де Виньи А. Неволя и Величие солдата - 1968
ВОСПОМИНАНИЯ О СОЛДАТСКОЙ НЕВОЛЕ
Глава II. Об общем характере армий
Глава III. О неволе солдата и об особенностях его характера
Лоретта, или Красная печать
Глава V. Повесть о Красной печати
Глава VI. Как я продолжал свой путь
КНИГА ВТОРАЯ
Ночь в Венсене
Глава III. О любви к опасности
Глава IV. Семейный концерт
Глава V. Рассказ фельдфебеля. Дети из Монтрейля и Каменотес
Глава VI. Невольный вздох
Глава VII. Дама в розовом
Глава VIII. Фузилер первой шеренги
Глава IX. На сеансе
Глава X. Прекрасный вечер
Глава XI. Окончание рассказа фельдфебеля
Глава XII. Пробуждение
Глава XIII. Рисунок карандашом
ВОСПОМИНАНИЯ О ВОИНСКОМ ВЕЛИЧИИ
Глава 1
Жизнь и смерть капитана Рено, или Камышовая трость
Глава III. Мальта
Глава IV. Простое письмо
Глава V. Диалог, оставшийся неизвестным
Глава VI. Моряк
Глава VII. Прием
Глава VIII. Русский сторожевой пост
Глава IX. Круглый камешек
Глава X. Заключение
Приложения
Альфред де Виньи. Биографический очерк
Примечания
СОДЕРЖАНИЕ
Обложка
Текст
                    АКАДЕМИЯ НАУК СССР
^Литературные Памятники


ALFRED De VIGNY SERVITUDE et GRANDEUR MILITAIRES
АЛЬФРЕД де ВИНЬИ НЕВОЛЯ И ВЕЛИЧИЕ СОЛЛАТА ИЗДАНИЕ ПОДГОТОВИЛИ Б.Г. РЕИЗОВ, А.М. ШАДРИН, A.A. ЭНГЕЛЬКЕ ИЗДАТЕЛЬСТВО -НАУКА" ЛЕНИНГРАДСКОЕ ОТА Ε Л ΕΗ И Ε ЛЕНИНГРАД 1 9 ° 8
РЕДАКЦИОННАЯ КОЛЛЕГИЯ СЕРИИ „ЛИТЕРАТУРНЫЕ ПАМЯТНИКИ« М. П. Алексеев, Н. И, Балашов, Д. Д. Благой, И. С. Брагинский, В. В. Виноградов, И. Н. Голенищев-Кутузов, А. А. Елистратова, В. М. Жирмунский, Н. И. Конрад (председатель), Д. С. Лихачев, Д. В. Ознобишин (ученый секретарь), Ю. Г. О к см а н, Ф.-А. Петровский, А. М. Самсонов, С. Д. С казкин, С. Л. У тченко Перевод, биографический очерк и примечания А. А. ЭНГЕЛЬКЕ Статья Б. Г. РЕИЗОВА Ответственный редактор А. М. ШАДРИН 7-3-4 161-67 (И пол.)
АЛЬФРЕД Д Ε В И Η Ь И (17 9 7-1863)
ВОСПОМИНАНИЯ О СОЛДАТСКОЙ НЕВОЛЕ Ave, Caesar, morituri te salutant * КНИГА ПЕРВАЯ Глава I ПОЧЕМУ Я СОБРАЛ ВОЕДИНО ЭТИ ВОСПОМИНАНИЯ Если верно, как утверждает католический поэт, что нет ничего горше, чем вспоминать в часы невзгоды о счастливой поре жизни,1 верно и то, что в минуты душевного спокойствия и наслаждения свободой нам бывает подчас отрадно припомнить дни, проведенные в лишениях или в неволе. Под влиянием нахлынувших воспоминаний, овеянных тихой грустью, мне захотелось оглянуться на некоторые годы моей жизни, хотя это годы совсем недавние, да и прожил я на свете пока что не так уж много. Я не могу не рассказать о том, как много мне привелось видеть совсем незаметных страданий, стойко переносимых особой категорией людей, которую всегда либо презирают, либо превозносят сверх меры в зависимости от того, какою она представляется народам: бесполезной или необходимой. Однако я берусь за перо не только для того, чтобы излить эту грусть: я надеюсь, что, нарисовав картину нравов, которые я видел воочию, мне удастся порою показать все то дикое и отсталое, что сохраняется при вполне современном устройстве постоянных армий, где солдат полностью отделен от гражданина, где он несчастен и ожесточен, ибо чувствует всю незавидность и нелепость своего положения. Прискорбно, что в то время, как вокруг все меняется, одна только участь армии остается неизменной. Христианство некогда смягчило свирепые обычаи ведения войны, однако Здравствуй, Цезарь, обреченные на смерть тебя приветствуют (лат.).
6 Книга первая благие последствия новой, принесенной им морали не получили в данном случае достаточного развития. Прежде побежденного убивали или превращали в пожизненного .раба, взятые с бою города грабили, жителей изгоняли и они разбегались, поэтому всякий раз, когда то или иное государство бывало напугано, оно легко шло на самые крайние меры и защита становилась столь же яростной, сколь и нападение. В наше время захваченным городам нечего опасаться, кроме контрибуции. Таким образом, война стала цивилизованной, но на армиях это не отразилось, ибо мало того, что косность наших обычаев сохранила в их среде все самое дурное, но честолюбие или страхи, присущие правительствам, еще больше увели·: чили существующее зло, с каждым днем все резче и резче отделяя армию от населения родной страны, обрекая солдата на неволю более праздную и более унизительную, чем когда бы то ни было. Я не слишком верю в благотворность внезапных преобразований, но ясно представляю себе пользу постепенных улучшений. Когда к больному месту приковано всеобщее внимание, исцеление наступает быстро. Такого рода исцеление, разумеется, дело нелегкое для законодателей, но тем настоятельнее необходимо заговорить о нем. Это я и делаю, и если нашему поколению не суждено разрешить столь насущный вопрос, пусть он по крайней мере будет высказан мною в форме пожелания, и тогда трудности эти станут, быть может, менее значительными. Нельзя не стремиться ускорить наступление той эпохи, когда Армия отождествится с Народом, раз этим будет проложен путь к полному упразднению и армий и войн, когда люди на всем земном шаре сольются в одну общую нацию, единую по своему общественному устройству; такому объединению давным-давно пора было бы осуществиться. Я отнюдь не намереваюсь вызывать интерес к самому себе, и эти воспоминания будут скорее записками других лиц, нежели моими собственными; но мне пришлось столь долго соприкасаться с несообразностями солдатской жизни и соприкосновение это оказалось для меня столь мучительным, что теперь я чувствую себя вправе говорить об этом. И только для того, чтобы подтвердить это печальное право, я скажу несколько слов о себе. Я принадлежу к поколению, рожденному вместе с веком; воспитанное Императором на его победных бюллетенях, оно привыкло к блеску обнаженной шпаги и устремилось к ней в тот момент, когда Франция вкладывала ее в ножны Бурбонов. Таким образом, в скромном описании наиболее неприметной части моей жизни я хочу явиться лишь тем, кем я был, а был я, к моему глубокому сожалению, скорее зрителем, нежели действующим лицом. На деле все оказалось не столь значительным, как мне того хотелось. Что поделаешь? Не всегда в нашей власти играть именно ту роль, которая нам по душе, и нужное платье достается не всегда в ту пору, когда оно всего более было бы нам к лицу. В наши дни * человек, пробывший двадцать лет на военной службе, не видел настоящего сражения.2 Сам я * «В 1835 году» (прим. автора).
Глава I. Почему я соврал воедино эти воспоминания 7 не так уже много всего испытал, но зато чужих рассказов мне довелось слышать немало. Итак, за меня будут чаще говорить другие, если не считать тех случаев, когда мне придется призывать себя в качестве свидетеля. Мне всегда как-то претило выступать перед публикой: в такие минуты меня вдруг охватывал стыд. Когда же это случится, я, разумеется, смогу говорить одну только правду. Когда речь идет о себе, лучшей музой является Откровенность. Я не хочу, да 1и не умею рядиться в павлиньи перья. Как они ни красивы, каждому человеку, думается мне, надобно предпочесть им свое собственное оперение. Я, должно быть, недостаточно скромен, но, право же, я не думаю, что много бы выгадал, если бы, переняв чужие повадки, стал в искусно выбранную величественную позу и усиленно пытался сохранить ее наперекор нашим добрым природным склонностям и врожденному стремлению к правде, заложенному в каждом из нас. Боюсь, что в наши дни несколько злоупотребляют подобным литературным обезьянничаньем, и немало простаков кривят свои физиономии, подражая гримасе Наполеона или Байрона. Жизнь и без того коротка, так не будем же тратить ее драгоценные дни на то, чтобы под кого-то подделываться. Добро бы еще мы сталкивались с народом невежественным, который нетрудно провести! Но у соотечественников наших глаз острый и наметанный. Они тотчас же распознают, у кого именно вы заимствовали то или иное словечко, тот или иной жест, любимое выражение, привычную походку, а то и попросту прическу или покрой платья. Они прежде всего заглянут вам под маску и станут презирать ваше истинное лицо, природные черты которого, не будь на нем этой маски, могли бы, пожалуй, внушить им симпатию. Итак, я меньше всего собираюсь изображать себя бывалым воякой, ибо войны почти не видал, но я с полным правом могу говорить о суровых обычаях, укоренившихся в рядах армии, где на мою долю выпало немало тягот и невзгод, которые закалили мой характер, приучив меня к терпению и выдержке и научив обретать душевные силы в одиноких раздумьях и пристальном изучении того, что я видел. Я смогу указать и на нечто привлекательное в нелепой солдатской жизни, при всем том, что мириться с нею нелегко,— я ведь сам долго жил этой жизнью, прислушиваясь к отголоскам минувших сражений и мечтая о грядущих. Эти четырнадцать лет были бы, разумеется, безвозвратно для меня потеряны, если бы, неся свою службу, я не наблюдал, прилежно и неотступно, за всем, что могло оказаться поучительным в будущем. К тому же именно годам, проведенным в армии, обязан я знакомством с людьми необычайного духовного склада, которых и сыщешь разве только среди тех, кто носит военный мундир. Есть на свете такие вещи, которые можно разглядеть, лишь поборов известное отвращение, и отвращение это было бы поистине непреодолимым, если бы люди не бывали вынуждены его преодолевать. Я всегда любил слушать и пристрастился к этому занятию с самого раннего детства, когда мой старый отец сажал меня на свои израненные
8 Книга первая колени. Он начал мое воспитание с рассказов о своих походах, \и мне, сидевшему у него на коленях, казалось, будто война притаилась где-то совсем рядом; отец сумел показать ее мне, и я понял, что война — это его раны, это грамоты на пергаменте и герб наших предков, это их большие портреты в латах, висевшие в одном из старых замков провинции Бос.3 Я увидел в дворянстве многочисленную семью потомственных воинов и стал мечтать лишь о том дне, когда я по праву смогу назвать себя солдатом. Отец мой рассказывал о своих долгих походах с глубокомыслием философа и изяществом светского человека. Благодаря ему мне удалось близко узнать Людовика XV4 и великого Фридриха;5 я, пожалуй, не смог бы поручиться, что сам не жил в их эпоху, —настолько я сроднился с ними, наслушавшись рассказов о Семилетней войне.6 Отец испытывал к Фридриху II то чувство разумного восхищения, которое позволяет нам видеть великие таланты других людей, не изумляясь им сверх меры. Эта прозорливость особенно глубоко поразила меня, когда я услышал из уст отца, что восторженное преклонение перед прославленным противником — это ошибка, в коей были повинны наши офицеры того времени; что они оказывались уже наполовину побежденными при известии о наступлении Фридриха, могущество которого французами явно преувеличивалось; что нескончаемые внутренние раздоры между тремя державами и распри французских военачальников между собою немало способствовали блестящему исходу его кампаний, но что подлинное величие его заключалось в том, что он отлично знал себя сам, умел справедливо рценить причины своего превосходства и разумно, со скромностью истого мудреца, воспользоваться плодами своих побед. Иногда он, должно быть, думал, что Европа его пощадила. Этого короля-философа отец мой видел совсем близко на поле битвы, где его брат, старший из моих семи дядей, был сражен пушечным ядром;7 отцу не раз доводилось бывать у Фридриха II в прусской походной палатке, где король принимал его с чисто французским изяществом и большой учтивостью, беседовал с ним о Вольтере и играл в его присутствии на флейте после выигранного сражения. Я столь подробно рассказываю обо всем этом почти помимо моей воли, потому, что речь идет о первом великом человеке, чей портрет с натуры возник для меня именно так, за семейной беседой, и потому еще, что преклонение мое перед этим полководцем положило начало моему бесплодному увлечению военной службой и стало главной причиной одного из наиболее глубоких разочарований, постигших меня в жизни. В памяти моей этот портрет, как физический, так и духовный, сверкает и до сей поры всею яркостью своих красок. Все в облике короля было мне знакомо: его шляпа, надвинутая на лоб, обрамленный напудренными буклями, его сутулая фигура верхом на лошади, большие глаза, насмешливый и сурово сжатый рот, его трость в форме костыля, как у инвалида; и когда впоследствии я, воспитанный на отцовских рассказах, увидел, что у Бонапарта почти все то же самое — и шляпа, и табакерка, и жесты, — мне стало как-то неприятно смотреть на
Глава I. Почему я собрал воедино эти воспоминания 9 него; сперва я даже счел его плагиатором. Да и как знать: быть может, в этом отношении великий корсиканец и был до известной степени повинен в плагиате? Кто сможет определить, какая доля комедиантства присуща любому общественному деятелю, который постоянно у всех на виду? Не являл ли собою Фридрих II первообраз великого полководца, тактика нового времени, короля-философа и короля-организатора? Вот какие мысли роились у меня в голове, и перед взором моим возникали далекие годы, правдивая повесть о которых всегда бывала полна житейской мудрости. Я и сейчас еще слышу голос моего отца, негодующего при воспоминании о распрях между принцем де Субизом 8 и г-ном де Клермоном;9 слышу, как он возмущается по поводу придворных интриг, приводивших к тому, что французские генералы поочередно отказывали друг другу в поддержке на поле битвы, предпочитая поражение целой армии торжеству того или иного соперника. Я все еще помню, с каким волнением рассказывал отец о своей долголетней дружбе с г-ном де Шевером10 и г-ном д'Ассасом,11 с которым он был на бивуаке в ночь его смерти. Тот, кто видел этих героев воочию, сумел и мне передать их зримый облик точно так же, как и облик многих других знаменитых людей, умерших задолго до моего рождения. Семейные рассказы хороши тем, что они запечатлеваются в памяти прочнее, нежели любое книжное повествование; их не забудешь, как не забудешь и самого рассказчика, которого ты глубоко чтишь; они словно удлиняют нашу жизнь, уводя нас в прошлое, подобно тому, как воображение, которое подчас предугадывает события, способно удлинять ее, увлекая нас вперед, в грядущее. Не знаю, напишу ли я когда-нибудь для себя историю своей жизни во всех ее мельчайших подробностях, но здесь мне хочется рассказать лишь об одном увлечении, овладевшем в ту пору моей душою. Нередко, когда прошлое не дает нам покоя, а от будущего ждать почти нечего, мы слишком легко поддаемся соблазну позабавить скучающих бездельников и поверяем им свои семейные тайны или сокровенные чувства. Мне вполне понятно, что некоторым писателям угодно было разрешить любому человеку глубоко заглянуть в их жизнь и даже в их совесть, раскрыв ее тайны и позволив увидеть их смятенную душу, где скопилось столько сокровенных воспоминаний и милых сердцу ошибок. Подобные произведения существуют in среди самых прекрасных книг, написанных на нашем языке, и навсегда останутся для нас чем-то вроде чудесных автопортретов, которые без конца создавал Рафаэль. Но те, кто изобразил себя таким образом либо завуалированно, либо открыто, имели на это неоспоримое право, и я не думаю, что было бы позволительно прибегать к публичной исповеди, прежде чем ты станешь достаточно старым, достаточно знаменитым или само раскаяние твое будет «настолько велико, что грехи твои привлекут к себе внимание всей нации в целом. До той же поры можно лишь стремиться служить ей своими помыслами или делами.
10 Книга первая В последние годы Империи я был легкомысленным лицеистом. Война все перевернула в лицее, барабанный бой заглушал для меня голос наставников, а таинственный язык книг казался нам бездушной и нудной болтовней. Логарифмы и тропы были в наших глазах лишь ступенями, ведущими к звезде Почетного Легиона,12 которая нам, детям, представлялась самой прекрасной из всех небесных звезд. Ни одна рассудительная мысль не могла надолго овладеть нашими умами, взбудораженными непрерывным громом пушечной пальбы и гулом колоколов, которые отзванивали Те Deum! * Стоило одному из наших братьев, недавно выпущенному из лицея, появиться среди нас в гусарском доломане и с рукой на перевязи, как мы тотчас же стыдились наших книг и швыряли их в лицо учителям. Да и сами учителя без устали читали нам бюллетени Великой армии13 и наши возгласы «Да здравствует Император!» прерывали толкование текстов Тацита и Платона. Наши наставники походили на герольдов, наши классы — на казармы; наши рекреации напоминали маневры, а экзамены — войсковые смотры. И вот с той поры во мне вспыхнула особенно ярко поистине необузданная любовь к военной славе; страсть моя оказалась тем более пагубной, что именно в это время Франция, как я уже говорил, начинала от нее излечиваться. Но гроза все еще бушевала, и ни усиленные занятия науками, требовавшие от меня сурового и упорного труда не по возрасту, ни суета большого света, куда меня с ранних лет постарались втянуть с тем, чтобы я отвлекся от моей роковой склонности, — ничто не помогло мне отогнать овладевшую мною навязчивую мысль. Не раз взирал я на себя с улыбкой сожаления, наблюдая, сколь сильно овладевает нами какая-либо идея, до какой степени она сбивает нас с толку in сколь долгое время потребно для того, чтобы от нее отрешиться. Даже пресыщение этой страстью смогло понудить меня лишь не подчиниться ей, «о не убило ее, и данная книга служит в моих глазах доказательством того, что мне все еще отрадно лелеять прежнее увлечение и что я, быть может, не так далек от того, чтобы вновь предаться ему. Так глубоко западают в душу впечатления детства, и таким жгучим оказался след в наших сердцах, раненных Римским Орлом! 14 Лишь гораздо позднее я обнаружил, что вся моя служба в армии не что иное, как длительное заблуждение, и что я, обладая чисто созерцательной натурой, приобщился к жизни, требовавшей прежде всего деятельности. Но я шел по стопам поколения эпохи Империи, которое было рождено вместе с нашим веком и к которому принадлежал я сам. Война представлялась нам столь естественным состоянием для нашей страны, что, когда мы, привычно повинуясь своему бурному влечению, прямо со школьной скамьи устремились в ряды армии, мы не могли поверить в длительный, ничем не возмутимый мир. Нам казалось, что мы Тебе, бога (хвалим)! (лаг.) Начальные слова благодарственной молитвы.
Глава II. Об общем характере армий 11 рискуем немногим, делая вид, будто сидим сложа руки, и что неподвижность для французов не такое уж большое зло. Это ощущение не покидало нас в течение всего периода Реставрации.15 С каждым годом появлялась надежда на то, что война все-таки начнется, и мы не осмеливались расстаться со шпагой, опасаясь, как бы день нашего ухода в отставку не стал кануном выступления в поход. Мы тянули лямку и теряли таким образом драгоценные годы, мечтая о полях сражений во время смотров на Марсовом поле 16 и растрачивая свою кипучую и бесполезную энергию в показных учениях и в ссорах друг с другом. Снедаемый тоскою, совершенно неожиданной для меня на том жизненном поприще, которое казалось мне столь желанным, я ощутил потребность отрешаться по ночам от утомительной и праздной суматохи, заполнявшей наши солдатские дни: в тихие ночные часы я приумножал скромные познания, приобретенные мною в пору беспорядочных занятий в многолюдных классах; этими ночами сложились мои поэмы и повести; об этих Солдатских днях у меня сохранились вот эти воспоминания; все самое значительное для меня я и объединяю здесь вокруг одной общей идеи. Ибо, не надеясь быть свидетелем воинской славы ни в настоящем, ни в будущем, я пытался отыскать ее в воспоминаниях моих однополчан. То немногое, что я сам испытал, послужит лишь обрамлением к приводимым ниже сценам из военной жизни и картинам нравов наших теперешних армий, жизнь которых мы еще очень мало знаем. Глава II ОБ ОБЩЕМ ХАРАКТЕРЕ АРМИЙ Армия есть нация в Нации; это — одно из зол нашего времени. В древности дело обстояло иначе: каждый гражданин был воином, а каждый воин — гражданином; военные не стремились чем-либо отличаться от горожан. Почтительный страх перед богами и законами, верность родине, строгость нравов и, как это ни странно, любовь к миру и порядку чаще наблюдались не в городах, а именно в военных лагерях, ибо их населяла отборная часть Нации. В мирное время этим разумно повинующимся войскам выпадал на долю даже более тяжкий труд, нежели во время войны. Благодаря им родную землю украшали памятники или бороздили широкие дороги, и прочная кладка римских акведуков, так же как и самого города Рима, создавалась руками его защитников. Мирный отдых воинов был настолько же плодотворен, насколько отдых наших солдат бесплоден и пагубен. Граждане не восхищались мужеством легионеров и не презирали их за праздность, ибо и у Нации и у Войска, непрерывно обновляемого ею, текла в жилах одна и та же кровь.1
12 Книга первая В средние века и позже, вплоть до конца царствования Людовика XIV,2 войско связывали с Нацией если и не все его солдаты, то уж, по меньшей мере, все те, кто ими командовал, ибо солдат был крепостным, которого сеньёр снаряжал в своем поместье и приводил за собою в армию как человека, всецело ему подвластного; сеньёр же владел землей и был, в силу своего образа жизни, неотделим от лона матери-Родины. Находясь под влиянием священника, лица весьма почитаемого в народе, сельский дворянин на протяжении всего средневековья не раз доказывал свою полнейшую преданность родному краю; он нередко враждовал с королевской властью и без конца восставал против должностной иерархии, которая бы сделала повиновение чересчур рабским и слишком унизила бы тех, кто избрал военную карьеру. Полк принадлежал полковнику, а рота — капитану; и как тот, так и другой отлично умели отзывать своих людей, когда их гражданская совесть оказывалась не в ладах с приказами, которые они получали как военачальники. Эта независимость Войска просуществовала во Франции до г-«а де Лувуа,3 который первым подчинил армию канцеляриям и передал ее, связанную по рукам и по ногам, в распоряжение Верховной власти. Он встретил при этом немалое сопротивление, и последними защитниками благородной Свободы военных людей были наши грубоватые и честные дворяне, которые желали приводить в Армию свое «домашнее» ополчение лишь в случае войны. Хотя им и не приходилось тратить по целому году на обучение манекенов нескончаемым ружейным приемам, я нахожу, что и они, и люди их довольно ловко справлялись со своим делом на полях сражений эпохи Тюренна.4 Особенно ненавистна им была форменная одежда, которая придает всем одну и ту же внешность и подчиняет умы платью, а не человеку. В день боя они любили одеваться в красное, чтобы свои лучше их видели, а враги лучше в них целились; и я, полагаясь на слова Мирабо,5 с удовольствием припоминаю старика маркиза де Коэткена, который предпочел быть разжалованным на королевском смотру перед своим полком самим государем, но положенной формы так и не надел. «Хорошо еще, Ваше Величество, что я, хоть и отставлен, да при своем оставлен»,— сказал он королю. Ответить так Людовику XIV что-нибудь да значило. Я не закрываю глаза на бесчисленные недостатки отмиравшей в ту пору системы. Но я утверждаю, что в ней, по сравнению с нашей системой, было то преимущество, что она позволяла национальному и боевому пылу французов проявлять себя непринужденнее и с большим блеском. Такого рода Армия была весьма крепкой и вполне надежной броней, которой Родина защищала Верховную власть, но все составные части этой брони могли тотчас же распасться, одна за другою, если бы Власть, прикрываясь ею, выступила против Нации. Судьба современной армии совершенно непохожа на судьбу прежнего войска, и в том, что армия обрела свой нынешний облик, повинна централизация Власти. Теперь это как бы живое существо, отторгнутое от
Глава II. Об общем характере армий 13 большого тела Нации, а существо это похоже на ребенка, до такой степени не развит его ум, до такой степени ему запрещено развиваться. Современная армия, стоит ей вернуться с войны, становится чем-то вроде жандармерии. Она как бы стыдится собственного существования и не ведает ни того, что творит, ни того, чем она является в действительности; Армия то и дело задает себе вопрос, кто она: рабыня или царица в Государстве; это живое существо ищет повсюду свою душу и не находит ее. Солдат — человек, нанятый за солъду, т. е. за жалованье, — это гордец, вызывающий к себе чувство жалости; это одновременно и осужденный, и палач, это — козел отпущения, постоянно приносимый в жертву .своему народу и ради своего народа, который над ним потешается; это — мученик, ожесточенный и вместе с тем безропотный, которым попрекают друг друга то Власть, то Нация, непрестанно враждующие между собою. Сколько раз, будучи вынужден принимать незаметное и все же деятельное участие в наших гражданских смутах, я чувствовал, как совесть моя восстает против этой унизительной и жестокой обязанности! Сколько раз я сравнивал мое существование с положением гладиатора! Народ — это равнодушный Цезарь, зубоскал Клавдий, которому солдаты непрестанно повторяют, проходя перед ним в строю: «Обреченные на смерть тебя приветствуют!» 6 Взбунтуется ли против хозяина мастерской кучка рабочих, жизнь которых становится все тягостней, по мере того как возрастает их труд и ширится производство, взбредет ли на ум какому-либо фабриканту добавить в нынешнем году к своим доходам еще несколько сот тысяч франков, или попросту какой-нибудь почтенный город, который давно уже завидует Парижу, надумает устроить и у себя трехдневную уличную перестрелку, — тотчас *же обе враждующие стороны начинают взывать о помощи.7 Правительство, каким бы оно ни было, отвечает довольно разумно: «Закон не позволяет мне быть судьей между вами; каждый прав по-своему; мне же остается послать вам моих гладиаторов: они будут убивать вас, а вы будете убивать их». И действительно, они являются и убивают; их тоже убивают. Но вот мир восстановлен; противники обнимаются, поздравляют друг друга, и охотники за зайцами весьма довольны своей меткой стрельбой по офицерам и солдатам. Все подсчитано, остается лишь списать нескольких убитых; но солдаты не входят в это число: они не в счет. О них и не вспоминают. Принято думать, что у тех, кто умирает в солдатском мундире, нет ни отца, ни матери, ни жены, ни возлюбленной — никого, кто был бы сражен этим горем. Эта кровь — безвестная. Иногда (в наши дни даже нередко) оба враждебных лагеря объединяются, чтобы обрушиться с ненавистью и грубой бранью на тех несчастных, что обречены их обуздывать.
14 Книга первая Вот почему на страницах этой книги будет преобладать то чувство, которое побудило меня к ней приступить, а именно желание отвести от Солдата проклятие, которое зачастую готов бросить ему в лицо любой из граждан, и испросить у Нации прощение для Армии. Самое прекрасное после вдохновения — это самоотверженность; вслед за Поэтом первым идет Солдат; не его вина, если ему суждена доля илота.8 Армия слепа и бессловесна. Она бьет наугад оттуда, куда ее ставят. Ей ничего не надо, и она действует механически. Это большая машина, которую приводят в движение и которая наносит смерть; но это и нечто такое, что способно страдать. Именно поэтому я всегда говорил о ней с невольным умилением. Вот опять настали для нас суровые времена, когда французские города поочередно становятся полями сражений, и с недавней поры нам вновь приходится многое прощать людям, которые убивают. Если внимательно присмотреться к жизни воинских частей, — а их еще не раз будут высылать против нас любые Власти, коим суждено прийти на смену друг другу, — мы обнаружим, правда, как я уже говорил, что участь Солдата представляет собою (после смертной казни) самый горестный пережиток варварства среди людей, но что, вместе с тем, нет ничего более достойного заботы и любви со стороны Нации, чем эта семья обреченных, приносящая ей порою такую славу. Глава III О НЕВОЛЕ СОЛДАТА И ОБ ОСОБЕННОСТЯХ ЕГО ХАРАКТЕРА Слова нашего повседневного языка отличаются подчас поразительной меткостью. В самом деле, служить в армии означает повиноваться и командовать. Нельзя не сетовать на эту подневольную службу, но невозможно и не восхищаться этими невольниками. Любой из них покоряется своей участи со всеми ее последствиями и, особенно во Франции, необычайно быстро приобретает качества, сопряженные с воинским званием. Вся наша природная живость мгновенно исчезает, уступая место какой-то сумрачности и удрученности. Жизнь течет тоскливо, монотонно, размеренно. Часы ее, отбиваемые барабанной дробью, столь же беспросветно невеселы, как и она сама. Поступь и облик у всех одинаковы, как и мундир. Пылкие юноши и степенные люди зрелого возраста в конце концов усваивают некую общую для всех манеру держаться, манеру, свойственную представителям дан-
Глава III. О неволе солдата и об особенностях его характера 15 ного рода оружия. Род оружия, в котором служишь, это горнило, куда бросаешь свой собственный характер, где он изменяется, переплавляясь в нечто такое, что налагает на всех один и тот же отпечаток раз и навсегда. Солдат заслоняет собою человека. Солдатская неволя тяжка и неумолима, как железная маска безымянного узника, и придает физиономии любого военного что-то однообразно бесстрастное. Вот почему, когда смотришь на какой-нибудь полк, можно приметить, что солдатские лица выражают обычно скуку и недовольство. Усталость, вдобавок, накладывает на них морщины, солнце сообщает им своеобразную желтизну, и преждевременная старость бороздит черты тридцатилетнего мужчины. И вместе с тем есть некая общая идея, которая придает порою всем этим собранным воедино суровым людям красоту подлинного величия — идея Самоотречения. Самоотречение воина — это крест еще более тяжкий, нежели крест мученика. Нужно очень долго носить его, чтобы понять, сколь велико и страшно это бремя. Должно быть, и вправду на свете нет ничего выше самопожертвования — недаром так много прекрасного заложено в людях незаметных, которые подчас не имеют и представления о собственных достоинствах и не задумываются о тайном смысле своего существования. Именно благодаря самопожертвованию у человека, чья жизнь проходит в лишениях и невзгодах, каким-то чудом создается характер, формируемый нарочито и вместе с тем исполненный великодушия, черты которого крупны и благородны, как черты лица на древней медали. Полнейшее самоотречение, о котором я только что говорил, постоянное и равнодушное ожидание смерти, безусловный отказ от свободы мысли и поступков, медленность продвижения по службе, почти не дающая простора честолюбию, и невозможность накопления богатств порождают добродетели, весьма редкие среди тех категорий людей, которые вольны поступать, как им захочется. Вообще говоря, характеру солдата свойственны простота, добродушие, терпеливость; есть в нем и нечто ребяческое, потому что полковая жизнь чем-то напоминает школьную. Лежащий на ней мрачный отпечаток грубости и уныния объясняется не одной только скукой, а главным образом неизменно ложным положением Солдата перед лицом Нации и той неизбежной комедией, которую ему приходится разыгрывать, чтобы поддержать свой престиж. Неограниченная власть, осуществляемая человеком, понуждает его к постоянной сдержанности. Он не может улыбнуться в присутствии подчиненных, не подав им повода к известной фамильярности, которая нанесла бы ущерб его престижу. Он отказывает себе в непринужденности и в дружеской беседе, опасаясь, как бы ему не поставили в вину случайное
16 Книга первая признание или некоторую слабость, которая могла бы послужить дурным примером. Я знавал офицеров, которые замыкались в безмолвии, подобно траппистам: 1 их плотно сомкнутые, прикрытые усами губы разжимались только для того, чтобы подать команду. В эпоху Империи такою сдержанностью отличались почти всегда штаб-офицеры2 и генералы. Пример тому подавал сам властелин; 3 обычай этот соблюдался строго, что, надо сказать, было весьма уместно, ибо пожилые люди обычно стремились избежать панибратства, а многолетний опыт внушал им к тому же, что надобно поддерживать свое достоинство в глазах более образованной, нежели они, молодежи, непрерывно притекавшей в армию из военных школ, людей, напичканных цифрами и самоуверенных, . как лауреаты; обуздать эту молодежь можно было только молчаливостью. Мне никогда не внушали особой приязни молодые офицеры, даже в ту пору, когда я сам относился к их числу. Какое-то врожденное чутье подсказывало мне, что теория ничто в сравнении с практикой, и многозначительная спокойная улыбка старых капитанов предостерегала меня от увлечения этой жалкой ученостью, которая наскоро приобретается из книг. В полках, где мне довелось служить, я любил слушать офицеров почтенного возраста; их сутулая спина все еще напоминала спину солдата, согбенного под тяжестью ранца с бельем и запасной одеждой и подсумка с патронами. Они рассказывали мне о былых походах — Египетском, Итальянском, Русском, и из рассказов этих я узнавал о военном деле больше, нежели из Устава 1789 года, армейских регламентов и бесконечных наставлений, начиная с инструкции, которую великий Фридрих написал для своих генералов. И, напротив, мне казалось «удным и неприятным навязчивое самодовольство молодых лейтенантов той поры, праздных и невежественных, завзятых игроков и курильщиков, озабоченных лишь безупречностью своего военного туалета, знатоков по части покроя мундира, любителей поразглагольствовать в кафе и бильярдных залах. Беседа их ничем не отличалась от тех, что обычно ведут меж собою заурядные молодые люди светского круга; только их плоские шутки были, пожалуй, чуть-чуть погрубее. Чтобы извлечь хоть некоторую пользу из всего, что меня окружало в ту пору, я не упускал ни малейшей возможности послушать стариков и почти всегда ждал часа обычной прогулки, во время которой пожилые офицеры любят делиться друг с другом воспо7 минаниями. Они, в свою очередь, не без удовольствия вписывали в мою память отдельные эпизоды минувших дней, и, убедившись, что мое терпение не уступает их собственному и что я также привык молчать, они всегда охотно раскрывали передо мною душу. Вечерами мы часто бродили по полям и рощам, окружавшим гарнизонные стоянки, а иногда по берегу моря, и то тут, то там общий облик пейзажа или какая-нибудь неровность местности навевали на моих спутников нескончаемые воспоминания: то
Глава III. О неволе солдата и об особенностях его характера 17 о некоей морской битве или памятном отступлении, то о роковой засаде, пехотной стычке или обложении крепости; и всякий раз при этом они либо тосковали по ушедшим тревожным дням, либо с почтением вспоминали некоего доблестного генерала, либо наивно восхищались тем или иным забытым именем, которое они почитали знаменитым. И при всем том они отличались на редкость трогательной душевной простотой, внушавшей мне глубочайшее уважение к этим людям с мужественным характером, который сложился и окреп среди постоянных невзгод и под гнетом сомнений, вызванных их незавидным, ложным положением. Я обладаю даром, подчас весьма мучительным: дар этот — память, которая никогда мне не изменяла; вся моя жизнь, все прожитые мною дни неизгладимо запечатлелись в ней, как на полотне старинной картины. Контуры никогда не сливаются воедино, краски не блекнут. Некоторые из них мрачны и никогда «е теряют своей назойливой резкости, которая меня удручает. Сохранились там и кое-какие цветы; лепестки их столь же свежи, как в тот день, когда они распустились; если же на них из глаз моих невольно скатится слеза, они начинают блестеть еще ярче. Самая пустячная беседа, которую я когда-либо вел, полностью оживает в моем сознании, как только я пытаюсь ее воскресить, и у меня не было бы недостатка в словах, пожелай я писать рассказы, единственным достоинством коих является неподдельность и простота. Но, движимый дружеским сочувствием к горестной доле солдата, я отберу среди моих воспоминаний лишь те, которые, как мне кажется, могут лучше всего выразить, облечь в достойную форму определенную мысль и показать, какое множество нелепых положений, несовместимых с естественным развитием человеческого характера и ума, проистекает из унизительной Неволи и отсталых «равов, свойственных постоянным армиям. Венец воина — терновый венец, и среди его колючих терний нет, как мне кажется, ни одного, которое бы заставляло человека страдать сильнее, нежели слепое повиновение. О боли, причиняемой этим жалом, я и буду сейчас говорить. Я начну именно с нее еще и потому, что необходимость слепо повиноваться явилась для меня первым примером жестоких обязанностей Солдата, о которых я постепенно узнал за годы моей службы. Когда я воскрешаю самые мои далекие воспоминания, передо мною возникает запавший мне в душу эпизод, относящийся к поре моей военной юности; я передам его таким, каким мне его рассказали, да и во всем, о чем я буду говорить, я не стану ни нарочито выискивать, ни избегать тех мельчайших подробностей, которые присущи быту и характеру наших армий; и то, и другое — я не устану это повторять — еще очень отстает от общего духа и прогресса Нации и поэтому носит на себе отпечаток известной незрелости. 2 Альфред де Виньи
18 Книга первая ЛОРЕТТА, ИЛИ КРАСНАЯ ПЕЧАТЬ Глава IV С КЕМ Я ОДНАЖДЫ ПОВСТРЕЧАЛСЯ НА БОЛЬШОЙ ДОРОГЕ Большая дорога, ведущая через Артуа во Фландрию, длинна, и уныла. Прямая, без единого деревца, без канав по обочинам, она тянется среди ровных полей, во всякую погоду покрытых желтою грязью. В марте 1815 года я проезжал по этой дороге: там-то и произошла встреча, око- торой я до сих пор никак не могу забыть. Я был один и ехал верхом; снаряжение мое составляли алый мундир, плотный белый плащ, черная каска, пистолеты и длинный палаш. Во все время моего пути — четыре дня и четыре ночи кряду — шел проливной дождь, а я, помнится мне, распевал во весь голос арии из «Жоконда».1 Что ж, я был еще так молод! Конница Королевского дома2 в 1814 году состояла почти сплошь из юношей и стариков: казалось, Император забрал в солдаты и погубил всех мужчин. Товарищи мои ехали далеко впереди, по той же дороге, в составе эскорта короля Людовика XVIII;3 их белые плащи и алые мундиры я различал на севере, у самого края горизонта; на другом его краю уланы Бонапарта, наблюдая за нашим отступлением и следуя за нами по пятам, то и дело выставляли напоказ трехцветные флюгера своих пик. Лошадь моя потеряла подкову и на время отстала, хотя была молодой и сильной; стремясь нагнать свой эскадрон, я пришпорил ее, и она пошла крупной рысью. Я положил руку на пояс; он был туго набит золотом; я услышал, как стальные ножны палаша позвякивают о стремя, и почувствовал себя необычайно гордым и вполне счастливым. Дождь лил, а я все пел. Вскоре, однако, я умолк, так как мне надоело слушать звук собственного голоса; теперь слышались только шум дождя и хлюпанье жидкого месива под копытами лошади. Мощеное полотно дороги кончилось; конь увязал, пришлось перевести его на шаг. Мои ботфорты снаружи были покрыты толстым слоем желтой, как охра, грязи, а внутри наполнились водой. Я взглянул на мои новенькие золотые эполеты— мою гордость и утеху; они коробились от дождя, и это меня огорчило. Конь мой опустил голову, и я последовал его примеру; я задумался и впервые задал себе вопрос, куда я, собственно, стремлюсь. Этого я совершенно не знал; впрочем, мысли эти занимали меня недолго: мне было ясно, что там, где мой эскадрон, там и мой долг. Ничто не ему-
Глава IV. С кем я однажды повстречался на большой дороге 19 шало моей души; спокойствие ее было так глубоко и невозмутимо, что я мысленно вознес хвалу непередаваемому чувству долга и тут же попытался разобраться в нем. Наблюдая изо дня в день, как и белокурые юнцы, и седовласые старцы без труда переносят непривычные тяготы, как люди, избалованные счастливой светской жизнью, отважно ставят на карту свое обеспеченное будущее, и разделяя в свою очередь то удивительное душевное равновесие, которое дает любому человеку убежденность в том, что он не может уклониться ни от одного из обязательств, налагаемых честью, я понял, что самоотречение — это нечто более простое и более обычное, чем принято думать. Я спрашивал себя, не родится ли это чувство самоотречения вместе с нами; что, собственно, означает эта потребность повиноваться и отдавать свою волю в чужие руки, как нечто тягостное и докучное; где источник тайной радости, которую испытываешь, избавившись от этой ноши, и почему гордость человеческая никогда не восстает против такого решения. Я не раз наблюдал, как этот таинственный инстинкт заставляет различные народы сплачиваться в могучие союзы, но нигде, кроме как в рядах армии, не приходилось мне видеть столь полного и ужасающего по своим последствиям отказа от независимости в собственных поступках, словах, желаниях и чуть ли не в собственных мыслях. Я, однако, повсюду убеждался в том, что противиться этому можно и что в жизни так оно и бывает, ибо человеку сознательному свойственно повиновение трезвое и разумное, позволяющее вникать в суть дела и ставящее себе всегда известные границы. Мне приходилось видеть подчас, как нежная покорность женщины кончалась там, где ее заставляли совершить какой-нибудь дурной поступок, и как закон вставал в этом случае на ее защиту. Но воинское повиновение активно и пассивно в одно и то же время; солдат получает приказ и выполняет его, он наносит удар вслепую, как античный Рок! Я пытался мысленно проследить все возможные последствия такого самоотречения у солдата — самоотречения бесповоротного и безоговорочного, которое может заставить его служить самым темным и жестоким целям. Я погрузился в свои мысли и предоставил коню идти как ему заблагорассудится; по временам я посматривал на часы, а дорога по-прежнему тянулась передо мной совершенно прямая, без единого деревца, без единого домика, и пересекала равнину вплоть до самого горизонта, как длинная желтая полоса на сером холсте. Подчас эта мокрая полоса словно растворялась в окружавшей ее размокшей земле; когда унылый и бескрайний пейзаж озарялся сквозь несмело редевшую мглу, меня обстулало мутное море грязи, и на пути моем тянулась одна только липкая глинистая жижа. Внимательно вглядевшись в эту желтую полосу дороги, я заметил примерно в четверти мили от себя небольшую черную точку; она двига- 2*
20 Книга первая лась, и я обрадовался: значит, это что-то живое! Не сводя глаз с черной точки, я увидел, что она направляется, как и я, в сторону Лилля и делает зигзаги: путь, видимо, был труден. Я стал нагонять этот предмет, который рос у меня на глазах и к тому же несколько удлинялся. Выбравшись на более твердую почву, я снова перешел на рысь и вскоре разглядел нечто похожее на маленькую черную повозку. Я проголодался; в надежде, что передо мной повозка маркитантки, и мысленно представив себя сидящим не на коне, а в шлюпке, я, так сказать, приналег на весла, чтобы добраться до благодатного островка в этом море, в которое моя бедная лошадь погружалась по брюхо. Наконец, в ста шагах впереди я отчетливо различил небольшую повозку из некрашеного дерева, схваченную сверху тремя обручами, которые были обтянуты черной клеенкой. Все вместе было похоже на детскую кроватку, поставленную на два колеса. Колеса увязали в грязи по ступицу; повозку тянул низкорослый мул, которого с трудом вел под уздцы шедший рядом человек. Я приблизился и пристально взглянул на него. Это был мужчина лет пятидесяти, седоусый, крепкий, высокий и несколько сутулый, как все старые пехотные офицеры, в свое время носившие, ранец. На нем и был мундир пехотинца, а из-под короткого поношенного синего плаща выглядывал майорский эполет. Лицо было грубоватым, но добрым, каких в армии немало. Он искоса взглянул на меня из-под густых черных бровей, быстро выхватил из повозки ружье и зарядил его, обойдя мула и став за ним, как за неким бруствером. Увидев его белую кокарду, я ограничился тем, что показал рукав моего алого мундира; он тотчас же сунул ружье обратно в повозку и сказал: — Ну, это другое дело! А я принял вас было за одного из тех молодцов, что гонятся за нами. Не угодно ли промочить горло? — Охотно, — ответил я, подъезжая, — вот уже сутки, как у меня во рту ни капли не было. На шее у майора висел кокосовый орех, покрытый красивой резьбой, приспособленный под флягу, с серебряным горлышком и, надо думать, немало тешивший его тщеславие. Он протянул мне его, и я, с боль- лшм удовольствием отхлебнув дрянного белого винца, вернул ему орех. — За здоровье короля! — сказал он, делая глоток: — Он пожаловал меня офицером Почетного Легиона; справедливость требует, чтоб я сопровождал его до границы. К тому же кормят меня лишь мои эполеты, и я потом опять приму батальон — это мой долг. Разговаривая таким образом как бы с самим собой, он снова погнал зперед своего низкорослого мула, добавив, что времени нам терять не ^следует; я был того же мнения и двинулся вслед за ним, отстав на ка* ких-нибудь два-три шага. Я то и дело посматривал на него, но ни о чем •не расспрашивал, так как никогда не любил словоохотливой навязчивости, с которой нередко сталкиваешься в нашей военной среде.
Глава IV. С кем я однажды повстречался на большой дороге 21 Так мы подвигались в полном молчании примерно с четверть мили. Ио вот он остановился, чтобы дать передохнуть своему маленькому мулу, на которого жалко было смотреть; я также придержал коня и попытался вылить воду из своих ботфортов, где она скопилась, словно в двух ведрах, доходивших мне до колен. — Сапоги-то, видно, оттянули вам ноги, — начал он. — Да, вот уже четверо суток, как я их не снимал, — ответил я. — Пустяки! Через неделю вы об этом и не вспомните, — заметил он своим хрипловатым голосом. — По нынешним временам просто счастье быть одному! Знаете, кто у меня там сидит? — Нет, — отозвался я — Женщина. — Вот как! — сказал я без особенного удивления и тихо тронул коня. Майор пошел за мной. — Эта дрянная тележка обошлась мне довольно дешево, да и мул тоже, — продолжал он, — а ведь мне больше ничего и не нужно, хотя эта дорога — ленточка довольно длинная! Я предложил ему сесть на мою лошадь, когда он устанет; и так как о его неказистом экипаже, которого он, видимо, стыдился, я говорил серьезно и просто, он как-то вдруг повеселел и, подойдя к моему стремени и хлопнув меня по колену, воскликнул: — Хороший вы парень, хотя на вас и красный мундир! По горечи в его словах, относившихся к четырем Алым эскадронам, я почувствовал, сколько злобы и предубеждения породили в армии роскошь этих офицерских частей и привилегии в чинах, которыми они пользовались.4 — И все же, — добавил он, — я откажусь от вашего предложения, потому что не умею ездить верхом. Не мое это дело. — Но, господин майор, штаб-офицеры, как вы, например, обязаны ездить. — Подумаешь! Раз в год, на инспекторском смотру, да и то на наемной лошади. Я же смолоду был моряком, а потом стал пехотинцем и верховой езде не обучен. Он прошел шагов двадцать, то и дело искоса поглядывая на меня,, словно ожидая вопроса; но так как с моей стороны его не последовало, он продолжал: — А вы, кстати сказать, не любопытны! Ведь мои слова должны были бы вас удивить. — Я мало чему удивляюсь, — ответил я. — Да ну! Посмотреть бы, что бы вы ответили, расскажи я вам, как я бросил морскую службу! — А почему бы вам и не рассказать? — предложил я. — Вам эта
22 Книга первая придаст бодрости, а мне поможет позабыть о струях дождя, что льются сейчас за шиворот и стекают по спине до самых пяток. Славный майор торжественно приготовился к рассказу, и на лице его появилось ребяческое удовольствие. Он поправил на голове свой кивер в клеенчатом чехле и подернул плечом; кто не служил в пехоте, тот никогда не сможет представить себе, как это делается: как подергивает плечом пехотинец, чтобы подбросить ранец и облегчить себе на минуту его тяжесть; у солдата — это просто привычка, а когда он становится офицером, привычка переходит в самый настоящий тик. После этого судорожного движения майор отхлебнул глоток вина из своего кокосового ореха, подбодрил мула пинком в живот и начал. Глава V ПОВЕСТЬ О КРАСНОЙ ПЕЧАТИ — Надобно вам прежде всего сказать, мой мальчик, что я родился в Бресте. Поначалу я был полковым воспитанником, состоя на половинном армейском пайке и жалованье с девятилетнего возраста; отец мой был солдатом и служил в гвардии. Но мне по душе было море, и вот в одну прекрасную ночь, когда меня отпустили на побывку в Брест, я спрятался в трюм какого-то купца,1 отплывавшего в Индию. Меня обнаружили, когда судно уже вышло в открытое море, и капитан не выбросил меня за борт, а предпочел сделать из меня юнгу. Когда случилась Революция, я уже продвинулся по службе и, прошатавшись по морям целых пятнадцать лет, стал в свою очередь капитаном довольно опрятного торгового суденышка. Так как в ту пору прежний королевский флот — добрый старый флот, ей-ей! — внезапно лишился почти всех своих офицеров, стали брать на службу капитанов торгового флота. За плечами у меня было несколько стычек с флибустьерами,2 о которых я вам при случае расскажу, и мне дали под команду военный бриг, называвшийся «Маратом». 28 фрюктидора 8 1797 года я получил приказ отплыть в Кайенну. Мне надлежало доставить туда шестьдесят солдат и одного ссыльного, оставшегося из партии в сто девяносто три человека, которую несколькими днями раньше взял на борт фрегат «Декада». Я получил указание обращаться с ним мягко, и в первое письмо, написанное от имени Директории,4 было вложено второе, на котором стояли три красные печати, одна из них огромная. Мне было запрещено вскрывать это письмо прежде, чем мы подойдем к первому градусу северной широты между двадцать седьмым и двадцать восьмым градусом западной долготы, то есть до перехода за экватор.
Глава V. Повесть о Красной печати 23 Это большое письмо выглядело очень странным. Продолговатое по форме, оно было так плотно запечатано, что мне ничего не удалось прочесть: напрасно я заглядывал в уголки, под клапаны конверта, напрасно подносил его к свету. Я человек не суеверный, но это письмо чем-то пугало меня. Я отнес его к себе в каюту и спрятал за стекло плохоньких стенных часов английской работы, висевших у меня над койкой. Койка эта была настоящей койкой моряка, вы же знаете, что это такое. Да, впрочем, я чушь несу: вам самое большее лет шестнадцать, вы и видеть этого не могли. Сказать вам не хвалясь — в спальне королевы меньше чистоты и порядка, чем у моряка в каюте. Для каждой вещи есть свое место и свой гвоздик. Ничто не ерзает. Качка может быть какой угодно, — она ничего не нарушит. Вся мебель сделана под стать кораблю и вашей небольшой каюте. Койка моя представляла собою сундук. Когда его открывали, я туда ложился; когда его закрывали, он служил мне диваном, и я курил на нем трубку. Подчас это был мой стол, и тогда за него садились на двух анкерках,5 стоявших в каюте. Паркет был натерт воском, отполирован, как красное дерево, и блестел как игрушка — зеркало да и только! Ах, и чудесная же была каютка! Да и бриг у меня был недурной. Мы на нем славно веселились, и плавание на сей раз началось удачно, если бы не... Но не будем забегать вперед. Дул приятный норд-норд-вест. Как раз в ту минуту, когда я прятал письмо за стеклом часов, в каюту ко мне вошел мой ссыльный, держа за руку хорошенькую девочку лет семнадцати. Ему же, по его словам, исполнилось девятнадцать; это был красивый юноша, хотя немного бледный и с очень уж белой для мужчины кожей. И все-таки он был мужчиной, настоящим мужчиной, умевшим при случае вести себя достойнее, чем многие другие, постарше его годами, — вы увидите! Войдя, он взял свою жену под руку; свеженькая она была и резвая, как ребенок. Настоящие голубки! Глядишь на них и не нарадуешься! — Что ж, дети мои, — сказал я им, — очень мило с вашей стороны, что вы пришли навестить старого капитана. Увожу я вас, правда, далеконько, но тем лучше: у нас будет время как следует познакомиться друг с другом. Мне очень неловко, что я принимаю вас, сударыня, без мундира: дело в том, что нужно пристроить вот тут это большое дурацкое письмо. Не хотите ли мне помочь? И славные же это были ребятки! Парень мой взял молоток, подружка его — гвозди, и каждый передавал мне то, что я просил по мере надобности. Она все говорила: «Правее! Левее, капитан!» — и громко смеялась, потому что от качки часы на стене плясали. Я до сих пор слышу ее тоненький голосок: «Левее! Правее, капитан!» Она явно посмеивалась надо мной. «Ах, негодная!—сказал я. — Погодите-ка, я велю вашему мужу как следует вас отругать». — Тут она бросилась ему на шею и рас-
24 Книга первая целовала его. Очень они были милы. Так и состоялось наше знакомство: мы сразу же стали добрыми друзьями. Переход был удачным. Погода все время стояла как на заказ. Так как до той поры мне доводилось принимать у себя на борту только черномазых, я каждый день приглашал к столу моих влюбленных молодоженов. Мне это доставляло удовольствие. Покончив с галетами и рыбой, жена и муж подолгу смотрели друг на друга так, будто они видятся впервые. Тут я начинал в свою очередь хохотать от души и подтрунивать над ними. Оба они смеялись вместе со мной. Да вы бы и сами расхохотались, глядя, как мы смеемся, точно полоумные, если бы не знали, отчего это нам так весело. И правду сказать, уж очень занятно было видеть, как они влюблены друг в друга! Везде им было хорошо; они находили по вкусу все, что им давали, хотя сидели на общем пайке; разве только когда они обедали со мной, я добавлял к нему какую-нибудь рюмку шведской водки, — так, знаете, чтобы поддержать свою репутацию. Спали они в подвесной койке, и раскачивало их на борту, как вот эти две груши, что лежат у меня в мокром носовом платке. Всегда они были жизнерадостны и довольны. Я же поступал, как вы, и ни о чем не расспрашивал. Какое мне было дело до того, кто они и что они, — мне, скитавшемуся всю жизнь по морям. Я вез их за океан так, как мог бы везти двух райских птичек. Кончилось тем, что не прошло и месяца, а я уже стал смотреть на них, как на собственных детей. Стоило их окликнуть, как они подбегали и садились подле меня. Молодой человек писал у меня за столом, то есть на моей койке, а когда было нужно, помогал мне определяться 6 по звездам: вскоре он научился делать это не хуже, чем я; подчас я просто ему поражался. Молодая женщина садилась на анкерок и принималась за шитье. Однажды, когда мы так сидели вместе, я сказал им: — Знаете ли, друзья мои, из нас получается недурная семейка, когда мы так вот сидим втроем! Я не хочу допытываться, но денег у вас, должно быть, в обрез; а ведь вы чересчур хрупкого сложения, чтобы работать заступом и мотыгой, как обычные ссыльные в Кайенне. Это — паршивая страна, говорю вам от чистого сердца. Но я, старый морской волк с иссушенной солнцем шкурой, мог бы там зажить по-барски. Если, как мне кажется (я, опять-таки, не допытываюсь), вы питаете ко мне кое- какую дружбу, я охотно распрощаюсь с моим старым бригом — теперь это уже предрянное корыто — и поселюсь с вами, если вы не возражаете. Я одинок, как бездомный пес, а это тоскливо; вы бы составили мне компанию. Я мог бы вам во многом быть полезен; да и, кроме того, я довольно честным путем нажил «емало всякого контрабандного хлама; мы бы на него жили, и я бы оставил эти вещи вам, когда придет мой черед, деликатно выражаясь, отдать концы.
Глава V. Повесть о Красной печати 25 Они сидели совершенно ошарашенные, с таким видом, будто считали, что я невесть что плету; девчоночка вскочила с места, как это с ней не раз бывало, бросилась на шею мужу и уселась ему на колени, вся красная и в слезах. Он крепко-крепко прижал ее к груди, и я заметил, что и у него на глазах выступили слезы. Он протянул мне руку и стал совсем белым. Она ему что-то шептала на ухо; ее длинные белокурые волосы рассыпались по плечам: их узел распался, словно внезапно расплетенный трос, — такая она была быстрая, прямо как рыбка. Ах, если бы вы видели эти волосы, — точно золото! Глядя, как они шепчутся между собойг причем молодой человек то и дело целовал ее в лоб, а она плакала, я начал было терять терпение. — Ну, как? Вы согласны? — спросил я их наконец. — Вы... вы, капитан, очень добры, — сказал муж, — но ведь вы не можете жить вместе со ссыльными, и... — Он потупился. — Мне, — возразил я, — неизвестно, за что именно вас сослали. Вы как-нибудь расскажете об этом, а то и никогда не расскажете, это уж как вам угодно. Глядя на вас, я не думаю, чтобы на вашей совести лежало что-нибудь очень тяжелое, и уверен, что сам я за всю жизнь и не то еще натворил, несчастные вы дети! Разумеется, пока вы у меня под стражей, я вас не выпущу — на это не надейтесь; скорее горло вам перережу, как двум голубкам. Но стоит мне снять эполеты, и я уже знать не знаю ни адмирала, ни черта, ни дьявола! — Дело в том, — возразил юноша, грустно тряхнув своими кудрями (волосы его, правда, как еще полагалось в те времена, были слегка припудрены), — дело в том, думается мне, что для вас, капитан, было бы опасно открыто поддерживать знакомство с нами. Мы смеемся, потому что оба молоды; вид у нас счастливый, потому что мы любим друг друга; но мне подчас бывает невесело при мысли о будущем, и я не знаю, что станется с моей бедной Лорой. Он снова прижал к своей груди голову молодой женщины. — Это мне и нужно было сказать капитану, не правда ли, моя девочка? Ведь ты бы сказала то же самое. Я взял трубку и встал, так как почувствовал, что и у меня на глазах навертываются слезы, а мне это было не к лицу. — Полно! Полно! — сказал я. — Все со временем утрясется. Если супруге вашей табачный дым неприятен, ей придется удалиться. Она поднялась с пылающим, залитым слезами лицом, как ребенок, которого выбранили. — Кстати, — сказала она мне, взглянув на стенные часы, — об этом ни один из вас и не вспомнил, а письмо? Когда она произнесла эти слова, я почувствовал, как меня словно что-то кольнуло, даже в висках заломило.
26 Книга первая — Черт побери. Я совсем позабыл о нем!—воскликнул я.— Вот те на, хорошенькое дело! Если мы уже прошли первый градус северной широты, мне остается только утопиться. — Просто счастье, что девочка напомнила мне об этом дурацком письме! Я быстро взглянул на свою морскую карту, и, когда увидел, что нам остается еще по меньшей мере добрая неделя пути, разум мой успокоился, но сердце — нет, не знаю почему. — Директория не любит шутить, когда речь идет о повиновении, — сказал я. — Ну, да ладно! Теперь я лишний раз проверил, где мы находимся. Время пролетело так быстро, что я почти начисто позабыл об этом. И тут, сударь, мы все трое, задрав носы, уставились на письмо, словцо оно вот-вот заговорит. Меня особенно поразило, что солнечный луч, проникая в каюту сквозь косую решетку, так ярко освещал стекло часов, что большая красная печать и другие поменьше казались чертами человеческого лица, вокруг которого пылал огонь. — Ах, друг мой, — сказала молодая женщина, обращаясь к мужу, — это похоже на пятна крови! — Полно! Полно! — сказал он, беря ее под руку. — Ты ошибаешься, Лора: это напоминает пригласительный билет на свадьбу. Пойдем, тебе надо отдохнуть! Почему это письмо так тревожит тебя? Они ускользнули так поспешно, как будто за ними гнался призрак, и поднялись на верхнюю палубу. Я остался наедине с этим большим конвертом и, помнится мне, покуривая трубку, все время смотрел на него: его красные глаза приковывали к себе мои, впиваясь в них, как впиваются глаза змей. Конверт напоминал мне белое лицо. .. И на этом лице с горящими глазами, как разинутая, зияющая волчья пасть, — третья большая печать.. . Мне стало как-то не по себе; я взял свой мундир и повесил его на часы, чтобы не смотреть ни на них, ни на проклятое письмо. Я решил докурить трубку на верхней палубе и оставался там до ночи. Мы находились в ту пору на траверсе7 островов Зеленого Мыса. «Марат», идя фордевинд,8 давал без труда свои десять узлов.9 Ночь была чудесная, даже в тропиках редко выдаются такие ночи. Луна, величиною с солнце, всходила на горизонте; море рассекало ее надвое и делалось при этом белым-белым, словно снежная пелена, усеянная мелкими алмазами. Я смотрел на эту картину и курил, сидя у себя на мостике. Вахтенный офицер и матросы молча следили, как и я, за скользившей по воде тенью брига. Мне было отрадно ничего не слышать. Я, знаете ли, люблю тишину и порядок. Я уже отдал приказ кончать разговоры и тушить огни, как вдруг заметил узкую красную полоску почти что у себя под ногами. Я было рассердился, но так как свет горел у моих ссыльных, то, прежде чем дать волю раздражению, я решил посмотреть, что они делают. Для этого мне стоило лишь нагнуться. Сквозь большой люк я увидел их скромную каюту. Я стал смотреть.
Глава V. Повесть о Красной печати 27 Молодая женщина стояла на коленях и молилась. Небольшой фонарь освещал ее. Она была в рубашке; сверху мне были видны ее обнаженные плечи, босые ножки и ее очень длинные распущенные русые волосы. Я хотел было отойти, но тут же сказал себе: «Эка важность, подумаешь! Ты же старый солдат!» — и остался у люка. Муж ее аидел на маленьком сундучке, подперев голову руками, и смотрел, как она молится. Она подняла голову, словно обращаясь к небу, и я увидел ее большие голубые глаза, наполненные слезами, как у Магдалины.10 Пока она молилась, молодой человек то и дело (перебирал пряди ее длинных волос и беззвучно их целовал. Окончив молитву, она перекрестилась с такой улыбкой, будто входила в рай. Я увидел, что он тоже крестится вслед за ней, но так, словно стыдится этого. И в самом деле, для мужчины это не совсем привычно. Она встала во весь рост, поцеловала его и легла первая в свою койку, куда он ее положил, точно ребенка в люльку. Жара была удушающая; молоденькой женщине было, должно быть, приятно, что ее так баюкает покачивание корабля, и она, кажется, начала уже засыпать. Ее белые ножки, поднятые вровень с головой, были скрещены; тело ее облегала длинная белая рубашка. Ангелок да и только! — Дорогой мой, — сказала она сквозь сон,— неужто тебе не хочется спать? Час-то ведь поздний! Он по-прежнему продолжал сидеть, опустив голову на руки, и ничего не отвечал. Это встревожило ее, бедняжку: она высунула свою миленькую головку из койки, словно птичка из гнезда, и взглянула на мужа, слегка приоткрыв рот, не смея произнести ни слова. Наконец он сказал ей: — Ах, дорогая моя Лора! Чем ближе мы к Америке, тем тяжелее у меня на душе. Не знаю почему, но мне кажется, что самой счастливой порой нашей жизни будет время нашего перехода. — И мне так кажется, — ответила она, — мне бы хотелось плыть и плыть, без конца. Он взглянул на нее и стиснул руки в порыве такого отчаяния, какого вы и представить себе не можете. — Радость моя, ты что-то все плачешь, когда молишься, — продолжал он, — и это меня глубоко печалит: я знаю, о ком ты думаешь теперь, и, полагаю, сожалеешь о том, что сделала. — Сожалею? — воскликнула она огорченно. — Сожалею о том, что последовала за тобою, милый? Неужели ты думаешь, что, если я была твоей так недолго, я от этого меньше тебя люблю? Разве в семнадцать лет нельзя быть женщиной и знать свои обязанности? Разве и мать моя, и сестры не говорили, что мой долг—последовать за тобой в Гвиану? Разве они не говорили, что в этом моем поступке нет ничего удивительного? Мне странно только, что ты этим так растроган, дорогой: для меня
28 Книга первая это само собой разумеется. Я просто не понимаю, как тебе могло прийти в голову, что я о чем-то сожалею: ведь я с тобой для того, чтобы облегчить тебе жизнь или умереть с тобой, если ты умрешь! В словах ее было столько нежности, что они казались музыкой. Меня все это потрясло до глубины души, и я прошептал: — Какая ты добрая! Нервно постукивая ногою, молодой человек несколько раз тяжело вздохнул и принялся целовать тонкие пальцы и обнаженную руку, которую она ему протянула. — Ах, Лоретта, Лоретта! — говорил он. — Когда я подумаю о том, что, если бы мы отложили нашу свадьбу на каких-нибудь четыре дня, меня бы арестовали и увезли одного, — я не могу себе этого простить! Тогда милая девочка протянула мужу обе руки — красивые, белые, обнаженные до плеч — и принялась гладить ему лоб, ласково проводя ладонями по глазам, а потом обхватила его голову так, словно хотела унести ее и спрятать у себя на груди. Она улыбалась при этом, как ребенок, и говорила ему такие словечки, на какие способна только женщина и каких мне в жизни слышать не приходилось. Она закрывала ему рот рукой, чтобы он не мешал ей, и шутливо утирала ему слезы своими длинными волосами, как носовым платком, приговаривая: — Милый мой, разве не лучше, когда с тобою кто-то, кто тебя любит? Я, например, очень довольна, что еду в Кайенну: я увижу дикарей, кокосовые пальмы, совсем как в «Поле и Виржини»,11 правда? Каждый из нас посадит свою. Посмотрим, кто окажется лучшим садовником! Мы построим маленькую хижину на двоих. Если захочешь, я буду работать день и ночь. Я сильная: взгляни-ка на мои руки! Я, пожалуй, могла бы тебя поднять! Только не смейся надо мной: я ведь хорошо умею вышивать, неужто там не найдется никакого городка, где нужны вышивальщицы? Могу еще давать уроки рисования и музыки; а если там есть грамотные люди, ты сможешь писать. При этих словах ее, помнится, бедный юноша пришел в такое отчаяние, что только воскликнул: — Писать! Писать! . . Левой рукой он судорожно сжал правую у запястья. — Писать!—продолжал он. — И зачем это я научился писать? Писать? Да ведь только безумцы могут этим заниматься! . . Я поверил в их свободу слова! Где была моя голова? Да и зачем было все это делать? Чтобы напечатать какой-нибудь десяток посредственных мыслей: прочли-то их толька те, кому они были дороги; те, кому они были ненавистны, просто-напросто швырнули их в огонь; а ведь из-за этих мыслей нас, в конце концов, и стали преследовать! Меня — еще куда ни шло! Но тебя, мой ангел, тебя, которая стала моей женой всего за четыре дня до катастрофы! Ты-то в чем виновата! Объясни мне, умоляю, как я по-
Глава V. Повесть о Красной печати 29 зволил тебе быть такой доброй и последовать за мной! Да знаешь ли ты, где ты сейчас, бедняжка? Да понимаешь ли ты, куда едешь? Девочка моя, скоро ты будешь за тысячу шестьсот миль от своей матери и сестер. . . и все ради меня, только ради меня! На минуту подруга его зарылась с головой в подушку; сверху мне было видно, что она плачет, но юноша снизу не видел ее лица; и когда она снова взглянула, то уже улыбалась и старалась развеселить мужа. — По правде говоря, сейчас мы не очень-то богаты, — говорила она, заливаясь смехом, — открой-ка мой кошелек: там всего-навсего один луидор. А у тебя? В ответ он тоже рассмеялся совсем по-детски: — Право же, у меня было еще одно экю, но я его отдал тому мальчугану, который нес твои вещи. — Ну и что из этого? Подумаешь! — возразила она, прищелкнув своими белыми пальцами, как кастаньетами. — Только тогда и можно радоваться, когда у тебя ничего нет. Да и потом не забудь: у меня есть про запас два бриллиантовых кольца, подаренных мне мамой! Такие вещи пригодятся везде и всюду, не правда ли? Как только ты захочешь, мы их продадим. Впрочем, наверно, добряк капитан еще не открыл нам всех своих намерений и ему прекрасно известно, что там, в письме. Это скорее всего какая-нибудь рекомендация, чтобы похлопотать за нас перед губернатором Кайенны. — Может быть, — ответил молодой человек. — Кто его знает! — Ну, конечно!—продолжала его подруга. — Ты ведь такой хороший, и я уверена, что правительство сослало тебя ненадолго и зла тебе не желает. Как славно она это сказала: «Добряк капитан»! У меня даже на сердце потеплело. И я обрадовался; может быть, она и впрямь угадала, что там, в письме с печатью. Они принялись было снова целоваться; тут я сильно постучал каблуком о палубу и крикнул им: — Вот что, ребятки! Был приказ тушить все огни на борту. Извольте-ка задуть ваш фонарь. Они погасили свет, и я услышал, как они, словно школьники, тихо смеются и шепчутся в темноте. Я снова принялся прогуливаться по палубе, покуривая трубку. Все звезды тропиков -стояли на посту, каждая чуть ли не с луну. Я глядел на них, с удовольствием вбирая грудью свежий, ароматный воздух. Я старался убедить себя, что мои ребятки разгадали в чем дело, и как-то сразу воспрял духом. Можно было побиться об заклад, что один из пяти членов Директории одумался и решил препоручить их мне; правда, мне было не совсем ясно — почему, ибо есть такие государственные дела, в которых я, знаете ли, так и не мог разобраться; в конце концов, я в это поверил и, не знаю сам с чего, обрадовался.
30 Книга первая Я спустился в каюту и взглянул на письмо, прикрытое моим старым мундиром. У него был совсем другой вид; мне почудилось, что оно улыбается, да и печати его как будто окрасились в розовый цвет. Я уже не сомневался, что ничего дурного в этом письме нет, и даже подмигнул ему по-приятельски. Но дотом я снова накинул на него мундир: чем-то оно меня все-таки смущало. Несколько дней мы не глядели на конверт, и нам было весело; но когда судно начало приближаться к первому градусу северной широты, мы совсем перестали разговаривать. Однажды утром я проснулся, крайне удивленный тем, что не чувствую движения корабля. По правде сказать, я всегда сплю, что называется, вполглаза, и стоило качке прекратиться, сна как не бывало. Мы попали в полный штиль, и случилось это как раз под 1-м градусом северной широты и 27-м западной долготы. Я вышел наверх; море было гладкое, будто его маслом полили: все паруса прилипли к мачтам, словно пустые оболочки воздушных шаров. «Погоди, еще успею тебя прочесть», — сразу сказал я, скосив глаза в сторону письма. И я прождал до вечера, до захода солнца. Однако рано или поздно надо было решиться; я открыл дверцу часов и достал запечатанный приказ. И вот, знаете, друг мой, держу его в руках минут пятнадцать и все не решаюсь прочесть. Наконец я подумал: «Нет! Это уж слишком!» — и, нажав на печати большим пальцем, сломал их; самую большую красную печать я растер в порошок. Прочитав письмо, я стал тереть себе глаза: нет, этого не может быть! Я перечитал письмо с начала до конца; потом прочел его еще раз; потом стал читать с последней строки, постепенно снова добрался до первой. И все еще не верил. Ноги мои чуть подкашивались, я сел; лицо у меня начало дергаться; я слегка растер себе щеки ромом, смочил им ладони; мне стало даже стыдно за себя — до того я растерялся. . . Но это продолжалось всего несколько минут. Я решил подышать воздухом и поднялся наверх. Лоретта в тот день была так хороша, что у меня не хватало духу подойти к ней; на ней было простенькое белое платьице; руки были обнажены до плеч, а длинные волосы распущены, как обычно. Она забавлялась тем, что окунала в море другое свое платье, привязанное к концу троса, и смеялась, стараясь подцепить фукусы, морские водоросли, похожие на грозди винограда, в тропических широтах их плавает много. — Иди-ка сюда, погляди на виноград! Иди же скорее! — кричала она мужу; тот подошел и, обняв ее за плечи, наклонился над бортом; но глядел он не на воду, а на нее. И во взгляде его была нежность. Я сделал знак молодому человеку, чтобы он пришел на полуют 12 поговорить со мной. Лоретта оглянулась. Не знаю, какое у меня было
Глава V. Повесть о Красной печати 31 выражение лица, но конец троса выпал у нее из рук; она порывисто схватила мужа за руку и шепнула ему: — Ах, не ходи туда: смотри, какой он бледный! И правда — было от чего побледнеть. Тем не менее он поднялся ко мне на полуют; она смотрела на нас, прислонившись к грот-мачте. Мы долго прохаживались взад и вперед, не говоря ни слова. Я курил сигару; она показалась мне горькой, и я выплюнул ее за борт. Он не спускал с меня глаз; я взял его под руку; я задыхался, право же, ну,, даю вам честное слово! Задыхался! .. — Послушайте, — сказал я наконец, — расскажите-ка мне немного о себе! Что вы там, черт возьми, сделали этим собакам-адвокатам, из которых каждый воображает, будто он кусок короля? Здорово, видно, вы им в печенки въелись! Просто не верится! Он пожал плечами, понурив голову (так кротко, бедный малый!) и ответил: — Ах, боже мой, капитан, сущий пустяк, поверьте: написал три несчастных шуточных куплета на Директорию, вот и все. — Быть не может! — воскликнул я. — Увы, это так! Да и куплеты-то были не бог весть какие. Пятнадцатого фрюктидора меня арестовали и отвели в тюрьму Форс; шестнадцатого судили и приговорили сначала к смерти, а потом, из снисхождения, — к ссылке. — Странно! — сказал я. — Уж больно они обидчивы, эти приятели из Директории: в этом письме есть приказ вас расстрелять. Он ничего не ответил и улыбнулся, обнаружив неплохую выдержку для своих девятнадцати лет. Он только посмотрел на жену и вытер себе лоб, с которого сбегали крупные капли пота; да и у меня на лбу было их не меньше, а на глаза навертывались капли другого свойства. — Как видно, — продолжал я, — эти граждане не пожелали покончить с вами на берегу и решили, что здесь будет не так заметно. Для меня же все это очень печально, ибо, хотя вы и славный малый, не повиноваться я не могу: смертный приговор составлен по всей форме и приказ о казни подписан, заверен и скреплен печатью — придраться не к чему. Он вспыхнул, учтиво поклонился мне и сказал с обычной для нега мягкостью в голосе: — Я ни на что не рассчитываю, капитан; мне было бы крайне досадно* если бы вы ради меня уклонились от выполнения вашего долга. Мне хотелось бы только поговорить с Лорой и просить вас позаботиться о ней в том случае, если она меня πepeжΉвeτ, во что я не очень-то верю. — О, на этот счет вы правы, мой мальчик, — ответил я. — Если вы не возражаете, то по возвращении во Францию я отвезу ее к родным и расстанусь с ней, только когда она не захочет больше меня видеть. Но, сдается мне, вы можете гордиться — она, бедняжка, не вынесет этого удара?
32 Книга первая Он схватил меня за руки, крепко сжал их и сказал: — Мой дорогой капитан, вы страдаете, еще больше, чем я, из-за того, что вам предстоит совершить, — я это прекрасно чувствую, но вы тут ни при чем! Я полагаюсь на вас: вы поможете ей сохранить то немногое, что у меня есть, вы будете ей заступником, похлопочете, чтобы она получила все, что ей останется после старушки матери, не правда ли? Чтобы ей хватило на жизнь, на то, чтобы оставаться честной, правда? А также, чтобы позаботились о ее здоровье. Кстати, — добавил он, понизив голос, — надо сказать, она очень хрупкого сложения: у нее слабая грудь, она часто падает в обморок, даже по нескольку раз в день; нужно следить, чтобы она всегда потеплее одевалась. Словом, вы замените ей отца, мать и меня, по возможности, не правда ли? Если бы ей удалось сохранить кольца, что ей подарила мать, я был бы очень рад. Но если их потребуется продать ради нее, продавайте. Бедняжка Лоретта! Взгляните, как ока хороша! Все это становилось слишком уж трогательным; меня взяла досада, и я нахмурился: начал я разговор бодро, чтобы не раскисать, а тут не выдержал. — Полно, хватит! — сказал я ему. — Порядочным людям все ясно без слов. Ступайте, поговорите с ней, и поспешим! Я дружески пожал ему руку; он не сразу отнял ее и продолжал как-то загадочно смотреть на меня. — Да, вот что, — добавил я, — если хотите послушаться моего совета, не говорите ей об этом. Мы устроим все неожиданно для нее, да и для вас тоже, не волнуйтесь, — это уж по моей части! — Тогда другое дело! — ответил он. — Я и не подумал об этом. Вы правы, так, пожалуй, лучше. Да и потом — прощаться. . . Когда прощаешься, всегда размякаешь. . . — Да, да, — поспешил сказать я, — не будьте ребенком, так лучше. Только не целуйте ее, мой друг, не целуйте, если можете удержаться, иначе все пропало! Я еще раз пожал ему руку и отпустил его. О, как все это было тяжко! Насколько я мог судить, он строго хранил тайну, честное слово! Минут пятнадцать они прохаживались рука об руку, потом подошли к борту и подняли конец троса и мокрое платье, которые выудил какой-то юнга. Ночь спустилась внезапно. Этой минутой я и решил воспользоваться. Но длится эта минута и по сей день, и я буду влачить ее гнет всю жизнь, как каторжник свое ядро. Тут старый майор вынужден был прервать свой рассказ. Я не заговаривал с ним, опасаясь нарушить ход его мыслей. Он ударил себя в грудь и продолжал:
Глава V. Повесть о Красной печати 33 — Этой минуты, доложу я вам, мне и теперь не понять. Меня душила ярость, и вместе с тем что-то непостижимое заставляло подчиниться и толкало вперед. Я созвал офицеров и сказал одному из них: — Шлюпку на воду, быстро! Сейчас мы палачи! Вы посадите в шлюпку эту женщину и отойдете как можно дальше, пока не услышите ружейного залпа; тогда вы вернетесь. — Подчиниться клочку бумаги! Ведь, в конце концов, все сводилось к нему! Видно, в воздухе было что-то такое, что меня подстегивало! Издали я увидел, как юноша. . . страшно было на это смотреть! . . опустился на колени перед Лореттой и целует ей ноги. Вы, конечно, понимаете, как я себя чувствовал... Я крикнул как оглашенный: — Растащить их! Мы все здесь убийцы! Растащить их!.. Наша жалкая Республика — просто труп! Правители, Директория — ее могильные черви! К черту морскую службу! Не боюсь я всех ваших адвокатов! Пусть им донесут, что я про них говорю, — наплевать! — Да и в самом деле, плевать мне тогда было на них! Мне только хотелось их схватить: я велел бы их расстрелять, всех этих пятерых, мерзавцев! А до собственной жизни мне было ровным счетом — как вот до этого дождя, верьте мне! .. Ее-то мне совсем было не жаль... такой жизни, какая выпала мне! Эх, и незавидная же она! . . Голос майора звучал все глуше и глуше и стал под конец таким же невнятным, как и его слова; старик шел, кусая губы и мрачно хмурясь, весь во власти жестокого душевного волнения. Он как-то нервно подергивался и то и дело хлестал своего мула ножнами шпаги так, словно хотел забить насмерть. Я немало удивился, заметив, что желтоватый цвет его лица сменился багровым. Майор расстегнулся и резким движением распахнул мундир, подставляя грудь ветру и дождю. Мы продолжали свой путь в полном молчании. Было ясно, что сам он не заговорит и что без расспросов тут не обойдешься. — Я отлично понимаю, что после такого страшного случая можно возненавидеть свое ремесло, — сказал я ему, словно рассказ его был уже окончен. — Ремесло? Да вы что, с ума сошли? — выпалил он. — Ремесло тут ни при чем! Никогда р, жизни командиру корабля не прикажут быть палачом, если только у власти не будут стоять убийцы и разбойники, готовые воспользоваться тем, что бедняга привык повиноваться слепо, повиноваться всегда, повиноваться, как жалкая машина, наперекор всему, что творится у него на душе. При этих словах он вытащил из кармана красный носовой платок и, уткнувшись в него, заплакал как ребенок. Я на минуту остановил коня, как бы для того, чтобы подтянуть стремя, и некоторое время ехал позади, вслед за повозкой, понимая, что он устыдится своих безудержных слез, если обнаружит, что я их вижу. 3 Альфред де Виньи
34 Книга первая Догадка моя оказалась правильной, ибо спустя примерно четверть часа он поравнялся со мной и пошел за своим жалким экипажем, спросив, нет ли у меня в сумке бритвы; на это я ответил, что борода у меня еще не растет и поэтому в бритве покамест надобности нет. Но не это его интересовало: ему хотелось поговорить о другом. Я с удовольствием заметил, что ему не терпится вернуться к своему рассказу, и действительно он внезапно спросил меня: — Вы, поди, за всю свою жизнь ни разу не видали корабля, не правда ли? — Я видел корабли, — ответил я, — только в Парижской Панораме 13 и не слишком-то доверяю познаниям в морском деле, которые там почерпнул. — Вы, стало быть, не знаете, что такое крамбол? ' — Понятия не имею, — ответил я. — Это нечто вроде бревенчатой площадки, выступающей в носовой части судна, откуда бросают якорь. Когда кого-нибудь расстреливают, его обычно ставят туда, — добавил он, понизив голос. — А, понимаю: оттуда он прямо падает в воду. Майор не ответил и принялся описывать всевозможные шлюпки, какие могут находиться на борту брига, и расположение их на корабле; затем без всякой видимой связи он стал продолжать свой рассказ с той напускной беспечностью, которая неизбежно приобретается за долгие годы службы, ибо подчиненным всегда надо показывать ваше презрение к опасности, презрение к людям, презрение к жизни, презрение к смерти и даже презрение к самому себе; и почти всегда под этой грубой оболочкой скрывается глубоко чувствительная натура. Грубость военного человека — это своего рода железная маска на благородном лице, это нечто вроде каменной темницы, скрывающей в своих стенах царственного узника. — Шлюпки эти рассчитаны на шесть человек. В одну из них быстро спустились матросы, увлекая за собой Лору, так что та даже не успела вскрикнуть. Да! Вот с чем никогда не примирится честный человек, если он чувствует за собой вину! Что там ни говори, а такие вещи не забываются! . . Ах, какая собачья погода! .. И черт меня дернул рассказывать об этом!.. Стоит мне начать — и все тут: я уже не могу остановиться. Эта история пьянит меня, как жюрансонское вино. . . Какая собачья погода! .. Мой плащ промок насквозь! . . Да, так я вам как будто рассказывал о ней, о Лоре! . . Бедняжка! . . И есть же болваны на свете! Офицер оказался настолько глуп, что вывел шлюпку прямо к носу корабля. Вот уж истинная правда — всего не предугадаешь! Я-то надеялся, что ночь все скроет, и не сообразил, что от залпа двенадцати ружей станет светло. И поверьте! Оттуда, со шлюпки, она увидела, как муж ее, расстрелянный, падает в море.
Глава VI. Как я продолжал свой путь 35 Если там, на небе, есть бог, он один ведает, как совершилось то, о чем я говорю: мне это неизвестно, хотя люди все видели и слышали точь-в-точь, как я вижу и слышу вас. .. Как только раздался залп, она поднесла руку ко лбу, словно в голову ей угодила пуля, и опустилась на свое место в шлюпке, но не упала в обморок, не крикнула, не проронила ни слова, а позволила отвезти себя на корабль, когда и как это сочли нужным. Я подошел к Лоре и долго-долго говорил с ней, стараясь быть как можно ласковее. Она как будто слушала меня и смотрела мне прямо в глаза, все время потирая себе лоб. Но она ничего не понимала; лоб у нее покраснел, а щеки совершенно побелели. Она дрожала всем телом, точно боялась нас. Этот страх так у нее и остался. Она все такая же, бедняжка! — слабоумная, дурочка или сумасшедшая, это уж как вам угодно. Из нее и слова не вытянешь, разве только иногда вот попросит, чтобы у нее вынули что-то из головы, С этой минуты грусть ее передалась и мне; где-то, в глубине души, я услышал голос, твердивший: «Оставайся при ней до конца жизни и охраняй ее!» Так я и сделал. По прибытии во Францию я обратился с просьбой перевести меня с сохранением чина в сухопутные войска: море мне осточертело — я пролил в него невинную кровь. Я стал разыскивать семью Лоры. Мать ее к тому времени уже умерла. Сестры же, увидя, что я привез к ним помешанную, отказались от нее и предложили устроить Лору в Шарантонскую больницу. Я махнул на них рукой и оставил ее у себя. Ах, господи, если вам хочется взглянуть на нее, друг мой, скажите только. — Неужто она там? —спросил я. — Ну, конечно! Сейчас, погодите маленько! Тпру! Тпру, животина! Глава VI КАК Я ПРОДОЛЖАЛ СВОЙ ПУТЬ И майор остановил своего бедного мула, которому, видно, мой вопрос пришелся весьма по душе. При этом спутник мой приподнял край клеенки над повозкой словно для того, чтобы поправить солому, которой та была устлана почти доверху, и мне открылось грустное зрелище. Я увидел голубые глаза, непомерно большие, удивительно красивые, выделявшиеся на узком, бледном, исхудалом лице, которое все утопало в русых, совершенно прямых волосах. По правде говоря, я только и увидел, что эти глаза: в них одних теплилась жизнь, все остальное было мертво. Лоб был красен; над впалыми бледными щеками выдавались 3*
36 Книга первая синеватые скулы. Она сидела, поджав под себя ноги, на соломе, из-под вороха которой едва виднелись ее колени; на них она играла сама с собой партию в домино. Какое-то мгновение она глядела на нас, потом сильно задрожала, слегка улыбнулась мне и снова принялась за игру. Мне почудилось, что она старается постичь, каким образом ее правой руке удастся побить левую. — Вот уже месяц, как она играет эту партию, — сказал мне майор, — а завтра, быть может, найдется какая-нибудь другая игра, которая точно так же займет ее надолго. Странная вещь, а? . . С этими словами он стал поправлять клеенчатый чехол на кивере, слегка сбившийся на сторону от дождя. — Бедняжка Лоретта, — сказал я, — ты давно уже все проиграла! Я подъехал к повозке и протянул Лоре руку; она как-то машинально подала мне свою, кротко улыбнувшись. К удивлению моему, я заметил на ее длинных пальцах два бриллиантовых кольца; мне пришло на ум, что это все еще кольца ее матери, и я задал себе вопрос, каким образом- нужда и невзгоды их пощадили. Ни за что на свете не поделился бы я своими мыслями со старым майором, но он следил за мною взглядом и, заметив, что я пристально смотрю на пальцы Лоры, не без гордости сказал: — Довольно крупные бриллианты, не правда ли? При случае за них можно было бы спросить приличную цену, но мне не хотелось, чтобы она, бедняжка, с ними расставалась. Стоит до них дотронуться, как она плачет; да и сама ни разу их не снимала. Впрочем, она никогда не жалуется и может даже по временам и шитьем заниматься. Я сдержал слово, которое дал ее несчастному мужу, и, ей-богу, не раскаиваюсь в этом. Я никогда не покидал ее, говорил всем, что это моя дочь и что она помешалась. С этим считались. В армии, знаете ли, все устраивается гораздо проще, чем думают в Париже. Она проделала со мной все походы Императора, и мне всякий раз удавалось уберечь ее от беды. Держал я ее всегда в тепле. Когда есть солома и такая вот повозка, это вполне возможно. Одевал я ее не худо, я ведь при моем майорском чине получал хорошее жалованье, пенсию за крест Почетного Легиона и наполеоновские наградные,1 а они в то время равнялись двухмесячному окладу, — словом, я жил безбедно, и она не была мне в тягость. Напротив того, ее ребяческие причуды забавляли подчас офицеров 7-го легкого полка. Тут он подошел к Лоре и ласково похлопал ее по плечу, так, как мог бы похлопать по шее своего мула. — Ну, девочка моя! Скажи что-нибудь, поговори немножко с нашим лейтенантом, кивии ему, что ли! Она снова принялась за игру в домино. — Эх, — сказал он, — сегодня она малость дичится, все потому, что дождь идет. А простуды меж тем у нее никогда не бывает. Сумасшедшие,
Глава VI. Как я продолжал свой путь 37 знаете ли, не хворают: на этот счет дело у них обстоит неплохо. При переправе через Березину, да и во все время отступления из-под Москвы, она ехала с непокрытой головой. — Ладно, девочка, играй себе, не обращай на нас внимания; пусть будет по-твоему, Лоретта! Она взяла его руку, лежавшую у нее на плече, большую, смуглую, морщинистую руку, робко поднесла ее к губам и поцеловала с каким-то рабским смирением. При виде этого поцелуя у меня просто сердце сжалось — я резко натянул повод и отъехал от повозки. — Не пора ли нам снова в путь, господин майор? — спросил я. — Л то стемнеет раньше, чем мы доберемся до Бетюна. Майор тщательно соскоблил концом сабли желтую грязь, прилипшую к его сапогам, затем, поднявшись на подножку повозки, накинул на голову Лоры суконный капюшон коротенького плаща, который был на ней. При этом он снял с себя черный шелковый форменный галстук и повязал им шею своей приемной дочери; после чего, дав пинок мулу и подернув, как обычно, плечом, он крикнул: «Вперед, бездельник!» И мы снова двинулись в путь. По-прежнему тоскливо шел дождь. Все так же уходили в безбрежную даль серое небо и серая земля; бледное, словно промокшее, солнце садилось за большими застывшими в неподвижности мельницами, озаряя все вокруг тусклым светом. Мы снова погрузились в глубокое молчание. Я глядел на старика майора; он шел большими шагами, все так же бодро, тогда как мул уже изнемогал, да и конь мой все чаще и чаще опускал голову. Мой славный попутчик то и дело снимал кивер и обтирал платком свой лысый череп с остатком седых волос, мохнатые брови и белоснежные усы, с которых стекали капли дождя. Он «нимало не заботился о том впечатлении, какое произвел на меня его рассказ. Он не пытался выставить себя ни лучше, ни хуже того, чем был на самом деле: рисоваться он не захотел. Меньше всего он думал о самом себе и спустя примерно четверть часа принялся тем же тоном рассказывать гораздо более пространно о каком-то походе маршала Массены,2 где ему пришлось построить свой батальон в каре против не помню уже какой там конницы. Я его не слушал, хотя он и горячился, пытаясь мне доказать превосходство пехотинца над кавалеристом. Настала ночь. Двигались мы медленно. Грязь становилась все гуще, и мы все глубже в ней увязали. Нигде ничего не видать — ни на дороге, ни вдалеке. Мы остановились у какого-то высохшего дерева — единственного дерева на всем нашем пути. Майор первым долгом позаботился о своем муле, точно так же как я о своем коне. Потом он заглянул в повозку, как заглянула бы мать в колыбель младенца. Я слышал, как он говорил: «Вот, девочка моя, положи этот сюртук себе на ноги и постарайся уснуть. Так, хорошо, — на нее ни одна капля не упала. Ах, черт
38 Книга первая возьми! Она сломала мои серебряные часы, — они так и оставались у нее на шее! Эх! Бедные мои часики! Ну, да ладно, девочка! Постарайся уснуть. Глядишь — и погодка скоро наладится. . . Чудно! ее все время трясет; сумасшедшие всегда так. На-ка шоколад, детка». Он притулил повозку к дереву, и, усевшись между колесами, мы укрылись под ней от непрерывного ливня. У нас было два хлебца; мы поделили их между собою: что и говорить — ужин незавидный. — Жаль, что больше ничего не сыщешь, — сказал майор, — но это все-таки лучше, чем конина, испеченная в золе и посыпанная порохом вместо соли, как нам, бывало, приходилось есть в России. Бедненькой Лоретте я, конечно, даю все, что у меня есть повкуснее. Вы ведь заметили, что я держу ее отдельно: после истории с письмом она не переносит, чтобы около нее был мужчина. Я уже старик, и она, поди, думает, что я ее отец; и все равно она, верно, задушила бы меня, попытайся я поцеловать ее хотя бы в лоб. Воспитание-то на них, видно, всю жизнь сказывается — никогда ведь не забудет укутаться — точно монахиня. Чудно, правда? В то время как он говорил о Лоре, мы вдруг услышали, что она вздыхает и шепчет: «Выньте свинец! Да выньте же этот свинец!» Я было вскочил, но майор удержал меня. — Сидите, сидите, — сказал он, — это не страшно. Она повторяет эти слова всю жизнь; ей чудится, будто у нее в голове застряла пуля. Между тем она делает все, что я говорю, и всегда так послушна. Я больше ничего не стал говорить и с грустью слушал его. Я высчитал, что с 1797 по нынешний 1815 год этот человек провел таким образом целых восемнадцать лет. Я долго ехал молча бок о бок с ним, пытаясь разобраться до конца в его характере и его судьбе. Затем без всякого повода я с жаром схватил его руку и крепко пожал ее. Это его очень удивило. — Вы благородный человек! — сказал я ему. — Это почему же?—откликнулся он. — Неужели потому, что я не бросил эту несчастную? Вы же понимаете, мой мальчик, это мой долг. Я давно уже не принадлежу самому себе. И он снова принялся рассказывать мне о Массене. На следующий день после полудня мы добрались до Бетюна, невзрачного укрепленного городка; крепостные валы, обступившие его тесным кольцом, казалось, вплотную прижали дома один к другому. Там царило смятение: только что была объявлена тревога. Обыватели начинали уже убирать из окон белые флаги и, сидя по домам, шили трехцветные. Барабанщики били «сбор всех частей»; трубачи, по приказу герцога Бер- рийского,3 играли сигнал «по коням». Длинные пикардские линейки мчали роту дворцовых Швейцарцев4 вместе с их снаряжением; город был запружен орудийными упряжками лейб-гвардейцев, спешившими на бастионы, каретами принцев, всадниками Алого эскорта, который уже выстраивался.
Глава VI. Как я продолжал свой путь 39 Увидев Королевских жандармов и мушкетеров, я позабыл о моем попутчике. Я присоединился к своему эскадрону, а маленькая тележка с ее скромными обитателями затерялась в толпе. К моему великому сожалению, я потерял их навсегда. Впервые в жизни мне удалось заглянуть в самую глубь солдатской души. Эта встреча открыла мне черты характера незнакомой мне прежде породы людей, которых страна наша знает плохо и с которыми обходится дурно; мое уважение к ним стало с той поры необычайно высоким. Впоследствии я не раз пытался найти среди тех, кто меня окружал, человека, который, подобно моему попутчику, был бы способен с легким сердцем пойти на такое вот полное самоотречение. На протяжении тех четырнадцати лет, что я провел в армии, только в ней и в особенности в рядах незаметной и обычно презираемой пехоты мне доводилось встречать людей, характером своим напоминавших мужей древности, людей, у которых чувство долга было доведено до предела; слепое повиновение не было им в тягость, бедности они не стыдились; они отличались простотою нравов и речи, гордились славой отчизны и забывали о личной славе, охотно замыкались в полной безвестности и делились с неимущими черным хлебом, за который платили собственной кровью. Я долго не знал, что сталось с моим скромным майором, тем более что имени своего он мне не назвал, да я и не допытывался. Но вот однажды, насколько помнится, в 1825 году, сидя как-то в кафе в ожидании парада, я разговорился с одним старым капитаном линейной пехоты и описал ему моего знакомца. — Ах, черт возьми, дорогой мой, — воскликнул капитан, — да я же прекрасно знал его, беднягу! Славный был человек! Его уложило ядром под Ватерлоо.5 Он, действительно, оставил в обозе какую-то помешанную бабенку; идя на соединение с Луарской армией, мы отвезли ее в амьенский госпиталь; там она впала в буйство и через три дня умерла. — Что ж, это понятно, — отозвался я, — она потеряла своего приемного отца. — Полно, отца! Да что вы говорите?—подхватил он, вкладывая в свои слова иронический и скользкий смысл. — Я говорю, что бьют сбор, — ответил я, выходя из кафе. Я тоже не принадлежал самому себе.
К t.-fc^w-i-^wh^Vb^VMfc^wifrwt-a^hMMM^M»» 11 τι->ι>ίΐ иимд^аачп*^^^^^ vi КНИГА ВТОРАЯ Глава I ОБ ОТВЕТСТВЕННОСТИ Я до сих пор еще помню, как глубоко потрясла мою душу эта история; быть может, именно с этого дня я начал постепенно исцеляться от моего болезненного увлечения военной службой. Я внезапно почувствовал себя униженным при мысли, что и мне грозит опасность совершить преступление и что оружие у меня в руках может оказаться не рыцарским мечом, а ножом раба. Вскоре мне стало известно немало других подобных случаев, позоривших в моих глазах тех благородных людей, в которых я желал бы видеть лишь защитников Родины. Так, во времена Террора некий капитан корабля получил, как и все командиры военных судов, чудовищный приказ Комитета общественного спасения 1 расстреливать военнопленных; он имел несчастье захватить английский корабль и еще большее несчастье подчиниться приказу правительства. Вернувшись в порт, он доложил о выполненной им позорной экзекуции, вышел в отставку и в скором времени умер от горя. Этот капитан командовал фрегатом «Будез»,2 который первым совершил кругосветное плавание под начальством г-на де Бугенвиля,3 моего родственника. Великий мореплаватель, узнав о случившемся, горько оплакивал честь дорогого ему корабля. Неужто никогда не будет создан закон, который в подобных обстоятельствах примирит долг и совесть? Не справедливо ли общественное мнение, когда оно, на протяжении столетий, громогласно призывает оправдать и восхвалить неповиновение виконта д'Орта, который на приказ Карла IX,4 повелевавший ему учинить и в Даксе, по примеру Парижа, Варфоломеевскую ночь, ответил королю так:
Глава I. Об ответственности 41 — Государь, я довел распоряжение Вашего Величества до сведения его верноподданных горожан и военного люда; оказалось, что все это — достойные граждане и храбрые воины, палачей среди них нет. А если он был прав, отказавшись от повиновения, то как же тогда жить под властью законов, с нашей точки зрения разумных, которые .осуждают на смерть всякого, кто отказался бы от точно такого же слепого повиновения? Мы восхищаемся свободой воли и сами же душим ее; подобная нелепость не может существовать долго. Необходимо окончательно определить те случаи, когда военному человеку дозволено будет рассуждать, а также установить, до каких должностных степеней ему следует предоставить свободу суждения, а с нею — возможность поступать по совести и справедливости. . . Рано или поздно выход должен быть найден. Я не закрываю глаза на то, что вопрос этот необычайно труден и затрагивает самые основы воинской дисциплины. Отнюдь не желая ослаблять эту дисциплину, я полагаю, что в нашей стране ее надобно во многом укрепить и что перед лицом врага никакие законы не могут быть слишком суровыми. Когда армия обращает свою железную грудь против чужеземцев, пусть она движется и действует как один человек — это необходимо; но когда армия вернулась с войны и когда перед нею только Родина-мать, хочется, чтобы, по меньшей мере в эту пору, она сумела обрести мудрые законы, которые позволили бы ей почувствовать себя истинной дочерью Нации. Хочется также, чтобы раз навсегда был положен строгий предел чрезвычайным распоряжениям, отдаваемым армии той самой Верховной властью, которая на протяжении нашей истории столь часто оказывалась в недостойных руках. Пусть никогда не сможет кучка проходимцев, которая дорвалась до диктатуры и опирается на закон, столь же кратковременный, как и ее царствование, превратить в убийц четыреста тысяч человек, наделенных чувством чести. Правда, наблюдая армейские обычаи, я не раз убеждался в том, что, видимо, по свойственной французам беспечности и в силу нашего природного добродушия наряду с жалкой солдатской Неволей, и как бы в противовес ей, в воинских частях царит некое свободомыслие, смягчающее унизительность слепого повиновения; и, подметив в характере всякого военного какую-то прямоту и благородную непринужденность, я заключил, что черты эти являются следствием известного спокойствия души, избавленной от тяжкого бремени ответственности. В те годы я был еще совершеннейшим юнцом и мало-помалу начал замечать, что от этого чувства мне становится как-то легче на душе: каждый большой начальник представлялся мне своего рода Моисеем, коему одному подобало держать страшный ответ перед господом за слова, сказанные сыновьям Ле- вииным: «Пройдите по стану от ворот до ворот и обратно и убивайте
42 Книга вторая каждый брата своего, каждый сына своего, каждый друга своего, каждый ближнего своего. И было тогда убито двадцать три тысячи человек»,— гласит Исход, гл. XXXII, ст. 27.5 Библию я знал наизусть и так пристрастился к этой книге, что не расставался с нею даже в течение самых длительных переходов. Читатель видел, каким было то первое утешение, которое она мне доставила. Поистине я был бы необыкновенно несчастным человеком, думал я, если бы какой-нибудь из моих расшитых золотом Моисеев приказал мне убить всю мою семью; и этого действительно не случилось, как я весьма разумно и предполагал. Я раздумывал и о том, что, даже если бы на земле воцарился необычайный мир аббата Сен-Пьера6 и даже если бы самому прелату было поручено поддерживать среди нас желанную свободу и всеобщее равенство, ему потребовалось бы для этих целей несколько полков левитов,7 которым он мог бы повелеть опоясаться мечом и которые снискали бы своей покорностью благословение господне. Я старался таким образом примирить свою совесть с ужасающей безропотностью, присущей слепому повиновению, размышляя о том, что такое повиновение восходит к божественному промыслу, и о том, что любой общественный порядок должен, как видно, опираться на покорность; однако я вынужден был привести самому себе немало разумных доводов и всяческих парадоксов, прежде чем идея этой покорности нашла какой-то отклик в моей душе. Я был весьма склонен принуждать к повиновению, но мало расположен к тому, чтобы испытывать его на себе; оно мне казалось как нельзя более мудрым, когда речь шла о моих подчиненных, но совершенно нелепым в тех случаях, когда в роли подчиненного оказывался я сам. Впоследствии мне пришлось убедиться, что так рассуждают многие люди, причем у них нет того оправдания, которое было у меня тогда: в пору этих размышлений я был всего лишь шестнадцатилетним левитом. Я тогда еще не окидывал взглядом ни нашу родину — Францию, ни окружающую ее вторую родину — Европу, не говоря уже о родине всего человечества — земном шаре, который, по счастью, с каждым днем уменьшается в размерах, сжимаемый дланью цивилизации. Я еще не думал о том, насколько солдату было бы легче, если бы он чувствовал, что в нем живут два человека, причем один из них повинуется другому; если бы он знал, что, выполнив свои суровые обязанности на войне, он имеет право в мирное время трудиться на общее благо в роли не менее почетной, если бы по достижении определенного чина он получал избирательные права; если бы после долгих лет походной жизни, где он бщХ обречен на безмолвие, он получал голос в городской общине; если бы на военном поприще ему приходилось исполнять законы, созданные им же на поприще гражданском, и если бы окровавленный меч свой он мог бы прикрыть тогою. А между тем все это не так уж несбыточно и когда-нибудь да произойдет.
Глава I. Об ответственности 43 Мы поистине безжалостны, когда требуем, чтобы у одного человека хватило сил отвечать единолично за всю вооруженную часть нации, отданную ему под власть. Такое положение пагубно для самих же правительств, ибо нынешняя система, когда вся эта электрическая цепь слепого повиновения приводится в действие кем-то одним, может в некоторых случаях намного облегчить ниспровержение всего государственного строя. Революционерам, даже малочисленным и не вполне сплоченным, достаточно привлечь на свою сторону военного министра, чтобы превратиться в настоящую силу. Все остальное произойдет как нечто неизбежное, в полном соответствии с нашими законами, причем нет такого звена, которое смогло бы не подчиниться импульсу, полученному сверху. Нет, — и да будет моим свидетелем потревоженная совесть любого из тех, кто видел, как течет кровь его сограждан, или кто сам проливал эту кровь, — не под силу одному человеку нести на себе тяжкое бремя ответственности за столь огромное количество убийств; было бы нелишне, если бы это бремя разделяли и все солдаты, от первого до последнего. Чтобы нести ответственность за кровавый закон, который они выполняют, было бы справедливо по меньшей мере довести этот закон до их сознания. Но даже улучшения в нашем законодательстве, на которых я здесь настаиваю, будут сами, надо полагать, весьма преходящими, ибо, повторяю, эпохе армий и войн должен настать конец. В самом деле, вопреки утверждениям некоего софиста, которого мне однажды уже довелось оспаривать, неверно, будто война, даже против чужеземцев, освящена небом; неверно, будто земля жаждет крови. Война осуждена богом и проклинаема даже теми людьми, которые непосредственно участвуют в ней и которых она приводит в тайный ужас, а земля взывает к небесам лишь для того, чтобы испросить у них студеной воды для своих рек и прозрачной росы из утреннего тумана. Впрочем, в мои ранние юношеские годы, когда меня влекло к кипучей деятельности, мне, разумеется, не приходилось задумываться над тем, есть ли среди современных стран такие, где солдат ничем не отличается от мирного жителя, где его не отрывают полностью от семьи и не делают из него врага своих сограждан. Я не прикидывал тогда в уме, что именно нам было бы полезно перенять в этом отношении у древних; немало замыслов, касающихся более разумного устройства армий, рождалось с тех пор впустую. Отнюдь не склонное претворять хотя бы один из них в жизнь или даже попросту оглашать его, правительство, каким бы оно ни было, будет, по-видимому, все больше и больше чуждаться подобных планов; оно заинтересовано в том, чтобы окружать себя гладиаторами, необходимыми ему для борьбы, которая с каждым днем все обостряется. Тем не менее идея эта пробьет себе дорогу, как то бывает рано или поздно с каждой правомерной идеей.
44 Книга вторая А пока все остается по-старому, вспомним хотя бы о том, сколько вокруг нас добрых и высоких душ, которые могли бы стать еще благороднее, будь им присуще высокое чувство собственного достоинства! В памяти моей сохранилось немало тому примеров; их неоднократно подтверждали окружавшие меня многочисленные близкие друзья, столь весело и беззаботно переносившие свою безропотную покорность, обладавшие таким независимым умом при столь полной физической неволе, что эта беспечность передалась от них на какое-то время и мне, а вместе с нею и та полнейшая невозмутимость солдата и офицера, которая больше всего напоминает спокойствие коня, благородно соразмеряющего свой аллюр в пределах, диктуемых поводом и шпорой, и гордого тем, что он ни за что не отвечает. Итак, да будет мне позволено привести в качестве примера, менее сурового, нежели первый, незатейливую историю некоего порядочного человека и его солдатской семьи, встреченных мною лишь мимолетно, — историю человека, пронесшего безропотное повиновение через всю свою долгую жизнь и отличавшегося большой честностью, скромностью и добродушием — чертами, весьма нередкими в характере наших солдат, при виде которых невольно отдыхаешь душою, в особенности если одновременно, как это было со мной, ты хорошо знаешь жизнь большого света. Как отрадно бывает спуститься оттуда к людям низшего звания и изучать их пусть даже и отсталые, но подкупающие своим простодушием нравы. Армия, в том виде, в каком она существует, это книга, которую полезно открыть, если хочешь узнать человеческую природу; там поневоле соприкасаешься со всем — и с самым низменным, и с самым возвышенным; самые богатые и избалованные люди вынуждены вплотную сталкиваться с жизнью бедняков и жить среди них, выдавая им скудный рацион грубого хлеба и мяса. Не будь армии, сын какого-нибудь вельможи и не подозревал бы, как живет, мужает и нагуливает жир солдат, получая круглый год по девять су и по кружке сырой воды в день и нося на спине ранец, который вместе с его содержимым обходится родине в сорок франков. Простота нравов, беспечная и жизнерадостная бедность стольких молодых людей, крепких и здоровых в силу своего образа жизни, не знающих ни деланной учтивости, ни ложной чувствительности, отпечаток сурового мужества, лежащий на всем их быте, общность их душевного склада, порождаемая дисциплиной, — таковы те привычные узы, от которых, невзирая на их грубость, так трудно отказаться и которые обладают особой притягательной силою, неведомой людям других профессий. Я знавал офицеров, которые привязывались к своей службе настолько, что, даже расставаясь с нею на короткое время и возвращаясь к своим самым изысканным и любимым привычкам, они по ней тосковали.
Глава IL Τревожный голос воинской чести 45 Полки — это мужские монастыри, но монастыри кочующие; всюду они заносят свои обычаи, отмеченные степенностью, немногословием, сдержанностью. В них свято соблюдаются обеты бедности и послушания. Характером своим эти затворники тверды, точно настоящие монахи, и стоит мне увидеть форму одного из моих прежних полков, как сердце мое бьется сильнее. НОЧЬ В ВЕНСЕНЕ Глава II ТРЕВОЖНЫЙ ГОЛОС ВОИНСКОЙ ЧЕСТИ Как-то летним вечером 1819 года я прохаживался во дворе Венсен- ской крепости, нашей гарнизонной стоянки, вместе с Тимолеоном д'Арк. . ., таким же лейтенантом гвардии, как и я.1 Мы, как обычно, уже совершили прогулку на полигон, посмотрели учебную стрельбу на рикошетах,2 мирно выслушали и рассказали друг другу несколько военных эпизодов, потолковали о Политехнической школе,3 ее устройстве, ее полезности, ее недостатках и о людях с болезненным цветом лица, питомцах этой колыбели геометров. Характерная для них бледность была присуща и Тимо- леону. Те, кто знавал его, припомнят, подобно мне, это несколько изнуренное лицо, большие черные глаза, брови, выгнутые дугой, и на редкость кроткое, почти всегда невозмутимое спокойствие его правильных спартанских черт. В тот вечер его сильно увлекала наша затянувшаяся беседа по поводу теории вероятности Лапласа.4 Он, помнится, держал под мышкой эту книгу, которая была у нас в большом почете и часто доставляла ему немало мучительных раздумий. Спускалась или, вернее, расцветала в своем благоухании ночь, чудесная августовская ночь. Я с наслаждением глядел на часовню, построенную Людовиком Святым,5 и на замшелые, полуразрушенные башни кронверка, украшавшего в ту пору Венсен; над башнями высилась цитадель, словно окруженная телохранителями царственная особа. Небольшие полулуния на длинных стрельчатых шпилях часовни сверкали при свете первых звезд. Из-за крепостного вала к нам доносился нежный, свежий запах леса, и даже на покрытых газоном орудийных площадках веяло сладким дыханием летнего вечера. Мы уселись на большую пушку времен Людовика XIV и стали молча смотреть на группу молодых солдат, которые пробовали свою силу, поочередно поднимая на вытянутой руке бомбу, тогда как другие возвращались в крепость и по двое, а то и по четверо брели через подъемный мост со всей медлительностью, на какую спо-
46 Книга вторая собны военные, томящиеся от безделия. Дворы были уставлены орудийными ящиками, открытыми и полными зарядов, словом, подготовленными к предстоящему наутро смотру. Неподалеку от нас, возле ворот, выводивших в сторону леса, пожилой артиллерийский фельдфебель с озабоченным видом то и дело отпирал и запирал тонкую дверцу маленькой башни, служившей погребом и арсеналом для крепостной артиллерии и заполненной бочонками с порохом, а также оружием и боевыми припасами. Проходя мимо нас, он отдал честь. Это был человек высокого роста, сутуловатый. У него были поредевшие седые волосы, седые же, но пушистые усы; открытое лицо, весь его свежий, здоровый вид говорили о душевном спокойствии, доброте и жизненной мудрости. Он держал перед собою три больших реестра, сверяя длинные столбцы цифр. Мы спросили у него, почему он, против обыкновения, работает так поздно. Фельдфебель ответил нам почтительно и сдержанно, как все старые солдаты, что назавтра в пять часов утра назначен общий инспекторский смотр; что он несет ответственность за пороховые запасы и все время считает и по двадцать раз пересчитывает их, чтобы не навлечь на себя малейшего упрека в небрежности; что ему хочется воспользоваться последними минутами, пока еще светло, ибо приказ строг и запрещает входить ночью в пороховой погреб с факелом или даже с потайным фонарем; что он, к сожалению, не успел все осмотреть, а ему остается еще проверить несколько гранат; что он очень хотел бы, чтобы ему позволили прийти сюда еще раз ночью. Говоря это, он с некоторым нетерпением поглядывал на гренадера, которого ставили часовым у дверцы в погреб, чтобы никого туда не пускать. Обстоятельно изложив нам все это, он опустился на колени и заглянул под дверь, проверяя, не осталось ли на земле следов пороха. Он опасался, как бы завтра кто-либо из офицеров шпорой или подбитым гвоздями каблуком не высек искры, от которой все может вспыхнуть. — Да это еще полбеды, — сказал он, вставая с колен, — а вот с реестрами-то. .. — И он сокрушенно взглянул на них. — Вы уж чересчур щепетильны, — заметил Тимолеон. — Ах, господин лейтенант, да разве можно быть чересчур щепетильным в вопросах чести, когда служишь в гвардии? Прошлый понедельник у нас один фейерверкер6 пустил себе пулю в лоб только из-за того, что попал на гауптвахту. А я должен подавать пример унтер-офицерам. С той поры, как я в гвардии, начальство еще ни разу меня ничем не попрекнуло, и любое взыскание было бы для меня просто несчастьем. И в самом деле, эти доблестные солдаты, отобранные в армии среди лучших из лучших, самую легкую провинность считали для себя позором. — Полноте, вы все какие-то пуритане7 в вопросах чести, — сказал я, похлопав его по плечу.
Глава II. Τревожный голос воинской чести 47 Он откозырял и направился к казарме, где у него была квартира; потом с особой простосердечностью, свойственной честному солдатскому племени, он воротился, неся пригоршню конопляных семян для курицы, растившей свою дюжину цыплят под старинной пушкой, на которой мы сидели. Курица эта — совершенно белая, без единого пятнышка — была, пожалуй, самой милой из всех, каких я когда-либо видел; и славный солдат своими грубыми пальцами, изуродованными при Маренго8 и Аустерлице,9 прикрепил к ее голове красный султанчик, а на шею повесил бляшку с номером на серебряной цепочке. Курица этим очень гордилась, .всячески выказывая свою признательность. Она знала, что часовые всегда почтительно оберегают ее, и никого не боялась, даже молочного поросенка и совы, которых поместили подле нее, под соседней пушкой. Красавица наседка была любимицей канониров; она принимала из наших рук хлебные и сахарные крошки всякий раз, как мы были в мундире; но гражданское платье пугало ее, и, не узнавая нас в этом необычном наряде, она убегала со всем семейством под пушку Людовика XIV — великолепное орудие, на стволе которого было вырезано вечное солнце с девизами: Nee pluribus impar * и Ultima ratio regum.** И под такой-то вот пушкой жила курица! Добродушный фельдфебель отозвался о ней весьма лестно. Она с необычайной щедростью несла яйца, которых хватало и ему и дочке, и он так любил эту курицу, что ни разу не отважился зарезать хотя бы одного цыпленка из боязни огорчить ее. Он все еще говорил о доброте своей любимицы, когда барабаны пробили, а трубы сыграли сигнал вечерней поверки. Готовились поднять мосты, и стражники уже гремели цепями. Мы в этот день не дежурили и вышли через Лесные ворота. Тимолеон, который перед тем без устали чертил на песке углы концом своей шпаги, нехотя поднялся с пушки, с сожалением покидая свои треугольники, точно так же, как я с сожалением покидал полюбившихся мне белую наседку и фельдфебеля. Мы свернули влево, следуя вдоль крепостных валов: и, миновав небольшой дерновый холм, сложенный над могилой герцога Энгиенского,10 где он лежит, расстрелянный, под придавившим его голову камнем, мы пошли вдоль рва, поглядывая на белевшую внизу тропинку, которая привела его к этому рву. Есть на свете два рода людей, которые могут прогуливаться вместе пять часов кряду, не произнося при этом ни слова: это узники и офицеры. Так как они обречены видеть друг друга ежедневно, то, даже когда они все в сборе, каждый из них одинок. Мы шли молча, заложив руки за спину. Немногим неравен (лаг.).11 Последний довод королей (лат.).
48 Книга вторая Я заметил, что Тимолеон при свете луны все вертит в руках какое-то письмо; письмо это было небольшое, продолговатой формы. Я узнал его по конверту, знал я и ту, которая его написала: я успел уже привыкнуть к тому, что мой друг мечтает по целым дням, склонясь над строчками, написанными мелким, изящным почерком. Так мы дошли до деревушки, расположенной на виду у замка, и поднялись по лестнице нашего белого домика; нам предстояло разойтись на площадке у наших квартир, находившихся по соседству, а я за все время так и не проронил ни с\ова. И тут только Тимолеон внезапно обратился ко мне: — Она во что бы то ни стало хочет, чтобы я подал в отставку; что вы на это скажете? — Скажу, — ответил я, — что она чудо как хороша: я же видел ее; думаю, что вы любите ее безумно: вот уже два года, как я вижу вас таким, как в нынешний вечер; думаю, что у вас прекрасное состояние, судя по вашим лошадям и вашему образу жизни; думаю, что вы достаточно зарекомендовали себя, чтобы иметь право уйти в отставку, и что в мирное время это уж не такая большая жертва; «о я думаю также и еще об одном... — О чем же?—спросил он с горькой усмешкой, предугадывая мой ответ. — О том, что она замужем, — сказал я, понизив голос. — Вы это знаете лучше меня, мой бедный друг. — Это верно, — отозвался он, — надеяться не на что. — И служба заставляет вас порою забывать об этом, — добавил я. — Может быть, — заметил он. — Мало вероятия, что звезда моя изменится, если я останусь в армии. Заметьте себе: все хорошее, что я делал в своей жизни, либо оставалось неизвестным, либо истолковывалось в дурную сторону. — Да читай вы Лапласа ночи напролет, — сказал я, — это не принесет вам облегчения. И я заперся у себя и стал писать поэму о Железной маске,12 поэму, которую я назвал «Темница». Глава III О ЛЮБВИ К ОПАСНОСТИ Уединение никогда не бывает полным для людей, которых неведомый демон смущает туманными видениями поэзии. Стояла глубокая тишина, и башни старого Венсена тонули в густой мгле. Гарнизон спал с девяти ча-
Глава III. О любви к опасности 49 сов вечера. В десять часов, с барабанным боем, все огни погасли. Слышались только голоса часовых, которые перекликались на крепостном валу, поочередно повторяя свой протяжный и унылый возглас: Слуша-ай! Вороны с башен вторили им еще более унылым криком и, уже не чувствуя себя уверенно на прежнем месте, перелетали выше, на цитадель. Ничто, казалось, не могло меня встревожить, и все же что-то тревожило, но не шум и не свет были тому причиной. Я хотел писать — и не мог. В мысли мои вкралось нечто постороннее, словно пятнышко, появившееся на изумруде: мне представлялось, что кто-то поблизости тоже бодрствует, бодрствует, охваченный безутешной тоской, глубоким волнением. И от этого становилось как-то не по себе. Я был уверен, что соседу хотелось излить передо мною душу, а я резко уклонился от его излияний, желая предаться раздумью над волновавшими меня образами. Теперь я поплатился тем, что мысли мои пришли в смятение. Полет их стал менее легок и свободен; мне почудилось, что их крылья как бы отяжелели, орошенные, быть может, тайной слезою покинутого мною друга. Я встал с кресла. Я распахнул окно и стал вдыхать благоуханный ночной воздух. Из-за крепостных стен до меня доносился запах леса, к которому примешивался еле слышный запах пороха; это напомнило мне о вулкане, на котором жили и теперь безмятежно спали три тысячи человек. На высокой стене форта, отделенного от поселка дорогою шириной в каких-нибудь сорок шагов, я увидел свет от лампы моего молодого соседа: тень Тимолеона двигалась по стене взад и вперед, и, различив на ней эполеты, я понял, что он и не думал ложиться. Я тотчас же вышел из своей комнаты и постучался к нему. При виде меня он ничуть не удивился и поспешил заверить, что не спит только потому, что хочет дочитать Ксенофонта,1 которым очень увлекался. Но так как в комнате не было видно ни одной раскрытой книги, а в руке он держал все то же изящное женское письмо, то обман ему не удался; но я сделал вид, что поверил его словам. Мы подошли к окну, и, надеясь, что мои рассуждения найдут отклик в мыслях Тимолеона, я сказал: — Я ведь тоже работал и старался понять, что за магнит заключен для всех нас в клинке шпаги. Есть некая неодолимая притягательная сила, которая удерживает нас в армии помимо нашей воли и заставляет постоянно ждать какого-то грозного события или войны. Пожалуй,— я недавно упоминал об этом в нашей беседе — можно говорить и писать о том, что среди военных существует некая особая страсть, она-то и придает армии жизнеспособность; эта страсть зиждется не на стремлении к славе, не на честолюбии; это своего рода рукопашная схватка с судьбою, это борьба, таящая в себе источник бесчисленных отрад, неведомых остальным людям, и тайные победы в этой борьбе отражают величие души; короче говоря, это — любовь к опасности. — Это правда, — отозвался Тимолеон. 4 Альфред де Виньи
50 Книга вторая — Не будь ее, — продолжал я,— что поддерживало бы моряка в открытом море? Что утешало бы его в тоске, тоске мужчины, видящего вокруг себя одних мужчин? Он уходит в плавание и прощается с землею; прощается с улыбкой женщин, с их любовью; прощается с избранными друзьями и милыми привычками своей жизни; прощается со своими старыми родителями, прощается с красотами природы — с полями, деревьями, травою, душистыми цветами, мрачными скалами, задумчивыми лесами, где притаились дикие звери; прощается с большими городами, с непрестанным цветением искусств, с высокими мыслями, волнующими наши умы среди праздности жизни, с изящными, таинственными и полными страсти связями большого света; он прощается со всем и уходит в море. Перед ним три врага: вода, воздух и человек; и каждое мгновенье ему предстоит сражаться с одним из этих врагов. Это всепоглощающее чувство тревоги спасает его от тоски. Он живет, постоянно одерживая победу; ибо это победа — даже просто пересечь Океан и не дать ему себя поглотить; это победа — идти куда хочешь и кидаться в объятия злому ветру; это победа — бросать вызов шторму и заставлять его следовать за собой, как слугу; победа — спокойно почивать и невозмутимо заниматься привычным делом среди разгула стихии. Ложась спать, моряк чувствует себя царем: он лежит на хребте Океана, словно святой Иеро- ним2 на хребте укрощенного льва, и наслаждается отрешенностью, которая делит с ним его ложе. — Великолепно, — сказал Тимолеон, и я увидел, как он кладет письмо на стол. — И все это творит любовь к опасности; именно благодаря ей человек ни на минуту не остается без дела, он постоянно борется, у него всегда есть цель. Выступи мы сейчас в поход, вы бы так не страдали. — Кто знает? —возразил мой собеседник. — Вы счастливы в меру ваших возможностей. Быть счастливее вы уже не в состоянии. Ваше счастье завело вас поистине в тупик. — Верно, еще как верно, — прошептал он. — Вы ничего не можете поделать с тем, что у нее молодой муж и ребенок, и вы не можете добиться большей свободы, чем та, которой вы располагаете. Вот в чем ваша пытка! — И вечно лгать, — стиснув мою руку, добавил он. — Вы верите в то, что будет война? — Я нисколько в это не верю, — отозвался я. — Ах, если б я только знал, танцует ли она нынче вечером. Я решительно запретил ей ехать на этот бал. — И без ваших слов я, конечно, заметил бы, что уже полночь, — сказал я. — Никакой Аустерлиц вам не нужен, друг мой. У вас хватает забот. Вы можете притворяться и лгать еще несколько лет подряд. Покойной ночи!
Глава IV. Семейный концерт 51 Глава IV СЕМЕЙНЫЙ КОНЦЕРТ Я направился уже к двери и начал было открывать ее, как, к удивлению моему, услышал вдруг где-то звуки музыки; это было совсем близко, должно быть в самой крепости. Звуки доносились к нам через окно: два мужских голоса и один женский пели в сопровождении фортепьяно. В такой поздний час это было для меня приятной неожиданностью. Я предложил моему товарищу подойти поближе и послушать. Малый подъемный мост, параллельный главному и предназначенный для пропуска коменданта и офицеров в определенные ночные часы, был еще не поднят. Мы вернулись в крепость, миновали один двор за другим и, прислушиваясь к долетавшим до нас голосам, очутились, наконец, под распахнутыми окнами домика старого артиллерийского фельдфебеля, жилище которого я сразу узнал. Эти большие окна находились в первом этаже, и, остановившись подле них, мы увидели в глубине комнаты всю небольшую семью славного солдата. В дальнем углу комнаты стояло небольшое фортепьяно красного дерева, украшенное старинными медными инкрустациями. Фельдфебель (такой же пожилой и такой же скромный, каким он показался нам при первой встрече) сидел за инструментом и брал аккорды, сопровождая их модуляциями, весьма несложными, но гармонично сочетавшимися между собою. Он смотрел куда-то ввысь, нот перед ним не было; на полураскрытых губах его под пушистыми седыми усами играла блаженная улыбка. Дочь его, стоявшая справа, либо готовилась вступить, либо только что умолкла; взор ее выражал легкое смятение, а губы были полуоткрыты, как у отца. Слева от него стоял молодой унтер-офицер гвардейской легкой артиллерии в строгом мундире этого прекрасного полка и глядел на молодую девушку так, словно все еще ее слушал. Позы их были очень спокойны, в манере держать себя сквозило удивительное благородство, на лицах сияло безграничное счастье. Черты их, озаренные сверху падавшим на них отблеском света, не выдавали ни малейшей тревоги; и божий перст, казалось, начертал на челе каждого из них лишь доброту, любовь и чистоту помыслов. Шпаги наши звякнули о стену, и звук этот выдал наше присутствие. Славный старик увидел нас и покраснел до самой лысины от неожиданности и, думается мне, от удовольствия. Он поспешно встал и, взяв один из трех светивших ему шандалов и отперев дверь, усадил нас. Мы попросили его продолжать свой домашний концерт, и он, с благородной 4*
52 Книга вторая простотою, не пытаясь извиняться и молить о снисхождении, обратился к молодым людям: — На чем мы бишь остановились? И все три голоса слились в единой неизъяснимой гармонии. Тимолеон слушал, боясь пошевелиться; я же, опустив голову и закрыв глаза, погрузился в мечты, проникнутый трогательным умилением, причинившим мне, бог весть отчего, какую-то щемящую боль. Песнь уносила мою душу в края грусти и меланхолических услад, и, должно быть, под влиянием все той же навязчивой идеи, что преследовала меня в часы вечерних занятий, зыбкие переливы голосов превращались в воображении моем в зыбкие вереницы образов. Исполнялась одна из тех шотландских хоровых песен, одна из тех старинных мелодий бардов,1 которым и по сей день вторит звонкое эхо Оркадских утесов.2 Мне казалось, будто эта сумрачная мелодия неторопливо растет и внезапно тает, подобно туманам в горах Оссиана; 3 вздымаясь над клокочущей пеной Арвена,4 туманы эти постепенно сгущаются и, устремляясь вверх, ширятся и словно набухают, наполняясь несметною толпою призраков, которых вихри терзают и рвут. Тут и воины со шлемом в руке, всегда погруженные в раздумье; их слезы и кровь, капля за каплей, стекают в пробивающиеся меж скал темные воды; тут и бледные красавицы — их волосы развеваются на ветру, словно лучистый след далекой кометы, и утопают, сливаясь с влажным блеском луны; они проносятся быстро, и ноги их скрыты воздушными складками белых одеяний: они бескрылы, и все же летят. Они летят, и в руках у них арфа; они летят, потупя взор и при- открыв свои невинные уста; пролетая, они вскрикивают и, вздымаясь все выше и выше, тонут в манящем их мягком свете. А вот и воздушные корабли, которые будто разбиваются о суровые прибрежные камни и погружаются в пучину вод; горы склоняются и плачут по ним, а черные доги подымают свои уродливые морды и подолгу воют, глядя на трепещущий в небе диск. А тем временем прибой сотрясает белые столбы Оркадских скал, что высятся подобно трубам исполинского органа, и разносит по всему Океану душераздирающую гармонию, которая на тысячу ладов повторяется в гротах, где стонут плененные волны. Такие вот сумрачные видения навевала эта музыка душе моей, совсем еще юной, доступной любому искреннему влечению и словно влюбленной в свои вымышленные страдания. Но ощутить с такой силою эти грустные и могучие мелодии означало возвратиться к первоначальному замыслу того, кто их создал. Счастливое семейство само испытывало тот душевный трепет, который передался и нам, и голоса поющих то и дело начинали дрожать от глубокого волнения. Пение окончилось, и наступило долгое молчание. Молодая девушка, видимо утомленная, оперлась на отцовское плечо; высокая, она слегка на-
Глава IV. Семейный концерт 53 клонялась, словно у нее не было сил держаться прямо; ее хрупкая фигура обличала раннее развитие, а острые плечи наводили на мысль о том, что она слаба грудью. Целуя отца в его высокий морщинистый лоб, она мягко протянула руку молодому унтер-офицеру, который прижал ее к своим губам. Самолюбие не позволяло мне высказать вслух мои сокровенные мечты, и я ограничился тем, что очень сдержанно сказал: — Да ниспошлет небо долгую жизнь и благословение всем, кто обладает даром передавать музыку ради нее самой! Я не очень-то восхищаюсь теми, кто находит, будто такая-то симфония грешит картезианством,5 а та, другая, тяготеет к системе Спинозы;6 кто приходит в восторг от пантеизма того или иного трио и от пользы некоей увертюры, способствующей якобы улучшению быта самого многочисленного сословия. Если бы мне удалось постигнуть, что, скажем, лишний бемоль в ключе может придать квартету флейт и фаготов характер большей приверженности периоду Директории, нежели периоду Консульства и Империи,7 я перестал бы говорить и всегда только пел бы; я отбросил бы, как жалкий хлам, все слова и фразы, которые годны разве лишь в пределах какой-нибудь сотни департаментов, когда б имел счастье высказать отчетливо и ясно свои мысли всей вселенной с помощью семи нот. Но коль скоро мне «едостает этих познаний, все мои суждения о музыке были бы крайне ограниченны, и я могу лишь попросту сказать, чго испытываю истинное удовольствие, глядя на вас и на доброе согласие, исполненное простоты и задушевности, которое царит в вашей семье. И в вашем семейном концерте мне больше всего по душе то наслаждение, которое о« доставляет вам самим; ваши души кажутся мне еще более чистыми, чем самая чистая музыка, которая когда-либо возносилась к небу с нашей грешной, по-прежнему страждущей земли. И я порывисто протянул руку славному отцу семейства; он пожал мне ее с выражением глубокой признательности. То был лишь старый солдат, но в его речах и манерах сквозило нечто напоминавшее старинную светскую учтивость. В дальнейшем все объяснилось. — Вот, господин лейтенант,— заметил он, — так-то мы здесь и живем: проводим наш досуг в пении все трое — дочка, я и мой будущий зять. И, говоря это, он с нежностью, сияя от счастья, взглянул на красивую молодую пару. — А вот, — добавил он несколько более задумчиво, указывая на небольшой портрет, — мать моей дочери. Мы взглянули на выбеленную известью стену скромной комнаты и увидели миниатюру, изображавшую самую прелестную и самую цветущую крестьянскую девушку, из тех, что пленяют нас на портретах Грёза8 большими голубыми глазами и пухлыми губами вишенкой.
54 Книга вторая — Этот портрет соблаговолила в свое время написать весьма знатная дама, — сказал мне фельдфебель, — а вот с приданым моей покойной женушки произошла презабавная история. Не успели мы попросить его рассказать нам о своей женитьбе, как уже сидели втроем за рюмками зеленого абсента, который он почтительно и несколько церемонно нам сразу же предложил, и старик начал свою повесть. Глава V РАССКАЗ ФЕЛЬДФЕБЕЛЯ. ДЕТИ ИЗ МОНТРЕЙЛЯ И КАМЕНОТЕС Да будет вам известно, господин лейтенант, что воспитывался я в деревне Монтрейль и наставником моим был не кто иной, как сельский кюре. Он обучил меня немного церковному пению, и то была самая счастливая пора моей жизни— годы, когда я пел в детском хоре, когда я был пухлым, румяным мальчуганом и каждый мимоходом норовил потрепать меня по щеке, когда голос мой звучал чисто; голубоглазый, белокурый, с припудренными волосами, я носил тогда блузу и сабо.1 Я редко смотрюсь в зеркало, но надо думать, что сейчас я уже вовсе не похож на того мальчугана. И все-таки я им был и, помнится, никак не хотел расставаться с визгливым, расстроенным клавесином, что стоял у старого кюре. Я довольно правильно настроил его по слуху, и добрый пастырь, который славился когда-то в соборе Парижской богоматери как собственным голосом, так и искусством обучать пению в унисон, показал мне старинное сольфеджио. Когда он бывал доволен, то щипал меня за щеку до синяков, приговаривая: — Слушай, Матюрен, ты всего-навсего крестьянский сын, но ты твердо знаешь катехизис и сольфеджио,2 и, когда ты перестанешь возиться со своим заржавленным ружьем, из тебя может выйти учитель музыки. Старайся! Это придавало мне духу, и я нещадно барабанил по жалким клавишам, где почти ни один диэз уже не откликался. Бывали часы, когда мне разрешалось погулять и побегать, но самый отрадный отдых наступал для меня в те минуты, когда я мог усесться в конце Монтрейльского парка и позавтракать ломтем хлеба вместе с каменщиками и другими рабочими, которые по приказу королевы сооружали небольшой музыкальный павильон у самой версальской дороги, в ста шагах от заставы. Это чудесный уголок, который вы сможете увидеть, подъезжая сюда, по правую сторону от дороги на Версаль. Если на самой окраине парка,
Глава V. Рассказ фельдфебеля. Дети из Монтрейля и каменотес 55 посреди лужайки из газона, обсаженной высокими деревьями, вы заметите павильон, смахивающий одновременно и на мечеть и на бонбоньерку, знайте — это тот самый, на который я бегал глядеть, когда его еще только строили. Я подавал руку девочке моих лет по имени Пьеретта, которую господин кюре, как и меня, учил петь, потому что у нее был приятный голосок. Она брала с собою большой кусок хлеба с маслом, который ей давала служанка* кюре, ее мать, и мы отправлялись к месту постройки павильона, возводимого под наблюдением королевы, намеревавшейся подарить его своей старшей дочери. Пьеретте и мне было тогда лет по тринадцати. Она была уже так хороша, что встречные частенько останавливали ее, чтобы сказать ей ласковое словцо, и мне не раз приходилось видеть, как красивые дамы выходили из карет, желая поболтать с ней или просто поцеловать ее. Когда девочка появлялась в красном фуро,3 с фижмами на поясе и стянутом в талии, можно было уже предугадать, какою красавицей она со временем станет. Сама она об этом не думала и любила меня, как брата. Мы ходили с нею, всегда взявшись за руки, и с самого раннего детства так привыкли к этому, что я ни разу в жизни не предлагал ей взять меня под руку. Наведываясь изо дня в день к рабочим, мы познакомились с молодым каменотесом, который был старше нас лет на восемь, на десять. Он усаживал нас на обломок бута, а то и на землю подле себя, и когда ему, бывало, приходилось перепиливать большой камень, Пьеретта поливала пилу водой, а я брался за другой конец пилы, чтобы тоже чем-то помочь; так вот каменотес этот и стал моим закадычным другом. Характером он был кроткий, покладистый, а подчас и повеселиться умел, ηθ это бывало редко. Он сочинил песенку о камнях, над которыми трудился, и о том, что они тверже, чем сердце Пьеретты; он ловко обыгрывал на разные лады такие слова, как Пьер, Пьеретта, пьерри, пьерье, Пьеро,4 и это очень смешило нас всех троих. Товарищ наш был высокий, очень бледный парень, который, верно, все еще продолжал расти: весь какой-то нескладный, с длинными руками и большими ногами, и вид у него бывал порою такой, будто он вовсе и не думает о работе. По его словам, он любил свое ремесло, ведь оно изо дня в день позволяло ему честно зарабатывать себе на хлеб и в то же время не мешало мечтать о чем угодно до самого захода солнца. Отец его, архитектор, — уж и не знаю, как это случилось, — разорился до того, что сыну пришлось начинать все с самого начала, и юноша безропотно покорился этой участи. Когда ему приходилось тесать огромный камень или перепиливать его вдоль, он всегда затягивал какую-нибудь песенку; в ней заключалась целая история, которую он придумывал тут же, за работой, нанизывая один за другим куплетов двадцать, а то и тридцать.
56 Книга вторая Иной раз велит мне, бывало, пройтись перед ним вместе с Пьереттой да обоих петь еще заставит, и притом на два голоса, а то, для забавы, скажет, чтобы я встал на колени перед Пьереттой и руку к сердцу приложил, сам же и слова к этой сценке сочинит, а мы их за ним повторять должны. Все это не мешало ему хорошо знать свое дело — и года не прошло, как он уже мастером-каменщиком стал. Угольником и молотом своим он кормил мать да двух меньших братьев, те подчас приходили вместе с нами поглядеть на его работу. Стоит, бывало, нашему приятелю увидеть вокруг себя всю компанию, как он, глядишь, и бодрее станет, и развеселится. Мы звали его Мишелем, но, чтобы с самого начала сказать вам зсю правду, имя его было Мишель-Жан Седэн.5 Глава VI НЕВОЛЬНЫЙ ВЗДОХ — Да, — вырвалось у меня, — вот кто настоящий поэт! Молодая девушка и унтер-офицер недоуменно взглянули друг на друга, словно огорченные тем, что их отца прерывают, но наш почтенный фельдфебель, подтянув с обеих сторон свой повязанный по-военному черный галстук на белой подкладке, тотчас же продолжил начатый им рассказ. Глава VII ДАМА В РОЗОВОМ — Одно мне кажется несомненным, дорогие дети, — сказал он, обернувшись и поглядев на дочь, — Провидению угодно было сделать мою жизнь именно такою, какой она сложилась. Могу заявить перед всем белым светом, что под грозными ударами судьбы, которые без счета обрушивались на меня, я неизменно препоручал себя богу и надеялся на его помощь, а сам, в свой черед, старался держаться изо всех сил. Вот почему, осмелюсь сказать, идучи по бурным волнам, я не заслужил названия человека маловерного, каким оказался апостол,1 а когда ноги мои теряли опору, я воздевал глаза к небу, и оно спасало меня. (Тут я взглянул на Тимолеона. «Он лучше нас», — шепнул я ему). Рассказчик продолжал: — Кюре Монтрейльского прихода очень любил меня; он обращался со мною с такой отеческой лаской, что я начисто позабыл о том, кто мои родители, хотя кюре постоянно напоминал мне, что отец мой — бедный
Глава VII. Дама в розовом 57 крестьянин, а мать — бедная крестьянка; они оба почти одновременно погибли от оспы, и я их даже не знал. В шестнадцать лет я был еще дик и глуп, но кое-что знал по-латыни, был силен в музыке, да и по части садоводства находили, что я немало всего умею. Жизнь моя текла мирно и счастливо: Пьеретта была всегда со мною рядом, а я работал и все время смотрел на нее, хотя говорить с ней много не приходилось. Однажды в парке, когда я подстригал ветки бука, чтобы потом сделать из них вязанку, Пьеретта вдруг крикнула: — Ах, Матюрен, страх-то какой! Гляди-ка: по аллее идут сюда две дамы, да такие красивые. Что теперь делать? Я поднял голову и в самом деле увидел двух молодых женщин, которые шли рука об руку и быстро приближались к нам, ступая по сухим листьям. На одной из них, той, что казалась выше, было легкое платье из розового шелка. Она почти что бежала, а другая, стараясь поспеть за ней, несколько отставала. Бедный крестьянский паренек, я, понятное дело, перетрусил и шепнул Пьеретте: — Бежим! Но не тут-то было! Скрыться мы не успели, и я напугался еще пуще, когда увидел, что дама в розовом делает знак Пьеретте, а та вся зарделась и, боясь пошелохнуться, схватила меня за руку, чтобы как-то прийти в себя. Я же скинул колпак и, в оцепенении, прислонился к дереву. Очутившись, наконец, подле нас, дама в розовом сразу же подошла к Пьеретте; фамильярно взяв ее за подбородок, словно показывая ее другой даме, она промолвила: — Ну, что я вам говорила: вот и весь мой костюм молочницы к четвергу. Какая хорошенькая девочка! Дитя мое, ты отдашь свое платье целиком, как оно есть, людям, которые придут к тебе за ним от моего имени, поняла? А я тебе пришлю взамен мое. — Ах, сударыня, — прошептала Пьеретта, пятясь. На губах другой дамы появилась тонкая, нежная, немного грустная улыбка, и ласкового выражения ее лица я вовек не забуду. Шла она, слегка наклонив голову; подойдя к нам, она осторожно взяла Пьеретту за голую руку, велела ей встать поближе, а ослушаться этой дамы, должно быть, никто не мог. — Не вздумай только что-либо менять в твоем костюме, моя красавица, — добавила дама в розовом, погрозив Пьеретте камышовой тросточкой с золотым набалдашником, что была у нее в руке. — А вот этот рослый малый будет солдатом, и я вас поженю. Она была так хороша, что у меня, как сейчас помню, появилось желание стать перед ней на колени; вам, конечно, это покажется смешным, да и сам я потом не раз смеялся над собой, но кабы вы ее видели, вы бы поняли, что я хочу сказать. Она была похожа на фею, очень-очень добрую.
58 Книга вторая Говорила эта дама быстро и весело; слегка потрепав Пьеретту по щеке, она оставила нас обоих в полнейшем замешательстве — вид у нас был дурацкий, и мы не знали, что нам теперь делать; мы только заметили, как обе дамы пошли по аллее в сторону Монтрейля и, миновав небольшую рощу, углубились в парк. Тогда мы взглянули друг на друга и, все так же держась за руки, вернулись к господину кюре; мы ничего не говорили, но нам было очень радостно. Пьеретта вся раскраснелась от волнения, а я стоял понурившись. Священник спросил, что с нами; я ему ответил совершенно серьезно: — Господин кюре, я хочу быть солдатом. Он едва не упал навзничь, он, который обучил меня сольфеджио! — Как, милый мой мальчик, — воскликнул добряк, — ты хочешь меня покинуть? Ах ты, господи! Пьеретта, да что с ним такое сотворили, что он хочет стать солдатом? Ты что уже больше не любишь меня, Матю- рен? Ты и Пьеретту больше не любишь? Да что же мы в конце концов тебе сделали, скажи? И на что тогда прекрасное воспитание, которое я тебе дал? Видно, я с тобой только время потерял! Да отвечай же, негодяй! — добавил он, тряся меня за плечо. Я чесал в голове и повторял, упорно уставившись на свои сабо: — Хочу быть солдатом. Господин кюре весь побагровел; мать Пьеретты принесла ему полный стакан холодной воды и расплакалась. Пьеретта тоже плакала, не смея вымолвить ни слова, но не сердилась на меня: она-то ведь отлично понимала, что я собираюсь идти в солдаты только ради того, чтобы жениться на ней. В эту минуту вошли два статных пудреных лакея в сопровождении горничной, похожей с виду на важную даму, и спросили, уложила ли малютка свои пожитки, которые ей велели приготовить королева 2 и княгиня де Лам- баль.3 Бедный кюре вскочил с места в таком смятении, что с трудом держался на ногах, а Пьеретта и ее матушка сильно задрожали, не осмеливаясь даже открыть большую коробку, которую им прислали взамен крестьянского платья и чепца, и пошли примерять новый наряд с таким видом, будто их ведут на расстрел. Оставшись наедине со мною, кюре пожелал узнать, что, собственно, произошло, и я ему рассказал обо всем точно так же, как вам, только покороче. — Так вот почему ты хочешь уйти из дому, сын мой? — спросил он, взяв меня за обе руки. — Да пойми ты, самая знатная дама в Европе сказала такое крестьянскому пареньку, как ты, только для того, чтобы позабавиться; она, верно, обо всем уже позабыла. Если б ей рассказали, что ты счел ее слова за приказ или за предначертание судьбы, она бы
Глава VIII. Фузилер первой шеренги 59 ответила, что ты болван и что, садовничай ты хоть всю свою жизнь, ей до этого дела нет. Все, что ты заработаешь в саду и что мог бы заработать, обучая пению, — все это, дружок, твое, а вот деньги, что ты получишь в полку, принадлежать тебе не будут, и у тебя найдется тысяча поводов промотать их на удовольствия, запрещенные религией и моралью. Ты утратишь все добрые принципы, которые я тебе преподал, и мне придется краснеть за тебя. Когда ты вернешься домой (если ты вообще вернешься), характер у тебя будет совсем не тот, что был от рождения. Ты был кроток, скромен, послушен, а станешь грубым и наглым буяном. Наша Пьеретта, разумеется, ни за что не согласится стать женою такого шалопая; да если б даже она и захотела, так мать не позволит. А я, что смогу для тебя сделать я, коли ты начисто забудешь о Провидении? И заметь себе, ты о нем забудешь, уверяю тебя, кончится дело этим. Я продолжал разглядывать свои сабо, насупившись и скорчив недовольную мину, а затем, почесав в голове, пробурчал: — Все равно, я хочу быть солдатом. Добрый кюре не выдержал и, распахнув настежь дверь, печально указал мне на большую дорогу. Я понял немой жест моего наставника и вышел. На его месте я поступил бы точно так же. Но это я думаю сейчас, а тогда я этого не думал. Я сдвинул бумазейный колпак на правое ухо, поднял воротник блузы, взял в руки палку и направился напрямик к кабачку, что стоял на Версальской дороге, ни с кем не попрощавшись. Глава VIII ФУЗИЛЕР1 ПЕРВОЙ ШЕРЕНГИ В этом кабачке я застал трех молодцов в шляпах с золотым позументом и белых мундирах с розовыми отворотами,2 усы их были нафабрены дочерна, волосы густо припудрены, а речь походила на скороговорку шарлатанов, что продают целебные снадобья. Эти трое молодцов оказались искусными вербовщиками. Они заявили, что стоит мне отобедать с ними, как я получу истинное представление о полнейшем счастье, коим наслаждаются спокон веков в Королевском Овернском полку. Они угостили меня цыпленком, молодыми куропатками и седлом косули, напоили бордоским и шампанским и вдобавок отличным кофе и тут же поклялись честью, что в Королевском Овернском полку у меня иного стола и не будет. Впоследствии я убедился, что они говорили правду. Они поклялись мне также — ибо клялись они поминутно, — что в Королевском Овернском полку самые мягкие, самые вольные порядки; что у солдат там куда
60 Книга вторая более благодатное житье, чем у капитанов в других полках; что там наслаждаются приятным обществом и мужчин, и прекрасных дам; что там много музицируют и особливо ценят всех, кто играет на фортепьяно. Это последнее обстоятельство и заставило меня решиться. Итак, на следующий день я удостоился чести стать солдатом Королевского Овернского полка. Надо сказать, это был довольно недурной полк, но я не виделся там ни с Пьереттой, ни с господином кюре. Я потребовал на обед цыпленка, а мне дали ту диковинную мешанину из картошки, баранины и черного хлеба, которая звалась, зовется и, должно быть, всегда будет зваться «суп-рататуй». Меня обучили стойке солдата без оружия с таким великим совершенством, что впоследствии я позировал художнику, делавшему рисунки к Уставу 1791 года, уставу, который, как вам известно, господин лейтенант, является образцовым по части точности. Я прошел стрелковое обучение, одиночное и в составе взвода, и мог выполнять заряжание в двенадцать темпов, заряжание ускоренное и произвольное, с подсчетом и без подсчета приемов, столь же безукоризненно, как самый втугую вышколенный из всех капралов короля прусского Фридриха Великого, о котором старики вспоминали с умилением людей, преклоняющихся перед теми, кто их бьет. Мне соблаговолили обещать, что, при условии примерного поведения, я в конце концов буду включен в состав первой гренадерской роты. Вскоре у меня появилась пудреная коса, которая довольно изящно свисала на мою белую форменную куртку, но я так ни разу не виделся ни с Пьереттой, ни с ее матушкой, ни с господином монтрейльским кюре и совершенно не занимался музыкой. Однажды под вечер в той самой казарме, где мы сидим сейчас,3 я был оставлен без увольнения за то, что трижды допустил ошибку в ружейных приемах; мне приказали принять положение фузилера первой шеренги для стрельбы с колена, прямо против огромного, яркого солнца, в которое я покорно целился, сохраняя полнейшую неподвижность, пока онемевшие от усталости руки не начинали сгибаться в локте; находившийся тут же бравый капрал, который следил за тем, чтобы я держал ружье как положено, время от времени приподнимал палкой мой штык, когда тот опускался; это небольшое наказание было придумано господином де Сен-Жерменом.4 Я стоял в такой вот позе уже минут двадцать, пытаясь, елико возможно, превратиться в истукана, как вдруг увидел прямо перед дулом ружья кроткое и невозмутимое лицо Мишеля, моего приятеля-каменотеса. — Ты пришел весьма кстати, дружище, — шепнул я ему, — и ты оказал бы мне огромную услугу, если бы хоть на минуту подставил свою трость под штык. Рукам моим будет чуть полегче, да и с палочкой твоей ничего не случится.
Глава VIII. Фузилер первой шеренги 61 — Эх, милый мой Матюрен, — сказал он,— здорово же ты поплатился за то, что ушел из Монтрейля; нет с тобою доброго кюре: не с кем тебе посоветоваться, некого послушать! Ты, поди, скоро совсем и музыку твою любимую позабудешь, военные-то марши в сравнении с ней ничего не стоят. — Подумаешь, — возразил я, приподнимая дуло ружья и гордо отказываясь от тросточки Мишеля, — подумаешь, у каждого своя голова на плечах. — И не высаживать тебе больше деревцов шпалерами, не выращивать чудесных монтрейльских персиков5 с твоей Пьереттой, а она все так же цветет, как и они, а над губой у нее такой же нежный пушок, что и у них на кожице. — Подумаешь, — повторил я, — у меня своя голова на плечах. — Будешь тут вот попусту целиться, — наместо кремня-то у тебя деревяшка— так не раз себе коленку намнешь, прежде чем капралом станешь. — Подумаешь, — твердил я, — хоть я и медленно продвигаюсь, а когда- нибудь да продвинусь; как говорится, кто умеет ждать, тот своего дождется; а как сержантом стану, так буду уже кое-что значить и женюсь на Пьеретте. Сержант — это барин, а коли ты барин, тебе и почет. Мишель вздохнул. — Эх, Матюрен, Матюрен, — молвил он — неразумный ты человек: больно уж много в тебе гордости да амбиции; неужто ты не хотел бы заместителя себе найти, кабы кто деньги за тебя внес, а ты бы мог жениться на Пьеретте? — Мишель, Мишель, — отвечал ему я, — и здорово же тебя люди испортили; не знаю я, что ты теперь делаешь: ведь на каменщика ты совсем не похож, раз уж вместо рабочей куртки в черную тафту оделся; только ты бы никогда не вымолвил таких слов в ту пору, когда учил меня: «Судьбу свою надо ковать самому». Я же не хочу жениться на чужой счет и, как видишь, кую свою судьбу сам. Впрочем, надоумила меня сама королева, а уж королева не может ошибиться, когда судит, кому что лучше делать. Она ведь сказала: «Он будет солдатом, и я их поженю»; она не говорила: «Он вернется домой, побыв в солдатах». — Но послушай, — сказал мне Мишель, — если бы ненароком королева пожелала дать тебе денег на свадьбу, ты как, взял бы? — Нет, Мишель, денег у нее я бы не взял, даже если бы, сверх ожидания, она пожелала мне их дать. — Ну, а если бы Пьеретта сама «а приданое себе заработала? — не унимался он. — Тогда другое дело, я бы сразу на ней женился, — отозвался я. Добрый малый, видно, совсем растрогался. — Ладно, — сказал он, — я все это передам королеве.
62 Книга вторая — Да ты спятил, что ли, — удивился я, — или слугой к ней нанялся? — Ни то, ни другое, Матюрен, хотя прежнее мастерство свое я забросил. — А что ж ты теперь мастеришь? —спросил я. — Э, брат, я пьесы мастерю, бумагу режу да перья чиню. — Да неужто это правда? — воскликнул я. — Да, мой мальчик, я пишу небольшие пьески, простенькие и очень понятные. Придет время, я тебе их покажу. — В самом деле, — заметил Тимолеон, прерывая фельдфебели, — сочинения милейшего Седэна построены отнюдь не на каких-то сложных проблемах; там не найдешь рассуждений о конечном и бесконечном, о цели всего сущего, о родственности идей и отождествлении личности; там не отравляют королей и королев ядом, не ведут их >на эшафот; пьесы эти названы не какими-либо звучными именами, коим сопутствует их философское толкование; а называются они: «Блэз», «Заблудившийся ягненок», «Дезертир» или же «Садовник и его господин», «Неожиданное пари»; действуют в них совсем простые люди, говорят они правду, они — философы, сами того не зная,6 подобно создавшему их Седэну, которого я считаю автором более значительным, чем то полагали до сих пор. Я промолчал. Фельдфебель продолжал. — Ну что ж, тем лучше! — откликнулся я. — Я так же рад за тебя сейчас, как в ту пору, когда ты камни тесал. — Эх! То, что я строил тогда, было поважнее всех моих нынешних сооружений: оно не выходило из моды и долго стояло. Но если постройка рушилась, она могла кого-нибудь придавить, а теперь, когда мое строение рушится, оно никого не давит. — Подумаешь, я всегда всем доволен, — отвечал . . . вернее, собирался ответить я, ибо подошедший капрал так сильно хватил палкой по тросточке моего приятеля Мишеля, что та отлетела, представьте себе, вон туда, под самый пороховой погреб. Он тут же дал шесть суток гауптвахты часовому, который пропустил на плац вольного. Седэн понял, что надо уходить, он преспокойно подобрал свою тросточку и, направляясь к Лесным воротам, бросил на прощанье: — Будь уверен, Матюрен, я все расскажу королеве.
Глава IX. На сеансе 63 Глава IX НА СЕАНСЕ Пьеретта моя была красивая девушка и отличалась решительностью, спокойствием и благонравием. Смутить ее было нелегко, а с тех пор, как с ней побеседовала королева, она не очень-то позволяла читать себе нотации; она сумела заявить господину кюре и матушке своей, его служанке, что желает выйти замуж за Матюрена, и вставала затемно, чтобы сшить себе кое-какое приданое, точно никто и не выставлял меня из дому надолго, если не навсегда. Однажды — а было это в понедельник на святой «еделе, она потом всегда этот день вспоминала, бедняжка, и частенько мне все снова рассказывала — итак, однажды сидит она у входа в дом господина кюре, работает и поет как ни в чем не бывало; вдруг видит: по аллее катит быстро- быстро красивая карета, запряженная шестеркой лошадей, идущих отличной рысью, а впереди два форейтора сидят, пудреные, розовые и столь малого роста, что издали видны только их ботфорты. В кружевах жабо у них — пышные цветы, и такие же цветы красуются за ушами у лошадей. И вот скороход, который бежал перед лошадьми, остановился как раз у дома господина кюре, где угодно было остановиться и карете; дверца ее любезно распахнулась настежь. Внутри экипажа никого не было. Пьеретта глядела на все это, широко раскрыв глаза, а скороход, весьма учтиво сняв шляпу, попросил ее соблаговолить сесть в карету. Вы, быть может, думаете, что Пьеретта стала жеманиться? Да ничуть: у нее для этого было слишком много здравого смысла. Она попросту сняла свои сабо, оставив их на пороге, надела туфли с серебряными пряжками, аккуратно сложила свое шитье и, опершись на руку выездного лакея, села в карету — так, словно всю жизнь она иначе и не ездила, потому что с тех пор, как она поменялась платьем с королевой, она уже больше ни перед чем не робела. Она мне не раз говорила, что в карете ей стало очень страшно по двум причинам: во-первых, ехали так быстро, что ей почудилось, будто деревья Монтрейльского парка бегут назад, как сумасшедшие; во-вторых, ей пришло в голову, что, усевшись на белые каретные подушки, она оставит на них синее с желтым пятно, под цвет своей юбки. Поэтому она поддернула платье в поясе и замерла совершенно прямо на самом краю подушки, нимало не тревожась по поводу происходящего и безотчетно угадывая, что в подобных обстоятельствах следует делать то, что угодно всем окружающим, смело и не колеблясь. Повинуясь этому безошибочному чувству по склонности своей счаст-
64 Книга вторая ливой натуры, заставлявшей ее постоянно тянуться ко всему хорошему и правдивому, она с достоинством оперлась на руку выездного лакея и позволила проводить себя в раззолоченные апартаменты Трианона,1 а там уже постаралась ступать на цыпочках из уважения к паркету лимонного и индийского дерева, который она опасалась поцарапать гвоздями от каблуков. Когда Пьеретта входила в последнюю комнату, она услышала мелодичные женские голоса и веселый смех. Она оторопела; сердце ее сильно забилось. Но, войдя, она тотчас же успокоилась: это был не кто-нибудь, а ее добрая приятельница королева. С королевой находилась и мадам де Ламбаль, сидевшая в амбразуре окна, за пюпитром, какие обычно бывают у художников-миниатюристов. На зеленом сукне пюпитра лежал уже подготовленный медальон из слоновой кости; подле медальона — кисти; рядом стоял стакан с водой. — А, вот и она, — радостно воскликнула королева и, подбежав к Пьеретте, взяла ее за обе руки. — Как она свежа, как мила! Какая прелестная модель для вас! Не погрешите же против нее, мадам де Ламбаль! Сядь сюда, дитя мое! И очаровательная Мария-Антуанетта насильно усадила Пьеретту на стул. Та совсем смутилась: стул оказался таким высоким, что ноги ее свисали и болтались. — Да поглядите только, как она прекрасно держится, — продолжала королева, — ей не нужно повторять дважды то, чего вы от нее хотите; держу пари, что она не глупа. Сиди прямо, девочка, и выслушай меня. Сюда придут двое господ. Знаешь ты их или «е знаешь, разница не велика, тебе это должно быть безразлично. Ты будешь делать все, что они тебе прикажут. Я слышала, что ты поешь, и тебе придется спеть. Когда они скажут тебе войти и выйти, пройтись взад и вперед, ты войдешь, выйдешь, пройдешься взад и вперед, все в точности, понимаешь? Все это для твоего же блага. Мадам и я поможем им обучить тебя кое-чему такому, что я хорошо знаю, и за все свои труды мы просим тебя только об одном: позировать каждый день для мадам. Тебя это не слишком огорчает, не так ли? Отвечая, Пьеретта лишь краснела и бледнела при каждом слове; но в душе она была так довольна, что ей хотелось бы расцеловать милую королеву, как свою подружку. Она все еще позировала, устремив взгляд на дверь, когда увидела, что в комнату входят двое мужчин, один — толстый, а другой — высокий. При виде высокого Пьеретта невольно вскрикнула: «Да ведь это. . .!» Но тут же прикусила себе палец и осеклась. — Ну, как вы ее находите, господа?—спросила королева. — Разве я не права? — Не правда ли, она настоящая Роза? — воскликнул Седэн.
Глава X. Прекрасный вечер 65 — Мне достаточно одной только ноты, государыня, — сказал тот, что был потолще, — и я узнаю, окажется ли она Розой для Монсиньи,2 как оказалась для Седэна. Дитя мое, повторите эту гамму, — продолжал Гретри,3 напевая: до, ре, ми, фа, соль. Пьеретта повторила. — У нее божественный голос, государыня, — заметил Гретри. Королева захлопала в ладоши и вскочила с места. — Она заработает себе на приданое, — сказала она. Глава X ПРЕКРАСНЫЙ ВЕЧЕР Тут почтенный фельдфебель отпил немного абсента из своей рюмки, приглашая нас последовать его примеру; затем, отерев седые усы красным фуляром и с минуту покрутив их грубыми пальцами, он продолжал так: — Будь я искусен по части сюрпризов, господин лейтенант, вроде тех, что нам преподносят в книгах, и умей я заставить своих слушателей ждать конца повести, как некого лакомства, которое сперва им показывают издали, затем дают слегка попробовать, потом снова убирают и наконец позволяют съесть целиком, — я бы выискал, пожалуй, способ по-иному продолжить свой рассказ; но я передаю все по порядку, так же просто, как текла моя жизнь изо дня в день, а посему скажу вам, что с того вечера, когда бедный Мишель пришел сюда, в Венсен, и застал меня в позе стрелка первой шеренги, я стал страшно худеть, оттого что ничего более не слышал о нашем милом семействе, оставшемся в Монтрейле, и пришел к мысли, что Пьеретта окончательно забыла обо мне. Овернский полк стоял уже три месяца в Орлеане, и мною начинала овладевать тоска по родным местам. Я заметно спал с лица и с трудом мог держать ружье. Товарищи мои стали необычайно презирать меня, ибо в армии, как вы знаете, любая немочь вызывает к себе презрение. Одни не желали знаться со мною потому, что полагали меня серьезно больным, другие — потому, что упорно считали, будто я притворяюсь, и в таком случае мне оставалось только умереть в доказательство своей искренности, ибо я не мог ни тотчас же поправиться, ни почувствовать себя настолько скверно, чтобы слечь; положение пренеприятное... Однажды меня вызвал офицер нашей роты и сказал мне: — Матюрен, ты ведь грамотный; хочу, чтобы ты кое-что почитал. И он повел меня на площадь Жанны д'Арк, столь милую теперь моему сердцу, где я прочел огромную театральную афишу, на которой значилось: 5 Альфред де Виньи
66 Книга вторая По указанию властей: «В будущий понедельник состоится чрезвычайное представление. Исполнено будет: „Ирина", новая трагедия г. де Вольтера, и „Роза и Кола", г. Седэна, музыка г. де Монсиньи. Бенефис мадемуазель Коломб, знаменитой певицы Итальянской Комедии, каковая выступит во второй пьесе. ЕЕ ВЕЛИЧЕСТВО КОРОЛЕВА соизволила обещать, что почтит представление своим присутствием».1 — Но, господин капитан, я-то тут причем? — спросил я. — Ты примерный солдат, — ответил он, — и красивый малый. Я белю тебя завить и напудрить, чтобы ты получше выглядел, и тебя поставят часовым у дверей королевской ложи. Сказано — сделано. Настал час спектакля, и вот я, в полной парадной форме Овернского полка, стою в коридоре театра, на голубом ковре; всюду вокруг были развешаны фестонами гирлянды цветов, а на каждой ступени лестниц — свежераспустившиеся лилии. Директор, радостный и взволнованный, бегал туда и сюда. Это был низенький, толстый, краснолицый, преисполненный важности человек в шелковом кафтане небесно-голубого цвета, с пышным жабо. Он метался взад и вперед, то и дело подбегая к окну и возглашая: — Вот ливрейный лакей герцогини де Монморанси; а вот — скороход герцога де Лозена; приехал князь де Гемене, а вон и г-н де Ламбеск. Вы видели? Вы уже знаете? О, как милостива королева! Как она милостива! Совершенно ошеломленный, он носился повсюду, разыскивая Гретри, и наконец столкнулся с ним нос к носу в коридоре как раз напротив меня. — Скажите, г-н Гретри, милейший г-н Гретри, скажите, умоляю вас, могу ли я поговорить со знаменитой певицей, которую вы ко мне привезли. Разумеется, такому неучу, такому круглому невежде, как я, непозволительно выражать даже малейшее сомнение по поводу ее таланта, но все же я хотел бы слышать от вас, нет ли опасений, что королева может остаться недовольной. Ведь репетиции-то не было! — Э-э!—отвечал Гретри с усмешкой в голосе. — На это я не смогу вам ответить, милостивый государь; могу уверить вас только в том, что вы певицы не увидите. Такая актриса, как она, сударь, — балованное дитя. Вы увидите ее на сцене. Впрочем, мадемуазель Коломб или какая-нибудь другая актриса, вам-то не все равно? — Как, сударь, я, директор Орлеанского театра, не имею права. . .? — начал было толстяк, раздувая щеки. — Никакого права, милейший директор, — сказал Гретри. — Да и как вы можете хотя бы на минуту сомневаться в таланте, за который поручились Седэн и я? — продолжал он уже более серьезно.
Глава X. Прекрасный вечер 67 Мне было очень отрадно, что имя Мишеля произносится с таким уважением, и я стал прислушиваться более внимательно. Директор, как человек, который знает свое дело до тонкостей, решил воспользоваться случаем. — Как? Меня, стало быть, ни во что не ставят? — воскликнул он возмущенно. — Да кто же я такой? Я предоставил свой театр с безграничным удовольствием, осчастливленный тем, что увижу нашу августейшую гостью, королеву, которая... — Кстати, — заметил Гретри, — мне поручено уведомить вас, что нынче вечером королева вручит вам сумму, равную половине общего сбора, знаете ли вы об этом? Директор, изобразив на лице глубокое возмущение, отвесил поклон и попятился: новость эта, несомненно, доставляла ему большую радость. — Что вы, сударь, что вы! Не о том ведь речь, хоть я и с великим почтением приму эту милость. Но вы мне не изволили обещать ничего, что было бы создано вашим талантом, и. . . — Известно ли вам, что поговаривают о назначении вас директором Итальянской Комедии в Париже? — О, г-н Гретри. . . — При дворе только и толкуют, что о ваших заслугах; там все вас очень любят, потому-то королева и пожелала посетить спектакль именно у вас. Ведь директор — это душа театра: от него зависит талантливость авторов пьес, композиторов, актеров, декораторов, художников-костюмеров, осветителей и уборщиков: с него все начинается, им все кончается, и королева это отлично знает. Вы, надеюсь, утроили цену билетов? — Более того, г-н Гретри: они идут по луидору; пустить их по меньшей цене было бы с моей стороны просто непочтительно по отношению к королевскому двору. В эту минуту раздался оглушительный топот копыт, послышались ликующие возгласы, и вошла королева, да так быстро, что я, равно как и часовой, стоявший напротив, едва успел взять на караул. За нею проследовали какие-то красивые, раздушенные господа и молодая дама, которую я сразу узнал: она сопровождала королеву в Монтрейле. Тотчас же началось представление. Для участия в трагедии «Ирина» приехал Ле Кэн,2 а с ним — пять других актеров из Театра Французской Комедии. Я догадался, что трагедия эта все еще идет; до самого ее конца королева разговаривала и смеялась. Никто не аплодировал из уважения к ней, как то принято, должно быть, и до сих пор при дворе. Но когда началась комическая опера, она замолчала, и ни один из присутствовавших в ее ложе не проронил более ни слова. Внезапно со сцены послышался сильный, сочный женский голос, который пронял меня насквозь; я задрожал и вынужден был опереться на 5*
68 Книга вторая ружье. На свете был только один такой голос, грудной и звучный, словно арфа, голос, проникнутый страстностью. Я стал слушать, приложив ухо к двери, и сквозь кисейную занавеску, прикрывавшую круглое оконце ложи, я разглядел актеров и смог следить за пьесой, которую они играли; среди них была невысокая молодая девушка, которая пела: Птичка-невеличка Серая Жила И гнездо меж веток Для малюток-деток Бережно Свила. Она обращалась к своему милому со словами: Ах, люби меня, король ты мой, люби! А так как тот сидел на окне, она боялась, как бы спящий отец не проснулся и не увидел Кола; и, меняя рефрен своей песенки, она говорила: Ноги видно! Эх ты, ноги подбери! Я весь похолодел, увидев, до чего эта самая Роза похожа на Пьеретту: тот же голос, тот же наряд — красное с голубым платье и белая нижняя юбка, тот же непринужденный и простодушный вид, такая же стройная ножка, такие же туфельки с серебряными пряжками и красные с голубым чулки. — Боже ты мой, — думал я, — и ловко же эти актерки могут так вот, вдруг, перенимать чужое обличье! Вот, скажем, эта знаменитая мадемуазель Коломб: живет она в роскошном особняке, прикатила сюда на почтовых, держит лакеев, разъезжает по Парижу что твоя герцогиня и все же так похожа на Пьеретту! Но, конечно, сразу видно, что это не она: бедняжка Пьеретта так не умела петь, хотя голос у нее был, пожалуй, такой же приятный. Тем не менее я не мог оторваться от окошечка и продолжал глядеть в него до той минуты, пока мне неожиданно не хлопнули дверью по носу. Королеве стало жарко, и она велела приоткрыть дверь ложи. Я услышал ее голос; говорила она быстро и громко: — Я очень-очень довольна, короля сильно позабавит наша затея. Господин обер-»камергер может порадовать мадемуазель Коломб: она не раскается в том, что дала мне возможность представить ее нашей публике. О как это забавно!
Глава X. Прекрасный вечер 69 — Дорогая моя княгиня, — продолжала королева, обращаясь к госпоже де Ламбаль, — мы привлекли сюда решительно всех. И все присутствующие, сами того не подозревая, участвуют в добром деле. Взгляните на граждан славного города Орлеана, восхищенных знаменитой певицей, и на наших придворных, готовых ей рукоплескать. Да, да, давайте ей похлопаем! С этими словами она подала знак к рукоплесканиям, и с той самой минуты все зрители, почувствовав, что руки их свободны, уже не пропускали ни одной реплики Розы без оглушительных аплодисментов. Красавица королева ликовала. — Вот где, — сказала она господину де Бирону, — собралось три тысячи влюбленных, но на сей раз все они влюблены в Розу, а не в меня. Пьеса кончилась, и женщины забрасывали Розу цветами. — А где же настоящий влюбленный?—спросила королева герцога де Лозена. Тот вышел и подозвал моего ротного командира, который расхаживал в коридоре. Меня снова бросило в дрожь; я чувствовал, что сейчас произойдет что-то такое, чего я не мог ни понять, ни предугадать, о чем не смел даже помыслить. Мой капитан низко поклонился и доложил о чем-то шепотом господину де Лозену. Королева взглянула на меня; я прислонился к стене, чтобы не упасть. На лестнице послышались шаги, и я увидел Мишеля Седэна, за которым шел Гретри вместе с самодовольным, глупым директором; они вели Пьеретту, самую неподдельную Пьеретту, мою Пьеретту, сестру мою и подругу, мою Пьеретту из Монтрейля. Директор восклицал еще издалека: — Прекрасный вечер — восемнадцать тысяч сбора! Королева оглянулась и с улыбкой, в которой светилась и откровенная радость, и добродушное лукавство, протянула с порога ложи руку Пьеретте. — Подойди, дитя мое, — сказала она, — нет другого занятия, которое позволило бы честно заработать приданое за какой-нибудь час. Завтра я отправлюсь с моей ученицей к Монтрейльскому кюре, и он, надеюсь, отпустит это прегрешение нам обеим. Он простит тебе, разумеется, что раз в жизни ты играла на сцене; это как раз то малое, что может позволить себе порядочная женщина. И тут она поклонилась мне. Мне, который и без того был «и жив, ни мертв! Какая жестокость! — Будем .надеяться, — сказала она, — что любезнейший Матюрен согласится теперь принять приданое Пьеретты; я к нему ничего не добавляла, она заработала все сама.
70 Книга вторая Глава XI ОКОНЧАНИЕ РАССКАЗА ФЕЛЬДФЕБЕЛЯ Тут славный фельдфебель поднялся и, сняв со стены портрет, дал нам еще раз на него взглянуть. — Вот она, — сказал он, — в том самом костюме, в чепце и с косынкой на плечах; здесь она такая, какою пожелала ее изобразить княгиня де Ламбаль. Это твоя матушка, дитя мое, — продолжал он, обращаясь к стоявшей подле него красивой девушке и усаживая ее к себе на колени. — Она с тех пор ни разу не играла в комедиях, ибо так и не смогла ничего запомнить, кроме своей роли в пьесе «Роза и Кола», которую ей помогла разучить королева. Он был взволнован. Его седые усы слегка подергивались, и на них блестела слеза. — А вот девочка, которая убила свою мать при рождении; чтобы простить такое, надо, верно, очень любить; но в конце концов нельзя же обладать всем сразу. И для меня, видно, это было бы чересчур, коли Провидение того не захотело. С той поры я изрядно поколесил по свету с пушками Республики и Империи и хмогу сказать, что от Маренго до Бородина повидал немало славных дел; но в жизни моей не было дня счастливее того, о котором я вам только что рассказал. День, когда меня приняли в Королевскую гвардию, был тоже одним из самых лучших. Я с такою радостью снова надел белую кокарду, какую носил когда-то в Овернском полку. Вот почему, господин лейтенант, я стараюсь, как вы могли убедиться, выполнить свой долг до конца. Мне кажется, я умер бы со стыда, если бы завтра на смотру у меня не хватило даже одного зарядного картуза, а вот давеча в пехоту на учебную стрельбу взяли, помнится, бочонок пороха для ружейных патронов. Так бы и пошел сейчас в погреб проверить, не будь строго запрещено входить туда с огнем. Мы попросили старика отдохнуть и посидеть с детьми, которые уговорили его отказаться от своего намерения; и, опоражнивая рюмку, он поведал нам еще кое-какие незначительные подробности своей биографии: по службе он продвигался медленно, потому что всегда тяготел к отборным частям и был слишком привязан к своему полку. Канонир Консульской гвардии, сержант Императорской гвардии всегда казались ему званиями более высокими, нежели чин офицера линейных войск. Я встречал немало таких вот старых ворчунов.1 Впрочем, у него были все отличия, какие только может иметь солдат: почетное оружие с серебряной насечкой, почетный крест с правом на пенсию и прежде всего прекрасный, безупречный послужной список, в котором графа участия в боевых действиях была заполнена до отказа. Но обо всем этом он умолчал.
Глава XII. Пробуждение 71 Было два часа ночи. Прервав нашу затянувшуюся беседу, мы поднялись и сердечно пожали руку этому достойному человеку; расставаясь с нами, он был счастлив от нахлынувших воспоминаний, которые ожили в его честной и доброй душе. — Насколько этот старый солдат, покорившийся судьбе, — сказал я,— лучше всех нас, молодых офицеров, обезумевших от честолюбия. Это навело нас на размышления. — Да, я твердо уверен, — продолжал я, проходя через малый мост, который подняли сразу же вслед за нами, — я уверен, что в наши времена нет ничего чище души такого вот солдата, до того щепетильного в вопросах чести, что он считает ее запятнанной, даже если совершит самый пустячный промах в дисциплине или допустит малейшую небрежность. Не зная ни честолюбия, ни тщеславия, ни стремления к роскоши, он вечный невольник, который горд и доволен своей Неволей и приемлет ее; для него самое драгоценное в жизни это — воспоминание, овеянное чувством признательности. — И он полагает, что Провидение не сводит с него глаз, — заметил глубоко потрясенный Тимолеон, прощаясь со мною, чтобы пройти к себе. Глава XII ПРОБУЖДЕНИЕ Спал я какой-нибудь час; брезжило утро семнадцатого августа — дату эту помню по сей день; часы показывали четыре. Внезапно оба моих окна распахнулись настежь, и разбитые стекла посыпались на пол с легким серебристым звоном, очень приятным на слух. Я открыл глаза и увидел белый дымок, который медленно проникал в комнату и подбирался к моей постели, образуя бесчисленные кольца. Я с некоторым удивлением стал присматриваться к нему и довольно быстро узнал его по цвету и запаху. Я подбежал к окну. Наступавший рассвет окрашивал в нежные тона весь старинный замок, еще застывший в безмолвии и словно оцепеневший от только что испытанного им первого удара. Я не обнаружил там ни малейшего движения. Только старый гренадер, стоявший часовым на крепостном валу и запертый, как положено, на засов, быстро расхаживал взад и вперед с ружьем к плечу, посматривая в сторону дворов, будто вглядываясь во что-то. Он ходил точно запертый в клетку лев. Все вокруг по-прежнему молчало, и я было подумал, что причиной недавнего сотрясения послужил пробный орудийный залп где-нибудь во рву, как вдруг раздался еще более сильный взрыв. В то же мгновение я увидел, будто вспыхнуло солнце, но то не было наше дневное светило: оно поднялось над последней башней со стороны леса. Лучи его были красны, и на конце каждого луча рвалась граната; впереди расстилался
72 Книга вторая пороховой туман. На этот раз цитадель, казармы, башни, крепостные валы, деревни и рощи содрогнулись, затем будто скользнули слева направо и снова вернулись на прежнее место, подобно ящику письменного стола, который быстро выдвинули и тотчас задвинули. В эту минуту я понял, что такое землетрясение. Оглушительный звон, какой, наверно, произвел бы весь севрский фарфор на свете, если его выбросить из окна, убедил меня, что от всех витражей часовни, от всех зеркальных стекол замка и от всех прочих стекол в казармах и в городке не осталось ни одного осколка, который удержался бы в замазке. Белый дым расходился небольшими кругами. — Порох, видно, отличного качества, если он такие вот круги образует, — сказал Тимолеон, входя ко мне в комнату, совершенно одетый, при шпаге. — Кажется, мы взлетаем на воздух, — заметил я. — Пожалуй, да, — хладнокровно ответил он, — делать-то пока что нечего. Через три минуты я был, как и он, одет и при оружии, и мы оба молча взглянули на безмолвный замок. Внезапно двадцать барабанщиков ударили общий сбор; стены крепости стряхивали с себя оцепенение и равнодушие и звали на помощь. Лежни подъемного моста пошли медленно вниз и опустили свои тяжелые цепи по другую сторону рва; делалось это для того, чтобы офицеры могли войти, а мирные жители выйти. Мы подбежали к опускной решетке: ее поднимали, чтобы принять сильных и избавиться от слабых. Мы увидели страшную картину: у ворот теснились все женщины, и тут же сбились все лошади гарнизона. Животные безошибочно почуяли опасность; одни порвали в конюшнях свои недоуздки, другие сбросили с себя всадников и теперь били копытами землю, ожидая, чтобы их выпустили в поле. Они проносились по дворам сквозь толпы женщин и испуганно ржали; гривы их топорщились, ноздри раздувались, глаза были налиты кровью; натыкаясь на стены, они вздымались на дыбы, с ужасом вдыхали пороховой дым и зарывали в песок опаленные морды. Первой вышла из ворот закутанная в простыни красивая молодая девушка, потом солдат, несший на руках ее полуодетую мать; за ними устремились остальные. В эту минуту такая мера представилась мне совершенно излишней: чтобы оказаться в безопасности, надо было пройти по крайней мере шесть лье. Вместе с другими офицерами, жившими в нашем поселке, мы вбежали в ворота. Первое, что меня поразило, это — строгая выдержка наших старых гвардейских гренадер, выстроенных у входного поста. Опершись на ружье, взятое к ноге, они поглядывали в сторону порохового погреба с видом знатоков, в полном молчании и не снимая руки с плечевого ремня, как того требовал устав. Командовал ими мой друг Эрнест д'Анаш; ] он
Глава XII. Пробуждение 73 приветствовал нас своей обычной улыбкой, напоминавшей улыбку Генриха IV,2 и я пожал ему руку. Ему суждено было расстаться с жизнью в пору последней Вандеи, и погиб он доблестно. Всех, кого я называю здесь, припоминая еще совсем недавние события, уже нет в живых. Пробегая по двору, я едва не упал, споткнувшись обо что-то: это была человеческая ступня. Я невольно остановился и взглянул на нее. — Вот такой в скорости и твоя нога будет, — бросил мне на ходу какой-то офицер, смеясь от всей души. Ничто не наводило на мысль, что нога эта была когда-то обута. Ее словно набальзамировали, и она сохранилась так, как сохраняются мумии; оторванная в двух дюймах выше щиколотки, она напоминала ноги статуй, на которых учатся художники в мастерских; она была будто отполированной, с прожилками, как на черном мраморе, розовыми оставались только ногти. Срисовывать ее мне было некогда: я побежал дальше, на последний двор, к казармам. Там нас поджидали наши солдаты. Застигнутые врасплох, они сперва было подумали, что на замок кто-то напал, бросились к стойке с оружием и построились во дворе в большинстве своем без мундиров, держа ружье к плечу. Почти у всех ноги были порезаны осколками стекла и окровавлены. Люди стояли безмолвные, оцепеневшие перед лицом врага, который оказался вовсе не человеком, и обрадовались, увидя своих офицеров. Что касается нас, то мы устремились к самому кратеру вулкана. Он еще дымился, и третье извержение было неминуемым. Небольшой пороховой погреб был разворочен, и из рассевшихся стен его медленными завитками поднимался дым. Весь ли порох успел сгореть, и оставалось ли его еще достаточно, чтобы все мы взлетели на воздух? Вот к чему сводился вопрос. Но было и нечто другое, не подлежавшее сомнению: все зарядные ящики, составленные на соседнем дворе, заполненные и приоткрытые, мгновенно взорвались бы от малейшей искры, и цитадель, вмещавшая четыреста тысяч фунтов пушечного пороха, Венсен с его лесом, городом и окрестными деревнями, а также часть Сент-Антуанского предместья взметнули бы в воздух камни, сучья, землю, крыши и человеческие головы, даже очень прочно сидящие на плечах. Ничто так не укрепляет дисциплины, как опасность. Когда она угрожает всем, каждый безмолвствует и цепляется за первого, кто способен отдать приказ или увлечь своим спасительным примером. Первым, кто бросился на зарядные ящики, был Тимолеон. Как всегда сосредоточенный и сдержанный, он, однако, с изумившим меня проворством, устремился к колесу, готовому вот-вот вспыхнуть. Воды под рукою не было, он сбил огонь, заглушив его полами мундира, руками, навалившись на обод всей грудью. Казалось, Тимолеона уже не спасти, но, бросившись ему на помощь, мы увидели, что колесо почернело и погасло,
74 Книга вторая у него же опален мундир, а левая рука слегка испачкана порохом; сам он при этом остался невредим и совершенно спокоен. В ту же минуту все ящики были сдвинуты с места и выкачены из опасного двора за пределы форта, на территорию полигона. Каждый канонир, каждый солдат и офицер впрягался, тащил, катил грозные повозки, подталкивая их руками, ногами, плечами, упираясь в них лбом. Пожарные насосы залили водой треснувшую со всех сторон башенку; она качнулась раза два взад и вперед, затем раскололась по бокам, словно кора на огромном дереве, и, опрокинувшись, обнажила нечто вроде черного, дымящегося очага, где все уже утратило знакомые очертания, где любой предмет вооружения, любой артиллерийский снаряд превратились в красновато-серый порошок, разбавленный кипящей водой и напоминавший лаву, в которой кровь, железо и пламя как бы слились в одно живое месиво и которая стала растекаться по дворам, сжигая траву на своем пути. Опасность миновала; оставалось лишь оглядеться и пересчитать своих товарищей. — Это, должно быть, слышали и в Париже, — молвил Тимолеон, пожимая мне руку. — Пойду, пожалуй, напишу ей, чтобы успокоить. Делать здесь больше нечего. И, не оказав более ни слова, он направился в наш белый домик с зелеными ставнями — так, словно возвращался с охоты. Глава XIII РИСУНОК КАРАНДАШОМ Когда опасности уже позади, их начинают измерять и находят, что они велики. Люди удивляются тому, как им повезло, бледнеют от страха, который могли бы испытать, поздравляют себя с тем, что не поддались ни малейшей слабости, испытывают своего рода обдуманный и взвешенный ими задним числом ужас, о котором и не помышляли в разгаре событий. Порох, подобно молнии, творит порою невероятные вещи. Взрыв в Венсене совершил чудеса не силы, а ловкости. Он, казалось, заранее рассчитал свои удары и наметил себе цель. Он играл нами, словно говоря: «Я погублю вот этого, а не тех, что рядом». Он сорвал с места аркаду из тесаного камня и швырнул ее, даже не повредив, всю целиком, в траву, среди полей, как некую почерневшую от времени руину. Он загнал три бомбы в землю, на шестифутовую глубину, искрошил мостовую ядрами, расколол пополам бронзовую пушку, выбил все оконные рамы, все двери и забросил их в комнаты, закинул на крышу ставни большого порохового погреба, не шевельнув и крупицы пороха; он повалил десять толстых каменных тумб, будто смахнул пешки с шахматной доски;
Глава XIII. Рисунок карандашом 75 он порвал связывавшие их железные цепи, как рвут шелковые нити, и скрутил их звенья, как скручивают пеньку; он перепахал весь двор обломками лафетов и вдавил в булыжник пирамиды ядер, а под пушкой, стоявшей ближе всего к разрушенному погребу, пощадил белую курицу, которую мы заметили накануне. Когда эта бедная курица поднялась с насиженного места и мирно вышла во двор со своими цыплятами, наши славные солдаты встретили ее радостными криками, как давнишнюю приятельницу, и тут же стали ее гладить — беспечно, как «астоящие дети. На ней был все тот же красный султанчик и бляшка на серебряной цепочке, она кружила по двору и кудахтала, собирая свой выводок. Казалось, она ждала своего хозяина, который всегда кормил ее, и теперь испуганно бегала вместе со своими цыплятами у нас под ногами. Идя вслед за нею, мы натолкнулись на нечто ужасное. У подножья часовни лежали голова и верхняя часть торса бедняги фельдфебеля, без обеих рук. Ступня, о которую я споткнулся вбегая во двор, была тоже его. Несчастный, несомненно, не устоял против желания проверить свои бочонки с порохом и пересчитать свои гранаты, а там — либо его подбитый гвоздями каблук, либо сорвавшийся с места камешек, словом, какой-то пустяк, неловкое движение — и все вспыхнуло. Подобно камню из пращи, его голову с остатком туловища метнуло взрывом к самой часовне, на высоту шестидесяти футов от земли, и оттого, что этот страшный бюст был весь пропитан порохом, очертания его явственно отпечатались на боковой стене, у подножья которой он упал. Мы долго и пристально глядели на него, и ни один из нас не обмолвился и словом сожаления; быть может, потому, что жалость к погибшему означала бы тайное сочувствие нашей собственной участи: ведь все мы подвергались той же опасности. Один только полковой врач заметил коротко: «Зато не страдал». Мне же казалось, что он все еще страдает. Но, невзирая на это, отчасти в силу какого-то непобедимого любопытства, отчасти из пустой офицерской бравады я стал его зарисовывать. Так уж повелось в той среде, где всякая чувствительность исключена. Этот избыток внутренней силы, щеголяя которым стараешься закалить сбой характер, представляет собой одну из худших сторон воинского ремесла. Люди стремятся очерстветь душою и избегают проявления жалости, опасаясь, как бы ее не приняли за слабость; они прилагают усилия к тому, чтобы скрыть божественное чувство сострадания, и забывают при этом, что, слишком глубоко пряча свою отзывчивость, можно и вовсе ее задушить. В эту минуту я испытывал острую ненависть к самому себе. Мое неискушенное сердце было полно скорби о погибшем, и в то же время с каким-то упорным хладнокровием я продолжал работать над своим рисунком; он сохранился у меня и порою вызывает в душе моей угрызения
76 Книга вторая совести за то, что я его набросал, порою же приводит на память только что изложенный рассказ и всю неприметную жизнь этого честного солдата. Голова его являла собою нечто ужасное, она была похожа на голову Медузы; 1 цветом своим она напоминала черный мрамор; волосы были взъерошены, брови вскинуты высоко на лоб, веки сомкнуты, рот широко раскрыт, словно в громком крике. На этом черном застывшем лице, казалось, запечатлелся ужас перед пламенем, внезапно вырвавшимся из-под земли. Чувствовалось, что несчастный успел пережить этот ужас, столь же мгновенный, как и самая вспышка пороха, а быть может, даже и испытать безмерное страдание. — Успел ли он вспомнить о Провидении? — послышался кроткий голос Тимолеона д'Арк. . . , который через мое плечо смотрел в лорнет на то, как я рисую. В это время веселый солдат, молодой, румяный и белокурый, нагнулся и снял с этого закоптевшего обрубка черный шелковый галстук. — Еще годится, — заметил он. Это был славный парень из моей роты по фамилии Мюгэ, носивший два шеврона и не знавший ни уныния, ни угрызений совести, а в общем все-таки отличный малый.2 Эпизод этот несколько нарушил ход наших мыслей. Вскоре послышался конский топот, и мы окончательно отвлеклись. Прибыл король. Людовик XVIII приехал в коляске поблагодарить свою гвардию за то, что она ему спасла его старых солдат и старый замок. Он долго разглядывал диковинную литографию на стене часовни. Войска стояли в развернутом строю. По обыкновению своему громко и отчетливо король спросил у командира батальона, кто из офицеров или солдат особенно отличился. — Каждый исполнил свой долг, государь! — скромно ответил г-н де Фонтанж, самый рыцарственный и самый приятный в обращении из всех знакомых мне офицеров, светский человек, благодаря которому я получил наиболее полное представление о том, как в свое время держали себя герцог де Лозен 3 и шевалье де Грамон.4 Тогда вместо почетных крестов король достал из коляски лишь несколько столбиков золотых монет, которые велел раздать солдатам, и выехал из Венсена через Лесные ворота. Строй был распущен; о взрыве позабыли. Никто и не подумал обидеться — каждый считал, что заслужил не больше других. В сущности, это был судовой экипаж, спасавший корабль, чтобы спастись самому, вот и все. Однако впоследствии мне не раз приходилось встречать людей менее мужественных, которые умели ценить себя значительно выше. Я подумал о семье бедного фельдфебеля. Но подумал о ней только один я. Обычно, когда государи где-либо проезжают, они проезжают слишком быстро.5
ВОСПОМИНАНИЯ о воинском ВЕЛИЧИИ КНИГА ТРЕТЬЯ Глава I Сколько раз так вот, на наших глазах, при трагических и мало кому известных обстоятельствах обрывалась жизнь скромных солдат, вскормленных и вспоенных, казалось, всей славою Империи! В наших рядах нэшли себе приют инвалиды Великой армии; они умирали у нас на руках, оставляя воспоминание о своих характерах, простых и самобытных. Люди эти представлялись нам последними потомками некоей породы исполинов; они угасали один за другим и навсегда. Нас привлекало все то хорошее и честное, что было свойственно их взглядам и обычаям; но наше поколение, более склонное к наукам, не могло не подмечать в них порою некоторую ребячливость и даже отсталость, которые казались для нас еще более разительными по причине праздности, царившей в мирное время. Армия напоминала нам какое-то безжизненное тело. Мы задыхались, словно нас посадили вовнутрь деревянного коня, которого так никогда и не открывали ни в какой Трое.1 Вы, мои товарищи, помните все это, вы помните, как мы старательно изучали Комментарии Цезаря,2 труды Тюренна и Фридриха II и без устали перечитывали жизнеописания генералов времен Республики, охваченных столь высокой любовью к славе, — этих героев, скромных и бедных, вроде Марсо,3 Дезэ4 и Клебера,5 юношей, наделенных античной добродетелью; как, изучив их воинское искусство, их походы, мы впадали в горестное уныние, ибо невольно сравнивали их судьбу со своею и подсчитывали сроки их повышения по службе, которое могло совершаться столь быстро потому, что они к двадцати годам сразу же оказались на верху иерархической лестницы, тогда как нам восхождение на каждую ее ступень обходилось в восемь долгих лет. Для вас, друзья мои, изнемогавших у меня на глазах
78 Книга третья под тяжким и отвратительным бременем солдатской Неволи, для вас прежде всего я пишу эту книгу. Вот почему наряду с воспоминаниями, где я изобразил какие-то черты благородства и порядочности, которые встречаются в рядах армии, но где я попутно остановился на некоторых унизительных тяготах этой жизни, мне хочется поместить и воспоминания, способные вселить в нас гордость, ибо в них отобраны и рассмотрены примеры воинского величия. Воинское Величие, или высокая сторона военной карьеры, бывает, на мой взгляд, двояким: величием того, кто приказывает, и величием того, кто подчиняется. Первое — чисто внешнее, проявляемое в действии, блестящее, горделивое, пропитанное себялюбием и своенравием, будет встречаться день ото дня все реже и становиться все менее заманчивым по мере того, как цивилизация начнет все больше стремиться к миру; второе — чисто внутреннее, проявляемое в повиновении, незаметное, скромное, проникнутое преданностью и постоянством, будет все в большем почете, ибо в наши дни, когда тяга к завоеваниям постепенно исчезает, все то возвышенное, что может внести благородный человек в ремесло солдата, заключается, как мне кажется, не столько в ратной славе, сколько в умении достойно и безропотно переносить лишения и неуклонно выполнять свои обязанности, подчас ненавистные. Если у Июля 1830 года были свои герои,6 в вас, мои доблестные товарищи, он обрел своих мучеников! И вот теперь вы разлучены друг с другом и разбросаны по свету. Многие из вас после перенесенной грозы тихо удалились под семейный кров; каким бы убогим он ни был, многие предпочли его, но не сень другого, чуждого им знамени. Иные пожелали скова стать под золотые лилии 7 средь вересковых зарослей Вандеи и еще раз полили их своею кровью; 8 иные отправились умирать за чужих королей; иные, наконец, не успев залечить раны, полученные в течение трех памятных дней, не смогли устоять перед заманчивым блеском шпаги: они вновь обнажили оружие во славу Франции и завоевали для нее новые твердыни. Повсюду та же привычка отдавать себя целиком, та же потребность жертвовать собою, то же желание воспитывать в себе и выказывать на деле умение мужественно терпеть и доблестно умирать. И повсюду достойны были сожаления солдаты, попавшие туда, где им не довелось сражаться. Армия лишь тогда живет, когда она сражается. Только на поле битвы мечта становится явью, воинская наука — славой, а Неволя — службой. Победный гром войны примиряет армейских невольников с неслыханным гнетом, под которым они как бы цепенеют в мирное время. Но, повторяю, истинное воинское величие проявляется не в бою. Друзья мои! Я часто буду говорить о вас другим, но прежде чем закрыть эту книгу, мне хочется рассказать вам о вас же самих, рассказать историю одной жизни и смерти, свидетельствующих, на мой взгляд, о великой нравственной силе и душевной чистоте.
Глава II. Памятная ночь 79 ЖИЗНЬ И СМЕРТЬ КАПИТАНА РЕНО, ИЛИ КАМЫШОВАЯ ТРОСТЬ Глава II ПАМЯТНАЯ НОЧЬ Ночь с 27-го на 28-е июля 1830 года была безмолвна и торжественна. Воспоминание о ней сохранилось у меня более отчетливо, нежели воспоминание о некоторых гораздо более страшных картинах, свидетелем коих я стал по воле судьбы. Затишье на море и на суше перед бурей не более величественно, чем то спокойствие, которое царило в Париже накануне революции. Бульвары опустели. Весь долгий путь по ним я шел один, уже за полночь, жадно вглядываясь и вслушиваясь в тишину. На землю лился бледный свет раскиданных по чистому небу звезд; но запертые дома были погружены во тьму и казались вымершими. Все уличные фонари были разбиты. Кое-где под деревьями все еще собирались кучками рабочие, слушавшие какого-нибудь таинственного оратора, который им что-то нашептывал. Потом они разбегались, бросаясь в узкие и темные улочки, жались к маленьким боковым дверям, которые открывались, словно ловушки, и тотчас захлопывались за ними. И тогда опять все стихало; казалось, в городе живут одни мертвецы и в каждом доме чума. Время от времени на пути моем встречалось нечто черное и недвижное; только подходя вплотную, можно было различить, что это батальон гвардии, застывший на месте в полнейшем безмолвии. Поодаль виднелась порою артиллерийская батарея, над орудиями которой горели парные фитили, точно две звезды. Мимо этих внушительных воинских частей, выделявшихся темным пятном, любой мог проходить безнаказанно, огибать их, следовать вдоль фронта и возвращаться вспять, так и не услышав из их рядов ни оклика, ни ругательства — ни единого звука. Люди эти были безобидны, не ведали ни гнева, ни ненависти; покорные своей участи, они выжидали. Когда я поравнялся с одним из этих наиболее многочисленных батальонов, какой-то офицер подошел ко мне и крайне учтиво спросил, не отблеск ли пожара то яркое пламя, которое виднеется издалека со стороны заставы Сен-Дени; он сказал, что намерен двинуться вперед со своей ротой и выяснить, что там происходит. Я ответил ему, что это полыхают большие деревья, срубленные и подожженные торговцами, которые, пользуясь беспорядками, уничтожают старые вязы, заслоняв-
80 Книга третья шие их лавки. Тогда, усевшись на ближайшую каменную скамью бульвара, он стал чертить на песке линии и круги камышовой тростью. По этой трости я его и узнал, да и он, заглянув мне в лицо, припомнил, кто я такой. Заметив, что я все еще стою перед ним, он пожал мне руку и пригласил сесть рядом с собою. Капитан Рено был человек прямодушный, строгих правил и весьма образованный, каких в ту пору в гвардии насчитывалось немало. Все мы отлично знали и характер его и привычки, и те, кто прочтет эти воспоминания, поймут, чей степенный облик им надлежит сопоставить с боевым прозвищем, которое было дано капитану солдатами, принято офицерами и к которому он сам относился совершенно равнодушно. Подобно старым семьям, старые полки, сохраняющие неизменным свой состав в мирное время, заводят у себя особый домашний уклад и дают меткие прозвища своим питомцам. Давнишняя рана в правую ногу заставляла капитана обычно опираться на камышовую трость, набалдашник которой выглядел несколько странно и привлекал внимание всех, кто видел его впервые. С этой тростью Рено нигде не расставался, нося ее почти всегда в руке. В привычке этой, впрочем, не было никакой аффектации, держал он себя крайне просто и сдержанно. Однако чувствовалось, что трость эта ему чем-то особенно дорога. В гвардии к нему относились с большим уважением. Чуждый всякого честолюбия и желавший быть лишь тем, кем он был — капитаном гренадерской роты, — он постоянно что-то читал, а говорить старался как можно меньше, ограничиваясь односложными замечаниями. Он был очень высок, очень бледен, всегда печально задумчив; на лбу у него между бровями виднелся небольшой, довольно глубокий синеватый шрам, который нередко становился почти черным и придавал порою какую-то ожесточенность его лицу, обычно холодному и невозмутимому. Среди солдат он пользовался большой любовью; и особенно во время Испанского похода 1 можно было подметить, с какою радостью шли они в дело всякий раз, как отряд находился под командой Камышовой трости. И вела их действительно Камышовая трость, ибо капитан Рено никогда не обнажал шпаги, даже в тех случаях, когда, идя во главе застрельщиков, он приближался к неприятелю настолько, что не исключалась возможность и рукопашной схватки. Это был не только человек с большим боевым опытом, он отличался и столь обстоятельным знанием важнейших политических событий в Европе за годы Империи, что многие терялись в догадках, не зная чему это приписать: то ли его глубокой образованности, то ли его связям с высокопоставленными лицами — связям весьма давнишним, проникнуть в суть которых мешала его постоянная сдержанность. Впрочем, сдержанность является преобладающей чертою характера нынешних людей, а у капитана Рено это общее свойство было лишь дове-
Глава II. Памятная ночь 81 дено до крайности. В наши дни под маской холодной учтивости прячутся и характер человека, и его поступки. Поэтому я не думаю, чтобы многие могли узнать себя по тем взъерошенным портретам, которые порою с нас пишут. Во Франции более чем где-либо всякая аффектация смешна; скорее всего именно поэтому, не выставляя напоказ ни в облике своем, ни в речи избыток силы, порождаемой страстями, каждый пытается затаить в себе яростный пламень чувств, глубокую скорбь или внезапный порыв. Я не склонен полагать, будто цивилизация повсюду привела к расслабленности. Я нахожу, что она повсюду привела к скрытности. И, разумеется, это очень хорошо, мне по душе сдержанность, присущая нашей эпохе. В этом кажущемся бесстрастии заложена стыдливость, а для истинных чувств она необходима. Есть в нем и доля презрения — недурная монета для уплаты за человеческую низость. Мы потеряли уже многих друзей, память о которых живет среди нас; вы помните их, дорогие мои товарищи по оружию! Одни из них пали на войне, иные—на дуэли, кое-кто покончил жизнь самоубийством; все это были люди чести, наделенные твердым характером и сильными страстями, а в то же время с виду простые, хладнокровные и сдержанные. Честолюбие, любовь, страсть к игре, ненависть, ревность втайне обуревали их, но они были крайне скупы на слова и всегда избегали чересчур откровенного разговора, способного разбередить их душевные раны. В салонах они никогда не старались обратить на себя внимание трагической позой; и если бы молодая женщина, только что прочитавшая модный роман, увидела, как эти люди покорно, словно подчиняясь некоему уставу, отдают дань условной учтивости и ведут светские беседы вполголоса, она бы почувствовала к «им презрение; и тем не менее они жили и умирали, как вы знаете, подобно людям с самой сильной волей, когда-либо созданным природой. Катоны и Бруты2 вряд ли прожили свой век с большим достоинством, при всем том, что носили тоги. Страсти в наши дни сильнее, чем они были в какие-либо другие времена, но дружеский взгляд может их распознать лишь по отпечатку некоей душевной усталости. Во внешнем облике человека, в словах и в манерах чувствуется в известной мере холодное достоинство, присущее решительно всем; отказываются от него лишь некоторые мальчишки, которые во что бы то ни стало хотят себя видеть взрослыми и пытаются набить себе цену. В наше время высшим законом житейских правил является соблюдение приличий. Нет иного ремесла, кроме воинского, где бы холодная сдержанность, проявляемая в словах и привычках, составляла большую противоположность с жизнью, полной деятельности. Ненависть к преувеличениям доходит здесь до крайних пределов; и человек, который стремится в выспреннем тоне говорить о своих чувствах или пытается разжалобить другого своими страданиями, вызывает лишь презрение. Все это было мне изве- 5 Альфред де Виньи
82 Книга третья стно, и я уже собирался распрощаться с капитаном Рено, но он взял меня за локоть и удержал подле себя. — Видели ли вы нынче утром, как действовали Швейцарцы?3 — спросил он. — Это было довольно любопытно. Они продвигались вдоль улицы, ведя пальбу залпами с ходу и соблюдая отменную точность. За всю мою службу я ни разу не видел, чтобы такая пальба применялась на деле; прием этот — чисто парадный, театральный, но на улицах большого города он может оказаться и не без пользы, если при этом полувзводы правого и левого флангов достаточно быстро выстраиваются впереди плутонга,4 который только что дал залп. Говоря это, он по-прежнему чертил на песке линии своей тростью; затем он медленно поднялся и зашагал вдоль бульвара, желая, по-видимому, отойти подальше от офицеров и солдат; я, разумеется, последовал за ним, а он опять заговорил, на этот раз с каким-то глубоким и словно безотчетным волнением, которого я никак не мог предполагать у человека из тех, кого называют невозмутимыми; волнению этому невольно поддался и я. Взяв меня за пуговицу сюртука, капитан начал с самой простой просьбы: — Извините, — сказал он, — не могли бы вы прислать мне свой нагрудный знак офицера 5 Королевской гвардии, если он у вас еще сохранился? Мой собственный лежит у меня дома, и я не могу ни послать за ним, ни сходить туда сам, потому что на улицах нас подстреливают как бешеных собак; но теперь, уже спустя три-четыре года как вы ушли со службы, ваш знак мог, пожалуй, и не сохраниться. Две недели тому назад я ведь тоже подал в отставку, больно уж надоело тянуть лямку; но позавчера, когда я увидел ордонансы,6 мне стало ясно: скоро возьмутся за оружие. Я сложил в узел мундир, эполеты, медвежью шапку и вернулся в казарму к этим славным ребятам, которых будут теперь убивать на всех перекрестках, и они, конечно, могли бы подумать в глубине души, что я ухожу от них некстати, в трудную минуту, а ведь это было бы несогласно с честью, не правда ли, совершенно несогласно с честью? — А вы что, предвидели ордонансы, когда подавали в отставку? — спросил я. — Ей-богу нет, я даже не успел их прочитать. — Так в чем же вы бы себя упрекали? — Да только в том, что могло почудиться с виду, а мне не хотелось, чтобы даже видимость была против меня. — Этим можно только восхищаться, — сказал я. — Восхищаться! Восхищаться! — воскликнул капитан Рено и зашагал быстрее. — Теперь это только и слышишь, что за ребячество! Ненавижу восхищение, с него начинаются многие дурные поступки. Слишком дешево
Глава II. Памятная ночь 83 оно нынче стоит. И каждый может его заслужить. Не пристало нам восхищаться по любому поводу. В восхищении заложено нечто порочное, и действует оно растлевающе. Надо быть честным ради самого себя, а не ради чужого мнения. Впрочем, у меня на этот счет свои понятия, — резко закончил он, собираясь, видимог со мною расстаться. — Есть нечто столь же высокое, как и человек, овеянный славой: это — человек чести, — заметил я. Мой собеседник признательно стиснул мне руку. — Мы с вами на этот счет одного мнения, — с живостью сказал он. — Я придерживался его всю жизнь, но мне это дорого обошлось. Не так все просто, как кажется. Тут к нему подошел субалтерн-офицер 7 его роты и попросил сигару. Не говоря ни слова, он вытащил несколько штук из своего кармана и отдал ему. Офицеры закурили и стали расхаживать взад и вперед с полнейшей невозмутимостью, не нарушая молчания ни единым намеком на нынешнее положение вещей. Никто из них не позволял себе говорить о предстоящих назавтра опасностях и о своем служебном долге, при этом отчетливо представляя себе и то, и другое. Капитан Рено снова подошел ко мне. — Прекрасная ночь, — сказал он, указывая на небо своей камышовой тростью. — Не знаю, когда я перестану видеть каждый вечер одни и те же звезды; однажды я вообразил, будто непременно увижу созвездие южных морей, но мне не суждено было расставаться с северным полушарием. Ну, да не в этом дело! Погода великолепная, парижане спят или притворяются спящими. За последние сутки никто из нас не ел и не пил, в голове какая-то особенная ясность мысли. Помнится, как-то, накануне Испанского похода,8 вы спросили меня, в чем причина того, что я слабо продвигаюсь по службе; тогда у меня не было времени объяснить вам все обстоятельно, но нынче мне очень хочется вернуться к прожитым дням, снова ожившим в моей памяти. Вы ведь любите рассказы — я не забыл, не так ли, — ив вашем теперешнем уединении вам будет приятно вспомнить о нас. Не угодно ли вам присесть со мною вон на тот парапет, что тянется вдоль бульвара? Там мы сможем поговорить спокойно, ибо сегодня как будто в нас уж не собираются метить из окон домов и щелей подвалов. Я расскажу вам лишь несколько эпизодов из своей жизни, выбранных мною наудачу. Я много видел и много читал, но, полагаю, никогда бы не смог писать. Дело это, славу богу, не по мне, и я никогда не пытался им заниматься. Зато я умею жить и жил всегда согласно принятому мною решению (с тех пор, как у меня достало мужества это решение принять), а это, поверьте, кое-что да значит. Давайте сядем. Я медленно последовал за ним; мы прошли сквозь батальонную колонну и оказались на левом фланге красавцев гренадер. Они стояли сте- 6·
84 Книга третья пенно, опираясь подбородком на дуло ружья. Некоторые молодые солдаты, уставшие за день больше других, сидели на ранцах. Все молчали и преспокойно занимались починкой и приведением в порядок одежды и амуниции. Не было заметно никаких признаков встревоженности или недовольства. Люди оставались на своих местах в строю, словно после дневного смотра, и ждали дальнейших приказаний. Когда мы уселись, наш старый товарищ приступил к рассказу и поведал мне на свой лад историю трех больших периодов его собственной жизни; это позволило мне вникнуть в суть того, что он пережил, и уяснить странность его привычек и некоторую мрачность его характера. Все, что я услышал тогда, живо еще в моей памяти, и я повторю его рассказ почти что слово в слово. Глава III МАЛЬТА — Я не представляю собою ровно ничего, — начал он, — и теперь мне радостно об этом думать; но если бы я кое-что собою представлял, то мог бы сказать, подобно Людовику XIV: мне слишком нравилась война. Что вы хотите? Бонапарт пленил меня, как и многих, с самого детства, и слава его вскружила мне голову настолько, что ни о чем другом я и думать не мог. Отца моего, старого штаб-офицера, который вечно вел походную жизнь, я совсем не знал; но вот однажды ему вздумалось взять меня с собою в Египет. Мне было в ту пору двенадцать лет, и я отлично помню это время, словно заново переживаю его сейчас, и настроение всей армии, и те чувства, которые начинали тогда уже овладевать моей душою. Два демона, казалось, надували паруса наших кораблей: демон славы и демон морского разбоя, К голосу второго из них отец мой прислушивался не больше, чем к норд-весту, который гнал нас вперед; но зато первый гудел мне в уши с такою силой, что надолго сделал меня глухим ко всем иным звукам на земле, кроме любимой музыки Карла XII — канонады.1 В канонаде мне чудился голос Бонапарта; и хоть лет мне было немного, стоило ей загреметь, как я краснел от удовольствия, скакал от радости, бил в ладоши и приветствовал ее громкими криками. Эти первые волнующие впечатления способствовали развитию чрезмерной восторженности, которая определила направление всей моей жизни и стала ее безумием. Одна памятная для меня встреча положила начало тому пагубному восхищению, тому безрассудному обожанию, которому я столь многим пожерт^ вовал.
Глава III. Мальта 85 Флот снялся с якоря еще 30 флореаля VI года.2 Я проводил дни и ночи на верхней палубе, стремясь как можно полнее насладиться видом бескрайнего голубого моря и наших кораблей. Я насчитал их добрую сотню, но сосчитать все так и не смог. Наша походная линия простиралась на целую милю, а конвой,3 шедший развернутым полукругом, растянулся по меньшей мере на шесть миль. Я не произносил ни слова. На глазах у меня, совсем-совсем близко, прошла Корсика, а вслед за нею — Сардиния, и вскоре слева по борту показалась Сицилия. Надо сказать, что «Юнона», на которой находился мой отец и я, входила, наряду с тремя другими фрегатами, в состав авангарда и была предназначена для несения дозорной службы. Отец держал меня за руку; он показал мне курившуюся вдали Этну и скалы, которые я не забыл и поныне: то были Фаваниана и Эриче. Марсала, древняя Лилибея, проступила сквозь окутывавшую ее дымку, и белые домики ее почудились мне стаей голубей, пробившихся сквозь облачко тумана. И однажды поутру, было это. . . да, это было 24 прериаля,4 взору моему открылось зрелище, которое ослепило меня почти на двадцать лет. Передо мной была Мальта со своими фортами и пушками у самой воды, с тянувшимися вдоль нее каменными стенами, сверкавшими на солнце, как свежеотполированный мрамор, и с муравейником узких галер, сновавших под длинными красными веслами. Сто девяносто четыре французских корабля словно окутывали ее своими большими парусами и сине- бело-красными флагами, которые поднимались в эту минуту на всех стеньгах, меж тем как на Гоцо и на форту Сант-Эльмо медленно полз вниз штандарт Ордена; сдавалась твердыня последнего воинствующего креста.5 И тогда флот дал залп из пятисот орудий. Корабль «Ориан», огромный и недвижный, стоял в стороне от остальных, прямо против нас. Мимо него прошли одно за другим все суда эскадры, и я заметил издали, как Дезэ6 приветствует Бонапарта. Мы поднялись на борт «Ориана» и оказались подле главнокомандующего. Наконец-то впервые я его увидел. Он стоял у борта, беседуя с Каза-Бьянкой, командиром корабля (бедный «Ориан»!), и ласково теребя волосы десятилетнему мальчику, сыну капитана. Я тотчас же позавидовал этому мальчугану, и сердце у меня так и подпрыгнуло при виде того, что он трогает саблю генерала. Отец мой подошел к Бонапарту и вступил с ним в длительный разговор. Я все еще не мог разглядеть лицо Бонапарта. Вдруг он повернулся и посмотрел на меня. Я весь задрожал, увидя этот желтоватый лоб, обрамленный длинными прямыми волосами, которые казались влажными, словно их окунули в море; эти большие серые глаза, эти худые щеки и этот впалый рот над острым подбородком. Речь шла, видимо, обо мне, ибо он говорил: «Послушай, дружище, уж если тебе так хочется, ты отправишься в Египет, а генерал Вобуа останется здесь без тебя с четырьмя тысячами
36 Книга третья солдат; но я не желаю, чтобы с собою брали детей; я это позволил только Каза-Бьянке и поступил неправильно. Ты отправишь мальчишку во Францию; я хочу, чтобы он поднаторел в математике; ну, а если вдруг с тобою что случится, я за него отвечаю сам; я позабочусь о нем и сделаю из него хорошего солдата». С этими словами он нагнулся, взял меня под мышки и, приподняв до своего подбородка, поцеловал в лоб. Голова у меня закружилась, я почувствовал, что он — мой властелин и что он навек отлучает меня от отца, которого, впрочем, я почти не знал, поскольку тот постоянно находился в армии. Я ощутил тот великий трепет, какой испытал Моисей, когда он, еще пастухом, узрел бога в неопалимой купине. Бонапарт поднял меня существом свободным, а когда его руки осторожно опустили меня на палубу, среди нас стало одним рабом больше. Накануне еще, если бы меня вздумали забрать из армии, я бы бросился в море; но тут я дал себя увести, когда это сочли нужным. Я расстался с отцом совершенно хладнокровно, а расставался я с ним навсегда! Но все мы так испорчены с самых пеленок, такая малость способна отвлечь нас, и взрослых и детей, и заглушить заложенные в нас природой добрые чувства! Мой отец был уже не властен надо мною, ибо я видел того, кто повелевал им, и только от него единственного исходила, казалось, вся власть на земле. О, это преклонение перед властью и упоение рабством! О, растлевающие душу представления о неограниченном господстве! Надо быть детьми, чтобы вам поверить! Ложная патетика, тонкая отрава! Найдется ли от вас хоть когда-нибудь противоядие? Я был ошеломлен, опьянен! Мне хотелось трудиться, и я принялся за работу, как сумасшедший! Я просиживал в школе над вычислениями дни и ночи и приобрел мундир, знания и желтый цвет лица. Время от времени занятия мои прерывались пушечным громом, и этот голос полубога возвещал мне завоевание Египта, Маренго, 18 брюмера,7 провозглашение Империи. . . Да, Император сдержал свое слово. Что же касается моего отца, то я так ничего и не знал о его судьбе, но вот однажды пришло это письмо. Я ношу его постоянно в старом, когда-то красном бумажнике и часто перечитываю на досуге, чтобы лишний раз убедиться в бесполезности наставлений, которые дает старшее поколение младшему, и поразмыслить над нелепым упорством своих собственных убеждений. При этих словах капитан, расстегнув свой мундир, достал из нагрудного кармана сперва носовой платок, а затем небольшой бумажник, который он бережно раскрыл; мы вошли в какое-то кафе, где был еще виден свет, и там он прочел мне несколько выдержек из полученного им письма, которое потом перешло в мои руки. Как это случилось, читатель вскоре узнает.
Глава IV, Простое письмо 87 Глава IV ПРОСТОЕ ПИСЬМО На английском корабле «Каллоден», в виду Рошфора, 1804 г, Sent to France with admiral Collingwood's permission.* «Тебе незачем знать, мальчик мой, какими путями дойдет до тебя это письмо и каким образом я смог узнать о твоем поведении и о твоем теперешнем положении. Достаточно будет, если скажу, что я доволен тобой, но что никогда, верно, тебя больше не увижу. Тебя это, вероятно, мало волнует. Ты знал отца лишь в том возрасте, когда память еще не родилась, а сердце еще не успело раскрыться. Оно раскрывается в нас позже, чем принято думать, и это меня не раз удивляло; но что поделаешь? Ты как будто не хуже других. Придется, должно быть, с этим примириться. Могу всего лишь сообщить тебе, что нахожусь в плену у англичан с 14 термидора VI года (или со 2 августа 1798 года по старому стилю, который, как слышно, нынче опять входит в моду). Я отправился на „Ориан", чтобы попытаться убедить нашего славного Брюэса * выйти с флотом в море, держа курс на Корфу.2 Бонапарт перед этим посылал своего незадачливого адъютанта Жюльена, но тот имел глупость попасться в лапы арабам. Я, правда, добрался благополучно, но цели не достиг. Брюэс заупрямился, как осел. Он твердил, что попытается отыскать фарватер для ввода своих судов в Александрийскую бухту, но при этом добавил несколько заносчивых слов, из которых я понял, что он, в сущности, завидует успехам сухопутной армии. „Неужто нас считают перевозчиками? — спросил он меня. — Или думают, что мы англичан боимся?" Для Франции было бы лучше, чтобы он их боялся. Но если даже наш адмирал и допустил ошибки, он искупил их с честью; я же, признаться, с чувством глубокой тоски искупаю ошибку, которую совершил, оставшись на его корабле, когда на нас напали. Вначале Брюэс был ранен в голову и руку. Он продолжал бой до той минуты, когда ядро разворотило ему внутренности. Он велел положить себя в мешок с отрубями и умер на своем мостике. Нам стало ясно, что к десяти часам вечера мы взлетим на воздух. Те из экипажа, кто еще уцелел, сели в шлюпки и спаслись, за исключением Каза-Бьянки. Он остался на борту последним, разумеется; но сын его, красивый мальчик, которого ты как будто мельком видел, отыскал меня и спросил: „Гражданин, скажите, * Послано во Францию с разрешения адмирала Коллингвуда (англ.).
88 Книга третья что повелевает мне долг чести?"—Бедный малыш! Ему, должно быть, всего лет десять было, а он уже говорил о чести, да еще в такую минуту! Я взял его себе на руки в шлюпку и не дал ему увидеть, как его отец взлетел на воздух с бедным „Орианом",3 который рассыпался над водой, словно огненный сноп. Мы-то не взлетели на воздух, но, что гораздо горестнее, попали в плен, и меня отправили в Дувр под охраной некоего славного английского капитана Коллингвуда,4 который теперь держит флаг на „Каллодене". Это человек редкого благородства, каких мало: он служит во флоте с 1761 года и с тех пор провел на берегу не более двух лет, едва успев за это время жениться и стать отцом двух дочерей. Эти девочки, о которых он беспрестанно говорит, совсем его не знают, да и жене известно о благородстве этого человека разве только из его писем. Но я-то чувствую, что глубокая скорбь, вызванная нашим поражением при Абукире, сократила мне жизнь, которая и без того слишком уж затянулась, коли мне привелось увидеть такой разгром и гибель моих доблестных друзей. Мой преклонный возраст вызвал здесь всеобщее сочувствие; и так как по вине английского климата я стал сильно кашлять и все мои раны начали опять болеть до того, что одной рукой я уже совсем не владею, славный капитан Коллингвуд вошел с ходатайством и добился для меня снисхождения (чего он не смог бы добиться для самого себя, ибо берег ему заказан): меня отправят в Сицилию, где солнце жарче, а небо безоблачнее. Там, полагаю, и закончатся мои дни, так как семьдесят восемь лет, семь ранений, глубокие горести и плен — все это недуги неизлечимые. Прежде, мой бедный мальчик, я мог оставить тебе только шпагу, теперь же не могу даже этого, ибо у пленника нет шпаги. Но я могу, во всяком случае, дать тебе совет: остерегайся преклонения перед людьми, которые слишком быстро делают свою карьеру, а пуще всего не преклоняйся перед Бонапартом. С твоей натурой — насколько она мне известна — легко можно стать Сеидом, а всякого сеидизма надо особенно остерегаться,5 коли ты француз, то есть человек, крайне подверженный этой заразной болезни. Просто диву даешься, сколько малых и больших тиранов расплодилось из-за него! Бахвалы у нас в необычайной чести, и мы с такой готовностью предаемся им, что очень скоро нам остается только кусать себе ногти. Причина этого порока кроется в сильной жажде деятельности и неодолимой умственной лени. Из этого следует, что нам как нельзя более по душе отдаваться целиком во власть того, кто берет на себя ответственность думать за нас, даже если потом нам бы пришлось смеяться и над собою, и над ним. Бонапарт — неплохой малый, но, по правде говоря, он уж слишком большой шарлатан. Боюсь, как бы среди нас он не положил начало новому виду фиглярства, а его во Франции и без того хватает. Шарлатанство бесстыдно и пагубно, наш век видел тому немало примеров; оно подняло такую трескучую шумиху на всех площадях, что пробралось по-
Глава IV. Простое письмо 89 степенно во все слои общества, и не сыскать, пожалуй, ни одного даже самого незаметного человечка, которого бы оно не заставляло кичиться сверх меры. Лягушек, лопающихся с натуги, нынче и не сосчитаешь. Мне бы крайне хотелось, чтобы сын мой не оказался в их числе. Я очень рад, что Бонапарт сдержал данное мне слово, позаботившись о тебе, как он выражается; но не слишком-то этому верь. Вскоре после того, как я при столь печальных обстоятельствах распростился с Египтом, мне сообщили о следующей сцене, которая произошла на одном обеде; хочу пересказать тебе ее, с тем чтобы ты почаще о ней вспоминал. 1 вандемьера VII года,6 находясь в Каире, Бонапарт, член Института,7 устроил гражданское празднество по случаю годовщины провозглашения Республики. Александрийский гарнизон отпраздновал это торжество возле колонны Помпея,8 на которую водрузили трехцветное знамя; игла Клеопатры9 была освещена, правда, довольно плохо; войска Верхнего Египта отметили праздник как могли, расположившись между пилонов,10 колонн, фиванских кариатид,11 на коленях у колосса Мемнона, у подножия изображений Тамы и Шамы.12 Первый армейский корпус провел в Каире маневры и скачки, а вечером сжег фейерверк. Главнокомандующий пригласил на обед всех чинов штаба, распорядителей празднества, ученых, личного стража паши, эмира, членов дивана и агаларов,13 усадив их за стол, накрытый на пятьсот кувертов в нижнем зале дома, который он занимал на площади Эль-Бекир; фригийский колпак — символ Свободы — и полумесяц трогательно переплетались друг с другом; полотнища национальных цветов Турции и Франции образовывали беседку и полог, на которых сочетались Коран 14 и Декларация Прав Человека.15 После того как гости, орудуя пальцами, насытились цыплятами с рисом, приправленными шафраном, и заели их арбузами и фруктами, Бонапарт, который сидел молча, окинул быстрым взглядом всех присутствующих. Верзила Клебер,16 возлежавший за столом подле него, потому что не мог поджать по-турецки свои длинные ноги, сильно подтолкнул локтем Абдаллаха-Мену,17 своего соседа, и шепнул ему с характерным полунемецким выговором: — Гляди-ка! Сейчас Али-Бонапарт отмочит нам одну из своих штучек! Он называл его так потому, что на празднике Магомета главнокомандующему вздумалось надеть на себя восточное платье, а когда он объявил себя покровителем всех религий, ему торжественно пожаловали имя зятя пророка и стали называть его Али-Бонапартом. Клебер, проводя рукой по пышным русым волосам, не успел еще докончить фразу, как маленький Бонапарт вскочил с места; поднося бокал к своему острому подбородку, упиравшемуся в широкий галстук, он произнес кратко, звонко и отрывисто: — Выпьем за трехсотый год Французской республики!
90 Книга третья Клебер рассмеялся, уткнувшись носом в плечо Мену, так что тот невольно плеснул вином из своего бокала на какого-то старого агу; Бонапарт же взглянул на них обоих искоса и нахмурился. Разумеется, мой мальчик, он был прав, потому что в присутствии главнокомандующего дивизионному генералу не подобает вести себя неприлично, будь он даже таким смельчаком, как Клебер, но и те двое тоже были не совсем неправы, ибо в данную минуту Бонапарт зовется Императором, а ты состоишь у него пажом». — В самом деле, — сказал капитан Рено, взяв у меня из рук письмо, — я был назначен пажом Императора незадолго до того, в 1804 году. О, этот страшный год! Какими событиями он был чреват, когда наступил, и с каким вниманием мне надлежало бы к нему приглядеться, если бы я вообще мог приглядываться в ту пору к чему бы то ни было! Но глаза мои видели, а уши слышали лишь то, что совершал Император: для меня существовали только голос Императора, жесты Императора, шаги Императора. При его приближении я пьянел, его присутствие меня гипнотизировало. Честь состоять при этом человеке казалась мне превыше всего на свете, и никогда ни один любовник не ощущал обаяния своей возлюбленной с большим пылом и большим изнеможением по сравнению с тем, что каждодневно испытывал я, взирая на своего кумира. Преклонение перед военачальником становится страстью, фанатизмом, исступлением, которые делают из нас рабов, слепцов, безумцев. Это грустное письмо, которое я дал вам прочесть, заняло мой ум не больше, чем то, что школьники называют нотацией; я почувствовал лишь кощунственную отраду ребенка, избавившегося от родительской власти и полагающего себя свободным потому, что выбрал ярмо и, поддавшись всеобщему увлечению, надел его себе на шею. Но какие-то уцелевшие еще во мне природные добрые чувства повелели сохранить эти священные строки, и их воздействие на меня стало возрастать по мере того, как мои иллюзии о высокой самоотрешенности начали рассеиваться. Я постоянно косил это письмо на сердце, и в конце концов оно пустило там невидимые корни, как только здравый смысл снял с моих глаз пелену, окутывавшую их в ту пору. Нынче ночью я не мог не перечитать его вместе с вами, и я становлюсь жалок самому себе при мысли о том, сколь долгий путь совершили мои нравственные воззрения, чтобы прийти к наиболее прочным и наиболее простым принципам человеческого поведения. Вы увидите, к сколь немногому эти принципы сводятся; но, по правде говоря, сударь, я полагаю, что их вполне достаточно для порядочного человека на всю его жизнь, и мне понадобилось немало времени «а то, чтобы отыскать источник истинного величия, которое можно наблюдать порою в нашем почти варварском воинском ремесле.
Глава V. Диалог, оставшийся неизвестным 91 Тут рассказ капитана Рено был прерван появлением пожилого гренадера, сержанта, который, подойдя ко входу в кафе, отсалютовал ружьем по-унтер-офицерски, достал из-под плечевого ремня пакет из грубой бумаги и подал его. Капитан встал с самым невозмутимым видом и вскрыл полученное им распоряжение. — Велите Бежо переписать это в книгу приказов, — сказал он сержанту. — Старший сержант не вернулся из арсенала, — ответил унтер-офицер, потупив глаза, кротким, как у девушки, голосом; он не пожелал даже упомянуть о том, как был убит его товарищ. — Его заменит каптенармус, — сказал капитан, ни о чем не расспрашивая, и поставил свою подпись под приказом на спине у сержанта, послужившей ему пюпитром. Затем он слегка откашлялся и стал спокойно продолжать. Глава V ДИАЛОГ, ОСТАВШИЙСЯ НЕИЗВЕСТНЫМ1 — Письмо моего бедного отца и его смерть, о которой я узнал в скором времени, произвели на меня, совершенно опьяненного и оглушенного тогда звоном собственных шпор, все же довольно сильное впечатление и значительно поколебали мою слепую преданность; я стал вглядываться более пристально и более хладнокровно в то необычайное, что было присуще этому пьянившему меня блеску. Я впервые задал себе вопрос, в чем, собственно, заключается влияние, которому мы поддаемся со стороны решительных натур, наделенных неограниченной властью, и, сделав над собою некоторое усилие, попытался мысленно установить пределы добровольного и беспрекословного подчинения множества людей одному человеку. Это первое потрясение побудило меня приоткрыть глаза, и я осмелился взглянуть в упор на ослепительного орла, который похитил меня еще в раннем детстве и чьи когти вонзились мне в тело. Вскоре мне представилась возможность наблюдать воочию поведение великого человека и втайне следить за движениями его ума в мало кому известные минуты его частной жизни. Как я уже говорил, к тому времени осмелились учредить пажей, но мы носили еще офицерский мундир в ожидании зеленой ливреи с короткими красными штанами, которые нам надлежало надеть в день корвна- ции. До той поры мы выполняли обязанности конюших, секретарей и ординарцев по воле властелина, который умело пользовался всем, что ока-
92 Книга третья зывалось у него под рукой. Ему уже нравилось населять челядью свои прихожие; и так как потребность властвовать постоянно сопутствовала ему, он не мог не проявлять ее даже в мелочах и всегда мучил тех, кто его окружал, без устали подавляя их своей непреклонной волей. Робость моя его забавляла; он играл на моей неискушенности и моих почтительных чувствах. Иногда он неожиданно звал меня; и заметив, что я бледен и что язык мой заплетается, он нарочно заставлял меня говорить как можно дольше, чтобы насладиться моим озадаченным видом и нарушить ход моих мыслей. Порою, когда я писал под его диктовку, он, по своему обыкновению, внезапно дергал меня за ухо и задавал мне какой-нибудь неожиданный вопрос из области самых заурядных познаний, скажем, из географии или алгебры, предлагая решить простейшую ученическую задачу; в такие минуты я бывал как громом пораженный. Я отлично знал то, о чем он меня спрашивает;· я знал это гораздо лучше, чем он предполагал, нередко я знал это даже лучше, чем он сам, но взгляд его сковывал меня. Стоило ему выйти из комнаты, и я опять мог дышать, кровь начинала снова обращаться в моих жилах, я вновь обретал память, а с нею приходило неизъяснимое чувство стыда; меня душила ярость, я записывал все, что мне следовало ему ответить, я катался по ковру, плакал и готов был покончить с собою. — Как же так, — думал я, — ведь есть же люди, настолько сильные, что они всякий раз действуют уверенно и ни перед кем не смущаются? Люди, обуреваемые жаждой деятельности всегда и во всем, чья твердость подавляет волю других и внушает им мысль, что ключ к любым знаниям и любым степеням власти, ключ, который непременно ищут все, лежит у них в кармане, и стоит лишь запустить в этот карман руку, как всем становится ясно, что делать и за кем следовать! И все же я чувствовал, что сила эта не настоящая, что присвоена она незаконно. Я возмущался, я кричал: «Он лжет! Его поза, его голос, его жесты — всего лишь актерское кривлянье, недостойная игра в величие, тщетность которой он сам, конечно, знает. Не может быть, чтобы он верил в себя так искренно! Он запрещает нам приподнимать завесу, но, укрывшись за ней, видит себя голым. Кто же перед ним? Жалкий невежда, как и мы все, да к тому же и слабый по натуре!» — И все же я не знал, каким образом мне заглянуть в глубь этой души, скрывающей свою истинную сущность. Власть и слава надежно защищали моего повелителя; с какой бы стороны я ни пытался к нему приглядеться, мне не удавалось подметить ровно ничего; я видел перед собою дикобраза, бывшего постоянно во всеоружии, с торчащими во все стороны острыми иглами. Но однажды по воле случая, нашего общего властелина, эти иглы и колючки расступились, и сквозь них проник на минуту свет. Однажды, — быть может, единственный раз за всю свою жизнь — Бонапарт встретил человека более сильного, чем он сам, и на какой-то миг отступил под воздействием
Глава V'. Диалог, оставшийся неизвестным 93 этой силы, превосходившей его собственную. Я был тому свидетелем и почувствовал себя отомщенным. Вот как это случилось. Мы находились в Фонтенбло. Только что прибыл Папа.2 Император с нетерпением ждал его приезда ко дню коронации и поспешил ему навстречу. К карете они подошли вместе, каждый со своей стороны, и Бонапарт сел в нее одновременно с Папой, делая вид, будто возсе пренебрегает этикетом; на самом же деле все было тонко рассчитано так, чтобы не уступить своего первенства, но и не дать его явно почувствовать,— хитрость чисто итальянская. Он был уже на пути в замок, там царило всеобщее волнение. Я покинул нескольких офицеров, находившихся в. комнате, примыкавшей к спальне Императора, и, проскользнув туда, остался один. Я долго смотрел на длинный стол с доской не из мрамора, а из римской мозаики, на котором валялась целая груда прошений. Мне не раз приходилось видеть, как Бонапарт, вернувшись к себе, подвергал их странному испытанию. Он не брал их — ни по порядку, ни наудачу, но когда их количество раздражало его, он проводил рукой по столу, словно косарь, слева направо и справа налево, пока из всех бумаг не оставалось каких-нибудь пять или шесть; эти немногие он и вскрывал. Эта своеобразная пренебрежительная игра чужою долей всякий раз приводила меня в необычайное смущение. Я глядел на эти скорбные, горестные прошения, отвергнутые и сброшенные на пол, будто взметенные каким-то гневным вихрем, на эти напрасные мольбы вдов и сирот, участь которых зависела только от случая— от того, как по этим невесомым листкам пройдется консульская шляпа, на эти жалобные послания, орошенные слезами целой семьи, раскиданные там и сям, под ногами у Бонапарта, на петиции, по которым он ходил, как по трупам на поле сражения, и тогдашняя судьба Франции представлялась мне какой-то зловещею лотереей; как бы величественна ни была равнодушная и жестокая рука, тянувшая счастливые билеты, я полагал, что несправедливо вверять прихоти ее грубых движений такое количество безвестных судеб, которые со временем, кто знает, могли бы стать столь же блестящими, как и судьба самого властелина, если бы им сразу же оказали должную поддержку. Я почувствовал, что сердце мое возмущается и восстает против Бонапарта, но с какой-то примесью стыда, как то и подобало сердцу невольника. Я разглядывал эти забытые письма; горестные стоны, казалось, неслись с их страниц; просматривая их и откладывая снова в сторону, я воображал себя судьей между этими несчастными и повелителем, которого они себе избрали и который собирался теперь сесть им на шею прочнее, чем когда-либо. Я как раз держал в руках одно из этих презрительно отвергнутых прошений, когда дробь барабанов, которые били поход, возвестила мне о прибытии Императора. Ну, а вы знаете, что точно так же, как еще до ^вука пушечного выстрела видишь вспышку, его видели всегда в тот же
94 Книга третья миг, как слышали звук его шагов, до того движения его были быстры; он словно спешил жить и торопливо вершил дела одно за другим. Когда он появлялся верхом в воротах какого-нибудь дворца, гидам эскорта стоило большого труда не отставать от него,3 и не успевал часовой вскинуть ружье на караул, как Бонапарт уже соскакивал с коня и поднимался по лестнице. На сей раз он оставил позади карету с Папой и примчался галопом один. Я услышал стук его каблуков одновременно с барабанным боем. Я едва успел юркнуть в альков, где стояла большая парадная кровать, на которой никто не спал; вход туда, огражденный роскошною балюстрадой, был, по счастью, более чем наполовину скрыт занавесом, затканным пчелами. Император был крайне взволнован; он стал ходить по комнате, как человек, который нетерпеливо кого-то ждет, и за какую-нибудь минуту трижды измерил шагами ее длину; затем он подошел к окну и принялся барабанить по стеклу ногтями какой-то марш. Во двор въехала карета; он перестал стучать, топнул два-три раза ногой, словно выведенный из себя при виде чего-то такого, что совершалось слишком медленно, потом внезапно устремился к двери и распахнул ее перед Папой. Пий VII вошел один; Бонапарт тотчас же закры\ за ним дверь с поспешностью тюремщика. Я, признаться, испытал величайший трепет, оказавшись невольным свидетелем встречи двух таких людей. Тем не менее я по-прежнему не шевелился и не дышал, а лишь глядел и слушал, напрягая все свои душевные силы. Папа был высокого роста; в чертах его удлиненного желтоватого лица сквозило страдание, и вместе с тем они выражали благочестивое достоинство и безграничную доброту. Глаза у него были черные, большие и очень красивые; на полуоткрытых губах светилась благожелательная улыбка, которой выступавший вперед подбородок придавал какую- то утонченность, говорившую об уме и живости характера. В улыбке этой не было ни малейшей дипломатической сухости, в ней светилось одно только христианское милосердие. Белая шапочка прикрывала его длинные черные волосы, в которых, однако, уже проступали широкие серебристые пряди. На сутулые плечи была небрежно накинута короткая мантия из алого бархата, а длинная сутана ниспадала до самых пят. Он вошел медленно, походкой пожилой женщины, осмотрительной и спокойной. Потупя взор, он уселся в одно из больших римских кресел, позолоченных и украшенных орлами, и стал ждать, что ему скажет другой итальянец. Ах, сударь, какая это была сцена! Какая сцена! Она все еще стоит у меня перед глазами. В ней я увидел не гениальность великого человека, а его характер; и если даже его обширный ум не проявил себя тогда во всей своей полноте, по крайней мере сердце его дало волю своим бурным страстям. Бонапарт в ту пору был не таким, каким вы
Глава V. Диалог, оставшийся неизвестным 95» его видели позже; у него не было еще этого банкирского брюшка, этого нездорового, отечного лица, этих подагрических ног — всей этой болезненной тучности, которую художники, к сожалению, подхватили, чтобы создать, говоря теперешним языком, некий тип, в результате чего для толпы сохранилось общеизвестное, донельзя нелепое изображение, которое делает из него какую-то куклу и может впоследствии запечатлеть, чего доброго, этот фантастический и невероятный облик, напоминающий собою нелепого Полишинеля. Нет, тогда, сударь, он был не таким, а мускулистым и гибким, ловким, живым и стройным, порывистым в движениях, порою даже изящным, с изысканными манерами; грудь его была плоской и впалой, — словом, он оставался все тем же, каким я видел его на Мальте, с печатью грустной задумчивости на тонко очерченном лице. Когда Папа вошел, Бонапарт снова зашагал по комнате, а затем стал кружить возле его кресла, как опытный охотник; внезапно застыв на месте прямо перед главою церкви в недвижной, жесткой позе капрала, он вернулся к беседе, начатой еще по дороге и прерванной прибытием в замок, — к беседе, которую ему не терпелось возобновить. — Повторяю вам, Святой отец, я-то отнюдь не вольнодумец, и мне не по душе резонеры и идеологи.4 Уверяю вас, я не посчитаюсь с моими старыми республиканцами и пойду к обедне. Резко отчеканив эти последние слова, он бросил их Папе так, словно кадил ему прямо в лицо, и умолк, ожидая должного впечатления; он„ видимо, полагал, что обстоятельства, несколько не совместимые с благочестием, которые предшествовали нынешней встрече, должны придать этому внезапному и открытому признанию необычайную важность. Папа опустил глаза и положил руки на орлиные головы, венчавшие собою подлокотники его кресла. Приняв позу римского изваяния, он, казалось, говорил: «Я заранее готов покорно выслушать все то мирское и суетное, что ему будет угодно мне преподнести». Бонапарт обошел комнату и кресло, стоявшее посредине ее, и по косым взглядам, которые он бросал на престарелого Папу, я понял, что он недоволен и собою, и противником и упрекает себя в том, что возобновил этот разговор чересчур стремительно. Он стал говорить теперь с большей последовательностью, продолжая делать круги по комнате и бросая украдкой пристальные взгляды в зеркала, в которых отражались строгие черты Святого отца; каждый раз, проходя мимо Пия VII, он посматривал на него сбоку, но ни разу не заглянул ему в лицо, боясь показаться слишком обеспокоенным тем, какое впечатление производят на собеседника его слова. — У «меня, — сказал он, — осталась все же какая-то тяжесть на сердце, Святой отец: вы согласились на мою коронацию точно так же, как в свое время на Конкордат,5 можно подумать, что вас к этому принуждают. Вы сидите передо мной с видом мученика, вы будто покорились вашей
96 Книга третья участи и воссылаете теперь небу вашу скорбь. Но ведь, по правде-то говоря, ваше положение совершенно иное, вы —«е пленник, клянусь создателем, вы вольны, как ветер! Пий VII печально улыбнулся и посмотрел ему в глаза. Он чувствовал, сколь далеко простирались требования этой деспотической натуры, которой, как и всем другим, родственным ей по духу, мало было заставить себе повиноваться, если в этом повиновении не ощущалось одновременного пылкого желания выполнить любой приказ. — Да, — повторил Бонапарт еще более настойчиво, — вы совершенно свободны, можете вернуться в Рим, дорога открыта, никто вас не задерживает. Папа вздохнул, молча подняв правую руку и воздев глаза к небу, затем он снова медленно поник своим морщинистым челом и стал разглядывать золотой крест, висевший у него на груди. Бонапарт продолжал начатый им разговор, несколько замедлив свои круги. Голос его зазвучал теперь мягче, а улыбка стала чарующей. — Святой отец, не будь мне помехой строгость вашего нрава, я бы вам заметил, откровенно говоря, что вы немного неблагодарны. Вы как будто начисто позабыли о тех добрых услугах, которые Франция в достаточной степени вам оказала. Венецианский конклав, где вы были избраны Папой, сдается мне, находился в какой-то мере под впечатлением моей Итальянской кампании6 и слова, замолвленного мною за вас. Австрия обошлась с вами тогда не очень-то любезно, и это меня до крайности огорчило. Вашему Святейшеству пришлось, кажется, вернуться в Рим по морю, за невозможностью проехать через австрийские земли. Тут он остановился, выжидая, что скажет на это приглашенный им молчаливый гость, но Пий VII только чуть-чуть, почти незаметно, наклонил голову, словно все еще погруженный в глубокое уныние, мешавшее ему слушать. Тогда Бонапарт пододвинул ногой стул к большому креслу Папы. Я вздрогнул: пойдя за этим стулом, он задел эполетом за полог алькова, где я притаился. — В самом деле, — продолжал он, — меня это удручает как католика. У меня, признаться, никогда не было времени на то, чтобы основательно изучить богословие, но я по-прежнему глубоко убежден в могуществе Церкви; она на редкость жизнеспособна, Святой отец. Вольтер вас, правда, немного пощипал, да только я его недолюбливаю и непременно напущу на него какого-нибудь старого расстригу. Вы останетесь довольны, вот увидите. Послушайте, если бы вы только захотели, мы с вами могли бы многое сделать в будущем. Тут он прикинулся наивным и вкрадчивым, как ребенок. — Я так и не знаю, как ни бьюсь, не могу понять, почему, в сущности, вам претит мысль перенести ваш престол навсегда в Париж?
Глава V, Диалог, оставшийся неизвестным 97 Я бы отдал вам Тюильри,7 если бы вы того захотели. Честное слово! И сейчас уже вы там найдете убранство из ваших покоев в Монте- Кавалло, оно вас ждет. Я-то там совсем почти не бываю. Да разве вам не ясно, Padre* что именно здесь настоящая столица мира? Что до меня, я готов сделать все, что вы пожелаете. Прежде всего, я гораздо покладистее, чем думают. Оставьте мне только войну и утомительную политику, а Церковью правьте, как вам угодно. Я буду ваш солдат телом и душой. Послушайте, это было бы поистине прекрасно; мы созывали бы вселенские соборы,8 совсем как Константин9 и Карл Великий; 10 я бы их открывал и закрывал; я вручил бы вам истинные ключи от - земных врат и, памятуя, что господь сказал: «Я пришел с мечом»,11— меч я оставил бы себе; я только приносил бы его вам на благословение после каждого успеха нашего оружия. При этих последних словах он слегка поклонился. Папа, который до той поры продолжал оставаться недвижным, как египетская статуя, медленно приподнял чуть склоненную голову, грустно улыбнулся, воздел глаза ввысь, кротко вздохнул и, словно поверяя свои мысли незримому ангелу-хранителю, произнес: — Commediantel ** Бонапарт вскочил со стула, подпрыгнув, как раненый леопард. Им овладела настоящая ярость; один из тех бешеных приступов, какие с ним случались. Он молча зашагал по комнате, до крови кусая себе губы. Он уже не кружил, ступая с кошачьей мягкостью и бросая на свою жертву хитрые взгляды; шаг его стал твердым, ходил он прямо и быстро, вдоль и поперек, топая ногой, стуча каблуками, звеня шпорами. Вся комната задрожала; полог алькова затрепетал, как дерево перед грозой; мне почудилось, что сейчас свершится что-то грандиозное и страшное; я почувствовал боль у самых корней волос и невольно поднес руку ко лбу. Я взглянул на Папу — он не шевельнулся, только крепко сжал руками орлиные головы на подлокотниках кресла. Бомба разорвалась внезапно. — Комедиант! Я! О, я сыграю вам такие комедии, что у вас у всех слезы ручьем польются, как у женщин и маленьких детей! Комедиант! О, вы ошибаетесь, если думаете, что со мною можно разыгрывать наглое хладнокровие! Мои подмостки — это весь мир; моя роль — это роль хозяина и автора пьес; на ролях же актеров — у меня вы все — Папа, Короли, Народы! А ниточка, за которую я вас дергаю, это страх! Комедиант! О! Надо быть чем-то поважнее вас, чтобы осмеливаться мне хлопать или шикать, синьор Кьярамонти! 12 Да известно ли вам, что вы были бы всего-навсего бедным кюре, стоило мне только захотеть? Фран- * Отец (итал.). Обычное обращение к католическим священнослужителям. ** Комедиант, комик (итал,). 7 Альфред де Внньн
98 Книга третья ция ни в грош не ставила бы ни вас, ни вашу тиару, если бы при встрече с вами я не напускал на себя серьезности. Всего каких-нибудь четыре года тому назад о Христе никто и заикнуться не посмел бы. А кто бы тогда вспомнил о Папе, скажите на милость? Комедиант! Да, господа, быстро же вы у нас освоились! У вас нынче дурное настроение, потому что я не оказался настолько глуп, чтобы подписать, подобно Людовику XIV, осуждение галликанских вольностей! 13 Но ведь меня на этом не проведешь. Это я вас держу в кулаке; это я швыряю вас с юга на север, точно марионеток; это я прикидываюсь, будто немного считаюсь с вами, оттого что вы воплощаете в себе старую идею, которую мне угодно воскресить; и у вас не хватает ума понять все это и поступать так, словно вы ничего ие замечаете. Куда там! Вам надобно все разжевать, все под нос сунуть, только тогда вы уразумеете. И после этого вы искренне полагаете, что вы кому-то нужны, и нос задираете, и кутаетесь в эти бабьи платья! Так знайте же, у меня нет к ним ни малейшего почтения, и если вы будете вести себя по-прежнему, я расправлюсь с вашими юбками так же, как Карл XII расправился с платьем великого визиря: я разорву их шпорой.14 Он умолк. Я боялся дух перевести. Не слыша больше его разгневанного голоса, я слегка высунул голову, чтобы взглянуть, не умер ли несчастный старик от страха. Нет, то же спокойствие во всей позе; то же спокойствие в чертах лица. Он еще раз воздел глаза ввысь и, испустив глубокий вздох, молвил с горькой усмешкой: — Tragediantel * Бонапарт стоял в эту минуту на другом конце комнаты, опираясь о мраморный камин, который был ему под рост. Он опрометью кинулся к старику; я подумал, что он убьет его тут же, на месте. Но он круто остановился, схватил со стола вазу севрского фарфора, где были изображены замок святого Ангела и Капитолий,15 разбил ее о чугун и мрамор камина и растоптал ногами. Затем он внезапно сел, застыв в глубоком молчании и устрашающей неподвижности. Я испытал облегчение. Я почувствовал, что к нему вернулась способность размышлять и что рассудок снова восторжествовал над бурно клокотавшей кровью. Он стал грустен, голос зазвучал глухо и печально, и с первых же слов его я понял, что он не лжет и что этот Протей,16 укрощенный всего двумя словами, сделался теперь самим собою. — Незавидная жизнь!—начал он. Потом задумался, стал теребить поля своей шляпы, помолчал еще с минуту и заговорил опять как бы с самим собою, словно стряхивая с себя какое-то оцепенение. — Это верно! Трагик или комик! Все для меня только роль, только актерский наряд, издавна и навсегда! Как это утомительно! Как унизительно! Кривляться, вечно кривляться! Перед одними — глядя им в лицо, Трагик (итал.).
Глава V. Диалог, оставшийся неизвестным 99 перед другими — повернувшись боком, смотря по тому, как им захочется. Прикидываться таким, каким ты им нравишься, и точно угадывать их дурацкие желания. Держать их постоянно меж надеждой и страхом. Ослеплять их победными датами и бюллетенями, пленяя их слух дальностью расстояний и диковинными названиями. Властвовать над всеми и понимать всю бессмысленность этой власти. Вот к чему все сводится, говоря по чести! И в довершение всего томиться от скуки так, как только я томлюсь, нет это уже слишком! Ибо в самом деле, — продолжал он, растянувшись в кресле и закинув ногу на ногу, — я скучаю смертельно. Стоит мне сесть, как скука меня просто заедает. Я не могу поохотиться в Фонтенбло и трех дней подряд, как буквально погибаю от тоски. Мне вечно нужно куда-то спешить, посылать других, а куда — убейте меня, сам не знаю. Говорю вам чистосердечно. Планов у меня хватит на сорок императорских жизней. Я составляю их каждый день: один утром, один вечером; воображение мое работает неустанно, только, видно, тело и душа у меня износятся раньше, чем я успею выполнить каких-нибудь два или три — наш жалкий светильник горит недолго. И, откровенно говоря, даже если бы все мои планы осуществились, я далеко не уверен, что мир от этого стал бы счастливее, но он стал бы прекраснее, и в нем воцарились бы стройность и величие. Я отнюдь не философ и не знаю, пожалуй, никого, кроме нашего флорентийского секретаря, кто бы обладал здравым смыслом.17 Есть теории, в которых я ничего не понимаю. Жизнь слишком коротка, медлить нельзя. У меня что задумано, тут же и сделано. После меня найдется немало объяснений моим поступкам, дабы возвеличить мое имя, если мне суждена удача, или принизить его, если меня ждет падение. Парадоксы уже готовы, во Франции их хоть отбавляй; пока я жив, я их запрещаю, но что будет потом — неизвестно. Да суть не в этом: мое дело — не сплоховать, ну, а тут меня учить не надо. Я творю свою Илиаду тем, что действую, действую изо дня в день. Сказав это, он вдруг оживился и вскочил с кресла особенно резво и проворно; в эти минуты он был естествен и правдив, вовсе не думая рисоваться, как то бывало позднее в его разговорах, которые он вел на острове св. Елены; 18 он и не помышлял разыгрывать из себя совершенство и не прикидывался мудрецом, вещающим высокие философские истины; он был лишь тем, кем он был, самим собою, он изливал свою душу. Он подошел к Папе, который по-прежнему сидел недвижно, и стал расхаживать перед ним. И тут вдохновенно, не без иронии, смешивая, по своему обыкновению, пошлое и величественное, он перешел на скороговорку, изъясняясь с непостижимой легкостью и быстротой, присущей этому живому и быстрому уму, который угадывал как-то все сразу, не тратя лишних усилий. Вот примерно к чему сводились его слова. — Все дело в рождении, — заявил он. — Те, что появляются на свет бедными и нагими, всегда легко отчаиваются. Это обстоятельство либо 7*
100 Книга третья побуждает к действию, либо приводит к самоубийству, смотря по тому, какая у людей натура. Когда они дерзают, как я, и берутся за все, им сам черт не брат. А как же иначе? Жить-то ведь надо. Надо найти свое место и пробить себе дорогу. Что до меня, то я пробил ее, как пробивает пушечное ядро. Тем хуже для тех, кто оказался на моем пути. Одни довольствуются немногим, для других всегда всего мало. Что поделаешь? Каждый ест сколько может, смотря по тому, какой у него аппетит. Я, например, был в свое время чертовски голоден. Подумайте, Святой отец, под Тулоном 19 мне не на что было купить себе эполеты; вместо них на плечах у меня были мать и куча братьев. Теперь-то все они устроены довольно прилично, надеюсь. Жозефина 20 вышла за меня замуж словно из милости, а мы вот собираемся ее короновать под носом у Ра- гидо, ее нотариуса, который как-то говорил, что у меня нет ничего, кроме плаща и шпаги.21 Что ж, он был, ей-богу, прав! Императорская мантия, корона, чье это? Мое, что ли? Наряд, актерский наряд! Я облачусь в него на какой-нибудь час, и с меня хватит. А там опять надену скромный офицерский мундир и — в седло! Вечно в седле, всю жизнь в седле! Да я и дня спокойно в кресле не просижу: ведь оттуда того гляди могут и сбросить. Так чему ж тут завидовать, а? — Повторяю вам, Святой отец, на свете есть в общеАм лишь два разряда людей: те, кому все дано, и те, кто всего добивается сам. Первые спокойно ложатся спать, вторые не знают покоя. Так как я понял это довольно рано и весьма кстати, я далеко пойду, вот и все. Есть, пожалуй, только два человека, которые достигли своего, начав в сорок лет: Кромвель и Жан-Жак; 22 если бы в свое время одному из них дали ферму, а другому — тысячу двести франков ренты и служанку, они бы не проповедовали, не начальствовали, не писали. Есть мастера по части зданий, по части красок, по части лепки, по части фраз, а я — мастер по части сражений. Это мое ремесло. К тридцати пяти годам за мною их числится восемнадцать, и называются они победами. Нужно же, в конце концов, заплатить мне за мои труды. А заплатить за них троном — это не так уж дорого. Впрочем, трудиться я буду и дальше. Вы и не то еще увидите. Вы увидите, как многие династии начнут вести счет от меня, при всем том, что я выскочка и что монарх я избранный. Избранный, как и вы, Святой отец, и притом из •мелкого люда. В этом отношении мы можем пожать друг другу руки. И подойдя к креслу, он порывисто протянул свою белую руку навстречу несмело протянутой ему сухой, старческой руке добрейшего Папы; и тот, растроганный, быть может, добродушием, прозвучавшим в последних, искренних словах Императора, а может быть, под влиянием сокровенных воспоминаний о своей собственной судьбе и грустных размышлений о грядущих судьбах христианской общины, кротко подал ему кончики все еще дрожавших пальцев, как это сделала бы бабушка, ре-
Глава VI. Моряк 101 шившая помириться с ребенком, которого она, к сожалению своему, выбранила слишком сильно. В то же время он сокрушенно покачал головою, и я увидел, как из его прекрасных глаз упала слеза, быстро скатившаяся по худой, мертвенно бледной щеке. Она показалась мне чем-то вроде последнего прости умирающего Христианства, которое покидало землю, оставляя ее во власти себялюбия и слепого случая. Бонапарт взглянул украдкой на эту слезу, исторгнутую у бедного страдальца, и я даже подметил в углах его губ нечто мимолетное, похожее на торжествующую усмешку. На какую-то минуту этот властный человек показался мне менее возвышенным и менее утонченным по своей природе, нежели его благочестивый собеседник, и за скрывавшим меня пологом я невольно устыдился моих былых увлечений; я ощутил прилив особой, неведомой мне дотоле тоски, убедившись, до какой степени высокое политическое могущество может стать ничтожным, если властелин прибегает к холодным хитростям, чтобы потешить свое тщеславие, к жалким ловушкам и недостойным приемам завзятого пройдохи. Я понял, что Бонапарт ничего не хотел от своего узника и что он испытал только тайную радость оттого, что устоял в этом своеобразном поединке и, поддавшись было вспышке гнева, заставил все же пленника склониться под гнетом усталости, боязни и всех тех слабостей, которые могут вызвать у старика слезу непостижимого умиления. Последнее слово осталось за ним — этого он и добивался; не сказав ничего больше, он вышел так же внезапно, как и вошел. Я не заметил, поклонился ли он Папе. Думаю, что нет. Глава VI МОРЯК Как только Император удалился, явились два священника, которые подошли к Папе и, поддерживая старца под руки, увели его, подавленного, потрясенного и дрожащего. Я оставался до ночи в алькове, откуда слышал весь этот разговор. Мысли мои смешались, но угнетала их не сама жестокость этой сцены. Меня удручало то, что я вдруг увидел; и, узнав теперь, до каких низких расчетов может опуститься гениальный человек, дав волю овладевшему им узко эгоистическому честолюбию, я возненавидел эту страсть, запятнавшую у меня на глазах самого блестящего из всех повелителей, того, чьим именем, быть может, назовут всю нашу эпоху хотя бы потому, что он приостановил ход истории на целых десять лет. Я почувствовал, что это безумие — предаваться одному человеку, ибо деспотическая власть не может не погубить наши слабые сердца; но я не знал, какому идеалу по-
102 Книга третья клониться отныне. Повторяю, мне было тогда восемнадцать лет, и я лишь смутно ощущал в душе своей стремление к чему-то правдивому, доброму и прекрасному, стремление безотчетное, но уже достаточно упорное, чтобы неотступно побуждать меня к такого рода поискам. Вот единственное, за что я себя уважаю. Я почитал своим долгом молчать о том, что мне довелось увидеть; однако у меня появилось основание полагать, что мое внезапное исчезновение из свиты Императора не прошло незамеченным, ибо вот что со мною случилось. В поведении моего повелителя я не замечал в отношении себя никакой перемены. Но только оставаться при нем мне пришлось недолго, и намеченное мною пристальное изучение его характера было внезапно прервано. Я получил приказ немедленно отправиться в Булонский лагерь, а по прибытии туда был назначен на один из плоскодонных баркасов, которые проходили испытания в море. Я отправился в путь не с таким тягостным чувством, какое испытал бы, узнай я о приказе до сцены в Фонтенбло. Я свободно вздохнул, расставаясь со старинным замком и его лесом, и по этому чувству невольного облегчения отчетливо понял, что моему Сеидизму нанесен смертельный удар. Поначалу это первое открытие опечалило меня, и я стал опасаться за неприкосновенность той ослепительной иллюзии, в силу которой рабская преданность представлялась мне моим долгом. Великий себялюбец предстал передо мною во всей своей наготе, но стоило мне отдалиться от него, как я начал судить о нем по его делам, и, созерцая их, я снова до известной степени подпал под то гипнотическое влияние, которым он заворожил весь мир. Отныне, правда, возникшая перед моим умственным взором величественная картина самой войны стала все более заслонять величие того человека, который столь грозно представлял ее собою, и при виде всей этой грандиозности я почувствовал, как в душе моей непомерно усиливается безумная жажда боевой славы. Безотчетно, позабыв о том, кто, собственно, этот мастер, замышляющий битвы, я с гордостью взирал на неустанный труд подвластных ему людей, показавшихся мне теперь всего-навсего простыми поденщиками. А картина эта была поистине гомерическая, способная увлечь мальчишек стремительным ходом самых разнообразных приготовлений. Во всем этом, однако, проглядывало и смутно различалось мною нечто фальшивое, еще не вполне очевидное, и я чувствовал, что мне недостает иного, более острого зрения для того, чтобы распознать самую суть происходящего. Совсем недавно я понял, с какой меркой надобно подходить к полководцу, теперь мне предстояло постичь, что такое война. Этот второй урок я получил при новых обстоятельствах, сейчас скажу, при каких именно, ибо жизнь трижды сурово учила меня, и об этих трех случаях я рассказываю вам после того, как ежедневно о них размышлял.
Глава VI. Моряк 103 Удары эти были жестокими, и последний содействовал окончательному ниспровержению боготворимого мною кумира. Демонстративные приготовления к высадке и к захвату Англии, воскрешение воспоминаний о Вильгельме Завоевателе,1 открытие лагерной стоянки Цезаря под Булонью, внезапное объединение в этом порту девятисот транспортных судов под защитой флота из пятисот вымпелов, о чем постоянно объявлялось, создание лагерей близ Дюнкерка и Остенде, Калэ, Монтрейля и Сент-Омера под начальством четырех маршалов; учреждение военного трона, откуда упали первые звезды Почетного Легиона, смотры, празднества, примерные атаки — вся эта блестящая шумиха, если ее свести, говоря языком математики, к простейшему выражению, имела троякую цель: обеспокоить Англию, усыпить внимание Европы, сосредоточить и вдохновить армию. Когда эта троякая задача была успешно решена, Бонапарт разрушил по частям искусственную машину, которую он привел в действие в Булони. Когда я туда прибыл, она работала впустую, точно так же, как и машина в Марли.2 Генералы еще проводили ложные маневры с притворным рвением, смысла которого они не понимали. В море продолжали высылать кое-какие жалкие десантные суда; англичане относились к ним пренебрежительно и время от времени их топили. На следующий же день после моего прибытия я получил назначение на один из таких баркасов. В то утро в море находился лишь один английский фрегат. Он менял галсы 3 с какой-то величавой медлительностью, он удалялся, приближался, делал повороты, наклонялся, снова выпрямлялся, словно любуясь собой, скользил по волнам, останавливался и резвился на солнце, как купающийся лебедь. Наше жалкое плоскодонное суденышко, построенное совсем недавно и весьма неумело, отважилось отойти далеко от берега вместе с другими четырьмя подобными же судами. И выйдя в море спозаранку, мы необычайно гордились своей смелостью, как вдруг заметили безобидные маневры фрегата. Они показались бы нам, несомненно, весьма изящными и поэтичными, смотри мы на них с берега или даже пожелай фрегат резвиться между Англией и нами; но резвился-то он, наоборот, между нами и Францией. До Булонского побережья было более мили. Это навело нас на грустные мысли. Мы 'поставили все свои скверные паруса и налегли на свои скверные весла, а тем временем, пока мы лезли из кожи вон, безобидный фрегат продолжал купаться в волнах и мило скользить вокруг нас на тысячу ладов, искусно делая повороты в любом направлении, как хорошо выезженный ко>нь, и рисуя на воде самые изящные витки и зигзаги. Мы заметили, что несколько раз он любезно пропускал нас перед собою без единого выстрела; а потом внезапно убрал все пушки вовнутрь и закрыл все порты.4 Все это мне показалось сперва весьма миролюбивым, и я не понял смысла подобной учтивости. Но толстый старый моряк подтолкнул меня локтем и сказал: «Плохо наше дело!» И действительно, дав
104 Книга третья нам опередить себя, как это делает порою кошка с мышью, учтивый и нарядный фрегат устремился прямо на нас, на всех парусах, не потрудившись даже выстрелить; он ударил нас носом, как конь ударяет грудью, разрезал нас, уничтожил, потопил и, весело подмяв под себя, предоставил нескольким шлюпкам выловить пленников, среди которых я оказался десятым из двухсот человек, находившихся на борту в момент отплытия. Красавец фрегат звался «Наядой», и, не утратив французской привычки к каламбурам, мы, как вы прекрасно понимаете, не преминули окрестить его отныне «Нуаядой».* Я так основательно искупался, что меня сочли мертвым и собирались было выбросить за борт, но какой-то офицер, просмотрев мой бумажник, нашел в нем письмо моего отца, которое вы только что прочли и увидел на нем подпись лорда Коллингвуда. Он распорядился оказать мне самую действенную помощь; у меня обнаружили едва заметные признаки жизни, и окончательно я пришел в себя уже не на грациозной «Наяде», а на «Победе» (the Victory). Я спросил, кто командует этим другим кораблем. Мне лаконично ответили: лорд Коллингвуд. Я подумал, что это сын моряка, знавшего моего отца, но когда меня привели к нему, я понялг что заблуждался. Это был он сам. Я не мог скрыть своего изумления, когда адмирал с отеческой добротою сказал мне, что он, стороживший в свое время отца, никак не ожидал, что ему придется сторожить и сына, но что от этого, как он надеется, сыну хуже не будет; что он присутствовал при последних минутах старика и что, узнав мое имя, он захотел взять меня на свой корабль; он говорил со мною на превосходном французском языке, с какой-то грустной нежностью в голосе, которую с тех пор я навсегда запомнил. Он предложил мне остаться у него на корабле и дать слово, что я не буду делать никаких попыток к бегству. Я дал ему честное слово, не колеблясь, подобно всем восемнадцатилетним юнцам, ибо понимал, что находиться на «Victory» несравненно лучше, чем на каком-нибудь понтоне»*5 удивленный тем, что мне не приходится наблюдать ничего такого, что оправдывало бы предубеждения, которые нам прививали в отношении англичан, я без особого труда сблизился с офицерами корабля; мое полнейшее незнание морского регламента, а также английского языка весьма забавляло их, и им доставило удовольствие познакомить меня и с тем и с другим крайне учтиво, тем более что адмирал относился ко мне, как к родному сыну. И все-таки глубокая грусть охватывала меня, когда я смотрел издали на белые берега Нормандии, и я уходил к себе, чтобы не расплакаться. Я удерживался от этого постоянного желания, потому что был молод и мужествен, но стоило моей воле утратить строгий надзор за :Нуаяда» (франц. «Noyade»), букв.: «массовое потопление».
Глава VI. Моряк 105 чувствами, стоило мне, бывало, лечь и заснуть, как слезы невольно начинали катиться у меня из глаз, и лицо мое, и подушка делались такими мокрыми, что я просыпался. Особенно запомнился мне один вечер, когда англичане опять подстерегли какой-то французский бриг; я наблюдал его гибель издали; ни одного человека из экипажа спасти не могли, и при всем том, что все офицеры хранили степенность и выдержку, мне пришлось услышать возгласы и крики «ура» матросов, которые радовались тому, что вражеская экспедиция окончательно расстраивается и море поглощает капля по капле эту лавину, грозившую обрушиться на их страну. Я ушел вниз и спрятался на целые сутки в небольшом помещении, которое лорд Коллингвуд отвел мне подле своей каюты, словно для того, чтобы лучше выказывать свое покровительство, а когда настала ночь, я один поднялся на верхнюю палубу. Более чем когда-либо я почувствовал, что вокруг меня враги, и принялся размышлять с еще пущей горечью о столь рано оборвавшейся стезе моей жизни. Прошел уже месяц с того дня, как я стал военнопленным, а лорд Коллингвуд, который при всех выказывал мне такое расположение, всего лишь раз побеседовал со мною наедине, а именно, когда я впервые появился на корабле; он бывал со мною добр, но холоден, и в его обращении — это относилось ко всем английским офицерам — замечалось нечто такое, что служило помехой для какой бы то ни было откровенности: их подчеркнутая учтивость оказывалась всякий раз неодолимою преградой. Вот по таким-то преградам и чувствуешь, что живешь среди чужих. Я думал об этом с некоторым ужасом, отдавая себе отчет в унизительности того положения, в котором мне, может быть, суждено пробыть до конца войны, и предвидя, что мне так или иначе придется проститься с молодостью, обреченной на гибель тем, что я пленник и никому не нужен. Фрегат шел быстро, под всеми парусами, а я не чувствовал его хода. Я оперся обеими руками о трос и, опустив голову на руки и наклонясь вперед, глядел на воду. Морские глубины, зеленые и мрачные, вызывали у меня головокружение; ночную тишину нарушали лишь оклики на английском языке. На какую-то минуту я даже возымел надежду, что корабль уносит меня далеко-далеко от Франции и что назавтра я уже не увижу этих отвесных белых утесов, высеченных природою на доброй, милой сердцу земле моей несчастной родины. Я полагал, что таким образом избавлюсь от неотступного желания, внушаемого мне этим зрелищем, и что, по меньшей мере, не буду больше испытывать мук, порождаемых невозможностью даже подумать о бегстве, не навлекая на себя бесчестия, — мук, поистине Танталовых,6 на которые меня отныне надолго обрекала нестерпимая жажда возвращения в родные края. Меня подавляло мое одиночество, и я только ждал первого благоприятного случая, чтобы покончить с собой. Я мечтал о том, чтобы умереть подобающим образом, величаво и невозмутимо, по примеру древних.
106 Книга третья Моя смерть представлялась мне героической, достойной тех примеров, которые были в ту пору предметом бесконечных разговоров среди пажей и воинственно настроенных юнцов, — предметом зависти моих товарищей. Я был погружен именно в такие мечты, которые, когда вам восемнадцать лет, походят скорее на мысленное продолжение прерванной борьбы или неоконченного боя, нежели на спокойное размышление, как вдруг почувствовал, что кто-то берет меня под руку; оглянувшись, я увидел, что позади меня стоит добрый адмирал Коллингвуд. В руке он держал подзорную трубу для наблюдения в темноте и был одет в парадную форму, отличавшуюся присущей англичанам строгостью. Он по-отечески положил руку мне на плечо, и в его больших черных глазах и в складках на лбу я подметил какую-то глубокую грусть. Его седые, слегка припудренные волосы довольно небрежно ниспадали на уши, и, несмотря на невозмутимо ровный голос и спокойные жесты, во всем его облике чувствовалась затаенная печаль, которая особенно поразила меня в тот вечер; я как-то сразу преисполнился к нему большой почтительностью и стал внимательно его слушать. — Уж очень рано вы загрустили, мой мальчик, — сказал он. — Мне нужно вам кое-что сказать. Может быть, мы немного поговорим? Я пробормотал несколько невнятных учтивых слов в знак признательности, должно быть, начисто лишенных здравого смысла, ибо он даже не обратил на них внимания и, взяв меня за руку, присел на банкет.7 Я стал подле него. — Вы находитесь в плену всего лишь месяц, — продолжал он, — а я являюсь пленником вот уже тридцать три года.8 Да, друг мой, я в плену у моря; оно стережет меня со всех сторон, вокруг — все волны да волны; только их я и вижу, только их я и слышу. Глядя изо дня в день на их пену, я поседел, и от сырости их у меня даже согнулась спина. В Англии я прожил так мало, что знаю ее, пожалуй, только по карте. Родина — это некое бесплотное существо, которое я видел лишь мельком, но которому я рабски служу и которое ко мне тем суровее, чем нужнее я для него становлюсь. Таков общий удел, больше того: эти цепи должны быть для нас дороже всего на свете, но порою они очень тяжки. Он остановился, и с минуту мы оба молчали, ибо я не смел произнести ни слова, понимая, что он вот-вот продолжит свою мысль. — Я многое передумал, — сказал он, — размышляя о своем долге, когда вы попали ко мне на корабль. Я мог бы вас отправить в Англию, но там, возможно, вы впали бы в нужду, от которой здесь я вас всегда избавлю, и отчаяние, от которого я надеюсь вас спасти; к вашему отцу я испытывал искреннюю дружбу и готов ему это доказать; если он видит меня, он будет доволен мною, не так ли? Тут адмирал снова замолчал и пожал мне руку. Он даже наклонился вперед и сквозь полумрак пристально взглянул мне в лицо, чтобы уло-
Глава VI. Моряк 107 вить все, что я испытываю по мере того, как он говорит. Затем он торопливо продолжал: — Я уже написал в Адмиралтейство, чтобы при первом же обмене военнопленными вас отправили во Францию. Но не скрою от вас, это может затянуться, — добавил он, — ибо помимо того, что Бонапарт неохотно идет на это, у нас берут мало пленных. А пока что хочу вам сказать, что мне доставило бы большое удовольствие, если бы вы изучили язык ваших врагов, — ваш язык, как видите, мы знаем. Если вы захотите, мы будем заниматься с вами, и я вам дам почитать Шекспира и капитана Кука.9 Не огорчайтесь, вы будете свободны раньше меня, ибо если Император не заключит мира, то я останусь здесь на всю жизнь. От этих добрых слов, которыми он хотел приблизить меня к себе и сделать своим товарищем по пловучей тюрьме, мне стало за него больно; я почувствовал, что, ведя эту оторванную от мира, полную самоотречения жизнь, он испытывал потребность творить добро, чтобы втайне вознаградить себя за суровость возложенной на него миссии, сводившейся к войне. — Милорд, — обратился я к нему, — прежде чем вы обучите меня словам вашего языка, поведайте мне те мысли, благодаря которым вам удалось достигнуть полнейшей невозмутимости и душевного равновесия; с виду это походит на счастье, а в действительности таит в себе непрерывную тоску. Простите мне мои слова, но я боюсь, что эта добродетель есть не что иное, как постоянное утаивание от самого себя своих чувств. — Вы глубоко заблуждаетесь, — возразил он, — чувство долга в конце концов настолько овладевает нашей душою, что становится частью характера, представляя собою одну из основных его черт, подобно тому как здоровая пища, которую мы постоянно принимаем, может изменить состав крови и стать одной из основ нашего природного строения. Я испытал, быть может, больше, чем кто-либо, как легко дойти до полного забвения самого себя. Но нельзя лишить человека всего, что ему присуще, и есть нечто такое, чему мы привержены больше, чем того бы хотелось. Тут он снова умолк и взял свою длинную подзорную трубу. Он положил ее мне на плечо, желая проследить за дальним огоньком, скользившим вдоль горизонта, и по движению его сразу понял, в чем дело. — Рыбачьи шхуны, — сказал он и сел рядом со мною, примостившись на выступе фальшборта.10 Я чувствовал, что он уже давно хочет мне что-то сказать, но почему-то медлит. — Вы никогда не говорите со мною о своем отце, — промолвил он неожиданно, — я очень удивлен тем, что вы никогда не расспрашиваете меня о нем, о том, что он выстрадал, о его последней воле. И так как ночь была очень светлой, я лишний раз заметил, что его большие черные глаза пристально на меня смотрят. — Я боялся оказаться нескромным, — смущенно пролепетал я.
108 Книга третья Он сжал мне локоть, словно не желая, чтобы я договорил до конца. — Неправда, — возразил он, — my child* неправда. И он добродушно покачал головою в знак недоверия. — Я как-то не находил случая заговорить с вами, милорд. — Еще большая неправда, — перебил он меня. — Вы могли бы говорить со мною об этом каждый день, если бы вы того захотели. В словах его я подметил некоторую взволнованность и легкий упрек. Это задевало его за живое. Тогда, чтобы оправдаться, я додумался до другого, явно дурацкого ответа, ибо ничто не выглядит так глупо, как , вздорные извинения. — Милорд, — заявил ему я, — унизительное чувство неволи захватывает человека гораздо сильнее, чем вы можете себе представить. — И, помнится, говоря это, я полагал, что проявляю достоинство и выдержку самого Регула и и что это производит на адмирала должное впечатление. — Ах, бедный мальчик, бедное дитя! — poor boyl ** — отозвался он. — Вы опять не то говорите. Вы не хотите заглянуть себе в душу. Покопайтесь хорошенько и вы обнаружите там безразличие, в котором повинна не ваша натура, а военная карьера вашего бедного отца. Он открыл мне путь к правде, и я пошел по этому пути. — Это верно, — сказал я, — отца я почти не знал. Я видел его только раз, на Мальте, да и то мельком. — Вот где правда! — воскликнул он. — Вот где жестокая правда, друг мой! И мои дочери скажут когда-нибудь то же самое. Они скажут: Мы не знаем нашего отца! Сарра и Мэри скажут именно так! А я люблю их горячо и нежно, я воспитываю их издалека. Я слежу за ними со своего корабля, я пишу им каждый день, руковожу их чтением, их занятиями, шлю им свои мысли и чувства, получаю в обмен их детские признания; я их браню, успокаиваюсь и мирюсь с ними; я знаю все, что они делают! Я знаю, в какой день они ходили в церковь в слишком нарядных платьях. Я даю их матери постоянные наставления насчет них, я уже знаю, кто их полюбит, кто к ним посватается, кто на них женится; их мужья будут моими сыновьями; из девочек моих я делаю женщин набожных и скромных; нельзя быть отцом в большей степени, нежели я... И что же? Все это не радует, они ведь меня не видят. Последние слова он произнес дрогнувшим голосом, чувствовалось, что к горлу у него подступает комок.. . С минуту помолчав, он продолжал: — Да, Сарра взбиралась ко мне на колени, когда ей было всего два года, а Мэри я держал на руках еще в ту пору, когда ее глаза не научились как следует видеть. Да, неудивительно, что вы были равнодушны к вашему отцу, а дочери мои со временем станут равнодушны ко мне. * Дитя мое (англ.). :* Бедный мальчик (англ.)
Глава VI. Моряк 109 Нельзя любить тех, кого не видишь. Что такое для них отец? Письмо, приходящее каждый день. Совет, более или менее холодный. Советов не любят, любят живое существо, а тот, кого не видишь, не существует, его не любят, и, даже когда он умирает, его отсутствие не более ощутимо, чем то было при его жизни, — и по нем не плачут. Задыхаясь от волнения, он умолк. Не желая давать воли этому горестному чувству перед человеком посторонним, он отошел от меня и стал прохаживаться по палубе взад и вперед. Все, чему я был свидетелем, с самого начала крайне растрогало меня и заставило испытать угрызения совести за то, что я ни разу до конца не почувствовал, чем может быть для нас отец, и этому вечеру я обязан первым добрым, естественным, святым порывом, который когда-либо рождался в моей душе. По этим глубоким сетованиям, по этой неодолимой тоске человека, овеянного самой блестящей воинской славой, я понял, как много я потерял оттого, что никогда не знал любви к домашнему очагу, любви, способной породить в возвышенной душе такую мучительную скорбь; я понял, как много искусственного заключено в нашем варварском и грубом воспитании, в нашей (ненасытной жажде кипучей деятельности; передо мною открылась, словно по какому-то внезапному прозрению сердца, иная, желанная жизнь, по которой я тосковал и от которой я был насильственно отторгнут, — настоящая жизнь, согретая теплом отцовской любви; а нам, взамен ее, навязывали жизнь ложную, сотканную из ненависти и ребяческого тщеславия во всех его видах; я понял, что есть нечто более высокое, нежели семья, — то, ради чего можно пожертвовать ею, — это иная семья, Родина. И тогда как старый адмирал, отойдя от меня, плакал потому, что был хорошим человеком, я, уронив голову на руки, плакал потому, что был до сих пор таким дурным. Через несколько минут адмирал снова подошел ко мне. — Должен сказать, — промолвил он уже несколько окрепшим голосом, — что мы скоро подойдем к берегам Франции. Я — бессменный часовой, поставленный у входа в ваши порты. Мне остается вам добавить лишь одно-единственное, и я хотел бы, чтобы это было с глазу на глаз; помните, что здесь с вас взяли слово и что я за вами следить не собираюсь; но, мой мальчик, чем больше пройдет времени, тем сильнее будет испытание. Вы еще очень молоды; если искушение станет не под силу вашему мужеству, придите ко мне в ту минуту, когда у вас появится опасение, что вы можете не устоять; я вас спасу от бесчестного поступка, который, на беду свою, совершили иные офицеры, запятнав этим свое имя. Помните, что человек вправе порвать каторжную цепь, если он в силах это сделать, но свое честное слово он нарушить не вправе. — Сказав это, он пожал мне руку, и мы распрощались. Не знаю, приходилось ли вам замечать, сударь, что перевороты, происходящие у нас в душе, нередко зависят от какого-нибудь одного дня,
110 Книга третья часа, от памятного и неожиданного разговора, который нас потрясает и способен заронить в нас совершенно новые семена: они прорастают медленно, но наши дальнейшие поступки являются всего-навсего их следствием и плодом их естественного развития. Именно таковы были для меня утро в Фонтенбло и эта ночь на английском корабле. Адмирал Коллингвуд вызвал во мне новую мучительную борьбу. То, что прежде было в душе моей глубокой тоскою пленника и юношеской жаждой деятельности, превратилось в исступленное желание вернуться на Родину; при виде того, какая жестокая боль снедает с годами человека, оторванного от родной земли, я ощутил в себе потребность как можно скорее узнать и полюбить свою страну; в воображении моем возникли узы любви, которые меня там отнюдь не ждали: я вообразил себе, будто у меня есть семья, и стал мечтать о моих близких, которых едва знал, упрекал себя за то, что недостаточно их любил, в то время как они даже не помнили о моем существовании и замкнулись в холодном безразличии и эгоизме, совершенно безучастные к тому, что я остался один как перст и что жизнь моя не удалась. Так вот само благо обернулось для меня злом, а мудрый совет, который добрый адмирал счел своим долгом мне преподать, был настолько проникнут его собственным глубоким волнением, что волнение это подействовало на меня сильнее, чем его слова; его дрогнувший голос растрогал меня больше, чем мудрый смысл его наставлений; надеясь еще больше обуздать меня, он только распалил во мне безудержное желание порвать свои цепи. Таков общий удел всех письменных и устных советов. Только опыт и выводы, сделанные из наших собственных размышлений, способны нас чему-то научить. Вот вы, например, причастны к литературе, а ведь до чего ж напрасны ее усилия. Какую пользу вы приносите? Кого обращаете в свою веру? Кто и когда вас правильно понимал, скажите на милость? У вас чаще всего торжествует идея, противоположная той, что вы хотели бы отстоять. Вы только поглядите: один из вас превращает повесть о Клариссе в самую прекрасную из всех возможных эпических поэм, воспевающих женскую добродетель, — и что же происходит? Людей увлекает совершенно другое, и они восторгаются Ловласом, хотя Кларисса и совершенно затмевает его своей ослепительной, не запятнанной даже насилием чистотою, — Ловласом, который ползает перед нею на коленях, тщетно умоляя о прощении свою невинную жертву, и не в состоянии тронуть душу героини, не согбенную и тем, что плоть ее была осквернена.12 Любые поучения кончаются дурно. Вы, литераторы, умеете лишь растревожить пороки, которые, кичась тем, что вы их описываете, любуются собою в вашем изображении и находят себя весьма привлекательными. Вам это, правда, все равно; но мой скромный и добрый Коллингвуд по-настоящему привязался ко мне, и мое поведение было ему отнюдь не безразлично. Поэтому он прежде всего испытал большую радость, видя, что я присгу-
Глава VI. Моряк lit пил к упорным, серьезным занятиям. В моей постоянной сдержанности и молчаливости он находил нечто такое, что гармонировало с английской степенностью, а мало-помалу он привык делиться со мною своими мыслями и даже давать мне порою более или менее ответственные поручения. Спустя некоторое время меня стали считать его секретарем и родственником, и я уже довольно хорошо говорил по-английски, чтобы не слишком явно казаться иностранцем. В то же время я влачил мучительное существование, и тоскливые дни, проведенные в море, тянулись для меня непомерно долго. Целыми годами мы непрестанно бороздили волны вокруг Франции, и я постоянно видел на горизонте очертания берегов той земли, которую Гроций 13 назвал «самым прекрасным царством после царства небесного»; затем мы снова уходили в море, и опять в течение долгих месяцев меня окружали одни туманы да исполинские валы. Когда какой-нибудь корабль проходил мимо нас, вблизи или вдалеке, то он был непременно английским; ничье другое судно не имело права вверять себя ветрам, и Океан слышал только одни английские слова. Даже самим англичанам было это в тягость, и они сетовали на то, что Океан стал теперь пустыней, где они вечно встречаются друг с другом, а Европа сделалась крепостью, вход в которую был для них закрыт. Порою моя пловучая деревянная тюрьма подходила к берегу так близко, что я мог различать фигуры взрослых и детей, расхаживавших по пляжу. Тогда сердце мое принималось учащенно биться и тайная ярость овладевала мною с такою силой, что я спешил спрятаться в трюм, чтобы не поддаться желанию пуститься к берегу вплавь; но когда я оказывался снова подле неутомимого Коллингвуда, мне становилось стыдно за свои ребяческие слабости, и я неустанно восторгался им, умевшим сочетать в себе столь глубокую скорбь со столь деятельной отвагою. Этот человек, который в течение вот уже сорока лет знал лишь войну и море, никогда не переставал прилежно изучать и то и другое, как некий неисчерпаемый источник познаний. Когда какой-нибудь корабль «сдавал», Коллингвуд пересаживался на другой, подобно безжалостному наезднику: он словно загонял их и губил под собою. При мне он «вымотал» семь кораблей. Он проводил ночи не раздеваясь, усевшись где-нибудь на пушке, и с помощью беспрестанных вычислений выказывал искусство удерживать свой корабль как часового, неизменно в одной и той же точке моря, не становясь на якорь даже в шторм и грозу; он постоянно обучал свои экипажи, наблюдал за подчиненными и бодрствовал за них; этот человек никогда не обладал никаким богатством, и при всем том, что его пожаловали пэром Англии, он любил свой оловянный бачок, как простой матрос; спустившись к себе в каюту, он снова становился отцом семейства и писал своим дочерям, чтобы те не становились просто красивыми дамами, чтобы они читали, и не романы, а историю, путешествия, различные заметки и
112 Книга третья Шекспира, сколько им угодно (as often as they please); * он писал: «Мы дрались в день рождения моей маленькой Сарры» — после сражения при Трафальгаре,14 которое, к прискорбию моему, он выиграл у меня на глазах и план которого он заранее составил вместе со своим другом Нельсоном, чьим преемником он впоследствии стал. Порою он чувствовал, что здоровье его слабеет, и просил Англию пощадить его; но, неумолимая, она отвечала ему: «Оставайтесь в море!» — и посылала ему новое высокое звание или золотую медаль за каждый блестящий бой; грудь его была вся в орденах. Он снова писал: «С тех пор как я расстался с родиной, я не провел в порту и десяти дней, зрение мое слабеет; к тому времени, как я смогу увидеть своих детей, море сделает меня слепым. Я страдаю оттого, что из множества офицеров так трудно сыскать на смену мне такого, который был бы искуснее меня». Англия отвечала: «Вы останетесь в море, только в море». И он остался — до самой смерти. Этот образ жизни древнего римлянина подавлял меня величием, трогал своей простотою, стоило мне понаблюдать хотя бы день за адмиралом, погруженным в раздумье и замкнувшимся в суровом самоотречении; я испытывал величайшее презрение к самому себе за то, что, ничего не представляя собою ни как гражданин, ни как отец, ни как сьш, ни как брат, ни как семьянин, ни как общественный деятель, я сетовал на судьбу, а он нет. Он дал заглянуть себе в душу всего один раз, и то невольно, и мне, никчемному юнцу, муравью среди муравьев, попираемому ногами французского султана, — мне стало стыдно за свое тайное желание снова отдать себя во власть его случайным прихотям, став вновь одной из песчинок той пыли, что он замешивает на крови. Я увидел гражданина, истинно преданного — не так, как я, одному человеку, а Родине и Долгу, и встреча с ним оказалась для меня счастливой, ибо в этой суровой школе я постиг, в чем суть истинного Величия, которое отныне нам подобает искать среди военных, а также насколько это Величие, понимаемое должным образом, возвышает наше ремесло над всеми остальными и способно оставить по некоторым из нас память, достойную всеобщего преклонения, какова бы ни была грядущая участь войны и армий. Никто, кроме этого человека, никогда не обладал в столь высокой степени тем внутренним спокойствием, которое рождается из священного чувства долга, и вместе с тем беспечной скромностью солдата, для которого мало что значит его личная слава, лишь бы процветало государство. Помню, как однажды он написал: «Отстаивать независимость моей страны — таково мое первое желание в жизни, и пусть уж лучше тело мое станет частью оплота, ограждающего рубежи моей Родины, нежели его повезут на пышных дрогах сквозь праздную толпу. Жизнь моя и силы мои принадлежат Англии. Не- говорите мне про мою последнюю рану: иначе можно поду- * Английский перевод предыдущих слов.
Глава VI. Моряк 113 мать, что я горжусь опасностями, выпавшими мне на долю». Печаль его была глубока и в то же время исполнена величия; она не мешала его неустанной деятельности, и он явил мне пример того, каким подобает быть умному военачальнику, занимающемуся воинским искусством не ради честолюбия, а из одной любви к мастерству, при всем том, что порою он относится к своей профессии несколько свысока и даже презрительно, подобно Монтекуккули,15 который, после гибели Тюренна, отступил, не пожелав продолжать игру против посредственного партнера. Но я был слишком молод, чтобы оценить все замечательные черты характера этого человека, и моей самой заветной мечтою стало добиться у себя на родине такого же почетного положения, какое в Англии занимал он. Убедившись, что правители иных южных государств молят его о помощи и что даже сам Наполеон склонен тешить себя надеждой, что Коллингвуд находится в Индийских водах, я начал усердно помышлять о возможностях побега, и постоянно лелеемое мною желание сделалось столь нетерпеливым, что я едва не нарушил своего честного слова. Да, дело дошло до этого. Однажды корабль «Океан», на котором мы находились, зашел в Гибралтарский порт. Я сошел на берег вместе с адмиралом и, прогуливаясь в одиночестве по городу, повстречал офицера 7-го гусарского полка, который попал в плен во время Испанской кампании 16 и был отправлен в Гибралтар с четырьмя своими товарищами. Тюрьмою им был целый город, но следили за ними неотступно. С офицером этим я познакомился еще когда-то во Франции. Мы были рады свидеться вновь, так как оба находились примерно в одинаковом положении. Так давно уже ни один француз не говорил со мною по-французски, что я поддался его красноречию, хотя человек этот был отменно глуп, и спустя каких-нибудь четверть часа мы поделились друг с другом размышлениями по поводу нашей общей судьбы. Он сразу же, без обиняков, заявил мне, что собирается бежать с товарищами, что им представляется великолепный случай и что дважды уговаривать его, конечно уж, не придется. Он настоятельно советовал мне последовать их примеру. На это я ответил, что ему посчастливилось оказаться под надзором, но что меня-то никто не стережет и я не могу бежать, не навлекая на себя бесчестия: стало быть, у него с приятелями несколько иное положение, чем у меня. Это показалось ему излишней щепетильностью. — Право же, я не казуист! — возразил он мне. — Если хочешь, я могу направить тебя к епископу, который выскажет свое мнение по этому поводу. Только на твоем месте я бы бежал. Для меня существуют лишь два положения: быть на свободе и быть в плену. Известно ли тебе, что ты утратил право на повышение за те пять с лишним лет, что ты болтаешься на этой английской посудине? Лейтенанты одного с тобой года производства стали уже полковниками. 8 Альфред де Виньи
114 Книга третья Тут внезапно появились его товарищи и увлекли меня в какой-то дом довольно подозрительного вида, где они распивали херес; там они мне назвали столько капитанов, ставших полковниками, и столько сублейтенантов, li ставших вице-королями, что голова у меня пошла кругом, и я пообещал явиться сюда же через день, ровно в полночь. За нами должна была прийти небольшая шлюпка, нанятая у честных контрабандистов, которые собирались отвезти нас на французский корабль, предназначенный для доставки раненых нашей армии в Тулон. Замысел показался мне отличным, и мои новые товарищи, заставив меня выпить залпом не один бокал, дабы заглушить во мне едва слышный голос совести, закончили свои речи неотразимым доводом, клятвенно заверяя меня, что-де можно было бы еще, куда ни шло, считаться с порядочным человеком, который хорошо с вами обращался, но они все больше убеждаются в одном: англичане — это не люди. На «Океан» я вернулся в большой задумчивости, а поутру, выспавшись и ясно осознав свое положение, задал себе вопрос, уж не смеются ли надо мною мои соотечественники. Тем не менее жажда свободы и все сильнее разгоравшееся честолюбие, пробужденное во мне с самого детства, подстрекали меня к побегу, несмотря на весь стыд, который я испытывал при мысли, что нарушаю данную мною клятву. Я провел целый день подле адмирала, не смея взглянуть ему в глаза и мысленно стараясь как-то принизить его. За столом я дерзко, во всеуслышание, заговорил о величии Наполеона и, увлекшись, стал расхваливать его всеобъемлющий гений, который предугадывал законы, составляя кодексы, и предварял будущее, верша события. Я нагло настаивал на превосходстве этого гения над посредственными способностями иных тактиков и стратегов. Я надеялся, что мне станут противоречить; но, против ожидания, я обнаружил, что английские офицеры еще больше восхищаются Императором, нежели на то был способен я сам в отношении их неумолимого врага. Особливо лорд Коллингвуд, нарушив свое грустное молчание и отрешившись от своих постоянных размышлений, похвалил его в весьма справедливых, энергических и точных словах, указав одновременно своим офицерам на удивительную способность Императора предугадывать события, на чудодейственную быстроту, с какою он воплощает свои замыслы, на четкость его приказов, на уверенность его суждений, на его проницательность в переговорах, на безошибочность его мнений в зале совещаний, на его мастерство на поле битвы, на его спокойствие в минуту опасности, на его упорство в подготовке задуманного, на его гордость тем положением, которое о« обеспечил Франции, — словом, на все основные качества, присущие великому человеку, так что я невольно спросил себя, сможет ли со временем история добавить что-либо к этой похвале, и был просто поражен, ибо перед этим старался распалиться, настраивая себя против адмирала, в надежде услышать от него какие-нибудь необоснованные обвинения.
Глава VI. Моряк 115 В злобе своей я хотел вызвать его на несправедливость с тем, чтобы любое необдуманное или оскорбительное слово с его стороны послужило оправданием затеянному мною бесчестному поступку. Но, казалось, он задался целью удвоить свое доброе расположение ко мне; и так как его заботливость дала остальным повод считать, что я снова чем-то огорчен и что меня следует утешить, то все офицеры сделались ко мне более внимательными и более снисходительными, чем когда-либо. Я надулся и вышел из-за стола. На следующий день, к моему несчастью, адмирал снова отвез меня в Гибралтар. Там мы должны были простоять неделю. Настала ночь побега. Кровь клокотала у меня в висках, а я все еще думал, как мне быть. Я изобретал различные благовидные предлоги, стараясь подавить в себе ощущение их лживости. Во мне шла жестокая внутренняя борьба; но в то время как душа моя извивалась и корчилась в мучениях, тело мое, словно избрав себя судьею в споре между тщеславием и честью, невзирая ни на что, толкало меня на путь бегства. Я, как-то незаметно для себя, уложил свои пожитки и собирался было направиться из того городского дома, где мы находились, к месту условленной встречи, как вдруг остановился, почувствовав, что это невозможно. В любом низком поступке кроется всегда некая отрава, которую порядочный человек мгновенно ощущает, стоит лишь ему коснуться края пагубной чаши. Он даже не может пригубить эту отраву, не подготовив себя мысленно к смерти. Когда мне стало ясно, что, собственно, я намереваюсь совершить, когда я понял, что мне предстоит нарушить данное мною слово, я точно обезумел. Я бежал из этого злополучного дома, будто из чумного барака, не решаясь даже оглянуться на него, и устремился на набережную. Там я бросился вплавь и добрался в темноте до нашего «Океана», моей плавучей тюрьмы. Я поспешно взобрался на борт, уцепившись за бакштов.18 И, оказавшись уже на палубе, я обхватил руками грот-мачту и страстно припал к ней, как к некоему прибежищу, спасавшему меня от бесчестия; в ту же минуту, осознав, сколь велика принесенная мною жертва, и почувствовав, что сердце мое разрывается от боли, я упал на колени и, прижавшись лбом к железным обручам грот-мачты, расплакался как ребенок. Командир «Океана», увидев меня в подобном состоянии и сочтя, что я заболел, или, во всяком случае, сделав вид, что так думает, распорядился отнести меня в каюту. Рыдая, я умолял поставить часового у моей двери, чтобы тот не давал мне выйти. Меня заперли на замок, и я облегченно вздохнул, избавившись наконец от пытки быть собственным тюремщиком. На следующий день, поутру, я увидел, что мы в открытом море, и немного успокоился, ибо из глаз моих скрылся берег, предмет роковых соблазнов для любого на моем месте. Я думал о нем с большим смирением, когда дверь в мою каюту отворилась, и добрый адмирал вошел ко мне один. 8*
116 Книга третья — Я пришел проститься с вами, — начал, он несколько живее, чем обычно, — завтра утром вы отправитесь во Францию. — Боже мой! Неужто вы сообщаете об этом только ради того, чтобы испытать меня, милорд? -— Это было бы чересчур жестоко, дитя -мое, — отозвался он. — Я и без того очень виноват перед вами. Мне следовало бы оставить вас в тюрьме на суше, скажем, в Нортумберленде, и вернуть вам ваше слово. Там бы вы могли со спокойной душою идти на сговор против ваших стражников и проявлять ловкость при побеге, не испытывая угрызений совести. Вы пользовались большей свободой, оттого вы и больше страдали; но, слава богу, вчера вы не поддались искушению в таких обстоятельствах, которые могли бы вас обесчестить. Это означало бы потерпеть крушение при входе в гавань, ибо последние две недели я вел переговоры относительно вашего обмена, которые адмирал Розили только что подписал. Вчера я натерпелся за вас страху, мне ведь был известен умысел ваших товарищей. Я дал им бежать ради вас, опасаясь, как бы при их поимке не оказались пойманы и вы. А как бы мы смогли это скрыть? Вы погубили бы себя, мой мальчик, и, верьте мне, вас плохо приняли бы старые наполеоновские солдаты. Они имеют право быть щепетильными в вопросах чести. Я так растерялся, что не знал, как и благодарить его. Заметив мое смущение и поспешив прервать неуклюжие фразы, которые я пытался было пробормотать насчет того, что я, мол, крайне сожалею обо всем, он добавил: — Полно, полно! Обойдемся без того, что мы называем french compliments: * мы довольны друг другом, и все тут! У вас как будто существует поговорка: «Хороших тюрем не бывает». Дайте же мне умереть в моей, друг мой; я, надо сказать, к ней привык, так, видно, было нужно. Долго я уже не протяну; я чувствую, что едва держусь «а ногах и очень худею. В четвертый раз я просил лорда Малгрейва 19 отпустить меня на покой, но он мне и на этот раз отказал; он написал, что не знает, кем меня заменить; когда я умру, кого-то все же придется найти, и было бы недурно уже заранее об этом подумать. Я останусь часовым в Средиземном море; но вы, my child, не теряйте времени. Наготове sloop,** который вас должен доставить на родину. Мне остается посоветовать вам лишь одно: служите идее, а не человеку. Любовь к Родине — идея достаточно высокая, чтобы заполнить ею наше сердце и занять наш разум. — Увы! милорд, — ответил я, — бывают времена, когда не так-то просто узнать, чего от нас хочет Родина. Я спрошу об этом у моей. Французскими любезностями (англ.). Шлюп, легкое парусное судно (англ.).
Глава VII. Прием 117 Мы еще раз простились, и я расстался с этим достойным человеком, а вскоре узнал и о его смерти. Он умер в открытом море так же, как и жил все эти сорок девять лет, без жалоб и похвальбы, так и не увидев своих дочерей. Одинокий и мрачный, подобно одному из тех старых, воспетых Оссианом догов,20 что вечно стерегут берега Англии среди волн и туманов. На его примере я постиг все, что способны выстрадать военные изгнанники, и все, над чем может восторжествовать чувство долга в душе благородного человека; глубоко взволнованный этим примером, сделавшись более вдумчивым после перенесенных мною страданий и под впечатлением страданий другого человека, я отправился в Париж, со всем моим горьким опытом пленника, чтобы предстать перед всемогущим властелином, с которым некогда расстался. Глава VII ПРИЕМ Тут капитан Рено прервал свою повесть, и я взглянул на часы. Было два часа ночи. Он встал, и мы прошли сквозь ряды гренадер. Везде царила глубокая тишина. Многие из солдат уселись на свои ранцы и уснули. Мы примостились в нескольких шагах от них, на парапете, и, запалив свою сигару о солдатскую трубку, капитан стал продолжать. Ни один дом не подавал признаков жизни. Сразу же по приезде в Париж мне захотелось увидеть Императора. Подходящий случай представился мне во время придворного спектакля, на который меня повез один из прежних товарищей, ставший полковником. Было это там, в Тюильри. Мы уселись в маленькой ложе, как раз напротив императорской, и стали ждать. В зале находились пока что одни короли. Они занимали ложи первого яруса, вокруг каждого короля размещались его придворные, а перед ним, на галереях, — его адъютанты и приближенные генералы. Короли Вестфальский, Саксонский и Вюртем- бергский, все князья Рейнской конфедерации 1 сидели в одном ряду. Подле них стоял Мюрат,2 король Неаполитанский; потряхивая черными локонами, словно гривой, и бросая вокруг себя величественные взгляды, он о чем-то громко и быстро говорил. Выше — король Испанский, а несколько в стороне, в одиночестве, — русский посланник Куракин, в украшенных бриллиантами эполетах. В партере толпились генералы, герцоги, князья,
118 Книга третья полковники и сенаторы. Повсюду наверху виднелись обнаженные руки и открытые плечи придворных дам. Ложа, увенчанная орлом, все еще пустовала; мы не сводили с нее глаз. Через некоторое время короли поднялись во весь рост и застыли. Император, один, быстрым шагом вошел в свою ложу, тотчас же бросился в кресло и, вскинув лорнет, взглянул прямо в зал. Затем, вспомнив, что все стоят и ждут его взгляда, он дважды, резко и как-то неохотно, кивнул и быстро оглянулся, разрешая сесть королевам и королям. Позади него, одетые в красное, стояли камергеры. Он что-то говорил им, не оборачиваясь, и время от времени протягивал руку за золотой табакеркой, которую один из них подносил ему и снова убирал. Давали «Горациев» с участием Крешентини,3 певца с ангельским голосом и дряблым, морщинистым лицом. Оркестр звучал мягко и приглушенно; таково было распоряжение Императора, которому, как видно, по примеру лакедемонян,4 хотелось, чтобы музыка не возбуждала его, а успокаивала. Он разглядывал публику в лорнет и не раз направлял его в мою сторону. Я узнал его большие серо-зеленые глаза, но его некогда суровые черты заплыли теперь желтым жиром, и это меня оттолкнуло. По своему обыкновению, он прикрыл рукою левый глаз, чтобы лучше видеть; я почувствовал, что он меня узнал. Затем, резко отвернувшись, он стал смотреть только на сцену и вскоре вышел. Я ждал, когда он пройдет мимо меня. По коридору он шел быстро; толстые икры, обтянутые белыми шелковыми чулками, и вся его тучная фигура в зеленом мундире делали его почти неузнаваемым. Он круто остановился передо мною и, не обращаясь прямо ко мне, спросил у полковника, который меня назвал: — Почему я его нигде не видел? Все еще лейтенант? — Он был в плену с 1804 года. — Почему он не бежал? — С меня взяли честное слово, — ответил я вполголоса. — Не люблю пленных, — отрезал он, — надо уметь умирать. — И он повернулся ко мне спиной. Мы снова застыли на своем месте, в длинном ряду. Когда вся свита прошествовала мимо нас, полковник заявил мне: — Ну, братец, видишь, какой ты болван: повышения теперь не жди, да и благодарности тоже. Глава VIII РУССКИЙ СТОРОЖЕВОЙ пост — Как же это так?—воскликнул я, топнув ногой.—Всякий раз, как я слышу подобные рассказы, я радуюсь тому, что офицер во мне умер много лет тому назад. Остался только одинокий и независимый писатель,
Глава VIII. Русский сторожевой пост 119 который выжидает, что станется теперь с его свободой, не желая, однако, отстаивать ее при встрече с давними друзьями. Мне было почудилось, что в голосе капитана Рено прозвучало какое-то возмущение при воспоминании о том, что он мне рассказал; но он улыбался кротко и удовлетворенно. — Да тут все очень просто, — ответил он. — Полковник этот был милейшим человеком; но есть среди таких людей, по меткому выражению, мастера кичиться своими грехами из тех, что ничем не прошибешь. Он решил обойтись со мною дурно, потому что Император подал тому пример. Грубая казарменная лесть! Но каким это для меня оказалось счастьем! С этого дня я начал в глубине души уважать себя, доверять себе, я почувствовал, что становлюсь чище, что характер мой окончательно формируется, развивается, мужает. С этого дня я понял, что события сами по себе — ничто, что внутренняя сущность человека — все, и постарался стать выше своих судей. Я почуз- ствовал, наконец, что у меня есть совесть, я решил полагаться только на нее и почитать людские толки, блестящие награды, быстрые карьеры, репутации, почерпнутые из победных сводок, лишь нелепым бахвальством и игрой слепого случая, не стоящей того, чтобы принимать ее всерьез. Я отправился на войну и поспешил влиться в безвестные ряды линейной пехоты, настоящей боевой пехоты, где армейские труженики скашивались норою тысячами, ровнехонько, один за другим, подобно хлебам на тучных босеанских нивах. Я укрылся там от света, как инок в монастыре. И, затерянный среди этой солдатской толпы, идя пешком наравне с рядовыми, с ранцем за плечами и получая армейский паек, я участвовал в шумных войнах Империи, пока Империя существовала. О, если б вы знали, с какой истинной отрадою переносил я все эти неслыханные тяготы! Сколь по душе мне было это безвестное существование, и какую буйную радость испытывал я в дни больших сражений! Величие войны познается среди солдат, на лагерных стоянках, в походной и бивачной грязи. Я мстил за себя Бонапарту тем, что служил Родине, что ничем не был обязан Наполеону, и, когда он проезжал перед моим полком, я прятался за других, опасаясь какой-нибудь милости с его стороны. Я уже познал на опыте, чего стоят и власть, и отличия; я ни о чем не помышлял, разве только позволял себе, после каждого успеха нашего оружия, разделять общую гордость в той мере, в какой это мне казалось пристойным; я хотел быть гражданином там, где это еще разрешалось, и быть им на свой лад. Заслуги мои либо оставались незамеченными, либо превозносились сверх меры, а сам я стремился, насколько мог, держаться в тени, больше всего боясь, как бы мое имя не стали произносить слишком часто. Тех, кто шел иным путем, насчитывалось такое множество, что оставаться незаметным не составляло для меня большого труда, и я был всего-навсего
120 Книга третья лейтенантом Императорской гвардии в 1814 году, когда получил, как видите, вот эту рану в голову; она сегодня болит у меня сильнее, чем обычно. Тут капитан Рено провел несколько раз ладонью по лбу, и, так как мне показалось, что он хочет на этом умолкнуть, я стал просить его продолжить свой рассказ, \и до того настойчиво, что он в конце концов уступил моей просьбе. Он оперся лбом о набалдашник своей камышовой трости. — Странная вещь, — начал он, — я никому об этом не говорил, а сегодня мне хочется рассказать вам все. — Эх, куда ни шло! Отрадно отвести душу со старым товарищем. Для вас это послужит предметом серьезных размышлений в те часы, когда вам нечем будет заполнить свой досуг. Мне кажется, случай этот того стоит. Вы, пожалуй, сочтете меня слабым или сумасшедшим; ну, да все равно. К тому времени, как произошел довольно обычный для иных из нас эпизод, который я собираюсь вам рассказать, да вот все откладываю — очень уж мне больно об этом вспоминать, моя любовь к воинской славе приобрела характер более разумный, строгий; она стала самоотверженной и совершенно бескорыстной, подобно простому и ни с чем не сравнимому чувству долга; но с того памятного дня жизнь моя омрачилась под влиянием новых, одолевших меня мыслей. Случилось это в 1814 году, в начале весны и под конец той злополучной кампании, когда нашим бедным солдатам пришлось защищать Империю и Императора и когда Франция стала уже отчаиваться в исходе борьбы. Суассон только что сдался пруссаку Бюлову.1 Там соединились Силезская и Северная армии. Макдональд2 оставил Труа и отступил из бассейна Ионны на новую оборонительную линию между Ножаном и Монтро, имея под командой тридцать тысяч человек. Нам предстояло атаковать Реймс: Императору не терпелось овладеть им снова. Погода стояла пасмурная, лил нескончаемый дождь. Накануне мы потеряли штаб-офицера,3 который конвоировал пленных. Напав неожиданно в ночной темноте, русские убили его и освободили своих товарищей. Полковник наш был, что называется, крут, неуступчив и решил отомстить. Мы находились близ Эперне и огибали окружающие его высоты. Перед походом нам дали целый день на то, чтобы отдохнуть и подкрепиться; уже вечерело, когда мы подошли к Бурсо, красивому белому замку с башнями, и тут полковник окликнул меня. Людям велено было ставить ружья в козлы, а он тем временем отвел меня в сторону и спросил своим сиплым голосом старого служаки: — Видите ригу вон на том отвесном холме? Там, где прохаживается русский часовой, этот верзила в остроконечной шапке вроде митры, что епископы носят? — Да, да, — отозвался я, — отлично вижу и гренадера, и ригу.
Глава VIII. Русский сторожевой пост 121 — Ну-с, вы ведь не первый год на службе, так знайте: это как раз тот самый опорный пункт, который русские отняли у нас третьего дня и который больше всего тревожит Императора в данную минуту. Он говорит мне, что это ключ к Реймсу, и, видно, так оно и есть. Короче, мы собираемся немного подшутить над Воронцовым.4 Ровно в одиннадцать вы возьмете двести ваших молодцов и захватите врасплох сторожевой отряд, который стоит у них в этой риге. Но для того, чтобы они не подняли тревоги, вы ударите в штыки. Полковник взял понюшку табаку и предложил мне; неторопливо стряхивая с пальцев приставшие к ним крошки — так же вот, как это делаю сейчас я, — и роняя слова, по мере того как крупицы табака разносились по ветру, он добавил: — Вы, разумеется, понимаете, что я со своей колонной буду тут же, позади вас. . . Потеряете вы человек шестьдесят, не больше, зато захватите шесть орудий, которые они там установили... Вы повернете их в сторону Реймса... В одиннадцать—половине двенадцатого позиция будет в ваших руках. А там мы поспим часов до трех, чтобы немного прийти в себя от этой... стычки при Краоне,5 где мы им, что называется, здорово всыпали. — Слушаюсь, — сказал я и, подозвав своего субалтерн-офицера, пошел с ним, чтобы подготовиться к нашей вечерней прогулке. Главное, как вы понимаете, было действовать бесшумно. Я осмотрел оружие и всем, у кого оно оказалось заряженным, приказал вынуть патрон разрядником.6 Затем, пройдясь вдоль бивака, я в ожидании назначенного часа потолковал некоторое время со своими сержантами. В половине одиннадцатого я приказал людям накинуть шинели и спрятать под ними ружья, ибо, как вы можете судить по нынешней ночи, что там ни делай, а штык всегда заметен; и хотя в тот вечер было потемнее, чем сейчас, я на эту темень как-то не слишком полагался. Я заранее изучил обсаженные живой изгородью тропинки, что вели наверх к русскому посту, и выслал вперед самых отчаянных смельчаков, которыми мне когда-либо случалось командовать. — У меня в роте по сей день еще служат двое из тех, кто тогда шел со мной: они помнят, как все это было. — Им не раз приходилось встречаться с русскими, и они знали, как к ним подступиться. Часовые, встреченные нами по пути, полегли без единого звука, словно тростинки, пригибаемые к земле рукой. Чтобы снять солдата, стоявшего на посту у оружия, требовалась особая сноровка. Он не сходил с места и, поставив ружье у ноги, опирался подбородком о дуло. Бедняга покачивался, как человек, который засыпает от усталости и, того гляди, упадет. Один из моих гренадер обхватил его сзади, сдавив несчастного так, что тот стал задыхаться, двое других заткнули ему рот кляпом и бросили его в кусты. Я медленно шел следом и, признаться, не мог подавить в себе странное чувство, которое дотоле никогда не испытывал в минуту боя: мне стыдно было нападать на спящих. Я видел их: освещенные мерцанием потайного фонаря, они лежали, закутавшись в шинели; сердце мое забилось отчаянно. Но когда
122 Книга третья настало время действовать, я вдруг испугался, я подумал, что это всего лишь слабость, свойственная трусам; мне стало страшно оттого, что я впервые ощутил страх, и, взяв в руку саблю, зажатую до той поры под локтем, я первым вошел в ригу, подавая пример моим гренадерам. По моему знаку, который все мгновенно поняли, они кинулись сперва к оружию, а затем набросились на людей, словно волки на стадо. Да! ужасна была эта безмолвная резня! Кололи штыком, разили прикладом, давили коленом, душили руками. . . Малейший крик, не успев вырваться из груди, тотчас же замирал у ног наших солдат; всякий, кто пытался поднять голову, получал смертельный удар. Вбежав под навес, я почти наугад сделал стремительный выпад и проколол насквозь что-то черное, мелькнувшее передо мной. Внезапно из мрака вырос, словно призрак, какой-то пожилой седовласый офицер; при виде того, что я сделал, он дико вскрикнул, полоснул меня наотмашь саблей по голове и тут же упал, пронзенный штыками. Я свалился подле него, оглушенный жестоким ударом в лоб; тут откуда-то снизу до меня донесся нежный, уже слабеющий детский голос, позвавший: «Папа!» Только тогда мне стало ясно, что я совершил: я, как безумный, уставился на свою жертву. Я увидел одного из тех четырнадцатилетних офицеров, каких было немало в русских войсках, вторгшихся к нам в ту пору,— одного из юнцов, которых заставляли проходить эту страшную по своей суровости школу. Его длинные вьющиеся волосы, белокурые и шелковистые, как у женщины, падали ему на грудь, голова его свесилась набок, будто он снова уснул, и только. На его розовых губах, пухлых, как у новорожденного, казалось, еще не обсохло молоко кормилицы, а в изумительном разрезе полуоткрытых голубых глаз было что-то чистое, трогательное и девическое. Я слегка приподнял его одной рукой, и щека мальчика коснулась моей окровавленной щеки, точно ему хотелось уткнуться в материнское плечо, чтобы немного согреться. Он словно пытался прикорнуть у меня на груди, ища защиты от своих убийц. В его помертвевших чертах застыло выражение нежной доверчивости и безмятежности ребенка, погруженного в сладкий сон; он словно говорил мне: «Уснем спокойно!» — Неужто это враг?—вырвалось у меня. И то родительское чувство, которое заложено богом в нутро каждого человека, внезапно пробудилось во мне, и я втайне содрогнулся. Я привлек мальчика к себе и вдруг ощутил, что упираюсь в эфес моей сабли, пронзившей ему грудь и убившей этого спящего ангела. Мне захотелось приникнуть лицом к его лицу, но кровь моя текла, заливая его одежду; только тогда я почувствовал рану на лбу и вспомнил, что ранил меня его отец. Мне стало стыдно. Я отвернулся и увидел лишь груду трупов; мои гренадеры тащили убитых за ноги и выбрасывали из риги, забирая себе только патроны. В эту минуту послышались шаги, бряцание оружия, и появился полковник во главе колонны. — Браво, дорогой мой! — сказал он мне. — Быстро вы с этим управились! Но вы ранены?
Глава VIII. Русский сторожевой пост 123 — Вот поглядите, — ответил я, — есть ли разница между мной и убийцей? — Эх, черт подери, дружище, что поделаешь: таково наше ремесло! — Вы правы, — отозвался я и поднялся, чтобы опять принять командование ротой. Мальчик снова упал на свой плащ, в который я его завернул, и из пальцев его, украшенных крупными перстнями, выскользнула камышовая трость и оказалась у меня в руках — так, словно он мне ее дарил. Я взял ее и твердо решил никогда не носить иного оружия, каковы бы ни были опасности, которые могли грозить мне в будущем. Вытащить из его груди свою саблю, оружие убийцы, у меня не хватило мужества. Я поспешил выбраться из этого логова, пропахшего кровью. Только когда я очутился на свежем воздухе, у меня достало силы обтереть мой красный, мокрый лоб. Мои гренадеры стояли в строю, хладнокровно вытирая штыки травой и укрепляя кремень в губках курка. Мой старший сержант в сопровождении каптенармуса обходил строй и по списку, который был у него в руках, преспокойно делал перекличку при свете огарка свечи, воткнутого в дуло ружья. Я сел, прислонясь к дереву, и старший врач перевязал мою рану. Крупные капли мартовского дождя падали мне на лоб и несколько освежали меня. Я не смог подавить тяжелого вздоха и сказал, обращаясь к врачу: — Устал я воевать! — И я тоже, — произнес чей-то низкий, знакомый мне голос. Я приподнял повязку, закрывавшую мне глаза, и увидел не Императора, не Наполеона, а Бонапарта, солдата. Одинокий и грустный, от стоял прямо передо мной; сапоги его вязли в грязи, мундир был разорван, дождь ручьями стекал с полей его шляпы. Он, видимо, чувствовал, что настали его последние дни, и молча глядел на своих последних солдат. Пристально посмотрев на меня, он сказал: — Я где-то видел тебя, старина! По его словам я понял, что это всего-навсего привычная, банальная фраза; я отлично знал, что по виду кажусь гораздо старше своих лет и что следы усталости, рубцы от ран и усы делали меня почти неузнаваемым. — Я видел вас повсюду, — отвечал я, — но вы меня не замечали. — Хочешь повышения в чине? — Поздно уже, — возразил я. Он скрестил руки (И, помолчав, заметил: — Ты прав, дня через три и ты, и я уйдем в отставку. Тут он повернулся ко мне спиной и сел на коня, которого держали в поводу в нескольких шагах от него. В эту минуту головная часть нашей колонны пошла в атаку, и нас стали осыпать гранатами. Одна из них упала перед строем моей роты, и кое-кто из людей невольно отпрянул назад, тут же устыдившись своего малодушия. Бонапарт подъехал один к раскаленной, дымившейся гранате и заставил коня понюхать этот дым. Все застыли на месте в полном молчании. Граната разорвалась и никого не за-
124 Книга третья дела. Гренадеры поняли жестокий урок, который был им преподан; я же уловил и нечто большее, схожее, пожалуй, с отчаянием. За Императором уже не было Франции, и он на какое-то мгновение усомнился в своих старых солдатах. Я почувствовал, что отомщен с лихвой и что он, Бонапарт, слишком жестоко наказан за свои ошибки тем, что теперь от него почти все отвернулись. Я с трудом поднялся с земли и, подойдя к Императору, пожал ему руку, которую он подавал многим из нас. Меня он не узнал, но в эту минуту в душе моей совершилось как бы примирение — между самым безвестным и самым знаменитым человеком нашего столетия. Барабаны пробили атаку, и на рассвете следующего дня мы заняли Реймс. Но через несколько суток Париж был занят неприятелем.7 Рассказав это, капитан Рено надолго умолк; он сидел, опустив голову, и я не решался нарушить его грустное раздумье. С глубоким уважением взирал я на этого достойного человека, стараясь проследить, по мере того как он говорил, за постепенными изменениями, совершавшимися в его простой и доброй душе, которая непрестанно стремилась чему-то отдать себя целиком и всякий раз бывала отвергнута, всякий раз подавлена некою неодолимою силой, но в конце концов обрела покой в самом смиренном и самом суровом чувстве долга. Его незаметная жизнь казалась мне не менее прекрасной, чем яркая жизнь человека, привыкшего к действию. Каждый набегающий вал добавляет светлую дымку к красотам жемчужины, каждый гребень волны медленно трудится над тем, чтобы сделать ее более совершенной, каждый покачивающийся над нею клочок пены оставляет свой неуловимый оттенок, золотистый и полупрозрачный, по которому можно лишь угадать некий внутренний луч, что исходит из самых сокровенных ее глубин; так сложился и характер этого человека, перенесшего огромные потрясения и прошедшего сквозь бесчисленное множество самых тягостных испытаний. Мне было известно, что вплоть до смерти Императора он почитал своим долгом оставаться вне службы, соблюдая, несмотря на настойчивые уговоры друзей, то, что он называл «приличиями»; впоследствии, освобожденный от уз своей давнишней присяги властелину, который не пожелал его знать, он поступил в Королевскую гвардию и стал вновь командовать теми, кто уцелел из состава прежней Старой гвардии, а поскольку он никогда не говорил о себе, о нем и не вспоминали и повышения он так и не получал. Его это мало тревожило, и он обычно говаривал, что, ежели кому не удалось стать генералом в двадцать пять лет — в возрасте, когда еще можно дать волю своему воображению, — то уж лучше оставаться простым капитаном и жить в кругу своих солдат на положении отца семейства или настоятеля монастыря. — Вот, — обратился он ко мне после некоторого молчания, — взгляните на нашего старого гренадера Пуарье, на его мрачные, косые глаза, лысую голову и сабельные шрамы на щеке, на того самого, которым любуются, невольно останавливаясь перед ним, маршалы Франции, когда он им
Глава IX. Круглый камешек 125 салютует, стоя у королевских дверей; посмотрите на Беккариа, с профилем римского ветерана, на седоусого Фрешу; поглядите на всю эту первую шеренгу, где у каждого грудь в отличиях и по три шеврона на рукаве! Что бы они -сказали, эти древние иноки Старой гвардии, которые никогда не хотели быть ничем иным, кроме как гренадерами, если бы я, командовавший ими каких-нибудь две недели тому назад, не пришел к ним нынче утром? Если бы еще за долгие годы у меня успела появиться привычка к домашнему уюту и покою, — ну, тогда другое дело! Но тут, право же, у меня нет иных заслуг, кроме тех, что есть у них. Впрочем, поглядите, как все спокойно нынешней ночью в Париже, спокойно, как самый воздух,— добавил он, "вставая с места вслед за мною. — Вот уж и рассвет скоро; никто, конечно, и не собирается снова бить фонари, и завтра мы вернемся в казармы. Что до меня, то через несколько дней я, вероятно, уйду в отставку и поселюсь на маленьком кусочке земли, который у меня сохранился в одном из уголков Франции; там есть башенка, где, ради собственного удовольствия, я изучу до конца Полибия, Тюренна, Фолара и Вобана.8 Почти все мои товарищи убиты в походах Великой армии или умерли за последнее время; давно мне и поговорить больше не с кем. Теперь вы знаете, как я пришел к тому, чтобы возненавидеть войну, а воевал я усердно. С этими словами он горячо пожал мне руку и распрощался, еще раз попросив меня прислать недостававший ему нагрудный знак, если только мой собственный еще сохранился и не успел заржаветь. Спустя минуту он меня окликнул и сказал: — Послушайте, никак нельзя быть уверенным, что в нас еще не станут палить откуда-нибудь из окна, так вот возьмите, пожалуйста, этот бумажник: тут старые письма, они интересны только для меня; сожгите их, если мы больше не свидимся. К нам пришли многие из наших прежних однополчан, но мы их упросили вернуться домой. Мы-то ведь гражданской войны не ведем. Мы хладнокровны, как пожарные, долг которых — затушить огонь. А там пусть себе объясняются друг с другом, это уже не наше дело. И, улыбнувшись, он со мною расстался. Глава IX КРУГЛЫЙ КАМЕШЕК Две недели спустя после этого разговора, который даже революция не могла заставить меня забыть, я, сидя в одиночестве, размышлял о неприметном Героизме и о Бескорыстии, качествах, отменно редких среди нас! Я старался не вспоминать о невинной крови, которая только что пролилась, и перечитывал «Историю Америки», где рассказывалось о том, как в 1783 году победоносная североамериканская армия, закончив военные действия
126 Книга третья и освободив Родину, едва не взбунтовалась против Конгресса, который, будучи слишком беден, чтобы выплатить ей жалованье, готовился ее распустить; Вашингтону,1 главнокомандующему и победителю, достаточно было сказать одно только слово или даже просто кивнуть, чтобы стать диктатором; он сделал то, на что он один был властен: он распустил армию и подал в отставку. — Я отложил книгу и мысленно сравнил это спокойное величие с нашим суетливым честолюбием. Мне стало грустно, и я припомнил всех тех, кто был наделен воинственной и чистой душою, кто чуждался ложного блеска и фиглярства, кому отрадно было властвовать и повелевать лишь ради общественной пользы, кто обладал властью, не кичась ею, и не умел ни направлять ее против Родины, ни превращать ее в источник наживы; я раздумывал о всех тех людях, которые вели войну, зная ей истинную цену; я думал о добром Коллингвуде, столь покорном своей участи, и о незаметном капитане Рено, когда неожиданно ко мне вошел какой-то высокий человек в длинной синей, довольно потертой шинели. По его седым усам, по шрамам на его лице цвета темной меди я узнал в нем одного из гренадер роты Рено; я спросил у него, жив ли еще их командир, и, заметив в чертах этого славного солдата крайнее волнение, понял, что случилось несчастье. Он сел, утер себе лоб и вскоре не без некоторой моей помощи пришел в себя и рассказал мне о том, что произошло. В течение двух суток, 28 и 29 июля, капитан Рено упорно продвигался вдоль парижских улиц во главе своих гренадер; он становился впереди первого взвода ротной колонны и невозмутимо шел под градом камней и ружейных пуль, летевших из кафе, с балконов и из окон. Если он останавливался, то лишь для того, чтобы приказать сомкнуть ряды, нарушенные павшими, и взглянуть, держат ли должную дистанцию левофланговые направляющие и равняются ли они на правофланговых. Шпаги он не обнажал и шел с тростью в руке. Вначале распоряжения доходили до него своевременно: но либо потому, что посланные адъютанты были убиты по дороге, либо потому, что штабное начальство вообще их не направило, в ночь с 28 на 29 июля он оказался на площади Бастилии,2 не имея иных приказаний, кроме как отходить к Сен-Клу, уничтожая на своем пути баррикады. Это он и выполнил без единого выстрела. Дойдя до Иенского моста, он остановился и велел сделать перекличку. У него в роте потери были менее значительны, нежели во всех других ротах гвардии, отряженных в город, да и люди его не так устали. В эти знойные дни он умел вовремя расположить их на отдых в тени и добыть им в оставленных войсками казармах необходимое пропитание, в котором ему отказывали враждебно настроенные жители. Воинский вид у его колонны был столь внушителен, что все баррикады на его пути оказывались покинутыми и ему оставалось лишь их разбирать. Итак, капитан стоял у входа на Иенский мост и стряхивал с сапог пыль, покрывавшую его с ног до головы; поглядывая в сторону заставы и выяс-
Глава IX. Круглый камешек 127 няя, нет ли каких препятствий для вывода колонны в предместье, он назначал разведчиков для высылки их вперед. На Марсовом поле не было ни души, кроме двух каменщиков, которые, казалось, спали, лежа на животе, и мальчика лет четырнадцати, который шагал босиком, позвякивая двумя осколками битого фарфора, как кастаньетами. Время от времени он их затачивал о перила набережной и так, постукивая ими, дошел до тумбы, у которой стоял Рено. Капитан в эту минуту указывал тростью на холмы Пасси. Мальчик подошел, взглянул на него большими, удивленными глазами и, вытащив из-за пазухи куртки седельный пистолет,3 сжал его обеими руками и направил в грудь капитана. Рено отклонил дуло тростью, и пуля, пущенная ребенком, угодила ему в верхнюю часть бедра. Капитан упал, не проронив ни слова, и, сидя на земле, с жалостью посмотрел на этого странного врага. Он глядел на мальчика, а тот, все еще держа пистолет обеими руками, не двигался, до смерти напуганный тем, что натворил. Гренадеры стояли поодаль, печально опираясь на ружья; они даже не замахнулись на юного злодея. Одни из них стали поднимать своего капитана, другие же ограничились тем, что, взяв мальчугана за локти, подвели его к тому, кого он ранил. Мальчик расплакался; увидев, что кровь из раны офицера хлынула ручьем на белые панталоны, он пришел в ужас от содеянного им зверства и упал без чувств. Капитана и мальчика отнесли вместе в один из ближайших домов Пасси, где они сейчас оба и находятся. Колонна под командой лейтенанта продолжала путь на Сен-Клу, а четверо из гренадер, сняв с себя военную форму, остались в этом гостеприимном доме, чтобы ухаживать за своим старым командиром. Один (тот, кто говорил со мною) нашел себе в Париже работу по оружейной части, другие стали учителями фехтования, и, принося свой скромный заработок капитану, они, вплоть до нынешнего дня, старались, чтобы он не оставался без присмотра. Раненому отняли ногу, но у него начался жар, не предвещавший ничего хорошего, и, опасаясь нового серьезного осложнения, капитан послал за мною. Времени терять было нельзя. Я тотчас же отправился в путь с этим благородным человеком, который поведал мне все подробности дрожащим голосом, со слезами на глазах, но ни на что не ропща, никого не понося и ни в чем никого не обвиняя; он лишь то и дело повторял: «Для нас это такое горе!» Раненого отнесли в дом к некой вдове, которая держала мелочную лавку на одной из глухих улиц предместья и жила там одна с малолетними детьми. Она ни на минуту не побоялась, что может навлечь на себя дурные толки, и никому не пришло в голову приставать к ней с расспросами. Напротив того, соседи поспешили помочь ей в уходе за больным. Военные врачи, которых пригласили на дом, сочли невозможным перевозить капитана после операции куда бы то ни было; вдова оставила его у себя и нередко просиживала целую ночь у его постели. Когда я появился, она вышла ко мне навстречу; видно было, что она и признательна, и крайне
128 Книга треть* смущена, и я невольно пожалел ее. Я почувствовал, что по своей природной доброте и отзывчивости она пытается скрыть, как трудно ей сейчас приходится. Она была очень бледна, а в воспаленных глазах сквозила усталость. Женщина эта поминутно заходила в очень тесную заднюю комнату, которую я заметил еще с порога; по ее озабоченности я понял, что она прибирает каморку больного, прилагая какое-то особое, чисто женское усердие к тому, чтобы посторонний нашел ее жилище в пристойном виде. Поэтому я нарочно замедлил шаги, чтобы она успела привести все в порядок. — Ах, сударь, ну и намучился же он,— сами увидите!—сказала она» отворяя передо мною дверь. Капитан Рено сидел, обложенный подушками, на узкой кровати с саржевым пологом, стоявшей в углу комнаты. От него остались кожа и кости, на скулах пылал румянец, рана на лбу была совершенно черной. Я понял, что он долго не протянет, да и улыбка его подтвердила это. Он подал мне руку и пригласил сесть. Справа от него сидел мальчик, держа в руке стакан с камедистым сиропом, который он помешивал ложечкой. Он встал и принес мне стул. Рено, потянувшись к мальчику, взял его за ухо и мягко сказал мне слабеющим голосом: — Вот, дорогой мой, позвольте представить вам моего победителя.— Я пожал плечами, а бедный мальчик потупил глаза и покраснел; я увидел, как из глаз его скатилась крупная слеза. — Полно! Полно! — сказал капитан, проводя ему рукой по волосам. — Это не его вина. Бедняга! Ему повстречалось двое мужчин, которые подпоили его водкой, дали ему денег и, подослав ко мне, велели выстрелить в меня из пистолета. Для него это было все равно, что запустить камешек в тумбу. Не так ли, Жан? Жан задрожал всем телом, и на лице его появилось страдальческое выражение, столь мучительное, что я невольно растрогался. Я взглянул на него пристальнее: мальчик был на редкость красив. — Да это и был камешек,— сказала мне молодая лавочница.— Взгляните, сударь!—И она показала мне агатовый шарик величиной с самую крупную свинцовую пулю, которым был заряжен пистолет соответствующего калибра, лежавший тут же. — Этого достаточно, чтобы отхватить ногу капитану, — сказал Рено. — Не давайте ему много говорить, — робко заметила мне лавочница. Но Рено ее не слушал: — Да, мой друг, от моей собственной ноги осталось слишком мало, чтобы к ней можно было приделать деревяшку. Я молча пожал ему руку. Унизительно было сознавать, что убить того, кто столько повидал и столько выстрадал, чья грудь, закаленная в двадцати походах, хранила следы десяти ранений, испытала на себе и зной, и стужу, была исколота и штыком, и пикой, — что убить такого человека оказалось проще простого: достаточно лишь было выскочить обыкновен-
Глава IX. Круглый камешек 129 ному лягушонку, из тех, что водятся в парижских канавах и называются гаменами.4 Рено ответил на мою мысль. Он лег щекой на подушку и, пожимая мне руку, сказал: — Мы воевали; он не больше убийца, чем я сам был под Реймсом. Когда я убил русского мальчика, я, быть может, тоже был убийцей? В большую Испанскую войну люди, которые закалывали наших часовых, не считали себя убийцами; да, может, они ими и не были — ведь шла война! Совершали взаимные убийства католики и гугеноты или нет? Из скольких убийств состоит большое сражение? Вот один из тех вопросов, что приводят в смятение наш разум, не знающий, как на них ответить. Виновата во всем война, а не мы. Уверяю вас, что этот мальчуган сам по себе очень тихий и славный. Он подкидыш и был в ученье у столяра. Вот уже две недели, как он от меня не отходит и очень привязался ко мне, бедняжка. У него есть способности к математике. Из него можно кое-что сделать. Заметив, что говорить ему становится все труднее и что он силится наклониться к моему уху, я нагнулся, и он протянул мне сложенный лист бумаги, прося бегло проглядеть то, что там написано. Это было краткое завещание, по которому он оставлял принадлежавший ему маленький хуторок бедной лавочнице, приютившей его у себя, а после ее смерти — Жану, чье воспитание он возлагал на нее, с условием, что мальчик никогда не станет военным; он особо оговаривал сумму, которой Жан сможет откупиться от рекрутского набора; чтобы дать пристанище своим четырем старым гренадерам, он отказывал им небольшой клочок земли. Выполнить все это он поручал нотариусу своей провинции. Видя, что бумага у меня в руках, он несколько успокоился и начал было дремать. Внезапно он вздрогнул и, открыв глаза, попросил взять себе и сохранить его камышовую трость. Затем он снова задремал. Старый солдат потрогал у него руку, я взялся было за другую и почувствовал, что она ледяная. Раненый сказал, что у него мерзнут ноги, и тогда Жан лег на постель и прижался к нему своей детской грудью, чтобы его согреть. Тут капитан Рено стал перебирать руками простыни, говоря, что он их не чувствует; это был уже зловещий признак. Голос его звучал так, словно шел откуда-то из-под земли. Он с усилием поднес руку ко лбу, пристально взглянул на Жана и прошептал: — Странно! Этот мальчик похож на того, русского! — Затем он закрыл глаза и, пожимая мне руку, будто внезапно светлея рассудком, добавил: — Видите! Вот и до мозга дошло, это конец. Взгляд его стал теперь иным, более спокойным. Мы поняли, что идет борьба твердого разума, который не уступал мутившей его боли; и поединок, разыгравшийся на этом жалком ложе, казался мне исполненным какого-то торжественного величия. 9 Альфред де Виньи
130 Книга третья К лицу Рено снова прилила краска, и он громко произнес: — Им было по четырнадцати лет... Обоим... Кто знает, не вернулась ли та юная душа в это такое же юное тело, чтобы отомстить за себя? Затем он вздрогнул, побледнел и, спокойно взглянув на меня, трогательно попросил: — Скажите! . . не могли бы вы закрыть мне рот? Боюсь говорить . . . слабею. . . Я не хочу больше говорить. . . Попить бы! Ему дали несколько ложечек воды, и он сказал: — Я выполнил свой долг. При этой мысли становится как-то легче. — Потом добавил: — Если нашей стране будет лучше после всего, что произошло, тогда и говорить не приходится; но вот увидите... Тут он задремал и проспал около получаса. Потом какая-то женщина робко подошла к двери и кивнула мне, давая знать, что пришел хирург; я вышел на цыпочках, чтобы поговорить с ним; сойдя с доктором в небольшой сад, я остановился подле колодца и приступил было к расспросам, как вдруг послышался громкий крик. Мы вбежали в дом и увидели, что лицо капитана накрыто простыней: достойного человека не стало. . . Глава X ЗАКЛЮЧЕНИЕ Эпоха, от которой у меня остались эти разрозненные воспоминания, ныне закончилась. Цикл ее событий начался в 1814 году сражением за Париж и завершился тремя июльскими днями Парижа в 1830 году. То было время, когда Императорская армия угасала в недрах новой, зарождавшейся еще армии, зрелость которой наступила только сейчас. Объяснив различными способами природу Поэта и посетовав на то положение, которое он занимает в нашем обществе, я захотел показать здесь характер и участь Солдата, другого современного парии.1 Мне хотелось бы, чтобы эта книга стала для него тем, чем был для римского воина алтарь, воздвигнутый Малой Фортуне.2 Мне было отрадно писать эти рассказы, потому что из всех видов преданности я ставлю выше всего ту, которая не пытается обратить на себя внимание. Самые знаменитые примеры самопожертвования таят в себе нечто, претендующее на их громкое прославление, и, помимо нашего желания, мы не можем того не замечать. Тщетно было бы наше стремление лишить их этого свойства, которое им присуще, составляя их силу и опору, костяк их плоти и мозг их костей. Быть может, первых мучеников укрепляло нечто заложенное в самой природе борьбы и зрелища; их собственная роль
Глава X. Заключение 131 в этой сцене была столь велика, что уже она одна могла удвоить силы невинной жертвы. Две идеи служили им опорой: приобщение к лику святых на земле и приобщение к вечному блаженству на небе. Пусть эти древние примеры принесения себя в жертву некой высокой идее пребудут навсегда предметом нашего восторженного преклонения; но разве не заслуживают нашего горячего чувства — там, где нам удается их распознать, — акты незаметного самопожертвования, когда люди даже не стремятся, чтобы о них узнали те, ради кого они пошли на муки; эти образцы скромного, молчаливого, сурового, позабытого всеми самоотречения, без всякой надежды на земной или небесный венец? Эти тайные примеры безропотной покорности, гораздо более многочисленные, чем принято думать, обладают столь высоким достоинством, что мне неведома ни одна добродетель, которая бы могла с ними сравниться. Я не случайно попытался обратить внимание наших военных на то СМИРЕННОЕ ВЕЛИЧИЕ, которое целиком зиждется на самоотречении и покорности судьбе. Его никогда не сравнить с Величием, проявляемым в действии, где находит себе широкий простор природная энергия; но оно еще долго останется единственным видом Величия, к которому может стремиться человек, носящий оружие, ибо ныне он носит его почти что бесцельно. Ослепительное Величие завоевателей угасло, должно быть, навсегда. Его былой блеск тускнеет, повторяю, по мере того как в умах растет презрение к войне, а в сердцах — отвращение к ее хладнокровным жестокостям. Постоянные армии становятся обременительными для тех, кто ими повелевает. Каждый государь взирает на свою армию с сокрушением; этот колосс, сидящий у его ног, недвижный, немой, и сковывает его, и страшит; он не знает, что с ним делать, и опасается, как бы он не обратился против него самого. Он видит, что колосс снедаем воинственным пылом, но бессилен пошевельнуться. Этот исполинский организм нуждается в постоянном кровообращении, но это неосуществимо, и взбудораженная кровь его, которой не дано пролиться в бою, лишь непрерывно клокочет. Время от времени нарастает гул великих войн, грохочущих, подобно отдаленному грому, но бессильные тучи рассеиваются, смерчи распадаются на песчинки — и замирают в трактатах, протоколах и... как там все это назвать? Философия, по счастью, принизила войну; ее заменяют теперь переговоры; механика окончательно упразднит ее своими изобретениями. Но пока наш мир, находящийся еще в младенческом возрасте, не избавится от этой жестокой игрушки, пока не совершится этот медленный, но, на мой взгляд, неизбежный процесс, Солдат, человек, который служит в армии, должен быть утешен в своей участи. Он чувствует, что Родина, любившая его за ту славу, которой он ее увенчивал, начинает презирать его за праздность или ненавидеть за участие в гражданских войнах, когда ему, по воле других, приходится обращать оружие против собственной 9*
132 Книга третья матери. Этот гладиатор, на долю которого уже. не выпадают рукоплескания цирка, должен уверовать в самого себя, а нам, ради того, чтобы воздать ему должное, надобно пожалеть его, ибо он слеп и нем; заброшенный туда, куда пожелали его послать, сражающийся нынче против всех, кто носит определенную кокарду, он задает себе вопрос, не придется ли ему нацепить завтра эту кокарду на свою шапку. Что же поддержит его, если не мысль о Долге и о присяге? И среди превратностей его пути, в минуты жестоких сожалений и тяжкого раскаяния, какое чувство должно воспламенять и вдохновлять его в наши дни — дни полнейшего равнодушия и уныния? Что для нас осталось еще святого? Среди всеобщего крушения верований сохранились ли хотя бы обломки, за которые могут ухватиться руки тех, кто еще не поддался корысти? На поверхности мутных вод заметно лишь стремление к призрачному благополучию и минутной роскоши. Можно подумать, что все исчезло в пучине эгоизма; даже те, кто жаждет спасти свою душу и отважно борется со стихией, чувствуют, что они вот-вот пойдут ко дну. Вожаки политических партий провозглашают ныне католицизм своим девизом и знаменем; но разве верят они в его чудеса, разве следуют его заветам в жизни? Художники выставляют его напоказ, как некую драгоценную медаль, и погружаются в изучение его догм, словно в источник эпической поэзии; но много ли тех, кто преклоняет колена в расписанном ими храме? Многие философы объявляют себя его сторонниками и встают на его защиту, подобно великодушным адвокатам, защищающим бедного и брошенного всеми клиента; свои трактаты и речи они любят окрашивать в его тона и заимствовать в них присущие ему построения; они любят обрамлять свои книги позолотой готического орнамента, все их старания прилежно направлены к тому, чтобы оплести тему креста запутанной вязью своих искусных доводов; но только в редких случаях этот крест сопутствует им в часы одиночества. Военные люди сражаются и умирают, почти что не вспоминая о боге. Наш век знает, что он таков, ему бы хотелось быть иным, да он не может. Он угрюмо глядит на себя, и ни один другой век так основательно не чувствовал, насколько может быть несчастным столетие, наблюдающее себя со стороны. По этим роковым признакам кое-кто из чужеземцев решил было, что мы ©пали в такое состояние, которое можно уподобить состоянию римлян s эпоху упадка, и некоторые рассудительные люди задали себе вопрос, не исчезнет ли вскоре окончательно наш национальный характер. Но те, кто наблюдал нас вблизи, заметили ту мужественную решимость, которая уцелела в нашей душе, тогда как многое другое, к сожалению, сильно поистерлось от длительного соприкосновения с ложными истинами. Мужественные поступки не утратили во Франции силы, присущей им в древности. Мгновенная решимость побуждает нас на акты самопожертвования, более высокого, более беззаветного, нежели когда-либо. Рассчитанные с большим
Глава X. Заключение 133 хладнокровием, бои ведутся умело и жестоко. Малейшая мысль порождает образцы столь же высокого мужества, на какое некогда вдохновляла самая пылкая вера. Вера у нас слаба, но человек силен. На борьбу с любым стихийным бедствием откликаются десятки Бельзёнсов.3 Нынешняя молодежь беспрестанно бросает вызов смерти, по долгу или из прихоти, с улыбкой спартиата,4 улыбкой тем более знаменательной, что далеко не все верят в загробный пир богов. Да, на этом сумрачном море я как будто увидел некую точку, которая показалась мне твердой. Вначале я не был убежден, что распознал ее, и в первую минуту даже как-то не поверил в ее существование. Я боялся присматриваться к ней и долго отводил от нее глаза. Затем, поскольку меня волновало оставшееся в памяти первое впечатление, я снова невольно вернулся к этой точке, различимой, но не вполне отчетливой. Я приблизился к ней, обошел ее, взглянул на нее снизу и сверху, дотронулся до нее, нашел ее достаточно прочной для того, чтобы она послужила опорой в бурю, и успокоился. Это не какая-то новая вера, не религия, созданная в наши дни, не туманная идея; это — чувство, которое родилось с нами и не зависит ни от времени, ни от пространства, ни даже от вероисповедания; чувство это — гордое, незыблемое, инстинкт несравненной красоты, что нашел себе достойное название лишь в новейшие времена, но порождал уже высочайшие подвиги в античную пору и оказал на нее то живительное действие, коим обладают величественные реки, которые в своих истоках и первых изгибах не получили еще точного наименования. Это убеждение, которое как будто еще свойственно всем и безраздельно господствует в рядах армии, зовется ЧЕСТЬЮ. Я не нахожу, чтобы чувство это как-то ослабло или в какой-то мере обветшало. Это — отнюдь не кумир, для большинства людей это — божество, и притом такое, вокруг которого низвергнуто столько других, более высоких божеств. Их храмы пали, но его статуя неколебима. Какое-то неизъяснимое жизненное начало присуще этой странной, гордой добродетели, которая стойко держится, невзирая на все наши пороки, и даже как-то сообразуется с ними, развиваясь за счет их усиления. Тогда как все остальные добродетели, казалось, нисходят с небес, чтобы поддержать и возвысить нас, эта добродетель исходит как будто от нас самих и стремится в небо. Это добродетель исключительно человеческая, словно порожденная самою землею, не сулящая небесного венца после смерти; добродетель эта неотделима от жизни. При всем ее своеобразии культ ее, как бы мы его ни толковали, всегда неоспорим. Это — суровая религия, не знающая ни символов, ни образов, ни догм, ни обрядов,— откуда же у людей возникает ощущение ее неотъемлемого могущества? Теперешние люди, люди, живущие сейчас, когда я пишу эти строки, относятся скептически и насмешливо ко всему, кроме
134 Книга третья нее. Стоит лишь упомянуть о ней, и каждый становится серьезен. Это отнюдь не теория, это наблюдение. Человек, услышав слово Честь, чувствует, как в нем шевелится что-то, словно некая часть его самого, и этот толчок пробуждает в нем всю его гордость и всю его природную энергию. Неодолимая стойкость духа поддерживает его в борьбе против всех и против самого себя при мысли, что он хранит в груди некое неприкосновенное «святая святых», нечто вроде второго сердца, где царит Божество. Отсюда к человеку приходят внутренние утешения, тем более высокие, что ему неведомы ни подлинный источник их, ни смысл; отсюда — внезапные прозрения, открывающие перед ним суть истинного, прекрасного, справедливого; отсюда — луч света, освещающий ему путь. Честь — это совесть, но совесть болезненно чуткая. Это уважение к самому себе и к достоинству собственной жизни, доведенное до крайней степени чистоты и до величайшей страстности. Я не могу отметить, правда, никакого единства взглядов относительно природы этого чувства; и всякий раз, как люди пытались определить его сущность, они запутывались в словах, но я не вижу, чтобы они были более точны в определении бога. Говорит ли это против существования чего-то такого, что ощущается всеми? Быть может, как раз наибольшее достоинство чувства чести и заключается в том, что оно столь могущественно и всегда прекрасно, каков бы ни был его источник. Порою оно побуждает человека не оставаться в живых после нанесенного ему оскорбления, порою — сносить его с таким блеском и благородством, которые являются достойным ответом на обиду и смывают ее позорное пятно. В каких-то случаях оно умеет заставить нас утаить в себе и обиду, и искупление. В иные времена это чувство приводит к созданию величественных планов, к ведению героической и упорной борьбы, к подвигам неслыханного самопожертвования, совершающимся в течение долгого времени и еще более прекрасным по своей безропотности и полной безвестности, нежели порывы мгновенного вдохновения или безудержного гнева; оно порождает акты благодеяния, не превзойденного даже евангельским милосердием; оно являет примеры поразительной терпимости, проникновенной доброты, бесконечной снисходительности и великодушного прощения. Честь — это мужское целомудрие. Позор погрешить против нее для нас нестерпим. Стало быть, это неизъяснимое чувство есть нечто священное, не так ли? Взвесьте, что означает среди нас ходячее, общепринятое, решительное и вместе с тем простое выражение: Дать честное слово. И вот человеческое слово перестает быть только выражением мысли, оно становится словом в самом широком понимании его, словом, священным среди всех прочих слов, будто оно родилось с первыми звуками человеческого языка; и, точно, нет ничего другого, достойного быть произнесенным, оно становится обещанием человека человеку, благословляемым всеми
Глава X. Заключение 135 народами; оно становится даже клятвою, потому что вы добавляете к нему эпитет: Честное. Отныне у каждого есть свое слово, и он дорожит им, как собственной жизнью. Оно есть даже у игрока, он почитает его священным и хранит его; среди сумятицы страстей его дают, берут и, как бы суетно оно порой ни звучало, его свято держат. Это слово всюду прекрасно и всюду чтимо. Разве этот принцип, который можно считать врожденным, к осуществлению которого ничто не принуждает, кроме немого согласия всех нас, разве он не приобретает характер какой-то величавой красоты, когда он осуществляется человеком военным? • Слово, которое зачастую является пустым звуком для какого-нибудь крупного политического деятеля, становится грозной силой для солдата; то, что один произносит легкомысленно или с коварным умыслом, другой пишет на пыльной земле своею кровью; вот почему солдата все почитают, почитают больше, чем кого бы то ни было, и многие должны смиренно опустить перед ним глаза. Да не посягнет самая высокая из всех религий, облекаясь в новые, более совершенные формы, на то, чтобы отвергнуть или заглушить это чувство Чести, которое продолжает гореть в нас подобно последней лампаде в опустошенном храме! Напротив того, пусть она заимствует этот мерцающий огонь и присоединит его к своему ослепительному ореолу, дабы возжечь еще один светильник на древнем алтаре, обновления коего она жаждет. Вот то высокое, что надлежит осуществить. — Что до меня, просветленного этим отрадным знамением, я задумал и осуществил лишь нечто весьма скромное и вполне земное, просто-напросто отметив то, что, на мой взгляд, живет еще в нас. Не будем же утверждать, что это древнее божество Чести — божество ложное, ибо камень его алтаря есть, быть может, алтарь бога неведомого. Волшебная магнетическая сила этого камня привлекает и приковывает к нему поистине стальные сердца, сердца сильных. Разве это не так? Ответьте мне, доблестные товарищи, вы, для которых я написал эти рассказы, о новый Фиванский легион,5 вы, сложившие свои головы у подножия сего алтаря священной клятвы, — ответьте все вы, святые и мученики религии ЧЕСТИ!
ПРИЛОЖЕНИЯ
Б. Г. Ρ е и з о в ВОЕННЫЕ ПОВЕСТИ АЛЬФРЕДА ДЕ ВИНЬИ 1 Альфред де Виньи (1797—1863) был уже прославленным писателем, когда вышли в свет его военные повести — «Неволя и Величие солдата» (1835). Последний отпрыск древнего аристократического рода, автор замечательных стихотворений, исторического романа и нескольких драм, он был одним из первых, создавших новые формы литературы, остро современной и общественно значимой. В 1832 г., когда Виньи задумывал свои повести, появилась в печати первая часть его «Консультаций черного доктора» под названием «Стелло».1 На примере трех поэтов: Жильбера, Чаттертона и Андре Шенье — Виньи поставил проблему, волновавшую тех, кто наблюдал торжество чистогана, едва прикрытое громкими фразами о благоденствии и свободе. Настоящему поэту нет места в современности, потому что всякое общество во все эпохи и при всех условиях враждебно поэзии, идеалу, мысли, — таков приблизительно смысл нового, вызвавшего шум произведения Виньи. Эта пессимистическая точка зрения могла бы быть опровергнута не тремя, а многими примерами хотя бы из современной ему поэзии, примерами Гюго, Ламартина, Мюссе и самого Виньи. Но все же основания для пессимизма имелись: положение поэзии в Июльской монархии было тяжелое, и «король-гражданин» со своими министрами и палатами, проникнутыми торгашеским духом, поскупился бы потратить деньги на какое-нибудь поощрение столь невыгодному занятию, как искусство слова. Вторая «консультация черного доктора» не была написана. Но книга, напечатанная через три года, — «Неволя и Величие солдата» продолжает 1 Les consultations du Docteur Noir. Stello ou les diables bleus (Blue Devils), par le comte Alfred de Vigny. Premiere consultation, 1832.
140 Приложения исследовать положение «париев» общества, теперь уже не поэтов, носителей мысли, а военных, носителей действия, и приходит к тому же выводу: солдат, так же как поэт, — жертва общества. Современное государство, а может быть, и всякое государство, делает из солдата гладиатора. Спаситель отечества и палач, проклинаемый и прославляемый в зависимости от обстоятельств, он, так же как поэт, — носитель нравственных идеалов, непонятных и незаметных для хозяев общества — купцов, королей и министров. Альфред де Виньи был поэтом, но он был также и солдатом. Его дед, отец, дядя были военными. Семья свято чтила память погибших воинов, а отец рассказывал о своих походах сыну и давал ему целовать крест св. Людовика, полученный при старом режиме за военные заслуги.2 Во время Империи юный Виньи мечтал о военной карьере, после Реставрации, в 1814 г., семнадцатилетним мальчиком он поступил в конную роту Королевских жандармов (вид тяжелой конницы) личного эскорта короля («Maison du roi»). После Ста дней он был зачислен в 5-й пеший гвардейский полк, где в 1822 г. получил чин лейтенанта, в 1823 г. переведен в 55-й линейный полк с чином капитана, а в 1827 г. вышел в отставку по болезни. Семь лет скучной жизни в гарнизонах (за одиннадцать лет службы Виньи четыре года провел в отпуске) дали ему возможность изучить военный быт и нравы офицеров и солдат. Он познакомился с традициями наполеоновской армии и выслушал немало рассказов и легенд о походах, гарнизонных приключениях и подвигах во всех странах Европы и Азии, где побывали старые «ворчуны» Империи. Он читал сочинения по военной истории и, конечно, следил за тем, что говорили в Палате депутатов и писали в журналах и книгах об армии, о стратегии и тактике, о наборе и повышении в чинах и о военных реформах. Обо всем этом говорили непрерывно и со страстью. В течение многих лет общество разрешало проблему армии, полную государственного и нравственного смысла. 2 Это была большая и трудная проблема. Какова роль армии в жизни страны? Как она участвует в трудах, создающих благосостояние и славу народа? Защищать его национальную независимость — ее первая и несомненная обязанность. Но правительство пользуется ею для поддержания порядка у себя и за рубежом. В зависимости от того, каково правительство и каков «порядок», роль армии может быть очень различной. В бурной истории полустолетия, начавшегося Французской революцией, 2 О военных и дворянских традициях в семье Виньи см.: Ernest D u ρ и у. Alfred de Vigny. La vie et l'oeuvre, eh. I, 1913; F. Baldensperger. Alfred de Vigny. Nouvelle Contribution a sa Biographie intellectuelle, eh. I, s. а., и др.
Б. Г. Реизов. Военные повести Альфреда де Винъи 141 эти вопросы ставились постоянно и решались по-разному. Для Виньи, пожалуй, не было приемлемо ни одно из этих решений. При старом режиме европейские армии были в большинстве наемными, они пополнялись вербовкой, добровольной в принципе и насильственной по существу. Институт наемных войск подвергался критике еще в XVIII в. Тиран, по мнению Витторио Альфьери, должен иметь профессиональное войско, оторвавшееся от народа, хорошо оплачиваемое и, если возможно, состоящее из иностранцев. В современных монархиях, утверждал он, войско служит скорее для защиты тирана от подданных, чем для защиты страны от чужеземного нашествия. Профессиональное войско, по мнению Альфьери, оторвано от народа и потому опасно для общества.3 Чтобы исполнительная власть не могла притеснять население, писал Монтескье, армия должна быть народом, иметь тот же дух, что и народ, как то было в Риме до Мария. Если в стране существуют армии, набранные из подонков народа, то солдаты должны жить вместе с гражданами; не должно быть ни отдельных лагерей, ни казарм. Иначе будут возможны мятежи и военачальники смогут угнетать народ.4 Народная армия имеет преимущества и во время войны: она будет отважно сражаться и будет гарантирована от дезертирства, представляющего особую опасность.5 Эта точка зрения получила подтверждение в первые годы революции. Накануне революции, в 1782 г., была поставлена знаменитая драма Себастьена Мерсье «Дезертир», действующие лица которой обсуждали проблему насильственной военной службы, военной дисциплины и закона, согласно которому дезертир подлежит расстрелу. В 1803 г., накануне Империи, эта пьеса показалась революционной. «Никогда не бывает полезно и своевременно говорить солдатам о том, что они не знают, за что сражаются», — писал критик «Journal des Debats», вспоминая о том, что Вольтер своими «очень нескромными и очень опасными насмешками по поводу набора в армию первым дал пример... непоследовательности и легкомыслия».6 Кроме кадровых линейных войск, набиравшихся по вербовке и, следовательно, по найму, были во Франции также и милиционные, набиравшиеся по жеребьевке из неженатых крестьян и упраздненные в 1791 г. Восемь лет службы в армии отрывали солдат от народа, хотя наемные войска и вообще-то мало были связаны с народом. Иностранные наемные 3 V. А 1 f i е г i. Delia tirannide, parte I, p. 7. 4 Montesquieu. De l'esprit des lois, 1. XI, ch. 6. 5 Montesquieu. Considerations sur les causes de la Grandeur des Romains et de leur decadence, eh. II. 6 Geoffroy. Cours de litterature dramatique, t. III, 1819, p. 289. Фельетон — «Journal des Debats» от 2 сентября 1803 г.
142 Приложения войска тем более не имели с ними никакой связи. Швейцарцы, защищавшие Тюильри в последние дни монархии, были профессионалами и наемниками. Это был блестящий пример армии, являющейся инородным телом в национальном организме, — армии, которая в любой момент может быть использована для борьбы с народом и для его порабощения. Во время революции значительная часть армии состояла из добровольцев (батальоны волонтеров), а с августа 1793 г. был введен закон о всеобщей воинской повинности, который создал огромную народную армию, спасшую страну и революцию от коалиционных войск. Уже в первые годы революции ее враги утверждали, что власть принадлежала армии, оторванной от народа и общественного мнения. «При таком правительстве, как ваше, — обращался Эдмунд Берк к своему Французскому корреспонденту, — все зависит от армии, потому что вы ловко уничтожили все мнения, все предрассудки».7 Однако процесс, о котором писал Берк, происходил позже. Связи армии с народом ослабели только во времена Империи. Она стала орудием в руках одного человека и плохо ощущала волю и интересы народа. Наполеон вел войны не ради блага страны, а ради личных и династических интересов, и армия, выполняя его волю, увлекала страну к неизбежной гибели, — так понимали судьбу Наполеона и Франции либералы эпохи Реставрации. Во время Реставрации возникла особая каста людей, офицеров в отставке, чуждых современности, лишенных гражданских чувств. Такой образ наполеоновского солдата можно найти и у Бальзака («Хозяйство холостяка»), и у Жорж Санд («Индиана»), где верности монарху противопоставляется патриотизм и речь идет о «тысячах людей, слепо принявших заблуждения одного».8 Наполеон не доверял народу и полагался только на армию. Много говорили о том, что во время Французской кампании он отказался от всеобщего вооружения народа, боясь, что это вызовет восстание против Империи. Либералы утверждали, что народное ополчение могло бы спасти если не Императора, то Францию, и что страна была раздавлена из-за недоверия полководца к народу. Затем начались предательства 1814 г. и ряд измен — действия маршала Мармона, герцога Рагузского, сдавшего Париж, имея возможность сопротивляться, были памятны еще в 1830 г. Во время Ста дней проблема «повиновения» оказалась почти неразрешимой, верность можно было рассматривать как измену и как героизм. Маршал Ней, расстрелянный в 1815 г., был в глазах современников героем и предателем одновременно. Наряду с этим, в какой мере солдат и генералы, перейдя »на сторону Наполеона, осуществили волю народа? Бурбоны, не доверявшие 7 Е. В и г к е. Reflexions sur la revolution frangaise, 1792, p. 476. 8 George Sand. Indiana, ch. X
Б. Г. Реиаов. Военные повести Альфреда де Виньи 143 наполеоновской армии, смещали старых офицеров и назначали дворян, не связанных ни с армией, ни с народом. К числу таких дворян принадлежал и Виньи. В 1818 г. армия вновь попала в поле зрения общества в связи с реформой Гувьон Сен-Сира, военного министра. Реформа — «конституционная», как говорили сторонники министерства, «национальная», как говорили «независимые», — повлекла за собой демократизацию армии, введя обязательную воинскую повинность, правила повышения по службе за выслугу лет и т. д. Армия, созданная согласно новому закону, была теснее связана с народом. Реформа Гувьон Сен-Сира вызвала оживленную полемику в Палате депутатов и в прессе. Брошюры и журнальные статьи касались не только организации армии, но и многих более важных вопросов идеологии. Еще в 1817 г. «Censeur Europeen», один из самых левых журналов эпохи, напечатал большую статью Шеффера (С. F. Scheffer) «О народной милиции и постоянных армиях», излагавшую немецкую рецензию на книгу Роттека. «Постоянные армии и наемные войска, подчиненные только своим начальникам и обязанные подчиняться им одним, служили лишь для того, чтобы уничтожить свободу наций и сделать законом произвол государей».9 Такого мнения держатся либералы всех стран.10 Только народная милиция может охранить свободу народа. Такая милиция возникает стихийно: «Когда речь идет о независимости родины и спасении человечества, врожденное чувство долга заставляет всех граждан взяться за оружие; но участвовать в войнах династических и в войнах государей, — словом, быть завербованным и получать плату, несовместимо ни с свободой, ни с человечностью».11 Это подтверждает опыт Французской революции, с одной стороны, и борьба против наполеоновской Империи — с другой. Победу революции дали народные армии французов; Германию освободили народные армии немцев.12 Армия должна быть национальной и народной. Народной и национальной была римская армия героической эпохи Рима, когда он отстоял свое существование в борьбе против страшных врагов. Карфаген погиб потому, что армии его были наемные. Рим погиб потому, что перестал сражаться собственными силами и завел армии из покоренных народов. Неизбежным следствием этого были деспотизм цезарей, а затем иностранное завоевание. Теперь, освободившись от французского владычества, Германия должна решить вопрос: превратить ли народ в армию, или сделать солдат гражданами? 13 И то, и другое решение приведет к полному единству армии и народа. 9 «Censeur Europeen», 1817, t. I, p. 230. 10 Ib., p. 228. 11 Ib., p. 234. 12 Ib., p. 232. 13 Ib., p. 232.
144 Приложения В наемных армиях царит дух повиновения, народными войсками движут честь и преданность. Народ, который предоставляет защищать свою свободу особой группе людей, становится трусливым и оказывается жертвой первого попавшегося проходимца, захватившего в свои руки власть. Не имея возможности противостоять штыкам и пушкам, гражданин теряет чувство собственного достоинства. Им овладевает полная отчаяния покорность. В этой унылой апатии, в этом невольном подчинении гибнет всякая мысль, и люди всем своим видом становятся похожими на бессловесный скот.14 Шеффер не согласен с Роттеком только в одном: к чему говорить о какой-то особой «чести» народного ополчения, раз защитниками отечества являются граждане, а, следовательно, честь граждан и честь воина одна и та же.15 Через несколько месяцев в том же журнале Огюстен Тьерри писал, что армия, оторванная от народа, может погубить его.16 Таким образом, проблема народной армии связывается с проблемами, имевшими другое происхождение и вызывавшими сложные ассоциации. Так вступают в игру понятие «пассивного повиновения», которое из области религии переходит в область социальной психологии, и сословно- дворянское понятие чести, которое приобретает специфически военный смысл. 3 В 1817 г., в связи с подготовлявшейся реформой Гувьон Сен-Сира, была напечатана работа генерал-лейтенанта Тарейра «О природе и организации вооруженных сил, соответствующих представительному правлению».17 Пользуясь методом Монтескье, Тарейр утверждал, что организация армии должна соответствовать форме правления и конституции государства. Армия деспота должна быть изолирована от народа, иначе она откажется служить деспоту и станет революционной силой. В свободной стране армия должна быть тесно связана с народом и состоять из людей, готовых защищать свободу. Поражение Наполеона Тарейр объясняет плохой организацией армии: император не допускал самостоятельности в боевых операциях, оберегал ее от общения с народом и не хотел превратить народ в армию и армию в народное ополчение, — Та- 14 Ib., р. 233. 15 Ib., р. 234. f 16 «Vue des revolutions сГAngleierre». — «Censeur Europeen», 1817, t. V, p. 11—14. При перепечатке статьи в 1835 г. в «Dix ans сГ etudes historiques» Тьерри выпустил эти слова. 17 J--J. Τ а г а у г е. De la nature et de l'organisation de la force armee qui convient a un gouvernement representatif, 1817. «Censeur Europeen», особенно интересовавшийся военным делом, откликнулся и на эту работу. См.: «Censeur Europeen», 1818, t. VI; здесь генерал Тарейр назван маршалом.
Б. Г. Реиэов. Военные повести Альфреда де Виньи 145 рейр пользуется формулой, бытовавшей со времен Монтескье. Армия свободного народа, т. е. народа, управляющего страной через своих представителей, по самой своей природе чужда того, что называется «честью мундира» или «воинским духом» («esprit militaire»); для такой армии война не может быть ремеслом, специальностью и средством существования. В следующем году Тарейр в новой брошюре повторил ту же мысль: все отделяет современную армию от народа, даже ее организация и характер ее труда. Военная служба превращается в ремесло, а честолюбие является необходимостью. Тарейр утверждает, что воинская повинность не сделает армию народной; самая система набора противоречит независимости и свободам страны.18 Генерал Ж.-Б. Бертон также протестовал против специализации военного дела. Разделение труда и профессий придумали правительства для того, чтобы подавить народ. Крестьянин пашет, фабрикант производит, женщина прядет, священник гнусавит молитвы, солдат стреляет, — каждая способность, ограниченная и исковерканная таким образом, превращает человека в животное, вращающее свое колесо. Человек становится орудием, послушно исполняющим то, что заставляет его делать рука правящего. Однако уже и теперь можно заметить, что любой гражданин Франции готов стать солдатом, а солдат является гражданином.19 Бертон мог наблюдать это у своих современников и понять из собственного опыта. Этот «солдат» принимал горячее участие в общественных делах. Через четыре года после напечатания этой книги, в 1822 г., он был гильотинирован за участие в военном заговоре. В дебатах Палаты депутатов о проекте Гувьон Сен-Сира в январе 1818 г. основное внимание было уделено той же проблеме. Либерал-«доктринер» К. Жордан говорил, что армия, которую создаст эта реформа, не будет слепым орудием в руках власти, — она будет армией солдат и граждан одновременно, «вдохновляемой нашими учреждениями». Защищая страну, она также сумеет поддержать законы: «Это будет отечество, вооружившееся для защиты национальных интересов».20 Ультрароялист Бональд, отвечая Жордану, утверждал, что все национальные армии — Цезаря, Помпея, Ферфакса и Кромвеля — всегда подавляли свободу.21 18 J--J. Τ а г а у г е. De la force des gouvernements ou Du rapport que la force des gouvernements doit avoir avec leur nature et leur constitution, 1819. «Censeur Europeen» подробно рецензировал и эту книгу. См.: «Censeur Europeen», 1819, t. XII. 19 В е г t о п. Precis historique, militaire et critique des Batailles de Fleurus et de Waterloo. .., 1818. Рецензию см.: «Minerve Fra^aise», aout 1818, где Ж.-Б. Бертон назван маршалом. 20 Duvergier de Hauranne. Histoire du gouvernement parlementaire en France (1814-1848), t.V, p. 294. 21 «Moniteur Universel», 21 janvier 1818. Эти слова произвели такое впечатление, что часто цитировались, иногда без указания имени оратора. Ср.: «Censeur Europeen», 1819, t. XII, p. 97—99. ΊΟ Альфред де Вяньи
146 Приложения Против постоянной, т. е. профессиональной, армии выступали в большинстве случаев либералы. Но вот генерал-лейтенант Максимилиан Ла- марк, граф империи, недавно вернувшийся из изгнания, высказал противоположное мнение: «Почтенные писатели все время выступают против постоянных армий. Они считают их несовместимыми с общественной свободой». «Но такие армии, — пишет Ламарк, — необходимы для того, чтобы избежать величайшего несчастья—иностранного владычества».22 Нельзя утверждать, что они неизбежно становятся орудием деспотизма, и нельзя обвинять в этом французскую армию.23 После революции «идеи века подобны воздуху, которым мы дышим; дух равенства проникает во все классы, бродит во всех слоях общества... французская армия должна быть и будет народной».24 Движущей силой армии является честь, потребность в уважении, жажда славы.25 Здесь честь, очевидно, понята как почет, который является наградой за подвиги. Откликнулся Ламарк и на больной вопрос о «пассивном повиновении». Он решает его практически: «Внутренняя служба и охрана порядка должны быть поручены только национальной гвардии. Менее суровая дисциплина всегда придает силе характер разумности, и потому повиновение не кажется принуждением».26 В 1822 г. армия вновь привлекла к себе внимание в связи с военными заговорами и мятежами, происходившими в Бефоре, Ларошеле, Со- мюре, Кольмаре. 19 марта в Палате депутатов генерал Жерар заявил, что армия принуждена стать орудием подавления народа. В бурных, последовавших затем прениях один из самых пылких депутатов крайней левой Манюэль заявил, что «войско не всегда должно подчиняться приказам командиров». Депутат крайней правой, генерал Донадье, прославившийся жестокостями при подавлении восстания 1816 г., утверждал, что ответственность за все деяния армии несет только командир, — иначе каждый солдат должен был бы стать законоведом, чтобы не нарушить закона. Генерал Фуа парализовал дискуссию, задав вопрос: должен ли солдат повиноваться, если его командир прикажет ему напасть на короля?27 В июле того же года в Палате депутатов генерал Демарсе в речи, вызвавшей необычайный шум, заявил, что в настоящее время солдат превратился в шпиона, в провокатора, в палача. «Не думаете ли вы, — писал Баланш в 1827 г., — что солдат должен хотя бы заколебаться, когда его оружие направляют против граждан его 22 Мах. Lamarque. Necessite d'une armee permanente et projet d'une organisation de l'infanterie, plus economique que Celle qui est adaptee dans се moment, 1820, p. III. 23 Ib., p. 73. 24 Ib., p. 76—77. 25 Ib., p. 26. 26 Ib., p. 110. 27 Duvergier de Η a u r a η η e, op. cit., t. VI, p. 649—654.
Б. Г. Реизов. Военные повести Альфреда де Виньи 147 страны? Не желали бы вы, чтобы он знал, почему он должен выступить в защиту закона? Нравственно ли превращать человека в слепое орудие?»28 В 1823 г. произошло вторжение французских войск в Испанию, долго подготовлявшееся дипломатией. Веронский конгресс окончательно решил вопрос: подавить Испанскую революцию и восстановить абсолютную монархию было поручено Франции. Испанские конституционалисты были уверены, что французская армия не перейдет Пиренеи, чтобы уничтожить конституцию, добытую самой Францией после стольких трудов. Французские власти не доверяли армии и чистили ряды командного состава, подсылая шпионов, смещая старых офицеров и назначая молодых и неопытных, беспокоясь об исходе войны. Либералы обращались к солдатам с воззваниями, пытаясь пробудить в них дух неповиновения и бонапартистские воспоминания. Тогда-то Беранже и написал для распространения в войсках знаменитую песенку «Nouvel ordre du jour». Война была начата и кончена, испанцы приведены к покорности, и никто во французской армии не подумал о том, чтобы сопротивляться приказам командиров и повернуть штыки назад. Имеет ли армия свое мнение, свои гражданские взгляды? Или это просто оружие, которое убивает не размышляя? И не заключается ли «воинский дух» («esprit militaire») только в том, чтобы беспрекословно убивать и умирать? В 1823 г. эти вопросы едва ли могли волновать Виньи с той же силой, что в 1830—1834 гг. Он считал цели войны справедливыми, армия казалась ему монолитной, а либеральный образ мыслей — почти преступлением.29 Но для либералов 1820-х годов дело было сложнее. Почему солдаты прошли Испанию не задумавшись? Разгадать эту загадку и понять смысл происходивших в армии процессов было чрезвычайно важно. Еще в конце Реставрации умеренно-либеральный журнал «Revue Fran£aise» доказывал, что армия 1823 г. была национальной и народной, что это не было повиновение пассивное, что она следовала традициям и убеждениям, не заключавшим в себе ничего непатриотического. Автор настаивал на том, что армия может иметь мнения, противоречащие мнениям командира.30 После окончания кампании, чтобы увеличить численность армии, министерство решило продлить срок службы. Выступив на обсуждении 28 P.-S. В а 1 1 а η с h е. Essais de palingenesie sociale. Tome premier. Prolegomenes, 1827, p. 234. 29 О его отношении к либералам города По в 1824 г. см.: Suzanne Ρ о q и е. «XJne tres serieuse affaire». . . Vigny et les jeunes liberaux bearnais en 1824. — «Revue d'his|oire litteraire de la France», 1953, № 2; Pierre A η g r a η d. Le capitaine de Vigny dans la servitude militaire. — «Europe», octobre 1964 30 Статья о книге: Florentin Galli, aide-de-camp du general Mina. — «Revue Frangaise», 1828, № 3, p. 144 passim. 10*
148 Приложения проекта в Палате депутатов, генерал Фуа объяснял его желанием отучить солдата от гражданской жизни, оторвать его от народа и тем самым превратить его в орудие деспотизма.31 В 1828 и с еще большей силой в 1829 г. в Палате депутатов возник спор об иностранных наемных войсках. Ораторы левой настаивали на том, что королевская лейб-гвардия должна состоять из французов, а не из наемных швейцарцев. После долгих дебатов швейцарские войска все же были сохранены. Гувьон Сен-Сир в своей программной записке утверждал, что самое главное для боеспособности армии — патриотизм. Эту мысль он проводил и в своих военных сочинениях. Так же как многие другие специалисты военного дела, он сожалел о том, что исчезли названия полков по провинциям, где они набирались, и заменены ничего не значащим номером: «Ничто не напоминает войскам их родину, которую они призваны защищать. .. Кое-кто еще смеет утверждать, что так можно воспитать честь мундира; но всем известно, что такое честь мундира и насколько она ниже национального чувства».32 Все эти дискуссии имели своею целью создание народной армии, будь то постоянное войско или народное ополчение. Добровольная армия, или народное ополчение, в различных, определявшихся обстоятельствами формах в истории Франции не была новостью. Еще в XII в., при Людовике Толстом, городские коммуны имели свое ополчение, которым широко пользовались. Городская гвардия была организована во время революции, накануне взятия Бастилии. При сменявших друг друга режимах она пережила различные трансформации, почти всегда становясь на сторону прогрессивных идей. Наполеон пытался воспользоваться национальной гвардией в 1813 г., во время своих последних неудач, а в 1814 г. она защищала Париж от коалиционных войск. Во время Реставрации, очищенная от нежелательного элемента, она все же сохраняла верность конституционным началам и засвидетельствовала это в течение всего периода. В 1827 г., во время парада на Марсовом поле, национальная гвардия встретила Карла X криками: «Да здравствует Хартия, долой министров и иезуитов!», за что на следующий же день была расформирована. Роспуск гвардии вызвал песенку Беранже «Национа\ьная гвардия». Тогда же в Палату депутатов было направлено множество петиций с просьбой восстановить национальную гвардию, а в 1828 г. вопрос о петициях и о гвардии бурно обсуждался в Палате депутатов.33 31 См.: Duvergier de Η а и г а η η е, op. cit., t. VIII, p. 3. 32 Gouvion Saint-Cyr. Memoires pour servir a l'histoire militaire sous le Direc- toire, le Consulat et l'Empire, t. I, 1831, p. 6. To же утверждал Μ. Ламарк в 1820 г. См.: Мах. Lamarque. Necessite d'une armee permanente.,.., 1820, p. 97—98. 33 Duvergier de Η a u г a η η e, op. cit., t. IX, p. 609 ss.
Б. Г. Реизов. Военные повести Альфреда де Виньи 149 После революции 1830 г. национальная гвардия также отличалась «свободой мнений» и во время процесса министров Карла X не оправдала доверия правительства. Судимых министров пришлось при помощи линейных войск похитить из-под ее охраны и заключить в Венсен.34 Таким образом, национальная гвардия как будто доказала истину, которую с такой страстью отстаивали либеральные публицисты: народной армии не угрожает то, что называлось «пассивным повиновением»» т. е. превращение в нерассуждающее орудие начальства. 4 Учение о «пассивном повиновении» имело долгую историю в богословской литературе. Повиновение почиталось высшей из всех христианских добродетелей и величайшей заслугой перед богом, потому что добродетель эта была одной из самых трудных.35 Рассуждение оказывалось ее врагом, так как оно толкало к мятежу. В основе ересей и Реформации лежало «самостоятельное исследование» («examen personnel»), и против этого врага боролся Боссюэ.36 Пассивное повиновение давалось с трудом, в результате тонко разработанных приемов самоанализа и духовного самоистязания. Св. Бернард различал три формы повиновения: в поступках, в воле и в разуме. Нужно было беспрекословно повиноваться приказанию высших, даже когда оно казалось отвратительным и ужасным, повиноваться добровольно, всей волей и сердцем. Более того — и это считалось наивысшим достижением добродетели, — нельзя было размышлять о справедливости или целесообразности приказания, толковать его и даже стараться понимать его; это и было повиновение в разуме. Повиновение должно быть «слепым». Таково это, по определению Бурдалу, «постоянное мученичество», и оно героично.37 «Как труп в руках начальства» («Perinde ас cadaver») — это правило иезуитов точно формулировало тенденцию католической богословской мысли. Политический смысл этого лозунга совершенно очевиден. «Пассивное повиновение» по отношению к армии было предметом обсуждения уже в первые годы века. Это вполне понятно: солдаты революционной армии часто — и не без основания — подозревали своих командиров в измене, так как почти весь командный состав был дворянского происхождения. Поэтому критика действий командира, непослуша- 34 См.: Paul Thureau-Dangin. Histoire de la monarchie de Juillet, t. I, 1884, p. 144—145. 35Bourdaloue. Exhortation sur Tobeissance religieuse. В кн.: Bourdaloue. Exhortations et instructions chretiennes, t. I, 1723, p. 259. 36 В о s s u e t. Histoire des variations des eglises protestantes, passim. 37 В о u г d а 1 о u е, op. cit, t. I, pp. 259—260, 265, 281, 292-293.
150 Приложения иие, даже восстания и мятежи были явлением нередким, вплоть до реформ 1793—1794 гг. Напротив, наполеоновская армия, так же как наполеоновская Франция, служила образцом пассивного повиновения: миллионы двигались, бросались на неприступные крепости, теряли жизнь, подчиняясь воле одного человека, не рассуждая и не сомневаясь ни в чем. Борьба с пассивным повиновением в разных планах проходит сквозь эпохи Реформации и Просвещения. Монтескье, изучая наиболее целесообразные формы общественной жизни, утверждал, что «абсолютное повиновение предполагает невежество того, кто подчиняется; оно предполагает также невежество и того, кто повелевает».38 И невежество, и повиновение, по мнению Монтескье, свойственны только деспотическому строю. Выступая против пассивного повиновения, просветители имели в виду и старую христианскую добродетель, выращивавшуюся на развалинах испытующего разума ради полного предания себя божественной воле. Мадам де Сталь находила, что «солдаты имеют нечто общее со священниками: сходство в том, что они не считают своей обязанностью пользоваться разумом».39 Мио де Мелито назвал католических священников «учителями пассивного повиновения».40 Мадам де Сталь уже в 1799 г. отождествляла «воинский дух» (или «честь мундира») с пассивным повиновением. Этот дух противоречит свободе, утверждала она, он «вызывает ненависть к рассуждению, которое кажется уничтожением дисциплины».41 Распространением просвещения она хотела гарантировать Французскую революцию от «воинского духа». Очевидно, политика Конвента и солдаты Ожеро в событиях 18 фрюкти- дора подсказали ей эту мысль.42 Бенжамен Констан в своей книге «О духе завоеваний» много места уделил пассивному повиновению. По его мнению, завоевательная политика Наполеона была немыслима без этого повиновения, которое «смутило разум нации, извратило ее способность суждения и перевернуло все ее понятия».43 Мадам де Сталь обвиняла Бонапарта в том, что он «исковеркал» французский национальный характер, введя свою систему пассивного повиновения не только в армию, но и в общественную жизнь.44 Завоевание Европы — и здесь Сталь следует Б. Констану, с которым 38 Μ о η t е s q u i e u. De l'esprit des lois, I. IV, ch. 3. 39 Madame de S t а ё 1. Des circonstances actuelles qui peuvent terminer la Revolution et des principes qui doivent fonder la republique en France (1799), p.p. John Vienot, 1906, p. 311. 40 Цит. no: Paul G a u t i e r. Madame de Stael et Napoleon, 1903, p. 78. 41 Madame de Stael. Des circonstances actuelles ..., p. 203. 42 См.: Edouard Η e r r i о t. Un ouvrage inedit de Madame de Stael.., 1904, p. 43 η. 43 Benjamin Constant. De l'esprit de conquete et de 1'usurpation, dans leurs rapports avec la civilisation europeenne, ch. VIII, [1813]. 44 См.: Paul G a u t i e r. Madame de Stael et Napoleon, p. 78.
Б. Г. Реизов. Военные повести Альфреда де Винъи 151 мыслила одинаково почти во всех важных вопросах, — было возможно только потому, что французская армия разучилась мыслить самостоятельно. Наполеон хотел сделать «из военных некую отдельную от народа корпорацию, которая никогда не могла бы с ним объединиться. Таким образом, несчастные народы имели дело с двумя врагами — своими собственными войсками и войсками иностранными, потому что военным были запрещены все гражданские добродетели».45 В 1827 г. в сборнике под названием «Вечера в Нейи» была напечатана драма, посвященная удивительному эпизоду эпохи Империи — заговору Мале.46 Генерал Мале, пронесший «сквозь всю Империю ненависть к деспотии и революционную идеологию, задумал единолично совершить государственный переворот. Предприятие это не удалось, и Империя была спасена только потому, что один человек проявил самостоятельность и не поверил поддельному приказу за подписью и печатями, который был представлен ему генералом Мале. «Пассивное повиновение» едва не погубило государство, а спасло его неповиновение, самостоятельная мысль, «самостоятельное исследование». «Revue Frangaise» подробно останавливается на этом вопросе, делая из пьесы далеко идущие выводы.47 Борьба с пассивным повиновением, происходившая в 1820-е годы, велась либеральной оппозицией и была направлена против Реставрации. Нужно было завоевать армию, воспитать ее в либеральном духе, чтобы, с одной стороны, режим не мог рассчитывать на ее поддержку, с другой— чтобы обеспечить при возможной революции ее активную помощь. Военные заговоры начала 1820-х годов, как и события 1827 г., должны были привести либералов к этой мысли. О воспитании армии в таком духе думали и декабристы, исподволь готовя восстание.48 Но здесь возникала другая трудность: уничтожая пассивное повиновение, можно было расшатать дисциплину и вызвать в армии анархию. В 1818 г., в Ване, какой-то богатый купец, состоявший в V роте национальной гвардии, явился на службу в плохой одежде и демонстративно пренебрегал своими обязанностями. Генерал приказал ему надеть мундир национальной гвардии, на что тот ответил: «Я подумаю». Весьма либеральный «Censeur Europeen» откликнулся на это событие в статье 1818 г., так как оно характеризовало анархические настроения в тех войсках, на которые либеральная оппозиция особенно рассчитывала.49 45 Madame de S t а ё 1. Considerations sur les principaux evenements de la Revolution fran$aise, ch. XIV. — Oeuvres posthumes de Madame de Stael, 1844, p. 232. 46 Une conjuration sous l'Empire. — Les soirees de Neuilly, par madame la vicomtesse de Chamilly, 2 m., 1827. Под псевдонимом виконтессы де Шамильи печатались два автора — Дитмер и Каве. 47 См.: «Revue Frangaise», 1828, № 2, pp. 253—255. Автор статьи—Сен-Марк Жирарден. 48 См.: В. Г. База но в. Ученая республика. М.—Л., 1964. 49 «Censeur Europeen», 1818, t. VII, pp. 322—323.
152 Приложения Если в 1827 г., после знаменитого парада, ультрароялисты имели право жаловаться на «моральный упадок» в национальной гвардии и, следовательно, на отсутствие повиновения, то либералы накануне Июльской революции сетовали на моральный упадок в армии, намечавшийся в результате плохой оплаты военных, нищенской пенсии и всех тех бед, ликвидировать которые пыталась реформа Гувьон Сен-Сира.50 Борьба июльских повстанцев с войсками вновь поставила вопрос о характере и судьбах армии в современном обществе. Правительство Бурбонов не пользовалось популярностью и среди кадровых военных даже в Королевской гвардии. Многие генералы и офицеры могли бы сказать' то, что говорил знаменитому ученому Араго маршал Мармон 27 июля 1830 г.: «Безумцы довели дело до последней крайности. Вы огорчены только как гражданин, как француз. Но каково же мое положение! Как военный, я, может быть, пойду на смерть из-за поступков, для меня отвратительных, ради людей, которые так долго и словно нарочно выводили меня из себя».51 Приняв командование армией, Мармон повиновался чувству чести, которое он понимал приблизительно так же, как Виньи, выразивший это в своем дневнике в те же июльские дни. Большая часть Королевской гвардии осталась верной Бурбонам. Некоторые командиры отправили прошение об отставке, считая ордонансы незаконными. Граф де Латур-Дюпен подал такое прошение министру Полиньяку с протестом против зверств, которые совершают министры от имени короля.52 Армию можно было бы назвать ненародной, так как она сражалась с народом. Но она сражалась неохотно, и некоторые части переходили на сторону повстанцев. Так поступили, например, 5-й и 53-й полки, когда толпа стала увещевать их отказаться от «пассивного повиновения» и повиноваться долгу гражданина.53 Иногда солдаты давали патроны народным бойцам, чтобы они могли продолжать сражение.54 Как бы то ни было, но Июльская революция была победой стихийно возникшего народного ополчения над постоянной армией. После Июльской революции и утверждения нового режима положение сильно изменилось. Дисциплиной, воинским духом, нерассуждающим повиновением или отсутствием гражданского чувства у солдата объяс- 50 De l'organisation militaire de la France. — «Revue Frangaise», 1829, № 12, pp. 92 ss. 51 Араго привел эти слова на процессе министров Карла X в декабре 1830 г. См.: Duvergier de Hauranne, op. cit., t. X, p. 539. Ср. разговор Мармона с Лафитом в те же дни: Louis Blanc. Histoire de dix ans, IVе ed., t. I, 1846, pp. 167, 169. 52 См,.: Louis В 1 a η с, op. cit, t. I, p. 158. 53 Duvergier de Η a u r a η η e, op. cit., t. X, p. 574. О поведении войск на основании устных рассказов см.: Louis В 1 а η с, op. cit., t. I, p. 181, и др. 54 Duvergier de Η a u r a η η e, op. cit, t. X, p. 569. Множество эпизодов такого рода печатала пресса в первые месяцы после революции.
Б. Г. Реизов. Военные повести Альфреда де Винъи 153 няли роль армии в подавлении многочисленных восстаний начала 1830-х годов. Зверства солдат на улице Клуатр-Сен-Мерри (1832) и на улице Трансноннен (1834) произвели сильнейшее впечатление и в известной мере определили общественные настроения эпохи. Как раз в тот момент, когда по всей Франции прокатилась мощная волна восстаний и Виньи писал свою книгу, Стендаль набрасывал роман, герой которого, Люсьен Левен, кавалерийский офицер, оставляет армию, так как не хочет сражаться с рабочими и женщинами и подавлять голодные восстания. В том же романе говорится, что министры пытались восстановить солдат против рабочих, тогда как между теми и другими существует взаимная симпатия.55 В 1834 г. Ламенне в своей знаменитой книге «Слова верующего» благословляет солдата, сражающегося за интересы народа, и вместе с тем проклинает все то, что считалось основой каждой регулярной армии. Сатана, «король тех, кто притесняет народы», советует тиранам установить воинскую повинность и дать новобранцам двух идолов, которые назовутся Честь и Верность, и закон, который назовется Пассивное повиновение. И дети народа подняли руку на народ, резали своих братьев, заключали в оковы отцов. И когда им говорили: «Во имя всего святого, подумайте о несправедливости, о жестокости того, что вам приказывают», они отвечали: «Мы не думаем, мы подчиняемся». И когда им показывали бога, создавшего человека, и Христа, который его спас, они восклицали: «Это боги родины; наши боги — это боги ее хозяев: Верность и Честь».56 Ламенне с крайней резкостью формулировал «роковые вопросы», возникшие (в который уже раз!) в Палате депутатов в апреле того же 1834 г. Министерство предложило увеличить жалованье тем военным, которые присоединились к Наполеону во время Ста дней. Ламартин назвал это предложение антигосударственной акцией: «Это была бы награда анархии, вооруженному восстанию; это значило бы утверждать как единственный принцип право на мятеж, если ему сопутствует удача».57 Уже в 20-е годы делались попытки отменить военную юрисдикцию и подчинить войска гражданским законам. Этого желали те, кто обращал большее внимание на связь армии с народом, чем на военную дисциплину, те, кому страшнее казался деспотизм, чем анархия. О единой юрисдикции говорил, в частности, П.-С. Баланш, оказавший значительное влияние на общественную мысль 1820—1830-х годов. Одобряя закон о воинской повинности, Баланш считал необходимым судить военных 65 См.: Stendhal. Le Rouge et le Blanc (Luden Leuven). Ed. Bossard, 1929, pp. 545—546. 56 Paroles d'un croyant, eh. XXXV. 57 Речь от 25 апреля 1834 г.: Α. de L a m а г t i η e. La France parlementaire, t. I, pp. 48—49.
154 Приложения судом присяжных, за исключением только военного времени: «Солдаты всегда должны быть гражданами и иметь все их права».58 Вопрос этот, беспокоивший тех, кто хотел как можно более полного слияния войска с народом, приобрел острый смысл при обсуждении так называемого «Закона о разделении» («loi de disjunction») в Палате депутатов в 1837 г. Но это было уже после того, как книга Виньи вышла в свет.59 Если публицисты, рассуждавшие о военных проблемах в журнальных статьях и рецензиях и настаивавшие на связи армии с народом, апеллировали преимущественно к долгу гражданина, чувству семьи и т. д., то военные, придерживавшиеся тех же взглядов, чаще говорили о воинской чести, вкладывая в этот термин приблизительно то же содержание. Понятие чести в контексте новых идей сильно трансформировалось. В XVIII в., хотя бы у Монтескье, книга которого оставалась руководством еще в первые десятилетия XIX в., честь имела феодально-сословный характер. Это было чувство, определявшее движущую силу монархий и противопоставленное республиканской добродетели. Затем понятие чести лишилось своего сословного характера и приобрело характер, так сказать, профессиональный — стало принципом поведения военной касты, заключавшимся, кроме всего прочего, в повиновении начальникам и верности присяге. Наконец, уже в 1820-е годы, в связи с развитием во Франции новых этических учений, честь стала трактоваться как нравственный долг, повеление, которое понималось в отношении к армии более строго и более формально, чем в отношении гражданских лиц. Эта эволюция понятий, определенная происходившими во Франции процессами, получила свое отражение и в военных рассказах Альфреда де Виньи. Следя за движением общественной мысли и особенно интересуясь судьбой армии, Виньи должен был разрешать вопросы, поставленные эпохой и обсуждавшиеся в сотнях статей, брошюр, речей и воспоминаний. 5 27 июля 1830 г. на улицах Парижа происходили бои. Началась Июльская революция. «Я счастлив тем, что оставил армию», — записывает Виньи в своем дневнике. Дворянская честь, казалось бы, предписывала ему вернуться в свой полк и защищать династию, которой он присягал. Но он пытается убедить себя, что ничем Бурбонам не обязан: «Я рассчитался с Бурбонами, отдав им тринадцать лет службы, плохо возна- 58 P.-S. Bai lan che. Essais de palingenesie sociale, 1827, pp. 229—235. О влиянии Баланша на Виньи см.: Le Η i г е. J. Ballanche et Vigny. — «Revue des sciences humai- nes», avril—juin 1948. 59 См.: Α. de Lamartine. Sur la juridiction militaire (речь от 2 марта 1837 г.). — La France parlementaire, t. I, p. 297 ss. Краткое изложение дискуссии см.: Louis Blanc. Histoire de dix an«, t. V, ch. VII.
Б. Г. Реизов. Военные повести Альфреда де Виньи 155 гражденной». Теперь он не будет принимать участие в войне с народом. Бурбоны неправы. Они не понимают свою эпоху. Карлом X правят придворные старухи и фавориты. Виньи не знает, как поступить, и в течение трех дней убеждает себя, что должен сидеть дома. «Почему короля нет в Париже? Почему не видно Дофина?» — пишет он в дневнике. В ордонансах, вызвавших революцию, искажен смысл Хартии: согласно Хартии король издает приказы и распоряжения для исполнения законов, а тут король нарушил законы. «В чем заключается мой долг? Защищать мою мать и мою жену. Кто я? Капитан в отставке. Я оставил службу пять лет тому назад. Двор ничего не дал мне за все время моей службы. Мои книги не встречали одобрения, они казались возмутительными». Он получил от Бурбонов только один чин, и тот за выслугу лет. Личных связей между ним и династией уже не существует. И все же! «И все же, если король возвратится в Тюильри и Дофин станет во главе войск, я пойду на смерть вместе с ними... Я приготовил свой старый мундир. Если король призовет всех офицеров, я пойду». Во имя чего? Справедливости, правды, государства? Нет! «Его дело неправое, он впал в детство, так же как весь его род, — впал в детство по отношению к нашей эпохе, которой он не понимает. Почему мне показалось, что я должен умереть за него? Нелепость! Он «е узнает ни о моем имени, ни о моем конце. Но отец, когда я был еще ребенком, во времена Империи, давал мне целовать крест святого Людовика: суеверие, политическое суеверие, не имеющее под собой почвы, ребяческое, старый предрассудок дворянской верности, семейной преданности, нечто вроде вассальных уз, родства раба с господином». Виньи хочет отбросить этот «предрассудок». Он отлично понимает, что в его преданности династии нет ничего разумного, что, сражаясь за Бурбонов, он защищал бы несправедливое, вредное дело. Он ничем им не обязан, он расквитался с ними вполне, — хватит с них тринадцатилетней службы без повышения! Эти расчеты могут показаться утилитарными и даже низкими, если не учесть цели, которую Виньи преследует: освободиться от предрассудка или хотя бы понять, что это предрассудок, предрассудок чести. «С сегодняшнего утра идет бой. Рабочие смелы, как вандейцы; солдаты храбры, как Императорская гвардия. И там, и здесь — французы. Пыл и сообразительность, с одной стороны, честь — с другой». Честь против права и против закона. Но это уже честь не феодальная, а военная. В эти «три славных дня» Виньи должен был различать два вида чести, близко соприкасающиеся, но по своей природе и своему происхождению различные. Уже теперь честь дворянская будет признана чистым предрассудком, а честь военная будет осмыслена совсем иначе. Через несколько дней, 9 августа, он празднует свое нравственное освобож-
156 Приложения дение: «Французы — республиканцы. Я сам больше республиканец, чем кто-либо, — теперь, когда слабость Карла X и Дофина, которые не пожелали сражаться, освободила меня от предрассудка привязанности к ним». Размышления, которым Виньи предавался в то время, когда стреляли ружья и горели дома, были, очевидно, подготовлены долгими дискуссиями 1820-х годов, эволюцией общественной и философской мысли. В этом плане и нужно рассматривать проблематику книги. Действительно, воспоминаний о лично пережитом в ней очень мало. Если есть в ней что-нибудь личное, то только обстановка военного быта' с его гарнизонной тоской и чувство одиночества в годы, проведенные в армии, как в монастыре, когда он был оторван от привычного общества, литературных бесед и парижской цивилизации, — «время, проведенное в лишениях или в рабстве». Характеризуя роль «гладиатора», которого правительство, не разбираясь, кто прав, кто виноват, посылает для усмирения восстаний, Виньи имеет в виду, кроме Июльского, бесконечные восстания 1830—1834 гг., прокатившиеся по всей Франции от Лиона до Парижа. В уличных боях погибали солдаты и офицеры, оставшиеся в живых мстили повстанцам со страшной жестокостью. Книга возникла из этих впечатлений. Это явствует из писем и дневников Виньи. «Мученичество гвардии в продолжение трех дней»,— записывает он в 1832 г., имея в виду «три славных дня» революции.60 Предлагая книгу для напечатания, Виньи пишет редактору журнала «Revue des Deux Mondes» Бюлозу: «Мне кажется, следовало бы объявить 15 января или 1 февраля о появлении исторического произведения, которое я еще не предполагал печатать; но сюжет его напоминает последние события во Франции, и потому оно должно вызвать к себе некоторый интерес» (23 декабря 1832 г.). «Когда вы узнаете содержание этого произведения, вы поймете, как важно напечатать его поскорее отдельным изданием», — писал Виньи Бюлозу, связывая содержание своего романа с последними событиями. Речь идет не только об Июльской революции, но и о баррикадах на улице Клуатр-Сен-Мерри (5—6 июня 1832 г.), при взятии которых войска проявили необычайную жестокость, перебив не только пленных, но и жителей соседних домов. Героизм повстанцев и озверение солдат вновь заставили размышлять на ту же тему: «солдат и народ». «Солдат — это народ, — записывала Жорж Санд свои впечатления от этих событий много лет спустя,— дисциплина не способствовала развитию его разума, она могла бы только заставить его отречься от разума».61 60 Servitude et grandeur militaires. Introduction, Sommaire bibliographique, notes et re- leve des variantes par Frangois Germain. Ed. Garnier freres, 1965, p. 230. (В дальнейшем при ссылках на это издание: Servitude Gamier). 61 George Sand. Histoire de ma vie, t. IV, 1879, p. t13.
Б. Г. Реизов. Военные повести Альфреда де Виньи 157 В том же 1832 г. Виньи задумал роман под названием «История Монка». Монк, главнокомандующий английских республиканских войск, преданных республике, в результате долгих стараний помог возвращению Стюартов и Реставрации монархии (1660). «Как нужно поступать при перемене правительств, будучи военным», — записал Виньи в своем дневнике. Монк был предателем. Что думал Виньи о Мармоне, герцоге Рагуз- ском, и его поведении в 1814 и 1830 гг.? Очевидно, и этот замысел был подсказан недавними событиями и ситуацией 1832 г., когда земля колебалась под новым Июльским троном. В первой же главе книги определена ее задача: показать «все то дикое и отсталое, что сохраняется при вполне современном устройстве постоянных армий, где солдат полностью отделен от гражданина, где он несчастен и ожесточен, ибо чувствует всю незавидность и нелепость своего положения». Такова проблема: воин — не гражданин, армия не живет жизнью народа, и солдат оказывается отщепенцем, гладиатором, жертвой и палачом одновременно. Когда-то война была жестока, и побежденный подвергался уничтожению, поэтому все граждане были готовы к обороне и, следовательно, весь народ представлял собою войско. Теперь война мирным гражданам не угрожает ни смертью, ни рабством, и военное дело стало профессией людей, оторванных от полезного труда, чтобы жить в праздности и подчинении. Это постоянные армии. Записи дневника начиная с 1832 и вплоть до 1834 г. говорят о наемных, постоянных, национальных армиях. Виньи хотел писать «историю современных армий», он характеризовал «дух» солдата, который совершенно подобен «духу» генерала, говорил о «безнравственности» наемного воина, о его безразличном отношении к цели войны.62 Постоянная армия является бедствием, неизбежным в современном мире. По мнению Виньи, самый принцип ее существования в том, что она подчинена правительству, а правительство создано для того, чтобы подавлять народ или большую часть его. Поэтому постоянная армия всегда будет средством подавления, в известном смысле военной полицией. Он не верит, что армия Наполеона была народной, не верит, очевидно, и тому, что народной была армия, вторгшаяся в Испанию в 1823 г. Армия может стать народной только тогда, когда народ будет армией,— как было когда-то в древнем Риме и в городских коммунах феодальной Европы. Пусть народы перестанут воевать и живут в братском согласии, или же пусть вооружаются все, от шестнадцатилетнего ребенка до восьмидесятилетнего старика, — только тогда «мы (т. е. военные. — Б. Р.) станем братьями наших братьев, согражданами наших сограждан, а не Servitude Gamier, p. 228—229 passim.
158 Приложения обагренными кровью актерами вечной трагедии, — игры, которую народы навязывают друг другу».63 Но народные армии, армии-народы в современном обществе невозможны: «Думаю, что для человечества было бы более почетно, если бы дух Свободы, порожденный деятельностью, не был уравновешен духом Рабства, вызываемым ленью. Но такова слабость нашей природы, слабость, вследствие которой миром владеет столько узаконенных нелепостей». Восток благодаря своему климату — родина рабства. На Западе и Севере действует дух Свободы, но только по временам. «Леность ума и тела порождает дух Рабства, но вместе с тем, открывая простор для деятельных умов, создает великие деяния. Да, но эти деяния всегда поворачивают историю вспять».64 Виньи имел в виду «великих людей», полководцев, «кондотьеров» нового времени и в особенности Наполеона, образ которого всегда стоял на фоне всех философско-исторических размышлений эпохи. «Философия» великого человека получила свое выражение в третьем эпизоде книги, в «Камышовой трости». Из этого эпизода явствует, что влияние великих людей, порождающее «сеидизм», приносит вред и возвращает народы к пройденным уже этапам — от свободы к деспотии. Война — бедствие, но отнюдь не неизбывное. Виньи с негодованием говорит о теориях Жозефа де Местра, официального теоретика ультрароялизма, утверждавшего вечную греховность человека и вечную необходимость казней, убийств и войн как отмщения за первобытный грех. «Неверно, будто земля жаждет крови, — полемизирует он с Жозефом де Местром.— Война осуждена богом и проклинаема даже теми людьми, которые непосредственно участвуют в ней и которых она приводит в тайный ужас».65 Когда-нибудь войны прекратятся, — это произойдет тогда, когда в обществе и на земном шаре не будет противоположных интересов. Когда-нибудь армия сольется с народом, но это осуществится при двух условиях: когда все человечество объединится и составит один народ и когда этот единый народ будет единодушен во взгляде на формы общественной жизни. Только в таком случае не нужно будет ни защищать страну от иностранного нашествия, ни подавлять одну часть народа на пользу другой его части. А до тех пор будут существовать и нести свою участь подневольные бойцы-профессионалы, идущие на смерть по приказу правительства, и толпа будет их прославлять и презирать, как гладиаторов древнего Рима.66 63 Запись начала 1830-х годов. — Servitude Gamier, p. 237. Ср. запись об армии древнего Рима: ib., р. 231. 64 Август 1834: Servitude Gamier, p. 234. 65 О споре Виньи с Ж. де Местром см.: F. В а 1 d е η s ρ е г g е г. Joseph de Maistre et Alfred de Vigny. В кн.: F. В а 1 d e η s ρ e r g e r. Alfred de Vigny, Contribution a sa Biographie intellectuelle, 1912. 66 См. запись, датируемую августом 1834 г.— Servitude Gamier, p. 235—236.
Б. Г. Реизов. Военные повести Альфреда де Виньи 159 Июльская монархия боялась войн и не доверяла армии, чувствуя, что в любую минуту она может повернуть фронт и уничтожить режим. С другой стороны, Виньи, так же как многие другие либералы и легитимисты, думал, что эпоха «великих людей» прошла, что при современном демократизме люди сравнялись по своим талантам и образованию, а представительное правительство не допустит захвата власти каким-нибудь слишком энергичным себялюбцем. Вот почему престиж армии падает, а постоянные войска стесняют даже тех, кто командует ими. Об этом он говорит в заключительной части, завершающей не только книгу, но и длинный ряд размышлений, которым он предавался в течение нескольких лет. В отношении ближайшего будущего он ошибался: пацифизм 1830-х годов не был гарантией «вечного мира», а конституция не предохраняла от политического авантюризма. Но уверенность в том, что «вечный мир» наступит с исчезновением социальных противоречий и человечество станет единым в своих потребностях и интересах, свидетельствует о глубоком понимании занимавшей его проблемы. Он был далек от радужных иллюзий людей, считавших, что очередная перемена правительства приведет с собою золотой век. Но все же, по его мнению, ждать осталось недолго. «Это давно уже должно было произойти», — пишет он, и теперь, через сто тридцать три года после того, как были написаны эти слова, Альфреда де Виньи можно было бы счесть оптимистом. Вся книга проникнута надеждой на исцеление от этого общественного зла. «Я не слишком верю в благотворность внезапных преобразований, но ясно представляю себе пользу постепенных улучшений. Когда к больному месту приковано всеобщее внимание, исцеление наступает быстро». Виньи указал на эту язву, формулировал проблему и тем надеялся облегчить ее решение. В черновых записях Виньи определяет роль писателя в решении социальных вопросов: «Мысль поднята до высшего обобщения лирическим поэтом; она доказана драматургом или философом, внедрена в жизнь государственным деятелем. Она поддержана и утверждена кровью солдата».67 Своими рассказами Виньи, очевидно, хотел поднять и обобщить эту «мысль», а присоединенными к ним рассуждениями «доказать» ее. Однако, читая книгу, трудно определить, в каких частях, повествовательных или философских, больше лиризма или драматизма, доказательства или «высшего обобщения». Пока война будет исторической необходимостью, пока армия существует, Виньи хотел бы «отвести от Солдата проклятие, которое зачастую готов бросить ему в лицо любой из граждан, и испросить у Нации прощение для Армии». 67 Servitude Gamier, p. 227—228.
160 Приложения Армия заключает в себе нечто героическое. Героическое не только в том, что она идет на смерть в поисках славы или наград. Смысл ее — самоотречение. Армия — жертва современного общества, она отстает от общего развития народа, и каждый военный в сравнении с другими людьми кажется чем-то вроде ребенка. Ее венец — венец терновый. Самое тяжелое для нее — это пассивное повиновение, о котором так много говорили. В 1830 г. Виньи ощутил и эту необходимость военной психологии. Через несколько дней после того как закончились уличные бои, 11 августа, он записал в своем дневнике: «Пока существует армия, к пассивному повиновению нужно относиться с уважением». Виньи и здесь вступается за армию, оправдывая то, что особенно раздражало либералов. Без пассивного повиновения существование армии немыслимо, так же как современная цивилизация немыслима без армии. Оно предполагает некоторую профессиональную ограниченность ума, отсталость, недалекость этих больших детей, и это тоже делает их жертвами общества. Пассивное повиновение — одно из терний, которые особенно больно ранят чело солдата. Это— «жестокая необходимость», необходимость общественная, жестокая по отношению к солдату. Терновый венец, сравнение с мучениками, монастырское одиночество казармы — все приводит на ум христианское подвижничество. «Пассивное повиновение» Виньи рассматривает как самопожертвование ради идеи. В обществе, погрязшем в расчете, в жажде наживы, в материальных интересах, военная служба, так же как «служба» поэта, является последним убежищем бескорыстия, самоотречения и высшей добродетели, которая здесь получила название Чести. Пассивное повиновение как будто напоминает сеидизм, о котором Виньи говорит в последнем рассказе. Одно из действующих лиц трагедии Вольтера «Магомет» — Сеид, страстно преданный Магомету, повинующийся любому его приказанию без размышлений и колебаний, отказавшийся от собственного разума и воли. Вот как будто самое настоящее «пассивное повиновение»! Но Виньи видит в сеидизме нечто прямо противоположное. Капитан Рено, герой «Камышовой трости», отрекшись от сеидизма, оказался сознательной жертвой и героем пассивного повиновения. Его страстная преданность Наполеону — явление, типичное для эпохи Империи. Для нескольких поколений Император заменил способность рассуждать, родину, человечество, совесть. Долгий ряд необычайных побед, подчинение Европы, престиж человека, руководящего всей жизнью страны и континента, культ личной храбрости, надежды на быстрое, головокружительное повышение — все это создавало особый тип военного и политического деятеля. «Ненавижу восхищение», — говорит капитан Рено, излечившийся от восхищения великим человеком. История его жизни — это история расставания с «мечтой о героиче-
Б. Г. Реизов. Военные повести Альфреда де Виньи 161 ской покорности» и вместе с тем утверждение нового, высшего самоотречения. В начале 1830-х годов это разоблачение бонапартистских восторгов имело политический смысл. Во время Июльской монархии Наполеон оставался идеальным монархом, которого либеральные круги ставили в пример современному правительству, робевшему во внешней политике, ронявшему престиж Франции в международных конфликтах. Польша, отданная царю, раздавленная австрийской короной Италия, брошенная на произвол судьбы Бельгия, политика невмешательства, рассчитанная только на обогащение и «порядок», — все это вызывало раздражение и возвращало мысль к полной энергии политике человека, так недавно венчавшего Францию небывалой славой. «Франция скучала». Тоска по великой личности и большим политическим акциям, которые могли бы вывести страну из «топтания в грязи», сочеталась с убеждением, что в современной демократии невозможна гегемония одного человека, потому что пропасти между «великим» и «малым» теперь не существует. Виньи несомненно придерживался этих взглядов, соответствовавших положению дел и в политике, и в литературе. Но он также был убежден в том, что бурная деятельность опасна и вредна для цивилизации. Как раз в начале 1830-х годов распространяется идея, имевшая тяжелые следствия в общественной, культурной и политической жизни Франции,— идея, утверждающая принципиальное различие между мыслью и действием. Эта идея обнаруживается и в противопоставлении двух произведений Виньи: «Стелло», посвященного людям мысли, и «Неволи и Величия солдата», посвященного людям действия. Капитан Рено после разговора с адмиралом Коллингвудом «понял, как много искусственного заключено в нашем варварском и грубом воспитании, в нашей ненасытной жажде кипучей деятельности». Поспешность, с какой политические деятели и воспламененные ими люди бросаются в действие, не проверив смысла событий и задачи их деятельности, полувековой исторический опыт, истолкованный с умеренно-либеральной точки зрения, заставляли Виньи с осторожностью относиться к действию и передоверять будущее мысли. Некоторой гарантией от политического авантюризма и безумных акций правительств могло бы быть, по мнению Виньи, более демократичное понимание долга и преданности — преданности и долга не по отношению к одному человеку, овладевшему властью, а к Родине. «Служите идее, а не человеку. Любовь к Родине — идея достаточно высокая, чтобы заполнить ею наше сердце и занять наш разум». Эти слова Коллингвуда запомнил капитан Рено. Такова разница между сеидизмом и пассивным повиновением, между иррациональным фанатизмом и долгом. Долг, Честь — оба этих слова Виньи пишет с большой буквы. Честь — громкое слово, более распространенное и, может быть, более понятное, 1Д 1 1 Альфред де Виньи
162 Приложения чем слово Долг. Честь считалась привилегией дворянства и принимала чисто формальный характер. Монтескье считал ее движущей силой монархий, так же как страх был основой деспотий, а добродетель — основой республик. В этом случае «добродетель» была противопоставлена «чести», как понятие чисто нравственное и неклассовое понятию формальному и сословному. У Виньи понятие добродетели обозначается двумя словами: Долг и Честь. В том положении, в котором находится армия, осмеянная, дискредитированная частой сменой правительств, неспособная разобраться в тонкостях политической борьбы, которые она разрешает физической силой, она может опереться только на понятие Долга. Религия перестала существовать. От нее остались только обряд и только знамя, под которым собираются политические партии. «Безразличию к религии» посвятил свою книгу Ламенне, которого Виньи читал постоянно.68 Это «безразличие» свидетельствует об отсутствии нравственных норм и торжестве эгоизма, что было обычной темой моральных рассуждений и литературных ламентаций 1830-х годов. Для Виньи упадок религии был очевиден. В «сумрачном море» современной жизни, равнодушной ко всем нравственным ценностям, Виньи обнаруживает единственную точку опоры — честь. Это не сословная честь, так как она свойственна всей армии, солдату так же, как генералу, вышедшему из недр народа. Она и не профессиональная только, это не «честь мундира», не «воинский дух» — это долг, истолкованный как высшее повеление нравственного сознания. Кто действует в согласии с долгом, не заботится о том, принесет ли его поведение пользу ему самому или кому-нибудь другому. Нравственность определена не ощущениями, не «гедоническим сознанием» — стремлением к удовольствию или бегством от страдания, а «категорическим императивом», понятным каждому. Солдат, этот взрослый ребенок, отлученный от гражданской жизни, не разберется в том, на чьей стороне справедливость, он и не должен в этом разбираться, потому что он не правовед. Он делает то, что требует долг, долг присяги, самоотречения и покорности. И если это честь, то во всяком случае не личная и не военная, так как она свойственна всем. Лучше всего она может быть определена словом Долг. Честь существует в современном мире и, что бы ни говорили пессимисты и отчаявшиеся, руководит поведением отдельных людей и масс. Опыт Июльской революции подтверждает это: «Народ был рыцарствен, и его противник, Королевская гвардия, дал перебить себя, как Фиван- ский легион, а с той и другой стороны не было и трех человек, причащавшихся в этом году». F. R. Lamennais. Essai sur Г Indifference en matiere de religion (1817—1824).
Б. Г. Реизов. Военные повести Альфреда де Винъи 163 Честь заняла место исчезнувшей или исчезающей религии. Она напоминает религию тем, что не терпит рассуждений, что ее предписания повелительны. Но она прямо противопоставлена религии, потому что это религия не божественная, а человеческая. Она словно выросла из земли и не нуждается в пальмовой ветви за гробом; это «добродетель, неотделимая от жизни». В начале 1830-х годов, «аблюдая падение католицизма и христианства вообще, многие реформаторы и мечтатели пытались заменить ее какой- нибудь новой религией, чтобы связать распадающееся общество единой духовной связью. Таких было немало, и современники говорили, что каждый день появляется какая-нибудь новая религия, которую придумывают досужие изобретатели, обеспокоенные меркантилизмом эпохи. Виньи сказался в числе таких изобретателей. Разница была только в том, что он не придумывал новую религию, но возвел в ранг религии или назвал этим словом этическую систему, широко распространенную в современной философии, сочетав ее с древним понятием чести. Мораль категорического императива была знакома ему еще в начале 1820-х годов, когда она приобрела господство во Франции благодаря Виктору Кузену и его школе. Уже в «Сен-Маре» (1826) Виньи принял это учение и тогда же впервые употребил выражение «религия чести». В «Неволе и Величии солдата» он продолжал ту же линию размышлений. Так же как прежде, он верил в нравственную природу человека, в голос долга, в «религию чести», которая, как ему казалось, живет неискоренимо в сознании и действует в обществе и истории сильнее, чем разнузданный эгоизм и жажда наживы. И в этом также заключается его нравственный и исторический оптимизм. Ни в этой книге, ни в других своих произведениях Виньи не надевал никаких масок. Он не говорил о вечной неразрешимости трудных государственных вопросов и не хотел ставить своего читателя в тупик, чтобы смутить и огорчить его. В своей книге он решал проблемы, давно поднятые жизнью и обсуждавшиеся в течение десятилетий специалистами военного дела, государственными деятелями и публицистами большого размаха. Он поднимал эти проблемы после того, как они получили в его сознании не личное, а широкое общественное значение. Он рассматривал их во всех аспектах, которые они могли принять, и решал их четко, будучи уверен в правильности своего решения. Это и придает всем трем повестям его книги единство, несмотря на несходство сюжетов, стилей и персонажей. Написанная для того, чтобы «утешить» Солдата, книга переросла первоначальный замысел. Она могла бы стать утешением для всего общества, испугавшегося новых бездн, перед ним раскрывшихся, — буржуазного преуспеяния с его эксплуатацией, эгоизмом, самоубийствами, голод«* ными бунтами и кровавыми восстаниями. Сквозь все это Виньи увидел !/2 11 Альфред де Виньи
164 Приложения некое будущее, далекое, но ясное. Он смог увидеть его потому, что обнаружил в глубине каждого сознания, гражданского, так же как и военного, нравственное начало, «земную религию», «добродетель, неотделимую от жизни», неистребимую ни при каких условиях и раскрывающую человеку «Истинное, Прекрасное и Справедливое». 6 В черновых записях и в окончательном тексте настойчиво звучит напоминание о том, что вся книга представляет собою воспоминания, — не столько о себе, сколько о других, добавляет Виньи. Начало целиком построено в этом плане. Каждая повесть подана как запись чьего-то устного рассказа или рассказ о событиях, происшедших в присутствии самого автора. Автор — не вымышленное лицо, а реальный Альфред де Виньи, капитан в отставке и поэт, поставивший свое имя на обложке книги. В примечании к журнальной публикации «Ночи в Венсене» сказано: «Эта история, так же как и „Лоретта, или Красная печать", . . . извлечена из неопубликованного военного дневника г-на Альфреда де Виньи».69 Вначале и вся книга должна была называться «Воспоминания о неволе и величии солдата». В записи, не включенной в предисловие» Виньи подчеркивает жанр, в котором он хотел представить книгу читателю: «Не заботясь о художественной форме простой повести, которую я хочу вам рассказать...» 70 В 1820-е годы всякого рода исторические мемуары вызывали чрезвычайный интерес. Всеобщее увлечение историей, имевшее свои глубокие причины, заставляло относиться к мемуарам с большим доверием, чем к собственно историческим сочинениям, которые были не столько изложением фактов, сколько их интерпретацией. Мемуары в своей интимности, спонтанности и композиционной неупорядоченности казались более непосредственным и достоверным отражением старины, почти непроизвольной, не прошедшей через контроль разума реакцией на события. В них можно было найти черты нравов, дух эпохи, без которого никакой исторический труд не достигнет своей цели — оживить прошлое и воспроизвести чувства, пережитые исчезнувшими поколениями недавнего или далекого времени. Казалось, что непринужденность повествования, допускающего диалог, рассказ от автора и его размышления, ломаную композицию, появление новых персонажей в середине рассказа или исчезновение их задолго до его конца, придает особую вероятность тому, что рассказано, а главное, дает возможность автору свободно размышлять, описывать и передавать собственное впечатление от людей и событий. 69 «Revue des Deux Mondes», t. II, 1834, p. 5. 70 Servitude Garnier, p. 243.
Б. Г. Реизов. Военные повести Альфреда де Винъи 165 Повествователи начала 1830-х годов, представители так называемого неистового романтизма, пытались создать «растрепанную» композицию для того, чтобы показать неожиданность происходящего, фантастическую работу случая в ежедневном существовании, непостижимость совершающегося. Эта традиция тоже сыграла свою роль в замысле Виньи. Случайность встречается в каждом его рассказе. Нелепость происходящего должна характеризовать жизнь солдата-гладиатора, которого на каждом шагу подстерегает смерть. С другой стороны, в нелепости событий, которые трудно предугадать и невозможно предотвратить, проявляется нечто постоянное и устойчивое, определяющее личность и поведение,— долг. Если для «неистовых» случай был нужен для того, чтобы доказать бессмыслицу жизни и беспомощность затерявшегося в ней человека, то Виньи привлекает в свое повествование случай, чтобы противопоставить ему неподвластное обстоятельствам нравственное сознание. Июльская революция позволила Альфреду де Виньи конденсировать предыдущий жизненный опыт и формулировать мысли, составившие основу его книги. Самый замысел ее в более или менее отчетливом виде возник осенью 1830 г. К этому времени относятся первые записи, которые затем вошли в книгу в переработанном виде, и планы, принятые, исправленные или отвергнутые в момент окончательного завершения книги. Работать над книгой Виньи начал только в 1832 г. и, очевидно, после июля. В декабре этого года, в три дня, как сообщает автор, написана «Лоретта, или Красная печать» и напечатана в «Revue des Deux Mondes» от 1 марта 1833 г. Источником новеллы послужил исторический факт: капитан корабля под названием «La Boudeuse» по приказу Комитета общественного спасения должен был расстрелять английских военнопленных. Об этом, по словам Виньи, рассказал ему адмирал Бугенвиль, состоявший в родстве с семьей Виньи. В 1825 г. в своем дневнике Виньи трансформировал этот факт: вместо нескольких английских военнопленных появился высланный француз, и тем самым положение капитана оказалось еще более трагическим: солдат сыграл роль палача, — вместе с тем полемика с Жозефом де Местром стала более отчетливой. Эта тенденция получила свое дальнейшее развитие в окончательном тексте. 23 марта 1834 г. Виньи отправил Ф. Бюлозу свою вторую новеллу — «Ночь в Венсене», которая появилась в «Revue des Deux Mondes» 1 апреля того же года. В основе сюжета — историческое событие: взрыв порохового погреба в Венсене (17 августа 1819 г.). Виньи был свидетелем этого события — он со своим батальоном в то время стоял в Венсене. Виновником взрыва был некий Меннеше, убитый на месте. Задачей Виньи было показать солдата в частной жизни—нежного мужа, преданного отца, счастливого семьянина, погибшего от преданности своей службе. И*
166 Приложения Третья повесть, «Камышовая трость», была написана в конце июня— начале августа 1835 г. и напечатана в том же «Revue des Deux Mondes» 17 октября того же года. Источник этой новеллы также исторический. О смерти некоего офицера гвардии, убитого во время восстания, Виньи узнал по слухам и 11 августа записал об этом в дневнике. Подробнее он мог прочесть о нем в брошюрах, напечатанных в 1830 и 1831 гг. Это был капитан Лемоте, убитый «молодым человеком, которого он хотел пощадить», как было записано в протоколе, «мальчиком», как говорили другие, менее достоверные источники.71 Капитан Рено рассказывает об убитом им при захвате Реймса (5 марта 1814 г.) юном русском офицере, почти мальчике. Существуют предположения, что этот эпизод был навеян смертью юного князя Гагарина в сражении у Берри-о-Бак (5 марта) или смертью сына Платова, убитого под Смоленском.72 Проще было бы предположить, что этот эпизод был вымышлен Виньи для того, чтобы рассматривать смерть капитана Рено как искупление совершенного им когда-то убийства. В середине октября 1835 г. вышла из печати вся книга, в которую вошли, кроме трех напечатанных в журнале повестей, рассуждения военно- исторического и философско-морального характера, в частности рассуждение о чести. В 1840-е и 1850-е годы Виньи собирался написать продолжение «Неволи и Величия солдата», но этот замысел не получил своего осуществления. Критика почти не обратила внимания на книгу. Немногие отзывы, посвященные не столько книге, сколько вопросам, в ней затронутым, не ставили себе целью обнаружить мысль автора: задачей их было высказаться по вопросам войны и армии, не доходя до обобщений большого плана. Гуманистическая мысль Виньи, пытавшегося определить положение армии и рассказать о трагедии солдата в классовом государстве, была, очевидно, недоступна рецензентам. Среди произведений Альфреда де Виньи эта книга и до сих пор остается одной из самых глубоких и наименее изученных. 71 [De Bermond]. La Garde royale pendant les evenements du 26 juillet au 5 aout 1830, 1830; Theodore Anne. Memoires, souvenirs et anecdotes sur l'interieur du palais de Charles X et les evenements de 1815 a 1830, 1831. См. комментарии Φ. Бальденсперже в «Servitude et grandeur militaires» (ed. Conard, pp. 276—278). О «мальчике» (версия более драматичная) говорит и Луи Блан в своей «Histoire de dix ans» (IV ed., t. Ϊ, 1846, p. 209),. 72 См.: Servitude, ed. Conard, p. 282.
А, А. Энгельке АЛЬФРЕД ДЕ ВИНЬИ Биографический очерк Альфред Виктор де Виньи родился 27 марта 1797 г. в городе Лош провинции Турень. Отец его, Леон де Виньи, был капитаном в отставке, одним из ветеранов Семилетней войны 1756—1763 гг. Мать писателя, Мария де Бароден, происходила из старинной морской семьи. С самого раннего детства, наслушавшись рассказов отца о его походах, мальчик стал мечтать о военной карьере. Впоследствии, став зрелым литератором и разочаровавшись в этих отроческих мечтах, он вспомнит о них на страницах одной из своих самых замечательных книг. В 1798 г. родители А. де Виньи переезжают в Париж и в 1806 г. отдают сына в частный пансион, где он учится первые пять лет, а затем поступает в лицей Бонапарта и оканчивает его в 1814 г. Обстановка, в которой проходят его ученические годы, совпавшие с эпохой Первой империи, усилила желание юноши как можно скорее очутиться в рядах армии. Но мечтам о боевой славе не суждено сбыться, и семнадцатилетний Виньи получает шпагу в тот момент, когда, по его собственному образному выражению, «Франция вкладывала ее в ножны Бурбонов», которые после отречения Наполеона I в 1814 г. снова занимают французский престол. Меньше чем через год бывший император возвращается с Эльбы, и сублейтенанту де Виньи, состоящему в рядах Королевского «Алого эскорта», приходится сопровождать Людовика XVIII в поспешном отступлении к бельгийской границе. Этим эпизодом и ограничивается его участие в кампании Ста дней. После вторичной реставрации Бурбонов в 1815 г. «Алые эскадроны» расформировываются, и А. де Виньи переводится в 5-й пеший гвардейский полк. Начинаются томительные годы гарнизонной службы, и гнет ее был бы невыносим, если бы не занятия литературой, которым молодой офицер постепенно уделяет весь свой досуг.
168 Приложения С 1820 г. он регулярно посещает литературные салоны и знакомится с Виктором Гюго, который приглашает его сотрудничать в издаваемом им журнале «Conservateur litteraire», а впоследствии — в «La Muse fran- gaise». В декабре 1820 г. Виньи публикует в «Conservateur litteraire» свою первую поэму «Бал». В 1822 г. выходит в свет сборник его стихотворений. К этому времени, через восемь лет службы, Виньи производится в лейтенанты, а в марте 1823 г., уже в чине капитана, назначается в 55-й линейный пехотный полк, квартирующий в Страсбурге. В следующем же месяце этот полк в связи с подготовкой военной интервенции в Испанию переводят с северо-востока страны на юго-запад, сначала в Олорон, потом в По, но в Испанском походе он не участвует, и Виньи, с детства мечтавший о военных походах, так на войну и не попадает. В том же 1823 г. печатаются его новые стихи в журналах «Tablettes romantiques» и «La Muse frangaise». 20 декабря 1824 г. Виньи получает длительный отпуск в Париж — отпуск, который, постоянно возобновляемый, продолжится до 1 апреля 1827 г., когда писатель уйдет в отставку. Примерно за год до этого выходит в свет повторное издание его стихотворений под названием «Античные и современные поэмы», а в апреле 1826 г. — его исторический роман «Сен-Map, или Заговор во времена Людовика XIII», который имеет большой успех. В мае 1829 г. Виньи публикует новое издание своих «Поэм», причем сборник разделен уже на четыре части: «Библейская древность», «Гомеровская древность», «Таинства», «Современные поэмы». 24 октября того же года на сцене Французского театра ставится трагедия «Венецианский мавр» — перевод шекспировского «Отелло», сделанный Виньи. Позднее он переводит и «Венецианского купца», а в 1831 г. появляется его первая собственная драма «Госпожа д'Анкр», поставленная в театре Одеон. В 1832 г. Виньи пишет еще один роман — «Стелло». К тому же времени относится замысел его военной повести «Лоретта, или Запечатанный приказ» (таково ее первое название), которая публикуется 1 марта 1833 г. в журнале «Revue des Deux Mondes»; тринадцать месяцев спустя, 1 апреля 1834 г., на страницах того же журнала появляется вторая военная повесть — «Ночь в Венсене», а 1 сентября 1835 г. — третья из этого цикла — «Жизнь и смерть капитана Рено». В октябре того же года все три повести-новеллы объединяются автором в одну книгу под общим заглавием «Неволя и Величие солдата», которой он предпосылает общее философское вступление и дает эпилог. Эта книга, во многих отношениях примечательная, так же как и наиболее значительная из всех драм Виньи — «Чаттертон», вышедшая тогда же, в 1835 г., замыкает собою период расцвета его творчества в области прозы и драматургии. В сороковых годах снова появляются отдельные стихи Виньи, в частности знаменитые «Смерть волка» (1843) и «Дом Пастуха» (1844).
Α. Α. Энгельке. Альфред де Винъи 169 В 1845 г. писатель был избран во Французскую Академию. Уехав из Парижа в свое поместье Мэн-Жиро, он пробует заняться политикой, но после двукратного провала его кандидатуры на выборах в департаменте Шаранты в 1848 и 1849 гг. окончательно отказывается от общественно-политической деятельности. Умер А. де Виньи 16 сентября 1863 г. Через год в печати появился его посмертный поэтический сборник «Судьбы», а в 1867 г. — «Дневник поэта», опубликованные Луи Ратисбонном. Природный аристократ, роялист по убеждениям, впрочем сильно поколебленным в эпоху Реставрации и особенно после революции 1830 г., А. де Виньи не принял буржуазной действительности. Наступившее с восшествием на престол Луи-Филиппа «царство чистогана», совпавшее по времени с периодом окончательной духовной и творческой зрелости писателя, могло внушить ему лишь глубокое отвращение. Итак, от настоящего ждать нечего, будущее для него, атеиста и скептика, туманно. Вместе с тем Виньи, наделенный в достаточной степени проницательным и критическим умом, отлично понимал, что возврата к прошлому, ко временам «дворянских вольностей», быть не может. Отсюда — глубоко иронический взгляд на судьбы современного ему общества и печать трагизма, лежащая на всем творчестве Виньи; отсюда — проповедь стоицизма, единственной философии, достойной, по его мнению, мыслящего человека. Этот стоицизм пронизывает и предлагаемое ныне читателю в русском переводе, пожалуй, самое глубокое и совершенное по форме прозаическое произведение Виньи — «Неволя и Величие солдата». В книге этой рассказывается о судьбе человека в военном мундире, находящегося в буржуазном обществе на положении раба, гладиатора, бесцельно убивающего и бесцельно убиваемого, но верного своему долгу и, невзирая на всю неприглядность военных будней, умеющего подняться подчас до высот истинного величия. Впервые на русском языке книга появилась в 1915 г. в переводе Н. Русова. Издание это страдает весьма существенным недостатком: в нем опущены общее введение автора и эпилог, а также вступительные главы к каждой из трех новелл. Настоящее издание представляет собою первый полный русский перевод книги, сделанный по критическому изданию «Classiques Gamier» 1965 г., комментарий к которому нами частично использован. Филологическое редактирование перевода осуществлено А. М. Шадриным.
ПРИМЕЧАНИЯ КНИГА ПЕРВАЯ Глава I 1 «Католический поэт» — Данте Алигьери (1265—1321). Здесь Виньи дает дословный перевод известных строк «Божественной Комедии» Данте («Ад», Песнь V, строки 121—123): . .. Nessun maggior dolore Che ricordarsi del tempo felice Nella miseria 2 Виньи вряд ли преувеличивает, говоря, что за последние двадцать лет, т. е. с 1815 г. (года Ватерлоо), французский солдат не видел настоящего большого сражения. Единственными военными событиями этого периода были Испанский поход 1823 г., завоевание Алжира (1830), занятие Анконы и осада Антверпена (1832). Ни один из этих эпизодов не сравним по своему размаху с наполеоновскими войнами. З...в одном из старых замков провинции Бос. — Речь идет о замке Тронше близ Этампа, которым владел дядя писателя, старший брат его отца. 4 Людовик XV (1715—1774) — король Франции. 5 Имеется в виду король Пруссии Фридрих II (1740—1786). 6 Семилетняя война (1756—1763) — велась Пруссией в союзе с Англией и Испанией против Австрии, Франции, России, Швеции, Саксонии и Португалии. Главными противниками были Пруссия и Англия — с одной стороны, Россия, Австрия и Франция — с другой. Военные действия развернулись в основном на двух театрах: центральноевропейском и североамериканском. В результате войны Англия вытеснила Францию из ее североамериканских владений — Канады и Восточной Луизианы и из Индии, а Пруссия захватила Силезию. 7 ...где его брат... был сражен пушечным ядром. — В своих мемуарах А. де Виньи упоминает, что это произошло на поле боя при Крефельде (1758), где французы потерпели поражение. 8 Су б из, Шарль де Роган, принц де (1715—1787)—маршал Франции, ловкий придворный, но весьма посредственный полководец. Был разбит Фридрихом II при Россбахе (1757). 9 Клермон, Луи де Бурбон-Конде, граф де (1709—1771) — принц крови, один из французских военачальников в Семилетнюю войну. Проиграл битву при Крефельде (1758).
Примечания 171 10 Ш е в е ρ, Франсуа де (1695—1769) — французский генерал, один из лучших полководцев Людовика XV. Победитель пруссаков при Гастембеке (1757). 11 А ее а с Луи, шевалье д' (1733—1760) — капитан егерской роты Овернского полка, известный своим мужеством и хладнокровием. Пал в бою под Клостеркампом в ночь с 15 на 16 октября 1760 г. Имя его овеяно легендой. 12... к звезде Почетного Легиона. — Имеется в виду орден Почетного Легиона, учрежденный Наполеоном Бонапартом в бытность его Первым консулом 19 мая 1802 г. как высшая награда за военные и гражданские заслуги. С тех пор он остался неизменным и по наши дни. Орденский знак представляет собою пятиконечный белый эмалевый крест с пятью лучами, носимый на красной ленте. Серебряная звезда — высшая степень этого ордена. 13... бюллетени Великой армии. — Впервые название «Великая армия» было дано войскам, предназначенным для вторжения в Австрию осенью 1805 г., в отличие от других частей, стоявших гарнизонами внутри Франции и за ее пределами, вдали от театра военных действий. В дальнейшем наименование «Великая армия» стало обозначать основную массу войск, которая вела главные боевые операции и была сведена в единое целое под непосредственным командованием Наполеона. Бюллетенями Великой армии назывались официальные сообщения о ходе кампании и, в частности, об одержанных победах, посылавшиеся Наполеоном в Париж с театра войны. 14 ... с л е д в наших сердцах, раненных Римским Орлом. — Древнеримское войско не имело знамен. Вместо них у каждого легиона был свой «орел», т. е. насаженное на древко изображение орла. Сразу же после провозглашения Империи в 1804 г. Наполеон I воскресил эту античную эмблему, и римский орел увенчал полковые знамена в пехоте и штандарты в кавалерии. В приведенном выше тексте «Римский Орел» символизирует воинскую славу. 15 Имеется в виду реставрация Бурбонов на французском престоле с 1814 по 1830 г., прерванная кратковременным возвращением Наполеона I с острова Эльбы, так называемым периодом «Ста дней», с начала марта по конец июня 1815 г. 16 Марсово поле— здесь: обширная территория на левом берегу Сены в Париже, служившая еще в первой половине XIX в. для войсковых учений и смотров. Глава II 1 Все вышеизложенные рассуждения Виньи в отношении социальной структуры армий классической древности можно принять лишь с большими оговорками. Такие армии, как спартанская, афинская и римская (особенно в поздний период ее существования), в действительности сильно отличались одна от другой. Лишь в начале своего возникновения войска этих государств комплектовались одними только полноправными гражданами. 2 Людовик XIV — король Франции, царствовал с 1643 по 1715 г. 3 Л у в у а, Мишель Ле Телье, маркиз де (1641 —1691) — французский государственный деятель, военный министр Людовика XIV, умелый администратор, создатель регулярной армии во Франции. 4 Тюренн, Анри де Ла Тур д'Овернь, виконт де (1611—1675) — маршал Франции, один из самых блестящих французских полководцев XVII в. 5 Μ и ρ а б о, Габриэль Оноре Рикети, граф де (1749—1791) — выдающийся оратор, один из деятелей французской буржуазной революции XVIII в. В начале ее смело обличал абсолютизм, но, опасаясь коренных изменений государственного строя, вскоре перешел на сторону контрреволюционеров и завязал тайные сношения с королевским двором.
172 Приложения 6 На самом деле Виньи не участвовал в подавлении гражданских волнений. Заключительные слова этого пассажа представляют собою перевод традиционного приветствия гладиаторов, которое Виньи избрал эпиграфом к своей книге « которое встречается в сочинении римского писателя II в. н. э. Светония «Жизнь двенадцати цезарей». Клавдий I, Тиберий Друз (10 г. до н. э.—54 г. н. э.)—римский император. 7 Намек на республиканские восстания, такие как Гренобльское (1832), Парижское (1834) и другие, менее значительные, а также на вооруженные выступления рабочих, в частности восстания лионских ткачей в 1831 и 1834 гг.; причиной их было, разумеется, не желание «поиграть в революцию по примеру Парижа», а крайне бедственное положение рабочих, о чем Виньи, увлеченный своим основным тезисом (солдат—это козел отпущения), здесь ничего не говорит. 8 Илот — земледелец в Спарте, бывший на положении раба. Переносно: подневольный человек. Глава III 1 ... замыкались в безмолвии, подобно траппистам... — Трапписты — католический монашеский орден, возникший в 1664 г. и отличавшийся очень строгим уставом (монахи давали обет молчания). Назван по ущелью Ла-Трапп (в Нормандии), где появилась первая монашеская община. 2 ...такою сдержанностью отличались почти всегда штаб- офицеры... — Штаб-офицер — старший офицерский чин (майор, подполковник, полковник). 3 Пример тому подавал сам властелин. — Вряд ли это утверждение справедливо в отношении Наполеона I, который зачастую допускал фамильярность, в частности при обращении к солдатам своей Старой гвардии. Глава IV 1 «Ж оконд, или Искатели приключений» — популярная комическая опера в трех действиях (музыка Н. Изуара, либретто Этьена), написанная в 1814 г. 2 Конница Королевского дома—так называлась гвардия французских королей, составлявшая их конный эскорт (см. примечание 4 к этой же главе). 3 Людовик XVIII—король Франции с 1814 по 1824 г., брат Людовика XVI, казненного в 1793 г. 4 Четыре Алых эскадрона (точнее, конные роты), называвшихся так по цвету их мундиров, составляли отборную часть конницы Королевского дома (конного эскорта короля), созданную, а вернее воссозданную, Людовиком XVIII в 1814 г. В состав их входили: рота шеволежеров (букв, «легкоконников»), рота Королевских жандармов (в старинном значении этого слова, т. е. «тяжеловооруженных всадников»), где служил Виньи, рота «черных» мушкетеров (на вороных конях) и рота «серых» мушкетеров (на серых конях). Части эти были укомплектованы почти сплошь представителями старых аристократических семей, и рядовой кавалерист в них имел чин сублейтенанта. Привилегии эти вызывали зависть в рядах армии, и поэтому Алые эскадроны были расформированы во второй половине 1815 г. Глава V 1 ... в трюм какого-то купца... — Купец — здесь: купеческое судно. 2...у меня было несколько стычек с флибустьерами... — Флибустьер—'морской авантюрист, пират (первоначально: контрабандист).
Примечания 173 328 фрюктидора — дата революционного календаря, введенного во Франции в 1792 г.; соответствует 15 сентября. 4 Директория — правительство крупной буржуазии во Франции в период с 5 брюмера (27 октября) 1795 г. по 18 брюмера (9 ноября) 1799 г., когда оно было свергнуто Наполеоном Бонапартом. Возглавлялось пятью членами-правителями, которые именовались «директорами». 5 Анкерок (морск.) — бочонок для хранения пресной воды и продуктов. 6 Определяться (морск.) — ориентироваться, определять положение корабля. 7 Находиться на траверсе (морск.) — иметь какой-либо предмет в направлении, перпендикулярном курсу судна. 8 Фордевинд (морск.)—попутный ветер, дующий в корму. Идти фордевинд (или: на фордевинд)—идти по ветру. 9 Узел (морск.)—мера скорости движения судна, определяемая количеством морских миль, пройденных в час. Морская миля— 1,85 км. 10 ...как у Магдалины. — Имеется в виду Мария Магдалина, по преданию грешница, обращенная Иисусом Христом. В классической живописи кающаяся Магдалина всегда изображалась плачущей. 11 «Поль и В и ρ ж и н и» — роман французского писателя Бернардена де Сен- Пьера (1787), идиллически изображающий наивную любовь двух юных существ, живущих на острове Маврикия (Индийский океан), среди экзотической природы. 12 Полуют — кормовая часть верхней палубы корабля. 13 Я видел корабли... только в Парижской Панораме... — Виньи, возможно, имеет здесь в виду полотно художника Ланглуа, изображающее морской бой при Наварине (1827) и созданное для Парижской Панорамы (открытой в 1792 г.), где оно было выставлено в 1830 г. Глава VI 1 Наполеоновские наградные представляли собою добавочный месячный оклад, выплата которого приурочивалась ко дню рождения Наполеона I— 15 августа. 2 Μ а с с е н а, Андре (1756—1817)—герцог Риволийский, князь Эоолингский, маршал Франции. 3 Герцог Беррийский, Шарль (1778—1820) — племянник короля Людовика XVIII; заколот в Париже 13 февраля 1820 г. рабочим Лувелем, который полагал, что со смертью герцога династия Бурбонов прекратит свое существование. 4 Рота дворцовых Швейцарцев (пешая), наряду с конными ротами лейб-гвардейцев и Алого эскорта, входила в состав личной гвардии короля; в мирное время несла охрану дворцовых покоев. 5 Ватерлоо — деревня в Бельгии, близ Брюсселя, давшая свое имя сражению, где Напол.еон I был разбит англичанами и пруссаками 18 июня 1815 г., что вынудило его окончательно отречься от французского престола. КНИГА ВТОРАЯ Глава I 1 Комитет общественного спасения —· руководящий орган Конвента в пору якобинской диктатуры (2 VI 1793—27 VII 1794), осуществлявший функции революционного правительства. После термидорианского переворота 27 VII 1794 г. потерял свое значение и был упразднен с введением конституции III года (26 X 1795). Ί2 Альфред де Виньи
174 Приложения 2 Фрегатом «Будез» командовал капитан-лейтенант Шарбонье; по официальным данным, он умер, «не вынеся служебных тягот». 3 Бугенвиль, Луи Антуан де (1729—1811)—французский военный моряк и мореплаватель, член Парижской Академии наук (с 1795 г.). В 1766—1769 гг. совершил кругосветное плавание, во время которого открыл ряд островов в Полинезии. 4 Карл IX — король Франции с 1560 по 1574 г. В его царствование 24 августа 1572 г. в Париже произошло избиение гугенотов, известное под названием «Варфоломеевской ночи». 5 Здесь Виньи не точен. Библейский текст гласит: «И пало в тот день (из народа) около трех тысяч человек» (Исход, гл. XXXII, ст. 28). 6 Сен-Пьер, аббат Шарль-Иреней де (1658—1743) — французский писатель, автор трехтомного трактата «Проект вечного мира» (1717), который предусматрива\ «Великий союз» государей, взаимно обязующихся уважать неприкосновенность тогдашних государственных границ. Этот трактат в значительной мере вдохновил позднее реакционных монархов Европы на создание так называемого Священного союза (1815). 7 Левиты («сыны Левиины») — одно из двенадцати основных древнееврейских племен («колен Израилевых»), ведшее, по преданию, свой род от Левин, третьего сына легендарного патриарха Иакова. Глава II 1 Автор служил в ту пору в 5-м пешем гвардейском полку. 2 ...посмотрели учебную стрельбу на рикошета х... — Речь идет об особом типе орудийной стрельбы, который был предложен Вобаном в 1688 г.: ядро поражает цель лишь после того, как ударится о землю и срикошетирует, т. е. отскочит и полетит дальше. 3 Политехническая школа — одно из старейших военно-учебных заведений Франции, основана в 1794 г. 4 Лаплас, Пьер-Симон, маркиз де — знаменитый французский математик и астроном (1749—1827). 5 Людовик Святой — Людовик IX, король Франции с 1226 по 1270 г. 6 Фейерверкер — унтер-офицер артиллерии. 7 ... в ы все какие-то пуритане в вопросах чести... — Пуританин — сторонник, последователь пуританизма — религиозно-политического движения в Англии и Шотландии XVI—XVII вв. против абсолютизма и англиканской церкви^. Переносно: человек строгой нравственности, нетерпимый к отступ\ениям от требований принятой морали. 8 Маренго — село в Италии (Пьемонт), знаменитое победой французов под командованием Бонапарта над австрийцами 14 июня 1800 г. 9 Аустерлиц (чешек. Славков) — город в Моравии, вблизи которого 2 декабря 1805 г. Наполеон разбил русско-австрийскую армию. 10 Герцог Энгиенский, Луи Антуан (1772—1804) — сын принца Луи- Анри-Жозефа Конде. По приказу Бонапарта схвачен на германской территории, обвинен в государственной измене и расстрелян в Венсене в ночь на 21 марта 1804 г. Казнь герцога Энгиенского, по мнению Бонапарта, должна была послужить острасткой для продолжавших свои тайные интриги Бурбонов, младшей линией которых был род принцев Конде. 11 Предполагается, что это означает: «Лишь немногим солнцам уступит». 12 Железная маска — неизвестный узник, проведший много лет в заключении и умерший в Бастилии в 1703 г. До конца дней он обречен был носить, кстати, не железную, а черную бархатную маску. О том, кто, собственно, скрывался под этой маской, было высказано немало предположений, но истина до сих пор так и не установлена.
Примечания 175 Глава III 1 Ксенофонт — афинский историк, философ и полководец (ок. 430— ок, 355 г. до н. э.). Им написаны «Анабазис», «Киропедия» и другие сочинения. 2 Святой Иероним (ок. 342—420) — отец Римской церкви, доктор богословия. Автор перевода Библии на латинский язык (так называемой «Вульгаты»). В иконописи иногда изображался с прирученным им львом. Глава IV 1 Бард (кельтск. bard) — народный певец кельтских племен в Ирландии, Уэльсе и Шотландии. 2 Оркадские утесы — имеются в виду Оркадские (или Оркнейские) острова, образующие архипелаг к северу от Шотландии. 3 Оссиан — легендарный шотландский бард III в. Писатель Джеймс Макферсок опубликовал в 1760 г. поэтический сборник, который он назвал «Поэмами Оссиана», якобы переведенными им с гэльского языка. «Поэмы Оссиана» оказали огромное влияние на европейскую литературу XVIII—начала XIX в. 4 А ρ в е н (точнее, Ардвен) — географическое название, упоминаемое в «Поэмах Оссиана»: местность на крайнем севере Шотландии с ее типичным суровым пейзажем — скалами, покрытыми лесом. 5 Картезианство — система взглядов французского философа Ренэ Декарта (1596—1650), латинизированное имя которого Cartesius и послужило названием для его учения. 6 Спиноза, Бенедикт (Барух) (1632—1677)—голландский философ, метафизический материалист. Отвергал бога как творца мира и отождествлял бога с природой. 7 ...характер большей приверженности периоду Директории, нежели периоду Консульства и Империи... — Директория — см. прим. 4 к кн. I, гл. V. Консульство — период в истории Франции от государственного переворота Наполеона Бонапарта (9 XI 1799), ставшего у власти в качестве Первого консула, до провозглашения его императором. Империя (имеется в виду Первая империя) охватывает десятилетие с мая 1804 по март 1814 г., а также период Ста дней — с марта по июнь 1815 г. 8 Грёз, Жан-Батист (1725—1805) — французский живописец. Известен как жанровый художник и мастер портрета. Глава V 1 Сабо — деревянные башмаки. 2... н о ты твердо знаешь катехизис и сольфеджио... — Катехизис — краткое изложение догматов христианского вероучения в вопросах и ответах, а также книга, содержащая изложение этих догматов. Сольфеджио (сольфеджо) — вокальное упражнение, пение нот с произношением их названия, служащее для развития слуха, приобретения навыка читать ноты, а также для обработки голоса; учебная дисциплина, предназначенная для развития слуха учащихся. 3 Φ у ρ о — прямое гладкое платье. 4 По-французски все эти слова имеют в основе своей омонимическую пару «pierre—Pierre», связанную общностью этимологии, и поэтому легко поддаются каламбуру: pierre (имя нарицат.)—камень, Pierre (имя собств.)—Пьер, Pierrette (имя собств.)—Пьеретта, pierrerie (имя нарицат.) — драгоценные камни, pierrier (имя нарицат.) — каменщик, Pierrot (имя собств.)—Пьеро (уменьшит, от имени Пьер), 5 С е д э н, Мишель-Жан (1719—1797) — французский поэт-драматург. 12*
176 Приложения Глава VII 1 . . . я не заслужил названия человека маловерного, каким оказался апостол... — Имеется в виду св. Петр, который, по евангельскому преданию, будучи застигнут бурей на озере, усомнился в собственных силах и не откликнулся на призыв Иисуса Христа, повелевавшего ему выйти из челна и идти по волнам навстречу своему учителю, за что был им назван человеком маловерным. 2 Королева (как то видно из дальнейшего текста) — это Мария-Антуанетта (1755—1793), дочь императора Священной Римской империи Франца I и жена французского короля Людовика XVI. Казнена по приговору Конвента. 3 Ламбаль, Мария-Тереза-Луиза де Савуа-Кариньян, княгиня де (род. в 1749 г.) — преданный друг Марии-Антуанетты. Убита в Париже восставшим народом в сентябре 1792 г. Глава VIII 1 Фузилер — пехотинец ряда европейских армий XVII—XVIII вв., вооруженный кремневым ружьем. 2 Здесь Виньи ошибается: цвет отворотов в Королевском Овернском полку был не розовый, а фиолетовый (см.: L. S и ζ а η е. Histoire de l'infanterie frangaise, t. II. Paris, 1876, p. 290). З...в казарме, где мы сидим сейчас... — Тут опять-таки неточность: казармы в Венсене появились лишь с 1804 г.; эпизод же, о котором рассказывает фельдфебель, относится, по целому ряду данных, к концу семидесятых годов XVIII в., а в ту пору Венсенский замок служил тюрьмой. 4 Сен-Жермен, Клод-Луи, граф де (1707—1778) — военный министр при Людовике XVI. Пытался ввести во французской армии систему телесных наказаний, но потерпел неудачу и вынужден был оставить свой пост. 5 И не высаживать тебе больше деревцов шпалерами, не выращивать чудесных монтрейльских персиков... — В данном случае Виньи, очевидно, допускает ошибку. Монтрейль, славившийся когда-то своими персиковыми деревцами, — это Монтрейль-су-Буа, селение к востоку от Парижа и к северу от Венсена. А Монтрейль, где выросли Пьеретта и Матюрен, расположен к юго-западу от Парижа, при въезде в Версаль. 6 «Ф илософ, сам тогонезная» — название одной из пьес Седэна. Глава IX 1 ... в раззолоченные апартаменты Трианона... — Трианон — название двух дворцов в Версальском парке. Большой Трианон был построен в 1687 г. архитектором Ардуэн-Мансаром, Малый Трианон — в 1755 г. архитектором Габриэлем. Здесь, очевидно, речь идет о последнем. 2Монсиньи, Пьер-Александр (1729—1817) — французский композитор, один нз создателей национальной комической оперы. 3 Г ре три, Андре-Эрнест-Модест (1741—1813) — французский композитор, прославленный автор комических опер. Статуя в Театре Комической оперы была поставлена ему еще при жизни. Глава X 1 Здесь, по своему обыкновению, Виньи весьма вольно обращается с хронологией. В самом деле, Седэн начал выступать на поприще драматургии в 1756 г., а трагедия Вольтера «Ирина» относится к 1778 г. Если бы точно придерживаться
Примечания 177 атих двух дат, то оказалось бы, что Матюрену пришлось прождать почти двадцать два года со дня посещения его Седэном в казармах до того вечернего спектакля, когда Пьеретта зарабатывает себе на приданое. М-ль Коломб (псевдоним певицы Марии-Терезы Ромбоколи) пользовалась большим успехом в Театре Итальянской Комедии в течение пятнадцати лет, предшествовавших революции 1789 г. 2 Ле Кэн (или Л е к э н)—псевдоним французского трагика Анри-Луи Кэна (1728—1778). Глава XI 1 -Я встречал немало таких вот старых ворчунов. — Имеется в виду фамильярное прозвище (grognard), которое Наполеон I давал ветеранам своей Старой гвардии. Глава XII 1 Эрнест д'А наш действительно служил вместе с Виньи в 5-м пешем гвардейском полку и вынужден был уйти в отставку после Июльской революции 1830 г., так как его сочли политически неблагонадежным. Впоследствии он принял участие в Вандейском восстании, поднятом герцогиней Беррийской (вдовой племянника Людовика XVIII) и был убит в бою при Шене в июне 1832 г. 2 ... улыбкой, напоминавшей улыбку Генриха IV. . . — Имеется в виду Генрих IV, король Франции и Наварры (1589—1610). Глава XIII 1 ...она была похожа на голову Медузы... — Медуза (миф.) — одна из трех Горгон, сказочных чудовищ, обладавших свойством превращать в камень всех, кто на них смотрел. Оскорбленная Медузой богиня Минерва превратила ее волосы в змей. 2 ... α в общем все-таки отличный малый. — Строка из «Послания королю по случаю того, что меня обворовали» французского поэта Клемана Маро (1496—1544). 3 Имеется в виду Антуан Номпар де Коман, герцог деЛозен (1632—1723). маршал Франции при Людовике XIV. 4 Грамон (а не Граммон!), Филибер, шевалье, а затем граф де (1621—1707) — придворный, в молодости находившийся на военной службе, законченный тип светского человека XVII столетия, острослов и повеса, обладавший при всем том большим личным мужеством. Существует роман «Воспоминания шевалье де Грамона», написанный его зятем Гамильтоном. 5 «Н очь в Венсене» — наиболее «документальная» (не считая, разумеется, вставного «Рассказа фельдфебеля») из всех трех новелл книги. В основу ее положен истинный случай — взрыв порохового склада в Венсенской крепости в ночь на 17 августа 1819 г., единственной жертвой которого оказался фельдфебель артиллерийского парка Меннешэ. Целый ряд подробностей и эпизодов, в частности приезд Людовика XVIII в Венсен после взрыва, изображен автором в полном соответствии с исторической действительностью.
178 Приложения КНИГА ТРЕТЬЯ Глава I 1 ...словно нас посадили вовнутрь деревянного коня, которого так никогда и не открывали ни в какой Трое. — Намек на известный эпизод из «Илиады» Гомера. Отчаявшись взять Трою приступом, греки прибегают к хитрости: они сооружают огромного деревянного коня и, скрытно посадив туда кучку воинов, оставляют его перед воротами Трои; легковерные троянцы втаскивают коня в город; ночью греческие воины выходят, отпирают ворота своим товарищам и овладевают городом. 2 Комментарии Цезаря — имеется в виду классический труд римского полководца и диктатора Кая Юлия Цезаря (101—44 гг. до н. э.) «Commentarii de bello gallico» («Записки о Галльской войне»). а Μ а ρ с о, Франсуа-Северен (1769—1796) — французский генерал. Отличился при усмирении Вандеи, в 27 лет был назначен командующим Рейнской армией. Убит под Альтенкирхеном. 4Дезэ де Вегу, Луи (1768—1800) — французский генерал. Блестяще сражался на Рейне в 1796 г., два года спустя сопровождал Бонапарта в Египет. В сражении при Маренго (см. прим. 8 к кн. II, гл. II) он командовал дивизией и был убит во время атаки, решившей участь боя в пользу французов. 5 К л е б е р, Жан-Батист (1753—1800) — французский генерал. Отлично проявил себя в революционных войнах 1792—1796 гг., принял участие в Египетской экспедиции 1798 г., а после отъезда Бонапарта во Францию был назначен главнокомандующим французскими войсками на Ближнем Востоке. Заколот фанатиком арабом s Каире. 6 Если у Июля 1830 года были свои герои... — Имеется в виду Июльская революция 1830 г., свергнувшая династию Бурбонов и положившая начало буржуазной монархии Луи-Филиппа (1830—1848). 7 ...стать под золотые лилии... — т. е. стать на сторону Бурбонов, геральдической эмблемой которых были золотые лилии на белом поле. 8 ...средь вересковых зарослей Вандеи и еще раз полили я ж своею кровью. — В 1832 г. Мария-Каролина Бурбонская, вдова герцога Веррийского (см. прим. 3 к кн. I, гл. VI), тщетно пыталась поднять восстание в Вандее (один из западных департаментов Франции) против короля Луи-Филиппа в пользу дома Бурбонов. Таким образом, Вандея, известная своим контрреволюционным мятежом 1793—1796 гг., вторично стала очагом гражданской войны. Глава II 1 ... в о время Испанского похода... — Речь идет о военной экспедиции, предпринятой в 1823 г. Людовиком XVIII (ом. прим. 3 к кн. I, гл. IV) ио просьбе испанского короля Фердинанда VII для подавления в стране либерально- конституционного движения. 2 К а τ о н ы и Бруты... — Здесь имеются в виду носившие эти имена древние римляне, отличавшиеся высокой честностью, верностью гражданским идеалам, мужеством и стоицизмом, а именно: 1) Катон Старший (или Цензор), общественный деятель, блестящий оратор, автор многих книг и трактатов (234—149 гг. до н. э.); 2) Катон Утический (95—46 гг. до н. э.), праправнук предыдущего, защитник республиканских свобод против тирании Ю. Цезаря (см. прим. 2 к кн. III, гл. I); 3) Лю- щий Юний Брут (? —508 гг. до н. э.), народный вождь, инициатор изгнания из Рима династии Тарквиниев и основатель республики; узнав, что его сыновья участвуют в заговоре, ставящем целью возвращение изгнанного царя, самолично до-
Примечания 179 бился их осуждения и казни; 4) Марк Юний Брут (86—42 гг. до н. э.), сын одной из сестер Катона Утического и потомок Л. Ю. Брута; при всем том, что пользовался большой привязанностью Ю. Цезаря, считавшего себя его приемным отцом, не поколебался стать в ряды заговорщиков, посягнувших на жизнь этого диктатора; бросился на собственный меч после битвы при Филиппах (Македония), где сражался в рядах сторонников республики и был побежден. 3 ...как действовали Швейцарцы... — т. е. Швейцарские гвардейцы. Во Франции в эпоху Реставрации (см. прим. 15 к кн. I, гл. I) швейцарцами были укомплектованы 7-й и 8-й полки пешей гвардии. 4 Плутонг — старое название для пехотного взвода в строю и боевом порядке. 5 Нагрудный знак офицера — позолоченная медная пластинка в виде полумесяца, которую носили при полной форме поверх мундира у ворота. 6 Ордонансы — чрезвычайные указы французского короля Карла X (1824— 1830), изданные 25 июля 1830 г., в силу которых распускалась еще не успевшая собраться Палата депутатов, изменялась Конституционная Хартия Франции и отменялась свобода печати. Они послужили поводом к Июльской революции (27 VII— 29 VII 1830 г.), окончательно свергнувшей династию Бурбонов. 7 Субалтерн-офицер — младший офицер роты, эскадрона, батареи. 8 Испанский поход — см. прим. 1 к кн. III, гл. II. Глава III 1 ...кроме любимой музыки Карла XII — канонады. — Речь идет о шведском короле Карле XII (1697—1718). 2 ...30 флореаляУ1 года — т. е. 20 мая 1798 г. 3 Конвой — в данном случае соединение транспортных судов, перевозящих войска и снаряжение и идущих под охраной боевых кораблей. 4 ...это было 24 прериаля — т. е. 12 июня. 5 ...сдавалась твердыня последнего воинствующего креста. — С 1530 г. и до прихода французов в 1798 г. Мальта находилась во владении рыцарского ордена иоаннитов (Мальтийский орден), эмблемой которого был особого вида белый зубчатый крест. 6 Дезэ—см. прим. 4 к кн. III, гл. I. 7 18 брюмера — имеется в виду день 18 брюмера VIII года (9 ноября 1799 г.), когда Наполеон Бонапарт с помощью военного переворота сверг правительство Директории (см. прим. 4 к кн. I, гл. V) и учредил Консульство (см. прим. 7 к кн. II, гл. IV). Глава IV 1 Б ρ ю э с, Франсуа-Поль — французский вице-адмирал, командующий флотом, сопровождавшим экспедицию Бонапарта в Египет. Был разбит английским адмиралом Нельсоном при Абукире 2 августа 1798 г. и погиб в этом бою. 2 Корфу — остров в Ионическом море (в группе Ионических островов). В конце 90-х годов XVIII в. — опорный пункт французов в средиземноморском бассейне. 3 Я взял его ...в шлюпку и не дал ему увидеть, как его отец взлетел на воздух с бедным О ρ и а н о м. — В действительности же десятилетний сын Каза-Бьянки погиб вместе с отцом. Такое искажение истории, по мнению исследователя творчества Виньи Ф. Жермена, свидетельствует, быть может, о желании автора «приберечь» рассказ о бессмысленной смерти ребенка на войне до главы «Русский сторожевой пост», где он произведет значительно более сильное впечатление.
180 Приложения 4Коллингвуд, Катберт, лорд (1750—1810)—английский адмирал, один из ближайших сподвижников Нельсона. Духовный облик Коллингвуда навеян автору не только данными о жизни и деятельности этого отважного моряка; от своей тетки он наслышался немало рассказов о собственном деде, адмирале Бародене, одном из победителей англичан при Уэссане (1 VI 1795), просвещенном и опытном флотоводце, обладавшем к тому же исключительно благородным характером. Таким образом, в литературном портрете Коллингвуда подлинные черты этого британца слились воедино с чертами Бародена. 5 С твоей натурой...легко можно стать Сеидом, а всякого сеидизма надо особенно остерегаться... — Сеид — раб Магомета, основателя исламского вероучения (ок. 570—632), первым поверивший в божественную миссию Пророка. Слово сеидизм означает здесь слепое и фанатическое преклонение перед какой-либо идеей или личностью. 6 1 вандемьера VII года... —т. е. 22 сентября 1798 г. 7 ...Бонапарт, член Института... —т. е. член Французского Института, высшего объединенного центра Франции по различным отраслям науки, литературы и искусства, насчитывающего в своем составе пять академий. Это почетное звание было пожаловано Бонапарту Директорией (см. прим. 4 к кн. I, гл. V). 8 ...возле колонны Помпея... — Эта монолитная колонна, высотою в 25 метров и диаметром в 3 метра, была воздвигнута в честь римского императора Диоклетиана (284—213). Ее нынешнее название восходит к эпохе Крестовых походов (XI—XIII вв.). Помпеи, Гней (ок. 106—48 гг. до н. э.)—римский полководец, вначале сторонник, а потом противник Ю. Цезаря (см. прим. 2 к кн. III, гл. I). Убит в Египте. 9 Игла Клеопатры — обелиск, воздвигнутый перед храмом Августа в Александрии. Клеопатра — последняя царица эллинистического Египта (51—30 гг. до н. э.). Август, Кай Юлий Цезарь Октавиан — римский император (27 до н. э.— 14 н. э.). 10 Пилоны — в данном случае массивные башнеобразные сооружения в виде усеченной пирамиды, высящиеся по сторонам входа в древнеегипетский храм. 11 Фиванские Кариатиды — очевидно, речь идет о колоссальных аллегорических статуях, стоящих перед храмом фараона Сезостриса (или, по другим сведениям, Рамзеса II) в Фивах Египетских. 12 ... н а коленях у колосса Мемнона, у подножия изображений Тамы и Ш а м ы.. .—Мемнон — одна из двух гигантских статуй («колоссов»), воздвигнутых фараоном Аменофисом III перед ныне разрушенным храмом в Фивах. Греки сочли эту статую изображением Мемнона, сына Авроры. Что касается Тамы и Шамы, то это местные названия обоих фиванских «колоссов», причем Тама — это статуя Мемнона. Таким образом, Виньи называет три статуи, тогда как их на самом деле две. 13 Главнокомандующий пригласил на обед... личного стража паши, эмира, членов дивана и а г а л а ρ о в... — Паша являлся наместником турецкого султана в Египте; его личный страж ведал аудиенциями; эмир был командующим войсками паши; агалары (от «ага») — старшие офицеры; диван представлял собою нечто вроде муниципального совета. 14 Коран—'основная книга мусульман, т. е. тех, кто исповедует ислам; сборник религиозно-догматических, мифологических и правовых текстов. Составлен в VII в. 15 Декларация Прав Человека, точнее «Декларация прав человека и гражданина», — политический манифест французской революционной буржуазии XVIII в. Принята Учредительным собранием 26 августа 1789 г. Наряду с формальным провозглашением равенства прав всех людей перед законом Декларация утверждала, что «собственность есть нерушимое и священное право». 16 Добряк Клебер... — см. прим. 5 к кн. III, гл. I.
Примечания 181 17 А б д алл ах - Μ е ну. — Речь идет о Жаке-Франсуа де Мену (1750—1810), французском генерале, который после убийства Клебера командовал войсками на Ближнем Востоке. Он женился на египтянке, перешел в мусульманство и принял имя Абдаллах. Глава V 1 Вся последующая драматическая сцена диалога между Бонапартом и папой Пием VII—художественный вымысел Виньи; однако самый характер ее и речи Бонапарта, то льстивые, то угрожающие, свидетельствуют о том, что писатель верен духу истории. По мнению Анри Уссэ (автора исторической пь£сы «Папа и Император»), этот диалог звучал бы убедительнее, если бы автор отнес его к 1813 г., когда Пий VII был уже пленником и Наполеон желал его принудить к отказу от светской власти. В 1804 г., накануне коронации, Бонапарт был с папой льстив и любезен. 2 Только что прибыл Папа. — Папа Пий VII, из рода Кьярамонти, занимал римский престол с 1800 по 1823 г. Короновал Наполеона I (2 XII 1804) и был фактически его пленником во Франции с 1804 по 1814 г. 3 ...гидам эскорта стоило большого труда не отставать от него... — Конный полк гидов (франц. guide — вожатый, сопровождающий), наряду с полком гвардейских конно-егерей, обычно выделял почетный эскорт, сопровождавший Наполеона I. 4 Идеологи —имеется в виду замечательная школа ученых, в основном последователей философа Кондильяка (1715—1780), сторонников «положительных» знаний и противников метафизики. Важнейшие ее представители — Дестют де Траси, Кон- дорсэ, Лаканаль, Вольней, Лаплас и др. 5 Конкордат (позднелат. Concordatum — соглашение). Имеется в виду Конкордат, заключенный в 1801 г. между папой Пием VII и Первым консулом Франции Бонапартом. В силу этого договора глава французского правительства имел право назначать архиепископов и епископов, которые утверждались папой. Епископы, присягнувшие правительству, назначали приходских кюре, утверждавшихся министерским постановлением. Папа отказывался от своей доли доходов, поступавших в казну при продаже церковного имущества. Государство обязывалось выплачивать содержание епископам и священникам. Этот Конкордат просуществовал вплоть до 9 XII 1905 г., когда во Франции был опубликован закон об отделении церкви от государства. 6 Венецианский конклав, где вы были избраны Папой ... находился ... под впечатлением моей Итальянской кампании...—'Имеется в виду конклав 1800 г., собравшийся вскоре после победоносного завершения Бонапартом 2-й Итальянской кампании битвой при Маренго 14 июня 1800 г. 7 Тюильри — дворец в Париже, служивший с конца XVIII в. резиденцией французских монархов. 8 Вселенские соборы — всемирные совещания высших представителей христианской церкви, созывавшиеся для обсуждения важнейших теоретических и практических вопросов ее структуры и деятельности. 9 Константин — Константин Великий, римский император (306—337), объединил всю империю и перенес столицу из Рима в город Византии (Константинополь). Превратил христианскую церковь в свою опору. 10 Карл Великий — с 768 г. франкский король, а с 800 г. — император из династии Каролингов. Глава могущественной Западной империи, распавшейся после его смерти в 814 г. Покровительствовал христианской церкви. 11 «Я пришел с мечом» — вольная трактовка евангельского текста, передающего якобы слова Христа: «Не мир пришел я принести, но меч» (Евангелие от Матфея, гл. 10, ст. 34). 12 ...синьор Кьярамонти! — см. прим. 2 к кн. III, гл. V.
182 Приложения 13 ...чтобы подписать... осуждение галликанских вольностей! —· Речь идет о некоторых догматических положениях, направленных к тому, ятобы отстоять известную автономию католической церкви во Франции по отношению к римскому папе. Движение в защиту этой автономии, получившее название галликанства (от лат. gallicanus — галльский, т. е. французский), возникло в XIII в. и осуждено Пием IX, провозгласившим в 1870 г. догмат о непогрешимости папы. 14...я разорву его шпорой! —■ Вольтер приводит этот эпизод в конце главы V своей «Истории Карла XII» (1731). 15... где были изображены замок святого Ангела и Капитолий... — Замок святого Ангела — старинная массивная цитадель в Риме, законченная постройкой в '139 г. н. э. Вначале — мавзолей императора Адриана (117— 138) и место погребения римских императоров вплоть до Каракаллы (III в.), затем служил убежищем для пап и, наконец, государственной тюрьмой. Капитолий — один из семи холмов, на которых стоял древний Рим, и, в более узком смысле, одна из двух вершин этого холма, увенчанная храмом Юпитера Капитолийского. 16 Протей (миф.)—морской бог, получивший от своего отца Посейдона дар пророчества. Но он, желая отвадить тех, кто докучал ему своими вопросами, принимал облик различных морских животных. В переносном значении Протей — тот, кто часто меняет свое лицо, свое поведение. 17...и не знаю, пожалуй, никого, кроме нашего флорентийского секретаря, кто бы обладал здравым смыслом. — Намек на Никколо Макиавелли (1469—1527), итальянского политического деятеля, историка и писателя, автора книги «Государь», где он восхваляет неограниченную власть умного, дальновидного правителя, не гнушающегося, однако, самыми низкими средствами для осуществления своих целей. 18...в его разговорах, которые он вел на острове св. Елены. — Имеются в виду те беседы, которые Наполеон, будучи в изгнании на острове св. Елены, вел с генералом Монталоном, историком Лас-Казом и другими лицами. Беседы эти, записанные с его слов, немало способствовали созданию в дальнейшем так называемой «Наполеоновской легенды». 19 ...под Тулоном... — т. е. при осаде и штурме Тулона в 1793 г. 20 Жозефина — Мария-Жозефина Ташер де ла Пажри, вдова виконта де Бо- гарне, вышла замуж за Бонапарта в 1796 г., став, таким образом, в 1804 г. императрицей Франции. В 1809 г. Наполеон развелся с нею. 21 ... под носом у Рагидо. .., который ... говорил, что у меня нет ничего, кроме плаща и шпаги. — Эти слова Рагидо, а также его резко отрицательное отношение к браку Жозефины с Бонапартом почерпнуты из «Мемуаров» маршала де Бурриенна (1769—1834). 22...Кромвель и Жан-Жак... — Кромвель, Оливер — протектор Англии (1599—1658). Жан-Жак Руссо — французский философ и писатель (1712—1778). Глава VI 1 Вильгельм Завоеватель (1027—1087)—герцог норманский; после битвы при Гастингсе (1066), где он разбил войска англосаксов, — король Англии Вильгельм I. 2 ...она работала впустую, точно так же, как и машина в Марли. Поселок Марли расположен на берегу Сены в 8 км от Версаля. В 1685 г. Людовик XIV велел соорудить в Марли машину для подачи воды из Сены к версальским фонтанам. С 1793 г. Версаль стал пустовать, и про машину забыли. В 1805 г. она была уничтожена и заменена новой, паровой. 3 Он менял галсы... — Галс (морск.)—положение парусного судна относительно ветра. Менять галсы — менять положение относительно ветра.
Примечания 183 4 . .. закрыл все порты. — Порт (спец.) — отверстие для орудий в борту военного корабля. 5 ...лучше, чем на каком-нибудь понтоне... — Понтон — здесь: разоруженное палубное судно, служившее местом заключения и средством переправы для военнопленных. 6 ... м у к, поистине Танталовых... — Тантал в древнегреческой мифологии— лигийский царь. Был обречен богами на вечные муки: стоя по горло в воде и глядя на свисавшие над ним спелые плоды, он не мог утолить ни жажду, ни голод, так как и вода, и плоды отдалялись от него, когда он к ним тянулся. 7 Банкет — решетчатое возвышение на верхней палубе, в гнездах которого хранится различное корабельное имущество. 8...а я являюсь пленником вот уже тридцать три года. — Здесь у автора снова несогласованность в датах. В начале главы IV он, устами отца Рено, говорит, что Коллингвуд служит во флоте с 1761 г.; стало быть, к 1804 г., когда происходит разговор адмирала с молодым Рено, за плечами у моряка около сорока трех лет плавания. Ниже, в конце главы VI, Виньи, к тому же совершенно правильно, скажет: «Он (Коллингвуд, — А. Э.) умер в открытом море так же, как и жил все эти сорок девять лет» (разрядка наша, — А. Э.). Это в точности соответствует биографическим данным, ибо адмирал скончался в 1810 г. 9...и я вам дам почитать Шекспира и капитана Кука.— Имеется в виду описание путешествий Джеймса Кука (1728—1779), английского мореплавателя, исследователя Океании, погибшего на Сандвичевых островах. 10 ...примостившись на выступе фальшборта. — Фальшборт (спец.) — бортовое ограждение палубы на судне, а также обшивка борта выше верхней палубы. 11 ... достоинство и выдержку самого Ρ е г у л а. — Регул — римский консул (в 267 и 256 гг. до н. э.), прославившийся своим патриотизмом и высокой честностью. Попав во время первой пунической войны в плен к карфагенянам, был отпущен ими на честное слово и направлен в Рим для переговоров об обмене пленных. По прибытии на родину отговорил сенат принять условия врагов и, невзирая на протесты близких, вернулся в Карфаген, где был предан мучительной смерти. 12...Ловласом, который... не в состоянии тронуть душу героини, не согбенную и тем, что плоть ее была осквернена. — Роман «Кларисса Гарлоу» (1748) английского писателя С. Ричардсона (1689—1761) имел большой успех и в значительной мере способствовал утверждению «чувствительного» направления в литературе. Героиня, высоко добродетельная девушка, становится жертвой преследований со стороны повесы и распутника Ловласа, который обесчещивает ее и приводит к гибели. Сам Ловлас при этом столь привлекателен, что автора обвиняли в ненужном сочувствии к такому явно отрицательному персонажу. 13 Гроций, собств., Гуго де Гроот (1583—1645)—голландский юрист и дипломат, автор известного трактата «О праве войны и мира» (1625). Провел значительную часть жизни во Франции, где в течение последних десяти лет (с 1636 г.) был посланником королевы Швеции Христины. / 14 . .. после сражения при Трафальгаре. — В сражении у мыса Трафальгар 21 X 1805 г. английский адмирал Г. Нельсон одержал победу над объединенным французско-испанским флотом и пал в бою. Коллингвуд, младший флагман Нельсона, после его смерти принял командование и довершил разгром неприятельской эскадры. 15Монтекуккули, Раймунд (1608—1681)—выдающийся австрийский полководец XVII в. 16 ...который попал в плен во время Испанской кампании... — имеется в виду известная своей ожесточенностью Франко-испанская война 1808— 1814 гг. Попытка Наполеона I водворить на испанском престоле своего брата Жозефа
184 Приложения Бонапарта окончилась неудачей, и в результате широкой общенародной борьбы с интервентами, а также благодаря помощи со стороны Англии к 1814 г. французы были вытеснены за Пиренеи. 17...и столько сублейтенантов, ставших вице-королями...— Чин сублейтенанта (франц. sous-lieutenant) соответствует нашему современному званию лейтенанта, а чин лейтенанта французской армии — нашему званию старшего лейтенанта. 18 Бакштов (морск.) — выпускаемый за корму конец толстого каната, на котором держатся судовые шлюпки. 19 Лорд Малгрейв был в ту пору британским морским министром. 20 ... одному из тех старых, воспетых Оссианом догов... — Оссиан — см. прим. 3 к кн. II, гл. IV. Глава VII 1 ...все князья Рейнской конфедерации... — Рейнская конфедерация— союз прирейнских немецких государств, властители которых признали в 1806 г. главенство Наполеона I и отдали себя под его покровительство. 2 Μ ю ρ а т, Иоахим (1767—1815) — маршал Франции, зять Наполеона I, неаполитанский король (1808—1815). После крушения наполеоновской империи расстрелян в Пиццо (Италия). 3 Давали «Горациев» с участием Крещен тин и. .. — Крешентини, Джироламо (1769—1846)—знаменитый итальянский певец (сопрано), магистр пения при австрийском дворе, приглашенный Наполеоном I в Париж и с тех пор подвизавшийся только там. «Горации» — здесь, по-видимому, опера А. Сальери (1750—1825). 4 .. . — по примеру лакедемонян... — Лакедемоняне — то же, что спартанцы. Глава VIII 1 Суассон только что сдался пруссаку Бюлову. — Бюлов, Фридрих-Вильгельм (1755—1816)—прусский генерал, участник кампаний 1813, 1814 и 1815 гг. 2Макдональд, Александр (1765—1840)—маршал Франции, герцог Тарент- ский, особенно отличившийся при Ваграме (1809). 3 Накануне мы потеряли штаб-офицера. Штаб-офицер — см. прим. 2 к кн. I, гл. III. 4 Воронцов, Михаил Семенович (1782—.1856) — князь, генерал-фельдмаршал, участник войн с Францией (1806—1807, 1812, 1813—1814) и с Турцией (1806— 1812, 1828—1829). В 1815—-1818 гг. командовал русским оккупационным корпусом во Франции, в 1823—1844 гг. — генерал-губернатор Новороссии и Бессарабии. В 1844— 1853 гг. — наместник Кавказа. 5 Краон — поселок в департаменте Эн (сев.-вост. Франция), подле которого 7 III 1814 г. Наполеон разбил пруссаков и русских. 6 Разрядник — металлический стержень, служивший для изъятия заряда кремневого ружья через дуло. 7 ...на рассвете следующего дня мы заняли Реймс. Но через несколько суток Париж был занят неприятелем. — Взятие Реймса французами произошло 14 III 1814 г., союзники вступили в Париж 31 III того же года. 8...я изучу до конца Полибия, Тюренна, Фолара и Вобана.— Полибий( ок. 201—ок. 120 г. до н. э.)—древнегреческий историк, проведший шестнад*
Примечания 185 цать лет в Риме в качестве заложника. Автор «Всеобщей истории» в 40 книгах, из которых до нас дошли полностью 5 первых книг. Тюренн—см. прим. 4 к кн. I, гл. П. Шевалье де Фолар (1669—1752) — французский военный писатель, автор «Комментариев к Полибию», надолго утвердивших за ним репутацию крупного военного историка. Вобан, Себастьен Ле Претр, сеньер де (1633—1707)—военный инженер, маршал Франции, построил 33 и перестроил около 300 крепостей. Автор трудов по долговременной фортификации и по атаке и обороне крепостей. Глава IX 1 Вашингтон, Джордж (1732—1799) — американский государственный деятель конца XVIII в. Главнокомандующий войсками колонистов в победоносной войне с Англией (1775—1783) и первый президент США (1783—1797). 2 ...он оказался в ночь с 28 на 29 июля на площади Бастилии. — Здесь Виньи снова допускает опрометчивость в отношении датировки событий: в начале этого абзаца он говорит, что капитан Рено в течение 28 и 29 июля двигался во главе роты вдоль парижских улиц, стало быть, оказаться раненым он мог разве только в ночь с 29 на 30, а не в ночь с 28 на 29 июля. 3 Седельный пистолет — крупнокалиберное кремневое ручное огнестрельное оружие кавалеристов с XVII по начало XIX в. Седельные пистолеты обычно бывали парными и вкладывались в специальные кобуры по обе стороны седла. 4 ...и называются г а мен а ми. — Гамен {франц. gamin)—в данном случае уличный мальчишка. Глава X 1 Пария (от тамильского парайяр) — одна из низших, «неприкасаемых» каст Южной Индии; бесправный, угнетенный человек. 2 ...алтарь, воздвигнутый Малой Фортуне. — Фортуна — у древних римлян богиня счастья, удачи. Культ ее был крайне популярен среди всех слоев населения. Помимо главных храмов и алтарей, в честь ее воздвигались и «малые». В данном случае речь идет об одном из «малых» алтарей Фортуны, чтившемся римскими воинами. 3 На борьбу с любым стихийным бедствием откликаются десятки Б е л ь з ё н с о в. — Бельзёнс де Кастельморон, Франсуа де (1671 — 1755)—'епископ марсельский. Во время чумы, поразившей город в 1720—1721 гг., проявил высокое мужество, оказывая помощь больным. 4...с улыбкой спартиата. — Спартиаты — привилегированная часть населения древней Спарты, из которой набиралось войско. 5...о новый Фиванский легион... — Фиванский легион, набранный Римом из христиан, живших в Фиваиде (область древнего Египта) в III в. н. э,, за отказ участвовать в языческих жертвоприношениях был полностью уничтожен.
СОДЕРЖАНИЕ Стр. ВОСПОМИНАНИЯ О СОЛДАТСКОЙ НЕВОЛЕ КНИГА ПЕРВАЯ Глава I. Почему я собрал воедино эти воспоминания 5 Глава II. Об общем характере армий .. = ... 11 Глава III. О неволе солдата и об особенностях его характера 14 Лоретта, или Красная печать Глава IV. С кем я однажды повстречался на большой дороге 18 Глава V. Повесть о Красной печати 22 Глава VI. Как я продолжал свой путь 35 КНИГА ВТОРАЯ Глава I. Об ответственности ' 40 Ночь в Венсене Глава II. Тревожный голос воинской чести 45 Глава III. О любви к опасности 48 Глава IV. Семейный концерт 51 Глава V. Рассказ фельдфебеля. Дети из Монтрейля и Каменотес 54 Глава VI. Невольный вздох 56 Глава VII. Дама в розовом 56 Глава VIII. Фузилер первой шеренги 59 Глава IX. На сеансе 63 Глава X. Прекрасный вечер 65
Содержание 187 Стр. Глава XI. Окончание рассказа фельдфебеля . 70 Глава XII. Пробуждение 71 Глава XIII. Рисунок карандашом 74 ВОСПОМИНАНИЯ О ВОИНСКОМ ВЕЛИЧИИ КНИГА ТРЕТЬЯ Глава 1 77 Жизнь и смерть капитана Рено, или Камышовая трость Глава II. Памятная ночь . 79 Глава III. Мальта 84 Глава IV. Простое письмо 87 Глава V. Диалог, оставшийся неизвестным 91 Глава VI. Моряк 101 Глава VII. Прием 117 Глава VIII. Русский сторожевой пост 118 Глава IX. Круглый камешек 125 Глава X. Заключение 130 Приложения Военные повести Альфреда де Виньи (Б. Г. Реизов) 139 Альфред де Виньи. Биографический очерк 167 Примечания 170
АЛЬФРЕД ДЕ ВИНЬИ Неволя и Величие солдата Утверждено к печати Редакционной коллегией серии „Литературные памятники" Академии наук СССР Редактор издательства Н. Г. Герасимова Художник М. И. Разулевич Технический редактор Η. Ф. Виноградова Корректоры К. И. Видре, В. А. Пузиков и Г. И. Шер Сдано в набор 5/IX 1967 г. Подписано к печати 30/IV1968 г. РИСО АН СССР № 7-181В. Формат бумаги 70χ907ιβ· Бум. л. 515/16. Печ. л. 113/4+1 вкл. (У8 печ. л.) = 13.88 усл. печ. л. Уч.-изд. л. 12.92. Тип. зак. № 533. Изд. № 3433. Тираж 50 000. Бумага типографская № 1. Цена в обложке 78 коп. в перепл, 98 коп. Ленинградское отделение издательства „Наука" Ленинград, В-164, Менделеевская лин., д. 1 1-я тип. издательства „Наука" Ленинград, В-34, 9 линия, д. 12
ИСПРАВЛЕНИЯ И ОПЕЧАТКИ Страница 126 180 182 Строка 15 снизу 1 » 7 сверху Напечатано своевременно: Добряк Клебер. . . разорву его Должно быть своевременно; Верзила Клебер. . . разорву их Альфред де Виньи.