/
Текст
ВАСИЛИИ БОРОВИК
У ГРАДА
КИТЕЖА
ХРОНИКА
СЕЛА
3АРЕЧИЦЫ
МОСКВА
СОВЕТСКИЙ ПИСАТЕЛЬ
1977
Р 2
Б 83
Василий Боровик — знаток и ценитель русской
старины. Сильная сторона его творчества в том, что он
органически приобщается к чудесному языку народ-
ных сказочников, «гудошников», лукавых пересмеш-
ников. Беллетризированные историко-этнографические
очерки В. Боровика, составившие эту книгу, вскрывают
глубинные пласты народной жизни — быта, обычаев,
социальных отношений в среде заволжского кресть-
янства конца прошлого и начала нашего столетия.
В центре внимания писателя — хроника развития и
упадка двух родов потомственных богатеев — Инотарь-
евых и Дашковых, пришедших на берега Керженца и
во многом определивших жизнь, бытовой и социаль-
ный уклад этих диких, глухих мест. В известной сте-
пени это история заволжского раскола, сектантства,
история пробуждения классового самосознания в среде
беднейших из беднейших — угнетаемых и обворовыва-
емых богатеями крестьян.
© Издательство ,,Советский писатель", 1977 г.
Произведения, отмеченные в содержании звездочкой,
публиковались до 27 мая 1973 г.
Б
70302-111
083(02)-77
При взятии Разиным Астрахани в
устье Керженца стоял с караваном рас-
шив гордеевский нетяглый слобожанин,
водолив Феофан Лыков, Мужичище он
был снажный, В одних рукавицах под-
нимал из берлоги медведя, С ним-то и
заспорил доверенный купца Строганова,
Лыков не сдержался. Кулачище у него
был дивительный. Он и дал тукмашка
обидчику. Насмерть уложил и бежал от
возмездия, куда крива не вынесет. Лес-
ная чащоба настораживала его, будто
пытала: «Куда идешь?» Прислушиваясь
к шорохам, непокорный водолив по ба-
калдинам да по калужинам, по топям да
по зыбунам выбрался к берегу Кержен-
ца, От усталости и голода беглец еле
на ногах стоял.
У реки одиноко жил неведомого
рода старец. Он приютил Феофана. Дал
топор, стал учить жить в лесу. Феофан
ухватился рукой за топорище, распра-
вил плечи, что птица крылья, посмотрел
вокруг: «Приволье-то какое — земли-то
сколь, леса, рыбы».
На полянке возле Керженца, под мо-
лодой липой, Лыков вырыл землянку.
Через год поселился рядом с ним ка-
кой-то суевер, старец Алексий. Он рас-
корчевал кулигу и стал сеять хлеб.
Вскоре пришли к ним еще три беглых
семьи. Среди них был один по фамилии
Дашков. Алексий, с появлением новых
людей, тайком ушел глубже в лес.
А Дашков захватил его кулигу...
Отсюда и берет начало село Заре-
чица и вся Лыковщина...
БОГАТЕИ
Тут, пожалуй, будет кстати познакомиться с одним
из потомков Дашковых — Тимошкой.
Вот он идет по дороге и встречает Настасью Кара-
ваеву. Тимошка только что купил сивенькую кобылен-
ку и вел ее на мочальной уздечке. Вышагивал с гордым
видом, не глядя под ноги. Заметив Настасью, он плу-
товато покосился на нее. Казалось, хотел крикнуть:
«Смотри, мол, девка, у Тимошки-то собственная ло-
шадь». Ступал он по земле твердо. Под его лаптищами
сминалась у самого корня, словно подкошенная, старая
и молодая поросль. Вышагивал уже не тот рыхловатый,
приниженный Дашков, скобливший недавно инотарьев-
скую «астраханку». Шел уверенно выпрямившийся хит-
рый, изворотливый Тимошка. Он недавно завел уголь-
ную яму и без помощников зноил уголь. «Неугомон-
ный», — говорили о нем в Заречице. Парень на все
руки: не больно гож наружностью, зато был по душе
старикам бережливостью. Те, кто пристальнее к нему
приглядывались, замечали — страсть к накоплению бо-
гатства бурлила в каждой Тимошкиной жилке. И нако-
нец, вот его портрет: белесые волосы, белесые брови,
с безмерно широким ртом, редкими зубами и весь до
отвращения неопрятный. Он дни и ночи проводил
в лесу. Тушил землей прогары, укладывал угли в кули
и, казалось без убыли, отвозил их в город.
Возвращаясь как-то из Нижнего, Дашков заехал на
постоялый двор. Напился чаю, пошел было кормить ло-
шадь, а она пала. Он никому ничего не сказал, вернул-
ся в город и на другой лошади приехал домой. Но ско-
ро и ее лишился. «Что-то неспроста!» — говорили про
Тимошкины напасти. На третьей лошади проработал
лето. Поздней осенью он ехал в лес. Его лошадь на
мосту поскользнулась и рухнула в реку. Он сам вы-
вести ее из воды не мог... Пока бежал в деревню про-
сить помощи, пока мужики сряжались, лошадь застыла
в реке. Так за два года Тимошка лишился семи лоша-
дей. Все думали: парень с ума сойдет. А он еще злее
работал, по-прежнему раза два на неделе отвозил угли
в Нижний.
В деревне Тимошка появлялся только в престольные
праздники. Жил он все время в лесной зимнице.
И знал одно — зноил угли. На святках парни, на поте-
ху, привели его на беседу. Явился Дашков к девушкам
словно призрак с того света — закоптелый, лохматый.
В тот день парни дарили девушкам носовые платки
и получали взамен крученые пояса.
В натопленной вдовьей избе собралась заречинская
молодежь и слагала друг другу ласковые слова. Когда
девушки увидали Тимошку, они запели святочную, пля-
совую:
Улица, улица, широкая моя,
Травушка-муравушка, зелененький лужок!
Я по этой улице не хаживала,
Травушки-муравушки не таптывала!..
От лучины и сальных светильников во вдовьей избе
было дымно. Раскрасневшиеся девушки, с румянцем ра-
дости, рассаживались по лавкам. В середине избы топ-
тался высокий, рыжий парень, неуклюже прыгал и пел:
Скакну ли я, брыкну ли я
Вон из огорода во зеленый сад гулять,
Толь я не умею, толь я не горазд
Красную девицу брать, целовать...
Не закончив песни, он стал рассказывать:
— У тятеньки нас шесть мужиков да два неженатых
пасынка. Съедется к нему наше сродство, тут мы и
гуляем. Разве так тешим девушек? Веселей нас никто не
пирует и не поет. Тятенька во хмелю веселый, — такова
вся наша порода. Не то, что Тимофей Никифоров,— по
лесу волком рыщет, а к девушкам только по святкам за
платочком ходит!
При этих словах некоторые девушки, улыбаясь, по-
смотрели на Тимошку. А он потупил голову, подвинул-
ся в темный угол и только смыгнул носом.
— Однажды мы этак-то гуляли,— продолжал рыжий
парень,—утро пришло. Стали похмеляться, мать доста-
ет из печи лапшу. Тятенька снял с ноги валенок
да как трахнет им по горшку. Лапша — шлеп на пол...
Я было поторопился с пригоршнями, да опоздал. Матка
кричит на тятеньку: «Ах ты, еретик экий! В чем я те-
перь зятьям лапшу варить стану?!» А тятенька-то боч-
ком-бочком — да к мамыньке. — При этом парень, буд-
то подражая отцу, затянул:
Царевна молодая, красавица моя,
Подойди-ко ко мне, поцелуй меня.
С этими словами он наклонился к одной из деву*
шек, обнял ее и под общий смех поцеловал.
— Так вот и тятенька поступил с матушкой... И по-
шло тогда все сызнова. И до нового воскресенья нали-
вали да нужды свои запивали. Ой, девыньки, да ведь
в согласии-то каком наши матушки-то с батюшками жи-
ли! Горбами пот топили, лесными людьми прозывались.
Возле дверей на лавке, с головой, намазанной мас-
лом, с оттопыренными ушами, сидел гармонист. К нему,
чураясь девичьих глаз, пододвинулся Тимошка. В гар-
монисте, казалось, давно были убиты человеческие ра-
дости. Незаметно для других Тимошка, моргая глазами,
очутился рядом с Настасьей.
После долгого молчанья, смыганья носом Тимошка
повел с девушкой разговор о женитьбе. До этого, глядя
на нее, он только вздрагивал, а пододвинувшись ближе,
заволновался. Он давно замечал: Настя при встречах
не прочь поболтать с ним, но тут боялся рот открыть.
Кусая высохшие от смущения губы, Тимошка нереши-
тельно спросил:
— Согласна ли будешь... мне жена нужна.
Сказав это, он испуганно пробежал глазами по ли-
цам присутствующих: не слышал ли кто? Придвинув-
шись совсем близко к Настасье, заглянул ей в глаза.
В это время девушки запели:
Заинька по сеничкам,
Дабы, дабы, дабы,
Заинька по новеньким,
Дабы, дабы, дабы...
Настасье не пришлось долго ждать жениха. На Дру-
гой день Тимошка привез невесту в лесную зимницу.
Дашков взял себе жену и по-прежнему гнался с вы-
тянутыми руками за богатством. Не вылезая из леса, он
не давал покоя ни себе, ни молодой Настасье. Он слов-
но готов был в любое время отдать хоть черту честь,
совесть, только стать вровень с Инотарьевым. Но пока
он оставался тем же Тимошкой...
Вернемся к недосказанному о Феофане Лыкове и
к тем, кому волей или неволей пришлось очутиться в
Заволжье. Их потомки знали, как зачинались Лыковщи-
на, Заречица. Но откуда и как Инотарьев добыл капи-
тал, об этом только догадывались.
Так вот: Феофан у новоселов высватал вдову, при-
жил с ней сына. Жил сто лет. До конца жизни ходил
без шапки; лапти обувал только зимой; пищу употреб-
лял простую: хлеб, квас. В наследство сыну Лыков
оставил рубленую келью. После сорокоуста сын почув-
ствовал себя самостоятельным. Поставил овин. За ови*
ном ловил поляшей, рябчиков. Ранней весной уходил
бурлачить на Волгу; зимами, по подрядам, ездил за со-
лью в Пермь.
В один из годов от Ветлуги до Керженца прошла
буря. На пути она потревожила скрывавшихся расколь-
ников. Ураган скосил лес и жилые постройки. След по-
сле бури назвали «Поломкой». По «Поломке» в соседи
к Лыковым пришел кутузовский солдат Инотарьев с
женой и сыном. На валежнике стал производить пожо-
ги, на пожогах сеял хлеб.
Однажды сын Инотарьева уехал. В его отсутствие
за советом к отцу зашли соседи и застали большака
Инотарьева мертвым. После его смерти поговаривали:
«У старика-де остались сбережения». В первое же лето,
разыскивая инотарьевскую корчагу с деньгами, соседи
изрыли всю его кулигу. Федька, его сын, тоже в по-
исках сбился с ног. Он даже разобрал по бревну избу,
но сбережений отцовских не нашел. Надеялся на
«Травник» — авось батюшкин клад объявится? Но и на
«Травник» клад не объявился.
После смерти отца Федька Инотарьев женился. Но
отцовский клад по-прежнему не давал покоя. Он извел-
ся в поисках: уходил из дома и по нескольку дней не
возвращался. Говорили: «Федька молится у пустынника
Алексия в лесу». Но как-то люди пришли к отшельнику,
а он лежит в келье преставившимся...
Через год молодой Инотарьев подрядил народ на
порубку леса. После покрова на берегу Керженца чав-
кали, поблескивая, топоры, а весной инотарьевские
плоты плыли к Макарию. Федьку уже стали звать Фед
Федорычем. И год от года он все больше гнал к Волге
леса, а на Керженце смелее шла молва о насильствен-
ной смерти старца Алексия. Уснащая случай с пустын-
ником, бурлаки один другому передавали: старец-то
при жизни ходил ночевать к Инотарьеву. Разговаривая
с Федькой, однажды спросил: «А каким тебя молитвам
учат?» — «Боже, милостивый буди мне грешному, со-
здал ты меня, господи, без числа согрешить на зем-
ле»,— отвечал будто Федька. «Нет, парень, не делу тебя
учат. Будешь так помнить божественное слово — богат-
ство пройдет мимо тебя. А перестанешь молиться — по-
падешь в ад. Так ты лучше ступай с малых лет в
келью».— «Дороги не знаю».— «А вот я пойду от вас,
ты и ступай за мной».
Подошло время старику идти. Позвал он Федьку.
Отец покойный остановил сына, а Алексия упрекнул:
«Ты хотя и хорошему парня учишь, но я сына не отпу-
щу». Федька будто упал отцу в ноги, начал просить:
«Дозволь, тятенька, только узнать ко спасению дорогу!»
Ушел тогда Федька, но скоро вернулся. «Не слушай-ка
ты старика, — встретил его отец,— а что касается богат-
ства его — смотри не проморгай».
Вскоре после этого случая с сыном сам Инотарьев
умер. А когда Федору исполнилось двадцать лет, он
уже был женат, к нему как-то еще раз зашел пустынник
Алексий и ночевал. Утром, уходя, задержался и сказал:
«Напрасно ты, Федор, оженился... Ушел бы в пустыню,
святым стал». И Федька — то ли чтоб не грешить в ми-
ру, то ли задуманное свершить решился — оставил мо-
лодую жену и ушел из дома к Алексию.
Пустынник дал ему топор, послал нарубить дров.
Принимая топор, Федька вздрогнул. Со всей силой
сжал топорище, и воспрянула у него мысль о спрятан-
ных в келье богатствах. «Сам дает топор», — подумал
он. Трудно Федьке было сдвинуться с места, ноги не
шли. «Лес мне показался золотым... Рубить пожалел»,—
сказал он, вернувшись. Пустынник проводил его во
второй раз, а когда Федька вернулся, старец спросил:
«Видел ли ты еще раз золотые деревья?» — «Нет!» —
«Вот в этом-то и заблуждение твое. Приди ты в пу-
стыню юным — спас бы свою душу, но когда ты по-
знал земной блуд, ждешь чадо, — теперь тебе трудно
спастись. Оставаясь в лесу, ты изведешь себя, думая
о молодой жене. Так лучше вернись к ней, все равно
двери царства небесного для тебя закрыты». И Федор
пошел домой... По дороге будто его встретил бес, спра-
шивает: «Куда ходил?» — «Душу спасать».— «На земле
нет такого места, — уверил его бес,— а есть богатство
и бедность. Хочешь, я укажу тебе дорогу к богатству?»
Феденька согласился и пошел за бесом. И он его снова
привел к пустыннику. «Я вернулся неволей»,— сказал
Федька. «Молиться?» — спросил пустынник. «Нет!..»
И вплотную подошел к старцу...
Природа, как говорят, не создала человека тираном.
Но жадность и хитро придуманные внушения, неве-
жество и страсти, соединившись вместе, сделали Ино-
тарьева тираном.
Сам Инотарьев о смерти Алексия рассказывал ина-
че: «Когда я подошел к келье — стал задыхаться от за-
паха ладана. Приблизившись, увидел преставившегося.
В руках он зажал записку (кстати сказать, Федор Федо-
рович передал ее Керженскому монастырю), в записке
говорилось о том, как старец тридцать лет жил в пусты-
не. «Душу мою,— будто бы писал Алексий, — ангелы
унесли на небо». А тело он просил предать земле
в скиту у Керженца».
Люди тишком иначе рассказывали про Инотарьева:
будто он пришел к отшельнику Алексию и, не допытав-
шись о скрытых богатствах, пригрозил в огне уничто-
жить его и келью.
Разбогатевший Инотарьев, как не раз случалось,
пускался в разгулы. Одной весной его видел Дашков.
Сплавив лес, Инотарьев занялся озорством. Та весна,
как и все весны на Керженце, выдалась пахучей. На
деревьях рано набухли сочные почки. Начинали тянуть
вальдшнепы. На Макарьевской пристани готовили к
сплаву инотарьевскую «астраханку». В тот год к Лыско-
ву впервые готовился сплавить лес и Тимофей Дашков.
На его плотах дымились жалкие харчёвы. Перед нача-
лом первой путины Дашков отслужил молебен. Прово-
жая в первую поплавку, к его плотам подходили мужи-
ки, ждали — не даст ли Тимофей Никифорович на вод-
ку, напрашивались помочь. Глаз не смыкая, он сам со
всем справился. После молебна с его харчевы слыша-
лась песня:
...Вниз по быстрому Керженцу,
Ко великой Волге-матушке...
К вечеру плоты Дашкова ушли. И он благополучно
сплыл к Волге. Когда к Макарию 1 первым подоспел
инотарьевский лес, Волга полой водой пошла в Керже-
нец и задержала дашковские плоты. Сплавив раньше
маломощного конкурента, Инотарьев скоро продал от-
борную «астраханку» и загулял.
В день отъезда домой на Лысковском базаре Дашков
увидел Федора Федоровича в тарантасе, пронесшегося
’Макарий — устье реки Керженец с уездным городом Льь
сковом на правом берегу Волги. Это была обетованная земля кре-
стьян Заволжья. Но вековой и изначальной силой власти оставался
губернский город Нижний Новгород.
мимо него вихрем, а за ним гналось несколько мужи-
ков. Это было привычным явлением: стоило Инотарье-
ву загулять, он рядил орловского жеребчика, приказы-
вал гнать рысака по Лыскову, сам в это время кидал на
дорогу горстями серебро и, словно от смертной боли,
кричал: «Смотрите на Инотарьева!» В это время Фе^
дору Федоровичу не смей никто возражать, враг на
глаза не попадайся. В такие моменты от его обид, по-
боев до крови часто люди плакали. Провожая Ино*.
тарьева взглядом на шумно прискакивающем по бу-
лыжнику тарантасе, Дашков, хитро улыбаясь, думал:
«Дурак! Твой-то бы капитал мне. Я бы за свое серебро
людей на колени ставил, а ты, на-кась, потешаешься,
да как неумно-то».
Раздумывая так, Тимофей Никифорович расправил
жиденькую белесую бородку. Он, как всегда, весь был
какой-то точно общипанный. Зимой по Лыскову ходил
в лаптях, летом его видели босым. Сколько у него к
этому времени скопилось денег — никто не знал. Но
скоро его доходы не поддавались учету. Он на всем
наживал. Имея большие прибыли от безучетного лесно-
го промысла, он еще с весны завозил в Лыковщину
соль, овес, муку и снабжал заречинцев. Его потребите-
ли и работники на него больше спорили о вере. Одни
порочили старообрядцев, другие — никонианское духо-
венство. Не приемлющие ни того, ни другого смеялись:
«Да какой твой, беглец с Калуги, поп: живет с налож-
ницами, в великий пост ест рыбу, пьет вино». В такие
споры Дашков не вмешивался. К рассуждениям о вере
относился уклончиво. Всех выслушивал, только спор-
щиков встречал без уважения. Ссоры на сходках ста-
рался разжечь. Никого не уговаривал, не мирил, не
сближал. Ему любо было видеть ссорящихся. Он не
терпел рядом с собой хотя бы чуточку счастливых. «Да
какая ж тогда будет жизнь, — говорил он, — ежели все
с достатком станут? Да они пожрут меня, а кто, кроме
Дашкова, изничтожит лес и сплавит к Волге?»
Искушение к накоплению богатств у Дашкова было
неодолимо. По Лыковщине давно шел слух про «Семе-
новское серебро». Толки о заволжских фальшивомонет-
чиках беспокоили царское правительство. Кивали на
Тимофея Никифоровича, будто и он имел денежный
станок. Но это были только догадки. Ему не давала
спать спокойно байка стариков о том, будто на при-
горье Пьяный бор, после осады Макарьевского мо-
настыря, разинцы оставили клады. А в болотах возле
Пьяного бора с незапамятных времен залегает золотой
песок. Дашков слышал — писано было об этом в старо-
обрядческих летописях. Меченых деревьев возле кладов
он не находил и тайны не открыл.
Долгое время никому из живущих в Заречице не
приходило в голову, будто земля, богатые лесные
угодья принадлежат не народу, а казне. Об этом мень-
ше всего думали Инотарьев и Дашков. Их лесные раз-
работки с каждым годом ширились. На Инотарьева и
Дашкова работала вся Лыковщина. Они считали все ле-
са своими. На Керженец год от года все больше стека-
лось людей. Пришельцы ставили избы, но спокойно в
них жили недолго. Однажды прошел слух: заволжские
леса купил граф Муравьев. В Заречице этому не вери-
ли, пока на Керженце не появился межевой.
— Я приехал, — объявил он, — нарезать землю. От-
ныне пойдут новые порядки. Я вас разделю с казной, за
землю станете платить.
— Зачем нам за деньги нужна земля? — шумели
больше всех Инотарьев и Дашков.— Не запрет же каз-
на леса и землю в сундук?..
— А вот и запрет... Пройду межу — и тогда вы че-
рез казенные столбы не пройдете не проедете. Моя
межа станет действовать отныне до скончания века и
будет считаться муравьевской. Слышите — графа Му-
равьева!
Но на другой день межевой получил от Инотарьева
взятку, созвал общество, нарезал графу самые неудоб-
ные угодья — болота, чахлые леса — и уехал.
На Лыковщине после перемера земли наступили но-
вые порядки. Назначались лесники, появились объезд-
чики. Но по-прежнему в губернском городе Заволжье
называли «Нижегородской Сибирью». Оно сохраняло
свои особые обычаи, нравы и бездорожье. По солнцу
и звездам люди пробивали тропы и шли, по-прежнему
прячась в лесной глуши, ища: одни — одиночества, дру-
гие — вольной жизни, третьи — спасаясь от наказания
или ревностно храня «древлее благочестие». Многие
шли туда и со скрытыми намерениями легкого обогаще-
ния. Но когда прорубили Муравьевскую просеку, скры-
вавшиеся там долгое время беглые люди ушли глубже
в лес. Возле Керженца остались Инотарьев, тот же
Дашков да сыновья Кирикея Маркова.
Инотарьев помимо леса торговал мукой, овсом. На-
нимал на зиму человек пятьдесят работников. Имел
большой дом, под домом — торговую лавку с железной
кованой дверью, крытый двор лошадей на тридцать.
Считался первым богачом на Лыковщине. Высокий, с
густой черной бородой, Федор Федорович тогда уже
один-единственный ходил в кожаных сапогах, сукон-
ном кафтане. Нраву был сурового. Своим приятелем
и советчиком почему-то считал бедняка Алешку Пав-
лова.
Когда Инотарьев давил всех своим капиталом, в это
время на Керженце появился с печатным денежным
станком неизвестный нижегородский мещанин. До по-
ры до времени ему все сходило с рук, пока он не споз-
нался с Дашковым, который задумал завладеть денеж-
ным станком. И будто бы убил фальшивомонетчика. На
закорках принес мертвого к Керженцу, навязал ему на
шею камень и пустил на дно омута, а станок, которым
не сумел овладеть, продал светлоярскому мужику.
В столыпинские годы Дашков в стороне от Заречи-
цы ставил новую пятистенную избу. Обшил ее тесом,
разукрасил резьбой. К этому времени он спознался с
нижегородским купцом. Купец предложил Тимофею
Никифоровичу в кредит товар. Дашков от кредита не
отказался. Перестроил «заднюю» избу на торговое по-
мещение. Инотарьевских потребителей переманил к се-
бе сходной ценой и кредитом. Через год продал пяти-
стенную избу и зарубил новую из красного выборного
леса. Задумал такую постройку, каких в Заречице не
ставили. Плотников подрядил от Костромы. Лавки в
горнице сделал из целого дерева; кутник — с резными
басульками; печь сложил со сводом из проработанного
кирпича; к печи пристроил казенку с расписной две-
рочкой. Настлал отделанные скобелем полати. Под до-
мом устроил лавку с железным затвором. И встал дом
Дашкова возле большой дороги, всем поперек пути.
На торгах Дашков жадно скупал лес. Он всеми спо-
собами старался выжить с Керженца Инотарьева и раз-
рушить все замыслы своего конкурента. Оставаясь вер-
ным себе, Дашков никогда не терял из вида того, с кем
сводил счеты. После одних таких торгов к нему за по-
лучкой пришли Кукушкин, Макаров и Шкунов. Сват
его будущий напомнил Тимофею Никифоровичу про
деньги. Перед тем при расчете Дашков ему недодал
тридцать семь копеек.
— Што тебе мои копейки? У тебя, чай, Тимофей
Никифорович, денег-то сколь!
— Аа-а-ах, головушка... каки у меня деньги! Коли б
мне их сгрести со всего вольного света... Ну, тогда..,
Кукушкин и Макаров улыбнулись.
В Лыковщине над чудачествами Дашкова все как
один потешались. Он допускал над собой смеяться и
всегда сам себе говорил: «Хочешь еще большего поче-
та,— не злобись всерьез на того, кому платишь медяка-
ми за работу. Смейся с ним над собой, а придется —
ужми его при расчете. Тебе же, когда ты при деньгах,
всегда больше почтенья, чем скалозубу». Случалось, в
«поплавке» бурлаки наварят себе обед, а Тимофей Ни-
кифорович лупит мундир с картошки. «Шел бы к нам
есть-то»,— иной раз позовут хозяина. «Да я, головушка,
больше люблю картошку. Она живости прибавляет че-
ловеку, да потом, и Миколай-угодник меня благословил
на такую жизнь».
И каждый раз Дашков рассказывал выдуманную им
историю, как он шел однажды с базара и на дороге
увидал двух спорящих мужиков. «Вижу — драться лезут
друг на Друга. Я подошел к ним. Оказывается: один из
них у другого купил икону. Хотел скоро отдать деньги,
да погорел. После пожара в целости остались только
жена да дети. А мужик за икону деньги требует с пого-
рельца. Подошел к ним, прошу: «Отдайте, мол, икону-
то мне». Мужики опустили кулаки. Я вынимаю по\-
тину, плачу. Принес образ домой, кричу: «Настасья,
принимай, купил чудотворца по дешевке!» Поставил
покупку в божницу, наказал неугасимо жечь лампаду.
И стал мало-помалу разживаться. После этого случая
мне пришлось как-то купить внизу, на Керженце, лес.
Поехал я на ботнике осмотреть делянки. Взял ружьиш-
ко. По дороге дичинку убил. Застал меня вечер. При-
стал к кустарнику, развел огонек. Неизвестно откуда-то
появился старик и окликает: «Бог помочь!» Перепу-
гал, признаться, окликом. «Куда собрался?» — спраши-
вает. «Делянки, — сказываю, — смотреть». — «Поряди
меня в работники, — просится старик, — слышал, гово-
рит, кто у тебя потрудится, делается богатым». —
«Сколь, — спрашиваю старичишку, — с меня возьмешь?»
С виду он костлявенький, но приятный, с реденькой
бородкой, вроде как бы у моего покойного батюшки.
«Что заработаю, — соглашается старик, — буду делить
с тобой поровну». — «Ладно». — «Только ты, — упреж-
дает старик, — не спрося меня, ничего не делай». При-
стали к делянке. Пока я вылезал из ботника, старик
словно сквозь землю провалился. Кщусь'1, думаю: что
за оказия? И што б вы думали? Потом только догадал-
ся: ведь это был Миколай-угодник, точь-в-точь с куп-
ленного у мужиков образа. Я теперь и выполняю слова
его. Делюсь, по мере возможного, с вами, только рабо-
тайте.
Доверчивые люди повторяли дашковскую историю, а
сам он верил в то, что земля, на которой он живет,
кончается в губернии, а за губернией — пропасть, в нее
он и столкнет Инотарьева, и тогда он, Дашков, оста-
нется на Керженце один. И Тимофей Никифорович
давно ни перед кем не снимал шапки, никого не упра-
шивал, не просил, не льстил ни становому, ни исправ-
нику.
Не обращая внимания на крикунов, Дашков хо-
тел только одного — иметь деньги и власть над теми,
кто провожал его словом «душегубец». Все мысли, все
его поступки сводились к одному — деньги, деньги,
деньги!
И он год от года увеличивал скупку леса и хотел
видеть на Керженце только свои плоты. Ради одного
этого он не останавливался ни перед какими край-
ностями: подсылал на инотарьевские плоты рубить
снасти, не раз своими руками поджигал его пристань,
харчевы. Он готов был все сжечь. И сжег бы, но не
имел на такое дело надежных людей.
К этому времени относится смерть лыковского пса-
ломщика, вдовца Ивана Лукича Савушкина, жившего
1 Кщусь — крещусь.
последние двадцать лет с дочерью Любынькой и со
своей сожительницей — старой девкой Федосьей. Сын
Савушкина служил дьяконом в Городце. Умер Иван Лу-
кич неожиданно для всех от разрыва сердца. Когда Ни-
жегородская банкирская контора Печенкина лопнула
(он за год перед банкротством Печенкина вложил под
большие проценты десять тысяч рублей), Иван Лукич
не перенес удара.
Но помимо пропавших денег у него и дома имелся
припрятанный капитал. Любынька скрытые деньги на-
шла. Делиться находкой с братом не захотела. Перед
его приездом она принесла отцовские сбережения сосе-
ду Алексею Павлову, просила сохранить узелочек на
время раздела с братом. Алексей отказался взять узе-
лок. Он не подозревал наличия у Любыньки больших
денег.
— Иди к Тиминьке,— послал ее Алексей. Он думал
хоть лишним беспокойством досадить ненавистному со-
седу.
В сумерках Любынька пришла к Тимофею Никифо-
ровичу. Он лежал на печи. Остановившись у порога,
она его попросила:
— Тиминька, сделай милость, побереги, Христа ра-
ди, батюшкин платок с деньгами, пока у нас раздел
идет с братом.
— Што я стану с твоим платочком делать-то? — сле-
зая с печи, ворчал Дашков.
Любынька стояла у двери и держала в руках объ-
емистый узелок. Увидя его, Тимофей Никифорович за-
трясся: «Неужели в узлу-то деньги?»
Он подошел к Любыньке, выхватил у нее сверток,
взвесил его на руке, вздрогнул. Не выпуская из рук
платка, обнял Любыньку, потянул ее к себе. Отбросил
узелок в сторону и потащил Любыньку к кутнику. Она
вырвалась от него:
— Что ты это делаешь, охальник?
Дашков подошел к двери, накинул запор и, обернув-t
шись к Савушкиной, силой потянул на кутник.
— Грех, грех, Тиминька, пощади! Страх-то какой!
Што ты делаешь?..— прерывающимся голосом умоляла
Любынька и била его ногами.
— Молчи,— хрипел Дашков, накладывая на ее рот
шершавую ладонь. — Тише... тише... Настасья-то в ле-
су...
Едва переводя дыхание, Любынька от испуга и сты-
да закрыла руками слезящиеся глаза. Слизывая с ее щек
соленые слезы и покрывая лицо Любыньки поцелуями,
Дашков бормотал:
— А-ах, кака ты дура-то... дура!.. Настасья-то в ле-
су...
Через несколько дней приехал брат Любыньки. Он
долго, настойчиво искал сбережения отца, но ему и в
голову не пришло заподозрить в несправедливости
сестру.
Проводив ни с чем брата, Любынька пошла к Даш-
кову за отцовскими деньгами. Он ей вернул платок, да
только в платке-то ничего не осталось. Заплаканной
она вернулась домой и, все еще заливаясь слезами, жа-
ловалась Федосье:
— Тиминька-то меня обобрал, я давала ему платок
тугим, из угла в угол завязанным, а он все батюшкины
деньги из него забрал и меня обесчестил.
— С разбойником ты, милая, связалась. Грабитель
ведь он. К кому ты, болезная, пошла? Ему и бе-
лый день — ночь темная. — Встревоженная за Любыньку,
Федосья долго грозила в сторону обидчика: — Душегуб,
душегубец!
После встречи с Любынькой, в субботу, Дашков за-
держался на делянке, за рекой. Домой вернулся поздно.
Несмотря на полночь, пошел в баню. В бане он долго
Что-то ворчал и еще дольше парился. Он любил мыть
голову горячей водой, а в этот раз парил голову вени-
ком. И вдруг видит возле себя на полке женщину. Тол-
кнул ее локтем. Она как бы слегка приподняла голову.
Дашков попятился к стене. Выпустил веник из рук.
С трудом приподнявшись на ослабевших руках, уста-
вился помутневшими глазами на непрошеную. «Нет,
это не Любынька и не Настасья...» Он потянулся к ви-
денью, не достал, изругался, пнул ногой...
А бабьи брови искривились и были точно выгнутые
из раскаленного железа. Сама телом белая, глаза круг-
лые, веселые. Ему казалось — густо закоптелый и вспо-
тевший потолок светился от ее тела.
С того часа, когда Дашков ушел в баню, прошло
достаточно времени, пора бы ему вернуться, полагала
Настасья. Она в третий раз подложила в самовар угли
и, ставя на него трубу, подумала: «Не угорел ли Тимо-
фей-то Никифорович?» Послала жнею Манефу —
узнать, скоро ли «сам» вернется?
Тимофей Никифорович не отозвался Манефе. Пе-
ред ее приходом он упал с полка. Помутневшее созна-
ние подсказывало ему: нужно открыть дверь, но у него
не хватило силы дотянуться, и он беспомощно лежал
посреди бани.
— Тимофей Никифорыч! — еще раз громко оклик-
нула Манефа и, не получив ответа, заторопилась в дом.
Прибежавшая Настасья открыла дверь бани. Вы-
рвавшийся пар окутал предбанник белым облаком. Ког-
да она присела, увидела у двери неподвижно лежавше-
го мужа.
— Во-он, вон, нечиста сила, — бормотал Дашков.
Настасья отшатнулась назад и, пятясь с молитвой,
закричала.
В бане на окне, колыхаясь слабым огоньком, коптил
сальник. От ворвавшегося холода огонек пригибался,
мигал на мокрых стенах бани и чуть освещал валявше-
гося на полу Дашкова. Прибежал сосед, Макаров Ника-
нор. Он нерешительно остановился у косяка двери,
взглянул на несвязно бормотавшего Тимофея Никифо-
ровича и, попятившись назад, решил: «Да в него, никак,
вошел бес».
Настасья с Манефой стояли за спиной Макарова и
плакали.
— Отец,—дрожащим голосом взывала Настасья,—
сотворите молитву. Молитву, баю, сотворите!
— Знашь ли каки молитвы-то? — спросил Ника-
нор.— Иди-ка сюда,— позвал он Настасью и сам, за-
крыв глаза, перекрестившись, переступил порог, ухва-
тил Дашкова за руку.
За ним, творя про себя молитву, вошла Настасья.
Она подхватила йужа за другую руку и вместе с Мака-
ровым вытащила запарившегося в предбанник.
После этого случая, ради потехи, Дашков уверял
бурлаков и того же Никанора: «Нет одинаковых баб на
свете. Зря хотят сравнить деревенску бабу с городской:
мирское-то существо у них и то различно. Такая-то
охальница и столкнула меня с полка. Вот я и сравни-
ваю экую-то дородную с нашей костлявой бабой,— не
только тоща, а и одеяние-то на ней завсегда и бедное,
и затасканное, одни шобонья на земном искушении.
И никакая баба так не прельстит, как городская. У мое-
го дедушки (упоминал он покойного, но на самом деле
это было с ним) имелась бабочка — жена его. Она точ-
но сосенка заволжская, стройная, с лица нарядная и
покорная. И он ее променял на Лосином кордоне на
слепую, на дочку покойного лесника Никаши. Девка
с детства света не видела. Рожа точно вспаханная, вся
изъеденная оспой,— от болезни она и ослепла. Вот с
такой-то девкой дедушка и провел одну ночь на пола-
тях и по смерть, кажись, не мог ее забыть, места себе
дома не находил. Днем ее увидит, всплеснет руками;
«Батюшки, страсть-то какая!», а придет час, сам, словно
слепой, забывал все и шел к ней под бок. А ведь до той
встречи дедушка видывал многих баб. Он плавал по
Волге, бывал на Макарьевской ярмарке, а такой, как
оспенная, не встречал».
Отец Пелагеи имел одну лошадь и двух дочерей.
Пелагея была старшей. На нее многие лыковские жени-
хи засматривались. Ее уважали за скромность мужики,
бабы, а молодым ребятам внушали: «Не ищи богатую,
бери Пелагею — легконравная, обиходная». То же са-
мое советовали Ивану Инотарьеву. А он с пятнадцати
годов ходил было в Хомутово, к дочери игрушечника
Волжанкина. Про его замыслы узнал Федор Федорович
и пожелал сам посмотреть хомутовских невест. При-
ехал и пошел по избам. Подходит к дому Пелагеи,
смотрит в окно:
— Этто, кажется, знакомый живет?
Степан Прокофьевич, отец Пелагеи, завидя почтен-
ного гостя, поторопился пригласить:
— Зайди, зайди в дом, Федор Федорович, милости
просим.
Отец Пелагеи был гостеприимным мужиком. Всегда
в доме имел готовое угощение. Неожиданный, редкий
гость вошел в избу, посидел немного и отправился на-
против, к богачу Волжанкину.
Вечером Федор Федорович вернулся домой, призвал
Ивана и объявил:
— Твоя, рыжая волжанка, мне не нужна. Я на кра-
соту плюю... Понимаешь?.. Жена тебе Пелагея, дочь
Степана Прокофьича... О другой не помышляй...
Была осень. Пелагея в предбаннике мяла с соседка-
ми лен. Девушки раскатисто смеялись, перебирая хому-
товских женихов, и, нахохотавшись досыта, запели:
Погулямте-ка, девушки.
Погулямте-ка, лебедушки,
Пока мы на волюшке
У родимых у матушек,
У кормилицев у батюшек.
Вдруг девчата услышали чьи-то торопливые шаги.
Выглянули из бани, видят: бежит сестренка Пелагеи
и кричит:
— Сваты приехали, сваты! Зовут тебя, Палашка,
домой.
На глаза Ивану Инотарьеву, после трепки льна, Пе-
лагея явилась грязной, немытой. Инотарьев был не пер-
вый жених, сватавшийся к Пелагее. Дома о ее заму-
жестве и слышать не хотели, Пелагея считалась завид-
ной невестой, потому и накопила много женихов. Один
сватался — родители наотрез отказали. За которого не
хотела идти, тот нравился матери. Но девичьи думы
изменчивы: увидев Инотарьева, Пелагея подумала: «С
радостью пошла бы за него», да подруги пугали:
«Жизнь с ним загубишь. Он словно отец — лютый, су-
ровый».
Так или иначе, но после инотарьевского сватовства
Пелагея чаще садилась у окна и смотрела в сторону
Заречицы. Видя из избы безлюдную дорогу, она
опускала глаза. Часто с ней рядом усаживался ее де-
душка. Перебирая редкие пряди его волос, она ждала
инотарьевских сватов. В доме никто этого не подозре-
вал. Дедушку, друга Пелагеи, совсем не интересовали
ее сердечные дела. Он любил больше, когда она ногот-
ками царапала ему голову, а он, растянувшись на лавке,
покрякивал от удовольствия.
— Почему ты, дедушка, любишь, штоб я у тебя
скрытые ранки искала? — спросила его раз Пелагея.
— Медведь меня, милая, к тому понудил. Шел я,
моя болезная, с приятелем за лосем, а он, озорник, от-
вел нас в сторону и натолкнул на медвежью берлогу.
Подняли мы друга лохматого. Я в него стрелял, да за-
ряд у меня слаб был. Он, милая моя, и накрыл меня.
Приятель-то мой испугался, убег, а я с медведем в по-
единке сошелся. Здоров, леший, оказался, подломил ме-»
ня. Думал, смерть пришла, а он мне только голову сца-
рапал. Я притворился, вроде к богу, на небо, подался,
не дышу. Медведь завалил меня вершинником. Уходил
было, да не один раз возвращался посмотреть: не шеве-
люсь ли? И кажный заход подбрасывал валежничек.
И когда почел меня мертвым, покинул. А в это время
товарищ прибег в деревню... Нашли меня. Думали — не
заживет голова-то. Долго я тогда пролежал. И теперь
еще нет-нет да и заболит головушка-то.
Слушая дедушкин рассказ, Пелагея гладила его го-
лову. Любила она дедушку, с ранних лет росла при
нем. Работала со стариком: резала лес, плавала на пло-
тах. Много она потрудилась, но дома мало видела ра-
дости и ласки. Дед один ее любил и пригревал, но он
старел, только и вспоминал лосей да медведей, а о Пе-
лагее думал уже мало. Поговорить ей стало не с кем.
И вот как-то вечером Пелагея залезла на печь по-
греться. Слышит — за дверью чужие шаги. В избу во-
шла Хиония Пескова — Хамой звали ее в Заречице.
Долго Хиония крестилась и, ослабив на шее узелок от
платка, поклонилась хозяину и спросила:
— Где же у тебя, Степан Прокофьевич, невеста-то?
— Во-он, на печи греется.
— Неча на печи-то лежать, коли наманила женихов.
Слезай!
Только Хама успела это вымолвить, в избу вошел
Иван Инотарьев, за ним два свата. Стали уговаривать
молодую идти за Ивана Федоровича Инотарьева.
Вскоре после свадьбы Федор Федорович отстоял в
Керженском монастыре обедню, отслужил молебен и
уехал в Нижний. В городе он подписал договор на
поставку шпал фон Мекку, строившему от Москвы до
Казани железную дорогу.
Вернулся Инотарьев домой, скупил близь Керженца
все лесные делянки, набрал людей и начал разработку
шпалы. Наличные средства, нисколько не смущаясь, он
вложил в это дело, — только бы ничего не уступить на-
чавшему богатеть Дашкову. Подряд сулил солидные ба-
рыши. На Керженце никогда еще не велись такие боль-
шие разработки, какими всех удивил Фед Федорыч.
Любуясь высокими штабелями шпал, Инотарьев не
в состоянии был подавить в себе чувства гордости.
Под конец зимы ему стало трудно добывать оборот-
ные деньги. Он стал закладывать в банке готовые шпа-
лы. Его по-прежнему видели улыбающимся. А ближе
к весне, когда начало пригревать солнышко, из кредита
он выжимал последние соки. Подоспел паводок, а де-
нег нет. И ему часто во сне мерещилось: шпалы разнес-
ло половодьем. Просыпаясь в холодном поту, Фед Фе-
дорыч начинал подсчитывать произведенные расходы.
Еще недавно он надеялся иметь десятки тысяч дохода.
Наготовили шпал сотни клеток. Иногда, глядя на них,
он представлял себе: приедет комиссия, примет шпа-
лы — и поплывут ему денежки. Отпадут заботы, и тог-
да он, Фед Федорыч, с деньжищами, разве еще такие
дела станет творить!
Но вот наступали дни девичьих зорь. Теплела земля,
дымились белодымной росой леса. Каждая травинка,
цветочек, бабочка, вся живучая видимая и невидимая
тварь, учуявшая весенние радости, обогревалась под со-
лнцем. Федор Федорович уже устал молить весну о ми-
лосердии. Он ждал, когда землю запарит солнце, он
снимет полушубок и разделается со шпалой.
Наконец приехала комиссия. Начала осматривать
заготовленную шпалу. Она находилась в обрубах, и ею
была загружена вся пристань. Инотарьев ждал Егория
с водой — начать сплав.
Приемщики, приходившие на пристань одетыми в
черное городское платье, казались Федору Федоровичу
хищными птицами, прилетевшими на Керженец выкле-
вать ему глаза. С первого дня их поведение ему не
понравилось. В эти дни Федор Федорович терял разум.
Моментами ему хотелось взять ружье — а он его всегда
держал заряженным, — нацелиться и всадить каждому
члену комиссии по пуле. Такое желание было не без
оснований. Через три дня представители фон Мекка за-
явили:
— Федор Федорович, шпалу твою принять нельзя.
Выслушав такое заключение, Инотарьев пошат-
нулся.
— Почему?
— В твоих шпалах нет обусловленных семи верш-
ков, на срезах сучки, да и дерево с большой синевой.
— Вы слышите, слышите?! — крикнул Федор Федо-
рович стоявшим до того в стороне подряженным им
плотогонам.
Стих стук топоров. Все словно почувствовали — без
огня Фед Федорыч горит.
Годной шпалы оказалось меньше половины. Федор
Федорович обезумел. Представители дороги ушли, а он
взглядом искал около себя сочувствующего человека.
Но человека-то и не было. Его точно комиссия скрала.
И, не найдя сочувствующего себе, Инотарьев взвыл,
как тяжело раненный зверь, упал на землю и без чувств
лежал в грязи в новом суконном пиджаке.
«Что делать?» — спрашивал он, придя в себя.
Вода в Керженце прибывала; перебирать шпалу бы-
ло поздно, да и дорого. К Федору Федоровичу пришла
такая беда, хоть живым кидайся головой в Керженец.
— Пусть не берут мое добро, другим продам, — все
еще бодрясь, утешал себя Инотарьев.
После отъезда приемочной комиссии он уехал в го-
род, рассчитывал сдать хотя бы часть шпал и получить
деньги, деньги! Его расчеты не оправдались. Хозяин до-
роги с актом приемки шпал согласился, договор растор-
гли. Другого покупателя у Инотарьева не было. Оста-
валось продать шпалы только на дрова. Но Федор Фе-
дорович упустил весеннюю воду. Банк предъявил век-
селя, описал заготовленную шпалу. Инотарьев на раз-
работку леса давно израсходовал деньги и не мог рас-
платиться с рабочими. Вода в Керженце спала, клетки
шпал стали обрастать молодой травой. Заречинцы, про-
ходя мимо них, вздыхали, жалея пропадающее добро,
труд людей, работавших на Инотарьева.
Федор Федорович несколько раз побывал в городе,
но по-прежнему безуспешно. И как-то, вернувшись,
ушел на пристань и, дождавшись ночи, поджег не опи-
санные банком шпалы. Через час пристань Инотарьева
скрылась в облаках дыма. Бушевавший над берегом
огонь истреблял клетки со шпалами. Возле пожарища
валялся Федор Федорович, уткнувшись в землю. Време-
нами он, тяжело отрывая от земли голову, кричал:
— Горит!.. Дьявольское искушение... Мои грехи го-
рят...
На лыковской церкви били сполох. Люди теснились
вокруг пристани Федора Федоровича. Старухи возле
своих изб падали на колени, крестясь, шептали:
— Это он, сатана, втащил в огонь Фед Федорыча.
А огонь-то, как петух, потряхивал красным гребнем,
и густой дым стлался по Керженцу.
Всю сознательную жизнь Федор Федорович был
уверен в своем счастье. Когда оно от него отвернулось,
в отчаянии он предал огню большую часть своего капи-
тала и после пожара серьезно занемог. Вместе с ним*
точно сговорившись, слег и его подручный в преступ-
ных делах Алексей Павлов. Оба не подымались с
постели.
И как-то Федор Федорович неожиданно объявил:
— Поеду к Алексею.
— Куда ты, родимый?..— останавливал его Иван.—
Умирать, што ли, бежишь из дома?
— Не хнычь, ступай, скажи, штоб закладывали
Гнедка... Да пускай накинут сбрую праздничную и бу-
бенцы.
Когда Алексею передали о приезде нежданного
гостя, он не поверил, пока не увидел на пороге Федора
Федоровича.
— Болеешь? — крестясь, спросил Инотарьев.
— А ты, Федор, разве на ногах? — тяжело при-
подымаясь на кутнике, удивленно прошептал хозяин
дома.
— На ногах... к тебе приехал... просить прощения.
Умирать собираюсь... А пока не отошел,— болезненно-
устало сказал Инотарьев,— дело до тебя имею. Выгони-
ка всех из избы-то.
Жена Алексея удивилась требованию Федора Федо-
ровича. Выходя безмолвно последней, прикрыла за со-
бой дверь и заплакала.
— Мне нет моченьки,— сказал Инотарьев. — За гре-
хи нас с тобой господь бог карает... Виноваты мы,
Алексей, перед господом... виноваты... во спасение
твоей и моей души я решил купить колокол на церк-
ву,— може, нас господь бог услышит. Так-то мы не до-
кричимся до него.
— А ну как он не ко времени оглох?
— Может ли это быть?.. Ну так, поди, чай, только
деньги пропадут, а мы с тобой все равно гибнем, гореть
пойдем в ад кромешный, чертям на потеху... — так, за-
икаясь от внутренней дрожи, говорил Федор Федоро-
вич, не спуская глаз с давнишнего своего друга.
— Коли эдак, завтра бы нужно послать выборных
в Нижний,— согласился Алексей.— Привезти колокол,
повесить и ударить... Пускай услышали бы все на Лы-
ковщине... што мы с тобой еще живы...— При этих сло-
вах слезы замутили Алексею глаза.
Обратно гость сам уехать не мог.
— Кротостью своей господь бог обезоружил меня.
Силы во мне больше нет... Везите меня скорее до-
мой! — властно кричал Инотарьев.— Домой!..— Он
упал с лавки на пол и, лежа посреди избы, стонал: —
Жить хочу... жить!.. Слышите!..
Федор Федорович чувствовал приближение своего
конца. «Она, смерть-то, словно сходной водой обливает
мое огненное сердце», — жаловался он. Ему казалось:
к его кутнику, в иные дни, подступало все прошлое.
В забытьи он видел: сын увлекает его в ад, Ивану помо-
гают заречинские люди, протягивают к нему руки, хо-
тят кинуться на Федора Федоровича. Эти видения он
даже полюбил. Временами, открывая глаза, смеялся:
«А-а-а, взять-то и не можете». И снова видел перед со-
бой ту же избу, закрывал глаза, а его неотступно одо-
левали призраки. Из щелей бревен катились сверкаю-
щие слезы. То вдруг посреди избы во весь рост вставал
убитый им горный «краснотоварник». В руках у него
острые, длинные иглы, похожие на зубья железных вил,
и он больно ими колол Федора Федоровича, колол и
смеялся. А за спиной «краснотоварника» прятались ма-
ленькие круглолицые ребята; приближаясь к кутнику,
они старались поднять Федора Федоровича, а силы-то
у них не хватало. В такие моменты он вскакивал, но,
обессиленный болезнью, падал, полз к окну и бор-
мотал:
— Жить, жить хочу!
Как-то он свалился с кутника: воздуха, слышь, ему
недоставало, дополз до окна, открыл створочку. День
тот был душный. Гроза надвигалась. Всей своей тя-
жестью Инотарьев навалился на подоконник и непо-
движно глядел на реку, на лес. И на щеках его оседали
в морщинах слезы. Он не дрогнул, когда над заречин-
ским порядком, извиваясь, сверкнула молния, раздался
оглушительный гром и надвинувшаяся темная туча об-
ливала Заречицу, как из ведра, ливень закрыл перед
Инотарьевым реку, лес. Моментами подхваченный вет-
ром дождь пускался точно вскачь, хлестал по лицу вы-
сунувшегося из окна Федора Федоровича. Налетевший
порыв ветра страшной силы на глазах у него надломил
возле его дома старый дуб. Но вот прошла туча, заде-
тый хвостом ветра дуб стал не тот, притих. Пробилось
солнце — и от избытка света вокруг все заулыбалось,
солнечная теплота коснулась инотарьевской щеки, и он
впервые почувствовал — его дни сочтены. После про-
несшегося урагана Федора Федоровича то и дело под-
нимали с пола. Приходя в сознание, он уверял сына:
— Нет силы такой — заставить меня землю проме-
нять на небо!
Умирать ему было нелегко. К больному каждый день
приходил лыковский знахарь — Фома Кирикеевич. Гля-
дя на Федора Федоровича, он про себя думал: «Хорошо
ты пожил. Чего тебе еще? Смолоду досыта ел хлеб,
имел лучших коней, выездную сбрую и больше всего
в жизни любил «показаться».
Когда Федор Федорович похоронил жену, сыну
Ивану исполнилось только десять лет. После смерти
жены Федор Федорович чаще пускался в разгулы. Он
очень любил жену. Покорная была женщина. Она всю
жизнь молилась за его грехи.
Смерть жены будто притиснула его к земле. Он
меньше покупал лесу, больше пил. Сплавит, бывало,
плоты и гуляет по Лыскову. Вернется зверем, замучает
всех работой и сам не выходит из лесу. Потом Федор
Федорович перестал совсем ходить и на торги. Иногда
пошлет сына узнать цены на лес. Молодого Ивана Ино-
тарьева видели и в лесу, и на реке, и у пристани. Одет
он был всегда плохо. «Будешь, — говорил Федор Федо-
рович,— гулять с девками, одену тебя». Так и поступил:
2 В. Боровик
33
присмотрел сыну Пелагею и купил ему тогда лисью
шубу.
Спустя неделю после свадьбы Федор Федорович и
почувствовал себя плохо. «Дьяволы раздирают мою
грудь!» — кричал он.
После одного такого припадка он как-то в сумерках
подозвал сына:
— Принеси-ка мне, Иван, подголовник с распискам
ми... Я умираю...— шепотом добавил он.
— Што вы, тятенька, живите,— умоляюще сказал,
приближаясь к отцу, Иван.
— Довольно пожил... Смерть моя пришла, Иван..*
Вон она стоит, видишь?..— Федор Федорович указал ру-
кой в угол избы.— Зелья-то от смерти нет ведь? Топо-
ром-то ее не оглоушишь. Ей воля дана, воля, Иван,
больше, чем человеку с деньгами. Ступай-ка скорее,—:
строго наказал Федор Федорович, — за кладезом-то.
Слышишь, что я тебе баю?!
Иван принес отцу подголовник. Инотарьев усадил
сына возле себя на лавку и заставил читать расписки
должников.
— С кого тебе спросить долг — я скажу.
Иван стал перечитывать обязательства. Федор Федо-
рович только повторял: «С этого не бери... Этому бог
простит... С этого не надо... Рви бумагу...» Когда умены
шилось число расписок, он нет-нет да и остановит Ива-
на. Протянет ослабевшую руку, ухватит сына за штани-
ну, долго молчит, потом решительно наказывает:
— С этого возьми... Не станет платить, больше раза
не напоминай.
Сын несколько раз порывался остановить отца, ска-
зать — неразумно так поступать с деньгами. Но он все
еще боялся старика. Когда Иван нарвал расписок почти
в уровень с кутником, Федор Федорович взял короб
в свои руки, сам выбрал несколько расписок, подержал
в руках и смял.
— Наверное, ты и этим простишь,— сказал он,—
Хватит тебе наличных, и сам умей приобресть. Но по-
мни, Иван, честью денег не наживешь...— С этими сло-
вами он потянулся к оставшимся распискам, забрал их
В свои цепкие руки и изорвал. — Жги! Все жги... Это —
зло, мой грех, Иван... Теперь принеси-ка ты мне из кла-
довки материн китаешный сарафан. Родительница твоя
уж больно любила его.
Сын тяжело поднялся с лавки. Ему жаль было и
умирающего отца, но не менее было жаль расписок,
валявшихся у него в ногах. Отец их нарвал больше чем на
сорок тысяч. Когда Иван вернулся с материным сара-
фаном, Федор Федорович повеселел:
— Мать-то одевала его только в годовые праздни-
ки... Пуговицы-то, пуговицы-то как сверкают, а гарус-
то каким огнем горит! Повесь-ка ты его, Иван, на печь.
Мил мне этот сарафан. Я берег его всю жизнь. Твоя
мать в нем со мной под венец шла. Смотри, смотри,
полотнищ-то сколько в сарафане! Какие душки-то у
него! Ах, Агафья, Агафья... Умираю!.. Уми...— Федор
Федорович закинул голову, потянулся, тяжело вздох-
нул...
Иван опустился перед кутником. Взял руку отца и,
испугавшись ее тяжести, на коленях попятился. За его
спиной, у двери, притаилась Пелагея. Вытирая фарту-
ком с лица слезы, не сводя глаз с груды изорванных
расписок, она чуть слышно спросила мужа:
— Иван Федорович, что теперича станем делать-то?
...В избах зажигали огни.
— Неужели тебе не понятно? — говорил Иван Фе-
дорович Пелагее.— Да ведь кабы отец мне оставил ка-
питал, он бы нас с тобой несчастными сделал!
И много времени спустя не раз об этом напоминал
жене. Пелагея смирилась, и Иван Федорович стал с ней
душевнее. Таисия, которую Пелагея родила преждевре-
менно, была вторым ребенком. Сын Илья и Таисия рос-
ли, радуя родителей. Иван Федорович любил семью,
любил и чужих ребятишек. Заречинская «челядь» все-
гда торопилась вперегонки отворить Инотарьеву ворота
околицы. А когда Иван Федорович собирал мед, созы-
вал к себе родных, бедных соседей, напаивал медовни-
цей первого попавшегося. Встречал и провожал всех
ласково. Никого не выпускал голодным из избы. «Вот
и пойми его, правдолюба»,— говорили в Заречице.
После женитьбы он не пил, не курил. Когда стал
самостоятельным хозяином, завел знатных друзей.
К нему заезжали поохотиться уездный исправник,
предводитель дворянства. Случалось, потянут его на
охоту, а то на Керженец, за рыбой. Инотарьев арендо-
вал у Керженского монастыря воды, поддерживал
дружбу с монахами. Часто с ними встречался, но всегда
упрекал: «Вы лишку берете с народа, раздеваете его!»
Любил справедливых людей и людей твердого слова.
Деревенское общество всегда призывал быть правди-
вым. Ценил людей, умеющих трезво гулять, любил пес-
ни, но сам петь не умел.
— Груб я на голос. Для песни нужно сердце, а оно
у меня каменное, несуразное...
Веснами собирал мужиков, уходил с ними в харчевы
к бурлакам, наставит вина, угостит любого — кто бы он
ни был — и просит: «Спойте!» И под песни иногда пла-
кал, особенно не мог себя сдержать, когда начинали
тягучую:
Что, соловьюшко, невесело сидишь,
Что, соловьюшко, ты зерен не клюешь,
Что, соловьюшко, головушку ты вешаешь?
Аль тебе, соловьюшко, клетка не мила?
— Не мила мне клеточка с золотым шестом,
Пожелайте веточку с зеленым листом,
Зеленая веточка сердце веселит,
Золотая клеточка пострадать велит.
Одно время он готов был упасть перед любым дере-
вянным образом, вымаливая прощение за грехи и пре-
ступления отца.
Молодой Инотарьев, казалось, весь был в настоя-
щем, с определенным взглядом на себя и окружа-
ющее; был на голову выше Дашкова в понимании вре-
мени.
Дашков жил не по-инотарьевски. Он не считался с
теми, кто на него работал. У него были свои понятия
об окружающих. Сдал он как-то Кукушкину подряд пе-
ревезти из Лосиной чащи шестерик. Выдал двадцать
пять рублей задатку, а зима в том году задержалась.
Прошло недель пять, стал падать снежок. Кукушкин
уже собирался в лес, но накануне за ним прислал Ти-
мофей Никифорович.
— Сергей, я хочу тебе отказать от Лосиной делян-
ки,— встретил его Дашков. — Хошь, поезжай к болоту,
на версту дальше.
— Надо бы посмотреть, лес-то какой, а може, там
зеленчак?
— Неча глядеть-то, порядились с версты.
— Тимофей Никифорович, к болоту на версту глуб-
же, а цена эка же?
—- Не станем же из-за версты заново рядиться!
— Ну, тогда я ни глядеть, ни работать не еду.
— Не поедешь — верни задаток.
— Я уже потратил деньги-то — купил овсеца,
мучки.
— А мне како дело? В суд вызову!
— Вызывай, пускай судья узнает, што Тимофей Ни-
кифорович неправ.
В Лыковском суде первым всегда говорил Дашков.
По общему признанию, судил Тимофей Никифорович,
а не мировой судья.
И вот перед волостным судом стоят Дашков и Ку<<
кушкин. Судья спрашивает:
— Тимофей Никифорович, ты рядил Кукушкина во*
зить лес?
— Рядил.
— Цена в договоре написана?
— Мы на словах рядились.
— Ты двадцать пять рублей задатку дал. Объясни,
почему ты, Дашков, их взыскиваешь?
— Он не работает.
— Ведь ты ему отказал.
— Нет, посылаю на другую делянку.
— На версту дальше, — перебил Кукушкин,— а цену
не прибавлят.
— Врет!
— Не вру... ей же богу, не вру,— запротестовал Кум
кушкин. — Там толстый зеленчак и сучковатый. Он
уже, ваше степенство, рядил людей на эту делянку, и
с него просили вдвое дороже. Он и придумал за ту же
цену меня послать.
— Дашков, вы виновны, — усмехнувшись, сказал
судья. Завернул свой ус в рот, помуслякал его, потом
постучал пальцами по столу, отхаркнулся, плюнул в
платок, посмотрел, что плюнул, и добавил: — Волости
ной суд в этом разберется. Сергей Кукушкин прав«
Притом ты, Дашков, больно часто судишься с бедными
людьми. Знаю я тебя, Тимофей Никифорович, — при*
грозил судья. Свернул бумаги и ушел.
Мировой зачитал приговор: «Кукушкин должен вер>
нуть Дашкову деньги».
Сергей Алексеевич взмолился;
— Я не отказывался от работы, но почему, ваше
благородие, он меня гонит на версту дальше?
— Ты что же, голубчик, суду раньше этого не гово-
рил? Ты прав, но нельзя обижать и Тимофея Никифо-«
ровича.
— Я прав, это слышали люди, а коли так, подаю на
пересуд. Ежели ты, Тимофей Никифорович, такой че-
ловек, я работать не пойду к тебе.
— А куда ты от меня, голодранец, денешься? Захо-
чешь жрать — придешь!
— Вот те и на... — развел руками Сергей и, просле-
зившись, еле выговорил: — И на судье-то креста нет...
Куда ж теперича идти-то?
Макаров пришел к Тимофею Никифоровичу за рас-
четом. Накануне, с вечера, он не в первый раз подсчи-
тал, сколько он получит с Дашкова. Рано утром, выйдя
из дому, он уверенно ступил на сухонькую весеннюю
дорогу. У дома Дашкова Никанор остановился, чтобы
набраться смелости — повести разговор с Тимофеем
Никифоровичем о деньгах. По привычке, поднявшись
на крыльцо, он снял шапку, замахнулся стряхнуть с ног
пыль, но пыли-то не было. Опомнившись, скомкал шап-
ку и, не надевая ее на голову, ухватился за ручку двери.
«В избе-то как у него гоже — покрашено, двери
створные, кругом резьба, лампа-«молния». Сам в сукон-
ной одежке...» С этими мыслями Макаров вошел в про-
сторный дом.
В доме во всем виден был достаток и его давящая
сила. Богатством в Лыковщине Тимофея Никифорови-
ча уже никто не превосходил. Перед его разбухшим
кошельком зависимые от него издали спешили покло-
ниться.
В чистой горнице, у двери, сидел на корточках шу-
рин Тимофея Никифоровича и аристовский мужик
Петр Андреевич, сторож Дашкова. Макаров, затворив
за собой дверь, сотворил молитву, запустил руку в кар-
ман, извлек тряпочку, выбрал из нее сложенную в
несколько раз бумажку, бережно расправил, подошел
к столу и подал ее Дашкову.
— Деньжонок бы мне, Тимофей Никифорович,—
чуть слышно выговорил он.
Дашков взял бумажку, поплевал на пальцы, избоче-
нясь заглянул в нее, пошевелил губами и что-то долго
думал про себя, покачивая головой.
— Тебе, значит, сорок пять целковых... так, што
ль? — спросил он.
— Так, Тимофей Никифорович, совершенно спра-
ведливо, сорок пять.
Дашков, опершись на руку, тяжело поднялся с лав-
ки, вспомнил, когда судился с ним Макаров, отошел на
середину избы и, задумавшись, остановился.
— Здорово ты, Никанор, огребаешь,— тихонько
проговорил шурин; при этих словах смиренно порадо-
вался за Макарова и даже поперхнулся. Он никогда не
говорил вслух, особенно в присутствии Тимофея Ники-
форовича.
— Обожди-ка, обожди... у меня еще есть записи.—
С этими словами Дашков подошел к матице, снял
небольшой берестяный коробочек, вынул из него
несколько бумажек и стал их, поплевывая на пальцы,
рассматривать. Подолгу вертел в руках то одну, то дру-
гую, наконец заговорил: — Постой-ка, Никанор, а ведь
я тебе сорок-то целковых уплатил, а в счет-то не по-
ложил.
— Каки сорок целковых?.. Дай-ка сюда, Тимофей
Никифорович, мою грамотку-то... Где это видно?
— Буде, забыл в ней заметить. Да я и без грамотки
помню... А вы только все норовите обмануть Тимофея-
то Никифоровича!
— Да коли ж ты давал?
— Это мое дело.
— Ты, Тимофей Никифорович, не шутишь?
— Каки шутки!
— Иван Карпыч,— обратился Макаров к шурину,
ты видишь, Тимофей-то Никифорович котомку у нище-
го вырывает.
Шурин ничего не ответил. Макаров повернулся к
аристовскому мужику:
— Петр Андреевич, тогда, буде, ты свидетель.
— Мы ваших дел не знаем,— еле слышно отве-
тил он.
Никанор упал на колени:
— Тимофей Никифорович, видит бог, ты не давал
мне сорока целковых, и он тебе моих денег не по-
терпит.
— Брал не бог, неча меня стращать-то. Брал Мака-
ров. У Меня это замечено крестом.
Не помня себя, Никанор без шапки вышел от Даш-
кова и жаловался мужикам:
— Кошель вынул, отдать бы только... И на-кась,
ограбил.
На другой день Никанор Макаров понес было на
Дашкова жалобу в волостное управление. Старшина
взял от него жалобную бумагу и начал его же ругать:
— Чего ты тут путаешь волостное управление?
— Так где ж теперича правду-то искать?
— Дурак ты, Никанор... Зачитался евангелием и
совсем стал дурак... где у тебя свидетели? — смеялся
старшина.
— Свидетели, свидетели! — смыгая носом, повторял
про себя Никанор, стоя растерянно перед старшиной.
«Шурин и Петр Андреевич в суд не пойдут. — думал он
про себя.— И в волостном управлении, как у мирового,
не сыскать правды... К кому же теперича идти7л
сыновья
В пору девичьего угара Феня тайком встречалась с
Григорием Дашковым. Мечтала о замужестве, смиряла
себя неуемным трудом. Богатства ей ни от кого не до-
сталось. И она не завидовала, когда одной подруге по-
купали платье, другой — платок, а на ней по-прежнему
тлел единственный выцветший сарафан с мелкими го-
рошинами. В нем — на беседе и на празднике. Отец
круглый год работал в лесу, она заботилась о его семье.
Иногда Иван Алексеевич, раздобрившись, говорил:
Что, Фенька, будешь делать, коли на жизнь не
хватат,— нас ведь четверо.
Тятенька, отпустите меня во жнеи! Половину ря-
да отдам вам, а половину себе на одежу.
ф* Ступай к Тимофею Никифоровичу.
— К нему я,—тятенька, не пойду... У него парень
большой... Как бы разговору какого не получилось...
Я лучше к Инотарьевым... они меня рядят.
— Не ходи к Инотарьеву. День — в поле, не поужи-
наешь, пойдешь в ночь искать коров, — у них по летам
коровы на ночь домой не ходят. Я из-за тебя спать не
стану, жалеть буду... Не уживешься ты, дочка, и у Даш-
ковых. Хозяйство огромадное, сам он горячий, много
чужих людей, скотины, посев большой.
— Работы я, тятенька, не боюсь, только бы хлебом
кормили.
В конце концов Федосья Ивановна решилась пойти
к Инотарьеву. Пелагея потом хвалилась: «Не бывало
у меня таких услужливых жней». Феня не отказыва-
лась ни от какой работы. За это и полюбили ее Ино-
тарьевы.
— Ну, Фенька, ты нонче зимой уйдешь замуж, — го-
ворила Пелагея.
— Какая я, тетушка Поля, невеста? У меня и одежи-
то нет. На будущее лето опять к вам приду, куда я
денусь с одной шубой!
Прошел покров. Феня только до этого праздника и
рядилась. Инотарьева ее хорошо провожала, испекла ей
пирог с изюмом. Прощаясь, наказывала:
— Ходи к нам в гости.
Когда она вернулась домой и стала появляться на
глаза соседям, Иван Федорович как-то сказал ей при
встрече:
— Я тебе, Фенька, жениха нашел.
— Плохо ли бы было! — отшутилась Феня.
После рождества ее и в самом деле стали сватать
в свою деревню. «У меня, — отговаривалась она,— и
обувки-то нет». Да и на самом деле, летом она ходила
босиком, зимой в лаптях, а в грязь — сидела дома.
И вот как-то тетка Евдокия присылает Фене поч
клон: «Ежели задумала, приходи в гости, жених нашелч
ся».— «Не пойду,— ответила ей Феня, — люди будут
смеяться». Такой привет и отослала, не зная еще, кого
имела в виду тетка.
Собрались как-то девушки на беседу, потанцевали
и прохладиться вышли на крылечко. Смотрят, идут «чу-
жие ребята» с гармонью. С ними Александр, за которо-
го тетка было сватала Феню. Только парни вошли в
избу, к Фене подсел ее сосед Михайло.
— Мне прясть надо,— отогнала она его.
— Понимаю: чужие ребята пришли.
— Не знаю, к кому они пришли, а ты уйди!
Михайло нехотя встал, а на его место на лавку сел
Александр.
Утром зашла шабрёнка и говорит отцу:
— Замуж, слышь, хотите отдать Фененку-то... Ах, как
бы я не велела! Што вы сунете эту молоденьку за пья-
ницу Сашку? Ты-то, Иван, бывал сам пьяным, знашь,
поди, каково у вас рыло-то от водки! Я бы того прокля-
ла, кто вам Сашку хвалит!
Шабренка все это выболтала утром, а вечером при-
шла тетка Евдокия, спрашивает:
— Раздумала?
— Раздумала... Сама-то ты за пьяницей живешь и
меня в эко же пекло бросить хочешь? Ты к мамыньке
то и дело жаловаться приходила, а она сама, бывало,
своего горя не выплачет! Тятенька никому не уступит
в вине. И ты хошь, штоб и я с вами вместе мая-
Вскоре после этого Феня испытала самую страшную
для нее случайность. Хорошо, что она для нее окончи-
лась благополучно, оказалась даже радостной.
Весной шла большая вода, много натворившая на ре-
ке бед. На берегах Керженца по-прежнему, как и сотни
Лет назад, лес покачивал колючими лапками, учил лю-
дей добывать хлеб не на песчаной земле, а на реке.
«Земля заволжская не под пахоту,— говорили на Лы-
ковщине.— На ней сеяли горе, а не хлеб».
Отец Федосьи все свои годы работал — не в лесу,
так на реке. Зимой заготовлял древесину; спадала вода,
брал у Дашкова подряд на расчистку «разбоя». Прой-
дут плоты, забирал Феню и отправлялся собирать по
берегам лес. Лучше его никто этого делать не умел. Он
знал каждый кустик, каждую заводь, куда прятался
«разбой».
Весна много принесла хлопот Дашкову. Он и подря-
дил отца за три пуда муки — собрать и согнать «раз-
бой» до Макария. Шкунов наготовил оплотины, на
одну из них поставил Феню. Положил ей дорожный
багаж, харчи, дал шест, вывел плот на стрежень, отдал
концы и наказал дочери:
— Плыви, Фенька. Где, буде, пристанешь к берегу,
отталкивайся шестом, а я выведу остальные плоты и
догоню тебя.
Феня уплыла далеко, отца стало не видно, а близ-
ко — Вшивая горка, там вода словно кипящая. Перед
Вшивой горкой, посередине реки, затонуло дерево, его
не видно было, только вода полоскалась над комельком.
Фенькина оплотина и налетела на затонувшее дерево,
закрутилась, загородила узкую промоину, и плот встал
поперек реки. Феня даже не заметила: головка плота
очутилась на суше, а «гузка» — на кустарнике. Плот
стало корежить. Скопившаяся вода набрала силу и уда-
рила в плот. Оплотина закрутилась, и ее быстро понес-
ло. Когда Феня оглянулась назад, увидела: нижний
ярус освободился от связок, а верхний стал рассыпать-
ся. Феня забегала, не зная, что ей делать. Бревна ослаб-
ли и стали под ее тяжестью погружаться и, отделяясь,
уплывать. Продукты между бревен провалились и по-
шли на дно реки. Шкунова поняла, что ей грозит неиз-
бежная гибель, она закричала, заухала. А вокруг нико-
го, только бурлит вода, лес да ветер шумят. Под ней
остались только два бревна. Течение неслось быстро.
На одно бревно она села верхом, второе обняла. На ее
счастье, на Вшивой горке находилась Дашковская при-
стань.
Покрасневшее солнце устало спускалось за лес.
В страхе Феня мысленно представляла песчаное дно ре-
ки и точно в последний раз смотрела на светлую, вспы-
хивающую под солнцем, рябь. Вдруг с берега раздался
знакомый голос. Она подняла голову: на отмели тороп-
ливо распутывал веревки у лаптей Григорий Дашков.
Вот он уже в воде; он плывет к ней, подталкивает ее
бревно к берегу, а с ним и мокрую неудачницу.
Когда Феня пришла в себя — сокрушалась, очутив-
шись перед Григорием в таком виде. Он сидел непода-
леку от нее и молча, с улыбкой глядел, как платье на
ней прилипло к телу и с него стекала вода и бесследно
таяла на песке. Феня, ежась от дрожи, попросила Гри-
гория:
— Уходи... дай обсушиться.
Спрятавшись за кусты, она сняла платье и стала его
выжимать. Григорий не мог удержаться — ему хотелось
быть возле Фени. И когда она, торопясь, одевалась, из-
за кривуля реки показался плот отца.
Шкунов сошел на берег. Григорий рассказал о слу-
чившемся. Иван Алексеевич, ругаясь, ушел закреплять
плот, а Григорий настолько приблизился к Фене, что
она почувствовала на своем лице его теплое дыха-
ние.
Встретилась Феня с молодым Дашковым вскоре как-
то после того, когда он снял ее с разбитого плота. Под-
караулив се на Керженце, Григорий жаловался девушке
на своего отца, что они-де давно с ним думают о жизни
по-разному. Потому, дескать, и не понимают один дру-
того. «Што-што, я сын богача, — с горечью говорил Гри-
горий,— капитал наживал отец, пускай он и замирает
от страха за свои денежки».
Тимофей же Никифорович хотел владеть и капита-
лом и разумом сына. Когда Григорий заикнулся о же-
нитьбе, отец строго покосился на него.
— На Шкуновой Фененке, — тихо, покорно выго-
ворил Григорий и испугался отпрянувшего от него
отца.
Но тут же, огрызнувшись, отец круто повернулся
к сыну.
— Дурень,— сказал Тимофей Никифорович,— тебе
невеста нужна не в шобоньях, а в парче и с таким
приданым — кое у всех лыковских девок сготовлено...
И то, по нашим капиталам, этого мало... Понимаешь ли
ты это, оболтус... А уж коли приперло ожениться и не
можешь сыскать вдовы ночь переспать, ступай окунись
в ледяной водице да запомни: в мой дом Шкуновых на
порог не пущу... А тепереча отправляйся в лес, при-
смотри за вырубкой да заодно подумай, что отец-то
тебе сказал.
Но Григорий в отношении к Шкуновой остался ве-
рен своему слову. Наперекор отцу решил: скорее уйти
из дома, чем отказаться от Фени.
Мать останавливала сына.
— Не мы одни скрываем вольный свет, не мы пер-
вые губим молодость... По мне-то, бери Феню, — плака-
ла она, — только не покидай дом! Тимофей Никифоро-
вич,— умоляла она отца,— благослови ты его... Фень-
ка — хорошая девка.
Дашков в отзет что есть силы крикнул:
— Не быть ей в моей избе, не езжать на моих ко-
нях! Она только тогда будет в доме, когда по моему
носу черви поползут!
А как-то ночью Настасья Дашкова пришла к Ивану
Алексеевичу уговаривать его удержать дочь.
— А мне,— ответил Шкунов,— если жених невесте
по мысли — с богом! Этак-то вот и скажи Тимофею
Никифоровичу... Я не то што перечить — сам зачну
Феньку уговаривать, назло богачу, толкну дочь за ва-
шего Гришку.
После прихода Настасьи у Фени прибавилось горя.
Она сама боялась идти в дом Дашковых. Если Григорий
и увезет к себе, то жизнь ее будет не сладкой.
К Шкуновым на следующий день после Настасьи
пришла Евдокия — тетка Фени — и наплакалась на ее
завывания.
— И мое житье, дитятко,—утешала она племянни-
цу,— было нищенское. И все же я не пошла за немило-
го. Скрывай, што ты думаешь, а свое делай. Мил тебе
Григорий Дашков, ступай за него. Не примет Тимофей
Микифырыч сегодня, завтра сам позовет. Только мол-
чи, таковска бабья доля. А они поглумятся, но на
куски-то тебя не разорвут, а ты обеими руками держись
за Григория, коли он тебе люб. Держись и ни о чем не
думай.
...На другой день, тайком, на дашковские гумна при-
бежала Феня повидать Григория. И в последний раз,
прощаясь, сказала:
— Коли любишь, приезжай в воскресенье воро-
вать.
Уговорились, где Григорий поставит лошадь, и, убе-
гая, Феня не один раз повторила:
- Приду, приду...
В воскресенье Григорий ждал Феню у инотарьевско-
го гумна. Из дома он уехал без помех, в глухоночье. За
деревней стояла тьма непроглядная. Из окон кое-где та-
ращились тусклые огоньки. Григорию чудились чьи-то
голоса, но вот все ближе и ближе послышались шаги.
«Она!» — подумал Григорий. Подошел к лошади, по-
правил сбрую, расправил вожжи. Лошадь навостри-
ла уши.
К старому сенному сараю, где Инотарьев сложил
снопы, подошла Феня. Она молча протянула Григорию
руку:
— Не раздумал?.. Едем куда глаза глядят.
На другой день хватились Дашковы сына, а его и
след простыл. С ног сбились, разыскивая Григория. Ти-
мофей Никифорович выходил из себя: «Не дам вен-
чаться». Настасью прогнал к священнику, наказывал:
«Григория со Шкунихой не венчать». В полдень к Шку-
нову явился сам. Накричал на Ивана Алексеевича, при-
грозил — работы не даст.
Через двое суток влюбленные обвенчались в Мо-
настырщине. Когда об этом узнал Тимофей Никифоро-
вич, он проклял их жизнь:
— Не дай им, господи, ни счастья, ни талану!
Год Григорий прожил с Феней в доме Ивана Алек-
сеевича. Молодому Дашкову тошно и тесно казалось
в бедной семье. Он привык к отцовскому делу, скучал
по дому. В одно из воскресений к Григорию пришла
мать и сказала:
— Отец обрадуется, коли ты вернешься. Помысли
и иди с молитвой, родитель простит.
После ухода свекрови Феня загрустила — она боя-
лась идти в дом Дашковых. С таким отцом, как Тимо-
фей Никифорович, им будет плохо, к тому же прибли-
жалось и время родов. Однажды утром Григорий соб-
рался к родителям. Прощаясь с Феней, сказал:
— Пойду к отцу.
Сурово встретил Тимофей Никифорович сына.
В разговоре был резок, выговаривал Григорию:
— Ты меня на всю Лыковщину поднял на смех. Ку-
да я с таким срамом теперь денусь?..— Но сына не гнал
от себя, а с сожалением оглядывал его изодранный по-
лушубок.— Вот до чего тебя довела Шкуниха, лаптей-
то хороших, смотрю, не можешь завести!..
— Батюшка, Феня — жена дельная и вас уважает.
— За што ей меня уважать-то?!
Григорий сказал отцу о своем намерении вернуться
в дом. Тимофей Никифорович долго думал: куда по-
местит жить Григория и на какую пошлет работу, хотя
возвращение сына не было неожиданным. Дашков сам
посылал мать за сыном, и только его гордость не позво-
ляла сразу простить самовольника. Покорность сына
обезоружила Тимофея Никифоровича, и он наконец
сказал:
— Приезжай, беспутный, да принимайся за дело.
Шкунов отделил Григория, дал ему хлеба, и Тимо-
фей Никифорович, не поморщившись, взял сыновнюю
долю.
Вскоре после возвращения Григория с самим Даш-
ковым произошло несчастье. В лесу валили дерево, и
оно упало ему на ногу. Послали за Фомой Кирикееви-
чем. Он забинтовал ногу, но переносить боль у Тимо-
фея Никифоровича не хватало терпения. Только лекарь
ушел, он содрал повязки. Через два дня его увезли в
больницу, и отцовским делом управлял Григорий. По
возвращении свекра из больницы Феня больше других
ухаживала за ним.
Пришла весна, а жизнь снохи в доме Дашкова не
стала слаще. Часто без причины Тимофей Никифоро-
вич принимался ругать молодых, выговаривал:
— Не мог взять хорошей жены. Умру, так ведь она
тебе еще бедность принесет. Кабы не дурак был, про-
гнал бы ее давно, — так и я бы тебя не обидел капита-
лом!..
Это говорилось в присутствии Фени. Григорий
каждый раз пытался смягчить гнев отца, убеждал, что
без нее ему не жить, и иногда даже резко воз*
раж ал:
— От вашей воли, батюшка, я ни на шаг, власть
ваша, но только вы у меня Феню не замайте!
Феня несколько раз, со слезами на глазах, падала
Дашкову в ноги:
— Чем я умилостивлю вас, батюшка? По своей воле
я шла за Григория, и он хорош ко мне!..
— Молчи,— кричал Тимофей Никифорович,— коль
заслужила родительское неудовольствие!
И запала у Фени тогда мысль удавиться. «Лучше
себя усмирить петлей», — решила она. Припасла на
сеновале веревку. Но только поглядит на Григория, и
словно солнышко красное заглянет к ней в сердце,
заплачет, закроет лицо руками и снова задумается, за-
хлебнется горечью жизни. Несколько раз старалась она
убедить Григория уйти от отца. Он этого не хотел
слушать, и снова, провожая его в лес, Феня не раз
говорила ему вслед:
— Хочу расстаться с жизнью...
Григорий только разводил руками — не находил вы-
хода и не верил, что Феня серьезно готовилась к смер-
ти; с шеи крест пред тем забросила и петлю надевала
на шею, да сняла. Вышла на берег взглянуть на мужа —
Григорий в это время готовил оснастку к плотам, — по-
смотрела на него, на рослого, здорового, на его ис-
тасканную жилетку. А он работал и не знал, что жена
его стоит, глаз с него не спускает и обливается слеза-
ми. Наплакавшись, пошла домой, а под ногами вместо
зеленой травы видела черные пятна, а в уши кто-то
навязчиво шептал:
«Думаешь — задавишься, а ну как веревка-то обо-
рвется, и тогда никакими мольбами не выпросишь ми-
лости у мужа, а жить-то как хорошо!»
Феня дошла до двери, упала на приступках и, обезу-
мев от страха, повторяла про себя: «Если этому сужде-
но быть — будет, но кто мой поступок простит?» А в
ушах звенел все тот же голос: «Жить-то, жить-то как
хорошо!»
Григорий все время находился на делянках, за Кер-
женцем. В иные дни, ненасытно работая, он даже не
возвращался домой. А Феня готовилась родить. И вот
как-то дома находилась только свекровь, она и приняла
у снохи двойню.
«За непослушание, — решила Настасья,— наказывает
их бог».
Когда Феня увидела новорожденных, она потеряла
сознание. Придя в себя, с горечью подумала: «И так-то
я здесь не мила, а куда теперь денусь с двумя ребя-
тами?»
Свекровь завернула детей, положила на печь. В это
время Феня задремала. И видится ей сон: вошла она
в просторную избу, освещенную яркими лучами со-
лнца. Возле стен стояли широкие лавки, и в избе, кро-
ме Григория и ее, никого. Он взглянул на своих маль-
чишек, повернулся и ушел.
Тимофей Никифорович, узнав о двойне, точно обе-
зумел, всплеснул руками и долго стоял, словно не по-
нимая слов жены.
Феня проснулась и, слыша шумный голос Тимофея
Никифоровича, тряслась от страха и прежде всего по-
думала: «А что скажет Григорий?» Ей чудилось — он
уже отворяет дверь, снимает шапку. От волнения она
заткнула пальцами уши, боясь услышать и от него то
же, что говорил Тимофей Никифорович. А в это время
Григорий вернулся домой, отпрягал во дворе лошадь.
Поставил ее в стойло и, как обычно, спокойно вошел
в избу.
У порога его встретила мать.
— У тебя два сына народилось,— шепнула она.
Он посмотрел на мать ласково и с улыбкой ответил:
— Наше счастье — сразу два работника.
Услыша слова Григория, Феня перевела дух. Он по-
дошел к кутнику, поклонился и в первый раз назвал
Феню по имени и отчеству.
—• Да ты подумай-ка — у тебя баба-то што сука!
Двух парнишков принесла... Вот што я тебе посоветую,
Григорий: запряги-ка ты лошадь, вытащи ее со щенята-
ми и увези в лес.
Феня еле удержалась, чтобы не крикнуть.
— Батюшка, — поднявшись с места, сказал Григо-
рий,— как только твой язык повернулся молвить это?!
Ужли тебе не стыдно ни стен, ни белого света? Мы не
уроды. Кормить наших сыновей тебя, батюшка, не за-
ставим. А ведь тебе и до смерти недалеко.
— Молчи, молчи! — закричал Тимофей Никифоро-
вич и что есть силы ударил кулаком по столу.
— Батюшка, я буду молчать, пока за твоим столом
сижу. Но ведь нет силы удержаться: бога ты не боишь-
ся,— ведь и они родились со своим счастьем!..
Тимофей Никифорович уплыл с плотами. Свекровь
каждый день ругалась и уходила со жнеями в поле. Фе-
ня оставалась дома одна. Она с трудом качала ребят
и обливалась слезами. Обессилевшая, вставала с кутни-
ка, становилась перед образами на колени, молилась и
плакала по Григорию. А он уже около месяца находил-
ся с отцом в пути. Феня забирала с собой детей и ухо-
дила со свекровью в поле. Люди со слезами смотрели
на молодую. Руки у нее распухли, она не чувствовала
в них граблей. Возвращаясь домой, Настасья со жнеями
садилась за стол, а она пеленала детей, кормила
грудью. За это время отобедают. Свекровь торопит
жней и снова бежит с ними в поле, а сноха оставалась
голодная.
Рожь наливалась, а Григорий все не возвращался.
Наступили теплые июльские ночи. Над Керженцем
проносились грозы, а Феня не вставала с постели.
Вернулся Григорий. Фома Кирикеевич учил его то-
пить два раза в неделю баню, натирать больную золой
и, насколько хватит терпения, парить. Свекровь ни к
чему не прикасалась, шипела от злости, как раскален-
ная железка. Григорий все делал по совету лекаря. Ско-«
ро опухоль стала опадать, и Феня начала выздоравли-
вать. Пришел как-то еще раз Фома Кирикеевич и посо-
ветовал есть яйца, сметану да печь пресные лепешки.
Но свекровь печь не стала, а Тимофей Никифорович
яиц давать не приказал.
— Хочешь жрать,— говорил он,— садись с нами,
А Фому не слушай, он тебе наскажет.
Яйца приносила Фене, тоже тайком от отца, девоч-
ка-соседка. Настасья это заметила, отодрала девчонку
за волосы.
Мальчишки, вопреки всему, росли.
В Лыковщине готовились к рождеству. В доме Даш-
ковых собирались мыть полы. Настасья пошла по воду.
Вернулась домой и почувствовала — ей что-то жжет и
режет лоб. Сначала она было не обратила на это вни-
мания, но боль с каждым часом становилась чувстви-
тельнее, точно ей к лицу прикладывали раскаленное
железо. Настасья подумала: «Не ушибла ли я чем?..»
На лбу появилось большое красное пятно, а в середине
пятна белый рубец, и он прошел через глаз. В доме
никто не знал, на что подумать. Боль была( невыносима.
Под руку Дашковой попалась бутылка щелоку, смешан-
ного с вязевым пеплом. Настасья намазалась составом,
а опухоль от щелока только увеличилась. Тогда она
стала торопливо смывать домашнее лекарство холодной
водой. И к утру второго дня у нее скрылись глаза, по-
синел весь лоб.
Приехал из лесу Тимофей Никифорович, а жена и
не видит его. Пришел к больной Фома Кирикеевич,
принес травы, велел заваривать и смачивать опухоль.
Боль не унималась; Настасья теряла сознание. Тимо-
фей Никифорович разослал всех по людям,— не знает
ли кто Настасьину болезнь. Бабушка Фоминишна ука-
зала на своего племянника Алексея Запрудного, горба-
того уродца из Хомутова. Он лечит иорданскими вода-
ми. Все перепробовали, только не звали из города еще
доктора,— не захотел Тимофей Никифорович.
Дня через три утром Дашков уходил на болото, а
у Настасьи все лицо опухло и почернело. Уходя, Тимо-
фей Никифорович подошел к жене, но она уже его
слов не понимала. Молча он отошел от кутника, на
котором лежала больная, ничего не сказал, но еще раз
обернулся в ее сторону и посмотрел широко раскрыты-
ми глазами. Перед ним на кутнике лежала в беспамят-
стве его Настасья, а ему уже казалось, будто он овдо-
вел и жены ему не жалко, только тревожили предстоя-
щие хлопоты с похоронами — и вытье неприятное.
И вспомнил он ее девкой, в веснушках, когда привез к
себе в зимницу.
Не выходя из избы, он решил: «Не нужно лечить, не
подымется». Только хотел уйти — в дверях столкнулся
с горбуном. Запрудный долго кланялся Тимофею Ни-
кифоровичу.
— Што будешь делать-то? — спросил Дашков.
— Хочу наговор произвести. На скоромном мас-
ле,— чуть слышно ответил горбун и искоса взглянул на
больную.
— На скоромном? — вытаращив на горбуна глаза,
повторил Дашков,— Смотри, наговор-то наговором, да
не заговаривайся много-то. Дадут тебе масла, а мне на
болото пора.
— Настасья, Настасья, — вполголоса окликнул Даш-
ков,— в рдзуме ли ты, слышь, али опять мозги заверну-
лись? Я на болото поехал.
Горбун скрылся за дверью. В темном углу, на мосту,
долго что-то шептал, вставал на колени, крестился, сам
с собой разговаривал. Вернувшись в избу, он передал
Фене масло и наказал им мазать лицо и покрывать ста-
рой холщовой тряпкой. Настасья находилась в беспа-
мятстве.
Феня не отходила от свекрови, плакала, видя, как
она изредка, в забытьи, подымала большие руки, будто
в слепоте нащупывала дорогу, но, обессиленные, они
у нее тут же падали. Феня брала торопливо из божни-
цы образ с медным окладом, подносила его к голове
Настасьи и шептала про себя молитвы. Сноха испыты-
вала чувство страха, неизвестное ей доселе. При одном
сознании, что свекровь так и умрет, не открыв глаз, она
начинала плакать.
Вечером, нехотя или точно крадучись, к дому воз-
вращался Тимофей Никифорович. Когда он открыл
дверь, Настасья подняла голову — так она делала ино-
гда, чтобы прикоснуться к губам мужа, когда ночью
приходила к Тимофею Никифоровичу и ложилась воз-
ле него. Дашков покосился на кутник, молча сел за
стол, изредка поглядывая в сторону Настасьи, и все
что-то про себя бормотал, словно вспоминая, как она
всю жизнь заботливо смотрела за ним.
«Теперь она больше не встанет, — решил Дашков,—
а я возьму за себя Зинаиду. Она девка молодая, не как
ты, Настасья. Може, по хозяйству не такая будет, зато
Зинаида мясистая, не то что ты, костлявая».
После того как он только что подумал о Зинаиде,
он подошел к жене и заговорил, чтобы все слышали:
— Не думаешь ли ты, Настасья, умирать?
К свекру приблизилась Феня.
— Ужели, батюшка, это может случиться, а?..— пе-
респросила она шепотом.
Дашков и сноха долго молча смотрели друг на
друга.
— Што ты хотела сказать?
— Я слышала, батюшка, ты только что молвил...
— Ну што ж, ну молвил, а разве ты не видишь:
свекровь-то твоя живет последние часы?
— Батюшка, да почему ты так говоришь? Выживают
же люди!
— Ну, то люди... Я уж гроб велел делать.
Спустя немного времени после этого разговора раз-
дался резкий крик и сразу стих. Дашков, сидя за сто-
лом, лениво оглянулся: это Феня взвизгнула и испуга-
лась своего крика, зажала обеими руками рот.
Опухшая голова Настасьи безжизненно сползла на
край подушки.
В декабрьские сумерки Дашков, нахлобучив шапку,
вышел из своего дома. Из-за угла ему навстречу пока-
зался Ш кунов.
— Я к тебе, сватушка... к тебе, Тимофей Никифоро-
вич, за деньжонками.
— Зачем они тебе, головушка? Мука-то у меня.
Бери.
— Да мне...
— Овес, что ли? И овес есть, и рукавицы, и ва-
реги.
— Да-а-а я...— заикнулся Шкунов.
— Онучи нужны? И онучи у меня лучше всех.
— Деньги мне нужны, Тимофей Никифорович.
— Зачем они тебе, деньги-то? Чай, сахар, коли
надо, бери у меня, и махорка есть. Хочешь тешить дья-
вола, дам... чади и махорку. А деньги бедному зачем?,
— Оброк спрашивают.
— Гм, ишь ты... Ну, на оброк рублев пять дам.
— Бог спасет. А мучки, овсеца не откажешь на
недельку?
— Што на недельку — на две бери... У привозных
и у меня — одна цена, разве только на пятак дороже,
зато я кредит тебе открываю.
— Бог спасет, сват, и мне, коли так, без хлопот,—
поклонился Шкунов.
Вечером у дома Дашкова собрались десятки подвод.
Люди возвращались с пристани, из лесу. Мужики со-
седних деревень заезжали к Тимофею Никифоровичу
захватить муки, овса, иным требовались деньги. Не до-
слушав и не взглянув на бедняка свата, Дашков подо-
шел к заезжим мужикам.
В лицо Шкунову дул ветер, наметывая на дорогу
снежные косы. Изнуренные лошади ниже опускали го-
ловы.
— Ах, сватушка, твой-то кошель с деньгами мне
бы... Тогда б бедняку никакой буран не страшен! А то
смотри, как он наносит... А я стою перед тобой без
шапки.
— Ну и стой, коли хошь иметь деньги. Поди, еще
думаешь, головушка, у Тимофея Никифоровича капитал?
Гм!.. Так, что ли?
Шкунов надел набекрень шапку и стоял, презри-
тельно глядя на Дашкова. Таким Иван Алексеевич бы-
вал, когда ему приходилось унижаться. Стоя среди до-
роги, он понимал: иметь дело с богатым мужиком и
вести с ним разговор — надо всегда быть начеку. Даш-
ков, улыбаясь Шкунову в лицо, пробурчал:
— Знаю я тебя, сват, ты калач тертый, чай, поди,
завидуешь мне.
— Да кто твоему капиталу не завидует?
— Помолчи,— прошипел Дашков.— Капитал... Вот
мне бы бугровские 1 денежки, это б да... А что я... По-
ди, наша Марья Афанасьевна и та меня купит и про-
даст,— улыбнувшись, подмигнул Тимофей Никифо-
рович.
На такие его слова Шкунов ничего не ответил.
Сжал кулаки и виду не показал, как его дашковская
насмешка покоробила.
1 Бугров — нижегородский миллионер.
Весенние закраины еще не появились на Керженце,
а Иван Макаров уже договорился бурлачить на плотах
у Ивана Федоровича. Инотарьев только ждал большой
воды. И скоро, в угоду ему, Керженец расплеснулся
что твоя Волга. Он полой водой покрывал с головкой
кустики и местами заходил в окраины леса. В первые
дни весны Керженец всегда молод, бодр, говорлив. Сер-
дито сдирает лишаи со стволов, выворачивает с корнем
прошлогодние травы, а то так и заметет их песком. Пе-
вучим потоком захватывает ручейки и увлекает за со-
бой. О-о-о! Тут он уже всех настораживает: лишнего
часа не даст уснуть. Нечего греха таить: весенние пото-
ки рвут крепежи, вырывают «мертвецов» \ валят веко-
вые деревья, а кустарники, слабенькие ветки словно ко-
сой подрезают. Тут медлить со сплавом нельзя. На день
опоздаешь — пиши пропало: лес до новой весны оста-
нется. «Торопись спускать плоты, пока река играет»,—
говорят на Лыковщине.
Еще не стаяли снега, а Инотарьев готовился вывести
плоты на стрежень. У него на пристани день и ночь
шла работа. Слышались песни, а они были и про Рази-
на, и про Волгу, и в наказ бурлаку:
...Вы, дружъе, братье, товарищи мои,
Не с одной ли вы сторонушки со мной?
Вы скажите дома, когда пойдете в обрат,—
Не ждала б жена меня по тёплу леточку,
А ждала б меня холодною зимой,
Когда речки быстры кроются ледком,
На ледочек падает беленький снежок...
Песни, то заглушенные, то шумные, то горестные,
далеко были слышны.
1 «Мертвецы»— столбы, врытые у берега реки. Это то же, что
якорь для удержания плотов на месте.
В такую пору берега Керженца напоминают ожив-
ленный базар или праздничное гульбище. На приста-
нях и людно и пьяно.
Здесь земля не властна — в Заволжье властвует лес,
река. Она тянет к себе молодых и стариков. Провожать
в поплавку бурлаков идут жены, дети. Плотогоны ката-
ют своих ребятишек на ботниках, кормят ухой. День
и ночь «ходят воробы» и слышны запевы:
Эй, ухнем!
А в минуту передышки бурлак не удержится и
взглянет на лес, на извечного своего кормильца. А он,
как и сотни лет назад, стоит непролазной стеной. Бере-
га Керженца цепко держат подле себя темные тени. На
харчевах лоснятся отсыревшие за ночь крыши. Вокруг
пристаней, напоминая разворошенный муравейник, суе-
тится народ. Над рекой, над разливом воды часто сияет
какой-то сказочный призрачный свет. А прохладные
утренники подбадривают уставших людей. На ярах, в
водяных воронках, словно детские деревянные волчки,
крутится весенняя накипь. И мутная вода как-то по-
особенному пахнет. Все, все тут родное — живет и ды-
шит. И только этой радостью весенней пользовались не
одни Инотарьевы да Дашковы, а и каждый заволжский
житель. И любой из них, распрямляя спину, мог ска-
зать: люблю все, что вижу живое, растущее на моей
земле.
А какой-нибудь парень-бурлак с «ватошным серд-
цем», прощаясь с молодой подружкой, припомнит кур-
лычущих журавлей или гуляющего грача на лиловой,
весенней полоске земли. Да есть ли еще что краше на-
ших заволжских лесов! «Посмотри, — скажет парень-
бурлак, прощаясь с молодушкой,— красотой-то какой
похваляются березки. Они вырядились словно в ситцы
с крапинкой. А коли я вернусь из-под Астрахани, их
зажжет молодой морозец радостью бабьего лета.
А сейчас, слышишь: чащу лесную оглашают песней
овсянки, краснодушки. Дрозды будут ждать заволжской
ядреной рябины, заволжского можжевельника...»
Пелагея Инотарьева давно готовилась к отъезду му-
жа. За несколько дней она внесла в избу сундучок, ко-
торый брал с собой в дорогу покойный Федор Федоро-
вич. Уложила в него пару рубашек, полотенце, ложку,
ножик, сухарей, отдельно — корзиночку яиц, кадочку
соленого мяса.
И когда Иван Федорович объявил: «Пора в дорогу»,
сын Илья поспешил закладывать лошадь. Пелагея по-
шла переодеться в праздничный сарафан. Затем все
собрались в передней избе; встали перед образами, по-
молились. После земного поклона Иван Федорович еще
несколько раз торопливо перекрестился и тихо произ-
нес:
— Благословите.
У дома стояла инотарьевская лошадь и потряхивала
головой. К тарантасу сбежались ребятишки. Подойдя
к лошади, Иван Федорович еще раз повторил: «Благо-
словите», надел картуз, взял в руки вожжи. Пелагея
села в тарантас, с собой рядом посадила дочь Таисию.
Илья ехал за отцом на другой лошади.
С берега Иван Федорович перевез семью на ботин-
ке в харчеву. В харчеве шла стряпня. Бурлаки в дорогу
варили общий котел. Под таганом играл огонь, и люди,
ожидая варева, кружились вокруг таганка, как комарье.
Инотарьеву принесли свежей рыбы, и он повесил хо-
зяйский котелок над огнем; накормил семейство ухой
и перевез всех обратно на берег. В этот день Инотарь-
ев был особенно щедр на поклоны. Он проводил семью
до могилы Федора Федоровича. Еще раз попрощался
с семьей и, спускаясь к ботнику, оглянулся и крикнул:
— Простите меня Христа ради.
— Бог простит вас, Иван Федорович,— ответила
ему, низко кланяясь, Пелагея.
Инотарьев не спеша сел в ботник, оттолкнулся; бот-
ничишко подхватило течением и легко, как перышко,
понесло к плотам.
Плыть серёдийой реки Инотарьев не боялся даже
весной, когда неукротимая вода крутится воронками и
маленький ботничек в неумелых руках сразу опроки-
нется.
Когда он выбрался на стрежень, Пелагея поднялась
с ребятами на гору. С горы весенний Керженец кажет-
ся особенно сильным. Иван Федорович заметил свое
семейство, вынул платок, помахал.
Инотарьевские плоты поплыли следом за дашков-
скими. Народ провожал Ивана Федоровича, пока не
скрылись его «матки» за кривулем.
Вечером на берегу догорали головешки. Провожаю-
щие возвращались домой. Редко Керженец видит на
своих берегах так много гостей. Закат слегка затронул
высокое весеннее небо. По дороге к дому Таисия Ино-
тарьева вдруг оживилась: по другой стороне дороги
шел Матвей Михайлович. Увидя семью Ивана Федоро-
вича, он смутился. Матвей Бессменов — плотный, чер-
новолосый парень — рядом со сверстниками казался ве-
ликаном. Таисия попросилась у матери остаться в Лы-
кове.
Садясь в тарантас, Пелагея предупредила дочь:
— Смотри, мужики все уплыли. Завтра надо будет
пахать. Не загуливайся долго-то.
Только мать уехала, к Таисии подошел Матвей.
Парни, глядя на него — на большого, могучего, — за-
видовали его силе, звали его «лыковским богаты-
рем».
Он был действительно обладателем необыкновен-
ной силы любую лошадь на ходу останавливал, один
увозил две сцепленные телеги со снопами. Бревна нава-
ливал без рычага. Весь он был точно из железа сбит.
Прощаясь в тот вечер с Таисией, он спросил:
— Сватов-то не пора посылать?
На это Таисия ничего Матвею не ответила...
Через несколько дней в Лыкове прошел слух: «У
Инотарьева перед Макарием произошло несчастье —
разбило плоты, и весь лес ушел по сторонам».
Слухи о том, что у Инотарьева под Макарием разби-
ло плоты, были выдумкой Дашкова. Иван Федорович
обогнал его плоты и раньше своего конкурента распро-
дал лес, после удачной поплавки благополучно вернул-
ся и ждал к себе в дом гостей.
На скамье под старым кафтаном Федора Федорови-
ча нежились пироги. Накануне Пелагея сготовила сту-
день, зажарила большую плошку мяса, с вечера приго-
товила настойку, натолкала в нее стручкового перца.
Таисия укладывала на деревянное блюдо пшеничные
булки, посыпанные сахаром, на другое блюдо — ват-
рушки, городские пряники, разноцветный ландрин, по-
хожий на цветные битые стеклышки. Иван Федорович
принес из ледника пиво, насыщенное хмелем. На стол
выставили деревянные хохломские чашки с орехами,
зернышками.
Гостей наехало — полная изба. Пришел и знакомый
монах Назарий. Иван Федорович давно его приглашал.
Он три месяца назад вернулся с Афона. Назарий — в
миру Николай Алексеевич Субботин из Новоселья. Лет
двадцать назад он ушел на пасху погостить к племянни-
ку в монастырь, да так и остался в монашестве. Взял
себе имя Назария, оброс бородой и уехал на Афон.
Гости рады были послушать бывалого монаха. И Наза-
рий после двух стаканов настойки прокашлялся и начал
рассказывать:
— Чудеса... Дошли мы до Черного моря... Сели на
корабль, а оно, Черное-то море, — во,— раскинул Наза-
рий руки,— великое. И то оно сделается синее, то
черное, то бурное, то тихое... Ни берега у него, ни
острова не видно... Вода, небо и мы, грешные. Но вот
показалась турецкая земля, и это уже не Расея, и дух
от земли не тот. Подошли к высоким горам, слышу —
люди не по-христиански лепечут. Поднялись к месту
Афона высоко... Церквей-то на Афоне, маковков-то —
глазом не окинешь! Гляжу с горы: земной обширности
конца не видно — ни деревень никаких, ни городов...
Над головой небо господне. Его, батюшку, не видно,
а мы, грешные, у него как на ладошке. И вдруг слышу:
«Возлюбленные мои! Се гряду и воздам каждому по
делам его!» То глас был господень, и он донесся до
ушей моих грешных.
Гости, тяжело передохнув, переглянулись. Кое-кто
отодвинул от себя стаканы с пивом. А Назарий, про-
пустив еще посудинку крепкого и обведя гостей мутны-
ми, бесцветными глазами, продолжал:
— ...Запомните, сам бог идет... идет!.. Страшен он
в озлоблении... Близится час и день суда человеческого.
Ни богатый нищему, ни благородный подлому предпо-
читаться не будет. Богатые богатым не помогут.
Гости ерзали по лавкам, словно они сидели на
углях. У женщин проступали на глазах слезы. Инотарь-
ев, искоса поглядывая на Назария, сидел и ухмылялся.
— ...И слышал я, возлюбленный мои, как потом
пророки возглашали миру: «Грядет!.. Грядет и нечаян-
но явится... В первое пришествие вы видели его сми-
ренного, а сейчас увидите сидящего на престоле су-
дией, воздающего грешникам...»
— Постой, постой, Назарий! Ты мне страстями сво-
ими гостей разгонишь!
— Всепочтеннейший Иван Федорович, беззаконно-
му купцу докажется, какие товары он бессовестно про-
давал, сколько он воды мешал в вино...
— Ха-ха! Вот уж ни капельки, ни единой! Бери и
сам пробуй. Пробуй, я тебя прошу...— С этими словами
Инотарьев налил Назарию самую большую чашку на-
стойки и заставил пить.
Назарий выпил, крякнул. Вынул из подрясника
красный засаленный платок. Отер усы и, взглянув на
всех осовевшими глазами, продолжал:
— Позовет господь бог грешника и скажет ему: в
продаже товаров обманывал, забывал заповедь «Не
укради»? И каждый лукавец и лжец увидит вси свои
коварные замыслы... Ругателю представят вси его ху-
лы... Пред лицем твоим грехи твои. Се — человек! —
При этих словах Назарий встал и, указывая пальцем на
Ивана Федоровича, закончил: — И обымет всех вас
страх... И скажет господь горам и каменьям: «Падите
на них, падите и покройте!»
— Постой, постой, Назарий. Кого это камнями-
то? — спросил Иван Федорович.
— Че-ло-ве-ка!
Все притихли, уставившись глазами на захмелевше-
го Назария.
— А что это вы на меня таращите глаза-то?.. Плачь-
те перед лицом позорища вашего!
— Погоди, помолчи малость, Назарий, и скажи —
почему ты не остался на Афоне, а приперся в Расею на
судилище господне? — спросил Инотарьев.
— Жалко Расею мою болезную... Эх, Иван Федоро-
вич, да как можно монаху жить без Расеи? Ты налей
мне еще живительного-то, и я тебе объясню.
— Нет, нет, Назарий, ты мне завтра объяснишь,—
остановил Инотарьев словоохотливого приятеля. Обра-
щаясь к растерявшимся гостям, Иван Федорович про-
сил: — Угощайтесь, угощайтесь всем, что стоит на
столе.
В конце июля Иван Федорович отправился в Ниж-
ний и привез с ярмарки тульский самовар. На четырех
лапках, на которых стоял «русский угодник», он похож
был на воздушный шар. Пузо самовара — в вырезных
медалях, украшавших поставщика двора его император-
ского величества Баташова. Узорчатая конфорка с пу-
говкой, изогнутый кран, как петушиный хвост. Стоял
самовар на круглом большом подносе, а поднос сиял
точно солнце. Как только узнали заречинцы про ино-
тарьевскую диковину, сбежались под окна — смотреть
на покупку.
На другой день было известно всей Лыковщине —
Инотарьевы купили самовар. Иван Федорович привез
с ярмарки семье и по корниловской чашке, расписан-
ной яркими цветами. И когда в первый раз сели за стол
вокруг самовара, отец дал всем по куску сахара и учил
семью, как надо пить чай:
— Блюдце держите, держите под донышко, дуйте
на чайную воду, пока остудите, а сахар откусывайте
помаленьку.
В делах Иван Федорович считался человеком чест-
ным, не как его отец, а в семье — строгим: он никого
не окликал полуименем и не допускал этого; детей на-
зывал — Таисия, Илья. Когда они у него просились:
«Тятенька, мы пойдем на беседу?» — он виду не пока-
зывал, приятно ему это или нет. «Идите,— скажет,— но
гуляйте степенно. Услышу про вас плохое — потом не
проситесь». Мать к детям была доброй, мягкой, но ино-
гда и побоями внушала к себе уважение. Когда Таисия
стала «на моде», Иван Федорович, заботясь о приобре-
тении приданого, решился даже купить самовар.
Частый гость Инотарьева — уездный предводитель дво-
рянства Боглевский, заезжая к Ивану Федоровичу, шу-
тя говорил: «Я у тебя бывать не стану, пока не заве-
дешь самовара».
Инотарьев не заботился угодить вкусам стариков со-
седей. В то же лето Илье куплен был тарантас, выезд-
ная сбруя, разукрашенная пластинками польского се-
ребра. Изменяя бытовой уклад Лыковщины, Иван Фе-
дорович не останавливался ни перед какими затра-
тами.
В городских модах Илья ни от кого не отставал: на
зиму у него были выездные санки — корзинка, и куда
ехали окружные богачи, там появлялся и молодой Ино-
тарьев.
К Таисии уже присватывались женихи. Сидела она
как-то на беседе. К ней подошел Матвей Бессменов и
стал уговаривать:
— Пойди, Таисия, за меня замуж... Кажись, пора бы
тебе.
— Полно-ка,— смутилась она.— Мне только еще
семнадцатый год.
— А сташь ли со мной гулять? Я тогда буду ждать...
не стану жениться.
— Што ж, гулять стану.
Илью Инотарьева еще до призыва на военную служ<
бу считали будущим зятем Хомутовского кузнеца Аса-
фа Ивановича Иконникова. Его дочь — Зинаиду — на-
зывали самой красивой девушкой Лыковщины. Высокая
ростом, на ходу легкая, с ямочками на щеках, острая
умом, и к тому же с завидным приданым, она рано
стала привлекать к себе внимание модников.
Илья прослужил в гвардии три года. Он во многом
походил на отца — со всеми был вежлив, табак не ку-
рил, вина не пил. «Из молодцов молодец, — говорили
про него, — ему только и служить в гвардии».
Не успел гвардеец осмотреться в родном доме, а Зи-
наида уже звала его гулять в Хомутово.
В одно из воскресений Илья попросил у отца ло-
шадь съездить на беседу. Запряг он серого в дедушки-
ны сани и поехал. Весь вечер он говорил Зинаиде о
замужестве. Вернулся поздно, часа в два ночи, а утром
сказал отцу:
— Тятенька, у меня есть невеста, и она сказала:
«Коли станешь жениться, я за тебя пойду».
— А кто?
— Зинаида Асафьевна.
Иван Федорович видел избранницу Ильи — она не
раз гостила в Заречице, приходила в дом Инотарьевых.
Знал и ее вдовствующего отца.
— Дитятко, девка-то всем бы хороша, да ведь они —
кулугуры, с миром-то не едят, не ладно будет!
— Нет, тятенька, она идет с тем, што будет есть со
всей нашей семьей.
— Коли экое дело, что ж... Думаешь жениться, бе-
ри — девка и мне по мысли. Родитель ее сызмальства
труженик, житья они хорошего... Я бы...
— Посватай, тятенька... мы с ней уговорились.
— Илья, я больно к таким староверам не смею
ехать-то. Асаф-то Иванович хотя мне знаком, а вот уж
сватать-то не знаю как!
— Полно-ко, тятенька, они, кажись, люди простые.
— Знаю... Да вот вера-то у них строгая очень.
— Ну так что ж? Нам ведь ничего не надо — ни
пива, ни вина.
Вскоре после этого разговора Инотарьев запряг как-
то лошадь. Надели лучший хомут с серебряным набо-
ром, санки взяли дедушкины, ореховые. Иван Федоро-
вич надел лисью шубу, Илья — выездной тулуп, крытый
сукном. Отец причесался, — кстати, бороды он не брил.
Всю дорогу Илья молчал, представляя себе их при-
езд и радость Зинаиды. «Отец поначалу заговорит с
Асафом Ивановичем о кузнице, потом, набравшись ду-
ху, скажет, зачем приехали». За время дороги Илья
многое передумал, но советовать отцу ничего не смел.
Наконец добрались до дома Иконникова. Вошли в
избу и остановились у порога.
— Добро, гости, пожаловать. Милости просим, раз-
девайтесь.
Как только вошли Инотарьевы, Зинаида спряталась
за перегородку. Илья быстро сбросил с себя тулуп, по-
весил его у двери на гвоздь и прошел к Зинаиде.
— Ты, поди, не скажешь «нет»? — шепнул Илья.—
Видишь, все идет хорошо.— Он смелее взял Зинаиду за
руку и потянул к себе.
Она испуганно отстранила его.
— Знаешь ли, о чем я думала все это время?
Но о чем думала Зинаида, она не сказала, — загово-
рил ее отец, и она насторожилась.
— Как уж это ты, Иван Федорович, и не знаю —
пожаловал ко мне, да так вот неожиданно?
— Значит, к тебе, Асаф Иванович, дорога прямее
всех... У меня, видишь ли, сын жених, а у тебя невеста...
Так они, видно, без нас договорились.
— Зинаида мне рассказала... Уважаю тебя, Иван
Федорович, за твой ум, а вот о сыне-то твоем я мало
слышал. Знал хорошо твоего батюшку, покойного Фе-
дор Федоровича. Говорил кто-то мне, что и у тебя сы-
нок умный и то, што парень по всем статьям. Да и ты,
наверно, нашу Зинаиду если и не знаешь, так слышал
про нее. И еще я тебе скажу, любезный Иван Федорыч,
женихи нашей невесте находятся и по нашей бы вере,
да што-то она не хочет, говорит: «Мне Инотарьев же-
них». Я бы припугнул: как, мол, супротив моей воли,—
но она у меня с характером: «Никого, говорит, не надо,
только за него пойду». Да и сам-то, я вижу, детина он
складный, выше, чай, всех наших жителей будет, весь
в Федор Федорыча. Не знаю, как характером... Так уж
нам, Иван Федорыч, коли экое дело, бог бы их и благо-
словил. Только я все вот о вере-то нашей, вы ведь цер-
ковники...
— Вот что, Асаф Иваныч, я хотя церковник, но ма-
ло с церковью имею дружбы. У меня с церковью дела
больше насчет аренды леса, рыбных монастырских вод,
но и своей верой я не торгую.
— Это-то, конечно, так... Да ведь в одной-то чаше
с миром мы не едим.
— Ну, тут уж, Асаф Иваныч, ты спрашивай у доче*
ри, а я тебе одно скажу: ежели идти ко мне, надо со
мной и со всеми нашими есть из одной чашки.
— Да у нас насчет этого был разговор. Я ей баил,
а она мне отвечает: «Весь грех на себя принимаю»,
— А мне к попам ехать необязательно, коли так, —
сказал Инотарьев, — принуждать не стану. Пускай сам
перед богом и попом отвечает.
Зинаида с Ильей во время родительского разговора
сидели за перегородкой, у печи, и не слышали, на чем
же порешили отцы.
— Так, буде, ее надо спросить, как она в этом де*
ле? — решил Асаф Иванович и позвал: — Зинаида!..
Она будто не понимала, чего от нее хотят, не слы-
шала, на чем остановились родители, и вдруг ей стало
страшно. Асаф Иванович, глядя на нее в упор, долго
молчал. После некоторого раздумья провел рукой по
черной бороде, медленно раскачиваясь за столом*
спросил:
— Зинаида, идешь ли за сына-то Ивана Федорыча?]
— Больше ни за кого, батюшка, — опустив глаза, от*
ветила дочь, — и есть стану с семьей.
Асаф Иванович тяжело поднялся с лавки, в намере*
нии дочери он почувствовал незаслуженно наносимую
ему обиду.
— Ну, своевольная дочь, коли берешь на себя волю
и грех,— сказал Асаф Иванович, — не держу... Только
надо бы позвать твою крёсну, что еще она скажет.
Страх сковал Зинаиду. Она стояла у перегородки в
нерешимости. Илья держал ее за руку, но она высвобо*
дила руку и упорхнула за теткой. Долго тянулось время
в ожидании крестной. Наконец и она пришла.
Это была сестра матери Зинаиды. Низко поклонив-
шись Ивану Федоровичу, тетка приблизилась к столу*
за которым сидели Асаф Иванович с Инотарьевым.
Она уже знала, что Зинаида собирается пойти за заре-
чинского жениха, поэтому дальнейший разговор проис-
ходил только о вере.
Тетка — женщина бывалая. Она ездила и в Москву
на знаменитое Рогожское кладбище и с тех пор не мог-
ла забыть виденного, отчего резко пошатнулось ее
строгое отношение к старообрядческим обычаям. Было
это под какой-то большой праздник. Шла она через Ро-
гожскую заставу в Москве. И ее обогнал поп, ехавший
в том же направлении на кладбище. Увидя столь легко-
мысленного служителя церкви, она решила — поп еди-
новерческий, а он оказался раскольнический, который
при ней служил всенощную. «Вот какая в Москве-то
свобода,— всегда ворчала она,— по городу едет старо-
обрядческий поп, как российский, в рясе, шляпе и с
распущенными космами». Порицали и все остальное:
поют и то торопятся. Рогожские дьячки, грязные похаб-
ники, сквернословцы, водку пьют, табачище курят и,
пьяными, надгробные молитвы читают. «И слышь,—
тетка потом говорила,— по нашей местности не потер-
пели бы этого даже никонианцы». А дьячок рогожский,
так тот совсем расстроил тетку, сказав, что приезжий
поп и жену-то не берет в Москву из-за того, что
московские бабы стоят дешевле. Все это в последнее
время сделало тетку насчет своей веры сговорчивее.
— Ну што ж, Асаф Иваныч, коли невеста волю на
себя берет, ничего не сделашь, — сказала она.
Очень трудно было бы молодым помешать. Они уже
заранее переговорили о том, над чем думали сейчас их
родители. Зинаида еще три года назад сказала Илье:
«Што бы ни было, пойду только за тебя».
— Значит, Асаф Иваныч, по рукам?
— По рукам, Иван Федорович, а задаток у нас сло-
во... Только- давай подумаем, как бы это нам сейчас
помолиться.
За печью у Асафа Ивановича имелся отгороженный
угол. Там у него висели спрятанные от посторонних
глаз иконы. В переднем углу избы, на полочке, стояла
для всех одна общая расхожая иконка. Когда обо всем
договорились, Асаф Иванович причесал голову и по-
звал дочь.
— Ну, Зинаида, бери жениха и делайте «начал», а
тетка Марфа сходит за Платонушкой.— И Асаф Ива-
нович пропустил Зинаиду, а за ней и Илью в «каюточ-
ку» за печью, где только они молились своей семьей.—
Ты жениха-то учи, как по-нашему «начал»-то делать.
Только молодые приступили к молитве, тетка обра-
тилась к сидевшему у стола Инотарьеву:
— Пока я тебя, Иван Федорыч, сватом называть
еще не стану, время для этого не пришло, но и ты
давай тоже «начал» положи.
— Но я не знаю, как он, этот «начал», делается по-
вашему. Ты, бу де, меня подучи.
Тетка энергично повернула Ивана Федоровича на
общую «горничную» икону и стала учить:
— Три раза перекрестись и поклон в землю.
Безо всяких возражений, улыбаясь, Иван Федорович
делал все, что заставляла его Марфа, а она не протесто-
вала, когда он поглаживал ее пышные телеса.
— Ну, тятенька, и ты, любезный батюшка, благо-
словите нас Христа ради, — попросили молодые,
опускаясь на колени.
— Бог вас благословит на доброе дело,— крестя
иконой, сказал Асаф Иванович.
Пришел Платонушка и стал по благословению ро-
дительскому венчать.
Поставили молодых на подножие, а Платонушка за-
ставил их положить земной поклон, пока он читал мо-
литву от скверны. Асаф Иванович зажег две свечи, на-
четчик передал их в руки жениха и невесты и присту-
пил к чтению молитвы животворящему кресту. После
канона и евангелия прочел брачащимся поучение Зла-
тоуста. После всей церемонии Илья и Зинаида поцело-
вались. Их посадили рядом на лавку, в переднем углу.
— Сейчас мы, Иван Федорыч, молодую к вам не от-
пустим,-— сказал Асаф Иванович, — три денечка она по-
будет после «начал» дома, а тогда уже пускай за ней
приезжает Илья Иваныч, мы еще раз невесту благосло-
вим, дадим ей икону. Илья у нас немного погостит — и
с богом, пускай увозит. Вы же дома от себя дадите им
благословенье и скажете, штоб Илья Иваныч три дня
не сходился с Зинаидой, — так требует наш обряд.
Стали ужинать. Кипел самовар. Асаф Иванович,
тетка и дочь чай не пили, а только угощали гостей.
Илья с Зинаидой устроились у печки, она впервые ела
из одной чашки с церковником. Ивану Федоровичу на-
лили щей в отдельную посудину.
— Не обессудь, сват,— предупредил Асаф Ивано-
вич,— хлебец есть, а винца нет и в заводе не бывает.
— И не надо, я ведь тоже не очень-то до него охоч.
После щей Инотарьеву подали мясную лапшу, а за
лапшой — молочную кашу. Выйдя из-за стола, Инотарь-
ев перекрестился.
— Иван Федорыч, — заметила тетка, — я вот смотрю
на тебя: молишься ты усердно, а неправильно. По-на-
шему, крест надо сложить твердо, большой палец штоб
под ноготки упирался. И ты должен уж коли положить
крест на лоб, так штоб стукнуло, со лба перенести к
пупу, и в правое клади плечо, клади, да тверже.
— Прости Христа ради, — шутя взмолился Иван Фе-
дорович,— больно по-вашему трудно.
Инотарьев и раньше видал, как старообрядцы твер-
до молятся. Если семья, так все становятся на молитву
в ряд. Если уж на лоб кладут, то все в один раз.
Пришло время, нужно было возвращаться домой.
Иван Федорович поблагодарил не раз за чай и уго-
щенье и направился во двор. Молодые пошли за Ино*
тарьевым. Асаф Иванович и тетка не вышли,— им не
полагалось. Пока Иван Федорович приготовлял лошадь^
Зинаида тихонечко шептала Илье:
Приезжай, как только минут дни.
Г1ока Иван Федорович забирался в сани, Зинаида
обняла Илью и поцеловала. Когда выехали за Хомуто-
во, отец посмеивался:
— А ловко твои старообрядцы придумали: тут тебе
и сватовство и свадьба... Зинаида — невеста, нет слов,
хороша, но как же все-таки это так? А вдруг разбаится
дело?.. Смотри, я уж тогда еще раз не поеду.
— Нет, тятенька,— заверил отца Илья,— у них это
твердо. Они и на меня надеются, что я приеду.
— Коли это так,— хорошо.
У дверей избы их встретила Пелагея:
— Што вы, Иван Федорыч, больно скоро стурили,
разве уже все? А може, дело не вышло?
— Нет, мать, все сделано... Через три дня Илья при-
везет тебе сноху. Готовь место для спанья, оттапливай
вторую избу.
— Скоро же вы стурили! — дивилась Пелагея.
— Да там и делать-то нечего, уже все готово было.
Притом у них слово, — усмехнулся Инотарьев,—што
скажут, так и будет.
Когда легли спать, Пелагея не могла сомкнуть глаз.
«Как это Илья с отцом больно скоро сосватали и помо-
лились!» — дивилась она.
— Иван Федорыч,— не стерпев, заговорила Пела-
гея,— правда ли, что вы помолились?
— У кулугуров такой порядок... Аль ты впервой
слышишь?
— Оно бы так, да подходяща ли будет Зинаида-то?..
При нашем хозяйстве надолго ли хватит такой снохи —
вот я о чем.
— Она, чай, поди, знат, к кому в дом идет,— нехотя
ртветил Иван Федорович.
— То-то бы... У нас ведь всяко приходится, и в лесу
надо растуриваться... Вон взял Гришка Похлебкин дев-
ку-то, а она и чахнет, а у нас не до хвори: делов
столь — дохнуть нет времени.
— Неча вздыхать-то, — пробурчал Иван Федоро-
вич.— Спи...
— И то бы дело,— повернувшись спиной к мужу, не
унималась Пелагея,— уснула бы, да лес-то кого не уло-
мает... Каки я, бывало, лесины-то таскала с тобой по
руки — ты за конец, я за другой. Хватаюсь, а бревна не
вешаны. Ты его валишь мне на плечо, а у меня ноги
подкашиваются, из глаз искры летят, а покойный све-
кор Фед Федорыч зыкнет, а то заорет! Тут хошь поми-
рай, а неси! Знала, надрываю себя, а надо — до тех пор
надо было работать, коли совсем валишься с ног. Весен-
ний день, а ты от темна до темна на пристани. С рабо-
ты придешь, ложку до рта не донесешь — рука дрожит,
прыгает. Смолоду и рученьки и ноженьки до сих пор
ночами можжат. Иной раз долгу-то зимню ноченьку
глаз от ломоты не сомкнешь.
— Да что это ты к ночи разбаялась?.. С Ильей дело
сделано — так тому и быть.— Но Иван Федорович и
сам думал о том же, что так волновало Пелагею.
— По делу-то я бы так думала: невеста Илье под
стать не Зинаида, а Анка Войкова. Девка как необуз-
данный жеребец, она что твой мужик. Посмотришь:
плаху или лесину возьмет — парню впору, а она только
отдувается... Илье, Иван Федорыч, работница нужна.
— Да ты спятила, что ли, Пелагея... Невеста ли
Анка? — Похоже было, Иван Федорович обиделся за
Илью.— Пара ли она нашему гвардейцу: и страшна и
рябуша...
— Не так уж страшна, — первый раз в жизни возра-
зила Пелагея Ивану Федоровичу.— Рябины к ненастью
не болят, а наше дело: сегодня — работа, завтра — за-
бота, до красоты ли... Была и я в девках, сказывали
посторонние, не хуже других, что от меня осталось? На
красоту-то гляди, а на здорову-то сноху вали... По мне,
Анка — лошадь, на ней хоть пахать впору.
— Я сказал, что мы помолились по-кулугурски...
Я своим словом тоже дорожу... Спи...
Прошли три дня. Рано утром Илья запряг лошадь
и поехал за молодой. Зинаида в этот день проснулась
раньше обыкновенного и, не отходя от окна, смотрела
на дорогу. Она знала — Илья уже в пути, каждую ми-
нуту она готова была выбежать ему навстречу. И вот
наконец показалась лошадь.
— Это Илья! — вырвалось у Зинаиды, и она бегом
спустилась во двор, открыла настежь ворота. Снежинки
падали на ее разгоряченное лицо.
Илья вошел в избу, сбросил у двери тулуп, привлек
к себе Зинаиду и поцеловал.
Весь день Инотарьев пробыл у Асафа Ивановича.
Не раз руки Зинаиды обхватывали его шею. Ночью
он повез молодую жену к себе в дом. У леса лошадь
неожиданно остановилась. Илья ударил ее вожжами,
но она от посыла только попятилась назад. Впереди
по дороге двигалось что-то большое. Зинаида протя-
нула было руку к вожжам, но Илья отстранил ее, вы-
тянул из передка кошевки кнут и сильно ударил по
лошади.
— Она такая... Ее не угостишь плетыо — не пой-
дет... Поди, зверь какой-нибудь, боится. Но-о-о, дура!
Наверно, лось перебежал дорогу... Затряслась, но!
В стороне в орешнике что-то треснуло и стихло. Ло-
шадь тряхнула головой и побежала тру сочком.
— У этого же лесочка,— стал рассказывать Илья,—
я шел перед призывом тропочкой на Сатинскую дачу.
Иду, у меня за спиной тятенькино ружье... И так же
вот треснул валежник, оглядываюсь по сторонам, ниче-
го не видно. На всякий случай сгреб в кармане пулю.
Приглядываюсь: лось вышел...
Илья не договорил про лося. Из-за деревьев показа-
лись огоньки Заречицы. Зинаида закинула Илье руку
на шею, пыталась всмотреться в его лицо. Но вот и дом
Инотарьевых.
Молодожены вошли в избу. Зинаида остановилась
у двери. Пока молодые стояли у порога, мать Ильи то-
ропливо полезла в киот за иконой. Взяла какого-то
угодника или угодницу. Подолом платья обтерла ко-
поть с образа, подошла к новобрачным. Первым к ико-
не приложился Илья, затем он поцеловал родительницу
и попросил:
— Благословите нас, мамынька.
— Пожить бы вам, — заплакала Пелагея,— да толь-
ко как же, я не пойму, без церкви-то?
Мать усадила их за стол. В ожидании снохи она
целый день стряпала.
— Давай садись, Зинаида,— сказал Илья.
В этот вечер все были разговорчивы. Невесту нахо-
дили опрятной, красивой, и она не чувствовала, что
приехала в чужой дом. Когда молодых проводили в за-
днюю избу, Иван Федорович подмигнул Пелагее, улы-
баясь...
— Будет тебе, Иван Федорыч... Они, чай, не нагово-
рятся про свое счастье.
— Полно-ка тебе, Пелагея, притворяться-то... Все
мы были молоды... Счастье! Да у кого ты его видела
в Заречице?
В Иванов день Илья Инотарьев собирался гулять с
молодой на ярмарке у Светлояра. И Таисия увязалась
с братом «на горы».
— Поезжайте,—согласился Иван Федорович.—За-
прягите лошадь в новый тарантас — и час вам добрый.
— Мы, тятенька, пешком.
— Нет, нет. Инотарьевым там стыдно появляться
без лошади.
Во Владимирское давно приглашали и самого Ивана
Федоровича. Там у него были какие-то коммерческие
дела. А вот что тянуло туда дочь, он хорошо понимал.
Напрасно лукавила Таисия, что у нее одно желание —
видеть Светлояр, послушать звон китежских колоколов,
посмотреть на деревни, мимо которых пролегла дорога
к невидимому Граду. К тому же у Светлояра жил при-
ятель Инотарьева — торговец Ватрушин. Иван Федоро-
вич потому и не возражал против сборов дочери.
— Поклонитесь от меня Ватрушину... Да смотрите
не шатайтесь ночью-то... Не вздумайте по сосняку пол-
зать... Не люблю... У Китежа-то ведь не молятся, а тор-
гуют семечками и верой.
Молодые Инотарьевы подъезжали к Светлояру в
теплые сумерки. Из леса доносились соловьиные распе-
вы. По глади озера Светлояра плавали чьи-то дощечки
с горящими свечками. Издали, в сумерках, бледные
огоньки дополняли легенду о невидимом граде. Земля,
согретая за день солнцем, встречала июньскую ночь за-
пахами трав, цветов и дымков разгорающихся кост-
ров.
Полукаменный дом Ватрушина, куда были пригла-
шены Инотарьевы, выделялся в селе Владимирском.
Под домом — лавка. Под окнами — старая кудрявая бу-
зина. С крутой горы мимо их дома спустилась тропа
и обогнула заросший старыми ивами пруд. Из пруда
вытекал ручеек, убегающий к реке, к тальниковым
кустам, заводям с желтыми кувшинками.
Сам Ватрушин часто бывал в Заречице и, уезжая,
каждый раз приглашал Инотарьева на престольный
праздник. Жена Ватрушина — Паша —• так звал ее хо-
зяин,— встретив молодых, расцеловала Таисию. Паша,
молодая, красивая женщина, бывая в Заречице, говори-
ла Таисии: «Охота тебя стягчи к нам погостить на пре-
стольный». Увидав желанную гостью, она не могла
успокоиться:
— А-ах, беда-то какая, на раз Ликаньки-то нашего
дома нет!
Когда Паша сожалела, что нет дома Ликаньки, Таи-
сия улыбнулась про себя: «Словно лучше-то вашего Лй-
каньки на свете никого нет. Не больно я дорожу даль-
ними-то женихами, особенно с Ветлуги. У нас на Кер-
женце ветлужских и за женихов не считают».
За ветлужского шла замуж девушка, которую на Лы-
ковщине никто не брал. «В Ветлугу,— смеялись, — вы-
ходила только, коя слепа и крива». Поэтому могла ли
Таисия Инотарьева подумать о женихе с Ветлуги?
Спать Паша увела Таисию в отдельную комнату.
Приготовила пуховичок. Под голову принесла две по-
душки, окутала новым стеганым, лоскутным одеялом.
Утром, когда гостья проснулась, хозяйка увлекла ее
к печке — помочь стряпать. День был постный, а Паша
приготовила обед из мяса и с маслом.
— Ты, поди, в эти дни дома постничаешь, а я вот
слышала — наш архирей не отказывается и от скором-
ного. Решила и я разок согрешить. Думаю, беда
небольшая, а вам, гостям, сам бог простит.
На лавке возле печи, на деревянном подносе, лежа-
ли рядком готовые пельмени, «аладышки» в масле, и на
трех противнях пыхтели, подымаясь на свежих дрож-
жах, пироги из пшеничной муки с ягодами, картошкой
и морковью. Когда все испеклось, изжарилось, сели за
стол. Изба наполнилась запахами праздничного богато-
го деревенского стола.
После обильного раннего обеда гости стали соби-
раться на ярмарку. Таисия надела платье под высокую
талью, кофту со «жгутиками». Она ее так обтягивала,—
становилось трудно дышать. Но мода требовала в подо-
ле юбку иметь пышнее, сбористее, а в талии — узкой.
Шелковый платок гостья привезла под цвет платья.
Когда Таисия оделась, Паша расправила на ней скла-
дочки, проверила завязки. В «рушник» насыпала семе-
чек. И конечно, в таком виде Таисия могла пленить
владимирских модников. Илья тоже вырядился в новый
пиджак, сатиновую рубашку небесного цвета, в кожа-
ные сапоги, надел картуз с лаковым козырьком. Ему
нужно было показаться «форсистым»: он шел гулять с
молодой женой и был сыном Ивана Федоровича Ино-
тарьева, с Лыковщины.
Вышли гости из дома, когда над торжищем высоко
поднялось солнце. Впереди выступали, взявшись за ру-
ки, Илья с Зинаидой, за ними — Ватрушины с Таисией.
Синие тени залегли возле домов, прятались под забора-
ми и в дальних сосновых лесах. Гуляющие, в ярких
рубашках, цветных платках, двигались по пыльной до-
роге и лугами к озеру.
У берега от слабого ветерка шевелились на березо-
вых космах позолоченные солнцем листочки. Стволы
сосен порозовели. От земли, от трав шел горячий за-
пах. Притихшее зеркало Светлояра, окруженное тем-
ными соснами, казалось синим. В низине, за церковью,
стлался от костров дымок.
Ярмарочный торг у Святого озера был в полном раз-
гаре. С подмостков дощатого балагана, покрытого за-
платанным брезентом, разрисованный клоун осипшим
голосом зазывал смотреть представление. В сильно по-
ношенном костюме, с густо запудренным лицом, он, ка-
залось, только что вывалялся в ярмарочной пыли.
При входе в балаган толпа зевак смеялась над Пет-
рушкой. Среди празднично разодетых людей пестрели
женские платки, как разбросанные яркие цветы. Под
ногами лежала намертво притоптанная трава.
В стороне от балагана, косясь, иногда появлялись
большебородые старообрядцы — их соблазнял ярмароч-
ный шум, но они боялись разгулявшегося люда. Словно
мухи над тухлым мясом, шныряли продавцы пирожков,
ванильных трубочек, петушков с золотыми крылышка-
ми. Выцветшие полотна с облупившейся краской, кото-
рои нарисованы оскалившиеся львы и тигры, трепыха-
лись на ветру. При входе в балаган на грязном низком
ящике надрывалась затасканная шарманка, украшенная
кусочками зеркальных стекол, заржавленными трубо-
чками и бахромой. За ней стоял человек с широким
испитым лицом. Тупо уставившись в одну неопределен-
ную точку, он лениво вертел ручку расстроенного му-
зыкального ящика.
Рядом с балаганом, поблескивая на солнце стеклян-
ными безделушками, словно раскрашенный большой де-
тский волчок, бешено кружилась карусель. Поскрипы-
вая, под захлебнувшуюся в руках пьяного гармониста
саратовскую тальянку, деревянные кони и львы кружи-
лись, кружились и кружились. В праздничной толпе
сновали продавцы сладкой подкрашенной воды. Она
выглядела ярче всего на ярмарке. Гуляющие угощались
водой, будто совершая что-то обязательное. Таисии то-
же захотелось испробовать чудесной воды. Долго она
не решалась признаться, наконец не выдержала:
—• Хочу, братик, попробовать крашеной воды.
— Что ее пробовать-то? — усмехнулся Ватрушин.—
Речку, что подле нас, видела... воду эту из нее берут,
а в наших банных котлах подкрашивают.
— Коли так, мне экой воды не надо.
Между рядами лубочных и полотняных палаток бой-
ко торговали жареными пирожками. От них разносился
запах, как от смазанных дегтем сапог. Продавцы выкри-
кивали на разные голоса:
...А ну, пироги, кому надо, подходи!
С пылу, с жару, пятак за пару!
— Коли не воду, так возьми мне пирог с молит-
вой,— попросила Таисия.
Илья вынул кошелек с секретным запором, долго
над ним сопел, открыл, дал сестре деньги, послал за
пирогом и наказал:
— Купи с молитвой, и нам покажешь, каки молитвы
продают у Светлояра.
Таисия, разломив ноздрястый пирог, долго недоу-
менно рассматривала половинки, затем смущенно ска-
зала:
— Там и нет ничего!
— Теперь будешь знать, каки «на горах» пироги с
молитвой,— смеялся Ватрушин,— Тут, гостья дорогая,
не молитвы, а базар, барыш.
К полудню на берегу Светлояра собирались пред-
ставители религиозных сект. А поздно вечером, как
«свят дух», возле озера появился становой с урядником.
Они считали себя в заволжских лесах высшей вла-
стью.
С наступлением ночи возле Светлояра торговля
стихла. Дальние гости расходились и разъезжались по
домам. Торгаши свертывали ярмарочные палатки. Бала-
ганный клоун смывал с лица пудру и торопливо разби-
рал подмостки.
В серое скучное утро Илья Инотарьев взял ружье
й пошел за зайцами. На земле лежала вмятая в грязь
листва. Небо кипело клубами низко стелющихся над
лесом туч.
Со своего поля Илья свернул в Хахальскую долину,
и собака выгнала ему навстречу зайчишку. Он мастер-
ски подшиб его, и пес снова скрылся в лесу. Прошло
какое-то время, и Илья услыхал — собака заскулила!
И ему наперехват выскочили из леса три волка, впере-
ди них — его собака. Он заложил пулю, выстрелил.
Один волк отделился, кинулся в сторону, два других от
неожиданности растерялись и шарахнулись обратно к
лесу. Собака, поджав хвост, бросилась к ногам Ино-
тарьева. Она не могла идти, скулила от волчьих поку-
сов. Илья взвалил пса на плечи и вернулся домой.
Только он вошел в избу, Зинаида стала проситься
к отцу. Ей подошло время родить. Илья тут же ее увез.
После дороги Зинаиде стало плохо. Тетка собрала Хо-
мутовских староверов, стали они Зинаиду пугать:
— Красавица ты наша, былиночка золотая, вышла
ты за еретика, вот тебя бог и карает. Так, може, и
умрешь не разродишься, — причитала тетка.— Господь
тебя испытывает, лебедушку... За церковника пошла, из
одной чашки с еретиком пьешь и ешь. Наложи, милая
моя, пока не поздно, заповедь на себя,—уговаривала
тетка,— откажись от общей чаши.
Зинаида разродилась здоровой девочкой. Инотарье-
вы ждали сноху. Завидя подъезжающего к дому сына,
Пелагея оставила Ивана Федоровича у окна, а сама вы-
шла во двор. Приняла из рук Зинаиды внучку и спро-
сила:
— Звать-то как?
— Авдотья.
Зинаида дальше порога не шагнула. Иван Федоро-
вич взял из рук Пелагеи маленькую Авдотью и долго
смотрел на нее, улыбаясь. Но Илья был сам не свой:
где бы радоваться, а он повесил голову. Родители не
понимали — в чем дело? Пелагея собрала на стол. Илья
сел, взялся за ложку.
— Зинаида, а ты што? Садись,— позвала ее свек-
ровь.
Сноха не двинулась с места, заплакала:
— Простите, матушка, Христа ради, я заповедь по-
ложила: не пить и не есть из одной чаши.
Иван Федорович вздрогнул, отодвинул от себя лож-
ку. Илья следил за движениями отца. Он опустил голо-
ву и рукой соскребал с ложки приставшие остатки ка-
пусты от щей. На столе возвышалась деревянная рас-
писная чашка. От варева подымался чуть заметный
парок. Сын не мог выдержать молчания, пытался было
встать, броситься отцу в ноги, но, испытывая страх, бо-
ялся сделать лишнее движение. До еды никто не дотро-
нулся.
Мать со вздохом сказала:
— Ах, Зинушка, Зинушка, кому же это ты дала та-
кую страшную заповедь: с родителями за стол не са-
диться? Э-эх, Иленька, по-моему, это не ладно!
— Што ж поделаешь, маменька... я не волен...
Иван Федорович по-прежнему молчал. Выслушав от-
вет сына, он обиделся за него. «Мужик, а байт — не
волен». С этими мыслями он перевел глаза на сноху
и увидел впервые другую Зинаиду, не ту, как он ее
себе представлял. Под взглядом свекра она сидела не-
подвижно. Припухшие, тугие от молока груди выпира-
ли из-под тесной рубашки.
Тяжелое, давящее молчание вывело мать из тер-
пения.
— Не дело это, Иленька... Разве жена у тебя голод-
ной собирается оставаться или попросит себе отдель-
ное варево? Ты бы, Зинаидушка, другую заповедь-то
давала. Ведь ты ела с нами.
— Што ж, матушка, сделаете, так было богу
угодно.
— Выходит, тебе одной надо жить. Неужто я стану
для тебя отдельные горшочки варить? Этого не будет,
так и знай. А если вам отделиться,— выходит, она и
с тобой, Иленька, не станет есть.
— Не знаю, мамынька.
Иван Федорович испытывал страшную обиду. Ему
хотелось крикнуть, но вместо этого он потянулся за
ложкой и отрывисто приказал:
— Ешьте... Поговорим потом.
После ужина Зинаида еще больше съежилась, оста-
ваясь сидеть на кутнике. Пелагея внесла со двора запы-
лившуюся зыбку, повесила ее посередине избы, уложи-
ла младенца и, качая внучку, приговаривала:
— Спи, спи, Дуняшка.
В доме Инотарьевых существовало правило: не
вступать в разговоры, если родители не обращаются с
вопросами. Илья не лег с Зинаидой, а придвинул к кут-
нику лавку. Всю ночь он ворочался, вздыхал и до рас-
света уехал на пристань. Поднялся отец, пошел запря-
гать лошадь. Во двор вышла Пелагея.
— Ну как, Иван Федорыч, што станешь теперь де-
лать?
— Ничего... Пускай ест хлеб.
Вечером, когда вернулся отец, Илья был уже дома.
Пелагея налила щей. Зинаида сидела все на том же
кутнике и молча качала ребенка.
— Для меня все равно, не ешь, но в семье-то какой
разлад...— начала разговор мать.— А ведь как все хоро-
шо шло! Што ж ты, милая, в какую печаль хозяина-то
своего ввела?
— Мне только бы хлебец был, с голоду не умру,—
ответила Зинаида.
— Да ведь мы единая семья. Придут чужие люди,
скажут: сноху не кормят. Ты хоть из горшочка похле-
бай варева-то, или тогда уж тебе надо из нашего дома
уходить...
Зинаида встала, отерла от слез глаза и твердо ска-
зала:
— Надо делиться.
Иван Федорович посмотрел на сноху, затем на
Илью и понял: сговорились разделиться.
— Ну, а как мы делиться станем? — обращаясь ко
всем, спросила мать.
— Тятенька, мне ничего не надо, дайте только
срубы.
— Илья, я думал срубы взять себе, а тебе отписать
дом. Рассчитывал: Таисию мы выдали, сам я уйду в но-
вую стройку, а ты останешься в старинном, дедовском
доме. В нем, мне думалось, твое счастье. Корову я тебе
дам, лошадь возьми любую, а вот как с остальным доб-
ром? Всего богатства нашего дома’ делить нельзя.
Я сказывал тебе, как я получал имущество от отца, а
уж ты, не знаю... как хочешь?..
— Тятенька, я сам ничему не рад.
— Как ведь все неладно-то... Жили в покое — и на
вот тебе, вдруг — семья рушится, и я, Инотарьев, стою
посредь избы и не знаю, что делать? Покойный бы твой
дедушка поставил тебя на колени и высек вожжами. Но
нонче времена иные... По времени и человек... И я не
твой характерный дедушка... мякина я...
Пелагея, стирая с лица фартуком слезы, стояла рас-
терянная у печи.
— Тятенька,— осмелилась вступить в разговор Зи-
наида,— отдайте Илье срубы.
— Пиши, коли так, раздельный приговор, расписы-
вайте все имущество!
Илья бросился отцу в ноги:
— Прости, тятенька, прости меня!
— По снохе-то не то што тебе давать срубы,— брев-
на жаль дать, но ты сын... сын мой кровный... ты —
Инотарьев... Помни, Илья, — жена тебя еще не так свяч
жет... слаб ты... слаб! Зинаида года не прожила, а уж
веревки вьет из тебя. Смирен ты... Бабе, Илья, ты усту-
пил... Слава, слава всевышнему, што дедушка твой
умер, он бы нам обоим ребра переломал и поставил бы
на своем...
На другой день Илья временно ушел в свободную
избу, к соседям. Пелагея дня через два пошла прове-
дать и вернулась от сына в слезах и рассказывала по-
том Таисии:
— Приехал Илья с пристани, идет в избу. Мне не
терпится, пошла следом... Вижу, они ужинают из раз-
ных чашек. Развела я руками, не выдержала, говорю:
«Иленька, да как же это так, ведь ты «большак» в доме-
то!..» А он, сердешный, положил ложку и заплакал:
«Мамынька, ты ее не знашь, она ведь озорная, но я без
йее дня не проживу, люблю ее, мамынька, хоть в лямку
лезь»... Так я от них и ушла в слезах.
— Што ты хнычешь? — спросил ее вошедший в из-
бу Иван Федорович.
— Да что, дураки-то наши сидят и из разных посу-
дин хлебают!..
— Штоб я больше не слыхал про них разговоров
и слез твоих не видел. Илья не маленький... Раз дал
бабе волю, теперь она поедет на нем... Плачь не плачь,
Илью не воротишь... Сейчас он не мужик, а бревно с
глазами.
— Тятенька, к нам на воскресенье приедут из Семе-
нова гости, собирается быть начетчик. Пусти наших
гостей в летнюю избу: у нас негде, — попросил Илья
отца.
— Надо, буде, летнюю-то избу отопить, — распоря-
дился Иван Федорович.
В ночь на воскресенье в летней избе собрались ста-
рообрядцы со всех деревень Лыковщины. Молелыциков
набилась полная горница. Приехал Ульян Ефимович —
семеновский начетчик. Его знал весь уезд. Он привез
свои иконы, книги, обложился ими, весь вечер только
и говорил: «Не ходите к попам». Речи его чередовались
чтением.
В эту ночь Илью приобщили к единой чаше с же-
ной. Перед обрядом все долго клали поклоны. Не один
раз перебрали длинные лестовки. Затем перешли к
мирским пересудам. И с того дня Илья уже ни с отцом,
ни с матерью из одной посудины не ел, не принимал
к своему столу и родных. «Што сделаете,— оправдывал-
ся он перед родителями,— так хочет Зинаида». Илья
стал тихий, — видно, не хотел грешить с женой, любил
он очень Зинаиду. Один ее взгляд делал больше всяких
Слов.
Иногда к ним заходил Иван Федорович.
— Што вы,— смеялся он,— познали Христа, а брез-
гуете миром? Христос-то со всеми ел. Семья-то наша
здоровая, никто у нас не курит, а вы побрезговали.
— Христос ел, — отвечала свекру Зинаида, — с чи-
стыми людьми, с апостолами.
— Заблуждаешься, баба,— возражал ей Иван Федо-
рович.— Может, я с человеком не стану есть, а он чище
меня душой и телом?.. А ты мне про каких-то апосто-
лов...
В деревне весной провели молебен. Поп со святой
водой прошел по порядку. Кропил дома, колодцы, воро-
та, побрызгал и колодезь Ильи. Так Зинаида всполоши-
лась и из колодца до капли вычерпала воду. Видя это,
Иван Федорович от души смеялся. Это он подослал к
ним попа.
От прежних отношений между отцом и сыном ниче-
го не осталось. Илья пошел своей дорогой, и отцовский
дом стал для него будто чужим. Илья приходил иногда
к матери.
— Хочешь, што ли,— спрашивала она сына, — я по-
ложу тебе молочной кашки?
— Нет, мамынька, заповедь не дозволяет.
Больше трех месяцев прошло, как Илья заболел. Из-
менился он до неузнаваемости. Страшно было на него
смотреть. Временами распухало его лицо, отекали ноги.
Одни говорили: «Напасть господня за обиду православ-
ной церкви»; другие уверяли: «Надорвался в труде».
А он, как ушел от отца, точно злился на работу. На
пристани подымал один бревна, которые троим не под
силу. Когда Илья стал отекать, Зинаиде посоветовали
поехать с ним в Нижний, в губернскую Мартыновскую
больницу. Там Инотарьеву велели лежать, но он не по-
слушался; наказывали сменить пищу, он и того не еде*
лал. Раз только попросил у Зинаиды молочка, и то она
его пристращала:
— Не мне отвечать перед богом, — знашь, што не
едят в среду и пятницу!
Зашел как-то отец навестить Илью и застал его си-
дящим на кутнике, и ел он брюкву. Иван Федорович
удивился:
— Да ведь от брюквы только хвори больше!
— А што, тятенька, поделашь? Есть хочу, а седни
постный день.
— Ты бы что-нибудь посытнее ел, а не о постных
днях думал.
— Бога боюсь.
— А може, Зинаиду?..
Илья промолчал.
— От брюквы ты не выживешь...— сказал Иван Фе-
дорович.
И на самом деле, Илья день ото дня сходил на нет.
Совсем ослабевший, еще пытался бороться с недугом.
Изредка появлялся на пристани, иногда приходил в
лес. В последний раз Илью видели со Шкуновым. Тот
учил его делать ботники.
— Осину ищи на раменях, — говорил Шкунов, — по
шахрам, выбирай прямую, гладкую, обтесывай, сколь
надо, и вынимай теслой середку-то. Потом поворачивай
спиной, очищай строгом. На спине навертывай дыроч-
ки и вколачивай гвоздики из крушинника. А уж свер-
нешь вверх воротом — и тесли от гвоздика до гвоздика.
Пройдешь до дна, возьми клин, поразопри маленько.
Потом клади на козлы, разводи под ботником огонь,
и разопрет его. Растопыришь бока-то, снимай с огня,
отстрагивай, ставь каракули, посмоли и отправляйся
хошь в Нижний, хошь на тот свет!
— Нет, дядя Иван, я еще поживу... стану тес-
лить ботники... Эта работа полегче,—може, поправ-
люсь...
Но Илья таял как света. «Телом большой,— говори-
ли про него, — а нутро у него сгорает». Песков посове-
товал Зинаиде посадить мужа в кадку с холодной водой
и обещал читать ему житие святых, наказывал держать
больного в воде до тех пор, пока не увидит духа свято-
го. Илья на это согласился. Перед тем положил еще
двести земных поклонов.
Долго терпел Илья, сидя в холодной воде. Песков
не успел кончить жития, как больной потерял созна-
ние. До этого уставщик только успел спросить:
— Видишь ли святого духа?
— Вижу, вижу,— ответил Илья и лишился памяти.
Из бочки его без чувств перенесли на кутник. Зина-
ида еще верила — Илья встанет. «Обиды я от него не
видела,—думала она,—благодарить его надо от земли
до неба. Стойкий он в нашей вере». Но и у нее време-
нами закрадывалась мысль о его смерти. И тогда Зина-
ида говорила Илье:
— Не оставь озими-то без бумаги: умрешь, свекор
может заспорить.
— Да я к сенокосу-то поправлюсь, выкошу траву,
сожну хлеб, а може, бог даст, и раньше встану.
— Слушай меня, Илья, ты хоть детей потешь, свое
имение зря не покидай.
— Чудная ты, куда все денется, все нашим ребятам
и останется.
Зинаида подносила к Илье детей. Их росло двое.
— По три года болеют, Зинаида, и выздоравливают.
Гляди-ка, я еще могу с боку на бок ворочаться.
Больного навещал Фома Кирикеевич. В последний
раз Зинаида ему шепнула:
— Просит холодную воду.
— Капли глотнуть не давай,— наказал Фома Кири-
кеевич,— студи отварную, а в холодной воде мочи
тряпку и прикладывай к голове.
Как-то Зинаида ушла полоскать белье. Илья встал,
вышел во двор, достал из погреба снегу. Обессиленный,
он обратно полз.
— Мать-то у вас жадная, — жаловался он маленькой
дочурке, — снежку не даст!
Вернувшись с колоды, Зинаида увидела на груди му-
жа комок снега.
— Как это ты достал-то?
— Сам... Горит нутро-то мое... горит!
После снега ему стало хуже и хуже.
— Нет, Зинаида, видно, уж я иду к тому, што рас-
станусь с тобой.
— А може, Иленька, выздороветь?.. Счасгья-то мы
еще с тобой не видали.
— Нет, нет, Зинаида... Живи с детьми, как знаешь...
Одно только плохо... Молодой жить-то остаешься,
встретишь всякое, може, и мужика захочешь пустить
в дом.
— Нет,— уверенно отвечала Зинаида. — Ты умрешь,
но знай: я проживу одна, непорочной вдовицей.
— Там,—показал Илья глазами на небо,—я не во-
лен буду над тобой.— При этих словах он тяжело
вздохнул и заплакал. Взял руку жены, погладил: — Э-эх,
охота б пожить-то, да, видно, расстаться придется...
— Да полно-ко, Илья, може, не даст ли еще бог здо-
ровья.
— Нет... чую, ты близка мне, а смерть ближе тебя.
Пришли Инотарьевы. Иван Федорович, глядя на сы-
на, почувствовал у себя на глазах слезы и, уходя, поду-
мал: «Лучше б мне лечь в землю, а тебе пожить!..»
Все видели — не хотелось Илье умирать, но жизнь
его кончалась.
Накануне смерти Илья приснился отцу: будто взле-
тел он на вершину неведомой горы. Рассказывал Иван
Федорович Пелагее:
— И сделалось мне боязно. Взглянул я было на ле-
вую сторону — озеро, ему нет конца, оно плещется и
ровно людей выкидывает на берег. Взглянул направо —
стоит наш Илья над оврагом. «А ты как, тятенька, сюда
попал?» — спрашивает он. «Да я взлетел, ведь мы тебя
с земли не отпускали». — «А я явился на судилище».
И кинул он мне какую-то палку... она угодила мимо.
Вижу, он пошел, и все дальше от меня, дальше, и
скрылся. Поодаль от меня проходил народ толпами, и
все нагие. Я их спрашивал: «Что вы за люди, куда
пошли?» — «На суд страшный», — отвечали мне. Вижу,
Назарий тут же трясет бородой.
В обед следующего дня к Инотарьевым прибежала
растрепанная внучка:
— Пойди-ка, дед, скорехонько, мамынька байт — у
нас тятя умер.
Иван Федорович вошел в избу, а Илья уже лежал
с заострившимся носом, недвижимый.
— Ах ты, мой сынок, сынок, как же это все случи-
лось?
— Весь он здесь, батюшка, — тяжело вздохнув, про-
ронила Зинаида.
Она крепилась, не плакала, а ее тетка, гостившая
в последние дни у них, причитала.
На другой день Илью увезли в Хомутово и схорони-
ли на старообрядческом кладбище. Возвращаясь с похо-
рон, Иван Федорович сказал Пелагее:
— Зарыли... Был человек, и нет человека... ушел...
А земля останется по-прежнему землей. А умирают и
старообрядцы.
ТАИСИЯ ИНОТАРЬЕВА
В дни масленицы в Лыковщине издавна проводились
катанья на лошадях.
— Ступай, — отпустил отец и Таисию погулять,—
Зинаида за тебя матери поможет. Только помни —
трудно гулять и работать.
На красном порядке села Хахал с утра до ночи но-
сились на рысях из конца в конец женихи со всей Лы-
ковщины. Они лихо щеголяли на конях с разукрашен-
ными дугами и бубенчиками. Богатых парней видали
важничающими в ореховых саночках, обшитых барха-
том. А те, кто победнее, катались в городецких плете-
ных корзинках, а то так и в розвальнях — по нескольку
человек садились в сани.
— Вон, — слышался разговор, — Илья Инотарьев
мчится в дедушкиных ореховых санках. Лошадь-то у
него полукровка от орловского рысака.
Он появился на гулянье с молодой женой на сером
жеребце и никому не уступал дороги.
На таких богатых, как Инотарьев, все девушки пя-
лили глаза или, с досадой сплевывая подсолнечные
скорлупки, рассматривали одна другую: во что одета
заречинская или хахальская девка: в суконное или по-
лусуконное пальто, на меху или на вате?
Таисия в тот день приехала с братом и снохой в
суконной шубе на лисьем меху. Илья ее привез, выса-
дил из саней, а сам, подхлыстнув коня, поехал «пока-
заться». Не успела Таисия встать в ряд девушек, к ней
подкатил хомутовский модник, сосед снохи Зинаиды,
старообрядец Степан. Он остановил возле Инотарьевой
лошадь, снял шапку, поклонился:
— Таисия Ивановна, прошу с нами покататься.
Не очень-то Таисии хотелось со старообрядцем
ехать, но такое почетное приглашение получают не все
девушки. Она подошла к саням и не спеша села рядом
с кавалером. Дорога была уже вся в выбоинах. Степан
немного отъехал, не включился еще в общий поток ка-
тающихся, на первом ухабе не сумел сдержать лошадь,
и его саночки повалились набок. Лошадь испугалась,
когда Степан перелетел через Инотарьеву. Таисия тоже
вывалились из корзинки, но успела ухватиться за вож-
жи и, не выпуская их из рук, волочилась за лошадью,
а модник остался лежать среди дороги.
— Батюшки! — завизжали по сторонам девушки.—
Лошади-то Инотарьеву замнут!..
Слыша за собой крики, кобылка Степана ударила
задними копытами о передок корзинки, поджала уши
и припустилась бежать еще резвее.
Возле Керженца с парнями стоял Матвей Бессме-
нов. Увидав взбесившуюся лошадь, он, не зная еще, кто
за ней волочится, вышел на дорогу и что есть силы
крикнул:
— Тпру!.. Стой!..
От его неожиданного окрика лошадь, вздрогнув,
остановилась. К его и всеобщему удивлению, Йнотарь-
ева встала на ноги, забрала в руки вожжи и, ничего не
сказав, отвела в сторону лошадь. Прибежал Степан.
Пальто на нем — длинное, на лисьем меху — было в
снегу. Пока он торопился к лошади, Таисия видела его
заплетающиеся ноги. Он так перепугался, даже не под-
нял своей шапки. Растерянно поправил на лошади
сползшую сбрую, принял из рук Таисии вожжи, тяжело
перевел дух и попросил Таисию:
— Сходи-ка принеси мне шапку-то.
— Не обязательно я должна вам подать шапку. Схо-
дите-ка сами, а я лошадь удержу.
Степану стало еще стыднее. Он замахнулся было от-
ряхнуть рукавицей пальто, но увидел улыбающегося
Матвея, опустил голову и пошел за шапкой. Когда Таи-
сия снова села в сани, Степан долго не находил слов
возобновить разговор.
— Я думал, моя просьба вам не в обиду будет...
— А мне ходить за шапкой-то рано, я не ваша жена.
Сама себя перед всеми не хочу опозорить. В другой
раз головушку-то не теряйте, и не мне ее для вас
искать.
Отчитав ошалевшего Степана, Таисия собиралась на
ходу выскочить из корзинки, да удержалась. Не хотела
совсем осрамить парня. Он и без того был не очень «на
моде»,— молодой старовер, с блондинистой бородой.
Пальто на нем хорошее, лошадь будто с картинки,
упряжка лучше других, а сам, кроме жиденькой бороды,
ничего не имел. Голова соображала плохо, а кататься
пригласил первую девку на Лыковщине.
«Штоб экой-то запряжкой Андрей Медведев правил
или Матвей»,— думала про себя Таисия, возвращаясь
домой.
Ступая по глубокому мягкому снегу, она не показы-
вала подругам досады на незадачливое гулянье. Шагая
в стороне от дороги, Таисия вязла в глубоком снегу
и каменела, как старая ель, не успевшая прогреться на
солнце. «Почему,— спрашивала она себя, — мне прежде
так легко и вольно дышалось в лесу?» А она в лесу
всегда испытывала особую сладость. Никто не знал,
как забилось Таисино сердце, когда вдруг в серебри-
стом матовом инее на какое-то мгновенье она вновь
увидела приподнятые вверх руки Матвея Бессменова
и дрожащую перед ним лошадь. И видение это за-
слонило пламя разгоревшегося впереди масленичного
костра.
Масленичные костры жгли еще прадедушки и де-
душки Заречицы. Мужики, следуя их заветам, готовили
хворост, делали снежные ямы, развалы. И ждали, когда
гуляки будут возвращаться. На развалах ездоки начнут
вылетать из саней, тут и пойдет потеха.
Пугливые лошади, приближаясь к кострам, начи-
нали пятиться, храпели, кидались в сторону или без-
удержно летели вперед, не слушаясь ни окриков, ни
вожжей.
Когда Таисия с подругами приблизилась к костру,
у нее на глазах чья-то лошадь, споткнувшись, увязла
в снегу. За ней кинулась другая. Она вывалила из са-
ней седоков и без управы понеслась прямиком к дерев-
не. А ее хозяин, с кнутом в руках, лежал в снежной
яме. Поднявшись, он погнался с бранью за ребятишка-
ми — зачинщиками костров. Они с криком увлекли
модника в сугроб, отняли у него кнут и его же кнутом,
по масленичному обычаю, отхлестали — «чтобы блохи
летом не кусали».
Смеясь над неудачником, мужики подносили к огню
прутья, бросали коряги, поднимая в небо еще более
пышные букеты сверкающих искр.
До глубокой ночи у костра не утихали шум, смех.
И над другими деревнями Лыковщины видно было за-
рево костров. На поле молодежь передавала лошадей
замужним женщинам. Те, «чтобы льны уродились», за-
канчивали масленичное катанье. Слышались гармошки,
запевались прибауточные частушки.
Но вот в темноте послышался крик. Таисия вздрог-
нула.
— Беднота едет... Шире!.. Берегись!
Мимо костра мчался на загнанной лошади Иван
Алексеевич Шкунов. Он стоял в передке саней с высо-
ко поднятыми вожжами и покрикивал:
— Дорогу дайте!
В ногах у него, на розвальнях, валялись Кукушкин,
Бекетов и два хахальских мужика. Они что есть силы
орали:
Две пары портянок и пара котов,
Кандалы надеты, я в Сибирь готов:
Серая свитка, серый картуз,
Полбашки обрито — и бубновый туз!
На следующий день после встречи с Бессменовым
на масленичном гулянье Таисия была в гостях в Заско-
чихе. В дом, где она находилась, пришел Матвей и по-
требовал:
— Вот теперича, Таисия Ивановна, давай задаток.
Она в задатке не отказала, но сослалась на отца
и притом спросила;
— Ты меня, Матвей, сватаешь, а семье твоей нужна
ли я?
— Моему отцу ты на радость. Бабы наши ему гово-
рили: из «чужих девок» лучше всех ты. Ты и одета
краше всех, и сидишь степеннее, и прытче всех пря-
дешь.
В воскресенье Матвей приехал на лошади катать Та-*
исию. Только она села с ним рядом, он от радости так
подхлыстнул лошадь, что все, кто видел рванувшегося
вскачь жеребца, испытали за них страх.
А вечером того же дня Бессменов приехал к Ино-
тарьевым «по большой задаток». Ивана Федоровича не
оказалось дома, и жених повел разговор с матерью.
— Я без отца не вольна. Как он хочет сам...
Бессменов надел шапку, скорым шагом вышел из из-
бы, нахлестал лошадь и уехал.
Дома его встретил отец:
— Как дела?
— Обманула...
Не успел Матвей высказать свою горечь, в дверях
показался Инотарьев. Он ехал из Лыскова и по пути
заглянул к Бессменовым. Отец Матвея рассказал Ивану
Федоровичу про сыновью обиду.
А дома Илья выговаривал матери:
— Не дождешься больше экого жениха-то! Силища-
то у него какая, да все-то у него есть: и лошадь, и
тарантас! А ты его так обидела.
Когда Таисия вернулась из Заскочихи, брат и сноха
хвалили Матвея. Она лежала на лавке, слушала брата,
и в это время к дому подъехали кони. В избу вошел
Иван Федорович. Таисия вскочила с лавки:
— Тятенька, это вы?
— А ты думала кто?
— Я думала, не сваты ли?
— Да сейчас и сваты явятся.
Она растерянно остановилась посреди избы. За
дверью послышались шаги, и на пороге показались
гости. Один из них, снимая шапку, говорит:
— Ну, Таисия, сейчас мы тебя пропьем. Жених
остался дома... Ты его, девка, опозорила.
— Меня не было дома, а маменька без тятеньки не
вольна.
— Желание твое если есть, идй только за этого же-
ниха.— И все, как по заказу, стали расхваливать
Матвея.
— Ну, што теперь будем делать? — спрашивает дядя
Бессменова.— Надо бы за женихом ехать.
Илья запряг лошадь и отправился за Матвеем. Таи-
сия вышла во двор встретить жениха.
— Здравствуйте, Матвей Михайлович.
— Здравствуй,— он сжал ее руку и прибавил: — Но
ты так не скажи, как мать... Я очень огневался.
Когда Таисия и Матвей вошли в избу, когда они
сели в сторонке, у печки, — рядом-то с родителями не
полагается сидеть,— Иван Федорович спрашивает дочь:
— Пойдешь ли, Таисия?
— Воля ваша, тятенька...
— Сряжу тебя, коли так.
— А свадьбу сделаем,— сказал Матвей, — каку толь-
ко надо.
...В доме Инотарьевых долго сумерничали. На краю
печи дремала старая кошка, у порога примостился
Кукушкин, Пелагея зажгла лампу, и Инотарьев сел
к столу подсчитать заготовленный лес и не слушал
сидевшего на полу Кукушкина. Ни на кого не обра-
щая внимания, Сергей Алексеевич говорил только
Ивану Федоровичу:
— Пригляделась мне лыковская курносенькая Анка,
пошел я к ее родителю. «Дядюшка, говорю, Фома, от-
пусти ко мне Анну во жнеи».— «А надолго ли она те-
бе?» — «А сколь, мол, бог даст житья». И согласился
отдать мне Анну-то. Сватов у меня не было. Фома бла-
гословил нас облезлым образом, а время пришло, я за
невестой приехал на лошади. И вот видишь, Иван Фе-
дорович, живем с Анной в согласии.
Иван Федорович и подруги Таисии, поджидавшие
жениха, поглядывая на Кукушкина, сидели молча. Ред-
ко кто-нибудь произносил слово, слышался только го-
лос Сергея Алексеевича. Он упомянул и о женихе Таи-
сии. Имя его никого не зажгло, но вот кто-то увидал
в окно лошадь и закричал: f
— Едет, едет!..
Вдоль заречинского порядка, в долгополых полу-
шубках, в отцовских шапках, обгоняя друг друга, с кри-
ком бежали* ребятишки.
— Эх вы, любки-голубки! — крикнул Кукушкин.—
Смотрите, жених с горки на горку, даст ли, не даст
гостинцев, а встретить должно его с песней.
Девушки поднялись, подошли к окнам. Иван Федо-
рович сложил в кладез бумаги. Одернул рубаху, при-
гладил волосы и вышел встретить будущего зятя. Под-
руги, увидя подъезжающего ко двору жениха, торопли-
во расселись по лавкам и запели:
...Как подула мать погодушка
Со востошныя сторонушки...
К Заречице, ко деревнюшке,
К Ивану Федоровичу, ко широкому двору. \
Жених исподлобья взглянул на инотарьевские окна,
вылез из саней и хлестнул коня. Лошадь вздрогнула,
недоумевая: за что ее ударили? Иван Федорович отво-
рил настежь ворота. Жених завел во двор лошадь, взял
из саней узелок с подарками и самодовольно взглянул
на будущего тестя.
— Ты, поди, и не знашь, как ждут тебя девки-то,—
сказал Иван Федорович и повел жениха в избу.
Пока жених, смыгая носом, раздевался, крестился,
девушки сдержанно молчали. Таисия, глядя на Бессме-
нова, старалась всеми силами скрыть свое отношение
к нему.
Когда жених поздоровался со всеми, глаза у деву-
шек засверкали. Одна из них начала обычный в таких
случаях разговор:
— Что же мы не видим у скряги жениха го-
стинцев?
— Кто сказал, что Бессменов добрый? — добавила
другая.
Матвей развязал платок и стал обделять подруг
невесты мятными пряниками.
Но девушки жениха все еще хаяли:
Сваты шаболошнички,
Они сватали, все хвастали,
А у Матвея-то Михалыча,
У него дом-то на семи шагах...
Хоть то была и песня, и все же она как бы оскорб-
ляла гордость Матвея. Бессменов смотрел на Таисию
и думал: «Неужто она любит еще кого-то?» Кровь ему
прилила к лицу. Он открыл другой узелок, щедро вы-
сыпал на стол кедровые орехи и подошел к Таисии.
Спрашивал о здоровье и, не зная к чему, рассказал про
дашковского жеребца, разбившего стойло.
А девушки, разделив подарки, запели:
У Матвея у Михалыча
Дом-то на семи верстах, на верныих,
Посередь двора-то горенка...
Таисия молча опускала голову, расправляя на угол-
ках носового платка кружева.
— Ты, чай, с желанием за меня идешь?
— Не знаю, Матвей Михалыч, да и как девушка
скажет вам правду?
— Молчи... молчи, Таисия Ивановна,— остановил
ее Бессменов.— Значит, любишь?
— Я этого не сказала.
Бессменов отвернулся, желая скрыть краску, залив-
шую его лицо.
— Я вас, Таисия Ивановна, бить не буду и при-
нуждать любить не стану... сами коли-нибудь полю-
бите.
— Молодые сидят, любезничают,— заметил Кукуш-
кин,— а гости скучают.— Он все ждал, что его попот-
чуют чаем из самовара, потому и не уходил,— Нам те-
перь интересно над народом дивоваться. Што мы нынче
видим? Девки сидят, только зерна шелушат, а мы, быва-
ло, придем на гулянку, нас девки встречают песней.
А то так мы, парни, пойдем по улице, запоем и подка-
тимся к девкам.
— Ты, Сергей Лексеич, лучше расскажи девушкам*
как ты тятеньку мово стриг.
— Нет, Иван Федорович, об этом стыдно рассказы-
вать. Одно только помню: Фед Федорыч бежал за мной
и кричал: «Ах, мерзавец экий, што ты наделал! Надо ж
так высоко подстричь — на смех выставил Инотарье-
ва!..»
Бессменов ехал от невесты и всю дорогу думали
«Значит, все неправда. Напрасно я поворачивался в ду-
хов день лицом на восход. «Стереги, — учили меня, —;
во все глазки, во всю думку праву звездочку, ту, что
перед тобою ниткою потянется и падет, пожелай себе
счастья и думай скоро-наскоро, не дай угаснуть канув-:
шей звездочке». Все это я проделал не один раз, не
одну подстерег звездочку, да, видно, думал не скоро».
Прошла неделя, Таисия не передумала. С утра в до-
ме жениха собрались поезжане. С лавки поднялся отец
Бессменова — Михаил Петрович. К отцу подошел Мат-
вей, за ним родные, гости. Поклонившись родителю в
ноги, сын встал, стряхнул с коленок что-то невидимое
и попросил благословения по невесту ехать.
Михаил Петрович повернулся к киоту. Пред за«ч
коптелыми образами с тусклыми медными венчиками
теплилась лампада. Ее свет слегка отражался в старых
лакированных «новоделах» под новгородское письмо.
Закладывая на лоб тяжелую руку, отец соразмерно
отвешивал щепоть большого креста, то на одно, то на
другое плечо. Помолившись, Бессменов щучьими глаз-
ками смерил еще раз сына, поезжан. Покрестил Мат-
вея образом спасителя и передал икону дружке.
Перед домом выстроилась вереница лошадей, возле
них давно галдели ребятишки. Впереди стояла, потря-
хивая головой, разукрашенная лошадь. На ней новая
сбруя, под дугой колокольчик, на оглоблях и хомуте
разноцветные ленточки.
— Красота! — воскликнул дружка, оглядывая сва-
дебный поезд.— Пускай все видят — Бессменов же-
нится.
Застоявшиеся кони нетерпеливо переступали. Друж-
ка, без шапки, с образом, ходил вокруг «поезда», читая
про себя, а местами вслух свадебный псалом царя Да-
вида.
— Проходи скорее,— нетерпеливо торопили его по-
езжане.
Возле лошадей толпились любопытные. Только
древние старики и старухи, не в силах выйти из избы,
не отходили от окон. Малыши, словно воробьи над ло-
шадиным следом, бежали гурьбой за дружкой и угова-
ривали взять их «по невесту». Дружка, сопровождае-
мый детьми, дошел до «корзинки», в которой сидел же-
них, поцеловал икону, поправил перекинутое через
плечо вышитое полотенце, надел шапку и подал знак
отправляться.
— Поехали, поехали! — закричали детишки.
— Ну вот и тронулись,— сказал дружка, садясь ря-
дом с женихом.— Видел я много свадеб, но все не луч-
ше твоей. Хотя бы про себя скажу. Не поучен я, и
богатством родитель не наградил, рос сызмальства без
отца. И у меня озорства вроде как бы к разбою или
к чему такому богатому не было. Женился я на два-
дцать втором году, по любви, возил невесту в церковь.
Без попа невеста не шла. Но ехал я не как ты, а на
чужой лошади, брал ее у покойного Фед Федорыча.
Свадьба была в мясоеде, а весной пришлось идти к
Инотарьеву, убирать сенокос.
Лошади свадебного поезда трусили, приближаясь к
Заречице. Жених, вырвавшись из-под отцовского над-
зора, был в томительном ожидании: а вдруг Таисия его
осмеет? Пойдут пересуды, терзания, от стыда некуда
будет скрыться. Представив все это себе, он выдернул
кнут и с горячностью ударил по лошади, зная, что уже
теперь все равно ничего не поможет. В нем пробуди-
лась какая-то горечь, скрытое озлобление и желание
отомстить любому, вставшему у него поперек дороги.
«Лишь бы только положили венцы,—тешил он себя,—
и окрепнуть силами, я...»
Когда «поезд» подъезжал к Заречице, к Бессменову
в дом прибежали ребятишки. Постучались в дверь.
— Вы пошто пришли? — встретила их мать Матвея.
— Лапшу хлебать.
— Да ведь молодых-то нет!
— Приедут, коли нет! — в один голос кричали маль-
чишки.
За смельчаками в избу нерешительно входили более
робкие. Ребята пришли со всей деревни. Бессменова
наложила в большую деревянную чашку лапши. Разда-
ла ложки, и ребятишки обступили стол. Быстро осуши-
ли чашку, перевернули ее и забарабанили ложками по
донышку, забарабанили и закричали хором:
Лапша горяча,
Молода хороша!
Мать жениха — женщина старого порядка, медли-
тельно отдавая долг обычаю старины, взяла со стола
чашку и пошла к печи добавлять лапши. Так делалось
только у исправных людей.
Пока мать Матвея кормила ребят, отец жениха —
Михаил Петрович — залез погреться на печь. Он все
еще никак не мог согласиться с произведенными на
свадьбу расходами.
«Я,— вспоминал он,— не спросясь у тятеньки, купил
только шапку да на рубаху, и то покойный вздыбился.
«Да как ты смел без моего разрешения?^ — закричал
он, сгреб меня, жениха, за виски и оттаскал».
Когда поезд подъехал к двору инотарьевского дома,
дружка Яков Максимович Швецов с поезжанами напра-
вились в дом невесты. Ему предстояло посадить жениха
за стол. Лавку, приготовленную для жениха, заняли де-
вушки-провожатые, одна с кнутом, другая с тяпкой.
Возле них толпились парни, родные, близкие невесты.
Они приготовились не пускать жениха. Большая изба
Инотарьева была полна народом. За дружкой один из
поезжан внес четверть вина. Швецов вынул из кармана
стакан, наполнил его красным вином и поднес первым
попавшимся парням:
— Милости прошу, молодые кавалеры, откушать на-
шего винца, заморского сладенца!
— Покрой твой стакан, а то ввалится таракан,—
улыбаясь, ответил один из них.
Дружка полез в карман, вынул мятный пряник и по-
крыл им стакан.
— Этого мало,— сказал другой,— надо прижать, — и
сделал попытку сдуть пряник.
Швецов кладет на пряник деньги.
— Мало! — Кричат ему хором. — У нас больно дев-
ка-то хороша, дорога девка!
Такая торговля продолжалась несколько минут. На-
конец жениха пустили за стол, и девушки принялись
его смешить. До его приезда они сделали из носового
платка зайца, привязали за веревочку. Заяц был напол-
нен горохом, и девушки стали перекидывать его в сто-
рону жениха. Когда Матвей поймал ударившую его по
лицу девичью забаву, платок развязался, на пол с шу>
мом высыпался горох. В переполненной избе раздался
взрыв смеха. Дружка ради потехи кинулся собирать
его, а под лавкой вдруг зазвенел колокольчик. Смех
стал громче, а Яков Максимович не отступал; хватая
девушек за ноги, он старался оторвать от колокольчика
веревочку. В это время на голову жениху слетела бу-
мажная пичужка, увеличивая веселое оживление; друж-
ка настиг эту последнюю забаву, обломал бумажные
крылышки у соломенной птички и запрятал ее к себе
в карман.
Невеста сидела у печи одетая, повязанная низко
спущенным ковровым платком. После шумихи дружка
с Матвеем направились к Таисии, возле нее сидела сва-
ха. Но их опередили две девушки, подруги невесты,
с соломенной куклой, и задержали Якова Максимовича.
Он им наливает стакан красного вина.
— Мы тебе за это вино можем дать невесту,— гово-
рит одна из девушек, а другая выдвигает вперед соло-
менную куклу в цветном платочке.
— Я ровно бы сватал не эку! — развел руками
дружка.
— За вашу цену только таку невесту и продаем.
Долго продолжались шутки. Дружка клал снова на
стакан пряник, пряник прикрывал деньгами, к ним еще
прибавлял.
— Ты, дружка, не скупись,— сказала одна из деву-
шек, — мы и тебя, бу де, вырядим.
Наконец подруги пропустили его к невесте и наде-
ли на дружку картонную шляпу с ленточками. Швецов
приблизился к Таисии, взял ее за руку и спросил же-
ниха:
— Та ли невеста-то?
— Та, — тихо выговорил Матвей.
— За того ли идешь?
— Да, — после долгого молчания ответила Ино-
тарьева.
Жених и невеста низко поклонились друг Другу.
— По кого идешь? — спрашивают жениха девушки.
— По Таисию Ивановну.
— А ты, дорогая наша подруженька, за кого собра-
лась, за кого вырядилась?
— За Матвея за Михалыча.
После этой церемонии молодых усадили за стол и
дружка спросил:
— А где-то у вас поварушка? Дорогой поварушка,
пожалуйте сюда. Мы вот прошлись, попроехались, по-
есть хотим. Клади-ка гостям погуще да мажь лучше. Не
для того, чтобы было сладко, а в посуде гладко, — чтобы
жених глядел на нас и не дремал.
Поезжане усаживались за столы. Швецов налил ста-
кан водки. Поднял его высоко и обратился к повару:
— Ноги с подходом, сердце с покором, голова с по-
клоном, руки с подносом, кушайте, поварушка, во свое
удовольствие!
Обед инотарьевский был богатый. На столе стояли
огромные чашки с холодцом. После холодца подали щи,
за щами принесли лапшу. Когда все оказалось съеден-
ным, дружка вылез из-за стола и направился к печи.
Поваром была полная женщина, похожая на бочку,
но только с круглыми, улыбающимися глазами. Она
взяла из рук дружки вино и взглянула на молодых: они
не ели и не пили, им до венца не полагалось, — хотя
ложки перед ними и лежали, но черенками к чашке.
— Вот выпей,— сказал Швецов,— и продолжай кор-
мить досыта. Дружке-то замени ложку-то, дай ему по-
боле да черен-то подоле. Чтобы можно было хлебнуть
да и за пояс заткнуть.
Таисия опустила голову. Она давно не подымала
глаз, в ушах у нее еще звенела песня девушек, которую
они пели несколько часов назад, одевая ее к венцу.
«Давно ли меня пропили,— думала Таисия,— а уже
кончились и сговорены... Совсем еще недавно приезжал
Матвей на девичник с конфетами и привезенный пря-
ник с красной отделкой сунул мне в руку. Девушек
потчевал вином за сшитую ему рубашку...» И вдруг она
вспомнила лес, одинокую в стороне березку, и она с
подругами, со слезами на глазах, рубит ее вершинку,
рубит, чтобы украсить ее к венчанию цветными ленточ-
ками. Потом увядшую березку возьмут и выбросят.
Когда поезжане уничтожили последнее кушанье —
сладкий овсяный кисель, в заключение повариха при-
несла на большом резном деревянном блюде круглый
пшеничный пирог. До этого она его ото всех бережно
хранила. Поставила его на стол перед поезжанами и
сказала:
— Режьте, ешьте, дорогие поезжане, а пирог чтоб
цел остался. До него не дотрагивайтесь.
После пирога подали чай, и за самоваром, пока все
смеялись и шутили, из-за стола вышла сваха. Она нето-
ропливо взяла со стола пирог, стала завертывать в
чистый платок, — везти пирог попу. Под пирог сваха
положила вышитое, нарядное полотенце.
— Получше, свахонька, полотенчико-то кладите, ба-
тюшка наш любит их,— смеялись поезжане.
Казалось, этим и должно бы все кончиться. Остава-
лось посадить молодых в сани и ехать к венцу. Ребя-
тишки давно уже заперли ворота, уцепились за невесту
и стали ее «продавать». Дружка и им дал на гостинцы.
На краю деревни ждали мужики. Они поставили посре-
ди улицы стол, загородили дорогу. На столе стояла
пустая четвертная, и только появились кони, мужики
закричали: «Налей, дружка!» Яков Максимович дал им
на угощенье, и свадебная процессия выехала за околи-
цу. За спиной послышались выстрелы. Про инотарьев-
скую свадьбу знала вся Лыковщина, с полдня бабы и
детишки караулили поезд. Никого не интересовало, что
в это время творилось в душе жениха и невесты. Все
только кричали: «Едут, едут!» А между тем жених на-
ходился еще в тревоге,— его мучила все та же смутная
неясность в отношениях с Таисией. Перед ним пока
была только большеглазая, разодетая, богатая невеста,
голова которой все время опущена.
Поезжане, привыкшие к длинным дорогам, обсужда-
ли свои личные дела, будущую жизнь жениха с не-
вестой. Иные говорили о ценах на лес, предстоящем
сплаве, о заготовке древесины.
Было уже поздно, когда свадебный «поезд» остано-
вился у дома жениха. Во дворе молодых встречали
Бессменовы. У Михаила Петровича в руках был образ,
у матери — каравай хлеба с солоницей. Проводили
невесту и жениха за стол. Таисия, низко повязанная,
сидела, не подымая ни на кого глаз. Матвей легонько
жал ее руку. Время в ожидании родителей Таисии про-
шло незаметно. Инотарьевы ехали с сундуками прида-
ного. Когда поезжане и родственники вышли их встре-
чать, они были удивлены богатством невесты. Без стес-
нения разглядывали «макарьевские сундуки» с медным
набором на крышках, с замками с музыкой. Поверх
сундуков лежали и чесальный гребень, и онучи, и ва-
режки. Когда приданое сняли с саней, две подруги
Таисии сели на него.
Долго пришлось дружке, выкупая приданое, прибав-
лять к пряникам медовую коврижку, московские леден-
цы,— девушек подкупили только куски мыла «Бодло»
с портретом на обложке турецкого султана с черной
смоляной бородой. Печатками мыла Швецов сразу по-
корил подруг невесты. Заглядевшись на обложку, упи-
ваясь запахом подарка, они охотно уступили приданое.
Когда перетаскали в избу одежду, взялись за сундуки,
носильщики пожаловались:
— Нейдет!
Дружка, предвидя это, стоял уже с вином и подно-
сил по стакану. Они выпили, прошли два шага, и опять
у них сундуки «нейдут». Яков Максимович не жалел
вина.
— Коли вы помогли,— морщась и сплевывая, уверил
один из носильщиков, — теперь сундуки пойдут.
Пока продолжался выкуп сундуков, Ивана Федоро-
вича провели в избу и усадили в передний угол, на
почетное место. Когда все наконец уселись, дружка
спросил обед. Но и тут появилось препятствие. Из об-
щего традиционного обряда не исключали и родителя
жениха. Тот же Михаил Петрович спросил:
— Мы не знали, куда вы ездили, чего привезли и
есть ли за што вас кормить-то?
Сваха, сидевшая рядом с невестой, сняла с нее бе-
лую шелковую шаль и, улыбаясь, показала молодую. Ее
густые черные косы аккуратно уложены на голове. На
молодой — белое нарядное платье. Ее глаза блестели,
но не от радости, а от скрытой печали. Она уже знала
весь дальнейший ход событий: войдут в церковь, дьячок
прогнусавит правило, споют «Исаия ликуй», «Гряди,
гряди ог Ливана невеста»... Дружка расстелет нови-
ну — подножье. Молодых поставят на новину, на голо-
вы положат венцы и запоют: «Положил еси на главы
их венцы». Затем станут водить вокруг аналоя, наденут
на руку кольцо и заставят целоваться.
Одного боялась Таисия: когда ее станет спрашивать
священник: «Волей ли идешь?» — она не скроет прав-
ды. Но все равно опа знала — ей наденут кольцо, на-
поят теплым вином, поп заставит целоваться. Бабы
засмеются, и на них даже никто не покосится. Не скры-
вая улыбки, батюшка скажет жениху: «А тебе «больша-
ком» в доме надо быть». Когда все окончится, Яков
Максимович снимет с аналоя икону и поведет молодую
к попу в дом. Там заплетут невесте две косы, и с деви-
чеством все будет кончено. Поп повяжет невесту плат-
ком и проводит до крыльца. Дружка подойдет к пере-
дней лошади, к дуге прилепит воску от венчальной све-
чи, и повезут поезжан на пир...
Пришло время ехать к венцу.
— Ты, родной батюшка, и ты, родима матушка, бла-
гословите вашего Матвея к венчанию ехать.
Отец одернул рубашку, ощупал позади, на поясе,
ключ от подголовника, взял в руки закоптелый образ.
Мать в это время не знала, что делать. Руками, в кото-
рых она держала каравай хлеба, ей хотелось то ли по-
трогать свой давно не надеванный сарафан, то ли удер-
жать сына. Она поворачивала голову в сторону Михаи-
ла Петровича, заметно была недовольна холодностью
невесты. Ей хотелось бы увидеть на ее лице слезы или
улыбку.
Когда молодые упали родителям в ноги, Бессменова
впервые услыхала голос Таисии:
— Благословите нас.
«Уж скорее бы отправлялись»,— думала про себя
мать.
Дружка подошел к столу, налил стакан вина и, обра-
щаясь к поезжанам, вскричал с обычной своей внезап-
ностью:
— Маленьки ребятки, запачканы запятки, голые
пупки! На печи сидели да нас проем ехали. И вы, деви-
цы, криночны блудницы, пирожны мастерицы, снохам
досадчицы! Кто слышал и видел, што тут происходило,
тому стакан вина.
— Я слышал, дружка,— ответил кто-то из поезжан.
Швецов передал ему вино и обратился к остальным:
— А вы, ременны уши, чего вы слушали, не слыха-
ли, не видали ничего? Встать бы нам, добрым молодцам,
из-за скатерти шелковыя, из-за естьвы сахарныя, из-за
напитка медвянаго, вступить бы нам, добрым молодцам,
на част калинов мост, на лесенки брусятчатые, выйти
бы нам на широкий двор. Взять бы нам и надеть на
добра коня узду шелкову, наложить бы седельчико чер-
касское, растворить бы нам ворота тесовы, пошатить бы
нам дверцы дубовые. Выехать бы нам, добрым молод-
цам, на волю, сесть бы на добра коня, взять бы нам
в одну руку плетену вожжу, а в другую руку — Щелко-
ву плеть. Бить бы нам добра коня по крутым бедрам,
направлять бы добра коня на добры дела, ехать бы нам
по дорогам, темным лесам, через быстры реки, по зелен-
ным лугам, по черным грязям, приехать бы нам ко
апостольской церкови.
Оживление нарастало. Изба тонула в вечернем сум-
раке. На стене, в стороне от киота, висела старинная
лубочная картинка, изображающая обряд прославлейия
русского богатыря.
Когда гости расселись по санкам, дружка снял
шапку и пошел в обход свадебного поезда, читая
вслух молитву. И когда он сказал: «Аминь», поезд тро-
нулся.
После венчания Таисия переоделась в другое
платье, и, когда снова появилась среди гостей, ее встре-
тили криками «горько!».
— Гости дорогие, спасибо за ваши добрые речи и
хозяину дома спасибо! — воскликнул дружка. Он налил
стакан красного вина, подошел к жениху и просил вы-
пить вино. Рядом с невестой стояла сваха с тарел-
кой, посредине тарелки, потрескивая, горела восковая
свеча. Жених передал молодой стакан с вином, а друж-
ка пробасил: — За родимого батюшку — где он у нас? —
и родиму матушку!
Подошли свекор со свекровью. Таисия Ивановна
подала отцу и матери по стакану вина и вместе с Мат-
веем упала им в ноги. Мать пригубила вино и чуть
слышно сказала:
— Горько!
Молодые целовались и снова падали к ногам.
— Да што это, дружка,— сказал отец жениха,— раз-
ве вино не покрыто, буде, было или не заткнуто, тара-
каны в вине-то?
И молодые целовались, целовались и целовались,
пока не перебрали всех родных. Каждый отпивал
немного вина и оставлял на тарелке свахи деньги, а
дружка просил прибавить.
— А то ветер сдунет, — улыбаясь, говорил он,—
притом же сколь я нонче деревень-то проехал, сколь
перепоил, обдарил народу, все откупался и вишь каку
красавицу привез!
? При этих словах Таисия, краснея, ниже опускала
голову. Сначала дружка собрал деньги с отца, матери,
затем стал выкликать гостей. Родственница Бессменова
услышала, что ее вызвали, упала мужу в ноги.
— Алексей Иванович, сделай милость, выкупи меня.
— Да ну-ка, пошто это, хоть бы дал господь, тебя
куда-нибудь взяли!
Иван Федорович положил на тарелку десять рублей
и поцеловал дочь.
— Уж сваха больно хороша,— сказал он и обнял ее
по-настоящему, крепко и, отходя, сунул ей в руки тре-
шницу.
Матвей взял тарелку с собранными деньгами и
вместе с Таисией подошел к своим родителям.
— Кому эти деньги:- молодым или себе возьмете?
— Бог благословит,— сказал отец, — пускай пойдут
в дом молодым.
И когда Михаил Петрович сказал это, Матвей Ми-
хайлович тут же обратился к отцу с новой просьбой:
— Родители счастливые, а как будет ваша милость,
какой вы собираетесь дать жениху надел? Благословите
чего-нибудь в хозяйстве, нет ли скотинки лишней?
Отец раздобрился и наделил — телушечкой, овечкой
и, больше того, дал еще лошадь.
Свадебное пиршество приближалось к концу. Таи-
сию провожали на покой. Иван Федорович, облокотив-
шись нескладно на стол, плакал, слушая песню про со-
ловья. Рядом с ним сидели два пожилых поезжанина.
Родственник Пелагеи и дядя жениха — Прянишников
все хотел соседу по столу рассказать про своего
сына.
— Знаешь, как было приятно отчему сердцу сына
в Москву проводить... И вот с тех пор его не видел,
и искать не знам где...
— Будет вам тут пустое-то молоть,— обернувшись
к ним, сказал Инотарьев,— Песню давайте, песню! Как
ее, эту... про Волгу-то...
Утром мать жениха еще не затопила печь, в избу
вбежал дружка. Его красное лоснящееся лицо смеялось,
а что он болтал хозяйке — она долго не могла понять.
Подойдя к печи, он обнял мать жениха:
— Здравствуй, Александра Ивановна, а где же у те-
бя повар? — спросил он.
— Придет, батюшка, придет. Ты иди еще немножко
поспи.
— Что ты скажешь, Ивановна, насчет молодой-то?
Хороша! С кем сроднились-то! С Инотарьевыми!
— Полно-ка тебе тут, пустомеля, мешать-то! Ты мне
все ноги оттоптал. Ступай-ка, я тебе говорю, отсе-
ля, спи.
По мере того как исчезала за окнами темнота, кое-
где над избами уже вился дымок. Начинался серый зим-
ний день. Проснулись и гости. В избе пахло кислыми
щами и жареным мясом. Возле Александры Ивановны
суетилась повариха. На губах ее заметна была сладень-
кая улыбка. Она у нее играла всегда, когда эта почтен-
ная женщина была довольной. Около бессменовской
избы собралось несколько баб и с десяток ребятишек.
Одетые в плохонькие полушубки, малыши то и дело
запахивали их плотнее. В лаптях, огромных сапожи-
щах, они топтались — посмотреть бы и им на богатый
свадебный пир.
Сохраняя старый обычай, гости усаживались за сто-
лы. Повариха наливала в чашки щи, а Александра Ива-
новна крошила мясо. Под лавкой притаилась кошка.
Она ждала момента зацепить лапкой кусочек мяса и не
решилась из опасения оказаться неловкой. Но в это
время случилось совершенно неожиданное. Повариха
несла глиняную чашку и, не дойдя до стола, закри-
чала:
— Рученьки жжет, ай-ай! — и бросила чашку на
пол.
— На-ка, на-ка тебе на прихватку, поварушка, — по-
дала ей невестина сваха кусок новины, и повариха ста-
ла громко хвалить невесту.
— Вот невеста так невеста,— потряхивая подарком,
причитала повариха,— Она и пряха, она и ткаха! Пря-
ла, ткала, в коробочку клала, коленочком пригнетала,
на дары припасала.
В конце обеда выставили на стол кокурку. Дружка
тут же пододвинул ее к себе, делая вид, что она не
режется. Он призывал на помощь свах, но они надева-
ли на свекра новую сатиновую рубаху. На плечи при-
кололи бумажные погоны, а грудь увешали жестяными
медалями. Свекор открыл пляску. Возле него, с каким-
то особым ухарством, беспорядочно, стали топтаться,
помахивая платочками, вымазанные сажей свахи. Они
били горшки и покрикивали:
— Не слепа ли сноха-то Бессменовых, пускай под-
метает избу-то!
Молодая подметала пол. Невесте бросали деньги,
она подбирала их.
— Кажись, зряча, да больно што-то люта!
— Мети, мети, — наказывал дружка,— сор-то, мотри,
из избы не выбрасывай!
Таисия ощущала, слушая дружку, как жар присту-
пает к ее лицу от необъяснимого, но жуткого чувства.
Она уже не принадлежала себе, она уже повиновалась
Матвею, не спускавшему с нее глаз. Кончив мести, Та-
исия оделила кокурками гостей.
— Попробуем! — воскликнул, подмигнув, Швецов,—
Сладка ли у молодой кокурка?
Мать Таисии приготовила кокурки сдобные, с изю-
мом, разукрасила зарумянившуюся поверхность сахар-
ными кольчиками.
Часы пролетали точно на крыльях. Если бы молодые
остались в избе с гостями, они не сказали бы друг дру-
гу ни слова, но, по обычаю, должны были кататься по
деревне на лошади с колокольчиком. Гости в это время
стали рядиться, мазаться и тоже пошли на улицу.
У одной лошади разукрасили дугу веником, вторую за-
прягли в ботник и смешили деревню. После катанья
пошли вдоль деревенского порядка и плясали. У свах
в руках бутылки с вином. На ходу выпивали и кричали:
«Горько!» Молодые под ручку замыкали шествие. Со-
сед Бессменовых даже пытался было ввести в избу ло-
шадь.
На другой день гости разъезжались по домам.
Остался только Швецов. Он с перепоя спал. Только на
третий день дружку с трудом увезли к жене...
Таисия жила у свекра. Молодожены были еще
«неделеными». Но и они уже решили ставить свою из-
бу, и, когда заказали к окнам рамы, народ начал пого-
воривать о войне.
Числа двадцатого июля Таисия собрала обед и жда-
ла свекра. Михаил Петрович вернулся домой мрачнее
тучи. Он только что был у соседа Маркова, ездившего
с ободьями в Нижний. Тот привез с базара недобрые
вести.
Семья сидела за столом молча. Ждала, когда отец
первым возьмется за ложку, никто не решался открыть
рта. Заговорил он сам:
— Матвей, ведь, слышь, война.
— Да... Ну так что ж теперь поделать, коли вой-
на? — улыбаясь, сказал сын, — Ты тоже солдат — вместе
пойдем.
Таисия, сидевшая в конце стола, не смогла сдер-
жаться: ответ Матвея ей показался смешным. А свекор
обхватил голову руками и заплакал... Все замолчали. До
этого никто никогда не видел у него слез. Вылезая из-
за стола, Таисия подумала: «А може, Марков сказал
неправду?»
Ночью все мужики деревни отправились на тушение
лесного пожара. Ушел и Матвей. А рано утром из Лы-
кова приехал старшина и объявил среди деревни:
— Двадцать первого явиться в Семенов: Матвею
Напылову, Ивану Куликову, Василию Беднову и Мат-
вею Бессменову...
На другой день надо было прибыть по назначению.
Так наказал старшина. Но когда он приезжал, дома
оставались только старики да дети. А кто был в силах
работали на пожаре или в поле. Старшина объявил и
с наказом покатил по другим деревням. Деревенский
десятский бежал за ним следом в поле.
За околицей волновались желтеющие ржаные по-
лоски. Лес непреоборимой стеной остановил их. Тяже-
ло дыша, десятский замедлил шаг, не чувствовал, как
навстречу дует ветерок. День выдался, казалось, светлее
всех прошедших. Накануне выпал долгожданный до-
ждичек. Обрызганное поле легко дышало, приветливо
кивая наливавшимися колосьями, готовыми склониться
под серпом. Вдали, у окраины леса, парила синяя дым-
ка. Чуточку передохнув, десятский снова бежал вдоль
поля и кричал:
— Падит-ко-те домой! Война!.. Мужиков требуют!
Кто был в поле, распрямляли спины. Настороженно
прислушивались к голосу десятского и, не веря своим
ушам, шли ему навстречу.
Когда свекровь Таисии услыхала о войне, у нее ИЗ
рук выпал серп.
Вечером Михаил Петрович запряг лошадь и поехал
за Матвеем в лес. В доме начались слезы, вытье.
Приехал Матвей, уговаривать стал:
— Не плачьте... Что-нибудь не так... Возьмут — так
ненадолго... Поеду-ка я к Ивану Федоровичу, он лучше
знает — так ли это.
— Останна ночка. Куда ты?.. Побыл бы дома, — уго-
варивала Матвея мать.
— Скоро вернусь... Ступай, Таисия, впрягай лошадь.
Съезжу, прощусь только.
Отец Матвея ходил по избе, охал и только одно
твердил: война... Вернувшись от Инотарьева, видя рас-*
строенного отца, Матвей подошел к нему:
— Полно-ко тебе, тятенька... Може, скоро и вер*
нусь.
На рассвете призванные собирались идти в уездный
город. Проводить зятя приехал Инотарьев. Было замет-
но — расстроен, но вида не показывал, держал себя в
руках.
— Буде не вернусь, так вы не обидьте Таисью-то,—:
просил Матвей отца.
— Что ты, наш сердешный... Да ее сам господь за-*
щитит.
— Мотри, отец, мы с тобой не делены, моя полови-
на во всем имуществе.
Мать, обливаясь слезами, твердила:
— Родимый ты мой, да разве мы ее обидим?.. Ты
только вернись!
Таисия стояла поодаль от Матвея, не проронив ни
слезы. Она только одно сказала:
— Мне ничего не надо.
Изба из-за проводов была не прибрана. Выходя из
родительского дома, Матвей впервые почувствовал к
себе какое-то ублажающее отношение Таисии. Улучив
момент, она сказала:
— У меня, Матвей Михайлыч, ребенок будет.
— Правду ли ты баишь?
— Правду... С брюхом остаюсь.
— А може, тебе это только кажется?
— Нет.
Таисия поехала провожать Матвея до города. Ино-
тарьев задержался у свата. После отъезда сына в доме
сразу сделалось тихо. Иван Федорович сидел возле
окна на лавке, смотрел на дорогу, по которой ушел
Матвей. Потом обернулся к свату и стал рассказывать:
— В Сарове монахи разрыли какого-то Серафима.
Жил он когда-то и благочестив был... Вот я в прошлом
году отправился выборным поклониться мощам. Увидал
косточки да царя нашего батюшку, Николая Александ-
рыча. К угоднику было такое стечение миру — не про-
шибешь пушкой. Там я уже слышал о войне. Один
смышленый старичок крестился и божился, что Расея
неминуемо будет воевать с немцами. Вот так-то!
Войны, милейший Иван Федорович, были и турецки,
и францюзки с Наполеоном, и японская война у нас на
глазах прошла. Многи супротив нас шли. И все войны
требовали народ... Как наш Матвей, русски мужики
шли сберечь родну землю, и никаки препятства не оста-
навливали. Ты думать, сват, мне не прискорбно прово-
жать Матвея-то? Работник-от он, каких не видывала
Лыковщина. Когда я услыхал от Маркова о войне, сер-
дечушко-то мое захлебнулось кровью.
— И у меня, сват, сердце не каменное, — сказал
Иван Федорович.
— Мужик всегда берег Расею,— перебил Ивана Фе-
доровича Бессменов.— И раньше, коли зачинались вой-
ны, отцы детей покидали, не баяли — ах, мол, у меня
ребята малы... Ты, поди, слышал про новосельского Ва-
силия Рябова? В японску войну он пошел в разведку,
натворил врагу бед, да попался. Казнить его стали,
спрашивают: что перед смертью скажешь? А им Васи-
лий молвил: «Готов умереть за русску землю и оте-
чество».
— Не дать же врагу родну земельку! — воскликнул
Иван Федорович.
— Я так же, сват, думаю, русский солдат завсегда
брал врага в полон. Захватывал землю, что наша губер-
ния, а може, и больше — две губернии аль даже три..;
Так с туркой было, так было с Наполеоном... А вспом-*
нить татарщину, или Сигизмундов, или каких-то немец-
ких вояк... И их мы били... И чтобы русский солдатик
отдал родну землю али пойти на измену — ни-когда!..
Скорее это сделает офицерик или енералик, а мужик
насмерть во все войны стоял. Так вот я, как мне ни
горько, а кровному сыну баил: «Мука смертная прово-
жать тебя, но, коли нужно буде, клади головушку свою,
а с родной земли ни шага назад».
Таисия в городе ночевала три ночи. Матвей на ее
глазах не увидал ни одной слезинки. При прощании он
ей только одно наказывал:
— Живи хорошенько... Дом твой и половина всего
отцовского имущества твоя.
НИЩИЕ
Что только не плели злые языки про Марью Афа-
насьевну. В деревне одно дурное слово всегда порожда-
ло другое. Но ни сплетни, ни ветры, ни морозы заволж-
ские не огрубляли ее красоты. Недавно еще она радо-
валась своему счастью. Ах, молодость, молодость! Как
она часто слепо верит в несокрушимость надежд.
Нежданно-негаданно Марья Афанасьевна в годы моло-
дости лишилась своего счастья. После беды, свалившей-
ся на ее плечи, она осталась неизлечимо больной.
И на виду у всей Лыковщины переходила из деревни
в деревню, с больной головой и больным сердцем.
А ведь у многих в памяти она была первой красавицей
на Лыковщине. Когда стояла под венцом с любимым,
жениху завидовали. В полутемной деревянной церк-
вушке Марье Афанасьевне тогда померещилось счаст-
ливое будущее. Но не прошло после венца и месяца,
и ее счастье полетело в тартарары. Оно оказалось ко-
ротким, как июньская ночь.
И вот как это все произошло. Марья Афанасьевна
вместо мужа ушла в лес к Дашкову, на работу. Михаил,
ее любимый, остался дома. В лесу вещее женское серд-
це почуяло что-то недоброе. Весь день молодая рвалась
домой, хотела даже поранить себя, только бы не идти
еще в дальнюю делянку. В конце концов, придя в отча-
яние, она, не сказав никому ни слова, заложила на руку
топор и покинула лес.
Она шла, а ноги, налитые точно свинцом, с трудом
передвигались. Подходя ближе к деревне, ей встретил-
ся Кукушкин и руками всплеснул:
— Что?! К горю, Марья, идешь...
— Да что за горе?.. Ничего не знаю...
— Вот те на!.. Да ведь Михайло-то твой сгорел...
Митьку Чахлого из огня выносил.
Топор с руки Марьи Афанасьевны скользнул, упал
на землю. Топорище было вздыбилось, но тут же легло
Марье на ногу. Наступившее молчание продолжалось
недолго.
— Да ты, дядя Сергей, не шутишь ли?..
— Каки, касатка, шутки... коли он умер...
— Неужто правда?
— Правда...
И среди поля Марья Афанасьевна упала на землю,
Зарыдала, как самая несчастная из всех заволжских
женщин. Но тут же спохватилась, с окаменелым серд-
цем она поднялась с земли и ускорила шаг.
Все знали — у Михайла она была любимой. Родные
ее встретили вытьем еще во дворе. Она с трудом вошла
в холодный пристрой. Умылась. Открыла дверь в перед-
нюю избу, упала на обгоревшего мужа и, пока не на-»
плакалась досыта, не отошла.
И уже никогда она не забывала своего Михаила.
Станет вспоминать любимого, начинает плакать до тех
пор, пока не сомлеет.
Происходила Марья Афанасьевна от старинного фе-
офановского рода. Отца своего не помнила. Он утонул
в Керженце. Мать, выйдя во второй раз замуж, отказа-
лась от нее. Брошенная на произвол судьбы, «Марёш-
ка» — так ее звали в девчонках — жила то в няньках, то
во жнеях. По зимам батрачила в богатых домах за хлеб.
Точила колесики к детским каталкам у Хомутовского
игрушечника Смирнова. Взял ее, красавицу, в жены
Михаил Медведев, да не долгой была их совместная
жизнь. Скоро она потеряла любимого, и тут началось
ее скитание.
Из всей родни у Марьи Афанасьевны в живых оста-
вался только Гришенька, ее дядя. Жил он одно время,
искушенный толстовской верой, бобылем: сам себе
ткал и прял. Иной раз к нему в келью, в ненастье,
заходила Марья Афанасьевна. Она для себя ничего не
требовала от дяди. Посидит у него, согреется или обсу-
шится и скажет: «Прости, Гришенька». Уходя из Заре-
чицы, не один раз она оглядывалась на келью дяди и
повторяла про себя: «Прости, дядюшка, прости».
Дядюшка ее был из старых солдат, стоял на Шипке,
в Болгарии. После Турецкой кампании вернулся в Заре-
чицу, где его отец и мать пропадали от засухи и бед-
ности. Прискорбно было царскому солдату смотреть на
родную Заречицу, на голодных родителей, соседей. Во-
енную службу он начал в Риге. Там видел жизнь сы-
тую, а пришел домой, землю нечем засеять. Встретил
как-то Гришенька Хомутовского человека, дальнего род-
ственника. Тот посоветовал вернуться солдату обратно
к морю. Послушался Гришенька, подался на сверхсроч-
ную службу, но не в Ригу, а в Петербург. В столице
скоро нашел богатую невесту, и снова потянуло его
домой.
В Заречице петербургская жена ни с кем не со-
шлась, горда была. Гришеньку она научила торговать.
Разжились; поставили дом. Но одним годом, на Кре-
щенской ярмарке в Нижнем, Гришенька встретился с
городской девкой. Прижил с ней младенца, а она его
возьми да удуши... До суда Гришенька сильно пил, по-
том ушел с возлюбленной в Сибирь на поселение. Там
долгое время пропадал; похоронил любимую. Познал
не то веру, не то безверие,— и вернулся в Заречицу.
Дом его сгорел — и Гришенька поселился в заброшен-
ной курной келье. Глядя на душевнобольную Марью
Афанасьевну, он часто, горюя, говорил: «Роду-то мы
с ней старинного. Поди, красивее ее и баб-то нет в
Заволжье. Когда, бывало, шла Марья Афанасьевна, все
любовались, глядя на нее. Она и стройна, и глаза у нее
какие-то особенные. В болезни, бедности, а видели ее
всегда в родовом величии, в стариннейшем шелковом
платке, с ним она не расставалась. Да и без шелков она
женщина большой красоты. Только жилы на руках не-
много набухли, как у всех, кто много работает...» «За
нее, как грибов поганых, одних Иванов сваталось три-
надцать»,— смеялись заречинцы. Замуж она ни за кого
не вышла, а много на нее зарилось женихов. Больную
и вдовую сватали. Семеновский вдовец, богатеющий
мужик, сулил озолотить. А она ему показалась в лап-
тях, обулась в худущие ошметки. Из Монастырщины
приезжал сватать портной, тоже с капиталом. И все
только удивлялись: «Да ты что... Женихи-то каки!» По-
сле Михайла ей не встречался человек по мысли. Ми-
хайло один промелькнул яркой звездочкой в ее жизни
и одарил коротким счастьем. «Из-за него у меня серд-
це-то ноет, из-за него болею»,— жаловалась Марья
Афанасьевна. Ей всегда представлялась последняя
встреча с любимым. Днем она видела у дома скачущих
сорок. Они на липе прыгали. «Будет нынче гость доро-
гой, желанный»,— решила Марья Афанасьевна. Весь
день она ходила легко, и на сердце легло приятное чув-
ство, как бы к веселому настроению. Ночью ей снились
коровы,— «значит, должно быть свидание». Встала
утром и подумала: «Сегодня мой Михайло должен
быть». Дождалась вечера — Михаил не пришел. «Ну
что ж, обязалась, что ли, я его ждать. Пусть придет
нежданным». Так прошел день. Вечером она оттопила
печку, легла. Но не лежалось что-то. Встала. Взяла дон-
це, запряла нитку. Но скоро остановилась, задумалась,
опустились руки, и в этот момент стук. Она вздрогну-
ла: «Что это, кто?» Время позднее, а кто же в окошко
стукнул?.. Отгородила занавеску, увидала человека, а
он стоит и ничего не говорит. «Да сказывайте!» — за-
кричала она. Михайло улыбнулся: «Что!.. Али пускать
не хочешь?» У Марьи Афанасьевны не шли ноги. Взяла
лампу, руки трясутся. Вышла, посветила лампой и от
радости ничего невзвидела. Он вошел, руку дал. «Что
такое?.. Он ли это?..» — думала про себя счастливица.
Михайло снял с себя котомку, подошел к ней и стал
целовать. И дух, кажется, захватило от счастья. Поста-
вила было самовар, вскипятила его. Но до стаканов не
дотронулись, — не до чаю было... И утром она не по-
мнила себя от радости. Полдня любезничала с Михай-
лом. Топила баню. А на другой день ушла вместо него
в лес...
Пятнадцатого апреля 1892 года, часов в пять утра,
полоумная Медведиха — так звали в Заречице Марью
Афанасьевну — собиралась родить. Покликать бы кого-
нибудь — помочь ей — она боялась, да и не знала, что
сказать, если спросят: «От кого производишь иа свет
человеческую жизнь?» А роженица не знала, когда про-
изошло зачатие младенца. Сначала у нее заболела спи-
на. Затем неизвестное живое существо стало шевелить-
ся в животе. Его томительная возня пробуждала на
мгновенье в ней сознание.
В Гришенькиной келье, где на время приютилась
Марья, никто, кроме нее, не жил. Дядя ушел молиться
в лес. К пустыннической, благочестивой жизни он не
раз призывал и Медведиху.
Случайно к Марье Афанасьевне зашла Фекла —
крестная соседки Авдотьи Заботиной. Села на лавку
возле Медведихи, не спеша выболтала деревенские
сплетни, зевнула, да так неудачно — рта не могла за-
крыть. Испугалась Марья Афанасьевна, увидя ее такой,
забыла про свои боли и с криком выбежала на улицу.
Заложили лошадь, повезли Феклу с разинутым ртом
к костоправу, а у Медведевой сильнее прежнего нача-
лись муки,
— Больно лежать,— жаловалась Марья Афанась-
евна.
Трое суток водили ее после этого по избе, не знали,
что в таких случаях делают. На третий день Медведева
опухла, перестала говорить. Решили: бабочка не разро-
дится. Положили было под образа умирать.
В это время из деревни Заскочихи мимо Гришеньки-
ной кельи шла бабка Катерина. Позвали ее к рожени-
це. Посмотрела она на умирающую, заставила ее под-
няться, попросила лошадиную подпругу. Направила ре-
бенка, и Марья Афанасьевна, повиснув на подпруге, ро-
дила мальчика.
На четвертый день, качая вечером новорожденного,
бабка Фекла забавляла Марью рассказами про какую-
то новосельскую девку:
— Родила, милая моя, она младенца мужеского по-
ла. Через два дня он умер. Уложила я его в гробик.
Вижу: у усопшего за щекой приметина. Я к нему в
роток пальцами и выковырнула из него медный семиш-
ник. Оглянулась — позади меня никого. Позарилась я,
грешная, на сатанинское зло, взяла семишник-то, да и
спрятала в сарафан... За это меня, видно, бог и наказал.
Девка-то считалась нехорошей. Ребят с десяток принес-
ла, а ни один не выжил, и все из-за медных семишни-
ков. Мой покойный мужик-то тоже через нее пошел
в сыру землю. Порядилась она к нам жать. Подошло
время — не идет. Сам ей всего только и сказал: «Верни
задаток». — «Подожду, говорит, пока ты издохнешь».
После этого на глаза не показывалась. Покойный не
подумал, что такое дело может случиться, плюнул и
с молитвой отошел от девки. И натолкнул его сатана,
ее друг, поднять во дворе яичко, там, где куры не хо-
дят... Делала я ему как-то голубежник, натолкала в него
яиц и найденное бухнула туда же. Покойный съел и
с тех пор слег. На пятой неделе позвала я к нему Фому
Кирикеевича. Болезни лекарь никакой не нашел, велел
только на пары сажать. Пока, бывало, греешь его, ему
отрада. И ровно на сороковой день отдал всевышнему
душу. Вот тут, милая моя, что хошь и думай!
Марья Афанасьевна слушала Феклу, и, когда та умолк-
ла, она подошла к ней, вырвала у старухи новорож-
денного и не отрываясь смотрела ему в рот.
Фекла, не придавая значения беспокойству матери,
осторожно позевывая, залезла на печь. Долго на печи
творила про себя молитву, а Марья Афанасьевна всю
ночь не спускала младенца с рук.
Светало. После бессонной ночи еще бледнее каза-
лось исхудалое лицо Медведихи. Она сидела по-преж-
нему неподвижно на кутнике, бережно прижимая к
груди сына. Не слышала, когда старуха спустилась с
печи, когда она подошла к ней и окликнула забывшую-
ся в дремоте Марью Афанасьевну.
— Счастья в снах не ловят. Вставай-ка лучше, зажи-
гай лампаду, а я побегу к Пескову за очистительной
молитвой. Мальчишке нужно имя. Поскорее надо помо-
литься, а то придут глядеть, осквернят чадо. -
~ Когда так, ступай.
Фекла, подойдя к дому кадильника Пескова, тихонь-
ко постучала в окно, оповестила о рождении мальчика.
Не торопясь Песков открыл святцы, отыскал месяц, на-
шел восьмой день, выбрал имя и стал шептать молитву
от скверны, упоминая имена Марии и Андрея. Пока он
стоял, склонясь над святцами, Фекла ждала у завалин-
ки. Песков высунулся из окна, свернул в трубочку руку
и тихо сказал:
— Ступай, Фекла, с богом, имя младенцу Андрей.
Не забудь, слышишь, Ан-дре-ей!
Сына Медведихи крестил Песков — закоренелый
раскольник поморского толка. Восприемником младен-
ца был Сергей Кукушкин, а кумой согласилась стать
Фекла. Пока читали молитвы, кум с кумой держали пе-
ред своими лицами двумя перстами свечи. Песков про-
чел символ веры и накинул на шею куму затасканную
ризку. Затем кадильник взял ребенка, сбросил грязные
тряпки и потушил размякшие свечи. Скороговоркой
твердя молитву, погрузил ребенка в корчагу. Изба огла-
силась беспомощным плачем. Костлявыми руками Пе-
сков снял со своей шеи ризку и положил на правую
руку Сергею, на ризку уложил красный трепещущий,
комочек и стал читать: «Ныне отпущаеши раба твоего,
владыко...» Потом надел на ребенка медный крест с
крученым гайтаном. По-старообрядчески следовало бы
положить на животик новорожденного рубашечку с по-
яском, но мать ничего не припасла. Песков поморщил-
ся, зажег огарок и взял еще раз требник. Прочитав еще
молитву, он разложил расшитую позументом пелену с
восьмиконечным крестом, поставил перед собой дере-
вянную чашку, налил из маленького пузырька воды и
насильно напоил младенца. Покадил, наполнив избу зе-
леноватым пахучим дымком, прочитал Иисусову молит-
ву, вторично напоил посиневшего от крика младенца
и передал его матери. Мёдведиха взяла сына, завернула
его в те же грязные тряпки, прижала к себе и молча
ушла. Песков не торопясь прибрал утварь и сел с ку-
мом за стол.
— Надо бы сироте «отрицание от сатаны» сде-
лать,— настаивал кум,— а то как это он станет ходить
по грешной земле? Надоть, чтобы легче жилось рабу,
избавить его от сатанинских искушений. А то всяко
бывает... К примеру: пошли мы как-то с моим покой-
ным отцом в Уренские леса мочковать пчел. Он и гово-
рит мне: «Пойди-ка, Сергуха, расклади в ямке огонь».
Я разложил, а около полуночи зачался ветрище. И на-
летает экий-то вихрь на горящие головни и откидывает
их сажени на три. Родитель поднимается, творя молит-
ву, идет за головешкой. «И то, говорит, дело шельме».
Принес поленце обратно, и ветер стих. И тут же слы-
шим: кто-то ломает ельник и хохочет... «Это, Сергуха,
сатана над нами потешается, — говорит отец. — Ты, вид-
но, расклал огонь-то без молитвы?»
— Чтоб этого не было,— сказал Песков,— надо за-
всегда носить с собой золу из кадильницы.— И в дока-
зательство привел охотничий случай: — Отправился я
как-то по первопутку за зайцем. Выгнал из-под вершин-
ника косого. «Погоди, думаю, я с тобой разделаюсь».
Не дошел трех саженей и хлопнул в него. Гляжу — а
он, как и допрежде, сидит. Зарядил еще, опять пальнул,
а заяц ни с места. Только бы руками взять, а я, размах-
нувшись, свистнул в него ружьем, да промахнулся.
Ружье-то в болото, а заяц скок-скок и исчез. Заряд из-
мок, снова зарядил. С досады повернул на гриву. Ви-
жу— заяц-то сидит под елкой, на корню. Решил: значит,
сатана шутит надо мной, стрелять толку не будет. По-
добрал сучок да зайца и ахнул вдоль бока... Убил...
Поднял. Посмотрел, а он, словно решето, весь про-
стрелен. Тут я скорее полез в портки. Достал кадиль-
ной золы, бросил щепоть на зверюшку. Думаю: возьму
косого на уход. Закинул его за спину, пошел, а в сто-
роне злобно захохотал сатана...
Кум, накладывая на .себя крестное знамение, про-
тяжно заключил:
— Да-а... Вишь ведь, каки чудеса-то бывают!
*
Недоростка Вареньку Марья Афанасьевна подряди-
ла в няньки Гордею Егоровичу Смирнову — зажиточно-
му игрушечнику. Прожила Варенька неделю, не про-
гнали. «Живи, говорят, еще». Маленькая, расторопная
девчоночка старалась по дому со всем управиться. Но-
сила воду, мыла избу, ходила за дровами и нянчилась
с детишками. К скотине хозяйка Анна Пантелеевна де-
вчонку не допускала, не доверяла,— мала. Вместо ухода
за скотиной выучила прясть. После скитаний с матерью
новая, сытая жизнь девочке казалась раем.
Когда они с Андрюшкой были меньше и таскались
за матерью, их зачастую не все пускали в дом. Редко
кто-нибудь пожалеет, приютит, бросит соломки. Мать
прижмет их к себе, накроет засаленным, прокисшим
шубняком. Они уснут. А мать еще мечется: часто ей
представлялось: везут ее с богатым женихом в церковь.
Так иногда проходила ночь, а новый день не отличался
от прошедшего.
У Гордея Егорыча Варенька скоро это забыла. Она
все время с девочками, одной из них год, другой — два.
Маленькая нянька выйдет с ними на улицу, а внести
обратно в дом сил не хватает,— сама заревет. Уедут хо-
зяева в лес. Вареньку оставляют одну с малышами.
С наступлением темноты она закроет ставни и воет на
все лады. В шабрах у Гордея Егорыча жила старуха
Катерина. Ей наказывали присматривать за нянь-
кой.
— Что за бессчастная девчонка,— с горечью говори-
ла о Вареньке Катерина,— все-то она горя привоет: и
малиновы-то, и вишневы-то, и голубы-то... О каком
только горе не упомянет!..
Так-то вот Варенька наплачется в одиночестве и
уснет у зыбки. Девчонки посинеют от плача, а она не
слышит. Прибежит Катерина.
— Проснись, — толкнет Вареньку в бок, — ребятиш-
ки-то изревелись.
И она, чтобы не уснуть, приискивала себе занятие.
Девчонки ее возраста бегали по улице, зимой катались
на ледянках, играли с куклами, а ей и в окна не разре-
шали смотреть. И придумывала она себе разные забавы.
Привязала как-то к ноге веревку от зыбки, набрала во-
ды и стала мыть пол. В другой раз ушли все в поле, а
у Анны Пантелеевны на матице лежала белая, скроен-
ная из новины рубашка; разобрала Вареньку тоска, и
решила она шить тетке Анне рубашку, хотелось чем-то
задобрить хозяйку; нашла черные нитки и сшила.
Вернулась Анна Пантелеевна и ахнула:
— Да что ты, окаянная девчонка, делаешь?!
Так «окаянной» дожила она до Петрова дня. В де-
ревне вязали веники. Смирновские девчонки привыкли
к маленькой няньке. Они уже бегали по избе, играли
с Варенькой. Оставила как-то тетка Анна на столе
в деревянной чашке хлеб, а Варенька разложила на
столе тряпичные куклы и хотела убрать чашку с хле-
бом, да и уронила на пол. В это время вернулась хо-
зяйка.
— Што у тебя хлеб-то где?! — закричала она.
Варенька испугалась, бросила куклы, выбежала из
избы и спряталась за овином. Анна Пантелеевна сби-
лась с ног, разыскивая няньку. Подошла к овину, а дев-
чонка спит, уткнувшись в землю.
Смирнова пнула ее ногой:
— Ступай домой.
— Не бей меня, тетушка Анна.
Во дворе Анна Пантелеевна захватила в руку венич-
ных прутьев и изо всей силы принялась хлестать нянь-
ку, приговаривая:
— Не бегай... подбирай хлеб.
Вечером Гордей Егорыч обратил внимание: девчон-
ка сидела у двери заплаканная. Он молча прошел в
передний угол и спросил:
— Тебя побили, што ли?
— Нет,— озираясь по сторонам, ответила Варенька.
— Правду сказывай. Врать станешь — выгоню ша-
таться с полоумной матерью.
Варенька ниже опустила голову, плотнее прижалась
в угол и тихо заплакала.
— К маме отпустите меня, Гордей Егорыч... к ма-
мыньке.
Прожила Варенька у Гордея Егоровича год. С пер-
вого же дня она стала точно слепая лошадь, которая
качает воду в засушливых местах, где-нибудь на Волге,
приводя в движение чигирь тем, что беспрерывно ходит
по кругу. Так и Варенька не присаживалась по целым
дням, исполняла всякие «послуги», носила хозяину за-
втрак в поле, утешала и ласкала ребят, утирая грязны-
ми ручонками свои и их слезы. Запуганная, она боялась
смотреть на хозяина, и только когда он уходил, Варень-
ка садилась на лавку у печки и начинала торопливо
есть.
Марья Афанасьевна навещала дочь редко. При
встречах Варенька жаловалась:
— Невмоготу мне, мамынька, у Гордея Егорыча.
— А ты полно-то, доченька. Хлеб-от, не работая, не
едят... То-то и оно... Невмоготу, мила моя, тому, кого
работа страшит... И ты, значит, не хнычь, а повинуйся
Гордею Егорычу... Что ж ты думаешь — я всю жизнь
буду таскать вас за собой? Нет уж! Дайте и мне дух
перевести.— И Марья Афанасьевна опять оставила оза-
даченную Вареньку с заплаканными глазами.
По дороге от Гордея Егорыча Медведиху повстреча-
ли хахальские девчата и на потеху увели ее с собой на
беседу.
К концу вечера парни привезли подсанки и, когда
Марья Афанасьевна вышла, усадили ее с богатым пар-
нем и шумно, со смехом повезли по порядку. Присут-
ствие рядом молодого парня казалось Медведевой за^-
вершением желанной мечты: надеялась — ее украдут,
увезут в церковь. Но все закончилось насмешкой. Мо«
лодежь разбежалась, а Марья Афанасьевна долго про-
сидела на подсанках, словно еще недостаточно испы-
тала оскорблений.
Ночью она пришла к Хаме. Попросилась погреться
на печке. На печи лежала Василиса, дочь Хамы. Она
представила себе сидевшую на подсанках Медведиху,
засмеялась, а Марья Афанасьевна тихо заплакала.
— Тётка Хама, возьми к себе мою Вареньку, — сти-
рая рукой с лица слезы, неожиданно обратилась она
к ней.
Хама на это ничего не ответила, но ей нужна была
работница. Кроме Василисы у нее рос мальчик, и она
давно хотела найти в дом девчонку. Брала к себе сиро-
ток, но они не приживались.
Прошла ночь, а утром Хама сама начала разговор:
— Надо, буде, съездить посмотреть на твою девчон-
ку, што она стала за птица.
Дня через два Песков отправился на базар с сыном
Михаилом и на обратном пути заехал за дочерью Мед-
ведихи. Остановился Песков у дальней родственницы
Хамы, у бабушки Надежды. Она покричала Вареньку —
и та пришла.
— Варенька, поезжай с дядей. Он тебя хочет взять
в дочери. Живут они хорошо, а у Пантелеевны свои
дети, и ты у них только треплешься, как осиновый лист,
а у дяди будешь к месту. Они тебя станут почитать за
родную. Одежу тебе начнут класть за приданое... Ты
ведь скоро невестой станешь.
Варенька, слушая тетку, расплакалась до того, что
глаза не видели. Пескову она понравилась.
— Поедем, не покажется — вернешься,— сказал он.
Варенька решилась ехать... «А то все равно уведет
мать», — подумала она. Отерла личико и собралась идти
проситься у тетки Анны, но ее остановила бабушка
Надежда:
— Просись в гости... правды-то не говори. Анне-то
плохо будет без работницы, не отпустит.
Варенька послушалась.
— Тетка Анна, я поеду в гости, в Заречицу.
- Нет!
Девочка вернулась передать, что тетка ее не от-
пускает.
— Поезжай, не гляди на Анну, все равно у нее тебе
не жизнь.
— Хорошо,— согласилась Варенька, — только я в са-
ни не сяду, а на задки, будто провожаю.
Так она на «задках» доехала до леса, где тамбовские
зноили угли. Песков остановил лошадь и сказал:
— Ну, а теперь, девка, давай полезай в сани к пар-
ню под шубу.
Одежонка на ней была плохонькая, из ряднины в
одну точу, рваненькая юбочка, на ногах лапти, одетые
на тоненькую онучу. Гордей Егорович ей еще не поку-
пал одежды. «Лето,— говорил он, — прожила, надо еще
лето, а за летом проживешь зиму — и срядим».
В Заречице уже зажигали огни. Песков ввел Варень-
ку в избу. Она за дорогу продрогла, съежилась и села
на приступках, возле печки. Хозяин не успел еще от-
прячь лошадь, а уже раньше его вошли в горницу Забо-
тиха, ее крестная — бабушка Фекла, Агафья Лазова.
Фекла посмотрела на тощенькую, в лохмотьях Варень-
ку, заплакала, за ней начала причитать Заботиха. Глядя
на них, разревелась и Варенька. Она не знала, о чем
проливали слезы женщины, от этого, видимо, ей стало
что-то страшно и горько, будто ее завезли в лес.
Хама, чтобы не вспугнуть работницу, выпроводила
из избы непрошеных «плакальщиц» и начала собирать
на стол ужин. Пришел со двора Песков, и, когда он,
помолившись, сел за стол, Хама позвала Вареньку:
— Неча плакать-то, утирай сопли и садись за
стол.
Поужинали. Все легли спать, только Варенька лежа-
ла, не понимая: почему ее привезли в плохонькую из-
бу, тогда как у Гордея Егорыча богатая стройка? Она
не знала, что состояние-то у Пескова не меньше, чем
у Гордея Егорыча.
Хаме не нужна была вторая дочь, ей недоставало
безответной работницы. На другое утро девочку посла-
ли носить воду скотине и усадили прясть. Хозяйство
у Песковых большое, жили они ни в чем не нуждаясь,
но. скупо. В доме всем управляла Хама, Песков сам был
на правах работника. Властная хозяйка норовила все
продать. Несла на базар не только яичко, молочко, а
и каждую пушинку с курицы, — из всего умела выколо-
тить копеечку. Варенька, пожившая в людях, привыкла
ко всему и понимала: пока некуда деваться, надо тер-
петь. Не ругали — и хорощо.
Встречаясь с Андрюшкой, Варенька от радости за-
бывала обо всем. Он утешал сестру обещаниями: «Бу-
дем и мы жить своим хозяйством, а потом соберу тебя
замуж».
Как-то Песков встретился на базаре с Гордеем Его-
рычем.
— Што ж ты, Миколай,— с обидой упрекнул он
Пескова,— увез девчонку от нас? Она, слышь, ревела,
а ты ее силом забрал. Я за ней приеду.
— Приезжай,.. Поедет с тобой, держать не станем.
В ближайшее же воскресенье в городецкой кошевке
Гордей Егорович подъехал к дому Пескова. Вошел в
избу, будто на самом деле с добрым намерением.
— Ты, поди, Варенька, уже соскушнилась? — сказал
он.—Я большой и то о тебе надумался... А скоро вес-
на... Реки-то разольются, и возьмет тебя тут тоска... По-
едем-ка, девка, обратно, штоб после не каяться!
— Дядя Гордей...— нерешительно заикнулась было
Варенька.
— Она у нас прижилась! — повелительно перебила
ее Хама.
Не простившись, Гордей Егорович вышел от Песко-
вых и, пока не скрылся за. деревней, безжалостно
хлестал коня.
Остались у Анны Пантелеевны Варенькины ситце-
вый платок да старый сарафанчик, купленный Марьей
Афанасьевной. Медведиха несколько раз ходила за ни-
ми, но постоянно получала один ответ:
— Она все от нас забрала, не обивай нашего по-
рога.
— Ладно,—утешала ее Хама,—стоит ли из-за шо-
боньев слезы проливать? Справим потерянное, только
бы она жила у нас.
Был жаркий день. Андрюшка шел с инотарьевской
пристани навестить сестренку. Его тянуло идти лесом,
но он боялся. Мать его пугала: там медведи. По дороге
он остановился напротив лосиной заводи. Долго смот-
рел на воду, потом решился раздеться и выкупаться.
Полез в воду и вспомнил: «Мамынька говорила — в во-
ду нужно входить с молитвой, не то затащат к себе
водяные ведьмы. Но где они живут, коли кругом
мелко?»
Прищурив глаза, Андрюша взглянул на солнце, за-
тем повернулся к нему костлявой спиной и, вступая
в воду, поежился:
— У-ух, какая холодная!
Зайдя по колено в реку, оглянулся на берег. За ним
блестела -прозрачная поверхность Керженца. На дне —
песок, мелкие белые ракушки.
«Где же тут ведьмы?» — рассуждал он сам с собой.
Сжимая ручонками грудь, с порывисто бившимся
сердчишком, он погрузился с головой в воду и почувст-
вовал: что-то его придавило, и он не может встать. Анд-
рюшка открыл глаза: темно, а сверху по-прежнему кто-
то сильнее давит на его голову. Он попытался закри-
чать, но глотнул воду, испугался: что это, неужели он
тонет? Только об этом подумал, и тяжесть вдруг свали-
лась с него. Дрожа от страха, он выскочил из воды,
поднял глаза на солнце, и оно показалось ему мутным.
Андрюшка с трудом вышел на берег.
Вечером он рассказывал о своем купании Вареньке.
— Это тебя держала водяная русалка,—уверенно
сказала она. — Живут они по заводям, бродят нагими —
говорила мамынька. Надоест им быть под водой, они
выходят на берег. Все красавицы, с длинными волосья-
ми, рассядутся на чистых отмелях, расчесывают свои
волосы или одна другой заплетают косы. Приберутся,
начнут водить хоровод. Пляшут, в ладошки бьют.
Нежатся на песке, особенно когда по небу гуляет ме-
сяц. Качаются на сучьях, кричат «шу-ух, шу-ух, шу-ух!».
Вот попадись к ним еще раз, они и затащат тебя к себе-
Зачнут щекотать, пока разума не лишишься. Мамынька
сама раз их видела: в Керженце они промеж себя за-
бавлялись. Мотри не забывай, в каждом керженском
омуте их тьма тьмущая!
В начале осени на Заречинском поле Андрюшка
встретил нового учителя. До него учить ребят на Лы-
ковщину приезжал с Ветлуги старик начетчик; после
его смерти обучать ребят грамоте уговорили Кирикея
Кирикеевича, неженатого и старого, потешавшего ре-
бят своим долгим харлуком и сизой пуховой шляпой
с Нижегородской ярмарки. Такие шляпы носили купцц,
а в Заволжье в таких видели только братьев — Фо*
му Кирикеевича и Кирикея Кирикеевича. При поклоне
они их бережно снимали обеими руками. Эти «пухови-
ки» занимали Андрюшку; он представлял себе: «Если
бы по этому бураку ударить или сесть на него — вот
была бы потеха!» Сапоги Кирикей Кирикеевич деосил
тоже по моде, с жесткими голенищами. Волосы приче-
сывал скобочкой, стригся в «круглушку», по-старооб-
рядчески. Если бы не жилет со стеклянными пуговица-
ми и из-под жилета не виднелась бы навыпуск розовая
сатиновая рубашка, а на животе не висела бы полукру-
гом цепочка от серебряных часов с пластинкой,—то
новый учитель был бы похож на кадильника. В непого-
ду и в солнечный день Кирикея Кирикеевича видели
с зонтом. Ему подражали и лыковские модники. Они на
гулянье, в дождичек, тоже распяливали большие зонты.
Если шли с девушкой, брали ее под зонт. Таким модни-
кам имелись под стать и заволжские богачки, девушки
в бархатных коротеньких шушунчиках, в красных дол-
гих сарафанах, а кто еще богаче — гуляли в штофных
сарафанах в роспуск.
С детским любопытством Андрюшка шел следом за
Кирикеем Кирикеевичем. В тот серый осенний день он
собирался усадить учеников за букварь. Андрей нере-
шительно остановился у дверей заботинской, чисто
убранной горницы. Кирикей Кирикеевич договорился
заниматься с ребятами от покрова до пасхи. Как и пре-
жний учитель, за усвоение азбуки и псалтыря он брал
с каждого ученика по три рубля. Андрюшка этого не
знал. У него была другая забота: учиться идут в новых
лаптях.
На другой день утром он пошел к дедушке Гришень-
ке. Застал его за очисткой лыка.
— Дедушка,— заговорил Андрюшка,— пойду учить-
ся к Кирикею Кирикеевичу, сплети лапотки мне.
— Может ли быть? — усомнился Гришенька.— От-
коль же это Марья-то денег достала?
На мгновенье Андрюшка задумался, но спохватился
и ответил:
— Меня Кирикей-то Кирикеич без денег учить
станет.
— Да правду ли ты баешь?
— Не знаю, дедушка... но, кажись, правду.
— Коли экое дело, я тебе, дитятко, сплету лапотки
всем на диво. Царь-государь таких не нашивал. У меня
есть узенькая, скользкая лычка, я тебе из нее, сиротка,
сковыряю, на ранту, с бровями, такие баские лапотки
сготовлю, каких сам государь Великий Петр не наши-
вал. А он ведь, слышь, дошлым был — сам шил себе
сапоги выше колен. Корабли строил сильнее аглицких...
а вот хороших-то лаптей сплесть себе не мог, да-с! На-
чал он, милый ты мой, веревочку-то вить, а она и не
скручивалась. Свить-то свил, но неудобну. Повертел ее
в руках, повертел и говорит: «Хоша веревочка-то моя
нескладна, зато крепка». Взял в одну руку колодку, в
другу — кочедык, помуслякал лычку и зачал плести.
«Понатужусь, — молвил государь, — того гляди, и лапоть
будет». А вот, слышь, и не доплел. Как ни мудр был он,
батюшко, а с сердцем, по-русски выругался и отнес ко-
рявый лапоть в кунсткамеру. И все потом ходил смот-
реть на свое мастерство. А я тебе, дитятко, сплету, — не
то что в кунсткамере, во всем Заволжье эких лаптей не
сыщешь!
На следующее утрр Андрюшка обувал лапотки с
бровями на ранту; обернул ноги в худые, заношенные
онучи, обвил их новой веревочкой и отправился в избу
Заботиных. Кирикей Кирикеевич явился к ребятам с
намасленной головой, с расчесанной скобочкой. Когда
стали класть «начал»: «Боже, милостивый буди мне,
грешному», Андрюшка стоял у дверей и повторял за
всеми вслух. Кирикей Кирикеевич, слыша за собой его
голос, обернулся, покачал головой. Когда после «на-
чал» ребята сели за стол, Андрюшку не позвали. Он
с проступившими слезами на глазах попятился к двери
и точно прилип к косяку.
— Ты, — сказал ему Кирикей Кирикеевич,— повто-
ряй за нами молитвы, пока тебя не выгнала Заботиха,
но нам не мешай.
Так, никому не мешая, Андрюшка ходил недель пять
познавать азбуку. Он лучше всех читал псалтырь. По-
сле положения «начал» ученики усаживались вокруг
стола и тянули за Кирикеем Кирикеевичем, а со всеми
вместе чуть слышным голосом — и Андрюшка.
— ...А-аз, бу-буки, ве-ди, гла-гла-глагол...
Монотонное заучивание часто прерывалось визгли-
вым голосом Кирикея Кирикеевича:
— Кто там из вас мычит? А ну-ка, Егорка, повтори,
аз так аз, чтобы я слышал, буки так буки. Станешь
мычать по-телячьи — «добро» по затылку получишь!
После угрожающих замечаний ученики громче тяну-
ли нараспев:
— А-а-аз, бу-у-ки...
Приближалась весна. По берегу Керженца разряди-
лись березы нежно-зелеными листьями и сильно пахли.
Светлые верхушки елей и сосен распространяли по ре-
ке свой бодрящий аромат. Повсюду зарождалась жизнь.
Весна тревожила и Андрюшку. Солнце обжигало лицо,
лезло в окна Заботихи, в щели. Великое светило все
брало в полон. На реке молодой кустарник купался
в воде своей светлой зеленью. На утренних, белых
зорях просыпался лес, пели птицы, все тянулось к
солнцу.
Глубокие, тяжелые снега растворились. На реке
прошел лед, и леса, встрепенувшись, увлекали людей
звуками оживающей природы. Темные облака, давив-
шие на Лыковщину, расплавились — и открывалось
чистое, голубое небо.
Медведева собралась уйти из Заречицы. Андрюшку
обещала определить Инотарьеву в работники. И когда
поплыли плоты к Макарию, он в последний час читал
со всеми:
— «...Аще кто хощет много знать, тому подобает ма-
ло нощь спать, по утру рано вставать... Корень учения
горек, но плоды его сладки... Чему младая юность на-
учит, того и сама дряхлая старость забыть не сможет...»
Андрюшка загрустил, когда мать лишила его воз-
можности читать псалтырь. Он впал в раздумье, как
в первый день сборов к Кирикею Кирикеевичу. Расска-
зывая тогда матери о своем намерении учиться, он в
ответ ничего не слышал и проплакал целый день. Горь-
ко ему досталось знакомство с грамотой. Ребята, быва-
ло, клали поясные поклоны, повторяли за Кирикеем
Кирикеевичем молитвы, а Андрюшка и на молитву не
смел открыть рта, его не замечали в избе. Матери бла-
гословляли на учение своих ребят, а Марья Афанасьев-
на заставляла сына идти в Ватрасскую яму гнать смолу.
Но стоило Андрею научиться читать по складам, Мед-
ведиха повела его в соседнюю деревню к умирающей
от чахотки женщине. Захватила с собой старую, заса-
ленную книжку «Сон пресвятой богородицы» и заста-
вила ее читать у постели больной. Два дня Андрюшка
перебирал слова тяжелыми складами и не дочитал
книжки. На третий день, только показалось солнышко,
больная позвала своих ребятишек и сказала: «Я уми-
раю» — и навсегда умолкла. Андрею запомнилась на ее
щеке мокрая полоска от пробежавшей слезы.
В воскресенье, после похорон чахоточной, бурлаки
с Инотарьевской пристани пошутили над Андрюшкой.
Они часто так смеялись и над его матерью. Силом на-
роили его вином, да так, что он свалился без чувств.
Гуляки испугались, стали лить ему на голову холодную
воду, терли уши, кочедыком открывали рот, пичкали
его ь^едом... При$я в сознание, Андрюшка дрожал от
холода и пережитого. Кто-то принес старый овчинный
тулуп, накинул на его плечи.
В это время Марья Афанасьевна ходила по деревне
и спрашивала:
Где Андрюшка?
— На реке читает бурлакам «Сон богородицы»,—
смеялись над ней.
И так вот, с какого конца ни подойдешь к Андрюш-
киной жизни, она была одинаково нескладной. Хоте-
лось псалтырь читать,— мать посылала в лес работать.
Уходил в лес,— возвращала и тащила точить игрушки.
Андрюшку видели с трех лет в одном и том же изо-
дранном бабьем шушунчике на плечах, в плисовых шта-
нах, державшихся только на заплатах. Мать все время
душевно болела, у нее редко наступало просветление.
И тогда она больше плакала, пока ее снова не захваты-
вали бредовые мысли. Иногда самые обыкновенные яв-
ления вызывали у нее слезы. Будучи уже больной, она
прижила Андрюшку. Растила его по чужим избам, а
деревенские ребятишки называли Андрюшку «придо-
рожным». С досады он часто плакал: не понимал, поче-
му так относятся к матери, почему называют его «неза-
конным».
Медведева жила часто во жнеях. Ночевала у ласко-
вых и неласковых, у бедняков и богатых. Своих малы-
шей растила за пазухой. Когда же Андрюшка подрос —
пошел по чужим людям; у одних жил из милости, у
других — за кусок хлеба. «Мальчишка не глупый,— го-
ворили о нем, — умеет почитать старших». У Бессмено-
ва ему жилось особенно хорошо, там его не обижали.
Если его дразнили или ругали, старик Бессменов оста-
навливал:
— Чужое детище не корите.». Чужого воспитать —
все равно што каменный собор поставить.
Бессменов жалел Андрюшку. Он сам вырос в сирот-
стве и всегда повторял: «У чужих людей не сладко».
Он одел Андрюшку, снял с него наконец бабий шушун-
чик с долгими потрепанными рукавами. «Всяко в жизни
будет,— часто говорил он,— наплачешься еще, парниш-
ка, досыта. Мотри только, при людях всегда заставляй
свое рыло улыбаться».
После Бессменова Андрюшку взял к себе на лето
Инотарьев. Около Иванова дня ночи коротенькие, а
Андрюшку подымали до солнца. Все еще спят, а он
рыщет по лесу, разыскивая коней. Мальчишку считали
расторопным, потому, видимо, и мучили непосильной
работой. Раз он как-то пожаловался матери:
— Тяжело мне у Ивана Федорыча.
— Хлеб чужой везде одинаков... Ступай, коли, к
Дашкову,— говорила мать.
У Инотарьева он кормил лошадей, пас телят, при-
слушивался к разговорам бурлаков и, навещая Варень-
ку, передавал услышанные сказки о бессмертном чело-
веке, крашеных городах. Много ему рассказывала и
бабка Анна, инотарьевслая стряпуха. «Добрая она,— го-
ворил про нее Андрюшка, — не то что тетка Пелагея —
она только ругается».
С завистью смотрел на Ивана Федоровича: он вста-
нет, начешется, помолится, походит по избе, разбудит
всех и даст каждому наказ — куда кому ехать на рабо-
ту. А в праздники лежит, пока настряпают и позовут
его есть. И только все та же тетка Анна да сам Ино-
тарьев по-настоящему жалели Андрюшку: тетка Анна
то наделит его горячим блином, то намешает картошку
с маслом и угостит в праздник сочнями с творогом. Но
все это делалось украдкой, пока хозяйка спит или мо-
лится. Детских игр Андрюшка не знал, водиться с маль-
чишками не было времени. Но ему давно хотелось
иметь ружье. А на стене у Ивана Федоровича висело
два дробовика. Оставаясь один в избе, Андрюшка подол-
гу смотрел на них, подходил, трогал руками. «Выпро-
сить бы одно...» Встречаясь с Иваном Федоровичем,
прятался от него,— иначе он принимался его ругать за
то, что он и грязный, и медленно ходит. Вначале Анд-
рюшка боялся инотарьевского взгляда, потом привык,
и все мечтал: «Вырасту, штаны-суконники одену, крас-
ну ситцеву рубаху с полосинками синими, аль бу де —
черными. Выряжусь не плоше Ивана Федорыча и загу-
ляю по Заречице. «Андрюшка-то,— скажут,— уж не
бедняк, а мало годно живет». А на мне — суконники,
кожаны сапоги, а пуще бы — лаковы еще, а на этих-то
сапогах — наисветленные резиновы калоши... А приду-
мают еще каку нову моду, и я заброшу старинны корот-
ки сапоги с оборочкой красной и выряжусь в лаковы,
кои словно бураки. А шляпу широку, словно бабий са-
рафан, не одену, греха не забоюсь, куплю картуз, сит-
цеву рубаху сменю на сатинову. Заимею часы с цепоч-
кой во все брюхо, как у Ивана Федорыча, и возьму за
себя Манефу Марковну, отец отдаст нам один дом, и
будем мы с ней жить. Пускай тогда посмотрит на меня
Иван Федорыч. Приду я к мамыньке, скажу: «Марья
Афанасьевна, идите в наш светлый дом. Делите с нами
вместе счастье и радость». Накормлю досыта Вареньку.
Заведу своих детей. Манефа станет варить мне жирные
мясные щи. Купим телушек, они вырастут в больших
коров. Вареньку разодену в парчовый сарафан, сряжу
ее замуж и пойду в город. Там увижу крашеные дома.
Стану, как Иван Федорыч, торговать лесом. В праздник
всех мужиков буду кормить кашей. Будет ко мне соби-
раться в избу народ, а я сяду за стол, поставлю перед
собой бурак, а в нем, что у Ивана Федорыча, будут
лежать чурки и резка с пометкой должников. А я лучше
Ивана Федорыча буду знать все пятнышки на них. По-
просят у меня муки, овса или денег, а може, еще што4
возьму резку: «Получай», а я знак на чурке поставлю.
Задолжает кто рубль — на него метку вырежу. Кому
дам муку — на того тоже пометку, на полтину — пол-
метки. И всю Заречицу стану знать по меткам. Коли
кто заикнется: «Андрей Михалыч, — ну, например, на-
зовет по отчеству, — мне бы продукту или деньжонок».
А я возьму на манер Ивана Федорыча со стола бурак
с чурками, палку с нарезками и запятнаю: сколько та-
кому-то растакому-то дал пудов или рублев. И станет
мир Лыковщины меня любить, и сам я буду любить
всех, кормить бедных и никого не выпущу из избы
без обеда. Доживу до больших годов. Увижу Ивана
Великого, город с крашеными домами, городских лю-
дей, буду печь пироги, блины и маслеными блинами
обделять весь лыковский мир. В сумы нищих буду
класть пироги, всех провожать в передний угол, сажать
с собой рядом...»
I
Инотарьев шел с Андрюшкой в лес гнать смолу. По
лесу Иван Федорович ходил, словно у себя по двору.
И в этот раз, чтобы вести с кем-то разговор, он, шагая,
не торопясь рассказывал мальчонке:
— Прошлой осенью в начале лосиной гонки мы с
Сергеем Кукушкиным заночевали в Ватрасской яме. Он
разложить огонь поленился, ткнулся и спит. Я наладил
маленький теплячок и тут же возле него стал расклады-
вать сучочки, лечь на них. С нами моя собака, хорошо
по лосю ходила. Любому дорогу перейдет. Лаяла, как
ни одна в свете. Свернулся я у огонька, дремлю. Кру-
гом тихо, изредка сверху бухнется на землю шишка
еловая, и опять ни гугу. Вдруг собака злобно залаяла,
Того гляди схватить кого-то хочет. Эко, думаю, диво!
А я от стариков слыхал: коли не видишь никого, гляди
собаке через хвост, промеж ушей, узнаешь, на што она
кидается. Посмотрел я эдак-то и вижу: недалеко на
пеньке сидит с дудочкой что-то вроде человека — чудо-
вище лохматое, точно медведь. Я легонько потянулся за
ружьишком. Прицелился, нажал курок. И на тепличку
вдруг налетел ветер: подхватил с костра головешки...
А мой Серега Ляксеич дрыхнет. Потом стало тихо, со-
бака свернулась в клубочек и умолкла...
Пугливо озираясь по сторонам, Андрюшка спро-
сил:
— Это кто же такой с дудочкой-то?
— Я так полагаю — леший.
Только Инотарьев это сказал, послышался вблизи
скрип и разговор, похожий на спор. Андрюшка насто-
рожился. На топкой поляне им навстречу попались
Иван Шкунов с Алешкой Павловым. Было воскресенье.
Шкунов получил от Дашкова деньги, ехал пьяный, а
Павлов возвращался из церкви.
— Видишь, жизнь-то какова, — ткнув Андрюшку
локтем, сказал Инотарьев.— Один — из кабака, Дру-
гой — из храма божьего, и оба идут одной дорогой. Но
ты ведь в этом ничего еще не смыслишь... Поймешь,
наверное, когда последние будут первыми, а первые
последними.
Мать Андрюшки больше всего работала на Хаму,
Трепала ей лен, пряла шерсть, мыла избу, возила навоз.
Весной Инотарьевы переманили к себе и Медведиху,
Уходя к Ивану Федоровичу, она обещала иногда помо-
гать Хаме. Как-то утром Марья Афанасьевна прогнала
в луга инотарьевскую корову и, возвращаясь, показа-
лась на глаза Вареньке. Дочь ей и передает:
— Тетка Хама кликала тебя пошто-то.
«Наверно, — подумала Медведева,— насчет стирки».
И как ходила с палочкой прогонять корову, с ней и
пришла в огород к Хаме.
Песков увидал Марью Афанасьевну и тут же ушел,
а Хама склонилась над тебеками 1 и, не оборачиваясь,
спросила:
— Как ты думать, Марья, будет ли седни мороз? Не
убрать ли рассаду в предбанник? А?..
— Кто знает!
Хама открыла в предбанник дверь, за ней вошла
Марья Афанасьевна и увидела на дровах мыкальный
гребень.
— Тетка Хама, что ты его тут держишь? Говоришь,
у тебя все воруют, а гребень оставляешь в предбан-
нике!
Хама быстро повернулась:
— Марья, а ведь у меня украли новину... на смерть я
было себе приготовила, и шаль уволокли козлену.
— Неужто? — всплеснула руками Медведиха.
— Да ведь это ты, Марья, взяла, а не неужто.
Медведева улыбнулась, думала — Пескова шутит.
— Где же это у тебя, тетка Хама, смертельна-то но-
вина лежала?
— В чулане, в сундуке.
— Тетка Хама,— не выдержав, закричала Марья
Афанасьевна,—не сойду >с места, зови понятых... ищи
у меня! Я не брала, не брала!
— Тише, Марья. Услышат Инотарьевы.
— Ты набожна, тетка Хама, бога признаёшь. Милая
тетка Хама, пойдем со мной, перед любым образом, пе-
ред распятием приму присягу: не брала. Но ты, ты
осмелься. — укажи господу богу на Медведиху.
Произошло это в субботу. В слезах ушла Марья
Афанасьевна от Хамы. Утром ждала — она позовет ее.
Не дождавшись, сама подошла к окну, окликнула*
— Тетка Хама!
В окне показался Песков.
1 Т е б е к — местное название тыквы.
— Не тебя, Хаму мне нужно.
— Она ушла к обедне... А ты полно-ка, Марья,
знаю, пошто ты пришла. Все это пустое дело... ничего
она тебе не баила, с болезни ты это придумала.
— Она мне в глаза сказала, не кому-нибудь!
В этот день, провожая к Гришеньке Андрюшку,
Марья Афанасьевна шла и ревела:
— Слышишь, мать-то твоя — воровка... Сказывай
всем, сказывай, и Гришеньке молви...
По дороге они встретили возвращавшуюся от обед-
ни Хаму.
п- Дура ты, сама на себя накликаешь беду,— оста-
новила она Медведиху.
Оставив мать с теткой Хамой, Андрюшка заплакал
и побежал к лесу. Долго пререкались по дороге женщи-
ны, и, дойдя до дома, Хама уже божилась, что ничего
не говорила. А Марья Афанасьевна одно твердила:
— Ты назвала меня воровкой.
Хама закинула назад руки и крикнула:
— Ну, так бей меня, Марья, бей больнее!
— Не стану, у меня защиты нет. А у тебя вон он,
сидит у окошка,— показала Медведиха на Пескова.
Песков смутился и закрыл окно.
От Песковой Медведиха ушла в слезах. На дороге
ей встретился Никанор Макаров. Он шел к Дашкову за
расчетом. Марья Афанасьевна пожаловалась ему на
Хаму.
— Полно-ка, милушка, кто этому поверит! — посо-
чувствовал Никанор.
Было воскресенье. У инотарьевского дома собирался
сход. Мужики, увидя показавшуюся из-за угла Медве-?
диху, позвали ее:
— Поди-ка к нам... Што с тобой, красавица?
И она перед всем сходом залилась слезами;
— Мужики, воровкой я стала... У тетки Хамы укра-
ла новину... Она на свою смерть ее готовила.
— Ха-ха-ха! — смеялись мужики. — У Хамы нови-
ну?! Хорошо, что ты, красавица, не украла у нее
смерть, как бы ты тогда огорчила нас.
Над Марьей Афанасьевной смеялись все, кому было
не лень. За утешением и защитой она всегда шла к
Гришеньке. Вот она переступила порог кельи единст-
венного своего родственника, обвела помутневшим
взглядом его убогую избушку и молча села на дрова
у разгоравшейся печи. Она долго и неотрывно смотре-
ла на обуглившиеся поленья. Гришенька, поплевывая на
лычку, доплетал лапоть и изредка пытливо взглядывал
на племянницу. Она, силясь что-то вспомнить, глубоко
вздохнула и тихо проговорила:
— Теперь у меня одна надежда, на Андрея и Ва-
реньку.
Гришенька подложил в печь дров. Марья Афанасьев-
на, придвинувшись ближе к потускневшему огоньку,
вспомнила своего Михаила. Обернулась к дяде и с пол-
ным сознанием, будто про себя, повторила:
— Одна надежда — на детей.
Конечно, дети Марьи Афанасьевны уже подросли.
Жизнь в Заречице год от года становилась непохожей
на то время, когда она таскала их за собой. Заволжье
будто сдвинулось с места. Девушки и те сменили глад-
кие прически — не зачесывали уже волосы на затылок,
а завивали кудри. Не носили уже холодники и не ряди-
лись в длинные сарафаны, а самотканые рубашки и те
обшивали кружевом. В остальном Лыковщина выгляде-
ла так же: так же стояли нахмуренные корабельные
сосны. Выпадал тот же снег и покрывал белыми шалями
ветви. Как и прежде, налетали метели, припорашивая
лапки елок и сосен, а березки выглядели кружевными.
Словно в годы молодости Марьи Афанасьевны, девчата
по зимам собирались на беседки; несли с собой мор-
ковь, брюкву; пошутят, посмеются и садятся за гребень.
К ним на огонек по-прежнему заходят парни с гар-
монью, одни поют, другие шепчутся с любезными. Ми-
нуют короткие зимние дни, забурлят в реках полые
воды, искрошится на Керженце лед, мужики уплывут
с лесом к Волге, парни разлетятся, словно весенние
птицы. Леса сменят наряд, и снова видят лыковцев на
тех же делянках, в тех же родных лесах, вокруг того же
Дашкова, Инотарьева. Но только уж меньше всего, заре-
чинцы прославляли всевышнего. Забросив псалтыри,
бурлаки ночами, в харчевах, рассказывали такие сказ-
ки, от которых часто вздрагивал и Дашков. Иные нахо-
дили в сказках облегчение, другие, раздумывая о буду-
щем, смеялись над посулами небесных благ. Смеялись,
как на глазах лыковских жителей дробилась православ-
ная вера на множество сортов.
Меньше всех верил в псалтырь и евангелие Дашков.
Его религией были деньги. Со своей верой, со своим
окостенелым сердцем, ради денег, он не дрогнул бы,
когда ему нужно было занести над чьей-то головой
топор.
Дрова прогорели. Марья Афанасьевна поднялась и
отошла от раскалившейся железной печи.
— Пойду к Хаме,— сказала она Гришеньке,— буде,
еще вернусь к тебе.
Пройдя порядок изб, Медведева подошла к песков-
скому крыльцу. Прислушалась, боясь взяться за ручку
двери. Ей казалось, она ее откроет, а навстречу протя-»
нется рука Хамы и захлопнет дверь перед носом. «Да
войди же, войди, чего боишься? — вдруг услышала она
голос Вареньки.— Ничего с тобой не сделается». Марья
Афанасьевна оглянулась: никого вокруг не было. Она
робко вошла в избу и села под матицей.
В последнее время мать часто приходила к Вареньке
и все в тех же лаптищах и лохмотьях, но по-прежнему
в родовом шелковом платке. В этот раз она объявила
Вареньке:
— Я, доченька, собираюсь со Степаном Перинки-
ным плыть с дашковскими плотами... Поплывем, буде,
и ты со мной?
— Пошто мне плыть, мама, на смех, што ль? Плыви
уж одна... Я еще поживу у тетки Хамы.
В Макарьеве Степан Перинкин получил от Тимофея
Никифоровича расчет, бросил Марью Афанасьевну и
скрылся. Разыскивая его, она добралась до Нижнего,
там и застряла. Вареньке потом говорили:
— Мать-то твою видели в городе у пристаней.
На это она не знала, что людям ответить, думала
только: «Уехала, и с глаз долой, стыда меньше». Андрей
к матери относился иначе. Он привык вместе с ней
переживать и нужду и горести. Не раз случалось в его
жизни: придут они ночевать к людям, мать вспомнит
обиды, людские насмешки, разревется, а Андрей уте-
шает: «Не надо, мама, не горюй». Меньше был — сам
помогал плакать, а болыпеньким стал — жалел мать.
Но детей Марья Афанасьевна раздала по чужим лю-
дям. Встречаясь с ними, плакала, глядя на их жизнь.
Работать она умела. Стоило ее позвать, с радостью от-
зовется, кричит, бывало, Андрюшке: «Давай скорее
лапти!» Люди иногда дадут ей работу, а то так только,
посмеются. Один Инотарьев не обижал Медведиху и
детям своим запрещал смеяться над ней. «Нечего будет
тебе есть, приходи ко мне, накормлю», — наказывал ей
при встрече. Марья Афанасьевна старалась отплатить
Ивану Федоровичу за доброе слово и Андрею то же
внушала. Случались какие-нибудь работы, посылала
его: «Беги, помоги, мы им должны». Так возле богатых
домов на милости и жила. Иногда задумывалась: «Эк
бы мне делать только на себя, куда бы я стала добро-то
девать? Што я нарабатываю людям, што пряжи напря-
даю — и только все на чужих!»
До последней встречи с матерью Варенька мало ду-
мала о ней. Жила она все время у Хамы, свыклась со
своей жизнью. Но как-то пришел кто-то из Тамбовки,
передал Вареньке, что из Нижнего есть вести, будто
Марья-то Афанасьевна умерла. Варенька расплакалась
и в первый же вечер ушла в Тамбовку. Ей стало не-
стерпимо жаль мать, прожившую все годы на смех лю-
дям, ходившую только в лохмотьях и питавшуюся ми-
лостыней. Никто ей за всю жизнь не сказал ласкового
слова, а насмешки она принимала покорно. В памяти
Вареньки не было ни одного материнского светлого
дня. Она прожила, не видя ни солнца, ни тепла, ни
радости, ни своего угла. И ее, Вареньку, бросила на
такую же муку.
ЕВАНГЕЛИСТЫ
В один из годов с дашковскими плотами плыл к Ма-
карию, а от Макария к Астрахани овдовевший Никанор
Макаров. Сплыл в конец Волги и пропал. Забросил
детей и, слышь, спился. Попал на нижегородское
«дно», а оттуда уж выбраться не легко было. Домой
изредка присылал извинения: «Дети милые, только бы
бог привел выкарабкаться из ада, все брошу, человеком
стану».
Шли слухи: Макарова как-то видели на задворках
Заречицы. Он рыскал, слышь, словно голодный волк
возле дома. Ползал будто по родной земле, хватался за
землю руками, а предстать «на миру», знать, стыдился.
«Несуразный наш Никанор,— судили люди, — хнычет.
А заговорит про Урал, про какую-то камскую девку —
снова бежит от своей земли. Снова на дно нечестивцев
скатывается».
Но вот где-то в своем бродяжничестве Макаров
спознался с евангелистами. Он вернулся домой. Пона
чалу стал детей своих соблазнять новой верой. Об-
щаясь с братьями и сестрами во Христе, Никанор стал
приглядываться к Любыньке Савушкиной. Звал ее раз-
делить с ним во имя евангелия ложе. Она, давно впав-
шая в уныние, соблазнялась познать новую веру, но
пугалась. Макаров не отступался: настойчиво звал Лю-
быньку к себе.
Савушкина, привыкшая к одиночеству, не представ-
ляла себе жизни с мужиком. К тому же ее неотступно
мучил случившийся «грех» с Тимофеем Никифорови-
чем. Но в то же время Любыньке давно хотелось иметь
возле себй не старую Федосью, а кого-то сильного, спо-
собного за нее заступиться.
— Ты с братом в разделе, одинока,— говорил Мака-
ров,— за мной станешь жить спокойно... Земля так опо-
зорена — а я поведу тебя в объятия Христа. Сестра моя,
доверь мне твое холодное сердце, и я воспламеню его
Христовым словом!
Не устояла'Любынька перед ласковыми словами и
посулами новоявленного евангелиста, согласилась:
— Коли так, возьмите сердце наше, Никанор Ефи-
мович, но считайте нас девицей, а мы станем уважать
вас и ваше семейство.
— На доброе дело тебя, лебедушку, разум твой
благословил. Я войду в твой дом, поправлю хозяй-
ство... Ты ребятам белье будешь бучить, обшивать их,
а я тебя любить стану и услаждать Христовым словом.
И ни о чем никогда не заикнусь: повинен сам во
многом...
В дом Савушкиной Макаров вошел со всей семьей.
У Любыньки началась новая, неизвестная дотоле ей
жизнь. Но продолжалась она недолго: с познанием но*
вой веры постепенно помрачался и ее рассудок.
Истопила она как-то баню. Вымылись ребята’ —
осталась она с Никанором Ефимовичем. Макаров из ба-
ни раньше ушел. По пути к дому встретил Федосью и
в темноте ее не узнал. Она шла стороной в шубняке
нараспашку, придерживая под полой тощий узелок со
своим скарбом. Вошла Федосья в предбанник, позвала
Любыньку:
— Выйди-ка!
— Подожди, — отозвалась она испуганно.
— Иди-ка, прости меня Христа ради, тороплюсь,
попутчица ждет.
Федосья уходила в Монастырщину. Пришла про-
ститься с Любынькой. Старуха после замужества Са-
вушкиной оказалась бездомной. Привыкшая к теплому
углу, Федосья надеялась прожить так до конца жизни,
а вышло наоборот — обессиленная, она никому стала
не нужна. Идти во жнеи не могла: сноровку потеряла^
стара. Покойный батюшка Любыньки, Лука Ильич, и
тот в последние годы расплачивался за Федосьину ра-
боту копейками. «Большего,— говорил он, — ты не сто-
ишь». У Савушкиных она жила наподобие старой кош-
ки. И вдруг пришла беда тяжкая: на мучение себе Лю-
бынька приняла в отцовский дом большую семью, и
Федосья лишилась всего. Много старуха пролила слез,
йо слезы-то трогают только мать.
После встречи с Федосьей в бане Любынька начала
по ночам вязать в узлы свое приданое и уносить в лес:
день ото дня ей становилось хуже и хуже.
— Да ты, видно, и впрямь не в своем уме,— сказал
ей как-то Макаров.
Расставание с Федосьей не прошло для Любыньки
бесследно: с того дня ее сердце словно заперли на за-
мок — она перестала понимать окружающих.
— Найди, приведи Федосью ко мне,— только об од-
ном этом просила она Макарова.
А по Заречью бабы судачили: «Надо ж тому слу-
читься! Федосья, слышь, вогнала в нее экое-то несча-
стье... Да, видать, Любушка-то еще и боится, как бы
Никанор-то Ефимыч не привел себе полюбовницу.
Выживут они ее тогда из собственного-то дома».
Из-за недорода в Заволжье — а это часто бывало —
наступил голод... Заглохли лесные заготовки, промыс-
лы. Люди разбрелись по сторонам на заработки. Остав-
шиеся питались колокольцем, желудями. Макаров с
подросшими сыновьями плел лапти, временами работал
у Тимофея Никифоровича. Ближе к масленице купил
у Дашкова лошадь, взятую тем у кого-то за долг. Она
оказалась чесоточной, дожила до пасхи и пала. Весной
снова пахали на себе. Посеяли, нашли новый зарабо-
ток: уголь зноили Дашкову. В начале лета снова оживи-
лись кое-какие разработки, появилась возможность до-
быть на хлеб.
Тем же летом в Заречицу заглянул приехавший из
Нижнего зингеровский агент Расторгуев. Он продавал
в рассрочку швейные машинки и зашел к Никанору.
Расторгуеву было известно: Макаров когда-то из Ниж-
него в Заречицу привез пащковскую веру и с тех пор
имел связь с общиной евангелистов. Расторгуев пере-
дал ему какие-то письма, книги о новых толкованиях
евангелия.
А как-то осенью, в грязь, приехали к Никанору два
человека: один из Семенова, другой с верховьев Кер-
женца. Они говорили:
— Христос страдал, и мы должны претерпеть все
в этом мире... Вот вы,— обратился тот, что с Керженца,
к сыновьям Макарова, — бросьте гулянки, беседки, пе-
рестаньте пить вино, курить... избегайте мирских соб-
лазнов. За это вас господь на том свете не забудет.
Слово Христово приведет вас в рай...
Трава на берегах Керженца высохла, пожелтела.
Корчились увядшие, позолоченные осенью листья.
В реке заметна была прибыль воды. Воробьиные стайки
шумно опускались на траву и торопились до снегопада
набрать жирку. Хитрые, шустрые сороки перепархива-
ли с берега на берег, задевая крыльями светлую осен-
нюю воду.
В один из хмурых осенних дней в макаровском доме
готовили к крещению Севостьяна, согласившегося отка-
заться от мирских соблазнов. У Керженца собрались
единомышленники Макарова, а еще больше любопыт-
ных. Севостьян в сопровождении отца, понуря голову,
шел к месту неведомых испытаний.
Вдоль берега уже прохаживался Никита Петрович
Ухабин — главный поборник и проповедник Пашков-
ского движения в Заволжье. Когда Севостьян подошел
к берегу, Ухабин бросился ему навстречу и что-то дол-
го внушал, осторожно и заботливо поддерживая его за
локоть.
Крестить Макаровского сына должен был Алексей
Яковлев — крупный мучной торговец из Нижнего Нов-
города. Севостьян стыдливо сбросил с себя рубаху,
штаны и принялся что-то нашептывать себе под нос.
Выражение лица у него было такое, будто он уже дав-
но постиг таинство совершаемого обряда. Яковлев — с
выпяченным животом, на коротких мохнатых ногах —
напоминал паука. Он стоял рядом и поглаживал себя
по бедрам. Бесстыдный вид его пухлой и болезненно бе-
лой фигуры печалил душу Севостьяна.
Высокий, костистый Севостьян вздрагивал, и каза-
лось, не столько от холода, сколько от улыбок и взгля-
дов, направленных на него и Яковлева. Мальчиш-
ки, поддернув штаны, бродили босиком по мелко-
водью.
Яковлев первый смело ступил в воду. За ним вошел
с опущенными глазами Севостьян. Остановившись по
пояс в воде, они оба что-то шептали про себя. Еванге-
листы, собравшиеся на берегу, повторяли за Ухабиным
слова молитвы:
— «Укрепи, господи, брата моего. Да победит он на
твоем пути всякие искушения и с легкостью отойдет от
мира сего...»
Переминаясь с ноги на ногу, стуча от озноба зуба-
ми, Севостьян чувствовал, что теряет сознание и вот-
вот упадет: он простудился за два дня до этого. Яков-
лев наконец произнес молитву — и Севостьян трижды
погрузился с головой в воду.
Обратное шествие возглавляли заречинские еванге-
листы. Ребятишки, оглядываясь и свистя, бежали впере-
ди. Севостьян, кусая губы, тяжело передвигал ноги. Ка-
залось, все только что происшедшее придавило его к
земле. То ли от холода, то ли от стыда он корчился,
будто на разгорающемся пламени. Переступив порог
отцовского дома, где до того происходило моленье, Се-
востьян тут же забрался на печь. От окон не отходили
любопытные. Лежа на раскаленных кирпичах, Севость-
ян раскаивался:
— Замерз-то я... того и гляди, помрешь еще!
Около печи стоял отец. Он был доволен; наморщив
брови, спокойно утешал Севостьяна:
— Как ты, молодые, нужны богу.
К ночи Севостьяна уже палил жар. Его большое те-
ло вздрагивало. Макаров, не отходя от сына, тихонько
его успокаивал:
— Бог тебе за это даст счастья.
Не слыша отцовских слов, Севостьян хрипел, точно
ему сдавливали горло. Губы его синели. Глаза были по-
луоткрыты, с неподвижными зрачками. Было похоже —
смерть его уже пеленала. У печки плакали сестра Се-
востьяна Ефросинья и брат Иван. Отец оглядывался во-
круг. Казалось, и он в эти минуты разыскивал глазами
виновников, причинивших страдание сыну.
Третий день Севостьян метался в жару, глаза нали-
лись кровью, казалось, в них сгорал остаток его жиЗ*
ни. В бреду он поднялся и одним прыжком бросился
к двери, но силы ему изменили, и он растянулся у по-
рога...
На полу лежал человек, зараженный расколом За-
волжья: человек восприимчивой души, полный закоре-
нелых предрассудков и какой-то дикой отваги во всем.
В одном и том же Севостьяне — необузданное своево-
лие, дерзость и беспрекословная покорность, с какой
он шел «креститься». И этот же Севостьян перед тем
одиночкой выходил на медведя. Каким-то чудом зале-
чив раны, снова шел на черные тропы зверя с тем же
бесстрашием.
Севостьяна подняли с пола. То, что он был еще жив,
объяснили «чудом». Но отец, глядя на сына, испытывал
неловкость: «Парень-то умирает во цвете лет...» Се-
востьян хрипел так, будто легкие его разрывались на
части. «Вот так святой!» — перешептывались соседи.
А больной в беспамятстве то и дело вскакивал с кутни*
ка. Брат Иван удерживал его, иногда взглядывал на от-
ца — и в душе его поднималась злоба.
— Не по разуму ты, брат, поступил... По глупости
своей, — приговаривал он горестно.
Неделю спустя после крещения Севостьяна в избе
отца происходило собрание евангелистов. Иван сидел,
задумавшись, у окна. В задней половине дома, на печи,
все еще стонал Севостьян. Перепевы одних и тех же
духовных стишков Ивану давно наскучили. Но он все
еще не смел уйти из избы, не спросив на то разреше-
ния отца.
По улице прохаживались девушки. На гулянье спе-
шила проворная сестра Кольки Бекетова — Анка. Она
увидела в окне Ивана, улыбнулась ему и поманила.
Иван, тяготившийся домашней строгостью, провожая
глазами Анку, заволновался. Его кудрявая голова закру-
жилась, и уже ничто не шло на ум. Это заметил отец
и сказал присутствующим. Тут же все упали на колени,
прося покровителя человечества избавить Ивана от
мирского соблазна.
Когда окончилось обрядное моление, гуляющая мо-
лодежь за деревней водила хоровод. Иван поужинал,
надел пиджак и, никому ничего не говоря, направился
к двери.
— Ты куда? — спросил отец.
У парня на глазах показались слезы. Он не успел
раскрыть рта, как родитель уже стоял у двери.
— Куда?.. Не давайся в обман!
— Я больше не буду сидеть на ваших молениях.
Ухожу гулять.
— Постой, постой!.. В уме ли ты? Повтори-ка
еще раз.
— Не на то я, отец, родился, чтобы сидеть в избе
и слушать ваши молитвы. Все вы хуже всяких ерети-
ков... Ухожу!
— Если так,—закричал отец,—уходи и не возвра-
щайся домой — не пущу! Слышишь — не пу-щу!
— Не надо... я сам как-нибудь прокормлюсь...— С
этими словами Иван вышел из дому. На улице он стал
себя успокаивать: «Пойду к Дашкову на делянку, стану
жить в зимнице. Сила-то у меня есть, поди Тимофей-то
Никифорович не слепой».
На полянке, возле дороги, идущей на Ватрасскую
яму, девушки водили хоровод. Какая-то особая привет-
ливость, успокаивающая тишина стояла в тот вечер.
После заката солнца сладко пахло лесами. Иван шел
к хороводу и чувствовал, как теплый ветерок пробегал
до его обветренному лицу и будто приветствовал его
решение.
Увидя приближавшегося Макарова, девушки удиви-
лись. Парни глазам не верили. Три последних года
Иван не гулял с молодежью. А он уже большой парень,
голос огрубел. Глядя на него, водившие хоровод пре-
рвали песню.
— Что с тобой, евангелист?
— Не был им и не буду, — опустив глаза, ответил
Иван.
— А кем ты теперь сташь?
— Не знаю... Седни вон к Анке Бекетовой пойду
спать, она приманила меня сюда.
После хоровода Иван вместе с ребятами пошел к
Костьке — своему старинному дружку. Он заходил к
нему в последний раз три года назад и не замечал, как
вырос за это время. Сегодня Ивану пришлось накло-
нить голову, чтобы не задеть за притолоку.
Ночевать он домой не пошел — спал на чужом сено-
вале. Заявился только утром. Отец искоса посмотрел на
сына и сказал:
— Ты же себя и нас сгубил. Все мы теперь грешны
перед господом...
— Я сам за себя отвечу, — хмуро сказал Иван.
Севостьян, претерпев затянувшуюся болезнь, уди-
вился, узнав о семейном разладе. Когда зашел разговор
о непослушании Ивана, Севостьян сказал отцу:
— Што же ты, отец, мешаешь нам жить?!
— Молчать! — закричал на Севостьяна Макаров,—
Я еще большак в доме!
Своим окриком он не испугал сыновей, — наоборот,
отец понял: его угрозы бесполезны. После разговора
Севостьяна с отцом Иван стал смелее. Брат его подбад-
ривал. Пока Севостьян после болезни еще задыхался от
кашля, Иван по вечерам уходил на гулянки.
В престольные праздники — так было заведено ис-
стари — лыковские парни приглашали друг друга в
гости, угощались медовицей, пивом. Иван знал: отец
его с выпивками в дом не пустит, а приглашать гостей
к соседям не хотелось. В конце концов Иван решил:
«Будь что будет, на праздники позову к себе го-:
стей». Севостьян обещал брату поговорить об этом
с отцом.
Накануне рождества Иван для храбрости немного
выпил и, как загулявший бурлак, явился домой с наме-
рением повторить отцу, что он соберет к себе на пра-
здник ребят.
— Я тебе сын или бездомный бурлак? — спросил он
отца.
— В чем дело? — удивился Макаров.
— Я гуляю. Меня угощают, а где я живу — никто не
знает. Так вот: на праздник уступи мне избу и не ме-
шай нам.
— Без вина угощайтесь, а с вином не пустим,— вме-
шалась в разговор Ефросинья.
Иван поднялся с лавки и, словно обезумевший, за-
кричал:
— Если вы к празднику не выйдете из избы, от вас
только лоскутки останутся!
Севостьян встал рядом с братом, обращаясь к отцу
и сестре, сказал:
— У нас две избы. Вы с вашими евангелистами от*
правляйтесь в заднюю избу — спасайте там ваши души,
а переднюю освободите нам. Да — нам!
Через некоторое время Севостьян заявил отцу, что
жить вместе с ним не хочет и просит разрешения же-,
ниться.
Казалось, на этом семейные распри кончились. Но
отец не раз, краснея от гнева и пересудов своих еди-
номышленников, снова принимался убеждать сыно-
вей:
— Вы совершили грех. Но есть еще время — покай-
тесь! И вы можете увидеть царство небесное.— Но сам
уже перед этим перестал им давать муку.— Где предае-
тесь мирским соблазнам, там и ешьте... Ни крошки хле-
ба не получите, пока не опомнитесь.
Он запрятал былр ключи от житницы. Но Иван
разыскал их.
«Раз честью хлеба не дает, надо взять самовольно».
И он нагреб мешок муки и отнес его соседке.
Постоянные домашние ссоры заметно надоели и
сестре Ефросинье. К ней давно сватался новосель-
ский парень. Она решилась пойти за него, лишь бы
не быть свидетельницей разгорающихся раздоров в
семье.
Как-то к Макарову со всей Лыковщины сошлись на
собрание евангелисты. Явился и жених дочери. Из Се-
менова приехал Ухабин. Он, видимо, хотел еще удер-
жать в общине Севостьяна, но тот загодя намеренно
ушел в соседнюю деревню. Отцовская община сосвата-
ла дочь Макарова. Иван вернулся домой выпивши, про-
шел в избу, к отцу. Собравшиеся евангелисты сидели за
столом, пели брачные стихи. Отец встретил сына у
двери.
— Ты, знать, лишку хватил,— сказал он, преграждая
сыну путь.
Иван что-то хотел возразить, но вместо этого запла-
кал. Голос у него заклокотал в горле и превратился
в стон. Почувствовав на себе неодобрительные взгляды
собравшихся, желая от них как-то защититься, Иван,
истерически задыхаясь, закричал:
— Плюю, плюю на вас и на евангелие... А теперь
что хотите, то и делайте со мной.— Он повернулся и,
пошатываясь, вышел. Дверь глухо скрипнула, и в избе
наступила тишина.
— Нет у меня больше сына, — с трудом, шепотом
выговорил Макаров.
Ивану в этот момент хотелось скорее уйти из дома.
Торопясь, он ударился головой о косяк сенных дверей
и выбежал на улицу.
Утром Ивана разбудила сестра. Она стояла возле
него с женихом.
— Я, братик, ухожу из дома... Пришла с тобой про-
ститься и предупредить... не вернусь к вам.
После семейных передряг макаровский дом превра-
тился в сплошное наказание. Жить Ивану с отцом ста-
новилось невыносимо. Севостьян после «крещения»
остался хилым — воспаление легких подломило его здо-
ровье, Ивану уже надоели вынужденные гулянки,
постоянные ссоры с отцом. Он присмотрел для себя
невесту и в женитьбе видел наилучший для себя выход.
Когда он об этом сказал своей избраннице — Вареньке
Медведевой, она рассмеялась:
— Не пойду за евангелиста!
Но Иван ей давно нравился больше других пар-
ней. Улучив момент, она как-то сказала об этом Пе-
сковой:
— Тетка Хама, вот бы мне жених-то — Иван Ма-
каров.
— Да ты, девка, знать, рехнулась... Он — еванге-
лист! Ни за што! Пойдешь за Ивана Данилова, все тебе
сряжу, а за Ваньку Макарова сташь мечтать — остан-
ное отберу.
После этого разговора Вареньке самой приходилось
сватать Макарова, и сам он чаще стал ходить к Песковым.
Сядет за стол, а его избранница где-нибудь поодаль,
глаз на него не смеет поднять. Хама с мужем заберутся
на печку и оттуда срамят невесту:
— На-кось, поганая побирушка, замуж захоте-
ла!.. И ты хочешь брать такую?! — выкрикивала Хама
с печи.
Все это говорилось Песковыми, чтобы помешать Ва-
реньке, но Макаров стоял на своем.
— Отдайте мне Вареньку,— не один раз Иван начи-
нал такой разговор с Песковыми. И как-то при них
спросил Вареньку: — Идешь за меня?
- Да!..
— Ну, мне больше ничего и не надо.
— Нет, этому не бывать! — закричала Хама.
— Жених ты бы хорош, не хаем тебя, Иван,— вме-
шался Песков,— да ты ведь евангелист, не по мыс-
ли нам.
Но Варенька уже давно собиралась уйти от Хамы,
боялась только сказать об этом. Все в Заречице знали
честную безотцовскую девушку за смиренницу, но Ха-
ма, высохшая от жадности и ненависти, наотрез за-
явила:
— За евангелиста не пущу.
Варенька об этом сказала Ивану. Он решил пойти
к Хаме без сватов, поговорить с ней лично. Пришел,
сел вместе с хозяевами за стол. Хама догадалась о цели
его прихода. У нее тут же подоспели дела. Она засуе-
тилась, и Ивану никак не удавалось спросить. То она
выходила во двор, то лазила в подполье, словно не за-
мечая парня. Песков молча вил к лаптям веревки.
С ним жених и решил начать разговор.
— В таком случае, дядюшка Миколай, дозволь тебя
спросить.
— Спроси, спроси, послушаю... Разве чего покупать
надумал у нас?
— Да, надумал,— раздраженно ответил Иван.— Вон
сидит на лавке девчонка в сарафане. Ее купить хочу,—
указал он на Вареньку.
Песков, притворившись смиренным проповедником,
хранившим за сжатыми зубами великие аввакумовские
тайны, с улыбкой ответил:
— Едва ли будет продажна. Поживет еще у нас...
Над ней не каплет... Да ведь вон, как баушка
хочет.
Больше часа просидел Иван у Песковых. Наконец
улучил момент заговорить с хозяйкой:
— Тетка Хама, знашь, зачем я пришел? Скажи: Вар*
вару отдадите за меня?
— Нет, — ответила Хама, прищуривая поросячьи
глазки, и тут же по-всячески начала срамить Мака-,
рова.
— Если ты так, я и спрашивать вас больше не стану,,
послушаю невесту.
— Неча ее слушать... Невеста в моем доме говорить
не вольна. А ты, Ванька, лучше уходи от греха! Убирай-
ся вон из избы! — кричала Хама.— Я сказала: нет,—;
Значит, так и будет!
— Хватит,— сказала Варя,— покатались на мне...
Ухожу за Ивана. Мне вера Макаровых не поме--
шает.
От этих слов у Пескова опустились руки. Веревоч-
ка, которую он вил, вырвалась, повисла на стене и на-
чала раскручиваться. Хама смотрела на Вареньку, как
ястреб на цыпленка. Бледные, сухие щеки девушки
впервые покрылись румянцем.
«Вот до чего довели тятенькины молитвы,— подумал
про себя Иван,— даже девчат за меня не отпускают».
С этим обидным осадком в душе он подошел к Варень-
ке и с благодарностью протянул ей руку:
— Сегодня ночью приду за тобой.
Варенька промолчала: она, видимо, еще мучилась от
стыда и страха за свою смелость. А Хама села на лавку,
уперлась в нее руками и еще раз решительно повто-
рила:
— Нет!.. Ты за еретика не пойдешь!
В дверях своей избы Иван столкнулся с отцом и
вздрогнул от неожиданности. Из отцовской половины
пахнуло теплым запахом горящей восковой свечи. Ког-!
да отец прикрыл за собой дверь, на мосту сделалось
темно. Иван обрадовался этому и чуть слышно про-
изнес:
— Тятенька... я сосватал невесту.
Макаров открыл рот, словно стараясь захватить в
себя больше воздуху. В это мгновенье ему хотелось
увидеть лицо Ивана. Он.давно не слышал его голоса,
такого близкого, покорного. Отец почувствовал жела-
ние ласково прикоснуться к сыну, но вместо этого по-
жал плечами и, крепко сжав кулаки, сказал:
— Вот как!..
Иван, как и отец, впал в состояние какого-то непо-
нятного страха. Сын готов был просить у отца проще-
ния, «но за что?» — спросил он себя и, стиснув зубы,
отворил дверь в избу.
Отец, оставшись один, подумал про себя: «Женится,
перестанет гулять, и мы снова пойдем все по одному
пути. Выкормим пару лошадей и заживем по-хоро-
шему».
Иван затворил за собой дверь и услыхал — на печи,
задыхаясь, кашлял Севостьян.
— С кем это ты там баил? — спросил он.
— С отцом,— ответил Иван.— Сказал ему, что
невесту завтра приведу.
— Да полно-ка, никак ты с ума сошел!
— Раз мы с родителем отказались жить, надо заво-
дить свою семью. Пойди завтра со мной, а то мне не
отдают невесты-то.
Севостьян сел на край печи. Он тяжело дышал от
накопившейся в груди мокроты.
— Што я-то сделаю, коли не отдают?
— Ты только войди к Хаме... невеста будет готова,
а я вас у крыльца дождусь...
На другой день, утром, к Песковым заявился Иван
с братом. Варенька ждала Макарова. Не успел Севость-
ян закрыть за собой дверь, Иван сказал невесте:
— Сряжайся!
Варенька не торопясь оделась и хотела с Хамой
расстаться по-хорошему. Упала ей в ноги и про-
сила:
— Благослови меня, тетенька.
Хама, кусая губы, отбежала от Вареньки к печи.
— Не дай тебе бог ни по земле, ни по воде хо-
дить,—кричала она,—вертись, как на осине лист, нет
тебе моего благословения! — От печки она вернулась
к Вареньке и пнула ее ногой в лицо.
Иван, стиснув зубы, приблизился вплотную к Хаме.
— Смотри, — замахнулся он, — я тебя ушибу боль-
нее.
Песков, сидевший до того на печи, быстро' спустил-
ся на пол и, видимо желая загладить вину жены, отвел
ее за плечи со словами:
— Не удержишь... коли хочет, пусть идет. Иван —
парень не плохой... Я не хулю его, но он евангелист,
еретик...
Вывел Иван невесту из избы, Хама выбежала за ни-
ми на мост. Она все еще продолжала ругаться:
— Пожила бы... нашла бы такого-то евангелиста, а
може, и получше Ваньки!
Глядя на брата, и Севостьян серьезно надумал же-
ниться на Польке Масловой. Она была младше его, но
охотно дала согласие засылать сватов, сомневалась
только, что молода.
Пришел раз Севостьян с беседы домой, сел возле
брата и говорит:
— Иван, велишь ли ты мне жениться?
— Да што ты, Севостьян, выдумал? Тебе в солдаты
идти!
— Мне в солдаты-то неохота. Как-нибудь сойду за
евангелиста... забракуемся. Да и нутро-то мое гниет.
— Да полно-ка, у нас и хлеба с тобой нет! Разве,
о ком ты думать, она пойдет за тебя? Они хоро-
шего житья, а мы ведь — што? Нищие... Какая мы им
пара!..
— А они мне велели сватать. Шел я вот тут как-то
вечером, а мать Польки меня подозвала: «Пойдешь,
говорит, по нашей вере, — женись». А мне што вера-
то? Евангелие мне больше не нужно, а невеста бо-
гатая!
Ивану расставаться с братом не хотелось. Да он и
боялся один оставаться с отцом. Так он Севостьяну ни-
чего толком и не сказал. Варенька, слушая разговор
братьев, подумала: «Скорее бы прошел мясоед».
Шла она как-то с Заботиной. Встречает ее Инотарь-
ев, берет за руку и говорит:
— Молодуха, скоро свахой будешь.
Варенька над этими словами задумалась: «К чему он
меня свахой назвал?» Вернулась домой и, не снимая
лаптей, залезла на полати. В избе никого не было.
Братья работали у Дашкова на делянке. Раньше Ивана
возвратился Севостьян. Разделся и спрашивает:
— Ты што, Варвара, лежишь?
— Да так... Лежу и думу думаю: стоит ли тебе же-
ниться до службы?
— Стоит... Ты лучше сходи, Варвара, к Масловым
и заверь о моем согласии.
— Да кака дура сноха ходит к девкам свататься?
— Да не свататься — она мне уже задаток дала...—
И Севостьян вынул из-под подголовника косынку.
Варенька увидела ее и всплеснула руками:
— Такая тряпица, пожалуй, рублей пять стоит!
Когда Варенька оценила задаток, у нее заболело
сердце пуще прежнего, словно на нем надрез сделали.
— Сходишь ли, Варвара? — повторил Севостьян.
— А в чем мне идти-то, не в лаптях же? Да и пошто,
коли ты задаток принес?..
•*- Сходи, успокой их, они боятся: отцу невеста не
нужна.
От просьб Севостьяна Вареньку бросало в дрожь.
В избе наступила тишина.
— Затопи-ка, Севостьян, печь.
— Да што ты, Варвара, и так жарко.
— Затопи, затопи,— повторила она.— Мне холод-
но... к Польке не пойду, слышишь?
На другой день вечером, после того как Севостьян
просил Вареньку пойти к Масловым, он пришел домой
из леса, переоделся в сатиновую^ рубашку. Посмотрел
на себя и снял рубашку.
— Дай мне, Иван, твою, она почище.
— Ты куда?
— В Монастырщину, по невесту.
Поздно ночью’ Иван услышал стук в оконную раму.
Он подошел к окну. На улице стояла Анка Бекетова.
Она спросила:
— Куда у вас Севостьян-то ушел?
— В Монастырщину, Польку Маслову сватать,— от-
ветил Иван.
— Да ее нонче срядили за Болыпухина Никашку.
Она просила передать Севостьяну привет.
«Если так случилось, как говорит Анка, може, те-
перь брат повременит»,— подумал Иван, отходя от
окна.
Все оказалось так, как сказала Бекетова. Когда Се-
востьян явился, Полька сидела со сватами за столом.
Друзья Севостьяна сказали невесте о его приходе. Она
тут же вылезла из-за стола и убежала к нему. Никуда
не заходя, Севостьян с Масловой отправились в Заре-
чицу.
Часа в два ночи Иван проснулся от стука.
— Иван, Иван, погляди-ко в окно,— вполголоса вы-
зывал брата Севостьян.
Брат слез с печи, видит: под окном стоит Севостьян,
а рядом с ним Полька Маслова. Иван впустил их в
избу.
— Теперь нам станет веселее,— сказал Севостьян.—
В доме две хозяйки будет.
— Весело, да еще как,— отозвался Иван, ударяя Се-
востьяна по раздувшемуся карману пиджака, где у него
находилась бутылка водки.
Макаровы за всю ночь не сомкнули глаз. Утро разо-
гнало спрятавшиеся с ночи тени. В избе было совсем
светло.
СОЛДАТЧИНА
Андрей Медведев! О нем, будучи уже просватанной,
Таисия Инотарьева обронила не одну слезу. Кргда она
готовилась стать под венец с Бессменовым, Медведев
находился далеко от Заречицы — отбывал царскую
службу.
— ...В говение Керженец проходит льдом,— расска-
зывал он сослуживцам.— Заулыбается береза, птица на-
летит, за зиму наработают леса видимо-невидимо, пого-
нят плоты. Рабочий народ Лыковщины подвалит к бере-
гу. Заухают «Дубинушку». А чтоб прытче растурива-
лись, хозяин подкинет на водочку. Отвалят плоты, и
народ запоет песни. Приплывут к Волге. Там лес куп-
цы ждут. Волга в эту пору прибывает, своей водой да-
вит керженскую воду. В затонах лес кошмят, сгружи-
вают плотов двести — триста вместе. Соберут «сойму» и
плывут на экой-то махине до Царицына, до Астрахани.
К осени вертаются домой. Кои сумеют сберечь копей-
ку, те, глядишь, и рублик тащат в семью, а кто винцо
попивает — тот возвращается с поплавки гол что сокол!
Вы только поймите, что такое наш Керженец, наша Вол-
га! — говорил Медведев.—Кто хоть раз сплавал по
Волге — его весной цепями не удержишь дома. Жену,
детей оставляет, рядится к Дашкову или Инотарьеву.
Откажут наши богачи, умоляет лоцмана. Исконный
бурлак считает — на плотах не жизнь, а удовольствие.
Тут тебе и харчева, тут и кошевар, тут тебе и нары
просторные — солнце ридишь от восхода до заката.
А раздолье-то, раздолье-то волжское! Его ни с чем не
сравнишь...
Так же вот, как бурлаки, по одной весне уплыла
с плотами и мать Андрея Медведева. Уплыла и не вер-
нулась. Еще хлеба стояли несжатыми, пришла весть,
что-де Марью Афанасьевну в Нижнем нашли на берегу
мертвой. Никто по ней не разложил ни ладана, ни со-
рочин не справил.
Гришенька по найму гнал смолу, жег угли Дашкову.
Андрюшка помогал ему. Куб дашковский был кирпич-
ный: и угли в нем зноились, и смола стекала в кадки.
Насадит, бывало, Гришенька поленьев, затопит,
ждет — смола выйдет, Андрюшка закупоривает отвер-
стие и следит, как смола вытекает. Остывал куб — вы-
гребали уголь, загружали его в кули. А Гришенька сно-
ва садил лес. Той зимой Гришенька от стужи занемог.
Андрюшку Тимофей Никифорович не считал при-
годным к такой работе. А паренек все уже мог делать,
всех умел слушаться и всем подчинялся. В людях его не
хаяли. Только Дашков не верил в его самостоятель-
ность, хотя Андрей покоя себе не давал в работе — на
все был безотказным. У него уже имелись и новые лап-
ти, да не одна пара, и онучки. И уж никому сирота не
жаловался на свою долю.
Так незаметно подошло время и солдатчины, надо
было идти на царскую службу.
Заречинцам казалось, что все девки липли к Медве-
деву. «Он и не пьяница, он и табак не курит, и парень-
то он самый честный», — говорили про него.
В двенадцатом году Андрея призвали на службу.
И тут по-иному зачалась его жизнь. Наконец-то он уви-
дел крашеные дома. Сначала служил в Белостоке, из
Белостока попал в Ковно, из Ковно — в Гродно. За-
тем — в Вильну и, наконец, в Дубейсы...
Был конец марта. В Польше оживали сады, а в За-
волжье в это время приятно ступить по хворосту. Он
хрустит, словно хочет рассказать людям лесные тайны.
В такую пору, думал Андрей, хорошо поднять голову
и крикнуть от радости в синюю вышину, что ты жи-
вешь, видишь лес, небо и крашеные дома.
В местности, где служил царскую службу Андрей
Медведев, начинались полевые работы. В одну из пят-
ниц роту драгунов построили и повели в полковую
церковь. После вечерни Медведев, как и другие, при-
шедшие с ним, купил у церковного сторожа двухкопе-
ечную свечу и ждал очереди на исповедь.
По стенам маленькой церкви виседи бедные, почер-
невшие иконы. Зажженные лампады бросали на них
пятна слабого теплого света. На клиросе, за ситцевой
ширмой, будто кто-то ворчал: там исповедовались сол-
даты. Церковная тишина изредка нарушалась осто-
рожными мерными шагами драгун. Некоторые из них
выходили из-за ширмы с верой, точно они действи-
тельно там оставили свой грех.
Вот и Медведев ступил на приступки амвона и очу-
тился перед полковым священником. Он так же, как
и все, поклонился ему в ноги и положил на аналой
свечу. Недолго спрашивал его батюшка о совершенных
грехах и под конец задал Андрею вопрос:
— Не имеешь ли хулы на правительство?
— Как же не иметь,— ответил Медведев,— когда
мёня, единственного сына, взяли.
Батюшка от его слов точно ожегся о свечу. Не гово-
ря больше ни слова, перекрестился, поставил Андрея на
колени, «отпустил грехи» и попросил его позвать сле-
дующего...
В субботу драгуны причащались. После принятия
«святых тайн» эскадронный командир вызывает к себе
Андрея.
— Жалко мне тебя, Медведев,— встретил его ко-
мандир.— Солдат ты хороший, запевала еще лучший,
ни в чем не замеченный, а по глупости наболтал на
себя; Кто тебя, дурака, тянул за язык на исповеди?
Мерзавец ты эдакий! — И командир изо всей силы уда-
рил Андрея по щеке,— Понял, за что?.. А теперь сту-
пай... Тут тебе и весь суд.
Андрей повернулся идти.
— Стой,—вернул его эскадронный.—Выйдешь от
меня, сплюнь драгунскую оплеуху и запомни: другой
бы на моем месте тебя, сукина сына, в Сибирь загнал...
в Сибирь! За нерадение к его величеству. Понял?!
В Сибирь или на виселицу, негодяй! Понял?
— Так точно, ваше благородие!
— То-то... человек ты русский, а в церкви произно-
сишь хулу на его величество!.. Ступай!..
Яблони покрылись сверху донизу плодами. Яблоки
надули красные щеки. На ветки нерешительно садились
только что оперившиеся молодые птицы и робко пода-
вали голоса. В это время Андрей Медведев сидел на'
гауптвахте и ждал вызова. На допросе он рассказал
следователю:
— Мы поехали к помещику кормить коней. Фами-
лию его не могу знать, ваше благородие. У него посеян
был клевер, мы пустили на поле коней, а сами пошли
гулять на дорогу. Остановились у корчмы. В корчме
выпивали пехотинцы семнадцатого стрелкового полка,
и у нас синими завязалась драка. Подрались по-хороше-
му, можно сказать — от нечего делать, и разошлись.
Когда мы были уже на конюшне, узнали: пехотинцев
арестовали за то, сказывали, что они с проезжей бар-
ской кареты — госпожа, слышь, какая-то ехала — среза-
ли корзину с вином. Распечатали редкое, барское вино
и выпили. Выпили и на дороге уснули. Когда дилижан
барыни приехал в Марьян Поле, хватились корзины.
Городовые пошли на шоссе, нашли пьяных пехотинцев.
Им отказаться нельзя, — корзина при них, нечего было
и спрашивать. «Но мы, говорят, пили не одни, с нами
были кавалеристы девятого драгунского полка». И вот
с того дня забрали нас двоих, ваше высокоблагородие,
и отвели на городскую гауптвахту.
— Так-так... отвели, значит, на гауптвахту?
— Да, на гауптвахту... Но я не виновен, ваше благо-
родие, корзины не видел, а мне за это не дали матраца.
Я тогда и уговорил товарища бежать с гауптвахты. Ре-
шились мы на это с Сухарьковым: принесут, мол, обед,
а в это время камеры не заперты, мы и убежим, только
не из-под‘"-замка: думали, будет легче отвечать, коли
поймают. Договорились. Пошли в отхожее, видим — на
площади много народу, базар был. «Бежим,—говорю
Сухарькову,— стрелять не станут». И пустились на во-
лю. Тут закричали: «Держи, лови, стреляй!» Стрелять
нельзя, кругом народ. Я бегу, а Сухарьков упал. Огля-
нулся, а его уже окружили. Эх, мол...— сощурив боль-
шие глаза, Андрей Медведев почувствовал желание
выругаться, но спохватился.
— Кто такой этот «мол»? — спросил следователь.
— Это я, * ваше благородие, выругаться хотел. Эх,
мол, мать твоя, летит на базар с корзиной.
— Как ты сказал? Летит с корзиной?
— Точно так, ваше благородие, с корзиной. Сухарь-
кова, значит, окружили, били, а я бежал. У меня в ру-
ках сапоги. Позади кричат: «Держи его, держи!!» Но я
уже выбег на шоссе. По мосту идут два поляка. Думаю,
если станут задерживать, ударю сапогами или схвачу
поперек туловища — и за мост,- а в руки не дамся. Но
они посторонились и прошли, не сказав ни слова. Вре-
мя клонилось к вечеру, люди уже ушли с полей, я сво-
ротил с дороги... Увидел хату, недалеко березник, там
же канавка и под березником застенье, куда я и лег,
когда уже на небе показался месяц. Одежи на мне один
мундир. Снял его, окутался, слышу, свистят...
— Значит, летит с корзинкой, — ни с того ни с сего
перебил Андрея следователь и спросил: — Мать у тебя
есть?
— Нет,— ответил Медведев, горько усмехнув-
шись,— Жила она в Лыковщине богато, лучше всех, а
отца у меня нет и не было. Можно, ваше благородие,
дальше говорить?
— Продолжай.
— Ну, думаю, найдут — застрелят. И я взмолился...
Слышу, у дома тявкают собаки.
— Так ты мне не сказал, как ты взмолился?
— Матушка, прошу, пресвятая богородица, закрой
меня хоть фартуком своим, а я в полк сам вернусь.
— Гм... Фартуком просил закрыть,—улыбнулся сле-
дователь.
— Да, передником. А собаки визжат, драгуны наши
едут и свистят, а перед ними кружится одна собачонка,
она на меня лаяла, и я думал: того гляди, сгребут меня.
Драгуны же .решили, что псы лают на них. Проехали
мимо и поскакали в разные концы, а я остался в сере-
дине. Выходит, меня собаки спасли. А драгуны, я после
узнал, могли, если нужно, меня и застрелить. Так, ваше
благородие, я пролежал в канаве до рассвета. Солнце
поднялось, а я не решался выглянуть из оврага, все ду-
мал: куда двинуться? Решил — пойду в Волковишки,
а там к прусской границе. И шел не кривуляя, по
солнцу. Вы знаете, ваше благородие, кругом ровные
поля, укрыться негде. Дошел до какой-то хаты. Во«<
шел — и вижу: у окна сидит девушка и поет.
— Ну-ну, давай и ты пой, только не громко... На-»
ши драгуны хорошо поют... А что же пела та де-
вушка?
— Не знаю, ваше благородие, как она у них поется.
Так вот, хозяйка, что ли, или ейная дочка видит — я
есть хочу. Ставит она мне на стол блюдо с печенкой
и легким, подает хлеба и улыбается. Хорошая девушка,
ваше благородие. Накормила она меня досыта. Вошел
тут к ней поляк, спрашивает: куда я иду? «Пробира-
юсь,— сказываю, — за границу, а где пройти, штоб не
видели солдаты, не знаю». И рассказал ему все, ваше
благородие, как вам, не утаив ни одного слова. Поляк
помолчал, потом подошел к окну'и сказал: «Иди этой
дорожкой, ни с кем не встретишься, она тебя проведет
в Волковишки...» К вечеру я дошел. В большом местеч-
ке уже зажигались огни. По темной окраине, выложен-
ной булыжником, я вошел в улицу. Иду напропалую,
хотел уж, штоб забрали. Мне надо сворачивать, впере-
ди вижу — четверо городовых, думал воротиться. Когда
стал к ним подходить, тихонько запел песню, слышу:;
«Нет,— сказывает один из них, — он здесь не пойдет».
Они говорили правду: настоящий беглец не полез бы
на них. К дому, мимо которого я в это время проходил,
подъехала коляска, из нее вылезают какие-то в шляпах
и рассказывают, что из Старого Поля бежали москали
и грабят всех по дороге. Пропустил я их и подумал:
как они врут. Пошел дальше и нагнал господина, тоже
в шляпе, и с ним барышню, спрашиваю: «Так ли я иду
на Вержболово?» А какая, видно, это была хорошая ба-
рышня: «Прямо, говорит, идите, никуда не сворачивай-
те». Прошел я Волковишки и очутился на шоссе. Слы-
шу позади себя топот, оглянулся — верховой. Передо
мной канавка и мостик, решил обождать. Вижу — у вер-
хового кошель сеном набит, узнал, что это погранич-
ник. Он проехал, и я, не боясь, двинулся дальше. По
дороге встретил стог, лег и уснул, а пробудился, уже
рассвело. В полдень дошел до Вержболова. Вижу — ка-
валеристы обучаются на лошадях, солдаты идут, а на
меня внимания не обращают. Но пугана ворона, ваше
благородие, куста боится. Добрался до хаты, а в ней —
молодая женщина...
— Кха, кха, молодая?.. Так... дальше...— нетерпели-
во барабаня по столу пальцами, сказал следователь.
— Я вошел в избу, ваше благородие, женщина мо-
лодая...
— Слышал, что молодая, — пыхтя и отдуваясь, вос-
кликнул следователь,— дальше-то, дальше что?.
— Она молодая, но на стене увидел полушубок и
ремень. Ну, думаю, здесь живет вахмистр. Впору бы
повернуть обратно, но она меня остановила. Тогда я ее
попросил: «Мадам, до носу бы повольгать». Она нали-
ла мне супу, наложила белого хлеба и вышла куда-то.
Я поел, а уходить неудобно. Она вернулась, а за ней на
самом деле вахмистр. «Это,—спрашивает,—что за сол-
дат?» — «На работу пришел»,—ответила она. Он вы-
шел, не молвив со мной ни одного слова. Я встал, а
хорошая женщина указывает мне на хлеб: «Возьми, го-
ворит, по дороге съешь». До границы добрался скоро.
Подошел к самой линии. Часовой кричит: «Остано-
вись! Ты куда, спрашивает, земляк?» — «Хочу перейти
границу»,— «А у тебя деньги есть?» — «Нет!» — «Ну,
так ты не пройдешь».— «Тогда я пойду обратно в
полк»,—«Но и отпустить тебя не могу,—отвечает ча-
совой,— пожалуй, виноват буду». Приводит он меня на
кордон, к вахмистру, в тот дом, где меня кормила хоро-
шая женщина. Вахмистр только сел обедать. Погранич-
ник, указывая на меня, докладывает: «Ходит, где не
положено».—«Што же это ты!» — закричал на меня вах-
мистр. «За границу хотел, да вот денег нет». И расска-
зал ему, ваше благородие, всю правду, што и вам. Вах-
мистр выслушал, расправил усы и велел дать мне обед.
Съел я котелок борща, а после этого он отправил меня
до Волковишек и со мною двух поляков. Провожал нас
человек с клюшкой. Дошли мы до Марьян Поля, прово-
жающий и говорит: «Москали, пойдемте в корчму».
Ему было наказано меня представить командиру полка.
Они зашли, купили вина, подносят мне, но я отказался.
«Долго,— спрашиваю,— вы здесь пробудете??» — «А ты
ступай,— сказал мне провожатый,— и явись к команди-
ру полка». Я, ваше благородие, и шел было к команди-
ру, а меня перехватили и опять на гауптвахту, а потом
и к вам.
— Ступай,— сказал следователь,— явись к команди-
ру, а потом мы посмотрим — куда тебя послать: на ви-
селицу или в Сибирь, понял?
— Так точно, ваше благородие.
Было темно, когда Медведев подходил к дому ко-
мандира полка. Он приоткрыл дверь в кухню. Его обда-
ло пахучей теплотой. На полках выстроились в ряд
медные кастрюли. Повар острым ножом потрошил на
ужин щуку. Возле него стоял денщик Петрушка, со-
гнувшийся над какой-то банкой. Медведев осторожно
прикрыл за собой дверь. Денщик оглянулся на драгуна
и перевел безучастно взгляд на повара, а Медведев,
присматриваясь к обоим, попросил денщика:
— Петрушка, доложи командиру: явился, мол, Мед-
ведев.
— А може, тебе не так к спеху?
— То-то, што к спеху.
Денщик посмотрел на Андрея, любимца командира
полка, измерил глазами силу драгуна и, не говоря ни
слова, ушел.
Когда он скрылся за дверью, Медведев слышал его
шаги по лестнице, ведущей в верхний этаж, а стихли
шаги, он задумчиво перевел взгляд на белый колпак
повара. И нашел: если бы надеть такой на следователя,
он мало бы чем отличался от повара, который ловко,
одним ударом,, отсек щуке голову и бросил в помойное
ведро. Скоро вернулся Петрушка, и хотя ничего не ска-
зал, но Андрей все понял и стал смотреть на дверь,
которую предупредительно настежь открыл денщик.
Вскоре на кухню вышел командир полка.
— Здравия желаем, ваше высокоблагородие,— вытя-
нувшись, прокричал Андрей.
— Где же это ты был? — насупив брови, спросил
командир полка.
— В бегах, ваше высокоблагородие!
— Кто привел тебя?
— Сам явился, ваше высокоблагородие.
— Молодец, — засмеялся командир.— Но как же это
ты, сукин сын, осмелился бежать?..
— Не могу знать, ваше высокоблагородие.
— Болван!.. Я, что ли, за тебя должен знать? Пой-
дешь на тридцать суток, мерзавец!..
— Покорнейше благодарю, ваше высокоблагоро-
дие.
Петрушка проворно подбежал к двери и еще шире
отворил ее командиру. Когда на лестнице стихли шаги
командира полка, денщик повернулся к Медведеву и
повторил тоном полковника:
— Болван! Тридцать суток ареста... Голубчик ты
мой... влип?..
— А-а-ми-инь,— тянул хриплым голосом, улыбаясь,
повар, многозначительно вытирая полотенцем длинный,
острый нож.
Когда Андрея вели на гауптвахту, по дороге де^
журный посочувствовал ему:
— Счастье твое, Медведев, что тебя в прошлый раз
не нагнали. Сухарькова-то маленько того...
— Есть за что, падай, да вовремя подымайся.
На гауптвахте Медведев получил матрац. А через
десять дней его освободили из-под ареста. Полк уходил
к германской границе.
Из родословной Марьи Афанасьевны Медведевой
известно было немногое, разве только то, что предки
родительницы Андрея были зачинателями Лыковщины.
Вся жизнь его матери прошла на глазах заречинцев.
Добрые люди часто задумывались: «Как все-таки она
вырастила прижитых во вдовстве Вареньку и Андрея?
Сыщется ли в целом свете еще такое детство, каким
оно оказалось у них? Иные ребятишки еще в пеленках
словно свечки гасли, а дети Марьи Афанасьевны толче-
ны, кажись, семью пестами, предстали перед народом
на диво всем любезны и милы».
Война с Германией застала Андрея в полку, кото«
рый под польским городком Праснышем вел неравный
бой. И тут Медведев был ранен. В госпитале его подлег
чили и отпустили на поправку в деревню.
Подходя к родным местам, Андрей вспоминал, как
провожал его в солдаты Иван Макаров.
— Доведется вернуться, я найду хлебное место..*
Жаль мать... И ее бы согрел.
— Мать, оно, конечно, жаль, но уж больно хорошо
тебе,— сказал Иван,— идешь ты, Андрей, на царску
службу, на готовы харчи... Нет у тебя ни кола ни двора
и горя горстка.
— Горе-то у меня, "Иван, большое: то, что крещен
по-кулугурски, это бы еще плевое дело... Обида бе-<
рет — слезы материнской не вижу. Ты вот, хорошо ли,
плохо ли, рос под отцовской крышей.
— Это бы так, да с библией тошно было, а податься
не знал куда. Земля-то нонче на отцах держится... Ты-
то, вишь, свободен.
Андрей на это ничего не сказал. Говорил он всегда
мало. Зато одним взглядом каждого согревал, а за пра-
вду на нож лез.
Передохнув после ранения в Заречице, Медведев
отправился на пересыльный пункт и оттуда попал в
Москву, в лейб-гвардии Литовский полк. Был у него
с собой адресок проживавшего в Москве хахальского
парня — Николки Прянишникова.
В одно из воскресений Андрей получил увольни-
тельную записку и считал себя самым счастливым. Вы-
шел он из ворот казармы, с надеждой увидать Ивана
Великого.
Очутившись в узких переулках большого города,
оробел было. Московские домики лепились один к дру-
гому. Торопясь, он то спотыкался на камни, то налетал
на тумбы. Его обгоняли, гремя колесами по булыжнику,
извозчичьи пролетки.
В воротах Спасской башни Андрея встретил сквоз-
ной ветерок. А когда он вышел на залитую солнцем
Кремлевскую площадь — замер: вот он какой — Иван
Великий!..
Прянишникова он нашел за Рогожской заставой.
Николка снимал угол у владелицы маленькой деревян-
ной постройки. При встрече у земляков лица вытяну-
лись от удивления. Николка накинул на плечи пиджак,
сбегал за бутылкой красного. За столом, накрытым га-
зетой «Речь», земляки не могли наговориться досыта.
Наконец Прянишников, отстраняя недопитый стакан с
вином, спросил:
— Что о войне-то говорят в казарме?
Надо, слышь, кончать.
Долговязый Николка поперхнулся и тайненько заго-
ворил шепотом:
— У Гужона слушок прошел: скоро царя не бу-
дет.— И тут же, прикрыв рот ладонью, проворно встал
из-за стола. Дошел до двери. Прислушался.— Сейчас ко
мне заводские ребята придут, а ты не запоздай к по-
верке.
Андрей встал из-за стола, переглянулся с Николкой
и, не находя иных слов, сказал:
— Хотят нас на фронт выпроводить... Но солдатня
не хочет... Опять, слышь, в Москву вернемся.
— Зачем?—погрозил пальцем Прянишников.—Еже-
ли войну долой, Москва без вас обойдется... Домой нужно
шагать... Земля-то, поди, истосковалась по мужикам.
Кладя свою тяжелую ладонь на плечо земляка, Анд-
рей тихо проговорил:
— Жить-то, Николка, как охота!.. Зачем мне война?
В трактирах на Рогожской площади уже засветили
огни. Медведев торопился в казарму. Он шел и не ве-
рил всему, что слышал от Николки. Не верил, будто
можно избавиться от нужды. «Долой царя, крестья-
нам — помещичью землю» — это было ему понятнее.
Но как быть без Дашкова, Инотарьева? Без них порт-
ков не на что будет купить. Вспомнился утешительный
материнский шепот: «Земля кормит людей из разных
посудин...»
Вторично встретиться землякам не довелось. Медве-
дев вскоре попал на фронт и снова был ранен. «Два
перстика отшибло, пустяковина,— говорил он в госпи-
тале,— нутром-то я здоров». И, как выздоравливающее
го, его снова отпустили в деревню на поправку.
В базарный день, в весенний разлив, видели Медве-
дева в Семенове — закоптелого, в помятой шинельке,
с рукой «на привязи». Мужики, встречая его, спраши-
вали:
— Поди, с фронта? Чай бы рассказал, что и как
там, на войне-то.
— На войне наш брат ни за што гибнет... Не сотня-
ми, а сотнями тысяч.
Ответы Андрея не понравились подслушивающему
человечку. Он усмотрел в словах солдата крамолу. Тут
же доложил исправнику.
К мужикам,* окружившим раненого солдата, торо-
пился урядник.
— Изменники продают Расею, — услышал полицей-
ский чин голос Андрея.
Урядник, растолкав любопытных, приблизился к
Медведеву. Схватил его за рукав шинели и при-
крикнул:
— Ты что тут народ-то мутишь? Идем-ка со мной
к исправнику.
За Медведева вступились мужики. Загалдели:
•г- Нет такого права вести раненого солдата к ис-
правнику.
— Не трогай меня...— Поправив на руке повязку,
Андрей откинул борт шинельки, и, к удивлению окру-
жающих, на его груди блеснули два георгиевских
креста.
— К герою не моги касаться! — раздался чей-то виз-
гливый голос.
Зашумевшие мужики сомкнулись, оттеснили от Анд-
рея урядника. И пока шла перебранка, Медведев нето-
ропливо покинул базарную площадь и повернул на зна-
комую дорогу.
В Заречицу он пришел ночью. Постучался было к
Гришеньке, а он, как потом оказалось, ушел помолить-
ся. Куда Андрею было деться? Толкнулся к Сергею Се-
рову. Он принял его ласково и проводил на сеновал.
Долго не мог уснуть Андрей. Никого ему так не хоте-
лось видеть, как Зинаиду Инотарьеву — всегда, как в
жару, горячую. Давно схоронила она Илью, а все еще
от мужичьих глаз отворачивалась.
На рассвете Медведев открыл глаза и, казалось,
впервые в волюшку потянулся. Серов, слышно было,
уже не спал. Все, казалось, проснулись в Заречице, а во
дворе точно кто-то плакал. Медведев прислушался, по-
том посмотрел на пробивающийся в щели сеновала
утренний свет и облизнул пересохшие губы. В теле
чувствовалась пронизывающая тяжесть, ныл затылок.
«Не выспался»,— решил Андрей. Поднялся, потянулся
за обувкой и, заложив сапог между колен, долго не
сводил глаз с прохудившейся подошвы. Глубоко вздох-
нул, будто ему не хватало воздуха, и начал натягивать
худобу: «Не выдержали... но я-то — жив. Я-то — в За-
речице. Сапоги отказали — лапти обуем».
Андрей спустился с сеновала и на приступках по-
моста увидал пригорюнившегося Серова.
— Кто это у тебя плачет?
Баба моя... Тишку оплакивает.
— Убили?
— Да кто знат... Но у матери-то сердце больное,
а Тихон, как ты знашь, один у нас... и большевиком
оказался. Ушел — и ни слуха.— Серов приставил к
виску палец и покачал головой.— Тихон большевик, а
адать разум теряет... Поди, разбудила тебя?.. Ты уж не
серчай, Андрюшка. Тебя ведь тоже рожала баба.
Слова Серова выматывали душу из Андрея. Он
представил себе свою мать и не знал, что ответить в
утешение Серову.
— Э-э, Андрей, Андрей, мил человек! Война, поди,
уже сожгла не одно материнское сердце.— С этими
словами Серов тяжело поднялся с приступок и напра-
вился в избу.
Через открытую дверь Медведев видел, как он при-
сел на корточки, положил жене руки на плечи, тряхнул
ее легонько, будто старался разбудить.
— Полно-ко тебе, Марьюшка, убиваться-то, не бере-
ди ты моего сердца.
Посмотрел Андрей на мать Тихона, позабыл про
расхудившуюся обувку. И тут ему вспомнился послед-
ний бой ночью, когда немцы перед тем почему-то за-
пускали ракеты не синие, а красные. На позиции была
такая тишина, будто умерло все — высохли деревья и
пушки одеревенели. Солдаты перешептывались еле
слышно. «Что-то уж больно подозрительна тишина-
то!..» Вдруг загрохотала артиллерия. И на глазах Анд-
рея сотнями, тысячами умирали такие, как Тихон. Гало-
пом неслись связные с донесениями: «Нечем оборо-
няться... Дайте патронов, снарядов)». А вокруг — стон
раненых, крик животных, разрывы снарядов, шрапнель-
ный треск. Кто еще не был мертв — того гнали на
смерть. Это было варварское уничтожение безоружных,
уничтожение всего живого на земле. Он вспомнил и то,
как после первого ранения, в шестнадцатом году, сест-
ра его, Варенька, провожая, плакала, причитая: «Пропа-
дешь ты теперича, братец. Не свидеться, видно, нам
еще-то». А он ей сказал: «А ты полно-ко. Жизнь-то не
жестянка... Я, чай, поди, Варенька, не дам врагу пря-
нуть себе на грудь».
И младший унтер-офицер Андрей Медведев пошел
тогда, пошел было, но, обернувшись к Вареньке, пома-
хал рукой и зашагал на пересыльный пункт. С пере-
сыльного попал в роту выздоравливающих, потом в за-
пасный батальон и снова готовился идти в пекло вой-
ны. По утрам его выгоняли на плац. Своему отделению
он командовал: «Ложись, поднимайсь, бегом... Начинай
«Соловья-пташечку», да пой прытче».
Из запасного батальона послали в Ораниенбаум, в
пулеметный полк. Андрей пулемет изучал на льду Фин-
ского залива, напротив Кронштадта, и дальше казар-
менных ворот — ни шагу. А уже шел слух, шепотом пе-
редавали: «Четырнадцатого января рабочие выйдут на
улицы Петрограда и скажут: «Долой царя». Но в янва-
ре рабочие не вышли, а двенадцатого марта народ сво-
боду потребовал. Медведев пристреливал пулемет в
Мартышкине, на плацу, против царского дворца, куда
его величество чай только пить ездил. В Мартышкино
пришли рабочие и пулеметчикам шепнули: «Идемте
в Петроград. Там народ на улицы вышел».
Андрей согласился пойти, не зная еще, что такое
революция. Его останавливал было офицер, приказы-
вал не ходить.
— Ну, — протягивая руку, сказал Андрею рабо-
чий,— идем, товарищ. Только бы не как в пятом году...
Ежели так же получится, постреляет нас царь... Не
устояли мы перед ним в пятом и крови пролили види-
мо-невидимо.
В Петроград Медведев пришел ночью. Кругом стре-
ляли, а кто в кого — не поймешь. Ночевал он с пуле-
метчиками в «Балтийском ресторане». Утром отовсюду
шли полки: и со Стрельны, и с Красного Села. Андрея
с товарищами привели в казармы Измайловского гвар-
дейского полка. Тут обнимались солдаты с рабочими.
Пулеметчикам измайловцы несли обед по полному ко-
телку. Парень из-под Воронежа, дружок Андрея, за-
пустил ложку до дна котелка, да так и ахнул:
» — Мясо — ложкой, не провернешь... Хороша рево-
люция! — погладив себя по небритым щекам, сказал он
и заулыбался.
Заправившись досыта гвардейским обедом, пулемет-
чики в одном строю с измайловцами пошли к Государ-
ственной думе. Там их встретил председатель Времен-
ного правительства Родзянко — старый, седой, широко-
плечий, с брюшком. Подъехал к ним на машине и
говорит:
— Братцы, не волнуйтесь... Сейчас Милюков напут-
ствие вам будет говорить.
А Милюков — тоже старый и седой — начал дер-
жать речь. Солдаты ждали доброго его слова, а он и
говорит:
— Войну надо продолжать до победного конца.
А ему в ответ все разом закричали: «Долой вой-
ну!» — «Нельзя,— осерчал Милюков.— Если мы осла-
бим фронт, немцы придут в Петроград, как только
вскроется Финский залив». Но тут ему еще громче гря-
нули: «Долой войну, долой!»
Трамваи по Петрограду не ходили. Одни конные
вестовые сновали, и стрельба шла из-за углов и с крыш
домов. Стреляли несколько дней. Потом Медведев
взрывал на Марсовом поле землю, готовил кладбище
убитым за свободу. Андрей гордился, когда называли
его пулеметчиком «железного полка» большевиков. Он
и тогда еще хорошо не знал, что за большевики. Но
шлй разговоры, что скоро приедет Ленин, и о Ленине
говорил стар и млад.
— Объясни мне, пожалуйста,—обратился тогда
Медведев с вопросом к воронежскому парню,—что
этот Ленин из себя представляет?
— Слышь, из-за границы едет. Стало быть, полагаю,
что это наш, должно быть, революционер, по пятому году
из России скрывавшийся, как преследуемый царизмом.
Если тебя, Медведев, интересует тот, о ком спрашива-
ешь, завтра айда его встречать на Финляндский вокзал.
Пулеметчики прибыли на серую привокзальную
площадь чуть ли не одними из первых. Потом шли де-
монстрации от заводов. Вокзал оцепили матросы, крас-
ногвардейцы, железнодорожники. Временное прави-
тельство хотя и командовало Петроградом, но препят-
ствия народу чинить боялось. Со ста пятьюдесятью пу-
леметчиками Андрей стоял «в затылок» почетному ка-
раулу. Никогда он еще не видал такого напора челове-
ческих сил: крики «ура!», музыка, над головами народа
шапки летали...
Андрей ждал Ленина. Ждали Ленина и многие-мно-
гие тысячи людей. Ждали — вот-вот выйдет какой-то
великан... И вдруг из боковой двери вокзала показался
простенько, но чисто одетый человек... Человек! Его
подхватили на руки, подняли на броневик. И на всю
жизнь Андрей Медведев запомнил тот день. Досада
только его брала — не слышал, что тогда сказал Ленин,
мешал зашипевший броневик.
После встречи Владимира Ильича Андрея положили
в госпиталь, обещали вынуть давно сидевшую у него
в плече пулю.
Бездомного заречинского солдата оперировали и от-
пустили «по чистой». Так и не довелось ему услышать
сигнал «Авроры».
В девять часов тридцать минут из корабельного ору-
дия раздался выстрел по царскому дворцу и по всем
«временным». Земля русская вздрогнула, и народ объ-
явил свою Октябрьскую революцию. Эхо «Авроры» до-
гнало Андрея Медведева, когда он вышел из вагона в
Нижнем Новгороде.
На площади у московского вокзала он увидел наско-
ро сколоченную деревянную трибуну, построенную на
месте, где в 1905 году стояли трехдюймовые орудия и
из них стреляли в рабочих, превративших вокзал в бар-
рикаду.
Вокруг трибуны развевались знамена сормовичей,
канавинцев. Тут Андрей услыхал зачитанный ленин-
ский декрет: «Вся власть Советам!..»
Пять лет Зинаида жила без мужа. В работе остава-
лась jio-прежнему старательной. Справлялась с хозяйст-
вом, не уступая мужикам. Жить Зинаида Асафьевна
умела. Лишней копейки зря не потратит. При встрече
с мужчиной бровью не поведет. Она не только «Соро-
чины» ходила в китаешном сарафане, но и по истече-
нии пяти лет не помышляла менять наряда. Всегда на
ней видели платок в роспуск. Молилась до полночи.
Свекра давно волновала ее красота, но она своим холо-
дом усыпляла его грешные помыслы. Он как-то решил-
ся обнять сноху, но она отстранила Ивана Федоровича
и молча отошла, будто ничего не произошло. И все же
про Зинаиду говорили: ходит она будто в Семенов к
богатому вдовцу, живет он по-староверски и уговарива-
ет Зинаиду перейти к нему в дом. Уверяли, что она не
согласилась, а к нему приезжала только баню топить.
Однажды Андрей сделал над собой усилие, прибли-
зился к ней.
- Дай хоть за руку подержать. Винюсь перед то-
бой, Зинаида, а нужно — перед всеми добрыми людьми
повинюсь. Я пришел сказать, што тебя взял бы со всеми
грехами... И поклялся б любить тебя. Не отказывай...
Все равно без мужика не проживешь. Так возьми лучше
того, кто тебя лелеять станет!
— Врешь! Проживу без мужика, а тебя не возьму.».
Уйди, Андрей... Я не слышу, што ты сулишь...
- А я вот выйду на волю,— осмелел Медведев, — и
первому, кто попадется, скажу, што тебя засватал.
— А што сташь делать-то, как не будет по-твоему?.
Нельзя, Андрей... Слышишь, клятву Илье дала.
Андрей сжал ее и почувствовал — Зинаида задрожа-
ла. На ее глазах навернулись слезы. Вдруг она нахму-
рила брови, вырвала руки и оттолкнула его.
— Ты што же, пришел меня травить? Чего ты хо-
чешь?
— Просить пришел... да только боюсь, может, пра-
вду болтают про семеновского-то старовера?..
После этих слов Зинаида переменилась в лице, за-
улыбалась и тихо попросила: 4
— Уходи, слышишь, Андрей, уходи...— повернулась
к нему спиной и отошла.
Андрей пытался еще исправить свою ошибку.
— Обидно мне, Зинаида, что я тебя огорчил семе-
новским старовером... но я еще приду.
Зинаида внезапно обернулась, подошла к Андрею,
обняла его за шею и заплакала:
— Никакого семеновского старовера я не знаю...
А теперича ступай, дай одуматься.
Андрей ушел, но по-прежнему искал с Зинаидой
встречи. Дней через пять после их разговора он ее уви-
дел на порядке. На ходу она ему сказала:
— Не приходи.
Эти слова выбили Андрея из колеи, но он по-пре-
жнему стерег Зинаиду. Как-то пришла она из Хомутова
и захворала. Медведев взял пучок сушеной полыни и
понес ей. Она встретила его приветливо, а когда он
уходил, шепнула:
— В субботу, когда все уснут, приходи в мою ба-
ню... да поаккуратней будь.
Счастье Зинаиды с Андреем было коротким.
Он вернулся в Заречицу и, как до солдатчины, ни-
чем особенным не выделялся. Был по-прежнему строй-
ным, но только в плечах как будто стал шире. По при-
знанию заречинцев, «все было при нем». Натруженные
руки, казалось, ему достались по наследству от Ильи
Муромца. О нем говорили в шутку: «Марья-то Афа-
насьевна Андрюшку в каком-то колодчике у Керженца
напоила чудесной водицей».
Он с ранних лет работал на богатых — пахал им
землю, пас скотину, разрабатывал лес. И всех удивля-
ло, как он легко уживался с бёдностью. Богачи, посмеи-
ваясь, нагружали на него бревна, как на лошадь.
И не кто иной, а он, Андрей Медведев, первым заго-
ворил в защиту бедноты. Андрей первым пошел и напе-
рекор Дашкову. Он не боялся, что Тимофей Никифо-
рович задавит его капиталом.
Старики, нерешительно переглядываясь, больше ду-
мали о весне. По их мнению, зима предвещала неуро-
жайный год и виной этому были только большевики
и революция. В Заречице природу понимали по старин-
ке: в каждой кочке, в каждом дуплистом дереве видели
таинственные существа. В каждой елке усматривали
живую душу и, подрубая вековые сосны, стонали
вместе с ними. По лесу угадывали погоду. В нужде
вспоминали бога. Любой лыковский старожил, взглянув
на лес, разгадывал его думы. Казалось: в Заволжье нет
у природы от людей тайн.
— Что дальше будет? — спросил Медведева его
зять — Иван Макаров.
— Ленин сказал: земля крестьянская,— значит, бу-
дем нашу землю пахать... Земля человеком человеку
продаваться не будет.
На первой сходке Дашков кричал на Андрея:
— Это не закон!
— Теперь, Тимофей Никифорович, закон будет
наш,— отвечал за всех Медведев.
Шумно делилась земля в Заречице. Сосед наступал
на соседа. Началась непримиримая вражда с Дашковым.
Андрей собрал бедноту.
— Мужики,—сказал он,—земля горит под ногами.
Драться за землю надо... Нам нужен комитет бедноты.
Дашков кинулся на Андрея.
— Терзайте его, антихриста!
Зинаида, стоявшая в стороне, взвизгнула от испуга.
Медведев со всей силой оттолкнул от себя богача.
— Осади назад, Тимофей Никифорович... Органи-
зую бедноту, мы с тобой еще поговорим.
— Большевик, подзаборник! — кричал Дашков.—
Земля мной куплена, удобрена!..
После неутихающих споров Андрея впервые в жиз-
ни одолевали страшные сны: то падал на него потолок,
то его сжигали в Гришенькиной келье, то Дашков зано-
сил над его головой топор. А страшнее всего, когда
колокольня Ивана Великого валилась на него.
Гришенька, глядя на Андрея, вздыхал:
— Сердешный... До чего тебя большевики-то дове*
ли.,. Ай, ай, головушка!.. Горяч ты больно, парень.
— Без драки, дедушка, вижу — ничего не выйдет.
Пожалуй, как бы и впрямь не задавил нас Дашков...
В солдатчине у меня дружок был, не вспомню — то ли
он тульский, то ли рязанский, — так он баил: придет
время, во всю твою деревню состроят дом и ты, Медве-
дев, стать жить справно. Пахать будешь общую землю.
И будут все сыты.
Медведев сердился на себя, что не пришлось ему
усмирить ретивого Тимофея Никифоровича. Недолго
спорил Андрей с ним о земле. Снова ему дали в руки
винтовку — Революция была в опасности.
КЕРЖАЧКИ РАССКАЗЫВАЮТ О СЕБЕ
1. ФЕДОСЬЯ БУЛКИНА
Федосья Ивановна рано лишилась матери. Среди
трех сестер она была старшей. В сиротстве, в нужде
жили. В родительскую поминальную неделю сестры
приходили на могилу матери — вопить. По обычаю
кержаков плачем будят умершую мать.
— После войны с Вильгельмом, — рассказывает Фе-
досья Булкина,— в год, когда свергли царя, солнце по-
жгло все Заволжье. Земля потрескалась, хлеба не стало.
Кержаки ели желуди и колоколец. Негде было взять
куска хлеба. Поедут с салазками в вятскую сторону,
дорогой отберут и хлеб, и деньги. Снарядили сестры
отца за хлебом в сторону Вятки. Не было тогда креп-
кой власти-то. Кто сильнее, тот и властвовал. Озорства
было много — то шатались какие-то самозваные отряды
в шинелях, с винтовками. Думаешь, они помогают
власти, а они — бог их знает кто: не то колчаковцы, не
то из «зеленой армии». Правдой и неправдой запугива-
ли народ до смерти. Все испытали кержаки. Когда мя-
теж начался — государя-то сместили и войну народ
вести не хотел, но тут два таких страшных голодных
года навалились на Лыковщину, крошки хлеба достать
негде было. Засуха губила народ. У кого сбереглись
копейки, всюду рыскали, ища хлеба. Народа тогда за
хлебом море шло.
Тот год печален был для нас и горестен. Братика
нашего на войне сразили. Лишились мы и отца. Тятень-
ка по хлеб ездил и в дороге сложил голову: свой же
человек отобрал у него хлеб и убил.
По дороге домой ночевал тятенька в деревне Шиши-
не у старушки. Накануне отъезда к ней на квартиру
раза три приходил друг-приятель тятеньки и спра-
шивал:
«Ты, дедушка Иван, один ездишь и не боишься?»
«А чего мне, Осенька, бояться-то? Дорога знакома.
Я ведь тут как бы дома».
По утру тятенька заложил лошадку, поехал с квар-
тиры старушки. И Оська с сыном за ним. Ехали до лесу
вместе. И в лесу Оська убил тятеньку. Взял шестнад-
цать пудов муки. Перекидал мешки с мукой на свою
лошадь. Тятеньку зарыл в снег, а лошадь послал по
дороге к дому. А дорога-то людная. На «Кресты» зим-
няком ехали кожинские люди и слышали крик тятеньки
и видели даже, как на него кто-то топоришком махал,
а он, видно, рученькой-то загораживался — пальцы-то
его были напрочь отсечены. Кожинские-то люди при-
шли на мельницу и баят:
«У вас убийство: в лесу мужик кричал «караул», а
на него — топором. А на мельнице-то и говорят: «Да
ведь это — дедушка Иван поехал, и Оська за ним на
лошади».
Человек пять мужиков въехали в лес-то и видят —
тятенька в снег зарыт, а- Оська сидит за сосной и, как
зверь, щелкает из ливорверта. А пуль-то, видно, нет.
Батюшка погиб, а Оську взяли в деревню. На ночь
посадили его с сыном в кладовку, а к нам послали ста-
рушку с хлебом. Когда наши-то мужики приехали в
Шишино, там по приходу афишки разослали — прихо-
дили бы поглядеть, как будут Оську и сына его Ликаш-
ку казнить.
Утром, на миру собравшихся, отворили кладовку, а
они под сусек забились и зубами друг друга развязали.
Миша, брат Оськи, приехал. Ему дали трехуглатую ду-
бинку и говорят: «Валяй-ка, сколько тебе надо, бей
убийц». А у Миши руки никак не подымаются, дубинка
выпала из рук, впору его хоть самого бей.
«Ты что? — закричали мужики,— Ворам потака-
ешь?..»
«Прощенья прошу у мира. Не могу...»
Тут вышел дедушка Яков — дядя тятеньке. Он взял
у Миши из рук дубину и размахнулся.
Принесли веревку и заставляют опять Михаила гото-
вить петлю.
«Нет,— взмолился он,— не могу».
И тот же дедушка Яков нахлестнул Оське на шею
веревку. А в кладовке в окошко жердь была просунута.
Оську-то и дернули под потолок.
А Ликашка три года отсидел. На суде сам себя вы-
свободил. Он сказал:
Я просил отца: «Не бери греха на душу, тятя, не
тронь».
А отец сыну, слышь, так сказал:
«А я уж на то пошел... убить».
Не легко пережить два таких удара кряду. Мать нас
покинула — распухшей от голода. А голодного тятень-
ку зарубил голодный друг-приятель.
Со свекром меня разделила советская власть.
У свекра имелось пчеловодство — семь семей было.
Я согласилась пчел отдать ему. Он и их увез к дочери.
Но пчелы не любят тряску, с переездом свекор отбил
их гнезда и пчелы погибли. Прожил он у дочери
немного. Приходит как-то к своему брату в гости и
плачет о пчелах. Время было сенокосное. Вышли братья
в заулок, сели за стенкой двора на бревно, а я зачем-то
вышла во двор и слышу — гЪлос свекра. А брат ему
вспоминает: «Вот ведь, потребные-то речи в обиде в
правду-то обретаются, Митрюшка. Мы с тобой дели-
лись, ты меня, буде, больно обидел, а ныне кому оста-
лись дома-то? Чужим». А свекор отвечает брату: «Да
ведь я, было, хлопотал. В Семенов ходил, пристойно
просил, хоть бы мне заднюю избу отдали. Я сломал бы
ее и продал. Да ведь и власть-то ныне вся за нее, за
бабу. Ведь она как волшебница. Ноне голь берет.
Власть-то не наша. Я бы знал, как со снохой делиться-
то. Да при беседе сказать жалко, ты вот выстроил но-
вый дом, а то бы мы с ней разделились поровну, пре-
мудро: сжег бы — и конец разделу!
Слышу, у друзей-братьев разговор начинается не-
приятный. Посылаю мужа, Костю, по шабров прийти
украдкой — они бы услыхали. Люди пришли, прислу-
шались. А братья накалились на стену, и свекор речь
заключает:
«Надо бы вздуть одну только спицу, да жаль
тебя».
Брат отвечает свекру:
«Ничего мне так не жалко было, как хлебного амба-
ра. Ты мне его при дележе не отдал, а теперь его в
колхоз взяли».
«Да я об ем давно в мыслях, — говорит свекор,—и
его бы сжег, да уж больно Степкина-то житница рядом,
уж и его, ровно бы, жалко. Так я думаю, по первому
снегу, когда соберут корма в сарай и ветер будет не на
деревню, приду ночью да и зажгу. Сгорят и овин-от
и колхозное-то добро».
Шабры вышли к ним и говорят:
«Что это у вас за разговоры?.. Что это вы замышляе-
те?..»
«Да мы о своем баим, как живем».
«Мы слышали, к чему речь вашу приводите — сжечь
хотите деревню?»
А мой свекор про меня и говорит:
«Али эта паскуда вам наврала? Да мы и не думали
об этом».
Шабры заявили в сельсовет, и свекра предупре-
дили:
«Если что случится, знайте — дальше вас не идем».
После этого свекор опять ушел к дочери, прожил
там три месяца и со слезами вернулся ко мне.
«Федосья, я жить к тебе пришел проситься. Там я
уж нажился. Сколько увел скотины — всю зарезали.
Хожу на Ухтыш рыбачить. Что принесу — все съедят,
мне одни хвосты да головы остаются. Так я, буде, при-
ду жить-то в заднюю избу, а то ведь лапти не успеваю
плести: что ни сплету, все износят да и деньги-то не
платят».
Пожалела старика, забыла все обиды, думаю — дом
он строил, без правды веку не изживешь.
«Приходи,— сказываю,— да и живи».
К дочери старик добра увез на семи лошадях, а от
нее пришел с одной котомкой и в ней качадык за де-
ревцо под лапоть, немного мочала да лыка. Пришлось
старика всем снабжать, обшивать, обмывать.
Скоро свекор оживился и опять почувствовал себя
хозяином. Ему стало скучно без пчел, без меду. А у
меня после первого мужа Григория четыре пчелиных
семьи осталось. Мы с Костянтином уходили на работу,
а старик свободный дома. Взял да и выломал у меня
в ульях гнезда. Смотреть мне за ульями некогда было.
Но стала проверять пчел на уборку, открыла улей — а
у меня пустые рамы. И я поняла — работа эта своего
медведя. И стала выговарить свекру. Сперва он не
сознавался. Когда же взялась за него покрепче, стал
он оправдываться:
«Вы от моих пчел развели. Нет у меня, и у вас
пускай не будет».
И это, грешница я, простила, а он не прекращал
творить пакости. У нас был сад яблоневый. Он взял да
и подсушил яблони. Долго не замечали, но как-то обра-
тили внимание — сохнут яблони. Стали глядеть — что
такое?.. Так он лапотным качадыком во время сока, с
аршин от земли в круге, подсочил яблони. Отковырнул
незаметно кору и выпускал сок. Яблони посохли, на-
рушился сад. Созвали людей поглядеть. И прямо
к нему:
«Ну, старик, говори, что ты сделал с садом?»
Свекор долго не сознавался, а потом упал на ко-
лени.
«Все это добро было мое. Пускай оно никому не
достанется... Я скоро умру, и меня под этими сухими
яблонями похороните. Будто я жил и не жил с вами,
антихристами».
Вскоре старик заболел. Больной ушел в гости к до-
чери, там еще прытче расхворался. Дочь его выгнала
в баню, и он в бане умер...
Вот жили как дико. Зверь-народ был у нас на Лы-
ковщине!
2. ПРАСКОВЬЯ СИРОТКИНА
От многих старообрядческих странностей кержаков
постепенно излечивает время. Только упрямые умы
привязаны к древним обычаям Лыковщины (суеверие,
привычки кержаки называют заветом их рода).
— Раньше ведь только род и выбирали, — говорила
Прасковья Сироткина,— будь девка бедной, и то про
нее, бывало, скажут: «А род-то ее старинный, авваку-
мовский. Девка хоть и разиня рот ходит, но у нее —
род, и она как оладий в меду. А ты хоть и умна, но
пришлая церковница, — и на смеху, словно ты с другой
земли». Род у кержаков играл большую роль.
Мать моя умерла при родах, во время сенокоса, не
разродилась.
Прошло лето. Зимой отец женился. Взял вдовую ба-
бу с девочкой. Через год она от отца принесла мальчи-
ка. И стало нас трое. Двое как бы родных и одна я —
не родная. После мальчика семья у отца стала копить-
ся, и я была лишняя. Додержали они меня до восьми
лет и послали в няньки к Хомутовскому мужику-старо-
обрядцу Федору Колчину. Я долго жила у него в нянь-
ках. А подросла, порядилась работницей к Стулову
Василию Андреевичу — тоже крепкий старообрядец.
У него была пять лет. Жилось мне неважно. Рядили
они меня молоденькой, не в полну работницу: «Мы те-
бя, слышь, не будем перегружать заботой».
Стулов мужик был большой. Ходили мы с ним на
сенокос, я косила с ним в ряду. Убирая сено, он валил
мне клади не под силу. Тут-то я и потеряла здоровье.
Мне было четырнадцать, лет. А подыму, бывало, «наси-
лу»,—искры из глаз посыпятся. И брала меня только од-
на жажда. По целым дням не ела — только пила воду. Хо-
зяин очень перегружал работой — из сил выбивалась.
А дома было плохо. Отец жил только на лыке да на
мочале, мать — не родная. Я начала было гулять с по-
дружками, а гулять не в чем. Нажитые в людях деньги
у меня брал отец на свои нужды, а мне опять ничего
не покупал, да и мачеха отцу говорила:
«Твои уроды никому не нужны, их можно и не оде-
вать».
Но отец не послушался, и, когда я жила у Стуловых,
он заказал чеботарю первые ботинки для меня, а до
того, кроме лаптей, обуви я не знала. Дожила я у Сту-
ловых до своего сроку, пришла домой. У отца прорабо-
тала зиму — точила и красила игрушки.
Настала весна. Подружкам родители заводили обно-
вы. Глядя на них, и мне хотелось. Я стала говорить
отцу, а мать с непокорством сказала:
«Тебе не обнову, а надо из дома гнать».
У мачехи уже было своих два парня да девка.
И одежу они покупали только на них. Я была этим
недовольна, просила отца. Он мне обещал;
«Куплю».
Пошел как-то в Семеново и принес мне к пасхе об-
нову. И я гуляла с подругами и веселилась. Но мачеха
стояла на своем:
«После праздника тебе в моем дому не жить».
Отца дома не было. Он в Семенов уехал. Мы с бра-
тишкой в работной половине точили игрушки. Прихо-
дим обедать, а мачеха нам и есть не дает.
«Тебе, — байт, — купили обнову, так ты ее и ешь».
Я отошла к кутнику, заплакала.
«Ну что ж, мама, коли я мешаю тебе, я уйду».
А она, словно с гнойным чирьем, кричит:
«Уж больно бы хорошо было, если бы ты ушла».
Но некуда было. Родных не имелось. А мачеха меня
всяко к горькому греху подводила. Как-то отцу насказа-
ла на меня пустых разговоров-сплетен, и родитель меня
тогда так ударил по голове — кровь хлынула из носа
и изо рта. Опомнившись, я спросила отца: «За что вы
меня, тятенька, гоните? Ведь я бы не хуже людей стала,
кабы у меня была родная мать».
А отец мне непотребное и говорит:
«Мертвецов с погоста не носят. Поди разрой твою
мать родную, да с ней и живи».
После такого его ответа я сказала:
«Тятя, тогда я уйду куда-нибудь».
«Куда ты пойдешь?..»
Мачеха вмешалась в разговор и кричит:
«Ну, уж если она не уйдет, так я уйду!»
Я заплакала. Связала узелок, положила одну пере-
менку и вышла из отцовского дома. Остановилась на
крыльце, поглядела на все четыре стороны и спраши-
ваю себя; «Куда же я пойду?..»
Мне совестно, я уже девушка. Мне семнадцать лет.
И, не сходя с крыльца, у меня было всякое стремле-
ние — или утопиться, или удавиться. Но я все-таки
экую задумку выбросила из головы и решила: как-ни-
будь проживу.
В огороде отца было сметено сено, я пошла в ого-
род, залегла под стог и промечтала целую ночь. Всего
труднее друга аль доброго человека сыскать.
В угоду людям рассвело. Солнышко проложило мне
дорогу. Пошла к чужому дяде Федору Николаевичу.
Явилась к нему и заревела.
«Что ты, Прасковья, плачешь?» — спрашивает он.
А мне от слез невыносимо выговорить. Я поуспоко-
илась и рассказала Федору Николаичу.
«Ну так ладно,— сказал он,— коли такое дело — жи-
ви у нас. Мы дадим тебе сорок рублей за год».
Я была рада. Не деньгам — жила бы хоть за ласко-
вое слово. Но оказалось мне тут еще хуже. Федор-то
Николаевич — человек сам-то бы ничего, но жена на
каждом шагу только одно и повторяла:
«Коли мы тебя порядили, так я уж не буду за тебя
делать».
И я спала в ночи хорошо если четыре часа, а то все
в работе. Хозяйка была городная, а у нее скотина —
корова, лошадь, овцы, поросенок, курицы. Мои хозяева
тоже работали игрушку. Бывало такое время — по
неделе лаптей не разувала. И то прожила у них год.
Боялась уйти, все думала: скажут — не ужилась с маче-
хой, так и в людях не удержалась. А я жила за ряду
и отдавала ее отцу. Не хотелось — люди бы позорили:
вот, мол, ушла от отца да и работашь на себя. Кака уж
ты будешь девка!
Настала зима. Женихи меня замуж сватать стали.
Я не шла. Не в чем было идти замуж. Но находились
женихи — брали меня безо всего. Сосватал меня Иван
Тимофеевич Укморский, но люди ему наговорили:
«Что ты ее берешь? Ведь у нее ничего нет. Куда ты
в гости-то поедешь? У нее и мать-то не родная. Она вас
и не приветит, и ее-то не раз из дома выгоняла».
И я опять осталась в девках.
Прожила еще зиму в людях, а на третью зиму меня
стал сватать парень. Люди добрые мне говорят:
«Этот жених тоже сирота, у него нет ни отца, ни
родительницы. После матери остался он четырех лет.
Его отца убили на войне, и он все время скитался по
людям, где день, где ночь».
И мы с ним встретились — две сироты.
Приехал он за мной из Хомутова. Жил он там
у двоюродного брата — Дашкова Алексея Ивановича.
Жил у них как бы на квартире.
Я с ним не гуляла и знакома даже не была. Меня
ему нахваливали люди: «Бери, Мишутка, ее. Девчонка-
то сирота, умная. Живет все время по людям. Плохого
про нее ничего не слышно». Он и стал уговаривать ме-
ня замуж:
«Мы, Прасковья, с тобой оба сироты. Давай жить
вместе».
А я-то его не знала. А брат его двоюродный го-
ворит:
«Мы вам поможем. Я и полоску-то вам посею, и
картошку посажу».
Долго я смотрела на жениха. Он мне и не по серд-
цу, и не в угоду, и не приглянулся, но я сказала:
«Пойду».
А как он уехал, раздумалась: «Нет, не пойду!» Но
потом все же решила: «А что я буду делать? Ужели всю
жизнь по чужим людям? Богатый жених все равно меня
не возьмет: я и бедная и сирота». И решила: что бу-
дет — пойду за Михаила.
И он не замедля приехал за мной. Я срядилась, за-
плакала, говорю жениху:
«Дай мне выплакаться.— И я запричитала: — Ах, на
это бы время была родима мамынька, проводила бы она
меня во чужи-то люди. Напростилась бы я, горькая, уж
со своей-то волей красною! Уж как выйду я да во чисто
полюшко, да погляжу-ка я в тую сторонушку, где лежит
родима-то матушка!.. Уж откройся-ка гробова доска,
размахни-ка ты резвы рученьки, сними-ка бело полотно
и откройтесь очи ясные. И уж встань-ка ты, родима
мамынька, уж как тяжело-то мое времечко, не летит ли
вольна пташечка? Уж остановила бы ее с полета я и
послала бы обратно я: «Уж восстань-ка ты, родимая ма-
мынька! И подуйте вы, ветры буйные. Уж со всех-то вы
сторонушек. Раздуйте-ка вы желтый песок. Ухожу я со
своего дому родного. Уж как прощаюсь со своим я ро-
дителем, со своими-то подруженьками. Уж без тебя, ро-
дима мамынька, проводить-то меня некому! Да и встре-
тить-то будет некому!..»
Повыла эдак-то я и говорю:
«Ну, а теперь давайте богу молиться».
А мне со стороны шепчут:
«Реви, реви, девка, прытче. За столом поревешь, так
за столбом не поревешь».
Поставили нас с Михаилом богу молиться. Встали
перед образом. А жених-от не знае'Г ни одной молитвы.
Все это происходило у тяти.
«Учи его», — говорят мне.
Я было начала учить Михаила и рассмеялась: он не
умеет молиться, мы оба не знали — какого мы кержац-
кого толку?.. Я шепчу Михаилу:
«Ну, давай, повторяй за мной: «Боже, милостив буде
мне грешному, создал ты меня, господи, на мучения,
так помилуй. Без числа я согрешила, прости меня, гос-
поди, и помилуй». Кланяйся в землю, да лбом-то крепче
касайся половицы».
Вот мы с ним и кланялись.
После этого нас стали благословлять: отец взял соль
и хлеб, мачеха — образ. Мы и обоим им кланялись в
ноги. Потом пили вино. За столом родитель пел песни,
мачеха плясала, а я плакала. Ведь шла за нелюбимого,
посылали за него не силом — сиротство, бедность были
моей судьбой.
Когда выпили все вино, стали сряжаться ехать, за-
выл младший брат:
«Жалко мне тебя, сестрица! Не послали бы мы тебя
замуж за кого тебе не хочется, кабы была родна мать!..»
Не помню, как я ушла из дома. Не помню, как села
в сайи. Приехали мы в Заречицу глухой нрчью. Зима,
мороз. Привел меня Михаил в чужие люди, и я не зна-
ла, что мне с тоски делать. У него ничего нет, и у
меня — тоже. И я все думала: «Как мы будем жить?»
Варить-то, Михаил, у нас нечего, да и пекчи нечего, да
и не в чем — ни горшка, ни плошки».
На пасхе я проводила Михаила на сплав. Уплыл он
к Макарию и не оставил мне ни хлеба, ни денег,
сказал:
«Как хочешь, так и живи».
Без него я пошла по людям. Мыла избы, и мне за
это давали картошки — кто пуд, кто больше, и так я
наработала двенадцать пудов. И эту картошку без него
посадила. И жизнь моя тлела, не знаю в чем и на
чем.
Прожили мы до пасхи у Алексея Дашкова. А у него
от отца остался старенький домик — на нем ни крыши,
ни рам не было, петли все отодраны, скобы выдерганы,
чужие люди двор испилили на дрова, а в избе-то до
того делали кирпичи, а в сенях-то — сеновал. Хотя мы
жили и в хорошем доме, решили взять разваленный,
и то я все уговаривала:
«Давай, Миша, пойдем в свою избу».
Пришли, а в избе-то ничего нет — одна половица
лежит. Я еще пуще заревела:
«Батюшки, когда же мы наживем чего-нибудь?..»
Не было ни ведра, ни ковша — ничего. На колодец
по воду ходила с деревянным блюдом. Принесу — толь-
ко это и есть.
Лето мы оба работали на поденщине. Мало-помалу
стали разживаться. Поставили дворик, покрыли кры-
шей, купили посуду. Работали, не жалели себя. За два
дня работы дадут нам за это лошадь два раза съездить
по дрова. Потом стала говорить:
«Миша, подворье есть, давай как-нибудь стараться —
не купим ли корову?..»
Я к Михаилу уже привыкла. Стал он мне как бы
милее.
«Ну, где уж нам корову,— байт он мне, — хоть бы
телку».
Стали еще пуще работать. Колхозов еще не было.
Единолично жили. Наработали денег, нашли корову.
Сторговали ее за триста рублей. А у нас семнадцать
рублей не хватает, коровы не отдают. «Мы, говорят,
продадим другим». А мне коровы жалко. Понравилась
она мне.
В десять часов ночи собралась я в Хомутово, пошла
к тяте. Он дал денег и говорит:
«Ночуй, куда ты ночью пойдешь? Напугат кто-ни-
будь».
А мне хоть бы что — боюсь, как бы корова в другой
дом не ушла.
Привели домой кормилицу, и мне не верилось: «Ну-
ка, я купила корову».
Стали жить дальше, и сколько мы ни работали, нас
не считали за крестьян — забиты были.
Когда начались колхозы, тут я почувствовала себя
хозяйкой. Мы — уже крестьяне. Но жаль — теперь уже
здоровье-то потеряно. Жить бы да жить, а вместо того
жалеешь свою молодость: прожила ее как в темной но-
чи. Кабы стать молоденькой, я, кажись бы, душу черту
продала. Ведь какой ноне путь-то открыт бабе-кержач-
ке! Хочется учиться, да думаю — поздно. Больно бы хо-
рошо было ну хоть бы стать шофером! Жить бы еще
веселее стало!
3. АЛЕКСАНДРА РОДИОНОВА
— Перед Казанской дело было. Я за неделю пошЛа
праздничать в Заскочиху. В это время гулянки проходи-
ли по избам. Соберется артелка девок, и какая-то из
них всех ведет к себе, по очереди гуляли, идут все к
ней — и парни, и девки, тут и гармошка. И я пришла
также погулять. На другой день вечером гуляю у своих
ворот. Подходит ко мне парень, дает мне орехи и го-
ворит:
«На тебе гостинца».
Я взяла орехи да после-то страсть как долго кляла
жизнь-то: мои подруги гуляли, словно цветики расцве-
тали, а я мучилась. Дал он мне орехов, а был он парень-
то озорной, лютый. Думаю: взяла орехи-то, да не пой-
ди-ка за него — изобьет. Он одну девку избил. Три руб-
ля штрафу заплатил, а все-таки поколотил. Так вот, су-
нул он мне орехов, повернулся и ушел, а мне дал думы,
как бы орехи-то эти не взыграли.
Подошла Казанская, а он, видимо, решил меня
брать. Пришла я на праздник, нарядилась. Был у меня
бранный сарафан — мода была цветками вроде брати-
ны, жакетка на мне — суконная, только сшила, по Лы-
ковщине — это хороший наряд, а девчонкой я ходила
чуть ли не лучше всех. На голове у меня был шерстя-
ной полушалок в цветах, на ногах полусапожки шагре-
невые с пуговками. Такой нарядной я и шла к обедне.
Шла мимо его избы. А он, видно, сказал родственни-
кам, и все они вышли на улицу смотреть на меня, а я,
ничего не зная, шла в церковь. Так было и на обратном
пути. Из церкви он убег вперед, а ца меня опять род-
ственники его смотрят. «Видно, думаю, я им показа-
лась». Пришла домой, пообедали, и забыла, что встре-
тилась с ним у церкви. А на другой день гулянье, согла-
сились идти по избам, к нам пришли и ребята. Он ко
мне и прилип. А мне стыдно девчонок-то, а он фуражку
дает мне носить — а это было принято: коли парень
нравится, девка носит его фуражку. Ну, я держу фу-
ражку-то, а у самой сердце возболело. Как только
вспомню про орехи-то — и думаю: сватать хочет. Роди-
тели его были не богачи, но справные, лес покупали,
имели сбережения. Мне завидовали. Жених он был
первый. Но и озорной — и вот это-то меня и пугало.
Я смирной была. Неудобно и стыдно про свою-то сми-
ренность упоминать. Я боялась досадить — и матери,
и отцу, и дедушке, никому худого слова не сказала.
Гуляю с ним один вечер, другой. Он мне как-то
и сказывает:
«Сватать тебя пошли...»
Я испугалась: вот так, думаю, орешки! Что они надо
мной наделали! Я была на гулянье. Подходит ко мне
тетка и говорит: «Саня, идем домой, тебя просватали за
Федора Родионова». Пришла домой, начала, с горя или
с радости — не знаю, плакать, думала: пропала я. Де-
вчонки вокруг меня собрались. Я не догуляла и побежа-
ла в Заскочиху. Бегу, а сердце гнетет. Прихожу, а там
уже знали. Все начали тужить. Один парень подсел ко
мне и говорит: «Взял бы за себя». Другой байт: «Да и я
бы взял». А ведь я не такой тогда была, как сейчас.
Пять женихов было только в Заскочихе, и в Заречице
столь же, да семь — на стороне.
Можно сказать, силом меня выдали. Он мне был не
жених. На три года старше меня — он запоздалый же-
них-то. До меня он сватал одну, только бы свадьбе
быть, да их, слышь, поп не обвенчал, что-то сердитым
был, нашел в шестом колене родню и отказал, а уж он
и гостинца невесте-то носил. Считали, как бы уже их
была девка-то. Дело такое долго у них тянулось. Она,
невеста-то, богата была. И все же так вот с той девкой
дело-то у них и разошлось.
Назначили мою свадьбу. Жених дал мне на стол де-
сять рублей, полусапожки, полведра вина, полпуда го-
вязины. Жених мне уж больно не показался. Скорее бы
умерла — вот как не мил он мне был. Но никуда не
денешься. Приехал он за мной на четырех лошадях.
Свадьба была в воскресенье. Венчались в Лыкове. При-
ехал поезд, пообедали у нас, пошли народом провожать
к венцу. Приехали, вошли в церковь. В тот день две
свадьбы было. Тех прежде нас венчали. Это были
Марья Маркова и Петруха. Плохонько венчались. А мы
стояли с женихом у Казанской иконы рядом.
Помню: подошла шабренка, посмотрела на нас и го-
ворит: «Вот это-то молодые хорошие». Когда нас венча-
ли, у него свечка раньше моей угасла, про .это прежде
говорили — значит, он умрет раньше меня. Так оно и
было. После венца пришли за стол. И попы пировали
у жениха дома. Пир был богат. Пива наварили ведер
шесть, и вся-то закуска была — только бы на нее гля-
деть: мясо, селедка, икра. Посидели. Свекровь заплела
мне две косы. Обычно у попа в дому заплетают косы-то
невесте. А тут так вот получилось. Поужинали настря-
панное и отправили нас спать.
Так, с первой обнимки, началась моя жизнь и за-
мужество. Пировать-то пировали, а сердце-то мое бо-
лело. С первой ночи я поняла, что мне плохо будет,
никак он мне не был мил. А семья у него была сте-
пенная.
Так прошла неделя, другая, а на третью неделю он
стал гулять до зари. Придет — и со мной не байт. Ля-
жет и спит, а я зли него — словно шпала бракованная.
И кто его знает, где он гулял. Была ли у него подруж-
ка, или он с парнями болтался, но домой являлся на
заре. Он, бывало, уйдет, а я пряду. Меня пошлют, ска-
жут: «Иди, Ляксандра, за Федором-то». Я пойду за ним,
а он меня так шухнет, а то так и обругается: «Иди,
дьяволица, отсюда!» И я пойду горюхой. Приду домой,
сказываю родителям: «Не идет мой Федор. Еще раз не
пойду». Да я, видно, и сама была хорошей ему женой —
никак его не звала, не любила.
На другой год моего Федора стали собирать в солда-
ты. Пошел он на призыв, и брат с ним тоже — у них
вместе сошлись прописные года. Поехала и я с ним
в Семенов. Стали жребий брать, Федору дальний жре-
бий достался, а у брата Петра, наверное, ближний был.
Но отец уж очень Петра-то любил, а моего Федора
недолюбливал, В приемной мужики меня стали угова-
ривать: «Ты поезжай, Лександра, домой. Твоего Фе-
дора не возьмут — у него большой номер».
Я уехала, а отец стал за Петра хлопотать — просил
своего любимца оставить, а моего Федора взять. Так
и сделали: Петра отпустили, а моего мужика забрили.
Отец с Петром пошел в трактир поить, кормить его,
а моего Федора оставил на улице, будто он ему и не
сын. Они и из меня крови немало выпили, ненасытны
были. Петр и лицом-то весь в отца, и по характеру,
хвастун несусветный. Мужики и ребята жалели Федо-
ра. Взяли его в трактир, накормили, напоили.
О ту пору, помню, идет из того же Семенова баба.
Догнала меня и плачет: «Федю-то, говорит, твоего за-
брили». И все рассказала мне. Я не заплакала. Но Фе-
дора пожалела. Поехала утром снова в Семенов. Нашла
его. Мои товарки, бабы, все плачут возле него. Я оста-
лась ждать. Новобранцев отбирали, слышь, на присягу.
Провожая меня, бабушка напекла мне натертышей на
постном масле. Она-то любила Федора, жалела. Про-
жила я в Нижнем зли казармы восемь суток. Федора
выбрали служить в Петербурге.
Поехали мы с ним домой. Побыл он со мной двое
суток, й стали мы его сряжать на службу. Нашили ру-
бах, подштанников, полотенец и всякой всячины нало-
жили полную сумку.
Провожать Федора повез сам дедушка да еще срод-
ник-мужик — пьяница, бабник. Там они с моим свекром
и схлестнулись. Надо бы провожать поезд — он уже
был готов уходить, а у моего Федора пропал отец. Ис-
кали, искали свекра, так и не нашли, а у Федора-та
и денег ни копейки нет. Ладно, что на его, видать,
счастье тут оказался его крестный Русаков — мужик он
был богатый, он-то и дал денег. На вокзале бабы пла-
чут, а у меня — ни слезинки. Одна наша кержачка кри-
чит своему мужику: «Портки-то пожалей, скинь, не
носи!»
Проводили Федора, и свекор явился домой. Напи-
лись они с приятелем пьяные-то, насилу доехали. По-
гибли было в лесу. Приехал отец домой. Свекровь моя,
старуха, долго плакала. И я, что-то загрустила, хоша
и плох был мой Федор, да муж. Осталась я в доме
сиротой. Страшно стало жить. Хоть беги куда-нибудь.
Никто меня не привечал. Была как отрезана, как подко-
шенный куст.
Подошло время молотьбы. Я стала помаленьку забы-
ваться.
Несу я как-то вязанку в сенницу, а там свекор меня
дожидается. Мир суди — не виновата. Свекор мне рот
зажал: молчи, слышь... И после-то не давал прохода,
задарил меня за молчанье.
Как-то после молотьбы свекор на заднем дворе оста-
новил меня, ухватил за руку и говорит:
«Приготовься, Ляксандра... Целуй меня. Денег дам
тебе...»
Я испугалась бесчестию свекра, сердце заскорбело,
бросилась бежать.
А он опомнился, крестится и шепчет: «Господи!
Прости меня, охальника грешного!»
Мужу про экую-то встречу со свекром не сказывала
и всю жизнь боялась — во сне бы не промолвиться. Фе-
дор, я знаю, убил бы и отца и меня вместе с ним.
После этого, что ни жила, ни разу слова о поцелуях
от свекра не слыхала.
**
Кажется, то время было к рождеству. Побыл Федор
в солдатах восемь месяцев. Была ему пережребиевка,
что ли, — знаю только то, что он бойкий был, получил
уж чин унтер-офицера и был не на младшем окладе.
Башка у него работала на всех стах. Дошлый он был
и сметливый. Бывало, начнет говорить — дельнее его
никто не сумеет сказать, только вот отец заживно не
любил его.
Так вот после восьми месяцев царской службы Фе-
дору досталось счастье — метали снова жребий, и он,
видать за грехи отца, вынул удачный жребий. Его осво-
бодили. Товарищ давал ему двести рублей: останься,
слышь, вместо меня. Но он не захотел.
Вернулся мой Федор домой. Отец был не рад ему,
да и он не больно ласков был к отцу. Петр-то подлиза
был и хвастал больше отцу-то. Он ничего не делал,
только в часовню старообрядцев ходил с блюда богачей
пенки лизать. А Федор всяку всячину делал: он и в лес,
и по крестьянству, и грабли смастерит, и борону ис-
правит — как лошадь работал.
К тому времени у меня уже стало два детеныша, а
у Петра в это время тоже уже было двое ребят. И все
мы жили одной семьей. Петр в доме большевал. Его
дети, бывало, встают — им и пшено, и молоко, а мо-
им — нет ничего. Запросят мои есть, а их гнать начнут.
Я из боязни ничего не могла сказать против Петра.
Мой Федор рыбу ловок был ловить. Вершами наловит
рыбы. Самую крупную Петр бережет до троицы — ког-
да гости приходят, родные Петра: сестры жены его,
свояки с женами. Все они жили строго по старой вере.
Ожидая гостей, настряпают (самоваров тогда еще не
было). А свекор богатый был. Приходили гости к Пет-
ру, а мы с Федором и с ребятами уходили из дома.
Подойдет народ, спросит: «Что вы тут? То ли вас пору-
гали?» Иной раз скажу, улыбаясь: «Не хочется нам
в избе быть». Но правду-то люди знали. Гости-то, быва-
ло, уйдут — мы возвращаемся, а Петр — веселый, сы-
тый, и что только хочет, то он в дому и делает — заедал
чужой век. Мне не хотелось грешить, да я и боялась из
дома-то уходить: беду чинить не хотела, заповедь
бабью боялась нарушить. Да к тому же у меня уже
стало трое ребят. В избе становилось теснее, а Петр
по-старому вершил в доме делами. Из разных посудин
ел с нами. Своим ребятам, бывало, всего накупит,
а моим — ничего. Свекор повадку ему давал. «Его-то он
любил, — сказывали люди, — а жену-то Петра еще
больше».
Поехал как-то свекор на ярмарку. Мода тогда была:
бабам сапоги кожаные покупали. Жене Петра свекор
сапоги купил, а мне... нет! На ярмарке мужики-то узна-
ли, кому подарок-то. Все, слышь, стыдили его. Но он
все равно гостинец-то привез ей, а не мне. Вот так-то
я и маялась. Ребятишки, бывало, запросят есть, своих
кормят, а моих по углам распихивают. Старуха свек-
ровь была уж бестолкова, за нужду с мужем-то прожи-
ла, любила богатых. А сноха-то Марфа была богатой
старообрядкой. Она-то ее с недозрелым умом и уделы-
вала. И не надо-то было бы старухе богатства — сама
была в доме лучше званой гостьи.
Марфа была баба умная, не обидлива, не завидлива.
Она, пожалуй, одна в доме меня, не по обычаю, жале-
ла. Она видела, что творится вокруг, но тоже не вольна
была, ничего не могла сказать ни мужу, ни свекру. Но
мне иногда без корысти говорила:
«Плохо тебе, Ляксандра, здесь жить церковницей.
Жалко мне тебя, но крестимся мы с тобой по-разному,
так, видно, ничего не поделаешь».
Никому я про жизнь свою не сказывала, а коли б
попыталась, то хуже бы стало. У меня росли ребята:
Матрена, Феденька, Иван, Миша. Все любили болыпе-
то Феденьку — красивый, хороший был мальчишка, а
Мишу не любили — он был все хворым. Про него в
семье говорили: «Он не в нас. У нас в роду хилых
мужиков не было».
Бывало, приду летом из леса, а мне старуха свек-
ровь сказывает:
«Ляксандра, ребятишки-то твои хлебу черному рады
больно были, а Марфины-то — с белыми кусками хлеба
по улице бегали».
Мой Федор не обращал на это внимания и сшибся
с заскочихинской бабой Олимпиадой. Ушел из дома.
Поступил в затон — на Волге. Порядили его к пароход-
чику Гордею Чернову, и я провожала его туда...
Пожил он там недели три. Пришла Казанская —
наш престольный день. Сердце у меня что-то болело:
наверное, Олимпиадка у него. Стала я думать, как бы
мне попроситься сходить в затон, а проситься надо бы-
ло у Петра — он большак в доме. Решилась.
«Петр Иванович,—говорю,—пустите меня в затон.
Наверное, там у Федора Олимпиадка».
«Поди, слышь».
Я пришла. Принесла Федору рубаху белую, а он
мне и байт:
«Пошто это ты пришла?..»
«Скучилась».
Надел он рубаху. А он любил ходить чисто. Наче-
сался. И тут же сторож идет, постучался в избу и окли-
кает:
«Родионов, тебя спрашивают».
Пошел мой Федор да и пропал. Потом искали, иска-
ли его, а поленниц там много... Так и не нашли.
Я спрашиваю сторожа:
«Кто его вызывал?»
«Черная баба. И он с ней ушел».
Ждала я его до вечера. Нет моего Федора. Меня
научили:
«Пойди к капитану. Скажи ему все. Здесь таких, как
твой мужик, капитан не.держит».
Я пошла. Капитана звали Кирилл Иванович. Его на
всей Волге знали. Говорю ему:
«Рассчитайте моего Федора Родионова. К нему лю-
бовница ходит, а я мучаюсь — рубаху ему чистую при-
несла».
Капитан нахмурился и говорит мне:
«Хорош бы он человек-то. Но через эко дело дер-
жать не буду. Только ради такой сдобной бабы, как ты,
прогоню твоего Федора».
А ведь я Федора в то время уже полюбила. Дети
пошли. Да и полечили меня. Татарин-мелочник ходил
к моим родным. Он чего-то и наговорил. Его наговором
поили меня, и я будто бы изменилась. Стал и Федор
мне хорошим, согрешала с ним без молитвы. И я уже
готова была ревновать его.
К вечеру, помню хорошо, солнце зажгло небо,
и мой Федор идет от стогов. Н^род на него глядит.
И я тут. Думаю: «Что будет?» Он подходит к казарме,
а капитан кричит:
«Родионов, поди сюда!»
Он подошел, а Кирилл Иваныч ему говорит:
«Получи расчет. Таких я не держу».
Когда мы шли на квартиру, я думала — Федор доро-
гой меня убьет.
«Ты это сделала?»
В избе он ни к чему не прикоснулся, злющий сидел.
В ночь пошли домой. Я так и думала — он где-нибудь
убьет меня. По дороге он мне сказал:
«Все равно с тобой домой не пойду. В Нижний
уеду, в грузчики пойду».
Ну а я ему на это говорю:
«Дома я скажу, что ты сам просил прибавки жало-
ванья, тебе не дали и ты рассчитался».
И он согласился вернуться со мной. Я его спра-
шиваю:
«Так ты что же Олимпиадке-то обещал?»
«Сказал: жена отберет у меня все рубахи и мне не
в чем будет с тобой пойти... А она обещала: «Все тебе
приготовлю — будут у тебя и рубахи, и портки».
Но он ее все-таки бросил, и она как в воду канула,
пропала, как туман с реки. А Федор после этого стал
в жизни со мной лучше, только с братом скандалил.
До пасхи пожили, и Федор мой не захотел плыть
с плотами, пошел в грузчики на Волгу. Сильный он
был. Заработал деньги и сам себе купил на полудолгу
бекешку малестину. Лежал этот малестин до другого
года — все не шили. Весной он порядился к Дашкову
на плоты — гнать лес к Астрахани. Петр призвал как-то
швеца и спрашивает меня:
«Ляксандра, где малестин-то?»
Я ничего не сказала — дала. И сшили моему Федору
полудолгу бекешу. Швецы меня ругали, жалели меня
все. До троицы Федор прислал мне письмо из-под Са-
мары, писал: «Приезжай, встречай меня в Царицыне».
А плоты вел наш же зареченский Круглов. Я с его
Круглихой и поехала в Царицын. Шесть суток парохо-
дом плыли. Ждали их сойму. Круглиха глаз не спуска-
ла с Волги — глядела, ждала, а лес-то, оказывается, в
Саратове продали.
«Давай, Ляксандра, готовься. Искать своих мужиков
будем».
А мужик ее был большой озорник. Всю жизнь над
женой мудрил. Баба милости, ласки искала, а Волга-то
конца-края не имела. И мы к мужикам нашим на пло-
ты-то и не попали. А мне-то уж больно хотелось сви-
деться, погрешить, поластиться, поглядеть, как-то мой
Федор на плотах живет. Скучилась о нем, но так я и
вернулась ни с чем. Круглиха покатила искать мужа и
все-таки, слышь, догнала. И так было у нее не в первый
раз. Ходили они до Царицына. А Федор одной весной
доплыл до Макария да через Нижний прилетел ко мне
и говорит: «Скучился о тебе». А он меня никак не звал.
Но когда пошли ребятишки, называл «мать», а я его —
«отец». Переспал он со мной сладкую ночку и опять
пустился в дорогу дальнюю, не иначе как до покрова.
Тут уж я ходила провожать его до корабельного леса.
Проходил он на сойме лето. Тут у меня опять начались
несчастия. Осенью прислал он письмо: приезжала бы
в Нижний встречать. Прожила в Нижнем восьмеро су-
ток, а Федора нет и нет. Так, не свидевшись, уехала
домой.
Наступила зима. Вернулся Федор. Вот экий же мо-
роз был, как в этом году. И отец собрал на двух лоша-
дях Петра и Федора лес возить в Лыково, на пристань
Инотарьева. Уехали мужики. Пробыл Федор недели
три в Зимнице и как-то наказывает с попутчиками:
приходила бы.
Пришла я к нему. Тут уж он меня здорово, видно,
полюбил — хорошим, ласковым стал ко мне. Это было
на масленой неделе, перед великим постом.
На сырной неделе, помню — пятница была, приез-
жает Петр и едет в Семенов на базар со своей Марфой
и вернулся с базара в хороших сапогах. Петр что не
жил — по-старообрядчески вина в рот не брал, зарок
дал. Ну, а мужики-то пьют, и Федор с ними пьет. Пото-
му-то он и не вылезал из лаптей. Никогда не забуду:
Петр с Марфой вошли в избу, и Петр начал ругаться:
«Твой-то Федор, видно, пьянствует?»
Марфа байт:
«Отбери у него лошадь-то...»
Поехали Марфа с Петром отбирать от Федора ло-
шадь. А мужики-то, с коими он работал, вступились за
Федора:
«Гони-ка ты, слышь, хорошенько отсюда этих старо-
обрядцев. Дай-ка им обоим трепку».
Федор-то их и шугнул. Они из леса-то и побегли.
Приехали домой, нажаловались отцу. С расстройства-
то Марфа захворала, без памяти сделалась. Пожила от
пятницы до понедельника и умерла. Все люди диви-
лись; «Батюшки, что сделалось с бабой-то. Да это ни-
как Ляксандра намолила ей смерть за обиду. За тебя
она поплатилась жизнью»,— говорили в Заречице. Пла-
кали о ней, убивались все — уж не знаю как. Она ведь
была самая любимая в доме — и мужем, и свекром. Не
щадя, господь-то их всех наказал.
После смерти Марфы все они покорились мне. А я
стала еще добрее, ласковее со всеми. После Марфы
остались три девчонки, я их жалела, как своих. Они ко
мне привыкли, как к матери. Пойду к обедне, обратно
иду — встречают меня, кричат: «Нянька!» Миша мой
был ровесником младшей девчушке. Его, бывало, не
возьму на руки, а девчонку беру. Жалела сирот.
Петр все это видел и был со мной хорошим. Жить
мне в доме стало легче. К тому времени и Федор мой
стал еще лучше. Всем было на диво. Петр-от был моло-
денький на лицо-то, а Марфа и в гробу-то лежала ста-
рая-престарая. Она ведь, бывало, возьмет Петра да так
и перекувырнет. Сильная была и жила с ним хорошо,
спали носик в носик.
Прошел великий пост. На Керженец весна пришла.
Разлились реки, потекли ручьи. Одни сряжались с пло-
тами плыть, другим надо было сватать Петру невесту.
Бабушка, сродница, нашла ему в Лыкове девку. Сподо-
бил же ее нечистый отыскать самую неудачную по род-
ству. Бабушка словно затхлую нечисть подсунула Пет-
ру. Характер у девки был негодящим — не баба, а один
только грех достался Петру.
Поженился Петр, а она — и нехороша-то, и некра-
сива-то. Да и это бы все ладно. Хоть бы умна была.
Бабы-то наши — кержачки-то — твердые, упорные, крем-
нистые, а она — дура дурой. Поехали мы с Петром
к молодой — гостинца повезли. А Федор меня ревно-
вать было уже стал к Петру. А мне ведь надо было
в поруки ехать, кто же, кроме меня, угоду сполнять
будет?.. Увидала я невестку — она мне не показалась.
Но мне ничего нельзя было сказать. В угоду она одари-
ла меня двумя аршинами ситца... Ну, да бог ей это
простит, и в резон я этого не приняла. Приехали до-
мой. Стали затевать свадьбу. За грехи Петра его словно
нечистый в бездну втащил, наказал его. Сделали свадь-
бу. Погуляли ничего. Я лапшу крошила, поварушкой
была. За лапшу денег с мужиков набрала. Но Петру от
экого порядка старины не легче было.
Начали они жить, но года не прошло, баба стала
дурить. Звали ее Мариной. Петр было начал ее учить
уму-разуму, а она оказалась озорная, все наперекор ему
делала. Он тоже был горяч не в меру. Пойдут спать, и я
слышу: он начинает ее бить, а она ему вцепится в воло-
сы словно бешеная. Жаловался Петр: каждую ночь он
ее изобьет, а она, словно маленькая, всю ночь неутешно
воет. Замучился с ней Петр. Приходилось брать ее в
гости. Мы упреждали Петра: «Да ведь ты с ней замуча-
ешься». Ведь вот какой злобной оказалась пичужкой-то.
И маленькую-то ее родная мать не раз брала за ноги
и трясла над колодцем. Такую-то страшную муку Петр
привел в дом. Вот так изо дня в день мучались с нею.
Первое-то время быстра была: побежит, бывало, дрова
рубить. Но так было только на первом месяце, а потом
уж никуда не ходила, и не допросишься! Посылает ее
свекровь, а она и по воду не сходит.
Начались жнитьвы. Пошла она со мной жать. Жнет,
и жнитво-то у нее словно по коленки — всех хуже. За-
хочет спать — на снопы ляжет и, смотришь, дрыхнет.
Подойду, бывало, к ней, спрошу:
«Марина, ты что, не захворала ли?»
«Задремала...»
Станем обедать, а она возьмет свой сарафанишка и
уйдет под чужую бабку спать. Страсть, бедовая какая
была до сна-то. Не дай, чай, бог кержачке видеть такую
бабу. Ну, мы пообедаем, отдохнем немного, принима-
емся жать. А Марины нет, где-то спит. Встанет, есть
начнет. Вот и дожидайся ее. Бедовая была баба. Поди,
на Лыковщине до нее таких баб не родилось. Время
придет идти домой,— она по воду пойдет. А солнышко-
то закатывается. Явится домой, спрашивают: «Много ли
нажала?» А много ли одна нажнет. И я не смею про
нее высказать правду-то. Она молодая была, а дури в
ней как у старухи, выжившей из ума. Шабренка как-то
приходит и сказывает: «Нажали сто двадцать сно-
пов»,— а мы две сотни не нажали. Нас стыдят: «Гляди-
те-ка, что люди-то делают. А вы?»
Я так-то вот все терпела, терпела, да и сказала:
Послали бы с нами мужиков.
А она и при мужиках так же себя вела. Петр все это
видел. Начнет ее, бывало, учить, а она — свое. А то
скажет: «Я захворала». Уйдет. Посадит ребенка в ку-
зов, с коим за грибами ходят, а сама забежит к матери
в Заскочиху да там и отдыхает. Вот так все мы и муча-
лись с ней. А мать у нее — не разиня, хозяйство хоро-
шее водила. А дочка, случалось, пойдет в лес, наденет
на башку какую-нибудь подстилку грязную и идет пу-
галом. Петр, видимо, бил ее по голове. Болела она
у нее всегда. Валим, бывало лес. Жара страшная, а
она — в штанах теплых. Дело дошло до того, что своих
трех падчериц она ненавидела. Натальюшке было, чай,
годов шесть. Я ее очень любила, да и всех я их жалела
страсть как. Горестно было смотреть на них. Она же
ненавидела, считая детей посланьем чертей. Я их толь-
ко уделывала. Старшая-то девка, Аграфена, замуж вы-
шла в Осинки. Свекор-то был у нее пьяница, а муж,
суда нет, хороший был мужик. Они пришли жить к нам
в дом. Свекор больно озорничал над ней. Похворала
она у нас — Грунюшкой мы ее звали — да и умерла.
Меня она нянькой звала. Не земная была девка-то.
Я, чай, года три по ней плакала.
У Марины было уже трое своих детей. Петр-то из-за
них пинал моих-то. Уехали раз свекор к Светлояру,
«на горы», в гости. Припасла как-то свекровь завтрак,
а мои-то ребятишки из-за чего-то подрались. Петр-то
и избил у меня Мишу. Мой-то Федор после экого дела
и взялся:
«Не хочу одной семьей жить».
А отца не было дома.
«Экая ты чуж-чуженина, — говорил он Петру.— Всю
жизнь, что ли, обиду-то я от тебя буду терпеть... Чужак
ты мне и верой своей. Доверия тебе больше нет». Вот
как рассердился. Ни дня не хотел жить.
Приехал отец. Бабушка ему сказывает:
«Федор-то делиться хочет».
Дедушка стал уговаривать Федора:
«Погоди годочек... Поработаем, поставим тебе дом».
Но Федор одно затвердил:
«Не стану дня больше жить».
Я было стала уговаривать Федора, а он огрызнулся
на меня:
«Оставайся, живи в этом аду кромешном, а я не
хочу».
Как быть? Дело на лад не идет. Дедушка уговарива-
ет: «Я бы с вами пошел, да неужто я могу сирот оста-
вить?» Но Федор и слышать ничего не хотел. Он тут же
пошел за Нижний, под Сормово, поступил на завод и
домой — ни ногой.
Без Федора прожили до весны. Я тоже хотела уйти
от свекра, квартиру стала искать, но дедушка не пустил
меня:
«Не ходи, Ляксандра, умоляю тебя».
Но мы уже жили в разделе. Ели врозь. Я делилась
без Федора. Мне досталось двенадцать фунтов пуха,
полпуда мяса, телку дедушка дал, лошадь. Лошадь была
справная. Мало теперь эких-то лошадей.
Федор пожил — кажись, то была деревня Вариха,
рядом с Сормовом, — месяца три-четыре, вернулся
домой и собрался работать на лошади, на ярмарке.
А Петр и дедушка по-прежнему маялись с Мариной, да
и бабушка-то стала больно уж плоха. Корова у них
была, да только молока не давала, да коли и даст, оно
у Марины скиснет.
Поработал, поизвозчичал мой Федор на ярмарке.
Домой приехал с деньгами. Купили лесу и построили
вот эту избу, где мы сейчас с тобой -сидим и калякаем.
Сложили только печку. Еще окна не вставили. Занаве-
сили окна рогожками и перешли в свой дом. Ребятишек
у нас было трое. Помню, истопила я впервой свою печ-
ку. Ребятишки мои влезли на печь и радуются: «Мама,
печь-то горячая!» Отделали мы избу и собрались с Фе-
дором на базар... Тут я маленько пропустила... Срамно
больно тебе все-то сказывать.
— Ну, сделай милость, Александра Александровна.
Мы с тобой и так засиделись до огней, признаюсь, не
хотелось бы остановиться на этом.
—• Продолжать мне теперь вольно, всего греха таить
не буду. Когда делились, дедушка дал нам телку, а ког-
да мы достраивали дом, он, видно, изменил свое слово
и телку-то взял обратно. Но мы на базаре купили ко-
рову.
Ведем ее домой в сумерках. Миша, парнишка мой,
маленький был — пяти лет. Увидал, что мы ведем коро-
ву, зарадовался, прыгает, в ладошки ударяет:
«Тятя ведет мумуку-то с рогами!..»
Поставили корову во двор, маленько пожили, она
отелилась, и мы стали по-людски справными.-А де-
душка с Петром день ото дня жили хуже. Свекор стал
чаще ходить к нам. Я их с бабушкой кормила, ухажива-
ла за ними. Искала, бывало, у бабушки и в голове
вшей,— а они ведь от печали заводятся. Пойдет мой
мужик на Керженец, наловит рыбы, я тут же сварю
в своей печке уху. Мужик мой шлет меня за дедушкой.
Федор не помнил зла — простущий он был мужик-то.
Ребята-то мои все в него. Бывало, он вытащит из чашки
самый лучший кусок да старику-то в ложку. Уж такой-
то он был дельный, мужик-то мой: ни минуты не видела
его без дела, он всегда найдет себе что-либо по сердцу.
Не любил плохо жить. Чаек уважал, пил чай попов-
ский, самый лучший, такой черноты, как сусло. Чай го-
товила раза три в день, иногда и ночью: встанет ти-
хонько, поставит самовар, меня разбудит, пьет и меня
потчует. Поедет ночью в лес, срубит дуб, везет его.
Продаст дуб-то — кожевники ценили. Он не морил се-
бя бездельем и голодом, копейку добыть умел.
Мы под конец жили с Федором складно. Ребята на-
ши стали большие. Федор ^юбил и жалел ребят. Сам на
них работал день и ночь. Изменился мой мужик, дру-
гим стал. Словно молодая жизнь расцветала. Все он де-
лал сам, на все был ловок — и на людях, и дома. К это-
му времени живых ребят у меня осталось шесть человек
да шестерых схоронила. И сама-то я работала. Придет
на сторону мою сторонушку весна, я так в лесу и жила.
Мужики на пристани плоты вяжут, а я — в лес за лы-
ком. Уж больно я любила леса-то наши. Не раз одна
ночевала в лесу. Так сроду бы в лесу и жила. Уговарива-
ла Федора: «Избу бы нам поставить в лесу, лес-то ми-
лее б был». Дома-то смотришь — бедность, а придешь
в лес — чувствуешь себя богачкой. Коли Федору недо-
суг, пойду прибирать делянки, натаскаю падали, наруб-
лю и сожгу. Была у нас и пашня, но какие на Керженце
пашни? Исстари мы лесом жили — он и кормил нас.
Как-то уплыл мой Федор с плотами. Лошадь у нас
была одна. Миша, сынок, поехал пахать — около мелко-
го-то леса была наша земля. Алешенька был малень-
кий — его я взяла с собой, посадила я его в хомут и
ушла. А недалеко был колодец. Пообедали. Приходим.
А он, видать, поплакал-поплакал да из хомута-то и
уполз к колодцу...
Что было со мной потом — не помню. После этого
вскоре захворала. Обморок у меня получился. Все ду-
мали — умерла я. Слышу—возле меня плачут... думаю:
что они обо мне слезы проливают, ведь я еще жива...
поехали за врачом. Врач-то поп был. Он и наказал:
«Скорее везите ее в больницу». Встретили меня с но-
силками, положили в ту самую комнату, где только
умирают. Ко мне еще богомольную бабу положили.
Не знаю, сколько времени я с ней лежала. Очухалась.
Вижу, а ее кровать досками обложили — видно, она
умирала в молитвах. А муж ее подошел к моей кровати
и говорит мне:
«У меня четверо детей, я живу по старой вере. Хо-
зяйство у меня доброе, не ровня другим. За меня любая
баба пойдет».
Слушала мужика, терпела, боялась — сердечушко не
выдержит. Вот ведь какие мужики-то наши по старой-
то вере. Жена еще не умерла, а он уж себе ищет дру-
гую. Я лежу и думаю: «Что он мне байт, да до того ли
мне». Я восемь недель лежала. Подходит как-то ко мне
доктор и говорит:
«Ты, кажется, повеселей стала, а я уж было и ле-
чить-то тебя отказался — уж больно ты ко мне поступи-
ла плохой».
Был великий пост. Водополь. На березничке почки
моложавые появились, пташки прилетели. Я просила
своего мужика приехать за мной. Уж больно скучилась
о нем, ребятишках. Я уже смешалась в жизни-то — хо-
рошо мне или плохо? Доктор меня было не пускал.
«Нет, — сказал он, — ты еще не годишься. Ну-ка,
слезь с кровати, пройди-ка!»
Я только ступила на пол, прошла шаг и... грохну-
лась.
— Ничего, доктор, упаду и еще не один, быть мо-
жет, раз. Будь покоен — поднимусь. Пусти меня.
Я только с мужиком повидаюсь, о ребятишках скучи-
лась. Съезжу домой и вернусь обратно.
Доктор меня отпустил, но все же сказал:
«Не минуешь опять сюда прийти».
Дома мужик за мной уж больно ухаживал: и яичко
мне испечет, и блинков, и за рыбой пойдет. И все-то он
сам делал. Сынок Миша помогал ему немного.
И вот захотелось мне как-то ночью камня поесть от
кирпича: умираю, хочу кирпича. Думаю: как мне его
достать? Сползла с кутника потихоньку, добралась до
печурки, добилась немного камешков, а Федя на печи
лежал. Принесла я камешки-то и зачала грызть. А он,
слышу, ворчит: мышь, видно, где-то у нас!.. А уж на
другой день и потом — ем, ем, словно без памяти, це-
лый год ела. Казалось, не надо мне ни хлеба, ни меда,
только бы глиняные камешки были. Стала маленечко
ходить. Камнями-то и зубы все сточились. И что вы,
батюшко мой, думаете. Выздоравливать стала! День ото
дня мне лучше и лучше. А болезнь-то была у меня —
кровотечение.
Мужик собирался с плотами плыть. И я осталась
одна. И все еще не расставалась с глиняными камнями.
Стала было картошку окапывать, и у меня та же
боль снова приключилась. Мой мужик плывет к Цари-
цыну, а я опять лежу без памяти. К счастью, все скоро
со мной прошло. А с сыном — новое несчастье: сел мой
Миша на полушалок, а в полушалке-то иголка была.
Вот так, враз, все беды и скопились.
Пришел мой мужик с Волги по осени. И тут объяв-
ляют набор. Федора стали брать в армию.
Началась германская война, а мне в ту пору остава-
лось только слезами захлебнуться. Перед тем старшего
сына взяли царю служить. Немцы зелье на верный вред
пущать стали. Воевать отца забрали. То сына собирала,
рекрута, со слезами. Об отце плачу. Сыну сундук на-
клали — белья, полотенец. Не как ведь сейчас отправ-
ляют — в одной рубахе.
Рекруты гуляли по избам, веселились, а матери с
горя плакали. Ныне словно и плакать-то не умеют.
Выбрали сына в артиллерию. И служил он и воевал
с немцами четыре года. В каждом письме писал: «Не
тужите обо мне». Больно уж ласков был на бумаге.
А мужик-то мой в Петрограде служил. Революцию ви-
дел. Так с крестным знамением прошли четыре года. При-
шел мой Федор домой. Я знала — скоро и сынок придет.
Сижу как-то одна. Слышу — кто-то стучит в окошко.
Выбегла и вижу- идет сынок Федя и за ним — красотка.
«Мама, невесту веду».
Хохлушку, полячку ли привел — бог его знает. Ну, я
их встретила. Собрала им поесть. Поставила самовар.
Сошелся народ, а невеста ото всех прячется. Ну, кое-
как посадили ее за стол, а она знай все в угол глядит.
Я испугалась: «Батюшки, кого же сынок-то привел?»
Легли спать, на другой день кто-то отцу сказал, а он
в лесу плашник пилил. Пришел отец домой, а невеста
ему не кажется. Всем потчевали ее, а она так на особи-
це и кормилась. Прожила денечка два-три, осмотрелась.
Младший сынок, Ваня, невзлюбил ее. Сядет за стол и
глядит на нее исподлобья... Она и ложку, бывало, бро-
сит. А Ване было годов двенадцать.
Прожила она у нас зиму. Обучила я ее прясть. По-
любила она меня, целовала. «Мама, — говорила она, — я
люблю тебя». И я было привыкла к ней. Но — кто она?
В прислугах ли где-то жила?.. Федя-то, сынок мой, до
боли красив был, а солдатов-то знаешь как бабы-то лю-
бят. Она его увидала и приласкала. Стала было у нас
привыкать. А все же ей хотелось на свою сторону. Ви-
дать, от тоски песни пела, да так душевно. Мы слушали
ее песни, плакали.
Стала она ходить к соседям. Слышим, хвастать про
нас начала. А мы экой повадки не имели. У нас ника-
кой раздор из избы не выносился. Я Федору стала
баить:
«Милый мой сынок, как хочешь, а нам ее не надо.
Она про нас людям напраслину байт».
А он мне и отвечает:
«Да и мне ее не надо».
Мы ее и собрали — отправить в Нижний. Лошади
у нас не было. Наняли соседа. Хлеба ей напекли. По-
ехал шабер с ней. Она плачет. Довез он ее до Семено-
ва. Там она разыскала милицию и нажаловалась: при-
вез, мол, меня, прогнал, а я беременна.
Вечером пошла я к родным, а шабер-то везет сноху
обратно. «Батюшки! — испугалась я.— Проводили, а
она вернулась». Шабер-то и смеется:
«Коровку-то Чернавку твою она у тебя сведет со
двора... Везде, байт, была и мне сказала: «Никуда не
пойду».
Батюшки! Что тут у меня горя-то было! Написали
мы бумагу в Семенов. Вот беда-то навалилась! При-
шлось на суд идти. Судьи спрашивают Федю:
«Что ты ее бросаешь?»
«Я ее не брал,— отвечает Федя.— Она сама за мной
пошла».
Она стала просить дать ей из хозяйства долю.
А Федя сказал:
«У меня ничего нет. Тулуп и тот отцовский».
Суд и сказал:
«Где ты жила, туда и пойди, а хозяйства расстраи-
вать нельзя».
Ничего ей не присудили. И Федю не приневолили
с ней жить. Вернулась она в наш дом сердитая и все
шутила: «Давай венчаться». В Витебске она с Федей
обручилась, и тамошний поп сказал ей: «Поезжай к
мужу на Керженец и проси венчаться». Но я говорила
ей: «Подожди. Узнаю — кака ты?» После суда она жи-
ла у нас. Хворала. Мы не рады были больной. Но толь-
ко не знали, что с ней делать? Решили: гнать надо. Так
ей и сказали: «Ты нам не нужна».
Повез ее Федя в Нижний: «Сдам ее где-нибудь».
А в Нижнем у меня дочка была. Очень радельная.
Встретила она ее ласково. А она стала жаловаться: Фе-
дя экий-разэкий, и меня с грязью она смешала.
Матрена моя ее приняла, устроила где-то в трактир
посуду мыть. Она там жила и еще раз подала на суд.
Вызвали Федю. И то же сказали ей: «Где была, туда
и иди». Любила она, видать, Федю. На суде душе ее
тесно стало, обморок ее сшиб.
Федя ее из суда увел.
А на Лыковщине о нем прошла порочная молва: Фе-
дор-то никак порешил жену-то, а смерть-то ведь без
языка: он сумел девку-то где-то так скрыть — пепла от
нее не отыскалось.
К осени Федор вернулся в Заречицу. Пожил немно-
го дома. Шла гражданская война. Его снова потребова-
ли. Попал он в Москву, а там тогда тиф силен был.
А Федора-то, видать, грех какой-то мучил. Смотрел он
на умерших — и сам заболел. Стал без памяти, нагова-
ривать на себя — задушил жену-то невенчанную. Уж
больно за ним ухаживал наш парень с Керженца, а дру-
гие-то запротивились, заступились за девку: «Давайте,
слышь, выкинем его живого...» Товарищ-то его вступил-
ся: «Не будет меня, тогда выкидывайте». Собрали Фе-
дю и повезли в больницу. А больницы все были заняты.
«Оставьте меня на улице», — просил Федя.
«Ну, коли тебе охота умирать, умри где попало».
И парень-то наш прислал письмо: «Федор-то Федо-
рыч умер под забором...»
После смерти Феденьки у меня в живых остались:
Миша, Ваня, Матрена и Пелагея. Матрена — старшая,
семнадцать лет ей было, ловкая, всякую всячину делала.
Куды хошь пошли ее — гору сдвинет. А у меня не хва-
тало получше-то ее одеть. Много ведь их.
Матрена стала проситься в Нижний: «Рук, что ли,
у меня нет?..» Я уговаривала ее, но она не послуша-
лась — ушла. Поперви — жалела ее, плакала о ней. Че-
рез три месяца Матрена прислала письмо — попала она
в услужение к купцу Иконникову. Он очень был
строг — прислуги поживут у него неделю-две — и ухо-
дят, а Матрена, дочь моя милая, год жила.
Как-то летом пришла побывать дома. В Хахалах жи-
ла тетка. Она молодой-то тоже жила в Нижнем в при-
слугах. Много нажила добра — богата была. Матрена
ночевала у нее. Утром пришла домой. А отец у нас
заболел. Матрена повезла его в Семенов, в больницу.
А без нее тетка со снохой пришли, и тетка-то спраши-
вает:
«Где Матрена-то?»
«В Семенов с отцом уехала».
«Она ведь унесла у меня шесть рублей».
От этих слов меня так и прострелило. Кажись, до
смерти той минуты не забуду... Это мне был удар... так
УДар.
«Батюшки!.. Тетя, милая, да у нее и денег-то таких
не было. Коли так — на, я тебе платье ее дам, только
уж ты, ради бога, не бай никому».
Тетка с платьем-то ушла, а следом за ней вернулась
Матрена. Я ей и баю:
«Милая, зачем ты у тети деньги-то взяла?»
А она в слезы:
«Мама, да разве я возьму?.. Вон, у меня, под голо-
вой, свои деньги. Да я к любому попу пошла бы при-
нять присягу».
Пока с ней переговаривались, сын, Мишенька, едет
из леса, а мы обе плачем. Напраслину терпеть — нет
хуже. Обида страшная.
«Мать, я поеду к тетке, — вызвался Мишенька.— Я
им покажу».
Утром он был у тетки.
«Тетя, ты что же сделала над мамой-то — умирает
ведь она от стыда и обиды».
Тетка выносит платье и говорит:
«На, милый, вези платье обратно».
Матрешенька немного побыла дома и опять ушла в
Нижний. А у тетки вскоре сноха захворала. И когда ей
стало плохо, она спокаялась: «Шесть-то рублей я взя-
ла». Прощенья просила у Матрены — поклепала на не-
повинную. За обиду купила ей ситцу на кофту и умер-
ла. Ей смерть пришла, а я через нее терпела напрас-
лину.
В Нижнем Матрена познакомилась с городской де-
вкой. Купила швейную машинку, и стали вместе шить.
И как-то парень какой-то принес Матрене шить рубаху
да после того повадился ходить к ней. Она, видно, ему
показалась. И стали они одним хозяйством жить.
Собралась я как-то посмотреть на их жизнь. Вижу —
путного человека дочка отыскала. «В Сибирь, слышь,
с Матрешей уедем». Тамошний он был, сибирский.
Уехал он, а Матрена — к нам. Жила год. Парнишка
у нее уже рос. Ей хотелось поехать к своему мужику —
скучилась. И гадалка ей наобещала: «Письмо скоро бу-
дет». И впрямь, зять вызывал сына и Матрену в Сибирь.
Так она в Сибири и осталась.
Ваня, сын мой, ездил к ней в гости. Уж больно она
ему была рада.
Пока он гостил у Матрены, а нас голод обуял. Вы-
сохли все посевы в Заволжье. Собрались было Матрена
с мужем обратно в Заречицу — пропуска не было: вой-
на началась. Ваня попал в плен к Колчаку.
В Сибири российских жителей с Керженца оказа-
лось много. А Колчак шибко шел на Россию.
Матрену с мужиком и ребятами Колчак обогнал. На
Урале пришлось жить в камышах, а Ваня смело поехал
домой. Матрена напекла ему хлеба, добром наделила —
дала кожаные сапоги, белье. Он все вез домой. Но до-
рогой хватил его тиф. На поезда больных не сажали.
Его посадили только за белую булочку. Кое-как он до-
брался до Керженца. В Семенове сидел в трактире. Го-
лову повесил — из сил выбился. И нужно же было так
случиться: приехал на базар зять моей сестры, входит
в харчевню и видит Ваню. Зять довез его до дома. Пол-
года от него никакого слуха не имели. Его товарищ
писал: «Вместе пошли, а куда он девался — не знаю».
Я плакала — наверное, погиб. И н'а-кось: едет сестра
моя, везет Ваню и кричит:
«Нянька, встречай гостя!»
А гостя мотало из стороны в сторону. В избе он
отдышался и байт:
«Мама, скорее топи баню и тащи все, что на мне,
в котел: не заразить бы вас».
Истопила я баню. Повела его мыться. После него
все простирала, проветрила.
На другой день нам-то хочется от него про Матрену
узнать, ждали — скажет хоть словечко. А он свалился
без памяти: поет, ругается. Фершал был. «Близко-то,—•
предупредил он,— к нему не подходите». Я не выдер-
живала, не боялась.
А отец захворал — и у него тоже тиф.
«Батюшки! — испугалась я. — Не знаю, что мне де-
лать?»
...А о Матрене и поныне слуха нет. Пропала без
вести, а ведь домой, слышь, ехала. Да разве люди, с
Колчаком кои шли войной-то, пощадили мою Матре-
ну?! Гадать ходила. Карты показывали: жива, приедет.
А ее так и нет.
Вот сколь у меня на чужой-то стороне погибло на-?
рода-то.
9 В. Боровик
ИВАН ДАШКОВ - «РАСЕЯ»
Вот что рассказывает о своей жизни кержак Иван
Михайлович Дашков.
— Мне дороги керженские леса, пропитанные ду-
шистой сыростью, а еще дороже люди, напомнившие
о детстве, юности, о лесных тайнах, преданиях. Под
кровлей родного дома, рядом с соседями легко дышит-
ся. В пору надежд и полной веры в будущее хотелось
жить и жить в обновленном Заволжье. Новые веяния
времени многое стерли из того, чего не могла сохра-
нить память...
Дедушка мой был выходцем из деревни Заскочиха.
Когда он селился на месте Заречицы, домов у нас сто-
яло буде три-четыре. И солнцу обогреть дедушку в
непролазном дремучем лесу не с руки было. Он знал:
в чащобе лесной тайно люди жили, прозываемые «ват-
расцами». Они и от людей и от солнца прятались. Их
поля и до сих пор называются — «Ватрасские».
После них заречинцы возделывали эти поля. Куда
ушли с Керженца ватрасцы, древние кержаки,— неиз-
вестно. Но они были люди неколебимой веры. И пока
в Заволжье не пришел отовсюду народ, ватрасцы со
своей верой много времени жили семьями в глуши
лесной.
От ватрасцев остались только «бушны камни». Не-
давно еще наши кержачки клали в кадку штаны, ру-
бахи, сыпали золу, опускали раскаленные камни и на-
чинали бучить. Так стирала переменку и моя мать.
Всякое время имеет свой особенный нрав. Видно,
проще изменить, поправить новое, нежели старое. Не
слыхивал ни от кого, почему наша деревня называется
Заречица. Ей два названия. Раньше она прозывалась
именем бурлака Феофана. Водил он беляны по Волге,
но с кем-то в чем-то не поладил и пришел в наши леса.
От него и зачалось жительство.
На Лыковщине все деревни имеют по два названия.
Возьмите деревню Аристово. Никто ее не укажет вам,
а спросите Ухтыж — каждый укажет.
Заскочиха построилась первой. Место это было ссы-
лочное. Непроходимый лес. Тайга. В Лыкове знают: на
месте Заскочихи жила какая-то женщина с сыновьями.
Она приходила за подаянием. Ей давали все, что она
спросит... Заскочихой звалась.
За Березовкой есть место дикое, называемое «Бор».
Там сохранился колодчик, заросший одомчина. Стари-
ки утверждают: на том Бору жили многие беглецы.
В Раменях от старины остался ельник. По два обхвата
елки-то. Страшно глядеть как высоки, одним словом —
корабельные.
Зли Бора проходила дорога. Давно наезжена наши-
ми дедами. У меня дед жил сто три года. Так он ска-
зал — в старину велось так:
«Давно тому делу, как жил в Сельском Бору, в сто-
рону от нас к Макарию, один крестьянин, имевший
частую нужду — быть на Керженце. Крестьянин был
сметлив и попусту времени не тратил. По солнцу, по
звездам, по разным приметам пробил он прямую тро-
пу на Керженец и стал опережать всех прочих. Разбо-
гател наш крестьянин. Но старость пришла. Стал уми-
рать. Собрал семью, собрал на весь мир — и заповедал
на сходке, чтоб дети его чрез все болота набили сваек
и на них намостили ходни выше воды. И дал на то
денег: я-де нажился лесною тропою^ пускай и люди по
ней ходят и меня поминают! И долго поминали его
люди! Мир его праху!» — говорил дедушка.
С тех пор открылась дорога через Лыковщину.
Не знаю, как для других, а кержаку такое дело про-
столюдина — по душе. Это все равно, что в глухом лесу
колодчик вырыть. Темный крестьянин, без мысли на
славу, заповедует деньги на общую пользу, тогда как
деньги часто у нас зарывали, и сейчас порой прячут
в землю.
На Лыковщине много было беспоповцев — помор-
цев, уренцев и других самых различных толков. У них
с церковниками, с давних пор шли непримиримые спо-
ры. Церковники крестились щепотью, а старообряд-
цы — толстым крестом. Жали кержаки хлеб вместе, а
молились по-разному.
Во многом чудными были керженские старообряд-
цы. В первые годы советской власти, в Хомутове у ста-
роверов,— не помню только, какого толка,— долгое
время вожаком был Ефим Бесфамильный, считался у
них проповедником. Собрал он как-то своих единовер-
цев и заявил, что он уже как бы их святой. И после
одного моления объявил: полетит на небеса. Простился
со своими молящимися, и пошли его провожать на
небеса. «С земли,—сказал он, — подняться не можно,
полезу на кровлю часовни. С крыши мне привольнее
будет лететь».
Так и было. Встал он на самый конек. В последний
раз распростился, захлопал в ладошки и прыгнул...
Два года страдал Ефим. Когда поправился, стал пер-
вейшим пьяницей. И все же старообрядцы не осудили
Ефима. Они уверяли: «Его на это лукавый соблазнил».
У кержака на жизнь был свой взгляд. Каждый по-
своему добывал себе блага. Конечная цель всех стрем-
лений кержака — быть сытым. Каждый год он ревност-
но проводил праздник «отжинальник». Он у кержаков
справлялся два раза: когда убирали яровые и аржаные.
Теперь в последний день уборки колхозникам, напри-
мер, поставят обед на гумне. Председатель колхоза об-
несем мужичков по стаканчику — по два вином для ве-
селья. Женщины на гумне песни запоют, попляшут.
А раньше на поле после ярового посева устраива-
лось моленье. По всякому случаю молились, даже когда
начинают навоз возить. Молодой народ и тогда мало
молился — только перекорялись. Хотелось по Лыкову
пройти — на модников посмотреть. Старики молились,
а молодые в это время выходили гулять.
В рождество было гулянье в Заречице. Съезжались
кавалеры, катались на баских саночках, а барышни
стояли на «порядке» — ждали: посадит модник... Иную
на десяти лошадях покатают, а иная не проедет и на
одной. Такой девке невесело было.
На святках рядились, кто как сумеет. Что чуднее, то
и хорошо. Были беседы, девушки гадали.
Троица — был престольный праздник у всех кержа-
ков. Праздновать ходили в Лыково, а оттуда в Заскочи-
ху. С вечера вырубали березки, ставили их у окошка.
Утром рядятся в хорошие платья и уходят к обедне.
Богачи — в шелках, беднота — в ситцевых. Ребята наря-
жаются в хорошие пиджачки, рубашки, в сапоги, а уж
на моей памяти стали форсистее — ходили в ботинках,
не глядя на то что сапоги дороже. Обедня пройдет,
ребята из церкви выходят, встают все рядами. Барышни
выходят — они примечают, кому какая нравится.
Нынче город и деревня год от года полюбовно сбли-
жаются. Не узнаешь ни Керженца. Ни Лыковщину, ни
людей, коих знал. Как жизнь, так и дороги наши про-
легли в глухих лесах. Старые дома сгнили или сгорели.
Молодые шабры не баят уже, как мы. Все перевернуто
вверх дном.
Да, разучились у нас и пиво варить.
Ныне на то и время-то недостает. Да и молодые-то
бабы не сручны на это, не умеют. Солод ухода к себе
требовал.
Перво-наперво наложат, бывало, в кадку ржи, за-<
льют ее водой — и на гумно, где хлеб молотили. Рожь
три дня и три ночи мокнет. И выскочат, возродятся из
нее отростки, прибытки жизни. Воду хозяйка сольет,;
а рожь развалит на гумне ладони на две толщиной. Раз-
гладят, разровняют ее, прикроют леснинками, и опять
она три дня и три ночи лежит. Рожь так сращивалась,
сдруживалась. Руками растирали ее и опять развалива-
ли на пологу, под полог стлали мелкую мякину и овся-
ной пелевой покрывали. И так все это добро согрева-
лось суток пять. Идешь, бывало, мимо гумна, а там тебя
и опахивает приятным духом, да таким хорошим, поко-
рительным. Когда полог раскроют — пар валит. Разгре-
бут плесень, завалят в середку и опять закроют суток
на трое. После этого в овине на колосники положат
тесины, на них расстелют солому и ссыпают на нее
экую-то рожь, но перед тем опять ее разотрут руками.
Уложат теплиной вершка на четыре и каждый часик
будоражат — сохла бы равненько. Рожь так высохнет —
зубами не раскусишь. Дадут ей остынуть, провеют, сло-
жат в мешки и свезут на мельницу. Намелют из ржи
сладкий-пресладкий солод. Из него, точно из злачено-
го, и вторили квас и пиво хмельное. Пиво готовилось
к свадьбам. Брали черепяные корчаги, в боку, ближе ко
дну провертывали дырочки. Хозяйка возьмет солоду,
прибавит немного муки, обварит, воскормит крутым ки-
пятком и затворит как бы хлебы. Потом добрую смесь
кладет в корчагу. На дно положит палочки, на них рас-
стелет стриженой соломки и заводит на солоде тесто...
Таких корчаг наставит три-четыре. Зальет тесто водой
и ставит корчагу в вольную печь. И преет все это до-
бро до другого дня. Вынет она эту пахучую сладость из
печи. В этот душистый солод хозяйка ложит ракушки,
обдирку от дикуши гречневой — дырочку-то у корчаги
не защипило бы — и добавляет теплой воды. Постоит
это все уповод часика четыре. Затытечку у корчаги от-
кроют, и начнет литься удивительное сусло. Первый
выгон идет краснущий, густущий, медяной. Наберет хо-
зяйка такого сусла ведерка два-три, потом добавит в
корчагу еще водицы. Ставит на лотки, сделает скатец.
Ототкнет опять у корчажки затычечку, откроет дыроч-
ку, и в кадку побежит пиво; хозяйка водицу подливает
разика три. И вот спускает она живительную благо-
дать. И отведывает — не густо ли?.. Ежели кому угодно
пиво — сбирают хмеля и кладут в кадку да прибавят
дрожжей. И все это вместе бурлит, ходуном ходит дня
два, пока пена покажется. Случается, наше пиво-то бо-
чата разрывает. Оно что твое баварское. Немцы-то,
слышь, у нас учились варить пиво-то. Вот ведь оно
што. Оставшееся сусло хозяйка йасытит медом и уго-
щается с товарками. Ни вина, можно сказать, ни водки
до «царских казенок» у нас не знали — пили только
свое, наше, керженское, пивцо, оно не сморит, а удо-
вольствием и простодушием, марьяжным интересом и
тому подобным наградит.
Бывало, отцы наши выпьют экого пивца-то и поуча-
ют: трудитесь, дети. Радейте трудовую копейку. Бере-
гите землю русскую и православную веру. И мы тру-
диться начинали сызмальства. И так трудились — руба-
ха не просыхала. Тянули все на своем горбу. В темноте
плутали. В засуху с голоду умирали, но в своей Лыков-
щине, возле своего очага, в своёй избе. Да и как можно
было киржаку уйти из наших лесов!
Сейчас на моде ласапед. До советской власти их не
было. Да и не видывали такой диковины. А теперь в
нашей деревне, чуть маленько годно живут, каждый па-
рень ласапед имеет. А если живут негодно, сын заста-
вит корову продать — а ласапед ему родители покупай.
Иной мужичок налога не платит, весь в долгах, а сын
на ласапеде ездит. Подумать только — ныне девок не
воруют и катают. В колхозе нет парня без ласапеда.
Нынешний бедняк, пожалуй, не опередил ли бывалош-
ного богача. Хотя бы у того же Инотарьева — ласа-
педа у него не было и гармошки не имелось. Сейчас
в Заречице малых ребят человек пятнадцать, и, смот-
ришь, только кто-то из них подрос — у него уже гар-
монь. В мою молодость гармонь была «алексеевская».
Так она называлась. Делал их мужичок в Осинках. Це-
на экой гармошке была три рубля. «Алексеевская» гар-
мошка — четырехладная. И два подголоска. Мастер
этих гармоний жил очень складно.
Играли на «алексеевской» гармонике — так называ-
лось — «в растяжку», и под эту игру пели частушки:
Мамонька родная на горе породила.
Лучше бы ты, маменька, меня не родила.
А коли родила, лучше бы растоптала,—
Меня бы молодчика в солдаты не забрили.
А почему так слезно пели?.. В старину такая служба
бывала: на двадцать пять годов забирали в солдаты.
Уходили из своей сторонушки и — как в омут головой:
дома не побывают. Цари такие были. Одежда солда-
ту — сюртуки и шинели одинаковы: на тощего сюр-
тук-то бы ладно — хорош, а на рослого кержака — за-
стежка не сходится вершка на два — на четыре. Тогда
прикажут застегнуть на нем мундир. Ежели, стоя не
застегнут, так положат: один унтер мнет коленом жи-
вот, а другой застегивает. Так и шинель натягивают.
Выйдет на учение такой вот стянутый солдатик, не то
чтобы маршировать — пройдет несколько шагов и...
грохнется без памяти.
Но потом уж служба стала покороче — пятнад-
цать лет.
У моего родителя брата взяли в солдаты от пятерых
детей. Закон был такой — солдат брали от волости.
Старшина назначит — кержаки шли и служили. Случа-
лось, кто-то повздорит со старшиной или подрался
с кем-то, такого провинившегося назначали в солдаты.
У моего родителя было три брата. И все они жили
в одном дому. Мой отец был старший, третий брат —
холостой. И был он краса детина. Другого такого не
сыскать в Хахальской волости.
Дядя мой, Григорий Емельянович, женился годов
двадцати пяти и прижил пятерых детей. Старшиной в
Хахалах был тогда Иван Васильевич Кузнецов. В пре-
стольный праздник, кажись это был покров, пришел
Григорий Емельянович погостить к тестю, рассорился
со старшиной, мироедом его назвал. Он дяде и пригро-
зил: «Ну, помни, Гришка, ты, миляга, уйдешь в солда-
ты!» А на очереди в солдаты был холостой брат — Сер-
гей. Его бы обязательно взяли, а старшина вместо Сер-
гея запросил Григория Емельяновича. А ему в то время
было уже годов сорок. Получил он бумажку. Явился
в воинское присутствие. «Да что вы, господин началь-
ник, у меня пятеро детей,— взмолился Григорий,—по-
чему вы меня хотите взять на службу?» А ему отвечают?
«Не мы тебя берем, а старшина».
» Отец Григория еще был жив. Он приехал в присут-
ствие. И холостого сына Сергея привел. Упал в ноги
и заявляет начальству: «Ваше высокоблагородие, поми-
луйте! У Григория пять человек детей, служба — пят-
надцать годов! Возьмите моего младшего сына, а детей
Григория пожалейте...» /
Начальство смилостивилось, стало просить старши-
ну. Он был тут же, в присутствии. «Никакого проще-
ния Григорию нет,— говорит старшина.— Он пойдет на
службу». Начальство было сжалилось: «Надо взять
младшего. Парень здоровый, красивый, его только
в хоромы царские — гвардеец!»—«А что же вы не спро-
сите Григория, за что я посылаю его в солдаты?» Стали
спрашивать Григория. И он сказал: «Я повздорил со
старшиной. За это он меня и назначил». «Ну, Кузне-
цов,—говорят старшине,—можно ли отпустить мужи-
ка?..» — «А ты что же, Гришка, не сказывал, как ты ме-
ня обозвал?.^» Григорий отвечает: «Я не помню». «Он
меня обозвал мироедом»,— говорит старшина. И тут
начальство не могло пойти против старшины.
На Лыковщине Кузнецов был богатым человеком.
Его трудно было смилостивить. В губернию ездили. Хо-
лостого Сергея Емельяновича брали с собой — пока-
зать, какого взамен солдата давали. И в губернии не
могли освободить. Вернулись домой в слезах.
Пришло время Григорию отправляться на службу.
Отец и дедушка говорили: слез-то сколько было! С чу-
жих деревень Григория провожать пришли. Была у
него старшая дочь — замуж уже вышла. Глядя на такую
надсаду, чай, все бабы с ума сходили. Цари законы
писали, а мужику, крестьянину разве можно было ска-
зать не только против воли царя, но и против стар-
шины?
f Прошло время — и служба военная стала: в пехо-
те — четыре года, в коннице — семь лет и во флоте —
семь лет. Одежда солдата стала — какой надо быть. Но
все-таки солдатства боялись. Вот нынче служба в армии
два года. И парень свободен. На днях у нас провожали
новобранца. Мать и сестры плакали, а он смеялся:
«Утрите, маменька, слезы! Прослужу и не увижу, как
пролетит время». Некоторых нынче бракуют. Там та-
ким парням, видать, стыдно — сами просятся: возьмите,
я — здоровый... Вот ведь какое пришло время. С охотой
идут. Нашего парня Сироткина,— живет он напротив
меня, — отбраковали. В воскресенье сошлись бабы погу-
лять и бают: «Ах, Агафья, какое счастье^то тебе — пар;-
ня-то твоего не взяли, второго солдата у тебя бракуют».
А я не удержался и говорю: «Ах, бабы, бабы, да он бы
в солдатах, чай, всяку бы угоду сполнял, а вы, словно
старая деревенщина, польстились на што! Да разве ма-
тери счастье, ежели ее сына отбраковали?..»
На Лыковщине первым начал пилить дольной пилой
Иван Николаевич Марков. И это было чудом. Купил он
пилу в Нижнем. Мне теперь вот восемьдесят восемь
годов. За тридцать лет до советской власти на Кержен-
це не имелось пил ни поперечных, ни продольных.
Я сам топором рубил лес строевой и на дрова. Поря-
дишься к купцу, так, чай, только топором разделывали
делянки-то. Чудно сейчас даже вспоминать. Железных
ходов не было ни у одной телеги. И вся телега была
без единого гвоздя, деревянной. Ось дубовую делали.
Курки деревянные. И теперь еще от телеги сохранился
у Сергея Андреича деревянный задок. Потом уж только
у богачей появились тарантасы на железном-то ходу.
Работали мы и жили больше зли землянок. Они зим-
ничками называются. Дымище скапливался в них та-
кой — одуреешь, не продохнешь. Встанешь утром — сам
себя не узнаешь. Это все равно что разложить костер
в избе. В стужу приедешь домой-то — и на печи не со-
греешься. А в зимничке и лапотки, и портянки на огне
просушиваешь. Случалось, по всей зиме не разували
ног. Того гляди, ноги сгниют. Вот как копейку-то добы-
вали! Подвинешь ногу к огоньку — и гоже. Приедешь
ночевать — варежки вешаешь над огнем на крючок. Тут
и варевцо кипит. Но варево тут бывает вкусней, чем-из,
печки. •
Теперь лесорубам настроили жилища метров на
тридцать длины. У каждогб коечка железная, подушеч-
ка, матрац, одеяльце. Помещение ежедневно промыва-
ется, убирается. Кипяток хоть днем, хоть ночью. Вари
хоть суп, хоть щи иль кашу. На то есть помещение. Тут
не страшен ни снег, ни ветер, ни дождь. Приезжаешь
вечером из леса. Ставишь лошадь. За ней конюх смот-
рит, а ты идешь в красный уголок газетку, книжечку
почитать. Экие жилища настроили от нас километров
за пятнадцать. И все тебе предоставлено: и духи, и
кожаная обувь, и мануфактура, и водочка. Как челове-
ку, все тебе дается.
Я уже говорил: на Лыковщине каждая деревня име-
ет по два названия. И у кержаков часто бывает две
фамилии. Я, например, Иван Михалыч по батюшке —
Дашков, а народ прозвал меня годов с двадцати — «Ра-
сея». Меня так и до сих пор окликают — «Расея».
А почему? Я часто пел песню про Расею. И случилось
с моей песней так — чуть было меня вожжа не захлест-
нула. Бурлаки собирались гнать плоты. Я пришел к сво-
им мужичкам в харчеву и слышу — меня кличут из со-
седней харчевы: «Иван, иди-ка к нам, спой песню!»
Харчева была Тимофея Никифорова. Уже тогда тре-
вожная молва шла и время было беспокойное. Рабочие
в Сормове с красными флагами ходили, пели: «Вставай,
поднимайся, рабочий народ...» Бурлаки слышали об
этом, но говорить громко боялись. Я вошел в харчеву,
не зная, что там на полатях лежал подвыпивший наш
хахальский стражник. Бурлаки тоже были уже во хме-
лю. И только я показался, они закричали: «Ванька!
Спой нам про Расеющку». А я посмеялся: «Коль под-
несете стаканчик винца, так, может быть, в охотку и
спою». Бурлаки зашумели, кто-то меня толкнул на
средину харчевы. «Да не то что стаканчик, и двумя, и
тремя почестим, пой только!» Все им тогда казалось
нипочем, спьяна забыли, что у них лежал урядник, а
мне о нем и невдомек.
— Мать Расея, мать Расея,
Мать расейская земля,
Про тебя ли, мать Расея,
Слава далеко прошла...
Далеко слава прошла
Про немудрого царя...
Что наш царь-то государь
Всю Расею распродал.
Я песню не допел. Стражник с полатей подымается.
«Ты про што это, мужик, поешь?..»
И теперь, как вспомню тот грозный голос — дрожь
пробежит по телу. А я тогда, обернувшись к двери,
только и сказал: а что, мол, из песни слов не выкинешь.
Стражник было ко мне, а я — бежать. Бурлаки ему
перешли дорогу. А была весна. Кержанец-то широко
разлился. Ну, думаю, пропал: успею ли на берег.
Прибежал домой без памяти. А через некоторое
время слышал — стражник-то расспрашивал: «Кто это
такой у вас Расея?» Но мужички знали про мою оплош-
ность и говорили: «Нет у нас такого».
Вот так-то и получилось. По отцу-то я — Дашков,
а по песне — «Расея».
НА ШПАЛЕРНОЙ
— Наши деды праведные, чай, всю землю обошли.
Где только они не хаживали. Видели, где солнышкото
восходит и где оно прячется от нас. Кержак исходил
свою земельку вдоль и поперек и чужеземные страны
видел.
Наш лыковский Федор Коротаев семь лет по морям
и океанам на русских кораблях плавал, видел мир вся-
кой веры, не встречал только старообрядцев. Семен
Марков Порт-Артур отстаивал. Шабер его Иван Во-
лков в Цусимском бою раны имел. Митрий Бекетов на
Шипке против турков в штыки ходил. Егор Фадеич от
германца бежал домой, через многие чужеземные госу-
дарства прошел. Мужичок он по старой вере — скрыт-
ный, лишнего слова не скажет, а баить выучился и не
по-нашему. Как-то на базаре в Семенове изъяснился с
гостями заграничными по-англицки. И хотел было идти
к своей лошади, а иностранцы его не отпускают. Но
Фадеич — роду старинного, гордый кержак, — снял кар-
туз, раскланялся и пошел. Заволжский ельничек ему
был дороже любой другой земли. Хотя земля зли Кер-
женца страсть как неудобна в крестьянстве, но экую-то
скудную земельку разделывали его деды-прадеды. Отец
Фадеича строился на рамени, занимался хлебопашест-
вом, охотничал. Его сосед Александр Михалыч — рода
бы не богатого, но уж больно гож — красотой, ростом
соблазнил царское начальство. В Петербурге был
произведен в жандармы — шесть лет служил верой и
правдой Александру Николаевичу — освободителю, но
освободителя какие-то вольные люди убили. Бомбу ки-
нули под его коляску... И Александр Михалыч прини-
мал присягу наследнику.
Послужил он царям, как полагается, верой и пра-
вдой и вернулся в родительский дом к вдовой матери.
Жила она недолго. И он кормил сестер-девок. Выдал
их замуж и сам женился. Было у него три сына. Двоих
сыновей в германскую войну убили. Один выжил.
В гвардии служил на персидской границе. Вернулся со
службы — в десятниках ходил, лес принимал, в автомо-
билях в Семенов ездил...
С Александром Михайлычем ведь как сядешь пока-
лякать — заслушаешься, коли он начнет вспоминать бы-
вальщину. Одно время он поряжен был сторожем в де-
ревне. Придет Михалыч к кому-нибудь на завалинку
и разбаится. Мужичок он был всегда ласковый, добрый.
И будто наша керженская березынька зашелестит, и
слышишь от него сказку за сказкой, как, бывало, стари-
ки-то наши маялись.
«Ай-яй... что вам нонче не жить-то? — часто говари-
вал Александр Михалыч.—У вас и кочетки на дворах
поют, а ведь, бывало, на Керженце голоса валевашной
собаки не услышишь. Всю жизнь, кажись, не забуду,
что мне видеть-то пришлось».
В Петербург я позван был царем Лександром Нико-
лаевичем. Службу отбывал в жандармском дивизионе.
Вот только запамятовал месяц-то и число, когда в Зйм-
нем-то дворце получилось смятение. В тот день эскад-
рон наш сменился с караула, и вечером нас проводили
в Александрийский театр. И вот во время действия на
театре во дворце получилась встряска: взрыв... я так
полагаю — от того взрыва весь Петербург содрогнулся.
Господа, кои были в театре, оцепенели. Мы сами тоже
один другого глазами спрашивали: «Что это могло
быть?.. Взрыв?.. Где?..»
В казарме дивизиона нам сказали: взорван Зимний
дворец. Стены остались нетронутыми, но из окон все
стекла вылетели. А окон-то во дворце, милые мои, боль-
ше полтыщи. Нашего брата на постах раскидало, слов-
но пушинки. Тринадцать солдат уложило насмерть и
многих покалечило. Вот какой силищи-то был тот зло-
умышленный заряд. Во дворце получилась большая тре-
щина. Государя и родственников бог миловал. Чуточку
угоди бы удар посильнее — и его величеству несдобро-
вать бы. Государь, слышь, отделался только испугом.
Такое происшествие и на вас, наверное, нагнало бы
страху.
Начальство наше хитро и любопытно, стало дозна-
ваться... Кто натаскал динамит в царский дворец?.. Ви-
дать, перебирали верующих и неверующих. Поначалу
схватили слесарей и дворцового столяра Степана Хал-
турина сцапали. И, как у нас полагалось, скрутили Сте-
пана и — в каземат, а с ним и смотрителя дворца...
Я этого господина видел. Смирнейший, набожный че-
ловек, у его камеры, пока он у нас находился, разочка
два стоял. Так он только молился. Я так полагал — он
невиновен был. Но все же как-то ночью за ним при-
ехала карета — мне приказали: «Выведите смотрителя
дворца!» И его увезли... А вот уж куда... нашему брату
знать не полагалось. Но хоша мы и присягали государю
императору молчать о всем виденном, но ведь пони-
мать-то мы понимали: уж ежели кого увозили в карете,
он утреннего рассвета не увидит. Столяра-то тоже увез-
ли в карете, но не в мою смену. До того я его видел.
Он не молился, а уж больно только серчал: «Чего,
слышь, хотел,— не получилось».
В службе моей все обстояло в совершенном поряд-
ке, а вот государя-то ухлопали... После взрыва во двор-
це, можно сказать, и года не прошло. Государь нахо-
дился в Михайловском манеже на разводе караула. По
дороге от манежа к Зимнему он заехал в Екатеринин-
ский дворец. Там жила Екатерина Михайловна Долго-
рукова — любовница его. Долго он у нее не задержал-
ся — показался на Екатерининском канале.
Его сопровождала охрана — шесть казаков, седьмой'
казак форейтором и кучер. Следом за государем всегда
ехал на паре лошадей полковник Дворжицкий. А из
наших, видать, никто не знал,~ч'то его величество под-
жидает на канале Иван Рысаков. И он под царскую-то
карету и бросил бомбу. Но, видать, паренек-то промах-
нулся малость. Бомба-то разорвалась, сразила наповал
форейтора, мальчонку с корзиной на голове — мясо он
нес кому-то, а государь-то остался невредимым — задок
оторвало у его кареты, и все. Он, слышь, отворил двер-
цу-то, вышел из кареты, перекрестился. «Где же этот,—
спросил он,— отчаянней злоумышленник?..» А парня
уже скрутили. Государь подошел к нему, спросил: «Как
твоя фамилия?» — «А зачем вам знать? Не все ли рав-
но, кого вам вешать — Ивана или Петра».— «Отправьте
его в сыскное отделение!» — приказал государь. И он
пошел было взглянуть, как бомба разворотила дорогу,
а Рысаков обернулся и крикнул: «Не удалось мне. Про-»
махнулся!» Д ружье его прибежало со стороны Невско-
го. Поравнялся второй паренек с государем и — бац! —;
ему под ноги вторую бомбу. И вот он-то ловко уго-
дил — изрешетил государя.
Начальство нам сказывало: царь получил до двухсот
ран. Вот ведь как дело-то обернулось. В тот же день
стало известно о смерти царя. Жители Петербурга
всполошились. Все были на ногах.
Наше начальство наводило порядок. Так надо было:
даже господ высаживали из колясок и подавили многих
людей. Нас погнали присягу принимать новому госуда-
рю. До нас Александру Александровичу присягнуло
знатное начальство и генералы всех полков и дивизий.
И зажили по-старому. На Шпалерной улице у нас гото-
вились казнить виновных. Был суд или не было его, но
первым к повешению наряжали Рысакова-мещанина, за-
тем Михайлова, Желябова — из Псковской губернии и
дворянскую дочку — Софью Перовскую. Молоденькая
барышня — всего-то ей двадцать пять годков. Пятым
был Кибальчич и шестая, приговоренная к повеше-
нию,— Геся. Ее казнить повременили — бабочка в по-
ложении была. Она на Шпалерной девочку родила. Ре-
беночка у нее отобрали, а она на одиннадцатый день
богу душу отдала. В день смерти я был в карауле. Нам
приказано было положить ее на одеяло и перенести из
камеры на главный пост. Гроб оковали железными об-
ручами и ночью поставили его на телегу и увезли. Ку-
да?.. Об этом нам не приказано было знать.
В апреле нас нарядили сопровождать живых людей
к виселице, на казнь. Негоже бы, но мы люди подчи-
ненные, присягу принимали и пришлось в весеннюю
красу идти на такое дело. Все то, что творилось в тот
день на Шпалерной,— по гроб не забуду.
Накануне к осужденным пришел какой-то большой
генерал и объявил: «Господин Рысаков, завтра в 8 ча-
сов утра вы будете казнены через повешение». Рысаков
ему на это ответил: «Ну так что ж... от вас никуда не
денешься». И этот генерал, то, что сказал Рысакову,
вычитал и остальным. Кроме нас никто этого не слы-
шал. Но и наши рта не раскроют — не моги! Насчет
этого у нас было очень строго. Ежели кто попадал на
Шпалерную,— не вырывался. У каждой камеры стоял
жандарм нашего дивизиона с оружием наголо. Второй
жандарм в коридоре расхаживал, и дежурный офицер.
В одиннадцать часов ночи во двор заехали два «ли-
шафота», тарантасы с местами для сиденья. Ну, как бы
это вам сказать — на телеге сколочен вроде бы продол-
говатый ящик. На одном «лишафоте» можно сидеть
двоим, а другой был — трехместный.
В пять часов утра дали приказ — дать смертникам
чай. Не помню уж, кто чай пржелал. Никто из них в ту
ночь не спал. Только слышны были шаги по камере —
похоже, пичужки метались в клетке. На зорьке Перов-
ская попросила дать ей чай с лимоном. Подали ей чай.
Лимон-то она ложечкой подавила, да так чаю-то и не
глотнула.
На дворе, на главном посту готовились ехать. Пер-
вого из камеры вывели Рысакова. Палач еще не при-
ехал, его ждали помощники. На вид им было лет по
тридцати — сорока, оба в бороде. Они заставили смерт-
ников надеть чистое белье, такие же штаны, сапоги
желтые — нечерненые, из неотделанной кожи. На голо-
ву нахлобучили шапки с наушниками, вроде бы картуз
без козырька, из простого серого сукна, и экий же буш-
лат. Один из ралачей попросил «возжанку» — веревку.
Подобрал у парня одну руку, другую и на сгибе локтя
стал затягивать, видать, чтоб не барахтался рукамц, и
затягивал так — парень-то даже крикнул: «Да ведь
больно!» И тут наше начальство распорядилось сажать
Рысакова на двухместный «лишафот». Посадили его и
еще раз привязали широким ремнем с пряжкой. Стяну-
ли и ноги таким же ремнем. Всех так обрядили и связа-
ли. Перовская была в женском одеянии — серое платье
простой ткани, голову покрыли белым платком, ноги
обули в желтые башмаки.
Рядом с Рысаковым посадили Желябова, на трех-
местном «лишафоте» тесненько, но уместились Михай-
лов, возле него Перовская и Кибальчич. Все они, милые
мои, сидели спокойно. Эку-то страшную казнь готови-
ли на главном посту дома предварительного заклю-
чения.
Наше начальство осмотрело, надежно ли все привя-
заны. Дало распоряжение ехать. Нам приказали идти
возле повозок. Кучера взялись за вожжи, ну а лошад-
кам — хошь не хоть, кака бы поклажа ни была, везти
надо.
Отворили ворота. И только «лишафоты» выехали со
двора, а улица уже была запружена войсками. Впереди
строя с десяток стояло барабанщиков, и, чтоб не
слышно было голоса привязанных, грянула барабанная
дробь.
Выехали «лишафоты» на Литейный проспект, и Ми-
хайлов, похоже, порывался что-то кричать. Я шел рядом
с повозкой и заметил. Перовская, видать, уговаривала
его. Поговорить-то им до того не довелось. Одевали их
поодиночке. На Литейном народу собралось видимо-
невидимо. Один из казаков — тоже из охраны — пока-
зывает нашему офицеру на балкон: дескать, смотри как
плачут. А на балконе стояли, обнявшись, какие-то ми-
ловидные дамочки. Офицер кивнул кому следует, и
плачущих, наверное, утешили, как полагается.
Наконец «лишафоты» появились на Семеновском
плацу. И тут собралось миру столько — глазом не оки-
нешь. «Лишафоты» подъехали к деревянному помосту,
окрашенному темной краской. На помосте возвышалось
пять столбов. У каждого столба наверху —• кольцо, и в
кольцо вдета возжанка с петлей.
Готовых к смерти поодиночке подвели к столбам.
На правом фланге первым ввели на помост Рысакова.
Поставили лицом к востоку и привязали к столбу.
В помощь палачам из какой-то тюрьмы доставили
арестантов. Они что-то около парня долго суетились.
К следующему столбу поставили Желябова. Он у них,
слышь, главным был. Третьей подвели к петле Софью
Перовскую. Возле нее встал Михайлов. И на левый
фланг поставили Кибальчича. Когда их всех привязали,
к ним подошел какой-то генерал, и тут грянули оркест-
ры. Вокруг помоста собрали музыкантов. Шума было
больше, чем на Шпалерной. От барабанного боя, от
музыки ничего нельзя было понять, какие слова гово-
рил генерал. Он подходил к каждому осужденному и
читал какую-то бумагу. Закончил он читать, к помосту
подъехали две кареты. Из них вышли пять священни-
ков, каждый с крестом и евангелием в руках. Перов-
ская покачала головой — не пожелала целовать ни
крест, ни евангелие. Тощенький батюшка от нее тороп-
ко вернулся в карету. И тут главный распорядитель
казни приказал отвязать от столбов осужденных и раз-
решил им проститься друг с другом. Они обнимались,
низко кланялись народу на все четыре стороны. Видать,
что-то пытались сказать, но не слышно было: голоса их
заглушала барабанная дробь.
Тут их снова подвели к столбам. Накинули на них
длинные мешки до пола. И их лиц не стало видно.
Начальник казни поднял руку: дескать, начинай.
К Кибальчичу, я так полагаю, подошел главный па-
лач. Возле его столба стояла приготовленная стремя-
ночка — лесенка небольшая, палач ввел Кибальчича со
связанными руками по стремяночке, подтянулся к коль-
цу, ухватил петлю, накинул ее на шею (у мешков возле
шеи был прорез). Палач сошел с лесенки, выдернул
стремяночку из-под ног Кибальчича. И повешенный
стал крутиться. Видно было, как его руки в мешке
вскинулись. Народ вздрогнул, загудел. А палач не торо-
пясь подошел к Михайлову. Проделал с ним то же са-
мое и не успел отойти — веревка будто чудом каким-то
порвалась. И Михайлов, бедняга, грохнулся на помост.
Больно, видно, ударился. Народ на плацу ахнул. Кто-то
крикнул: «Невиновен!..» Палачи, видать, испугались,
забегали. Михайлова подняли, взяли веревку, приготов-
ленную Перовской, и снова повели его по лесенке, к
петле. Заправили голову в петлю, выдернули стремя-»
ночку. И опять словно ножом перерезали веревку. Кто-
то из нашего дивизиона слышал — кучер полицмейсте-
ра не сдержался, крикнул: «По старинному закону—про-
стить бы надо!» До прощения ли тут? Наверное, он уже
без чувств был. Арестанты в желтых тулупчиках подня-
ли его на руках, петлю из двух веревок накинули — и
он уже не шевельнулся. Но и на этот раз одна прядь
веревки все-таки не выдержала. Все видели, как она
малость раскрутилась и только один кончик дрябло по-
вис. С Перовской расправились быстро. После нее по-
весили Желябова и последним прикончили Рысакова.
На виду у православного народа висели они на стол-
бах минут пятнадцать.
На плацу наступила тишина. Народ словно оце-
пенел.
Подъехал черный фургон, запряженный тройкой ло-
шадей. Из фургона вынесли черные гробы... ставили
гроб перед повешенным, палач снимал петлю, и как
только казненный касался ногами нижней доски, гроб
наклоняли к земле, заколачивали и относили в фургон.
Начали с Рысакова. Так всех уложили и увезли. А куда,
вот этого, мужики, уже не знаю.
...После убийства царя к нам на Шпалерную приво-
зили народа без конца. О многих и многом забыл. Тай-
ком разговаривал с Пресняковым, Квятковским, Якимо-
вой. Как-то она сказала: «Мы ведь знали — нам висели-
цы не миновать, но шли на это». А я ей говорю: «Зачем
вы нашего шефа зарезали?» — «Так, говорит, надо
было». А прикончили они нашего Мезенцева ловко.
Слушая ее, диву давался, что только за люди — не стра-
шились ни тюрьмы, ни виселицы.
Сидел у нас такой Суханов — минный офицер. Он
закладывал мину на Садовой улице, где сырная лавка
Кобызева. Если бы государь поехал по Садовой, то там
бы его мина подкинула. Но, видно, кто-то шепнул на-
шему начальству, и Суханова сцапали.
Пришла к нему на свиданье мать: «Миша, плачет,
милый мой, что я без тебя стану делать-то?» А он, буд-
то ничего и не случилось, говорит матери: «У вас есть
еще две дочери, а обо мне забудьте».
По Петербургу наше начальство навело такой поря-
док, такую тишину. К нам тащили виновных и невинов-
ных. Стены-то у нас высокие — сажени в полторы.
Приходилось слышать и как состукивались по трубам.
Для видимости крикнешь: так, мол, не полагается!
И входить в соглашение с арестованным не дозволя-
лось, тут же попадешь навечно в Алексеевский раве-
лин. А равелин — тюрьма страшная. В нашей предва-
рилке — благодать. А там — приварок на две копейки,
цолфунта хлеба, людей живьем гноили. Оттуда сме-
нишься с поста — голова болела.
Не забуду. Сидели у нас две барышни: Каленкина
Маша и Малиновская. Как ее звать — забыл. Живо-
писью занималась и с Каленкиной перестукивалась.
Нам приказывалось — об этом доносить дежурному
офицеру. И кто-то из наших ребят сказал: «Барышни
что-то перестукиваются». А в мое дежурство Малинов-
ская дает звонок в коридор. Спрашиваю: что вам угод-
но?.. Она протягивает мне записку; Каленкиной,
слышь, передай. Я посмотрел вправо-влево: никого,
а передать страшно. Полюбопытствовал: а что, мол, на-
писано-то? Читаю: «Маша, милая, прекращаю стук
к тебе и жизнь». Записочку я передал дежурному офи-
церу. И снова ее звонок. Она опять дает мне бумаж-
ку: «Снеси, говорит, на главный пост — начальнице».
Я придержал записочку у себя и стал смотреть в стек-
лышко. Они были секретные, чуть глаз убирался. Ви-
жу — барышня отстегнула ремни от ящика с красками,
привязала их к вешалке. Соображаю: барышня-то за-
мышляет что-то неладное. Встала она спиной к стене
и накидывает ремень на шею. А я в момент форточку
отворил, в которую пища подается, и закричал: «Ба-
рышня, что вы делаете?!» Она от испуга на ногах не
устояла и упала. И я-то за нее перепугался, побежал
к начальнице. Отперли камеру. Стали Малиновскую
уговаривать: «Да что это с вами?..» А она, указывая на
меня: «Зачем он сказал...» Но как было не сказать. Ведь
и нас держали в строгости. И меня даже посадили.
Пять ден просидел — земляка гвардейца встретил, за-
держался с увольнительной. А у меня вскрыли сун-
дук — карточку моей знакомой разглядели. За какие-
нибудь три часа разыскали и ее, и земляка. Но они
сказали, что я непорочен.
Про себя-то я говорю вам, может, некстати, но так
уж — к слову.
— А ты полно-ко, Федор! Страсти-то какие ты ви-
дел! Да неужто так это было?
— Было, мужички, было*
ЛУКА-ИГРУШЕЧНИК
— Котиковы — 'рода давнего. Дедушка Котиков
пришел в глухой, темный лес на Керженец чуть ли не
после «картофельного бунта». Где сейчас среди дерев-
ни красуется липа-вековуша, дед завел жилье. Липа-то
тогда была маленькая; на мочало и то тоненька, а на
лыко — толстенька. Такую-то ее, непригодную, дед и
не тронул. Пока избы-то не, было, дедушка и жил под
липой. Потом к дедушке пришли Инотарьев, Марков.
Они зли его землянки поставили домочки... Старики
утверждают — Заречица стоит не менее двести лет.
Дедушка жил сто двенадцать лет. Был здоровый ста-
ричок. Землю под хлеб готовил не без труда и заботы.
Пеньки после пожога леса вырубал топором. Из кор-
ней пеньков мастерил диковинки — людей, зверей и за-
бавы детям. Пахал деревянной косулей. После пожо-
гов, на первородной земле хлеб у деда родился без на-
воза. Мужик он был здоровый, лапти носил только зи-
мой, а пахал и ходил летом и осенью босой и никогда
не хворал. Топор у него все время за поясом: крепкие
корни вырубал, а кои слабые выпинал пятой.
Он всегда считал — ему оказывают большую честь,
спрашивая самого лучшего игрушечника на Лыковщи-
не. К примеру: вы хотите что-то ему заказать — это
одно; посмотреть на его творение или поучиться
мастерству — это другое. Но если вы интересуетесь
только личностью игрушечника, то его назовет и ука-
жет его дом любой кержак.
Лыковщина знает: Лука Васильевич Котиков —
кустарь с острым разумом, смекалкой, чутьем русского
мужика. И уж наверно его игрушку видала не только
одна Россия, а и многие страны мира. В Семеновском
музее ему отведено почетное место. Он — редкий
мастер, каких Заречица и все Заволжье не помнит. Да
и то сказать, мастера в том веке были иные. Котиков
был кудесник игрушки, счастливец, на радость лю-
дям жил.
Луке Васильевичу, не ошибиться бы, пожалуй, уж
лет восемьдесят есть, он по-прежнему придумывает ди-
ковины ребятам и гостям иностранным забаву. Вот —
лиса, наверное, в сотый раз или повторяя... Хитрая зве-
рюга тянется к винограду, и видно, как ей трудно его
доставать. Волк приморозил свой хвостище в реке, а
баба его коромыслом колотит — его же мастерство. Ну,
а есть еще его игрушка — «гулящие музыканты»: чи-
жик — маленькая птичка — и клоун. Чижик поет, да
как поет! Не хуже «правдышнего», а клоун подыгрыва-
ет ему на барабане. Уморительно! Игумен Керженского
монастыря смеялся лишь над чижиком и клоуном до
заворота кишок! А то вот — смастерил он лису и жу-
равля, и, глядя на них, смеются, ей-ей, не только ребя-
тишки, старики-то до слез хохочут. Журавль засунул
клюв в кувшин, а лиса вокруг него бегает и хвостом
крутит. Игрушки Лука Васильевич делал для смеха и
говорил: кои умеют смеяться, они и жить умеют хоро-
шо. И, глядя на них, хохотали больше взрослые.
И ежели скука по лесу, посмотри на игрушки Луки
Васильевича, и сразу жизнь веселой покажется. Пре-
мудрый он мастер.
Его творения просты, раскрашены цветисто^ точно
луга красным летичком. Игрушку его может приоб-
рести всякий — она не дорога, но каждая с подвохом.
Инструменты Луки Васильевича — топор да нож и
пила. Вот чудеса-то, чем творит наш кержак. Не пером,
а топором он по-своему пересказал нам крыловские
басни. Еще во времена царизма он первым сделал двух-
этажный пароход и назвал его «Свободная Россия». За
эту «игрушку» становой долго грозился на Луку.
И сам-то Лука Васильевич — словно игрушка, шут-
ник большой. При жизни поставил себе на кладбище
надмогильник с надписью: «Здесь покоится Лука Ва-
сильевич Котиков...» Пришел я как-то на кладбище по-
клониться родственникам. Вижу — чей-то новый надмо-
гильник. В глаза бросилась надпись: «Котиков Лука Ва-
сильевич». Холод в душу проник. Второго Луки Коти-
кова у нас нет. Не думал о шутке. С кладбища спешу я
к нему домой. Меня встречает его старуха.
«Лука-то Васильевич,— спрашиваю,— значит, того?..»
Его бабка посмотрела на меня, да как прокатит вниз
по матушке Волге...
«Да ты что, родимый? Али ума лишился? Вон он, на
печи».
Я заглянул на печь: Лука-то Васильевич поднимает-
ся, живой, словно угоду исполнять хочет.
«A-а, какими судьбами, голубь ясный?»
Аяк нему с обидой:
«Да что это за обман?..»
А он свесил ноги с печи, смеется:
«Да я, видишь ли, Иван Михалыч, решил, пока могу,
сам сделать себе надгробие. А умрешь, еретики не дога-
даются, а загодя-то я сам себе лучше всего сделаю. Ре-
бята, коих я потешал, вырастут, до меня ли им будет?
У них свои заботы, у них свои «котиковы» вырастут».
...Кажись, то было через год, на троицу, в родитель-
скую неделю, мне пришлось опять быть на кладбище.
Котиковского надмогильника уже не было.
Снова зашел к нему, спрашиваю:
«Лука Васильевич, куда ж ты сбагрил свой памят-
ник?»
«Да, видишь ли, умирать раздумал, нашелся бывший
купчишка: налогами, слышь, его задавили, ему надмо-
гильник-то я и сбыл».
Спустя много лет я с ним снова встретился, разгово-
рились. Спрашиваю:
«У кого ты, Лука Васильевич, учился игрушку-то
мастерить?»
Он мне байт:
«Я сам играл в свои игрушки, терпеть не мог лошка-
рей — кулаков. За всю жизнь ни одной игрушки не
продал скупщику. Сам выдумывал игрушку, сам ездил
с ней потешить людей на Волгу, Каму. Я ведь всю Рос-
сию изъездил. Короб за плечи — и пошел Лука по рус-
ским полям и деревнюшкам, от пристани и до приста-
ни, от станции и до станции,— вот так, братец мой,
и ходил. Распродам, вернусь в Семенов, тяпну косушеч-
ку — для веселья, встану перед дворцом кулака и за
всех наших несчастных кустарей ругаю мироеда из ду-
ши в душеньку. А он не вытерпит моих величаний, вы-
шлет своего укладчика: «Пойди, уйми этого пса».
А только, бывало, выйдет он из ворот,— наш же брат —
подойдет, обнимет, шепчет: «Лука Васильевич, да черт
с ним, айда, покурим».
Ведет меня, а сам руку пожимает. А в следующий
раз я опять приду, душу отвести — ненавидел кулачье.
А игрушку — самоучкой научился мастерить. Топо-
риком начинал игрушку-то делать. Ножом делал только
часы на Всероссийскую выставку, карманные часы из
нашей заволжской березы смастерил. И только одну
булавку в них воткнул, а то весь механизм до последне-
го колесика — моими руками сделан. Эти часы мои —
не игрушка. Они шли, как заправские».
«И долго ли?»
«Чудак ты,—усмехнулся Лука Васильевич.—Я, брат,
тебе насчет часов такую рацею скажу. Часы идут, и
люди идут. Часы портятся, и люди портятся. Не заво-
ди часов — они остановятся, не корми тебя — остано-
вишься».
«Интересно, где эти твои часы?»
«Слыхал, купил их будто американец. Жаль, вторых
таких часов не сумею сделать — стар стал Лука Ва-
сильев».
СОДЕРЖАНИЕ
Богатеи. * . ............. 7
Сыновья.* •..................................42
Таисия Инотарьева. * ,.......................93
Нищие.* .....................................121
Евангелисты*......... ... .........153
Солдатчина* ............................. . 172
Кержачки рассказывают о себе
1. Федосья Булкина . . .................195
2. Прасковья Сироткина . . . .-.........201
3. Александра Родионова .... .... 208
Иван Дашков — «Расея». ....................234
На Шпалерной................... . ... 246
Лука-игрушечник........................... 257
Василий Николаевич Боровик
У ГРАДА КИТЕЖА
М., «Советский писатель», 1977, 264 стр.
План выпуска 1977 г., № 75
Художник В. В. М и л ю т и н а. Редактор И. Н. Жданов.
Худож. редактор В. И. Морозов. Техн, редактор В. Г. Комм.
Корректор Б. Ш. К о т т.
Сдано в набор 22/VII 1976 г. Подписано к печати 18/III 1977 г. А 09450.
Формат 70ХЮ81/з2« Бумага типогр. № 2. Печ. л. 81/4. Усл. печ. л. 11,55.
Уч.-изд. л. 11,57. Тираж 100 000 экз. Заказ № 749. Цена 77 коп.
Издательство «Советский писатель».
Москва, Г-69, ул. Воровского, И.
Ордена Трудового Красного Знамени тип. им. Володарского Лениздата, 191023,
Ленинград, Фонтанка, 57
ПОЯ ’Д