди собравшихся судей. Много лет после этого собрания Д.В.Философов, читавший почти всю мою книгу140, говорил мне: "Интересно было бы видеть, как это вы, так искренно признававший Христа истинным Богом в детстве, впоследствии потеряли эту веру!" А вот как. Я верил всему, что мне говорили. В поэме "На утре дней" рассказана моя детская вера141. В деревенской церкви (в Веселой Горе), на литургии "преж- деосвященных даров"142, я падал ниц, зажмурив глаза, и пока над моей головой раздавались звонки, возвещавшие, что "дары" переносятся, я был убежден, что в храм нисходит легким призраком сам Христос, и я был счастлив от его достоверной близости ко всем нам, здесь, на земле, в эти захватыва-
274 Книга о смерти ющие душу мгновения... Моя вера сохранилась до отроческих лет и была еще нетронутою во время смерти сестры Маши. Все, что мне передавали старшие, казалось ясным. Человек отличается от животных тем, что его душа бессмертна. Христос избавил людей от "первородного греха", и каждый, живущий согласно с заповедями Божиими (Отца и Сына), получит райское блаженство. Но дальше я узнал науки: астрономия, геология, химия, анатомия... Библейские семь тысяч лет с сотворения мира исчезли. Земля оказалась ничтожною планетою, а не центром Вселенной... Вместо "души" получился "мозг"... Да и почему же на одну только Землю сошел Христос? Или Он нисходил и на все прочие планеты? А какие существа живут в тех мирах и т.д.? Выходила путаница... Мои сверстники по гимназии и, в особенности, по университету, поголовно были чужды религии. Детская вера затуманилась - и отошла от меня... Но христианство живуче. Быть может, оно останется на очень долго, если не навсегда - единственною практически возможною религиею в нашем мире. Бог сжалился над человеком, воплотился, пришел на землю и дал вечное утешение людям. Евангелие есть неподражаемая поэма скорби и света. Пусть это будет легенда, но лучшие народы земли уже почти две тысячи лет живут и умирают под обаянием святой сказки. Чего стоит один "Отче наш" - эта исчерпывающая молитва! А заповеди блаженства? А Евангелие от Иоанна, читаемое на погребениях? Нужен какой-нибудь конец, какое-нибудь разрешение вопросов, чувств и терзаний, которыми преисполнено человечество. Христианство его дает в пленительных словах, живучих, как истина... Однако дожить до чуда, до вожделенного конца, до пришествия на землю Бога, который будет судить "живых и мертвых", никому не удается. И удастся ли?!.. У евреев Мессия всегда еще впереди143. У них надежда крепче... Но если Мессия уже был, и ничего не вышло, то закрадывается невольное сомнение на счет Мессии. И все-таки слова Спасителя звучат, как высшая поэзия здешнего мира. В иные минуты каждому хочется им верить... Во всяком случае, есть Сила, настолько неизмеримо высшая всех наших понятий и способностей, что самые дерзновенные из нас перед нею совершенно ничтожны. Что это такое?!.. И опять, мне кажется, правы евреи, что они не дерзают даже назвать ее144. У них перед этою Силою такой благоговейный трепет, что запрещено обозначать ее каким бы то ни было словом!.. Природа, Судьба, Жизнь, Тайна - все вместе - Бог\ Замечательно, что ни один из величайших поэтов не воспел Христа, как своего вожделенного Бога. Вам это покажется странным, но я скажу, что лучшие стихотворения о христианстве, какие я знаю, принадлежат Вере Рудич145.
Том второй. Часть четвертая 275 Вот они: 1 Распростерли кресты придорожные руки молящие Над полями, где волнами ходят колосья шумящие, Над межою, заросшей полынью и белою кашкою, Над зверьком полевым, над веселою пташкою, Над безвестной могилой, травою ползучей обвитою, Над тропинкой, ногами прохожего люда убитою, Над людьми, что куда-то спешат по дороге, тревожные, Распростерли молящие руки кресты придорожные. 2 Нам путь один для всех - вперед и выше! И тем путем все сущее идет. Смелей вы шли, идут другие тише, Но всех равно обитель правды ждет. Не бейте ж вы каменьями отсталых, Чьи ноги тонут в прахе и грязи: Без гнева ждут у Бога запоздалых, И там в одну сольются все стези. Здесь чувствуется умилительное, божественное страдание Христа за все, живущее на земле, с его казнью на кресте, с его распростертыми к небу молящими за землю руками, с его нежностью ко всякой мельчайшей твари... Здесь вера в правосудие Творца. Мне всегда были чужды бодрые позитивисты, возглашавшие могущество человека. Изречение: "Человек - это звучит гордо!"146 - для меня звучит глупо. Напротив, "человек" - звучит трагично. Ему одному суждено на земле работать над ужасами Хаоса. И никто не может сделать большего против того, что ему отпущено Природою. "Мозги" или "Души" отдельных людей созданы тою же Природою, помимо воли и заслуги этих людей. Все предопределено помимо нас. Возьмите цветочное семечко, крошечное, темное, глянцевитое. Догадайтесь, что из него выйдет? Заройте его в землю. Над ним начинают трудиться разные силы: навоз, дождь, воздух, солнце... Все эти силы действуют слепо. Каждая могла бы думать, что ей принадлежит главная роль, и, однако, ни одна из них не могла бы предсказать, что выйдет в конце. А выйдет именно то, что заложено в семечке. И вот высовывается первая бледно-зеленая ниточка; подымается стебель; отделяются нежные листочки, выкроенные по неожиданному, заранее определенному рисунку; завязываются бутоны - и, наконец, распускается цветок: четыре розовых лепестка, внутри темно-зеленая чашечка, из которой свисают к земле длинные розовые нити с такими же тычинками, - фуксия. Так и все в жизни.
276 Книга о смерти Так и мы, подобно навозу, дождю, воздуху и солнцу, работаем, каждый в отдельности, и думаем, что имеем свою волю, а между тем где-то впереди, из всей нашей суеты, выйдет именно то, что было предначертано заранее. Возникнет то, что едва ли мы увидим... Возникнет - и вновь исчезнет, как увядший и отпавший цветок. В одном из своих бесчисленных фельетонов Розанов гениально сказал: "Все непонятно и все необходимо"147. Здесь найдены удивительные, исчерпывающие слова, выражающие предопределение. Не Промысел Божий, якобы заботящийся о благе людей, а именно - предопределение, т.е. непостижимую Судьбу, Рок... Незаслуженные страдания, гибель Красоты и Добродетели, зверства и подвиги людей - откуда все это берется? Кто может гордиться и кого можно осудить? Каждому все дано от Природы. Бог - стихия, Бог - ужас, Бог - Радость и Бог - Красота. И все мы в его власти. Он где-то засел внутри каждого из нас и всем ворочает. Он повсюду - и в живых тварях, и в загадочной материи. Скажут - это фатализм. Такой взгляд убивает энергию и ведет к бездействию. Неправда. Сила жизненных велений такова, что самый отчаянный фаталист будет с неутомимым усердием и кажущеюся независимостью исполнять неизбежные предначертания Рока. Все непонятно\ Действительно. До чего же додумались наши величайшие мыслители? Сократ: что он ничего не знает148. Шекспир: "Есть много такого, что и не снилось нашим мудрецам"149. Кант - что он кое-что невозможное допускает150. Да ведь и вообще все наши умственные способности так ограничены. Все необходимо. Вдумайтесь - и вы увидите, что все наступившее, как бы оно ни было горестно, - раз оно совершилось, - начинает нам казаться разумно-неизбежным... Какая-то необъятная сила всем управляет: Дух всюду сущий и Единый, Кого никто постичь не мог, Кому нет места и причины, Кого мы называем Бог!151 (Державин) Интересно, что Л. Толстой, отрицая вообще все науки, считал глупостью и астрономию!152 Он так заботился под старость о каком-то вялом, "непротивленческом" добродушии исключительно на земле, что совершенно отделял себя от Вселенной. Притяжение луны, предсказания с точностью затмений - это нисколько не поражало его ум, не удивляло его, не поднимало его взоров к небу. Он, как и Тургенев, любуясь природой, имел в виду леса и поля Тульской или Орловской губернии. Существующая в небесных сферах природа и обитатели иных планет ни того, ни другого нисколько не
Том второй. Часть четвертая 277 интересовали. Тургенев, оплакивая грядущее замерзание земли, с отвращением предавал себя хаосу... Я еще возвращусь к вопросу о Вселенной. Все непонятно. Мы видим на земле чудеса на каждом шагу. Вся природа гораздо фантастичнее всех наших сказок с их крылатыми призраками и загробными тенями. Воплощения нашей фантазии в придуманных фигурах всегда мне казались слабыми. Греческая и римская мифологии создали чудесные, выразительные и глубокие, а в особенности красивые воплощения человеческих идей. Христианские ангелы в венках и женских одеждах или в латах и с мечами153 тоже недурны в своем роде. Но на всем этом слишком заметен штемпель человеческий, т.е. ясно, что все сверхчеловеческое и непостижимое толкуется и переделывается на наш образец. А подлинная природа куда прекраснее! Солнце, луна, облака, горы, волны, леса, даже отдельные деревья - все это с нами говорит невыразимым языком, и нам кажется, что мы, наедине с природою, вполне понимаем друг друга и можем разговаривать без конца... Поэты и писатели выбиваются из сил, надрываются, чтобы сколько-нибудь ясно поделиться с людьми своими ощущениями от нашептываний и внушений содружественной и исцеляющей близости к нам природы. Что же говорит христианская религия? Вот церковные тексты, оставшиеся милыми для моей души и поныне: "Всякое дыхание да хвалит Господа"154. "Возлюбим друг друга, да единомыслием исповемы"155. "Ни один волос не упадет с головы нашей без воли Всевышнего"156. "Пути Всевышнего неисповедимы". Мы видим, что "всякое дыхание", вся тварь Божия находит в своей жизни какую-то чудесную отраду. Есть рыбки-однодневки: выползет из икры, заиграет хвостиком, резвится, вьется и радуется, а к вечеру уже помирает. Есть мошки, кружащиеся целыми тучами в напряженной суете и живущие всего несколько минут. К чему?! Все непонятно и все необходимо. На то воля Божия. И это общая участь всего живущего... И вот почему все живущее должно соединяться во взаимной любви. Что же это? Пантеизм? Слитие с природой и безмолвное растворение в ней? Нисколько! Для меня это дружное соединение всего сущего для обожания Творца или, вернее, того Существа Необъятного, Непостижимого, которого не дерзает назвать наш язык, но которому мы покоряемся не поневоле, а с доверием и любовью. Его веления непонятны, но, очевидно, необходимы. Еще, пожалуй, мы можем распознать кое-какие причины того, что нас окружает в нашем обиходе. Но цели всего, нами созерцаемого, для нас непостижимы... Говорят, природа задается только одной целью - "делать и разделывать"! Но, во-первых, это слишком пустое занятие для Божественной Силы, а, во-вторых, - и неверно. Потому, что хотя основные свойства человека как будто остаются теми же во все века, но вместе с тем нечто в "обра-
278 Книга о смерти зе нашей жизни" меняется до того, что наши отдаленные предки просто-напросто не узнали бы нашего мира и увидели бы чудеса, которые им и не снились. Значит, творится нечто, идущее вперед и достигающее некоей неведомой нам цели. Но жизнь наша слишком коротка, чтобы вы смогли хотя бы кое-что разгадать в этих планах Творца. Возьмите Дарвина с его "Происхождением видов"157: по его мнению, человек вышел из обезьяны. Но если так, то почему же человек - "венец творения"? Если гады, земноводные и вообще всякая допотопная тварь древнее человека, то ясно, что усовершенствование видов пойдет дальше. Возможно, что и человек, подобно всем предыдущим типам организмов, - заменится чем-либо более совершенным - будет, например, обладать "четвертым измерением" и т.п. И неужели это будет заслугою человека ("человек - это звучит гордо"), а не творчеством природы?!.. Говорят еще о нашей - "свободной воле". Какое сумбурное "учение"! Где же эта свободная воля, когда помимо нашей воли мы рождаемся и вопреки нашей воле мы должны умирать! И это во веки! И этого не переделаешь... Значит, покоряйся воле Всевышнего. А зло? А ужасные и, по-видимому, несправедливые страдания? Неужели и это все от Бога?! Не вдаюсь в наши помыслы о Боге и Дьяволе, о добре и зле. Вижу, что и горести имеют свое тайное значение. Не ценилось бы добро, если бы не было зла; не была бы для нас великим сокровищем радость, если бы мы никогда не знали горя. Всякое однообразие притупляет нашу восприимчивость. Значит, все это вместе дается свыше и почему-то необходимо. Самый страшный вопрос: что ждет нас после смерти? Увидим ли мы своих близких и самых драгоценных для нашего сердца? Обнажится ли "на том свете" перед ними наша душа до совершеннейшей глубины, до которой здесь, на земле, не проникал никто из них? И легко ли это нам будет? Не ужасно ли? И уцелеет ли между нами любовь?! И видят ли с того света близкие нам существа нашу измену их памяти? Прощают ли нас? Страдают ли? ("Заклинание" Пушкина, "Любовь мертвеца" Лермонтова). Обращаюсь к нашим представлениям о Вселенной. Возьмите Микроскопию и Астрономию. С одной стороны, вокруг и внутри нас невидимые простым глазом живые существа. С другой - над нами, весьма плохо видимые в сильнейшие телескопы нескончаемые планеты, несравненно более интересные и значительные, чем Земля. Микробы могут убить человека. Когда горит наша кровь, надо истреблять микробов, то есть спасаться, убивая их. В таких случаях я часто говорил доктору: "Хорошо. Я спасусь. Но ведь они погибнут. Справедливо ли это? Возможно ли? Чем я лучше и важнее их?" Впрочем, про себя я думал: "Если я на этот раз останусь жив, то лишь по воле Божией. А от тех микро-
Том второй. Часть четвертая 279 бов, которым суждено меня в конце концов одолеть, никто меня не спасет". Кстати, Вл. Соловьев отрицал всякое лечение, ибо, как он говорил, "болезни от Бога"... Астрономия ведет в другую тайну. Земля - пустяк. Небо бесконечно... Я уверен, что каждый астроном ближе к Богу, чем любой священник. Не допускаю, чтобы Глазенап158, пишущий в "Нов(ом) времени", принадлежал к какой-либо политической партии. Однажды, когда я защищал Розанова по литературному делу159, в перерыве заседания мы разговорились. Я ему сказал: - Недавно Глазенап напечатал у вас поразительную вещь. Вы не заметили? Он пишет, что через 220 тысяч лет звезды "Большой Медведицы" будут видны с Земли на 1/10 более крупными против их теперешней величины. Через двести тысяч лет\ Подумайте! Ведь тогда не только Эртеле- ва переулка, но никаких следов России, и даже памяти о ней не будет! Ведь этакое известие, как динамит, взрывает всю "редакцию"!.. - Розанов был ошеломлен и долго смеялся, повторяя с наивным детским смехом: "динамит, динамит!" Мои думы о Вселенной невольно подрывают для меня легенду о "сотворении" и о "кончине мира". И вот почему. Уж слишком это похоже на нашу человеческую ограниченность. Выше я назвал Бога Творцом, следуя библейской терминологии. Но для того, чтобы это признать, нужно допустить, что сперва ничего не было, а затем явился Бог и "сотворил". Мы привыкли видеть, что всему есть начало и конец. Нашу природную узость мы переносим на Бога. Мы даже вообразить себе не можем что-либо такое, чему бы не было начала. А ведь Он "Предвечный"! Ему нет начала. И пустоты перед Ним не могло быть. Да и сам Бог не личность. Он - нечто Непознаваемое, без начала и без конца. От одной этой мысли охватывает ужас! Вселенная всегда была, всегда будет!.. Люди сочинили "надзвездный мир" совсем по-своему, - какой-то потолок над Вселенной, за которым помещается "розовый и голубой" рай... Но у Вселенной нет пределов. И это новый непостижимый ужас! На крыльях моей мысли, - не нуждаясь ни в тургеневской "Эллис", ни в "аэроплане", - я облетаю Вселенную. Миры мелькают передо мною... Для меня исчезли расстояния между ними... Густая метель звезд... Ни вверх, ни вниз, ни во все стороны концов не видно... Меня охватывает безумие! Я содрогаюсь от своего ничтожества, беспомощности и безнадежности. Нет центра, нет вершины, нигде нет Бога!.. Не было начала. Нет и не может быть всему этому конца... Помню, моя несчастная Маделена бредила "кончиной мира". Ей всюду виделся огонь. Арестанты в цепях казались ей грешниками, отправляемыми в ад. В ее дивных глазах светилось глубочайшее, нечеловеческое страдание. При ней, для успокоения, сидела добрейшая З.А. Венгерова160, которая вынуждена была ей поддакивать.
280 Книга о смерти Она спросила: - Alors c'est la fin du monde? - Oui, c'est la fin. - Alors le monde va finir? - Mais oui, il va finir. - Et qu'est ce qu'on fera ensuite? * Венгерова говорила мне, что от этого вопроса она совершенно растерялась... Где же Бог? Возьмем поэзию, литературу. В моих этюдах о Лермонтове, Достоевском и Толстом приведены глубочайшие исследования о религии. Но уже после моих очерков мне попалось одно письмо Толстого о вере к какому-то священнику - лучшее, что он об этом написал161: «Получил ваше письмо, любезный брат Иван Ильич, и с радостным умилением прочел его. Все оно проникнуто истинно христианским чувством любви, и потому оно мне особенно было дорого. О себе скажу вам следующее. В одной арабской поэме есть такое сказание: "Странствуя в пустыне, Моисей, подойдя к стаду, услыхал, как пастух молится Богу. Пастух молился так: "О Господи, как бы мне добраться до Тебя и сделаться Твоим рабом. С какой бы радостью я обувал Тебя, мыл бы Твои ноги и целовал бы их, расчесывал бы Тебе волосы, стирал бы Тебе одежду, убирал бы Твое жилище и приносил бы Тебе молоко от моего стада. Желает Тебя мое сердце". Услыхав такие слова, Моисей разгневался на пастуха и сказал: "Ты богохульник, Бог бестелесен, ему не нужно ни одежды, ни жилища, ни прислуги. Ты говоришь дурное". И омрачилось сердце пастуха. Не мог он представить существа бестелесной формы и без нужд телесных. И не мог он больше молиться и служить Господу и пришел в отчаяние. Тогда Бог сказал Моисею: "Зачем ты отогнал от Меня верного раба Моего? У всякого человека свое тело и свои речи. Что для тебя не хорошо, то для другого хорошо; что для тебя яд, то для другого мед сладкий. Слова ничего не значат. Я вижу сердце того, кто ко Мне обращается". * - Значит, это конец света? - Да, конец. - То есть конец света вот-вот наступит? -Да. - И что же потом? (фр.).
Том второй. Часть четвертая 281 Легенда эта мне очень нравится, и я просил бы вас смотреть на меня, как на этого пастуха. Я и сам смотрю на себя так же. Все наше человеческое понятие о Нем всегда будет несовершенно. Но льщу себя надеждой, что сердце мое - такое же, как и этого пастуха, и потому боюсь потерять то, что имею и что дает мне полное спокойствие и счастие. Вы говорите мне о соединении с церковью. Думаю, что не ошибаюсь, полагая, что я никогда не разъединялся с ней - не с той какой-либо одной из тех церквей, которые разъединяют, а с той, которая всегда соединяла и соединяет всех людей, искренно ищущих Бога, начиная от этого пастуха и до Будды162, Лаодзе163, Конфуция164, браминов и многих, многих людей. С этой всемирной церковью я никогда не разлучался и более всего на свете боюсь разойтись с ней. Очень благодарю вас за ваше любовное письмо и братски жму вашу руку». Впрочем, Толстой, как я уже часто говорил, в последние годы своей жизни настолько смешал свой природный мистицизм с общественными и даже революционными задачами, что им залюбовались и к нему невольно примкнули все позитивисты и политики, совершенно чуждые религии. Даже Боборыкин и Мечников пред ним по-своему преклонялись165. Я ставлю Боборыкина гораздо выше Мечникова и беру их вместе лишь как непреклонных служителей "научного миропонимания". Боборыкина я знал близко. Всегда пользовался его неопределенною, как бы невольною слабостью ко мне. Les extrêmes se touchent!* И все же нам пришлось разойтись. Разойтись потому, что в решительную минуту, на его юбилее, я высказал ему правду166... Мы слишком чуждые натуры. Боборыкин в своем роде поразителен. Еще Тургенев сказал о нем, что даже во время "светопреставления" он будет на обломках дописывать страницы самого современного романа167... Так оно и есть. Боборыкин и поныне не боится ни катастроф, ни смерти. Его бодрость, образованность, трудолюбие колоссальны. Его вера в науку столь же фанатична, как вера Галилея в учение о вращении земли вокруг солнца. И, быть может, Боборыкин, один на целом свете, обладает истиной... Мне странно только одно. Боборыкин преклоняется перед Пушкиным. Еще бы! Боборыкин слишком "писатель", чтобы не видеть в Пушкине величайшего волшебника слова. Боборыкин заучивает на память "Евгения Онегина"... И вот - на Пушкине я его ловлю. Для своего учения он пользуется всего одной цитатой: 'Да здравствует разум! Да скроется тъма!"ш Ergo - Пушкин научный позитивист! * Противоположности сходятся! (фр.).
282 Книга о смерти Но, позвольте! В том же "Онегине" сплошь и рядом говорится: "свыше", "воля Провидения"169 и т.д. А в других произведениях? Надгробная надпись князю Голицыну170 Отрадным ангелом ты с неба к нам явился И радость райскую принес с собою нам; Но, житель горних мест, ты миром не прельстился И снова отлетел в отчизну к небесам. Эпитафия сыну декабриста Волконского171 В сиянии и в радостном покое, У трона вечного Творца, С улыбкой он глядит в изгнание земное, Благословляет мать и молит за отца. Стихотворения "Ангел", "Пророк", "Монастырь на Казбеке", "Воспоминание" - все мистичны. В последнем прямо говорится "о тайнах вечности и гроба"172. А песня в "Пире во время чумы"? Все, все, что гибелью грозит, Для сердца смертного таит Неизъяснимы наслажденья - Бессмертья, может быть, залог. Ясно, что здесь говорится о личном бессмертии, а не в смысле славы, потому что в погибели от чумы, помимо своей воли, нет никакой заслуги. Наконец, на упрек Филарета в религиозных сомнениях Пушкин восторженно ответил: Твоим огнем душа палима Отвергла мрак земных сует, И внемлет арфе Серафима В священном ужасе поэт173. Итак, Пушкин, вопреки Боборыкину, весьма склонен к мистицизму. Не знаю, насколько Боборыкин мирится с Богом в произведениях Гёте, Байрона, Лермонтова, Гюго, Достоевского. Но удостоверяю, что сам Боборыкин в слове "Бог" никогда не нуждается и этого слова не признает. Раньше, до юбилея, на котором мы с Боборыкиным разошлись, он даже никогда не писал слова "душа". Впоследствии он его принял - вероятно, не более, как понятие, уже принятое "психиатрией". Но "Бог" - никогда! Атеист беспримерный в том отношении, что он в то же время знаток и поклонник всех искусств, отзывчивый ценитель всего прекрасного. Понятно поэтому, насколько Мечников мельче Боборыкина. К беллетристике и поэзии у Мечникова ни малейшего обоняния. Ничто так не преуменьшило Мечникова в его громадной ученой славе, как его статьи о Толстом, отзывы о Гёте, Байроне и Метерлинке174. Здесь-то и обнару-
Том второй. Часть четвертая 283 живается весьма ограниченный лабораторный труженик, хотя почтеннейший и полезнейший продолжатель работ, созданных Пастером175. Идея продлить человеческую жизнь до 250 лет поражает своею, так сказать, бестолковостью. По Мечникову, нужно жить 250 лет, чтобы избавиться от страха смерти176, ибо почему-то лишь по истечении этого срока страх исчезнет и человек настолько утомится жизнью, что пожелает смерти. Значит, только в середине третьего столетия этот страх прекратится... Французские публицисты справедливо указывали Мечникову, что его старец едва ли кому нужен и что он будет бременем для общества... Но кроме того, ведь помимо Мечниковской простокваши и ухода за кишечником177, для достижения бесстрашной смерти - природа уже давно устроила так, что в любом возрасте и даже при величайшей привязанности к жизни, сама агония доводит каждого до равнодушия к жизни и примирения со смертью. Один мой знакомый, сотрудник южной газеты, присутствовал на казни целого сообщества революционеров и умудрился поместиться за спиною палача. Первые два казненных быстро скончались. Но третий стал метаться в неистовых судорогах, хватая воздух руками... Репортер невольно выругал палача. Но тот спокойно возразил: "Ничего! Ен дойдет\" И действительно, вскоре тело под саваном затихло... Так же "дойдет" и каждый из нас. Я знал трусливейших жизнелюбивых людей, которые в мучениях болезни со страстью прибегали к яду и умерли от жадного глотания всех остатков морфия, прописанного им только для облегчения припадков. Да, наконец, ни простокваша, ни кишечная гигиена никого не застраховывают, например, от задавления экипажем (смерть Кюри178, открывшего радий) или от убиения камнем, упавшим с шаткой постройки, и т.д. Кажется, о "научной философии" Мечникова сказать больше нечего. Заканчивая поэзию и литературу прошлого века и не повторяя того, что мною сказано в статье "Приезд Ришпэна"179, остановлюсь только на Метер- линке180. В девяностых годах этот бельгиец сразу овладел всеобщим вниманием. Он был особенно близок мне, потому что в новой и чудесной форме коротеньких пьес "L'intruse", "Les aveugles"* и др. воспел ту "мистику будней", которая была моей всегдашней верой. Вспомните: "Все непонятно и все необ- ходимо"(Розанов), "Так вот где таилась погибель моя! Мне смертию кость угрожала" (Пушкин)181, "Где ждет меня судьба с неведомым известьем, Как с запечатанным письмом"182 (он же). При появлении Метерлинка традиции 60-х годов были еще так крепки, что когда в театре Суворина, ставившего все европейские новинки, впервые поставили "L'intruse"183 - весь зал хохотал... Спустя три года, когда * "Непрошенная", "Слепые" (фр.).
284 Книга о смерти роль Прохожего талантливо сыграл актер Михайлов, публика держалась приличнее. А когда еще позже, в том же театре Станиславский поставил "L'intruse" и "Les aveugles" , все почувствовали их очаровательность. В "Синей Птице" Метерлинк еще раз остановился на таинственном и фантастическом содержании жизни, но это уже был конец. Поэт женился на актрисе, сочиняет для нее никому ненужные пьесы, занялся пчеловодством, написал даже книгу о смерти184, предвосхитив мою тему, но в этом произведении он уже обращается к "спиритизму", то есть к тому, что я отверг еще в детстве. Помимо Метерлинка, к концу прошлого и к началу нынешнего века, появились "богоискатели"185, "декаденты"186 и т.д. Вообще, чувствуется возврат к религии. Быть может, все это лишь качание "Маятника Вечности"187, о котором я писал: "Нет Бога" - "Есть Бог". И мы находимся лишь на очередном ударе этого Маятника. Есть еще одна Тайна, столь же великая, как Бог и Смерть - Тайна Половой Любви. О ней распространяться не буду, по причинам, ранее высказанным в этой книге. Достаточно назвать такие вечные произведения, как "Ромео и Джульетта", "Фауст", "Демон". Пушкин склонялся перед "святыней" женской красоты188... Для позитивистов здесь существует только "инстинкт", или "приятное раздражение сетчатой оболочки глаза", но для поэтов - глубочайшие душевные соединения с женщиной, разрыв которых смертию непостижим до полного отчаяния... "Страдающий атеист" Ришпэн говорил, что если бы он верил в Бога, он бы его проклял за смерть, расторгающую любовный союз сердец. Но Луиза Аккерман189 глубже и сильнее взяла вопрос. Вот два чудесных отрывка из ее сборника, не переводимых по своему совершенству: Et toi, serais tu donc à ce point sans entrailles, Grand Dieu, qui dois d'en haut tout entendre et tout voir, Que tant d'adieux navrants et tant de funérailles Ne puissent t'émouvoir? Et quand il régnerait au fond du ciel paisible Un être sans pitié qui contemplât souffrir, Si son oeil éternel considère impassible Le naitre et le mourir...* * Неужели Ты настолько бесчувствен, Великий Боже, Ты, который со своих высот должен все видеть и слышать, Что душераздирающие прощания и обилие похорон Тебя не трогают? Да и как бы царило в безмятежной небесной глубине Это безжалостное существо, созерцавшее наши страдания, Если бы его взгляд не столь безучастно следил За рождением и смертью... (фр.).
Том второй. Часть четвертая 285 Sur le bord de la tombe, et sous ce regard même, Qu'un mouvement d'amour soit encore votre adieu, Oui, faites voir combien l'homme est grand lorsqu'il aime Et pardonnez à Dieu!* Один поэт проклинает, a другой прощает Бога... Но пора сделать какие-нибудь выводы. Моя вера ближе всего к поэзии Лермонтова, разбавленной осторожными мечтаниями Пушкина. Помню, что когда Спасович выслушал в нашем кружке мой этюд о Лермонтове, он взволновался, задумался и сказал: "Это замечательно..." Загадочный Пассовер190 вырезал и сохранил мой очерк, когда он был напечатан. В газетных рецензиях говорилось, что я "открыл Лермонтова". Упоминаю об этом вовсе не для самовосхваления. Я только следовал своему чувству, своему призванию. И вот теперь, когда я высказал все муки моего разума перед безднами Вселенной, с кажущимся отсутствием места для Бога, - я забываю все мои вопросы и сомнения, вспоминаю бессмертные две строки: Ночь тиха. Пустыня внемлет Богу, И звезда с звездою говорит191. Пускай же самый яркий позитивист станет в пустыне, под дивным куполом ярких, бесчисленных звезд, и он, хоть на секунду, вопреки разуму, почувствует Бога! А Лермонтовская "Молитва"? С души как бремя скатится, Сомненье далеко - И верится, и плачется, И так легко, легко... Л. Толстой в "Казаках" испытывал такую же непередаваемую радость от тех минут, когда он чувствовал, что "есть Бог"192. И есть ли в жизни какое-либо подобие утешения при утрате близких, как не то же невольное чувство?! Один знаменитый хирург, на могиле своего единственного сына, вырезал текст из слова Божия: "Я тебя взял, потому что возлюбил..."193 Ведь для любящего отцовского сердца иной причины и придумать нельзя. * И на краю могилы, под этим взглядом, Пусть и прощанием вашим станет движение любви. Да, покажите, как велик человек, когда он любит, И простите Господу! (фр.).
286 Книга о смерти Мне едва ли было пять лет, когда во сне я видел Бога "под самым куполом небес". В поэме "На утре дней" я это описываю, когда говорю, что перед героем поэмы Раскрылась грудь владыки мира... И в ней был свет - и в эту грудь Ему открылся тайный путь... В старой тетради я нашел свое ненапечатанное четверостишие: Во мне живет незримый собеседник, Мой тайный мир знаком ему, как мне. Он милый гость в душевной тишине, А в горести - то друг, то проповедник. Это моя Совесть, мой Бог - или толстовское "Царство Божие внутри нас". С этим я родился, прожил и умру. Пушкин гениально определил начало и конец жизни: ...Мы вянем, дни бегут; Невидимо склоняясь и хладея, Мы близимся к началу своему194. Другой стихотворец, пожалуй, сказал бы, что мы близимся к пределу своему, то есть к концу, а у Пушкина "к началу". Люди, тонувшие или вынутые из петли, рассказывают, что перед потерею сознания они сразу, в несколько секунд, видели всю свою жизнь от рождения - от начала. То же повторяется в старости, приближающей нас к смерти, уже, естественно, без всяких особых поводов. И здесь так же ярко вспыхивает самое раннее детство - начало жизни. И вот, при удивительно ясном воспоминании об этом начале, у меня есть вполне определенное чувство, что я чем-то был и до рождения, меня потревожили и ввели в эту "видимую жизнь"... Не есть ли это "изгнание земное", о котором говорит Пушкин195, - или принесение Ангелом "младой души для мира печали и слез"196, воспетое Лермонтовым ? Я чем-то был до рождения и чем-то буду после смерти. Значит, смерти нет. Помянем же добрым словом "изгнание земное"! В смиреньи сердца надо верить И терпеливо ждать конца197. (Стихи Баратынского, вырезанные на его могиле) Помню, как умирала старая англичанка, окруженная любимыми и любящими детьми. Она им сказала: "Ну, теперь я усну. Быть может, и не проснусь. А вы, дети мои, не страдайте из-за меня. Суждено ли нам когда-нибудь увидеться или нет, - об этом лучше меня знает мой Бог". Да! И жизнь, и смерть выше нашего разума. Отсюда источник всех ре-
Том второй. Часть четвертая 287 лигий. Под религией я разумею невыразимое стремление души человеческой к оправданию Бытия, то есть к неведомой, внежизненной справедливости. Возьмите богослужения всех культов, искусство, музыку и поэзию всех народов. Пусть это мечты! Но это невыразимое стремление, не умирающее в душе до последнего часа жизни - для меня выше и благороднее всего видимого мира... Я закрою глаза на здешний мир с тем же недоумением, с каким я их впервые раскрыл. А вы, все прочие, остающиеся люди-братья, разве что-нибудь поймете после меня?..
ДЕЛО В ВАРШАВЕ Рассказ из судебной практики* I Как-то в конце весны, незадолго до катастрофы с Плеве2, меня пригласили защищать в Варшаве молодого человека, Гурцмана, замешанного в одном страшном убийстве. Четверо человек из полиции и охраны были убиты наповал при жандармском обыске. Судились двое, Каспржак и Гурцман. Это убийство произвело панику. Ничего подобного при Плеве еще не совершалось. Преступление было немедленно передано в военный суд и подсудимых ожидала виселица. Из прочитанных бумаг и разговоров с близкими Гурцмана, я убедился, что этот юноша был нелепым образом припутан к деянию, совершенному исключительно лишь другим подсудимым, Каспржаком, по его личной воле и побуждениям. Вот сущность дела. Каспржак - сорокапятилетний социал-демократ, издавна составивший себе громкую репутацию в Пруссии, намеченный уже депутатом в рейхстаг от своей партии, навестил Россию в целях пропаганды лет за пять перед настоящим процессом. Держал он себя тогда настолько неосторожно, что его арестовали в Варшаве. В тюрьме он обнаружил признаки душевного расстройства. Его поместили в больницу Яна Божеского на испытание. Спустя четыре месяца он распилил железную решетку в окне своей камеры, вставив вместо нее решетку, вылепленную из черного хлеба, и бежал за границу. Его побег был замечен только через сутки. Затем он благополучно работал в Германии, но весною 1904 года его снова потянуло в Россию, в виду сильно развивавшегося здесь рабочего движения. Он предпринял поездку в Лодзь и Варшаву, чтобы убедиться, насколько преуспевает социализм в России, и поддержать революцию. В Лодзи он пробыл три дня, ютился у бедняков, повидался с кем следует и прибыл в Варшаву, где не- * Этот единственный отрывок из "Книги" был напечатан в "Вестнике Европы". Редакция кое-где прошлась по рукописи1. 10 дек. 1907 года я получил письмо от брата осужденного. Отбыв свою каторгу, Бенедикт отправлялся в ссылку в Баргузинский уезд Забайкальской области. 17 ноября он заболел и спустя две недели скончался в г. Баргузине, где и погребен. Судя по телеграмме, полученной родными за день до смерти, нужно думать, что смерть произошла от аппендицита с очень тяжелым течением.
Дело в Варшаве 289 сколько его единомышленников были секретно извещены о его приезде. Он взял тесную комнатку на окраине, у бедного сапожника. К тому времени юный технолог Бенедикт Гурцман, знавший Каспржака только понаслышке, тотчас по окончании курса примкнул к социал-демократам. Один из товарищей уведомил его о прибытии Каспржака и обязал его принести к известному часу в комнатку сапожника запас бумаги для набора прокламации, сочиненной Каспржаком. Новичок Гурцман и старый социалист Каспржак встретились без долгих объяснений. Передав Каспржаку бумагу, Гурцман присел у окна и стал читать газету, а Каспржак занялся набором прокламации. Их окружала тишина. Было четыре часа дня. Тайная полиция не имела никаких сведений ни о приезде Каспржака, ни о прикосновенности Гурцмана к социалистическим учениям. Она искала в этот день лишь того молодого человека, который послал Гурцмана к Каспржаку, и, не застав преследуемого в его квартире, направилась к сапожнику, у которого, по сведениям полиции, этот юноша бывал. Полиция ловила этого юношу совершенно независимо от его сношений с Каспржаком и Гурцма- ном. И вдруг в квартире сапожника разыгралось ужасное кровопролитие. Гурцман, читавший газету, услыхал за дверью русскую речь. В предместьи Варшавы это было необычайно. И он шепнул Каспржаку: "Кажется, полиция". Каспржак немедленно прикрыл бумагою шрифт и всю свою работу. В дверь постучали. Каспржак ее открыл. На пороге показался чиновник охранного отделения. Каспржак вынул револьвер, выстрелил и убил его сразу. Из-за него высунулся околоточный. Каспржак убил и его. Двое городовых, пытавшихся проникнуть в комнату, были также повалены выстрелами. Побледневший, оторопевший Гурцман решительно не понимал, что творится. Он инстинктивно пытался вырваться из комнаты. Перешагнув через два трупа и двух умирающих городовых, он выбежал во двор. Каспржак продолжал защищаться один, сцепившись с последним городовым, ворвавшимся в комнату за несколько секунд перед побегом Гурцмана, так что убегавший Гурцман задел этого городового или наткнулся на него, пробираясь наружу. Выстрел Каспржака в этого городового был неудачен. Городовой отнял у Каспржака револьвер и хотел тут же убить его, но револьвер не выстрелил (оказалось, что в шестиствольном револьвере Каспржака было всего пять зарядов). Но и последнего городового Каспржак все-таки одолел, ранив его в щеку ножом. Тогда городовой выбежал почти вслед за Гурцманом. Каспржак остался в опустевшей квартире сапожника. Вокруг него валялись его жертвы: два трупа и два агонизирующих. Но он дошел до такого бешенства, что перед тем, как выйти, схватил сапожный нож и нанес им еще несколько ран, как мертвым, так и умирающим. Наконец, и он выбежал во Двор. В то время Гурцману уже скрутили руки за спину и разбили до крови нос. Наконец, поймали и Каспржака. 11. С.А. Андреевский
290 Книга о смерти Таково истинное содержание дела, каким оно мне выяснилось на суде. Расскажу теперь о суде. II Я выехал в Варшаву 17 июля вечером. В этот день утром похоронили Плеве. Подъезжая к Варшавскому вокзалу, я еще видел перебитые окна во всех этажах гостиницы на месте взрыва. Стекла были, собственно, не разбиты, но прорезаны продолговатыми дырками разной формы, в виде языков, лапчатых листьев, треугольников и т.п. В то время, как я обозревал эти ряды израненных стекол, представляя себе грохот и силу потрясенного воздуха, Плеве уже покоился недалеко от вокзала, за оградою Новодевичьего монастыря. По приезде в Варшаву, я прежде всего обсудил дело вместе с моими товарищами по защите, польскими адвокатами Киеньским и Патеком. Оба - очень талантливые люди. Киеньский - опытный юрист, с профессорской эрудицией, весьма корректный, но недоверчивый и щепетильный в сношениях с русской юстицией. Патек - молодой воодушевленный оратор, находчивый, с искренними интонациями и привлекательными манерами. Мы видели, что в случае осуждения виселицы неизбежны. Надо было постараться извлечь дело из рук военного суда. У нас были к тому законные основания. Ведь подсудимые подводились под смертную казнь только благодаря состоявшемуся между Плеве и Муравьевым особому соглашению для настоящего дела по правилам усиленной охраны. Между тем, после этого соглашения, Плеве провел и опубликовал закон о суждении впредь всех политических убийств в судебных палатах, с участием сословных представителей (чем, кажется, спас только собственного убийцу, Сазонова). Значит, новый общий закон должен был парализовать ту исключительную процедуру, к которой прибегали, до его издания, Плеве и Муравьев для дела Каспржа- ка. По меньшей мере, следовало потребовать, чтобы министры уже за свой страх вновь обошли только что изданный общий закон и вновь потребовали общей подсудности для нашего дела. Все это мы обстоятельно написали и подали наше заявление в суд накануне процесса. Суд собрал экстренное распорядительное заседание и оставил нашу просьбу без последствий, на том простом основании, что закон об усиленной охране остался неизмененным. Тогда я попросил у председателя свидетельство для свидания с подсудимым. Оно было уже заготовлено и подписано на печатном бланке. Пока я пробегал бланк, председатель, следивший за моим чтением, проговорил: - Вы увидите, что слово наедине (в свидетельстве о свидании) зачеркнуто. Это потому, что у нас, по распоряжению администрации, при свидании защитника с подсудимым, всегда находится жандарм. Все равно, если мы и не зачеркнем слова наедине, - это будет так. Я вас предупреждаю.
Дело в Варшаве 291 - Да, но зачем же вы зачеркиваете?.. Я ограничился этим вопросом. Мне было известно, что у Киеньского эта характерная мелочь уже оформлена на случай кассации. Соображая в то же время, что жизнь Гурцмана зависит от этого самого председателя, я добавил, что временно примиряюсь с этим незаконным порядком только потому, что у нас с Гурцманом нет никаких тайн, и что весь наш разговор на свидании может быть даже теперь оглашен перед судом. И отправился в цитадель. Гурцман содержался в "павильоне" для политических. Таким идиллическим словом именовалась та казарма, в которой мы встретились. Арестанта вывели в довольно светлую и большую комнату "для свиданий", где поодаль от нас, но самоуверенно и спокойно, поместился молодой, усатый, прекрасно упитанный и, в сущности, совершенно равнодушный жандармский офицер. У Гурцмана было истинно прекрасное, классически правильное юношеское лицо. Речь его была искренняя, кроткая, спокойная. Несмотря на путаницу свидетельских показаний, он логически не допускал, чтобы суд не доискался правды. Он строго разбирался во всех впечатлениях своей памяти и доказывал, что его объяснения не могут быть опровергнуты. Он не ожидал всех происшедших убийств, он сам их испугался. В отношении своих политических взглядов он мне поведал, что принадлежит к чистым социалистам, отвергающим насилие. Он практически перенес на себе труд рабочего и убедился, что пользоваться жизнью, когда все наши удобства покоятся на нечеловеческом существовании больших масс, просто стыдно, совершенно недопустимо. Поэтому он посвятил себя рабочему движению в защиту всех обездоленных. Я видел перед собою в лице этого юноши теоретически непреклонный ум в соединении с сильною волею практического идеалиста. Молодой, красивый, любимый в семье, даровитый музыкант, Гурцман легко переносил целые месяцы одиночного заключения, будучи поглощен своими идеями, проводя время в чтении философских книг и писании каких- то заметок (что ему разрешалось). Я плохо надеялся на правосудие; знакомство же с подсудимым окончательно убедило меня в его непричастности к пролитию крови. На следующий день, утром 20-го июля, при ярком солнце, я пошел с своими бумагами на Краковское Предместье3, в военный суд, помещавшийся во дворе большого казенного здания. Ворота были заперты. Множество полицейских в белых кителях стояло у входа. Подсудимые были провезены в суд секретно, под усиленным конвоем. Меня пропустили по документам. Заседание было строго закрытое, но весь зал был наполнен любопытствующими жандармами всех возрастов, одетыми по-летнему в белом. Среди них, на одной из скамеек, выдавалась женщина в трауре. Это была жена Каспржа- ка, вызванная свидетельницей, чтобы удостоверить его личность, так как он упорно называл себя Майером. Она еще не была отведена в свидетельскую комнату и, по словам защитника Каспржака, старалась теперь разузнать, и*
292 Книга о смерти "выдадут ли ей труп мужа"... Женщина лет тридцати, бледная, с тонкими чертами лица, мутными серыми глазами, приподнятыми бровями и резкой линией сжатых, бескровных губ. Родом крестьянка из-под Варшавы, повенчанная с Каспржаком в Лондоне, сперва гражданским браком, а затем и по католическому обряду, она не видала мужа со дня его отбытия из Познани. Ее траурное платье было совершенно простое, но дамского фасона - не крестьянское. Перед открытием заседания ее удалили. Вышел суд. Приказали ввести подсудимых. Из маленькой двери, ведущей на возвышенное место за решеткой, сперва показались два конвойных с ружьями, затем Каспржак, затем еще два конвойных, за ними Гурцман и еще два вооруженные солдата. Подсудимые смотрели дико. Суд чувствовал себя безопасно, видя хорошую и надежную охрану. Оба преступника были в сером арестантском платье. Каспржак заметался во все концы отгороженного места для подсудимых, толкаясь между солдатами. Он имел вид, как будто его только что схватили. Это был худощавый красивый человек с косыми странными глазами, с остриженной головой и беспорядочною седоватою растительностью на давно небритом лице. Казалось, что судебный зал представился ему чем- то неожиданным, ослепившим его сразу. Он закидывал голову назад и шагал, озираясь во все стороны, держась большею частью спиною к суду. Гурцман стоял спокойно. Когда Каспржак угомонился и сел, председатель предложил ему через переводчика обычные вопросы о виновности. Он не встал, а в ответ переводчику сиплым голосом крикнул: "Я сам всех забил". Гурцман дал вполне ясные ответы на все вопросы председателя. Началось разбирательство. Все свидетели согласно показывали, что стрелял и наносил раны только Каспржак. Но из путаницы показаний на предварительном следствии о том, кто первым выскочил из квартиры, Каспржак или Гурцман, в обвинительном акте набрасывалось подозрение на Гурцмана, будто он, после выхода Каспр- жака, приколол умирающих. Намекалось и на то, что Гурцман не перескочил через городового, боровшегося с Каспржаком, а сдернул его с Каспржака. Поэтому оба предавались суду за то, что, завидев из окна приближавшуюся полицию, совершили убийства совместно, по предварительному соглашению... Все это оказалось вздором, то есть плодом канцелярски-мертвенной и неумелой записи показаний судебным следователем. Например, показание главного свидетеля, городового, было записано так: "Все время, пока я боролся с Каспржаком, Гурцман оставался пассивным". Я потребовал прочесть эту часть протокола и спросил свидетеля: «Сами ли вы сказали: "пассивный", или следователь от себя написал это слово?» - Я не говорил... - Тогда прокурор вмешался: "Но ведь следователь тебе прочел твое показание, и ты его подписал". - Точно так. - Но я переспросил: "А следователь объяснил вам, что зна-
Дело в Варшаве 293 чит пассивный?" - Никак нет. - "Не догадываетесь ли вы, по крайней мере теперь, что бы это могло значить?" - Не могу знать. Жалкий вид имели хозяева квартиры, в которой произошли убийства, сапожник и его жена. Оба содержались в тюрьме уже третий месяц и между собою не виделись. Обоих вводили в зал порознь, в сопровождении двух солдат с ружьями. Запуганные и трусливые, они, чуть не сквозь слезы, горячо доказывали суду свою невиновность. Сапожник только и был виновен в том, что допустил к себе Каспржака жильцом. А его молодая жена, высокая блондинка с детскими глазами, с грудным ребенком на руках, убеждала суд, что после неожиданных страшных убийств она боялась решительно всего, что осталось от жильца в его комнате, и потому выбросила на грязную лестницу какие-то черные кусочки, прикрытые платком (это был шрифт). Ввели жену Каспржака. Она жадными глазами впилась в мужа, но тот даже не поднял головы. Она подтвердила, что это ее муж. Спросили через переводчика Каспржака: так ли это? Он пробормотал: "То есть моя жена", - и тут же резко добавил: "Естэм Майер"(Я - Майер). Жена Каспржака не выдержала и тут же беззвучно расплакалась, зажимая глаза и губы платком. Дежурный офицер поспешил поднести ей воды, но она отклонила стакан и тотчас оправилась. Наблюдая эту сцену, Каспржак с недоумением вслух заметил: "Чего она плачет? Вероятно, она есть хочет? И я хочу есть". Последние слова он произнес так решительно, что суд объявил перерыв для кормления Каспржака. Воспользовавшись мгновением, пока не были уведены подсудимые, жена Каспржака приблизилась к решетке и, вновь закрывая глаза платком, с отчаянием сказала мужу: "Что станется с нашим Ярославом?!" (их маленький сын)... Каспржак рассеянно молчал. Заметив попытку жены поговорить с мужем, прокурор, еще не ушедший из залы, резко закричал с своего возвышения: "Господин дежурный офицер! Как вы можете допускать разговоры с подсудимыми!" Подсудимых тотчас увели. Жандармы и охрана, составлявшие публику, были настроены непримиримо. В особенности молодые во время перерыва говорили о подсудимых с ненавистью: "Не могло быть иначе...Все у них обоих было заранее подстроено... Стольких повалили... Да после этого невозможно производить обысков". Я чувствовал, что они ко мне относятся враждебно, как к человеку, приехавшему вызволять одного из тех, кто грозит их жизни. При дальнейшем ходе процесса была, между прочим, оглашена прокламация, которую набирал Каспржак. В ней говорилось о нашем позоре на войне, о негодности правительства, о несправедливости существующего порядка, о трудовых деньгах бедного народа, оплачивающего эту бесплодную бойню, и, несмотря на хлесткую резкость языка, все слушатели, собравшиеся в эти закрытые стены, все, не исключая судей и жандармов, сохраняли
294 Книга о смерти спокойное, сосредоточенное выражение лиц, как бы невольно допуская, что, пожалуй, во всем написанном много правды. Потянулись еще новые и новые показания. Все явственнее обозначалось, что ни одной раны Гурцман не нанес, что он убежал от кровопролития, как убежал бы и каждый посторонний. Опять перерыв. В жандармской публике изменяется настроение. Я услышал фразу: "Пожалуй, Гурцман отделается"... На лестнице, где мы курили, меня обступило несколько мундирных людей, предлагая спички, желая вступить в беседу. Я не удержался заметить: "А что, господа, ведь в прокламации есть горькие истины?" Более солидные из капитанов задумчиво молчали. Я воспользовался этой паузой и сказал: "То-то и есть. Мудреное дело наша жизнь! Мы легко ненавидим друг друга. А где правые, где виноватые - не всегда разберешь..." Моя аудитория настроилась философски. Прежняя прыть исчезла. И опять все вернулись в залы. Мы просидели в суде весь первый день и разбирали дело почти до вечера следующего дня. Гурцман иногда вмешивался в показания и разъяснял некоторые подробности, но Каспржак, которому переводилось по-польски каждое показание с присоединением вопроса: "Не желаете ли возразить?", ни разу не взглянул на переводчика и не проронил ни слова. Нужно заметить, что в виду прежнего подозрения насчет душевной болезни Каспржака, в этот раз на предварительном следствии его осмотрел профессор психиатрии Щербак и нашел здоровым. Однако же, непостижимое равнодушие этого человека, обреченного на казнь, к своей жизни, к семье, к суду и к своему делу, его дикая немота, его лицо, недоступное никаким впечатлениям - все это, видимо, угнетало всех присутствовавших в судебном зале. В конце судебного следствия давал показания военный врач, объяснявший свойство повреждений, полученных убитыми, происхождение отдельных ран, виды оружия, причинившего те или другие, и т.д. Вот тут-то и воспользовался защитник Каспржака Патек присутствием на суде какого бы то ни было врача, чтобы поднять вопрос о ненормальности подсудимого. Вопрос был законный, во-первых, потому, что он поднимался ранее, во-вторых, потому, что поведение подсудимого, поражавшее всех, являлось новым обстоятельством в деле. Врач поддержал защитника и сказал, что не решился бы признать Каспржака душевно здоровым. Патек обратился к суду с увлекательным словом, прося отложить дело и назначить экспертизу. Прокурор возразил, что нормальность Каспржака уже установлена, что отсрочка дела поведет лишь к вторичному побегу Каспржака из лечебницы, если его отдадут на испытание. На это Патек воскликнул: "Возможность побега не есть возражение. Я думаю, что такое могущественное государство, как Россия, сможет ужержать в своих руках одного человека"...
Дело в Варшаве 295 Благодаря единодушию временных судей, дело было отложено впредь до вызова экспертов в новое заседание. Жандармы уходили из суда в недоумении. Жена Каспржака, спускаясь с лестницы, оживленная надеждой, приветливо улыбнулась в мою сторону, как бы говоря: "До свидания". Через месяц я вновь приехал в Варшаву, и мы вновь проделали то же самое перед тем же составом суда для того только, чтобы выслушать заключения профессора Щербака и еще одного психиатра. Те же свидетели, в том же виде проходили перед нами и давали те же показания. Сапожник и его жена появились, как и прежде, под конвоем, все еще разлученные и содержимые в тюрьме, и грудной ребенок по-прежнему плакал на руках молодой женщины. Каспржак был так же странен, так же отворачивался от суда, так же упорно молчал. Переводчик неизменно докладывал ему все свидетельские показания, но он оставался рассеянным или сидел, опустя голову. И только раз он чуть внятно пробормотал про себя: "Все ненужно". Психиатры, выслушав дело, осмотрев подсудимого, нашли необходимым подвергнуть его продолжительному испытанию в лечебнице. Суд совещался полчаса. Пока мы ожидали резолюции, один из высших чинов полиции, в мундире с иголочки, элегантный и любезный, расхаживая по залу, подошел ко мне и заговорил: "А ведь нам будет большая забота, если отдадут на испытание!.." - Почему же? - "Убежит!!" - Но нельзя же вешать, если он в самом деле сумасшедший? - "Зачем вешать? На то есть Шлиссельбург". Суд постановил: отдать Каспржака на испытание и затем подвергнуть его освидетельствованию в окружном суде. Ну, значит, еще год жизни Кас- пржаку, но зато и год тюрьмы Гурцману. И действительно, никакие попытки выделить дело Гурцмана нам не удались. III И еще раз, через год, пришлось разбирать дело. Каспржак был подвергнут испытанию, освидетельствован в окружном суде и признан нормальным. Дело возвратилось в военный суд. Казалось бы, сколько воды утекло! Был конец августа 1905 г., когда уже выпустили Булыгинскую конституцию4, когда революция разгоралась на митингах, когда не только социал-демократы, подобные Каспржаку и Гурцману, но даже социал-революционеры сгруппировались в открытые партии... Каспржак, наглухо отрезанный от мира, конечно, ничего этого не подозревал. Никакие вести до него не достигали. Но, несмотря на возраставший успех революции, положение Варшавы, благодаря особенному обилию в ней политических убийств, было в ту минуту самое угнетенное. За три дня до моего приезда город был объявлен на во-
296 Книга о смерти енном положении. Я должен был приехать в Варшаву в половине десятого вечера и не знал, допущена ли будет в этот час езда по городу, попаду ли я с вокзала в гостиницу. Но все обошлось благополучно. Встретивший меня брат Гурцмана объяснил мне, что военное положение сказывается только в разъездах по городу патрулей, в более раннем закрытии театров и гостиниц, да еще в необходимости всегда иметь при себе вид на жительство, в особенности в ночное время. Теперь процесс разбирался уже не в здании военного суда, а в цитадели. Было опасение, что революционеры освободят подсудимых при перевозке их в суд. Хотя состав суда для каждого длящегося дела должен по закону оставаться тот же, и хотя наших прежних временных судей при желании можно было собрать вновь, но под разными предлогами эти судьи были заменены новыми, и председатель заменил себя "военным судьею". Предзнаменования были скверные. В защите Каспржака тоже произошла перемена. Патек уехал за границу. Вместо него выступали: местный присяжный поверенный Гляс и московский Стааль, всюду разъезжавший на "военные" защиты. Цитадель находится за городом. С полверсты надо ехать полем. У крепостных ворот осмотрели мой паспорт и, сверх того, поставили солдата на приступку моей извозчичьей коляски. К чему был этот солдат, я не понял, так как он даже не знал, в каком из крепостных зданий происходит суд, и мы только от встречных рядовых узнали, что судят в офицерском собрании, то есть в клубе. Я поднялся и вошел в длинный пустынный танцевальный зал. В глубине, под царским портретом, устроили стол с красным сукном для судей. Люстры и продолговатые бальные диванчики без спинок, тянувшиеся вдоль окон, были покрыты белыми чехлами. Окна выходили в сад. Высокие зеленые деревья шумно качались под ударами ветра. Наше заседание совпало с так называемой "тршиднювкой", то есть трехдневной осенней бурей с дождем. И в третий раз пришлось мне видеть и слышать то же самое. Разница была только в том, что Гурцман был теперь не в арестантской куртке (которая оставалась на Каспржаке), а в сюртуке; да еще в том, что сапожник и его жена явились уже без стражи. Не знаю, сколько они пробыли в заточении. Очевидно, их помиловали в административном порядке. Это нисколько не повлияло на их показания. Они только имели вид успокоенных людей, которым, наконец, оказана справедливость. И Каспржак как бы затих. Лицо его было утомленное, молчание - глухое, неодолимое. Защитники Каспржака просили вызвать в заседание психиатров, свидетельствовавших его в суде, и еще новых. Военно-окружной суд отказал. Главный военный суд составил такое толкование, что если подсудимый был освидетельствован в гражданском ведомстве и признан нормальным, то уже
Дело в Варшаве 297 нельзя разбирать вопроса о его душевной болезни в военном суде. Какая прямолинейность! А вдруг подсудимый как раз ко дню заседания сойдет с ума? А вдруг более авторитетные врачи убедят военный суд, что прежние ошиблись? Ведь суд сохраняет право согласиться или не согласиться с заключением экспертов. Какой же смысл не дозволять даже их вызова? Неужели так важно сократить заседание на каких-нибудь два-три часа, чтобы, ради этого удобства, можно было рисковать осуждением сумасшедшего? Председатель установил, что заседание каждого дня будет оканчиваться в семь часов вечера. Иначе участники процесса подвергались бы неприятностям военного положения при возвращении в город в позднее время. Желающие могли обедать здесь же, в столовой клуба. Во время обеденного перерыва все мы, за исключением председателя, соединялись за общим столом. Офицерская кухня была незатейливая и довольно плохая. На одном углу обеденного стола присаживались прокурор и временные судьи, а затем, вперемешку, наша публика, - секретарь, переводчик, кое-кто из жандармов и наконец мы, защитники. Разговаривали, понятно, о чем угодно, но только не о деле, как будто мы здесь соединились совершенно случайно, неизвестно зачем. Из столовой вела открытая дверь в грязный буфет, а оттуда был ход в маленькую бильярдную с дешевым бильярдом. В эту половину клуба мы удалялись для курения. Здесь иногда мы беседовали с некоторыми жандармами и служащими в крепости. Заседание длилось три дня. Каждое утро, подъезжая к цитадели, я видел, как жена Каспржака, под дождем и бурею, в простой соломенной шляпке с широкою черною лентою, твердым шагом пробиралась по траве к стенам крепости. Чего она ждала? Во что верила? Разбирательство происходило в безлюдной обстановке. Интерес к делу остыл. Жандармы и полиция были поглощены другими делами. Во время перерывов, из разговоров, мы поняли, что среди временных судей только один имеет самостоятельный голос, но остальные, будучи добрыми и хорошими людьми, слишком подневольны, слишком поддаются давлению председателя. На третий день, после чтения некоторых документов, начались прения. Прокурор поддерживал обвинение целиком, то есть говорил, что и Каспр- жак, и Гурцман совместно убивали полицейских. Но на случай, если бы суд нашел, что Гурцман не наносил ран, прокурор доказывал, что он все-таки виновен в попустительстве, то есть в том, что, имея возможность предотвратить убийства, удержав Каспржака за руку или толкнув его под локоть во время выстрелов, Гурцман, тем не менее, сознательно и намеренно допустил совершение всех злодеяний Каспржака. А потому прокурор требовал виселицы для обоих. Защитник Каспржака, присяжный поверенный Гляс, болезненный, нервный человек, глухим, как бы сдавленным голосом из глубины груди выкри-
298 Книга о смерти кивал требование не прибегать к казни, не выслушав экспертов. Он с убеждением говорил, что это будет попранием элементарных требований правосудия, что это будет не приговор, а убийство. Бог весть, что подействовало на Каспржака, - интонации ли отчаяния в голосе защитника, звучавшие так болезненно, содержание ли его речи, или собственный внезапный бред, - но среди этой защиты Каспржак, худой, бледный, весь трясущийся, поднялся, вытянулся во весь рост, чуть не стал на цыпочки - и высоко поднял свой кулак, глядя прокурору в лицо, мыча, сопя, задыхаясь, готовый издать крик... На него набросились конвойные. Присяжный поверенный Киеньский быстро отдернул меня в сторону, говоря: "Отойдите. Я видел его глаза. Он в эту минуту сумасшедший. Он убьет всякого". Подсудимых увели. Заседание было прервано. За дверьми послышался неистовый крик Каспржака. Эти страшные вопли без слов разносились по всему зданию минут десять. Потом утихли. Когда подсудимый совершенно успокоился, нас вновь позвали в зал. Второй защитник Каспржака, Стааль, пытался примирить суд с личностью подсудимого. Он говорил, что всякому понятна привязанность к отцу, матери, жене, детям, и многое, что делают люди во имя этой любви, им прощается. Но не всем ясно, что существует любовь высшего порядка, любовь к человечеству вообще, к большой массе наших страждущих собратий. Такой именно любви Каспржак посвятил всю свою деятельность. Стааль все это объяснял без пафоса, скорее тоном профессора. Так нужно было говорить, потому что, несмотря на общеизвестность темы, чувствовалось, что подобные мысли для большинства этих судей были трудною новою наукою, которую они выслушали серьезно, но без малейшей восприимчивости. Наша задача с Киеньским казалась нам легкою. Киеньский коснулся юридической стороны обвинения, а затем установил отсутствие доказательства, чтобы Гурцман участвовал хотя бы в едином насилии против полицейских. Я говорил о том, что Гурцман только запутан в деле, но невиновен. У него не могло быть мотивов к убийству. Иное дело - Каспржак. Тот, пользовавшийся свободною проповедью своих идей в Германии, уже испытал однажды, как дорого расплачиваются за ту же проповедь в России. По природе вольный и непосидчивый, как птица, он вспоминал варшавскую крепость, больницу для сумасшедших... Неистовая ярость овладела им. Он решился пролить сколько угодно крови, чтобы только вырваться от оцепивших его людей и бежать без оглядки. А Гурцман? Арест не пугал его. Он всего несколько месяцев тому назад заинтересовался социалистическим учением. Он, быть может, даже не прочь был пострадать за свои идеи. Да, наконец, и по своим взглядам он был противник насилия. И так как Гурцман за принад-
Дело в Варшаве 299 лежность к социал-демократической партии будет еще судиться отдельно от настоящего дела, в судебной палате, то военному суду предстоит только совершенно ясная обязанность: оправдать Гурцмана в убийствах, совершенных Каспржаком. Гурцмана еще обвиняют в том, что он не помешал убийствам. Но ведь он был безоружен, и Каспржак убил бы его, как всякого другого, если бы он к нему прикоснулся. Ведь даже полицейские прятались от выстрелов Каспржака в сараи. Как же требовать от частного лица, чтобы оно жертвовало своею жизнью для поимки преступника? На этом кончились прения. Суд удалился для совещания. Зная, что совещания военного суда всегда чрезвычайно продолжительны, мы принялись блуждать по клубу, присаживаясь то в столовой, то в бильярдной. Жандармский капитан, из оставшихся свидетелей, отозвался о моей речи: "Просто и ясно". Начальник охраны, видимо убежденный, вполне добродушно сказал мне: "Я готов с вами согласиться. Гурцман в убийствах ни при чем". А мы, защитники, все-таки чувствовали угнетение. По нескольку раз я возвращался в залу, и как-то увидел Стааля, присевшего на одном из бальных диванчиков возле жены Каспржака. Когда он отошел от нее, я его спросил: - Разве вы говорите по-польски? - Плохо. Но она все понимает по-русски. Тяжело ей теперь. Поговорите с ней и вы. Я осведомился о ее сыне и муже. Узнал, что сын здоров, что муж за это время, в течение более года, при ее посещениях не сказал ей ни слова. На свиданиях неизменно присутствовали посторонние. Муж, сколько она помнит, постоянно был в разъездах и заботах. Семью любил, но своих чувств не показывал. Мальчик обожает отца. - Похож ли он лицом на мужа? - Бардзо мало. - А умом, характером? - Трохе так... И она улыбнулась. Бледное лицо госпожи Каспржак, ее простые слова, ее мягкий голос - все это было воплощением глубокого горя, сдерживаемого сильной душой. В это время в зале суда уже сделалось темно. Сторожа начали протискивать в двери высокую лестницу, чтобы снять с люстры белый чехол, окутывавший электрические лампочки. И когда лестница возвысилась до белого чехла люстры, мне померещились виселица и саван... Холод пробежал у меня по спине. Тяжко мне было смотреть на этот зал и на закрытую дверь совещательной комнаты... По счастью, г-жа Каспржак, ушедшая куда-то далеко в свою печаль, опустила голову и ничего окружающего не замечала. Сняли чехлы с люстры. Зал осветился электричеством. Совещательная комната по-прежнему не подавала признаков жизни.
300 Книга о смерти Но вот засуетились сторожа. Откуда-то прошел слух, что приговор подписан. Послали за подсудимыми. Я попросил Киеньского выслушать приговор за нас обоих, а сам удалился через коридор в столовую. Я шагал по ней в одиночестве довольно долго. Очевидно, в приговоре что-то неладное. Если бы Гурцман был оправдан, ко мне бы тотчас же кто-нибудь прибежал. Наконец, и самый шум вдалеке как-то сразу затих. Я поторопился узнать, что произошло. У порога зала мне сообщили, что Каспржак присужден к повешению и уже уведен, а Гурцман (еще находившийся в комнате перед залом), - к пятнадцатилетней каторге. Я застал его в обществе брата и Киеньского. Часовые не препятствовали нашим разговорам. Бодрее всех нас был Гурцман. Лицо у него было довольное, глаза - веселые, разговор - искренно-спокойный. Он поцеловал меня и, как бы утешая, твердым голосом сказал: "Очень важно, что они все-таки поняли, что я не убивал" (его признали виновным только в "попустительстве"). Гурцмана удалили, и мы разъехались. На следующий день ко мне приехал брат Гурцмана, после нового свидания с ним. Он рассказал, что осужденный Бенедикт предвидел каторгу как лучший исход, и уже имеет все сведения о маршруте. Он даже интересуется каторгой, желает испытать ее, как Достоевский. Да, пока силы молоды. Но ведь срок ужасен! Для изучения каторги из любознательности довольно и месяца. Лучшая пора жизни пропадает. А главное - за что же?! Я отправился в суд. Председатель военно-окружного суда (не тот "военный судья", который подписал приговор, а тот, который вел два предыдущие заседания) сладостно-мягким голосом утешал меня: "Для Гурцмана сделали все, что было возможно". Ну что на это сказать?! Думаю, что если бы дело разбиралось публично, то и суд не припутал бы Гурцмана к убийству. Но процесс велся не публично. Всей Варшаве было известно, что на месте преступления пойманы двое, а убитых - четверо. Кто не знал подробностей, тому должно было казаться, что эти двое одинаково виновны, тем более, что Гурцман - молодой еврей (значит, террорист), да и недаром же оба, Каспржак и Гурцман, целых полтора года просидели за эти убийства в тюрьме. Как же было после этого объявить публике, что Гурцман совсем невиновен в кровопролитии? Скажут: пристрастие, вольнодумство, слабость. А генерал-губернатор? Ведь тот не читает свидетельских показаний. А между тем надо, чтобы в крае все знали о его строгости, чтобы ему никто не приписывал непонятных нежностей к преступникам. Накануне произнесения приговора был смещен Максимович, и власть перешла к Скалону5. Военный суд, очевидно, не пожелал дебютировать перед Скалоном оправданием Гурцмана. Новый генерал-губернатор не дозволил осужденным подавать кассационные жалобы. Много интересных юридических вопросов погибло под этой резолюцией. Каспржак был повешен.
Дело в Варшаве 301 Гурцман, по манифесту 23 октября 1905 года6, получил сокращение каторги до пяти лет. Дело о принадлежности его к социал-демократической партии, в силу того же манифеста, прекращено. Отец осужденного подал прошение государю. Прошение пошло к военному министру, а тот передал его генералу Павлову. Генерал Павлов нашел, что приговор достаточно смягчен по манифесту и отклонил доклад. Гурцман отбывает каторгу. Жизнь юноши, конечно, загублена... Рассказываю же я это для того, чтобы напомнить о судьбе невинно осужденного. Не ясно ли, что здесь возможна полная амнистия?
СОДЕРЖАНИЕ КНИГА О СМЕРТИ ТОМ ВТОРОЙ ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ I. Лекция в Харькове. Зимний дворец. Защита в Царицыне 169 П. Приготовление Москвы к коронации. Детство, юность и воцарение Николая II. Торжественный въезд 182 III. Коронация 194 IV. Кавказ 205 Отрывки 227 Елизавета Австрийская и Гейне. - Гробницы великих людей. - Представление о кончине. - В самом средоточии жизни. - Два пола. - Жажда божества. - Мартиника. - Безумие и нормальность ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ I. Введение 234 И.Урусов 235 III. Двухсотлетие Петербурга 243 IV. Письмо Толстого о судьбе за гробом 245 V. Рождение и смерть 246 VI-XXII. Отрывки 247 XXIII. Маделена 251 XXIV-XXVII. Отрывки 253 XXVIII. Манифест 17 октября 254 XXIX. Преступники революции 257 XXX-XLI. Отрывки 258 XLII. 25-летие смерти Тургенева 262 ХЫП. Юбилей Толстого 264 XLIV-XLIX. Отрывки 265 L. Еще Маделена 266 LI. Бегство и смерть Толстого 268 LII. Столыпин 270 Религия 273 Дело в Варшаве 288
ДОПОЛНЕНИЯ
Титульный лист книги "Литературные очерки"
ИЗ КНИГИ "ЛИТЕРАТУРНЫЕ ОЧЕРКИ" ПРЕДИСЛОВИЕ Это вовсе не критика. Здесь просто изображены писатели такими, каковы они есть. Я старался лишь найти ключ к их душе. Если кое-где, весьма редко, указываются их недостатки, то делается это невольно, ради вящей справедливости. Но вообще я говорю только о тех, которые мне полюбились и в которых я нашел то, что ранее меня никем не указывалось. Правильнее было бы назвать книгу "Психологические портреты". Но сборник уже имеет свою публику под старым заглавием. Почти все приводимые цитаты впервые выбраны мною. Впоследствии они были затрепаны. Из нескольких авторов я сделал в этой книге такие экстракты, что и поныне очерки о них отчасти заменяют для меня обращение к подлиннику. В конце помещено несколько статей общего характера по вопросам искусства.
ПОЭЗИЯ БАРАТЫНСКОГО I Что в настоящее время осталось от поэзии Баратынского в нашей памяти? Стихотворение "На смерть Гёте", далеко не лучшее, страдающее теми преувеличениями, какие всегда встречаются в пьесах на торжественный случай; стихотворение "Финляндия", написанное поэтом на двадцатом году; "Где сладкий шепот моих лесов?" - слащавая вещица в стиле Жуковского и, наконец, романс "Не искушай меня без нужды"1, о котором едва ли многие знают, что он принадлежит Баратынскому. Вот и все2. В таком забвении Баратынского виноваты, во-первых, глубина его поэзии3, во-вторых, Белинский с своим ложно-прогрессивным разбором его произведений4 и, в-третьих, хрестоматии - эти истинные губительницы поэтов негромких, но содержательных. Недоступность Баратынского для массы отметил еще Пушкин: "Из наших поэтов Баратынский всех менее пользовался благосклонностью журналов - оттого ли, что верность ума, чувства, точность выражения, вкус, ясность и стройность менее действуют на толпу, нежели преувеличение (exagération) "модной поэзии", или потому, что поэт некоторых критиков задел своими эпиграммами. - Баратынский принадлежит к числу отличных у нас поэтов. Он у нас оригинален - ибо мыслит". "Он - один из первостепенных наших поэтов... Время ему занять степень, ему принадлежащую, и стать подле Жуковского и выше Батюшкова"5. Так ценил Баратынского Пушкин, приравнивая один том поэзии Баратынского всей массе сочинений Жуковского6. И не следует забывать, что в этом одном томе Баратынский был вполне самобытен, тогда как Жуковский всегда пел с чужого голоса. Не малые же богатства поэзии содержит в себе после этого книга нашего поэта! Очень скромный в суждениях о себе, Баратынский сознавал, однако, непопулярность своей книги. В стихотворении "Осень", как бы говоря о ком-то другом, поэт восклицает: Так иногда толпы ленивый ум Из усыпления выводит Глас, пошлый глас, вещатель общих дум, И звучный отзыв в ней находит, Но не найдет отзыва тот глагол, Что страстное земное перешел...
Поэзия Баратынского 307 Поэт-мыслитель, поэт-метафизик, Баратынский постоянно порывался "перейти страстное земное", и вся его муза есть муза глубокой скорби о каком-то необретаемом идеале. Не оцененная современниками7, осужденная по ложным основаниям Белинским и, наконец, ощипанная хрестоматиями, поэзия Баратынского требует реставрации. Сборник его стихотворений в настоящее время сам зарекомендует себя каждому, кто возьмет его в руки: на каждой странице читатель найдет свои думы, свои чувства - вечные думы и чувства человечества. Приглядимся же к этому забытому писателю. Евгений Абрамович Баратынский родился вместе с нашим веком, в 1800 году. Отец его был генерал-адъютантом8; мать, рожденная Черепанова, - фрейлиной9. Он предназначался к аристократической карьере и отдан был в Пажеский корпус, но за одну детскую проказу, довольно некрасивую, - порожденную влиянием дурной компании, - был исключен из корпуса10 с запрещением вступать на службу, разве по желанию - рядовым в военную. Эта гроза сильно повлияла на мальчика, и впоследствии, по ходатайству Жуковского, наказание было отменено11. За исключением этого горького события в детстве, отразившегося, впрочем, и на первой молодости, жизнь Баратынского была ясная, мирная, ровная. Прослужив сперва в военной службе в Финляндии, а затем в Межевой канцелярии в Москве12, Баратынский женился на 26-м году13, оставил службу и жил барином то в Москве, то в Петербурге, то в Казани, то в деревне, - где вздумается, - наконец, уехал за границу, провел год в Париже14 и умер сорока четырех лет в Неаполе, скоропостижно, почти безболезненно. Его письма, еще за несколько лет до смерти, выражали полнейшее довольство жизнью. Он был счастлив в супружестве15, судя по тому, что нередко обращался к жене с стихотворениями, полными глубокого чувства16. Вдова перевезла его тело в Петербург, где поэт и погребен в Александро-Невской лавре, близ гробниц Гнедича и Крылова. На памятнике вырезана надпись: В смиреньи сердца надо верить И терпеливо ждать конца. Двустишие взято из стихотворения Баратынского "Отрывок", написанного в виде разговора между мужчиной и женщиной, которые задумываются над смертью и вечной разлукой. Можно предполагать, что Баратынский разумел здесь себя и жену. Так прекрасно протекла жизнь едва ли не самого задумчивого и мрачного поэта в нашей поэзии. Замечательно, что пессимисты, наиболее сродные Баратынскому по духу, великий мыслитель-художник Шопенгауэр и поэтесса Луиза Аккерман также, как известно, пользовались в жизни полнейшим благополучием - присутствием достатка и отсутствием испытаний17. Точно будто для их глубокого и печального взгляда на мир именно требовались та тишина и ясность, среди которых созерцание легче открывает горестные
308 Из книги "Литературные очерки" тайны вселенной... Сохранившиеся портреты Баратынского, а также известный бюст его представляют нам продолговатое бритое лицо с грустными глазами, с высоким лбом, с коком и височками. Родственник его Путята оставил такое описание его наружности: "Ему было тогда 24 года. Он был худощав, бледен, и черты его выражали глубокое уныние"18. В последние годы жизни у Баратынского показывалась седина, о которой он так образно и значительно заметил: Уж та зима главу мою сребрит, Что греет сев для будущего мира... ("На посев леса") О воспитании и образовании Баратынского нет никаких подробностей. Мы знаем только, что у него был дядька-итальянец Джиачинто Боргезе19, и что, судя по письмам Баратынского из Парижа и по его превосходным переводам своих стихотворений прозою на французский язык20, - поэт знал французскую литературу в совершенстве. Вообще вся книга поэта блещет классическим образованием. Литературными друзьями Баратынского были: Пушкин, Дельвиг, Языков, Жуковский, Плетнев, Вяземский, Давыдов, Соболевский. В 1839 году Баратынскому довелось познакомиться и с Лермонтовым. О впечатлении этой встречи он писал жене: "Познакомился с Лермонтовым, который прочел новую прекрасную пьесу; человек, без сомнения, с большим талантом, но мне морально не понравился. Что-то нерадушное"21. II Талант свой Баратынский ценил невысоко: "Я беден дарованьем" (Гнеди- чу, стр. 143), "Мой дар убог, и голос мой негромок..." (стр. 160). К этому скромному мнению о себе поэт пришел, вероятно, потому, что много трудился над каждою вещью. Пушкин о нем писал: "Никогда не пренебрегал он трудами неблагодарными, редко замечаемыми, - трудами отделки и отчетливости"22. В рукописях Баратынского сохранились многочисленные варианты его пьес, показывающие, что для одной и той же цели он избирал многие формы, пока не добивался самой совершенной. К тому же содержание его поэзии - почти всегда философское - само по себе требовало необыкновенной тонкости исполнения: поэт имел дело с самыми туманными задачами; он рисковал или не найти слов, или впасть в скучный и прозаический, или в напыщенный тон. В одной своей литературной заметке Баратынский сказал: "Истинные поэты потому именно редки, что им должно обладать в то же время свойствами, противоречащими друг другу: пламенем воображения творческого и холодом ума поверяющего. Что касается до слога, надобно помнить, что мы для того пишем, чтобы передавать друг другу свои мысли; если мы выражаемся неточно, нас понимают ошибочно или вовсе не понимают: для чего ж писать?"23 ("Моск. Телегр.", 1827 г., ХП1, № 4. О "Тавриде"
Поэзия Баратынского 309 Муравьева). Белинский на это возражал с пафосом, но крайне произвольно. Он высказал, что "обливающий холодом рассудок действительно входит в процесс творчества, но когда? - в то время, когда поэт еще вынашивает в себе концентрирующее творение, следовательно прежде, нежели приступить к его изложению, ибо поэт излагает готовое произведение"2*. Почему, спрашивается, прежде? И разве бумаги Пушкина и Лермонтова не доказывают, что они излагали далеко не готовые произведения и затем беспощадно перечеркивали написанное по нескольку раз и мучились отыскиванием слов уже после изложения задуманного на бумаге. "Только низшие таланты, - говорит далее Белинский, - затрудняются в выражении собственных идей. Истинный поэт тем и велик, что свободно дает образ каждой глубоко прочувствованной им идеи"25. Опять и Пушкин, и Гоголь своим примером опровергают эту тираду. Вопрос вовсе не в том, свободно или не свободно, скоро или не скоро, сразу или с поправками пишут поэты, а в том, чтобы они в конце концов нашли и дали верное и живое выражение тому, что трудно уловимо, - что они сумели "удержать видение" - fixer le mirage, как говорил Флобер. Конечно, здесь многое зависит от чуткости, от темперамента писателя и в особенности от его власти над языком, но многое зависит и от самой темы творчества. В той метафизической области, в которой творил Баратынский, импровизацией ничего не поделаешь. Зато Баратынский остался оригинальным и содержательным. Он постоянно проповедует писателям самобытность и правдивость. Он укоряет Мицкевича за подражание Байрону: Когда тебя, Мицкевич вдохновенный, Я застаю у Байроновых ног, Я думаю: поклонник униженный! Восстань, восстань и вспомни: сам ты Бог !26 Не трудно писать по шаблону или плодить перепевы чужих мотивов. Музу таких подражателей Баратынский сравнивает с нищей развращенной, Молящей лепты незаконной С чужим ребенком на руках27. О себе же поэт был вправе сказать, что Сердечных судорог ценою Он выражение купил28. Надо, впрочем, заметить, что закулисная работа поэта вовсе незаметна в его гармоничном, плавном и ясном стиле. Форма у Баратынского с технической стороны почти везде безупречна и навсегда останется в преданиях поэзии, как поучительный высокий образец искусства. Язык стар только местами и то больше в пьесах отвлеченных, где архаическое слово и поныне остается красивым и как бы более подходящим к сюжету. Философские свои стихотворения вообще Баратынский излагал тоном какой-то торжест-
310 Из книги ''Литературные очерки' венной печали. Здесь самые глубокие мысли выражены в форме до того сжатой, что только по силе выражения приходится догадываться, что поэт не мог сразу найти такие сжатые обороты, но музыка стиха остается непогрешимою. Во всей книге, быть может, найдется два-три стиха, как будто с задержкой в цезуре. Не более того встретится и вполне старых или тяжелых оборотов, употребленных как бы без нужды и несоответственно тону стихотворения. Таковы, например, стихи: "И прост и подел вкупе"29, или "Боги дали и веселью, и печали одинакие криле"30. Некрасиво также слово "попыхи" в именительном падеже31. Но это едва ли не все, что есть неудачного в сборнике. Из оборотов, встреченных нами у одного Баратынского (быть может, этот оборот есть у кого-нибудь из его предшественников), мы отметили слово "привечу" - "Им бессмертье я привечу"32, т.е. "буду приветствовать", оборот, вполне достойный подражания, потому что "буду приветствовать" нестерпимо длинно и как-то казенно, а "привечу" - вполне по-русски, просто и благозвучно. В пьесах нефилософского содержания стих Баратынского трудно отличить от пушкинского, из чего следует, что дар формы был у поэта громадный и что необходимость более тщательной, иногда упорной отделки была вызвана той исключительной, туманной сферой творчества, куда влекло поэта. Такою легкостью формы отличаются пьесы идиллические, мадригалы, послания, стихи в поэмах и т.п. III Содержание поэзии Баратынского - преходимость всего земного, жажда веры, вечный разлад разума и чувства и как последствие этого непримиримого разлада - глубокая печаль. Такую поэзию в старину называли элегическою, теперь ее называют пессимистическою. Современники не разглядели Баратынского33, они не подслушали, что он взял совсем новую ноту, воспел самобытно совсем иную печаль, что кличка поэта элегического, как поэта только грустного, ему не вполне пристала, и что для него, как для писателя с новой темой, нужна была бы и новая кличка. Но для этого современникам Баратынского нужно было заглянуть на полвека вперед и разглядеть в его тумане наш "пессимизм" - сушь, тяготу и безверие наших дней, которые были предсказаны Баратынским в следующей энергичной строфе: Век шествует путем своим железным, В сердцах корысть, и общая мечта Час от часу насущным и полезным Отчетливей, бесстыдней занята. Исчезнули при свете просвещенья Поэзии ребяческие сны, И не о ней хлопочут поколенья, Промышленным заботам преданы. ("Последний поэт")
Поэзия Баратынского 311 Эта строфа точно вчера написана. В начале своего поприща Баратынский в послании к Богдановичу, завидуя "веселости ясной"34 отошедшего певца "Душеньки", жалуется, что Новейшие поэты Не улыбаются в творениях своих, И на лице земли все как-то не по них. И эти строфы также вполне могли бы быть применены ко всей нашей новой поэзии. Но тогда, в то время, сродною нам печалью страдал один только Баратынский. Другие поэты, под влиянием Байрона, были просто разочарованные. Это была печаль нарядная, модная и эффектная. Лермонтов, несколько позже, взял, быть может, более глубокие скорбные звуки, чем Баратынский, но Лермонтов все-таки был еще романтик, и в его юной страстной натуре, наряду с гордым отчаянием, кипел порыв к сверхчувственному, ему грезились демоны и ангелы, и "кущи рая", и какой-то "новый мир", и в "небесах он видел Бога". У Баратынского с самых молодых лет фантазия стала бледнеть и умирать перед неумолимым острым взглядом холодного ума, и поэт начал подумывать о каком- нибудь философском спокойном исходе из этой коллизии. В том же послании к Богдановичу Баратынский так определяет свою роль в поэзии: Я правды красоту даю стихам моим, Желаю доказать людских сует ничтожность И хладной мудрости высокую возможность. Дорого же досталась Баратынскому эта миссия! Грусть привязалась к поэту очень рано. Основные черты характера обозначились еще в младенчестве. В письмах к матери одиннадцатилетний Баратынский говорил: "Не лучше ли быть счастливым невеждой, чем несчастным ученым"35, а в 16 лет замечает: "Si le coeur était rempli de manière, qu'il ne puisse pas réfléchir à ce qu'il sent!"*. В расцвете юности, 20-ти лет, поэт пишет: Судьбы ласкающей улыбкой Я наслаждаюсь не вполне: Все мнится, счастлив я ошибкой, И не к лицу веселье мне37. В том же году, в Финляндии, в расселинах скал, в светлую финскую ночь, поэт задумывается над прошлым этого края, вспоминает "Одиновых детей", как бы видит их туманную толпу в облаках, читает печаль в их взорах и восклицает: * "Если бы сердце было переполнено до такой степени, что было бы не способно осмыслить то, что оно чувствует!"36 (фр.).
312 Из книги "Литературные очерки1 И вы сокрылися в обители теней! Что ж наши подвиги, что слава наших дней, Что наше ветреное племя? О, все своей чредой исчезнет в бездне лет! Для всех один закон, закон уничтоженья!38 Перед лицом этой подавляющей тщеты всего земного Баратынский пытается найти поддержку в рассудке, в здравом отношении к жизни: Но я, в безвестности, для жизни жизнь любя, Я беззаботливый душою Вострепещу ль перед судьбою? Не вечный для времен, я вечен для себя; Не одному ль воображенью Гроза их что-то говорит? Мгновенье мне принадлежит, Как я принадлежу мгновенью!^9 Но эта решимость поэта наслаждаться действительностью, "беззаботно любить жизнь для самой жизни", пользоваться мгновеньем, - эта решимость не переходит в дело. Причиною тому - трагическая организация самого поэта, в котором постоянно боролись две противоположные силы: холод ума и пламя чувства, рассудок и фантазия - "огонь и лед - вода и камень!"40. В следующем же стихотворении "К Коншину"41 Баратынский пишет: "Страданье нужно нам" в любви, ибо Что, что дает любовь веселым шалунам? Забаву легкую, минутное забвенье. Нам же, т.е. поэтам, - говорит Баратынский, - "в ней дано благо лучшее*42. "Мы поверяем нежности чувствительной подруги все раны, все недуги, все расслабление души своей больной... И если мнимым (т.е. мечтательным) счастием для света мы убоги" (т.е. в глазах веселых, здоровых людей), то эти счастливцы зато беднее нас, потому что праведные боги Им дали чувственность, а чувство только нам!43 Понятно поэтому, что такой темперамент не был призван для материального счастья. Иногда раздвоенность поэта достигает какого-то странного равновесия: он сам не может определить, наслаждается он или страдает. Когда взойдет денница золотая, Горит эфир, И ото сна встает, благоухая, Цветущий мир, И славит все существованья радость, С душой твоей Что в пору ту? Скажи: живая радость, Тоска ли в ней?
Поэзия Баратынского 313 Когда на дев цветущих и приветных, Перед тобой Мелькающих в одеждах разноцветных, Гладишь порой, Гладишь и пьешь их томных взоров сладость, С душой твоей Что в пору ту? Скажи: живая радость, Тоска ли в ней?44 Вечный анализ до того преследует поэта, так отравляет его существование, что в одном стихотворении он умоляет "Истину" не показываться ему совсем, покинуть его - или разве явиться ему в самую последнюю минуту жизни: Явись тогда! раскрой тогда мне очи, Мой разум просвети, Чтоб, жизнь презрев, я мог в обитель ночи Безропотно сойти45. И вот жизнь уже представляется поэту каким-то обязательным мучением, тем более загадочным, что, по природе своей, мы дорожим этим тягостным процессом; поэт готов признать, что самая смерть, вероятно, лучше: Наш тягостный жребий: положенный срок Питаться болезненной жизнью, Любить и лелеять недуг бытия И смерти отрадной страшиться^. А позже, необыкновенно верный себе, Баратынский посвящает смерти целый хвалебный гимн. Он отвергает ее легендарное изображение в виде уродливого остова с косой и называет ее "светозарная краса", "дочь верховного Эфира". Чудным стихом определяет он ее назначение в мире: Она прохладным дуновеньем Смиряет буйство бытия47. Она дает пределы всему плодящемуся, чтобы на земле остался простор, - она сравнивает властелина и раба, она "всех загадок разрешенье и разрешенье всех цепей". В такой безнадежной философии Баратынский достигает тридцати пяти лет. Здесь образуется естественный рубеж и в сборнике Баратынского, и в самой истории его поэзии. Около этого времени, в 1834 году, Белинский писал: "Вместе с Пушкиным появилось множество поэтов, теперь большею частью забытых"48. К числу их Белинский отнес и Баратынского, упомянув о нем лишь несколькими словами в общем обзоре литературы49. Баратынский уединился, замолчал, и только в 1842 году издал сборник своих новых стихотворений под заглавием "Сумерки". Этот сборник встревожил Белинского, который уже на этот раз впервые посвятил Баратынскому большую статью50.
314 Из книги "Литературные очерки" IV Прежде чем перейти к этому сборнику и к рецензии Белинского, следует еще раз оглянуться на первую половину деятельности поэта. Здесь мы встречаем не одни философские темы "мировой скорби" и отчаяния. Здесь есть и поэмы, и мадригалы, и послания к женщинам и друзьям, и эпиграммы, и пьесы литературно-полемические. Из последних упомянем ради курьеза "Послание к -ву"51, где Баратынский изобретает комическую фамилию плохого поэта и называет его... как бы вы думали?.. Фофанов: Напрасно до поту лица О славе Фофанов хлопочет Мы убеждены, что Баратынский теперь бы с раскаянием взял этот псевдоним назад и порадовался бы только одному, - что он случайно предсказал настоящего поэта Фофанова52. О поэмах Баратынского приходится сказать немногое. Они ничего не прибавляют к его славе. Правда, они, как все, что написано Баратынским, написаны прекрасными, а местами и превосходными стихами. Но, по самой натуре своей, Баратынский имел мало задатков для успеха в лирическом эпосе. Созерцательный темперамент мешал ему вдохнуть в рассказ движение и зажечь страстями действующих лиц. Баратынский написал три поэмы: "Эда", "Бал" и "Цыганка" (не считая двух длинных стихотворений "Пиры" и "Телема и Макар"53 - перевод из Вольтера, - почему-то названных в сборнике поэмами, да посредственной сказки "Переселение душ"). В "Эде" гусар, находящийся на постое в Финляндии, влюбляется в белокурую дочку своего хозяина, чухоночку Эду, а она с горя умирает. В поэме "Бал" изображена княгиня Нина - фигура, которая признавалась и Пушкиным, и Белинским, и вообще современниками, задуманною очень оригинально54. Княгиня Нина - вакханка, род Дон-Жуана в юбке; она постоянно меняет поклонников, которых завлекает лишь потому, что украшает их своим воображением: Она ласкала с упоеньем Одно видение свое, И гасла вдруг мечта ее. Избранник ее немедленно делался ей смешным, и тогда он терялся среди толпы, чтобы уступить место новому. Но вот княгине Нине встречается Арсений - герой немножко во вкусе Чацкого и других лучших образованных людей эпохи, - герой, в котором, очевидно, Нина уже не разочаруется. Она привязывается к нему со всею страстью, но оказывается, что Арсений сошелся с нею лишь par dépit*, потому что он неосновательно приревновал к кому-то любимую им девушку Ольгу. Когда его ошибка разъяснилась, Арсений покидает Нину и она отравляется. - В "Цыганке" некто Елецкий живет с цыган- * с досады (фр.).
Поэзия Баратынского 315 кой Сарой, но увлекается девушкою Верою, а Сара, проведав о том, приобретает от старой цыганки из своего табора какое-то зелье, чтобы приворожить к себе Елецкого, но это зелье оказывается ядом, и Елецкий умирает. И "Эда", и "Цыганка" растянуты. Живее других изложен "Бал". Но вообще поэмы читаются без интереса, развязка сразу предвидится, вы чувствуете, что автор ведет дело не к добру и притом всегда по одному способу, вмешивая в фабулу судьбу, а не действие характеров. Везде ошибка или случайная смерть. Подобием характера является действительно только княгиня Нина, о которой можно пожалеть, что она так долго, не щадя своей репутации, искала хорошего человека и, найдя его, не по своей вине потеряла. Объяснение неудачи Баратынского в поэмах, как нам кажется, заключается именно в его миросозерцании, - в его недоверии к жизни, в его опасливом отношении к ее благам и в трудности для него, вследствие этого, изобразить здоровых, вполне земных людей. В этой же первой части сборника, как мы сказали, есть и разнородные мелкие пьесы на разные темы. Везде вы встретите ум и большое мастерство формы, везде вы видите, что поэт правдиво, содержательно и верно высказывает именно то, что ему нужно. Нет положительно ни одной пьесы, которая была бы написана так себе, которая бы не остановила на себе вашу мысль. Можно привести множество образцов. Возьмем, например, стихотворение "Признанье", показывающее, что Баратынский умел обнаруживать самобытность даже тогда, когда брался за самую обыденную тему. ПРИЗНАНЬЕ55 Притворной нежности не требуй от меня: Я сердца своего не скрою хлад печальной. Ты права, в нем уж нет прекрасного огня Моей любви первоначальной. Напрасно я себе на память приводил И милый образ твой, и прежние мечтанья: Безжизненны мои воспоминанья. Я клятвы дал, но дал их выше сил Я не пленен красавицей другою, Мечты ревнивые от сердца удали; Но годы долгие в разлуке протекли, Но в бурях жизненных развлекся я душою, Уж ты жила неверной тенью в ней; Уже к тебе взывал я редко, принужденно. И пламень мой, слабея постепенно, Собою сам погас в душе моей. Верь, жалок я один. Душа любви желает, Но я любить не буду вновь; Вновь не забудусь я: вполне упоевает Нас только первая любовь.
316 Из книги "Литературные очерки" Грущу я; но и грусть минует, знаменуя Судьбины полную победу надо мной. Кто знает? Мнением сольюся я с толпой, Подругу, без любви, кто знает? изберу я, На брак обдуманный я руку ей подам И в храме стану рядом с нею, Невинной, преданной, быть может, лучшим снам, И назову ее моею; И весть к тебе придет, но не завидуй нам: Обмена тайных дум не будет между нами, Душевным прихотям мы воли не дадим, Мы не сердца под брачными венцами, Мы только жребии свои соединим. Прощай, мы долго шли дорогою одною: Путь новый я избрал, путь новый избери; Печаль бесплодную рассудком усмири И не вступай, молю, в напрасный суд со мною. Невластны мы в самих себе, И в молодые наши леты Даем поспешные обеты, Смешные, может быть, всевидящей судьбе. Какая верность тона, сколько искренности и простоты в этом грустном признании! V Обратимся к последним произведениям поэта, к его сборнику "Сумерки". Сборник посвящен Вяземскому. Поэт обращается к Вяземскому с чудесным задушевным посланием: Вам приношу я песнопенья, Где отразилась жизнь моя: Исполнена тоски глубокой, Противоречий, слепоты И между тем любви высокой, Любви, добра и красоты Хотя поэт пишет далее, что сны сердца и стремленья мысли разумно им усыплены56, но, читая книгу, которую вернее было бы назвать "Мраком", нежели "Сумерками", мы видим, что роковые противоречия между рассудочностью и мечтательностью остались в поэте непримиренными. Эти сиамские близнецы, ненавидящие друг друга, остались в поэте оба живыми, и оттого книга производит удручающее, трагическое впечатление. Дарование поэта окрепло, и он блистательно одолевает самые трудные темы. В глубоком стихотворении "Толпе тревожный день приветен..." поэт говорит, что толпа боится ночи и ее видений, а поэты страшатся действительности. Баратынский примиряет обе стороны и советует толпе ощупать мрак - в нем нет призраков, а поэту советует не робеть перед заботою земною, ибо
Поэзия Баратынского 317 она тает, как облако - и за нею опять открываются обители духов. Вы чувствуете, вы видите, что поэт отрицает в этом мире силою своего разума все чудесное, но не решается все-таки расстаться с иным, сверхъестественным миром. Разъединение полное, как в начале. В превосходном стихотворении "Осень" поэт признает, что некогда ...всех увлечений друг, Сочувствий пламенный искатель, Блистательных туманов царь - он вдруг Бесплодных дебрей созерцатель57. По-видимому, он полный банкрот. Но далее поэт намекает, что если у него в груди и есть озаренье, которым, быть может, разрешается дум и чувств последнее вихревращенье5*, - то все-таки: Знай, внутренней своей вовеки ты Не передашь земному звуку! Опять коллизия дум и чувств в полном разгаре: несостоятельность земных идеалов бесспорна и наглядна, а для того, чтобы выразить веру - нет слова, уста коснеют... В том же духе стихотворение "Недоносок" - замечательная пьеса, нечто вроде баллады о ничтожестве человека, брошенного между небом и землею, зависимого от стихий, от настроения, неспособного сладить с вопросами ума: " В тягость роскошь мне твоя, В тягость твой простор, о вечность!"59 Таковы же "Мудрецу" - глубоко пессимистическое стихотворение; "Ахилл", где говорится, что Ахилл был бы вполне неуязвим, если бы своею несовершенною пятою он встал на живую веру; "На что вы, дни?.." - сильный унылый аккорд и др. Разумеется, и несовершенный Ахилл, и Недоносок - это сам Баратынский. В подобных замыслах сказывается оригинальность Баратынского среди лириков, поддавшихся влиянию Байрона. Байрон страдал избытком величия: это был "переносок", титан! Он вызывал на бой и Вселенную, и общество. Между тем наш поэт покорно оплакивал рабскую ограниченность человеческой природы. Всего сильнее это выражено им в стихотворении "К чему невольнику мечтания свободы?.." Наконец, в стихотворениях "Последний поэт", "Все мысль да мысль!.." и "Приметы" Баратынский, как бы отмщая познанию и рассудку за свой разлад, высказал, что первоначальные сны поэзии и наивное общение с природой исчезли именно благодаря мысли, науке. Это священное слово было названо - и на Баратынского ополчился Белинский. Вот в подлиннике преступное место в стихотворении "Последний поэт": Воспевает простодушный Он* любовь и красоту, И науки, им ослушной, Пустоту и суету. * Т.е. поэт.
318 Из книги "Литературные очерки" Мимолетные страданья Легкомыслием целя, Лучше, смертный, в дни незнанья Радость чувствует земля. А вот и отрывок из "Примет": Пока человек естества не пытал Горнилом, весами и мерой, Но детски вещаньям природы внимал, Ловил ее знаменья с верой, Покуда природу любил он, она Любовью ему отвечала: О нем дружелюбной заботы полна, Язык для него обретала. Но, чувство презрев, он доверил уму; Вдался в суету изысканий... И сердце природы закрылось ему, И нет на земле прорицаний. Негодование Белинского было неудержимое. "Оленя ранили стрелой"!60 Приведенные места из сборника вызвали целую бурю: "А, вот что! теперь мы понимаем! - говорил Белинский. - Наука ослуш- на (т.е. непокорна) любви и красоте; наука пуста и суетна. Нет страданий глубоких и страшных, как основного, первосущного звука в аккорде бытия; страдание мимолетно - его должно исцелять легкомыслием; в дни незнания (т.е. невежества) земля лучше чувствует радость!"61 "Какие дивные стихи! Что если бы они выражали собою истинное содержание! О, тогда это стихотворение казалось бы произведением огромного таланта! А теперь, чтоб насладиться этими гармоническими, полными души и чувства стихами, надо сделать усилие; надо заставить себя стать на точку зрения поэта, согласиться с ним на минуту, что он прав в своих воззрениях на поэзию и науку, а это теперь решительно невозможно! И оттого впечатление ослабевает, удивительное стихотворение кажется обыкновенным... Бедный век наш - сколько на него нападок, каким чудовищем считают его! И все это за железные дороги, за пароходы - эти великие победы его, уже не над матернею только, но над пространством и временем!.."62 Если наш век и индустриален по преимуществу, это нехорошо для нашего века, а не для человечества; для человечества же это очень хорошо, потому что через это будущая общественность его упрочивает свою победу над своими древними врагами - матернею, пространством и временем... (...) Коротко и ясно: все наука виновата! Без нее мы жили бы не хуже ирокезов... Но хорошо ли, но счастливо ли живут ирокезы без науки и знания, без доверенности к уму, без суеты изысканий, с уважением к чувству, с томагавком в руке и в вечной резне с подобными себе? Нет ли и у них, у этих счастливых, этих блаженных ирокезов
Поэзия Баратынского 319 своей "суеты испытаний", нет ли и у них своих понятий о чести, о праве собственности, своих мучений честолюбия, славолюбия? И всегда ли вран успевает предостерегать их от беды, всегда ли волк пророчит им победу? Точно ли они - невинные дети матери-природы?.. Увы, нет, и тысячу раз нет!.. Только животные бессмысленные, руководимые одним инстинктом, живут в природе и природою"63 и т.д., и т.д. (Соч. Белинского, т. VI, стр. 297-303). Странно теперь читать этот горячий трактат о том, что дважды два - четыре. Странно видеть, с каким усердием Белинский доказывает Баратынскому, словно маленькому мальчику, пользу наук, изобретений железных дорог и т.п. Неужели Баратынский всего этого не понимал? Превосходно понимал, и мы в настоящее время имеем в печати даже письма Баратынского, где он говорит: "Я очень наслаждаюсь путешествием и быстрой сменой впечатлений. Железные дороги - чудная вещь. Это апофеоза рассеяния..."64. Конечно, Баратынский не мог не ценить завоеваний культуры. Он указывал только на факт, единогласно признаваемый человечеством, что знание имеет и свою теневую сторону, что оно, обогащая наш ум, отнимает часть прелести у окружающих предметов, что наука сушит, что раскрытое перестает быть привлекательным. Поэтому нет на свете человека, который бы с особенною любовью не вспоминал своего детства, т.е. именно поры полного невежества. Ведь все это такие истины, что надо только удивляться ослеплению Белинского. Кстати вспомним, что те же идеи о горечи познания мы встречаем и у Пушкина. Не Пушкин ли сказал: Тьмы низких истин мне дороже Нас возвышающий обман...65 А эта чудная строфа из "Евгения Онегина": Стократ блажен, кто предан вере, Кто, хладный ум угомонив, Покоится в сердечной неге, Как пьяный путник на ночлеге, Или, нежней, как мотылек, В весенний впившийся цветок; Но жалок тот, кто все предвидит, Чья не кружится голова, Кто все движенья, все слова В их переводе ненавидит, Чье сердце опыт остудил И увлекаться запретил! (Глава четвертая, LI). Разве здесь слова "истина", "опыт", "предвидение всего", т.е. в сущности завоевания ума в жизни отдельного человека - не играют решительно той же роли, как и слово "наука" у Баратынского? Ибо что такое наука, как не опыт всего передового человечества? Только у Баратынского вопрос поставлен резче и шире. Объясняется это натурою обоих поэтов. Пушкин - темпе-
320 Из книги "Литературные очерки" рамент подвижный, страстный, жизнелюбивый; он задевал такие скорбные вопросы только слегка, он слишком любил жизнь с ее блеском и культурой и находил всегда выход из страдания в своей здоровой гармонической организации. Баратынский же, как человек созерцательный и полный мучительных противоречий, ни в чем не находил исцеления от своей скорби. И не странно ли было со стороны Белинского распекать Баратынского за отсталость, когда наш поэт выражал только глубокий вопль о роковых противоречиях мироустройства, который не перестанет повторяться во все века. Достаточно вспомнить философию Руссо в прошлом столетии и направление поэзии Льва Толстого в самые последние дни нашего времени. VI Приговор Белинского был последним ударом для успеха Баратынского. Непонятый с самого начала своей деятельности, он был теперь окончательно низвержен самым влиятельным из русских критиков. В пользу Белинского следует, впрочем, сказать, что его собственная блестящая личность была также организована совершенно исключительно. Надо его принимать таким, каков он есть, без укоризны, потому что и в его недостатках, как критика, заключались все-таки великие достоинства с иной точки зрения. Это был критик-трибун: соединение также в своем роде фатальное. Необыкновенная чуткость к произведениям слова, культ красоты, верный вкус и отзывчивость - и рядом с этим глубокая страстная преданность интересам общественным. Иное случилось с преемниками Белинского. Вслед за ним пошли уже не трибуны, а граждане, гораздо менее смыслящие в искусстве, и, наконец, учителя воскресных школ, понимающие литературу только как просветительницу массы в духе и смысле либеральных преданий. Просветительное назначение литературы вовсе не в том, чтобы люди воспитывались в тех общественных и нравственных идеалах, которых желает известное меньшинство, присвоившее себе руководящую роль. На то есть публицистика, передовые статьи, лекции, проповеди - что угодно, но не беллетристика. Мы не отрицаем ни значения, ни красоты некоторых тенденциозных творений, каковы, например, "Châtiments" В. Гюго66, поэзия Некрасова, многие романы Диккенса. Но вовсе не в тенденции мерило ценности произведения, и не в идее - заслуга автора, потому что изящная литература имеет своею единственною задачею изображение и передачу посредством творческого гения внутренней и внешней стороны жизни человечества. Первое условие в ней - верность жизни. Правдивостью и цельностью, яркостью передачи измеряется степень дарования писателя. Мы не отстаиваем при этом ни протоколизма, ни фотографирования. Всемирная литература дает нам даже прямо фантастические образы, которые бывают нам ближе и понятнее, нежели типы, срисованные с натуры. Вспомните фантастические творения Го-
Поэзия Баратынского 321 мера, Шекспира, Сервантеса, Гофмана, Эдгара Поэ, Лермонтова, Гоголя, Достоевского. Мечты, возбуждение фантазии, вымысел - свойственны человеку, и если мы говорим: "верность жизни", то разумеем верность органическую, внутреннюю, которая бы настолько проникла собою литературное произведение, чтобы в нем чувствовалась теплота сродного нам творческого гения. Просветительное же значение этого искусства в том, что мы через него познаем бесчисленные особи человеческие, наслаждаемся общением, близостью с ними, несмотря на громадные расстояния в пространстве и времени, смеемся и страдаем с отжившими писателями, узнаем самих себя в творениях даже совсем исчезнувших наций, живем с ними, воскрешаем их. С этой точки зрения, поэзия Баратынского должна теперь получить свою настоящую оценку. Белинский, эстетик, бесспорно, очень и очень авторитетный, и тот сказал в заключение своей статьи, что "из всех поэтов, появившихся вместе с Пушкиным, первое место, бесспорно, принадлежит Баратынско- му"61. И только публицистический темперамент вовлек знаменитого критика в ошибку: защищая идеалы просвещения, Белинский обрек Баратынского на незаслуженное забвение следующими словами: "Поэзия, выразившая собою ложное направление переходного поколения, и умирает с тем поколением"68. Опровержение этого приговора налицо: мотивы Баратынского неудержимо повторяются в наши дни, пять поколений спустя - и, думаем мы, будут повторяться вечно, ибо примеры тому мы видим во всемирной истории поэзии: разлад ума и чувства - да это вечная трагедия человеческая... Баратынский должен быть признан отцом современного пессимизма в русской поэзии, хотя дети его ничему у него не учились, потому что едва ли заглядывали в его книгу. Поэт как бы сознавал свое родство с каким-то близким будущим поколением, которого, однако, ему не удалось увидеть. Вот что он говорит в стихотворении "На посев леса": Летел душой я к новым племенам, Любил, ласкал их пустоцветный колос, Я дни извел, стучась к людским сердцам, Всех чувств благих я подавал им голос. Ответа нет! Отвергнул струны я, Да хрящ другой мне будет плодоносен! И вот ему несет рука моя Зародыши елей, дубов и сосен. И пусть! Простяся с лирою моей, Я верую: ее заменят эти, Поэзии таинственных скорбей, Могучие и сумрачные дети. Поэт верит, что неразгаданным языком его поэзии будет вечно говорить человеку немая природа... 12. С.А. Андреевский
322 Из книги "Литературные очерки" Итак, Баратынский имеет свою неповторяемую, особенную поэтическую физиономию. Рассудочность и мечтательность в разладе у многих людей, но между этими враждебными сторонами человеческой сущности у большинства наступает со временем некоторый слад, водворяющий внутреннее равновесие. У Баратынского же наблюдается феномен какого-то особенного непримиримого развития этих сил. Он вложил в искусство живую книгу своего страдания, книгу искреннюю, глубокую и потому прекрасную. Теперь феномены, подобные ему, расплодились, и он легче может быть понят, потому что мы сами стали ближе к Баратынскому. Наивность исчезает в поэзии. Пасторали вышли из моды, балладам - больше не верят. Антипоэтический элемент размышления, рассудочности все больше и больше врывается в сладкие песни детей Феба. Баратынский один из первых вступил на эту рискованную дорогу и остался поэтом... Будучи однажды верно истолкованною, его поэзия по праву оживет в нашей памяти и вновь привлечет сочувствие читателей, а также внимание и изучение истинных ценителей прекрасного. 1888 г.
ВСЕВОЛОД ГАРШИН Среди маленьких имен нашего времени имя Всеволода Гаршина получило довольно широкую известность. Прирожденная меланхолия придавала его таланту своеобразную окраску, а гуманные начала, которым Гаршин служил и своею жизнью, и своим пером, сообщали ему оттенок либерала и прогрессиста. Благодаря этому успех, достигнутый Гаршиным сразу при появлении его первого замечательного очерка "Четыре дня", остался за ним навсегда, несмотря на то, что последующие его рассказы уже не делали такого шума и что самое творчество его, угнетенное недугом, проявлялось довольно скупо на больших промежутках времени и притом выливалось по преимуществу в те же миниатюрные формы. Чем-то мучительным и в то же время привлекательным веяло от этих редких небольших очерков. Некоторые страницы по своей патологической красоте будто обещали в Гаршине нового Достоевского, - разумеется, не по направлению, а по свойству дарования. Эта новая литературная сила была встречена и пригрета большим вниманием: на Гаршина возлагали надежды и Лев Толстой, и Тургенев; последний, наблюдавший всех подвизающихся теперь литературных деятелей на первых их шагах, отозвался об одном Гаршине: "Вот разве из Гаршина что-нибудь выйдет"1. Репин дал на передвижной выставке чудесный глубокий и поэтический портрет Гаршина2: худощавый красивый брюнет с пушистыми беспорядочными волосами, мягкою бородкой и тонкими вскинутыми бровями, с какою-то болезненною и беспокойною думой смотрел на зрителя своими воспаленными и туманными глазами. Так обозначалась на первых порах и затем упрочивалась эта молодая симпатичная слава. Но, как мы уже сказали, Гаршин не перешел за пределы рассказов, написал их всего 173 и умер 33 лет всем известною страшною смертью после падения с лестницы в припадке своей безжалостной болезни4. Разберемся теперь в наследстве писателя. Мы намерены пересмотреть все его рассказы, каждый порознь, потому что полагаться в этом случае на память читателей невозможно, да и, быть может, внимание читателей обращалось к этим очеркам совсем под иным углом зрения, чем тот, под кото- 12*
324 Из книги "Литературные очерки" рым мы их усвоили. Все рассказы Гаршина могут быть разделены на три категории: военные ("Четыре дня", "Трус", "Денщик и офицер", "Из воспоминаний рядового Иванова"), психиатрические ("Ночь" и "Красный цветок") и назидательные, переходящие даже в басни и параболы ("Встреча", "Художники", "Сигнал", "Attalea princeps", "Сказка о жабе и розе", "То, чего не было"). Под эти деления не подходят только "Медведи", где трогательно и художественно описывается избиение, по распоряжению начальства, ручных медведей, водимых цыганами, и два рассказа, составляющие одно целое - "Происшествие" и "Надежда Николаевна", посвященные идеализации падшей женщины. Начнем с военных рассказов. "Четыре дня" считаются самою сильною вещью Гаршина. Тяжело раненый, забытый своими войсками вблизи трупа убитого им врага, проводит четыре дня в борьбе со смертью. Затем его случайно находят и спасают. Две причины помогли успеху этого рассказа: во-первых, он появился в горячую минуту - в самый разгар войны5, и потому сильнее "ударил по сердцам": появись он теперь, впечатление было бы совсем не то; во-вторых, тема рассказа - удачная, счастливая. Конечно, мастерство передачи имеет громадное значение, но, помимо его, есть такие темы, которые сами по себе остаются "приснопамятными". Их всегда есть множество под рукою и, тем не менее, на них нападают только особые счастливцы. Мы говорим о темах, имеющих предметом большие страдания. Возьмите "Les derniers jours d'un condamné"* Виктора Гюго! Какой сюжет! Одно избрание этого сюжета есть уже событие, - тут можно забыть и об исполнении, потому что самая тема останется бессмертною. Вспомните также недавнюю "Смерть Ивана Ильича", - чего проще, как описать шаг за шагом умирание обыкновенного человека от обыкновенной болезни, один только этот процесс, но, занявшись им исключительно, сделав его целым громадным событием, единственною фабулою повести, - и, однако, никто раньше гр. Толстого не догадался этого сделать. Это повседневное страдание никогда не выйдет из моды и никогда не перестанет потрясать. Так и в рассказе Гаршина. Мучение этого раненого, хотя бы самые войны исчезли с лица земли, останется историческим фактом, доступным пониманию и глубокому сочувствию самых отдаленных будущих читателей. Повторяем, тема простая и тема вечная. Она обеспечит этому рассказу долгую, если не бесконечную жизнь в литературе. Она же выдвигает этот очерк из всех произведений Гаршина и заставляет сходиться все вкусы в его признании и оценке. Но для знатоков дела, помимо содержания очерка, тогда же, при самом его появлении, выдвинулось уменье начинающего автора владеть своим предметом, его вкус, тонкая простота изложения, * "Последний день приговоренного к смерти" (фр.).
Всеволод Гаршин 325 достигаемая только зрелыми талантами, чуткий выбор ярких штрихов, заменяющих длинные описания и даже новизна всей постройки рассказа, сделанного в виде каких-то небольших строф или стансов в прозе, необыкновенно удачно выбранных для передачи отрывочных и переменчивых впечатлений человека, у которого слабо светится сознание в промежутках бреда и спячки. Передача такого состояния и вообще психологический монолог или изложение одиноких мыслей вслух принадлежит к самым рискованным задачам в беллетристике. Лучшие, самые смелые и разнородные образцы подобных страниц даны у нас впервые Львом Толстым. Он первый стал излагать беседу действующего лица с самим собою так часто, что она у него сделалась как бы неизбежным аккомпанементом всего рассказа на всем его протяжении. Поневоле каждый, писавший после гр. Толстого, заимствовал его приемы. То же случилось и с Гаршиным. Например, в самом начале: «Что-то хлопнуло, что-то, как мне показалось, пролетело мимо; в ушах зазвенело. "Это он в меня выстрелил", - подумал я»6 и т.д. В конце рассказа пробуждение раненого прямо взято с пробуждения Пьера Безухова в дороге во время поездки из Москвы в Петербург. Впросонках Пьер додумался до разгадки мучивших его философских вопросов и как будто нашел истину в формуле: "сопрягать надо". И он стал повторять себе эту фразу: "сопрягать надо". И вдруг он проснулся в своем экипаже от криков: "Запрягать надо!"7 То же и у Гаршина. "Кусты шевелятся и шелестят, точно тихо разговаривают. - Вот ты умрешь, умрешь, - шепчут они. - Не увидишь, не увидишь, не увидишь, - отвечают кусты с другой стороны". - Да тут их и не увидишь! - громко раздается около меня. Я вздрагиваю и разом прихожу в себя. Из кустов глядят на меня добрые голубые глаза Яковлева, нашего ефрейтора". Впрочем, едва ли не больше гр. Толстого, влиял на Гаршина другой великий мастер - Тургенев. Как психологический монолог настойчиво введен гр. Толстым, так Тургеневым создан другой литературный прием, также сделавшийся теперь обыденным. Это - особая пунктуация, расстановка знаков препинания, выразительная и тонкая, дающая читателю ноты для текста, помогающая ему прочесть фразу именно в том смысле и с тем выражением, какое желательно автору. Тургенев первый ввел частые многоточия, иногда пересекающие предложения в трех-четырех местах, оставляющие на островке одно слово, даже одну букву, и это у него выходило чрезвычайно мягко и живо. Эти многоточия делались им не только в торопливых разговорах действующих лиц или в случаях, где речь или мысль обрывается, но и в описаниях, и в спокойной экспозиции фабулы, и в самых обыденных речах. Гаршин всегда и очень умело пользовался этою пунктуацией. Затем вкрадчивая простота тургеневской фразы служила ему очевидным образцом и в значительной степени облагородила и украсила язык его рассказов. Об этом, впрочем, речь будет еще впереди.
326 Из книги "Литературные очерки' Драматизм "Четырех дней" заключается не только в физических мучениях и в покинутости несчастного раненого, - драматизм этот преимущественно в том, что страдалец имеет нежную кроткую голубиную душу; что он, вспоминающий с болью в сердце даже собачку, раздавленную конкой в Петербурге, теперь сам сделался убийцей и поставлен судьбою лицом к лицу с трупом своей жертвы; что с тела этой жертвы он крадет фляжку с водой для продления своей собственной жизни и что об этом враге своем он говорит и думает с глубоким состраданием. "Ему велели идти, и он пошел. Если бы он не пошел, его бы стали бить палками, а то, быть может, какой-нибудь паша всадил бы в него пулю из револьвера. Он шел длинным трудным походом от Стамбула до Рущука. Мы напали, он защищался. Но, видя, что мы, страшные люди, не боящиеся его патентованной английской винтовки Пибоди и Мартини, все лезем и лезем вперед, он пришел в ужас. Когда он хотел уйти, какой-то маленький человек, которого он мог бы убить одним ударом своего черного кулака, подскочил и воткнул ему штык в сердце. Чем же он виноват? И чем виноват я, хотя я убил его? За что меня мучает жажда?"8 Труп феллаха изображен Гаршиным с такою силой, что его запоминаешь навсегда: "Его волосы начали выпадать. Его кожа, черная от природы, побледнела и пожелтела; раздутое лицо натянуло ее до того, что она лопнула за ухом. Там копошились черви. Ноги, затянутые в штиблеты, раздулись, и между крючками штиблет вылезли огромные пузыри. И весь он раздулся горою... Что сделает с ним солнце сегодня?" Далее: «Сосед сделался в этот день страшнее всякого описания. Раз, когда я открыл глаза, чтобы взглянуть на него, я ужаснулся. Лица у него уже не было. Оно сползло с костей. Страшная костяная улыбка, вечная улыбка смерти, показалась мне такою отвратительной, такою ужасной, как никогда, хотя мне случалось не раз держать черепа в руках и препарировать целые головы. Этот скелет в мундире со светлыми пуговицами привел меня в содрогание. "Это война, - подумал я. - Вот ее изображение"». Эти два яркие образа - уродливый мертвец и его полуживой убийца - освещают собою затаенную идею первого рассказа Гаршина, - идею выстраданного сомнения в необходимости войны. Та же идея, но с гораздо меньшею силой, вследствие обилия рассуждений, трактуется и в другом рассказе Гаршина - "Трус". Заглавие это поставлено автором с иронией. Рассказ ведется от имени студента, который, "припоминая всю свою жизнь, все случаи, в которых ему приходилось стоять лицом к лицу с опасностью, не может обвинить себя в трусости"9. "Стало быть, - говорил он, - не смерть пугает меня" (на войне). - "Ты всем своим существом протестуешь против войны, а все-таки война заставит тебя взять на плечи ружье, идти умирать и убивать. Да нет, это невозможно!.. И никакое развитие, никакое познание себя и мира, никакая духовная свобода не дадут мне жалкой физической свободы - свободы располагать своим те-
Всеволод Гаршин 327 лом". Довольно вялое содержание этого рассказа, по отсутствию образов и движения, состоит в том, что автор записок попадает в ополчение и должен идти сражаться. Его сомнения не разрешены, но все его подталкивает жертвовать жизнью - и страдание от известий о наших потерях на поле битвы, и то обстоятельство, что его товарищ тут же, в Петербурге, без всякой пользы для человечества, умирает в жестоких муках от гангрены, и, наконец, слова одной девушки, любимой этим товарищем: "По-моему, война есть общее горе, общее страдание, и уклоняться от нее, быть может, и позволительно, но мне это не нравится"10. С отъездом на войну записки студента прерываются, и затем к ним приделан эпилог, из которого оказывается, что в первой же схватке он был убит. "Шальная пуля пробила ему над правым глазом огромное черное отверстие. Он лежал, раскинув руки и неестественно изогнув шею"11. По правде сказать, эта смерть производит слабое впечатление. Чувствуешь, так сказать, ее теоретичность. Это не то, что смерть юного Пети Ростова в первой стычке с неприятелем, описанная в "Войне и мире". Там читатель, задолго до катастрофы, живет с Петею его расцветающею, здоровою внутреннею жизнью, знает его восторженную душу, его детские сны, его молодую удаль, его жизнерадостное настроение, его очарованный взгляд на мир, свойственный первому пробуждению жизненных сил, и когда Петя, кинувшись вперед, пьяный от храбрости, падает сразу от "шальной пули", жалость, содрогание и думы самые безотрадные угнетают читателя. Следует, однако, сказать, что "Трус", неудачный в художественном отношении, подкупает несколькими горячими страницами, в которых чувствуется любвеобильное сердце писателя, - сердце, способное до самозабвения замучиваться чужими страданиями. "Выбыло из строя двенадцать тысяч одних русских и румын, не считая турок... Двенадцать тысяч... эта цифра то носится передо мною в виде знаков, то растягивается бесконечною лентой лежащих рядом трупов... Если их положить, плечо с плечом, то составится дорога в восемь верст... Что же это такое?.. Бык, на глазах которого убивают подобных ему быков, чувствует, вероятно, что-нибудь похожее... Он не понимает, чему его смерть послужит, и только с ужасом смотрит выкатившимися глазами на кровь и ревет отчаянным, надрывающим душу голосом" и т.д. Рассказ "Денщик и офицер" представляет картинку двух совершенно бесполезных военных существований в мирное время - денщика, почти идиота, оторванного от убогой крестьянской семьи, где он составлял ценную рабочую силу, и скудоумного недоучившегося офицера, который большею частью спит или ругает денщика за недостаточно скорое соблюдение разных вздорных услуг вроде подания спичек, справок о погоде и т.п. Повествование не лишено юмора, которым вообще Гаршин обладал несомненно, и можно только пожалеть, что, вероятно, под влиянием своей мрачной болезни он так скупо наделил им свои произведения.
328 Из книги "Литературные очерки Безукоризненным в художественном отношении и едва ли не самым капитальным произведением Гаршина следует назвать его очерк "Из воспоминаний рядового Иванова". По этому поводу, кажется, не было разногласия и в критике. Действительно, хотя Гаршин, как вечно и мучительно размышляющий гуманист и меланхолик, почти отсутствует в этом очерке, и с этой стороны индивидуальные особенности автора не так рельефно запечатлелись в этом произведении, но ни в какой другой вещи Гаршин не достигал такой зрелости таланта и совершенства исполнения. В рассказе нет ни завязки, ни внешнего интереса, ни пристегнутой идеи. Здесь просто передается длинный переход одного рядового, из студентов, от Кишинева за Дунай в Турцию, среди массы войска, в неизведанных для новобранца условиях походной жизни. Но с первого же слова вас увлекает жизненность и яркость повествования. Нет лишней фразы, нет расплывчатого образа, нет шаблонности и литературного гарнира. Рассказчик сразу заставляет вас жить общею с ним жизнью: вы вступаете в новые для вас места, попадаете в самую середину серой солдатской массы, переносите вместе с ней дожди, зной, жажду, тяжелую ходьбу, двигаетесь за ней к смутной и трагической цели, начинаете различать в ней рельефные лица, заинтересовываетесь всем, что окружает автора, и, проходя мимо забавных, тяжелых и мучительных, или бодрящих и возвышающих душу картин, добираетесь, наконец, до первого сражения. Каждая фигура, попадающаяся в рассказе, от бригадного генерала до мелких типов солдат из простонародья, нарисована ярко, с трезвым реализмом, несколькими штрихами. Будучи поставлен в ближайшее соприкосновение с народом - плечом к плечу с своими товарищами-солдатами, автор не впал в сентиментальность и не изуродовал своей картины фальшью: в его правдивом изображении народных типов чувствуется лишь та любовь к простому человеку, к его силе, здравому смыслу, терпеливости, юмору, к его свежей и меткой речи, которая отличала всех наших лучших писателей. Между эскизными и мимолетными, хотя и всегда живыми типами этого очерка любопытство читателя невольно сосредоточивается на офицере Венцеле. Этот Венцель, человек молодой, литературно образованный и даже не чуждый любви к поэзии, с невероятною жестокостью обращается с солдатами при малейшем их отступлении от дисциплины. Солдаты с трепетом и ненавистью произносили его имя, и однажды в толпе раздается даже нечто вроде загадочной угрозы: "Погоди, найдут и на него управу... В действии тоже будем". Жестокость Венцеля непостижима: например, задремавшего солдата он беспощадно бьет по плечам железными ножнами своей сабли; другого, позволившего себе курить во фронте, он с остервенением бьет по лицу, до крови, обеими руками. Систему свою Венцель объясняет немногими словами: "Я делаю это не из жестокости: во мне ее нет. Нужно поддерживать спайку, дисциплину. Если б с ними можно было говорить, я бы действовал словом. Слово для
Всеволод Гаршин 329 них - ничто. Они чувствуют только физическую боль". Однако, в первом опасном деле этот Венцель, уверенный в безукоризненной дисциплинированности своих солдат и ничуть не боясь их ненависти, ведет свою роту в самый огонь; его отбивают три раза, он ведет в четвертый. Затем, после большого урона, он ведет остатки своей роты в пятый раз и, наконец, отбивает у турок позицию. Раздается "ура". Оказывается, что турок было втрое больше, чем наших. Так восторжествовала система Венцеля - этого, по-видимому, бездушного фанатика дисциплины. "Вечером, - заканчивает Гаршин, - мы были уже на старом месте. Иван Платоныч (ротный командир) позвал меня пить чай. - Венцеля видели? - спросил он. - Нет еще. - Подите к нему в палатку, позовите к нам. Убивается человек... "Пятьдесят два, пятьдесят два!" - только и слышно. Подите к нему!.. Тонкий огарок слабо освещал палатку Венцеля. Прижавшись в уголке палатки и опустив голову на какой-то ящик, он глухо рыдал". Эта заключительная сцена одна из самых сильных во всех рассказах Гар- шина. "Воспоминания рядового Иванова", по нашему мнению, должны быть приписаны к безусловно лучшим образцам русской прозы. Психиатрическими рассказами Гаршина мы назвали "Ночь" и "Красный цветок". Собственно, вообще наше деление рассказов Гаршина сделано больше для удобства изложения, и мы за него не стоим, потому что и психиатрический, и назидательный элементы более или менее свойственны почти всем произведениям Гаршина, Но в этих двух очерках автор, очевидно, изображает душевнобольных. "Ночь" знакомит нас с последними думами человека, решившегося на самоубийство. Алексея Петровича (так зовут героя рассказа) Гаршин нигде не называет сумасшедшим и даже, быть может, в глубине души считает его высшим существом, да и самая близость гениальности и сумасшествия, как известно, всегда допускалась; но так как внешнего повода для рокового исхода у Алексея Петровича нет, и его решимость покончить с собою оказывается принципиальною, как вывод ума из всей жизни, то мы вправе считать, что автор рисует нам ненормального, больного человека. Алексей Петрович пришел к самым безотрадным выводам и о себе, и о жизни. "Куда вперед - не знаю, но только вон из этого заколдованного круга. В прошлом нет опоры, потому что все ложь, все обман"... "Он понял себя, понял, что в нем, кроме лжи, ничего нет и не было; что если он сделал что-нибудь в своей жизни, то не из желания добра, а из тщеславия; что он не делал злых и нечестных поступков не по неимению злых качеств, а из малодушного страха перед людьми"12. Эти мрачные думы прерывает, как в "Фаусте", звук колокола. Вспоминается детство, религия. "Да, тогда все казалось тем, как оно
330 Из книги "Литературные очерки' казалось. Красное так и было красное, а не отражающее красные лучи". Захотелось той чистой любви, которую знают только дети. "Господи, хоть бы какого-нибудь настоящего, неподдельного чувства, не умирающего внутри моего я. Ведь есть же мир! Колокол напомнил мне про него. Когда он прозвучал, я вспомнил церковь, вспомнил толпу, вспомнил огромную человеческую массу, вспомнил настоящую жизнь. Вот куда нужно уйти от себя и вот где нужно любить... Вырвать из сердца этого скверного божка, уродца с огромным брюхом, это отвратительное я, которое, как глист, сосет душу и требует себе все новой и новой пищи..." «Нужно "отвергнуть себя" (как сказано в Святом писании), убить свое я, бросить на дорогу»13. Алексей Петрович приходит в торжественное состояние от этого открытия, и, по-видимому, умирает от наплыва радостных чувств, потому что после многоточия автор от себя прибавляет, что к утру возле трупа найдено было заряженное по-прежнему оружие. Болезненный экстаз задушил Алексея Петровича, заменив собою выстрел, на который он уже решился. Финал темен, как заглавие очерка14. Итак, влечение к самоубийству было безумное, но в то же время идейное, порожденное муками альтруизма. Не знаешь, куда отнести Алексея Петровича: к благородным ли, но несчастным, заблуждающимся философам, или к душевнобольным, потому что физический способ истребления эгоизма посредством истребления самой жизни, очевидно, не разрешал тех вопросов, которые замучили этого трагического идеалиста. И вот его страдания, благодаря своей отвлеченности, как-то мало западают в душу. Там, где тяжелая тоска Алексея Петровича имеет неопределенный болезненный характер, где, например, прислушиваясь к постукиванию часов, он доходит до галлюцинации слуха и слышит монотонное: "помни, помни, помни", или там, где описывается его поездка к знакомому доктору с целью похитить револьвер для самоубийства и его хитрое обхождение с прислугой для завладения оружием, - рассказ силен, он захватывает, тревожит читателя; но как только Гаршин начинает группировать в голове Алексея Петровича такие размышления, которые должны показать нам социальный мотив его расчетов с жизнью, - художественный интерес исчезает, впечатление слабеет и патологический очерк начинает сбиваться на диссертацию. Впрочем, уж такова личность Гаршина, что под его пером эти отвлеченные мучения кажутся вполне искренними: поневоле с доверием продолжаешь выслушивать самого автора, хотя иллюзия в правдивости изображаемого им Алексея Петровича уже совершенно утрачивается. То же замечание вполне применимо к другому очерку этой категории: "Красный цветок". Рассказ этот произвел большую сенсацию, преимущественно между юными поклонниками Гаршина, и ставится ими чуть ли не превыше всего, что он сделал15. В память этого произведения венки из красного мака возлагались на гроб Гаршина, и теперь вышел литературный
Всеволод Гаршин 331 сборник под заглавием "Красный цветок". Увлечение это вполне объяснимо. Здесь изображен умирающий сумасшедший, который принимает алый цветок в палисаднике больницы за образ злого духа, за олицетворение зла во всем мире, и с неимоверными страданиями срывает его, чтобы после этого усилия умереть с измятым цветком в руке, прижатой ко впалой груди... В этой картине есть несомненная эффектность, в особенности для молодого воображения, для юных великодушных сердец16. Но раздвоение, на которое мы указали в рассказе "Ночь", выступает здесь еще рельефнее. Правда, что история знает не одного гениального идеалиста, который жертвовал жизнью за истину, за общее благо, и которого толпа считала безумцем, но это были, во всяком случае, не такие безумцы, которые, по доставлению в больницу, дебютировали с высокомерной фразы: "Именем его императорского величества государя императора Петра Первого объявляю ревизию сему сумасшедшему дому!" Ясно, что это сумасшедший в самом узком смысле слова. Действия такого сумасшедшего не имеют ровно никакой цены. Он так же легко может увлечься ролью мученика за правду, как и ролью важного и строгого ревизора. И фальшь рассказа состоит именно в том, что этому сумасшедшему подсказывается бред в тонком литературном вкусе, бред с тенденцией. Поэтому, не отрицая внешней, театральной красивости подобного замысла, мы думаем, что те части рассказа, где описывается приезд сумасшедшего в больницу, самая больница, в особенности первая ванна и мучения в ней больного, его разговоры с докторами, его блуждание среди других сумасшедших, постепенное ухудшение его недуга и т.п. - гораздо выше в художественном отношении. Здесь видны правда, сила, мастерство; здесь чувствуется действительное, пережитое и выстраданное автором - и трудно пробегать эти тяжкие страницы без содрогания и без угнетения мысли чем-то чуждым, страшным для нормального человека. Следует серия рассказов, которые мы назвали назидательными, со включением сюда сказок и парабол17. "Встреча" изображает нам, как в одном большом южном городе (по-видимому, в Одессе) встретились бывшие школьные товарищи: один, назначенный туда учителем гимназии, и другой, служивший там инженером. Учитель озадачен внезапным разбогатением инженера, и за ужином, в его роскошной квартире, узнает, что он разжился на обкрадывании казны. Инженер защищает теорию наживы, ссылаясь на то, что понятия о честном и нечестном зависят от взгляда, от известной точки зрения, и соблазняет своего друга не быть "телятиной". Учитель негодует, предостерегает товарища, не сдается на его софизмы и, в конце концов, остается при убеждении, что "вольному воля". Этот очерк, как видите, отвечает на живой современный вопрос, который и разрешается автором с кротостью, свойственною его сердцу.
332 Из книги "Литературные очерки" В рассказе "Художники" представлены два живописца: Дедов, рассуждающий, что "пока ты пишешь картину - ты художник, творец, написана она - ты торгаш", и Рябинин, который желал бы "влиять" картинами на публику, проводить свои идеи. "Другие, - говорит он, - называют карьеру академиста художественною деятельностью; что это нечто художественное - спора нет, но что это деятельность..."18 Рябинин иронизирует и сомневается. Однажды он отправляется с Дедовым на котельный завод и видит там, как делают заклепки на швах котлов. "Человек садится в котел и держит заклепку изнутри клещами, что есть силы напирая на них грудью, а снаружи мастер колотит по заклепке молотом и выделывает шляпку (...) Рабочие мрут, как мухи: год-два вынесет, а потом, если и жив, то редко куда-нибудь годен. Им приходится грудью выносить удары молота, да еще в котле, в духоте, согнувшись в три погибели"19. Их зовут "глухарями", потому что они часто глохнут от трезвона. И вот Рябинин задумывает написать такого глухаря. Композиция картины прекрасна. "Вот он сидит передо мною, - пишет Рябинин, - в темном углу котла, скорчившийся, одетый в лохмотья. Его совсем не было бы видно, если бы не свет, проходящий в круглые дыры, просверленные для заклепок. Кружки этого просвета пестрят его одежду и лицо, светятся золотыми пятнами на его лохмотьях, на всклокоченной и закопченной бороде и волосах, на багрово-красном лице, по которому струится пот, смешанный с грязью, на жилистых надорванных руках и на измученной широкой и впалой груди. Постоянно повторяющийся страшный удар обрушивается на котел и заставляет несчастного напрягать все свои силы, чтобы удержаться в своей невероятной позе. Насколько можно было выразить это напряженное усилие, я выразил". Над этою картиной Рябинин чуть не сходит с ума, переносит нервную горячку и по выздоровлении бросает живопись. Он поступает в учительскую семинарию. Тенденция рассказа понятна. Однако, помимо намерений автора, оба художника отступают здесь на задний план и действительным героем выделяется один "глухарь" - этот образ изможденного труженика, нарисованный с мастерством и с пламенным состраданием. В сжатом и сильном рассказе "Сигнал" изображены два железнодорожных сторожа: добрый и смиренный Семен и строптивый, завистливый и мстительный Василий. Василий ропщет на скудное содержание, ненавидит барствующее начальство дороги и однажды, получив удар по лицу от начальника дистанции, задумывает устроить на его участке катастрофу. Он снимает с пути рельс перед самым прибытием поезда. По счастью, Семен подстерег Василия. Василий, завидя Семена, убегает. Растерявшийся Семен, не имея под рукой сигнального красного флага, прорезывает себе руку, намачивает кровью платок и подымает его на палке. В виду поезда Семен начинает слабеть от потери крови и готов уже уронить флаг, когда вдруг подбежавший Василий, растроганный его подвигом, подхватывает сигнал и останавливает поезд. Обвел Василий всех глазами, опустивши голову.
Всеволод Гаршин 333 - Вяжите меня, - говорит, - я рельс отворотил. Это покаяние, вызванное энтузиазмом к чужой душевной красоте, исполнено глубокой драматической силы20. Маленькая грациозная поэма в прозе "Attalea princeps" воспевает чудную пальму, которая задумала своим ростом достигнуть потолка теплицы и разрушить его, чтобы увидать вольное небо. Другие растения над ней подтрунивали, но ей удивлялась и сочувствовала мелкая бледная ползучая травка. Когда же посыпались стекла крыши и над нею возвысилась зеленая крона пальмы, attalea почувствовала острое прикосновение снежинок, увидала грязное небо и готова была снова спрятаться под крышу от холодного ветра. К тому же директор ботанического сада приказал спилить ее у самого корня, чтобы она вновь не наделала беды. Пальму спилили. Маленькая травка, обвившая ее ствол, тоже попала под пилу. "Вырвать эту дрянь и выбросить, - сказал директор. И траву выбросили на задний двор, прямо на мертвую пальму..." Нужно сознаться, что это одна из самых изящных аллегорий для воплощения идеи о тяжкой расплате старого порядка со всяким смельчаком, поднимающим на него руку, и о неизбежном разочаровании идеалиста при встрече с действительностью. "Сказка о жабе и розе" была, очевидно, приготовлена Гаршиным для детского журнала и написана детским языком. Замысел ее неудачен. Прожорливая жаба, приютившаяся в одном цветнике, пожелала "слопать" прекрасную розу. Но в ту минуту, когда жаба, обдирая себе лапки и брюхо об шипы, уже добиралась до цветка, его сорвала одна девушка для своего умирающего маленького брата. Потом розу поставили в отдельном бокале у гробика. Молодая девушка, когда ставила ее на стол, поднесла к губам, поцеловала и уронила на нее слезинку. Прикосновение этой слезинки было лучшим происшествием в жизни розы. Сказка неинтересна, и смысл ее очень темен. Уж нет ли тут намека на то, что поэзия должна утолять несчастных, а не лакомить пресыщенных?.. Гораздо удачнее другая басня для детей, напечатанная в журнале "Родник": "Лягушка-путешественница", где осмеивается хвастовство лягушки, придумавшей путешествовать с помощью перелетных уток. Она держалась стиснутыми челюстями за прутик, который несли в своих клювах попеременно две утки из стаи. Когда же она услышала с земли мужиков, восклицавших: "Кто бы это придумал?" - она не вытерпела и квакнула: "Это я, я!" - и свалилась. Басенка эта художественно обработана и, конечно, сохранится в детской литературе. Но выше всех произведений в этом роде басня "То, чего не было". В ней с очень милым и тонким юмором пародируются различные взгляды на задачи жизни. Тут легко узнать некоторые модные общественные теории21. Спор ведут между собою навозный жук, муравей, кузнечик, лошадь, улитка,
334 Из книги "Литературные очерки' гусеница, мухи и ящерица. Все типы соблюдены со вкусом и мастерством. Рассказ так весел и забавен, что в нем даже трудно узнать Гаршина. В символическом роде эту вещь можно назвать образцовою, достойною, по своей отделке и содержательности, перевода на все языки. Она, вероятно, относится к самому здоровому периоду творчества Гаршина. Наконец, "Сказание о гордом Аггее" есть искусное подражание последним сказкам для народа гр. Толстого. Особый стиль повествования соблюден с безупречною техникой. Гордый и богатый правитель Аггей, пройдя через различные испытания судьбы, делается поводырем слепых и так привязывается к новым обязанностям, что когда ангел Божий предлагает ему вернуться к прежней жизни, то Аггей отвечает: "Нет, господин мой, ослушаюсь я твоего веления, не возьму ни меча, ни жезла, ни шапки, ни мантии. Не оставлю я слепых братии своих: я им и свет, и пища, и друг, и брат. Прости ты меня и отпусти в мир к людям: долго я стоял один среди народа, как на каменном столпе, высоко мне было, но одиноко; ожесточилось сердце мое, исчезла любовь к людям. Отпусти меня!"22 - И отпустил его ангел. И работал Аггей всю жизнь на бедных, слабых и угнетенных". Остаются затем рассказы, не относимые нами ни к каким категориям: рассказ "Медведи", сущность которого мы уже передали, и еще два, составляющих одно целое: "Происшествие" и "Надежда Николаевна". "Происшествие" состоит в том, что некий Иван Иванович, влюбившись в проститутку Надежду Николаевну (по ходячему имени - Евгению) и убедившись, что она не может ни полюбить его, ни вернуться к порядочной жизни, с отчаяния застреливается. Надежда Николаевна нарисована несколько по-книжному, с применением давнишнего способа идеализации падшей женщины. Способ очень прост: такой женщине обыкновенно приписываются горькие обличительные размышления о мужчинах, а ее дальнейшее пребывание, несмотря на такое воззрение, в той же профессии объясняется истерическим равнодушием к будущему. Так сделала и Надежда Николаевна. Она не решается на сближение с Иваном Ивановичем, между прочим, и потому, что боится от него впоследствии упреков за свое прошлое. Обыденность замысла и построения не мешает рассказу отличаться чувством и драматизмом. Сердечность автора и здесь подкупает. Особенно сильна последняя сцена "Происшествия": отвергнув окончательно любовь Ивана Ивановича, Надежда Николаевна лишь по выходе из его квартиры, уже на улице, начинает соображать и ясно чувствовать, что теперь, в эту минуту, он должен застреливаться. Опрометью бежит она назад, и в то мгновение, когда она схватывается за ручку двери, за дверью раздается выстрел. Незадолго до смерти Гаршину вздумалось вернуться к Надежде Николаевне и дорисовать ее в целой повести, озаглавленной ее именем. Но повесть эта оказалась слабее всего, что он сделал. Мы застаем здесь Надежду Нико-
Всеволод Гаршин 335 лаевну, несколько лет спустя после "происшествия", все в той же профессии, соединяемой притом с более или менее постоянным сожительством с литератором Бессоновым. В нее же влюбляется и молодой живописец Лопатин, нашедший в ней идеальную модель для задуманной им картины "Шарлотта Корде". К этим лицам припутаны еще две совершенно лишних и неинтересных фигуры: приятель Лопатина, Гельфрейх - специалист по изображению кошек, и содержатель меблированных комнат, капитан Грум-Скжебицкий - поляк, занимающийся какими-то темными делами. Ряд бесцветных сцен и растянутых разговоров между этими лицами заканчивается совершенным сумбуром: Бессонов из ревности убивает Надежду Николаевну, смертельно ранит Лопатина и сам застреливается. Весь рассказ точно происходит под небосклоном Достоевского, в его атмосфере, в тех особенных сумерках, которые дают чувствовать болезненное настроение писателя; но ни силы, ни глубины, ни энергии Достоевского тут нет и следа. В этой предпоследней вещи, написанной Гаршиным, дарование заметно изменило ему... Гаршин оставил еще фельетоны: "Подлинная история энского земского собрания" - первая печатная вещь Гаршина, имеющая, вероятно, местный интерес, но ничем не превышающая обыкновенные удачные сатиры в легком роде; "Очень коротенький роман" - набросок в таком же вкусе для "Стрекозы" - насмешка над рыцарем, который отправился на войну, чтобы покорить сердце возлюбленной, но потерял на войне ногу и прозевал свою невесту; "Аясларское дело" - автобиографическое сообщение о сражении, в котором сам Гаршин был ранен в ногу; "Письма о передвижных выставках", полные ценных характеристик наших художников и живых описаний самих картин, и, наконец, "Петербургские письма" ( в газету "Южный край"), где встречаются художественные описания Петергофа и того самого Волкова кладбища, на котором приютились останки нашего писателя. Закончив обзор произведений Гаршина, мы, прежде всего, остановимся на его писательской технике. Гаршин умел писать вполне свободно только от первого лица. В этой любимой форме написаны им лучшие рассказы. Когда встречалась необходимость завязать действие между несколькими лицами, Гаршин затруднялся и всегда сбивался на дневник. Так, дневники от разных действующих лиц введены в изложение "Происшествия" и "Надежды Николаевны", и весь рассказ "Художники" сделан помощью параллельных дневников Дедова и Рябинина. Но развитием темы Гаршин владел легко, никогда не расплывался и до такой степени очищал свою работу от праздных разглагольствований, что в одной рецензии рассказы его были названы "вылизанными". Не думаем, чтобы здесь имело место вылизывание: писателю, одаренному верным вкусом, соразмерность частей дается сама собою, при самой концепции и планировке его работы.
336 Из книги "Литературные очерки" В слоге и языке Гаршин был большим пуристом - воспитанный, как нам кажется, на образцах Тургенева. Тургенев считал своим кумиром Пушкина, Гаршин учился у Тургенева, и таким образом, пушкинский трезвый язык по завету передается теперь его младшим литературным внукам. Гаршин отличался самым простым и в то же время сдержанным языком; пуще всего он остерегался от банальностей и от чужих готовых оборотов и выражений. Эти готовые литературные формы речи - самый тлетворный грибок для писательской работы; не пройдет пяти-семи лет, как эти, ходившие в известный период эпитеты, метафоры и словечки начинают издавать запах плесени, отдают стариною. Возьмите пушкинскую прозу и теперь: там все просто и все свое; нет кудреватостей и нет затхлости: все интересно и все молодо. Такова сила сжатой и содержательной простоты изложения. Можно и следует искать новых форм для мысли, свежих эпитетов и уподоблений, но где нет в них надобности, там всегда спасает одна простота, и надо соблюдать ее во что бы то ни стало, сколько бы ни жужжало в ушах готовых украшений для описания, вроде "свинцовые тучи", "сердитые волны", "угрюмые скалы", "причудливая бахрома листьев" и т.д. Кто-нибудь сказал первый "свинцовая туча" - и прекрасно, - это его собственное уподобление: пусть оно за ним и останется. Ведь это не то, что серая туча или черная, - иначе и сказать нельзя, цвет передать необходимо. Нет, "свинцовая туча" есть прикраса, сближение с металлом, своего рода открытие, которым неловко пользоваться, по меньшей мере, без кавычек. Вот этих-то свинцовых туч вы нигде не найдете у Гаршина. До какой степени он был щепетилен в отношении этих чужих клише, лучше всего покажет вам одна цитата из его рассказа "Встреча". Учитель гимназии задумывается над своею будущею деятельностью. - Гаршин пишет: "Он думал, как он будет с первых классов угадывать "искру Божию" (кавычки) в мальчиках; как будет поддерживать натуры, "стремящиеся сбросить с себя иго тьмы" (все вводное предложение в кавычках); как под его надзором будут развиваться молодые свежие силы, "чуждые житейской грязи" (опять кавычки). Мы думаем, что огромное большинство пишущих - просто, без всяких кавычек, поставили бы прямо от себя искру Божию, стремление сбросить иго тьмы и отчуждение от житейской грязи, да еще и были бы при этом убеждены, что они прекрасно "владеют пером" и пишут блестящим слогом. Но лучшую сторону техники Гаршина составляют описания; здесь он - настоящий живописец. Недаром его всегда тянуло в кружок художников, где очень ценились его суждения. Выставки были для него праздником: он на них суетился, волновался и блаженствовал по поводу какой-нибудь художественной находки или метко и добродушно трунил над фальшивыми приемами. Приемы самого Гаршина в его словесной живописи достойны изучения; он сразу широко захватывал предмет и давал только его выдающиеся
Всеволод Гаршин ЪЪ1 черты, хорошо помня, что в длинных описаниях части целого исчезают в памяти. Он умел угадывать, какая именно подробность (как, например, штиблеты убитого турка) выведет описываемый образ из тумана и закрепит его у читателя. Слова у него всегда выбираются самые точные: деревья и травы называются своим именем, как у Тургенева, и это гораздо сильнее ничего не говорящих метафор; инструмент, мелкая вещица всегда описываются наглядно, как на чертеже; никогда не разбавляет он своего ландшафта чувствами, потому что хорошо написанный ландшафт сам по себе сообщит читателю требуемое настроение, без толкований автора. У средних дарований сопровождение пейзажа излияниями чувств всегда влечет за собою ординарность, избитость описания и отучает начинающих авторов от красок. Вообще лиризм, юмор, олицетворение, фигуральность в прозаических описаниях доступны только лучшим мастерам слова, да и у них оправдываются исключительным складом их гения, особым богатством поэзии в их натуре. Таковы: Тургенев, Гоголь, Диккенс, Гюго, Гейне. Но гр. Толстой, который, в сущности, не поэт, а первостепенный живописец и психолог, - гр. Толстой никогда не вносит лиризма в описание природы; а Лермонтов, имевший исход для своего кипучего лиризма в стихах, оставил нам в "Герое нашего времени" образцы самых рельефных описаний в прозе, где вы очень-очень редко встретите небольшой, но всегда глубокий штрих, передающий душевное состояние, но где вся сила таланта Лермонтова направлена на выпуклое, сильное и простое изображение самой природы. Гаршиновские описания не длинны, а иногда так сжаты, что их едва можно отметить, но их разбросано у него множество - в "Воспоминаниях рядового Иванова": утро в Кишиневе перед отходом дивизии; дороги, проходимые войсками; дожди; жары; переправа через лужу по команде генерала; ночь и рассвет в лагере; в рассказе "Встреча": взморье, квартира инженера Кудряшова и его акварий; в "Медведях": вид с обрыва; в "Художниках": разные этюды и темы картин и т.д. По сущности своей, произведения Гаршина всего менее могут быть названы рассказами. Рассказ, прежде всего, должен быть занимательным: в нем предполагается интересное событие, с быстрою развязкой, сжатая бытовая картинка, анекдот, сюрприз, маленькая драма или комедия, - словом, действие, движение, ускореннное и сконцентрированное на малом пространстве, или характерный животрепещущий отрывок из действительности. У Гаршина только "Четыре дня", "Сигнал" и, пожалуй, "Происшествие" соответствуют типу рассказа. В остальных преобладают картины, чувства, идеи; завязки почти нет - и в общем, эти очерки скорее можно назвать идейными стихотворениями в прозе, чем рассказами. Ни одного характера Гаршин не создал; действующие лица очерчивались им всегда с одной какой-нибудь стороны, нужной для его темы; мы знаем, например, как его художник, учитель, инженер, волонтер смотрели на свои обязанности и профессию, но
338 Из книги "Литературные очерки" какие они были люди, какова была их индивидуальность - мы не видим. Все это фигуры без плоти и наружностей, аллегорические символы в маленьких поэмах. Исключение составляют "Воспоминания рядового Иванова", где Гаршин писал чудесные живые эскизы с натуры. Но если Гаршин не владел главным орудием рассказчика, т.е. умением подстрекать любопытство читателя самою фабулой своих очерков, зато у него гораздо более ценный и редкий дар - способность комбинировать ситуации, полные потрясающего внутреннего трагизма. Правда, таких ситуаций не много, но ведь много ли их есть и вообще в громадном и чудесном царстве вымысла? Трагические положения, чуждые фальшивого эффекта, принадлежат к очень редким ценностям в поэзии. У Гаршина мы назовем три таких ситуации, неотразимо волнующих читателя: 1) столкновение тяжело раненого с трупом убитого им врага и ограбление им этого же самого трупа для поддержания своей жизни; 2) запоздалую догадку Надежды Николаевны на улице, что в эту самую минуту оставленный ею в квартире Иван Иванович должен застрелиться, и 3) внезапное раскаяние в своем злодеянии Василия при виде изнемогающего Семена, который, не щадя своей жизни, явился предупредить вред от его преступления. Все эти комбинации хватают нас за сердце, и, сколько бы ни стало для нас очевидным, что автор их нашел, выдумал, - они не потеряют своей власти над нами, и в этом признак выдающейся творческой фантазии. Добавим еще, что измышление и разработка таких положений доступны только писателям с глубокою и сильною душой. Заключаем наши выводы. Если Гаршин, несмотря на свои счастливые вдохновения, художественный вкус, наблюдательность и прекрасно выработанный язык, не оставил в своих творениях памятных человеческих образов, живых детей своей фантазии, зато он с удивительною прозрачностью отразил в своей книге свой собственный образ. А этот образ очень знаменателен. Личность Гаршина была замечательно полным, типическим выражением известного умственного течения: Гаршин впитал в себя и с глубокою страстностью выразил в своей книге весь культ лучшей части того поколения, с которым он вырос. Первые впечатления юности и затем развитие полного самосознания Гаршина совпадают с периодом от сербской войны до катастрофы 1 марта 1881 года. Это был второй, самый напряженный послереформенный период: народничество в литературе, народничество в революции и общий подъем национального чувства перед разразившеюся войной. Россия воевала внутри и снаружи; и там, и здесь падали жертвы. Молодые натуры не могли, не сознавали за собою права оставаться равнодушными, - надо было так или иначе служить этой взбаламученной общественной массе. Но как служить? Герой предшествующего периода, Базаров, уже отжил свое время и во многом вышел из моды, скомпрометированный своими преемниками. Эстетика,
Всеволод Гаршин 339 которую он отверг, понемногу, еще сконфуженная и большею частью под контрабандой, но неудержимо возвращалась; нервы, истрепанные ужасными зрелищами, уже не могли идти в сравнение со свежими базаровскими нервами, а между тем задачи стояли еще более сложные, вопиющие, неотразимые, Вопрос, как служить общественной массе, сделался настоящим мучением. Уроженец Малороссии, возросший среди племени, удивительно сочетавшего чувствительность и смышленность, одаренный чистым и любящим сердцем и головой, воспаленной наследственным недугом, т.е. повышенно восприимчивой, Гаршин представлял из себя организм в высшей степени приспособленный к тому, чтобы сделаться самым типическим souffre-douleur'ом* этой эпохи. Трагизм его положения осложнялся тем, что рассудком он понимал бесплодность насилия, а сердцем отворачивался от него. Но он не оставался неподвижным, - он прямо жертвовал - не душою, а всем телом своим, на поле битвы, где и был ранен. Правда, и война есть насилие, но Гаршин оправдывал свое участие в ней тем, что здесь обязанность причинять насилие может пасть, как жребий, на долю каждого, самого незлобивого человека, что здесь это насилие не есть акт индивидуального сознания, и потому шел на него, чтобы избавить от него других. И в мирное время Гаршин страдал неразрешимыми вопросами общего горя - не риторически, не для фразы, а самым реальным образом. Его Алексей Петрович, готовый лишить себя жизни за то, что не сумел жить общими интересами всего человечества, его сторож Семен, истекающий кровью, чтобы спасти поезд, его безумец, срывающий ядовитый цветок, чтобы избавить мир от зла, его художник Рябинин, чуть не помешавшийся от невозможности просветить толпу изображением страдающего глухаря, - все это, очевидно, сам Гаршин; все это его собственная неотступная мания самопожертвования и страдания за чужое горе, возвращавшаяся к нему в постоянно новых и новых образах фантазии. Потребность выводить и рисовать эти образы была у Гаршина неудержима: он иллюстрировал ими свою горячую проповедь, которой всегда сам следовал в своей жизни, считая ее единственно возможным принципом существования. Посмотрите, например, каким пламенным состраданием, каким горьким самобичеванием за невозможность оказать помощь проникнуты эти строки, обращенные к образу труженика-глухаря в рассказе "Художники": (стр. 144, 150, 151, ч. 1). «Кто позвал тебя? Я, я сам создал тебя здесь. Я вызвал тебя, только не из какой-нибудь "сферы", а из душного, темного котла, чтобы ты ужаснул своим видом эту чистую, прилизанную, ненавистную толпу. Приди, силой моей власти прикованный к полотну, смотри с него на эти фраки и трены, крикни им: я - язва растущая! Ударь их в сердце, стань перед их глазами призраком! Убей их спокойствие, как ты убил мое...» * вероятно, здесь: выразителем дум (фр.).
340 Из книги "Литературные очерки" "Удары приближаются и бьют вместе с моим пульсом. Во мне они, в моей голове, или вне меня? Звонко, резко, четко... раз-два, раз-два... Бьет по металлу и еще по чему-то. Я слышу ясно удары по чугуну; чугун гудит и дрожит. Молот сначала тупо звенит, как будто падает в вязкую массу, а потом бьет звонче, и, наконец, как колокол, гудит огромный котел. Потом остановка, потом снова тихо; громче и громче, и опять нестерпимый, оглушительный звон. Да, это так: сначала бьют по вязкому, раскаленному железу, а потом оно застывает. И котел гудит, когда головка заклепки уже затвердела. Понял. Но те, другие звуки... Что это такое? Я стараюсь понять, что это такое, но дымка застилает мне мозг. Кажется, что так легко припомнить, так и вертится в голове, мучительно близко вертится, а что именно - не знаю. Никак не схватишь... Пусть стучит, оставим это. Я знаю, но только не помню..."23. "И вот все сливается в рев, и я вижу... Вижу: странное, безобразное существо корчится на земле от ударов, сыплющихся на него со всех сторон. Целая толпа бьет, кто чем попало. Тут все мои знакомые с остервенелыми лицами колотят молотами, ломами, палками, кулаками это существо, которому я не прибрал названия. Я знаю, что это - все он же... Я кидаюсь вперед, хочу крикнуть: "перестаньте! за что?" - и вдруг вижу бледное, искаженное, необыкновенно страшное лицо, - страшное потому, что это мое собственное лицо. Я вижу, как я сам - другой я сам - замахивается молотом, чтобы нанести неистовый удар..." {Рассказы. Первая книжка, стр. 144, 150 и 151). Читая этот глубоко страстный монолог, встречая другие места в сочинениях Гаршина, где, например, он так мучительно скорбит о всех, убитых на войне, или с такою жалостью вспоминает даже собачку, раздавленную конкой, или с умилением подозревает целые сокровища любви в душе падшей женщины, или так мягко пристыжает своего товарища, узнав, что тот разбогател от нечестной наживы, вы мало-помалу открываете во всей книге всегда одно и то же: любящее, нежное, чистое, благородное и бесконечно великодушное лицо - самого автора. Вы невольно начинаете его любить, потому что он сам - одна любовь, одно сострадание ко всему живущему. Искренность его речей так доказательна, что на его книге, нигде не встретив его самого, вы уже можете поклясться, что он ваш заочный друг в каждом горе, и что он окажется таким же на деле, если вы к нему обратитесь. Такой вывод об авторе в настоящее время вполне подтверждается восторженными воспоминаниями о его личности всех тех, кому довелось встречать его в жизни и знать ближе24. Этот свет всеобъемлющей любви, исходящий из книги Гаршина, и объясняет, почему его имя нашумело, быть может, гораздо более, чем он того заслуживал с точки зрения одной литературной оценки. Вот почему и такая толпа молодежи провожала гроб Гаршина. Она хоронила в Гаршине благороднейшего из идеалистов, когда-либо появлявшегося в ее рядах, идеалиста без крови, завещавшего жертвовать человечеству толь-
Всеволод Гаршин 341 ко собой, без посягательства на личность другого. Поэтому все партии без различия могут с одинаковым сочувствием почтить память этого чистейшего человека; в сердцах же юношества он навсегда останется печальною милою тенью. Образ Гаршина был слишком цельным, слишком зависимым от его исключительного темперамента и от современной ему эпохи, чтобы он мог повториться. Он отошел в вечность безвозвратно. И если бы к такому простому, сердечному, безыскусственному писателю, каким был Гаршин, было дозволительно применить поэтическую аллегорию, мы назвали бы его passi-flora, цветком страдания, выросшим на почве, обагренной кровью, под темными небесами смутного времени. 1889 г.
О НЕКРАСОВЕ I Спорный поэт... И прежде других, он сам себя оспаривал: "Нет в тебе поэзии свободной, мой суровый, неуклюжий стих!"1 "Мне борьба мешала быть поэтом..."2 Как на крайнее мнение против Некрасова, можно указать на отзыв Тургенева: "Я убежден, что любители русской словесности будут перечитывать лучшие стихотворения Полонского, когда самое имя г. Некрасова покроется забвением. Почему же это? А просто потому, что в деле поэзии живуча только одна поэзия, и что в белыми нитками сшитых, всякими пряностями приправленных, мучительно высиженных измышлениях г. Некрасова, ее-то, поэзии, и нет на грош, как нет ее, например, в стихотворениях всеми уважаемого и почтенного А.С. Хомякова, с которыми, спешу прибавить, г. Некрасов не имеет ничего общего"3 (СПб. ведомости. 1880 г. № 8). Комментарием к этому печатному заявлению Тургенева служит его письмо к Полонскому из Веймара от 29-го января 1870 г.: «Ты, может быть, и прав в том, что ты говоришь мне по поводу Некрасова; но, поверь, я всегда был одного мнения о его сочинениях - и он это знает; даже, когда мы находились в приятельских отношениях, он редко читал мне свои стихи, а когда читал их, то всегда с оговоркой: "Я, мол, знаю, что ты их не любишь". Я к ним чувствую нечто в роде положительного отвращения: их "arrière goût"* - не знаю, как сказать по-русски - особенно противен: от них отзывается тиной, как от леща или карпа»4. Еще ранее того (13 января 1868 г.) Тургенев писал Полонскому: "Г. Некрасов - поэт с натугой и штучками; пробовал я на днях перечесть его собрание стихотворений... нет! Поэзия и не ночевала тут - и бросил я в угол это жеванное папье-маше с поливкой из острой водки"5. Природное отчуждение Тургенева от музы Некрасова сказалось и в его "Призраках": "У раскрытого окна высокого дома (пролетая над Петербургом), - пишет Тургенев, - я увидел девицу в измятом шелковом платье, без рукавчиков, с жемчужной сеткой на волосах и с папироской во рту. Она благоговейно читала книгу: это был том сочинений одного из новейших Ювеналов. - Улетим! - сказал я Эллис" ("Призраки", ХХП). Почему же это Тургенев, привет- * привкус (фр.).
О Некрасове 343 ствовавший поэзию во всем и всюду, отметивший, например, у Добролюбова "удивительное" стихотворение: "Пускай умру - печали мало"6, - почему Тургенев совсем отрицал Некрасова? Эту, правда, несколько капризную и преувеличенную неприязнь Тургенева к произведениям Некрасова едва ли можно объяснить личными отношениями между обоими писателями7; вероятно, в некрасовской лирике было действительно нечто такое, что болезненно раздражало чуткую эстетическую натуру Тургенева. И Тургенев был не один. Из эстетиков Страхов очень смело и настойчиво обличал Некрасова в деланности эффектов и в поэтической бестактности8. Из либералов Антонович утверждал, что Некрасов "не был собственно лирическим поэтом, творящим и поющим в поэтическом увлечении: он творил холодно-обдуманно и строго сознательно"9 ("Слово". Февраль 1877 г.). Сам поэт в себе сомневается, другие - тоже. Что-нибудь тут кроется. Тут виноваты: либо природа самого таланта, либо раздвоение в его функциях, либо - и то и другое вместе. Все признавали даровитость Некрасова. Застигнутый позитивными вкусами общества, он искал новых дорог, новых приемов; он заставил приверженцев чистого искусства оспаривать его славу и путаться в определениях: что же такое, собственно, поэзия? Эта большая и мудреная литературная сила напрашивается на изучение. "Мне борьба мешала быть поэтом", - говорит Некрасов. Не одна борьба, но и время, в которое он действовал, и требование читателей, и влияние руководящих критиков, и, конечно, больше всего - собственная натура Некрасова, самая положительная, дельная, земная, какую только можно себе представить. Пусть он был энергичным, искренним, даже пламенным деятелем слова, - все- таки грунт его природы был по преимуществу практический, вкусы - трезвые и материальные. Красота, женская любовь - эти вечные родники поэзии, - почти не пробуждали его вдохновения. В женщине он любил физическое здоровье, смуглую кожу, румянец, полный стан, стройность и соразмерность: "Она мила, дородна и красива" ("На Волге"), "соразмерная, стройная" ("Дешевая покупка"), "Где твое личико смуглое?"10, "Тройка", "Саша" и т.д. Все лирические пьесы Некрасова, посвященные любви, постоянно, роковым образом, возвращаются к домашним сценам и распрям, обнаруживающим неуживчивость писателя с нежным полом ("Если мучимый страстью мятежной...", "Поражена потерей невозвратной...", "Я посетил твое кладбище... твой смех и говор... бесили мой тяжелый, больной и раздраженный ум"11, "Я не люблю иронии твоей...", "Мы с тобой бестолковые люди: что минута, то вспышка готова...", "Да, наша жизнь текла мятежно, расстаться было неизбежно..."12, "Нервы и слезы" и пр.). Природа вызывает поэтическое чувство в сердце каждого, даже не поэта; она составляет главное счастье простолюдина и, конечно, в поклоннике народа она должна была найти своего естественного, сильного певца. Таким и был Некрасов. Его обращения к родине, к Волге, к русскому народу исполнены порою захватываю-
344 Из книги "Литературные очерки'' щего лиризма; они дышат мощью, скорбью и любовью: картины леса, деревни, крестьянского поля нарисованы ярко и реально, от них веет то свежестью, то грустью; в "Саше" и "Морозе" Некрасов дал истинно поэтические олицетворения лета и зимы. Но эта отзывчивость к природе, как чувство общее всем, не составляет еще отличительной приметы богатого поэтического темперамента. Да и здесь, если вычесть исключительные настроения Некрасова, вы откроете в нем того же положительного человека: желчного в ненастье, доброго на свежем морозце, проклинающего тиф и холеру, разносимые петербургскими ветрами, вполне довольного только на охоте, в своей деревне, за городом: Любуясь месяцем, оглядывая даль, Мы чувствуем в душе ту тихую печаль, Что слаще радости... Откуда чувства эти? Чем так довольны мы?.. Ведь мы уже не дети! Ужель поденный труд наклонности к мечтам Еще в нас не убил!.. И нам ли, беднякам, На отвлеченные природой наслажденья Свободы краткие отсчитывать мгновенья? - Э, полно рассуждать! искать всему причин! Деревня согнала с души давнишний сплин, Забыта тяжкая, гнетущая работа, Докучной бедности бессменная забота - И сердцу весело...13 Наконец, в главном нерве своей деятельности, в том, что создало его великую славу, в печаловании о народном горе, в защите угнетенных и обездоленных, - на чем именно Некрасов сосредоточивал всю силу своего сострадания? На нищете, голоде и холоде, на болезнях, на муках от зноя в страдную пору, на трудностях этапного перехода, на удушливых потемках каторжных нор, на вредном воздухе фабрик для детей и рабочих, на невыносимых тягостях бурлацкого труда, на убожестве мелких чиновников, - словом, всегда и главным образом - на материальных невзгодах меньшой братии. Речь его была сильная, проповедь горячая и грозная, - но в основе все-таки сидел человек дела, рачитель об общественных нуждах, красноречивый гигиенист или пламенный социальный депутат. Великий день освобождения крестьян, даровавший народной массе блага нравственные, встретил со стороны Некрасова лишь весьма слабый привет в виде коротенького, в 16 строчек, стихотворения "Свобода"... Некрасов не был настолько экзальтирован, чтобы растеряться и ошалеть в такую минуту14. Он тут же сказал: это не все. Тринадцать лет спустя, в своей "Элегии"(1874 г.) Некрасов писал: Я видел красный день: в России нет раба! И слезы сладкиея пролил в умиленье... "Довольно ликовать в наивном увлеченьи, - Шепнула Муза мне, - Пора идти вперед: Народ освобожден, но счастлив ли народ?.."
О Некрасове 345 Все это так, но ни слез умиления, ни ликования Некрасова по поводу освобождения крестьян - ни в одном его стихотворении, совпадающем с этой славной эрой, вы не найдете. Неудовлетворенный с самого начала, он все ждал, когда же станет "сносней крестьянская страда", когда побежит "по лугу, играя и свистя, с отцовским завтраком довольное дитя?"15 Цели земные, насущные, всегда оставались более близкими сердцу Некрасова. Такова сущность натуры поэта, обличаемая его книгой. Уже в самой его личности есть много задатков для раздоров с музой. II Содержанию соответствует и форма. Стихотворный текст точно так же весьма часто выдает Некрасова. Кто-то, в похвалу Некрасову, высказал, что достоинство его произведений состоит именно в том, что, будучи переложены в прозу, они, в виду своей содержательности, ничего бы не потеряли16. Предательская похвала! Ведь в таком случае возникает неизбежный вопрос: зачем же они были написаны стихами? Стихотворная форма есть законный вид искусства, имеющий свою особенную область. Вне этой формы предметы поэзии делаются неузнаваемыми. Одна лишь музыкальная речь способна передать и запечатлеть некоторые неуловимые настроения; с разрушением мелодии все исчезает. А у Некрасова действительно добрых две трети его произведений могут быть превращены в прозу и не только ничуть от этого не пострадают, но даже выиграют в ясности и полноте. Есть целые страницы, которые стоит только напечатать без абзацев, с самой незначительной перестановкой слов, с прибавкой двух-трех союзов, и никто не узнает, что это были стихи. Вот пример (из "Русских женщин"). "Старик говорит: - Ты о нас-то подумай! Ведь мы тебе не чужие люди: и отца, и мать, и дитя, наконец, ты всех нас безрассудно бросаешь. За что же? - Отец! Я исполняю долг. - Но за что же ты обрекаешь себя на муку? - Я там не буду мучиться. Здесь ждет меня более страшная мука. Да ведь если я, послушная вам, останусь, меня разлука истерзает. Не зная покоя ни днем, ни ночью, рыдая над бедным сироткой, я все буду думать о моем муже, да слышать его кроткий упрек..." Как видите, здесь нет ни малейшего следа мелодии, а между тем это почти буквальное перепечатывание нижеследующих сомнительно-музыкальных строк: Старик говорил: "Ты подумай о нас, Мы люди тебе не чужие: И мать, и отца, и дитя, наконец, Ты всех безрассудно бросаешь, За что же?" - "Я долг исполняю, отец!"
346 Из книги "Литературные очерки" - За что ты себя обрекаешь На муку? - Не буду я мучиться там! Здесь ждет меня страшная мука. Да если останусь, послушная вам, Меня истерзает разлука. Не зная покоя ни ночью, ни днем, Рыдая над бедным сироткой, Все буду я думать о муже моем, Да слышать упрек его кроткий..." К чему же, спрашивается, здесь стихотворная форма, когда она ровно ничего не прибавляет к рассказу ни в красоте, ни в силе впечатлений? И таких опытов с некрасовсими стихами можно сделать множество. Что же это доказывает? Это доказывает, что стихотворная форма, по природе своей, не необходима для большинства сюжетов, изображаемых автором, и не существенна для передачи его настроения, что она мало пригодна для того материала, которым автор так часто наполняет свой текст. "Язык богов" не сливается с этим материалом в одно целое, он не преобразовывает его в нечто лучшее и легко спадает с него, как бренная шелуха. А попробуйте проделать то же самое с фетовским "Шепот, робкое дыханье...": в прозе эта вещица совсем погибнет, как алмаз, перегоревший в уголь. Или вздумайте, например, перекладывать в прозу "Демона" или "Онегина", - да в этих стихах столько музыки, что вы не совладаете с ними; рифмы будут петь в прозе, вам будет больно делать эту ломку, - вы почувствуете, что вы терзаете, губите нечто живое и волшебное... А если бы вам и удалось разрушить метр, например, в какой-нибудь строфе "Онегина", хотя бы имеющей, по-видимому, самое прозаическое содержание, - то вы все-таки увидите, что нечто обаятельное исчезло, что известная мелодия была тут необходима: что рифмы позлащали какую-нибудь шутку, выдвигали острое слово, что складный тон создавал готовые афоризмы, незабываемые штрихи, - что вообще к этим заколдованным словам нельзя прикасаться безнаказанно. А здесь, у Некрасова, все это дозволено и нисколько не вредит существу дела. Почему же Некрасов употреблял в этом случае стихи? Можно думать, что Некрасов добросовестно заблуждался и часто сам не подозревал, что пишет рифмованную прозу. Он не отличался особенною чуткостью к форме и сам сознавал "неуклюжесть" во многих случаях своего стиха17. Он даже впадал иногда в смешные и крупные музыкальные ошибки, выбирая для целых больших пьес совсем неподходящий размер. Так, например, "Русских женщин" ("Княгиня Трубецкая") Некрасов написал таким же размером, каким Жуковский написал свою сказку "Громобой", а Пушкин - балладу "Жених"18 (с тою лишь разницею, что Некрасов совсем отбросил женские рифмы). Ничего нельзя было неудачнее придумать. Что вполне годилось по своей эффектной и звонкой монотонности к сказочному сюжету, - то вышло до прискорбия забавно в применении к такому вполне достоверному событию, как
О Некрасове 347 поездка княгини Трубецкой в Сибирь к сосланному мужу, ее бедствия в дороге, деловые разговоры с губернатором и т.д. Или, например, на пушкинский мотив: "Мчатся тучи, вьются тучи...", так совпадающий с кружением метели, Некрасов пишет следующее: И откуда черт приводит Эти мысли? Бороню, Управляющий подходит; Низко голову клоню, Поглядеть в глаза не смею, Да и он-то не глядит - Знай накладывает в шею. Шея, веришь ли, трещит! Только стану забываться, Голос барина: - Трофим! Недоимку! - Кувыркаться Начинаю перед ним...19 и т.д. "Ночлеги". III. У Трофима Итак, Некрасов мог и сам не подозревать, что в указанных нами случаях он пишет рифмованную прозу. В его время в деле поэзии (вообще разжалованной) не придавали особенного значения соответствию между формой и содержанием. Главное было - содержание20. А стихотворная форма была все- таки пригоднее для распространения содержимого в публике; стихи короче, они не утомляют и, по своей складности, легче запоминаются; многие обрадовались, что могут читать стихи, как газету; читатели поощряли Некрасова, и он охотно верил, что его стихи "живее к сердцу принимаются", чем пушкинские ("Поэт и Гражданин")21. Некрасов стал этому поддаваться и затем надолго приучил русскую публику требовать от стихов прозы. Он повлиял и на всех начинающих поэтов последующего периода22: никто из них не избег журнального языка и деловой обстоятельности в самых лирических по замыслу пьесах. "Но в чем же тут беда? - спросят нас. - Поэт высказал все, что ему было нужно сказать; все его прекрасно поняли и полюбили. Чего же больше?.." Никакой беды, конечно, нет и победителей не судят. Но все должно быть поставлено на свое место, и мы только утверждаем, что во многих случаях высшая, музыкальная форма речи была обращена Некрасовым на дело, не свойственное ее природе, или была пущена в ход неумело, с непониманием внутренних законов этого искусства, и потому для этих вещей наступит расплата, как за всякое насилие природы: в поэзии они жить не будут, это была поэзия обиходная, удешевленная для всеобщего употребления, поэзия-аплике, мельхиоровая; политура с нее местами уже сходит и со временем сойдет совсем. Что делать! Поэзия так создана, что она живет только в формах, неразрывно слитых с ее содержанием; иначе неминуемо последует разложение. Нам могут возразить: но ведь может быть поэзия и в произведениях, написанных прозою; сколько, например, поэзии в прозе Лермонтова, Тургене-
348 Из книги "Литературные очерки' ва, Гоголя, и если некоторые некрасовские пьесы, при обращении их в прозу, ничего не теряют, то признайте же за ними поэзию, по крайней мере в этой, не стихотворной форме. Но тут опять выступают свои непреложные законы каждого искусства. Несомненно, что и в прозаической форме может содержаться бездна поэзии. Такую прозу можно перелагать в стихи с условием, чтобы стихи внесли нечто новое, чего недостает прозе - окрылили скрытый в ней напев, соответствовали бы по своей мелодии настроению подлинника, как музыка на слова романсами таким образом, хотя бы несколько расцветили, своеобразно украсили оригинал. Но если вы сделаете обратный прием, т.е. если первообраз, по замыслу автора, написан стихами, а вы эти стихи переложите в прозу и не только ничего не потеряете, но, напротив, иногда выиграете, то будьте уверены, что это стихи весьма неважные. Конечно, помощью такого опыта переложения, реакцию на прозу даст только известная часть произведений Некрасова. Но зато этот опыт (давно, впрочем, известный) - непогрешим, и если что потеряет в прозаическом переложении, то знайте, что там-то именно большею частью и есть поэзия. И такой поэзии останется у Некрасова еще очень много, - поэзии сильной и самобытной. Предлагаемая нами экспертиза, если вы к ней прибегнете, покажет вам, что Некрасов по преимуществу является истинным поэтом в тех случаях, когда он излагает народные темы народным говором ("В дороге", "Зеленый шум", "Коробейники", "Влас", "Кому на Руси жить хорошо", "Крестьянские дети" и т.д.) или когда он пишет литературным языком пьесы без тенденции ("Рыцарь на час", "Тишина", "Саша", "Буря", личные стихотворения и проч.). Впрочем, обратимся к подробностям. III Нередко впадая в грубые диссонансы, не особенно чуткий к поэтическим тонкостям, Некрасов, однако, благодаря своей необычайной даровитости, открыл для русской поэзии новые звуки, новые оригинальные формы. Он был к тому вынужден временем. Время "Искры"23, Оффенбаха24 и великих реформ - глумления над старым и созидания нового - это время требовало, чтобы поэзия, если она желала иметь слушателей, понизила свой тон, опростилась. Некрасов приспособился к этому трудному положению. Он извлек из забвения заброшенный на Олимпе анапест и на долгие годы сделал этот тяжеловатый, но покладистый метр таким же ходячим, каким со времени Пушкина до Некрасова оставался только воздушный и певучий ямб. Этот облюбованный Некрасовым ритм, напоминающий вращательное движение шарманки, позволял держаться на границах поэзии и прозы, балагурить с толпою, говорить складно и вульгарно, вставлять веселую и злую шутку, высказывать горькие истины и незаметно, замедля такт более торжественными словами, переходить в витийство. Этим размером, начиная со
О Некрасове 349 вступительной пьесы "Украшают тебя добродетели...", написано большинство произведений Некрасова и потому за ним осталось прозвание некрасовского размера. Таким способом Некрасов сохранил внимание к стихам в свое трудное время, и хотя бы уже за одно это ему должны сказать большое спасибо эстетики, потерпевшие от него столько кровных обид. Затем унылые дактили также пришлись по сердцу Некрасову: он их также приголубил и обратил в свою пользу. Он стал их сочетать в раздельные двустишия и написал такой своеобразной и красивой музыкой целую поэму "Саша". Некоторый пуризм, которого держались в отношении народной речи Кольцов и Никитин, был совершенно отброшен Некрасовым: он пустил ее всю целиком в поэзию. С этим, подчас весьма жестким материалом, он умел делать чудеса. В "Кому на Руси жить хорошо" певучесть этой совсем неочищенной народной речи иногда разливается у Некрасова с такой силой, что в стремительном потоке напева совершенно исчезают щепки и мусор. В рифмах вообще Некрасов был искусен и богат; но особенного богатства он достигал в простонародных мотивах. Лучшим примером тому может служить "Влас". Короткие строчки "Коробейников" так и блещут чистыми, складными созвучиями. "Ой, полна, полна коробушка, Есть и ситцы, и парча, Пожалей, моя зазнобушка, Молодецкого плеча! Выди, выди в рожь высокую! Там до ночки погожу, А завижу черноокую - Все товары разложу, Цены сам платил немалые, Не торгуйся, не скупись: Подставляй-ка губы алые, Ближе к милому садись!" Вот и пала ночь туманная, Ждет усталый молодец, Чу, идет! - пришла желанная, Продает товар купец. Катя бережно торгуется, Все боится передать. Парень с девицей целуется, Просит цену набавлять. Знает только ночь глубокая, Как поладили они. Распрямись ты, рожь высокая, Тайну свято сохрани! Разве это не самая неподдельная поэзия и разве все это возможно переделать в прозу? Невольно продолжаем выписку, чтобы показать, что пере-
350 Из книги "Литературные очерки" ход к более будничной теме нисколько не ослабляет блеска и художественности выполнения: "Ой, легка, легка коробушка, Плеч не режет ремешок! А всего взяла зазнобушка Бирюзовый перстенек. Дал ей ситцу штуку целую, Ленту алую для кос, Поясок - рубаху белую Подпоясать в сенокос - Все поклала ненаглядная В короб, кроме перстенька: "Не хочу ходить нарядная Без сердечного дружка!" То-то дуры вы, мо л од очки! Не сама ли принесла Полуштофик сладкой водочки? А подарков не взяла! Так постой же! Нерушимое Обещание даю: У отца дитя любимое! Ты попомни речь мою: Опорожнится коробушка, На Покров домой приду, И тебя, душа-зазнобушка, В Божью церковь поведу!" и т.д. А как, например, складны торговые выкрики дядюшки Якова25: "Новы коврижки - Гляди-ка: книжки! Мальчик-сударик, Купи букварик! Отцы почтенны! Книжки неценны: По гривне штука - Деткам наука! Для ребятишек Тимошек, Гришек, Гаврюшек, Ванек... Букварь не пряник, А почитай-ка - Язык прикусишь... Букварь не сайка, А как раскусишь, Слаще ореха! Пяток - полтина, Глянь - и картина! Ей-ей, утеха! Умен с ним будешь,
О Некрасове 351 Денег добудешь... По буквари! По буквари! Хватай-бери! Читай-смотри!" Хотя это сделано по системе раешников и разносчиков, но обилие созвучий (почти по слову в строке) обличает несомненную виртуозность автора в рифме. Была у Некрасова и недюжинная способность находить удачные припевы: "Умер, Касьяновна, умер, голубушка, и приказал долго жить"26, "Холодно, странничек, холодно, голодно, родименький, голодно"27, "Вот приедет барин: барин нас рассудит"28 и т.д. Наконец, в пьесах, написанных ямбами, Некрасов достигал иногда чрезвычайно красивой плавности стиха ("Тишина", "На Волге", "Поэт и Гражданин", короткие лирические пьесы вроде "Внимая ужасам войны...", "Прости! Не помни дней паденья...", элегии, "Последние песни" и другие). Все это показывает, что Некрасов обладал обширным музыкальным дарованием, но уже таков был склад натуры поэта, что он постоянно вступал в раздор с мелодией (как с теми женщинами, которых любил) и толкал эту мелодию на дело, ей совсем не подходящее, но более близкое собственным его стремлениям и вкусам. После уничтожения своего первого сборника "Мечты и звуки"29 (в котором - невозможно вообразить! - воспевались привидения и загробные страдания душ), Некрасов круто повернул к сатире. Начав с шуток и куплетов, он подымал тон все выше и выше, говорил все злее и свободнее и создал самые разнообразные формы стихотворных обличений: рассказы, маленькие поэмы, диалоги, картинки, панорамы уличной жизни, обширные, талантливейшие фельетоны с прихотливыми переходами сюжета и настроения, а иногда и торжественные проповеди. К последним относятся две пьесы, прогремевшие на всю Россию, облетевшие все сцены и литературные вечера, известные в свое время каждому наизусть и потому как бы наиболее связанные с памятью о Некрасове: "Убогая и нарядная" и "Размышления у парадного подъезда". Они очень характерны. Действие их на общество было потому так сильно, что в них Некрасов находился наиболее в гармонии с своими стремлениями и призванием, а также - с настроением времени. По их упадку можно судить и о степени обветшания некрасовской музы. Если вернуться к прошлому и настроить себя на тогдашний лад, - то эти две пьесы, как вещи известного стиля, удержат и теперь еще свою особенную красоту и силу. В "Убогой и нарядной" первые три стиха могут быть названы вечными: Беспокойная ласковость взгляда И поддельная краска ланит, И убогая роскошь наряда - Все не в пользу ее говорит.
352 Из книги "Литературные очерки" "Беспокойная ласковость взгляда", "убогая роскошь наряда" - здесь каждый эпитет, каждое слово полны красок и содержания; по сжатости и выразительности, по художественной правде, эти строки равны лучшим пушкинским строкам. Семейная обстановка "убогой", вся ее недолгая карьера описаны кратко, сильно и трогательно. По адресу "нарядной" стих так и блещет клеймящим красноречием: "Бриллианты, цветы, кружева, доводящие ум до восторга, и на лбу роковые слова: "продается с публичного торга"... Это решительно неизгладимый удар бича! "Парадный подъезд", более близкий сердцу автора, и поблек гораздо более. Правда, в этой пьесе всегда были преувеличения, как и подобает в сатире, но многое стало непонятным, потому что мы слишком далеко ушли от крепостного права. Недавно, например, кто-то нам заметил, что особенно приторно и фальшиво удаление крестьян от подъезда вельможи с непокрытыми головами: "И покуда я видеть их мог, с непокрытыми шли головами..." - "Чего это они так шли!" - смеясь, восклицал критик. А между тем во время крепостного права мужик не смел покрывать головы ни перед одним прохожим дворянского вида и, следовательно, на петербургской парадной улице он едва ли имел случай надеть шапку. Есть преувеличения в этом стихотворении, но есть и большая сила. Группа челобитчиков нарисована выразительно и ярко, обращение поэта к вельможе полно благородной страсти, кончина вельможи воспета с предательскою музыкальностью, вслед его гробу брошен задавленный шепот негодования, тирада о народном стоне дышит неподдельной скорбью, а конец - вызов к народу - заключает пьесу громадным сценическим эффектом. В этих двух вещах Некрасов отразился весь, в своей настоящей сущности. По природе своей, он более всего был площадной оратор с трагическими нотами в голосе, вооруженный бичом и жалом сатиры, - адвокат голодающей и приниженной массы, действующий воплями, гиперболами, вымыслами, документами, насмешками, иногда без разбора, чем попало, но всегда дающий сильно почувствовать свое негодующее слово. Недаром Некрасов, как бы обмол- вясь, сам назвал себя витией: "И погромче нас были витии - да не сделали пользы пером"30. Не без основания и Достоевский называл Некрасова "глашатаем". Кстати о гиперболе. Она, конечно, допустима в сатире, как пряность. Но Некрасов несколько злоупотреблял ею. Уже Страхов ставил ему в вину такие преувеличения, что какой-то жалкий чиновник (в стихотворении "О погоде") "четырнадцать раз погорал", что во время наводнения "целую ночь пушечный гром грохотал" и "вся столица молилась", что однажды в сильный мороз "на пространстве пяти саженей" можно было насчитать "до сотни отмороженных щек и ушей"31. Но у Некрасова бывают и более коварные преувеличения, не в одном слове или сравнении, а в целом тоне картины, и притом - выраженные с таким апломбом, что читатель сразу и не опомнит-
О Некрасове 353 ся. Зато тем горше делается впоследствии, когда вдруг, с последним ударом кисти, мгновенно почувствуется фальшь целого образа. Вот, например: В нашей улице жизнь трудовая: Начинают ни свет, ни заря, Свой ужасный концерт, припевая, Токари, резчики, слесаря, А в ответ им гремит мостовая! Дикий крик продавца-мужика, И шарманка с пронзительным воем, И кондуктор с трубой, и войска, С барабанным идущие боем, Понуканье измученных кляч, Чуть живых, окровавленных, грязных, И детей раздирающий плач На руках у старух безобразных. Все сливается, стонет, гудет, Как-то глухо и грозно рокочет, Словно цепи куют на несчастный народ, Словно город обрушиться хочет32. Видал ли кто-нибудь, в какие бы то ни было часы дня или ночи, такую "трудовую" улицу в Петербурге, при вступлении в которую его бы охватил слитный неистовый гул и грохот, описанный поэтом? Как все улицы Петербурга, более или менее удаленные от центра, подобная трудовая улица обыкновенно представляет из себя наружный вид холодного благообразия, порядка и сравнительной безлюдности. И читатель невольно раздражается неправдой... Этот дешевый эффект - стращать фальшивыми звуковыми впечатлениями - составляет слабую струнку Некрасова. Мы укажем еще одно место в "Русских женщинах", т.е. уже не в сатире, а в поэме. Княгиня Трубецкая разговаривает с мужем на свидании в Петропавловской крепости. И вдруг говорит: "О, милый! что сказал ты? Слов Не слышу я твоих. То этот страшный бой часов, То крики часовых!" Возможно ли, чтобы меланхолический звон курантов и оклик часового сочетались в такой оглушительный звук, который бы не позволил расслышать слов собеседника на самом близком расстоянии, в уединенной камере? Чего другого, а тишины в Петропавловской крепости, кажется, достаточно. Таких безвкусных пересолов у Некрасова найдется много. Шарж в описаниях, в сравнениях портит иногда самые дивные страницы. Например, в "Тишине", после прекрасного и поэтического воззвания к родине, поэт описывает поля с рожью колосистой, лес - и вдруг, выехав на дорогу, радуется, что "пыль не стоит уже столбами, прибитая к земле слезами рекрутских жен и 13. С.А. Андреевский
354 Из книги "Литературные очерки" матерей". Этот невообразимый дождь, освеживший большую дорогу, - совершенно нестерпим. Возвращаясь к сатирам, надо сказать, что в них все-таки виден огромный талант Некрасова. В больших сатирах ("Кому холодно - кому жарко", "Газетная", "Балет", "Герои и современники", "Медвежья охота" и др.) Некрасов возвысил стихотворный фельетон до значения крупного литературного произведения. Оригинальная мозаика этих причудливых очерков содержит превосходные этюды Петербурга того времени. Здесь постоянно сменяется крикливая карикатура - верным и живым образом, желчная ирония - задушевным словом, журнальная проза - неожиданной поэтической строфой. Так, после указанного нами описания "трудовой улицы" следует нежное лирическое обращение к столичным детям-труженикам33; после невероятно трагических приключений чиновника, погоревшего четырнадцать раз, встречается знаменитая трогательная строфа о приметах, по которым можно разыскать могилу писателя и учителя34; в "Балете" есть полное грусти, набросанное живыми красками описание рекрутского обоза35; в "Героях времени" - множество метких куплетов о современных деятелях и учреждениях, например блестящее юмором изображение окружного суда: "На Литейной такое есть здание..."36 и т.д. И всегда, при всем разнообразии сюжетов и пестроте изложения, вы слышите бессменно звучащую ноту протестующего гражданина, который ни на минуту не забывает своей боевой позиции. В этих мемуарах необычайно умного человека и притом искусного версификатора, рассыпано много такого, что еще долго будет подмывать и трогать людей реформенного периода и их преемников. О поэмах Некрасова мы уже отчасти говорили. В них повторяется то же чередование поэзии и прозы, перемешанных, как суша с водою, в хаосе. Разделять их, указывать подробности мы не станем. Остановимся на "Русских женщинах" - самом неудачном и поучительном произведении Некрасова. Здесь он виден весь насквозь с своей закулисной искусственной работой и слабым художественным чутьем. Некоторые крупные недостатки были уже нами указаны. Но и в целом, это - вещь от начала до конца прозаическая. План поэмы весьма нехитрый: в первой части описывается долгий и мучительный путь княгини Трубецкой в Сибирь; во второй, чтобы избегнуть повторений, прибытие другой героини, княгини Волконской, на каторгу, самая каторга и свидание обеих жен с мужьями. Для размазывания повествования Некрасов поручает княгине Трубецкой переживать свои собственные путевые впечатления в Риме, а княгине Волконской - в Крыму. Княгиню Трубецкую он даже заставляет уже прямо à la Некрасов переноситься мыслью из Ватикана на Волгу, к бурлакам37. Пользуясь биографией Пушкина и онегинской строфой о ножках, Некрасов на минуту показывает нам тень великого поэта рядом с Волконской38. Но этот образ вышел бесцветным. Автору "Ариона" и "Послания в Сибирь", - восприимчивому, как порох, свободолю-
О Некрасове 355 бивому, светлому и (непростительно забывать) гениальному Пушкину - Некрасов влагает в уста водянистые стихи, несколько приглаженные "ради формы" и богато уснащенные архаизмами: "сей", "хлад", "пенаты отцов", "сени домашнего сада", "осушатся полные чаши"39 и т.п., как будто этот старинный язык, от которого сам Пушкин так рано отстал, был характерною чертою его поэзии. Один из критиков, благоприятных Некрасову, объяснял неудачу "Русских женщин" тем, что здесь Некрасов вышел из своей привычной сферы40. Едва ли это так. Политическая ссылка - тема вполне некрасовская. Его постоянно тянуло к этому сюжету, но и в приторном рассказе "Дедушка", и в поэме "Несчастные" (где есть превосходное описание петербургского утра) - фигуры ссыльных ему не удавались. Вернее, что Некрасову недоставало настоящего творчества, умения понять и воспроизвесть минувшее время, исчезнувшие характеры; а для изображения судьбы Волконской и Трубецкой требовался еще и настоящий лиризм, чувство глубокое и простое, чуждое пафоса и риторики. Всего этого не было у Некрасова. Голые факты из жизни двух декабристок всегда будут производить более трогательное впечатление, чем затейливые узоры, расписанные Некрасовым на их основе. А сострадание к ссыльным глубже и сильнее, чем во всех измышлениях Некрасова, звучит в следующих простых словах Пушкина: Во глубине сибирских руд Храните гордое терпенье, Не пропадет ваш скорбный труд И дум высокое стремленье. Любовь и дружество до вас Дойдут сквозь мрачные затворы, Как в ваши каторжные норы Доходит мой свободный глас. Оковы тяжкие падут, Темницы рухнут - и свобода Вас примет радостно у входа, И братья меч вам отдадут41. На этот сердечный и целящий голос пришел даже благодарный ответ Одоевского из каторги: "Струн вещих пламенные звуки до слуха нашего дошли..." IV Лирические стихотворения Некрасова отличаются тою особенностью, что за которое бы из них вы ни взялись, вы в нем найдете одного только Некрасова, - не широкую индивидуальность поэта, не то "я", которым многие поэты начинают свои стихотворения с общего голоса всего человечества, но именно - одного только Некрасова с исключительными чертами его жизни и личности. Никогда, читая его, вы не забудетесь настолько, чтобы перед вами исчез автор, чтобы в его песнях вы нашли что-то свое, до такой степе- 13*
356 Из книги "Литературные очерки" ни интимное, будто кто-то неведомый подслушал ваше собственное сердце. В личных стихотворениях он всегда остается личным и в большинстве случаев - немного театральным. Его чувство часто бывает глубоким, сильным, но никогда простым, наивным, а всегда - с оттенком торжественности. Почти все его лирические пьесы делятся на две равных половины: одна касается пререканий с женщинами, другая - литературной деятельности и общественной роли самого поэта. В обеих сферах вам трудно перенести что бы то ни было на себя: со многим вы можете согласиться, но все остается достоянием резкой личности самого автора. Некрасов говорит вам, например, о своей музе, о ее назначении, о том, что он завидует "незлобивому поэту"42; он опровергает взводимые на него клеветы43, клянется в своей искренности - опасается, что его имя будет забыто44, или надеется, что его помянут добрым словом45, даже пророчит себе славу46, - или зовет толпу вместе с ним помянуть несчастных47, или дает завещательные наставления48, описывает свой недуг49 - и все это решительно неотделимо от представления о нем самом. Так что во всех этих стихотворениях Некрасов почти никогда не бывает невидимым другом, двойником своего читателя. Едва ли можно насчитать у Некрасова до десяти стихотворений, имеющих более или менее общее применение, вроде "Внимая ужасам войны...", "Разбиты все привязанности. Разум вступил в свои холодные права", "Я сегодня так грустно настроен...", "Прости! Не помни дней паденья...", "Бьется сердце беспокойное..." и прелестнейшая элегия "Ах! что изгнанье, заточенье!.." Кажется, кроме этих пьес, нет больше ни одной. Но во всех стихотворениях, в которых Некрасов говорит о своей миссии, есть несомненная поэзия. В них прежде всего - полная гармония между формой и содержанием. Все они написаны плавным, выразительным, отделанным стихом. В них Некрасов будто прихорашивался, покидая свой поденный труд, и выходил на эстраду перед толпой в венке и тоге, в настоящем костюме поэта. Он любил эти большие выходы, эти праздничные напевы своей музы, несколько эффектные, но всегда искренние, вызванные мучительным сомнением, что его не понимают, что ему не верят, что самую лиру считают в его руках незаконным орудием борьбы. И он бывал в этих песнях очень силен, очень красноречив; они помогали его делу, увеличивали число его союзников и поклонников. Из них можно было бы составить целый кодекс тенденциозной поэзии, самую сильную ее защиту. Почти все эти стихотворения заучивались наизусть, почти все они прекрасны. Увы! пока народы Влачатся в нищете, покорствуя бичам, Как тощие стада по скошенным лугам, Оплакивать их рок, служить им будет Муза, И в мире нет прочней, прекраснее союза!.. Толпе напоминать, что бедствует народ,
О Некрасове 357 В то время, как она ликует и поет, К народу возбуждать вниманье сильных мира - Чему достойнее служить могла бы лира? Я лиру посявтил народу своему. Быть может, я умру неведомый ему, Но я ему служил - и сердцем я спокоен... Пускай наносит вред врагу не каждый воин, Но каждый в бой иди! А бой решит судьба... ("Элегия" А.И. Е-ву) Иногда в этих песнях Некрасов достигал истинного величия: ...Но с детства прочного и кровного союза Со мною разорвать не торопилась Муза; Чрез бездны темные насилия и зла50, Труда и голода она меня вела - Почувствовать свои страданья научила И свету возвестить о них благословила... ("Муза") Здесь уже поэзия, конечно, не в теориях, которые проповедует поэт, а в его собственной участи, в его роли, в его страстной личности, мучимой чужими, безответными для него страданиями. В "Последних песнях" стих Некрасова получил какую-то особенную чистоту и прелесть: его "Баюшки-баю" положительно напоминает Пушкина. К числу лирических пьес мы относим также большое стихотворение или целую поэму "Рыцарь на час" - самое совершенное создание Некрасова. В ясную морозную ночь, среди деревенского поля, подстрекаемый чуткою тишиной, поэт вглядывается в свое прошлое, переносится мыслью на могилу матери и глубоко трогается своими заблуждениями. Трезвая четкость ландшафта, написанного рукою мастера, здесь как-то страшно сочетается с таким же ясным взглядом поэта в глубину своей совести. Выливаются чудные строфы покаяния... На утро - благая решимость тускнеет и исчезает. Эта яркая, простая и потрясающая пьеса принадлежит к лучшим созданиям русской музы. Читатель всех времен остановится на ней с любовью; он невольно поддастся обаянию животрепещущих движений души, запечатленных в ее сильной и грустной музыке. V Наконец, остается общий вопрос о народе - об униженных и оскорбленных. Эти два слова неизбежно напоминают Достоевского. Нам кажется, что будущий историк литературы сумеет угадать родственнные черты в демократизме Некрасова и Достоевского51. Недаром эти два писателя вместе проливали свои юношеские слезы над романом "Бедные люди"52. Недаром Некрасов писал Достоевскому, что под именем Крота в "Несчастных" он
358 Из книги "Литературные очерки" желал изобразить его, Достоевского, в ссылке53. Способ достижения у этих двух писателей противоположный, но сущность очень близка. Вспомните монолог Мармеладова, социальные теории Раскольникова54, проповеди отца Зосимы55. Разница в том, что один действовал буйно и открыто, чуть ли не с мечом гражданина в руке, как принято изображать Минина56, а другой - под смиренной монашеской рясой... Но не в том дело. Постоянно возбуждался вопрос: искренно ли любил Некрасов русский народ и обездоленных вообще? Для нас этот вопрос, вне всяких биографических разведок, имеет значение лишь в таком смысле: чувствуется ли любовь Некрасова к народу в его произведениях?57 Страхов, один из авторитетных исследователей нашей словесности, высказал сомнение в искренности Некрасова или, вернее, отметил у него высокомерную нотку в отзывах о народе. «Некрасов, - пишет Страхов, - никогда не может воздержаться от роли просвещенного, тонко развитого петербургского чиновника (?) и журналиста, и, так или иначе, но всегда выкажет свое превосходство над темным людом, которому сочувствует. Целый ряд стихотворений этого поэта посвящен изображению грубости и дикости русского народа. Как изящное чувство г. Некрасова оскорбляется передником, завязанным под мышки, так его гуманные и просвещенные идеи постоянно в разладе с грубым бытом, с грубыми понятиями, с грубой душою и речью простых людей. Он пишет особые стихотворения на такие, будто бы, глубоко народные темы: "Милого побои недолго болят!" ("Катерина") или: "Нам с лица не воду пить и с корявой можно жить"». Он всегда не прочь грустно посмеяться или тоскливо поглумиться над народом... В нас под кровлею отеческой Не запало ни одно Жизни чистой, человеческой Плодотворное зерно. «Вот настоящий взгляд г. Некрасова на Россию и русский народ; при таких взглядах мудрено быть народным поэтом и бросить лучи сознания на пути Провидения, выразившиеся "в нашей истории"»58 (Заметки о Пушкине, стр. 136 и 137). В предисловии к своей книге Страхов предваряет, что некоторые его статьи "имеют слишком крикливый тон, отзывающийся дурными привычками журналистики" (XVIII). Кажется, приведенные нами цитаты принадлежат именно к таким злополучным страницам. Тут, по-видимому, объективность изменила Страхову. Стихи, взятые им из Некрасова, нисколько не доказывают его положений. Грубая живопись Некрасова соответствует грубости предмета; она рассчитана на то, чтобы показать убожество жизни крестьянина, его почти животное существование, его ироническое примирение со всякими невзгодами; глумления же над народом самого поэта нигде решительно нет и следа в его произведениях. "Чувства изящного" в Некрасове было весьма мало, и вот уж кто никогда бы не стал им гордиться!
О Некрасове 359 Наконец, строфа о "кровле отеческой" взята г. Страховым из колыбельной песне Еремушке, которую Некрасов напевает крестьянскому ребенку, и здесь поэт говорит о своей кровле, о своем крепостническом воспитании, о воспитании отживающего поколения, и предваряет ребенка, чтобы тот не вливал в "старую, готовую форму" новую силу благородных юных дней. Где же здесь непонимание России или непонимание народа? Для нас все равно: верно или неверно разумел Некрасов историю русского народа и высшие судьбы его призвания. Для нас важно одно: видна ли его любовь к народу в его произведениях? На этот вопрос не может быть иного ответа, кроме утвердительного. Эта любовь - не только к народу, но и ко всем обездоленным и голодающим - течет у Некрасова лавою по всем его произведениям. Она имеет все оттенки: раздирающей душу скорби ("Мороз"), смелой защиты перед сильными мира ("Парадный подъезд"), доброй ласки отца ("Крестьянские дети"), горячей заботы публициста ("Плач детей", "Железная дорога"), вдохновенного увлечения поэта ("Коробейники", "Зеленый шум") и т.д., и т.д. Какой же источник этой любви? Нам кажется, здесь влияли два фактора: во-первых, эпоха общей влюбленности в крестьянскую массу; во-вторых, события в личной жизни поэта. Помимо всем известных впечатлений детства, на Некрасова самым решительным образом повлияла нищета, перенесенная им в Петербурге в годы юности. Страшно читать в его биографии, как он умирал с голоду, как он лишился своего бедного угла за неимением средств его оплачивать, как всеми покинутый, дрогнул от холода на улице, как над ним сжалился какой-то нищий, который увел его с собою в отдаленный ночлежный приют и как здесь, среди оборванной толпы, Некрасов добыл себе кусок хлеба составлением прошения, за которое получил 15 копеек. "Я поклялся не умереть на чердаке, я убивал в себе идеализм, я развивал в себе практическую жилку"59, - говорил он впоследствии, вспоминая это время. В те горькие, незабываемые дни этот человек взглянул глазами пролетария на красивую жизнь столицы; глубоко и навсегда засело в нем чувство обиды. И когда он выбрался из "бездны труда, голода и мрака"60, он понял, что значит материальный достаток. "Один я между идеалистами был практик"61, - говорил Некрасов о кружке своих литературных друзей и сподвижников. И вот, содействовать по мере сил более равномерному распределению земных благ - стало его заветной думой. Для этого перед ним раскрылась модная, богатая, неисчерпаемая тема - народ. В то время вся лучшая доля нашего общества видела в народной массе свою надежду, свое возрождение; мечтали о "разрушении стены", о "слитии интеллигенции с народом" и о "великих результатах" такого еще неиспробованного, грандиозного дела. Долгие годы теперь, кажется, показали, что , по мере претворения крестьянина в интеллигента, интеллигенция может численно разрастаться, но ее природные черты едва ли от этого изменятся. Впрочем, проницательный Некрасов и тогда не
360 Из книги "Литературные очерки' заносился в облака; но общее тяготение к народу, с которым он бок о бок выстрадал голод, - было ему на руку. Из жизни этого народа он стал брать темы для своих потрясающих картин. Он увидел свой успех; эта работа его увлекла. По натуре сдержанный и крутой, почти не отзывчивый на чувство прекрасного, человек сильный и глубокий, но изуродованный и огорченный жизнью, - Некрасов нуждался в отмщении за обиды судьбы, и он полюбил мстить самодовольным за несчастных. Граница между искренним и искусственным у него потерялась. Часто он любил только "мечту свою", часто обливался слезами "над вымыслом"62. Но он чувствовал себя хозяином скорбящего народного царства, - этих необозримо-богатых владений для извлечения из них в каждую минуту чего-нибудь ужасающего для "сильных мира". "Народ безмолвствовал"63, но это только придавало еще более трагический оттенок песням Некрасова. Он увлекался своею миссией, облагораживался в ней, возвышался до голоса истинного гражданина, видел в ней свою славу, свое искупление за какой-то грех, на который содержатся горькие, сдержанные намеки в его поэзии64. В течение многих лет на глазах целой России развертывался этот роман Некрасова с народом. Поэзия была уже не только в том, что он писал, но в самой его роли, в этой истории неразделенной, болезненной любви Некрасова к народу. Так что когда он умер, то его, издавна уже избалованного богатством, несметная толпа хоронила со слезами, как страдальца за народ и убогих. Что же осталось от этой яркой и шумной деятельности? Нужно сказать правду, что вклад Некрасова в вечную сокровищницу поэзии гораздо меньше его славы, его имени. И теперь уже, по истечении двенадцати лет, самые шумные его вещи значительно утратили свое обаяние. Он во многом и так скоро сделался положительно старомодным. Трудно заглядывать в будущее, но, быть может, правы те, которые говорят, что все, чем блистал Некрасов, забудется, а что, напротив, его произведения, не замеченные в свое время, всплывут и останутся вечными. Впрочем, в произведениях Некрасова слишком много ума, чтобы они утратили интерес исторический. Социальному вопросу еще долго, долго суждено существовать. Как документ, свидетельствующий о горячей борьбе, как иллюстрация к общественному злу, книга Некрасова может еще не раз всплывать, служить орудием, перечитываться. Но практические интересы, с которыми она связана, всегда будут ниже внутренней, общей жизни человечества. Не все люди составляют из себя ландвер65 для завоевания гражданской свободы, - а тем, которые не входят в такой ландвер, книга Некрасова редко доставит отраду. Все русские люди, конечно, прочтут ее обязательно и, местами, с удивлением перед его талантом, но по собственному побуждению брать и перечитывать ее можно лишь в особенном, исключительном настроении. Впрочем, общий голос, как бы по инстинкту, произнес Некрасову точно такой же приговор еще в минуту самого жаркого поклонения. Его прозвали
О Некрасове 361 "поэтом-гражданином". Что это значит? К чему эта прибавка к слову поэт? Коренное слово так велико, что всякая приставка может только уменьшить его... Лестно ли для поэтической славы сказать "поэт - гласный Думы" или даже "поэт-полководец"? Мы знаем, например, поэта-партизана Давыдова66. Это прозвище говорит нам, что Давыдов - прежде всего партизан, но что он был, между прочим, и поэт. И у Некрасова "гражданин" звучит сильнее, чем поэт: это название также свидетельствует, что Некрасов был больше гражданин, чем поэт. Поэтому мы думаем, что Некрасов не великий, но замечательный, самобытный поэт вообще и поэт народной скорби в особенности; но более всего Некрасов - это неотразимо яркое, незабвенное имя в истории нашей гражданственности. 1889 г.
ЛЕРМОНТОВ Характеристика I Этот молодой военный, в николаевской форме, с саблей через плечо, с тонкими усиками, выпуклым лбом и горькою складкою между бровей, был одною из самых феноменальных поэтических натур. Исключительная особенность Лермонтова состояла в том, что в нем соединялось глубокое понимание жизни с громадным тяготением к сверхчувственному миру. В истории поэзии едва ли сыщется другой подобный темперамент. Нет другого поэта, который бы так явно считал небо своей родиной и землю - своим изгнанием. Если бы это был характер дряблый, мы бы получили поэзию сентиментальную, слишком эфирную, стремление в "туманную даль", второго Жуковского - и ничего более. Но это был человек сильный, страстный, решительный, с ясным и острым умом, вооруженный волшебною кистью, смотревший глубоко в действительность, с ядом иронии на устах, - и потому прирожденная Лермонтову неотразимая потребность в признании иного мира разливает на всю его поэзию обаяние чудной, божественной тайны. Чтобы не возвращаться более к этому вопросу, а также, чтобы настоящий очерк не показался односторонним, предваряем, что, как сейчас было сказано, мы признаем в произведениях Лермонтова чрезвычайную близость их к интересам действительности. Чувство природы, пылкость страстей, глубина любви и трогательная теплота привязанностей, реализм красок, историческое чутье, способность создавать самые простые жизненные фигуры, как, например, Максим Максимыч, или самые верные бытовые очерки, как "Бородино", "Казачья колыбельная песня", "Валерик", - вся эта сторона таланта Лермонтова, так сказать, реальная - давно всеми признана. Мы же остановимся теперь исключительно на другой стороне этого великого дарования, более глубокой и менее исследованной, - на стороне сверхчувственной. Пересмотрите в этом отношении всемирную поэзию, начиная от Средних веков. Здесь мы нисколько не сравниваем писателей по их величине, а лишь останавливаемся на отношении каждого из них к вопросам вечности. Дант - католик; его вера ритуальная. Шекспир в "Гамлете" задумывается над вопросом: есть ли там "сновиденья"?1, а позже, в "Буре", склоняется к пантеизму. Гёте - поклоняется природе. Шиллер - прежде всего гуманист и,
Лермонтов. Характеристика 363 по-видимому, христианин. Байрон, под влиянием "Фауста", совершенно запутывается в "Манфреде"; эта драматическая поэма проникнута горчайшим пессимизмом, за который Гёте, отличавшийся душевным здоровьем, назвал Байрона ипохондриком2. Мюссе - сомневается и пишет философское стихотворение "Sur l'existence de Dieu"*, где приводит читателя к стене, потому что заставляет все человечество петь гимн Богу, чтобы Он отозвался на бесконечный призыв любви, - и Бог, как всегда, безмолвствует, Гюго красиво и часто воспевал христианского Бога и в детских стихотворениях, и в библейских поэмах, и в романах. Но всякому чувствовалось, что Гюго любит этот образ, как патетический эффект; в конце жизни и Гюго сознался, что пантеизм, исчезновение в природе, кажется ему самым вероятным исходом3. Пушкин относился трезво к этому вопросу и осторожно ставил вопросительные знаки. Тургенев всю жизнь был страдающим атеистом. Достоевский держался очень исключительной и мудреной веры в духе православия. Толстой пришел к вере общественной, к практическому учению деятельной любви. Один Лермонтов нигде положительно не высказал (как и следует поэту), во что он верил, но зато во всей своей поэзии оставил глубокий след своей непреодолимой и для него совершенно ясной связи с вечностью. Лермонтов стоит в этом случае совершенно одиноко между всеми. Если Дант, Шиллер и Достоевский были верующими, то их вера, покоящаяся на общеизвестном христианстве, не дает читателю ровно ничего более этой веры. Вера, чем менее она категорична, тем более заразительна. Все, резко обозначенное, подрывает ее. Один из привлекательнейших мистиков Эрнест Ренан в своих религиозно-философских этюдах всегда сбивался на поэзию4. Но Лермонтов, как верно заметил В.Д. Спасович, даже и не мистик: он именно - чистокровнейший поэт, "человек не от мира сего"5, забросивший к нам откуда-то, с недосягаемой высоты, свои чарующие песни... Смелое, вполне усвоенное Лермонтовым, родство с небом дает ключ к пониманию и его жизни, и его произведений. Можно, конечно, найти у Лермонтова следы сомнений. В одном письме он говорит: "Dieu sait, si après la vie le moi existera. C'est terrible, quand on pense, qu'il peut arriver un jour, où je ne pourrai pas dire: moi! - A cette idée l'univers n'est qu'un morceau de boue"**. В другом месте: Конец! как звучно это слово! Как много-мало мыслей в нем! Последний стон - и все готово, Без дальних справок - а потом?.. Потом наследник... * "О бытии Божием" (фр.). * "Бог знает, будет ли существовать это я после жизни! Страшно подумать, что настанет день, когда я не смогу сказать: я! При этой мысли весь мир есть не что иное, как ком грязи"6 (ФР.).
364 Из книги "Литературные очерки" Простив вам каждую обиду, Отслужит в церкви панихиду, Которой (я боюсь сказать) Не суждено вам услыхать7. В "Сашке": Пусть отдадут меня стихиям! Птица, Зверь, и огонь, и ветер, и земля - Разделят прах мой, и душа моя С душой вселенной, как эфир с эфиром, Сольется и - развеется над миром8. ("Сашка", LXXXHI) Вот едва ли не все цитаты, составляющие исключения из общего правила. Однако и тут видно, что Лермонтов никак не мог помириться с мыслью о своем ничтожестве. Даже исчезая в стихиях, Лермонтов отделяет свою душу от праха, желает этой душою слиться со Вселенной, наполнить ею Вселенную... С этими незначительными оговорками, неизбежность высшего мира проходит полным аккордом через всю лирику Лермонтова. Он сам весь пропитан кровною связью с надзвездным пространством. Здешняя жизнь - ниже его. Он всегда презирает ее, тяготится ею. Его душевные силы, его страсти - громадны, не по плечу толпе; все ему кажется жалким, на все он взирает глубокими очами вечности, которой он принадлежит: он с ней расстался на время, но непрестанно и безутешно по ней тоскует. Его поэзия, как бы по безмолвному соглашению всех его издателей, всегда начинается "Ангелом"9, составляющим превосходнейший эпиграф ко всей книге, чудную надпись у входа в царство фантазии Лермонтова. Действительно, его великая и пылкая душа была как бы занесена сюда для "печали и слез", всегда здесь "томилась", и Звуков небес заменить не могли Ей скучные песни земли. Все этим объясняется. Объясняется, почему ему было "и скучно, и грустно", почему любовь только раздражала его, ибо "вечно любить невозможно"10; почему ему было легко лишь тогда, когда он твердил какую-то чудную молитву, когда ему верилось и плакалось11; почему морщины на его челе разглаживались лишь в те минуты, когда "в небесах он видел Бога"12; почему он благодарил Его за "жар души, растраченный в пустыне", и просил поскорее избавить от благодарности13; почему, наконец, в одном из своих последних стихотворений он воскликнул с уверенностью ясновидца: Но я без страха жду довременный конец: Давно пора мне мир увидеть новый14. Это был человек гордый и в то же время огорченный своим божественным происхождениему с глубоким сознанием которого ему приходилось странствовать по земле, где все казалось ему так доступным для его ума и так гадким для его сердца.
Лермонтов. Характеристика 365 Еще недавно было высказано, что в поэзии Лермонтова слышатся слезы тяжкой обиды и что это будто бы объясняется тем, что не было еще времен, в которые все заветное, чем наиболее дорожили русские люди, с такою бесцеремонностью приносилось бы в жертву идее холодного бездушного формализма, как это было в эпоху Лермонтова, и что Лермонтов славен именно тем, что он поистине гениально выразил всю ту скорбь, какою были преисполнены его современники!.. Можно ли более фальшиво объяснить источник скорби Лермонтова?!.. Точно и в самом деле, после николаевской эпохи, в период реформ, Лермонтов чувствовал бы себя как рыба в воде! Точно после освобождения крестьян и в особенности в шестидесятые годы открылась действительная возможность "вечно любить" одну и ту же женщину? Или совсем искоренилась "лесть врагов и клевета друзей"?15 Или "сладкий недуг страстей" превратился в бесконечное блаженство, не "исчезающее при слове рассудка"?16 Или "радость и горе" людей, отходя в прошлое, перестали для них становиться "ничтожными"?..17 И почему этими вековечными противоречиями жизни могли страдать только современники Лермонтова, в эпоху формализма? Современный Лермонтову формализм не вызвал у него ни одного звука протеста. Обида, которою страдал поэт, была причинена ему "свыше", - Тем, Кому он адресовал свою ядовитую благодарность, о Ком он писал: Ищу кругом души родной. Поведать, что мне Бог готовил, Зачем так горько прекословил Надеждам юности моей! Придет ли вестник избавленья Открыть мне жизни назначенье, Цель упований и страстей?18 Ни в какую эпоху не получил бы он ответов на эти вопросы. Консервативный строй жизни в лермонтовские время несомненно влиял и на его поэзию, но как раз с обратной стороны. Быть может, именно благодаря патриархальным нравам, строго религиозному воспитанию, киоту с лампадой в спальне своей бабушки, Лермонтов с младенчества начал улетать своим умственным взором все выше и выше над уровнем повседневной жизни и затем усвоил себе тот величавый, почти божественный взгляд на житейские дрязги, ту широту и блеск фантазии, которые составляют всю прелесть его лиры и которые едва ли были бы в нем возможны, если бы он воспитывался на книжках Молешотта и Бюхнера19. Без вечности души, Вселенная, по словам Лермонтова, была бы для него "комком грязи"20. И, презрев детства милые дары, Он начал думать, строить мир воздушный, И в нем терялся мыслию послушной. ("Сашка", LXXI)
366 Из книги "Литературные очерки" Люблю я с колокольни иль с горы, Когда земля молчит и небо чисто, Теряться взорами средь цепи звезд огнистой; И мнится, что меж ними и землей Есть путь давно измеренный душой, - И мнится, будто на главу поэта Стремятся вместе все лучи их света21. ("Сашка", XLVIII) Никто так прямо не говорил с небесным сводом, как Лермонтов, никто с таким величием не созерцал эту голубую бездну. "Прилежным взором" он умел в чистом эфире "следить полет ангела"22, в тихую ночь он чуял, как "пустыня внемлет Богу и звезда с звездою говорит". В такую ночь ему хотелось "забыться и заснуть", но ни в каком случае не "холодным сном могилы"23. Совершенного уничтожения он не переносил. II Он не терпел смерти, т.е. бессознательных, слепых образов и фигур, даже в окружающей его природе. "Хотя без слов", ему "был внятен разговор" шумящего ручья, - его "немолчный ропот, вечный спор с упрямой грудою камней"24. Ему "свыше было дано" разгадывать думы ...темных скал, Когда поток их разделял... Простерты в воздухе давно Объятья каменные их И жаждут встречи каждый миг; Но дни бегут, бегут года, Им не сойтиться никогда!..25 Так он, по-своему, одухотворял природу, читал в ней историю сродствен- ных ему страданий. Это был настоящий волшебник, когда он брался за балладу, в которой у него выступали, как живые лица, горы, деревья, море, тучи, река. "Дары Терека", "Спор", "Три пальмы", "Русалка", "Морская царевна", "Ночевала тучка золотая", "Дубовый листок оторвался от ветки родимой..." - все это такие могучие олицетворения природы, что никакие успехи натурализма, никакие перемены вкусов не могут у них отнять их вечной жизни и красоты. Читатель с самым притуплённым воображением всегда невольно забудется и поверит чисто человеческим страстям и думам Казбека и Шат-горы, Каспия и Терека, тронется слезою старого утеса и залюбуется мимолетной золотою тучей, ночевавшей на его груди. Одно стихотворение в таком же роде, "Сосна", заимствовано Лермонтовым у Гейне. У Гейне есть еще одна подобная вещица "Лотос". Все названные лермонтовские пьесы и эти два стихотворения Гейне составляют все, что есть самого прекрасного в этом роде во всемирной литературе; но Лермонтов гораздо
Лермонтов. Характеристика 367 богаче Гейне. Баллада Гёте "Лесной царь", чудесная по своему звонкому, сжатому стиху, все-таки сбивает на детскую сказочку. Нежное, фантастическое под пером Гёте меньше трогает и не дает полной иллюзии. Презрение Лермонтова к людям, сознание своего духовного превосходства, своей связи с божеством сказывалось и в его чувствах к природе. Как уже было сказано, только ему одному, - но никому из окружающих, - свыше было дано постигать тайную жизнь всей картины творения. Устами поэта Шат-гора с ненавистью говорит о человеке вообще: Он настроит дымных келий По уступам гор; В глубине твоих ущелий Загремит топор, И железная лопата В каменную грудь, Добывая медь и злато, Врежет страшный путь! Уж проходят караваны Через те скалы, Где носились лишь туманы Да цари-орлы. Люди хитры!..26 В "Трех пальмах" - тот же мотив: пальмы были не поняты человеком, и изрублены им на костер. В "Морской царевне" витязь хватает за косу всплывшую на волнах русалку, думая наказать в ней нечистую силу, и когда вытаскивает добычу на песок - перед ним лежит хвостатое чудовище и Бледные руки хватают песок, Шепчут уста непонятный упрек. И Едет царевич задумчиво прочь. В этой прелестной фантазии снова повторяется какая-то недомолвка, какой-то роковой разлад между человеком и природой. III Всегда природа представляется Лермонтову созданием Бога ("Мцыри", XI, "Когда волнуется желтеющая нива...", "Выхожу один я на дорогу..." и т.д.); ангелы входят в его поэзию, как постоянный привычный образ, как знакомые, живые лица. Поэтому сюжет, связанный с легендой мироздания, с участием бесплотного духа, с грандиозными пространствами небесных сфер, неминуемо должен был особенно привлекать его воображение. Лермонтов с пятнадцати лет замыслил своего "Демона". Время показало, что эта поэма из всех больших произведений Лермонтова как бы наиболее связана с представлением о его музе. Поэт, по-видимому, чувствовал призвание написать ее и отделывал всю жизнь. Всю свою неудовлетворенность жиз-
368 Из книги "Литературные очерки" нью, то есть здешнею жизнью, а не тогдашним обществом, всю исполинскую глубину своих чувств, превышающих обыденные человеческие чувства, всю необъятность своей скучающей на земле фантазии, - Лермонтов постарался излить устами Демона. Концепция этого фантастического образа была счастливым, удачным делом его творчества. Те свойства, которые казались напыщенными и даже отчасти карикатурными в таких действующих лицах, как гвардеец Печорин, светский денди Арбенин или черкес Измаил-бей, побывавший в Петербурге, - все эти свойства (личные свойства поэта) пришлись по мерке только фантастическому духу, великому падшему ангелу. Строго говоря, Демон - даже не падший ангел; причина его падения осталась в тумане; это скорее - ангел, упавший с неба на землю, которому досталась жалкая участь. Ничтожной властвовать землей27. Короче, это - сам поэт. Интродукция в поэму воспевает Лучших дней воспоминанья Тех дней, когда в жилище света Блистал он, чистый херувим28, - точно поэт говорит о себе до рождения. Чудная строфа об этих воспоминаниях обрывается восклицанием: И много, много... и всего Припомнить не имел он силы!29 - как будто сам поэт потерял эту нить воспоминаний и не может сам себе дать отчета, как он очутился здесь. Этот скорбящий и могучий ангел представляет из себя тот удивительный образ фантазии, в котором мы поневоле чувствуем воплощение чего-то божественного в какие-то близкие нам человеческие черты. Он привлекателен своею фантастичностью и в то же время в нем нет пустоты сказочной аллегории. Его фигура из траурной дымки почти осязаема: Ни день, ни ночь, ни мрак, ни свет!..30 - как определяет его сам Лермонтов. То не был ада дух ужасный, -о нет!31 - спешит добавить автор и ищет к нему нашего сочувствия. Демон, ни в чем определенном не провинившийся, имеет, однако, некоторую строптивость против неба; он иронизирует над другими ангелами, давая им эпитеты "бесстрастных"32; он еще на небе невыгодно выделился между другими тем, что был "познанья жадным"33; он и в раю испытывал, что ему чего-то недостает; впоследствии он говорит Тамаре: Во дни блаженства мне в раю Одной тебя недоставало34;
Лермонтов. Характеристика 369 наконец, он преисполнен громадною энергиею, глубоким знанием человеческих слабостей, от него пышет самыми огненными чувствами. И все это приближает его к нам. Пролетая над Кавказом, над этой естественной ступенью для нисхождения с неба на землю, Демон пленяется Тамарой. Он сразу очаровался. Он позавидовал невольно Неполной радости земной35. (Какой эпитет!) В нем чувство вдруг заговорило Родным когда-то языком36, - потому что на земле одна только любовь напоминает блаженство рая. Он не может быть злым, не может найти в уме коварных слов. Что делать? Забыть! Забвенья не дал Бог, Да он и не взял бы забвенья*1, - для этой минуты высшего счастья. Можно ли сильнее, глубже сказать о прелести первых впечатлений любви! В любви Демона к Тамаре звучат все любимые темы вдохновений самого Лермонтова. Демон старается поднять думы Тамары от земли, - он убеждает ее в ничтожестве земных печалей. Когда она плачет над трупом жениха, Демон напевает ей пленительные строфы о тех чистых и беспечных облаках и звездах, к которым так часто любил сам Лермонтов обращать свои песни. Он говорит Тамаре о "минутной" любви людей: Иль ты не знаешь, что такое Людей минутная любовь? Волненье крови молодое! Но дни бегут и стынет кровь! Кто устоит против разлуки, Соблазна новой красоты, Против усталости и скуки Иль своенравия мечты?38 Все это лишь развитие того же мотива о любви и страсти, который уже вылился от лица самого поэта в стихотворении "И скучно, и грустно..." В другом месте Демон восклицает: Что люди? Что их жизнь и труд? Они пришли, они пройдут...39 Едва ли не с этой же космической точки зрения, т.е. с высоты вечности, Лермонтов обратил к своим современникам свою знаменитую "Думу": Печально я гляжу на наше поколенье! Его поколение было лучшее, какое мы запомним, - поколение сороковых годов, - и он, однако, пророчил ему, что оно пройдет "без шума и следа"40; он укорял его в том, что у него нет "надежд"41, что его страсти осмея-
370 Из книги "Литературные очерки' ны "неверием", что оно иссушило ум "наукою бесплодной"42 и что его не шевелят "мечты поэзии"43, - словом, он бросил укор, который можно впредь до окончания мира повторять всякому поколению, как и двустишие Демона: Что люди? - что их жизнь и труд? Они пришли, они пройдут... Перед решительным свиданием с Тамарой у Демона на минуту пробуждается невольное сожаление к ней. Эта странная, едва уловимая горечь смущения внушается природой каждому перед порогом девственности. То было злое предвещанье!..44 Действительно, перед Демоном тотчас же открыто выступил защитником невинности - ангел. Демон идет, "любить готовый, с душой открытой для добра"45, - и вдруг эта непонятная сила, почему-то воспрещающая радость, называющая радость злом! Зло не дышало здесь поныне; К моей любви, к моей святыне Не пролагай преступный след46. Тогда в душе Демона проснулся "старинной ненависти яд"47 к посланнику этой странной силы. "Она моя! - сказал он грозно, - Оставь ее! Она моя! Явился ты, защитник, поздно, И ей, как мне, ты не судья. На сердце, полное гордыни, Я наложил печать мою; Здесь больше нет твоей святыни, Здесь я владею и люблю!" И ангел грустными очами На жертву бедную взглянул И медленно, взмахнув крылами, В эфире неба потонул...48 Ангел уступил без боя. Следует дивная сцена объяснения в любви. Затем поцелуй - и смерть Тамары; перед смертью она вскрикнула; в этом крике было все: ...любовь, страданье, Упрек с последнею мольбой, И безнадежное прощанье, Прощанье с жизнью молодой...49 Ангел уносит ее душу. Демон, у которого "веяло хладом от неподвижного лица"50, останавливает его: "она моя"51, но ангел на этот раз не уступает: Ее душа была из тех, Которых жизнь - одно мгновенье Невыносимого мученья,
Лермонтов. Характеристика 371 Недосягаемых утех; Творец из лучшего эфира Соткал живые струны их, Они не созданы для мира, И мир был создан не для них! Ценой жестокой искупила Она сомнения свои... Она страдала и любила - И рай открылся для любви!"52 А между тем на лице Тамары в гробу Улыбка странная застыла: Что в ней? Насмешка ль над судьбой, Непобедимое ль сомненье, Иль к жизни хладное презренье, Иль с небом гордая вражда?53 И Демон остался Один, как прежде, во вселенной Без упованья и любви!..54 IV Каждый возраст, как известно, имеет своих поэтов, и "Демон" Лермонтова будет вечною поэмою для возраста первоначальной отроческой любви. Тамара и Демон, по красоте фантазии и страстной силе образов, представляют чету, превосходящую все влюбленные пары во всемирной поэзии. Возьмите другие четы, хотя бы, например, Ромео и Джульету. В этой драме достаточно цинизма, а в монологе Ромео под окном Джульеты вставлены такие мудреные комплименты насчет звезд и глаз, что их сразу и не поймешь55. Наконец, перипетии оживания и отравления в двух гробах очень искусственны, слишком отзываются расчетом действовать на зрительную залу. Вообще на юношество эта драма не действует. Любовь Гамлета к Офелии слишком элегична, почти бескровна; любовь Отелло и Дездемоны, напротив, слишком чувственна. Фауст любит Маргариту не совсем по-юношески; неподдельного экстаза, захватывающего сердце девушки, у него нет; Мефистофелю пришлось подсунуть ему бриллианты для подарка Маргарите56 - истинно стариковский соблазн. Да, Фауст любит, как подмоложенный старик. Здесь не любовь, а продажа невинности чертом старику. Между тем первая любовь есть состояние такое шалое, мечтательное, она сопровождается таким расцветом фантазии, что пара фантастическая потому именно и лучше, пышнее, ярче вбирает в себя все элементы этой зарождающейся любви. Обе фигуры у Лермонтова воплощены в самые благодарные и подходящие формы. Мужчина всегда первый обольщает невинность, он клянется,
372 Из книги "Литературные очерки" обещает, сулит золотые горы; он пленяет энергиею, могуществом, умом, широтой замыслов - демон, совершенный демон! И кому из отроковиц не грезится именно такой возлюбленный? Девушка пленительна своей чистотой. Здесь чистота еще повышена ореолом святости: не просто девственница, а больше - схимница, обещанная Богу, хранимая ангелом: Зло не дышало здесь поныне!57 Понятно, какой эффект получается в результате. Взаимное притяжение растет неодолимо, идет чудная музыка возрастающих страстных аккордов с обеих сторон - и что же затем? Затем обладание - и смерть любви... Разве не так? Ведь и Фауст Пушкина соглашается с Мефистофелем, что даже в то блаженнейшее время, когда он завладел своей возлюбленной, т.е. в то время, Когда не думает никто, - он уже думал: ...Агнец мой послушный! Как жадно я тебя желал! Что ж грудь моя теперь полна Тоской и скукой ненавистной?..58 Ангел уносит Тамару, но, конечно, только ту Тамару, которая была до прикосновения к ней Демона, невинную - тот образ, к которому раз дотронешься, - его уж нет, - то видение, которое "не создано для мира", - и перегоревший мечтатель "с хладом неподвижного лица"59 остается обманутым - один, как прежде, во вселенной. Итак, вот какова участь поэта, родившегося в раю, когда он, изгнанный на землю, вздумал искать здесь, в счастии земной любви, следов своей божественной родины... Есть еще у Лермонтова одна небольшая загадочная баллада "Тамара", в сущности, на ту же тему, как и "Демон". Там только развязка обратная: от поцелуев красавицы умирают все мужчины. Это будто "Das ewig Weibliche"*, которое каждого манит на свой огонь, но затем отнимает у людей все их лучшие жизненные силы и отпускает их от себя живыми мертвецами. V Любовь дразнила Лермонтова своим неизменно повторяющимся и каждый раз исчезающим подобием счастья. Он любил мстить женщинам за это постоянное раздражение. Едва ли не отсюда произошло его злобное дон-жу- анство, холодное кокетство с женщинами, вызвавшее столько нареканий на его память. Печорин сам презирает в себе эту недостойную игру с женщина- * "Вечная женственность" (нем.).
Лермонтов. Характеристика 373 ми, но сознается, что никак не может от нее отстать: "Я только удовлетворял странную потребность сердца, с жадностью поглощая их чувства, их нежность, их радости и страдания - и никогда не мог насытиться"60. «...Некстати было бы мне говорить о них с такою злостью, - мне, который, кроме их, на свете ничего не любит, - мне, который всегда готов был им жертвовать спокойствием, честолюбием, жизнью... Но ведь я не в припадке досады и оскорбленного самолюбия стараюсь сдернуть с них то волшебное покрывало, сквозь которое лишь привычный взор проникает. Нет, все, что я говорю о них, есть следствие "ума холодных наблюдений и сердца горестных замет...»61 "Первое страдание дает удовольствие мучить другого..."62 "Я был готов любить весь мир - меня никто не понял; и я выучился ненавидеть"63. Эти признания поэта подтверждают нашу характеристику. В самом заглавии романа "Герой нашего времени" слышится невольная ирония поэта, будто он хотел сказать: вот какой "герой" только и может нравиться женщинам! Многих своих критиков Лермонтов поймал на удочку названием своего романа и в особенности - предисловием ко второму изданию, где, открещиваясь от своего сходства с Печориным, поэт высказал, будто характер Печорина "составлен из пороков всего нашего поколения" и что автору "было весело рисовать современного человека, каким он его понимает, и какого, к его и к вашему несчастию, слишком часто встречал". После этого начали искать в Печорине признаков "типа", видели в нем обобщение64. Но типа Печорина никогда не существовало. На Печорине, конечно, есть внешняя печать времени, модная одежда эпохи: его дендизм, пристрастие к породе и аристократизму, бретерство, фатовство, позирование à la Байрон своею холодною гордостью, его практика в любовных приключениях по рецепту: "чем меньше женщину мы любим, тем больше нравимся мы ей". Но все это - замашки, а не сущность его натуры. Разочарованность, которою светские львы того времени щеголяли, гораздо более выдержана в Онегине. Онегин, например, как вполне пропитанный благородным сплином, ругает луну, а роща, холм и поле, уже на третий день пребывания в деревне, наводят на него сон65. Печорин же всегда наедине с природой остается поэтом и, отправляясь на дуэль, готовый умереть, он жадно, как ребенок, любуется каждой росинкой на листах виноградников. Онегин почти нигде не изменяет благовоспитанному равновесию чувств (только в последней главе, из тщеславного каприза, под влиянием препятствий, он воспламеняется к Татьяне). Печорин же на каждом шагу бывает готов кинуться, от полноты чувства, на шею или к ногам тех, кого он затем безжалостно терзает - и у него "царствует в душе какой-то холод тайный, когда огонь кипит в крови"66. Он полон роковых противоречий, терзавших самого Лермонтова, у которого во всей поэзии нежность отзывается злобой, а злоба - нежностью. Напрасно поэт старается оправдать себя тем, будто таких темпераментов было много и что в Печорине он изобразил человека своего времени. Нет!
374 Из книги "Литературные очерки" таких ярких, разительных, привлекательных в самой своей ходульности и порочности людей, как Печорин, - мы не знаем. Дело в том, что поэт недолюбливал себя, как Михаила Юрьевича Лермонтова, то есть задорного, весьма тяжелого для жизни гвардейца - и он готов был свалить все свои непривлекательные свойства на эпоху; но в нем был и другой человек. Об этом дуализме Печорин говорит Вернеру перед своей дуэлью: "Во мне два человека: один живет в полном смысле этого слова, другой мыслит и судит его; первый, быть может, через час простится с вами и миром навеки, а второй... второй? - Печорин прерывает себя: - Посмотрите, доктор: это, кажется, наши противники"67. Вот этот-то второй, бессмертный, сидевший в Печорине, и был поэт Лермонтов, и ни в ком другом из людей той эпохи этого великого человека не сидело. Только этот один мог сказать о себе от имени Печорина: "Зачем я жил? для какой цели я родился?.. А, верно, она существовала и, верно, было мне назначение высокое, потому что я чувствую в душе моей силы необъятные..."68 У нас любили загадывать: что бы могло выйти из необъятных сил, скрытых в Лермонтове, при иных, более благоприятных для него обстоятельствах? При этом выводили на справку его бесшабашную жизнь и укоряли великосветское общество. Пора бы бросить это гаданье. Из Лермонтова вышел один из великих поэтов мира: какой еще более высокой роли, какой еще более могучей деятельности от него требуют?!.. VI Сожительство в Лермонтове бессмертного и смертного человека составляло всю горечь его существования, обусловило весь драматизм, всю привлекательность, глубину и едкость его поэзии. Одаренный двойным зрением, он всегда своеобразно смотрел на вещи. Людской муравейник представлялся ему жалким поприщем напрасных страданий. Когда, например, после одной битвы, генерал, сидя на барабане, принимал донесения о числе убитых и раненых, офицер Лермонтов "с грустью тайной и сердечной" думал о людях: Жалкий человек! Чего он хочет?.. Небо ясно; Под небом места много всем, Но беспрестанно и напрасно Один враждует он... Зачем?69 Поэт никогда не пропускал случая доказать людям их мелочность и близорукость. Громадные фигуры Наполеона и Пушкина вдохновили его написать горячие импровизации - "Последнее новоселье" и "На смерть Пушкина"70 - пьесы, вылившиеся одним потоком и потому написанные, вопреки обычаю Лермонтова, пестрым размером, с произвольным количеством стоп в отдельных строках. Суетность, преходимость и случайность здешних при-
Лермонтов. Характеристика 375 вязанностей вызывали самые глубокие и трогательные создания лермонтовской музы. Не говорим уже о романсах, о неувядаемых йеснях любви, которые едва ли у кого другого имеют такую мужественную крепость, соединенную с такою грациею формы и силою чувства, но возьмите, например, поэму о купце Калашникове: Лермонтов сумел едва уловимыми чертами привлечь все симпатии читателя на сторону Кирибеевича, т.е. на сторону нарушителя законного и добронравного семейного счастья, и скорбно воспел роковую силу страсти, перед которою ничтожны самые добрые намерения... Или вспомните "Колыбельную песню" - самую трогательную на свете: один только Лермонтов мог избрать темою для нее... что же? - неблагодарность! "Провожать тебя я выйду - ты махнешь рукой!.." И не знаешь, чему больше дивиться: безотрадной ли и невознаградимой глубине материнского чувства, или чудовищному эгоизму цветущей юности, которая сама не в силах помнить добро и благодарить за него? VII Оценивая Лермонтова в своей пламенной и обширной статье71, Белинский прекрасно понимал всю силу возникшего перед ним глубокого таланта. В двух-трех местах, небольшими фразами, он даже обмолвился тем взглядом на поэзию Лермонтова, который теперь, на расстоянии полувека, конечно, дается гораздо легче, в особенности после появления "Демона", вовсе не разобранного Белинским. Так, Белинский, между прочим, заметил, что "произведения Лермонтова поражают читателя безотрадностью, безверием в жизнь и чувства человеческие, при жажде жизни и избытке чувства"72 (т. IV, стр. 285). Или, приведя стихотворение "И скучно, и грустно...", Белинский восклицает: "Страшен этот глухой могильный голос нездешней муки..." (там же, стр. 312). Но эти намеки Белинского совершенно исчезают в другом его взгляде на поэта - чисто публицистическом. Здесь уже Белинский не преминул пожурить Лермонтова за то, что он в своей "Думе" назвал науку бесплодной73: "Мы иссушили ум наукою бесплодной..." - выражение, которое, с нашей точки зрения на поэта, вполне понятно. (Подобный же упрек, по недоразумению, был сделан Белинским и Баратынскому)74. Или, например, в другом месте: перед роковой, трагической развязкой песни о купце Калашникове, Белинский, уже вполне по Гегелю, предается чувствам, на которые Лермонтов никогда и не думал рассчитывать, которых он всего меньше мог желать от своего читателя. Критик проповедует: "Да переменится же наша печаль на радость во имя победы общего над частным! Благословим непреклонные законы бытия и миродержавных судеб!.." (т. IV, стр. 301). Мог ли когда-нибудь сниться подобный гимн умиления и чуть ли не благодарности перед "бурями рока" автору знаменитой и ужасной "Благодарности"?!..
376 Из книги "Литературные очерки'* Многое можно было бы сказать о других произведениях Лермонтова, в особенности об "Измаил-Бее" и "Сашке", недостаточно известных и оцененных, - о его языке, в поэзии и прозе, о богатстве напевов, об особенном, так сказать, веском ритме его стиха, о ранних самостоятельных эпитетах, которыми он создавал новые образы, об источнике некоторых его риторических приемов, о неровности его творчества, о заимствованиях у Байрона и Пушкина, но о всем этом надо беседовать с книгою в руках, приводя цитаты, читая, перечитывая и подробно развивая свои положения, - да и все это увлекло бы нас в сторону от главного намерения: сделать одним штрихом более или менее цельный очерк поэтической индивидуальности Лермонтова. Эта индивидуальность всегда будет нам казаться загадочною, пока мы не заглянем в "святую святых" поэта, в ту потаенную глубину, где горел его священный огонь. Здесь мы пытались указать лишь на внутреннее озарение тех богатых реализмом творений, которые завещал нам Лермонтов. Подкладка его живых песен и ярких образов была нематериальная. Во всем, что он писал, чувствуется взор человека, высоко парящего "над грешною землей", человека, "не созданного для мира..." Излишне будет касаться вечного и бесплодного спора в публике: кто выше - Лермонтов или Пушкин? Их совсем нельзя сравнивать, как нельзя сравнивать сон и действительность, звездную ночь и яркий полдень. Лермонтов, как поэт, явно недовольный жизнью, давно причислен к пессимистам. Но это пессимист совершенно особенный, существующий в единственном экземпляре. Глава пессимистов нашего века, Шопенгауэр, острым орудием своего ума исколол все радости человеческие, не оставил в природе человека живого местечка и с неумолимою логичностью доказал, что существо нашей породы таково, что ни при каких решительно условиях, ни на какой иной планете и ни в каком ином мире мы не можем быть счастливы; это пессимизм, не оставляющий никакой надежды, находящий свое последнее слово в отчаянии. Но не такое впечатление дает нам поэзия Лермонтова. В Лермонтове живут какие-то затаенные идеалы, его взоры всегда обращены к какому-то иному, лучшему миру. Что воспевает Лермонтов? То же самое, что и все другие поэты, разочарованные жизнью. Но у других вы слышите минорный тон, жалобы на то, что молодость исчезает, что любовь непостоянна, что всему грозит неумолимый конец, - словом, вы встречаете пессимизм бессильного уныния. У Лермонтова, наоборот, ко всему этому слышится презрение. Он будто говорит: "Все это глупо, ничтожно, жалко - но только я-то для всего этого не создан!.." - "Жизнь - пустая и глупая шутка"... - "К ней, должно быть, где-то существует какое-то дополнение: иначе вселенная была бы комком грязи..." И с этим убеждением он бросает свою жизнь, без надобности, шутя, под первой приятельской пулей... Итак, лермонтовский пессимизм есть пессимизм силы, гордости, пессимизм божественного величия духа. Под куполом неба, населенного чудною фантазиею,
Лермонтов. Характеристика У11 обличение великих неправд земли есть, в сущности, самая сильная поэзия веры в иное существование. Только поэт мог дать почувствовать эту веру, как сказал сам Лермонтов: Кто толпе мои расскажет думы? - Или поэт, или никто15. И чем дальше мы отдаляемся от Лермонтова, чем больше проходит перед нами поколений, к которым равно применяется его горькая "Дума", чем больше лет звучит с равною силою его страшное "И скучно и грустно" на земле - тем более вырастает в наших глазах скорбная и любящая фигура поэта, взирающая на нас глубокими очами полубога из своей загадочной вечности... 1889 г.
ИЗ МЫСЛЕЙ О ЛЬВЕ ТОЛСТОМ I "Всегда об одном и том же говорят морские волны"1, - заметил маленький Павел Домби после долгих, внимательных и чутких наблюдений за морским шумом... "Всегда об одном и том же говорят великие писатели", - можно было бы сказать вслед за ним, т.е., в сущности, во все времена "однозвучен" шум жизни2. Особенность каждого большого таланта состоит в том, что у каждого есть свой лад, своя манера, свой тон говорить о жизни, своя техника в ее изображении, свой новый подход к тому же давно известному содержанию, своя преобладающая способность захватывать те или другие стороны жизни. "Трудно говорить своеобразно о том, что знает всякий" (Difficile est communia proprie dicere), - сказал Гораций, a в этом-то именно и выражается верная примета счастливой писательской натуры. Какими же именно средствами достигает художник удачи? В чем своеобразная сила вот этого писателя в отличие от прочих? Какою именно своею способностью он больше всего на вас действует? Редко можно ответить на эти вопросы так ясно, как изучая произведения Льва Толстого. Главное его богатство - это бесспорно: необычайная художественная память впечатлений3. Мы говорим "художественная" - во избежание недоразумений насчет наших дальнейших выводов. Очевидно, что не художнику эта память ровно ни к чему бы не послужила. Нужен выбор штрихов, нужны уменье, смелость и верность рисунка; а кто не имеет творческого дара, тот ничего этого не ведает. Но в артистической натуре Толстого именно эта способность к ясному, непогрешимо полному восстановлению прошлого - дала громадные результаты. Ни у одного из других великих писателей мы не наблюдали этой способности в таком феноменальном развитии. Толстой помнит все жизненные процессы так счастливо, что, вызывая их из прошлого в своем воображении, он их может списывать с действительности посекундно, как если бы они развертывались перед ним живьем и во всякую минуту останавливались по его воле перед его умственным взором, чтобы он успевал захватить из них все необходимые ему подробности. Понятно поэтому, что, поставленный лицом к лицу с этой волшебной, ярко
Из мыслей о Льве Толстом 379 вспыхнувшей картиной, в качестве спокойного наблюдателя, Толстой может, так сказать, сотворять минувшую действительность во втором экземпляре, без всякой фальши, порождаемой забвением характерных частностей события, или, наоборот, - вызываемой ложною окраскою, произвольными ретушами того, что когда-то было так просто и что невольно кажется из отдаления чем-то непомерно значительным. Часто бывает, что писатель в своем отношении к некогда пережитому событию смешивает впечатления прошлого и переносит чувства, навеянные одним событием, - на другое, хотя и сродное с изображаемым, но во многом от него отличное, - смешивает различные источники радости, грусти, тревоги и т.д. С Толстым ничего подобного не может случиться. Для него не существует никаких обманов зрения, когда он смотрит в перспективы прошлого. Читая толстовское описание бала, смерти, дождя, родов, сражения, переезда на дачу, раздумья в кабинете, венчания и т.д. - вы удивляетесь не только всеобъемлемости воспоминаний автора, но и упорной энергии самого описательного процесса. Этому художнику совсем неведомы такие житейские факты, которые бы, несмотря на кажущуюся исключительность, не раскрыли в себе, при ближайшем внимании, своих интересных особенностей. Поэтому, за что бы ни взялся Толстой, он может вам дать целую главу - и вы, нимало не беспокоясь о приостановившейся фабуле романа, - начинаете входить в материю какого-нибудь самого будничного эпизода с неизменно живым, нарастающим участием. Например, Долли Облонская переезжает с детьми в деревню4; в ходе романа этот переезд не возбуждает ни малейшего любопытства. Но Толстой не торопится забавлять читателя. Вслед за сильными главами, после которых, казалось бы, у другого писателя и нервы упали, и вдохновение истощилось, Толстой всегда сохраняет силу на то, чтобы упорно и внимательно разобрать какую-нибудь житейскую мелочь. И вот вас поглощает юмористическая поэзия деревенских неустройств - незапирающиеся шкафы, недочеты в провизии и т.д. Или - занятие Левина косьбой. Для Толстого недостаточно отнестись к этой барской гимнастике заурядно и показать одно здоровое утомление тела с хорошим аппетитом в результате. В ощущениях косьбы оказываются сложные бесчисленные моменты и, между прочим, один момент "огромного наслаждения". Описанию косьбы посвящено целых две главы ("Анна Каренина", ч. III, гл. IV и V). Спокойствие и выдержка творческого процесса у Толстого делают то, что в предметах, неизбежно волнующих самого писателя, Толстой никогда не делает пропусков против жизни и, сколько бы ни была тяжела и мучительна тема, - Толстой никогда не утомится настолько, чтобы прозевать правду и прийти, под влиянием собственной надорванности, к концу ранее, чем следует. Так он провел Ивана Ильича через все мытарства долгого умирания5 от простого ощущения неловкости до нестерпимых болей, сопровождаемых бессознательным животным выкрикиванием "у! у!.." Так, в описа-
380 Из книги "Литературные очерки" нии смерти Николая Левина, после многих удручающих страниц, предшествующих кончине, Толстой не забыл действительности и обстоятельно воспроизвел "вдруг наступившее" перед смертью улучшение6, которое чуть не обмануло окружающих. Или, когда Андрей Болконский выжидал в соседней комнате окончания трудных родов своей жены, Толстой не упустил заглянуть в его душу в самую мучительную, в самую последнюю секунду перед развязкой, когда Болконский, услыхав уже крик своего ребенка, продолжает в каком-то отупении механически думать: "И зачем это дитя вдруг кричит? Какое это дитя?.."7 Помнится, в "Голосе" рецензент "Анны Карениной" сильно подтрунивал над Толстым за эту подробность и высказывал, что Толстой совсем зарапортовался, заставив Болконского недоумевать, какое это дитя может кричать, когда ему было известно, что его жена рожает... Кто был отцом, кому доводилось выслушивать за стеною муки близкого существа, пусть тот проверит на себе это, чудесно схваченное, наблюдение: он, конечно, скажет, что всегда именно так и бывает и что неверие мужа в мгновенное прекращение долгих пыток жены возрастает под конец до такой степени, что муж именно в первую секунду - быть может, даже в едва заметное деление секунды, - но почти всегда, услыхав первый крик дитяти, готов признать этот крик за что угодно - за бред, за необычайность, - но никак не за несомненный голос именно своего новорожденного. Но каково должно быть самообладание художника, чтобы не проскочить мимо этого ощущения в столь возбужденные минуты творчества, и как детальна должна быть его память, чтобы даже эти деления секунды могли в ней запечатлеваться... Изображая прошлое по стенограмме своей памяти, Толстой свободно забирает из нее на свои страницы все, что видит каждый, и чего, однако, почти никто не помнит. Поэтому самые обыкновенные вещи получают у Толстого характер художественных открытий, как, напр., что при хождении в раздумье по нескольким комнатам подряд, - на тех же переходах, возле одной какой-нибудь мебели или двери, - механически возвращаются и повторяются те же мысли8; или что при обручении, во время венчания, всегда происходит путаница с кольцами9; или что священник, обводя молодых вокруг аналоя, всегда загибает ризу, а шафера, с венцами в руках, неизбежно отстают на поворотах10; или что во сне самый заурядный человек может создавать удивительнейшие мелодии и управлять ими по своему произволу11 и т.д. Та же могучая память позволяет Толстому видеть, чувствовать и помнить различие соседственных моментов в самом, по-видимому, однообразном и монотонно длящемся явлении. Там, где у другого останется в памяти лишь тусклое сплошное пятно без оттенков - у Толстого остается пестрый, многоцветный спектр. Так, у него есть рассказ "Метель", содержание которого состоит только в том, что целую ночь мело, и путник с ямщиком чуть не заблудились, но эта мутная ночь,
Из мыслей о Льве Толстом 381 этот падающий снег и ничего более - дали Толстому обширный материал: чуть заметные перемены в температуре воздуха, освещении неба и направлении ветра, все переходы возрастающего обсыпания снегом ямщика, лошадей и дороги, все движения колеблющегося, падающего и крутящегося снега, - все это воспроизведено с такою полнотою правды, что "Метель" нисколько не скучна, потому что это повторение самой жизни, да еще с тем удобством, что вы переживаете трудную и опасную ночь, сидя у себя дома за книгой. Говорить о глубине и силе психологического анализа Толстого значило бы повторять общее место. Проникновение этого писателя в тайники женской, девичьей души, в миросозерцание простого народа и даже чуть ли не в психическую жизнь животных и растений - все это принадлежит, во-первых, к числу ходячих истин, а во-вторых, к числу непроницаемых богатств толстовского гения. Но, как мы увидим ниже, множество действующих лиц в произведениях Толстого получили свое внутреннее освещение помощью перенесения на них собственных душевных опытов автора. Правдивость и полнота этого освещения, как мы старались выяснить, зависит, главным образом, от необычайной, колоссальной памяти Толстого, неприкосновенно сберегающей в себе все его впечатления. Впечатления эти западают в нее целиком, как червонцы в копилку. И эта память есть наиболее деятельный союзник Толстого в его чудесной работе. Одна наблюдательность сама по себе - свойство очень вульгарное. Наблюдательные люди, наблюдательные дети встречаются нередко; их много в публике. Потому-то масса и оценивает Толстого общим голосом, что вся эта читающая толпа и сама не лишена наблюдательности, и вот - она испытывает наслаждение, встречая у Толстого все то, что она сама примечала в жизни, но как-то в себе не удерживала. В наблюдательности Толстого особенно выдается, как индивидуальность его гения, лишь одна половина наблюдательности, а именно: самонаблюдение. Эта способность самонаблюдения развита в нем в такой же высокой степени, как и память. Нет никаких событий, ощущений, радостей и горестей, не существует такого душевного состояния, не исключая даже и тех, под властью которых, как сказал Пушкин, уже "не думает никто"12, - когда бы глаз Толстого, обращенный на самого себя, перестал смотреть. Быть может, и даже весьма вероятно, что и большинство людей, в сущности, не теряют себя из виду в наивысшие моменты так называемой бессознательности и потерянности; но только ничей глаз не может при этом сохранить такой ясности зрения, какая всегда остается у Толстого. Отсюда второй (в соединении с памятью) сильный фактор, помогающий Толстому так всесторонне и правдиво изображать жизнь, - это самонаблюдение. В нем таится родник знаменитого толстовского "психологического анализа".
382 Из книги "Литературные очерки" II Выступая в печати с своим психологическим анализом, Толстой рисковал быть непонятым, потому что, наполняя свои страницы длинными монологами действующих лиц - этими причудливыми, молчаливыми беседами людей "про себя", наедине с собою - Толстой создавал совершенно новый, смелый прием в литературе. Таких монологов не писал еще никто. Этот странный, часто запутанный узор мыслей, проплывающий в человеческой голове совершенно невольно, при обстоятельствах, по-видимому, самых неподходящих, - вероятно, представлялся каждому таким случайным, диковинным явлением, что не каждый бы в нем сознался, внутренне считая его за свою исключительную, не совсем ладную особенность, которою едва ли будет ловко и дозволительно поделиться с публикой. Толстой не задумался. Он выставил целый ряд самых здоровых обыкновенных людей, старых и малых, зрелых и юных, в самой патриархальной среде, в самой будничной обстановке, и всех их заставил почти что бредить наяву - в детских комнатах, в гостиных, на охоте, в дорожном экипаже, на дворянских выборах и т.д., и т.д. Все самые тайные причуды мысли были выведены наружу. Кто, например, кроме Толстого, осмелился бы заставить Наташу на Святках в деревне, от скуки, после щелканья орехов, ни с того ни с сего, громко произносить с расстановкой: "Ма-да-гас-кар" и находить известное удовольствие в бессмысленном повторении этого слова, случайно попавшего на язык?..13 А между тем все откликнулись, все поняли Толстого; все оказались такими же скрытыми лунатиками, выступающими твердым шагом на дела дневных забот с целым роем непонятных сновидений в голове. Особенно пленилась и продолжает пленяться Толстым (не только проповедником, но и романистом) молодежь наших дней, несмотря на свои положительные требования от жизни и свои прозаические вкусы, - пленяется потому, что для юных голов, вопросительно оглядывающихся вокруг себя в жизни, - всегда кажется особенно разительным это несоответствие между спокойно текущею действительностью и этим невольным сумбуром в мозгу. И Толстой представляется им единственным вещим человеком, которому раскрыта святая святых души. Он один их понял, - они одному ему верят. Да и вообще много удивления и много благодарности стяжал себе Толстой у всех своих читателей за свои безбоязненные и глубокие экскурсии в область пугливых и тайных дум человеческих... Но дерзновение осталось дерзновением. Великая победа, одержанная художником в чистой и бескровной области искусства, все-таки не обошлась без жертв... Есть жертвы, или вернее сказать - остались горькие плоды от этого победоносного вторжения в царство тайны. Переберите всех бесчисленных действующих лиц Толстого: кого из них вы любите? Кто из них - не то что хорош - все они более или менее хоро-
Из мыслей о Льве Толстом 383 шие люди, нет между ними ни злодеев, ни героев - но: кто из них привлекателен? Решительно никто. С симпатией, с сердечным влечением вы остановитесь разве только на Наташе в ее отроческую пору, да на Пете Ростове, убитом на войне в те же отроческие годы. И эти два образа лишь потому милее прочих, что они еще не дорисованы. А затем? Прежде всего, все самые крупные фигуры Толстого и в "Войне и мире", и в "Анне Карениной" заранее поставлены им в такие условия родовитости и богатства, что все эти люди без всякой борьбы и помехи могут предаваться карьере, амурам, мистицизму, сельскому хозяйству и т.д. и потому в самой своей порядочности они кажутся лишь условно порядочными людьми, т.е., что не будь у них всего этого, Бог знает еще, что бы из них вышло. Помимо этого, под влиянием постоянно направленного внутрь этих людей авторского зеркала - мы доглядываемся до глубочайшей сущности каждого из них и (что, быть может, было бы вполне справедливо и относительно большинства человеческого рода, если бы его можно было вывернуть наизнанку), - в конце концов, мы не можем вполне полюбить ни одно из этих действующих лиц. Пересмотрите даже те личности, к которым автор, при всей своей почти непогрешимой объективности, все же чуточку благоволит. Пьер Безухов так неимоверно богат и настолько чудаковато наивен, что к нему вовсе нельзя приложить никакой мерки. Он более всего интересен теми оригинальными самонаблюдениями, теми мечтательно-философскими исканиями правды, которые, как впоследствии и Константину Левину - внушены автором Пьеру, очевидно, от своего лица. Константин Левин и менее богат, и менее наивен, чем Пьер Безухов, хотя в нем остаются те же черты детской простоты и чудачества, как и у Пьера. Левин, конечно, мил своею правдою, искренностью, своим добрым сердцем и терпимостью, но так уж он к себе прислушивается, так пережевывает свои ощущения, так во всем, по-своему, основательно разбирается, что человек этот, едва ли способный на глубокие увлечения, оставляет в вас холодное чувство, - чувство, хотя и дружелюбное, но сдержанное. Таковы Пьер и Левин, - если не любимцы автора, то во всяком случае - носители его собственных свойств. И в "Войне и мире", и в "Анне Карениной" повторяется как бы одно и то же созвездие главных лиц. И там, и здесь хорошая девушка поставлена между блестящим гвардейцем и простодушным статским, и статский выигрывает девушку и женится на ней (Наташа - князь Андрей и Пьер; Кити - Вронский и Левин). В князе Андрее проглядывает неприятная заносчивость и суховатый эгоизм; от Вронского, несмотря на его порядочность и честность, отдает хорошо выкормленною посредственностью. Наташа и Кити, привлекательные в начале, съезжают впоследствии на слишком узкие супружеские инстинкты. Стива Облонский, добрый и чрезвычайно милый жизнелюбец, вызывает в читателе не только невольное снисхождение, почти - сочувствие. Это едва ли не единственное лицо во всей галерее Толстого, не
384 Из книги "Литературные очерки" оставляющее более или менее сухого впечатления, т.е. впечатления скорее серьезного рисунка, чем легкого, игривого образа. Однако же и Стивой Облонским мудрено увлечься, тем более, что над ним постоянно витает ирония автора. Анна Каренина во многом - настоящая сестра Стивы. Она так же цветуща, красива и так же легко всем нравится. Истории ее любви и ее отношений к мужу, любовнику и детям Толстой посвятил удивительные, чудные страницы, глубочайшие этюды, согретые всею правдою, всею теплотою жизни. И все же эта красивая, умная, хорошая женщина, несмотря на свои сложные мучения и свой трагический конец, не оставляет в вас глубокого очарования; вы слишком хорошо видите ее по преимуществу физическое чувство к Вронскому, вполне открытое читателю и в начале ее связи, когда описываются ее ощущения перед свиданиями, и впоследствии, когда она так часто оглядывает Вронского и засматривается на него. Остается еще целая толпа лиц: исторические фигуры, военные и статские, придворные, старые родовитые дворяне, солдаты, простонародье, патриархальные русские семьи, ученые, земцы, подростки, дамы, барышни, дети и т.д. - всех не перечислишь. Все это ярко, интересно, живо, чудно изображено, и однако никто из этих людей не западает в душу как милый образ. И еще: чем эпизодичнее лицо - тем оно будто лучше; но все лица, подвергнутые более или менее обстоятельному вскрытию, делаются под конец несколько чуждыми вам, уходят от вашей раскрывшейся симпатии. И вспоминаются слова Достоевского, что "ближних невозможно любить, а что можно любить разве лишь дальних"14, т.е. тех, кого не успеваешь близко рассмотреть. Итак, не ищите между лицами Толстого образов истинно прекрасных или милых, отрадных, трогательных, увлекательных - вроде Татьяны, Лизы, Базарова, Рудина, Михалевича15, Лемма16, лишнего человека17, Увара Ивановича18, Максима Максимыча, старосветских помещиков и т.п. Что же это значит? Неужели все наши художники не умели угадывать человека или рисовали его с одной своей мечты, а не с действительности? Или то была эпоха романтизма, время приятных заблуждений, быть может искренних, но тем не менее - заблуждений. И вот Толстой исправил эти ошибки своею трезвою живописью, своим глубоким и верным анализом? Вполне ли это так? Не потому ли нам так малоприятны, в большинстве случаев, действующие лица Толстого, что они как-то уже повсюду ходят со светящимися внутренностями? Дано ли одному человеку решительно всех и каждого понимать насквозь? Не делается ли здесь автором невольных погрешностей, в силу самой непроницаемости чужой души до ее настоящей глубины, по законам природы? Природа спрятала под костьми да еще прикрыла белым телом склизкие кровянистые внутренности и дает нам возможность любоваться человеком, невзирая на эту начинку. Она же не позволила читать в чужих мыслях. Какая бы привязанность, дружба, любовь устояла, если бы все до
Из мыслей о Льве Толстом 385 единой мысли были вскрыты? Возможно, конечно, угадывать людей, но в самом близком человеке всегда останутся никем не постигнутые думы и чувства. Поэтому даже и при громадном даре проницания в чужую сущность, каким, несомненно, владеет Толстой, он все-таки за известными пределами, вскрывая слишком глубоко другого человека, очевидно, заполняет часть сделанного им отверстия более или менее наобум, дробя свою собственную сущность на создаваемые им образы. И эта окраска толстовского темперамента, окраска вдумчивого гения - непрестанного судьи над собою, вечно себя разбирающего и подводящего себе итоги, всегда с оттенком внутреннего недовольства, - эта тень легла, несомненно, на все создания писателя, покрыла иногда едва заметным (благодаря мастерству), но, тем не менее, общим тоном весь обширный мир выведенных им людей. В большинстве случаев это скорее замаскированные приговоры, чем портреты. Правда, что читатель Толстого поддается полнейшему оптическому обману: он видит цельных, простых, свободных, натуральных людей и не чует присутствия судьи. Так, в ясный осенний день воздух, кажется, достигает небывалой чистоты и будто от избытка этой чистоты даже отливает голубым светом; чуть приметный запах дыма будто еще увеличивает свежесть атмосферы. А между тем голубоватый отлив и этот запах разлиты в воздухе далеким обширным костром горящего леса... И Толстой, подобно этому далеко горящему лесу, неприметно для наблюдения, наполняет и проникает собою насквозь все царство своих созданий, все фигуры и все движения своих действующих лиц. Над печалями и радостями этих лиц всегда витает все тот же знакомый нам гений; мы знаем, что он, этот гений, разберет по косточкам каждое их горе и каждую радость и даст нам свои выводы о жизни, - выводы человека, одаренного глубочайшим проникновением в недра действительности, который пронизывает эту действительность до самых сокровенных ее тайников, побуждаемый неутомимым исканием истины, - и который во всех направлениях с горечью наталкивается в конце концов на зловещее серое пятно, заслоняющее собою всякие дальнейшие искания. Вспомните эту сильную страницу в "Войне и мире", можно сказать, руководящую - для понимания всей деятельности Толстого: «Только выпив бутылку и две вина, Пьер смутно сознавал, что тот запутанный, страшный узел жизни, который ужасал его прежде, не так страшен, как ему казалось. С шумом в голове, болтая, слушая разговоры или читая после обеда и ужина, он беспрестанно видел этот узел какою-нибудь стороной его. Но только под влиянием вина он говорил себе: "Это ничего. Это я распутаю - вот у меня и готово объяснение. Но теперь некогда,- я после обдумаю все это!" Но это после никогда не наступало. Натощак, поутру, все прежние вопросы представлялись столь же неразрешимыми и страшными, и Пьер торопливо хватался за книгу и радовался, когда кто-нибудь приходил к нему. 14. С.А. Андреевский
386 Из книги "Литературные очерки Иногда Пьер вспоминал о слышанном им рассказе о том, как на войне солдаты, находясь под выстрелами, старательно изыскивают себе занятие для того, чтобы легче переносить опасности. И Пьеру все люди представлялись такими солдатами, спасающимися от жизни: кто честолюбием, кто картами, кто писанием законов, кто женщинами, кто игрушками, кто лошадьми, кто политикой, кто охотой, кто вином, кто государственными делами. "Нет ни ничтожного, ни важного, все равно; только бы спастись от нее, как умею! - думал Пьер. - Только бы не видеть ее, эту страшную ее9'»19. Распутан ли он и теперь, этот страшный узел жизни, нашим славным искателем правды - в его "Исповеди", в его "Вере"20, "Крейцеровой сонате" и во всем, что он проповедует?.. III Бог, смерть и любовь - эти величайшие тайны мира - исследовались и освещались Толстым различным образом в различные периоды его жизни, и, сообразно этим переменам, каждый раз совершенно иначе относились к этим переменам и действующие лица его рассказов. Начнем с религии. Женщины у Толстого почти всегда верующие. Они держатся простой веры, завещанной им от детства. Даже наиболее свободомыслящая Анна Каренина инстинктивно крестится перед смертью. Иное дело мужчины, т.е. в большинстве случаев - сам Толстой. Вначале мы встречаемся с детской и отроческой верой Иртеньева21. Бог для него есть высший и личный судья его жизни. Его отроческая исповедь исполнена страха, умиления, жажды полнейшего очищения и совершенства: забыв сказать священнику об одном из своих грехов, Иртеньев на другой день, рано утром, тяготится этим упущением до такой степени, что, не найдя священника, торопится исповедоваться в этом грехе какому-то иноку в пустыне22. Так же тепло, по-юношески, верует Оленин. Однажды, задумавшись в лесу, "он вспомнил о Боге и о будущей жизни, как не вспоминал этого давно... Он стал молиться Богу и одного только боялся, что умрет, не сделав ничего доброго, хорошего"23. Наивно относится к Богу и Николай Ростов; он обращается к Богу с самыми обыденными просьбами. На охоте, выжидая волка: "Ну что Тебе стоит, - говорит он Ему, - сделать это для меня! Знаю, что Ты велик и что грех Тебя просить об этом; но ради Бога (это особенно мило...), сделай, чтобы на меня вылез матерый..."24 В период "Войны и мира", в полной зрелости своего таланта, Толстой с необычайною страстностью, глубиною и вдохновением предавался исследованию вопроса о Божестве. Его мучения и думы пересказаны нам Пьером Безуховым и князем Андреем. Обоим этим людям, как воздуха, недостает личного и единого Бога.
Из мыслей о Льве Толстом 387 "Как бы счастлив и спокоен я был, - думал князь Андрей, - ежели бы мог сказать теперь: Господи, помилуй меня!.. Но кому я скажу это? Или сила неопределенная, непостижимая, к которой я не только не могу обращаться, но которой не могу выразить словами, - великое все или ничего, - или это тот Бог, который вот здесь зашит, в этой ладанке, княжной Марьей? Ничего, ничего нет верного, кроме ничтожества всего того, что мне понятно, и величия чего-то непонятного, но важнейшего!"25 (т. V, с. 453). - Ежели я вижу, ясно вижу эту лестницу, которая ведет от растения к человеку, - говорил Пьер, - то отчего же я предположу, что эта лестница прерывается со мною, а не ведет дальше и дальше? Я чувствую, что я не только не могу исчезнуть, как ничто не исчезает в мире, но что я всегда буду и всегда был. Я чувствую, что кроме меня, надо мной живут духи, и что в этом мире есть правда. - Да, это учение Гердера, - сказал князь Андрей, - но не то, душа моя, убедит меня, а жизнь и смерть, вот что убеждает. Убеждает то, что видишь дорогое тебе существо, которое связано с тобой, пред которым ты был виноват и надеялся оправдаться (князь Андрей дрогнул голосом и отвернулся), и вдруг это существо страдает, мучается и перестает быть... Зачем? Не может быть, чтоб не было ответа! И я верю, что он есть... Вот что убеждает, вот что убедило меня, - сказал князь Андрей. - Ну да, ну да, - говорил Пьер, - разве не то же самое и я говорю! - Нет. Я говорю только, что убеждают в необходимости будущей жизни не доводы, а то, когда идешь в жизни рука об руку с человеком, и вдруг человек этот исчезнет там в нигде, и ты сам останавливаешься перед этою пропастью и заглядываешь туда. И я заглянул... - Ну, так что ж! Вы знаете, что есть там и что есть кто-mol Там есть - будущая жизнь. Кто-то - Бог... Надо жить, надо любить, надо верить, - говорил Пьер, - что живем не только на этом клочке земли, а жили и будем жить вечно там во всем (он указал на небо). Князь Андрей стоял, облокотившись на перила парома и, слушая Пьера, не спуская глаз, смотрел на красный отблеск солнца по синеющему разливу. Пьер замолк. Было совершенно тихо. Паром давно пристал, и только волны течения с слабым звуком ударялись о дно парома. Князю Андрею казалось, что это полоскание волн к словам Пьера приговаривало: "Правда, верь это- му"2б(т. VI, стр. 154 и 155). Известно затем, что "Анна Каренина" оканчивается сложными и запутанными исканиями Божества, в которые пускается Левин. Последние страницы романа уже носят на себе зачатки того языка и той аргументации, какие встречаются во всей последующей рукописной литературе Толстого, - в его "Исповеди", "Вере" и т.д. После кризиса, описанного в "Исповеди"27, Толстой обратился к вере практической, к учению о деятельном добре. Детские сны исчезли, - глубокие, страстные и поэтические порывы возмужало- 14*
388 Из книги "Литературные очерки" го сердца умолкли, - некогда населенное небо опустело - и осталась прочная земля с ее повседневными нуждами, которым необходимо и отрадно помогать после всех, в конце концов утомительных треволнений житейских. То же постепенное исчезновение поэзии, по мере наступления более поздних лет, замечается и в отношении Толстого к явлению смерти. Достаточно сравнить смерть князя Андрея, смерть Николая Левина и смерть Ивана Ильича. Кончина князя Андрея исполнена чудесной грезы о бессмертии души. Насколько во власти поэзии приподнять умирающего над живым и здоровым человеком и придать самому изнеможению кончины чувство возвышения над жизнью - все это передано Толстым в незабываемых чертах, настолько же проникнутых простым реализмом, сколько - и неуловимою прелестью вдохновенного чувства. В этом изображении автор нисколько не скрывает своего намерения показать дуализм человеческой природы, состоящей из души и тела. В заключительных строках описания прямо говорится "о последних содроганиях тела, докидаемого духом"28 (т. VII, стр. 86). В кончине Николая Левина уже гораздо более отведено места описанию внешней стороны недуга, чем внутреннего настроения умирающего. Но и в этой картине еще не утрачен колорит мистицизма, именно благодаря тому, что хотя автор и не передает нам настроения самого больного, но зато описывает думы его брата: "Левин положил брата на спину, сел подле него и, не дыша, глядел на его лицо. Умирающий лежал, закрыв глаза, но на лбу его изредка шевелились мускулы, как у человека, который глубоко и напряженно думает. Левин невольно думал вместе с ним о том, что такое совершается теперь в нем, но, несмотря на все усилия мысли, чтоб идти с ним вместе, он видел по выражению этого спокойного и строгого лица и игре мускула над бровью, что для умирающего уясняется и уясняется то, что все так же темно остается для Левина..."29 Зато уже смерть Ивана Ильича есть одна голая болезнь, одно безысходное мучение тела. Это мучение, подобно картинам ада на монастырских воротах, выведено с умыслом и угрозою перед читателем для того, чтобы он устраивал свою жизнь в ожидании подобного конца не так мелко и поверхностно, как Иван Ильич, - дабы ему не пришлось впоследствии испытывать в эти невыносимые минуты такой страшной разницы с его прошлым и такого тяжкого отчуждения от своих близких. И хотя в самую последнюю минуту от лица умирающего говорится: "Где она? Какая смерть? - страха никакого не было, потому что и смерти не было. Вместо смерти был свет"30, - но эти аллегорические слова уже не производят на нас впечатления да и ровно ничего не означают, кроме прекращения страданий. - Кончено! - сказал кто-то над ним. - Кончена смерть, - сказал он себе. - Ее нет больше. Он втянул в себя воздух, остановился на половине вздоха, потянулся и умер31.
Из мыслей о Льве Толстом 389 Итак, здесь нарисовано лишь прекращение смерти, т.е. окончание тех мучений, с которыми отходит жизнь. Играть словами таким образом, будто вся, довольно пошлая жизнь Ивана Ильича была, так сказать, "смертью" - это уж слишком натянутый образ. Иван Ильич был вовсе не такой грешник. В сущности же, Иван Ильич не умирает, как умирали князь Андрей и Николай Левин, а просто напросто околевает, наводя страх на читателя и заставляя его призадуматься, как бы это и ему не пришлось, посреди таких же пыток, да еще чувствовать и такой же разлад с своею прошлою жизнью и с своею семьею, какой испытал при своей кончине злополучный Иван Ильич. Так, следовательно, с годами и в изображении смерти - первоначальная поэзия сменилась у Толстого прозою. То же случилось и с любовью. Лиризм князя Андрея и Пьера Безухова, увлеченных Наташею, и очарованное состояние Левина, полюбившего Ки- ти, переданное с необычайным мастерством и удивительною свежестью чувства, - все это, в конце концов, завершилось "Крейцеровой сонатой", где самая любовь предается анафеме и низводится на одну лишь предосудительную похоть. По поводу всех этих перемен в воззрениях нашего великого художника можно только воскликнуть: "О, время!.." А насчет блекнущих с годами призраков любви можно бы, пожалуй, сказать стихами Апухтина: "Пусть даже время рукой беспощадною мне показало, что было в вас ложного, - все же..."32 не следует полагаться на то, будто эта рука именно мне и теперь указывает истину, а следует помнить, что та же "рука времени" другим, новым людям в эту самую минуту показывает те же самые вещи в совершенно ином освещении. Но в "Крейцеровой сонате", как в рассказе преднамеренном и нравоучительном, есть две замечательных стороны: 1) содержа в себе до крайности преувеличенное требование целомудрия, рассказ этот, написанный с необычайной проповеднической энергией, в сильных выражениях и образах, может быть рекомендован впечатлительному юношеству в опасный период первых страстей, как хорошее гигиеническое средство для подавления и угнетения плотских излишеств; кроме этого временного сдерживающего влияния, соната, конечно, ничего не сделает, потому что природа возьмет свое; 2) в "Крейцеровой сонате" Толстой, со свойственною ему безбоязненною откровенностью и с глубоким инстинктом правды, ближайшим образом подошел к самому слабому месту брачного союза. Он показал, как этот союз роковым образом непременно только и держится, что на своем низменном начале, и как обе стороны постоянно цепляются об это начало и страдают от него. В этом много глубокой правды, и "Крейцерова соната" всего более замечательна, как сенсационная брошюра для обсуждения брачного вопроса. Семья постоянно привлекала внимание Толстого; он всегда был ее защитником. В двух крупнейших его произведениях главная роль отведена семье.
390 Из книги "Литературные очерки" Два старозаветных устойчивых семейства Ростовых и Болконских составляют прекрасный фон "Войны и мира". "Анна Каренина" вся целиком посвящена разработке семейного вопроса. Здесь выведено три типа семейных союзов: 1) брак без любви, по расчету, с неизбежным распадением и катастрофой - Каренины; 2) брак обыденный, с эпизодической изменой мужа, кратким разладом и плохим примирением, основанным на дальнейших, более ловких обманах мужа и невольном снисхождении жены - это Облонские, и 3) брак хороший, нормальный, поддерживаемый глубокою привязанностью супругов и неуклонною верностью обеих сторон, - Левины. Для такого брака Толстой, по-видимому, рекомендует сравнительно большую разницу лет - 35 мужу и 17 жене (Левин и Кити, Сергей Михайлович и Маша в "Семейном счастьи"), любовь, сродство натур, полное взаимное доверие и безусловную верность. Но в этом требовании верности и заключается роковой узел, потому что, как показывает "Крейцерова соната", эта капитальная основа брака и семьи, в сущности, - весьма низменная. А без нее - без этой низменной основы - колеблются и распадаются самые лучшие привязанности. Это как нельзя лучше выражено на первой же странице "Анны Карениной": "Все смешалось в доме Облонских. Жена узнала, что муж был в связи с бывшею в их доме француженкою-гувернанткой, и объявила мужу, что не может жить с ним в одном доме. Положение это продолжалось уже третий день и мучительно чувствовалось и самими супругами, и всеми членами семьи, и домочадцами. Все члены семьи и домочадцы чувствовали, что нет смысла в их сожительстве, и что на каждом постоялом дворе случайно сошедшиеся люди более связаны между собою, чем они, члены семьи и домочадцы Облонских. Жена не выходила из своих комнат, мужа третий день не было дома. Дети бегали по всему дому как потерянные; англичанка поссорилась с экономкой и написала записку приятельнице, прося приискать ей новое место; повар ушел еще вчера со двора во время обеда; черная кухарка и кучер просили расчета"33. Действительно, "случайно сошедшиеся на постоялом дворе люди более связаны между собою, чем члены семьи" - в ту минуту, когда в этой семье обнаруживается, что супруги, составлявшие одно целое, вдруг разделены изменою. Незнакомые между собою люди, встречаясь на постоялом дворе, связаны общечеловеческим, простым, приветливым и участливым отношением друг к другу. Но здесь, в семье, застигнутой изменою одного из супругов, поднимается столько горечи, взаимного раздражения, разочарования, косых взглядов, недоумения, - что все, бывшее прежде сплоченным, - теперь, по реакции, взаимно отталкивается на такое расстояние, какого не бывает даже между совершенно незнакомыми людьми. И все это происходит исключительно от природных, физиологических условий брака. И эта прискорбная основа брака, не без уродливо-
Из мыслей о Льве Толстом 391 го шаржа, но зато с особенною выпуклостью обрисована в "Крейцеровой сонате". Но разве по этому поводу, т.е. по случаю одной из тех неизбежных каверз природы и жизни, которые встречаются человеку почти во всем и повсюду, - возможно отрицать любовь? Разве мыслимо с бессильною бранью восставать против законов мира и осмеивать, мешать с грязью то самое чувство, которое самому Толстому некогда принесло столько чистых радостей вместе с его князем Андреем, Пьером Безуховым, Левиным и т.д.?.. Приходится, таким образом, в заключение этого отдела, оглянувшись назад, признать, что по всем явлениям жизни у Толстого замечается постепенная замена прежнего вдохновения - рассудочностью и прозою34. IV В "Крейцеровой сонате" есть еще одна глубоко знаменательная черта. Это - совершенно спокойное, убежденное требование Толстого, чтобы род человеческий был прекращен. Где же тогда, спрашивается, любовь к людям? К чему вся эта проповедь самопожертвования, помощи ближнему, добра, смирения и т.д., если всем этим людям и жить вовсе не следует? Какое бьющее в глаза противоречие! А между тем, если вдуматься в личность Толстого, так ясно обозначенную в его произведениях, то в этом кажущемся абсурде раскроется известная последовательность. Толстой, начиная с отроческих лет, постоянно доискивался в жизни счастья и правды. Он искал их в Боге, в подвигах битвы, в любви к женщине, в семье, школе, сельском труде, земском деле, в улучшении крестьянского быта, - во всем возвышенном, благородном, хорошем. И ото всего он отходил с разочарованием. Во всем он находил или противоречия и недомолвки, чуждые его глубокой, всеобнажающей мысли, наталкивался на фальшь и грязь, претившие его чистой, правдивой душе. Все его автобиографические действующие лица гонялись за раскрытием смысла жизни. Не раз они будто подходили к какой-то разгадке. Безухов и Левин, казалось, уже нащупывали пальцами какие-то осязательные идеалы. Левин (в самом конце "Анны Карениной") даже дошел до экстаза: "Неужели это вера? - подумал он, боясь верить своему счастью. - Боже мой, благодарю Тебя! - проговорил он, проглатывая поднимавшиеся рыдания и вытирая обеими руками слезы, которыми были полны его глаза..."35 Теперь вся жизнь моя, независимо от всего, что может случиться со мной, каждая минута ее - не только не бессмысленна, как была прежде, но имеет несомненный смысл добра, который я властен вложить в нее!"36 Но и после этого Толстой, как известно из его "Исповеди", испытывал новые муки неверия и отчаяния и даже покушался на самоубийство37. Этот новый и, кажется, до настоящего времени - последний кризис разрешился
392 Из книги "Литературные очерки" проповедью полного самоотречения и обращения всех своих сил на служение ближнему. Но... из какого же, собственно, источника идет это самоотречение? Думается нам, вот из какого: Толстой проанализировал всего себя насквозь, вдоль и поперек; он всю жизнь прислушивался к себе, разбирал до мелочей каждое свое ощущение; все идеалы счастья проверял он этой своей внутренней, личной меркой - и все распадалось, ничто не выдерживало его разъедающего и, так сказать, пронзительного анализа; ничем не мог он на себя потрафить. И вот, когда все было испробовано, явилась, наконец, мысль: а что если я совсем забуду себя, брошу возиться с собою и буду жить для других. Тогда ведь вся мука моей прежней жизни исчезнет. И не каждому ли точно так же будет легко лишь тогда, когда он перестанет носиться с самим собою, с своими личными благами, и весь уйдет в заботы о благе других. Как видите, мы даже довольно близко держимся текста проповеди и только происхождение ее объясняем особыми свойствами меланхолического толстовского гения. И нам невольно вспоминается приведенная нами выше цитата из "Войны и мира", которую мы, для наглядности, повторяем: "Все люди представлялись Пьеру солдатами, спасающимися от жизни, кто честолюбием, кто картами, кто писанием законов, кто женщинами, кто игрушками, кто лошадьми, кто политикой, кто охотой, кто вином, кто государственными делами... Только бы не видать ее, эту страшную eel"3* И вот нам кажется, что Толстой, точно так же, как и все другие, - для того только, чтобы не видать своей жизни, этой страшной, неразрешимой жизни, - занялся и предлагает всем заняться жизнью других... Такого рода деятельность, конечно, находится всего более в гармонии с доброжелательной, мягкой и гуманной натурой нашего маститого писателя. И теперь понятно: если все это делается лишь во имя того, что каждому, пока он будет на себе сосредоточиваться, собственная жизнь всегда будет тягостна, неразрешима и страшна - то в сущности, было бы наилучшим исходом, если бы все вместе от этой страшной жизни совсем отделались, чтобы род человеческий прекратился... И потому "Крейцерова соната" допускает это так спокойно. Так мрачен по своей природе душевный склад разбираемого нами великого художника. Во всех его произведениях, на самых светлых страницах, вы чувствуете присутствие чьего-то тяжкого, серьезного взора. Нигде, ни разу вы не развеселитесь и не рассмеетесь от души. Когда он вам рисует чужое счастье, он вам дает его почувствовать во всей его полноте, и однако же что-то неуловимое будто говорит вам в то же время о неполноте этого счастья. И созданные Толстым неподражаемые картины действительности - если смотреть дальше и глубже их внешнего совершенства - могли бы, по
Из мыслей о Льве Толстом 393 их сокровенному содержанию, служить блестящими, гениальными иллюстрациями к безутешной философии Шопенгауэра... Но каков бы ни был их затаенный смысл, художественные произведения Толстого всегда будут занимать одно из первых мест в искусстве по своей гениальной простоте, непогрешимой полноте и правде и по колоссальной силе творчества, черпающего из жизни великое и мелкое, пестрое и монотонное, осязательное и неуловимое с одинаковою легкостью и выразительностью исполнения. 1890 г.
ТУРГЕНЕВ Его индивидуальность и поэзия I Имя Тургенева переживает кризис1. По нынешним временам, Тургенев представляется читателю несколько слащавым искусственным и манерным, несмотря на поучительную простоту его языка и его художественное стремление к правде. Вкусы "опростились", и вечная красота теперь не в почете*. Из всех отзывов о Тургеневе, характеризующих современное отношение к нему, мне показался наиболее выразительным импровизированный отзыв В.В.Стасова2 в беседе со мною: "Тургенев, - сказал мне г. Стасов, - это персик, а не бифштекс", - разумея под бифштексом, очевидно, Льва Толстого и Эмиля Зола. В сущности, к этому реалистическому парадоксу и сводятся все недоразумения насчет Тургенева. Каждое большое и шумное литературное явление должно претерпеть реакцию от последующего времени. Все, что слишком сильно и ярко заявляло себя при жизни, неминуемо должно испытать такой период, когда, после смерти, пережитое издает "тлетворный дух". Но затем, после таких налетающих на него затмений, - великое имя все-таки, в конце концов, начинает сиять неподвижным светилом в памяти потомства. И это сияние, конечно, ожидает Тургенева. Но прежде, чем судить и рядить Тургенева, надо его понять. Помнится, лет пятнадцать тому назад в "Голосе" появлялись фельетоны Евгения Маркова о Тургеневе. Существенный вывод тогдашних этюдов г. Маркова сохранился в моей памяти. Автор отмечал в Тургеневе как его главную черту - ''боязнь жизни'93. Эта характеристика, при чтении, несколько меня поразила, так как мне самому, наоборот, всегда казалось, что Тургенев, по преимуществу, боится смерти, а не жизни. Но в то же время я смутно почувствовал, что и вывод г. Маркова близок к истине. И это кажущееся, с первого взгляда, противоречие, действительно, весьма легко примиряется, ибо тот, кто слишком боится смерти, должен быть, в силу этого самого, и крайне робким и нерешительным в жизни. Все дело в том, что про Тургенева нельзя даже сказать, чтобы он "любил жизнь" в том смысле, как мы это говорим о других жизнелюб- * Это писалось в начале девятидесятых годов.
Тургенев. Его индивидуальность и поэзия 395 цах, т.е., чтобы он любил или умел "пожить". Нет! Тургенев не любил жизнь, а был грустно влюблен в нее тою девственною, чистою, мечтательною и безнадежною любовью, какою был влюблен Зибель в Маргариту. Он всегда страшился разочарований; он знал, что действительная основа боготворимой им жизни плоска, низменна и безжалостна, но он, по непреодолимому артистическому инстинкту, всегда отворачивал взоры от этой ужасающей подкладки бытия и баюкал себя своими стройными иллюзиями, мучительно веруя, что эти его иллюзии и составляют настоящую правду, прозреваемую им сквозь шероховатую, мятущуюся и по временам отталкивающую действительность. Вернее всего было бы назвать Тургенева задумчивым поэтом земного существования, который относился к этому существованию с чуткостью, очарованностью и грустью влюбленного. Не забывайте только одного, что Тургенев поэт, - и вы поймете все кажущиеся недостатки и все его неоценимые достоинства. Вас неминуемо подкупает в Тургеневе верность, правда, простота и естественность рассказа; но в то же время гармоничность впечатления, которому вы уже невольно поддались, - впоследствии оставляет в вас подозрение, будто здесь что-то сглажено и прикрыто, потому что вы сами, в действительной жизни, никогда не воспринимаете людей и события в таком ласкающем, красивом и мягком освещении... Да! Что же делать? Это и есть поэзия... Но в чем же именно состоит поэзия? Что это? Фальшь? Прикраса? Почему она так пленяет нас и возвеличивается в истории? - На эти вопросы превосходно отвечает сам Тургенев устами своей Зины в повести "Первая любовь": "Вот чем хороша поэзия: она говорит нам то, чего нет, и что не только лучше того, что есть, но даже больше похоже на правду'4. И нам думается, что эти чудесные слова должны примирить с Тургеневым всех, кто требует от него "бифштекса" и кто укоряет его за то, что он только "персик"... Подобно Пушкину и Лермонтову, Тургенев принадлежал к очень редким натурам. Трезвый, сангвинический, гениальный во всех жизненных вопросах Пушкин умел, однако же, всегда оставаться художником и всегда проникал в сердце читателя гармонией самого теплого внутреннего чувства. Точно так же Лермонтов, зорко понимавший действительность, всегда умел сохранять обаяние заоблачного титанического гения. И рядом с этими двумя поэтами Тургенев, всегда оставаясь верным красоте, в то же время удивлял публику необыкновенно чутким пониманием всех самых жгучих вопросов современности. И, однако же, - простите ему эту провинность, строгий и скептический читатель нашего времени, - Тургенев всегда был и оставался поэтом. II Признание за произведениями Тургенева их поэтического характера давно уже установилось в нашей критике. Но в этом случае как-то всегда отделялась манера писателя от его духовной личности, как будто бы Тургенев писал так, а не иначе, только благодаря своему пристрастию к известным
396 Из книги "Литературные очерки" литературным приемам, или в силу тех романтических влияний, среди которых он воспитался, а не потому, чтобы, по самому внутреннему отношению своему к жизни он и не мог передавать эту жизнь ни в каких иных формах. У Тургенева всегда хвалили изящество языка, мягкость тона, красоту образов и грацию рисунка, но все это делали, так сказать, между прочим, точно говорили при этом: "Уж на это, известное дело, он мастер!" А между тем все внимание обращалось только на содержание его каждого нового произведения, и по поводу этого содержания всегда поднимались крикливые будничные распри, ибо все в нашем обществе чувствовали, что в этих "благоуханных" по форме созданиях задевались самые настоятельные вопросы текущей действительности. Вследствие такого отделения "манеры" от "сущности" (по естественной близорукости, весьма часто свойственной современникам), теперь получилось то, что когда практические вопросы тургеневской эпохи отшумели свою "злобу дня", то случайность, по мнению критики, красивых тургеневских приемов кажется теперь еще более случайною, и читатель поневоле сетует, что все эти важные и глубокие явления общественной жизни воплотились у Тургенева в такую устарело грациозную и заподозриваемую в своей натуральности оболочку. Вкус теперешнего читателя никак не может с этим помириться. Его несколько мутит от поэтического "благоухания" тургеневских произведений и ему гораздо более нравится тот "дурной запах изо рта", который ощущал Иван Ильич, целуя свою постаревшую жену5, потому что в этом безбоязненно откровенном штрихе Льва Толстого читатель видит голую правду жизни (как будто он ранее не знал ее?), и вообще потому, что он предпочитает резкое - нежному. А между тем, эта красивая, простая и благородная форма произведений Тургенева составляла природную, ничем неустранимую принадлежность их содержания. И если бы Тургенев подчинился советам каких-нибудь фанатиков реализма, которые бы сказали ему: "Иван Сергеевич, все это глубоко и верно, но сотрите эту эмаль, пустите здесь побольше крови"... - то весь смысл и вся естественная ценность тургеневских созданий исчезли бы безвозвратно. Исчезли бы потому, что Тургенев сам всегда искал правды: он всегда следовал художественной заповеди Гете: "Запускайте руку внутрь, в глубину человеческой жизни"6, но, делая это с чуткостью первостепенного таланта, он не мог, однако же, расходиться с эстетическою сущностью своей природы, он должен был оставаться верным самому себе и не мог рисовать действительность в ином освещении, как в своем собственном, т.е. под влиянием того поэтического мировоззрения, с каким он родился на свет. Как известно, Тургенев и дебютировал в литературе стихами. Но стих не удавался ему, и он вскоре сознательно покинул эту чуждую ему форму. Почему бы, спрашивается, могла случиться подобная неудача с прирожденным поэтом? Кто изучил Тургенева, тот может это понять. Для того, чтобы сделаться настоящим "певцом", т.е. для того, чтобы отдаться беззаветной, поч-
Тургенев. Его индивидуальность и поэзия 397 ти бессознательной и, однако, всепокоряющей музыке рифмованной речи, нужно иметь в своей натуре хотя немножко наивности, - нужно, хотя отчасти, хотя в неведомом тумане, допускать чудесное... А Тургенев очень рано начал страдать этою невозможностью, именно страдать, мучиться ею. "Не привидения и фантастические подземные силы страшны, - сознавался он. - Страшно то, что нет ничего страшного, что самая суть жизни мелко неинтересна и нищенски плоска. Проникнувшись этим сознанием, отведав этой полыни, никакой мед уже не покажется сладким" ("Довольно")7. Эта именно полынь, т.е. полынь острого ума, "от младых ногтей", сделала для Тургенева невозможным то безотчетное, без оглядки, увлечение чем бы то ни было, которое одно только и способно переливаться в метрическую мелодию, в упоительную песню слов, хотя бы и замкнутых в условия рифмы и размера, но совершенно превозмогающих эти кажущиеся преграды своею внутреннею страстью, своим "божественным огнем"8... Тургенев был слишком умен (мы извиняемся за это необходимое слово: нечего и говорить, что, как художник, он был гениален), он был, повторяем, слишком умен, слишком отравлен позитивизмом, чтобы отдаваться необузданному порыву фантазии. И горькое раздумье выдается страдальческой нотой во всех его вдохновениях. В одном из прежних этюдов я позволил себе назвать Некрасова "спорным" поэтом, несмотря на его сильный талант и на его незабвенные общественные заслуги. Здесь я могу, наоборот, назвать Тургенева бесспорным поэтом, хотя он и сделался знаменит только благодаря своей прозе. И как Тургенев отозвался об одном сборнике стихотворений Некрасова: "Поэзия тут и не ночевала"9, - так точно мы можем сказать о всех прозаических произведениях Тургенева: "Поэзия тут не удалялась ни на одно мгновение ни с одной тургеневской страницы, от ее первой до последней строки". Весь текст Тургенева можно было бы разделить цифрами на отдельные периоды, как разделена библейская проза, и в каждом из таких периодов вы нашли бы верные, полные мысли и гармонии слова, которые весьма часто достигают такой содержательности и красоты, что напрашиваются на заучивание. И только тот вполне усвоит Тургенева, кто будет именно таким образом относиться к его тексту. И только тогда Тургенев сделается для вас не только великим бытописателем русской жизни и симпатичным рассказчиком, но и драгоценным собеседником вашего ума, сердца и воображения. Только тогда, вдумываясь в каждый избранный им эпитет, в каждую положенную им краску, в каждую высказанную им мысль, - вы раскроете все тайные богатства этой предательски легкой и музыкальной прозы, подобной стихам Пушкина, в которых лишь весьма поздно и весьма немногие сумели раскрыть глубочайшее внутреннее содержание. Баратынский, разбиравший бумаги Пушкина уже после его смерти, в письме к одному из своих приятелей, первый сказал: "Можешь ты себе представить, что меня больше всего изу-
398 Из книги "Литературные очерки' мляет во всех этих поэмах? Обилие мыслей! Пушкин - мыслитель! Можно ли было ожидать?"10. Таков же точно и Тургенев с его мнимо деликатным и воздушным изложением. Отрешитесь на минуту от своего преувеличенного реалистического преклонения перед грубостью, и вы найдете удивительную силу живописи и захватывающую глубину мысли и чувства - там, где вам прежде воображались только ненужные, легковесные и приторные прикрасы романтизма. И все, что вам представляется теперь эфемерным и старомодным, - окажется неимоверно крепким и живучим, - настолько живучим, насколько вообще способна жить поэзия, которая, как известно, переживает отдельные народы и остается затем общею и единою во всем человечестве. III Истинную поэзию в произведениях Тургенева умел находить даже радикальный Писарев. Разбирая "Отцов и детей", Писарев говорит: "Художественная отделка безукоризненно хороша, характеры и положения нарисованы так наглядно и в то же время так мягко, что самый отчаянный отрицатель искусства почувствует при чтении романа какое-то непонятное наслаждение, которого не объяснишь ни занимательностью рассказываемых событий, ни поразительною верностью основной идеи. Дело в том, что события вовсе не занимательны, а идея не поразительно верна. В романе нет ни завязки, ни развязки, ни строго обдуманного плана; есть типы и характеры, есть сцены и картины и, главное, сквозь ткань рассказа сквозит личное, глубоко прочувствованное отношение автора к выведенным явлениям жизни"11 (ч. I, стр. 126). Писарев угадал верно. Всю прелесть Тургенева составляет именно его личное отношение к изображаемой жизни, т.е. то художественное освещение, в котором он ее воспринимает и чувствует. А вся тайна этого непонятного наслаждения, о котором говорит Писарев, и заключается в способе передачи предмета. Здесь потому-то и нельзя отделить формы от содержания, что они всесильны только в своей совокупности, как оно всегда и бывает в истинно художественных произведениях. Писарев, при своей необычайной живости и даровитости, конечно, все это прекрасно понимал. Но он с беспощадною прямолинейностью молодой и задорной силы умышленно подгибал все под свою излюбленную теорию насущной пользы. По блеску, силе и находчивости своей диалектики этот критик едва ли имеет себе равного. Писарев даже не скрывал своего упрямства. Вот какими доводами он отбрасывал от себя всякие рассуждения о форме художественных произведений: "Романы Писемского, Гончарова и Тургенева имеют для нас не только эстетический, но и общественный интерес; у англичан рядом с Диккенсом, Теккереем, Бульвером и Эллиотом есть Джон Стюарт Милль; у французов рядом с романистами есть публицисты и социалисты; а у нас в изящной ело-
Тургенев. Его индивидуальность и поэзия 399 весности да в критике на художественные произведения сосредоточилась вся сумма идей наших об обществе, о человеческой личности, о междучеловеческих, семейных и общественных отношениях; у нас нет отдельно существующей нравственной философии, нет социальной науки; стало быть, всего этого надо искать в художественных произведениях" (ч. I, стр. 37). "Для меня Тургенев и Писемский важны настолько, насколько они разъясняют явления жизни; следовательно, для меня всего интереснее отношения их к изображаемым ими типам. Что же касается до того, как каждый из них рисует явления и картины, то этот вопрос имеет для меня совершенно второстепенное значение. Пусть один рисует крупными штрихами, а другой с любовью отделывает подробности - все равно: они могут сходиться с собою в результатах. Разбирать манеру и отделять ее от манеры другого писателя почти то же самое, что писать стилистическое исследование; это, конечно, важно для характеристики писателя, но это не может служить ответом на наш вопрос: что сделали Писемский и Тургенев для нашего общественного сознания?" (ч. I, стр. 58). Да, прибавим мы от себя, понимать манеру каждого отдельного писателя в связи с его душевною индивидуальностью настолько важно для его характеристики, что, не сделав этого, например, относительно Тургенева, критика совершенно исказила его значение в понимании ближайшего потомства. А между тем никто превосходнее Писарева не высказал, какую драгоценность в поэтическом произведении составляет именно - ощущение в нем духовной личности писателя. Вот что он сказал: "Для того, чтобы печатные строки казались нам речами и поступками живых людей, необходимо, чтобы в этих печатных строках сказалась живая душа того, кто их писал; только в этом соприкосновении между мыслью автора и мыслью читателя и заключается обаятельное действие поэзии... На вас действует чисто сила мысли, а мысль и чувство всегда бывают личными. Следовательно, что же останется от поэтического произведения, если вы из него вытравите личность автора; вполне объективная картина - фотография; вполне объективный рассказ - показание свидетеля, записанное стенографом; вполне объективная музыка - шарманка; вполне добиться этой объективности, значит уничтожить в поэзии всякий патетический элемент, и вместе с тем убить поэзию, убить искусство..." (ч. I, стр. 45). Какая верная и как блестяще высказанная мысль! Ведь, действительно, самые объективные, по-видимому, писатели, каковы, например, Флобер, Лев Толстой, Э. Зола, сумели, однако же, сделаться нам близкими, потому что, загромождая себя своими действующими лицами, они, тем не менее, превосходно ознакомили нас с самими собою и вложили свою душу в свои создания. И только поэтому они нам и дороги. Но если именно личность автора так важна для нас в каждом художественном произведении, то, с другой стороны, спрашивается: каким же образом мы
400 Из книги "Литературные очерки" можем оставаться совершенно равнодушными к самым заветным наклонностям этого автора, к его вкусам, к его выбору средств, ко всей его манере беседовать с нами? Каким образом можем мы глубоко сблизиться с человеком, все привычки которого на каждом шагу раздражают или претят нам? Одно из двух: либо мы сердечно привязываемся к человеку, потому что находим все его приемы соответствующими его сущности, либо мы только терпим его за некоторые его заслуги, но, находя в то же время полную дисгармонию между его манерами и его натурой, - мы никогда не будем в состоянии его полюбить. И если к Тургеневу существует у современных читателей какое-нибудь временное охлаждение, то оно происходит исключительно от недоразумения, порожденного тою исключительно русскою критическою ересью, будто от писателя надо воспринимать только то, что он успел "сделать для нашего общественного самосознания" и совершенно при этом игнорировать тот язык, на котором он с нами говорил, те вкусы, на которых он вырос и в которых сложилась его художественная индивидуальность. IV Исключительно утилитарное толкование наших писателей критикою шестидесятых годов проникло надолго в школьное преподавание. В разъяснениях русским детям наших выдающихся литературных деятелей можно встретить примеры самого изумительного искажения подлинников. Возьмем хотя бы того же самого Тургенева в истолковании такого почтенного и безупречно благородного преподавателя как покойный Стоюнин12. Выше мы уже говорили, насколько Тургенев страдал от своего безверия в чудесное. "Его душа чудесного искала"13, но... не находила. Понятно поэтому, насколько Тургенев жаждал таинственного, тянулся к нему, пытался уверовать в него и дорожил всякими крупицами своих наблюдений, всякими внушениями своей фантазии, чтобы хотя посредством чужих ощущений переживать надежду на существование невозможного на земле... Такими побуждениями, очевидно, внушены автору его полумистический рассказ от имени одного простодушного помещика "Собака"; его маленькая поэма в прозе "Живые мощи", в которой умирающая мечтательница Лукерья слышит звон "с неба"; его грустная повесть "Фауст" с загадочною смертью Веры после появления перед нею призрака ее матери; его таинственная новелла "Песнь торжествующей любви"; его последнее произведение "Клара Милич", где болезненные галлюцинации свиданий с умершей граничат с самою осязательною правдою, и - его первый рассказ в этом роде "Бежин луг", в котором, среди поэтической летней ночи, чуткие и суеверные дети невольно представляются читателю поставленными в самое непосредственное общение с самыми необъяснимыми явлениями природы. И вся поэтическая пре-
Тургенев. Его индивидуальность и поэзия 401 лесть этого очерка, его наивысшее влияние, по замыслу автора, на сердце и воображение читателя, - заключены, конечно, в тех немногих последних строках, в которых Тургенев сообщает о действительно наступившей в следующем году смерти мальчика Павла, который почуял и сообщил своим товарищам внезапное предзнаменование этой смерти, открывшееся ему еще тогда, в ту безмолвную и загадочную ночь... И что же мы читаем в "разборе" "Бежина луга", составленном известным педагогом? "Природа сильно действует на воображение неразвитого человека, возбуждая в нем суеверные страхи. При совершенном отсутствии науки, она постоянно поддерживает суеверие при стремлении человека разъяснить себе разные ее явления. Следовательно, прочное счастие в такой среде невозможно. Вот идея произведения. Она должна быть выведена из анализа частей и проверена всеми подробностями. Проверка убеждает, что автор действительно имел в виду определенную идею... Нам даже не кажется лишнею и не идущею к делу заметка Тургенева, что Павлуша через год убился, упав на скаку с лошади!..."14 ("О преподавании русской литературы" В. Стоюнина, издание третье, 1874, стр. 135 и 136). Что же поделаешь с подобными толкованиями поэтических произведений? А между тем сборник этих толкований так понравился, что книга еще в 1874 г. вышла третьим изданием. V Итак, для правильного усвоения всего того, что создал и что хотел выразить Тургенев, нельзя отделять его манеры и его слога от содержания его произведений. Иначе вы, хотя, быть может, и сумеете истолковать эти произведения весьма полезно для школы, для потребностей общежития, но зато наверное истолкуете их совершенно фальшиво, несоответственно с намерениями художника и уже тем более никогда не сблизитесь с ним самим и не узнаете его духовной личности. Вы сделаете именно то, против чего так энергично восставал Писарев: вы совершенно "вытравите личность автора" из его произведений. Всегда следует помнить глубокое изречение: "Слог - это сам человек"15, а потому нельзя и рассматривать или изучать писателя помимо его слога, помимо его наклонностей к тем или другим способам выражения мысли. Но если мы сольем и то и другое воедино, то что же, спрашивается, тогда получится? Чем окажется тогда Тургенев? - Прежде всего он окажется пред вами той цельной и кровной натурой, для которой и музыкальность речи, и мягкость общего колорита, и стремление к совершенству подробностей - необходимы, как воздух для дыхания. И тогда вы не встретите ни одного неверного звука, ни одного поддельного приема во всех его книгах. И в
402 Из книги "Литературные очерки' глубине всех созданных им картин вы почувствуете непрестанное присутствие всегда одного и того же, всегда привлекательного, задумчивого и нежного их творца. VI Каждый знает, насколько личность автора, сквозящая для нас в его произведениях, существует для нас совершенно независимо от того, каким бы человеком он ни оказывался в своей частной жизни. Эту старую истину необходимо здесь повторить для всех, кто раздувает посмертные толки о так называемой "двуличности" Тургенева или смущается этими толками. Вся эта двуличность сводится к тому, что Тургенев будто бы держал себя с утонченною любезностью и чуть ли не заискивал в том самом "бомонде", пошлость которого он затем так ослепительно и ядовито выставил в бессмертном романе "Дым"; да еще к тому, что в переписке Тургенева и в разных "исторических воспоминаниях" о нем открылись его красные словца насчет таких его приятелей и знакомых, которые, судя по личному отношению к ним Тургенева, никогда не могли ожидать ничего подобного. Скажите, подумаешь, какие прегрешения! Да разве, посещая светские салоны и надевая на себя ту личину, без которой никто туда не входит, Тургенев в чем-нибудь закабалял себя перед этими аристократами? Разве он у них выведал и впоследствии пропечатал какую-нибудь их тайну? Он, правда, заклеймил в вымышленных образах всю их породу, но никого из своих знакомых он предательски не вывел в романе. А к независимости и беспощадности Тургенева, как художника, все эти персоны большого света, если они только читали русские книги, должны были быть готовы заранее. Они должны были знать еще из "Записок охотника", из рассказа "Бурмистр", что Тургенев бывает иногда вежлив, допускает по отношению к себе кличку "moncher" и даже завтракает с такими светскими людьми, которых он в то же время глубоко ненавидит своим сердцем художника. Что же касается приятелей и знакомых, то и здесь Тургенев погрешил разве только языком. Самые искренние отношения весьма часто нисколько не влияют на невольную злость ума. И все, что Тургенев говорил об этих людях, к которым он, вероятно относился с неподдельным добродушием - все это так метко и красиво, что, право, было бы жалко лишиться всех этих отзывов ради одной только мелочной чувствительности тех господ, которые приняли эти "красные словца" за кровную обиду. Словом, в своих поступках Тургенев никогда не был предателем, если же он подчас давал волю своему блестящему юмору в своих заочных суждениях о современниках, то мы, читатели, никогда его за это строго не осудим и никогда за одно это не перестанем любить его по-прежнему. Да и вообще каждый писатель в том сознании, что в своих художественных произведениях он отпечатлевает себя для вечности, - всегда стара-
Тургенев. Его индивидуальность и поэзия 403 ется дать почувствовать в них, по-видимому, свою прикрашенную, а в действительности - только свою самую затаенную, самую настоящую сущность. И тот же, например, Некрасов кажется нам гораздо более верным самому себе в то время, когда он пишет поэмы "Рыцарь на час" или "Мороз", нежели когда он хладнокровно и порою с жестокою жадностью понтирует за карточным столом Английского клуба. Да и можно ли равнять непривлекательные биографические подробности о Некрасове, Лермонтове или Байроне с теми мелкими придирками, которыми пытаются омрачить память Тургенева! А разве мы хотя сколько-нибудь менее любим Некрасова, Лермонтова и Байрона после того, как знакомимся с недостатками и заблуждениями их жизни? Итак, пускай Тургенева прозвали в большом свете "un faux bonhomme"*, пускай мизерные "разоблачения" г-жи Головачевой намеревались приписать ему ретроградные разговоры, эгоистическую черствость в отношениях и смешное самообожание16; пусть распубликованная переписка его17 заставила многих из его корреспондентов с огорчением переглянуться между собою после прочтения его заочных отзывов о них. Все это совершенно ничтожно; все это - не более, как шипение никому неинтересных самолюбий. Вспомните, как Пушкин остерегал Вяземского от его любопытства насчет интимной жизни Байрона: "Оставь любопытство толпе и будь заодно с гением. Толпа в подлости своей радуется унижению высокого, слабостям могучего. При открытии всякой мерзости она в восхищении. Он мал, как мы, он мерзок, как мы! Врете, подлецы: он и мал, и мерзок - не так, как вы - иначе!"18 (Переписка, № 145). Итак, повторяем, Тургенев и близок, и дорог нам, и кажется нам всегда одним и тем же, чрезвычайно верным себе и до мельчайших подробностей цельным лицом во всех своих произведениях. Мы его настолько знаем из этих произведений, что нам не нужно решительно никаких биографий для ознакомления с его душевным обликом19. Какую же, собственно, индивидуальность представляет из себя этот привлекательный художник? Для знакомства с Тургеневым нам не нужна его биография; но для объяснения тех условий, при которых он сложился, обратимся к некоторым историческим справкам. VII Тургенев родился при полном владычестве еще незыблемого крепостного права. Спесивая и деспотическая мать воспитывала его на аристократический лад. И хотя впоследствии, сделавшись развитым юношей, Тургенев, еще с детства возненавидевший рабство, дал себе "ганнибаловскую клятву" 'притворщиком" (фр.).
404 Из книги "Литературные очерки" бороться с ним всеми силами, но по своим наклонностям и внешнему обиходу он до конца жизни остался барином. Его, от времени до времени, неудержимо тянуло в тишину старинной усадьбы. Он был не в силах отрешиться от любовного отношения ко всей той обстановке, ко всем тем уголкам земли, в которых ютились и проживали свой век люди его круга. В высшей степени прогрессивный, Тургенев, однако же, часто являлся невольным поэтом старины. Его воображение охотно останавливалось на типах злодеев, деспотов и чудаков прошлого столетия ("Три портрета", предки Лаврецкого в "Дворянском гнезде", "Несчастная", "Из воспоминаний своих и чужих", Фи- мушка и Фомушка в "Нови" и т.д.), и все эти образы выходили у него не лишенными поэзии. А помещичью усадьбу он любил настолько неотразимо, что "Записки охотника", да и почти все его романы и повести составляют у нас единственный художественный памятник, сохранивший всю декоративную сторону прежней дворянской жизни. Гончаровский "Сон Обломова" и гоголевские "Старосветские помещики" навсегда воплотили в себе всю поэзию кроткого барского существования, соединенного с умилительным блаженством сытой лени. В этих двух отрывках, можно сказать, погребены самые нежные чувства, какие только мог вызвать крепостной быт в наших лучших людях, невольно связанных с тою эпохою неразрывными узами счастливого детства. Но эти два произведения - более мелодии, нежели картины. Единственным же иллюстратором наших феодальных владений - наших замков, - всех этих разнообразных дворянских поместий "на скате холмов", с рощами, прудами, с камердинерами, шутами, с разнокалиберной дворней, с дворцами и домиками всякой архитектуры - является все-таки один Тургенев. Но все эти особенности составляют только внешние приметы Тургенева. Гораздо важнее для нас внутренние элементы его личности. А эти внутренние элементы выработались под влиянием двух взаимно враждующих сил: свободной поэзии и точного знания. С одной стороны, Тургенев сложился под живым обаянием Пушкина, Байрона, Гёте и Жорж Занда20, т.е. под влиянием самого благородного и наиболее близкого к жизни романтизма, а с другой - он был увлечен, в свои наиболее чувствительные годы, кружком Бакунина, Грановского, Герцена и Станкевича21, и весь отдался науке. Заграничные поездки с научною целью, прилежное изучение немецкой философии и общеевропейской литературы сделали из него образованнейшего из писателей, какого только может назвать наша словесность. Получился результат в одно и то же время в высшей степени мучительный и крайне благодетельный для Тургенева. Природная сладостная мечтательность и приобретенное горькое знание сплелись в Тургеневе, "как пара змей, обнялись крепче двух друзей"22. Он остался на всю жизнь как бы раздвоенным и однако же слитным. Он воплотил в себе мечту и действительность, романтизм и реализм, красоту и правду, поэзию и прозу. Вернее ска-
Тургенев. Его индивидуальность и поэзия 405 зать, - он был самою чувствительною писательскою натурою, пережившею на себе трудный переход от привлекательного к насущному. Отсюда же возникла и всегдашняя "манера" Тургенева излагать свой предмет, манера, в наши дни столь подозреваемая в своей искренности; поэт, - надо в этом сознаться, - всегда в нем преобладал. И это было преобладание настолько законное, что тогдашние читатели не умели вовремя спохватиться и уличить Тургенева. Критика, например, никогда не ловила Тургенева на том, что в "Накануне" революционер и агитатор Инсаров чуть не распевает романсы, говоря Елене: "О, Елена! О, моя героиня!", а пресловутый ультрапозитивный Базаров умирает, обращаясь к Одинцовой с такой фразой, которая могла сложиться только в музыкальной и нежной душе поэта: "Дуньте на умирающую лампаду, и пусть она погаснет"23. "Задумчивый поэт земного существования", как мы его назвали, - Тургенев действительно имел исключительную способность подслушивать печальную гармонию жизни. Он умел передавать и всю безотрадную горечь, и всю невыразимую красоту нашего существования. Он сознавал, что границами видимой природы и действительности замыкается вся жизнь человека. Поэтому он так болезненно любил и эту родную природу, и эту драгоценную жизнь. Он упивался и трепетал ее мгновенными радостями, следил и провожал ее непрестанный, неудержимый полет и глубоко скорбел о нашем ничтожестве. Ему бы, казалось, так безумно хотелось какими-то сверхъестественными силами задержать всегда неизбежную гибель наших минутных очарований. Он это и выразил почти под конец своей жизни в своем стихотворении в прозе "Стой". - "Стой, - говорил он красавице, - какою я тебя вижу, - останься навсегда такою в моей памяти!.. Стой! И дай мне быть участником твоего бессмертия, урони в мою душу отблеск твоей вечности!" Он страстно заглядывался на все видимое, пока только мог смотреть, жадно вбирая в себя все звуки, все краски, впредь до страшной минуты, "когда тебя положат в гроб и когда ты поневоле размышлять перестанешь..." И он заносил на свои страницы, как в дневник влюбленного, все тончайшие впечатления, полученные им от людей, от неба и земли. Он любил все живое, человеческое - искусство, науку, политику, модные течения мысли, пеструю смену костюмов и манер - и все это он торопился запечатлевать в теплых образах и гармонических картинах. VIII Можно было бы подумать, что человек, ничего не ожидающий "за гранью бытия", скорее всего должен был бы отдаться чувственности, прожиганию жизни, забвению законов правды. Но ничего подобного не случилось с Тургеневым. Он возлюбил природу и жизнь самыми чистыми сторонами своего существа. Все, проигранное им за пределами видимого мира, возник-
406 Из книги "Литературные очерки' ло для него "здесь", воплотилось в тех особенных проявлениях высшей красоты, которые он один умел открывать и чувствовать в жизни. Эта высшая красота и была его культом. Он разумел под нею вовсе не то, что дает наслаждение глазу или вообще внешним чувствам. Загадочный язык природы, нежное расцветание девственного сердца, смирение и добродушие обездоленного русского мужика ("Записки охотника"), грустное бесплодие славянской даровитости (Рудин, Веретьев24, Шубин25), благородные порывы к общественной деятельности (Елена), смелый задор молодой мысли (Базаров), трогательная дружба университетских товарищей (Михалевич, Аве- нир Сорокоумов26), молчаливая и преданная любовь некрасивых девушек (Машурина27, Варвара Злотницкая28) - все это пленяло Тургенева и возбуждало в нем такую повышенную и, однако же, гармоническую чувствительность, что все им воссозданное получало, под его кистью, одновременное обаяние природы и поэзии. И все-таки необходимо оговориться, что та правда, о которой мы сейчас упомянули, есть, так сказать, правда условная, правда красоты и поэзии. Тургенев поклонялся только ей, т.е., в сущности, поклонялся только красоте. Ему, по его натуре, был необходим "фиговый лист". И нет никакого сомнения, что решительно все его изваяния имеют на себе эту эстетическую заплату. Чтобы устранить всякие недоразумения насчет тех или других художественных приемов Тургенева, лучше всего сравнить его с Львом Толстым. Вот два художника, находящиеся на двух противоположных дорогах. И, однако же, они - вовсе не антагонисты. По крайней мере, Тургенев открыто преклонялся перед Толстым, да и Толстой высоко ценил Тургенева. Но в чем же разница? Разница в том, что хотя оба они домогались истины, но Тургенев служил только красоте (т.е. возвышенной правде, по нашему разумению), а Толстой служил только правде в самом обыденном смысле слова, т.е. правде совершенно голой и сырой. И посмотрите, как оба они совершенно различно относятся к своим сюжетам! Тургенев боится разочарований, а Толстой прямо и бесстрашно берет их приступом. Тургенев, например, в любви изображает только девушек. Он знает, что брак есть разочарование. Если он предназначает девушку на брак с известным действующим лицом, то уже в обрисовке ее он кладет более умеренные краски и никогда не доходит до энтузиазма. Таковы, например, Катя в "Отцах и детях" или Татьяна в "Дыме". А Толстой не ведает этого тургеневского страха. Он всенепременно доведет и супругов, и любовников до самой настоящей прозы, до самой беспощадной житейской горечи, разрушающей всякую иллюзию. Свою поэтическую Наташу он показывает нам растолстевшею и озабоченною цветом пеленок своих детей. Вронского он доводит до ненависти к мизинцу Анны Карениной29. В "Семейном счастьи" он, под конец, изображает нам некогда влюбленных супругов совершенно уже излеченными от первоначального бреда.
Тургенев. Его индивидуальность и поэзия 407 Здесь-то и сказывается глубокая внутренняя разница между этими двумя артистическими натурами. Тургенев усиленно жмурился во всех тех случаях, в которых, наоборот, Толстой усиленно напрягал зрение. И оба не могли поступать иначе, и оба действовали совершенно искренно. Поэтому и язык у Тургенева - простой и вместе красивый, а у Толстого - только простой. И обвинять Тургенева за то, что он в своей живописи не придерживался способов Толстого так же бессмысленно, как винить, например, человека за то, что он страдает морскою болезнью, и ставить ему в пример другого пассажира, который на том же пароходе чувствует себя совершенно бодрым. Различное миросозерцание обоих писателей очень наглядно отразилось и на созданных ими лицах. Толстой, добиваясь одной голой правды, пристально приглядывается к людям и по мере того, как он это делает, краски, оттеняющие его действующих лиц между собою, мало помалу стираются, и все они сливаются в общую массу: все - люди, все - человеки. Так называемых "типов" у Толстого совсем нет. Вы знаете его стариков, юношей, детей, женщин, его господ и мужиков, его статских и военных, но типичного лица, т.е. такой фигуры, которая бы обобщала собою целую толпу однородных личностей - вы у него не найдете. И не найдете именно потому, что в своем всеобнажающем анализе Толстой доходит чуть не до людского скелета, на котором индивидуальные черты совсем исчезают. Напротив, Тургенев, взирая на жизнь очами влюбленного, на такую близость к жизни не подступает. Она развертывается перед ним широкой и полной картиной и сверкает неистощимым обилием всевозможных оттенков. Для Тургенева каждая отдельная человеческая фигура имеет свою особую печать. Он различает и чувствует этот особый отпечаток сразу, при первом взгляде. Он чутко схватывает эту едва светящуюся точку, составляющую сущность отдельного характера, и, благодаря этому, фиксирует пред вами такую индивидуальность, которую вы никогда своим собственным зрением не отличите. Поэтому, за исключением Лаврецкого, Литвинова30, Санина и вообще лиц, носящих на себе автобиографические черты, вы никогда затем не найдете у Тургенева не только повторяющихся, но даже сколько-нибудь схожих фигур между его самыми мелкими действующими лицами. Не говоря о таких образах, как Рудин, Базаров, Лиза, Елена, Ася, - можно сказать, что у Тургенева имеется столько же отдельных типов, сколько отдельных людей выведено на его страницах. Каждый крестьянин, кучер, лакей, приказчик, помещик, каждый гость, входящий в комнату, - все это богатейший и разнообразнейший мир типических индивидуальностей. Из этого следует, что если у Толстого художественное зрение глубже и острее, нежели у Тургенева, зато у Тургенева оно шире и тоньше. Толстому более удаются подробности, а Тургеневу - общие очертания. И, наконец, Толстой никогда не скажет вам того, чего бы вы сами никогда не знали в
408 Из книги "Литературные очерки" жизни. Напротив, вас даже удивляет именно постоянное совпадение вашего собственного опыта с опытом этого писателя. Тогда как у Тургенева вы постоянно чувствуете, что, хотя он и рисует жизнь чрезвычайно верно и просто, но что вместе с тем он открывает для вас совершенно новое, никогда ранее вами не испытанное, чрезвычайно мягкое и, так сказать, красивое, гармоническое воззрение на жизнь. И вы при этом, по словам Писарева, испытываете "непонятное наслаждение". Любимыми темами для Тургенева были природа и женщина (вернее было бы сказать: "природа и девушка", как уже объяснено выше). Величайшим ужасом для него была - смерть. Толстовские темы: Бог, смерть и любовь - должны быть изменены для Тургенева так: Природа, смерть и любовь. У Толстого, как мы видели, преобладающая задача - искание правды; у Тургенева - искание красоты. Для Толстого любовь к женщине - одна из сложных задач жизни; для Тургенева - высшее счастье, праздник жизни, страшное незаслуженное блаженство - величайшая, захватывающая дух радость сердца. Смерть для Толстого - прежде всего глубокая тайна, для Тургенева - ненавистный враг жизни. IX Природа царит как самое великое действующее лицо во всех произведениях Тургенева. Мы не знаем другого писателя, который бы сколько-нибудь подходил к Тургеневу в изображении природы. Он ее постигал и боготворил одновременно как натуралист, как философ, как живописец и как поэт. И, однако, на самых восторженных страницах он никогда не переступал за пределы реализма. Под конец жизни он обратил к "Природе" безнадежные вопли своего измученного любовью сердца. «"Но добро... разум... справедливость!" - прошептал он перед величавой женщиной в зеленой одежде. "Это человеческие слова, - раздался ее железный голос. - Я не ведаю ни добра, ни зла... Я тебе дала жизнь, я ее отниму и дам другим, червям или людям... Мне все равно... А ты пока защищайся - и не мешай мне!" - И земля кругом глухо застонала и дрогнула...»31 И, несмотря на это горестное сознание, запавшее очень рано в душу Тургенева, он в течение всей своей жизни изображал и воспевал природу наперекор своему разуму с неугасающим увлечением. Во всех его описаниях правда и чувство сочетались удивительно. Поэзия почти не знает такого счастливого равновесия: более или менее всегда правда и чувство развиваются одна на счет другого. У Толстого, например, верность описания выдержана неподражаемо, но прелесть картины почти не дает себя чувствовать. В том же роде, правдиво и выпукло, делает свои описания Зола. Флобер ближе к Тургеневу по красивой и яркой музыкальности своей фразы, по живости рисунка, сочетаемой с неуловимым изяществом настроения. Но Флобер слиш-
Тургенев. Его индивидуальность и поэзия 409 ком горд и мужествен для экспансивности; он старается быть сильным, музыкальным и кратким. Гоголевские описания, богатые красками и образами, легко переходят в книжность. Лермонтов поневоле слишком одухотворяет природу и волшебно расцвечивает свои декорации. Точно так же и Байрон дает махровые, сказочные описания. Гёте и Пушкин держатся строгой, пластической манеры; их чувство отличается свежестью, но не имеет той удивительной тонкости для вбирания всех затаенных красок мира, какою обладает один Тургенев. Нервы Тургенева, когда он воспринимает природу, доходят почти до полного обнажения. Он чувствует ее всю - с ее красотой и душою. И можно сказать, что с Тургеневым природа разбила свое лучшее зеркало, порвала незаменимые струны своего избраннейшего певца... Нужно ли говорить о таких описательных шедеврах, как солнечный восход в "Бежином луге", наброски русского пейзажа в очерке "Лес и степь", вековое молчание соснового бора в "Поездке в Полесье", летний вихрь в романе "Вешние воды", тихая ночь в рассказе "Три встречи", весенние картины Венеции в "Накануне" и т.п.? Но возьмите хотя бы простое описание осеннего дня в рассказе "Свидание" ("Записки охотника"). Здесь вы можете видеть, чем была природа для Тургенева, - как она ему была всесторонне знакома, неразрывно близка, и как он ее всю перечувствовал. Он умел "по одному шуму листьев" узнавать время года32. Говор этих листьев поражал его слух различной музыкой в разные периоды их кратковременной жизни. И какие он дает верные, живые определения этому таинственному языку, сразу понятные и для наших нечутких ушей! "Смеющийся трепет весны", "мягкое шушуканье и долгий говор лета", "дремотная болтовня ранней и холодное лепетанье поздней осени"... Он знал голос каждой птицы и умел характеризовать его звук. Так, и в этом отрывке он отмечает "насмешливый голосок синицы"33. Каждое дерево было для него особым существом (здесь, например, он говорит об осине), и каждое занимало в его сердце особую привязанность. Оно отличалось для него своей фигурой и листьями, как живыми чертами лица, и имело перед его художественным взором свои "интересные" и "неинтересные" дни... X Тургеневские женщины отличаются тем, что их очертания несколько воздушны, как будто на каждую головку, на каждое женское чело поэзия возложила свой невидимый венок. И однако же все это женщины - несомненно живые и даже "более похожие на правду", нежели те, которых мы встречаем в действительности. Я уже говорил, что Тургенев был поэтом девушек, а не женщин. Он был поэтом того, что вложено в женщину природой, а не того, что делает из нее жизнь. В его галерее имеется всего три дамы: Ирина34, Полозова35 и Один-
410 Из книги "Литературные очерки" цова. Но Ирина обрисована в гораздо более привлекательном свете в Москве, когда она была девушкой, нежели в Баден-Бадене, когда она сделалась светской львицей. Портрет Полозовой написан сатирически; Одинцова также изображена с оттенком иронии. Правда, в повести "Фауст" есть еще одна замужняя женщина - и женщина обаятельная - Вера Приимкова, но Тургенев старается объяснить читателю, что, в сущности, Вера - та же девушка: "Когда она вышла мне навстречу, я чуть не ахнул: девочка, да и полно!.. Ни одной морщинки на лбу, точно она все эти годы пролежала где-нибудь в снегу. А ей теперь двадцать восемь лет и трое детей у ней было... Вера Николаевна и одета была девочкой: вся в белом, с голубым поясом и тоненькой золотой цепочкой на шее"36. Тургенев нигде решительно не отдается изображению брачного союза. Он его рисует только в проекте (Катя и Аркадий, Татьяна и Литвинов), или уже в престарелые годы (родители Базарова, Фимушка и Фомушка37). Его единственная героиня, выходящая замуж за любимого человека, Елена - делается вдовою чуть ли не в медовый месяц. Все остальные - Лиза в "Дворянском гнезде", Наталья в "Рудине", Ася, Марья Павловна в "Затишье", Джемма в "Вешних водах", Клара Милич - все исчезают со сцены девушками. И все решительно мужчины малодушно отступают перед этими чудными олицетворениями прямодушия, силы, энтузиазма ко всему благородному - перед этими широкими и беззаветными сердцами, отдающимися любимому человеку целиком и без возврата. Вот где обнаруживается та тургеневская "боязнь жизни", о которой говорил г. Марков. Вернее было бы сказать, что это была не боязнь жизни, а "боязнь счастья", вследствие боязни смерти, вследствие горького опасения и сознания, что все это счастье неизбежно потускнеет, разрушится и исчезнет. XI В середине своей деятельности Тургенев написал две бессмертных поэмы в прозе - "Довольно" и "Призраки". Они не понравились критике и показались ей ничтожными38. Достоевский с ненавистью осмеял обе поэмы в "Бесах"39 и, перемешав их вместе, сочинил на них злейшую пародию под заглавием "Merci". Кстати сказать, оба эти писателя порядочно-таки ненавидели друг друга вследствие кровной, непримиримой противоположности своих темпераментов: Достоевский был болезненный мистик и чувственник, а Тургенев, наоборот, вполне здоровый позитивист и эстетик. Между тем "Довольно" и "Призраки", помимо своей необычайной красоты, принадлежат к задушевнейшим созданиям Тургенева. У меня есть собственноручное письмо Тургенева к одному литератору, где он по поводу "Довольно" говорит: "Я раскаиваюсь в том, что напечатал этот отрывок (к счастью, никто его не заметил в публике), и не потому, что я его считаю
Тургенев. Его индивидуальность и поэзия 411 плохим, а потому что в нем выражены такие личные воспоминания и впечатления, делиться которыми с публикой не было никакой нужды. Я ведь, как всем известно, старался быть, по мере возможности, объективным в том, что я делал: а тут такая субъективщина, что беда!"40 Отсюда видно, что в поэме "Довольно" мы имеем драгоценнейшие признания писательского сердца, - такие признания, которые Тургенев, сколько мог, таил в себе, заслоняясь от взоров читателя своим "объективным" творчеством, но которые, наконец, преодолели усилия поэта и неудержимо вылились наружу. Где, спрашивается, можно лучше и ближе узнать духовную личность писателя, столь высоко ценимую Писаревым и столь часто искажаемую критиками, - как не в подобных признаниях? Обе поэмы появились в очень знаменательное время: они вышли, одна за другою, после целого года молчания, в которое замкнулся Тургенев, с горечью переживавший клеветы, обиды и недоразумения, вызванные "Отцами и детьми"41. Тургенев, надо сознаться, имел слабость прислушиваться к общественным толкам по поводу его вещей, хотя постоянно и твердил, как для себя, так и для других, заповедь Пушкина: "Поэт! Не дорожи любовию народной... Дорогою свободной иди, куда влечет тебя свободный ум"42. Но здесь, после "Отцов и детей", после колоссальнейшего недоразумения между собою и публикой, художник, как бы внезапно ощутив небывалое мужество, предстал, наконец, перед толпою без малейшей маски, с своими сокровеннейшими воззрениями и чувствами. "Нате, мол, вам! Вот я каков! Любуйтесь или отворачивайтесь - мне все равно". Но и публике, как убедился Тургенев, было все равно: она едва заметила эти произведения. Содержание поэм - любовь и смерть, т.е. мимолетность нашего обманчивого счастья и неизбежность нашего несомненного ничтожества. В "Довольно" Тургенев, не обинуясь, высказывает, что в его душевной жизни превыше всех радостей мира была женская любовь. Поэма написана от имени стареющего и одинокого художника, который вспоминает несравненный, любимый образ и воскрешает светлые картины улетевших дней. Здесь воспевается не сладострастие, а то состояние очарованности и душевного расцвета, которое может внести в нашу жизнь только любимая женщина. Первый прилив чувства, затем тончайшие радости часов и дней, проведенных вместе, и наконец, непередаваемая гармония сроднившихся сердец - все это связано в поэме с самыми живыми подробностями повседневной жизни и вместе с тем все это проходит перед читателем в совершенно законченных образах, исполненных удивительной грации. И каждый, у кого есть хоть какие-нибудь нервы, непременно почувствует, что в глубокой задушевности этих воспоминаний нет никакой возможности сомневаться. Художник Тургенева (псевдоним самого автора) и в начале, и в конце поэмы приходит к сознанию, что пережитое им счастье любви никогда более не возвратится. В авторе, говоря словами Некрасова, "разум вступил в свои
412 Из книги "Литературные очерки" суровые права"43 и, видя вокруг себя весну, слушая песню соловья, - он бессильно восклицает: "Все это было, было, повторялось, повторяется тысячу раз - и как вспомнишь, что все это будет продолжаться так целую вечность - словно по указу, по закону - даже досадно станет! Да... досадно!" Он прощается с любовью навсегда, как прощается скупец с своим золотом перед тем, чтобы навсегда зарыть его в землю44 - и на этом месте поэмы чисто лирическое настроение Тургенева оканчивается и переходит в философское. Поэт скрещивает "на пустой груди ненужные руки"45 и сохраняет последнее, единственно доступное ему достоинство, достоинство сознания собственного ничтожества46. Перед ним еще раз всплывают великие представления, которым он старался служить в своих произведениях: "народность, право, свобода, человечество, искусство". Но он спрашивает себя: "К чему? Разве люди не мошки?"47 И он оканчивает безутешным приговором: "Нет... нет... довольно... довольно!" И, склонив голову перед приближающеюся смертью, он повторяет последние слова Гамлета: "The reste is silence"48 - "Все остальное - молчание". XII Еще нагляднее и шире идея ничтожества представлена в поэме "Призраки". План поэмы был крайне рискованным: Тургенев задумал изобразить в ней будто бы некий призрак, в который ни он сам, ни его читатели не могли верить, - да еще призрак почему-то с английским именем "Эллис", - берет в свои объятия грузное тело русского помещика и по ночам носит его, с быстротою и свободою еще не изобретенного воздушного шара, над всею землею, на недосягаемой высоте и, по его прихоти, показывает ему à vol d'oiseau* всю нашу планету. И, однако, в ту пору, когда Тургенев создавал свою поэму, он уже достиг такого мастерства в художественной технике, что поэма удалась ему вполне, и ее следует причислить к совершеннейшим созданиям искусства. Тургенев постоянно дает вам понять, что сам он решительно ни в какие привидения не верит. Описывая появление перед ним бесплотной женщины, он на каждом шагу предупреждает все то, что бы вы сами могли подумать на его месте, оставаясь вполне здравомыслящим человеком. Он трунит над призраком, трунит над самим собою и затем, неуловимо для вас лавируя между сном и действительностью, между больным воображением и ясным сознанием, он понемногу превращает свои ночные свидания с Эллис и воздушные полеты с ней над землею в такие реальные события, что вы с пятой- шестой главы уже вполне привыкаете ему верить и сами уноситесь вслед за его фантазией с чувством нервного страха, безмолвной грусти, любопытст- * с высоты птичьего полета (фр.).
Тургенев. Его индивидуальность и поэзия 413 ва и наслаждения. Перед вами возникают неподражаемые картины. Иные из них написаны в чисто фантастическом или символическом духе, как, например, исторические видения в Риме и на Волге, другие сделаны в шутливом и сатирическом тоне (Париж и Петербург), иные отличаются нежной грацией (Isola Bella), другие - удивительным реализмом (русский лес, уездный город), третьи представляют сочетание трезвой живописи с туманной аллегорией (Шварцвальд). Фантазия поэта постоянно капризничает, как бы в состоянии полубреда. Но, несмотря на эту постоянную перемену тона, вас ни на минуту не покидает какая-то непонятная, щемящая грусть от этого необычайного обозрения земли, в тишине ночи, с высоты неба. И главное, что странная спутница одинокого поэта, его Эллис, едва имеющая внешние очертания, понемногу делается вам близкою и милою, и вы заинтересовываетесь ее печальною участью, вы начинаете желать ей воплощения и счастья. Между тем это главное впечатление, на которое именно и рассчитывал художник, все более и более завладевает вами. "Земля, эта плоская поверхность, которая расстилается под вами, весь земной шар с его населением, мгновенным, немощным, подавленным нуждою, горем, болезнями, прикованным к глыбе презренного праха, эта хрупкая, шероховатая кора, этот нарост на огненной песчинке нашей планеты, по которой проступила плесень, величаемая нами органическим, растительным царством; эти люди-мухи в тысячу раз ничтожнее мух; их слепленные из грязи жилища, крохотные следы их мелкой, однообразной возни, их забавной борьбы с неизменяемым и неизбежным" - все это как-то вдруг делается вам противным. Сердце ваше, вместе с сердцем поэта переворачивается, и вам не хочется более "глазеть на эти незначительные картины, на эту пошлую выставку". - "Да, мне стало скучно, - говорит Тургенев, - хуже, чем скучно. Даже жалости не ощущал я к своим собратьям, все чувства во мне потонули в одном, которое я назвать едва дерзаю: в чувстве отвращения, и сильнее всего, и более всего было во мне отвращение - к самому себе..."49 И как раз в эту самую минуту перед испуганною Эллис издалека показывается призрак смерти. Тургенев описывает его так: "Это нечто было тем страшнее, что не имело определенного образа. Что-то тяжелое, мрачное, изжелта-черное, пестрое, как брюхо ящерицы, - не туча и не дым, медленно, змеиным движением, двигалось над землей. Мерное, широкое колебание сверху вниз и снизу вверх, колебание, напоминающее зловещий размах крыльев хищной птицы, когда она ищет свою добычу; по временам неизъяснимо противное приникание к земле, - паук так приникает к пойманной мухе... Кто ты, что ты, грозная масса? Под ее влиянием - я это видел, я это чувствовал - все уничтожалось, все немело... Гнилым, тлетворным холодком несло от нее - от этого холодка тошнило на сердце и в глазах темнело, и волосы вставали дыбом. Эта сила шла; та сила, которой нет сопротивления, которой все подвластно, которая без зрения, без образа, без смысла -
414 Из книги "Литературные очерки" все видит, все знает, и как хищная птица выбирает свои жертвы, как змея их давит и лижет своим мерзлым жалом..."50 И Эллис умерла. Умерла муза Тургенева. В предыдущие ночи ее голова и плечи уже вспыхивали телесным цветом. Но теперь все кончено. Перед смертью Эллис говорит: "О, я несчастная! Я могла бы воспользоваться, набраться жизни... а теперь... Ничтожество, ничтожество!"51 Когда она лежала распростертая, уже принявшая образ молодой женщины, в белом платье, с разбросанными густыми волосами, с обнаженным плечом - и поэт наклонился к ней и окликнул ее, то она медленно затрепетала, ее темные, пронзительные глаза впились в поэта; в него впились и губы, теплые, влажные, с кровяным запахом... мягкие руки крепко обвились вокруг его шеи; горячая полная грудь крепко прижалась к его груди. - "Прощай! прощай навек!" - явственно произнес замирающий голос, и все исчезло. И, верный своему положительному взгляду на жизнь, Тургенев, в заключение, объясняет все грезы, возникшие перед нами в его глубокой поэме, - "анемией", которую у него нашел доктор. И эта аллегорическая Эллис - эта муза Тургенева или мечта поэта, приписываемая в конце концов ничему иному, как анемии, - нагляднее всего показывает нам, как страстно порывался Тургенев к сверхчувственному и чудесному и как его беспомощная фантазия постоянно и неизбежным образом возвращалась в заколдованный круг действительности. XIII Так вот каким он оказался в своих интимных признаниях этот автор столь прогрессивных вещей, как "Записки охотника", "Накануне", "Отцы и дети". Заметьте, что "Призраки" и "Довольно" появились в 1863 и в 1864 годах52, т.е. в самый разгар нашей "эпохи обновления". Понятно, что и публика, и критика отнеслись к этим произведениям с тем сдержанным молчанием, которое, по их мнению, подобало свихнувшемуся ветерану либерализма. Обе они про себя решили, что Тургеневу следует "простить" эти сочинения, как устарелому романисту, впавшему в сумасбродство. И обе поступили в этом случае вполне сообразно с лермонтовской характеристикой, по которой люди всегда остаются равнодушными к мучениям поэта и всегда говорят ему одно и то же: Какое дело нам, страдал ты или нет? На что нам знать твои волненья?53 А между тем Тургенев был всегда таким же точно человеком, каким он, наконец, обрисовал себя со всею искренностью в этих двух поэмах. На последних страницах "Дворянского гнезда" уже были им высказаны основные мотивы будущей поэмы "Довольно". "И душу его охватило то чувство, - писал Тургенев о Лаврецком в эпилоге романа, - которому нет равного и в ела-
Тургенев. Его индивидуальность и поэзия 415 дости, и в горести, - чувство живой грусти об исчезнувшей молодости, о счастье, которым когда-то обладал... Здравствуй, одинокая старость! Догорай, бесполезная жизнь!" И Елена писала в своем дневнике: "О Боже! зачем смерть, зачем разлука, болезнь и слезы? Или зачем эта красота, это сладостное чувство надежды, зачем успокоительное сознание прочного убежища, неизменной защиты, бессмертного покровительства? Что же значит это улыбающееся, благословляющее небо, эта счастливая, отдыхающая земля? Ужели все это только в нас, а вне нас вечный холод и безмолвие?.. О Боже! неужели нельзя верить чуду?"54 Даже Базаров в минуту откровенности, о которой он сам замечает: "в другой раз я тебе этого не скажу", - говорит Аркадию: "А я и возненавидел этого последнего мужика, Филиппа или Сидора, для которого я должен из кожи лезть и который мне даже спасибо не скажет... да и на что мне его спасибо? Ну, будет он жить в белой избе, а из меня лопух расти будет, - ну, а дальше?.."55 И если мы припомним сразу все произведения Тургенева, то мы увидим, что своими двумя поэмами "Довольно" и "Призраки" он, находясь в зените своей деятельности, осветил ее в оба конца: назад и вперед. Мы увидим, что в сочинениях Тургенева перед нами проходит обширная галерея больших и малых человеческих фигур; художник проводит нас через разные общественные эпохи; мы чуем на себе их веяние с его отзывчивых страниц, всегда запечатленных последней минутой текущей жизни. Но в глубине и в центре каждой картины вы непременно видите любящую чету. И когда вы обращаете взор назад, на всю галерею сразу, то все политические аксессуары этих произведений начинают пестреть в ваших воспоминаниях, как костюмы хоров из различных опер, причем ваша мысль поневоле удерживает на первом плане только большие рельефные любовные дуэты: Рудин и Наталья, Лав- рецкий и Лиза, Инсаров и Елена, Базаров и Одинцова, Литвинов и Ирина, Санин и Джемма, даже хотя бы - Нежданов и Марианна. И повсюду счастье любви является самым могучим двигателем: оно очаровывает и куда-то влечет всех этих людей, загорается в них, поднимает их силы, заставляет их мимолетно заглядывать в несказанную радость жизни - и затем покидает их, неуловимое, как волшебное сновидение. Всюду природа выступает в своей вечной красоте вокруг этих очарованных людей - с своими летними ночами, весенними сумерками, с своими садами, рощами, облаками и звездами, и с какою-то немою выразительностью присутствует при этой несбыточной игре в счастье. И затем - одиночество, старость или смерть всегда являются на смену всем этим обманчивым порывам. И, несмотря на эту основную безутешную поэзию, в каждом произведении Тургенева закипание жизненной энергии происходит с неутомимою, совершенно свежею силою; развитие темы идет бойко и радостно, с большими надеждами, с широкими задачами, в здоровой веселой среде, при блеске остроумия, при самом модном освещении эпохи,
416 Из книги "Литературные очерки'' при обстановочных деталях самого последнего фасона, всегда вносимых автором в свою картину с величайшею восприимчивостью и любовью. И чем живее эта жизнь, тем глубже становится наша грусть. Сущность жизни - та безотрадная сущность жизни, до которой каждый так банально додумывается, - выражена в этих произведениях в чудесных образах, с каким-то благородным недоумением и с глубоко-нежною скорбью. Поэтому громадная масса читателей невольно видит в Тургеневе "певца своей любви, певца своей печали"56. Тургенев имеет самую завидную долю, о какой только может мечтать поэт; он заронил в сердца людей вечно живую и вечно ненасыщае- мую жажду высшей красоты... Основная струя тургеневской поэзии, пробежавшая, как мы сейчас видели, по всем его произведениям, - под конец вдруг вся рассыпалась бриллиантовыми брызгами в его "Стихотворениях в прозе". Художественная прелесть этих миниатюрных созданий достигает последней степени совершенства. Здесь все те же неизменные мотивы: красота, любовь, молодость, золотые сны фантазии, прелесть и величие природы, и над всем этим: смерть, смерть и смерть. XIV "Но какая же общественная мораль может вытекать из такого миросозерцания?" - спросят нас. Вот, по правде сказать, вопрос, который совсем не приходил мне в голову. Я уже старался объяснить ранее, что именно Тургенев разумел под высшею красотою, которой он поклонялся. А затем, читайте, господа, самого Тургенева и вы, без всякой учительской указки, увидите и почувствуете, в чем состоит его мораль. Но если вы не чувствуете, а только рассуждаете, и если вам необходимо "втирать очки", то вот прочтите, как, например, Страхов разъясняет "Отцов и детей". Страхов, в силу своих природных свойств измеряющий все литературные произведения непременно с точки зрения национального вопроса, - в то же время один из наших наилучших судей в деле поэзии. И если уж вам нужна мораль, т.е. какая-нибудь моральная пропись от произведения поэтического, - тогда, по крайней мере, слушайтесь людей, которые верно постигают натуру самого писателя. Страхов дает следующее объяснение: "Вот то таинственное нравоучение, которое вложил Тургенев в свое произведение. Базаров отворачивается от природы; не корит его за это Тургенев, а только рисует природу во всей красоте. Базаров не дорожит дружбою; не порочит его за это автор, а только изображает дружбу Аркадия к самому Базарову и его счастливую любовь к Кате. Базаров отрицает тесные связи между родителями и детьми; не упрекает его за это автор, а только развертывает перед нами картину родительской любви. Базаров
Тургенев. Его индивидуальность и поэзия 417 чуждается жизни; не выставляет его за это автор злодеем, а только показывает нам жизнь во всей ее красоте. Базаров отвергает поэзию; Тургенев не делает его за это дураком, а только изображает его самого со всею роскошью и проницательностью поэзии. Одним словом, Тургенев стоит за вечные начала человеческой жизни, за те основные элементы, которые могут бесконечно изменять свои формы, но, в сущности, всегда остаются неизменными. Он стоит за то же, за что стоят все поэты, за что необходимо стоит каждый истинный поэт" ("Критические статьи о Тургеневе и Толстом" (1887, стр. 45 и 46). Такой же точно моральный комментарий можно сделать ко всем решительно вещам Тургенева, и малым, и крупным. А вот что, например, пишет Тургенев уже прямо от себя: "Кончая, скажу тебе: одно убеждение вынес я из опыта последних годов: жизнь - не шутка и не забава, жизнь даже не наслаждение... Жизнь - тяжелый труд. Отречение, отречение постоянное - вот ее тайный смысл, ее разгадка: не исполнение любимых мыслей и мечтаний, как бы они возвышенны ни были, - исполнение долга, вот о чем следует заботиться человеку; не наложив на себя цепей, железных цепей долга, не может он дойти, не падая, до конца своего поприща; а в молодости мы думаем: чем свободнее, тем лучше, тем дальше уйдешь. Молодости позволительно так думать; но стыдно тешиться обманом, когда суровое лицо истины глянуло, наконец, тебе в глаза. Прощай! Прежде я прибавил бы: будь счастлив; теперь скажу тебе: старайся жить, оно не так легко, как кажется" ("Фауст", последние строки). Или вот еще другой поучительный отрывок: "Глядя на нее (на большую муху с изумрудной головкой, трепетавшую своими крылышками), мне вдруг показалось, что я понял жизнь природы, понял ее несомненный и явный, хотя для многих еще таинственный смысл. Тихое и медленное одушевление, неторопливость и сдержанность ощущений и сил, равновесие здоровья в каждом отдельном существе - вот самая ее основа, ее неизменный закон, вот на чем она стоит и держится. Все, что выходит из-под этого уровня, кверху ли, книзу ли, все равно - выбрасывается ею вон, как негодное. Многие насекомые умирают, как только узнают нарушающие равновесие радости любви; больной зверь забивается в чащу и умирает там один: он как бы чувствует, что уже не имеет права ни видеть всем общего солнца, ни дышать вольным воздухом, он не имеет права жить; а человек, которому от своей ли вины, от вины ли других, пришлось худо на свете - должен по крайней мере уметь молчать" ("Поездка в Полесье", конец). Итак, Тургенев проповедует благодарное и тихое наслаждение великими радостями жизни, а затем - отречение и смиренную покорность, когда эти большею частью скоропреходящие или неуловимые радости - не даются нам в руки или совершенно исчезают. 15. С.А. Андреевский
418 Из книги "Литературные очерки" XV Здесь мы оканчиваем наше исследование. Тургенев "исторический", Тургенев - чуткий отразитель известной исторической эпохи - уже исследован вдоль и поперек. Его благородная прикосновенность к снятию крепостного ига, его роль в обозначении нарождавшихся "русской гражданки" и "русского отрицателя", его ссора с славянофилами57, его патриотический европеизм и несомненная принадлежность славянской почве, его последняя неудача в изображении нашей злосчастной подпольной молодежи58 - все это достаточно разработано в журналах. Но Тургенев "вечный", Тургенев-поэт - не встретил еще должного изучения и объяснения, не заслужил еще подобающего поклонения и восторга, которые, по его сосбственным словам, должны выпадать на долю натур "пленительных". В письме к одной даме Тургенев, незадолго до смерти, говорил: "Блестящих натур в литературе, вероятно, не проявится. Что бы вы ни говорили - вам все-таки хочется восторгаться и увлекаться; вы сами пишете, что вы желаете преклоняться: а перед только полезными людьми не преклоняются. Мы вступаем в эпоху только полезных людей. Их, вероятно, будет много; красивых, пленительных - очень мало..." И вот именно это "пленительное", чисто поэтическое русского гения, без всякой посторонней примеси, сказалось и вылилось навсегда, как "первая любовь"*59 народа - в Пушкине, Лермонтове и Тургеневе. Гончарова, Льва Толстого, даже Гоголя и Достоевского, несмотря на склонность двух последних к фантастическому, вы с гораздо большей решительностью отнесете к разряду прозаиков. Деловитая мудрость Гончарова, тяжкая вдумчивость Толстого в задачи действительной жизни, тривиальный реализм Гоголя (вроде запаха Петрушки и "капли" Фемистоклюса60), бесчувствие Достоевского к природе - все эти свойства названных нами писателей мешают нашему представлению о них как о поэтах. Но возле имени Тургенева чувствуется крылатая муза, которая не дает ему задержаться в списке романистов и уносит его в царство поэзии... Мы постарались угадать и набросать индивидуальность этого поэта. Быть может, многие найдут Тургенева пассивным, мечтательным, не воплощающим в себе идеала энергии и величия. Пусть будет так. Не все нуждаются в таких идеалах. Иному - терпимость, нежность, понимание истинной красоты - дороже крутой решимости и резкого протеста. Недавно Бисмарк отозвался о нас, русских, что «русские - это романтики, люди "Тысячи одной ночи", поэты, глаза которых хорошо видят лишь в полумраке сентиментализма». Тургенев, как истинный славянин, быть может, вполне подходит к этому портрету. В Пушкине была частица африканской крови, а в Лермон- * Выражение Тютчева.
Тургенев. Его индивидуальность и поэзия 419 тове - шотландской; Тургенев же был природным русским. У него не было ни здравой трезвости и цельности Пушкина, ни бесстрашной силы Лермонтова; он находился посредине между ними обоими. Но Бисмарк все-таки ошибся. Такой натуры, как Тургенев, уже в наши дни нет. Нарождаются люди "только полезные". Тургенев воплотил в себе одни лишь юные черты славянской национальности. Повторяем, его имя тяготеет к именам Пушкина и Лермонтова. При всем отличии этих трех звезд нашей поэзии, по их величине, природе и блеску, нам думается, что в области прекрасно- го русская литература едва ли когда-нибудь выдвинет имя, превосходящее эти три имени. 1892 г. 15*
ГОРОД ТУРГЕНЕВА Для русских Баден-Баден прежде всего - город Тургенева. Здесь он прожил в добровольной литературной ссылке почти все шестидесятые годы, сперва в меблированной квартире, а затем на собственной вилле. Здесь же, на этой вилле, написан и "Дым" - поэма Бадена. Тотчас по приезде в Баден я занялся проверкою "Дыма" по всем его живым следам. Едва я вышел из отеля, как один петербургский англичанин посоветовал мне: "Если хотите любоваться Баденом, то идите направо, по Лихтенталевской аллее". Лихтенталевская аллея! Она так часто упоминается в "Дыме", что я невольно взволновался, увидев ее перед собою. Здесь, под этими громадными стройными деревьями, дающими вечную тень, по гладкому, твердому грунту этой аллеи - ходила Ирина. Вот боковая дорожка, извивающаяся среди бархатного дерна в прохладе журчащего Ооса. С этой дорожки, оставив Литвинова, Ирина свернула в Лихтенталевскую аллею, чтобы сделать придворный книксен перед завиденною ею издалека герцогиней1. Как ярко все это мне вспомнилось! И, право, Ирина с своей синей вуалеткой казалась мне живее и несомненнее всей той нарядной толпы, которая неслась в эту минуту в ландо, шарабанах и колясках по Лихтенталевской аллее, мелькая из-за черной колонады древесных стволов, под густым шатром зелени. По Лихтенталевской аллее я направился к курзалу, перед которым, как известно, начинается действие романа. Вот первая строка "Дыма": "12-го августа 1862 года, в Баден-Бадене, в четыре часа дня2, перед известною Conversation..." и т.д. По поводу этой строки я должен сейчас же сделать грамматическое разъяснение. Иной гимназист может спросить учителя: какое русское существительное соответствует прилагательному "известная"? Что такое Conversation? Гостиница, что ли? Такому любознательному мальчику следует ответить, что русское прилагательное женского рода соответствует у Тургенева иностранному слову того же рода Conversation и что ба- денский Конверсационсгауз3 называется сокращенно по-немецки Die Conversation, а по-французски La Conversation. Во времена Тургенева Баден был полуфранцузский город, как вследствие его близости к тогда еще фран-
Город Тургенева 421 цузскому Страсбургу, так и вследствие бывшей между французами и баден- цами давнишней симпатии. Здесь и поныне постоянно слышится французская речь. Из всех выдающихся немецких городов один только Баден до сих пор не имеет статуи Вильгельма I, а довольствуется только его бюстом. На улицах попадаются простолюдинки с громадными черными эльзасскими бантами на голове. Конверсационсгауз представляет собою высокое и длинное здание казарменного вида, под черепичною кровлею, с большими колоннами и маленькими окнами. Средний корпус его занят залами бывшей рулетки; в правом крыле помещаются читальни, а в левом - ресторан и кофейня ci-devant* Вебера4. Теперь эта ресторация сдается кургаузом неизвестному арендатору. Говорят, что Вебер жив до сих пор и что когда "Дым" появился в немецком переводе, то Вебер очень рассердился на Тургенева за отзыв Литвинова о его мороженом5. Впрочем, и в настоящее время безымянный преемник Вебера, вероятно, пользуясь своей неизвестностью, не боится запятнать свою честь и продолжает угощать публику скверным мороженым. Перед кургаузом тянется эспланада, по которой, во время музыки, широким потоком движется самая пестрая, большею частью расфранченная толпа. От эспланады спускается к Лихтенталевой аллее лужайка, окаймленная с трех сторон каштанами. Направо от Conversation, среди каштанов, идут два ряда лавок с разными модами, безделушками, писчею бумагою, конфе- ктами, сигарами и т.п. Против кофейни возвышается весьма вычурный павильон для музыки - чугунный, под зеленую бронзу, - так сказать, в сан- галиевском вкусе6. Вот и весь сад кургауза. Но где же "знаменитое русское дерево" (Гarbre russe), играющее такую видную роль в увертюре "Дыма"?7 Помнится, в детстве, когда я читал "Дым", то чрезвычайно гордился, что у нас, русских, есть свое дерево в Ба- дене. Я мечтал, что когда сделаюсь большим и поеду в Баден, то прежде всего усядусь под этим деревом, как под нашею собственностью. Оно мне представлялось в виде старого дуба или развесистой липы, в особой ограде и с крупною вывескою на стволе. Но сколько я теперь ни ходил по саду кургауза, в какие уголки ни присаживался перед Conversation, нигде ничего похожего на русское дерево мне не попадалось. Повсюду были каштаны одного и того же роста и вида, рассаженные по ранжиру, без малейшей возможности почему-либо выделить хотя бы один из них. Так бы это дерево и осталось мифом, если бы я не встретил в Бадене такого знатока литературы и заграницы, как П.Д. Боборыкин. - Вот, по-моему, русское дерево, - сказал мне П.Д., остановившись под четвертым каштаном от кофейни, у самой панели перед сигарной лавкой. * Здесь: прежняя собственность (фр.).
422 Из книги "Литературные очерки" П.Д. объяснил, что в прежнее время, на его памяти, всегда в этом уголке собиралась русская знать. Свидетельство уважаемого романиста вполне подтверждается текстом Тургенева. В "Дыме" сказано, что Литвинов сидел за одним из столиков перед кофейней Вебера, в нескольких шагах от русского дерева. Если вы и теперь присядете за один из этих столиков, то именно в нескольких шагах от себя увидите каштан, растущий перед сигарной лавкой. По моему наблюдению, в четыре часа дня, во время музыки, вокруг этого каштана бывает наибольшая тень. Павильон для оркестра находится оттуда в самом близком расстоянии и, кроме того, тут же рядом имеются особые ворота сада, через которые большею частью входит только публика, подъезжающая в экипажах, т.е. отборная. Все это не оставляет никакого сомнения насчет дерева, отмеченного П.Д. Боборыкиным. Сколько раз, сидя на месте Литвинова, я повторял про себя слова Тургенева: "Погода стояла прелестная; все кругом - зеленые деревья, светлые дома уютного города, волнистые горы - все празднично, полною чашею раскинулось под лучами благосклонного солнца; все улыбалось как-то слепо, доверчиво и мило"8. Действительно, Баден, с окружающими его лесистыми горами, изображает из себя чашу, раскрытую для лучей благосклонного солнца. С того же литвиновского места виднеются под самым гребнем одной из гор сероватые лысинки тех "Скал", спускаясь с которых Литвинов попал на пикник "молодых генералов" у подножия "Старого замка"9. Прогулка пешком к "Старому замку" берет от полутора до двух часов. Тропинки для подъемов здесь вообще довольно крутые. По мере приближения к замку, все невольно снимают шляпу и вытирают шею. И вдруг, совершенно неожиданно, сквозь лесную чащу, открываются высокие стены развалин. Вы вступаете на площадку перед замком, как в тенистый, светло-зеленый зал, образуемый деревьями. На площадке - белые столики и стулья, точь-в-точь такие, какие описывает Тургенев10. С одного места, где прорублен лес, открывается вид на Баден с его белыми домиками, далеко внизу, в прозрачной дымке. Здесь происходил пикник. Здесь, на этом небольшом пространстве, уже несомненно сидела Ирина, "скрестив руки на спинке отодвинутого стула..."11. Нельзя - не хочется верить, чтобы ее никогда не существовало. Позади площадки возвышается древняя стена с готическим входом в руины. Весь замок состоит из пустых стен с дырками окон, да из каменных лестниц для восхождения в верхний этаж развалин и на башню. И когда, обозрев замок, вы возвратитесь на тенистую площадку и присядете к одному из столиков, то - совершенно так же, как повествует Тургенев, - услышите "тяжелый храп лошадей" и увидите туристов, приближающихся к замку в колясках. Так же подъехала к замку и великосветская компания, в которой находилась Ирина. Видел я и Hôtel de l'Europe, где проживали Ратмировы12. Это четырехэтажный белый дом, правильной и холодноватой архитектуры, во вкусе ни-
Город Тургенева 423 колаевского времени. На окнах почти всегда спущены жалюзи. Вестибюль гостиницы довольно величественный, и входная лестница с перилами из красного дерева напоминает лестницу Михайловского дворца в музее Александра III. Итак, я осмотрел все уцелевшие декорации "Дыма". Но что же сталось с именем Тургенева в Бадене? Чтится ли здесь его слава? Мне думалось, что Баден переполнен изображениями Тургенева и что на окне каждой книжной лавки я встречу экземпляр "Дыма". Но ни портретов, ни книги Тургенева нигде не видно. В "Баденском листке", ежедневно печатающем все достопримечательности города, вовсе не упоминается о вилле Тургенева. Фотографий с этой виллы не существует в продаже, и я с большим трудом нашел фотографа, у которого случайно уцелел негатив снимка, заказанного теперешней владелицей виллы графинею Бисмарк (совершенно чуждою фамилии канцлера). Мы с одним русским заказали себе несколько экземпляров этого снимка, хотя на нем, к сожалению, на веранде виллы изображена графиня со своими знакомыми. Вилла Тургенева расположена невысоко над Баденом, на Фремерберг- ской улице или, вернее, на широкой дороге, ведущей в горы. Это красивая двухэтажная постройка во французском стиле, с обширным садом, почти парком, раскинувшимся по склону горы. Парк этот в настоящее время продается по участкам. Не без труда удалось мне отыскать виллу Тургенева. По указаниям друзей, я дважды ходил на поиски и дважды ее не нашел, хотя, как оказалось, оба раза проходил мимо ее ворот. И немудрено. Никакой надписи на доме нет, а у ворот вывешено объявление: "Отдаются меблированные комнаты". Впоследствии только я убедился, что в узоре железных ворот вплетены косые железные буквы Villa Tourgeniew. Буквы эти, одноцветные с узором, сделаны так неискусно, что даже, когда вам их покажут, вы не сразу разберете надпись. С тем же русским приятелем, с которым мы заказали фотографии, проникли мы и в самую виллу. Ворота были раскрыты; мы вошли в сад и едва обогнули угол дома, как любезная хозяйка, догадавшись, что мы русские, выслала нам свою компаньонку с предложением осмотреть комнаты. Быть может, тут крылась и надежда сдать их нам внаймы, но приглашение было сделано в совершенно бескорыстной форме, - как поклонникам писателя. Внутри виллы ни одного стула, ни одной вещи из обстановки Тургенева не осталось. В обоих этажах планировка комнат одинаковая. Одна большая посредине и несколько маленьких вокруг. Почти в каждой из них мы встречали умывальники и кровати. Хозяйственные службы идут по фасаду, обращенному к улице, а жилая половина выходит в сад. Рабочий кабинет Тургенева помещался направо от веранды в небольшой угловой комнате нижнего этажа, с камином и двумя окнами, из которых видна роскошная и свежая зелень
424 Из книги "Литературные очерки" сада. Теперь здесь устроен дамский кабинет. В благоговейном молчании постояли мы в этом скромном приюте нашего художника и, выйдя из дома, спустились в парк. Разнообразные и пышные деревья, несходные с отечественною растительностью, окаймляли дорожки. Но было что-то русское в облике этого сада, расположенного - как почти все тургеневские усадьбы - "на скате холма". Заглохший пруд виднелся в одном уголке чащи. Простая помещичья скамейка стояла под липой на одной из аллей. Живо представилось мне, как тихо бродил здесь в минуты творчества высокий и могучий Иван Сергеевич, с мягким выражением своего мечтательного лица. И жутко было нам переступать по его следам, под чудесными ветвями этих неподвижных деревьев, - словно бы нам довелось проникнуть в запретный и таинственный сад убитого волшебника. 1898 г.
КНИГА БАШКИРЦЕВОЙ I Вот книга единственная, которая никогда еще не имела себе подобных и едва ли когда-нибудь повторится. Мы знаем много исповедей, дневников и воспоминаний. Большею частью в этих вещах авторы выступают или как рассказчики одного какого-нибудь периода своей жизни, или же как отдаленные наблюдатели и судьи своего прошедшего. Такие автобиографические записки всегда имеют отрывочный характер. Но чтобы кто-нибудь, ранее Башкирцевой, начиная с детских лет, стал записывать свою жизнь непрерывно, всегда по горячим следам, и довел бы эту книгу, полную книгу своей жизни, до самой кончины, и при этом создал цельный и сильный психологический образ - этого еще никогда не было. Подобный дневник имеет необычайную документальную ценность, совершенно независимо от нашего суждения о самой личности его героини. Как факт действительности, он никогда не потеряет своего интереса. И его никогда нельзя будет вычеркнуть из всегда нам близкой истории человеческих страстей и страданий. Башкирцева еще в детском возрасте (будьте поэтому снисходительны к ее преувеличениям) пишет: "Читайте же это, добрые люди, и поучайтесь! Этот дневник полезнее и поучительнее всех рукописей, какие только были, есть и будут. Это женщина со всеми ее мыслями и надеждами, с ее ошибками, низостями, прелестями, горестями, радостями. Я еще не женщина вполне, но я ею буду. Меня можно будет проследить от детства до смерти. А жизнь человеческого существа, его целая жизнь, без маскировки и лжи, всегда есть вещь великая и любопытная". Не породит ли дневник Башкирцевой нежелательных подражаний? Не станут ли вслед за нею и многие другие искать путей к известности посредством простой передачи своей жизни? И не вытеснит ли подобная незамысловатая литература чудесных произведений художественного вымысла? Нет. Подражать Башкирцевой было бы очень трудно. В сущности, каждый писатель воплощает свою личность в тех или других своих образах. Но чрезвычайно редки случаи, когда бы фокус зрения писателя был так напряженно направлен исключительно на одного себя, как у Башкирцевой.
426 Из книги "Литературные очерки" Поэтому едва ли который-нибудь из них в состоянии передать себя вполне - одного себя и ничего более. Это, во-первых. А, во-вторых, у Башкирцевой была неизбежная потребность создать свою книгу. Ей положительно диктовала судьба. Башкирцевой некуда было деться от этой роковой потребности самоизображения, потому что, с первых же проблесков сознания, она так неотразимо убедилась в своей значительности и превосходстве, что для нее было немыслимо пройти бесследною. И рядом с этим, раннее предчувствие ранней смерти инстинктивно заставило ее торопиться в дорогу к славе1. Она была создана совершенно исключительно, и она проделала свой быстрый и блестящий путь в этой жизни с самоуверенностью и бесстрашием истинной сомнамбулы2. Она как бы- сознавала свой долг передать свою личность потомству. В этом отношении у нее не было никаких колебаний. Ее окрыляла на это дело какая-то болезненная экзальтация. И в результате - ее необычайно яркая личность сохранилась в ее записках во весь рост, - сохранилась в виде незабвенного, вполне знакомого нам существа. Таким образом, подлинная повесть одной человеческой жизни, - та интересная книга, которой давно ожидали в искусстве, - написана впервые Башкирцевой. Книга эта оказалась лишенною той отделки, той занимательности, той угодливой планировки материала, какие неизбежно встречаются в произведениях сочиненных, хотя бы авторами этих произведений были завзятые натуралисты. Есть в книге страницы бесцветные, как серые будни, есть факты ничтожные, как житейские мелочи, передаваемые в какой-нибудь частной переписке; есть иногда утомительные по своей повторяемости и однообразию деловые заметки, как, например, заметки Башкирцевой о ходе ее уроков в рисовальной школе. Но все это, будучи подлинным и несомненным, делается интересным, потому что все это составляло частицы невозвратной, кратковременной, мучительной и, в конце концов, замечательной жизни. Мы уже говорили об отличии дневника Башкирцевой от всех других произведений в том же роде. Добавим еще, что, например, "Исповедь" Руссо, прославившаяся своею бесстрашною откровенностью, не обдает нас такою интимностью, как дневник Башкирцевой. Именно потому, что Руссо философствовал, осуждал себя и каялся. А Башкирцева не знает суда над собою. Она во всем и заранее себя оправдывает. Правда, она бывает иногда более, иногда менее довольна собою, но зато - никогда не заботится о том впечатлении, какое она произведет на читателя. В предисловии она пишет: "Я не только все время говорю то, что думаю, но мне ни на одну минуту и в голову не приходило скрывать то, что могло бы показаться смешным или невыгодным для меня... Будьте же уверены, милостивые читатели, что я выставляюсь на этих страницах вся целиком". И действительно, Башкирцева раскрывается перед читателем вся, без малейшей утайки. Она пишет большею частью по ночам, затворившись в
Книга Башкирцевой All своей комнате, проливая над своими страницами скрытые от всех слезы. Она вам жалуется на близких ей людей, осуждает их и не церемонится характеризовать их самым нелестным образом3. Кипя мыслями и желаниями, недоступными или непонятными для окружающих, она чувствует неизбежную потребность высказаться хотя бы перед кем-нибудь, хотя бы перед каким-то незримым существом, - перед Богом, без которого она не может обойтись, - перед читателем, которого она посвящает в свои молитвы, недоумения, горести, ожидания, планы, суждения, - словом, во все тайники своей души. Она до такой степени ощущает необходимость показать себя всю, что описывает даже свое тело. Один критик распек Башкирцеву за эту откровенность и упрекнул ее в "неблагопристойности"4. Он поставил ей в особенную вину, что она не постеснялась выдать тайны своего телосложения, будучи семнадцатилетнею девушкою. По мнению критика, это было бы простительно разве только особе, уже "пожившей", а не в ранней молодости. Да, Башкирцева очень смела и самобытна. Она бросает сколько угодно восторженных, необдуманных или, вернее, неухищренных выражений и признаний, предоставляя непонимающим ее рутинным читателям подбирать их и разносить ее. Она рассчитывает на совсем иных читателей, а не на этих. С этими судьями у нее нет никаких разговоров. Она даже как бы нарочно расточает для них великое множество улик против себя. И критик, о котором мы говорили, легко на этом попался. Почтенному литератору следовало бы вспомнить, что Башкирцева умерла не семнадцати, а двадцати четырех лет; что у нее не было ни единого настоящего романа, а был только один случай самой поверхностной влюбленности; что в ее дневнике нет никаких следов чувственности; что Башкирцева вполне искренно называла себя женщиной только по оболочке5 (par la peau), несмотря на свою несомненную красоту в ранней юности и на всегдашнюю привлекательность и грацию в остальные годы; что Башкирцева так же верно изображала свою физическую красоту вначале, как впоследствии, после многих лет болезни, давала в своем дневнике обстоятельный отчет о прискорбном для нее изменении ее наружности6 и скрытых форм тела, и что по всем этим причинам критику следовало бы несколько глубже вдуматься в Башкирцеву прежде, чем бросать ей упрек в неблагопристойности. Мы, впрочем, еще раз увидим ниже, насколько этот критик ошибся в оценке нашей героини. Литературная форма дневника Башкирцевой вполне самостоятельная. Одна и та же манера, за многие годы, выдержана от начала до конца. Получается замечательное единство впечатления. Вся книга представляется как бы одним сплошным монологом. Мысли и чувства писательницы несутся пред вами таким сильным, всепоглощающим потоком, что внешние события и посторонние лица почти совсем исчезают. Страницы незначительные, о которых мы говорили, правдиво чередуются с развитием сильных моментов душевной и умственной жизни автора. Рядом с наивными поступками
428 Из книги "Литературные очерки" светской барышни, с элегантными, но пустыми суждениями аристократки - вы постоянно наблюдаете основную натуру Башкирцевой - серьезную, высокодаровитую и страдающую. Вы видите вполне живую оригинальную женщину известной среды. Она не сортирует своих признаний таким образом, чтобы постоянно и непременно умничать и рисоваться, как это делает, например, Гонкур в своих утомительно франтоватых записках7. Правда, иногда у Башкирцевой встречается некоторый задорный шик в тоне ее беседы, но вы скоро привыкаете к этой природной черте ее характера, к ее подчас шаловливой манере, усвоенной у французов. И эти мелкие штрихи только содействуют индивидуализации ее образа. Но преобладающий прием Башкирцевой - небрежная откровенность. Вся психологическая и философская сторона дневника дышит настоящей импровизацией. Живое красноречие Башкирцевой то блещет яркой энергией, то плавно льется, как беспечная беседа, то надрывает вам душу воплями глубокой болезненной тоски, то брызжет заразительною радостью молодости. И все эти переменчивые настроения проникнуты одним и тем же элементом: гордости и силы. Но выше всего - неподражаемая искренность этих страниц, обнажающая перед вами до самого дна внутренний мир автора. Вы так сживаетесь с этим внутренним миром, что когда дневник вдруг обрывается, с пометой в скобках, что через одиннадцать дней Башкирцева умерла, - то вы испытываете ошеломляющее впечатление возникшей пред вами тупой преграды, за которою будто пресеклось течение ваших собственных мыслей... И вы расстаетесь с Башкирцевой, как с самым близким существом8, неизгладимо врезавшимся в вашей памяти. И тут только вы спохватываетесь, что заветная мечта Башкирцевой - оставить по себе память в потомстве - достигнута именно этим дневником. Закрыв книгу и рисуя в своем воображении бездыханное тело Башкирцевой в ее богатом салоне, поневоле говоришь себе: "Да, эта маленькая мертвая парижанка, дочь русской помещицы, не заурядный мертвец! Она останется в истории..." И трудно было бы найти более поэтический образ для олицетворения грустной тени Башкирцевой, как следующий сон ее, отмеченный ею в дневнике еще в пятнадцатилетнем возрасте: "Я видела странный сон. Я летела очень высоко над землею с лирой в руках; струны то и дело расстраивались, и я не могла извлечь ни одного аккорда. Я все поднималась; я видела бесконечные горизонты - облака голубые, желтые, красные, смешанные, золотые, серебряные, разорванные, причудливые; потом все делалось серым, потом снова - ослепительным; а я все поднималась, пока, наконец, не достигла такой необычайной высоты, что это было ужасно; но я не боялась; облака казались оледенелыми, сероватыми и блестели, как свинец. Все сделалось неопределенным, а я по-прежнему держала в руках мою лиру с ее слабонатянутыми струнами, и вдали, под моими ногами, виднелся красноватый шар - земля".
Книга Башкирцевой 429 II Что же такое представляет из себя Башкирцева? Достойна ли она такого внимания, чтобы стоило читать книгу, в которой она рассказывает свою жизнь? Башкирцева предвидела такую постановку вопроса, и вот что она отвечает в предисловии: "Я, как предмет для любопытства, быть может, ничтожна в ваших глазах, но не думайте о том, что это я, думайте, что это - человеческое существо, рассказывающее вам все свои впечатления, начиная с самого детства". В другом месте она восклицает: "О, мой несчастный дневник, содержащий в себе все эти стремления к свету, все эти порывы, которые будут сочтены порывами пленного гения, если конец будет увенчан успехом, и на которые посмотрят, как на тщеславный бред обыденного существа, если я буду вечно плесневеть!" Словом, Башкирцева предвидела, что к ее дневнику будет предъявлен вопрос: какое же право имел автор знакомить публику с своею жизнью? Автобиография может представлять двоякий интерес в зависимости от того, во-первых, кто был автор сам по себе, и, во-вторых, как он изобразил свою жизнь? Для литературы важно только второе условие. И если бы, например, "Дневник лишнего человека" не был измышлен и написан Тургеневым, а был бы в точно таком же виде опубликован подлинным господином Чулкатуриным, то и тогда это самоизображение не только ничтожного, но даже лишнего человека, - было бы замечательным произведением искусства. "История души человеческой, хотя бы самой мелкой души, едва ли не любопытнее и не полезнее истории целого народа", - сказал Лермонтов9. Именно - "души": это очень верно сказано. И однако, тому же Лермонтову принадлежит знаменитый стих: А душу можно ль рассказать?10 Да, почти невозможно, или, по крайней мере, - в высшей степени трудно. Вся лирическая поэзия всех народов с основания мира занимается этою задачею. Душу передают стихами и музыкой. Испробованы все приемы. Мы знаем гениальных поэтов, которые во всех своих произведениях ничего другого и не делали, как только рассказывали самих себя. Таковы тот же Лермонтов и Байрон. Но, быть может, обыкновенные подлинные записки проще знакомят нас с чужою душою. Как бы там ни было, но Башкирцева сумела передать в своем дневнике свою внутреннюю сущность и, следовательно, ее книга должна быть рассматриваема, как выдающееся явление в области литературы, а вовсе не как биография лица, оказавшего те или другие успехи, - создавшего те или другие картины в области живописи. Пусть ее записки составляют наполовину сырой, пространный и бесформенный материал. Главное в том, что цель достигнута: лицо сохранилось в книге живым и целым.
430 Из книги "Литературные очерки" Познакомимся же теперь с этим лицом, с этой героиней. Ее выдающеюся чертою была жажда славы. Эта страсть была в ней так сильна и неотразима, что Башкирцеву можно считать самым рельефным человеческим типом, воплощающим славолюбие. Нужно удивляться, что эта страсть до сих пор не была еще изображена во всей ее полноте ни одним великим писателем. "Макбет" Шекспира, "L'oeuvre"* Зола,"Моцарт и Сальери" Пушкина - вот едва ли не все произведения, касающиеся этой темы. Но в них мы встречаемся с разновидностями этого явления гораздо более редкими, менее общими, нежели те влечения, которыми страдала Башкир- цева. Макбет был одержим властолюбием, мечтал о короне; "L' oeuvre" исследует болезненный процесс мучений художника, гоняющегося за правдой; Сальери Пушкина воплощает горькую зависть артиста-труженика к свободному творчеству прирожденного гения. Между тем Башкирцева страдает гораздо более общею страстью - жаждою идеальной, красивой известности, жаждою того поклонения, которое выпадает на долю великих поэтов, мыслителей, художников, артистов, - той славы, которая, по замечанию Баш- кирцевой, "дает такую гордость, какой не дадут ни золото, ни титул". Немного найдется молодых и даровитых натур, которые, хотя бы в юношеском бреду, не испытывали влечения к подобной славе. Называйте все эти бесчисленные претензии смешными, но они живут почти в каждом кропателе стихов, в каждом юном рисовальщике или актере-любителе. Это - страсть благородная и естественная, порождаемая влечением к умственной и художественной прокреации, т.е. к духовному воспроизведению самого себя в искусстве или в литературе. Это - процесс мучительный и сладкий, как любовь, как воспроизведение физическое. Он сопровождается теми же муками и тем же счастьем - счастьем взаимности, но только более широкой взаимности всех неведомых людей, всего человечества. Немногие - самые немногие имеют удачу; но жаждущих - целая неисчислимая тьма! И все эти жаждущие найдут сильный и страстный язык в книге Башкирцевой для своих подавленных вожделений - тем более близкий всем им, что и Башкирцева еще не вышла, не успела выйти в настоящие художественные величины. У иных этот пыл крови проходит скоро, как "сил избыток"11, и они, осекшись, испытав первую неудачу в своих горделивых замыслах или разочаровавшись в себе, спокойно входят в обычную колею. Но у других, у которых "сил избыток" не убывает, - не унимается и страсть, и они отдаются искусству навсегда, записываясь, по словам Башкирцевой, в "разряд одержимых". Их жизнь есть вечное страдание. Башкирцева испытала и выразила его вполне.Она исчезла с полдороги, не успев еще сделаться знаменитым художником, завещала нам только свой дневник. Не будем же видеть одно только пустое тщеславие в этом недоделанном и рано погибшем таланте. Мы знаем, что * "Творчество" (фр.).
Книга Башкирцевой 431 соединение большого таланта с тщеславием не только не редкость, но почти общее явление: Байрон, Бальзак, Гюго, Лермонтов, Лассаль, Достоевский... У каждого нашлись признания или улики в безумном тщеславии, и притом не только в ту пору, когда они уже проявили себя в своих чудесных созданиях, но и в самом раннем детстве. Ребенок Лермонтов радовался своему сходству с Байроном, имевшим, как и он, любовный роман еще в младенческие годы12; Достоевский не чуял под собою земли от радости, когда Некрасов и Григорович, выслушав его первую повесть, посулили ему известность...13 Да и все великие люди, в сущности, таковы. По-видимому, смешно даже в этом скрываться: кто же этого не понимает? Но тем не менее, настоящего, правдивого психологического этюда на эту общую тему мы до сих пор не имеем. Вопрос этот, действительно, настолько щекотливый, что в нем мудрено было бы рассчитывать на полную откровенность со стороны "баловней фортуны". И Бог весть еще, увидали ли бы мы книгу Башкирцевой, если бы и ей дано было выполнить то, о чем она мечтала, т.е. занять видное, первостепенное место в искусстве. Мне думается, что если бы можно было заглянуть внутрь, - то в каждом прославленном художнике и писателе, в каждом большом таланте оказалась бы огромная доля Башкирцевой: достаточно только посмотреть, как все они относятся к отзывам критики, чтобы хотя приблизительно понять, насколько все они внутри себя упиваются своею гениальностью и считают себя выше всяких похвал. Быть может, повторяем, и Башкирцева устыдилась бы своих неудержимых полудетских признаний, если бы она заняла место рядом с ними. Быть может, и она бы уничтожила свой дневник... Но судьбе угодно было спасти этот драгоценный документ - документ, который по своему значению превосходит целые сотни весьма почтенных картин. Жажда красивой известности была присуща Башкирцевой, как стихийная сила. Будучи еще двенадцатилетней девочкой, она очень резко определила свое призвание: прославиться, быть знаменитой, быть известной повсюду. Она сознавала свою огромную и всестороннюю даровитость, свое умственное превосходство, свою чуткость и вкус, и, обремененная этими дарами, не будучи еще в состоянии в них разобраться, счастливая и гордая их обладанием, она была бесповоротно убеждена, что рано или поздно, так или иначе, эта ее внутренняя сила высоко ее поднимет над толпой и обратит на нее внимание мира. Она открыто высказывается на этот счет в своих записках, не смущаясь тем, что такое самообожание ее может кому-нибудь показаться глупым и даже противным. Она сознается, что эта страсть иногда достигает у нее чудовищных размеров. «В те минуты, когда я одержима манией величия, - пишет она, - все предметы мне кажутся недостойными моего прикосновения, мое перо отказывается записывать обычное название дня. Я смотрю с сверхъестественным презрением на все окружающее и затем, вздыхая, говорю себе: "Ну, ничего. Смелее! Это время есть только пе-
432 Из книги "Литературные очерки" реход, ведущий меня туда, где мне будет хорошо..."» Слова эти написаны Башкирцевой в начале пятнадцатого года. Это еще только детство, но детство, обещающее в Башкирцевой тот рельефный и определенный склад натуры, который, как редчайший феномен, должен был воплотить в одном себе целые массы бесцветных разновидностей того же типа. Мы видим далее, что с течением лет перед этой необыкновенной, сильной и самоуверенной девочкой жизнь выдвигает свои неумолимые преграды. Но ничто ее не ломает. Она сама создает план своего воспитания, изучает древние языки, проводит ночи за книгами, учится пению и рисованию, мечтает о готовом пьедестале для известности - о браке с высокопоставленным лицом, о каком-нибудь случайном выходе из безвестности; но время идет, внутренние силы растут, а звезда славы так и не думает обозначаться на горизонте... Следует отметить, что, несмотря на все кажущиеся признаки авантюристки, позерки, взбалмошной искательницы рекламы и т.п., вы чувствуете, однако, в Башкирцевой тот вполне благонадежный нравственный фонд, который всегда свойственен, как нечто подразумеваемое, натурам возвышенным. Она добра, справедлива, честна и сострадательна настолько, насколько это требуется в обыкновенном человеческом обиходе, о котором она мало думает, поглощенная своей высокой миссией, но в котором она, как будто автоматически, всегда поступает хорошо и благородно. Как женщина, она вполне застрахована от какой бы то ни было нравственной порчи. Женскую любовь она понимает скорее теоретически и понимает очень тонко, но считает для себя невозможною вследствие своих чрезмерных требований от того мужчины, которого она могла бы полюбить всем сердцем. Но в браке, каков бы он ни был, она всегда предвидит для себя неизбежный долг верности. Половая чистота Башкирцевой (вопреки упомянутому нами смешному упреку одного критика в "неблагопристойности") поистине необычайна. Всего однажды у Башкирцевой было нечто вроде романической истории с племянником кардинала А. Страсть молодого итальянца уже начинала ее волновать, ее тешило кокетство с ним, и его образ не на шутку завладел ее воображением. Дело дошло до любовного свидания, в пылу которого А. заговорил с Башкирцевой на "ты" и поцеловал ее в губы. Но гордость и чистота не покидали Башкирцеву и в эти минуты. Обращение на "ты", даже со стороны молодого человека, который ей нравился, обдало ее холодом и показалось ей унизительным. На следующий день Башкирцева была грустна, а на третий - она уже упрекала себя за свой поступок. "Будем легкомысленны, - писала она, - с мужчиной серьезным и любящим, но будем строги с мужчиной легкомысленным". Немного спустя она окончательно себя осудила: "Я поняла, наконец, что поступила дурно, дозволив поцелуй, всего один, но все-таки - поцелуй; что мне не следовало назначать свидания внизу лестницы; что, если бы я не выходила в коридор и далее, если бы я не
Книга Башкирцевой 433 искала случая остаться наедине, - мужчина имел бы ко мне более уважения и у меня бы не было ни досады, ни слез". И ровно через год, против этого места дневника, Башкирцева сделала пометку: "Как я люблю себя за то, что так говорила! Какая я милая!" С негодованием отзывается Башкирцева о вольности нравов в русских пьесах: "На сцене целуются в губы, как будто бы это было совершенно просто, и это происходит между любовниками, между мужем и женою... целуют друг друга в шею, в щеки и т.д., и публика молчит, и это ей кажется обыкновенным... Светские барышни, симпатичные молодые девушки в пьесе дают пощечины молодым людям, которые объясняются им в любви и которых они подозревают в том, что они любят только их приданое. Если бы это еще происходило в среде кокоток или в фантастическом царстве, или в оффенбаховском древнем мире под аккомпанемент обычных в этом случае шалостей и веселья, - ну, тогда бы еще куда ни шло! Но нам показывают граждан, помещиков, людей, как вы да я, и это серьезно? - Не знаешь, право, что и сказать!" После рассказанного нами романического эпизода, случившегося с Башкирцевой на шестнадцатом году, она уже не имеет никаких романов. Она для этого слишком серьезна, слишком по-мужски создана, слишком озабочена воспроизведением себя - не в детях, а в творческих проявлениях своей богатой духовной натуры. В 1879 году, когда ее семейство поселилось в Париже, Башкирцева впервые начинает заниматься живописью, и с той поры, в течение семи лет14, это искусство делается ее мучением до самой смерти. Существует мнение, что Башкирцева и живописью занималась только для рекламы, что она не любила своего дела, как любят истинные художники, и что ее артистическая репутация раздута влиятельными людьми, посещавшими богатый салон ее матери. Мы не видели картин Башкирцевой и не можем говорить о ней, как о живописце. Но что живопись была ее призванием, что она нашла в ней единственную цель своей жизни и отдавала ей все свои силы, - все это для каждого непредубежденного читателя дневника становится совершенно бесспорным. Все оставленные Башкирцевою картины составляют только начинания и пробы: одна уже неумолимая настойчивость ее в самоусовершенствовании, - настойчивость, возраставшая до последнего дыхания, - доказывает присутствие в ней внутренней мощи15. Нам при этом поневоле вспоминаются слова Сары Бернар об одной даровитой девочке, которая будто бы добровольно отказалась от сценической карьеры: "Если бы она чувствовала в себе силу сделаться великой, она бы, несмотря ни на что, подчинилась непреодолимому влечению, всевластности фатума. Самоотречение есть ложь. Отказываются только от неведомых лавров..." Нужно ли объяснять, что истинное призвание проявляется у разных людей при самых разнообразных условиях: у одного - рельефно и быстро, а у другого - исподволь и туманно; иной сразу и страстно любит свое дело, а
434 Из книги "Литературные очерки" другой начинает как бы нехотя и только потом уже все более и более увлекается; у одного - первые штрихи уже блистательны, а у другого - долгие опыты не раскрывают еще истинного дарования. Итак, когда Башкирцева остановилась на живописи, то ей было ясно только одно, что у нее есть способности и что ей следует трудиться16. Первый толчок был чисто рефлективный. Но раз только она очутилась на этом пути, как сейчас же поняла, что вот, наконец, в этой именно сфере, а ни в какой другой, она сможет сделать действительно нечто большое. И как только она это почувствовала, - она принялась за труд. С первых же шагов она убедилась, что ее большие способности находятся в совершенно сыром виде и что ей придется еще долго ждать и много работать, пока она их сделает пригодными для свободного творчества. Она приходила в отчаяние. Столько лет, в течение которых она могла бы готовиться, пропали у ней попусту! Сколько учениц в рисовальной школе, рядом с нею, гораздо менее талантливых, - превосходят ее в технике! Но она не унывает и обрекает себя на целый год тяжелой школы. Она ведет настоящую жизнь чернорабочего, просиживая с утра до ночи в холодной мастерской, вне своего дома, повязанная фартуком, над своими рисунками и моделями, удалившись от всякого общества и покинув все развлечения. Она работает не разгибаясь, обедает наскоро, зябнет и простуживается - и с каждым днем убеждается, что успех дается далеко не так легко, как ей думалось. Между тем, она невероятно торопится, как вследствие своей кипучей натуры, так и в силу неопределенного, но давнего и постоянного опасения, что ей суждено недолго жить, что она умрет, не успев ничего сделать, не насладившись славой и не оставив своего имени. А тут как раз болезнь горла усиливается; воспалительный процесс, под влиянием постоянных простуд, спускается в бронхи и захватывает легкие. Вера в свое большое значение не покидает Башкирцеву, но прежнего довольства собою у нее уже нет. Ей все чаще приходится переживать приступы горького уныния... Но эта первая половина ее художественной карьеры еще не так интересна и трагична. Вы еще не видите из ее записок, чтобы в ней загорелся настоящий "божественный огонь". Все это еще только хлопотливое и трудное налаживание будущего таланта на его настоящую дорогу, но это еще не самый талант. Свет уже близко, но это еще не свет. Но вот, осенью 1882 года, Башкирцева, уже больная, отправляется путешествовать по Испании. Здесь она была совершенно ошеломлена целым новым для нее миром художественных сокровищ. Ее заметки об архитектурных памятниках, музеях, картинах, ее отзывы о живописцах, ее сознательное упоение силою Веласкеца17 - все это представляет вам героиню "Дневника" в неожиданно новом свете. Вы за нее радуетесь и начинаете верить, что вы не обманулись, почувствовав в ней выдающуюся натуру с первых страниц ее жизни. Это был кризис, давший, наконец, здоровый исход ее
Книга Башкирцевой 435 долгим исканиям. И тогда-то, после поездки в Испанию, начинается захватывающая душу трагедия. Вы видите, что Башкирцева, наконец, прозрела; что ей предстоит будущее; что ее ожидают сладкие мучения вдохновенного и могучего творчества. В ее исповеди начинает говорить истинный художник. "Дело состоит не в том только, чтобы работать, как машина, - пишет она, - но в том, чтобы быть всегда занятой и думать о том, что делаешь. В этом - счастье...Тогда все меняет вид; тогда маленькие неудачи почти не раздражают. Чувствуешь себя выше всего этого, имея во всем своем существе нечто, испускающее лучи: является божественная снисходительность к жалкой толпе, которая не ведает тайных, изменчивых, тревожных и разнообразных причин вашего блаженства - более преходящего, нежели самый нежный из цветков... Лишь понемногу раскрываются глаза. Прежде я видела только рисунок и сюжет картины. Теперь... о, теперь бы я делала, как я вижу, - я имела бы талант! Я вижу пейзаж, я вижу и люблю пейзаж - воду, воздух, краски - да, краски! Я чувствую себя в новой фазе. Все кажется ничтожным и неинтересным, все, за исключением того, что делаешь. Жизнь могла бы быть прекрасною, если бы ее свести к этому". Богатейшие темы зарождаются в окрыленной и самоуверенной фантазии Башкирцевой. Она задумывает "Святых жен" над опустевшей гробницей Спасителя, святую "Навсикаи" и панно "Весну". Все три сюжета - как они сложились в голове автора - переданы на страницах "Дневника" в дивных описаниях. Эти создания Башкирцевой возникают перед ней воочию в бессонные ночи. Она собирает наблюдения и материалы для их выполнения. "Когда я плакала, - говорит она, - я нашла взор для моей Магдалины. Она не будет смотреть на гробницу; она не будет ни на что смотреть, как это было со мною сейчас. Глаза будут сильно раскрыты, как у того, кто только что плакал". Да, это уже совсем новая, это настоящая Башкирцева - та, которая до этого времени только обозначалась и предчувствовалась. На последней выставке ее картина "Митинг" имела "шумный успех". С разных концов света к ней уже обращаются за разрешением воспроизвести эту картину в иллюстрированных изданиях. Казалось бы, если бы Башкирцева искала только известности, она могла бы теперь почувствовать себя наверху блаженства. Но вы видите, что она еще далека от счастья и что она никогда не остановится в мучениях самоусовершенствования. На этой кажущейся вершине успеха вы видите нашу героиню только-только в самом начале ее настоящей карьеры... К чему бы пришла Башкирцева - никто теперь не скажет. И в эту самую минуту подкошенная болезнью Башкирцева умирает... Повторяем: психология славолюбия и творческих терзаний переданы в книге Башкирцевой, как никогда ранее они не были выражены. Поэты и художники должны признать в ней свою кровную сестру, передавшую потом-
436 Из книги "Литературные очерки" ству в своем "Дневнике" и выразившую примером своей жизни - историю их тайных радостей, надежд, колебаний, стремлений и горестей. Башкирцева - это мученица Славы, несчастная юная жрица Искусства, упавшая замертво к подножию своей богини, едва только завидев глубокие тайны истинного творчества... Это - яркое и незабвенное олицетворение одной из самых мучительных и возвышенных страстей человечества. Быть может, знатоки живописи, ознакомившись с картинами Башкирцевой, отойдут от них с разочарованием (ведь знатокам, известное дело, подавай готовое наслаждение!). Но едва ли кто-нибудь забудет историю ее жизни - целой жизни, сгоревшей от одной жажды артистического бессмертия, потому что Башкирцева была вся целиком, как из одного металла, вылита из одной этой страсти. Хорошо сделал "Северный вестник", что перевел "Дневник Башкирцевой". Хотя Башкирцева принадлежала Парижу и писала по-французски, но в ней была славянская сущность. Француженка, на ее месте, с ее богатством, наружностью и талантами, никогда бы и не подумала заноситься за облака. Мечтательность и прямолинейность, экзальтация и упрямство, обилие и разбросанность сил, острый анализ, соединенный с наивностью и смелою правдивостью в исповеди - все это, как бы там ни было, черты нашей народности, чуждые и поразительные для Франции. Поэтому мы выносим убеждение, что "Journal de Marie Bashkirtseff ', хотя, может быть, и франко-русская, но все-таки русская книга, которая и должна быть достоянием нашей литературы. (1892 г.)
К СТОЛЕТИЮ ГРИБОЕДОВА I Литературный фонд отпраздновал столетие Грибоедова, а Грибоедов и после столетия все также юн и бессмертен. Множество раз "Горе от ума" истолковывалось на разные лады. Каждое отдельное время - чуть ли не каждое десятилетие - приступало к комедии с своим комментарием, и все понемногу вносили свое плодотворное участие в разработке славного наследства, завещанного Грибоедовым. Каждый период нашей культуры подходил к этому произведению с своим особенным "горем от ума", т.е. с своим собственным возвышением над эпохою, и в каждом из этих периодов оценивались, по преимуществу, те или другие стороны комедии; но точно так же понемногу все части этой вдохновенной сатиры, без исключения, получили общее признание. Белинский обрушился на Чацкого за славянофильство1, т.е. как бы за отречение от Европы. Уже из-за одного этого Чацкий показался Белинскому совершенно ничтожным. Белинский вышутил и героя пьесы, и его любовь к Софье, причем наговорил множество идеалистических парадоксов о том, какие именно женщины могут внушать к себе любовь и как именно должно осуществляться это чувство между избранными душами2. Весь громадный культурный рост фигуры Чацкого, всю бессмертную прелесть его остроумия - Белинский положительно проглядел, благодаря своему страстному европеизму. Совсем уже иначе высказался о Чацком в семидесятых годах Гончаров3. Благодаря отдалению перспективы, он наметил верный диагноз этого загадочного лица в нашей поэзии. Пользуясь мыслью Герцена, он сблизил Чацкого с Онегиным и Печориным и показал превосходство Чацкого над ними4. Он истолковал в Чацком истинного передового человека - тип, который у нас не умрет во всех тех случаях, когда "художник коснется борьбы понятий, смены поколений"5. И действительно, как русский прогрессист - Чацкий и нам еще не по плечу! "Это, - сказал Гончаров, - свобода от всех цепей рабства, которыми оковано общество и ряд дальнейших очередных шагов к свободе - от несвободы". Художественно-критический очерк Гончарова о комедии Грибоедова принадлежит к его самым счастливым произведениям.
438 Из книги "Литературные очерки" Оно и понятно: чуткий мастер и вдумчивый публицист, Гончаров лучше всех мог оценить, какое небывалое чудо в поэзии представляет эта комедия, сливающая в себе нераздельно глубочайшую проповедь общественной морали и пленительную по своей яркости картину жизни. И, проникнутый горячею любовью к произведению Грибоедова, Гончаров вдохновенно постиг замысел автора, сделал все необходимые поправки к установившемуся ранее его толкованию действующих лиц, угадал все милые черты Софьи Павловны и рельефно выставил, на каких двух пружинах основано внутреннее движение пьесы: в первой части - на любви Чацкого к Софье, а в последней - на возгорающейся сплетне о сумасшествии Чацкого. Казалось бы, что это последнее разъяснение не открывало ничего нового. Но ранее Гончарова никто не хотел видеть, как сильны и жгучи в пьесе оба эти мотива. Наконец, в восьмидесятых годах, г. Суворин сделал самостоятельный ценный этюд комедии Грибоедова6. После этого труда статью Белинского можно признать несуществующею, до того ясно и живо разобраны все заблуждения нашего пламенного критика7. Сверх того, г. Суворин, кстати, посчитался с Петром Великим и восхитился любовью Чацкого ко всему русскому8, и подчеркнул центральное значение монолога Чацкого о французике из Бордо для верного понимания всей фигуры Чацкого. Это совершенно справедливо, потому что Чацкий несомненно любил свою родину тою же "странною" любовью, как и Лермонтов9. Чацкий желал своему народу широчайшего развития, но, однако же, без утраты той необходимой и драгоценной индивидуальности, которая вложена в славян самою природою. И вот теперь, кажется, вполне определилось значение Чацкого, как нашего излюбленного русского прогрессиста. Следовало бы, однако, отметить еще одну черту в Чацком, как для исполнения его роли на сцене, так и для полного постижения грибоедовской пьесы. Чацкий - аристократ: вот чего не хотят знать актеры! Они изображают в Чацком какого-то непосидчивого фразера, какого-то сорвавшегося с цепи журналиста, который всегда выпаливает свои монологи с таким азартом, что сокровенная ирония автора, состоящая в том, что только стадо невежественных рабов могло ославить сумасшедшим столь выдающегося по уму и благородству человека, - эта ирония Грибоедова до сих пор никогда не преподается публике со сцены. Напротив того, при установившемся исполнении этой роли, крикливость Чацкого весьма естественно подготовляет общий приговор о нем "здравомыслящих людей". В Чацком, не без основания, почти сразу все угадали самого Грибоедова. И действительно, в этой роли воплотился гений поэта. А потому следовало бы изображать на сцене Чацкого с благоговением к памяти нашего несравненного сатирика, с возможным старанием приблизиться к этой великой тени и воплотить ее живьем, чтобы от комедии осталось то "горестное" впе-
К столетию Грибоедова 439 чатление, которого автор требует в самом заглавии пьесы, т.е., чтобы зрители ясно почувствовали дикое оклеветание и жалкое непонимание всеми москвичами того выдающегося человека, единственное несчастие которого состояло в том, что он по своему уму, по благородству своего сердца - стоял неизмеримо выше окружавшего его общества. Кстати сказать: этот основной сатирический прием Грибоедова, но только в обратном смысле, был повторен через десять с лишком лет Гоголем в его "Ревизоре". Обе комедии дополняют одна другую и обе доказывают один и тот же тезис двумя противоположными способами: у Грибоедова - наше столичное общество приняло писаного умницу и передового деятеля за сумасшедшего, а у Гоголя - наша захолустная среда встретила шута горохового, как своего законного судью и начальника... Оно и понятно: если могло случиться первое, то уже вполне естественным должно быть и второе. Кто же был Грибоедов? Он выделялся своим европейским образованием. По словам Пушкина, Грибоедов имел "способности государственные, оставшиеся без употребления", и был в то же время человеком "холодной, блестящей храбрости"10. Пушкин не постеснялся открыто высказать, что современники чуть ли не прозевали в Грибоедове настоящего Наполеона11. Да, это был, по всей вероятности, государственный гений, "оставшийся без употребления", и затем волшебно переродившийся в бессмертного поэта. Служил Грибоедов по дипломатии, т.е. в среде и поныне аристократической, отличающейся сдержанностью и изяществом манер. Из воспоминаний того же Пушкина мы знаем, что перед отъездом в Персию Грибоедов был печален и имел странные предчувствия... «Я было хотел его успокоить, - говорит Пушкин, - но он мне сказал: "Vous ne conaissez pas ces gens-là: vous verrez qu'il faudra jouer des couteaux"*»12. Не правда ли, как странно читать, что автор патриотического монолога о французике из Бордо разговаривает с русским поэтом по-французски и притом в самых изысканных выражениях? Отсюда следует, что Грибоедов, хотя и осмеивал "смесь французского с нижегородским"13 и горячо негодовал на обезьяничанье русских, на их слепое поклонение передо всем иностранным, но сам не только не чуждался европейских языков, но при всем своем гениальном обладании русскою речью, как бы находил более подходящим к своему высшему взгляду на жизнь и к своему превосходству над обществом говорить на языке международном. Аристократизм и невольная гордость Грибоедова сказываются и в его сжатых, колких приговорах: его язык напоминает язык Наполеона, который, как известно, благодаря меткости своих выражений, породил столько же пословиц, как и Грибоедов. Нельзя, кроме того, забывать, что Грибоедов был современником всевластного над Европою Байрона (монолог Репетилова "о камерах, присяжных, о Байроне - ну, о матерьях важных"14) и что едва ли * "Вы еще не знаете этих людей: вы увидите, что дело дойдет до ножей" (фр.).
440 Из книги "Литературные очерки" он был свободен в своем обращении от некоторого холодного и высокомерного дендизма, который сказывается в спокойном и вызывающем осмеивании собеседника. В параллель с этим и аристократизм Чацкого сказывается во всем: в его неподражаемо ироническом допросе Молчалина, с чисто светским и даже слегка фатоватым каламбуром: "Я езжу к женщинам, да только не за этим"15, - в его горделивых сентенциях, - в том изящном остроумии, которым он, по воле автора, заразил всю пьесу, - в его обращении со своим лакеем, когда тот, перед концом пьесы, не вовремя появился ("выталкивает его вон"16) и т.д. Заметим еще, что аристократизм самого автора обнаружился, например, и в коротенькой фразе графини-внучки: "Il vous dira toute l'histoire"*, которая рифмует со стихом: "Уж нет ли здесь пожара?"17, из чего следует, что Грибоедов заставил эту внучку произнести чисто по-французски "истуарэ" (е muet**). Чацкий, как благовоспитанный человек, должен держать себя на сцене с "холодным и блестящим", по выражению Пушкина, самообладанием. И действительно, весь тон его реплик - когда читаешь книгу, а не смотришь на актера - везде именно таков, когда он беседует с кем бы то ни было, кроме Софьи. Исключение составляет лишь монолог второго действия: "А судьи кто?", в котором Чацкий впервые высказывает перед Фамусовым свое profession de foi*** и знакомит зрителя с идеалами тогдашнего молодого поколения, увы, молодого и до наших дней!.. Но и здесь чувствуется, что в дикции Чацкого гораздо резче должна звучать безнадежная насмешка, унижающая его слушателей, нежели пылкость, рассчитанная на то, чтобы его поняли... Вся роль Чацкого, в его столкновениях с теми пигмеями, которые его окружают, проведена автором таким образом, что Чацкий всегда остается элегантно высокомерным и пленительно остроумным. Его побаиваются и от него отскакивают, но не потому, чтобы он буянил, разносил или хмурился; напротив, он держит себя в светском отношении как настоящий лорд, с величайшею корректностью и милым юмором, но его все боятся именно за ядовитый блеск его ума - за содержание, а не за тон его речей. Рядом с этим, исполнителям Чацкого следовало бы оттенить его искреннее оживление и страсть во всех его разговорах с Софьею. Здесь только у Чацкого говорит молодое тревожное сердце. Даже самый монолог о французике из Бордо адресован Чацким именно к Софье - к этой Галатее, которую никак не может оживить Пигмалион, и потому этот монолог выливается у Чацкого так вдохновенно и горячо. И если бы актер, играющий Чацкого, усвоил себе эту разницу в сношениях героя пьесы с Софьею и со всеми остальными, тогда бы перед зрителем ясно выступили два горя, заключаю- * "Он расскажет вам всю историю" (фр.). ** немое "е" (фр.). ** исповедание веры (фр.).
К столетию Грибоедова 441 щиеся в пьесе, как удачно выразился Полонский в своем стихе: "горе от любви и горе от улш"18, потому что оба эти горя составляют живое содержание комедии. Многие, начиная с Белинского, недоумевали, из-за чего Чацкий мог полюбить такую девушку, как Софья? В этот вопрос уже внесли много света Гончаров и г. Суворин. Гончаров находил, что "в чувстве Софьи Павловны к Молчалину есть много искренности, сильно напоминающей Татьяну Пушкина. (...) Обе, как в лунатизме, бродят в увлечении с детской простотой. (...) Вообще к Софье трудно отнестись не симпатично: в ней есть сильные задатки недюжинной натуры, живого ума, страстности и женской мягкости. Она загублена в духоте, куда не проникал ни один луч света, ни одна струя свежего воздуха. Недаром ее любил Чацкий"19. Возражая Белинскому, г. Суворин сказал: "Грибоедов должен был поразить такого наивного человека, как Белинский, совершенно реальным изображением любви, самой ходячей, обыденной, без фраз, а той, которая начинается глазами и быстро переходит в объятия и ночные свидания с их негою и возбуждением, когда плоть говорит с плотью. Грибоедов в этом отношении является первым русским реалистом, предупредившим Пушкина и Толстого... Грибоедов знал ум и сердце человеческое неизмеримо лучше, чем Белинский"20. К этим разъяснениям прибавлять нечего. Можно разве только вспомнить примеры: за что Пушкин полюбил Н.Н. Гончарову? Из-за чего Лассаль, как и Пушкин, был убит на дуэли, влюбившись в красивую Елену фон-Раковиц?21 Любовь Чацкого к Софье Павловне нужно принимать как факт, объясняемый их близостью в отроческие годы, душевною нежностью и красотою Софьи, и, наконец, тем, что всякий влюбленный мужчина всегда невольно населяет любимый женский образ своими собственными идеалами. И если бы публицистическая сторона пьесы не подавляла, благодаря тенденциозным симпатиям нашей публики, романтической ее стороны, если бы не существовало предрассудка, что такому человеку, как Чацкий, едва ли возможно полюбить Софью глубоко и серьезно, если бы эта часть драматической интриги не исполнялась спустя рукава, а сообразно с удивительным лиризмом текста во всех сценах, где Чацкий выражает свою любовь, - тогда бы произведение Грибоедова выиграло неизмеримо во всей своей жизненной правде. II И до сих пор эта удивительная пьеса гораздо живее в чтении, нежели на сцене. Когда читаешь "Горе от ума", тогда осязательно чувствуешь жаркую и мучительную любовь Чацкого к Софье, чувствуешь, что в этом именно кроется не механическая пружина, а живой нерв комедии. Для одной только
442 Из книги "Литературные очерки" Софьи Чацкий приехал в Москву. Все остальное, т.е. громадное превосходство Чацкого над старым поколением и тот невольный смотр, который при этом произвел Чацкий всем пошлостям московского общества - все это слагается само собою. Талантливый юноша и неподражаемый остряк, Чацкий в течение трех лет своего отсутствия из Москвы недосягаемо перерос всю ту среду, с которою расстался. Он с первого же свидания смутно чувствует, что единственная мечта его сердца - Софья, как будто уже отошла от него. Он боится верить такому несчастью и остается надеющимся и взволнованным до конца. Между тем романтическая Софья, созревшая для любви как раз в отсутствие Чацкого и фатально обратившая свои мечтания на красивого и лицемерно добродетельного Молчалина, проживавшего с нею в одном доме, - Софья уже успела беззаветно отдать в плен свое сердце этому хитрому лакею. Она так наэкзальтировалась запретными свиданиями с Молчалиным, эти свидания так пленили ее своею невинностью, скромною грустью, вздохами и рукопожатиями, что Чацкий с своим трезвым умом и живою страстью показался ей грубою и враждебною помехою к ее наслаждению тайною меланхолиею ее чувства. В то же время, как оказывается, и отец Софьи, Фамусов, прочил ей в мужья совсем иного сорта людей, нежели Чацкий. Сердце Чацкого сжимается болью. Против него отец - это бы еще не беда, но против него, кажется, и сама дочь...Он в этом боится убедиться и страдает. А Софья сильно влюблена в Молчалина и энергично защищается от Чацкого. Ее холодность на него не действует; Чацкий подвергает ее допросам; она решительно не знает, как от него отвязаться и вдруг, - благо у Чацкого много врагов из-за его колкого языка, - Софья наудачу бросает в бальную толпу подозрение, что Чацкий не в своем уме. Такая сплетня всем на руку: и хозяину, и гостям, озлобленным на Чацкого. И сплетня разгорелась с необычайною быстротою. Зарождение и чрезвычайно успешное торжество этой сплетни обрисованы Грибоедовым гениально. Первые сеятели клеветы даже не названы Грибоедовым по фамилии: это - гг. N. и D. Какой дивный штрих! Отныне буквы N и D могут считаться микробами сплетни, - теми неприметными частицами, носящимися в воздухе, которые в несколько мгновений могут создать самую губительную эпидемию злословия. И под конец все открывается Чацкому: и неизлечимая влюбленность Софьи в Молчалина, и низость Молчалина, и басня о его собственном сумасшествии... Это - сама жизнь с ее сложными и бессмысленными страданиями, это правдивая поэма реальных чувств и характеров, а не то, что у нас принято видеть в комедии Грибоедова, т.е. только лишь искусно выбранную канву для могучей сатиры на общество...
К столетию Грибоедова 443 III Прав был г. Боборыкин, когда он на юбилейном вечере говорил, что все действующие лица "Горя от ума" уже успели сделаться для нас "достолюбез- ными". И в самом деле: как не полюбить то, что не вымышлено исключительно для назидания, но живьем выхвачено из нашей родной действительности! Как не любоваться неподражаемо верным изображением живых людей с их плотью и кровью! Здесь уже слабеет и самая укоризна против нарисованных лиц: остается только одно наслаждение искусством художника. Барский дом Фамусова и все действующие лица комедии навсегда сделались животрепещущими образами в нашей памяти. Мы видим воочию этот хлебосольный и зажиточный дом с двумя жильями и многими антресолями, просторный, теплый и удобный, с отдушничками и софами, с Петрушкой, Лизой, Филькой, Фомкой и многочисленною челядью, которая с утра поднимает стук и ходьбу в комнатах, когда "метут и убирают". Все мелочи этой драматической поэмы получили для нас интимную прелесть: часы с музыкой, поднимающие звон при самом открытии пьесы, календарь Фамусова, нессесер, предлагаемый Молчалиным в подарок Лизе: "снаружи зеркальце и зеркальце внутри", слуховая трубка князя Тугоуховского и т.п. О лицах и говорить нечего: каждое из них нам знакомо, как самый близкий человек. И все это одухотворено навеки чудесным даром художника. Центром комедии является, конечно, Чацкий. Он есть то самое солнце, вокруг которого вращаются все прочие темные тела. Попадая в его лучи, эти тела мгновенно озаряются до самого своего нутра, обнаруживают всю свою природу - и затем, оборачиваясь к нему тылом, делаются еще более темными. Чацкого, т.е. Грибоедова недаром сравнивали с Наполеоном и Гамлетом22: он смотрел необычайно далеко вперед, через головы современников; он носил в себе мучительный вопрос: "быть или не быть русскому самосознанию?" Если вы вдумаетесь в те вопросы, которые поднял вокруг себя Чацкий, то вы увидите, что все последующие публицисты и сатирики только пережевывали его жвачку. Раньше Пушкина и Тургенева, Чацкий заклеймил крепостное право двустишием: "На крепостной балет согнал на многих фурах - от матерей, отцов отторженных детей..."23 Он первый заставил наших реакционеров живо и страстно высказаться против науки: "Ученье - вот чума, ученость - вот причина"24, или: "Там упражняются в расколах и безверьи профессора! У них учился наш родня... Он - химик, он - ботаник"!25 Ведь эти восклицания, в сущности, предусматривают шестидесятые годы и возмущение против базаровских лягушек!.. Чацкий благородно взывал к чувству собственного достоинства и к "свободной жизни" русских людей, к которой вражда "предыдущего века", "за древностию лет", была непримирима. Об этом веке он, не обинуясь, сказал: "Прямой был век покорности и страха, все под личиною усердия к царю"26! Своим отношением к Фамусову и Молчалину он уже наметил основные мотивы щедринской сати-
444 Из книги "Литературные очерки" ры на бюрократию. А безвредное фрондерство "наших старичков" - этих настоящих "канцлеров в отставке по уму"!27 А гениальные карикатуры наших клубных заговорщиков?.. Кто вызвал все эти как бы случайные и драгоценные разоблачения, как не Чацкий, т.е. опять-таки Грибоедов? Вот почему фигуру Чацкого следует изображать на сцене с тою бережностью, с которой принято выставлять перед публикой великие исторические личности. Пора отождествить его с Грибоедовым, т.е. с лицом вполне реальным, с благовоспитанным и, по возможности, сдержанно изящным, - сильным по натуре и обаятельным по внешности, - молодым человеком, который держится естественно уже потому, что он гениален, - потому что в нем кроется государственный ум с необычайно широким кругозором. Это не крикун и не ходатай, а спокойная сила, сознающая свое превосходство. Кроме того, это не призрак, не пошлая публицистическая аллегория, а живой человек с общечеловеческими страстями и привязанностями, с определенно очерченным в пьесе событием из его жизни, имевшим громадное значение для его сердца - это, если хотите, влюбленное историческое лицо, которое нестерпимо, до глубины своей души, пострадало в этом эпизоде, но, конечно, не перестало быть историческим. Ради художественной истины, мне казалось необходимым восстановить аристократизм Чацкого-Грибоедова. Аристократизм таких людей, как Грибоедов, Пушкин и Лермонтов, был синонимом истинно высокого развития в лучшем смысле слова: недаром все эти аристократы (как и Байрон) враждовали в своей поэзии с тою самою средою, к которой они принадлежали по рождению и воспитанию. Но они невольно заимствовали из этой среды то изящество и гордость тона, которые им одним принадлежали по внутреннему праву. В этих истинных аристократах было нечто такое, что не только выше обыкновенных людей, но как будто и "выше мира". Они видели действительность насквозь, они горячо любили в ней все благородное, но вместе с тем, они как-то удивительно легко выходили из жизни. Грибоедов - этот обаятельный остряк - в душе тосковал и мрачно смотрел в будущее, предвидя для себя или сумасшествие, или самоубийство. Эта скрытая печаль вырвалась и у Чацкого: "Куда ни взглянешь, все та же гладь и степь, и пусто, и мертво..."28 Все трое - Грибоедов, Пушкин и Лермонтов - убиты в ранние годы. Все трое писали: Пушкин - "И томит меня тоскою однозвучный жизни шум"29, - Лермонтов: "Давно пора мне мир увидеть новый!30" - и Грибоедов, уходя со сцены вместе с Чацким: "Карету мне! карету!" Почему это? Были ли эти великие люди неудовлетворены нашею жизнью, или жизнью вообще, - кто скажет?.. 1895 г.
ЗНАЧЕНИЕ ЧЕХОВА После освобождения крестьян великая барская литература была развенчана. Чтобы долго с нею не возиться, Писарев сразу посягнул на самого Пушкина...1 И начались "шестидесятые годы". Все крупные писатели, застигнутые реформой, возникли еще по ту сторону шестидесятых годов. Теперь они продолжали действовать и развиваться почти в одиночестве. Величайшие произведения Толстого и Достоевского нередко оставались неразрезанными в толстых журналах. Говорить о красоте, о душе считалось признаком сытой жизни и пустой головы. Наступило царство политической сатиры. Властителями дум были Щедрин и Некрасов. Вошли в моду беллетристы-народники. Вообще же каждый роман или повесть должны были непременно иметь политический оттенок, что- нибудь обличать или преследовать общественные цели. Так длилось почти тридцать лет! Много, много было написано за это время... Но что же изо всего этого осталось сколько-нибудь устойчивого и ценного, по сравнению с теми прежними, вечными писателями? Несомненно, что и в этот период появлялись талантливые люди. Многие были очень популярны. Они сослужили свою службу культуре и прогрессу. Но, так или иначе, по выражению Амфитеатрова, они "заклали свой талант на жертвеннике публицистических всесожжении"2. Их имена запишутся в историю словесности и, пожалуй, политики. Зато в сокровищнице искусства едва ли многие из них уцелеют... Следует еще отметить, что за тот же период ярко вспыхнула и широко развилась журналистика, выдвинувшая свои замечательные фигуры, но это уже особый отдел прессы, о котором я не говорю. В поэзии образовалась пустыня... Казалось, что деспотизму Михайловского и надзору Скабичевского никакого конца не предвидится3. И действительно, все прекрасное, как наследие барства, считалось как бы навеки постыдным. Нужно было нечто феноменальное, чтобы освободиться от этого гнета. Нужно было, чтобы народился какой-нибудь разночинец, почти мужик, выросший в демократической среде, близкий к самым низшим классам обще-
446 Из книги "Литературные очерки" ства, и который бы в то же время был с головы до ног естественным, сильным художником. Таким феноменом явился Чехов. Грамотное простонародье, городская беднота, студенты, учителя, земские врачи, интеллигенция и пролетариат, т.е. все те слои, в которых легче всего развивается социальное брожение, где заглушается и всего скорее возможен протест, - впервые нашли в Чехове своего правдивого изобразителя. Но вместе с тем и тонкие ценители искусства почувствовали в авторе близкого им человека и пленились его дарованием. Произошло необъяснимое и небывалое в нашей литературе слияние демократизма и эстетики. Вспомните этот центральный монолог для понимания Чехова из его рассказа "Дом с мезонином". "Медицина была бы нужна только для изучения болезней, как явлений природы, а не для лечения их. Если уж лечить, то не болезни, а причины их. Устраните главную причину - физический труд, и тогда не будет болезней. Не признаю я науки, которая лечит, - продолжал я возбужденно. - Науки и искусства, когда они настоящие, стремятся не к временным, не к частным целям, а к вечному и общему, - они ищут правды и смысла жизни, ищут Бога, душу, а когда их пристегивают к нуждам и злобам дня, к аптечкам и библиотечкам, то они только осложняют, загромождают жизнь. У нас много медиков, фармацевтов, юристов, стало много грамотных, но совсем нет биологов, математиков, философов, поэтов. Весь ум, вся душевная энергия ушли на удовлетворение временных, преходящих нужд... У ученых, писателей и художников кипит работа, по их милости удобства жизни растут с каждым днем, потребности тела множатся, между тем до правды еще далеко, и человек по-прежнему остается самым хищным и самым нечистоплотным животным, и все клонится к тому, чтобы человечество в своем большинстве выродилось и утеряло навсегда всякую жизнеспособность. При таких условиях жизнь художника не имеет смысла, и чем он талантливее, тем страннее и непонятнее его роль, так как на поверку выходит, что работает он для забавы хищного нечистоплотного животного, поддерживая существующий порядок. И я не хочу работать и не буду... Ничего не нужно, пусть земля провалится в тартарары"4. Из этих слов вы видите, что Чехов превыше всего ставит стремление не к временным, не к частным целям, а к вечному и общему. Он ищет правду жизни, ищет Бога и душу. Он сетует, что в сложившихся у нас условиях деятельность поэта и художника не имеет никакого смысла... Разве это не открытая революция против Михайловского?!5 Да. Здесь не только была революция, но и совершился переворот. И я бы выразил мою основную мысль в оценке Чехова такой метафорой. Чехов перехватил в свои руки угасавший факел поэзии, считавшийся в его время пустой бутафорией дворянской литературы, - он с верою взял его
Значение Чехова 447 в свои руки, в руки бедняка-демократа, разжег его до яркого пламени и передал этот факел всем будущим писателям, без различия сословий и партий, с нерушимым заветом: "Сим победиши\" По крайней мере, сам Чехов именно этим и победил. Теперь мне поневоле придется цитировать самого себя. Пятнадцать лет тому назад, прочитав очередную новую книжку рассказов Чехова, я не удержался и напечатал в "Новом времени" краткую заметку6, в которой, между прочим, сказал: "Как важно иметь искренний талант! И как легко бывает читателю, когда он встречается с творчеством натуральным и свежим, как чистый воздух, как теплая кровь...Не видно никаких досадных примесей: все выходит пропорционально, просто и живо. Чехов имеет редкий дар свободно выражать то, что ему нужно. Он никогда не плетет околесицы, не вязнет по дороге, не смущается задуманным сюжетом, не боится проиграть в вашем мнении, не щеголяет своими лучшими страницами и не раздражает самого пресыщенного вкуса подозрительным гарниром. И вам читается все подряд, само собою, потому что автор сразу дает вам чувствовать свое равновесие, и вы, после двух-трех страниц, говорите себе: «Слава Богу! С этим человеком можно во всем идти рука об руку, забывая о себе, забывая, что держишь книгу. Чехов имеет, - продолжал я, - свою обширную и верную публику. Его талант не гремит преувеличенно (и это было бы скорее опасным симптомом), но зато критика отметила его невольно. И пока он напишет требуемую от него "большую вещь" или проявит "настоящую мощь", - в нем тем не менее можно видеть общепризнанного наследного принца наших крупных писателей». Так писал я в 1895 году. Моя заметка затерялась, но печатные отзвуки ее доходили до меня еще довольно долго. Раньше других пожурил меня В.П.Буренин за скороспелое возведение Чехова в "дофины"7. Но несколько лет спустя, в "Мире искусства", мне напомнили, что пора бы признать Чехова вступившим на престол8. Думаю, что в действительности Чехов вступил на престол, - как и большинство поэтов, - только после своей смерти. И теперь его уже нельзя свергнуть! Хотя еще недавно тот же консервативный г.Буренин, ревнитель и поклонник романтической эпохи, скептически отнесся к художественным силам Чехова и указал на слабость некоторых его вещей9, но это едва ли умалит образ дорогого всем писателя. Нужно помнить, что Чехов был печатный работник, не имевший досуга возводить свои произведения "в перл создания", и многое попало в его книги в виде наскоро набросанных страниц. Зато можно поручиться, что в каждом его отрывке есть нужная мысль, интерес-
448 Из книги "Литературные очерки" ная задача. Наконец, эти эскизные вещи совершенно теряются в громадном изобилии поистине драгоценных, неувядаемых шедевров. Есть у Чехова одна особенность, мешающая консервативной критике и публике приравнять его к избранникам литературы. Это - его манера писать, несхожая с кованым языком Лермонтова, с выработанной, непогрешимой прозой Гоголя и Тургенева. Но хрупкий, торопливый, почти разговорный слог Чехова имеет свою чарующую силу. Читатель, небрежно пробегающий первые строки, затем уже не отрывается от книги. Чехов не мог писать иначе. Его впечатлительность быстро отзывалась на громадную, почти необъятную пестроту образов и явлений. Им наскоро зарисовано столько фигур, положений, картин, поднято столько вопросов, что поле его художественных завоеваний, при сравнительно недолгой карьере, можно назвать колоссальным. Богатства его беллетристики до сих пор еще не исчерпаны. Печать то и дело извлекает из Чехова новые афоризмы, шутки, типы. Дети, подростки, юноши, старики, женщины всех разновидностей, - все уголки жизни, все ее радости, горести, мучения, - все затронуто его рукою. Где же тут было "вынашивать свои создания"? Он был труженик, а не барин. Писатель совсем особенный, с обширным содержанием, и едва ли повторимый. И он будет венным. Я не могу себе представить русского читателя, который бы когда-либо в будущем мог обойтись без Чехова. В той маленькой библиотеке, которую должен иметь каждый, - максимум десяток имен, - непременно будет и Чехов. С рассуждениями критиков о борьбе Чехова против пошлости, с их выводами о его "тоске" (при его удивительной жизнерадостности) я не хочу спорить.Знаю только главное: что Чехов - большой самородок в искусстве и что он демократизировал поэзию. Он дал почувствовать ее радости всей людской мелкоте, - вернее сказать, приблизил к ее красоте все классы общества, от высших до низших. 1910 г.
ВЫРОЖДЕНИЕ РИФМЫ (Заметки о современной поэзии) Лета к суровой прозе клонят, Лета шалунью рифму гонят1. Пушкин Умчался век эпических поэм, И повести в стихах пришли в упадок2. О чем писать? Восток и Юг Давно описаны, воспеты; Толпу ругали все поэты, Хвалили все семейный круг; Все в небеса неслись душою, Взывали с тайною мольбою К N.N., неведомой красе, И страшно надоели все3. Лермонтов I Так говорили гиганты нашей поэзии. Слова их оказались пророческими. Их чудные песни были почти последними. В настоящее время, казалось бы, уже вполне ясно, что возраст европейской изящной литературы должен заставить ее понемногу отказываться от рифмы, как от нарядов молодости, ибо ничто не в силах отвратить этого законного течения вещей*. Действительно, все стихи, какими писали от Гомера до наших дней, в особенности рифмованные стихи, - положительно доживают свой век. Все образцы римской поэзии, песни трубадуров, терцины Данте, сонеты Петрарки, белый стих Шекспира, вся дивная версификация эпохи Гёте, Шиллера, Байрона, Пушкина, Лермонтова, Мицкевича, Гюго, Мюссе и Гейне, - все эти формы поэтического творчества окончательно омертвели. От этих * Я разумею возраст всей европейской культуры, включая сюда и Россию. Ибо, хотя мы вообще молоды, но в изящной словесности вполне сравнялись с Европою и, быть может, даже опередили ее. 16. С.А. Андреевский
450 Из книги "Литературные очерки" форм ожидать больше нечего. Новых стихов прежнего образца можно смело не читать вовсе, или, пожалуй, можно их прочесть, чтобы тотчас забыть. Замечательно, что после Гейне не было уже ни одного великого рифмующего поэта. Мне могут возразить: "Но что же значит полстолетия в явлении, столь вечном, как поэзия?" Подобное возражение, очевидно, смешивает форму с содержанием. Ведь поэзия не в одних рифмах... Поэзия, конечно, будет жить, пока живы люди, но она будет искать новых оболочек. Недаром крупнейшие всемирные поэты второй половины века - Тургенев, Флобэр и Мопассан - высказали себя уже прямо в прозе4. Чтобы убедиться в обветшалости рифмы, необходимо сделать беглый обзор европейского Парнаса, начиная с шестидесятых годов. II В то время от великой эпохи песнопевцев остался в живых только Виктор Гюго, переживший на многие годы Мюссе и Гейне. Обаяние этого подлинного поэта для современников не ослабевало до его последнего вздоха. Невзирая на возраставший материализм, на реальную переоценку всех идеальных ценностей, - маститый бард Франции продолжал казаться божественным. Романтик, преисполненный величавой таинственности, могучий ритор, неподражаемый изобретатель эффектов, защитник угнетенных, социалист, трибун и в то же время неисправимый мечтатель и пророк, Виктор Гюго все также вещал миру свой ослепительный бред, презирая наплывавшее со всех сторон положительное миросозерцание5. Такие слова, как "Тайна", "Бездна", "Тень", "Греза" (О, Mystères! Gouffre! Ombre! Rêve!) не сходили с его уст. Язык этот был у него так естественен, что никакие пародии на него (правда, всегда добродушные) - не ослабляли величия поэта. Даже комическое самообожание Гюго не вредило его славе. Его имя было гораздо более всемирным, нежели в наши дни имя Л. Толстого. Виктор Гюго казался гением, превосходящим все земное - бесспорным и волшебным. С его смертью точно оборвалась последняя связь с небом: исчез последний великий мечтатель. И это были действительно последние звуки той высшей музыки слова, которая более не воскреснет... Ибо, сколько бы ни уменьшилось теперь имя Гюго перед судом потомства, все-таки это был талант яркий и громадный. Его метрическая речь запечатлена тою невозвратною красивостью, которая была свойственна только поэтам-романтикам: ни одно прозаическое выражение, как-то по самой природе вещей, не могло проникнуть в его певучие строфы. Итак, в шестидесятые годы сиял из Франции над целым миром только один великий поэт. Новые французские поэты уже мало выдвигались. Остальная Европа почти безмолвствовала. У нас после Пушкина и Лермонтова стихотворная поэзия также быстро
Вырождение рифмы 451 пошла на убыль. Казалось, что последнее "сошествие огненных языков"6 осенило только главы писателей, родившихся не позже двадцатых или самого начала тридцатых годов. Если назвать Майкова, Фета, Полонского, Мея, Тютчева и Алексея Толстого, то этим и можно закончить список тех истинных русских поэтов, на признании которых сойдутся все партии. Некрасову я посвятил особый этюд. Это был поэт, входивший в славу после развенчания Пушкина, и как бы принявший на себя роль дать новое применение рифме. Он царствовал в самый характерный период "обмена веществ" между стихом и прозой. Но в то время как Тургенев целым рядом своих творений довел прозу до поэзии - Некрасов, Розенгейм7, Алмазов8 и другие работали над тем, чтобы "опрозаить" стих. С водворением в литературе гражданской поэзии, старые лирики выступали редко и как-то сконфуженно. На появлецие новых поэтов прежнего строя, казалось, нельзя уже было и рассчитывать. Так протекли все шестидесятые годы. Но в начале семидесятых годов там и сям как бы снова раздались романтические напевы. Из этих, так сказать, "нео-романтиков" наибольшую симпатию читателей заслужили гр. Голенищев-Кутузов9 и Апухтин10. И, однако, они уже кое-что утратили из того непосредственного "помазания божьего", которое досталось их предшественникам. В их лирике уже как бы покоился лишь отраженный свет прежних светил. Оба поэта возвратились к пушкинской традиции (в особенности гр. Голенищев-Кутузов, благоговейно принявший даже пушкинские архаизмы), но ни цельности, ни подлинной современности у них не было*. При всем благообразии этих поэтов, на них все- таки примечалась одежда с отцовского плеча. Это была стародворянская поэзия, проникнутая у гр. Голенищева-Кутузова меланхолией забытой усадьбы, а у Апухтина - романтическим пафосом литературно образованного барина. Впрочем, оба эти поэта сохранили еще добрые качества наследственного лиризма**. * Год спустя после этого очерка Л. Толстой гораздо суровее высказался о послепушкинской поэзии. Вот что он пишет в предисловии к переводу романа Поленца11 "Крестьянин": "В русской поэзии после Пушкина, Лермонтова (Тютчев обыкновенно забывается), поэтическая слава переходит сначала к сомнительным поэтам: Майкову, Полонскому, Фету, потом к совершенно лишенному поэтического дара Некрасову, потом к искусственному и прозаическому стихотворцу Алексею Толстому, потом к однообразному и слабому Надсо- ну, потом к совершенно бездарному Апухтину, а потом уже все мешается и являются стихотворцы, им же имя легион, которые даже не знают, что такое поэзия и что значит то, что они пишут и зачем они пишут". * Пропускаю все, что мною было сказано о моей личной прикосновенности к стихам12. Я встретил в печати мнение, будто в этом эпизоде моей лекции звучала "досадная себялюбивая нотка"! Вот уж поистине - у каждого своя психология... Оставляю только следующие строки: В испробованной мною области искусства я вскоре почувствовал себя, как в опустелом дворе легендарных владык... Архитектура, акустика, украшение комнат, окна, двери, 16*
452 Из книги "Литературные очерки" III Вскоре затем появились Минский13, Надсон14 и Мережковский15. Сперва - о Надсоне. Теперь уже нет надобности распространяться о том, насколько была преувеличена слава этого поэта. Тому содействовали многие побочные причины, не имеющие значения для моего этюда. Время понемногу отводит Надсону его надлежащее место16. Но независимо от случайностей, успех Надсона объясняется наивною чистотою его возраста, которая весьма удачно отразилась в его стихах. Наивность сама по себе уже есть поэзия. Молодой человек с благородными порывами, нежный и страдающий, обреченный на раннюю смерть, - разве все это не трогательно? И Надсон рассказал самого себя в стихах, простых, милых и музыкальных, иногда юношески болтливых, с немудреными мыслями, с ученическими сравнениями, подчас со звонкими либеральными фразами об "идеале", "науке", "родине", - подчас как бы с героическою, чисто юношескою позировкою - и все это вместе отразило в его сборнике привлекательный тип нашего восторженного и чувствительного, едва созревающего юноши. Но именно потому, что Надсон начал и кончил писать, сохраняя все типические черты незрелого юноши, его полудетская поэзия совсем не идет в счет при рассмотрении общего хода вещей и нисколько не нарушает постепенного упадка непосредственной свежести в созданиях стареющей лирики. Гораздо знаменательнее карьера двух других поэтов - Минского и Мережковского. Минский начал с либеральной поэзии17. Но он сразу же проявил индивидуальные черты. Его либерализм был не прежний, не народнический и гражданский, а более широкий - общечеловеческий. Кроме того, его язык, несколько торжественный и театральный, был все-таки его собственный, новый язык. Русские читатели, воспитанные в жажде поучения, начали к нему прислушиваться, возлагали на него надежды. Но когда поэт оставил первоначальную тему, когда он, так сказать, пережил "волнения на заре жизни" и обратился к тем, по-видимому, непрактическим вопросам, к которым невольно влечется душа поэта, - когда он заговорил о красоте, о природе, о своих сокровенных думах, - к нему охладели. Впрочем, и сам поэт временно отстал от стихов и занялся философией. Он написал замеча- мебель и утварь - все это оказывалось уже неприспособленным для современной жизни. И я с жутким чувством покинул эти великолепные чертоги еще недавней, но уже сказочной старины... Мне скажут: "Быть может, дело было гораздо проще. Быть может, вы просто убедились, что из вас никогда не выйдет хорошего поэта, а потому вовремя и весьма благоразумно оставили это занятие. Это ваш личный случай. Но чертоги поэзии от этого не утратят своей вечной новизны, и те истинные избранники, которые в них войдут, почувствуют себя во Дворце Муз, как у себя дома". Охотно соглашаюсь с первою частью этого возражения, но вовсе не согласен со второю.
Вырождение рифмы 453 тельную книгу "При свете совести"18, - бесспорно лучшее свое произведение, в котором исчерпал себя окончательно. Автор оказался талантливым архитектором в построении логических систем и сильным оратором в прозе. В особенности удалась Минскому первая часть его сочинения, в которой он ярко и страстно выразил все страдания своей мысли. По окончании этого философского труда, Минский опять возвратился к стихам, но стихи его уже были отныне только музыкальными иллюстрациями к выработанной им системе мировоззрения. В них вы найдете много ума и красноречия, но нигде не услышите непосредственной, безотчетной мелодии, исходящей прямо из души19. Слишком заметно, что все эти стихотворения отделывает лирик по заказу философа. Первый стих каждой вещи - этот лучший камертон вдохновения - почти никогда Минскому не удается: явная примета, что основная мелодия никогда не приходит к нему сразу в готовом виде, как это всегда бывает у природных певцов. Каждая строчка изобретается отдельно. Плавная связь между ними - естественный поток мелодии - удается поэту весьма редко. Иногда приходится останавливаться над отдельным стихом, чтобы вдуматься в то, что в него вложено, прежде чем пойти далее. Получается нечто вроде того, как если бы приходилось останавливать музыканта на каждых трех тактах и после долгой паузы говорить ему: "Хорошо. Теперь продолжайте". Во всех подобных случаях утрачивается цельность гармонии, и самое чередование рифм уже не пленяет, не интересует читателя. В самых интересных вещах именно и чувствуется такая неподатливость формы, точно самый метр жалуется: "Не вините меня, мне поручено дело неподходящее..." Дело в том, что Минский познает красоту своим умом, пламенеет перед нею своею кровью, но его душа и сердце в этом не замешаны. В нем очень много темперамента, но почти нет чувства. Поэтому, когда Минский прибегает к рифме, чтобы красиво умничать, гармония его стиха как бы переживает половинный паралич.Напротив, когда он берется за простые сюжеты, например, когда слагает любовные песни, - его мелодия сразу приобретает естественную плавность. Оно и понятно: сочетание ума и страсти все-таки создает некоторое подобие чувства. Страсть не свой брат: под ее влиянием всякий заговорит безотчетно. И мы видим, что наиболее поэтические строфы, созданные Минским, внушены ему любовью к одной и той же героине его романа, - к особе, впрочем, весьма исключительной, более похожей на философский символ какого-то высшего безразличия, нежели на живое женское лицо. Так что даже в этих мелодиях философ, лишь скрепя сердце, пробует отпустить поэта на волю. Известно, что с помощью своей философской системы, Минский пришел к исповеданию той высшей свободы, которая исцеляет от привязанности ко всему живому20. Этим способом философ Минский придумал очень красивое объяснение для того рассудочного холода, который образовался в душе Минского-поэта. В результате, однако, получилось то, что самые ис-
454 Из книги "Литературные очерки" кренние пьесы Минского (его сонеты) выражают не что иное, как прощание с лирикой: Я устал и болен. Я - труп живой. И я равно безволен. Желать или желанья одолеть21. (Сонет XI) Как хорошо не видеть дня и ночи, Забыть все звуки, краски и слова, Не знать людей, не жаждать божества22. (Сонет XIII) А вот и форменное признание, что поэт не может выразить себя в песнях. В сонете IX Минский говорит, что его обступили его замыслы, как нищие у храма: И молят: "Нам темно! Нам холодно! Согрей Нас пламенем труда. О, выведи скорей Из тьмы возможного на светлый день живого! Вдохни в нас жар любви! Одень в одежды слова!" Так молят. И душа, не в силах им помочь, Спешит, потупя взор, спешит от храма прочь23. Этими словами Минский "отпел" для самого себя прежнюю лирику. Да!.. Ничего другого не остается, как только, "потупя взор, уйти от храма прочь". Я остановился подробнее на Минском, потому что он представляет собою типичнейший современный образец двуликого "поэта-умника". Его можно наблюдать, как воплощенную дегенерацию прежнего поколения лириков, разгромленных позитивизмом середины века. Минский не успел перейти к новому, самому последнему настроению, которое, быть может, призвано выработать лирическую форму для поэзии будущего, т.е. к возрастающей жажде "Бога живого". Минский остался как раз на границе нового периода. Не преуспел в лирике и Мережковский, хотя он один кз самых "новых" по настроению. И этот преемник Минского первоначально весь ушел в стихи, как в свою природную атмосферу. Он чудесно владел формою, писал горячо и образно, писал много и красиво, печатал даже большие поэмы, но что бы он ни делал, ничто не "ударяло по сердцам". Из всех его выстраданных, но никем не воспринятых произведений в рифме, заслужила популярность только одна пьеска в духе толстовского учения, - стихотворение "Саккия-Муни"24, попавшее даже в репертуар вещей, читаемых с эстрады, - стихотворение, успех которого вызывал у автора улыбку недоумения... И вот уже несколько лет Мережковский заявляет себя почти только в прозе. Он обратился к работам критическим и пишет исторические романы. Энтузиаст и мистик, натура болезненно чуткая, - гораздо более поэт по природе, нежели Минский, - Мережковский отказывается от стихов... Вот вам два человека, вполне современных, образованных, оригинальных, вооруженных всеми средствами лирики. Почему же они не умеют сов-
Вырождение рифмы 455 ладать с этой чудесной лирой, освященной веками? Очевидно, потому, что волшебный инструмент не может передать и выразить их душевной сущности. Скажут: "А быть может, в их натуре нет настоящей поэзии, это люди книжные, болезненные, ненатуральные". А мы, все прочие современные люди, разве не такие же? Вот в этом-то и главный узел вопроса. IV Известно, что Тургенев вполне отрицал Некрасова, как поэта25; известно также, что он предсказывал в будущем нарождение "натур полезных", но сомневался в появлении "натур пленительных"26. Недаром в некрологах, посвященных Тютчеву и Алексею Толстому, Тургенев чуть не слагал реквием русской лирике...27 Едва ли, в глубине души, он еще верил в ее возрождение. Отец B.C. Соловьева говорил, что человечество сделалось "больным стариком". Действительно, мы не имеем никакого цельного жизненного миросозерцания. Победы в области естествознания, ознаменовавшие середину века, не обошлись без горькой расплаты. Огюст Конт, Бокль, Гартман, Бюхнер, Молешотт, Геккель, Спенсер, Дарвин, химия, бактериология - куда там после всего этого до пресловутой "души человеческой"?! Между тем романтики имели эту душу. В ответ на тайны мира они высказывали тайны своей великой души - и эти две силы боролись почти как равные. Поэты того времени пели, как птицы, в соответствии с глубокой гармонией мира. Но теперь уже немыслимо вернуться к их душевному строю. Вселенная слишком притиснула человека неотразимою мощью своей цветущей и грозной материи... Виктор Гюго, доживший до этой новой эры позитивизма, отозвался на нее презрительным стихом, однако же - не без смутной тревоги: «Да, я верил, не спуская глаз с наших предков, что человек с гордостью доказал существование своей души. И вот в настоящую минуту, когда немец провозглашает целью существования нуль и говорит мне: "Да здравствует ничтожество!" - я, признаюсь, слушаю его, разинув рот. И когда важный англичанин, корректный, щегольски одетый, в превосходном белье, говорит мне: "Бог создал тебя человеком, а я тебя делаю обезьяной; постарайся теперь сделаться достойным этой милости!" - подобное повышение заставляет меня невольно призадуматься»*28. * Qui, je croyais, les yeux fixés sur nos ayeux, Que l'homme avait prouvé superbement son âme. Aussi, lorsqu'à cette heure un Allemand proclame Zéro, pour but final, et me dit: O, néant, Salut! -j'en fais ici l'aveu, je suis béant; Et quand un grave Anglais, correct, bien mis, beau linge Me dit: Dieu t' a fait homme et moi je fais singe, Rends toi digne à présent d'une telle faveur! Cette promotion me laisse un peu rêveur. (France et âme. Légende des siècles).
456 Из книги "Литературные очерки" Но другой поэт, более близкий к нам по времени и более правдивый - Тургенев - при тех же обстоятельствах почувствовал себя уже беспомощным. Вы, конечно, знаете его стихотворение в прозе "Морское плавание", в котором говорится, как однажды на корабле он пожимал "черную холодную ручку" тоскующей обезьяны, с ее "почти человеческими глазами" - и она успокаивалась от его близости. "И погруженные в одинаковую, бессознательную думу, - рассказывает поэт, - мы пребывали друг возле друга, словно родные. Я улыбаюсь теперь... но тогда во мне было другое чувство. - Все мы дети одной матери, - и мне было приятно, что бедный зверек так доверчиво утихал и прислонялся ко мне, словно к родному". Как хорошо сделал наш безукоризненный и чуткий художник, что изложил это стихотворение именно в прозе! Выше я воспользовался выражением Гёте: "Ich singe, wie der Vogel singt"* и сказал, что все романтики пели как птицы. Но мы так уже не можем. Мы можем петь разве только как слепцы, как нищие "у врат обители святой..."29 А нищие, сколько известно, всегда поют скандированной прозой. Приведенное стихотворение В. Гюго озаглавлено "Франция и душа" (France et âme). По мнению поэта, в его дни душа еще не исчезла во Франции. Но он заблуждался. Младшее поколение поэтов, выступивших тогда на сцену, вовсе не оправдывало этой иллюзии. Сюлли Прюдом занялся эстетическими миниатюрами, чуждыми глубокого вдохновения30. "Парнасцы"31 предались чисто литературной гастрономии, услаждая свой тесный кружок изысканными мелодиями, которые, при всей красивости, в сущности, остаются безделушками. Франсуа Коппе32 стал излагать в стихах сентиментальные бытовые картинки. Он отполировывал разные мелодраматические сюжеты, отчасти из старого репертуара, отчасти из эпохи реванша. Жан Ришпен33 открыто богохульствовал, заявляя, что "наука вспоила его черным молоком своих горьких сосцов", и что он верит только тем истинам, которые ему открыла эта мать. Он воспевал одну чувственность. Ему вторил и Катюль Мэндес34, весьма усовершенствовавшийся в рифмованной передаче изысканного и болезненного эротизма. Так было во Франции. За тот же период в Англии доживал свой век поэт, родившийся в прошлом столетии, лауреат королевы Виктории, Тенни- сон35, мало распространенный на континенте... В Германии никого не было, кроме старого Боденштедта36, всего более известного по своим переводам из Лермонтова. В Австрии Роберт Гаммерлинг37, родившийся в двадцатых годах, писал превосходные стихотворения в прежнем духе и даже создал необычайно яркую поэму "Агасфер в Риме", но все, что он писал, не производило и десятой доли того впечатления, как, например, маленький романс Дельвига - в тридцатые годы. * Я пою так, как поют птицы {нем.).
Вырождение рифмы 457 Очевидно, со старыми формами лирики случилось нечто непоправимое. Теперь эти формы либо дисгармонируют с новым содержанием, либо заставляют новых певцов, словно посредством заводной пружинки, вяло и подражательно воспевать то, что уже давным давно "описано и воспето" с недосягаемою силою38. Действительно. Оглянитесь на эти десятки тысяч стихотворений, пестревших в наших журналах и газетах и приложениях к ним за последнее тридцатилетие. Всплыло ли из моря забвения хоть одно из них? Вспомните эти бесчисленные куплеты, воспевающие весну, восходы, закаты, ночи, сады, аллеи, облака, мечты, любовь, грусть, надежду, восторг и отчаяние - все эти пьески решительно на одно лицо, все они банальны и все забыты. Каким же секретом обладали певцы эпохи романтизма? Почему сюжет повести укладывается у них в поэму так же легко и естественно, как драгоценное ожерелье укладывается в свою ложбину на бархате футляра? Как это им удавалось выражать отдельные настроения своей души в таких стансах, которые остаются вечными, подобно избранным молитвам человечества? Их тайна заключалась в том, что они смотрели на жизнь сквозь "магический кристалл", который теперь разбит вдребезги...39 Независимо от своих гениальных дарований (ибо среди тех поколений были и второстепенные таланты), певцы того времени, - повторяю, - обладали тем цельным миросозерцанием, которое делало для каждого из них вечно новыми "все впечатленья бытия"40. Отсюда свежесть и цельность их вдохновений. Но если бы теперь появились такие же натуры, они бы пришлись не ко времени и не создали бы ничего нового, значительного. Да и притом в наше время ни одна значительная, а тем более великая натура не может быть цельною. Где же нам дописаться до прежней гармонии, существовавшей между вдохновением и песнью? Вспомните: "Брожу ли я вдоль улиц шумных...","Для берегов отчизны дальной..."41, "Выхожу один я на дорогу...", "Когда волнуется желтеющая нива...", "Печально я гляжу на наше поколенье...", "В минуту жизни трудную..."42 - ведь это целые отдельные миры поэзии в нескольких строках! Переберите же миллионы стихотворений, написанных с того времени самыми тонкими мастерами стиха: возвысилась ли хоть одна из этих песен до такого синтеза чувства? Вобрала ли она в свои рифмы хоть сотую долю такой глубокой внутренней теплоты?.. Да, в наши дни и на все предбудущее время, для всей старой культуры уже не может народиться таких поэтов, у которых бы "на мысли, дружные, как волны, как жемчуг нанизывались слова..." К чему же, спрашивается, все еще разливается по всему свету вся эта куплетная подделка под поэзию? Что из нее может вырасти? Что из нее останется?
458 Из книги "Литературные очерки" V Я сказал, что если бы теперь и появились подлинные поэты, то они были бы не ко времени. В нашей литературе как раз есть блестящие тому примеры. Ведь у нас и в сию минуту имеется два самых настоящих поэта, заброшенных к нам словно маленькие осколки аэролита из той сферы, в которой жили полубоги нашей поэзии. Кто их оценивает и примечает? А между тем это действительно редчайшие экземпляры той исчезающей мифологической породы - быть может, самые последние потомки Аполлона по прямой линии: г. Фофанов43 и г-жа Лохвицкая44. Я не сомневаюсь, что каждый, писавший или пишущий стихи, сознается, что только у этих двух поэтов прежний стих остался природною формою их речи. Но г. Фофанов - лунатик, взирающий на жизнь, как на загадочный призрак, а г-жа Лохвицкая замкнута в узком сюжете романтической любви и страсти. И оба поэта остаются чуждыми своему времени... Но попробуйте отрезвить Фофанова, приблизить его к действительности - и вы не получите от него ни одной чудесной строки; попробуйте вывести г-жу Лохвицкую из ее сферы - и она уже не будет поэтессой. Здесь будет кстати привести одно из последних стихотворений Фофанова. По своей пленительной форме оно как бы опровергает меня, т.е. как бы доказывает живучесть прежней поэзии, но зато по содержанию - вполне поддерживает мои доводы. Поэт с глубокою страстностью жалуется на исчерпанность вдохновения и умоляет искать новых путей: Ищите новые пути! Стал тесен мир, его оковы Неумолимы и суровы, - Где ж вечным розам зацвести? Ищите новые пути! Мечты исчерпаны до дна, Иссяк источник вдохновенья, Но близко, близко возрожденье, - Иная жизнь иного сна!.. Мечты исчерпаны до дна! Но есть любовь, но есть сердца... Велик и вечен храм искусства. Жрецы неведомого чувства К нему нисходят без конца. И есть любовь, и есть сердца! Мы не в пустыне, не одни, Дорог неведомых есть много, Как звезд на небе, дум у Бога, Как снов в загадочной тени. Мы не в пустыне, не одни!45 Читая эти волшебные строки, сдается, что г. Фофанов явился к нам из какого-то фантастического царства... Так и хочется спросить его: "Откуда
Вырождение рифмы 459 ты, прелестное дитя?"46 И нам остается одно из двух: либо последовать за г. Фофановым в его сказочный мир, либо, насладившись звуками его песни, отойти в сторону... Поэт ищет чего-то вне жизни, тогда как его великие предки озаряли своим вдохновением всю действительность и притом - настолько полно, что не перестают быть близкими нам и поныне. Но душа наша осложнилась, и вот с этим-то придатком к нашей прежней душе никак не справится сияющая перед нами старая романтическая форма, в которую новые поэты все еще пытаются вложить свои настроения и замыслы. Это чует даже искренно мечтающий г. Фофанов и взывает о "новых путях". Поэтому ни современный, ни будущий писатель, желающий полно, искренно и прекрасно выразить глубокие поэтические мотивы своей, так сказать, новой души, никогда не достигнет этого результата, обращаясь к старым формам поэзии. Но неужели рифма - эта природная музыка речи - совсем исчезнет? Ведь человеку всегда будет так же свойственно рифмовать, как ему свойственно напевать под веселую руку или в минуту грусти... Да... Но я и не говорю о совершенном исчезновении рифмы. Я хочу только разъяснить, что в своих прежних, симметрических формах старый метр с его заключительными созвучиями окончательно отслужил свою службу для высших целей словесного искусства. Теперь нужны совершенно другие гармонические комбинации слов. От старой рифмы веет такою же стариною, как от напудренных париков, от мужских шляп со страусовыми перьями, от полуженских костюмов пажей и от тяжких рыцарских лат. Всеми этими вещами мы можем любоваться только со сцены. Потому-то и старая рифма теперь остается пригодною только для эстрады, для несколько приподнятого и условного, но не для искреннего настроения. Заметьте, что декламаторы почти никогда не дерзают пленять публику чтением самых лучших вещей Пушкина и Лермонтова. Некрасов, Апухтин, Надсон и г-жа Щепкина-Куперник47 для этого гораздо пригоднее. Но затем всех этих поэтов все-таки затмевает по своему нынешнему успеху г. Виктор Крылов48 с его стихотворными монологами, сделанными сообразно требованиям будничной театральной залы. Рифма еще надолго останется для романсов, для оперных либретто, для традиционной прикрасы газет и журналов, для политической шутки, для стихотворений на известные случаи. Сатирические куплеты и гривуазные песенки в увеселительных садах точно так же могут еще на неопределенное время с успехом эксплуатировать рифму. Но это нисколько не исключает моего основного положения, что ничего важного, глубокого и вечного старые рифмы уже не в состоянии воплотить. Необходимо сделать еще одну оговорку. Старая форма поэзии могла бы еще возродиться со всею своею прежнею красотою и силою разве только в гимнах, псалмах и канонах каких-либо новых религиозных верований, потому что каждая новая вера вносит в жизнь ту же святую наивность, какая
460 Из книги "Литературные очерки" оживляла воображение величайших романтиков. И опять мы можем найти тому наглядный пример в нашей литературе. Из целого вороха искуснейших стихотворений старого образца, сочиняемых теперь чуть не ежедневно газетными и журнальными сотрудниками, все- таки наиболее выдвинулись религиозно-философские куплеты Вл.С. Соловьева. Хотя стихотворения эти ценились по преимуществу вследствие громкой славы автора на поприще философии, - но по крайней мере божественный мотив его сюжетов как бы оправдывает применение к нему рифмы. Замечательно, что Соловьев, блистательно вышучивавший декадентов за их стихи49, был совершенно таким же декадентом в своей лирике. Многие его пьесы преисполнены весьма темных выражений и могли бы подвергнуться таким же комическим пародиям, какие он сочинял на декадентские стихи. Религия Соловьева была слишком личная, и его религиозная поэзия едва ли войдет в общие гимны человечества50. Некоторые строки Соловьева представляют превосходное переложение в рифмы различных философских формул. Мистицизм Соловьева был доктринальный, а не лирический. И в этом отношении, т.е. по своей лирической глубине и прелести, немногие вещи старого поэта Тютчева на философские темы куда выше всего, что написал в рифмах Соловьев. И здесь, следовательно, сказался тот же закон исторической эволюции, которым я теперь занимаюсь. Закон этот может быть выражен в таком общем положении: считая от середины истекшего столетия, внутренняя поэтичность стихотворных произведений обратно пропорциональна их близости к нашему времени, т.е. чем дальше стихотворение от наших дней, тем более шансов найти в нем истинную поэзию. Сюжеты философско-религиозные все же наиболее влекут к себе выдающихся современных певцов. Но и эти сюжеты плохо уживаются со старыми формами. Например, строфы Минского, составляющие введение в его драме "Альма"51, так же доктринальны, как стихи Соловьева. Имеют своих поклонников и стихотворения 3. Гиппиус на ту же тему, - вещи бесспорно талантливые, оригинальные, а иногда и глубокие, но - скорее, высокомерно умные, нежели поэтические. Космическая лирика весьма искусного версификатора К. Бальмонта52 еще не определилась. Личность поэта, фанатически преданного своему искусству, и его мягкая натура чрезвычайно симпатичны. А внешний стихотворный талант Бальмонта поистине замечателен. Но едва ли его лирика глубоко западет в чье-либо сердце. Едва ли на подобных стихах могут воскреснуть отжившие формы поэзии. Здесь я незаметным образом подошел к декадентству, т.е. к такой обширной теме, которой следовало бы посвятить особый этюд. Я должен сказать о декадентстве несколько слов для цельности моего очерка. Не буду касаться западного декадентства, которое ведет свое начало от Бодэлера, исходящего, в свою очередь, от Э. Поэ. Это завело бы меня слишком далеко. Ограничусь пределами нашей литературы.
Вырождение рифмы 461 VI Известно, что романтизм, низведя поэзию с ее прежних напыщенно-высоких сюжетов, приблизил ее к жизни. Было время, когда "Чайльд-Га- рольд"53 и "Онегин" считались унижением поэзии. Но с годами и самый романтизм начал казаться слишком правильною, гладкою, изящною и симметрическою формою творчества для передачи жизни. Явилась потребность выразить, так сказать, микроскопию духа. Понадобилось кое-что замутить в прежних ясных мелодиях. И, собственно, в нашей лирике одним из первых декадентов можно было бы считать Фета. Он первый начал писать стихотворения с самым неопределенным содержанием, почти непонятные, за что в свое время и подвергался немалому вышучиванию54. Но, будучи по природе романтиком, Фет, передавая свои настроения, случайные, как грезы, - еще вполне уживался в законченных формах пленительной музыкальной музыки своих предшественников. Но уже несомненным родоначальником декадентов явился К.К. Случев- ский55. После двух-трех прекрасных стихотворений в прежнем роде, попавших во все хрестоматии, Случевский сразу повернул в сторону и вышел на самостоятельную дорогу. Он первый растрепал романтический стих до полного пренебрежения к деталям. Он начал писать эскизно, порой даже сумбурно, вводя читателя в дебри своих мыслей и впечатлений, почти недоступных постороннему, - записывал резкие, подчас неуклюжие картинки с натуры, - излагал в стихах свою мечтательную философию - и заботился только об одном, чтобы поскорее выразить все, что проходило через его голову и сердце56, рискуя быть или совсем непонятым, или осмеянным. Этим способом он исписал целые тома стихов, создал странные большие поэмы, почти ни в ком не вызвавшие сочувствия, и выдержал свой путь через все антипоэтические годы в нашей литературе вплоть до наших дней. Г. Розанов справедливо заметил, что Л. Толстой и Достоевский были декадентами в романе. Действительно, ведь оба они рисковали быть совсем непонятыми, когда совершенно заново выступали: первый - с своим причудливым психологическим анализом, а второй - с своим дерзновенным исследованием самых мучительных глубин человеческого духа. В моей заметке о Л. Толстом я уже напоминал, что в свое время лучшие страницы "Войны и мира" вызвали глумление критики. О Достоевском и говорить нечего. Почти в течение всей его жизни он признавался писателем больным, читать которого тяжело, скучно и даже вредно. Когда я первый написал этюд о "Братьях Карамазовых", то узнал, что лучшие наши литераторы еще не полюбопытствовали "одолеть" это великое произведение. Так медленно доставалось общее признание Толстому и Достоевскому. Что же мудреного, если и Случевскому приходилось ждать? Но вот, всего несколько лет назад, к Случевскому отнеслась с полнейшим сочувствием вся братия поэтов, до младших включительно. В осо-
462 Из книги "Литературные очерки" бенности понравились его "Песни из уголка". Влад.С. Соловьев нашел в них мотивы, соответствующие своей музе и приветствовал почтенного автора следующими строфами: Какая осень! Странно что-то: Хоть без жары и бурных гроз, Твой день от солнцеповорота Не убывал, а только рос. Так пусть он блещет и зимою (т.е. в старости) Когда ж блистать не станет вмочь, Засветит вещею зарею, - Зарей во всю немую ночь.57 Соловьев, как видите, закончил стихотворение своим любимым аккордом о бессмертии души. Итак, подошло время и для Случевского. Содержание его поэзии оказалось современным, - оно соответствовало рефлектирующей и мечтающей, галлюцинирующей, разрозненной и хаотической современной душе... Содержание соответствовало. Да. Но - форма?! Случевский отчасти пробовал ввести в поэзию то, что Толстой и Достоевский ввели в роман. Но к прежней лирической форме его содержание положительно не подошло. Слишком громадным оказалось количество диссонансов! Усилия поэта часто выходили трагикомическими... Мыслимо ли, в самом деле, приравнять, с какой бы то ни было точки зрения, эти небрежные, местами неграмматические в своей смелости строфы - к тем великим и нерушимым в своей вечной красоте стихам, где каждое слово возведено "в перл создания", где оно остается незыблемым на своем месте, неуязвимым, как закон природы... У Случевского, например, встречается еще небывалый в русской речи hiatus, - непрерывное стечение подряд пяти гласных, в стихе: Клянусь всею явью и сном58 (е, ю, я, ю, и). А в другом стихе - такое же одновременное стечение согласных и гласных: Из цифр и букв вы выберете "те" ...59 Содержание современно, но форма не годится. Деятельность Случевского несомненно останется поучительным памятником исторического перелома в поэзии. Я назвал мою заметку "Вырождение рифмы"*. Заглавие может вызвать недоумение. "Как, - скажут, - разве рифма обеднела?" Спешу ответить: о нет! она расплодилась, сделалась общедоступною, она стала "на колокол по- * Г. Энгельгардт60 справедливо заметил, что я употребил в этом заглавии "метонимию", обозначив целое наименованием части. Действительно. Как же было иначе озаглавить очерк? "Вырождение всех старых метрических форм поэзии?" Это было бы слишком длинно. Я назвал рифму, как наиболее прославленную и любимую из этих форм.
Вырождение рифмы 463 хожей, в который может зазвонить на площади любой прохожий" - она даже усовершенствовалась. Но и это не помогает делу. В противоположность нашему Случевскому, возьмите, например, современного французского поэта Ростана61. Каждый его стих великолепен, как ювелирная вещица. Но с Ростаном - другая беда! Форма удивительна, зато содержание необыкновенно пошло. Его лже-пасторальные, лже-рыцарские и лже-патриотические пьесы "Романтики", "Принцесса Греза", "Орленок" пользуются громадным, чисто балаганным успехом. Но в них действуют не люди, а книжные марионетки. И вся поэзия Ростана напоминает мне вылощенную до сияния фальшивую монету, которая, доставшись в сколько-нибудь опытные руки, тотчас же тупо шлепается на стол, не издавая изнутри ни малейшего звона. И вот, мне кажется, эта антитеза - Случевский и Ростан - всего лучше доказывает вырождение рифмы. Если содержание искренно и современно - зато форма плоха, когда форма превосходна - содержание фальшиво. "Распад", как выразился бы медик, установлен вполне. VII Итак, следовало бы оставить в покое омертвелые формы великой старой поэзии. Мне думалось, что настало время высказаться об этом открыто. Я могу ошибаться, но едва ли далек от истины. Мне в особенности не хотелось бы выразить даже косвенное несочувствие весьма даровитым представителям старой метрической формы, подвизающимся теперь в нашей литературе с полною верою в свое призвание. Между ними есть бесспорно люди со вкусом и с хорошею техникою. У нас их не мало... Боюсь, что даже всех их не перечислю: Ап. Коринфский62, Фруг63, Лихачев64, Черниговец65, Вл. Жуковский66, Ф. Сологуб67, Аллегро68 и т.д. Возьмем, например, Ф. Сологуба, которого многие из его собратьев ставят довольно высоко и причисляют к "новым". Приведу на выбор три его стихотворения, дающие возможность ознакомиться со всей его музой. Вот первое - монолог Смерти к поэту: * * * Слабеют яростные стрелы Земных страстей, - Сомкни глаза. Близки пределы Твоих путей. Не обману тебя больного, - Утешься, верь, - Из заточения земного Открою дверь. В твоей таинственной отчизне, В краю святом,
464 Из книги "Литературные очерки" Где ты покоился до жизни Господним сном, Где умирают злые шумы Земных тревог, - Исполнив творческие думы, Почиет Бог. И ты взойдешь, как дым кадильный, В его покой, Оставя тлеть в земле могильной Твой прах земной. Согласен, что стихотворение звучно и красиво. Но ведь это - упражнение на старую тему без единого оригинального штриха. Замечу только, что мажорный тон едва ли удачно выбран для такого сюжета. По моему мнению, стихотворение это совершенно бледнеет перед трогательною музыкою простых евангельских слов: "Приидите ко Мне, все труждающиеся и обремененные, и Аз упокою вы"69. А вот еще два стихотворения, носящие общее заглавие "Тайна"70. I Кругом обставшие меня Всегда безмолвные предметы, Лучами тайного огня Вы осияны и согреты. Безумно-радостной мечтой Себя пред вами забавляю, - За вашей грубой пеленой Нездешний мир я различаю. За всем, что мне являет свет, Мне взор мечтается нездешний. Всегда мне кто-то шлет привет Порой осеннею и вешней. От места к месту я иду, Природу строго испытую, Того, что скрыто, вечно жду, И с тем, что явлено, враждую. Хотя, быть может, обрести Я вечной тайны не сумею, Но к ней ведущие пути Я не исследовать не смею*. Иду в пустынные места, Где жизнь все та же, что и прежде, И шуму каждого листа Внимаю в трепетной надежде. К закату дня, устав искать, Не находя моей богини, * чисто канцелярский оборот речи, вроде "нельзя не признать".
Вырождение рифмы 465 Спешу в мечтаниях создать Черты таящейся святыни, Какой-то давний, вещий сон Припоминаю слабо, смутно. Вот-вот маячит в сердце он, - И погасает поминутно. Или надежды устремлять К тебе, таинственно грядущей, К тебе, святую благодать Успокоения несущей? И только ты в заветный срок, Определив конец дорогам, Меня поставишь на порог Перед таинственным чертогом? П Белая тьма созидает предметы И обольщает меня. Жадно ловлю я душою просветы В область нетленного дня. Кто же внесет в заточенье земное Светоч, пугающий тьму? Скоро ль бессмертное, сердцу родное, В свете его я пойму? Или навек нерушима преграда Белой, обманчивой тьмы, И бесконечно томиться мне надо, И не уйти из тюрьмы? Итак, вы видите, что поэт постоянно порывается в "нездешний мир", в "область нетленного дня", в свою "таинственную отчизну", где он "покоился до жизни". В этом роде вся поэзия г. Сологуба. Но в таком случае не заключается ли вся эта поэзия в нескольких строчках лермонтовского стихотворения "Ангел"? Этот великий, плавно несущийся в облаках Ангел ежедневно и еженощно наполняет землю целыми тысячами младенцев, которые затем, подобно г. Сологубу, всю жизнь тоскуют о своей небесной отчизне и которым "скучные песни земли"никогда не смогут заменить "звуков небес". Каким после этого бледным и маленьким представляется этот запоздалый романтик в сравнении с поэтами той чудесной эпохи, исчерпавшей решительно все сюжеты, воплощаемые в рифмованные звуки... Поэтому, чем чаще я встречаюсь с произведениями лириков последнего времени, тем более вижу, что их пьесы на прежние мотивы бледнее оригиналов, а более современные как-то придуманы, проникнуты горемычным резонерством, заплатаны уклончивыми словечками и вообще до странности
466 Из книги "Литературные очерки" не соответствуют по своему содержанию все тем же ясным и певучим строфам романтиков. И мне хочется сказать им: "Lasciate ogni speranza!"*71 И мне все более отчетливо виднеется над старою формою поэзии величавая надпись: "Requiescat in расе"!** Все эти певцы надеются сохранить этот чудесный метр до пришествия нового Пушкина. "Вот приедет барин"72 - и загорятся неувядаемые строфы светом новой могучей поэзии. Но я, увы, в это не верю. Для меня ясно, что будущий гений музыкальной лирики прежде всего будет чутким художником и что он сразу угадает дисгармонию между теперешней формой и новым содержанием. А затем такой гений вообще явится не сразу. Сперва приготовьте для него хотя бы зачатки новых мелодий... Декаденты ищут новых форм. Пока они как бы поневоле только отрицают старые формы тем, что заполняют их непостижимым вздором, по малороссийской пословице "хошь гирше, та инше" - хоть бы хуже, но по- другому. Быть может, и вся поэзия Случевского, и все курьезные пробы декадентов составляют лишь черновые наброски, - одну лишь подготовку для того, чтобы выработать сперва содержание, а затем и форму новой лирики. Предсказывать трудно. Один из современнейших по своему настроению поэтов, бельгиец Метерлинк, предпочел выражать себя в драматизированной прозе - отрывистой и печально-мелодической. Во Франции особенною популярностью пользуется рано умерший поэт Верлен73 (поэт, впрочем, довольно старый, ровесник Франсуа Коппе). Если его сравнить с нашими писателями, то он больше всего подошел бы к Фету, с его влечением к бессознательной романтической музыке. Там же, во Франции, в последнее время все чаще пишут стихотворения в прозе, с аллитерациями, с рифмами посередине фразы и т.п. Быть может, новая лирическая форма будет чем-то средним между ясным гекзаметром Гомера и лихорадочной прозой Достоевского, - быть может, поэзия возвратится к надрывающей душу мелодии библейской прозы или к ритму церковных молитв...*** А может быть, мы теперь находимся вообще перед гибелью всех старых форм искусства, и форма лирическая, как самая давняя, отживает ранее других... Но так или иначе, для прежней метрической поэзии, говоря словами Мити Карамазова, "цикл времени завершен". Если бы снова народился величайший мастер этой формы, то он уже не сумел бы сказать на языке своих предшественников ничего более великого, чем то, что они высказали. * "Оставьте всякую надежду!" (ит.). * Да почиет в мире! (лат.). * ЯЛ. Полонский говорил мне, что он написал целую поэму неизвестным ему ранее метром, который он заимствовал из первых слов молитвы Господней: Отче наш, иже еси на небеси.
Вырождение рифмы 467 Омертвела ли, однако, сама поэзия? О нет! Более, чем когда-либо, она снова вступает в свои права. Она, можно сказать, со всех концов начинает проникать собою всю современную литературу. Теперь не трудно назвать сколько угодно природных лириков не только между повествователями, но даже среди газетных публицистов и фельетонистов. Прежний метр создал поэзию, которая сделалась теперь стариною. Со временем эта старина обратится в недосягаемо великую, вечную древность. Но поэзия не исчезнет с отречением от старой лирики. Ныне эта прежняя поэзия атрофировалась, обратилась в "рудиментарный отросток". Но если бы даже настал день ее смерти, то и тогда можно будет все-таки воскликнуть: "Да здравствует поэзия!" VIII На этом оканчивались мои заметки почти в том виде, как я их первоначально набросал. Теперь позвольте рассказать, как они возникли и что я услышал, когда ознакомил с моею рукописью некоторых специалистов поэзии и критики. Когда после смерти Полонского старейший из поэтов К.К. Случевский перенес к себе его "пятницы"74 с правом входа на них только для поэтов, - я, хотя и "отставной", был приглашен на эти собрания. В первое же мое посещение я высказал сомнение в жизнеспособности Парнаса. Мое заявление, должен правду сказать, было встречено не только без негодования, но с весьма объективною любознательностью. Присутствующие нашли вопрос интересным и пожелали выслушать мои доказательства. Но что же тут было доказывать? Такие вещи просто чувствуются... Я ответил, что вопрос этот мне представляется решенным как-то безотчетно и до того ясно, что мне было бы и трудно, и скучно что-либо доказывать. Прошел год. Некоторые из сомневавшихся уже понемногу склонялись к моему мнению. В начале прошлого года я встретился а одном обществе с Бурениным, Случевским и Загуляевым75. Мы заговорили на ту же тему. Буренин заметил: "Да, пожалуй, вы правы". Случевский горячо возражал, а Загуляев самым решительным образом примкнул ко мне. Наконец, настоящею осенью в одном из фельетонов "Нового времени" (не помню даже, в чьем) совсем вскользь было высказано предположение, что "стихи исчезнут". Я видел, что эволюция в лирике уже подмечена другими, что мое наблюдение оправдывается самою жизнью, и мне подумалось, что нет никакой надобности говорить о вещах, которые уже достаточно обозначились: пройдет время - они станут очевидными. Но меня подбивали - и вот я высказал мою мысль, как умел. Тогда мне пришлось выслушать замечания, которые я здесь привожу, в ожидании, конечно, еще новых и новых. Ввиду интимности моих бесед счи-
468 Из книги "Литературные очерки" таю излишним называть имена. Два образованнейших критика разошлись: один сказал, "что вопрос представляется ему поставленным верно и не нуждается в дальнейшей мотивировке, потому что это повредило бы цельности". Другой, прочитав рукопись, отозвался, без мотивов, что он "не со всем согласен". Но любопытнее всего мнение нескольких поэтов. Должен оговориться, что с заведомыми врагами вопроса, которые ничего о нем и слышать не хотели, я, конечно, не совещался. Один из поэтов сказал мне: "Все, что вы говорите, неверно. Вы словно оглохли, или не хотите слышать новых песен и мотивов, которые уже есть в поэзии и вполне слились с тою же лирическою формою. Странное дело! Как это возможно, чтобы люди выражали себя в этой форме непрерывно в течение целых сорока лет и ничего не выразили! Разберите же их произведения внимательно, прислушайтесь к ним и тогда, по крайней мере, вы будете говорить во всеоружии доказательств. Да и как оставить эту форму, когда никакой другой с основания мира не выдумано и когда она просто природна у человека...76. Согласен, что мой вывод был бы нагляднее, если бы я подробно разобрал произведения новейших поэтов, но ведь я не исчерпываю вопроса, а только ставлю его, и для этой цели мне было достаточно того, что я высказал77. Но я нашел среди поэтов и моих единомышленников. Они говорили: "Практически вы правы. С прежнею метрическою формою мы плохо уживаемся; ничего с этим не поделаешь! Но вас можно упрекнуть в том, что вы равнодушно хороните мертвого и мало увлекаетесь самою важною темою, - верою в Воскресение. Вы обрываете заметки на самом существенном и любопытном. А здесь, собственно, и начинается вопрос..." Предоставляю судить по тексту моего очерка, равнодушен ли я к великой покойнице. Правда, я не увлекаюсь заботою о поэзии будущего, но это лишь потому, что за поэзию я слишком спокоен - она есть и будет78. А в какой форме - не все ли равно? После всех этих споров я решился огласить перед публикой и мои заметки, и вызванные ими возражения. 1900 г.
ПРИЛОЖЕНИЯ
Моей тете, Татьяне Израилевне Подольской, бесценному другу, делившему со мною "труды и дни" ИМ. Подольская СЕРГЕЙ АРКАДЬЕВИЧ АНДРЕЕВСКИЙ: СУДЬБА И ТВОРЧЕСТВО Записки каждого частного лица о том, что случилось видеть, слышать или чего быть свидетелем в жизни, как бы оно ни было малозначаще в свете, всегда могут быть интересны для будущих времен касательно нравов того века, людей, образа жизни, обычаев, политических и военных происшествий и описания заметных лиц. Л.Н. Энгелъгардт. Записки Этого влюбленного в жизнь, изысканно-умного и красивого человека, отличавшегося забавными чудачествами и капризами, неотступно преследовала мысль о смерти. Она гнездилась в нем с самых ранних лет, почти с тех пор, как он начал сознавать себя, и чем дальше, тем сильнее отравляла ему существование. В зрелые годы он остро переживал возрастные изменения, а слово "старость" внушало ему ужас и отвращение. Возможно, это давало бы окружающим повод для насмешек, если бы не ироничное отношение Андреевского ко всему на свете, в том числе к себе и своим слабостям. "Ах, - говорит он, входя в гостиную своего друга-писательницы, - со мной случилось нечто ужасное, уродливое. Я в этом не виноват; мне это навязали, на меня это свалилось: мне исполнилось 50 лет!"1. Он был так обаятелен и инфантилен, что его слабости вызывали сочувствие, а его bon mots передавались из уст в уста. «Один знакомый, - рассказывала 3. Венгерова, - встречает Андреевского по пути в Сенат, где Андреевский должен был защищать очень важное дело, и говорит: "Интересно, что скажет Сенат по этому делу". - "Нет, интересно только, что я скажу Сенату", - поправляет его Андреевский»2. Сам он так дорожил своими афоризмами, что многие из них включил в "Книгу о смерти", а однажды даже особо отметил свое авторство: "Жизнь есть право, а смерть обязанность. Сохраняю за собой право собственности на это 1 Венгерова 3. [Рец.] Книга о смерти // Накануне. 1923. 27 февр., № 271. 2 Там же.
472 И.И. Подольская изречение" (с. 247). Здесь и далее в скобках указаны страницы настоящего издания). Он постоянно тревожился о своем здоровье, жаловался в письмах на мигрени, невралгические боли и инфлуэнцы3, боялся сквозняков, кутался и неизменно осведомлялся, хорошо ли закрыты форточки в тех домах, куда наносил визиты. О себе 40-летний Андреевский писал так: "Умею восторгаться, умею испытывать большое счастье там, где другие сонно хлопают глазами, - но уж зато умею и скорбеть до содрогания"4. Интеллигентно-художественные круги Петербурга знали его как преуспевающего адвоката, меланхоличного поэта, тонкого и проницательного литературного критика, наконец, как автора неизданной мемуарной "Книги о смерти", которую Андреевский давал читать близким ему людям. Он был членом Шекспировского кружка и Русского литературного общества, посещал "понедельники" журнала "Слово", "пятницы" Я.П. Полонского, затем К.К. Случевского, в 1900-х годах читал доклады на "средах" Н.В. Дризена. Шекспировский кружок возник в 1874 г. в Петербурге и объединил в основном деятелей юстиции, которые собирались по средам три раза в месяц, читали доклады о творчестве Шекспира и обсуждали их. Кроме Андреевского в кружок входили А.Ф. Кони, В.Д. Спасович, А.И. Урусов, Е.И. Утин, К.К. Арсеньев и другие. В 1880-е годы тематика докладов значительно расширилась, и 3. Гиппиус вспоминала, как Урусов сделал там "первый доклад о Нитше, тогда в России еще малоизвестном5. 26 октября 1889 г. Андреевский прочел в кружке доклад о Некрасове. Русское литературное общество собиралось по понедельникам, и Андреевский был его действительным членом. В общество входили: П.Д. Боборы- кин, А.Ф. Кони, А.И. Урусов, А.Н. Майков, Я.П. Полонский, М.А. Кавос (дядя А.Н. Бенуа), Д.С. Мережковский, К.К. Случевский, B.C. Соловьев, Н.Н. Страхов, А.С. Суворин и многие другие. Участники собраний читали неизданные стихи и прозу, критические статьи6. Андреевский сделал здесь доклады: «О характере поэзии Лермонтова по поводу его поэм "Демон" и "Измаил-Бей"», "О произведениях В. Гаршина", "О поэзии Баратынского", «О "Братьях Карамазовых"», "О Некрасове", "Лермонтов - литературная характеристика", "О Льве Толстом", "Тургенев - критический очерк", "О дневнике Марии Башкирцевой" и "Литературная характеристика Гюи де Мопассана". 3 "Мы дремлем в зимней темноте, / Нас жребий предал инфлуэнце, / И ноет тело в ломоте, / Хоть удавись на полотенце!" - Из открытки к А.И. Урусову от 3 декабря 1889 г. (РГБ. Ф. 311. К. 15. Ед. хр. 6. Л. 23). 4 Из письма к Урусову от 29 мая 1888 г. (Там же. Л. 8 об.). 5 Гиппиус. Мережковский. С. 63. 6 "...7-го, вторник, - Шекспировский кружок собирается у меня слушать моего Некрасова". - Из письма к Урусову от 26 октября 1889 г. (РГБ. Ф 311. К. 15. Ед. хр. 6. Л. 18 об.).
Сергей Аркадьевич Андреевский: судьба и творчество 473 "Пятницы" Я.П. Полонского посещал весь культурный Петербург, и Андреевский, хорошо знакомый с хозяином дома, часто бывал у него. Литературные кружки, отмечал И. Ясинский, «сближали писателей и общественных деятелей. Но справедливость требует сказать, что понедельники "Слова" носили более деловой характер. На наших понедельниках всегда читались и обсуждались рукописи, предназначенные к печати, и решались разные общие редакционные вопросы. Политические новости, городские, административные, журнальные узнавались у нас. Адвокаты первыми приносили их (...) Андреевский читал свои стихи, красавец, слегка печорин- ской складки и адвокат с большой практикой»7. Здесь же бывали Н.М. Минский, П.Д. Боборыкин, С.А. Венгеров. О внешнем облике Андреевского сохранились и другие свидетельства. Боборыкин вывел его под прозвищем Люций в своей повести "Изменник": "Он - худой, черноглазый, с южным типом, не то сербским, не то итальянским, с живописными усами и высоко поднятым клоком волос над лбом, белым и задумчивым"8. Не обошел вниманием Андреевского и Горький, человек далекий от его круга. Андреевский, под именем адвоката Платона Александровича, появляется несколько раз на страницах романа "Жизнь Клима Самгина", и Горький не скрывает антипатии к этому "барину", "социально чуждому" ему: "У рояля ораторствовал известный адвокат и стихотворец, мужчина высокого роста, барской осанки, седовласый, курчавый, с лицом человека пресыщенного, утомленного жизнью. (...) Глаза Платона Александровича, большие, красивые, точно у женщины, замечательно красноречивы, он владел ими так же легко и ловко, как языком. Когда он молчал, - глаза придавали холеному лицу его выражение разочарованности, а глядя на женщин, широко раскрывались и как бы просили о помощи человеку, чья душа устала, истерзана тайными страданиями. Он пользовался славой покорителя женщин, разрушителя семейного счастья, и, когда говорил о женщинах, лицо его сумрачно хмурилось, синеватые зрачки темнели и во взгляде являлось нечто роковое"9. Однако, кроме Горького, недоброжелателей у Андреевского в литературно-художественных кругах почти не было, хотя весьма критически относился к нему и Н.К. Михайловский, также человек из другого "лагеря". Андреевский, завсегдатай литературных салонов конца XIX - начала XX в., имел очень широкий круг знакомых, но ни к каким "направлениям" и "группировкам" не примыкал и оставался в стороне от литературных бата- 7 Ясинский И. Роман моей жизни. М; Л., 1926. С. 133. 8 Боборыкин П.Д. Собрание романов, повестей и рассказов: В 12 т. СПб., 1897. Т. 10. С. 148. 9 Горький. ПСС. Т. 24, ч. 3. С. 306, 310-311. В конце 1960-х годов я слышала от Ю.Г. Оксма- на, что Горький завидовал мужчинам, которые пользовались успехом у дам, например И.А. Бунину.
474 И.И. Подольская лий. Среди его знакомых люди разных эпох, разных взглядов на жизнь и искусство: Я.П. Полонский и А.А. Блок, B.C. Соловьев и А.П. Чехов, С.А. Венгеров и В.П. Буренин. Андреевский поддерживает приятельские отношения с А.С. Сувориным, постоянно переписывается с ним и, кажется, находит общий язык со всеми, но при этом он всегда "сам по себе", придерживается своих взглядов и не декларирует свою позицию. Менторство органически неприемлемо для Андреевского, отчасти поэтому его раздражает поздний Л. Толстой. С конца 1880-х годов он стал своим человеком у Мережковских, где собирались представители так называемого "нового искусства": Н.М. Минский, В.В. Розанов, А. Волынский, Ф. Сологуб и другие. Легко предположить, что впоследствии Андреевский встречал там и "младших" символистов - А. Блока и А. Белого. Так или иначе, интенсивная духовная жизнь этого кружка, его интерес к философии и метафизике, к эстетике нарождающегося "нового искусства" - все это не могло не оказывать воздействия на становление литературных взглядов и миросозерцание Андреевского. Однако религиозные искания Мережковских были ему чужды, и, вероятно, поэтому он никогда не печатался в издаваемом ими журнале "Новый путь" (1903-1904). С 3. Гиппиус его связывали тесные дружеские отношения. «Как ни странно, - писала она, - у этого человека, избалованного общим приветом, успехом, имеющего друзей, семью, наконец, любимую женщину, не было куда пойти; с этим ощущением он шел ко мне и, думается, чувствовал себя чем-то вроде моей "подруги". И подружество его было тесное, теплое, милое»10. С осени 1898 г. Андреевский, как и Мережковские, стал своим человеком на "пятницах" К.К. Случевского, где, по словам В.В. Барятинского, высказывался "резко, почти всегда отрицательно и в академически сжатой форме. После его отзыва автор прочитанного произведения чувствовал себя на скамье подсудимых после речи прокурора"11. В начале 1900-х годов Андреевский сблизился с театральной средой и в 1901 г. произнес речь на обеде, состоявшемся в ресторане Контана в связи с приездом Художественного театра в Петербург, о чем впоследствии вспоминал К.С. Станиславский12. Позднее свои взгляды на современный театр Андреевский обосновал в статьях, помещенных в "Литературных очерках": "Театр молодого века" (1901) и "Театр-книга и театр-зрелище" (1911). С 1909 г. он начал посещать "среды" Н.В. Дризена, где прочитал вторую из названных статей, отрывки из статьи о Л. Толстом и главы из "Книги о 10 Гиппиус З.Н. Чего не было и что было: Неизвестная проза 1926-1930 гг.: В 3 т. СПб., 2000. Т. 2. С. 120. 11 Барятинский В. "Пятницы Полонского" и "Пятницы Случевского" // Сегодня. 1930. 3 янв., №3. 12 Станиславский К.С. Моя жизнь в искусстве. М, 1962. С. 296.
Сергей Аркадьевич Андреевский: судьба и творчество 475 смерти"13. У А. Блока есть запись от 10 ноября 1911 г.: "Народу у Дризена мало - Бенуа, А.П. Иванов, Дарский, А. Каменский (!?), Мусина, Аничкова, актеры и актрисы, певицы какие-то, (Пресняков), Андреевский (вечный здесь)"14. Однако этого известного всем человека к концу жизни ждало забвение. Почти все друзья его умерли, времена изменились, те, кто пришел к власти после Октябрьского переворота, интеллигенцию не жаловали. Из прежнего круга Андреевского только Кони отчасти сохранил свою влиятельность и при большевиках, поэтому ему удалось напечатать первую часть "Книги о смерти" (Л., 1924). Три части не были изданы, поскольку их содержание не отвечало устремлениям, настроениям и тенденциям нового общества, а многие мысли были враждебны его идеологии. Вспоминали Андреевского в основном те, кто оказался в эмиграции (3. Гиппиус, 3. Венгерова, Д. Философов и другие), но то, что они писали, не доходило до русского читателя, оседая в спецхранах. В 1922 г. появилась статья Б.М. Эйхенбаума "Некрасов", где исследователь несколько раз упомянул Андреевского. 6 августа 1922 г. Эйхенбаум писал А.Г. Горнфельду: «На Андреевского (...) я все время ссылаюсь в своей статье о Некрасове (будет в "Началах", № 2), чтобы найти опору против гг. Чуковских, Котляревских и проч.»15. В 1978 г. появились две статьи о поэзии Андреевского16. В 1984 г. вышла статья Г.Д. Зленко "О дате смерти Андреевского"17, связанная с тем, что в начале биографического очерка А.Ф. Кони, предпосланного изданию "Книги о смерти" (1924), указана неверная дата смерти Андреевского (1919 г. вместо 1918 г.). Однако об Андреевском нет статей в таких изданиях как "Краткая литературная энциклопедия" и "Лермонтовская энциклопедия", хотя в последней можно найти сведения о фигурах куда менее значимых, чем Андреевский, и оставивших не столь заметный след в осмыслении творчества Лермонтова. После долгих лет почти полного забвения статья об Андреевском впервые появилась в первом томе биографического словаря "Русские писатели. 1800-1917)". Помимо этого вышла в свет книга: "С.А. Андреевский. Избранные труды и речи" (Тула, 2000), куда включены "Защитительные речи", пять статей из "Литературных очерков", пять стихотворений и четыре речи. Текстам предпослана статья Кони "Сергей Ар- 13 См.: Конечный А.А. Блок и театрально-литературные беседы ("среды") Н.В. Дризена // Мир А. Блока. Блоковский сб. Тарту, 1985. С. 79, 82. 14 Блок. Т. 7. С. 85. 15 РГАПИ. Ф. 155. Оп. 1. Ед. хр. 527. Л. 3. 16Лахтина Ж.И. Поэзия Андреевского: (Концепция жизни и человека) // Проблемы художественного метода и жанра в истории русской литературы XVIH-XIX вв. М., 1978; Ермилова Е. Лирика "безвременья" (конец века) // Кожинов В. Книга о русской лирической поэзии XIX в. М., 1978. 17 Русская литература. 1984. № 4.
476 ИМ. Подольская кадьевич Андреевский", предварявшая первый том "Книги о смерти" (1924). Но в этой книге, подготовленной И. Потапчуком, нет примечаний, и она воспроизводит все ошибки и опечатки, которыми изобиловали дореволюционные издания Андреевского. Имя Андреевского по сей день не вызывает у широкой аудитории литературных ассоциаций, а между тем без этой заметной в свое время фигуры из культурно-исторической цепочки, связующей конец XIX с началом XX века, выпадает очень важное звено. Никак нельзя упускать из виду того, что литературно-критическое творчество Андреевского как бы пунктирно наметило те пути, по которым вскоре пошел русский модернизм, питавший, в частности, исключительный интерес к эстетике, психологии творчества и его интуитивному постижению. Нельзя забывать и о том, что семь литературных очерков Андреевского, обозначивших новые тенденции в жанре критики, появились за четыре года до работы Д.С. Мережковского "О причинах упадка и о новых течениях в современной русской литературе" (1892), которая по праву считается манифестом русского символизма. Немалое место в своем манифесте Мережковский уделил Андреевскому-критику, высоко оценив его литературное дарование, отметив его новаторство и особенности, близкие "новым течениям" русской литературы: «С.А. Андреевский по своему художественному темпераменту - истинный поэт-критик. (...) Его превосходные монографии русских писателей - Тургенева, Лермонтова, Толстого, Баратынского, Некрасова, Достоевского - похожи на портреты, набросанные быстрыми, воздушно-легкими штрихами карандаша, но удивительные по живому сходству с оригиналом, изящной простоте и проникновению в личность писателя. Если хотите, это все тот же глубоко современный род литературы, сжатые маленькие поэмы в прозе, как рассказы Чехова и Гаршина, только поэмы критические. Во всяком случае, как не похожи они в своем благородном художественном лаконизме на многословные, отменно длинные и тяжеловесные трактаты наших присяжных критиков-публицистов, пишущих слогом политических передовых статей. Впечатление от прекрасного можно передать только прекрасным языком, а не уродливым, бездушным "волапюком" газетно-журнальных отчетов. (...) На художественном языке очерков Андреевского вы чувствуете как бы отблеск и благоухание поэзии того писателя, которым он занимается. За любимой книгой он всегда видит живого человека, родственную ему, страдающую душу писателя. Не публицист говорит о представителе отвлеченных идей, а человек о человеке, художник о художнике. Правда, у Андреевского нет объективного и строго научного анализа. Но зато глубокое вдохновение такой субъективно-художественной критики - живая любовь. Только любовь делает возможным проникновение в душу поэта»18. 18 Цит. по: Мережковский Д.С. Л. Толстой и Достоевский: Вечные спутники. М., 1995. С. 558.
Сергей Аркадьевич Андреевский: судьба и творчество 477 Юность Андреевского совпала с эпохой 1860-х годов, и он признавался в том, что был тогда под сильным влиянием Д.И. Писарева. Впоследствии он неприязненно относился к утилитарной критике 1860-1880-х годов, часто полемизировал с теми, кто придерживался утилитарных взглядов на литературу и искусство, но, в отличие от таких своих современников, как Мережковский, А. Волынский, Н.М. Минский, вел скрытую полемику с ними и оппонентов обычно не называл. К позитивизму относился крайне негативно и, упрекая за него Белинского, аргументированно возражал ему. В целом же, применительно к художественному творчеству, считал кощунственным "поверять гармонию алгеброй". Как и самый задушевный друг его князь А.И. Урусов, Андреевский растерял с годами усвоенную в семье веру, однако всегда оставался "страдающим атеистом" (с. 284) и, болезненно терзаясь "вечными" вопросами, возмущенно обращался к Творцу: "Ты Сам нас создал с проклятым требованием причины! Избавь хоть от этого. Освобожденные от причины, мы перестанем и проклинать и молиться..." (с. 231-232). Отвергая религиозные каноны, он признавал, что "есть Сила, настолько неизмеримо высшая всех наших понятий и способностей, что самые дерзновенные из нас перед нею совершенно ничтожны. Что это такое?!. И опять, мне кажется, правы евреи, что они не дерзают даже назвать ее. У них перед этою Силою такой благоговейный трепет, что запрещено обозначать ее каким бы то ни было словом!.. Природа, Судьба, Жизнь, Тайна - все вместе, Бог!" (с. 274). Считая жизнь "сменой мучительных и бесполезных призраков, среди которых мы мечемся" (с. 245), он называл ее "непроницаемою святынею" (с. 7). Причиной его одиночества, скорее всего, был индивидуализм: "Все общее всегда меня коробило" (с. 265). Пестуя свой индивидуализм, он вместе с тем жестоко страдал от него, и где-то в затаенных уголках его души теплилась надежда начать жизнь с "чистого листа": «Самый страшный вопрос: что ждет нас после смерти? Увидим ли мы своих близких и самых драгоценных для нашего сердца? Обнажится ли "на том свете" перед ними наша душа до совершеннейшей глубины, до которой здесь, на земле, не проникал никто из них? И легко ли это нам будет?» (с. 278). По мироощущению Андреевский был романтиком: воображение и мечты играли в его жизни огромную роль, но они не противостояли действительности, а произрастали из нее. В художественных произведениях он более всего ценил эстетическое и духовное начало, писатели интересовали его как психологические феномены, и именно в психологии Андреевский искал разгадку их творчества. В "Предисловии" к последнему изданию "Литературных очерков" он писал: «Правильнее было бы назвать книгу "Психологические портреты". Но сборник уже имеет свою публику под старым заглавием». Психологию Андреевский считал доминантой умственной и творческой деятельности и своего рода ключом к ней. 12 июня 1895 г. он писал Кони:
478 И.И. Подольская "Будущее уголовного права есть психология"19. В письме к Кони от 17 мая 1897 г. замечал: «Я не признаю себя "критиком", но Вы угадали и определили очень верно приемы моего анализа, назвав его "психо-эстетическим". Действительно, "Психея" писателей весьма часто и надолго остается необъ- ясненною, а между тем эта их нежная сущность и составляет наибольшую драгоценность»20. И подытоживал эти мысли в открытке к В.В. Розанову от 15 ноября 1905 г.: "...психология куда выше - не то, что политики, но даже философии"21. 3. Гиппиус была лишь отчасти права, заметив: «Слово "эстет", особенно в позднейшем его понимании, не подходит к Андреевскому. Он - очень сын своего времени: его эстетизм - скорее "романтика»22. Кони точнее определил основу литературного метода Андреевского как психологический эстетизм. Андреевский писал о себе, Кони и Урусове: "Служба и профессия - мы это чувствовали - была как-то ниже нас" (с. 236). И 24 октября 1912 г. повторил эту мысль в письме к А.Ф. Кони: "Да! Все мы, - Спасович, Арсень- ев, Урусов, Вы и я, в значительной мере примыкали к литературе, состоя в юстиции. А я-то в особенности, по-видимому, просто-напросто легкомысленный беллетрист"23. Став судебным оратором, Андреевский превратил свои защитительные речи в "литературу на ходу", как называл это сам. На процессах он широко использовал литературные параллели и углублялся в анализ личности подсудимого с литературно-психологической точки зрения, вводя тем самым литературу в обиход юриспруденции. "Почти каждая его уголовная защита (...) психологический этюд, и потребовались бы весьма небольшие, чисто внешние изменения, чтобы любую из них превратить в беллетристическое произведение"24, - писал юрист и литератор Н.Н. Вентцель. «Это писательство, - отмечал Кони, - имело иногда большой успех у присяжных и как пример очень соблазняло провинциальных адвокатов, которые в аналогичных случаях почти дословно приводили, якобы от себя, места из его речей. "Говорящий писатель" вышивал по канве подлежащего рассмотрению дела новые, полные красоты и чувства узоры, часто, однако, шедшие в его поэтическом полете вразрез с прозаической житейской тканью этой канвы. Он обыкновенно останавливался на изображении душевного 19 ГАРФ. Ф. 564. Оп. 1. Ед. хр. 1030. Л. 133 об. Далее все ссылки на письма Андреевского к Кони (кроме особо оговоренных случаев): ГАРФ с указанием листа. 20 ГАРФ. Л. 127. 21 РГБ. Ф. 49 [Розанов.] 3875. 1. Л. 4. 22 Гиппиус З.Н. Чего не было и что было. С. 124. 23 ИРЛИ. Ф. 134. Оп. 3. № 51. Л. 7 об. 24 Ю-н [Н.Н. Вентцель]. Говорящий писатель // НВ, иллюстрированное приложение. 1910. 23 янв., № 1216. С. 10.
Сергей Аркадьевич Андреевский: судьба и творчество 479 состояния, на тревогах, муках и покоряющих волю порывах подсудимого пред совершением преступления, уговаривая за эти его переживания простить ему вину перед законом, охраняющим общежитие»25. В свою очередь, профессия накладывала отпечаток на литературно-критические очерки Андреевского, в которых порой он выступал как адвокат любимого им писателя, защищая его от нападок критики. Так было с Баратынским, Тургеневым, да и не только с ними. Сам Андреевский был внутренне беззащитен и, несмотря на широкий круг друзей, любивших и опекавших его, как-то по-детски одинок. Вполне возможно, что ощущение одиночества зародилось в нем в детстве. * * * 11 сентября 1909 г., вероятно в ответ на просьбу Ф.Ф. Фидлера прислать ему автобиографию, Андреевский ответил: "При всей моей нежности к Вам должен сказать, что я принципиально ни на какие анкеты не отвечаю"26. Между тем задолго до этого времени, а соответственно и до того, как Андреевский начал "Книгу о смерти", уже существовала его автобиография, написанная им для С.А. Венгерова 24 мая 1886 г. В ней Андреевский сообщил основные факты своей жизни, а также сведения о семье, которых нет в "Книге о смерти". «Милостивый государь! Вследствие письма Вашего могу сообщить, что я родился 29 декабря 1847 года в селе Александровка Славяносербского уезда Екатеринослав- ской губернии вместе с близнецом-братом Михаилом Аркадьевичем, который скончался 10 июля 1879 года, будучи уже ординарным профессором чистой математики Варшавского университета. Имя его достойно памяти. Он был выдающимся человеком в области своей науки. На 24-ом году он был уже доктором математики. Работал в заграничных журналах. Вероятно, о нем подробнее знают в Варшавском университете. Скончался он в Баден- вейлере от воспаления легких. Неведомые почитатели поставили ему прекрасный памятник на Баденвейлерском кладбище. Отец мой Аркадий Степанович27 был председателем Екатеринославской казенной палаты; мать - Вера Николаевна, рожденная Герсеванова. Мать отца - урожденная фон Грефе - тетка знаменитого окулиста. 25 Кони. Т. 5. С. 176-177. 26 РГАЛИ. Ф. 518. Оп. 1. Ед. хр. 21. Л. 4. 27 «Замечу, что единственное произведение моего отца - фельетон "Пятигорск", в котором появилось первое известие о смерти Лермонтова, отмечено Белинским (Со. Белинского. Т. V, стр. 347)» (Примечание Андреевского). Заметка "Пятигорск" принадлежала Ивану Степановичу Андреевскому (1798-1867). В.Г. Белинский писал: "Нельзя без печального содрогания сердца читать этих строк, которыми оканчивается в 63 № "Одесского вестника" статья г. Андреевского "Пятигорск": "15 июля, около 5-ти часов вечера, разразилась ужасная буря с
480 И.И. Подольская Самый младший брат Николай умер 27 лет в Харькове, будучи магистром филологических наук. Следующий за мною брат Павел (моложе меня на 1,5 года) состоит редактором Киевской газеты "Заря". Воспитывался я в Екатеринославской гимназии, а занимался в Харьковском университете. Окончил курс в 1869 г., в самый разгар писаревского влияния, которое надолго отбросило меня от прежних литературных кумиров. Начал я службу в 1870 г. по судебному ведомству и в 1878 г. уволен от должности тов(арища) прокурора Петерб(ургского) Окр(ужного) суда за отказ выступить обвинителем Веры Засулич. С тех пор состою в столичной адвокатуре. До 30-ти лет не написал ни одного стиха. Начал писать в 1877, случайно занявшись переводом Мюссе. После переводов стал писать и оригинальные стихотворения...»28. К этому следует добавить то немногое, что известно о родне Андреевского. Прадед его по отцу был священником; дед, Степан Семенович Андреевский (1760-1818), - врач и первый директор Санкт-Петербургской медико-хирургической академии (1804-1808), с 1808 г. и до конца жизни занимал пост астраханского губернатора. Брат отца, Эраст Степанович, получил медицинское образование в Берлине, был утвержден в степени доктора Киевским университетом, в течение 20 лет состоял на службе при М.С. Воронцове, сначала в Одессе, в звании дивизионного врача, а потом на Кавказе, в звании гражданского генерал-штаб-доктора Кавказа. Конец жизни провел в Одессе, где и умер 21 марта 1872 г. У родителей Андреевского было семеро детей. Первая дочь, Мария, родилась в 1845 или в 1846 г. и умерла 17 лет от роду. За близнецами Михаилом и Сергеем следовали братья Павел (1849-1890) и Николай. В 1858 г. появились на свет близнецы, мальчик и девочка. Шестилетний Тася умер от дизентерии. С сестрой Евдокией Аркадьевной (Досей), которая жила в Харькове, Андреевский был впоследствии очень дружен29. Сложилось так, что в конце 1847 г. его отец, Аркадий Степанович, был переведен из Тифлиса на службу в Петрозаводск. Именно в это время, как писал Андреевский в молниею и громом: в это самое время, между горами Машукою и Бештау, скончался - лечившийся в Пятигорске М.Ю. Лермонтов. С сокрушением смотрел я и на привезенное сюда бездыханное тело поэта"» (Цит. по: Белинский. ПСС. Т. 5. С. 456). Аркадием Степановичем Андреевским была написана и заметка "Воспоминания о Колхиде", на которую также откликнулся Белинский (Там же. Т. 3. С. 108). 28 ИРЛИ. Ф. 377. № 115. Л. 1-1 об. С.А. Венгеров использовал автобиографию Андреевского для статьи о нем в "Критико-биографическом словаре". 29 20 мая 1887 г. он писал Кони: "Если видаете или увидите мою прелестную сестренку Досю, будьте другом: докажите ей, что я ее бесконечно, глубоко, очень, очень люблю, несмотря на то, что не пишу. Ведь Вы - постоянный свидетель того, как я ее вечно вспоминаю и превозношу. Но она должна понять, что именно нам с нею, созданным из одного и того же эфира, - надо непременно видеться и что письма тут ничего не могут сделать; все тонкое и невесомое исчезает" {ГАРФ. Л. 75-75 об.).
Сергей Аркадьевич Андреевский: судьба и творчество 481 "Книге о смерти", мать его, Вера Николаевна, разрешилась в деревне Александрова мальчиками-близнецами, Сергеем и Михаилом. "Невозможно было в такую далекую дорогу, да еще зимою, брать с собою крошек, - объяснял Андреевский. - Решили одного из нас, по жребию, оставить на воспитание у матушкиной сестры, проживавшей в Луганске с своим мужем, доктором. Жребий этот достался на мою долю" (с. 9). Удивляет не то, что младенца оставили на руках у тетки, и даже не то, что вскоре та почему-то передала его на попечение прабабке. Поразительно, что родители забрали Сергея от прабабки только на девятом году его жизни, хотя к тому времени обзавелись еще двумя сыновьями. Имея отца и мать, Андреевский рос сиротой! Характерно, что в "Книге о смерти" он почти не упоминает о том, как произошла его встреча с семьей в 1855 г. Неизвестно также, когда и почему его родители уехали из Петрозаводска и обосновались в Екатеринославе. Достойно внимания и то, что Андреевский не включил в окончательный текст "Книги о смерти" страницы автографа, посвященные матери (см. Примечания, с. 558-559). В огромной барской усадьбе пробабки, в селе Веселая Гора, мальчик был окружен любовью и заботами. Вероятно, прабабка баловала внука, желая возместить ему отсутствие родителей. Однако у него не было товарищей детских игр, и одиночество располагало ребенка к сосредоточенности, наблюдательности и мечтательности: "...я начинал вбирать в себя жизнь с любопытством, изумлением, радостью и задумчивостью" (с. 11). Работая над "Книгой о смерти", он переосмыслил с психологической точки зрения то, что видел и пережил. Поэтому в первой части книги непосредственные впечатления ребенка проникнуты психологизмом, приобретенным уже взрослым человеком. Андреевский рос в старой барской семье, где строго соблюдали посты и творили утреннюю и вечернюю молитвы, твердо усвоив лишь обрядовую сторону религии, не подвергая сомнению, но и не принимая близко к сердцу ее постулаты. "Прабабушка, с которою я спал в одной комнате, - вспоминал Андреевский, - всегда утром и на ночь молилась очень долго. Она произносила молитвы вполголоса, иногда останавливаясь перед киотом, у которого всегда горела лампадка, но большею частью молилась, - расхаживая по комнате и продолжая на ходу свой утренний или ночной туалет. Случалось, что она даже прерывала свою молитву и звала зачем-нибудь горничную, но потом опять принималась твердить святые слова с деловым видом, как будто все это установлено навеки и никогда иным быть не может" (с. 10-11). Андреевский точно передал манеру поведения человека, не сосредоточенного на молитве, а почти механически совершающего то, что считается таинством. За наблюдением, сделанным в детстве, стоит психологическое 17. С.А. Андреевский
482 ИМ. Подольская обобщение. Вообще, страницы, посвященные детству и отрочеству, отмечены большой психологической достоверностью, поскольку Андреевский очень чутко фиксирует внешние впечатления, именно то, что прежде всего привлекает внимание ребенка и глубоко врезывается ему в память. С такой же достоверностью Андреевский рассказывает о том, как в ребенке пробуждается сознание и он начинает смутно угадывать внутреннюю подоплеку явлений видимого и осязаемого мира, впервые улавливает намек на соотношения причины и следствия. Первые годы детства ярко запечатлелись в памяти Андреевского. В 1890 г. он написал в статье "Из мыслей о Льве Толстом": "Главное его богатство - это бесспорно: необычайная художественная память впечатлений" (с. 378). Как и многое другое в творчестве Андреевского, это высказывание носит глубоко личный характер. Он часто отмечал у писателей те свойства, которыми был наделен сам, и однажды, как бы вскользь, упомянул об этом: "О чем бы ни писал человек, он всегда пишет о себе" (с. 265). Благодаря своей "необычайной художественной памяти впечатлений", Андреевский через десятки лет пластично, живо и выразительно описал те места, где протекало его детство: "Веселая Гора - чудесное живописное село на берегу Донца, с громадным барским домом в сорок комнат. Если въезжать со стороны Луганска, то приходится спускаться в деревню с горы; влево, на небольшом холме, церковь, окруженная кустами желтого шиповника и опоясанная белым каменным забором. Далее, по главной улице, - хлебный магазин и стеариновая фабрика, а вправо - помещичий дом, белый, двухэтажный, со множеством окон и с балконами на все четыре стороны, причем с балкона, обращенного к саду, две лестницы спускаются до земли. Вслед за домом - Донец. По ту сторону Донца - лес, лес и лес, насколько видит глаз; да и на этом берегу Донца, позади помещичьего сада, такой же густой лес. И когда из дома смотришь на сад, то справа видишь высокую гору" (с. 9-10). Все, что имеет отношение к детству и ранней юности Андреевского, трудно соотнести с какой-либо определенной эпохой. В автобиографии почти нет "примет времени". О членах семьи, кроме прабабки и трагически погибшего дяди, мемуарист упоминает мимоходом. Подробно он говорит только о сестре Маше, умершей в 17 лет. Но Андреевский пишет не историю своей семьи, а историю своей души, связанную с семейным кругом. Не желая, чтобы книга носила узко семейный характер, он вычеркивал из рукописи все сугубо личное, не имеющее обобщающего смысла. Вот почему в нее вовлечено лишь то, что давало пищу его эмоциям, уму и воображению, т.е. так или иначе находило отклик в его душе, а вместе с тем было "знаковым". Свои чувства к семье на первых порах Андреевский объясняет так: "Из полного одиночества я попал в общество трех братьев и сестры. Все они мне казались любопытными, чужими и в то же время как-то законно-близ-
Сергей Аркадьевич Андреевский: судьба и творчество 483 кими. Но я наблюдал их немножко как посторонний" (с. 17). За исключением главы о смерти сестры и еще нескольких эпизодов, первая часть книги не событийна, однако мысли, ощущения и внутренние переживания автора повествования воспринимаются как события. "Течение" времени в автобиографии угадывается только в тех переменах, которые происходили в жизни Андреевского (окончание гимназии, поступление в университет и пр.), а также в этапах его самопознания. Вот почему время в первой части "Книги о смерти" осталось за кадром; в кадре же только сам Андреевский, состояния его души и то, что непосредственно соотносилось с его внутренним миром. Между тем хронологические рамки "Книги о смерти" составляют более 60 лет. Первые семь протекли при Николае I, и понятно, что исторические события того времени не запечатлелись в сознании ребенка, равно как и первое десятилетие царствования Александра П. Очевидна установка Андреевского писать о том, что видел сам; поэтому он начинает отсчет исторических событий со времени проведения в Харькове Судебной реформы, т.е. с 1868 г. * * * Закончив гимназию, Андреевский, по настоянию родителей, поступил на юридический факультет Харьковского университета, хотя не испытывал влечения к своей будущей профессии. Интерес к ней пробудился у него лишь в 1868 г., на третьем курсе университета, когда Судебная реформа 1864 г. добралась до Харькова. Стремления "к правде и милости", которые общество связывало с реформой, нашли живой отклик в душе впечатлительного и романтически настроенного юноши. "Новое судебное разбирательство, когда я впервые его увидел, сидя в густой толпе за решеткою, - сразу захватило меня своими торжественными формами и живым содержанием. На моих глазах восстановлялось, во всей своей правде, одно из повседневных людских несчастий, которое нужно было так или иначе разрешить. Судьи казались высоко превознесенными над жизнью, как боги на облаках. Каждому невольно думалось, что они, по самой природе, освобождены от всяких погрешностей и пороков. Все обращались к ним не иначе, как вставая с своих мест, и когда они что-нибудь объявляли, то их определение раздавалось в зале, как приговор судьбы. Общий тон всех воззваний к суду и всех ответов суда был проникнут самым чистым стремлением к справедливости" (с. 67). В судопроизводстве Андреевского интересовала не только общественная и морально-этическая, но и декоративная сторона. Зал, публика, судьи-актеры, вершащие судьбы людей, - все это импонировало юноше и привлекало его. Кстати сказать, при проведении судебной реформы было повышено денежное содержание всем служителям закона, что также имело 17*
484 И.И. Подольская существенное значение для Андреевского, ибо семья его имела весьма скромный достаток: "Мы (с братом. - И.П.) были гораздо беднее многих студентов, происходивших из помещичьих или купеческих семейств" (с. 52). В 1868 г. студент Андреевский нашел случай познакомиться с А.Ф. Кони, незадолго перед тем назначенным товарищем прокурора Сумского и Харьковского окружных судов. Кони (он был лишь четырьмя годами старше Андреевского), страстный приверженец Судебной реформы и ревностный служитель закона, происходил из семьи, профессионально связанной с литературой и театром. Знакомство с Кони сыграло определяющую роль в судьбе Андреевского. Сначала молодой юрист покровительствовал юристу начинающему, а после того как Андреевский обосновался в Петербурге, Кони свел его с литературными кругами и всячески поощрял его творческую деятельность. О том, что представлял собой друг и покровитель Андреевского, хорошо известно, поэтому приведу лишь краткую, но выразительную характеристику В.В. Розанова: для Кони "юриспруденция есть как бы часть филантропии... Его самого до некоторой степени можно назвать Гаазом юриспруденции, который являет перед обществом и литературою добрую и светлую половину лица своей науки, предоставляя другим возиться с тайною его половиною..."30. Дружба Андреевского и Кони продолжалась всю жизнь. 8 декабря 1871 г. Андреевский писал Кони из Казани: "Сознание того, что всем, что я до сей поры имел, я обязан исключительно Вам - это сознание меня никогда не покинет, и как бы случайные обстоятельства ни изменили Ваших чувств ко мне, - мои к Вам имеют слишком прочную основу, чтобы измениться"31. Много лет спустя Андреевский не раз выражал Кони свое восхищение: "Вы как-то берете жизнь регистром выше других: все прекрасное, даровитое, трогательное, высокое - для Вас доступнее; Вы умеете его не только отличить, но и украсить; с Вами вкуснее любуешься хорошим. И с Вами же как-то здоровее клеймишь ненавистью или насмешкой все негодное и уродливое"32. 15 ноября 1909 г. Андреевский писал Кони: «Вы для меня драгоценны, как "Тоточка", как очаровательный друг молодости, - и сверх того, как благодетель в самом точном смысле слова. Я всем и всюду говорю, что Вы меня дважды спасли от нищеты. И одного ли меня?..»33 При всем том эти два человека были совершенно несхожи: главным в Кони было рациональное начало, в Андреевском - эмоционально-интуитивное. Отсюда и различие во взглядах на юриспруденцию. 14 сентября 1905 г. 30 Розанов В. С.А. Андреевский как критик // НВ. 1903. 27 сент., № 9901. 31 ГЛРФ. Л. 6 об. 32 ГЛРФ. Л. 24 об. 33 ИРЛИ. Ф. 134. Оп. 3. № 51. Л. 4 об.
Сергей Аркадьевич Андреевский: судьба и творчество 485 Андреевский писал Кони: «Всю свою жизнь Вы отдали на этику - примером и проповедью. Но знаете ли? Мой опыт говорит мне, что не так важно проповедовать людям, как понимать их. Мораль есть "полиция нравов". Она, при самых высоких задачах, все-таки гораздо уже, нежели сложная и трагическая организация каждого отдельного человека. Изучая людей, на каждом шагу видишь бездны... Много, слишком много тайн в задачах жизни... "Падение", "грешники", "преступники" и т.п. сплошь и рядом имеют такие чудесные качества, перед которыми становишься в тупик. Покойная матушка (строгая в жизни) все-таки всегда повторяла: "Христос любил беседовать с грешниками. Праведными Он мало интересовался"...»34. А вот что рассказывал Кони о своих первых впечатлениях от знакомства с Андреевским: «Казалось, что часто свойственное вдумчивой молодости сомнение в смысле и цели жизни наложило печать на его душу (...) Но скорбные тревоги мысли не утолили в нем тайную жажду жить, а представление о смерти, после которой наступает "ничто", и каждое ее проявление среди окружающих посеяли в нем тревогу, которую он не всегда умел скрыть. Это продолжалось первый год нашего знакомства. На следующий - он совершенно преобразился. Его так часто затуманенный взор просветлел и исчезла печальная улыбка. Они сменились особо радостным настроением, как будто перед ним неотступно стоял, по его же выражению, "чистый образ виденья любимого". Так оно и было в действительности. Он встретил ту, которая стала впоследствии его женой, был ею очарован и полюбил ее всеми силами души, настойчиво и безоглядно. Эта любовь, возродившая его даже наружно, составила, по его воспоминаниям, одну из самых светлых страниц его жизни. Но счастье, которое его неотступно манило, досталось ему тяжелой ценой. Избранница его сердца была дочерью скромного, очень стесненного в средствах отставного капитана и в провинциальном светском обществе никакого места не занимала, а родители Андреевского играли в последнем видную роль, особенно его мать, принадлежавшая к старинной и влиятельной по своим связям и отношениям родовитой фамилии. Чрезвычайно властная, несмотря на свой ум, она не хотела помириться с намерением сына свершить то, что на старом барском языке называлось "mésalliance", и требовала от него прекращения всяких отношений с семьей своей возлюбленной. Он же, испытывая, что "сильна любовь, как смерть", не уступал. Решив бороться за свое счастье до последней крайности, он стал в положение бесприютного подчас бедняка, нуждающегося в самом необходимом. "Роскошествуя лишениями", по выражению одного из житий, он не имел спокойствия и возможности для написания кандидатского рассуждения и должен был ограничиться, несмотря на свои способности и научную любо- 34 ГАРФ. Л. 144-144 об.
486 ИМ. Подольская знательность, званием действительного студента. Назначенный кандидатом на судебные должности при прокуроре Палаты, он стал работать под моим руководством и проявил такую вдумчивость в различные области судебной деятельности, что я, перейдя в 1870 году в Петербург, стал настойчиво хлопотать о предоставлении ему должности судебного следователя, что и осуществилось назначением его в Карачев. Последние попытки родных удержать его от "пагубного шага" оказались тщетными, и в мае 1870 года осуществилась его горячая мечта "свить себе гнездо". Его жена была во многих отношениях "сотрудницей" его жизни и в тягостные минуты последней умела бодро проявлять трогательную доброту своего сердца и живость своей натуры, милую оригинальность и юмор своего слова - и до 60 лет сохранила изящество и нежность своего внешнего облика»35. Ни в одном из других источников нет ни такой полной характеристики этого трудного периода жизни Андреевского, ни сведений о его жене Юлии Михайловне, с которой он прожил всю жизнь. Судя по наброску к "Книге о смерти", не предназначенному для печати, мать Андреевского, Вера Николаевна, в конце концов примирилась с невесткой, простила сына и подолгу гостила у него в Петербурге. * * * Помимо вступительного очерка Кони к "Книге о смерти", важнейший и надежнейший источник биографических сведений об Андреевском - его письма. Кроме того, эпистолярное наследие Андреевского - памятник исторической и культурной жизни последней трети XIX в. и первых 17-ти лет XX в. Его пронзительно-искренние письма частот носят исповедальный характер. Они в равной мере литература и "человеческий документ". В них весь Андреевский с его особым душевным складом, со всеми его противоречиями и внутренним дискомфортом, со своими радостями и драмами, неприкаянный и одинокий даже в любящей и любимой им семье. Иногда до наивности простодушный в том, что касалось быта, Андреевский проявлял тонкую интуицию, обсуждая со своими корреспондентами вопросы искусства и литературы. Интересно то, что в письмах он до последних лет не упоминал о смерти, которая словно не входила в орбиту его повседневных житейских проблем. Именно в эпистолярном жанре впервые проявилось литературное дарование Андреевского. Неслучайно большие отрывки из писем он почти дословно воспроизвел в "Книге о смерти", осмыслив то, что происходило с ним в отдельные моменты жизни, как литературный факт. Письма дают наиболее глубокое, адекватное, документально обоснованное представление о человеческом облике Андреевского. Это тем более 35 Кони. С. 167-168.
Сергей Аркадьевич Андреевский: судьба и творчество 487 важно, что сам он ощущал единство человеческого и литературного "образа" художника и, убежденный в том, что личность автора неотделима от его творчества, возвращался к этой мысли постоянно: "Писатель всегда себя выдает, о ком бы он ни говорил, - о себе или о других"36. В статье о Тургеневе Андреевский сделал знаменательное уточнение: "...личность автора, сквозящая для нас в его произведениях, существует для нас совершенно независимо от того, каким бы человеком он ни оказывался в своей частной жизни" (с. 402). Вот почему, создавая литературные портреты писателей, он брал за основу не биографию, а литературный "образ" художника. Андреевский действительно "всегда пишет о себе", но в письмах, соответственно законам жанра, высказывается более эмоционально, откровенно и непосредственно, чем в своих литературных произведениях. Попытаемся хотя бы отчасти заполнить лакуны биографии Андреевского по его письмам. * * * Лето 1870 г. застало Андреевского и его жену в Карачеве, где и написано первое из его сохранившихся писем к Кони. "От искреннейшего сердца поздравляю Вас, драгоценнейший Анатолий Федорович, с назначением прокурора. Эту новость привезла мне жена, которая сообщила мне и то отрадное известие, что Вы, как и следовало ожидать от Вашей благородной души, - уже успели подумать о том, чтобы Ваше повышение принесло надежду на лучшее Вашим далеким друзьям... Да, голубчик мой, многие, многие должны за Вас молиться: я никогда не перестану повторять Вам, что Вы решительно спасли и украсили, просто подарили мне жизнь. Шлю Вам горячее спасибо за Ваши заботы обо мне. Вы, должно быть, слыхали от моей жены, что я вполне доволен своим настоящим; но женатому человеку надо смотреть и в будущее, а туда можно смотреть только через Вас. Вы предлагаете мне перевестись в Самару следователем, где Вы будете прокурором, и обещаете в первой для Вас возможности предоставить мне место Вашего товарища... Возможно ли устоять перед такой перспективой? Голубчик мой, тысячи раз Вам спасибо за Вашу заботливость! Вы сами угадывали, что одно только может несколько отуманивать блеск этого проекта - это - вопросы материальные. Для переезда надо будет потерпеть порядочные убытки при распродаже нашего полного хозяйства, которое нельзя перевезти так далеко и на которое потрачены не лишние деньги, а те, которые только для этой цели были назначены. Лучше всего было бы, если бы можно было перевезти хоть большую часть его: желательно бы перевестись в ту пору, когда Волга бывает еще судоходна. Во всяком случае, дорогой Анатолий Федорович, шлю Вам премногое спа- 36 Андреевский С А. Софья Ковалевская // Новости. Биржевая газета. 1891. 12 апр., № 102.
488 И.И. Подольская сибо и изъявляю свою готовность следовать за Вами - я надеюсь, что будущим вознагражу с избытком небольшие неудобства и, может быть, даже небольшие займы, которые, откровенно скажу Вам, придется сделать для переезда. Если Вы после того, что я Вам написал, верите в то, что в Самаре Вы меня хорошо пристроите, то можете ли Вы думать, что меня что-нибудь задержит? Тогда мы порешили, друг мой"37. Однако Андреевские переехали не в Самару, а в Казань, где в начале 1871 г. появился на свет их первенец, названный Анатолием в честь Кони. Андреевский наслаждается радостями отцовства, выступает в суде, с интересом следит за Нечаевским процессом, взбудоражившим общественное мнение: "Чтение Нечаевского дела, - писал он Кони 9 августа 1871 г., - составляет одно из моих развлечений. Речи Половцева мне нравятся своею серьезностью. Спасович - прелесть как хорош, но остальные, хотя, видимо, очень умные и способные люди, - не в моем вкусе. Урусов, с своими важными поучениями, наставлениями и доктринерством перед судом, представляется мне несколько смешным enfant précoce*. Речи Утина - это блестящие литературные статьи, не оставляющие сколько-нибудь глубокого впечатления. (...) У Арсеньева много ума, знания, логики и образования, но ни в одном слове его не слышно таланта. Après tout**, сила Вашего слова будет составлять такой противовес этой адвокатуре, что против Вас надо будет навалить немалую кучу этих господ-адвокатов для установления равновесия. - За сим будьте счастливы. Юличка Вам напишет завтра или послезавтра. Прилагаю карточку моего дорогого сына. Крепко целую Вас. Дай Вам Бог всего лучшего. От всей души преданный Вам С. Андреевский"38. Таковы первые впечатления Андреевского о тех людях, с которыми через год-другой ему предстояло близко познакомиться. Вскоре Андреевских постигло горе - их шестимесячный сын умер от острой водянки мозга. Они были потрясены и надломлены. Скверно обстояли и материальные дела - болезнь и смерть Толи вовлекли их в долги. Во всяком случае, когда Кони предложил им перебраться в Петербург, Юлия Михайловна написала ему 17 ноября 1871 г.: "В настоящее время переезжать нам немыслимо. Я не перенесу этой дороги - потому что мое здоровье несколько пострадало после смерти Толички, также очень плохи наши средства, и мне бы не хотелось выехать из Казани, пока мы не расплатимся с долгами. Я совсем привыкла к Казани - здесь я узнала счастье быть матерью, здесь я похоронила свою радость... Сережа с глубоким чувством благо- 37 Письмо от 7 июля 1870 г. (ГАРФ. Л. 1-2 об.). 38 ГАРФ. Л. 5 об. * Здесь: скороспелым юнцом (фр.). ** В конечном счете (фр.).
Сергей Аркадьевич Андреевский: судьба и творчество 489 дарности отнесся к Вашему доброму предложению - и молча мы покорились судьбе"39. Андреевский сознавал, что ситуация для переезда в Петербург неподходящая, а ответ Кони следовало дать немедленно, и 8 декабря 1871 г. он ответил отказом, хотя и боялся обидеть своего друга и покровителя. Но все- таки Кони настоял на своем, и в 1872 г. Андреевский перебрался в Петербург, где получил должность помощника прокурора. О том, как складывалась жизнь Андреевского в Петербурге на первых порах, почти неизвестно. Вероятно, вскоре он познакомился со своими коллегами по судебному ведомству: В.Д. Спасовичем, Е.И. Утиным, К.К. Арсенье- вым - людьми широко образованными и увлеченными литературой. В 1874 г. вместе с ними и Кони Андреевский стал участником Шекспировского кружка. В 1878 г. в кружок вошел и А.И. Урусов, вернувшийся из Варшавы после гонений, которым подвергся в 1872 г. из-за Нечаевского процесса. Он стал самым близким другом, советчиком и доверенным лицом Андреевского. Урусов относился к Андреевскому с трепетной нежностью и высоко ценил то, что выходило из-под пера друга. Литературное наследие самого Урусова невелико; в основном это статьи о театре. Человек исключительного обаяния и ума, он обладал уникальным даром устного слова и называл себя "миссионером идей". Роль, кстати сказать, неблагодарная, поскольку авторство устного слова - понятие почти анонимное. М. Волошин писал об Урусове: "...есть люди, историческая роль которых быть нервными центрами общественного организма. Эта роль громадна по своему значению, потому что не может возникнуть общественности в том народе, у которого нет этих развитых нервных центров. Такие люди воплощают в себе тонкое ухо, острую приметливость, вещую чуткость общества. На них зиждется терпимость и нервность народа, связь старого с новым, одного поколения с другим"40. И Андреевский и Урусов были прекрасными чтецами. 3. Гиппиус вспоминала, что Андреевский «читал удивительно: с простотой... "доходящей до аффектации" (...) но, в сущности, с отрадной простотой. (...) Вот они читают у нас "Моцарта и Сальери". Андреевский, конечно, Моцарт; Урусов - Сальери. Изумительное чтение, ни с каким сценическим несравнимое. Кончили, - и кому-то пришло в голову: а если повторить наоборот? Урусов - Моцарт, Андреевский - Сальери? Чуть ли не сам Андреевский это и выдумал. Он любил свою манеру и, пожалуй, хотел с невинным тщеславием оттенить ее. Во втором чтении Моцарт сделался иной, да и вся вещь изменилась. Мне первый Моцарт нравился больше, но это дело вкуса»41. 39 ГАРФ. Ф. 564. Оп. 1. Ед. хр. 1032. Л. 7-7 об. 40 Волошин М. Лики творчества. Л., 1989. С. 505. 41 Гиппиус З.Н. Чего не было и что было. С. 121-122.
490 И.И. Подольская Не будучи профессиональными литераторами, Спасович, Арсеньев, Кони, Урусов и Андреевский сыграли значительную роль в литературном процессе своего времени, и 3. Гиппиус верно определила эту роль: «Реформа Александра II открыла новое поприще для молодежи, и очень многие смотрели на судебную и адвокатскую деятельность не как на "деловую карьеру", а как на "сияющий путь к правде и красоте". Оттого к концу 80-х и началу 90-х годов блестящая плеяда наиболее талантливых адвокатов оказывается в таком близком соприкосновении с литературой и литературными кругами, и даже больше: в момент упадка литературы - является как бы хранительницей ее вечных ценностей»42. Кроме того, благодаря этим деятелям юстиции впервые в истории российской юриспруденции судебные речи стали высоким ораторским искусством, ориентированным на художественную литературу. Как в Карачеве и Казани, так и в Петербурге, Андреевский выступал обвинителем только по уголовным делам и впоследствии утверждал, что политика не интересует его. Действительно, он не принимал непосредственного участия в политике, однако и в письмах, и в "Книге о смерти" откровенно выражал свои взгляды, не скрывая презрения к власти. Ему было в высшей степени свойственно то тайное "диссидентство" (как сказали бы мы сейчас), которым всегда отличалась русская интеллигенция. Из чувства брезгливости к политике, особенно закулисной, Андреевскому всегда хотелось быть "над схваткой". Но жизнь в целом и юриспруденция в частности так тесно связаны с политикой, что уклониться от участия в ней ему не удавалось. Именно прямое соприкосновение с политикой привело к тому, что 1878 год стал переломным в профессиональной судьбе Андреевского. В январе 1878 г. Вера Засулич совершила покушение на петербургского генерал-губернатора Ф.Ф. Трепова, который за несколько месяцев до этого велел высечь студента Боголюбова, содержавшегося в доме предварительного заключения, якобы за то, что тот не снял перед ним шапку. Дело было передано в суд, а о том, как развивались события дальше, Андреевский рассказал в письме от 10 сентября 1914 г. к И.Г. Щегловитову (1861-1918), министру юстиции в 1906-1915 гг. и председателю Государственного совета. Возможно, обратиться с таким письмом к деятелю крайне реакционному, покровителю черносотенцев и организатору провокационных и одиозных политических процессов, Андреевского побудила лишь надежда на то, что этот исторический документ сохранится в архивах министерства. Расчет оказался верным43. 42 Там же. 43 Письмо Андреевского было опубликовано. См.: Кантор Р.К. К процессу В.И. Засулич // Былое. 1923. № 21. Поскольку этот журнал стал библиографической редкостью, привожу документ с сокращениями по автографу: РГЛЛИ. Ф. 26. Оп. 2. Ед. хр. 1. Л. 1-3 об.
Сергей Аркадьевич Андреевский: судьба и творчество 491 «Дорогой Иван Григорьевич! (...) я вполне разделяю Ваше мнение, что присяжные едва ли годятся в судьи по делам политическим. Позвольте мне по этому поводу рассказать Вам мою роль в деле Веры Засулич. Этот эпизод моей жизни нигде мною не записан. О нем существует только предание. И я сообщу Вам его впервые во всей правде, - на память. В ту пору прокурором судебной палаты был А.А. Лопухин (отец недавнего каторжника...), а прокурором Суда Н.Н. Сабуров (впоследствии директор Департамента Полиции). Но ко времени поступления дела Засулич в суд, Сабуров находился в отпуску, а его должность исправлял старший из товарищей прокурора В.И. Жуковский. Мне, как самому младшему среди прокуратуры, и в голову не приходило, что с предложением обвинить Веру Засулич на суде могли обратиться ко мне. Да и помимо того, - весьма чуткий к окружающей политической атмосфере, - я был твердо убежден, что из суда присяжных Вера Засулич всегда выйдет оправданною. Однако же как-то утром, когда я совершенно безмятежный пришел на службу, меня тотчас же позвал Жуковский и (не то посмеиваясь, не то сострадая) - торопливо заговорил: - Знаешь, тебя ждет Лопухин... Он тебя решительно избрал обвинителем Веры Засулич. Конечно, ради приличия, он предложил эту обязанность и мне, как исправляющему должность прокурора, - но он мечтает именно о тебе. Я же ускользнул, сославшись на то, что мой брат "эмигрант" и поэтому, в уважение моих родственных чувств, меня всегда освобождали от дел политических, за что я беру на себя труднейшие процессы общего характера. Бесконечно взволнованный, я пошел к Лопухину. Он встретил меня с "распростертыми объятиями" и сказал: - Когда я настаивал на передаче дела Засулич в суд присяжных, я имел в виду именно вас. Я часто слышал ваши речи и увлекался... Вы один сумеете своею искренностью спасти обвинение... - Но, Александр Алексеевич, ведь ваше обращение ко мне - величайшее недоразумение! Конечно, Вера Засулич совершила преступление, и если бы вы, как мой начальник, предписали мне обвинить ее, то я не имел бы права ослушаться. Поэтому прежде всего желал бы знать: беседуем ли мы с вами формально или по-человечески! - Да что вы! Что вы! Конечно, тут нет никаких формальностей, и вы можете говорить вполне откровенно. - Тогда я вам скажу, что обвинять Веру Засулич я ни в каком случае не стану, и прежде всего потому, что кто бы ни обвинял ее, присяжные ее оправдают. - Каким образом? Почему? - Потому что Трепов совершил возмутительнейшее превышение власти. Он выпорол "политического" Боголюбова во дворе тюрьмы и заставил всех
492 И.И. Подольская арестантов смотреть на эту порку... И вот мы, представители юстиции, прекрасно знаем, что Трепову за это ничего не будет. Поймут это и присяжные. Так вот, они и подумывают, каждый про себя: "...значит, при теперешних порядках, и нас можно пороть безнаказанно, если кому вздумается?.. Нет! Молодец Вера Засулич! Спасибо ей!" И они ее всегда оправдают. - Бог знает что вы говорите! - Александр Алексеевич! Мне кажется, вы не чувствуете важности момента. Ведь мы присутствуем при начале иной революции. Уже не против монарха, а против правительства. И в обвинители Веры Засулич следовало бы достать какого-нибудь дореформенного человека, преданного далекой старине, который был бы готов за нее "костьми лечь", который бы сказал присяжным: "Г.г. присяжные! Нам дела нет до побуждений Веры Засулич. Помните только одно, что она посягнула на наши святыни. Она стреляла в генерал-адъютанта, носящего на своих плечах вензеля государя, - всегда имеющего к царю свободный доступ... Кто любит государственный порядок, тот не может даже вникать в объяснения подсудимой. Можно, пожалуй, смягчить ее ответственность, но оправдать ее - никогда!" - Какая великолепная речь! Произнесите же ее! - Нет, Александр Алексеевич, мы совсем не понимаем друг друга. И верьте мне, что никакая речь не поможет. Лопухин пожал плечами и сказал: "Ну, что же делать! Придется обратиться к товарищу прокурора Кесселю..." Засулич была оправдана с таким треском и ревом, каких никогда не знали ни ранее, ни позже стены судебного зала. Приговору аплодировали даже сановники (ныне уже умершие), стоявшие в местах за креслами судей!.. Когда, после заседания, мы с Жуковским уселись на "империал конки" и поехали домой, он мне спокойно сказал: "Ну, брат, теперь нас с тобой прогонят со службы. Найдут, что, если бы ты или я обвиняли, этого бы не случилось". Его пророчество сбылось очень скоро. Моя семья во время процесса находилась в деревне у родственников. И в самый день моего отъезда туда я получил от возвращавшегося в Петербург прокурора Суда Сабурова извещение, что министр юстиции требует от меня и Жуковского объяснений, почему мы отказались обвинять Веру Засулич? (Наши подлинные объяснения имеются в архиве м(инистерства) юстиции). Жуковский был переведен товарищем прокурора в Пензу, а я - уволен от должности. Осенью мы оба были приняты в адвокатуру».
Сергей Аркадьевич Андреевский: судьба и творчество 493 Удивительно, что в "Книге о смерти" Андреевский ни словом не обмолвился об этой истории. В самом деле, почему? Цензурные соображения отпадают, поскольку Андреевский не собирался издавать книгу при жизни. Если бы он вообще решил не касаться в ней политических проблем, то не включил бы в нее последнюю главу, "Дело в Варшаве", посвященную политическому процессу. Вероятно, это объясняется тем, что процесс Веры Засулич не связан ни с "историей души" Андреевского, завершающейся в первой части "Книги о смерти" 1870 годом, ни с темой смерти, доминирующей в последующих трех частях. Для оставшегося не у дел друга Кони вскоре выхлопотал место юрисконсульта Международного банка, и уже осенью 1878 г. Андреевский впервые выступил как адвокат по делу об убийстве в меняльной лавке на Невском проспекте ("Дело Зайцева"), в котором сразу определилась образная система его защиты. "Убийство, господа присяжные заседатели, - говорил Андреевский, - есть несчастье, старое, как земля. Еще со времен Каина люди не могут искоренить этого зла. Этот общественный недуг подкрадывается к человеку, как чума, нападает на его мозг, делает бесчувственным его сердце и, распоряжаясь его руками, заставляет его делать то, от чего он сам впоследствии приходит в ужас и невольно отталкивает от себя своих собратьев. Надо иметь откровенность сознаться, что наказания не помогают делу. Творя наш суд, мы ходим во тьме и действуем больше по инстинкту, потому что не можем придумать никакого иного порядка, никаких других средств. Будем же осторожны, не забывая, что в делах такого рода мы всегда судим о совершенно непостижимом для нас состоянии человеческой души"44. Уже в том, что Андреевский изображает убийцу жертвой общественного зла, есть уловка, ибо слова "убийство" и "жертва", принадлежа к определенному понятийному ряду, всегда связаны в нашем сознании с потерпевшим. Дальнейшее же развитие системы образов как бы исподволь подменяет понятия: убийца в изображении Андреевского не агрессивен, а пассивен и зависит от воли рока. Совершение убийства - не результат выбора преступника, а действие, словно навязанное ему извне. Андреевский приравнивает преступление к болезни (чуме) и тем самым почти снимает с преступника ответственность за содеянное. Очевидно, что красноречие такого рода имеет лишь формальное отношение к юриспруденции, но очень близко к литературе. Современники замечали это. Один из них писал, что после выступления Андреевского "оставляешь судебную залу неудовлетворенный речами нашего известного адвоката. Эти речи, точно фейерверки, блестели, трещали, шумели, оставляли Защитительные речи. С. 52-53.
494 И.И. Подольская впечатление зрелища ослепительного, красивого, но и только. Оратор вольно и смело обращался с фактическим материалом судебного следствия. Факты принимали окраску явной тенденции, лишаясь своего объективного, натурального содержания. Вы их едва узнавали в изложении оратора - так они менялись при их передаче, освещении и группировке. Думается: это поэтические вольности в защитительных речах. К тому же оратор ведет борьбу не против всех улик, не против всех доводов обвинения, а выбирает лишь некоторые пункты, наиболее удобные и благодарные для защиты, оставляя в тени все прочие, замалчивая иногда весьма серьезные улики в расчете на короткую память судей. В каждом деле его интересует лишь кое-что, и речь его касается поэтому лишь кое-чего из дела"45. А коллега Андреевского А.А. Гольденвейзер без обиняков утверждал: «В судебных речах Андреевского юриспруденция "и не ночевала". Он не только не разделял того обожания, с которым относился к Уставам Кони, но откровенно признается, что никакая "юриспруденция его не занимала". В его речах нет огненного темперамента Плевако или блестящей риторики кн. Урусова. Но зато эти речи - настоящие художественные очерки, созданные рукою большого мастера»46. Однако высказывались и другие мнения. Так, 14 сентября 1910 г. адвокат П.Н. Переверзев писал Андреевскому: "Я всегда нежно и почтительно любил Вас за Вашу прекрасную душу, за ту красоту, которая заложена в ней свыше, милостью всемогущего Бога. Я, в сущности, плохой адвокат, и торжественно-звучный хор сословных традиций всегда очень мало трогал мое сердце. Но были в этом хоре звуки, которым от юности моей моя душа внимала с трепетом и восторгом. Это - нежная, чарующая и благородная мелодия Ваших речей"47. При всем том для Андреевского были исключительно важны гуманные основы его профессии, и справедливость в суде он отстаивал независимо от того, кого защищал: В.В. Розанова или никому не известного Иванова, убившего жену. 16 июля 1885 г. он писал Кони: "В Сенате у меня любопытное дело. Хочу выдвинуть вопрос: может ли Судебная Палата предавать суду, если Окружной суд признал обвиняемого слабоумным, хотя и понимающим последствия (а не свойства) своего деяния? Представьте, слабоумный сослан в каторгу! Палата, видно, считает, что слабоумный это - так себе, недалекий. А присяжные - мужики"48. На этой сфере деятельности Андреевского не стоило бы останавливаться так подробно, если бы не два случая из его практики, которые вызвали 45 Ляховецкий Л.Д. Характеристика известных русских судебных ораторов. СПб., 1897. С. 44-45. 46 Гольденвейзер А.А. Образы прошлого (А.Ф. Кони и С.А. Андреевский) // Сегодня. Рига, 1923. 8 февр., № 30. 47 РГАЛИ. Ф. 26. Он. 1. Ед. хр. 13. Л. 1-1 об. 48 ГАРФ. Л. 37.
Сергей Аркадьевич Андреевский: судьба и творчество 495 общественный резонанс, и если бы он сам не считал, что его выступления в суде имеют прямое отношение к литературе. В 1891 г. он выпустил в свет свои "Защитительные речи", и эта книга выдержала пять изданий49. Очень интересна его собственная характеристика книги. 8 мая 1909 г. Андреевский писал В.В. Розанову: «Посылаю Вам мою книгу - 4-е издание "Защитительных речей". В нем много нового, но для Вас все это не имеет значения, потому что Вы прежнего не читали. И вот, я прошу Вас - прочтите на досуге первый отдел. Здесь нет ничего "адвокатского". Верится мне, что этот отдел когда-нибудь перейдет целиком в общую беллетристику. Настоящие "драмы жизни" - без выдумки, с подлинными страстями, действиями, разговорами и фамилиями. Вопросы пола - характеры жен, мужей и любовников, психология причудливых страстей... Пропускайте экспозицию дела, пробегайте только текст речей»50. Через три года Андреевский просил А.Ю. Анненкова прочитать "Защитительные речи", заметив в связи с этим: "Вы найдете в них чистую беллетристику, да и кроме того, узнаете многое из моих взглядов на жизнь и людей"51. Понятно, что благодаря "литературному" методу защиты, Андреевский довольно скоро стал пользоваться репутацией талантливого адвоката - не только в Петербурге, но и за его пределами. Выступал он в основном по уголовным делам, избегая гражданских, пресных и скучных для него. Известно, что Андреевский выступал защитником на двух политических процессах: один из них он описал в "Книге о смерти" ("Дело в Варшаве"), другой - в письме к Кони от 24 мая 1887 г.: «Я попал в неожиданную беду, а именно - уже четвертый день сижу в политич(еском) процессе и просижу еще дней 8-10. Это старое, но характерное и любопытное дело: убийство Судейкина, ограбление почт, убийство шпиона и приготовление снарядов в Луганске. Этих-то луганцев, 4-х человек, я и защищаю. Во главе процесса стоит Герман Лопатин. Судит военный суд, обв(инители) Маслов с двумя товарищами; защитники: Спасович, Люсинин, Павлинов, Утин, Нечаев, еще три товарища и я. Подсудимых 21. Заседание происходит у нас в Окр(ужном) Суде. Дело характерное. Есть типы сильные, талантливые; есть и жиденькая молодежь, и предатели, и благородные, и совсем дикие, несчастные. Один семинарист Стародворский приводит всех в изумление: молчаливый, скромный, он, еще 19 лет от роду, убил Судейкина беспощадными ударами лома, и когда его соучастники мгновенно скрылись не только из квартиры, но и из Петербурга, он остался, переоделся в квартире, где лежал мертвый Судей- кин и бесчувственный Судовский, ушел на свою конспиративную квартиру и, покинутый всеми, всю ночь набирал и печатал прокламации об убийстве. 49 Последнее - под названием "Драмы жизни". Пб., 1916. 50 РГБ. Ф. 249. [Розанов.] 3875.1. Л. 5. 51 РНБ. Ф. 24. Ваксель. Ед. хр. 146. Л. 3 об.
496 И.И. Подольская Теперь он просидел три года в одиночном заключении, ожидая виселицы. Вот его ответы суду: "Принадлежите ли вы революции?" - "Да". - "Виновны ли в убийстве Судейкина?" - "Да, но я называю это казнию, а не убийством". - "Какие были побуждения?" - "Никаких; я исполнял приговор, как солдат". - "Чей приговор?" - "Исполнительного Комитета". - "Кто составлял в то время Комитет?" - "Этого я вам не скажу". - "Уведите подсудимого". И ни малейшей рисовки. Речь тихая, сосредоточенная. Фигура трагическая в своей молчаливой силе. Он отказался от защитника»52. Это письмо отражает не только взгляды самого Андреевского, но и его современников, оппозиционно настроенной интеллигенции. * * * К тому времени, когда Андреевский перешел в адвокатуру, у него уже были две дочери. Жену его, Юлию Михайловну, постоянно преследовал страх остаться без денег, и, возможно, это побуждало Андреевского браться за сомнительные дела. Его выступления на процессах в защиту купца Елагина (1900 г.), истязавшего девочку, и помещика Монтвида-Белозора, по приказанию которого подкупленная им полиция жестоко истязала его же рабочих, вызвали возмущение в демократических кругах. Рассказав о выступлении Андреевского в защиту Елагина, Н.К. Михайловский пояснил: «Но дело не в той или иной подробности речи г. Андреевского, а в том, как мог он вообще взяться за защиту Елагина (...) он - художник, поэт, который должен был с особенною ясностью представить себе страдания Лизы Яковлевой (как и несчастных, истязуемых по приказанию Монтвида); он, в статье о "Братьях Карамазовых" с ужасом приводивший "потрясающие примеры зверской жестокости" по отношению к детям; он, способный вообразить себя на Олимпе и пить нектар в честь "неувядаемой богини" красоты... И вдруг - горчичники на ягодицах, выдранные клочья волос...»53. А.Ф. Кони, чтивший память друга, умолчал об этих эпизодах в написанной им биографии Андреевского. Однако все же упомянул о них «без гнева и пристрастия" в работе "Воспоминания о деле Веры Засулич", опубликованной посмертно. Да и как обвинять Андреевского, который 26 апреля 1891 г. (т.е. почти за десять лет до защиты Елагина) высказал К.К. Арсень- еву свое профессиональное кредо в связи с изданием "Защитительных речей": «В книге моей есть одна скрытая и зловредная струя (...) это - самое сомнение в том, чтобы на свете были виноватые... Это "убеждение сердца" во многом извиняет и объясняет всяческие мои эксцессы»54. 52 ГАРФ. Л. 76-77 об. 53 Михайловский Н.К. Последние сочинения. СПб., 1905. Т. 2. С. 83. 54 Цит. по: Чехов А.П. Поли. собр. соч. и писем. М., 1976. Письма. Т. 4. С. 534.
Сергей Аркадьевич Андреевский: судьба и творчество 497 Озабоченный и встревоженный происшедшим Андреевский писал Урусову 13 мая 1900 г.: "Елагин обвинен со снисхождением (!). Настроение публики баранье... Подсудимый пострадал безвинно. Обедал с ним. Как он мучительно плакал! Покоряется участи. Поедет в Тобольск добровольно, без кассаций"55. А в письме к Урусову от 25 мая 1900 г. Андреевский негодовал по поводу шумихи, поднятой в газетах. "Сколько пошлостей прочитал я о себе в газетах по делу Елагина! Как бесстыдно врут газетчики! Каким вандализмом представляется все это мне, знающему достоверную правду! Впрочем, так и быть должно: людская масса до жалости вульгарна"56. Едва ли его волновало мнение общества, но мнением друзей он очень дорожил, что подтверждает письмо к З.А. Венгеровой от 4 июля 1900 г.: «Посылаю Вам, Зинаида Афанасьевна, журнал "Право" с отчетом по делу Елагина. Прочтите мою речь и сообщите мне Ваше мнение. Получил от Зины (Гиппиус. - И .П.) милое письмо. И до нее дошла весть о деле. Но, как истинный друг, она решила кратко: "Я знаю, что здесь что- то не так". (...) Да, трудно быть оплотом одного человека против целой массы ослепленной толпы! Но это труд важный и необходимый. Галдеть всякий может, а вот разобраться - это иное дело...»57 * * * Переход в адвокатуру значительно улучшил материальное положение Андреевского и обеспечил ему относительный досуг в перерывах между делами. Видимо, в начале знаменательного для него 1878 г. он попытал силы на литературном поприще: сначала занялся переводами из А. Мюссе, Ж. Ришпена, Ф. Коппе, В. Гюго, Ш. Бодлера, Ф. Сюлли-Прюдома и других французских поэтов, затем начал писать оригинальные стихотворения. Кое- что из написанного им Кони показал в "Вестнике Европы", где и был впервые опубликован его перевод "Ворона" Эдгара По, выполненный четырехстопным ямбом58. Подборка переводов Андреевского "Из современных поэтов Франции" также появилась в "Вестнике Европы" (№ 4, 6). Его оригинальные стихотворения выдержали два издания (СПб., 1886 и 1898) и удостоились благожелательных откликов П.Д. Боборыкина, А.А. Коринфского, А.С. Суворина и других. Андреевский-поэт был так популярен в 1880-х годах, что В.В. Чуйко поместил статью о нем в книге "Современная русская поэзия" наряду со статьями о Н.А. Некрасове, А.К. Толстом, А.А. Фете, А.Н. Майкове и Я.П. Полонском. "С.А. Андреевский, - писал В. Чуйко, - талант, и талант недюжинный... В этом таланте 55 РГАЛИ. Ф. 514. Оп. 1. Ед. хр. 80. Л. 30. 56 Там же. Л. 31. 57 ИРЛИ. Ф. 39/480. Л. 19. 58 BE. 1878. № 3.
498 ИМ. Подольская много сторон, и самых разнообразных, но все они (...) еще не обнаружились вполне и являются как бы возможностями, обещающими прекрасный расцвет (...) у нашего поэта чувство формы, гармонии, пропорции, чувство изящного очень сильно развито и составляет как бы форму его мысли»59. Однако у Андреевского достало вкуса понять, что его стихи не отвечают его собственным эстетическим требованиям, и перестать их печатать. Не хотел он издавать и второе издание стихотворений, но сделал это, уступив настояниям Кони. На экземпляре книги "Стихотворения. СПб., 1886", хранящейся в библиотеке Пушкинского Дома, есть надпись: "Моему доброму гению, отцу моей музы А.Ф. Кони, горячо любящий, неизменный друг С. Андреевский. 1 янв. 1886". И все же писать стихи он продолжал всю жизнь, но в основном "для внутреннего пользования", посылая их в письмах к друзьям, особенно Урусову, весьма ценившему их, и время от времени публиковал кое-что в периодике. В письмах Андреевский часто говорил о своих стихах. «Смею ли я верить, мой друг, - писал он Урусову 17 февраля 1892 г., - чтобы человек с твоим вкусом переживал такие сильные впечатления при чтении моей забытой книжки стихов? Неужели в ней действительно, хотя бы где-нибудь, запечатлелся след чего-то прекрасного и живучего?.. Я по-прежнему с горьким недоверием к себе вспоминаю об этой книге и страдаю за все слишком известные мне грубые недочеты в ней. Сколько там нужно выбросить, переделать, довершить, перелить в другие звуки! ! Но... знаешь ли? Ты не один- одинешенек в этом добром чувстве к моему сборнику. Представь себе, недавно m-me Мережковская, прочитав мою книгу, написала мне, что в ней чувствуется "истинный поэт" и что становится грустно от мысли, что этот поэт умер... А он действительно умер... "Моя песня спета". (...) Я не обольщаю себя надеждами, что мои стихотворения, как ты говоришь, "останутся". Это слишком великое слово. Но мне думается, что твое и мое имя запишутся в историю адвокатуры. Благословим свою судьбу и за то, если попадем в простой перечень»60. Чем меньше Андреевский верил в свое поэтическое призвание, тем больше радовали его доброжелательные отзывы на его стихотворения. 22 февраля 1898 г. он писал А.А. Коринфскому: «Я готов расцеловать Вас за Ваш сердечный отзыв о моей книжке в "Севере". Счастлив, что она проникла Вам в душу. По правде сказать, я только потому и решился на второе издание, что мне было бы жаль совсем похоронить то, что было мною пере- 59 Чуйко В. Современная русская поэзия. СПб., 1885. С. 161. 60 РГБ. Ф. 311. К. 15. Ед. хр. 7. Л. 24-25. Андреевский пересказывает письмо к нему З.Н. Гиппиус: "Я поверила, когда Вы сказали, что навсегда бросили стихи. И Вашу книгу мне стало грустно читать, точно книгу умершего. Грустно потому, что помимо всех "с", которые я видела невольно, я не сомневаюсь - это стихи истинного поэта. Скажите, может быть он и не умер?» (РГАЛИ. Ф. 2571. Оп. 1. Ед. хр. 87). Сообщено Н.А. Богомоловым.
Сергей Аркадьевич Андреевский: судьба и творчество 499 жито. Я более надеюсь на простых читателей, нежели на ценителей. Перед последними оправдываюсь тем, что навсегда бросил писать: значит, я кое- что понимаю в том, как следовало бы писать во всеоружии искусства»61. Поэзия значила для Андреевского так много, что трезвое отношение к своим стихам и сознание того, что он не "настоящий" поэт, обходились ему очень дорого и оставляли в его душе горький осадок. Как и другие "камерные" поэты, выступившие примерно в одно время с ним (А.А. Голенищев-Кутузов, Д.Н. Цертелев и пр.), Андреевский отразил в своих стихах кризис эпохи второй половины 1870-Х-1880-х годов. Он писал об усталости и унынии, о преждевременной старости и, конечно, о смерти. Его стихи отмечены дилетантизмом и редко бывают самобытны. Андреевский широко использовал чужие штампы и создавал свои: "горестная дума", "старость мертвая", "вечный мрак", "незримый дух", "тихая тоска", "знак заветный", "тайная радость", "усталые руки", "сны заоблачные" и др., что и дало основание В.А. Пясту назвать его, "одним из патриархов русского декадентства"62. Точнее все же назвать его не патриархом, а предтечей, поскольку и штампы, и лексика Андреевского, которые ему не удалось поместить в принципиально новый контекст, были вскоре востребованы символистами, сумевшими сделать это. Поэтому то, что у Андреевского воспринимается как заимствование, у них кажется новацией. Сравним первые строфы стихотворений Андреевского и Блока: Грустно! Поникли усталые руки, Взор опечаленный клонится долу; Все дорогое, без гнева и муки, Хочется в жертву отдать произволу! (Андреевский) Ну, что же? Устало заломлены слабые руки, И вечность сама загляделась в погасшие очи, И муки утихли. А если б и были высокие муки, - Что нужды? - Я вижу печальное шествие ночи. (Блок) В отличие от Блока, слово Андреевского равно самому себе, за ним не стоят "второсмыслы" (слово Даниила Андреева). Однако порой у Андреевского встречаются прекрасные, вполне оригинальные строки. Например, в стихотворении "Дума", открывающем сборник его стихотворений 1886 г. Как жутко в чудный светлый день, В конце весны, в начале лета, Когда цветет уже сирень И ландыш не утратил цвета, - 61 РГАЛИ. Ф. 257. Оп. 1. Ед. хр. 13. Л. 2. 62 Пяст В. Встречи. М., 1998. С. 39.
500 И.И. Подольская Заметить снежное пятно В глухом, безжизненном овраге, Где долго прячется оно В приюте сумрака и влаги. В целом Ю.Н. Тынянов был прав, отметив, что Андреевский писал "хорошие, вполне банальные горькие стихи"63. * * * Монографическая статья "Поэзия Баратынского" (1888) - первый опыт Андреевского в жанре литературной критики. К выступлению в этом жанре его подготовило участие в литературных кружках, где он постоянно высказывал критические суждения по поводу стихов, рефератов и статей, прочитанных другими участниками кружка. Почти все свои статьи Андреевский первоначально предназначал для слушателя, а не для читателя (поэтому и назвал первое и второе издание своей книги "Литературными чтениями"), причем для определенной аудитории, собиравшейся в литературных кружках для "посвященных" и в известной мере единомышленников. Этим обусловлена камерность его статей и специфический круг рассматриваемых в них проблем: философия, психология, эстетика и нравственность. Свидетель четырех войн и трех революций, он не отразил в своем литературно- критическом творчестве почти ни одну из тех общественных идей, которые буквально носились в воздухе. Исключение составляет только статья о Гар- шине, пронизанная атмосферой времени. Андреевский, писал П. Скриба, "ограничивается самыми краткими намеками, характеризуя ту или другую вскормившую писателя эпоху. Разрешение встречающихся вопросов г.Анд- реевский склонен искать скорее в общих условиях человеческой жизни, чем в исторических, политических, экономических и проч. особенностях"64. Андреевский, каким он предстает перед нами со страниц "Литературных очерков", - человек, почти не связанный с определенной эпохой, отыскавший себе нишу в том мире, где существуют лишь вечные ценности. Для него в принципе невозможно то состояние ума и души, которое выплеснулось в строках И. Анненского: "Дед идет с сумой и бос, / Нищета заводит повесть. / О мучительный вопрос: / Наша совесть, наша совесть" ("В дороге"). Вопросы социальные и общественные оставались вне сферы интересов Андреевского, что сближает его с эзотерической, элитарно-эстетизированной критикой символистов и дает основания назвать его их предшественником. Л.Я. Гинзбург писала: "Я не знаю, с чего начался символизм на Западе. В России он начался с социальной безответственности. (...) Они (символи- 63 Тыняновский сборник. Рига, 1984. С. 38-39. 64 Скриба П. [Соловьев Е.А.] Литература и жизнь // Новости. Биржевая газета. 1891. 15 марта, № 74.
Сергей Аркадьевич Андреевский: судьба и творчество 501 сты. - И.П.) воспитывались в интеллигентской среде, в общем враждебной самодержавию, и они были согласны, чтобы все пошло к чертовой матери. Но чтоб пошло как-нибудь само собой. Они же были легки; они не осуществляли власть, не боролись с властью, не соглашались с властью. В этом они были близки к Лермонтову и очень далеки от Пушкина, который считал себя ответственным за дворянство, и от Некрасова, ответственного за угнетенных. Для них идеология - спутник философского образования и почти наследственная потребность. Гражданская идеология предшественников замещается религиозно-философскими и эстетическими идеями"65. Возможно, именно из-за чуждости Андреевского общественной проблематике его дебютом была статья о Баратынском, поэте, близком ему по миросозерцанию, совершенно забытом к 80-м годам XIX в. и, по словам самого критика, "недоступном для массы" (с. 306). У широкой публики едва ли нашла бы отклик и вся статья в целом, и особенно попытка Андреевского сблизить Баратынского с современностью, взяв за основу философскую доминанту его творчества и представив его как поэта, предсказавшего «наш "пессимизм" - сушь, тяготу и безверие наших дней...» (с. 310), но Андреевский писал не для широкой публики. В. Розанов был прав, назвав Андреевского "Баратынским русской критики"66: все, что написано им, оригинально, умно, отмечено стремлением выйти "за грань чувственного", мыслью о непостижимости тайн бытия, "скорбью о каком-то не обретаемом идеале" (с. 307), сосредоточением на "вечных" вопросах и равнодушием к вопросам общим. Уже в первой своей статье Андреевский выказал себя как вдумчивый, проницательный, глубокий критик, интуитивно постигающий духовный мир и творчество своего героя, и очертил круг проблем, которые более всего волновали его. Это судьба художника и мыслящего человека вообще, соотношение мечты и действительности, "формы и содержания", "горнего и дольнего". Как правило. Андреевский подвергал анализу то, что уже было постигнуто им интуитивно. В этой же статье обозначилось сильное, хотя и завуалированное исповедальное начало, которым пронизано все критическое наследие Андреевского. Вот почему впоследствии для него стал так органичен переход от литературной критики к исповедальному жанру - мемуарам. "Содержание поэзии Баратынского, писал он, - преходимость всего земного, жажда веры, вечный разлад разума и чувства и как последствие этого непримиримого разлада — глубокая печаль" (с. 310). Это написано не только о поэте, но и о себе самом, однако Андреевский прячет свое "я", проецируя собственные мысли и ощущения на героев своих критических очер- 65 Гинзбург Л. Из записных книжек (1925-1934) // Звезда. 2002. № 3. С. 121. 66 Розанов В. С.А. Андреевский как критик.
502 И.И. Подольская ков, хотя это вовсе не означает, что он им что-то "приписывает". Находя в них созвучное себе, Андреевский просто умалчивает о том, что это ему созвучно. Ярче всего исповедальное начало проявилось в статье "Лермонтов". Здесь уже можно соотнести почти все, что Андреевский сказал о Лермонтове, с ним самим. "Совершенного уничтожения он не переносил" (с. 366); "Он не терпел смерти, т.е. бессознательных, слепых образов и фигур, даже в окружающей его природе" (с. 366). И наконец: "Нет другого поэта, который бы так явно считал небо своей родиной и землю - своим изгнанием" (с. 362). Это уже почти точно совпадает с признанием из "Книги о смерти": "Я смотрел на небо, как на будущее жилище мое... Луна и звезды казались мне моей далекой родиной, куда меня со временем непременно возьмут" (с. 12). Чем ближе Андреевскому писатель, тем чаще в размышления о нем вкрадывается исповедальное начало. Разве не себя он имеет в виду, называя Тургенева "задумчивым поэтом земного существования"? (с. 395). Разве не о себе пишет в статье "Гюи де Мопассан": "Жажда жизни и красоты при горьком сознании, что прекрасные формы природы оказываются для всех нас лишь пустыми билетами безнадежной лотереи..."67. И разве не на свою мемуарную книгу проецирует то, о чем говорит в статье о Башкирцевой: "Автобиография может представлять двоякий интерес в зависимости от того, во-первых, кто был автор сам по себе, и, во-вторых, как он изобразил свою жизнь? Для литературы важно только второе условие" (с. 429). Но все это тайные признания. В "Литературных очерках" Андреевский никогда не пишет о себе прямо, однако литературная критика для него - это творческая деятельность, а значит, автор и здесь неотделим от своих произведений и прямые признания не нужны: "Да и вообще каждый писатель в том сознании, что в своих художественных произведениях он отпечатлевает себя для вечности, - всегда старается дать почувствовать в них, по-видимому, свою прикрашенную, а в действительности - только свою самую затаенную, самую настоящую сущность" (с. 402-403). Андреевский не выдвигал ни общественных, ни социальных идей, что заметно отличало его от критиков-публицистов, как предшественников, так и современников. Впоследствии та же особенность проявится у критиков-символистов, и К. Чуковский, с досадой отметив, что у них нет обобщающей идеи, напишет: "Нет фанатизма в наших мыслях, нет органического начала, которое все бы эти мысли связывало"68. Совсем в другом аспекте, но ту же черту эпохи безвременья отразил Чехов в 1889 г.: «.. .во всех мыслях и понятиях, какие я составляю обо всем, - размышляет герой "Скучной истории", - нет чего-то общего, что связывало бы это в одно целое. Каждое чувство и 67 ЛО, 1913. С. 330. 68 Чуковский К. О короткомыслии // Речь. 1907. 21 июля.
Сергей Аркадьевич Андреевский: судьба и творчество 503 каждая мысль живут во мне особняком, и во всех моих суждениях о науке, театре, литературе, учениках и во всех картинках, которые рисует мое воображение, даже самый искусный аналитик не найдет того, что называется общей идеей или Богом живого человека»69. Вот почему у Андреевского, человека эпохи безвременья, к тому же лишенного по натуре публицистического и морализаторского пафоса, обозначился имманентно-психологический и эстетический подход к писателям. Критические этюды Андреевского, отмечал С.А. Венгеров, «очень интересны для истории эволюции русской критики (...) они дополняют общий литературный облик Андреевского и вместе с тем весьма показательны для характеристики переходной эпохи 80-х годов. Это еще только возврат к старому и протест против крайностей 60-х годов, но в то (же) время тут и подготовка к переоценке всех ценностей, которою знаменуются годы расцвета русского неоромантизма. Андреевский никогда не примыкал к "новым течениям", никогда не был ни "декадентом", ни "модернистом". Но в переоценке ценностей он принял участие немалое»70. Пристальный взгляд Андреевского сосредоточен на личности художника, взятой в психологическом ракурсе, и на его творчестве как эстетической ценности. Этим обусловлено тяготение критика к жанру литературно-психологического портрета, распространенному на Западе и редкому в России. В этом жанре им написаны статьи "Поэзия Баратынского", "Всеволод Гар- шин", "О Некрасове", "Лермонтов", "Из мыслей о Льве Толстом", "Тургенев" и "Книга Башкирцевой". Определив психологические доминанты личности художника, Андреевский берет их за основу для концептуального анализа его творчества. "Исключительная особенность Лермонтова состояла в том, что в нем соединялось глубокое понимание жизни с громадным тяготением к сверхчувственному миру" (с. 362). Антитеза "понимание жизни - тяготение к сверхчувственному миру" раскрывает главные особенности личности и творчества Лермонтова, а дальнейший ход рассуждений критика убеждает в том, что творчество поэта определяется его психологией: "...неизбежность высшего мира проходит полным аккордом через всю лирику Лермонтова. Он сам весь пропитан кровною связью с надзвездным пространством. Здешняя жизнь - ниже его" (с. 364). И еще: "Сожительство в Лермонтове бессмертного и смертного человека составляло всю горечь его существования, обусловило весь драматизм, всю привлекательность, глубину и едкость его поэзии" (с. 374). Психологическую доминанту Андреевский обозначает и в статье "Всеволод Гаршин", сразу отметив, что сердце у этого писателя способно "до самозабвения замучиваться чужими страданиями", (с. 327) и тем самым пока- 69 Чехов АЛ. Собр. соч.: В 12 т. М., 1955. Т. 6. С. 324. 70 Русская литература XX века. 1890-1910 / Под ред. С.А. Венгерова. М., 1914. Т. 1. С. 45.
504 И.И. Подольская зывает истоки его "прирожденной меланхолии" и "гуманных начал" его творчества. Проводя параллель между писателем и его героями, Андреевский высказывает соображение, что все они - проекции психических состояний самого Гаршина, а то, что происходит с ними, "это его собственная неотступная мания самопожертвования и страдания за чужое горе, возвращавшаяся к нему в постоянно новых и новых образах фантазии" (с. 339). "Мания", пусть даже самая благородная, неизбежно ограничивает творческие возможности. Вот почему "ни одного характера Гаршин не создал..." (с. 337). Гаршин явно не принадлежал к числу любимых писателей Андреевского. Возможно, критик хотел разрушить миф, который начали создавать друзья и поклонники творчества Гаршина после его трагической смерти. В статье "Из мыслей о Льве Толстом" Андреевский писал: "Главное его богатство - это бесспорно: необычайная художественная память впечатлений" (с. 378). Это определение так важно для Андреевского, что он подчеркивает его, желая сразу же заострить на нем внимание. Назвав психологическую доминанту творчества Толстого, сам Андреевский использует одну из особенностей феномена памяти - способность возбуждать устойчивые ассоциации. Они-то и создают ощущение сцепления мыслей на протяжении всей статьи и отзываются на каждое новое слово критика. Выбирая ключевые слова из текстов Толстого, Андреевский строит ассоциативные ряды, в которых все значимо, а вместе с тем узнаваемо и таким образом "работает" на его концепцию. Критику незачем напоминать о "необычайной художественной памяти впечатлений", и он заменяет это определение метафорой: Толстой воссоздает "прошлое по стенограмме своей памяти" (с. 380). Андреевскому интересен и близок психологический анализ Толстого, но не менее созвучны ему у Толстого внутренние "монологи действующих лиц" (с. 382), то, что в 80-х годах XIX в. американский психолог У. Джеймс назвал "потоком сознания". Подробно исследуя психологические нюансы, анализируя переменчивые состояния души, Андреевский, особенно в первой части "Книги о смерти", запечатлевает нечто очень близкое "потоку сознания" - причудливую и трудно уловимую смену мыслей, обусловленных почти случайными ассоциациями: "Следя за собою, я решил, что вся жизнь есть ни что иное, как ряд быстрых и бессвязных мыслей, порожденных случаем в нашей голове. Чуть, бывало, проснешься - начинается эта работа мысли. Идем, например, куда- нибудь гулять; я в молчании следую за другими, а между тем мои глаза смотрят на землю, на доски тротуара, на дома и деревья - и я все время думаю - так странно и непоследовательно думаю о разных разностях! Какой-нибудь, например, камень на дороге, Бог весть почему, напоминает мне далекую почтовую станцию в степи, и я думаю о ветряной мельнице и о раките, виденных мною давным-давно при закате солнца... Еще один шаг - мне
Сергей Аркадьевич Андреевский: судьба и творчество 505 почему-то вспоминается немецкая грамматика, с ее тонкими крючковатыми буквами, и я вижу ясно страницу, на которой крупным черным шрифтом напечатано: Vorwort - глава о предлоге, и я чувствую голод перед обедом, когда я заучивал с ненавистью эту трудную главу, и т.д." (с. 42). Пристальный интерес Андреевского к психологии позволяет предположить, что он был знаком с появившимися на рубеже XIX-XX столетий работами У. Джеймса, А. Бергсона и других философов и психологов. Однако "поток сознания" не стал доминирующим методом Андреевского. Для него это лишь одно из возможных проявлений человеческой психики. Видимо, ассоциативный психологизм представлялся ему более точным методом для передачи состояний души. Концепция всегда четко обозначена в самом начале статей Андреевского; дальнейшее изложение раскрывает и мотивирует ее, наделяет дополнительными смысловыми нагрузками. Вот он пишет, что натура Некрасова - "самая положительная, дельная, земная, какую только можно себе представить. Пусть он был энергичным, искренним, даже пламенным деятелем слова, - все-таки грунт его природы был по преимуществу практический, вкусы - трезвые и материальные" (с. 343). "Практицизм, трезвость и материальность" - ключевые слова этой статьи. Они же ключевые и для психологии Некрасова. Некрасов - антипод Лермонтова, поэтому там, где в одном случае поэзия - высокое искусство, созданное человеком "с божественным происхождением", в другом - это нечто сугубо земное, рукотворное, порой сделанное на заказ и легко перелагаемое в прозу. Недаром статья о Лермонтове была написана сразу же после статьи о Некрасове и помещена в книге непосредственно после нее. Скорее всего, Андреевского соблазнила задача сопоставить контрастные фигуры. Андреевский почти никогда не писал биографий. Он отмечал лишь те факты, которые оказали психологическое воздействие на становление характера и творческую судьбу писателя. Это правило нарушено лишь в статье "Поэзия Баратынского", где не только обозначены главные вехи жизни поэта, но уделено особое внимание его исключению из Пажеского корпуса, которое сыграло для мальчика роковую роль, повлияло на его психологический склад и поселило в нем "недоверие к жизни" (с. 315), сказавшееся позднее в его поэзии. Для Андреевского подлинная биография писателя - это его творчество, то, в чем полнее и ярче всего проявляется индивидуальность. Вот почему он убежден, что необходимо "понимать манеру каждого отдельного писателя в связи с его душевною индивидуальностью..." (с. 399). В статье о Тургеневе он также уточнял: "Для знакомства с Тургеневым нам не нужна его биография..." (с. 403). Андреевский не занимался исследованием биографий, считая, что они не дают представления о внутреннем мире художника, но иногда описывал
506 И.И. Подольская внешний облик своих героев, соотнося его со своей концепцией их личности. Главное в облике Баратынского - ум и грусть. "Сохранившиеся портреты Баратынского, а также известный бюст его представляет нам продолговатое, бритое лицо с грустными глазами, с высоким лбом, с коком и височками" (с. 308). "Горькая складка между бровей" у Лермонтова намекает на то, что "во многой мудрости много печали": "Этот молодой военный в николаевской форме, с саблей через плечо, с тонкими усиками, выпуклым лбом и горькою складкою между бровей, был одною из самых феноменальных поэтических натур" (с. 362). Мы узнаем не только о том, когда жил Лермонтов ("николаевская форма"), но также и то, к какой социальной среде он принадлежал ("молодой военный"). А вот описание внешности Гаршина: "Репин дал на передвижной выставке чудесный, глубокий и поэтический портрет Гаршина: худощавый красивый брюнет с пушистыми беспорядочными волосами, мягкою бородкой и тонкими вскинутыми бровями, с какою- то болезненною и беспокойною думой смотрел на зрителя своими воспаленными и туманными глазами" (с. 323). Вообще описание внешности имеет большое значение, потому что наделяет литературный портрет героя особой достоверностью и делает его по- человечески узнаваемым, а значит, более близким и понятным. Автографы литературных очерков не сохранились, поэтому неизвестно, каков был процесс работы над ними, но, судя по черновым рукописям "Книги о смерти", Андреевский кропотливо работал над стилем своих текстов. Во-первых, он был эстетом, во-вторых, предназначал статьи для аудитории, весьма искушенной в литературе. Стиль его всегда своеобразен (а значит, узнаваем) и как-то по-особому элегантен, благодаря исключительной точности воплощения мысли, ее емкости и содержательности. В лексику Андреевского никогда не проникали ни канцеляризмы, ни чиновничьи обороты, хотя он охотно пользовался жаргонными словечками вроде "крутой" (в близком к нашему пониманию смысле). Композиция его статей отличается продуманностью, последовательностью, цельностью и завершенностью. Формулировки кратки, выразительны, отточены и часто афористичны. Например, он писал о "Братьях Карамазовых", что Достоевский сделал веру "действующим лицом своего романа"71, о Мите Карамазове, что он - "смесь праха и божества"72; об Иване Карамазове: "Эпикуреизм Ивана очень тонкий, культурный и, если хотите, не лишенный поэзии. Но это все-таки - одно гастрономическое смакование земных удовольствий во всех видах"73; о творчестве Гаршина: "...повседневное страдание никогда не выйдет из моды и никогда не перестанет потрясать" (с. 324); о стиле Тургенева: "...вкрадчи- 71 ЛО, 1913. С. 35. 72 Там же. С. 97. 73 Там же. С. 81.
Сергей Аркадьевич Андреевский: судьба и творчество 507 вая простота тургеневской фразы" (с. 325); о сатирах Некрасова: он "возвысил стихотворный фельетон до значения крупного литературного произведения" (с. 354); о том, что "от Вронского, несмотря на его порядочность и честность, отдает хорошо выкормленною посредственностью" (с. 383); о том, что у Толстого "глубокий инстинкт правды" (с. 389); о том, что "Тургенев усиленно жмурится во всех тех случаях, в которых, наоборот, Толстой усиленно напрягает зрение" (с. 407). В том виде, в каком "Литературные очерки" дошли до нас, в них мало того, что отличает литературное чтение (лекцию) от статьи, изначально предназначенной для печати. Например, статья, о Баратынском начинается с вопроса - характерного приема ораторской речи: "Что в настоящее время сохранилось от поэзии Баратынского в нашей памяти?" Или такое начало статьи: "Вот книга единственная, которая никогда еще не имела себе подобных и едва ли когда-нибудь повторится" (с. 425). Или такой специфически лекционный прием: "Башкирцева еще в детском возрасте (будьте поэтому снисходительны к ее преувеличениям) пишет..." (с. 425). От "чтений" в "Литературных очерках" осталось несколько неудачных стилистических оборотов и безвкусных, возможно наспех придуманных, метафор: Баратынский "вложил в искусство живую книгу своего страдания..." (с. 322); "...неизбежность высшего мира проходит полным аккордом через всю лирику Лермонтова" (с. 364); "И можно сказать, что с Тургеневым природа разбила свое лучшее зеркало, порвала незаменимые струны своего избраннейшего певца..." (с. 409); "Посредством своего дивного языка Мопассан набальзамировал все свои произведения, он их пропитал насквозь драгоценными ароматами поэзии, он сделал их - нетленными"74; о В. Гюго: "Его метрическая речь запечатлена тою невозвратною красивостью, которая была свойственна только поэтам-романтикам..."75. Можно было бы и не отмечать эти досадные мелочи, если бы Андреевский не был таким тонким ценителем стиля и прекрасным стилистом. Он писал: "...готовые литературные формы речи - самый тлетворный грибок для писательской работы; не пройдет пяти-семи лет, как эти ходившие в известный период эпитеты, метафоры и словечки начинают издавать запах плесени, отдают стариною". И далее определял свое кредо: "Можно и следует искать новых форм для мысли, свежих эпитетов и уподоблений, но где нет в них надобности, там всегда спасает одна простота, и надо соблюдать ее во что бы то ни стало, сколько бы ни жужжало в ушах готовых украшений для описания..." (с. 336). 74 Там же. С. 329. 75 Там же. С. 384.
508 И.И. Подольская У Андреевского нет утомительных длиннот, отвлекающих внимание от главного. Его фразы просты и прозрачны даже в тех случаях, когда он пользуется длинными периодами, потому что насыщены информацией, которую дает только проникновение в душу писателя и в тайники его творчества. Приподнимая завесу над тем, что стоит за текстом, Андреевский делает меткие наблюдения, составляющие основу психологического портрета. Он писал о Некрасове: «По натуре сдержанный и крутой, почти не отзывчивый на чувство прекрасного, человек сильный и глубокий, но изуродованный и огорченный жизнью, - Некрасов нуждался в отмщении за обиды судьбы, и он полюбил мстить самодовольным за несчастных. Граница между искренним и искусственным у него потерялась. Часто он любил только "мечту свою", часто обливался слезами "над вымыслом". Но он чувствовал себя хозяином скорбящего народного царства, - этих необозримо-богатых владений для извлечения из них в каждую минуту чего-нибудь ужасающего для "сильных мира". Народ безмолвствовал, но это только придавало еще более трагический оттенок песням Некрасова. Он увлекался своею миссией, облагораживался в ней, возвышался до голоса истинного гражданина, видел в ней свою славу, свое искупление за какой-то грех, на который содержатся горькие, сдержанные намеки в его поэзии» (с. 360). Этот психологический портрет, сотканный из противоречий, в сущности, не что иное, как "диалектика души". Статьи Андреевского, как правило, полемичны, но неизменно корректны. Пожалуй, только с Белинским он спорил азартно, иронически обыгрывая отдельные его пассажи и тем самым посягая на святыню русской демократической критики. Обычно же Андреевский не называл оппонентов и возражал им только по существу вопроса, т.е. показывал, что для него важна проблема, а не тот, кто обозначил ее. Подспудно полемический характер носит начало статьи о Тургеневе: «Имя Тургенева переживает кризис. По нынешним временам Тургенев представляется читателю несколько слащавым, искусственным и манерным, несмотря на поучительную простоту его языка и стремление к правде. Вкусы "опростились" и вечная красота уже не в почете» (с. 394). Далее шаг за шагом Андреевский опровергает сформировавшиеся прежде представления о Тургеневе и раскрывает те стороны личности и творчества писателя, которые не были замечены в ту пору, когда его романы воспринимались в основном как идеологические. Весьма возможно, вопрос об отношении критики к Тургеневу обсуждался у Мережковских, на что указывают соображения, высказанные Д.С. Мережковским в работе "О причинах упадка и о новых течениях современной русской литературы", прочитанной в октябре 1892 г. (т.е. за год до появления статьи Андреевского) в Русском литературном обществе: "Русские рецензенты имели бестактность видеть в Тургеневе публициста и с этой точки
Сергей Аркадьевич Андреевский: судьба и творчество 509 зрения предъявляли ему требования. С надлежащим ли одобрением или порицанием изображен человек 30-х годов. Потом человек 40-х годов, потом нигилист 70-х годов и т.д. Одни защищали Тургенева, другие утверждали, что он в лице Базарова оскорбил молодое поколение. Странно теперь читать эти защиты, эти нападки! Подобное недоразумение могло возникнуть только от коренного непонимания. Впрочем, и сам Тургенев подал отчасти повод к недоразумению. Он писал свои большие романы нд модные общественные темы, на так называемые жгучие вопросы дня. В этом великом человеке был все-таки литературный модник, то, что французы называют "модернист". Как почти все поэты, он не сознавал, в чем именно его оригинальность и сила»76. Вот об этих не замеченных прежде особенностях Тургенева, о том, в чем его "оригинальность и сила", и говорит Андреевский своим современникам, словно развивая мысль Мережковского: "Тургенев не любил жизнь, а был грустно влюблен в нее тою девственною, чистою, мечтательною и безнадежною любовью, какою был влюблен Зибель в Маргариту. Он всегда страшился разочарований; он знал, что действительная основа боготворимой им жизни плоска, низменна и безжалостна, но он, по непреодолимому артистическому инстинкту, всегда отворачивал взоры от этой ужасающей подкладки бытия и баюкал себя своими стройными иллюзиями, мучительно веруя, что эти иллюзии и составляют настоящую правду, прозреваемую им сквозь шероховатую, мятущуюся и по временам отталкивающую действительность" (с. 395). И это о том, кто благодаря критике сохранился в памяти потомков в основном как автор "Отцов и детей" и романов о "лишних людях"! Андреевский считает это вопиющей несправедливостью, и вот почему именно в этой статье появляется такое эмоциональное нагнетание синонимических рядов. И здесь мы видим тот же поразительный психологизм и ту же диалектику, что и в статье о Некрасове. Да, Андреевский писал о тех, кого любил, но самыми любимыми, самыми близкими из них, были для него Лермонтов и Тургенев. Для Андреевского Тургенев прежде всего поэт, а что такое поэзия критик объясняет цитатой из повести "Первая любовь": поэзия "говорит нам то, чего нет, и что не только лучше того, что есть, но даже больше похоже на правду" (с. 395). Правда, состоящая в том, что все завершается смертью, слишком страшна для Андреевского, и он ищет утешения у Тургенева, хотя тот тоже "сознавал, что границами видимой природы и действительности замыкается вся жизнь человека" (с. 405). Тем не менее для Тургенева все, находящееся «за пределами видимого мира... возникло... "здесь", воплотилось в тех особенных проявлениях высшей красоты, которые он один умел открывать и чув- 76 Цит. по: Мережковский Д.С. Л. Толстой и Достоевский... С. 538.
510 И.И. Подольская ствовать в жизни. Эта высшая красота жизни и была его культом» (с. 405^406). Возможно, это и служило утешением. Андреевский нередко советовался по поводу своих статей с А.С. Сувориным и предлагал ему внести в них правку по собственному усмотрению. Доверяя литературному вкусу Суворина, он просил его изменить конец статьи о Баратынском, прислушивался к его замечаниям по поводу статьи о Толстом (см. раздел "Примечания"), предлагал ему отредактировать и сократить статью о Мопассане: "Обрабатывайте ее сколько угодно. Я даже буду Вам благодарен, потому что Вы лучше меня почувствуете все лишнее. Все короткое неизмеримо лучше всего длинного"77. Только статья о Лермонтове была так дорога Андреевскому, что он не соглашался на правку78. Это позволяет предположить, что, подготовив статью для выступления, чему, несомненно, предшествовала серьезная работа над ней, Андреевский потом не правил ее. Ему хотелось поскорее увидеть свою статью напечатанной, о чем свидетельствуют многие письма к Суворину. Это было не честолюбие, а какое-то простодушное тщеславие. Андреевский дорожил тем, что выходило из-под его пера, хотя не придавал своему творчеству особого значения. 11 ноября 1891 г. он писал Н.А. Лейкину по поводу "Литературных чтений": "Не смею предложить Вам никакого автографа, ибо не чувствую никакого апломба для признания себя замечательной особой..."79 Особенно интересны в этом смысле строки из письма Андреевского к Кони от 15 ноября 1909 г.: "Помню, Вейнберг очень волновался, что меня не хотят избрать в академики. Ну на что мне это? Все показное не имеет для меня никакой цены"80. В пределах каждой статьи Андреевский последовательно развивает мысли, которые продуцируют все новые ассоциации и слагаются в единую логическую цепочку. Критик безупречно мотивирует причинно-следственные связи, покоряет неотразимостью доводов, завораживает своей убежденностью. Каждый довод логически вытекает из предшествующего и обусловливает последующий. При таком "жестком" построении статьи исключительно важную роль играет ее начало. Андреевский сразу обозначает приоритеты - независимо от того, высказывает ли он свое представление о писателе или приводит чье-либо мнение о нем. Вот начало статьи "О Некрасове": «Спорный поэт... И прежде других он сам себя оспаривал: "Нет в тебе поэзии свободной, мой суровый, неуклюжий стих!"» Это отправная точка статьи. Далее Андреевский приводит три цитаты из Тургенева, развивающие мысль о не-поэтичности Некрасова. Наибо- 77 Письмо от 11 марта 1894 г. (РГАЛИ. Ф. 459. Оп. 1. Ед. хр. 118. Л. 125-126). 78 Письмо к А.С. Суворину от 10 января 1890 г. (РГАЛИ. Ф. 459. Оп. 1. Ед. хр. 118. Л. 14-14 об.). 79 РГАЛИ. Ф. 289. Оп. 1. Ед. хр. 4. Л. 1. 80 ИРЛИ. Ф. 134. Оп. 3. № 51. Л. ±4 об.
Сергей Аркадьевич Андреевский: судьба и творчество 511 лее резко Тургенев сформулировал свое отношение к Некрасову в письме к Я.П. Полонскому от 13 января 1868 г.: "Г. Некрасов - поэт с натугой и штучками; пробовал я на днях перечесть собрание его стихотворений... нет! Поэзия и не ночевала тут - и бросил я в угол это жеваное папье-маше с поливкой из острой водки" (с. 342). Кстати, цитаты из Тургенева подобраны по тому же принципу, на котором построена и сама статья Андреевского: они не просто развивают мысль, а нагнетают ее. Далее Андреевский подвергает анализу ключевые мысли, заявленные в начале: Некрасов - спорный поэт, поэзия в его стихах "не ночевала", "грунт его природы был по преимуществу практический" (с. 343). Но критик понимает, что если бы поэзия "не ночевала" в стихах Некрасова, он не был бы поэтом - даже спорным. Как примирить эти взаимоисключающие утверждения? Андреевский не вполне согласен с Тургеневым. Он признает, что Некрасов - поэт, но этот поэт смущает его, ставит в тупик; "Красота, женская любовь - эти вечные родники поэзии, - почти не пробуждали его вдохновения" (с. 343). А что же пробуждало? "Его обращения к родине, к Волге, к русскому простору исполнены порою захватывающего лиризма; они дышат мощью, скорбью и любовью..." (с. 343-344). И тотчас возражает себе: "Но эта отзывчивость к природе, как чувство, общее всем, не составляет еще приметы богатого поэтического темперамента" (с. 344). Некрасов интригует Андреевского как поэт и личность, и он стремится понять его сам и заинтересовать им читателя. "Эта большая и мудреная литературная сила напрашивается на изучение" (с. 343). Андреевский постоянно подбирает ключи к творчеству того или иного писателя, ищет адекватный случаю "Сезам, откройся!". Для Некрасова он находит ключевое слово: "материальный", объясняющее все или почти все. У Некрасова "материальные вкусы", он "сосредоточивал всю силу своего сострадания ...на материальных невзгодах меньшой братии" (с. 344), его привлекали не заоблачные выси, а опять-таки материальные, земные цели. И едва в начале второй главки статьи критик произносит фразу: "Содержанию соответствует и форма", как все становится на свои места. Теперь ему не трудно объяснить, почему "две трети" "материальных" произведений Некрасова "могут быть превращены в прозу и не только ничуть от этого не пострадают, но даже выиграют в ясности и полноте" (с. 345). Андреевский выстраивал логику рассуждений так, чтобы слушатель или читатель чувствовали себя сопричастными развитию его мысли. Критик так незаметно, без всякого нажима "направляет" читателя, что тому кажется, будто это он сам нашел ключ к проблеме, представлявшейся сначала неразрешимой. Поэтому часто возникает ощущение, что именно Андреевский предложил самую точную характеристику личности и творчества художника. Концепция в жанре литературного портрета очень привлекательна, но вместе с тем уязвима, потому что зачастую становится прокрустовым ло-
512 И.И. Подольская жем. Убедительные, покоряющие, но в чем-то неизбежно субъективные концепции Андреевского представляют в этом отношении большой соблазн. Статьи Андреевского не исчерпывают проблематики творчества тех, о ком он пишет. Критик и не ставил перед собой такой задачи. В "Предисловии" к "Литературным очеркам" он писал: "...я говорю только о тех, которые мне полюбились и в которых я нашел то, что ранее меня никем не указывалось". Действительно, его взгляды всегда независимы и самобытны. Андреевский так дорожил этими качествами, что особо отметил даже отбор цитат в своих статьях, который считал своего рода творческим процессом: "Почти все приводимые цитаты впервые выбраны мною. Впоследствии они были затрепаны" ("Предисловие"). Цитаты у Андреевского выполняют разные функции. Иногда они участвуют в построении концепции (в статьях о Баратынском, Лермонтове, Некрасове, Толстом, Тургеневе, Башкирцевой, Грибоедове), но в отдельных случаях критик использует их для краткого изложения того или иного произведения. Статьи "Братья Карамазовы", "Всеволод Гаршин" и "Гюи де Мопассан" почти сплошь состоят из цитат, отобранных с большим вкусом и чутьем и сопровожденных тонким и проницательным комментарием. Это основанный на цитатах концептуальный пересказ произведений, максимально адекватный их художественной ткани и идеологическим особенностям. Высказывание критика по поводу этих статей показывает, какие задачи он ставил перед собой: "Из нескольких авторов я сделал в этой книге такие экстракты, что и поныне очерки о них отчасти заменяют для меня обращение к подлинникам" ("Предисловие"). Но значение названных статей этим не исчерпывается. А.Г. Горнфельд писал по поводу статьи о "Братьях Карамазовых": "...это действительно первая в нашей литературе работа, где указана и показана глубина романа Достоевского; от этой оценки - не столько от того, что сказано в статье, сколько от того, что в ней не досказано - отправляется вся дальнейшая работа над Достоевским..."81 В статье "Из мыслей о Льве Толстом" мало цитат. Она явно рассчитана на тех, кто хорошо знаком с творчеством Толстого, поэтому цитаты заменены здесь ключевыми словами, которые должны вызвать у читателя, необходимые ассоциации с определенными местами произведений писателя. Для Толстого, писал Андреевский, "не существует никаких обманов зрения, когда он смотрит в перспективы прошлого. Читая толстовское описание бала, смерти, дождя, родов, сражения, переезда на дачу, раздумья в кабинете, венчания и т.д. - вы удивляетесь не только всеобъемлемости воспоминаний автора, но и упорной энергии самого описательного процесса. Этому художнику 81 Горнфельд А.Г. Литературные очерки. СПб., 1913 // Рус. вед. 1913. 14 авг., № 187.
Сергей Аркадьевич Андреевский: судьба и творчество 513 совсем неведомы такие житейские факты, которые бы, несмотря на кажущуюся незначительность, не раскрыли в себе при ближайшем внимании своих интересных особенностей" (с. 379). Упоминания сюжетных узлов и ключевые слова принимают такое же участие в построении концепции, как и пространные цитаты, однако они ничего не скажут тому, кто плохо знает Толстого. Поэтому у статей "Братья Карамазовы", "Всеволод Гаршин" и "Гюи де Мопассан" совсем другой адресат, чем у статьи о Толстом. Эти статьи обращены к читателям, незнакомым или малознакомым с творчеством этих писателей. Статьи Андреевского компактны и сжаты. Его мысль не "растекается", а напротив, напряженно стремится к завершенности, которая достигается необычайно выразительной концовкой статьи, ее логическим итогом, последним выводом о.значении творчества художника и(или) его месте в литературе. Например: «...Достоевский написал идейный, ярко субъективный и в то же время высоко художественный роман (...) создал произведение, внутренняя поэзия которого почти сглаживает в нем колорит моды и клеймо времени, и мы даже не в состоянии представить себе эпохи, когда бы "Братья Карамазовы" утратили свой психологический и художественный интерес. Такова эта глубокая философско-драматическая поэма - как всего правильнее следовало бы назвать этот удивительный роман Достоевского»82; "...Некрасов не великий, но замечательный, самобытный поэт вообще и поэт народной скорби в особенности; но более всего Некрасов - это неотразимо яркое, незабвенное имя в истории нашей гражданственности" (с. 361); «И чем дальше мы отделяемся от Лермонтова, чем больше проходит перед нами поколений, к которым равно применяется его горькая "Дума", чем больше лет звучит с равною силою его страшное "И скучно и грустно" на земле - тем более вырастает в наших глазах скорбная и любящая фигура поэта, взирающая на нас глубокими очами полубога из своей загадочной вечности...» (с. 377). О ком бы ни писал Андреевский, он всегда находит свой угол зрения. Созданные им портреты писателей уникальны и неповторимы. Так, у него "свой" Чацкий. Не Грибоедов, а именно Чацкий, потому что воплощению образа Чацкого на сцене посвящена статья "К столетию Грибоедова". И здесь Андреевский замечает то, что проглядели его предшественники, писавшие о комедии, и исполнители роли Чацкого на сцене: "Чацкий - аристократ: вот чего не хотят знать актеры! Они изображают в Чацком какого-то неусидчивого фразера, какого-то сорвавшегося с цепи журналиста, который всегда выпаливает свои монологи с таким азартом, что сокровенная ирония автора, состоящая в том, что только стадо невежественных рабов могло ославить сумасшедшим столь выдающегося по уму и благородству человека, - *2ЛО,1913.С. 100. 18. С.А. Андреевский
514 ИМ. Подольская эта ирония Грибоедова до сих пор никогда не преподается публике со сцены" (с. 438). Об интересе Андреевского к театру свидетельствуют также статьи из "Литературных очерков", не включенные в настоящее издание: "Театр молодою века" и "Театр-книга и театр-зрелище". Однако его отношение к театру - тема для особого исследования. Как уже упоминалось, Андреевский принадлежал к той редкой категории пишущих стихи людей, которые сознают свою несостоятельность в этой форме искусства слова. Несмотря на доброжелательность критики к его стихотворениям, Андреевский страдал от комплекса поэтической неполноценности, следствием чего, возможно, и стала его странная теория о том, что поэзия исчерпала себя. Он развил эту теорию в большой, неровной, дилетантской и противоречивой статье "Вырождение рифмы", прочитанной им, возможно, в незавершенном виде на одной из "пятниц" К.К. Случевско- го. То, что Андреевский рассказал об этом чтении, очень характерно для его отношения к проблеме в целом и для манеры изложения материала в частности: "...я высказал сомнение в жизнеспособности Парнаса. Мое заявление, должен правду сказать, было встречено не только без негодования, но с весьма объективною любознательностью. Присутствующие нашли вопрос интересным и пожелали выслушать мои доказательства. Но что же тут было доказывать? Такие вещи просто чувствуются... Я ответил, что вопрос этот мне представляется решенным как-то безотчетно и до того ясно, что мне было бы и трудно и скучно что-либо доказывать" (с. 467). Эта бездоказательность осталась отчасти и в напечатанной статье. Не разглядев новаторства уже народившегося и развивавшегося символизма, Андреевский дал крайне субъективные оценки новым поэтам, пришедшим в литературу на рубеже ХЕХ-ХХ вв. Порой эти оценки отмечены своеобразной выразительностью, однако в них нет глубины и убедительности. Например, Андреевский писал, что Н.М. Минский «представляет собою типичнейший современный образец двуликого "поэта-умника"» (с. 454). Мережковский, по его словам, «чудесно владел формою, писал горячо и образно, писал много и красиво, печатал даже большие поэмы, но что бы он ни делал, ничто не "ударяло по сердцам"» (с. 454). Так же поверхностны и не профессиональны обобщения Андреевского. Поэты-романтики, утверждал он, "пели как птицы в соответствии с глубокой гармонией мира. Но теперь уже немыслимо вернуться к их душевному строю. Вселенная слишком притиснула человека неотразимою мощью своей цветущей и грозной материи..." (с. 455). Высказав критические замечания по поводу стихов Надсона, Минского, Мережковского, Ф. Сологуба и других, Андреевский назвал настоящими поэтами, "потомками Аполлона по прямой линии" (с. 458), только М. Лохвицкую и Фофанова. О стихотворениях 3. Гиппиус он писал, что они "бесспорно талантливые, оригинальные, а иногда и глубокие, но - скорее высокомерно-
Сергей Аркадьевич Андреевский: судьба и творчество 515 умные, нежели поэтические" (с. 460). К. Бальмонта Андреевский считал "искусным версификатором", однако сомневался, что "его лирика глубоко западет в чье-либо сердце" (с. 460). По мнению Андреевского, К.К. Случев- ский был родоначальником русского декадентства и содержание его поэзии "соответствовало рефлектирующей и мечтающей, галлюцинирующей, разрозненной и хаотической современной душе" (с. 462), но при этом он отмечал: "Содержание современно, но форма не годится" (с. 462). Ф. Сологуб казался ему эпигоном Лермонтова, а о новой поэзии в целом Андреевский высказывался так: "...чем чаще я встречаюсь с произведениями лириков последнего времени, тем более вижу, что их пьесы на прежние мотивы бледнее оригиналов, а более современные как-то придуманы, проникнуты горемычным резонерством, заплатаны уклончивыми словечками и вообще до странности не соответствуют по своему содержанию все тем же ясным и певучим строкам романтиков"(с. 465-466). Читая все эти пассажи, невольно задумываешься о том, не вознамерился ли Андреевский "похоронить" вместе со своими стихами всю новую поэзию. Назвав статью "Вырождение рифмы", Андреевский пишет не о рифме, а об общих тенденциях развития и упадка поэзии. Понятие "рифма" имеет для него собирательный смысл. Он расширяет один из основных признаков поэзии, отождествляя "рифму" с самой поэзией. Статья Андреевского была опубликована в 5-м номере "Мира искусства" за 1901 г. В том же номере отзыв на эту статью был заказан В. Брюсо- ву, из чего можно сделать вывод, что журнал изначально стремился развернуть полемику по вопросу о состоянии современной поэзии. История отклика Брюсова такова: в 1901 г. СП. Дягилев просил П.П. Перцова привлечь Брюсова в "Мир искусства". «"На первый раз" Брюсову было предложено написать возражение на статью Андреевского "Вырождение рифмы", помещенную тогда же в "Мире искусства" и трактовавшую об упадке поэзии, - тема, весьма задевшая Брюсова»83. 7 апреля 1901 г. Брюсов писал Перцову: "Вы, конечно, знаете, что мне оно (предложение Дягилева. - ИЛ.) очень желанно. Кстати - совпадение. По поводу статьи Андреевского я непременно хотел писать; очень уж вопрос близок моему сердцу. И помышлял я предложить свою статью именно Миру Искусства. У меня столько готового, уже решенного о поэзии, стихе и рифме, что я мог бы написать возражение Андреевскому в два-три дня, будь только у меня под рукой его статья"84. Судя по этому письму, Брюсов был к тому времени знаком со статьей Андреевского, прочитанной у Случевского. Вскоре после выхода журнала, 3 июля 1901 г., Брюсов признавался А.А. Шестеркиной, что недоволен своей статьей: «Писал ли я Вам, что статья моя в "Мире искусства" действительно пло- 83 Перцов. С. 226. 84 Там же. С. 227. 18*
516 И.И. Подольская ха? И как мог написать я подобную "бледность" и "общность"»85. Таким образом, статья не удовлетворяла Брюсова по существу, и он жалел именно об этом, а не о том, что ответил Андреевскому. И.Ф. Романов указал на основное упущение Андреевского, который не понял новой поэзии: "Декаденты, как мне кажется, служат живым символом какого-то искания в человечестве... Искания чего? Новых форм? Нового настроения? Нового содержания? В области поэзии только?"86 Через два года В.В. Розанов писал: «Наиболее души г. Андреевский вложил в этюд о г-же Башкирцевой и в статью "Вырождение рифмы". - "Чем далее от конца XIX века поэт, тем более вероятности встретить у него поэзию; и чем он ближе к нам, тем вероятнее, что мы наткнемся на пустозвонство, версификаторство, а не поэзию", - цитирует Андреевского Розанов и возражает: "Однако отсюда вывести, что "в мире" умирает поэзия, - как делает г. Андреевский, - едва ли возможно. (...) Вообще появление великих поэтических талантов есть тайна истории, которой не постигая, мы не можем ничего и предсказать»87. Много лет спустя З.Н. Гиппиус отмечала, что Андреевский не понял модернистской поэзии: «Политика и общественность его никогда не интересовали, - чем он даже хвастался, - но и в искусстве он не заметил движения жизни. Перелом 1890-1900-х годов оставил его добродушно-равнодушным. В период расцвета новой поэзии (хорошей или дурной, не в том дело), он написал статью "о смерти рифмы", носился с мыслью, что всякие стихи вообще кончены. Не говоря о Блоке и позднейших, он никогда не считал "поэтами" ни Сологуба, ни Брюсова, ни Бальмонта...»88. Остается добавить, что "Вырождение рифмы" значительно слабее статей, предшествовавших ей. В статье "Значение Чехова" (1910) Андреевский говорит не о личности писателя, а о значении его творчества и, возможно, поэтому впервые приходит к тому, что время - один из главных критериев для исторической оценки художника. В течение 30 лет после освобождения крестьян, утверждал Андреевский, "все прекрасное, как наследие барства, считалось как бы навеки постыдным. Нужно было нечто феноменальное, чтобы освободиться от этого гнета. Нужно было, чтобы народился какой-нибудь разночинец, почти мужик, выросший в демократической среде, близкий к самым низшим классам общества и который бы в то же время был, с головы до ног, естественным, сильным художником. 85 Литературное наследство. М., 1976. Т. 85: Валерий Брюсов. С. 643. 86 Рцы. "Стихи новейшие нам как-то не нужны" // МИ. 1901. № 8. С. 80. 87 Розанов В. С.А. Андреевский как критик. 88 Гиппиус 3. Чего не было и что было... Т. 2. С. 125-126.
Сергей Аркадьевич Андреевский: судьба и творчество 517 Таким феноменом явился Чехов" (с. 445-446). По мысли критика, Чехов преодолел давление литературной традиции. "Произошло необъяснимое и небывалое в нашей литературе слияние демократизма и эстетики" (с. 446). Эта статья важна еще и потому, что отношение современников к Чехову было, мягко говоря, неоднозначным. Его не принимали и не понимали ни критики народнического толка, ни представители "нового искусства": и те и другие зачастую отождествляли писателя с его героями. На причины непонимания Чехова современниками указал в 1904 г. С. Булгаков: "Наиболее часто и настойчиво ставится Чеховым этот вопрос не о силе человека, а об его бессилии, не о подвигах героизма, а о могуществе пошлости (...) то, от чего он болел, чем он был сам отравлен, считали предметом его проповеди, сливая автора с его героями, и создавалось и крепло это тяжелое недоразумение..."89. Андреевский одним из первых оценил Чехова и еще в 1895 г. написал восторженную (хотя и довольно поверхностную) рецензию на его книгу "Повести и рассказы"90. Вернувшись к творчеству Чехова через 15 лет, Андреевский нашел исключительно точную формулировку, определяющую значение писателя: Чехов, отметил он, "демократизировал поэзию" (с. 448). 26 октября 1889 г. Андреевский писал Урусову о своих критических очерках: «Я сам не придаю им цены. Но я пользуюсь тем, что у меня иногда бывает зуд рассказать, как я понимаю известного писателя и что в нем вижу. Мне думается, что я их (т.е. писателей) правильно чувствую. И так как я теперь ни к чему иному не способен, то я радуюсь предлогу не бросать перо и набрасывать "что-нибудь". Я просто подчас заставляю себя разрабатывать какую-нибудь давно готовую в голове тему или ищу случая набросать свои впечатления по поводу чего-нибудь мало мне знакомого, - беру, читаю и стенографирую свои думы. Собрал наброски о Лермонтове, написал о Некрасове. Есть другие темы впереди. Право, если не возьмешь себя в руки, - если все будешь достигать совершенства, о котором мечтаешь, да трусить, да откладывать, - так и жизнь пройдет»91. Но, не придавая своим очеркам "цены", Андреевский все же знал, что они интересны. 24 марта 1913 г. он отвечал одному из своих корреспондентов: "Вы желаете, чтобы я писал еще о Пушкине, Тютчеве и Мюссе. Значение этих поэтов и без меня установлено; ничего нового сказать нельзя. Мои же очерки были всегда оригинальными, т.е. в свое время новыми и первыми. Чужих мыслей я не повторяю"92. Почти все свои критические очерки Андреевский печатал в "Новом времени". Есть любопытное противоречие в том, что он помещал свои статьи, 89 Булгаков С. Чехов как мыслитель // НП. 1904. № 10. С. 41. 90 Андреевский С. Новая книжка рассказов Чехова // НВ. 1895. 17 янв., № 6784. 91 РГБ. Ф. 311. К. 15. Ед. хр. 6. Л. 18 об. -20. 92 Письмо Н.Н. (Вентцелю) (РГАЛИ. Ф. 26. Оп. 1. Ед. хр. 9. Л. 2).
518 И.И. Подольская предназначенные для узкого круга слушателей, в одиозной суворинской газете, адресованной широкому кругу читателей. Однако нет никаких оснований причислять Андреевского к нововременским критикам. Он вообще никогда не писал статей "с тенденцией". С Сувориным его связывали многолетние приятельские отношения. "Вы своеобразны и капризны, а следовательно - интересны"93, - написал он однажды Суворину. Взглядов его Андреевский не разделял, а ксенофобия, идеологическая и политическая направленность "Нового времени" были для него неприемлемы. Письма Андреевского к Суворину очень интересны и часто касаются литературных вопросов. Одно из них ярко характеризует нравственную и идеологическую позицию Андреевского, отчасти объясняет его отношение к Суворину и то, почему он все же печатался в "Новом времени": «7 января 1900 г. Алексей Сергеевич. Только сегодня успокоился я насчет здоровья моей дочери, и мне хочется ответить на Ваше откровенное, милое письмо. Вы говорите, что проверяли свою газету по новогодней подписке и убедились цифрами, что успех не уменьшился. Вы спрашиваете: "быть может, привычка?" Но затем высказываете, что не бросите знамени "национализма" сколько бы ни прожили. Значит, как будто верите, что "национализм" именно дорог в газете. Вопрос об успехе "Нового времени" очень сложен. Вполне разобраться в нем хватило бы на длинный ряд журнальных статей. Глупо думать, что газета выросла и разбогатела, умышленно играя на "дурных инстинктах". Ведь даже враги как-то выделяют Вас из газеты! Вы так неустанно работаете, столько сидите в кабинете, столько строчите, так погружены в искусство и книгоиздательство, что в конце концов каждый увидит в Вас работника по существу и по преимуществу, а буржуа - по счастливой случайности. Главный успех газеты, конечно - в группировке вокруг нее талантов и в ее литературности. Национализм? Здесь, пожалуй, самым сложным образом впутывается в дело Ваша личность. Да, Вы националист на свой манер! Ваша любовь к России не подлежит спору, а благотворна ли она?.. Вы, как любящий, едва ли судили себя за последствия... Любовь слепа... А не приходило ли Вам в голову, что Ваш национализм, быть может, - насильственный и угнетающий? "Россия для русских" - прекрасно. Но навязывать Россию во что бы то ни стало, - силою?.. Знаете ли, мне сдается, что это даже едва ли "народно". Возьмите наших великих писателей. Пушкин мечтает о временах грядущих, когда народы, распри позабыв, в великую семью соединятся. Достоевский объяснял "русского", как "всечеловека". Толстой исповедует космополитизм 93 Письмо к А.С. Суворину от 19 марта 1886 г. (РГАЛИ. Ф. 459. Оп. 1. Ед. хр. 118. Л. 1).
Сергей Аркадьевич Андреевский: судьба и творчество 519 и проповедует "непротивление злу". Вот в чем ядро русского гения: "миром победить мир", сказал бы я. И даже Гаага свидетельствует Вам о том же. Зачем я это пишу? Разве Вы этого не знаете? Но Вы запальчивы и страстны. Кому играет в руку Ваш талант? Министрам, генерал-губернаторам, департаментам, т.е. бюрократии, т.е. тому, что питается раздорами, т.е. тому, что всесильно и ненавидимо. Вот косвенные результаты Вашей искренней горячности. Упаси Боже думать, что Вы хоть на секунду этого хотели! В том-то и беда, что когда Вас читаем, то Вас винить нельзя. Вас все-таки выделяют и любят. Защищать русское необходимо, но греметь русским и душить русским нельзя. Вообще жестокость повсюду отпадает в жизни. Я не требую, чтобы Варшава, Гельсингфорс, Рига и даже Иерусалим пили в будущем году за Ваше здоровье, но и то было бы хорошо, если б они не посылали Вам проклятий. Побольше гуманизма, Алексей Сергеевич! Уверяю Вас, что это будет по-русски. Я поймал одно курьезное словечко у Волынского, которого, было, приняли в "Россию" и на другой же день выругали. В статье о Достоевском он употребил чудесные термины: "богофобство" и "богофильство". Действительно, такие термины нужны. Ведь даже юдофобство есть в то же время л юдофобство, а людофобство есть "богофобство"... Вот до чего я договорился! (...) Ваша ревнивость к России составляет, конечно, Вашу основную черту. Измениться в этом отношении Вы не можете, да это и не нужно. Но - способы, приемы... Не следует ли над ними призадуматься»94. * * * Что же происходило все эти годы в жизни Андреевского? Ответ на этот вопрос дает отчасти "Книга о смерти", речь о которой пойдет впереди, но более всего - письма. Поскольку они представляют собой самую полную и подлинную автобиографию Андреевского, обратимся к ним. Он много работал. Лето проводил на дачах под Петербургом95 или за границей. В мае 1884 г. вся семья перебралась на дачу в Петергоф. Открытка к Кони в Висбаден датирована 27 мая: «Вчера приехали, как водится, в дождик, но сегодня восхитительный день: солнце, тишина, свежая зелень. Дача светленькая, улыбающаяся, новая. Мой кабинетик располагающий, но 94 РГАЛИ. Ф. 459. Оп. 1. Ед. хр. 1. Л. 40-43 об. Впервые полностью: Подольская И. Алексей Сергеевич Суворин: Из истории русского национал-патриотизма // Литературное обозрение. 1999. №4. С. 48. 95 «"Дачи" он презирал, - писал Д.В. Философов, - и уверял, что все петербургские дачники нечто вроде "добровольных аскетов", - которые совершенно сознательно, каждое лето посвящают себя аскетическим упражнениям» (Философов Д.В. [Рец.] Книга о смерти // За свободу! Варшава, 1923. 3 янв., № 1).
520 ИМ. Подольская я спрошу: к чему? - я в борьбе между поэзией и прозой. Читаю "Sapho" Доде. Все это одна лишь клубника. Герой ничтожен; прочел полкниги и до сих пор вижу в нем только исправного кобеля. Язык милый, написано со вкусом - да мало ли что! А все-таки этого не перечтешь. (....) В суде бездействие. Вчера в фельетоне "Новостей" (от 26-го) сообщен анекдот о Лохвицком, будто он запросил лишнее, потому что должны были обвинять Вы, а когда оказалось, что выступит другой, и клиент просил сбавить, то Лохвицкий уперся на том, что он готовился на Кони, Не дурно! Значит, наш-то старик имеет прошлое, будет и будущее. Обнимаю Вас, моего близкого на далекой стороне. Бунюшка (Ю.М. Андреевская. - ИЛ.) напишет особо. С.А."96. В открытке к Кони от 14 июня того же года Андреевский писал: «Живу одним: читаю наших великих мастеров и с таким вкусом, как никогда прежде. Кажется, я приобрел особенную способность смаковать в деталях всю прелесть настоящего, истинного творчества. Различаю промахи, задыхаюсь от восторга перед красотами. Люблю подмечать особенности приемов. Оценил "красноречие" Гончарова. У него есть удивительные импровизации - целые разливы поэзии»97. Как видно, Андреевский внутренне почти готов к тому, чтобы попытать силы в жанре литературной критики. Вот круг его чтения: "читаю Тургенева, Толстого, Гончарова - a tour de role"* (Письмо к Кони от 6 июля 1884 г. - ГАРФ. Л. 25). Вскоре он назовет Тургенева своим любимым писателем, и его заденет, что К.Д. Кавелина похоронили в одной ограде с ним: «...я нахожу это "чересчур". В моих глазах это был один из тех обеспеченных людей, которые под старость любили запальчиво болтать о высоком. Правда, он производил впечатление человека гуманного, хороших традиций, - ну, да ведь этого мало, чтобы видеть в нем оракула или русскую славу! А впрочем, я рад, когда у нас хоть кого-нибудь чествуют: так у нас принижают все русские дарования...»98. Через несколько дней, 17 мая, Андреевский пишет Боборыкину еще об одних похоронах -JB. Гюго: "Французы нагнали тучу на весь мир своим отношением к смерти своего титана: лучшее доказательство (ибо Франция всегда была пульсом), что нашему веку недостает божества. Это не благодарность, а - культ"99. 14 августа 1885 г. Андреевский пишет Кони о Диккенсе: «Какой своеобразный и удивительный гений и что за чудный богатый язык. Вам необходимо перечесть теперь, когда, конечно, каждая жемчужинка Вам будет виднее. Теперь читаю "Martin Chezzlwit". Надо бы когда-нибудь доложить Диккенса и вообще заняться этим единственным в своем роде поэтом»100. 96 гарф. л. 22. 97 ГАРФ. Л. 23. 98 Письмо к П.Д. Боборыкину от 9 мая 1885 г. (РГАЛИ. Ф. 67. Оп. 1. Ед. хр. 39. Л. 3 об. - 4). 99 Там же. Л. 5. 100 ГАРФ. Л. 43. * Поочередно (фр.).
Сергей Аркадьевич Андреевский: судьба и творчество 521 Семейная жизнь идет своим чередом. В письме к Кони от 6 августа 1885 г. Андреевский посвящает жене несколько строк, в которых касается темы денег: "...она так редко бывает от души весела. Все у нее хлопоты да клиенты в голове". И далее: "Не знаю, когда встретимся, если я уеду. Вы, вероятно, застанете Буню одну, и она, после кутежа, при осенних расходах, будет жестоко ныть о клиентах. Пожалуйста, голубчик, поддержите ее. Наговорите всего хорошего, сочините даже какое-нибудь грандиозное дело, которое будто бы направляется ко мне. Ведь я знаю, что осенью опять буду весь в работе. И чего ей? Денег довольно. А все-таки утешайте ее"101. То, что Юлия Михайловна думает о клиентах и "считает денежки", немного смущает, но еще не раздражает Андреевского, и во всем, что он пишет Кони и Боборыкину о жене, сквозят любовь и покровительственная нежность. Лето 1885 г. семья провела на даче под Лугой, в Наплотье; о жизни там Андреевский рассказал в письме к Кони от 6 июля102 и в "Книге о смерти" (с. 90-95). 16 июля он писал Кони: "Муза молчит, а я ее не насилую. Если бы заговорила, я бы не утерпел и послал Вам следы нашей беседы"103. 26 июля отправлено еще одно письмо к Кони: «С холодами вернулись ко мне мигрени, с мигренями - поэзия. Согласно обещанию, посылаю Вам первые беседы Музы. Среднюю пьесу Вы уже знаете, последнюю - перевел также по просьбе Рыни (Боборыкина. - И.П.), первая - моя собственная, только что написана. Она создана в Александровском саду, по выходе из Сената, после проигранного дела. Мне кажется, трудно искреннее и проще выразить искание божества под углом современных выражений. Жду Вашего строгого и дорогого суда. Я ощутил даже ту особенную дрожь, которую испытываю только тогда, когда напишу стихотворение, которым впоследствии я навсегда остаюсь удовлетворенным и, долго после, встречая его, не испытываю разочарования. А что скажете Вы? Понятен ли я? - Я сделал из этих пьесок отдельный листок, чтобы Вы, если одобрите их, могли бы пристроить их в "В(естник) Евр(опы)" для сентябрьской или октябрьской книжки. - Не все, что я пишу, так же грустно. Есть несколько игривых штучек, посвященных соседям Дохтуровым. Я их записал в Вашу переплетенную тетрадь, куда отныне буду набрасывать все, что придет в голову. А вот на потеху Вам. ГЕКЗАМЕТР (истинное происшествие) Муху желал задавить я, что спать не давала жужжаньем: Встал и пригнал на окно, и она под рукою забилась. Вдруг, нажимая стекло, я заметил: в углу, от замазки Тихо отстало оно, образуя чуть видную щелку; 101 Там же. Л. 42-^2 об. 102 Там же. Л. 35-36 об. 103 Там же. Л. 37.
522 ИМ. Подольская Муха мгновенно - в нее, и умчалась в зеленую рощу. Счастье, другим не в пример, улыбнулось неведомой мухе, Я ж был избавлен судьбой от излишнего смертоубийства. И так вот всегда в жизни! Чем эта муха лучше других? Утешимся, милый друг! Нет правды на земле»104. Кстати, о тетради, упомянутой Андреевским. Он долго не решался издавать свои стихи, несмотря на уговоры Кони. «Тогда, в конце 1885 года, - вспоминал Кони, - я купил тетрадь в форме книги с белыми листами и просил М.М. Стасюлевича отдать напечатать на первом листке: "С.А. Андреевский. Стихотворения. 1878-1885 гг. Петербург" - и в Новый год послал эту книжку Андреевскому, шутливо поздравляя его с появлением ее в свет. Эта шутка сломила его нерешительность»105. Кони запамятовал: как следует из письма, он подарил тетрадь Андреевскому не в конце 1885 г., а не позднее августа. Лето 1886 г. Андреевские провели во Франции. "Ни одного стиха за все лето. В голове ровно ничего"106. Но Андреевский пишет письма, которые порой напоминают эссе. Они полны живого своеобразия и импрессионистически воссоздают атмосферу тех мгновений жизни, которые так хочется и так трудно удержать. Как признавался Андреевский в "Книге о смерти", его с молодых лет неодолимо тянуло к описаниям природы. Это стремление осуществилось отчасти в самой книге, где он рассказал о своих деловых поездках в Гомель, Царицын и Тифлис и связанных с этим впечатлениях, а отчасти в письмах. Из письма к А.Ф. Кони от 4 августа 1886 г.: «Мы выехали из Виши 26 июля и без остановки, в течение суток, перенеслись в центр высоких Пиренеев - в Люшон. Это был tour de force*, потому что время было жаркое, и мы до шести раз меняли вагоны. Французы равнодушны: они запирают путешественника и затем что-то бормочут на станциях, - названия говорят невнятно, а разборчиво произносят только "Changez le voitures!"**. И так как это восклицание раздается почти на каждой станции для путников по разным линиям, то пришлось не спать, следить и прислушиваться. В Limage, в 2 часа ночи, мы успели в 7-минутную остановку переписать наш багаж на Ludion, для чего пришлось перебегать через рельсы в bureau*** станции! Местность становилась выше; ночь звездная; Сириус такой яркий, что в его стороне светило небо, как от луны; темнели 104 ГАРФ. Л. 39-39 об. Какие стихотворения были посланы Кони на отдельном листке, неизвестно. 105 Кони. Т. 5. С. 173. 106 Письмо к Кони от 24 августа 1886 г. (ГАРФ. Л. 68). * настоящий подвиг (фр.). ** "Перейдите в другой вагон!" (фр.). *** кассу (фр.).
Сергей Аркадьевич Андреевский: судьба и творчество 523 какие-то горы; было тепло. К утру поднялся туман. На какой-то станции, между рельсов, старуха сажала своего внука на землю, нежно приговаривая: "fais ta picette..."*. После короткой дремоты мы увидели ослепительное солнце и вокруг - фруктовые леса; всюду вдоль рельсов тянулись низкие решетки из прутьев, обремененные громадными зрелыми персиками и грушами; на станционных домиках попадались нарезки - столько-то au-dessus de la mer**. Небо без пометинки, жара вагонов доводила до тошноты. Мы завтракали в Agen, где пили вкуснейшее вино и ели превосходные фрукты. Дальше все те же фрукты, кипарисы, блестящая растительность. Вдруг, подъезжая к Тарбу, я крикнул Буне: "Вот Пиренеи!". В стороне тянулась голубая, задумчивая цепь высоких гор, остроконечных, столпившихся частыми конусами, с нитями и пятнами снега в зазубринах. Они казались голыми в своем тумане, который давал нам только профили, скрывая подробности. Эта цепь то пряталась, то выступала. За Тарбом мы поехали прямо на нее. В Моп- trejiau мы к ней подъехали. Здесь она казалась меньше. Испытывалось даже разочарование (п.ч. высокие горы скрылись). Вечер был тихий. Тянуло точно запахом сена. Шумела Гаррона. Нас разбирало нетерпение двинуться на Люшон, а приходилось ждать целый час. Наконец, когда смерклось, мы поехали и при поднимавшейся луне увидели, что мы летим между лесными стенами громадной вышины. Воздух становился душистее, и нас окончательно поглотили чары. На месте мы были совсем ночью, разбитые трудной дорогой. Наутро я увидал из окна кайму леса на такой высоте, где я привык видеть только звезды... Luchon оказался восхитительным!»107. В описаниях природы (как в "Книге о смерти", так и в эпистолярном жанре) Андреевский следует традиции Пушкинского "Путешествия в Арзрум". Андреевский пишет в той же свободной манере, сочетая путевые заметки с воспоминаниями, наблюдениями и размышлениями. Язык его прост и точен, фразы, как правило, короткие и емкие. Он не пользуется ни усложненными конструкциями, ни стилистическими украшениями. * * * В начале сентября 1887 г. у Андреевских родился сын Александр. Его восприемниками были мать Андреевского и Алексей Петрович Колом- нин108. Домашние в шутку называли младенца Пушкиным. Андреевский привязался к сыну всей душой и относился к нему гораздо нежнее, чем к дочерям. 107 ГАРФ. Л. 61-62 об. 108 Присяжный поверенный, управляющий делами Суворина, о котором Андреевский писал Кони 6 февраля 1888 г.: "...кроткая, бесконечно добрая, всепрощающая душа" {ГАРФ. Л. 80). * "пописай..." (фр). ** над уровнем моря (фр.).
524 И.И. Подольская В это же время продолжалось интенсивное общение Андреевского с литературными кругами. Получив от Н.М. Минского его сборник "Стихотворения", Андреевский писал ему 24 октября 1887 г.: «Вчера, у Максима Белинского (И.И. Ясинского. - И.П.) читал Вашу "Элегию" в присутствии Репина и Фофанова и вызвал общее увлечение»109. 25 января 1888 г. Андреевский впервые выступил в Русском литературном обществе как литературный критик с докладом о поэзии Баратынского110. Менее чем через два месяца после этого у него уже готов доклад о Достоевском, о чем свидетельствует письмо А.Г. Достоевской от 19 марта 1888 г., в котором Андреевский просит прощения за то, что не может пригласить ее на свое выступление111. В конце июня 1888 г. Андреевский отправился к семье в Гапсаль, где провел пять недель. 8 августа он писал из Берлина Кони: "Я купался в Гап- сале и восторгался Пусей (сыном. - И.П.) (...) Теперь еду растрясти душу, чтобы она не спала. Хочу пестроты и забвения себя. Пущусь в Швейцарию и на Итальянские озера - к 1 сент. буду дома с тем, чтобы 5 сент. ехать в Самару. Буня и семья прелестны. Вы их мало цените"112. Не прошло и года после этого письма, как семейная идиллия Андреевского рассыпалась в прах. 22 апреля 1889 г. он встретил Маделену Юнг, и роман с ней, завершившийся ее смертью в 1908 г., изменил всю его жизнь. "В течение 10-ти лет она была единственною радостью моей жизни, невзирая на всевозможные раздоры, тягости и мучения" (с. 251). Переписка Андреевского с Маделеной Юнг и ее фотографии, вероятно, были им уничтожены. О своем романе Андреевский дважды писал в "Книге о смерти", но там эта история обрела литературную форму. О том, что происходило в ту пору в жизни Андреевского, свидетельствуют его письма. О Маделене Юнг и об этом романе сохранился выразительный рассказ Зинаиды Гиппиус: «...в любви Андреевского, не уменьшаясь, пылали соединенно все три огня: страсти, нежности и влюбленности. Любовь, даже подлинная, имеет свой обычный порядок во времени: влюбленность переходит в страсть, страсть завершается нежностью. В романе Андреевского, как все сразу вспыхнуло в первую минуту, так и осталось гореть неразъединимо: первая минута длилась пятнадцать лет. (...) Мне рассказывалась эта история, по мере своего течения, во всех мелочах. (...) Мне было известно, как и когда произошла удивительная первая встреча с черноглазой Маделеной, известно и дальнейшее: как отнеслась семья, которую Андреевский продолжал искренно любить; как он уходил от 109 ИРЛИ. Ф. 39. № 148. Л. 1. 110 Письмо к А.С. Суворину от 25 января 1888 г. (РГАЛИ. Ф. 459. Оп. 1. Ед. хр. 118. Л. 9 об.). 111 РГБ. Ф. 93/П. К. 1. Ед. хр. 39. Л. 1-2 об. П2ГАРФ. Л. 87.
Сергей Аркадьевич Андреевский: судьба и творчество 525 семьи, скитался, изнеженный, с вечными своими невралгиями, по меблираш- кам (с Маделеной не жил никогда, перевез ее из Москвы и сразу поселил отдельно); как вернулся в семью, в свою привычную квартиру, к своему письменному столу, - не уступив, однако, ни пяди в том, что касалось любви. Мне была "дана" квартирка Маделены на Николаевской, даны ее характеристика, интонации голоса, ее вкусы, вплоть до ее платьев. Действительно, показана была "она", и как всякая "она", показанная сквозь любовь, она была прекрасна. (...) Менее наглядны были для меня ее фотографии. Черноволосая, по-японски причесанная, молодая женщина, прямые черты нерусского типа, красивые руки. Немножко "волоокая". Вот и все. (...) Человека подлинного видит только тот, кто его любит. Он "слышит его музыку". Остальные видят маску и никакой музыки не слышат. (...) К моей, к Маделене моих собственных глаз, у меня всегда было чувство жалости; впрочем, не к ней только, а к тому, что она такая и что я, видя ее такой, даже не понимаю, какой видит ее Андреевский. Невольно хотелось жалеть и его. (...) Но она была не плохая. Необразованная, полуграмотная эльзаска, с нечистым французским выговором (по-русски говорила мало, - с прислугой) - она не лишена была, вероятно, природной душевной тонкости. (...) Кроткая, непритязательная, она сумела десять лет прожить в совершенном одиночестве, никого не видя, кроме своего Serge»113. Сначала ничто не указывало на то, что этот роман скажется на семейных отношениях Андреевского. Шутливое письмо к Кони из Карлсбада от 4/16 июля 1889 г. подтверждает это предположение: «Доктор говорит, что Карлсбад мне необходим, как воздух, - что я переполнен желчью. Откуда бы это? Кажется, я не злой. Скажу прямо: я бесконечно добр. И не коварен, - потому что лгать совсем не умею; разве - в делах амурных допустил бы ложь и то - по необходимости, с большим неудовольствием. Бури свои я назвал "душевными", а правильнее было бы сказать "сердечные". Вечно юное сердце мое заговорило. Все это было странно, сильно и произвело бурю. Теперь улеглось. Только Бубику от этом даже не намекайте. Для нее весьма больно, когда задевается этот вопрос. Когда-нибудь, повторяю, у нас - я все расскажу; только я, без Буни, - потому что Вы знаете, дорогой, что она весьма чутка в отношениях - и если сама не посвятит Вас в наши кратковременные невзгоды, значит, Ваше отдаление от нас в последнее время помешало ей заговорить об этом самой. В сущности, все происшедшее - весьма просто, но Вы знаете, - у нас ведь все делается с гипер- стазией»114. 113 Гиппиус З.Н. Чего не было и что было. С. 127-129. 114 ГАРФ. Л. 99-100.
526 ИМ. Подольская И в самом деле, что может быть проще и сложнее любовного треугольника? Однако невзгоды оказались далеко не кратковременными, потому что "буря" в душе Андреевского не улеглась. Но вот что интересно: Кони, до сей поры очень близкий к семье Андреевских, словно уступает место Урусову, более далекому от их домашнего очага. Урусов же, переехавший в Москву, становится доверенным лицом Андреевского, посвященным во все подробности романа, и выполняет конфиденциальные поручения своего незадачливого друга. Маделена тоже живет в Москве. Видимо, вскоре Юлия Михайловна что-то проведала, и Андреевский так насторожился, что не решался писать о своих делах даже Урусову: "Ты просишь полной откровенности. Я так теперь обстрелян по части откровенности, столько за нее претерпел, что, право, я не только своих слов боюсь, - я иногда готов бы свои глаза переделать. Знаю, все это еще более тебя заинтриговывает; но писать об этом я не стану; а тебя прошу по этому пункту ничего в письме не говорить. При свидании, если ты заверишь меня, что никогда ни мимикой, ни вздохом, ни паузой, ни смешком, ни полузвуком ты не намекнешь решительно никому о том, что про меня что-либо знаешь, - я, в пределах возможного, все тебе передам"115. Время от времени Андреевский наезжал в Москву, чтобы повидаться с Маделеной, заручившись поддержкой Урусова, который присылал ему срочные вызовы, якобы связанные со служебными делами. Несмотря на принятые им меры предосторожности, дома нарастало напряжение. Андреевский зависит от помощи Урусова и явно нервничает, когда тот покидает Москву, отправляясь в провинцию вести какое-либо дело. Из открытки к Урусову от 4 ноября 1890 г.: "От моей дорогой М. получаю самые грустные письма: она изобрела себе мучение - перебирает всю мою переписку и доказывает мне, будто я в действительности люблю только свою жену. Она не хочет понять, как она мне душевно близка и сколько счастья для меня в близости ко мне всего ее существа - с чистым сердцем, изящным умом и необычайной грацией чувства. Она приросла к моему сердцу, и я не в силах ее оторвать. Навести ее, мой родной, и будь с ней повеселей"116. Кроме Урусова и Кони, который остался лояльным по отношению к Юлии Михайловне, во все перипетии романа посвящены З.Н. Гиппиус, З.А. Венгерова, П.Д. Боборыкин, баронесса В.И. Икскуль. Как ни таился Андреевский, Юлия Михайловна снова обо всем узнала. Ей могли внушить подозрения участившиеся поездки мужа в Москву, хотя и обставленные с помощью Урусова по всем правилам конспирации. Атмосфера в доме сгущалась. Юлия Михайловна несколько раз пыталась покон- 115 Письмо от 26 октября 1889 г. {РГБ. Ф. 311. К. 15. Ед. хр. 6. Л. 20-20 об.). П6РГБ. Ф. 311. К. 15. Ед. хр. 6. Л. 36а.
Сергей Аркадьевич Андреевский: судьба и творчество 527 чить с собой. В декабре 1890 г. ее едва спасли после отравления опием. Надеясь помирить супругов, из Харькова приехала сестра Андреевского и назвала положение в доме "невылазным". В первых числах января 1891 г. она сообщила Юлии Михайловне о том, что ее муж намерен перебраться в Москву. Опасаясь, что он уйдет из семьи, Юлия Михайловна дала ему относительную свободу, с условием, чтобы связь не бросалась в глаза и чтобы Маделена не жила в Петербурге постоянно. «Произошел последний взрыв, - писал Андреевский Урусову. - Опасения за крушение дома превозмогли все. Мне дано "право любить", - мое чувство признано»117. Андреевский был окрылен надеждой на то, что теперь все образуется. Однако не прошло и нескольких дней, как сцены начала устраивать Маделена, не желавшая делить Андреевского с его женой и скрывать свои отношения с ним. Неистовый гнев сменяется у Маделены столь же неистовой нежностью, но Андреевский пока не видит в этом ничего странного и только страдает из-за того, что "уродует жизнь очаровательной, глубоко любимой женщины"118. Он мечется меж двух огней и не находит себе места. Содержание семьи и Маделены требует денег, а их не хватает. «У Юли одна забота: "пойдем по миру", - писал он Кони 15 мая 1891 г. - Говорила она это вечно, даже когда не было моего романа. Теперь это у нее дошло до последних пределов. (...) У Юли я не выхожу из "мерзавцев"»119. Положение стало невыносимым, и Андреевский принял решение порвать с Маделеной. 8 августа 1891 г. он написал исповедальное письмо Урусову: «С 29 июня считаю, что похоронил для себя М. навсегда. Ты видел, как мы жили. Сближение не уменьшалось, но возрастало. И с ним вместе возрастали мои неразрешимые муки. Я понимал, что я должен отдать весь остаток жизни моей целиком, безраздельно, одной М., - что нет более выбора и середины, - что надо принадлежать ей навсегда или теперь же расстаться: слишком полно, слишком сердечно, душа в душу, мы с ней сошлись. Но как было устроить эту семью на семье? Как было не терзаться вечно дорогим, трогательным образом моего сынишки, к которому во мне горит любовь иного порядка, но никак не меньшей силы? Как было "забросить" целый ряд существ, опять- таки приросших к моему сердцу целыми годами привычки, совместных тревог, радостей, в особом кругу ежедневного общения? Как? А между тем дочери стали просить меня в письмах, чтобы я не приезжал на дачу, что они тревожатся за жену, что с осени надо будет начинать жизнь врозь... Это вечное нарывание моих нервов совсем замотало меня... Я, кажется, стал желать одного: простого, безвестного, нестерпимо скучного, но - наконец - в том или другом виде - спокойного часа, дня и т.д. Я поднимался по лестнице к 117 Письмо от 6 января 1891 г. (Там же. Ед. хр. 7. Л. 1 об.). 118 Письмо к Урусову от 14 января 1891 г. (Там же. Л. 7 об.). П9ГАРФ.Л. 111.
528 И.И. Подольская моему роковому блаженству, как на Голгофу. Эти нестерпимо любимые и близкие глаза уже горели передо мной, как олицетворение неотпускающей боли. Я грустил, плакал, боялся ласки, подготовлял разлуку. М. все сносила, не доверяла разрыву, верила, что все будет тянуться. Так прошло с неделю; ей оставалось еще недели две сроку - квартира была оплачена вперед. Я не дотерпел... Признаться на словах, с поцелуями и слезами, в таких случаях немыслимо: все это только закрепляет связь; я это уже испытал. В конце такой натянутой недели однажды, переполненный горечью сердечных терзаний, я заговорил упавшим голосом, что уйду и не возвращусь... (...) О Боже мой, и еще, какой ужас, что я должен разыгрывать роль бросившего ее человека! Должен своим молчанием поддерживать ее горькое впечатление, разрушать собственную чистую память в ее сердце!»120. Истерзанный раскаянием и беспричинной ревностью, Андреевский возобновил в августе отношения с Маделеной. Свою любовь к ней он называл "мучительной, сумасшедшей"121 и был не в силах избавиться от этого чувства. На сей раз Андреевский скрыл даже от Кони, что виделся в Москве с Маделеной, и просил Урусова не говорить ему об этом. Теперь Маделена уже не ставила никаких условий, довольствуясь тем, что есть, и это более всего удручало Андреевского, который чувствовал себя непоправимо виноватым перед ней. Его искушает мечта о домашнем очаге с Маделеной, мучает ревность, но при этом он боится потерять свою семью: "Я еще раз убедился, что эта женщина - моя душа, моя радость, ближайшее мне существо! А здесь я боготворю сына, а здесь - семья, едва успокоенная убеждением в разрыве, - живет на всех парах, затягивает меня в свою жизнь, не ведая моих терзаний. Вот скоро, через неделю, они все приедут. И я должен буду погребать свое чувство в искусственной близости с ними, да еще, сверх того, вечно и ежесекундно, безумствовать от одной мысли, что вот-вот теперь - другой, неизбежный другой ворует мою святыню!!"122. Он пишет Маделене бесконечные письма, отправляя ей лишь малую часть из них, живет "с непреходящим отчаянием" и в вечном страхе, что жена уличит его во лжи. Вероятно, в конце августа, перед возвращением семьи в Петербург, Андреевский снял себе комнату, а Маделену поселил в Царском Селе. Он не встречался с женой около пяти месяцев. "Я обедал в клубе и страдал от бездомности. Был счастлив только в часы приема у себя в кабинете, когда сидел с сынишкой"123. В январе 1892 г. из Харькова вновь приехала сестра Андреевского и попыталась восстановить хотя бы подобие мира в семье. 120 ррБ. Ф. 311. К. 15. Ед. хр. 7. Л. 8 об., 13-13 об., 12 (неправильная нумерация листов). 121 Письмо к Урусову от 18 августа 1891 г. (Там же. Л. 15). 122 Письмо к Урусову от 25 августа 1891 г. (Там же. Л. 17-17 об.). 123 Письмо к Урусову от 31 января - 6 февраля 1892 г. (Там же. Л. 20 об.).
Сергей Аркадьевич Андреевский: судьба и творчество 529 Но отношения супругов не наладились. Андреевский чувствует себя одиноким и бесприютным: "...сын - выше всего, что я любил, - и жутко мне оставаться бродячим, без гнезда, без книг и вещей, без привычных лиц моего круга, которые посещали мой дом и составляли вокруг меня теплую, повседневную атмосферу..."124 Усталый и нравственно надломленный, в апреле он снова принял решение расстаться с Маделеной и после этого вернулся в семью. Однако, судя по открытке к Кони от 23 августа 1892 г.125, Андреевский не выдержал разлуки, и отношения опять возобновились. Все протекало, как и после первого разрыва: "Для всех близких и далеких я должен считаться вполне возвратившимся в семью"126. Тягостная ситуация на время стабилизировалась, и Андреевский почти примирился с ней. Так тянулось до весны 1894 г., и он даже находил в себе силы писать статьи и выступать с "литературными чтениями". Весной произошла очередная драма: "Я переживал всяческие передряги: все открылось, и жена опасно захворала. (...) Л там тоже болезнь, влияющая и на боготворимую мною красоту, и на душевную сферу: раздражительность, уныние и т.д."127. В 1897 г. у Маделены Юнг появились симптомы психического заболевания, которые Андреевский принимал сначала за раздражительность и капризы. Болезнь приняла серьезный характер. "Целый год непрерывных сцен с проклятиями и площадною бранью. За что? Я так же верно любил, так же был добр и ласков, и нежен - даже сделался заботливее, зажимая уши на все ругательства. Представь себе: М-на вздумала требовать, чтобы я непременно бросил жену и жил с нею!"128. Андреевский растерялся и теперь действительно хотел бы порвать с Маделеной, но было слишком поздно. 26 июля 1898 г. он писал Урусову: «Но, кажется, в этом вопросе замешан "психоз" и потому он кажется неразрешимым. Для меня истинною развязкою был бы только отъезд М-ны»129. Его опекает З.А. Венгерова, которая посещает и Маделену. 24 октября 1898 г. Андреевский писал Урусову: «А мой мучительный роман еще не кончился, хотя разрыв произошел и длится до настоящей минуты. Кажется, Маделена устроит мне пытку связи с другим или вообще "свободной жизни" на моих глазах»130. Но ничего подобного не произошло. Ему пришлось поместить Маделену в психиатрическую лечебницу, где она провела два года. 16 ноября 1899 г. он писал Венгеровой: "Благодарю Вас, 124 Там же. Л. 23 об. 125 ГА РФ. Л. 119. 126 Там же. 127 Письмо к Урусову от 26 марта 1894 г. (РГБ. Ф. 311. К. 15. Ед. хр. 7. Л. 39). 128 Письмо к Урусову от 12 июля 1898 г. (РГАЛИ. Ф. 514. Оп. 1. Ед. хр. 80. Л. 5). 129 Там же. Л. 8. 130 Там же. Л. 9.
530 И.И. Подольская Зинаида Афанасьевна, за теплое участие. Переезд был раздирающим душу! Ей было очень скверно. Я совсем расстроен. (...) В сердце - пустота могилы"131. 19 апреля 1900 г. Маделену выписали из больницы, но Андреевский уже понимал, что это ненадолго. Вскоре она снова попала в больницу, где 7 августа 1904 г. у него было последнее свидание с ней, описанное в "Книге о смерти". В одном из поздних автографов книги Андреевский сделал запись внизу страницы: "NB Этой ремарки не набирать: (Скончалась (Маделена. - И.П.) 7 января 1908 г. и погребена 9 янв. на Смоленском лютеранском кладбище)"1^. * * * В начале романа с Маделеной Андреевский, почти отвергнутый семьей, чувствовал себя неприкаянным и одиноким. Именно в ту пору, вероятно в 1890 г., он начал записывать свои отрывочные мысли и воспоминания. О том, что им руководило, Андреевский сказал так: "Наш след оставляет в живущих и печаль, и благородную, возвышающую любовь к невозвратному. Сделаем что-нибудь для будущих жителей земли, расскажем им, что видели, что чувствовали. Они наши братья, они поймут. Их сочувствие и память - продолжение нашей души" (с. 251). К 6-му февраля 1891 г. часть книги была уже написана и даже набрана, поскольку этим числом датирована записка к Н.М. Минскому: "Посылаю Вам, дорогой Николай Максимович, мою книгу под условием не давать ее читать никому и возвратить не позже 12 февраля. Просил бы Вас, во избежание выбора, читать все подряд (пропуская мелкий шрифт) и набросать мне вкратце свои впечатления"133. Занятый служебными и семейными делами, Андреевский не мог "работать систематически, о чем и упомянул в письме к Урусову от 31 января 1892 г.: «Набрасываю иногда по одной, по две страницы в "Книгу о смерти" - особую тетрадь, которая, может быть, когда-нибудь и напишется»134. Из письма к Кони 8 июня того же года: «Что я пишу? - "Книгу о смерти". Она уже порядком наполнилась. Для печатания при жизни она едва ли годится»135. Все записи, кроме автобиографии, возникали под влиянием впечатлений от недавно пережитого и связаны ассоциативно: как правило, темой смерти. "Книга о смерти" не имеет аналогов в русской литературе, хотя тема смерти носилась в воздухе (например, "Загробные песни" К.К. Случевско- го). Во французской литературе она ближе всего тематически к "Замогиль- 131 ИРЛИ. Ф. 39/480. Л. 13. 132 РНБ. Ф. 21. Ед. хр. 8. Л. 126. 133 ИРЛИ. Ф. 39. № 148. Л. 4. 134 РГБ. Ф. 311. К. 15. Ед. хр. 7. Л. 21 об. 135 ГАРФ. Л. 118 об.
Сергей Аркадьевич Андреевский: судьба и творчество 531 ным запискам" Р. Шатобриана, которые Андреевский читал в марте-апреле 1900 г. Трудно, однако, сказать, насколько книга французского писателя оказала воздействие на Андреевского, поскольку значительная часть его мемуаров была к 1900 г. уже написана. Вот как Андреевский оценивал книгу Шатобриана: «Читаю "Les mémoires l'outre-tombe". Вижу много родственного в Шатобриане. Удивляюсь, что он как бы любуется в себе именно тем, что мне в себе не нравится. Конечно, есть известная красота и благородство в этой tristesse suprême*. Ведь таков же был и Флобер. Но он это давал чувствовать в дивных образах или в чужих (но не в своих) монологах. Зато язык Ш. удивителен! Есть лирические строфы дивной гармонии. Да, без Ш. не было бы Флобера... Местами есть сочный реализм. Но почти все выведенные фигуры остаются в романтическом тумане: самые любопытные бытовые и психологические штрихи как бы умышленно отброшены»136. Что именно "родственного" он нашел в Шатобриане, Андреевский не указал, зато отметил те особенности "Замогильных записок", о которых, возможно, размышлял, работая над "Книгой о смерти". К этому времени у Андреевского уже был опыт создания литературно-психологического портрета и умение вводить в ткань повествования "бытовые и психологические штрихи", которые, играя ключевую роль, концентрировали в себе основную смысловую нагрузку. Смерть - доминирующая тема в книге Шатобриана - пронизывает собою все повествование, как и у Андреевского. В. Мильчина, автор предисловия к "Замогильным запискам", пишет: "...как в развитии мира, так и в ходе собственной жизни, Шатобриана прежде всего волнует одно - изменение, ветшание, движение к гибели (...) Многочисленные исторические реминисценции, переплетаясь с реминисценциями личными, биографическими, призваны показать, что стареет, меняется не только человек, - стареет и весь мир; очень многое в нем безвозвратно уходит в прошлое"137. У Андреевского нет всеобщего "движения к гибели", он далек от эсхатологического аспекта проблемы смерти. Шатобриан не знает удовлетворения жизнью, Андреевский умеет ценить каждое мгновение. Смерть у него или "однообразная развязка" (с. 71) или роковая случайность, подстерегающая человека, который часто вовсе не думает о ней, что более всего и озадачивает Андреевского. Он словно напряженно озирается, опасаясь, как бы смерть не застала врасплох и его, но, преследуемый призраком неизбежной смерти, вместе с тем отчетливо сознает, что с исчезновением его "я" жизнь не закончится. Видя впереди бесконечную перспективу, он задается вопросом: "В каком ве- * Безысходной печали (фр.). 136 Письмо к Урусову от 29 марта 1900 г. (РГАЛИ. Ф. 514. Оп. 1. Ед. хр. 80. Л. 16). 137 Мильчина В.А. Эпопея человеческого сознания // Шатобриан Фр.Р. де. Замогильные записки. М, 1995. С. 13.
532 И.И. Подольская ке лучше родиться? - И отвечает: - Всегда в позднейшем. И не только потому, что с каждым веком увеличивается наша власть над стихиями, власть над сокровищами природы, но и, главным образом, потому, что каждый последующий век знает свой предыдущий, а предыдущий сходит со сцены слепым относительно своего последующего. Каждый сын богаче прошлым по сравнению со своим отцом; каждый сын читает продолжение книги, навеки закрытой для его отца" (с. 163). Взгляд Шатобриана пессимистичен; взгляд Андреевского - просветлен. Хотя эти книги совершенно различны по замыслу и его воплощению, у Андреевского и Шатобриана есть прямые смысловые совпадения. Вот одно из них: "...все, что пробуждает жажду счастья, потребность в нем, несет вам смерть. Вы еще чувствуете чары, но они уже не про вас: молодежь, которая вкушает наслаждения рядом с вами, пренебрежительно глядя на вас, вызывает в вас зависть и заставляет еще глубже ощутить ваше одиночество. (...) Вы можете любить, но любить вас уже невозможно. Вешние воды всегда молоды, но вам они молодости не вернут, и зрелище всего, что возрождается, всего, что обрело счастье, пробуждает в вас не что иное, как мучительное воспоминание о прежних усладах"138. Подобные мысли проходят сквозь всю "Книгу о смерти". Несмотря на страх перед смертью, старостью, увяданием, несмотря на множество утрат, Андреевский любил жизнь и наслаждался ею тем острее, чем ближе соприкасался со смертью, чем яснее сознавал, что все "дано на время; что во всем этом видимом и чувственном мире я - гость, но что есть хозяин. И Он меня удалит отсюда и у Него есть власть... Кто Он?.." (с. 92). С пониманием этого приходило ощущение самоценности жизни. Вот почему эта книга не столько о смерти, сколько о жизни. 11 марта 1896 г. Андреевский писал В.П. Буренину: «Я выдумал отдавать мои черновые заметки по частям на ремингтон - только ради того, чтобы принудить себя обрабатывать весь этот неряшливый материал как бы для печати. Но все дальнейшее, что у меня есть, - (наберется еще две таких же тетради) - все это насквозь проникнуто моею, если хотите, "маниею". Там есть мысли на эту тему, портреты, некрологи, страницы из моей жизни - все вперемешку. Я вовсе не подгонял все это нарочно к одной теме - все это выходило само собою - потому что без этого я не чувствовал и потребности писать. Вы, помнится, сказали мне, что самое заглавие Вам нравится... "Книга о смерти", - говорили Вы, - это хорошо". Вероятно, мне не удалось. Но если продолжать - то я уже не в силах изменить общий колорит. А потому и колеблюсь. Конечно, в общем и продолжение, в сущности, богаче жизнью, чем смертью (оно иначе и быть не может), - но тем сильнее вырастает этот "первый из всех вопросов", по выражению Достоевского. 138 Шатобриан Фр.Р. де. Замогильные записки. С. 140-141.
Сергей Аркадьевич Андреевский: судьба и творчество 533 Я уж и не знаю, как быть. Другой формы для того, что я хотел сделать, - я не вижу»139. Книга Андреевского внутренне ориентирована на художественность изложения. Одна достоверность - это необходимое, но не всегда соблюдаемое свойство мемуарного жанра - не удовлетворяла его. Достоверность словно требовала какого-то подкрепления, как "тьма низких истин" - "возвышающего обмана". Этот "возвышающий обман" предстает в "Книге о смерти" не в виде вымысла, корректирующего "низкую" прозу жизни, не в сознательных смещениях акцентов, но в той структурной организации материала, в том его воплощении и психологическом осмыслении, которые и поднимают действительность, во всех проявлениях единичного и случайного, до общезначимого уровня. Именно в этом более всего сказались усвоенные Андреевским уроки художественной прозы XIX в. "Книга о смерти" - произведение, неоднородное по жанру. Она включает в себя автобиографию, исторические фрагменты, литературные портреты, размышления, записки и афоризмы, а в целом то, что П.А. Вяземский называл "живой литературой фактов"140. В книге отчетливо видны два стилистических и жанровых пласта: один - мемуарная проза (автобиография), второй (все то, что Андреевский заносил в тетради, вероятно, по свежим следам) ближе к дневниковым записям. Нередко последнее - это "жизни мышья беготня", преображенная творческим отбором и литературной обработкой, поскольку отдельные записи явно отмечены печатью сиюминутности (см., например, т. I, ч. 2, гл. XII). На чем бы ни останавливал Андреевский свой взгляд и в какой бы форме ни фиксировал впечатления, его интерес неизменно прикован к психологии человека, к психологическим аспектам жизненных ситуаций, формирующих сознание и дающих мотивировку поведения и поступков. Поэтому частное (личный опыт) всегда предстает у него как общечеловеческое - черта обязательная для художественной литературы и довольно редкая в документальных жанрах. Вот одно из точно схваченных психологических наблюдений, связанных со смертью сестры Маши: "Приехал архимандрит. Его сухое монашеское лицо и звучный, бодрый голос, спокойное выражение его глаз при взгляде на Машу, которую он часто видал при жизни, - все это придало мне минутную крепость. Он облачился и надел траурную митру. Я почувствовал какое-то странное удовлетворение от сознания, что над Машей молится особа высшего духовного сана, как будто в этом выражалась наша чрезвычайная и трогательная забота об умершей" (с. 36). Обычно мемуарист смотрит на минувшее издалека: он во власти обаяния прошлого и унаследованных от него представлений - социальных, нравст- 139 ИРЛИ. Ф. 36. Оп. 2. № 13. Л. 1 об. - 2. 140 Вяземский ПА. Эстетика и литературная критика. М., 1984. С. 418.
534 И.И. Подольская венных и эстетических. Он взирает на то, что было, с оглядкой на настоящее, зачастую переоценивая и переосмысливая многое из того, о чем рассказывает. Дневники и записки фиксируют жизнь в те мгновения, когда сегодняшний день еще не стал воспоминанием, не трансформировался в сознании. Дневниковые записи, привязанные к определенному моменту, живы свежестью чувств. В отличие от мемуаров, между дневниками и изображенными в них событиями нет завесы времени, так часто искажающей и точность увиденного, и его оценку. Все показано крупным планом, поскольку не вступили в силу законы ретроспекции. Воспоминания о прошлом, как и воспроизведение в дневниках настоящего, порождены стремлением автора противостоять забвению и преодолеть его. При этом автор творчески преображает и прошлое, и настоящее, извлекая из хаоса жизни только самое важное, т.е. совершая отбор. Это отчетливо видно в черновых автографах "Книги о смерти": Андреевский последовательно вычеркивал все слишком личное и субъективное. Как писал Герцен, "все личное быстро осыпается..."141. Своеобразие "Книги о смерти" в том, что ее автор создал "биографию души" и параллельно ("неслиянно и нераздельно") с этим запечатлел текущие события. Поэтому прошлое и настоящее сосуществуют в книге, дополняя и обогащая друг друга. История входит в "Книгу о смерти" на правах "персонажа" и не подавляет своим величием. Автор сознательно стирает разницу между ее масштабом и масштабом человеческой личности, убежденный в том, что они равновелики. Поэтому история у него не монументальна, а максимально приближена к житейскому уровню, почти "одомашнена". Этот человек, так трепетно относившийся к жизни, взирал на все, что происходило вокруг него, ироническим взглядом и потому сплошь и рядом видел в "великом" "малое", а подчас - ничтожное. Вот почему Андреевский изображал прошлое и настоящее без тени героизации и без романтического флера. Несмотря на заглавие, тематически ограничивающее материал, и на то, что Андреевский постоянно возвращался к избранной им теме и даже самую жизнь видел в "интерьере смерти", было бы опрометчиво полагать, что он писал (как говорили злые языки) преимущественно о похоронах и покойниках. Да, в книге есть и это, но это лишь "обрамление" для самых разнообразных явлений бытия. Андреевский воссоздал живую картину нескольких эпох, начиная с патриархальных времен своего детства, сделал попытку психологически и философски осмыслить личный и исторический опыт, представил литературные портреты современников (частных лиц, исторических и общественных деятелей). Острая заинтересованность автора в происходящем, его наблюдательность, цепкая творческая память, образованность, 141 Герцен A.M. Былое и думы // Герцен. Сочинения. Т. 4. С. 10.
Сергей Аркадьевич Андреевский: судьба и творчество 535 широта кругозора, аналитический ум, иронически-пристрастное отношение к пережитым событиям и к людям - все это воплотилось в "Книге о смерти", благодаря чему она и стала уникальным литературным явлением. Еще одну важнейшую особенность автора книги отметил Д. Философов: «Пуш- киноман, оратор, поэт, великолепный прозаик (его "Книга о смерти" будет со временем поставлена наряду с классическими произведениями русской литературы), Андреевский, как никто, знает цену слову»142. Из "дали времен" Андреевский ведет все еще интересный и актуальный для нас рассказ о первых террористических актах в России, о назревании "бессмысленного и беспощадного" народного бунта, о царствовании Александра II, об особенностях правления Александра III, о слабости, недальновидности и безответственности Николая П, о событиях 1905-1907 гг., о П.А. Столыпине и пр. Все это проходит перед читателем то в виде пестрой исторической мозаики, то в виде ярких развернутых картин. "Книга о смерти" в равной мере исторический и "человеческий" документ, а вместе с тем выдающееся художественное произведение, что и делает ее литературным памятником эпохи. Андреевский рассказывал только о той истории, которая совершалась у него на глазах, не претендовал на документальную точность и, осмысливая психологический аспект происходящего, порой давал волю воображению, но детали тех событий, которым был свидетелем, воспроизводил обстоятельно и с большим мастерством воссоздавал атмосферу времени. Он художник по преимуществу, поэтому на страницах его книги предстает не столько сама история, сколько "образ" истории, трансформированной сознанием Андреевского, импрессионистически-субъективный, динамичный и яркий. Конечно, склад ума, мировоззрение, политические взгляды автора несколько корректируют историческую действительность, но Андреевский, как всякий мемуарист, имел право на субъективность. Он писал об исторических событиях, руководствуясь своим видением мира и своей системой ценностей, свойственной интеллигентному человеку последней четверти XIX в. Андреевский еще не символист, но уже и не восьмидесятник, хотя по мироощущению и манере письма приближается к "новому искусству". Западник и либерал по убеждениям, вольнодумец, страстный поклонник французской литературы, Андреевский презирал монархию и был сторонником радикальных реформ во всех сферах русской жизни. Презирал он и сословные предрассудки, но в его облике, внешнем и внутреннем, сильно ощущаются дворянские корни. В 80-е годы XIX в., когда слово девальвировалось усилиями газетных и журнальных публицистов, Андреевский бережно сохранял традиции дворянской русской литературы. Простота и чистота языка были его символом веры, а Пушкин, Лермонтов и Тургенев - его кумирами. 142 Философов Д.В. Театральные заметки // Речь. 1912. 6 окт., № 274.
536 И.И. Подольская Благодаря уникальной памяти Андреевского, он так выразительно воссоздает колорит эпохи с самыми характерными реалиями и подробностями, что порождает у читателя ощущение сопричастности происходящему. Более всего это относится к историческим зарисовкам. Он всегда пытался удержать мгновение и питал особую склонность к мелочам, считая их самоценными, поскольку они "фиксируют" безвозвратно утекающие в "реку времен" мгновения жизни. Д.В. Философов писал, что Андреевский "не умел судить своей книги. Не знал, что в ней есть подлинного, вечного и что в ней есть преходящего, манерного. Увлекался своей самодельной и довольно наивной метафизикой и не замечал настоящей красоты своего тихого, акварельного эпоса"143. Действительно, метафизика Андреевского, представленная в разделах "Отрывки" и "Религия", несколько поверхностна и наивна. Но она и обращена не к философу, а к обычному интеллигентному человеку, размышляющему о жизни и смерти, об общих для всех проблемах бытия. Андреевский не философ по природе. Его мышление конкретно, и, как "чувственник", он владеет образами, а не отвлеченными идеями, анализом, а не синтезом. Поэтому наиболее совершенны и органичны те главы книги, где Андреевский предстает как действующее лицо повествования и со свойственным ему тонким психологизмом описывает то, что видел и пережил. Все, кому Андреевский давал читать свою книгу, отмечали особую художественную ценность ее первой части. 3. Венгерова писала ему 4 февраля 1898 г.: "...до того проникнута поэзией Ваших одухотворенных картин смерти - что всякие похвалы мне кажутся слабыми и неуместными. Ваши образы роднятся с душой читателя, и смерть кажется красотой после того, как она коснулась сестры Маши. Чувствую, что Маша навсегда останется жить в моей душе наряду с самыми высокими созданиями поэзии. В Ваших воспоминаниях жизнь так же прекрасна, как вымысел художника"144. Высоко оценил первую часть книги и Урусов: "...1 книга - произведение, стоящее выше всего, что ты написал, выше всего, что вышло в области русской художественной прозы за тот же период (т.е. с 1891 г.). Именно со стороны языка я ставлю ее выше толстовских вещей, хотя, конечно, в более тесной рамке"145. Отношение Андреевского к смерти обыденно и буднично; он далек от религиозно-философского осмысления проблемы: "Все мы так жалко созданы, что невольно смотрим на смерть с точки зрения жизни" (с. 229). Это отношение почти полностью укладывается в строки И. Анненского: "Сказать, что это я... весь этот ужас тела..." ("У гроба"). Смерть для Андреевского - ужасна, непостижима, бессмысленна и отвратительна. Она внушает 143 Философов Д.В. [Рец.] Книга о смерти. 144 РНБ ф 21. Ед. хр. 16. Л. 1. 145 Письмо к Андреевскому от 13 мая 1900 г. (РНБ. Ф. 21. Ед. хр. 25. Л. 3^ об.).
Сергей Аркадьевич Андреевский: судьба и творчество 537 ему страх потому, что обрывает земное существование, а в существовании загробном он сомневается. "Тайны счастия и гроба" исчерпываются для него тем, что происходит "здесь и сейчас", поэтому атрибутика и ритуал приобретают такое гипертрофированное значение. Он испытывает гадливость к аксессуарам смерти: гробу, мертвецким башмакам, к самому покойнику, который представляется ему зловещей "куклой", не имеющей ничего общего с тем, кого покинула жизнь. "Зачем на окоченелые трупы надевают костюм живого человека? Что может быть прискорбнее и бессмысленнее мертвой руки, всунутой в накрахмаленный рукавчик? Не гадки ли все эти сюртуки и брюки, распределенные по различным ямам Волкова, Митрофаньевского, Смоленского и других кладбищ? - Смерть так противопоказана жизни, что она вопиет против всякого навязывания ей житейских принадлежностей. Естественен только нагой мертвец - такой, каким он родился" (с. 73). О чем бы ни писал Андреевский, почти всегда это пролог к чему-то тяжелому и трагическому, что, как черная тень, виднеется впереди. Но когда неизбежное совершается, в нем проявляется только будничность. Ни разу на протяжении книги мы не увидим того высокого начала, того просветления, которым сопровождается смерть князя Андрея у Толстого. Нет здесь и идеи освобождения плененного духа, свойственной Баратынскому, у которого смерть - "всех загадок разрешенье". Ни одна смерть (кроме смерти сестры Маши) в этой книге не индивидуализирована. Ее обличье почти всегда одинаково, как одинаков и ритуал погребения. Вероятно, дело отчасти в том, что многие люди и появляются в этой книге только для того, чтобы умереть, а смерть того, о ком мы почти ничего не знаем, не повергает нас в отчаяние. Понимал это и Андреевский, поэтому и написал в связи со смертью шестилетнего брата: "У покойного не было с нами тех глубоких, сознательных связей, которые превращают каждую подобную утрату в нечто безумно-неразрешимое" (с. 47).Так же "отстраненно" описана кончина Чаплина, дяди Юлии Михайловны Андреевской, адвоката Александрова и многих других "персонажей" книги. Очевидно, что и сам автор книги переживает несчастье в воображении гораздо сильнее, чем в действительности. Мысль о собственной смерти приводит его в состояние паники, тогда как о смерти многих других людей он пишет деловито, словно составляя отчет. Однако в отчете нет и специфической сухости, ибо Андреевский не просто фиксирует "состояние умирания", а воссоздает атмосферу жизни, сопутствующую этому процессу, и психологическое состояние людей, которые окружают умирающего. Вообще для индивидуалиста Андреевского интерес и подлинную ценность имеет только отдельная человеческая личность. Вот почему он писал о Ходынской катастрофе: "...одновременная смерть большой массы людей всегда производила на меня гораздо меньшее впечатление, нежели, напри-
538 ИМ. Подольская мер, обособленная от всей текущей жизни, одинокая кончина трехмесячного ребенка" (с. 205). При всем том Андреевский осознает индивидуализм как трагедию: "Величайшее проклятие человека - одиночество, обособленность каждого от других - даже самых близких!.." (с. 232). Если бы Андреевский, обладавший большим изобразительно-художественным даром, хотел донести до читателя трагизм смерти "персонажей" своей книги, он, несомненно, справился бы с этим. Но, очевидно, автор не ставил перед собой такой задачи, поскольку в основном видел в смерти трагическую необходимость покинуть этот прекрасный мир. Жизнь для него - бесценный дар, но вместе с тем "дар напрасный, дар случайный", изначально ущербный, поскольку он будет отнят. Поэтому при соприкосновении со смертью жизнь кажется еще привлекательнее. Вот что испытывает Андреевский при посещении кладбища: "Вы знаете, что сейчас вы уйдете отсюда и пред вами засверкает солнце, что вы будете говорить и слушать, думать и двигаться, что у вас, про себя, таятся еще разные надежды на счастие в будущем..." (с. 229). Смерть для него - часть жизни, завершающая часть: "Будь это даже величайший гений, - кончина частного лица бесповоротно завершает его путь и ничего более" (с. 140). Поэтому жизнь отдельного человека и жизнь в целом всегда показаны им в "интерьере смерти". Пестрая, неисчерпаемая по своему содержанию картина заключена в раму - замкнутое пространство. Таково соотношение жизни и смерти по Андреевскому. "Я посмотрел на серое морозное небо, вспомнил о теплом солнце, о теплых весенних дождях, стал думать о погоде вообще, о грязных осенних дорогах - и все это вместе, все земное вообще, с чем мы так свыклись, - показалось мне близким до слез, - неотделимым от меня самого до такой степени, что я с невыразимою болью мучительно почувствовал, как ужасно дать все это человеку только на срок, внедрить его целиком во всю эту природу и затем - убедить его, что все это от него отымется безвозвратно, т.е., что ему, с известной минуты, будет на веки вечные отказано хотя бы в одном вдыхании воздуха, хотя бы в одном взгляде на мир, хотя бы в одной единственной мысли, хотя бы в одной попытке к произнесению слова..." (с. 103). В этой фразе квинтэссенция мироощущения Андреевского. Нагая простота смерти приводит Андреевского в растерянность, и он постоянно, с какой-то навязчивостью, возвращается к этому, размышляя не столько о том, что такое сама смерть, сколько о том, существует ли уже дерево, из которого ему сколотят гроб, готов ли уже материал для его мертвецких башмаков. Эти аксессуары сводят его с ума своей безысходностью, пошлостью и неотвратимостью. Он описывает свои впечатления от множества смертей - скоропостижных и мучительно долгих - и каждый раз останавливается в полном недоумении и изнеможении ума, так и не смирившись до конца с тем, что ему, неверующему, остается лишь принять как данность идею небытия. Иногда, словно безнадежно взмахнув рукой, он готов произ-
Сергей Аркадьевич Андреевский: судьба и творчество 539 нести: "Не все ли равно?..", но потом его вновь и вновь преследует неотвязный призрак смерти, хоть и не совсем обесценивающий жизнь, но грозно маячащий впереди. "Я не малодушествую перед физическими страданиями, - писал он, - но я просто заживо умираю от нестерпимой обиды, когда вижу, что моя душа должна бесследно погибнуть" (с. 123). Его друг Урусов был гораздо последовательнее в своем материализме, говоря: "Смерть - это обморок, после которого наступает разложение тела". Но для Андреевского мысль о разложении тела была неприемлема и невыносима, в том числе и эстетически, и вызывала у него отчаянный протест. Заглавие "Книги о смерти" указывает на то, что это нечто иное, чем просто воспоминания. Кроме первого тома, единого и хронологически последовательного целого, все остальное носит фрагментарный характер. Замысел Андреевского, вероятно, и состоял в том, чтобы отразить "фрагментарность", имманентно присущую жизни, запечатлеть многообразие событий, мыслей, переживаний и встреч, составляющих ее главное наполнение. Структурно и по смыслу автор объединил все фрагменты книги темой смерти. С точки зрения формальной, ему это удалось, но не без известных издержек: порой он слишком навязчиво "внедрял" смерть в живую ткань повествования, возвращая себя к заглавию книги, словно в нем самом или где-то извне постоянно звучали слова: "memento mori". Но когда Андреевский отвлекался от своей главной темы, зловещий интерьер исчезал, события обозначались в перспективе жизни, и то, о чем он писал, становилось более глубоким и емким. Сплошь и рядом тиски темы оказывались слишком узкими для него. Кроме того, чем больше Андреевского пугало небытие, тем сильнее его влекло к сиюминутному, простому, теплому, обиходному. Живая жизнь захватывала его, сознательно или неосознанно он искал защиты от хаоса небытия и находил эту защиту в природе, творчестве и домашнем очаге. Каждая "мелочь" была для него значима, потому что "фиксировала" ускользающее мгновение: "Как велика жизнь, когда она проявляется в этих волшебных мелочах!" (с. 164). Он страстно любил "вечную" природу и зорко вглядывался в нее, убежденный в том, что она "выше всяких описаний" (с. 84), но все же, рассказывая о своих деловых и прочих поездках, никогда не упускал случая сделать пейзажные зарисовки. И делал это талантливо146. Творчество тоже было для него преодолением хаоса и душевной смуты ("Душа певца, согласно излитая, Разрешена от всех своих скорбей..."). Домашний очаг манил его своей надежностью - вот почему он так дорожил семьей, несмотря на сложные отношения с женой. Он стремился противопоставить навязчивой и разрушительной мысли о смерти что-то позитивное и жизнеутверждающее. Так, в связи с поездкой в Гомель Андреевский писал: "Мягкий снег лежал на улицах и на крышах домов. Луна светила из-за легкого тумана. Было свежо и тихо". Такие зарисовки особенно выразительны в главе о поездке в Тифлис по Военно-Грузинской дороге.
540 И.И. Подольская * * * Последовательность фрагментов в "Книге о смерти" иногда обусловлена хронологически, а иногда чисто ассоциативна, ибо фрагменты воссоздают не связанные между собою "впечатленья бытия". Смерть и все, что соотносится с ней, возбуждает у Андреевского разнообразные ассоциации, дает ему повод высказаться на ту или иную тему, сделать то или иное психологическое наблюдение: "На похоронах великих людей - например, Виктора Гюго, Достоевского, Тургенева, - их близкие и друзья должны были испытывать странное отупение перед этим океаном толпы, который заливал их личное горе своими волнами. И, быть может, эта бесчисленная толпа вызывала в них рокот небывалой ревности от сознания, что покойный, в сущности, вовсе им и не принадлежал..." (с. 74). Как в "Литературных очерках", так и в "Книге о смерти", внимание Андреевского приковано к психологии. Но если в своих критических статьях он исследует психологию писателей, то в "Книге о смерти" подвергает анализу свою собственную и не скрывает интереса к своему "я". Более того, подчас он наблюдает за этим "я" как бы со стороны, внимательно и сочувственно, а порой даже с самолюбованием, которым отмечен, например, рассказ о посещении могилы брата Павла Аркадьевича в Киеве: "Ветер подхватил пелерину моей шинели и покрыл ею всю мою голову. И я плакал в черном сукне, не видя солнца. (...) Я плакал и, покрытый сукном, целовал чугунную решетку" (с. 157). К счастью, такие пассажи очень редко встречаются у Андреевского. Обычно интерес к себе реализуется у него в самопознании, что особенно наглядно запечатлелось в воспоминаниях о застенчивой и робкой подростковой любви к сестре Маше. Анализируя ретроспективно свое чувство, Андреевский показывает с поразительной психологической тонкостью, как то, что он узнал о любви "на четырнадцатом году" из книг, потребовало проверки личным опытом и как объектом этого опыта стала сестра. Подросток словно балансирует на грани сознательного и неосознанного, и история этой любви дышит чистотой и целомудрием. Чувства мальчика придуманы (и в глубине души он понимает это), а вместе с тем реальны. То, что происходило с героем повествования, наполнено вполне конкретными бытовыми и психологическими реалиями, но вместе с тем кажется совершенно призрачным и как бы "воспарившим" над обыденностью повседневной жизни. Эта очень индивидуальная первая проба сил - исключительна и, однако, чрезвычайно характерна. "Мои думы постоянно возвращались к Маше. Мне было странно смотреть на нее и сознавать, что она совсем не подозревает того, что происходит во мне. Почему-то мне нравилось как можно больше удаляться от нее. Мне казалось, что она почувствует наконец когда-нибудь, насколько я постоянно наполнен ею, и что ей будет поневоле, все чаще и чаще, недоставать моего присутствия. Подражая Байрону и Лермонтову, я
Сергей Аркадьевич Андреевский: судьба и творчество 541 находил особенное счастье в этой непонятной, гордой, замкнутой и горькой любви" (с. 17-18). Метод Андреевского, особенно в первой части книги, ближе всего к ассоциативно-психологическому: т.е. самый психологизм книги основан на ассоциациях, пронизывающих весь текст. Это важно потому, что жизнь Андреевского состоит не столько из событий, сколько из впечатлений, которыми и пробуждаются ассоциации. «Слово "мертвый" запало мне в голову из одной сказки. (...) Помню, что в одной сказке повторялся припев: Месяц светит, Мертвый едет, Живую везет, - Не боишься ли ты, моя душенька? И как раз при этих словах на полу в темной комнате обозначился белый с черными переплетами отблеск окна, освещенного месяцем. Эти слова, запавшие мне в душу при свете луны, сделали то, что "мертвый" вызывал во мне чувство холода и грусти» (с. 12). Впоследствии "чувство холода и грусти" редко обозначено прямо, но оно всегда незримо сопровождает каждую утрату - и далеких, и близких. Сквозь всю книгу проходит контрастное противопоставление между живыми и умершими: тепло - холод, движение - окоченелость и т.д. Вообще, автобиография Андреевского - это подробный и обстоятельный рассказ о формировании детской души и об особенностях детского мировосприятия. Благодаря изысканной простоте повествования, выразительности и образности языка, психологизму, первый том книги представляет собой своего рода эстетический феномен в мемуарном жанре. Д.В. Философов писал, что смерть Маши рассказана "обстоятельно, эпически, на фоне широко задуманной автобиографии. Вот эти-то 200 страниц и останутся в русской литературе наравне с лучшими "биографическими" страницами Тургенева"147. Мастер психологических нюансов, Андреевский воссоздал свое особое чувство к сестре, отношения внутри семьи, замершей в ожидании несчастья, депрессию, охватившую его в Харькове, и то особое ощущение полноты жизни, которым она сменилась. Необычайно своеобразны исторические фрагменты "Книги о смерти", написанные с редким художественным мастерством. Эпохальные события и психологические портреты трех последних русских императоров поражают яркостью изображения, глубиной анализа и той неопровержимой достоверностью, которая заставляет верить каждому слову мемуариста. Чуткий хроникер своего времени, он не только запечатлевает события, но устанавливает их причины и взаимосвязь, раскрывает их внутреннее содержание, показывает то, что находится за кулисами видимой, "парадной" истории. С иронией 147 Философов Д.В. [Рец.] Книга о смерти.
542 И.И. Подольская и скепсисом всматриваясь в происходящее, Андреевский видит то, что скрыто от обычного глаза, но при этом, благодаря бесстрастности изложения, сохраняет кажущуюся объективность. Тем безжалостнее развенчивает его ирония все, что веками создавалось как "романическая помпа монархии", как атрибутика державного величия и ассоциировалось с ними. "Герольды в черных бархатных пелеринах и шляпах с белыми перьями, на вороных конях, с эскортой жандармов, должны были в разных концах города, с отжившим величием средневековых обычаев, возвестить населению давно известное ему событие предстоящих похорон государя" (с. 89). В исторических главах Андреевский не всегда следует своему принципу писать только о том, что видел или слышал сам, и передает то, что узнал от людей, из газет или циркулировавших в городе слухов. Таков, например, рассказ о покушении на Александра II 1 марта 1881 г. Мемуарист не скрывает того, что не был свидетелем этого события, и в его повествовании появляются безличные обороты: "говорили, что...", "слышно было, что..." и т.д. Но даже в таких случаях Андреевский как бы намекает на свою вовлеченность в событие, косвенную причастность к нему: "1 марта 1881 г. был довольно ясный, холодноватый день. Солнце светило сквозь ровные облака, похожие на легкий туман; земля была сухая и мерзлая. В это число приходились именины гостившей у меня сестры" (с. 86). Последняя фраза - это "память сердца": именины сестры совпали с гибелью императора, что и сделало эту гибель какой-то особенно близкой. В "Книге о смерти" есть фрагменты безупречно художественные. Они могли бы быть частью рассказа, повести или романа, но в данном тексте представляют собой эстетизированные факты, выразительность и смысловая нагрузка которых значительно больше, чем у "голых" фактов, не имеющих обобщающего значения. «Раза два случилось, что на деревне кто-то из крестьян умер. Тогда раздавался "звон по мертвому". Я запомнил его с первого случая, потому что как только я его услышал, - необъяснимый испуг и беспредметное горе подступили к моему сердцу. Тонкий колокол невнятно, тревожно и часто повторял нежные, слезливые звуки, иногда чуть слышные, относимые в сторону ветром; потом раздавались реже, через секунду, более громкие удары - и все завершалось наиболее громким отзвоном, как бы умышленно оборванным... И через некоторое время опять слабо-слабо, как будто где-то за тридевять земель хныкал ребенок, возобновлялся мелкий звон - возобновлялся так неуловимо и вкрадчиво, что я обманывался, не верил своим ушам и прислушивался, полагая, что это плачет воздух... Но нет! звон понемногу выделялся очень явственно, и эта растянутая, ноющая песня повторялась до трех раз... И на долгие годы после того она каждый раз мутила мое сердце» (с. 13). "Голый" факт сосредоточен здесь в двух первых фразах; весь остальной текст с его метафорами и нагнетанием эмоциональных эпитетов эстетизи-
Сергей Аркадьевич Андреевский: судьба и творчество 543 рует этот факт, превращая его в художественное обобщение. Этот отрывок перекликается с другими отрывками книги, казалось бы, не имеющими к нему непосредственного отношения, но связанными между собой ассоциативно. Так, в рассказе об убийстве Александра II появляется фраза: "Помнится мне, что в эту самую минуту тонкий дребезжащий колокол учащенными ударами звонил к вечерне в католической церкви на Невском. Я сознавал, что в эти самые секунды, под звуки этих колокольных ударов, при топоте этих казацких лошадей по торцовой мостовой, совершается исторический переворот" (с. 87). Эстетизировано все, что связано с похоронами Александра II и Александра III, а также с коронацией Николая II. Андреевский иронически описывает все эти события как сценические действа, (называя их то театром, то даже цирком148), подчеркивает их декоративную сторону, показывает, как смысл происходящего (смерти или коронации) затмевается роскошью аксессуаров, передает "настроение возбужденного любопытства" (с. 146) толпы и особо останавливается на двух взаимосвязанных проблемах: оторванности власти от народа и обожествлении власти народом. Свободный от внутренней цензуры и не предназначавший свою книгу для цензуры внешней, он бесстрашно показал ничтожность и бренность власти, с одной стороны, и обольщение властью толпы, с другой. Исторические фрагменты "Книги о смерти" не утратили актуальности и по сей день. «Надолго еще хватит рабства в России! Простой русский человек влюблен в царскую власть. Ему нравится даже иногда непонятная по отношению к его личным делам несправедливость царя. "Ведь вот как высоко стоит, - думает он, - все равно, как сам непостижимый Бог, веления которого тоже иногда кажутся несправедливыми простому смертному"» (с. 187). По поводу коронации Николая II Андреевский писал: "Все испытывали какое-то особенное возбуждение, сознавая себя избранными свидетелями или участниками всемирного сценического представления" (с. 187). Тщательно зафиксировав в своих исторических фрагментах самые выразительные подробности происходящего, он сделал ряд универсальных психологических обобщений. "Благодаря высоте престола, всем теперь кажется, что эта интимная трагедия (болезнь и смерть Александра III. - И.П.) охватила весь мир" (с. 137). Считая, что помпезная пышность похорон Александра III и коронации Николая II несоизмерима со скромным масштабом личности каждого из них, Андреевский открыто иронизировал над тем, что видел в те дни. Его ирония соединяет высокое с низким, серьезное со смешным, и в свете этой иронии пошлость происходящего кажется особенно наглядной, а то, чему предназначено быть величественным, - особенно ничтожным и мелким. "Я очутился в великолепном цирке под открытым небом", - пишет он о коронации Николая II (С. 197).
544 ИМ. Подольская И устроители "спектакля", и те, кто наслаждался им, для Андреевского "сладострастники рабства" (выражение А.И. Тургенева). О похоронах Александра III: "А тут еще Москва, как раз накануне здешней церемонии, будет соперничать с Петербургом в обожании останков монарха" (с. 144). О коронации Николая П: "Казалось, что и царь, и Бог, и вся русская история, и вся русская вера слилась теперь в особе этого слабенького молодого полковника, который как будто совсем куда-то исчез под невероятно большими и тяжкими святительски-царскими одеяниями..." (с. 202). Тут явственно проглядывает "кощунственная" мысль о том, что фигуры под этими одеяниями взаимозаменяемы. Андреевский убежден, что для публики и похороны, и коронация только зрелище, действо, не более: "...толпа, неприметно для себя, упивалась этим горем, развертывавшимся перед нею на исторической сцене" (с. 144); "Все, несмотря на суровую темноту этого утра, чувствовали настроение возбужденного любопытства" (о похоронах Александра III, с. 146). Меткие сравнения обнажают ничтожность происходящего. Перед коронацией Николая II: "Город перестал быть городом, а сделался сплошной декорацией. (...) Древняя столица была загримирована праздничной отделкой до полной неузнаваемости" (с. 187); "Расчищенный путь прискучил глазу, как пустой лист картона в тяжелой драгоценной раме" (о пути для въезда Николая II на Красную площадь, с. 192); "Все фигуры ярко блестели, как новые лакированные игрушки" (с. 192); корона - "бриллиантовый символ монархии" - "как бы выражал собою торжественное настроение народа, желающего видеть в царской власти сияющую и незыблемую святыню" (с. 195). Зная общие психологические механизмы, руководящие поведением людей определенных социальных групп, мемуарист пишет об участниках "действа": "И все эти пожилые сановники - митрополиты, архиереи, сенаторы, обер-прокуроры, с министром юстиции в центре, - все они, несмотря на пе- чальность события, испытывают непривычно молодецкий холодок; они чувствуют приятную сценичность своих костюмов; они поддаются обаянию своего мнимого величия; они делают историю!.." (с. 142). На фоне лицедействующих министров и придворных, на фоне толпы, жадно стремящейся удовлетворить любопытство, русские императоры, изображенные Андреевским по-человечески неоднозначными, представляются трагически одинокими фигурами. Субъективность описания царских похорон и коронационных торжеств обусловлена ясным пониманием того, что помпезность, суета и мишурный блеск столь же призрачны, как сама власть. Андреевский передает это точной и емкой системой образов: "Кремль тихо сиял, как воздушное сновидение" (с. 204), "Чешуйчатая глава Ивана Великого белела, как жемчужная вышивка" (с. 204).
Сергей Аркадьевич Андреевский: судьба и творчество 545 То, что видит народ, - иллюзия, обман, морок; "низкая" реальность скрыта от него: "Конечно же, там (во дворце. - ИЛ.) происходит теперь самая обыкновенная закулисная возня: Николай II курит и одевается; его жене щипцами закручивают волосы; их девочка стукает об стол какой-нибудь игрушкой. - Но нет, - положительно нельзя об этом думать... Ничего этого нет. Есть только ожидание святыни..." - иронизирует Андреевский (с. 199). И так во всем: документальное (увиденное) неразрывно слито с тем, что таилось за пределами личных наблюдений, поэтому достоверность одного сообщает почти осязательную убедительность другому. Ассоциации Андреевского прихотливы, но у них есть своя логика, которой мемуарист обычно придерживался. Поэтому его рассуждения об иллюзорности власти земной перекликаются с мыслями об иллюзорности "власти небесной", которая так же обманывает людей. Он вспоминал об одном из своих посещений Казанского собора в Петербурге: "Несомненно, во всей этой толпе огромное большинство было вполне верующих. И вдруг мне пришло в голову, что все эти люди в последнюю минуту своей жизни будут обмануты... И мне стало больно за них! Бог был для них необходим; они Его любили и на Него надеялись; ради Него они делались чище и возвышеннее духом.. И, право, в эти минуты они были достойны Его..." (с. 121). Психологические портреты трех русских императоров и П.А. Столыпина достойны того, чтобы войти в золотой фонд русской литературы. Глава, посвященная Александру II, начинается словами: "Пройдет несколько столетий и смерть Александра II будет изукрашена фантазией..." (с. 84). Тем самым мемуарист сразу же дает читателю понять, что все, изложенное им, достоверно. И в самом деле, Андреевский, несомненно, был хорошо осведомлен о многочисленных покушениях на императора, об его затравленности в последние годы царствования, об его вкусах, привычках, личной жизни и отношении к нему общества; он видел его похороны. Но Андреевский пишет не официальный отчет об убийстве царя, а воссоздает атмосферу события и черты его главного действующего лица, что невозможно без сопоставления и анализа фактов, интуиции и воображения. Основной результат всех этих составляющих сосредоточен в нескольких фразах, где симпатия и жалость к человеку сочетаются с ироническим отношением к монарху: "А он смотрел еще молодцом, рослый и величественный, мягкодушный и популярный, благодаря прежним заслугам, с поседевшими баками, побледневшим лицом, с выпуклыми голубыми глазами, глядевшими гордо и мечтательно из лучистых морщин" (с. 86); "Он жил в громадном Зимнем дворце, размножал свою свиту, издавал подробные церемониалы своих дворцовых выходов, бальных шествий, церковных процессий, всяких торжеств среди царской фамилии и, постоянно посещая институты, любил немое обожание девственниц к недостижимой и вечно привлекательной особе царя" (с. 86). И главные общие (психологически точные) мысли после убийства: "Неуже- 19. С.А. Андреевский
546 И.И. Подольская ли окончилось это царствование? Неужели эта громадная сила, с которою никто из нас не приходил в непосредственное сношение, беспомощно отступила и исчезла?" (с. 87). И: "Прощай, целая эпоха!" (с. 90). Мнение "публики" об Александре II - основа его "объективного" портрета, в котором, впрочем, отчетливо видны и личностно-психологические черты: он "был мнителен, суеверен и мечтателен", "пугался зловещей революционной атмосферы, охватившей его со всех сторон" (с. 88). Александр II - "молодцеватый глава государства, слабодушный и симпатичный преобразователь" (с. 88) и т.д. Так же "объективно-субъективен" портрет Александра III, но в этой главе Андреевский передает не только мнение публики о царе, но прямо выражает свое представление о нем и свое отношение к нему. Питая уважение к человеческим качествам Александра III, Андреевский подчеркивал его несоответствие "занимаемой должности", с чем и связывал то, что от этого царствования веяло "солидной реакцией" (с. 136): "Это был царь-гувернер, царь-опекун, царь-ключник, который понемногу прятал под замок все вольности. Он смотрел на своих подданных, как на неразумных, расшалившихся детей. Он задумал напечатать для них твердые правила благонравного поведения и водворить порядок" (с. 150). Тем не менее, этот император внушал мемуаристу человеческую симпатию: «Он был молчалив, честен и тверд. Его любимым аргументом во всех случаях был - "закон". Жил он тихо, посемейному, всегда неразлучный с женою, - держался просто, носил какой-то приплюснутый картуз на своей крупной голове, - улыбался своими чистыми, добрыми глазами, - много работал над государственными бумагами, - писал свои резолюции четким, красивым почерком, - и понемногу заставил уважать и любить себя, именно за свою приверженность к миру и за свою преданность скромному долгу и ясному закону» (с. 136). С этого портрета на нас смотрит не император, а исполнительный и добропорядочный чиновник средней руки. Каждая подробность портрета убеждает в том, что этот чиновник, в отличие от своих предшественников, почти не олицетворял собою власть, а держал себя и воспринимался обществом как частное лицо. И, сочувствуя этому частному лицу, умирающему в Ливадии от мучительной болезни, Андреевский раскрывает драматическую для общества коллизию политической несостоятельности человека, который только по праву рождения занимал 13 лет российский престол. Александр III не годился для власти, но и власть не доставляла ему радости: "И что ему из того, что его прах будет священным, что его холодеющую перед кончиною руку впоследствии будет целовать вся Россия! Другой, мелкий, безвестный человек, быть может, находил бы в таких мыслях настоящее упоение. Но именно ему, простому по своей природе, мешковатому по своей фигуре человеку - такие театральные мечты не могли принести ни малейшей услады" (с. 143).
Сергей Аркадьевич Андреевский: судьба и творчество 547 По методу выявления психологических доминант характера исторических деятелей Андреевский близок к В.О. Ключевскому. Он сходился с ним и в убеждении, что личность российских императоров редко соответствовала их историческому предназначению. Так, Ключевский писал о своем отношении к царю Алексею Михайловичу: "Я готов видеть в нем лучшего человека древней Руси, по крайней мере, не знаю другого древнерусского человека, который производил бы более приятное впечатление - но только не на престоле"149. Для Андреевского, в соответствии с главной темой его книги, важно все, что связано с последними днями и похоронами императоров, поскольку это имеет отношение не только к смерти, но и к монархической традиции в России. Реалии каждого церемониала воспроизведены с исключительной точностью и с иронической насмешкой над теми, кто погружал столицу в траур или готовил коронационные торжества. Тут можно верить каждому слову мемуариста, который, скорее всего, записывал свои впечатления по свежим следам: "...на Невском и вообще по пути следования ожидаемой процессии увлечение трауром возрастало неудержимо: подъезды превращались в катафалки, на карнизах домов и на балконах делались драпировки из черной и белой материй с фестонами. Горностай изображался то белыми язычками на черном, то черными - на белом. С высоких зданий повисли длинные флаги из черной тафты - самый красивый вид убранства" (с. 143-144). И столь же иронические и меткие наблюдения: похороны "разрастутся в небывалые сценические проявления печали" (с. 143); "Казалось, что ремесло гробовщика сделалось единственным занятием всего Петербурга" (с. 144); "Но центром общего внимания был все-таки гроб. В нем был источник повышенного, мистического возбуждения массы" (с. 144); "И толпа, неприметно для себя, упивалась этим горем, развертывавшемся перед нею на исторической сцене" (с. 145); "религиозная дрожь выступающих из провинции депутаций" (с. 146); "несравненно важное тело, о котором все думают, говорят и пишут" (с. 149) и пр. Так, шаг за шагом, мемуарист воссоздавал атмосферу раболепия и неотъемлемой от него фальши. В отличие от отца и деда, Николай II представлен не в интерьере похорон, а в интерьере коронации. Как и Александр III, Николай не соответствует престолу. Он "чистенький, миниатюрный и хорошенький", "послушный", "мягкий и несамостоятельный" (с. 184-186); в нем нет ни рачительности, ни добропорядочности Александра III. С новым царствованием, как обычно, связывают надежды даже скептики, но чего ждать от человека, о котором рассказывают, что во время болезни отца он, «нисколько не стесняясь, кутил с товарищами и что будто бы, сквозь открытые окна одной гостиницы, прохожие слышали его пьяные крики: "Не хочу царствовать!"» (с. 185). Если 149 Ключевский В.О. Исторические портреты. М., 1991. С. 114. 19*
548 ИМ. Подольская глава о коронации написана по "свежим следам" (что, кстати, очень вероятно), значит, Андреевский, основываясь только на личных наблюдениях и слухах, питал интуитивную неприязнь и презрение к Николаю. Если же глава написана через несколько лет после торжеств, значит, мемуарист переосмыслил все ретроспективно. Так или иначе, Андреевский видел в Николае лишь заурядного офицера: "Между тем скромно сидевший на лошади Николай II загнул руку назад и, достав из кармана своего мундирчика батистовый платок, утер им свой вздернутый носик, пригладил усы в обе стороны и снова тем же движением спрятал платок в карман. (...) Государь по-офицерски сошел с лошади. Императрицы в белых серебряных платьях с длинными шлейфами вышли из карет. Николай II взял их за руки, как в мазурке, когда делают фигуру qualité, и повел их вдоль помоста к иконе. Он переступал конфузливо, без всякого величия, с сыновнею нежностью к матери и с неловкою услужливостью перед женою, которая превышала его ростом. Но в эту минуту для всей массы - в особенности из отдаления - не существовало никакой критики. Эти три лица были для нее святыней" (с. 193-194; курсив мой. - И.П.). Описывая апофеоз коронации, мемуарист мастерски показывает, что "не по Сеньке шапка": "...государь, согнувшись под тяжестью венца, держа в одной руке скипетр, а в другой державу и неловко раскидывая усталыми ногами в ботфортах, - дотаскивал порфиру с генералами до вожделенных дверей Кремлевского дворца" (с. 203). Создав портрет Столыпина после его убийства, в сентябре 1911 г., Андреевский отметил, что политическое значение этого государственного деятеля мало его занимает. Столыпин интересен ему как тип властолюбца, который реализовал свои честолюбивые цели в конкретных исторических условиях, когда ощущалась потребность в "твердой руке". 3. Гиппиус писала: «...страницы о Столыпине прямо блестящи. В то время Столыпин и его роль понимались грубее, да, пожалуй, и до сих пор как следует не понимаются. Быть может, нарисовать такой ясный образ "работника на будущую революцию", и нарисовать с таким чувством меры, помогла Андреевскому именно его оторванность, взгляд совсем "со стороны"»150. Словно предвидя появление мифа и потому демифологизировав Столыпина, мемуарист изобразил эту фигуру во всей ее сложности и трагической противоречивости. Свойства характера и способ осуществления задач, поставленных перед собой Столыпиным, сделали его объективно, вопреки его воле, "работником на будущую революцию". Но по своей политической наивности Андреевский считал, что "революция отхлынула сама собою, без всяких заслуг со стороны премьера..." и что "террористические акты постепенно затихли", потому что "не хватило борцов" (с. 272). 150 Гиппиус З.Н. Чего не было и что было. С. 131.
Сергей Аркадьевич Андреевский: судьба и творчество 549 На то, что субъективно-психологическая концепция личности Столыпина была для Андреевского более значима, чем реально-исторический характер, указывает фраза из письма к Кони от 1 сентября 1917 г.: "Фактические и хронологические ошибки относительно Столыпина едва ли существенны..."^. Литературно-психологические портреты и характеристики частных лиц Андреевский обычно создавал в связи со смертью кого-то из них. Портрет, как и все, о чем он писал, всегда представлен в "интерьере смерти". Начиная со слов: "Умер такой-то...", он часто заканчивает описанием панихиды и похорон, фоном, на котором, как иронически замечал сам мемуарист, "все казались друг другу бессмертными" (с. 125). У Андреевского встречаются и краткие литературные характеристики, и развернутые индивидуализированные портреты. В любом случае, им всегда руководило благородное желание сберечь память о тех, кто ушел. Ему принадлежит прекрасный афоризм: "Бог создает людей умирающих, а художник - бессмертных" (с. 262). Несмотря на интеллектуальное и эстетическое гурманство, "все люди - все крошки - все мелькнувшие в этом мире отдельные создания" казались Андреевскому "равно великими" (с. 228). В немногих строках, посвященных тенору Сетову, присяжному поверенному и литератору Унковскому, горничной Саше и многим другим Андреевский дает доминанту личности. Он подмечал самое характерное в поведении, манере общения, воссоздавал едва заметный жест, раскрывал через внешнее внутренний мир, т.е. в совершенстве владел приемами индивидуализации. Портрет A.M. Унковского, в котором нет ни одного необязательного штриха, ни одной "не работающей" детали, построен на контрасте между его "неказистой" внешностью и высоким строем души: "Невысокий, худой, сутуловатый, с крючковатым носом, с лицом, побитым оспою, с жидкою бородкой, с умными и добрыми глазами под лысым лбом, - в широком, удобном пиджаке, - с сигарою в руке, - этот неказистый с виду человек производил на каждого неотразимое впечатление прямоты, добродушия и справедливости. Он как-то неподражаемо недоумевал перед всем нечестным. Его доброта была чужда сентиментальности: в основании этой доброты чувствовалась такая принципиальная неколебимость, что Унковский начинал заразительно и чисто по-детски смеяться, когда перед ним возникали чьи-либо действия, несообразные с общечеловеческою правдою" (с. 105). Андреевский писал не только о тех, с кем водил знакомство, но и о тех, кого не знал лично, и в таких случаях удивляют лаконизм, остроумие и меткость его формулировок, умение показать конкретное как знаковое. Так, когда он увидел А.Ф. Иванова-Классика, ему бросилось в глаза "его красное демократическое лицо" (с. 107). Он также заметил, что в подписи "Иванов- 151 гарф. л. 168.
550 ИМ. Подольская Классик" «популярнейшая, почти безличная фамилия "Иванов" как-то напрашивалась на внимание, благодаря прозванию "классик", как будто автор желал этим прозвищем сказать, что он держится лучших литературных преданий» (с. 107). В развернутых литературно-психологических портретах Андреевский рисует характер своих знакомых, используя реалии, которые имеют вполне конкретный и вместе с тем обобщающий смысл. Например, назвав своего коллегу Е. Утина радикалом и сибаритом, Андреевский сообщает, что в его кабинете, украшенном коврами, статуэтками и старинными вещами, висели портреты Герцена и Белинского, гравюры "Жирондисты" и "Последние победы террора", а на столе стоял бюстик Вольтера. Утин, противоречивый и неоднозначный человек, "вписан" Андреевским в определенную социальную среду, по меркам которой мемуарист и судит о нем: "...в то время адвокатура, в которую поступил Утин, давала возможность быстро разбогатеть всякому, кто сколько-нибудь всплывал на поверхность. И Утин с первых шагов сделал себе состояние. Знакомства в литературной, финансовой и судебной среде постоянно поддерживали его успехи. Он умел нравиться нужным людям" (с. 129). Андреевский иронизирует над Утиным, который "придавал огромное значение своей личности и своей деятельности" (с. 130), хотя и сознавал, что приобрел влияние, благодаря связям и деньгам. Мемуарист утверждает, что был расположен к нему, однако его формулировки содержат скрытое негативно-оценочное начало: "Его всегда тянуло к умственной иерархии, а денежная иерархия всегда легко и просто сама давалась ему в руки" (с. 130); "он болезненно желал постоянно проходить в Совет" (с. 130); "после каждой своей речи или своей статьи он постоянно выжидал одобрения и, в конце концов, выспрашивал его сам" (с. 130). Внешне следуя принципу "De mortuis aut bene, aut nihil". Андреевский не говорит об Утине ничего дурного: "...я никогда на его счет не злословил..." (с. 131). Вместе с тем мягкая ирония исподволь подтачивает образ, чему способствует и то, что мемуарист как бы играет словами, высвобождая их потаенный смысл. Нейтральные слова в контексте этюда приобретают негативную окраску. Андреевский создал великолепный портрет князя Урусова и, явно удовлетворенный своим созданием, спрашивал Кони в письме от 1 сентября 1917 г.: "Как Вам нравится мой Урусов? Ему теперь все дивятся. Говорят, что он стал пленительным и близким всему миру философом..."152. В словах "мой Урусов" сформулирован феномен портретной характеристики, всецело обусловленной субъективным авторским восприятием. Это такой Урусов, каким видел его Андреевский. Создавая концепцию личности Урусова, мемуарист тщательно отбирает материал, который подчинен общей задаче: 152 ГАРФ. Л. 168.
Сергей Аркадьевич Андреевский: судьба и творчество 551 показать необычность этого человека в самых обычных его проявлениях, "великое" в "малом". Чтобы сразу определить место Урусова в иерархии своих личных приоритетов, объяснить, что соединяло его с другом, Андреевский начинает главу с двух замечательных по емкости фраз, словно утверждающих за ним право на субъективное отношение к Урусову: "За всю мою жизнь я ни от кого не видел к себе столько неизменной, глубокой и всепрощающей нежности, как от Урусова. С годами его любовь обвивала меня все крепче, и, наконец, я сделался его исключительной прихотью, его открытою слабостью, его привилегированным другом" (с. 235). Образ Урусова действительно исполнен очарования, и страницы, посвященные ему, дышат любовью. Талантливый, искренний, увлекающийся, беспечный человек, барин по происхождению и привычкам и либерал по образу мыслей, "Урусов казался поистине жалким в роли чиновника" (с. 236), - пишет Андреевский, отлично зная, что его другу была бы "тесна" любая социальная роль, что эта исключительная личность не укладывалась ни в какие рамки. "Ни в ком из людей, с которыми мне приходилось встречаться, я не чувствовал такого оригинального превосходства над общим уровнем, такой свободной и естественной приверженности ко всему прекрасному, как в Урусове. В нем удивительно сочетались обожание жизни и отрицание Бога, восхищение природою и равнодушие к смерти" (с. 237). Урусов - антипод Утина, на что, помимо всего прочего, элегантно намекает упоминание о бюсте Вольтера в его кабинете, который представлен здесь не как знак политических предпочтений хозяина, а почти как функциональный предмет. Вообще же, в полнокровных и объемных литературных портретах Андреевского просматривается толстовская школа психологического анализа. 23 июля 1909 г., вероятно, прочитав еще не изданную работу Кони "Князь А.И. Урусов и Ф.Н. Плевако", Андреевский писал своему старому другу: «С волнением и любовью прочел Ваши воспоминания об Урусове! Мы дополняем друг друга: Вы взяли первую половину , его жизни и "адвокатуру"; я остановился на его зрелых годах и старался передать его "душу". Кажется, вы один дали обзор его защит. А ведь в "общественной" истории он только и значится под флагом адвоката... Но какая удивительная натура! Как сверкают его письма! Великая отрада для меня, что Вы прочли мои страницы "залпом". Значит, не было ничего лишнего и скучного. Для автора это "апофеоз"»153. * * * "Книгу о смерти" завершает глава "Дело в Варшаве". Для Андреевского она была своего рода post scriptum'oM к книге, конкретным комментарием к 153 ИРЛИ. Ф. 134. Оп. 3. № 51. Л. 6.
552 И.И. Подольская тем фрагментам, в которых он выразил свои политические взгляды. Как уже отмечалось, революционеры внушали ему невольное уважение, но Андреевский всегда четко разделял личность и толпу: "Революция... Это нужно и однако же мерзко. Так бывает всегда, когда действуют большие человеческие массы. В отдельном человеке еще можно доискаться до Бога, но в громадных толпах народа всегда действует один дьявол. Нельзя узнать людей... Они глупеют и озверяются" (с. 256). Интересовала Андреевского и психология фанатиков революции, т.е. именно те черты, которые он увидел у Каспржака. * * * Как литературное окружение, так и близкие друзья Андреевского, высоко оценили его книгу. Урусов писал ему 10 мая 1900 г.: "После твоего ухода я стал читать II книгу и читал до двенадцати часов, не отрываясь. Замечательно... местами прямо великая книга. Я, выслушав твое чтение тогда, помнишь? у Мережковских - сказал им, что тут гениальные страницы. Эпитет показался ему, М., преувеличенным. Но я и теперь так думаю, и так <как> несомненно обладаю порядочною начитанностью, скажу, что ничего подобного по силе и красоте языка у нас нет, да и во всемирной литературе немного"154. Вероятно, к 1917 г.155 относится отклик Кони на "Книгу о смерти": "Я не только прочитал в один присест, но и сегодня снова перечитал Вашу удивительную, глубокую в своей простоте и трогательности книгу. Трудно передать сильное впечатление, которое она производит! Говорит она о смерти - или лучше о смертях - а между тем из нее светит солнце..."156. Но жизнь самого Андреевского солнце уже не освещало. Похоронив в 1917 г. жену157 и почти всех друзей-сверстников, последние годы он был трагически одинок. 30 декабря 1937 г. Андреевский писал Крни: «Хвораю, бедствую, "доживаю"... Вчера мне исполнилось 70 лет. - Поневоле во сне вижу только покойников... Мои добрые дети своею ласкою утешают меня»158. Новая власть вытеснила "римлянина эпохи нашествия варваров" (так называл Андреевского Философов) из его культурной ниши. Он стал никому не нужен. В 1917-1918 гг. Андреевский еще предпринимал попытки напечатать что-то из старых стихов, надеясь получить хотя бы скромный гонорар, 154 РНБ. Ф. 21. Ед. хр. 25. Л. 1. 155 Датируется на основании ответного письма Андреевского от 1 сентября 1917 г. (ГЛРФ. Л. 168). 156 РНБ. Ф. 21. Ед. Хр. 19. Л. 16. 157 Последний раз Андреевский упомянул о жене в письме к Кони от 16 июля 1917 г. (ИРЛИ. Ф. 134. Оп. 3.№51.Л. 15). 158 Там же. Л. 16.
Сергей Аркадьевич Андреевский: судьба и творчество 553 и переписывался по этому поводу с Н.О. Лернером, в ту пору сотрудником журнала "Столица и усадьба". С деньгами было так плохо, что он просил Лернера выслать ему "какой бы ни было" гонорар и добавлял: "Очень прошу'459. По словам 3. Гиппиус, в последнее время за Андреевским присматривала "бонна", вероятно немка Матильда, бывшая воспитательница его сына. «Чтобы кормиться, прежняя бонна распродавала понемногу все. С величайшими усилиями и хлопотами сохраняли квартиру Андреевского, чтобы не трогать его с места. Он всему не то покорялся, не то мало замечал происходящее вокруг. Мне кажется, его рассеянность возросла необыкновенно; все дальше свертывался внутрь, внешне же это делало его одиноко скучающим ребенком. От детской скуки, верно, и стал ходить с фрейлейн в кинематограф. Более неподходящих для этого времен и вообразить было нельзя: постоянные облавы. В одну из таких облав попал Андреевский. Морозной ночью, на грузовике, повезли куда-то, где на полу он провел ночь. Воспаление легких с немедленным беспамятством. Страдал он ужасно. Младшая дочь (она неожиданно оказалась в Петербурге и присутствовала при его последних днях) рассказывала мне потом: "Я стояла на коленях у его изголовья и молилась только об одном: чтобы он скорее умер"»160. У Блока есть запись от 10 ноября 1918 г.: "Телефон от Д.В. Философо- ва: умер С.А. Андреевский, не на что хоронить"161. * * * "Книга о смерти" - уникальный памятник литературы рубежа XIX - XX веков - долгие годы "по объективно-историческим причинам" оставалась вне поля зрения исследователей. Составитель книги, предлагаемой вниманию читателей, попытался лишь наметить вопросы, связанные с творчеством Андреевского. 159 Письмо к Н.О. Лернеру от 18 июля 1918 г. (РГАЛИ. Ф. 300. Оп. 1. Ед. хр. 65. Л. 6). 160 Гиппиус З.Н. Чего не было и что было. С. 133-134. 161 Блок А.А. Записные книжки. М., 1965. С. 435.
ПРИМЕЧАНИЯ С.А. Андреевский работал над "Книгой о смерти" в 1890-1912 гг., но, видимо, окончательно завершил ее в 1917 г. В предисловии ко второй части он указал: "Задумал я эту книгу в 1891 г. и тогда же написал предисловие. Но оно еще долго оставалось в пустой тетради, и только в следующем году я уже начал заметки, которые помещаю ниже. Этим заметкам я нашел нужным предпослать законченные здесь пять глав" (с. 72). Пять глав, охватывающих период от рождения Андреевского до женитьбы, он называет историей своей души (с. 71). Но есть неопубликованная запись, уточняющая крайние даты создания первого тома "Книги о смерти": «Довольно. Эта тетрадь, которую можно было бы назвать "хрестоматией смерти", составляет выбор из отрывков, занесенных мною в виде воспоминаний, мыслей или текущих впечатлений в период с 1890 по 95 годы. С осени 95-го я занялся приведением всего написанного в порядок. Из одной части материалов пришлось сделать нечто вроде вступительной автобиографии, вошедшей в первую тетрадь; вторая - оканчивается здесь. Добрая половина рукописей мною окончательно забракована» (РНБ. Ф. 21. Ед.хр. 7. Л. 31). Эта запись сделана в тетради после главы LI, завершающей первый том книги и помеченной 1895 г. Как следует из приведенной записи, работа над книгой началась в 1890 г., но в одной из тетрадей, озаглавленной Андреевским "Тетрадь 1-я", под заглавием стоят даты: "1891 - март 1893" (РНБ. Ф. 21. Ед.хр. 4. Л. II). Над ними запись: «Все, что мною написано в моих тетрадях "О смерти", написано искренно; все мною прочувствовано или выстрадано; все может откликнуться в чьем-либо уме или сердце. А потому прошу ничего не выбрасывать, и если что- нибудь окажется неудобным для печати, то прошу - отложить до поры до времени или отпечатать за границею. С.А.» (РНБ. Ф. 21. Ед. хр. 4. Л. II). Текст "Книги о смерти" проверен по черновым автографам. Это пять тетрадей в картонных переплетах (РНБ. Ф. 21. Ед. хр. 4, 5,7, 8 и 9), а также три тетради в мягких обложках (Там же. Ед. хр. 6) и еще одна такая же тетрадь (ИРЛИ. Ф. 9888) с набросками к "Книге о смерти". Незначительные опечатки в опубликованном тексте книги исправлены по автографам без оговорок в примечаниях. Исключение составляет лишь один пропуск, вставленный в текст со ссылкой на автограф. То, что сохранилось в автографах, отличается от опубликованного текста лишь композиционно. Андреевский менял композицию книги, и автобиографии предшествовали другие записи. Даты в первой тетради (ед.хр. 4) и предисловие к книге свидетельствуют о том, что первые пять глав появились между 1890 и 1893 гг. Белового автографа, вероятно, не существовало, поскольку в черновом есть пометы, сделанные
Примечания 555 рукой Андреевского, с указанием, что именно печатать, а иногда с указанием на то, чего печатать не следует. 3. Гиппиус ошибалась, полагая, что Андреевский начал книгу с главы о смерти сестры Маши: «С ней (книгой. - И.П.) было так: написал "Смерть сестры Маши". "Само написалось", - говорил он. Прочитал в тесном кружке, у нас. Мы все пришли в восторг от художественности отрывка. - Эту "смерть" надо скорее напечатать, - сказал кто-то. Ничего равного нет в сегодняшней литературе! Тут Андреевский объяснил свое (может быть внезапное?) решение: не только скорее, - он совсем не будет печатать "Маши"; он хочет писать целую книгу "О Смерти", и только после его смерти она будет напечатана. И он, как-то с двух сторон, влюбился в свою "Книгу". Тщеславие выразилось в невинном "ухаживании" за ней: отдавал переписывать на особом ремингтоне, прекрасно переплетал отдельными томами, один экземпляр спрятал в сейф... И не было в Петербурге знакомого человека, не говоря о друзьях, кому эта книга не была посылаема на прочтение. Дорожил всеми отзывами и любил говорить о них. Да, было тут и наивное тщеславие, но было и что-то другое, заставлявшее его любить эту книгу: в ней он силился выразить свою ошеломленную жизнью и смертью душу» {Гиппиус 3. Чего не было и что было. СПб., 2000. С. 123). Это означает, скорее всего, что Андреевский прочитал при Гиппиус главу о Маше, когда многие записи, предшествующие этой главе, были уже сделаны. Это соображение подтверждается тем, что автограф первых глав книги находится в тетради, озаглавленной Андреевским: "Дополнение книги о смерти" (РНБ. Ф. 21. Ед.хр. 9). В эту тетрадь вошли первая и четвертая главы первого тома (ч. 1). По словам З.А. Венгеровой, Андреевский писал свою книгу "с любовью, благоговейно, в течение более двадцати пяти лет" (Венгерова 3. "Книга о смерти" // Накануне. 1923. 27 февр., № 271). Видимо, так оно и было. Можно предположить, что книга была завершена до 1 сентября 1917 г., потому что в этот день Андреевский написал А.Ф. Кони: "Книга моя кончена, и никакого продолжения не будет" (ГЛРФ. Ф. 564. Оп. 1. Ед.хр. 1030. Л. 168). Вероятно, он закончил книгу раньше, но потом еще работал над ней, внося отдельные записи и коррективы. В преамбуле ко второму тому Андреевский писал: "Возвратившись в начале августа из Парижа, я вступил в привычные условия начинающегося рабочего года. Вскоре приехала из Друскеник моя семья, и начались судебные дела" (с. 169). В письме от 28 июля 1895 г. он сообщал Кони, что 15 июля Юлия Михайловна упала в Дру- скениках в погреб и сломала тазовую кость (ГАРФ. Ф. 564. Оп. 1. Ед.хр. 1030. Л. 135). Таким образом, преамбулу можно датировать 1895 г. Осенью того же года Андреевский завершил работу над автобиографией, рассказав о своей студенческой жизни. Но тема "не отпускала" его, поэтому, посетив Харьков в ноябре 1895 г., он начал первую главу второго тома с воспоминаний о юности, пробудившихся в этом городе. На то, что второй том книги, хотя и незавершенный, существовал уже в 1898 г., указывает письмо З.А. Венгеровой к Андреевскому от 4 февраля 1898 г.: "Очень прошу второй том. Если он у Вас дома, может быть, Вы передадите его моему человеку. Если нет, скажите, когда прислать за ним, - верну книгу очень скоро. Буду чрезвычайно рада, если как-нибудь увижу Вас и смогу поговорить с Вами о Вашей странной и единственной книге: давно не испытывала такого художественного наслаждения, как читая ее" (РНБ. Ф. 21. Ед.хр. 16. Л. 1-1об.).
556 Примечания Судя по черновым автографам (тетрадям), хранящимся в РНБ, Андреевский действительно "забраковал" значительную часть записей и, кроме воспоминаний о П.И. Чайковском (Наш век. 1918. 14 июля, № 117), ни одну из них не опубликовал. Рукопись книги была напечатана на ремингтоне в нескольких экземплярах. Один из них Андреевский хранил в петербургском банке. Другие давал читать друзьям. Напечатанный на ремингтоне экземпляр книги хранится в РГАЛИ (Ф. 26. Оп. 1. Ед.хр. 4-7). Это четыре тетради в красных кожаных переплетах с тиснением и в картонных футлярах. Их текст полностью совпадает с опубликованным текстом книги. З.Н. Гиппиус вспоминала: Андреевский "написал, между прочим, замечательную "Книгу о смерти", которую завещал напечатать только после его собственной смерти. Она и была напечатана в Берлине, в 20-х годах, его дочерью. Но раньше он читал мне ее по частям" (Гиппиус. Мережковский. С. 200). Речь идет о первом и единственном издании: Книга о смерти. Ревель; Берлин [1922]. Т. 1-2. Судя по расположению глав в сохранившемся автографе, Андреевский, как правило, приурочивал их к тем или иным событиям. Так, глава о Чайковском, очевидно, написана в 1893 г. в связи со смертью композитора. Глава об адвокате П.А. Александрове (умер в 1893), помещенная в той же тетради, тоже относится к 1893 г. На такую же приуроченность записей к определенным событиям указывают и многие другие главы книги. Андреевский не всегда указывал в "Книге о смерти" даты, однако часто давал "хронологические наводки". Например, он писал: "В эти самые минуты умирает присяжный поверенный Александров" (с. 98). Или: «Сегодня, 22 декабря 1893 года, Унковского "отпевали" в Спасо-Преображенском соборе» (с. 105). Порой даты приходится устанавливать по письмам и другим косвенным признакам, чтобы понять, к какому времени относится та или иная глава. Так, главы второй части первого тома, начиная с XXXI и до XLVI включительно, относятся к 1894 г. (это год смерти Сетова и Александра III), последние же главы первого тома - к 1895. Это означает, что обычно Андреевский вел записи в хронологической последовательности, что и легло отчасти в основу композиционного построения книги. Исключение составляют автобиография, вторую часть которой мемуарист написал в 1895 г. (до ноября, и сдал ее на ремингтон перед поездкой в Харьков в ноябре 1895 г.), и глава "Дело в Варшаве", написанная в 1906 г. и помещенная им в конце второго тома. Андреевский упомянул и о том, что к маю 1900 г. были готовы три части книги "без последней главы 3-го тома и заключительных отрывков" (с. 242). Строго говоря, к мемуарному жанру в этой книге можно отнести только автобиографию; все прочее уместнее назвать дневником или записками. Однако Андреевский объединил все фрагменты книги под общим заглавием, явно желая, чтобы она была воспринята как единое целое: по замыслу, жанру и композиции. В соответствии с волей автора мы и называем "Книгу о смерти" мемуарами. Автографы статей, входящих в книгу Андреевского "Литературные очерки" (СПб., 1913), не сохранились. На титульном листе последнего издания напечатано: "Признано Ученым комитетом Министерства народного просвещения заслуживающим внимания при пополнении ученических библиотек средних учебных заведений". Книга создавалась на протяжении 22-х лет и выдержала четыре издания. Первое и второе издания вышли в свет в 1891 г. (СПб.) под заглавием "Литературные чтения". Состав их был одинаков: "Поэзия Баратынского" (1888), "Братья Карамазовы" (1888), "Всеволод Гаршин" (1889), "О Некрасове" (1889), "Лермонтов" (1889),
Примечания 557 "Из мыслей о Льве Толстом" (1890). В третье, дополненное издание (СПб., 1902), помимо перечисленных статей, вошли: "Тургенев" (1892), "Город Тургенева" (1898), "Гюи де Мопассан" (1893), "Книга Башкирцевой" (1892), "К столетию Грибоедова" (1895), "Вырождение рифмы" (1900) и "Театр молодого века" (1901). Четвертое издание (СПб., 1913) претерпело существенные изменения: в нем впервые появилось "Предисловие" и два раздела. Первый раздел, "Писатели", завершался статьей "Значение Чехова" (1910), впервые включенной в книгу. Во второй раздел, озаглавленный "Лирика и сцена. Мысли об искусстве", Андреевский перенес статьи "Вырождение рифмы" и "Театр молодого века", а также включил в него две новые статьи: "Театр-книга и театр-зрелище" (1911) и статью о недавно появившемся кинематографе "Слово. Музыка. Мимика" (1912). Вероятно, первоначально Андреевский задумал издать книгу статей о русской литературе. Статья "Гюи де Мопассан" изменила план критика, и он включил ее в третье издание, равно как и написанную в 1892 г., но прежде не входившую в книгу, статью "Книга Башкирцевой". Поскольку "Дневник Марии Башкирцевой" был написан по-французски, получалось, что в книгу вошли две статьи о франкоязычных писателях, в чем была своего рода логика. Это предположение подтверждают слова самого Андреевского: "Хотя Башкирцева принадлежала Парижу и писала по-французски, но в ней была славянская сущность" (с. 436). Статья "К столетию Грибоедова" была помещена после "Книги Башкирцевой" не только потому, что Андреевский написал ее позже, в 1895 г., но, возможно, и потому, что, в отличие от других статей, она посвящена не писателю, а отдельному произведению, т.е. создана в особом жанре. К особому жанру принадлежит и эссе "Город Тургенева", дополняющее предшествующую ему статью "Тургенев". Все это позволяет предположить, что Андреевский, составляя книгу, придерживался и хронологического, и смыслового принципа. Ответ на вопрос, почему критик переместил в четвертом издании статью "Вырождение рифмы" во второй раздел, дает заглавие этого раздела. Писал Андреевский мало и нерегулярно, по две-три статьи в год. Первую из вошедших в "Литературные очерки" статью, "Поэзия Баратынского", он написал в 1888 г., последнюю, "Слово. Музыка. Мимика", в 1912 г. Составитель книги нашел целесообразным включить в настоящее издание самые значительные статьи Андреевского о русской литературе (в том числе и статью о Марии Башкирцевой). В "Литературных очерках" есть опечатки. Как и в "Книге о смерти", они исправлены без оговорок. Издавая "Литературные очерки" в 1913, Андреевский не только изменил композицию книги, но и отредактировал статьи, внеся в них небольшую стилистическую правку. Цитаты, приведенные Андреевским в "Литературных очерках", проверены по тем изданиям, на которые ссылается критик, но поскольку они мало доступны современному читателю, вместо ссылки на страницы издания в тексте примечаний указывается том, часть и (или) глава цитируемого произведения. В тех случаях, когда Андреевский не давал ссылки на определенное издание, составитель пользовался современными изданиями. Купюры в письмах, цитируемых в статье "С.А. Андреевский: судьба и творчество" и в примечаниях, заключены в угловые скобки - (...).
558 Примечания Курсив в цитатах, приведенных в "Книге о смерти" и "Литературных очерках", принадлежит Андреевскому, кроме особо оговоренных случаев. В текстах сохранены особенности пунктуации автора, а также написание имен собственных (например, Гюи де Мопассан, Эдгар Поэ и др.). Даты в цитируемых составителем письмах приведены по старому стилю. Все подстрочные примечания в "Книге о смерти" и "Литературных очерках", кроме переводов иноязычных текстов, принадлежат Андреевскому. Подстрочные переводы с французского выполнены И.А. Ивановой и Л.Г. Семеновой (которая, кроме подстрочных переводов, перевела стихотворные строки Л. Аккерман и В. Гюго). Пользуюсь приятной возможностью выразить глубокую благодарность тем, кто помогал мне "словом и делом" во время подготовки к изданию этой книги: сотрудникам Редакции литературы и языка Большой Российской Энциклопедии; Е.Я. Белкиной, Н.А. Богомолову, А.А. Бурно, Л.Н. Ивановой, Р. Ивер де Санмо, А.Ф. Калининой, A.M. Конечному, К.А. Кумпан (мгновенно отзывавшейся на все мои просьбы), В.В. Ку- нину, В.М. и К.А. Мишуровским, Е.Л. Никифоровой, В.А. Окунь, А.Е. Преображенской (предоставившей мне возможность уехать в Санкт-Петербург), И.Г. Птушкиной (с готовностью дававшей мне советы в любой час "меж вечера и света"), В.Г. Сукачу, Е.А. Тахо-Годи, А.В. Тимовски, Н.В. Шахаловой, А.А. Ширяевой; всем тем, кто был рядом со мной в самые трудные для меня дни: И.А. Егиазаровой, В.М. и Г.Г. Животов- ским, Е.М. Зелтынь, Г.И. Ильиной, А.Н. Камшилину, Е.Б. Коган, ГА. Крупченко, Е.А. Кумпан, А.П. Минаковой, М.Ю. Мирской, О.Д. Мишуровской, Г.В. Москалику, И.К. Мотобрывцевой, В.В. Мочаловой, И.В. Огай, М.М. Пащенко, СЕ. Подольской, В.И. Прохоровой, М.М. Романихиной, И.А. Середе, СИ. Травкину, Г.М. Улицкой, Л.М. и В.М. Яблонам. Низко кланяюсь Т.С Набоковой и Н.М. Шипеневой. Приношу особую благодарность тем, кого уже нет, но о ком жива "память сердца": Л.Я. Гинзбург, Д.Е. Максимову и Т.Ю. Хмельницкой. Искренне признательна сотрудникам архивов, предоставившим мне возможность пользоваться фондами (без чего эта книга не состоялась бы): ГАРФ, ИРЛИ (Пушкинский Дом), РГАЛИ, РГБ, РНБ, а также сотрудникам библиотеки Государственного музея Л.Н. Толстого на Пречистенке, проявившим исключительную отзывчивость, приветливость и осведомленность. КНИГА О СМЕРТИ ТОМ ПЕРВЫЙ ЧАСТЬ ПЕРВАЯ 1 Туман лежит еще кругом / Над полем детских наблюдений... - Строки из X главы поэмы Андреевского "На утре дней" {Стихотворения, 1898). В поэме: "Туман лежал еще кругом...". 2 ...матушка моя... - Вера Николаевна Андреевская (урожденная Герсеванова; умерла в 1894 г.) была в родстве "с выдающимися дворянскими фамилиями местного края" (Историко-филологический факультет Харьковского университета за
Книга о смерти. Том первый 559 первые 100 лет своего существования. Харьков, 1908. С. 206). В черновиках "Книги о смерти" есть пространная запись Андреевского о матери: «Вскоре по моем возвращении с коронации (в 1905 г. - И.П.) жена с детьми уехала к своей сестре, в Казанскую губернию, а недели три спустя матушка собрала свои вещи и выехала из моей квартиры в Одессу. С тех пор как она овдовела, матушка проживала в разных концах России, сообразно влечениям своей фантазии. Отец оставил ей неприкосновенным ее приданое (около 20-ти тысяч), да кроме того, ей была назначена усиленная пенсия в полторы тысячи, ввиду заслуг мужа и ранней смерти двух выдающихся сыновей (моих братьев: Михаила, умершего на тридцатом году ординарным профессором математики в Варщаве, и Николая, скончавшегося двадцати семи лет в Харькове магистрантом по кафедре филологии). С этими средствами, - растрачивая понемногу свой маленький капитал, - матушка проживала независимо и поселялась там, где ей вздумается. Одно время она устроилась под Москвою, в Троице-Сер- гиевой лавре; затем переехала в Москву, в гостиницу "Метрополь"; после того, в несколько приемов, навещала Петербург и, оставаясь в нем иногда по году и больше, устраивалась в гостиницах "Пале-Рояль" или в маленькой квартире, неподалеку от меня. В последние два приезда она уже занимала вполне обособленную большую комнату в моей квартире. Теперь ей 74 года. Она высокая, бледная и худая, но нисколько не сгорбленная, а напротив, совершенно прямая и стройная. Двигается свободно, и шаткость походки сказывается только в том, что ее иногда слишком относит в сторону на поворотах. Ее черно-седые, поредевшие волосы гладко зачесаны кверху ото лба. Лицо продолговатое, виски впалые. Глаза и брови темные, задумчивые; губы довольно широкие. Белый, открытый лоб всегда на ощупь холоден. Дряблость кожи особенно выражена только на подбородке и шее. Когда она оживится разговором, щеки ее розовеют и прелестная улыбка разглаживает суровые линии ее густых бровей. Она всегда носит черное шелковое платье свободного покроя и повязывает шею белой батистовой косынкой с большим бантом. Ее комната в глубине нашей квартиры составляла особый мир. Там в каждой мелочи выражалась ее личность. Она не выносила голого дерева и камня. Все было обтянуто сукнами или тиком. Шторы и абажуры ослабляли резкий свет. Портреты оживляли пустоту стен. В разных мягких баульчиках и на всевозможных полочках лежали запасы и мелочи ее обихода. Шкапов она не признавала, а для своего гардероба заказывала столяру особую вешалку, которая затягивалась занавескою» (РНБ. Ф. 21. Ед.хр. 8. Л. 54-55). 3 ...в поэме "На утре дней"... - См.: Стихотворения, 1898. 4 ...трое неизвестных мне сыновей (в том числе и мой близнец) и одна дочь, старшая из всех нас. - Кроме брата-близнеца Михаила Аркадьевича (1847-1879) у Андреевского были братья Павел Аркадьевич (1849-1890) и Николай Аркадьевич (1853-1880), а также сестра Мария Аркадьевна (1845-1862). 5 Митенки - женские перчатки без пальцев. 6 ...в жертвоприношении Авраама я никак не мог найти барашка... - См.: Быт 22, 17. 7 Хоругви - священные изображения, которые носят при крестном ходе на древке. 8 ...Чем меньше женщину мы любим, тем больше нравимся мы ей". - Строки из
560 Примечания "Евгения Онегина" (гл. четвертая, строфа VII). У Пушкина: "Тем легче нравимся мы ей". 9 in folio (лат.) - буквально: в лист. Формат издания 1/2 листа. 10 ...по выражению Пушкина, "страстей неопытная сила". - "Египетские ночи", конец главы III. 11 Кипсэк (англ.) - печатное издание рисунков с текстом. 12 ...барежевом платье... - "Бареж - шерстяная, шелковая или бумажная рединка для женских нарядов" (Даль). 13 Ставник - подкивотник, подставной столик или шкафчик под большой образ, а также большой церковный подсвечник. 14 ..."Приидите ко Мне, все труждающиеся и обремененные, и Аз упокою вы". - Мф 11,28. 15 ..."тлетворный дух"... - Название главы в романе Ф.М. Достоевского "Братья Карамазовы" (ч. 3, кн. 7, гл. 1). 16 Сорокоуст - "сорокодневная молитва в церкви по умершим" (Даль). 17 Аллан-Кардек (наст, имя Ривайль Ипполит Денизар; 1804-1869) - основатель спиритизма, французский писатель и врач. Среди его работ "Книга духов" (Paris, 1857) и "Книга медиумов" (Paris, 1861). 18 Плерезы - траурные нашивки на платье. 19 ...одинокую желтую колокольню, которая почитается на юге за соперницу Московского Ивана Великого. - Речь идет об Успенском соборе в Харькове, сооруженном в 1771-1777 гг. в стиле барокко. В 1821-1844 гг. была построена новая колокольня собора (по проекту архитектора Е.Васильева) в память о победе русских войск над наполеоновской армией. Высота колокольни 89,5 метров, а Ивана Великого - 82 метра. Это было самое высокое сооружение в Харькове (указано К.А. Мишуровским). 20 Арпеджии (арпеджио) - исполнение звуков аккорда не одновременно, а вразбивку, обычно начиная с нижнего тона. 21 О, родина святая! / Чье сердце не дрожит, / Тебя благословляя? - Строки из стихотворения В.А.Жуковского "Певец во стане русских воинов". У Жуковского: "...Какое сердце не дрожит..." 22 Брат нашел квартиру в маленьком домике у небогатых купцов за Нетенью... - См. об этом подробнее ч. III, гл. 1. 23 ...как Ренан развенчивал моего детского Христа... - Андреевский имеет в виду книгу Э. Ренана "Жизнь Иисуса" (1863). 24 ...теперь Писарев, при общих рукоплесканиях, вышутил Пушкина. - Речь идет о статьях Дмитрия Ивановича Писарева (1840-1868), посвященных пересмотру наследия русской литературы с точки зрения материалистической эстетики 1860-х годов. Они пользовались необычайной популярностью в кругах русской интеллигенции второй половины XIX века. 25 ..."И зачем это говорится стихами? Уж лучше бы прозойГ - Ср. с очерком Андреевского "О Некрасове". 26 Во всех романах "душа" заменилась "мозгом".- В одном из черновых набросков к «Книге о смерти" Андреевский писал: "Я родился с сознанием Бога и с мучительною думою над тайною смерти. Но почти всю жизнь провел среди "позитивного периода", когда считалось чуть ли не постыдным заниматься вопросами Бо-
Книга о смерти. Том первый 561 жества и души. И как странно, что к концу моей жизни повсюду заговорили о смерти и о Боге!» (РНБ. Тетрадь III. Ф. 21. Ед.хр. 8. Л. 97). 27 ...Гёте, вопрошавший "Всесильного Духа"... - "Фауст", ч. 1, сцена "Лесная пещера" (монолог Фауста). 28 ...Байрон, грозивший небу... - В богоборческих трагедиях "Манфред" и "Каин". 29 ...с его взыванием к облакам и звездам... - Ср. с пассажем в очерке "Лермонтов": "Когда она (Тамара. - И.П.) плачет над трупом жениха, Демон напевает ей пленительные строфы о тех чистых и беспечных облаках и звездах, к которым так часто любил сам Лермонтов обращать свои песни" (с. 369). Вот строки, которые имел в виду Андреевский: На воздушном океане Без руля и без ветрил, Тихо плавают в тумане Хоры стройные светил; Средь полей необозримых В небе ходят без следа, Облаков неуловимых Волокнистые стада". ("Демон", часть I, строфа XV) 30 Я полюбил девушку... - Юлия Михайловна стала женой Андреевского в 1870 г. Год рождения и девичья фамилия Ю.М. Андреевской неизвестны. Умерла она после 16 июля 1917 г. Этим числом помечено письмо Андреевского к А.Ф. Кони с упоминанием о жене: "Невыразимо тяжело смотреть на детскую беспомощность избалованной жизнью, некогда столь подвижной, щедрой и блестящей женщины" (ИРЛИ. Ф. 134. Оп. 3. № 51. Л. 15). 30 декабря 1917 г. Андреевский, вероятно уже овдовевший, писал Кони: "...хвораю, бедствую, "доживаю"» (Там же. Л. 16). 31 ...любовь так же "сильна, как смерть"... - Песн 8, 6. 32 ..."оставит человек отца своего и матерь свою..." - Мф 19, 5; Мк 10, 7. 33 ...судебная реформа. - В 1864 г. было проведено преобразование суда и судопроизводства на основе судебных уставов. "Сущность основных положений (судебной реформы. - И.П.) заключалась в следующем: отделение судебной власти от исполнительной, административной и законодательной вообще, и в частности: по гражданскому судопроизводству - отделение власти судебной от исполнительной, а по уголовному - отделение власти судебной от обвинительной; начало гласности в гражданском и уголовном процессах; несменяемость судей; образование самостоятельной мировой юстиции для маловажных дел, отдельно от общих судов; устройство особой обвинительной власти или прокурорского надзора; учреждение официальной адвокатуры или института присяжных поверенных; введение присяжных заседателей; отмена теории формальных доказательств в уголовном процессе; учреждение кассационного суда и введение нотариата" (Татищев С. Император Александр П. М., 1996. Кн. 1. С. 578). 34 Печатные книжки "судебных уставов"... - См.: "Судебные уставы 20 ноября 1864 года с изложением рассуждений, на коих они основаны". Ч. 1. Устав гражданского судопроизводства. СПб., 1867. "Судебные уставы 20 ноября 1864 г. включали в себя четыре части: 1) Учреждение судебных постановлений; 2) Устав
562 Примечания уголовного судопроизводства; 3) Устав гражданского судопроизводства; 4) Устав о наказаниях, налагаемых мировыми судьями" (Немытина М.В. Суд в России. Вторая половина XIX - начало XX вв. Саратов, 1999. С. 49). 35 Говорили о "правде и милости"... - Судебные уставы были утверждены 20 ноября 1864 г. В указе Правительствующему Сенату Александр II писал: «...одним из первых наших желаний, всенародно возвещенных в манифесте 19 марта 1856 года, было: "да правда и милость царствуют в судах". С того времени, среди других преобразований, вызванных потребностями народной жизни, мы не переставали заботиться о достижении упомянутой цели посредством лучшего устройства судебной части...» (цит. по: Татищев С. Император Александр II. Кн. 1.С. 579). 36 Кони Анатолий Федорович (1844-1927) - судебный деятель, мемуарист, литератор. Андреевский познакомился с Кони в Харькове в 1868 г. Первое из сохранившихся писем Андреевского к Кони датировано 7 июля 1870 г. и отправлено из Казани в Петербург. С 1866 г. Кони занимал судебные должности в Харькове, Петербурге, Самаре, Казани. С 1871 г. был прокурором, а с 1877 г. председателем Петербургского окружного суда. В 1885 г. назначен обер-прокурором уголовного кассационного департамента Правительствующего Сената. С 1891 г. - сенатор. В 1900 г. избран почетным членом Академии наук по разряду изящной словесности. С 1907 г. - член Государственного совета. Кони постоянно поддерживал Андреевского, покровительствовал ему и принимал в нем участие до конца его жизни. 37 Блонда - шелковое кружево. 38 ...получил наконец место по рекомендации Кони, который в то время был уже переведен в Петербург. - В 1869 г. Андреевский окончил юридический факультет Харьковского университета. Кони, назначенный в январе 1870 г. товарищем прокурора Петербургского окружного суда, выхлопотал ему место судебного следователя в городе Карачеве. 39 Плутарх (ок. 45 - ок. 127) - греческий писатель и историк, автор "Сравнительных жизнеописаний" знаменитых греков и римлян. 40 "Каков я прежде был, таков и ныне я\ - Первая строка стихотворения Пушкина без названия. ЧАСТЬ ВТОРАЯ 1 Все это можно себе заранее приготовить по примеру схимников или Сары Бер- нар... - Схимники готовили себе заранее гроб ("домовину"), а иногда и спали в нем. Хоронили их в том же облачении, в котором они ходили при жизни - в специфическом остроконечном капюшоне, надвигавшемся на глаза и почти скрывавшем лицо. Сара Бернар (1844-1923), великая французская актриса; в конце жизни спала в гробу (указано Е.Н. Пригориной). 2 Кретоновая занавеска... - Кретон - плотная, жесткая хлопчатобумажная ткань с цветным узором, применяемая для драпировки или обивки мебели. 3 ...(31 мая 1891 года) я утром защищал в суде Ольгу Афанасьеву... - См.: Защитительные речи. Дело Ольги Афанасьевой: Покушение на утопление мужа. 4 ...поехал на юбилейный обед Спасовича и сказал речь юбиляру... - Речь, произнесенная 31 мая 1891 г., опубликована в книге "Защитительные речи". Спасович Владимир Данилович (1829-1906) - юрист, специалист по международному пра-
Книга о смерти. Том первый 563 ву, уголовному праву и процессу. Был в дружеских отношениях с Андреевским; их связывали не только профессиональные, но и литературные интересы. 5 "Прости ему, Господи ~ и слово Твое - истинаГ - Молитвослов. Молитва за всякого усопшего. 6 ...поэт Полонский (сослуживец Чаплина по Кавказу)... - В 1846-1851 гг. поэт Яков Петрович Полонский (1819-1898) служил в Тифлисе. 7 Шопенгауэр говорит, будто каждый великий человек "преднаслаждается" своею славою именно в те минуты, когда он создает нечто заведомо бессмертное. - Шопенгауэр Артур (1788-1869) - немецкий философ. Возможно, Андреевский имел в виду следующее его высказывание: "Зато, однако ж, человек, оказавший истинные и великие заслуги и отличия, всегда может с уверенностью предвосхитить свою славу у потомства и преднаслаждаться ею. Да, кто порождает какую-либо действительно великую идею, тот уже в момент ее зачатия проникается связью с грядущими поколениями..." (Шопенгауэр А. Афоризмы и максимы // Мир как воля и представление. Минск, 1998. С. 1216). 8 Гуно Шарль (1818-1893) - французский композитор. Опера "Фауст" написана им в 1859 г. 9 ..."тех бо есть царство небесное". - Мф 5, 10. 10 Природу называют "вечною" (в том числе - и Пушкин). - У Пушкина "И пусть у гробового входа / Младая будет жизнь играть, / И равнодушная природа / Красою вечною сиять" ("Брожу ли я вдоль улиц шумных..."). 11 ...не выезжал и не выходил иначе, как под угрозою смерти. - Первое покушение на Александра II было совершено 4 апреля 1866 г. в Петербурге Д.В. Каракозовым (1840-1866), второе - 6 июня 1867 г. в Париже А.И. Березовским (1848-1907), участником польского восстания 1863 г. 2 апреля 1879 г. покушение на Александра II совершил А.К. Соловьев (1846-1879), революционер-народник, примыкавший к обществу "Земля и воля". 1 марта 1881 г. на набережной Екатерининского канала карета царя была разбита бомбой, брошенной Н.И. Рысако- вым (1861-1881), а второй, брошенной И.И. Гриневицким (1856-1881), Александр II был смертельно ранен. 12 Взрывание поездов, в которых он следовал, стреляние в него на улице, во время его прогулки, и подкопы с динамитом под Зимний дворец и под целую улицу, ведущую к Манежу... Несколько раз террористы готовили подрывы поездов, в которых следовал Александр II. В 1878 г., когда император направлялся морем в Николаев, полиция обыскала подвалы и чердаки домов в районе морского порта и прилегающих к нему улиц и обнаружила в одном из подвалов мощную гальваническую батарею с медными проводами, которая могла быть использована как элемент взрывного устройства. Идея взрыва в Зимнем дворце принадлежала члену Исполкома "Народной воли" А.А. Квятковскому (1853-1880). С.Н. Халтурин (1856/1857-1882), принятый столяром-краснодеревщиком в хозяйственную часть Зимнего дворца, составил подробный поэтажный план помещений. Динамит был заложен под царской столовой. 5 февраля 1880 г. Халтурин привел в действие взрывное устройство, но погибли только солдаты Финляндского полка, исполнявшие служебные обязанности по охране дворца. "Народовольцы подготовляли двойное покушение на Александра II - посредством подкопа и посредством метательных снарядов. Юрий Богданович и Якимова снимают дом на Малой Садовой,
564 Примечания по которой обычно проезжает государь, и открывают сырную лавку. Отсюда ведется подкоп под полотно улицы" (Барриве Л. Общественное движение в царствование Александра П. М., 1911. С. 153). 13 Воспитанный льстивым и сентиментальным поэтом.,. - Поэт Василий Андреевич Жуковский (1783-1852) стал воспитателем великого князя Александра в 1826 г. и занимал это место в течение 15 лет. 14 Его роман с Долгорукою... - Александр II состоял в морганатическом браке с Екатериной Михайловной Долгорукой. Его роман с ней длился с 1864 г. до конца жизни Александра. Долгорукая жила в Зимнем дворце при жизни императрицы Марии Александровны. Через полтора месяца после смерти императрицы (3 июня 1880 г.) Александр II обвенчался с Е.М. Долгорукой. Их общим детям Александр пожаловал имя Юрьевских и титул светлейших князей. 15 ...что взорвавшаяся бомба расщепила карету, что государь вышел и что вторичный взрыв поверг его на панель... - В официальном сообщении говорилось: "Сегодня, первого марта, в 1 час 45 минут пополудни, при возвращении государя императора с развода, на набережной Екатерининского канала, у сада Михайловского дворца, совершено было покушение на священную жизнь его величества посредством брошенных двух разрывных снарядов. Первый из них повредил экипаж его величества. Разрыв второго нанес тяжелые раны государю. По возвращении в Зимний дворец его величество сподобился приобщиться святых тайн и затем в Бозе почил - в 3 часа 35 минут пополудни. Один злодей схвачен. Министр внутренних дел, генерал-адъютант граф Лорис-Меликов" (Правительственный вестник. 1881. 2 (14) марта, № 46). 16 ..."Суворов объявил народу на Дворцовой площади о кончине государя".- Суворов Александр Аркадьевич (1804—1882) - генерал-адъютант и генерал от инфантерии. В 1861-1866 гг. военный генерал-губернатор, с 1866 г. - генерал-инспектор всей пехоты. 17 Подпольная сила, сделавшая этот переворот... - Покушения на Александра II готовились по решению Исполнительного комитета партии "Народной воля". 18 Маковский Константин Егорович (1839-1915) - живописец, член Артели художников, передвижник. 19 ...уже поднялась маленькая деревянная часовня с луковичкой и крестом. - А. Бе- нуа писал: "...дней через десять выросла на месте преступления и сама часовня, скромная, но изящная, построенная из непокрашенного дерева и увенчанная золоченой луковицей. Внутри часовни перила набережной, панель тротуара и мостовая, обагренные кровью государя, оставались нетронутыми, и их можно было видеть, подойдя к двери" (Бенуа. Кн. 2. С. 383). 20 Порфира - длинная мантия, обычно пурпурного цвета, один из символов власти монарха. 21 Это было летом 1885 года. - 6 июля 1885 г. Андреевский писал А.Ф. Кони из Луги: "Дни у нас стоят ровные - светлые и жаркие - лень до боли в пальцах. Вчера здесь праздновали мои именины: сосновый сад расцветился фонариками, сожжен был скромный фейерверк, распивался крюшон, а в лесу, за частоколом, - какие- то неведомые сочувственники весь вечер салютовали нас холостыми ружейными выстрелами. Цецина и дети и Буня нарядились. Генеральская семья принимала участие в празднестве, п. ч. сам генерал именинник. Его сын-гвардеец был пиро-
Книга о смерти. Том первый 565 техником" (ГЛРФ. Ф. 564. Оп. 1. Ед.хр. 1030. Л. 35 об.-Зб). А 17 июля 1885 г. Андреевский писал оттуда же П.Д. Боборыкину: «Мы живем в настоящей сосновой глуши, в тихом сообществе семьи генерала Дохтурова, с которой однако не сливаемся. У генерала две дочери-девицы, двадцати с немногим лет, довольно миловидные. Ходят в матросских блузах, имеют красивые бюсты, носят ловкие греческие прически. При них белые сетера. Любят военщину, танцы; но умеют хладнокровно скучать и правильно ухаживать за больным отцом. К литературе не отзывчивы и, кажется, вообще штатских плохо понимают. Брат у них военный; старшая сестра (худая и неприятная) замужем за военным. И брат и beau-frere (зять. - И.П.) - Владимиры. Поэтому 15-го здесь был фестиваль. Сосновый сад был иллюминирован. В лесу был сожжен "бриллиантовый" фейерверк. После того были танцы в нашей половине дачи...» (РГЛЛИ. Ф. 67. Оп. 1. Ед.хр. 39. Л. 7 об.-8). 22 ...предок маркиза был морским министром. - Маркиз де Траверсе Жан-Франсуа (Иван Иванович; 1754-1831) эмигрировал из Франции в период Великой французской революции, в 1789 г. Контр-адмирал (1796); адмирал (1801); главнокомандующий черноморских портов, севастопольский и николаевский военный губернатор (1807); член Госсовета (1810); морской министр (1811-1828). 23 ..."впечатленья бытия"... - "В те дни, когда мне были новы / Все впечатленья бытия..." - Пушкин, стихотворение "Демон". 24 Ковно - с 1917 г. Каунас. 25 Камилавка - головной убор православных священников - высокий, расширяющийся кверху цилиндр фиолетового или черного цвета, почетная награда священника. 26 ...мне понадобилась "меблированная комната в семействе". - В середине 1891 г. Андреевский ушел из семьи и жил один по адресу: Владимирская, 13. 27 ...присяжный поверенный Александров... - Александров Петр Акимович (1836-1893) - судебный деятель. В 1866-1876 гг. служил в прокуратуре. С 1876 г. присяжный поверенный. Выступал защитником на процессе Веры Засулич. А.Ф. Кони писал: "...после бесцветной речи товарища прокурора Кесселя и замечательной по огню и силе речи присяжного поверенного Александрова Засулич была оправдана присяжными" (Кони. Т. 5. С. 171). 28 ...он "'имени векам не передал". - "Последний имени векам / Не передал". - Строки из "Египетских ночей" Пушкина. 29 Эдисон Томас Алва (1847-1931) - американский изобретатель и предприниматель. Лампа накаливания, изобретенная в 1872 г. А.Н. Лодыгиным, была усовершенствована в 1879 г. Эдисоном. 30 ... Вильгельм II в своей каске с орлом... - Вильгельм II Гогенцоллерн (1859-1941), германский император и прусский король в 1888-1918 гг., отличавшийся исключительным тщеславием. Свергнут Ноябрьской революцией в 1918 г. А. Бенуа вспоминал: «В самые последние дни нашего висбаденского пребывания город был "осчастливлен" приездом императора Вильгельма II (...) Удостоил явиться этот кумир своего народа на освящение нового здания "Оперы", только что законченного постройкой и отличавшегося претенциозным, в глаза бьющим великолепием. Великолепным был и сам въезд Вильгельма через разукрашенные флагами и гирляндами триумфальные арки. Густая толпа, съехавшаяся со всей Рейнской области, вопила от восторга, мужчины бросали шляпы в воздух, дамы визжали, махали платочками и зонтиками. Военные оркестры гремели вовсю. Сам же виновник торже-
566 Примечания ства восседал в открытой коляске без намека на улыбку, с необычайно гордой осанкой, а белый султан на каске его грозно развевался» {Бенуа. Кн. 4. С. 18). 31 Франц Иосиф I (1830-1916) - император Австрии и король Венгрии с 1848 г. Из династии Габсбургов. В 1867 г. преобразовал австрийскую империю в двуединую монархию Австро-Венгрию. Один из организаторов Тройственного союза 1882 г. 32 Алексей Михайлович Унковский (1828-1893/1894) - юрист, либеральный общественный деятель, участник подготовки крестьянской реформы 1861 г. В 1859 г. отстранен от должности и сослан в Вятку. В 1868 г. - присяжный поверенный. Сотрудничал в "Московских новостях" В.Ф. Корша, "Современнике", "Вестнике Европы", "Отечественных записках", где помещал статьи по крестьянскому вопросу, а также писал о предстоящей тогда судебной реформе. 33 Вейнберг Петр Исаевич (1831-1908) - поэт, переводчик, историк литературы; был связан дружескими отношениями с Андреевским и состоял в переписке с ним. 34 Сетов (Сетгофер) Иосиф Яковлевич (1826-1893/1894) - певец и режиссер. В 1855 г. пел на петербургской оперной сцене, в 1864-1868 гг. в Большом театре. В 1868-1872 гг. режиссер Мариинского театра. 35 Гайдебуров Павел Александрович (1841-1893/1894) - издатель, журналист, публицист, прозаик, драматург. 36 Иванов-Классик - Иванов Алексей Федорович (псевдоним: Классик; 1841-1894) - поэт, прозаик, переводчик. Сын крепостного крестьянина, который впоследствии выкупил себя и семью на волю и занялся торговлей. За страсть к чтению соседи-торговцы прозвали А.Ф. Иванова Классиком. По творческой направленности был близок к демократическим кругам. 37 Левенсон Павел Яковлевич (7-1894) - присяжный поверенный округа Санкт-Петербургской судебной палаты. Вел отделы гражданской хроники в "Судебном вестнике" в 1870-х годах и уголовной хроники в "Журнале гражданского и уголовного права". 38 Кантор - главный певец в синагоге. 39 Скуфья - ало-синяя бархатная шапочка, знак отличия для белого духовенства. 40 Соловьев Владимир Сергеевич (1853-1900) - философ, поэт, публицист, знакомый Андреевского. В недатированном письме к Т.Л. Сухотиной-Толстой И.Е. Репин писал: "Недавно обедал у баронессы Икскуль на роскошной даче, в избран- нейшем обществе блестящих умов (Вл. Соловьев, Андреевский, Кавос и др.), но мне было скучно..." (РГАЛИ. Ф. 842. Оп. 1. Ед.хр. 37. Л. 3; машинопись). 41 ...речь ~ обращалась к "Великому Богу", к "Тайне Мира", к ветхозаветному Адонаю", который - даже по словам самого Спасителя - выше своего Сына. - Адонаи (еврейское церковное) Господь-Сый, одно из имен Всевышнего (Даль). Адонаи (Адонай, "Господь мой") - одно из обозначений Бога в иудаизме, с эпохи эллинизма применяющееся так же, как заменяющее (при чтении вслух) "непроизносимое" имя Яхве; этимологически близко греческому имени Адонис. Адонаи (Ис 40, 10) - имя Господа, часто встречающееся в священных книгах Ветхого Завета. Оно нередко прилагается к людям, в смысле господина, в знак особого почтения. Новейшие иудеи, из благоговения к этому священному имени, всегда произносят Адонаи, когда встречают в тексте слово Иегова (указано К.А. Мишуровским). 42 После победы при Маренго... - Около Маренго, селения в Северной Италии, расположенного юго-западнее Александрии, армия Наполеона Бонапарта 14 июня
Книга о смерти. Том первый 567 1800 г., во время войны Франции против 2-й антифранцузской коалиции, разбила австрийские войска и заняла Северную Италию. 43 ...Наполеон говорил Буръенну: "Вперед! Вперед! ~ даже одной полу страницы во всеобщей истории". - Бурьенн Луи-Антуан Фовеле де (1769-1832) - секретарь Наполеона, с которым он дружил со времен их совместного обучения в Бриенн- ской военной школе. Сопровождал Наполеона во всех походах, но в 1802 г. был внезапно удален по подозрению в финансовых махинациях. Предвидя реставрацию Бурбонов, Бурьенн стал в 1810 г. на сторону врагов Наполеона, а после его падения получил пост парижского префекта полиции, затем министра. Андреевский приводит цитату из книги: "Записки г. Бурьенна, государственного министра, о Наполеоне, Директории, империи и восстановлении Бурбонов" (СПб., 1834. Т. 2, ч. IV. С. 161). Андреевский цитирует по французскому изданию: Bourrien- neLA. F. de. Mémoires. Stuttgart, 1829-1830. Vol. 1-11. 44 Паскевич Иван Федорович (1782-1856) - граф Эриванский (1828), светлейший князь Варшавский (1831), русский генерал-фельдмаршал (1829), с 1831 г. наместник Царства Польского. Руководил подавлением Польского восстания 1830-1831 гг. и Венгерской революции 1848-1849 гг. В Крымскую войну - главнокомандующий войсками на Дунае (1853-1854). Дворец Румянцевых-Паскеви- чей построен в XVIII в. 45 Растрелли Варфоломей Варфоломеевич (1700-1771) - русский архитектор, итальянец по происхождению. 46 ...великолепную копию Тициана "Просьбы Амура"... - Тициан (Тициано Ве- челлио; ок. 1476/1477 или 1489/1490 - 1576) - итальянский живописец. Очевидно, заблуждение памяти Андреевского - картины с таким названием у Тициана нет. 47 ...громадная статуя Кановы - бронзовый Станислав-Август на бронзовом коне. - Канова Антонио (1757-1822) - итальянский скульптор. Станислав Август Понятовский (1732-1798) - последний польский король (1764-1795). 48 Буль Андре Шарль (1642-1732) - французский мастер художественной мебели. Представитель классицизма. Украшал строгую по формам мебель сложным мозаичным узором (маркетри, металл, кость и пр.). 49 Плащаница - изображение на полотне положения во гроб Иисуса Христа. Вынос плащаницы из алтаря бывает в Великую пятницу. 50 Дурново Иван Николаевич (1834-1903) - министр внутренних дел (1889-1895). С 1895 г. председатель Комитета министров. 51 ...по выражению Пушкина, весьма часто и совершенно слепо "осеняет главу гуляки праздного"... - "Моцарт и Сальери", сцена 1: "Когда бессмертный гений - не в награду / Любви горящей, самоотверженья, / Трудов, усердия, молений послан - / А озаряет голову безумца, / Гуляки праздного?.. О Моцарт, Моцарт!" 52 ...мой стих: "Как дар судьбы, великое случайно - и гения венчают не за труд". - Строки из стихотворения "Пигмей" {Стихотворения, 1886,1898). 53 У Теренция нашлось изречение ~ "Я человек, и ничто человеческое не чуждо мне".- Теренций Публий (ок. 195-159 гг. до н.э.) - римский комедиограф. Источник цитаты - комедия Теренция "Самоистязатель", I, 1, 25. 54 Урусов Александр Иванович (1843-1900) - судебный деятель, литературный и театральный критик, известный острослов, ближайший друг и конфидент Андреевского.
568 Примечания 55 ... "Жизнь - пустая и глупая шутка". - Стихотворение Лермонтова "И скушно, и грустно": "И жизнь, как посмотришь с холодным вниманьем вокруг - / Такая пустая и глупая шутка!" 56 ..."Ничтожный для времен - я вечен для себя!.." - Строка из стихотворения "Финляндия". У Баратынского: "Не вечный для времен, я вечен для себя..." 57 Возьмите, например: Генриха IV и Равалъяка, Карно и Казерио, - кажется, будто эти лица были нарочно созданы друг для друга. - Генрих IV (1553-1610) - французский король с 1589 г., первый из династии Бурбонов. С 1562 г. король Наварры (Генрих Наваррский). Во время религиозных войн глава гугенотов. После его перехода в католицизм (1593) Париж в 1594 г. признал его королем. 14 мая 1610 г. он погиб под кинжалом католика Франсуа Равальяка (1578-1610), психически больного религиозного фанатика. Когда распространился слух, будто Генрих IV выступает в поход против римского папы, чтобы низложить его, Раваль- як решил, что убийство короля будет жертвой, угодной Богу и католической церкви. Карно Мари-Франсуа (1837-1894) - президент Французской республики в 1887-1894 гг. Годы президентства Карно ознаменовались укреплением международного значения и престижа Франции, что выразилось преимущественно в выходе ее из прежнего изолированного положения и в тесном сближении с Россией. 24 июня 1894 г. Карно был смертельно ранен в Лионе стрелявшим в него анархистом, итальянцем Казерио. 58 Шарль Бовари - герой романа Г. Флобера "Госпожа Бовари". 59 Бувар и Пекюше - герои незавершенного романа Флобера "Бувар и Пекюше", обыватели, пытающиеся постичь истину. 60 Она умерла! Как это удивительно! - "Госпожа Бовари", часть первая, конец главы П. Эти слова сказаны от автора, а не вложены в уста Шарля Бовари. 61 Утин Евгений Исаакович (1843-1894) - адвокат, публицист, литературный критик. По словам А.Ф.Кони, "увлекающийся, живой, начитанный и страстный спорщик" (Кони. Т. 7. С. 255). Участник Шекспировского кружка; бывал на обеденных собраниях в "Вестнике Европы". 62 Боровиковский Александр Львович (1844-1905) - юрист, поэт, публицист. Был товарищем прокурора Петербургского окружного суда (1871-1874), присяжным поверенным в Петербурге, обер-прокурором в Сенате (с 1895 г.). С 1898 г. - сенатор Гражданского кассационного департамента Сената. Был близок к кругу некрасовских "Отечественных записок". Публицистическая деятельность Боровиковского касалась правовых вопросов. 63 Гамбетта Леон (1838-1882) - премьер-министр и министр иностранных дел Франции в 1881-1882 гг. Лидер левых буржуазных республиканцев. В конце жизни сблизился с правыми буржуазными республиканцами. 64 Стасюлевич Михаил Матвеевич (1826-1911) - историк, журналист и общественный деятель. В 1866-1908 гг. - редактор-издатель журнала "Вестник Европы". 65 ...дуэль с Жоховым... - Дуэль Е.И. Утина с публицистом Александром Федоровичем Жоховым (1840-1872) состоялась в 1872 г. Как писал А.Ф. Кони, последствием этой дуэли, кроме смерти Жохова, были "еще два самоубийства - его жены и ее сестры" (Кони. Т. 7. С. 319). Секундантом Жохова был В.П. Буренин.
Книга о смерти. Том первый 569 66 ...шумный процесс, в котором его защищал Спасович... - Разбор дела происходил во II отделении Санкт-Петербургского окружного суда 16 августа 1872 г. Е. Утин обвинялся в том, что по вызову А.Ф. Жохова "вышел 14 мая 1872 года, близ большой Муринской дороги, в лесном участке Беклешова, с Жоховым на поединок, последствием которого произошла смерть Жохова от огнестрельной раны, нанесенной ему Утиным..." {Спасович В.Д. Дело о дуэли между Утиным и Жоховым // Сочинения. СПб., 1893. Т. 5. С. 224). По мнению Спасовича, причиной дуэли стало дело Гончарова, распространявшего нелепые прокламации. Утин, защитник Гончарова, утверждал, что подсудимый находится в состоянии психической подавленности, граничащей с сумасшествием и ведущей к сумасшествию. "Он указал на несчастную женитьбу, на то, что Гончаров, женившись, разошелся потом с женой..." (Там же. С. 226). Такой поворот дела не понравился Гончаровой, желавшей, чтобы ее мужа представили на суде героем. Она попыталась оказать давление на Утина через Жохова, но Утин проявил твердость. Это привело к конфликту с Жоховым. 67 ...покушение на его жизнь Гончаровой и самоубийство этой женщины после неудачного выстрела... - Судя по записи в "Дневнике" А.С. Суворина, Е. Утин распространил слух, будто бы Жохов стремился жениться на жене его подзащитного Гончарова. По словам Жохова, переданным Сувориным, "Утин своей бестактной и глупой защитой погубил его (Гончарова. - И.П.). Он выставил его, с одной стороны, жарким приверженцем коммуны, каким-то интернациональным революционером, а с другой - негодяем, позволяющим своему защитнику говорить о Гончаровой всякий вздор и пачкать ее имя. Радея о своей репутации, он, вероятно, хотел этим бесчестным говором обо мне покрыть неудачу своей защиты: вот, мол, был человек, который хотел погубить Гончарова, но я спас его от этой непрошенной помощи и убедил Гончарова отвергнуть союз Жохова с Гончаровой" (Суворин А.С. Дневник. М., 1992. С. 241-242). Сведений о покушении Гончаровой на Утина и о ее самоубийстве найти не удалось. 68 "Литературный фонд" - полное название - "Общество для пособия нуждающимся литераторам и ученым". Литературно-бытовая организация, основанная в 1859 г. в Петербурге по инициативе А.В. Дружинина. Среди организаторов - Н.А. Некрасов, А.Н. Островский, И.С. Тургенев, Л.Н. Толстой, Н.Г. Чернышевский и другие. Деятельность Литературного фонда, начавшуюся с назначения пенсии семье В.Г. Белинского, осуществлял выборный комитет. Основными источниками средств были пожертвования и доходы от организуемых комитетом спектаклей и концертов, в которых участвовали писатели и артисты. С середины 1880-х годов начали приносить доходы издания Литературного фонда: первое собрание писем И.С. Тургенева (1884), А.С. Пушкина (1887) и др. 69 Герард Николай Николаевич (1838-1908) - юрист. Во второй половине 1860-х годов мировой судья в Петербурге. Старший председатель Варшавской судебной палаты (1875-1882); генерал-губернатор Финляндии (1905-1908). 70 Плеоназм (греч.) - речевое излишество, вкрапление в речь слов, ненужных с чисто смысловой точки зрения. 71 ...пушкинское выражение: "старуха старая'.- "Сказка о рыбаке и рыбке", ранняя редакция: "На самой на верхней макушке / Сидит его старая старуха" (указано В.В. Куниным).
570 Примечания 72 ...маленький Онегин с своим гувернером. - "Monsieur ГАЬЬе', француз убогой, / Чтоб не измучилось дитя, / Учил его всему шутя, / Не докучал моралью строгой, / Слегка за шалости бранил /Ив Летний сад гулять водил". (Пушкин. "Евгений Онегин", гл. первая, строфа III). 73 В нем Ольга назначала свидание Обломову. - "Не хочу ждать среды (писала Ольга): мне так скучно не видеться подолгу с вами, что я завтра непременно жду в три часа в Летнем саду" (Гончаров И.А. "Обломов", часть третья, гл. V). 74 ... свадьба Ксении. - "...Александр III выдал замуж свою старшую дочь, Ксению Александровну, за великого князя Александра Михайловича. Государь император очень любил отца Александра Михайловича, Михаила Николаевича, своего дядю..." {Витте. С.280). 75 ...все знали о связи наследника с балериною Кшесинскою. - Кшесинская Матильда Феликсовна (1872-1971) - исполнительница главных партий балетного репертуара Мариинского театра. В 1895 г. получила звание "прима-балерина". Пользуясь покровительством великих князей Николая Александровича и Сергея Михайловича, оказывала влияние на репертуар театра, претендовала на исполнение многих ведущих партий, добивалась увольнения нежелательных для нее лиц. В 1920 г. эмигрировала. 76 Наследник сделался женихом в Кобурге. - Цесаревич Николай Александрович стал женихом принцессы Алисы Дармштадтской, принявши в России имя Александры Федоровны. 77 ...на государыню... - Марию Федоровну. 78 Захарьин Григорий Антонович (1829/1830-1897) - терапевт, основатель московской клинической школы, почетный член Петербургской АН (с 1885 г.). 79 Иоанн Кронштадтский (Сергеев Иоанн Ильич; 1829-1908) - священник Кронштадтского собора. Фигура неоднозначная. С одной стороны, его считали (и считают) великим церковным деятелем, что нашло отражение в канонизации (1990). С другой стороны, его деятельность носила реакционный характер (был почетным членом монархической черносотенной организации "Союз русского народа" и неправомочно вмешивался в мирские дела). Автор книги "Моя жизнь во Христе. Правда о Боге, мире и человеке. Дневник Иоанна Кронштадтского" (СПб., 1903). Неоднократно выступал против Л. Толстого. См. его работы: "Против графа Л.Н. Толстого, других еретиков и сектантов нашего времени и раскольников" (СПб., 1902), «Ответ отца Иоанна Кронштадтского Льву Толстому на его "Обращение к духовенству"» (СПб., 1903), "О душепагубном еретичестве графа Л.Н. Толстого" (СПб., 1907), "О еретичестве гр. Льва Толстого" (СПб., 1908). В связи со смертью Иоанна Кронштадтского В.В. Розанов писал: "Часть негодования, которое стало возбуждать в последние годы его имя, произошло от того, что он вмещал свое мнение в ход исторических и культурных событий, про которые можно сказать, что Иоанн Кронштадтский никак к ним не относился, не был с ними нисколько и никак связан, а потому и мнение о них мог иметь и имел только наивное и младенческое. Без сомнения, не он сам, но другие побудили его сказать свое мнение о Льве Толстом, о конституционном нашем движении и проч., чтобы заручиться этим мнением, как некоторою палкою. По глубокому неведению всех этих дел, Иоанн Кронштадтский был здесь сам связанный человек, которого несли, куда хотели, и принесли в черный лагерь нашей реакции"
Книга о смерти. Том первый 571 (Варварин В. [Розанов В.В.] Из воспоминаний и мыслей об Иоанне Кронштадтском // PC. 1909. 9 апр., № 6). 80 Спала - городок возле Варшавы. 81 Лорис-Меликов Михаил Тариелович (1825-1888) - русский государственный деятель. Фактический руководитель военных действий на Кавказе в 1877-1878 гг. В 1880 г. - председатель Верховной распорядительной комиссии, в 1880-1881 гг. - министр внутренних дел. Сочетал репрессии против революционеров с уступками либералам. 82 Победоносцев Константин Петрович (1827-1907) - крайне реакционный государственный деятель, юрист. В 1880-1905 гг. - обер-прокурор Синода. Имел исключительное влияние на Александра III. 83 ...и объявил в особом манифесте свои религиозно-монархические принципы. - Высочайший манифест появился 29 апреля 1881 г. "Погибли все надежды, исчезли все мечты и грезы, напрасны были старания и ужасы всех последних лет: манифест русского царя был составлен в таких выражениях, что не было и мысли и надежды на то, чтобы этот самодержец всероссийский и сознательный деспот дал когда-нибудь русскому народу хотя бы даже жалкую пародию на конституцию" (Колосов А. Александр III, его личность, интимная жизнь и правление. Лондон, 1907. С. 16-17). 84 Ротонда (ит.) - женская теплая верхняя одежда в виде длинной накидки без рукавов, распространенная в XIX - начале XX в. 85 ... казались "инсепараблями". - Inséparable - неразлучные (фр). 86 ...к умирающему Ивану Ильичу... - "Внешнее, высказываемое другим и ему самому, отношение Прасковьи Федоровны было такое к болезни мужа, что в болезни этой виноват Иван Ильич и вся болезнь эта есть новая неприятность, которую он делает жене" (Толстой. Т. 12. С. 81). 87 ...громадным шрифтом. Каждый бюллетень начинался... - Эти слова выпали при наборе книги и восстановлены по автографу: РНБ. Ф. 21. Ед.хр. 5. Л. 113. 88 А может быть, он уцелеет и воспрянет, как некогда Иоанн Грозный после смертельного недуга... - О тяжелой болезни Ивана Грозного и его "чудесном" исцелении упоминали многие историографы, начиная с Н.М. Карамзина. Современный историк пишет, что весной 1553 г. «Иван вдруг занемог "тяжким огненным недугом". Он бредил в жару, перестал узнавать близких людей. Кончины его ждали со дня на день. Вечером 11 марта 1553 г. ближние бояре присягнули на верность наследнику престола грудному младенцу Дмитрию. Общая присяга для членов Боярской думы и столичных чинов была назначена на 12 марта» (Скрынни- ков Р.Г. Иван Грозный. М., 1983. С. 48). Болезнь Ивана спровоцировала борьбу за власть в его ближайшем окружении. Готовился дворцовый переворот, но Иван внезапно выздоровел и сорвал планы заговорщиков. 89 Лейден Эраст фон (1832-?) - немецкий врач и ученый, профессор Берлинского университета. 90 Гирш Густав Иванович (1828-1907) - лейб-хирург Александра III и Николая II. 91 Попов Лев Васильевич (1845-?) - известный терапевт-клиницист, профессор Военно-медицинской академии в Петербурге. 92 Вельяминов Николай Александрович (1855-1920) - хирург, профессор. В 1910-1912 гг. начальник Военно-медицинской академии. В Крыму постоянно находился при Александре III.
572 Примечания 93 Воронцов-Дашков Илларион Иванович (1837-1916) - государственный деятель. В 1881-1897 гг. министр императорского двора и уделов. 94 Как опубликуется манифест по телеграфу, без получения Сенатом подлинной подписи нового государя? - В это время цесаревич Николай находился в Ливадии. 95 ..Лейден ~ всем рассказывал, что Александр III ~умер настоящим героем, икак следует мужчине". - Лейдена вызывали к Александру III дважды - в Спалу и в Ливадию. "Впечатление, которое я получил от покойного императора Александра III, - писал Лейден, - это впечатление весьма энергического, величавого, с твердым характером, притом милостивого и благосклонного самодержца. Его семейная жизнь всем своим направлением служила примером" (ЛейденЭ.-фон. Последние дни императора Александра III // Златоструй. 1910. № 3. С. 56, паг. 2-ая). 96 ...с глазетовой подушкой... - Глазет - парча с цветной шелковой основой и вытканными на ней золотыми и серебряными узорами. 97 ...привезенная наскоро из-за границы его невеста... - Алиса Дармштадтская, Александра Федоровна. "Цесаревич Николай привез свою невесту из Дармштад- та прямо в Ялту; привез он ее туда дней за 10, если не менее, до смерти императора" (Витте. С. 296). 98 Обуховская больница - старейшая Петербургская больница, где до 1856 г. содержались душевнобольные. Исторический адрес - Фонтанка, 106 (сообщено A.M. Конечным). 99 ...в нашем клубе (Невский, 84)... - Что это был за клуб, установить не удалось. 100 Колпино - станция под Петербургом. 101 Лития - молитвенное священнодействие, совершаемое вне храма или в притворе его. Краткое молитвословие об упокоении душ умерших. 102 ...со смушковым воротником... - т.е. с воротником из ягнячьей овчины. 103 ...принцем Уэльским... - Будущий английский король Эдуард VII (правил в 1901-1910 гг.). Дядя императрицы Александры Федоровны, принц Уэльский, "в первые месяцы после смерти Александра III оказал сердечную родственную дружбу вдовствующей императрице и императору..." Витте. С. 300). 104 Сергей Александрович (1857-1905) - великий князь, сын Александра II, был убит в Москве эсером И. Калягиным. 105 ...он должен был неожиданно заместить своего очаровательного брата Николая, который уже был объявлен женихом привезенной из Дании хорошенькой Дагмары. - Цесаревич Александр Александрович был помолвлен 17 июля 1867 г. в Копенгагене с дочерью короля датского принцессой Дагмарой, невестой его умершего брата Николая. 14 сентября Дагмара прибыла из Дании в Кронштадт, где ее встречали император Александр II, императрица, августейший жених и все члены царской семьи. 17 сентября состоялся торжественный въезд Дагмары в столицу. Святое миропомазание с наречением ее великой княжной Марией Федоровной и обручение происходили 13 октября, а 28 октября она вступила в брак с наследником престола. 106 Ватерпас - простейший прибор для проверки горизонтального положения различных поверхностей; представляет собой уровень в деревянной оправе или треугольник с отвесом.
Книга о смерти. Том первый 573 107 ...он едва уцелел со всею семьею от неминуемой гибели под обломками поезда. - Крушение императорского поезда между станциями Тарановка и Борки Курско- Харьковско-Азовской железной дороги повлекло за собой человеческие жертвы. 17 октября 1888 г. погибло 19 человек и было ранено 14. Императорская семья не пострадала. Подробнее об этом: Кони. Т. 1. С. 420-494. 108 ...его второй сын с отроческих лет заболел чахоткою, а последняя дочь по- вредила свое здоровье при катастрофе 17 октября. - Второй сын - Георгий Александрович (1871-1907). В начале 1890-х годов заболел туберкулезом и последние годы почти безвыездно жил в местечке Абастумани на Кавказе, куда его отправили врачи. Основал там самую высокогорную в мире обсерваторию. Последняя дочь - Ольга Александровна (1882-1960). В первом браке (1901) за принцем Петром Александровичем Ольденбургским (1868-1924), с которым развелась в 1915 г. В 1916 г. вступила в морганатический брак с ротмистром лейб-гвардии Кирасирского полка Николаем Александровичем Куликовским (1881-1958)... при катастрофе 17 октября. - Имеется в виду железнодорожная катастрофа в Борках. Об этом вспоминает СЮ. Витте, который в ту пору был министром путей сообщений (Витте. С. 131-132). См. также предыдущее примечание. 109 Вогюэ Эжен Мельхиор де (1848-1910) - французский писатель и историк литературы. С 1889 г - член-корреспондент Петербургской академии наук. 110 "Я он был честный человек!..." (Шекспир, "Юлий Цезарь") - "То Римлянин был - благородней всех... Он жизнию был кроток; и стихии Так в нем соединились, что природа Могла б восстать и возвестить Вселенной: Вот это человек был!" ("Юлий Цезарь", акт 5, действие 5. Перевод А. Фета) 111 Разумовский Алексей Григорьевич (1709-1771) граф, генерал-фельдмаршал, происходил из украинских казаков. В 1742 г. императрица Елизавета Петровна вступила с ним в морганатический брак. 112 Куперник Лев Абрамович (1845-1905) - адвокат и публицист. Свою адвокатскую деятельность в Москве, по окончании Московского университета, Куперник начал совместно с А.И. Урусовым. В 1877 г. переселился в Киев. Выступал во многих окружных судах. Печатал публицистические статьи в киевской газете "Заря" и был дружен с ее редактором П.А. Андреевским. 113 ...Аскольдова могила... - Названа в честь древнерусского князя Аскольда (?-882), который, по преданию, правил в Киеве, осаждал Царьград. Убит князем Олегом (?-912). 114 Тише! О жизни покончен вопрос. I Больше не надо ни песен, ни слез. - Последние строки из стихотворения И.С. Никитина "Вырыта заступом яма глубокая...". У Никитина: "Тише!.. О жизни покончен вопрос. / Больше не нужно ни песен, ни слез!" 115 ...чугунный крест над могилою первой жены теперешнего министра финансов Витте. - Витте Сергей Юльевич (1849-1915) - государственный деятель: министр путей сообщения (1892), министр финансов (с 1892), председатель Комите-
574 Примечания та министров (с 1903), председатель Совета министров (1905-1906). Проводил политику привлечения буржуазии к сотрудничеству с царским правительством. Его первая жена, Н.А. Витте (урожденная Иваненко, по первому браку Спиридонова), умерла в Киеве от разрыва сердца. 116 Я знал, что Витте искренно любил брата. - Витте писал: «Андреевский (Павел Аркадьевич. - И.П.) был чрезвычайно остроумный человек, но неосновательный, забулдыга. Он женился на дочери антрепренера тамошней оперы, бывшего петербургского тенора Сетова; она была очень красива. Андреевский все время жаловался своим знакомым, говорил, что он женился на Сетовой совсем не потому, чтобы она ему особенно нравилась, а потому, что отец ее Сетов имеет состояние и дает за своей дочерью приданое, а между тем он решительно ничего не дал, кроме декораций 4-го акта оперы "Аида"» {Витте. С. 88). 117 Пржевальский Николай Михайлович (1839-1888) - путешественник, исследователь Центральной Азии, почетный член Петербургской академии наук (1878), генерал-майор (1886). 118 Башкирцева - см. в разделе "Дополнения" статью Андреевского "Книга Баш- кирцевой" и примеч. к ней. 119 К Мопассану поехал с тем чувством ~ моему сердцу и воображению. - Этому писателю Андреевский посвятил обзорную статью "Гюи де Мопассан" (1893). См.: ЛО, 1913. 120 ...на 26114 июля... - 1894 г. 121 Она посвятила Гамбетте, описывая его похороны, такие восторженные страницы*. - См. записи в "Дневнике" М. Башкирцевой (СПб., 1893) за 1883 год: понедельник, 1 января; среда, 3 января; четверг, 4 января; суббота, 6 января; понедельник, 8 января. ТОМ ВТОРОЙ ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ 1 ...сестра моя... - Евдокия Аркадьевна Андреевская. 2 ...фельетон о Тургеневе, помещенный года за два перед тем в "Новом времени" ...- Статья "Тургенев" опубликована: НВ. 1893. 2, 9 и 16 марта, № 336109, 6116, 6123. 3 Багалей Дмитрий Иванович (1857-1932) - украинский историк; профессор и ректор (1906-1910) Харьковского университета. 4 ...с тех пор как ~ впервые покинул его перед поездкой для женитьбы. - В 1870 году. 5 Киот (кивот) - застекленный ящик или шкафчик для икон. 6 ...по "Земле Войска Донского"... - Имеется в виду Новочеркасск, основанный в 1805 г. как столица Земли донских казаков (с 1835 - Земли Войска Донского, с 1870 - Области Войска Донского, с 1918 - Всевеликого Войска Донского). 7 Архалук - поддевка, стеганка. 8 Мне припомнились мои стихи: "И я жду - сердце бьется в груди - тайной радости жду впереди". - Строки из стихотворения "Еду в сумерки: зимняя тишь..." {Стихотворения, 1898).
Книга о смерти. Том второй 575 9 ...сел за письмо к моему другу Зине Мережковской... - Гиппиус (в замужестве Мережковская) Зинаида Николаевна (1869-1945) - писательница, поэт, литературный критик. С 1920 г. в эмиграции. С З.Н. Гиппиус и ее мужем Д.С. Мережковским Андреевского связывали долгие дружеские отношения. Упоминаемое Андреевским письмо к Гиппиус не известно. З.Н. Гиппиус писала: «Дм.С. был в приятельских отношениях с кн. Александром Ивановичем Урусовым, известным адвокатом (лишь недавно переехавшим тогда в Москву) и с его другом, поэтом и адвокатом петербургским - С. Арк. Андреевским. Их обоих Дм.С. приглашал вечером к нам. Они мне показались очень разными, но оба приятными. Урусов удивлялся моей молодости, оба они были очень милы. Андреевский сделался даже потом моей "подругой" - единственной, зато настоящей, и постоянно у нас бывал (до его смерти, уже при большевиках)» {Гиппиус. Мережковский. С. 46). И далее: «Он (Андреевский. - И.П.) неизменно приятельствовал с нами лет 20, и я называла его даже не другом моим, а "подругой" (или себя - его подругой: он поверял мне все свои любовные горести)» (Там же. С. 200). 10 Пошорхли - вероятно, неологизм Андреевского. Возможно: стали шершавыми. 11 Рязанский вокзал - ныне Казанский вокзал. 12 Учебник Ишимовой... - Ишимова Александра Осиповна (1804/1805-1881) - детский прозаик, переводчица, издательница детских журналов. Автор учебника "История России в рассказах для детей". (СПб., 1841). 13 Обожание к царю ~ о котором так верно повествует Лев Толстой в "Войне и мире"... - "Война и мир", т. 1, ч. 3, гл. X (описание восторга, который испытал Николай Ростов при появлении Александра I). 14 Монплезир - часть дворцово-паркового ансамбля в Петергофе, где бывали музыкальные концерты. 15 ...Николай и Георгий... - Великие князья Николай Александрович (будущий император Николай II; 1868-1918) и Георгий Александрович (1871-1899). 16 Эгоистка - легкий экипаж, линейка с сиденьем для одного человека. 17 Общество оставалось равнодушным к его кругосветному путешествию... - Николай совершил кругосветное путешествие отчасти с образовательной целью, но главное, чтобы завязать более тесные отношения с дальневосточными государствами. Подробнее об этом в кн.: Ухтомский Э.Э. Путешествие государя императора Николая II (в 1890-1891). СПб.; Лейпциг, 1893-1894. Ч. 1^. 18 ...и даже не особенно встревожилось известием о покушении на его жизнь в Японии. - "Фатальность этого путешествия, - писал СЮ. Витте, - по-моему, заключается в следующем: известно, что когда наследник приехал в Японию, то какой-то изувер-японец Ва-цу ранил наследника, ударив шашкой по голове..." {Витте. С. 287-288). 19 Черевин Петр Александрович (1837-1896) - генерал-адъютант, начальник охраны Александра III. В 1880-1883 гг. товарищ министра внутренних дел. 20 ...наследник греческого престола Георг... - Георг I (1845-1913) - принц датский Вильгельм, второй сын датского короля Христиана IX, брат императрицы Марии Федоровны. В 1863 г. принял корону, предложенную ему греческим Национальным собранием, после того как Россия, Франция и Англия выразили свое согласие. В 1867 г. женился на великой княжне Ольге Константиновне (1851-1926). Георг отразил второй удар, который пытался нанести Николаю японец.
576 Примечания 21 Кондаков Никодим Павлович (1844-1925) - историк византийского и древнерусского искусства, археолог, академик Петербургской АН (1898). В 1870 г. занимал кафедру истории искусства в Новороссийском университете. В 1888 г. переселился в Петербург, где читал лекции в университете, на Высших женских курсах и заведовал средневековым отделом Эрмитажа. С 1920 г. в эмиграции - сначала в Болгарии, затем в Чехословакии. Читал лекции в Софийском университете по средневековому искусству и культуре Восточной Европы. Последний этап жизни Кондакова связан с Прагой, куда он переехал в апреле 1922 г. 22 Замышлялись всевозможные петиции к государю, и впереди всех их выскочил знаменитый адрес Тверского земства. - «В ряде адресов, обращенных к Николаю за два первых месяца его царствования, почти все земства высказались о неотложности коренных реформ во всем строе русской жизни. Но ни одно из них не заикнулось о форме правления, не упомянуло о полном народном представительстве, ни тем более об учредительном собрании. Тем не менее выступления эти возбудили живейшую тревогу в чиновничестве..."» (Обнинский. С. 29). 17 января 1895 г. Николай II принимал депутации от дворянства, земств, городов и казачьих войск. "Тверь издавна славилась прогрессивностью своих учреждений самоуправления, унаследовавших традиции деятелей эпохи освобождения крестьян. Состав же ее губернского собрания отличался исключительным обилием умственных и интеллигентных сил, вследствие чего и к высказываемым ими мнениям прислушивались с равным вниманием и в чиновничьих и земских сферах России. По той же причине решено было на будирующей Твери показать силу верховной власти, уязвленной в самолюбии, и ряд репрессий обрушился на злополучных авторов и попустителей тверского адреса" (Там же. С. 30-31). На тверском адресе Николай II написал: "Крайне недоволен выходкой 36 гласных". 23 ...Николай II вдруг бросил им всем в лицо неестественно-оскорбительные слова о "бессмысленных мечтаниях"! - 17 января 1895 г. в большой зале Аничкова дворца Николай II обратился к депутациям: "Мне известно, что в последнее время слышались в некоторых земских собраниях голоса людей, увлекавшихся бессмысленными мечтаниями об участии представителей земства в делах внутреннего управления. Пусть все знают, что я, посвящая все силы свои благу народному, буду охранять начало самодержавия так же твердо и неуклонно, как охранял его мой незабвенный родитель" (цит. по: Обнинский. С. 30). 24 ...я невольно вспомнил гоголевского Кочкарева ~ так не все ли равно?..11 - Н.В. Гоголь. "Женитьба", действие второе, явление 1. 25 Смоленский вокзал - ныне Белорусский вокзал. 26 ...до памятника Минина... - Минин Кузьма Минич (7-1616) - организатор национально-освободительной борьбы русского народа против польской интервенции начала XVII в. и один из руководителей 2-го земского ополчения 1611-1612 гг.; народный герой. Памятник Минину и Пожарскому создан Иваном Петровичем Мартосом (1754-1835). 27 Владимир Александрович (1847-1909) - великий князь, сын Александра II, генерал-адъютант, главнокомандующий войсками гвардии и Петербургского военного округа (1884-1905), член Государственного совета, президент Академии художеств. В 1874 г. женился на дочери великого герцога Мекленбург-Шверинского
Книга о смерти. Том второй 577 Фридриха-Франца II принцессе Марии, принявшей в России имя великой княгини Марии Павловны (старшей). 28 Тартинка - "бутерброд, ломтик хлеба с маслом, иногда с сыром, телятиной и пр." (Даль). 29 Чепрак (чапрак) - подстилка под конское седло, поверх потника. 30 Казакин - "полукафтан с борами, прямым воротником, без пуговиц, на крючках" (Даль). 31 Плюмаж - "перяная опушка на шляпе" (Даль). 32 Фаэтон - легкий четырехколесный экипаж с откидным верхом. 33 Николай II взял из за руки, как в мазурке, когда делают фигуру qualité... - Возможно, легким скользящим движением. 34 "Тъмы низких истин мне дороже I Нас возвышающий обман..." - Строки из стихотворения Пушкина "Герой". 35 Бутоньерка - букетик цветов, прикалываемый к одежде или вдеваемый в петлицу. 36 Ландо - четырехместная карета с открывающимся верхом. 37 ...высшие сановники - не ниже 3-го класса. - К 3-му классу относились Тайные советники. 38 Палаш - рубящее и колющее холодное оружие в виде длинной и прямой сабли с широким и обоюдоострым к концу клинком. 39 Полонез - старинный польский торжественный танец-шествие, широко распространенный в Европе в XVIII в. 40 Диадема - женское головное драгоценное украшение в виде небольшой открытой короны. 41 ..Усильный, державный царь православный" - Строка из гимна, написанного в 1833 г. композитором А.Ф. Львовым на слова В.А. Жуковского. 42 Литургия - христианское церковное богослужение. 43 Миропомазание - "церковное таинство, совершаемое чрез помазание святым миром; обряд постановления, освящения царей русских, почему венчанные цари и царицы наши называются миропомазанниками и миропомазанницами" (Даль). 44 Остановившись у Архангельского собора, в который государь и государыня вошли, чтобы "поклониться гробам предков"... - В Архангельском соборе Кремля находится 46 усыпальниц: Ивана Калиты, Дмитрия Донского, Ивана Грозного и его сыновей, а также царей из династии Романовых - Михаила Федоровича, Алексея Михайловича, Федора Алексеевича, Петра II и др. 45 Муравьев Николай Валерьянович (1850-1908) - министр юстиции (1894-1905); посол в Риме (1905-1908). 46 Горемыкин Иван Логгинович (1839-1917) - министр внутренних дел (1895-1899), председатель Совета министров (апрель - июль 1906 и 1914-1916). 47 И для тебя с звезды восточной I Сорву венец я золотой... - Лермонтов. "Демон", ч. II, строфа X. 48 Ходынка - катастрофа на Ходынском поле (в северо-восточной части Москвы) 18 мая 1896 г. во время раздачи царских подарков по случаю коронации Николая II. Из-за халатности властей на поле произошла давка; по официальным данным погибло 1389 человек, было изувечено 1300. 49 ...князя и княгини Воронцовых. - Воронцов Михаил Семенович (1782-1856) - государственный деятель, генерал-фельдмаршал (1856), светлейший князь. 20. С.А. Андреевский
578 Примечания В 1823-1844 гг. - новороссийский и бессарабский генерал-губернатор. В 1844-1854 гг. - наместник на Кавказе с неограниченными полномочиями. Воронцова Елизавета Ксаверьевна (урожд. графиня Браницкая; 1792-1880) - 1819 г. жена М.С. Воронцова. 50 Башлык - "верхняя шапка от непогоды (...), суконный колпак с длинными лопастями или ушами" (Даль). 51 Одоевский Александр Иванович (1802-1839) - поэт, декабрист. 1827-1837 гг. по приговору суда провел в Сибири. В июле 1837 г. определен рядовым в Кавказский отдельный корпус. 52 Ритурнель - инструментальный эпизод, исполняющийся в начале и в конце каждой строфы песни, романса, арии и т.п. 53 ...словно "поле костей" из "Руслана". - "О поле, поле, кто тебя / Усеял мертвыми костями" (Пушкин. "Руслан и Людмила". Песнь третия). 54 Тальма (по имени французского актера Тальма) - короткий мужской плащ, закрывающий плечи и грудь. Вероятно, здесь - пелерина шинели. 55 В глубокой теснине Даръяла, I Где роется Терек во мгле... - Первые строки стихотворения Лермонтова "Тамара". 56 Клобук - головной убор православных монахов: цилиндрической формы со спадающим покрывалом черного цвета (у простых монахов и архиереев) или белого (у патриархов или митрополитов). 57 ..."грань алмаза"... - "Под ним Казбек как грань алмаза / Снегами вечными сиял..". - Лермонтов. "Демон", ч. 1, строфа III. 58 Следующая станция была Коби. Я помнил это название из "Героя нашего времени"... - «Извозчики с криком и бранью колотили лошадей, которые фыркали, упирались и не хотели ни за что на свете тронуться с места, несмотря на красноречие кнутов. "Ваше благородие, - сказал наконец один: - ведь мы нынче до Коби не доедем...» (Герой нашего времени. Часть первая. Бэла //Лермонтов. ПСС. Т. 5. С. 208). А также: "В Коби мы расстались с Максимом Максимычем..." (Там же. С. 219). 59 ...что нам предстоит участь "Хозяина и работника"... - т.е. героев рассказа Л. Толстого, попавших в пургу. 60 Мы были у подножия Крестовой горы, или Гуд-Горы, как она называется у Лермонтова. - "Герой нашего времени. Часть первая. Бэла" (Там же. С. 189). 61 Здесь Демон влюбился в Тамару. - У Лермонтова: "На склоне каменной горы / Над Койшаурскою долиной / Еще стоят до сей поры / Зубцы развалины старинной" ("Демон", ч. II, строфа XVI). 62 ...позавидовал невольно I Неполной радости людей. - "Демон", ч. II, строфа X.: "Я позавидовал невольно / Неполной радости земной..." 63 ...станция Душет - крошечный городок, где, как известно, хворал Пушкин. - Пушкин упоминает Душет в "Путешествии в Арзрум" (гл. первая). Что касается "хвори", это, очевидно, заблуждение памяти Андреевского. В Душете Пушкина заели блохи. 64 ...город Мцхет - старинная столица Грузии. - Город Мцхета, основанный во 2-й половине I тысячелетия до н.э., был до конца V в. н.э. столицей Картлийско- го царства, которое с конца X в. стало ядром грузинского государства. 65 ...одинокое здание монастыря. Здесь было слияние Арагвы и Куры. «Это "Мцыри" », - подумал я...- П. А. Висковатов писал: "Когда Лермонтов, странствуя
Книга о смерти. Том второй 579 по старой Военно-Грузинской дороге, изучал местные сказания (...), он наткнулся в Мцхетс.на одинокого монаха, старого монастырского служку, "Бэри" по- грузински. Сторож был последний из братии упраздненного близлежащего монастыря. Лермонтов с ним разговорился и узнал от него, что родом он горец, плененный ребенком генералом Ермоловым во время экспедиции. Генерал его вез с собой и оставил заболевшего мальчика в монастырской братии" (См.: Лермонтов. ПСС. Т. 3. С. 626). 66 Нетароватостъ - нерасторопность, отсутствие бойкости, развязности. 67 А! вот он - лермонтовский шакал... - У Лермонтова: "Порой в ущелий шакал / Кричал и плакал как дитя..." ("Мцыри", строфа 9). 68 То был монастырь на Казбеке - "заоблачная келья", о которой мечтал Пушкин. - "Туда б, сказав прости ущелью, / Подняться к вольной вышине! / Туда б, в заоблачную келью, / В соседство Бога скрыться мне!.." (Строки из стихотворения "Монастырь на Казбеке"). 69 ..."м от судеб защиты нет". - Пушкин. "Цыганы. Эпилог". 70 По не-бу полу-ночи Ангел ле-тел ~ Для мира пе-чали и слез... - Андреевский цитирует 1-ю, 9-ю и 10-ю строки стихотворения Лермонтова "Ангел". Стихотворение положили на музыку более 30 композиторов, среди них: А.Е. Варламов, А.Г. Рубинштейн, СВ. Рахманинов, Н.А. Римский-Корсаков, Э.Ф. Направник. 71 ...уродливый и жалкий памятник Лермонтову. - Памятник Лермонтову работы скульптора A.M. Опекушина воздвигнут в 1889 г. в Пятигорске, в городском сквере. 72 Подобно Карлейлю, я был бы склонен выделить из человечества великие единицы гения и таланта, предав забвению и окрестив именем ничтожества все остальное. - Карлейль Томас (1795-1881) - английский публицист, историк и философ. В сочинении "Герои, культ героев и героическое в истории" (1841) Карлейль утверждал, что историю создают не массы, а отдельные великие люди. Эта же идея лежит в основе книги Карлейля "Письма и речи Кромвеля" (1845. Т. 1-2). 73 Ватерпруф - непромокаемый плащ. 74 Скобелев Михаил Дмитриевич (1843-1882) - генерал от инфантерии (1881). В русско-турецкую войну 1877-1878 гг. успешно командовал отрядом под Плевной, затем дивизией в сражении при Шипке-Шейново. 75 ...или на монументе Некрасова: "Сейте разумное, доброе, вечное'". - Н.А. Некрасов похоронен на кладбище Новодевичьего монастыря в Петербурге. Андреевский приводит строку из стихотворения Некрасова "Сеятелям". 76 У Майкова сказано ~ покой небытия! - В первом абзаце Андреевский пересказывает лирическую драму А.Н. Майкова "Три смерти", во втором - цитирует отрывок из нее. 77 На острове Мартинике вулкан Лысая Гора истребил в одну минуту город С.-Пьер с тридцатью тысячами жителей. - Остров Мартиника - один из группы Наветренных островов в Вест-Индии. Владение Франции. Извержение вулкана Мон-Пеле произошло в начале мая 1902 г. Раскаленная лавина мгновенно накрыла город. Спаслись лишь несколько заключенных, сидевших в подземелье (указано Ю.М. Дубиком). 78 Когда я учил катехизис Филарета... - Филарет (до пострижения Василий Николаевич Дроздов; 1783-1867) - митрополит Московский. В 1823 г. по поручению 20*
580 Примечания синода составил катехизис - изложение христианского вероучения в форме вопросов и ответов. 79 "Надо умирать одному самому" (Л. Толстой). - "Мне надо самому одному жить, самому одному и умереть (и очень скоро), и потому я не могу никак иначе верить, как так, как верю, готовясь идти к тому Богу, от которого пошел" ( "Ответ на определение Синода от 20-22 февраля и на получение мною по этому случаю письма" (ТолстойЛ.Н. Поли. собр. соч.: В 90 т. М.; Л., 1928-1958. Т. 34. С. 252). Впервые "Ответ" был полностью опубликован В.Г.Чертковым в "Листках свободного слова" (1901. №22). ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ 1 Имя Урусова уже гремело тогда на всю Россию. - А.И. Урусов проявил себя как блестящий судебный оратор в первые годы после введения судебной реформы 1864 г. "Основным свойством судебных речей Урусова, - писал А.Ф. Кони, - была выдающаяся рассудочность. Отсюда чрезвычайная логичность всех его построений, тщательный анализ данного случая с тонкою проверкою удельного веса каждой улики или доказательства, но вместе с тем отсутствие общих начал и отвлеченных положений. В некоторых случаях он дополнял свою речь каким-нибудь афоризмом или цитатой, как выводом из разбора обстоятельств дела, но почти никогда он не отправлялся от каких-либо теоретических положений нравственной или социальной окраски. Его речь даже в области общих выводов можно было уподобить великолепному ballon captif (привязанный воздушный шар, фр. - И.П.) , крепко привязанному к фактической почве дела. Но зато на этой почве он был искусный мастер блестящих характеристик действующих лиц и породившей их общественной среды. (...) Наряду с такими характеристиками блистал его живой и подчас ядовитый юмор, благодаря которому пред слушателями, как на экране волшебного фонаря, трагические и мрачные образы сменялись картинами, заставлявшими невольно улыбнуться над человеческой глупостью и непоследовательностью. Остроумные выходки Урусова иногда кололи очень больно, хотя он всегда знал в этом отношении чувство меры. Логика доказательств, их генетическая связь увлекали его и оживляли его речь. Он был поэтому очень горяч в своих возражениях, хотя всегда умел соблюсти вкус и порядочность в приемах" (Кони. Избранное. С. 64-65). Сторонник либеральных идей, Урусов был исключен в 1861 г. на год из Московского университета за участие в студенческих волнениях. После процесса "не- чаевцев" (1872), на котором Урусов выступал защитником, он, находясь в Швейцарии, на одном из банкетов ратовал за то, чтобы Нечаева, как лицо, обвиняемое по политическим мотивам, швейцарское правительство не выдавало русским властям. Когда Урусов вернулся в Россию, у него был произведен обыск. Ему пытались приписать связь с "нечаевцами". Урусов писал: "...я никогда не участвовал ни в каких заговорах, питая глубокое отвращение к деспотической дисциплине тайных обществ и к морали бандитизма. (...) Как адвокат, я изучал и подсудимых и дело - но все-таки, не отказывая в сочувствии и сострадании некоторым идеалистам из этой среды, я не испытывал ни малейшего влечения к их ребяческим планам" (Урусов А.И. Из записной книжки № 1 // Урусов. Т. 1. С. 8). По возвращении
Книга о смерти. Том второй 581 в Россию Урусов осенью 1872 г. был отправлен в административную ссылку в г. Венден Лифляндской губернии, а затем переведен в Ригу. К судебной деятельности его вновь допустили только в 1876 г., назначив на должность товарища прокурора Варшавского окружного суда. При этом начальство поручало Урусову лишь мелкие дела, не позволяя в полной мере проявить свой талант. С переводом в 1878 г. в Петербург, Урусов вернул себе первоклассное положение в судебном мире. В должности товарища прокурора сначала Петербургского Окружного суда, а затем и Судебной палаты он с неизменным успехом выступал обвинителем по ряду громких уголовных дел. Однако истинным его призванием была адвокатура, поэтому он стремился при первой возможности вновь перейти в сословие присяжных поверенных. Сделать это ему удалось в 1881 г. До 1889 г. Урусов жил в Петербурге, а затем окончательно перебрался в Москву, причем часто выступал и в других провинциальных окружных судах. В 1880-х годах, в период реакции, Урусов получил большую известность как гражданский истец, поскольку выступал в защиту пострадавших от преступлений во время еврейских погромов. Кроме того, он проводил процессы в защиту лиц, привлекаемых к уголовной ответственности за религиозные убеждения. Помимо адвокатской практики, Урусов занимался журналистской деятельностью, выступал как литературный и театральный критик. Он печатался в "Библиотеке для чтения", "Русских ведомостях", в газете "Новости". В газете М.М. Стасюлевича "Порядок" Урусов (под псевд. "Александр Иванов") заведовал отделом "Театр" и писал статьи о драматургии. Его литературно-театральные статьи и заметки собраны в кн.: Урусов. Первое из известных писем Андреевского к А.И. Урусову датировано 17 февраля 1881 г. 2 Блестящий всероссийский адвокат вскоре оборвался на политическом процессе Нечаева. - Нечаев Сергей Геннадиевич (1847-1882). В 1868-1869 гг. возглавлял несколько революционных студенческих кружков Петербурга и Москвы. С его именем связано применение шантажа, провокаций и мистификаторства в отношениях между революционерами. Позже эти приемы получили обобщающее название "нечаевщины". Для скорейшего привлечения сторонников Нечаев выдавал себя за представителя несуществующего "Всемирного революционного союза". От членов создаваемой им организации "Народная расправа" Нечаев требовал беспрекословного подчинения. Когда студент Иванов усомнился в заявлениях Нечаева, тот убил его. Зимой 1869/1870 г. было арестовано много членов не- чаевской организации. Летом 1870 г. в особом присутствии Петербургской судебной палаты состоялся первый большой политический процесс, проведенный в соответствии с новыми Судебными уставами - гласно и с состязанием сторон. Процесс этот оказал серьезное революционизирующее влияние на молодежь. Судебный приговор не удовлетворил Александра II, и в 1872 г. для ведения наиболее важных дел о государственных преступлениях было учреждено Особое присутствие Сената. Гласность ведения политических процессов существенно ограничивалась. Нечаев, бежавший за границу, в 1872 г. был выдан швейцарскими властями формально как уголовный преступник и заключен в Петропавловскую крепость, где и умер. 3 Жуковский Владимир Иванович (1838-1899) - юрист и общественный деятель, адвокат, товарищ прокурора Петербургского окружного суда (с 1870). В 1878 г., как и Андреевский, отказался выступить обвинителем по делу В.И. Засулич.
582 Примечания 4 Судебная палата - судебный орган в России в 1864-1917 гг. Рассматривала наиболее крупные уголовные и гражданские дела, а также должностные преступления и апелляции на решения окружных судов. Судьи назначались царем по представлению министра юстиции. А.Ф. Кони был переведен в Судебную палату в 1878 г., после того как суд под его председательством вынес оправдательный приговор по делу В.И. Засулич. 5 ...когда я его впервые встретил на прокурорском коридоре. - Вероятно, это было в 1878 или 1879 г. 6 После напечатания моего стихотворения "Мрак"... - Вошло в кн. Стихотворения, 1898. 7 ...в стихотворении "Май"... - Вошло в книгу Стихотворения, 1898. 8 ...до чего я искренно отрекался от своего стихотворного сборника. - Андреевский оставил и эпистолярные свидетельства своего "отречения". Так, в письме к Н.И. Познякову от 21 ноября 1896 г. он писал: "...со времени издания моего сборника (в 85 году), я более не пишу новых стихов и совсем оторвался от этого искусства, так как не достиг в нем того, чего желал. Все, что появлялось в печати впоследствии, я доставал, скрепя сердце, из старого портфеля, который совсем истощился" (РГАЛИ. Ф. 401. Оп. 1. Ед. хр. 13. Л. 1). 9 Я его напечатал вторым изданием... - Стихотворения, 1898. 10 Кажется, больше всего он любил книги. - Библиотека А.И. Урусова насчитывала 5880 томов. Урусов писал: "Как мало людей, с которыми можно делиться помыслами, - а соединяет их книга и только книга, с ее призраками и тенями" (Урусов. Т. 2-3. С. 356). 11 "Стихотворения князя Оболенского"... - Оболенский Леонид Егорович (1845-1906) - поэт, публицист, литературный критик, беллетрист, философ. Андреевский ссылается на его книгу "Стихотворения (1868-1878)" (СПб., 1878). 12 "Посмотри. Это дом Плевако. ~ ...а слога нетГ - Плевако Федор Никифорович (1842-1908/1909) - юрист, адвокат. Выступал защитником на крупных политических процессах. А.Ф. Кони писал: "Противоположность барину Урусову, Плевако во всей своей повадке был демократ-разночинец... в Плевако, сквозь внешнее обличие защитника, выступал трибун, для которого дело было лишь поводом и которому мешала ограда конкретного случая, стеснявшего взмах его крыльев со всей присущей им силой. (...) Видно было, что живой материал дела, развертывающийся перед ним в судебном заседании, влиял на его впечатлительность и заставлял лепить речь дрожащими от волнения руками скульптора, которому хочется сразу передать свою мысль, пренебрегая отделкою частей..." (Кони. Избранное. С. 64, 67). 13 ..."упивайтесь ею, / Сей легкой жизнию, друзья". - Пушкин. "Евгений Онегин", гл. вторая, строфа XXXIX. 14 Как-то в Демидовом саду... - Демидов сад расположен на Офицерской улице, 39. В XVIII в. Л.А. Нарышкиным был устроен Воксал в Нарышкинском саду, где по праздникам и выходным дням устраивались маскарады и танцы, показывали представления. Потом там были разные заведения и театры (сообщено A.M. Конечным). 15 Вскоре после выхода в адвокатуру Урусов переселился из Петербурга в Москву... - Урусов переселился в Москву в 1889 г. и в связи с этим писал Андреевско-
Книга о смерти. Том второй 583 му 5 сентября того же года: "Теряю я в Петербурге только одного тебя, дорогой Сергей Аркадьевич. Ничего иного в Петербурге мне не жаль. Но тебя я не теряю. Я буду часто в Петербурге и буду встречать тебя и у Св. Варвары-Баронессы (В.И. Икскуль. - И.П.) (есть же Варвара-Мученица, отчего же не быть Варвары- Мучительницы!), и в обществе Взаимного литературного кредита под председательством нашего известного писателя Тесакова. Ты будешь приезжать в Москву, посетишь меня - и много хороших бесед будет опять потеряно для невнимательного потомства!" (РГЛЛИ. Ф. 2567. Оп. 2. Ед. хр. 465. Л. 4-4 об.). 16 Трельяж - тонкая решетка для вьющихся растений. 17 Пигаль Жан Батист (1714-1785) - французский скульптор. 18 Вся переписка с лицами ~ особым порядком. - "Не успеет пройти ста лет, - писал А.И. Урусов, - как мы с вами, господа, и все, что нас окружает, - все это сделается интересным, все это будет достоянием музеев и коллекций. Еще сто лет, и наши кухонные книжки попадут в библиотеки в отдел рукописей. Весь вздор, какой мы пишем, будет иметь историческое значение. Каждая строчка пустого письма - через несколько веков приобретет значение свидетельства, чуть ли не памятника. И не воображайте, что такая честь подобает только гениям. Я говорю не о гениях, а о толпе. История пишется умами высшими, а делается всеми. Моя история - биография ничтожного и неинтересного человека - интересна и значительна как часть целого. А мою историю я пишу каждый день в моих письмах и читаю в письмах, которые мне пишут... Все, господа, все нужно коллекционировать. И поверьте, охраняя от разрушения и истребления смиренные памятники жизни, вы потрудитесь для культуры"» {Урусов. Т. 2-3. С. 53, 54, 56). 19 Впадал в длинные периоды платонической страсти к Ермоловой, к Дузэ. - Ермолова Мария Николаевна (1853-1928) - трагедийная актриса. С 1871 г. играла в Малом театре. В опубликованных статьях Урусова его высказываний об Ермоловой не обнаружено. Возможно, Андреевский слышал восторженные высказывания о ней от самого Урусова. Дузе Элеонора (1858-1924) - итальянская актриса. Выступала с огромным успехом в разных странах, в том числе и в России. В статье "Письма о театре" Урусов писал о Дузе, приезжавшей в Москву весной и осенью 1891 г., называл эти приезды "самым интересным, самым выдающимся явлением театрального сезона" и с восторгом отзывался об игре актрисы {Урусов. Т. 1. С. 19-20). 20 И мне невольно вспоминался тургеневский Шубин в "Накануне" ~ человек "нелюбимый" и в то же время "артист". - "Накануне", конец гл. V: Шубин говорит Берсеневу: «...я нелюбимый, я фокусник, артист, фигляр... ~ Шубин глянул во внутренность лавки, остановился и кликнул: "Аннушка!" ~ Шубин обратился к Берсеневу со словами: "Это... это, вот видишь... тут есть у меня знакомое семейство... так это у них... ты не подумай..." - и, не докончив речи, побежал за уходившею девушкой». 21 ...недуг, приведший его через два года к смерти. - 16 ноября 1899 г. Урусов писал своему другу и однокласснику Е.А. Пушкину: "Я почти совершенно лишился слуха. Доктора уверяют, будто бы он восстановится. Я делаю вид, что верю. Жизнь моя приняла характер большой сосредоточенности. Добрая жена и семейный мир дают мне возможность, не унывая, переносить мой недуг. Впрочем, я продолжаю работать, езжу, защищаю, но с участием другого поверенного для судебного след-
584 Примечания ствия. Более чем когда-нибудь я работаю в своей библиотеке, каталогизирую коллекции, привожу в порядок хлам прошедшего, живу прошедшим... Пора! Не вижу, как проходит время, готовящееся нас поглотить" (Урусов. Т. 2-3. С. 115). 22 Летом Урусов поехал с женою в Вену, к хирургу Поллицеру. - Летом 1899 г. 23 Я привез ему все три части записок (без последней главы 3-го тома и заключительных отрывков). - 13 мая 1900 г. Урусов писал Андреевскому: "...1 книга - произведение, стоящее выше всего, что ты написал, выше всего, что вышло в области русской художественной прозы за тот же период (т.е. с 1891 г.). Именно со стороны языка я ставлю ее выше толстовских вещей, хотя, конечно, в более тесной рамке" (РНЕ. Ф. 21. Ед. хр. 25. Л. 3-3 об.). 24 Остроумов Алексей Александрович (1844/1845-1908) - терапевт, основатель научной школы. 25 Голъдштейн - юрист. 26 Я произносил речь, когда его опустили в могилу. - Речь "Над могилой князя Урусова" опубликована в кн.: Защитительные речи. Андреевский сказал: "Мы теряем лицо историческое - из тех, которые остаются жить среди людей и после смерти. В истекающем столетии Урусов оставил свое незабвенное имя, как воплощение могучего русского дарования. Но история имеет свои непроходимые туманы, в которых всякая тропа может затеряться для потомства, если современники в должную минуту не осветят этой тропы факелами. Такие факелы должны мы, собравшиеся здесь, зажечь теперь над этой могилой. Мы должны осветить личность покойного и сказать во всеуслышание, что мы хороним первосоздате- ля русской уголовной защиты, первого защитника подсудимого в реформированной России" (Защитительные речи. С. 593-594). 27 Церемонии этого дня известны из газет. - 17 мая 1903 г. газеты писали о невероятно пышных торжествах, которыми был отмечен 200-летний юбилей Санкт- Петербурга. Например: "Гостиный двор украсился весьма оригинальной декорацией, представляющей из себя лепную фигуру Петра Великого на фоне настоящего ельника и скал. Над этой фигурой, окрашенной в натуральный цвет глины, раскинулся шатер, сделанный под парчу, с императорской короной наверху и двуглавыми орлами по всей материи. По бокам бюсты: его императорского величества государя императора и ее императорского величества государыни императрицы, окруженные трельяжем, такой же трельяж тянется на всем протяжении фасада Гостиного двора по Невскому проспекту" (Новости и биржевая газета. 1903. 17 мая, № 134). Юбилею было посвящено торжественное заседание Государственной думы, где выступающие отдали дань памяти Петра I. Городской голова П.И. Лелянов сказал: "Руководимый горячею любовью к России, император Петр I предначертал ей новые пути к могущественному ее величию и с ними связал судьбы воздвигнутого им города Санкт-Петербурга. Его державною рукою предуказаны этому городу исторические его задачи. Теперь, когда исполнилось предвиденное им 200 лет тому назад, созидательный подвиг его вызывает изумление и пред памятью незабвенного основателя как гения, витающего над его творением, преклоняется благодарное население города Санкт-Петербурга" (там же). 28 Вокруг фальконетовского памятника... - Памятник Петру I в Петербурге, "Медный всадник", был создан французским скульптором Этьенном Морисом Фальконе (1716-1791), который работал в России в 1766-1778 гг.
Книга о смерти. Том второй 585 29 Вся печать совершенно заново восславила Петра. - В преддверии юбилея столицы газеты много и восторженно писали о Петре I. См., например, статью Л. Полонского "Великий преобразователь" (Новости и биржевая газета. 1903. 16 мая, № 133). Но еще больше, чем о Петре, газеты писали о подготовке к юбилею Санкт-Петербурга и о самом городе. В "Санкт-Петербургских ведомостях" (1903. 13-16 мая) печаталась пространная статья Д.М. Городецкого "Из истории города- юбиляра". 30 ...возложил на гробницу медаль "незабвенному основателю столицы". - Один из журналистов писал: «...чины Санкт-Петербургского общественного управления в сопровождении представителей городов и сословий: купеческого, мещанского и ремесленного и цехов со значками направились в Петропавловский собор, где по отслужении литии Санкт-Петербургский городской голова с представителями общественного управления возложил на могилу императора Петра Великого особую, на сей случай выбитую золотую медаль с рельефным портретом императора Петра Великого. На другой стороне медали помещено рельефное аллегорическое изображение России, в виде девы в бармах, опирающейся на щит, поддерживаемой двуглавым орлом. В правой руке она держит лавровый венок, а ниже рельефно изображены памятник Петру, Исаакиевский собор, Петропавловская крепость и здания, окружающие памятник, а также даты 1703-1903 г., и вокруг надпись: "В память 200-летия города Петербурга, 16 мая"» (СПб. ведомости. 1903. 17 мая, № 132). 31 Впрочем, весь мир насчет Петра единогласен. - О "вредной стороне" петровских преобразований писали многие, начиная с Н.М. Карамзина: "Мы стали гражданами мира, но перестали быть в некоторых случаях гражданами России. Виною Петр" (цит. по: Карамзин Н.М. Записка о древней и новой России. СПб., 1914. С.28). Славянофилы считали Петра "разрушителем всего русского и вводителем немецкого" (Киреевский И.В. В ответ А.С. Хомякову // Киреевский И.В. Критика и эстетика. М., 1979. С. 153). 32 ...на 150-летии рождения Гёте. - В 1899 г. 33 В "Ниве" напечатано частное письмо Льва Толстого о нашей судьбе за гробом. - "Письмо о карме" Толстого опубликовано в ежемесячнике: Нива. 1903. № 3. С. 323-324, и датировано 7 февраля 1892 г. Толстой писал: "Как сны в этой жизни суть состояния, во время которых мы живем впечатлениями, мыслями, чувствами предшествовавшей жизни, так точно теперешняя наша жизнь есть состояние, во время которого мы живем кармой, предшествующей более действительной жизни, и во время которого мы набираемся сил, вырабатываем карму для последующей, той более действительной жизни, из которой мы вышли. Как снов мы переживаем тысячи в этой нашей действительной жизни, так и эта наша жизнь есть одна из тысяч таких жизней, в которые мы вступаем из той, более действительной, реальной, настоящей жизни, из которой мы выходим, вступая в эту жизнь, и возвращаемся, умирая. Наша жизнь есть один из снов той, более настоящей жизни, и так далее, до бесконечности, до одной последней, настоящей жизни, - жизни Бога. Рождение и появление первых представлений о мире - это засыпание и самый сладкий сон; смерть - это пробуждение". 34 Карма - в мифологии и этико-религиозных воззрениях индийцев обозначение действия, в частности религиозного, предполагающего последующее вознаграж-
586 Примечания дение. В наиболее распространенном употреблении - совокупность всех добрых и дурных дел, совершенных индивидуумом в предыдущих существованиях и определяющих его судьбу в последующем. 35 Позже, в 1904 г., Толстой высказался проще и лучше. "Я ничего не знаю... ~ это Он знает, а не я" (3. Гиппиус. "Suor Maria"). - Андреевский приводит цитату из рассказа 3. Гиппиус (НП. 1904. № 11. С. 165). 36 И как странен Мечников с его усердием продлить нашу жизнь до двухсот и более лет. - Мечников Илья Ильич (1845-1916) - биолог и патолог. О проблемах долголетия писал в книгах "Этюды о природе человека" (М., 1905) и "Этюды оптимизма" (М., 1913). "Нужно сделать все возможное для того, чтобы люди могли провести полный цикл своей жизни и чтобы старики могли выполнить столь важную роль советников и судей, благодаря их большому знанию жизни" (Этюды оптимизма. С. 133). 37 Но "в высшем суждено совете"... - Строка из письма Татьяны к Онегину. У Пушкина: "То в высшем суждено совете..." (гл. третья). 38 ...Венера Медицейская... - Ни статуя Венеры работы Праксителя, ни копия с нее не сохранились. Однако созданный Праксителем тип вполне соответствовал чувственному идеалу современников скульптора и следующих поколений, поэтому повторялся во множестве вариаций. В позднейшее время подражатели Праксителя старались придать этому типу еще более чувственный характер, видоизменяя тему Венеры, выходящей из морских волн или идущей купаться. Среди таких статуй наиболее известна Венера Медицейская, находящаяся в музее Уффици во Флоренции, с фальшивой подписью афинянина Клеомена, но исполненная на самом деле в Риме, в последнем веке до н.э. Богине приданы черты молодой, только что расцветшей красавицы, стыдливо прикрывающей одной рукой грудь, а другой - лоно. 39 Марафон - селение в Аттике, неподалеку от Афин. Прославился победой афинян и платейцев над персидскими полчищами 12 сентября 490 г. до н.э. Это была первая победа греков над персидской державой. 40 Вартбург - замок XI-XIV вв. близ г. Эйзенах в Германии. Был построен предположительно в 1067-1073 гг. Ландграф Генрих I (1190-1216), любитель искусства, собрал в Вартбурге в 1206 г. знаменитейших певцов того времени, что дало повод к легенде о состязании миннезингеров. В 1521 г. в замке жил Лютер и занимался переводом Священного Писания. Некоторое время в замке жил и Гёте. 41 Констанца - город и главный порт Румынии на берегу Черного моря. На месте Констанцы в VI в. до н.э. ионийскими греками был основан полис Томы, завоеванный в 29 г. до н.э. римлянами. Здесь с конца 8-го по 17-й годы жил в изгнании римский поэт Овидий. 5 ноября 1414 г. папой Иоанном XXIII в Констанце был созван Констанцский собор, призванный решить три главные задачи: защиту католической веры от ереси, восстановление церковного единства прекращением схизмы и преобразование церкви, так как средневековое церковное устройство к этому времени устарело. 42 Точно "сошествие огненных языков" ! - Деян 2, 1-4. 43 ...этот дар, значение которого я не понял. - Парафраз Пушкина: "Дар напрасный, дар случайный, / Жизнь, зачем ты мне дана?" 44 "Что пройдет, то будет мило". - Последняя строка стихотворения Пушкина "Если жизнь тебя обманет..."
Книга о смерти. Том второй 587 45 Я встретил ее... - Маделену Юнг (1869-1908). Подробнее об этом см. главу L. 46 К ней относится мое стихотворение: "Мне снилось, я поэт..Г - Мне снилось, я поэт, но лишь - до нашей встречи: Я разлюбил мечты, твой образ полюбя, И если в песнях есть хоть звук небесной речи, Он был подсказан мне в предчувствии тебя... {Стихотворения, 1898. С. 88) 47 "Мы живем, чтобы сказать, что мы жили". - Имеется в виду афоризм Альфонса Kappa (1809-1890) "On ne voyage pas pour voyager mais pour avoir voyage" - "Мы путешествуем не ради самого путешествия, а ради того, чтобы о нем рассказать" (сообщено Л.Г. Семеновой). 48 Сковорода Григорий Саввич (1722-1794) - украинский философ, поэт, педагог. С 1770-х годов вел жизнь странствующего нищего философа. Сочинения Сковороды распространялись в рукописях. Считал смыслом человеческого существования подвиг самопознания. В философских диалогах и трактатах библейская проблематика переплетается с идеями платонизма и стоицизма. Вероятно, цитата взята Андреевским из биографии Сковороды, написанной Ковалинским (опубликована: Киевская старина. 1886. Т. XVI. С. 103-153). Ковалинский писал о Сковороде: "Перед кончиною завещал предать его погребению на возвышенном месте близ рощи и гумна и сделанную им себе надпись написать: Мир ловил меня, но не поймал". (Цит. по: Сковорода Г. Сочинения: В 2 т. М., 1973. Т. 2. С. 412). 49 Миронов - юрист. 50 ...эскадра Рождественского прошла мимо Канарских островов. - Рождественский (Рожественский) Зиновий Петрович (1848-1909) - контр-адмирал, в 1903 г. - начальник главного морского штаба, с апреля 1904 г. командующий 2-й Тихоокеанской эскадрой, совершившей в октябре 1904 - мае 1905 г. переход из Балтийского моря на Дальний Восток. В Цусимском сражении 14-15 мая 1905 г. Рождественский не сумел организовать бой русской эскадры с японским флотом, результатом чего был ее полный разгром. Раненый Рождественский, находясь на миноносце "Бедовый", был взят японцами в плен вместе с кораблем, сдавшимся без боя. По возвращении в Россию Рождественский был предан военно-морскому суду, но оправдан как тяжело раненный в бою. Канарские острова находятся в Атлантическом океане, у северо-западного побережья Африки. Территория Испании. В 1978 г. островам предоставлена автономия. 51 Описывать ли этот минувший год (1904-1905) - первый после Плеве? - Плеве Вячеслав Константинович (1846-1904) - министр внутренних дел, шеф отделения корпуса жандармов (в 1902-1904). Убит эсером Е.С. Сазоновым (Созоновым) 15 июля 1904 г. 52 Когда, после убийства Сипягина, Плеве был назначен на его место... - Сипягин Дмитрий Сергеевич (1853-1902) - министр внутренних дел России с 1900 г. Инициатор жестоких карательных мер против рабочего, крестьянского и студенческого движений. Убит эсером СВ. Балмашевым. За несколько дней до смерти Сипягина СЮ. Витте сказал ему, что в иных случаях "он принимает чересчур рез-
588 Примечания кие меры, которые, по существу, никакой пользы не приносят, а между тем возбуждают некоторые слои общества, и слои благонамеренные и во всяком случае умеренные, на что он мне сказал: может быть, ты прав, но иначе поступить я не могу - наверху находят, что те меры, которые я принимаю, недостаточны, что нужно быть еще более строгим" (Витте. С. 392). Витте передает также мнение Сипягина о Плеве: "...это такой человек, который, сделавшись министром, будет преследовать только свои личные цели и принесет России величайшие несчастия" (Там же). Плеве был назначен министром внутренних дел через два дня после убийства Сипягина. 53 Плеве решил затянуть мятущуюся Россию "железною уздою". - Цитата из "Медного Всадника" Пушкина: "Не так ли ты над самой бездной, / На высоте, уздой железной / Россию поднял на дыбы?" (ч. II). 54 Полагаю, что он действовал по убеждению. - Витте, близко знавший Плеве, считал его человеком без всяких убеждений. 55 Святополк-Мирский Петр Дмитриевич (1857-1914) - министр внутренних дел России с августа 1904 по январь 1905 г.; князь, генерал-лейтенант. Накануне революции 1905 г. пытался привлечь на сторону правительства буржуазную оппозицию. 56 Его "доверие" ~ сделало чудеса. - Святополк-Мирский заявил, что "хочет управлять, доверяя России..." (Витте. С.450). 57 Статья Евгения Трубецкого "Бюрократия и война" была первым опытом откровенной публицистики. - Трубецкой Евгений Николаевич (1863-1920) - религиозный философ, правовед. Друг и последователь B.C. Соловьева. Автор статьи "Война и бюрократия" (еженедельник "Право", 1904, 26 сентября, № 39). Трубецкой писал о неготовности России к войне: "Общество наше не могло стоять на страже общенациональных интересов, потому что оно не имело необходимых для того органов, потому что это выходило за пределы его компетенции. В нем систематически усыплялось национальное самосознание. И пока оно спало, над ним бодрствовала всевидящая, всесильная бюрократия! Ей было вверено наше общерусское дело; она должна была нас оберегать и опекать, она обязана была предусмотреть и отстранить от нас всякую опасность!" И далее: "Не армия и не флот терпели поражения! То были поражения русской бюрократии] Думать иначе - значило бы сваливать вину на нашу доблестную армию; а это было бы не только несправедливо, но и преступно. (...) Усыпившая общество бюрократия сама поддалась гипнозу сонной общественной атмосферы, а потому явила в себе яркое воплощение главнейших наших общественных недостатков - нашей апатии, нашей лени и нашей беспечности. Она искала врага, но внешнего врага она не заметила, потому что внимание ее было отвлечено в другую сторону: ей грезился враг внутри государства! Врагом ей казался всякий, кто не носил ее образа и подобия, она держала под подозрением всех тех, кто не были людьми двадцатого числа, кто имели независимые убеждения и ставили веления совести выше ее предписаний; она привела к молчанию всех тех, кто мог вовремя предостеречь, указать на действительную опасность и довести правду до престола. (...) Бюрократия у нас, как и везде, составляет необходимый элемент государственной жизни; но, чтобы быть на высоте своей задачи, она сама должна пропитаться общественным духом и подчинить свою деятельность обществен-
Книга о смерти. Том второй 589 ным целям. Она должна стать доступною общественному контролю и править с обществом, а не вопреки обществу. Она должна быть не владыкою над безгласным стадом, а орудием престола, опирающегося на общество". 58 Убийца Плеве, Сазонов, не был казнен. - Сазонов (Созонов) Егор Сергеевич (1879-1910) - член боевой организации партии эсеров. За убийство Плеве был приговорен к бессрочной каторге. В знак протеста против применения телесных наказаний к политическим заключенным покончил с собой на каторге в Горном Зерентуе. 59 Л осенью уже нельзя было выгнать из Петербурга земцев, которые съехались в полуконспиративное сборище для того, чтобы заговорить о конституции. - Земцы - обуржуазившиеся помещики и буржуазная интеллигенция в России середины XIX - начала XX в. - создали либерально-оппозиционное движение с целью расширения прав земства (т.е. выборных органов местного самоуправления, введенных земской реформой 1864 г.) и распространения земского самоуправления в высшие государственные учреждения. Во 2-й половине XIX в. земское движение проявлялось в подаче адресов на имя царя и ходатайств перед правительством. В начале XX в. возникли нелегальные политические организации "Беседа", "Союз земцев-конституционалистов", "Союз освобождения". Проводились земские съезды. Движение распалось в ходе революции 1905-1907 гг. с образованием политических партий. В конце 1904 г. земские деятели начали съезжаться в Петербург, и П.Д. Святополк-Мирский, тогдашний министр внутренних дел, дал им знать, что съезд вообще-то не разрешен, но что он готов допустить, чтобы они "негласно" собрались на совещание. 2-го ноября в Москве прошло собрание земской конституционной группы. 6-го ноября совещания начались в Петербурге. Из предосторожности земцы каждый раз собирались в новом месте. Они приступили к разработке политической декларации. Были приняты резолюции, касавшиеся отмены чрезвычайных положений, прекращения административных репрессий, амнистии, равенства прав без различия сословий, национальностей и вероисповедания, расширения прав земств. 9-го ноября заседания закончились и декларация была подписана. Земцы принесли ее к Святополк-Мирскому. Он "был сильно смущен: в результате допущенного им совещания в страну была брошена, от имени замств, конституционная политическая программа" (Ольденбург. С. 235). "Вокруг резолюций земского совещания началась планомерная организованная компания. Стали устраиваться по всей России многолюдные банкеты с политическими речами, неизменно завершавшиеся резолюциями с требованием конституции. Земские собрания присоединялись к решениям совещания" (Там же). 60 ...шествие рабочих к царю 9 января под предводительством Гапона... - Гапон Георгий Аполлонович (1870-1906) - священник, агент охранки. В 1903-1905 гг. - руководитель "гапоновщины", представляющей собой попытку самодержавия отвлечь рабочих от революционной борьбы путем создания рабочих организаций под контролем правительства. При поддержке охранного отделения Гапон организовал в 1903 г. "Собрание русских фабрично-заводских рабочих Санкт-Петербурга" (распалось после обстрела рабочей манифестации 9 января 1905 г.). Гапон был инициатором петиции петербургских рабочих Николаю II и шествия к Зимнему дворцу 9 января 1905 г.
590 Примечания 61 .„кровопролитие этого дня... - "Кровавое воскресенье" - день расстрела царскими войсками мирного шествия петербургских рабочих (более 140 тысяч) с петицией к царю. Свыше одной тысячи убито, две тысячи ранено. 62 ...манифест, указ и рескрипт 18 февраля... - «18 февраля в вечерних Петербургских газетах появился манифест, призывавший всех верных сынов отечества на борьбу с крамолой. Этот манифест был понят как отказ в тех реформах, которых требовали все настойчивее. Но на следующее же утро был опубликован рескрипт на имя нового министра внутренних дел А.Г. Булыгина, содержавший знаменательные слова: "Я вознамерился, - писал государь, - привлечь достойнейших, доверием облеченных, избранных от населения людей к участию в предварительной разработке и обсуждении законодательных предположений". Это было обещанием созывать совещательное народное представительство. Одновременно, особым указом, объявлялось, что всем русским людям и организациям предоставляется право сообщать государю свои предложения о желательных реформах государственного устройства» (Ольденбург. С. 251). 63 ...депутация Трубецкого 6 июня... - Трубецкой Сергей Николаевич (1862-1905) - религиозный философ, публицист, общественный деятель. Профессор и в 1905 г. - первый выборный ректор Московского университета. "6 июня 1905 г. Трубецкой в качестве члена делегации земства и городских органов самоуправления произнес речь о необходимости реформ в присутствии императора Николая И" (Лосский. С. 176). 64 ...глупенькое положение о Государственной думе 6 августа... - "Проект, обсуждавшийся в Петергофе с 19 по 26 июля, был затем опубликован в день Преображения и получил прозвание "закон 6 августа" или "Булыгинской Думы". Он устанавливал совещательное народное представительство, имеющее право обсуждать проекты законов и государственную роспись, задавать вопросы правительству и указывать на незаконные действия властей путем непосредственного доклада своего председателя государю. Наряду с Думой сохранялся существующий Государственный совет как учреждение, имеющее опыт в наработке законов. Государь мог издавать законы и вопреки заключениям Думы и Совета; но обсуждение проектов в двух "палатах" давало возможность выяснить отношения общества, и можно было ожидать, что без серьезных оснований монарх едва ли стал бы действовать против ясно выраженного мнения выборных от населения" (Ольденбург. С. 272). 65 ...автономия университетов и нескончаемые митинги... - Закон 17 августа 1905 г. представил широкую автономию высшим учебным заведениям. Теперь за внутренний распорядок отвечала коллегия профессоров и выборные ими ректоры. «Студенты беспрепятственно устраивали сходки по вопросу о том, можно ли начинать учиться (в феврале ведь решено было бастовать до "учредительного собрания"). Революционные партии, в первую очередь с.-д., воспользовались создавшимся положением. Они начали превращать студенческие сходки в народные митинги. Контроля не было; посторонние свободно проникали в университеты, предоставленные в ведение профессуры. На митингах обсуждались все политические вопросы дня: студентам говорили - не захотите же вы пользоваться одни свободой собраний? Не станете же вы закрывать двери перед народной массой? Попутно выдвигались требования о том, чтобы уже не профессура, а студенты распоряжались в университетах» (Ольденбург. С. 281-282).
Книга о смерти. Том второй 591 66 ...внезапная смерть Трубецкого ~ его праха... - "С.Н. Трубецкой умер в 1905 г. от кровоизлияния в мозг. Смерть постигла его неожиданно, в канцелярии министра просвещения, когда он, будучи ректором Московского университета, приехал в Петербург для того, чтобы отстаивать право университетской автономии" {Лосский. С. 176). Тело С.Н. Трубецкого провожали на Николаевский вокзал в Петербурге высшие представители власти, а Николай II прислал венок из белых орхидей. В Москве похороны первого выборного ректора были использованы для революционной демонстрации, завершившейся уличными столкновениями с полицией. 67 ...неожиданная и грозная забастовка всех железных дорог ~ разных учреждений... - Речь идет о событиях первой русской революции. 68 ...конституция 17 октября. - Манифест 17 октября 1905 г. "Об усовершенствовании государственного порядка" был подписан Николаем II. 69 ...была трудно больная... - Вероятно, Юлия Михайловна Андреевская. 70 ...разразилось бестолковое "вооруженное восстание" в Москве. - Восстание произошло 9-18 декабря 1905 г. под руководством Московского комитета большевиков. Переросло из Всеобщей стачки (7-9 декабря). Происходили баррикадные бои с войсками во всех районах Москвы, особенно на Пресне. Принимая во внимание абсолютный перевес правительственных сил, Московский комитет большевиков решил прекратить восстание. Это событие послужило сигналом к декабрьским вооруженным восстаниям по всей стране. 71 Кибальчич Николай Иванович (1853-1881) - революционер-народник, изобретатель. Член "Земли и воли", агент Исполкома "Народной воли", организатор типографий и динамитной мастерской, участник покушений на Александра П. В 1881 г., в заключении, разработал проект реактивного летательного аппарата. Повешен в Петербурге 3 апреля 1881 г. 72 Перовская Софья Львовна (1853-1881) - революционерка-народница. Член кружка "чайковцев", участница "хождения в народ", член "Земли и воли", Исполкома "Народной воли". Организатор и участница покушений на Александра П. Повешена в Петербурге 3 апреля 1881 г. 73 Фигнер Вера Николаевна (1852-1942) - деятельница российского революционного движения, писательница, член Исполкома "Народной воли". Участница подготовки покушений на Александра П. С 1882 г. осталась единственным членом Исполкома "Народной воли" в России, пыталась восстановить разгромленную полицией организацию. В 1884 г. приговорена к вечной каторге. Провела 20 лет в заключении в Шлиссельбургской крепости. В 1906-1915 гг. была в эмиграции. 74 Балмашов Степан Валерьянович (1881-1902) - эсер, студент. 2 апреля 1902 г. застрелил министра внутренних дел Д.С. Сипягина. Повешен. 75 Каляев Иван Платонович (1877-1905) - революционер. 4 февраля 1905 г. убил великого князя Сергея Александровича. Был повешен. 76 Бертенсон Татьяна Львовна - вероятно, дочь Льва Бернардовича Бертенсона (1850-1929), известного петербургского терапевта и гигиениста, который приезжал к Толстому по приглашению Софьи Андреевны. Андреевский был знаком с Бертенсоном. 77 ...неиссякающая потребность в "субботе". - т.е. в отдыхе от дел. Быт 2, 2-3. 78 Еврейскую субботу Розанов истолковал как невесту, как женщину. - Вероятно, Андреевский имеет в виду эпиграф к работе В.В. Розанова "Юдаизм": "Пойдем,
592 Примечания друг мой, навстречу Невесте / И да приветствуем ее в лице Субботы..." (НП. 1903. № 7. С. 146). Сообщено В.Г. Сукачем. 79 Гениальнее всех определил смерть Достоевский: "встреча с Богом"... - Эта мысль - общее место у Достоевского. Ею проникнут конец рассказа "Мальчик у Христа на елке"; она содержится также в рассуждениях старца Зосимы (роман "Братья Карамазовы"): «Запомни еще: на каждый день и когда лишь можешь, тверди про себя: "Господи, помилуй всех днесь пред тобою представших". Ибо в каждый час и каждое мгновение тысячи людей покидают жизнь свою на сей земле и души их становятся пред Господом...» (Достоевский. ПСС. Т. 14. С. 289). 80 Но не хочу, о други, умирать, I Я жить хочу, чтоб мыслить и страдать. - Строки из стихотворения Пушкина "Элегия" ("Безумных дней угасшее веселье..."). 81 Однако же, "Слово - Бог". - Ин. 1,1. 82 Огюст Конт (1798-1857) - французский философ, один из основоположников позитивизма и буржуазной социологии. Создал теорию трех стадий интеллектуальной эволюции человечества: теологической, метафизической и позитивной, или научной. 83 Спенсер Герберт (1820-1903) - английский философ и социолог, один из родоначальников позитивизма. Развил механистическое учение о всеобщей эволюции; в этике - сторонник утилитаризма. Внес значительный вклад в изучение первобытной культуры. 84 Ведь еще Гамлет сказал: кто бы тогда не покончил с собой? - "Иль если бы предвечный не уставил / Запрет самоубийству!" (Шекспир. "Гамлет", акт 1, сцена 2. Перевод М. Лозинского). 85 22-го чествовалось двадцатипятилетие со дня смерти Тургенева... - Тургенев умер в Буживале 22 августа 1883 г. 86 Я видел погребение Тургенева. - Тургенев был похоронен 27 сентября 1883 г. на Волковом кладбище в Петербурге. 87 Там над ним сказал прекрасную речь Ренан. - Речь Ренана опубликована в сборнике "Иностранная критика о Тургеневе" (СПб., 1884). П.Д. Боборыкин писал: "На проводах тела Тургенева из Парижа тамошняя интеллигенция впервые воздала так торжественно дань сочувствия и уважения русскому романисту, и речь Ренана была прочтена всей Европой..." (Боборыкин. Т. 2. С. 316). 88 Элегантная дочь Виардо... - У Полины Виардо-Гарсия (1821-1910), известной французской певицы и близкого друга Тургенева, были две дочери: Клоди и Марианна. Не ясно, какую из них имеет в виду Андреевский. 89 Градовский Александр Дмитриевич (1841-1889) - историк государственной школы, публицист либерального направления. 90 Савина Мария Гавриловна (1854-1915) - актриса. С 1874 г. играла в Александрийском театре в Петербурге. Прославилась игрой в пьесах Гоголя, Тургенева, Островского. Была хорошо знакома с Тургеневым и переписывалась с ним. Поддерживала дружеские отношения с А.Ф. Кони, через которого Андреевский, видимо, и познакомился с ней. 91 Я застал "херувимскую". - Херувимская песнь "Иже Херувимы тайно образую- ще..." исполняется протяжно во время перенесения Святых Даров с Жертвенника на Престол на Литургии. Начало самой главной части Литургии Верных - пре-
Книга о смерти. Том второй 593 существления хлеба и вина в Тело и Кровь Христовы и последующего причащения (указано К.А. Мишуровским). 92 Россия была побеждена Японией. - Речь идет о победе Японии в русско-японской войне 1904-1905 гг., начатой Японией за господство в Северо-Восточном Китае и Корее. После поражения России при обороне Порт-Артура, после ряда неудачных для России сражений, разгрома русской армии при Мукдене, флота - при Цусиме, завершилась Портсмутским мирным договором 1905 г., по которому Россия признала Корею сферой влияния Японии, уступила ей Южный Сахалин и права на Ляодунский полуостров с Порт-Артуром и Дальним. 93 Отлучение его от церкви... - 24 февраля 1901 г. в "Церковных ведомостях при святейшем правительствующем Синоде" было опубликовано "Определение святейшего Синода от 20-22 февраля 1901 г., № 557, с посланием верным чадам православные греко-российские церкви о графе Льве Толстом". Одной из причин отлучения Толстого от церкви было то, что он подверг критике церковные обряды в романе "Воскресение". 94 ...Толстой написал "Не могу молчать!" против виселиц. - Статья "Не могу молчать" (1908) была написана под впечатлением репрессий и казней, последовавших за революцией 1905-1907 гг. 95 Как раньше он просился в тюрьму, так теперь он предлагал правительству затянуть петлею его "старую шею". - "Затем я и пишу это и буду всеми силами распространять то, что пишу и в России, и вне ее, чтобы одно из двух: или кончились эти нечеловеческие дела, или уничтожилась моя связь с этими делами, чтобы или посадили меня в тюрьму, где бы я ясно сознавал, что не для меня уже делаются все эти ужасы, или бы, что было бы лучше всего (так хорошо, что я и не смею мечтать о таком счастье), надели на меня так же, как и на тех двадцать или двенадцать крестьян, саван-колпак, и так же столкнули со скамейки, чтобы я своей тяжестью затянул на своем старом горле намыленную веревку" {Толстой Л.Н. Не могу молчать // Толстой Л.Н. 1. Письмо к Александру III; 2. Письмо к Николаю П; 3. Не могу молчать; 4. Пора понять. Paris, 1911). 96 Все произведения Толстого - колоссальная автобиография. - Такую же мысль Андреевский высказал в очерке "Из мыслей о Льве Толстом". 97 А к 60-ти годам кризис, мысль о самоубийстве. - См. "Исповедь", гл. XII. 98 И наконец "своя" религия. Все эти факты я беру из подлинной исповеди писателя. - См. работу "В чем моя вера". 99 По мнению Толстого, " Чехов недостаточно глубок". - Эти слова в целом отражают отношение Толстого к Чехову, хотя именно такого высказывания у Толстого не найдено. 100 Один из моих критиков... сказал, что у меня "нет синтетического ума". - См.: Сементковский Р.И. Что нового в литературе? // Ежемесячные литературные приложения к "Ниве". 1897. № 12. С. 866 (указано К.А. Кумпан). 101 Недаром в молитве говорится: "Ты бо ecu живот и покой"... - Последование панихиды, службы по усопшим. Возглас священника после заупокойной ектинии и некоторых молитв о упокоении "Ты бо еси живот и покой усопшего раба Твоего (имя) и Тебе славу воссылаем Отцу и Сыну и Святому Духу..." (указано К.А. Мишуровским).
594 Примечания 102 Удивительны последние слова Шопена ~ "Приближается агония... ~ Не мешайте мне". - Племянница Шопена, Людвика Цехомская, утверждала: «Последними его словами были: "Мать, моя несчастная мать"» (См.: Бэлза И. Фридерик Францишек Шопен. М., 1960. С. 440). 103 Вы уже встречали эту женщину ... - См. т. I, ч. 2, гл. XXII; т. И, ч. 4, гл. XXIII и L. В Тетради III (РНБ. Ф. 21. Ед. хр. 7. Л. 1) к этой главе есть помета: "февраль 1895". В этой же Тетради на л. 25 запись: "Воспоминание безмолвно предо мной Свой длинный развивает свиток..." (Пушкин). "Да, именно - развивает свиток, но... не длинный! Вот, например, мне 47 лет, но я сразу вижу всю свою прошлую жизнь, и она мне кажется не длиннее тесемки в 47 сантиметров, мгновенно выпавшей из катушки: вся эта жизнь мелькает сразу перед моими глазами, от самого начала до самой последней минуты" (л. 31). 104 Гейне, великолепный иллюстратор любви, желал окунуть Кедр Ливанский в кратер Этны, чтобы затем огненной лавой начертать на небе имя своей возлюбленной. - Стихотворение Гейне "Признание" (цикл "Северное море"): "И сильной рукой в норвежских лесах / С корнем я вырываю высочайшую ель / И погружаю ее / В Этны раскаленное жало, и этим / В нем напоенным, исполинским пером / Пишу я на темном своде небесном: / "Агнесса! Я люблю тебя!" (Перевод М. Михайлова). 105 ..."счастье всей моей жизни"... - Слова из повести Тургенева "Вешние воды", конец гл. XXVII. 106 Толстой бежал из Ясной Поляны. ~ Толстой заболел. - Охваченный душевным смятением из-за интриг и раздоров между "толстовцами" во главе с В.Г. Чертковым и Софьей Андреевной, Толстой 28 октября 1910 г. бежал из Ясной Поляны. Перед отъездом он написал жене: "Отъезд мой огорчит тебя. Сожалею об этом, но пойми и поверь, что я не мог поступить иначе. Положение мое в доме становится, стало непереносимым. Кроме всего другого, я не могу более жить в тех условиях роскоши, в которых жил, и делаю то, что обыкновенно делают старики моего возраста: уходят из мирской жизни, чтобы жить в уединении и тиши последние дни своей жизни" (Толстой. Т. 20. С. 749). Тайно от всех домашних Толстой отправился к своей сестре Марье Николаевне Толстой в Шамардино. Посвящена в это была только его дочь Александра Львовна. Ночью 30 октября к Толстому выехала Александра Львовна. 2-го ноября на имя Софьи Андреевны пришла телеграмма от редакции "Русского слова", открывающая местопребывание Толстого. После этого вся семья Толстых выехала в Тулу, "чтобы оттуда с экстренным, специально заказанным поездом, отправиться в Астапово" (Булгаков В. Л.Н. Толстой в последний год его жизни. ГИХЛ, 1957. С. 432). Толстой направлялся в Новочеркасск, но в пути заболел и ему пришлось сойти с поезда на станции Астапово Рязано-Уральской железной дороги. 1-го ноября туда выехал В.Г. Чертков. 2-го ноября Чертков прислал в Телятинки (где жил В. Булгаков) телеграмму, сообщив, что у Толстого бронхит. Позднее, в тот же день, от него пришла другая телеграмма с сообщением, что у Толстого воспаление легких.
Книга о смерти. Том второй 595 107 Я "не смываю строк", набросанных мною в 1908 году. - Андреевский цитирует стихотворение Пушкина "Воспоминание": "Но строк печальных не смываю". Размышлениям, навеянным юбилеем Л. Толстого, посвящена гл. XLIII. 108 ...Мережковский, беспощадно громивший Толстого ~ за славолюбие, за раздвоение между его проповедью и жизнию. - Мережковский Дмитрий Сергеевич (1865-1941) - прозаик, публицист, переводчик, литературно-общественный деятель. Мережковский писал о Толстом в работе "О причинах упадка и о новых течениях современной русской литературы" (СПб., 1893) и в литературно-критическом и философском исследовании "Л. Толстой и Достоевский". (СПб., 1901-1902. Т. 1-2). 109 ..."моления о чаше"... - Мф 26, 38-42: "И отошед немного, пал на лице Свое, молился и говорил: Отче Мой! Если возможно, да минует Меня чаша сия..." (молитва Христа в Гефсиманском саду). 110 Бисмарк Отто фон Шёнхаузен (1815-1898) - 1-й рейхсканцлер германской империи в 1871-1890 гг. Осуществил объединение Германии на прусско-милитаристской основе; укреплял господство в стране юнкерско-буржуазного блока, вел борьбу против клерикально-партикуляристской оппозиции ("Культур- кампф"), ввел Исключительный закон против социалистов и вместе с тем провозгласил некоторые социальные реформы. Бисмарк - один из главных организаторов Тройственного союза 1882 г., направленного против Франции и России, - считал при этом, что война с Россией крайне опасна для Германии. Андреевскому принадлежит статья о Бисмарке (1893 г.), выявить которую не удалось. 11 ! ...он успел сказать окружающим, что следует заботиться не только о нем, но и о миллионах людей, страдающих на земле. - Т.Л. Толстая вспоминала: "Он (Толстой. - И.П.) дремал с закрытыми глазами. И вдруг я слышу его голос: "И вот конец, и... ничего. (...) Вдруг он энергично поднимается, садится и ясным, сильным голосом говорит: "Только одно советую вам помнить: есть много людей на свете, кроме Льва Толстого, а вы все смотрите на одного Льва" (Сухотина-Толстая TJI. Воспоминания. М., 1980. С. 412). 112 Дальше он потерял сознание. - По свидетельству Т.Л. Толстой, 6 ноября, накануне смерти, Толстой позвал Сергея Львовича и сказал: "Сережа! Я люблю истину... Очень... люблю истину". Это были его последние слова (Там же. С. 412). 113 Вся религия Толстого выражается в четырех словах: "Царство Божие внутри нас". - "Царство Божие внутри вас" (1893) - название трактата Толстого, отразившего многие общественно-политические события и духовные искания тогдашнего времени. 114 Отрицание почти всех писателей и художников слова было вызвано у Толстого не самомнением, а искренним убеждением, что вся беллетристика вообще ни к чему не ведет. - Подобные высказывания содержатся в работе Толстого "Прогресс и определение образования". 115 Тут же, кстати, получили признание и первые в России "гражданские похороны", отныне утвержденные самою жизнью. - "Похороны Л. Толстого были первыми в России публичными похоронами без церковных обрядов. Для того времени это было непривычно, но я думаю, что отсутствие духовенства только способствовало торжественному настроению большинства прибывших на похо-
596 Примечания роны. Ведь сам Толстой завещал, чтобы его похоронили без церковных обрядов" (Толстой СЛ. Очерки былого. ГИХЛ, 1956. С. 269). 116 Убили Столыпина. - Столыпин Петр Аркадьевич (1862-1911) - государственный деятель, министр внутренних дел и председатель Совета министров с 1906 г. В 1903-1906 гг. саратовский губернатор. В 1906 г. провозгласил курс социально- политических реформ. Руководитель аграрной реформы, названной столыпинской. 117 Вторую Думу он уже в качестве премьера встретил предварением: "Не запугаете"... - Выступая после Думских прений 6 марта 1907 г., Столыпин сказал: «За наши действия в эту историческую минуту, действия, которые должны вести не ко взаимной борьбе, а к благу нашей родины, мы, точно так же как и вы, дадим ответ перед историей. Я убежден, что та часть Государственной думы, которая желает работать, которая желает вести народ к просвещению, желает разрешить земельные нужды крестьян, сумеет провести тут свои взгляды, хотя бы они были противоположны взглядам правительства. (...) Людям, господа, свойственно и ошибаться, и увлекаться и злоупотреблять властью. Пусть эти злоупотребления будут разоблачаемы, пусть они будут судимы и осуждаемы, но иначе должно правительство относиться к нападкам, ведущим к созданию настроения, в атмосфере которого должно готовиться открытое выступление. Эти нападки рассчитаны на то, чтобы вызвать у правительства, у власти паралич и воли, и мысли, все они сводятся к двум словам, обращенным к власти: "Руки вверх". На эти два слова, господа, правительство с полным спокойствием, с сознанием своей правоты может ответить только двумя словами: "Не запугаете"» (цит. по: Столыпин. Нам нужна великая Россия. С. 64). 118 Вначале взрыв на Аптекарском острове, когда погибло столько людей, когда были искалечены дети Столыпина... - Речь идет о неудачном покушении на Столыпина 12 августа 1906 г., подготовленном эсерами. В результате взрыва министерской дачи на Аптекарском острове погибло 27 и было ранено 32 человека (среди них дочь и малолетний сын Столыпина). Витте писал: "Покушение на жизнь Столыпина, между прочим, имело на него значительное влияние. Тот либерализм, который он проявлял во время первой Государственной думы, что послужило ему мостом к председательскому месту, с того времени начал постепенно таять, и в конце концов Столыпин последние два-три года своего управления водворил в России положительный террор, но самое главное, внес во все отправления государственной жизни полный произвол и полицейское усмотрение. Ни в какие времена при самодержавном правлении не было столько произвола, сколько проявлялось во всех отраслях государственной жизни во времена Столыпина; и по мере того как Столыпин входил в эту тьму, он все более и более заражался этой тьмой, делаясь постепенно все большим и большим обскурантом, все большим и большим полицейским высшего порядка, и применял в отношении не только лиц, которых он считал вредными в государственном смысле, но и в отношении лиц, которых он считал почему бы то ни было своими недоброжелателями, самые жестокие и коварные приемы" (Витте. С. 623-624). 119 ...небывалое по своей сценичности поражение пулею на парадном спектакле в Киеве. - Столыпин был смертельно ранен эсером Д.Г. Богровым. Корреспондент газеты "Новое время" писал, как это произошло: "1 сентября в 9 часов ве-
Книга о смерти. Том второй 597 чера начался в городском театре, в высочайшем присутствии, парадный спектакль. В 11.30, в антракте, после второго акта, П.А. Столыпин, сидевший в первом ряду близ государевой ложи, поднялся с места и стал спиной к сцене, разговаривая с подходившими к нему лицами. Вдруг раздались в зале один за другим два выстрела... Раненный двумя пулями, Столыпин сохранил присутствие духа. Он осенил крестным знамением себя и царскую ложу, в которой стоял государь, после чего, мертвенно-бледный, стал падать" (цит. по: Столыпин. Нам нужна великая Россия. С. 365). 120 Из провинции он вышел и в провинцию вернулся после красивой жизни в царских дворцах Петербурга и красивых речей в обеих Палатах. - В 1902 г. Столыпин был Гродненским губернатором, в 1903 г. - Саратовским. После первого покушения на него на Аптекарском острове, Николай II выразил желание, чтобы Столыпин с семьей поселился в запасной половине Зимнего дворца, а летом жил в Елагинском дворце (см. кн.: Как умирают герои. Памяти П.А. Столыпина. СПб., 1912. С. 14). 121 Среди прочих афоризмов, Столыпин сказал: "Бунт подавляется силою". - У Столыпина есть близкие по смыслу слова: "А там, где аргумент бомба, естественный ответ - беспощадность кары!" (Столыпин П.А. Речь о деле Азефа, произнесенная в Государственной думе 11 февраля 1908 г. Цит. по: Памяти П.А. Столыпина. Последний витязь. Саратов, 1997. С. 102). 122 Виленский-Муравьев - Муравьев Михаил Николаевич (1796-1866) - государственный деятель, генерал от инфантерии (1863). В 1857-1861 гг. - министр государственных имуществ. В 1863-1865 генерал-губернатор Северо-Западного края. За жестокость, проявленную при подавлении Польского восстания 1863 г., прозван "вешателем". 123 После опыта двух первых Дум Столыпин не поколебался сделать громадный переворот и прорвал зияющую дыру в партии 17 октября: вне закона всеобщая подача голосов была отменена. - "Союз 17 октября", или октябристы, - партия крупных помещиков и торгово-промышленной буржуазии в России 1905-1917 гг. Название - от Манифеста 17 октября 1905 г., полностью отвечавшего интересам и политическим стремлениям этих группировок. В Государственной думе октябристы блокировались попеременно с кадетами и монархистами. Это меняло соотношение сил в Думе в пользу помещиков и буржуазии. Кроме того, лишились избирательских прав целые народы и территории. Общее число членов Думы сократилось: вместо прежних 524 стало 442. 124 Создалась заведомо консервативная третья Дума. - Третьеиюньский переворот 1907 г. (арест 3 июня и ссылка членов думской социал-демократической фракции, разгон 2-й Государственной думы и создание нового закона о выборах в 3-ю Государственную думу) обеспечил черносотенно-октябристское большинство в 3-м созыве (1.XII.1907-9.XI.1912). В частности, в несколько раз сокращалось и без того небольшое число представителей рабочих и крестьян. 125 Вот тут-то, при открытии третьей Думы, Родичев и сказал свою лучшую, разительно сильную речь, поставив премьеру на вид количество виселиц. - Родичев Федор Измаилович (1853-1932) - земский деятель, юрист. Один из лидеров кадетов. В марте - мае 1917 г. министр Временного правительства по делам Финляндии. Умер в эмиграции. На заседании 3-й Думы, 15 ноября 1907 г., Роди-
598 Примечания чев напомнил о "столыпинском галстуке", т.е. о виселицах. Правые и октябристы были возмущены. Родичева исключили на 15 заседаний. Во время перерыва он пошел в министерский павильон и принес Столыпину извинения в присутствии других министров. 126 Шмидт Петр Петрович (1867-1906) - лейтенант Черноморского флота в отставке, руководитель восстания на крейсере "Очаков" (1905), член Севастопольского совета. Расстрелян. 127 ...когда вторая Дума, не запугавшисъ слов премьера, продолжала пугать общество своею революционною непримиримостью, - Столыпин ее распустил. - 1 июня 1907 г. Столыпин прочел в Думе заявление о возбуждении уголовного преследования против 55 депутатов социал-демократической фракции в связи с обнаружением заговора, имевшего целью покушение на Николая II, великого князя Николая Николаевича и Председателя Совета министров. Дума отказалась отстранить этих 55 депутатов от заседаний, не соглашалась отдать виновных под стражу, и манифестом 30 июня 1907 г. Государственная дума второго созыва была распущена. В этом же манифесте была охарактеризована деятельность второй Думы: "...выработанные правительством мероприятия Государственная дума или не подвергла вовсе рассмотрению, или замедляла обсуждение, или отвергла, не остановившись, даже перед отклонением законов, каравших открытое восхваление преступлений и сугубо наказывавших сеятелей смуты в войсках; медлительное рассмотрение Государственной думой росписи государственной вызвало затруднение в своевременном удовлетворении многих насущных потребностей народных". Далее упоминалось превращение Думою права запросов в способ борьбы с правительством и, наконец, о заговоре в среде самой Думы. Способ всеобщего привлечения к выборам в Государственную думу не дал ожидаемых результатов, и потому, тем же манифестом, России был дарован новый избирательный закон. Согласно этому закону, Государственная дума должна была быть русскою по духу и права других народностей законом ограничивались. В самых же некультурных окраинах государства выборы в Государственную думу были временно приостановлены" {Столыпин Л.П. П.А. Столыпин // Правда Столыпина. Саратов, 1999. С. 113-114). 128 ...явился незаконный закон 3-го июня об отмене всеобщего избирательного права. - По новому закону о выборах (3-го июня 1907 г.), отменялось, по существу, всеобщее избирательное право. 3 июня 1907 г. появился закон о роспуске 2-й Думы, одновременно с которым было опубликовано Положение о выборах в Думу, т.е. новый избирательный закон. В манифесте был указан и срок открытия 3-й Думы - 1 ноября 1907 г. 129 ... его брат Александр... - Столыпин Александр Аркадьевич (1863-1925) - публицист, сотрудник "Нового времени". Любопытно упоминание М. Горького о А.А. Столыпине в "Жизни Клима Самгина". Дронов говорит Самгину: "Андреевский, поэт, из адвокатов, недавно читал отрывки из своей "Книги о смерти" - целую книгу пишет, - подумай! Нашел дело. Изображает все похороны, какие видел. Столыпин, "вдовствующий брат" министра, слушал чтение, говорит - чепуха и пошлость" {Горький. ПСС. Т. 23. С. 359). 130 ...Алексеенко, взявший в свои руки народные деньги. - Алексеенко Михаил Мартынович (1848-1917) - экономист, профессор и ректор Харьковского универси-
Книга о смерти. Том второй 599 тета, член 3-й и 4-й Думы, председатель думской бюджетной комиссии, видный деятель партии октябристов. После ухода А.И. Гучкова с поста председателя Государственной думы на этот пост были выдвинуты Алексеенко и М.В. Родзянко. Избрали Родзянко. 131 Союз русского народа, Марков 2-ой и Пуришкевич, Илиодор... - "Союз русского народа" - организация черносотенцев в России в 1905-1917 гг. Лидер - А.И. Дубровин, с 1910 г. - Марков Николай Евгеньевич (1866-1945), по прозвищу Марков 2-й, также один из лидеров "Союза Михаила Архангела" и крайне правых в 3-й и 4-й Государственной думе. Программа "Союза русского народа": сохранение самодержавия, религиозная и национальная нетерпимость. Центр находился в Петербурге, отделы в ряде городов. "Союзом" было инициировано антисемитское дело Бейлиса. После революции "Союз" был распущен. Илиодор (Сергей Труфанов; 1882-1958) - иеромонах, которого принимали во многих аристократических, салонах Петербурга. 132 Дворянское "служилое сословие", с которым он был кровно связан "столбовыми" предками... - П.А. Столыпин принадлежал к древнему дворянскому роду. Его дед Дмитрий Алексеевич был родным братом бабки Лермонтова. 133 Набоков Владимир Дмитриевич (1869-1922) - один из лидеров кадетов, юрист, публицист. Депутат 1-й Государственной думы; редактор-издатель "Вестника партии новой свободы"; министр юстиции (1878-1885); член Государственного совета. 134 В конфликте с законодательными учреждениями, из-за своей упрямой идеи о земстве в Западном крае... - "П.А. Столыпин, сам долго проживавший в Западном крае (...) с особым вниманием относился к вопросу о западном земстве. Он решил отложить его введение в тех губерниях, где русских элементов было слишком мало (Ковенской, Виленской, Гродненской), а в остальных шести (Витебской, Минской, Могилевской, Киевской, Волынской, Подольской. - И.П.) ввести земское положение 1890 г. со значительными поправками. Так как почти все крупное землевладение было польским, ценз был вдвое понижен против общерусского; избиратели были разделены на две курии, польскую и русскую, причем русская везде набирала большее число гласных. Особые права закрепляли преобладание русских в управах и в составе земских служащих" (Ольденбург. С. 430). Законопроект о введении земства в шести западных губерниях, принятый в 1910 г. Думой и отвергнутый 4 марта 1911г. Государственным советом, повлек за собой так называемые "министерский" и "парламентский" кризисы. 5 марта Столыпин отправился с докладом к Николаю II и сообщил ему о своем решении подать в отставку. Когда же царь отклонил прошение об отставке, Столыпин высказал предложение распустить на несколько дней обе палаты и провести закон о западном земстве по 87 статье, гласившей, что "во время прекращения занятий Государственной думы, если чрезвычайные обстоятельства вызовут необходимость в такой мере, которая требует обсуждения в порядке законодательном, Совет министров представляет о ней государю императору непосредственно" (цит. по: Аверех А.Я. Столыпин и третья Дума. М., 1968. С. 350). 135 Его противники в Государственном совете подверглись опале. - По распоряжению Николая II, П.Н. Дурново и В.Ф. Трепову было предложено выехать из столицы до конца года и не появляться на заседаниях Государственного совета.
600 Примечания В знак протеста А.И. Гучков сложил с себя полномочия председателя Думы и уехал в длительное путешествие на Дальний Восток. 136 87-ая статья Основных законов была изуродована. - См. примеч. 128. 137 Он успел выразить желание, чтобы его похоронили в Киево-Печерской лавре рядом с Искрою и Кочубеем... - В речи, произнесенной во Всероссийском национальном клубе на вечере памяти Столыпина, П.И. Ковалевский сказал: «Говорят, в своем завещании П.А. Столыпин написал: "Похороните меня там, где я буду убит..."» (Цит. по: Как умирают герои. Памяти П.А. Столыпина. С. 6). Столыпина похоронили "в Киево-Печерской лавре, рядом с могилами Кочубея и Искры, приявшими мученическую кончину также за верность царю и великой неделимой России" (Там же. С. 3). Кочубей Василий Леонтьевич (1640-1708) - генеральный судья (с 1699 г.) Левобережной Украины. Сообщил Петру I об измене И.С. Мазепы, которым и был казнен. Искра Иван Иванович (? -1708) - полковник Полтавского казацкого полка. Передал русским властям донесения В.Л. Кочубея об измене Мазепы. Был выдан Мазепе и казнен. 138 Последнее заседание Шекспировского кружка собралось у Вейнберга на реферат Мережковского о божественности Христа и бессмертии души. - Подробнее о Шекспировском кружке см.: Шекспир и русская культура. Л., 1965. С. 511, а также в статье "С.А. Андреевский: судьба и творчество" в настоящем издании. Кружок существовал до конца 1890-х годов. Иногда собрания проводились у Андреевского. Сведений о названном Андреевским реферате Мережковского нет, поскольку не сохранились отчеты о деятельности кружка. 139 Полонский Леонид Александрович (псевд. Л. Прозоров; 1833-1906) - журналист и писатель, издатель либеральной газеты "Страна" в 1880-1883 гг. 140 ...Д.В. Философов, читавший почти всю мою книгу... - Философов Дмитрий Владимирович (1872-1940) - литературный критик, публицист. Один из ведущих критиков журнала "Мир искусства". В 1901 г. сблизился с Мережковскими. В 1904 г. редактировал журнал "Новый путь" - орган "религиозно-философских собраний". См. рецензию Философова "Книга о смерти" в газете "За свободу" (Варшава. 1923. 3 янв., № 1). 141 В поэме "На утре дней" рассказана моя детская вера. - См. III и IV части поэмы в книге Андреевского Стихотворения, 1898. 142 ...на литургии "преждеосвященных даров"... - Литургия Преждеосвященных Даров - последования св. Иоанна Двоеслова, совершаемые обычно во время будних дней Великого поста вместо "обычных" литургий. Пресуществление Св. Даров за этой службой не совершается, а прихожане причащаются прежде освященными Дарами, т.е. Дарами, освященными ранее на "обычной" литургии (указано К.А. Мишуровским). 143 У евреев Мессия всегда еще впереди. - Евреи отвергли Христа как Мессию. Н. Бердяев писал: "Сущность трагедии, разыгравшейся между еврейством и христианством, в том, что Мессия должен был явиться в еврейском народе и что еврейский народ не мог принять Мессию распятого. Еврейский народ ждал Мессию и пророчествовал о Мессии, и еврейский народ Мессию не принял и отверг, потому что он не мог принять Мессию в образе раба, который осуществит земное царство Израиля" (Бердяев Н. Смысл истории. М., 1990. С. 80-81). В еврейском духе, писал также Бердяев, "есть ожидание иного Мессии, после того как
Книга о смерти. Том второй 601 истинный Мессия был еврейством отвергнут, есть все та же обращенность к будущему, все то же настойчивое и упорное требование, чтобы будущее принесло с собою всеразрешающее начало, какую-то всеразрешающую правду и справедливость на земле..." (Там же. С. 70). 144 И опять ~ правы евреи, что они не дерзают даже назвать ее. - Согласно еврейской религиозной традиции, запрещено произносить имя Бога и создавать какие-либо Его изображения. 145 Рудич Вера Ивановна (1872-1940) - поэтесса. Автор сборников стихотворений: "Стихотворения" (СПб., 1902), "Новые стихотворения" (СПб., 1908), "В осенний полдень" (СПб., 1910), "Ступени" (СПб., 1913), "Осень золотая. Во дни войны" (Пг., 1915). Андреевский цитирует стихотворения из "Пятого сборника стихов Веры Рудич" (СПб., 1914; страницы не пронумерованы), № 8 и № 35. 146 Изречение: "человек - это звучит гордо\.Г - Горький М. "На дне", действие 4 (монолог Сатина). Неточная цитата. 147 ..Розанов гениально сказал: "Все непонятно и все необходимо". - Вероятно, цитата связана с проблемой "девства", очень волновавшей Розанова. В "Опавших листьях" (Короб второй) Розанов писал: "О девстве глубокое слово я слышал от А.С. Суворина и от А.В. Карташова. (...) Карташов сказал, когда - в их же присутствии - я сказал о двух барышнях типа вечных девственниц (virgo aeterna): - Ведь они никогда не выйдут замуж: непонятно, почему они или почему вообще такие не бросят свое девство, кому попало, - и вообще все равно, кто возьмет? У меня было философское об этом недоумение. Он ответил: - Они (...)- питаются от своего девства. Да, оно не нарушено и, кажется, не нарушится. Но сказать, чтобы оно было им и не нужно - нельзя: оно им не только нужно, но и необходимо" (цит. по: Розанов. Т. 2. С. 460. Указано В.Г. Сука- чем. Возможно, Розанов обсуждал эту проблему в близком к нему литературном кругу, где и могла получить хождение цитата, приведенная Андреевским. Наверное, эту же цитату имела в виду 3. Гиппиус, назвав свою статью об Андреевском "Все непонятно". 148 Сократ: что он ничего не знает. - "Я знаю, что я ничего не знаю" - излюбленное выражение Сократа. 149 Шекспир: "Есть много такого, что и не снилось нашим мудрецам". - "Гамлет", акт 1, сц. 4. 150 Кант - что он кое-что невозможное допускает. - По Канту, идеи Бога, свободы, бессмертия, недоказуемые теоретически, являются, однако, постулатами "практического разума", необходимой предпосылкой нравственности. 151 Дух всюду сущий и Единый ~ / Кого мы называем Бог! - Строки из 1-й строфы оды Г.Р. Державина "Бог": "Дух всюду сущий и единый, / Кому нет места и причины, / Кого никто постичь не мог, / Кто все собою наполняет, / Объемлет, зиждет, сохраняет, / Кого мы называем - Бог!" 152 ... Толстой, отрицая вообще все науки, считал глупостью и астрономию! - О своем отношении к наукам Толстой писал в статьях "Воспитание и образование", "Прогресс и определение образования", "Так что же нам делать?" и др.
602 Примечания 153 Христианские ангелы в венках и женских одеждах или в латах и с мечами... - "Уже в раннехристианскую эпоху появляются изображения ангелов в человеческом облике (начиная с IV в. по большей части с двумя крыльями); в раннехристианском искусстве они, подобно античным гениям, облачены в туники... (...) Часты изображения в европейском искусстве архангелов Михаила, Гавриила и Рафаила. Михаил предстает обычно воином в доспехах, вооруженным копьем и мечом" (Мифы народов мира. В 2 т. М., 1980. Т. 1. С. 78). Ср. у Пушкина: "И нет отрады мне - и тихо предо мной / Встают два призрака младые, / Две тени милые, - два данные судьбой / Мне ангела во дни былые; / Но оба с крыльями и с пламенным мечом" ("Воспоминание", из ранних редакций). 154 "Всякое дыхание да хвалит Господа'". - 148 Псалом, лежит в основе "Стихир на Хвалитнах" - одной из заключительных частей службы Утрени (указано К.А. Мишуровским). 155 "Возлюбим друг друга, да единомыслием исповемъГ. - Возглас священника на литургии перед общим пением в храме "Символа веры". Хор отвечает: "Отца и Сына и Святого Духа, Троицу Единосущную и Нераздельную" (указано К.А. Мишуровским). 156 "Ни один волос не упадет с головы нашей без воли Всевышнего". - Мф 10, 30; Лк 12,7; Лк 21,18. 157 Возьмите Дарвина с его "Происхождением видов"... - Дарвин Чарлз Роберт (1809-1882) - английский естествоиспытатель. В своем главном труде "Происхождение видов путем естественного отбора" (1859) вскрыл основные факторы эволюции органического мира; в книге "Происхождение человека и половой отбор" (1871) обосновал гипотезу происхождения человека от обезьяноподобного предка. 158 Глазенап Сергей Павлович (1848-1937) - астроном, один из организаторов Русского астрономического общества. Исследовал двойные и переменные звезды. 159 Однажды, когда я защищал Розанова по литературному делу... - Андреевский защищал в суде (1910 г.) брошюру В.В. Розанова "Русская церковь" (СПб., 1909), на которую был наложен арест. Сохранилась "Апелляционная жалоба" Андреевского в Санкт-Петербургскую судебную палату (опубликована в кн.: Розанов. Т. 1. С. 616-618). Книга была освобождена от ареста по приговору Санкт-Петербургской судебной палаты от 14 октября 1910 г. Свои впечатления от суда Розанов изложил в статье "Как торжествует русская церковь?" (НВ. 1911. 25 окт.). 160 Венгерова Зинаида Афанасьевна (1867-1941) - литературный критик, историк западноевропейской литературы, переводчица; близкий друг Андреевского; с 1921 г. в эмиграции. 161 ...мне попалось одно письмо Толстого о вере к какому-то священнику - лучшее, что он об этом написал... - Вероятно, речь идет о письме Толстого к священнику Василию Владимировичу (Василию Ивановичу Владимирову) от 22 декабря 1903 г., опубликованному в "Свободном слове", 1904, № 10, столб. 23-24 (без указания даты и фамилии адресата). 162 Будда (санскр.; букв.: просветленный) - имя, данное основателю буддизма Сидд- хартхе Гаутаме (623-544 гг. до н.э.), происходившему, по преданию, из царского рода племени шакьев в Северной Индии (одно из имен Будды - Шакьямуни, "отшельник из шакьев").
Книга о смерти. Том второй 603 163 Лаодзе (Лао-цзы) - автор древнекитайского трактата "Лао-цзы" (IV—III вв. до н.э.), канонического сочинения даосизма (китайской религии и одной из основных религиозно-философских школ). 164 Конфуций (Ку-цзы; ок. 551^79 г. до н.э.) - древнекитайский мыслитель, основатель конфуцианства. 165 Даже Боборыкин и Мечников пред ним по-своему преклонялись. - Боборыкин Петр Дмитриевич (1836-1921) встречался с Толстым трижды на протяжении 1877-1882 гг. Ему принадлежит мемуарный очерк "В Москве - у Толстого", опубликованный в "Международном толстовском альманахе" (М., 1912), где он пишет о Толстом с пиететом и глубокой симпатией. В 1900 г., когда происходили выборы в почетные члены Академии наук, Толстой предложил кандидатуру Боборыкина. И.И. Мечников отделял художественное творчество Толстого от его философии. Толстой-художник вызывал у него восхищение, Толстой-мыслитель - неприятие. Мечников писал о Толстом с глубочайшим пиететом в своих воспоминаниях "День у Толстого в Ясной Поляне" (PC. 1912. 30 сент., № 225). 166 И все же нам пришлось разойтись. Разойтись потому, что в решительную минуту, на его юбилее, я высказал ему правду... - В связи с этим Андреевский писал П.И. Вейнбергу 2 ноября 1900 г.: "...Вы, кажется, очень благосклонно отнеслись к моей юбилейной речи на празднике нашего общего друга (П.А.Боборы- кина. - И.П.). Я говорил от чистого сердца и с тою правдивостью, без которой непозволительно трактовать литературные вопросы. Но мне померещилось, будто юбиляр и бабушка (о ком идет речь, неизвестно, возможно, это прозвище жены Боборыкина. - И.П.) после обеда обращались со мной холодновато" (ИРЛИ. Ф. 62. Оп. 1. № 2. Л. 31). Тому же инциденту посвящено письмо Вейнбергу от 1 декабря 1900 г.: «Вы, конечно, знаете, что у меня с Боборыкиным произошел разрыв. Вот уж не ожидал! Бабушка в этой истории была очень мила, но - "Сам"!.. Как больно лишний раз убедиться, что дружба с знаменитостями должна быть оплачена лестью. Как это пусто, мелко и узко...» (Там же. Л. 32). См. об этом также некролог П.Д. Боборыкина об Андреевском: Последние новости. Париж, 1920. 29 апр. 167 Еще Тургенев сказал о нем, что даже во время "светопреставления" он будет на обломках дописывать страницы самого современного романа... - 31 октября 1882 г. Тургенев писал М.Е. Салтыкову о Боборыкине: «Я легко могу представить его на развалинах мира, строчащего роман, в котором будут воспроизведены самые последние "веяния" погибающей земли. Такой торопливой плодовитости нет другого примера в истории всех литератур. Посмотрите, он кончит тем, что будет воссоздавать жизненные факты за пять минут до их нарождения!» (Тургенев. ПСС. Письма. Т. 13, кн. 2. С. 90. Впервые полностью: Тургенев. Первое собрание писем. С. 507-509). 168 "Да здравствует разум! Да скроется тьма!" - Последняя строка стихотворения Пушкина "Вакхическая песня": "Да здравствует солнце, да скроется тьма!" 169 В том же "Онегине" сплошь и рядом говорится: "свыше", "воля Провидения"... - Например: "Привычка свыше нам дана..." (гл. вторая, строфа XXXI). И "Увы! На жизненных браздах / Мгновенной жатвой поколенья, / По тайной воле провиденья, Восходят, зреют и падут" (гл. вторая, строфа XXXVTH).
604 Примечания 170 Надгробная надпись князю Голицыну. - Андреевский имеет в виду стихотворение на смерть сына Николая Борисовича Голицына (1794-1866) Александра (1821-1823) "Отрадным ангелом ты с неба к нам явился...", безосновательно приписывавшееся Пушкину. 171 Эпитафия сыну декабриста Волконского. - В изд. Пушкин. ПСС. Т.З - "Эпитафия младенцу": "В сиянье, в радостном покое, / У трона вечного Творца, / С улыбкой он глядит в изгнание земное, / Благословляет мать и молит за отца". 172 В последнем прямо говорится "о тайнах вечности и гроба".- Андреевский цитирует последнюю строку неопубликованного Пушкиным окончания стихотворения "Воспоминание". У Пушкина: "О тайнах счастия и гроба". 173 Твоим огнем душа палима ~ В священном ужасе поэт. - Строки из стихотворения Пушкина "В часы забав иль праздной скуки..." 174 Ничто так не преуменьшило Мечникова в его громадной ученой славе, как его статьи о Толстом, отзывы о Гете, Байроне и Метерлинке. - В "Этюдах о природе человека" Мечников высказывает мысль, что почти все пессимистические теории были созданы молодыми людьми, и приводит в пример Байрона, Леопар- ди, Шопенгауэра и Метерлинка. Ему же принадлежит обстоятельная работа "Гете и Фауст", включенная в его книгу "Этюды оптимизма". В этой работе Мечников высказывает гипотезу, что артистические наклонности относятся к категории вторичных половых признаков. Возможно, именно эта гипотеза и задела Андреевского. Льву Толстому Мечников посвятил работу "Закон жизни. По поводу некоторых произведений графа Л. Толстого" (BE. 1891. № 9), где подверг резкой критике этико-философские концепции писателя с точки зрения естествознания и физиологии. Мечников также полемизировал с представлениями Толстого о проблемах науки, старости, о соотношении физического и умственного труда, о "женском вопросе", с философией нравственности Толстого в целом. Мечников полемизировал с Толстым и в своей книге "Этюды о природе человека" (гл. IX). 175 Пастер Луи (1822-1895) - французский ученый, основоположник современной микробиологии и иммунологии. 176 По Мечникову, нужно жить 250 лет, чтобы избавиться от страха смерти... - Мечников писал: "Если бы цикл жизни людской следовал своему идеальному, физиологическому ходу, то инстинкт естественной смерти появлялся бы своевременно - после нормальной жизни и здоровой, продолжительной старости" (Мечников ИМ. Этюды о природе человека. М., 1905. С. 205). 177 ...помимо Мечниковской простокваши и ухода за кишечником... - Мечников неоднократно указывал на то, что кисломолочные продукты чрезвычайно важны для здоровья человека и способствуют его долголетию (см., например, "Этюды оптимизма", с. 156-170). 178 Кюри Пьер (1859-1906) - французский физик, один из создателей учения о радиоактивности. 179 ...в статье "Приезд Ришпэна"... - Статья опубликована: Нива. 1915. № 2. Риш- пен Жан (Огюст Жюль; 1849-1926) - французский писатель; член Французской академии (с 1908 г.). 180 Метерлинк Морис (1862-1949) - бельгийский драматург и поэт (писал на французском языке).
Книга о смерти. Том второй 605 181 "Так вот где таилась погибель моя! I Мне смертию кость угрожала" (Пушкин)... - "Песнь о вещем Олеге". 182 "Где ждет меня судьба с неведомым известъем, I Как с запечатанным письмом". - Перефразированные строки из поэмы "Медный Всадник" (ч. П, строфа 52): "Где ждет его...". 183 ...когда в театре Суворина ~ впервые поставили "L'intruse"... - Пьесы "Непрошенная", "Слепые" и "Там, внутри" были поставлены в 1904 г. 184 ..занялся пчеловодством, написал даже книгу о смерти... - Метерлинку принадлежат книга "Жизнь пчел" (рус. пер. - СПб., 1902) и философское сочинение "Смерть" (1913); в переводе Н.М. Минского: Метерлинк М. Поли. собр. соч.: В 4 т. Пг., 1915. Т. 4. 185 ...появились "богоискатели"... - Богоискательство - религиозно-философское течение, возникшее в начале XX в. в России и объединившее представителей либеральной интеллигенции: литераторов и философов, которые проповедовали необходимость обновления христианства. Наиболее известны: Д.С. Мережковский, Н.М. Минский, В.В. Розанов, Н.А. Бердяев, С.Н. Булгаков. Считая, что церковь скомпрометировала себя служением государству, богоискатели говорили о необходимости всестороннего обновления религии - неохристианства. В дальнейшем богоискательство распалось, большинство богоискателей вернулось в лоно церкви. Один из философских источников богоискательства - концепция "всеединства" B.C. Соловьева. 186 ..." декаденты" ... - Декадентство (франц.: упадок) - обозначение течения в литературе и искусстве конца XIX - начала XX в., характеризующееся оппозицией к общепринятой "мещанской" морали, культом красоты как самодовлеющей ценности. Нередко сопровождалось эстетизацией греха и порока. Понятие декаданса - одно из центральных в критике культуры Ф. Ницше, который связывал декаданс с возрастанием роли интеллекта и ослаблением изначальных жизненных инстинктов, "воли к власти". 187 Маятник Вечности... - см. ч. 4, гл. XXIV. 188 Пушкин склонялся перед "святыней" женской красоты... - "...встретясь с ней, смущенный, ты / Вдруг остановишься невольно, / Благоговея богомольно / Перед святыней красоты" (строки из стихотворения "Красавица"). 189 Аккерман Луиза (урожд. Шоке; 1813-1900) - французская поэтесса. П.Д. Бобо- рыкин, знакомый с ней лично, писал: "Задолго до увлечения пессимизмом Шопенгауэра г-жа Аккерман выливала в рифмованные звуки откровения своей огорченной души. До 70-х годов ее почти никто не знал. Она жила после смерти мужа не один десяток лет в полном уединении на юге, в тогда еще итальянской Ницце, и возделывала свой поэтический талант вдали от суетных тревог Парижа. Ее пессимизм был как бы предвестником тех настроений, которые стали овладевать генерацией, явившейся в жизнь и литературу после погрома 1870-1871 годов. Когда г-жа Аккерман переселилась в Париж, уже к 80-м годам, и выпустила книжку своих безотрадных стихотворений, она нашла отклик гораздо более в молодежи, чем в людях своей генерации" (Боборыкин. Т. 2. С. 183-184). 190 Пассовер Александр Яковлевич (1840-1910) - секретарь прокурора Московской судебной палаты и товарища прокурора Владимирского окружного суда. В 1871 г. вступил в сословие присяжных сначала в Одессе, потом в Санкт-Петер-
606 Примечания бурге, где сразу выдвинулся своей защитительной речью по делу одного поверенного, исключенного из сословия советом присяжных поверенных. Блестящий оратор, эрудит, Пассовер был способен к анализу самых сложных дел и пользовался широкой известностью. 191 Ночь тиха. Пустыня внемлет Богу, / И звезда с звездою говорит. - Лермонтов. "Выхожу один я на дорогу..." 192 Л. Толстой в "Казаках" испытывал такую же непередаваемую радость от тех минут, когда он чувствовал, что "есть Бог". - Вероятно, Андреевский имеет в виду следующий отрывок из "Казаков": "И вдруг на него нашло такое странное чувство безграничного счастия и любви ко всему, что он (Оленин. - И.П.), по старой детской привычке, стал креститься и благодарить кого-то" (гл. XX). 193 ..."Я тебя взял, потому что возлюбил..." - Втор 4,37; Втор 10,15; Пс 46,5; Пс 77,68; Ис 44,2; Мф 12,18; 2 Фес 2,13. 194 ...Мы вянем, дни бегут; I Невидимо склоняясь и хладея, I Мы близимся к началу своему. - Строки из стихотворения Пушкина "19 октября". 195 Не есть ли это "изгнание земное", о котором говорит Пушкин... - "Так вот детей земных изгнанье? / Какой порядок и молчанье! / Какой огромный сводов ряд, / Но где же грешников варят?" (Наброски к замыслу о "Фаусте", III). Весьма возможно, что пушкинские слова "изгнание земное" послужили отправной точкой для концепции статьи Андреевского о Лермонтове. 196 ...принесение Ангелом "младой души для мира печали и слез"... - У Лермонтова: "Он душу младую в объятиях нес / Для мира печали и слез..." ("Ангел"). 197 В смиренъи сердца надо верить IИ терпеливо ждать конца. - Строки из поэмы Баратынского "Отрывок". ДЕЛО В ВАРШАВЕ 1 Этот единственный отрывок из "Книги" был напечатан в "Вестнике Европы" . Редакция кое-где прошлась по рукописи. - "Отрывок" был опубликован: BE. 1906. № 12 - в том же виде, в каком напечатан в этой книге. Оттиск из BE подклеен к 4-му тому ремингтонного экземпляра книги (РГАЛИ. Ф. 26. Оп. 1. Ед. хр. 7). 2 ...незадолго до катастрофы с Плеве... - т.е. до 15 июля 1904 г. 3 Краковское Предместье - улица в Варшаве (сообщено Н.А. Богомоловым). 4 ...когда уже выпустили Булыгинскую конституцию... - Булыгин Александр Григорьевич (1851-1919) - член Государственного совета, московский губернатор (1893-1902), помощник московского генерал губернатора великого князя Сергея Александровича в 1902-1904 гг., с января по октябрь 1905 г. - министр внутренних дел, председатель Особого совещания для выработки проекта закона о созыве совещательной Государственной думы. 18 февраля 1905 г. под председательством Булыгина было учреждено особое совещание для выработки закона о созыве первого русского народного представительства. Изданное при Булыгине 6 августа Положение о Государственной думе как учреждении законосовещательном с очень ограниченными правами и избираемом лишь от лиц высших и состоятельных классов (булыгинская дума) было коренным образом изменено после издания манифеста 17 октября, обещавшего ввести в России конституционный образ правления государством. Вслед за этим Булыгин вышел в отставку.
Из книги "Литературные очерки" 607 5 Скалой Георгий Антонович (1847-1914) - генерал-адъютант, в 1905-1914 гг. -варшавский генерал-губернатор и командующий войсками военного округа. 6 ...по манифесту 23 октября 1905 года... - Манифест "Об усовершенствовании государственного порядка" был подготовлен СЮ. Витте в дни Октябрьской Всероссийской стачки 1905 г. и подписан Николаем II17 октября 1905 г. В манифесте народу обещали даровать "незыблемые основы гражданской свободы" - неприкосновенность личности, свободу совести, слова, собраний и союзов, признать Думу законодательным органом. ДОПОЛНЕНИЯ Из книги "Литературные очерки" ПОЭЗИЯ БАРАТЫНСКОГО Впервые: ИВ. 1888. 8-9 февр., № 4291-4292. Печатается по изд.: ЛО, 1913. С. 1-29. Прочитано Андреевским в Русском литературном обществе. 25 января 1888 г. Андреевский писал А.С. Суворину: "Сегодня, в 9 ч. вечера, делаю сообщение в Лит.- драм. обществе о поэзии Баратынского. Если хотите вспомнить старого, очень интересного писателя, мало оцененного, приезжайте" (РГАЛИ. Ф. 459. Оп. 1. Ед. хр. 118. Л. 9). Андреевский цитирует Баратынского по изд.: Баратынский. Сочинения. Сохранилась фотография Н.Е. Баратынского (сына поэта), издателя этой книги, с дарственной надписью: "Сергею Аркадьевичу Андриевскому от Николая Евгеньевича Боратынского. Казань, 19-го февраля 1888 года" (РГАЛИ. Ф. 26. Оп. 1. Ед. хр. 20). Цитаты из Белинского приведены Андреевским по изд.: Белинский. Сочинения. Названия цитируемых в статье стихотворений (кроме приведенных самим Андреевским по изданию 1884 г.), даны в примеч. по изд.: Баратынский. С.А. Венгеров писал: «Мы не совсем согласны с взглядом Андреевского на Баратынского и, вероятно нам еще придется поспорить с ним в статье об авторе "Эды", но не можем не признать вместе с тем, что способность поэта-критика разбираться в литературных явлениях сказалась в его этюде с самой блестящей стороны» (Венгеров С.А. Критико-биографический словарь русских писателей и ученых. СПб., 1889. Т. 1.С. 549-550). Высоко оценивал статью и А.Г. Горнфельд: «Лучшими в нашей критической литературе остаются характеристики Баратынского и Лермонтова, данные Андреевским; не то, что они "окончательны", - истина, заключенная в них, есть, несомненно, истина частичная; но они "неизбежны", с ними нельзя не считаться, и элементы их войдут во всякую попытку психологического определения охарактеризованных поэтов» (Рус. вед. 1913. 14 авг., № 187. С. 4). Интерес к Баратынскому, ослабевший в последние годы его жизни, потом почти вовсе угас. Андреевский первым написал монографическую статью о Баратын-
608 Примечания ском в последней четверти XIX в. и тем самым привлек к нему внимание. Более всего поэтом заинтересовались символисты. 1 ...романс "Не искушай меня без нужды..." - Написан М.И. Глинкой в 1825 г. на слова стихотворения Баратынского "Разуверение". 2 Вот и все. - Действительно, на протяжении 40-70-х годов XIX в. к творчеству Баратынского литературная критика почти не обращалась, упоминая о нем обычно лишь вскользь, в связи с кем-то из других поэтов. Так, И.С. Аксаков, противопоставляя Баратынского Тютчеву, писал: «Что же касается до Баратынского, этого замечательного, оригинального таланта, то его стихи, бесспорно, умны, но - так нам кажется, по крайней мере, - это ум остуживающий поэзию. В нем немало грации, но холодной. Его стихи согреваются только искренностью тоски и разочарования. Пушкин недаром назвал его Гамлетом; у Баратынского чувство всегда мыслит и рассуждает. Там же, где мысль является отдельно как мысль, она, именно по недостатку цельности жара в творческом горниле поэта, редко сплавляется в цельный поэтический образ. Он трудно ладит с внешней художественной формой; мысль иногда торчит сквозь нее голая, и рядом с прекрасными стихами попадаются стихи нестерпимо тяжелые и прозаические (например, его "Смерть")». - (Аксаков И.С. Ф.И. Тютчев // Аксаковы. С. 344). 3 ...глубина его поэзии... - И.В. Киреевский, современник и друг Баратынского, указывал на эту особенность его творчества: "...чтобы дослышать все оттенки лиры Баратынского, надобно иметь и тоньше слух, и больше внимания, нежели для других поэтов. Чем более читаем его, тем более открываем в нем нового, замеченного не с первого взгляда, - верный признак поэзии, сомкнутой в собственном бытии, но доступной не для всякого" (Киреевский. С. 69-70). 4 Белинский с своим ложно-прогрессивным разбором его произведений... - Речь идет о статье "Стихотворения Е. Баратынского". 5 "Из наших поэтов Баратынский всех менее пользовался благосклонностью журналов ~ и стать подле Жуковского и выше Батюшкова". - Неточные цитаты из статьи Пушкина "Баратынский" (Пушкин. Сочинения. Т. 6. С. 99, 101, 103). 6 ...приравнивая один том поэзии Баратынского всей массе сочинений Жуковского. - Из статей Пушкина о Баратынском это не следует. 7 Не оцененная современниками... - П.П. Перцов вспоминал, что для сборника "Философские течения русской поэзии" (вышел в свет в марте 1896 г.) он взял у Андреевского "его этюд о Баратынском - в то время unicum в нашей литературе по своему новаторскому воззрению на Баратынского, как на крупного и своеобразного поэта-мыслителя, тогда как к нему было принято относиться как к одному из рядовых представителей пушкинской плеяды, наравне с Языковым, Дельвигом и т.д. Справедливость требует прибавить, - продолжал П.П. Перцов, - что новая точка зрения была подсказана и вся статья была внушена Андреевскому тем же Мережковским, развивавшим в разговорах этот взгляд на Баратынского с гораздо большим блеском и силою" (Перцов. С. 194). Андреевский отчасти прав: современники Баратынского не дали серьезной и глубокой оценки его творчества, хотя многие одобрительно отзывались о его стихотворениях, иногда точно отме-
Из книги "Литературные очерки" 609 чая черты, свойственные поэзии Баратынского, а порой отделываясь общими словами. Так, О.М. Сомов в рецензии на книгу "Стихотворения Баратынского" (М., 1827) писал: "Стихотворения Баратынского удовлетворяют всем требованиям самых разборчивых любителей и судей Поэзии: и пламенное воображение, и отчетливость в создании, и чистоту языка, и прелестную гармонию стихов..." (СО. 1827. Ч. 116. № 21. С. 79). «Г. Баратынский более мыслит в поэзии, нежели чувствует, и те произведения, в коих мысль берет верх над чувством, каковы, напр., "Финляндия", "Могила", "Буря", станут выше его элегий», - предрекал СП. Шевырев (MB. Ч. 7. № 1. С. 70-71). На "Стихотворения Е. Баратынского" (М., 1835) восторженно откликнулся О.И. Сенковский (Бдч. 1835. Т. 10. № 4). Белинский отнесся к этой книге отрицательно: "...поэзия только изредка и слабыми искорками блестит в этих стихотворениях, - утверждал критик. - Основной и главный элемент их составляет ум, изредка задумчиво рассуждающий о высоких человеческих предметах, всегда скользящий по ним, но всего чаще рассыпающийся каламбурами и блещущий остротами" ("О стихотворениях г. Баратынского" // Телескоп. 1835. Ч. 27. № 9. С. 132). О книге "Сумерки" (М., 1842) одобрительно отозвались П.А. Плетнев (Современник. 1842. Т. 27 (3)), О.И. Сенковский (Бдч. 1842. Т. 53, отд. IV). Белинский выразил к этой книге неоднозначное отношение (ОЗ. 1842. Т. 25. № 12, отд. 5). В незавершенном наброске статьи о Баратынском П.А. Вяземский констатировал: "...в наши дни для многих поэзия Баратынского есть также древняя дуброва (слова из стихотворения И.И. Дмитриева "Освобождение Москвы". - Я.Я.), но только немногим придет охота углубиться в ее тень; даже не пройдут они и по опушке ее, чтобы не свернуть с столбовой дороги. Как непонятна и смешна в наше время была бы сентиментальная проза Карамзина, так равно покажется странным и совершенно отсталым движением обращение мое к поэту, ныне едва ли не забытому поколением ему современным и, вероятно, совершенно незнакомому поколению новейшему" (Вяземский. С. 270-271). Таковы мнения и оценки литературных предшественников Андреевского. 8 Отец его был генерал-адъютантом... - Абрам Андреевич Баратынский (1767-1810) вышел в отставку в чине генерал-лейтенанта. 9 ...мать ... фрейлиной. - Александра Федоровна Баратынская (урожд. Черепанова; 1776-1852) по окончании Института багородных девиц при Смольном монастыре была определена фрейлиной императрицы Марии Федоровны. 10 ...но за одну детскую проказу ~ был исключен из корпуса... - 19 февраля 1816 г., чтобы отпраздновать день своего 16-летия, Баратынский вместе с приятелем по Пажескому корпусу похитил из бюро у отца пажа Л. Приклонского 500 рублей ассигнациями и черепаховую табакерку в золотой оправе. ("Зачем нам брать пример у чуждых наций, / Коль Баратынский наш украл пук ассигнаций", - шутил позднее по этому поводу Пушкин). 25 февраля 1816 г. Баратынский, по повелению Александра I, был исключен из Пажеского корпуса и ему было запрещено вступать в какую-либо военную или статскую службу, кроме солдатской. 11 ...по ходатайству Жуковского, наказание было отменено. - В.А. Жуковский хлопотавший о смягчении участи Баратынского, в январе 1823 г. обратился с письменной просьбой к министру народного просвещения князю А.Н. Голицыну (РА. 1868. Вып. 1, столбцы 156-160). 21. С.А. Андреевский
610 Примечания 12 .. в Межевой канцелярии в Москве... - В 1828-1831 гг. Баратынский числился на службе в Межевой канцелярии, где получил пост губернского секретаря. 13 ... женился на 26-м году... - на Анастасии Львовне Энгельгардт (1804-1860). 14 ...провел год в Париже... - Баратынский посетил Берлин, Лейпциг, Дрезден, провел в Париже зиму 1843/1844 г. 15 Он был счастлив в супружестве... - Видимо, это было не совсем так. В письме П.А. Плетневу (нач. 1839 г.) Баратынский признавался: "Эти последние десять лет существования, на первый взгляд не имеющего никакой особенности, были мне тяжелее всех годов моего финляндского заточения" (Боратынский. Летопись. С. 350). 16 ...нередко обращался к жене с стихотворениями, полными глубокого чувства. - Например, стихотворение "Своенравное прозванье..." и заключительные строки поэмы "Переселение душ". 17 Замечательно, что пессимисты, наиболее сродные Баратынскому по духу ~ пользовались в жизни полнейшим благополучием - присутствием достатка и отсутствием испытаний. - По поводу этих строк В.В. Розанов замечал о самом Андреевском: «...жизнь излишне спокойная, обеспеченная и созерцательная" вызвала у него соответствующую "печаль", как, впрочем, ранее всего подобная жизнь вызвала ее у Экклезиаста. А между тем, заметим мы и Баратынскому, и Андреевскому, и даже, подняв очи на Экклезиаста, - не усомнимся сказать: "как весело там, где есть не только труд, но и нужда ежедневно трудиться; и где есть определенные цели достижения, а не только "вообще существование"» (Розанов В. Андреевский как критик // НВ. 1903. 27 сентября, № 9901). 18 "Ему было тогда 24 года. ~ и черты его выражали глубокое уныние". - Цитата из пояснений Н.В. Путяты, ближайшего друга и родственника Баратынского (они были женаты на сестрах Энгельгардт), сопровождавших первую публикацию письма Баратынского к нему от 25 мая 1824 г. (РА. 1867. Вып. 2, столб. 264). 19 Джиачинто Боргезе - Жьячинто Боргезе - домашний учитель Баратынского. Эмигрировал в Россию из Неаполя после падения Республики (1799). Ему посвящено стихотворение "Дядьке-итальянцу" (1844). 20 ...и по его превосходным переводам своих стихотворений прозою на французский язык... - Среди стихотворений, переведенных Баратынским на французский язык, - "Всегда и в пурпуре и в злате...", "Предрассудок! Он обломок...", "Последний поэт", "В дни безграничных увлечений...", "Своенравное прозванье...", "Старательно мы наблюдаем свет..." и др. Многие из этих переводов опубликованы, в частности, в издании 1854 г. (с. 558-567). 21 ...он писал жене: "Познакомился с Лермонтовым... ~ Что-то нерадушное". - Письмо А.Л. Баратынской от 4 февр. 1840 г. (Баратынский. Сочинения. С. 510). 22 "Никогда не пренебрегал он трудами неблагодарными ~ трудами отделки и отчетливости"'. - Неточная цитата из статьи Пушкина "Баратынский" (Пушкин. Сочинения. Т. 6. С. 103). 23 "Истинные поэты потому именно редки ~ нас понимают ошибочно или вовсе не понимают: для чего же писать?" - Неточная цитата. У Баратынского: "...им должно обладать в то же время свойствами, совершенно противоречащими друг другу..." - отклик на сборник А.Н. Муравьева "Таврида"; с. 331 указанного Андреевским издания.
Из книги "Литературные очерки" 611 24 ..."обливающий холодом рассудок ~ ибо поэт излагает готовое произведение". - Белинский. Сочинения. Ч. 6. С. 306. В связи с приведенными в этой статье цитатами из Белинского Андреевский писал Суворину 5 февраля 1888 г.: "Белинский вовлек меня в длинноты. Но что делать? Ведь до сих пор наша литература страдает от самых нелепых ересей либеральной критики. Возьмите Скабичевского, Михайловского, О. Миллера, - ведь для них и теперь мои строки могут показаться революционными (против них)" (РГАЛИ. Ф. 459. Оп. 1. Ед. хр. 118. Л. 10-10 об.). 25 "Только низшие таланты ~ каждой глубоко прочувствованной им идеи". - Неточная цитата {Белинский. Сочинения. Ч. 6. С. 306). 26 Когда тебя, Мицкевич вдохновенный, ~ Восстань, восстань и вспомни: сам ты Бог! - Строфа из стихотворения "Не подражай: своеобразен гений..." 27 ...нищей развращенной, ~ С чужим ребенком на руках. - Из стихотворения "Подражателям". 28 Сердечных судорог ценою I Он выражение купил. - "Подражателям". У Баратынского: "Он выраженье их купил". 29 "И прост и подел вкупе"... - Из стихотворения "Как ревностно ты сам себя дурачишь..." 30 "Боги дали и веселью, и печали одинакие криле". - "И веселью, и печали / На изменчивой земле / Боги праведные дали / Одинакие криле" - из стихотворения "Наслаждайтесь: все проходит!.." 31 Некрасиво также слово "попыхи" в именительном падеже. - В стихотворении "Г(недичу)": "То едкой силою забавного словца / Смиряет попыхи надутого глупца..." 32 "Им бессмертье я привечу"... - Строка из стихотворения "Своенравное прозванье..." Глагол "привечать" есть и у В.И. Даля. 33 Современники не разглядели Баратынского... - См. примеч. 7. Упомяну в этой связи также пророческие слова И.В. Киреевского: "Место, принадлежащее Баратынскому в нашей словесности, навсегда останется незанятым и, может быть, еще долго недооцененным" (Киреевский. С. 212). 34 ...завидуя "веселости ясной"... - "Веселость ясная в твоих стихах видна..." ("Богдановичу"). 35 "Не лучше ли быть счастливым невеждой, чем несчастным ученым"... - Письмо к матери от апреля-мая 1815 г. (на фр. яз.), т.е. Баратынскому уже 15 лет, а не 11. В издании 1884 г. ошибочно датировано 1811 г. См.: Боратынский. Летопись. С. 70. 36 "Если бы сердце было переполнено ~ оно чувствует!" - Сокращенная фраза из письма, предположительно датированного 1816 г. Полностью она переведена так: "Может быть, счастье - это только случайное сопряжение мыслей, не позволяющее нам думать ни о чем другом, кроме того, чем переполнено наше сердце, - не позволяющее осмыслить то, что чувствуешь?" (Боратынский. Летопись. С. 11). 37 Судьбы ласкающей улыбкой ~ И не к лицу веселье мне. - Последняя строфа стихотворения "Он близок, близок день свиданья..." 38 И вы сокрылися в обители теней! ~ Для всех один закон, закон уничтоженья. - В этом отрывке из стихотворения Баратынского "Финляндия" Андреевский про- 21*
612 Примечания пустил строку, следующую за первой из приведенных им: "И ваши имена не пощадило время!" 39 Но я, в безвестности, для жизни жизнь любя ~ Как я принадлежу мгновенью! - Из стихотворения "Финляндия". 40 ..."огонь и лед - вода и камень". - "Волна и камень, / Стихи и проза, лед и пламень / Не столь различны меж собой" ("Евгений Онегин", гл. вторая, строфа ХШ). 41 В... стихотворении "К Коншину"... - Под таким заглавием стихотворение Баратынского было опубликовано в "Сыне Отечества" в 1820. В настоящее время - по первой строке: "Поверь, мой милый друг, страданье нужно нам..." 42 ... "в ней дано благо лучшее". - "В ней благо лучшее дано богами нам". Опубликовано в 1820 г. в журнале "Сын Отечества". 43 "Мы поверяем нежности чувствительной подруги ~ Им дали чувственность, а чувство только нам". - У Баратынского: "Поверить нежности чувствительной подруги, / Скажу ль? Все раны, все недуги, / Все расслабление души твоей больной... ~ / Пусть мнимым счастием для света мы убоги, / Счастливцы нас бедней, и праведные боги / Им дали чувственность, а чувство только нам". 44 Когда взойдет денница золотая ~ Тоска ли в ней? - У Баратынского 5-я строка: "И славит все существованья сладость..." 45 Явись тогда! раскрой тогда мне очи ~ Безропотно сойти. - Стихотворение "О счастии с младенчества тоскуя..." 46 Наш тягостный жребий: положенный срок ~ И смерти отрадной страшиться. - Стихотворение "Дельвигу". 47 Она прохладным дуновеньем I Смиряет буйство бытия. - Неточная цитата из стихотворения "Смерть". У Баратынского: "И в нем, прохладным дуновеньем, / Смиряя буйство бытия". 48 ...в 1834 году Белинский писал: "Вместе с Пушкиным появилось множество поэтов, теперь большею частью забытых". - "Литературные мечтания" (1834). {Белинский. Сочинения. Ч. 1. С. 85). 49 ...упомянув о нем лишь несколькими словами в общем обзоре литературы. - Белинский писал: "Г-на Баратынского ставили на одну доску с Пушкиным; их имена были неразлучны, даже однажды два сочинения сих поэтов явились в одной книжке, под одним переплетом (...) Теперь даже в шутку никто не поставит имени г. Баратынского подле имени Пушкина. Это значило бы жестоко издеваться над первым и не знать цены второму. Поэтическое дарование г. Баратынского не подвержено ни малейшему сомнению. Правда, он написал плохую поэму "Пиры", плохую поэму "Эдда" ("Бедную Лизу" в стихах), плохую поэму "Наложницу", но вместе написал и несколько прекрасных элегий, дышащих неподдельным чувством, из коих "На смерть Гёте" может казаться образцовою, несколько посланий, отличающихся остроумием. Прежде его возвышали не по заслугам; теперь, кажется, унижают неосновательно. Замечу еще что г. Баратынский обнаруживал во времена оны претензии на критический талант; теперь, я думаю, он и сам разуверился в нем" {Белинский. Сочинения. Ч. 1. С. 85-86). 50 Этот сборник встревожил Белинского, который уже на этот раз впервые посвятил Баратынскому большую статью. - Речь идет о статье Белинского "Стихотворения Е. Баратынского" (1842).
Из книги "Литературные очерки" 613 51 "Послание к-ву"... - "Чтоб очаровывать сердца..." Под заглавием "К-ву. Ответ" вошло в изд.: Баратынский Е.А. Стихотворения. М., 1827. Обращено к поэту Александру Абрамовичу Крылову. 52 ...и порадовался бы только одному, - что он случайно предсказал настоящего поэта Фофанова. - Андреевский высоко ценил творчество К.М. Фофанова. 53 "Телема и Макар"... - О.М. Сомов считал, что это "прекрасное подражание аллегорической Вольтеровой сказке" (СО. 1827. Ч. 116. № 21. С. 79-80). Поэма Баратынского - вольный перевод сказки Вольтера "Theleme et Масаге" (1764). 54 ...княгиня Нина - фигура, которая признавалась и Пушкиным, и Белинским, и вообще современниками, задуманною очень оригинально. - Пушкин писал: "Нина исключительно занимает нас. Характер ее совершенно новый, развит con amore (с любовью. - И.П.), широко и с удивительным искусством, для него поэт наш создал совершенно своеобразный язык и выразил на нем все оттенки своей метафизики - для нее расточил он всю элегическую негу, всю прелесть своей поэзии" (Пушкин. Сочинения. Т. 6. С. 100). Белинский отметил, что поэма "Бал" "гораздо глубже по характеру героини" в сравнении с "Эдой". В целом, оценивая "Бал" критически, Белинский выразил и положительные эмоции: "А сколько поэзии в его поэме, какими чудными красками наполнена она, сколько в ней превосходных частностей!.." (Белинский. Сочинения. Ч. 6. С. 320). 55 Признанье - Андреевский воспроизводит стихотворение по изданию Баратынский. Сочинения. В издании Баратынский: "Мы жребии свои соединим". 56 ..сны сердца и стремленья мысли разумно им усыплены... - У Баратынского: "Где сердца ветреные сны / И мысли праздные стремленья / Разумно мной усыплены..." 57 ...всех увлечений друг ~ Бесплодных дебрей созерцатель. - У Баратынского: "и вдруг". 58 ...озаренье, которым, быть может, разрешается дум и чувств последнее вих- ревращенъе... - У Баратынского: "Какое же потом в груди твоей / Не водворится озаренье, / Чем дум и чувств не разрешится в ней / Последнее вихревращенье..." ("Осень", строфа XI). Не закончив эту строфу и пропустив XII, Андреевский переходит к середине XIII строфы, тем самым нарушая ход мыслей и систему образов Баратынского. 59 "В тягость роскошь мне твоя, В тягость твой простор, о вечность!" - Так в издании Баратынский. Сочинения. В издании Баратынский: "В тягость роскошь мне твоя, / О бессмысленная вечность!" 60 "Оленя ранили стрелой!" - "Гамлет", акт Ш, сцена 2. 61 "А, вот что! теперь мы понимаем ~ земля лучше чувствует радость!" - Белинский. Сочинения. Т. 6. С. 297. 62 "Какие дивные стихи ~ пространством и временем!.". - Там же. С. 301. 63 "Коротко и ясно: все наука виновата! ~ живут в природе и с природою". - Там же. С. 303. 64 "Я очень наслаждаюсь путешествием ~ Это апофеоза рассеяния". - Цитата из письма Баратынского Путятам (октябрь 1843 г., Лейпциг). См.: Письма Е.А. Баратынского к Н.В. Путяте // РА. 1867. № 2. 65 Тьмы низких истин мне дороже I Нас возвышающий обман... - Из стихотворения Пушкина "Герой".
614 Примечания 66 "Châtiments" В. Гюго... - "Les châtiments" (1853) - "Возмездия", сборник политических стихотворений Гюго, которые были направлены против Наполеона III и буржуазии, предавшей интересы демократии. 67 ..."из всех поэтов, появившихся вместе с Пушкиным, первое место, бесспорно, принадлежит Баратынскому". - Белинский. Сочинения. Ч. 6. С. 313. 68 "Поэзия, выразившая собою ложное направление переходного поколения, и умирает с тем поколением". - Там же. С. 308. У Белинского: "ложное состояние". ВСЕВОЛОД ГАРШИН Впервые: РМ. 1889. № 6. Печатается по изд.: ЛО, 1913. С. 101-136. Очерк впервые прочитан Андреевским в Русском литературном обществе под заглавием: "О произведениях Гаршина". Цитаты проверены по изд.: Гаршин В. Рассказы. СПб., 1892; Гаршин В. Вторая книжка рассказов. СПб., 1891. Очерк о Гаршине появился через год с небольшим после трагической смерти писателя, возбудившей глубокое сочувствие к нему и особый интерес к его творчеству. За 1888-1889 гг. были написаны не только некрологи и статьи о Гаршине, но и изданы два литературно-художественных сборника с воспоминаниями о нем: "Красный цветок" (Пг., 1889) и "Памяти Гаршина" (Пб., 1889). Гаршин привлекал внимание Андреевского как художник и выразитель дум своего времени. По справедливому замечанию Е.В. Стариковой, Андреевский дал «глубокий и точный анализ тех противоречий, которые питали собой трагическое творчество Гаршина. (...) Анализируя личность Гаршина и пафос его творчества, критик объясняет отказ писателя от насилия конкретным опытом трагического для России десятилетия. Критик увидел в Гаршине художника, завещавшего новым поколениям право "жертвовать человечеству только собой, без посягательства на жизнь другого"» (Старикова Е.В. Русская мысль //Литературный процесс и русская журналистика. С. 67-68). Следует помнить о том, что Андреевский как современник событий имел возможность наблюдать во время русско-турецкой войны патриотическую истерию, раздуваемую прессой. Гаршин, изобразивший не "парадную" сторону войны, а раскрывший ее глубоко трагическую сущность, ее "изнанку", импонировал критику. Размышления Андреевского о войне обрели еще более конкретный и личностный характер во время русско-японской войны 1904-1905 гг. В одном из автографов "Книги о смерти" сохранилась запись: "Уже четыре месяца идет война. Ценность отдельной жизни становится поучительно- ничтожною. Искусство и литература - светоч людей в спокойное время - теперь кажутся легкомысленным баловством, детскою забавою в жизни, случайною и суетною прикрасою ее, - как улыбка синего неба, как вечерние поцелуи любви. Куда теперь до всего этого! Умри теперь Л. Толстой, кончина его произвела бы меньшее впечатление, нежели смерть Макарова. И все-таки будет (ужасно далеко впереди) - но все-таки будет время, когда война исчезнет. Война, как и все дикое, существует между людьми вследствие взаимного непонимания" (РНБ. Ф. 21. Ед.хр. 8. Л. 121).
Из книги "Литературные очерки9' 615 1 ...на Гаршина возлагали надежды и Лев Толстой, и Тургеенев ~ "Вот разве из Гаршина что-нибудь выйдет". - 14.VI.1880 г. Тургенев писал Гаршину: "Каждый стареющий писатель, искренне любящий свое дело, радуется, когда он открывает себе наследников: Вы из их числа" (Тургенев. ПСС. Письма. Т.12, кн. 2. С. 273-274). Тургенев сообщает Гаршину и об отношении к нему Л. Толстого: «Ваше последнее произведение (к сожалению, неоконченное) "Война и люди" (Рассказ "Денщик и офицер" был впервые опубликован под заглавием "Люди и война" (глава первая). - РБ. 1880. № 3. - И.П.) окончательно утвердило за Вами, в моем мнении, первое место между начинающими молодыми писателями. Это же мнение разделяет и гр. Л.Н. Толстой, которому я давал прочесть "Войну и людей"» (Там же). 2 Репин дал ~ глубокий и поэтический портрет Гаршина... - В 1884 г. Репин написал большой портрет Гаршина: писатель изображен за письменным столом с книгами и рукописями. Портрет находится в Третьяковской галерее. 3 ... написал их всего 17...- Гаршин написал четырнадцать рассказов, две сказки и три притчи. 4 ... в припадке своей безжалостной болезни. - Гаршин страдал тяжелым наследственным психическим недугом. Два его старших брата позднее также покончили с собой. 5 ...он появился в горячую минуту - в самый разгар войны... - Рассказ впервые опубликован: ОЗ. 1877. № 10 с подзаголовком: "Один из эпизодов войны". Речь идет о русско-турецкой войне 1877-1878 гг. 6 "Что-то хлопнуло ~ подумал я"... - Неточная цитата из рассказа "Четыре дня". 7 ...с пробуждения Пьера Безухова в дороге ~ И вдруг он проснулся в своем экипаже от криков: "Запрягать надоГ - "Война и мир", т. 3, ч. 3, гл. IX. Курсив в цитате принадлежит Толстому. Андреевский ошибается: это происходит в период Бородинского сражения, а не во время поездки Пьера из Москвы в Петербург. 8 "Ему велели идти, и он пошел. ~ За что меня мучает жажда?" - Неточная цитата из рассказа "Четыре дня". 9 ..."припоминая всю свою жизнь ~ не может обвинить себя в трусости". - У Гаршина весь рассказ написан от первого лица. 10 "По-моему, война есть общее горе, общее страдание, и уклоняться от нее, быть может, и позволительно, но мне это не нравится". - Курсив в цитате принадлежит Гаршину. 11 "Шальная пуля пробила ему над правым глазом огромное черное отверстие. Он лежал, раскинув руки и неестественно изогнув шею". - Неточная цитата. 12 "Он понял себя ~аиз малодушного страха перед людьми'. - Неточная цитата из рассказа "Ночь". 13 "Господи, хоть бы какого-нибудь настоящего, неподдельного чувства ~ и требует себе все новой и новой пищи .. " «Нужно "отвергнуть себя" ~ убить свое я, бросить на дорогу». - Неточная и сокращенная цитата. "Отвергнуть себя" - Мк 8,34. 14 Финал темен, как заглавие очерка. - Н.К. Михайловский сообщал: «Передавая содержание этого маленького рассказа (СВ. 1885. № 12. - И.П.), я писал, что герой, решившийся на самоубийство, но остановленный на некоторое время напором жизненных чувств, в конце концов, однако, все-таки застрелился. В.М. Гар-
616 Примечания шин пояснил мне, что я ошибся: Алексей Петрович (герой "Ночи") не застрелился; он умер от бурного прилива нового чувства, физически выразившегося разрывом сердца. Разница, конечно, большая. Я думаю, однако, что не один я ошибался на этот счет и потому вдвойне спешу поправить свою ошибку» (Читатель (Н.К. Михайловский). Дневник читателя // СВ. 1886. № 2. С. 289). Очевидно, Андреевский был знаком с этим высказыванием Михайловского. 15 Рассказ этот произвел большую сенсацию, преимущественно между юными поклонниками Гаршина, ~ чуть ли не превыше всего, что он сделал. - См.: Тару сов М. (Якубович П). Гамлет наших дней // РБ. 1882. № 8, отд. И. С. 60-79, а также отклики в сборниках "Красный цветок" и "Памяти Гаршина". К.К. Арсеньев, критик старшего поколения, писал: это "история идеи, зародившейся в умственно здоровом человеке и продолжающей жить в безумце. Душевное расстройство обнаруживается только в выборе средств для осуществления идеи; беззаветная преданность ей, ни перед чем не отступающая решимость, готовность пожертвовать собою - все это унаследовано больным от прежнего, нормального периода его жизни. Отсюда глубокое впечатление, производимое рассказом; отсюда трагический контраст между светом, к которому тянется воля больного, и тьмой, в которую погружен его рассудок" (Арсеньев К.К. Гаршин и его творчество // BE. 1888. № 5. С. 252-253). 16 ...несомненная эффектность, в особенности для молодого воображения, для юных великодушных сердец. - Душевный подвиг увидел в рассказе "Красный цветок" молодой В.Г. Короленко: "С грустной улыбкой автор говорит нам: это был только красный цветок, простой цветок красного мака. Значит - иллюзия. Но около этой иллюзии развернулась в страшно сгущенном виде вся душевная драма самоотвержения и героизма, в которой так ярко проявляется красота человеческого духа..." (Короленко. Т. 8. С. 243-244). 17 Парабола - здесь: иносказательное нравоучение, притча. 18 иДругие, - говорит он, - называют карьеру академиста ~ но что это деятельность../' - Неточная цитата из рассказа "Художники". 19 "Человек садится в котел ~ согнувшись в три погибели". - Неточная цитата из рассказа "Художники". 20 ...исполнено глубокой драматической силы. - Интересно наблюдение В.Г. Короленко: «"Сказание о гордом Аггее" и "Сигнал" составляют дань тому настроению, которое в 80-х годах прошлого века было вызвано рядом маленьких толстовских рассказов. В них современные искания смиренно направлялись к старинным сказаниям и прологам, почерпая из этих источников простую, элементарную мораль. На этих мотивах можно было порой отдохнуть от сложных и мучительных поисков, но они не задевали самых характерных и болезненных сторон современной жизни» (Короленко. Т. 8. С. 245-246). 21 Тут легко узнать некоторые модные общественные теории. - Современники Гаршина считали, что сказка имеет широкий аллегорический смысл. Это дало повод Короленко назвать ее "квинтэссенцией пессимизма" (Т. 8. С. 239). Однако сам Гаршин категорически отрицал, что в его сказке содержатся какие-либо намеки. В письме к В.А. Фаусеку от 26 февраля 1882 г. он насмешливо замечал: "Господи! вот где истинные мизантропы, сэр! Экий, подумаешь, нюх! Клянусь моим свиданием с Вами: мне и в голову не приходило, что за этими Антонами и мухами можно угадывать что-нибудь, кроме мух и Антонов" (Гаршин. ПСС. Т. 3. С. 249).
Из книги "Литературные очерки" 617 22 "Нет, господин мой ~ Отпусти меня!" - Неточная цитата из "Сказания о гордом Аггее". 23 "Удары приближаются ~ Я знаю, но только не помню". - Неточная цитата из рассказа "Художники". 24 Такой вывод об авторе ~ кому довелось встречать его в жизни и знать ближе. - В. А. Фаусек, близкий знакомый Гаршина, писал о нем: "Когда он узнавал о каком-нибудь злом деле, дурном поступке, мне кажется, в нем сильнее пробуждалось чувство участия к пострадавшему, чем негодования против обидчика. А все- таки иногда он бывал вспыльчив, и, если на его глазах случалась какая-нибудь гадкая злая обида, он мог выходить из себя и без малейшего колебания и раздумья становился на защиту обижаемого, не стесняясь в выражениях вражды. Теория непротивления злу насилием казалась ему особенно несимпатичною своею холодною рассудочностью" (Памяти Гаршина. С. 109). О НЕКРАСОВЕ Впервые: НВ. 1889. 14-15 нояб., № 4926-4927. Печатается по изд.: ЛО, 1913. С. 137-172. Цитаты из Некрасова проверены по изд.: Некрасов. Стихотворения. Очерк прочитан Андреевским в "Русском литературном обществе" 23 октября 1889 г., а также в Шекспировском кружке: письмо к А.И. Урусову от 26 октября 1889 г.: "...7-го, вторник, Шекспировский кружок собирается у меня слушать моего Некрасова" (РГБ. Ф. 311. К. 15. Ед. хр. 6. Л. 18 об.). До Андреевского о Некрасове было написано очень много. Лишь часть опубликованного вошла в "Сборник критических статей о Некрасове" (М., 1886-1887. Ч. I—III), составленный В. Зелинским. В 80-90-е годы XIX в. наблюдался значительный спад интереса к Некрасову, что было отмечено в 1916 г. В.Е. Евгеньевым-Ма- ксимовым: «Русская интеллигенция, забывшая в течение тусклых 80-х и 90-х годов "пронзительно-унылый" стих "музы мести и печали", лишь изредка вспоминавшая его в бурную революционную эпоху девятисотых годов, - накануне нынешней войны (Первой мировой. - И.П.) никому из великих художников слова не уделила столько любовного внимания...» (Евгеньев В. Критика наших дней и Некрасов // БВ. 1916. 14 окт., № 15861). С появлением символистов, в творчестве которых явственно ощутимо влияние Некрасова, интерес к нему оживился. В 1902 г., отвечая на "Анкету о Некрасове", В. Брюсов писал: «Слова Тургенева, что в стихах Некрасова "ее-то, поэзии-то и нет ни на грош", грубая несправедливость. У Некрасова самобытный склад стихотворной речи, свои, ему одному свойственные размеры и рифмы; это внешние, но безошибочные признаки истинного дарования. Некрасовские стихи легко узнать без подписи: у него свое лицо; это не безличный стих нынешних эпигонов гражданской поэзии. (...) Поэзия Некрасова до сих пор не оценена справедливо, и, конечно, первая причина тому - его "гражданское служение". Оно сделало из его стихов предмет партийных споров и лишило их спокойных читателей и критиков» (Брюсов. Т. 6. С. 74). Очень высоко оценивал поэзию Некрасова К.Д. Бальмонт (см. его книгу "Горные вершины". М., 1904). З.Н. Гиппиус полагала, что Некрасов-поэт отвечал только на вопросы своего времени. Она писала: «Пушкин, бу-
618 Примечания дучи вне времени, - стоит зато и вне исторического пути. Но вот Некрасов, - тоже любимый и всем в свое время нужный. Как это случилось? Ведь и его "гражданские" песни были молитвами. Но молитвы эти оказались у него общими с его современниками. Дрожали общие струны. Они замолкнут и уже не воскреснут, как молитвословия. Но они широко звучали и были нужны - именно потому, что были общими» (Гиппиус 3. Дневники: В 2 т. М., 1999. Т. 1. С. 242). Некрасовым "невеяны" многие стихи А. Блока и А. Белого. В 1919 г. в (Ответе на анкету о Некрасове) Блок написал, что любит его стихотворения и стихотворную технику, хотя не занимался ею (Блок. Т. 6. С. 483). В отличие от предшественников и современников, Андреевского интересовала не только "стихотворная техника" Некрасова, но и загадка его невероятной популярности - вопросы, на которые он и попытался ответить, подвергнув анализу стиль и метод поэта, а также психологические доминанты его личности. 1 "Нет в тебе поэзии свободной, I Мой суровый, неуклюжий стих!" - Строки из стихотворения Некрасова "Праздник жизни - молодости годы...". 2 "Мне борьба мешала быть поэтом"... - Строка из стихотворения Некрасова 3(и)не ("Ты еще на жизнь имеешь право..."). 3 "Я убежден ~ не имеет ничего общего". - Цитата из "Письма к редактору" И.С. Тургенева. В ЛО, 1913 ошибочно указан 1880 г. вместо 1870. 4 "Ты, может быть, и прав в том ~ отзывает тиной, как от леща или карпа" - Впервые полностью: Тургенев. Первое собрание писем. С. 170-171. У Тургенева: ".. .как от леща или карпии..." 5 "Г. Некрасов - поэт с натугой и штучками ~ это жеванное папье-маше с поливкой из острой водки". - Впервые полностью: Тургенев. Первое собрание писем. С. 130-132. 6 "Пускай умру - печали мало"... - Первая строка стихотворения НА. Добролюбова. 7 ...едва ли можно объяснить личными отношениями между обоими писателями... - Намек на разрыв отношений между Некрасовым и Тургеневым в начале 1860-х годов, следствием которого была их многолетняя взаимная неприязнь. Только в начале июня 1877 г. Тургенев посетил умирающего Некрасова и посвятил этой встрече стихотворение в прозе "Последнее свидание". 8 Из эстетиков Страхов очень смело и настойчиво обличал Некрасова в деланности эффектов и в поэтической бестактности. - Страхов Николай Николаевич (1828-1896) - литературный критик, сотрудник журналов "Время" и "Эпоха". Был близок к славянофильским кругам. Страхов писал о Некрасове: "Можно было бы перебрать по пальцам и выставить на вид все те пошлости и фальшивые ноты, без которых не обходится почти ни одна страница его стихов"; "...этот поэт есть выразитель и покровитель направления, которое давно ославило себя крайностями и нелепостями, которое составляет истинную болезнь русского общества"; "...обыкновенный характер стихотворений Некрасова есть мрачная шутливость, то переходящая вдруг в пафос, то спускающаяся до водевильности. Тон всегда медленный, торжественный, ибо всегда ироничный, не натуральный" (Страхов. Заметки о Пушкине. С. 135, 137, 189). 9 Из либералов Антонович утверждал, что Некрасов "не был собственно лирическим поэтом ~ творил холодно-обдуманно и строго сознательно"... - Анто-
Из книги "Литературные очерки" 619 нович Максим Алексеевич (1835-1918) - литературный критик и публицист. В 1869 г. совместно с Ю.Г. Жуковским выпустил брошюру "Материалы для характеристики современной русской литературы". Авторы брошюры пытались скомпрометировать Некрасова в литературных кругах и общественном мнении, утверждая, что журналистская и поэтическая деятельность Некрасова имеет одну цель - наживу. Позднее Антонович пересмотрел многое в своем отношении к Некрасову, и это отразилось в его статье-некрологе "Несколько слов о Николае Алексеевиче Некрасове", упоминаемой Андреевским. Антонович писал: "Некрасов был поэт по преимуществу, если даже не исключительно дидактический; он творил холодно, обдуманно и строго сознательно, с определенной, наперед намеченной целью, с известной тенденцией, в хорошем смысле этого слова; он знал и сознавал мысль каждого своего произведения и мог предсказать, какие мысли оно возбудит в читателе" (цит. по: Покровский В. Н.А. Некрасов, его жизнь и сочинения. М., 1906. С. 238). 10 "Где твое личико смуглое?" - Первая строка стихотворения "Где твое личико смуглое..." 11 "Я посетил твое кладбище... Твой смех и говор... бесили мой тяжелый, больной и раздраженный ум". - У Некрасова: "Ни смех, ни говор твой веселый / Не прогоняли грустных дум; / Они бесили мой тяжелый, больной и раздраженный ум". 12 "Да, наша жизнь текла мятежно, расстаться было неизбежно"... - Андреевский пропустил вторую строку стихотворения: "Полна тревог, полна утрат..." 13 "Любуясь месяцем, оглядывая даль... ~ И сердцу весело..." - Отрывок из стихотворения Некрасова "За городом". 14 Некрасов не был настолько экзальтирован, чтобы растеряться и ошалеть в такую минуту. - Некрасов сознавал половинчатость реформы. Н.Г. Чернышевский свидетельствовал: "В тот день, когда было обнародовано решение дела, я вхожу утром в спальню Некрасова (...) В правой руке (Некрасова. - И.П.) тот печатный лист, на котором обнародовано решение крестьянского дела. На лице выражение печали. Глаза потуплены в грудь. При моем входе он встрепенулся, поднялся на постели, стискивая лист, бывший у него в руке, и с волнением проговорил: «Так вот что такое, эта "воля". Вот что такое она!» (Цит. по: Н.А. Некрасов в воспоминаниях современников. М., 1971. С. 335). 15 ..."сносней крестьянская страда", когда побежит "по лугу, играя и свистя, с отцовским завтраком довольное дитя"! - Усеченные строки из "Элегии". Этому также посвящено стихотворение «Сыны "народного бича"...» 16 Кто-то, в похвалу Некрасову, высказал, что достоинство его произведений состоит именно в том, что, будучи переложены в прозу, они, ввиду своей содержательности, ничего бы не потеряли. - В критической литературе о Некрасове подобные высказывания были общим местом. Например, Б. Алмазов писал: "Содержание его стихотворений самое не поэтическое и часто даже антипоэтическое. Читая его стихотворение, удивляешься, каким образом автор ухитрился включить в стихотворную форму ультрапрозаические содержание" (Москвитянин. 1852. № 17, отд. VIII. С. 19). Другой критик замечал, что поскольку стихи Некрасова "являются только нарубленными кусками прозы с рифмованными окончаниями и носят на себе не следы внутреннего вулкана, невольно выбросившего их наружу, а следы долговременной холодной работы, искалечившей естествен-
620 Примечания ное течение речи, то, понятно, преимущество откровенной прозы над такими фальшивыми стихами будет несомненно" {Марков Е. Критические беседы. (Поэзия Некрасова) // Голос. 1878. 15 фев. № 46). 17 ..."неуклюжесть" ~ своего стиха. - "Нет в тебе поэзии свободной, / Мой суровый, неуклюжий стих!" ("Праздник жизни - молодости годы..."). 18 ...Некрасов написал таким же размером, каким Жуковский написал свою сказку "Громобой", а Пушкин - балладу "Жених"... - т.е. четырехстопным ямбом. 19 И откуда черт приводит ~ Начинаю перед ним... - Оба стихотворения написаны хореем. 20 В его время в деле поэзии ~ не придавали особенного значения соответствию между формой и содержанием. Главное было - содержание. - У современников и единомышленников Некрасова понятие "высокая поэзия" наполнилось новым смыслом - гражданским, чему, собственно, и посвящено стихотворение Некрасова "Поэт и Гражданин": "С твоим талантом стыдно спать; / Еще стыдней в годину горя / Красу долин, небес и моря / И ласку милой воспевать..." Кстати, идея гражданской поэзии сформировалась отнюдь не во времена Некрасова, на что указал и сам поэт, перефразировав строку К.Ф. Рылеева "Я не поэт, а гражданин". 21 ...и он охотно верил, что его стихи "живее к сердцу принимаются", чем пушкинские ("Поэт и Гражданин"). - "Но, признаюсь, твои стихи / Живее к сердцу принимаю..." 22 Он повлиял и на всех начинающих поэтов последующего периода... - Под влиянием Некрасова формировалась русская демократическая поэзия 60-80-х годов XIX в.: поэты-искровцы B.C. Курочкин, Д.Д. Минаев, гражданская лирика М.Л. Михайлова, Н.А. Добролюбова, Н.П. Огарева, поэты-демократы Л.Н. Тре- фолев, С.Д. Дрожжин, лирика С.Я. Надсона. 23 "Искра" - еженедельный сатирический журнал, издававшийся в Петербурге в 1859-1873 гг. B.C. Курочкиным и Н.А. Степановым (вышел из состава редакции в 1864 г.). Подробнее см.: Поэты "Искры": В 2 т. / Вступит, ст. И.Г. Ямпольского. Л., 1955. 24 Оффенбах Жак (Эбшерт Якоб; 1819-1880) - французский композитор и дирижер, основоположник французской классической оперетты. 25 Л как, например, складны торговые выкрики дядюшки Якова... - Андреевский приводит строки из стихотворения "Дядюшка Яков". 26 "Умер, Касьяновна, умер, голубушка, и приказал долго жить"... - Строка из стихотворения "В деревне". У Некрасова: "И не велел долго жить". 27 "Холодно, странничек, холодно, голодно, родименький, голодно"... - Строки из "Коробейников". 28 "Вот приедет барин: барин нас рассудит"... - Строка из стихотворения "Забытая деревня". 29 После уничтожения своего первого сборника "Мечты и звуки"... - Некрасов издал сборник в 1840 г., но вскоре сделал попытку уничтожить тираж книги. 30 .."И погромче нас были витии - да не сделали пользы пером". - Строки из стихотворения "Убогая и нарядная". 31 Уже Страхов ставил ему в вину такие преувеличения, что какой-то жалкий чиновник ~ "четырнадцатьраз погорал" -можно было насчитать "до сотни от-
Из книги "Литературные очерки" 621 мороженных щек и ушей". - Страхов писал: "Так, например, в одном стихотворении, описывая жалкую участь какого-то чиновника, поэт говорит: Петербург ему солон достался: В наводненье жену потерял, Целый век по квартирам таскался И четырнадцать раз погорал. Четырнадцать раз! Вот уж подлинно несчастная судьба! Куда ни переедет, непременно погорит! Четырнадцать раз! Кто не сжалится над столь плачевною участью, тот, конечно... расхохочется" (Страхов. Заметки о Пушкине. С. 212-213). 32 В нашей улице жизнь трудовая ~ Словно город обрушиться хочет. - "О погоде". (Часть первая). III. Сумерки. 33 Так, после указанного нами описания "трудовой улицы" следует нежное, лирическое обращение к столичным детям-труженикам... - Там же. 34 ...после невероятно трагических приключений чиновника, погоревшего четырнадцать раз, встречается знаменитая трогательная строфа о приметах, по которым можно разыскать могилу писателя и учителя... - "О погоде". (Часть первая). Уличные впечатления. 35 ...в "Балете" есть полное грусти, набросанное живыми красками описание рекрутского обоза. - Андреевский ошибается: Некрасов описывает не рекрутский обоз, а похороны - подводы с покойниками. 36 ...в "Героях времени" -множество метких куплетов о современных деятелях и учреждениях, например блестящее юмором изображение окружного суда: "На Литейной такое есть здание"... - "Герои времени" - название 2-й части поэмы "Современники": "На Литейной такое есть здание, / Где виновного ждет наказание, / А невинен - отпустят домой, / Окативши ушатом помой". Собирать материал для поэмы Некрасову помогали многие знакомые, среди них и А.Ф. Кони. 37 Княгиню Трубецкую он даже заставляет уже прямо à la Некрасов переноситься мыслью из Ватикана на Волгу, к бурлакам. - Речь идет о поэме "Княгиня Трубецкая" (часть первая, глава VI): "Ей снятся группы бедняков / На нивах, на лугах, / Ей снятся стоны бурлаков / На волжских берегах..." 38 Пользуясь биографией Пушкина и онегинской строфой о ножках, Некрасов на минуту показывает нам тень великого поэта рядом с Волконской. - См. поэму "Княгиня М.Н. Волконская", глава IV. 39 ...гениальному Пушкину - Некрасов влагает в уста водянистые стихи ~ и богато уснащенные архаизмами: "сей", "хлад", "пенаты отцов", "сени домашнего сада", "осушатся полные чаши"... - Там же. 40 Один из критиков, благоприятных Некрасову, объяснял неудачу "Русских женщин" тем, что здесь Некрасов вышел из своей привычной сферы. - В.П. Буренин считал, что мотив "гражданской скорби", "составляющий сущность поэзии г. Некрасова, мог иметь живое содержание, мог вызывать энергические и искренние строфы у поэта и находить не менее искренний и сочувственный отзыв в сердцах читателей до тех пор, покуда наша жизнь находилась под тяжелыми условиями, которые сковывали ее естественное развитие. Одним из этих условий, едва ли не самым существенным, было крепостное право". По мысли Буренина,
622 Примечания после отмены крепостного права Некрасов взялся за новую тему и потерпел поражение. "...Он занялся подобием стихотворного переложения записок (М.Н. Волконской. - И.П.), во-первых, потому, что (...) факты действительности, послужившие материалом для его поэмы, пленили его своей гражданской обаятельностью; во-вторых, потому, что он, чувствуя оскудение своего творчества, хотел вознаградить его отсутствие точностью и правдой содержания своей поэмы". "Замысел написать поэму в форме записок, - продолжал Буренин, - придерживаясь документальной точности и простоты мемуаров, не удался: вышла какая-то рифмованная проза, порою производящая очень странное впечатление" {СПб. ведомости. 1873. № 27). 41 Во глубине сибирских руд ~ И братья меч вам отдадут. - Андреевский пропустил вторую строфу стихотворения Пушкина. 42 ...о том, что он завидует "незлобивому поэту"... - "Блажен незлобивый поэт..." 43 ...он опровергает взводимые на него клеветы... - В стихотворении "Что ты, сердце мое, расходилося?.." 44 ...клянется в своей искренности - опасается, что его имя будет забыто... - Возможно, Андреевский имеет в виду строки из "Элегии": "Я лиру посвятил народу своему. / Быть может, я умру неведомый ему, / Но я ему служил - и сердцем я спокоен..." 45 ...или надеется, что его помянут добрым словом... - "Кто-нибудь и об нас проболтается / Добрым словцом" (строки из стихотворения "Что ты, сердце мое, расходилося?.."). 46 ...даже пророчит себе славу... - В стихотворении "Баюшки-баю". 47 ...или зовет толпу вместе с ним помянуть несчастных... - "Толпе напоминать, что бедствует народ / В то время, как она ликует и поет, / К народу возбуждать вниманье сильных мира - / Чему достойнее служить могла бы лира?.." ("Элегия"). 48 ...или дает завещательные наставления... - В стихотворениях "Зине", "Сеятелям". 49 ...описывает свой недуг... - Во "Вступлении к песням 1876-1877 годов", в стихотворении "Баюшки-баю". 50 Чрез бездны темные насилия и зла... У Некрасова: "Чрез бездны темные отчаянья и зла..." ("Муза"). 51 ...сумеет угадать родственные черты в демократизме Некрасова и Достоевского. - На эту посылку отчасти ответил сам Достоевский, изложив свою концепцию демократизма применительно к творчеству Пушкина, Лермонтова и Некрасова: "Пушкин именно так полюбил народ, как народ того требует, и он не угадывал, как надо любить народ, не приготовлялся, не учился: он сам вдруг оказался народом. (...) Если б Пушкин прожил дольше, то оставил бы нам такие художественные сокровища для понимания народного, которые, влиянием своим, наверно бы сократили времена и сроки перехода всей интеллигенции нашей, столь возвышающейся и до сих пор над народом в гордости своего европеизма, - к народной правде, к народной силе и к сознанию народного назначения. Вот это-то поклонение перед правдой народа вижу я отчасти (увы, может быть, один я из всех его почитателей) - и в Некрасове, в сильнейших произведениях его. Мне дорого, очень дорого, что он "печальник народного горя" и что он так много и страстно
Из книги "Литературные очерки' 623 говорил о горе народном, но еще дороже для меня в нем то, что в великие, мучительные и восторженные моменты своей жизни он, несмотря на все противоречивые влияния и даже на собственные убеждения свои, преклонялся перед народной правдой всем существом своим, о чем и засвидетельствовал в своих лучших созданиях" (Достоевский. ПСС. Т. 26. С. 115, 116-117). 52 Недаром эти два писателя вместе проливали свои юношеские слезы над романом "Бедные люди". - См.: Достоевский. ПСС. Т. 25. С. 29-31. 53 Недаром Некрасов писал Достоевскому, что под именем Крота в "Несчастных" он желал изобразить его, Достоевского, в ссылке. - В "Дневнике писателя" Достоевский вспоминал: «Когда я воротился из каторги, он (Некрасов. - И.П.) указал мне на одно свое стихотворение в книге его: "Это я об вас тогда написал", - сказал он мне» (Там же. С. 31). 54 Вспомните монолог Мармеладова, социальные теории Раскольникова... - Монолог Мармеладова - "Преступление и наказание", часть первая, глава И. Социальные теории Раскольникова - там же, часть третья, глава V. 55 ...проповеди отца Зосимы. - "Братья Карамазовы", книга шестая, глава III. 56 ... как принято изображать Минина... - Андреевский имеет в виду памятник Минину и Пожарскому (автор И.П. Мартос). 57 Для нас этот вопрос, вне всяких биографических разведок, имеет значение лишь в таком смысле: чувствуется ли любовь Некрасова к народу в его произведениях? - Скрытая полемика с Достоевским, полагавшим, что истоки любви Некрасова к народу таятся в его биографии и связаны с тяжелыми впечатлениями детства. "Это (...) было раненое в самом начале жизни сердце, и эта-то никогда не заживавшая рана его и была источником всей страстной, страдальческой поэзии его на всю потом жизнь". И далее: "...любовь к народу у Некрасова была лишь исходом его собственной скорби по себе самом..." (Достоевский. ПСС. Т. 26. С. 111, 119). 58 Некрасов, - пишет Страхов, - никогда не может воздержаться ~ на пути Провидения, выразившиеся "в нашей истории"... - Андреевский цитирует книгу Н.Н. Страхова "Заметки о Пушкине и других поэтах" (СПб., 1988); "Некрасов и Полонский", с. 136 и 137. Курсив Страхова. 59 "Я поклялся не умереть на чердаке, я убивал в себе идеализм, я развивал в себе практическую жилку"... - Эти слова привел А.С. Суворин в своих воспоминаниях о Некрасове (НВ. 1878. 1 янв., № 662; подпись: Незнакомец). 60 ...из "бездны труда, голода и мрака"... - У Некрасова: "Чрез бездны темные отчаянья и зла, труда и голода она меня вела..." ("Муза"). 61 "Один я между идеалистами был практик", - говорил Некрасов... - Эти слова тоже приводит Суворин в своих воспоминаниях (НВ. 1878. 1 янв., № 662). 62 ...часто обливался слезами "над вымыслом". - "Над вымыслом слезами обольюсь..." - Строка из стихотворения Пушкина "Элегия" ("Безумных лет угасшее веселье..."). 63 "Народ безмолвствовал"... - "Народ безмолвствует" - заключительная фраза из трагедии Пушкина "Борис Годунов". 64 ...за какой-то грех, на который содержатся горькие, сдержанные намеки в его поэзии. - Например, в стихотворениях: "За каплю крови, общую с народом, / Мои вины, о родина, прости!" ("Умру я скоро. Жалкое наследство..."); "Не оправданий
624 Примечания я ищу. / Я только суд твой отвергаю. /Я жить в позоре не хочу, / Но умереть за что - не знаю" ("Зачем меня на части рвете..."). 65 Ландвер (нем.) - ополчение. 66 Давыдов Денис Васильевич (1784-1839) - писатель, герой Отечественной войны 1812 г. ЛЕРМОНТОВ Характеристика Впервые: НВ. 1890. 16-17 янв. № 4987^988. Печатается по изд.: ЛО, 1913. С. 173-200. Впервые очерк был прочитан Андреевским в Русском литературном обществе 16 декабря 1889 г. 26 октября 1889 г. Андреевский писал А.И. Урусову: "Собрал наброски о Лермонтове..." (РГБ. Ф. 311. К. 15. Ед.хр. 6. Л. 20). 10 января 1890 г. Андреевский писал А.С. Суворину: "Сегодня подадут Вам, Алексей Сергеевич, набранный и поправленный мною фельетон о Лермонтове. Если уж на то будет милость Ваша - печатать фельетон, - то я прошу Вас: не переделывайте его и не ворчите. Вы в дурную минуту начали его пробегать по скверной рукописи. Я не буду в состоянии иначе выразить то, что мне нужно было сказать; но я знаю наверное, что мною сделано психологически точное толкование Лермонтова. Дайте место моему мнению. Не решаюсь просить Вас, но желал бы очень, чтобы Вы пробежали теперь мой очерк сразу и сказали бы мне хотя одно: чувствуется ли, что именно я хотел выразить? - думается ли и Вам хотя отчасти о Лермонтове то же, что думается мне? Материя тонкая и меня беспокоит Ваше суждение" (РГАЛИ. Ф. 459. Оп. 1. Ед.хр. 118. Л. 14-14 об.). 16 января 1890 г. Андреевский написал Суворину: «Очень, очень рад, что Вы примирились с моим этюдом. Я сомневаюсь, чтобы в христианских идеалах (без рая) Лермонтов нашел бы примирение с жизнью. О поколении сороковых годов я выразился действительно не совсем ясно; оно, конечно, не лучшее в том смысле, как Вы ставите вопрос. Но "гением начатых трудов" и "мыслей плодовитых" оно, кажется, достаточно бросило векам» (Там же. Л. 15). Очерк Андреевского о Лермонтове вошел как вступительная статья в кн.: Иллюстрированное полное собрание сочинений Лермонтова (М., [1914-]. Т. 1). Попытки истолковать творчество Лермонтова делали многие предшественники Андреевского, но, как отметил В.В. Розанов, статью Андреевского "можно счесть одною из лучших во всей нашей литературе" (Розанов В. С.А. Андреевский как критик // НВ. 1903. 27 сент., № 9901). В 1892 г. высоко отозвался о статье и Д.С. Мережковский: «Сколько было написано о Лермонтове, как ожесточенно публицисты спорили об его общественных и политических идеях, как тщательно и кропотливо добросовестные издатели сравнивали черновые наброски, как много было порчено бумаги на яростную полемику между серьезными профессорами и журналистами по поводу незначительных вариантов! И все эти исследователи ходили только вокруг художника, никто не постарался и не сумел войти в его внутренний мир, никто не
Из книги "Литературные очерки" 625 вступил - по выражению Гёте - "на его почву", ни для кого Лермонтов не был попросту живым, родственным и близким человеком. Но поэт подошел к поэту - и тайна открылась. Он сказал искреннее и потому глубокое слово. В самом деле едва ли не лучшее, что написано на русском языке о Лермонтове, - маленькая художественная монография Андреевского. После мертвой книжной эрудиции вы как будто говорите с человеком, лично знавшим Лермонтова, полюбившим живого поэта, а не отвлеченного представителя газетно-журнальных идей, пригодных для полемики» (Мережковский Д.С. О причинах упадка и о новых течениях современной русской литературы // Мережковский Д.С. Л. Толстой и Достоевский: Вечные спутники. М., 1995. С. 558). А. Волынский назвал статью о Лермонтове "хорошим парадоксом, который запомнится надолго" (Волынский А. Литературные заметки // СВ. 1891. С. 165). 23 октября 1898 г. Андреевский писал Н.М. Минскому: "Друг и поэт! Меня порадовало то, что Вы мельком вспомнили о маленьком сборнике моих критических этюдов. Не правда ли, там есть художественная правда? Скромно замечу, что в этой книжке впервые поставлены Лермонтов и Достоевский (да и Некрасов) совсем иначе, нежели о них говорили в печати ранее меня. А Розанов - так прямо теперь ездит на Лермонтове и Достоевском, как будто бы он их открыл" (ИРЛИ. Ф. 39. № 148. Л. 9). Вероятно, Андреевский имел в виду статьи В.В. Розанова "Легенда о Великом инквизиторе" (1891) и "М.Ю. Лермонтов" (1901). После Андреевского к творчеству Лермонтова обращались его младшие современники: B.C. Соловьев, Д.С. Мережковский и В.Я. Брюсов, отчасти находившийся под обаянием статьи Андреевского. В 1906 г. Блок, вероятно не знавший статьи Андреевского, писал: «Почвы для исследования Лермонтова нет - биография нищенская. Остается "провидеть" Лермонтова. Но еще лик его темен, отдален и жуток» (Блок. Т. 5. С. 27). 1 Шекспир в "Гамлете" задумывается над вопросом: есть ли там "сновиденья" ? - "Гамлет", акт III, сцена 1. 2 ...эта драматическая поэма проникнута горчайшим пессимизмом, за который Гёте, ~ назвал Байрона ипохондриком. - В 1817 г. Гете писал о Байроне: "Этот своеобразный талантливый поэт воспринял моего Фауста и, в состоянии ипохондрии, извлек из него особенную пищу. Он использовал мотивы моей трагедии, отвечающие его целям, необычайно преобразив каждый из них; и именно поэтому я не могу достаточно надивиться его таланту" (цит. по: Байрон Д.Г. Пьесы. М., 1959. С. 487). 3 ...в конце жизни и Гюго сознался, что пантеизм, исчезновение в природе, кажется ему самым вероятным исходом. - Отношение В. Гюго к религии отчасти отразилось в стихотворении "Епископу, назвавшему меня атеистом" (1872). 4...Эрнест Ренан в своих религиозно-философских этюдах всегда сбивался на поэзию. - Ренан Жозеф Эрнест (1823-1892) - французский писатель, автор восьмитомного труда "История происхождения христианства" (1863-1883). 5 Но Лермонтов, как верно заметил В.Д. Спасович, даже и не мистик: он именно - чистокровнейший поэт, "человек не от мира сего"... - В работах Спасовича такого высказывания нет. Возможно, эту характеристику Лермонтова Андреевский слышал от Спасовича в одном из литературных собраний. О том, что в ту пору в
626 Примечания литературных кругах было принято цитировать не только печатное, но и устное слово, свидетельствует, в частности, и сам Спасович. Например, говоря о метафизическом складе ума у Лермонтова, Спасович замечает: "...пользуюсь при этом мыслью, уже высказанною в одном из литературных кружков моим приятелем и товарищем С.А. Андреевским" (Байронизм у Лермонтова // Спасович В Д. Сочинения. СПб., 1889. Т. 2. С. 401). 6 "Бог знает ~ не что иное, как ком грязи". - Цитата из письма Лермонтова к М.А. Лопухиной от 2 сентября [1832]. Впервые: РА. 1863. № 5-6, столб. 421-423. Перевод отрывка приведен по изд.: Лермонтов. ПСС. Т. 5. С. 512. 7 "Конец! как звучно это слово! ~ Не суждено вам услыхать". - Строки из стихотворения "Что толку жить!.. Без приключений..." 8 "Пусть отдадут меня стихиям! Птица ~ Сольется и -развеется над миром". - Неточная цитата из поэмы "Сашка". 9 Его поэзия ~ всегда начинается "Ангелом"... - "Ангел" (1831) - единственное юношеское стихотворение, опубликованное Лермонтовым при жизни, в 1839 г., но в сборник "Стихотворения" (СПб., 1840) поэт его не включил. 10 ... "и скучно, и грустно" ~ ибо "вечно любить невозможно"... - Из стихотворения "И скучно, и грустно..." 11 ...когда он твердил какую-то чудную молитву, когда ему верилось и плакалось... - См. стихотворение Лермонтова "Молитва". 12 ...почему морщины на его челе разглаживались лишь в те минуты, когда "в небесах он видел Бога"... - Стихотворение "Когда волнуется желтеющая нива..."; строки: "Тогда смиряется души моей тревога, / Тогда расходятся морщины на челе, / И счастье я могу постигнуть на земле, /Ив небесах я вижу Бога!.." 13 ...почему он благодарил Его за "жар души, растраченный в пустыне", и просил поскорее избавить от благодарности... - Стихотворение "Благодарность"; строки: "За все, за все Тебя благодарю я; ~ За жар души, растраченный в пустыне, / За все, чем я обманут в жизни был - / Устрой лишь так, чтобы Тебя отныне / Недолго я еще благодарил". 14 Но я без страха жду довременный конец: I Давно пора мне мир увидеть новый. - Стихотворение "Не смейся над моей пророческой тоскою..." 15 ..."лесть врагов и клевета друзей"? - У Лермонтова: "За лесть врагов и клевету друзей" ("Благодарность"). 16 ..."сладкий недуг страстей" превратился в бесконечное блаженство, не "исчезающее при слове рассудка" ? - "Что страсти? - ведь рано иль поздно их сладкий недуг / Исчезнет при слове рассудка..." ("И скучно, и грустно"). 17 Или "радость и горе" людей, отходя в прошлое, перестали для них становиться "ничтожными" ?.. - "В себя ли заглянешь? - там прошлого нет и следа, / И радость, и муки, и все там ничтожно" ("И скучно, и грустно"). 18 Ищу кругом души родной ~ Цель упований и страстей? - Стихотворение "Гляжу на будущность с боязнью..."; Андреевский пропустил и переменил местами несколько строк. 19 ...если бы он воспитывался на книжках Молешотта и Бюхнера. - То есть если бы Лермонтов усвоил идеи вульгарного материализма, которыми отмечены труды названных Андреевским философов. Молешотт Якоб (1822-1893) - немецкий
Из книги "Литературные очерки" 627 физиолог и философ; рассматривал мышление как физиологический механизм. Бюхнер Людвиг (1824-1899) - немецкий врач, естествоиспытатель и философ. Считал сознание не активным отражением объективной реальности, а зеркальным (пассивным) отражением действительности. 20 Без вечности души Вселенная, по словам Лермонтова, была бы для него "комком грязи". - См. примеч. 6. 21 Люблю я с колокольни иль с горы ~ Стремятся вместе все лучи их света. - Неточная цитата из поэмы "Сашка". 22 "Прилежным взором" он умел в чистом эфире "следить полет ангела"... - Цитата из поэмы "Мцыри", 11. 23 ...в тихую ночь он чуял, как "пустыня внемлет Богу, и звезда с звездою говорит". ~ "забыться и заснуть", но ни в каком случае не "холодным сном моги- льС\ - Из стихотворения "Выхожу один я на дорогу..." 24 "Хотя без слов", ему "был внятен разговор" шумящего ручья, - его "немолчный ропот, вечный спор с упрямой грудою камней". - Неточные цитаты из поэмы "Мцыри", 10. 25 Ему "свыше было дано" разгадывать думы ...темных скал ~ Им не сойтиться никогда!.. - Неточная цитата из поэмы "Мцыри", 6. 26 Он настроит дымных келий ~ Люди хитры!.. - Строки из стихотворения "Спор". 27 Ничтожной властвовать землей. - У Лермонтова: "Ничтожной властвуя землей..." ("Демон", часть I, строфа II). 28 Лучших дней воспоминанья ~ Блистал он, чистый херувим. - "Демон", часть I, строфа I. 29 И много, много... и всего I Припомнить не имел он силы! - "Демон", часть I, строфа I. 30 Ни день, ни ночь, ни мрак, ни свет. - "Демон", часть I, строфа XVI. 31 То не был ада дух ужасный, I -о нет! - "Демон", часть I, строфа XVI. 32 ...он иронизирует над другими ангелами, давая им эпитеты "бесстрастных"... - "Демон", часть II, строфа X: "Мечами ангелов бесстрастных..." 33 ...был "познанья жадным"... - "Демон", часть I, строфа I: "Познанья жадный, он следил..." 34 Во дни блаженства мне в раю I Одной тебя недоставало... - "Демон", часть I, строфа X. 35 ...позавидовал невольно I Неполной радости земной. - "Демон", часть II, строфа X. 36 В нем чувство вдруг заговорило I Родным когда-то языком. - "Демон", часть I, строфа IX. 37 Забыть! Забвенья не дал Бог, /Да он и не взял бы забвенья... - "Демон", часть I, строфа IX. 38 Иль ты не знаешь, что такое ~ Иль своенравия мечты? - Неточная цитата из поэмы "Демон", часть П, строфа X. 39 Что люди? Что их жизнь и труд? I Они пришли, они пройдут... - "Демон", часть И, строфа X.
628 Примечания 40 ..."без шума и следа"... - "Над миром мы пройдем без шума и следа..." ("Дума"). 41 ...что у него нет "надежд"... - "Дума": "Тая завистливо от ближних и друзей / Надежды лучшие и голос благородный / Неверием осмеянных страстей". 42 ...что оно иссушило ум "наукою бесплодной"... - "Дума": "Мы иссушили ум наукою бесплодной..." 43 ..."мечты поэзии"... - "Дума": "Мечты поэзии, создания искусства / Восторгом сладостным наш ум не шевелят..." 44 То было злое предвещанъе!.. - "Демон", часть II, строфа VIII. 45 Демон идет, "любить готовый, с душой открытой для добра"... - "Демон", часть П, строфа VIII. 46 Зло не дышало здесь поныне! ~ Не пролагай преступный след. - "Демон", часть II, строфа IX. 47 ..."старинной ненависти яд"... - Там же. 48 "Онд моя! - сказал он грозно ~ В эфире неба потонул... - Там же. 49 ...любовь, страданье ~ Прощанье с жизнью молодой... - Неточная цитата из поэмы "Демон", часть II, строфа XI. 50 ... "веяло хладом от неподвижного лица"... - "И веяло могильным хладом / От неподвижного лица" ("Демон", часть П, строфа XVI). 51 ... "она моя"... - «И гордо в дерзости безумной / Он говорит: "она моя!"» ("Демон", часть II, строфа XVI). 52 Ее душа была из тех ~ И рай открылся для любви! - "Демон", часть II, строфа XVI. 53 Улыбка странная застыла ~ Иль с небом гордая вражда? - "Демон", часть II, строфа XIV. Андреевский цитирует вариант, помещенный в карлсруйском издании Лермонтова (1856). 54 Один, как прежде, во вселенной I Без упованья и любви!.. - "Демон", часть II, строфа XVI. 55 ...в монологе Ромео под окном Джулъеты вставлены такие мудреные комплименты насчет звезд и глаз, что их сразу и не поймешь. - Акт II, сцена 2: "Прекраснейшие в небе две звезды, / Принуждены на время отлучиться, / Глазам ее свое моленье шлют - / Сиять за них, пока они вернутся. / Но будь ее глаза на небесах, / А звезды на лице ее останься, - / Затмил бы блеск ее ланит, / Как свет дневной лампаду затмевает; / Глаза ж ее с небес струили б в воздух / Такие лучезарные потоки, / Что птицы бы запели, в ночь не веря..." (перевод Т.Л. Щепки- ной-Куперник). 56 ...Мефистофелю пришлось подсунуть ему бриллианты для подарка Маргарите... - Мефистофель Смотри, как тяжела шкатулка эта. Мы девушке ее поставим в шкаф. В ней драгоценности и самоцветы. Она с ума сойдет, их увидав. Тут безделушки для твоей вострушки. А дети ой как падки на игрушки! Цит. по изд.: Гёте. Фауст / Пер. Б. Пастернака. М., 1955. С. 158.
Из книги ''Литературные очерки" 629 57 Зло не дышало здесь поныне! - См. примеч. 46. 58 ...Когда не думает никто, - он уже думал: ...Агнец мой послушный! ~ Тоской и скукой ненавистной?.. - Пушкин. «Сцена из Фауста"». Андреевский сокращенно цитирует монолог Мефистофеля. 59 ...и перегоревший мечтатель "с хладом неподвижного лица"... - См. примеч. 50. 60 ..."Я только удовлетворял странную потребность сердца ~ и никогда не мог насытиться"'. -Лермонтов. ПСС. Т. 5. С. 296. 61 ...Некстати было бы мне говорить о них с такою злостью ~ иума холодных наблюдений и сердца горестных замет"... - Там же. С. 284. Лермонтов цитирует Посвящение к "Евгению Онегину" Пушкина. 62 "Первое страдание дает удовольствие мучить другого..." -Лермонтов. ПСС. С. 211. Неточная цитата. 63 "Я был готов любить весь мир ~ ия выучился ненавидеть". - Там же. 64 После этого начали искать в Печорине признаков "типа", видели в нем обобщение. - Возможно, Андреевский полемизирует с А.И. Герценом, который писал: "Печальный рок лишнего, потерянного человека только потому, что он развился в человека, являлся тогда не только в поэмах и романах, но на улицах и в гостиных, в деревнях и городах" (Герцен. Сочинения. Т. 7. С. 256-257). 65 ...ругает луну ~ наводят на него сон. - "Евгений Онегин", гл. третья, строфа V: "Кругла, красна лицом она, / Как эта глупая луна / На этом глупом небосклоне"; и: "Два дня ему казались новы / Уединенные поля, / Прохлада сумрачной дубровы, / Журчанье тихого ручья; / На третий роща, холм и поле / Его не занимали боле; / Потом уж наводили сон..." (гл. первая, строфа LIX). 66 ..."царствует в душе какой-то холод тайный, когда огонь кипит в крови". Из стихотворения "Дума". 67 ... "Во мне два человека ~ Посмотрите, доктор: это, кажется, наши противники". -Лермонтов. ПСС. Т. 5. С. 299. Неточная цитата. 68 ..."Зачем я жил? ~ я чувствую в душе моей силы необъятные"... - Там же. С. 296. 69 Жалкий человек! ~ Один враждует он... Зачем? - Строки из стихотворения "Я к вам пишу: случайно! право..." 70 ...и "На смерть Пушкина"... - Стихотворение называется "Смерть поэта". 71 ...в своей пламенной и обширной статье... - Статья Белинского "Стихотворения М. Лермонтова". 72 ..."произведенияЛермонтова поражают читателя безотрадностью, безверием в жизнь и чувства человеческие, при жажде жизни и избытке чувства". - Неточная цитата из упомянутой выше статьи Белинского. 73 ...Белинский не преминул пожурить Лермонтова за то, что он в своей "Думе" назвал науку бесплодной. - Белинский писал: «Поэт говорит о новом поколении, что он смотрит на него с печалью, что его будущее "иль пусто, иль темно", что оно должно состариться под бременем познанья сомненья; укоряет его, что оно иссушило ум бесплодною наукою. В этом нельзя согласиться с поэтом; сомненье - так, но излишества познанья и науки, хотя бы и "бесплодной" мы не видим: напротив, недостаток познания и науки принадлежит к болезням нашего поколения...» (Белинский. ПСС. Т. 4. С. 521). 74 (Подобный же упрек, по недоразумению, был сделан Белинским и Баратынскому). - В рецензии на книгу Баратынского "Сумерки" Белинский писал: "Жизнь
630 Примечания как добыча смерти, разум как враг чувства, истина как губитель счастия - вот откуда проистекает элегический тон поэзии г. Баратынского и вот в чем ее величайший недостаток. (...) Эта невыдержанная борьба с мыслию много повредила таланту г. Баратынского..." {Белинский. ПСС. Т. 6. С. 479). 75 Кто толпе мои расскажет думы? I - Или поэт, или никто. - Строки из стихотворения "Нет, я не Байрон, я другой...". У Лермонтова: "Я - или Бог - или никто! - " ИЗ МЫСЛЕЙ О ЛЬВЕ ТОЛСТОМ Впервые: Труд. 1890. Т. 8. Печатается по изд.: ЛО, 1913. С. 201-230. 1-го ноября 1890 г. Андреевский писал А.С. Суворину: «Окажите мне, Алексей Сергеевич, любезность: прочтите эти листки, где есть кое-что из мыслей о Льве Толстом. Мне думается почему-то, что Вы их не возьмете в фельетон, хотя бы я и отвечал за них своею подписью. Но все-таки скажите, что Вы думаете об этих "мыслях"?» (РГАЛИ. Ф. 459. Оп. 1. Ед.хр. 118. Л. 16). Ответ Суворина не известен, но о нем можно судить по письму к нему Андреевского от 6 ноября 1890 гГ: «Вот уж от Вас я не ожидал, Алексей Сергеевич, недоразумения насчет "памяти" Толстого! Само собою разумеется, что дело не в одной памяти, а в том, чтобы "мочь и сметь" и суметь изобразить. Да ведь об этом и говорить нечего, п.ч. это истина. Никто не спорит против того, что Толстой великий художник, и я не помышлял "низводить дарование на простоту". Но следует отметить выдающееся орудие в творчестве, природное пособие - и это дано Толстому в его несравненной памяти. Такой памяти - полной, отчетливой, непогрешимой - я не знаю ни у одного из других великих художников. За Петю Ростова благодарю. Я что-то не помню, чтобы он был музыкантом, а знаю, что и мне доводилось во сне разыгрывать мелодии. Надо об этом месте подумать. И зачем Вы ругаетесь словом "адвокат"? Сейчас, чуть что скверно, - "по-адвокатски". Какой Вы неисправимый пристрастник! А Ваш суд всегда интересен. Думаю отдать заметку в "Труд" (приложение же - "Иллюстрация"). Там свободнее высказывать скромную правду» (Там же. Л. 17-17 об.). Ответ Суворина на это письмо также не известен, но в следующем, недатированном письме к нему, написанном после 6 ноября 1890 г., Андреевский писал: «За все Ваши замечания, Алексей Сергеевич, очень благодарен. Прилагательное "художественная" память - непременно возьму. Это мне поможет разъяснить мою мысль, что я также сделаю в нескольких словах. Я пропустил образованность Толстого!! Да я многое множество пропустил! Я очень мало сказал... Ведь это отрывок... Где мне такого мастодонта оборудовать всего и целиком! А "скромную правду" я сказал с хитростью. В сущности, она даже немного дерзкая. Толстого, с его дерзостью, везде напечатают, а нашему брату надо прятаться. Так бы вот и пошел к Вам спорить устно, да все вожусь с простудою горла. От души Вас приветствую» (Там же. Л. 18-18 об.).
Из книги "Литературные очерки" 631 1 "Всегда об одном и том же говорят морские волны", - заметил маленький Павел Домби... - Цитата из романа Ч. Диккенса "Торговый дом Домби и сын" (т. 1, гл. XVI). Андреевский ошибся: у Диккенса не "морские волны", а "волны реки". 2 .. "однозвучен" шум жизни. - См. строки Пушкина: "И томит меня тоскою / Однозвучный жизни шум" ("Дар напрасный, дар случайный..."). 3 ...необычайная художественная память впечатлений. - Как явствует из приведенного выше недатированного письма Андреевского к Суворину, слово "художественная" было подсказано критику Сувориным. 4 ...Долли Облонская переезжает с детьми в деревню... - "Анна Каренина", т. 1, ч. III, гл. VII. 5 ...провел Ивана Ильича через все мытарства долгого умирания... - Речь идет о повести Толстого "Смерть Ивана Ильича". 6 ...воспроизвел "вдруг наступившее" перед смертью улучшение... - "Анна Каренина", т. 2, ч. V, гл. XVIII-XX. 7 ...когда Андрей Болконский выжидал в соседней комнате ~ "И зачем это дитя вдруг кричит? Какое это дитя?.." - "Война и мир", т. 2, ч. I, гл. IX. Андреевский цитирует по памяти. 8 ...что при хождении в раздумье по нескольким комнатам подряд ~ механически возвращаются и повторяются те же мысли... - "Анна Каренина", т. 1, ч. II, гл. Vin. 9 ...или что при обручении, во время венчания, всегда происходит путаница с кольцами... - "Анна Каренина", т. 2, ч. V, гл. IV. 10 ...или что священник, обводя молодых вокруг аналоя, всегда загибает ризу, а шафера, с венцами в руках, неизбежно отстают на поворотах... - Там же, гл. VI. 11 ...или что во сне самый заурядный человек может создавать удивительнейшие мелодии и управлять ими по своему произволу... - "Война и мир", т. 4, ч. Ш, гл. X (сон Пети Ростова). 12 ...как сказал Пушкин, уже "не думает никто"... - «Сцена из "Фауста"». 13 Кто, например, кроме Толстого, осмелился бы заставить Наташу ~ в бессмысленном повторении этого слова, случайно попавшего на язык?.. - "Война и мир", т. 2, ч. IV, гл. IX. 14 И вспоминаются слова Достоевского, что "ближних невозможно любить, а что можно любить разве лишь дальних"... - Неточная цитата из "Братьев Карамазовых" (ч. 1, кн. 5, гл. IV). 15 Михалевич - персонаж из романа Тургенева "Дворянское гнездо". 16 Лемм - персонаж из того же романа Тургенева. 17 Лишний человек - см. повесть Тургенева "Дневник лишнего человека". 18 Увар Иванович - персонаж из романа Тургенева "Накануне". 19 "Только выпив бутылку и две вина ~ Только бы не видеть ее, эту страшную ее". - "Война и мир", т. 2, ч. V, гл. I. Неточная цитата. Последняя фраза первого абзаца: "Но это после никогда не приходило" (курсив Толстого). 20 ...в его "Вере"... - Имеется в виду публицистическое произведение Толстого "В чем моя вера?" 21 Иртеньев - герой повести Л. Толстого "Детство. Отрочество. Юность". 22 Его отроческая исповедь исполнена страха ~ какому-то иноку в пустыне. - "Юность", гл. VI-VII.
632 Примечания 23 ..."он вспомнил о Боге и о будущей жизни ~ не сделав ничего доброго, хорошего". - "Казаки". Неточная цитата из гл. XX. 24 ..."Ну что тебе стоит ~ сделай, чтобы на меня вылез матерый..." - "Война и мир", т. 2, ч. IV, гл. V. 25 "Как бы счастлив и спокоен я был ~ и величия чего-то непонятного, но важнейшего!". - Там же, т. 1, ч. Ш, гл. XIX. 26 "Ежели я вижу, ясно вижу лестницу" ~ "правда, верь этому". - Там же, т. 2, ч. II, гл. ХП. 27 После кризиса, описанного в "Исповеди"... - Напряженные духовные искания и поиски смысла жизни привели Толстого к полному разрыву с официальной церковью и церковным учением. В России его книга была запрещена, поскольку она "приводит в сомнение важные истины веры и постановления православной церкви и допускает весьма неуважительные отзывы об истинах и обрядах православной веры" {Гусев. Толстой. С. 153). Андреевский мог читать "Исповедь" в копии, снятой с корректуры журнала "Русская мысль" (1882. № 5), куда "Исповедь" была отдана Толстым, или в женевском издании 1884 г. В России книга появилась только в 1906 г. 28 ..."о последних содроганиях тела, покидаемого духом". - "Война и мир", т. 4, ч. И, гл. XVI. Неточная цитата. 29 "Левин положил брата на спину ~ что все так же темно остается для Левина". - "Анна Каренина", т. 2, ч. V, гл. XX. 30 ..."Где она? Какая смерть? ~ Вместо смерти был свет". - "Смерть Ивана Ильича", гл. XII. 31 "- Кончено! - сказал кто-то над ним. ~ Он втянул в себя воздух ~ потянулся и умер". -Там же. 32 ... "Пусть даже время рукой беспощадною мне показало, что было в вас ложного, - все же..." - Неточная цитата из стихотворения "Ночи безумные, ночи бессонные..." 33 "Все смешалось в доме Облонских. ~ просили расчета". - "Анна Каренина", т. 1, ч. I, гл. I. 34 .. .замена прежнего вдохновения - рассудочностью и прозою. - По поводу этого утверждения А. Волынский писал: "В этих критических замечаниях о Толстом есть известная правда. Г. Андреевский очень вдумчиво вникает в основные мотивы творчества Толстого. Но самая мысль, что поэтический элемент как бы исчезает из произведений великого художника, должна быть введена в более тесные границы. О полном исчезновении поэзии из последних произведений Толстого не может быть и речи. Нет прозы там, где гениальная простота, непогрешимая полнота..." {Волынский А. Литературные заметки // СВ. 1891. № 1. С. 165). 35 "Неужели это вера? ~ слезы, которыми были полны его глаза". - "Анна Каренина", т. 2, ч. VIII, гл. ХШ. 36 "Теперь вся жизнь моя ~ я властен вложить в нее!" - Там же, гл. XIX. 37 Но и после этого Толстой, как известно из его "Исповеди" ~ и даже покушался на самоубийство. - Толстой писал: "Жизнь мне опостылела - какая-то непреодолимая сила влекла меня к тому, чтобы как-нибудь избавиться от нее. Нельзя сказать, чтоб я хотел убить себя. Сила, которая влекла меня прочь от жизни, была сильнее, полнее, общее хотенья. Это была сила, подобная прежнему стремле-
Из книги "Литературные очерки' 633 нию жизни, только в обратном отношении. Я всеми силами стремился прочь от жизни. Мысль о самоубийстве пришла мне так же естественно, как прежде приходили мысли об улучшении жизни". ("Исповедь", гл. IV). 38 ..."Все люди представлялись Пьеру солдатами ~ эту страшную ееГ - См. примеч. 19. ТУРГЕНЕВ Его индивидуальность и поэзия Впервые: НВ. 1893. 2, 9 и 16 марта, № 6109, 6116, 6123. Печатается по изд.: ЛО, 1913. С. 231-279. 14 января 1893 г. Андреевский писал П.И. Вейнбергу: "Я читаю 26 января в Вашем педагогическом зале о Тургеневе в пользу Высших женских курсов" (ИРЛИ. Ф. 62. Оп. 1.№2.Л.З). 18 февраля 1893 г. Андреевский писал А.С. Суворину: «Хочу на всякий случай спросить Вас, Алексей Сергеевич, поместите ли Вы у себя мой этюд о Тургеневе? Я бы согласился растянуть его на несколько фельетонов с большими промежутками времени. Я встречал у вас такие длинные и притом гораздо более скучные вещи. Когда-то, в "Голосе", Евгений Марков печатал таким образом свои статьи о Толстом и Тургеневе. Я вынужден обратиться к Вам, п.ч. наши журналы тупоумно-партийны; для каждого из них нужно будет пожертвовать какою-нибудь мыслью. Хотел отдать в "Северный вестник", но г. Флексер в таком начальническом тоне настаивает на безграмотной переделке нескольких моих выражений (поправляет мой язык), - что я не пожелал подчиниться этим пустым изменениям - тем более что он желает разделить мою (и без того небольшую) статью на две книжки. Думаю, что все это было сделано только с целью отстранить мою конкуренцию в журнале по критическим статьям с самим г. Флексером. Но если уже дробить статью, то лучше уже делать это в газете. Мой этюд ровно вдвое больше этюда о Башкирцевой и, следовательно, ни в каком случае не займет больше четырех фельетонов. Работа моя вызвала большое сочувствие публики, выраженное в письмах и телеграммах от неизвестных. Пожалуйста, не стесняйтесь отказывать. Я знаю, что в литературных вопросах Вы очень великодушны и что каждый Ваш отказ объясняется действительною невозможностью принять предложение. А я уж тогда где-нибудь пристроюсь подальше от большого круга читателей» (РГАЛИ. Ф. 459. Оп. 1. Ед.хр. 118. Л. 23-24). 1 Имя Тургенева переживает кризис. - Не ясно, что Андреевский называет кризисом, но, очевидно, речь идет не о забвении писателя, поскольку за десятилетие после смерти Тургенева, минувшее к тому времени, когда была написана статья, о нем появилось множество работ. Возможно, Андреевский имеет в виду наметившееся в критической литературе переосмысление творчества Тургенева (см., например: Буренин В. Литературная деятельность Тургенева. Пб., 1884; Полевой П. Ахиллесова пята Тургенева // ИВ. 1885. № 11; Лисовский А. Критические этюды. И.С. Тургенев // РБ. 1888. № 10 и др.).
634 Примечания 2 Стасов Владимир Васильевич (1824-1906) - критик, историк искусства, общественный деятель. См. его работу: "Двадцать писем Тургенева и мое знакомство с ним"(СЯ.1888.№10). 3 ...фельетоны Евгения Маркова о Тургеневе. ~ Автор отмечал в Тургеневе как его главную черту - "боязнь жизни". - Марков Евгений Львович (1835-1903) - публицист, критик, прозаик. В 1875-1881 гг. ведущий публицист и критик газеты "Голос". В статье "Тургенев и гр. Л.Н. Толстой в основных мотивах своего творчества" (Голос. 1876, 15-23 дек.; 1877. 26 янв. - 14 фев.) Марков отмечал, что главный мотив Тургенева - "страх перед жизнью". См. также: Тургенев. ПСС. Сочинения. Т. 12, кн. 1. С. 48, 52. 4 ..."Вот чем хороша поэзия ~ но даже больше похоже на правду". - Тургенев. "Первая любовь", гл. IX. 5 ...тот "дурной запах изо рта", который ощущал Иван Ильич, целуя свою постаревшую жену... - "Женитьба (...) так нечаянно, и разочарование, и запах изо рта жены, и чувственность, притворство!" (Толстой. "Смерть Ивана Ильича", конец гл. IX). 6 ...он всегда следовал художественной заповеди Гёте: "Запускайте руку внутрь, в глубину человеческой жизни"... - Цитата из "Театрального вступления" к "Фаусту". Тургенев приводит эти слова в статье «По поводу "Отцов и детей"». 7 "Не привидения и фантастические подземные силы страшны ~ никакой мед уже не покажется сладким..." ("Довольно"). - Гл. XIII. Слова "этим" и "этой" подчеркнуты Тургеневым. 8 ...своим "божественным огнем"... - Слова из стихотворения Ф.И. Тютчева "Проблеск". 9 .."Поэзия тут и не ночевала"... - Из письма Тургенева к Я.П. Полонскому от 13 января 1868 г. Впервые полностью: Тургенев Первое собрание писем. С. 130-132. 10 Баратынский, разбиравший бумаги Пушкина ~ сказал: "Можешь ты себе представить ~ Можно ли было ожидать?" - Андреевский цитирует по памяти письмо Баратынского к жене от 6 февраля 1840 г.: "...я был у Жуковского. Провел у него часа три, разбирая ненапечатанные новые стихотворения Пушкина. Есть красоты удивительной, вовсе новых и духом и формою. Все последние пьесы его отличаются, чем бы ты думала? Силою и глубиною! Он только что созревал. Что мы сделали, Россияне, и кого погребли? - слова Феофана на погребение Петра Великого. У меня несколько раз навертывались слезы художнического энтузиазма и горького сожаления" (фрагменты из этого письма впервые опубликованы в изд.: Баратынский. Сочинения. 1869. С. 423-^-24). 11 Разбирая "Отцов и детей", Писарев говорит: "Художественная отделка ~ к выведенным явлениям жизни"... - Здесь и далее Андреевский цитирует Писарева по изд.: Писарев Д.И. Сочинения. Пб., 1866-1869. Ч. 1-Х. 12 Возьмем хотя бы того же самого Тургенева в истолковании такого почтенного и безупречно-благородного преподавателя как покойный Стоюнин. - В книге о "О преподавании русской литературы" (М, 1874) Владимир Яковлевич Стоюнин (1826-1888) дал крайне упрощенное истолкование Тургенева. 13 "Его душа чудесного искала"... - В стихотворении Лермонтова "1831-го июня 11 дня": "Моя душа, я помню, с детских лет / Чудесного искала".
Из книги "Литературные очерки" 635 14 "Природа сильно действует на воображение неразвитого человека ~ Павлуша через год убился, упав на скаку с лошадиГ - См.: Стоюнин. С. 135, 136. 15 ..."Слог - это сам человек". - Афоризм: "стиль - это сам человек" принадлежит французскому естествоиспытателю Жоржу Луи Леклерку Бюффону (1707-1788). 16 ...пускай мизерные "разоблачения" г-жи Головачевой намеревались приписать ему ретроградные разговоры, эгоистическую черствость в отношениях и смешное самообожание... - Речь идет о книге Авдотьи Яковлевны Панаевой (Головачевой; 1819 или 1820-1893) "Воспоминания" (СПб.,1890). 17 ...пусть распубликованная переписка его... - Речь идет о книге: Тургенев. Первое собрание писем. 18 "Оставь любопытство толпе и будь заодно с гением. ~ не так, как вы - иначе!" - См. письмо к П.А. Вяземскому от второй половины ноября 1825 г. из Михайловского в Москву. Курсив в цитате принадлежит Пушкину. 19 ...для ознакомления с его душевным обликом. - После этих слов в издании ДО, 1902 следовал абзац, вероятно, удаленный Андреевским при чтении корректуры ЛО, 1913: "Когда вы читаете Тургенева, то вам всегда бывает так любо входить в особенный мир его беседы! Вы никогда и ни в чем с ним не расходитесь; всех его действующих лиц вы судите, любите и воспринимаете всегда в полнейшем соответствии с тем, какими он сам их рисует. Его тоска прокрадывается к вам в сердце; его радодсть дает вам трепет; его остроумие вас пленяет; вам бывают нужны именно те разговоры, которые он приводит, и именно те сведения о жизни действующих лиц, какие он дает, - не более и не менее. Вы чувствуете, что каждый недостаток или излишек в этом материале нарушили бы ваше чистое наслаждение. И эта полная гармония, полная удовлетворенность впечатления и то чувство высшей красоты, которою всегда бывает озарена каждая тургеневская картина жизни, - все это неразрывными узами связывает вас с самим автором - и отдает в его власть, привлекает к его имени - все ваши симпатии". 20 Жорж Занд (Санд); настоящее имя: Аврора Дюпен (по мужу Дюдеван; 1804-1876) - французская писательница, с которой был дружен Тургенев. 21 ...увлечен ~ кружком Бакунина, Грановского, Герцена и Станкевича... - Бакунин Михаил Александрович (1814-1876) - философ, публицист, революционер-анархист. Познакомился с Тургеневым в Берлине в 1840 г. Стал прототипом Рудина. Дружеские отношения сохранялись и в 1860-х годах. Грановский Тимофей Николаевич (1813-1855) - историк, литератор, общественный деятель. Вместе с А.И. Герценом (1812-1870), знакомство с которым состоялось в 1839 г., составил ядро московского западнического кружка, куда входили Н.П. Огарев, Е.Ф. Корш, М.Ф. Орлов. В середине 1840-х годов между Грановским и Герценом выявились разногласия: Грановскому был чужд социальный радикализм Герцена и Огарева. Бакунин в кружок не входил. Станкевич Николай Владимирович (1813-1840) - глава философского кружка, сыгравшего значительную роль в идейной жизни России. Среди участников кружка - Белинский и Бакунин. Философские искания Станкевича оказали влияние и на Тургенева. 22 ...сплелись в Тургеневе, "как пара змей, обнялись крепче двух друзей". - Лермонтов, "Мцыри" (18): "И мы, сплетясь как пара змей, / Обнявшись крепче двух друзей...". 23 ..."Дуньте на умирающую лампаду, и пусть она погаснет". - "Отцы и дети", гл. XXVII.
636 Примечания 24 Веретъев - персонаж из повести Тургенева "Затишье". 25 Шубин - персонаж из романа Тургенева "Накануне". 26 Авенир Сорокоумов - персонаж из рассказа Тургенева "Смерть" ("Записки охотника"). 27 Машурина - персонаж из романа Тургенева "Новь". 28 Варвара Злотницкая - персонаж из рассказа "Яков Пасынков". 29 ...до ненависти к мизинцу Анны Карениной. - "Она подняла чашку, отставив мизинец, и поднесла ее ко рту. Отпив несколько глотков, она взглянула на него и по выражению его лица ясно поняла, что ему противны были рука, и жест, и звук, который она производила губами" ("Анна Каренина", т. 2, ч. VII, гл. XXV). 30 Литвинов - персонаж из романа Тургенева "Дым". 31 "Но добро...разум... справедливость! ~ И земля кругом глухо застонала и дрогнула"... - Неточная цитата из стихотворения в прозе "Природа". 32 Он умел "по одному шуму листьев" узнавать время года. - "...По одному их шуму можно было узнать, какое тогда стояло время года". - Рассказ Тургенева "Свидание". 33 "Смеющийся трепет весны11 ~ "насмешливый голосок синицы"... - там же. 34 Ирина - героиня романа "Дым". 35 Полозова - героиня повести "Вешние воды". 36 ..."Когда она вышла мне навстречу ~ и тоненькой золотой цепочкой на шее". - Повесть Тургенева "Фауст", Письмо третье. Неточная цитата. 37 Фимушка и Фомушка - персонажи из романа Тургенева "Новь". 38 Они не понравились критике и показались ей ничтожными. - Рассказы Тургенева "Призраки" и "Довольно" встретили весьма холодный прием в литературных кругах. М.А. Антонович усмотрел в рассказе "Довольно" страх героя перед крестьянским волнением и враждебный выпад против писателей-сатириков (Современник. 1864. № 4). Д.И. Писарев в статье "Реалисты" назвал "Призраки" "пустяком". П.Л. Лавров объяснял появление новых рассказов Тургенева реакцией, наступившей после 1862 г. (Вестник народной воли. 1884. № 2. С. 102). Критики славянофильского направления Н.Н. Страхов и Е.Н. Эдельсон полагали, что "Призраки" появились вследствие разлада между обществом и поэтом. Рассказ "Довольно" тоже не понравился критике, которая отождествила образ героя с автором произведения. Кстати, именно так воспринял фантазию и Андреевский, хотя отнесся к ней восторженно. 39 Достоевский с ненавистью осмеял обе поэмы в "Бесах"... - ч. 3, гл. 1. 40 У меня есть собственноручное письмо Тургенева к одному литератору, где он по поводу "Довольно" говорит: "Я раскаиваюсь в том, что напечатал этот отрывок... ~ а тут такая субъективщина, что беда!" - В 1878 г. Андреевский написал стихотворение "Довольно" - вариацию на тургеневскую тему и обратился к писателю с вопросом, можно ли опубликовать это стихотворение. 20 и 25 мая 1878 г. Тургенев писал по этому поводу М.М. Стасюлевичу (издателю "Вестника Европы") письмо, отрывок из которого цитирует Андреевский. 41 ...переживавший клеветы, обиды и недоразумения, вызванные "Отцами и детьми" . - Бурные отклики на роман "Отцы и дети" побудили Тургенева вступить в переписку с многочисленными читателями романа, и работа над рассказами "Призраки" (начат в 1855 г.) и "Довольно" (начат в 1862 г.) затянулась. Историю
Из книги "Литературные очерки" 637 полемики, развернувшейся вокруг "Отцов и детей" см.: Тургенев. ПСС. Сочине- ния.Т. 8. С. 589-611. 42 "Поэт! Не дорожи любовию народной... /Дорогою свободной иди, куда влечет тебя свободный ум". - Строки из стихотворения Пушкина "Поэту". 43 В авторе, говоря словами Некрасова, "разум вступил в свои суровые права". - Стихотворение Некрасова "Три элегии" (III): "Разбиты все привязанности, разум / Давно вступил в суровые права..." 44 Он прощается с любовью навсегда, как прощается скупец с своим золотом перед тем, чтобы навсегда зарыть его в землю... - У Тургенева: "Так скупой, в последний раз налюбовавшись своим кладом, своим золотом, своим светлым сокровищем - засыпает его серой сырой землею..." ("Довольно", гл. XII). 45 ..."на пустой груди ненужные руки..." - там же, гл. XIII. 46 ..и сохраняет последнее, единственно доступное ему достоинство, достоинство сознания собственного ничтожества. - Пересказ гл. XIII из рассказа Тургенева "Довольно": 47 ..."народность, право, свобода, человечество, искусство." ~ "К чему? Разве люди не мошки?" - Там же, гл. XIV. Неточные цитаты. 48 ..."Нет... нет... довольно... довольно!" ~ он повторяет последние слова Гамлета: "The rest is silence"... - Там же, гл. XVII. 49 "Земля, эта плоская поверхность... ~ ... к самому себе". - Неточные цитаты и близкий к тексту пересказ рассказа "Призраки" (гл. XXIII). 50 "Это нечто было тем страшнее ~ и лижет своим мерзвым жалом.." - Там же, гл. XXIV. 51 ..."О, я несчастная! ~ Ничтожество, ничтожество!" - Там же. 52 ..."Призраки" и "Довольно" появились в 1863 и в 1864 годах... - Рассказ "Призраки" был опубликован в журнале "Эпоха" (1864, № 1-2); рассказ "Довольно" - в собрании сочинений Тургенева (издание братьев Салаевых; т. 5, Карлсруэ, 1865). 53 Какое дело нам, страдал ты или нет? I На что нам знать твои волненья? - Строки из стихотворения Лермонтова "Не верь себе". 54 ..."О Боже! зачем смерть, зачем разлука, болезнь и слезы? ~ О Боже! Неужели нельзя верить чуду?" - "Накануне", гл. ХХХШ. Андреевский ошибается: это отрывок не из дневника Елены - это ее размышления. 55 ..."в другой раз я тебе этого не скажу ~ а из меня лопух расти будет, - ну, а дальше?.. - "Отцы и дети", гл. XXI. 56 ..."певца своей любви, певца своей печали". - Строка из стихотворения Пушкина "Певец": "Певца любви, певца своей печали". 57 ...его ссора с славянофилами... - В начале 1850-х годов Тургенева дружески приняли в среде славянофилов. Однако, когда стало известно содержание отрывка из воспоминаний Тургенева "Семейство Аксаковых и славянофилы", посвященного кружку московских славянофилов, до И.С. Аксакова "дошли рассказы о насмешливом отзыве Тургенева об его покойном брате Константине, и Иван Сергеевич Аксаков вскипел негодованием против нашего знаменитого романиста" {Матвеев П. Тургенев и славянофилы // PC. 1904. № 4. С. 183). Отношения Тургенева со славянофилами еще более обострились после выхода в свет романа "Дым". Славянофилы не только уловили в "Дыме" насмешки над своими теориями, но ополчились на Тургенева за его прозападническую позицию, ярко выраженную в этом
638 Примечания романе. Автор рецензии на роман (предположительно М.П. Погодин) вопрошал: «...что же значит повесть г. Тургенева "Дым", помещенная в "Русском вестнике" за месяц март (1867 г. - И.П.)? Дым ли это отечества, который нам сладок и приятен? Или это угар, наносимый с Запада, оружие русского, направленное против России? "Московские ведомости" верят в хорошие стороны русского народа и в высокое призвание России: с какой же стати появились в "Русских ведомостях" неприязненные шляхетские насмешки странника, который все русское, без исключения, считает дымом?» (Газета "Русский". 1867. 12 июня. - Цит. по: Тургенев. ПСС. Сочинения. Т. 7. С. 538). Н.Н. Страхов утверждал, что Тургенев не понял перемен, происшедших в России после 1862 г., и в связи с этим писал: "Внимательный наблюдатель должен признать, что благодаря нынешнему царствованию действительно вскрылись все язвы, которые мы носили в своем теле, воображая себя вполне здоровыми; (...) Говоря литературными формулами, все мы до 1862 г. были более или менее западниками, а после этого года все более или менее стали славянофилами". (Там же. С. 539). 58 ...его последняя неудача в изображении нашей злосчастной подпольной молодежи... - роман Тургенева "Новь". 59 ...как "первая любовь"... - Слова из стихотворения Ф.И. Тютчева на смерть Пушкина "29-е января 1837": "Тебя ж, как первую любовь, / России сердце не забудет!.." 60 ...вроде запаха Петрушки и "капли" Фемистоклюса... - "...Лакей Петрушка стал устраиваться в маленькой передней, очень темной конурке, куда уже успел притащить свою шинель и вместе с нею какой-то свой собственный запах, который был сообщен и принесенному вслед за тем мешку с разным лакейским туалетом" (Гоголь. "Мертвые души", т. 1, гл. 1). "В это время стоявший позади лакей утер племяннику (Фемистоклюсу. - И.П.) нос, и очень хорошо сделал, иначе бы капнула в суп порядочная посторонняя капля" (там же, гл. II). ГОРОД ТУРГЕНЕВА Печатается по изд.: ЛО, 1913. С. 280-289. 1 С этой дорожки, оставив Литвинова ~ чтобы сделать придворный книксен перед завиденною ею издали герцогиней. - "И, крепко стиснувши руку Литвинова, Ирина направилась к особе средних лет и сановитой наружности, тяжело выступавшей по песчаной дорожке в сопровождении двух других дам и ливрейного, чрезвычайно благообразного лакея" ("Дым", гл. ХШ). 2 ..."72-го августа 1862 года в Баден-Бадене, в четыре часа дня... - У Тургенева: "10 августа 1862 года, в четыре часа пополудни, в Баден-Бадене..." 3 Конверсационсгауз - место, где собирались посетители курорта. 4 ...ресторан и кофейня ci-devant Вебера. - Упоминается в романе "Дым" (гл. II и III). 5 ...за отзыв Литвинова о его мороженом. - "Литвинов пожал плечами и отправился к Веберу, взял газету и спросил себе мороженого. В газете толковалось о римском вопросе, а мороженое оказалось скверным" ("Дым", гл. V).
Из книги "Литературные очерки" 639 6 ...в сангалиевском вкусе. - Сангалло - семья итальянских архитекторов эпохи Возрождения. Видимо, Андреевский имеет в виду Антонио да Сангалло Младшего (1483-1546), возводившего массивные, цельные по объему дворцы. 7... "знаменитое русское дерево" ~ играющее такую видную роль в увертюре "Дыма"? - «В нескольких шагах от "русского дерева"...» - так начинается глава II, экспозиция романа. 8 ..."Погода стояла прелестная ~ слепо, доверчиво и мило". - "Дым", гл. I. 9 ..Литвинов попал на пикник "молодых генералов" у подножия "Старого замка". -"Дым", гл. X. 10 На площадке - белые столики и стулья, точь-в-точь такие, какие описывает Тургенев. - "Ему захотелось позавтракать, и он направился к Старому замку (...) Но не успел он поместиться за один из белых крашеных столиков, находящихся на платформе перед замком, как послышался тяжелый храп лошадей и появились три коляски..." ("Дым", гл. X). 11 ...сидела Ирина, "скрестив руки на спинке отодвинутого стула..." - Там же. 12 Ратмировы - персонажи из романа "Дым". КНИГА БАШКИРЦЕВОЙ Впервые: НВ. 1892. 11 ноябр., № 6001. Мария Константиновна Башкирцева (1860-1884) - художница, автор "Дневника", частично изданного в Париже в 1887 г. ("Journal de Marie Bashkirtseff '. T. 1-2). В России отрывки из "Дневника" были опубликованы: НВ. 1887. 11 июня. В переводе Л.Я. Гуревич: СВ. 1892. № 1-12. О том, что это сокращенный еревод, упомянул Н.К. Михайловский в статье "О дневнике Башкирцевой". (РБ. 1893. № 1. С. 25), где, кстати, назвал статью Андреевского "апологией" Башкирцевой (Там же. С. 27). Андреевский читал "Дневник" по-французски и переводы цитат в статье принадлежат ему. В ЛО, 1913 статья ошибочно помечена 1888 годом; в ЛО, 1902 - тоже ошибочно-1891. Цитаты из Башкирцевой составитель приводит по изд.: "Дневник Марии Башкирцевой". Пг.; М., 1916, с указанием даты записи (Дневник). К "Дневнику" Башкирцевой в России относились неоднозначно. Н.К. Михайловский писал: "Все это откровенно до наглости, и если человек этакое решается про себя заносить в дневник, так нам в данном случае, очевидно, нечего опасаться обычного недуга дневников - кокетничанья, рисовки. Рисовка есть, это несомненно, но она сопровождается совершенно откровенным рассказом о том, как, когда и где рисовался и кокетничал автор. Чем другим, а фальшивым скромничаньем Башкирцева не грешна" (СВ. 1887. № 12. С. 182). Напротив, Л.Я. Гуревич, автор русского перевода "Дневника", рекомендовала: "Прочтите этот дневник: вы увидите, что она действительно говорит все, что она обнажает здесь свою душу, до самых сокровенных ее изгибов" (РБ. 1888. № 2. С. 76). Из недатированного письма матери М. Башкирцевой Андреевскому: «Перечитывая Вашу статью в "Новом времени" (я ее всегда имею при себе) об Марии Башкирцевой, я решилась Вам написать, напомнить об ней, нашей незабвенной Марии
640 Примечания Башкирцевой. Читала Вашу статью и об Бадене, Тургеневе, и все, что Вы пишете, Меня особенно интересует. (...) Вы единственный из русских поняли и оценили ее, мою голубку» (РНБ. Ф. 21. Ед.хр. 15. Л. 1об., 5 об.). В автографе КоС есть зачеркнутая запись: «Дневники почти всегда оставляют впечатление ничтожества. Какой бы великий человек ни вел свой дневник - мелочность и пустота монотонных и бесцветных подробностей каждой отдельной жизни выступают в нем неизбежно. Исключение составляет только "Дневник Башкирцевой" - эта кипучая исповедь недолговечной девушки-Наполеона, которая, как бы предчувствуя свой ранний конец, ухватилась за дневник с младенческих лет и в нем излила перед людьми все страдания своего жадного духа. Об ней, впрочем, я написал отдельный очерк. "Записки" исторических деятелей всегда сомнительны, п.ч. отзываются пикировкой и жеманством. Но потребность к писанию дневников - особенно в предчувствии близкой смерти - есть у многих. Жаль, что их мало всплывает в литературе. В них все-таки есть много настоящей правды. Но жизнь человека, выразившаяся в какой-нибудь его деятельности, всегда интереснее всяких дневников. Дневники таких людей (как, например, Вальтер Скотт или Байрон) не только не возвышают, но всегда умаляют их: все великие делаются ординарными. По-видимому, самый процесс жизни - вне ярких проявлений личности - составляет только необходимый вздор. Но человек не может с этим помириться; он не признает этого неизбежного приговора массы; он не хочет понять ее равнодушия и невнимания ко всему тому, в чем выражалось его соприкосновение с миром. И все-таки посторонний читатель всегда будет скучать над этими подробностями, и будет тяготиться автором - и перестанет любить его. Нет! Делайте видные дела, - тогда люди станут сами докапываться до всех мелочей вашей биографии и будут ими суеверно дорожить. Но если вы их рассказали - они равнодушно отвернутся» (РНБ. Ф. 21. Ед.хр. 5. Л. 77-78). 1 ...раннее предчувствие ранней смерти инстинктивно заставило ее торопиться в дорогу к славе. - Башкирцева писала: "...я не успею выполнить всего задуманного... Ведь я не проживу долго" {Дневник. Среда, 28 ноября 1883 г.). 2 Она была создана совершенно исключительно ~ с самоуверенностью и бесстрашием истинной сомнамбулы. - Башкирцева отличалась разносторонней одаренностью: пела ("мой голос - мое сокровище! Моя мечта - выступить со славой на сцене". -Дневник. Четверг, 20 января 1876 г.), играла на фортепиано, арфе, мандолине; рисовала. С 1876 г. из-за туберкулезного процесса начала терять голос, с 1880 - слух. Наделенная необычайной целеустремленностью и работоспособностью, Башкирцева за два года (1877-1888) закончила в Париже у Р. Жюлиана курс живописи, рассчитанный на семь лет. 3 Она вам жалуется на близких ей людей, осуждает их и не церемонится характеризовать их самым нелестным образом. - См.: Дневник. Воскресенье, 2 июля 1876 г. и Вторник, 22 августа 1876 г. 4 Один критик распек Башкирцеву за эту откровенность и упрекнул ее в "неблагопристойности" . - Этот отрывок из дневника цитирует М. Протопопов в статье "Ярмарка женского тщеславия": "Мое тело античной богини, мои бедра trop espagnoles (?) (слишком испанские (фр.)), моя маленькая и безукоризненной формы грудь, мои ноги, мои руки, моя детская головка... к чему все это, если меня
Из книги "Литературные очерки" 641 никто не любит?" (РМ. 1892. № 4. С. 192). По этому поводу Протопопов замечает: «Я менее чем кто-либо склонен защищать лицемерную pruderie (показную добродетель (фр.)) и очень хорошо знаю, что в основе самой идеальной любви лежит физиологическое чувство. Но, во-первых, это знаем мы, люди пожившие, и знаем это теперь, а в семнадцать лет от роду мы этого не знали и уж во всяком случае об этом не думали: во-вторых, слова "целомудрие", "стыдливость", "приличие", точно так же как слова "нескромность", "цинизм", "неблагопристойность", существуют не для наполнения лексиконов, а для выражения понятий, которые играют роль в нашем нравственном обиходе» (Там же). 5 ...Башкирцева вполне искренно называла себя женщиной только по оболочке... - Башкирцева писала: "У меня женского только и есть, что оболочка, и оболочка чертовски женственная, что же касается остального, то оно чертовски другое" (Дневник. Среда, 14 ноября 1877 г.). 6 ...впоследствии, после многих лет болезни, давала в своем дневнике обстоя- тельный отчет о прискорбном для нее изменении ее наружности... - Дневник. Пятница, 23 июля 1880 г. 7 ...Гонкур в своих утомительно франтоватых записках. - Андреевский имеет в виду "Дневник" братьев Гонкуров (полностью опубликован в 1956-1958 гг.). После смерти Жюля (1830-1870) "Дневник" продолжал его брат Эдмон (1822-1896). 8 И вы расстаетесь с Башкирцевой, как с самым близким существом... - Ср. с записью В.Я. Брюсова в 1892 г.: Башкирцева - "это я сам, со всеми своими мыслями, убеждениями и мечтами" (Брюсов В. Дневники. М., 1927. С. 5). 9 "История души человеческой ~ истории целого народа", - сказал Лермонтов. - "Герой нашего времени" (Журнал Печорина. Предисловие). 10 А душу ль можно рассказать? - "Мцыри", 3. 11 ... исил избыток"... - Лермонтов, стихотворение "Не верь себе": "То кровь кипит, то сил избыток!". 12 Ребенок Лермонтов радовался своему сходству с Байроном ~ еще в младенческие годы. - Запись Лермонтова 1830 г.: "Кто мне поверит, что я знал любовь, имея 10 лет от роду" (Лермонтов. ПСС. Т. 5. С. 348). 13 Достоевский не чуял под собою земли от радости, когда Некрасов и Григорович ~ посулили ему известность... - См.: Достоевский. Дневник писателя за 1877 г., гл. II, ч. IV. (Достоевский. ПСС. Т. 25. С. 28-30). 14 ...в течение семи лет... - Описка: в течение пяти лет, так как Башкирцева умерла в 1884 г. 15 Все оставленные Башкирцевой картины ~ доказывает присутствие в ней внутренней мощи. - См.: Лясковская О. Художница М. Башкирцева // Искусство. 1961. №2. 16 ...когда Башкирцева остановилась на живописи ~ что ей следует трудиться. - "...Такому тщеславному человеку, как я, нужно привязаться к живописи, потому что это вечно живая неиссякаемая деятельность" (Дневник. Среда, 5 апреля 1876 г.). 17 Веласкец (Родригес де Сильва Веласкес) Диего (1599-1660) - испанский живописец. 22. С.А. Андреевский
642 Примечания К СТОЛЕТИЮ ГРИБОЕДОВА Впервые: НВ. 1895. 7 марта, № 6832. Печатается по изд.: ЛО, 1913. С. 357-371. 25 февраля 1895 г. Андреевский писал А.С. Суворину: «Я написал "Заметку к столетию Грибоедова". Она понравилась моим слушателям в Литературном обществе (ссылаюсь на М.А. Загуляева). Я говорю кое-что новое о роли Чацкого, о пьесе и о ее исполнении. Конечно, цитирую и Вас. Вся эта вещь небольшая, на один фельетон. Хотел было читать эту заметку публично в пользу Высших женских курсов, но Педагогический музей оказался занятым для различных лекций на весь пост, а искать другого места не хочу. Позвольте мне отдать мой фельетон для набора в типографию, а там - Вы его прочтете и распорядитесь им, как знаете. - Дайте же мне разрешительный ответ» {РГАЛИ. Ф. 459. Оп. 1. Ед. хр. 118. Л. 32). 10 1 Белинский обрушился на Чацкого за славянофильство... - В статье "Горе от ума": "Без дальних околичностей начинает он (Чацкий. - И.П.) рассказывать, что вон в той комнате встретил он французика из Бордо, который, "надсаживая грудь, собрал вокруг себя род веча" и рассказывал, как он снаряжался в путь в Россию, к варварам, со страхом и слезами, и встретил ласки и привет, не слышит русского слова, не видит русского лица, а все французские, как будто он и не выезжал из своего отечества, Франции. Вследствие этого Чацкий начинает неистово свирепствовать против рабского подражания русских иноземщине, советует учиться у китайцев "премудрому незнанью иноземцев"» нападает на сюртуки и фраки, заменившие величавую одежду наших предков..." {Белинский. ПСС. Т. 3. С. 424). 2 ...какие именно женщины могут внушать к себе любовь и как именно должно осуществляться это чувство между избранными душами. - "Любовь, - писал Белинский, - есть взаимное, гармоническое разумение двух родственных душ, в сферах общей жизни, в сферах истинного, благого, прекрасного... ~ Меркою достоинства женщины может быть мужчина, которого она любит..." и т.п. - Там же. С. 421. 3 ...высказался о Чацком в семидесятых годах Гончаров. - В статье "Мильон терзаний" {BE. 1872. № 3). 4 Пользуясь мыслью Герцена, он сблизил Чацкого с Онегиным и Печориным и показал превосходство Чацкого над ними. - Герцен сравнивает Чацкого с Онегиным и Печориным в статье "О развитии революционных идей в России". В статье "Мильон терзаний" Гончаров не раз сравнивает Чацкого с Онегиным и Печориным. Приведу лишь самое характерное место: "...Чацкий, как личность, несравненно выше и умнее Онегина и лермонтовского Печорина. Он искренний и горячий деятель, а те - паразиты, изумительно начертанные великими талантами, как болезненные порождения отжившего века" (Там же. С. 434). 5 ...когда "художник коснется борьбы понятий, смены поколений". - "Вот отчего не состарелся до сих пор и едва ли состареется когда-нибудь грибоедовский Чацкий, а с ним и вся комедия. И литература не выбьется из магического круга, начертанного Грибоедовым, как только художник коснется борьбы понятий, смены поколений" (Там же. С. 450).
Из книги "Литературные очерки 643 6 ...в восьмидесятых годах, г. Суворин сделал самостоятельный ценный этюд комедии Грибоедова. - См. статью: Суворин А.С. "Горе от ума" и его истолкователи // Грибоедов А.С. Горе от ума. Пб., 1886. С. I-LXXII. 7 ...ясно и живо разобраны все заблуждения нашего пламенного критика. - На протяжении всей статьи Суворин резко полемизирует с Белинским, называет его литературную характеристику Чацкого "глубоко фальшивой и нелепой" (Там же, с. XVII) и заключает: "Грибоедов знал ум и сердце человеческое неизмеримо лучше, чем Белинский" (Там же, с. XXII). 8 ...посчитался с Петром Великим и восхитился любовью Чацкого ко всему русскому... - В той же статье Суворин писал: "В Петре Грибоедов видел именно излишества того поклонения перед Западом, которое создало беспочвенную, международную интеллигенцию, готовую ломать все родное, обезличивая русского человека и пригоняя его в наружный ранжир европейца" (Там же, с. XLIII); "Слова Чацкого об одежде, с выводом из них - Как платья, волосы, так и умы коротки - Независимо от степени раздражения Чацкого, вполне понятны и естественны в устах его и нисколько не противоречат сущности его самостоятельной и правдивой натуры. Они дают ему характер смелого русского человека, который так уверен в уме и способностях русского народа и так прочно убежден в силе науки и просвещения, что ни бороды, ни длинное платье наших предков не могли бы помешать нашему развитию. В самом деле, неужели следовало прежде всего стричь, брить и одевать, а потом уж просвещать? Кто возьмет на себя вычислить, сколько труда, денег, забот, административной энергии, внимания, времени, даже крови, да, крови, и жестоких, бесчеловечных преследований было потрачено на одежды по европейскому образцу!" (Там же, с. XLV). 9 ...любил свою родину тою же "странною" любовью, как и Лермонтов. - "Люблю Россию я, но странною любовью" (Лермонтов. "Родина"). 10 По словам Пушкина, Грибоедов имел "способности государственные, оставшиеся без употребления", и был в то же время человеком "холодной, блестящей храбрости" . - Пушкин писал: "Способности человека государственного оставались без употребления; талант поэта был не признан; даже его холодная и блестящая храбрость оставалась некоторое время в подозрении" ("Путешествие в Арзрум", гл. вторая). 11 Пушкин не постеснялся открыто высказать, что современники чуть ли не прозевали в Грибоедове настоящего Наполеона. - Пушкин писал: "Люди верят только славе и не понимают, что между ими может находиться какой-нибудь Наполеон, не предводительствовавший ни одною егерскою ротою..." (Там же). 12 "Я было хотел успокоить... ~ faudra jouer des couteaux". - Там же. Неточная цитата. 13 ...хотя и осмеивал "смесь французского с нижегородским"... - "Господствует еще смешенье языков: / Французского с нижегородским?" ("Горе от ума", действие I, явление 7). 14 ..."о камерах, присяжных, о Байроне, - ну, о матерьях важных"... - Там же, действие IV, явление 4. 15... "Я езжу к женщинам, да только не за этим" - Там же, действие III, явление 3. 16 ..."выталкивает его вон"... - Там же, действие IV, явление 10. 17 ...и в коротенькой фразе графини-внучки: "Il vous dira toute l'histoire", которая рифмует со стихом: "Уж нет ли здесь пожара?" - Там же, действие III, явление 18. 22*
644 Примечания 18 ...как удачно выразился Полонский в своем стихе: "горе от любви и горе от ума"... - Последние строки стихотворения "Н.А. Грибоедова". 19 Гончаров находил, что "в чувстве Софьи Павловны к Молчалину ~ Недаром ее любил Чацкий". - Цитата из статьи Гончарова "Мильон терзаний" {BE. 1872. № 3. С. 445). 20 ...г. Суворин сказал: "Грибоедов должен был поразить такого наивного человека, как Белинский ~ неизмеримо лучше, чем Белинский". - Суворин А.С. "Горе от ума" и его истолкователи. С. XX, XXII. 21 Из-за чего Лассаль, как и Пушкин, был убит на дуэли, влюбившись в красивую Елену фон-Раковиц? - Фердинанд Лассаль был влюблен в дочь баварского дипломата Деннигеса и сделал ей предложение. Она приняла его, хотя была уже помолвлена с румынским дворянином Янко Раковицем. Однако по настоянию родителей Елена отказала Лассалю и примирилась с прежним женихом. Лассаль вызвал Раковица на дуэль и был смертельно ранен. 22 ...Грибоедова... сравнивали с Наполеоном и Гамлетом... - С Наполеоном Грибоедова сравнивал Пушкин. См. примеч. 11. Суворин же писал о Чацком: "...в том обществе, где он явился, он должен быть таким, каким создал его Грибоедов, т.е. столь же живым лицом, как Гамлет, как Лир, как Отелло, и в положении его, как умного человека среди глупых и подлых, как несчастного среди счастливых и довольных, очень много истинно трагического элемента" {Суворин. "Горе от ума" и его истолкователи. С. XVII). 23 ..."На крепостной балет согнал на многих фурах I От матерей, отцов оттор- женных детей..." - "Горе от ума", действие II, явление 5. 24 ... "Ученье - вот чума, ученость - вот причина"... - Там же, действие III, явление 21. 25 ..."Там упражняются в расколах и безверъи профессора! ~ Он химик, он ботаник!" - Там же. 26 ..."Прямой был век покорности и страха, все под личиною усердия к царю"! - Там же, действие П, явление 1. 27 А безвредное фрондерство "наших старичков" - этих настоящих "канцлеров в отставке по уму" ? - "А наши старички? ~ Прямые канцлеры в отставке - по уму!" (Там же, явление 5). 28 "Куда ни взглянешь, все та же гладь и степь, и пусто, и мертво..." - Там же, действие IV, явление 2. 29 ..."И томит меня тоскою однозвучный жизни шум"... - Пушкин. "Дар напрасный, дар случайный..." 30 ... "Давно пора мне мир увидеть новый!" - Лермонтов. "Не смейся над моей пророческой тоскою..." ЗНАЧЕНИЕ ЧЕХОВА Печатается по изд.: ЛО, 1913. С. 372-378. Андреевский был знаком с А.П. Чеховым. Его письма к Чехову опубликованы: Записки Отдела рукописей ГБЛ. М., 1941. Вып. 8. Письмо Чехова к Андреевскому от 25 декабря 1891 г.: Чехов А.П. Поли. собр. соч. и писем: В 30 т. М., 1974-1983. Письма. Т. 4. С. 334.
Из книги "Литературные очерки" 645 1 ...Писарев сразу посягнул на самого Пушкина... - В статье "Пушкин и Белинский" (1865). 2 ...по выражению Амфитеатрова, они "заклали свой талант на жертвеннике публицистических всесожжении". - Амфитеатров Александр Валентинович (1862-1938) - прозаик, публицист, фельетонист, литературный критик и драматург. Схожее по смыслу высказывание есть в статье Амфитеатрова "Н.К. Михайловский": "И берег он эту идею (народническую. - И.П.), как святой огонь на жертвеннике..." {Амфитеатров А. Курганы. СПб., 1905. С. 104). Возможно, Андреевский цитировал на память. Амфитеатров был знаком с Андреевским. В 1902 г. он писал Андреевскому из минусинской ссылки: "С Вами мы никогда не были близки, встречались редко, общения вне сферы литературных симпатий не имели, а между тем Вы сделали для меня в моей беде больше, чем самые близкие ко мне люди, за очень малыми из числа их исключениями..." (РГАЛИ. Ф. 26. Оп. 1. Ед. хр. 10. Л. 14). Амфитеатров полагал, что благодаря вмешательству Андреевского с его переписки сняли жандармский контроль. 3 Казалось, что деспотизму Михайловского и надзору Скабичевского никакого конца не предвидится. - Михайловский Николай Константинович (1842-1904) - публицист, социолог, критик, общественный деятель. Скабичевский Александр Михайлович (1838-1910/1911) - литературный критик, один из ярких представителей либерального народничества. В этой статье Андреевский впервые открыто говорит о Н.К. Михайловском и A.M. Скабичевском как о своих антагонистах. 4 "Медицина была бы нужна только для изучения болезней ~ Ничего не нужно, пусть земля провалится в тартарары". - Цитата из рассказа Чехова "Дом с мезонином", гл. III. 5 Разве это не открытая революция против Михайловского?! - Видимо, Андреевский считал, что этот страстный монолог чеховского героя направлен против позитивизма, свойственного эпохе 1880-1890-х годов в целом и Михайловскому в частности. 6 ...напечатал в "Новом времени" краткую заметку... - Рецензия "Новая книжка рассказов Чехова" (НВ. 1895. 17 янв.). 11 января 1895 г. Андреевский писал Суворину: «Третьего дня я получил, Алексей Сергеевич, от милого Чехова его новую книжку. Вместо ответа на его подарок (кстати, я не знаю его адреса), я бы желал поместить в "Нов. времени" прилагаемую заметку, сделанную мною под горячую руку, п.ч. я только вчера прочел сразу всю книгу. Не знаю, пригодится ли Вам эта заметочка?" (РГАЛИ. Ф. 459. Оп. 1. Ед. хр. 118. Л. 31). 7 Раньше других пожурил меня В.П. Буренин за скороспелое возведение Чехова в "дофины". - Буренин Виктор Петрович (1841-1926) - литературный и театральный критик, поэт. Буренин писал: "По-моему, г. Чехов до сих пор не создал ничего такого, что бы давало ему право на титул, любезно преподносимый г. Андреевским. Если под крупными писателями разуметь Пушкина, Гоголя, Тургенева, Достоевского, Толстого, то, я полагаю, сулить Чехову в будущем трон этих королей родной литературы немножко рискованно» (Буренин В.П. Критические очерки // НВ. 1895. 27 янв., № 6794). 8 Но несколько лет спустя, в "Мире искусства", мне напомнили, что пора бы признать Чехова вступившим на престол... - «"Наследный принц литературных ко-
646 Примечания ролей", как его давно уже удачно прозвал С.А. Андреевский, - Чехов несомненно является теперь художественным фокусом нашей литературы, т. е. собирательным центром современных наших настроений. Пусть этот дофин уступает в диаметре своего горизонта двум последним великим королям - Льву Толстому и Достоевскому: пусть можно и должно надеяться, что он не останется на престоле "последним в династии", ибо, как справедливо утверждал гоголевский Поприщин: "на престоле должен быть король". Но это имя имеет право стоять рядом с именами Тургенева и Гончарова» (Перцов П. "Три сестры" // МИ. 1901. № 2-3. С. 96). Хотя еще недавно тот же консервативный г. Буренин ~ скептически отнесся к художественным силам Чехова и указал на слабость некоторых его вещей... - Возможно, Андреевский имеет в виду следующее высказывание В.П. Буренина: "Надо же наконец сказать правду. Г.Чехов при всем его беллетристическом таланте является драматургом не только слабым, но почти курьезным, в достаточной мере пустым, вялым, однообразным..." (НВ. 1904. 26 марта, № 10079). ВЫРОЖДЕНИЕ РИФМЫ Впервые: МИ. 1901. № 5. Печатается по изд.: ЛО, 1913. С. 381^16. 1 Лета к суровой прозе клонят; Лета шалунью рифму гонят. - Пушкин. "Евгений Онегин", глава шестая, строфа XLIII. 2 Умчался век эпических поэм, I И повести в стихах пришли в упадок. - Лермонтов. "Сказка для детей", 1. 3 О чем писать? Восток и Юг ~ И страшно надоели все. - Лермонтов. "Журналист, читатель и писатель". 4 Недаром крупнейшие всемирные поэты второй половины века - Тургенев, Флобэр и Мопассан - высказали себя уже прямо в прозе. - Возражая Андреевскому, Брюсов писал: "Не наоборот ли? Современная мысль не стремится ли все решительнее выражать себя в форме стиха? (...) Разве существование великих.прозаиков может служить доводом, что стих вырождается? Не более, чем существование великих скульпторов?" (Брюсов В. Ответ г-ну Андреевскому // МИ. 1901. № 5. С. 245-246). 5 ...презирая наплывавшее со всех сторон положительное миросозерцание. - По поводу этого пассажа Брюсов писал: «Что именно разумеет г. Андреевский, говоря о "наплывающем со всех сторон положительном миросозерцании"? Конт, Бокль, Гартман, Бюхнер, Молешотт, Геккель, Спенсер, Дарвин ... какой хаос имен! Не только позитивизм и материализм, но и более противоположные течения смешаны в одно понятие об "ошеломляющем" учении шестидесятых годов» (Там же. С. 238). 6 ...исошествие огненных языков"... - В день Святой Троицы прославляется и вспоминается Сошествие Святого Духа в виде огненных языков. 7 Розенгейм Михаил Павлович (1820-1887) - поэт, публицист. 8 Алмазов Борис Николаевич (1827-1876) - поэт и критик. 9 Голенищев-Кутузов Арсений Аркадьевич (1848-1913) - поэт так называемого "безвременья".
Из книги "Литературные очерки' 647 10 Апухтин Алексей Николаевич (1840-1893) - поэт. Лирика Апухтина, проникнутая мотивами грусти, недовольства жизнью, также отвечала настроениям "безвременья". 11 Поленц Вильгельм фон (1861-1903) - немецкий писатель, принадлежал к натуралистическому направлению. Роман "Крестьянин" (1897) - вторая часть трилогии Поленца. Первая часть - "Сельский священник" (1895), третья - "Могильщик" (1897). В первой публикации статьи (в МИ) Андреевского ссылки на Толстого не было. 12 Пропускаю все, что мною было сказано о моей личной прикосновенности к стихам. - Видимо, на одной из "пятниц" у К.К. Случевского. 13 Минский Николай Максимович (наст, фамилия Виленкин; 1855-1937) - поэт, философ, один из зачинателей русского символизма. Близкий знакомый Андреевского. 14 Надсон Семен Яковлевич (1862-1887) - поэт. 15 Мережковский Дмитрий Сергеевич - поэт, прозаик, философ. Близкий знакомый Андреевского. 16 Время понемногу отводит Надсону его надлежащее место. - Слова Андреевского подтвердились. Уже символисты взглянули на Надсона "трезвыми глазами". В 1908 г. Брюсов писал: "У Надсона и его учеников размер стихов не имел никакого отношения к их содержанию; рифмы брались первые попавшиеся и никакой роли в стихе не играли; а чтобы звуковая сторона слов соответствовала их значению - об этом никому и в голову не приходило. Невыработанный и пестрый язык, шаблонные эпитеты, скудный выбор образов, вялость и растянутость речи - вот характерные черты надсоновской поэзии, делающие ее безнадежно отжившей" {Брюсов. Т. 6. С. 235). 17 Минский начал с либеральной поэзии. - В сентябре 1879 г. в подпольной газете "Народная воля" (№ 1) была опубликована поэма Минского "Последняя исповедь" (ее сюжет использовал И.Е. Репин в картине "Отказ от исповеди перед казнью"; 1879-1885). В 1883 г. цензура уничтожила сборник Минского "Стихотворения". Позднее, в 1908 г., Блок писал: "Как и полагалось в те времена, Минский начал с гражданских мотивов..." {Блок. Т. 5. С. 279). 18 "При свете совести" - Работа Минского "При свете совести. Мысли и мечты о цели жизни" (1890) - одна из первых манифестаций русского модернизма. 19 В них вы найдете много ума и красноречия, но нигде не услышите непосредственной, безотчетной мелодии, исходящей прямо из души. - Интересно, что такую же оценку дал стихам Минского Блок в статье "Мысли о поэзии". Рассуждая о том, почему стихотворения Минского оставляют читателя холодным, Блок писал: "Мне приходится остановиться на единственной догадке, которую я считаю близкой к истине: на неполной искренности поэта" {Блок. Т. 5. С. 278). 20 ...Минский пришел к исповеданию той высшей свободы, которая исцеляет от привязанности ко всему живому. - В работе "При свете совести" Минский создал собственную теорию "меонизма", в основе которой лежит идея "небытия". 21 Я устал и болен. ~ Желать или желанья одолеть. - Из стихотворения Минского "Сон" {Минский Н. Поли. собр. стихотворений: В 4 т. СПб., 1907. Т. 4. С. 141). 22 Как хорошо не видеть дня и ночи ~ Не знать людей, не жаждать божества. - Из стихотворения Минского "Я б умереть хотел - не оттого..." (Там же. С. 143).
648 Примечания 23 И молят: Нам темно! Нам холодно! Согрей ~ Спешит, потупя взор, спешит от храма прочь. - Из стихотворения Минского "Усталость" (Там же. С. 139). 24 "Саккия-Муни" - стихотворение Мережковского "Сакья-Муни" опубликовано: BE, 1886, № 2, с подзаголовком "Буддийское предание". См. комментарий к этому стихотворению К.А. Кумпан в кн.: Мережковский Д.С. Стихотворения и поэмы. СПб., 2000. С. 797-798. 25 Известно, что Тургенев вполне отрицал Некрасова, как поэта... - См. примеч. к статье Андреевского "О Некрасове" в наст. изд. О книге Некрасова "Стихотворения 1856 г." Тургенев высказывался весьма положительно: "Я никогда не сомневался в огромном успехе стихотворений Некрасова. Радуюсь, что мои предсказания сбылись (...) Что ни толкуй его противники - а популярнее его нет теперь у нас писателя - и поделом" (письмо к М.Н. Лонгинову от 7/19 ноября 1856 г.) // Тургенев. ПСС. Письма. Т. 6. С. 36). И еще: "А Некрасова стихотворения, собранные в один фокус, - жгутся" (письмо к Е.Я. Колбасину от 14/26 декабря 1856 г.) // Тургенев. ПСС. Письма. Т. 3. С. 58. 26 ...известно также, что он предсказывал в будущем нарождение "натур полезных", но сомневался в появлении "натур пленительных". - См. примеч. к статье Андреевского "Тургенев" в наст. изд. 27 Недаром в некрологах, посвященных Тютчеву и Алексею Толстому, Тургенев чуть не слагал реквием русской лирике... - См. статьи Тургенева "Несколько слов о стихотворениях Ф.И. Тютчева" {Тургенев. ПСС. Сочинения. Т. 5. С. 423-^27), а также "Письмо к редактору по поводу смерти гр. А.К. Толстого" (Там же. Т. 14. С. 224-226). Тургенев, в частности, писал: "...у нас в нынешнее время молодых поэтов не имеется" (Там же. С. 224). 28 "Да, я верил ~ сделаться достойным этой милостиГ ~ невольно призадуматься. - Перевод стихотворения В. Гюго "Франция и душа" (из цикла "Легенды веков") принадлежит Андреевскому. 29 ..."у врат обители святой"... - Строка из стихотворения Лермонтова "Нищий". 30 Сюлли Прюдом занялся эстетическими миниатюрами, чуждыми глубокого вдохновения. - Сюлли Прюдом - псевдоним французского поэта Рене-Франсуа- Армана Прюдома (1839-1907), принадлежавшего к "парнасской школе". Значительная часть его лирики посвящена философским темам. 31 "Парнасцы" - кружок французских поэтов, придававших особое значение эстетизму в искусстве. Название утвердилось в литературе после выхода в свет их сборника "Современный Парнас" (1866). 32 Коппе Франсуа Эдуар Жоакен (1842-1908) - французский писатель и поэт, входивший в кружок "парнасцев". Член Французской академии с 1884 г. 33 Ришпэн Жан (настоящее имя Огюст Жюль; 1849-1926) - французский писатель, автор стихотворных драм. Андреевскому принадлежит статья "Приезд Ришпэна" (Нива. Лит. приложения. 1915. № 2). 34 Мендэс Катюль (1841-1909) - французский писатель, поэт, один из основателей кружка "парнасцев", истории которого посвятил цикл лекций-бесед "Легенда современного Парнаса" (1884). 35 Теннисон Альфред (1809-1892) - английский поэт. В 1850 г. Теннисон получил звание поэта-лауреата, в 1884 - титул баронета. 36 Боденштедт Фридрих (1819-1892) - немецкий писатель, переводчик, журналист,
Из книги "Литературные очерки" 649 один из самых активных пропагандистов русской литературы в Германии. Боден- штедт переводил на немецкий язык не только Лермонтова, но и других русских поэтов: Пушкина, К.Н. Батюшкова, А.В. Кольцова, Г.Р. Державина, А.А. Фета. Переписывался с И.С. Тургеневым, Н.А. Некрасовым, Ф.И. Тютчевым, А.К. Толстым. 37 Гаммерлинг Роберт (1830-1889) - немецкий поэт и драматург. 38 Очевидно, со старыми формами лирики случилось нечто непоправимое. ~ ...с недосягаемою силою. - В связи с этим Брюсов писал: «Однако неужели же все рассуждения г. Андреевского не имеют за собой ничего и являются одним дымом безо всякого огня? Нет, пора сознаться, что он действительно "что-то такое нащупал", но не вполне сознал, что именно. Стих не вырождается, а перерождается, вступает на высшую ступень развития. То, что кажется г. Андреевскому симптомами распада, есть первые признаки новой жизни. Г. Андреевский признает стих только в тех его формах, в каких он был у романтиков. Он говорит о стихе, как о чем-то данном» (МИ. № 5. С. 246). 39 Их тайна заключалась в том, что они смотрели на жизнь сквозь "магический кристалл", который теперь разбит вдребезги... - Брюсов комментировал это место так: "Эти слова звучат таким анахронизмом в наше время, когда торжествует идеализм - в философии и в науке, - когда на тайны души именно и направлено все внимание исследователей" (Там же. С. 240-241). ..."магический кристалл" - см.: "Евгений Онегин", глава восьмая, строфа L. 40 ..."все впечатленья бытия". - Строка из стихотворения Пушкина "Демон". 41 "Брожу ли я вдоль улиц шумных...", "Для берегов отчизны дальной..." - Первые строки стихотворений Пушкина. 42 ..."Выхожу один я на дорогу...", "Когда волнуется желтеющая нива...", "Печально я гляжу на наше поколенье...", "В минуту жизни трудную..." - Первые строки стихотворений Лермонтова. 43 Фофанов Константин Михайлович (1862-1911) - поэт. 44 Лохвицкая Мирра Александровна (1869-1905) - автор лирических стихов и драматических поэм из жизни средневековья. 45 Ищите новые пути! ~ Мы не в пустыне, не одни!.. - Стихотворение вошло в сборник Фофанова "Иллюзии" (СПб., 1900). 46 ... "Откуда ты, прелестное дитя?" - Последние слова пьесы Пушкина "Русалка". 47 Щепкина-Куперник Татьяна Львовна (1874-1952) - поэт, переводчик, мемуаристка. Знакомая Андреевского. 48 Крылов Виктор Александрович (1838-1906) - драматург, переводчик, журналист, театральный деятель. Автор множества злободневных пьес. В 1870-1890-х годах его пьесы занимали одно из ведущих мест в репертуаре Александрийского и Малого театров. 49 ...Соловьев, блистательно вышучивающий декадентов за их стихи... - В ту эпоху, о которой пишет Андреевский, стихи на "вечные темы" и о любви нередко воспринимались как трюизмы. Поэтому в сравнении с его же "серьезными" стихотворениями так выигрывают пародии B.C. Соловьева - и не только на декадентов. 50 Религия Соловьева была слишком личная, и его религиозная поэзия едва ли войдет в общие гимны человечества. - И личная, и даже интимная мистика поэзии Соловьева, обращенной к образу Вечной женственности, скрытому за "грубой
650 Примечания корой вещества", нашла отражение в лирике молодых символистов - А.А. Блока, А. Белого, СМ. Соловьева. 51 ...строфы Минского, составляющие введение в его драме "Альма"... - "Альма. Трагедия из современной жизни" (СПб., 1900), начинается стихотворным вступлением: Нет двух путей добра и зла, Есть два пути добра. Меня свобода привела К распутью в час утра И так сказала: две тропы, Две правды, два добра - Раздор и мука для толпы, Для мудреца - игра. То, что доныне средь людей Грехом и злом слывет, Есть лишь начало двух путей, Их первый поворот. Сулит единство бытия Путь шумной суеты. Другой безмолвен путь - суля Единство пустоты. Сулят и лгут - и к той же мгле Приводят гробовой. Ты - призрак Бога на земле, Бог - призрак в небе твой. Проклятье в том, что не дано Единого пути. Блаженство в том, что все равно Каким путем идти. Беспечно, как в прогулки час Ступай тем иль другим, С людьми волнуясь и трудясь В душе невозмутим. Их правду правдой отрицай, Любовью жги любовь. В душе меня лишь созерцай, Лишь мне дары готовь. Моей улыбкой мир согрей, Поведай всем, о чем - С тобою первым из людей Теперь шепчусь вдвоем. Скажи, я светоч им зажгла Неведомый вчера. Нет двух путей добра и зла Есть два пути добра.
Из книги "Литературные очерки" 651 52 Космическая лирика весьма искусного версификатора К. Бальмонта... - В последнем издании ЛО Андреевский смягчил характеристику Бальмонта. В третьем изд. ЛО, 1902 после приведенных слов следовало: "...по правде сказать, представляется мне бесплодным щегольством в области словесных мелодий. Автор витает в заоблачных сферах с необычайною развязностью и разрешает неразрешимые вопросы бытия с таким веселым самодовольством, которое совершенно чуждо истинной поэзии. Благодаря своему словоохотливому и почти резвому глубокомыслию, поэт в большинстве случаев почти не захватывает читателя. Кроме того, слишком много книжного, навеянного, впрочем, искренним увлечением различными литературными образцами и теориями, прямо бьет в глаза при чтении всех рифмованных фиоритур г. Бальмонта" (с. 451^52). 53 "Чайлъд-Гаролъд" - поэма Д.Г. Байрона "Паломничество Чайльд Гарольда" (1818). 54 Он первый начал писать ~ за что в свое время и подвергался немалому вышучиванию. - И.С. Тургенев писал В.П. Боткину (14 марта 1862 г.): «От Фета получил милейшее письмо со стихами ("Какая грусть! Конец аллеи..." - И.П.) - из которых 6 очень милы, а там пошел Трубадур - да еще какой! Совершенно ничего понять нельзя» {Тургенев. ПСС. Письма. Т. 4. С. 356). Б.Н. Чичерин отмечал, что в стихотворении "Мщение трубадура" "с первой строки до последней не было ни малейшего смысла и ничего нельзя было понять" {Чичерин Б.И. Воспоминания: Москва сороковых годов. М., 1929. С. 145). 55 Случевский Константин Константинович (1837-1904) - поэт, прозаик, переводчик. Андреевский посещал "пятницы" Случевского. Подробнее об этом см.: Та- хо-Годи Е. К. Случевский: Портрет на пушкинском фоне. СПб., 2000. 56 Он начал писать эскизно, порой даже сумбурно ~ чтобы поскорее выразить все, что проходило через его голову и сердце... - В статье-некрологе о Случевском Брюсов писал: "Против его воли и, может быть, несознательно для него, душа его была уязвлена, ранена мучительной двойственностью - его научных убеждений и его стремлений как художника. Значительную долю творческих сил Случевский отдавал неблагодарному делу: защитить и оправдать мечту, доказать права фантазии - установить реальность ирреального. Он произносил эти защитительные речи с убежденным видом победителя, но, кажется, так до конца и не мог убедить самого себя" (Весы. 1904. № 10. С. 2). И еще: "В самых увлекательных местах своих стихотворений он вдруг сбивался на прозу, неуместно вставленным словцом разбивал все очарование и, может быть, именно этим достигал совершенно особого, ему одному свойственного впечатления. Стихи у Случевского часто безобразны, но это не то же безобразие, как у искривленных кактусов или у чудовищных рыб-телескопов. Это безобразие, в котором нет ничего пошлого, ничего низкого, скорее своеобразие, хотя и чуждое красивости" (Там же. С. 1-2). 57 Какая осень! Странно что-то ~ Зарей во всю немую ночь. - Андреевский цитирует стихотворные строки из статьи В. Соловьева «Отзыв на "Песни из уголка"» (1908). В статье "Импрессионизм мысли" (1897) В. Соловьев писал: "...К.К. Случевский есть впечатлительнейший из поэтов; на него производят впечатление такие вещи, которые вообще проходят незамеченными. И эти впечатления он переносит в свои стихи (...) Всякое, даже самое ничтожное впечатление сейчас же переходит у него в размышление, дает свое отвлеченное умственное отражение и
652 Примечания в нем как бы растворяется" (цит. по: Соловьев B.C. Философия искусства и литературная критика. М., 1991. С. 542). Андреевский явно перекликается с этим суждением Соловьева. Позволю себе предположить, что стихотворение Случевского "Быть ли песне" (НП. 1903. № 1) - отклик на статью Андреевского "Вырождение рифмы": "Какая дерзкая нелепость / Сказать, что будто бы наш стих, / Утратив музыку и крепость, / Совсем беспомощно затих! / Конечно, пушкинской весною / Вторично внукам, нам, не жить: / Она прошла своей чредою / И вспять ее не возвратить. (...) / То будет время наших внуков / Иной властитель дум придет... / Отселе слышу новых звуков / Еще не явленный полет". 58 Клянусь всею явью и сном... - Неточная цитата из стихотворения "Мефистофель в пространствах". У Случевского: "Чувством, мыслью, мечтой, всею явью и сном..." (сообщено Е.А. Тахо-Годи). 59 Из цифр и букв вы выберете "те". - Строка из стихотворения Случевского "Памятник" (сообщено Е.А. Тахо-Годи). 60 Энгелъгардт - вероятно, Николай Александрович (1867-1942) - писатель, публицист, критик, историк литературы; сотрудник "Нового времени". 61 Ростан Эдмон (1868-1918) - французский поэт и драматург. 62 Коринфский Аполлон Аполлонович (1868-1937) - поэт. Андреевский был знаком с Коринфским и во второй половине 90-х годов XIX в. переписывался с ним. 63 Фруг Семен Григорьевич (1860-1916) - поэт. 64 Лихачев Владимир Сергеевич (1849-1910) - переводчик, поэт, драматург. 24 апреля 1899 г. Андреевский писал Лихачеву: "Дорогой Владимир Сергеевич. Приветствую в Вас милого поэта и образованного писателя, всегда чуткого к прелести русского языка. Сожалею, что по болезни не могу быть на обеде. Я хотел засвидетельствовать, что вполне разделяю единодушную и чистую любовь к Вам Ваших собратьев. От души желаю Вам всякого счастия. Искренно преданный Вам С. Андреевский" (РГАЛИ. Ф. 282. Оп. 1. Ед. хр. 8. Л. 1). 65 Черниговец (наст, имя и фамилия: Федор Владимирович Вишневский; 1838-?) - поэт, переводчик А. Шопенгауэра и автор статей о нем. 66 Жуковский Владимир Григорьевич - поэт середины 90-х годов XIX в. Печатался в НВ. автор сборника "Стихотворения. 1893-1904" (СПб., 1905). 67 Сологуб (наст, фамилия Тетерников) Федор Кузьмич (1863-1927) - поэт, прозаик. 68 Аллегро - псевдоним поэтессы Поликсены Сергеевны Соловьевой (1867-1924). 69 "Приидите ко Мне, все труждающиеся и обремененные, и Аз упокою вы". - Мф 11,28. 70 А вот еще два стихотворения, носящие общее заглавие "Тайна".- Андреевский цитирует стихотворения Сологуба из сборника "Пламенный круг" (М., 1908). Курсив в цитатах принадлежит Андреевскому. 71 ... Lasciate ogni speranza!" - "Оставьте всякую надежду" (ит.) - цитата из поэмы Данте "Божественная комедия", "Ад", Ш, 9. 72 'Вот приедет барин"... - Строка из стихотворения Некрасова "Забытая деревня". 73 Верлен Поль (1844-1896) - французский поэт. 74 ...К.К. Случевский перенес к себе его "пятницы"... - Литературные вечера ("пятницы") Случевского, происходившие у него на квартире с конца 1898 г., постоян-
Из книги "Литературные очерки" 653 но посещали символисты и литераторы из близких к ним кругов. На этих собраниях часто бывал Андреевский. 75 Загуляев Михаил Андреевич (1834-1900) - журналист, беллетрист, переводчик. 76 "Все, что вы говорите, неверно. ~ и когда она просто природна у человека..." - В издании ЛО, 1913 после этого следовало: "Во имя чего, например, я должен отказываться от танцев, если при звуках музыки мои члены сами собою начинают ритмически двигаться?"... Совершенно согласен, что рифмы так же свойственны людям, как и танцы. Однако же и танцы утратили свое первоначальное значение в жизни. Вспомните древность, когда они были на высоте религиозных обрядов, возьмите историю балета, который все более и более падает... А в настоящее время танцы не более как приятная забава, полезное развлечение для молодежи. Не то же ли будет и с рифмою?., (с. 466-467). 77 Согласен, что мой вывод ~ мне было достаточно того, что я высказал. - В издании ЛО, 1913 после этого следовало: "Впрочем, последнее замечание заставило меня прибавить несколько характеристик к моему обзору поэзии. Из этого обзора я вижу, что с шестидесятых годов, т. е. со времени ошеломляющего удара, нанесенного естествознанием мечте человеческой, лирическая интенсивность и ценность творчества, с каждым новым десятилетием, постепенно слабеют. Наблюдается как бы блестящий водопад, ниспадающий с уступа на уступ в сонную равнину вод... Размах поэзии постепенно суживается. Прежде было нипочем писать большие поэмы из современной жизни, поэмы фантастические и шуточные, сказки, новеллы, баллады, стихотворения, длинные и короткие - и все выходило цельно, правдиво, прекрасно. Теперь все это понемногу утрачено. Написать поэму из современной жизни теперь уже положительно немыслимо; баллады и сказки отзываются нестерпимою стариною, ни одного длинного, вполне выдержанного стихотворения мы теперь не знаем. Еще подчас удаются самые маленькие вещицы вроде сонета, да и то один-два куплета в них все-таки сомнительны, - и настоящей поэзии хватает разве на каких-нибудь две строки - на удачный афоризм, не более. Разве это не убедительно? Замечу здесь, что мой непримиримый оппонент в течение двух разговоров, среди спора, обронил, однако, между прочим, две фразы: "кажется, вы что-то такое нащупываете..." и еще: "я согласен, что пушкинская и лермонтовская форма для нас более не существует". - Но спрашивается: какая же существует? Ведь Лермонтов писал всевозможными размерами (с. 467-468). 78 ...она есть и будет. - "Это настойчивое утверждение, что поэзия бессмертна - вносит лишнее противоречие в статью. (...) Положительное знание отвлекает от поэзии и практической деятельности. Но каким образом, будучи бессильно над поэзией, оно сокрушает стих? Почему стих менее положителен, чем проза? Только потому, что в повседневном разговоре мы не употребляем рифм и размера?" (Брюсов В. Ответ г. Андреевскому // МИ. 1901. № 5. С. 242).
ПРИНЯТЫЕ СОКРАЩЕНИЯ Аксаковы - Аксаков К.С., Аксаков И.С. Литературная критика. М., 1982 Андреевский. Избранное - Андреевский С.А. Избранные труды и речи. Тула, 2000 Баратынский. Сочинения, 1869 - Баратынский Е.А. Сочинения. М., 1869 Баратынский. Сочинения - Баратынский Е.А. Сочинения. Казань, 1884 Баратынский - Баратынский Е.А. Стихотворения. Поэмы. М., 1982 БВ - "Биржевые ведомости" Бдч - "Библиотека для чтения" Белинский. Сочинения - Белинский В.Г. Сочинения: В 12 ч. М., 1859-1862 Белинский. ПСС - Белинский ВТ. Полное собрание сочинений: В 13 т. М.; Л., 1953-1959 Бенуа - Бенуа А.Н. Мои воспоминания: В 5 кн. М., 1980 Блок - Блок А.А. Собрание сочинений: В 8 т. М.; Л., 1960-1963 Боборыкин - Боборыкин П.Д. Воспоминания: В 2 т. М.; Л., 1965 Боратынский. Летопись - Летопись жизни и творчества Боратынского / Сост. A.M. Песков. М., 1998 Брюсов - Брюсов В.Я. Собрание сочинений: В 7 т. М., 1973-1975 BE - "Вестник Европы" Витте - Витте С.Ю. Избранные воспоминания. М., 1991 Вяземский - Вяземский П.А. Эстетика и литературная критика. М., 1984 ГАРФ - Государственный архив Российской Федерации Гаршин. ПСС - Гаршин В.М. Полное собрание сочинений: В 3 т. М.; Л., 1934. Т. 3: Письма Герцен. Сочинения - Герцен А.И. Сочинения: В 9 т. М., 1955-1958 Гиппиус. Мережковский - Гиппиус-Мережковская 3. Дмитрий Мережковский. Париж, 1951 Горький. ПСС - Горький М. Полное собрание сочинения. Художественные произведения: В 25 т. М., 1968-1976 Гусев. Толстой - Гусев Н.Н. Л.Н. Толстой. Материалы к биографии с 1881 по 1885 год. М., 1970 Даль -Даль В.И. Толковый словарь. М., 1956. Т. \^Х Достоевский. ПСС - Достоевский Ф.М. Полное собрание сочинений: В 30 т. Л., 1972-1988 Дневник - Дневник Марии Башкирцевой. Пб., М., 1916 Защитительные речи - Андреевский С.А. Защитительные речи. СПб., 1909
Принятые сокращения 655 ИВ - "Исторический вестник" ИРЛИ - Институт русской литературы (Пушкинский Дом) Киреевский - Киреевский И.В. Критика и эстетика. М., 1979 Кони - Кони А.Ф. Собр. соч.: В 8 т. М., 1968 Кони. Избранное - Кони А.Ф. Избранное. М, 1989 Короленко - Короленко ВТ. Собрание сочинений. В 10 т. М., 1953-1956 КоС - Андреевский С.А. Книга о смерти. Ревель; Берлин 1922. Т. 1-2 Красный цветок - Красный цветок. СПб., 1889 Лермонтов. ПСС - Лермонтов М.Ю. Полное собрание сочинений: В 5 т. М.; Л., 1936-1937 Литературный процесс и русская журналистика - Литературный процесс и русская журналистика конца XIX - начала XX века. 1890-1904. М., 1982 ЛО, 1902 -Андреевский С.А. Литературные очерки. СПб., 1902 ЛО, 1913 -Андреевский С.А. Литературные очерки. СПб., 1913 Лосский -Лосский И.О. История русской философии. М., 1991 МИ - "Мир искусства" MB - "Московский вестник" Некрасов. ПСС - Некрасов Н.А. Полное собрание сочинений и писем: В 15 т. Л.; СПб., 1981-1998 Некрасов. Стихотворения - Некрасов Н.А. Стихотворения: В 3 ч. 6-е изд. СПб., 1873 Нива - "Нива. Ежемесячные литературные и популярно-научные приложения" НВ - "Новое время" НП - "Новый путь" Обнинский - Обнинский В.П. Последний самодержец. М., 1992 ОЗ - "Отечественные записки" Олъденбург - Олъденбург С.С. Царствование императора Николая П. М., 1992 Памяти Гаршина - Памяти В.М. Гаршина. СПб., 1889 Перцов - Перцов П.П. Литературные воспоминания 1890-1902. М., 2000 Пушкин. ПСС - Пушкин А.С. Полное собрание сочинений: В 10 т. Л., 1977-1979 Пушкин. Сочинения - Пушкин А.С. Сочинения: В 7 т. / Под ред. П.В. Анненкова. СПб., 1855-1857 Пяст. Встречи - Пяст В. Встречи. М., 1998 РА - "Русский архив" РБ - "Русское богатство" РГАЛИ - Российский государственный архив литературы РГБ - Российская государственная библиотека, Москва РМ - "Русская мысль" РНБ - Российская национальная библиотека, СПб. Розанов - Розанов В.В. М., 1990. Т. 1: Религия и культура; Т. 2. Уединенное. СПб., 1855-1957 PC - "Русское слово" Рус. вед. - "Русские ведомости" СВ - "Северный вестник" Стихотворения, 1886 - Андреевский С.А. Стихотворения. СПб., 1886
656 Принятые сокращения Стихотворения, 1898 - Андреевский С.А. Стихотворения. СПб., 1898 СО - "Сын отечества" СПб. ведомости - "Санкт-Петербургские ведомости" Столыпин. Нам нужна великая Россия - Столыпин П.А. Нам нужна великая Россия. Поли, собрание речей в Государственной думе и Государственном совете 1906-1911. М., 1991 Стоюнин - Стоюнин В.Я. О преподавании русской литературы. М., 1864 Страхов. Заметки о Пушкине - Страхов Н.Н. Заметки о Пушкине и других поэтах. СПб., 1888 Татищев - Татищев С. Император Александр II: В 2 кн. М., 1996 Толстой - Толстой Л.Н. Собрание сочинений: В 22 т. М., 1978-1985 Тургенев. Первое собрание писем - Тургенев И.С. Первое собрание писем. 1840-1883. СПб., 1884 Тургенев. ПСС (Сочинения. Письма) - Тургенев И.С. Полное собрание сочинений и писем: В 28 т. М.; Л., 1960-1968 Урусов - Урусов А.И. Статьи его. Письма его. Воспоминания о нем: В 3 т. М, 1907
УКАЗАТЕЛЬ ИМЕН Аверех А.Я. 599 Азеф Евно Фишелевич 597 Аккерман Луиза 284, 307, 558, 605 Аксаков Иван Сергеевич 608, 637 Аксаков Константин Сергеевич 608, 637 Аксинька 12 Александр I 575, 609 Александр II84, 88, 89,147,150, 151, 165,173, 182, 183, 254, 258, 483, 490, 535, 542, 543, 545, 546, 561-564, 572, 576, 581, 591 Александр III 87, 90, 117, 136-145, 147-152, 166, 183-187, 202, 423, 535, 542-547, 556, 570-573, 575-576, 593. Александр Македонский 8, 244 Александр Михайлович (муж Ксении Александровны) 135, 570 Александра Федоровна (Алиса Гессенская) 134-135, 144, 174, 186, 188-189, 192-195, 198-200, 202-204, 244, 263, 272, 545, 572, 584 Александров Петр Акимович 98-101, 165, 537, 556, 565 Алексеенко Михаил Мартынович 272, 598-599 Алексей Михайлович 547, 577 Алексей Николаевич (цесаревич) 263 Аллегро см. Соловьева Поликсена Алмазов Борис Николаевич 451, 619, 646 Амфитеатров Александр Валентинович 445, 645 Анатоль 40 Андреевская (в девичестве Герсеванова) Вера Николаевна 9, 21-24, 28-29, 32, 35, 37^0, 42^3, 48, 50, 62-63, 66, 206, 246, 479, 481, 485^86, 523, 558-559 Андреевская Евдокия Аркадьевна 20, 37, 47, 86, 169, 172, 174, 480, 527-528, 542, 574 Андреевская Мария Аркадьевна 9, 17-36, 38-42, 44-48, 51, 55, 58, 61, 206, 274, 480, 482-483, 533, 536-537, 540-541, 555 Андреевская Юлия Михайловна 66, 68-71, 90, 92-93, 98-100, 102, 132, 140, 155, 205, 227, 256, 485-488, 496, 520-521, 523-529, 537, 539, 552, 555, 561, 564, 591 Андреевские 484, 524-526, 528-529 Андреевский Александр Сергеевич 113, 139, 172-173, 523, 527-529 Андреевский Анатолий Сергеевич 488 Андреевский Аркадий Степанович 9, 16, 22-23, 28, 38, 47-49, 58, 62, 67, 206, 479, 480, 559 Андреевский Иван Степанович 479 Андреевский Михаил Аркадьевич 9, 16-20, 22, 25-26, 29,45,47^9, 53, 57-63, 170-171, 479,481,484,559 Андреевский Николай Аркадьевич 9, 16-20, 22, 25-26, 29, 59, 62-63, 65, 480, 559 Андреевский Павел Аркадьевич 9, 16-20, 22, 25-26, 29, 59, 62-63, 65, 107, 152-158, 480, 540, 573-574 Андреевский Сергей Аркадьевич 9, 29, 171, 243, 471-491, 493-558, 560-567, 575, 578-579, 581-584, 586-587, 591-593, 595, 598, 600-604, 606-611, 613-626, 628-637, 639, 642, 644-649, 651-653 Андреевский Степан Семенович 480 Андреевский Тася 20, 22, 37, 47, 480, 537 Андреевский Эраст Степанович 480 Андрей Яковлевич 12-13 Аничкова A.M. 475 Анненков А.Ю. 495 Анненский Иннокентий Федорович 500, 536
658 Указатель имен Антонович Максим Алексеевич 343, 618, 619, 636 Апухтин Алексей Николаевич 389, 451, 459, 632, 647 Ариша 175, 194 Арсеньев Константин Константинович 472, 478, 488-^90, 496, 616 Арсеньева (урожд. Столыпина) Елизавета Алексеевна 365, 599 Афанасьева Ольга 562 Багалей Дмитрий Иванович 169, 171-172, 574 Байрон Джордж Гордон 18-20, 41, 66, 282, 309, 311, 317, 363, 373, 376, 403^04, 409, 429, 431, 439, 444, 449, 540, 561, 604, 625-626, 630, 640-641, 643, 651 Бакунин Михаил Александрович 404, 635 Балашов 132 Балмашов Степан Валерианович 258, 587, 591 Бальзак Оноре де 431 Бальмонт Константин Дмитриевич 460, 515-517,651 Баратынская (урожд. Черепанова) Александра Федоровна 307, 311, 609 Баратынская (урожд. Энгельгардт) Анастасия Львовна 307-308, 610, 634 Баратынский Абрам Андреевич 307, 609 Баратынский Евгений Абрамович 123, 286, 306-317, 319-322, 375, 397, 472, 476, 479, 500-501, 505, 507, 510, 512, 524, 537, 606-613, 629-630, 634 Баратынский Н.Е. 607 Барриве Л. 564 Барятинский Владимир Владимирович 474 Батюшков Константин Николаевич 306, 608, 649 Башкирцева Мария Константиновна 159, 162-163, 166, 425-436, 472, 502-503, 506-507, 512, 516, 557, 574, 633, 639-641 Бейлис М. 599 Беклешов 569 Белинский Виссарион Григорьевич 129, 306-307, 309, 313-314, 317-321, 375, 437^38, 441, 477, 479-480, 508, 550, 569, 607, 609, 611-614, 629-630, 635, 642-644 Белкина Елена Яковлевна 558 Белый Андрей 474, 618, 650 Бенуа Александр Николаевич 472, 475, 564-566 Бергсон Анри 505 Бердяев Николай Александрович 600-601, 605 Березовский А.И. 563 Бернар Сара 73, 433, 562 Бертенсон Лев Бернардович 591 Бертенсон Татьяна Львовна 258, 591 Бисмарк Отто фон Шёнхаузен 107, 268, 418-419, 595 Бисмарк, графиня 423 Блок Александр Александрович 474-475, 499, 516, 553, 618, 625, 647, 650 Боборыкин Петр Дмитриевич 243, 273, 281-282, 421-422, 443, 472-473, 497, 520-521, 526, 565, 592, 603, 605 Богданов 154-155 Богданович Ипполит Федорович 311, 611 Богданович Юрий Николаевич 563 Боголюбов 490-491 Богомолов Николай Алексеевич 498, 558, 606 Богров Д.Г. 596 Боденштедт Фридрих 456, 648-649 Бодлер Шарль 460, 497 Бокль Генри Томас 455, 646 Боргезе Джиачинто (Жьячинто) 308, 610 Боровиковский Александр Львович 128, 568 Боткин Василий Петрович 651 Брюсов Валерий Яковлевич 515-517, 625, 641,646-647,649,651,653 Будда 281, 602 Булгаков Валентин Федорович 594 Булгаков Сергей Николаевич 517, 605 Булыгин Александр Григорьевич 295, 590, 606 Буль Андре Шарль 118, 567 Булвер-Литтон Эдуард Джордж 398 Бунин Иван Алексеевич 473 Бурбоны 567-568 Буренин Виктор Петрович 447, 467,474, 532, 568, 621-622, 633, 645, 646 Бурно Алла Алексеевна 558 Бурьенн Луи-АнтуанФовеле де 109, 567 Бэлза Игорь Федорович 594 Бюффон Жорж Луи Леклерк 635 Бюхнер Людвиг 365, 455, 626-627, 646 Варламов Александр Егорович 579 Василевская М.В. 16, 46 Васильев Е. 560
Указатель имен 659 Ва-цу 575 Вебер 421^22, 638 Вейнберг Петр Исаевич 106, 108, 273, 510, 566, 600, 603, 633 Веласкец (Веласкес) Диего 434, 641 Вельяминов Николай Александрович 139, 571 Венгеров Семен Афанасьевич 473-474, 479-480, 503, 607 Венгерова Зинаида Афанасьевна 279-280, 471, 475, 497, 526, 529-530, 536, 555, 602 Вентцель Николай Николаевич 478 Верлен Поль 466, 652 Виардо Клоди 262, 592 Виардо Марианна 262, 592 Виардо-Гарсия Полина 262, 592 Виктория (королева) 456 Вильгельм 1421 Вильгельм II Гогенцоллерн 105, 565 Висковатов (Висковатый) Павел Александрович 578 Виткевич 110-114 Виткевич Анеля 110-114 Виткевичи 110-114 Виткевич Эмилия 111 Витте Н.А. 158, 574 Витте Сергей Юльевич 158, 202, 257, 570, 572-575, 587-588, 596, 607 Владимир Александрович, вел.кн. 191, 196, 576 Вогюэ Эжен Мельхиор де 152, 573 Волконская Мария Николаевна 354-355, 621-622 Волконский Сергей Григорьевич 282, 354, 604 Волошин Максимилиан Александрович 489 Волынский (Флексер) Аким Львович 474, 477,519,625,632-633 Вольтер (Мари Франсуа Аруэ) 128, 239, 314, 550-551,613 Воронцов Михаил Семенович 206, 480, 577 Воронцова (урожд.Браницкая) Елизавета Ксаверьевна 206, 578 Воронцов-Дашков Илларион Иванович 138, 140, 572 Вяземский Петр Андреевич 308, 316, 403, 533, 609, 635 Гааз Федор Петрович 484 Габриель 90-95 Гайдебуров Павел Александрович 106-107, 165, 566 Галилей Галилео 281 Гамбетта Леон 129, 162, 166, 568, 574 Гаммерлинг Роберт 456, 649 Гапон Георгий Аполлонович 255, 589 Гартман Эдуард 455, 646 Гарусов М. (Якубович П.) 616 Гаршин Всеволод Михайлович 323-341, 472, 476, 500, 503-504, 506, 512-513, 556, 614-617 Гегель Георг Вильгельм Фридрих 375 Гейне Генрих 228, 266, 302, 337, 366,449-450, 594 Геккель Эрнст 445, 646 Генрих I 586 Генрих IV 124, 568 Георг 1185, 575 Георгий Александрович, вел.кн. 184, 573, 575 Герард Николай Николаевич 132, 569 Гердер Иоганн Готфрид 387 Герсеванов Родион Николаевич 13-15, 482 Герцен Александр Иванович 128, 404, 437, 534, 550, 629, 635, 642 Гёте Иоганн Вольфганг 66, 241, 244, 282, 362-363, 366, 396, 404, 409, 449, 456, 561, 585-586, 604, 612, 625, 628, 634 Гинзбург Лидия Яковлевна 500-501, 558 Гиппиус (Мережковская) Зинаида Николаевна 178, 246, 460, 472, 474-Ф75, 489-^90, 497-498, 515, 517, 524, 526, 548, 553, 555-556, 575, 586, 601, 617-618 Гирш Густав Иванович 139, 571 Гладков 117 Глазенап Сергей Павлович 279, 602 Глафира Ивановна 69-70 Глинка Михаил Иванович 608 Гляс 296-297, 298 Гнедич Николай Иванович 307-308, 611 Гоголь Николай Васильевич 114, 187, 309, 321, 337, 348, 404, 409, 418, 439, 448, 576, 592, 638, 645-646 Годунов Борис Федорович 183 Голенищев-Кутузов Арсений Аркадьевич 451,499,646. Голицын Александр Николаевич, министр нар. просвещения 609 Голицын Александр Николаевич 282, 604 Голицын Николай Борисович 282, 604 Гольденвейзер А.А. 494
660 Указатель имен Гольдштейн, юрист 243, 584 Гомер 320-321, 449, 466 Гонкур Жюль 428, 641 Гонкур Эдмон 428, 641 Гончаров Иван Александрович 132, 398, 404, 418, 437^38, 441, 520, 570, 642, 644, 646 Гончаров 569 Гончарова 129, 569 Гончарова Наталия Николаевна 441 Гораций (Квинт Гораций Флакк) 379 Горемыкин Иван Логгинович 203, 577 Горнфельд Аркадий Георгиевич 475,512,607 Городецкий Д.М. 585 Горький Алексей Максимович 473, 598, 601 Гофман Эрнст Теодор Амадей 21, 321 Градовский Александр Дмитриевич 262, 592 Грановский Тимофей Николаевич 404, 635 Грефе фон 479 Грибоедов Александр Сергеевич 437-444, 512-514,557,642-644 Григорович Дмитрий Васильевич 431, 641 Гриневицкий Игнатий Иоахимович 563 Гуно Шарль 79, 563 Гуревич Любовь Яковлевна 639 Гурцман Бенедикт 288-301 Гусев Николай Николаевич 632 Гучков Александр Иванович 598, 600 Гюго Виктор 74, 282, 320, 324, 337, 363, 431, 449-450, 455-456, 497, 507, 520, 540, 558, 614, 625, 648 Давыдов Денис Васильевич 308, 361, 624 Даль Владимир Иванович 560, 566, 577-578, 611 Данте Алигьери 362-363, 449, 652 Дарвин Чарлз Роберт 278, 455, 646 Дарский (Шавров) Михаил Егорович 475 Дельвиг Антон Антонович 308, 456, 608, 612 Деннигес 644 Державин Гаврила Романович 276, 601-602, 648 Джеймс Уильям 504—505 Дзюба 44 Диккенс Чарлз 320, 337, 398, 520, 631 Дмитриев Иван Иванович 609 Дмитрий Донской 377 Дмитрий Иоаннович 571 Добролюбов Николай Александрович 343, 618, 620 Доде Альфонс 520 Долгорукая (Юрьевская) Екатерина Михайловна 86, 88, 125, 564 Донон 240 Достоевская Анна Григорьевна 524 Достоевский Федор Михайлович 74, 188, 246, 259, 280, 282, 300, 321, 323, 335, 352, 357, 363, 384, 410, 418, 431, 445, 461-462, 466, 476, 506, 512-513, 518-519, 524, 532, 540, 592, 595, 622-623, 625, 631, 636, 641, 645-646 Дохтуров, генерал 91-92, 564-565 Дохтуров Владимир 91, 94-95, 564-565 Дохтурова Катя 91, 94-95 Дохтуровы 92, 94-95, 521, 564 Дризен Николай Васильевич 472, 474-475 Дрожжин Спиридон Дмитриевич 620 Дружинин Александр Васильевич 569 Дубик Ю.М. 579 Дубровин А.И. 599 Дувина Настасья Степановна 170 Дувины 171 Дузе Элеонора 239, 583 Дунька 50-52 Дурново Иван Николаевич 121, 567 Дурново Павел Николаевич 599 Дюма Александр (отец) 247 Дюма Александр (сын) 247 Дьяков 155 Евгений 13 Евгеньев-Максимов Владислав Евгеньевич 617 Екатерина II 154 Елагин 496-^97 Елизавета Петровна, императрица 573 Елисеев 102 Ермилова Е. 475 Ермолов Алексей Петрович 217, 579 Ермолова Мария Николаевна 239, 583 Животовская Валентина Михайловна 558 Животовский Генрих Генрихович 558 Жохов Александр Федорович 129, 569 Жуковский Василий Андреевич 306-308,346, 362, 560, 564, 577, 608-609, 620, 634 Жуковский Владимир Григорьевич 235, 463, 491-492,581,652 Жуковский Ю.Г. 619 Жулиан (Жюлиан) Р. 640
Указатель имен 661 Загуляев Михаил Андреевич 467, 642, 653 Зайцев 493 Засулич Вера Ивановна 235, 480, 490-493, 496, 565, 581-582 Захарьин Григорий Антонович 136-137, 139, 570 Зелинский В. 617 Зелтынь Елена Мартыновна 558 Зленко Г.Д. 475 Золя (Зола) Эмиль 160, 394, 399, 408, 430 Иван Ильич (священник) 280 Иван IV Грозный 139, 183, 271, 571, 577 Иван Калита 577 Иван Сусанин 183 Иванов 494 Иванов, студент 581 Иванов А.П. 475 Иванова Лариса Николаевна 558 Иванов Алексей Федорович (псевд. Классик) 106-107, 165, 549-550, 556 Иванова Ирина Андреевна 558 Ивер де Санмо Р. 558 Икскуль Варвара Ивановна 526, 566, 583 Илиодор (Сергей Труфанов) 272, 599 Ильина Галина Ивановна 558 Иоанн, свящ. 11 Иоанн Кронштадтский 136, 143, 152, 570-571 Иоанн XXIII 586 Искра Иван Иванович 273, 600 Ишимова Александра Осиповна 183, 575 Кавелин Константин Дмитриевич 520 Кавос Михаил Альбертович 472, 566 Казбек 212 Казерио 124, 166, 568 Калинина Антонина Федоровна 558 Калягин И. 572 Каляев Иван Платонович 258, 591 Каменский А.П. 475 Камшилин Анатолий Николаевич 558 Канова Антонио 118, 567 Кант Иммануил 276, 601 Каракозов Дмитрий Владимирович 563 Карамзин Николай Михайлович 571,585,609 Кардек Аллан (Ривайль Ипполит Денизар) 42, 560 Карлейль Томас 227, 579 Карно Мари-Франсуа 124, 166, 568 Карр Альфонс 587 Карташов Антон Владимирович 601 Каспржак (Майер) 288-300 Каспржак (жена) 291-293, 295, 297, 299-300, 552 Катю ль Мендес 160-161 Квятковский Александр Александрович 563 Кессель 492, 565 Кибальчич Николай Иванович 258, 591 Киеньский 290-291, 298, 300 Киреевский Иван Васильевич 585, 608, 611 Клеомен 586 Клеопатра 8 Ключевский Василий Осипович 547 Ковалевский П.И. 600 Ковалинский 587 Коган Елена Борисовна 558 Кожинов В. 475 Колбасин Елисей Яковлевич 648 Коломнин Алексей Петрович 523 Колосов А. 571 Кольцов Алексей Васильевич 349, 649 Кондаков Никодим Павлович 185, 576 Конечный Альбин Михайлович 475,558,572, 582 Кони Анатолий Федорович 68,70-71,93,131, 235, 472, 475, 477^78, 480, 484, 486-490, 493-498, 510, 519-530, 549-550, 552, 555, 561-562,564-565,568,573,580,582,592,621 Конт Огюст 261, 455, 592, 646 Контан 474 Конфуций 281, 603 Коншин Николай Михайлович 312, 612 Коппе Франсуа Эдуар Жоакен 456, 466, 497, 648 Корде Шарлотта 335 Коринфский Аполлон Аполлонович 463, 497-498, 652 Короленко Владимир Галактионович 616 Корш Валентин Федорович 566 Корш Евгений Федорович 635 Котляревский Нестор Александрович 475 Кочубей Василий Леонтьевич 273, 600 Кромвель Оливер 579 Крупченко Галина Александровна 558 Крылов Александр Абрамович 613 Крылов Виктор Александрович 459, 649 Крылов Иван Андреевич 307 Ксения Александровна 134-136, 570 Ксения (дочь Бориса Годунова) 183 Куликовский Николай Александрович 573
662 Указатель имен Кумпан Елена Андреевна 558 Кумпан Ксения Андреевна 558, 593, 648 Кунин Виктор Владимирович 558, 569 Куперник Лев Абрамович 154, 573 Курочкин Василий Степанович 620 Кшесинская Матильда Феликсовна 135, 184, 570 Кюри Пьер 283, 604 Лавров Петр Лаврович 636 Лаодзе (Лао-цзы) 281, 603 Лассаль Фердинанд 431, 441, 644 Лахтина Ж.И. 475 Левенсон Павел Яковлевич 108, 165, 566 Лейден Эраст фон 139, 143, 571-572 Лейкин Николай Александрович 510 Лелянов П.И. 584 Леопарди Джакомо 604 Лермонтов Михаил Юрьевич 18, 123, 205- 206,208,213,217,224,227-228,246,259,278, 280, 282, 285-286, 308-309, 311, 337, 347, 362-369, 371-377, 395, 403, 409, 414, 418- 419,429,431,438,444,448-451,456,459,465, 472, 476, 479-480, 500, 502-503, 505-507, 509-510, 512-513, 515, 517, 535, 540, 556, 561, 568, 577, 579, 606-607, 610, 622, 624- 627,634-635,637,641-644,646,648-649,653 Лернер Николай Осипович 553 Лисовский А. 633 Лихачев Владимир Сергеевич 463, 652 Лодыгин Александр Николаевич 565 Лозинский Михаил Леонидович 592 Лонгинов Михаил Николаевич 648 Лопатин Герман Александрович 495 Лопухин Александр Алексеевич 491—492 Лопухина Мария Александровна 626 Лорис-Меликов Михаил Тариелович 136, 564, 571 Лосский Николай Онуфриевич 590-591 Лохвицкая Мирра Александровна 458, 649 Лохвицкий А.В. 520 Львов Алексей Федорович 577 Люсинин 495 Лютер Мартин 586 Лясковская О. 641 Ляховецкий Л.Д. 494 Мазепа Иван Степанович 600 Майков Аполлон Николаевич 229-230, 451, 472, 497, 579 Макаров Степан Осипович 614 Маковский Константин Егорович 88, 564 Максимов Дмитрий Евгеньевич 558 Максимович 44, 300 Мария Александровна 173-174, 183, 564, 572 Мария Павловна (старшая) 577 Мария Федоровна (Дагмара) 87, 135-137, 143-144, 147, 150, 184, 186, 193-194, 198-200, 202-203, 263, 570, 572, 575 Марков Евгений Львович 394, 410, 620, 633-634 Марков Николай Евгеньевич 599 Мартос Иван Петрович 576 Маслов 495 Матвеев П. 637 Матильда 139, 149, 172, 553 Мей Лев Александрович 451 Мекленбург-Шверинский Фридрих-Франц 576-577 Мендэс Катюль 456, 648 Мережковские 474, 508, 552, 600 Мережковский Дмитрий Сергеевич 268, 273, 452, 454, 472, 476-477, 508, 514, 552, 556, 575, 595, 600, 605, 608, 624-625, 647-648 Метерлинк Морис 282-284, 466, 604-605 Мечников Илья Ильич 249,268,281-283,586, 603 Миллер Орест Федорович 611 Милль Джон Стюарт 398 Мильчина В. 531 Минаев Дмитрий Дмитриевич 620 Минакова Александра Павловна 558 Минин Кузьма Минич 191, 194, 358, 576, 623 Минский Николай Максимович 452-454,460, 473-474, 477, 514, 524, 530, 605, 625, 647-648, 650 Миронов 253, 587 Мирская Маргарита Юльевна 558 Михаил Николаевич 570 Михаил Федорович Романов 577 Михайлов М. 284 Михайлов Михаил Ларионович 594, 620 Михайловский Николай Константинович 445-Ф46, 473, 496, 611, 615-616, 639, 645 Мицкевич Адам 309, 449, 611 Мишуровская Валентина Михайловна 558 Мишуровская Ольга Давыдовна 558 Мишуровский Константин Александрович 558, 560, 566, 593, 600, 602 Молешотт Якоб 365, 455, 626, 646
Указатель имен 663 Мономах Владимир 189 Монтвид-Белозор 496 Мопассан Ги (Гюи) де 159-162, 166, 450, 472, 502, 507, 510, 512-513, 557-558, 574, 646 Москалик Генрих Вениаминович 558 Мотобрывцева Ирина Константиновна 558 Моцарт Вольфганг Амадей 430, 489 Мочалова Виктория Валентиновна 558 Муравьев (Виленский) Михаил Николаевич 271,290,597 Муравьев Андрей Николаевич 309, 610 Муравьев Николай Валерьянович 202, 577 Мусина Д.М. 475 Мюссе Альфред 228-229, 363, 449-450, 480, 497,517 Набоков Владимир Дмитриевич 273, 599 Набокова Татьяна Семеновна 558 Надежда Васильевна 10 Надсон Семен Яковлевич 451-452, 459, 514, 620 Наполеон Бонапарт 109, 115, 228, 244, 374, 439, 443, 567, 640, 643-644 Наполеон III 614 Направник Эдуард Францевич 579 Нарышкин Л.А. 582 Некрасов Николай Алексеевич 66, 229, 320, 342-349, 351-361, 397, 403, 411, 431, 445, 451, 455, 459, 472, 475^76, 497, 500, 503, 505, 507-513, 517, 556, 568-569, 579, 617-623, 625, 637, 641, 648-649, 652 Немытина М.В. 562 Нечаев (адвокат) 495 Нечаев Сергей Геннадиевич 235, 488-489, 580-581 Никитенко 271 Никитин Иван Саввич 158, 349, 573 Никифорова Елена Львовна 558 Николай Александрович, вел. кн. 150 Николай I 365, 423, 483 Николай II 134, 141-142, 144, 147-148, 151, 172-175, 179, 184-195, 198-204, 244, 255, 258, 263, 269, 271-273, 301-302, 535, 543-545, 547-548, 570, 572, 575-577, 584, 589-591, 597-599, 607 Ницше (Нитше) Фридрих 472, 605 Обнинский В.П. 576 Оболенский Леонид Егорович 237, 582 Овидий (Публий Овидий Назон) 586 Огай Ираида Васильевна 558 Огарев Николай Платонович 620, 635 Одоевский Александр Иванович 208, 355, 578 Оксман Юлиан Григорьевич 473 Окунь Вера Андреевна 558 Олег, князь 573 Ольга Александровна, вел. кн. 573 Ольга Константиновна 575 Ольденбург С.С. 589-590, 599 Ольденбургский Петр Александрович 573 Опекушин Александр Михайлович 579 Орлов Михаил Федорович 635 Островский Александр Николаевич 569 Остроумов Алексей Александрович 242, 584 Оффенбах Жак 348, 433, 620 Павел 190 Павлинов (адвокат) 495 Павлов 301 Пагани 156 Палкин 86, 96 Пальмира Анато 106-107 Панаева (Головачева) Авдотья Яковлевна 403, 635 Паскевич Иван Федорович 116-118, 567 Пассовер Александр Яковлевич 285, 605-606 Пастер Луи 283, 604 Пастернак Борис Леонидович 628 Патек 290, 294-295 Пащенко Мария Мстиславовна 558 Переверзев П.Н. 494 Перовская Софья Львовна 258, 591 Перцов Петр Петрович 515, 608, 646 Петр I 243-245, 331, 438, 584-585, 600, 634, 643 Петр II 577 Петрарка Франческо 449 Пигаль Жан Батист 239, 583 Писарев Дмитрий Иванович 66, 398-399,408, 411, 445, 477, 480, 560, 634, 636, 645 Писемский Алексей Феофилактович 398-399 Платон (кучер) 15 Плевако Федор Никифорович 238, 494, 551, 582 Плеве Вячеслав Константинович 254-255, 257, 288, 290, 587-589, 606 Плетнев Петр Александрович 308, 609-610 Плутарх 71
664 Указатель имен По (Поэ) Эдгар Аллан 321, 460, 497, 558 Победоносцев Константин Петрович 136, 203, 571 Погодин Михаил Петрович 638 Подольская Ирена Исааковна 471, 519 Подольская Татьяна Израилевна 471 Подольская Софья Ефимовна 558 Пожарский Дмитрий Михайлович 576 Позняков Н.И. 582 Покровский В. 619 Полевой П. 633 Поленц Вильгельм фон 451, 647 Поллицер 241-242, 584 Половцев, адвокат 488 Полонский Леонид Александрович 273, 585, 600 Полонский Яков Петрович 78, 342, 441, 451, 466-467,472-474,497,511,563,623,634,644 Понятовский Станислав Август 567 Попов Лев Васильевич 139, 571 Потапчук И. 475 Пракситель 586 Преображенская Анна Евгеньевна 558 Пресняков 475 Пржевальский Николай Михайлович 159, 574 Пригорина Екатерина Николаевна 562 Приклонский Л. 609 Протопопов Михаил Алексеевич 640-641 Прохорова Вера Ивановна 558 Птушкина Инна Григорьевна 558 Пуришкевич Владимир Митрофанович 272 Путята Николай Васильевич 308, 610, 613 Путяты 613 Пушкин Александр Сергеевич 18-19, 25, 66, 84, 122, 132, 183, 195, 219, 225, 238, 246, 259, 265, 278, 281-286, 306, 308-310, 313-314, 319, 321, 336, 346-348, 352, 354-355, 357-358, 363, 372, 374, 376, 381, 395, 397-398, 403-404, 409, 411, 418-419, 430, 439-441, 443-445, 449-451, 459, 466, 500, 517-518, 523, 535, 560, 562-563, 565, 567, 569, 570, 577-579, 582, 586, 588, 592, 594-595, 602-606, 608-610, 612-614, 617-618, 620-623, 629, 631, 634-635, 637-638, 643-646, 649, 652-653. Пушкин Е.А. 583 Пяст Владимир Алексеевич 499 Равальяк Франсуа 124, 568 Разумовский Алексей Григорьевич 154, 573 Раковиц Елена 441, 644 Раковиц Янко 644 Растрелли Варфоломей Варфоломеевич 116, 154, 567 Рахманинов Сергей Владимирович 579 Ренан Эрнест 66, 262, 363, 560, 592, 625 Репин Илья Ефимович 196, 323,506,524,566, 615, 647 Римский-Корсаков Николай Александрович 579 Ришпен (Ришпэн) Жан 283-284,456,497, 604, 648 Родзянко Михаил Владимирович 598 Родичев Федор Измаилович 271, 597-598 Рождественский Зиновий Петрович 253, 587 Роза 240 Розанов Василий Васильевич 258, 276, 279, 283, 461, 474, 478, 484, 494-495, 501, 516, 570-571, 591, 601-602, 605, 610, 624-625 Розенгейм Михаил Павлович 451, 646 Романихина Марина Моисеевна 558 Романов И.Ф. 516 Ростан Эдмон 463, 652 Рубинштейн Антон Григорьевич 579 Рудич Вера Ивановна 274, 601 Руссо Жан Жак 320, 426 Рылеев Кондратий Федорович 620 Рысаков Николай Иванович 563 Сабуров Н.Н. 491-492 Савина Мария Гавриловна 263, 592 Сазонов (Созонов) Егор Сергеевич 255, 258, 290, 587, 589 Салаевы 637 Салтыков-Щедрин Михаил Евграфович 105, 108, 443, 445, 603 Сальери Антонио 430, 489 Сангалло Антонио де (Младший) 421, 639 Санд (Занд) Жорж 404, 635 Саша 97-98, 165, 549 Святополк-Мирский Петр Дмитриевич 255, 588-589 Семенова Лидия Глебовна 558, 587 Сементковский Р.И. 265, 593 Сенковский Осип Иванович 609 Сервантес Сааведра Мигель де 321 Сергей Александрович, вел.князь 149, 255, 572, 591, 606 Сергей Михайлович 570 Середа Инна Андреевна 558
Указатель имен 665 Сетов (Сетгофер) Иосиф Яковлевич 106— 107, 156, 158, 165, 549, 556, 566, 574 Сетовы 155 Сипайло 214-215, 217 Сипягин Дмитрий Сергеевич 254, 587-588, 591 Скабичевский Александр Михайлович 445, 611,645 Скобелев Михаил Дмитриевич 228, 579 Скалой Георгий Антонович 300, 607 Сковорода Григорий Саввич 253, 587 Скотт Вальтер 640 Скриба П. (Соловьев Евгений Андреевич) 500 Скрынников Руслан Григорьевич 571 Случевский Константин Константинович 461-463, 466-467, 472, 474, 514-515, 530, 647, 651-652. Соболевский Сергей Александрович 308 Сократ 249, 276, 601 Соловьев Александр Константинович 563 Соловьев Владимир Сергеевич 108, 279, 455, 460, 462, 472, 474, 566, 588, 605, 625, 649, 651-652 Соловьев Сергей Михайлович 455, 650 Соловьева Поликсена Сергеевна (Аллегро) 463, 652 Сологуб Федор Кузмич 463-465, 474, 514-516,652 Сомов 9, 54, 57 Сомов Орест Михайлович 609, 613 Сомова 53-54, 57-58 Сомова Евдокия (Душа) 53, 55-58 Сомовы 53, 56-59, 63 Спасович Владимир Данилович 77, 101, 106, 108, 129-132, 273, 285, 363, 472, 478, 488, 490, 495, 562, 569, 625-626 Спенсер Герберт 261, 455, 592, 646 Стааль 296, 298-299 Станиславский Константин Сергеевич 284, 474 Станкевич Николай Владимирович 404, 635 Старикова Е.В. 614 Стародворский 495-496 Стасов Владимир Васильевич 394, 634 Стасюлевич Михаил Матвеевич 129, 263, 522,568,581,636 Степанов Н.А. 620 Столыпин Александр Аркадьевич 272, 598 Столыпин Дмитрий Алексеевич 599 Столыпин Петр Аркадьевич 271-273, 302, 535, 545, 548-549, 596-600 Стоюнин Владимир Яковлевич 400-401, 63Ф-635 Страхов Николай Николаевич 343, 352, 358, 416-417, 472, 618, 620-621, 623, 636, 638 Суворин Алексей Сергеевич 283, 438, 441, 472, 474, 497, 510, 518-519, 523-524, 569, 601, 607, 611, 623-624, 630-631, 633, 642-645 Суворов Александр Аркадьевич 87, 564 Судейкин 495-496 Судовский 495 Сукач Виктор Григорьевич 558, 592, 601 Сухотина-Толстая Татьяна Львовна 566, 595 Сюлли-Прюдом Франсуа Арман 456,497,648 Тальма Франсуа Жозеф 578 Татищев Сергей Спиридонович 561-562 Тахо-Годи Елена Аркадьевна 558, 652 Теккерей Уильям Мейкпис 398 Теннисон Альфред 456, 648 Теренций Публий 122, 166, 567 Тесаков 583 Тимовски А.В. 558 Тициан (Тициано Вечеллио) 117, 567 Толстая Александра Львовна 594 Толстая Марья Николаевна 594 Толстая Софья Андреевна 268, 591, 594 Толстой Алексей Константинович 451, 455, 497, 648-649 Толстой Лев Николаевич 183, 208, 232, 245-246, 262, 264-265, 267-270, 276, 280-282, 285-286, 302, 320, 323-325, 334, 337, 363, 378-394, 396, 406-408, 418, 441, 445, 450-451, 454, 461-462, 472, 474, 482, 503-504, 507, 510, 512-513, 518, 520, 537, 551, 557-558, 569-571, 575, 578, 580, 585-586, 591, 593-595, 601-604, 606, 614-616, 630-634, 645-647 Толстой Сергей Львович 595-596 Траверсе (маркиза) 90 Траверсе Жан-Франсуа де 90, 565 Травкин Сергей Иванович 558 Трепов В.Ф. 599 Трепов Федор Федорович 490-492 Трефолев Леонид Николаевич 620 Трубецкая Екатерина Ивановна 346-347, 353-355, 621
666 Указатель имен Трубецкой Евгений Николаевич 255, 588- 589 Трубецкой Сергей Николаевич 256, 347-348, 590-591 Тургенев Александр Иванович 544 Тургенев Иван Сергеевич 21, 74, 169, 171, 240, 262-263, 267, 276-277, 279, 281, 302, 323, 325, 336-337, 342-343, 347-348, 363, 394-424, 429, 443, 448, 450-451, 455-456, 472, 476, 479, 487, 502-503, 505-512, 520, 535, 540-541, 569, 574, 592, 594, 603, 615, 617-618, 631, 633-638, 640, 645-646, 648^649, 651 Тынянов Юрий Николаевич 500 Тютчев Федор Иванович 451, 455, 460, 517, 608, 634, 638, 64-649 Улицкая Галина Михайловна 558 Унковский Алексей Михайлович 105-106, 132, 165, 549, 566. Урусов Александр Александрович 204, 239, 241 Урусов Александр Иванович 123, 131, 166, 204, 235-243, 258, 302, 472, 477^78, 488-490, 494, 497^98, 526-531, 536, 539, 550-552, 567, 573, 580-584, 617, 624 Урусова Мари 204, 235, 239, 241-243 Утин Евгений Исаакович 128-132, 162, 166, 472, 488^89, 495, 550-551, 569 Ухтомский Э.Э 575 Уэльский (принц) 148, 572 Фальконе Этьенн Морис 244, 584 Фаусек В.А. 616-617 Федор Алексеевич, царь 577 Фет Афанасий Афанасьевич 346, 451, 461, 466,497,573,649,651 Фигнер Вера Николаевна 258, 591 Фидлер Федор Федорович 479 Филарет (Дроздов Василий Николаевич) 232, 282, 579 Филиппов 125 Философов Дмитрий Владимирович 273,475, 519, 535-536, 541, 552-553, 600 Флобер Гюстав 128, 237, 239, 248, 309, 399, 408-409,450,531,568,646 Фофанов Константин Михайлович 314, 458^59, 524, 613, 649 Франц-Иосиф I 105, 566 Фруг Семен Григорьевич 463, 652 Халтурин Степан Николаевич 563 Хмельницкая Тамара Юрьевна 558 Хомяков Алексей Степанович 342, 585 Христиан IX 575 Цезарь Гай Юлий 152, 244 Цертелев Дмитрий Николаевич 499 Цехомская Людвика 594 Цецина 564 Чайковский Петр Ильич 132, 556 Чаплин 76-78, 124-125, 127, 537, 563 Чаплин Ермолай 125-128 Чаплина 76-77, 125 Чаплина Анна Казимировна 125-128, 165 Черевин Петр Александрович 185, 575 Черниговец 463, 652 Чернышевский Николай Гаврилович 569, 619 Чертков Владимир Григорьевич 580, 594 Чехов Антон Павлович 265, 445-448, 474, 476, 496, 502-503, 516-517, 557, 593, 644-646 Чичерин Борис Николаевич 651 Чуйко В.В. 497 Чуковский Корней Иванович 475, 502 Шатобриан Франсуа Рене де 531-532 Шахалова Наталия Владимировна 558 Шевырев Степан Петрович 609 Шекспир Уильям 131, 152, 246, 273, 276, 321, 362, 430, 449, 472, 489, 592, 600-601, 617, 625, 628 Шестеркина А.А. 515 Шиллер Фридрих 362-363, 449 Шипенева Нине ль Михайловна 558 Ширяева Александра Андреевна 558 Шмидт Петр Петрович 271, 598 Шопен Фредерик Франтишек 265, 594 Шопенгауэр Артур 78, 307, 376, 393, 563, 605, 652 Щегловитов Иван Григорьевич 490-491 Щепкина-Куперник Татьяна Львовна 459, 628, 649 Щербак 294-295 Эдельсон Евгений Николаевич 636 Эдисон Томас Алва 101, 565 Эйхенбаум Борис Михайлович 475
Указатель имен 667 Эллиот Эбенезер 398 Эльманович 44-46 Энгельгардт Лев Николаевич 471 Энгельгардт Николай Александрович 462, 652 Ювенал Децим Юний 342 Юнг Маделена 95, 251-252, 266-267, 279-280, 302, 524-530, 587 Яблон Виктор Моисеевич 558 Яблон Любовь Михайловна 558 Ядвига 240 Языков Николай Михайлович 308, 608 Якимова-Диковская Анна Васильевна 563 Яковлева Лиза 496 Ямпольский Исаак Григорьевич 620 Ян Божеский 288 Ясинский Иероним Иеронимович 473, 524
СПИСОК ИЛЛЮСТРАЦИЙ Сергей Аркадьевич Андреевский. 1890-е годы фронтиспис По тексту Титульный лист первого издания "Книги о смерти". Том первый [1922 г.] .... 6 Страница автографа "Книги о смерти", т. I, ч. II, гл. XVII. РНБ, ф. 21 82-83 Страница автографа "Книги о смерти", т. I, ч. II, гл. XVIII. РНБ, ф. 21 85 Титульный лист первого издания "Книги о смерти". Том второй [1922 г.] .... 168 Титульный лист книги "Литературные очерки" 304 Альбом Сергей Аркадьевич Андреевский Анатолий Федорович Кони Александр Иванович Урусов Зинаида Николаевна Гиппиус Зинаида Афанасьевна Венгерова Константин Константинович Арсеньев Владимир Данилович Спасович Василий Васильевич Розанов Александр Валентинович Амфитеатров Крестовый перевал. Военно-Грузинская дорога Военно-Грузинская дорога Мцхетский замок. Грузия Слияние Арагвы и Куры Спуск к Тифлису с Военно-Грузинской дороги Панорама Тифлиса Дом на Литейном проспекте, где жили Мережковские Дом в Кузнечном переулке, где жил С.А. Андреевский
СОДЕРЖАНИЕ* КНИГА О СМЕРТИ ТОМ ПЕРВЫЙ Текст Примеч. Введение 7 Часть первая 9 558 Часть вторая 72 562 ТОМ ВТОРОЙ Часть третья 169 574 Часть четвертая 234 580 Дело в Варшаве 288 606 ДОПОЛНЕНИЯ Из книги "Литературные очерки" Предисловие 305 Поэзия Баратынского 306 607 Всеволод Гаршин 323 614 О Некрасове 342 617 Лермонтов. Характеристика 362 624 Из мыслей о Льве Толстом 378 630 Тургенев. Его индивидуальность и поэзия 394 633 Город Тургенева 420 638 Книга Башкирцевой 425 639 К столетию Грибоедова 437 642 Значение Чехова 445 644 Вырождение рифмы 449 646 * Содержание к томам первому и второму, составленное самим С.А. Андреевским, см. соответственно на с. 165 и с. 302 наст. изд.
670 Содержание ПРИЛОЖЕНИЯ И.И. Подольская. Сергей Аркадьевич Андреевский: судьба и творчество 471 Примечания (составила И.И. Подольская) 554 Принятые сокращения 654 Указатель имен 657 Список иллюстраций 668
Научное издание СЕРГЕЙ АРКАДЬЕВИЧ АНДРЕЕВСКИЙ КНИГА О СМЕРТИ Утверждено к печати Редколлегией серии "Литературные памятники" Зав. редакцией Е.Ю. Жолудъ Редактор ЕЛ. Никифорова Художник В.Ю. Яковлев Художественный редактор Т.В. Болотина Технический редактор В.В. Лебедева Корректоры З.Д. Алексеева, Г.В. Дубовицкая, Т.А. Печко Подписано к печати 25.01.2005 Формат 70 х 90Vi6- Гарнитура Тайме Печать офсетная Усл.печ.л. 49,1 + 0,7 вкл. Усл.кр.-отт. 50,9. Уч.-изд.л. 49,8 Тираж 1350 экз. Тип. зак. 221 Издательство "Наука" 117997, Москва, Профсоюзная ул., 90 E-mail: secret@naukaran.ru Internet: www.naukaran.ru ППП "Типография "Наука" 121099, Москва, Шубинский пер., 6
ISBN 5-02-010217-2