Жак Рансьер. Эстетическое бессознательное
Оглавление
Жак Рансьер. Эстетическое бессознательное
Эстетическая революция
Две формы немой речи
От одного бессознательного к другому
Фрейдовские коррективы
О различном использовании детали
Одно лекарство против другого
Жан-Франсуа Лиотар. Anima Minima
Виктор Лапицкий. Путешествие на край политики

Автор: Рансьер Жак  

Теги: философия   психоанализ  

ISBN: 5-901410-12-2

Год: 2004

Текст
                    ИТИЧЕСКАЯ БИБЛИОТЕКА
ЖАК РАНСЬЕР
эстетическое
бессознательное
MACHINA
ПЕТЕРБУРГ


Pro, Издание осуществлено в рамках программы "Пушкин" при поддержке Министерства иностранных дел Франции и посольства Франции в России. Ouvrage réalisé dans le cadre du programme d'aide à la publication Pouchkine avec le soutien du Ministère des Affaires Etrangères Français et de TAmbassade de France en Russie.
JACQUES RANCIÈRE Inconscient esthétique GALILÉE PARIS
X X В Е К КРИТИЧЕСКАЯ БИБЛИОТЕКА ЖАК РАНСЬЕР эстетическое бессознательное СОСТАВЛЕНИЕ И ПЕРЕВОД С ФРАНЦУЗСКОГО В. Е. ЛАЛИЦКОГО MACHINA ПЕТЕРБУРГ
РЕДАКТОР А. В. ШЕСТАКОВ ТЕХНИЧЕСКИЙ ДИРЕКТОР О. Н. СТАМБУЛИЙСКАЯ Рансьер, Жак Эстетическое бессознательное / Сост., пер. с франц. и послесл. В. Е. Лапицкого. — СПб.; Москва: Machina, 2004. — 128 с. (Критическая библиотека) Жак Рансьер (р. 1940) — почетный профессор универ- ситета Париж VIII (Венсенн) и руководитель программы Международного философского коллежа, один из ведущих философов современной Франции. В «Эстетическом бессо- знательном», анализируя эстетические анализы Зигмунда Фрейда, он ставит перед собой весьма амбициозную зада- чу: вскрыть глубинные, не до конца эксплицируемые связи между ключевыми парадигмами художественной мысли и бессознательным — не только как инстанцией психическо- го аппарата, но и как мыслительным конструктом отца психоанализа. ISBN 5-901410-12-2 © Galilée, 2001 (с) В. Е. Лапицкий, сост., послесл., перевод, 2004 © А. Г. Наследников, издание, дизайн, 2004
СОДЕРЖАНИЕ ЖАК РАНСЬЕР ЭСТЕТИЧЕСКОЕ БЕССОЗНАТЕЛЬНОЕ 7 Изъян одного сюжета 17 Эстетическая революция 24 Две формы немой речи 33 От одного бессознательного к другому 43 Фрейдовские коррективы 52 О различном использовании детали 59 Одно лекарство против другого 66 ЖАН-ФРАНСУА ЛИОТАР ANIMA MINIMA 83 Виктор Лапицкий Путешествие на край политики 102
ЖАК РАНСЬЕР ЭСТЕТИЧЕСКОЕ БЕССОЗНАТЕЛЬНОЕ
Так озаглавив свою работу, я буду говорить в ней не о приложении фрейдовской теории бес- сознательного к области эстетикиг. То есть не буду говорить ни о психоанализе искусства, ни даже о многочисленных и весьма значимых за- имствованиях из фрейдовских и, в частности, лакановских тезисов, в коих преуспели исто- рики и философы искусства. Я ни в коей мере не компетентен, чтобы говорить с точки зре- ния психоаналитической теории. Да и вообще меня интересует совсем другое. Я не стрем- люсь разобраться, как фрейдовские понятия прикладываются к анализу и интерпретации литературных текстов и произведений изобра- зительного искусства. Наоборот, я задаюсь во- просом, почему интерпретация этих текстов и произведений занимает стратегически важное 1 Настоящий текст стал результатом двух лекций, прочитанных в Брюсселе в январе 2000 года в рамках Школы по психоанализам по приглаше- нию Дидье Кронфу.
10 ЖАК РАНСЬЕР место в доказательстве уместности понятий и форм аналитической интерпретации. Я имею в виду не только книги и статьи, которые Фрейд специально посвятил тем или иным писателям и художникам — жизни Леонардо да Винчи, «Моисею» Микеланджело, «Градиве» Йенсе- на. Я имею в виду также и многочисленные от- сылки к текстам и литературным персонажам, которыми он обычно подкрепляет свои дока- зательства, например многочисленные в «Тол- ковании сновидений» обращения как к сокро- вищнице национальной литературы, так и к со- временным сочинениям — от «Фауста» Гете до «Сафо» Альфонса Доде. Подойти с иной стороны не значит пере- адресовывать исследователю вопрос о выбран- ных им примерах, спрашивать, почему его так заинтересовал «Моисей» Микеланджело или неприметное замечание в «Записных книж- ках» Леонардо. Обстоятельства отождествле- ния отца психоанализа с хранителем скрижа- лей завета или смысл произошедшей путани- цы между коршуном и грифом уже объяснили представители его же профессии. Речь, таким образом, вовсе не о том, чтобы подвергнуть Фрейда психоанализу. Выбранные им литера- турные и художественные фигуры интересуют меня не тем, что они препровождают к анали- тическому роману Основоположника. Мне ин- тересно знать, доказательством чего они слу- жат и что позволяет им служить этим дока-
ЭСТЕТИЧЕСКОЕ БЕССОЗНАТЕЛЬНОЕ 11 зательством. В самом же общем плане фигу- ры эти используются для доказательства сле- дующего: есть смысл в том, что его, кажет- ся, не имеет, загадка в том, что кажется са- моочевидным, заряд мысли в том, что пона- чалу можно принять за бесцветную деталь. Эти фигуры — отнюдь не материал, на ко- тором аналитическая интерпретация доказы- вает свою способность интерпретировать куль- турные образования. Они — свидетельства существования некоторого соотношения меж- ду мыслью и немыслием, определенного типа присутствия мысли в чувственной материаль- ности, невольного — в сознательной мысли и смысла — в незначительном. Короче, если ме- дик Фрейд, интерпретируя отброшенные его коллегами-позитивистами «бесцветные» фак- ты, может приспособить подобные «примеры» к своим доказательствам, то объясняется это тем, что они сами по себе свидетельствуют о некоем бессознательном. Можно сказать и по- другому: психоаналитическая теория бессозна- тельного поддается формулировке именно по- тому, что вне собственно клинической терри- тории уже по-своему опознаваем некий бессо- знательный модус мысли, а территория произ- ведений искусства и литературы определяется как вотчина, в которой такое «бессознатель- ное» особенно действенно. Мой вопрос будет касаться укорененности фрейдовской теории в
12 ЖАК РАНСЬЕР той уже существующей конфигурации «бессо- знательной мысли», в том представлении об от- ношении мысли и немыслия, каковые сложи- лись и получили развитие в первую очередь на территории так называемой эстетики. Речь пойдет об осмыслении «эстетических» штудий Фрейда как знаков вписанности интерпретаци- онной аналитической мысли в горизонт мысли эстетической. Такой проект, естественно, требует предва- рительно разобраться с самим понятием эсте- тики. Для меня эстетика — отнюдь не занима- ющаяся искусством наука или дисциплина. Эс- тетика — это способ мыслить, который прояв- ляется по поводу предметов искусства и силит- ся высказать, в чем они являются предметом мысли. Более общим образом, это специфи- ческий исторический режим художественной мысли, представление о мышлении, согласно которому предметы искусства суть предметы мысли. Нам известно, что слово «эстетика» в качестве обозначения художественной мыс- ли — недавнее. В общем и целом его генеало- гия восходит к сочинению Баумгартена, опуб- ликованному под этим названием в 1750 го- ду, и к «Критике способности суждения» Кан- та. Но эти привязки двусмысленны. По сути дела, термин «эстетика» в книге Баумгартена ни в коей мере не обозначает теорию искус- ства. Он обозначает область чувственного по- знания, того ясного, но все же смутного позна-
ЭСТЕТИЧЕСКОЕ БЕССОЗНАТЕЛЬНОЕ 13 ния, которое противостоит ясному и четкому познанию логики. В равной степени пробле- матична в этой генеалогии и позиция Канта. Позаимствовав у Баумгартена слово «эстети- ка» для обозначения теории форм чувствова- ния, Кант, по сути дела, отвергает то, что при- давало ему смысл, а именно представление о чувственном как смутно умопостигаемом. Для него не существует эстетики, мыслимой как теория смутного познания. И «Критика спо- собности суждения» не знает «эстетики» как теории. Она знает только прилагательное «эс- тетическое», которым обозначается тип сужде- ния, а не область предметов. Лишь в контексте романтизма и посткантовского идеализма, в работах Шеллинга, Шлегелей и Гегеля под эс- тетикой начинают понимать художественную мысль — под аккомпанемент, впрочем, настой- чивых заявлений о неуместности этого тер- мина. Только здесь под именем эстетического совершается отождествление художественной мысли — мышления, вершимого произведени- ями искусства, — с определенным представ- лением о «смутном познании»: новое и пара- доксальное представление, поскольку, превра- щая искусство в территорию мысли, которая присутствует вне самой себя, которая тожде- ственна немыслию, оно объединяет противопо- ложности: чувственное как смутное представ- ление по Баумгартену и чужеродное представ- лению чувственное по Канту. То есть превра-
14 ЖАК РАНСЬЕР щает «смутное познание» уже ни в какое не в познание, а* собственно говоря, в мысль того, что не мыслит2. Иными словами, «эстетика» — не новое имя для обозначения области «искусства», а спе- цифическая конфигурация этой области. Это не новая рубрика, которой должно подпадать то, что прежде состояло в ведении общего по- нятия поэтики. Она отмечает преобразование режима художественной мысли. И этот но- вый режим оказывается местом, где склады- вается специфическое представление о мысли. Моя гипотеза состоит в том, что фрейдовское осмысление бессознательного возможно толь- ко на основе этого режима художественной мысли и представления об имманентной ему мысли. Или, если угодно, фрейдовская мысль при всей традиционности художественных от- сылок самого Фрейда возможна только на ос- нове революции, переведшей художественную 2 Известно, что господствующее сегодня мнение склонно причитать над тем, что эстетика таким образом отклонилась от своего истинного пред- назначения критики суждения вкуса, какою, под- ытожив мысль эпохи Просвещения, ее сформули- ровал Кант. Но отклониться может только то, что существует. Поскольку эстетика никогда не была теорией суждения вкуса, мечтания о том, чтобы она вновь ею стала, выражает разве что общий ре- френ «возвращения» к некоему неуловимому до- революционному раю «либерального индивидуа- лизма».
ЭСТЕТИЧЕСКОЕ БЕССОЗНАТЕЛЬНОЕ 15 область из ведомства поэтики в ведомство эс- тетики. Мне бы хотелось разъяснить и оправдать эти предположения, показав, как целый ряд излюбленных фрейдовской теорией объектов и способов интерпретации связан с изменени- ем статуса этих объектов в эстетической кон- фигурации художественной мысли. Посему я буду отправляться, по месту и почет, от цен- трального для разработки психоанализа поэ- тического персонажа — Эдипа. В «Толкова- нии сновидений» Фрейд поясняет, что имеет- ся некий «материал преданий», чья универ- сальная драматическая действенность покоит- ся на его универсальном соответствии данным детской психологии. Этот материал — леген- да о царе Эдипе и одноименная драма Софок- ла3. Итак, Фрейд заявляет об универсальности эдиповской драматической схемы в двух от- ношениях: как разъяснения универсальных и универсально подавляемых детских желаний, а также и как образцовой формы разоблаче- ния скрытой тайны. Последовательное, искус- но проведенное расследование в «Царе Эдипе» сравнимо, говорит нам он, с работой психоана- литического лечения. Тем самым одним и тем же утверждением универсальности он охва- тывает три предмета: обшую тенденцию че- 3 L'Interprétation des rêves, trad. Ignace Meyerson, Paris, PUF, 1967, p. 227-228.
16 ЖАК РАНСЬЕР ловеческой психики, конкретный вымышлен- ный материал и представленную в качестве образцовой драматическую схему. Тогда вста- ет вопрос: что позволяет Фрейду утверждать их согласованность и отправляться от нее как от центра своих доказательств? Или, в дру- гой форме: в чем же состоит универсальность драматической действенности истории Эдипа и использованной Софоклом схемы раскры- тия тайны? Я обосную этот вопрос с помо- щью примера, которым меня обеспечит труд- ный опыт драматурга, пытающегося использо- вать сей обреченный на успех материал.
Изъян одного сюжета В 1659 году Корнель получает заказ на траге- дию для карнавальных празднеств. Для дра- матурга, отлученного от сцены после шумно- го провала «Перфарита» семью годами ранее, это прекрасная возможность отыграть все на- зад. Он не может позволить себе новую неуда- чу, а на написание трагедии у него остается всего два месяца. Чтобы гарантировать себе успех, он ищет поэтому трагический сюжет par excellence, уже проработанный в знаменитых образцах жанра, которые ему останется всего- навсего «перевести» и приспособить для фран- цузской сцены. Итак, он выбирает «Эдипа». Но этот золотой сюжет неожиданно оборачивает- ся ловушкой. И, чтобы рассчитывать на успех, Корнелю приходится полностью отказаться от переложения Софокла и целиком переделать схему разоблачения вины Эдипа, устранив все то, что делало ее неприемлемой. «Я знал, что способное сойти за чудо в те далекие века в на-
18 ЖАК РАНСЬЕР ше время может показаться чудовищным; что подобное красноречивое и любопытное описа- ние того, каким образом сей несчастный вла- дыка вымолол себе глаза, а также само зре- лище выколотых глаз и крови, стекающей по лицу, которое занимает у этих несравненных и оригинальных авторов все пятое действие, спо- собно смутить деликатность наших дам, пре- краснейшей части аудитории, а их отвраще- ние легко может повлечь за собой и критику со стороны их спутников; да к тому же в сю- жете нет места ни любви, ни женским ролям, и поэтому он лишен тех главных украшений, каковые чаще всего склоняют на нашу сторо- ну общественное мнение» г. Проблемы, как бы- ло замечено, проистекают не из лежащего в основе инцеста. Они проистекают из его ли- тературной разработки, из схемы разоблаче- ния и из театральной физичности развязки. В общей сложности предполагавшееся внача- ле простое переложение становится невозмож- ным из-за трех моментов. К ужасу при виде выколотых глаз Эдипа и отсутствию любовной интриги в действительности добавляется зло- употребление оракулами: они оставляют слиш- ком вразумительным ключ к загадке, лишая правдоподобия слепоту главного отгадчика за- гадок. 1 Corneille, Œuvres complètes, Paris, Gallimard, coll. «Bibliothèque de la Pléiade», 1987, t. III, p. 18.
ЭСТЕТИЧЕСКОЕ БЕССОЗНАТЕЛЬНОЕ 19 Короче, софокловская схема разоблачения грешит, наделяя излишней зримостью то, о чем стоило бы лишь сказать, и слишком ра- но сообщая то, о чем следовало бы оставать- ся в неведении. Корнелю приходится исправ- лять ее изъяны. Чтобы пощадить чувствитель- ность дам, он выносит за сцену выколотые глаза Эдипа. Но туда же он помещает и Ти- ресия. Он опускает центральное у Софокла словесное противостояние, когда тот, кто зна- ет, не хочет говорить — и все же говорит, — тогда как тот, кто хочет знать, отказывается понимать слова, раскрывающие истину, кото- рую он ищет. Вместо игры в прятки виновного следователя с чересчур ясной зрителю исти- ной он вводит современную интригу, интригу, включающую противоборство страстей и ин- тересов, которые порождают сомнения по по- воду личности виновника. Именно этому слу- жит отсутствующая у Софокла любовная ис- тория. Корнель придает Эдипу сестру, Дирку, которую тот лишил причитающегося ей тро- на. И придает Дирке возлюбленного, Тесея. Так как Дирка считает себя виновницей пу- тешествия, которое стоило жизни ее отцу, а Тесей сомневается в своем происхождении — или только делает вид, чтобы отвести угрозу от той, кого любит, — речения оракула допус- кают три возможных истолкования, трех по- тенциальных виновников. Любовная история
20 ЖАК РАНСЬЕР поддерживает тревожное ожидание, умело со- четая перед развязкой знание и неуверенность. Спустя шестьдесят лет с той же проблемой столкнулся другой драматург — и разрешил ее тем же самым способом. Молодой — двадцати- летний — Вольтер в свою очередь выбрал сю- жет об Эдипе, причем для дебюта на ниве дра- матургии. Но он куда решительнее Корнеля в своих упреках Софоклу, изобличая «неправ- доподобие» интриги «Царя Эдипа». Неправ- доподобно, что Эдип ничего не знает об об- стоятельствах смерти своего предшественни- ка Лая. Неправдоподобно, что он не понима- ет, что ему говорит Тиресий, и обзывает лже- цом того, кого призвал как почтенного про- рицателя. Откуда следует безоговорочный вы- вод: «В этом виноват сюжет, — говорит Воль- тер, — а не автор. Но разве не автору надлежит подправить свой сюжет, если тот явно ущер- бен!» 2 И Вольтер в свою очередь подправляет сюжет, находя другого подозреваемого в убий- стве Лая: Филоктет, некогда подкидыш, роб- кий воздыхатель Иокасты, исчез из Фив при- мерно тогда же, когда был убит старый царь, и как по заказу вернулся как раз к поискам виновника. «Ущербный сюжет», вот каким предстает в классическую эпоху, в эпоху представления- 2 Voltaire, «Lettres sur Œdipe», Œuvres complètes, Paris, Garnier, 1877, t. II, p. 20.
ЭСТЕТИЧЕСКОЕ БЕССОЗНАТЕЛЬНОЕ 21 изображения проведенный Софоклом «психо- анализ». И, повторим лишний раз, эта ущерб- ность не связана с историей кровосмешения. Среди испытываемых Корнелем и Вольтером при адаптации Софокла трудностей ни одна не может служить доводом против универсаль- ности Эдипова комплекса. Напротив, если они в чем-то и заставляют усомниться, так это в универсальности уже эдиповского «психоана- лиза», софокловского сценария разоблачения тайны. Каковой, на их взгляд, устанавливает ущербные отношения между тем, что видится, и тем, что говорится, тем, что говорится, и тем, что понимается. Эти отношения показывают зрителю слишком многое. И чрезмерность ка- сается не только отталкивающего зрелища вы- колотых глаз. В более общем плане она ка- сается отмеченности тел мыслью. И главное, позволяет слишком многое понять. В противо- положность утверждению Фрейда, тут нет ни удачного нагнетания тревожного ожидания, ни успешного драматического развития в раскры- тии истины герою и зрителю. Но что же под- рывает подобную драматическую рациональ- ность? Ответ не вызывает никаких сомнений: «сюжет», то есть сам персонаж Эдипа. То ис- ступление, с которым он любой ценой, напере- кор всем и самому себе стремится к знанию и в то же время не понимает, не слышит едва за- вуалированную речь, несущую взыскуемую им
22 ЖАК РАНСЬЕР истину. Существо вопроса в том, что этим фа- натиком знания, который кончит, выколов себе глаза, заДета не всего-навсего «деликатность» дам, а, собственно, сам строй изобразительной системы представления, составляющей норму драматической постановки. Строй изображения означает, по сути, две вещи. Прежде всего, имеет место определен- ный строй отношений между говоримым и ви- димым. В рамках этого строя сущность речи — дать увидеть. Но она делает это, следуя режи- му двойного сдерживания. С одной стороны, ее функция зримого проявления сдерживает воз- можности речи. Последняя выявляет чувства и желания, вместо того чтобы говорить самой по себе, как речь Тиресия — а также и Эсхи- ла и Софокла, — в духе оракула или загадки. С другой, эта функция сдерживает возможно- сти самого видимого. Речь устанавливает неко- торую зримость. Она в явном виде провозгла- шает то, что скрыто в душах, рассказывает и описывает то, что недоступно глазу. Но тем са- мым она и сдерживает то видимое, которое под своим главенством выявляет. Она не позволя- ет ему показаться самому по себе, показать то, что обходится без слов: ужас выколотых глаз. Во-вторых, строй изображения — это опре- деленный строй отношений между знанием и действием. Драма, говорит Аристотель, есть склад действий. Основой драмы служат пер- сонажи, которые в условиях частичного неве-
ЭСТЕТИЧЕСКОЕ БЕССОЗНАТЕЛЬНОЕ 23 дения преследуют цели, получающие по хо- ду действия свое разрешение. Тем самым ис- ключается то, что составляет саму основу эди- повского выступления, пафос* знания: мани- акальная настойчивость в достижении знания того, чего лучше не знать, ярость, мешающая понимать, отказ признать истину в той фор- ме, в которой она представлена, катастрофа невыносимого знания, знания, обязывающего устраниться из мира зримости. Из этого-то па- фоса и сделана трагедия Софокла. Этого-то пафоса и не мог понять уже Аристотель, вы- тесняя его теорией драматического действия, которое приводит к знанию в соответствии с изобретательной машинерией переломов и узнаваний. Наконец, именно этот пафос и пре- вратил в классическую эпоху Эдипа в невоз- можного, если не прибегнуть к радикальным исправлениям, героя. Невозможного не пото- му, что он убивает своего отца и делит ложе с матерью, но из-за того, как он об этом узнает, из-за той тождественности, которую он вопло- щает в этом узнавании, из-за трагической тож- дественности знания и незнания, намеренного действия и претерпеваемого пафоса. испытываемое воздействие, страдание, волнение; здесь — страсть (греч.)
Эстетическая революция Итак, эдиповский сценарий отвергается всем режимом поэтической мысли. Можно сказать и наоборот. Чтобы преимущества этого сцена- рия могли быть высказаны, надо отменить тот режим художественной мысли, тот изобрази- тельный режим, который подразумевает так- же и определенное представление о мышлении: о мысли как действии, прилагаемом к пассив- ной материи. И то, что я только что назвал эстетической революцией, как раз и состоит в упразднении упорядоченной системы соотно- шений между видимым и говоримым, знани- ем и действием, активностью и пассивностью. Можно сказать и по-другому: чтобы Эдип стал героем психоаналитической революции, нужен новый Эдип, отвергающий Эдипа Корнеля и Вольтера, стремящийся возобновить отноше- ния — вне рамок не только трагедии во фран- цузском духе, но и аристотелевской рациона- лизации трагического действия — с трагиче-
ЭСТЕТИЧЕСКОЕ БЕССОЗНАТЕЛЬНОЕ 25 ской мыслью Софокла. Нужен новый Эдип и новое представление о трагедии, представле- ние Гельдерлина, Гегеля или Ницше. Две черты будут характеризовать этого но- вого Эдипа и превратят его в героя «ново- го» представления о мысли, которое стремит- ся возобновить отношения с мыслью, засвиде- тельствованной в греческой трагедии. Преж- де всего Эдип свидетельствует об определен- ной экзистенциальной дикости мысли, при ко- торой знание определяется не как субъектив- ный акт охвата некоей объективной идеально- сти, а как определенная эмоция, страсть или даже болезнь живого человека. Преступлени- ем против природы оказывается само знание — таково значение эдиповской истории согласно «Рождению трагедии» 1. Эдип и трагедия сви- детельствуют о том, что в деле мысли всегда налицо болезнь и лекарство, парадоксальное соединение того и другого. Эта повторная по- становка на философской сцене трагической равнозначности знания и страдания (матос патеи * Эсхила и Софокла) предполагает, что будет сведена воедино великая троица боль- ных знанием: Эдип, Гамлет, перекликающие- ся в «Толковании сновидений» (как ранее и в «Лекциях по эстетике» Гегеля), и также упо- 1 Nietzsche, La Naissance de la tragédie, Paris, Galli- mard, 1977, p. 78-79. * выстраданное знание (греч.)
26 ЖАК РАНСЬЕР минаемый Фрейдом Фауст. Психоанализ изоб- ретается в той точке, где философия и медици- на ставят друг друга под сомнение, превращая мысль в предприятие болезни, а болезнь — в предприятие мысли. Но подобная взаимосвязь относящегося к мысли и относящегося к болезни, в свою оче- редь, тесно связана с новым режимом осмысле- ния художественной продукции. Если Эдип яв- ляется образцовым героем, то потому, что его вымышленная фигура служит эмблемой тех свойств, которыми наделяет эту продукцию эс- тетическая революция. Эдип — тот, кто знает и не знает, кто абсолютно действует и абсолютно претерпевает. Но ведь именно в этой тожде- ственности противоположностей эстетическая революция и усматривает сущность искусства. На первый взгляд, она всего-навсего проти- вопоставляет нормам изобразительного режи- ма абсолютную власть делания. Произведение подчиняется своему собственному закону про- изводства и служит основанием для самого се- бя. Но в то же время это не нуждающееся ни в каких условиях производство отождествляет- ся с абсолютной пассивностью. В общих чертах такую дуальность представляет кантовский ге- ний. Он есть активная сила природы, противо- поставляющая свою собственную мощь любой модели, любой норме или, скорее, возводящая в норму самое себя. Но вместе с тем он также
ЭСТЕТИЧЕСКОЕ БЕССОЗНАТЕЛЬНОЕ 27 и тот, кто не знает, что делает, кто не способен отдать себе в этом отчет. Подобная тождественность знания и незна- ния, действия и претерпевания, которая со- общает «смутной ясности» Баумгартена ради- кальную форму тождества противоположно- стей, собственно, и составляет художествен- ный факт. В этом смысле эстетическая рево- люция началась еще в восемнадцатом веке, ко- гда Вико в своей «Новой науке» попытался во- преки Аристотелю и изобразительной тради- ции представления выявить то, что он назы- вал фигурой «подлинного Гомера». Чтобы про- яснить интересующую нас преемственность, стоит упомянуть о соответствующем контек- сте. Ибо первейшей мишенью Вико была во- все не «теория искусства», а старое теолого- поэтическое разбирательство по поводу «еги- петской мудрости», выяснение, не является ли иероглифический язык языком шифрованным, носителем запретной для непосвященных ре- лигиозной мысли, а древние поэтические ска- зания, в свою очередь, — аллегорическим вы- ражением философской мысли. Сие старинное разбирательство восходит по меньшей мере к Платону. Изобличая безнравственность гоме- ровских сказаний, последний опровергал в дей- ствительности тех, кто видел в пересказывае- мых там супружеских изменах богов космоло- гические аллегории. Повторно споры вспыхну- ли в протохристианскую эпоху, когда языче-
28 ЖАК РАНСЬЕР ские авторы, отводя обвинение в идолопоклон- стве, вновь заговорили о зашифрованной муд- рости, содержащейся в идеограмматических письменах и в сказаниях поэтов. С новой си- лой спор разгорелся в семнадцатом и восем- надцатом столетиях — на волне развития ме- тодов экзегезы и философских прений по по- воду происхождения языка. Вико вписывает- ся в этот контекст и собирается нанести двой- ной удар. Он намерен развеять представление о таинственной мудрости, скрытой в образных писаниях и в поэтических сказаниях. И пред- лагает ему в противовес новую герменевтику, которая соотносит образ не со скрытым смыс- лом, а с условиями его производства. Но тем самым он разрушает и традиционный образ поэта как выдумщика, сочинителя сказаний, персонажей и образов. Его открытие «под- линного Гомера» опровергает аристотелевско- изобразительный образ поэта как сочинителя сказаний, характеров, образов и ритмов по че- тырем пунктам. Во-первых, доказывает Вико, Гомер — отнюдь не сочинитель сказаний. Ведь он не знал нашего различения истории и вы- мысла. Его так называемые сказания как раз и были для него историей, которую он пере- давал такою, какою получил. Во-вторых, Го- мер — не сочинитель характеров. Его так назы- ваемые характеры — доблестный Ахилл, хит- роумный Улисс, мудрый Нестор — как харак- теры не индивидуализированы. В то же время
ЭСТЕТИЧЕСКОЕ БЕССОЗНАТЕЛЬНОЕ 29 это и не изобретенные с поэтической целью ал- легории. Это образные абстракции, единствен- но путем которых мысль, равно не способная ни абстрагировать, ни индивидуализировать, может фигурально представить добродетели — отвагу, ум, мудрость, справедливость, — то- гда как постичь или назвать их как таковые она бессильна. В-третьих, Гомер вопреки своей славе вовсе не сочинитель красивых метафор и блистательных образов. Он просто-напросто жил в те времена, когда мысль не отделялась от образа, как и абстрактное от конкретного. Его «образы» — не что иное, как манера изъяс- няться людей его эпохи. И, наконец, он не со- чинитель ритмов и размеров, а всего лишь сви- детель того состояния языка, когда речь была тождественна пению. Прежде чем заговорить, прежде чем перейти к членораздельной речи, люди на самом деле пели. Поэтические чары выпеваемого слова в действительности явля- ются младенческим лепетом языка, о чем и по сей день свидетельствует язык глухонемых. Тем самым все четыре традиционных достоин- ства поэта-сочинителя превращаются в свой- ства его языка, принадлежащего ему, посколь- ку он ему не принадлежит, является не инстру- ментом в его распоряжении, а свидетелем мла- денческого состояния языка, мысли и челове- чества. Гомер оказывается поэтом в силу тож- дественности того, чего он хочет, и того, чего
30 ЖАК РАНСЬЕР не хочет, того, что знает, и того, о чем не ве- дает, того, что делает, и того, чего не делает. Поэтический факт связан с этой тождествен- ностью противоположностей, с этим отстояни- ем речи от того, что она говорит. Имеется вза- имосвязь между поэтическим характером язы- ка и характером его зашифрованное™. Но по- добная зашифрованность не скрывает никакой тайной науки. В конечном счете она — не что иное, как запись самого процесса, посредством которого оказалась произведена эта речь. Фигуру Эдипа — образцовый и общезначи- мый трагический сюжет — предваряет, таким образом, герменевтическая фигура «подлинно- го Гомера». Она предполагает режим художе- ственной мысли, при котором искусству свой- ственно быть тождественностью сознательно- го начинания и бессознательного производ- ства, волимого действия и невольного процес- са, короче, тождественностью некоего логоса * и некоего пафоса. Впредь именно такая тожде- ственность и удостоверяет факт искусства. Но мыслиться она может двумя противоположны- ми способами: как имманентность логоса пафо- су, мысли — немыслию, или, наоборот, как им- манентность пафоса логосу, немыслия — мыс- ли. Первый способ иллюстрируют великие ос- новополагающие тексты эстетического образа мысли и лучше всего резюмируют «Лекции * слово, речь, разумение, разум (греч.)
ЭСТЕТИЧЕСКОЕ БЕССОЗНАТЕЛЬНОЕ 31 по эстетике» Гегеля. Искусство при этом ока- зывается, в шеллинговских терминах, одиссе- ей духа вне самого себя. Этот дух, согласно гегелевской систематике, старается себя про- явить, то есть прежде всего стать проявлен- ным для самого себя через противостоящую ему материю: в плотности сложенного или из- ваянного камня, в слое краски или временной и звуковой материальности языка. Он ищет са- мого себя в двойной чувственной внеполож- ности: сначала материи, потом образа. Себя здесь ищет и от себя ускользает. Но, играя в прятки, он становится внутренним светом чувственной материальности, прекрасным об- личием каменного божества, древовидным по- рывом готического свода и шпиля, духовным блеском, оживляющим заурядность натюрмор- та. Подобной одиссее противостоит обратная модель, возвращающая от прекрасного эсте- тического и рационального обличья к темно- му, пафическому дну. Это то движение, кото- рое отворачивается у Шопенгауэра от обличий и прекрасного причинно-следственного распо- рядка мира представлений-изображений к тем- ному, подземному, лишенному смысла миру ве- щей в себе — миру обнаженной, безрассудной воли к жизни, парадоксально названной «во- лей», поскольку ее сущность состоит как раз в том, чтобы ничего не желать, отказаться от модели выбора целей и подбора средств для
32 ЖАК РАНСЬЕР их достижения, каковая и придает этому по- нятию его обычный смысл. У Ницше же это — отождествление самого художественного фак- та с полярностью прекрасного аполлоническо- го обличья и того дионисийского влечения в равной степени к радости и к страданию, кото- рое прорывается наружу в самих тех формах, что пытаются его отрицать.
Две формы немой речи Исторически рождение психоанализа вписыва- ется в русло этого попятного движения, фило- софскими героями которого были Шопенгауэр и молодой Ницше; оно царило в той литерату- ре, каковая от Золя и до Мопассана, Ибсена и Стриндберга погружается в чистое бессмыс- лие неприкрашенной жизни или встречается с силами тьмы. Но речь идет не просто о влия- нии идей и тем того времени, речь, в сущности, идет об одной из позиций в рамках той системы возможностей, которую определяет некоторое представление о мысли и некоторое представ- ление о письме. Ибо названная нами эстети- ческой безмолвная революция открывает про- странство разработки конкретного представле- ния о мысли и соответствующего представле- ния о письме. Это представление о мысли поко- ится на фундаментальном утверждении: име- ется и мысль, которая не мыслит, мысль, за- действованная не только в чужеродной стихии
34 ЖАК РАНСЬЕР немыслия, но и в самой форме немыслия. На- оборот, в мысли обитает и придает ей специ- фическую ,силу нечто от немыслия. Это немыс- лие — не только форма отсутствия мысли, оно является действенным присутствием ее проти- воположности. Итак, имеет место — как с од- ной, так и с другой точки зрения — тожде- ственность мысли и немыслия, и эта тожде- ственность обладает некоей специфической си- лой. Такому представлению о мысли соответ- ствует и определенное представление о пись- ме. Под письмом понимается не только одна из форм проявления речи. Под письмом по- нимается некоторое представление о речи и о присущей ей силе. У Платона, как известно, письмо — не просто материальность записан- ного на материальной подложке знака, а спе- цифический статус речи. Оно для него — немой логос, речь, которая не может ни сказать по- другому то, что она говорит, ни перестать гово- рить: ни отдать отчет в том, что она изрекает, ни очертить круг тех, к кому ей подобает или не подобает адресоваться. Этой одновременно и немой, и болтливой речи противостоит речь в действии, речь, ведомая требующим переда- чи значением и требующим обеспечения воз- действием. У Платона это речь наставника, ко- торый умеет одновременно и разъяснить свою речь, и ее придержать, изъять у профанов и заронить в душу тех, для кого она сможет при- нести плоды. В классическом изобразительном
ЭСТЕТИЧЕСКОЕ БЕССОЗНАТЕЛЬНОЕ 35 строе подобная «живая речь» отождествляет- ся с великой, действенной речью — живой ре- чью оратора, которая волнует и убеждает, на- ставляет и увлекает души и тела. Это также и задуманная по ее модели речь трагического героя, который до конца следует своим жела- ниям и страстям. Такой живой речи, нормировавшей изоб- разительный строй, эстетическая революция противопоставляет соответствующий ей самой способ речи, противоречивый способ речи, ко- торая одновременно говорит и молчит, знает и не знает, что именно говорит. Итак, она про- тивопоставляет ей письмо. Но делает это со- образно двум великим фигурам, соответству- ющим двум противоположным формам отно- шения между мыслью и немыслием. И поляр- ность двух этих фигур обеспечивает простран- ством одну и ту же область, вотчину литера- турной речи как речи симптоматической1. В первом смысле немое письмо — та речь, которую сами по себе ведут немые вещи. Это сила означивания, записанная прямо на их телах и подытоженная словами Новали- са, поэта-минералога, «все говорит». Все есть след, остаток или окаменелость. Любая чув- ственная форма, начиная с камня или ракуш- 1 Ср.: Jacques Rancière, La Parole muette. Essai sur les contradictions de la littérature, Paris, Hachette littérature, 1998.
36 ЖАК РАНСЬЕР ки, говоряща. Каждая из них несет записан- ными в слоях и извивах следы своей истории и знаки своего предназначения. Литературное письмо предстает тогда расшифровкой и пере- писыванием надписанных на вещах историче- ских знаков. Именно это новое представление о письме вкратце излагает в хвалебных тонах в начале «Шагреневой кожи» Бальзак, когда на ключевых страницах описывает антиквар- ный магазин в качестве эмблемы новой мифо- логии, фантастики, порождаемой единственно накоплением остатков потребления. Великим поэтом новых времен является отнюдь не Бай- рон, очеркист душевных смут, а Кювье, гео- лог, натуралист, который воссоздает обитате- лей животного мира по одной кости, а леса — на основе окаменевших отпечатков2. С ним определяется новое представление о художни- ке. Именно художник странствует по лабирин- там или подполью социального мира. Он соби- рает следы пережитого и переписывает иеро- глифы, изображаемые самой конфигурацией темных или заурядных вещей. Он возвращает незначительным деталям прозы мира их двой- ную, поэтическую и знаковую силу. В топогра- фии места, в облике фасада, в покрое и износе костюма, в хаосе выставленных товаров и сва- ленного в кучу мусора он распознает элементы 2 Balzac, La Peau de chagrin, Paris, Gallimard, 1974, coll. «Folio», p. 47.
ЭСТЕТИЧЕСКОЕ БЕССОЗНАТЕЛЬНОЕ 37 некой мифологии. А в фигурах этой мифоло- гии позволяет распознать подлинную историю общества, времени, коллектива; он позволяет предугадать судьбу личности и народа. «Все говорит»: это означает также, что упразднены иерархии изобразительного строя. Важнейшее фрейдовское правило — что не существует пре- небрежимых «деталей», что, напротив, имен- но эти-то детали и направляют на путь исти- ны — оказывается прямым продолжением эсте- тической революции. Нет благородных и низ- менных тем, как нет и существенных повест- вовательных и вспомогательных описательных эпизодов. Не найти такого эпизода, описания, фразы, которые не несли бы в себе мощь про- изведения. Ибо нет вещи, которая не несла бы в себе мощь языка. Все на равных, все оди- наково важно, одинаково значимо. И поэто- му повествователь «Дома кошки, играющей в мяч» помещает нас перед фасадом, чьи асим- метричные отверстия, хаотические углубления и выступы образуют иероглифическую вязь, по которой можно расшифровать историю до- ма — засвидетельствованную ею историю об- щества — и судьбу обитающих в нем персона- жей. Или же романист «Отверженных» погру- жает нас в ту сточную канаву, что вещает обо всем, подобно философу-цинику, и привечает на равных все, что использует и отбрасывает цивилизация, ее маски и отличия, словно по- вседневную утварь. Новый поэт, поэт-геолог,
38 ЖАК РАНСЬЕР поэт-археолог, в определенном смысле делает то же самое, что и ученый муж в «Толковании сновидений». Он утверждает, что не существу- ет ничего незначительного, что те прозаиче- ские детали, от которых отмахивается, в край- нем случае сводя их к простой физиологиче- ской рациональности, позитивистская мысль, являются знаками и в них зашифрована некая история. Но он также и выдвигает парадок- сальное условие подобной герменевтики: что- бы банальное раскрыло свой секрет, оно сна- чала должно быть мифологизировано. Дом и сточная канава говорят, они несут на себе след истины, как то делают и сновидение или про- махи — а также и марксистский товар, — по- стольку, поскольку они прежде того превраще- ны в элементы некоей мифологии или фантас- магории. Писатель тем самым — это геолог или ар- хеолог, путешествующий по лабиринтам соци- ального мира, а позже и по лабиринтам «я». Он собирает останки, откапывает окаменело- сти, переписывает знаки, которые свидетель- ствуют о некоем мире и пишут некую историю. Немое письмо вещей поставляет своей прозой правду о цивилизации или эпохе, ту истину, ко- торую покрывает некогда прославленная сце- на «живой речи». Последняя же оказывает- ся теперь всего-навсего никчемной ораторской сценой, поверхностным дискурсом поверхност- ных волнений. Но герменевт становится при
ЭСТЕТИЧЕСКОЕ БЕССОЗНАТЕЛЬНОЕ 39 этом одновременно и врачевателем, симпто- матологом, диагностирующим недуги, от ко- торых страдают и предприимчивый индивид, и блестящее общество. Натуралист и геолог Бальзак — также и врач, который обнаружи- вает болезнь в самом сердце напряженной дея- тельности индивидов и обществ, болезнь, тож- дественную этой напряженности. Каковая но- сит у него имя воли. Она — болезнь мысли, которая хочет преобразоваться в реальность и приводит индивидов и общества к саморазру- шению. Я уже намекал на это: история литера- туры девятнадцатого века — не что иное, как история метаморфоз подобной «воли». В эпоху натурализма и символизма оная должна стать безличной судьбой, претерпеваемым наследи- ем, свершением лишенной разума воли к жиз- ни, приступом, который мир темных сил ведет на иллюзии сознания. Литературная симпто- матология сменит тогда статус в этой литера- туре патологий мысли, центрированной вокруг истерии, «невроза» или бремени прошлого, в этой новой драматургии глубоко запрятанно- го секрета, в которой через индивидуальные истории разоблачается более глубокий секрет наследования и расы — и, в конечном сче- те, неприкрашенного и бессмысленного факта жизни. Тем самым такая литература привязывает- ся к другой тождественности логоса и пафо- са, о которой я говорил, той, что, в противо-
40 ЖАК РАНСЬЕР положность первой, идет от ясности к темно- те и от логоса к пафосу, к чистой муке су- ществования и чистому воспроизведению бес- смыслицы *жизни. Она также пускает в ход и другую форму немой речи. Это уже не иеро- глиф, записанный прямо на телах и предпо- лагающий расшифровку. Это монологическая речь, которая ни к кому не обращается и ни о чем не говорит — разве что о безличных, бессо- знательных условиях самой речи. Эту вторую форму немой речи, бессознательного дискур- са с наибольшей силой теоретически обосновал во времена Фрейда Метерлинк, анализируя в драмах Ибсена «диалог второго порядка». По- следний выражает уже не мысли, чувства и намерения персонажей, а мысль неотступно присутствующего в диалоге «третьего персона- жа», столкновение с Неведомым, с анонимны- ми и бессмысленными силами жизни. «Язык неподвижной трагедии» переписывает «бессо- знательные жесты существа, чьи светозарные руки тянутся сквозь бойницы заточающей нас крепостной стены», удары «не принадлежащей нам руки, что стучится в двери инстинкта» 3. Эти двери нельзя открыть, говорит, в сущно- 3 Maeterlinck, «Menus propos: le théâtre (un théâtre d'androïdes)», Introduction à une psychologie des songes et autres écrits, Bruxelles, Labor, 1985, p. 83; «Le tragique quotidien», Le Trésor des humbles, Bruxelles, Labor, 1986, p. 99-110. Мне, конечно, из- вестно, что Метерлинк ссылается на Эмерсона и
ЭСТЕТИЧЕСКОЕ БЕССОЗНАТЕЛЬНОЕ 41 сти, Метерлинк, но можно услышать «стук в дверь». Можно превратить драматическую по- эму, некогда посвященную «складу действий», в язык этих ударов, речь неотступно присут- ствующей в наших мыслях незримой толпы. Возможно, для того чтобы воплотить такую речь на сцене, только и нужно, что новое тело: уже не человеческое тело актера / персонажа, а тело существа, которое «вело бы себя как живое, живым не будучи», тело из тени или воска, согласное с этим множественным и ано- нимным голосом4. Так Метерлинк приходит к идее о театре андроидов, связующей романные грезы Вилье де Лиль-Адана с театральным бу- дущим — сверхмарионеткой Эдварда Гордона Крейга или театром смерти Тадеуша Кантора. Эстетическое бессознательное, каковое не- отделимо от эстетического режима искусст- ва, проявляется в полярности двойной сцены немой речи: есть речь, написанная на телах, которая должна быть возвращена к своему языковому значению трудами расшифровки и переписывания; и есть глухая речь безымян- ной мощи, что держится позади всякого созна- ния и всякого значения, — ей нужно придать мистическую традицию, а отнюдь не на шопен- гауэровский «нигилизм». Но здесь меня интере- сует к тому же вызывающий смешение этих двух традиций статус глухой речи, выражения бессо- знательной «воли» бытия. 4 Maeterlinck, «Menus propos... », Introduction..., op. cit., p. 87.
42 ЖАК РАНСЬЕР голос и тело, даже если эти анонимный голос и призрачное тело увлекут человеческий субъ- ект на путь великого отказа, к тому небытию воли, шопенгауэровская тень которого давит всем своим весом на эту литературу бессозна- тельного.
От одного бессознательного к другому Повторим еще раз: я не собираюсь, набра- сывая в самых общих чертах литературную и философскую фигуру эстетического бессо- знательного, устанавливать генеалогию пере- нявшего его черты бессознательного фрейдов- ского. Не идет и речи о том, чтобы забыть о медицинском и научном контексте, в кото- ром разрабатывался психоанализ, или раство- рить фрейдовское понятие бессознательного, экономику влечений и изучение образований бессознательного в исконном представлении о незнаемом знании и мысли, которая не мыс- лит. Не стремлюсь я и перевернуть игру, по- казав, как фрейдовское бессознательное, само того не ведая, зависит от той литературы и то- го искусства, на разоблачение скрытых секре- тов которых оно претендует. Речь идет, ско- рее, о том, чтобы отметить отношения согла- сия и столкновения, которые устанавливаются
44 ЖАК РАНСЬЕР между эстетическим бессознательным и бессо- знательным фрейдовским. Ставку во встрече между двумя бессознательными можно преж- де всего определить исходя из указаний самого Фрейда, из ситуации изобретения психоанали- за, какою он обрисовывает ее в «Толковании сновидений». Психоанализ противопоставляет- ся там определенным научным представлени- ям — представлениям позитивистской медици- ны, которая либо относит причуды погружен- ного в сон разума к пренебрежимым данным, либо выводит их из материально определяе- мых причин. В борьбе с этим позитивизмом Фрейд призывает психоанализ вступить в союз с народными верованиями, со старинными ми- фологическими запасниками, хранящими зна- чение снов. Но на самом деле в «Толковании сновидений» завязывается совсем другой со- юз, каковой и прояснится в книге о «Градиве»: союз с Гете и Шиллером, Софоклом и Шекс- пиром, подчас с кем-то из менее знаменитых и более близких писателей, вроде Линкеуса- Поппера или Альфонса Доде. Причем не про- сто потому, что Фрейд разыгрывает против ав- торитета деятелей науки карту великих имен культуры. Куда глубже: эти великие имена служат провожатыми в предпринимаемом но- вой наукой путешествии по Ахерону. Но годят- ся они на это как раз потому, что простран- ство между позитивной наукой и народными верованиями или мифологическим запасником
ЭСТЕТИЧЕСКОЕ БЕССОЗНАТЕЛЬНОЕ 45 не пусто. Оно является вотчиной того эсте- тического бессознательного, что переопреде- лило предметы искусства как специфические способы соединения мысли, которая мыслит, с мыслью, которая не мыслит. Его занимает литература путешествия в глубины, объясне- ния немых знаков и переписи глухих речей. Литература, которая уже связала поэтическую практику показа и разъяснения знаков с опре- деленным представлением о цивилизации, о ее блистательных внешних проявлениях и тем- ных глубинах, о ее болезнях и подобающих им лекарствах. И такое представление выходит далеко за рамки внимания натуралистическо- го романа к истерическим фигурам и синдро- мам вырождения. Выработать новое лекарство и новую науку, имеющие дело с психе *, можно потому, что имеет место вся та вотчина мыс- ли и письма, что простирается между наукой и суеверием. Но как раз устойчивость этой семи- ологической и симптоматологической сцены и исключает любую тактику простого заинтере- сованного союза между Фрейдом и писателя- ми или художниками. Литература, к которой обращается Фрейд, обладает своим собствен- ным представлением о бессознательном, своим собственным представлением о пафосе мысли, о болезнях и лекарствах цивилизации. Он не * душа (греч.)
46 ЖАК РАНСЬЕР может прагматически ее использовать, не со- хранив бессознательной преемственности. Вот- чина мысли, которая не мыслит, — отнюдь не царство, просто-напросто исследователем ко- торого в поисках спутников и союзников ока- зался Фрейд. Это уже занятая территория, на которой одно бессознательное вступает в со- перничество и конфликт с другим. Чтобы уловить это двойное отношение, нужно вновь поставить вопрос во всей его общ- ности: что нужно Фрейду «в» истории искус- ства? Двояк уже сам по себе и этот вопрос. Что побуждает Фрейда сделаться историком или аналитиком искусства? Каковы ставки развер- нутых анализов, которые он посвятил Леонар- до, «Моисею» Микеланджело или «Градиве» Йенсена, и его достаточно беглых замечаний о «Песочном человеке» Гофмана или «Росмерс- хольме» Ибсена? Почему выбраны именно эти примеры? Что он в них ищет и как их тракту- ет? Этот первый круг вопросов подразумева- ет, как мы видели, и второй: как осмыслить место Фрейда в истории искусства? Его ме- сто не только как «аналитика искусства», но и как ученого, врачевателя психе, толкователя ее образований и их расстройств? Так понимае- мая «история искусства» — нечто совсем иное, нежели череда произведений и школ. Это исто- рия режимов художественной мысли, где под режимом художественной мысли понимается специфический способ связи между различны-
ЭСТЕТИЧЕСКОЕ БЕССОЗНАТЕЛЬНОЕ 47 ми практиками и способ зримости и осмыс- ляемости этих практик, то есть, в конечном счете, представление о мысли как таковой1. Итак, двойной вопрос можно переформулиро- вать следующим образом: что ищет и что нахо- дит Фрейд в анализе произведений и мысли ху- дожников? Какую связь вложенное в эти ана- лизы представление о бессознательной мысли поддерживает с тем представлением, которое определяет один из исторических режимов, эс- тетический режим искусства? Мы можем поставить эти вопросы исхо- дя из двух теоретических ориентиров. Первый провозглашен самим Фрейдом, второй мож- но извлечь из предпочтений, выказываемых в его анализах тем или иным произведениям и персонажам. Как мы видели, Фрейд утвер- ждает объективный союз между психоанали- тиком и художником и, в частности, между психоаналитиком и поэтом. «Поэты и романи- сты — ценные союзники», — утверждает он в начале «Бреда и снов в "Градиве" Йенсе- на» 2. В отношении психе, в отношении позна- ния особых образований человеческой психики 1 По этому поводу позволю себе сослаться на соб- ственную книгу: Le Partage du sensible. Esthétique et politique, Paris, La Fabrique, 2000. 2 Trad. Marie Bonaparte, Paris, Gallimard, 1949, p. 109. [См. рус. пер. в кн.: 3. Фрейд, Худооюник и фантазирование, М., 1995, с. 139. Здесь и далее русские переводы работ Фрейда из этой книги ис- пользованы лишь косвенным образом. — Пер.]
48 ЖАК РАНСЬЕР и их скрытых пружин они знают куда боль- ше, нежели ученые. Они знают то, что уче- ным неведомо, ибо осознают важность и ра- циональность, свойственную той фантазмати- ческой составляющей, которую позитивная на- ука сводит к никчемности химер или к про- стым физическим и физиологическим причи- нам. Тем самым они являются союзниками психоаналитика, того ученого, который про- возглашает, что все проявления духа одина- ково важны, что все эти «фантазии», иска- жения и бессмыслицы глубоко рациональны. Подчеркнем этот важный, подчас недооцени- ваемый пункт: фрейдовский подход к искус- ству продиктован отнюдь не стремлением де- мистифицировать возвышенность поэзии и ис- кусства, сведя их к сексуальной экономике вле- чений. Не руководит им и желание выставить напоказ крохотный — глупый или грязный — секрет, кроющийся за великим мифом о тво- рении. Фрейд, скорее, требует от искусства и поэзии позитивно засвидетельствовать глубин- ную рациональность «фантазии», поддержать науку, стремящуюся некоторым образом вер- нуть фантазию, поэзию и мифологию в серд- цевину научной рациональности. Вот почему его декларация тут же сопровождается упре- ком: поэты и романисты — союзники психоана- лиза только наполовину, поскольку они недо- статочно согласны с рациональностью снов и фантазий. Они недостаточно четко выступают
ЭСТЕТИЧЕСКОЕ БЕССОЗНАТЕЛЬНОЕ 49 за знаковую ценность тех фантазий, перипетии которых изображают. Второй ориентир можно извлечь из фи- гур, выбранных Фрейдом в качестве приме- ров. Некоторые заимствованы из современной ему литературы, из натуралистической дра- мы судьбы в духе Ибсена, из фантазий, в частности, Йенсена и Линкеуса-Поппера, на- следников традиции, восходящей через Гоф- мана к Жан-Полю и Тику. Но эти про- изведения современников Фрейда пребывают в тени нескольких великих образцов. Сре- ди них два великих воплощения Ренессанса: Микеланджело, мрачный демиург грандиоз- ных творений, и Леонардо да Винчи, худож- ник / ученый / изобретатель, человек масштаб- ных грез и проектов, считанные произведе- ния которого, дошедшие до нас, предстают как бы различными фигурами одной и той же загадки. И два романтических героя траге- дий: Эдип, свидетель дикой античности в про- тивовес облагороженной античности во фран- цузской трагедии и пафоса мысли в противо- вес изобразительной логике расклада действий вкупе с гармоническим распределением види- мого и говоримого; и Гамлет, современный ге- рой мысли, которая не действует, или, точнее, мысли, которая действует самой своей безде- ятельностью. Короче, герой дикой Антично- сти, античности Гельдерлина и Ницше, и герой дикого Ренессанса, ренессанса Шекспира, но
50 ЖАК РАНСЬЕР также и Буркхардта и Тэна, противостояще- го классическому строю. Классический строй, как мы уже видели, — не просто этикет при- дворного искусства французского типа. Это собственно изобразительный режим искусства, тот режим, который находит свое первое теоре- тическое обоснование в аристотелевской про- работке мимесиса, свою эмблему — в классиче- ской французской трагедии и свою системати- зацию — в развернутых французских тракта- тах восемнадцатого века, от Батте до Лагарпа, минуя «Комментарии на Корнеля» Врльтера. В самой сердцевине этого режима присутство- вало определенное представление о поэме как упорядоченном складе действий, стремящемся к своему разрешению через столкновение пер- сонажей, преследующих противоречащие друг другу цели и проявляющих в своей речи же- лания и чувства согласно целой системе услов- ностей. Такая система удерживала знание под властью истории, а видимое — под властью ре- чи, в отношении обоюдной сдержанности ви- димого и говоримого. Именно подобный строй и заставил трещать по всем швам романтиче- ский Эдип, герой мысли, которая не знает то- го, что она знает, хочет того, чего не хочет, действует претерпевая и говорит своим немот- ствованием. Если Эдип, приводя за собой це- лую вереницу великих эдиповских героев, ока- зывается в центре разработок Фрейда, то дело
ЭСТЕТИЧЕСКОЕ БЕССОЗНАТЕЛЬНОЕ 51 тут в том, что он служит эмблемой того режи- ма искусства, который признает предметы ис- кусства предметами мысли — в качестве свиде- тельств о мысли, имманентной своему другому и населенной своим другим, о мысли, которая повсюду вписана в язык чувственных знаков и укрывается в его темной сердцевине.
Фрейдовские коррективы Итак, с одной стороны, имеется обращение к художникам, с другой — объективная зависи- мость в отношении допущений определенно- го режима искусства. Остается продумать спе- цифику их связи, специфику вмешательства Фрейда в отношении эстетического бессозна- тельного. Его первая цель, о чем я уже го- ворил, не в том, чтобы установить сексуаль- ную этиологию художественных феноменов, а в том, чтобы выступить по поводу представ- ления о бессознательной мысли, нормирующей продукцию эстетического режима искусства, навести порядок в том, как искусство и ху- дожественное мышление разыгрывают взаимо- отношения знания и незнания, смысла и бес- смыслия, логоса и пафоса, реального и фанта- стического. Вмешиваясь, Фрейд прежде всего стремится отвести ту интерпретацию этих вза- имоотношений, которая играет на двусмыслен-
ЭСТЕТИЧЕСКОЕ БЕССОЗНАТЕЛЬНОЕ 53 ности реального и фантастического, смысла и бессмыслия, дабы препроводить мысль об ис- кусстве и интерпретацию проявлений «фанта- зии» к некоему последнему слову — чистому утверждению пафоса, неприкрашенного бес- смыслия жизни. Он хочет добиться торжества герменевтического, разъяснительного призва- ния искусства над нигилистической энтропией, присущей его эстетической конфигурации. Чтобы понять это, следует поместить рядом два предуведомляющих утверждения Фрейда. Первое я позаимствую из самого нача- ла «Моисея Микеланджело». По словам Фрей- да, его не интересуют произведения искусства с точки зрения их формы. Его интересует «су- щество» : намерения, которые здесь выражают- ся, и содержание, которое вскрывается1. Вто- рое — упрек в адрес поэтов в начале «Гра- дивы» по поводу их двусмысленности в от- ношении значимости «фантазий» духа. Нуж- но сопоставить два этих заявления, чтобы по- нять смысл провозглашенного Фрейдом при- страстия к одному только «содержанию» про- изведения. Как известно, обычно проводимое им исследование содержания направлено к об- наружению вытесненного воспоминания и, в конечном счете, к той отправной точке, ка- 1 «Le Moïse de Michel-Ange», Essais de psychanalyse appliquée, Paris, Gallimard, coll. «Idées», 1971, p. 9 [ср. рус. пер.: 3. Фрейд, ук. соч., с. 218].
54 ЖАК РАНСЬЕР ковой является детский страх кастрации. Та- кое прописывание конечной причины обычно проводится при посредничестве организующе- го фантазма, компромиссного образования, ко- торое позволяет либидо художника, более или менее представленного своим героем, избежать вытеснения и сублимироваться в произведении ценой вписывания в него своей загадки. Из это- го безоговорочного пристрастия вытекает осо- бое следствие, не отметить которое не может и сам Фрейд, а именно биографизация худо- жественного вымысла. Фрейд интерпретирует фантастические сновидения и кошмары Нор- берта Ханольда у Йенсена, студента Натанаэля у Гофмана или Ребекки Уэст у Ибсена как дей- ствительные патологические данные реальных персонажей, для которых писатель послужил более или менее проницательным психоанали- тиком. Крайним примером этому служит снос- ка в «Жутком» о «Песочном человеке», в ко- торой Фрейд берется доказать, что оптик Коп- пола и адвокат Коппелиус составляют единую личность, в данном случае — отца-кастратора. Иными словами, он восстанавливает этиоло- гию случая Натанаэля, ту этиологию, кото- рую врачеватель-фантазер Гофман, возможно, и затуманил, но не до такой степени, чтобы скрыть ее от ученого собрата, ибо «переработ- ка материала фантазией поэта развернулась не настолько буйно, чтобы не удалось воссо-
ЭСТЕТИЧЕСКОЕ БЕССОЗНАТЕЛЬНОЕ 55 здать его первоначальный порядок» 2. Значит, у «случая Натанаэля» имеется некий первона- чальный порядок. За тем, что писатель пре- подносит как плод свободной фантазии, необ- ходимо распознать логику фантазма и сменив- ший обличье первичный страх: страх кастра- ции маленького Натанаэля, выражение семей- ной драмы, пережитой в детстве самим Гоф- маном. Тот же принцип проходит и через всю кни- гу о «Градиве». За «произвольной данностью» и фантастической историей молодого челове- ка, настолько влюбленного в каменную фи- гуру из сновидения, что воспринимает реаль- ную женщину лишь как призрачное видение этой античной статуи, Фрейд берется восста- новить подлинную этиологию случая Норберта Ханольда: вытеснение и замещение подростко- вого сексуального влечения к юной Зое. Этот корректив не только обязывает его основывать свои рассуждения на проблематике, связанной с «реальным» существованием вымышленно- го существа. Он также влечет за собой способ интерпретации сновидений, который с точки зрения принципов Фрейда-ученого может по- казаться наивным. Скрытое послание получа- ется в действительности просто-напросто пере- несением сновидческой фигуры в ее реальный 2 «L'Inquiétant», Œuvres complètes, Paris, puf, 1996, t. XV, p. 165 [ср. рус. пер.: 3. Фрейд, ук. соч., с. 271].
56 ЖАК РАНСЬЕР эквивалент: «Тебя интересует Градива, пото- му что на самом деле тебя интересует Зоя». Эта кратчайшая версия интерпретации пока- зывает, чт<5 здесь имеет место не только про- стое сведение вымышленной данности к кли- ническому синдрому. Фрейд подвергает сомне- нию даже то, что могло бы заинтересовать в этом синдроме медика, то есть диагностику случая фетишистской эротомании. Он в рав- ной степени пренебрегает и тем, что способно вызвать интерес у ученого, стремящегося вос- становить связь клинической практики с исто- рией мифов, а именно с долгой историей ми- фа о влюбленном в изображение, который гре- зит о реальном обладании этим изображени- ем, образцом чему служит Пигмалион. Фрей- да, кажется, интересует только одно: восста- новить в этой истории добротную причинно- следственную интригу, пусть даже рискован- ным образом отсылая при этом к той необ- наружимой данности, каковой является дет- ство Норберта Ханольда. Еще больше, чем правдоподобным объяснением случая Ханоль- да, Фрейд озабочен тем, чтобы опровергнуть статус, которым книга Йенсена наделяет ли- тературные «изобретения». Его опровержение опирается на два основных взаимодополняю- щих пункта: во-первых, на утверждение ав- тора, согласно которому описанные им фан- тпазмы — не более чем изобретения его изоб- ретательной фантазии; во-вторых, на мораль,
ЭСТЕТИЧЕСКОЕ БЕССОЗНАТЕЛЬНОЕ 57 которую тот вкладывает в свою историю: неза- мысловатое торжество «реальной жизни», во плоти, крови и на правильном немецком язы- ке, которая голосом своей тезки Зои насмехает- ся над безумием ученого Норберта и противо- поставляет собственную радостную несконча- емость идеальным сновидениям. Притязания автора на свою фантазию, очевидно, составля- ют с его разоблачением сновидений собствен- ного героя единую систему. И эту систему мож- но было бы подытожить одним фрейдовским словом: «десублимация». Если здесь присут- ствует десублимация, то она — дело скорее ро- маниста, чем психоаналитика. И при этом пре- красно согласуется с его «несерьезным» отно- шением к фантазматическому факту. За «редукцией» литературной данности к необнаружимой патологической и сексуальной «реальности» кроется, таким образом, полеми- ческий заряд, направленный на первоначаль- ное смешение вымышленного и реального, ка- ковое и лежит в основе практики и дискурса романиста. Последний, притязая на фантазм как продукт своей фантазии и опровергая сно- видения своего персонажа принципом реально- сти, обеспечивает себе свободу передвижения по обе стороны от границы между реально- стью и вымыслом. Этой двузначности Фрейд прежде всего стремится противопоставить од- нозначность истории. Важный пункт (который к тому же оправдывает все сокращения ин-
58 ЖАК РАНСЬЕР терпретации) — отождествление любовной ин- триги с рациональной причинно-следственной схемой. Фрейда интересует не конечная при- чина — непроверяемое вытеснение, восходя- щее к необнаружимому детству Норберта, — а причинная сцепленность как таковая. Не име- ет особого значения, реальна история или вы- мышлена. Существенно, что она однозначна, что она противопоставляет романтической и обратимой неразличимости воображаемого и реального аристотелевский склад действий и знаний, направленный к событию узнавания.
О различном использовании детали Соотношение фрейдовской интерпретации с эстетической революцией начинает, таким об- разом, усложняться. Возможность психоана- лиза обеспечивается тем режимом искусства, который отменяет упорядоченные интриги изобразительного века и вновь воздает долж- ное пафосу знания. Но в том, что касается конфигурации эстетического бессознательно- го, Фрейд совершает вполне определенный вы- бор. Он отдает предпочтение первой форме немой речи, симптому, являющемуся следом истории. Он выдвигает ее в противовес дру- гой форме, анонимному голосу бессознатель- ной и бессмысленной жизни. И это противо- стояние приводит его к тому, что он отодвига- ет назад, к старой изобразительной логике, ро- мантические фигуры равноценности логоса и пафоса. Наиболее яркий пример тому достав- ляет текст о «Моисее» Микеланджело. Пред- мет этого анализа действительно исключите-
60 ЖАК РАНСЬЕР лен. В отличие от текста о Леонардо, Фрейд го- ворит здесь не о фантазме, отслеженном по од- ному замечанию. Он говорит о скульптурном произведении, которое, по его словам, не раз приходил рассматривать. И показательным об- разом уравнивает зрительное внимание к де- тали произведения и особый интерес психо- анализа к «несущественным» деталям. Все это проводится, как известно, через доставившую пищу бесчисленным комментариям ссылку — отсылку к Морелли-Лермольеву, сведущему в искусстве медику, который изобрел полусудеб- ный метод атрибуции произведений искусства по тем ничтожным и неповторимым деталям, что выдают руку художника. Метод прочте- ния произведений тем самым отождествляет- ся с парадигмой поиска причин. Но этот метод детали, в свою очередь, может практиковаться двумя разными способами, соответствующими двум основным формам эстетического бессо- знательного. С одной стороны, имеется модель следа, который можно заставить говорить, в котором читается отложившаяся запись неко- ей истории. В своем знаменитом тексте Карло Гинзбург отметил, как через «метод» Морел- ли фрейдовская интерпретация вписывается в великую уликовую парадигму, которая стре- мится реконструировать процесс по его сле- дам 1. Но есть и другая модель, которая видит 1 Carlo Ginzburg, «Traces. Racines d'un paradigme indiciaire», Mythes, emblèmes, traces, Paris, Flam-
ЭСТЕТИЧЕСКОЕ БЕССОЗНАТЕЛЬНОЕ 61 в «незначительной» детали уже не след, поз- воляющий восстановить процесс, а непосред- ственный оттиск нечленораздельной истины, отпечатывающийся на поверхности произведе- ния, расстраивая всякую логику разумно упо- рядоченной истории, рациональной компози- ции элементов. Именно эта вторая модель ана- лиза детали и окажется впоследствии востре- бована историками искусства в качестве про- тивовеса излюбленному Панофским анализу картины на основе изображенной на ней ис- тории или иллюстрируемого ею текста. И эта полемика, которую вчера вел Луи Марен, а се- годня ведет Жорж Диди-Юберман, опирается на Фрейда, который в свою очередь вдохнов- лялся Морелли, обосновывая способ прочте- ния истины в живописи через деталь произве- дения — какую-то разбитую колонну в «Гро- зе» Джорджоне или пятна краски, имитирую- щие мрамор на цоколе «Мадонны с тенями» Фра Анджелико2. Тогда деталь функциониру- ет как частичный объект, несогласуемый фраг- мент, нарушающий упорядоченность изобра- жения, чтобы воздать должное бессознатель- ной истине, каковая является отнюдь не исти- marion, 1989, р. 139-180 [рус. изд.: Карло Гинз- бург, «Приметы. Уликовая парадигма и ее корни», нло, JV« 8, 1994, с. 32-61; пер. С. Козлова]. 2 Louis Marin, De la représentation, Paris, Galli- mard—Le Seuil, 1994; Georges Didi-Huberman, De- vant l'image, Paris, Minuit, 1990.
62 ЖАК РАНСЬЕР ной некой индивидуальной истории, а проти- вопоставлением одного строя другому: таково фигуральное за фигуративным или визуальное за видимым, зримо изображенным. Но к этому востребованному сейчас подходу психоанали- за к прочтению живописи и ее бессознательно- го сам Фрейд не имеет никакого отношения. И уж тем более ко всем тем представляющим ка- страцию головам Медузы, которые современ- ные комментаторы исхитряются обнаружить в каждой голове Олоферна или Иоанна Крести- теля, в деталях прически Джиневры деи Бен- чи, в карандашном изображении водоворота в тетрадях Леонардо... Ясно, что подобный психоанализ Леонар- до, практикуемый, в частности, Луи Мареном, отнюдь не тот, что у Фрейда. Скажем, что в предпочтении к детали сказывается его инте- рес к чему-то совсем иному, к иной истине на- рисованной или изваянной фигуры, истине ис- тории, своеособого субъекта, симптома, фан- тазма. Фрейд ищет фантазм-матрицу для тво- рения художника, а не бессознательный фи- гуральный строй искусства. Однако пример «Моисея» противоречит такому простому объ- яснению. Да, Фрейда интересует именно ста- туя. Но удивителен принцип этого интереса. Долгий, детальный анализ положения рук и бороды в действительности не вскрывает ника- ких секретов детства, никакой шифровки бес- сознательной мысли. Он препровождает к тра-
ЭСТЕТИЧЕСКОЕ БЕССОЗНАТЕЛЬНОЕ 63 диционнейшему вопросу: какой именно момент библейского предания изображен в статуе Ми- келанджело? Не гнев ли это и в самом де- ле Моисея? Он что, и вправду вот-вот уронит на землю скрижали завета? Фрейд как нельзя далек от анализов Луи Марена. Можно даже сказать, что в полемике между Воррингером, который стремится выявить различные типы визуальности, отсылающие к главенствующим психологическим чертам, и Панофским, кото- рый подчиняет выявление форм выявлению изображаемых сюжетов и эпизодов, он факти- чески оказывается на стороне Панофского. И, на более глубоком уровне, его внимание к дета- ли отсылает к логике изобразительного строя, в котором пластическая форма была имита- цией рассказываемого действия, а специфиче- ский сюжет картины совпадал с изображени- ем ключевого момента действия, того момента, который вбирает в себя его направленность и значение. В данном случае Фрейд вычитывает такой ключевой момент в положении правой руки Моисея и скрижалей. Это не тот момент, когда преисполненный негодования Моисей го- тов обрушиться на идолопоклонников. Это мо- мент укрощенного гнева, когда рука выпускает схваченную было бороду и твердо подхваты- вает скрижали. Известно, что такого момента в библейском тексте нет. Фрейд добавляет его ради рационалистической интерпретации, со- гласно которой человек, сам себе хозяин, бе-
64 ЖАК РАНСЬЕР рет верх над служителем ревнивого Бога. В конечном счете внимание к детали служит вы- явлению позы Моисея как свидетельства тор- жества воли. Интерпретированный Фрейдом «Моисей» Микеланджело подобен «Лаокоону» у Винкельмана, выражению укрощающего аф- фект классического спокойствия. И, в случае Моисея, укрощен разумом оказывается именно религиозный пафос. Моисей — герой укрощен- ного, возвращенного к порядку аффекта. Не столь важно знать, не свою ли собственную, к чему клонит традиция, позицию по отношению к ученикам-бунтарям воплотил таким образом патриарх психоанализа, перенеся ее в римский мрамор. Куда больше, чем соответствующий случаю автопортрет, этот Моисей воспроизво- дит классическую сцену изобразительной эпо- хи: торжество воли и сознания, воплощенных на трагической сцене, в опера-сериа или на ис- торическом полотне теми римскими героями, которые стали хозяевами как себе, так и все- ленной: Брутом или Августом, Сципионом или Титом. И более, чем идолопоклонству и от- ступникам, этот Моисей, воплощение победив- шего сознания, противостоит людям без про- изведения, жертвам непроясненного фантазма. Что, конечно же, сразу наводит на мысль о ле- гендарном альтер эго Микеланджело — Лео- нардо да Винчи, человеке тетрадей и наброс- ков, изобретателе множества нереализованных
ЭСТЕТИЧЕСКОЕ БЕССОЗНАТЕЛЬНОЕ 65 проектов, художнике, который так и не при- шел к индивидуализации своих фигур и сно- ва и снова пишет одну и ту же улыбку, сло- вом, о человеке, привязанном к своему фан- тазму, застывшем в гомосексуальном отноше- нии к Отцу.
Одно лекарство против другого Но этому классическому Моисею можно про- тивопоставить и другую «фигуру из камня»: барельеф из «Градивы». По суждению Фрей- да, сходство в походке между каменной фигу- рой и живой девушкой оказывается — наря- ду со встречей с Зоей именно в Помпеях — единственным «изобретенным» и «произволь- ным» элементом в представлении случая Нор- берта Ханольда1. Я бы сказал, скорее, наобо- рот. Эта юная римская дева, легкая походка которой сочетает в себе невесомое парение и прочную опору на землю, это выражение ак- тивной жизни и спокойного в себе отдыха, мо- жет быть чем угодно, но только не произволь- ным изобретением, родившимся в мозгу Виль- гельма Йенсена. Напротив, в ней легко угады- вается сто раз прославленная со времен Шил- 1 «Délire et rêves dans la Gradiva de Jensen», op. cit., p. 148 [ср. рус. пер.: 3. Фрейд, ук. соч., с. 153-154J.
ЭСТЕТИЧЕСКОЕ БЕССОЗНАТЕЛЬНОЕ 67 лера или Байрона, Гельдерлина и Гегеля фигу- ра — походка коры, воспоминание о фризе Пар- фенона или о греческой урне, — вокруг кото- рой целый век грезилось новое представление о чувственной общности, грезилась жизнь, тож- дественная искусству, искусство, тождествен- ное жизни. Норберт Ханольд — не столько экстравагантный молодой ученый, сколько од- на из бесчисленных трагических или комиче- ских жертв вполне определенного теоретиче- ского фантазма: того живого трепета статуи, складок туники, свободной походки, в которых виделось воплощение идеального мира живой общности. «Фантазер» Йенсен просто забавля- ется, сталкивая пригрезившуюся «жизнь» ан- тичного камня и грядущей общности с баналь- ностью жизни мелкобуржуазной: соседи, кана- рейки на окнах, прохожие на улице. Влюблен- ный в жизнь, воплощенную в камне, его ге- рой оказывается возвращен к жизни прозаи- ческой и шаловливой соседки, к заурядности мелкобуржуазного свадебного путешествия в Италию. Это-то и отвергает Фрейд, противо- поставляя свою собственную интерпретацию лечению Зои — то простое устранение снови- дения, которое противостоит катарсису аф- фекта. Он разоблачает сговор между позици- ей фантазера и своего рода прозаическим кон- цом сновидения. Само по себе это разоблаче- ние не ново. Здесь можно вспомнить Гегеля,
68 ЖАК РАНСЬЕР разоблачающего на страницах «Лекций по эс- тетике» произвольность фантазии Жан-Поля или Тика и ее конечную солидарность с фи- листерством буржуазной жизни. В обоих слу- чаях разоблачению у фантастов подвергается особого рода использование остроумия, роман- тического Witz. Но в рамках этой близости, по сути дела, происходит переворот. Гегель противопоставляет субъективному легкомыс- лию Witz субстанциальную реальность остро- умия. Фрейд упрекает писателя-фантазера в том, что тот недооценивает субстанциальность игр Witz. Гегель прежде всего старается отве- сти пустую фигуру «свободной» субъективно- сти, сведенной к своему раз за разом повторя- ющемуся самоутверждению. Фрейд, столкнув- шись с новым развитием эстетического бессо- знательного, в первую очередь ставит под со- мнение определенное представление об объек- тивности, находящее свое краткое выражение в представлении о «мудрости жизни». У хо- хотушки Зои Бертганг и «фантазера» Виль- гельма Йенсена эта мудрость приобретает до- вольно безобидные черты. Но отнюдь не так обстоит дело с другими «лечениями», с дру- гими «окончаниями сновидений», иллюстри- руемыми литературной «терапией» заканчи- вающегося девятнадцатого века. Здесь умест- но вспомнить о двух образцовых вымышлен- ных историях, одна — сочиненная сыном вра- ча, другая — с врачом в качестве героя. Это,
ЭСТЕТИЧЕСКОЕ БЕССОЗНАТЕЛЬНОЕ 69 во-первых, заключение «Воспитания чувств», воспоминание о том неудачном посещении бор- деля у Турчанки, которое после крушения иде- алистических надежд и рассудочных амбиций остается для Фредерика и Делорье лучшим из всего, что с ними произошло. Это и несомненно куда более значимый финал «Доктора Паска- ля» Золя, в свою очередь представляющего со- бой заключение и мораль всего цикла о Ругон- Маккарах. Мораль сия по меньшей мере весь- ма своеобразна, поскольку «Доктор Паскаль» рассказывает о кровосмесительной любви ста- рого доктора, являющегося также историогра- фом семьи, к своей племяннице Клотильде. В конце книги, уже после смерти Паскаля, Кло- тильда, сидя в рабочем кабинете, превращен- ном в детскую, кормит грудью дитя, и этот плод инцеста, не ведая ни о каких культурных табу, поднимает свой крохотный кулачок — не к какому-то лучезарному будущему, а просто подчиняясь слепой и неприкрашенной жизни, утверждающей свое продолжение. Это торже- ство жизни, утверждаемое заурядным и даже сулящим обновление инцестом, в общем и це- лом — «серьезная» и скандальная версия лег- комысленной фантазии Йенсена. И сия мораль представляет то, что Фрейд отвергает, — «дур- ной» инцест, дурной не потому, что оскорбляет мораль, а потому, что отрывает инцестуозную данность от всякой добротной интриги, связан-
70 ЖАК РАНСЬЕР ной с причинностью — И С ВИНОВНОСТЬЮ, ~ ОТ всякой логики освободительного знания. Не знаю, читал ли Фрейд «Доктора Пас- каля». Зато он внимательно прочел одного из современников Золя, автора образцовых исто- рий о душевной смуте и детских тайнах, о ле- чении, признании и исцелении. Я собираюсь поговорить об Ибсене и имею в виду тот ана- лиз, которому Фрейд подверг его пьесу «Ро- смерсхольм» в статье, озаглавленной «Некото- рые типы характеров из психоаналитической практики». Этот текст анализирует несколько парадоксальных типов, противящихся рацио- нальности психоаналитического лечения: одни из них отказываются отступиться от удовле- творения и подчинить принцип удовольствия принципу реальности; другие, наоборот, пото- му что пасуют перед собственным успехом, от- ступаются от удовлетворения в тот самый мо- мент, когда наконец могут его получить, ко- гда оно уже не помечено печатью невозмож- ности или нарушения. Таковы молодая девуш- ка, долгое время строившая козни, чтобы вый- ти замуж, или университетский преподаватель накануне того, как наконец получить кафедру, ради которой он долгое время интриговал; оба они отступают перед успехом своего предпри- ятия. По мнению Фрейда, дело в том, что до- ступность успеха вызывает наплыв неконтро- лируемого чувства вины. Именно здесь всту- пают примеры, почерпнутые из двух образцо-
ЭСТЕТИЧЕСКОЕ БЕССОЗНАТЕЛЬНОЕ 71 вых пьес — «Макбета», конечно же, но также и «Росмерсхольма». Поскольку пьеса Ибсена известна куда меньше шекспировской, умест- но напомнить ее интригу. Действие происхо- дит в старом имении вблизи городка, распо- ложенного в одном из норвежских фьордов. В усадьбе, отделенной от мира переброшенным через водопад мостком, живет бывший при- ходский пастор Росмер, наследник старинно- го дворянского рода, жена которого, страдая душевным расстройством, за год до того бро- силась в мельничный водопад. В том же име- нии живет гувернантка Ребекка, обосновавша- яся здесь после смерти своего приемного отца доктора Веста. Последний, поборник свободо- мыслия, воспитывал Ребекку после смерти ее матери и привил ей либеральные идеи. След- ствия проживания Росмера и молодой женщи- ны под одной крышей двояки. С одной сто- роны, бывший пастор сам обращается к либе- ральным идеям и открыто высказывает их, к величайшему возмущению своего шурина, гла- вы местной партии порядка ректора Кролла. С другой, его интеллектуальная близость с Ре- беккой перерастает в любовное чувство. Ро- смер предлагает девушке стать его женой. Од- нако Ребекка, выказав поначалу радость, за- являет, что это невозможно. Вслед за этим ректор Кролл открывает своему зятю, что его сестру подтолкнули к самоубийству, а Ребек- ке — что она незаконнорожденная: на самом
72 ЖАК РАНСЬЕР деле она — родная дочь своего «приемного от- ца». Ребекка категорически отказывается в это поверить, зато уверяет, что именно она зарони- ла в рассудок покойницы идеи, подтолкнувшие ту к самоубийству. После чего решает поки- нуть имение, тогда как Росмер во второй раз умоляет ее стать его женой. Но Ребекка сно- ва отказывается. Она уже не та юная, жадная до успеха девушка, говорит Ребекка, которая здесь некогда поселилась и ненавязчиво оттес- нила в сторону мешавшую ей жену Росмера. Если Росмер обратился, общаясь с нею, к сво- бодомыслию, ее, в свою очередь, общение с ним облагородило. Она уже не может наслаждать- ся достигнутым успехом. Именно здесь и вступает Фрейд, который в очередной раз намерен исправить объясне- ния автора и восстановить истинную этиоло- гию данного случая. Приведенные Ребеккой моральные соображения, говорит он, всего- навсего прикрытие. Сама же молодая женщи- на упоминает и куда более веский довод: у нее есть «прошлое». И легко понять, что это за прошлое, проанализировав, как она реагиру- ет на раскрытие тайны своего рождения. Ко- ли она так яростно отказывается признать, что является дочерью Веста, и это откровение вле- чет за собой ее признание в преступных махи- нациях, то дело тут в том, что она была любов- ницей своего якобы приемного отца. Именно осознание инцеста и пробудило в ней чувство
ЭСТЕТИЧЕСКОЕ БЕССОЗНАТЕЛЬНОЕ 73 вины. Именно инцест, а не моральное обраще- ние, противостоит успеху молодой женщины. Чтобы понять ее поведение, нужно восстано- вить эту истину, которую пьеса не выговари- вает, которую она может высказать разве что смутными намеками2. Но, противопоставляя таким образом скры- тую «подлинную» причину провозглашаемой героиней причине «морализаторской», Фрейд забывает о том, что для Ибсена придает по- ведению Ребекки конечный смысл. Он забы- вает о финале пьесы, который не согласуется ни с морализирующим обращением, ни с по- давленностью бременем вины. Преображение Ребекки в действительности происходит по ту сторону добра и зла. Оно выражается не в об- ращении к благой морали, а в невозможности действовать, в невозможности проявлять во- лю. Конец истории для Ребекки, которая боль- ше не хочет действовать, и для Росмера, ко- торый не хочет знать, являет собой мистиче- ское единение особого типа. Они действитель- но соединяются, радостно направляясь к мо- стику, чтобы вместе броситься в поток. По- следнее единение знания и незнания, действия и претерпевания, верное логике эстетического 2 «Quelques types de caractères dégagés par le travail psychanalytique», Œuvres complètes, Paris, puf, 1996, t. XV, p. 36 [ср. рус. пер.: «Некоторые ти- пы характеров из психоаналитической практики», 3. Фрейд, ук. соч., с. 247-248].
74 ЖАК РАНСЬЕР бессознательного. Истинное лечение, истинное исцеление — это шопенгауэровский отказ от во- ли к жизни, уход в первозданное море неволе- ния, «высшее сладострастие», в которое погру- зилась Изольда у Вагнера и которое молодой Ницше уподобил торжеству нового Диониса. Это-то сладострастие Фрейд и отверга- ет. Против него и выдвигает добротную при- чинно-следственную интригу, рациональность чувства вины, высвобожденного лечением рек- тора Кролла. Он противится не морализиру- ющему объяснению, а этой «невинности» по- гружения в первозданное море. Здесь снова прорывается двусмысленность его отношений с эстетическим бессознательным: перед лицом нигилизма, той радикальной тождественности пафоса и логоса, которая во времена Ибсена, Стриндберга и вагнеризма оказывается конеч- ной истиной и «моралью» эстетического бес- сознательного, Фрейд в общем и целом ока- зывается в позиции Корнеля и Вольтера пе- ред лицом неистовства Эдипа. В противовес этому пафосу он стремится восстановить доб- ротную причинно-следственную сцепленность и подтвердить положительные достоинства по- следствий знания. Сила подобной ставки чув- ствуется и в другой, более краткой отсылке к еще одной «психоаналитической» драме Ибсе- на, «Женщина с моря», в которой супругу док- тора Вангеля преследует неодолимый зов мо- ря. Когда муж предоставляет ей свободу уй-
ЭСТЕТИЧЕСКОЕ БЕССОЗНАТЕЛЬНОЕ 75 ти со случайно встреченным моряком, в ко- тором она чувствует воплощение этого зова, Эллида отказывается. Подобно тому, как Ре- бекка утверждала, что изменилась под воздей- ствием Росмера, она заявляет, что освобожде- на выбором, который ей предоставил муж. По- скольку она может выбирать, она останется с ним. На этот раз, однако, соотношение между соображениями автора и интерпретатора ока- зывается противоположным. Фрейд в действи- тельности подтверждает интерпретацию само- го персонажа и признает успех проведенно- го доктором Вангелем «лечения». Ибсен же в своих подготовительных заметках, где история вкратце пересказывается в откровенно шопен- гауэровских терминах, низводит эту свободу к иллюзии: «Наверху, в тени фьордов и в неиз- менном уединении, жизнь внешне весела, легка и увлекательна. Тем не менее проводится идея, что жизнь подобного рода — всего лишь тень жизни. Никакой энергии в действии; никакого стремления к свободе. Одни чаяния и упова- ния. Так течет жизнь коротким ясным летом. А потом... погружаешься во мрак. Тогда про- сыпается острое желание большой, нездешней жизни. Но что от этого выигрываешь? Вме- сте с обстоятельствами и духовным развити- ем растут потребности, чаяния, упования [...] Повсюду пределы. Откуда и меланхолия, за- полоняющая, будто приглушенная жалобная песнь, всю жизнь и поступки людей. Ясный
76 ЖАК РАНСЬЕР летний день, за которым приходит непрогляд- ная тьма... вот и все [...] Притягательная си- ла моря. Стремление к морю. Принадлежащие морю люди, С ним связанные. Зависящие от моря. Обязанные туда вернуться [...] Великая тайна — зависимость человека от "силы без во- ли"»3. Таким образом, смена времен года на Севере отождествляется с крушением иллюзий изображения в небытие ничего не волящей во- ли. Этой заложенной в интриге морали Фрейд на сей раз противопоставляет мораль, которую провозглашают доктор Вангель и «женщина с моря». Можно сказать, что такова ставка эпохи. Но в этой «ставке эпохи» нет ничего злободнев- ного. Речь идет не просто о борьбе с идеологи- ей, свойственной духу эпохи — эпохи, впрочем, уже слегка отошедшей, когда Фрейд писал свои тексты. Речь, собственно, идет о борьбе между двумя бессознательными, между дву- мя представлениями о том, что держится под окультуренной поверхностью общества, двумя представлениями о болезни и исцелении циви- лизации. Ибо мы говорим об эпохе, уточним это. «Моисей Микеланджело» датирован 1914 годом, «Жуткое» — 1915-м, как и текст об Иб- сене*. Не за горами и «По ту сторону принци- 3 Ibsen, «La Dame de la mer», Œuvres complètes, Paris, Pion, 1943, t. XIV, p. 244-245. * В действительности «текст об Ибсене» датируется 1916 годом, а «Жуткое» — 1919-м.
ЭСТЕТИЧЕСКОЕ БЕССОЗНАТЕЛЬНОЕ 77 па удовольствия», поворотный пункт в рабо- тах Фрейда, вводящий в игру влечение к смер- ти. Известно, как Фрейд объясняет этот пово- рот в своей мысли. Утверждение о влечении к смерти выводится из изучения проблемати- ки «травматического невроза». Но его обна- ружение связано также с нанесенным войной 1914 года ударом по оптимистическим взгля- дам, направлявшим детский период психоана- лиза и простое противопоставление принци- па удовольствия принципу реальности. Однако вполне дозволительно подумать, что это объ- яснение не исчерпывает всей сути дела. От- крытие влечения к смерти является к тому же и эпизодом в долгой, более или менее замас- кированной очной ставке Фрейда с великим наваждением эпохи формирования психоана- лиза: с бессознательным шопенгауэровской ве- щи в себе и с великими литературными про- изведениями, возвращающими к этому бессо- знательному. В самом деле, конечным секре- том любого «большого» романа об иллюзиях воли, в котором вкратце предстает литерату- ра целого столетия, литература эстетическо- го века, является то, что сохранительиые ин- стинкты жизни сохраняют в итоге за жизнью направленность к «ее» смерти, а «хранители жизни» суть также и «спутники смерти». С этим-то секретом Фрейд и не переставал сра- жаться. И именно интерпретация «принципа
78 ЖАК РАНСЬЕР реальности» и лежит в основе исправлений, ко- торым Фрейд подвергает интригу у Йенсена, Гофмана или Ибсена. Именно очная ставка с логикой эстетического бессознательного и по- буждает его восстановить правильную этиоло- гию случаев Ханольда и Натанаэля, правиль- ный конец «Росмерсхольма», а также и пра- вильную позу Моисея, позу спокойствия, разу- ма, победившего священный пафос. Все проис- ходит так, будто эти анализы были в равной степени и средствами сопротивления той ни- гилистической энтропии, которую Фрейд уло- вил и отверг в произведениях эстетического ре- жима искусства и которой, однако, он воздаст должное, теоретически осмыслив влечение к смерти. Тогда можно понять парадоксальное со- отношение между эстетическими анализами Фрейда и теми анализами, которые позднее станут на него ссылаться. Последние будут стремиться опровергнуть фрейдовский биогра- физм и его безразличие к художественной «форме». В особенностях безмолвно отвергаю- щего фигуративный рассказ живописного маз- ка, в «запинках» литературного текста, отме- чающих действие в языке какого-то «другого языка», будут искать они отдачу бессознатель- ного, понятую как оттиск безымянной истины или потрясение от мощи Другого, в принци- пе превосходящей любое адекватное чувствен- ное представление. В начале «Моисея» Фрейд
ЭСТЕТИЧЕСКОЕ БЕССОЗНАТЕЛЬНОЕ 79 упоминает о потрясении, вызываемом велики- ми произведениями, и о смятении, которое мо- жет охватить мысль перед загадкой этого по- трясения. «Не утверждалось ли даже каким- либо специалистом по эстетике, что именно эта растерянность нашего разума и обусловли- вает наивысшую степень воздействия, на ка- кую только способно произведение искусства? Мне, однако же, трудно поверить в подобное условие» 4. Движущая сила фрейдовских ана- лизов, причина предпочтения, которое он от- дает биографической интриге, именно в этом: он отказывается" приписать мощь живописи, скульптуры или литературы этой растерянно- сти. Чтобы снять тезис гипотетического специ- алиста по эстетике, он готов переделать любую историю и даже, если понадобится, переписать священный текст. Но сей гипотетический для него специалист по эстетике сегодня является весьма заметной фигурой в поле эстетической мысли и зачастую ссылается на Фрейда, что- бы обосновать тот тезис, который последний стремился опровергнуть, тезис, связывающий силу произведения с эффектом растерянности. Здесь в первую очередь приходят в голову поздние анализы Лиотара, разрабатывающие эстетику возвышенного, тремя столпами кото- 4 Essais de psychanalyse appliquée, p. 10 [ср. с. 218 рус. пер.].
80 ЖАК РАНСЬЕР рой являются Бёрк, Кант и Фрейд5. Эстети- ческой «несостоятельности» Лиотар противо- поставляет мощь живописного мазка, понима- емую как%сила отрешения. Субъект при этом обезоружен чеканящим ударом айстетона*, чувственного, которое воздействует на неза- щищенную душу, он сталкивается с мощью Другого — в конечном счете, с могуществом невыносимого для взгляда лица Бога, — кото- рый ставит зрителя в положение Моисея перед пылающим кустом. Фрейдовской сублимации- возвышению противостоит этот чекан возвы- шенного, обеспечивающий торжество не сво- димого ни к какому логосу пафоса, пафоса, в конечном счете отождествляемого с самим мо- гуществом призывающего Моисея Бога. Соотношение между двумя бессознатель- ными представляет тогда собой совершенно особый случай чехарды. Фрейдовский психо- анализ предполагает ту эстетическую револю- цию, которая отменяет причинный строй клас- сического изображения и отождествляет могу- щество искусства с непосредственной тожде- ственностью противоположностей, логоса и па- фоса. Он предполагает литературу, покоящую- ся на двойной силе немой речи. Но в рамках этой двойственности Фрейд делает свой выбор. 5 См., в частности: L'Inhumain, Paris, Galilée, 1988; Moralités postmodernes, Paris, Galilée, 1993. * воспринимаемое чувствами, чувственное (греч.)
ЭСТЕТИЧЕСКОЕ БЕССОЗНАТЕЛЬНОЕ 81 Наследию силы глухой речи, нигилистической энтропии, он противопоставляет другую фор- му немой речи, иероглиф, открытый работе ин- терпретации и надеждам на исцеление. И, сле- дуя этой логике, склонен приравнять порож- денное «фантазией» произведение и работу по его расшифровке к той классической интриге узнавания, которую отменила эстетическая ре- волюция. Тем самым он возвращает в рамки изобразительного режима искусства те фигу- ры и те интриги, которые этот режим не при- знавал и которые в его распоряжение лишь эта эстетическая революция и предоставила. Сего- дня такому возвращению противостоит другой фрейдизм, который оспаривает фрейдовский биографизм и с куда большим уважением от- носится собственно к сущности искусства. Он представляется более радикальным, свобод- ным от пережитков изобразительной тради- ции, согласованным с тем новым художествен- ным режимом, который предоставляет ему его Эдипа, режимом, который уравнивает актив- ное и пассивное, одновременно утверждая ан- тиизобразительную самостоятельность искус- ства и его глубоко несамостоятельную при- роду, его значение свидетельства о действии сил, которые выходят за рамки субъекта и ис- торгают его из самого себя. И поэтому, ко- нечно же, этот другой фрейдизм опирается в первую очередь на «По ту сторону принципа удовольствия» и на все те тексты 1920-30-х
82 ЖАК РАНСЬЕР годов, которые знаменуют произошедший от- ход от Фрейда, исправляющего Йенсена, Иб- сена или Гофмана, от Фрейда, восхищающего- ся избывшим священное неистовство Моисеем. Но поэтому он должен противоположным об- разом судить и рядить в противоречивой ло- гике эстетического бессознательного, в поляр- ности немой речи. Он должен по достоинству оценить глухую мощь речи Другого, не своди- мой ни к какой герменевтике. То есть должен взять на себя нигилистическую энтропию, да- же если придется преобразовать сладострастие возврата к первозданной бездне в священное отношение к Другому и Закону. И тогда этот фрейдизм совершает вокруг фрейдовской тео- рии поворотное движение, возвращая на имя Фрейда и вопреки ему тот нигилизм, с кото- рым он без устали бился в своих эстетических анализах. И выступает такое поворотное дви- жение как отказ от эстетической традиции6. Однако вполне может статься, что это про- сто последняя шутка, сыгранная эстетическим бессознательным с бессознательным фрейдов- ским. 6 См. в особенности текст «Anima minima», завер- шающий книгу Жан-Франсуа Лиотара «Постсо- временные нравоучения» (Moralités postmodemesy op. cit., p. 199-210).
ПРИЛОЖЕНИЕ ЖАН-ФРАНСУА ЛИОТАР ANIMA MINIMA
Когда в качестве предметов веры и моделей за- конодательства начинает не хватать идеалов, по- требность в подзарядке от них не ослабевает, она переносится на манеру их представления. Кант на- зывал манерой modus aestheticus — эстетический модус — мышления. Эстетика — модус той циви- лизации, которую покинули идеалы. Она пестует удовольствие их представлять. И тогда величает себя культурой. Идеалы западной цивилизации, вышедшие из античной, христианской и современной традиций, провалились. Причина провала не в том, что зовут реальностью — исторической, социальной, поли- тической, научно-технической. Периодически по- вторяющиеся кризисы (а точнее — постоянный кризис), которыми питаемо становление Запада, проистекают из существенных особенностей его устройства. Запад — та цивилизация, которая за- дается вопросом о сущности своей цивилизованно- сти. Своеособость западной цивилизации кроется в этом вопрошании, которое взамен наделяет ее универсальностью, утверждает она. Повторяющимся жестом Запад запасается иде- алами, задает им вопросы, их отбрасывает. Этот
86 ЖАН-ФРАНСУА ЛИОТАР жест относится не только к философии, сиречь греческой традиции. Не меньше потенциальных сомнений и нигилизма и в христианском таинстве или в физике и метафизике классической совре- менности. Какое бы имя ей ни давала традиция, мощь негативного возвышает в этом имени свою претензию на универсальность и обещает реализо- вать и целиком понять возможный опыт. Абсолют- ное знание требует законченного нигилизма. Эстетика числит себя актуальной (присутствую- щей, действующей), поскольку Запад актуализи- рует свой нигилизм, с меланхолическим удовле- творением созерцая оставляемые за собой повер- женные идеалы. Эстетика нова, поскольку ниги- лизм стар. Запад знает, что цивилизации смертны. Но того, что он об этом знает, достаточно, что- бы сделать его бессмертным. Он живет за счет их смерти, как и своей собственной. Он превращает себя в музей этого мира. И тем самым перестает быть цивилизацией. Он становится культурой. Мы не испытываем недостатка в словах, крити- куя присущую нашей культуре эстетизацию: ин- сценировка, сенсационность, медиатизация, симу- ляция, гегемония артефактов, засилие мимесиса, гедонизм, нарциссизм, самодостаточность, само- аффектация, самоустроение — несть им числа. Все они свидетельствуют об утрате объекта и о пре- восходстве воображаемого над реальностью. Мож- но составить опись этого тихого разочарования по всем областям мысли и деятельности: «науки о че- ловеке» на этот счет неистощимы. Привожу на- угад: отмирание крестьянства, экологическое со- хранение природы, телевизионная война в Заливе, глобальные финансовые спекуляции, наука как ху-
ANIMA MINIMA 87 дожественное изобретение, отказ от политики, все- возможные «раскрепощения» — женщин, детей, меньшинств, сексуальных ориентации. Культура состоит в рассеивании всего относящегося в су- ществовании индивидуальных или коллективных тел к судьбе, горю и конечности. Она — бесте- лесная эстетика, примышленная вместе с умерен- ными, профильтрованными айстета*. Ей нужна «pensiero debole» ** (Ваттимо), в которой симуля- кры субъектов обмениваются симулякрами объ- ектов (Бодрийяр) на единственном «демократи- ческом» условии: чтобы ничто не препятствовало «собеседованию» (Рорти). Налицо признаки того, что ядом эстетики зараже- на также и философия — до такой степени, что надеется найти в ней лекарство от собственного разочарования. Она-де почерпнет в эстетике уте- шение, сохранив благодаря ей контакт с реально- стью. Если реальность эстетизируется, философия займется эстетикой, или даже станет эстетикой, — и останется дочерью своего времени. Ей следует, однако, помнить, что все это — сплошной вздор. Прежде всего потому, что фило- софии никогда не избавиться от своей незаконно- рожденности. Преждевременная или запоздалая, она всегда остается отпрыском морганатического брака; очень редко ее время признается в своем от- цовстве. И не без оснований. Мысль Спинозы, как и живопись Рембрандта, — не вполне отпрыск гол- ландского семнадцатого века. Как и художествен- ное, философское не сводимо к культурному. * чувственными восприятиями (греч.) ** бессильная мысль (итал.)
88 ЖАН-ФРАНСУА ЛИОТАР С другой стороны, если реальность настояще- го времени ирреализуется в обобщенном вообра- жаемом, как философия могла бы стать его до- черью? Эстетизируясь? Но философская эстети- ка, научившись различать такие идеальности, как истинное, благое и прекрасное, обособила эту по- следнюю и посвятила ей четко очерченную мыс- лительную дисциплину, отличную от тех, которых требуют остальные. Современная культура погру- жает эти идеальности, топя их различия, в бульон эстетизации. По-видимому, философия не должна в свою очередь в него погружаться, а, напротив, должна употребить власть по разграничению сего упрощающего смешения, не забыв задаться вопро- сом, как эта власть сегодня употребляется. Наконец, первейший мотив, по которому тради- ционному философу следовало бы отказаться от помощи эстетики, заключается в том, что он не мо- жет закрыть глаза на «несостоятельность», прису- щую этой последней по отношению к доказатель- ному дискурсу. Только что мною упомянутая «чет- ко очерченная мыслительная дисциплина», требу- емая для испытания вкуса, с первых шагов фи- лософской эстетики оказала такое сопротивление засилию логоса, что поколебала его господство. Ес- ли философия должна обратиться в эстетику или, того хуже, стать эстетической, ей скорее всего при- дется отказаться от всех своих преимуществ раци- онального знания. Отнюдь не отражая в самой се- бе окружающую эстетизацию, философия должна будет усугубить — и как можно детальнее разрабо- тать — «катастрофические» последствия, провод- ником которых в ее лоне на протяжении уже двух веков служит философская эстетика. Тем самым
ANIMA MINIMA 89 она кладет конец философской эстетике, ее пол- ностью завершая. Достаточно вкратце напомнить присущие этой последней трудности. Вместе с художественной критикой она занимает место в современной мыс- ли как раз в тот момент, когда искусство начинает преподноситься как деятельность в себе, несводи- мая к полаганию культовых и политических целей, которые всегда и повсюду ее направляли. В нача- ле восемнадцатого века открываются первые пуб- личные выставки. Музыкальные, визуальные, ли- тературные каноны, так или иначе установленные классической или христианской поэтикой, узако- нивали произведения, призванные волновать при- дворное общество и круг приверженцев, причем и те, и другие этими канонами и формировались. Канонами же диктовались манеры, основанные на той или иной концепции идеальной красоты (а од- новременно и на концепции блага). Напротив, новая публика выставок и салонов в том, что касается вкуса, совершенно неведома. Она берется судить о произведениях, не научив- шись подчинять свое удовольствие правилам. И не очень-то задумывается об идеальностях. Итак, если имеются условия доставляемого искусством удовольствия, они не являются нормирующими вкус априорными правилами, они могут быть только закономерностями, извлекаемыми из мно- жества свободно выдвинутых суждений. Эстетика рождается из этого устраняющего поэтику перево- рачивания и тотчас же сталкивается с апорией, на которую ее обрекает собственный статус философ- ской дисциплины: аргументировать условия суж- дения вкуса, каковое не должно определяться по- нятийно.
90 ЖАН-ФРАНСУА ЛИОТАР Либо эти условия все-таки определимы; тогда определен и вкус, и мы возвращаемся к старому режиму поэтики. Либо вкус не определен; тогда эс- тетика не может быть аргументирована, и чувство прекрасного остается погруженным в ночь интуи- ции, где ценны все суждения и серы все кошки. Кантовская критика разрабатывает эту фаталь- ную альтернативу под названием антиномии вку- са. Но, чтобы разрешить последнюю, она должна поддержать несколько логических монстров, та- ких как целесообразность без представления о ко- нечной цели, всеобщность без понятия, необходи- мость всего-навсего как образец и, прежде всего, свободное от всякого интереса удовольствие. За невозможностью приспособиться к этим парадок- сам эстетика падает в ту или другую сторону; ее либо изгоняет, либо берет в заложники аргумен- тативный дискурс. Как бы там ни было, с того шаткого порога, на котором она держится, эсте- тика отказывает простому понятию в способности определить чувство прекрасного. Едва родившись, отказывает рационалистической философии в на- деждах на свертывание совокупности опыта в еди- ную систему. Загадка все же может разрешиться, но тайна должна остаться для разума непроницаемой. Кра- сота формы является загадкой для рассудка. Но что нас может взволновать «присутствие» в чув- ственном некоей «вещи», которую чувственное не в состоянии представить облеченной в формы, — это неразрешимая нормальной логикой тайна. Тем не менее все описания чувства возвышенного схо- дятся к этой неувязке. Закономерности природы приходят в расстройство, восприятию не удается
ANIMA MINIMA 91 удержать свое поле, и со времен Лонгина при- нято, что эта катастрофа айстесиса * может по- служить поводом для самого напряженного эсте- тического переживания. Предельное эстетическое чувство, спазм возвышенного испытывается — как удовольствие вкуса — по случаю некоего ощуще- ния. Но все потому, что это чувственное ощущение выходит за рамки чувствительности и захватыва- ет ее вплоть до полной утраты, вместо того чтобы побудить откликнуться в ней то спокойное сочув- ствие, с которым она отдается прекрасному. Никакое тежпе**, очевидно, не может добиться этого эффекта Überschwengliche***, и искусство, домогающееся возвышенного, обречено на неле- пость. Природа же порождает подобное пережи- вание только при условии утраты своей естествен- ности. Следовательно, не существует поэтики воз- вышенного. Да и существует ли его эстетика? Воз- вышенное требует, скорее, некоей негативной он- тологии. Что не мешает ждать от искусств самого настоящего абсурда: чтобы они свидетельствовали в чувственном (визуальном, литературном, музы- кальном. ..), что чего-то чувственному недостает или что-то его превосходит, — имя же не играет никакой роли, речь идет о неименуемом. Это ожидание обращено не только к тем про- изведениям, которые историки искусства зовут «авангардными». Или же авнгардны все «великие» произведения. Ибо их непреходящий характер ко- ренится в апории того нематериального «присут- чувство, чувствование, ощущение (греч.) искусство, мастерство, прием (греч.) восторженность (нем.)
92 ЖАН-ФРАНСУА ЛИОТАР ствия», о котором намекает их материя. Современ- ные авангарды только и сделали, что о нем на- помнили. Если эти произведения сохраняют под- час живую способность нас волновать и с исчез- новением своего «культурного контекста», то, ко- нечно же, потому, что мы образуем ту публику без определенного вкуса, которую наделила полномо- чиями современность; но прежде всего потому, что сквозь «манеры» своего времени они апеллируют к таинственному, ни с каким временем не связан- ному «присутствию», удостоверяют его в чувствен- ном. Всегда непохожие друг на друга, они возносят одну и ту же жалобу: эстетическое существование беспрестанно пробуждает от рабства и смерти. В великом произведении искусства всегда слышится поднятая перед угрозой небытия тревога. Философское общее место — противопоставлять ложную полноту кажимостей истине бытия в ее от- сутствие. Именно поэтому философию возмущает настойчивость эстетического чувства, упорствую- щего в своей привязанности к иллюзии. Но фило- софия низводит при этом ощущение до одного из способов познания, никчемность которого с легко- стью и показывает. Тогда как ощущение — это так- же и аффекция, которую «субъект» — следовало бы сказать: мысле-тело, я же назову: анима* — испытывает по поводу чувственного события. Ис- тинный или ложный, айстесис непосредственно видоизменяет аниму, смещая ее расположенность * душа (лат.)
ANIMA MINIMA 93 (ее хексис*) в сторону довольства или неудоволь- ствия. Философская эстетика принимает эту вза- имосвязь в качестве принципа. Каковой, однако, предполагает некую душевную субстанцию, наде- ленную способностью аффектироваться, затраги- ваться воздействием. В дальнейших рассмотрени- ях сия метафизическая посылка будет вынесена за скобки. Философская эстетика может видеть в такой спонтанной аффектируемости души чувственным знак изначальной согласованности мысли с миром. И философия подчас считала, что может основать на этой гармонии принцип некоей телеологии чув- ственной для разума природы. Тем самым не при- давая значения двусмысленности ощущения, вы- явленной, однако, анализом столь противоречиво- го само по себе чувства возвышенного. Аффектируемость, затрагиваемость души ощу- щением — не только знак их соучастия. Более тай- ным образом она заключает в себе их абсолют- ную зависимость друг от друга. Апима только аф- фектированной и существует. Ощущение, прият- ное или отвратительное, сообщает к тому же ани- ме, что ее не было бы вовсе, что она осталась бы неодушевленной, если бы ничто ее не затраги- вало. Эта душа — всего лишь пробуждение аф- фектируемости, та же остается незатронутой за неимением тембра, цвета, аромата, за отсутстви- ем возбуждающего ее чувственного события. Эта душа не затрагивает сама себя, ее трогает, аф- фектирует только другое, «извне». Существова- ние не относится здесь ни к сознанию, нацелен- * (устойчивое) состояние (греч.)
94 ЖАН-ФРАНСУА ЛИОТАР ному на свой ноэматический коррелят, ни к по- стоянной субстанции. Существовать — быть про- бужденным из небытия незатронутости неким чув- ственным «там». Мгновенно сгущается аффектив- ная туча и на мгновение* переливается своими от- тенками. Ощущение взламывает инертное несуществова- ние. Оно его тревожит, можно было бы сказать: оно его осуществляет. То, что называют жиз- нью, происходит из насилия, которому подвергает- ся извне летаргия. Анима только принуждаемой и существует. Айстетон вырывает неодушевленное из того лимба, где оно несуществует, он пронзает его пустоту своей молнией, он порождает оттуда душу. Звук, запах, цвет извлекают из нейтрально- го континуума, из вакуума, биение чувства. Душа начинает существовать в подчинении у чувственного, подвергшаяся насилию, униженная. Условием эстетического служит рабское следова- ние айстетону, иначе это анестезия, бесчувствие. Либо пробужденная удивлением перед другим, ли- бо уничтоженная. Качество чувства, его сущность, довольство, неудовольствие, или же они оба вме- сте, могут заставить забыть это условие, они его не упраздняют. Даже в своих самых живых порывах душа остается движимой, возбуждаемой извне, ли- шенной самостоятельности. Ненадежной, неподго- товленной, как и пробуждающее ее чувственное событие. Даже тогда, когда оно задевает ее за жи- вое, вживе ввергает в страдания и /или удоволь- ствия, при всей своей увлеченности она остается зажатой между ужасом угрожающей ей смерти и отвращением перед своим рабским существовани- ем. А если бы айстетона не стало? Что же! Пусть
ANIMA MINIMA 95 айстетона не станет — и покончим с этим! В сек- рете согласия души с чувственным пребывает обя- занная этому double bind * скорбь. Так описанное эстетическое условие не лишено сходства с антиномической текстурой чувства воз- вышенного, признаваемой со времен Лонгина все- ми аналитиками, в особенности Бёрком и Кантом. Настоящее описание распространяет сферу при- ложения специфического анализа чувства возвы- шенного на любое эстетическое чувство. Худож- ники, писатели, подчас философы, современники силятся уловить в ощущении «присутствие» того, что от ощущения ускользает: нюансы звука, хро- матизма или голоса «населяет» нейтральное, се- рое, blank**. Ощущение спасается от этого ничто под угрозой туда кануть. В роскошнейших полот- нах Боннара, Моне экзальтация цвета протестует против слепоты. Поэма удерживает в своих словах безречие. «Го- ворить, когда нечего сказать», — пишет Элюар в «Граде скорби». Божество незримого, говорит Сэм Френсис, слепое божество, дожидается помо- щи художников, чтобы сделать для нас зримым то, что оно «видит». Музыка Джона Кейджа — это дань уважения тишине. Искусство есть обет души ускользнуть от сулимой ей чувственным смерти, восславляя, однако же, в самом этом чувственном то, что извлекает ее из несуществования. Бёрк опи- сывает именно этот double bind. Аниме угрожа- ет лишение: речи, света, звука, жизни вдруг аб- солютно не станет. Это terror***. Внезапно угроза * двойной захват (англ.) ** невыразительное, лишенное содержания (англ.) *** страх, ужас (англ.)
96 ЖАН-ФРАНСУА ЛИОТАР снимается, ужас приостанавливается, это delight *. Искусство, письмо оказывают снисхождение осуж- денной на смертные муки душе, но так, что она эти муки не забывает. Сегодняшняя «современность» не ждет от ай- стесиса, что он дарует душе покой прекрасного согласия; она ждет, что он в последний момент вы- рвет ее из небытия. Сравните желтые тона «Хлеб- ного поля» Ван Гога с желтым у Вермеера, вно- сящим умиротворение в городские стены Дельф- та. За два века при всех перипетиях темы воз- вышенного проблематика нигилизма, из которой она проистекает, распространяется на сам подход к чувственному, как литературному, так и художе- ственному. Нигилизм не только кладет конец дей- ственности великих раскрепощающих повествова- ний, не только влечет за собой утрату ценностей и смерть Бога, что делает метафизику невозмож- ной. Он бросает подозрение на основную эстети- ческую мысль. Айстетон есть событие; душа су- ществует, только если оно ее побуждает; когда его нет, она рассеивается в небытии неодушевленного. На произведениях лежит обязанность прославить это чудесное и ненадежное условие. Тембров, иди- ом, оттенков домогаются не из-за их лежащего на поверхности значения, не из-за непосредственного смысла, признаваемого за ними телом и культу- рой. Они должны быть доведенными до изнемо- жения свидетелями неминуемой и «замедленной», как говорил Дюшан, катастрофы. И нет ни поэти- ки, чтобы упорядочить манеру свидетельства, ни * наслаждение (англ.)
ANIMA MINIMA 97 эстетики, чтобы подсказать, как оно должно быть получено. Айстета являются для души тем же, чем жи- вотные из Ласко для изображающего их человека. Он живет, ими кормясь, без них он гибнет. Но сте- нописец — не тот человек, что питается плотью. И не его вкушающий краски глаз. Он — тот глаз, что возвращает краске душу, которую ей должен, и вновь забирает ее назад. Он не видит ее, он бла- годаря ей просыпается и неусыпно о ней радеет. Взгляд-живописец есть видение отсутствия ощу- щения в его присутствии, видение fort в da*. Чувственное произведение подобно сексуально- му упражнению, которому предается у края своей кроватки внук Фрейда. Катушка на конце нитки несомненно является подобием его матери. Но, как и в Ласко, разыгрываемое в этой постановке куда значительнее того, что она представляет. Ребенок заставляет предмет исчезнуть за краем кроватки, лопоча «fort», и возвращает его назад с торжеству- ющим «da». Здесь разыгрывается не что иное, как превращение вида в видение и явленности в по- явление. Появление — это явленность, отмеченная печатью своего исчезновения. Искусство ставит на чувственное клеймо смерти. Оно похищает ощуще- ние у ночи и оттискивает на нем штамп тьмы. Фрейд где-то признается, что не может опре- делить «сексуальное», но не может также и его не признать. Душа сексуальна, как и чувственна, она существует только порабощенной связанным с переносом объектом и преследуемой возможно- стью его измены. В игре ребенка этот объект, как * fort — прочь, da — вот (нем.)
98 ЖАН-ФРАНСУА ЛИОТАР айстетон в игре искусства, подводится к истине своего появления. Подвешенный на краю присут- ствия и отсутствия, непогрешимый деспот души открывает ей свою несостоятельность. Проводя по- роговую черту, искусство отделяется от симптома. Глаз, живописующий в отблесках коптящих факе- лов на стене Ласко, отторгает цвета у дневного света, где они даются непосредственно. Он изго- няет их и призывает вернуться — преображенны- ми. Этот жест преломления намечает кромку. Не рамку (рама в истории живописи появляется до- вольно поздно), а стиль, ибо она населяет и под- писывает целиком все произведение, во всем его пространстве-времени. Стиль не отделяет душу от ее порабощенного чувственным существования, он сеет сомнения в его, этого чувственного, очевид- ности. Он противопоставляет чувственное самому себе и тем самым противопоставляет душе, соглас- ной на явленности, уже успокоившейся, душу, про- буждающуюся к появлению, содрогающуюся. Итак, понятно, что эти соображения всем обяза- ны произведениям искусства и почти ничем — раз- нообразным «эстетическим» дисциплинам. Урок в том, что в эстетике присутствует нечто анэстетиче- ское, нам в первую очередь преподают искусства. И если авангардные произведения в этом отноше- нии несколько предпочтительны, то, я уже гово- рил об этом, потому, что реализуют неотъемлемо присущий художественному жесту нигилизм более явным — по крайней мере, для нас — образом, чем остальные. Их объектом является сам стиль. Надо ли отмечать, что требуемая стилем аскеза
ANIMA MINIMA 99 противостоит потворству характеризующей совре- менную культуру манере? Единственный их общий мотив — это нигилизм. Но культурное состоит в том, чтобы его затемнить, художественное — раз- работать. Из этого решения встает вопрос, и он не нов: со- здает ли философия произведения? Философство- вание, конечно же, не составляет культурной дея- тельности. После Сократа, философствовать — это писать. Но что же в философском письме от сти- ля? Адресуется ли оно хоть когда-нибудь к ани- ме? Даже самые стильные из философских писа- ний, платоновские диалоги, откровенно не призна- ют, что искусство воздает должное чувственному. Если философскому письму и случается подчи- ниться требованиям стиля, то лишь, можно ска- зать, наперекор самому себе. Подобная оплош- ность служит признаком того, что мысле-тело, отодвинутое мысле-разумом, будоражит его и ему сопротивляется. Эстетика была бы в философии актуальна, ес- ли бы айстесис прекратил появляться в философ- ском дискурсе в качестве игнорируемого симпто- ма. И, дабы в этом преуспеть, недостаточно, чтобы этот дискурс признал свою забывчивость, нужно, чтобы он проработал сопротивление, которое пря- мо в его собственной артикуляции оказывает ани~ лее анимус*. Но рассуждение не есть работа, и, рассуждая, не излечиться от одержимости рассуж- дением. Как и безрассудствуя. Нужно отделить яв- ленность слов от сцепленности их появления. Это отделение достигается аскезой стиля. Я ни в коей * дух (лат.)
100 ЖАН-ФРАНСУА ЛИОТАР мере не заключаю отсюда, что актуальность эс- тетики требует от философа, чтобы он стал ху- дожником от письма, то есть поэтом. Напротив, важно, чтобы между поэмой и матемой, как го- ворит Ален Бадью*, или, скорее, в ткани как той, так и другой, упрямо вопрошало о своих свойствах и тем самым беспрестанно себя экспроприировало рефлектирующее письмо. Стоит ли в конце концов добавить еще пару слов, чтобы предотвратить ошибку интерпретации? Ряд вышеизложенных соображений относится только к анима минима**, тому аффекту, который рож- дается из этого чувственного появления. Я назы- ваю эту душу минимальной, поскольку, как ми- нимальное условие эстетики, она включена в ее самое строгое понимание. Мы представили ее вне непрерывности, без памяти и без разума (ни об- разов, ни понятий), дабы подобраться как можно ближе к тайне ощущения — этой чувственной ма- терии (звук, запах и т. п., к которым в предва- рительном порядке и с оговорками можно присо- единить слово и фразу, если правда, что литера- тура обращается с ними как с материей языка), этой чувственнной материи, пробуждающей аф- фект. «Краткое чувство рождаемо событием, вы- шедшим из ничего»; возможно, высказать подоб- ное утверждение под силу только архи-эпохе *** ощущения. Каковое погрузило бы в мучительную * См.: Ален Бадью, Манифест философии, СПб., Machina, 2003. ** мельчайшая, минимальная душа (лат.) *** первоэпохе, пра-воздержание от суждения [об ощущении] (греч.)
ANIMA MINIMA 101 неопределенность предубеждения не только в от- ношении мира и субстанции, но и в отношении субъективности и жизни. В заключение доставлю суровости этой неопре- деленности некоторое послабление. Минимальную душу, я уже говорил об этом, следует мыслить без памяти. Но, быть может, это немного слиш- ком или, по крайней мере, требует уточнения. Проснувшаяся, осуществленная чувственным ду- ша не знает, конечно, своего прошлого — в том смысле, в котором мысль нацеливается на былой объект, чтобы снова сделать его актуальным. Но когда чувственное подверглось испытанию худо- жественным жестом уничтожения, претворившим его явленность в появление, пробужденный им то- чечный аффект немедленно приносит с собой эф- фект возвращения. То, что возвращается так слу- чаясь, не локализуемо во времени часов или со- знаний и не сводится к воспоминанию. Нужно пе- ревернуть отношение: случающееся случается как возвращение. Вот почему такой жест всегда наве- вает ностальгию и побуждает к анамнезу.
ВИКТОР ЛАПИЦКИЙ путешествие па край политики Один из ведущих философов современной Фран- ции Жак Рансьер выгодно отличается от большин- ства своих собратьев по цеху чуть ли не нарочи- той внятностью изложения и стремлением быть понятым, увлечь читателя в первую очередь убе- дительностью своих построений, важнейшим ка- чеством которых предполагается ясность, то есть логическая обоснованность и последовательность. Посему кажется нелепым сопровождать каким-то внешним комментарием представленную здесь ра- боту, небольшую и четкую, не только проводящую образцово-показательный анализ четко сформули- рованного «случая», но и прямо в своем же тек- сте объясняющую цели, установки, контексты это- го анализа. Тем более неуместным представляется и реконструировать в этой связи философскую си- стему Рансьера1 или прослеживать эволюцию его 1 Слово «система», столь скомпрометированное в век «конца философии», здесь вполне уместно,
путешествие на край политики 103 мысли, — настолько замкнутым, самодостаточным предстает на первый взгляд его анализ. Однако не все так просто. Достаточно заметить, что ставки в этой, казалось бы, совершенно част- ной работе куда выше, чем можно было бы поду- мать: если прислушаться к негромким, но внят- ным пояснениям автора, речь здесь идет о том, чтобы на материале теории и практики фрейдов- ского анализа детальнее разобраться, что же та- кое сам феномен мысли. Дальше — больше: уже при беглом знакомстве с другими работами Ран- сьера выясняется, что задействованные по ходу де- ла в «Эстетическом бессознательном» концепты — плод самостоятельных и зачастую куда более мас- штабных анализов, а полноту смысла им придают и вовсе оставшиеся за кадром развернутые концеп- ции. А в самом конце вдруг смутно прорисовыва- ется приглушенная полемика со вскользь упомя- нутой эстетикой возвышенного, развиваемой Жан- Франсуа Лиотаром. По счастью, сам строй рансьеровской логики приводит к кристаллизации его системы вокруг нескольких критических точек, которые к тому же ибо его построения (да, у Рансьера мы имеем дело не с деконструкцией, а с позабытыми под живо- писным флером оной конструкциями — пусть и несущими изрядный критический заряд), не от- личаясь прокламируемой универсальностью, как у Алена Бадью, и не претендуя на специфиче- скую методологию, как у Жака Деррида, тем не менее четко центрированы, организованы вокруг определенного круга вопросов (а не набора посту- латов, как у Бадью) и сцеплены возвращением к логике как к единственному методу (в отличие от Деррида).
104 виктпор лапицкий настолько выпуклы и ярки, настолько звонко озву- чены автором в зачастую вынесенных в названия его книг ключевых концептах-концепциях, что мы все же попытаемся здесь набросать в двух словах их заведомо пунктирную — и к тому же спрямлен- ную — линию. Равенство Родившийся в 1940 году Жак Ран- сьер2 (ныне — почетный профессор политики и эстетики университета Париж VIII и руководи- тель программы Международного философского коллежа), выпускник кузницы французской ин- теллектуальной элиты, знаменитой Эколь нормаль сюперьёр, и ученик Луи Альтюссера, сложившись как мыслитель — естественно, как политический мыслитель — в жестких рамках почти неизвестно- го у нас, но до сих пор влиятельного во Франции структуралистского марксизма, быстро дистанци- ровался от своего учителя, выпустив книгу «Урок Альтюссера» (1974), в которой подверг критике наукообразное извращение политики в отвернув- шемся от человеческого в человеке марксизме, но не порвал марксистской пуповины и на протя- жении последующего десятилетия радикализовал в цикле работ с такими характерными названи- ями, как «Ночь пролетариата» (1981) или «Фи- лософ и его бедняки» (1983), амбициозную про- грамму если не выслушивания, то опирающейся на 2 Среди работ о Рансьере в первую очередь выде- лим посвященный ему номер журнала «Critique» (№ 601-602, juin—juillet 1997) и, в частности, опуб- ликованную там обобщающую статью Ива Мишо «Бедняки и их философ».
путешествие на край политики 105 архивно-исторические штудии реконструкции то- го, что могли бы сказать априорно слова не имею- щие — неимущие, обездоленные, — то есть лишен- ные своей доли3, лишенные участия в навязанных трансформацией политики в «полицию» (о кото- рой будет сказано ниже) формах общественного обустройства: реконструкцию речи не Другого, а других. Чтобы дать слово тем, кто по (общепринятому) определению воспользоваться им не может, и разо- браться в сопутствующей их обособлению проце- дуре самолегитимизации философии, надо, есте- ственно, изобрести новые формы выражения, и Рансьер прибегает для этого к постоянно оспари- вающему собственную научность дискурсу меоюду политикой и философией, доктриной и сарказмом: без комментариев или интерпретации. Угол атаки при этом определяет главное для Рансьера условие политики (на его взгляд, без это- го — постулируемого — условия политика просто- напросто не существует!) — равенство. Равенство для него — отнюдь не политическое, а этическое и философское понятие, определяющее политиче- ские ситуации и конфликты; будучи независимо от 3 Отметим между делом определенные параллели с творческой эволюцией начавшего с изучения про- цедуры исключения из человеческой общности не слова-, а ума-лишенных Мишеля Фуко (с кото- рым Рансьера роднит и многое другое — отказ от какой-либо онтологии, тяготение к архивным изысканиям, чутье к дискурсивным практикам, постановка под вопрос существующих институ- тов власти и т. п.; особенно характерной в этой связи представляется книга J. Rancière, Le Maître ignorant, Fayard, 1987).
106 виктор лапицкий экономических (или каких-либо еще) споров или конфликтов, оно диагонально законам или уста- новлениям, всегда выламывается из плоскости на- стоящего и требует его постоянного переопределе- ния. Само оно принтом недостижимо, но, наста- ивает Рансьер, постоянно требует своего прокла- мирования, пусть даже просто в форме исключе- ния любых основанных на неравенстве и на нера- венство ориентированных положений и высказы- ваний. На пути же возможной реализации равенства, на пути к реализации возможного равенства Ран- сьер по стопам Аристотеля приходит к полити- ческим коннотациям проблематики единого / мно- жественного, принимающим у него форму проек- та сообщества равных4. Для формулировки это- го проекта он первым делом выявляет характер- ные черты подобного сообщества в форме проти- вопоставления демократии охлократии как дина- мического проекта — статической ситуации, прин- ципиально незавершимого становления — ставше- 4 Характерно, что именно императив равенства в первую очередь выделяет у Рансьера отправля- ющийся от проблематики единого / множествен- ного Бадью (ср.: «У Жака Рансьера мне по ду- ше страсть к равенству», — A. Badiou, L'Être et l'événement, Seuil, 1988, p. 523; см. также главу «Рансьер и сообщество равных» в кн.: A. Badiou, Abrégé de métapolitique, Seuil, 1998, p. 121-128). (Отметим в скобках многочисленные переклички и, подчас, совпадения в системах Бадью и Рансье- ра, а также их оживленную и подчас достаточно резкую полемику — см., в частности: А. Бадью, Манифест философии, СПб., Machina, 2003, с. 85- 99 и 120-127.)
путешествие на край политики 107 му: «Равенство состоит не столько в унификации, сколько в деклассификации» 5. И далее Рансьер естественным образом приходит к собственному пониманию демократии: как полемического, спор- ного сообщества, сообщества, разделяющего один и тот же мир и полемизирующего по поводу этого разделения. Демократия, по его формулировке, — это сама подвижность с «ее перебоями и перемен- чивостью» 6. Несогласие Обобщил и свел в единую систе- му как философские посылки, так и результа- ты своих историко-политических штудий Рансьер в итоговой «политической» книге «Несогласие» (1995)7, из богатого конрапункта которой мы вы- делим лишь несколько тем. Анализируя сложности, из века в век возника- ющие при попытках философии осмыслить поли- тику, Рансьер (который, напомним, сам понима- ет политику как овозможнивающую равенство по- лемику) на материале, в первую очередь, текстов 5 J. Rancière, Aux bords du politique* Paris, Osiris, 1990, p. 46. 6 Ibid., p. 77. 7 J. Rancière, La Mésentente, Paris, Galilée, 1995. Co свойственной ему бесцеремонностью Бадью да- ет определение изложенной здесь системы Ран- сьера одной фразой: «Отсылающая к аксиоме равенства демократическая антифилософия, ос- нованная на негативной онтологии коллектива, который вскрывается случайностной исторично- стью именований, — такова доктрина Рансьера» (A. Badiou, Abrégé de métapolitique, p. 130).
108 виктпор лапицкии Платона и Аристотеля выявляет базисное поня- тие, лежащее в основе политики как модуса мыс- ли и по самому своему определению уклоняюще- еся от строго рационального анализа, — понятие несогласия. Несогласие — это извечный конфликт между людьми, и проистекает он не по недоразу- мению, не из противоположности интересов, не из сознательного обмана или злонамеренности, ибо несогласие заложено в самой человеческой при- роде, ибо определенный раскол содержится уже в самом логосе, расщепленном на логику и сло- во: логику, исключающую в своей рафинирован- ной математизирующей форме неоднозначность, и слово, по Платону — изворотливое слово поэтов, неизбежно порождающее в живом общении лю- дей разночтения, двусмысленность. На кону по це- почке вслед за заложенной в слове двусмысленно- стью оказываются и правила, по которым ведет- ся дискуссия (исторически8 порождающая дис- курсы; здесь самое время вспомнить, что Бадью 8 Характерно, что соответствующее представление о двух режимах социализованного функциониро- вания слова обкатывается Рансьером на матери- але истории — не только предоставленных ею имен, но и на материале исходной двусмыслен- ности самого имени истории (histoire) — одно- временно и выдумки-побасенки, и претендующей на строгость научной дисциплины, — см. кни- гу с характерным названием «Имена истории. Опыт поэтики знания» (J. Rancière, Les Noms de l'histoire. Essai de poétique du savoir, Paris, Seuil, 1992, p. 11-12). Наверное, не удивительно, что именно в этой работе в оптике восприятия исто- рии как науки о мертвых, как знания, достигае- мого post mortem, возникает между прочим и по-
путешествие на край политики 109 еще в ранних работах Рансьера подчеркнул в ка- честве определящей его стиль черты нахождение между различными дискурсами), тяжба ведет- ся вокруг самого существования дискуссии и воз- можных ее форм, о включенных и исключенных в / из нее. При этом траектория движения Рансье- ра — ретроанализ: от попыток нащупать, услы- шать голос голоса не имеющих к осознанию укоре- ненности самого их существования в изначальном расщеплении логоса. Основные выводы Рансьера двояки: во-первых, политика — это деятельность, свойственная которой рациональность определяет- ся рациональностью несогласия; во-вторых, фило- софия в стремлении утвердить свою собственную рациональность несогласие изгоняет и тем самым сводит на нет политику. Традиционный философский (платоновский) подход: обвинить в изначальном расщеплении по- этов, тех, кто наделяет слово двусмысленностью; этот подход примечательным образом связан у Платона с проблемами политики — с наиболее впе- чатляющей попыткой политику «рационализиро- вать» — навязать ей свое, «философское», рацио, ее же своеособую, с необходимостью парадоксаль- ную рациональность либо устранить, либо, на ху- дой конец, обуздать, ввести в определяемые фи- лософией рамки. Но это и означает свести на нет саму политику, и именно отсюда активное неприя- тие Рансьером «политической философии» в пан- дан к философии политики; как он пишет в «Несо- нятие бессознательного — опять же, скорее, не фрейдовского и, конечно же, не эстетического, а, скажем, исторического.
110 виктор лапицкий гласии»: «То, что зовут "политической философи- ей", вполне могло бы быть набором мыслительных операций, посредством которых философия пыта- ется покончить с политикой, ликвидировать скан- дал мысли, свойственный отправлению политики. Этот теоретический скандал — не что иное как ра- циональность несогласия. Скандальной политику делает тот факт, что она есть деятельность, кото- рой свойственна рациональность несогласия» 9. На деле же «политическое изобретение проявляется в действиях, которые одновременно и аргументатив- ны, и поэтичны» 10. Политика и полиция Уточняется в «Несогла- сии» и прорабатывавшаяся ранее проблематика единого / множественного в общественном устро- ении, и здесь дальнейшее углубление в струк- туру полемической демократии, в то, как мыс- лит и вершит общество свое единство, приво- дит Рансьера к выявлению и противопоставле- нию двух форм организации и символизации об- щества, двух форм его счета-за-одно, одну из ко- торых он называет политикой, а другую — поли- цией11. Функционально-аналитическому делению 9 J. Rancière, La Mésentente, p. 15. 10 Ibid., p. 90. 11 Оговоримся, что, по словам самого Рансьера (ibid., р. 51), он не вкладывает в этот термин уничижительного значения, отсылая к греческо- му слову полис, которое, кстати, само по себе во французский язык, в отличие от русского, не про- никло и как правило переводится (la cité); да и само слово полиция во французском в значитель-
путешествие на край политики ill целого на части, предполагающему и легитими- рующему стабильную работу социального меха- низма, исключающему пустоту и излишек и пере- водящему в социальное небытие несопричастных, неучтенных, не имеющих в этом делении доли и функции (полиция12), Рансьер противопоставля- ет возникающую в разрывах истории проблема- тичную, дебатируемую, всегда включающую в се- бя неучтенный и неименуемый избыток политику. Политика обеспечивается наличием этого остатка, того, что не включается в целое, каковое допуска- ет включение в себя только в качестве части, — этим и объясняется особая важность для Рансье- ра несопричастных (les sans part), обездоленных, не имеющих своей доли, своей (у)части в полицей- ском обустройстве. Вот одна из его формулировок: «Есть два основных способа символизировать со- общество: один из них представляет его как сум- му частей, другой определяет как деление цело- го. Один мыслит его как осуществление какого-то способа быть вместе, другой — как полемику по по- воду общего. Я называю первый полицией, а вто- рой — политикой. Консенсус представляет собой форму преобразования политики в полицию. Эта форма может символизировать сообщество един- ственно как сложение интересов составляющих ее ной степени лишено тех отрицательных коннота- ций, которыми его щедро наделила отечественная традиция. Все это, однако, не более чем смягчает слышимое здесь осуждение. 12 Согласно Бадью, аналогичное понятие имеется и в его системе, где носит имя состояния ситуации (l'état de la situation) — см.: A. Badiou, Abrégé de métapolitique, p. 131.
112 виктор лапицкий групп и индивидуумов. Подобный минимальный модус символизации, граничащий с десимволиза- цией, и царит сегодня в Западной Европе» 13. И далее Рансьер делает вывод, что политическая философия описывает, критикует и даже пытает- ся усовершенствовать различные типы именно по- лиции. Но... политика и полиция — не два спо- соба жизни, а, скорее, два разных принципа сим- волической аппроприации чувственного, и исход- ная политическая рациональность, как оказывает- ся, сохраняется не в философии, а в поле эстетики, где имеет место иное — и издавна практикуемое — разделение чувственного. Политическое и эстетическое Надо сказать, что эстетическое поле с самого начала искушало чисто политическую добродетель мысли Рансьера: и ко- гда он ставил вопрос об отношениях между искус- ствами и системой знаний, между, сказал бы Ба- дью, поэмой и матемой, через отношения, которые они поддерживают с политикой, и когда отыски- вал конкретный пример равенства, запускаемого здравым эстетическим смыслом, каковой оспари- вает современная социология, но по-своему посту- лировал самой своей установкой Кант в «Критике способности суждения». Интерес к кромке — сопредельной полосе, а не взаимному проникновению; речь, естественно, не шла ни об одном из одиозных «швов»: ни о поли- тизации искусства, ни об эстетизации политики — 13 Ж. Рансьер, «До и после 11 сентября: разрыв в символическом строе?», в сб.: Мир в войне, М., Прагматика культуры« 2003, с. 52.
путешествие на край политики из между историей эстетики и историей политики не оставлял Рансьера с первых его работ, и, быть мо- жет, напрямую связан с его марксистским родосло- вием. По Рансьеру, от эстетики до политики всего один шаг: если дело эстетики — установить отно- шения между тем, что видится, и тем, что гово- рится, то дело политики — установить отношения между тем, что делается, и тем, что может делать- ся; она, по его словам, «касается того, что видимо и что можно об этом сказать, того, кто компетен- тен, чтобы видеть, и имеет право сказать». Ран- сьер определяет эстетику как «способ сочленения способов действия, форм зримости этих способов действия и способов осмысления их отношений, включая и некоторое представление о действенно- сти мысли» 14. И этот способ сочленения являет собой модель разделения. Разделяя чувственное Подробному обсужде- нию этой модели посвящена еще одна «главная» книга Рансьера — на сей раз всего-навсего тонень- кая, в неполную сотню страниц брошюра, собрав- шая под одной обложкой несколько кратких, но чрезвычайно насыщенных статей. По одной из них и озаглавлен весь сборник: «Разделяя чувствен- ное» 15. Собственно, не Рансьер первый прибег к 14 J. Rancière, Le Partage du sensible, La Fabrique, 2000, p. 10. 15 Формально это название звучит как «Разделение чувственного» (Le Partage du sensible), но пред- ставляется, что нагляднее его двузначность про- ступает в деепричастной форме.
114 виктпор лапицкий концептуальной мощи, заложенной в двусмыслен- ности французского слова partage16, в качестве силовой линии развития собственной мысли. Гла- гол partager, от которого произошло это существи- тельное, соединяет в» себе два значения — точно так же, как и в русском, где разделять можно на части («делить»), а можно и разделять мне- ние («со-обладать»). Именно в этом втором смысле производное слово partageabilité, разделяемостпъ, использовано во французском переводе «Критики способности суждения» для передачи кантовского термина Mitteilbarkeit, в свою очередь, переводи- мого на русский как сообщаемостпъ17. Нетрудно заметить параллель между связанностью в еди- ный узел этих значений деления / сообщаемости и диалектикой единого / множественного, теми спо- собами счета-за-одно, которые представляют собой полиция и политика. Еще в предыдущей книге Рансьер заметил, что «в действительности демократия не может опре- деляться просто-напросто как один из политиче- ских режимов, характеризуемый просто-напросто другим распределением полномочий. На более глу- боком уровне она определяется как некое разде- ление чувственного, некое перераспределение его 16 Дележ, разделение; от корня part-, часть (ср. вы- ше несопричастные, les sans part). 17 Значение этого факта отнюдь не умаляет то, что Рансьер (тексты которого осеменены, скорее, Аристотелем) обычно не допускает впрямую на свои страницы вокабулярий третьей «Критики»: вступая в не всегда озвученную полемику с Лио- таром, он невольно оказывается в поле его на- сквозь пронизанного кантовской терминологией дискурса.
путешествие на край политики 115 мест»18. Здесь он развивает и уточняет свою мысль: политику и эстетику не только роднит то, что и та, и другая являют собой определенные спо- собы разделения чувственного; разделяется (а не делится) и само разделение чувственного: это не просто два разных разделения — эстетическое и политическое, — но и разделение между эстети- ческим и политическим как таковыми, между по- литическим и эстетическим, делящими одну и ту же сцену. Цель Рансьера — показать, что по ви- димости несовместимые дискурсы: эстетический, постулирующий автономию самоопределяющегося искусства, и политический, видящий в искусстве всего лишь одну из форм коллективного опыта, — основаны на одном и том же режиме мысли, реша- ющие моменты которого можно реконструировать. В их многомерное разделение входят достаточно разнесенные друг от друга фракции: к примеру, и разделение на творцов и потребителей, художни- ков и всех прочих, и исходное разграничение про- странства и времени, зримого и незримого, речи и шума, — причем все эти разделения подвижны, меняясь внутренне и исторически изменяя взаимо- отношения между собой. Результат: политическое ставится на эстетической сцене, и специфика эс- тетической мысли предлагает модели, которые го- дятся для осмысления политики, ибо в эстетике механизмы разделения выступают в более разви- том и одновременно более обнаженном виде, при 18 J. Rancière, La chair des mots, Paris, Galilée, 1998, p. 126. Здесь же Рансьер отмечает, что исходно само слво демос означало территориальное деле- ние: край, область.
116 виктор лапицкий этом политика, как сказал Рансьер в одном из сво- их интервью, начинается тогда, когда разделение чувственного ставится под сомнение, то есть когда оно как таковое становится одновременно и терри- торией, и ставкой борьбы. Не надо только забывать, что в качестве парадигмы схем разделения искусство (эстети- ка) предлагает не только де-, но подчас и ре- мифологизированную версию политических кон- струкций. .. Эстетическая революция Эта концепция Ран- сьера — ответ на широко распространенное пред- ставление о своего рода «первородном грехе» но- вого времени — на долгие годы определившем но- вые политические траектории альянсе немецкого идеализма с Французской революцией, ответствен- ность за который во многом падает на крестного отца эстетики, романтизм. Рансьер согласен, что спровоцированные современным искусством эсте- тические споры — то есть споры не столько внутри эстетики, сколько о ее собственном месте — вос- производят уже разыгранную в политике сцену во- круг идеи революции. Но на его взгляд, эстетика — отнюдь не злополучное место встречи искусства и политики, несущее свою долю вины за преслову- тую эстетизацию политики по Брехту—Беньямину, за разнообразные формы политизации искусства, за диагностируемую Лиотаром утрату современ- ным обществом идеалов, наконец. Напротив, имен- но эстетика сделала возможным тот новый, анти- миметический режим искусства, который, поста- вив под сомнение любые иерархии (в первую оче-
путешествие на край политики 117 редь — социальные), реализовал в художественной сфере проект равенства: раскрепостил искусство от владычества изображения-репрезентации, и, в частности, наделил литературу романным пись- мом, способным, если угодно, воплотить демокра- тию в слове. И именно на территории эстетики продолжает- ся сегодня сражение, которое еще вчера велось под лозунгом обещанного освобождения, именно в ис- кусстве находит свое воплощение величайшее оча- рование и разочарование истории: эстетическая революция — это и революционное преображение эстетики, и эстетическая аватара революции поли- тической. Режимы искусства Центральное понятие соб- ственно эстетической концепции Рансьера — по- нятие эстетического режима искусства, окон- чательно пришедшего вместе с Флобером и Малларме на смену традиционным платоновско- аристотелевским парадигмам, этической и миме- тической («изобразительный режим»), и харак- теризующегося прежде всего включением эстети- ческой мысли непосредственно в корпус художе- ственного произведения, нераздельным единством осмысления искусства и осмысления искусством, художественной мысли. Эстетический режим как бы снимает, его, если угодно, воплощая, расщепление логоса на вразуми- тельно артикулированное, членораздельное слово- логос и немую, уходящую от дневной логики речь без-действия, речь письма, чье парадоксальное
118 виктор лапицкий описание у Мориса Бланшо , собственно, и по- служило Рансьеру отправной точкой в прослежи- вании этого расщепления также и в исторически обусловленном структурировании литературы, на материале которого он выстраивает свою теорию трех режимов искусства. Эти три режима суть этический режим действенной речи (по Платону), изобразительный режим театральной постановки (по Аристотелю) и эстетический режим письма (по Канту и немецким романтикам). В книге «Немая речь» 20 он подробнее рассмат- ривает переход «от изображения к выражению», от изобразительного (напомним, что Рансьер под- час называет его также «миметическим» и «поэ- тическим» — от слова поэтика, а не поэзия) к эс- тетическому режиму в литературе21, точнее, как раз переход к литературе от безраздельно ца- рившей от Аристотеля и до классицизма «(изящ- ной) словесности» (Les Belles Lettres). Согласно Рансьеру22, изобразительный режим здесь опре- деляют четыре принципа, нормирующие отноше- ния между словом и действием. Это принцип вы- мысла, сформулированный в первой главе «По- этики» Аристотеля (суть поэмы состоит в под- 19 В частности, в «Смерти последнего писателя» (см. рус. пер.: «Критическая масса», 2003, № 1, с. 60-62). 20 J. Rancière, La Parole muette. Essai sur les contra- dictions de la littérature, Paris, Hachette littérature, 1998. 21 По-русски изобразительно- репрезентационный режим литературы уместно было бы назвать излагателъным или далее излооюенческим. 22 Ibid., pp. 20-26.
путешествие на край политики 119 ражании действию, а не в формальном исполь- зовании языковых ресурсов), вновь аристотелев- ский принцип жанровости (вымысел должен соот- ветствовать некоему жанру, каковой, в свою оче- редь, определяется природой того, что подлежит изображению), принцип уместности (должна со- блюдаться подобающая жанру природная, истори- ческая, моральная, конвенциональная уместность речей и действий) и принцип действенности (при- мат речи как действия, что подразумевает, в част- ности, ее вписанность в социальную ситуацию). Эстетическая, или «экспрессивная» литература «меняет космологию», противопоставляя этой че- тверке другую: «Примату вымысла противостоит примат языка. Распределению по жанрам — ан- тижанровый принцип равенства всех представля- емых тем. Принципу уместности — безразличие стиля в отношении представляемой темы. Идеалу речи в действии противостоит модель письма» 23. И далее эта схема уточняется и детализируется с привлечением знакомого по нашей работе кру- га имен: Гюго, Вико с его «подлинным Гомером», Новалис, Бальзак и т. д. Эстетическое бессознательное Как раз за ра- зом объясняет Рансьер, цель искусства в его эсте- тической фазе — выйти по ту сторону изображе- ния как ре-презентации: субъекту надлежит уже не вос-производить реальность, а произвести нечто реальное, проглядывающее в трещинах на рефлек- 23 Ibid., р. 28.
120 виктор лапицкий тивной поверхности видимости — по образцу пси- хоанализа с выявленными им трещинами в созна- нии, сквозь которые поднимаются на поверхность бессознательные образы. И в сменивший диалог философии с политикой диалог философии с эс- тетикой вступает третий, подсознательно связан- ный с ними, несмотря на свою кажущуюся чуж- дость, партнер, психоанализ — такой, каким он был изобретен, осмыслен и превращен в праксис Фрейдом. (При этом совершенно не случайно на первых страницах, казалось бы, выпадающее из рамок анализируемого материала упоминание уже о лакановских анализах; дело в том, что Лакан в определенном смысле является союзником Рансье- ра: вспомним, что по поводу «Поминок по Финне- гану» он предостерегал психоаналитиков от раз- рушительных эффектов слишком буквальной пси- хоаналитической интерпретации произведений ис- кусства — не ищите слишком поспешно смысл, предлагал он, вслушайтесь лучше, как разворачи- вается язык, в его ритмы, в его собственную звуч- ность.) Результат сознательный: в этом ménage à trois не только прочерчивается неосознанная эстетическая матрица фрейдовского бессознательного, в кото- рой пробиваются и крепнут новые отношения меж- ду неведением и знанием, мыслью и телом, пре- терпеванием и познанием, но и обосновывается ро- довой характер этой ситуации и в современных условиях. Результат бессознательный: сбрасывая с паро- хода современности изобразительный, репрезента- тивный строй искусства как представления, Ран- сьер надеется напрямую подступиться к непред-
путешествие на край политики 121 ставимым по своей природе бессознательным об- разам и тем самым поколебать ту параэстетику бессознательного, которую, естественным образом обращаясь при этом к воплощающему непредста- вимость непредставимого возвышенному, строит его постоянный виртуальный оппонент Лиотар24, которую на практике реализует в своем фильме «Шоа» Клод Ланцман. Осталось понять, не дуб- лирует ли он тем самым анализируемый в «Эсте- тическом бессознательном» выбор Фрейда, не оче- редная ли это шутка эстетического бессознатель- ного — на сей раз уже в адрес самого Рансьера... 24 Вкратце разницу в позициях Рансьера и Лиотара способна охарактеризовать проводимая ими де- конструкция: если у первого она направлена на понятие изображения (ре-презентации, то есть, в конечном счете, воспроизведения), то у второго — на более глубинное представление (презентацию или предъявление). Что лее касается общей психо- аналитической «направленности» анализов (осо- сбенно ранних) у Лиотара, то он вполне осознан- но дистанцируется от непосредственного «прило- жения» психоанализа с его «дискурсами» бессо- знательного (фрейдовским, лакановским) к фигу- рам искусства, приложения, которому неминуемо сопутствует своего рода «теория репрезентации». Для его психоаналитической концепции произве- дение (в первую очередь, в отличие от Рансье- ра, живописное или музыкальное — «оттенок или тембр») отнюдь не изображает-представляет глу- хие драмы подсознания, а само, как он, в чем- то предвосхищая «эстетическое бессознательное» Рансьера, пишет еще в «Расположениях влече- ний» (Des Dispositifs pulsionnels, 1973), «должно пониматься как энергетический аналог психиче- ского аппарата».
122 виктор лапицкий Плоть слова Как уже говорилось выше, специ- фичность программы Рансьера отчасти определи- ла и специфику его дискурса, во-первых, нахо- дящегося между, то есть, в полном соответствии с установками эстетического режима, постоянно ускользающего в поисках несуществующего мета- языка от «жанровой» дискурсивной номенклату- ры; во-вторых, стремящегося не расплескать ис- ходное несогласие слова. И, чтобы выразить эту изначальную расщепленность речи, Рансьер вы- нужден максимально ограничить ее разрыв в сво- ем собственном тексте. При этом его позиция, ве- роятно, во многом осознанна: по крайней мере, он сам поднимает вопрос о соотнесенности ло- гики «интриг», разыгрываемых вокруг «образцо- вых предметов и фигур», с «логикой определенных синтаксических склонностей» 25. Итак, высокая смысловая насыщенность текстов Рансьера естественным образом поддерживается довольно аскетичным стилем, который склонен к повторам и далек от традиционных литературных канонов (во многом оставшихся в наследие от эпо- хи изящной словесности); его речь (что, может быть, более заметно из другого языка) отличает- ся повышенной строгостью словоупотребления и артикулирована на манер современной аксиомати- зированной математики. Происходит своего рода математизация — но не (анти)философствования, как декларировал Лакан26, не философии, как у 25 См.: J. Rancière, Les Noms de l'histoire, p. 20-21. 26 См. по этому поводу в первую очередь: J. Lacan, Le Séminaire. Livre XX, Paris, Seuil, 1975. Напри- мер: «Математическая формализация — вот наша
путешествие на край политики 123 Бадью, а языка философствования, как подчас у Жан-Клода Мильнера: в своих текстах Рансьер использует сравнительно мало слов, часто их по- вторяя, и эти нарочито повторяемые слова служат как бы точками накопления определенных смыс- лов, играя роль реперов, вех при ориентировке в проводящемся логическом выводе, по сути дела, эти слова напоминают математические обозначе- ния, раз и навсегда закрепленные за строго опре- деленными объектами, а текст представляет собой поле логических выводов, оперирующих этими ис- ходными термами. Конечно, в отличие от матема- тики, понятия, которыми оперирует автор, в пол- ной строгости вычитываются из его текстов только задним числом, но в этом, как научил нас Соссюр, кроется тайна языка и, как учит Рансьер, выходит на поверхность сущность несогласия. Вместо эпилога Позволю себе привести в заклю- чение пространную цитату из позднейшего текста нашего автора: «Эстетический режим искусства как раз и есть эта сеть новых отношений между "искусством" и "жизнью", которая одновременно составила среду и для художественных изобретений, и для мута- ций обычного восприятия и чувствительности. Тем самым этот режим не является простым резуль- татом экзогенных преобразований. Он обладает и своей собственной рациональностью, но она, ко- цель, наш идеал. Почему? — потому что только она является матемой, то есть способна переда- ваться целиком и полностью» (р. 108).
124 виктор лапицкий нечно же, — иной сложности, нежели та, что мог- ла бы родиться из философских декретов. Эсте- тический режим освободил произведения от пра- вил репрезентации и передал их свободной власти художника и внутренне присущим их производ- ству критериям, но лишь для того, чтобы одно- временно связать их со всеми теми силами, кото- рые вписывают сюда метку другого: дыхание об- щества, собственную жизнь языка, отложения ма- терии, бессознательную работу мысли. Он отож- дествил могущество искусства с непосредственно- стью чувственного присутствия и заставил войти в саму жизнь произведений бесконечную работу искажающей их критики. Он закрепил музейное бессмертие произведений и дозволил вновь запу- стить их в ход в работе инсценировки, переписы- вания и разнообразных превращений. Он утвердил независимость искусства и преумножил открытие неведомых красот в предметах повседневной жиз- ни — или же стер разграничение между художе- ственными формами и формами коммерческими или относящимися к общественной жизни. Это напряжение противоположностей настолько головокружительно, что профессиональные фило- софы — или же философы по случаю — стремят- ся свести его к минимуму. Первой формой это- го стал эстетизм конца XIX века. Он хотел ра- дикальным образом отделить наслаждение искус- ством от вульгарных развлечений. Парадокс, ил- люстрируемый Дэз Эссентом Гюисманса, состоит в том, что для этого следовало свести искусство к стилю жизни и возвести парфюмеров и садоводов в ранг высших художников. Второй характерной формой стал модернизм 1940-х годов, иллюстри-
путешествие на край политики 125 руемый, в частности, Клементом Гринбергом. Он хотел свести всю сложность эстетического режима искусства к простому разрыву между старым, ре- презентативным и гетерономным, искусством и ис- кусством новым, в котором писатели, скульпторы, музыканты и все остальные разрабатывают в чи- стом виде ресурсы своего собственного материала. Но за самим этим освящением свойственного ис- кусству стояла определенная политическая мысль. Она была делом разочарованных революционеров, стремящихся охранить по крайней мере радикаль- ность художественных революций — и их пред- полагаемый раскрепостительный потенциал — от катастрофы изъятой социальной революции. Ко- гда эта модель продемонстрировала свою несосто- ятельность перед лицом всех переходов между ис- кусствами или между художественными формами и формами вне-художественной жизни, эту неспо- собность поспешно отождествили с концом искус- ства или распадом современности. Эстетика тогда назначается виновной — ее можно обвинить, сооб- разно своим вкусам, либо в привязке искусства к иллюзиям модернистского радикализма, либо, на- оборот, в разрушении этого радикализма путем от- крытия пути "все равно чему" всех аватар концеп- туального искусства, поп-арта или всем свойствен- ным современным инсталяциям смешениям. Современная антиэстетика несомненно является третьей волной этого усилия вернуть искусство к себе самому. Но это "оно само" не существует. На самом деле разоблачители эстетической конфиска- ции искусства не столько его освобождают, сколь- ко стараются заставить его послужить своим соб- ственным философским целям, чтобы превратить
126 виктпор лапицкий эстетическое суждение в частный случай когни- тивной теории (Шеффер), стихотворение — в под- тверждение некоей теории события (Бадью) или полотно — в свидетельство Непредставимого (Ли- отар). Художественные практики всегда были еще и кое-чем другим — церемониями, развлечениями, ученичеством, коммерцией, утопиями. Их иденти- фикация всегда вскрывала такие формы вразуми- тельности, которые связывали их с другими сфе- рами опыта. На этот всегда разделяемый характер и указывает само имя эстетики. Вот почему оно бу- дет всегда возбуждать враждебность тех, кто хо- тел бы, чтобы искусство и философия, философия и политика были отделены друг от друга. Эсте- тика не есть доктрина или наука, которую можно было бы призвать к некоему суду. Она есть конфи- гурация чувственного, которое можно осмыслить лишь ломая рамки дисциплин, ставящих каждого на свое место» 27. 27 J. Rancière, «Le ressentiment anti-esthétique», Ma- gazine littéraire, № 414, novembre 2002, p. 18-21.
СЕРИЯ «КРИТИЧЕСКАЯ БИБЛИОТЕКА» вышли в свет: Жиль Делез, Ницше Жорж Батай, Внутренний опыт Филипп Лаку-Лабарт, Musica ficta: Фигуры Вагнера Морис Бланшо, Мишель Фуко, каким я его себе представляю Жак Рансьер, Эстетическое бессознательное Жак Деррида, Работы по философии культуры Жан-Франсуа Лиотар, Хайдеггер и «евреи» Ален Бадью, Манифест философии Жиль Делез, Критика и клиника готовятся к изданию: Андре Мальро, Черный треугольник Жиль Делёз, Феликс Гваттари, Кафка Виктор Лапицкий, После-словия www.axioma.spb.ru ISBN 5-901410-12-2 научное издание Жак Рансьер ЭСТЕТИЧЕСКОЕ БЕССОЗНАТЕЛЬНОЕ Издатель Андрей Наследников Лицензия № 01625 от 19 апреля 2000 г. 191186, Санкт-Петербург, а/я 42; e-mail: axioma@rol.ru Формат 70x90/32. Бумага офсетная № 1. Печать офсетная Тираж 3000 экз. (1-й завод — 2100 экз.)
СЕРИЯ «КЛАССИКА ИСКУССТВОЗНАНИЯ» вышли в свет: Эрвин Панофски, Idea Владимир Вейдле, Умирание искусства Генрих Вёльфлин, Основные понятия истории искусств Макс Фридлендер, Об искусстве и знаточестве Ганс Зедльмайр, Искусство и истина готовятся к изданию : Ганс Зедльмайр, Утрата центра Эрнст Гомбрих, Искусство и визуальное восприятие СЕРИЯ «НОВАЯ ОПТИКА» вышли в свет: Виктор Стоикита, Краткая история тени готовятся к изданию: Ролан Рехт, Верить и видеть: Искусство соборов XII-XV вв. Тьерри де Дюв, Именем искусства: к археологии современности Жиль Делез, Фрэнсис Бэкон. Логика ощущения Аннотации и рецензии на книги издательств «Axioma» и «Machina» а также информацию об изданиях, готовящихся к печати, можно найти на сайте: www.axioma.spb.ru