/
Текст
ИЗ КЛАССИКИ
ХХ ВЕКА:
СТИХИ
ЧАРЛЬЗА
БУКОВСКИ
5
2024
РОМАН
КОЛМА ТОЙБИНА
“ПЫЛАЮЩИЙ
ВЕРЕСК”
РОБЕР ПУДЕРУ,
ГРАЦИЯ ДЕЛЕДДА,
АНДРЕЙ ШАРЫЙ
В РУБРИКЕ
“ЕЩЕ РАЗ
ПРО ЛЮБОВЬ”
[5]
2024
Ежемесячный
литературнохудожественный
журнал
Из классики ХХ века
Еще раз про любовь
Трибуна переводчика
Документальная проза
Статьи, эссе
Круговая порука
О романе
Андреса Неумана
“Странник века”
БиблиофИЛ
Авторы номера
3 Колм Тойбин Пылающий вереск. Роман.
Перевод с английского Екатерины Крыловой. Под
редакцией Марии Ляпуновой и Владиславы Сычевой
91 Патриция Кавалли Стихи. Перевод
с итальянского Владиславы Сычевой
93 Чарльз Буковски Стихи. Перевод
с английского и вступление Владимира Окуня
109 Робер Пудеру Потому что это был он, потому
что это был я. Пьеса. Перевод с французского
и вступление Екатерины Дмитриевой
146 Грация Деледда Пропавший жених. Рассказ.
Перевод с итальянского Анастасии Строкиной
164 Андрей Шарый Чешские истории любви.
Главы из книги
214 Алджернон Чарльз Суинберн Долорес
(Дева семи скорбей). Перевод с английского
и вступление Елены Фельдман
237 Геннадий Евграфов Революция или смерть.
Жизнь и гибель Эрнесто Че Гевары
255 Владислав Отрошенко Гения убить
недостаточно
271 Александр Ливергант О волчьих пастях,
квадратных часах и быстротечной красоте
273 Константин Львов Письмо о возможном
275 Даша Сиротинская О нафталине, песке
и нетривиальной географии
278 Среди книг с Константином Львовым
283
© “Иностранная литература”, 2024
До 1943 г. журнал выходил
под названиями “Вестник
иностранной литературы”,
“Литература мировой
революции”,
“Интернациональная
литература”. С 1955 г. —
“Иностранная литература”.
Главный редактор
А. Я. Ливергант
Редакционная коллегия:
Л. Н. Васильева
С. М. Гандлевский
Т. А. Ильинская
заместитель главного редактора,
ответственный секретарь
К. В. Львов
Д. Д. Сиротинская
А. О. Филиппов-Чехов
Международный
совет:
Ван Мэн
Томас Венцлова
Матей Вишнек
Клаудио Магрис
Андрес Неуман
Иштван Орос
Роберт Чандлер
Общественный
редакционный совет:
К. Н. Атарова
Н. А. Богомолова
Е. А. Бунимович
Т. Д. Венедиктова
А. А. Генис
А. В. Гладощук
В. П. Голышев
Ю. П. Гусев
Е. Е. Дмитриева
О. Д. Дробот
С. Н. Зенкин
Г. М. Кружков
М. А. Осипов
М. Л. Рудницкий
И. С. Смирнов
Е. М. Солонович
Б. Н. Хлебников
А. В. Ямпольская
Выпуск издания осуществлен при финансовой поддержке
Министерства цифрового развития, связи и массовых коммуникаций Российской Федерации
Колм Тойбин
[ 3 ]
ИЛ 5/2024
Пылающий вереск
Роман
Перевод с английского Екатерины Крыловой
Под редакцией Марии Ляпуновой и Владиславы Сычевой
Посвящается
Брендану, Нуле, Барбаре и Нилу
Часть первая
Глава первая
И
МОН Редмонд стоял у окна и смотрел на побуревшую
из-за дождей реку. Он разглядывал грязную воду, мелкую рябь и струйки в общем потоке. Дело было в пятницу, стоял конец июля. На набережных образовалась большая пробка. Он вернется сюда снова после судебного
заседания, взглянет на водянисто-серый свет над домами за
рекой и будет ждать, пока наступит тишина, с дорог исчезнут
автомобили, и Дублин затихнет.
© 1992 by Colm Tоibyn
© Екатерина Крылова. Перевод, 2024
[ 4 ]
ИЛ 5/2024
Он любил бродить по зданию “Четырех судов” перед самым закрытием, когда все уже разошлись и на парковке для
судей оставалась только его машина; любил проходить по
верхнему коридору и спускаться по лестнице. Старые камни,
старое дерево, старое эхо. Ему нравилось находиться в одиночестве в этом огромном административном здании, когда
рабочий день уже подходил к концу.
Несколько лет назад он бы на секунду остановился и, прежде чем открыть машину, осмотрел бы ее как полагается. Несмотря на то, что парковка охранялась, под автомобиль запросто могли подложить взрывчатку. Часто, заводя машину,
он представлял себе, как она в одно мгновение превращается
в огненный шар. Стоя у окна, он про себя усмехнулся этому
сравнению. Огненный шар. Но времена стали спокойнее, да
и на юге все было тихо.
Имон подошел к столу и просмотрел бумаги, чтобы убедиться, все ли готово к суду. Перечитывая страницы судебного акта, он заметил, что его почерк, особенно когда он торопится, стал невероятно напоминать почерк отца. Такие же
никому не понятные круглые закорючки.
Вошел пристав и сообщил, что пора идти. Имон взял бумаги и ответил, как если бы тот был его начальником: “Я готов,
когда скажете”. Он надел мантию и парик, поправил выбившиеся пряди и вышел в ярко освещенный коридор.
За много лет он взял за правило по дороге к залу суда ни на
кого не смотреть и ни с кем ни здороваться — ни с коллегами,
ни с адвокатами. Шел он медленно и уверенно, смотря кудато вдаль. Там, внизу, в Круглом зале, было полно людей, словно на старой рыночной площади; не протолкнуться было и в
вестибюле, ведущем к залу суда.
В этот день кончалась судебная сессия. Прежде чем зачитать решение, над которым Имон трудился несколько месяцев, ему предстояло разобраться со срочными делами. Он
снова пролистал начисто перепечатанные секретарем страницы со внесенными позднее поправками. Все отсылки к
прошлым решениям были подчеркнуты, в скобках указывалась дата их выхода в правовом сборнике. Там же впоследствии появится и сегодняшнее решение, его будут цитировать
при обсуждении гражданских прав, таких как право на медицинское обслуживание, на обучение в школе или, как в данном случае, право на комплексную и постоянную психиатрическую помощь.
Время еще не пришло. Он ждал в вестибюле, предвкушая
предстоящую поездку. Он работал в суде почти двадцать пять
лет, и этот последний день ожидания запоминался ему гораз-
1. “Фине Гэл” (ирл. “Fine Gael”) и “Фианна Файл” (ирл. “Fianna Fаil”) — две
главные политические партии Ирландской республики в XX в. Появились
в результате раскола в ирландском республиканском движении, который
привел к гражданской войне 1922—1923 гг. Принадлежность к той или
иной партии часто была семейной традицией. (Здесь и далее — прим. перев.)
[ 5 ]
ИЛ 5/2024
Колм Тойбин. Пылающий вереск
до ярче, чем рутина и многие важные и сложные дела. В последний день сессии он знал, что Кармел уже собрала вещи и
ждет его дома.
Каждый летний отпуск они уезжали на побережье, неподалеку от родных мест, где все их знали. При мысли о загородном
доме Имон испытывал волнение и неловкость. Его привезли туда еще ребенком, в первое лето после смерти матери. С тех пор
каждое лето он проводил там с отцом, пока был маленьким. И
сейчас, за несколько минут до заседания, он думал об этом.
Когда Имон вошел, в зале суда царило молчание. Он сел
на скамью и подготовил бумаги. В зале было много людей, и,
судя по количеству адвокатов на первых рядах, за судебными
постановлениями и предварительными слушаниями уже выстроилась очередь. Он почувствовал резкую боль в затылке, в
ушах зазвенело. Он прикрыл глаза, ожидая, пока не пройдет,
и сжал напечатанные страницы двумя пальцами. Отопление в
зале работало слишком сильно, становилось душно. Он осмотрелся и подождал, пока все не успокоятся. Люди столпились у дверей, некоторые загораживали проход. Имон попросил регистратора сказать им, чтобы продвигались вперед.
Один из адвокатов на первом ряду уже встал.
— Ваша честь, — сказал он, — я прошу суд рассмотреть дело
высшей степени срочности.
— Такой срочности, что и подождать не может? — спросил
Имон.
Раздался смех адвокатов на первых рядах.
— Да, ваша честь.
Какое-то время он слушал запутанную историю компании,
которая закрывалась и распределяла активы. Чуть погодя он
перебил адвоката и спросил, удовлетворит ли его клиента, если на активы наложат судебный запрет, блокирующий их до
следующего слушания. Вдруг он увидел, что еще один адвокат
с другой стороны пытается привлечь его внимание.
— Вам необязательно обращаться в суд. Вы избавите своего клиента от лишних трат, если согласитесь заморозить активы.
Адвокат, в котором Имон узнал одного из членов партии
“Фине Гэл”1, продолжал описывать случай своего клиента.
[ 6 ]
ИЛ 5/2024
— Вынужден прервать вас. Вы слышали, что я сказал? Вы
меня слышали?
— Да, ваша честь.
— В таком случае не стоит вдаваться в подробности. Мы
лишь желаем знать, согласны ли вы с предложением заблокировать активы вашего клиента до возобновления работы суда.
— Но, ваша честь, я хотел добавить...
— Неважно, что вы хотели. Вы принимаете предложение?
— Да, ваша честь, при условии предварительного слушания.
— Условия здесь назначаю я. Это ясно? Я ставлю условия.
— Мы были бы вам благодарны, если бы вы назначили
предварительное слушание, ваша честь.
— В таком случае, увидимся в ближайшее время, — ответил
он, прибавив: — Жду не дождусь.
На передней скамье снова раздался смех.
Перед тем как зачитать приговор, он выслушал еще нескольких адвокатов. Имон договаривался с каждым насчет
предварительного слушания, и они сразу расходились.
Он приступил к чтению и прежде всего перечислил обстоятельства дела: ребенок с физическими отклонениями нуждается в постоянной медицинской помощи и, по мнению
врачей, будет нуждаться в ней до конца жизни. Доктора считают, что он может прожить долго. Отец работает, мать — домохозяйка с еще шестью детьми. Имон старался изложить дело
четко, холодно и по существу. Он обобщил доводы, собранные адвокатами семьи, и перешел к делу госпиталя, который
хотел выписать ребенка. На протяжении всего разбирательства он делал заметки, внимательно выслушивая каждую из сторон и подводя итоги после каждого заседания.
Теперь он формулировал решение суда, регламентирующее обязанности государства и личностные права. Подняв
глаза, он заметил, что у двери все еще стоят несколько адвокатов. “Здесь и без того душно”, — подумал Имон. Он прочистил горло и начал перечислять все американские судебные
дела, которые упоминались во время слушания. Затем объяснил, что в конституции нет пункта, который бы утверждал
или предполагал неотъемлемое право гражданина на бесплатное медицинское обслуживание. Функции и обязанности
государства тоже имеют свой предел, ведь, как и у граждан, у
него есть свои права и свободы.
Зачитывая решение, Имон все больше убеждался в своей
правоте и осознавал, какую пользу может принести в будущем
этот четкий и ясный разбор обязанностей государства. Он составлял его несколько месяцев, долгими весенними и летними
Имон вернулся в кабинет и позвонил Кармел.
— Я готова, — сказала она.
— Я еще не скоро. Приеду, как только смогу.
[ 7 ]
ИЛ 5/2024
Колм Тойбин. Пылающий вереск
вечерами просиживая в кабинете, а затем и дома в Ранале. Он
размышлял над смыслом разных статей конституции, над значением каждой фразы и ее использованием в предыдущих решениях. Имон изучал постановления американского Верховного
суда и британской палаты лордов, медленно и последовательно
все выписывал, снова и снова возвращаясь к каждому параграфу, зачеркивая, перепроверяя и переписывая. Кармел твердила, что ему нужен компьютер, да и Донал, их сын, говорил то же
самое, но Имон продолжал работать в привычной манере. Иногда он развивал одно предложение в подробнейший анализ на
целую страницу, а иногда содержимое одной страницы расширял до нескольких или же переходил к дальнейшим размышлениям, исправлениям и уточнениям. Порой уже под утро ему
начинало казаться, что аргументация пространна, доводы неуместны, а речь слишком несвязна или запутанна. Тогда он комкал лист и бросал его через всю комнату в мусорное ведро. При
этом он с улыбкой вспоминал, как то же самое проделывал его
отец, когда писал: машинально комкал бумагу и кидал через всю
комнату. Много лет назад, когда по утрам Имон спускался и раздвигал шторы, повсюду лежали скомканные бумажные шарики.
Имон работал над этим решением, прекрасно осознавая, что
будет дальше: ребенка выпишут из больницы, и на родителей ляжет вся ответственность по уходу за сыном-инвалидом. Он добавил оговорку о том, что Комитет здравоохранения должен гарантировать ребенку социальное обеспечение после выписки.
Он привел перечень социальных услуг, которые будут доступны
родителям, и уточнил, что приговор будет действителен лишь
при условии предоставления им всего вышеперечисленного.
Закончив чтение, он заметил, что представители больницы
и государства уже встали и ждут решения о судебных издержках. Он поговорил с представителем истца. Тот просил не давать никаких распоряжений относительно издержек. Имон
поймал на себе взгляд матери и вспомнил, как та давала показания. Он знал, что в Верховном суде, если она туда обратится, у
нее почти нет шансов. Тогда он решил отложить вопрос о судебных издержках, сказав адвокатам, что рассмотрит его на
следующей сессии. Один из адвокатов больницы заявил, что
его клиент предпочел бы покончить с делом незамедлительно.
— Вы, вероятно, имеете в виду, что ваш клиент предпочел
бы незамедлительно решить дело в его пользу. Как я и сказал,
я переношу его на следующую сессию.
[ 8 ]
ИЛ 5/2024
Он положил трубку, снова подошел к окну и взглянул на
едва заметные просветы между облаками над зданиями напротив. Странное бледное свечение прорывалось сквозь туманную дымку. И вдруг у него пропало желание куда-либо
ехать. Хотелось постоять здесь, у окна, забыть о прошедшем
дне и не думать о предстоящей поездке в Куш, на побережье
Уэксфорда.
Вероятно, сейчас тяжелый дневной зной сменяется в Куше теплым вечером. Вот-вот запорхают у абажура мотыльки,
и в темноте прорежется луч маяка на скале Тускар.
Имон вернулся к столу. Ему вспомнился небольшой выступ у подножия скалы, красная глина, плавный изгиб береговой линии, которая тянется на юг вдоль Балликоннигара,
Балливалу, Карракло, Рейвенс-Пойнта и дальше к илистым
равнинам и Уэксфорду.
Имон встал и задумался, остались ли еще какие-то дела. На
столе царил беспорядок, но его можно было так и оставить.
Дела на сегодня закончились. Он подошел к книжному шкафу
посмотреть, не нужно ли что-то взять с собой, и задержался:
достал несколько книг, полистал их, поставил обратно. Затем
снова подошел к окну и взглянул на дорогу: на набережных
все еще была пробка. Он решил, что все-таки поедет домой
сейчас, уложит вещи в машину, и они отправятся в Куш.
Он проехал Крайстчерч-плейс и свернул направо на Верберг-стрит. Пошел дождь, хотя было по-прежнему тепло и
солнечно. Он не любил такие дни, когда не понять, будет
дождь или нет. Но этим и запомнился ему Куш, где он целыми днями всматривался в небо над морем, пытаясь увидеть
хотя бы намек на то, что погода улучшится, пускай ливень и
не думал прекращаться.
Он знал этот дом с детства: в нем жили Каллены, пока Земельная комиссия не выделила им участок получше за пределами Эннискорти. Они с отцом останавливались у них каждое лето, и каждая из дочерей Калленов казалась ему такой,
какой могла быть его мать, если бы не умерла при его рождении. Он помнил, как они улыбались, глядя на него, и как шелестели их широкие летние платья, когда они брали его на руки. У них был разный цвет волос, разные прически, и всех их
ждали разные судьбы. В его памяти они остались добрыми и
сердечными, он не помнил ни одну из них угрюмой или сердитой.
Имон свернул с Сандфорд-роуд, остановился у дома и пошел внутрь, оставив ключ в замке зажигания. Дождь прекратился, снова выглянуло солнце. Кармел в летнем платье сидела в оранжерее за домом, дверь в сад была открыта.
[ 9 ]
ИЛ 5/2024
Колм Тойбин. Пылающий вереск
— Что случилось? — спросил он.
Кармел молча посмотрела на него. Она казалась неподвижной, застывшей.
— Все хорошо?
— Я задремала, — ответила Кармел. — Когда ты позвонил, я
проснулась, но так устала, что уснула опять. Наверное, из-за
погоды. Очень душно.
— Как ты себя чувствуешь?
— Я просто устала. Иногда я так не люблю собираться и переезжать. Я боюсь, не знаю почему.
Она приложила руку ко лбу, как если бы у нее болела голова. Он подошел к ней и обнял за плечи.
— Может, возьмем с собой что-нибудь из цветов? Для них
найдется место? — тихо спросила она.
— Постараюсь найти, — ответил Имон.
— Иногда дом кажется таким пустым, будто он не наш, а чужой.
Имон начал складывать в машину сумки и коробки, затем
принес растения и ароматные лилии и постарался аккуратно
расставить их в багажнике или на задних сиденьях.
— Один сильный толчок, и им конец, — сказал он и улыбнулся.
— Веди осторожнее, пожалуйста, — ответила она.
Снова пошел дождь, ветер зашуршал кустами в саду. Имон
нашел зонт, чтобы проводить Кармел до машины, и запер за
ними дверь.
Всю дорогу от дома они молчали, пока Шанкилл не остался позади.
— Я должна сказать тебе кое-что. Я еще утром собиралась,
но ты был слишком занят. Нив вчера приезжала. Сказала, что
беременна. Она думала, мы заметили, когда она ужинала у нас
в воскресенье, но я не обратила внимания. А ты?
Имон не ответил. Он вел машину, не отрывая глаз от дороги. Нив была их единственной дочерью.
— Я и подумать не могла, — продолжала Кармел. — Она говорила очень спокойно, но, кажется, боялась мне рассказать.
Вот глупышка! Я заснуть вчера не могла, все думала об этом.
Позвонила Доналу, он тоже не знал. А ведь, казалось бы, с
братом могла и поделиться.
Кармел на некоторое время затихла, пока они не остановились на светофоре в Арклоу. В полной тишине чувствовалось напряжение.
— Я спросила, кто отец. Я понятия не имела, что у нее есть
парень. Она ответила, что не хочет о нем говорить.
Едва они выехали из города, Кармел продолжила:
[ 10 ]
ИЛ 5/2024
— Она даже ездила в Англию сделать аборт, но так и не решилась. Она и в больнице была, сама за все заплатила. Я сказала, что мы поможем чем сможем. Представляешь: Нив и
аборт. Правда, теперь она решила оставить ребенка. Я выписала ей чек, Имон. Это ведь все ужасно, правда?
— И когда рожать?
— В ноябре, — ответила Кармел. — Просто не понимаю,
как я могла не заметить.
В Гори он свернул налево — на юг, в сторону Блэкуотера.
— Ну, и что ты об этом думаешь? — спросила она.
— Что я думаю, не имеет значения.
— Иногда с тобой невозможно разговаривать.
Имон припарковался у дороги и открыл калитку в сад, пропуская Кармел вперед. Ключ был у него. Дом проветривался;
несмотря на то, что к их приходу сосед заранее разжег камин
в гостиной, затхлый запах еще не выветрился. Кармел съежилась и присела у окна. Имон внес одно из растений и поставил на застекленную веранду у крыльца. В этом доме всегда
пахло сыростью, подумал он, сколько ни проветривай, от запаха все равно не избавишься. Но теперь ему вспомнился еще
один аромат: аромат летних платьев, аромат женщин. Женщин, которые о нем здесь заботились. Он будто ощущал их
неуловимое присутствие, их энергичную жизнь, их голоса,
так долго звучавшие в доме.
Хотя весной землю обрабатывали пестицидами, сад опять
зарос крапивой, и теперь она казалась еще выше, чем прежде.
Нужно было позвать кого-нибудь из Кэрроллов, чтобы привести палисадник в порядок. Тогда здесь снова сладко запахнет влажной свежескошенной травой.
Имон принес из машины чемоданы и коробки. Тем временем Кармел уже расставила по всему дому цветы и скрылась
на кухне. Он понюхал лилии, которыми она украсила веранду, достал небольшой проигрыватель и пристроил две колонки по разным углам комнаты. Затем подключил его, вставил
кассету и прибавил звук, чтобы слушать музыку, пока будет
разбирать вещи и разгружать машину.
Их дом находился недалеко от покатого края скалы. Влажная мергелистая почва с каждым годом все сильнее уходила
под воду. Имон прислушался к звукам моря, но не услышал ничего, кроме грачей на соседнем поле, шума трактора где-то
вдали и доносившейся из дома музыки. Он отдыхал, облокотившись на подоконник, и любовался гаснущими лучами и
мрачными вечерними облаками над морем. Трава потяжелела от росы, но было безветренно и тихо, как будто день на
мгновение задержался перед приходом ночи. Из гостиной доносились шаги Кармел: она хотела как можно скорее разложить все по своим местам и наполнить дом вещами. Имон
поднялся и предложил ей свою помощь.
[ 11 ]
ИЛ 5/2024
Детство. Имон прекрасно помнил, как звучал голос отца на
уроках, но совершенно не помнил, о чем тот рассказывал. Не
помнил и как шел от здания начальной школы к средней —
только старую, скрипучую лестницу по дороге в класс, где
преподавал отец.
Он рисовал мелом на доске — это Имон помнил отчетливо, — пока не подрос, а после отец позволил ему сидеть за задней партой, где он слушал, читал или просто смотрел в окно
на Таррет-Рокс или Уэксфорд-роуд. Имон рисовал карты
улиц и переулков, отмечая их разными мелками, а еще всякие
закорючки и человечков. На задних партах царил кавардак,
то и дело слышались восклицания и улюлюканье, вызывавшее смех всего класса, но вскоре шум прекращался, и отец
продолжал урок. Иногда Имону было так скучно, что он с трудом досиживал до звонка. Однажды он вышел к доске и спросил, когда уже урок закончится, — все засмеялись, а отец велел ему выйти из класса и ждать во дворе.
Он научился ждать, молчать и сидеть тихо. После учебного дня они уходили из школы вместе: учитель, потерявший
жену, и его сын возвращались в тихий дом на недавно застроенном холме. Каждый день к ним заглядывала кто-нибудь из
женщин — сначала миссис Дойл, позже Энни Фаррелл. Днем
она готовила обед, а потом оставляла на столе чай. Отец вечно был занят: проверял домашние задания, читал книги, писал статьи. Имон играл во дворе, старался не влезать в драки
и не садиться на холодные камни, чтобы не простудиться.
Ему разрешалось приводить к себе друзей, но с условием, чтобы не шумели. Зачастую, когда приятели расходились пить
чай, Имон чувствовал облегчение — дом снова оказывался в
его распоряжении, и можно было сесть напротив отца и тихо
делать домашние задания. Имон всегда удивлялся его странному и неразборчивому почерку: он всматривался в каждое
слово, тщетно пытаясь отличить одну букву от другой, и не
понимал, как это вообще можно прочитать.
По средам после чая они отправлялись в редакцию газеты
“Эхо Эннискорти” за свежим выпуском, только сошедшим с
печатного станка. Однажды кто-то пытался рассказать ему
Колм Тойбин. Пылающий вереск
Глава вторая
[ 12 ]
ИЛ 5/2024
про печатное дело, но Имону запомнились только звуки огромного цеха, грохот станков и тонкие металлические пластины со словами, написанными задом наперед.
Статьи отца печатались на вкладыше газеты. “‘Сцены из
прошлого Эннискорти’, Майкл Редмонд, бакалавр гуманитарных наук, бакалавр коммерции” — гласил заголовок. В статьях
встречались фотографии жителей или старых районов города,
Даффри или Темплшаннона. Каждую неделю по возвращении
домой отец вырезал статью и вклеивал ее в альбом. Затем приносил из кухни салфетку и вытирал клей, который выступал изпод краев газеты, когда он прижимал ее к картонной подложке.
Имону тогда было лет восемь-девять. Шла война. Он сидел в
машине отца Росситера в конце улицы Шаннон и ждал, пока
отец и священник договорят с седой женщиной у двери ее дома.
Ему все казалось, что они вот-вот повернут по цементной дорожке к воротам, но беседа продолжалась. Разговоры. В какието дома ему позволялось ходить с ними, в другие — нет. Они раздавали деньги и талоны на еду от Общества святого Винсента де
Поля. В некоторых домах очень странно пахло. Он осматривался, пытаясь понять, почему они настолько отличаются от его
собственного, такого пустого и зачастую холодного.
Почти все мужчины были в Англии — служили в Британской армии или работали на фабриках. Ни в одном из домов,
куда его брали, мужчин он не видел. Некоторые женщины во
время разговора смущенно улыбались, не отводя взгляда от
огня, и вплоть до самого ухода отца и священника неловко
молчали. Другие, наоборот, были очень разговорчивы и болтали без умолку. “Видит Бог, — причитали они, — это все чистая правда. Прости Господи, отец”. Им было о чем рассказать, они доставали письма и предлагали гостям их прочесть.
Однажды женщина не выдержала и зарыдала, нервно раскачиваясь в кресле, в то время как ее дети, сверстники Имона,
беспомощно смотрели на нее. Совсем бледные, они не доверяли этим мужчинам и мальчику, которые пришли к ним в
дом, чтобы выслушать историю их матери, чье лицо раскраснелось и пошло пятнами из-за слез.
Если бы они оставили машину в другом месте, он бы посмотрел
на город сверху — оглядел бы Рафтер-стрит от Маркет-сквер до
Корт-стрит и Джон-стрит, где рядами росли деревья, а после нашел бы Бэк-роуд, Лимингтон-хауз, Парктон, Пирс-роуд и Парнелл-авеню. Иногда отец и священник подолгу говорили и курили, отчего в машине стоял дым и запах серы от спичек.
Порой они беседовали полушепотом, словно боялись, что
он, мальчик на заднем сиденье, подслушает, а потом кому-ни-
1. “Родился в Ирландии” (ирл.).
[ 13 ]
ИЛ 5/2024
Колм Тойбин. Пылающий вереск
будь расскажет. Он старался ухватить нить беседы. “Согласен, согласен, — говорил отец, — согласен”. Имон повторял
это слово про себя, пока оно не превратилось в бессмысленный звук. На переднем сиденье замолчали. Если он сосредоточится, священник точно заведет машину. Однако ничего не
произошло. Почему он не трогается? О чем они думают? Курят и молчат; кажется, оба о чем-то размышляют. Он прислушался, когда они снова заговорили. Речь шла о какой-то женщине, но он так ничего и не понял.
— А отец Росситер из “Фианна Файл”? — спросил Имон, когда они вернулись домой.
— Священники не вступают в партии, — ответил отец.
Вскоре в машине все чаще стала повисать тишина; отец
Росситер подвозил их до дома, они с отцом сидели и что-то
обсуждали, а потом наступало долгое молчание. По вечерам
отец начал ездить в город на собрания, а миссис Дойл приходила с Пирс-роуд посидеть с Имоном.
— Тебе так повезло, — говорила она, — ты можешь побыть
в одиночестве. Только подумай о домах, где в семьях по десять-двенадцать человек, одежды на всех не хватает и есть нечего. А еще тебе повезло, что живешь в хорошем доме и что
твой папа — учитель, а иначе через несколько лет тебе пришлось бы ехать в Англию искать работу.
Каждый вечер она разжигала камин к их приходу из школы, а в особенно холодные дни разводила огонь заранее и ставила каминную решетку, чтобы в комнате было тепло. За камином следил Имон, потому что во время работы отец ни на
минуту не отвлекался от того, что читал или писал. Отец не
замечал ничего и не увидел бы даже искру на ковре, от которой, по словам миссис Дойл, мог сгореть весь дом. Из-за отца
огонь потухал. Он вставал, глядел на золу и тлеющие угольки,
указывал на ковер и посмеивался. “Rugadh е in Eireann”1, — говорил он, пытаясь снова разжечь камин.
Имон помнил сигареты “Вудбайнс” в пальцах миссис Дойл
и ее хрипловатый голос, так же как помнил и молчание в машине, и медленно оживающие звуки радио, и новости о войне, и как однажды вечером миссис Дойл сказала ему, что отец
собирается купить замок.
Имон дождался, пока они пойдут из школы домой.
— Мы продадим дом? — спросил он. — Я не хочу никуда переезжать.
— Не будем мы ничего продавать, — ответил отец.
[ 14 ]
ИЛ 5/2024
— Замок слишком велик для нас. Там есть электричество?
— С чего это ты вдруг заговорил про замок?
— Миссис Дойл сказала, что ты хочешь его купить. Он
слишком старый и мрачный. Туда никто не ходит.
— Но это же для музея, а не для того, чтобы там жить, — ответил отец.
Вскоре, свернувшись комочком на заднем сиденье машины отца Росситера, Имон услышал, как они заговорили о музее. Но они слишком уж тихо бормотали, так что он не смог
ничего разобрать. Пришлось спросить, но они не обратили
внимания; тогда он задал вопрос снова.
— Это для всяких старинных штуковин, исторических вещиц, например, старых книг и писем, — сказал отец. — Чтобы
люди могли прийти и поглядеть на них.
Их сосед, мистер Маккертин, показал Имону карту мира.
Миссис Маккертин сказала, что ему пора в постель, но он
ждал новостей по радио и за это время изучил все страны от
Европы до Африки, чтобы посмотреть, какие захвачены немцами, а какие все еще удерживают войска союзников.
— Он еще слишком маленький, чтобы говорить с ним о
войне, — сказала миссис Маккертин.
Отец и мистер Маккертин пили стаут, дожидаясь очередной сводки новостей, а звуки радио напоминали набегающие
морские волны.
В музее “Атенеум” был просторный читальный зал, где пылал камин и стоял большой стол, заваленный газетами и журналами. Там запрещалось громко говорить и даже шептаться
приходилось за дверью. Однажды Имон услышал, как отец
сказал кому-то, что собирается купить замок у Додо Роше.
— Она там живет? — спросил Имон.
— Жила в молодости, — ответил отец.
— Я думал, там жил Спенсер.
— Жил, но в семнадцатом веке. Ты все путаешь.
— А Додо Роше отдаст тебе старые вещи для музея?
У отца был большой ключ от калитки в садовой ограде
замка, а еще связка ключей от дверей и шкафов.
— Можно я понесу большой ключ?
— Только не потеряй, а то мы оттуда не выйдем, — предупредил отец.
Они направились к замку. Было холодно, и люди, которые
ждали у ворот, дрожали и переступали с ноги на ногу. Одноклассник Имона, Мик Берн, пришел туда с дядей. Имон подбежал к нему и показал большой ключ, прежде чем отдать его
отцу.
С наступлением весны отец и священник стали проводить все
больше времени в машине — что-то обсуждали и постоянно
курили. Миссис Дойл выглядывала из окна и отступала, качая
головой:
— Еще болтают. Так и проговорят всю ночь. Ты лучше иди
спать, а то отец вернется и увидит, что ты здесь.
Чаще всего они говорили о музее, но иногда и о войне. О
том, что будет нелегко, ведь большая часть мужчин сейчас в
Англии. Отец Росситер сказал, что, несмотря на опасность,
многие начали перевозить туда семьи. “Ужасно, что все переезжают, — сетовал он. — Просто ужасно”. Но множество муж-
[ 15 ]
ИЛ 5/2024
Колм Тойбин. Пылающий вереск
— А отец Росситер не придет? — спросил Имон.
— Нет, — ответил отец, — его вызвали по делу.
Затворив тяжелые старинные ворота, они вдруг оказались
в тихом саду замка. Никто из них раньше здесь не бывал, разве что передавали весточки через черный ход. Мик Берн и
Имон переглядывались так, будто проникли в замок без разрешения и их в любой момент могли застукать. Когда отец,
повернув ключ, отпер парадную дверь, внутри была сплошная темнота. Имон ожидал увидеть старую мебель и паутину,
но не увидел вообще ничего. Кто-то из мужчин вместе с отцом зажег парафиновую лампу, и осветился огромный холл с
низким потолком. Запах стоял резкий и кислый.
— Какая вонь, — сказал Мик Берн. Остальные молчали.
Один из мужчин прошел через холл к окну, открыл ставни и
впустил в помещение бледный тусклый свет. Пока он возвращался к остальным, от каждого его шага раздавалось эхо, а
они осматривались, словно боясь сдвинуться с места.
Имон стоял рядом с отцом. Кто-то открыл ставни на другом окне, и стало достаточно светло для того, чтобы различить каменные плиты.
— Это старая часть замка, — сказал отец, открывая дверь в
другую комнату. Она была такого же размера, как и коридор,
только светлее и с потолками повыше. Там оказалось совсем
пусто. — А вот эту достроили Роше, — добавил он.
Другая дверь вела в кухню, где все еще стояли стол и стулья, как будто там кто-то до сих пор жил. Мужчины, которые
пришли вместе с отцом, по-прежнему нервничали. Все вокруг
казалось им подозрительным, и, когда Мик Берн принялся
осматривать шкафы и ящики, его тут же остановили.
— Наверх подниматься нельзя, — предупредил отец, —
часть пола прогнила.
— Да, работенки тут хватит, — ответил один из пришедших.
[ 16 ]
ИЛ 5/2024
чин остались в местной обороне, и, если у тех, кто хоть немного смыслит в работе с электропроводкой и штукатуркой,
найдется время на музей, это решит проблему.
Они начали проводить лотереи по субботам и устраивать
танцы по воскресеньям, чтобы собрать для музея деньги.
Имон ходил к Маккертинам, чтобы узнать новости и отметить на атласе все, что произошло на территориях, которые
удерживали немцы или союзники, но вскоре радио ему надоело. Слишком много болтали, да и звук пропадал, но мистер
Маккертин слушал его не переставая. Он знал о войне все.
Однажды вечером, еще засветло, они втроем вместе с отцом
Росситером поехали в Уларт. Они разместили объявление в
“Эхо Эннискорти” с просьбой сообщить, если дома имеются
старинные вещи, которые могут представлять историческую
ценность. На объявление откликнулись жители со всего
графства. Отец отвечал на каждое письмо, затем ставил галочку на тех, на которые уже ответил, скреплял их и вкладывал в альбом.
Отец Росситер говорил, что они должны повернуть направо, не доезжая мили до Уларта, — так ему передали, но он
не знал, где именно сворачивать. Они несколько раз останавливались у фермерских домов, чтобы спросить дорогу, священник выпрыгивал из машины, и навстречу ему выбегали то
овчарки, то лающий терьер. Одна женщина подошла с ним к
автомобилю и с нескрываемым любопытством начала разглядывать сидящих на пассажирском и заднем сиденьях.
— Вы к Филу Бирну? — спросила она. — Он что, заболел?
Не знала, что у него что-то случилось. Вы уверены, что вам
именно к нему надо?
Отец Росситер не был уверен.
— Нет ли поблизости других Бирнов?
— Есть еще Лиз Бирн. Может, вы ее ищете? — спросила
женщина, глядя на него прищурившись.
— Я знаю, что есть брат и сестра, которые живут вместе, —
ответил отец Росситер.
— А, да, это Фил Бирн и Мэй. Вы никогда у них не бывали,
отец?
— Где здесь поворот?
— Придется сначала вернуться назад и свернуть налево после перекрестка. Вы надолго?
— Нет, нам просто нужно с ними встретиться, — ответил
отец Росситер, садясь в машину.
Проехав перекресток, они увидели дорогу, уходящую влево, но засомневались, туда ли им надо. Дальше она станови-
[ 17 ]
ИЛ 5/2024
Колм Тойбин. Пылающий вереск
лась заросшей и извилистой и сужалась настолько, что казалось, будто вообще никуда не приведет, как вдруг они заметили ярко выкрашенные ворота. Выйдя из машины, отец открыл их, чтобы можно было проехать, а потом сел обратно.
Дорога внезапно начала расширяться: они выехали к полю и
увидели фермерский домик с оцинкованной крышей.
— Даже представить сложно, что кто-то живет так далеко
от дороги, — сказал отец Росситер.
Из дома выбежала овчарка и подняла лай, стоя у передних
колес. В дверях появились старик и старушка, оба смотрели
на них с недоверием, почти настороженно. На женщине был
кардиган, она стояла, скрестив на груди руки.
Имон остался с отцом в машине, а отец Росситер отправился поговорить со стариками у двери. Они все еще сомневались, туда ли приехали.
— У них есть старинные вещи? — спросил Имон у отца.
— Да, копья с девяносто восьмого года, — ответил тот. —
Во всяком случае, так они написали в письме.
— Они их нашли?
— Хватит с тебя вопросов, — оборвал отец.
Отец Росситер вернулся к машине и позвал их в дом. Собака перестала лаять и, когда они прошли мимо, замахала хвостом.
— Мы увидели священника и подумали, что что-то случилось, — сказала женщина, когда они вошли в маленькую кухню с огромным почерневшим камином и столом у окна.
— Чая у нас нет, здесь его сейчас не найти, — продолжала
она, — но могу угостить вас молоком. Его у нас, слава богу,
сколько угодно.
Имон сел за стол и провел пальцем по клеенке с рисунком
в виде цветочков. Старушка поставила перед ним кружку со
странными трещинами, похожими на паутину. Прежде чем
отпить теплое молоко, он их внимательно рассмотрел.
— Они здесь проходили, — сказал старик папе Имона и отцу Росситеру, — неудивительно, что они оставили здесь все
свои копья, куда им было деваться? У англичан-то мушкеты
были.
Собака крадучись вошла в кухню и легла у камина. Положив голову на лапы, она не спускала глаз с хозяина. Вдруг тот
прикрикнул на нее, и собака убежала обратно во двор.
— Тяжелые были времена, — сказала женщина. Старик
ушел в соседнюю комнату и принес деревянную палку с двумя
металлическими крюками сверху. Отец Росситер с папой
Имона поднялись и принялись внимательно ее рассматривать. Крюки казались острыми и опасными.
[ 18 ]
ИЛ 5/2024
— Палки новые. Я сам их сделал, — сказал старик. — Но
крюки я не трогал, они отлично сохранились.
— Может, у вас еще есть? — спросил отец Росситер.
— Да у меня штук двадцать-тридцать таких, — ответил он.
— Наша бабушка по маминой линии выросла здесь. Тогда
всех подряд выселяли. Им принадлежала вся земля отсюда и
до дороги и к тому же два больших ячменных поля. Она знала
о солдатах девяносто восьмого года. — Женщина взглянула на
огонь в камине, затем перевела взгляд на гостей. — Правда,
тогда она еще была слишком маленькой, чтобы что-то запомнить. Может, родители ей об этом говорили, а может, и сама
где-то услыхала, но она всегда рассказывала, что здесь проходили солдаты и что уже тогда все было кончено. Больше ничего не помню. Сюда заглядывал один человек, они с ним
обычно об этом беседовали.
В комнате становилось дымно от камина; Имон увидел, как
кусочек сажи медленно пролетел в воздухе и упал в молоко. Он
был причудливой черной формы. Глотать его не хотелось. Какое-то время, пока остальные разговаривали, Имон его разглядывал, а потом запустил палец в молоко и выудил. Убедившись,
что никто не смотрит, Имон вытер палец о штаны.
— Конечно, нам они незачем, — сказал мужчина, — нас-то
скоро не станет.
Отец велел Имону помочь им собрать металлические крюки и положить их в багажник и на заднее сиденье машины. Их
хранили в очень сырой комнате: где-то со стен сползла штукатурка, и под ней виднелась глина. Отнеся копья в машину,
они пожали руки брату и сестре; те стояли на пороге, наблюдая, как они садятся в машину. Уже темнело, небо затянуло
облаками. Отец Росситер включил фары, выезжая с тропы на
главную дорогу.
На следующий день они перенесли копья в музей, где несколько рабочих штукатурили стены в парадной зале. К перекрытиям приделали лампочку, и помещение уже не выглядело таким темным, как в первый раз. Имон даже разглядел в
углу узкую лестницу. Здание его пугало: замок был таким огромным и ветхим, что казалось, любой шаг может привести к
непоправимой катастрофе. Мысль о том, что когда-нибудь он
окажется здесь один, приводила Имона в ужас.
Отец сказал, что каменная лестница была частью старого
здания. Она вела прямо на крышу; скоро, когда проведут свет,
они смогут туда подняться и увидеть весь город. Тем временем начались работы в подземелье. Впервые Имон узнал о
нем в школе, от Мика Бирна, но не поверил. Мик сказал, что
туда сажали людей. Кто сажал? Англичане, сказал Мик Бирн.
1. Имон де Валера (1882—1975) — ирландский революционер и один из
самых влиятельных политических деятелей “Фианна Файл”; автор ирландской Конституции 1937 г.; избирался на пост премьер-министра несколько
раз и оставался на нем дольше всех в истории Ирландии.
2. От ирл. Taoiseach — премьер-министр и глава правительства Ирландии.
[ 19 ]
ИЛ 5/2024
Колм Тойбин. Пылающий вереск
В небольшой темнице — пещере, вырезанной в скале под
главным входом, — сырой горький запах чувствовался еще
сильнее, чем наверху. Запах глины, но более затхлый. Рабочие повесили электрические лампочки, и теперь стало светло. Имон держался поближе к отцу.
Дежурного рабочего звали Имонн Брин. Он сказал, что в
имени должно быть две “н”.
— Но меня назвали в честь Имона де Валеры1, — сказал
Имон. — Он — тишек2.
— Да, и он не прав, — ответил Имонн Брин.
— Вы не из “Фианна Файл”, — ответил Имон.
Когда Имонн Брин рассказал о разговоре отцу, они посмеялись.
Теперь после школы они шли не домой, а в замок — следить за тем, как идут работы. Имонн Брин построил лестницу в темницу, повесил люстру на потолке и оштукатурил стены. Там по-прежнему стоял ужасный запах, холодный и
горький. Когда Марион Стоукс привела Имона в темницу, его
легкие тут же наполнились холодным воздухом. Она показала
ему место на стене, где заключенный вырезал на камне свое
имя, но изображение было совсем нечетким и, чтобы разглядеть его, приходилось всматриваться: голова, туловище, две
ноги, две руки и меч, свисающий с пояса. Марион Стоукс сказала, что узнику пришлось рисовать в темноте. Ему больше
нечем было заниматься целыми днями. Она указала на пол.
— Зимой здесь, видимо, очень холодно, — сказала Марион. — Можно умереть от холода.
Имонн Брин нарисовал карту восстания 1798 года с красными стрелками, которые показывали перемещение войск.
Эту карту повесят на стену комнаты, посвященной восстанию, а вокруг нее развесят копья. Имонн Брин собирался сделать для них деревянные подставки. Отец Росситер принес
все старые церковные облачения из дома священника, а также портреты епископов и сувениры, которые привез из Саламанки, — он сказал, что их можно будет разместить в другой
комнате замка.
Отец встретился с человеком, который уверял, что у него
есть носовая фигура с корабля, выброшенного на берег полуострова Блэкуотер-Хэд, только ее нужно было обработать от
[ 20 ]
ИЛ 5/2024
насекомых. Потом отец объяснил Имону, что на нос корабля
всегда вешали женскую фигуру, вырезанную из дерева. Имон
слушал и кивал, притворяясь, что все понимает. Отец сказал,
что это прекрасная находка для музея.
Наступило лето, пришло время ехать в Куш. Отец съездил
в Дублин на поезде и вернулся с черной коробкой, полной экзаменационных работ на проверку.
— Возможно, придется ехать в Куш на телеге, запряженной ослом, — сказал он, — или на велосипедах, потому что
бензина нет.
— А почему отец Росситер нас не отвезет? Он может достать бензин.
— Он очень занят, я не стал бы его просить, — ответил
отец.
Позже он договорился с Джимми Пауэром, развозчиком
овощей, что тот отвезет их в Куш на своем старом фургоне.
— Никому не говори, он может пользоваться фургоном
только по работе, — сказал отец.
В Блэкуотере они остановились в пабе миссис Дэвис. Мужчины взяли по бутылке стаута, а Имону дали лимонад.
— Чудесный мальчуган, — сказала миссис Дэвис, улыбнувшись отцу и Джимми Пауэру. Она была старой и ходила медленно, словно каждый шаг давался ей с трудом.
— Каллены будут очень рады вам. Тут поговаривали, что
вы не приедете из-за войны и нехватки топлива. — Она резко
замолчала, а потом вдруг заговорила снова, словно подхватывая мысль: — Как думаете, они нападут?
Отец ответил, что это маловероятно, Джимми Пауэр согласно кивнул.
— Наши парни готовы дать им отпор.
— Нам и своих проблем хватило. Пусть англичане и немцы
сами между собой разбираются. Они друг друга стоят, — сказал Джимми Пауэр.
— Война не скоро закончится, — сказал отец.
Имон услышал, как кромка высокого стакана стукнула по
его зубам. Он смотрел на мужчин в полумраке паба.
— Зима была очень холодная, — сказала миссис Дэвис. — У
нас тут жуть какой мороз стоял.
Глава третья
Имон проснулся от того, что по стеклу барабанил дождь. По
радио в гостиной раздавались звуки назойливого рекламного
ролика. Должно быть, Кармел потихоньку встала, пока он
[ 21 ]
ИЛ 5/2024
Колм Тойбин. Пылающий вереск
спал. Он чувствовал себя разбитым, поэтому перелег на ее
сторону и попытался снова уснуть. Лучше бы это был обычный день с привычными делами. Он полежал на кровати, пока не понял, что сна ему не видать.
Имон раскрыл занавески и посмотрел на хмурое небо над
морем. Затем, надев халат и тапочки, пошел в гостиную. Кармел сидела за столом у окна с большой чашкой кофе в руках.
Увидев жену, Имон неожиданно почувствовал облегчение.
— Ты стонал во сне. Все в порядке?
— Я тебя разбудил?
— Нет, я и так уже проснулась, но ты спал очень беспокойно.
— Ты включила воду?
— Да. Иди прими ванну, а я приготовлю завтрак. У тебя усталый вид.
— Разве я не всегда так выгляжу?
— Нет, — улыбнулась она, — не всегда.
В ванной Имон открыл оба крана и, пока набиралась ванна, вышел в туалет. Он все пытался вспомнить, что ему снилось. Что бы то ни было, сон по-прежнему его беспокоил. На
ум ничего не шло. Он проверил температуру воды, скинул пижаму и залез в ванну. Затем лег на спину и начал размеренно
дышать, вдыхая все глубже и глубже, пока неясное беспокойство не утихло. Он замер.
Имон почувствовал себя лучше, едва прикрыл веки и сосредоточился на том, чтобы не двигаться, не крутиться и ни
о чем не думать — ни о снах, ни о решениях суда, ни о делах.
Когда мысли возвращались, он отгонял их, прислушиваясь к
биению сердца и пытаясь сосредоточиться на его стуке и
пульсе. Это помогало. Он больше ничего не слышал. Он думал лишь о фигурах, которые возникали в темноте, когда он
закрывал глаза, и представлял себе, на что они похожи.
Имон вылез, вытерся и вдруг понял, что его губы сами растягиваются в улыбку. Он почистил зубы, надел халат и тапочки. В гостиной Кармел выключила радио и поставила проигрыватель. Музыка играла спокойная и тихая, но он хорошо ее
слышал, даже стоя у окна и глядя на небо. Когда Имон вошел,
Кармел не обернулась. Она стояла неподвижно и любовалась
морем. Ему вдруг захотелось дотронуться до нее, обнять, но
он сдержался и отправился в спальню одеться.
Когда Имон вернулся и сел за стол, дождь усилился; в комнате стало темней и прохладней. Кармел принесла ему тост с
яйцом-пашот и поставила на стол чайник с заваркой. Она двигалась тихо, словно боясь помешать чему-то важному. Они сидели молча, пока она не налила ему чаю.
— Ну что, поедем в деревню? — спросила она.
[ 22 ]
ИЛ 5/2024
— Как хочешь, — ответил Имон и взглянул на Кармел в надежде, что она поймет его правильно. Он не знал, что сказать. — Спасибо за завтрак.
— Я люблю занимать себя чем-нибудь в такие длинные
дни, как сегодня.
— Я надеялся, что будет гораздо теплее.
— Знаю.
Играл проигрыватель. Они сидели и слушали, как в доме
свистит ветер. Ему снова захотелось дотронуться до нее, дотянуться через стол и взять ее за руку, но вместо этого он допил чай, доел тост и стал убирать посуду.
— Ну что, поехали? — спросил Имон.
— Да, только дай мне собраться, — ответила Кармел.
— Я подожду.
В деревню вела узкая дорога с многочисленными поворотами и изгибами. За все эти годы он ходил и ездил по ней много раз, но все еще не узнавал некоторые участки, будто никогда раньше их не видел. Из-за слишком песчаного грунта на
покатых холмах ничего не водилось, зато на полях вдоль дороги пасли коров и выращивали кукурузу. В этих краях ни кусты, ни деревья не росли вверх — ветер с моря клонил их к земле. Не было и больших домов, только маленькие фермы,
которые существовали на скромный доход от скота, молока,
пшеницы или контрабанды лосося и форели из реки, впадавшей в море у деревни Балликоннигар.
При встрече все останавливались поговорить, даже если
говорить было особо не о чем. Так уж в Куше было заведено.
Здесь обожали новости. Слухи о беременности его дочери
быстро разлетятся по соседям, те тщательно перемоют им
косточки, но расскажут не всем. Это останется строго между
ними — подобные темы обсуждаются только в узком кругу. За
много лет Имон ни разу не слышал, чтобы местные плохо отзывались друг о друге и о тех, кто приезжал на лето или когдато давно всем запомнился. Имон бывал здесь только летом и
по-прежнему не считался за своего. А еще он был судьей, поэтому в его присутствии местные не болтали лишнего. Он не
знал, о чем они говорили между собой.
В деревне его прозвали Судьей, и, когда Кармел выходила
в магазин одна, ее всегда спрашивали о муже. Приезд и отъезд Судьи вызывал интерес, смешанный с любопытством.
Имон остановился у магазина Джима Болджера, ожидая,
пока Кармел оформит подписку на “Айриш таймс” и еще пару
воскресных газет до конца отпуска. Дождь прекратился, но
небо по-прежнему было хмурым и тяжелым. Кармел вернулась, Имон завел машину, подъехал к мосту и припарковался
Вернувшись домой, они сели в гостиной послушать дневной
выпуск новостей. Передавали, что будет дождь. Кармел принесла из гостевой коробку с книгами, которые привезла с собой. Каждый год она выбирала, что взять с собой в отпуск,
листая литературные журналы и слушая радио-подкасты.
Имон в этом не участвовал, отшучиваясь, что полностью ей
доверяет и готов читать все что угодно, только не про историю Ирландии и не про Кеннеди.
Кармел достала книги из коробки и расставила их на полке у окна.
— Бедный Майк, да? — сказала она.
— Почему бедный? — спросил Имон. — Что-то случилось?
— Ты что, не слышал, что говорила миссис Этчингем? Я
думала, ты слушал.
— Нет.
— Джим Болджер тоже говорил об этом. И очень удивился, что я не знала. В доме Майка обрушилась передняя стена.
После того, как мы приезжали на Пасху. Майк живет сейчас в
фургоне в Блэкуотере.
— Я думал, дом еще постоит.
— Миссис Этчингем сказала, что Майк чуть не погиб.
Майк приходился Имону двоюродным братом. Ему было
чуть меньше шестидесяти, он вышел на пенсию и переехал в
дом неподалеку, ближе к краю скалы. С годами под воздействием ветра и воды мягкая глина начала оползать, а дом оказался совсем близко к обрыву. И вот обрушился. Майк был
резким, нелюдимым и независимым. Он ненавидел, когда
кто-то предлагал подбросить его до города, будто этим хотели подчеркнуть, что у него нет машины. Тем не менее в деревне его любили. Ведь в отличие от тех, кто приезжал в Куш
только летом, он проводил здесь всю зиму.
— Наш дом следующий, — сказал Имон и подошел к книжной полке.
— До нас еще далеко, — ответила Кармел.
— Я помню, когда перед домом Майка оставалось столько
же земли, сколько сейчас перед нашим. А еще помню, как в
обрыв сползло целое поле.
[ 23 ]
ИЛ 5/2024
Колм Тойбин. Пылающий вереск
у “Этчингема”. Они вышли и направились в лавку при пабе.
Кармел вынула из сумки список покупок. Имон присел на барный стул. За стойкой никого не было, и они молча ждали.
— Может, мне самому себе налить? — сказал он.
— Да, не лучшее место, когда спешишь, — послышался голос сзади. Кто-то сидел в тени у стены. Они его не заметили.
— Мы не торопимся, — ответил Имон.
[ 24 ]
ИЛ 5/2024
— Уму непостижимо.
Имон достал из стопки историческую книгу о заключенных в Австралии, взял ее с собой на веранду и устроился в
кресле с видом на море. Дождь никак не прекращался. Имон
полистал книгу, открыл алфавитный указатель, отыскал там
несколько ирландских имен и решил найти их в книге. Вскоре он втянулся.
После обеда дождь превратился в мелкую морось, а через
какое-то время и вовсе утих. Имон вернулся на веранду с книгой, время от времени выглядывая, можно ли выйти на улицу.
Вдоль горизонта пролегла плавная белая линия, море подсвечивалось тусклым светом.
Кармел сказала, что еще не все разобрала и лучше останется дома. Она выглядела отдохнувшей. Имон надел плащ, взял
из машины зонт и пошел вдоль дороги, стараясь избегать наполненных грязной водой выбоин. Слева от него до самого
края скалы простиралось поле. Кукурузу примяло ветром и
прибило к земле. За поворотом виднелся дом Майка. Задняя
и боковые стены не пострадали, но от фасада ничего не осталось. С обеих сторон вздымалась земля. В доме еще даже не
отключили электричество. Казалось, будто все, что осталось
от фундамента и кладки, держится на земле лишь благодаря
электрическим проводам. Странно, почему именно этот домишко пострадал от эрозии. Будто какой-то необъяснимый
несчастный случай. Имон вошел через боковую дверь. Он
стоял на каменном полу гостиной и разглядывал стены. Сделаны наполовину из камня, наполовину из глины, как и в остальных домах в округе, включая его собственный. Он подошел к краю и посмотрел вниз. В месте, где обрушилась скала,
образовался новый проход к берегу. Сейчас обрыв казался не
таким крутым, каким бывал прежде, когда зимой на поверхности скалы появлялись новые изгибы. В этом году, судя по
всему, можно будет без труда спуститься к берегу, даже ступени вырезать не придется.
Теперь Имон тщетно пытался воскресить в памяти поле,
которое отделяло дом Майка от края скалы. Эрозия была делом времени. Год за годом куски глины и усыпанные камнями
глыбы известняка крошились и обваливались, поглощаемые
морем. Странно было видеть, как один контур постепенно исчезал и уступал место другому. Изменения не бросались в глаза до тех пор, пока не происходило нечто серьезное, как с домом Майка.
Подобные несчастья случались и в прошлом — другие знаки, предупреждавшие о медленном наступлении моря на сушу. Однажды пришлось взорвать старую сторожевую башню,
Имон шагал на юг, в сторону Балликоннигара. Дождь прекратился, полдень был теплым и приятным, в небе появились голубые просветы. Набегавшие волны вздымали мелкие камушки у берега. Наталкиваясь на них, волны отступали, камушки
с клацающим бряканьем бились друг о друга. Он прислушивался к шуму прилива. Этот не похожий ни на что звук, такой
ясный и умиротворяющий, напоминал стук двух пустых предметов, только тише и приятней. Имон отступил, прислушался и вдруг понял, что никогда не видел на побережье такой
мелкой гальки.
Во время прогулки ему стало жарко. Вскоре он снял плащ
и перекинул его через руку. На берегу не было ни души. Скатившиеся со скалы валуны грязи лежали у ее подножия; вскоре море накатит и поглотит их. Он взглянул наверх и увидел,
как ветер сдувает с края обрыва мелкие песчинки.
В Балликоннигаре Имон заметил, насколько близко дом Китингов стоит к краю скалы; с Пасхи расстояние между ними
только уменьшилось. Дом сверкал ослепительной побелкой, изза чего его было видно издалека. Казалось, что он, будто памятник, стоял здесь всегда. Старушка уже умерла. Имон задумался,
живут ли здесь теперь ее сыновья. Они, вероятно, тоже в почтенном возрасте. Кажется, один из них женился, но Имон не
[ 25 ]
ИЛ 5/2024
Колм Тойбин. Пылающий вереск
которая стояла на холме выше дома Китингов в Балликоннигаре. Боялись, что она обрушится на кого-нибудь на берегу.
Из-за взрыва на холме образовалась огромная воронка. Имон
вспомнил, как ходил туда посмотреть на страшное зрелище.
Воронка была засыпана мелким песком. Год за годом холм
уменьшался, пока не исчез вовсе. Как-то летом в воскресенье
они с Кармел поехали туда на велосипедах из Эннискорти.
Они лежали и загорали на разогретой траве. Рядом не было
ни души. Он вспомнил ее голые ноги, нежную шелковистую
кожу, как изящно и грациозно она выглядела в купальнике и
как его возбуждали ее близость и поцелуи.
Стоя под сводом дома, Имон повернулся и вошел в сырую
темную спальню. Мебели не было, но Майк оставил стопку
книг. Имон взглянул на них и подумал забрать какую-нибудь в
качестве сувенира. Там лежали старые романы, классика.
Имон взял верхнюю книгу, “Крэнфорд” Элизабет Гаскелл, но
увидел отсыревшие страницы и положил ее обратно. Вдруг в
памяти что-то зашевелилось, ему будто вспомнился сон. Тогда он снова взял книгу и стал смотреть на название. Имон
обернулся, и его поразило, что стены нет, а от моря исходит
ослепительное сияние. Ему показалось, что он вторгся в чужие владения, и он снова вышел на дорогу, ведущую к пляжу.
[ 26 ]
ИЛ 5/2024
знал наверняка. Нужно спросить Кармел; она все знала о местных и поддерживала с ними связь — писала письма, обменивалась рождественскими открытками, заказывала заупокойные
мессы1 и ходила в гости, когда они приезжали в Куш на лето.
Каждый год река в Балликоннигаре меняла течение в местах, где начинались мягкие пески. Несколько раз за зиму она
сворачивала то в одну сторону, то в другую, но с приходом весны выбирала одно русло, и тогда Совет графства устанавливал
деревянный мостик для туристов, которые приезжали летом.
В этом месте река была неглубокая, но быстрая. Чуть дальше
она становилась глубже, а течение медленней; некоторые места прекрасно подходили для ловли лосося и форели. Он не
помнил — и снова с улыбкой подумал, что Кармел-то наверняка знает, кому принадлежали права на рыбную ловлю. Так или
иначе, ею промышляли чуть ли не все местные, лосося или
кумжу можно было без труда найти по низким ценам. Имон
предусмотрительно перекладывал все заботы о покупке рыбы
на Кармел. Та, в свою очередь, притворялась, будто Судья уверен, что все честно и в рамках закона. Судебные приставы периодически устраивали рейды, из-за чего несколько местных
уже привлекались к суду и вынуждены были заплатить штраф.
Когда он вернулся домой, Кармел сидела на веранде и читала роман.
— А кто сейчас живет в доме Китингов? — спросил он.
— Джек с Ритой. Я слышала, что она болеет. Я была в гостях у Мерфи и там все разузнала.
— Про Майка говорили, наверное?
— Миссис Мерфи сказала, что он в безопасности и уже несколько лет в плохую погоду перебирался в фургон. Я об этом
не знала. Еще она сказала, что никакой компенсации он не получит.
— Так и есть, — сказал Имон. — Я давно уже проверил.
После нескольких дождливых дней погода улучшилась. Они
лежали в шезлонгах в саду. Время от времени из-за облаков
показывалось палящее солнце. Имон взял плавки и полотенце и направился по тропинке к пляжу. Море было неспокойным, вода отливала металлическим серым цветом. Имон спустился к воде, подальше от семьи, устроившейся у подножия
скалы. Он снял ботинки и носки, закатал штаны и пошел про-
1. В католической церкви принято заказывать заупокойную мессу по почившему. Те, кто ее заказывают, обычно отправляют семье открытку с соболезнованиями и упоминанием об этой мессе.
Были дни, когда дождь шел с утра до вечера. С утра накрапывало, ближе к полудню морось на пару часов прекращалась, а
потом начинался ливень. Имон выглядывал из окна в надежде увидеть просвет над морем, но небо оставалось серым.
Они разжигали камин и читали дома.
[ 27 ]
ИЛ 5/2024
Колм Тойбин. Пылающий вереск
верить температуру воды. Ноги обдало холодом, к тому же
солнце спряталось, и он подумал, что лучше бы прогуляться
вдоль берега и вернуться как раз к обеду.
Придется потерпеть. Через несколько дней он привыкнет
к ледяной воде и будет плавать в свое удовольствие. Главное —
постоянно двигаться и не думать о холоде. Имон надел плавки
и подождал, не вернется ли солнце, но над океаном нависли тяжелые, мрачные тучи. Он постоял, дрожа от озноба, а потом
уверенным шагом стал потихоньку спускаться к воде. Имон заходил в воду, борясь с желанием отступить. Сначала он намочил руки, затем лицо и грудь. Испугавшись, что его накроет
большой волной, он отпрыгнул, но все равно промок по пояс.
На миг он замер в нерешительности, после чего с ходу нырнул
и поплыл. Он оставался под водой, сколько мог, а потом перевернулся на спину и лег, запрокинув голову и прикрыв глаза.
Он доплыл до того места, где волны не вздымались, а лишь
слегка покачивались. Когда он привык к воде, холод стал терпимее. Имон заплыл еще дальше и оглянулся на низкую скалу
возле Куша. Вся из желтого мергелистого песка с пучками травы, в Балликоннигаре она переходила в скалы повыше, где песок был бледнее и напоминал гравий.
Пока Имон вытирался, он весь продрог и думал лишь о
том, чтобы поскорее одеться. Он быстро натянул вещи и направился к заброшенному дому Майка. Поднимаясь по скале,
он почувствовал приятное тепло и легкость во всем теле. Небо затянули серые тучи. Кармел сидела на веранде. Открыв
дверь, он заметил, что она дремлет с книгой на коленях. Она
очнулась и улыбнулась ему.
— В такую погоду мне спать хочется, — сказала она.
Он достал хлеб, сыр и листья салата, сделал чай. Кармел
вошла в гостиную, зевнула и села в кресло.
— Совсем забыла, Мадж Кихо пригласила нас на ужин. Сказала, что после можем поиграть в карты. Я ответила, что мы
уже сто лет их в руках не держали.
— Когда?
— На следующей неделе. Сейчас у них гостит монах из ордена христианских братьев.
— И они зовут нас на карты? — засмеялся Имон. — Когда-то
я играл с Мадж и ее матерью. В картах старушка знала толк.
[ 28 ]
ИЛ 5/2024
Кармел показала ему письмо от Нив. Она теперь жила у
них дома и спрашивала, куда пропали все растения. Нив была
у гинеколога, он сказал, что все в порядке, беспокоиться не о
чем. Она писала матери, но в последнем абзаце передавала
привет отцу. Имон оставил письмо на столе у окна, взял зонт
и вышел проветриться.
Перед тем как отправиться в гости к Мадж Кихо, они заехали
в деревню за бутылкой виски и коробкой конфет.
— Как думаешь, это не слишком? — спросила его Кармел. —
Может, стоило взять шерри вместо виски?
— Что может быть хуже шерри? — ответил Имон и улыбнулся.
— Том и Мадж будут тебе рады. Мадж все время говорит о
Судье и о том, как они скучали по тебе прошлым летом.
— Да, я хорошо ее помню. Она на несколько лет меня старше.
Имон ехал по узкой дороге в направлении Балливалдена и
Нокнасиллога. К вечеру вдруг просветлело. По пути они
встретили стадо коров, которых подгонял мальчик с палкой.
Мадж Кихо ждала их у дверей, придерживая за холки двух
собак, которые так и норовили вырваться. С годами она стала настолько похожа на свою мать, что на мгновение Имону
показалось, будто перед ним та самая давно умершая старушка, с которой они когда-то играли в карты. На ее лице появились точно такие же складки и морщины, как у матери. Ее волосы поседели, но по-прежнему были густыми и кучерявыми.
А вот голос изменился, стал более низким и громким.
— Не обращайте внимания на собак, проходите, — сказала
Мадж. Она их держала, но собаки продолжали лаять и скулить.
В гостиной горел камин, вокруг него стояли диван и два
кресла. Супруг Мадж, Том, встал, как только они вошли. Складывалось ощущение, что он не у себя дома, да и одет был так,
будто собрался на воскресную мессу.
— Вы оба чудесно выглядите, — начал Имон.
— Погода просто ужас, — заметила Кармел.
— Да, лучшие летние деньки остались в прошлом, — ответил Том. — В июне была парочка хороших дней, но так, как
прежде, уже не будет.
Они уселись вокруг камина. Мадж принесла бутылку виски,
которую Кармел незаметно оставила на тумбочке в прихожей.
— Смотрите-ка, что я нашла в прихожей. Оно было завернуто в коричневую бумагу. А еще вот, — добавила Мадж, раскрывая коробку конфет. — Понятия не имею, откуда все
это. — Она засмеялась. — И все-таки Бог нас любит!
— У вас очень уютно, Мадж, — улыбнулась Кармел.
[ 29 ]
ИЛ 5/2024
Колм Тойбин. Пылающий вереск
— Давайте выпьем, — предложила Мадж. — Как знать, может, солнце выйдет. Все будут виски?
— Я не буду, спасибо, — ответила Кармел. — Но уверена,
что Том и Имон не откажутся.
Они вошли в просторную современную кухню и увидели
за столом еще одного гостя — пожилого монаха.
— Знакомьтесь, брат Макдонах, — представила Мадж гостя.
Она рассказала, что он приезжал к ним каждый август,
еще когда они сдавали комнаты на лето.
— У нас было много работы, и мне стало тяжело справляться со всем сразу. Тогда я написала нашим завсегдатаям,
что слишком занята фермой. Но брат Макдонах ответил, что
очень расстроен и опечален, я просто не могла ему отказать.
Я написала, что сделаю для него исключение, так что он попрежнему приезжает к нам каждый год.
— Я люблю морской воздух, — сказал монах.
Наступил влажный августовский вечер. Они сели за стол,
Мадж начала накрывать.
— Я хорошо знал вашего отца, — обратился монах к Имону
за ужином.
— Да, точно, — добавила Мадж. — Забыла тебе сказать.
Брат Макдонах преподавал в Школе христианских братьев в
Эннискорти.
— Интересно, — откликнулся Имон. — А я вас не помню.
Наверное, это было еще до меня.
— Да, вас тогда еще на свете не было. Я долго жил в Эннискорти. Помню, как ваш отец пришел преподавать в нашу
школу, и маму вашу помню, царствие ей небесное.
После ужина Мадж убрала со стола тарелки и поставила
пирог и миску с заварным кремом. Имон поднял глаза на монаха.
— Я любил Эннискорти. Мне было грустно уезжать оттуда.
Красивый город. Там так хорошо гулять. Все дышит историей.
Воцарилась тишина. Ее нарушала лишь Мадж, раскладывавшая десерт. Имону казалось, что если он поднимет бокал,
то не удержит его, — руки задрожат. Может, потом получится
поговорить с монахом наедине и расспросить, какими они
были. Какой была его мать? Все вернулись к разговору о погоде, урожае и доме Майка, а Имону хотелось лишь одного —
выведать хоть малость, любую деталь, что угодно о матери и
отце. Он думал, как бы попроще сформулировать вопрос,
чтобы разузнать о них, не выдав своего волнения.
— Что вы преподавали? — спросил он у монаха.
— Историю и географию, — ответил тот. — А ваш отец преподавал все: он был прекрасным учителем.
— О, это точно, — присоединилась Мадж. — Мы все его
помним, замечательный был человек. — Она улыбнулась Имону и Кармел. — Как и все Редмонды.
[ 30 ]
ИЛ 5/2024
Глава четвертая
Он стоял в костюме в прихожей, пока отец искал красные
ленты. Имону тогда было лет семь-восемь. Отец нашел булавки (они лежали на кухонном столе), а теперь суматошно перетряхивал все содержимое ящиков и шкафов в обеих спальнях, ища ленты.
— Должны же они где-то быть, — повторял он.
Имон открыл дверь в сад и стряхнул крошки с тарелок, которые остались с завтрака, на бетонную дорожку во дворе.
Потом поставил тарелки в раковину.
— Это ты взял ленты? — крикнул отец. — Играл с ними?
Он знал, что отвечать не нужно. Ему хотелось, чтобы все
это недоразумение закончилось.
— Сходи к соседке миссис Куни, спроси, может, у нее есть
какие-нибудь ленты! — крикнул отец c лестницы, но Имон не
сдвинулся с места. Он слушал, как отец выдвигает очередной
ящик в маленькой комнате. Он открыл входную дверь и закрыл
ее за собой, притворившись, что ушел, но вместо этого остался сидеть на ступенях. На улице никого не было. Солнце стояло высоко над Винегар-Хилл. Внезапно к окну подошел отец.
— Порядок, — сказал он. — Все. Никуда ходить не нужно. Я
их нашел.
Отец начал крепить Имону ленту через плечо, а тот придерживал оба конца, пока отец застегивал их булавкой.
— Теперь можем идти, — сказал отец. Свою ленту он свернул и положил в карман. Сказал, что наденет ее потом, когда
они доберутся до центра города.
В конце Джон-стрит они разделились, и Имон направился
к школе. Он пришел раньше и сел в теньке, дожидаясь одноклассников. Все были в костюмах и уже успели вспотеть под
полуденным солнцем, когда по свистку монаха учеников начали выстраивать в ряды. Они прошли по Милл-Парк-роуд до
конца Фрайри-Хилл, где им велели остановиться и ждать.
Фрайри-Хилл и Сланей-Плейс были украшены флажками. В
конце Фрайри-Хилл стояла огромная арка. Монах, который
за них отвечал, отошел в другой конец процессии, и теперь
мальчики могли спокойно играть, зная, что никто их не заметит. Мальчик из Шаннона толкнул Имона и поднял кулаки,
провоцируя драку, но Имон не обратил на него внимания: мо-
нах мог вернуться в любую минуту. Вскоре шеренги, в которых мальчишки стояли по четверо, разбились на группки, все
смеялись и возились, но потом к ним подошел мужчина с лентой и пригрозил, что, если они не будут вести себя нормально, ему придется на них пожаловаться. Через некоторое время они снова двинулись в путь, направившись в сторону
Сланей-Плейс.
Монах устремился в начало процессии. Он шел спиной
вперед и выкрикивал команды марширующим.
— Пойте громче, чтобы все слышали! Громче, ребята, давайте, чтобы все узнали, как сильна ваша вера! Громче, ну-ка!
Еще громче, ребята, давайте!
Они снова остановились, на этот раз у моста, пропуская
проходивших мимо девочек из школы Призентейшн.
[ 31 ]
ИЛ 5/2024
Мальчишки пели — монах дирижировал. Некоторые девочки улыбались, проходя мимо. Монах сказал, что если кто-нибудь пикнет хоть слово лишнее, то тут же получит от него
шесть ударов ремнем у всех на виду. Имон заметил, что его новые ботинки начали прилипать к горячему асфальту на Сланей-Плейс. Монах сказал, чтобы они не крутились.
Они прошли мост и в Тэмплшанноне снова остановились.
В витринах магазинов выставили фигурки Девы Марии и
Сердца Христова, и, пока они ждали в конце улицы Шаннон,
Имон разглядывал светло-голубую ткань и нежные глаза Девы Марии. Он устал стоять на одном месте и думал, что было
бы намного легче, если бы они не застревали на каждом повороте. Они медленно шли вдоль Шаннон и встречали все больше и больше волонтеров в костюмах, украшенных красной
лентой, — мужчин, которых Имон видел в Обществе святого
Винсента де Поля, в музее или в “Атенеуме”. Они сурово наблюдали за процессией, сложив руки за спиной. Это они решали, останавливаться школьникам или идти дальше. Имон
искал в толпе отца или дядю Тома, но так их и не увидел. На
самом крутом склоне холма они снова задержались, чтобы
пропустить Содружество женщин.
1
Морская звезда , молись за моряков,
Молись за меня.
1. То есть Богоматерь, которая в католической церкви почитается как
заступница и путеводительница моряков.
Колм Тойбин. Пылающий вереск
Христово сердце, я молю,
Умножь к тебе любовь мою.
[ 32 ]
ИЛ 5/2024
Женщины в мантильях шли с четками в руках. Он наблюдал за процессией. За ними под золотым балдахином шествовал отец Росситер со Святыми Дарами. Мальчик-служка нес
чашу с благовониями, но запах не чувствовался — ветер уносил его в другом направлении. Когда проносили Святые Дары, все склоняли головы.
Отец Имона стоял на мосту, сложив руки за спиной. Вид у
него был очень серьезный — Имон знал, что сейчас лучше ему
не махать и ничего не говорить. Недалеко от здания почты
стоял дядя Том. Подняв руку, он остановил процессию, а через несколько минут скомандовал идти дальше.
Напротив пожарного депо установили алтарь, покрытый
красной тканью. На Маркет-сквер было полно народу; когда на
площади появились христианские братья, негде оказалось даже преклонить колени. Перед алтарем стояли солдаты; на площадь подтягивались оставшиеся участники процессии. От памятника в центре площади во все стороны тянулись нити с
красно-желтыми флажками, прикрепленные к окнам ближайших домов. За процессией наблюдали отовсюду, кроме тех этажей над магазинами, в которых никто не жил. Отец Росситер
поднялся на помост, человек в офицерской форме прокричал
команды на ирландском, и солдаты встали по стойке “смирно”.
Затем раздались новые команды, и солдаты подняли ружья.
Началась молитва. Люди запели “O Salutaris Hostia”1, и когда отец Росситер поднимал Святые Дары, склоняли головы
и трижды ударяли себя в грудь.
По дороге домой, положив в карман аккуратно свернутую
ленту, Имон думал о том, что ждать поездки в Куш осталось
недолго. Уже июнь. Наступило лето, скоро в средней школе и
у отца начнутся каникулы. Сначала он захочет поехать в Дублин, заберет Имона из начальной школы за пару недель до
официального начала каникул и отправит его в Куш.
Несколько недель спустя, в пятницу, Имон вернулся из школы и увидел, что все его вещи уже собраны.
— Ну что, готов? — спросил отец.
— Почему ты раньше не сказал?
— Чтобы ты не всполошился.
— Я бы не всполошился.
— Веди себя хорошо в Куше. Билл Миллер заедет за тобой
и вещами.
— А ты когда приедешь?
1. “О жертва искупления” (лат.) — молитва, читаемая на католической мессе
при выставлении Святых Даров.
[ 33 ]
ИЛ 5/2024
Колм Тойбин. Пылающий вереск
— Скоро.
— А книги ты положил?
— Давай собирайся. Он скоро приедет.
Они ехали мимо дома Донохью у подножья Винегар-Хилл.
Фургон был старый, с дырой в полу. Мистер Миллер велел
ему быть осторожней и хрипло засмеялся. Облака быстро сгущались, и на подъезде к Баллаху начался дождь. На фургоне
не было стеклоочистителей, поэтому ехать приходилось
очень медленно.
— Помолись там, парнишка, чтобы ничего не случилось, —
велел Билл Миллер.
Они проехали Блэкуотер и направились в сторону моря.
Тучи рассеялись, но рытвины наполнились грязной водой.
Они прошли по тропинке и остановились у глиняного карьера. Миссис Каллен уже ждала их.
— Твой папа написал, что ты приедешь, — сказала она. Волосы миссис Каллен были собраны в пучок. Приставив ладонь ко лбу, она закрывала глаза от солнца. Имон вынес из
фургона все коробки и перенес их в комнату, отведенную ему
и отцу, а потом отправился на кухню выпить чаю с миссис
Каллен и Биллом Миллером.
Миссис Каллен считала, что он должен проводить все время на улице. Даже если он хотел почитать, она отправляла
его на пляж или в сад. Когда шел дождь, она постоянно выглядывала в окно и, как только дождь прекращался, снова гнала
его на улицу.
— Все мальчики твоего возраста сейчас картошку собирают, — сказала она.
Однажды ранним утром он отправился собирать картошку с Филом Калленом. Его задачей было складывать ее в мешки. Но потом у Имона заболела спина, и он думал только о
том, когда же все кончится. Казалось, уже пора обедать, но
было только десять. Первый погожий день со дня его приезда — Имон уже жалел, что вообще вызвался помогать. В конце
концов Фил застал его, когда тот сидел на траве, прислонившись к мешку с картошкой.
— Зато как картошки поесть, так он большой охотник, —
сказал Фил одному из работников.
— Иди вдоль скал и придешь прямо к дому, — добавил он. —
Скажи, что мы закончили пораньше.
— Можно?
— Иди давай, — ответил Фил.
По дороге к Калленам Имон понял, что скучает по дому; у
него есть свой ключ, и можно войти в любую комнату, не боясь кого-то потревожить. Ему вдруг очень захотелось домой.
Он прилег на теплую траву, посмотрел на небо и решил, что
полежит здесь немного перед тем, как идти к Калленам.
[ 34 ]
ИЛ 5/2024
Однажды вечером к ним заглянула миссис Китинг.
— Помнишь его дядю Стивена? — спросила ее миссис Каллен. — Умный был, как и его отец.
— Не говори, — ответила миссис Китинг. — Редмонды все
такие.
— Глаза у него прямо как у мамы, да?
— Да, но все же он пошел в Редмондов, — сказала миссис
Китинг. — Как они там вообще в Эннискорти?
— У всех все хорошо, спасибо, — ответил Имон.
— Мы вообще-то тебя ждем, — сказал мистер Каллен. — Разговоры разговорами, а карты ждут. Сыграешь с нами? Разве
миссис Китинг не для этого пришла?
— Только никаких ссор и споров, — предупредила миссис
Каллен. — Ты не поверишь, как они могут повздорить из-за
карт.
Имон задумался, позволят ли ему играть. Он наблюдал за
их игрой в том году и знал, что в “двадцать пять” или “сорок
пять”, например, играть будет нелегко, но зато в вист или соло он умеет, разобрался в правилах.
— Ну так что, кто играет? — спросила миссис Китинг. —
Юный Редмонд с нами?
— Как-нибудь в другой раз, — ответила миссис Каллен. —
Надо его сначала научить.
— Я умею, — сказал Имон.
— Он умеет играть в снап, — подтвердил Фил Каллен.
— Я и в соло умею, — прибавил Имон.
Одна из дочерей Калленов подошла к нему сзади и обняла
за плечи.
— Кто тебя научил играть в соло? — спросила она.
— Сам научился, — ответил Имон.
— Тогда можем поделиться на две группы по четверо, —
предложила миссис Каллен. — У меня в комнате есть еще одна колода. Вот и посмотришь.
— Одна группа будет играть в соло, другая — в “сорок
пять”, — сказал мистер Каллен. — Чему хочешь научиться? Выбирай, — предложил он Имону.
— Соло.
— А говорил, что умеешь, — улыбнулся Фил.
— Оставь его в покое, — велела миссис Каллен.
Во второй колоде недоставало двух карт, и миссис Каллен
пришлось поискать их в кухонном шкафу. Она вернулась с
двумя картами из другой колоды, взяла карандаш и нарисова-
[ 35 ]
ИЛ 5/2024
Колм Тойбин. Пылающий вереск
ла на них масти и достоинства. За одним столом сидели миссис Китинг, миссис Каллен, Имон и Фил Каллен, за другим —
мистер Каллен, дочь миссис Китинг и две дочери Калленов.
Они уже начали играть в “сорок пять”. Было достаточно светло, чтобы разглядеть карты, а стемнело только после нескольких партий. Одна из девочек зажгла масляную лампу и
повесила ее на гвоздь на стене.
Соло. Имон пытался вспомнить. Это не командная игра,
каждый играет за себя. Есть козыри, все по очереди делают
ставку, исходя из карт, которые у них на руках. Играть в мизер
сложнее всего — нельзя брать взятки. Миссис Каллен сказала,
что сдаст карты в первой игре и будет вести счет, добавив, что
никогда не играет на деньги. “Никто в нашем доме не играет
на деньги, — сказала она миссис Китинг. — Это уже не одну семью погубило”. Миссис Китинг согласно кивнула.
В первой игре Имон ставок не делал. Он решил, что лучше
посидеть и выждать. Он знал, что миссис Китинг прекрасно
играет, а миссис Каллен говорила, что та лучший игрок во
всей округе. Она с легкостью заявила соло и посмеивалась себе под нос. За их столом играли спокойно и сосредоточенно,
другие же все время кричали — каждый заявлял, что у него самая лучшая карта, а потом, когда проигрывал, разочарованно
восклицал и жаловался.
— Тише вы там, — сказала миссис Каллен сидящим за соседним столом, в очередной раз сдавая карты.
Имон взглянул на новую сдачу и понял, что у него все шансы выиграть без прикупа. Ему попались двойки всех мастей,
тройка червей, тройка треф, четверка бубен и девятка пик.
Как раз чтобы продержаться второй раунд. Девятка пик, конечно, не очень, зато все остальные карты отличные. Имон
снова вспомнил правила: он будет пытаться отдавать каждую
взятку и сбрасывать крупные карты. Они попробуют всучить
ему взятку, но, глядя на свои карты, Имон подумал, что у него
еще есть чем бить.
— Соло, — сказал Фил.
— Шесть пик, — тихо сказала миссис Китинг, глядя в свои
карты.
— Мизер, — сказал Имон.
— Редмонды всегда прекрасно играли, — повторила миссис Китинг. — Помню твоего дядю Стивена, когда ему было
столько же, сколько тебе.
— Ну-ка, что у нас, козырь? — спросил его Фил.
— В мизере нет козырей, — ответил Имон.
— Ты оставишь ребенка в покое? — оборвала Фила миссис
Каллен.
[ 36 ]
ИЛ 5/2024
Первый ход был за Имоном: он сбросил двойку червей, откинулся на спинку стула и стал следить за игрой.
— А играть-то он умеет, — сказала миссис Китинг.
Когда миссис Каллен зашла с другой червовой, он сбросил
свою тройку. Все шло хорошо. Следующей мастью были пики. Он зашел в свою двойку, Фил Каллен побил ее восьмеркой
и вышел с шестерки. Миссис Каллен зашла в пятерку, а Имону ничего не оставалось, как класть девятку. Миссис Китинг
задумалась на минутку, как будто не знала, как ходить, а потом
осторожно положила на стол семерку и выиграла партию.
Имон почувствовал, как у него краснеют уши. Выиграв взятку, он проиграл игру.
— Тебе не повезло с пиками, — сказал ему Фил Каллен. —
Вот было бы у тебя что-то ниже девятки...
— Не обращай внимания, — посоветовала миссис Китинг. — Иногда просто не везет.
Лицо горело, и он жалел, что вообще сел играть. Весь вечер Имон почему-то чувствовал себя виноватым, а на утро
проснулся с ощущением, что сделал что-то неправильно.
— Сыграешь с нами сегодня вечером? — спросил его Фил
Каллен.
— А можно?
— Пока мы не ссоримся, я только за, — сказала миссис Каллен.
Отец приехал в Куш с черной коробкой, в которой лежали экзаменационные работы на проверку. В их комнате поставили
письменный стол. Внизу каждого листа отец красной ручкой
ставил оценку.
— Кто выигрывает? — спросил он отца, глядя на растущую
стопку проверенных работ.
— Не мешай отцу, — сказала миссис Каллен, — иди лучше
погуляй на свежем воздухе.
Отец купил в деревне карточную колоду только для Имона,
и он стал прятаться от миссис Каллен в своей комнате или в
комнате девочек, чтобы сыграть в соло с воображаемыми партнерами. Имон делал вид, что не видит других карт, стараясь не
жульничать и не думать одновременно за других игроков. Ему
нравилось играть в карты на кровати, пока отец работал. Теперь он был готов к вечерним партиям. Всегда находилось еще
трое желающих составить Имону компанию до того, как отправить его спать. Иногда миссис Каллен настолько входила в
азарт, что позволяла ему играть допоздна. Отец тоже играл;
один раз даже выиграл мизер с открытыми картами. Миссис
Каллен сказала, что впервые видит, чтобы кто-то выиграл в открытый мизер. Имон перестал волноваться, спокойно шел на
[ 37 ]
ИЛ 5/2024
Колм Тойбин. Пылающий вереск
риск и почти всегда выигрывал. А когда не получалось, он знал,
что будет новая игра и новый шанс.
Однажды вечером они с миссис Каллен поехали на телеге,
запряженной ослом, на чай к миссис Китинг и Мадж Китинг,
а после играли там в соло. Ему казалось, что только миссис
Китинг знала истинный толк в игре. Остальные — его отец,
миссис и мистер Каллены, Фил и девочки — тоже играли, но
только миссис Китинг по-настоящему любила карты, знала,
какие у кого шансы, догадывалась, какие карты достались тому или иному противнику, и знала слабые места каждого из
них. Она понимала, что значит везучесть, но при этом отдавала должное мастерству. Миссис Китинг любила выигрывать.
Когда это удавалось, она становилась похожей на большую
белую кошку. Имон знал, что ей нравится с ним играть, и чувствовал в ней родственную душу. Зачастую, когда выигрывал
кто-то еще, они с миссис Китинг садились поближе, гадали,
какие у кого карты, и подавали друг другу знаки. Они разбирались в картах лучше остальных.
Но многое, конечно же, зависело от удачи и случая. Удачно сдавали редко, еще реже делались удачные ставки. Когда
был его черед делать ставку, Имон наблюдал, как миссис Китинг просчитывает ответный ход.
— У меня тут прекрасная карта для тебя, — заговорщически шептала она и выкладывала ее на стол, смотря на него с
хитринкой во взгляде.
— Маловато будет, миссис Китинг.
— Настоящий Редмонд, — говорила миссис Каллен. Она
часто отвлекалась и забывала следить за игрой, чем неизменно раздражала миссис Китинг.
Та хотела, чтобы вечер длился как можно дольше. Она установила правило, что игра не закончится, пока кто-нибудь
не сыграет мизер с открытыми картами — неважно, удачно
или нет. Уже было далеко за полночь, когда они снова сели в
телегу и отправились в Куш. Над морем стояла полная луна,
в небе горели звезды. Они без труда разглядели поворот в
Куш у площадки для игры в гандбол и по узкой дороге вернулись домой. В голове были одни карты. Лежа в постели,
Имон думал только о сегодняшних играх и своих ходах, пока
не заснул.
Тем временем черная коробка наполнялась проверенными
работами. Однажды Имон стоял у двери и смотрел, как отец
проверяет их, сидя за столиком в саду под невысоким деревом.
На нем была соломенная шляпа. Внезапно подул порывистый
ветер, начался дождь, и со стола унесло один из листков. Отец
кинулся следом и наступил на него, чтобы не улетел совсем.
[ 38 ]
ИЛ 5/2024
Пришлось собрать все работы и унести их в дом. Некоторые
промокли: капли дождя смешались с чернилами.
Вскоре погода улучшилась, наступили жаркие дни. За все
время в Куше Имон был на море только один раз, да и то вода была настолько холодной, что возвращаться даже не хотелось. Но теперь отец хотел пойти поплавать и велел Имону
взять с собой плавки и полотенце. Почти все работы были
проверены. Они шли по тропинке; отец в рубашке с закатанными рукавами и в сандалиях на босу ногу.
— Самое главное, — говорил он, — заходить в воду, не думая об этом. Думай о чем-нибудь другом и просто иди. Если
все время двигаться, не замерзнешь.
— Но ведь холодно, — сказал Имон.
— Нет, сегодня тепло. В такой день можно и дважды окунуться.
Они нашли в скалах проход, через который Имон обычно ходил на море с Морин Каллен. Во влажной глине были вырезаны
ступени, так что спускаться было легко, но ближе к пляжу вместо
них были простые песочные насыпи, по которым они сбежали
вниз. Отец снял сандалии и закатал штаны, чтобы войти в воду и
проверить температуру. Имон улегся на теплый песок.
— Кипяток! — сказал отец.
— Да ты шутишь, я знаю.
Присев на песок, отец обхватил колени руками и поглядел
на море. На небе не было ни облачка, лишь туманная дымка
на горизонте. Море казалось чистым и спокойным.
— Интересно, есть ли сейчас тюлени, — сказал отец. — В
том году были.
— Фил говорил, что недавно видел их.
— Значит, погода хорошая.
Поодаль от них лежало еще несколько человек, но в целом
пляж пустовал.
— Наверное, в Карракло сейчас много людей, — сказал
отец.
— Там магазин открыли. Называется “Финишная черта”.
— Откуда ты знаешь? — спросил отец.
— Джози Каллен рассказала.
Они погрелись немного под полуденным солнцем, и отец
стал раздеваться. Имон продолжал лежать в одежде. Сев, он
увидел, что отец стоит в плавках, уже настроившись окунуться.
Тело у него было белое, только волосы на груди черные. Не обращая внимания на Имона, он пошел к воде. Имон сидел и
смотрел, как отец заходит на мелководье и крестится, прежде
чем пойти на глубину, подпрыгивая, чтобы волны его не сбили. Отец нырнул и выплыл, а потом перевернулся на спину.
[ 39 ]
ИЛ 5/2024
Колм Тойбин. Пылающий вереск
Пока отец уплывал все дальше, Имон стал надевать плавки. Он вспотел и, когда снова лег на спину, к телу приклеились песчинки. Поднявшись, Имон направился к воде. Он
знал, что будет холодно, но солнце грело спину, и казалось,
что все не так уж плохо. Отец махал ему рукой и по-собачьи
плыл к берегу. Имон заходил глубже, пока ему тоже не пришлось подпрыгивать, уклоняясь от волн. Вода оказалась ледяной. Он все не решался нырнуть: какими будут первые секунды под водой? Отец подзывал его к себе.
— Слишком холодно, — крикнул Имон и сделал вид, будто
дрожит от холода.
— Давай, — подбодрил отец и поплыл к нему еще быстрее.
— Только не брызгайся.
Отец подплыл и дотронулся до его спины холодными руками. Имон съежился.
— Да ладно, заходи, — сказал отец.
Теперь он весь промок и дрожал, стоя почти по пояс в воде.
— Забирайся на спину, — предложил отец.
— Ты слишком мокрый.
— Да брось.
Отец встал перед ним и пригнулся. Имон обнял его за
шею, и тот, выпрямившись, схватил его за ступни.
— Ты тяжелый, — сказал он, медленно заходя вглубь. Вначале Имон был выше воды, но отец продвигался все глубже и
глубже, и Имон оказался в воде по пояс.
— Только не скидывай меня, — попросил Имон.
— Ты сам спрыгнешь, — отец зашел еще глубже и подсадил его
повыше. — Отпусти шею, — велел он, но Имон продолжал цепляться. Их обдало волной, и теперь он был мокрый с головы до ног.
— Отпусти шею, — повторил отец. Имон немного замешкался, но через пару секунд кое-как спрыгнул в воду. Забыв закрыть
рот, он наглотался соленой воды. Имон уже не доставал до дна,
но теперь держался на плаву без помощи отца. Вслед за ним он
перевернулся на спину, опустив голову на воду, расслабился и набрал в легкие достаточно воздуха, чтобы удержаться на поверхности.
Отец поплыл дальше, а Имон стал возвращаться к берегу,
тренируясь грести. Когда отец вышел на берег, они немного побегали под солнцем, чтобы обсохнуть. По дороге домой Имон
взял полотенце и завернулся в него.
— Все, теперь будем плавать дважды в день, — сказал
отец. — К пятнице я проверю все работы, а в понедельник отвезу их в Дублин.
— Тогда я буду плавать один. Каллены слишком заняты, да
и плавать не любят.
[ 40 ]
ИЛ 5/2024
— Я вернусь во вторник, — сказал отец. Одевшись, он снова сел на песок и, обняв колени руками, глядел на море. —
Красивое место, особенно в такую погоду, — добавил он.
Вскоре, помогая друг другу, они уже поднимались обратно
на скалу. Имон брал отцовские сандалии, когда тому нужно
было освободить обе руки, чтобы подтянуться. Они проголодались, но знали: когда вернутся к Калленам, ужин будет
ждать их на столе.
Глава пятая
Имон пил кофе на веранде и наблюдал, как светлеет небо. Мыслями он по-прежнему был в прошлом: вот они с отцом плывут,
Имон держится за его шею. Он до сих пор помнит мокрую кожу
отца и свою боязнь воды. Жаркие летние дни, когда они с отцом гостили в этом доме, прекрасно сохранились в его памяти.
Некоторые сцены он видел гораздо ярче, живее и отчетливей,
чем все, что происходило потом. Еще не было десяти. Казалось
настоящим чудом, что после череды ветреных и дождливых
дней четвертый день подряд держалась безоблачная погода. Белое небо у горизонта было подернуто дымкой, припекало полуденное солнце, в саду гудели пчелы и кузнечики. За много лет
почти ничего не изменилось: буйно росла от солнца и дождя
крапива, розовые бутоны шиповника, как и всегда, усеивали
шпалеру. Стоило лишь отвлечься, и ему казалось, что за столом
в углу сада сидит отец и проверяет работы. Вдруг внезапный порыв ветра сметал бумаги, начинался дождь, и размытые записи
уже было не разобрать. Имон вспоминал долгие домашние вечера еще до того, как они с Кармел увеличили окна и постелили шифер на крышу. Люди, мелькающие, словно тени; карты на
столе; плавные движения миссис Каллен. Вот она подходит к
стене, зажигает лампу, и комната наполняется светом.
Имон зашел в спальню, надел плавки, халат и сандалии.
Несколько минут он стоял у входной двери, нежась в лучах
солнца. Кармел была в саду. Выйдя из дома, он заметил, что
на улице еще довольно прохладно: по-настоящему тепло станет только через пару часов. Он взял полотенце, которое сохло на кусте, и отправился к скале, надеясь никого по дороге
не встретить. Местные косили траву на поле за холмом. На
полях у обрыва все уже было скошено, осталась лишь колючая зеленоватая стерня.
Ветра не было, но на траве кое-где виднелись капельки росы. Имон расстелил полотенце у края скалы и присел. Светлозеленое море местами казалось темнее, чуть дальше видне-
1. Судебная система в Ирландии состоит из судов четырех уровней: районный, окружной, Высокий и Верховный.
[ 41 ]
ИЛ 5/2024
Колм Тойбин. Пылающий вереск
лись вкрапления синевы. Он наблюдал за тем, как накатывают и тихо разбиваются о берег волны.
Имон спустился на пляж. Там было теплее, скалы защищали
от ветра. Он снял халат, сандалии и подошел к воде, поежившись, едва его ноги обдало холодом. Может, не стоило торопиться. Имон немного постоял и вернулся к вещам, которые оставил
на берегу. Было совсем тихо. Он прислушался, но так и не уловил
звуков комбайна — видимо, тот был слишком далеко, или работы
уже закончились. Имон заложил руки за голову и начал поворачивать ее в разные стороны, будто делая упражнение для шеи.
Он продолжал в том же духе, пока не устал и не взмок. Теперь он
снова попробует искупаться. Он спустился к берегу, решив не останавливаться, даже чтобы проверить температуру. Зайдя в воду
и не обращая внимания на брызги от надвигающейся волны, он
на секунду замер и нырнул. Имон греб как можно быстрее, невзирая на пробиравший его озноб. Он перевернулся на спину и посмотрел на берег, удивляясь, каким четким и ясным кажется окружающий пейзаж в лучах утреннего солнца. О холоде он
старался не думать.
Когда Имон вернулся, Кармел все еще работала в саду.
— Почтальон заходил, — сказала она, вставая и держа в руке
садовую лопатку. — Помнишь, приятный такой, невысокий. Давненько его не было. Принес тебе большую бандероль, я сказала,
чтобы оставил на столе. Он хочет посоветоваться с тобой, как
ему перевестись на постоянную работу. Он меня и в том году
спрашивал, тебя тогда дома не было. Говорит, что сдал экзамен
по ирландскому, но его все равно не переоформляют.
— Он думает, что я почтой заведую? — спросил Имон.
— Он думает, что ты можешь повлиять на них.
На бандероли стояла правительственная печать. Ему прислали брошюры с судебными решениями минувшего года. Среди них
должно было оказаться и его решение по делу здравоохранения.
Он перебрал все бумаги, чтобы убедиться, что оно там, и наткнулся на другие свои решения этого года. Тогда он зашел в спальню,
оделся, вынес в сад шезлонг и небольшой столик и начал просматривать брошюры. Через какое-то время ему захотелось подчеркнуть отдельные абзацы, и он вернулся в дом за ручкой. Вскоре
Имон втянулся и начал делать на полях заметки, комментарии,
ставил восклицательные и вопросительные знаки.
По делам Верховного суда — хотя в некоторых постановлениях Высокого суда1 это тоже проскальзывало — можно бы-
[ 42 ]
ИЛ 5/2024
ло заметить, что политические воззрения судьи отразились
даже в самых взвешенных решениях. Имону нравилось находить подобные намеки, а наибольшее удовольствие он получал от самых тонких и завуалированных.
Кармел принесла на подносе чай, и он отложил брошюры.
Она раскрыла еще один шезлонг и села рядом.
— Зря я сразу за них взялся, — сказал он. — Надо было оставить на дождливые дни.
— Как вода, теплая? — поинтересовалась Кармел.
— Нет, сущее наказание, — Имон заложил руки за голову и
рассмеялся. — Но мне понравилось.
— Этот почтальон такой забавный. Мне кажется, он верит,
что ты можешь помочь ему попасть в штат.
Кармел читала роман, Имон просто лежал. Однако соблазн вернуться к чтению оказался слишком велик, и ему захотелось отыскать те решения, с которыми в свое время он
не успел ознакомиться. Имон вновь открыл брошюры. Утро
пролетело незаметно.
Он увлекся тонкостями закона и читал запоем, будто листая
страницы желтой прессы. Ему было интересно наблюдать за
ходом мыслей коллег, их образом действий и формулировками. Несколько раз он расстраивался, когда ему попадалось не
доведенное до конца доказательство, сомнительное суждение
или вовсе слабое представление о судебной практике. После
обеда он прочел несколько решений младших коллег из Высокого суда. Сам бы он так не написал, настолько они были подробными и всеобъемлющими с технической точки зрения: в
них обнаруживалось знание патентов, авторского права, тонкостей деликта и прав собственности. И все же больше всего
его интересовали общие вопросы и дела, в которых затрагивались проблемы, выходящие за рамки судебного заседания.
К полудню солнце скрылось за домом, и сад оказался в тени. Имон заснул, а проснувшись, увидел, что Кармел уже сложила шезлонг и, видимо, ушла в дом. Он все еще находился
под впечатлением от судебных решений и жалел, что прочитал их разом, не оставив ничего на потом. Он тоже сложил
шезлонг и прислонил его к стене дома. Кармел была на кухне.
— Съезжу-ка я в город, — сказал он. — Заеду к тетушке Маргарет, но я ненадолго.
Он прошел через дом и направился к машине, припаркованной у дороги.
В теплом свете летнего вечера участок выглядел замечательно. Бурная зелень оплетала изгородь, деревья были покрыты густой листвой. По пути к Баллаху поля постепенно
становились шире, участки лучше, попадались дубы и буко-
[ 43 ]
ИЛ 5/2024
Колм Тойбин. Пылающий вереск
вые деревья. Заметил он и массивные старые особняки с каменными оградами. Однако уже через пару миль земля снова
оскудела. На ней ничего не росло: ни ячмень, ни пшеница,
как на более плодородной почве; паслись только коровы да
овцы. Не было здесь и больших домов, только маленькие коттеджи у дороги.
Имон приехал сюда впервые за лето. Но в первые же минуты в Темплшанноне он почувствовал, будто никогда и не уезжал; по сравнению с этим местом все остальное казалось ему
странным и чужим. Правда, и здесь кое-что изменилось: закрылся отель “Беннетс”, у старого каменного склада винокурни “Роше” лежали длинные жестяные балки. Он прошел мимо
почты, свернул к Фрайри-Хилл и удивился, насколько улица узкая и какими маленькими кажутся дома.
Имон остановился у дедушкиного дома, где родился отец.
Там по-прежнему жила тетушка Маргарет. Сейчас ей было уже
за восемьдесят — может, лет восемьдесят пять или шесть, — но
она все еще сохраняла ясность ума. Во всяком случае, по словам Кармел, которая поддерживала с ней связь.
Имон открыл калитку и увидел, что тетушка сидит спиной
к окну. Она читала газету, поднеся ее близко-близко к глазам.
Он позвонил в дверь, ответа не последовало. Имон не хотел
стучать в окно — боялся испугать. Вместо этого он громко постучал дверным молотком и вскоре услышал шаги. Маргарет
открыла дверь, внимательно взглянула на него, затем сняла
очки и снова пригляделась.
— Заходи, заходи, — пригласила она.
Маргарет проводила его в светлую гостиную и начала возиться с подушками на кресле. Имон заметил, что у нее перебинтована нога.
— Хорошо, что ты пришел, — сказала она. — Кармел заходила несколько раз, сказала, что ты как-нибудь заглянешь. Хотя я думала, ты дождешься плохой погоды.
— Погода отличная, правда? Дом с садиком выглядят чудесно, — заметил он.
— Да, летом здесь славно.
Она улыбнулась так, будто он все еще маленький мальчик,
который пришел к ней с отцом и хвастался новыми знаниями
или достижениями. Она ко всем была добра и всегда пыталась угодить, даже если ей приходилось скрывать острый ум
и прекрасную память, чтобы никого не смущать. Маргарет
никогда не была замужем и не имела такой хватки, какую приобретают все матери и жены; она не сталкивалась со сложными компромиссами, на которые мужчина и женщина идут ради друг друга. Она всю жизнь проработала в канцелярии и
[ 44 ]
ИЛ 5/2024
была благодарна за эту стабильную работу, ведь она застала
времена, когда постоянный заработок считался редкостью.
Она вышла на кухню и вернулась с подносом, на котором
стояли бутылка виски, стакан и графин с водой. Имон заметил, что ей трудно ходить. Маргарет поставила поднос на
чайный столик перед ним.
Имону всегда виделось в ней что-то по-детски наивное.
Она дожила до самой старости в целости и сохранности. Теперь ей уже не нужно было ни о ком заботиться. Она сказала
Кармел, что рада, хоть и скучает по родне. Особенно по своему брату Тому, с которым они жили в этом доме после смерти родителей.
— Сам разберешься, сколько тебе виски, — сказала она. —
Наливай себе сам.
— А ты разве не будешь? — удивился он.
— Может, и буду, — засмеялась она. — Хотя ты же знаешь, я
обычно не пью.
Она снова скрылась на кухне и вернулась с пустым стаканом и бутылкой лимонада.
— Ну вот, теперь поедешь к Кармел и скажешь, что я пристрастилась к выпивке, — добавила она и снова засмеялась.
— Кармел только обрадуется, что ты выпила стаканчик, —
ответил Имон.
Маргарет налила себе виски и слегка разбавила лимонадом.
— Что бы тебе такого рассказать? — задумалась она. — Не
можешь же ты остаться без новостей после такого долгого пути.
Пока он попивал виски, она неспеша рассказывала обо
всех родственниках по порядку: о дальних кузенах из северного Уэксфорда, которые всегда про него спрашивают, о других кузенах из Америки и о старых друзьях семьи из Корка.
Не забыла она и о бридж-клубе, пытаясь понять, знаком ли он
с теми, о ком она говорит, или он знает о них только с ее слов.
— У меня для тебя много новостей, — сказала она. — Мы
так давно не виделись. Но Кармел мне обо всем докладывает.
Имону хотелось больше выведать про то, о чем он почти ничего не знал и что вместе с тетушкой уйдет насовсем. Иногда
ему казалось, будто и он был там, с ними, когда дедушку выселили; казалось, что лично знал дядю отца, старого фения1 Майк-
1. Фении — ирландские революционеры-республиканцы второй половины
XIX — начала XX вв., члены тайных организаций Ирландского республиканского братства.
[ 45 ]
ИЛ 5/2024
Колм Тойбин. Пылающий вереск
ла, который был так тяжело болен, что его не посадили после
восстания 1916 года. Или что сидел в той самой спальне, которая сейчас находилась прямо над ними, когда дед вернулся домой в Пасхальный понедельник 1916 года, и наблюдал, как тот
поднимает доски, под которыми лежали спрятанные винтовки.
Имону казалось, что он своими глазами видел, как его деда арестовали и вывели из дома после Пасхального восстания. Эти
воспоминания всегда были с ним, пускай лишь в воображении.
Некоторые события он представлял особенно отчетливо:
их рассказывали и пересказывали бессчетное количество
раз. Имон понимал, что никогда не узнает всей правды, многие подробности были утеряны. Маргарет охотно делилась
воспоминаниями о произошедшем, но от слишком подробных расспросов ее взгляд начинал блуждать, а лицо становилось рассеянным.
— Я боюсь зимы, — сказала она и принялась описывать, как
прошлой зимой ее дом подвергся настоящей осаде. Однажды,
когда она включила свет на кухне в задней части дома, с отлогого склона ей в окно бросили камень. Какие-то городские
мальчишки, сказала она, они там часами выжидали. Один камень попал ей в ногу, она сильно испугалась. Поэтому она перестала ходить на кухню по ночам и держала электрический
чайник в гостиной, где теперь и заваривала чай.
— Ты звонила в полицию? — спросил Имон.
— Я и в полицию звонила, и Корригану, потому как это его
поле, и даже в пасторский дом. Всем им было “очень жаль”.
Отец Дойл зашел меня проведать, но никто ничего не сделал.
Я хотела сказать Кармел, но не смогла. Мне очень тяжело.
Никто не поверит, если я скажу, что они сидели там каждую
ночь с камнями и ждали по два-три часа. Ждали меня. Я чувствовала, что они там. Надеюсь, этой зимой они найдут другое развлечение. Никогда бы не подумала, что местные на такое способны.
Она замолчала и посмотрела вдаль. Повисла тишина.
Имон думал, как ей помочь. Даже поймал себя на мысли, что
сомневается, правда ли это.
— Я обращусь в полицию, — сказал он.
— Да ведь и мы были такими же, — продолжала она. — И
считали все это безобидной шуткой. Раньше как делали? Стучались в дверь и сразу удирали, мы так соседей разыгрывали.
Колотишь в дверь со всей силы, а потом бежишь и прячешься. Здесь на Айриш-стрит когда-то жил мистер Меткалф, протестант. Он ужасно злился, гонялся за нами до самой Маркетсквер. Сейчас так, наверное, уже никто не делает. А ведь это
было любимое развлечение твоего отца и Тома.
[ 46 ]
ИЛ 5/2024
Она предложила Имону еще виски, но он напомнил ей,
что за рулем.
— Тогда лучше не стоит, — согласилась Маргарет. — Хотя
тебя все равно не остановят.
— Ты иногда о них думаешь? — спросил он, глядя на тетушку. — Об отце и Томе?
— Думаю ли я о них? Конечно, думаю. — В ее тоне слышались искренность и печаль.
Имон снова замолчал, жалея, что вообще задал этот вопрос, не дав ей продолжить самой. Она задумалась, на ее лице отразилось беспокойство. Надо было спросить о чем-то
другом.
— Ты еще играешь в гольф? — поинтересовалась Маргарет.
— Он мне надоел, — ответил Имон. — Да и клуб тоже.
— Все эти любители гольфа такие напыщенные.
— У меня не очень-то и получалось. Я даже в бридж больше
не играю.
— Да, Кармел говорила. А я люблю бридж, он помогает не
растерять хватку.
— Загляни к нам как-нибудь, пока мы не уехали. Я мог бы
утром тебя забрать.
— Я бы с радостью, но не волнуйся, я же знаю, что у вас отпуск.
— Ты могла бы зайти к нам на ланч.
Имон произнес слово “ланч” и замялся. Она бы назвала
это “обедом”.
— Так сейчас говорят в Дублине, — добавил он. — Здесь, наверное, по-прежнему “обед”?
— “Ленч”, — произнесла Маргарет с английским акцентом, — как говорит миссис Аллен из бридж-клуба. Да какая
разница, еда она и есть еда. — Она засмеялась. — “Ленч”, подумать только, слово-то какое!
Имон взял бутылку виски и предложил ей.
— Не знаю, зачем предлагаю тебе виски, — сказал он.
— Ой, нет, я больше не буду, а то потом не засну.
— Разве виски не помогает заснуть?
— В моем возрасте сон уже не нужен.
— Сколько часов ты спишь?
— Я часто дремлю, потом просыпаюсь и опять засыпаю.
Снова наступило молчание. Имон почувствовал какую-то
особую связь между ними и был рад, что может запросто сидеть и болтать с тетушкой.
— Мадж Кихо пригласила нас к себе. Мы прекрасно провели вечер, — сказал он.
— Она хорошая женщина. Я так давно ее не видела. Когда
умер твой дядя Том, она заказала ему похоронную мессу и
прислала открытку. Твой отец водил дружбу с Кихо и Китингами, они всегда были очень милыми. Как и ее мать, старшая
миссис Китинг.
— Из-за эрозии там многое переменилось, — сказал
Имон. — Старый дом уже почти на краю скалы.
— Это продолжается не один год, все началось с того ужасного шторма. Он случился еще до твоего рождения.
— А до него эрозии не было?
— Говорили, что нет. Помню, твой отец тоже так считал.
Ему там очень нравилось.
Они говорили, пока не стемнело. Маргарет попросила
Имона принести из кухни обогреватель. Как она сказала, хоть
днем и хорошо, лето уже кончилось. Ночи становились холоднее. Имон включил свет и вспомнил, что именно сюда подростки кидали камни, — правда, по ее словам, только зимой.
— Я поговорю с полицией о тех хулиганах с поля, — сказал
он, вернувшись в гостиную. — Они должны принять меры,
иначе я пойду к Джону Брауну. Ты к нему не обращалась?
— Точно, он принимает по субботам в “Мерфи Фладс”. Говорят, он очень обходительный.
— Он может тебе помочь.
— Кто-то еще из его семьи работает в депутатской приемной, — сказала она рассеянно.
— Но в полицию я все равно схожу.
— Тебя они послушают, — улыбнулась Маргарет.
Перед тем как уйти, Имон отнес на кухню поднос с пустыми стаканами и бутылкой виски.
— Рада была с тобой повидаться, — сказала она. — Ты устроил мне прекрасный сюрприз.
[ 47 ]
ИЛ 5/2024
— Тс-с, тс-с, — бабушка поднесла палец к губам, требуя тишины, и наклонила голову в сторону двери, прислушиваясь, не
заиграет ли радио. Они выждали, но поняли, что для передачи еще рано. Мужчины у камина вернулись к разговору, пока
по радио не начались вечерние новости и бабушка снова не
велела всем замолчать. — Том захочет узнать все новости, когда вернется.
В темноте дальней комнаты чадил камин.
— Ну-ка, кто мой любимец? — спросила бабушка.
Все посмотрели на Имона. Он промолчал.
Колм Тойбин. Пылающий вереск
Глава шестая
[ 48 ]
ИЛ 5/2024
— Кто любит тебя больше всех? — спросила она, как будто
хотела его пощекотать. Ее седые волосы были собраны в пучок.
— Ты, — ответил он.
Они всегда расспрашивали его о школе: сколько нагоняев
он получил, хорошо ли успевает в правописании, как дела с
ирландским. Бабушка говорила, что для того, чтобы достойно сдать экзамены и найти хорошую работу, нужно знать ирландский.
— Твой папа и дядя Стивен прекрасно знают ирландский.
Папа вообще выиграл университетскую стипендию.
В ноябре, когда темнело уже в половине четвертого, дядя
Стивен вернулся из санатория на Уэксфорд-роуд и лежал в
спальне на первом этаже. Имону разрешали сидеть рядом,
только не слишком близко.
— Книги любишь? — спросил Стивен.
— Некоторые, — ответил Имон, катая по полу и по столу
игрушечную машинку. Стивен читал, сидя в кровати. В камине ярко горел огонь.
— Когда вырастешь, полюбишь, — сказал Стивен. На нем
был свитер поверх пижамы. — Есть много замечательных
книг.
Смеркалось. Стивен лег, положил голову на подушку и закрыл глаза. Имон подумал, что дядя заснул, но Стивен вдруг
закашлялся. Сперва это больше походило на волнами накатывающий хрип, но спустя несколько минут стало казаться, будто Стивен задыхается. Вскоре Имон уже слышал, с каким трудом дяде дается каждый вдох, и тогда он начал кашлять
по-настоящему. Казалось, его вот-вот стошнит. Имон наблюдал за ним, стоя у окна.
— Принеси газету, живо, — велела бабушка, торопливо
входя в комнату. — На нижней полке кухонного шкафа.
Имон выбежал из комнаты и помчался вниз по лестнице
на кухню. Там он нашел старую газету и принес ее в спальню.
Бабушка обнимала Стивена, повторяя: “С тобой все будет в
порядке”. Имону показалось, что дядя Стивен плачет. Выйдя
из комнаты, он какое-то время подслушивал в коридоре, а потом отправился на кухню. Когда бабушка вернулась, он увидел на газете ярко-красные пятна крови.
В рождественское утро Имон встал раньше всех — еще до
того, как в небе над Винегар-Хилл появилась первая полоска
серого рассвета. Он спустился на первый этаж и включил
свет в дальней комнате. Там по-прежнему держалось тепло от
камина. На столе ждал подарок от Санта-Клауса, Имон сразу
же принялся его разворачивать. Внутри оказалось то, о чем
[ 49 ]
ИЛ 5/2024
Колм Тойбин. Пылающий вереск
он мечтал: конструктор, из которого можно было собрать
крепость, и солдатики. Еще лежали шоколадки.
Имон поднялся наверх, дрожа от холода, и оделся. Когда
отец встал, он уже успел собрать конструктор на столе в гостиной. Имон показал ему, как здорово получилась крепость.
День выдался ясный, тропинка к Блэк-роуд была покрыта
инеем. Они шли на мессу к девяти и встречали по дороге тех,
кто возвращался с мессы, начинавшейся в восемь. Все желали
друг другу счастливого Рождества и долгих лет жизни. В конце Пирс-роуд одна женщина спросила Имона, что ему принес
Санта-Клаус. “Крепость и солдатиков”, — ответил он.
В храме они направились к боковому приделу Божьей Матери, но там яблоку негде было упасть, и пришлось встать на
колени на полу, пока одна женщина не подвинулась, освободив им немного места. Имону его все равно не хватило, так
что он уселся на подставку для ног.
Пока шли приготовления к освящению Святых Даров, отовсюду раздавались кашель и возня, но едва зазвонил колокол,
как наступило благоговейное молчание. Краем глаза Имон смотрел, как отец открывает молитвенник на странице, где заложена карточка с черной рамкой, оставшаяся с похоронной мессы
по его матери. Он наблюдал, как шевелятся губы отца, когда тот
читает молитву. Отец держал перед собой молитвенник, а с карточки ему улыбалась мама. Имон очень хорошо помнил ее лицо,
он разглядывал его тысячи раз. Внизу стояла дата смерти, 16 апреля 1934 года, и ее возраст — двадцать восемь лет. Когда отец
дочитал молитву и закрыл молитвенник, Имон отвернулся.
После мессы они вернулись домой и позавтракали. Потом
отец собрал подарки, которые нужно было взять к бабушке:
книги дедушке и дяде Стивену, шарф тете Маргарет и кардиган
бабушке. Он нашел подарочную бумагу и скотч и начал подписывать открытки.
— Это все от тебя, — сказал он, — будешь вручать сам.
Отец сложил подарки в корзинку и вручил ее Имону. Они
прошли по Джон-стрит и Сорт-стрит к Маркет-сквер. Отец
несколько раз останавливался поговорить. Имон держал его
за руку и каждый раз дергал, чтобы тот поторапливался, но
какой-то мужчина в коричневом пальто, по его собственным
словам, направлявшийся на рождественский ужин к сестре на
Сент-Джон-Виллас, начал рассказывать отцу длиннющую историю, за которой Имон не смог уследить. Он ждал ее окончания, поставив корзинку на землю.
На Айриш-стрит было много лестниц, ведущих к разным
домам. Имон поднимался на каждую и спрыгивал, а отец наблюдал за ним.
[ 50 ]
ИЛ 5/2024
— Когда-нибудь ты себе лодыжку сломаешь на этих ступеньках, — проворчал он.
В окне бабушкиного дома стояла свеча с остролистом. Дедушка, увидев их из окна, пошел открыть дверь. В руке он держал бутылку стаута.
— Идите сюда, в тепло, — позвал он.
Имон оставил корзинку в прихожей.
— Мы встретили Джонни Коннигана, — сказал отец, — изза него пришлось стоять на холоде.
Бабушка возилась на кухне с тетей Маргарет и тетей Молли,
женой дяди Патрика. Его маленькие кузены сидели в гостиной в
ковбойских костюмах. Все окружили Имона, едва он начал раздавать подарки. Стивен сидел у камина, облокотившись на стену
и скрестив ноги. Он медленно развернул подарок и улыбнулся,
увидев книгу. Затем вынул из-за спины подарок для Имона — тоже книгу. Кузенам Имон подарил коробку со сладостями.
Когда дядя Том и дядя Патрик вернулись с мессы, мужчинам
было велено идти в гостиную, а детям — играть, чтобы женщины могли накрыть на стол. Имон повел кузенов на Айришстрит, где они принялись прыгать по ступенькам, пока за ними
не пришла тетя Молли.
Стивен по-прежнему сидел у камина с “Гиннесом”. Дедушка
тоже пил пиво, остальные мужчины — эль. В доме пахло едой и
было так тепло, что окна изнутри запотели. Тетя Маргарет внесла поднос, на котором громоздились тарелки с супом, и мужчины сели за стол. Тетя Маргарет раздала Имону и кузенам бумажные короны и поставила перед каждым по бутылке лимонада.
Потом вошла бабушка, прочла молитву, и все принялись за еду.
— Спасибо Господу за Рождество, — добавила бабушка.
Она вернулась с индейкой на огромном блюде и приборами, чтобы ее разделать. Тетушки принесли овощи, а дедушка
открыл еще несколько бутылок “Гиннеса” и эля.
— Как замечательно, — сказал он, — что мы все вместе и у
нас вдоволь еды.
— На мессе в девять было много народу, — заметил отец
Имона.
— На мессе в шесть, — сказала бабушка, — были все, что и в
том году, кроме бедного мистера Дорана, он умер. Женщины,
у которых забот полон рот, да несколько святош.
Перед каждым уже стояла тарелка с индейкой и овощами.
На время еды все замолчали.
— В Рождество я всегда вспоминаю, что мы пережили после Восстания, — сказала бабушка тете Молли. — Ты тогда была совсем маленькая и, наверное, ничего не помнишь. Пасха
девятьсот шестнадцатого. Стивен тогда еще не родился. По-
Когда мужчины вернулись, уже стемнело. Стивен читал у камина, женщины по-прежнему возились на кухне, а Имон играл с кузенами в карты. Войдя, дедушка сразу направился к камину погреть руки у огня, после чего потер ладони.
— Холодно, — сказал он, когда остальные мужчины вошли в
комнату, не снимая пальто. — Закройте скорее дверь, а то тепло уйдет.
— В паб ходили? — спросил Стивен.
— Да. Народу полно. Даже кое-кто из полицейских.
В комнату вошли бабушка и тетушки.
— Много людей было на благословении? — спросила бабушка.
— O Salutaris Hostia, — ввернул Стивен.
— От вас спиртным пахнет, — сказала бабушка. — Так в этой
стране ни одной нормальной семьи не останется — мужчины
на Рождество ходят пить! Ваша выпивка всех нас погубит.
— Надеюсь, вы тут ничего не трогали, пока нас не было? —
спросил дедушка.
1. Традиционный десерт английской кухни из пропитанного алкоголем,
кофе или кремом бисквита или печенья.
[ 51 ]
ИЛ 5/2024
Колм Тойбин. Пылающий вереск
ловину города сослали во Фронгох, мы остались ни с чем. Тома и папу арестовали прямо в этой комнате.
— Это тюрьма такая? — спросил Имон.
— Мы тогда думали, что придется справлять Рождество
без них. Очень тяжко было. А потом вдруг всех разом выпустили за день до Рождества, и мы поехали встречать их на поезде. Никогда этого не забуду. Всегда вспоминаю тот день.
— Это тюрьма такая? — снова спросил Имон.
— Ешь и помалкивай, — оборвал его отец.
После трайфла1 и пудинга мужчины собрались в церковь
на благословение.
— Возвращайтесь сразу домой, — сказала бабушка. — Никаких пабов!
— Вот она, сила веры, — сказал Стивен и засмеялся. Он
снова сидел у камина.
— А во Фронгохе были железные решетки? — спросил
Имон, когда все ушли, а женщины мыли посуду на кухне.
— Не знаю, я там не была.
— Но это же тюрьма, да?
— Не совсем, скорее лагерь для военнопленных, большое
общежитие.
— А он далеко отсюда?
— В Уэльсе.
[ 52 ]
ИЛ 5/2024
— Я вылила все в раковину, ни одной бутылки не пощадила, пока вы там ходили, правда, Маргарет?
— Да неправда, — отмахнулся дедушка.
— Правда-правда. А вниз даже не ходи. Ничего там не найдешь, кроме пустых бутылок. Довольно с вас, вы столько выпили, что на весь год хватит.
— Тогда выпьем чаю, — сказал дедушка, — между делом.
Бабушка отправилась на кухню и через несколько минут
вернулась с подносом, на котором стояли стаканы и несколько бутылок эля и стаута.
— На Рождество можно и дома выпить, — сказала она.
— Семья должна пить вместе! — засмеялся Стивен.
— А в раковину-то все-таки не вылила, — улыбнулся дедушка.
— Не смогла, — ответила она. — Может, кто-то все-таки хочет чаю?
Все устроились у камина: женщины с бокалами шерри,
мужчины — с пивом, трое мальчиков — с лимонадом. Имон наблюдал за тем, как отец осторожно наливает пиво, наклонив
кружку, и тонкая струйка медленно стекает по краю на дно.
— Что ж, давайте выпьем за то, чтобы все русские стали католиками! — сказал Стивен и засмеялся.
— Пей за меня только взглядом своим1, — процитировала
тетя Маргарет.
— Мой отец пел эту песню, — вспомнила бабушка. — Его
любимая. Я бы с радостью послушала ее снова.
— А я — “Мечтала я жить в мраморных залах”2, — сказала
тетя Молли.
— Налей-ка мне пива, — сказал дедушка, — и я спою.
Дедушка прокашлялся. Все смотрели на него и ждали. Имон
пересел поближе и устроился на полу рядом с отцом. Голос дедушки показался ему мягче и слабее, чем раньше. После первого куплета он остановился, и бабушка с улыбкой подхватила. Ее
голос был гораздо сильнее, но пела она тише, подстраиваясь
под дедушку, который присоединился снова, когда она допела
свою партию. Последний куплет они спели вместе:
А еще мне снился самый прекрасный сон,
Что ты любишь меня все так же сильно,
Что ты любишь меня, любишь меня все так же сильно.
1. “Drink to Me Only with Thine Eyes” — популярная песня, слова которой
взяты из песни “Селии” английского драматурга Бена Джонсона (1572—
1637).
2. “I Dreamt That I Dwelt in Marble Halls” — популярная ария из ирландской
оперы “Цыганка” (композитор М. У. Балф, либретто А. Банн).
Высокие ноты он оставлял бабушке, и ее голос уносился
ввысь, а в финале они снова запели хором. В конце все аплодировали. Имон заметил, что у бабушки выступили слезы.
— Том, теперь твоя очередь, — сказав это, она поднялась и
подошла к двери. — Вспоминай слова, — добавила бабушка,
выходя из комнаты.
— Кто-нибудь знает, где она спрятала бутылку виски? —
спросил дедушка, глядя на тетю Маргарет и тетю Молли.
— Лучше сам спроси, — ответила тетя Маргарет.
— Что будешь петь, Том? — спросила тетя Молли.
— Может, сначала кто-нибудь из мальчишек споет?
Бабушка вернулась с другим подносом, на котором стояли
бутылка виски, кувшин воды и стаканчики поменьше.
— Только не налегайте, — попросила она.
— Что за женщина! — улыбнулся дедушка.
Имон заметил, что Стивен ни на что не обращает внимания и сидит, не отрывая глаз от камина. Виски он не пил и отвечал неохотно, даже когда ему предлагали еще пива.
— Вперед, Том, твоя песня, — сказала бабушка.
— Я спою “Булавог”1, — ответил он.
— Ой, просто прекрасно, замечательно, — обрадовалась она.
Том начал мягко. Его высокий голос подрагивал, и он глядел
в пол, но уже после первой пары строк запел громче и с чувством:
[ 53 ]
ИЛ 5/2024
Последние куплеты он пел страстно, без дрожи в голосе.
Все смотрели на него и внимали истории, о которой рассказывалось в песне, как будто слышали ее впервые. Под конец
Стивен закрыл глаза и сгорбился, словно от боли.
— Как мне нравится, когда на Рождество поют, — сказала
бабушка. — У Тома такой прекрасный голос. Теперь твоя очередь, Маргарет. Что споешь?
— Пусть сначала кто-нибудь другой.
— Может, споем “Сокровище”2? — предложила ей бабушка.
— Сейчас, я попытаюсь вспомнить слова. — Маргарет ненадолго задумалась. — Пойдем в гостиную, ты мне поможешь.
1. “At Boolevogue as the sun was setting...” — ирландская баллада (1898),
посвященная Ирландскому восстанию 1798 г. и отцу Джону Мерфи, священнику и одному из главных предводителей восстания. Название романа
отсылает к строке из этой песни.
2. “My jewel, my joy” — ирландская народная песня (1909).
Колм Тойбин. Пылающий вереск
В Булавоге на закате солнца
На залитых светом пашнях Шельмалье
После бунта так пылает вереск,
Что глазеют все на той земле.
[ 54 ]
ИЛ 5/2024
— Пока мы там, добавьте угля в камин, — сказала бабушка.
Из соседней комнаты послышались два сопрано: они запели, остановились, потом запели снова.
— Они прекрасно звучат вместе, — отметил дедушка.
Женщины появились в дверях.
— Давайте встанем, — сказала тетя Маргарет. — Такую песню петь сидя не получится. Она сложная, так что, если мы
вдруг остановимся, подхватывайте. Готовы?
Имон огляделся по сторонам — тетушка и бабушка задержали дыхание, перед тем как хором запеть. Они пели, внимательно прислушиваясь друг к другу и стараясь добиться гармоничного звучания на высоких нотах, — и так по очереди.
Бабушка раскраснелась от жары в комнате, но во время пения
улыбалась, а в конце даже раскланялась.
— Здорово, — сказал дедушка. — Вы пели ее на концерте в
“Атенеуме”, уж и не помню когда. Не знаю, как нам петь теперь после вас!
— Вы — прекрасная публика, — улыбнулась бабушка, усаживаясь на свое место.
После ужина Имон с отцом отправились гулять по тихим
безлюдным улицам города. На тротуаре на Корт-стрит в свете
уличных фонарей блестели звездочки инея. Имон грел руки в
карманах пальто.
Дедушка умер в январе. Имон помнил, как отец вошел в спальню, задернул занавески и сказал об этом. Он отвернулся к стене и попытался опять заснуть. Отец сказал, что пора одеваться, но стоило ему выйти из комнаты, как Имон свернулся в
клубочек и закрыл глаза.
Когда он спустился вниз, миссис Дойл хлопотала на кухне.
Она сказала, что дедушка умер на пороге дома.
— Это все сердце, — сказала она. — Сердце остановилось.
— Ему было больно?
— Нет, он ушел спокойно.
Когда они с отцом вошли в дедушкин дом, Имон заметил,
что в окнах на фасаде задернуты занавески, висят черные
ленточки и записка в черной рамке.
— Как думаешь, пустить его наверх? — спросил отец тетю
Маргарет.
— Не знаю. А он хочет? Сходи наверх и помолись, — сказала она Имону. — Встань на колени и не забудь сначала перекреститься.
В доме толпились незнакомцы; вид у всех был мрачный и
настороженный. Имон поднялся на первый лестничный пролет и решил подождать там. Из главной спальни доносились
Над кладбищем стояла дымка; когда они молились у гроба,
она превратилась в мокрый снег. У Имона совсем замерзли
[ 55 ]
ИЛ 5/2024
Колм Тойбин. Пылающий вереск
голоса читающих Розарий; их шепот сливался в единую монотонную молитву. Потом все вдруг замолчали, и снова послышались отдельные голоса: “Радуйся, Мария, благодати полная! Господь с Тобою”.
Имон поднялся еще на пару ступенек, чтобы оказаться поближе к комнате — оттуда уже можно было разглядеть дрожащие отсветы свечей на обоях и почувствовать запах тающего
воска. Он прокрался еще ближе, почти на самый верх лестницы. Молитвы по четкам закончились, и начали читать “Славься, Царица небесная”.
— Тебе мама разрешила сюда прийти? — спросила его какая-то женщина, поднимавшаяся по лестнице. — Ты спросил
у мамы?
Он взглянул на ее суровое, недружелюбное лицо. Он не
знал эту женщину. Имон почувствовал, что вот-вот расплачется, но вместо этого уставился на нее и ничего не сказал.
— Ты кто будешь? — спросила она.
— Имон, — ответил он.
— Папа разрешил тебе сюда подняться?
Он отвернулся, ничего не сказав.
— Какая наглость! — возмутилась она и прошла мимо.
Внизу в гостиной перешептывались; на столе стояли бутылки стаута, некоторые женщины держали в руках стаканчики шерри.
— Вот и ушел последний из них, — сказал какой-то мужчина. — Он был последним фением.
Стивен сидел на кухне с Томом.
— Хочешь лимонада? — предложил Стивен Имону. Увидев
Стивена на кухне, бабушка тотчас же отправила его в гостиную, подальше от сквозняка.
— Ты тут насмерть застудишься, — сказала она. Бабушка
была одета во все черное, вплоть до чулок.
— Он ушел так быстро, — посетовал кто-то в прихожей.
— Теперь тебе придется хорошенько заботиться о матери, — сказала Тому женщина, с которой Имон столкнулся на
лестнице.
— Да-да, — ответил Том.
Имон снова поднялся по лестнице и сел на верхнюю ступеньку. Теперь в спальне стало совсем тихо, слышался только
шепот молящихся. Имон тоже помолился, но так и остался
сидеть, пытаясь представить, как выглядит дедушка теперь,
когда он умер.
[ 56 ]
ИЛ 5/2024
ступни, от холода болели пальцы на ногах. Он держал тетю
Маргарет за руку и из-за спины отца не видел могилы. Когда
он наконец пробрался сквозь толпу, гроб уже опустили в землю. Рядом со священником стоял какой-то мужчина и держал
над ним зонт. Дядя Том и дядя Патрик поддерживали бабушку с обеих сторон. Стивен стоял перед Имоном рядом с отцом. Он дрожал от холода, и, когда заложил руки за спину,
Имон заметил, что у него совсем тонкие пальцы и хрупкие
кисти.
Как только они вернулись домой, Стивен отправился
спать. Для него разожгли камин в комнате на верхнем этаже.
Имон задумался, кто же теперь займет дедушкину спальню,
кто будет спать в его кровати. Придется ли кому-то спать на
том же матрасе, на котором лежал мертвый дедушка? Имон
знал, что о таком лучше не спрашивать. Бабушка плакала на
кухне; отец с братьями подошли к ней. Имон слышал, как они
повторяли, что все наладится, но от этого ее рыдания становились лишь громче.
— Не наладится, — сказала бабушка, выгоняя их из комнаты.
Они снова шли по городу; мокрый снег прекратился, едва мороз усилился.
— Лучше сразу иди спать. Я дам тебе грелку, — сказал отец.
— А я завтра пойду в школу? — спросил Имон.
— Утром посмотрим.
Дома было холодно, и, когда загорелся свет в прихожей,
Имон увидел пар от своего дыхания. У него появилось странное ощущение, будто они надолго уезжали. Он пытался
вспомнить, когда же они в последний раз были дома, и понял,
что на самом деле еще прошлой ночью они спали здесь, а ушли только сегодня утром, на похороны.
— Сегодня самая холодная ночь в году, — сказал отец, разжигая камин.
Имон заснул, едва отец выключил свет в его комнате. Проснувшись, он понял, что утро еще не наступило; спал он совсем недолго. В теплой кровати его разморило. Вытащив руку из-под одеяла, он тут же ощутил, как холодно снаружи.
— Придется снова встать, — сказал отец. — Надень еще
один свитер и жилетку.
Когда отец включил свет, Имон заметил, что тот до сих
пор в пижаме.
— А зачем вставать?
— У дяди Стивена удар.
Имон посмотрел на отца и пожалел, что нельзя перевести
стрелки на час или два до того, как он лег спать.
1. Радостные, Светлые, Скорбные, Славные — четыре вида тайн, включенных в полный цикл молитв Розария.
[ 57 ]
ИЛ 5/2024
Колм Тойбин. Пылающий вереск
— Том ждет внизу, надо поторопиться.
— Куда мы идем?
— Обратно к бабушке. Сможешь поспать там.
Имон вдруг испугался, что его положат в спальне наверху,
где лежал дедушка. Придется постараться не заснуть. Он посмотрел вниз с лестницы и увидел, что рядом с дядей есть еще
кто-то; оба стояли в прихожей, спрятав руки в карманах пальто. Имон принес ботинки в отцовскую спальню и принялся
надевать их, сидя на кровати. Отец уже почти собрался.
— Ты надел еще один свитер?
— Да, вот, смотри.
Дорожка заледенела. Они направились к Бэк-роуд.
— Осторожно, не поскользнись, — предупредил отец. Двое
других мужчин молчали. Имон вдруг подумал: может, он спит
и все это просто сон? Но потом понял, что и холод, и темнота — настоящие.
— Вы застали доктора? — спросил отец у Тома.
— Да. Пришлось его разбудить. Едва он увидал Стивена,
сразу же послал за священником. Я намучился, пока достучался до пастора, но отец Куэйд сказал, что тут же придет, и тогда мы пошли к тебе.
— Значит, все плохо? — спросил отец.
— Доктор сказал, что он и до утра не доживет.
Они молча шагали по заиндевелым мостовым Джонстрит, Корт-стрит, Рафтер-стрит и Маркет-сквер. Войдя в
дом, они увидели, что в гостиной читают Розарий. Все стояли на коленях и даже не обратили внимания, когда они появились на пороге. Отец, дядя и незнакомый мужчина присоединились к собравшимся: встав на колени, они склонили
головы и принялись молиться. Имон насчитал двенадцать
человек, кроме себя, большинство — соседи. После чтения
Славных тайн сразу же приступили к Скорбным1. По пути в
уборную Имон наткнулся на тетю Маргарет; та сказала, что
будут молиться всю ночь.
— К утру твой дядя Стивен будет уже на небесах, — добавила она.
Имон представил себе, как душа Стивена покидает тело,
пролетает по дому и уносится в небо. На кухню заглянул
отец.
— Мы пойдем наверх. Тебе постелили в гостиной, помолись и поспи немного.
[ 58 ]
ИЛ 5/2024
Имон перешел в гостиную и улегся на подушки. Он не стал
раздеваться, но ботинки снял. В комнате продолжали читать
Розарий, то громче, то тише. Несколько раз это его будило, но
вскоре Имон крепко уснул и проспал до самого рассвета. Ктото накрыл его одеялами; комната опустела. Некоторое время
он не двигался, боясь пошевелиться; стало жарко, он вспотел и
хотел выйти в уборную, но ему было по-прежнему страшно.
Вдруг он услышал, как в комнате наверху двигают кровать,
и понял, что дядя Стивен умер. Имон перевернулся на другой
бок и попытался уснуть, но у него не получалось. Не придет
ли кто-нибудь сюда, подумал он. Наконец появились тетя
Маргарет и дядя Том — судя по всему, они что-то искали и не
заметили, как Имон проснулся. Они двигались очень тихо,
перешептываясь, стараясь его не разбудить. Потом закрыли
дверь, и он снова остался один.
Имон не знал, что делают с человеком, который умер. Может, с него снимут всю одежду? А в чем его похоронят? Имону
вспомнилось лицо матери на папиной открытке с похоронной
мессы, но он старался не думать о ней, а сосредоточиться на
мыслях об умершем дяде. Имон дождался, пока придет отец.
— Стивен уже на небесах, — сказал он, заметив, что Имон
не спит.
Имон отвернулся. Он не хотел, чтобы отец смотрел на него через всю комнату. Он закрыл глаза. Отец приблизился и
дотронулся до его плеча. Имону хотелось повернуться к отцу,
но он оставался лежать с закрытыми глазами, сжав кулаки.
— Имон, нужно вставать, потом поспишь еще.
Повсюду воцарилась тишина, соседи разошлись. Имон
прошел на кухню и взглянул на часы — половина восьмого. В
доме было ужасно холодно. Подойдя к входной двери, он увидел, что к дому идут две монахини. Он отыскал тетю Маргарет и сказал ей о них. Встретив монахинь, она проводила их
наверх.
Вскоре из комнаты, где умер Стивен, вышла бабушка. Распущенные волосы падали ей на лицо, но, увидев Имона, она
тут же убрала их назад. На ней было черное пальто.
— Бедный Имон, — вздохнула она. — Бедный Имон.
Он взглянул бабушке в глаза и обнял ее, но она быстро высвободилась и отправилась в дальнюю комнату побыть в одиночестве. Почти сразу к ней пришли все остальные и уселись
рядом.
— Не трогайте меня, — попросила она. — И не подходите
ко мне.
Все сидели молча, пока в комнату не вошла монахиня и не
спросила, куда положили освященные свечи.
Часть вторая
Глава первая
[ 59 ]
ИЛ 5/2024
Колм Тойбин. Пылающий вереск
Имон проснулся посреди ночи и спустился в кабинет. Ему
что-то снилось, но что именно, он вспомнить не мог. Он прошел на кухню, выпил воды из пластиковой бутылки, которая
стояла в холодильнике, посидел немного и затем вернулся к
себе. Ночь была теплая.
Сев за рабочий стол, Имон просмотрел написанное от руки
решение. Можно оглашать. Он ненадолго задумался, не перепечатать ли его, но решил перестраховаться. Никто не знал
окончательного вердикта. Сам Имон, приступая к работе, понятия не имел, что он скажет и какое решение примет в итоге.
Сложно было от чего-то отталкиваться — прецедента как такового не было, и сложно было сказать, кто прав, а кто виноват.
Ни одна из сторон не нарушила закон, а Имон обычно только
этим и руководствовался — законом, его буквой, традициями,
многозначностью, кодексами. Однако тут от него требовались
более фундаментальные познания, и он испугался, поняв, что
провалил дело.
Имон достал из ящика шариковую ручку и начал выводить
каракули в блокноте. Что стоит выше закона? Он написал слово “закон”. Естественная справедливость. Эти два слова он
приписал внизу и поставил возле них вопросительный знак.
Ко всему прочему, есть еще понятия “правильно” и “неправильно” — два принципа, которые стоят превыше всего и идут
от Бога. “Правильно и неправильно”, — добавил он ниже в
квадратных скобках и рядом заглавными буквами вывел: БОГ.
Почему-то сейчас, посреди ночи, в окружении залетевших
в окно мотыльков и мошек идея Бога показалась ему еще абсурднее, чем когда-либо. Идея существа, чьему разуму подчиняется весь земной порядок, которое за всем наблюдает и
своим присутствием заставляет мир думать о морали, не основанной на личной выгоде, казалась Имону непостижимой.
Он удивлялся, как только люди могут в такое верить, но понимал, что именно в этой идее черпают свою силу суд и закон.
Он зачеркнул слово БОГ. Перечитав отдельные абзацы,
Имон почувствовал странное бессилие. Он решил пойти еще
поспать: может, утром тревога уйдет.
Когда Имон вернулся в спальню, Кармел даже не шевельнулась, хотя он знал, что она не спит. Он лег в кровать и обнял ее. Она нежно поцеловала его в шею и отвернулась, чтобы он мог к ней прижаться. Кармел заснула, а он лежал,
обнимая ее, пока тоже не провалился в сон.
[ 60 ]
ИЛ 5/2024
Имон проснулся от звона будильника и потянулся через
Кармел, чтобы его выключить. Они лежали молча и неподвижно, будто еще досыпая.
— Ты идешь сегодня в суд? — наконец прошептала Кармел.
— Да.
— На целый день?
— Да, работы много.
Подходила к концу очередная сессия; он надеялся, что все
ходатайства о немедленном исполнении решения суда поступят
к кому-нибудь другому. Имон знал, что сегодня в зале суда будет
пресса. Дело заслуживало внимания. Он ненавидел, когда журналисты глазеют на него в ожидании какой-нибудь реплики, за
которую можно зацепиться, чтобы потом переврать. Имон задремал, а когда проснулся, Кармел уже ушла. Он перелег на ее
половину и нежился в тепле, пока не пришло время вставать.
Утро было прекрасное. В небе, словно дымка, висели небольшие клочки белых облаков; солнце уже припекало. Регулируя воду в душе, Имон размышлял, что с удовольствием сел
бы в машину, уехал с Кармел в Куш и никогда больше в суде не
появлялся.
Когда он спустился, Кармел все еще была в халате. Она налила ему чай.
— По-моему, все готово, — сказала она. — Ждешь отъезда?
— Да. Как раз думал о том, что ноги моей больше в суде не
будет.
— В конце лета ты заговоришь по-другому.
Имон вернулся в кабинет и снова сел за стол. Приговор
по-прежнему лежал там. Наверное, стоило перечитать его перед заседанием, но Имон так и не смог себя заставить. Он сомневался в итоговом решении. Едва он выехал из дома и направился в сторону города, неуверенность переросла в
тревогу. Когда он добрался до “Четырех судов”, не было и девяти. Вынести приговор требовалось только к одиннадцати,
если не позже, в зависимости от постановлений суда.
Логика рассуждения ясна, думал он. Решение было написано не на скорую руку; каждый вечер Имон сидел в кабинете
и работал над ним, просчитывая ту или иную вероятность,
перечитывая показания свидетелей и сверяясь с фактами. И
все же его одолевали сомнения.
Имон стоял у окна и смотрел на реку. Лето выдалось теплое, поэтому уровень воды стал еще ниже, чем обычно. Он
увидел мальчика на лошади, который пробирался между грузовиков и машин, уверенно держась верхом без седла. Когда
загорелся зеленый свет, лошадь вместе с ездоком влилась в
поток машин, двигавшийся по направлению к Кейпл-стрит.
[ 61 ]
ИЛ 5/2024
Колм Тойбин. Пылающий вереск
Войдя в кабинет, Имон сразу же вынул из портфеля решение и положил его на стол. Теперь он снова подошел и взглянул на него. Обычное дело о незаконном увольнении, жалоба
из Апелляционного трибунала по трудовым спорам. Его задача состояла лишь в том, чтобы решить, справедливо это
увольнение или нет, полагается ли женщине компенсация и
должны ли ее снова принять на работу.
Инцидент произошел в одном из пограничных городов. Наверное, многие живут там в крайней нужде, подумал он, среди непонятных беспорядков и постоянного хаоса. Но, насколько ему
было известно, это к делу не имело никакого отношения. Он вычитал в газетах, что женщина занималась политикой: участвовала в голодовке во время предвыборной кампании “Шинн Фейн”,
агитируя голосовать за них. Ее часто видели на пикетах и публичных выступлениях. Но все это никак не относилось к делу.
Она забеременела и переехала к отцу ребенка. Жена от него
ушла, но у них остались дети. Правильно ли поступила истица?
Имон постучал ногтем по столу, прежде чем ответить на свой
вопрос. Нет такого закона, который мог бы ей помешать. Тем не
менее в конституции не нашлось поощрения ее действиям. Она
действовала вразрез с христианскими принципами, вынесенными в предисловие к конституции, а потому защита, которой закон обеспечивал любого члена семьи, на нее не распространялась. До сегодняшнего дня ни в одном решении за всю историю
конституции и судов подобные союзы не называли “семьей”.
Это признавалось разрушением семьи. В глазах государства ребенок, рожденный в таком союзе, будет считаться незаконным.
Но истица не совершила преступления, съехавшись с этим человеком и забеременев от него. Закон предоставлял ей ту же защиту, что и любому другому. Ее законные права умалялись только в
случае, если они противоречили правам других людей.
Ее уволили из школы, и, так как она не состояла в профсоюзе, ей пришлось обращаться за помощью в суд. Адвокат
обвинения настаивал на том, что ее поступок не соответствует требованиям, предъявляемым учителям религиозной школы, что ее личная жизнь противоречит школьной морали и
уставу. Он утверждал, что внебрачная беременность здесь ни
при чем, а проблема в том, что она открыто живет с женатым
мужчиной. Еще он добавил, что ее предупреждали, но она
продолжила нарушать требования работодателя, о которых
была прекрасно осведомлена. Тем самым она вызвала возмущение у родителей учеников, подчеркнул адвокат со стороны
школы.
Кто же был прав? Три дня Имон выслушивал свидетельские показания и возражения, а потом шесть недель работал
[ 62 ]
ИЛ 5/2024
над заключением. Он помнил, с каким спокойствием директриса-монахиня вышла давать показания и как прямолинейно отвечала учительница. Обе держались гордо, почти благородно. Имон осознал, что это одно из немногих дел, к
которым он когда-либо был причастен, где обе стороны не
боялись говорить правду. Обе женщины были искренни, никто не собирался ничего скрывать. Только одна из них считала, что незаслуженно лишилась работы, и хотела, чтобы суд
исправил эту несправедливость.
Он помнил их лица: учительница оказалась гораздо старше,
чем он ожидал, монахиня, наоборот, моложе. Имон делал заметки, задавал вопросы, просил уточнений. Потребовал, чтобы защитники учительницы признали, что абсолютного права
на занятость не существует и что в соответствии сразу с несколькими подзаконными актами работодатель имеет право
отказаться от услуг того или иного работника. Но защитники
учительницы продолжали настаивать на том, что жизнь с женатым мужчиной не является основанием для увольнения.
Адвокат монахинь спрашивал у суда, неужели беременная
учительница, которая живет с женатым мужчиной в маленьком городе, не повлияет на учеников своим поведением? Неужели преподавание, настаивал он, ограничивается одной
только передачей знаний? И разве она не знала о школьной
этике с самого начала? Разве не понимала, что делает? Могла
ли директриса поступить иначе?
Разговор шел не о фактах и правде, вине или невиновности. Имону предстояло рассудить спор не правового характера, потому что речь шла не о правовых вопросах. Большинство противоречий, которые возникали в ходе дела, касались
морали: преобладало ли право морали над правом индивидуума остаться на работе? По сути, Имона просили рассудить,
как следует жить в маленьком городке. При мысли об этом он
улыбнулся и покачал головой.
Во время работы над решением Имон впервые задумался
о том, что не имеет строгих взглядов на мораль — он вообще
перестал во что-либо верить. Но чтобы это не вышло на поверхность, он выбирал формулировки. Он вынес единственно возможное решение: убедительное, аргументированное,
и, что важнее всего, приемлемое.
Имон снова подошел к окну и выглянул на улицу. Как трудно
быть в чем-то уверенным! Дело даже не в конкретном случае и
затронутых социальных и нравственных вопросах, а в самом
мире, где происходили вещи, из-за которых Имон чувствовал
себя неловко; мире, где рядом уживались противоположные
ценности. Какой из этих миров нуждался в праве на защиту?
[ 63 ]
ИЛ 5/2024
Колм Тойбин. Пылающий вереск
Имон подошел к шкафу и взял свой священный текст, Конституцию Ирландии, “Bunreacht na hЕireann”. В ней содержались главные принципы, на которых зиждился закон. В предисловии недвусмысленно провозглашался христианский
характер государства, неслучайно оно начиналось с обращения к Пресвятой Троице. Он снова подумал: забеременеть вне
брака и жить с человеком, у которого уже есть жена, явно противоречит христианским постулатам. Христианское общество
никогда этого не принимало, размышлял он, пока вдруг не почувствовал, что зашел слишком далеко. Что такое христианское общество? Оно вообще когда-нибудь существовало?
Монахини руководили школой, проповедовавшей христианские устои. Какие могли быть права у учительницы, которая осознанно эти устои нарушала?
Судебный пристав принес ему чай. Имон снова задумался и
написал в блокноте три слова: милосердие, сострадание, прощение. У этих слов не было правового статуса, они принадлежали исключительно языку христианства и тем не менее имели к делу большее отношение, чем любые правовые термины.
Монахиня сказала, что, если бы учительница просто забеременела, ее бы простили. Но она продолжала жить во грехе — он
выписал это слово и поставил рядом восклицательный знак, —
поэтому они были вынуждены принять меры.
Теперь его мучил другой вопрос. Согласно конституции,
семья — основная ячейка общества. Но что такое семья? Конституция не давала четкого определения, ведь во время ее
создания, в 1937 году, значение этого слова было для всех
очевидно: муж, жена и их дети. Но конституция написана в
настоящем времени, так что не ему решать, какое значение
вкладывалось в определенные термины наподобие “семьи” в
прошлом. Он написал в блокноте “определенные термины”,
подчеркнул и ниже добавил: “Неопределенные термины”.
Его работа заключалась в том, чтобы выяснить, что под ними
подразумевается сейчас. Эта женщина состоит в длительных
отношениях с мужчиной, они вместе растят детей. Разве мужчина, женщина и дети не составляют семью? Тогда почему
они не семья? Они не женаты. Но про брак в конституции не
сказано.
Имон задумался, в какое замешательство приведет коллег
пересмотр понятия семьи. В таком случае учительница выиграет дело, а монахини проиграют. Мысль вдруг показалась
ему вполне реалистичной, но она требовала серьезных размышлений. Защитники учительницы не рассматривали такой вариант. Адвокаты знали, что он не тот судья, который
будет поддерживать притянутые за уши идеи.
[ 64 ]
ИЛ 5/2024
Будь Имон другим человеком, он мог бы изменить свое решение. Но время близилось к одиннадцати, и он решил, что
вынесет именно тот вердикт, который уже написан, и что
коллеги признают его в высшей степени разумным и взвешенным. Дело по-прежнему его беспокоило: пришлось трактовать не только закон, а учинять нравственный суд он был
не готов. Он не был уверен в том, что правильно, а что — нет,
хотя и знал, что такие мысли от суда лучше скрыть.
Коридоры нижнего этажа “Четырех судов” напоминали
огромную рыночную площадь. К боковой двери, ведущей в
зал суда, Имону пришлось пробираться сквозь толпу.
— Зал суда забит, ваша честь, — сказал пристав.
— Тогда можем начинать?
Едва Имон вошел в зал, все встали. Он пытался вести себя
как можно более деловито: сел, разложил бумаги, надел очки
для чтения, обратился к секретарю и узнал, что несколько адвокатов просят судебные постановления. Имон постарался тут
же с ними разобраться, понимая, что если поторопится и закончит к часу, то уже к четырем или к половине пятого будет в
Куше. А если не похолодает, то, может, успеет даже искупаться. Имон сказал секретарю, что готов огласить решение, и окинул зал взглядом: как он и ожидал, все скамьи для прессы были
заняты, места для слушателей тоже. Он отметил, что в зале
много молодых женщин — скорее всего, подруг и сторонниц
уволенной учительницы. Имон знал, что его решение станет
сенсацией. О нем расскажут по радио и, очень вероятно, на
первых страницах газет. На него точно набросится “Айриш
таймс”. Готовясь зачитать решение, он уже не сомневался в
своих предположениях. Он думал о том, какими невежественными и неполноценными покажутся эти комментарии и как
мало их авторы знают о правовом процессе.
Имону не хотелось, чтобы решение звучало пафосно, поэтому он начал с четкого и ясного изложения фактов. Он
знал, что местами текст тяжеловат, перегружен и малопонятен для большинства присутствующих, но в целом довольно
однозначен. Через полчаса, изложив факты и прервавшись
выпить воды, он заметил, что никто в зале еще не понял, на
чьей он стороне. Имон чувствовал напряжение и иногда, поднимая глаза, видел, как внимательно за ним следят. Он взглянул на учительницу лишь раз: у нее был обреченный взгляд
человека, который знает, что проиграет. Наверняка ее предупредили о том, что судья вряд ли решит дело в ее пользу.
По мере приближения к той части текста, где вывод становился очевидным, напряжение начало доставлять Имону
удовольствие. Он начал говорить более четко и выразитель-
[ 65 ]
ИЛ 5/2024
Колм Тойбин. Пылающий вереск
но, но осекся и вернулся к строгой монотонной манере, в какой начинал.
Как только выяснилось, что Имон принял решение в
пользу монахинь, в зале послышался шепот. Со скамьи он звучал, как в кино; хотелось постучать по подставке молотком и
крикнуть: “К порядку!”, но Имон продолжал читать как ни в
чем не бывало.
Когда он дочитал свое решение, адвокат монахинь тут же
встал с места. На его лице играла победная улыбка. Его явно
интересовали судебные издержки. Выбора не оставалось.
Можно было отложить вопрос до следующей сессии, но в
этом не было смысла, да и Имону хотелось поскорее покончить с делом. Имон выслушал заявление другой стороны и
знал, что издержки будут велики, а учительница останется
без работы; найти новую будет нелегко. Он взглянул на нее и
заметил, что рядом сидит мужчина и обнимает ее. Оба смотрели на судью испуганно. Адвокат учительницы попросил суд
не взыскивать с нее издержки, но, согласно решению, она была виновна — завела дело и проиграла. Имон отказал им, не
дав никаких объяснений. Собирая бумаги, он подумал, не подаст ли она апелляцию, — нет, едва ли. Большая часть его решения основывалась на фактах, а не на законе, так что Верховный суд не смог бы опровергнуть ни один из его доводов.
Он считал, что шансов выиграть апелляцию у нее почти нет.
Вернувшись в кабинет, Имон тут же взялся за телефон.
— Я готов, — сказал он, едва Кармел подняла трубку.
— Заедем за Нив в Ратмайнс. Она решила поехать сегодня
с нами. Она будет с люлькой и прочими вещами, так что ее
нужно забрать.
— Я думал, она не поедет.
— Ей очень трудно, — ответила Кармел, как будто он жаловался на то, что она едет.
— Я буду через полчаса.
Имон сел за стол и закрыл лицо руками. Он чувствовал,
как по спине льется пот и колотится сердце. Он старался контролировать дыхание и дышать носом. Пытался расслабиться. Лучше всего он помнил Нив в возрасте четырнадцати-пятнадцати лет, когда она еще росла; уже тогда она была выше
сверстников и интересовалась спортом: хоккеем, теннисом,
плаванием. Кармел говорила, что они слишком на нее давили, заставляли учиться. Она не набрала достаточно баллов
для поступления на медицинский факультет и пошла на социологию. Нив стала специалистом в области статистики и
работала над опросами и исследованиями изменений в обществе. Она стала независимой и отдалилась от семьи еще до то-
[ 66 ]
ИЛ 5/2024
го, как забеременела. В тот период Нив и Кармел снова сблизились, но к отцу она, по его мнению, не питала никакой привязанности еще с подросткового возраста.
Имон ждал, сердце не унималось. Он испугался, что с ним
случился сердечный приступ, и боялся, что вот-вот почувствует резкую боль или внезапную тяжесть в груди, но ничего
не произошло. Сердцебиение постепенно вернулось в норму.
Нив стояла на пороге небольшого дома в переулке в Ратмайнсе. Имон посигналил, она помахала рукой и крикнула,
что уже бежит.
— Я думал, она живет в квартире, — сказал он.
— Так и есть, — ответила Кармел. — Просто в этом доме
три квартиры. Нив знакома с остальными жильцами, они дружат. Они очень хорошие, сидят с ребенком, помогают ей.
Нив вынесла малыша. Имон заметил, что она похудела и
отрастила волосы. Она улыбнулась родителям.
— Надеюсь, в багажнике много места, потому что у меня с
собой компьютер, не говоря уже о коляске и кроватке для малыша.
Она передала ребенка Кармел. Имон зашел в прихожую,
помог вынести кроватку и убрал ее в багажник.
— Компьютер придется везти на заднем сиденье, — сказал
Имон. — Он тебе точно нужен?
Нив на его вопрос не ответила. Имон вынес чемодан и положил его в багажник. Он остановился, разглядывая ребенка,
который надулся и с любопытством изучал его, словно видел
перед собой что-то новое, непонятное, как вдруг заплакал.
Все то время, пока они закрепляли коляску на крыше и ехали
по Ренеле и Доннибруку, малыш ревел без остановки.
— Он такой большой, — сказал Имон, когда внук успокоился. — Гораздо больше, чем я думал. — Он повернулся к ребенку, и тот снова заревел.
— Лучше не смотри на него, пока он в таком состоянии, —
сказала Нив.
Они проезжали Брей. Имон знал, что в три по радио начнутся новости, где, скорее всего, расскажут о его вердикте.
Кармел будет расспрашивать, почему он принял решение в
пользу монахинь, после чего захочет остаться одна и все обдумать, чтобы вернуться к разговору позже. Присутствие Нив
только ухудшало положение. Он бы предпочел, чтобы они вообще никогда об этом не узнали. Объясниться будет сложно.
— Кто еще живет с тобой в доме? — поинтересовался он у
дочери.
В машине повисло молчание. Женщины попросили его
говорить тише.
В Балликоннигаре они свернули к морю, а потом, у гандбольной аллеи, в Куш. Узкая дорога была испещрена рытвинами,
которые приходилось осторожно объезжать.
— Что на ужин? — спросил Имон.
— Я больше ничего готовить не собираюсь, — засмеялась
Кармел.
— Надеюсь, ты умеешь готовить, Нив.
— Нив прекрасно готовит! — воскликнула Кармел.
— Пора бы уже и мужчинам научиться, — сухо заметила
Нив.
И вот наступил миг, когда перед Имоном открылся вид на
море. Оно распростерлось до самого горизонта, его сине-зеленые оттенки растворились в полуденном свете. Отсюда
песчаная дорога шла вниз. Имон ехал и махал всем, кого
встречал по пути.
1. “The Croppy Boy” — ирландская баллада об обреченном повстанце, основанная на событиях Ирландского восстания 1798 г.
[ 67 ]
ИЛ 5/2024
Колм Тойбин. Пылающий вереск
— Малыш спит, — сказала Нив.
Возле Арклоу он поехал в объезд, чтобы не застрять в
пробке. Было уже ближе к четырем, когда Имон наконец расслабился и мог наслаждаться погожим днем, ярким солнцем
над полями и теплой погодой, которая обещала простоять
еще пару часов, несмотря на сгущающиеся у горизонта облака. Когда они проехали Гори, малыш проснулся и начал гукать.
— Научи его “Коротко стриженному мальчику”1, — сказал
Имон и про себя посмеялся. Они проехали указатель “Уларт”.
Нив сказала, что пора менять подгузник; они остановились и
вышли из машины. Имон ходил туда-сюда, принимая солнечные ванны, пока женщины возились с ребенком, который
снова заплакал.
Когда они добрались до Блэкуотера, Кармел сказала, что
хочет купить продуктов и подписаться на “Айриш таймс” на
время отпуска. Малыш снова уснул. Имон и Нив молча сидели в машине. Имон закрыл глаза и снова открыл: за много лет
вид с холма почти не изменился. Все здания строились в разное время, поэтому каждое стояло особняком. Крыши тоже
отличались, все были построены под разным углом и из разных материалов: шифер, черепица, цинк. Он размышлял о
том, что с детства видит один и тот же пейзаж. Ему вдруг показалось, что он совсем не изменился с того раза, как впервые увидел эти здания.
[ 68 ]
ИЛ 5/2024
— Я хочу побыстрее разгрузить машину, — сказал он, останавливаясь возле дома, — и успеть поплавать до заката.
— Я бы тоже искупалась, — поддержала его Нив.
— Я посижу с ребенком, если вы разберете вещи, — сказала
Кармел.
Имон ждал, пока Нив переоденется. От высокой травы у
дома исходил сладкий влажный аромат. Имон устал; ему казалось, будто тяжесть целого дня давит на глаза и мышцы спины. Вдруг он обратил внимание на рыжую краску на оцинкованных железных воротах. Ему понравился цвет, он казался
очень знакомым. Имон стоял и оглядывался по сторонам: изрытая колеями дорога, пучки зелени, облепившие песчаную
канаву, звуки трактора вдали. Он стоял, не думая ни о чем
конкретном, вбирая в себя каждую деталь пейзажа и пытаясь
стряхнуть с себя все, что случилось за день.
Ярко светило солнце; внизу, с берега, открывался вид на
Карракло. Нив надела поверх купальника только легкое платье и поэтому, пока он еще переодевался, уже зашла в воду.
Сняв ботинки, Имон внезапно почувствовал легкость, будто
сбросил груз. Большая часть пляжа была в тени. Он оставил
одежду на обломке сухого мергеля и пошел вдоль моря навстречу солнцу, осторожно ступая по маленьким острым камешкам, которые попадались на песке.
Море было холодным. Нив издалека помахала отцу рукой.
Она плыла вдоль берега, а Имон наблюдал за тем, как она гребет, вскидывая худые руки. Ему, как обычно, захотелось вернуться на сушу, но он зашел глубже, перепрыгивая через волны, опустился в воду и, резко вынырнув, поплыл навстречу
набегающим волнам. Имон лег на спину, опустил голову в холодную голубую воду, открыл глаза и взглянул на небо. Он глубоко дышал, спокойно и расслабленно покачиваясь на волнах. Потом снова перевернулся и поплыл дальше, почти не
отдавая себе отчета в своих движениях.
Имон поглядел в сторону берега и заметил, что по пляжу к
расселине медленно идет семья. С пледами и детьми на руках
они еле добрались до скалы. Он видел, как Нив, выйдя из воды, вытирается полотенцем. Она помахала ему рукой. До утра сюда больше никто не вернется, за исключением, может
быть, случайного трактора, решившего сократить путь вдоль
моря. Сегодня он переутомился; завтра и послезавтра грести
будет легче. Имон поплыл по-собачьи — так он тратил меньше сил. Солнце скрылось за облаком. Имон оказался в тени,
лицо обдало холодным ветром. Он снова лег на спину и поплыл, стараясь как можно дольше не открывать глаза и не понимая, принимает ли его вода или отторгает. На несколько
[ 69 ]
ИЛ 5/2024
Колм Тойбин. Пылающий вереск
секунд он забылся и отдался на волю волн. Он знал, что они
будут держать его до тех пор, пока он лежит спокойно.
Вернувшись домой, Имон сразу понял: Кармел и Нив уже
послушали новости, которые передавали в шесть тридцать.
— Что ж, с утра тебе было чем заняться, — съязвила Нив.
— Рассказали в новостях? — поинтересовался он, будто
речь шла о самом обычном деле.
— Считаешь, меня тоже пора уволить? — спросила она.
— Нив, папа в отпуске, — заметила Кармел.
— До его прихода ты была другого мнения. Мой отец считает, что незамужних матерей нельзя пускать на работу, —
горько засмеялась она.
— Что тебя так задело? — спросил Имон.
— Эта бедная женщина из Монахана! Как ты мог оправдать ее увольнение?
— Почитай решение и узнаешь, — ответил он.
— Ты взял его с собой?
— Конечно, нет.
— По-моему, это позор, вот что, — заявила Нив. — Беспредел!
— Ну конечно, ты так думаешь, как же иначе.
— Я знаю, каково быть женщиной в этой стране, и знаю,
что значит иметь здесь ребенка.
— Ах, так ты у нас еще и правовед?
Они поужинали в тишине, которую прерывало лишь хныканье ребенка. Имон подошел к окну и увидел вдали первые
мерцающие огни маяка. Ему хотелось спросить Кармел, что
она говорила о нем и о судебном решении до его прихода, но
решил, что это ничего не даст.
— Хочешь еще чаю? — предложила Кармел.
— Да, пожалуйста, — ответил он, стараясь, чтобы это прозвучало как можно нейтральнее, как будто ни жена, ни дочь
его совсем не раздражали. Он слишком устал, чтобы продолжать спор. Пока они убирали тарелки, Имон сидел за столом.
— Мы пойдем погуляем с Майклом, — сказала ему Кармел. — Ты останешься?
— Да.
— Все в порядке? — Она положила руку ему на плечо.
— Я устал, — ответил он. — Но рад, что мы приехали.
Имон поднялся, прошел в их спальню и принялся копаться в чемоданах, пока не нашел книгу. Он лег на кровать, но едва открыл первую страницу, как понял, что слишком вымотан. Если начнет читать, сразу заснет. Он снял пиджак,
разулся и лег на бок, спиной к окну.
Кармел разбудила его, включив ночник. Имон повернулся
к ней. Его одолевала усталость.
[ 70 ]
ИЛ 5/2024
— Все в порядке, — сказала она. — Ты крепко спал.
— Уже поздно?
— Одиннадцатый час. Ты снова был в новостях. Точнее,
не ты, а сводка о тебе.
— Ничего нового.
— Ирландский совет по борьбе за гражданские права выступил с заявлением. Нив говорит, что Донал в нем состоит.
— И это наши дети! — засмеялся он.
— Они оба прекрасные люди.
— Видимо, только со мной что-то не так?
— Нет, ты тоже ничего, — она стояла над ним и улыбалась. — Пара дней, и будешь в порядке.
Кармел легла рядом, даже не разувшись.
— Я тоже устала, — она повернулась и обняла его. — Понятия не имею почему.
Глава вторая
Пронзительный звон будильника ранним утром. Зима. Имон
свернулся в теплой постели, стараясь не заснуть и пролежать
так сколько получится. У отца чуткий сон — он просыпается
от будильника в соседней комнате и не засыпает, пока не убедится, что Имон встал. Имон боялся услышать отцовские шаги по скрипучим доскам пола в гостиной. Он знал: если не
встанет сам, то отец придет его будить. Еще минутку. Имон
тихо лежал в теплой постели и ждал. Кончик носа замерз, а в
кровати было уютнее некуда. Жаль, что он не оценил этого,
пока спал. Собравшись с силами, Имон вскочил навстречу
ледяному воздуху и дрожа прошел через комнату включить
свет.
Когда он оделся, спать расхотелось. Имон вышел во двор,
вытащил из сарая велосипед и подогнал его к входу. Над Винегар-Хилл и Таррет-Рокс светало. Земля была влажной, поэтому он ехал вниз с холма и внимательно следил, чтобы лед
не попал под колеса.
Имон проехал Парктон, Лимингтон-Хаус и начало Пирсроуд. Его пугали темные деревья у “О’Флаэртис” и большой
дом за ними. Миновав Нью-стрит, он с облегчением выдохнул и, не тормозя, проехал по Спаут-лейн к собору.
Кистер Билл Деверо уже стоял в сакристии и разворачивал свечи.
— Хорошее выдалось утро, — сказал он.
— Холодище, мистер Деверо, — отозвался Имон.
— Да не особо, если тепло одеться.
1. “И подойду я к жертвеннику Божиему” (лат.).
[ 71 ]
ИЛ 5/2024
Колм Тойбин. Пылающий вереск
Имон принялся искать себе сутану по размеру. Каждый
раз, отслужив на мессе, он старался запомнить, где ее оставил, но потом никогда не находил.
— Если не поторопишься, мне придется самому зажигать
свечи, — сказал Билл Деверо. — У алтаря стоят свежие лилии,
осторожнее с ними.
Имон был готов. Длинный гасильник заканчивался колпачком, которым тушили свечи после мессы. Имон прошел к алтарю и оглядел пустынную темную церковь, тускло освещенную
уже ко второй воскресной мессе, а затем потянулся к длинным
алтарным свечам. Приходилось двумя руками подносить к ним
зажженный фитиль, а потом ждать, чтобы те разгорелись. Закончив с четырьмя свечами на одной стороне, Имон отошел,
спустился по ступенькам, преклонил колени и проверил, чтобы свечи не потухли, а затем приступил к другой стороне. Преклоняя колено на обратном пути в сакристию, он заметил лилии. Казалось, будто они вылеплены из воска, такого чистого
они были цвета и формы.
— Я не повредил лилии, — сказал он, вернувшись в сакристию.
— Какой ты серьезный сегодня, — засмеялся Билл Деверо.
В комнате, где облачался священник, лежал красный ковер.
Имон ждал, пока отец Хоулин наденет через голову зелено-золотую казулу. Он выучил, как называется каждая вещь: амикт, альба, пояс, стола, манипула, казула. Обычно отец Хоулин облачался молча, а потом лишь оборачивался и кивком головы давал
знать, что готов. Тогда они шли к алтарю, и начиналась месса.
“Introibo ad altare Dei”1, — начал священник на латыни. Имон
произносил заученные ответы, даже не глядя на ступени алтаря.
Ему нравилась латынь, его умиротворял запах свеч, форма потира, приземистая дароносица и красные шторки в дверцах дарохранительницы. Когда он только начинал прислуживать на мессах, это все казалось таким занимательным, что он часто
забывал произносить ответы, но обычно рядом стоял второй
служка. Однако сегодня утром Имон был один, поэтому следовало сосредоточиться.
Подойдя к боковым ступеням, Имон налил вина и воды,
вернулся на свою сторону алтаря, чтобы позвонить в колокольчик, который предупреждал о начале освящения Святых
Даров. Глядя, как священник поднимает гостию, Имон позвонил в колокольчик и преклонил голову. Затем, когда подняли
потир, позвонил еще раз, нарушив тишину в храме.
[ 72 ]
ИЛ 5/2024
Вернувшись после службы в сакристию, Имон обнаружил,
что пришли еще двое служек. Билл Деверо позвал его с собой
ударить в колокол без двадцати восемь, пока остальные доставали свечи и готовили алтарь к мессе. Имон остался в сутане.
Они обогнули распятие и направились к приделу Божьей Матери. Билл Деверо открыл боковую дверцу огромным железным ключом, и они поднялись по винтовой лестнице к основанию шпиля. Оттуда был виден весь собор изнутри, и внизу
уже собирались на следующую мессу прихожане.
— Некоторые ходят на две мессы, — сказал Билл Деверо. —
Ты, наверное, вернешься с отцом.
— Думаю, да.
— Мы из тебя еще святого сделаем!
Он отпер задвижку на двери, ведущей на площадку, с которой можно было подняться на шпиль. Небо уже прояснилось,
но над рекой все еще висели сгустки тумана.
— Надо поторопиться, а то прозвоним не без двадцати, а
без четверти. Знаешь, что это такое?
— Что? — спросил Имон.
— Когда звонишь в колокол не без двадцати восемь, а без
четверти?
— Нет.
— А я-то думал, ты у нас самый умный! Это “ирландский
бык”. Слышал о таком когда-нибудь?
— Нет.
— Ну, иди домой и передай отцу, что на следующей неделе
воскресная месса будет не в девять, а в десять, и спроси, что
он об этом думает. Передашь?
— Хорошо, передам.
Билл Деверо с силой потянул за веревку, крепко сжал ее
и долго не отпускал; колокол не прозвонил, и Билл напрягся. Он потянул снова, на этот раз со всей силы, и опять не
отпускал его до последнего. И вот раздался первый удар, загудев над ними так громко, что заполнил собою все пространство.
— Теперь ты, — он вручил веревку Имону. — Сил наверняка хватит.
Взяв веревку, Имон ощутил тяжесть колокола. Он попытался потянуть ровно, не дергая.
— Весь город разбудишь, — похвалил его Билл Деверо, —
мужчин, женщин и детей.
Когда они вернулись на площадку, небо уже совсем прояснилось. Некоторое время они стояли, глядя на крыши домов
у реки и большую психиатрическую больницу из красного
кирпича на другом берегу.
Сняв сутану, Имон надел пальто и вышел через боковую дверь
забрать велосипед. Через Катидрал-стрит он выехал на Маркет-сквер. Колокола прозвонили восемь, и мимо него проскочили несколько опоздавших прихожан, спешивших в собор.
Имон остановился на Маркет-сквер и купил отцу газету. На
Корт-стрит еще был зажжен фонарь, в некоторых домах на
Джон-стрит горел свет. Он зашел к Корригану за молоком.
Отец дал ему денег оплатить недельный счет. Имон постучался, и ему открыл мистер Корриган в рубашке без воротника.
— Ты сегодня слишком рано. Чего встал в такую рань?
— Я прислуживал на мессе.
— Коровы еще не доены. Придется заехать еще раз. Разве
что хочешь вчерашнее?
— Нет.
— Тогда зайди около девяти или в половине десятого.
Имон поднялся на холм и заметил, что на окнах в отцовской комнате занавески все еще задернуты. Даже если он
спит, то точно проснется, когда вернется Имон, как бы он ни
старался не шуметь. Имон оставил велосипед в сарае и проскользнул в дом через незапертую боковую дверь. На кухне
пахло газом. Имон проверил плиту и духовку — иногда отец
забывал выключить газ. Но все было выключено. Он прошел
в дальнюю комнату, раздвинул занавески и прислушался к звукам наверху — ни шороха. Имон на цыпочках прокрался в туалет, по-прежнему ожидая, не раздастся ли скрип в отцовской
спальне.
На кухне Имон намазал на большой кусок хлеба тоненький слой масла и джем. Попозже он приготовит сосиски.
Отец купил их накануне, правда, сам ничего не ел — постился
перед причастием и только пил воду. Имон задумался, на какую мессу пойдет отец. На ту, что в девять, он, скорее всего,
уже не успеет, а десятичасовая ему не нравилась, потому что
на нее приводили слишком много детей. Значит, на ту, что в
одиннадцать. Он не понимал, как отец может так долго ничего не есть. Может, сегодня он пропустит причастие.
[ 73 ]
ИЛ 5/2024
Колм Тойбин. Пылающий вереск
— Что за чудный денек! — воскликнул Билл Деверо и замер, потирая руки, чтобы согреться. Имон стоял рядом и
мерз.
— Погляди-ка туда, на реку, — сказал Билл Деверо. Взяв
дрожащего от холода Имона за плечи, он указал на молочнобелый туман, который висел над рекой, словно дым. — Никогда такого не видел! Представляешь? За столько лет ни разу
он не бывал таким белым, — Билл Деверо покачал головой. —
А ведь кажется, что все уже повидал.
[ 74 ]
ИЛ 5/2024
Имон принялся разжигать камин: скрутил газетные листы
в тугой узел и разложил вокруг несколько веток, прихваченных из сарая. Он внимательно наблюдал за тем, как разгорается огонь, прежде чем добавить еще веток, торфа и угля.
Его книги лежали на столе, там, где он оставил их вчера вечером. Сочинение по английскому он уже написал, математику
тоже сделал. Отец преподавал историю и ирландский язык, поэтому к истории Имон никогда не готовился — он и так помнил
каждое слово отца. Он знал названия всех конфискованных земель: Лиише забрали в 1555Yм, Мюнстер в 1575Yм, Ольстер в
1598Yм и так далее — это было при Якове I. Генрих VIII взошел
на престол в 1509Yм, развелся с Екатериной Арагонской в
1533Yм. Елизавета взошла на престол в 1558Yм и умерла в 1603Yм,
в том же году, когда подписали Меллифонтский договор. Иногда, когда отец спрашивал даты, Имону приходилось скрывать,
что он знает больше, чем одноклассники. Они всё путали, говорили, что Бегство графов1 произошло раньше Битвы в Кинсейле2, а это, по словам отца, было полной бессмыслицей.
Некоторые предметы давались ему сложнее. Например,
перевод латинских текстов с листа. Имон ненавидел что-то
додумывать, но мистер Муни велел ничего не пропускать, потому что за пропуски баллов не поставят, так что приходилось угадывать. Имон направил все силы на то, чтобы обогатить свой словарный запас, и теперь, во втором классе,
мистер Муни спрашивал его только тогда, когда никто больше не мог ответить. Сев за стол в гостиной, в утренней тишине под потрескивание огня в камине Имон принялся за домашнее задание по ирландскому. На одной стороне листа он
записывал все незнакомые ирландские слова, а на другой —
их значения на английском. Он пытался запомнить каждое
слово и, если это существительное, то как оно склоняется в
родительном падеже, а если глагол, то какой будет его форма
в прошедшем времени.
Вскоре он услышал, что отец проснулся, и поднялся к нему.
— Я схожу за молоком, — сказал Имон.
— Я слышал, как ты встал, — сказал отец. Он все еще сидел
на кровати в пижамной куртке. — Там, наверное, очень холодно. Надо купить тебе перчатки.
1. Бегство графов — историческое событие, произошедшее в 1607 г., когда
после поражения очередного восстания против англичан Ирландию покинули все вожди древних кельтских кланов.
2. Битва в Кинсейле (1601—1602) была последней битвой, приведшей к
укреплению английского правления в Ирландии и кульминацией
Девятилетней войны между вождями ирландских кланов и английскими
оккупационными войсками.
1. “Ирландским быком” (англ. Irish bull) в Ирландии называют абсолютно
нелепое, абсурдное утверждение.
[ 75 ]
ИЛ 5/2024
Колм Тойбин. Пылающий вереск
— Да я уже скоро перестану прислуживать на мессе.
Когда Имон вернулся, отец сидел у камина, читая газету.
— Ты завтракал? — спросил он.
— Нет.
— Тогда вперед, потому что я перед причастием не буду.
Имон растопил сало на сковородке и пожарил сосиски.
Он не стал заваривать чай, потому что знал, что его немного,
и оставил отцу. Затем отрезал кусок хлеба и налил себе стакан
еще теплого молока, после чего отнес еду в дальнюю комнату
и убрал со стола.
— Много было людей на мессе? — поинтересовался отец.
— Не очень. В восемь пришло больше.
— Кто служил? — спросил отец, не отрываясь от газеты.
— Отец Хоулин.
— Хоулоднющая проповедь, — пошутил отец.
— На ранней мессе нет проповеди.
— Думаю, они в ней не нуждаются. Те, кто ходит на мессу в
семь, и без того святые.
— Ты пойдешь к одиннадцати? — спросил Имон.
— Да.
— Думаю, там будет отец Дойл.
— У тебя есть доступ к секретной информации, — сказал
отец. — От этих сосисок у меня уже слюнки текут.
— Хочешь? — Имон поднял одну на вилке и засмеялся.
— Не искушай. Если папа римский сказал, что нельзя, значит нельзя. Что хорошо для Рима, хорошо и для меня. — Он
улыбнулся и перевел взгляд на камин.
— Что такое “ирландский бык”?
— Зачем тебе?
— Билл Деверо сказал спросить у тебя.
— “Ирландский бык”? Празднование Пасхи будет на Рождество — вот тебе и “ирландский бык”1.
— Месса с девяти переносится на десять — это “ирландский бык”? — спросил Имон.
— Пусть Билл Деверо лучше свечки зажигает и читает молитвы, — ответил отец. — Так ему и передай.
Они отправились на мессу по Бэк-роуд. Теперь, при дневном свете, все выглядело совсем по-другому. Имону с трудом
верилось, что несколько часов назад он так испугался сухих
деревьев у “О’Флаэртис”, особенно сейчас, когда стало светло и он прошел мимо них с отцом.
[ 76 ]
ИЛ 5/2024
Собор был полон. Они пробирались по мужской стороне
главного нефа, пока не заметили отцовского знакомого. Тот
подвинулся, чтобы они могли сесть рядом. Даже когда месса
уже началась, люди продолжали блуждать по церкви, ища, куда бы приткнуться.
Перед проповедью они сели. Священник заговорил о важной роли домашнего очага, а после Имон уже не слушал. Он
смотрел по сторонам, думал о школе и о том, как по возвращении домой помоет картошку и нажарит отбивных — миссис
Дойл научила. У него внезапно промелькнула мысль, что не
надо было идти на вторую мессу. Совсем скоро он перестанет
прислуживать в церкви и будет ходить с отцом только на одну, по воскресеньям.
Священник прошел от кафедры к центральному приделу
под звуки кашля и возни на скамейках. Сначала Имону показалось, что отец вот-вот чихнет (он часто чихал в замкнутом
пространстве), и он надеялся, что он вовремя найдет носовой платок. Но отец уже пытался встать. Сидящие спереди
обернулись, когда он вдруг резко наклонился вперед, как будто его дернули. Отец вдруг застонал. Несколько мужчин, сидевших рядом, подхватили его и, помогая подняться, вывели
в проход и ослабили галстук. Они хотели проводить его на
улицу, но он висел на них мертвым грузом, и им пришлось
поднять его и понести к дверям.
Люди встревоженно озирались, не понимая, что происходит, затем поворачивались обратно к алтарю, но то и дело поглядывали назад, пытаясь понять, что произошло. Имон вскочил и направился к выходу, но у двери толпились опоздавшие
мужчины. Протиснуться было невозможно. Все случилось мгновенно. Имон вернулся к скамье и попытался найти человека, который пустил их сесть, но тот уже ушел. Вокруг не было ни одного знакомого лица. Имон стоял на коленях, пока не услышал,
что звонят перед освящением Святых Даров, а потом решил,
что попробует выйти на улицу. Он поднялся и преклонил колена, показывая, что собрался уходить. Взяв отцовский молитвенник, он нерешительно направился к дверям. Среди людей, стоявших на коленях в проходе, он заметил отца — тот лежал у
входа в церковь, вокруг него собралась толпа. Имон отвернулся.
Взгляд его застыл на алтаре в то мгновение, когда священник
поднимал гостию и звенел колокольчиком. Он опустился на колени там, где стоял, и стал ждать. После завершения обряда он
вернулся на место. Он весь дрожал и думал, что его будут искать,
поэтому лучше оставаться там, где его смогут найти.
Идти на улицу не хотелось. После мессы он не присоединился к спешащим на выход прихожанам, а решил ждать.
Когда Имон проснулся, уже стемнело. Он услышал, как кто-то
повернул ключ в замочной скважине, и в прихожей загорелся
свет. Имон сразу подумал, что отбивные для отца поджарятся
за пятнадцать минут, а картошку с морковью можно подогреть в дуршлаге над кастрюлей с кипящей водой.
— Никого, — послышался голос. Имон не был уверен, кому
он принадлежит.
— Я здесь! — крикнул он.
Внезапно в гостиной зажегся свет. Имон обернулся на
дверь и, ослепленный, прикрыл глаза рукой.
— Тебя нельзя оставлять здесь одного, — сказал дядя
Том. — Мы тебя обыскались.
— Я никого не видел.
[ 77 ]
ИЛ 5/2024
Колм Тойбин. Пылающий вереск
Имон замечал знакомых, но не знал, что им сказать. Наконец
он все же влился в толпу, двигавшуюся по центральному проходу. Во дворе он осмотрелся, но не увидел никого, кто выносил из церкви отца. У церкви было настоящее столпотворение, и ему пришлось идти за ворота в потоке людей. Имон
немного постоял по другую сторону ограды, не зная, что делать. К нему так никто и не подошел, и он собрался идти домой. Отец, наверное, уже был там: в соборе часто падают в обморок, даже с ним это однажды случилось на утренней мессе.
Однако, подойдя к дому, он понял, что отца еще нет. Имон
вошел, убрал молитвенник в шкаф, снял пальто и подложил
угля в камин. Затем отправился на кухню: принялся мыть картошку и чистить морковь, положил овощи в кастрюлю с водой и поставил на плиту. Несколько раз он подходил к окну и
выглядывал на улицу, но там никого не было. Имон заглянул
в гостиную, убрал со стола посуду, которая осталась с завтрака, и поставил ее в раковину. Картошка сварится через двадцать пять минут — он засек время по часам в гостиной. Отбивные жарятся пятнадцать. Если отец не вернется через
десять минут, он приготовит только на себя.
Пообедав, Имон вернулся к латыни и решил выполнить задание на перевод из учебника, который отец купил ему в Дублине. При первом чтении он старался понять общий смысл, а
потом уже переводил строчку за строчкой, стопорясь на предложениях с незнакомыми словами. Так как выдумывать их значение ему не хотелось, Имон оставлял пустые места.
Несколько раз он подходил к окну и выглядывал на улицу.
Начался мелкий дождь, сгустились тучи, и Винегар-Хилл почти
скрылся из виду. Улица пустовала. Было холодно. Имон поднялся наверх, взял с кровати одеяло, а потом лег на диване в гостиной и укутался в него. Он отвернулся от окна и вскоре заснул.
[ 78 ]
ИЛ 5/2024
— Надо было ждать там.
С дядей пришел еще один мужчина, он жил на Корт-стрит
и работал в Сент-Винсент-де-Поле с отцом.
— У твоего отца случился удар, — сказал дядя. — Его отвезли в Уэксфорд. Но, похоже, переведут в Дублин.
Имон молчал. Он пытался осознать, что только что услышал. Ему хотелось, чтобы мужчины ушли.
— Хотите чаю? — спросил он.
— Нет, спасибо, — ответил дядя.
Встав с дивана, Имон задернул занавески.
— Пойду проверю огонь в камине, — сказал он и поплелся
в дальнюю комнату.
— Мы позвонили тете Китти в Таллоу, — сказал дядя. — Тебе лучше пожить у нее, пока отец не поправится. Одного тебя
не оставишь, а у нас за тобой некому присмотреть.
— Как долго я там пробуду?
— Лучше возьми побольше вещей. У тебя есть чемодан или
сумка?
Имон заметил, что дядин знакомый осматривает комнату,
но прислушивается к их разговору.
— В какую больницу его положат в Дублине? — спросил
Имон у дяди.
— Пока не знаю. Скорее всего, в Сент-Винсент. Но мы еще
успеем об этом поговорить. — Он сделал жест, как будто поторапливая Имона.
— А как быть со школой? — спросил он.
— Возьми учебники и побольше одежды.
— Зачем?
— Поторопись, тетя Китти встретит тебя на автобусной
остановке.
Имон поднялся в отцовскую спальню на верхнем этаже:
кровать не заправлена, пижама на полу. Он поднял ее и положил на постель. Под кроватью нашелся чемодан с кучей старой одежды — он вывалил ее на пол, а чемодан отнес в гостиную, где принялся рыться в комоде. Взяв все, что могло
понадобиться, он запаковал вещи в чемодан. Затем отнес его
вниз и доложил туда учебники и тетрадки, взяв отдельную для
каждого предмета. Чемодан не закрывался; тогда Имон вынул
пару книг и переложил в отдельную сумку. Дядя и мужчина с
Корт-стрит сидели в креслах в дальней комнате.
— Как долго я там пробуду? — спросил он у дяди.
— Не знаю. Его отвезли в Дублин на анализы. Все зависит
от результатов.
— Но ты ведь сказал, что его только думают отвезти в Дублин. Я думал, он еще в Уэксфорде.
[ 79 ]
ИЛ 5/2024
Колм Тойбин. Пылающий вереск
— Врачи решили его перевести.
— Ты сказал монахам, что завтра его в школе не будет?
— Скажем, когда посадим тебя на автобус.
Они пошли на автобусную остановку. Мужчины по очереди несли чемодан, а Имон — сумку с книгами. На Слейнистрит они дождались автобуса. Дядя купил билет и дал Имону
два шиллинга.
— Ты к нему поедешь? — спросил Имон.
— Он скоро будет дома, — ответил дядя.
Автобус медленно ехал по узкой дороге в Банклоди. Внутри воняло дымом, было душно. На окнах скопился конденсат.
Имон потер стекло, но не увидел ничего, кроме собственного отражения и капель дождя.
Дождь усилился, когда они миновали Банклоди и стали
подниматься на холм. Имон подумал, что если автобус сломается, то вокруг на целые десятки миль — ни души. Он представил, как все пассажиры идут назад под дождем в надежде найти фермерский дом с телефоном. Мужчина, сидевший
напротив него с трубкой, повернулся и плюнул в проход. Затем прочистил глотку, снова сплюнул, облокотился на спинку
кресла и закурил трубку.
Тетя с дядей встретили его на автобусной остановке в Таллоу. Три мамины старшие сестры жили в Америке, а младшая, Китти, вышла замуж за фермера с холмистой местности
над рекой, неподалеку от Таллоу. Имон ее почти не знал; он
несколько раз виделся с кузенами, ее детьми, но фермерские
дети всегда другие; к тому же они были младше и говорили с
деревенским выговором.
— Как ты вырос! — воскликнула тетя.
Они положили чемодан в багажник и тронулись.
— Кто посадил тебя на автобус? — спросила она.
— Дядя Том и еще один мужчина.
— Какие молодцы, а?
Дядя и тетя говорили между собой, сидя на передних сиденьях. Имон слушал, но почти ничего не понимал. Однажды
он уже бывал у них в гостях, но в этот раз дорога показалась
длиннее.
— Наверное, тебе тут все покажется непривычным, — сказала тетя.
Они остановились у дома. Едва он вылез из машины, к нему тут же бросились несколько овчарок и облаяли его.
— Не обращай на них внимания, — посоветовал дядя. — Не
обращай, и все тут.
Дети сидели за столом на кухне; над плитой сушилась одежда. Одна девочка помладше Имона, два мальчика лет семи-
[ 80 ]
ИЛ 5/2024
восьми, еще одна младшая девочка и малыш в коляске. У раковины хлопотала служанка.
— Сейчас сделаем чай, — сказала тетя, — а потом все лягут
пораньше.
Имон стоял у стены с сумкой в руке, поглядывая на родню
и озираясь по сторонам. Он думал, есть ли поблизости школа,
где он сможет учиться, гадал, куда его положат спать. Ему хотелось объяснить тете, что он занимается по вечерам перед
тем, как ложиться, но она возилась с малышом.
— Садись и выпей чаю, — сказал ему дядя.
После ужина все отправились спать. Имону пришлось делить кровать с двумя кузенами, которые под пижамы надевали еще майки и трусы.
— Ты пойдешь завтра с нами в школу? — спросил один из
них.
— Не знаю. Здесь есть средняя школа?
— Это национальная школа1.
Имон не мог заснуть сразу, гадая, что же будет дальше. Он
не мог думать ни о чем, кроме своего пустого дома, где все замерло во мраке, в комнатах воцарилась тишина, огонь погас,
медленно скисает молоко. Он купил его только утром, а кажется, что давным-давно. Имон вспоминал каждую комнату,
каждую вещь, пока наконец не заснул.
Глава третья
Они придвинулись поближе друг к другу в полутьме спальни,
но не успели заняться любовью, как из гостиной донесся детский плач. Имон прикрыл глаза и начал водить языком по
шее и плечам Кармел; она скользнула ладонью в его пижамные штаны и обхватила член. Ребенок перестал плакать. Они
слышали, как Нив подошла к малышу и говорила с ним, пока
укладывала в коляску.
— Я слишком старая, — сказала Кармел, целуя Имона.
— Не волнуйся, все в порядке, мне все нравится, — ответил
Имон.
Она принялась медленно и плавно водить рукой по его
члену. Имон провел ладонью по ее волосам и спустился к бедрам. Кармел обнимала и целовала его, пока он не кончил.
— Каникулы, — улыбнулся Имон.
1. Национальная школа — в Ирландии тип начальной школы, финансирующейся государством.
[ 81 ]
ИЛ 5/2024
Колм Тойбин. Пылающий вереск
— Надеюсь, Нив нас не слышала, — прошептала она.
Они оделись и вышли в сад. Имон вынес стол и стулья, и
они вместе с Нив позавтракали, пока малыш спал в коляске в
тени. Было тепло; сильный ветер гнал по небу облака.
Нив отправилась в деревню за газетой и продуктами. Кармел заварила еще чаю.
— Море, наверное, сегодня суровое, — сказал Имон.
— Сегодня приедет Донал, — напомнила Кармел. — Сможете поплавать вместе.
— Как он сюда доберется?
— Он машину купил. Два года назад уже. Кажется, он приедет с девушкой.
— Он слишком увлекся бесплатной юридической помощью.
— Знаю.
— И не успеет нормально попрактиковаться, если продолжит работать безвозмездно.
— На самом деле, он большой молодец. И очень принципиальный.
— Все они поначалу такие.
— Он чем-то напоминает тебя в его возрасте — слишком
серьезный и вообще не умеет над собой смеяться. Типичный
Редмонд.
— Они надолго к нам?
— Нет, только на сегодня.
Вскоре вернулась Нив с Доналом и его девушкой. Они
встретились в деревне и вместе поехали в Куш. Кармел встала им навстречу. Имон тоже поднялся и заметил, как обрадовалась и повеселела Кармел, увидев Донала. Каждый раз при
встрече Имону казалось, что Донал еще больше похудел, повзрослел и отдалился. Сегодня он был в рубашке с галстуком,
его девушка — в летнем платье и с очень короткой стрижкой.
— Как вы далеко забрались, — сказала она. — Спрятались
знатно. В жизни не найдешь, если не знать дороги.
— Папа Донала ездит сюда с самого детства, — поделилась
Кармел.
— Донал рассказывал мне про скалу.
— Она сильно осела в этом году? — осведомился Донал. Говорил он серьезно и со знанием дела.
— Китингам досталось больше, чем нам. Правда, на месте
дома Майка большая дыра, зато теперь к берегу легче спускаться. — Имон вдруг понял, что главная тема для разговоров
исчерпана.
— Ланч через час, — объявила Кармел, стоя в дверном проеме. — На обед курица, молодая картошка и салат. Поедим, когда Нив вернется.
[ 82 ]
ИЛ 5/2024
— А куда она едет? — спросил Имон.
— За тетей Маргарет, — ответила Кармел. — Так что у нас
будет встреча четырех поколений. Я вас сфотографирую.
— Я могу сфотографировать, тогда вы тоже попадете в
кадр, — предложила девушка Донала.
— Кому-то придется поменять Майклу подгузники, — сказала Нив. — Может, возьмешься, Донал? Вот тебе и практика.
— Не начинай, — возмутился он.
— Я могу, — вызвалась его девушка.
— Кэти, у тебя выходной, — отозвалась Кармел, поднимая
ребенка. — Ко мне он привык. Сейчас вернемся, будет чистенький.
Донал разложил несколько шезлонгов, и они расположились перед домом на солнце.
— Как тут погода, хорошая? — спросил Донал отца.
— Ни дня без дождя, но в целом тепло.
— Как вода?
— Жара еще не наступила, но вода уже прогревается. А может, я просто привык.
Кэти рядом не было, она гуляла по саду. Теперь она подошла к ним.
— Прекрасный дом, — сказала она с заметным южно-дублинским акцентом. Она держалась очень уверенно.
— Не узнаёшь Кэти? — спросил Донал.
— Узнаёшь? Я только что с ней познакомился.
— Он меня не вспомнит.
Имон заметил, что они вдруг посмотрели на него немного
враждебно.
— У меня прекрасная память на лица. Не такая, как у Кармел, но думаю, я узнал бы вас, если бы видел раньше.
— Видимо, мешают угрызения совести, — ухмыльнулся Донал.
— О чем ты? — Имон пронзил его взглядом.
— Она стояла прямо перед тобой.
Имон снова посмотрел на Кэти, но никак не мог вспомнить ее лицо.
— Я просила о возмещении судебных издержек по делу
Райан. Я была младшим адвокатом на слушании. Правда,
вплоть до последнего дня я почти ничего не делала.
— Вы из юридической библиотеки?
— Да, но мы с вами встречались только один раз.
— И вы выступали на стороне уволенной учительницы,
верно?
— Да, все так, — подтвердила она.
— Ты видел, что написали о твоем решении в “Айриш
таймс”? — обронил Донал.
Когда Имон вернулся, обеденный стол уже стоял в саду. Донал выносил стулья, а Кэти сидела за столом.
— Мне велено перед тобой извиниться, — сказал Донал.
— Чем она тебе угрожала? — засмеялся Имон и положил
ему руку на плечо.
— Что окунет в мергельную яму или еще что похуже, — усмехнулся Донал.
— Тетя Маргарет не замерзнет на ветру? — спросила Кармел с порога.
— Тетя Маргарет знает о ребенке Нив? — поинтересовался
Донал.
— Нет, не знает. — Кармел вздохнула и покачала головой.
— Что ты собираешься делать?
— Не знаю. Через полчаса решу. Если здесь ей будет дуть,
занесем стол в дом.
— Можно посадить ее на солнце, — предложил Донал.
[ 83 ]
ИЛ 5/2024
Колм Тойбин. Пылающий вереск
— Дожили, теперь у нас правосудие вершат газеты! — разозлился вдруг Имон. — Я бы предпочел не обсуждать это дело,
если вы не против. Вернемся лучше к разговору о береговой
эрозии и температуре Ирландского моря.
— Ну конечно, — ответил Донал.
— Она все равно не подаст апелляцию, — добавила Кэти. —
Средств не хватит.
— Так пожертвуйте вашу зарплату, раз уж вас это так беспокоит.
— Мне не заплатили.
— Должен сказать, что Кэти просила меня не говорить о
суде, — вмешался Донал. — Но мне показалось, что о нем стоит упомянуть, чтобы разрядить обстановку.
— Обстановка и так была прекрасная, — сказал Имон. — Во
всяком случае, до вашего приезда.
— Мне жаль, что мы причинили вам беспокойство, — извинилась Кэти.
— Мне жаль, что его причинил Донал.
Имон пошел в дом и рассказал обо всем Кармел.
— Какие же вы оба лицемеры!
— Я пойду окунусь, — сказал он. — Вернусь к ланчу.
— Возьми Донала и Кэти с собой.
— Не хочу.
— Это было бы правильнее.
— Пусть остаются здесь. Скажи им, чтобы в следующий раз
вели себя подобающе.
Он вышел из дома и прошел по саду, даже на них не взглянув.
[ 84 ]
ИЛ 5/2024
— Давайте пока выпьем. Есть мартини, красное и белое вино, шерри, джин с тоником. Кэти, что будете? — спросила
Кармел.
— Прямо как в Европе, — заметил Донал, — едим на улице.
Можно подумать, мы где-нибудь в Италии.
— Подожди, вот проедет трактор Фрэнка Мерфи, — сказал
Имон, — тогда все сразу вспомнят, что мы в Куше.
К приезду тетушки Маргарет Кармел достала плед на случай, если ей будет холодно. Нив вынесла высокий стул для малыша, и тот сразу же принялся стучать ложкой по пластиковому столику, приделанному к стулу.
— Смотрите, какой мальчуган, тетя Маргарет! — сказала
Кармел.
Может, Нив рассказала ей о ребенке по дороге, подумал
Имон. Тетушка и бровью не повела, лишь улыбнулась.
— Как он смешно стучит ложкой!
Все сели за стол и стали передавать еду и подливать вина.
Иногда поднимался ветер и шелестел листьями небольшого
куста боярышника в углу сада, но солнце не уходило.
— Прекрасный день, да? — сказала тетя Маргарет.
— Пока что это лучший день за все лето, — ответила Кармел.
Нив пыталась кормить ребенка с ложечки, но он так отвлекался на гостей, что ничего не ел. Кармел пошла в дом готовить десерт, а Донал начал убирать тарелки со стола.
— Приятно видеть, что он помогает по хозяйству, — сказала Нив, обращаясь к Кэти, а потом улыбнулась Имону. — Его
отец дома и пальцем о палец не ударит.
— Так он же работает днями напролет, — сказала тетушка
Маргарет.
Кармел внесла поднос, на котором были ревеневый пирог, сливки, тарелки, чашки и блюдца. Донал шел позади с кофейником. Они договорились, что Донал и Кэти помоют посуду. Кармел откинулась на спинку стула, держа кружку двумя
руками, и стала рассказывать тетушке Маргарет о поездке в
Уэксфорд, своих покупках и местных магазинах. Имон заметил, что здесь она чувствовала себя гораздо свободнее, чем в
Дублине. Когда к ним снова присоединились Донал с Кэти,
Кармел попыталась найти тему разговора, которая бы всех
заинтересовала. Нив посадила малыша в траву и дала ему игрушки.
— Кэти, вам бы хотелось жить в деревне? — спросила Кармел.
И они заговорили о деревне, что там бывает одиноко, но
зато всех знаешь и соседи лучше, чем в городе.
1. Восьмая поправка к конституции Ирландии, принятая по результатам
референдума 7 сентября 1983 г., закрепила запрет на совершение абортов.
В 2018 г. был проведен еще один референдум, по результатам которого она
была отменена.
[ 85 ]
ИЛ 5/2024
Колм Тойбин. Пылающий вереск
— Мне нравится Дублин, — ответила Кэти, — но я родом не
оттуда, и в маленьком городке мне привычнее. В Дублине мы
знакомы со всеми соседями, но это другое. Все они из разных
мест и живут своей жизнью.
Донал и Кэти достали из машины купальники.
— Вы же только поели, — забеспокоилась Кармел. — Как
бы плохо в воде не стало.
— Мы сначала пройдемся, — ответил Донал, — разгуляем,
что съели. Нив пойдет с нами, если вы посидите с малышом.
— Конечно, посидим, — заверила Кармел. — Только подождите еще часок, прежде чем купаться.
После их ухода Кармел вернулась в дом сделать еще чаю
для тетушки Маргарет.
— Ты сегодня совсем не в духе, — сказала она Имону, столкнувшись с ним на кухне.
— Разве? — спросил он. — Я в порядке. Просто не участвую
в разговоре.
— Надеюсь, гости тебе еще не надоели.
— Прости, если тебе так кажется. Мне нравится наша болтовня.
Как только Кармел вышла, ребенок заплакал. Она подняла
его и, держа на уровне лица, улыбнулась. Он по-прежнему плакал, пытаясь оттолкнуть ее и не обращая внимания на ее улыбку.
— Обычно он так себя не ведет, — сказала она тетушке
Маргарет. — Он всегда такой счастливый и довольный. Да, карапуз?
Кармел подняла малыша выше, и он вдруг развеселился.
— А теперь гляньте на него, смеется!
Тот снова улыбнулся во весь рот.
Кармел стала рассказывать тете Маргарет о ребенке и о
том, каким потрясением для них стала эта новость.
— В тот день я сходила в церковь на Кларендон-стрит и пообещала Богу, что если он хочет, чтобы я сделала что-то особенное, то я все исполню. И не забыла об этом. Без шуток.
Правда, Маргарет. Я вернулась домой, а там как раз Нив меня
дожидается. Она боялась мне рассказать. Сначала я и не знала,
что ответить, но сразу решила, что мы сделаем все возможное,
чтобы ей помочь. Я голосовала за Восьмую поправку1 и всегда
выступала в защиту человеческой жизни. Надо иметь смелость
[ 86 ]
ИЛ 5/2024
отстаивать свои убеждения и делать все, что в твоих силах.
Осенью я буду каждый день забирать ребенка к себе, потому
что Нив собирается выйти на постоянную работу и ей понадобится наша помощь.
Наблюдая за Кармел, Имон заметил, что она не дает тетушке Маргарет вставить ни слова против. Он не знал, что
Нив хотела выйти на полный рабочий день. Кармел не говорила ему, что собирается сидеть с ребенком постоянно, но,
видимо, решила сделать это в такой форме.
Кармел налила ему бренди. Он осторожно взял бокал и откинулся на спинку стула, слушая женскую болтовню и смутно
радуясь тому, что их дети рядом. Наверное, они уже купаются
и тоже наслаждаются погожим днем. Имон прикрыл глаза и
сделал глоток, нежась в лучах уходящего солнца.
После того как они сфотографировались, Донал с Кэти
отправились обратно в Дублин, по дороге завезли тетушку
Маргарет домой.
— Продолжай работать в том же духе, — сказал Донал перед уходом, пожимая ему руку.
— “Четыре суда” больше не падут, это я тебе обещаю, — ответил Имон с кислой улыбкой.
— Как бы то ни было, удачи, — сказал он Кэти. — В следующий раз я вас узнаю.
— А вот узнает ли она тебя? — спросил Донал.
— Донал, хватит, мы уже и так причинили массу неудобств, — возмутилась Кэти.
“Хорошенькой историей станет наша ссора, когда мы вернемся в Дублин”, — подумал Имон.
Когда Кармел убирала со стола в саду, он заметил, что она
сжимает ладонями виски.
— Зря я выпила бренди.
— Я уберу, — предложил Имон. — Ты весь день на ногах.
Иди приляг.
Он думал, что Кармел откажется, но она послушалась и
ушла. Это было на нее не похоже. Он отнес чашки с бокалами
на кухню и оставил их на сушилке. Он думал, что Кармел вотвот вернется, но она не появлялась. Имон отнес скатерть в
ванную, положил ее в корзину для белья, а потом на цыпочках вошел в спальню. Кармел задернула шторы и лежала на
кровати с открытыми глазами.
— Принести тебе что-нибудь? — спросил он. — Голова болит?
— Это что-то другое. Не знаю что. Может, если я немного
посплю, пройдет.
— Хочешь, я лягу рядом, Кармел?
Кармел проснулась рано; Имон почувствовал, что она ворочается, и услышал ее голос. Он обернулся и обнял ее в темноте, но она словно попыталась его оттолкнуть. Говорила она
неразборчиво, и он не понимал, что она пытается сказать.
Имон прислушался, потом сел и включил светильник. Кармел
уткнулась в подушку и что-то бормотала. Когда она обернулась, на ее лице было написано ужасное страдание — как только она пыталась что-то произнести, лицо искажалось в гримасе. Кармел подняла руку и схватилась за голову, словно ей
больно. Имона прошиб холодный пот.
— Кармел, я поеду в Блэкуотер за врачом. Сейчас позову
Нив, она с тобой посидит.
Имон разбудил Нив, но не знал, что ей сказать.
— Не буди ребенка, — попросила она.
Они прошли в спальню. Кармел продолжала держаться рукой за голову, лежа на кровати без движения. Глаза ее были
открыты.
— Посидишь с ней? Я мигом, — сказал Имон.
Когда приехала скорая, уже почти рассвело. Ему пришлось распахнуть ворота, чтобы машина могла развернуться.
— Мы сможем ее спасти, если повезем сейчас же, — сказал
врач.
— Я поеду за вами.
— Думаю, не имеет смысла.
Кармел вывезли на каталке. Она не спала и, казалось, отчаянно пыталась не закрывать глаза. Он подошел к ней и взял
за руку.
— Все будет хорошо. Мы тебя любим, Кармел.
В ее взгляде не читалось никакого ответа. Имон не знал,
слышит ли она его.
[ 87 ]
ИЛ 5/2024
Колм Тойбин. Пылающий вереск
— Давай. Или просто оставь дверь открытой, чтобы я знала, что ты рядом. У меня ноги как будто ватные. Не понимаю
отчего.
— Может, вызвать врача?
— Имон, мне очень плохо.
— Хочешь, я вызову врача?
— Нет, я посплю немного.
Он оставил дверь открытой и, не выключая свет, пошел читать в гостиную. Ребенок спал, Нив уже легла. За открытой дверью на кровати виднелся силуэт Кармел. Кажется, она заснула.
Имон вошел, лег рядом и, не раздеваясь, принялся читать. Сначала спать не хотелось, но вскоре его начало клонить в сон, поэтому он надел пижаму и погасил лампу. Он забрался под одеяло, стараясь не разбудить Кармел. Она не пошевельнулась.
[ 88 ]
ИЛ 5/2024
Когда дверцы скорой закрылись, он снова обратился к
врачу.
— Я хотел бы поехать с ней.
— Нельзя, ей сразу же начнут оказывать помощь.
— Это инсульт?
— Похоже на то.
— Все плохо?
— Если успеют довезти до Уэксфорда, шансы есть, но как знать.
— Тогда я поеду за скорой и подожду в больнице. У нас тут
нет телефона: не думали, что он пригодится.
Имон в оцепенении ехал по узким улицам и всю дорогу пытался вспомнить, что произошло, что такого было накануне. А затем
оказался в холодной квадратной приемной Уэксфордской больницы. По другую сторону стеклянной стены сновали по коридору медсестры, врачи, санитары и пациенты в халатах и пижамах.
Имон высматривал знакомые лица и каждый раз, как открывалась дверь, в ужасе ждал, что ему сейчас сообщат страшные известия. Он беспокоился о Нив, она сидела сейчас дома с ребенком и ждала вестей, прислушиваясь, не вернулась ли машина.
Врачи сказали, что состояние стабильное, но, когда он попытался разузнать подробности, медсестра говорить отказалась. Во время обеда Имон вышел в город. Вернувшись, он
снова спросил, как жена и можно ли ее проведать.
— К ней пока не стоит пускать посетителей, — ответила
медсестра.
— Как думаете, она поправится? — спросил Имон.
— Она в стабильном состоянии, — повторила медсестра, —
и находится под постоянным наблюдением.
— Но она ведь выживет?
— Она пережила очень серьезный инсульт, — прозвучало
как обвинение.
Имон вышел из больницы и поехал обратно в Куш. Когда
он вернулся, Нив кормила ребенка.
— Новостей пока нет, — сказал он. — Она в реанимации.
Он лег на кровать, не раздеваясь, и вскоре заснул. Нив разбудила его, когда настало время ужинать. Имон принял душ и
переоделся. Потом он в одиночестве сидел на крыльце и наблюдал, как лучи маяка рассеивают темноту.
Утром позвонили из больницы и сообщили, что Кармел
по-прежнему в стабильном состоянии и ее можно навестить.
Нив оставила ребенка у соседки, миссис Мерфи, и они отправились в Уэксфорд.
— Я захватила книгу, — сказала Нив. — Знаю, что читать
она не сможет, но думаю, маме будет приятно, если книга будет лежать рядом на тумбочке.
[ 89 ]
ИЛ 5/2024
Колм Тойбин. Пылающий вереск
Они сели в приемной. Кофейный аппарат сломался, кофе
разлился, и какая-то женщина мыла полы. Они молчали. Нив несколько раз подходила к медсестрам и спрашивала, можно ли к
Кармел, но те просили подождать. Потом вышла старшая медсестра. По ее поведению Имон сразу догадался, что кто-то узнал о
том, что он судья. Она провела их по коридору в палату Кармел,
а Имона попросила перед уходом заглянуть к дежурному врачу.
В темной палате стояло только две кровати; одна пустовала. Имон тихо вошел, а Нив осталась в коридоре с медсестрой. Он заметил, что в палате тепло, а у нее бледные руки.
— Ты выглядишь уже гораздо лучше, Кармел, — прошептал
Имон. Он боялся к ней прикоснуться. — Все будет хорошо.
Она принялась мычать, словно во сне, точно ее что-то
сильно тревожило.
— Я тебя слушаю, я здесь, Кармел.
Она бормотала; он напряженно пытался разобрать слова.
Ему показалось, что это напоминает четкий, осознанный вопрос. Она что-то спрашивала. Имон снова прислушался. “Я была хуже?” “Я была с...” Он мог лишь гадать, что это значило. Чтобы сохранить спокойствие, он сосредоточился на ней, на том,
чтобы быть рядом, ничего не говорить и стараться не думать.
Когда Имон вышел, Нив уже ждала у палаты. Медсестра
сообщила, что дежурный врач примет его в кабинете этажом
выше. И добавила, что после разговора он может снова спуститься к жене.
— Судья Редмонд, — сказал дежурный врач, поднимаясь изза стола.
— Она поправится? — спросил Имон после рукопожатия.
— Об этом я и хотел с вами поговорить. Я отправлю ее в
Дублин. Состояние по-прежнему тяжелое, но, очевидно, она
очень сильная. Возможно, будут какие-то последствия, не
знаю, в Дублине скажут точнее. Я бы вызвал скорую раньше,
да только у нас нехватка персонала. Они приедут в течение
часа. Вы, случайно, не застрахованы в клинике Блэкрок?
— Нет, — ответил Имон. — Ее нужно отправить туда?
— На первое время я переведу ее в Сент-Винсент.
— Что вы имели в виду под “последствиями”?
— Честно говоря, очень вероятно, что случится нарушение
речевых и двигательных способностей. Это в лучшем случае.
— А в худшем?
— Пока что все стабильно. Как я и сказал, она очень сильная. Бывают такие люди.
Имон и Нив вернулись в Куш, не сказав друг другу ни слова, забрали ребенка, сложили вещи и поехали в Дублин.
— Хочешь, я поведу? — спросила Нив.
[ 90 ]
ИЛ 5/2024
— Чуть попозже, если ты не против.
— Лучше даже не думать о том, что скорая сейчас везет ее
по этой же дороге, да?
— Она слишком перетруждалась. Нельзя было позволять ей
так тяжело работать, — сказал он. — Хочешь, поживи у нас пока?
— Спасибо, но я, наверное, поеду к себе. В квартире есть
телефон.
— Я был бы тебе очень рад.
— Спасибо, но я все-таки останусь у себя.
— Что Донал говорит?
— Он в ужасном состоянии.
— Я не знаю, как вы с мамой договаривались о деньгах.
Она следит за семейным бюджетом, но в любом случае мне не
хотелось бы ничего менять.
— Да у меня все в порядке. Я придумала новый способ голосования, так что я востребована. Но все равно спасибо.
Придя домой, Имон позвонил в больницу Сент-Винсент.
Дежурная медсестра сказала, что состояние Кармел не изменилось и ее могут навещать только самые близкие родственники.
Ему разрешили приехать к семи. По пути Имон заскочил в супермаркет за газетой и продуктами. Какое-то время он просидел в машине, не желая возвращаться домой. Затем сходил за
цветами и купил еще одну газету, после чего поехал в больницу
и стал дожидаться семи на парковке.
Дежурная медсестра пролистала медицинскую карту Кармел.
— Не понимаю, зачем они так долго держали ее в Уэксфорде, — сказала она. — Надо было немедленно везти сюда. Мы ее
наблюдаем.
— Что это значит? — спросил он.
— Ее нужно проверять каждые пару минут. Все может измениться в любой момент. Через пару дней узнаем, — ответила медсестра. — Вы же судья, правильно? — добавила она, будто только что вспомнив.
— Да, — подтвердил он. — Можно я пойду с ней посижу?
— Она не поймет, что вы здесь.
— Я просто хочу немного побыть рядом.
Кармел лежала тихо; Имон не знал, спит она или без сознания. Может, ей ввели лекарство. Вид у нее был умиротворенный.
— Кармел, я здесь, — прошептал он. — Я здесь, я рядом.
Имон смотрел на седые корни ее волос и белые руки. Они
напомнили ему о том, какой Кармел была в молодости. Он боялся до нее дотронуться, будто даже малейшее прикосновение могло ей навредить.
Окончание следует
Патриция Кавалли
[ 91 ]
ИЛ 5/2024
Стихи
Перевод с итальянского Владиславы Сычевой
Иногда я делаю вид, будто влюбляюсь:
как распаляется тогда тщеславие
моих жертв! Подспудный румянец,
горделивая осанка, слова признательности,
уклончивый ответ: “Прими мою благодарность
но как я могу и потом что ты нашла
во мне?” В сущности, ничего,
разве что легкую худощавость,
определенный изгиб губ или слюнку,
которую ты на миг забываешь в уголке рта,
тут же исправляясь.
***
И в наши дни, когда уверенности нету
ни в чем, и даже в бесконечной скуке,
она увереннее всех, по ней же скажешь
наверняка, что не придет внезапно
без повода или на вечеринку
выпить. В уверенности этой
© Giulio Einaudi editore, 1992
© Владислава Сычева. Перевод, 2024
[ 92 ]
ИЛ 5/2024
она становится невидимой для жизни.
И в мутном нержавеющем металле,
как в грубом панцире, привычный образ
смерти, у случая его отвоевавшей,
внушает мне спокойствие и ужас.
***
Все земные страдания
усыпленные грации
бытия и созвездия
дерзкие существа, беглянки,
единорог, охота, пожары,
озера,
голоса голоса
все в твоей земле
что я вижу издали
высовываясь из окна
последнего этажа.
я не могу спуститься — нет лестницы;
не могу подняться — потому что
потом, калека увечная, ходить не буду.
Я пытаюсь увидеть море.
***
На лицо мне опускаются ночи,
и дни на лицо опускаются.
Я вижу, как они карабкаются,
оставляя случайные выемки:
кто-то из них полегче, кто-то потяжелее,
некоторые падают и оставляют дыры,
другие легонько касаются,
оставляя лишь смутное воспоминание.
Я же училась в колледже, вот и меряю,
считаю их и делю
на годы и времена, недели и месяцы.
Но, если честно, надеюсь
втайне забыться,
потеряться в своих вычислениях,
выйти из плена,
нового лица удостоиться.
Из классики ХХ века
Чарльз Буковски
[ 93 ]
ИЛ 5/2024
Стихи
Перевод с английского и вступление Владимира Окуня
Сознательно поставивший себя вне всяких стилевых, жанровых и этических рамок американский писатель и поэт Чарльз Буковски вошел тем не
менее в канон современной литературы. Его имидж кажется тщательно
спланированным: пьяница, бабник, кулачный боец и сквернослов с внешностью обитателя городских помоек, манерами аристократа и эрудицией
университетского лектора. Однако, отвечая на вопрос о причине постоянного интереса к творчеству Буковски, его британский биограф Говард Соунс называет честность. Каким бы непривлекательным ни было отражение
в зеркале, писатель не стремится его подправить, рассказывая о себе невероятно откровенно. “Личная честность просвечивает сквозь все написанное им, делая Буковски писателем, которому учишься доверять и которого
1
даже начинаешь любить” .
В предисловии к своему стихотворному циклу “Конина” Чарльз Буковски объяснял, почему для него так важны скачки: “Хемингуэй же любил бой
быков, правда? Он видел в нем факторы жизни и смерти. Видел, как люди
© Charles Bukowski, 1987
© Владимир Окунь. Перевод, вступление, 2024
1. Howard Sounes. Charles Bukowski: Locked in the Arms of a Crazy Life. — New
York: Grove, 1998.
[ 94 ]
Из классики ХХ века
ИЛ 5/2024
реагируют на эти факторы — стильно или как-то еще. У Достоевского была потребность в рулетке, несмотря на то, что она съедала его скудные гонорары, и потом ему приходилось сидеть на одном молоке.
Мне нужны скачки. Если я какое-то время не бываю на ипподроме, то
не могу писать. Что-то в ставках на лошадей заводит во мне эту машину.
Скачки и еще пара бутылок вина”.
Но как выясняется из того же предисловия, дело не только в азарте игрока и адреналине спортивного болельщика. Скучая во время длительных
перерывов между забегами, Буковски начал наблюдать за посетителями скачек. И, как сказано в одном из его стихотворений, это оказалось “...куда /
интереснее, чем / лошади или / война в / Никарагуа”. Так описания перипетий конных состязаний и скрупулезные (до доллара) отчеты о выигрышах и
проигрышах становятся лишь фоном для проницательного анализа поведения находящихся поблизости зрителей (а порой и жокеев). Что ж, как известно, в “Записках охотника” Тургенева, которого Буковски, кстати, упоминает в числе своих любимых писателей, дело тоже не только в особенностях
охоты на вальдшнепа или тончайших описаниях природы, а прежде всего в
анализе “наиболее типичных особенностей русского национального характера”. Галерея гротескных персонажей (“безработные / получатели детских
пособий / калеки / психи... ночные сторожа / феминистки / живодеры на
больничном / члены городского совета”) Буковски настолько убедительна,
что кажется, будто мы и сами совсем недавно где-то их видели...
В этой галерее выделяется обширная серия портретов женщин, большим любителем которых был “похабник и скандалист” Буковски. Оставляя
за скобками его прозу, где тема отношений автора с женским полом раскрыта более чем откровенно, заметим, что к героиням своих стихотворений
он относится с глубокой нежностью, тщательно скрываемой под маской полупьяного брутального сексиста.
Минималистский стиль зрелой поэзии Чарльза Буковски (которая, в
сущности, мало чем отличается от его прозы — разве что разбивкой строк)
дает читателю простор для воображения, позволяет войти в намеченную
автором систему координат и посмотреть на его мир изнутри, но своими
глазами. Избранная им позиция нарочито бесстрастного, а порой циничного регистратора окружающей действительности оказывается необыкновенно выигрышной: по словам исследователя его творчества Д. Хаустова,
“Буковски прекрасно отыграл свой авторский миф минимального литературного Я, упрощенной поэтики на грани исчезновения, нулевой авторской субъективности. Он превратил свою слабость в великую силу и выиграл войну своей жизни — именно тем, что в ходе ее проиграл все
1
отдельные битвы подряд” .
1. Д. Хаустов. Буковски. Меньше, чем ничто. — М.: Рипол-классик, 2018.
Четыре стихотворения из цикла “Конина”
I
паркуюсь, выхожу, запираю машину, денек отличный,
теплый и
беззаботный, мне хорошо, иду ко входу на ипподром,
и тут ко мне цепляется толстячок-коротышка,
движется в мою сторону, не пойми откуда взялся.
“привет”, говорит, “как дела?”
“окей”, отвечаю.
он мне: “похоже, не помните меня, а ведь вы меня
уже видели,
может, раза два или три.”
“возможно”, отвечаю, “на скачках я каждый день.”
“а я бываю раза три-четыре в месяц”, говорит он.
“с женой?”, спрашиваю.
“нет уж”, отвечает он, “жену я с собой не беру”.
мы идем бок о бок, я ускоряюсь; он старается
не отставать.
[ 95 ]
ИЛ 5/2024
“а кто вам нравится в первом?”, допытывается он.
отвечаю, что еще не брал гоночную форму1.
“а где вы сидите?”, продолжает он.
я в ответ, что всякий раз сижу на новом месте.
мы приближаемся к газетным киоскам у входа,
и я сворачиваю влево, будто собираюсь
купить газету.
1. Гоночная форма — таблица со статистикой предыдущих выступлений лошадей, участвующих в скачках. (Здесь и далее — прим. перев.)
Чарльз Буковски. Стихи
“этот чертов Гиллиган”, не отстает он, “на ипподроме
нет
жокея хуже, позавчера кучу денег на нем потерял,
и зачем
они его только держат?”
говорю, мол, Уиттингем и Лонгден считают, что он
хорош.
“еще бы, они же друзья”, отвечает он. “я про
Гиллигана
кое-что знаю, хотите расскажу?”
говорю, чтоб он забыл об этом.
[ 96 ]
ИЛ 5/2024
“удачи”, бросаю я ему и свинчиваю.
У него ошарашенный вид, в глазах шок; есть в нем
что-то от
таких женщин, которым спокойно, лишь когда их
кто-то держит за жопу.
озирается, замечает ковыляющего седого
старикашку, делает рывок, подлаживается под
дедулину
походку и заводит с ним разговор...
Из классики ХХ века
II
Мне всегда было крайне важно побыть одному. Както раз на скачках у меня случилась полоса везения.
Деньги ко мне так и плыли. Сработала одна
простенькая, заурядная система. Лошади
отправлялись на юг, а я заканчивал свои дела и
следовал за ними в Дель-Мар.
Жизнь была славная. Что ни день, я выигрывал на
скачках. У меня был свой распорядок. После скачек
подъезжаю к винному за литровкой виски,
шестерным блоком пива и сигарами. Затем
возвращаюсь в тачку и курсирую вдоль побережья в
поисках мотеля, паркуюсь, заношу свое барахло,
принимаю душ, переодеваюсь, потом снова тащу свой
зад в тачку и курсирую вдоль побережья — на сей раз в
поисках едальни. А искал я такую едальню, чтобы
внутри никого не было. (Знаю, знаю, самую
паршивую.) Но мне лишь бы без толкучки. И я всегда
находил такую. Захожу туда и заказываю.
Итак, в тот самый вечер я нашел подходящее место,
зашел туда, уселся перед стойкой, сделал заказ: стейк
на косточке с картошкой-фри, пиво. Все было
отлично. Официантка мне не докучала. Я выцедил
свое пиво, заказал еще. А там и еда подоспела. Черт
возьми, выглядело совсем недурно. Я приступил к
делу. И только-только пару раз откусил, как дверь
отворилась, и вошел этот мужик. Перед стойкой
было 14 свободных табуретов. Этот мужик сел рядом
со мной.
“Привет, Дорис, как делишки?”
“Ничего, Эдди. Как у тебя?”
“Нормально”.
“Что будешь, Эдди?”
“Да только кофе, наверное...”
Дорис принесла Эдди его кофе.
“Похоже, у меня в тачке бензонасос накрылся...”
“Вечно какая-нибудь хрень, да, Эдди?”
“Точно, Дорис. А жене как раз металлопласт
приспичило”.
“В смысле новые трубы?”
“В смысле новые зубы!”
“Ну ты даешь, Эдди, ха-ха-ха!”
“Да уж, — ответил Эдди, — беда одна не приходит!”
Я собрал свою тарелку и свое пиво, свою вилку, свой
нож, свою ложку, свою салфетку, свою задницу и
перетащил все это в кабинку подальше. Уселся и
начал все сначала. По ходу дела наблюдал за Эдди и
Дорис. Они шептались. Потом Дорис взглянула на
меня:
“Все в порядке, сэр?”
“Теперь, — ответил я, — да”.
[ 97 ]
ИЛ 5/2024
в очереди в кассу толстая мексиканка передо мной
выкладывает свои последние два доллара мелочью:
монетами по 25, 10 и 5 центов,
делая неверную ставку.
я подхожу, ставлю двадцатку на фаворитов и тоже
ошибаюсь, как вдруг
небо смачно пердит громом, озаряясь
далекой вспышкой,
мелкие капли дождя приступают к работе, а мы
выходим и следим за последним забегом:
12 трехлеток на милю без препятствий, неудачники
двух забегов
они выстреливают, разномастные и азартные,
бьются за лучшую позицию на повороте,
выходят на обратную прямую перед чарующей
горной грядой,
у всех еще есть шансы,
не считая того, что лошадь № 6
подворачивает переднюю
ногу и
роняет миллионера по имени Пинкей
на твердый-претвердый грунт,
кое-кто из нищебродов охает,
другим все равно,
а некоторые в тайном восторге.
Неотложка описывает круг против
Чарльз Буковски. Стихи
III
[ 98 ]
ИЛ 5/2024
часовой стрелки,
забег все ближе и ближе к развязке,
трое претендентов растянулись по
финишной прямой,
фаворит уступает,
отстает,
а 2Yй фаворит и участник с шансами 1 к 26
летят к черте единым 8-ногим существом.
Судя по фото, на полголовы впереди
был аутсайдер.
Большинство из нас рвет билеты, направляясь
к парковке и всему тому, что
нам остается,
горячие капли дождя набухают,
становятся холодными,
у всех у нас одна надежда — что наши автомобили
еще на месте,
тем временем в медпункте Пинкей приходит
в сознание и спрашивает: “что, черт возьми,
случилось?”.
XII
за десять минут до старта
лошади, жокеи, ассистенты
выходят
на предстартовый парад.
часть зрителей идет
посмотреть.
Из классики ХХ века
обычно минут за шесть
до старта
парад заканчивается
и вот они здесь:
ПРИЛИВНАЯ ВОЛНА.
вот они, рвутся
к окнам приема ставок:
скрюченные старушки
мелкие налетчики
безработные
получатели детских пособий
калеки
психи
обреченные
скучные
скучающие
скучные и скучающие
потасканные
хромые
далекие от моды
поверженные и подневольные
растлители малолетних
карманники
обладатели продуктовых талонов
уличные громилы
мексиканцы-поденщики
секретари-машинистки
кухонные бойцы
лилипуты
шлюхи
безработные авиадиспетчеры
уволенные с автозаводов
гадалки
стеклодувы
ночные сторожа
феминистки
живодеры на больничном
члены городского совета
частные сыщики
аудиторы
дилеры
киллеры
ваши друзья и
мои.
[ 99 ]
ИЛ 5/2024
что ни суббота, после обеда
они на скачках: двое
необыкновенно жирных мужчин
жирная женщина
и сын жирной женщины
(который тоже толстеет,
и он сын одного из
мужчин).
они сидят все вместе
едят хот-доги
пьют пиво
и вместе орут
по ходу заезда
Чарльз Буковски. Стихи
Пришельцы из космоса
[100]
ИЛ 5/2024
и после
заезда.
неважно
кто победил
они орут.
между заездами они
спорят, поглощая
хот-доги и пиво.
я сижу и слежу за ними
со стороны.
они куда
интереснее, чем
лошади или
война в
Никарагуа.
Из классики ХХ века
пока я смотрю,
самый жирный мужчина
поднимает свое пиво
(большой картонный бокал)
и заглатывает
массу пены.
у него необычно
маленький ротик и
он сминает бокал
зубами и
много пива
проливается
стекает
с обеих сторон ему
на подбородок и
на
футболку.
он вытаскивает бокал
изо рта
и орет:
“БЛИН!”
“ТЫ МУДАК!”
орет на
него
жирная женщина.
“ЗАТКНИСЬ!”
орет он
в ответ.
потом они оба
сидят как
ни в чем
не бывало
и совсем
не злятся.
[101]
ИЛ 5/2024
потом
другой
жирный мужчина
говорит:
“Я ПОСТАВЛЮ
НА 6, НА 3 И
НА 9!”
он это
просто говорит
а звучит, как если бы
обычный человек
кричал во все горло.
на сыне
красные штаны
белая футболка
белые
кроссовки.
двое мужчин
одеты
в черные штаны
белые футболки
и начищенные до блеска
черные туфли
на женщине
засаленное белое
платье
она носит
зеленые
кроссовки
на босу ногу.
я смотрю, как она
поднимает
свое пиво
Чарльз Буковски. Стихи
с виду они как
братья.
[102]
ИЛ 5/2024
(большой бокал).
у нее тоже
маленький
ротик
но она
закусила край
бокала,
создав небольшое
русло.
высасывает
бокал
давит его
выставляет в сторону
средний палец
рыгает:
“ЧЬЯ БЛЯДЬ
ОЧЕРЕДЬ
ИДТИ ЗА ПИВОМ?”
рядом с ними
никто не садится.
похоже, думается мне, это
пришельцы из космоса
с далекой планеты.
они мне
даже нравятся.
они почти не способны
сосредоточиться
зато у них не так
много претензий.
Из классики ХХ века
“ВЕЧЕРОМ ЕДУ В ГАРДИНУ1,
ХОЧУ СЫГРАТЬ!” — говорит мужчина
который не так жирен
как другой.
“ОНИ ТАМ ЗДОРОВО
УСТРОИЛИСЬ, ЭТИ
ГРАНДЫ!” — отвечает
самый жирный.
1. Гардина — город в Калифорнии, основанный испанцами, в котором разрешены казино.
“СИДЯТ НА ЗАДНИЦЕ И В УС
НЕ ДУЮТ”.
“ЗАТКНИТЕСЬ!” —
говорит
женщина.
[103]
ИЛ 5/2024
от сына
в красных штанах
никогда ничего
не слышно.
он просто сидит
себе или
стоит себе
постепенно
увеличиваясь в
размерах.
потом на дорожке
появляются лошади
для парадного выхода.
“ШУМАХЕР ШАХЕРМАХЕР!” — орет
самый жирный мужчина
самому успешному
в мире
жокею.
вдруг женщина
вскакивает.
ну, не то чтобы
вскакивает... она
приподымается,
гора
женских телес, и
говорит: “ЭЙ, ВЫ
ВИДАЛИ? ЛОШАДЬ
№5 ОБОСРАЛАСЬ!
Чарльз Буковски. Стихи
Шумахер моргает, но
сохраняет спокойствие.
ему, заработавшему
пару миллионов,
понятна
озлобленность
неудачников.
[104]
ИЛ 5/2024
ОНА ТЕПЕРЬ
ЛЕГЧЕ! У НЕЕ
ПРЕИМУЩЕСТВО!
25 К ОДНОМУ! Я
БЛИН ДЕЛАЮ
СТАВКУ!”
“СЯДЬ!” — говорит
самый жирный. — “ТЫ
ЗАСЛОНЯЕШЬ
СОЛНЦЕ!”
потом я ухожу.
иду к окну приема
ставок.
ставлю на Шумахера
шахер-махера.
возвращаюсь,
а их уже нет.
не понимаю
в чем дело.
старт скачек.
Шумахер приходит
на
5 к одному.
я поднимаю
на нем
20.
они так и не
вернулись
ни после этого
заезда, ни потом.
Из классики ХХ века
и до меня доходит,
что
они
ушли совсем
я охвачен
неизбывной
печалью
они куда-то
удалились
они где-то
далеко
они пьют
пиво и едят
[105]
ИЛ 5/2024
становясь всё больше
и громогласнее
эти ужасные
невыносимые
неистребимые
существа.
я скучаю по ним.
Дама-поэт
было это лет 7—8 тому назад
мы жили вместе
2 наши печатных машинки
стучали наперебой
а 2 ее отпрыска
ставили на уши весь дом.
Со своими сопляками
она была жесткой:
“отвалите! не видите
что Мама
печатает?”
так-то они мне
не нравились
но я старался ради
дамы:
поэзия для нее много
значила,
она вся горела
и лупила по клавишам так
будто вбивала
Чарльз Буковски. Стихи
так что они шли ко мне
и приходилось
отвечать на их вопросы между глотком пива и
новой строчкой.
в лист бумаги
шедевральные строфы.
[106]
ИЛ 5/2024
закончив стих
она приносила его мне
и я читал,
“да, это хорошо... но
тебе не кажется, что
звучало бы лучше, если б ты
начала со строки
4, строку 7 бы
выкинула... а потом
тут обязательно нужна концовка
не нравится мне
концовка...”
“а какой по-твоему
должна быть
концовка?”
“ну, скажем...” и
я предлагал
строчку.
“ух ты, да, точно!”
говорила она, потом бежала
и переделывала
стих.
Из классики ХХ века
стихи дамы стали
мелькать в каких-то
журнальчиках
и вскоре
ей начали устраивать
чтения в местных
поэтических дырах
и я ходил туда с ней
и
слушал
у нее были длинные волосы и
бешеные, бешеные глаза, и
она там приплясывала и выделывалась
декламируя свои стихи
она переигрывала,
но у нее было классное
тело
и она
выгибалась
и читала, и размахивала
своими стихами
и мужчины ее обожали
такие мужчины, которые ходят
в такие места
со сборничками стишков
засунутыми в
рюкзаки
и со скопческими лицами
лоснящимися от пота —
из-за оваций даме
казалось
будто и в самом деле вершится
нечто
и она еще больше
выгибалась
выделывалась, приплясывала
и
печатала...
[107]
ИЛ 5/2024
как-то ночью
отзанимавшись любовью
эта дама
сказала мне:
“когда-нибудь я стану
покруче
тебя!”
“во многом” —
ответил я — “ты уже
круче”.
она растворилась в
захолустье
а я перебрался
в Ист-Голливуд
где жил кое с какими
дамами
Чарльз Буковски. Стихи
мы печатали вместе
и порознь
еще пару лет
и как это обычно бывает
все подошло к концу
[108]
ИЛ 5/2024
которым на печатанье было
просто насрать,
которым, на самом деле,
было насрать
на все вообще
я жил-поживал
потом уехал
поселился в городке
возле гавани
и вот тогда-то дама-поэт
объявилась
снова
по телефону и письменно.
по мере сил я уклонялся
незадолго до того усвоив, что
возвращение назад
не вяжется с движением
вперед.
“ты был моей музой” —
вновь и вновь повторяла
она, — “теперь мне не
пишется...”
так что, как видите, я служил
некоей цели:
а ведь это
совсем неплохо, как
считаете?
мне кажется, намного лучше, чем
славиться своим легким
прибабахом
или здоровым стоячим
хером
наперевес
всегда готовым
войти меж этих голодных
ляжек
туда, где ни человек, ни зверь, ни
бог
не может оставаться вечно
да и
не хочет?
Еще раз про любовь
Робер Пудеру
[109]
ИЛ 5/2024
Потому что это был он,
потому что это был я
Пьеса
Перевод с французского и вступление Екатерины Дмитриевой
Признание в нелюбви, или дилемма разума и плоти, поэзии и правды
Это случилось довольно давно. В прогулках по Парижу и желании занять образовавшийся свободный вечер я заглянула в театр “Люсернер”,
близ которого тогда снимала студию. Шла пьеса под странным названием
“Потому что это был он, потому что это был я”, цитатный характер которого я не сразу опознала. В пьесе было всего три персонажа, и в постановке
участвовало, соответственно, три актера. Очевидно, что это были не звезды первой величины, хотя играли хорошо. Поразила тогда необыкновенная смесь классической французской речи, квазиисторических героев и
абсолютно современного содержания, которое можно было бы, впрочем,
назвать и вневременным.
Думаю, что читателю, которого заинтересует этот текст, довольно быстро станет понятно, что построен он по принципу коллажа — из размышлений и афоризмов, заимствованных из глав “Опытов” Мишеля Монтеня, ко-
© L’Avant-scfne, 1992
© Екатерина Дмитриева. Перевод, вступление, 2024
[110]
Еще раз про любовь
ИЛ 5/2024
торые сам он задумывал как всего лишь “собственный свой портрет”, из
коего читатель тем не менее сможет “извлечь для себя некоторую пользу”.
Робер Пудеру обратил эту риторику на самого философа, предложив зрителю увлекательный ребус: проследить, как в раздумьях Монтеня, словно в
кривом зеркале, отразилось то, что сегодня мы называем жизненным текстом писателя. Попытка, надо признаться, рискованная — найти размышлениям философа подтверждение в пережитых им житейских коллизиях. И
главнейшей из них оказывается (как не повторить название нашумевшего
относительно недавно фильма) — нелюбовь. Блестящий философ, тонкий
психолог, который, кажется, понял все, что только можно понять в человеческой жизни и в человеческой — в том числе и женской — психологии,
предстает на склоне лет перед судом двух любящих его женщин. Одна из
них — жена, та, что родила ему шестерых детей и на протяжении многих
лет свято исполняла обязанности супруги великого мыслителя. Но только
прожитая жизнь с ней и стала тем, что мудрец претворил в горькие и горестные размышления о природе любви, брака, отношений между полами, которыми наполнены страницы его “Опытов”. И другая — Мари де Гурне,
“названая дочь Монтеня”, способная вести на равных интеллектуальный с
ним разговор. Парадоксальным образом двух женщин, которые, по идее,
должны были бы играть роль соперниц, объединяет одно: потребность той
земной любви и страсти, на которую философ оказался неспособен. Бессильным и виновным предстает Монтень перед обеими, и напряженный
диалог, в который они попеременно его вовлекают, собственно, и составляет основную интригу пьесы.
Впрочем, есть в пьесе еще один “несценический” персонаж — Этьен де
Ла Боэси, единственный, к кому Монтень испытал те чувства, которые только и можно выразить вынесенной в заглавие пьесы формулой: Потому что
это был он, потому что это был я.
Фраза эта тоже заимствована из “Опытов”, из 28-й главы, где Монтень
попытался дать невозможное определение-объяснение их вошедшей в легенду дружбе-любви: “Если бы у меня настойчиво требовали ответа, почему я любил моего друга, я чувствую, что не мог бы выразить этого иначе,
чем сказав: ‘Потому, что это был он, и потому, что это был я’. Где-то, за пределами доступного моему уму и того, что я мог бы высказать по этому поводу, существует какая-то необъяснимая и неотвратимая сила, устроившая
этот союз между нами”. Именно к этому так рано его покинувшему сопернику-призраку, с которым Монтень познакомился еще в пору, когда занимал должность советника в парламенте Бордо, не перестает ревновать
Монтеня его жена Франсуаза. И, рикошетом, также и Мари де Гурне.
Известно, что исторический Монтень, презрев опасность заразы (считается, что Ла Боэси умер от чумы), не покидал своего друга последние дни
его жизни, ведя с ним беседы, продолжением которых, собственно, и стали
его “Опыты”. Монтеню в то время было 28 лет, Ла Боэси — 32. Его смерть
в августе 1563 года и тот глубокий кризис, который Монтень пережил, за-
Действующие лица
Мишель де Монтень
в последние месяцы его жизни (он умер в возрасте 59
лет).
Франсуаза де Ла Шассень,
его супруга, младше его на двенадцать лет, лицо ее еще
сохраняет следы былой красоты.
Мари де Гурне Ле Жар,
ей можно дать от 21 до 25 лет. Назвать ее очень красивой нельзя, но красоту вполне заменяет живость и очарование. И страстность.
Действие происходит в библиотеке Монтеня. В главе третьей
книги “Опытов” он описывает ее (называя своей “книжной
лавкой”) следующим образом: “Моя библиотека расположена
в круглой комнате, и свободного пространства в ней ровно
[111]
ИЛ 5/2024
Робер Пудеру. Потому что это был он, потому что это был я
вершился в 1565 году браком с Франсуазой де Ла Шассень, заключенным
во многом по настоянию отца. Был ли счастливым этот брак? Биографы не
дают на это однозначного ответа и все же придерживаются в основном
мнения, что Монтень — и в этом он был человеком своей эпохи — умел
различать брак и любовь. Правда и то, что последние годы Монтеня были
скрашены молодой Мари де Гурне, ставшей впоследствии довольно известной писательницей, переводчицей, философом. Именно ей после смерти
Монтеня его жена поручила публикацию первого посмертного издания
“Опытов”, которое Мари де Гурне предварила собственным предисловием,
выступив в защиту идей своего духовного отца.
Что на самом деле думали и чувствовали обе эти женщины, оказавшиеся волею судеб в орбите великого философа, мы никогда не узнаем. Да и
важно ли это? Важнее, что помимо очевидной темы неразрешимых отношений между мужчиной и женщиной и того горестного счета, который уже в
шестнадцатом столетии женщина начинает предъявлять мужчине (оттого,
может быть, иным и увидится феминизм в тексте, написанном, однако, автором-мужчиной), Робер Пудеру пытается поставить в своей пьесе еще
один вопрос — величия и свободы духа, которые так трагически оборачиваются ущербностью чувства. Отчего, в свою очередь, задумываешься о той
роли учителя жизни, которую мы охотно приписываем литературе и философии. И это уже даже не дилемма, определяемая гётевской формулой поэзия и правда, а некий эпистемологический казус, актуальный — и мы это
слишком хорошо знаем — также и для русской жизни и русской истории.
[112]
ИЛ 5/2024
столько, сколько требуется для стола и кресла; у ее изогнутых
дугой стен расставлены пятиярусные книжные полки...”
Добавим также, что выступ камина несколько разрушает круглую форму комнаты, образуя плоскость, к которой Монтень
прислоняет свое кресло.
В библиотеке балочно-брусчатый потолок; на балках — своеобразное граффити, состоящее из сентенций Монтеня.
Что касается мебели, то напротив стола и кресла находится
деревянный сундук и маленькая скамеечка. Единственный
вход в библиотеку — через низенькую дверь. В глубине комнаты расположено окно.
Эта основная декорация имеет продолжение: с одной стороны зритель видит сад, отграниченный от основной части серокаменным фасадом дома с низенькой внешней дверью из
дерева и железа, сбоку от двери — старая деревянная скамья. С
другой стороны — внутренний двор, отделенный от основной
декорации белокаменным фасадом с окном; перед окном — каменная скамья, недавно выкрашенная в белый цвет.
Сцена 1
Мишель де Монтень и Мари де Гурне в ее пикардийском доме.
Сцена погружена в полутьму, освещена лишь сторона, изображающая двор. Мари стоит у окна.
Мари. Как часто я подходила к этому окну, будучи совсем
юной девушкой, мучимой тайнами жизни, а потом молодой созревающей женщиной. И всегда глаза мои переполняла зелень, которую оживляли струи дождя моей
Пикардии. (Поворачивается лицом к комнате.) Подойдите же, господин Монтень, и полюбуйтесь!
Еще раз про любовь
Пауза. Монтень приближается к Мари.
А в вашем графстве Перигорском тоже есть подобные
чудеса, от которых не отвести глаз?
Монтень. Зелени там меньше, чем желтых красок и голубых. Но Матушка Природа и в этих краях не позволила
себе упасть в грязь лицом.
Мари. Вся моя жизнь, это все, что вы видите здесь... Мое детство, моя юность... Эта зелень, эта скамья перед домом,
на которой так хорошо мечталось... И книги, особенно
книги.
Монтень. Я тоже весьма ценю их общество.
Мари. Я знаю: “Из всех собеседников этого мира общество
книг представляется мне наиболее надежным, ибо принадлежит нам более других”1.
Монтень. Я наслаждаюсь книгой, словно скупец своим сокровищем. Потому что я могу быть уверен, что смогу насладиться ею именно тогда, когда мне этого захочется.
Мари. “Книга снимает с меня бремя докучной праздности и
в любой час дает мне возможность избавиться от общества, которое меня раздражает; книга притупляет
вспышки острой боли”.
Монтень. В этом мире нет такого горя, которое могло бы...
Мари. ...устоять перед чтением хорошей книги!
Монтень (слова собеседницы его явно позабавили). Да, это
именно те слова...
Мари. ...которые, сударь, принадлежат вам. (Игриво.) И вы
написали еще?
Монтень. Книга утешает меня в старости и одиночестве.
Мари. Старость и одиночество... Когда вы со мной, господин де Монтень, я не хочу ничего об этом слышать; ваша старость не омрачает вашего ума, а что касается вашего одиночества... то надеюсь, что я в состоянии его
развеять.
Монтень. Вашей жизнерадостностью, разумеется.
Мари (останавливает на нем исполненный нежности взгляд).
Как мне хотелось бы вас представить... Вас, там, в вашей
библиотеке... на четвертом этаже башни...
Монтень. У моего неприступного очага.
Мари. Да.
В этот момент Монтень делает несколько шагов назад и исчезает на мгновение из наших глаз. Далее мы видим его уже в
библиотеке перелистывающим кончиком пальца книгу и продолжающим свой диалог с Мари, которая остается стоять перед ярко освещенным окном. Прожектор постепенно освещает Монтеня, его библиотеку. Вдали слышится мелодия
флейты.
1. Ср.: “Общение с книгами — третье по счету — гораздо устойчивее и вполне в нашей власти”. (М. Монтень. Опыты. В 3-х кн. Изд. подготовили
А. С. Бобович, Ф. А. Коган-Бернштейн, Н. Я. Рыкова, А. А. Смирнов. Отв.
ред. Ю. Б. Виппер. Изд. 2\е. — М.: Наука, 1979. — Кн. III, гл. III. — С. 40.
(Далее цитаты приводятся по указ. изд.) (Здесь и далее — прим. перев.)
[113]
ИЛ 5/2024
Робер Пудеру. Потому что это был он, потому что это был я
С этого момента начинается почти музыкальный дуэт Монтеня и Мари во славу книг.
[114]
ИЛ 5/2024
Монтень. В этот час я листаю одну книгу, в другой — буду перелистывать другую, без какого-либо заранее установленного порядка и без определенного намерения. (Подходит к окну в глубине комнаты.) Когда мне того хочется,
я могу сверху созерцать свой сад, хозяйственный двор...
Садовый дворик и большинство своих домочадцев.
Мари. Вы там всегда один?
Монтень (смотрит в сторону Мари). О да! Потому что, как
мне кажется, отверженный — это тот, который у себя
дома никогда не чувствует себя дома.
Мари (мечтая вслух). Я открываю дверь... И нахожу вас там, в глубокой задумчивости... Вы подымаетесь со своего кресла...
Монтень (выходя на авансцену). Мыслям живется лучше в
движущемся теле.
Мари. Вы ходите взад и вперед, диктуя мне свои сновидения...
Монтень (твердо). Нет. Я избавил свою библиотеку от общества... Общества жен и дочерей... (Садится за стол.
Наугад открывает том “Опытов” и читает какой-то
фрагмент, который, по всей видимости, его забавляет.)
Еще раз про любовь
Мари слушает его и улыбается.
Если счастливый брак вообще возможен, то условием
его существования будет полный отказ от участия в нем
любви. Любовь следует попытаться заменить дружбой.
Последняя есть нежное сообщество, исполненное постоянством; в основе ее лежит бесконечное количество
нужных и важных взаимных обязательств. Ни одна женщина, вкусившая эти отношения, не захочет исполнять
роль любовницы или подружки своего мужа. Если в признательности, которую к ней испытывают, ей отведено
место жены, то это значит, что ей отведено самое почетное и самое надежное место... (На мгновение замолкает.
Потом, с пером в руке, продолжает чтение. Сначала читает про себя, затем вслух.) Брак, при ближайшем рассмотрении, не есть самый прекрасный продукт нашего общества. (Пауза, во время которой Монтень вновь углубляется
в чтение про себя. Что-то записывает на полях книги.)
Для крепкого брака необходимо стечение множества условий. В наше время он кажется более приемлемым для
простого народа, в среде которого можно встретить те
незамысловатые души, что неспособны поддаться искушению сладострастия, любопытства и праздности, способных расстроить брак. Распутно же настроенные умы,
к коим отношусь и я, ненавидящие всяческого сорта связи и обязательства, к нему не слишком приспособлены.
(Молчание. Закрывает книгу, подымается и подходит к
окну в глубине комнаты, откуда озирает усадьбу.)
[115]
ИЛ 5/2024
Неожиданно слышится скрип двери, ведущей в библиотеку. Гаснет свет, освещавший Мари, и в этот момент в библиотеку входит Франсуаза де Монтень. Мелодия флейты замолкает.
Сцена 2
Франсуаза. Я вам мешаю
Монтень. Нет.
Франсуаза. Конечно же да. И тем не менее я останусь. (Садится на сундук.)
Монтень (остается стоять). Хозяйственные проблемы?
Франсуаза. Если что-то и идет наперекосяк в нашем хозяйстве, то я привыкла решать эти проблемы сама.
Монтень. Это правда.
Франсуаза. Может быть, не всегда в соответствии с вашими
намерениями и вашими желаниями...
Монтень. В этой области, моя дорогая, мои желания...
Франсуаза. ...есть не что иное, как стремление к покою. Я это
знаю. А покой...
Монтень. Я им обладаю. Благодаря вам.
Франсуаза. Вы утверждаете это из любезности?
Монтень. Вполне искренне.
Франсуаза. Не для того ли, чтобы избежать ссоры?
Монтень. Я уверяю вас, сударыня, в моем полнейшем удовлетворении тем, как вы ведете наше домашнее хозяйство.
Франсуаза (на мгновение ее взгляд выражает сомнение). Если
ваша признательность искренняя, то она немного облегчает тот зуд подозрения, которое преследует меня
непрестанно.
Монтень. Подозрения в чем?
Франсуаза. Подозрения в том, что вы мне не доверяете.
Монтень. Ну вот еще, конечно же доверяю. Разве не доверил я вам всю свою бухгалтерию?
Франсуаза. И это был весьма неосторожный поступок с вашей стороны. Ведь от женщины... можно ожидать самого худшего, не правда ли?
Робер Пудеру. Потому что это был он, потому что это был я
Супруги Монтень.
[116]
Еще раз про любовь
ИЛ 5/2024
Монтень (бросает на нее испытующий взгляд). Можете ли
вы чистосердечно сообщить мне, что привело вас столь
неожиданно сюда?
Франсуаза (пауза). Не беспокоит ли вас сегодня песок в моче? Дает ли он вам хоть немного передышки?
Монтень (удивленный вопросом). Да, я отдыхаю от него вот
уже три дня.
Франсуаза. Отлично. А сейчас вы очень заняты своими
мыслями или не очень?
Монтень. Не слишком. Когда вы вошли, я как раз наслаждался в очередной раз видом из окна... Я поглощал всем
своим существом это пустое небо... в то время как мой
разум сидел на диете...
Франсуаза. В таком случае, если песок в ваших почках молчит, а ваша голова ничем иным не заполнена, может ли
Франсуаза открыть вам свое сердце?
Монтень (с улыбкой). Надо же, вы начали изъясняться в
третьем лице?
Франсуаза. Так надо. Потому что когда раньше откровенно
пыталась с вами говорить ваша супруга, то она не могла
удержать ваше внимание.
Монтень. Ну хорошо, что вы скажете?
Франсуаза. Ваша супруга надолго усвоила урок, преподанный ей в юности ее матерью: горести брака, так же как
и его сладости, надо держать в тайне.
Монтень. Вы повергаете меня в недоумение.
Франсуаза. Потерпите немного. Ваша супруга сегодня наконец-то выпустит на волю Франсуазу. И даст ей слово.
Монтень. Разве та, что говорит со мной сейчас, не есть моя
супруга и Франсуаза в одном лице?
Франсуаза. Нет, та, что говорит с вами, — это Франсуаза,
женщина, посмевшая обнажить себя, которая при других
обстоятельствах может быть также и вашей супругой.
Монтень. Вы и в самом деле забавны. Погодите, что происходит?
Франсуаза. Происходит то, что мы живем каждый сам по
себе.
Монтень. Какое счастье, не правда ли?
Франсуаза. Не издевайтесь. (Короткая пауза.) Пять дней
назад, ночью, в момент бессонницы, ваша преданная
супруга, лежа одна в своей постели, впервые отложила в
сторону молитвенник, чтобы взять в руки ваши знаменитые “Опыты”.
Монтень. И что же?
1. Возможно, парафраз строк из гл. XIII: “С тех пор как я все это написал, у
меня стала снова при малейшем движении выступать из мочевого канала
кровь. И несмотря на это, я продолжаю двигаться, как всегда, и с юношеским пылом и дерзостью скачу верхом за своими охотничьими псами”.
(М. Монтень. Опыты. — Кн. III. — С. 292.)
Робер Пудеру. Потому что это был он, потому что это был я
Франсуаза. Их прочла Франсуаза.
Монтень. И отлично, потому что они были написаны для вас.
Франсуаза (с горечью). Для меня!
Монтень. И еще для нашей дочери, моей семьи и друзей.
[117]
Франсуаза. И еще для всех тех, кто в нашем королевстве уме- ИЛ 5/2024
ет читать и говорить. И еще для тех людей, которые живут по ту сторону Пиренеев. И для жителей Италии и всех
тех мест, куда вы отправлялись, чтобы бежать из дома.
Монтень. Будьте справедливы: в некоторые места я отправлялся, чтобы избавить от песка и камня свое тело. Выражаясь более вульгарно...
Франсуаза. Только, пожалуйста, не слишком.
Монтень. Чтобы очистить мой мочевой пузырь.
Франсуаза. Во всем этом есть доля истины, но основная
причина заключалась в том, что вы бежали от всего, что
могло бы вас отвлечь от самого себя.
Монтень. Нет. Я путешествовал также...
Франсуаза. Потому что вы способны испытать наслаждение, лишь погрузив ваш зад в седло.
Монтень. Постойте, сударыня...
Франсуаза. Но вы сами это написали!1
Монтень. Я преувеличивал. Поверьте, Франсуаза, в этих путешествиях... я вовсе не убегал от той реальности, которую являете собой вы и которую являет собой наша супружеская пара... Я в первую очередь искал объяснение того,
чем являюсь сам... Вы могли бы жить в обществе осла?
Франсуаза. Да, в том случае, если бы он испытывал ко мне
уважение и горячие чувства.
Монтень (пауза). Пожалуйста, уделите мне секунду вашего
внимания, сударыня. Для всякого, кто умеет смотреть и
слушать, путешествия представляют собой постоянное
движение от себя к другим, от настоящего к прошлому,
от одного общества к другому... Если бы я предписал себе навеки жить в этой башне, где, извините меня, мое
единственное общество составляли бы вы одна, то,
несмотря на все мои книги, я бы окончательно превратился в мизантропа, человека, презирающего мир, набитый слабостями толстый мешок, комически припи-
[118]
Еще раз про любовь
ИЛ 5/2024
сывающий себе величие, имеющий степенный вид и каменное лицо... Я бы был, моя супруга и госпожа, серьезен, как осел.
Франсуаза. А я бы все равно вас любила.
Монтень. В своем качестве супруги, каковой вы и являетесь,
вы бы продолжали исполнять свой долг; но священнодействующий осел вовсе не был бы во вкусе Франсуазы и
никогда не смог бы удовлетворить ее аппетита.
Франсуаза. А вас когда-либо заботил этот аппетит? Вы всегда смотрели на меня издалека, с высоты, и ваше суждение обо мне было невысоким.
Монтень (короткая пауза). Если я правильно понимаю вас,
сударыня, вы пришли сюда жаловаться.
Франсуаза. Ну что ж, это лишний раз доказывает, что ваша
оценка вещей вовсе не столь замедленная и запутанная,
как вы порой утверждаете1.
Монтень. Какова же причина вашей жалобы?
Франсуаза. Франсуазе не нравятся ваши рассуждения о
женщинах. Слова, что вы употребляете для их описания, принадлежат к числу наименее деликатных и наиболее презрительных. А я — женщина, сударь!
Монтень. Могу ли я об этом позабыть!
Франсуаза. Да вы об этом никогда и не догадывались!
Монтень (пауза). Моя дорогая, в “Опытах” я говорил о многом. Соответственно, и о женщинах тоже: но о женщинах вообще, а не о вас в частности.
Франсуаза. Ваше “вообще” сделало больно моей “частности”. Если в ходе ваших размышлений обнаруживается
достаточное количество колкостей в отношении к моему полу, то это попросту означает, что вам их продиктовала в основном та досада, которую в вашем сердце оставило супружеское общение со мной в течение
двадцати пяти лет.
Монтень (короткая пауза). Так, значит, все это вычислила
Франсуаза...
Франсуаза. Да, и открыла на то глаза вашей супруге.
1. Монтень в гл. XII “запутанность” суждений приписывает Аристотелю:
“Он часто умышленно прикрывается до того темными и запутанными выражениями, что совершенно невозможно разобраться в его точке зрения.
<...> С какой целью не только Аристотель, но и большинство других философов прибегали к запутанным выражениям, как не для того, чтобы повысить интерес к бесплодному предмету и возбудить любопытство нашего
ума, предоставив ему глодать эту сухую и голую кость?” (М. Монтень.
Опыты. — Кн. I—II. — С. 442.)
Монтень. Которая сегодня призывает меня к ответу.
Франсуаза. Избавьте меня от вашего еле сдерживаемого
гнева!
Монтень. Знайте, моя дорогая, что, противореча мне, вы
[119]
возбуждаете мое внимание, а отнюдь не гнев.
ИЛ 5/2024
Франсуаза. В таком случае я очень сожалею, что до сего дня
никогда вам не противоречила.
Монтень (пристально глядя на нее). Вы противоречили мне,
Франсуаза.
Франсуаза. Действительно?
Монтень. Один раз. Действительно.
Франсуаза. И когда же, можно узнать?
Монтень. Оставим это. Сегодня обвиняете вы. Умейте держать высоко планку вашего бунта. Ведь речь идет о бунте, не правда ли?
Франсуаза. Да, о бунте женщины униженной. Смертельно
оскорбленной.
Монтень. Это “смертельно” не вяжется с вашей хорошо обдуманной речью.
Франсуаза (повышая голос). Я хочу, чтобы это слово стало
моим, вошло в мою речь.
Монтень. Дорогая, по правде говоря, вы забиваете себе голову какими-то моими размышлениями о вашем поле,
которые, уверяю вас, совершенно условны и преходящи, вызваны тем или иным настроением и, следовательно, не имеют значения...
Франсуаза. И под которыми большинство нынешних мужчин могли бы подписаться, я знаю. Но только не вы, Мишель. Мне грустно и больно — да, больно — видеть подобные размышления, выходящие из-под вашего пера.
Когда вы на мне женились... я надеялась на неземное счастье... Я ожидала, что это будет союз, основанный на
любви, в основе которого будет лежать единение наших
тел и тонкая дружба наших душ... та дружба, которая, как
вы утверждаете, есть высшая привилегия исключительных личностей... Я ждала... И это ожидание длительное
время было весной моей души... Ожидание тщетное, поскольку, женившись на мне, вы для самого себя поставили точку, исчерпав тем самым период искушений и безумства страстей; а что касается дружбы, то весь ее
Робер Пудеру. Потому что это был он, потому что это был я
Он молча идет к своему креслу и садится за письменный стол.
Она следит за ним глазами.
[120]
ИЛ 5/2024
фимиам вы безмерно и хвастливо источили на похоронах Ла Боэси...1 И все же более десяти лет я надеялась...
Глупо все время надеяться на то, чего не имеешь.
Монтень. Надежда цепляется за сердце лишь потому, что
мы постоянно пребываем в неуверенности в отношении
того, чем обладаем.
Франсуаза. Вы обладали мною, Мишель.
Монтень. Совершенно верно, ваш отец отдал вас мне...
Франсуаза (с твердостью поправляя его). Мой отец вручил
вам меня. Я сама отдалась вам, Мишель.
Монтень. Прекрасное уточнение, Франсуаза.
Франсуаза (с тихой горечью). Смысл которого всегда ускользал от вас.
Монтень. Простите, но вы видите отдачу там, где я всегда
видел лишь одолжение.
Франсуаза. Это потому, что в вашей книге вы утверждаете,
что по отношению к другим надо одалживать себя, отдаваться же следует лишь самому себе2. (Пауза.) Но отдавать
себя лишь самому себе — это значит так никогда в жизни и
не узнать, что можно любить кого-нибудь больше, чем самого себя. А не осознав, что вы вообще способны на любовь — за исключением вашего Ла Боэси, который все еще
не выходит у вас из головы, — вы никогда не умели любить
то, что имели — меня, Франсуазу, женщину, вашу жену.
Монтень (пауза). Значит, я был таким плохим мужем?
Франсуаза. Честно?
Монтень. Да, пожалуйста.
Франсуаза. Вы были хорошим мужем, который, впрочем,
чтобы им остаться, отказался стать моим любовником.
Монтень. Давайте не касаться этой темы.
Франсуаза. Вы мне это запрещаете? Страх тяготит вашу душу?
Еще раз про любовь
Пауза. Он молчит.
1. Имеется в виду Этьен де Ла Боэси (1530—1563), французский философ,
близкий друг Монтеня, завещавший ему свои книги и рукописи. Как писал
впоследствии Э. Золя, “оба друга нерасторжимы в памяти людей — так,
словно бы они покоились вместе в одной усыпальнице; дружба их при
жизни была столь тесной, что после смерти они как бы обернуты общим
саваном и их надгробные изображения почти равновелики” (Э. Золя.
Французские моралисты (Сочинение г-на Прево-Парадоля) // Собр. соч. в
26 тт. — М., 1966. — С. 73—85).
2. Указание на цитату из гл. Х: “Я считаю, что хотя и следует одалживать
себя посторонним, отдавать себя нужно только себе самому” (М. Монтень.
Опыты. — Кн. III. — С. 208).
1. В гл. V Монтень писал: “...в любви она [философия. — Е. Д.] предписывает нам избирать для себя предмет, утоляющий потребность нашей плоти,
но не задевающий нашей души, которая должна оставаться невозмутимой,
и единственное, что ей надлежит делать, это — следовать по пятам за плотью и ей соприсутствовать” (М. Монтень. Опыты. — Кн. III. — С.105).
Робер Пудеру. Потому что это был он, потому что это был я
Как хороший муж вы меня оберегали. Вы не скупились
на проявление внимания, на слова и усилия в отношении того бремени, каковым была ваша супруга; что же
касается той вещицы, лишенной какой-либо ценности,
[121]
каковой была Франсуаза, то к ней вы проявляли всего ИЛ 5/2024
лишь почтительное уважение. Конечно, я казалась вам
трогательной. Но мне хотелось вас потрясти. А для этого мои женские прелести были слишком скромны, и к
тому же я была слишком хорошо воспитана, чтобы суметь их выигрышно преподнести.
Монтень (растроган, но сдерживает себя). Вы были очень
красивы, Франсуаза. Просто потрясающе.
Франсуаза (по-детски). Правда?
Монтень. И вы все еще красивы.
Франсуаза. Спасибо.
Монтень. Общество Бордо, в котором мы появлялись вместе, восхищалось вами.
Франсуаза. Таким образом, я, по крайней мере, льстила вашему самолюбию. Но эта красота отнюдь не давала мне
власти над вами, вы всегда удерживали меня подле моих
домашних обязанностей и использовали для исполнения своих желаний, забывая при том наградить в знак
благодарности хотя бы одним поцелуем любви.
Монтень (с некоторым раздражением). Постойте, я все же
нередко оказывал вам знаки внимания.
Франсуаза. Внимания, чтобы меня обрюхатить!
Монтень. Не только. И ни разу я не прикасался к вам без
любви.
Франсуаза. Как смеете вы говорить о любви, в то время как
вы женились на мне, а брак для вас есть не что иное, как
мудрая сделка! (Встает, ходит взад-вперед.) Вы говорите о
любви, дражайший мой супруг, и в то же время в этом
слове не видите ничего иного, кроме как удовольствия от
отправления ваших естественных потребностей, как вы
об этом и написали!..1 Разве могли вы испытать хоть толику любви к вашей жене, которая, в сущности, как две
капли воды похожа на все эти взбалмошные создания,
страдающие в глубине души безмерным аппетитом и из-
[122]
ИЛ 5/2024
вращенным вкусом, как в период их беременности!.. Я
была для вас этим чревом, этим созданием низшего ранга, ниже животного, служанкой, распластавшейся перед
вами, чтобы удовлетворить ваши потребности, у которой
недостаточно силы разума, чтобы выбрать и целовать того, кто это заслуживает. Шесть беременностей у этого
создания!.. И ему оказана честь произвести на свет пять
дочерей, вскоре забранных назад Богом, который все же
оставил мне одну, как оставляют кошке одного котенка
для утешения.
Еще раз про любовь
Тягостное молчание.
Монтень. Меня убивает этот поток желчи.
Франсуаза. Признаюсь, мне следовало бы гораздо раньше
преподнести вам его на закуску. Но моему сердцу необходимо было время, чтобы собрать эту желчь, а моему характеру — еще больше времени, чтобы выплеснуть ее наружу... Мишель, я очень долго страдала от этой
сердечной слабости, которая заключалась в том, что я
желала вас; я страдала от собственных мечтаний о том
невероятном сладострастии, которое мы могли бы испытать вместе, и одна мысль о котором приводила вас в
ужас. Это желание, которое я испытала, оказавшись в вашей постели, я долго скрывала — конечно же, по причине хорошего воспитания. Но скрывать подобную сердечную слабость, не означает ли замалчивать ее перед
самой собой; и вот она уже скрыто овладевает моим существом и постепенно убивает на медленном огне тоски
и досады... Мишель, простите мне мое бесстыдство, но
неужели вы никогда раньше не замечали, как порой одно
движение вашего тела вызывало в моем...
Монтень. Оставим это, я вас умоляю!
Франсуаза. Зачем было сдерживать ваши ласки? Почему не
дать мне почувствовать благодеяния ваших рук?
Монтень (пауза). Вы ошибаетесь, если думаете, что из моих
ласк можно было извлечь сладострастие. Вы сами хорошо знаете: если иногда мой ум и может проявлять некую
живость, то пальцы мои всегда были весьма неловкими.
Франсуаза. Вы опять ищите спасения в шутке... Бежать от
правды — правды не о вас, но о нашем браке. О неудаче
нашего союза... Вы не любили меня... Вы искренно считаете, что уважали меня. И действительно, вы меня уважали. Но только для того, чтобы не презирать.
1. Мари де Гурне Ле Жар (1566—1645) — французская писательница и поэтесса, названая дочь и ученица Монтеня, готовившая к изданию его сочинения (см. о ней подробнее во вступлении).
Робер Пудеру. Потому что это был он, потому что это был я
Монтень. Ваша мысль касается столь тонкой материи, что
для нее требуется большая точность выражения.
Франсуаза. Ну что ж, я постараюсь ее достичь. Мы с вами,
Мишель, словно охотник и заяц. Не испытывает ли охот[123]
ник одного лишь презрения к зайцу, когда тот пойман?.. ИЛ 5/2024
Может быть, вы боялись испытать то же презрение ко
мне, если бы, придвинувшись вашим разгоряченным телом чуть ближе к моему, вы заключили бы его — мое тело — в тенёту несдерживаемого удовольствия. (Пауза.)
Разве я так уж не права? Только не говорите, что это приступ горячечного бреда, которому поддался мой разум.
(Пауза.) Ваша улыбка меня раздражает!
Монтень. Оставьте право улыбки человеку, который в эту
минуту открыл, что его разум слишком слаб для того, чтобы хорошо знать сердце спутницы его жизни... Как странно... В самом себе и почти во всем остальном зажженный
мною свет все прояснил... Конечно, часто этот свет всего
лишь освещает собственное мое ничтожество и небытие,
но меня самого он просвещает... Боже, до чего же женщина остается для меня загадкой...
Франсуаза (пауза). Не смотрите на меня такими глазами,
словно вы просите прощения.
Монтень. Речь не идет о прощении, но о восхищении. Я
всегда тайно восхищался вами.
Франсуаза. Подобно тому, как вы восхищаетесь мадемуазель де Гурне Ле Жар1?
Монтень. Мадемуазель де Гурне мне словно дочь.
Франсуаза. Но ведь у вас есть уже наша Леонор. Которая не
“словно” дочь, она — ваша дочь.
Монтень. Вы, кажется, немного ревнуете?
Франсуаза. Когда-то я ревновала. И даже очень. Настолько,
что мой разум впадал в безумство и мне хотелось пришпилить мою ночную рубашку к вашей каждый раз, когда у нас в доме появлялась новая служанка, пухленькая
и дьявольски привлекательная. Но я не испытываю подобное чувство ревности к мадемуазель де Гурне, потому что верю в вашу порядочность; к тому же я имела печальную честь присутствовать при угасании последних
вспышек вашей пятидесятилетней плоти.
[124]
ИЛ 5/2024
Монтень. Вы очень жестоки.
Франсуаза. Но так я чувствую себя лучше. (Вновь присаживается на сундук.)
Монтень. Итак, чтение моих “Опытов” помогло вам очистить свое сердце?
Франсуаза. Да.
Еще раз про любовь
Короткая пауза.
Монтень (снисходительным тоном). Не безумие ли это —
связывать свою жизнь единственно с мыслями о любви,
Франсуаза?
Франсуаза. Пожалуй. Но я лелеяла мечту быть во всем вашей половиной; я имела слабость полагать, что любовь
есть первое и самое прекрасное дитя, которое порождает союз мужчины и женщины. Но вы не способны были, Мишель, на такую любовь. Это же совершенно очевидно, и вы очень ясно выразились по этому поводу:
“если бы мне пришлось выбирать, — утверждаете вы, —
между созданием совершенной книги, которая была бы
плодом моего соития с музами, и зачатием ребенка от
моей жены, я выбрал бы книгу”. Вот она, эта книга. Точнее, три книги. Это и есть сознательный выбор и удача
всей вашей жизни. Я же все время думаю о той другой,
двухчастной, своей мечте — мечте о той счастливой
женщине, которая, обладая величайшим искусством
куртизанки, сумела бы наполнить радостным звоном
нашу юность и которая позже убаюкивала бы вашу старость искусством хорошо приготовленного чая. (Подымается.)
Монтень. Я очень бы хотел помочь успешному осуществлению второй части вашей мечты, но увы, ваш травяной
чай не в состоянии успокоить боль, причиняемую камнями в мочевом пузыре.
Франсуаза (уже собирается выйти через низенькую дверь, и в
этот момент поворачивается к мужу). Эта дверь действительно очень низкая.
Монтень. У вашего отца была похожая. Помните?
Франсуаза. Да, помню.
Монтень. И ваш отец смеясь говорил: “Рогоносец, здесь
проходящий, да опустит свои рога!”
Франсуаза. Рогоносцы не посещали дом моего отца.
Монтень (лукаво улыбаясь). Наверное, просто в то время
еще не выросли мои рога!
Франсуаза. Ах да!.. Вы всегда, мне кажется, без труда проходили через эту дверь.
Монтень. Потому что я невысокого роста.
Франсуаза (пауза). Мишель?
[125]
Монтень. Да, душа моя!
ИЛ 5/2024
Франсуаза. Вы подозреваете, что я наставляла вам рога? (Пауза.) Ну так знайте, ваша дурная мысль слишком задела мое
воображение, чтобы я могла так легко успокоиться.
Монтень (пауза). Один мой друг, весьма благожелательно
настроенный к женскому полу, будучи, как и я, сторонником умеренности, поделился однажды со мной одним
весьма разумным наблюдением... Он мне сказал, что самое небольшое бесстыдство со стороны супруга бывает
достаточным, чтобы зажечь огонь в его супруге. Но в таком случае велик риск, что в дальнейшем она станет искать в любви еще большего удовлетворения.
Франсуаза. Со своим супругом это представляется мне
вполне естественным и законным.
Монтень. И впрямь. Но если она не получает того, что ждет
от супруга...
Франсуаза. Она страдает.
Монтень. Конечно! Но однажды, устав от страданий, она
идет искать удовлетворения в других объятиях.
Франсуаза. Продолжайте, пожалуйста.
Монтень. Уже дело прошлого, Франсуаза... И сегодня вы
можете мне наконец признаться, правда ли, что красавец капитан Арно...
Франсуаза. Я была вам верной и преданной супругой.
Монтень. Очень преданной. Но пламя преданности порой
разжигается именно неверностью.
Франсуаза. Я говорила о ВЕРНОСТИ.
Монтень. Вы знаете, я достиг возраста, когда телесные
страдания ощущаются сильнее, чем душевные. Вы можете меня не щадить.
Франсуаза. Арно был вашим братом, а следовательно, и моим.
Монтень. Ему, как и мне, вы казались прекрасной и замечательной.
Франсуаза. Я любила вас.
Монтень. Он был красив, а я — уродлив.
Франсуаза. Не были, потому что я вас любила!
Робер Пудеру. Потому что это был он, потому что это был я
Молчание. Монтень и Франсуаза смотрят друг на друга вызывающе.
[126]
ИЛ 5/2024
Монтень. Я уже был стар, а он был молод.
Франсуаза. Я любила вас. Я любила вас. Я любила вас.
Монтень. После случившегося с ним несчастья мой брат, в
течение долгого времени вынужденный ничего не делать, посвятил вам все свои дни.
Франсуаза. Все эти дни душа моя была полна ожиданием вас.
Монтень. А как же эта золотая цепь, которую я тысячу раз
видел на шее моего брата и которую однажды утром нашел в вашем сундучке.
Франсуаза. Вспомните: она была подарена вашему брату вашей матушкой, которая передала ее мне, узнав, что ваш
брат скончался.
Монтень (короткая пауза). Мне бы хотелось вам верить.
Франсуаза. Все это ваша матушка подтвердила перед нотариусом.
Монтень. Моя мать спасала положение. Но эта цепь, найденная в вашем тайном сундучке, меня очень раздосадовала...
Франсуаза. И все же не заставила вас отнестись ко мне с
большим вниманием.
Монтень (мягко). Что вы об этом знаете?
Они обмениваются долгим взглядом. Но он не видит ее печальной улыбки, когда она наконец произносит:
Франсуаза. Самое время начать ревновать. (Уходит.)
Все погружается во мрак. Где-то, совсем рядом, слышится мелодия флейты.
Еще раз про любовь
Сцена 3
Мишель де Монтень сидит на сундуке. Прожектор освещает его лицо.
Под звуки флейты он мечтает о Мари де Гурне, о том, как
она войдет в его библиотеку, — и она действительно входит;
мечтает о Мари, сидящей у его ног и положившей ему голову
на колени, чтобы пережить вместе с ним несколько мгновений нежности и покоя.
Свет окутывает их. Вокруг — полумрак.
Флейта замолкает. Тела их неподвижны.
Монтень. Вам хорошо?
Робер Пудеру. Потому что это был он, потому что это был я
Мари. Божественно хорошо. Все кажется так просто, когда
находишься рядом с вами.
Монтень. Когда я был совсем маленьким, меня сажали голой задницей на свежевспаханную землю; запах сала и
[127]
молока, щеки и пятки, мокрые от поцелуев моих ня- ИЛ 5/2024
нек, — в этом состояло мое воспитание и в этом секрет
моей простоты.
Мари. Вы считаете, что вам повезло, что вы избежали оков
слишком строгого воспитания?
Монтень. Это было воспитание игрой. Мое детство проходило под звуки музыки. На самом деле мои родители не
были людьми слишком строгих принципов. Они уважали и любили других людей, религиозная терпимость была для них делом естественным... Моему отцу удавалось
держать постоянно мой ум в состоянии легкого голода,
и я рано, без всякого труда, выучил греческий и латынь.
Мой отец считал, что знание этих языков делает человека способным подняться до величия древних.
Мари. Вы очень часто вспоминаете своего отца.
Монтень. Это потому, что чем старее становится человек,
тем сильнее в нем говорит ребенок.
Мари. Не вспоминайте все время о возрасте. Ни один молодой человек в этих краях, будь у него самая приятная
внешность, каким бы блестящим он ни был со своими
манерами, поведением и умом, не смог бы дать мне
столько света, сколько даете вы. А вы знаете, что я требовательна.
Монтень. Я ценю вашу взыскательность.
Мари. Для меня вы единственный мужчина, который действительно идет по жизни. И кто ее достоин. И ваш интерес ко мне есть нечто, что подымает меня невероятно
высоко... (Пауза. Встает. Пучок света словно отделяется
от того интенсивного светового сгустка, который только
что освещал их обоих, и сопровождает ее движение к авансцене.) Каким даром Небес была для меня наша встреча.
Я вынесла все, настолько сильна была моя вера в вас: упреки моей матери, насмешки друзей. Своим не знавшим
устали пером, своим живым языком я почти всех их обратила в веру — веру в ваше творчество... А теперь я
спрашиваю себя, как такое оказалось возможным.
Монтень (не двигаясь с места). Это потому, что в тот момент, когда, прочитав мою книгу, вы сделали мои мысли
и идеи своими, они тут же обрели свой дом. Присвоив их
себе, вы тем самым придали им силу и убедительность.
[128]
Еще раз про любовь
ИЛ 5/2024
Мари. Мне кажется, что в благодати нашей встречи есть нечто большее.
Монтень. Что же именно?
Мари. Участие Бога. Наверное, Он нас любит...
Монтень. Жизнь, которая уносит нас к смерти, бывает иногда просто гениальна.
Мари (с улыбкой). Жизнь... Вы не хотите смешивать имя Бога с нашей встречей, с счастьем нашего общения?..
Монтень. Это потому, что я не вижу никакой необходимости, чтобы Он занимался нашими делами, и еще потому,
что, со своей стороны, я никогда не имел обыкновения
Его беспокоить.
Мари. И тем не менее вы обращаетесь к Нему с молитвой?
Монтень. Просто я благоразумен.
Мари (долгий взгляд, прежде чем она стыдливо поворачивает
голову в сторону Монтеня). Я вас очень люблю, правда!
Монтень. И я вас.
Мари. Я ощущаю свою привязанность к вам с каждым днем
все горячее и горячее. (Пауза.) Я догадываюсь, что вы
улыбаетесь. Вы думаете: “Она сошла с ума!”
Монтень. Вовсе нет.
Мари. Но ведь я действительно сошла с ума. Впрочем, знайте, все эти годы без вас я словно жила в одиночной камере... Какая великая радость охватила меня, когда я увидела вас... А теперь это ощущение счастья продолжает
бурлить во мне, потому что наконец вы здесь, передо
мной... И теперь я могу умереть... сегодня вечером... завтра... Нет! Позже... Мне надо еще многое почерпнуть у
вас... Да, я действительно сошла с ума, скажите же это.
(Возвращается к нему.)
Монтень. Нет, Мари. Однако будьте осторожны: свободный дух и безумие часто оказываются соседями.
Мари. Меня сводит с ума мысль о том, что мое общение с вашей душой словно родилось с первым лепетом моей души.
Монтень. В таком случае это означает, что вы долго оставались один на один с вопросами, тогда как в вашем возрасте вопросам обычно предпочитают ответы.
Мари. Это правда.
Монтень. Общение со мной вселяет неуверенность.
Мари. Вы — человек сомнения, человек вопроса: “Что я
знаю?”.
Монтень (улыбаясь). Когда я спрашиваю себя: “Что я знаю?”,
не подумайте, однако, что я не знаю ничего. Просто я задаю и сам задаюсь без конца вопросами и вовсе не обяза-
1. “Рассуждение о добровольном рабстве” Этьена де Ла Боэси впервые было
опубликовано в виде фрагментов в 1574 г.
Робер Пудеру. Потому что это был он, потому что это был я
тельно ожидаю на них ответов, даже предварительных,
но продолжаю задавать и задавать новые вопросы, обращенные также и к самому себе... Носитель вопросов и вопрошатель, я сохраняю юным свой дух, потому что вся[129]
кий вопрос, каково бы ни было его значение, есть ИЛ 5/2024
пробуждение, рождение; он перечеркивает нашу претензию на окончательное знание, на исключительность суждения... (Пауза.) Когда я был в вашем возрасте, Мари, я
долго находился в ожидании ответов.
Мари. Ответов Ла Боэси?
Монтень. Конечно же, его. Но я думаю, что даром своей
редкой дружбы, когда в течение четырех лет он позволял мне наслаждаться своим обществом, он дал мне величественный ответ на все вопросы этого мира.
Мари. Какой бы прекрасной, какой бы крепкой ни была эта
дружба, она не могла удовлетворить...
Монтень (твердо). Она оправдывает, она освещает мою
жизнь. Все остальное в сравнении с этими четырьмя годами есть лишь дым, темная и скучная ночь.
Мари (в ее тоне слышится некоторое раздражение). Да, я знаю.
Но ваш Ла Боэси, извините меня, кажется мне скучным.
Его трактат “О добровольном рабстве”1, осуждающий
всяческую тиранию, конечно же, похвален, но написан
он в форме магистерской диссертации: строгая форма,
лишенная всяческой грации, темный язык...
Монтень. Нет. Этьен никогда не писал языком правоведов,
с их ужимками крючкотворства и грузными мотивировками, в которых запутываются и застревают судьи... Его
стиль достигал высшей красоты. Но он умел также спускаться с этих высот, и некоторые его произведения, исполненные иронии и лукавства, могли бы вас привести
в восхищение, равно как и его манера касаться струн лиры с элегантностью и деликатностью.
Мари (короткая пауза). Вы знали его супругу?
Монтень. Мадлен была женщиной серьезной и мягкой.
Мари. Одним словом, незаметной.
Монтень. Она не испытывала потребности открывать рот,
чтобы привлечь внимание благородного человека.
Мари (пауза). Ваш Ла Боэси... Могу ли я, не рискуя вас обидеть, высказаться откровенно?
[130]
Еще раз про любовь
ИЛ 5/2024
Монтень. Если это лежит у вас на сердце, то, разумеется, да.
Мари. В таком случае мое сердце подсказывает мне, что его
смерть в тридцать четыре года была благом для вас... и
для меня... и для нас... и для всех.
Монтень. Как понимаете вы это благо?
Мари. Если бы он остался жив, он бы подчинил себе ваш разум, он бы продолжал пытаться упорядочить вашу жизнь.
Монтень. Он избавил меня от собственной беспорядочности.
Мари. Вашей беспорядочности?..
Монтень. Он вырвал меня из объятий женщин легкого поведения.
Мари. Ну, это, положим, хорошо.
Монтень. И он открыл мне, для моего же воспитания, все
эти благородные закоулки своей души и сердца, закаленные в терзаниях.
Мари. Кто их терзал?
Монтень. Горести нашей страны, ставшей жертвой нетерпимости и религиозного фанатизма.
Мари. А сам он любил давать уроки?
Монтень. Уроки своего благородного сердца. Это ему я обязан пониманием того, что придавать слишком большое
значение нашим гипотезам, идеям и верованиям означает сжигать человека на их огне живьем.
Мари. Терпимостью вы обязаны своему отцу, вы говорили об
этом всего минуту назад: она была в вашем сердце задолго до того, как ее попытался вселить в него господин Ла
Боэси. Точно так же вы обладали уже тогда всем тем, что
есть в вашей книге. И останься господин Ла Боэси жив,
он лишил бы вас ваших проницательных взоров, обращенных вглубь самого себя, вашего постоянного поиска.
От вас остался бы лишь тот образ, который он сам сформировал и который ему так нравилось рисовать.
Монтень. Это и есть мой истинный образ, и он унес его с
собой в могилу.
Мари. Я не могу согласиться с этим утверждением, потому
что и ваши “Опыты” также доказывают, что всю вашу
жизнь вы постоянно были озабочены тем, чтобы никто
не посмел завладеть вами; никому, включая и ваших
близких, вы никогда не позволяли говорить, кем вы были и кто вы есть. Тот образ, который нам останется от
вас, — это образ, который вы сами рисовали настойчиво,
искренне и честно для всех нас. И это единственная верная картина вашей глубинной сущности, которая громо-
Робер Пудеру. Потому что это был он, потому что это был я
гласно утверждает вашу свободу; проживи Ла Боэси до
старости, мы ничего не узнали бы о вас, кроме того, что
вы были его другом; если бы он был рядом с вами до конца ваших дней, вы бы ничего никогда не написали.
[131]
Монтень. Что вы говорите? Ведь это Этьен внушил мне ИЛ 5/2024
мечту о писательстве!
Мари (запальчиво). Вы стали писать, потому что он умер.
Иначе бы Ла Боэси возвысил вас до степени своего друга, а для вас это явилось бы величайшим знаком отличия, и ваша мысль осталась бы неподвижной, вы стали
бы серьезным и скучным, оказались бы скроенным по
общему образцу. И я бы не искала вас. И не узнала вас.
Моя жизнь оказалась бы лишенной всякого смысла. Да,
его смерть освободила вас, позволила развиться в самом
себе. Правда заключается в том, что вам надо было остаться без него, подобно тому, как мне потребны вы, дабы становиться самой собой!.. Все хорошо. Ла Боэси
ушел, а вы напитали свои “Опыты” благодаря всей этой
доброй природе, что в вас заложена и которая, как вы
говорили о том вчера, позволила вам с улыбкой, словно
танцуя, превращать камни и песок ваших почек в благороднейшие конструкции вашего духа. Не господину Ла
Боэси мы обязаны вашим чудным подарком этому миру.
Монтень. Каким подарком?
Мари. Как Господь Иисус Христос подарил людям великий
дар любви, так и вы подарили человека человеку — человека плотского, со всеми слабостями, в которых он сам
признается и которого, читая вас с сердечным умилением, ощущаешь как брата по несчастью, одиночеству и
прощению.
Монтень (пауза). Мари?
Мари. Да?
Монтень. Правда, без Этьена я не был бы цельным. Я нуждался в нем, испытывал к нему влечение. Влечение
странное. Влечение души. Его смерть была для меня самым большим и самым истинным моментом любви в моей жизни... (Пауза.) Я до сих пор вижу, как два лекаря
склоняются над ним... В мантиях и колпаках, они строили из себя что-то важное, притворно исполняя величественные научные арии, перемежавшиеся с потребностью посудачить, стоило им отойти от больного... они
чередовали слабительные с кровопусканиями и повторяли Мадлене, его супруге: “Все идет хорошо”... Этьен
знал, что у него чума, что он заразен...
Звучит духовная музыка.
[132]
ИЛ 5/2024
Мари. Вы тоже это знали... И вы остались.
Монтень. Иногда я использовал ложь лекарей, о которой
только что рассказывал: “Ваша болезнь делает бешеные
скачки, — говорил я Этьену, — но благодаря уходу и вашей
собственной сильной воле мы сумеем вырвать ее из вашего тела”. (Замолкает на мгновение. Пучок света направляется на него и останавливается на его лице.) Он улыбался...
Позже он заставил меня пообещать поддерживать надежду его близких до самого его конца... Еще позже он мужественно говорил с нами... диктуя свои распоряжения относительно имущества... открывая свою совесть священнику,
который за всю свою жизнь не видел умирающего, в котором было бы столько света... Столь сладостным был этот
свет гуманности, что священник — а я наблюдал за ним, когда он покидал его комнату, — должен был почувствовать
себя в эти мгновения не столько Божьим человеком,
сколько человеческим братом. И потом, на третий день,
убедившись, что я нахожусь подле него, Этьен позволил
умереть своей руке в моей...
Еще раз про любовь
В течение нескольких секунд свет полностью освещает лицо
Мишеля Монтеня. И потом прекращается человеческая музыка. Наступает молчание, которое есть музыка Бога. Монтень
окутан тенью.
Помимо всего конкретного и всех тех слов, что я могу
сказать, существовала какая-то необъяснимая и фатальная сила, посредница нашей дружбы. Мы с Этьеном искали друг друга еще до того, как встретились, по какому-то
высшему велению Небес. Во время нашей первой встречи, которая произошла случайно на большом городском
празднике в людской толпе, мы оказались настолько рядом, так друг другу близки, что ничто и никто с тех пор
не могло быть каждому из нас ближе... (Пауза.) То, что
мы обычно называем друзьями и дружбой, есть, как правило, не более чем знакомства и непринужденные отношения, завязанные по определенному случаю, заставляющие для удобства общаться также и наши души. В
нашей дружбе наши души сроднились, слившись одна с
другой, и это смешение было столь всеобъемлющим, что
полностью стерлись и исчезли те швы, которые их некогда соединили. Если меня заставят сказать, почему я его
полюбил, я чувствую, что не смогу это выразить иначе
как: “Потому что это был он, потому что это был я”.
Снова молчание; постепенно свет становится все сильнее и
высвечивает пару, продолжающую свой диалог. Мари сидит
на маленькой деревянной скамеечке.
1. Указание на цитату из гл. V (см.: М. Монтень. Опыты. — Кн. III. — С. 64).
Робер Пудеру. Потому что это был он, потому что это был я
Ла Боэси отправился в вечность, а я на несколько недель
[133]
застыл в печали. Вино мне было утешителем, смягчаю- ИЛ 5/2024
щим мои страдания, и, чтобы попытаться полностью забыть Этьена, я время от времени пытался вернуться к
удовольствиям плоти.
Мари (лукаво). Не эти ли беспорядочные связи дали вам
столь хорошее знание моего пола?
Монтень. За все то время я не продвинулся в его понимании ни на шаг.
Мари. И всё же все эти женщины...
Монтень. Ни на один шаг, говорю я вам.
Мари. Недавно я слышала от одного человека, нередко бывающего в нашем доме...
Монтень (перебивая). От идиота, по всей видимости. Мужчина, который думает, что может постичь женщину в
постели, которую она с ним разделила, не может не
быть идиотом. (Пауза.) На чем я остановился?
Мари. На времени утешительных связей.
Монтень. Которые к тому же были неспособны меня утешить. Они не позволили мне вновь обрести ту юность,
наполненную надеждой, которая соединяет веселье духа с ликованием плоти.
Мари. И кому же удалось наконец вывести вас из царства потаскух? Вашему отцу?
Монтень. Сначала он попробовал прибегнуть к теологии.
Потом однажды, когда мы оба были в саду, он попросил
меня подумать о том, чтобы найти себе жену.
Мари. И вначале вы ничего не хотели об этом слышать, не
так ли?
Монтень. Я хотел сделать приятное своему отцу, но, явись
передо мной сама мудрость во плоти и крови, я бы сбежал даже и от нее, пожелай она выйти за меня замуж.
Мари. Вы писали о браке, что он похож на клетку с птицами:
те, что находятся на воле, отчаянно стремятся проникнуть в нее; те же, которые сидят взаперти, так же отчаянно стремятся выйти наружу1.
Монтень. Я должен был бы написать: “те женщины, что находятся на воле...”
[134]
Еще раз про любовь
ИЛ 5/2024
Мари. “И как только они попадают внутрь, они отчаянно
стремятся оттуда выйти”.
Монтень. Я думал в особенности о мужьях. Но фраза получилась. В молодости в обществе и при дворе я имел репутацию человека, легко изрекающего непререкаемые
истины, как, например, эта. В саду в тот день я уступил...
Я пошел по следам моего отца, который вместе с матерью поддерживал в моих глазах институт брака, и так
как я хотел подражать ему во всем...
Мари. ...вы создали семью, в которой не оставалось места
для любви, поскольку вы считали, что уважение и дружба способны сделать вас счастливым.
Монтень. Я писал об этом совершенно серьезно.
Мари. А также и то, что “хорошим браком можно было бы назвать союз слепой жены и глухого мужа: слепая жена не
увидит недостатки своего супруга, который, будучи глухим, не будет испытывать неудобств от ее болтовни”1.
Монтень. Я писал об этом весело.
Мари. Неужели спокойствие вашего отца было единственной причиной, из-за которой вы женились на мадемуазель Франсуазе де Ла Шассень?
Монтень. Потому что в зрелом возрасте человек должен
брать на себя ответственность, налагать на себя обязательства...
Мари. Эту мысль вам внушил ваш отец?..
Монтень. Об этом мне говорил перед своей смертью Ла
Боэси.
Мари. Опять он.
Монтень. Всегда он.
Мари (пауза). Поскольку вы еще раз упомянули о вашем друге, знайте, что я прочитала вчера вечером его книгу стихов, которую вы мне дали.
Монтень. И в какое настроение повергло вас это чтение?
Мари. Признаюсь, я с наслаждением читала большинство
его стихов.
Монтень. Ваше мнение и на этот раз совпадает с моим... я
восхищен. Но стихи Ла Боэси когда-то не понравились
Баифу2 и другим поэтам региона Луары. Эти педанты
1. Парафраз слов Монтеня: “Тот, кто сказал, что удачные браки заключаются только между слепою женой и глухим мужем, поистине знал толк в
этих делах” (М. Монтень. Опыты. — Кн. III. — C. 84).
2. Жан Антуан де Баиф (1532—1589) — поэт, участник поэтического объединения “Плеяда”, композитор и переводчик.
Робер Пудеру. Потому что это был он, потому что это был я
нашли, что его поэзия отдает провинциальностью. Этьен говорил о любви с естественностью, способной шокировать нежные души.
Мари. Вы также шокируете этих педантов. Я просто пьянею
[135]
от счастья, когда иногда представляю себе, какие грима- ИЛ 5/2024
сы на их лицах вызывают ваши сочинения. Я уверена,
что ваша полнейшая откровенность и ясность выражения часто вызывает у них прилив крови, отчего их лица
делаются пунцовыми, словно маковый цвет.
Монтень. Не глупостью ли было бы задушить эту ясность в
угоду занудам, что светятся отраженным светом и кудахчут о знании, которое их душа не смогла усвоить и которое запомнил один лишь их язык?
Мари. Разумеется, сударь. И таким я вас люблю: повернутым
спиной к важным персонам, критикам, ученым-педантам, жалящим других своими извращенными истинами;
но иногда меня приводит в бешенство одна мысль о
том, что всем этим людям аплодирует толпа, способная
столь же быстро увлечься, сколь и обмануться.
Монтень. Всегда найдутся пустые особи человеческого рода для свершения ритуала почитания и восхищения,
ибо, как говорил Лукреций, “суждения их сокрыты под
таинственным покровом”.
Мари. Без сомнения. Вообще-то, сударь, ваша откровенность, которой я воздаю должное, на самом деле порой
меня тоже шокирует.
Монтень. Как такое возможно?
Мари. В главе о женщинах — а в них, как вы сами утверждаете, вы не слишком тонко разбираетесь, — вам следовало
бы переписать несколько пассажей из уважения к потомкам. Ваше перо способно породить презрение к моему полу, которое я, конечно же, не одобряю.
Монтень (сокрушенно). Презрение?.. Нет.
Мари. Да. Презрение. И вы должны позволить моему перу
убрать немного этого презрения. Должна ли я свидетельствовать против вас вашими же изречениями?
“Женщины любят больше тогда, когда они более всего
неправы... Их снисходительность находится в прямой
зависимости от их богатства. Женщины ничего не теряют от того, что мы не видим их в истинном свете”...
Монтень. Все это, вы знаете...
Мари. Подождите! Послушайте себя еще: “Чем более душа
пуста, чем меньше в ней противовеса, тем легче она сгибается под тяжестью первого же убеждения. Вот почему
[136]
Еще раз про любовь
ИЛ 5/2024
дети, простолюдины, больные и женщины, — да-да, и
женщины в одном ряду, — с большей легкостью позволяют водить себя за нос”1.
Монтень. Это все образцы злословия, не имеющие никакого значения.
Мари. Возможно. Но о чем я сожалею более всего — и это как
раз настолько важно, что я не могу этого не видеть: вы разделяете общее мнение, согласно которому люди имеют не
одну национальность, но две. И та, к которой я принадлежу волею судеб, заведомо ниже той, к которой принадлежите вы.
Монтень. Ниже... нет. Просто она отличается от нашей своей привлекательностью.
Мари. Неужели вы готовы тут же стать льстецом, чтобы понравиться мне?
Монтень. Я абсолютно искренен.
Мари. В таком случае немедленно внесите эту поправку на
поля вашей книги.
Монтень. Я обещаю вам перечитать то, что написал.
Мари. С пером в руке?
Монтень. Обещаю.
Мари (пауза; с нежностью в голосе). Сударь, но ведь это не
война полов между нами, не так ли?
Монтень. Если война и существует, то это лишь означает,
что мой пол — агрессор и тиран.
Мари. Интересно. Продолжайте в том же духе, прошу вас.
Монтень. Вы, моя самая внимательная читательница, вспомните, что я написал: “Женщины не так уже неправы, когда не приемлют правил жизни, принятых в обществе...
Мари (резко перебивая). ...тем более что эти правила ввели
для них мужчины”. Да, вы написали это, чего однако вовсе недостаточно, чтобы искупить в моих глазах вашу
вину. (Пауза.) Я противоречу вам, не так ли?
Монтень. Вовсе нет. Все, что исходит от вас, Мари, воспламеняет мой ум.
Мари. А ваше сердце?
Монтень. Оно исполнено нежности и не отпускает вас от себя.
Мари (пауза). Я вам — словно духовная дочь?
1. Парафраз из гл. I: “В общем, можно вывести заключение, что открывать
свое сердце состраданию свойственно людям снисходительным, благодушным и мягким, откуда проистекает, что к этому склоняются скорее натуры
более слабые, каковы женщины, дети и простолюдины” (М. Монтень.
Опыты. — Кн. I—II. — С. 12).
Напряженное молчание.
Монтень (мягко). Я все же предпочел бы ему нежное и постоянное тепло дружбы.
Робер Пудеру. Потому что это был он, потому что это был я
Монтень. Да. Я безмерно ценю ваш ум.
Мари (короткая пауза). Я делаю вас счастливым?
Монтень. Счастье, которое вы приносите, мне необходимо.
Мари (короткая пауза). А... моя любовь?
[137]
Монтень. Ваша любовь?
ИЛ 5/2024
Мари. Моя любовь согревает вашу душу, не так ли?
Монтень. Если речь идет о любви...
Мари. Любви вашей дочери...
Монтень. Любовь моей дочери очаровывает меня.
Мари. А любовь вашей жены пугает вас?
Монтень. Немного. (Пауза.) Чего вы ждете от меня, Мари?
(Неожиданно его лицо перекашивается от боли, которую
Мари не замечает, поскольку поворачивается к нему спиной. Он хватается рукой за низ живота.)
Мари. Когда я говорю вам о моей любви как женщины, то
знайте, что мне хотелось бы иметь власть... ту власть,
которой обладает один лекарь в здешних краях: в то самое время, когда он описывает симптомы болезни, он
сам заражает ею.
Монтень (пауза). Мари, я испытываю к вам громадную привязанность.
Мари (ядовито). Слово “привязанность” точно передает ваше отношение ко мне.
Монтень. Мое чувство к вам.
Мари. От вас я ждала совсем не этого.
Монтень. Но это именно то, что я могу вам дать.
Мари (пауза). Сударь, за вашу теперь уже достаточно долгую
жизнь вы никогда не ждали от женщины ничего иного,
кроме ее плотского присутствия...
Монтень. Да. Впрочем, и это далеко не всегда.
Мари. Признайтесь, что женская плоть есть необходимый
огонь, сообщаемый мужскому телу!
Монтень. Я остерегаюсь раздувать его!
Мари. Но этот огонь извлекает нас из небытия!
Монтень. Не в этом его достоинство: он жесток и мучителен!
Мари. Это огонь высшего и совершеннейшего единения!
Монтень. Он непостоянен!
Мари. НО ОН ВО МНЕ!
[138]
ИЛ 5/2024
Мари (его мягкость немного ее успокаивает; пауза). Можем ли
мы сказать, что между мной и вами существует свободная и добровольная связь, при которой наши души испытывают полнейшее наслаждение?
Монтень. Разумеется.
Мари. В таком случае необходимо, чтобы наши тела также
принимали участие в этой связи. Тогда вы будете вовлечены в нее целиком. И я тоже. И наша дружба, сударь,
будет от этого только более полной, не имея себе равных, не сравнимая ни с чем в этом мире с тех пор, как он
существует. (Пауза.) Разрешите мне отвести вас в мой
собственный садик.
Монтень. Нет, Мари. Я не могу последовать за вами. Не могу вам даже отплатить разменной монетой ваших мечтаний. (Пауза. Вновь подступившая боль заставляет его
опять передернуться. Вздыхает.)
Мари. Этот вздох, что у вас вырвался!..
Монтень. Он вырвался у меня под воздействием колик!
Мари (потерянно; почти плача). Я вас нахожу...
Монтень. Жалким?
Еще раз про любовь
Мари отворачивается и отходит.
Если бы это был вздох любви, вы бы сочли меня смешным.
Мари (долгая пауза). Вы говорили: “Позволим нашим чувствам, нашему зрению, осязанию, сластолюбию хоть на
один миг одержать верх над нашим рассудком... Когда
чувства живут интенсивно, мысль отдыхает и готовится
воспарить еще выше...” И это были вы?.. Тот же самый
человек?
Монтень. Да, Мари.
Мари. Это была всего лишь игривая мысль, пришедшая вам
в голову?
Монтень. Нет. В этот момент я думал о наших чувствах,
полностью занятых хорошим ужином.... Пить и есть,
вот чем вы, несмотря на мысль о любви, обуревающую
вас, и я, несмотря на дающие себя знать камни в почках, — вот чем мы должны тотчас же заняться... Питие и
еда дают покой уму, который более уже не в состоянии
мучиться, когда наш желудок все еще пребывает за столом.
Свет гаснет.
Сцена 4
Монтень. Мари, все эти последние дни в моей памяти постоянно всплывали моменты нашей первой встречи.
Это было четыре года тому назад... Вам уже тогда сообщили о моем аресте в Орлеане1, в то время как я, сам того не зная, был всего в нескольких шагах от вас. Мой
арест и моя смерть... День нашей встречи, день света: я
снова будто вижу вас там, передо мной... Ваша детская
радость заставляет трепетать мой сердце...
Мари (взволнованно, словно Монтень находится перед ней). Я
так рада, господин де Монтень! Безумно рада! Моя матушка вам уже рассказала: когда я услышала весть о вашей смерти, меня охватила страшная печаль... Кровь
стыла в моих жилах от отчаяния. Но, слава Всевышнему, то была ложная весть. Слава тебе господи, вы живы,
и вы такой живой!..
Монтень (со своего места, с нежностью). Здравствуйте, Мари
де Гурне Ле Жар.
Мари. Я не люблю Ле Жар. И де Гурне мне тоже неприятно.
Мари — да. Зовите меня Мари, сударь...
Монтень (живо). А меня... (Сдерживая себя.) Да, я буду звать вас
Мари. (Пауза. Поворачивает голову к Мари.) Вы прекрасны
и благородны, Мари. (Пауза. Поворачиваясь к Франсуазе.) И
вы тоже, Франсуаза, вы прекрасны и... добры.
Мари (дразня). А вы — высокий ценитель нежного общества
прекрасных и благородных женщин.
Франсуаза (с легкой агрессией). А что делать тем, кто не принадлежит к числу благородных?
1. На самом деле Монтень был арестован в Париже лигистами (представителями Католической лиги, созданной в 1576 г. в Орлеане), посажен в
Бастилию, но по ходатайству королевы-матери Екатерины Медичи почти
тотчас же выпущен из тюрьмы. 10 июля 1588 г. Монтень отметил в своем
календаре памятную дату освобождения из Бастилии. В эти дни Монтень
впервые встретился с Мари де Гурне.
[139]
ИЛ 5/2024
Робер Пудеру. Потому что это был он, потому что это был я
Мишель де Монтень сидит за столом и пишет. У него на
голове круглая шапочка. Мари де Гурне стоит ближе к декорации, изображающей двор. Франсуаза де Монтень сидит на деревянной скамеечке ближе к декорации, изображающей сад. Свет падает так, что все действующие лица словно
заключены в светящийся круг. Монтень вызывает тени прошлого.
[140]
Еще раз про любовь
ИЛ 5/2024
Монтень. За редким исключением, да и то лишь во времена
молодости, я никогда не имел дела с продажными и публичными девками.
Мари. А с некрасивыми женщинами?
Монтень. Некрасивых женщин не бывает.
Мари. Правда?
Монтень. Абсолютная уродина — так можно было бы назвать женщину, на которую в юности ни один мужчина
не пожелал взглянуть дважды. (Молчание. Монтень поворачивается к Франсуазе. Свет, освещавший Мари, гаснет.) Когда я умру, моя дорогая...
Франсуаза (с иронической улыбкой). Тогда я наконец полюблю вас по-настоящему. И стану отвечать вашему представлению о женщинах, что выставляют напоказ свое
чувство к супругу, как только он покинул этот мир.
Монтень. По язвительности вашего тона я догадываюсь,
что в этой жизни прощения мне не заслужить.
Франсуаза. Вы ошибаетесь, Мишель. Я говорю искренне:
ваша супруга вам все простила.
Монтень. А Франсуаза?
Франсуаза. Франсуаза? Это другое дело... Ей нечего вам
прощать, ведь вы и не ведали о ее существовании.
Монтень. Но вы ее тщательно скрывали в самой себе.
Франсуаза. Я вам уже говорила: когда она являлась вам ночью, вы поворачивались к ней спиной.
Монтень (короткая пауза). Разумеется, это была женщина,
тело которой заслуживало долгих и нежных ласк, а сердце достойно праздника.
Франсуаза. Полно... не надо ни сожалений, ни угрызений
совести...
Монтень (короткая пауза). Может быть, вы скажете, как
она поживает теперь?
Франсуаза. Она редко дает о себе знать.
Монтень. Но все же она еще существует?
Франсуаза. Сладостные воспоминания о любви более не тешат ее надеждой. По правде говоря, она исчезает во
мне, и я более не стараюсь ее удержать, чтобы вы спокойно могли наслаждаться забавным и безмятежным образом вашей супруги.
Молчание. Часть сцены со стороны сада погружается во мрак.
Другая часть, со стороны двора, высвечивается.
Монтень. Скажите мне, Мари... Мари?
Мари (у окна). Сударь?
Монтень. Когда меня вынесут отсюда ногами вперед...
Мари. Нет, сударь, эта мысль преждевременна.
Монтень. Но об этом надо думать.
[141]
Мари. Ну что ж, тогда я стану более чем когда-либо вашей до- ИЛ 5/2024
черью.
Монтень (пауза). Расскажи мне о том, как ты представляешь
себе жизнь Мари после смерти своего духовного отца.
Мари. Я сохраню память о вас, подобно Кристине Пизанской1, сумевшей хранить всю жизнь память о муже,
умершем, когда она была еще совсем молодой, и который был, так же как и вы, одним из лучших людей в этим
мире. И так же как Кристина Пизанская, я проведу свою
жизнь в размышлении и письме... Ведь это то, чего хотите вы?
Монтень. Все будет так, как того пожелаешь ты.
Свет над ним постепенно гаснет.
Мари. Все будет именно так. И я не сойду с этого пути. Но,
благодаря Господу, сегодня вы живы, вы такой живой...
(Поворачивает голову к внутренней части дома, как будто
он находится там, у нее за спиной.) Вы чувствуете так же,
как и я, запах этого вечера? Вдохните!.. (Снова рассматривает парк, открывающийся перед ее глазами.) Вдохните вместе со мной запах и тепло жизни.
Сцена 5
Монтень один. Световое пятно высвечивает его, сидящего
за столом. Он пишет. Поверх его круглой шапочки надета
шляпа. Он подымает голову и обращается к публике.
Монтень. Голова моя чувствует холод.
До сих пор мне достаточно было одной шапочки. Теперь мне пришлось надеть поверх нее еще шляпу.
1. Кристина Пизанская (1364—1430) — французская писательница итальянского происхождения, автор философских трактатов, в том числе “Книги о
Граде женском”, положившем, как полагают современные феминистки,
начало феминистскому движению.
Робер Пудеру. Потому что это был он, потому что это был я
Вечерняя тень окутывает двор. На сцене на мгновение воцаряется полный мрак.
[142]
ИЛ 5/2024
Есть дни, когда тело не позволяет мне спокойно существовать ни минуты.
Я содрогаюсь.
Но сопротивляюсь
Озлоблению,
Грусти.
Болезнь моя не сделает из меня подагрика, капризного
типа, наделенного всяческими причудами.
У меня, как мне кажется, еще достаточно разума, чтобы
дать отпор старику, что желает облачиться в мое бренное тело.
Иногда я насмехаюсь над своей болезнью: еще вчера,
старый сластолюбец, я ел устриц; болезнь сегодня пока
еще не заставила меня платить по счетам. (Пауза.) Мари,
я еще раз благодарю вас за то участие, которое вы принимаете во мне, за ваши неустанные старания сделать
известными мои “Опыты”.
Звучит мелодия флейты.
Я хотел бы, чтобы из моей книги люди еще долго черпали добродушие и нежность в отношении к себе подобным, но также к деревьям и животным... Этой нежностью и добродушием, которыми наделила меня Матушка
Природа, я обязан также во многом молоку моей кормилицы и вину тех мест, где я появился на свет. Это молоко и вино есть дар Бога всем его сыновьям, инфантильным, смешным и жалким, которых Он, кажется,
навечно оставил одних на земле и из которых только некоторые, как я, иногда пытаются достойно прожить
жизнь, исполнить свою миссию человека, считая, что
переход от дурной жизни к жизни вечной, в конце концов, не столь и тяжел. А сейчас, Мари, с вашего позволения, поговорим начистоту.
Еще раз про любовь
Прожектор слегка высвечивает Мари, сидящую на скамье из
белого камня.
Я знаю, что вы надеялись прожить со мной высокую историю, возможно, несколько по образцу тех, что переживали легендарные любовные пары древности, и что
вы хотели, чтобы в той близости, что заставляла наши
души сливаться воедино, крупица безумия оказалась бы
примешана к моей мудрости. Простите меня, но все, что
было у меня от безумия — а было его, на самом деле,
очень мало, — все это очень скоро уложилось в прокрустово ложе размышлений. И мое тело очень быстро, и я
об этом писал сотни раз, удалилось на всех парусах от ис[143]
кушений страсти, без всякой надежды на возвращение. ИЛ 5/2024
И тем не менее, да будет вам известно, что в этом мире
вы — моя единственная надежда.
Знайте, что ваш взгляд, излучающий жизнь, следит в моем уединении за каждым проникающим в него лучом
солнца. Вы желали меня задолго до нашей встречи, а я, с
тех пор как она произошла, не переставал вас очень сильно любить, любить искренно и более, чем по-отцовски.
Сегодня вечером, Мари, у подножия башни пастушок играет на флейте, и мне кажется, что музыка этой флейты,
которая была подругой моих детских пробуждений, соединяется с лучистым светом вашего образа, и что они
вместе снимают груз с сердца, ведающего о том, что восходящая луна будет для меня уже холодной. (Ставит свою
подпись под письмом, которое только что прочитал вслух.)
Довольно быстро свет, направленный на него, сменяется мраком. И неожиданно флейта пастушка замолкает.
Сад освещается. Франсуаза де Монтень открывает низкую дверь. Мгновение, и она исчезает. Потом вновь появляется, теперь уже входя в библиотеку. Темно. Франсуаза зажигает свечу. Берет письмо, адресованное Мари, которое осталось
на столе. Звучит духовная музыка. Франсуаза неспешно читает письмо. Затем бросает его в камин и поджигает огнем от
свечи. В тот момент, когда она снова ставит зажженную свечу
на стол, звучит голос за сценой.
Голос за сценой. Письмо Франсуазы де Монтень Мари де
Гурне Ле Жар.
Франсуаза де Монтень обращается к зрителям. Свет падает на
Мари де Гурне, глаза которой опущены на письмо, полученное ею от Франсуазы.
Франсуаза. Мой супруг, Мишель де Монтень, покинул нас в
том состоянии духа, в каком он всегда желал уйти.
В то утро он испытал неожиданно сильные боли, причиной которых были, конечно же, камни, закупорившие
Робер Пудеру. Потому что это был он, потому что это был я
Сцена 6
[144]
ИЛ 5/2024
его мочевой пузырь; боли эти быль столь сильными, что
они подступили к горлу, вызвав сильную рвоту и высокую температуру.
Он задыхался.
Голос его стал хриплым. И еще более жестоким с каждым часом становился его кашель.
Он страдал.
Ничто не могло успокоить болезнь, развившуюся внутри него.
Своим хриплым голосом, между приступами кашля, он
раздавал последние наставления нашей прислуге и выражал свою привязанность семье.
Из его собственных уст я записала выражение уважения
и внимания к вам.
Священник пришел причастить его.
Мой супруг вел себя с ним дружественно.
Его последние мгновения были спокойными.
Мне хочется верить, что он улыбнулся нам, прежде чем
нас покинуть.
Я долго колебалась, прежде чем закрыть ему глаза, потому что видела в них то, что увидела когда-то в первый
раз: лукавую доброту этого мира.
Келейно мы оплакиваем его.
Духовная музыка замирает. Мари слабо улыбается и кладет
письмо подле себя на скамейку. Франсуаза выходит из библиотеки. На мгновение она исчезает.
Сцена 7
Когда Франсуаза вновь появляется, выходя через низкую
дверь в сад, прожектор высвечивает деревянную скамейку;
зрители видят, что в руках Франсуаза держит письмо. Слышится голос за сценой.
Еще раз про любовь
Голос за сценой. Письмо Мари де Гурне Ле Жар Франсуазе де Монтень.
В библиотеке остается зажженной только одна свеча на столе.
Слышится мелодия флейты. Мари обращается к зрителям.
Мари. Благодарю вас за то, что вы донесли до меня последний взгляд господина де Монтеня.
Какое величие, сударыня, означить конец жизни взглядом, исполненным добра. И какую силу придает мне этот
взгляд — силу, которая позволит мне в грядущие времена
бороться против забвения того, чему этот человек, чей
[145]
ум постоянно граничил с гениальностью, учил нас.
ИЛ 5/2024
Теперь все хорошо: смерть, чье присутствие было столь
настойчивым в его первых “Опытах”, уступила наконец
неотразимому натиску жизни — той жизни, которую я,
сударыня, воспевала от всего сердца и от всей души перед господином де Монтенем с тех пор, как мне дано было счастье его узнать.
Меня, когда я читаю вновь и вновь главы, завершающие
его произведение, утешает мысль о том, что в эти последние месяцы он не искал ничего иного, как насладиться временем, которое ему оставалось еще прожить,
временем жизни веселой и общительной, в которой он
отвел мне, я знаю, особое место.
Сударыня, за вашу примерную жизнь и ваши молитвы
вы, без сомнения, станете его лучшей заступницей перед Господом; я же, страстно отдавшая ему и его великой Книге свою юность, уверена, что сумею сохранить
его для людей.
Робер Пудеру. Потому что это был он, потому что это был я
Мелодия флейты затихает... Постепенно наступает мрак.
Свеча на столе продолжает гореть.
Грация Деледда
[146]
ИЛ 5/2024
Нобелевская премия
1926 года
Пропавший жених
Рассказ
Перевод с итальянского Анастасии Строкиной
Ы переехали в новый дом, — сказала моя подруга, — и раскладывали вещи.
В столовой, наверху, наша горничная, вся в соломе и бумажной стружке, вытаскивала из корзин миски и тарелки, надежно спрятанные среди опилок, — она была похожа на курицу с цыплятами и так же по-куриному защищала
всю эту посуду, когда Фаусто и Билла, мои младшие брат с сестрой, вознамерились ей помочь.
— Давайте, давайте-ка отсюда! — кричала она, размахивая
метлой.
Но даже она, старая горничная, увлеченная домашними
заботами, вся вытягивалась и забывала про хрупкие чашки,
когда видела моего жениха; в ее глазах снова сияла молодость, и можно было подумать, что невеста здесь — она. Нет,
я вовсе не ревновала, хоть и была уверена, что все женщины
влюблялись в него, ну а если и не влюблялись, то все равно
его красота, его радушие очаровывали и пленяли, вызывали
трепет в каждом, кого бы он ни встречал.
Еще раз про любовь
—М
© Анастасия Строкина. Перевод, 2024
Даже на иссохшем лице моего отца проступали юношеские черты; и в объятиях будущего зятя, сильного, высокого — выше его на целую голову, — отец и вовсе казался мальчишкой. В общем, мой жених был среди нас, как дерево среди
[147]
кустов, как божество среди своих верующих, и, казалось, од- ИЛ 5/2024
ного мановения его руки хватило бы, чтобы в беспорядке наших комнат все устроилось и встало на свои места.
Терраса, вымощенная белой плиткой, с перилами из искусственного мрамора, была нарядной и светлой, как бальный зал.
Он сказал, что здесь можно бы устроить настоящую танцевальную вечеринку. Только когда? Его пальцы сплелись с
моими, и — дрожь по позвоночнику — мне показалось, что вокруг нас и так уже какой-то большой праздник, и музыка опьяняет, и танцы, и цвета.
Мы подошли к перилам, он обнял меня, и внутри этого
объятия я почувствовала себя нитью, продетой сквозь жемчужину, в которой притаилось сияние. Я не видела больше ни-
Грация Деледда. Пропавший жених
Впятером мы отправились осматривать гостиную, потом папин кабинет и кухню с выходом на маленькую террасу, откуда
по лестнице можно было спуститься в садик. Кухня — вся новенькая, выкрашенная в слепяще-белый, на котором сияет синяя глазурь кувшинов, эта кухня с открытой террасой и зеленью так нравилась моему жениху; но больше всего он полюбил
комнаты на верхнем этаже: вид из окон там был похож на пейзаж, написанный маслом. Окно моей спальни выходило на лиловые горы, будто нарисованные на розоватом закатном небе.
Глядя на неистово-яркую листву дубов на фоне гор и неба, он
говорил, что все это напоминало ему образы северного лета.
А внутри моя спальня была голубая с медно-золотым отливом, придающим цвету едва заметное мерцание. На потолке — розетка, также выкрашенная в голубой со скромным золотистым украшением в виде дубовых листьев и желудей.
— Жаль, не посадили вьющийся виноград, — сказал отец, —
тогда у тебя здесь было бы как в беседке. — Он снова принялся
расставлять предметы, дети кое-как помогали.
— Не беседкой единой, — ответил мой жених. — Эта комната прекрасна сама по себе, она как будто укрывает от целого
мира, как будто ты находишься в саду на дне моря.
Мне едва не стало больно от этого его взгляда, устремленного в неведомое пространство, далекое от нашей реальности.
— Пойдем на террасу, — прошептала я, выходя из комнаты.
И мы пошли, и наконец все оставили нас наедине.
[148]
Еще раз про любовь
ИЛ 5/2024
чего вокруг, а если и видела, то будто стала близорукой: реальность для меня состояла из цветовых пятен, сделалась размытой, даже фантастической. И если бы он решил вдруг сорваться вниз, я бы последовала за ним, в его руках, точно я
сама — продолжение его рук, счастливая оттого, что и в минуту гибели принадлежу только ему.
Однако он не думал бросаться вниз, спокойный, уверенный в чувствах ко мне, хозяин своей судьбы и — своей маленькой невесты.
Чтобы как-то развеять это мучительное колдовство, сковавшее меня, я прошептала:
— Видишь, вон там, под кипарисами, в синей дымке, там —
моя мама, бабушка и дедушка. Я часто прихожу туда — побыть
с ними.
— Будь лучше со мной, — сказал он, — мертвые с мертвыми,
живые — с живыми.
— Для меня моя мама всегда живая. Просто она далеко. Но
я все равно чувствую, что она видит все мои поступки, знает
мои мысли.
Он увлек меня на другую сторону террасы, откуда открывался вид на новый город — почти восточный, с белыми домами,
крохотными и огромными, с садами, в которых росли ливанские кедры, пальмы и лилии, их аромат и запах цветущих лип
придавали воздуху привкус ликера, становившийся только сильнее от его слов. Память о мертвых рассеялась. Живые — с живыми. Его слова будто остались на моей коже, его легкие поцелуи,
созданные из одного дыхания, — на моей шее, на плечах и руках.
— Я принес тебе подарок.
— Что же там? Что?
Я, конечно, сразу подумала о каком-нибудь украшении и
даже немного расстроилась, когда из внутреннего кармана
пиджака он достал золотое писчее перо, которое своей формой, цветом и легкостью напоминало перо куропатки.
— Молодоженам всегда дают такое для подписи.
— Послушай, — сказал он и слегка наклонил голову, коснулся ногтем кончика пера, чувствуя его таинственную вибрацию, — ты всегда должна писать мне только им. Все о себе, каждую мелочь — когда мы будем далеко друг от друга.
Мне стало страшно, но я взяла перо и так же, как он, провела по нему ногтем и прислушалась: трепещет. Только это не
перо, это слова внутри меня — они выпорхнули и зазвучали:
— Мы всегда будем вместе, даже если судьба разбросает
нас по разным концам земли.
Он взял меня за руку, и мы вернулись к отцу.
Колдовство это длилось до следующего воскресенья.
В субботу пришел обивщик мебели и повесил шторы —
легкая полутень нависла над сиянием комнат, как вуаль над
детской кроваткой. В общем-то без штор было не обойтись:
летние мухи залетали в дом к великому неудовольствию и даже отчаянию Джильины, нашей горничной.
Надо сказать, что Джильина была для нас больше, чем
родственница, и, вспоминая ее сейчас, спустя годы, я думаю о
Грация Деледда. Пропавший жених
Отец с трудом укладывал матрас на кровать. Толкая друг друга, Фаусто и Билла тащили еще один матрас, пока он не рухнул на них. Мой жених кинулся вытаскивать детей, но эти
хитрюги попытались было утянуть его за собой, и только лов[149]
кость спасла жениха от того, чтобы повалиться к ним. По ИЛ 5/2024
комнатам разлетелся смех, я тоже смеялась, но никак не могла понять, почему мне было страшно от этой радости, звеневшей в предметах. Я спрятала перо в вырез платья и почувствовала, будто стрела вонзилась в сердце.
Отец пригласил моего жениха остаться с нами на ужин.
— Сегодня ведь праздник Сан-Джованни. И вообще это наша первая ночь здесь. Оставайся.
Он извинился и все же отказался, хотя мои младшие окружили его и не желали отпускать.
— В другой раз, дорогие. В другой раз.
А мне вот и не особо хотелось, чтобы он остался: на ужин
у нас были только яйца и колбаса.
Я решила проводить его; прежде чем попрощаться, он предложил пройтись до конца улицы — там уже начинался праздник.
Мы немного посидели на берегу реки, укрытом сухой травой;
ночь почти наступила, но в светящихся сумерках все еще просвечивала зелень дубов, капли маковой крови на траве, изумрудные заросли тростников, желтые пятна цветущего дрока.
Как и всегда в канун Сан-Джованни, повсюду уже разносились звуки праздника: дикие визги рожков, хлопки, выстрелы. На другой стороне долины огонь вспыхивал будто сам по
себе и освещал пейзаж розоватым светом.
— Пора идти, — сказал он и вдруг завалился на траву. — Ну
почему, почему мы не можем остаться здесь навсегда? Почему
мы не можем пожениться сегодня вечером и провести ночь
здесь? Завтра, — и он приподнялся, — завтра я не смогу прийти: работаю допоздна. Так что мы будем далеко друг от друга.
Но я приду послезавтра, в воскресенье. Поцелуешь меня?
А потом мы спустились по тропинке, и он скрылся в заколдованной темноте.
[150]
Еще раз про любовь
ИЛ 5/2024
ней как о какой-то героине из сказки или из сна. Да, она все
еще является мне во снах; в моей нынешней реальности она
так же окутана мифами, как любой библейский образ на старинных картинах по мотивам Тайной вечери. Она была хранительницей дома, нашей правой рукой. Любила ли она нас?
Я так и не знаю; она никогда не ласкала нас, детей, никогда не
целовала, скорее, была несколько... грубоватой. Фаусто с Биллой боялись ее метлы.
Родом она из региона Сабина — сильная, хотя и пожилая;
в ее тонком, сияющем, как натертое серебро, профиле, в ее
седых косах, в усталости лица был некий отпечаток старой
породы; она называла нашего отца на “ты”, но никогда не заговаривала с ним первая.
В ту субботу она работала за десятерых: мыла полы, двигала тяжелую мебель, начищала латунные предметы; и я тоже
работала с ней, окрыленная силой, какая есть, наверное,
только у послушниц. Я разложила всю одежду и белье: теперь
там был полный порядок, в моем маленьком шкафу с зеркалом на дверке. Наверное, в таком же шкафу хранили одежду
барышни из сказки, что когда-то рассказывала мне Джильина. “Так вот, все эти девицы дали согласие своим возлюбленным в самой чаще леса, за ручьем; и пришли они туда одна за
другой, ничего не видя вокруг, потому что у них не было голов! А головы свои они оставили в колодце любви; но, когда
девицы явились, юноши узнали их по одежде”.
И вот моя одежда там — укрыта под водой зеркала на шкафу; и вот я — здесь, почти бездыханная в тревожном ожидании, готовая раздуться от радости и взмыть в воздух, как только придет жених. Он, конечно, знал все мои наряды, и я
развешивала их с почти религиозным трепетом один за другим, потому что на них смотрели его глаза. Особенно мне
нравился наряд, что возглавлял недвижимый парад внутри
шкафа — тот, из розовато-зеленого шелка, напоминающего
рябь моря на закате; я была в нем, когда мы стояли тогда на
террасе, когда сидели потом на бережку; легкий, струящийся,
он все еще пах сеном, а я все еще видела, как вспыхивали и
сияли огни над зарослями тростника.
Головные уборы тоже расположились на своих местах, в
отдельном ящичке шкафа; а мои туфли по-сестрински стояли
рядом с туфлями Биллы.
На полках все было очень скромно: верхние — для летних
вещей, нижние — для зимних. Только что нас ждет зимой? Когда я носила тебя, белая жилетка, нежная моя шерстяная броня, спасающая от северного ветра, мир казался мне хаосом,
В первом ящике комода я разложила свои милые вещички, —
продолжала рассказывать подруга, — и, когда я открывала
его, передо мной вырастал крохотный сад с ароматом фиалок; разноцветные ленты, зеленый шелковый платок, белая
перчатка, раскрытая, точно цветок лилии, пояс с пряжкой в
виде золотых жуков — все это пестрело на желтоватой бумаге,
и невозможно было оторвать глаз от таких сокровищ. А в самой глубине, под голубым покровом шарфа из вуали, был сокрыт мой секрет, такой же великий, как небо: в этот шарф я
завернула его письма — спрятала их подальше от любопытных глаз Фаусто и Биллы, способных открыть любой ящик,
даже запертый на ключ. К тому же мне не было нужды перечитывать эти драгоценные послания, я знала их наизусть. Я
словно вдохнула со страниц все слова, втянула их в себя, и
они попали в мою кровь, под кожу, они прорастали внутри
меня, вились, как цепкий плющ, сплетались корнями. И когда
я чувствовала, что он тоже думает обо мне, что две наши жизни — это, в сущности, единое физическое бытие, в тот момент мне казалось, что я вот-вот умру, не столько от восторга
любви, сколько от прикосновения к неразгаданной тайне, подобной тайне Господа, которую познают лишь после смерти,
а может, и тогда не познают — настолько она велика и необъяснима, что разум теряется от одной попытки приблизиться
к ней.
Что тут говорить, я понимала тех, кто из-за любви лишал
себя жизни или сходил с ума.
В воскресенье вдруг стало прохладнее, может, из-за грозы
вдалеке. Я открыла окно и замерла от чувства, будто я вернулась из долгого путешествия и оказалась в совершенно незнакомом месте — на плоскогорье или у моря; деревья на берегу
колыхались от ветра, клонились то вправо, то влево, точно
внутри них была невидимая сила; листочки вздымались волнами, и каждый их них трепетал по-своему, и цвет имел от-
Грация Деледда. Пропавший жених
потому что тогда я еще не встретила моего жениха. Его подарил апрель, как пыльцу земле, и жизнь пробилась во мне, и
мое сердце раскрылось, точно роза в молодом кусте. Что изменится к тому времени, когда ты, белая вязаная вещица, хра[151]
нящая невинность и тепло барашка, снова обнимешь мое те- ИЛ 5/2024
ло? Может, ты и вовсе мне не понадобишься — мне и от
любви будет жарко, как от огня. И, казалось, все на свете могло случиться, а только это пламя будет вечным и уж точно не
погаснет.
[152]
Еще раз про любовь
ИЛ 5/2024
личный от остальных — серо-зеленый, зелено-голубой, —
смотря как на него падал свет.
От сильного, слишком сладкого запаха кружилась голова.
Небо походило на шатер из белых облаков — недвижимая белизна, такая, что и само небо казалось всего лишь голубым облаком на ее фоне.
Я помню все до мелочей, образы того дня врезались в мою
память, остались в ней, как остаются шрамы от порезов, которые безумные влюбленные наносят на тело, чтобы никогда
не забыть о своем чувстве.
Было почти по-осеннему холодно, и я загрустила, оттого
что все стало вдруг каким-то чужим, непривычным, оттого что
это внезапное предательство погоды напомнило мне и о человеческом предательстве, те горькие истории, о которых я когда-то читала или слышала.
Внезапное сомнение коснулось меня: а ведь он тоже может
когда-нибудь измениться, да и я могу. То была минута крайнего
отчаяния, и мне захотелось выброситься из окна — в бушующее море деревьев, наказав себя за такие страшные мысли о
нашей любви. Я вздрогнула и рассмеялась: а может, мне стоит
быть заодно с природой? И поддаться этой силе, что обновляет нашу жизнь, и довериться грозе, пришедшей с тучами, ведь
после нее небо станет еще яснее.
Мы собирались приятно провести день, ожидая важного момента. Одна только мысль о том, что я снова увижу его глаза,
возносила меня до небес.
Джильина отправилась за продуктами, а я готовила воскресную ванну для младших. Они все еще спали, и я не знала, кого из
них разбудить первым; их сон казался мне чем-то священным, и
так не хотелось его прерывать. Я зашла к Фаусто. Маленькая
комната брата примыкала к папиной, и все в ней уже было както по-мужски: и запах, и беспорядок. Он сбросил во сне подушки
и одеяло, и спал, вытянувшись, на животе — голый, как дикарь в
лесу. Фаусто был красивый и сильный, четкая линия спины и
ног напоминала силуэты греческих статуй. Нежные волоски уже
покрывали его золотистое тело, которое даже во сне полнилось
жизнью: пальцы ног подрагивали — может, ему снилось, что он
бежит или играет в мяч. Я все же не решилась разбудить брата,
да и наверняка его сон оказался бы сильнее. Тогда я пошла к малышке Сибилле в ее комнату, смежную с моей.
Здесь уже явно ощущалось мое влияние: все вещи разложены по местам, воздух чистый и свежий. Сестренка спала, укрытая одеялом, но видно было, что и она пыталась высвобо-
Днем погода прояснилась: только резкие порывы ветра время от времени нарушали безмятежность. То же самое происходило и со мной: то и дело я смотрела на часы с маятником —
они отвечали мне бесстрастным боем и были единственным
живым существом вокруг.
Я осталась в доме одна. У Джильины начался воскресный
выходной, папа с младшими куда-то ушел, обещав вернуться к
приходу. К его приходу.
Я потерянно бродила по дому, и мне было бы совсем страшно и одиноко, если бы я не слышала, как поблизости кто-то ходит по гравию, как поливают сад, как кричат дети — все эти звуки напоминали мне о соседях. Отцы многочисленных соседских
семейств были мелкими служащими и на выходных обустраивали свои сады. Мне казалось, что все смотрят на наш дом, на то,
как я поглядываю на часы, — просто из любопытства смотрят,
чтобы скоротать время в ожидании чего-то нового. Но на их любопытство я отвечала равнодушным спокойствием: сердце билось ровно, а мысли были обращены к тому, что недоступно их
взгляду. Не хотелось ни с кем общаться, никого видеть; предметы в доме, расставленные по местам, для меня утратили смысл.
Жизнь сошлась в одной точке — в ожидании его.
Наконец пробило пять. Даже в часах теперь не было смысла: то самое время пришло. И ничего не осталось, кроме моего
ожидания. Я стояла у окна и вглядывалась в улицу — так же как
до того смотрела на часы: прохожие напоминали мне о стрелках на циферблате, которые будто пытаются друг друга догнать, но тщетно.
Я увидела, как возвращались домой отец с детьми — они
спешили, боясь опоздать. Жаль, что из-за меня им пришлось
сократить прогулку. И от их поспешности мне сделалось както не по себе: голос мрачной тени вдруг раздался в моих мыслях, точно крик совы в безмятежной тишине ночи.
Заметив меня одну в окне, Фусто и Билла обернулись — посмотреть, не видно ли вдалеке знакомую фигуру; и, когда они
снова взглянули на меня, мне показалось, что их лица изменились, даже как-то повзрослели.
Подойдя к окну, отец спросил:
Грация Деледда. Пропавший жених
диться из него, как из тесной скорлупы. Она лежала на спине,
облако густых каштановых волос скрывало ее раскрасневшееся личико. Руки у Сибиллы были вытянуты, ладони открыты, словно бы в них следовало что-то положить. Она как
[153]
будто только что плавала в спокойной воде и вот-вот собира- ИЛ 5/2024
лась броситься в волны, что унесут ее в море радости.
[154]
— Не пришел еще?
Я помотала головой. Он достал часы, посмотрел на них,
убрал в карман.
И почему-то ничего не сказал.
ИЛ 5/2024
Еще раз про любовь
Младшие подбежали к дому и тут же запрыгнули в окно, за которым я стояла. Фаусто навалился на меня всем телом и жестоко так сказал:
— Вот увидишь, твой пройдоха больше не придет!
Он оказался таким тяжелым, точно на меня рухнуло здание после землетрясения. Изо всех сил я стала сопротивляться этой тяжести и наконец оттолкнула Фаусто. Но ощущение
скованности никуда не делось, я даже слова не могла произнести, потому что звуки, кажется, застряли у меня в горле, как
машины на дороге, где случилась авария.
Вдруг Билла закричала:
— Вон он! Вон он!
Мир снова засиял передо мной, весь прежний страх испарился, как дурной сон; но тут же, как бывает в мрачные зимние дни, солнце внезапно спряталось за тучами.
Это был не он, а просто кто-то, похожий на него.
Самое страшное, что папа не подошел ко мне, не заговорил,
а через несколько мгновений и вовсе вышел из дома, отправился куда-то в глубь улицы; и даже его походка стала другой,
вернее, такой же, как в первые дни после маминой смерти.
Он дошел до перекрестка, осмотрелся и свернул. На меня
накатил ужас: а вдруг и папа тоже исчезнет навсегда? — чувство страха, одиночества, неподъемной ответственности. Я как
будто осталась одна со своими младшими в жестоком мире,
покинутая всеми.
Мне хотелось крикнуть, позвать папу, но все же надежда
на то, что они встретятся по пути, еще трепетала, снова и
снова тревожила меня. Только вскоре отец уже возвращался
один, как-то украдкой, вдоль стены, словно хотел спрятаться
от меня. Я опять погрузилась во тьму, хотя все же ощутила и
какой-то молитвенный восторг, благодарность — за папино
возвращение. Я почувствовала, что корень моей жизни был
именно в нем. Пока он есть, мы все — как цветы или плоды,
растущие на ветке. Он — наша надежда, наша жизненная сила.
Я вздрогнула, подумав о его смятении, и от этих мыслей
мне стало вдвойне тягостно, но я понимала, что нужно как-то
смягчить ситуацию, и лучше бы мне скрыть от него свою растерянность — так же как он скрывал от меня свою.
Я вышла к нему. Фаусто c Биллой притащились за мной. Во
всем их облике было что-то трагичное, они молчали и смотрели с испугом и любопытством.
Отец сел у окна в столовой и взял газету, надел очки; он ка[155]
зался спокойным, даже слишком спокойным. Я не решалась ИЛ 5/2024
заговорить, а папа поднял глаза над линзами, так что очки
съехали на нос, и спросил:
— Во сколько он, сказал, придет?
— Он не уточнил время, но я думала, как всегда, в пять.
— Может быть, он придет позже. Уже без пятнадцати
шесть, — заметил отец и принялся читать газету.
Хватило одного звука его голоса, чтобы во мне опять заколыхалась надежда; но все же в самом воздухе было что-то, от
чего трудно было дышать.
Дети попятились, попрятались, точно зверьки перед солнечным затмением, а я ушла на кухню, пытаясь хоть что-то
сделать: поставила воду на огонь — сварить фасоль, которую
очистила Джильина; только меня тошнило, и я подумала, что
больше никогда никакая еда не полезет мне в рот.
Джильина вернулась и накрыла на стол, обменялась несколькими словами с отцом, но никак не выразила своего мнения о
том, что происходит. Только вот я заметила, что вся она была вытянутая, как струна, расстроенная, и волосы ее будто поседели пуще прежнего.
Она позвала меня ужинать — тихо, точно в доме покойник.
И тут во мне проснулась гордость.
— Иду! — закричала я и побежала по лестнице, летя, цепляясь за перила, прямо как мои брат с сестрой.
И когда мы все собрались за столом, мужество заговорить
первой, мужество бороться с собственной и с чужой неловкостью воспламенило меня, как воина перед битвой.
Грация Деледда. Пропавший жених
Подруга вздохнула и продолжила свой рассказ.
— Закончив на кухне, я принялась бродить по комнатам —
точно яд, который змеится в теле больного: своим беспокойством я отравляла тишину дома.
Минуты и часы ходили со мной — зловещие спутники моего отчаяния. Я снова услышала соседей, гудевших, как счастливые насекомые в весенней листве; они встречали гостей,
смеялись, ели мороженое, играли с детьми. Я завидовала им,
я ненавидела их. Все они как будто издевались над моей болью, мстили за мое прежнее безразличие к их простому счастью.
[156]
Еще раз про любовь
ИЛ 5/2024
— Не понимаю, почему он не пришел, — произнесла я каким-то
не своим голосом, — может, он вообще заболел или случилось что.
— Не дай бог. Да и если бы он заболел, то непременно послал бы кого-то, предупредил.
— Ну а если все-таки что-то плохое случилось? — настаивала я. — Вспомни вот хотя бы своего коллегу, который в прошлое воскресенье попал под машину.
— Так он старый и глухой! Надо же, как все вышло... Может, у него на работе дела какие, может, сделку перенесли с
субботы на воскресенье.
— Нет же. Нет! Если бы перенесли, он бы тогда пришел
вчера, ну или прислал бы телеграмму. Мне кажется, с ним случилось что-то плохое. Или...
— Или?
— Или он просто передумал.
Эти страшные слова прогремели, как гром перед бурей. И
лучше уж буря, чем тягость беззвучного свинцового неба.
— Ты что такое говоришь! С ума сошла? — сказал отец, и
его голос тоже показался неестественным.
— Может, и сошла. Но вот увидишь, так и есть. Вся эта наша помолвка, все это... было слишком хорошо, и нереально, — прошептала я, быстро встала из-за стола, подошла к раскрытому окну и громко заплакала.
Билла подбежала ко мне, прижалась и тоже заплакала, а Фаусто хихикнул, но тут же его злой смешок оборвался, как полет
птицы, сбитой свинцом охотника.
Папа дал ему пощечину.
Эта новая трагичная сцена отвлекла внимание от прежней; я перестала плакать, утешила Биллу, и, обнявшись, мы
вернулись за стол. На лице сестренки, взглянувшей на Фаусто, пылало мстительное торжество, и я невольно улыбнулась: вот точно такое лицо сейчас у моей боли, которая смотрит на жестокую реальность и бросает ей вызов.
— В конце концов, — сказала я, — такого отношения я не заслужила! И если он меня любит, то вернется, а если не любит —
тем хуже для его души! В конце концов, он и не муж мне!
— Так и есть! — улыбнулся отец, и меня охватило чувство истинной радости оттого, что я видела его раскрасневшееся лицо,
видела, как моя сила отражалась в нем, как он приободрился.
И чтобы окончательно вернуть меня к жизни, папа пошутил над моим отчаянием и пообещал то, о чем бы я — из страха и гордости — не решилась попросить:
— Завтра пойду узнаю, какого черта там с ним случилось!
То была самая длинная ночь в моей жизни, точно я в муках
рожала ребенка. Время от времени я ненадолго засыпала, а
потом боль пробуждала меня, становилась сильнее, настойчивее. Внутри меня вздымались волны и разрушали все на
своем пути, но я чувствовала: в этой катастрофе все же получится что-то спасти, и, возможно, оно окажется самым ценным, как обычно и бывает в страшных бедствиях.
Мне не за что было упрекать себя, кроме разве за то, что когда-то я слепо предалась любви, забыв обо всем, за то, что в глазах мужчины я увидела Бога. Теперь этот мужчина казался мне
немыслимо чудовищным. Я даже задумалась о природе противоестественных преступлений, какие совершают над девочками, а
потом и вовсе их убивают. Разве не то же самое он сделал со
мной? В глубине души я понимала, что все эти мысли — от ненависти, ведь он мог причинить мне физическую боль, даже вот в
тот вечер Сан-Джованни, на сене с запахом сладострастия.
А эти его слова: “Почему мы не можем остаться здесь навсегда? Почему мы не можем пожениться прямо сегодня вече-
Грация Деледда. Пропавший жених
Новости, которые папа принес на следующий день, остались
в моей памяти мутным, спутанным воспоминанием, какие бывают после ночных кошмаров.
На самом деле, эта моя история от начала до конца была
[157]
сном, одним из тех мрачных видений, из которых пытаешься ИЛ 5/2024
выбраться, да не получается: и вроде бы понимаешь, что все
понарошку и что впереди пробуждение, но сон всегда оказывается сильнее, и ты остаешься под его черными крыльями, и
он, как вампир, высасывает из тебя жизнь. Вот так, подруга.
Итак, папа отправился туда, где жил мой жених, чтобы все
выяснить на месте. А жил он в меблированной комнате, которую снимал у одной иностранной дамы. Эта дама видела его
редко, потому что целыми днями работала в магазине.
Несколько дней назад он исправно заплатил за аренду, но
после праздника Сан-Джованни больше не появлялся. Хозяйка, волнуясь, как бы не случилось несчастья, звонила в полицию и в больницы, но нигде его не было.
Комнату он оставил в полном порядке. Из вещей в ней были только бумаги, которые, впрочем, никакого интереса не
представляли, и зимняя одежда. Все остальное, включая чемодан, исчезло. Итак, он все же ушел. Куда? Зачем? Даже на
работе, в одном из филиалов заграничного банка, его никто с
тех пор не видел. Коллеги наперебой обсуждали его исчезновение, и только директор на все вопросы отца промолчал.
Может, он один и знал что-то.
[158]
ИЛ 5/2024
ром и провести ночь здесь?” — эти слова терзали сердце. Что,
если у него была тайна и он на самом деле не жестокое чудовище? А вдруг, полюбив меня, он нарушил какой-то закон, который теперь должен исполнить вопреки своей воли, и вообще, может, он исчез, чтобы спасти себя и меня от большого
несчастья?
Но боль моя не принимала ни одной причины, и накатывала с новой силой, такая явная, словно ее можно было коснуться. Вечная Боль, скорбная моя спутница, от которой я
пыталась убежать, потерявшись в любви.
Еще раз про любовь
Из родственников, по его словам, у него были только дяди в
родной деревне, и дед, с которым он не ладил. Этот старый
горец, упрямый и скупой, требовал, чтобы мой жених жил с
ним в деревне, чтобы приглядывал за его хозяйством, и потому он был против нашего брака. А еще он ненавидел город и
считал, что городские женщины сплошь развратницы.
Я пыталась умилостивить деда учтивыми письмами, но так
и не получила ответа. В тот момент мысль о том, что непреклонный старик заставил-таки внука уехать из города и бросить невесту, дарила мне надежду. С согласия папы я отправила запрос главе того поселения — хоть что-то узнать. Ответ
был изложен канцелярским языком и походил скорее на свидетельство о смерти: никто в деревне, даже дед, ничего не
знал о пропавшем.
А потом моей навязчивой идеей стал директор банка. Он то и дело говорил об этом человеке — то с уважением, то даже с жалостью. Примерно вот такой получался портрет: “Для него главное в жизни — деньги. Деньги ради денег. Очень богатый, он как
будто безучастно играет на бирже — так старики играют в бильярд, но при этом всегда выигрывает и получает прибыль. Целый
день работает, но каждый вечер ходит в театр. У него большой
дом, но живет он один. Что еще... еврей, терпеть не может сельскую местность и всякую там природу, отдыхать ездит в Лондон
или крупные приморские города, в которых его интересует
только уличный транспорт. И все же он постоянно покупает
книги и произведения искусства, но непонятно, читает ли он
первые и любит ли вторые. В глубине души он несчастный человек: страдает желудком, и, похоже, никогда не улыбается”.
Меня не отпускало чувство, что директор банка все знал.
И я только и думала, как бы увидеть его, заглянуть ему в глаза,
добраться до его мыслей, нащупать их — своим отчаянием,
своей болью.
Первое, что нам с отцом приходило на ум, — то, что здесь
замешана другая женщина, что его предыдущая связь разрушила наши отношения.
Может, над ним нависла какая-то угроза и, чтобы избе[159]
жать ее, нужно было перевестись в какой-то другой банк — по- ИЛ 5/2024
дальше, за границу. А директор ему в этом помог, например.
Точно обезумевшие ласточки, немыслимые идеи порхали в
сумерках моего сознания. Нет, не ласточки — летучие мыши!
Даже если мне удалось бы оказаться наедине со старым евреем, даже если бы я его очаровала и он бы разговорился, судьбу
все равно не обманешь. Никогда ни один заклинатель не смог
изменить ход жизни, как ни один алхимик так и не превратил
простое железо в золото.
Если бы он по-настоящему любил меня, не сбежал бы. И даже под угрозой смерти — особенно если бы ему грозила
смерть! — он бы остался со мной. В моей власти было отказаться от любви, освободиться от нее, но она никак не покидала меня и грозила смертью, и я не знала, не знала, смогу ли справиться с ней и как.
Однажды вечером, светлым и лунным, пока отец поливал сад,
благоухавший, как один яркий цветок, мы с младшими подошли к обрыву — к тому самому месту, где я была с ним. В лунном свете Билла стала похожа на цыганку-брюнетку. Она взобралась на ветку дуба и оттуда помахала папе, прокричала ему
кукушиное приветствие. А Фаусто тихонько лежал рядом со
мной на сене, сложенном прошлой ночью.
Боль клокотала во мне, как вулкан, но Фаусто был рядом,
и я не могла при нем зарыдать, не могла с криком покатиться
Грация Деледда. Пропавший жених
В общем, еще какое-то время отец продолжал поиски. Он, надо сказать, полагал, что если причиной исчезновения стало
не какое-то таинственное происшествие или — еще хуже —
преступление, то управляющий банком наверняка знал, куда
подевался его сотрудник. Но после второго разговора с ним
отец потерял всякую надежду что-то узнать.
— Это все равно что разговаривать с деревом. Даже хуже,
потому что дерево хотя бы шелестит в ответ, — сказал он както вечером в четверг, вернувшись домой позже обычного. Я
заметила, что, снимая шляпу, он повторил тот усталый жест
из далекого уже, горестного времени, когда он понемногу
стал смиряться с тем, что мамы скоро не станет.
Дрожь пронзила меня: я поняла, что вместо смирения все
еще чего-то жду.
[160]
Еще раз про любовь
ИЛ 5/2024
по сухой траве. Брат стал серьезным за эти дни, он как-то вытянулся, вырос — будто желал поскорее стать мужчиной и
отомстить за меня; ни разу Фаусто не заговорил о случившемся, но постоянно думал об этом; его глаза потемнели; он часто хмурился и сжимал зубы, выпячивая челюсть, вид у него
тогда делался смешной, но я чувствовала, что внутри него бушует негодование.
Вдруг он воскликнул в сердцах:
— Дождешься ты у меня! — Он резко вскочил и с яростью
принялся раскачивать дерево, на котором сидела Билла и угукала, как сова. — Ну-ка прекрати дурачиться! А то я сейчас с
корнем вырву это дерево! — Голос его прозвучал совсем помужски.
Серебристо-зеленые ветви загорелись багровым свечением. Билла засмеялась, завизжала, и я стряхнула с себя тоску —
нужно же было поучаствовать в их возне. С трудом я оттащила Фаусто от ствола дуба. С досады брат отодрал кусочек коры
и снова завалился на траву, нервный и взволнованный.
Чтобы как-то его успокоить, я спросила:
— Чему это ты так радовался недавно?
— Ну... — сказал он, вырывая сухие колоски из земли, как перья из живой птицы, — есть у меня одноклассник Гирон... он
живет рядом с нашим бывшим домом, помнишь? Так вот он
всегда доставал меня: “Когда твоя сестра выйдет замуж? Когда
твоя сестра выйдет замуж?” Ну и как-то я ему ответил: “Да уж
раньше твоих”. Там у него, ты знаешь, пять сестер — одна
страшнее другой. И вот во вторник я увидел его в кинотеатре.
И он снова такой: “Когда твоя сестра выйдет замуж?” При этом
смотрит на меня и смеется, да так, что думаю, он что-то знает.
Хотя все тут уже всё знают и чешут языками. Короче. Сегодня
мы снова виделись. Представляешь, его брат Андреа сбежал из
дома. Забрал все свои вещи, тысячу лир и драгоценности. Их
отец пошел в центральный полицейский участок, принес фотографию Андреа и с помощью каких-то там связей поднял
всех на уши в королевской полиции! Комиссар Финци, местная знаменитость, пообещал разыскать Андреа. Вот такая расплата Гирону за то, что надсмехался над нами!
— Тут нечему радоваться, — с грустью сказала я. — Бедная
мать...
Но почему-то эта далекая чужая боль проникла в меня и
странным образом сделалась утешением. Зачем она мне?
Стать в два раза несчастнее? Несчастнее и злее? Нет, видимо,
осознание того, что боль — обычное дело, как раз и имеет силу горестного утешения.
От ужаса я покрепче прижалась к брату, он был подобен музыкальному инструменту, на котором звучала мелодия моей
боли. Силы покинули меня, как чумного, разносящего заразу
повсюду. Но все же я медленно поднималась со дна этого
страдания, чтобы снова взглянуть на мир солеными от слез
глазами. Я как будто потерпела кораблекрушение и пыталась
удержаться на воде, понемногу различая землю вдали. Эта
земля стала моей надеждой, и нужно было набраться сил — исцелиться самой, исцелить других.
— Фаусто, — прошептала я, — что у тебя есть самого ценного из вещей?
Как ребенок прекращает икать от внезапного легкого удара по спине, так и Фаусто от моего вопроса замолчал, отвлекся от своих мыслей. Он поднял голову и задумался.
— Все мои вещи ценные. Для меня. А что?
— Ну назови что-то одно.
— Да зачем? Какая тебе разница?
— Потом скажу. Сначала назови.
— Наручные часы! — предложила Билла. Она спустилась с
дерева и состроила гримасу.
— Часы... с браслетом, — повторил брат, удивляясь.
— Так вот, Фаусто, спорим на твои часы, через три месяца
у меня будет новый жених?
Фаусто молчал, и его молчание действовало на меня почти так же, как и его плач. Он не верил моим словам, да и я тоже. Но страшное зеркало, отражавшее нашу боль, уже тресну-
Грация Деледда. Пропавший жених
Вдруг Фаусто подполз по сену ко мне так близко, чтобы
Билла не слышала наших слов.
— Короче, у меня есть план. Давай пойдем в центральный
полицейский участок?
[161]
— Зачем?
ИЛ 5/2024
— Поговоришь с комиссаром Финци, принесешь ему фотографию, которая у тебя есть. Он точно тебе его отыщет!
Видела бы ты глаза этого Финци — орлиный взгляд!
— Да ну тебя, — ответила я Фаусто, а он так вцепился в меня, как будто хотел сейчас же отвести в полицейский участок. — Ты просто псих.
Но он не отставал; и тогда я почувствовала его тяжелое
дыхание, то, как он сжал зубы. Вдруг Фаусто широко раскрыл
рот, укусил меня в плечо и заплакал, точно наказанный ребенок. Билла притихла на дереве. Плач юноши — вот он истинный крик отчаяния. Точно песнь любви, он раздается в темноте, вопрошая о тайне.
[162]
ИЛ 5/2024
ло; в самом деле, казалось, что оно падает и с хрустальным
звоном разбивается навсегда.
Билла смеялась. Я тоже рассмеялась. И то был смех надежды и радости, насмешка над обстоятельствами, инстинктивный вызов судьбе, которую всегда можно изменить, противопоставив отчаянию любовь. И я поднялась, уверенная, что
больше не увижу своего отражения в том страшном зеркале.
Еще раз про любовь
Подруга помолчала и продолжила свой рассказ.
Прошло много времени.
Я часто спрашиваю себя, как бы сложилась моя жизнь после его исчезновения, если бы я осталась в том старом доме, — возможно, я бы уже умерла.
А здесь меня спасла любовь к родным и природа. Я думаю,
что мамина душа, желая приблизиться ко мне, вошла в землю,
и земля сделалась моей матерью, и я как будто снова родилась. Нет, это не что-то поэтическое, это скорее религиозный опыт.
Моя мама умерла очень молодой. Она любила жизнь с той
страстью, какая скрыта только в женщинах, рожденных в широких, южных, почти сказочных просторах...
А город, возможно, и стал причиной ее ранней смерти. Город, отвечающий пустым душам своим радужным неоновым
приветствием, город, скрывающий холод и мрак под маской
блеска и великолепия.
И если не именно мамина душа — та, что вселяла жизнь в
ее тело, то наверняка вечный дух рода живет во мне и спасает. Иногда во мне как будто возрождается древняя память, и
тогда я мельком вижу далекую страну, где женщины все еще
равны мужчинам, где их уважают и даже боятся; может, то
земли, укрытые лесами — обитель амазонок, которые отрезали себе груди, чтобы удобнее было стрелять из лука. Вот и я
отрезала часть своего живого сердца, чтобы выследить и победить этого страшного хищника — боль.
Правда, долгое время его образ жил рядом со мной — во
всем, что меня окружало, что сохранило отражение его глаз,
отзвук его слов.
Так природа стала моей вечной подругой, а я — ее. Когда после засушливых дней я поливаю растения и кусты, листья
улыбаются мне, радуются. Они сверкают, как зрачки людей в
минуты счастья; и тогда я чувствую, что это не просто отражение солнца в каплях воды, — это душа земли благодарит меня. И с тревожной страстью мне хочется подарить счастье
Грация Деледда. Пропавший жених
жаждущим растениям, мне кажется, что вода льется на них
прямо из моих пальцев, что жемчужный мост соединяет меня
с красотой природы: цветы апельсинового дерева говорят о
жизни, хризантема напоминает о смерти, розарий и вино[163]
градная лоза радуют, рождают мечты — и все они наполняют- ИЛ 5/2024
ся светом по моей воле, как под дождем доброго Господа.
И когда Он гневается, когда посылает долгую засуху, я заменяю Его в моем саду; но всякий раз я думаю, что вода в колодце создана Им и, утолив жажду земли, я мою руки под
звонким потоком; вода льется и льется, сотворяя сияющий
крест, который благословляет меня, оживляет мое изможденное от засухи жизни лицо.
[164]
Андрей Шарый
Чешские истории любви
ИЛ 5/2024
Главы из книги
Еще раз про любовь
От редакции
Книга Андрея Шарого, автора интеллектуальных бестселлеров о странах
Центральной и Юго-Восточной Европы (в их числе “Австро-Венгрия: судьба империи”, “Дунай: река империй”, “Балканы: окраины империй”, “Чешское время. Большая история маленькой страны от князя Вацлава до Вацлава Гавела”) знакомит читателя с ключевыми моментами прошлого и
сегодняшним днем Чешской Республики, с Прагой и другими чешскими городами, рассказывает о судьбах знаменитых исторических персонажей,
судьбы которых оказались связаны с этой страной. Книга естественным
образом соединяет в себе характеристики путеводителя и биографического сборника.
Герои составивших ее очерков не только занимались большой политикой, сочиняли великие романы, снимались в популярных фильмах и думали о великих свершениях. Как и мы с вами, они мечтали о счастье, все так
или иначе искали свою любовь, но, увы, не все смогли ее найти. Этим всегда мучительным, часто сладким, иногда безуспешным, изредка трагическим поискам и посвящены портретные зарисовки императора Карла IV
Люксембургского и эрцгерцога Франца Фердинанда д’Эсте, авантюриста
Джакомо Казановы и президента-драматурга Вацлава Гавела, звезды киноэкрана 1930-х годов Лиды Бааровой и художницы-сюрреалистки Тойен,
писателя Франца Кафки и антифашиста-мученика Юлиуса Фучика. В череде связанных с Чехией персонажей есть и русское имя: Марина Цветаева,
очутившись в пражском изгнании, пережила здесь сильнейшее романтическое увлечение, оказавшее заметное влияние на ее творчество.
Вниманию читателей предлагаются две главы из книги.
© Андрей Шарый, 2024
Юлиус Фучик. Любовь с петлей на шее
И я уверен в том, что у Чапая,
У Фучика, у Зои, у таких,
Кто отдал жизнь, не дрогнув, за других,
Струилась кровь по жилам золотая!
[165]
ИЛ 5/2024
Эдуард Асадов Золотая кровь, 1953
Человек не становится меньше
оттого, что ему отрубят голову.
Журналист Юлиус Фучик был ладным сероглазым парнем,
жгучим брюнетом с волнистыми волосами (жена в мемуаре
не раз называла его “цыганистым”), подвижным и улыбчивым, быстрым в движениях и на язык, с чувством юмора, такие умеют нравиться девушкам. Ростом ровно с Карла IV,
173 сантиметра, cвоими поведением и пером он выстраивал
отчетливый образ коммуниста-романтика. Друзья с некоторой завистью называли его “красавцем и рыцарем”, считали
“примером моложавой мужской привлекательности” и “прирожденным объектом женских симпатий”. Он любил рассказывать анекдоты, звонко и заразительно пел по-чешски и
по-русски, на губной гармошке запросто мог исполнить и
арию из Бетховена, и революционную мелодию. Фучик так
и остался молодым, навеки: нацисты повесили его, сорокалетнего подпольщика и важного активиста движения Сопротивления, в берлинской тюрьме Плётцензее. Мученическая гибель и написанная в застенках гестапо на обрезках
туалетной бумаги небольшая книжка “Репортаж с петлей на
шее” на десятилетия превратили революционера и антифашиста Фучика в икону коммунистической Чехословакии и
международного рабочего движения, в фигуру, в марксистском пантеоне почти в буквальном смысле равную Иисусу
Христу. На задней стороне обложки вышедшего в 2010 году
сборника научных статей с издевательским названием “Юля
Фучик / вечно живой”, который я штудировал, изучая наследие этого человека-борца, он изображен в образе Яна
1. Здесь и далее цит. по: Юлиус Фучик. Репортаж с петлей на шее. Перевод
Тамары Аксель и Веры Чешихиной. — М.: Детская литература, 1977.
Андрей Шарый. Чешские истории любви
Юлиус Фучик,
письмо родным из тюрьмы
Плётцензее, 31 августа 19431
[166]
Еще раз про любовь
ИЛ 5/2024
Непомуцкого1: на пьедестале, с распятием в руках, нимбом
со звездами над головой и блаженной улыбкой на устах.
Теперь на своей родине Фучик подзабыт, славословия и
проклятия в его адрес отзвучали и уже почти не слышны, памятники ему убраны с площадей, а в дату его смерти, 8 сентября, никто не отмечает, как прежде, Международный день солидарности журналистов. Противоречивые жизнь и фанатичная
борьба Фучика за утопические идеалы интересуют в основном
специалистов, хотя высоченный горный пик Тянь-Шаня попрежнему, в силу постсоветской исторической инерции, носит его имя, а посольства Чехии и Словакии в Москве все еще
располагаются на улице Юлиуса Фучика. Он столь же контрастный исторический персонаж, сколь черно-белой была его
трагическая эпоха, наглядный пример упрощенного отношения к понятиям добра и зла. Не ошибусь, предположив: вперед
и вверх по жизненному пути Фучика двигала любовь — к людям
вообще, к ложной политической идее, к красивым женщинам,
но прежде всего, кажется, к самому себе.
Отец Юлиуса Фучика Карел, человек рабочей профессии,
токарь с творческими амбициями, так увлекался оперным искусством, что ради театральных выступлений сменил род занятий и место жительства, в 1912 году (его старшему сыну исполнилось в ту пору девять) перебравшись из Праги в Пльзень.
Карел пел густым басом. В семье имелась и настоящая музыкальная знаменитость, австро-венгерский композитор и армейский капельмейстер Юлиус Фучик, дядя будущего пламенного коммуниста. Юлиус Фучик-ст., крестный отец своего
племянника, усатый, корпулентный, сочинял симфонии, но
прославился главным образом как автор вальсов, полек и, особенно, бравурных маршей, некоторые до сих пор пользуются
популярностью (например, известный каждому по цирковым
представлениям “Выход гладиаторов”). Убежденный монархист, этот композитор скончался за два года до окончания
Первой мировой войны, не увидев крушения империи Габсбургов и политического перерождения своей родины.
Художественный талант и склонность к артистизму, очевидно, передались от старшего поколения Фучиков к Юлиусумл. С самого раннего детства он выходил на сцену; школьником составлял рукописные журналы; когда вырос и выучился,
сочинял, поначалу как любитель, вполне толковые театральные и книжные рецензии; в годы политической борьбы уст-
1. Ян (Иоанн) Непомуцкий (ок. 1350—1393) — чешский католический святой, мученик. Генеральный викарий пражского архиепископства (с 1389).
Утоплен во Влтаве, вероятно, по приказу короля Вацлава IV.
Канонизирован в 1729 г.
Андрей Шарый. Чешские истории любви
раивал, как сказали бы сейчас, уличные перформансы, разгуливал по Праге в привезенной из СССР красноармейской форме кавалериста (перепоясанная ремнем белая гимнастерка,
темно-синие галифе, полотняная фуражка с черным козырьком и пятиконечной звездой). В 1933 году, когда власти Чехо- [167]
ИЛ 5/2024
словакии в очередной раз затруднили деятельность компартии, Фучик, которого одолевала своим вниманием полиция,
выдумал себе образ хромого очкастого учителя, почтенного
профессора Ярослава Горака. В его облике журналист Фучик,
представлявшийся иногда еще и доктором Марешем, сиживал,
например, в кафе кинотеатра “Roxy” на Длинной улице в пражском Старе-Месте и сочинял репортажи для газеты “Halоnoviny”, статьи, как замечают знатоки вопроса, “с идеологическими амбициями”.
Товарищи по партии неоднозначно относились к таким выходкам Фучика, считая, что костюмированные игры скорее
привлекали к себе ненужное внимание, чем помогали его избегать. В искренность Фучика верили не все. Один из столпов
чешской демократической журналистики, Фердинанд Пероутка, неизменно критически относившийся к Фучику, с иронией
замечал: “Как было принято в ту пору, он говорил, что скрывается от полиции, но на самом деле прятался от надоевшей любовницы”. Когда реальность социализма превратила Фучика
из человека в идола, в Праге про замаскировавшегося под пожилого преподавателя подпольщика принялись слагать анекдоты, как в Москве про Чапаева и Штирлица.
Театрализованность и аффектация были свойственны и
жизни, и творчеству Фучика. В угоду авантюрному складу своего характера, указывают критики, он зачастую пренебрегал
правилами конспирации, подвергая опасности не только себя, но и товарищей по борьбе. Историки и теперь спорят, являлось ли такое поведение следствием настоянных на политическом расчете самолюбования и позерства или же речь
шла о проявлениях рисковой натуры этого человека, о его оптимизме Прометея, основанном на истовой вере в лучезарное будущее. Вероятно, отчасти верно и то, и другое. Литературовед Йозеф Хухма увидел прямую связь между жизненным
стилем и рабочей манерой Фучика: “У него была развита способность к драматичному, эмоциональному изложению, которое хорошо продавалось. Он словно бы писал не только о
том, о чем хотел сообщить, но и о себе самом, и ‘Репортаж с
петлей на шее’ стал вершиной этой саморепрезентации”.
Вопросов к действительности у Фучика, судя по всему, не
было, зато у него всегда были готовы ответы. Тексты, в которых он теоретизирует о будущих “чистых, как между детьми,
социальных отношениях”, прямо-таки пронизаны железобетонной уверенностью в скором пришествии на грешную зем-
[168]
Еще раз про любовь
ИЛ 5/2024
лю равенства и братства. В незаконченном романе “Поколение перед Петром” (1939) Фучик писал: “Мы жили в мире, в
котором связи между людьми были темными, который попросту не мог бы существовать, если бы люди договорились
друг с другом”. Себя Фучик представлял послом будущего, поэтому клялся в стремлении биться за “договоренности между
людьми”, в готовности жизнь свою положить за то, чтобы человечество обрело потерянный рай вечного детства. Как раз
про это сцена из ходульного фильма-спектакля Ленинградского театра им. Ленинского комсомола 1957 года “Дорогой
бессмертия”. Юлиус Фучик (исполнение его роли доверили
главному молодому интеллигенту советского экрана Иннокентию Смоктуновскому) в пионерском галстуке сидит за
роялем, окруженный детворой, они хором исполняют куплет
из песни Матвея Блантера “Молодость” (Потому что у нас /
Каждый молод сейчас / В нашей юной прекрасной стране).
Молодость “по Фучику” сочетала в себе малосочетаемое. С
одной стороны, целью существования объявлялась беззаветная
борьба за передел мира, превыше всего ставился коллективистский идеал. Фучик с восторгом писал о том, что в Советском
Союзе “ночь — это единственное время, когда человек остается
в одиночестве”. В 1926 году он, выпускник заочного отделения
философского факультета Карлова университета и в силу этого
статуса тоже принадлежавший к левацкой богемной тусовке,
вступил в Союз современной культуры “Devetsil”, еще через три
года принял участие в создании другой организации социалистически настроенных интеллектуалов, “Levа fronta”. Примерно к тому же периоду относится начало активного сотрудничества Фучика с журналом “Tvorba” (“Творчество”), газетой “Rudе
prаvo” (“Красное право”) и другими компартийными изданиями; он стал профессиональным журналистом, а потом и редактором коммунистических газет. Молодой репортер и театральный критик творил в разных жанрах, писал под десятком
псевдонимов, в том числе из-за политической цензуры. Я перелистывал библиографию работ Фучика для периодической печати, она насчитывает свыше полутора тысяч наименований.
Литературоведческие тексты (приведу в пример хоть эссе о
чешской словесности конца XIX века) обнаруживают свободное владение материалом и точные оценки, но в историю Фучик вошел не этим.
Участие в партийной работе, в уличных мероприятиях левых сил оборачивалось неприятностями: чехословацкая полиция арестовывала Фучика не менее пятнадцати раз, по
крайней мере трижды ему выписывали тюремные сроки в несколько месяцев. Как ни удивительно, тревожная партийная
жизнь сочеталась с практикой личной — вполне себе буржуазной — свободы, преимуществами которой Фучик пользовался
Андрей Шарый. Чешские истории любви
сполна, так что его ночи редко бывали одинокими. К 1924 году относится начало романа Фучика с Марией Ваничковой
(Ваничкой), дочерью богатого портного, старосты городка
Опочно, студенткой и юной марксисткой. Под общей крышей Юлиус и Мария, не обременяя друг друга особыми обяза- [169]
ИЛ 5/2024
тельствами, прожили пять лет без всякой регистрации отношений, что столетие назад считалось вызовом общественной
морали, но было довольно обычным делом для леворадикальной среды. В конце концов этот пылкий, судя по письмам Фучика, romance себя исчерпал. После того как отношения расстроились, Мария вышла замуж и родила троих детей.
В 1923 году Фучик свел знакомство с Аугустой (Густой, Густиной) Кодержичовой, главной женщиной своей жизни и будущей “профессиональной фучиковской вдовой”. Первая встреча была случайной; потом, тоже по совпадению обстоятельств,
девятнадцатилетняя Густа целую неделю оказывала двадцатилетнему Юлиусу первичную медицинскую и социальную помощь: он свалился с велосипеда и получил болезненную травму
ног. Невысокая скромница, девушка из пролетарской семьи, “с
четкими чертами лица и большими черными глазами”, выпускница торгового училища, и она с юности увлеклась социалистическими идеями. Работала в Министерстве образования, позже
в Международном комитете профсоюзов, в торговом представительстве СССР в Праге, переводила с русского языка тексты
для “Rudе prаvo”. Юлиус быстро очаровал ее своими широким
кругозором, начитанностью, тягой к знаниям, однако любовные отношения затеял, похоже, далеко не сразу.
Из строгих мемуаров Густы (естественно, пристрастных,
но других и не бывает) следует, что целое пятилетие она фактически ждала, пока ее кумир выйдет из романа с Ваничкой;
находясь в этом режиме ожидания, связала свою жизнь с русскоязычным интеллектуалом из Бессарабии, инженером и
переводчиком Абрамом Фелдманом. По ходу мемуаров следы
Абрама где-то теряются. Новая любовь Густы разгорелась как
бы из старой дружбы, роковая искра “проскочила” после драматического V съезда КПЧ в феврале 1929 года, на котором
“большевики” решительно размежевались с соцдемократами;
проще говоря, тогда верх в партии взяли сторонники Сталина. Густа вспоминает поездку с Юлиусом в трамвае: “Был голубой, хрустально прозрачный день. Слабый ветерок разносил по улицам что-то невероятно странное, от южных морей,
от высоких заснеженных гор, какое-то необъяснимо сладостное чувство, проникавшее в сердце так, что человеком овладевало любовное блаженство”.
Я внимательно читал переписку Юлиуса и Густы разных
лет, это вполне романтическое чириканье вперемежку с обсуждением пустячных вопросов, такое знакомо каждой влюб-
[170]
Еще раз про любовь
ИЛ 5/2024
ленной паре. Фучик вел интимную корреспонденцию весело,
шутил, украшал письма смешными рисунками, однако всерьез упрекал Густу в непонимании его натуры: она-де напрасно
видит в своем избраннике “интеллектуала с богемными
склонностями, характер которого связан с вечным комедиантством”. За женщинами, что отмечала и Густа, он — по меркам времени и своего вечно нестабильного финансового положения — ухаживал изобретательно, умел с ними ладить.
Летом 1938 года эта почти десятилетняя связь закончилась браком, заключенным по прагматическим причинам
(женатым в ЧСР полагались большие социальные выплаты),
а не из желания создать семью и завести детей, партийно-литературная жизнь этого не предполагала. Судя по воспоминаниям друзей и врагов, Фучик, имевший устойчивую репутацию сердцееда, ни в чем таком никогда себе не отказывал,
вне зависимости от семейного положения, да и Кодержичова
“быстро стала считать свой брак формальностью”. Сама она
на браке и не настаивала, хотя утверждала, что популярность
Фучика у дам не сказывалась на силе супружеского чувства, а
более или менее подтвержденные слухи о его похождениях
вызваны злопыхательством знакомых. Но даже продиктованные коммунистической моралью мемуары не могут скрыть
женской тоски: молодость Густы угасала, а Юлиус толькотолько вступал в пору зрелости. Он слыл львом интеллектуальных салонов, чары которого испытали на себе многие
пражские красавицы. Впрочем, во время двухлетней разлуки,
связанной с пребыванием Фучика в СССР (Густа за это время
только однажды смогла навестить Москву), он исправно
клялся ей в верности: “Это не моя заслуга, я просто тебя люблю. А когда меня тянет к женщине (такая тяга проявляется, я
нормальный мужчина), эта женщина всегда обретает конкретный образ, твой. Поскольку здесь такой женщины нет,
поскольку тебя нет здесь, то мое желание остается неудовлетворенным. Ну, помогаю себе сам как могу...” Нет оснований
не верить в искренность таких побуждений, но, похоже, от
любви они ждали разного и по-разному понимали любовь.
Гестаповский арест многое изменил если не в отношении
супругов друг к другу, то в их понимании ценности этих отношений. Густа ведь тоже оказалась в нацистских застенках;
почти три года, до самой победы, она провела в пражских
тюрьмах, в Терезиенштадте и в концлагере Равенсбрюк. Фучик в предсмертном “Репортаже...” обозначил философию
своей любовной связи так: “Жизнь в борьбе и частые разлуки
сохраняли в нас чувство первых дней; не однажды, а сотни
раз мы переживали пылкие минуты первых объятий. И всегда одним биением бились наши сердца и одним дыханием
дышали мы в часы радости и тревоги, волнения и печали”.
Андрей Шарый. Чешские истории любви
“Репортаж...” содержит примерно страницу написанных убористым почерком теплых строк в адрес Густы. Но и в трудную пору немецко-фашистской оккупации Фучик не снижал
мужской активности, особенно бурно, указывают биографы,
складывался его роман с актрисой Еленой Галковой. Может [171]
ИЛ 5/2024
быть, поэтому супруге автор “Репортажа...” объясняется преимущественно в политической приязни, называя Густину (на
русском языке латинским шрифтом) miliy druєok boevoy. Нет
сомнений, что Фучика, которому в гестапо устраивали очные
ставки с женой и которую он иногда видел в перерывах между допросами, тронула готовность Густы, “верного спутника
моей суровой и беспокойной жизни”, погибнуть вместе с
ним, практически ради него: “Жизнь у нас могут отнять, Густина, но наши честь и любовь у нас не отнимет никто”.
Такой же она предстает на социалистическом экране — пламенной и чуть застенчивой в личном общении верной подругой коммуниста, не имеющей собственной индивидуальности.
Однако, оказавшись в тюрьме, кино-Густа нашла в себе силы
бросить в лицо гестаповскому соглядатаю Паточке: “Именем
Фучика назовут улицы, на фонарях которых вы будете висеть!”
В реальности Фучикова стала одним из сценаристов канонического худфильма “Репортаж с петлей на шее” (1961); редкий
случай, когда перед автором поставили задачу написать идеальный автопортрет. Ее партнером в работе над “партитурой”
киноленты стал писатель Ян Отченашек, а его тогдашняя муза
Либуше Швормова сыграла роль Густы. Вот как все совпало!
Посмертный культ мученика и борца во многом выстраивался усилиями вдовы, и понятно, какими сусальными в ее речах и
текстах представали отношения супругов-коммунистов, да и
сам этот супруг, человек без недостатков. Возможно, Густе Фучиковой казалось, что она не грешила против правды. Мне доводилось листать воспоминания историка Либуше Элиашовой,
общавшейся с Фучиковой в ее последние годы, в 1980-х, когда
та предпринимала решающие попытки создать в Праге музей
собственного мужа (в далеком Ташкенте такой музей давнымдавно уже был организован). Элиашова увидела перед собой усталую старую женщину, бесконечно преданную памяти павшего героя. С другой стороны, а чего еще через четыре
десятилетия увековечивания покойного можно было ожидать?
Музей открылся в 1988 году и просуществовал меньше двух лет,
экспозицию прихлопнули общественные перемены.
Пожалуй, вот где заключено своенравие жизни: Юлиус Фучик, яростный сторонник и истовый проповедник понятой
как торжество равенства тоталитарной идеологии, был галантным любимцем и любителем женщин. Гедонизм поддерживал его в моменты самых тяжелых испытаний. В “Репортаже...” Фучик упоминает, как, направляясь в полицейском
[172]
Еще раз про любовь
ИЛ 5/2024
автомобиле на допрос, он загадывал, что вернется в камеру
живым, если по дороге увидит в окошко “девять пар хорошеньких ножек”: “Я внимательно изучал линии ног, одобрял и
не одобрял их с неподдельным увлечением, как, вероятно, не
оценивают ножки, если от этого не зависит жизнь”.
Личное иногда причудливо рифмуется с общественным.
Свободу Фучика, впрочем, нужно понимать куда более широко.
“Как хотелось бы мне быть птицей или кустом, облаком или бродягой — всем, кто, как я, любит простор, солнце и ветер, — писал
он из-за тюремной решетки, — но вот уже годы, долгие годы я
живу подземной жизнью, словно корень. Один из тех неприглядных, пожелтевших корней среди тьмы и тлена, что держат
над землей древо жизни”. Свобода Фучика — это белозубая улыбка, которой он так гордился и которая запечатлена едва ли не на
всех его фотографиях; это вечно хорошее настроение, заражавшее окружавших энергией (в одном из писем из армии, а Фучик
проходил службу по призыву, он признавался, что считает проявления “доброго расположения духа” своей обязанностью); это
открытая манера одеваться, никакого темного костюма с жилетом и душным галстуком, напротив, просторные брюки и светлая рубаха с распахнутым воротом; презрение ко всему “индивидуалистическому”, мещанскому; это учтивость со всеми (кроме
классовых неприятелей), “с дворником и министром нужно общаться одинаково”. Творцы всеобщего счастья, подобные Фучику, видели себя антиподами буржуазных порядков, символом которых слыл, в частности, чехословацкий президент Томаш
1
Масарик , застегнутый на все пуговицы скучный “отец нации”.
Однако чрезмерная элегантность в комдвижении тоже не приветствовалась: в статьях Фучика одетыми с иголочки предстают
белогвардейцы, декадентствующие аристократы и другие непримиримые враги революции.
Советский Союз естественным образом представлялся Фучику сияющим храмом на холме, хотя образцом его повседневного бытия служил не аскетизм русских разночинцев и большевистской голытьбы, а парижская революционная романтика,
еще и потому, что чешская интеллектуальная среда 1920—1930-х
годов питалась прежде всего французскими идеями. Главный
жизненный подход подлинного коммуниста предполагал деятельную решительность, отменную смелость, игру в авантюризм вроде спектаклей с переодеваниями, жертвенность ради
“любви к людям” (не “к женщинам”). В публицистике Фучика не
1. Томаш Гарриг Масарик (1850—1937) — чешский социолог и философ,
государственный и общественный деятель, один из создателей и первый
президент Чехословакии (1918—1935); автор многочисленных философских и политологических работ.
1. Правительство Чехословакии, принявшее десятки тысяч беженцев из
охваченной Гражданской войной России, осторожно относилось к сближению с “красной Москвой”. С 1922 по 1934 г., когда было принято решение об
обмене дипломатическими представителями на уровне послов, отношения
между странами регулировали временные договоры с РСФСР и советской
Украиной. Еще через год, когда угроза со стороны гитлеровской Германии
стала для ЧСР очевидной, был заключен договор о взаимной помощи с
СССР. Оказание военной помощи обуславливалось участием в нем третьей
стороны, Франции. Ликвидации чехословацкого государства в 1939 г. в
результате нацистской оккупации Советский Союз не признал.
2. Весной 1928 г. десятки руководителей угольной промышленности СССР и
технические специалисты, в том числе иностранные (трест “Донуголь”,
шахты Донбасса), были обвинены во вредительстве, саботаже и создании
подпольной контрреволюционной организации, связанной с зарубежными
антисоветскими центрами. Обвинения, в отсутствие улик, строились на самооговорах и компрометирующих показаниях. Одиннадцать человек приговорили к смертной казни, шестерым из них расстрел заменили десятилетним
тюремным заключением. В 2000 г. все осужденные были реабилитированы.
Андрей Шарый. Чешские истории любви
случайно так много местоимений “я”, тогда в журналистской
среде и принято было писать с надрывом, “пропуская через себя”. Тем выше с автора спрос: долгий стаж пребывания в компартии, с которой Фучик был связан с ранней юности, выковал
[173]
из него убежденного сталиниста.
ИЛ 5/2024
Дважды — весной-летом 1930Yго нелегально, поскольку документы были не в порядке и поскольку Чехословакия тогда еще
не признавала СССР1 (четырехмесячная поездка в Москву, Ленинград, Среднюю Азию, на восток Украины и на юг России),
и потом в 1934—1936 годах в качестве постоянного московского
корреспондента “Rudе prаvo” — он отправлялся изучать практический опыт становления нового общества, еще и помогая в организации из СССР радиопередач на чешском языке. Фучик не
зафиксировал в Советском Союзе поры голодомора, коллективизации и раскулачивания, партийных чисток и наступающего
тоталитаризма заметных недостатков. Очевидно, чешский
журналист не критиковал СССР и безоглядно поддерживал Москву, поскольку считал: при рубке леса летят щепки, уж таков закон классовой борьбы. Фучик оправдывал советский террор
импульсом возбуждения, который революционная жестокость
якобы передает общественным механизмам: политические судебные процессы, дескать, только мощнее раскачивают маховик производства. Именно таким образом Фучик оценивал первый громкий сталинский процесс против вредительства и
2
саботажа (“Шахтинское дело” ), о котором ему довелось рассказать читателям. Важнее торжества права репортеру представлялось освобождение энергии созидания.
Многолетней восторженной веры в социализм и преданности Фучика чужому отечеству ничто не могло пошатнуть.
Своей вышедшей в 1931—1932 годах книге очерков об СССР,
[174]
Еще раз про любовь
ИЛ 5/2024
написанной по заданию партийной редакции, он придумал
красноречивое название: “В стране, где завтра уже стало вчерашним днем”. Более поздние “советские эссе” уже после
смерти Фучика собрали под общую обложку, дали сборнику
название “В любимой стране”. Это бойко составленные, легко, театрально исполненные тенденциозные агитки, прямотаки воплощение энтузиазма создателей новых мира и человека. Фучик, писавший несложно, для самой широкой публики,
в буквальном смысле работал по методичке Остапа Бендера.
Чешский литературовед Томаш Гланц остроумно окрестил
эту клиповую, мозаичную, лишенную прочной сюжетной основы манеру письма “идеологическим экстазом”. Фучик словно старался довести до исступления и самого себя, и читателя,
нередко используя сексуализированные сравнения, рисуя картины абсолютного, подчиняющего себе человеческую волю,
природу и самоё время труда — “Пятилетка за три года! За
пять лет четыре пятилетки!” — в немыслимых для западноевропейцев экзотических декорациях.
Главный вывод чешского журналиста таков: в результате социалистических преобразований СССР развивается столь быстро и эффективно, что суть этих перемен не дано познать и понять обитателям капиталистического мира; примерно так
варвары были неспособны осознать величие античной культуры. Поэтому возвращение в Чехословакию означало для Фучика
возвращение не только домой, но и в прошлое. В ЦК партии,
кстати, его работой корреспондента остались недовольны: неизменно требовали, чтобы он писал почаще, а изучением любимой страны “без результата” занимался пореже. Общительность
и холерическое обаяние молодого журналиста, подозревали в
Праге, мешали ему сосредоточиться на главном.
Любимым писателем Фучика был Жюль Верн. Литератор
Иржи Вейль, близкий друг Фучика, свидетельствовал, что он
собирался сочинить роман-утопию о “счастливом будущем,
которое настанет через сто лет”. Собирался, но так и не собрался, потому что был увлечен решением задач ежедневной
борьбы. Точно так же остались нереализованными многие
другие замыслы, может быть, потому что сам Фучик внутри
этой утопии уже жил. Один исследователь его творчества
справедливо заметил, что реализм для этого писателя не был
достаточно реалистичным, поскольку не передавал темпа советских перемен. “Остается только писать книги, подобные
романам Жюля Верна, с той разницей, что они будут отражать не фантастику, а реальность”, — сетовал Фучик. Он не
случайно стилизовал под французского классика один из своих больших московских текстов, “Завоевание Северного полюса”, обозначив жанр как “репортаж о действительности,
которая превзошла фантазии Жюля Верна”. Из каждой стро-
Андрей Шарый. Чешские истории любви
ки просто брызжет энтузиазм! Таких почти фантастических
очерков, вспоминала Густа, Фучик собирался написать целую
серию, но все они тоже остались в чернильнице.
Среди адресов путешествий Фучика оказались не только
советские столицы, но и Средняя Азия, где он побывал три- [175]
ИЛ 5/2024
жды и куда собирался еще не раз: Казахстан, Узбекистан,
Киргизия, Таджикистан. Маршрут был выбран не случайно:
сотни участников чехословацкого рабоче-крестьянского
кооператива “Интергельпо” по своей доброй воле отправились созидать социализм в далекие от Европы земли. Активисты этого самоуправляемого общества были захвачены идеей изобретения международного языка интергельпо
(“взаимопомощь”) на основе эсперанто, который Лев Троцкий считал будущим средством общения трудящихся всего
мира. Во Фрунзе (теперь Бишкек) и в окрестностях города
они возвели электростанцию, лесопилку, текстильную фабрику, сахарный и кожевенный заводы, слесарные мастерские, железную дорогу, больницы и школы, резиденцию республиканского правительства. В 1934 году на долю
“Интергельпо” приходилось около 20 % промышленного
производства Киргизской АССР. Трудовые будни “Интергельпо”, в частности, и живописал Юлиус Фучик всей силой
своего таланта, в азиатских степях и горных долинах он ловил свежий творческий порыв.
Встречали его и других членов “чехословацкой рабочей
делегации” с энтузиазмом: киргизские журналисты выбрали в
почетные рабкоры, во фрунзенском городском совете вручили почетный билет депутата номер 189, в национальной кавалерийской дивизии присвоили звание почетного всадника.
“Сидя у огня в киргизской юрте, слушал Фучик рассказы о тяжелом прошлом и новой счастливой жизни”, — писал в предисловии к фучиковскому сборнику среднеазиатских очерков
советский литкритик Олег Малевич. В 1943 году “Интергельпо” распустили, советские власти репрессировали его руководителей, но сообщить читателям о том, как он просчитался, Фучику уже не довелось. Во Фрунзе после войны пионеров
водили к памятному дереву, высаженному чешским журналистом в парке, которому потом присвоили его имя.
Фучик был очарован пафосом советских преобразований.
Таких очарованных среди западных интеллектуалов было немало, имена Ромена Роллана, Бернарда Шоу, Луи Арагона и
Лиона Фейхтвангера только открывают длинный список.
Критик Фучика метко назвал его “человеком, ослепленным
коммунизмом”. На оба глаза Фучик ослеп не сразу, в 1920Yе годы он еще позволял себе размышлять о правоте ленинских
идей, в письме своей возлюбленной Ваничке даже советовался, стоит ли заниматься политической журналистикой или
[176]
Еще раз про любовь
ИЛ 5/2024
же лучше ограничиться текстами на темы культуры. Преданность партии победила, и сомнения в стратегии Коминтерна
он выразил лишь однажды, после оккупации Чехии нацистами в 1939 году. Фучик считал, что коммунисты должны немедленно вступать в борьбу с врагом, но сталинская Москва, в ту
пору союзница Третьего рейха, рассудила иначе. Поговаривали об исключении из партии, и Фучик смирил личные политические желания: “То, что называется ‘воля Москвы’ —
это воля десятков миллионов советских трудящихся, ставшая
волей руководящего большинства”.
Он почти на полтора года удалился в деревенский дом родителей в Хотимерже, купленный на деньги, завещанные
Ю. Фучиком-композитором, и относительно спокойно работал там над литературоведческими статьями и эссе. Только
оказавшись жертвой нацистской агрессии, СССР приказал
коммунистам всех стран начать вооруженное сопротивление,
и чехословацкий отряд Коминтерна покорно откликнулся на
этот призыв. В Праге Юлиус и Густа снимали мансардную
квартиру на Летецке улице, но из-за опасений ареста Фучик периодически ночевал у знакомых, а если оставался дома, то старался не выходить на улицу. В эти месяцы он вновь, как и во
время своей советской командировки, отпустил бороду и усы.
В нацистскую тюрьму Фучика бросили 25 апреля 1942Yго,
после провала поздней сходки подпольщиков на квартире водителя трамвая Йозефа Елинека и его жены Марии в столичном районе Нусле. К тому времени Фучик уже несколько месяцев входил в обновленный Центральный комитет КПЧ,
руководил выпуском нелегальной партийной печати, и у Елинеков вечером в пятницу обсуждали как раз содержание свежеотпечатанного в подпольной типографии майского выпуска
“Rudе prаvo”. Сцена ареста чешских патриотов многократно
пересказана, но в этих описаниях есть, как говорится, нюансы. Один из вопросов, который задают те, кто не верит в
стойкость Фучика, звучит так: почему он, прячась за дверями
с оружием в руках, не подчинился партийной дисциплине и
не оказал сопротивления гестаповцам, как предписывали все
инструкции, а, напротив, спрятал свои пистолеты в постели
Елинеков? Смоктуновский из фильма “Дорогой бессмертия”
объяснился коротко: “У меня есть пара секунд для выстрелов,
но я все равно ничего не смогу изменить”. В реальной, а не в
киношной жизни Фучик заявил следователям: он стоял так,
что видел только спины полицейских, а стрелять во врагов
сзади посчитал бесчестным (“Это был бы не бой за свободу, а
излишнее кровопролитие”). В “Репортаже...” Фучик настойчиво возвращается к теме ареста, всякий раз подтверждая
свое первоначальное убеждение в том, что сопротивление
было бы губительным для его товарищей.
Андрей Шарый. Чешские истории любви
Гитлеровская тайная полиция в Праге приспособила для
содержания врагов Третьего рейха следственный изолятор и
тюрьму в Панкраце. Построенное в конце XIX столетия исправительное учреждение заимствовало название исторической местности на холмах правого берега Влтавы, южнее Вы- [177]
ИЛ 5/2024
шеградской крепости. Центром этого района считается
небольшой костел Святого Панкратия (по-чешски Pankrac),
почитающий раннехристианского мученика-тинейджера, которому за твердость в вере солдаты римского императора Диоклетиана взяли и отрубили голову. От венчающей тюремный административный корпус легкомысленной башенки
когда-то наверняка просматривался золотой крест на звоннице, но уже давно эту панораму перекрывает Дворец юстиции,
соединенный с узилищем подземным переходом. Комплекс
правосудия отрезан от храма Божьего еще и главной городской магистралью, так что из мчащихся по шоссе D1 (улица 5
Мая) автомобилей открывается лишь парадная сторона закона: фасад судейского здания с бордовыми гранитными пилястрами, украшенный строгими статуями Фемиды с мечом и
весами в руках. Тюрьма скрыта от глаз, но она все-таки есть,
я не раз убеждался в этом, прогуливаясь мимо увенчанной колючей проволокой стены по пути от станции метро к парку
Йезерка, там неподалеку когда-то квартировал один мой добрый знакомый.
Панкрац — не самая большая, не самая старая и не самая
суровая чешская тюрьма, но точно самая зловещая. Ее неоднократно упоминает в своем плутовском романе Ярослав Гашек, потому название, вероятно, и кажется вам знакомым, но
вчитайтесь в книгу внимательнее: Йозеф Швейк здесь не сидел, его поместили в гарнизонную тюрьму в Градчанах. Мрачная слава Панкраца не связана с событиями Первой мировой.
В апреле 1943Yго нацисты переоборудовали здесь несколько
камер под помещение для казней и за два года, по вторникам
и четвергам, отправили под косой нож гильотины больше тысячи человек. Решение о переводе обвиненного за “участие в
заговоре против рейха” Фучика в берлинскую тюрьму было
принято незадолго до того, как в Панкраце установили зловещий механизм. В Плётцензее (“плотвичье озеро” на немецком, есть такой водоем в районе Шарлоттенбурга) смертников также должна была ждать гильотина, а не петля. Однако
тюрьма пострадала от налета британской авиации, гильотину
уничтожил пожар, и приговоренных в суматохе, десятками,
казнили через повешение. Одной из первых жертв этих трагических событий, вошедших в историю как “кровавые ночи”
(неделя с 7 по 12 сентября 1943 года), стал Юлиус Фучик; в заголовок его тюремных дневников, получается, не случайно
попало слово “петля”.
[178]
Еще раз про любовь
ИЛ 5/2024
В последние перед поражением Германии дни пражские
гестаповцы пытались уничтожить следы своих преступлений,
панкрацкую гильотину вывезли из каземата, размонтировали
и утопили во Влтаве, но через пару месяцев водолазы выудили
ее из-под Карлова моста. Теперь эта адская машина превратилась в артефакт Музея полиции Чешской Республики. Я видел
ее собственными глазами; напротив, в том же экспозиционном зале, выставлена и зловещая панкрацкая виселица. Со
своими политическими противниками расправлялись не
только нацисты, но и коммунисты. Смертную казнь в Чехословакии отменили в 1990 году.
В Панкраце Юлиуса Фучика содержали в камере номер
267, зарешеченные окна тюремного крыла “С” выходили на
север. Среди надзирателей оказались два сочувствовавших
борцам Сопротивления эсэсовца, Адольф Колинский и Ярослав Гора. Колинский посоветовал именитому узнику коротать время, делая заметки для оставшихся на воле товарищей
по борьбе. Фучик, не доверяя охраннику, колебался более полугода. Первые страницы рукописи посвящены аресту, последняя запись сделана через 411 дней заключения, 9 июня
1943Yго, вся работа заняла чуть больше двух месяцев. Фучик
сочинял только в те дни, когда дежурили его сообщники, которые и выносили записки на волю, карандаш прятал в соломенном тюфяке. При этом вряд ли он, делясь с будущими читателями секретными подробностями своей борьбы, мог
быть уверен в том, что рукопись в итоге не попадет в руки
врагов. Но — не попала. После окончания войны вдова Густа
смогла собрать все записки целиком: часть аккуратно пронумерованных Фучиком листков сохранил Колинский, другие
он передал Иржине Заводской, племяннице еще одного панкрацкого заключенного, полковника чехословацкой армии.
Она прятала записи в стеклянной банке во дворике дома своих родственников.
В “Репортаже с петлей на шее” (первый перевод книги на
русский язык назывался “Слово перед казнью”) убежденность
Фучика и других настоящих коммунистов в правоте своей
борьбы и скорой победе противостоит слабохарактерности
Ярослава Клецана по прозвищу Мирек. Именно он, как пишет Фучик, выдал нацистам десятки подпольщиков: “Спасая
свою шкуру, пожертвовал товарищами. Поддался трусости и
из трусости предал”. Это подтвержденное протоколами допросов предательство Фучик пережил особенно тяжело, поскольку речь шла о его ближайшем помощнике по подпольной работе. Клецанек избежал истязаний, но не смерти: его
казнили в один день с Фучиком.
Арестованных допрашивали и пытали в так называемом
дворце Печека, массивном шестиэтажном здании в самом
1. Печеки — династия богатых чешских немецкоязычных предпринимателей еврейского происхождения, известная с середины XVIII в. В межвоенный период Печеки (“чешские Ротшильды”) контролировали в Европе
примерно половину производства угля. Пражская ветвь семьи имела также
активы в химической, стекольной, бумажной промышленности и финансовом деле. После прихода к власти в Германии нацистов все Печеки эмигрировали.
Андрей Шарый. Чешские истории любви
центре Праги, с глубокими подвалами, построенном в 1920Yе
1
годы “Банковским домом Юлиуса Печека и компании” и конфискованном гестапо для своих нужд. Улица Политических
заключенных (название появилось в 1990Yе) теперь популярна у туристов, потому что здесь, в двух шагах от Вацлавской [179]
ИЛ 5/2024
плошади, расположены самые выгодные в городе, как считается, обменники валюты, сеть держат местные арабские негоцианты. Конечно, мало кто из гостей Праги соотносит мрачное прошлое с настоящим, но я, оказавшись здесь, всякий раз
почему-то думаю о том, что происходило восемь десятилетий
назад за этими стенами. В подвале дворца — мемориал памяти
замученных патриотов, а само здание занимает сейчас Министерство торговли и промышленности.
Фучик, по его собственному свидетельству, затеял со следователями “высокую игру”, рассчитывая “и смелостью, и хитростью” обмануть врагов: на допросах он называл имена своих товарищей по борьбе, но только тех, кто был убит или арестован,
стараясь, в частности, отвести удар от членов Национального
революционного совета интеллигенции, деятельностью которого сыщики особенно дотошно интересовалось. Предательство Клецана, с одной стороны, обессмыслило усилия Фучика, а с
другой, как ему казалось, предоставляло несколько больший маневр. Заключенный полагался на свои интеллектуальные способности и хорошо подвешенный язык, рассчитывая обвести
неприятелей вокруг пальца. “Я проигрываю только потому, —
утверждал Фучик, — что у них, кроме хитрости, еще и топор в
руках”. Исполненные стойкости, отваги и презрения к смерти
тюремные заметки Юлиуса Фучика о диалоге с нацистами — его
последний бой, его парадный марш “Выход гладиаторов”, дядякомпозитор мог бы гордиться племянником.
С немецкого на чешский переведены данные Фучиком
поcле побоев и подписанные им показания (отпечатаны на
пишмашинке, объем 84 страницы), в которых заключенный
подробнейшим образом, с личными данными соратников, излагает историю своей борьбы против фашистов начиная с января 1941 года и до момента ареста. С кем и когда встречался,
где встречался — на Вышеградском вокзале, на конечной остановке трамвая номер три в Панкраце или у отеля “Slavia” в
районе Подоли, в чьих квартирах вел переговоры и в чьих
[180]
Еще раз про любовь
ИЛ 5/2024
ночевал, какие тексты для каких изданий писал, кем руководил, с кем налаживал связь (в отсутствие Интернета, мобильных и даже домашних телефонов это было особенно непросто) и от кого получал задания. Чтобы правильно оценить
достоверность и важность показаний Фучика, нужно хорошо
знать контекст событий того времени, изучением которого
историки кропотливо занимаются до сих пор. Пытаются, в
частности, выяснить, был ли пламенный коммунист предателем или же он полурассказами и полупризнаниями, преуменьшая свою роль (вот это несомненно) и привирая в деталях, запутывал немецко-фашистских оккупантов.
Главным противником, но и своего рода партнером Фучика в опасной схватке стал гестаповец Йозеф Бём, судетский
немец, работавший до войны официантом, он и проводил
многочасовые дознания. Арест Фучика и его товарищей стал
для следователя Бёма первым крупным делом, и он, что понятно, старался выслужиться. В коммунистической саге о Фучике Бём (“уже не человек, но человечишко”) предстает образцовым национал-предателем и подлецом, он особенно
отвратителен, потому что не столько истязает подпольщиков, сколько старается изощренно их распропагандировать.
В книгах и фильмах этот нацист, разумеется, терпит нравственное поражение: он отправляет героя на смерть, но не способен победить его морально.
В интерпретации Фучика мы имеем дело с парадигмой беседы Иисуса Христа с Понтием Пилатом (или, в более общем
смысле, с притчей о встрече с дьяволом). Особенно популярными в социалистическое время были эпизоды “Репортажа...”, описывающие посещение арестантом и его мучителем
пивного ресторана в одном из районов Праги, а также совместную поездку на Градчанский холм, откуда, от подножия
древней крепости (над которой реяло знамя со свастикой),
они любовались великолепным городским пейзажем. Используя коварный фактор прекрасной летней природы, Бём
попытался сломить духовное сопротивление Фучика, но безуспешно: тот, если верить “Репортажу...”, ясно дал понять,
что предпочтет расстаться с жизнью, но не предаст свои
идеалы, свою страну и свой народ. Более того, Фучик вот что
отвечал гестаповцу: “Убивая чешских коммунистов, вы с каждым из них убиваете частицу надежды немецкого народа на
1
будущее”. Этот поистине библейский сюжет в 1950Yе годы
1. Ср. с описанным в Новом Завете искушением дьяволом Иисуса Христа в
пустыне. “Приступил к Христу дьявол и тремя обольщениями попытался
соблазнить его” — голодом, гордыней и верой. Уязвление дьявола трактуется как пример должной борьбы с силами зла.
1. Карел Гинек Маха (1810—1836) — поэт и писатель, основоположник чешского романтизма, чье творчество перекликается с поэзией Байрона,
Шиллера и Лермонтова; автор, в частности, хрестоматийного ныне произведения национальной литературы, поэмы “Май”, а также романа
“Цыгане”, не понятых и не принятых современниками. Тойен иллюстрировала и собственно переиздания книг Махи.
Андрей Шарый. Чешские истории любви
был закреплен в коммунистической агиографии не только в
казенном славословии с трибун, но и в изящной поэтической форме. Вот, в моем несовершенном переводе, строфа
из Марии Пуймановой: “Ты даришь нам улыбку молодую /
На перекрестках Праги-чаровницы, / Ты не поддался иску- [181]
ИЛ 5/2024
шению зла, / С пути тернового бокал вина тебя не сбросил”.
Впоследствии на допросах Бём сообщал о шести или восьми
таких прогулках в компании Фучика, то в пивную в Бранике,
то в кондитерскую на Вацлаваке. В 1947 году, тоже в ясный
теплый день, палача-искусителя настигло возмездие: его повесили во внутреннем дворе той самой тюрьмы Панкрац. На
скором суде Бём оборонялся в логике “банальности зла” Ханны Арендт: “Я всего лишь выполнял приказ”, “Я не применял
излишнего насилия там, где без этого можно было обойтись”.
Молодой Милан Кундера посвятил августовскому пивному
противостоянию палача и жертвы стихотворение “Последний май”, с которым в 1954 году победил в Фучиковском конкурсе газеты “Literаrny novinу” и Союза писателей Чехословакии. Тут интересно смещение календарного ракурса: весна
для образа молодого коммуниста подходила больше лета; май
связан и с традициями чешской поэзии (ключевая для разви1
тия национальной литературы поэма Карела Махи “Май” ), и
с неделей освобождения от нацистской оккупации, и, главное, с международным праздником солидарности трудящихся, на который прямо-таки молился Юлиус Фучик. Кундера
трактует его антифашистский подвиг как искупительную
жертву во имя победы сил добра и фактически предвещает
воскрешение мученика (вероятно, в день Первомая), потому
что разговор с Бёмом — прямая дорога в бессмертие.
Пропаганда фучиковского культа — как раз исполнилось
полвека со дня его рождения и десять лет со дня гибели — в
ту пору достигла кульминации. В стране проводились “кампании чтения, направленные на правильное воспитание молодежи”, наградой отличившимся служил латунный “значок
Фучика”. Чтобы получить такой значок и прикрепить его себе на грудь, юношам и девушкам полагалось прочесть одиннадцать политически правильных книг чешских и советских
писателей (в частности, сборники работ Клемента Готвальда и Михаила Калинина, исторический роман Алоиса Йира-
1
[182]
ИЛ 5/2024
сека про гуситов; между произведениями Александра Фадеева, Николая Островского и Бориса Полевого можно было
выбрать одно себе по нраву) и посмотреть пять политически
правильных чехословацких и советских кинофильмов.
И в Чехии, и в Словакии открывались клубы Юлиуса Фучика и кружки специального чтения. С особым пристрастием
в них изучался “Репортаж с петлей на шее”, впервые (с купюрами) опубликованный в 1945 году. С той поры (с особой скоростью в 1950Yе и 1970Yе годы, так складывались политические обстоятельства) и до 1995Yго книга была переиздана за
рубежами Чехословакии 317 раз, она переведена на 90 иностранных языков. На чешском языке за эти полвека “Репортаж...” вышел 36-кратно, на словацком — 13 раз, общим тиражом свыше миллиона экземпляров. Советские суммарные
тиражи, полагаю, были еще выше, я насчитал только по тогдашним союзным республикам больше 20 изданий, и едва ли
не всякое, по партийной привычке, по 50—100 тысяч экземпляров. Это самое растиражированное произведение чешской
литературы; в мире известнее, наверное, только романы Дэна Брауна да Святое Писание, парафразом которого записки
подпольщика и являются.
“Репортаж...” стал образцовой книгой социалистической
литературы, не только материалом для агитпропа. “Написанное в 1943 году произведение обеспечило ‘новой эпохе’ социализма цельный и несложный героический архетип, — пишет
чешский историк литературы Владимир Мацура, — молодой,
сильный, непобедимый, бескомпромиссный, связанный с
культом будущего, юности и весны, соответствующий утопическим послевоенным настроениям и мифологизированному
восприятию реальности. Выстроена комплексная эмблематика социалистической культуры: решительная битва, вечно
сияющее солнце, Первомай, интернационализм, Советский
Союз, песня, бой, труд, жена-борец... ‘простой сын народа’, победа над одиночеством”.
Еще раз про любовь
Некоторые отечественные издания произведений
Юлиуса Фучика
“Слово перед казнью” — 1947 (“Роман-газета”), 1948, 1950
“Репортаж с петлей на шее” — 1953, 1960, 1964, 1965, 1970,
1976, 1977, 1982, 1987, 1988, 1991, 2022
1. Алоис Йирасек (1851—1930) — чешский писатель и общественный деятель; автор многотомного цикла романов о гуситском движении, а также
“Старинных чешских сказаний” (1894), обработок исторических легенд
для детей и юношества; обязательный автор школьной программы истории и литературы.
Добавлю: человек это все, не особенно стесняясь, написал о
себе сам, чтобы его читатели в это поверили. Понятно, что для
достижения столь внушительного многотиражного успеха потребовались значительные организационные и финансовые
усилия чехословацких и советских партийцев. Понятно: то честное, искреннее и трагическое, что было в фигуре Фучика,
оказалось в конце концов похороненным под лавиной официальных славословий и казенного антифашизма. Но начиналось
по-другому: в первые послевоенные годы “Репортаж...” пользовался успехом, книгу горячо обсуждали даже в пражских кафе и
трамваях.
В разных странах восточного блока и третьего мира появлялись памятники Фучику, сады Фучика, его имя присваивалось
улицам и площадям, школам и пионерским дружинам, колхозам
и моторно-тракторным станциям, лихтеровозам и угольным
шахтам, клубам интернациональной дружбы и воинским подразделениям, литературным премиям и творческим конкурсам,
ему посвящали книги, стихи, песни, трудовые подвиги. Его богатая личная жизнь свелась к смертельной любви к Густе. Чешский композитор Ян Сейдл к пятидесятилетию Фучика сочинил
кантату “Люди, будьте бдительны!”, советский литератор Яков
Резник написал повесть “Рассвет над Влтавой”, советский поэт
Борис Лихарев сочинил поэму “Подвиг”. Свою поэму Фучику посвятил чилийский поэт-коммунист Пабло Неруда, заявивший с
высокой трибуны, что “мир теперь живет в эпоху Фучика”; портрет Фучика выполнил итальянский художник-неореалист Ренато Гуттузо (работа хранится, но не выставлена в Национальной
галерее в Праге). Трагедию украинского драматурга Юрия Буряковского “Прага остается моей” в четырех действиях, двенадцати картинах поставили не только в семидесяти театрах СССР и
Чехословакии, но даже в Китае, силами военной труппы. Кино-
[183]
ИЛ 5/2024
Андрей Шарый. Чешские истории любви
“Избранное” (“Репортаж...”, статьи и очерки о Чехословакии и
СССР; воспоминания о Фучике) — 1950, 1952, 1955, 1956, 1973, 1982
“Мы — зерна земли” (избранное: очерки и статьи о Чехословакии и СССР, переписка Фучика) — 1983
“Избранное. В 2-х книгах” (т. 1: политические статьи и репортажи, “Репортаж...”; т. 2: очерки об СССР, воспоминания о
Фучике) — 1983
“О Средней Азии” — 1960
“Буквы из ящика радиста” (сказка, в соавторстве с Богумилой
Силовой) — 1961, 1975 (в пересказе для детей дошкольного возраста)
“О театре и литературе” — 1964
“Завоевание Северного полюса” — 1964
“Песня о великом дне” — 1973
[184]
Еще раз про любовь
ИЛ 5/2024
фильмы о Фучике я уже упоминал, но по общепросветительской, так сказать, части было и много чего другого.
На севере Праги, в районах Бубенеч и Голешовице, возник своего рода заповедник памяти героя: переделанный из
промышленной выставки Парк культуры и отдыха им. Фучика, в народе Fuјykаrna, с памятником Фучику (теперь этот монумент находится на пражском Ольшанском кладбище), колесом обозрения и американскими горками. В этом ЦПКиО
прогуливались и танцевали, но парку добавили и политической значимости, в его главном строении — Индустриальном
дворце, переименованном во Дворец съездов, — чехословацкие коммунисты до начала 1980-х проводили свои конгрессы.
Примерно в том же районе построили станцию метро “Фучикова” (теперь “Вокзал Голешовице”); на стене вестибюля сохранился барельеф с профилем писателя и борца.
Мне приходилось слышать о том, что в конце 1940-х годов
идеологи КПЧ всячески раздували культ Фучика, еще и чтобы
противодействовать популярности другого антифашиста,
Владимира Крайины, политические взгляды которого не подходили строителям нового общества. Ученый-ботаник Крайина, почти ровесник Фучика и один из лидеров некоммунистического Сопротивления, во время оккупации скрывался в
лесных деревнях, с помощью раций “Sparta-I” и “Barbora” поддерживая связь подпольщиков с чехословацким правительством в изгнании в Лондоне. Два последних военных года он
провел в заключении в тюрьме в Терезиенштадте. В 1948 году
Крайина, генсек Народно-социалистической партии и видный депутат парламента, не смирившись с победой в стране
“народной власти” под советским контролем, бежал в Канаду.
В ходе заказного судебного процесса его заочно приговорили
к двадцати пяти годам тюрьмы, в том числе и за коллаборационизм. В эмиграции Крайина не оставил занятий ни политикой, ни наукой, но в Чехословакии перестал быть активной
общественной фигурой и уже не представлял угрозы коммунистам, ни живым, ни мертвым. На родину он вернулся на склоне лет, после “бархатной революции”. Вот его чехи теперь
считают героем.
История сравнений двух столь разных антифашистов, демократа и коммуниста, выглядит подходящей для голливудского киносценария, но за то, что она соответствует действительности, я бы не поручился. Пример Фучика в любом
случае был важен для освобожденной Чехословакии: он человек активного действия, боровшийся со злом в обществе, не
отыскавшем в себе сил для массового сопротивления поработителям. Но оценки деятельности Фучика выставила не история, а компартия. В первое послевоенное десятилетие эту
идеологическую кампанию направлял товарищ молодости
Андрей Шарый. Чешские истории любви
Фучика и ветеран КПЧ, поэт и литкритик Ладислав Штолл,
получивший пост министра культуры и образования. Подобно Андрею Жданову в СССР, Штолл жестко и беспринципно
курировал чехословацкую общественную жизнь.
На всех уровнях и всеми силами занималась прославлением [185]
ИЛ 5/2024
своего мужа и вдова Густа. Она написала две многостраничные
книги — “Воспоминания о Юлиусе Фучике” (1961, в основном
об участии в движении Сопротивления) и “Жизнь с Юлиусом
Фучиком” (1971, подробное жизнеописание героя до начала
Второй мировой войны). Я прочел оба мемуара, оба довольно
скучные и оба понятно какие: “Юлек ушел во тьму, чтобы принести свет”. Вдова пишет не только о политике и борьбе. Рисуя
портрет своего мужа, Густа Фучикова описывает даже его ранние романтическо-платонические увлечения, в частности рассказывает о первой юношеской любви, безответном чувстве к
младшей сестре пльзеньского одноклассника Майе Вюрмовой,
которой шестнадцатилетний Юлек посвятил цикл неумелых
стихов. Сейчас, во всех подробностях изучив биографию Фучика, я понимаю, что его вдова по мере сил полускрыто выстраивала оборону и самых спорных (вовсе не обязательно политических) эпизодов совместной жизни.
Во многих своих публицистических текстах и официальных
выступлениях Густа называла мужа полным именем и фамилией, а иногда и вовсе официально: “товарищ Юлиус Фучик”. После войны она работала в издательстве “Svoboda”, потом возглавляла Комитет чехословацких женщин. В письме из
Плётцензее, написанном за неделю до казни, Фучик просил
родных передать Густе, чтобы “она не оставалась наедине со
своей великой любовью... в ней еще так много молодости и
чувств, она не должна остаться вдовой”. Густа тем не менее так
и не вышла повторно замуж, но постепенно повышала свой общественный статус и в начале 1970-х годов была включена в состав ЦК КПЧ. Вдова тоже превратилась в персонаж саркастических анекдотов, ставших естественной реакцией на
профанацию народной памяти о трагедии войны и ложь социалистических будней. Одна шутка, например, сводится к пересказу заявления Густы Фучиковой: “Некоторые товарищи ошибочно полагают, что главным женским органом является
вагина; на самом деле это Комитет чехословацких женщин”.
В Москве всячески поддерживали легенду об отважном
пражском подпольщике. Сателлитам СССР, странам народной демократии, также полагались герои-антифашисты международного уровня, и Фучик с его твердокаменной верой в
советский идеал и судьбой страстотерпца прекрасно вписывался в идеологический строй павших борцов за светлое будущее. Слепой поэт-фронтовик Эдуард Асадов, строфа из стихотворения которого использована в качестве эпиграфа к
[186]
Еще раз про любовь
ИЛ 5/2024
этой главе, в 1953 году зачислил Фучика, наряду с Василием
Чапаевым и Зоей Космодемьянской, в свой интернациональный список “людей с золотой кровью” (один чешский поэт
назвал Фучика “братом Тельмана и Лорки”1). Однако затем в
Кремле, похоже, приняли решение выдвинуть в пару к идеальному чеху “домашнего” литератора-заключенного.
Им стал оренбургский татарин Муса Джалиль, автор нескольких изданных до войны сборников гражданственных стихов, политрук и корреспондент фронтовой газеты “Отвага”, казненный нацистами в той же тюрьме Плётцензее, но на год
позже Фучика. Темное пятно на безупречной комсомольско-партийной биографии Джалиля поначалу мешало рождению легенды: попав в плен, он вступил в гитлеровский волжско-татарский
легион “Идель-Урал”, батальоны которого воевали и на Восточном фронте. После окончания войны Джалиля обвинили в измене Родине, но со временем решили, что в действительности
он так и не стал честным солдатом вермахта, только притворялся, занимаясь в легионе не культурно-просветительской, а конспиративной антифашистской работой. Летом 1943Yго готовивших восстание подпольщиков, “группу Курмашева и десяти
других”, разоблачили, арестовали и после вынесения смертного
приговора отправили под нож гильотины.
В берлинском следственном изоляторе Моабит Джалиль,
как и Фучик в тюрьме Панкрац, занимался литературным творчеством; его выжившие товарищи по заключению смогли спасти блокноты с сотней стихов на татарском языке, записанных
арабской и латинской графикой. Со временем эти стихи на разные темы, не только патриотические, но и лирические, собрали
в сборник “Моабитская тетрадь”. В 1956—1957 годах (когда звезда Фучика сверкала в самом зените) Джалиля реабилитировали,
посмертно представили к званию Героя Советского Союза и наградили Ленинской премией в области литературы. Его стихи
перевели пусть не на 90, но на 60 языков народов мира. И вокруг
имени Джалиля выстроили полноформатный культ, еще и со
звонким национальным акцентом — памятники, биографии, музеи, худфильмы, опера, литпремия и т. д., — который и теперь
охотно продвигают власти Татарстана.
В середине 1970-х годов я, московский пионер, вместе с родителями отправился в увлекательное летнее путешествие на
1. Эрнст Тельман (1886—1944) — немецкий коммунист, председатель ЦК
компартии Германии (1925—1932); арестован в 1933 г., казнен в 1944\м, как
считают, по прямому указанию Гитлера. Федерико Гарсиа Лорка (1898—
1936) — испанский поэт и драматург левых политических убеждений, убит
в начале Гражданской войны в Испании, как полагают, сторонниками диктатора Франсиско Франко. В советский период имена Тельмана и Лорки,
как и Фучика, считались символами сопротивления фашизму в Европе.
Андрей Шарый. Чешские истории любви
теплоходе “Николай Гоголь” вниз по Волге, до самой Астрахани. В нашем семейном альбоме до сих пор хранится черно-белая фотография: группа столичных туристов в косынках и панамках у пьедестала памятника Джалилю на площади Первого
Мая, рядом с Казанским кремлем. Экспрессивный монумент — [187]
ИЛ 5/2024
могучий полуголый гранитный атлет со связанными за спиной
руками и гордо поднятой головой пытается разорвать путы колючей проволоки — произвел на меня сильное впечатление. К
пьедесталу всякие официальные делегации приносят венки, а
молодожены возлагают букеты цветов.
В моей детской голове Муса Джалиль успешно (полагаю, в
точном соответствии с замыслом советской пропаганды) соединился с Юлиусом Фучиком. Его памяти тоже посвящалась
ежегодная школьная линейка в День юного героя-антифашиста, который полагалось отмечать согласно советскому катехизису. Пионеров в белых рубашках и отглаженных галстуках собирали в актовом зале декламировать героические стихи
(помню свою пару строк: “Нет героев от рожденья, / Они рождаются в боях”) и нестройным хором, под проигрыватель из радиорубки, исполнять “Бухенвальдский набат”. Называлось это
“монтаж”. Ни тогда, ни потом — до начала работы над этой книгой — я толком не читал ни Джалиля, ни Фучика, хотя в какихто школьных сочинениях, как и все мои одноклассники, наверняка цитировал последние строки “Репортажа...”: “Люди, я
любил вас! Будьте бдительны!”. Мученики, перенесшие пытки
и отдавшие жизни за свои идеалы (как бы к этим идеалам ни относиться), остались в моей памяти неясными тенями из программы школьного воспитания. И сейчас непросто ответить на
вопрос о том, являются ли антифашистская борьба и смерть искуплением их ошибок, заблуждений, слабостей, преданности
иллюзорной теории о всеобщем счастье, обернувшейся на
практике созданием сталинской тоталитарной системы.
Протоколы допросов, архивные документы, воспоминания
современников, растянувшаяся на десятилетия дискуссия о наследии Фучика рисуют противоречивую картину его ареста и заключения. В концентрированной форме сомнения по поводу
стойкости Фучика высказал в начале 1950-х годов журналист Пероутка; он сидел в Панкраце в одно с Фучиком время, а в эмиграции стал первым директором Чехословацкой службы радиостанции “Свободная Европа”. “Я не буду заходить слишком
далеко, утверждая, что Фучик — предатель, — писал Пероутка. —
Нет сомнений, что до последних дней он оставался убежденным
коммунистом. Он не предал, но проговорился. То ли его богемные нервы оказались недостаточно крепкими, чтобы долго переносить пытки, то ли этого любителя жизни охватила надежда
на то, что он все-таки сможет избежать смерти, и ему пришлось
за эту надежду заплатить. Никто не вправе строго судить других
[188]
Еще раз про любовь
ИЛ 5/2024
людей, особенно если речь идет о ситуации, в которой он сам не
оказывался. Я не сужу человека Фучика... Я сужу легенду, ложь
партийной истории, социалистического реализма, общественной жизни коммунистической страны”.
В 1960Yе годы, в пору либерализации, “Репортаж...” переиздали в ЧССР всего дважды, фучиковская патетика стала
восприниматься без пиетета. “Восстановление норм социализма” и наступившие после Пражской весны политические
заморозки на двадцать лет остановили “вредные” дискуссии
об искренности “Репортажа...”, но искру подлинного интереса к себе журналист-мученик высечь был уже не в состоянии,
не помогали ни усилия вдовы, ни молот и наковальня пропаганды. А в конце 1980-х миф о Фучике развалился, его в буквальном смысле свергли с пьедесталов вместе с Лениным,
Готвальдом и прочими символами отживавшей свое эпохи.
Все “фучиковское” переименовали, хотя в чешской провинции еще нет-нет да и увидишь случайно уцелевший монумент
или мемориальную доску в его честь. Подвиг узника Панкраца
объявили фальшивым, только и обсуждая дилемму, “молчал
или предал”. “Ни один другой персонаж антифашистского Сопротивления не перенес столь стремительного перемещения
из категории ‘герой’ в категорию ‘трус’”, — заметил публицист
Пётр Коура. В 1990 году для проверки аутентичности “Репортажа...” собрали высоконаучную комиссию: криминалисты МВД
выясняли, Фучик ли это на самом деле сочинил свои тюремные
записки. Многие ожидали, что антифашистская библия обернется мистификацией, стопроцентной подделкой. Но подозрения скептиков не подтвердились: графологическая экспертиза
установила, что автором рукописи был Фучик.
Его немногочисленные поклонники сплотились в Общество
друзей Юлиуса Фучика, которое — без особого, правда, успеха —
до сих пор поддерживает добрую память о своем кумире. В
1995Yм “Репортаж...” впервые издали с подробными комментариями специалистов и без купюр, объем которых оказался не
очень значительным: партийная цензура не пропустила три листка из 167 и выправила по абзацу или фразе еще в нескольких.
Они касались в основном “высокой игры” Фучика с гестаповца1
ми , которая, как полагал заключенный, давала ему силы бо1. Точечная цензурная редактура рукописи Фучика связана с болезненной
для чешского общества проблемой депортации из ЧСР в 1945—1946 гг. трехмиллионного немецкого меньшинства, обвиненного в массовом сотрудничестве с оккупантами. В межвоенный период, подчиняясь линии Коминтерна,
коммунисты критиковали правительство Чехословакии за “притеснения”
судетских немцев и требовали всестороннего расширения их прав. Эти
взгляды, оказавшиеся после поражения нацизма “устаревшими”, Фучик перенес и в свой “Репортаж...”. Цензоры устранили все упоминания об этом
вопросе, а прилагательное “судето-немецкий” заменили на “немецкий”.
Андрей Шарый. Чешские истории любви
роться: “Целый год я писал с ними театральную пьесу, в которой
сам сыграл главную роль. Иногда это было забавно, иногда изнурительно, но всегда драматически. Но у каждой пьесы есть свой
финал. Кульминация, кризис, развязка. Занавес падает. Аплодисменты. Зрители, отправляйтесь спать!” Решение о цензуре [189]
ИЛ 5/2024
принималось в секретариате компартии и было освящено VIII
съездом КПЧ в мае 1946 года, когда Юлиуса Фучика и объявили
символом антифашистского сопротивления.
Герои-символы никогда не ошибаются и ни в чем не сомневаются, их истории просты, цельны и однозначны, они как
сталь, у них в жилах течет не красная и не голубая, а золотая
кровь. В трагедии Буряковского о стойкости героя-символа голосом заключенного-подпольщика сказано так: “Раньше Гитлер
сам себя посадит на кол, чем Фучик заговорит!” Но реальность
в другом: Фучик, в общем, рта-то и не закрывал. Литературную
ценность тюремных записок цензура и время не умалили, они
остаются свидетельством и борьбы с фашизмом, и коммунистической культурной политики. В 2008 году вышло факсимильное
издание “Репортажа...”. Листки рукописи, помещенные в двадцать девять стеклянных витрин, сберегаются в хранилище Национального музея, специалисты теперь беспокоятся об их состоянии: графитовые письмена и низкокачественная бумага
подвержены разрушению. Но в общем уже четверть века интерес к фигуре Фучика, к его подвигу и его творчеству, к истории
его амурных похождений и эпистолярной любви к Густе остается академическим. Те, кого занимают военная история Чехословакии и ее коммунистическое прошлое, интерпретируют
фучиковский эпос, вероятно, единственно возможным теперь
способом — сопрягая идеологию с религией и размышляя на тему абсолютной веры.
“Если палач затянет на моей шее петлю раньше, чем я закончу свой рассказ, то останутся миллионы людей, которые
допишут счастливый конец”, — предполагал автор “Репортажа...”. Его надежда не сбылась. Американский исследователь
его творчества Петр Стейнер определил жанр главной книги
всей жизни Фучика не как репортаж, а как романс с хеппи-эндом. Но романс отзвучал, и уже никто не верит в то, что к
празднику Первомая Юлиус Фучик восстанет из мертвых.
Лида Баарова. В постели с дьяволом
[190]
ИЛ 5/2024
Разве люди не испытали любовь во всех ее
проявлениях, от христианской до коммунистической, от хиппистской до викторианской? Или я должна отказаться от любви
только потому, что ее объект вошел в историю так, как вошел?..
Разве слепота не описана во множестве поэм и романов как неотъемлемое качество
любви? Вы же верите в это? Если нет, то лучше любовью не клянитесь — вы еще не познали любви.
Еще раз про любовь
Лида Баарова
Попытки к бегству, 1983
“Лида Баарова ослепительно хороша”. С почти вековой дистанции подтвердить или опровергнуть справедливость этого
заявления труднее, чем если бы мы с этой актрисой были современниками. Да на меня она, понятное дело, даже не взглянула бы! Лида Баарова — первая чешская кинозвезда и главная
пражская кинокрасавица межвоенного периода, европейскую
популярность которой принесли съемки в немецких и итальянских фильмах, а всемирную злую славу — роман с одним из
главных нацистских преступников Йозефом Геббельсом. Семнадцатилетней, в пору дебюта на чехословацком серебряном
экране, Баарова предстала перед зрителем круглолицей девушкой, женственной, но без особого шарма, да еще не совсем уверенной в себе, — правда, и играла она в фильме “Карьера Павла Чамрды” послушную папину дочку. В салонных комедиях и
мелодрамах середины 1930-х, в роскошных вечерних нарядах
баронесс и графинь, в стильных костюмах эпохи раннего свинга, в широкополых шляпах и шляпках-клош Баарова — высокая
породистая шатенка с гордой осанкой, маленькой грудью и
влажным взглядом карих глаз — скорее манила к себе, чем очаровывала, в ее облике чувствовалась внутренняя сила. В предвоенном Берлине, среди нацистских ликов кинокрасоты, она
выделялась славянским типом внешности: идеально белая кожа, тонкие черты лица, высокие скулы и надбровные дуги, четкий абрис губ, мягкий, чуть тяжеловатый подбородок, несколько широковатая переносица. Чехословацкие режиссеры
любили брать статичный крупный план, потом в Италии с ней
так же работал классик псевдоисторических кинопостановок
Энрико Гуаццони, — и она, в тщательно выставленном свете и
с мастерски наложенной косметикой, казалась богиней. Именно поэтому Баарова закатила истерику со слезами (а это она
умела!) Федерико Феллини, который, испытывая методы нео-
1. Протекторат Богемии и Моравии (16 марта 1939 — 13 мая 1945) — автономная территория в составе Германии, созданная после оккупации нацистами западной части Чехословакии. Протекторат делегировал значительную часть государственного суверенитета Германскому рейху, его органы
самоуправления были подконтрольны немецкой администрации во главе с
рейхспротектором.
Андрей Шарый. Чешские истории любви
реализма, пытался поставить актрису под камеру ненакрашенной. В киноработах 1950-х Баарова — уже уходящая, отцветающая красота, — подкупала хорошо акцентированными жестами, аристократическими манерами, царственной мимикой.
На мой вкус, обворожительной она не была, а вот обольсти- [191]
ИЛ 5/2024
тельной — да, вне всякого сомнения. Не побоюсь сказать, что
свое прекрасное тело Баарова рассматривала как мощное проверенное оружие, которым, что бы она ни говорила о политической наивности и бытовой незащищенности, прекрасно
умела пользоваться в прикладных интересах. Один из секссимволов своего жестокого времени, Баарова безошибочно
привлекала внимание властных, знавших толк в женщинах поклонников, именно к таким кавалерам и тянулась. В перечне
любовников Лиды Бааровой, а он насчитывает не менее двух
десятков имен, нет мужчин, которые не решали бы ее карьерные и финансовые проблемы. Это знаменитые режиссеры и
популярные актеры, высокопоставленные чиновники, министры, влиятельные профессионалы, есть, например, и майор
американской армии, облегчивший положение Бааровой во
время ее послевоенного интернирования в Баварии. Вряд ли,
завязывая романтические связи, она сознательно стремилась к
материальной или иной выгоде. Вероятно, выбирать для себя
именно таких мужчин ей казалось естественным.
В воспоминаниях актрисы прослеживается еще одна интересная особенность характера: эта женщина недолюбливала тех богатых, влиятельных, находящихся при власти мужчин, которые не обращали на нее внимания. Бааровой,
должно быть, казалось, что ее женская привлекательность абсолютна, как, скажем, абсолютно для каждого смертельно
опасна эпидемия чумы. Баарова могла отвергнуть ухаживания того или иного кавалера и сохранить с ним приятельские
отношения, но само отсутствие интереса к ней рассматривала как оскорбление. По этой причине она с неприязнью вспоминала (и прямо писала об этом), например, штандартенфюрера Хорста Бёме, одного из руководителей нацистской
1
службы безопасности в Протекторате Богемии и Моравии .
Гурман и бонвиван, Бёме был гомосексуалом и по понятным
причинам скрывал свои пристрастия не только от Бааровой.
Одним из самых близких друзей актрисы, помогавшим ей в
трудные времена, но по той же причине не ставшим ее лю-
[192]
Еще раз про любовь
ИЛ 5/2024
бовником, был видный деятель чехословацкого кино Милош
Гавел. Изучая документы эпохи, я не мог поначалу понять, почему Баарова и Гавел так и не сблизились, — до той поры, пока не натолкнулся на информацию о том, что он вовсе не интересовался женщинами.
Влиятельные мужчины сделали Лиду Баарову богатой и знаменитой, они же изуродовали ее жизнь, а связь с Геббельсом
уничтожила ее репутацию. Они мельком познакомились 12 декабря 1934 года в павильоне киностудии UFA в Бабельсберге,
куда Адольф Гитлер со свитой нанес ознакомительный визит.
Двадцатилетняя Лида Баарова тогда снималась в своем дебютном немецком фильме, мелодраме “Баркарола”, играла “самую
красивую женщину Венеции” Гьячинту Зубаран. Фюрера в его
визите к деятелям кино по обыкновению сопровождал Йозеф
Геббельс. Но началось все не с него. 14 декабря, в пятницу на
той же неделе, фюрер пригласил чешскую актрису на чашку чая
в свои личные апартаменты в здании Старой рейхсканцелярии. Эта встреча продолжалась около часа. Баарова описала
диалог с Гитлером в мемуарах, ей запомнились серо-стальные
глаза вождя, “буравившие насквозь”. Баарова якобы напоминала Гитлеру его совершившую самоубийство племянницу Ангелику Раубаль, хотя многие не находят в этих женщинах сходства, разве что обе были полнотелы. Некоторые биографы
Бааровой (например, Вера Фогелер) намекают на возможность
интимной связи актрисы с Гитлером, поскольку они якобы
встречались наедине еще несколько раз. Отношения Гитлера с
Евой Браун были тогда на точке замерзания, а зачем еще фюреру было встречаться с Бааровой, полагает Фогелер.
Баарова, естественно, опровергает эту версию: встреч наедине с Гитлером, по ее словам, было всего две (другой биограф, чех Станислав Мотл, указывает, что, согласно протоколам послевоенных допросов Бааровой, четыре), в каминном
зале рейхсканцелярии царила неловкость, тем для разговора
не находилось. Баарова представляет себя наивной девочкой, которая, особенно поначалу, не понимала, с кем имеет
дело: “Я не слишком хорошо знала, кто такой этот фюрер. Какой-то герр Гитлер, председатель правительства или что-то
подобное, все в Берлине им восхищались — тем, как он в последний момент спас Германию от большевизма и кровопролития, победил безработицу и навел в стране порядок”. Может быть такое, чтобы оказавшаяся в 1934 году в Берлине
молоденькая иностранка не имела понятия о том, кто такой
Адольф Гитлер? В интервью газете “Lydovу denyk Praha” в
1936 году она так говорила о фюрере: “Когда я смотрю на него глазами женщины, как человек, не разбирающийся в политике, то вижу скромного человека, который не стремится выпятить свою ценность и уважает чужестранцев. Вы
Андрей Шарый. Чешские истории любви
удивитесь, но он способен говорить о моде и женских шляпках!” В книге воспоминаний через сорок лет Баарова простодушно подвела черту под этой темой: “У меня с Гитлером были хорошие отношения”.
В Германию Лида Баарова приехала, уже будучи известной [193]
ИЛ 5/2024
на своей родине актрисой, в портфолио которой значились
главные роли в девятнадцати чехословацких кинофильмах, хотя карьера ее длилась пока всего-то три года. Дочь городского
чиновника Карела Бабки и не состоявшейся оперной певицы
Людмилы Фенцловой, она поначалу пошла было по материнским стопам, в пражскую консерваторию. Звонкий голос и навыки музицирования еще как пригодились Бааровой потом, в
ее жизни на экране, но диплома Лида не получила: из консерватории ее исключили, поскольку студентам запрещалось совмещать учебу с игрой в кино. Не укрыл и псевдоним, фамилия, заимствованная у друга семьи Бабковых, священника и
писателя-реалиста Йиндржиха Шимона Баара.
Творческий прорыв последовал быстро, после роли в комедийном фильме Карела Ламача “Лёличек на службе у Шерлока
Холмса” (1932). Партнером Бааровой стал кумир чешской публики, комик Власта Буриан. Тогда же юная дама взяла первые
уроки любви: она “чувственно сблизилась” сначала с Ламачем,
а затем и с другим пражским режиссером Карелом Антоном,
автором первого чехословацкого звукового фильма “Тонкая
виселица” (1930) и ее новым временным покровителем. Из-за
Бааровой, согласно ее словам, и Буриан собирался развестись,
и вот вам уже третий быстрый роман, правда, прерванный родительским вмешательством: мамаша смогла разъяснить поклоннику дочери (на двадцать три года ее старше), что их отношения неуместны и бесперспективны.
Лиду Баарову подхватил бурный кинематографический
вихрь: ежегодно она снималась в нескольких фильмах у самых популярных пражских режиссеров, каждая премьера сопровождалась ее портретами на обложке популярного журнала “Kinorevue”, она стала модным светским персонажем, от
поклонников не было отбоя. В 1933Yм, пока Гитлер приходил
в соседней Германии к власти, началось регулярное кинопроизводство на пражской киностудии “Barrandov”, здесь выпускалось до восьмидесяти картин в год. По тем временам, да и
теперь, это одна из крупнейших и самых современных европейских кинофабрик. Съемочные павильоны расположены
на шапке крутого холма на левом берегу Влтавы; сейчас это
не самая далекая столичная окраина. Холм назван именем
французского геолога Йоахима Барранда, в середине XIX века изучавшего в Средней Чехии нижнепалеозойские отложения, есть здесь и такие. В 1920Yе годы семья успешных предпринимателей братьев Гавел (отец и дядя драматурга и
[194]
Еще раз про любовь
ИЛ 5/2024
президента Вацлава Гавела) развернула на баррандовском
склоне строительство элитного, выражаясь нынешним языком, виллового квартала. Чехословацкие социальные и экономические дела в ту пору шли прекрасно, молодая республика устойчиво развивалась, образованная пражская буржуазия
и преуспевающая творческая интеллигенция нагуливали жирок. Эти особняки в стиле функционализма или в италийском стиле, жилье для богатых-благополучных, впечатляют и
сегодня; тут в тишине обитают большие чешские деньги.
Привольно спроектированные и размашисто выстроенные
корпуса киностудии “Barrandov”, главное здание которой украшает стильная башня из бетона и стекла, уже девяносто лет
венчают этот благородный район.
В местной маленькой империи грез первых лет ее существования царили три главных королевы: помимо Бааровой, чехословацкую кинопублику особенно уверенно сводили с ума
Адина Мандлова и Наташа Голлова. Режиссеры и сценаристы
имели возможность выбрать в героини разные типажи: романтическую шатенку, холодную неприступную блондинку,
простоватую хохотушку. Все трое подверглись жестокому испытанию славой, и ни одну не минула чаша сия: и Баарову, и
Мандлову, и Голлову после окончания войны обвинили в коллаборационизме. Самая яркая звезда чешского немого кино,
Анна Ондракова, еще в 1920Yе годы перебралась в Германию,
а потом вышла замуж за чемпиона мира по боксу в тяжелом весе Макса Шмелинга.
Баарова чаще играла красавиц в легкомысленных комедиях
и костюмированных киноисториях, драматические роли ей
предлагали редко. Тянет написать, что она была больше красивой, чем талантливой, но вряд ли такой вывод оправдан: природа наделила эту женщину исключительными внешними данными и выдающейся сексапильностью, профессиональное
дарование сопоставимого масштаба невозможно себе представить. Впрочем, кинокритики 1930-х годов оценивали актерские способности Бааровой в превосходных тонах, выделяя
как раз работы в кинолентах социального звучания. О ее талантах трудно судить определенно: теперь межвоенное кино кажется наивным, чрезмерно пафосным и безнадежно аффектированным. Как определить, равна ли Любовь Орлова
Анджелине Джоли, а Изабель Юппер — Марлен Дитрих?
Как бы ни были хороши новенькие студии “Barrandov”,
по размаху съемок, творческому апломбу, масштабу проектов, щедрости гонораров они уступали “европейскому Голливуду” той поры, берлинской кинофабрике “Universum
Film AG”. Засветиться и зацепиться на немецком кинорынке
(по крайней мере до той поры, как зло нацизма не стало очевидным) мечтали очень многие актеры и режиссеры. Нацио-
Андрей Шарый. Чешские истории любви
нал-социалисты, подобно Владимиру Ленину, считали кино
главным из искусств, поэтому и поставили производство
фильмов на поток. За двенадцать лет пребывания у власти
Гитлера UFA выпустила 1096 полнометражных фильмов — и
пропагандистских шедевров вроде документальных эпопей [195]
ИЛ 5/2024
Лени Рифеншталь, и грубых антисемитских поделок типа
“Еврея Зюсса”, и исторических драм, протагонисты которых, прусский король Фридрих II и канцлер Германии Отто
фон Бисмарк, оттеняли своими выдающимися качествами
безупречную фигуру нацистского вождя.
Геббельс, главный гитлеровский идеолог, считал: эффективная пропаганда не должна быть прямолинейной, поэтому
три четверти творческого оборота UFA составляли аполитичные мелодрамы и романтические комедии. “Черную дыру в истории ежедневной культуры должно засыпать, и этому помогали полные уюта фильмы Третьего рейха — мещанские
истории, в которых нет упоминания о фашизме, нет никакой
свастики и нацистских съездов, — писал в книге ‘Танец Адольфа Гитлера. Фашизм в популярной культуре’ (1994) немецкий
киновед Георг Зеесслен. — На экранах только смешные, беспечные, по-детски непосредственные человечки, которых интересуют мелодии из оперетт, отношения с противоположным полом, горные прогулки и наследственные дела”.
Вот в такое невинное кино и пригласили Лиду Баарову. Полагаю, причина моментального успеха Бааровой на немецком
киноэкране заключается и в соответствии ее внешности идеальным нацистским представлениям о женской телесности:
фарфоровая прозрачность кожи есть проявление абсолютных
чистоты и невинности, отрицательных героинь она не играла.
Баарова отважно отправилась в Берлин, где с трудом, поскольку еще не совсем уверенно владела немецким, но все же успешно прошла пробы для участия в костюмированной мелодраме
“Баркарола”. Вместе с охранявшей ее деловые интересы и нравственность матерью она поселилась в пансионе у парка Тиргартен. В Германию Лида постепенно перевезла роскошный гардероб, изюминками которого были накидки и муфты из
натурального меха — в Праге она (понятное дело, знавшая толк
в модных нарядах) зарабатывала достаточно, чтобы одеваться
в лучших ателье, у Ганы Подольской и Арноштки Роубичковой.
Сопоставление источников позволяет сделать вывод о том,
что ровно через три дня после знакомства с фюрером — а
именно в субботу 15 декабря 1934Yго — у Бааровой вспыхнул
продлившийся почти три года роман с ее тогдашним партнером по съемкам. Тридцатидвухлетний Густав Фрёлих, высокий
брюнет с лучезарной улыбкой опытного сердцееда, слыл суперзвездой европейского романтического кино, женихом мечты для миллионов молодых немок. Баарова не стала исключе-
[196]
ИЛ 5/2024
нием: в мемуарах она называет “Густля” желанным объектом
своих подростковых грез. Обладавший огромной популярностью и высоким статусом Фрёлих стал для чешской актрисы
проводником в магическом лабиринте берлинского гламура.
Она была очарована бесконечным кинопраздником, в котором не было ни малейшего места бедам и страданиям: в этом
мире элегантные мужчины в смокингах или стильной военной
форме с имперским орлом на фуражках ухаживали за соблазнительными дамами в роскошных туалетах, в этом мире шампанское текло рекой, а рауты не прекращались до утра.
Премьера “Баркаролы” в начале 1935 года прошла с оглушительным успехом, Баарова подписала с UFA трехлетний договор о съемке в Германии четырех фильмов в год, оставлявший
для нее возможность работать и в Праге. Как сухо констатировал один искусствовед, в Берлине Баарова “вела крайне легкомысленный образ жизни”. Политикой она совершенно не интересовалась, “хотела просто играть в кино”, но реальность
(пока, так сказать, в личном плане) оказалась не безоблачной.
Фрёлих не ладил с матерью Бааровой и, что еще хуже, все медлил и медлил с разводом с женой-еврейкой, венгерской певицей Гиттой Алпар, и это вело к размолвкам между влюбленными. Баарова, быть может, мечтала о семье, но беременность
(случившаяся, вероятно, в первой половине 1935 года) протекала с осложнениями, потребовалось хирургическое вмешательство, результатом которого стала невозможность иметь
детей. В мемуарах она упоминает об этой болезненной истории вскользь, сделав зато акцент на профессиональном отношении к проблеме: после операции актриса похудела и отныне
поддерживала фигуру в большем порядке, занималась танцами, гимнастикой, немецким и английским языками.
Еще раз про любовь
Основные киноработы Лиды Бааровой
За 26 лет работы в кино (1931—1957) Баарова сыграла в 60
фильмах — 23 в Чехословакии, 9 — в Германии и Австрии, 8 — в Протекторате Богемии и Моравии, 13 — в Италии, 7 — в Испании. Театральную карьеру она завершила в 1973 году.
“Карьера Павла Чамрды” (“Kariеra Pavla №amrdy”, 1931,
Чехословакия). В мелодраме Мирослава Крнянского из австровенгерской жизни Баарова дебютировала на экране в роли дочери пражского чиновника Викторки Шварцевой, руки которой добивается письмоводитель Павел Чамрда. Счастью
молодых мешает дядюшка Феликс, которому отдают предпочтение прагматичные родители девушки. Викторка убегает из дома
к своему возлюбленному, и все оканчивается хорошо.
“Лёличек на службе у Шерлока Холмса” (“Lelyјek ve
sluєbаch Sherlocka Holmesa”, 1932, Чехословакия). Комедия Ка-
[197]
ИЛ 5/2024
Андрей Шарый. Чешские истории любви
рела Ламача, вдохновленная образом знаменитого героя произведений Артура Конан Дойла. В этой киноистории клиентом
Холмса становится пуэрториканский король Фернандо XXIII:
опасаясь покушения на свою жизнь, он просит прославленного
сыщика отыскать ему двойника. Двойник находится в моравской глубинке — это прохиндей и вечный должник Франтишек
Лёличек (Власта Буриан), неотличимо похожий на короля. После серии комических приключений ему достается и корона, и
любовь молодой королевы (Баарова).
“Дьявол во мне” (“Jsem djvјe s јertem v tjle”, 1933, Чехословакия). Музыкальная комедия положений режиссера Вацлава
Антона, вольная экранизация пьесы французского драматурга
Лео Марша об амурных приключениях супругов Колиба. Они
оба не отличаются верностью: пока Ирена (Баарова) встречается с поклонником, Якуб (Франтишек Смолек) развлекается в веселой компании. Однако внебрачные связи в итоге парадоксальным образом не мешают семейному примирению. Фильм с
“русским акцентом”: хозяйка массажного салона “Надя” Наташа
Дмитриевна вспоминает о своем прошлом петербургской прима-балерины, а в пражском ресторане азартно пляшут донские
казаки.
“Золотая Катержина” (“Zlatа Kate†ina”, 1934, Чехословакия). Хозяйка рыбного магазина Катержина Удатна (Антоние
Недошинска) получает наследство от скончавшегося в США
родственника. Эту радостную весть, спасающую Удатну от неминуемого банкротства, приносит чехоамериканец Джон Сэм
(Отомар Корбеларж). В центре сюжета комедии Владимира Славинского — мнимый любовный треугольник Сэма, друга семьи
Удатных адвоката Рудольфа Валенты и дочери хозяйки рыбмагазина привлекательной Людмилы (Баарова).
“Баркарола” (“Barcarole”, 1935, Германия). Уверенный дебют Бааровой в нацистском кинематографе. Действие
cалонной драмы Герхарда Лампрехта происходит в декадентской Венеции 1911 года, в течение одной карнавальной ночи.
Граф Эужен Коллоредо (Густав Фрёлих) бьется об заклад, что
добьется любви прекрасной Гьячинты, жены богатого мексиканца Альфредо Зубарана. Граф выигрывает пари, но проигрывает жизнь.
“Принцесса комедиантов” (“Komediantskа princezna”, 1936,
Чехословакия). В комедии-буфф Мирослава Цикана Баарова
сыграла актрису бродячего кукольного театра Эву Кратохвилову. Волей случая Эва становится воспитательницей четырехлетнего Мирека, сына вдовца Яна Дворского, фабриканта, который
удачной новой женитьбой мог бы поправить положение своего
производства. Любовь оказывается сильнее выгоды, чувство к
бедной красавице побеждает злую страсть богатой блондинки
Лексовой (Адина Мандлова). Поцелуй в финальном кадре.
[198]
Еще раз про любовь
ИЛ 5/2024
“Патриоты” (“Patrioten”, 1937, Германия). Первая часть кинотрилогии активного сторонника нацизма Карла Риттера, посвященной героизму немецких военных в годы Первой мировой войны. Баарова играет очаровательную актрису бродячего
театра Терезу (Жу-Жу), спасающую немецкого летчика Петера
Томана (Матиас Вимен), самолет которого сбит французской
артиллерией. Вынашивая планы побега через линию фронта,
Петер присоединяется к труппе, в которой Жу-Жу танцует канкан, и играет на театральных представлениях на губной гармошке. Обман открывается, Тереза безутешна, Петер безуспешно пытается скрыться, его приговаривают к смерти. Еще одна
интерпретация темы “в постели с врагом”.
“Летучая мышь” (“Die Fledermaus”, 1937, Германия). Музыкальная комедия Пауля Ферхёвена и Ганса Церлетта. Главный
герой фильма — тенор Ганс Вигель, исполняющий партию Генриха фон Айзенштайна в классической оперетте Иоганна
Штрауса, — каждый вечер флиртует со сцены с таинственной
незнакомкой, сидящей в театральной ложе. Ему невдомек, что
под вуалью скрывается его жена Мария (Баарова), решившая
проучить своего легкомысленного супруга.
“Девственность” (“Panenstvy”, 1937, Чехословакия). Психологическая драма Отакара Вавры, сценарий написан по роману
Марии Майеровой. Баарова играет бедную девушку Гану Полачкову, посудомойку и кассиршу кафе-автомата. Чтобы спасти любимого, больного чахоткой композитора Павла Йимеша, которому требуется дорогое санаторное лечение в Татрах, Гана
решает продать свое единственное богатство — невинность.
Жертва оказывается напрасной: Йимеш умирает, а Гане приходится выйти замуж за постылого хозяина кафе.
“Прусская любовная история” (“PreuЊische Liebesgeschichte”, 1938, Германия). Романтическая драма венгерского режиссера Пауля Мартина о любви будущего императора Германии
Вильгельма I и княжны Элизы Радзивилл. Баарова, во всем блеске красоты, сыграла благородную, но недостаточно родовитую
для замужества за принцем иностранку. Злопыхатели и завистники при дворе расстроили свадьбу. И в этой картине слышна русская нота, и здесь заливисто поет казачий хор. В финале княжна
умирает от чахотки. Фильм вышел на экраны под названием “Любовная легенда” в 1950 году. Ленту положили на полку, чтобы избежать дополнительной огласки несчастливого романа Геббельса. По другой версии, накануне нападения Германии на Польшу
берлинскому руководству казалось неуместным воспевать отношения прусского принца и польской дворянки.
“Знойное лето” (“Ohnivе lеto”, 1939, Протекторат Богемии
и Моравии). Фильм режиссеров Франтишека Чапа и Вацлава
Кршки по роману Кршки вышел на экраны через полгода после
оккупации Чехии нацистами. Лирическая кинолента рассказы-
[199]
ИЛ 5/2024
Андрей Шарый. Чешские истории любви
вает о взрослении пяти молодых людей, связанных непростыми дружескими и романтическими отношениями. Партнершей
Бааровой (Роза Бенишкова) в этом фильме стала ее младшая сестра Зора (псевдоним Зорка Яну), сыгравшая Кларку Червену.
Запутанный сюжет оканчивается драмой: Кларка из ревности
совершает попытку самоубийства, Петр гибнет, пытаясь ее спасти, темпераментная Роза беременеет от Шимона. В условиях
нацистской оккупации фильм воспринимается как гимн молодости и красоте, для которых нет преград.
“Девушка в синем” (“Dyvka v modrеm”, 1939, Протекторат
Богемии и Моравии). Остроумная романтическая комедия Отакара Вавры по сценарию, написанному видным чешским коллаборационистом и оккультистом графом Феликсом де ла Цамаром. Роль нотариуса Яна Караса, которому достался на хранение
парадный портрет графини Бланки из Бланкенбурга, сыграл Олдржих Новы. Нотариус влюбляется в живописный образ, и красавица тут же выходит из рамы. Пан Карас и не подозревает, что
это его веселые друзья устроили розыгрыш и что объект его страсти — переодетая в синее и пышное студентка Власта. История
все равно оборачивается свадьбой. Чтобы убедительно воплотиться в образ вечно молодой 318Yлетней графини, Бааровой
пришлось освоить старочешское наречие. Фильм и исполнительница главной роли удостоились национальных кинопремий; в
1940 году картина вышла в немецкоязычной версии.
“Любовница в маске” (“Maskovanа milenka”, 1940, Протекторат Богемии и Моравии). Мелодрама Отакара Вавры по мотивам
малоизвестного романа Оноре де Бальзака “Любовь в маске, или
Неосторожность и счастье”. Разочарованная неудачным браком
баронесса Ленка Розетти (Баарова) больше не хочет знать мужчин, но желает завести ребенка. На бале-маскараде она обещает
свидание капитану Леону де Коста (Густав Незвал), при условии,
что он не увидит ее лица и что эта романтическая встреча будет
единственной. Через девять месяцев после пылкой ночи у Ленки
рождается дочь, однако Леону запрещено встречаться с ней, он
по-прежнему не знает имени своей возлюбленной. Глубоко несчастный, капитан ищет смерти на войне, где получает тяжелое
ранение. Волей случая он находит убежище и лечение у баронессы. После долгих колебаний она открывает свою тайну и отвечает на чувства Леона. Танцевальные номера в исполнении русской
прима-балерины Елизаветы Никольской. В 1942 году фильм вышел в немецкоязычной версии.
“Турбина” (“Turbina”, 1941, Протекторат Богемии и Моравии). Социальная драма Отакара Вавры по роману Карела Матея Чапека-Хода посвящена распаду семьи предпринимателя
Уллика. Действие разворачивается в Австро-Венгрии накануне
наступления новой эпохи, символом которой становится турбина для каскада водяных мельниц. Баарова играет дочь Уллика
[200]
Еще раз про любовь
ИЛ 5/2024
оперную певицу Тинду, безуспешно ищущую женское счастье.
Испытание временем оказывается жестким: Тинда проваливается с премьерным выступлением в Национальном театре, запуск турбины оборачивается несчастьем, мельничный комплекс сгорает. В 1968 году картину, считающуюся классикой
чешского кино, повторно выпустили на экраны.
“Булочница” (“La Fornarina”, 1944, Италия). В костюмированной мелодраме Энрико Гуаццони Баарова играет Маргериту
Лути (Булочницу), полулегендарную римскую натурщицу и возлюбленную Рафаэля Санти. Красота девушки из народа вдохновляет Рафаэля на создание бессмертных шедевров. Счастью
художника и его модели мешает ревность богатой аристократки Элеоноры д’Эсте (Аннелиз Улиг), которая организует похищение Маргериты. Поиски возлюбленной подрывают здоровье
художника; Рафаэль умирает. Смелый для своего времени
фильм, героини которого отважно, пусть и всего на миг, предстают перед публикой обнаженными.
“Маменькины сынки” (“Vitelloni”, 1953, Италия). Третий
фильм Федерико Феллини, история компании молодых людей
из провинциального приморского городка, которые мучаются
от безделия, строят грандиозные планы на будущее, но бессильны изменить свою жизнь. Баарове выпала небольшая роль аппетитной и добродетельной супруги хозяина магазина религиозных сувениров Джулии Курти, внимания которой добивается
повеса Фаусто. Непривычное для актрисы амплуа: она играет
потаенную, а не открытую сексуальность, смирение, а не вызов.
“Серебряный лев” Венецианского кинофестиваля.
“Кровавая рапсодия” (“Rapsodia de sangre”, 1957, Испания). Политическая драма Антонио Исаси-Исасменди снята по
формуле “любовь на фоне русских танков” по горячим следам
трагических венгерских событий 1956 года. Бааровой досталась роль немногословной генеральши Анны Соловой, жены
ответственного сотрудника советского посольства в Будапеште, случайно погибшей от его пули при попытке бегства из Венгрии на Запад. Последняя киноработа Бааровой.
В 1936 году Фрёлих приобрел на острове Шваненвердер в
излучинах реки Хафель виллу, куда Баарова часто приезжала
и где периодами жила, хотя чаще все же оставалась в арендованной в берлинском районе Грюнвальд пятикомнатной
квартире. Соседом влюбленной пары оказалась семья Геббельс. 10 июня Лида случайно встретила рейхсминистра пропаганды и народного просвещения, который прогуливал по
местным аллеям двух своих маленьких дочек. Разговорились,
затем к непринужденной беседе присоединился Фрёлих;
встреча окончилась приглашением провести выходной на
моторной яхте Геббельса. Вскоре Баарова — очевидно, уже
Андрей Шарый. Чешские истории любви
смекнувшая, что к чему, — получила от рейхсминистра настойчивое предложение посетить соревнования берлинской
Олимпиады (“игры торжества немецкого духа”), а затем
“Съезд чести” NSDAP. На те же сентябрьские дни 1936 года в
Нюрнберге была назначена и премьера фильма “Предатели”, [201]
ИЛ 5/2024
это одна из двух (наряду с лентой “Патриоты”) немецких картин с участием Бааровой, которые историки кино считают
пропагандистскими. Актриса сидела на трибуне для почетных гостей нацистского партийного конгресса, слушала заявления министра о господстве немецкой расы и его призывы
покончить с мировым заговором большевиков и евреев. Могла ли она, например, не понимать, что происходит, даже если совсем не ориентировалась в политике? Или, понимая, не
находила в себе сил к сопротивлению, поскольку Геббельс
действовал на нее как удав на кролика? Или просто думала о
своем? Биографы актрисы и теперь рассуждают о том, какое
именно чувство — цинизм, страх, слабость — оказалось для
Бааровой решающим. Вот эпизод из ее мемуаров: перед выступлением на съезде Геббельс продемонстрировал носовой
платок, тот самый, который приложил к лицу, когда накануне
отъезда в Нюрнберг Лида “дружески” поцеловала министра в
щеку, и пообещал: “Если буду думать о вас, то прикоснусь
этим платком к губам”. В паузах речи, под гром аплодисментов, он трижды подносил платок к лицу. Как романтично!
Тридцатидевятилетний Йозеф Геббельс вовсе не был привлекательным мужчиной. “Карликовый ариец”, щуплый и невысокий (рост 165 сантимеров, вес едва за 60 килограммов),
с юркими глазами и длинным носом, с детства он страдал от
инвалидности, вызванного остеомиелитом дефекта скривленной внутрь правой ноги, которая была короче и толще левой. Носивший деревянно-металлическую скобу, специальную обувь и заметно прихрамывавший, Геббельс не воевал в
годы Первой мировой, что ставило его в неравное положение среди лидеров Третьего рейха. Одержимость женщинами, вероятно, стала для него одним из способов компенсации
физической неполноценности: биографы считают, что Геббельс был сексуальным агрессором, эротоманом, готовым
беспощадно разрушить жизнь любой красавицы, если она не
уступала зову его похоти.
В конце 1931 года он, доктор филологии (диссертация по
литературе немецкого романтизма) и руководитель отделения Национал-социалистической партии в Берлине, женился
на привлекательной тридцатилетней блондинке Магде
Квандт, своей помощнице-архивистке, тоже члене NSDAP.
Для Магды этот брак был вторым, от прежнего мужа, богатого промышленника, она еще в 1921 году родила сына Харальда. Имена всех шести общих детей Геббельсов (они появля-
[202]
Еще раз про любовь
ИЛ 5/2024
лись на свет с примерными интервалами в полтора года) начинались на ту же букву — в честь Адольфа Гитлера, шафера
на их свадьбе и верного общего друга. Супруги, каждый посвоему, были фанатично преданы фюреру и восхищались им.
Злые языки судачили о платоническом романе фрау Геббельс
с Гитлером; якобы, связывая свое будущее с доверенным сотрудником вождя, Магда всего лишь стремилась оказаться
ближе к фюреру. Историки описывают эту женщину как психически лабильную красавицу нордического типа, несчастливую в браке, который пропаганда представляла идеальным
примером для всех без исключения немцев. 1 мая 1945 года,
перед тем как покончить с собой, Геббельсы совершили главное преступление против своей семьи — отравили детей цианистым калием: “Мир после Гитлера не стоит того, чтобы в
нем жить”.
Несмотря на частую беременность, Магда Геббельс заводила связи на стороне, хотя, вероятно, всего лишь отвечала
неверностью на неверность мужа. Геббельс легко влюблялся
и быстро терял интерес; получив искомое, обычно сразу же
принимался искать очередную цель для атаки. Он умел ухаживать красиво, был остроумным собеседником и щедрым кавалером, демонстрировал широкую эрудицию, прекрасно играл на пианино, задушевно пел, его низкий бархатный голос
прямо-таки очаровывал дам. Но, конечно, главным оружием
Геббельса были не мужской шарм, а власть, близость к фюреру, те неограниченные возможности влияния, которые предоставлял пост руководителя нацистской культуры и всесильного цензора Германии.
Карл Ханке, референт Геббельса, а также поклонник (и,
по некоторым данным, возлюбленный) его жены, в целях
дискредитации своего шефа составил список из тридцати
шести любовниц министра, преимущественно молодых актрис и певиц. Ирена фон Майендорф, одна из немногих кинокрасавиц, нашедших в себе силы отвергнуть ухаживания
Геббельса, прозвала его “похотливым козлом из Бабельсберга”; прозвище стало широко известно. Фон Майендорф —
секс-идол немецкого межвоенного кино и самая популярная
pin-up-girl среди солдат вермахта, — вероятно, могла позволить себе независимое поведение. А другие поплатились:
фильм с участием Аннализ Улиг сняли с производства после
того, как она отказалась спать с Геббельсом; актриса вынуждена была уехать в Италию. Разбилась карьера другой строптивицы, Шарлотты Тиле, которая не только сказала “нет”, но
еще и осмелилась вернуть Геббельсу дорогой подарок.
Однако многие кинодивы провели ночные часы в имении
министра пропаганды у озера Богензее. Впрочем, вряд ли все
они, по крайней мере тогда, так уж жалели об этом или счита-
Андрей Шарый. Чешские истории любви
ли уступку министру роковым грехопадением: связь с Геббельсом очевидно расширяла финансовые и творческие горизонты. Кроме того, насколько можно судить, в киномире
1930-х годов женская уступчивость в обмен на заметные роли
и высокие гонорары не удивляла, наши времена #MeToo в [203]
ИЛ 5/2024
этом отношении кажутся вегетарианскими. “Неписаный закон гласил: если девушки хотели чего-то добиться, то они
шли к своей цели через постель... — откровенно разъяснял в
книге ‘Былые времена: моя героическая киножизнь’ (1983)
Густав Фрёлих. — Что [Лида] должна была сделать? Так просто сказать Геббельсу “нет”? Что, и Мерилин Монро должна
была набраться смелости и отказать Джону Кеннеди?.. Благодаря опыту своих киносъемок в Праге Лида прекрасно знала:
чтобы найти покровителя, недостаточно просто иметь талант, нужно принести жертву”.
“Я была всего лишь солдатиком в армии женщин Геббельса”, — жаловалась Баарова. Она оставила две главных книги
воспоминаний: “Попытки к бегству” (1983), так переведу чешское название “Stjky”, и “Сладкая горечь жизни” (1991), в литературной обработке, соответственно, Йозефа Шкворецкого и Франтишека Кожика. В 2001 году, уже после кончины
Бааровой, в Германии вышел еще один ее мемуар (в качестве
соавторов указаны Рихард Кеттерман и Уве Шмидт), в своей
основе комбинирующий предыдущие два, но и с более расширенной “немецкой темой”. Сопоставлению этих книг и выявлению различных акцентов в рассказах об одном и том же посвящена работа чешского киноведа Онджрея Сухи “Три
жизни Лиды Бааровой” (2010), которую я также внимательно
изучил. Наши выводы в целом совпали: вышедшие в разные
годы книги, написанные для разных аудиторий, различаются
тональностью: первая куда откровеннее, выдержана в жанре
“падший ангел”, в более поздних воспоминаниях отношения
актрисы с видными нацистами представлены как вполне незначительные, главное внимание она уделяет своей карьере,
а роман с Геббельсом характеризует едва ли не как имевший
только духовную составляющую. Можно предположить, что
новые воспоминания появились как реакция на общественные перемены в Чехословакии: Баарова не хотела, чтобы на
родине, куда до “бархатной революции” доступа “Попыткам к
бегству” не было, о ней судили как о любовнице Геббельса, а
не как о самой знаменитой актрисе своего времени.
“После того что я пережила, мне требуются друзья, а не судьи”, — утверждала Баарова, но общественное мнение, в общем, ее не щадило, многие считали и считают эту актрису
символом коллаборационизма. Чтение ее воспоминаний не
выдает наличия у автора интеллектуальных интересов, но
свидетельствует о любви к жизни, к свободе творчества, по-
[204]
Еще раз про любовь
ИЛ 5/2024
нимаемого и как демонстрация собственной красоты, к мужчинам и к себе самой. С первых страниц становится ясно, что
главным достоинством и благословением, но и главной карой Господней Баарова считает внешние данные: “Боже мой,
это от доброй феи или от злой королевы?”.
Если верить Бааровой, то она опасалась Геббельса, поскольку министр легко мог выбросить из киноиндустрии кого угодно, отчасти из-за этого страха и сдалась (“Защищалась,
защищалась — и не защитилась”). Имелись и другие причины:
“Он был обаятельным и умным. Мне нравились его ухаживания, с ним было очень весело”. Баарова уверяет, что до последней возможности вела себя сдержанно и в диалогах с Геббельсом то и дело упоминала Фрёлиха, но “мне было всего
двадцать три года и я была неопытной”. На Фрёлиха она возлагает и часть ответственности за свою слабость (“Если бы
Густль тогда мне помог!”), но он якобы предпочел устраниться. А вот и главное объяснение: “Ко мне Геббельс относился
безукоризненно. Его учтивость и терпение оказывали на меня особенное воздействие... Я не любила Геббельса, но мне
нравилось, что меня любит человек, обладавший огромной
властью... Он любил меня так глубоко, что я влюбилась в эту
его любовь...” В байопике чешского режиссера Филипа Ренча
2015 года, в целом снятом с сочувствием к судьбе актрисы,
любовная сцена с участием Бааровой и Геббельса сопровождается дикой пляской огня в камине, в отблесках пламени
различим силуэт дьявола. Прямолинейно, конечно, но вдруг
кто-то из зрителей иначе не поймет, с кем попыталась связать свою судьбу неискушенная чешская красавица!
Внятной оценки итогов деятельности Геббельса она не дала и через десятилетия после поражения гитлеризма. Лишь
признавалась, что была “опьянена славой”, утверждая: никаких симпатий к нацизму я не проявляла, кроме того, главные
преступления Геббельса были еще впереди, как же я могла о
них знать? Но и антипатий к нацизму, надо сказать, она не демонстрировала, лидеры тогдашней Германии ей, очевидно,
нравились. В документах эпохи есть упоминание о том, что
один раз, в 1938 году, Баарова выразила сомнение в правильности подхода Гитлера к вопросу о судетских немцах (то есть
к вопросу об оккупации Германией ее родины), чем немедленно разгневала Геббельса. Существовала ли для нее возможность побега из нацистской золотой клетки? Во время
съемок в Праге драмы “Девственность” агент кинокомпании
“Metro-Goldwyn-Mayer” предложил Бааровой работу в Голливуде. Она съездила на пробы в Лондон, но в конце концов отказалась от семилетнего контракта в США, о чем, по ее словам, впоследствии неизменно жалела. Тогда, в середине 1937
года, выгоды немецкой жизни перевесили: Геббельс узнал о
Андрей Шарый. Чешские истории любви
переговорах Бааровой с американцами, и UFA немедленно
повысила ее гонорары.
Баарова считала рейхсминистра пропаганды единственным интеллектуалом в гитлеровском руководстве, утверждая,
что он сомневался в конечном триумфе нацизма. Если верить [205]
ИЛ 5/2024
актрисе, ее партнер был склонен к патетике, вопрошая в драматические моменты отношений, суждено ли им воссоединиться после смерти на небесах. В мемуарах Бааровой Геббельс ни разу не назван по имени, но всегда по должности
или по фамилии (мне, впрочем, встречались ссылки на слова
Бааровой, что она величала его Пепи), а вот он нежно называл возлюбленную Liduschka и даже Liduschechka. Шифруясь,
по телефону рейхсминистр представлялся матери Бааровой
или горничной как “господин Мюллер”. Это, ясное дело, не
помогло сохранить роман в тайне: уже в 1937 году гестапо наладило за любовниками наружное наблюдение и прослушивало их разговоры.
О глубине чувств рейхсминистра свидетельствует то обстоятельство, что в конце концов он набрался смелости и
признался своей супруге в измене. Для Магды Геббельс неверность мужа не была чем-то новым, но прежде ее семья не
оказывалась перед угрозой распада. Магда поначалу заставила Геббельса организовать встречу с Бааровой (такая встреча
состоялась 5 августа 1938 года), а потом, придя к выводу, что
ситуация зашла в тупик, нажаловалась фюреру. Геббельс к тому времени ушел из дома и ночные часы проводил в рабочем
кабинете или в отеле, Гитлеру он сообщил о решении подать
в отставку и испросил пост посла в Японии. Однако вождь руководствовался не сочувствием к сердечным мукам товарища
по борьбе, а политическими интересами Германии и, вероятно, симпатиями к Магде. “Человек, который вершит историю, не имеет права на личную жизнь”, — такую фразу он произнес 23 октября, пригласив Геббельсов в свою резиденцию
Бергхоф.
Гитлер дал супругам три месяца на восстановление семейного счастья. Геббельс вынужден был покориться. Все, что
он смог сделать, с кровью разрывая отношения с Бааровой, —
еще раз позвонил ей (это случилось 27 или 28 октября) и попросил: “Пожалуйста, оставайся такой, какая ты есть!” Менее
через год у Йозефа и Магды Геббельс родилась очередная
дочь, “ребенок примирения”. Карьера Лиды Бааровой тут же
пошла под откос: ей запретили покидать территорию рейха,
сниматься в кино, выступать в театре, вести общественную и
творческую деятельность. Ее последним, двенадцатым по
счету, немецким фильмом стала вольная экранизация романа
“Игрок”, в котором Баарова сыграла главную роль, Геббельс,
как и Гитлер, с молодых лет почитал Федора Достоевского. В
[206]
Еще раз про любовь
ИЛ 5/2024
начале ноября 1938 года (скорее всего, за несколько дней до
Хрустальной ночи), несмотря на запрет, Бааровой удалось с
приключениями вернуться в Прагу — вероятно, нацисты попросту закрыли глаза на ее бегство.
Баарова поселилась на вилле, которую к тому времени
вскладчину с родителями построила в районе Ханспаулка, на
средства, заработанные на съемках. Просторный серокаменный особняк проектировал модный архитектор Ладислав
Жак. Бааровой хотелось, чтобы ее четырехуровневый дом на
две квартиры напоминал океанский лайнер, с низкими, как в
каютах, потолками жилых помещений, с окнами-иллюминаторами, с открытой солнцу террасой на крыше в виде корабельной рубки. Пожелания заказчицы выполнили. Ханспаулка, квартал севернее Пражского Града, и в пору начальной
застройки, в 1930Yе, и теперь — спокойные выселки для богатых, вдали от шума центральных улиц и площадей. Как раз
сюда в те годы протянули первую в Праге троллейбусную линию, но, конечно, добираться до Негеровской улицы приличествует в открытом спортивном авто. Баарова ездила к новому дому на бело-голубом двухместном “Praga Baby”, который
получила за участие в рекламной кампании либеньского автозавода. После войны виллу у Бааровой и ее отца отобрали, в
некогда славном доме размещались разные организации, он
ветшал и терял морскую выправку, пока в начале XXI века
здание не выкупил частный владелец. Во дворе теперь поблескивает лаком и хромом новенький спортивный “Porsche“,
дом защищен от нескромных взглядов зарослями благородной туи.
Возвращение на родину оказалось для Бааровой горьким.
С одной стороны, она оставалась самой высокооплачиваемой
чешской актрисой, ее гонорар за каждый снятый в Праге
фильм составлял 25 тысяч рейхсмарок (Адина Мандлова, для
сравнения, получала примерно вдвое меньше). Баарова быстро влилась в местную светскую жизнь, использовала наработанные в Берлине связи в политических и чиновничьих кругах, друзья из мира кино не оставили ее без поддержки. За
три проведенных в Праге года Баарова снялась в восьми картинах, и не только я считаю, что некоторые из этих работ украсили ее карьеру. С другой стороны, сограждане изначально
критически относились к участию Бааровой в немецкой индустрии кино, ее называли “плохой чешкой”, роман с Геббельсом вызвал разговоры о предательстве. Авторитетный
режиссер Отакар Вавра, не раз снимавший Баарову и снисходительно оценивавший ее легкомысленность, писал: “Когда
Лида оказалась в нацистской Германии, среди знаменитых
актеров и шефов немецкого кино, то потеряла голову, не
смогла сориентироваться, забыла о моральных ценностях, на
Андрей Шарый. Чешские истории любви
которых ее воспитывали. Для чехов она стала коллаборационисткой, ее судили жестоко и потому, что прежде обожали”.
Действительно, прежде еще как обожали: в 1934 году селекционер Ян Бём присвоил название “Лида Баарова” нововыведенной садовой розе, лососевого оттенка с красной каймой [207]
ИЛ 5/2024
лепестков.
Чешская печать и артистическое сообщество фактически
бойкотировали Баарову, доставалось ей и от зрителей. Киновед Лукаш Кашпар в монографии (2007), посвященной работе киностудии “Barrandov” в годы гитлеровской оккупации,
цитирует любопытный документ из архивов правительства
ЧСР в изгнании. В декабре 1940 года источник сообщал в
Лондон, что в одном из пражских кинотеатров прошла демонстрация исторической мелодрамы “Любовница в маске”.
Баарова в этой картине исполняла роль баронессы Розетти,
ожидавшей внебрачного ребенка. Подруга баронессы, графиня Эужени, томилась неизвестностью, кто же отец малыша?
На вопрос ответили из темноты зрительного зала: “Доктор
Геббельс!” После всеобщего взрыва хохота сеанс прервали,
зрителей попросили из кинотеатра; хорошо, что обошлось
без арестов.
В Праге Баарова не изменила рисунок поведения. Как заметил Статоплук Бенеш, искренний поклонник Лиды и ее
партнер по картине “Знойное лето”, в силу своего характера
она “не могла смириться с падением со звездного неба”. Актрису, как и прежде, не интересовало ничего, кроме карьеры,
она хотела сниматься во что бы то ни стало и, используя полезные знакомства, добивалась разрешения вернуться в Берлин. Баарова поддерживала отношения с министрами правительства Протектората и другими коллаборационистами,
искала и находила влиятельных покровителей. Конечно, так
вела себя не она одна, вот откровенная цитата из мемуаров
Адины Мандловой: “Мы устраивали вечеринки, одного за
другим меняли любовников, пили и гуляли”. А Баарову ведь
судьба еще иногда и хранила: в немецких фильмах она не играла из-за запрета Гитлера, а некоторые стыдные чешские кинопроекты, в которых вполне могла бы участвовать, не состоялись. Поддерживавший нацистов режиссер Вацлав
Бинович в 1939 году пригласил Баарову в картину “Любовная
кадриль” открыто антисемитского и антимасонского содержания. Диалоги к этой “галантной комедии в декорациях раннего барокко” о приключениях графини де Калиостро сочинил редактор фашистского журнала “Vlajka” Ян Рыс. До
съемок, однако, дело не дошло.
Оккупационная власть умело интегрировала чешское кино в пропагандистскую систему Третьего рейха. Совладелец
“Barrandov” Милош Гавел вынужден был уступить свои акции
[208]
Еще раз про любовь
ИЛ 5/2024
в пользу немецкой компании, пражская киностудия поменяла
название на “Prag-Film AG” и стала филиалом UFA. В 1940—
1945 годах немцы сняли в Праге 80 фильмов, в работе над
многими из них принимали участие местные творческие и
технические сотрудники. Чешское кинопроизводство продолжалось в условиях жесткого политического надзора, за
шесть оккупационных лет на экран вышло 114 фильмов.
Предпочтение отдавалось не связанной с текущими событиями тематике, картинам на исторические сюжеты, экранизировалась чешская классика. “Такой способ работы до некоторой меры ограничивал немецкую цензуру, — писал драматург
продюсерской компании “Lucernafilm” Мирослав Рутте. — В
определенном смысле немецкой оккупации для чешского кино как бы не существовало”. Впрочем, тому же учил и доктор
Геббельс: в искусстве, предназначенном для отдыха, ничто не
должно напоминать о полном несчастий мире войны.
На открытое сотрудничество с нацистами пошли немногие чешские кинематографисты (но были и такие); самые отважные (их оказалось десятки или сотни, но не тысячи) как
могли поддерживали движение Сопротивления. Одни актеры соглашались играть в немецких фильмах (для чего требовалось сдать языковой экзамен, который кое-кто намеренно
проваливал) или участвовали в пропагандистских радиопостановках, другие искали возможности эмигрировать. Многие считали, что сам факт выхода на экран любых фильмов на
чешском языке помогал поддерживать в порабощенной стране патриотические настроения. Большинство режиссеров,
продюсеров, актеров, операторов так или иначе находилось
в “серой зоне”: они пытались лавировать, чтобы остаться в
профессии, не запятнав себя открытой связью с нацистами.
Власти Протектората и немецкие чиновники принуждали
чешских интеллектуалов к сотрудничеству. В июне 1942 года,
например, деятелей театра и кино заставили поддержать
письмо с осуждением убийства главы нацистской администрации Протектората Гейдриха (“Немецкая культура всегда
была и остается ориентиром для культуры чешской...”), для
чего организовали специальное собрание, и отвертеться от
этого позорного заседания в пражском Национальном театре
удалось считанным единицам. Склоняли не только к съемкам
на “Prag-Film AG”, но и к неформальным контактам с нацистами. Не замараться совсем, не уходя из публичной сферы, было непросто, поэтому после окончания войны те, кого обвинили в коллаборационизме, искали для себя самые разные
оправдания. Актриса Голлова, якобы “под принуждением”
принявшая участие в съемках немецкого фильма, объясняла,
что намеренно сыграла в нем “очевидно ниже своего творческого уровня”. Актриса Мандлова, расположения которой
Андрей Шарый. Чешские истории любви
при всех политических режимах добивались высокопоставленные поклонники, ставила проблему шире: “Тот, кто во
время немецкой оккупации не ушел в подполье, не бежал за
границу и не был заключен в концлагерь, в определенной мере становился коллаборационистом... Парикмахер, обслужи- [209]
ИЛ 5/2024
вавший немецких солдат, мясник и зеленщик, продававшие
им телятину и овощи, сервировавший им блюда в ресторане
официант, дававший им концерты певец, смешивший их цирковой клоун, тысячи рабочих военных заводов — есть множество людей, которых тоже могли бы обвинить, если бы их не
спасала анонимность”. На это есть возражения: степени ответственности обычного работяги и человека, познавшего
славу и известность, различны. Режиссер Драгомира Виганова, имевшая опыт сопротивления не нацистской, а коммунистической диктатуре, сформулировала дилемму так: “Это вопрос личной морали”.
В послевоенные десятилетия Лиде Бааровой пришлось
выслушать множество самых неприятных вопросов о “личной морали”. Якобы она заявляла о том, что почти забыла
родной язык и даже во сне объяснялась по-немецки. Якобы
она не имела ничего против того, чтобы отказаться от своего
славянского имени и сниматься под фамилией Баар (эта проблема существовала для всех чешских актеров, некоторые соглашались на немецкие псевдонимы). Эти обвинения Баарова отрицала, настаивая, что не переставала чувствовать себя
чешкой, иначе приняла бы предложенное самим фюрером
германское гражданство, что отношения с нацистскими политиками и чиновниками использовала и для того, чтобы содействовать патриотам и попавшим в беду коллегам, кому-то
помогла эмигрировать, кого-то уберегла от ареста. Последнему есть некоторые подтверждения, как и сведениям о том,
что с Бааровой поддерживал контакты агент чехословацкого
Сопротивления, поскольку она представляла интерес как источник информации о важных нацистах. Актриса не имела
понятия, с кем именно встречалась, но романтическим отношениям это не мешало.
В 1942 году Баарова, уставшая от попыток вернуться в немецкое кино и ожидания новых ролей в Праге, заключила
контракт с итальянской компанией “Cinecitt`” и уехала в
Рим — как писали, “воспользовавшись опосредованной помощью влиятельных нацистов”. За год она снялась в семи фильмах, самым заметным из которых стала историческая драма
“Булочница”. Актриса вновь продемонстрировала отменную
адаптивность, за считанные недели выучив итальянский
язык в объеме, достаточном для исполнения главных ролей.
Развить успех опять помешала политика, и после падения режима Бенито Муссолини Баарова оказалась в Чехии. Неза-
[210]
Еще раз про любовь
ИЛ 5/2024
долго до этого, на кинофестивале в Венеции, она в последний раз в жизни увидела Геббельса; министр сделал вид, что
они незнакомы.
Праге уже было не до комедий и костюмированных мелодрам, к концу войны кинопроизводство в Протекторате Чехии и Моравии застопорилось. У Бааровой не было ни театральных, ни киноролей. В рамках кампании “Помогая
фронту”, как и другие деятели культуры, она была привлечена к вспомогательным работам и кроила холщовые сумки в
мастерской на Йечной улице. Уже тогда она предчувствовала
расплату: в мемуарах Баарова пространно рассуждает о том,
что ей “не за что просить прощения, ее не за что прощать”,
что “посторонние не имеют права судить людей, оказавшихся на роковой черте”, что она “ни в чем не провинилась перед
своим народом”. В конце апреля 1945 года, посоветовавшись
с отцом, она бежала в Баварию, но в итоге попала под американский арест. Через несколько недель Баарову депортировали в Чехословакию и тут же отправили в тюрьму в Панкраце.
В заключении она провела восемнадцать месяцев, работала в
прачечной, стирала и гладила в том числе платье и робы повешенных заключенных. Все это время продолжалось расследование.
В 1946—1949 годах тысячи и тысячи чешских и словацких
работников культуры были “проверены на коллаборационизм”. Сразу несколько организаций — Дисциплинарная комиссия чешских работников кино, Уголовная комиссия Праги, Специальный народный суд — выясняли, в частности, не
превышали ли рабочие и личные контакты режиссеров, продюсеров, актеров с оккупантами “меру необходимого для выживания минимума”. Показания по делу Бааровой дали девяносто свидетелей, а она давала показания по делам других
своих коллег по цеху. Актрису не могли наказать за отношения с Геббельсом, поскольку, согласно закону, “предосудительным” объявлялись только связи с нацистами “в период
повышенной угрозы республике”, то есть после заключенного в сентябре 1938 года Мюнхенского соглашения. Кроме того, даже в ту черно-белую пору сам по себе факт романа с военным преступником не мог служить основанием для
уголовного преследования. Баарова обвинялась в другом: в
том, что якобы выдала полиции Богумила Перлика, владельца театрального агентства “Universum”. В 1939 году его арестовало гестапо, и Перлик, едва окончилась война, поспешил
подать на актрису жалобу. Но эти обвинения не подтвердились, кроме того, в биографии Бааровой обнаружились новые смягчающие обстоятельства: выяснилось, например, что
ее имя значилось в списках лиц, которых гестапо подозревало в неблагонадежности. На свободу она вышла в рождествен-
Андрей Шарый. Чешские истории любви
ские дни 1946 года, после вмешательства министра юстиции
Прокопа Дртика, с которым с довоенных лет общался ее
отец. Расследование дела Бааровой завершилось только в
1948 году, уже при коммунистах, и завершилось обвинительным приговором, вынесенным “по сумме прегрешений”: суд [211]
ИЛ 5/2024
назначил полгода лишения свободы, выписал крупный
штраф и конфисковал собственность. Актриса к тому времени была за границей.
Себя она спасла, а вот родных уберечь не сумела: последствия войны и коллаборационизма уничтожили семью Бабковых. Мать Лиды умерла от инфаркта, измученная полицейским допросом по делу дочери. Ее младшую сестру Зорку
изгнали из театра как “родственницу пособницы оккупантов”. Не справившись с ситуацией, психически тонко организованная молодая женщина покончила с собой, выпрыгнула с
балкона той самой виллы, что похожа на океанский корабль.
Сестры были дружны, но имели разные представления о жизни: Зорка интересовалась политикой, придерживалась левых
взглядов и решительно осуждала Лиду за ее кокетство с нацистами. На этом семейные несчастья не закончились: отец
актрисы поранил ногу на лыжной прогулке и, затянув с операцией — он не хотел ложиться в больницу, пока хлопотал об
освобождении дочери, — лишился ноги. Спутницей последних лет Карела Бабки стала театральная актриса Марцела
(Мария) Неповимова, моложе его на тридцать три года: шапочная знакомая семьи, она вдруг навестила Лиду Баарову в
тюрьме, потом стала ухаживать за больным пенсионером, а
затем вышла за него замуж. За моральную неразборчивость
дочери несчастный старик расплачивался до конца своих
дней: власти оставили его без средств и жилья в Праге, сослали в глухую пограничную деревню.
А у Лиды Бааровой появился новый поклонник: некто Ян
Копецкий, элегантный молодой человек двадцати четырех
лет, актер кукольного театра и племянник министра правительства Чехословакии. Они быстро сблизились, и в 1947 году Баарова, столько лет охранявшая самостоятельность, вышла за Копецкого замуж. Она попыталась перезапустить
карьеру, но дурная слава и обстановка в стране не способствовали успеху. Какое-то время супруги гастролировали с кукольными представлениями, пока осведомленные знакомые не
шепнули им, что над Бааровой опять нависла угроза ареста.
Весной 1948 года при драматических обстоятельствах они бежали сначала в Австрию (где Баарова какое-то время работала баристой), а затем в Аргентину (где Баарова какое-то время работала на мыловаренном заводе). Здесь брак дал
трещину, жизненные пути супругов разошлись: она получила
итальянскую визу, он остался в Латинской Америке.
[212]
Еще раз про любовь
ИЛ 5/2024
В Европе Баарова смогла восстановить некоторые старые
связи в мире кино и наладить какие-то новые: в 1950 году продолжилась итальянская карьера, а в 1953Yм началась испанская. Главных партий уже не предлагали, с авансцены Баарову оттеснило новое поколение красавиц, оставались только
характерные роли. На немецкоязычный кинорынок Баарова
не выходила, а вот в театрах разных городов Германии, когда
приглашали, эпизодически играла до начала 1970-х. Свои последние десятилетия Баарова провела преимущественно в
Зальцбурге, и, по всему судя, это был нежный бархатный сезон, словно компенсация перенесенных треволнений и испытаний. В Австрии она сошлась с состоятельным врачом и
санаторным работником Куртом Лундвалом, немцем или
шведом родом из Опавы. Обстоятельства долго мешали Лундвалу развестись, брак с Бааровой он заключил только после
смерти первой жены в 1969 году, а через три года скончался
и сам. В качестве вдовьего наследства актриса получила половину шестиэтажного доходного дома, в самой большой квартире жила сама, остальные сдавала.
В Чехословакии Баарова оставалась под запретом до последних дней социализма. Она опасалась приезжать на родину и сразу после “бархатной революции”, но короткий визит
в Прагу в 1992 году на презентацию второй книги мемуаров
обернулся триумфом: оказывается, ее помнили; оказывается,
она все еще интересна другим! Баарова принимала доверенных публицистов и журналистов, всякий раз несколько поиному открывая подробности своей богатой событиями личной жизни, почти все эти интервью крутились вокруг романа
с Геббельсом. Восприятие истории со временем изменилось.
И теперь хватает, конечно, историков и киноведов, вменяющих в вину актрисе сознательное сотрудничество с нацистами, циничный расчет в достижении целей, способность переступать через принципы (один из таких категоричных
критиков назвал Баарову “красивой холодной полупроституткой”). Однако многие посвященные ей публикации и фильмы
последних десятилетий выдержаны в понимающих тонах.
Приведу в качестве примера фрагмент записок писателя Оты
Филипа, по просьбе Йозефа Шкворецкого редактировавшего вместе с Бааровой рукопись “Попыток к бегству”: “Да, два
года Баарова, в ту пору наивная девочка едва за двадцать, была любовницей нацистского министра. Никого никогда не
выдала, никому, кроме себя, не навредила... В Германии известны актрисы и певицы, которые сами лезли в постель к
Геббельсу... а если у них не получалось, сильно переживали
по этому поводу. А что было у нас в пору “нормализации”
1968—1989 годов? Многие ли из наших красавиц, актрис и пе-
виц покаялись потом в романах с высокопоставленными товарищами из правительства и ЦК компартии?”
Примерно до восьмидесятилетнего юбилея Баарова прекрасно держалась, сохраняя достоинство, остатки былой прелести и удивляя манерами капризной звезды. Постепенно ал- [213]
ИЛ 5/2024
коголь и сигареты, верные спутники артистической жизни и
нехватки общения, стали оказывать все более разрушительное воздействие на ее внешность и интеллект. Баарова передала права на собственность сомнительному компаньону,
чешскому эмигранту, который однажды явился к ней за автографом и постепенно втерся в доверие. Мария Неповимова,
добрый ангел семьи Бабковых, в 1990Yе заботившаяся о Бааровой почти так же, как когда-то заботилась об ее отце, не
получила ни гроша. Некогда образцовой красоты кинодива
превратилась в жалкую старуху. Она страдала от болезни
Паркинсона, но еще больше мучилась от одиночества и утверждала, что хотела бы умереть. Так и произошло: звезда
“Баркаролы” и “Любовницы в маске” скончалась в конце 2000
года в возрасте восьмидесяти шести лет, обретя вечный покой на пражском кладбище в Страшницах. Встретилась ли
Лида Баарова в потустороннем мире с Йозефом Геббельсом,
как он того желал, — знать никому не дано.
Трибуна переводчика
[214]
ИЛ 5/2024
Алджернон Чарльз
Суинберн
Долорес (Дева семи скорбей)
Перевод с английского и вступление Елены Фельдман
“Долорес (Дева семи скорбей)” (“Dolores (Notre-Dame des Sept Douleurs)”) —
поэма Алджернона Чарльза Суинберна (1837—1909), впервые опубликованная в 1866 году в сборнике “Поэмы и баллады” (“Poems and Ballads”). Будучи воспринятой как садомазохистское произведение, поэма произвела фурор
среди современников, а автор на некоторое время даже попал в опалу из-за
чересчур откровенного и “неканоничного” изображения любви к женщине.
Долорес — теневая ипостась Девы Марии, бессмертная языческая богиня, воплощающая в себе темную женственность — дикую, страстную и
необузданную. В сознании Суинберна она приобретает черты femme fatale,
роковой возлюбленной, которая играет чувствами героя, оставаясь доступной телесно, но недостижимой духовно. Сам титул “Dolores”, или “Our Lady
of Pain”, — распространенное в католической традиции имя Богородицы
Скорбящей (имеются в виду семь скорбей Девы Марии, перенесенные ею
из-за сына). Несмотря на скепсис Суинберна по отношению к христианским ценностям, произведение нельзя назвать совершенно антирелигиозным. Обращение к образу Богородицы — здесь не богохульная самоцель,
а средство художественной экспрессии, попытка противопоставить сакральную женственность язычества и христианства.
Хотя в любой библиографии Суинберна “Долорес” называется в числе самых важных его произведений, до последних лет она редко становилась для переводчиков предметом интереса. Предположительно, причиной тому послужил
и ее объем — 440 строк, и объективная сложность для перевода (например, каждая вторая строфа заканчивается обращением “Our Lady of Pain”, к которому,
соответственно, нужно подобрать 28 рифм, не дублирующих друг друга).
Представленный здесь перевод — экспериментальный и адаптирован
ритмически. В оригинале поэма написана нестрогим трехстопным амфибрахием, который в переводе я решила дополнить лишней стопой, поскольку эквиритмичность не позволяла сохранить большую часть сложных метафор и звукописи. В настоящее время к изданию в академической серии
готовится также второй, эквиритмичный вариант перевода, так что на выбор читателя будут предложены сразу два.
© Елена Фельдман. Перевод, вступление, 2024
Cold eyelids that hide like a jewel
Hard eyes that grow soft for an hour;
The heavy white limbs, and the cruel
Red mouth like a venomous flower;
When these are gone by with their glories,
What shall rest of thee then, what remain,
O mystic and sombre Dolores,
Our Lady of Pain?
9
Seven sorrows the priests give their Virgin;
But thy sins, which are seventy times seven,
Seven ages would fail thee to purge in,
And then they would haunt thee in heaven:
Fierce midnights and famishing morrows,
And the loves that complete and control
All the joys of the flesh, all the sorrows
That wear out the soul.
17
O garment not golden but gilded,
O garden where all men may dwell,
O tower not of ivory, but builded
By hands that reach heaven from hell;
O mystical rose of the mire,
O house not of gold but of gain,
O house of unquenchable fire,
Our Lady of Pain!
25
O lips full of lust and of laughter,
Curled snakes that are fed from my breast,
Bite hard, lest remembrance come after
And press with new lips where you pressed.
For my heart too springs up at the pressure,
Mine eyelids too moisten and burn;
Ah, feed me and fill me with pleasure,
Ere pain come in turn.
33
In yesterday’s reach and to-morrow’s,
Out of sight though they lie of to-day,
There have been and there yet shall be sorrows
That smite not and bite not in play.
The life and the love thou despisest,
These hurt us indeed, and in vain,
O wise among women, and wisest,
Our Lady of Pain.
41
Who gave thee thy wisdom? what stories
That stung thee, what visions that smote?
Wert thou pure and a maiden, Dolores,
[215]
ИЛ 5/2024
Алджернон Чарльз Суинберн. Долорес (Дева семи скорбей)
1
When desire took thee first by the throat?
What bud was the shell of a blossom
That all men may smell to and pluck?
What milk fed thee first at what bosom?
What sins gave thee suck?
[216]
Трибуна переводчика
ИЛ 5/2024
49
We shift and bedeck and bedrape us,
Thou art noble and nude and antique;
Libitina thy mother, Priapus
Thy father, a Tuscan and Greek.
We play with light loves in the portal,
And wince and relent and refrain;
Loves die, and we know thee immortal,
Our Lady of Pain.
57
Fruits fail and love dies and time ranges;
Thou art fed with perpetual breath,
And alive after infinite changes,
And fresh from the kisses of death;
Of languors rekindled and rallied,
Of barren delights and unclean,
Things monstrous and fruitless, a pallid
And poisonous queen.
65
Could you hurt me, sweet lips, though I hurt you?
Men touch them, and change in a trice
The lilies and languors of virtue
For the raptures and roses of vice;
Those lie where thy foot on the floor is,
These crown and caress thee and chain,
O splendid and sterile Dolores,
Our Lady of Pain.
73
There are sins it may be to discover,
There are deeds it may be to delight.
What new work wilt thou find for thy lover,
What new passions for daytime or night?
What spells that they know not a word of
Whose lives are as leaves overblown?
What tortures undreamt of, unheard of,
Unwritten, unknown?
81
Ah beautiful passionate body
That never has ached with a heart!
On thy mouth though the kisses are bloody,
Though they sting till it shudder and smart,
More kind than the love we adore is,
They hurt not the heart or the brain,
O bitter and tender Dolores,
Our Lady of Pain.
As our kisses relax and redouble,
From the lips and the foam and the fangs
Shall no new sin be born for men’s trouble,
No dream of impossible pangs?
With the sweet of the sins of old ages
Wilt thou satiate thy soul as of yore?
Too sweet is the rind, say the sages,
Too bitter the core.
97
Hast thou told all thy secrets the last time,
And bared all thy beauties to one?
Ah, where shall we go then for pastime,
If the worst that can be has been done?
But sweet as the rind was the core is;
We are fain of thee still, we are fain,
O sanguine and subtle Dolores,
Our Lady of Pain.
105
By the hunger of change and emotion,
By the thirst of unbearable things,
By despair, the twin-born of devotion,
By the pleasure that winces and stings,
The delight that consumes the desire,
The desire that outruns the delight,
By the cruelty deaf as a fire
And blind as the night,
113
By the ravenous teeth that have smitten
Through the kisses that blossom and bud,
By the lips intertwisted and bitten
Till the foam has a savour of blood,
By the pulse as it rises and falters,
By the hands as they slacken and strain,
I adjure thee, respond from thine altars,
Our Lady of Pain.
121
Wilt thou smile as a woman disdaining
The light fire in the veins of a boy?
But he comes to thee sad, without feigning,
Who has wearied of sorrow and joy;
Less careful of labour and glory
Than the elders whose hair has uncurled:
And young, but with fancies as hoary
And grey as the world.
[217]
ИЛ 5/2024
Алджернон Чарльз Суинберн. Долорес (Дева семи скорбей)
89
129
I have passed from the outermost portal
To the shrine where a sin is a prayer;
What care though the service be mortal?
O our Lady of Torture, what care?
All thine the last wine that I pour is,
The last in the chalice we drain,
O fierce and luxurious Dolores,
Our Lady of Pain.
137
All thine the new wine of desire,
The fruit of four lips as they clung
Till the hair and the eyelids took fire,
The foam of a serpentine tongue,
The froth of the serpents of pleasure,
More salt than the foam of the sea,
Now felt as a flame, now at leisure
As wine shed for me.
145
Ah thy people, thy children, thy chosen,
Marked cross from the womb and perverse!
They have found out the secret to cozen
The gods that constrain us and curse;
They alone, they are wise, and none other;
Give me place, even me, in their train,
O my sister, my spouse, and my mother,
Our Lady of Pain.
153
For the crown of our life as it closes
Is darkness, the fruit thereof dust;
No thorns go as deep as a rose’s,
And love is more cruel than lust.
Time turns the old days to derision,
Our loves into corpses or wives;
And marriage and death and division
Make barren our lives.
161
And pale from the past we draw nigh thee,
And satiate with comfortless hours;
And we know thee, how all men belie thee,
And we gather the fruit of thy flowers;
The passion that slays and recovers,
The pangs and the kisses that rain
On the lips and the limbs of thy lovers,
Our Lady of Pain.
169
The desire of thy furious embraces
Is more than the wisdom of years,
On the blossom though blood lie in traces,
[218]
Трибуна переводчика
ИЛ 5/2024
177
And they laughed, changing hands in the measure,
And they mixed and made peace after strife;
Pain melted in tears, and was pleasure;
Death tingled with blood, and was life.
Like lovers they melted and tingled,
In the dusk of thine innermost fane;
In the darkness they murmured and mingled,
Our Lady of Pain.
185
In a twilight where virtues are vices,
In thy chapels, unknown of the sun,
To a tune that enthralls and entices,
They were wed, and the twain were as one.
For the tune from thine altar hath sounded
Since God bade the world’s work begin,
And the fume of thine incense abounded,
To sweeten the sin.
193
Love listens, and paler than ashes,
Through his curls as the crown on them slips,
Lifts languid wet eyelids and lashes,
And laughs with insatiable lips.
Thou shalt hush him with heavy caresses,
With music that scares the profane;
Thou shalt darken his eyes with thy tresses,
Our Lady of Pain.
201
Thou shalt blind his bright eyes though he wrestle,
Thou shalt chain his light limbs though he strive;
In his lips all thy serpents shall nestle,
In his hands all thy cruelties thrive.
In the daytime thy voice shall go through him,
In his dreams he shall feel thee and ache;
Thou shalt kindle by night and subdue him
Asleep and awake.
209
Thou shalt touch and make redder his roses
With juice not of fruit nor of bud;
When the sense in the spirit reposes,
Thou shalt quicken the soul through the blood.
Thine, thine the one grace we implore is,
Who would live and not languish or feign,
[219]
ИЛ 5/2024
Алджернон Чарльз Суинберн. Долорес (Дева семи скорбей)
Though the foliage be sodden with tears.
For the lords in whose keeping the door is
That opens on all who draw breath
Gave the cypress to love, my Dolores,
The myrtle to death.
O sleepless and deadly Dolores,
Our Lady of Pain.
217
Dost thou dream, in a respite of slumber,
In a lull of the fires of thy life,
Of the days without name, without number,
When thy will stung the world into strife;
When, a goddess, the pulse of thy passion
Smote kings as they revelled in Rome;
And they hailed thee re-risen, O Thalassian,
Foam-white, from the foam?
225
When thy lips had such lovers to flatter;
When the city lay red from thy rods,
And thine hands were as arrows to scatter
The children of change and their gods;
When the blood of thy foemen made fervent
A sand never moist from the main,
As one smote them, their lord and thy servant,
Our Lady of Pain.
233
On sands by the storm never shaken,
Nor wet from the washing of tides;
Nor by foam of the waves overtaken,
Nor winds that the thunder bestrides;
But red from the print of thy paces,
Made smooth for the world and its lords,
Ringed round with a flame of fair faces,
And splendid with swords.
241
There the gladiator, pale for thy pleasure,
Drew bitter and perilous breath;
There torments laid hold on the treasure
Of limbs too delicious for death;
When thy gardens were lit with live torches;
When the world was a steed for thy rein;
When the nations lay prone in thy porches,
Our Lady of Pain.
249
When, with flame all around him aspirant,
Stood flushed, as a harp-player stands,
The implacable beautiful tyrant,
Rose-crowned, having death in his hands;
And a sound as the sound of loud water
Smote far through the flight of the fires,
And mixed with the lightning of slaughter
A thunder of lyres.
[220]
Трибуна переводчика
ИЛ 5/2024
Dost thou dream of what was and no more is,
The old kingdoms of earth and the kings?
Dost thou hunger for these things, Dolores,
For these, in a world of new things?
But thy bosom no fasts could emaciate,
No hunger compel to complain
Those lips that no bloodshed could satiate,
Our Lady of Pain.
265
As of old when the world’s heart was lighter,
Through thy garments the grace of thee glows,
The white wealth of thy body made whiter
By the blushes of amorous blows,
And seamed with sharp lips and fierce fingers,
And branded by kisses that bruise;
When all shall be gone that now lingers,
Ah, what shall we lose?
273
Thou wert fair in the fearless old fashion,
And thy limbs are as melodies yet,
And move to the music of passion
With lithe and lascivious regret.
What ailed us, O gods, to desert you
For creeds that refuse and restrain?
Come down and redeem us from virtue,
Our Lady of Pain.
281
All shrines that were Vestal are flameless,
But the flame has not fallen from this;
Though obscure be the god, and though nameless
The eyes and the hair that we kiss;
Low fires that love sits by and forges
Fresh heads for his arrows and thine;
Hair loosened and soiled in mid orgies
With kisses and wine.
289
Thy skin changes country and colour,
And shrivels or swells to a snake’s.
Let it brighten and bloat and grow duller,
We know it, the flames and the flakes,
Red brands on it smitten and bitten,
Round skies where a star is a stain,
And the leaves with thy litanies written,
Our Lady of Pain.
297
On thy bosom though many a kiss be,
There are none such as knew it of old.
Was it Alciphron once or Arisbe,
[221]
ИЛ 5/2024
Алджернон Чарльз Суинберн. Долорес (Дева семи скорбей)
257
Male ringlets or feminine gold,
That thy lips met with under the statue,
Whence a look shot out sharp after thieves
From the eyes of the garden-god at you
Across the fig-leaves?
[222]
Трибуна переводчика
ИЛ 5/2024
305
Then still, through dry seasons and moister,
One god had a wreath to his shrine;
Then love was the pearl of his oyster,
And Venus rose red out of wine.
We have all done amiss, choosing rather
Such loves as the wise gods disdain;
Intercede for us thou with thy father,
Our Lady of Pain.
313
In spring he had crowns of his garden,
Red corn in the heat of the year,
Then hoary green olives that harden
When the grape-blossom freezes with fear;
And milk-budded myrtles with Venus
And vine-leaves with Bacchus he trod;
And ye said, “We have seen, he hath seen us,
A visible God”.
321
What broke off the garlands that girt you?
What sundered you spirit and clay?
Weak sins yet alive are as virtue
To the strength of the sins of that day.
For dried is the blood of thy lover,
Ipsithilla, contracted the vein;
Cry aloud, “Will he rise and recover,
Our Lady of Pain?”
329
Cry aloud; for the old world is broken:
Cry out; for the Phrygian is priest,
And rears not the bountiful token
And spreads not the fatherly feast.
From the midmost of Ida, from shady
Recesses that murmur at morn,
They have brought and baptized her, Our Lady,
A goddess new-born.
337
And the chaplets of old are above us,
And the oyster-bed teems out of reach;
Old poets outsing and outlove us,
And Catullus makes mouths at our speech.
Who shall kiss, in thy father’s own city,
With such lips as he sang with, again?
Intercede for us all of thy pity,
Our Lady of Pain.
Out of Dindymus heavily laden
Her lions draw bound and unfed
A mother, a mortal, a maiden,
A queen over death and the dead.
She is cold, and her habit is lowly,
Her temple of branches and sods;
Most fruitful and virginal, holy,
A mother of gods.
353
She hath wasted with fire thine high places,
She hath hidden and marred and made sad
The fair limbs of the Loves, the fair faces
Of gods that were goodly and glad.
She slays, and her hands are not bloody;
She moves as a moon in the wane,
White-robed, and thy raiment is ruddy,
Our Lady of Pain.
361
They shall pass and their places be taken,
The gods and the priests that are pure.
They shall pass, and shalt thou not be shaken?
They shall perish, and shalt thou endure?
Death laughs, breathing close and relentless
In the nostrils and eyelids of lust,
With a pinch in his fingers of scentless
And delicate dust.
369
But the worm shall revive thee with kisses;
Thou shalt change and transmute as a god,
As the rod to a serpent that hisses,
As the serpent again to a rod.
Thy life shall not cease though thou doff it;
Thou shalt live until evil be slain,
And good shall die first, said thy prophet,
Our Lady of Pain.
377
Did he lie? did he laugh? does he know it,
Now he lies out of reach, out of breath,
Thy prophet, thy preacher, thy poet,
Sin’s child by incestuous Death?
Did he find out in fire at his waking,
Or discern as his eyelids lost light,
When the bands of the body were breaking
And all came in sight?
[223]
ИЛ 5/2024
Алджернон Чарльз Суинберн. Долорес (Дева семи скорбей)
345
385
Who has known all the evil before us,
Or the tyrannous secrets of time?
Though we match not the dead men that bore us
At a song, at a kiss, at a crime —
Though the heathen outface and outlive us,
And our lives and our longings are twain —
Ah, forgive us our virtues, forgive us,
Our Lady of Pain.
393
Who are we that embalm and embrace thee
With spices and savours of song?
What is time, that his children should face thee?
What am I, that my lips do thee wrong?
I could hurt thee — but pain would delight thee;
Or caress thee — but love would repel;
And the lovers whose lips would excite thee
Are serpents in hell.
401
Who now shall content thee as they did,
Thy lovers, when temples were built
And the hair of the sacrifice braided
And the blood of the sacrifice spilt,
In Lampsacus fervent with faces,
In Aphaca red from thy reign,
Who embraced thee with awful embraces,
Our Lady of Pain?
409
Where are they, Cotytto or Venus,
Astarte or Ashtaroth, where?
Do their hands as we touch come between us?
Is the breath of them hot in thy hair?
From their lips have thy lips taken fever,
With the blood of their bodies grown red?
Hast thou left upon earth a believer
If these men are dead?
417
They were purple of raiment and golden,
Filled full of thee, fiery with wine,
Thy lovers, in haunts unbeholden,
In marvellous chambers of thine.
They are fled, and their footprints escape us,
Who appraise thee, adore, and abstain,
O daughter of Death and Priapus,
Our Lady of Pain.
425
What ails us to fear overmeasure,
To praise thee with timorous breath,
O mistress and mother of pleasure,
[224]
Трибуна переводчика
ИЛ 5/2024
433
We shall know what the darkness discovers,
If the grave-pit be shallow or deep;
And our fathers of old, and our lovers,
We shall know if they sleep not or sleep.
We shall see whether hell be not heaven,
Find out whether tares be not grain,
And the joys of thee seventy times seven,
Our Lady of Pain.
1
Двух черных очей беспощадные свечи,
Чьей пламенной милости короток срок,
Точеные руки, покатые плечи
И алого рта ядовитый цветок, —
Оставит ли время на память хоть волос,
Разъест ли твой облик бесстрастная ржа,
О тайная, темная дева Долорес,
Страданий моих госпожа?
9
Тебе семь печалей попы приписали,
Семь сотен грехов сосчитать не сумев.
Семь долгих веков обелили едва ли
Прекраснейшую из своих королев.
Распутные ночи, рассветы больные...
Из ангельских жен ты познала одна
Все радости плоти, все скорби земные,
Что душу иссушат до дна.
17
Покров твой — не золото, а позолота;
Открыт всем живущим не сад твой, но лес;
Чертог не из кости слоновой — работа
Тех рук, что из ада коснулись небес.
Ты роза, восставшая в грязи, как знамя.
Твой дом обойдет боязливый ханжа —
Твой дом, где горит негасимое пламя,
Страданий моих госпожа!
25
Пусть губы, исполнены страсти и смеха,
Сильнее впиваются змеями в грудь,
Чтоб в ласках с другою их жгучее эхо
Саднящую память смогло обмануть;
[225]
ИЛ 5/2024
Алджернон Чарльз Суинберн. Долорес (Дева семи скорбей)
The one thing as certain as death?
We shall change as the things that we cherish,
Shall fade as they faded before,
As foam upon water shall perish,
As sand upon shore.
Чтоб сердце в тисках разорвалось на части,
Чтоб веки омыло кипящей рекой;
Приди и наполни немыслимым счастьем —
В уплату забрав мой покой.
[226]
Трибуна переводчика
ИЛ 5/2024
33
Прошедшее мнимо, грядущее смутно —
Сегодняшний день их не в силах постичь, —
Но мысли к ним мечутся ежеминутно,
И душу язвит их отравленный бич.
Ты жизнь презираешь, любовь — и подавно;
Их боль нас преследует, всуе гложа.
Меж мудрыми женами нет тебе равной,
Страданий моих госпожа!
41
Кто дал тебе мудрость, чей взгляд или голос
Измучил тебя на рассвете времен?
Была ли ты девой невинной, Долорес,
Когда страсть впервые исторгла твой стон?
В каком цветнике зрел бутон непорочный,
К которому нынче приникнет любой?
Как звался твой грех, твой секрет полуночный,
Что сделал самою собой?
49
Искусство твое будет славно вовеки;
Равны перед ним и владыка, и раб.
Тебя почитали этруски и греки,
1
Отец твой — неистовый в ласках Приап ,
2
А мать — Либитина . В дневной круговерти
Мы страсти хороним свои, не тужа,
Но ты не познаешь старенья и смерти,
Страданий моих госпожа!
57
Любови проходят, сменяются годы —
Лишь ты неизменна среди перемен.
Тебя не коснутся забвения воды,
Не тронет зловонным дыханием тлен.
Владычица боли, изъянов, пороков,
Нечистых утех, что плода не дадут,
Цветов ядовитых, губительных соков,
Забыть тебя — мука и труд.
1. В античной мифологии древнегреческий бог плодородия; полей и садов —
у римлян. Изображался с чрезмерно развитым половым членом в состоянии вечной эрекции. (Здесь и далее — прим. перев.)
2. Богиня смерти, первоначально италийское божество садов и виноградников; в ее храме в Риме продавалось все необходимое для похорон.
Чужие уста умоляю о мести:
Вернешь ли укус, от которого вмиг
Безвольные лилии чахнущей чести
Сменились на розы под сладостный вскрик?
Бутоны их красным твой путь отмечают,
Алеют на коже, как рана свежа,
Прекрасно-бесплодные чресла венчают,
Страданий моих госпожа!
73
Как много грехов не узнал исповедник,
Как много деяний награды не ждут...
Чем занят твой новый ночной собеседник,
Какой ты ему уготовила труд?
Какое проклятье наложишь бесстрастно
На жизнь, что дешевле сухого листа,
Каким истязаниям нежным и властным
Подвергнет твоя красота?
81
Недуга любовного, сладкой отравы
Вовеки не знал безупречный сосуд.
Пускай поцелуи твои и кровавы,
Пускай разъяренными осами жгут, —
Они милосерднее боли сердечной,
Что входит меж ребер точнее ножа,
Слезами пятная покров подвенечный,
Страданий моих госпожа!
89
Каскад поцелуев о кожу дробится;
Из нежных клыков под округлой губой
Пороков сверх этих уже не родится,
Не тронет сознание новая боль.
Сумеет ли плод с древним привкусом гнили
Насытить тебя, как в былые века?
Сладка кожура, мудрецы говорили,
Да мякоть под нею горька.
97
Осталось ли место загадкам и тайнам,
Красотам твоим не исчерпан ли счет?
Чем пресные жизни свои скоротаем,
Узнав беззакония наперечет?
Но мякоть сладка, словно кожа, покуда,
И души не греет огонь мятежа.
Ты солнце и сумрак, ты чары и чудо,
Страданий моих госпожа!
105
Я голодом до перемен и волнений,
Я жаждою всех нестерпимых вещей,
Отчаяньем — братом священного рвенья,
[227]
ИЛ 5/2024
Алджернон Чарльз Суинберн. Долорес (Дева семи скорбей)
65
Утехами плоти, что мучат вотще,
Восторгом, в котором сгорает желанье,
Желанием, что предваряет восторг,
Истомой слепой, будто сумрак незнанья,
Глухой, будто с совестью торг,
[228]
Трибуна переводчика
ИЛ 5/2024
113
Следами зубов, что во тьме расцветают
Сквозь жар поцелуев и их немоту,
Губами, что льнут, распинают, кусают,
Оставив со вкусом железа во рту,
Биением сердца, что нежно и голо,
Руками, что тянутся к свету, дрожа,
Тебя заклинаю: откликнись с престола,
Страданий моих госпожа!
121
Довольна ли ты, коль юнца презирает
Одна из жестоких твоих дочерей,
И он к утешеньям твоим прибегает,
Устав от любовных отрад и скорбей?
Остывший до срока к трудам и наградам,
Пресыщенный жизнью, как старец седой,
С бесцветным, как паперть под инеем, взглядом,
Хоть телом еще молодой.
129
Проделав весь путь от порога молельной
До раки, где служит причастием грех,
Кто вспомнит, что месса, возможно, смертельна,
Кто перед Мадонной не снимет доспех?
Тебе на алтарь все вино из потира
Я лью и сгораю в огнях витража —
О гневная дева, владычица мира,
Страданий моих госпожа!
137
Тебе — молодое вино вожделенья,
Плод, зреющий только меж слившихся губ,
Кипящие слезы и стон наслажденья,
Змеиный укус, что и нежен, и груб.
Багряная пена, морской солонее,
Струится с клыков и свивается в нить,
Чтоб сделаться жизнью и смертью моею,
Чтоб жажду огнем утолить.
145
Все дети твои от утробы до гроба
Отмечены знаком, незримым для глаз;
Им ведомо, как обхитрить узколобых
Богов, что терзают и мучают нас.
Нет мудрости вне заповедного круга —
Возьмешь ли в него молодого пажа,
Любовница, матерь, сестра и супруга,
Страданий моих госпожа?
Наш жизненный путь темнота увенчала,
Плод в землю, гния, возвращается вновь —
Но розовый шип ранит глубже кинжала,
И похоть жестока не так, как любовь.
Бег времени прошлое делает фарсом,
Любимую — трупом иль верной женой,
И свадьба предшествует смерти авансом,
Обеты душа тишиной.
161
Устав от потерь, мы к тебе прибегаем:
Пусты наши жизни и голы сады.
Тебя очерняют — мы истину знаем,
Вкушая цветов ядовитых плоды.
Да славится страсть, что сражает и лечит,
Мучительной нежностью в рабстве держа,
Клеймя поцелуями губы и плечи,
Страданий моих госпожа!
169
Тоска по твоим беспощадным щедротам —
Не только холодная мудрость веков,
Хоть взращены листья слезами и потом,
И алые капли бегут с лепестков.
Во имя богов, в чьем владении двери,
Открытые всем, кто пока не мертвы,
Любви кипарис дай — эмблему потери,
И смерти — мирт, символ любви.
177
Пускай рассмеются, меняясь дарами,
И миром окончат бессмысленный спор.
Боль станет отрадной, смягчившись слезами,
Смерть с жизнью скрепят на крови договор.
Как двое влюбленных, проникнут друг в друга
Они в твоем храме, мечи положа,
И мрак спеленает противников туго,
Страданий моих госпожа!
185
В ночи добродетели — сестры порока.
В часовнях твоих, где от века темно,
Под древние гимны забытого бога
Они обвенчаются, слившись в одно.
Та песня не молкнет под сводами храма
Со дня сотворения; грех подслащен
И спрятан от неба в клубах фимиама,
Как в горле — предательский стон.
[229]
ИЛ 5/2024
Алджернон Чарльз Суинберн. Долорес (Дева семи скорбей)
153
193
Любовь твоя слушает, пепла бледнее,
Сквозь кудри подняв затуманенный взгляд.
Горит черным нимбом корона над нею,
И алчные губы от смеха дрожат.
Заставь замолчать ее лаской немою,
Мелодией тел, что святошам чужда,
И очи наполни спасительной тьмою,
Страданий моих госпожа!
201
Что толку с любовным дурманом тягаться:
Избранник твой скован, распят, ослеплен;
В губах его змеи отныне гнездятся,
В руках — преступленья с начала времен.
Он днем различает твой призрачный голос,
Взывает в ночи к твоему божеству;
Приди, обрати его в пламя, Долорес —
Во сне, а затем наяву.
209
Касаньем окрась его розы в багровый:
Не почка, не плод породили тот сок.
Не разум, а дух — господин его новый,
И в венах бежит обжигающий ток.
Ты милостью нас одаряешь беспечно,
Не требуя с паствы своей платежа —
Лишенная сна и живущая вечно
Страданий моих госпожа!
217
Знаком ли тебе краткий морок дремоты,
Затишье в мелькании жадных ночей,
Минута покоя меж днями без счета,
Когда ты пытала нас лаской своей?
Когда пред тобой преклоняли колена
Властители Рима, и, так же юна,
Ты к ним выходила, бела, словно пена,
Из коей была рождена?
225
Когда королей эти губы терзали,
Столица пылала от красных ковров,
И стрелы твои без разбору сражали
Детей перемен и извечных богов?
Когда белоснежный песок оросила
Врагов твоих кровь, и, богине служа,
Последний боец вскинул меч через силу,
Страданий моих госпожа?
233
Песок тот омыт не грозою над морем,
Не громом, пришпорившим дикий Борей,
Не лунным приливом, не пенным прибоем,
[230]
Трибуна переводчика
ИЛ 5/2024
241
Там бьется во славу твою гладиатор,
Глотая горчащий погибелью дым,
И перст опускает во тьме император,
Решая, кому умирать молодым.
Твой сад процветал в те безумные годы,
Весь мир, как коня, направляла вожжа
В ладонях твоих, и склонялись народы:
Страданий моих госпожа!
249
Ты помнишь ту ночь? Средь кровавого пира,
1
В кольце из огня, венценосный арфист
Настраивал пальцами чуткими лиру —
Над озером крови спокоен и чист,
И нежные струны ручьями журчали
Над криками, треском и смрадом костров;
Кого там спасительным лавром венчали,
Кому не хватало гробов —
257
Ты помнишь, Долорес? Хоть изредка снится
Тебе это царство сквозь дымку времен?
Тоскует ли сердце по алчущим лицам,
По стону железа и шелку знамен?
Но голод обходит тебя боязливо,
И мир не придумал еще шантажа,
Чтоб вырвать признанье из уст горделивых,
Страданий моих госпожа!
265
Пусть сердце людское теперь тяжелее,
Ты так же сияешь полночной порой,
И делает белое тело белее
Румянец, рожденный любовной игрой.
Укусов и ласк бесконечных соседство,
Жестокость, которой не знал человек, —
Когда истощится и это наследство,
Чего мы лишимся навек?
273
Столетья летят — ты честна без упрека,
В мелодии тел фальши нет ни на тон,
1. По легенде, во время пожара в Риме в 64 г. император Нерон наблюдал
за огнем с безопасного расстояния, играя на лире.
[231]
ИЛ 5/2024
Алджернон Чарльз Суинберн. Долорес (Дева семи скорбей)
Не брызгами, бьющими в борт кораблей.
Он влажен и ал под твоими ступнями,
Утоптан войной для забавы царьков,
И взорвана ночь золотыми огнями
И звоном блестящих клинков.
И музыку страсти, любви и порока
Лишь делает слаще раскаянья стон.
Как долго мы клялись Христовой невесте,
С холодным распятьем в ночи возлежа;
Приди же, избавь нас от пут благочестья,
Страданий моих госпожа!
[232]
Трибуна переводчика
ИЛ 5/2024
281
Святилища Весты замшели без дела,
Но так же пылает багровый костер,
В котором твои закаляются стрелы,
И каждый удар их и точен, и скор, —
Пускай бог невидим, пускай безымянны
Покрытые ласками губы, глаза,
И волосы, что в вакханалиях пьяных
Ты спутала, точно гроза.
289
Прекрасная кожа змеиной подобна:
То лилий белее, то ночи темней;
Изящной и рослой, худой и дородной —
Тебя мы признаем по следу огней,
По звездам ожогов, по клеймам укусов,
Что ты оставляешь, в ночи ворожа;
Все это — литании Деве искусов,
Страданий моих госпожа!
297
Мы чтим, как завещано, нежное лоно,
Но это лишь эхо далеких веков.
1
Арисбу ласкала ли ты, Алкифрона?
Кого увлекала с собою в альков
Украсть поцелуй незаметно для статуй,
Покуда за вами из гущи ветвей
Следил неотрывно один соглядатай —
Владыка садов и полей?
305
В ту пору средь месяцев щедрых и горьких
Не знала забвенья святыня одна;
Любовь была жемчугом в устричных створках,
Венера вставала, красна, из вина.
Но мы согрешили, поддавшись сомненью,
Пред ложной любовью знамена сложа;
О, вымоли нам у отца искупленье,
Страданий моих госпожа!
1. Арисба — первая жена троянского царя Приама. Алкифрон — древнегреческий ритор, живший во II—III вв.
Весною цветы бы ему принесли вы,
Затем — золоченную августом рожь
И мягкие бусины древней оливы,
Которые вскроет зимою лишь нож.
Он шел бы по снежному мирту с Венерой
И с Вакхом давил виноградную плоть,
И ты бы сказала любовнику с верой:
“Он видит нас — зримый Господь”.
321
Чья воля гирлянды твои разорвала,
Кто дух твой мятежный и плоть разделил?
Ужель добродетели в мире так мало,
Что редкий грех святостью ныне прослыл?
1
Любовника сжав в темноте, Ипсифилла
Не может на пике сдержать скулежа:
“Вернется ли жизнь к нему снова и сила,
Страданий моих госпожа?”
329
Рыдай! Ибо мир твой привычный разрушен;
Рыдай! Ибо нынче фригиец твой жрец,
Скуднее дары, песнопения глуше,
И пиршествам плоти приходит конец.
2
Из диких рощ Иды , что ветви скрестили
И шепчутся вечно средь ветра и тьмы,
Сюда привели и насильно крестили
Ее, о проклятие, мы!
337
Венки над челом нашим скорбным увяли,
И устричных отмелей уж не найти.
Катулл наши речи бы вынес едва ли,
И прежних поэтов нам не превзойти.
Где сыщутся нынче достойные губы
Для песни и ласки в пылу кутежа?
Увы, наши стоны и поздни, и грубы,
Страданий моих госпожа!
345
Где слуги и свита твои, королева?
3
С Диндима везут твоих связанных львов.
Дитя и старуха, праматерь и дева,
Вовеки не знала ты смертных оков.
Твой храм неприметен, ветвями увитый,
Из глины построен; привычки просты;
1. Возлюбленная Катулла, адресат многих его любовных стихотворений.
2. Высочайшая гора острова Крит, в пещере на которой, согласно легендам, вырос Зевс.
3. Горная вершина на полуострове в Пропонтиде; на ней находился основанный еще аргонавтами храм Кибелы.
[233]
ИЛ 5/2024
Алджернон Чарльз Суинберн. Долорес (Дева семи скорбей)
313
То холодно-девственной, то плодовитой
В миру нам являешься ты.
353
Чертоги небесные воспламенила
Искрящейся поступью легких шагов,
Изящные члены Любви осквернила
И стерла улыбки беспечных богов.
В лилейных одеждах ты шествуешь, словно
Луна в поднебесье, белей миража,
Врагов своих вечных сражая бескровно,
Страданий моих госпожа!
361
Когда же падут они, ты содрогнешься?
Жрецы и их боги, что были чисты,
Исчезнут в забвении, — ты усмехнешься
Над детской наивностью их доброты?
Смерть в похоти тенью незримой таится,
Глядит из глазниц ее сумрачный страх,
И в пальцах костлявых едва серебрится
Мерцающий звездами прах.
369
Пока мы тягаться со смертью не смеем,
Тебя обновляет могильная пядь:
Так посох в ладонях становится змеем,
И змей обращается в посох опять.
“Добро гибнет первым”, — среди откровений
Безумный пророк нам поведал, брюзжа,
Но ты нечувствительна к яду мгновений,
Страданий моих госпожа!
377
Он лгал? Он смеялся? Он знал — твой наследник,
Исчадие Смерти от брата-греха,
Поэт, провозвестник, пророк, проповедник,
Который не сложит уже ни стиха?
Открылась ли правда ему на рассвете?
Явилась пред гаснущим взором в ночи,
Когда ослабляются разума сети
И двери находят ключи?
385
Кто знает все зло, что царило пред нами?
Тираны и тайны их скрылись впотьмах.
Хоть нам не сравниться вовек с мертвецами
Ни в песнях, ни в ласках, ни в смертных грехах;
Хоть нынче безбожник над миром владетель,
А жизни не стоят уже грабежа, —
Прости осквернившую нас добродетель,
Страданий моих госпожа!
[234]
Трибуна переводчика
ИЛ 5/2024
401
409
Рожденные временем дети посмели
Приникнуть к бессмертной богине с мольбой;
Кто мы, чтоб воспеть тебя с честью сумели?
Кто я, чтобы каяться перед тобой?
Я раню — но боль для тебя наслажденье;
Ласкаю — но нежности здесь не в ходу;
И если кто сведущ в твоем возбужденьи,
Так разве что змеи в аду.
[235]
ИЛ 5/2024
Кто сможет из ныне живущих сравниться
С твоими любовями прежних времен,
Когда искажались от похоти лица
И жертвенной кровью был храм окроплен?
1
Когда тебе в Лампсаке толпы внимали,
1
Афака пылала, от флагов рыжа, —
Какие титаны тебя обнимали,
Страданий моих госпожа?
Венера и Котис3 с тобою в разлуке;
4
5
Скажи, где Астарта и где Астарот ?
Скользят ли меж нами их бледные руки,
Терзают ли тени твой алчущий рот?
Не их ли губам ты обязана жаром,
Не в их ли крови торжествуешь, ала?
Кто нынче одарит тебя этим даром,
Коль тех — скрыла времени мгла?
417
Багрянец и золото в их одеяньи,
Уста то вином, то тобою полны;
Неведомы лица, незримы деянья
В чудесных чертогах под светом луны.
Теперь же и след их потерян для взгляда —
Кто жил, выше жизни тобой дорожа,
О, Смерти с Приапом греховное чадо,
Страданий моих госпожа!
425
Что нас побуждает бояться паденья,
Твоих наказаний желать и не сметь,
1. Город на берегу Геллеспонта, известный культом Приапа, которого, по
преданию, здесь произвела на свет Афродита.
2. Город на реке Адонисе, известный храмом Афродиты и оракулом, который был упразднен лишь Константином Великим.
3. Исторически близкая Кибеле фракийская богиня растительности и плодородия, поклонение которой отличалось фантастической дикостью.
4. Греческий вариант имени богини любви и войны Иштар, заимствованной греками из шумеро-аккадского пантеона.
5. Согласно западной демонологии — один из самых высокопоставленных
демонов в адской иерархии.
Алджернон Чарльз Суинберн. Долорес (Дева семи скорбей)
393
Владычица, муза и мать наслажденья,
Единственной вещи, бесспорной, как смерть?
Кумирам, как нам, суждена перемена;
Земного величия короток день —
Так тает на волнах прозрачная пена
И в полдень стирается тень.
[236]
ИЛ 5/2024
433
Тогда мы узнаем, что скрыто во мраке,
Насколько бездонна могильная пасть,
Кончаются ль вместе с кончиною браки
И в рай или ад суждено нам попасть.
Отделятся зерна от плевел нечистых,
За спинами ляжет забвенья межа,
И ты нам откроешь семь радостей истых,
Страданий моих госпожа!
Документальная проза
Геннадий Евграфов
Революция или смерть
Жизнь и гибель Эрнесто Че Гевары
Я в мир пришел, чтобы
1
не соглашаться...
Максим Горький
В
юности он мечтал быть поэтом, а стал врачом. Но вместо того чтобы лечить людей, он принялся исправлять
мир, твердо веря, что ему удастся сделать то, что до него
не удавалось сделать никому. И ошибся, как ошибались тысячи и
тысячи людей до него, пытавшиеся сделать то же самое. История учит только тому, что ничему не учит.
Ночь опустилась на Игеру, и поселок растворился в кромешной тьме, а когда наступил рассвет, в воздухе послышался мерный гул вертолетов. Несколько минут машины кружили над
сельвой, выискивая удобное место для посадки, а затем приземлились на ближайшем плато. Высоких чинов боливийской
армии встречал капитан Гарри Прадо, он же провел прибывших к старой местной школе, где уже сутки томился пленник,
к которому сейчас было приковано внимание всего мира.
Узник
Обессиленный, нечесаный и грязный, в задубевшем от пота
камуфляже, он лежал, вжавшись в необструганный деревянный пол и ждал смерти, которая была всего в нескольких шагах от комнаты, куда его бросили солдаты. После того, как
разговор с высокопоставленными гостями закончился ничем, после того, как один из них — полковник, которого он не
знал, — равнодушно махнул рукой, он понял, что обречен, су© Геннадий Евграфов, 2024
1. Единственная сохранившаяся строка одного из ранних стихотворений
Горького.
[237]
ИЛ 5/2024
[238]
Документальная проза
ИЛ 5/2024
дить его не будут. Он не знал, когда его повесят или расстреляют, через час или через два — ему это было уже все равно.
Он не раз и не два во всеуслышанье заявлял, что готов пожертвовать жизнью ради революции, ради свободы, ради
спасения всего человечества, и теперь не собирался вести переговоры с теми, в чьих руках он находился. Кто стоял по другую сторону баррикад. Кто своей силой и мощью остановил
его на этом погибельном пути. И даже перед лицом смерти он
не собирался ни на йоту отступать от своих идеалов, в чьей
истинности и правоте он никогда ни минуты не сомневался.
Наивные полковники и генералы, они были всего лишь марионетками ненавистных ему янки, их кругозор ограничивался звездами на эполетах, этим ли золотопогонникам в чемто убеждать его...
Из щелей дуло, слабое дуновение воздуха приносило некоторое облегчение в этой удушливой влажной жаре. Раненая
нога отпустила, он испытывал смертельную усталость во всем
теле, и единственное, чего ему больше всего хотелось, это помыться. Найти в себе силы подняться и стать под душ, самый
обыкновенный душ, чтобы холодные струи воды выхлестали
из него ту огромную душевную и физическую усталость, которую он испытывал все последние недели, когда его отряд кружил по Ньянкауасу, как загнанный зверь. Но откуда, черт
возьми, в этой проклятой удушающей сельве, в этой старой
покосившейся сельской школе было взяться городскому душу? Да и будь он здесь, кто бы предоставил ему эту возможность? Командующий армией генерал Овандо? Контр-адмирал Угартече? Или тот незнакомый полковник, который так
лениво и небрежно махнул после неудавшегося разговора рукой?.. Неожиданно навалившаяся тяжесть еще сильнее вжала
его в пол, он прикрыл глаза и задремал, и сквозь эту беспокойно-невнятную дрему ясно и отчетливо услышал: “Тэтэ!”.
Так называли его самые близкие и друзья, но голос, в котором было столько любви и ласки, мог принадлежать только
одному человеку на свете, его матери...
Тэтэ
Она звала его собираться в бассейн. Это было одним из многочисленных способов, которыми мать отчаянно боролась с мучившей его с малых лет астмой. Он очень страдал от этой болезни, чувствуя себя не таким, как все. Приступы могли
настичь его где угодно: дома, в школе, во время ребячьих игр,
1. Миаль — сокращенное Ми Альберто. Так называли доктора близкие и
друзья.
[239]
ИЛ 5/2024
Геннадий Евграфов. Революция или смерть
и, чтобы доказать всем, но прежде всего самому себе, что он не
ущербен, что он такой же, как и все, он до изнеможения гонял
по футбольному полю, играл вместе со всеми в регби, лазал по
горам и деревьям, ни в чем не желая уступать сверстникам. И
в конце концов доказал, что не нуждается ни в чьем снисхождении, ни в чьих поблажках. Но он все-таки отличался от других — несмотря на постоянно терзающую его болезнь, он много учился и много читал. В родительской библиотеке Маркс
соседствовал с Фрейдом, Кропоткин с Нерудой, он жадно глотал и то и другое, но хитроумные построения немецкого экономиста и рассуждения русского анархиста влекли к себе
меньше, чем Альберти и Лорка, и он даже сам начал сочинять
стихи. Но стихи были слабыми, подражательными, и когда он
это понял, то решил, что его призвание — быть врачом. Поэт
врачует душу, он будет врачевать тело, одно стоит другого, недаром древние говорили о том же самом. Он был упрям в достижении целей, которые ставил перед собою, и после колледжа поступил на медицинский факультет. От своего друга
Альберто Гранадоса, работавшего в лепрозории близ Кордовы, он много слышал об Альберте Швейцере, устроившем госпиталь в позабытом цивилизацией и Богом Ламбарене и бесплатно лечившем всех убогих и сирых, и увлекся его
миссионерскими идеями. Поэтому когда Гранадос, у которого
заканчивался контракт, предложил сопровождать его в поездке по континенту — Миаль1 хотел найти постоянную работу, —
он с радостью согласился. Охота к перемене мест сидела у него в крови. Романтика приключений совпала с желанием познать другой, неведомый мир. Кроме всего прочего, он мог
еще раз испытать себя, проверить, чего он стоит не в благополучной Кордове, а в Кордильерах, упиравшихся своими пиками в небо, или на берегах Амазонки, кишащей всякой нечистью. Он без особого сожаления расстался с Чинчиной,
дочерью крупного богача и землевладельца, все равно из этого первого юношеского увлечения ничего бы не вышло, они
были слишком разные и из разных кругов, которым — он понимал это — никогда не дано пересечься, и не имело смысл
продолжать отношения дальше; неожиданно для всех сорвался с последнего курса университета и, ограничившись необходимым минимумом, отправился с Альберто в дорогу. Чили,
Колумбия, Перу, Венесуэла... Непроходимая грязь медных чи-
[240]
ИЛ 5/2024
лийских рудников, политический террор в Колумбии, беспросветная нужда перуанских индейцев-кечуа, пропасть между
нищетой и богатством Венесуэлы... Из этой поездки он вынес
единственное убеждение: Латинская Америка представляла
сплошной лепрозорий, более того, весь мир был безнадежно
болен, если он допускал подобное унижение человеческого существования. И его не вылечить ни лекарствами, которые
они захватили с собой, ни психотерапией, которую они применяли к прокаженным. Избавиться от “проказы” можно
только насилием, и поэтому, когда у них в очередной раз защемило сердце от увиденного, и Альберто, чтобы как-то снять
напряжение, в шутку предложил остаться в Мачу-Пикчу, мертвой, древнеиндейской столице Перу, жениться на индианках
старинного рода, объявить себя вождями и осуществить революцию сверху, он совершенно серьезно ответил, что без
стрельбы ничего не выйдет. Нет, он не был тогда еще убежденным профессиональным революционером и коммунистом, готовым сломя голову броситься освобождать своих
братьев по крови, но все то, с чем столкнулся он в этом путешествии по континенту, пережитое и пропущенное через
сердце, подвигло его стать на тот путь, на который он вскоре
встал. А встав, не сойти с него ни при каких обстоятельствах
и пройти по нему до самого конца. Потому что если он был в
чем-то убежден, то переубедить его было невозможно. Любая
аргументация была бессильна...
В Каракосе он расстался с Альберто: друг нашел хорошо
оплачиваемую работу. Улететь в Буэнос-Айрес ему помог
дальний богатый родственник-коннозаводчик. Он предложил сопровождать партию отборных скакунов в Майями, забрать оттуда другой груз и вылететь с ним в Аргентину...
Документальная проза
Эрнесто
Сквозь дрему он уловил резкий скрип поворачивающегося в
дверной скважине ключа, но шаги почему-то не приближались, а удалялись, и тогда он понял, что пришли не за ним, а
за Вилли, запертом в соседнем классе. Это он, его верный
Вилли, когда рейнджеры разгромили отряд, пытался помочь
ему, таща в колючий кустарник, росший по склону холма...
Он опять впал в полузабытье, а когда очнулся, обнаружил себя среди гватемальских друзей. Они пытались вывести его из
мрачного состояния, в котором он пребывал после неудачи с
революцией в Боливии. Его поддерживала Ильда, как может
[241]
ИЛ 5/2024
Геннадий Евграфов. Революция или смерть
поддерживать только бескорыстно влюбленная в мужчину
женщина. А он все не мог успокоиться и ходил мрачнее местных туч... После возвращения на родину приступы астмы мучили его меньше, чем неправедное устройство этого мира. В
мире царили несправедливость и жестокость, и он невзлюбил его. Ему хотелось этот мир изменить. Он еще не знал как,
но он уже знал, что, если понадобится, его не остановят ни
методы, ни средства, ни цена. Цель, маячившая перед ним,
оправдает все... Он ощущал себя солдатом, который должен
послужить революции. Сдав накопившиеся задолженности,
всего шестнадцать экзаменов, он получил диплом врача и
был волен выбирать между служением революции и жизнью
обычного буржуа. Между устоявшимся бытом, домашним теплом и неизвестностью, лишениями и бездомьем. И он выбрал. То, без чего больше не представлял своей жизни. Это
было больше, чем призвание, это, очевидно, было предписано ему на роду. Родителям он сказал, что уезжает в Венесуэлу, — они даже не пытались перечить, зная его независимый
характер. Друзьям — что с ними прощается солдат Америки,
они восприняли его слова как шутку и посоветовали не заразиться в лепрозории. В ответ он только усмехнулся. В его жилах текла кровь ирландских мятежников, испанских конкистадоров и аргентинских бунтарей. Это была гремучая смесь.
Ему ли бояться проказы в лепрозории, если проказой поражен весь континент? Ему было все равно, где служить, лишь
бы служить революции; он взял билет, сел в поезд и вместо
Каракаса, где его ждал Миаль, поехал в Ла-Пас, где его не
ждал никто. В Боливии только что произошла очередная, сто
семьдесят девятая по счету, революция, президент Виктор
Пас Эстенсоро объявил ее национально-демократической.
Это отвечало его умонастроениям, он думал, что “солдаты”
нужны именно там. Но он был еще молод, наивен и глубоко
заблуждался. Его способности, энергия, профессиональные
навыки оказались невостребованными, он полгода мыкался
без дела, наблюдая, как революция вырождается в свою противоположность: свобода — в анархию, неподкупность — в
коррупцию, демократические завоевания — во всевластие чиновников. Это, однако, не поколебало его уверенности в том,
что коррозия поражает людей, а не идеи. Идеи свободы,
братства и всеобщего счастья были святы, люди — нет, поэтому надо было найти других людей, другую страну и попробовать все сначала. Но теперь уже не служить революции, а делать ее самому. Такой, какой он себе ее представлял. В
Ла-Пасе он познакомился со своим соотечественником Ри-
[242]
ИЛ 5/2024
кардо Рохо. Тот был убежденным антиперонистом, ему удалось бежать из генеральской тюрьмы, он тоже жаждал действий, и до него дошли сведения, что в Гватемале готовится как
раз та самая революция, о которой они так страстно мечтали.
Они должны были вместе отправиться туда, но Рохо задержали какие-то дела, и он поехал один, не дожидаясь Рикардо.
В Гватемале прокоммунистически настроенный президент полковник Арбенс проводил реформы, задевающие интересы местной буржуазии и крупных американских корпораций, в правление которых входили видные заокеанские
политики Аллен Даллес, Генри Кэбот Лодж. Американцы в
преобразованиях Арбенса видели советскую угрозу и стали
помогать мятежному Кастильо Армасу. Эрнесто пытался сколотить молодежные отряды для защиты революции, с этой
идеей он пытался пробиться к президенту, но полковник никого не принимал. Он успел без одобрения властей вооружить один-другой десяток людей, но в стычки с мятежниками
вступить не успел: правительство пало, к власти пришла хунта Армаса, и он, не дожидаясь репрессий, выехал в свободную
Мексику...
Документальная проза
Че
Он очнулся от резко прозвучавшего за стеной выстрела и понял, что с Вилли покончено и теперь очередь за ним. За стеной громко спорили, но он ничего не мог разобрать, голоса
за стеной и внутри него путались, и он уже не мог четко различать, где сон, где явь, но все же уловил прозвучавшее с характерным кубинским выговором, такое же короткое и резкое, как прозвучавший только что выстрел: “Че!”...
Так звали всех пришлых из аргентинской провинции ЛаПлаты. “Че” на континенте было столь же многозначно, как
жизнь, и означало целую гамму чувств, в зависимости от места, где употребляли это слово, в зависимости от того, кто его
употреблял. Кубинцы, с которыми он познакомился в Мексике, превратили это междометие в его имя — оно выражало доверие и привязанность к нему... Здесь он искал новое дело, и
он нашел его. Он сошелся накоротке с кубинскими политэмигрантами, среди которых особенно выделялся Фидель. Они
встретились в июле 55Yго, молодой адвокат увлек его своей
идеей освобождения Кубы от диктаторского режима Батисты.
За Фиделем был уже штурм казарм Монкады, закончившийся
тюрьмой, но кубинец был таким же последовательным, как и
1. Герилья (от исп. guerrilla) — название партизанской войны в Испании и
Латинской Америке.
[243]
ИЛ 5/2024
Геннадий Евграфов. Революция или смерть
он, и в этой своей последовательности шел до конца. Он говорил, что диктатуру надо свергнуть, и остров несвободы превратить в царство свободы и справедливости. В Фиделе его
привлекало все, в том числе и манера думать, манера говорить. Кубинец был весьма убедителен, но убеждать Че не было особой необходимости. Он был готов умереть на любом чужом берегу за свои идеалы. Сегодня берег назывался Кубой,
так тому и быть, а что будет завтра, он не загадывал. Фидель и
он нашли друг друга. Один был больше практиком и адвокатом. Другой — больше теоретиком и врачом. Оба — революционными романтиками, желавшими установить рай на земле. К
тому времени впитавший в себя идеи Ленина, Троцкого и
Мао, он твердо уверовал, что история движется непростительно медленно и что достичь прогресса можно только в том
случае, если ее непрестанно и усиленно подгонять. Фидель
предлагал начать с Кубы, и он с увлечением взялся за дело. Методам ведения партизанской войны верных Фиделю людей
обучал одноглазый кубинец полковник Байо, воевавший в
свое время в Испании против Франко. Занятия проходили на
ферме, специально арендованной для этих целей. В то время
он уже был женат на Ильде, но ни ее, ни маленькую Ильдиту
не видел месяцами, овладевая навыками герильи1. Яхту “Гранма” Фидель приобрел у миллионера Вернера Грина за двенадцать тысяч долларов. На ней могло разместиться двенадцать
человек — она приняла на борт восемьдесят. 25 ноября 1956
года яхта вышла в открытое море и взяла курс на Кубу. 2 декабря они сели на мель вблизи Лас-Колорадос и вплавь, потому
что спущенная шлюпка тут же затонула, добрались до берега.
На “Гранме” его мучили приступы астмы, на суше стало полегче. Их плавание длилось семь дней, путь до Сьерра-Маэстры,
где они разбили свой лагерь, — больше месяца, яростная вооруженная борьба с Батистой — два года. 2 января 1959 года возглавляемая им колонна повстанцев вошла в Гавану. Родина
или смерть...
Улыбка тронула его сухие обветренные губы. Вторая родина приняла его как сына, дала гражданство, уравняв в правах
с урожденными кубинцами. Он искренне поблагодарил народ и правительство — этой чести в прошлом был удостоен
только один иностранец — Максимо Гомес родом из Доминиканской Республики. Он командовал национальной армией
[244]
ИЛ 5/2024
Кубы, борясь за ее независимость в конце прошлого века.
Сейчас эта родина была далеко, а смерть находилась в нескольких шагах от него. Он попытался приподняться, но
вновь рухнул без сил, и вдруг откуда-то сбоку твердо прозвучало: “Команданте!”. Этот голос он узнал бы из тысячи других,
его тон и интонации могли принадлежать только Фиделю...
Документальная проза
Команданте
Это он сказал ему в июле 57Yго, в годовщину “Движения 26
июля”, когда все подписывались под поздравительным письмом участникам движения: “Пиши — команданте!” Майор было высшим званием в Повстанческой армии, майор было высшим признанием его боевых заслуг. Он редко когда бывал
счастлив. В этот день он был не просто счастлив, он был самым счастливым человеком на земле... По освобожденной Гаване он расхаживал в оливкового цвета армейской форме и
черном берете с маленькой майорской звездочкой, вырезанной из обыкновенной жести. Он был опоясан патронташем и
никогда не расставался со своим вечным спутником — револьвером 45Yго калибра. Нетерпение жгло его душу. Как и Фидель, он жаждал немедленно приступить к революционным
преобразованиям. Выкорчевать все остатки старой жизни,
чтобы на расчищенном месте строить новую. Эту страну необходимо переделать, она плохо сработана, говорил он матери, прилетевшей повидать его на Кубе. Преобразования начались с расстрелов тех, кто был против революции. Их с
Фиделем революции. Вождь назначил его комендантом тюрьмы “Кабаньи”, где содержались противники нового режима.
Где без какого-либо вмешательства извне можно было без помех вершить революционное правосудие. Согласно “Закону о
военных контрреволюционных преступлениях”, разработанному еще в горах Сьерра-Маэстры. Они хотели, чтобы все было по закону. Их закону. Он вспомнил, как спустя шесть лет
стоял на трибуне ООН и практически перед всем миром заявил: да, мы расстреливали, расстреливаем и будем расстреливать, пока это будет необходимо. Наша борьба — это борьба
не на жизнь, а на смерть. Мы знаем, каков был бы результат
проигранной нами войны. Теперь империалисты должны узнать, каков результат битвы, проигранной ими на Кубе. Он
увидел, как захлопали ему в той части зала, где сидели советские товарищи и делегации некоторых стран Африки, Азии и
Латинской Америки. Он увидел, как смотрели на него янки и
[245]
ИЛ 5/2024
Геннадий Евграфов. Революция или смерть
европейцы. Он не стал больше ничего разъяснять и объяснять, все и без того поняли, что для построения социализма
на Кубе они расстреляют столько человек, сколько сочтут
нужным. Потому что не сомневались, что цель — их цель — оправдывает любые средства. Как и не сомневались в том, что
история их оправдает.
Но они не только расстреливали, они приступили к строительству новой жизни. Расстрелы были таким же необходимым элементом новой жизни, как снижение цен на продукты
питания и медикаменты, уменьшение квартплаты и платы за
телефон. Но, облегчив жизнь народа, они сразу же столкнулись с нехваткой денег. Деньги напечатали — началась инфляция. Они закрыли публичные дома и притоны и тут же
столкнулись с нехваткой валюты. Богатые туристы не желали
посещать их рай. Они задушили рынок и прижали частника.
Они хотели ликвидировать даже деньги, но отложили это до
лучших времен. Они спешили и не учли, что при такой политике станут исчезать продукты и североамериканские товары, которыми снизу доверху были забиты полки магазинов.
Народ нищал, как при Батисте, но не роптал, потому что это
была его власть — народная власть. Нужно было выбираться
из тупика, нужно было восстанавливать собственное производство, чтобы не зависеть ни от капиталистов, ни от социалистического лагеря. Он заинтересовался экономикой и отправился перенимать опыт стран третьего мира. После
возвращения Фидель бросил его на промышленность, а через
полтора месяца назначил директором Национального банка.
В революцию время уплотняется, перемены происходят с
фантастической быстротой, и становится неважно, кем ты
был вчера, важно, чем ты занимаешься сегодня. Сегодня бывший врач, неудавшийся поэт и боевой командир руководил
финансами страны. Фидель тогда сказал: “В годы войны этому человеку мы доверяли выполнение самых трудных задач.
Сейчас, в мирное время, мы призвали его дать самый трудный бой — бой иностранной валюте”. И на этот раз он не подвел вождя, он этот бой не только дал, но и выиграл. Он пошел
на жесткие непопулярные меры, и за несколько месяцев резервы золота и ненавистных американских денег увеличились втрое. В январе 60Yго он встретился с заместителем Хрущева Микояном, первой залетной советской ласточкой на
Кубе. Тот обещал помочь всем: оружием, товарами, кредитами, лишь бы они сохранили форпост социализма в Америке.
Они не только его сохранили, но и поставили вместе со старшим братом весь мир на грань ядерной катастрофы летом
[246]
Документальная проза
ИЛ 5/2024
62Yго. Они верили, что таким образом можно установить социализм на североамериканском континенте, хотя все проходило под видом военной помощи Кубе. Но Хрущев испугался
и отступил. Он распорядился убрать ракеты с острова. Карибский кризис разрешился. Но не успокоился он, решив устроить проклятым гринго еще несколько Вьетнамов в разных
районах мира. Он верил, что Штаты рухнут в этой борьбе —
Боливар не вынесет двоих...
Он давно уже развелся с Ильдой, она была его значительно старше, и развод был мучительным для нее, затем помог
ей найти хорошее место и женился на совсем еще юной Аделаиде Марч, разделявшей с ним все тяготы в военные годы.
Он был счастлив с ней, она родила ему двух дочек и двух сыновей, но после того, как советский лидер уступил американскому империализму, ничего не радовало его, и ни Аделаида,
ни дети не могли вывести его из отчаяния, в которое он впал.
Только то, что он задумал, могло вернуть его к полноценной
жизни. И никто в мире не смог бы остановить его, даже сам
Фидель, но и тот не собирался этого делать. Кто знает, может, и ему хотелось бросить свое премьерство и пойти вместе с ним, чтобы революция охватила всю Латинскую Америку и, чем черт не шутит, весь капиталистический мир, но он
понял, что Фидель не может оставить Кубу ни на Рауля, ни на
Освальдо1. Они проговорили друг с другом чуть ли не двое суток, и вождь согласился с ним, когда он сказал, что ему пора
уходить. Что для Кубы и на Кубе он сделал все, что мог. Что
нигде в Латинской Америке он не считает себя иностранцем.
Что в Гватемале он ощущал себя гватемальцем, в Мексике —
мексиканцем, а в Перу — перуанцем. И что на Кубе он был хорошим кубинцем. И еще он добавил, что самой историей Латинской Америке уготовано стать ареной великой битвы человечества на последнем этапе борьбы — который уже
наступил — за полное освобождение человека. Слова прозвучали несколько возвышенно, но это было простительно, ведь
когда-то он собирался быть поэтом. Впрочем, и первый команданте любил метафору. Бывший адвокат был Отцом и
Учителем, а он, бывший врач, одним из первых его апостолов. Во время герильи проповедовавший огнем и мечом, после нее — словом и личным примером. Внимательно выслу-
1. Рауль Кастро Рус (р. 1931) — родной брат Фиделя Кастро, в 60\е гг. первый заместитель премьер-министра революционного правительства Кубы,
министр вооруженных сил. Освальдо Дортикос (1919—1983) — в эти же
годы президент Кубы.
Герильерос
Так звала его, когда они оставались наедине, Таня Бунке, его
последняя подруга, наполовину русская, наполовину немка,
выросшая в Аргентине.
Он не взял ее в Африку, он взял ее с собой в Южную Америку... Он исчез из Гаванны в 65Yом и вернулся в 66Yом. Пятнадцать месяцев его не было на Кубе. Он решил сначала попробовать в Бельгийском Конго, но там у него ничего не
[247]
ИЛ 5/2024
Геннадий Евграфов. Революция или смерть
шав его, Фидель не мог с ним не согласиться. И благословил
его на то, что не мог сейчас сделать сам. И предпринял все,
чтобы ни одна душа в мире до поры до времени не узнала об
этом...
Вождь одобрил его план, а план этот был прост, как апельсин. И состоял в следующем: во главе большого отряда хорошо обученных коммандос он разжигает костер герильи где-нибудь в Черной Африке или Южной Америке. Это вызовет
противодействие янки. Отпор американцев заставит подняться с колен народ и стать под революционные знамена. Освобождение одной страны породит цепную реакцию, и вскоре
тот или другой континент встанет под ружье. Если ему и его
отряду выпадет только роль фитиля, ну что ж, он будет готов
сыграть со своими людьми и эту роль. Главное воспламенить
запал, чтобы ружье выстрелило, и в очистительном огне сгорел проклятый империализм. Да, он понимает, огонь может
превратиться в огромный жертвенный костер, в котором сгорит и он, и множество других, возможно, ни в чем не повинных людей. Но если он готов жертвовать собой во имя счастья
и свободы других, то почему другие не могут пожертвовать собой во имя этих благородных целей? И разве не будут стоить
все эти возможные жертвы того, что стоит на весах? Разве
можно соразмерить свободу и счастье человечества с ценой
жизни тысячи, нескольких тысяч человек?..
Он вновь услышал чьи-то шаги, теперь они приближались
к нему, и открыл глаза. Армейский, которого сослуживцы звали Теран, остановился в нескольких шагах от него. Он понял,
что так зовут его смерть, и равнодушно подумал, какая разница, как ее зовут — Теран или не Теран, исход был один... но
еще до того, как тот вытащил пистолет, приступ удушья мертвой петлей стянул его горло, и он вновь потерял чувство времени и пространства, но вдруг услышал мягкий ласковый голос Тани: “Герильерос!”...
[248]
Документальная проза
ИЛ 5/2024
получилось. Конголезские повстанцы, которым Куба пришла
на помощь, не обладали теми качествами, что могли привести к континентальной герилье. Но он не пал духом. Он понял, что ошибся в выборе страны, ошибся в людях, но не в
идее. В идее он не разочаровался. Она, как жена Цезаря, была для него вне подозрений. И тогда он исчез вторично...
Почти полгода он, пользовавшийся его особым доверием
негр-капитан, ветеран Сьерра-Маэстры Помбо, бывший с ним
в конголезских болотах капитан-метис и тоже ветеран Маэстры Рикардо, и еще несколько десятков людей, обученных методам партизанской войны, находились в Боливии. Сколько
лет прошло с тех пор, как там отказались от его добровольных
услуг. Теперь он пришел освобождать Боливию силой. Круг
замкнулся. Он выбрал ее потому, что генерал Рене Баррьентес
сверг демократически избранного президента Виктора Пас
Эстенсоро — на падшего он не держал зла. Но не только свержение законного правительства было единственной причиной, приведшей его в сельву. Ни его родная Аргентина, ни Перу, ни Венесуэла — ни одна из этих стран не была слабым
звеном в цепи, которую он хотел разорвать. Режим Баррьентеса не успел еще укрепиться, армия была плоха, новый президент не справился бы без иностранной помощи с герильей.
Они думали с Фиделем, что генерал запросит помощи у своего
союзника — Вашингтона. Это вызовет протесты и возмущение
на всем континенте, что в конце концов приведет ко всеобщей войне латиноамериканцев против гринго. Латинская
Америка не Африка, Боливия, черт возьми, не Конго — здесь
обязательно должно было рвануть... Он вынашивал мысль о
втором Вьетнаме, как женщина вынашивает ребенка. Но гдето он ошибся — “ребенок” оказался недоношенным...
В Ньякауасу они приобрели ранчо “Каламину”, занимавшее площадь в тысячу гектаров. Расположились там лагерем
и втайне готовились к герилье. Но они все же вызвали подозрительность у соседей, и на них донесли. Полиция нагрянула
с обыском ночью, желая поживиться чем бог пошлет, — местные чины полагали, что это база наркоторговцев. Не найдя
кокаин и даже не обнаружив оружия, полицейские убрались
восвояси с не внушающего доверия ранчо. Но уже не спускали с него глаз. Он увел отряд в тренировочный поход, и именно это стало началом его конца. Зарядили проливные дожди,
разлились реки, леса переходили в горы, горы — в леса; и они
заблудились. Не вступая ни с кем в бой, они потеряли первого бойца, боливийца Бенхамина. Он сорвался с обрывистого
берега и утонул. Все произошло мгновенно — бедолагу не ус-
[249]
ИЛ 5/2024
Геннадий Евграфов. Революция или смерть
пели спасти. Во время переправы на плотах утонул другой боливиец —Карлос. Вместе с ним был кубинец Браулио. Когда
плот перевернулся, Браулио сумел доплыть до берега, Карлос — нет. Вторая смерть потрясла всех еще больше, чем первая. А он в сердцах еще подумал: да что это за боливийцы-герильерос, неужели ни один из них, шедших на великое дело,
не умел плавать?.. Еще не начав боевые действия, они стали
заложниками местности, по которой продвигались неведомо
куда. Когда были съедены весь хлеб и консервы, они начали
ловить маленьких голых обезьян и попугаев. Голодные, измученные и вымотанные походом, они наконец-то вышли на дорогу, приведшую их к “Каламине”. В отряде осталось к тому
времени всего лишь сорок семь человек. На ранчо они узнали
про двух боливийцев-дезертиров, и он приказал занять круговую оборону. А через день решил уводить оставшихся людей
из “Каламины”. Но было уже поздно. Весь район Ньянкаусасу
был окружен правительственными войсками. Два месяца,
вступая в стычки с отрядами регулярной армии, они вырывались из окружения, теряя все больше и больше людей, — он
хотел вывести своих бойцов из зоны герильи...
Он пришел в себя и сейчас, лежа с закрытыми глазами, мучительно размышлял, где он просчитался. Он совершил много ошибок в этой так и не начавшейся широкомасштабной
войне, но одна из них была роковой. Он мучительно думал —
какая. И вдруг его озарило. Ну, конечно, та, которую он совершил в тот несчастливый день, разделив отряд в нескольких километрах от Белья-Висты. Но что он мог сделать, если
у Тани, его Тани, начался жар, и она не могла ни шагу ступить
дальше? Он приказал Хоакину с двенадцатью партизанами,
из которых четверо отказались воевать, оставаться на месте
и ждать три дня его возвращения. Он должен был, он просто
был обязан спасти трех иностранцев, которые были с ним в
“Каламине”. Они знали, на что шли, когда присоединились к
нему, они сделали это добровольно. Теперь его долг был отвести от них удар, направленный на него. Потом он должен
был обязательно вернуться за Таней. За всеми, кто остался,
надеясь на его помощь. Но он не вернулся. Он ушел с остальными партизанами в сторону Белья-Висты и не вернулся.
Семнадцать человек, которых он взял с собой, оказались окружены двумя тысячами боливийских солдат. Коридор, который оставили ему правительственные войска, был слишком
узок и в конце концов должен был кончиться стенкой...
Их выследили с воздуха и загнали в глухой овраг, поросший непроходимым колючим кустарником. Бой начался 8 ок-
[250]
ИЛ 5/2024
тября 1967 года пополудни. Рейнджерам и солдатам регулярной армии Боливии понадобилось около часу, чтобы расправиться с его герильерос. Его самого ранили в ногу. Вилли, теперь уже мертвому, лежащему за стеной Вилли, не удалось
дотащить его до спасительных зарослей, росших по склону
холма, — может быть, им бы удалось уйти от преследования. И
тогда капитан, командовавший рейнджерами, взял их в плен...
Смертник
Документальная проза
Теран вытащил пистолет как раз в тот момент, когда он открыл глаза. Ярко сияло боливийское солнце, лучи, отражавшиеся от вороненой стали, слепили зрачки. Пели птицы,
сельва жила своей ни от кого не зависимой жизнью, и ей ни
до кого не было дела. Он старался не отводить взгляд от дула,
через которое на него в упор смотрела смерть. Он хотел, чтобы добро в этом мире победило зло. Любыми средствами. Любыми методами. Любой ценой... Он давно сделал свой выбор.
И даже сейчас перед лицом смерти, после ужасной неудачи с
герильей, после своего постыдного поражения он продолжал
считать этот выбор единственно верным. Он не испытывал
ни раскаяния, ни мук совести. Ему просто не в чем было раскаиваться. Он любил жизнь, но только такой, какой она, по
его мнению, должна была быть. И если она такой не стала, то
нечего было и жалеть об этой жизни... Он задохнулся в так некстати обрушившемся на него приступе астмы... Теран взвел
курок и выстрелил в лежащего у его ног пленника в упор...
Выстрела он не услышал. Мир треснул, как старое запыленное зеркало, и раскололся на тысячу крошечных осколков — в них отразилась вся его жизнь, которая распалась как
целое, перестав существовать. Последнее, что он ощутил,
был горький, но для него всегда такой сладостный вкус чая
мате, который он так любил и который так любила заваривать для него мать...
Взревев моторами, вертолеты медленно поднялись в воздух,
сделали круг над Игерой и взяли курс на столицу.
Капитан рейнджеров Гарри Прадо щегольски козырнув,
развернулся и начал спускаться с плато.
Поросшая кустарником кромка гор смыкалась с умытым
после дождя неестественно чистым голубым небом, ни на минуту не умолкали птицы, послеобеденный зной постепенно
спадал.
Капитан потянулся за фляжкой, висевшей у него на боку —
все-таки нынешняя осень в этой паршивой сельве была чертовски хороша...
[251]
P. S. Пейзаж после битвы
ИЛ 5/2024
С того момента, как Че Гевару взяли в плен, до его гибели
прошли сутки.
Он еще был жив, когда полковник Сентено объявил по национальному радио, что вождь герильи погиб в бою.
***
Отряд Хоакино был разгромлен у брода Вадо-дель-Иесо. Тане
пуля попала в грудь, она упала в воду, течением тело унесло к
Рио-Гранде, где его обнаружили через семь дней. Власти предали тело земле, на скромной церемонии присутствовал сам
президент Баррьентес, лично знавший девушку-герильерос.
***
Много позже Гюнтер Меннель, бывший сотрудник госбезопасности, бежавший из Восточной Германии на Запад, утверждал, что она работала на МГБ ГДР.
Во время герильи Че Геварра вел дневник. Летом 1968 года
фотокопии этого “Боливийского дневника” были тайным путем переправлены в Гавану. Убедившись в подлинности документа, Фидель Кастро распорядился опубликовать записи Че
огромным тиражом для бесплатного распространеия на Кубе
и безвозмездно передать право на их публикацию любой
стране, которая того пожелает.
Вокруг еще первого исчезновения Че как на острове, так и во
всем мире, строилось много гипотез и ходило столько же домыслов и слухов. Чтобы их опровергнуть, Кастро на заседании ЦК 3 октября 1965 года зачитал письмо Эрнесто Че Гевары, обращенное к нему. Там были и такие слова: ”Фидель!..
Однажды нас спрашивали, кому нужно сообщить в случае нашей смерти, и тогда нас поразила действительно реальная
возможность такого исхода. Потом мы узнали, что это на самом деле так, что в революции (если она настоящая революция) или побеждают, или погибают... Сейчас все это имеет
менее драматическую окраску, потому что мы более зрелы,
Геннадий Евграфов. Революция или смерть
***
[252]
ИЛ 5/2024
но все же это повторяется. Я чувствую, что я частично выполнил долг, который связывал меня с кубинской революцией на
ее территории, и я прощаюсь с тобой, с товарищами, с твоим
народом, который уже стал моим... Сейчас требуется моя
скромная помощь в других странах земного шара. Я могу сделать то, в чем отказано тебе, потому что ты несешь ответственность перед Кубой, и поэтому настал час расставанья...”
***
Почти через два года после этого заседания, 23 мая 1967 года,
в аргентинской печати появились два письма Че. Одно — родителям, другое — детям.
Первое начиналось так: ”Дорогие старики! Я вновь чувствую пятками ребра Росинанта, снова облачившись в доспехи,
я пускаюсь в путь... Считаю, что вооруженная борьба — единственный выход для народов, борющихся за свое освобождение, и я последователен в своих взглядах. Многие назовут меня искателем приключений, и это так. Но только я искатель
приключений особого рода, из той породы, что рискуют своей шкурой, дабы доказать свою правоту. Может быть, я пытаюсь сделать это в последний раз. Я не ищу такого конца, но он
возможен, если логически исходить из расчета возможностей. И если так случится, примите мое последнее объятие...”
Детям он писал: ”Дорогие Ильдита, Алеидита, Камилио,
Селия и Эрнесто! Если вы когда-нибудь прочтете это письмо,
значит меня не будет среди вас... Ваш отец был человеком, который действовал так, как думал, и оставался верен своим
убеждениям. Растите хорошими революционерами... Помните, что самое главное — революция и что каждый из нас в отдельности ничего не значит...”
Документальная проза
***
Для борьбы с отрядом Че Гевары президент Боливии обратился за помощью к США. Американские инструкторы, прибыв в Ла-Пас, отобрали около тысячи солдат и сформировали из них два батальона рейнджеров, тренировавшихся по
специальной программе. Им помогала группа “зеленых беретов”. Правительство Штатов сочло это вполне достаточным,
чтобы не получилось ни “второго Вьетнама”, ни континентальной герильи, и не ошиблось в своих рассчетах. “Второй
Вьетнам” и широкомасштабная герилья не получились бы даже в том случае, если бы Северная Америка направила в Боливию свои войска. В этом было глубочайшее заблуждение
Че Гевары.
***
17 октября 1967 года ЦК КПСС направил Фиделю Кастро телеграмму соболезнования. В ней, в частности, говорилось:
“...Товарищ Че Гевара погиб за великое дело освобождения [253]
народов от гнета и эксплуатации. Он навсегда останется в ИЛ 5/2024
нашей памяти как мужественный революционер, человек
высокой душевной чистоты и беспримерной самоотверженности”.
На следующий день “Правда” напечатала вместе с телеграммой некролог, подписанный Генеральным секретарем
ЦК КПСС Л. И. Брежневым и всеми членами Политбюро,
где говорилось примерно то же самое.
(За полтора месяца до смерти у Че сдали нервы, и он в
кровь избил одного из своих бойцов, не подчинившегося его
приказу. Запись в дневнике от 26 августа 1967 года начинается со слов: ”Все получилось скверно...”)
***
Всего лишь трем кубинцам — Помбо, Бенингно и Урбано —
удалось выбраться живыми из герильи и в конце концов с невероятными трудностями добраться до родины.
***
Уцелевшие боливийцы — комиссар отряда Инти (Гидо Альваро Передо Лейге) и боец Дарио (Давид Андриосоля) — решили
не прекращать вооруженную борьбу. 9 марта 1969 года полиция напала на след Инти. Он погиб в завязавшейся перестрелке. 31 декабря того же года таким же образом погиб и Дарио.
За девять месяцев до этого в авиационной катастрофе разбился президент Боливии Рене Баррьентес.
***
Роберто Кинтанилья, руководивший ликвидацией террористической группы Инти, вскоре был назначен консулом в
Гамбург. В 1971 году он был застрелен неизвестными лицами.
***
Дневник и посмертную маску Че в Гавану переправил министр внутренних дел Боливии Антонио Аргедас, бежавший
в 1968 году в Чили.
Геннадий Евграфов. Революция или смерть
***
***
[254]
ИЛ 5/2024
Вскоре на Кубе был открыт мемориал Эрнесто Че Гевары,
ставший местом паломничества кубинцев. Для революционеров всего мира, придерживающихся самых разных взглядов,
Че превратился в культовую фигуру.
Мир после гибели “безумного аргентинца” (так называли Гевару многие его товарищи) изменился до неузнаваемости, но
не стал таким, каким видел его в своих призрачных мечтах
неудавшийся поэт, не сбывшийся врач и “скромный кондотьер ХХ века”1.
1. Слова из письма к родителям. Кондотьер (от итал. condottiero) —
наемник, предводитель военного отряда в средневековой Италии.
Статьи, эссе
Владислав Отрошенко
Гения убить недостаточно1
Считается, что романы Томаса Вулфа, несмотря на их “отдельность”, образуют единую,
слитную Книгу. Так он писал.
Так мыслил писательство. На
отдельные книги вулфовскую
Книгу делили редакторы, разбирая десятки тысяч исписанных им страниц. Как уверяет
один из них, Вулф и сам называл “просто Книгой” груду рукописей, из которых он извлекал свои произведения, а отдельными изданиями они выходили только для удобства.
Он словно ткал из слов неразрывный невод. Им руководила, по его собственному
признанию, “безумная жажда
поглотить всю вселенную человеческого опыта”.
И все же в Книге Вулфа выделяется один роман. Он носит
название “Взгляни на дом свой,
ангел” (“Look Homeward,
Angel”). Это роман-ракета, который одним рывком и безвозвратно преодолевает гравитационное поле обыденного сознания, хотя и повествует об
обыденном. История провинциального семейства — каменотеса Оливера Ганта, его жены
© Владислав Отрошенко, 2024
1. Эссе входит в состав одноименной книги эссе-новелл Владислава
Отрошенко, издаваемой “Редакцией Елены Шубиной”, издательство АСТ, весной 2024 г.
Элизы и их шестерых детей,
младший из которых, Юджин, в
центре повествования — написана с библейской вдохновенностью и поэтичностью. Написана слогом взрывным и проникновенным одновременно —
проникающим в тайны жизни и
смерти, рождения и времени.
Роман был дебютным,
Вульф начал писать его летом
1926 года в Лондоне, когда ему
было двадцать шесть лет. Он
находился в состоянии, которое можно назвать контролируемым сумасшествием. Контроль состоял лишь в том, что
он, нацелившись всем существом на работу — спасаясь ею, —
не давал себя уничтожить
“мощной энергии и огню собственной юности”, которыми
питалась рождавшаяся книга.
Работа продолжалась, как он
утверждал, даже во сне; сновидения, если и прерывали ее,
не приносили отдыха, они были подобны горячечному бреду. Он использовал для письма
огромные гроссбухи. Писал
карандашом. Слова лились таким стремительным потоком,
что большинство из них он не
успевал дописывать до конца.
“Кипевшая во мне лава должна
была вырваться наружу, теснившиеся слова должны были
быть произнесены”, — говорил он об этой книге, создававшейся “в некой обнаженной ярости духа”.
[255]
ИЛ 5/2024
[256]
Статьи, эссе
ИЛ 5/2024
Зимой того же года Вулф
вернулся в Америку. Он продолжал работать все в том же
режиме безумия и отрешения
от реального мира, который
казался ему в это время призрачным.
Спустя два года в Нью-Йорке, на Восьмой авеню, в съемной мансарде полузаброшенного дома, где не было отопления и канализации — только
электричество и вода, — он закончил книгу. Или, как выразился сам Вулф, “книга закончила меня”. Говоря об “Ангеле”, он всегда и с полной убежденностью утверждал, что
“книга сама себя написала”.
Пока шел этот таинственный процесс самонаписания,
Вулф, еще не издавший не единой строчки, но ощущавший
чудотворную энергию романа,
пребывал в странной уверенности, “что все будет хорошо
и должно идти хорошо”. Когда
же работа романа над самим
собой при помощи юных сил
Вулфа была закончена, все пошло совсем не так хорошо, как
им обоим — роману и Вулфу —
верилось.
Редакторы американских
издательств, ознакомившись с
рукописью, вынесли книге
смертный приговор. Дебютанту, чье сердце еще дрожало от
бессонных ночей, от пережитой бури вдохновения, длившейся тридцать месяцев, от
письма “на пределе духовных
способностей, на износ”
(только так, считал Вулф, и
нужно писать), рецензенты
отвечали в том совершенно
будничном духе, что их издательства уже имели несчастье
выпустить в свет себе в убыток
подобного рода неумелые, на-
писанные по-любительски и
слишком автобиографичные
опусы.
“Ангел” был повержен.
Он был низвержен с небес
на суровую землю американского книжного бизнеса. Роман ждала горькая судьба — погребение в братской могиле
безвестности, где покоились с
миром тысячи рукописей.
Вулф смирился. После того
как он поставил точку в романе, в нем всколыхнулось все то,
чему он “не давал хода”, пока
работал на износ в огромной и
грязной мансарде на Восьмой
авеню, — “сомнения, неверие,
безнадежность”. Он чувствовал
себя настолько опустошенным
и усталым, что теперь, когда он
не писал, когда рассеялось
“идеальное чувство созидания”,
которое поддерживало его дух,
он обреченно поверил, что его
детище заслуживает бесславной гибели, в чем отзывы рецензентов прочно убедили его,
заставив даже раскаиваться в
сотворении чудовища: “Что же
это такое нашло на меня и заставило потратить два-три года
жизни на создание этого левиафана и что за помрачение сознания внушило обманчивую надежду найти издателя и читателей для моей книги”.
С такими чувствами и мыслями Вулф покинул Америку.
Он пустился странствовать
без всякой цели по Европе. О
написанной книге он “почти
забыл”.
Дальнейшее можно было
бы назвать чередой случайностей, если бы в ней не просматривалась целеустремленность, присущая Провидению.
Уезжая в Старый Свет,
Вулф оставил рукопись рома-
ловеком по имени Максуэлл
Перкинс — старшим редактором издательства. Расписывая
ему без умолку достоинства дебютных романов, имеющихся
у нее в “портфеле” — авось чтонибудь зацепит Перкинса, —
она несколько раз упомянула
историю “потаенной жизни”
сына каменотеса из Северной
Каролины Юджина Ганта, написанную с поразительной
энергией неким Томасом Вулфом. Перкинс молча и терпеливо слушал говорливую миссис Бойд и вдруг прервал ее.
“Почему ты не занесешь его
мне, Мадлен?” — сказал он, когда та снова коснулась романа
Томаса Вулфа.
Мадлен занесла.
Неизвестно, вчитывался
ли Перкинс, получив увесистую рукопись, в предательски
искренние авторские “Замечания для издательского рецензента”, предварявшие роман и
не сулившие его издательской
судьбе ничего хорошего. “Замечания” должны были с порога поставить крест на дебютанте. В самом деле, что должен был думать любой оказавшийся на месте Перкинса редактор о рукописи в тысячу
двести машинописных страниц, которую предстоит прочесть (а может, лучше сразу в
корзину?), когда сам автор заявляет: “Я никогда не относился к этой книге как к роману.
Уверен, что такая книга живет
в каждом из нас... Может быть,
в книге нет четкой фабулы...”
и т. п.
Но Перкинс был не любым
редактором. Он был редактором от Бога. Не в смысле его
профессиональных талантов,
которые не подлежат сомне-
[257]
ИЛ 5/2024
Владислав Отрошенко. Гения убить недостаточно
на Алине Бернстайн — музелюбовнице. Это была замужняя театральная художница, с
которой он познакомился на
пароходе во время первого вояжа в Европу и которая была
на девятнадцать лет его старше. Именно благодаря Алине,
чей муж был состоятельным
биржевым брокером, Томас
Вулф не пал духом от сокрушительного безденежья и лютого
одиночества, пока писал, “пожираемый мощным пламенем
мечты”, свой первый роман в
манхэттенской мансарде на серых листах, разлинованных
под бухгалтерскую цифирь.
Алина передала рукопись
американскому критику и литературоведу Эрнесту Бойду.
Он был человеком основательным, слыл авторитетным профессионалом, успел поработать редактором в крупнейших американских газетах.
Впрочем, его интересовала
главным образом новая ирландская литература — он был
ирландцем по происхождению. Но жена Бойда, Мадлен,
была довольно бойким литературным агентом, имевшим
связи с респектабельными издательствами Нью-Йорка. Ейто Эрнест и передал в свою
очередь — вероятно, даже не
читая, — свалившуюся на него
огромную рукопись безвестного автора родом из провинциального городка Эшвилл в Северной Каролине.
Очутившись в скором времени в издательстве “Чарлз
Скрибнерз энд Санз” (“Charles
Scribner’s and Sons”) с целью
пристроить какую-нибудь рукопись из своего арсенала,
Мадлен Бойд встретилась там
с любезным и задумчивым че-
[258]
Статьи, эссе
ИЛ 5/2024
нию, а в том смысле, что он
был послан Вулфу Богом. Дьявол своего посланника, который должен был подтолкнуть
Вулфа на короткую дорогу к
смерти, еще держал в глубокой тени.
В то время как Вулф, находясь в Вене, вдруг получил поздней осенью 1928 года письмо от
издательства “Чарлз Скрибнерз энд Санз”, подписанное
самим мистером Перкинсом —
редактором Фицджеральда и
Хемингуэя, в гениальность двадцативосьмилетнего писателя
верила только его школьная
учительница из родного Эшвилла Маргарет Робертс, с которой он аккуратно переписывался, доверяя ей творческие
тайны, да Алина Бернстайн,
преданная писателю и душой и
телом.
Письмо Перкинса привело
его в состояние горячечного
воодушевления. Вулф не находил себе места. Он едва справлялся с приступами взрывного
волнения, задыхался от чувства
радости. Перкинс писал, что
Вулф сотворил “удивительную
книгу, которая просто не может оставить равнодушным ни
одного редактора”, и спрашивал, когда автор может прибыть в издательство для переговоров.
Это было нечто невероятное. Вулф так и оценивал то,
что с ним произошло: “свершилось самое настоящее чудо”.
Вулфа, уже впавшего в уныние, покорно принявшего
убийственный вердикт рецензентов, измученного до бессилия своим неусыпным гением,
который заставлял его, пока
длилась работа над романом,
дышать день и ночь вулкани-
ческим жаром вдохновения —
а теперь, как казалось, навсегда покинул выжженную душу
вместе с юношескими устремлениями к любви и счастью, —
Вулфа ждали слава и насыщенная жизнь: “надежды, томления, радости, чудеса”. А главное, Вулфа ждали “десять тысяч листов бумаги, покрытых
десятью миллионами слов”,
выведенных его рукой.
Перкинсу суждено было
стать ангелом-спасителем романа. А также ангелом-открывателем писателя Томаса Вулфа. И ангелом-хранителем его
гения.
Собственно, и само название — “Взгляни на дом свой, ангел” — было выбрано или, лучше сказать, зорко высмотрено
Перкинсом из целого набора
названий, срывавшихся с пера
Вулфа в процессе письма, как
вырываются из уст спящего бессвязные фразы в моменты сноговорения — “Один... Один...”,
“Постройка стены”, “О затерянный”.
Получив письмо Перкинса, Вулф готов был сию же минуту мчаться в кассу за билетом на пароход. Но плыть домой было невозможно. Еще до
прихода чудесного известия
из Нью-Йорка ему в пьяной
драке на ярмарке в Мюнхене
сломали нос и разбили голову — едва не забили насмерть.
Неделю он провел в госпитале. И теперь вынужден был оставаться в Вене под наблюдением врачей, о чем он и написал Перкинсу, заверив, что немедленно отплывет в Америку, как только позволит состояние здоровья.
Через две недели он уехал
из Австрии в Италию. Там
1. Колину Фёрту, убедительно
сыгравшему роль Перкинса в
фильме Майкла Грандаджа “Гений” (“Genius”, 2016), несомненно
было знакомо это описание, которому английский актер в точности
соответствовал. К сожалению,
фильм не затронул трагический
поворот в отношениях Перкинса
и Вулфа, оставив за кадром главную драму в жизни писателя, о
которой речь пойдет ниже.
Иорк геральд трибьюн”, в лондонской “Таймс”. Критики — в
их числе и сам глава Гильдии
американских литераторов
Карл Ван Дорен — обнаружат
в “Ангеле” и красоту, и глубокий смысл, и жизненную силу.
Вулф станет “модной диковинкой, о которой все говорят”;
его засыплют письмами, визитками, приглашениями на
светские коктейли и богемные
вечеринки; его будут разрывать на части. Он прослывет,
по его собственному выражению, “Великим Американским
Писателем”.
Все это было бы невозможно, если бы Перкинс — что тоже было настоящим чудом, —
не постиг сущность писателя
Томаса Вулфа, особенности
его дара, свойства его гения и
природу вдохновения.
Благодаря Максуэллу Перкинсу и сам Томас Вулф научился понимать многие вещи
относительно себя как автора.
Перкинс объяснил Вулфу, что
тот не принадлежит к “флоберовскому типу писателя”. Вулфу вовсе не нужно, подобно
Флоберу и родственным талантам, доводить каждую свою
работу до совершенства, это
даже губительно для него как
для писателя. Вулф должен,
настаивал Перкинс, свободно
и до конца излить из себя раскаленную лаву слов, не заботясь о тщательной отделке каких-то отдельных частей непрерывного творения. Превращать эти части в книги,
вливать в издательские формы огненное вещество вулфовской прозы — это дело
Перкинса.
Именно Перкинс был первым, кто понял, что Вулф
[259]
ИЛ 5/2024
Владислав Отрошенко. Гения убить недостаточно
провел еще три недели. После
чего отплыл из Неаполя в
Нью-Йорк.
В первый день 1929 года,
сразу же после звонка Перкинсу, Вулф примчался к нему в
издательство и предстал перед
глазами редактора от Бога.
“Ему чуть за сорок, но он выглядит моложе, в его манере
одеваться и вообще держаться
есть удивительное изящество,
и всем своим видом он внушает спокоиствие”, — описывал
он школьной учительнице По1
сланника Небес .
Год спустя он скажет Перкинсу: “Вы — краеугольный камень моего существования”.
Этот год вместит в себя
многое. Сокращенный до приемлемого объема совместными и мучительными усилиями
редактора и автора — Перкинс
в процессе работы невозмутимо терпел “гнев, отчаяние,
припадки безумной ярости”
Вулфа, не желавшего никаких
сокращений, — роман “Взгляни на дом свой, ангел” будет
принят к публикации в старейшем и славившемся на всю
страну издательстве “Чарлз
Скрибнерз энд Санз”. В октябре 1929 книга выйдет в свет.
Рецензии посыплются, как из
рога изобилия — в “Ситизен”,
в “Нью-Иорк таимс”, в “Нью-
[260]
Статьи, эссе
ИЛ 5/2024
“умел писать лишь одну-единственную книгу об огромной,
вольно раскинувшейся, мятежной земле Америке, какой
ее видел Юджин Гант”, его
бесценный герой, собственное “я” писателя, пропущенное сквозь горнило воображения. Жизнь Юджина Ганта
Вулф жаждал воссоздать “в исчерпывающей полноте”, так,
чтобы в опыте существования
этой необыкновенной души,
воплощенной в сыне каменотеса из Северной Каролины,
“кристаллизовалась вся ткань
Вселенной, весь материальный образ мира”.
К лету 1934 года, когда
Вулф закончил вторую книгу —
“О времени и о реке”, — он уже
усвоил стараниями Перкинса
непреложную истину о своем
даре: “Я всегда делаю слишком
много: я пишу миллионы слов,
чтобы выделить и оформить
книгу в несколько сот тысяч.
Похоже, это свойство моего
творческого начала: оно должно реализовываться в бурном
потоке продукции...”
Впрочем, нельзя сказать,
что именно сам Вулф по своей
писательской воле закончил
второй роман.
Поток письма, которым
владел Вулф, или который владел Вулфом, был подобен горной реке или времени. Этот
“бурный поток” мог остановить только Перкинс — человек-плотина или серафим во
плоти, обладавший несокрушимой волей и таинственными полномочиями регулировать то, что по своей природе
регулированию не поддается.
Когда рабочие занесли в
служебный кабинет Перкинса
многочисленные ящики и ко-
робки с вулфовской рукописью, выполненной простым
карандашом — Вулф продолжал использовать именно этот
пишущий инструмент, потому
что он позволял быстро и без
осечек наносить знаки на бумагу, не расцарапывая ее в
приступе вдохновения, — объем книги составлял два миллиона слов, что равнялось
примерно семи тысячам машинописных страниц.
Началась изматывающая
работа писателя и редактора
по сокращению и перекомпоновке текста. Она шла ежедневно с утра до вечера и сопровождалась, как и в случае с
“Ангелом”, сценами буйных
протестов Вулфа и проявлениями фантастической невозмутимости Перкинса.
В октябре 1934 года Вулф
запросил у Перкинса тайм-аут.
Писатель устал. Ему нужно было отдохнуть. Он уехал в Чикаго, с тем чтобы по возвращении, набравшись сил, продолжить вместе с Перкинсом работу над рукописью.
Но посланный Вулфу неумолимый редактор лучистой
наружности вдруг понял, что
работу нужно остановить. Извержение вулкана по имени
Томас Вулф должно было на
время прекратиться. Лава
слов должна была застыть,
явив миру удобную для восприятия форму.
Вернувшись через две недели из Чикаго, отдохнувший и
готовый к дальнейшей работе
Вулф был повержен в неописуемое изумление. Перкинс в
его отсутствие “хладнокровно
и решительно” отправил рукопись в типографию. Над ней
уже трудились наборщики, и в
лее как приговор”; что сострадательный, как бодхисатва,
Перкинс просто выражается
завуалированно, не желая расстраивать Вулфа, а на самом
деле сообщает о полном провале книги.
Утром Вулф помчался на
почту и отправил Перкинсу
“паническую телеграмму”, в которой написал, что не может
перенести “этой проклятой неопределенности”, и просил сказать ему “голую правду, какой
бы горькой она ни была”.
Можно представить, как
изумился Перкинс, когда он
прочитал послание Вулфа.
Нью-йоркскому бодхисатве в
новой телеграмме пришлось
показать, что ни о каком сострадании к человеческому существу, зовущемуся Томасом
Вулфом, в данном случае речи
идти не может, поскольку сострадать нечему — Вулф триумфатор! Он одержал большую и важную победу. Он добился настоящего, грандиозного успеха, и его слава как писателя в Америке упрочилась.
Вторая телеграмма Перкинса расставила все точки над
“i”. Вулф был счастлив. Очень
скоро высокая волна славы,
поднявшейся в Америке, с головой накрыла его и в Европе.
“Пробил наконец час моего
торжества, — писал он, — и
судьба щедро вознаградила меня, сделав реальным все то, чего ожидал я от жизни, от творчества, от искусства”.
Здесь, в Старом Свете — как
и во дни успеха “Ангела” в Новом, — на него посыпались
письма, приглашения; его осаждали интервьюеры и новоявленные друзья. К его приезду в
тот или иной город Европы
[261]
ИЛ 5/2024
Владислав Отрошенко. Гения убить недостаточно
редакцию уже поступала верстка. Вулф негодовал, протестовал, бушевал, требовал остановить печать, заявляя, что книга еще не готова, что над рукописью необходимо работать
еще шесть месяцев. На все это
Перкинс спокойно возражал в
том духе, что книга совершенно закончена и ни в какой
дальнейшей работе Вулфа она
не нуждается. Мало того, если
уступить требованиям Вулфа и
дать ему запрашиваемые шесть
месяцев, то по прошествии
этого времени Вулфу потребуется еще шесть месяцев, а потом еще — и так до бесконечности, потому что именно так,
напомнил Перкинс, устроен
писатель Вулф, пишущий непрерывную книгу и не умеющий останавливать процесс
письма.
В первых числах марта
1935 года роман “О времени и
о реке” вышел в свет. За неделю до публикации Вулф, гонимый страхом — ему чудилось,
что книгу ждет грандиозный
провал, — сел на пароход и покинул берега “вольно раскинувшейся, мятежной земли
Америки”.
Вскоре Перкинс прислал
Вулфу в Париж телеграмму.
Она транслировала спокойную уверенность, из которой
была соткана вся натура этого
таинственного существа: ПРЕКРАСНАЯ ПРЕССА ХВАЛЯТ
ВСЕ КРИТИЧЕСКИЕ ЗАМЕЧАНИЯ СОГЛАСНО ОЖИДАНИЯМ.
Получив телеграмму утром, Вулф воспрял. Но ненадолго. Его натура была совсем
другой. Уже к вечеру он терзался сомнениями, а ночью решил, что телеграмма — “не бо-
[262]
Статьи, эссе
ИЛ 5/2024
специально готовилась восторженная общественность. Ему
устраивали пышные приемы,
его обожали, боготворили.
Вулф полностью отдавал
себе отчет в том, какую роль
сыграл Перкинс во всей его
волшебно повернувшейся жизни в целом и в этом фантастическом успехе в частности.
Весной 1935 года он прямо
написал Перкинсу из Лондона
о “немыслимых муках”, которые тот “претерпел как человек и как редактор”, чтобы
Вулф торжествовал победу над
своими сомнениями, страхами — над неотступной мнительностью, которая терзала
его горькими видениями неудачи и гибели как писателя.
В мае того же года, уже вернувшись в Нью-Йорк, Вулф писал подруге души, школьной
учительнице Робертс, о хранителе своего гения: “Он не просто верный друг, он великий
человек, личность, исполненная духовной и интеллектуальной мощи”.
Вулф продолжал говорить
о роли Перкинса в своей писательской судьбе и удивительных свойствах его души повсюду — и в частных беседах, и
в письмах к разным литераторам Америки, — продолжал с
полной искренностью и безоглядным восторгом отдавать
должное редактору от Бога до
самого рокового дня, когда
ему, писателю, находящемуся
на пике славы и способностей,
явился другой посланник.
Статья “Гения недостаточно” (“Genius is not enough”) вышла в свет 25 апреля 1936 года
в нью-йоркском еженедельнике “Субботнее обозрение литературы” (“The Saturday Review
of Literature”). Она занимала
почти три журнальных полосы
и была целиком посвящена феномену писателя Томаса Вулфа. Об авторе статьи — Бернарде Де Вото — скромно сообщалось в неприметной концевой
сноске, набранной мелким
шрифтом, что он окончил факультет английского языка Гарварда и что его перу принадлежит книжка “Америка Марка
Твена”. О том, что мистер Де
Вото только что стал главным
редактором этого журнала, где
публикуются самые известные
американские критики, и что в
их когорте он слывет теперь
первым среди равных, будучи
автором всевозможных критических работ и имея в управлении ведущий цеховой орган печати, не упоминалось. Не назывались и его многочисленные
беллетристические сочинения — Де Вото ощущал себя писателем, умелым и искушенным романистом. Но похвальная скромность биографической справки с лихвой компенсировалась огромным, на полполосы, фотопортретом, который открыто излучал враждебность и злую волю.
Снимок был сделан в теплый солнечный день. На фоне
высоких кустов Де Вото позирует перед фотокамерой в белой рубашке и темном галстуке в светлую косую полоску.
Брюки подпоясаны узким ремешком. Он в круглых очках,
их тонкие дужки заведены за
оттопыренные уши. На лице —
глумливо-шутливая улыбка и
как бы отделенный от улыбки
и вовсе не шутливый, зло прицеливающийся прищур цепких глаз, увеличенных толстыми линзами. В правой руке он
Дорогой мистер Перкинс!
Каждый из нас создает образ своего отца и каждый из
нас создает образ своего врага. Образ моего врага я создал
несколько лет назад — это
личность, у него есть имя, он
ничтожество и бездарность,
но он мой Соперник, ибо всегда лишает меня того, что я
хочу больше всего на свете.
Он, повторяю, ничтожество,
но он всегда тут как тут, что-
бы похитить самое для тебя
дорогое. Если ты влюблен в
женщину, а Соперник твой на
другом краю света, он все равно возникает как из-под земли, чтобы тебе напакостить.
Он нечто вроде рока, фатума.
Он ничтожество, он умеет
вселять страх и причинять
боль1.
Боль, причиненная Вулфу
тем, кто был послан ему в качестве рока, была рассчитана на
то, чтобы напакостить максимально. Де Вото не останавливался ни перед какими, даже
самыми жестокими и оскорбительными формулировками,
обрисовывая особенности вулфовского письма на свой —
умело обезображивающий —
манер. Он ловко превращал
неповторимые черты прозы
Вулфа в отвратительные и “неприемлемые для искусства”,
представляя их в кривом зеркале как раз далекого от искусства обыденного сознания.
Здесь было все: и “длинные,
вихревые потоки слов, не усвоенные романом и не имеющие
отношения к собственно художественному делу”, и “голые
сгустки эмоций”, и “бесцельная и совершенно бессмысленная болтовня”, и “трескучие
фразы”, и “напыщенность”, и
“апокалиптический бред”, и
“изрыгания ругательств, хрюканье и тарзаноподобные крики”, которыми, по мнению Де
Вото, наполнены сочинения
Вулфа.
1. Здесь и далее письма Томаса
Вулфа цитируются в переводе
С. Белова по кн.: Томас Вулф.
Жажда творчества. — М., 1989.
[263]
ИЛ 5/2024
Владислав Отрошенко. Гения убить недостаточно
держит наизготове — стволом
вверх над плечом — громадный пистолет. Судя по силуэту
оружия, это кольт “Гавемент”
45Yго калибра. Вот сейчас Де
Вото распрямит руку, на которой рукав для пущей демонстрации решимости закатан по
локоть, и твердо нацелит
ствол кольта в того, за кем он
пришел. Я пришел по твою душу, Вулф! — как бы говорит с
портрета всем своим видом
американский малозначительный беллетрист и влиятельный критик родом из города
Огден, штат Юта, сын эмигранта из Италии, “Великому
Американскому Писателю” родом из города Эшвилл, штат
Северная Каролина, потомку
выходцев из Германии, всегда
сомневающемуся в себе. Противостоящая Небу сила их наконец свела.
Однажды в состоянии глубокой депрессии, которая, как
и приступы яростного вдохновения, обостряла в Вулфе способность к видению и фиксации значимых для него образов, он послал Перкинсу мрачное письмо, в котором был
удивительный, никак не связанный с последующим текстом зачин:
[264]
Статьи, эссе
ИЛ 5/2024
Де Вото утверждал, что
Вулф “все еще поразительно
незрел” и что он “не овладел
ни психическим материалом,
из которого делается роман,
ни техникой написания художественной литературы”.
Но все это было не главное. По большому счету эти
оценки не могли произвести
катастрофических перемен в
жизни писателя, признанного
в США и Европе. За годы славы Вулф научился не впадать в
кромешное отчаяние — хотя и
шумно злился — из-за мнения
рецензентов, даже таких, которые позволяли себе личные
выпады, вплетая в свои опусы
рассуждения о его великанском росте, из которого будто
бы и происходят умопомрачительные преувеличения в образной системе его прозы.
Вулф в общем-то был способен
снести удар любой силы от любого критика.
Но Де Вото был не любым.
И главное было в другом.
Как и редактор от Бога, посланный Вулфу враг, транслировавший свою фатальную
сущность всеми способами,
включая наглядный месседж
помпезного фотопортрета,
знал абсолютно все о свойствах его дара и природе его гения. Мало того, Де Вото признавал гениальность Вулфа. И
это был тонкий, дьявольски
умный ход, без которого ранить душу Вулфа, а тем более
прервать ее земной путь было
бы невозможно. Знал Де Вото
во всех подробностях и то, как
именно протекает совместная
работа Вулфа и Перкинса над
рукописями в редакции издательства “Чарлз Скрибнерз
энд Санз”. И именно эти зна-
ния, а также ясное представление о мнительной натуре Вулфа давали возможность критику нанести по-настоящему сокрушительные удары по психике и репутации автора романов “Взгляни на дом, свой ангел” и “О времени и о реке”.
Эти романы, согласно концептуальной идее статьи, были не чем иным, как результатом коллективного труда редакторов издательства “Чарлз
Скрибнерз энд Санз” под руководством мистера Перкинса, и
имели к Томасу Вулфу лишь то
отношение, что он снабжал
издательство своего рода необработанной рудой, первичным сырьем эмоций, грубым
материалом — вот этими самыми “тарзаноподобными криками” (“Tarzanlike screams”), далекими от подлинной литературы.
Перкинса и его команду Де
Вото представлял в виде рабочих конвейера, которые собирают вулфовские романы из
малопригодных для романного искусства бесформенных
кусков повествования.
В какую книгу вставить ту
или иную часть текста, взятую
из огромного массива вулфовской рукописи; как будут соотноситься эти части; что будет
смотреться органично в романе, а что нет, — эти вопросы,
утверждал Де Вото, находятся
исключительно в ведении мистера Перкинса.
Созданный однажды воображением Вулфа и чудом материализовавшийся враг был необыкновенно патетичен в
формулировках о сущности
искусства и необыкновенно
прочно стоял на правильной
стороне в понимании того,
товую самокритику и безоглядные откровения Вулфа о
писательской работе, содержащиеся в его публицистике и
генетически связанные (своей
возвышенной страстностью) с
художественным миром романа “Взгляни на дом свой, ангел” — со всем тем, что любил
отец Юджина, каменотес Оливер Гант, — с театрально-бурными проявлениями чувств,
громогласными тирадами, эффектными преувеличениями,
воем огня в камине, Шекспиром.
“Но, по крайней мере, мистер Вулф понимает, что он еще
ни в коем случае не законченный романист, — вкрадчиво нашептывал Вулфу тот, кто имел
обыкновение возникать как изпод земли. — Самым вопиющим
свидетельством его неполноценности является тот факт,
что до сих пор одна неотъемлемая часть художника существовала не в мистере Вулфе, а в
Максуэлле Перкинсе. Организующая способность и критический ум, которые были применены к книге, пришли не изнутри художника, не из художнического чувства формы и эстетической целостности, а из
офиса ‘Чарльз Скрибнерз энд
Санз’”.
Как бы заботясь о писательской судьбе Томаса Вулфа
и сочувствуя его устремлениям к совершенству, мистер Соперник подсказывал ему правильный путь:
1. Здесь и далее статья Бернарда Де
Вото цитируется в моем переводе
по оригинальной публикации:
Genius Is Not Enough by Bernard
De Voto. — The Saturday Review of
Literature, April 25, 1936.
Можно только уважать
мистера Вулфа за его решимость реализовать себя на
высшем уровне и не довольствоваться ничем, кроме величия. Но как бы ни был поле-
[265]
ИЛ 5/2024
Владислав Отрошенко. Гения убить недостаточно
как должен писаться роман.
Решения всех вопросов, связанных с романом, вещал он,
приходят к Вулфу “извне — посредством процесса, к которому молва применяет слово
‘сборка’. Но произведения искусства нельзя собрать, как
карбюратор, — их нужно вырастить, как растение или,
пользуясь любимым сравнением мистера Вулфа, как зародыш. Художник пишет сто тысяч слов о поезде — мистер
Перкинс решает, что поезд
достоин всего пяти тысяч
слов. Но подобное решение не
во власти мистера Перкинса;
оно должно быть принято благодаря в высшей степени сознательной самокритике художника по отношению к
пульсу самой книги. Что еще
хуже, художник продолжает
писать, пока мистер Перкинс
не сообщает ему, что роман закончен <...>. Трудно понять,
как осознание этого момента
может проявиться за столом
редактора, и еще труднее поверить в целостность художественного произведения, в котором не художник, а издатель
определил, где кончается
1
правда и начинается ложь” .
Выпускник Гарварда, крепко и решительно державший
перед оком фотокамеры в руке с засученным рукавом кольт
45Yго калибра, был точен в своих критических выстрелах в
сердце Вулфа. При этом он использовал в своих целях неис-
[266]
Статьи, эссе
ИЛ 5/2024
зен гений в сочинении романов, самого по себе его недостаточно — его никогда не было и не будет достаточно ни в
одном искусстве. По крайней
мере, гениальность должна
быть подкреплена умением
придавать материалу форму,
простым умением обращаться
с инструментами. Пока мистер Вулф не разовьет мастерство, он не станет тем важным
писателем, каким он сейчас
считается. Чтобы стать великим писателем, он также должен созреть в своих эмоциях,
обрести способность глубже,
чем сейчас, проникать в характер героя, и он должен научиться надевать корсет на
свою прозу. Еще раз: его собственная кузница — единственно возможное место для
этих усовершенствований,
они не могут происходить в
офисе какого-либо редактора,
которого он когда-либо знал.
Начавшееся после публикации статьи “Гения недостаточно” обрушение всех основ, на
которых держалась писательская судьба и сама жизнь Вулфа, происходило с чрезвычайной стремительностью — словно рок, воплощенный в ничтожестве, старался исключить
возможное спасение, требовавшее от вулфовского ангелахранителя немало деликатных
усилий и времени.
Ангелу-хранителю Вулф отправил 15 декабря 1936 года
письмо. Оно было очень пространное: психологически Вулфу требовалось опьяняющее
многословие, чтоб не чувствовать душевной боли от сформулированных в этом послании новых принципов, касаю-
щихся его писательской жизни и отношений с Максуэллом
Перкинсом.
Сообщив, что он вступает в
“главное творческое сражение” своей жизни, то есть пишет новую книгу, Вулф не
только заявил Перкинсу, что
он не может ему “ничего показать, ни о чем посоветоваться”, но и прибегнул к крайне
жестким выражениям, объясняя причины этого: “Мне становится не по себе при мысли
о том, что идеи, вдохновение,
которые посещают нас, может
быть, один раз за всю жизнь,
могут погибнуть в зародыше
из-за холодного, безразличного, пугливого догматического
отношения, порожденного Вашим консерватизмом”.
Многим прекрасным вещам уже и случилось погибнуть по вине Перкинса, утверждал Вулф. “Очень многое из
того, что я хотел бы иметь
опубликованным, так и не увидело свет <...>. Не собираясь
осуждать ни Вас, ни устоявшиеся издательские каноны, я
скажу лишь одно: кое-что из
написанного мною и отвергнутого Вами все же следовало напечатать”.
Окутанные густой паутиной слов о благодарности за
дружбу, о “странном” и “загадочном” согласии их душ, главные положения послания, ради которых оно и писалось,
были твердыми, как скала.
Вулф объявлял, что отныне он будет сам, без Перкинса,
принимать все творческие решения. Будет писать так, как
сочтет нужным. И никому не
позволит править и сокращать
себя. Книги он будет издавать
лишь в том виде, в каком сам
Вспоминая прошлое, я
прихожу к выводу, что, хотя
мои “Ангел” порадовал и удовлетворил Вас, Вы все-таки и
тогда сильно побаивались его
публикации, вынашивая надежду — надежду искреннюю, отмеченную убеждением, что
все это в моих же интересах, — что время сделает меня
более консервативным и традиционным, менее горячим.
Пожалуй, я никогда так не
ошибался за эти семь лет, когда уступал, поддавался этому
воздействию. Ошибался, ибо,
поддаваясь, я изменял своей
цели, отклонялся от направления, в котором двигался, не
слушал голос своего творческого и человеческого “я”.
Голос Де Вото, конечно, не
переставал звучать в голове
Вулфа, пока он писал Перкинсу уничижительное письмо. И
хотя имя врага не упоминалось, письмо было наполнено
отсылками к злосчастной статье — к тем заявлениям, которые, как писал Вулф, “делались с целью причинить мне
вред”. Он признавал, что цель
эта “в какой-то степени достигнута”. У него не было никаких заблуждений. Он ясно видел в писаниях Де Вото “злой
умысел”. Но предотвратить
трагическое развитие своей
судьбы он уже не мог. Дьявольская машина, топливом для которой служила взрывная смесь
из зависти ничтожества и уязвленной гордости художника,
не останавливалась.
В марте 1937 года Вулф разослал американским издателям циркулярное письмо. Он
озаглавил его так, чтоб подчеркнуть свой разрыв с издательством “Чарлз Скрибнерз
энд Санз” и Максуэллом Перкинсом: Всем издательствам
(кроме издательства “Скрибнерз”).
Вулф объявил, что отныне
он “более не связан никакими
финансовыми, договорными
или личными обязательствами ни с одним издательством”;
что в настоящее время он работает “над самой значительной из своих книг” и ищет для
нее и для дальнейшей совместной работы нового издателя,
но при этом он заранее предупреждает, что не пойдет “ни
на какие компромиссы” и будет “добиваться максимальнои
свободы” в осуществлении
своих замыслов.
Зоркая и неистощимая интуиция Вулфа, приоткрывая
последствия сделанного шага,
не давала ему покоя. В сентябре того же года он обрисовал
свое состояние в письме к
Шервурду Андерсену так:
“Мои разлад со ‘Скрибнерз’
серьезен и, увы, непоправим.
Попробую наити для себя другое издательство, если, конечно, получится. Все это причинило мне невыразимые муки,
затронуло меня до глубины души, — подобные встряски всегда выбивали меня из колеи, а
эта чуть не убила... я порвал с
людьми, с которыми был свя-
[267]
ИЛ 5/2024
Владислав Отрошенко. Гения убить недостаточно
захочет представить их публике. Он не потерпит вмешательства в свой художественный мир “посторонних”. Семилетнее подчинение Перкинсу, как трактовал теперь
Вулф, было ошибкой. Он давно чувствовал и отмечал “нарастающее расхождение” между ними:
[268]
Статьи, эссе
ИЛ 5/2024
зан прочными узами, с которыми сроднился, и теперь не
знаю, как восстановить отношения, как преодолеть эту
страшную пропасть”.
Пропасть расширялась неумолимо. Другое издательство
объявилось очень скоро. Переговоры Вулфа с Эдвардом Эсуэллом, главным редактором издательства “Харпер” (“Harper &
Brothers Publisher”), начались
этой же осенью. Эсуэлл активно уговаривал Вулфа подписать
контракт, соглашаясь на многие его условия. В последний
день 1937 года Эсуэлл, пренебрегая опасностью заразиться,
пришел в номер нью-йоркского
отеля “Челси”, где Вулф лежал,
скошенный гриппом. При себе
визитер имел все необходимые
бумаги. После недолгого разговора контракт был подписан.
Несмотря на целебную силу
надежд — издательство было не
менее знаменитым, чем “Скрибнерз”, и принимало Вулфа в
свои авторы с распростертыми
объятиями, — его не покидали
дурные чувства и мысли, перемежавшиеся со слабой верой в
счастливый исход предпринятых действий. Едва только Эдвард покинул гостиничный номер, Вулф написал письмо его
супруге Мэри Луизе Эсуэлл:
Дорогая Мэри Лу!
Только что от меня ушел
Эд, а я заканчиваю старый год
в гриппе, и, хотя вид у меня
так себе, я полон надежд. Последние унылые формальности, связанные с подписанием
контракта, уже позади, и теперь я связан обязательствами
крепко и напрочь. Это рождает во мне странное чувство
опустошенности, я понимаю
важность момента и более,
чем когда-либо, проникнут пониманием своей ответственности. Впрочем, на определенных этапах нашей жизни
нам полезно испытывать такие ощущения — пустоты, полного одиночества и необходимости начинать сначала. Это
пустота жизни, а не смерти —
передо мной открывается новый мир, и мне приятно, что
Вы за меня молитесь.
Вулф ошибался. Ему открывалась именно пустота смерти в трехкомнатном номере
отеля “Челси” после подписания судьбоносного контракта.
До того, как она открылась
ему окончательно, он успел
научиться проделывать с “бурным потоком” своего письма
ту самую операцию, к которой
его призывал Де Вото, считая
ее чрезвычайно полезной, —
научился “надевать корсет на
свою прозу”. Редактор Эдвард
Эсуэлл, работавший в издательстве “Харпер” с двумя вулфовскими романами “Паутина
и скала” и “Домой возврата
нет”, говорил об этих “усовершенствованиях” в прозе Вулфа менее образно, но в сущности точно: “в последних его
книгах уже видны плоды строгого самоконтроля”.
Вулф также успел сменить
имя главного героя своей всеобъемлющей Книги, в которой
он стремился показать через
жизнеописание Юджина Ганта
“всю ткань Вселенной”, — этот
герой, с которым его “Ангел”
оторвался от земли и принес
ему мировую славу, стал
Джорджем Уэббером. Смена
имени протагониста была неотъемлемой частью все той же
в Сиэтле апартаменты. Он почувствовал слабость и уснул,
попросив приготовить ему
еду. Пока сестра готовила, а
Вулф спал, из клиники “Провиденс” пришла телеграмма.
Врачи сообщали, что после обработки и изучения рентгеновских снимков головы, которые были сделаны формально при выписке из больницы,
у Вулфа обнаружено обширное воспаление мозга — результат туберкулезного менингита, вызванного в свою очередь перенесенным воспалением легких.
Когда в их апартаменты
приехал приглашенный сестрой доктор Джордж Свифт,
самый знаменитый на Западе
США невролог и страстный
поклонник вулфовской прозы,
Вулф ничего не знал о полученной телеграмме и диагнозе. Свифт спросил, может ли
он осмотреть его. Вулф ответил, что он в полном порядке
и собирается в ближайшие
дни продолжить свое путешествие по Западу. Но все же согласился на осмотр, после которого доктор Свифт сказал,
что ехать Вулфу нужно сейчас
же, сегодня вечером — на восток, в Балтимор, в госпиталь
Джона Хопкинса, к известному нейрохирургу Уолтеру Денди для срочной операции.
Сестра Мейбл вместе с медицинским работником везла его в
Балтимор на поезде через весь
континент. Вулф в дороге почти
не спал. В Чикаго к ним присоединилась его мать Джулия, уже
обо всем извещенная. Они продолжили путь и 6 сентября Вулф
оказался в госпитале Джона
Хопкинса в Балтиморе — в том
самом госпитале, где умер, бо-
[269]
ИЛ 5/2024
Владислав Отрошенко. Гения убить недостаточно
операции “надевания корсета”
и актов “строгого самоконтроля”. Как писал Эдвард Эсуэлл, у
Вулфа “выработался более объективный взгляд на себя и на
свою работу: по собственному
его выражению, он перестал
быть Юджином Гантом. Он начал, по его словам, ненавидеть
самое имя Юджин и искал новое имя, чтобы поднять его как
флаг, знак освобождения от
прошлого ‘я’”.
Освобождение от Юджина
Ганта, перекраивание его в
Джорджа Уэббера, было “ужасной ошибкой” и “отступлением от великого замысла”, как
охарактеризовал это впоследствии Максуэлл Перкинс.
Освобождение от пустоты
жизни пришло к Вулфу в начале осени 1938 года.
Во время турне по западным штатам он заболел воспалением легких. Болезнь при
его могучем телосложении и
общей витальности организма
никому, в том числе и ему, не
казалась опасной. После трех
недель лечения в больнице
“Провиденс” в Сиэтле, где за
ним ухаживала его сестра
Мейбл, он был выписан. Рентген легких показал, что воспалительное затемнение, которое было величиной с шляпу,
уменьшилось до размеров долларовой монеты. Вулф похудел на двадцать пять килограммов — сестре, забиравшей
его из госпиталя, пришлось
стягивать пояс его штанов булавками. Но Вулф радовался
приобретенной стройности;
радовался возвращению к жизни; шутил; возбуждено обсуждал с сестрой любимые блюда.
Мейбл привезла его на машине в заранее арендованные
[270]
ИЛ 5/2024
рясь с раком, его отец и где
смерть настигла и старого каменотеса Оливера, родителя его
бессмертного Юджина Ганта.
В этом же госпитале 15 сентября 1938 года, после операции на мозге, проведенной Уолтером Денди — шанс на ее успех, как заранее предупредил
хирург, был один к двадцати, —
умер и автор романа “Взгляни
на дом свой, ангел”.
Ангелу по имени Максуэлл
Перкинс он успел написать до
своей смерти следующее:
Я всего лишь горстка праха, но у меня такое чувство, будто приоткрылось окно, и я увидел жизнь, о которой раньше и
не подозревал. И если я выкарабкаюсь из этой переделки,
то, видит Бог, это пойдет мне
на пользу, не могу это как следует объяснить, но я уверен, что
сделаюсь глубже и мудрее. Если
я стану на ноги и выйду отсюда,
то понадобятся месяцы, чтобы
я мог вернуться в строй, но
только бы мне стать на ноги, и
я непременно вернусь.
Круговая порука
О романе Андреса Неумана “Странник века”
У нас новая рубрика: “Круговая порука”.
Не будем воспринимать это мрачное название буквально. “Круговой”
мы назвали эту рубрику потому, что в ней будут печататься в основном члены редколлегии журнала. “Порукой” — потому что мы обязуемся рецензировать самые интересные публикации переводной литературы. Начинаем с
рецензиями на роман аргентинского живого классика Андреса Неумана,
чей роман “Странник века”, печатался в нашем журнале в 2022 году. Единодушия от рецензентов не ждите!
Александр Ливергант
О волчьих пастях,
квадратных часах
и быстротечной красоте
Время написания от времени
действия в романе Андреса Неумана отделяет двести лет. Роман, действие которого происходит в Европе начала девятнадцатого века, написан в начале
двадцать первого. И с первых
же страниц читателю поступают недвусмысленные сигналы:
роман — не исторический, автор — наш современник.
Недвусмысленные и полные какого-то настораживающего значения. Не так ли начинается и “Замок” Кафки?
Героя зовут Ханс — то бишь
не какой-то конкретный немец,
а “собирательный”. Откуда Ханс
едет, куда путь держит, с какой
целью, да и кто он, что он — мы
© Александр Ливергант, 2024
не знаем. И толком так и не узнаем: что-то вроде пишет, переводит, издает. На вопрос, по какой
причине приехал, ответ лапидарен: “Я с визитом”.
Он — странник, и странник
вечный, странник от века — это
если понимать название таким
образом. А между тем он вовсе
не странствует: решил было,
что вскоре вновь пустится в
путь, но нет; порывается уехать, но, сам не зная почему,
отъезд откладывает, “визит” с
неизвестной целью затягивается. Потом все же уезжает — и
тоже невесть куда, “то ли на север в сторону Берлина, то ли на
юг в сторону Лейпцига”.
Герой сидит на месте, а вот
город, куда он приезжает, в отличие от него, “движущийся”,
“странствующий”: Вандернбург
[271]
ИЛ 5/2024
[272]
Круговая порука О романе Андреса Неумана “Странник века”
ИЛ 5/2024
от немецкого wandern — cтранствовать. И определить местоположение этого неприметного городка невозможно. Знаем
только, что город обитаем.
Обитаемый, но при этом
какой-то необжитой, пустоватый, безлюдный. Когда темнеет, людей “вытесняют кошки и
собаки”: “ночь лаяла и мяукала”. Хансу, человеку впечатлительному, ночной Вандернбург напоминает “жадно заглатываемую волком добычу”.
Хансу в городе, особенно поначалу, неуютно, тревожно. И
то сказать, все комнаты в гостинице почему-то пустуют, хозяина — еще один внятный “аллегорический” сигнал — зовут Цайт
(Zeit — время). На всем протяжении пути по улицам города в окнах шевелятся занавески, и на
ратуше какие-то странные квадратные часы, “роняющие на
площадь капли точного времени”; автор XIX века такое бы написал вряд ли — разве что немецкий романтик.
Город безлюдный и, как и
Ханс, неуловимый, он и впрямь
движущийся, наутро после приезда Хансу кажется, будто Вандернбург “поменял планировку”, — еще один образ из литературного арсенала нашего сегодняшнего, зыбкого, тревожного, а никак не наполеоновского
времени.
Под стать этому странному
городу, похожему на плывущую
по воде свечу, и река, на которой он стоит. Ее движение кажется герою вялым и покорным, она с трудом “продиралась
сквозь равнину, словно взывая
о помощи”. Еще бы, ведь не случайно же река называется Нульте: Null — ноль, пустота. Безотрадная, словом, картина.
Но — мрачные предчувствия обманчивы. Проза жизни
даже в захолустье торжествует.
И роман, который поначалу
воспринимается как готический, барочный, как своего рода притча, мрачная аллегория,
превращается по закону — а вернее, беззаконию — постмодерна
в роман интеллектуальный.
И здесь, в этом невзрачном
городе, смахивающем на контурную карту, можно, оказывается, жить. И жить не без удовольствия.
Заниматься любовью и одновременно с этим говорить о
литературе: “Ныне всякий
мнит, что способен написать
роман”. Переводить стихи и
вести богословские споры. Рассуждать о Фихте и Новалисе, о
кабалистике, театре: “Театр
позволяет людям менять идентичность”. А также — о “Страдании юного Вертера”, феминизме, изобразительном искусстве, Французской революции,
“продавшей все свои идеалы”.
Философствовать о “природе
вещей” и о том, откуда берется
красота. “Из быстротечности и
радости” — вот откуда.
Спорить обо всем на свете.
Целыми днями. Чем не “Декамерон” Боккаччо? За окнами
волчьи пасти, пустые улицы,
взывающие о помощи реки,
квадратные часы, промозглые
пещеры. А внутри — радость и
красота, пусть и быстротечные. Пусть и к жизни отношения не имеющие.
Не в этом ли противопоставлении смысл “Странника
века”? Нашего, конечно.
[273]
ИЛ 5/2024
История молодого странника
Ханса (возможный литературный его прототип — Агасфер
Эжена Сю) помещена в бидермейеровские интерьеры эпохи реакции и Священного
союза, иначе говоря, в меттерниховскую Европу. Местом
действия назначено католическое княжество Вандернбург — островок посреди протестантских немецких земель
на востоке. Вандернбург символически подвижен, он медленно перемещается, как и
другие немецкие земли, —
быть может, центростремительно. То есть автор на житейском и художественном материале символически рассматривает гелиоцентрическую и геоцентрическую гипотезы: человек ли путешествует
по миру, или мир путешествует вокруг человека. Проецирует Неуман сопоставление
“движение / покой” и на человеческие отношения: “Ханс
неподвижный”, словно герой
“Замка” Кафки “наоборот”, незамедлительно попадает в
Вандернбург, но есть ощуще-
© Константин Львов, 2024
ние, что покинуть движущийся город ему будет непросто, —
так вот “неподвижный Ханс”
переживает роман с Софи, дочерью одного из местных
столпов общества. Одновременно “Ханс путешествующий” дружит с бродягой-шарманщиком, пришедшим в роман из знаменитого цикла Шуберта, — Мюллера, пребывая,
таким образом, современником немецкого романтизма.
Многие страницы романа
наполнены пространными беседами Ханса со своими новыми знакомцами — жителями
Вандернбурга. Беседуют они о
настоящем и будущем германских земель — быть ли Германии Канта или Германии Фихте? Беседуют они о силах, направляющих
человеческую
судьбу: что определяет наш
путь — родина или любимые
люди? Беседуют они о природе
и значении театрального искусства: есть гипотеза, что театр учит людей правильно притворяться. Вообще, разговоры
и размышления пронизаны печалью, скепсисом и отчасти
фатализмом. Потому что посвящены судьбе потерянных
поколений. Главные герои —
Константин Львов. Письмо о возможном
Константин Львов
Письмо о возможном
[274]
Круговая порука О романе Андреса Неумана “Странник века”
ИЛ 5/2024
последние, кто успел выучиться до реакции, до притеснений, и одновременно первые,
кто разуверился в революции:
“У нас отняли страну, которую
мы защищали, — мы победили
для того, чтобы проиграть... В
той ситуации многие из нас поняли, что нам уготована участь
вечных скитальцев. Долгие часы мы проводили в библиотечном отделе периодики, на пропахшей пылью галерее. Это
было гораздо интереснее, чем
ходить на лекции, и было похоже на путешествие, когда, заблудившись, случайно натыкаешься на какое-нибудь чудо”.
Таковы хорошо знакомые типажи внутренних эмигрантов.
Немало в романе есть и внешних, к тому же нужно иметь в
виду, что сам Неуман — аргентинец, уехавший в Каталонию.
Еще один круг тем — экономический. Действие романа
идет в эпоху бурного промышленного и капиталистического рывка Европы. Ханс тесно
общается со вчерашними крестьянами, которых разорили
войны и помещики, так что
они вынуждены работать по
двенадцать часов на фабриках, а наравне с ними трудятся
женщины, окруженные ползающими чадами. Уже произошла первая забастовка!
Уже
появились
первые
штрейкбрехеры! Буржуазная
модель пока торжествует и в
институте семьи. Главная героиня София — почти что бесприданница, и ей суждено
выйти замуж за наследника ги-
гантской латифундии, оперных лож в европейских столицах, эксплуататорских фабрик, сильно в Софи влюбленного. Умная и решительная
София должна выбрать свой
путь — капиталистический, романтический или романический; “Тебе не кажется, что
мы полюбили друг друга, потому что не имели на это права?”
Содержательные занятия и
окружающая жизнь помогают
Хансу, страннику века, произнести свое эстетическое кредо — похвалу беспокойству:
“Мне хотелось бы избежать
любой предопределенности,
создать представление о стиле
как о бесконечном поиске.
Для меня поэт неотделим от
перемен, поскольку поэзия никогда не пребывает в покое”.
Последнее предложение
следует пояснить. Дело в том,
что Ханс — в альянсе с возлюбленной — увлеченно и результативно занимается литературой,
преимущественно поэтическими переводами. Среди англичан их фавориты — более Вордсворт, Китс и Кольридж, нежели риторичные Байрон и
Шелли. Среди французов — Гюго, Нерваль и былые либертины вроде де Вио. Среди испанцев — Кеведо и Хуана Инес де
ла Крус, а не опять-таки слишком умозрительный Гарсиласо.
Работают Софи и Ханс и со стихами “одного молодого русского”, выразительно живописующего адюльтеры: “В Дориде
нравятся и локоны златые...”.
и маслянистого, — такое сравнение придумано для света тюремных каморок, и скоро превращается в фигуру на заснеженном пейзаже Каспара
Фридриха. Наследник всех богатств Рудольф удостоен максимума уважения и... минимума любви. Шарманщик умолкает и в то же время становится
голосом травы и листвы. Полицейские Вандернбурга заполучают таинственного насильника женщин. Софи вместо
традиционного свадебного
приданого довольствуется парой чемоданов с одеждой, бумагами и сомненьями. Но превращается в главную персону
книги, потому что романические происшествия помогли
Софи укрепить свои руки и
возвысить свой голос. И обрести в будущем некую собственную и уникальную судьбу!
Даша Сиротинская
О нафталине, песке
и нетривиальной географии
Покуда на пугающих пустошах
внешнего мира бушует модный автофикшн с его беспощадной конкретикой и лихой
убежденностью в том, что переживания одного вполне определенного “я” — ФИО, дата
рождения, серия и номер пас-
© Даша Сиротинская, 2024
порта — могут и, вообще-то говоря, даже обязаны оказаться
близки и интересны значительной части публики, в наших внутренних уютных мирах, “потонувших в густом
плюще’, все так же здравствует детская любовь к кукольному театру. Мы по-прежнему
предвкушаем, что из сказочного “ниоткуда” появится в бар-
[275]
ИЛ 5/2024
Даша Сиротинская. О нафталине, песке и нетривиальной географии
Хронологические рамки
очень длинного романа Неумана обнимают примерно
год, во всяком случае, все четыре сезона. В какой-то момент даже может показаться,
что сюжет отчаянно забуксовал в осенней дорожной распутице, но, скорее всего, автору
просто жаль было расставаться с книгой. Прибавим к этому
вполне человеческому чувству
авторскую риторичность: к
примеру, роман заканчивается двухстраничным описанием движения ветра, тогда как
Джойс ограничился в подобном случае со снегом всего
лишь абзацем (“Мертвые”).
Так или иначе Неуман собрался с духом и разрубил гордиевы нити литераторской пуповины, и сделал это элегантно и мастерски. Ханс вынужден хлебнуть бульона, густого
[276]
Круговая порука О романе Андреса Неумана “Странник века”
ИЛ 5/2024
хатном берете на макушке и с
шелковым бантом на шее романтический кудесник — кукловод, рассказчик, шарманщик. И будут перелистываться
страницы с трогательными
аляповатыми картинками, будет прокручиваться в шарманкином окошечке пасторальный пейзаж — все это, желательно, под клавесин или песни Булата Окуджавы. Ну или в
крайнем случае под Шуберта — как в данном случае.
Кукольный театр этот с нами уже много веков — и притом
он общественного пользования. Андрес Неуман, создавая
свой “плавучий город” с говорящим названием Вандернбург, словно бы набрел на тот
самый сундук, куда, “засыпав
нафталином”, складывает “в
виде тряпок” своих марионеток таинственный “хозяин” —
и теперь разыгрывает перед
читателем длиннейшую фантазию с вечными как мир героями, у которых в той или иной
степени нет имен. Мы почемуто очень любим, когда их нет; в
нашей памяти это каким-то образом связывается с представлением о философской глубине и универсальности произведения. Что “шарманщик”, что
“Ханс” — у двух основных, сюжетообразующих героев имен
нет в равной мере. У возлюбленной Ханса Софи имени,
скажем так, чуточку больше.
Самым же “обеспеченным” в
этом смысле персонажем представляется трактирщик господин Цайт, из-под чьего крова
Ханс никак — целых шесть номеров “ИЛ” — не может выехать; с первых же страниц в
подтексте маячит приятно-зловещее пастернаковское “у времени в плену”. Постановочная
условность романа этим не исчерпывается — в сущности, и
сами элементы созданного Неуманом мира: бесцельное
странствие героя, пещера шарманщика, встречи горожан на
воскресной службе, салон Софи, раскидистые, как столетние дубы, споры об истории и
философии, матримониальная
трагедия, разыгрывающаяся
вокруг “чересчур необыкновенной” девицы, — все это прячется в том же сундуке с нафталином, в отделении для картонных декораций. Сам фон —
Германия первой трети XIX века, Германия Голубого цветка,
кота Мурра и маэстро Абрагама, — подсказывает все эти ходы; иногда до такой степени
все “одно к одному”, что объяснить это можно только недюжинной самоиронией автора,
ясно сознающего, что уж больно часто его творение начинает смахивать на упражнение в
стиле.
Эксперимент с незакрепленным в пространстве городом в этом контексте также не
удивляет; здесь прочитывается не только и не столько заявленная самим Неуманом метафора европейской истории;
на самом деле перед нами —
все тот же пестрый мир бродячих комедиантов, просвечивающий за филистерской се-
ростью Вандернбурга. Шарманка, ящик с куклами — все
это предметы, легко поддающиеся транспортировке. Волшебный городок с флюгерами
на крышах по мановению руки
перемещается из Европы XVII
века в советскую Прибалтику,
а в случае особенного безденежья — в павильоны “Мосфильма”. О существовании этого
удивительного географического объекта, этой перевозной сцены на колесиках, этого
чистилища между явью и сочной определенностью реалистических хронотопов, все мы
знали давно — а Неуман догадался дать всему этому имя.
Возможно, именно поэтому
отдельной книгой его роман
выйдет именно в Издательстве Ивана Лимбаха, благодаря
которому наши познания в нетривиальной географии постоянно пополняются: достаточно вспомнить “Корабльгрёзу” или “Сумерки мира”. В
связи со сказанным детальный
фотоотчет Неумана о совершенном им велосипедном забеге по северо-восточной Германии и найденных “наяву” ко-
локольнях, площадях и воротах воображаемого Вандернбурга вызывает главным образом умиление: как бы далеко
ни зашел писатель по пути условности, все равно иногда
ему будет хотеться ощутить
твердь под ногами!
И вот наконец Неуман укладывает на место потрепанные столетиями куклы: странника, шарманщика, принцессу, трактирщика, влюбленную
простушку; захлопывает ящик,
спускается с чердака. Следом
придет кто-то другой — и мы
все с тем же неугасимым ребячьим интересом отправимся посмотреть представление.
Мне всегда было любопытно:
почему нам это не надоедает?
Почему нам кажется даже, что
это перекладывание формочек в песочнице порой содержательнее, чем строительство
настоящих зданий? Потому,
наверное, что отдельность,
неповторимость — что здания,
что истории, что человеческой судьбы — рождают в нас
тревогу, а монотонное поскрипывание сказочной шарманки
так приятно ее приглушает.
[277]
ИЛ 5/2024
БиблиофИЛ
[278]
ИЛ 5/2024
Среди книг
с Константином Львовым
Абдулразак Гурна. Посмертие. Перевод с английского
Ю. Полещук. — М.: Строки, 2022.
Лауреат Нобелевской премии
2021 года по литературе не относится к числу авторов бестселлеров. Пожалуй, долгое время его
академическая карьера развивалась успешнее писательской. Далеко не все его романы издавались за пределами Британских
островов, куда он мигрировал
вскоре после Занзибарской революции. Например, предлагаемый читателям роман “Посмертие” опубликован в Англии в
2020 году, тогда как американское его издание вышло почти
через год после награждения автора и лишь немного опередило
русский перевод.
Гурна принадлежит к “колониальной” плеяде литераторов, обогатившей и англоязычную литературу, и сам английский язык. При всей своей
писательской одаренности и
проницательности Редьярд
Киплинг, Сомерсет Моэм,
Грэм Грин и многие другие
смотрели на вселенную Британской империи извне, со
стороны метрополии. Салман
Рушди и Арундати Рой, Джон
Кутзее и Видиа Найпол предлагают взгляд изнутри. В один
ряд с ними следует поставить
и Абдулразака Гурну.
Время действия романа —
первая половина ХХ века, по-
следние страницы книги обозначены 1960 годом. Место
действия — Восточная Африка,
та ее часть, что была до 1918 года германскими колониями, а
потом британцы получили
мандат на управление ею. Германские колонизаторы показаны едва ли не спартанцами,
жестокими романтиками, женоненавистнической гетерией. Как известно, именно в
Восточной Африке немцы не
сдавались до самого конца —
мастер партизанской войны генерал Пауль фон Леттов-Форбек, названный в книге однажды и только по имени, прекратил сопротивление лишь через
две недели после Компьенского перемирия.
Если бы “Посмертие” нуждалось в поясняющем подзаголовке, то это “История мальчика, который говорил за разных
людей”. Да и стиль, которого
придерживается увенчанный
нобелевскими лаврами автор,
можно охарактеризовать его
же словами: “Он задерживался
на окраине чужого разговора”.
Книга состоит из четырех глав.
В первой внимание (авторское
и читательское) направлено на
двух мужчин и одну девушку,
чьи образы и характеры соединяются (традиционная культура африканских народов предполагает метемпсихоз) в четвертую персону, отчасти определяют его личность и судьбу.
Вторая и третья главы посвящены жизни и деятельности этого самого героя без
формального прошлого, потому что фактическое прошлое — это жизни других людей. Мораль, которую можно
извлечь из биографии Хамзы
(героя без прошлого), такова:
“Чтобы сохранить помыслы
чистыми, а тело невредимым,
требуется вся отпущенная смекалка” (с первой частью у персонажа получилось успешнее).
Историю Хамзы можно идейно сопоставить с эпопеей
Льва Толстого. Вторая глава —
“война”, заканчивается она чудесным излечением героя с
помощью сочинений Фридриха Шиллера. Третья глава —
“мир”, и она заканчивается
счастливой свадьбой Хамзы.
В четвертой главе появляется на свет мальчик — тот самый, что говорит разными голосами, можно сказать, он и
есть транслятор затейливой
истории, в результате он сам
становится все незаметнее и
символически превращается в
радиоволну.
Книгу вполне можно считать романом воспитания,
Гурна — английский писатель
и ни в коем случае не пренебрегает диккенсовской традицией, во всяком случае, жизнь
основных персонажей прослеживается с младых лет. Пожалуй, авторские характеристики взросления неутешительны: мальчик становится мужчиной, когда его подвергнут
насилию; девочка становится
женщиной после первого выкидыша.
И может ли быть иначе, если жизнь и мнения всякого жителя романических страниц оп-
ределяются прискорбными обстоятельствами: “Я видел здесь
робость и трусость, блестевшие на земле, точно рвота; я видел здесь, как неуверенность
обращается в унижение”.
Валери Ларбо. Фермина Маркес. Перевод с французского
А. Воинова. — М.: libra_fr, 2022
Проза почти не издававшегося на русском языке Валери
Ларбо относится к упущенному из виду русскоязычными
читателями звену — литературе “конца Прекрасной эпохи”,
ставшей своего рода мостиком
между натуралистами, символистами — и модернистами во
главе с Прустом.
Валери Ларбо происходил
из богатого буржуазного семейства, в буквальном смысле был
“сыном фармацевта”, но всем
своим интеллектом и вкусом
противостоял буржуазности.
Он был путешественником,
космополитом, переводчиком
“Улисса” Джеймса Джойса и
других литературных бунтарей.
Единственным и неоспоримым имуществом человека Ларбо считал одиночество, детские признания и “голубые трепещущие взгляды”. Так вот, в
оригинальной его прозе особо
выделяются рассказы о детях,
опубликованные в 1909—1914
годах, а несколько позже собранные в книгу “Детское”
(1918). В те же годы Ларбо сочинил и свой маленький роман
о маленьких влюбленностях —
“Фермина Маркес” (1910). Детская прихотливая фантазия устраивает урок чистописания водяным паучкам, а класс балета — стрекозам, превращает со-
[279]
ИЛ 5/2024
[280]
БиблиофИЛ
ИЛ 5/2024
бак в пиратов и дипломатов,
парники — в сверкающие дворцы, а заросший бассейн — в таинственный океан. Локомотив
на запасном пути напоминает
уединившегося курильщика;
три высоких окна в дортуаре —
строгих дам, сквозь их глазницы безропотно проникает
внутрь небо.
“Фермина Маркес” — роман,
не лишенный автобиографических черт. В первой половине
1890-х Валери Ларбо учился в
коллеже Сент-Барб-де-Шан в
Фонтене-о-Роз, ставшем образцом для романного Сент-Огюстена. Книга повествует об учениках престижного лицея в парижском предместье и посетившей их Любви в обличии девушки — заглавной героини. Имя у
нее не слишком французское,
потому что в Сент-Огюстене
учатся, так уж сложилось, дети
из латиноамериканских семейств. Любовь в романе идет
рука об руку с честолюбием.
“Он считал, что влюблен, — разумеется, безнадежно, — естественно, навсегда. Он признавал
поражение: он полагал, что заставит себя полюбить, а влюбился сам. Случилось то, чего
он страшился больше всего на
свете. Особенно его удивляло,
что работа от этого не страдает.
И правда, к учебе он не остыл,
ни на что не отвлекался и трудился прилежней прежнего. Он
привык представлять, что она
где-то рядом. Поначалу это казалось игрой воображения, ему
было бы стыдно сознаться в подобном ребячестве. Он так привык к ее голосу, что слышал его,
даже когда ее не было рядом. И
разве не шелестело сейчас ее
платье? Об этом дорогом теле...
он старался не помышлять. Это
было бы осквернением. Он
жил, ощущая ее присутствие,
как ощущаем мы присутствие
ангела-хранителя”.
Юные персонажи романа
взрослеют — то есть их души,
до поры темные и пустые, освещает своим ярким блеском окружающая жизнь. Они пытаются развить в себе не только ясные, проницательные мужские
умы и щедрые женские сердца,
но и воспитать душевную терпимость к противоположному
полу, вообще к другим.
Маленький роман Валери
Ларбо — словно остановленное
мгновение на стыке двух мрачных эпох: “Лето в самом начале — можно вздохнуть. И в глубине сердца — вся нега Франции. В парке Сент-Огюстена открывались порой просторы,
достойные Версаля, Марли.
Там и здесь попадались исполинские деревья, поврежденные снарядами минувшей войны, но выжившие, раны заполнили смесью смолы и гипса”.
Пол Боулз. Без остановки: Автобиография. Перевод с английского А. Андреева. — М.: Изд-во
книжного магазина “Циолковский”, 2023
Выдающийся американский
писатель Пол Боулз также был
космополитом, путешественником, мигрантом. Вторую половину жизни он провел в Северной Африке, вообще предпочитал места, где цивилизация незаметно перетекает в хаос, а
жизнь смыкается с небытием
(или инобытием). Творчество
его известно в России достаточно хорошо. Разумеется, давно переведен был наиболее по-
пулярный (благодаря экранизации Бернардо Бертолуччи) роман “Под покровом небес”. Издательством “Kolonna Publications” (главный редактор
Дмитрий Волчек) были опубликованы два романа, практически полный корпус рассказов
Боулза, некоторые его переложения марокканских историй.
Наконец вышла на русском
языке и книга воспоминаний
Боулза. Он окончил и выпустил ее в свет в 1972 году. Писатель считал создание автобиографии делом неблагодарным.
Мемуары казались ему бледной тенью журналистики: вместо полнокровного репортажа
читателям предлагают последнее по времени воспоминание
о некоем событии. Написание
автобиографии — довольно
утомительный отбор фрагментов, сохраненных памятью и
другими “носителями”. Из
этих фрагментов мемуаристу
нужно выковать цепь событий. Боулз сомневался: рассказ о том, что произошло, не
обязательно образует примечательную и достойную историю. Писатель считал, что мемуаристу надо иметь решимость оценивать свое отношение к событиям не слишком
высоко, по возможности оставить свое мнение при себе.
Итак, стратегия Боулза-мемуариста состояла в том, чтобы
всеми силами пытаться преодолеть законы жанра и не превратить текст в коллекцию занимательных сплетен. Характерно
описание
знаменательной
встречи молодого Пола в Париже: “Горничная попросила меня подождать на лестничной
клетке. Вскоре вышла Гертруда
Стайн. Выглядела она точно,
как на фотографиях, только
выражение ее лица было чуть
добрее. ‘В чем дело? Вы кто?’ —
спросила она. Я ответил и тут
впервые услышал ее чудесный
хохот от всей души. Гертруда
открыла дверь, впуская меня
внутрь. Потом подошла Алиса
Токлас, и мы расселись в просторной студии, стены которой
были завешаны картинами Пикассо. ‘По вашим письмам я решила, что вы — весьма старый
джентльмен, которому по меньшей мере семьдесят пять
лет’, — заметила Гертруда
Стайн. ‘Очень эксцентричный
джентльмен в летах’, — добавила Токлас”.
Сдержанность и даже
скрытность мемуариста ни в
коем случае не обедняет текст.
(Вряд ли его обогащает приверженность переводчика к
сленговым выражениям.) Количество фактов, часто малоизвестных, содержащихся буквально в каждой фразе Боулза,
вызывает чувство благодарности автору. Например, русский зритель смотрит итальянскую версию “Чувства” Лукино Висконти, поэтому вполне может не знать, что для версии английской писали диалоги Теннесси Уильямс и Пол
Боулз (в итальянских титрах
они не указаны).
Вообще, Боулз пишет много
о музыкальном своем творчестве (он был учеником Аарона Коупленда), сравнительно меньше — о литературном. Карьера
его сложилась так, что слава литературных сочинений затмила
музыкальный дар. Пожалуй,
можно увидеть некоторое сходство судеб Пола Боулза и Михаила Кузмина. Музыка последнего к “Балаганчику” Александ-
[281]
ИЛ 5/2024
[282]
ИЛ 5/2024
ра Блока позабыта так же незаслуженно, как и музыка Боулза к
многим знаменитым пьесам
Теннесси Уильямса. О своей
писательской популярности
Пол Боулз упоминает, как и подобает джентльмену, снисходительно и с юмором: “Либби
Холман спросила шестнадцатилетнего сына Кристофера Рейнольдса, что бы тот хотел делать во время летних каникул.
‘Хочу поехать в Африку с Полом Боулзом, а там мне вырежут
язык’” (сюжет рассказа “Далекий случай”).
Пожалуй, наиболее откровенен мемуарист в главах о
детстве, о родственниках по
отцовской и материнской линиям, Боулзах и Винневиссерах — характерных примерах
“американского плавильного
котла народов”, о травмах воспитания. На эти темы Боулз
почти не писал художественной прозы, можно вспомнить
превосходно переведенный
рассказ “Замерзшие поля”, в
автобиографии об этом сказано гораздо подробнее и обстоятельнее: “Уже в самом
раннем возрасте я понял, что
мне всегда будут запрещать то,
что нравится, и заставлять заниматься тем, что не по душе.
В семье Боулза считали, что
удовольствие оказывает разрушительное воздействие, а вот
неприятные занятия способствуют развитию характера.
Поэтому я стал мастером по
части обмана, по крайней мере, в умении сделать требуемое выражение лица”.
Со страниц автобиографии тоже смотрит предельно
сдержанный, закрытый и немного старомодный человек.
И даже окончил ее он незадолго до смерти жены Джейн,
словно и в этом стараясь не
слишком раскрываться, не обременять читателей некрологическими переживаниями. О
семье Пола и Джейн Боулзов
написано немало откровенностей, но их безмолвная фотография на последних страницах издания, быть может, лучше всего характеризует их совместную жизнь: главное,
смотреть не друг на друга, а в
одну сторону.
Авторы номера
Колм Тойбин
Colm Tоibyn
[р. 1955]. Ирландский
писатель, литературный
критик, журналист и драматург. Профессор английской литературы в
Колумбийском университете Нью-Йорка. Лауреат
премий Бис [1993], газеты Лос-Анджелес таймс за
художественную литературу [2004], Дублинской
литературной премии
[2006], Готорнденской
премии [2015], Литературной премии Дэвида
Коэна [2021] и др.
Патриция
Кавалли
Patrizia Cavalli
Итальянский поэт, прозаик, переводчик. Лауреат премии Виареджо
[1999].
Чарльз
Буковски
Charles Bukowski
[1920—1994]. Американский прозаик, поэт,
журналист.
Автор романов Юг [The South, 1990], Мастер [The
Master, 2004], Бруклин [Brooklyn, 2009], Нора Вебстер [Nora Webster, 2018], Дом имен [House of
Names, 2018], Волшебник [The Magician, 2022] и
др., сборников рассказов Матери и сыновья
[Mothers and Sons, 2006], Пустая семья [The Empty
Family, 2010], пьесы Завет [Testament, 2011],
сборника эссе о Генри Джейме Все, что нужно писателю [All a Novelist Needs, 2010] и др. В ИЛ опубликован его роман Завет Марии [2014, № 6].
Перевод романа Пылающий вереск [The Heather
Blazing] выполнен по изданию СКРИБНЕР (электронная книга) [SCRIBNER eBook. New York:
SCRIBNER (A Division of Simon & Schuster, Inc.,
2012)].
Автор многих сборников стихов, в том числе Мои
стихи не изменят мир [Le mie poesie non cambieranno
il mondo,1974], Небо [Il cielo, 1981], Вечно открытый театр [Sempre aperto teatro,1999], Ленивые боги,
судьба ленивая [Pigre divinit` e pigra sorte, 2006] и др.
В ИЛ опубликованы ее стихи [2022, № 5].
Перевод стихов выполнен по изданию Избранные
стихотворения. 1974—1992 [Poesie (1947—1992).
Torino: Giulio Einaudi Editore, 1992].
Автор романов Почтамт [Post Office, 1971; рус.
перев. 1999], Фактотум [Factotum, 1975; рус. перев. 2000], Женщины [Women, 1978; рус. перев.
2001], Хлеб с ветчиной [Ham on Rye, 1982; рус. перев. 2000], Голливуд [Hollywood, 1989; рус. перев.
1994], сборников рассказов Заметки старого козла [Notes of a Dirty Old Man, 1969; рус. перев.
2006], Самая красивая женщина в городе [The Most
Beautiful Woman in Town, 1978; рус. перев. 2001],
Шекспир никогда не поступал так [Shakespeare
Never Did This, 1979] и др., сборников стихов И в
воде горит, и в огне тонет [Burning in Water,
Drowning in Flame, 1974], Любовь — это адский пес
[Love Is a Dog from Hell, 1977], Мадригалы меблированных комнат [Roominghouse Madrigals, 1988],
Танцы в мертвецкой [Bone Palace Ballet, 1997] и др.
В ИЛ были напечатаны роман Макулатура
[1996, № 1], рассказы [1995, № 8; 2019, № 7], стихи [2000, № 5].
Публикуемые стихотворения взяты из сборника
Бесконечная война. Стихи 1981—1984 [War All the
Time. Poems 1981—1984 [Black Sparrow
Press, 1984].
[283]
ИЛ 5/2024
Владимир
Борисович
Окунь
[284]
ИЛ 5/2024
[р. 1955]. Переводчик с
английского и польского языков. Лауреат конкурса на лучший перевод поэзии прерафаэлитов, Ч. Милоша [2011],
Т. Ружевича
[2013],
В. Шимборской [2015].
Робер Пудеру
Robert Poudеrou
[р. 1937]. Французский
драматург, сценарист.
Екатерина
Евгеньевна
Дмитриева
Переводчик с французского и немецкого языков, член-корреспондент РАН, доктор филологических наук, главный научный сотрудник Института мировой литературы имени
А. М. Горького РАН и
Института русской литературы (Пушкинский
Дом) РАН.
Грация Деледда
Grazia Deledda
[1871—1936]. Итальянская писательница. Лауреат Нобелевской премии [1926].
Переведенные им стихи включены в сборники
Поэтический мир прерафаэлитов, Милош по-русски, Ружевич по-русски, Вислава Шимборская. На
Вавилонской башне. Также в его переводе вышел
сборник поэзии В. Венцеля Imago Mundi.
В ИЛ напечатаны его переводы стихов У. Морриса [2013, № 5], Т. Ружевича [2014, № 6],
Р. Брука [2014, № 8], А. Пивковской, Г. Квятковского [2015, № 6], В. Шимборской [2016, № 8],
И. Феткевич-Пашек [2020, № 6], А. Адамович
[2020, № 9], документальной прозы Д. Гранна
Предсказанное убийство [2015, № 6], микроромана Пётрусь [2015, № 10] и отрывки из воспоминаний [2021, № 6] Л. Липского, рассказа [2018,
№ 5] и стихов [2019, № 5] А. Аугустыняк, документальной прозы А. Хцюка Воспоминания О
Бруно Шульце [2020, № 12].
Автор пьес Чужие королевичи [Les princes de l’ailleurs, 1992], Сладости любви [Le plaisir de l`amour,
1990], Нам принадлежит земля [La Terre est ` nous,
1989] и др.
Публикуемая пьеса Потому что это был он, потому что это был я [Parce que c’еtait lui, parce que c’еtait
moi] взята из журнала Авансцена [L`Avant-scfne,
thеatre, 1992, № 909. Paris: Edition des
Quatre-Vents, 1992].
В ее переводе вышли романы Замок Арголь
Ж. Грака, Малые ангелы А. Володина, Мое обращение О. де Мирабо, Безнравственные истории
принца де Линя [в соавторстве с И. Мельниковой], сборник пьес и эссе В. Новарина Сад признания. Луи де Фюнесу. Вхождение в слуховой
театр, пьесы Бунт Вилье де Лиль Адана, Петер
Сквенц А. Грифиуса и др.
В ИЛ в ее переводе опубликован рассказ Ж.-Ф. де
Бастида Маленький домик [2012, № 7], роман Ф. Супо Последние ночи Парижа [в соавторстве c А. Гладощук; 2020, № 3]. Составитель специального
номера Литературные столицы мира: Париж
[2020, № 3].
Автор романов Честные души [Anime oneste, 1895],
Дорога зла [La via del male, 1896], После развода [Dopo
il divorzio, 1902], Пепел [Cenere, 1904], В пустыне [Nel
deserto, 1911], Мать [La madre, 1920], Земля ветра [Il
paese del vento, 1931], Козима [Cosima, 1937; посмертно] и др., сборников рассказов Сардинские рассказы
[Racconti sardi, 1895], Королева теней [La regina delle
tenebre, 1901] и др.
Публикуемый рассказ Пропавший жених [Il fidanzato scomparso] взят из сборника Дом поэта [La
casa del poeta. Milano: Fratelli Treves Editori, 1930].
Андрей Шарый
[р. 1965]. Журналист,
эссеист.
Алджернон
Чарльз
Суинберн
Algernon Charles
Swinburne
[1837—1909]. Английский поэт.
Елена
Александровна
Фельдман
Писатель, поэт, переводчик с английского. Лауреат премии Вавилонская
рыбка [2020] и финалист
премии имени Корнея
Чуковского в номинации
Лучший перевод [2021].
Член Гильдии Мастера
литературного перевода.
Геннадий
Рафаилович
Евграфов
[р. 1950]. Литератор.
Лауреат премии журна-
Автор книг, посвященных странам Центральной
и Юго-Восточной Европы, После дождя. Югославские мифы старого и нового века [2002], Трибунал.
Хроника неоконченной войны [2003], Молитва о
Сербии. Тайна смерти Зорана Джинджича [2005],
Корни и корона [2010; в соавторстве с Я. Шимовым], Чешское время. Большая история маленькой
страны: от святого Вацлава до Вацлава Гавела
[2022] и др., сборника путевых заметок Четыре
сезона [2006], сборника эссе Петербургский глобус
[2011].
В ИЛ опубликованы его статьи Фантомные боли
[2006, № 10] и Мы как герои, герои как мы. Опыт
возвращения в советское детство [2010, № 6],
фрагменты книг Московский глобус [2012, № 8; совместно с О. Подколзиной], Дунай: судьба реки
[2014, № 2] и Балканы. Очерки об окраинах империи [2017, № 8], два очерка из книги Богемское
время [2019, № 12].
Автор сборников Поэмы и баллады [Poems and
Ballads, 1866], Песни перед восходом солнца [Songs
Before Sunrise,1871], серии поэм и баллад Песни
двух наций [Songs of Two Nations, 1875], Песни прилива [Songs of the Springtides, 1880], поэмы Тристрам Лионесский [Tristram of Lyonesse, 1882] и др.,
драм, в частности, посвященных Марии Стюарт,
Шастеляр [Chastelard, 1865], Ботуэлл [Bothwell,
1874], Мэри Стюарт [Mary Stuart, 1881] и др., историко-литературных исследований о Шекспире, Гюго и др., сборников критических статей.
На русском языке вышли книги его стихов Сад
Прозерпины [2003] и Молю, успейте внять стихам моим... [2012].
Перевод поэмы Долорес (Дева семи скорбей)
[Dolores (Notre-Dame des Sept Douleurs)] выполнен
по изданию Поэмы и баллады [Poems and Ballads.
London: John Camden Hotten, 1866].
Автор 12 книг для взрослых и детей, в том числе
сборника стихов и поэтических переводов Сон
Сантьяго [2021]. В ее переводах публиковались
романы Я. Флеминга, Х. Манрике, Ч. де Линта,
Э. Хармон, Т. Мафи, поэзия Д. Донна, Э. Э. Каммингса, К. Россетти, М. Хейга, Н. Геймана, а также более 100 книг для детей в стихах и прозе.
В ИЛ в ее переводе напечатаны очерки Э. Хемингуэя Ловля тунца в Испании и Возвращение на
старый фронт [2010, № 8].
Автор эссе о поэтах и писателях Серебряного века — Александре Блоке, Зинаиде Гиппиус, Иване
Бунине и др. Составитель, редактор, автор предисловий и комментариев к книгам Н. Тэффи,
Е. Шварца, Д. Самойлова, Ю. Левитанского, к
[285]
ИЛ 5/2024
[286]
ИЛ 5/2024
ла Огонек [1989]. Один
из организаторов и
редакторов редакционно-издательской экспериментальной группы
Весть, которую возглавлял Вениамин Каверин
[1986—1989].
собранию сочинений С. Есенина и др. Публиковался в Советском Союзе, России, США, Франции, Германии и Австрии.
В ИЛ опубликовано его эссе Эрих Мария Ремарк
[2023, № 7].
Владислав
Отрошенко
Автор книг Пасхальные хокку [1991], Веди меня,
слепец [1994], Персона вне достоверности [2000],
Двор прадеда Гриши [2004], Тайная история творений [2005], Приложение к фотоальбому [2007],
Дело об инженерном городе [2008], Гоголиана и другие истории [2013], Сухово-Кобылин [2014]. Гоголиана. Писатель и пространство [2016], Околицы
Вавилона [2022].
В ИЛ опубликованы его тексты Метафизика
Юга [2009, № 4], Моя Италия [2016, № 1].
[р. 1959]. Прозаик, член
Русского ПЕН-центра и
Союза российских писателей. Лауреат премий
Артиада [1996], журнала Октябрь [1999], Ясная
поляна [2003], Литературной премии Италии
Гринцане Кавур [2004],
Горьковской литературной премии [2006] и др.
Александр
Яковлевич
Ливергант
[р. 1947]. Литературовед, переводчик с английского, кандидат искусствоведения. Лауреат премий Литературная
мысль [1997],
Мастер [2008], non/fiction [2019], обладатель
почетного
диплома
критики зоИЛ [2002].
Константин
Владимирович
Львов
[р. 1976]. Историк-архивист, кандидат исторических наук, сотрудник ИМЛИ имени
А. М. Горького.
Автор книг Редьярд Киплинг [2011], Сомерсет Моэм [2012], Оскар Уайльд [2014], Фицджеральд
[2015], Генри Миллер [2016], Грэм Грин [2017],
Вирджиния Вулф: “Моменты бытия” [2019], Пелем Гренвилл Вудхаус. О пользе оптимизма [2021],
Викторианки [2022], Агата Кристи: свидетель обвинения [2022].
В его переводе издавались романы Д. Дефо, Дж.
Остен, Дж. К. Джерома, И. Во, Т. Фишера, Р. Чандлера, Д. Хэммета, Н. Уэста, У. Тревора, П. Остера,
И. Б. Зингера, повести и рассказы Г. Миллера, Дж.
Апдайка, Дж. Тербера, С. Моэма, П. Г. Вудхауса,
В. Аллена, эссе, статьи и очерки С. Джонсона,
О. Голдсмита, У. Хэзлитта, У. Б. Йейтса, Дж. Конрада, Б. Шоу, Дж. Б. Пристли, Г. К. Честертона,
Г. Грина, а также письма Дж. Свифта, Л. Стерна,
Т. Дж. Смоллетта, Д. Китса, В. Набокова, дневники
С. Пипса и Г. Джеймса, путевые очерки Т. Дж.
Смоллетта, Г. Грина и др. Неоднократно публиковался в ИЛ.
Автор материалов о культуре на радио Свобода. В
ИЛ опубликовано его эссе Голоса непонятных печалей: неизвестные и неоконченные рассказы Пруста [2021, № 7], статьи о книгах И. Во [2023,
№ 11] и Т. Капоте [2024, № 3], рецензии на книги П. Надаша, Ф. Ожьераса, Ж. Грина [2022,
№ 9] и Джойса [2023, № 1] в рубрике Среди книг
и послесловие к переводам 35 английских сонетов
Ф. Пессоа [2023, № 9].
Дарья
Дмитриевна
Сиротинская
Переводчик, литературовед, кандидат филологических наук.
В ее переводе опубликованы романы Германа
Мелвилла Марди и путешествие туда [2020] и
Шервуда Андерсона Свадьба за свадьбой [2021]. В
ИЛ в ее переводе публиковались очерки
К. Джейми и А. Боннетта и интервью с ними
[2018, № 10], отрывки из романа Германа Мелвилла Марди и путешествие туда [2019, № 7], роман А. Дэшли Теорема тишины [2023, № 6], рассказы Д. Кольера [2020, № 7], отрывок из романа Банджо К. Маккея [2023, № 12], отрывок из
книги Д. Мэйсфилда Ночной народец [2024, № 1].
Составитель и переводчик рубрики Реверсивное
движение. Путешествие американцев в первой трети ХХ века [2021, № 10], составитель специального детского номера Дом вверх дном [2024, № 1].
Постоянная ведущая рубрики Книги вразнос. Что
у нас переводят. И как.
Пе ре во дчи ки
Ека те ри на Кры ло ва
Переводчик с английского
языка, выпускница Литературного института имени
А. М. Горького.
Вла ди сла ва
Сер ге ев на Сы че ва
Переводчик с итальянского.
Выпускница Литературного
института имени А. М. Горького [семинар А. В. Ямпольской]. Лауреат российскоитальянской премии Радуга
[2021] и Конкурса переводчиков имени Э. Л. Линецкой
[2019, 2020].
Ана ста сия Стро ки на
Поэт, филолог, переводчик
с нескольких европейских
языков. Лауреат программы
центра поэзии Шеймаса Хини [Белфаст], переводческих конкурсов Британского Совета и премии имени
С. К. Апта [2014]. Номинант от России на международную премию памяти Астрид Линдгрен.
В ее переводе вышли книги С. Ренальд Извините, что мне
не жаль [2022] и Фири Макфолен Если бы я не встретила
тебя [2022].
В ИЛ в ее переводе опубликован рассказ Р. Гиллиган Ночь
большого ветра [2022, № 3].
В ее переводе вышел роман А. Маджи Метеориты [2023],
произведения М. Арены, Ф. Маранджи, Б. Сальвиони. Участвовала в переводе книг А. Черазоли Мистер Квадрат.
Приключения в мире математики [2020] и Все на праздник числа Пи [в печати].
В ИЛ в ее переводе опубликованы рассказы И. Шего Сальсичча [2022, № 5] и Э. Пероди [2024, № 1].
Ее переводы публиковались в журналах Континент, Вопросы литературы, Нева, Октябрь и др. В ИЛ в ее переводе напечатаны стихи З. Сассуна [2014, № 8], П. Тафдруп,
К. Фредриксен [2014, № 11], Н. Маккейга, Дж. Бейкера
[2016, № 7], Т. Кемпбелла, Н. Маккейга [2018, № 10],
Л. Глюк [2022, № 1], П. Кавалли [2022, № 5], сказки
Д. Максимович [2024, № 1], а также ее эссе “Преодолевать время” [2020, № 1].
[287]
ИЛ 5/2024
Подписаться на журнал можно во всех отделениях связи.
Индекс П3254 — Почта России, 70394 — Урал-Пресс.
Льготная подписка оформляется в редакции
(вторник, среда, четверг
с 13.00 до 17.30).
В оформлении обложки
использован фрагмент
картины британского
художника Джона Куни
Донегол зимой, Ирландия.
Художественное
оформление и макет
Андрей Бондаренко,
Дмитрий Черногаев.
Старший корректор,
секретарьYреферент
Ксения Жолудева.
Авторские права
Милана Варакина.
Компьютерная правка
Ксения Жолудева.
Компьютерная верстка
Вячеслав Домогацких.
Главный бухгалтер
Татьяна Чистякова.
Исполнительный директор
Мария Макарова.
PR
Дарья Забалканская,
Алиса Галенкина.
Журнал выходит
один раз в месяц.
Оригинал-макет номера
подготовлен в редакции.
Адреса редакции: 115035, г. Москва,
Космодемьянская наб., д. 44/2, корп. А
(юридический);
125315, г. Москва, Ленинградский просп., д. 68,
стр. 24 (фактический, почтовый); м. “Аэропорт”.
Телефон: (495) 225-98-80.
E-mail: zhurnalil@yandex.ru
Купить журнал можно:
в Москве:
в редакции;
в книжном магазине “Фаланстер” (ул. Тверская, д. 17);
в Санкт-Петербурге:
в книжном магазине "Все свободны" (ул. Некрасова,
д. 23);
в книжном магазине “Подписные издания” (Литейный
просп., д. 57);
в интернет-магазине “Лабиринт”
(http://www.labirint.ru)
в интернет-магазине “Ozon”
(https://www.ozon.ru)
Официальный сайт журнала:
http://www.inostranka.ru
Наш блог “ВКонтакте”:
https://vk.com/journalinostranka
Регистрационное
свидетельство
ПИ № 8С77-63040
от 18 сентября 2015 г.
Подписано в печать
20.04.24
Формат 70х108 1/16.
Печать офсетная.
Бумага газетная.
Усл. печ. л. 25,20.
Уч.-изд. л. 24.
Заказ № 12083/24
Тираж 1700 экз.
Отпечатано
в Публичном
акционерном обществе
“Можайский
полиграфический
комбинат”
143200, Россия, г. Можайск,
ул. Мира, 93.
www.oaompk.ru,
тел.: (49638) 20-685
Присланные рукописи не
возвращаются и не
рецензируются.