Текст
                    

И. ДЯТКИНА. Ленинград. Салют.
шхлъ 11 ЛИТЕРАТУРНО- ХУДОЖЕСТВЕННЫЙ и общественно- политический ЕЖЕМЕСЯЧНИК СОЮЗА ПИСАТЕЛЕН СССР ЖУРНАЛ ОСНОВАН В 1955 ГОДУ Главный редактор Андрей ДЕМЕНТЬЕВ Редакционная коллегия: Анатолий АЛЕКСИН Владимир АМЛИНСКИЙ Борис ВАСИЛЬЕВ Сергей ЕСИН Юрий ЗЕРЧАНИНОВ Натан ЗЛОТНИКОВ Римма КАЗАКОВА Кирилл КОВАЛЬДЖИ Олег КОМОВ Мария ОЗЕРОВА Юрий САДОВНИКОВ (ответственный секретарь) Владислав ТИТОВ Игорь ШКЛЯРЕВСКИЙ Издательство «Правда» Москва
В НОМЕРЕ: Дина РУБИНА. Возвращение к пройденному. Рассказ . . . . 13 Анастасия ЦВЕТАЕВА. Сибирские рассказы....................22 Владимир АМЛИНСКИЙ. Оправдан будет каждый час... Повесть Окончание................................................ Любовь ЯКУШЕВА...................................... 9 Татьяна МАРШИНИНА , , , , ,.........................Ю Владимир БЭЭКМАН.....................................Ю Наталья НУТРИХИНА...........................и . . . 11 Анна ГЕДЫМИН.........................................12 Александр МОСКВИТИН................................. 12 Геннадий КАСМЫНИН....................................20 Яков ХЕЛЕМСКИЙ.......................................21 Олег ДМИТРИЕВ........................................48 Дмитрий СУХАРЕВ................................. • 49 Нина ЛОКШИНА........................................74 Рудольф ОЛЬШЕВСКИЙ...................................75 Вячеслав КУЗНЕЦОВ...................................100 Оформление обложки С Костромина Татьяна СЛУЖЕВСКАЯ. Без шаблона!......................... 3 Михаил ХРОМАКОВ. В жизни нет нейтральной полосы..........76 Юрий АЗАРОВ. Люцерна и кисть.............................79 Художественный редактор О. Кокин Художник Ю Цишевский Технический редактор О. Трепенок Лев ОЗЕРОВ. Седой гусар..................................84 Александр ЛАВРИН. Гарантия высоты........................89 Петр ТКАЧЕНКО. Продолжение подвига.......................91 Леонид ЖУХОВИЦКИЙ. «Что ж вы мимо едете?»............... 92 Татьяна БЕК. Увидеть мир заново......................... 93 Адрес редакции: 101524, ГСП Москва, К-6, улица Горького, Д. 32/1 Ролан БЫКОВ. Письмо к живым...................................94 Оксана НАйЧУК. Как веселятся «Веселые ребята».................96 Юрий РАГОЗИН. В молодости и несколько позднее..............101 Телефоны- Главная редакция — 251-31-22 Отдел прозы — 251-59-44 Отдел поэзии — 251-44-35 Отдел публицистики — 251-02-30 Отдел критики — 251-96-76 Отдел науки и техники — 251-27-57 Отдел рукописей — 251-74-60 Отдел писем — 251-14-21 Отдел культуры — 251-48-65 Отдел оформления — 251-73-83 Отдел сатиры и юмора — 251-05-06 Евгений ПОПОВ. Тихий Евстафьев и гомо футурум..................111 Ирина ЖУРБИНА-ГРИЦКОВА. Особая мета Сдано в набор 04 09 86 Подп к печ. 10 10 86 TV 11523 Формат 84?<108‘Лб Высокая печать Усл печ л 12,18 Уч.-изд л 17.62 Усл кр -отт 18 48 Тираж 3 290 000 экз. Изд. № 2709 Заказ № 3627. © Издательство ЦК КПСС «Правдам, «Юность», 1986 г. Ордена Ленина и ордена Октябрьской Революции типография имени В И Ленина издательства ЦК КПСС «Правда» 125865. Москва. А-137, ГСП. ул. «Правды», 24.
ТАТЬЯНА СЛУЖЕВСКАЯ, преподаватель русского языка БЕЗ ШАБЛОНА! ЗАМЕТКИ О ВОСПИТАНИИ ЧУВСТВ /7 ой 5-й класс — в греческом зале Эр- // митажа. Экскурсовод останавливает- / S//Л/ ся У древней амфоры и обращается к ученикам: — Смотрите, что изображено на этой вазе. Видите, перед нами трое: мальчик, юноша, мужчина. Куда устремлены их взгляды, движения рук?.. Правильно, все трое заметили в небе ласточ- ку! «Прилетела ласточка!» — говорит один из них. «Да, опять прилетела ласточка!» — подтверждает дру- гой. «Значит, снова пришла весна!» — заключает тре- тий. Подумайте: нет ли в этом разговоре философ- ского смысла? Класс смущенно молчит. Все понимают: раз так спрашивают, тут должно быть что-то особенное, но что?.. — Смелее, смелее,— подбадривает экскурсовод.— Всмотритесь в изображение: мальчик, юноша, муж- чина... Снова весна... И тут вышла вперед девочка-отличница, привык- шая «выручать класс» в подобных затруднительных ситуациях. — Художник хочет показать,— звонко отчеканила она,— что это богатые люди, принадлежащие к клас- су рабовладельцев. Они смотрят на ласточку, значит, им нечего делать, потому что за них всю работу де- лают рабы. Думаю, мои коллеги, учителя, читая это, вспомнят сейчас своих любимых учеников, тех, что всегда уве- ренно чувствуют себя на уроке, любят «отвечать» и не подведут при любой комиссии: поднимут руку и скажут именно то, что надо. Почему же сейчас де- вочка дала не тот ответ? Увы, ответ она дала как раз тот. Тот самый, за который ее всегда хвалили, который был всегда беспроигрышен и к месту. Про- сто вопрос оказался не т о т! Виновата ли она, что не пришли ей в голову вдох- новлявшие древнегреческого художника мысли о смене поколений и смене времен года, о неминуе- мом увядании и вечном расцвете и обновлении жиз- ни? Ведь никто до этого не говорил с ней о подоб- ном! Зато из года в год, из урока в урок настой- чиво ставился один и тот же постоянный узкий круг вопросов, и в конце концов способная и старатель- ная ученица оказалась надежно «запрограммирована» ответами на них — и только на них! Нет, эта девочка не глупа: она четко, логично мы- слит (согласитесь, в ее ответе есть, хоть и абсурд- ная, но логика!), много читает, у нее хорошая речь. Ее сбило с толку не содержание вопроса, не слож- ность его — вопрос доступен пониманию ребенка одиннадцати-двенадцати лет, вспомните, когда вы са- ми впервые задумались о том, что и вам, и вашим близким суждено умереть! — сбила ситуация, в кото- рой вопрос был задан: учебная экскурсия с классом, с учительницей — это как урок, а уж на уроке-то давно известно, что надо говорить! Школьники знают: у каждой математической зада- чи свой ответ, и брать его от другой, ранее решен- ной, бессмысленно; все законы физики и химии — это разные законы, и, зная лишь один из них, нель- зя утверждать, что знаешь предмет вообще. А вот произведения искусства, как думают те же школьни- ки, похожи друг на друга, как близнецы братья, и, чтобы судить о творении писателя или живописца, надо лишь запомнить стандартный набор из несколь- ких несложных истин: до революции люди делились на богатых и бедных; богатые были плохими и угне- тали бедных; бедные жили плохо, потому что много работали; после революции все эти безобразия пре- кратились, и теперь у всех наших детей счастливое детство! Вот и все! Это ключ к любому художеств венному тексту или полотну: будь то бурлаки на Волге, бегущие от грозы дети или киргизская девоч- ка с книгой в руке — говорить о картине надо одно и то же: как раньше было плохо и как теперь стало хорошо. Кто после этого не растеряется, увидев на древней вазе «бездельников», следящих за полетом ласточки? О том, что недопустимо сводить содержание произ- ведений искусства только к отображению в них ис- торических фактов и явлений, в последние годы го- ворилось достаточно. Но что же сделано для того, чтобы дети в школе получали правильное представ- ление: что такое искусство и что оно несет челове- ку? Какова, так сказать, материальная база претво- рения этого лозунга в жизнь? Начну с живописи. Уроки рисования теперь на- зываются уроками изобразительного искусства, одна- ко на их содержании и месте в общеобразовательном процессе это никак не отразилось. Сказать сейчас, что это предмет «второстепенный» — значит очень приукрасить истину: он не «второстепенный», а «по- следнестепенный», стоящий далеко позади не только традиционно «самых важных» — русского языка и математики, но и бывших совсем недавно «в загоне», а ныне вызывающих пристальное внимание — труда и физкультуры! В большинстве школ администрация даже не учитывает оценки по нему, подводя итоги учебной четверти. 3
Скажешь, что ученика нельзя считать «хороши- стом» из-за «тройки» по ИЗО — досадливо помор- щатся и рукой махнут: а, ерунда,— рисование! Дети на уроках рисуют, как умеют, знакомятся с простей- шими понятиями: пейзаж, портрет, натюрморт, перспектива — вот, пожалуй, и все. Встретится ребя- тишкам учитель-энтузиаст, который захочет познако- мить их с великими художниками, научить понимать язык живописи,— что ж, значит, повезло им. А не повезло—так и будут шесть лет рисовать чашки с блюдцами, восковые яблоки и чучела птиц да полу- чать за это оценки в зависимости от способностей, которыми изначально наградила их природа. Периодически с историей живописи, с творчеством великих мастеров дети знакомятся в курсе истории, изучая (на одном уроке, скопом) культуру того или иного периода. Под «изучением» подразумевается заучивание имен художников, дат их жизни и наз- ваний основных произведений вместе с закрепленны- ми за ними непременными эпитетами «величайший (-ая, -ое)» и «замечательный (-ая, -ое)»: «Величайший художник Леонардо да Винчи создал свою замеча- тельную картину «Джоконда» тогда-то». На большее просто нет времени. Хорошо, если успеют ребята хотя бы бегло взглянуть на репродукции в учебнике. Впрочем, иногда лучше бы и не успели — но об этом дальше. Зато детальная работа ведется с учебными иллюстрациями, изображающими жизнь и быт раз- личных эпох. Вот, например, древняя Греция: измож- денный раб, закованный в цепи, тащит тяжелую кор- зину с виноградом; другой, с исполосованной плетью спиной, что-то варит в котле; толстый важный ари- стократ в пышном белом одеянии надменно смотрит на тощего старика, едва прикрытого жалкой тряпи- цей, униженно стоящего перед ним на коленях... Дети любят работу с этими иллюстрациями. Когда учитель вывешивает на доску подобное изделие по- лиграфической промышленности или просто предла- гает открыть цветной вкладыш в учебнике, по классу проходит волна радостного оживления: «Ура — картина!!!» И это понятно: ведь тут хоть ка- кую-то пищу получает изголодавшееся воображение ребят, изнемогающих под бременем сухих цифр, «причин» и «поводов». Учителя истории давно жа- луются, что их курс слишком затеоретизирован, это особенно больно сказывается на младших классах. Так что работа с учебными иллюстрациями необхо- дима, и прекрасно, когда мысль о несправедливости социального неравенства дети постигнут наглядно и образно. Но вот где и когда постигнут они разницу между дидактическим рисунком, выполняющим чи- сто информативную задачу, и подлинным произведе- нием искусства, имеющим и философское звучание? Ведь ученики-то (а иногда и учителя!) называют на- глядные пособия «картинами»! А так как все подоб- ные «картины» примерно на одну тему, надо ли уди- вляться, что и на великих полотнах дети будут вы- искивать уже знакомое: где тут угнетатели и угне- тенные? Вот впечатление шестиклассницы от «Дамы в го- лубом» Камиля Коро: «Эта дама богатая. Художник очень хорошо показал нам это по ее платью и по квартире. Наверное, она очень злая и угнетает своих крестьян, которые много работают, чтобы она могла носить такие платья и ездить по балам». С поразительной заштампованностью детского соз- нания сталкиваешься и на уроках литературы. В 4-м классе из года в год провожу один и тот же эксперимент — и всегда с одним и тем же результа- том. Читаю вслух только ту часть «Крестьянских де- тей» Некрасова, в которой говорится о радостях при- вольного житья деревенских ребят — о том, как со- бирают они ягоды и орехи, как видели зайца, пой- 4 мали глухаря, катались на возу с сеном,— и спраши- ваю учеников: «А вы хотели бы пожить так, как эти крестьянские дети?» И неизменно четвероклаш- ки встают с постными лицами и отвечают: «Нет! Они очень плохо жили. Их заставляли много рабо- тать и не давали им ходить в школу». Как будто, кстати, хождение в школу — самая большая радость нынешней детворы! Как же так? Ведь только что они собственными ушами слышали совсем о другом, ведь я же еще только собиралась, в точном соответствии с замыс- лом Некрасова, следуя его композиции, «повернуть медаль другой стороной» и показать тяготы и лише- ния, выпадавшие на долю детей крестьян. То, что для Некрасова было принципиально важной, но все- таки второй стороной, для нынешних школьников стало вообще единственной, и другую, первую, они в упор не видят даже тогда, когда их букваль- но тыкают в нее носом! Они убеждены, что все им заранее известно и ничего нового ни в каком сти- хотворении просто быть не может. Некрасов не только оплакивал в этом стихотворе- нии судьбу крестьянских детей — он любовался ими, сохранившими в себе, несмотря на все трудности их жизни, живую радость бытия, непосредственность, наблюдательность, милое любопытство, искреннюю веселость... Что же наши-то теперь такие зануды? Иногда прямо страшно с ними: кажется, не живой ребенок, а говорящий робот: ничем-то его не уди- вишь, не обрадуешь, не расстроишь... Иногда раздаются жалобы людей старшего поко- ления: «Дети нынче стали бесчувственные, черст- вые!» А как им что бы то ни было чувствовать, ес- ли у них к десяти годам уже наглухо захлопнуты ворота всех органов чувств, если они элементарно слепы и глухи: слушают — и не слышат, смотрят — и не видят! Достучись тут до их душ! Но что де- лает их такими? Вспоминаю свое дошкольное детство. Читать на- училась рано, и отец приносил много книг. Но его тревожило, приносит ли чтение пользу дочери, разви- вает ли ее? И вот, усадив меня на диван, он тор- жественно начинал: «Ну, доченька, посмотрим, что ты поняла в этой книжечке?» Как мучительны были эти минуты! Книжка, только что такая интересная, вдруг теряла всякую прелесть! Так тоскливо было и выжимать из себя какие-то слова, и слушать па- пины объяснения. Подруге я с радостью пересказы- вала любимые книги, отцу же нужно было другое: отвлеченные морализаторские рассуждения, не имев- шие в моем сознании ничего общего с пестрым и волшебным книжным миром. Папа не был учителем. Ему не рассказывали, как беседовать с ребенком о прочитанном, он действовал по наитию, движимый лишь собственными добры- ми намерениями. Сейчас думаю, что он, пожалуй, мог бы сделать карьеру методиста, ибо методы и приемы, открытые им интуитивно, в точности соот- ветствуют тому, что рекомендуют делать специали- сты. Первые школьные годы... Больше всего любила я по-прежнему читать, а из уроков больше всего не- навидела урок чтения, с его бесконечным нудным перечитыванием: «Выразительнее, дети, еще вырази- тельнее!..» и пережевыванием: «А зачем герой это сделал? . А почему так сказал?..» Но иногда бывал праздник: урок внеклассного чтения! Правда, вернее было бы назвать его «урок классного чтения», так как на нем нам читали (просто читали!) новые книж- ки. Как сейчас вижу: наша Ирина Александровна, очень молоденькая и хорошенькая, а потому очень серьезная, в черном платье с большим белым во- ротником, сурово сдвинув брови, выжидает, чтобы
мы затихли и выровнялись в рядах, и строго произ- носит: «Садитесь. Сейчас будет внеклассное чте- ние»,— и вдруг срывается неожиданной улыбкой, ве- селым блеском глаз — а мы визжим от восторга! Не вчера сказано, что «дорога в ад вымощена бла- гими намерениями». Какие же «благие намерения» заставляют нас убивать естественную детскую лю- бовь к книге, а если взглянуть шире — к познанию вообще? Конечно, забота о развитии нашего подопеч- ного! Ну куда мы все торопимся? Или боимся, что без наших усилий он так навсегда и останется ре- бенком и в пятьдесят лет будет воспринимать мир все так же, как и в пять? Последнее достижение методики начального обу- чения, которым хвастаются в педагогической печати: детей научили, наконец, выводить из «стадии наивно- го реализма в восприятии художественного образа». Иными словами, ребенок теперь с семи (а скоро бу- дет и с шести!) лет четко представляет себе, что все рассказанное в книжке не происходило на самом де- ле, а придумано писателем с определенной целью. Не знаю, как вам, а мне противен ребенок, понима- ющий, что Белый Бим с черным ухом — не живая собака, а «художественный образ». Мы думаем, что, заставляя отвечать на наши во- просы, учим ребенка обобщать, логически мыслить, а сами мучаем его, грубо разрушая хрупкий мир его фантазии и пытаясь заменить его тем, что интерес- но, а иногда и не интересно, но кажется «полез- ным» нам самим. Из каждой книги, попавшей под пресс «изучения», стремимся немедленно, до послед- ней капли выжать весь ее «обучающий, развивающий и воспитывающий» потенциал. Наша постоянная тревога: все ли усвоил ребенок, понял ли гл а в- н о е? А кто сказал, что если не все — то читал он на- прасно? И кто знает, что для ребенка в книге се- годня, вот в этот момент его развития, главное? Мама рассказывала мне, уже взрослой, как не- сколько преждевременно, в три или четыре года, по- вела меня в театр — на кукольный спектакль «Вол- шебная тыква». В антракте я потерялась, а нашла меня мама за кулисами, где я «давала интервью» ок- ружившим меня актерам. На традиционный вопрос о зрительских впечатлениях я отвечала, что вообще- то мне понравилось, но жаль, что «корова мало ар- тистила». Был там крохотный эпизод, когда из рас- коловшейся тыквы появилось множество всякого до- бра, которым награждался герой, в том числе и ко- рова, которая промычала, повертела головой и ушла за боковую кулису — вот и все! Артисты рассмея- лись, а один серьезно сказал: «А ведь верно: дети любят животных, а мы их мало показываем». Как хорошо, что мне не стали объяснять, что ко- рова— это не главное, что ничегошеньки я не поня- ла! Я шла домой и с тихим счастьем вспоминала, как распалась на половинки огромная оранжевая тыква, и из нее появилось чудо: прекрасная умная и добрая корова! И вот надо же—все я забыла: и сам спек- такль, и разговор с актерами,— а корова, выходящая из тыквы, и сейчас перед глазами! Значит, было в этой «неглавной» корове что-то необходимое зарож- дающемуся внутреннему миру? Эта корова напомнила мне эпизод уже из моей учительской жизни. Еще экскурсия, на сей раз в зоопарк с четвертым классом. Мы долго ходили по территории: хищники, обезьянник, крокодилы за стеклом, слон за барьером из колючек... Ребята друж- но облепляли решетки, читали надписи — процесс познания шел вовсю! Вдруг пропал один мальчишка. Не успела я испугаться — он вылетает из-за угла запыхавшийся, красный, с горящими глазами: «Ско- рее! Скорее! Зовите всех! Там такое... такое!!» Что же, думаю, могло его так потрясти после всех пито- нов и бегемотов? А он кричит: «Там лошадь можно руками потрогать!». И всех ребят как ветром сдуло от слона — лавиной бросились за угол! А там стоя- ла запряженная в телегу гнедая кобылка с провис- шим брюхом, на которой развозят корма. И ее и правда можно было погладить, и дать ей с руки травки, которую она вежливо брала мягкими губа- ми... Дело не в том, что для городских детей лошадь стала не менее экзотическим животным, чем слон или жираф. Если бы слона вывели прямо на дорож- ку, его бы облепили с не меньшим восторгом. Про- сто ребенку необходимо воспринимать мир всеми ор- ганами чувств сразу: ему мало только слышать или только видеть — он получает полное наслаждение лишь тогда, когда может видеть, слышать, осязать и обонять одновременно. Помните, как восхитительно пах для вас в детстве цирк? Вот так же, втягиваясь в нее весь, целиком, все- ми органами чувств — читает ребенок книгу. Он сам живет в ней в это время: слышит топот Сивки-бур- ки, видит сверкающее оперение жар-птицы, замира- ет от ужаса в избушке Бабы-Яги. Иногда юного чи- тателя приходится за плечи трясти, чтобы он заме- тил, что к нему обращаются, и вернулся из книги в мир реальный! А мы из всего этого великолепия зву- ков и красок делаем «умный» вывод, что «добро по- беждает зло», и раздуваемся от гордости, что помог- ли неразумному «усвоить произведение»! Сказка живет тысячелетия. Веками рассказывали ее детям сменявшие друг друга поколения женщин, не только слыхом не слыхивавших, что есть-де такая наука «методика», но зачастую вовсе неграмотных, просто рассказывали, без «изучения» — и дети усва- ивали нравственный опыт предков! Почему же мы считаем, что современный ребенок не поймет сказку без «анализа», что воспитание и развитие идут лишь в процессе логического осмысления: «Ну-ка, какие черты характера проявил Иван в битве?» Что, худо- жественный образ сам, без наших комментариев, бес- силен? Не потому ли дети и не любят учиться, что наша методика противоречит детскому способу постиже- ния мира, идет наперекор природе, преждевременно обращаясь к логике в обход наглядно-образного и эмоционального восприятия? Не потому ли так и рас- плодился тип черствого рационалиста, что мы тормо- зим рост и развитие чувств и даем простор одному разуму? Смех и слезы детей на уроке не нужны — нужно умение ученика рассуждать о том, почему смешно или грустно. Ну, представьте себе урок, где дети так расстрои- лись из-за гибели Муму, что прорыдали до звонка! Чему они научились там? На что учебное вре- мя потрачено? А вот если обсудили, почему Герасим был вынужден выполнить жестокое требование ба- рыни, если осознали, что Муму — не просто собачка, которую жалко, как всякую другую, а бессловесная жертва крепостничества — это урок! Да и как оцен- ку ставить, если ученик только всхлипывает и слова вымолвить не может? А вот если он четко, толково, громким голосом объяснил, что кроется за трагиче- ской гибелью Муму — с чистой совестью ставь, учи< тель, «5»! Самые каверзные из всех «развивающих» вопро- сов — те, что кажутся самыми простыми на первый взгляд: «Почему тебе понравилась эта книга?» и «Чем тебе нравится этот герой?» Перевод «эмоцио- нального» в «логическое» — мыслительная операция настолько трудная, что дети, по-моему, не сходят с ума лишь потому, что на самом деле ее и не со- вершают. Вместо этого они быстренько перенимают 5
у нас ходячие фразы и начинают более или менее ловко ими пользоваться. Поставьте себя на место школьника, которому надо ответить в классе, «перед лицом своих товарищей», что больше всего понрави- лось ему в сказке «Царевна-лягушка». Сначала — не- доумение: «Как это — больше всего? Да все понра- вилось! Интересно!.. А эти-то, старшие жены, рукава- ми махнули — и всех гостей костями обсыпали! Вот дуры-то!.. Сказать про это? Да нет, засмеют еще — что я, маленький, что ли, про такую ерунду, про ко- сти какие-то...» И тогда включается память: а что другие ребята говорили про другие сказки, за что учительница хвалила, что сама всегда говорит?.. И ответ готов: «Мне понравилось, что царевна-ля- гушка такая труженица. И что в этой замечательней русской народной сказке добро победило зло». Научится ли ребенок говорить, если сразу доби- ваться, чтобы он не просто подражал речи взрослых, но и осмысливал ее теоретически? Сказал: «Маша ела кашу»—а ему «развивающий вопрос»: «Почему мы говорим «кашу», а не «каше»? Какой это падеж?» Основы нравственности, как и основы речи, закла- дываются в действенном подражании. Все просто: когда мальчишка, начитавшись книг о Красной Ар- мии, забыв все на свете, с торжествующим криком врывается с деревянной саблей в заросли крапивы — он учится быть бойцом; когда он «на оценку» тал- дычит о «мужестве и героизме» — он учится быть болтуном. Особенно поражает настойчивость, с которой ре- бятам разъясняют при каждом удобном случае, что их собственное детство гораздо счастливее, чем бы- ло у их дореволюционных сверстников. Можно да- же заподозрить, что кто-то всерьез опасается, как бы, не услышав этого, какой-либо школьник не поза- видовал Ваньке Жукову, прочитав о нем, и не воз- мечтал о возрождении царизма, или же, напротив, не решил, что история Ваньки происходит у нас сейчас, и не разочаровался в нашем образе жизни. Дети страдают за конкретного мальчика,— а им внушают, что главное — понять, что до революции всем бед- ным было плохо. Но это ребята и раньше знали — зачем же тогда было еще и про Ваньку читать? Один и тот же вывод следует из одного произведе- ния, другого, третьего — и ученик усваивает, что сде- лать его можно и не вчитываясь. Теперь любая кни- га кажется знакомой с первых строк: времена цариз- ма— ага, это «про тяжелую жизнь»; Великая Отече- ственная война — тоже ясно, «про мужество и геро- изм»; сказка — значит, про то, «как добро побежда- ет зло». А еще — все книги «учат быть смелыми, че- стными, трудолюбивыми и горячо любить свою Ро- дину». Вроде все и верно — но не это ли имел в ви- ду Тютчев, когда писал: «Мысль изреченная есть ложь»? Иногда внушаемое нами опримитизировано так, что становится ложью уже в прямом смысле. Есть у Не- красова стихотворение «Огородник». Смелый и кра- сивый парень-работник и хозяйская дочь полюбили АРУ1* Друга. Однажды, пробираясь к ней на свидание, он был принят за вора и схвачен. Мог бы оправ- даться, но не выдал любимую, «и железный убор на ногах зазвенел...» Вот что видит здесь юноша после восьми с неболь- шим лет целенаправленного изучения классики: «Это произведение нетипично для Некрасова. Тут почти не говорится о страданиях народа Только в самом начале сказано, что герой много работал: «Я в немецком саду работал по весне» (следующую строчку, «Вот однажды сгребаю сучки да пою», уче- ник благоразумно не приводит.— Т. С.). Примечатель- 6 но, что работал он именно в немецком саду, то есть находился под двойным гнетом. Он отдохнул лишь раз в жизни, когда госпожа сжалилась: «Дай-ка яб- лоньку я за тебя посажу, ты устал, чай, пора уж тебе отдохнуть»». Это не пародия — писал человек серьезный! Что понимается под словом «страдание»? Погибшая лю- бовь, каторга, несправедливость, предательство воз- любленной — это все пустяки! «Страдание» — это яблоньку посадить! «Почему умер Прокл?» — спрашивает учительница при изучении поэмы «Мороз-Красный нос».— «Пото- му что много работал!» — уверенно отвечает учени- ца. А что еще ей сказать, если авторы учебника для 6-го класса рекомендуют искать ответ на этот вопрос в тех главах, где дети «наметанным глазом» выхва- тывают, что герой — «уснул, потрудившийся в поте! уснул, поработав земле!», что у него большие с мо- золями, руки, подъявшие много труда», что был он «работничек в поле», «кормилец, надежа семьи»? И то, что было у поэта данью сурового уважения «работе народной», превратилось в слезливую фальшь. Заучив с наших слов, что «богатые жили хо- рошо, потому что ничего не делали», а «бедные жи- ли плохо, потому что много работали», ребята, по- жалуй, примут за «хороший» образ жизни «вла- дельца роскошных палат» («Размышления у парадно- го подъезда»), считающего «жизнью завидною упое- ние лестью бесстыдною, волокитство, обжорство, иг- ру»! Пытаясь приспособить великие идеи к незрело- сти детского сознания, мы впадаем в примитив и искажаем их: «освобождение труда» подменяем «ос- вобождением от труда», жизнь праздную назы- ваем «хорошей» и даже «счастливой». Все многооб- разие человеческих стремлений и страстей, бушую- щих в истории всех эпох и народов, в школе пред- ставлено в двух разновидностях: скучная доброде- тель «труда» (т. е. таскания камней, рытья земли и т. п.) и преступная роскошь «безделья» (куда входит и наслаждение природой и искусством, и любовь, и размышления о смысле бытия — то, что называется «духовная жизнь»). Удивляться ли, что дети растут, одинаково презирая и то и другое? Не знаю, богат или беден был древнегреческий ху- дожник, создавший озадачившую моих учеников ам- фору. Но знаю, что он был счастлив, ибо видел пре- красные творения своих рук и слагал гимн вечно обновляющейся жизни; он был счастливее, чем ны- нешняя одиннадцатилетняя старушка, считающая, что следить за полетом ласточки можно лишь от без- делья. Показательно и то, что девятиклассник убежден: все, не имеющее отношения к «страданиям от тру- да», «не типично» для Некрасова. Какой же еще вы- вод можно сделать, познакомившись только с теми произведениями этого поэта, которые изучаются в школе: «В полном разгаре страда деревенская», «Крестьянские дети» (отрывок «Мужичок с ного- ток» — дважды, в 3-м и 4-м классах) , «На Волге» (только о бурлаках!), «Железная дорога», «Размыш- ления у парадного подъезда», «Поэт и гражданин», «Элегия», «Родина», «Памяти Добролюбова»? Важные, программные для самого поэта вещи, но если взять то л ь к о их, представление о нем создается одно- бокое, искаженное. Когда читаю в 9-м классе «Я не люблю иронии твоей...», многие думают, что я их разыгрываю: они же точно знают, что Некрасов «та- кого» не писал! Некрасова школьники ненавидят особенно страст- но и непримиримо, а ведь когда-то все так любили истории про деда Мазая и генерала Топтыгина! Но программа составлена так «снайперски» точно, что неокрепшая детская любовь расстреливается в упор!
Зачем? Опять с благой целью: строжайше отбирает- ся все только самое-пресамое «воспитывающее», т. е. такое, где идея высказана прямо, риторически (как будто там, где вместо риторики образ, идеи уже нет!) Если бы кто-либо захотел специально, с целью тонко продуманной идеологической диверсии, вну- шить подрастающему поколению отвращение к твор- честву Некрасова, ему, этому злодею, нечего было бы добавить к тому, что уже сделано на сегодняш- ний день. Почему, например, программой выбраны «Размыш- ления у парадного подъезда», а не «Тройка», кото- рую при чтении в классе слушают, затаив дыхание? Очевидно, первое признали «полезнее»: большой объем — будет что «анализировать», идея выражена прямо и недвусмысленно — «воспитывает»!.. Так, ви- димо, отбирались и «Родина», и «Элегия», и «Поэт и гражданин», которого еще ни один школьник духу не набрался до конца дочитать. Громоздкие, тяжело- весные, полные риторики, чуждой юному читате- лю— но зато какие «воспитывающие»: все обличи- тельные «точки» расставлены над всеми «и»! А за бортом остаются несущие те же идеи, но оставляю- щие след в душе «В дороге». «Еду ли ночью по ули- це темной», циклы «На улице» и «О погоде».,. «Нуж- ным» опять признается лишь то, что обращено пре- жде всего к разуму, к логике. Эмоциональное воздей- ствие не учитывается. Почему из всех стихотворений, посвященных Не- красовым революционерам-демократам, выбрано именно «Памяти Добролюбова» — насквозь деклара- тивное, где вместо живого человека — реестр добро- детелей, где не о чем размышлять, нечему затронуть душу? В учебных пособиях сказано, что это «высо- кий образец гражданской лирики», но у меня язык не поворачивается, при всем моем огромном уваже- нии к Некрасову и к Добролюбову, назвать «образ- цом» такую, например, строчку: «Сокровища душев- ной красоты совмещены в нем были благодатно». И у больших поэтов были творческие неудачи, так давайте называть вещи своими именами! В разных классах я читала одно за другим, без предварительных замечаний, «Памяти Добролюбова» и «Н. Г. Чернышевский» («Не говори: «Забыл он осто- рожность! Он будет сам судьбы своей виной!..») и спрашивала, какое стихотворение лучше. Мнение ре- бят единодушно: конечно, второе! И они правы: «Пророк» (другое название этого стихотворения) не только образнее, взволнованнее,— в нем неожидан- ная и глубокая мысль, оно удивительно предвосхища- ет одну из основных тем современной советской ли- тературы — тему нравственного выбора. Так в чем же дело? Д4ожет< останавливает «религиозный образ Христа», появляющийся в последней строфе? Но мы же Блоку «простили», что в «Двенадцати» у него «в белом венчике из роз—впереди—Исус Христос» — не стали заменять, как некогда предлагалось, на «в белом венчике из роз — Луначарский-наркомпрос»! А почему не изучается посвященное вдове Писарева «Не рыдай так безумно над ним...» — глубоко лично- стное, бесстрашно, обнаженно искреннее, трогаю- щее даже самых «непробиваемых» скептиков? Не по- тому ли, что для неокрепшего ума школьника вред- ным считается знать, что Некрасов был не железной обличительной машиной, а человеком очень непро- стой судьбы, знавшим минуты бессилия и отчаяния? Но как понять ученикам тогда слова Ленина: «Некра- сов... будучи лично слабым...»? Кто дал нам право внушать, что Некрасов был поэтом лишь одной темы и идеи? Да, он боролся с самодержавием и крепостничеством, и «спасибо сер- дечное» ему за это, но у нас-то неужели нет сегод- ня других проблем, и неужели так уж и нет у него ничего такого, что помогло бы нам разобраться в се- бе, в сегодняшних? «Нужны столетья, и кровь, и борьба, чтоб чело- века создать из раба»,— писал поэт. Прошло всего одно. Преувеличил Некрасов, сроком ошибся? Или нет?.. «Люби, покуда любится, терпи, покуда терпится, прощай, пока прощается, и — бог тебе судья!» Это «Зеленый шум» Школьники смутно помнят, что «Зеленый шум» — это, кажется, «что-то о природе». Нет, «это, братцы, о другом»! О том, что будет сто- ять перед человеком и в самом справедливом обще- стве. Вы сразу решили, что о любви? И о ней, но больше... Вот нарочно не скажу, о чем: если читают меня сейчас старшеклассники, пусть сами возьмут Некрасова! Мне кажется, когда тебе 17 или около то- го, это очень помогает жить. Да и позже тоже. А кто еще так проникновенно и нестандарт- н о, как Некрасов, мог сказать о матери? Прочтите «Внимая ужасам войны...» и «Великое чувство! у каждых дверей...» А сколько таит в себе интимная его лирика! В 9-м классе, на вводном уроке познакомив с Фе- том, читаю затем несколько стихотворений, преду- предив, что это будет и Фет и другой автор, которо- го назову потом. Задача учеников — определить, где Фет, а где этот другой автор. Ребята угадывают бе- зошибочно и говорят, что «тот, другой поэт сов- ременнее», что «у Фета все как бы красивее, у него тоже хорошие стихи, но зато у другого люди... ну, как сейчас!» Вряд ли кто упрекнет в безыдейности Н. Г. Чер- нышевского, а он писал Некрасову, что его стихи без тенденции нравятся ему больше, чем те, что с тенденцией. Что же мы-то от «тенден- ции» — ни на шаг? Интимная лирика «вечная те- ма» поэзии. Но в школьной программе после ряда «усовершенствований» осталось пять, а в совсем уже «совершенной», которую, правда, никто не ви- дел, но о которой много говорят,— два (!) стихо- творения о любви: «Я помню чудное мгновенье» и «Я вас любил...». Уважили-таки Александра Сер- геевича! Несколько слов о Маяковском, который может со- перничать с Некрасовым в ненависти, вызываемой к своему творчеству. В прошлом году я встретила са- мый трудный класс в своей жизни — 9-й «спортив- ный». В первые дни в этой тупой, самодовольной и разнузданной аудитории чувствовала себя, как гого- левский городничий в последнем акте «Ревизора»; «Убит, убит, совсем убит! Ничего не вижу. Вижу ка- кие-то свиные рыла вместо лиц, а больше ничего!» Особенно бил их цинизм, вся боль человеческая здесь, вызывала животный смех. Однажды, доведенная до отчаяния, я ушла с урока, хлопнув дверью... а потом вернулась и с порога, ничего не поясняя, прочла «Послушайте», «Хорошее отношение к лошадям» и «Нате!» И увидела, как сквозь «свиные рыла» просту- пают лица людей. Впервые на меня смотрели челове- ческие глаза. Не скажу, что дальше все сразу пошло гладко — но это был перелом. И неплохие ребята там оказались... Вот что может Маяковский. Надо ли го- ворить, что названных его стихотворений в програм- ме, конечно же, нет? Кто из нас не учил когда-то наизусть! И долго буду тем любезен я народу, Что чувства добрые я лирой пробуждал, Что в мой жестокий век восславил я свободу И милость к падшим призывал. Спросите любого школьника: что здесь «главное»? Вам ответят: разумеется, «восславил я свободу». Но Пушкин же на первое место поставил другое: «чуВ- 1
ства добрые я лирой пробуждал». Потому что это и есть задача искусства: пробуждать чувства. Доб- рые. И разные (не случайно у Пушкина множествен- ное число!). И если хоть одно из них «не пробудить», человек получается нравственным уродом. Не потому ли пришлось изобретать предмет «Этика и психоло- гия семейной жизни», что мы обкорнали искусство, заузили его возможности, и оно перестало служить своему назначению — пробуждать «чувства добрые»? Когда же мы спохватываемся и начинаем «воспи- тывать чувство прекрасного», то делаем это крайне непрофессионально и неуклюже. Еще одна «вечная тема» искусства — природа. Отважная попытка рас- сматривать пейзаж в живописи именно как искус- ство сделана в учебниках русского языка при со- ставлении так называемой «программы развития ре- чи». Что получилось? Откроем цветную репродукцию в учебнике 5—6 класса. На переднем плане — ядовито-голубой снег, в глубине — тусклые коричневые пятна (дома и де- ревья???), над всем этим — небо цвета «хаки», пере- ходящее в верхнем правом углу в «травяную зе- лень». Это не иллюстрация к научно-фантастическо- му роману — это картина Н. Крымова «Зимний ве- чер». В разных экземплярах учебников есть вариан- ты: небо, например, встречается желтое, бежевое, изумрудно-зеленое. Дети, в которых еще не убита врожденная любознательность, с удовольствием их сравнивают, заглядывая друг к другу в книжку. По- нимая, что психически здоровый человек, взглянув на сие, дар речи скорее утратит, нежели «разовьет», ав- торы учебника составили подсказку-вопросник, наво- дящий учащихся на мысль, о чем же писать в сочи- нении: «Какое общее впечатление производит пей- заж? Какую основную мысль вы будете раскры- вать в сочинении? Удалось ли художнику передать красоту русской зимы? Какие из синонимов («но- вый», «последний», «свежий») потребуются для опи- сания картины?» Честно ответить надо бы примерно так: «Пейзаж производит общее впечатление тяжкого кошмара, иной основной мысли тут не приходит. Что удалось художнику, неизвестно, так как его картина пред- ставлена безобразно искаженной. Почему для ее описания непременно потребуются названные синонимы, непонятно». Но школьники знают, чем чревато такое «сочинение», и потому бойко строчат, развивая недвусмысленно заданную им «основную мысль»: «Художник показал на своей замечательной картине всю красоту родной природы, русской зи- мушки-зимы!» И синонимы используют—«свежий снежок», «последний луч»... Умеем же мы хорошо печатать репродукции — посмотрите хотя бы альбомы издательства «Аврора»! Неужели не стыдно экономить на качестве учебника для детей? О каком воспитании говорить, если ребе- нок вынужден учиться лгать: глядя на черное, утвер- ждать, что оно белое? А ценную «основную мысль» о красоте русской зи- мы в 5-м классе можно уже и не подсказывать: де- ти с 1-го класса усваивают в ходе «развивающего обучения», что где пейзаж — там «художник пока- зал всю (непременно всю!) красоту родной приро- ды». А вот о том, что художники делают это по- разному и этим они и интересны, ученики не дога- дываются, а учителю на базе программы не пока- зать. Поместить бы рядом пейзажи Шишкина и Ва- сильева или Куинджи и Левитана, сравнить, увидеть, как непохожи они друг на друга! Но у нас в 3-м классе — «Рожь» Шишкина, в 4-м — «Февральская лазурь» Грабаря, в 5-м—«Зимний вечер» Крымова, и все — без связи, без системы, как иллюстрация одного-единственного тощего тезиса: вот, дети, 8 еще одна красивая картинка про нашу красивую русскую природу! И дети привыкают судить о кар- тине, не видя ее. На прощание — еще сцена в Эрмитаже. Экскурсо- вод пытается привлечь внимание 4-го класса вопро- сом: «Какое время года изображено на картине?» Шквал ответов: «Весна! Лето! Осень!..» Растерянный экскурсовод бросается к мальчику, выкрикивающему нужное «зима»: — Скажи, почему ты так думаешь? — А мне отсюда не видно! Там же мы встретили другую группу школьни- ков. Ребята оживленно обсуждали что-то. «Это наши кружковцы,— пояснил экскурсовод.— Мы учим их видеть». Так вот просто: учим видеть. Казалось бы, как мало — и как бесконечно много на самом деле! Ведь научившийся этому, остальному научится сам. И значит, этому можно учить, и есть те, кто это умеет, и живут они не за семью горами, но работа- ют лишь с избранным кругом счастливчиков, а в массовой школе — наивная беспомощная кустарщина. И есть у нас литературные клубы и учителя, воспи- тывающие любовь к книге, а не отвращение — что знаем мы о них? Не успел появиться на телеэкране Евгений Николаевич Ильин, как ему уже составилась мощная оппозиция: что же, всем теперь работать, как он?.. Вы, задававшие этот вопрос, довольны тем, что делаете сами? Любят литературу ваши ученики? «Может быть, мой костер сложен неправильно, но он горит!» — лукаво улыбается Ильин. Каждый ли из нас может сказать это о себе? Как хорошо заметил журналист Симон Львович Соловейчик: «Где уж нам «внедрять» метод Ильина — дайте хотя бы понять, что он делает!» Так кто же и когда обобщит, нако- нец, бесценный опыт Мастеров, сделает его достоя- нием многих? Кто научит преподавать искусство — и слова, и живописи — как искусство, а не топтать- ся беспомощно на жалком пятачке примитивного морализирования? А пока подростки забрасывают редакции письма- ми: «Нам некуда деться! Откройте нам бары и ка- фе!» — но не идут в давно открытые музеи и библио- теки. А когда хотят особо остро дать понять, на- сколько бедственно их положение в часы досуга, го- ворят так: «Что же нам—книжки читать, да?» — всем видом своим показывая при этом, что ничего нелепее этого занятия — чтения книжек — просто и быть не может! г. Ленинград
ЛЮБОВЬ ЯКУШЕВА Любови Якушевой сегодня нет с нами. За короткую жизнь она успела много: окончила музыкальное училище, затем два факультета МГУ одновременно — исторический и филологический, преподавала латынь, овладела несколькими языками, переводила греческих, немецких, английских поэтов, писала стихи. В поезде Россия, златорунные поля! Широкий край, лесами окаймленный, в окне вагона, зренье опаля, мелькает золотым или зеленым. Раскрой окно — и яростный напор потока воздуха собьет дыханье, и сердце, тихое до этих пор, вдруг задрожит, как ложечка в стакане. И ты почувствуешь впервые боль не оттого, что больно сердцу биться, а потому, что к Родине любовь не может в твоем сердце уместиться. ☆☆☆ А у меня зацвел левкой, и это — целое событье, поколебавшее покой и приказавшее забыть мне, как плакала моя весна, от снега почки отряхая, как отделялась от весла зимы короста ледяная и прорезались в темноте с неуловимым свистом боли листочки маленькие те сквозь панцирь жестяной на волю. Забыто все: разлом, разлад, весны атаки и прорывы. В природе все идет на лад, а главное, нетерпеливо зацвел левкой! Что было сил, раскрыл лиловые соцветья, тепла у солнца попросил на целое тысячелетье — и прорвалось, и потекло. и всех собою одарило, и через край лилось тепло!.. А нам с тобою не хватило. ☆ ☆☆ Если дождь начнется на земле, постарайтесь думать обо мне. Прочитайте, что напишут капли, что покажут капли на стекле. Но лишь станет небо голубым — значит, вам меня пора забыть. Я хочу быть помощью в печали, а помехой в радости — не быть. ☆ ☆☆ Я — одна из десятка, из ста, я на все опоздала места... Ты, наверно, давно перестал разбирать мои строчки с листа. Не могу без тебя, не могу! Вот: сижу на пустом берегу. Вот: записку твою берегу. На лету, на бегу, на снегу — не могу без тебя, не могу! ☆☆☆ Время, время! Птица смелая, конь без седока! Удержаться не сумела я, дрогнула рука. И летит мой конь некованый где-то вдалеке. И безвестность уготована дрогнувшей руке. ☆☆☆ Катине Зорбала * Я Вас люблю. Не надо уходить. Со мною может что-нибудь случиться: вдруг разорвется солнечная нить, которая в окне моем лучится. Я Вас люблю, я Вас люблю сильней, чем это видно Взм из вашей дали. Зимой я выпускала снегирей, которые до Вас не долетали. Я Вас люблю, и в комнате моей, раскрашивая воздух синим цветом, живут и вянут васильки полей. Я Вас люблю. И холодно мне летом. ☆☆☆ Природа — золото. Запущенных садов прекрасен вид, И вечеру вдогонку плывет ковер кленовый и немой. В карманы руки заложив, хожу, плечами задевая за туман. Предметов контуры неясны и светлы, как в добром сне. Уснувшая земля! Футбольный мяч летает по асфальту.., И сторожит кленовые поля земная тишь, оглохшая от крика. Давайте молча Родину любить. * Катина Зорбала — греческая певица, педагог, коммунист. Ранее преподаватель МГУ. 9
ТАТЬЯНА МАРШИНИНА Окончила филфак МГУ, работает преподавателем итальянского языка. Живет в Москве. Да раскрой же ты глаза свои, раскрой, разгляди мое мученье, разгляди! Сколько можно быть с тобой — и не с тобой, и не держишь, и не скажешь: «Уходи!» Да услышь же ты слова мои, услышь, те, что вслух произнести — невмоготу. Не простишь себе потом ведь, не простишь глухоту слепца, глухого — слепоту. Позовешь — да только я не отзовусь. Не к добру ты так спокоен, не к добру. Не вернусь к тебе, ты слышишь! — не вернусь... Все я вру тебе, ты слышишь! — все я вру! Позовешь — я прибегу, я прилечу, через месяц, через год, через века... Захочу тебя коснуться, захочу, и желанна мне покорность, и легка. ☆ ☆☆ В тихом омуте, в тихом омуте... Кто там водится — не припомните! Не отгадчица той водицы гладь. Кто там прячется — не видать... Признания Ну, за что вас все время ругают, Мои современники... Мол, зачем вы не рыцари — мальчики в курточках дутых! Уж не радуют дамские взоры гусарские ментики, вы со славой не венчаны на бородинских редутах. Не топили тевтона вы в жарком Ледовом побоище, не встречали с открытым забралом врага на турнире... Только нынешний век — он, быть может, готовит не то еще: на кого же надеяться в шатком сегодняшнем мире! Не приходится тут уповать на античных воителей: тяжесть неба — на ваших сегодня плечах. И коль скоро ваши жизни — в залоге за наши, вы нам и хранители. И защита вы нам. И надежда вы нам. И опора. Ночная охота Голодная серая стая к заветной добыче близка. Снег падает, падает, тая, на впалых боках вожака. Бесшумные легкие тени скользят в ледяной тишине. Следов кружевное плетенье скрывает заботливо снег. Облитая лунным сияньем, несется звериная рать. И вой — заунывным стенаньем. И чей-то черед умирать. 10 ВЛАДИМИР БЭЭКМАН Бегун Вспоминая Владимира Высоцкого Не дает отдохнуть нескончаемый путь, пересохло во рту, ну еще, ну чуть-чуть, цель заветную глаз не отыщет. Устает человек, обгоняя свой век, тень за ним по пятам, продолжается бег, тень не знает преград, только ты ей не рад, и душа от нее не приемлет наград, и когда-нибудь все с нее взыщет. Чередою столбы, словно вехи судьбы, ты один на дороге, подвижник ходьбы, брат иль друг дорогой похвалой, клеветой не помогут тебе, нету силы такой, ведь и ты бунтарем не был создан.
Ветер, ветер свистит, словно пуля летит, и в жару на бегу вдруг тебя зазнобит, ну еще, ну чуть-чуть, жизнь вместил этот путь, но волшебное слово не скажешь, вот суть — на покой ты не можешь быть сослан, несчастливого счастия вечный гонец, Нескончаемый бег — разве это конец!.. Голос в созвездии бомбы В жизни, бывало, я ломал микроскопы и телескопы, стереоскопы и спектроскопы, изредка даже фонендоскопы, перископы спасала лишь глубина. Все это я делал случайно, сам того не желая, ибо свою страсть к разрушению человек в зрелом возрасте умеет скрывать. Однако асе это было баловством, пока я не освоился с астрологией. Судьбу человека предопределяет расположение звезд, и только оно. Вот отчего меня всю жизнь преследует эта убийственная азбука от Атомной бомбы до термоядерной бомбы. Теперь мне хочется разрушать осознанно, дайте мне только в руки моего извечного врага — корень зла — мой гороскоп! Пусть пеняет на себя — незачем было ему определять день моего рождения под созвездием Бомбы! Перевел с эстонского В. КРАСНОПОЛЬСКИЙ НАТАЛЬЯ НУТРИХИНА / Г м В автобусе утром рабочего дня и слева и справа толкают меня. И сзади бормочут: «Подвиньтесь чуть-чуть!» И спереди зонтик нацелился в грудь. Водитель небрежен: не нравится — слазь! Он знает: нам некуда будет упасть. Вплотную меня окружает наоод и на поворотах упасть не дае»... Автобус, автобус... Но, если беда, Хочу, чтоб вокруг были люди всегда. ☆ ☆☆ Как дерево высокое цветет! Такое чудо может появиться, Наверно, лишь под окнами больницы, Где смотрит умирающий иль тот, Кто только что поверил: не умрет. И дерево, цветы свои разбрызнув, . Стоит над ними, как привет от жизни. А это — расцвело оно в свой срок В краю, где ни домов и ни дорог, И взгляд ничей его здесь не найдет. А если так — зачем оно цветет! Ленинградцы На туристской базе в Дилижане, Хоть на то причин особых нет, Прежде незнакомые волжане Подарили нам кулек конфет. Мы, конечно, стали удивляться, Услыхав в ответ на наш вопрос: Вы народ особый — ленинградцы. Город ваш блокаду перенес. Мы смутились, говорим: —Не надо. Среди нас ведь тех героев нет. Тридцать лет назад снята блокада, Ну, а нам всего по двадцать лет. А они — что все равно, мол, рады Были ленинградцев повстречать... Как теперь нам жить достойно надо, Чтобы это званье оправдать! ☆ ☆☆ Как будто на бумаге нарисована, Стояла роща на моем пути. Войти в нее казалось мне рискованным -— Там что-нибудь должно произойти. Таинственно у пней кора цвела, Закат румянил белые стволы, И вся она была, как декорация, Лишь сказка не игралась до поры. И я вхожу. Сейчас начнется действие. Пусть не сейчас, но скоро, шаг пройти. Но почему вокруг то пень, то деревце, А роща — как и раньше — впереди! Иду-иду, и вот уж сердцу ропщется На все, что расступалось предо мной. Вот так я и прошла сквозь эту рощицу, Но так и не была я в ней самой. г. Ленинград. 11
АННА ГЕДЫМИН Москвичка. После десятилетки работала на заводе. Окончила в 1984 году вечернее отделение факультета журналистики МГУ. Участница VIII Всесоюзного совещания молодых писателей. Ты женщину эту любил. Да так, что и ей, и тебе В соседних московских домах Сны общие снились. Ты женщину эту любил, И было не страшно тебе, Хоть зрел в ее взоре размах — Могучий, неженский размах — И черти водились. Теперь от тебя вдалеке Мне страшно: стоят надо мной Те сны, что ты взял у нее И отдал мне с ходу: Как плыл атаман по реке С младой персиянкой женой. Как, ропот заслышав, ее Он выбросил в воду... Подмосковная весна И воздухом дышу, и вешним птицам внемлю, И с каждым днем все горше и родней Отвага стариков, что жадно любят землю За миг до расставанья с ней. Так снег темнеющий, весну превозмогая, Последней вьюги ждет. И в ожиданье соль. О грусть прощальная! Что рядом с ней любая Сулящая выздоровленье боль!., ☆ ☆☆ Я уеду в те края, где травы Высятся на равных меж людьми, Где не жжет лица желанье славы. Требующей холи и возни. Там я поднимусь и впрямь высоко — Не в мечтах — застыну на юру. Там я вспомню, что такое склока, Только из-за галок поутру. Мне протянут руки дождевые Запросто седые небеса. 12 И тогда Яг может быть, впервые В жизнь врасту, как травы, как леса... Но петух воскликнет троекратно — Я вернусь. Мой путь в иных мирах. Потому что дом зовет обратно. Даже если дом на ста ветрах. Так что здесь мне жить (Глядишь — не струшу) И не просто цели не терять, А стараться травяную душу С беготней столичной примирять. АЛЕКСАНДР МОСКВИТИН У дерева — два ствола, два облика, две вершины: земля высоко подняла их над собой пружинно. У дерева — два ствола, два выхода, два предела, и ветви их, как крыла, распахнуты были смело. У дерева — два ствола, одна, как и жизнь, опора: корнями она вросла в живую душу простора. У дерева — два ствола, Оно и счастливо дважды... И парою вдоль села — я видел — брело однажды... В больнице Плечи и спину не горби, выслушай странную весть: в этой обители скорби радости все-таки есть. Нет их надежнее в мире, нет и светлее их, брат, если становятся шире тихих больничных палат. Много мы тут пережили, но за беду не сочли, в каждой кровинке и жиле чувствуя токи земли. Мы для земли не жалели силы, вставая чуть свет... Так что ни в мыслях, ни в теле не было страха и нет,
/7 оя никчемность стала очевидной годам уже к три- /Л/ // надцати, С точными науками к тому времени я от- / У// У/ ношения выяснила, а высокие помыслы и сердеч- ный пыл, круто замешенные на любви к литерату- ре, тщетно пыталась приспособить к какому-нибудь делу. Вообще в отрочестве меня одолевал зуд бла- городной деятельности. Например, в восьмом классе я влезла в школьный драмкружок и ухитрилась сыграть роль Григория Отрепьева в трагедии Пушкина «Борис Годунов». Мы собирались ставить две сцены: «В келье» и «У фонтана». Те- перь необходимо обрисовать меня — бледное дитя подросткового периода. Очки в детской оправе, сутулость и бестолковые руки. И, ДИНА РУБИНА конечно, мальчишеская стрижка, я же современная девочка. Разумеется, я претендовала на роль красавицы Марины Мнишек. Но наша классная руководительница Баба Лиза распределяла роли, руководствуясь соображениями педагогического характера. — А тебе мы поручаем играть Самозванца,— сказала она. Баба Лиза преподавала нам литературу. Это была пожилая гипертоничка, тянущая, как запряженный вол, полторы ставки и общественную на- грузку — школьный драмкружок. Думаю, она мечтала о пенсии, но боялась, что собственные дети повесят на нее гроздь внуков. Из-за ВОЗВРАЩЕНИЕ К ПРОЙДЕННОМУ РАССКАЗ Рисунки Н. Кузнецовой страшной занятости Баба Лиза уже лет двадцать не могла выкроить минутку, чтобы взглянуть на себя в зеркало и убедиться, что время, увы, не стоит на месте. Только этим можно было объяснить пунцо- вый маникюр на ее дутых старческих пальчиках и глубокие вырезы на платьях. Ее пухлая шея перетекала в мощно отлитый бюст, кото- рый, в свою очередь, плавно переходил в колени. В углублении выреза, ущемленное бюстом, неизменно выглядывало поросячье ушко носового платка. Но самым примечательным был ее голос. Баба Лиза булькала, как суп в кастрюле на тихом огне. — Лизветсеменна, а почему мне — Самозванец? — канючила я.— Он отрицательный, он из меня не получится... Баба Лиза вытянула из выреза платок за поросячье ухо, обстоя- тельно высморкалась. — Хватит придуриваться,— посоветовала она доброжелательно и за- толкнула платок обратно.— Посмотри в свой дневник: алгебра — два, два, три, физика — три, три, два. Нормальный из тебя Самозванец. Роль монаха Пимена досталась моему однокласснику, шпане боль- шого полета Сеньке Плоткину. Сколько помнила я Сеньку, чуть ли не с первого класса он, как боевой самолет, всегда был «на вылете». Едва успокаивался один скандал, вызванный Сенькиной проделкой, как тут же вспыхивал другой. На недавнем комсомольском собрании решено было на Плоткина влиять, и при распределении ролей сочли, что лучше Пушкина вряд ли кто сможет повлиять на Сеньку. — Плоткин, ты у нас будешь Пименом,— деловито сообщила Сень- ке Баба Лиза,— или пеняй на себя. Тот задохнулся от возмущения. — Я ж спортивный сектор! — завопил он.— Все на одного валить, да?! — Плоткин, ты свои обстоятельства знаешь,— невозмутимо напом- нила Баба Лиза.— Ты на вылете. Словом, Сенька был приперт к стене. Ему, как и мне, ничего не оставалось делать, как сунуть голову в хомут постылой роли. С той только разницей, что во мне все-таки бушевала любовь к литературе, а в Сеньке — совсем иные силы. ...На первой читке, взглянув в столбцы убористых строк. Сенька обезумел от горя. 13
— На фиг! — орал он дурным голосом.— Я тако- го за сто лет не выучу! Здесь все слова непонят- ные! — А про детскую комнату милиции тебе все i о- нятно, Плоткин? — холодно осведомилась Баба Ли- за.— Или ты забыл, что ты на вылете? Итак, в гулком актовом зале под плакатом «За- ботливая женская рука», что остался после восьми- мартовского праздника, мы начали репетиции. Сень- ка был демонстративно безразличен и туп. Прежде чем прочесть реплику, он набычивайся, отваливал нижнюю челюсть, мычал и намеренно путал текст. — Э... э... э... и пыль веков... мм... мм... от хари отряхнув... — «От хартий», Плоткин, «от хартий»! — булькала Баба Лиза.— Читай внимательно: «И пыль веков от хартий отряхнув». Мне тоже не нравилась моя роль, я не знала, как подступиться к Григорию Самозванцу. Вот с Ма- риной Мнишек все было бы ясно, тем более что дня два я репетировала Марину дома перед зерка- лом: высокомерно изгибала бровь, вздергивала подбородок и прикрывала лицо веером — признак коварства... А Самозванец? Ну как прикажете играть человека, если «ростом он мал, грудь широкая, одна рука короче другой, глаза голубые, волоса рыжие, на щеке бородавка, на лбу другая»?’ Но в отличие от Сеньки и — повторюсь — из люб- ви к литературе текст я проговаривала четко, с не- которой затаенной злобностью, чтобы дать намек на далеко идуЩйе планы Григория. Так мы репетировали в пустом актовом зале: за- пинающийся туповатый Пимен и злобный Самозва- нец. Мною Баба Лиза была очень довольна; когда же выступал Сенька — морщилась, вытягивала из выреза платок за поросячье ухо и прочищала нос. Наконец, Сенька дополз до заключительных слов Пимена: «Подай костыль, Григорий...» — и, подняв голову, спросил заинтересованно: — А где костыль-то? — Какой костыль? — Баба Лиза вздремнула, заин- тересованный возглас Сеньки ее пробудил. — Ну вот, написано: «Подай костыль, Григо- рий»,— ^значит, она мне должна костыль подать, и я прхромаю отсюда. г— Обойдешься без костыля. — Почему? — неожиданно возмутился Сенька — Если Пушкин про костыль написал... — Ну, швабру возьмешь,— примирительно посо- ветовала я Сеньке. — Еще чего —; швабру! А они, в зале, что — дур- ные? Швабру ст костыля не отличат? Сенька очень воодушевился. На переменках под- бегал ко мне и повторял на разные лады: «Подай костыль, Григорий!» — то грозно, то устало-друже- любно, то слезно-умоляюще... За весь день он так осточертел мне с этим костылем, что когда на алгебре больно ткнул мне ручкой между лопаток, прошипев восторженно: «Подай костыль, Григо- рий»,— я взвыла и, крикнув: «На!», стукнула Сеньку портфелем по башке. На другой день, подходя к школе, я увидела Плоткина. Он стоял перед входными дверьми, на- валясь на костыль и подогнув ногу, а увидев меня, сорвал с головы кепку и протянул ее с радостным воплем: «Подай, Григорий!!!» — У дедки выпросил! — счастливо сообщил он.— Дед у меня пять лет назад ногу ломал, целых два месяца, как кузнечик, на костыле скакал. А я вче- ра в сарай полез, гляжу — лежит костылик, роди- мый! 14 Репетировал Сенька в этот день совсем по-друго- му. Правда, на протяжении всей сцены он несколь- ко томился в ожидании заветной реплики, но зато уж ее выдал как следует — кряхтя, с хрипотцой, со вздохом. В нужный момент я подала Сеньке кос- тыль, и он пошел прочь — тяжело наваливаясь на него всем телом. После репетиции мы побежали относить костыль на третий этаж в учительскую, где велела хранить его Баба Лиза. Сенька упорно скакал на одной но- ге, опираясь на костыль, охая и заваливаясь набок. При этом он чуть не сбил с ног Захара Львовича, нашего завуча. — Плоткин, что за вид? — устало спросил завуч. — Захар Львович, я репетирую! — радостно вы- палил Сенька.— Я монах! Еще одно, последнее сказанье! — Плоткин, предупреждаю: еще одно, последнее сказанье, и летопись окончена твоя,— сказал на это Захар Львович.— Ты и так давно на вылете... ...Текст Сенька учил тяжело, медленно, многих слов не понимал. Зато когда наконец выучил на- изусть роль Пимена, стали происходить с Сенькой странные вещи. После одной из репетиций он позвонил мне домой. — Слышь, Григорий,— сказал Сенька,— я тебе вот что хотел сказать — ты, это... когда просыпаешься, не вопи... — Когда просыпаюсь? — оторопело переспросила я. Сенькин звонок оторвал меня от «Клуба кино- путешествий». — Ну, когда в келье просыпаешься и начинаешь: «Все тот же сон!» — ты это... не ори, не надо. — Я не ору,— обиделась я.— Просто я хорошо артикулирую. Сенька замешкался с ответом, видно из-за слова «артикулирую». Потом сказал: — Нет, правда, Григорий. Ты же проснулась. Ты со сна еще не понимаешь, где сон, где жизнь, где ты лежишь... Ты это... бормотать должна... — Это ты все бормочешь, дурак! — вспылила я.— Потому что двух слов связать не можешь! И не лезь в мою роль! Костыль несчастный! Я бросила трубку и пошла досматривать «Клуб кинопутешествий». Но Сенькина наглость не дава- ла мне сосредоточиться. Он позвонил опять часов в десять. — Григорий, не пыли, а...— дружески < попросил он.— Я посоветоваться только хотел... Это... Как ты думаешь, Пимен псих или не псих? — Здрасьте, Плоткин! Ты сам, кажется, псих. Григорий же ясно говорит: «Как я люблю его спо- койный вид, когда душой в минувшем погружен- ный, он летопись свою ведет...» — Ну и что... Ненормальный — это ж не обяза- тельно, чтобы на людей бросаться. Он, может быть тихо помешанный. — Плоткин,— расстроилась я,— не понимаю, чего ты добиваешься! Он помолчал и сказал: — Выдь к «Хозтоварам» на минутку. — Ты в своем уме — одиннадцатый час? — Ну выдь, слышь, Григорий. Меня мысли му- чают... ...Сенька слонялся у голубоватых светящихся вит- рин «Хозтоваров», вдоль выставленных щеток, ку- хонных досок, стиральных машин и бледных эмали- рованных мисок. Холодный ветер врывался в тем- ные переулки, шебуршал по тротуарам сухими ли- стьями, рылся в куче сора, сметенного дворником. Было зябко, сыро, страшновато.
— Ну?! — спросила я, подбежав к витринам.— Быстро говори, меня на пять минут выпустили. Сенька покусал нижнюю губу, оглянулся в пере- улок и сказал: — Вот что происходит: этот сон твой, Григорий, не простой. — А какой? — не поняла я. — Это же вещий сон, понимаешь? Все так и бы- ло с ним. Потом. Он из окна прыгнул. — С чего ты взял? — Я читал. Я все воскресенье вчера в библиоте- ке просидел.— Сенька сглотнул и подвинулся по- ближе. Свет витрин синевато-холодными бликами играл на его скулах.— Плохо дело, Григорий. Прямо беда. Годунов не убивал царевича Димитрия. — Ну и что? — опасливо косясь на Сенькины сзе- денные брови, спросила я.— Пушкин-то про это не знал. — Но я-то знаю! — выкрикнул бледный Плот- кин.— Значит, Пимен этот либо врет, либо поме- шанный и верит в то, что говорит. — Тогда все верили,— строго возразила я.— И потом — какая разница? Тебе-то что? Текст ты вы- учил, играешь хорошо... — А ты плохо,— упавшим голосом проговорил вдруг Сенька и, пряча глаза, заторопился:—Ты не обижайся, Григорий, но правда — я старика так лю- бить начал в последнее время, прямо, как себя. Особенно, когда говорю: «А прочее погибло без- возвратно. Но близок день, лампада догорает — еще одно, последнее сказанье...» — мне, знаешь, прямо вот верится, что я старый-старый, как дедка мой, и недолго жить осталось, и лампада счас по- тухнет, и вот... прямо грустно так умирать... И тебя жалко, что ты такой одинокий на лавке спишь, что у тебя судьба такая... окаянная. И даже,— он по со- сился на витрины и понизил голос,— в бога верить начинаю... Правда! — Он перевел дыхание.— А (ут ты как рявкнешь: «Все тот же сон!» — так у меня настроение обрывается и хочется костылем в тебя запустить...— Сенька заглянул мне в лицо и пояс- нил виновато: — Мешаешь, Григорий... — Что же делать? — Я была уязвлена в лучших своих чувствах. Сенька-Пимен как бы наступил сво- им костылем на мою незыблемую любовь к лите- ратуре. А ведь я знала наизусть всю сцену и та- ким ясным звучным голосом декламировала роль Самозванца, намекая на его коварные планы. И Ба- ба Лиза была мною довольна... Но присутствовала в Сенькиных словах правда, не признать которую я не могла — опять-таки из любви к литературе. И я признала ее. — Что же делать? — расстроенно повторила я. Сенька оживился. — А ты представь, что ты сирота,— предложил он. Я напряглась, представила себе нашу квартиру без отца и мамы... Получалось, что они в санато- рий уехали. — Не верится...— призналась я. — Пошли в темноту,— решительно сказал Сень- ка.— Здесь витрины наглые. Он взял меня за руку горячей своею рукой, и мы побрели в сторону темных пустых дворов. — Ты сирота,говорил Сенька проникновенным полушепотом.— С малых лет по монастырям шата- ешься. Думаешь, сладко? Спишь где попало, меся- цами не моешься... Дадут поесть — поешь, не да- дут— голодный. А ты такой молодой, Григорий, так тебе жить охота... И сон проклятый один и тот же снится, снится; проснешься — сердце от него коло- тится — что за сон? К чему? Он но знает, какая ди- кая и страшная судьба его ждет, но ты-то знаешь: значит, должна играть, вроде он предчувствует и бросается в эту судьбу, как из окна потом бро- сился... — А тебе его жалко? — Не знаю,— подумав, сказал Сенька.— Лично мне — не очень. Он, конечно, был аферист и само- званец. Но, с другой стороны, он ведь не знал, что Годунов не убивал. И Марину как любил... И кричал в бою: «Довольно, щадите русскую кровь. Отбой!»... ...Где-то в глубокой промозглой тьме высоко над нашими разгоряченными лбами испуганно шуршала сухими листьями чинара. Мы дрожали от ночного рваного ветра и пытались разобраться сразу во всем: в правде и лжи, в добре и зле, в жизни, в литературе, в Пушкине, в театре. Сенька бормотал сбивчиво, все пытался объяс- нить мне, что мучает его: — Как, Григорий, как мне его играть? Вот он си- дит и пишет, но я-то знаю, что он вранье пишет. Может, от его вранья люди столько веков Борису Годунову это мокрое дело шили. — Дурак, Сенька! — горячилась я.— Его же не су- ществовало! Его же Пушкин придумал, этого Пи- мена! — Выходит, Пушкин врал? — Да нет. Пушкин верил тем историческим све- дениям! — Но мы-то не верим! Выходит, я знаю, что че- ловек не убивал, и я же в этой дурацкой привя- занной бороде сижу и долдоню: «Владыкою себе цареубийцу мы нарекли!» — Сень-ка! Это нельзя всерьез принимать, это же искусство! Ли-те-ра-тура! — Плевал я на твою литературу! — крикнул он измученно.— Вот откажусь играть, и все! — Сумасшедший, ты ж и так на вылете! — Плевал я на все! —Он пошел прочь по темно- му двору, но вдруг вернулся, подбежал ко мне: — Вот, как хочешь, а Пимена можно только тронутым играть. Вроде он в келье слегка тронулся от дол- гого сидения в монастыре, и эта фигня с убиен- ным Димитрием ему в воспаленных мозгах приви- делась. Только так!—И добавил отчаянно:—Ити пусть меня из школы выгоняют! Осенний дождь долго настраивал свои ударные инструменты: вначале, робко запинаясь, шуршачи метелки, пробормотал что-то маленький барабан, потом заторопился, зачастил и ухнул наконец ли- вень, гулко ударившись о крыши, о листья чинар... Грохнули где-то литавры осени, запели водосточ- ные трубы, ветер разом стих, и темные дворы, оде- тые певучим дождем, вздохнули мокрою землей... Под фарой машины на углу вспыхнула лужа. Мимо нас протрусила болонка, растрепанная, как хризан- тема... Не знаю, понимала ли я тогда, что наблюдаю пробуждение таланта, но я была подавлена тем, как близко к сердцу Сенька принял вымысел, хи- меру. Пусть даже и пушкинский вымысел. Это не Сенька —шпана и неуч, книгу в руки не бравший, протестовал против исторической неспра- ведливости, это талант его пробудился и требозал правды. Собственно, в этом и была разница между талантом и бесталанностью: Сенька в вымысле жить хотел подлинной жизнью, а реальность собственно- го существования—двойки, замечания, угроза «вы- лететь» из школы — волновала его куда меньше. Я же хорошо артикулировала. Вот и все... ...Я поднялась по лестнице и позвонила в нашу квартиру. Дверь рванули, передо мной стоял отец — в мокром плаще, в туфлях. 15
— Она?!! — истерически выкрикнула мама из комнаты. — Да,— сказал отец и, схватив меня за шиворот, поволок в квартиру. — Папа... мы... насчет Пушкина... насчет Годуно- ва...— бормотала я, пытаясь поймать ногами пол. Трудно оправдываться, когда тебя волокут за шиво- рот и по пути методично поддают коленом. Наконец отец устал и на полдороге к маме бро- сил меня в крутящееся кресло, куда мне обычно не разрешалось садиться: считалось, что я его ло- маю. Тут я шлепнулась в него и завертелась, как космонавт в центрифуге. Отец остановил вращение. — Где ты была? — спросил он, тяжело дыша.— Только не лги! Я обегал весь квартал. — Папа...— пробормотала я. Над отцовским плечом, как бледная луна, всплы- ло мамино лицо. — Не смотри на нас чистыми глазами!! — на- дрывно выкрикнула мама и зарыдала.— Мы имеем право все знать! — Я правду... Мы о Пушкине... Полчасика... — О господи! — простонала мама.— Без четверти два! Что, что я могла им рассказать, когда во мне роилось столько смутных разрозненных слов, и я была бессильна перед их полчищем? Я и сейчас порой прихожу в отчаяние, когда туча слов нале- тает на меня, и я должна выбрать несколько, выве- сти на бумаге приблизительный подстрочник стра- стно мычащей души... Я лежала в постели, смотрела в пепельный су- мрак окна и слышала обрывки нервного разговора родителей за стеною. Да, горько думала я, да, сейчас там из паники, из домыслов, из перепуганного воображения рож- дается химера моей порочности. Не так ли возник- ла легенда об убийстве царевича Димитрия — дру- гие масштабы, конечно, но механизм тот же... ...Пролетела за окном птичка майна, уселась на вет- ку ближнего дерева, осмотрелась суетливо и прого- ворила что-то бойко и убедительно. Она, как и я, хорошо артикулировала... С этого дня я как-то сникла, охладела к репети- циям и роль постылого Самозванца влачила халат- но — так грузчик мебельного магазина тащит чужое пианино, нимало не заботясь о том, что угол инст- румента поцарапается о дверной косяк. А между тем по запросу директора школы нам со склада городского оперного театра выдали под расписку две монашеские рясы — ветхие, пыльные и необъятные. Одну для меня, другую для Сеньки. Кроме того, выдали для Пимена седой лохматый парик и трухлявую бороду, которая тихо облетана в особо патетических местах Сенькиных монологов. Сенька расцветал день ото дня. Он приволок из сарая во дворе старую керосиновую лампу с про- копченным стеклом, две какие-то толстенные, изъ- еденные мышами и плесенью книжищи без начала и конца с «ятями», и во время репетиций раздра- жал Бабу Лизу манипуляциями с этими предметами. — Плоткин! — булькала она.— Прекрати вскаки- вать и размахивать руками и не бормочи, тебя не слышно! Не трепи бороду, она казенная! Сядь за стол и говори четко, в сторону зала. Наконец настал день Сенькиного триумфа. В ак- товый зал набилась публика самая разная—роди- тели, учителя, представители районе. В третьем ря- ду слева сидел благостный старичок в мешковатом пиджаке, в галстуке. Это Сенькин дед пришел по- любоваться то ли на внука, то ли на свой костыль. Выступали сначала выстроенные рядком пионеры, они звонко выкрикивали четверостишия к празд- ничной дате, все это называлось почему-то техниче- ски — «монтаж». Потом девочки из шестого класса танцевали украинскую пляску с гиканьем, развева- ющимися лентами... Облачившись в оперные рясы, мы с Сенькой то- мились в комнатке за сценой, которая именовалась неловким словом «уборная». Сенька сидел, расста- вив локти, упираясь ладонями в острые колени, и смотрел в стену перед собой тяжелым взглядом. Я пробовала заговорить с ним, он оборвал меня досадливо: — Не мешай! Вот-вот должны были объявить нашу сцену. В комнатку вдвинулась бюстом Баба Лиза, оглядела нас по-хозяйски. — Плоткин, где твоя борода? Не/ледленно при- цепи. 16
— Она мне мешает,— хмуро возразил Сенька, — Плоткин, не устраивай сюрпризов. Немедленно привяжи к ушам бороду! — Борода мне мешает,— упрямо повторил Сень- ка,— лицо чешется, я сосредоточиться не могу. Не надо бороду, я ее сыграю. — Что?! — булькнула Баба Лиза, но тут же в дверь заглянула рыхлая пионервожатая с красным потным лицом и крикнула, отдуваясь: — Кто с Пушкиным? Пошли! Сенька побелел, взял керосиновую лампу, книги под мышку и, почему-то сгорбившись, шаркая, по- шел. Я за ним. Едва мы успели расположиться — Пимен за сто- лом с лампой и книгами, я ничком на деревянной лавке из спортзала,— как занавес раздвинулся. При- глушенный шумок в зале стих. Я зажмурилась ст света, от множества лиц. Я чувствовала на себе сот- ни заинтересованных взглядов, и это было мучи- тельно и страшно. Хотелось подтянуть ноги к жи- воту, свернуться калачиком и защитить голову ру- ками. И в этот момент, лежа ничком и деревенея от сознания, что сейчас мне придется выговорить слово и не одно,— в этот момент я вдруг поняла, что забыла костыль в учительской. Жизнь во мне оборвалась, сердце остановилось, разум померк. Потом вдруг все встрепенулось, забилось, задерга- лось — ведь надо было как-то дать Сеньке знать о надвигающейся катастрофе! Между тем Пимен начал сцену. Он начал негром- ко, устало: Еще одно, последнее сказанье — И летопись окончена моя... Зал вдруг померк и куда-то сгинул. Приоткрыв глаз, я смотрела на Пимена. А он — не Сенька во- все, а древний старик, больной, хромой — не торо- пился. Он никуда не торопился, потому что не бы- ло никакого зала, никаких зрителей. Старик жил в своей келье, писал свой труд—куда ему было то- ропиться? Баба Лиза, решив, очевидно, что Сенька забыл текст, шипела из-за кулис: «Исполнен долг!.. Ис- полнен долг!..» А Пимен потер ладонями лицо, уставшее лицо человека, всю ночь не сомкнувшего глаз, погладил несуществующую бороду, прикрутил фитиль в лам- паде и тихо положил обе ладони на толстую книгу. — Исполнен долг, завещанный от бога Мне грешному... — задумчиво проговорил он. С трусливо колотящимся сердцем я ждала своей очереди. Катастрофа надвигалась. Костыль был за- несен над моею головой как божья кара. Мыслен- но перебирая пушкинские строки, я старалась сооб- разить, где удобнее ввернуть словцо про беду с костылем. Между тем надвигалась секунда, когда мне сле- довало вступить: «Все тот же сон!»— и я вступила! Для этого мне потребовалось усилие не меньшее, чем если бы я с парашютом за спиною прыгнула в тошнотворную бездну. Продираясь сквозь райские кущи пушкинских строк, я понимала, что мы гибнем. Голос мой, всег- да ясный и звучный, моя гордость и услада Ба- бы Лизы, звучал сейчас козлиным тенорком. Пимен обернулся ко мне и спросил добродушно: — Проснулся, брат? Я почувствовала, что момент наступил. Сейчас или никогда. — Благослови меня,— промычала я пластилиновы- ми губами.— Костыль в учительской забыла... Сенька вздрогнул, ужас осветил его величавое чело, он замешкался на мгновение, потом выдал привычной скороговоркой: — Благослови, господь, тебя и днесь, и присно, и вовеки. Я перевела дух. Теперь все было в порядке. Я, как все тот же нерадивый грузчик, свалила свою ношу на Сенькины плечи. Теперь Сенька должен был выкручиваться из ситуации. В конце концов пусть молчит про костыль — подумаешь, важная мысль гениального поэта! Ты все писал, и сном не позабылся, — с облегчением зачастила я... 2. «Юность» № 11. 17
Словом, сцена покатилась дальше. Но странное дело: она катилась легко только на моих репликах и монологах, скакала, как речушка по камням. Ког- да в диалог вступал Пимен, на речушке словно пло- тины ставили: она делалась глубже, полноводнее, мощные течения ворочали огромные валуны, целая жизнь происходила там, на дне слов и фраз. Кроме того, что-то происходило и с самим Пименом. Он постепенно преображался — ушли куда-то смирение и величавая неспешность. Монолог стал рваным, нервным. Пимен то умолкал, то вновь продолжал громко, с вызовом: Так говорил державный государь И сладко речь из уст его лилася. И плакал он. Л мы в слезах молились. Да ниспошлет господь любовь и мир Его душе, страдающей и бурной. Л сын его Феодор! На престоле Он воздыхал о мирном житие Молчальника... Нет, совсем не смиренным становился Пимен, когда речь заходила о царях, о придворных бу- рях — словом, о политике! Взгляд его бегал, он трепал и почесывал свою несуществующую бороду, нервно потирал руки. Словом, Пимен был неслы- ханно возбужден. Сенька никогда не играл его та- ким на репетициях. Сейчас Пимен был на грани нервного припадка. Последние слова перед моей репликой он выкрикнул, как проклятье: О, страшное, невиданное горе! Прогневали мы бога, согрешили: Владыкою себе цареубийцу Мы нарекли!! ...Я продолжала робко, почти испуганно погляды- вая на Сеньку: Давно, честный отец, Хотелось мне тебя спросить о смерти Димитрия-царевича; в то время Ты, говорят, был в Угличе. Что наступило вслед за этими словами, я буду помнить всю жизнь. Сенька отскочил в сторону, словно только и ждал этого вопроса, ткнул в меня костлявым пальцем и вкрадчиво, с придыханием начал: Ох, помню! Привел меня бог видеть злое дело, Кровавый грех... Он вился вокруг меня, Григория, как хромой ша- ман, он закручивал неслыханную пружину—голос его взлетал в исступленной ненависти, глаза нали- лись кровью. На словах: «Вот, вот злодей!» — раз- дался общий вопль»,— Пимен замолотил кулаком по столу. Было совершенно очевидным, что старик по- мешан на этой истории, она его давний пунктик, и — кто его знает! — может, он сам ее зыдумал. Он задыхался, закатывал глаза, выкрикивал: И чудо — вдруг мертвец затрепетал.— «Покайтеся!» — народ им завопил: И в ужасе под топором злодеи Покаялись — и назвали Бориса. Монолог кончился. Пимен рухнул на стул и уронил голову на руки. Он обессилел после припадка... Я же была испуга- на по-настоящему. Мне показалось, что Сенька сам сошел с ума. Рехнулся на почве театральных пере- живаний. Но дело надо было доводить до конца. Дрожащим тенором я спросила: 18 Каких был лет царевич убиенный! Пимен молчал. Я уже хотела повторить вопрос, но он поднял голову, уставился на меня тусклым оловянным зрачком. Такие глаза бывали у нашей больной соседки после эпилептического пристуг а. Да лет семи, — пробормотал Сенька,— ему бы ныне было — (Тому прошло уж десять лет... нет, больше: Двенадцать лет). Наступила огромная ватная пауза, в течение котОт рой произошло вот что: тусклый глаз Пимена за- жегся странной мыслью, все лицо озарила дичая, тонкая улыбка, он повернулся к залу, обвел чуть ги не каждого горящими глазами, обернулся ко мне и проговорил негромко, внятно, словно вбивая каж- дое слово в мою тугодумную башку: Он был бы твой ровесник, и цар-ство-вал; но бог судил иное... И замолчал, вглядываясь в мое лицо, словно про- веряя: понял ли Григорий все, что следовало ему понять. И дальше уже продолжал успокоенно, величаво — так, как начинал сцену. Он подбирался к злополуч- ной строчке с костылем, но я была спокойна — ведь я просигналила Сеньке об опасности, он обя- зан был выкрутиться. Но, как выяснилось, я недо- оценила Сенькину способность вживаться в роль. Сейчас он настолько ощущал себя Пименом и ни- кем больше, что ему просто не было до моих проб- лем никакого дела. Близилась развязка: А мне пора, пора уж отдохнуть, — устало покашливая, продолжал Пимен.— И погасить лампаду... Но звонят К заутрени... благослови, господь. Своих рабов! подай костыль, Григорий. Я оцепенела, сердце мое остановилось во второй раз. Вытаращив глаза на Сеньку, я не двигалась. — Подай костыль, Григорий,— повторил Сенька слегка раздраженно. И мне ничего не оставалось делать, как идти ис- кать костыль. Я долго болталась по сцене под гро- бовое молчание зала. Заглядывала под скамейки, дважды залезала под стол... Наконец, я поняла, что Сенька мне на помощь не придет, так как сидит в образе по самую макушку, точно вбитый по шляп- ку гвоздь. Я вылезла из-под стола, отряхнула пыль- ную рясу и виновато развела руками: — Увы, Пимен, его здесь нет...— выдавила я. Вдруг из зала послышался старческий голос: — Вот те на! Куды ж он девался? В зале прыснули и насторожились. — Должно, монахи спёрли,— предположила я из- виняющимся тоном: неожиданный диалог с залом несколько приободрял. Сенька же смотрел на меня взглядом горца, который на узкой тропе столкнулся с кровником. — Тогда я так пойду...— хрипло и угрожающе об- ронил он, — Иди,— разрешила я упавшим голосом. И Пимен похромал за кулисы. У меня хватило му- жества закончить сцену заключительными словами Григория, и я понуро удалилась под треснувшие мне в спину аплодисменты. Нас дважды вызывали. Мы с Сенькой кланялась, не глядя друг на друга. В третьем ряду слева си-
дел Сенькин дед и хлопал с обескураженным ви- дом — он так и не понял, зачем внук утащил из сарая костыль. Галстук у него был толстый, серый в полосочку... Когда же мы вернулись в уборную, Пимен, не об- ращая внимания на возмущенно булькающую Бабу Лизу («Плоткин, тебе твои хулиганские штучки да- ром не...»), схватил книжищу с ятями и молча, остервенело опустил на мою голову со всею стра- стностью монаха-отшельника. Я не защищалась, а Сенька, судя по всему, собрался бить меня спра- ведливо и подробно, тем более что Баба Лиза от ужаса булькнула и умолкла, словно утонула. Но тут кто-то сзади сказал звучно, с хохотком: — Ну-ну, братья монахи, где ваше смирение? В дверях комнатки стоял человек—молодой, курчавый, небольшого роста. — К тому же даму бить некрасиво, даже если она провалила ваш дебют. Ведь по крайней мере она четко подавала текст. Курчавый человек сунул Сеньке крепкую малень- кую руку и сказал: — Александр Сергеевич. Сенька отвалил челюсть и спросил: — В каком смысле? — В том смысле, что это мое имя-отчество. Та- кая вот неприятность. Я руководитель молодежно- го театра-студии на базе университета. Сегодня со- вершенно случайно оказался на вашем торжестве и совсем не жалею. Сколько вам, молодой человек? Шестнадцать? — Пятнадцать,— буркнул Сенька, приобретая бу- рый колер. — Приходите к нам. Вам нужно заниматься все- рьез. Приходите. Каждую среду и субботу в пять вечера. Аудитория тридцать девять. Вахтеру скажи- те, что я пригласил, он пропустит. Договорились? — Спасибо,— пробормотал Сенька с совершенно температурным видом. Курчавый Александр Сергеевич вышел было, ю вдруг вернулся. — Кстати,— сказал он весело,— это ваша версия с Пименом? Вы действительно считаете его чуть ли не рычагом всей драмы? И сошедшим с ума поли- тиканом? Сенька совсем оробел, поскольку ничего не по- нял, и только честно кивнул. — Нет-нет, это интересно,— сказал курчавый.— Это смело. Хотя, думаю, ошибочно... Ну, приходное, поспорим... ...С Сенькой мы не разговаривали до конца де- сятого класса. На выпускном вечере он попробо- вал взломать лед нашей ссоры идиотским пригла- шением на танец. Подошел и спросил, криво ухмы- ляясь: — Спляшем, Григорий? А на мне платье белое, колоколом, совершенно прекрасное, прическа из отросших волос, и даже губы я тронула маминой помадой. «Спляшем,— говорит,— Григорий?..» Я сказала: — Хромай отсюда, Костыль! Наши судьбы, сведенные однажды промозглой ночью под испуганно шелестящей чинарой, разбе- жались врозь, каждая в своем направлении. До ме- ня, конечно, долетали обрывки слухов: что Сенька закончил театральный институт, но не актерский, а режиссерский факультет, потом попалась однажды на глаза заметка, в которой ругали спектакль, <м поставленный, за необоснованно новую трактовку какой-то исторической пьесы. Заметка, надо сказать, тоже была достаточно необоснованна. Лет через пятнадцать я оказалась в родном горо- де по своим делам. Перезвонилась с одноклассни- ками, узнала новости: кто кем стал, кто с кем разо- шелся, у кого сколько детей. — Про Плоткина слышно там, в столице? — спро- сила одноклассница.— Он же у нас режиссер, зна- менитость. Говорят, кошмарно талантливый. Вроде его в Москву приглашали даже, обещали постанов- ку в каком-то театре... Ты встреться с ним, он со- всем не зазнался. Телефон дать? ...Я не стала звонить Сеньке. Просто пришла на репетицию в наш старый драмтеатр, где Семен Плоткин числился очередным режиссером. Мы с ним столкнулись в пустом фойе. Он оторопел, уди- вился, обрадовался, обнял меня. — Какими судьбами, Григорий? — Мог бы изречь что-нибудь потеатральней,— за- метила я.— Ты ж, говорят, молодой талант... — Я старый хрен,— возразил Сенька.— Смотри, половины зубов нет. Скоро я буду булькать, как Ба- ба Лиза... Знаешь, я ее иногда приглашаю на спек- такль. Жалко, старенькая... булькает... Мы зашли в буфет, взяли по чашечке кофе. — Помнишь сцену «В келье»? — спросила я.— «Еще одно, последнее сказанье...» Помнишь? — А как же! Я был тогда очень талантливый и мог перевернуть театр. Я запросто мог сыграть Гамлета. — Тогда ты про Гамлета ничего не знал,— воз- разила я.— Ты был шпаной и разгильдяем... Ты всег- да был на вылете. — Я и сейчас на вылете,— усмехнулся он,— у ме- ня напряженные отношения с Главным. Мы еще поболтали о том о сем, допили свой ко- фе с каучуковыми булочками из театрального буфе- та, и Сенька вышел проводить меня до троллейбуса. Он шел, подняв воротник плаща и, энергично жести- кулируя, рассказывал, как задумал поставить «Мак- бета» — совершенно по-новому, опрокидывая тра- диционные взгляды на Шекспира. — Где ты будешь ставить? — Пока нигде...— сказал он, поеживаясь от зяб- кого ветра.— Пока так... в воображении... — Ты хоть помнишь, как мы дрожали под дож- дем всю ночь — решали проблемы жизни, театра? — Дура ки,— усмехнулся Сенька.— Лучше бы це- ловались. — Ну, целоваться-то рановато было,— возрази- ла я. — В пятнадцать лет? Брось. В самый раз.— Он по- молчал и сказал вдруг:—Ты ни о чем не жалеешь? В смысле выбора... Вот я: черт-те чем занят—химе- рой, вымыслом, юродивый- среди нормальных... Иногда по ночам думаю: здоровый мужик — на что жизнь кладу? Нужно ли это кому-нибудь? А, Гри- горий? — Он смотрел на меня, и в его лице было что-то от того Сеньки, который слонялся под де- ревом ночью, мучаясь неразрешимыми вопросами. Подвалил мой троллейбус. Перед тем, как я поднялась по ступенькам, Сень- ка вдруг поцеловал мне на прощание руку. — Галантным заделался,— грусто усмехнулась я,— все равно я помню, как ты дореволюционной книгой меня по башке треснул. —- Я был влюблен в тебя,— сказал он.— Ради тебя я согласился играть Пимена. Двери сошлись, троллейбус качнулся. — Что ж ты молчал, костыль несчастный? — воск- ликнула я, но Сенька меня уже не слышал. Он стоял, улыбаясь вслед троллейбусу: руки в карманах — шпана неотесанная... 10
ГЕННАДИЙ КАСМЫНИН Полет стрелы Зачем ты суетишься угорело, По свету мельтешишь туда-сюда! Мысль отпусти — она и полетела, Она и долетает иногда. Она способна перевоплотиться. Наполнить в зной Прохладою стакан. Или понять, что ощущает птица. Постичь, что ощущает океан. Как в бочке он, утыканной гвоздями, Где ранит все, к чему ни прикоснись! Мысль пахнет мхом. Она растет с грибами, Сквозь прелый лист, осматривая высь. Когда стреляю мысленно из лука. Стрела недолго в воздухе висит. И все-таки какая это мука, Не евши хлеба, ощутить, что сыт! ☆ ☆☆ Меж небесами и землей. Как тонкий проводок, Перегорает опыт мой. Идет безвестный ток. Когда свой черный бутерброд Съедаю у огня, Там, во Вселенной, кто-то ждет Работы от меня. Усилий сердца и ума. И напряженья рук. Душа не светится сама. И светится не вдруг. 20 Лишь замыкая цепь миров. Соединяя их, Срывая с тайного покров. Когда циклон утих. Обратной связью в небеса Протянуты лучи. Душа ли светится! роса! Светлым-светло в ночи! Бальзаминов В траве, меж диких бальзаминов... Б ПАСТЕРНАК Самонадеянное нечасто, Но прорывается изнутри. Зря, Бальзаминов, ты метишь в начальство! Сядь, покури. Нету мечтаньям достойной замены. Не заменить Рубленых стен на кирпичные стены. Перекури, так и быть. Душно от дыма и от бальзаминов. Душно вдвойне От нищеты и от займо-взаимов: Ты — мне. Я тебе тоже широкой рукою — Хочешь! — бери. Меть в богатеи, а я про другое... Перекури. Жизнь улыбается грозно и хмуро. Не без потерь От перекура и до перекура Что-то изменится — верь! Фронтовики Друг оступился, и уже молва Его свалить и растоптать готова... Ровнее шаг! (Ровнее! Черта с два!) Ровнее шаг! (Куда тамг право слово!) Друг отступил, оставил тот рубеж, Где биться надо насмерть и до смерти... Жена сказала: — Отдохни. Поешь.— А он свой вздох заклеивал в конверте. Как будто фронтовой пролился спирт, И он прожег граниты, долы, дали,— Очнулись те, кто спит и кто не спит, И сгрудились вокруг, И рядом встали. На них гляжу —= иду, пою, расту, И если вдруг озлобится тупое — Товарища, рубеж и высоту Фронтовики не отдадут без боя!
ЯКОВ ХЕЛЕМШ1Й Что то физики в почете, Что-то лирики в загоне! Дело не в сухом расчете. Дело в мировом законе. Борис СЛУЦКИЙ, Как многозначна давняя строфа! Когда борьба за чистоту Байкала Достигла наивысшего накала, Открылось людям: лирика права. И оказалось, что сухой расчет В ответе перед мировым законом. А трудный спор художника с ученым К неоспоримой истине влечет. Речь, правда, не о физике велась, Другие оппоненты возникали. Но в свете двух суждений о Байкале Набатный гул пронесся, не таясь. Живое чувство разуму под стать. Разъединенность их — беды начало. И алгебру полезно поверять Гармонией — так время подсказало. Скала Луговского Раскололо скалу земляничное дерево, Расщепило корнями, как будто руками. Нет ни даты кончины, ни даты рождения. Только сердце поэта вмуровано в камень. Только диск барельефа чеканно-медального, Только крупный автограф, что врезан в породу... Снова отзвуком голоса давнего, дальнего Я застигнут — и память включается с ходу. Вижу старшего друга в реглане ратиновом. Вот он рядом. Смещая реальные сроки, Он оперся на трость, шляпу лихо надвинул он И напевно скандирует новые строки. В них и скифская степь, и тропинка над кручею, И костры перекопские, и звездопады, И любви безответной дыхание жгучее, И курсантские были, и мифы Эллады. Улыбается он: — Как тут пишется здорово! Воздух кажется артезианским колодцем. Просыпаюсь — и вижу в окне акваторию. Уезжаю, а сердце в Крыму остается... Говорит он все тише и проникновеннее. В каждом слове, в движении каждом — тревога. Жажда долгого действия. И ощущение Убывающих сил... Дней в запасе не много. (Он уедет. Вернется. В работе без устали Продержаться надеясь и лето и зиму. Но в июне скончается. В доме над бухтою. Завещав свое сердце бессмертному Крыму.) Мы стоим у скалы. Полон жизни пока еще, Он приметливым взглядом печально обводит Крутосклоны, вскипанье волны набегающей, Облака... Раствориться бы в этой природе! ...Растворился. В стихах. Между синими безднами. Между морем и небом. Средь южного лета. С расколовшимся камнем, с корнями древесными Постепенно срастается сердце поэта. Из давней тетради Любовь слепа... Выходит, я незряч! Ну что ж, я с этим даже и не спорю, Поскольку никакой на свете врач Не вылечит меня от этой хвори. Доброжелатели наговорят!.. Они в своем усердье постоянны. Неугомонен посторонний взгляд, Твои выискивающий изъяны. Да, есть изъян. Ты, как и я, слепа. Возможно, я любви такой не стою. Но и твоих советчиков толпа Бессильна перед светлой слепотою. А наши взоры встретятся опять, Ни от кого, ни от чего не прячась. И разглядит счастливая незрячесть Все, что другим вовек не увидать. ☆ ☆☆ Безбожник... Романтично и сурово Гремевшее в иные времена, Сегодня огрубело это слово, Хоть суть его плакатная верна. А вот звучанье... Бедственно тревожны Эпитеты, возникшие опять. Безбожно лгать, Детей бросать безбожно, Безбожно памятники разрушать. Еще немало горечи на свете, Взывающей к любому: — Не греши! Среди недугов нашего столетья Страшна и безработица души. Материи надежной не помеха, Необоримо каждый день и час Поэзия — исповедальня века — Врачует совесть, обновляет нас. Беседа звезд. Бессонница ночная, Сменившая закатную зарю. Пророческие строки вспоминаю, И лермонтовский стих боготворю. Неверующий, в тишине музея, Средь росписей и трепетных икон Стою, молитвенно благоговея, Опять придя к Рублеву на поклон. Бульдозеры хозяйничают в чащах. Все меньше рек прозрачных и озер. В столетний бор, нетронутый, шумящий, Вхожу религиозно, как в собор. Принадлежа к безбожникам, тем самым, Которых так в двадцатых нарекли, Всегда снимаю шапку перед храмом, Где Пушкин обвенчался с Натали. 21

АНАСТАСИЯ ЦВЕТАЕВА СИБИРСКИЕ РАССКАЗЫ От автора редлагая читателям мои «Сибирские рассказы», хочу сказать несколько ([ / / слов о времени, к которому они отно- \ п я сятся. После войны жизнь медленно, II п но бодро налаживалась: разлученные // И / семьи, обосновавшиеся в разных частях Г/ страны, продолжали держаться за эту * территориальную разделенность: в тя- желые годы ими был заработан жиз- ненный минимум, нарушение коего могло вновь вызвать уже преодоленные трудности. Люди свык- лись с основной материальной помощью тех дней — огородом, полюбили огородный труд, прежде его не знав: а те, что и ранее жили на земле, охотно и умело вернулись к нему—на другой земле. К тому же переезд в те годы был очень труден и средств на него не было. Люди жили радостными достижениями каждого дня, в ожидании, когда по- беда — общими усильями — над послевоенной раз- рухой позволит возвратиться на любимый кусочек родины. И лишения, которые пришлось пережить, в моей памяти живут как нечто маленькое рядом с тем новым для меня увлечением на плодородной сибирской земле — ежечасной борьбой за жизнь. Тепло и радостно я вспомицаю Сибирь. Само слово «Сибирь» всегда и в литературе, и в жизни звучало сурово. Сибирские бураны и зано- сы тому порукой. Но мои советские сибирские го- ды лежат в памяти не темной, а светлой глыбой. Мне идет 93-й год и это конец жизни. Но память свежа, и итоги мои радостны. Мои «Сибирские рассказы» относятся к н а ч а- л у моей старости, и они обнимают шею ниткой горного хрусталя светлого цвета. А внучка моя, о которой тут будет глава и много упомина- ний, проведшая со мною там немало лет — теперь у нее дочь старше ее тогдашнего детски-подро- сточного возраста,— часто вспоминает нашу Си- бирь с нежностью и мечтает когда-нибудь съездить в ту, нашу Пихтовку... Единство этих четырех возрастов — моего тог- дашнего и ее тогдашнего, ее теперешнего и моего— овеяно теплым ветром. Вот это мне и хочется оставить читателям, именно это. Рисунок Р. Клочкова Сибирское село Районное село Пихтовка, окруженное пихтами и кедрачом, пересекается узенькой речкой. Широкие сибирские улицы меж домов зажи- точного типа. Женщина, помогавшая мне в пути,— Антонина Константиновна, когда-то заведующая большой биб- лиотекой, или Тоня, моя новая подруга. Что удивило нас — на плетне ночуют новые са- поги; на кол, точно на гвоздь в избе, вешают до утра ведро, алюминиевое. Как это так? Узнаем: глушь, некому снять! Замки? От кого? (Сказочный рай, что ли?). —- Скот загоняем в стайки только на зиму. От весны и по позднюю осень скот у нас ходит по воле. Не было у нас случая воровства. Домики се- 23
бе наработали, новые улицы выстроились, все у каждого есть, чего воровать? Все друг друга зна- ют, полжизни вместе прожили, чего это я пойду воровать? Чудно...— сказал нам один из тут жи- вущих. Мы с Тоней поселились в единственном, нам пред- ложенном жизнью, пятиметровом чуланчике в кре- стьянской избе — ход из сеней. Печи не было. — Печь! Да я вам такую сложу, кирпичную...— Веселый хозяин подмигивал нам, как сообщни- кам.— Сто рублей, по пятьдесят с души! Поселяй- тесь! Выбора не было. Поселились. Только позже по- няли мы легкомыслие хозяина нашего: печь он сложил. Но — неискусно, без поворотов в дымохо- де... Тепло выдувало первым порывом ветра. Обрадовались подполью, спустили туда купленные мешки картофеля. Увы, не знали мы ничего о внут- ренних завалинках. С первыми морозами застучали картошки наши — как камешки! Ели их, сладимые, скользкие, мягкие... Мечтая о будущих участках, где разведем огород,— район предлагал по 75 руб- лей за 12 соток (семь пятьдесят теперь). А пока не одни картошки, мы и сами начали замерзать — ночью; днем же — задыхались, толкали дверь на- распашку. Вскоре Тоня нашла работу. На кирпичном заводе. Работу! То, без чего не могла она жить. И что сня- ло тревогу стать хоть на время нахлебником стар- шей сестры Капы, имевшей домик в Ташкенте. Не Капа будет слать помощь, а Тоня будет собирать ей посылочки! «Что?! Да хоть орехи кедровые!..» Худенькое лицо бодро поднято. Синий огонь глаз. Тонкий, чуть длинный нос над улыбчивым ум- ным ртом. Сколько отваги в ней, пожилой, и как скрывает она усталость лютую, приходя с далекой и трудной работы... Настоящая русская женщина! Пока Тоня на работе, я топлю печь, варю еду, занимаюсь с хозяйским сыном Васей, школьником лет десяти. Добрый был мальчик. Очень любил жи- вотных. Но вот школу как-то не полюбил. Мать, ху- денькая, в работе не покладавшая рук, стареющая (кроме Васи, вырастившая еще двух, взрослых уже, дочерей), качала головой, глядя на сына: и муж-то работник не ахти какой, и коль уж второй такой будет... За уроки Васе очень мне была благодарна, наливала молока. Вася смотрел на меня бледноресничными, лука- выми, застенчивыми глазами, говорил просительно: — Вы мне, бабушка, не объясняйте задачку, не надо! Вы говорите, что мне писать! Вы ведь знаете, а я-то ведь не знаю... Последние слова произносил без лукавства, от чистого сердца. Отца же его мы поняли, только когда, празднуя свадьбу старшей своей дочки, выходившей за поч- тового работника, хворого, но все-таки мужика,— плясал! Как плясал! Сколько плясал! А ведь лет-то много — за полсотни! Часы, без малейшей усталости! Он плясал, как резиновый мяч! Переплясал всех, кто пытался соперничать! Что — соперник! Он до- рвался до пляски! Он праздновал! «Дочь выдаю!» Едва пригубив стакан. Что — вино! Он был с ч а с т- л ив! В доме наконец пляска!.. Мне работа не находилась — возраст и болезнь глаз: ни жары, ни наклона, ни тяжестей. Слали по- мощь сын с невесткой. Купленные сапоги за 293 рубля (30 теперь) оказа- лись отличные, яловые, ходила с сухими ногами. То- нины, увы, протекали. 24 Зима Когда настала зима, то в мороз на мешке се- на, лежавшем на полу между нашими топча- нами, было до 5° мороза, а под потолком у печной трубы 25° и больше — тепла, даже до 30°. Живем в валенках. Дверь в ответ на вечерний стук Тонин я отбиваю, как молотком, поленом. В другие вечера, сырые, дверь разбухает — прикручиваю ее с трудом веревкой к крюку, а широкую щель, ос- тавшуюся, напихиваю половыми тряпками, сеном. Но решение изменить жизнь пришло, когда в зим- ний буран хозяин распахнул к нам дверь: — Антонина! Анастасия! Придется вам куда ни то перебираться! Надумал я — дом продавать! Столько торжества было в его заявлении, что не поднялись наши голоса — спорить, негодовать. Он сиял! И что было бы дальше, если б не спасла нас хозяйка: тихая, кроткая, она вдруг — воспротиви- лась и не дала согласия на продажу! Но ведь это могло случиться вновь в любой день! Жить под гнетом страха оказаться без кро- ва — кто бы такое вынес? И мы бесповоротно ре- шили добиваться своего жилья. Потому чго твердо узнали, что в условиях сельской местности хозяин имеет право в любой день — выселить квар- тирантов. Да и как платить месяц за месяцем будто в трубу улетающие деньги и не иметь даже ма- ленького огорода, которым кормиться? (А продать избушку при отъезде — всегда можно. Этот вопрос стал ребром не только для нас — для многих.) Что потом говорилось и делалось в их избе — не узналось. Но когда наутро зашел к нам хозяин в час замерзания, то с таким же рвением, как было собрался дом продавать, сказал: — Ага, чую, холодно! И будет вам тепло, не оби- дитесь! Завалю я вас сеном снаружи! Ага! Стены вам из сена построю! Жердями привалю — и свя- жу! И будет вам, Антонине и Анастасии, жарко! И — завалил, привалил и связал. Но с этого вечера началась моя мука — опасность пожара. Тоня, придя с работы, усталая, поев, ложилась и брала кни^у: «Не могу без чтенья!» Но тепло после холода пе- шего пути — размаривало., и, почитав, она засыпала, не в силах потушить лампу. Раз я проснулась в кри- тический миг: наклонившееся ламповое стекло чер- нело длинным треугольником сажи, огонь зловеще мигал. Рука Тони, спящей, ронявшей книгу, застыла сонно в вершке от накренившегося лампового стек- ла. Еще миг... Вскочив, потушив лампу, я отставила ее, обжигаясь,— жестяную, горячую деревенск/ю лампочку. И, боюсь, разбудила, жестокая, бедную Тоню, стараясь ей, сонной, внушить страх пожара: «Вокруг нас — стог сена! Мы запылаем — вмиг! Дом сгорит!» Она понимала, на другой день, ложась, брала книгу, уверяла: «Я не засну». И иногда засы- пала! И вскоре, убедившись, что не читать она пос- ле дня работы не может, что книга для Тони — страсть, я смирилась, хоть и не смиренно. И выду- мала себе — на опасные эти часы — дело: сторожа лампу, я не давала себе заснуть, устно переводя на русский и заучивая свою поэму, английскую. («Близ- нецы»— о Джозефе Конраде и Александре Грине.) Переводила медленно и упорно — увлеклась—обе части! Наставала весна, и хозяин убрал сено, а у меня был готов перевод. Я повторяла его лучшие строфы. И как наш хозяин, на свадьбе пляша, пе- реплясывал всех, так, переведя свою английскую поэму на русский, я продолжила на русском — но- вое и теперь кончала переводить новый конец с русского на английский.
Спутники О жизни Тони — что я знала теперь? Их было че- тыре сестры в дружной, хорошей семье; все—как сколок с одного образца красоты, синеглазые, с правильными чертами; друг к другу очень привязанные. Когда Тоне было пять лет, семью постигло не- счастье: в пожаре, охватившем волжский городок Сызрань, сгорел отец. Они жили близ женского монастыря. В панике, объявшей жителей, монашен- ки закрыли ворота, всегда открытые. Пламя уже, видимо, бушевало, когда — кто-то видел — отец по- пытался перелезть через ворота. Его тело узнали только по часам. Матери и старших дочерей не бы- ло дома. Тоню спас от огня седенький старичок, свел ее за руку к Волге, поставил у моста и ска- зал ласково: «Стой здесь, не уходи никуда. За то- бой придет мама!» И как-то необъяснимо исчез. Мать пришла, увидела дочку. Рассказ о седеньком старичке, сказочном, жил до сих пор в семье. Старшая была Капа. Вторая за нею, Павла, умер- ла взрослая, внезапно, оставив маленького сына. Его воспитала Капа, бывшая замужем за компози- тором, детей не имевшая. Сестра Люда, очень больная, жила с семьей тоже в Ташкенте. О муже своем Тоня говорить не любила. Она много из-за него страдала, была горечь в ее мол- чанье о нем. Осенью труден путь на кирпичный завод по боло- тистой местности. Тонино испытание теперь было легче: небо послало жаркое лето, грязь дорог вы- сыхала. Тоня шла кедрачом, местами пополам с ельником, и, стихийно любя природу, радовалась. И была еще радость — общение с людьми, не- жданные знакомства, от которых — взаимным сочув- ствием— согревалась душа. Одинокий старик Яков Иванович — давно бро- шенный женой, бодрый и бравый, полный, высо- кий, с чем-то детским в доброжелательности к каж- дому,— не очень-то разобравшись в дорожном спутнике, купил с ним пополам большую, очень ста- рую избу, вскоре потребовавшую ремонта. Денег не было. Начались споры. Прямой и в этой прямо- те вспыльчивый, Яков Иванович не стерпел неспра- ведливых упреков и недобросовестных материаль- ных счетов, выразил это пайщику, произошла ссора, дом продали за гроши — и расстались. Вместо весе- лого приюта собственных стен, куда он даже при- гласил нас с Тоней в гости, радостно угостил немыс- лимым овощным ужином, он теперь жил на квар- тире и, обижаемый суровой хозяйкой, не дававшей старику — ступить, жаловался нам на нее. Мы как могли утешали. И были в селе две очень пожилые сестры, уют- ные и жизнеспособные, деятельные с утра и до но- чи, недоступные ни жалобам, ни мечтам,— женщи- ны-пчелы. Обитали они в скромном домике, возде- лывали огород превосходно, умело. Все навыки предков отражались в их дне. Не пропадал ни один час. Справляясь с трудом, получив сытость, они угощали зашедшего, аккуратно и приветливо. Была вокруг них отменная чистота. Не в том году, а поздней, когда жизнь где-то там наставала уже «приличная», получив в осенней посылке несколько апельсинов, сестры, поблагодарив щедрых племя- шей, попросили их более не повторять этого, апель- сины— съедать, а им слать апельсиновую кожуру: ее, высушив, истолкли в не без труда приобретенной ступке и понесли на рынок в бумажных пакети- ках — для запаха сыпать в тесто. Люди, в годы вой- ны нацело забывшие запахи теста, расхватывали волшебные пакетики, пахнувшие елкой и детством, а волшебные старушки вернулись домой с деньга- ми. О возможности продолжать такое они и проси- ли родных. ...Неужели было время, когда я не знала этих старушек сестер? О, как же! Таких друг к другу заботливых, таких дружных — точно прочтенных в хрестоматии... Бабушка и Тега После тяжелых буранов, заносов, лютых мо- розных ночей (зима сибирская кажется непо- мерно долга жившему лишь в средней Рос- сии) весна наступала столь же невинно и всепоко- ряюще, как в первый раз на земле! Ручьи вдоль домов текли точно так же, ломая ледок ночных ре- чек, как в Трехпрудном, в Москве, когда мы выбе- гали во двор, где таял каток, и, обегая мостки, топ- тали льдинки; в прошлогодних калошах после боти- ков, валенок, медвежьести зимних прогулок! По предсказаньям сибиряков, наводнения не будет или совсем маленькое, не увидим села, залитого под- нявшейся речкой, несущей кусты и обломки, не вспомним страшных с детства картин «Медного всадника»! С тем большим жаром я принялась за приготовления к огороду — запись на участок, раз- добыванье тяпки, лопаты—бедненького скарба но- вичка, впервые берущегося за землю. Говорили: предложат участки на выселках. Зе- мельный техник отмерит землю — на возвышенном месте, сюда вода не дойдет во всяком случае (из- бы села в наводнение — под водой). Тоня решилась строиться: она уплатила 76 рублей за лес, торговалась с запрашивающими дорого за вывозку его с далеких делянок (по густой и мокрой тайге). Я на стройку не решалась. Нашла конюшен- ку с узким окошком и негодной дверью, поверила расчету и обещаньям будущего соседа-плотника — мне разобранную конюшенку поставить и достроить на новом участке быстро и дешево — и купила ее, не торгуясь, за тысячу (теперешних сто) рублей. На- до мной потом смеялись — более 500—700 никто бы не дал. Деньги были скоплены из присылок сы- на. Платила по частям, урезая себя во всем, то есть в хлебе и молоке. Предстояла закупка оконных пе- реплетов и стекол, дверной коробки и двери, плах на пол — каждая присылка денег из дому вместо еды будет кормить меня всем деревянным, зато росла непомерная радость одолеть свой уголок, за который не надо платить месяц за месяцем... По- чем знать, сколько тут проживешь, самое выгодное и разумное — огород со своим жильем. Маленький, разительно меньше братьев гусей — с ними не пасется, живет во дворе, в сенях. Ко- нец лета. Он так свыкся с людьми, что ходит за ними, как пес. Он стоит, поджав ногу (болит?), и умным, ласковым, голубым глазком смотрит, как бабушка у крыльца, на ходу у всех, никого — от ста- рости— не замечая, чистит тупым ножом картошку в большой, весь в саже котел. Трудно чистить тупым ножом, и Тега сочувствует. Так внимательно и на- стойчиво приглядываясь и прижимаясь к людской жизни, нельзя не понять ее наконец. И он что-то говорит, всегда разное, хоть и сходное на челове- ческий взгляд, потому что гусиное. Но ведь и лю- ди тоже говорят разное, а монотонное — на слух гуся. И бабка, похожая на корешок женьшеня, со- 25
чувствуя и понимая, по-своему, по-старухиному ла- скает его: «Тига-тига»,— и угощает горохом — сла- док нынче горох, лето-то благодатное... И гусь веж- ливо ест угощение. Так всегда все, что ему дают, Тега аккуратно и благодарно съедает и аккуратно раскладывает по сенцам, ступенькам крыльца и тро- пинке маленькие жидкие лужи. Эти лужицы так же мало похожи на гусиный помет, как «Тига» на сво- их братьев-красавцев. И все-таки Тега растет, хоть и болеет, и хозяйка (дочь бабки, мать Васи) кор- мит его, надеясь подкрепить, но замечать его ей некогда в суете хозяйства, и друзей у него в шум- ном доме — двое: бабушка да я. Правда, что его, как и всех животных, жалеет так же, как я, еще Тоня, но она весь день на кирпич- ном заводе, приходит, когда гусь спит; она топит печь, ест и полночи читает. Лишь в выходной Тоня общается с Тегой. И всю неделю мы с Тегой ску- чаем по ней. — Когда же придет наша Тоня? — говорю я ему, присев, усталая, на пороге, и гусь смотрит мне в глаза немигающим умным глазком — понимает. Тега ходит ко мне в гости. Я открываю дверь в сени, и он неуклюже, боком, преодолевая страх перед высоким порогом, прыгает тогда, жалко взмахнув «крыльями», и оттуда, вновь преодолев страх, храбро сваливается в глубину каморки. Я сыплю ему крошек и корочек, он ест жадно и очень быстро и явно просит еще. Но убирать за ним в моей тесноте маленьким веником мне труд- но. В сенях я часто мету за ним длинной хозяй- ской метлой, чтоб не раздражался хозяин, все гро- зящий, что прирежет его: толстеть не толстеет, а пакостит на самой дороге. Но хозяйка хочет до- биться толку — отстаивает. А я малодушно стара- юсь не быть уж очень гостеприимной, чтоб помень- ше убирать у себя — луж. Однажды., спеша, в пылу дня, когда не по пути мне было с ним, с его гусиной приветливостью, я даже бесцеремонно перевалила его назад, через порог,— воспользовалась своей привилегией чело- века— над птицей. Тега так испугался — нежданности, что перекувырнулся, и когда я его, стыдясь и жа- лея, взяла на руки, он весь дрожал и отчаянно рвался прочь... Дни шли. Я так свыклась с близостью Теги, что почти скучала, если его долго не видела. Равнодуш- но глядя на больших, шумных, ширококрылых гу- сей — ими полно все село,— я беседовала с Тети- ным голубым глазком (Тега как-то всегда был — з профиль). В его робкой инвалидности — жило род- ное. И было еще в нем что-то от собаки (от ко- та?) — он так лип к людям, маленький, «почти че- ловечек», он все делал попытки войти в избу до- мой (у меня он был только в гостях), он стремился за бабушкой, но бабушка сама жила как бы в го- стях у зятя, как и Тега, стыдясь своей слишком ма- лой полезности; в избе она была немногим более дома, чем Тега, и не решалась его впускать. И была в Теге — тлела? — застенчивость, что сн не такой, как надо, что все гонят его; мне кажется, он понимал и про лужи: он так стыдливо отходил от них в сторону, точно извинялся, что еще одну сделал. Смоги он — он бы их подтирал, выметал, мне кажется. И все-таки во всем его поведении возле людей, настойчиво-ласковом, но не назойливом, он хранил свое маленькое гусиное достоинство. И порой — но это уж явно мерещилось,— порой мне казалось, что в этом голубом глазочке живет что-то большее: тихое чувство юмора над своей (андерсеновской ли?) судьбой. Он так терпеливо переступал с од- ной, слабой, должно быть, ноги — на другую, стоя возле бабушки на крыльце, и так услужливо, спеш- но уступал дорогу хозяйке, ее мужу Васе (впрочем, никогда Тегу не гнавшему), удаляясь тотчас же (как нелюбимый ребенок) в бороздку меж унаво- женных высоких гряд огурцов, почти скрывавших его. Тега стоял и смотрел в мою комнату, ждал сво- их крошек. Он, наверное, был благодарен мне, ^то убеждаю бабушку не кормить его, больного, горо- хом (который он из благодарности безропотно ел). У меня для него была отложена корочка, но на сковороде подгорала картошка, было некогда кор- ку ему крошить. У Теги же было время. И Тега ждал вежливо. — У-у, гадина! — крикнул привычно хозяин, круг- лолицый, светлоглазый (так бесподобно плясавший!), идя с топором и пилой чинить на реке мост.— Опять нагадил! Отрублю ему завтра голову! — Голову! Теге! Такую чудную голову! — пошу- тила я мирно на его словесный воинственный пыл и хозяйственно-примирительно: — Да он осенью тех перегонит!.. Тега исчез: смотрел ли он на бабушкины кореш- ки-руки, полощущие за домом ее вековечную кар- тошку, слушая ее «Тига-тига», или скрылся под ло- пухи,— я не видела: стояла у плиты, мешая кар- тошку. — Вот,— сказал голос хозяйки. Она смеялась и совала мне через порог корзину. Это что? — удивилась я. — Да гусь! Не признали? Тегу-то вашего! Хозяин его порешил! — Что-о??. Да не может быть!.. Тега? Только чго тут стоял... Чем-то смущенная, женщина наклонила корзин- ку: грязно-белое, безголовое, маленькое, на подо- гнутом крыле. Без крика! Молча глотнул так нежданно предель- ную обесчещенность. Совершенно недвижно, точ- но уже сто лет так лежит... Сбоку, как ненужная мелочь, валялась длинная белая трубка с кровавым пучком перышек, и из него — страшная своей вы- дернутостью, вялая, длинная жила. Горько сомкнут был не поверивший, быть может, и в тот миг, гуси- ный младенческий профиль. Закрыт и кругом кра- сен был голубой глаз. Зрелище длилось — мгновенье и, исчезнув — кор- зину уже уносили,— переселилось навеки в меня. — К обеду изжарим! — точно опомнясь, крикнула хозяйка, уходя с добычей в избу. Я стояла, смиряя дрожь. Какая-то моя жила би- лась во мне: «Что я сделала? Пошутила в ответ на угрозу поднятого над шеей топора! Не поверила! Не побеспокоилась даже сказать: «Я вам заплачу за него. Продайте! Он же маленький, недорогой... Пусть считается — мой, может, ему судьба — вы- жить...» Ведь могла так сказать! Не пришло в го- лову! (Теперь — пришло!). Спрекраснодушничала! Много, мол, раз говорил так... Точно это «много раз» страховало от того одного раза, который мог только раз быть...» Нет Теги! Повела глазами по комнате. Лежит ко- рочка, как лежала пять минут тому назад, когда ее ждал Тега. Некогда было скормить!.. Когда же, когда же придет Тоня? За дверью, все еще раскрытой, как при Теге, мелькнула бабушка. Я было кинулась навстречу, но за ней шла дочь — хозяйка, и я увидела, что у ба- бушки дрожит подбородок. Проходя, хозяйка ска- зала мне спешно, как все, что делала: — Не хочет хозяин держать бабушку. Пожила 25
у дочери, говорит, будет! К сыну се отправлять на- лаживает...— Темной рукой застится от солнца хо- зяйка: светлые огорченные глаза из-под щитка ру- ки смотрят вдаль. В обед пришли гуси, наполнив гоготом двор. Мы- чит коровья морда — черная с белым Розка просит пойла. Нет Теги... Когда же Тоня придет? В тот миг, когда завижу ее, я смогу немного вздохнуть. В ее усталых, доб- рых, синих глазах, в начинающих седеть волосах мне сейчас роздых от горя! Эту 1лаву написав, я послала Борису (Б. Л. Па- стернаку). Жаль, не сохранилось его письмо о Те- ге. О том, как он принял его. И как удивился и огорчился, что я не откупила его, убитого, у хозяев и не похоронила, а позволила съесть. Он был уверен, что вот сейчас (конец главы) я это сде- лаю... Я читала и огорчалась тоже. Я старалась по- нять, почему я этого не... Вспоминала: я была са- ма как-то полуубита смертью Теги, Зароют его или съедят — мне как-то было все равно, должно быть, в тот час... Я жизни хотела его! Должно быть, для замысла Бориса надо было больше, чем у ме- ня было, энергии, которая была у Бориса и кото- рой у меня — не было... Я понимала только одно: нет Теги! Рождение очага С первыми весенними днями начались хлопоты о перевозке моего будущего жилища и пере- говоры с новым соседом. Разобранную го бревнышку конюшню удалось возами перевезти на мой полуболотный пустырь. Ноги в сапогах почти до колена порой шли по воде, возчик бранился, я ежилась и молчала, моля судьбу о благополуч- ном завершении переезда. Что разворуют бревна и плохонький тес, я не боялась: в отдаленном си- бирском селе никто ничего не крал, как мы уже знали. Но меня ждал удар — занятый своей строй- кой сосед, обещавший построить, отказался ставить избу: «Некогда мне, мало ли что обещал! Я не один плотник!» Помня его ласковые обещания, я расте- рялась. Как же так? Это был уже край отчаяния. Бедняга Тоня в это время мучалась с неудающэй- ся вывозкой леса по колдобинам и размытому пу- ти: взявшиеся отказались, никто не брался, на ру- ках был один лист об оплаченном лесе, и когда ее героическая энергия все же отыскала в селе мо- лодцов, решившихся, то цена была — непомерна. Но Тоня надеялась найти себе маленькую гото- вую избушку, достроить и перестроить ее, напилив теса. Все свободные часы ее весны прошли в по- исках. И однажды она вошла — вне себя. Синева ее глаз горела, как в юности. Голос сиял: — Нашла! Банька! Низенькая! Ничего! Над самой речкой! «Дача на Рейне» Ауэрбаха! Огород, ягод- ник... Тысяча семьсот! В рассрочку!.. И это через десять месяцев жизни в ужасающей тесноте, с разницей бытовых интересов. Тоня, за- мерзнув в пути, входила со страстью согреться — в часы, когда я, отстрадав от жары (неизбежной, что- бы на печурке сварить еду, подсушить дрова), жаж- дала от этой жары — избавиться. И когда Тоня под- брасывала дров в печь — я страдала. Страх пожара из-за ночных чтений взял много сил. В подсчете — мы за зиму друг от друга устали. Но когда настал час расставаться, когда Тоня, уложив немудрящий багаж свой, подошла проститься, когда этот взгляд ее, согревший меня с первого дня встречи, пода- ривший мне теплоту очага, обратился ко мне с шут- ливым — чтоб не заплакать — прощаньем, сердце сжалось по настоящему: страданье от вечерней жа- ры, страх пожара — все отступило! Я затосковала вовсю... Как пусто без Тони!.. Про- сторно, ненужно просторно, все из рук валится... В лютой печали я уснула в ту ночь. А наутро стою во дворе, чужом,— том, где по- купаю конюшенку, собираю трухлявые куски ниж- них негодных венцов. В который раз уж несу их — полной корзиной — на свой участок,— пока у сосе- да их буду хранить, мое будущее отопление,— бе- режно подбираю кусочки... Старухи хозяйки нот, куда-то ушла, позволив мне пользоваться корзин- кой. На крыльце стоит ее внучка Галя, ей два с поло- виной года. Крепкая, ясноглазая, низколобая, ю лоб — волевой. Волосики над ним густой щетинкой. Рот поджат. Смотрит на то, что я делаю,— долго, внимательно. Затем молчание ее прерывается лег- ким сопеньем. Оно становится гуще и вдруг рож- дает — слово. — А ведь колзинка-то наса! •— говорит она в ми- нуту, когда я, подняв, надеваю на руку корзинку, чуть сгибаясь под тяжестью. — Да, деточка, ваша.,. Я скоро ее принесу,— от- вечаю я совсем не тем тоном, каким говорят с детьми. Я тотчас отмечаю это и аналитически гово- рю себе: «Ты это сказала — подчиненно. Почти уни- женно!» Но сибирское дитя не дает мне времени размышлять. — А када плинесесь? — изрекает оно. Неумолимая повелительность звучит в тоне; ему сопутствует зоркий взгляд. И быстрее, чем я бы успела обдумать, отвечаю: — Я очень скоро... Иду, подгоняемая тяжестью корзины — столь же, сколь чем-то нестерпимым, что кроется в нашей беседе. Это дитя взяло меня в плен. Это было ужасное дитя—настолько взрослее меня, что я не могла не послушаться. Она дала мне унести кор- зину, и я должна оплатить доверие — быстротой вы- полнения обещанного. И долго, годы потом, я это дитя вспоминала. И еще вспоминала Лысенко, от- вергавшего— гены! Нет, не за какие-нибудь полго- да-год полусознательной жизни в данной среде эта девочка поняла, как жить, она усвоила это с пер- вым глотком материнского молока, а вернее, еще и в утробе. И довольно страшный ребенок родился в мир. А на другой день сосед окончательно отказался строить мою избушку! Тот, что нашел ее для меня, уговорил купить и строиться! С горечью вспоминала я слова его: «Перевозите избу разобранную на участок, и я вам ее поставлю. Завтра скажу, сколь- ко вам все станет, смету соображу!» И наутро на- звал сумму не испугавшую (и ведь не сразу пла- тить!). И вдруг—отказ, когда конюшенка куплена, разобрана, перевезена... «Некогда мне!» Что де- лать? Где искать плотников? Сколько возьмут? Я бросилась к Тоне. Она возмущалась, сочувство- вала, утешала: «Найдем, поищем, построим!» И когда я — после слез от мытарств — нашла плотников, они запросили втрое-вчетверо против маниловщины сметы соседа. ...А Тоня была счастлива, и я радовалась за нее. У нее свой угол над речкой! И колодца не надо! Чудный рельеф берега, спускающегося к воде... И уже чащина кустов ягодных вокруг домика, уют налаженной огородной и ягодной жизни... И не так уже долго ходить Тоне, нагнувшись, в баньке—зи- 27
ма пройдет, заработает на бревна, и домкратом подымут ей домик, и подрубят низ... Шло лето, полное тревог. Я добывала лес — на- до было достать восемь бревен, чтобы подрубить мою конюшенку, добро стариком хозяином отпу- щенную мне почти в долг. Восемь бревен подру- бить и не менее восьми — надрубить будущую из- бушку. Тоня ходит в своей баньке — нагнувшись, улыбается, говорит: «Ничего, привыкну!» — и глаза ее налиты юмором. Но меня такое — пугает. По рас- сеянности то и дело бить лоб об дверку, макушку о потолок? Как-то уж даже страшно... Ежедневно я ходила далеко, на мой огород, где уже мне после многих дней обещаний все-таки вспахали трактором мою целину под картошку. Три сотки огорода под овощи девушка согласилась ло- патой вскопать по 15 рублей сотку, но, устав, отка- залась. Я бегала в отчаянии, ища ей замену, по се- лу: пора было сажать... Нашла другую — за 20 руб- лей сотку — ис ней вместе, дрожа за глаза (запре- щен наклон), два дня тяпала тяпкой, наклоняясь, преодолевая страх за зренье и боль в спине. Тог- да возник вопрос о посадке семян. Первый раз в моей жизни! Кто научит? Судьба сжалилась. По- жилая, добрая, бодрая еще женщина, жившая с до- черью и 106-летней 1 матерью, узнав мою беду, пришла и, не взяв денег, показала мне, как что по- сеять, как посадить огород; сперва помогла сделать грядки. Именно в эти дни, должно быть, и родилась моя страсть к сажанью и взращиванью, скрасившая мои сибирские годы. Месяц за месяцем, с пчелиным-муравьиным тер- пеньем, с увлеченьем я ухаживала за огородом, на- слаждаясь видом всходящих — как разнообразны! как хороши! — первых посевов и посадок. Иногда я почти не сплю — заря с зарей сходятся: иду с уча- стка домой, когда уже звезды тонут в рассвете. Грабли, тяпка за плечом — как доспех. Избы спят. Тишина. Только далеко где-то, валдай- ским бубенцом, лай... Потрава на моем огороде Мой день делился между двумя домами — гем, где я живу, и тем, где буду жить. Еще он был только кучей бревен и мха, а уже случилась на моем участке — беда. Я мирно шла по селу, кончив свой дневной труд на огороде, предвкушая, после картофельного ужи- на, часок чтенья или писанья писем, когда, завидев- ши меня, две бабы в платках заспешили навстречу: — Беги, беги скорей — к тебе скот вошел! Я не сразу поняла. Потом мгновенно: потрава! Я бросилась бежать. Но ведь путь был не меньше версты! Я бежала и останавливалась — вздохнуть — и снова бежала..» Я уже у плетня! Он стоит, это ошибка! Увы, близорукость не сразу дала мне уви- деть лежащие на земле прутья и колья подальше! Кто-то бегал по моему огороду, крича и маша пал- кой. Схватив хворостину, я вбежала сзади в разо- ренный плетень. Там мирно бродили коровы, по- щипывая траву. А где плетень стоял, рыжая корова доедала последний капустный кочан. Заслыша мой ’ В 106 лет она с интересом слушала радио, хоть и была немного туга на ухо, одна ездила в далекий путь в гости к другой своей дочери, на Урал, и одна вернулась назад. Вот какие сибиряки! 28 бег и крик, она подняла голову и с совсем не ко- ровьей прытью прыжком перемахнула через сни- зившийся в этом месте плетень, легко, как балери- на. Соседи рассказывали — каждый по-своему—бе- ду. Сочувствовали: — Говорили мы тебе, не сажай, пока в дом не войдешь... Картина разрушения была страшная. Сколько тру- да! От 150 — завивались уже! — кочанов — сытогть зимы, мечта! — стояли обглоданные корешки. И вся сотка бобов и гороха — потоптана и загажена. Сле- зы шли, шли... Женщины меня утешали. 170 рублей мне ведь стал (сколько — охотных — лишений!) плетень вокруг огорода: шестнадцатилет- ний соседкин сын Коля, натаскав тальника на себе вязанками, сплел его и вкопал колья. Солнце па- лит, сушит болото, но сушит и плетень. Сзади он — реденький... Уже уплатила! Ходила к Коле, просила: «Подправь! Скот раздерет рогами, войдет!» Коля смеялся: «Что вы, бабушка! Никогда не войдет, и не думайте!..» А теперь его нет, уехал куда-то... В слезах прошу ребят помочь — таскают тальник, стараются... Изо всех сил стараюсь и я. Плету, свя- зываю... Почти все уже посадила! Посадки меня утешают: «Мы ведь растем, накормим!..» Да, овощи подымаются. И старик сибиряк, опер- шись о плетень, мне: — Хвалю, хороша хозяйка, на твой огород и гля- деть охота... Все чин чином... А у меня из-за спины — крылья! И лето помогает: шлет дождь — в меру, поливает всходы, на дорогах не грязь, стало много легче ходить, чем год назад. Плотники — бородатый отец и тоненький сын (ему отдавая дочь, так плясал зимой на его свадьбе мой хозяин) — пилят, стучат, сколачивают мне конюшен- ку. Вымерив веревкой линию фасада по прямой ст соседних — далеко друг от друга — домов, постави- ли четыре лежки (короткие чурки) и на них (вот и весь сибирский фундамент) кладут ряды бревен. Для двух венцов низа добыты новые бревна, ст них чудный дух пьянит не хуже, чем хлебный. Медленно, день за днем, подымается домик на зеленом мху вместо пакли (на пакле в селе толь- ко богатые дома), пышные изумрудные лохмотки меж венцов напоминают сказочную лесную нору. От полуголодного ли желудка, от тайного ли во- сторга лицезрения — этот жар, сжимающий мне нутро? Сколько дней уже (плотники, дело известное, как захотят выпить, а хозяйка не поднесет, слезают наземь, бросают работу, идут в село да и не воз- вращаются до утра), сколько дней в лихорадке слежу, как подымаются бревенчатые, из старых бревнышек, стены, и когда люди уходят — мой час: я захожу в свой бескрыший «дом», не веря гла- зам, щупая, нюхая, меряю, насколько против вчера поднялось, какой будет! Вчера — до пояса было, се- годня — почти до плеч. Неужели послезавтра я бу- ду стоять меж стен с головой вровень, в мой не- высокий, но все же человеческий рост? В дни, когда кончается у меня конопатка и не хватает мха (перебравшись на лодке через речку в лес за мхом, мимо шишкующих, самодельными щетками обирающих из кедровых шишек орехи на месте, чтоб шишки тут бросить, увозить-уносить лишь орехи), я набираюсь питанья — хвойный воз- дух,— и еще другого питанья глазам для будущих зарисовок: увожу нежданные, как во сне, волшеб- ства таежного пейзажа через речку, к себе (мох — на себе), в гладь наших пустынных выселок. Ищу осоку с провожатой — девочкой; вырываю по ее указанию из сырой земли корешки уж облетелого
хмеля: «Будет у тебя, бабушка, на тот год во ка- кой хмель, брагу сваришь!» Жадно у всех, у каж- дого, выведываю дотоле неведомые тайны земли, способы сажанья, выращиванья, особенности расте- ний. Мне нашептывают: «Поросеночка? Курочку? А от гуся — все, самая птица доходная — от ей мясо, яйца, перо, пух, и ест мало...» Мимо, ми- мо — без убийств (содроганье!),— к чудесному ми- ру растений, который полюбила навеки,— сколько сил хватит, не оторвусь!.. На моем участке было десять болотных кочек, их распахал трактор, а старик Басов Василий Ивано- вич, степенный, обстоятельный мужик-богатырь — и плотник, и слесарь, и жестянщик,— сероглазый и бородатый, сказал: «Богатая у тебя земля, черно- зем! Про колодец пока не заботься, яму вырою тебе — вода близко, болото было. А наводненья не бойся, высоко и от речки далеко!» ...А сосед мой, плотник, достраивал дом: сын молдаванки, он говорил, что строится по-молдаван- ски: столбы, кусты, проволока и замесы глины (ма- териал его стен). Дом был длинный, несколько окон, комната, кухня. Ждал жену, после долгой пе- реписки обретенную. Верно, и ночью строил. По- разило всех, что он начал дом с крыши (соломен- ной): вкопав столбы, протянул на них потолок и на нем, под крышей, на чердаке — жил. Слезал — и клал стены: в огромной яме месили он и купленная им корова замесы с навозом, и этим заливали и зама- зывали ряды кустов меж столбов, обвитых проволо- кой. Дом рос на удивление соседям. А у меня шла покупка плах на пол, вставала за- бота о потолке. О крыше пока — не мечталось. Уж наметили, где будут копать подполье, да за мхом надо бежать, хоть с полмешка еще самой притащить. По улице — скот с поля, закат. Шум и тишина — в оркестр. Ох, вечера эти... Вечера, дни, вечера... И вот сидят плотники меж стропил, на полу насте- ленного потолка. «Ну, мать, матку мы тебе положи- ли! Как хошь — беги, неси выпить... Закон!» Думала — отшучусь. Но денег — «нема»... Убедила! Поверили — и я побежала в село за лимонадом! Как ни старались, чтоб перебранных старых тесин хватило соединить крутые стропила — не получи- лось: часть крыши зияла дырой, а лишить себя еще чего-нибудь в еде — значило слечь. Так мечта о ку- сках горбыля с лесопилки — осталась мечтой. Как я буду зимовать в сибирских снежных заносах? Просить сына, и так славшего, что мог,— ведь семья! — и деньги, и посылки с овсянкой, сахаром, крупой, подсолнечным маслом,— просить не мог- ла. Зато стекла — стопкой в углу, у двойных рам. Три окна на все стороны света (с севера—дверъ): четыре купленные рамы, а с востока, над печью, будущей,— вертикально поднятое (в конюшне ле- жавшее) маленькое древнее окошко. Соседи дивят- ся: чего в такой крохе избе таких два (юг—запад) больших окна? А я не налюбуюсь: сколько света будет! Сколько мук было с плотниками, торгу и споров из-за косяков,— скоро, скоро засияют стекла в сквозных дырах, скоро, скоро уж пол у избушки будет,— как только распилят мне тяже- лые четыре бревна, чудом купленные, на плахи большие (лес — далеко; мне от места купли их до- тащил — пожалел — сосед, застыдившийся своего обману, моих трудов). Себе достраивает дом, знает, сколько мне каж- дый шаг стоит, видит, понимает, в какую денежную беду ввел меня своей сметой и обещаньем дешево и скоро мне поставить избу. И тем еще, что — хо- зяин, бывалый — не поторговался за меня с покуп- кой конюшни — целых три-четыре сотни ведь лиш- них! За себя и рубля бы не передал! Дешевы деньги в чужом кармане... Но когда уже холодом дует в пустые мои окон- ные переплеты, а я со вздохом все плачу и плачу деньги хозяину за каморку, сосед вдруг выходит ко мне (я, кончив труд в огороде, отмываю в ми- ске, в избе, руки): «Ну, где тут у вас стекла?.. За- стеклю...» Ликую, стараюсь найти какое-нибудь скудное угощение. И когда он, насорив полосками стекла, собирается домой, я, скрывая страх: «Сколь- ко я должна вам?» Но он уходит, махнув рукой. Приходил другой — уж те где-то работали — плотник кончать пол. Ноги, привыкшие все время стройки ступать по обломкам и мху, не верят: по доскам! А под досками выкопан квадрат два на два, в семьдесят сантиметров глубью (глубже — войдет вода),— к зиме он будет полон картошки! Стану ее есть — всласть!.. В полметра шириной об- ходит под полом классически сделанная завалинка (победит даже память о страшной зиме у хозяина)! С завалинкой мне помог Василий Иванович. Пора- ботали с ним вдвоем на славу — сквозь кирпич и глину не проберется мороз в мое подполье!.. В из- неможенье сели за горячее варево, сладкий чай и воспоминанья. А неподалеку от дома готова яма в метр квадратный — у копавшего Василия Ива- новича уж сапоги мокли, когда вылез,— будет к ночи вода! И пришла вода! Со страхом в глазах, в сердце — таскаю ведром воду, поливаю, что под- сыхает по грядкам, хоть и не пора еще поливать, а радуются растения и отблагодарят овощами в суп... Дом. Домка Удивительна сущность жизни — в тяжкие годы, в трудных условиях никогда она не лишала людей якоря надежды. Бросала им его — так нежданно! Да, существо жизни—Надежда. И, должно быть, так было во все исторические вре- мена! Надо было одно — не роптать! Не негодо- вать! Не предъявлять никому счет! Жизнь была сказочна, как страница из Гриммов. Только не раз- любляйте сказок! Утро. На моем пороге — маленькое, черное, пу- шистое существо, похожее на сеттеренка-гордона: желтое у бровей и у лап. Тявкает. Умильно свесив набок длинное кудрявое ухо, смотрит на меня. — Возьмите щенка, бабушка! — говорит Вася, бе- логлазый сын хозяев.— У нас кошка... нельзя! Тятя не хочет. Гони, говорит. — А чем я его буду кормить, Вася? Я ведь мя- са не ем... — Я ему молочка налил...— шепотом.— Он есть не хочет. Щенок ждал решения судьбы. Я подняла его. Он был вершков семи, теплый, купался в моих руках, свешиваясь медвежьим те- лом, младенческим; подымал мордочку, чтоб лиз- нуть меня языком цвета почти малины; взвизгивая, плавал в воздухе всеми лапами, помогая хвостом, закатывал карие оченьки под лоб, сверкая синезой белков; захлебывался щенячьим счастьем. И я взяла щенка. Он спал в ящике под столом, в посылочном, по- лученном из дому. Ходил со мной всюду, рано от- важась провожать меня в далекий центр села. 29
У магазина, у почты, у аптеки ждал меня, но я тревожилась за него, боялась собак, мальчишек. Кормила я Домку скромно, скромней, чем ела сама, а он — хотел равенства... Какая же пошлость была в роли человека, хозяина над псом — отказать ему в равенстве пищи! Уставая по огороду — уча- сток был далеко,— я, от малого сна истощенная, потворствовала своей жадности — погуще, с при- правой растительного масла, с овощами в супе (ведь мало их, последние до урожая) — и ленилась позорно очистить ему, как себе, картошку: ста- рую, сморщенную, доживавшую последние деноки до новой, давала ему ее, оставляя на ней еще и шелуху темную, точно он мог ее очистить сам. ...Избушка моя медленно, но росла. Крутые стро- пила для быстрого стекания дождей делали ее сходной со швейцарским шале. Это сходство пол- нило меня гордостью: из такого старья — и вот вы- рос же! Я войду в свой дом, к своему огороду- кормильцу вместо того, чтобы хозяину платить деньги — «в трубу». День, когда был перевезен скарб, было 4 сен- тября. Мы летели с Домкой за забытыми досками и сломанным чайником. Мы сейчас вернемся в наш «дем»! Был вечер. Отец и мать Васи вышли прово- дить и проститься. Но Домка вдруг, устав,— заупря- мился, стал бежать назад, останавливаться. «Глуп еще!» — улыбалась хозяйка светлыми Васиными гла- зами и гнала щенка хворостиной. Но у меня на- шлась корка, и я манила ею и доманила Домку до болота. Там, поняв, должно быть, он побежал сам. По широкой сибирской улице выселок кипит жао- кая вечерняя жизнь — идет скот, бегут овцы, кое- где уже доят коров, варится ужин. Я спешила до темноты «образить» наше девятиметровое жилье; керосина да и сил идти его просить в долг — не бы- ло. Мы уснули, завязав дверь, не веря счастью про- стора,— Домка обегал, обнюхал углы, смотрел вверх на просвечивающие доски потолка. Приходил плотник — доканчивать пол. А для кры- ши собирали фанерки, дощечки — как-нибудь доза- крыть голую часть стропил, чтоб не очень промо- кать от дождя и снега. Ни о тесе, ни о горбыле мечтать было нечего. Стояла теплая осень. Близился день моего рож- дения. Держа на ладони протянувшуюся с лаской чер- ную морду с желтой подкладкой, с закрытыми — задремал — глазами, я бездумно думаю: точно соз- даны друг для друга человеческая рука и, на нее положенная, как теплый живой дар, голова собаки! За неделю до дня моего рождения заболел Дом- ка: лежит, не ест. Даже лакомое! В тревоге о нем и в страхе за свои глаза (нельзя подымать тяжело- го) думаю: как понесу его в ветеринарку? Кило- метра три туда и назад три. В мешке я понесла Домку, прижав к груди. Жара. Иду, стараясь шибче шагать, поскорее дойти. Шепчу Домке ласковости, спотыкаюсь о кочки. Улица села, потом лес. Тяже- ло. Но дойдем же! И дошли. И вот уже идем на- зад из добрых дверей большой избы среди кед- ров, где стоит больной конь в чем-то вроде стан- ка, где баба слушает пояснение фельдшера, как давать лекарство корове, да другая ждет с поро- сенком. А мы уносим—и раз уже принял его Домка — красный порошок, не растворяющийся в воде,— камалу, и я буду сыпать его в еду Домке. Кажется, вдвое короче обратный путь! Я покупаю Домке кусок хлеба — нюхает, ест не- множко. Я высыпаю остаток лекарства — к вечеру 30 хлеб съеден. Утром ест жижу, густота остается на дне. Это мне в наказание, что жалела псу гущин/, что так много ее съедает, а ее и хлеба — так мало. Но жизнь прощает. Солнце светит по огороду та- ким щедрым, как в детстве, блеском, плотник стру- гает плаху (каким трудом добытую!), и мой черный кудрявый дружок ловит на лету картошку в кожу- ре — на пробу! О, выздоровел! И жизнь катится, миновав смерть и болезнь. Плотник стругает, стружки взлетают золотыми иг- рушками, огород поднялся леском, конопли качают кружевом по земле тени своих волшебных елочек. Мы едим молодую картошку — амброзия! Горох. Бобы. Фасоль. А желтые солнца подсолнухов зреют. Но на другой день Домка заболел снова. Он не ел совсем и лежал, нос был горячий. И замерла наша жизнь. Кругом все жило, а у нас болезнь, тихо. В ту ли ночь это было? Ложась спать, я вдруг увидала страшное: Домка сел и, подняв голову кверху, стал захлебываться слюной. Я стояла около него на коленях, закаменев от вида этого беззвуч- ного страдания и от бессилья помочь. Может быть, я вытирала его тряпкой? Но второй внезапностью в этот ужас вошла мысль: бешенство? Меня обдало страхом. Что делать? Куда нести? Скоро ночь. Темно. Домка, заглотнув утекавшую струю, тяжело обли- зывался. Он увидал меня и будто кивнул мне мор- дой. Страшное кончилось. Наутро Домка исчез. Я вышла в померкший ого- род, искала его и звала, звала. Почему ушел Домка? Неужели уже чует смерть? Или от насильно даваемого лекарства? Или стоско- вался по старым местам, где вкусно кормился, крал у свиней,— нет, уж не до того... Ведь молока не тронул... Громкий голос соседа звал меня: «Да вон он, собачонок ваш, за кадкой! — Голос смеялся.— Живой...» Ох, спасибо! Я бежала со всех ног, забыв про глаза. Домка встал, шагнул навстречу, лизнул руку. Ликуя, я уносила его, как добычу. Прошла ночь. Наступил день моего рождения. Я сварила много овощного густого супа, нажарила сковороду картошки. Домка еду не трогал и все извивался. Когда жара спала, он вышел и, озира- ясь, сел в кучу камыша (я запасала его для сеней). Затем встал и пошел в дом. Постоял и сел в свой ящик. Но и там не остался. Замер на пороге и ти- хо побрел по солнечной стороне к чужим домам. Он шел через болотные кочки слабо и медленно, я пошла за ним и взяла его на руки. Он лизнул меня, но попытался опять прыгнуть на землю. Я отпустила его. Девочка, пробегая, погладила Домку. Он благо- дарно помахал хвостом. Он стоял посреди пустой сельской улицы, нюхал воздух и еле плелся даль- ше. И снова стоял. Дивился ли перемене всего? Худой, в несколько дней став старичком из весело- го пса-подростка, он прислушивался и принюхивал- ся к знакомой, незнакомой земле, травам, запахам, грациозно и кротко переносил непонятность мета- морфозы. Потеряв силу движенья, радость, бег и игру, он сохранял — ласковость. Я стояла, как истукан, слезы текли градом, и бы- ло чувство стыда, что подглядываю то, на что нель- зя смотреть. Я стерегла его, прячась за дом, чтоб не смущать. Не звала — чтобы шел, куда хочет. Чтоб свободно выбирал смерть. Прыгая и весело лая, летел соседский щенок Мо- ряк с каким-то псом. Он бегло взглянул на Домку, и, минуя его, оба пса унеслись. Домка, к ним повер- нувшийся, приветливо махал вслед хвостом и будто старчески отдыхал, сторонясь их шумного бега. И все кланялся.
Были в небе тихие краски, предрозовость близив- шегося заката. Шла свинья — огромная, тяжелая, громко хрюка- ла. Домка поклонился и ей. Его прощанье с остававшейся жизнью было явно. Я ждала — придет ли домой, простясь с те- ми домами, у которых играл с собаками и детьми, где был волен, сыт, счастлив? Вспомнит ли о нашем доме? Закат горел — отпылал, и я вдруг увидала, как черненькое, худое, с торчащими костями создание, низко пригибаясь к земле, повернуло к нашей из- бушке. Домка шел, еле ступая, медленно, с усилием, при- ветливо кивая мне мордочкой — она будто опухла. Лизнул мне руку и со мной вошел в избу. Я взяла его на руки, потом положила на пол. При- села перед Домкой у порога и тихонечко, еле-еле стала гладить его лапки и лоб. Он закрыл глаза. Вздрогнул. Два раза дохнул и оскалился. Что-то перекатилось в пищеводе. И стих... Я встала, не веря. Вот он лежит, все такой же, а его уже нет. Ночь — ия. Я сшила матрасик из марли и тряпок — на дно его ящика. Бережно подняла еще теплое пушистое тельце, положила туда. Он занял весь большой по- сылочный ящик. Как вырос! И перестал расти... ...Встречаю хозяйку Моряка—Моряк заболел. И все — как у Домки. Передаю Моряку наследство ст Домки: лекарство. Но Моряк погиб точно так же: собачья чумка, тяжкая болезнь... Осень т^п^гизнь шла* Соседи, хоть и любовались моими успеха- #“^ми, но, трогая тонкие избяные бревнышки, головами качали: «Как зимовать будешь? В ней кони жили, им что, а ты... Кровь-то не греет, стара... Ма- зать надо, без обмазки — какая зима?» Крепко думаю: «Месить — это что, научусь, одо- лею, но беда — воды для глины греть негде, а хо- лодной — что буду делать, если грянет возобновле- ние ревматизма? И месить — наклон запрещен гла- зам!» Осень. Ребятишки копали глину, а я собирала на- воз. Сколько тазов вымесила глины с конским по- метом для завалинки — а на избу костьми ляжешь! Напротив меня кончала утеплять избу чувашская семья. Молодая мать, черноглазая Женя, предложи- ла помощь. Вымесит, обмажет мне избу! Спасу глаза! О, какой же был день, когда вместо бревнышек меж окон замаслился густой слой зеленоватой (од- на треть навоза) глины! Хоть другие соседи спори- ли: не та пропорция, конского 6 ведер на 10 (4— глины), критиковали и тонкость слоя... Но я ведь видела, сколько работала Женя, разве бы я могла? И, щупая сбоку слой глины, я, как мать о потол- стевшем ребенке, радуюсь: теперь мои стены мо- роз пробьет с таким же трудом, с каким Женя ки- дала на бревна пригоршни живительной густоты, размазывая их лопаткой, пришлепывая рукой. И если щиты на окна и двери — о, я буду самым счастли- вым человеком в селе — я, одна из всех поселив- шаяся в конюшне! Даже если выйдет плохая печь, не умеющая держать тепло, я буду от вьюги з а- щ и щ е н а, и дров надо будет добывать меньше... Преодоленная болезнь Без Домки я осталась одна, с моим испорчен- ным подъемом тяжести глазом. И вот вся удача моя, после стольких трудных дней жиз- ни в тишине, в своем уголку, вся радость об огороде, об уборке в подполье с такой затратой сил выкопан- ной картошки, о грудах моркови у каждой грядки, об усвоенном способе хранить в вязках лук, запа- сах разных сортов гороха, бобов, свеклы, редьки, чеснока — все рушилось! Я бросилась в поликлини- ку. Но глазника не было. Мне предложили лечь в районную больницу — до ответа из областной боль- ницы — о месте. От меня шла телеграмма главвра- чу Вологодской глазной больницы, ученице про- фессора Филатова, Евгении Васильевне Александро- вич, у которой я лежала в Вологде: просьба сооб- щить сибирским врачам о состоянии моих глаз и о необходимости срочной госпитализации. Ожидая от нее ответа, я жарче принялась за хоть сколько-нибудь посильную работу. Сосед согласился класть печь. Холод уже был лютый. Никогда не забыть рождения печи! Как то- гда венцы поднимались между мешков мха, так теперь каждый ряд кирпичей — на глину. Запах этот растущего очага, мое сдерживаемое волненье, мой страх, что может не хватить кирпичей, мои хлопоты над глиной — и почти головокружение от мечты воп- лощающейся! Такой долгожданной, выстраданной... День и ночь, почти до утра печниковой работой до потолка поднявшуюся трубу, кирпичную; вдруг став- шую меньше избушку, запах сырых кирпичей (буду- щего овсяного теста...), трепет счастья, когда затре- щали в печи дрова и дым н е пошел в дом,— раз- ве это забудешь? Но зима на носу, а завалинку вкруг избы из зем- ли ведрами — не поднять (подняла бы, терпеливо, с утра до ночи носила бы, кабы глазам слепота не грозила). Опять зубы на полку — и соседские ребя- тишки мне копают, носят и засыпают землей низ избы, в загородки из картофельной ботвы — сплела, закрутила ее, высыхающую: спасенье от морозов, бурана. Ставни? Пока мечта... Но уже лежит груда дров — три воза! До весны, может, хватит, если по разу топить. Главврач больницы, милая молодая женщина, передала мне через кого-то, что — до ответа док- тора Александрович и возможности выехать — мне надо собираться лечь пока к ним: освобождается койка. Я лихорадочно — помогали соседи — убирала овощи в дом. У меня в это время жила — попро- силась за помощь по огороду и дому — бездомная чудаковатая Валя, женщина средних лет, вперевал- ку, за 25 копеек носившая людям с реки пару ве- дер, тем жившая. У нее где-то в приюте была две- надцатилетняя дочь Надя. Скоро и дочь поселилась у меня. Я было сперва не хотела — где моя тиши- на? Но мы с Надей так привязались друг к другу, что теперь мысль о разлуке уже была трудна. На- дя не любила мать, осуждала ее, дерзила; я мири- ла их. Было решено, что они останутся у меня, по- ка я буду в больнице. Нежданно получив из дому денег, я вела с Басовым переговоры о сенях; дверь для них есть — старая, снятая со входа в дом. В ут- ро моего ухода в больницу Басов работал над стро- пилами для сеней. Вали не было. «Смотри, Василий Иванович! — сказала я, подавая ему руку, и его бо- гатырская сжала мою.— Оставляю на тебя дом! Ключ вечерами передавай Вале». «Будь покойна — все будет, как следоваит»,— отвечал он. Надя пла- кала. Мы обнялись. Я пошла. 31
Подлечив, из районной больницы меня выписали, и я с узлом поплелась ночевать — дело шло к вече- ру — к знакомой старушке Ольге Семеновне, в ее крошку-избу у кедрового леса, вблизи кладбища. Как добро она меня встретила! Утешала и ободря- ла! А наутро она помогла мне донести узел через все село — ко мне, бережа мой глаз. «Дома», в моей избе, мне на шею бросилась Надя. Она очень ссорилась с матерью, та чудила. С этих дней у меня началась бессонница — мучи- тельное лежание напролет ночи в страхе возмож- ной слепоты. Тяжкие ночи. Я почти не смыкала глаз. Мне советовали вторичный запрос в область. — Успокойтесь! Будет место! — утешали меня.— Поедете! И все же и в те дни ожидания были у меня и радости: первая — Надя. Вторая — камышовые се- ни— такие лохмато-теплые, что, к гордости Басова, никакой ветер не проникал туда. Третья — сосед- ская (через два дома) кошка, пепельно-серая, очень ласковая, появлявшаяся всегда внезапно, за что я прозвала ее Фея. Многие мои бессонные но- чи она спала у меня в ногах. Четвертая — печь, печь, печь!.. Сколько денег, труда, грязи — и сколь- ко счастья! Ссоры Нади с матерью были нестерпимы. Валя, вынося горящие головешки, роняла их вблизи камы- шовых стенок сеней. Ее нельзя было оставить гут без себя, в случае отъезда в Новосибирск! И я повела переговоры с соседом — пусть переселится на этот случай ко мне: теплей, чем в его большом неоконченном доме, и меньше пойдет дров ему: половина — моих, половина — его. (Я отапливала картошку.) Он согласился. Валя загрустила. Стояли морозы. Я хлопотала об устройстве Нади в интер- нат. Как ее бросить? — Хоть и ссорились иногда,— сказала мне Надя печально,— а жалко мне уходить... — И мне тоже... Надя проводила меня. Мы обнялись, обе в слезах. Она усердно писала мне года два письма, кончая всегда: «Жду ответа, как соловей лета». Я отвечала. Наконец освободилось место в областной глазной больнице. Двухместный почтовый алюминиевый самолет взвился с шумом моторной лодки в такой мороз, что не закутай я себя в присланную мне сестрой Лерой куртку, сшитую из башлыков, в шерстяную шаль и во все старье теплое, что наскребла, под пальто ватное,—^заболела бы. Ух, как холодно бы- ло! Но полету всего — один час: до Оби и ее рав- нины. ...В Новосибирске в глазной больнице меня под- вергли консервативному лечению, объяснили, что вредно глазам, и в весенний день я вернулась назад в Пихтовку. Вторая весна Что ждало меня в моем домике! Марля на окнах — черная. Вещи сдвинуты. Де- ревянное корыто—пойло теленку (родился соседский). Г лина, солома. И в конце моего топчана, за печкой — сам теленок; валит на пол (на те мои плахи...) и прудит (на мою картошку!..). Так мы прожили втроем неделю. Затем сосед ушел к себе, а я, засучив рукава, в наклон — тру, мету, мою... Седьмой пот! 32 Весна! Как летит время! Я стою на нашей улице— я ее полюбила. Тихая, широкая, и сколько она ви- дела труда нашего: отлаживание жилья, осенью — сбор овощей с огорода, сушка, укладка в подполье и закапыванье в землю моркови. (Год назад капу- ста моя не удалась, потравили. Зато теперь, с по- чиненным плетнем, будет много ее.) Видела ули- ца — ровно год назад! — как мы выходили, приго- тавливали землю к посадкам, как радовались за ме- ня соседи, что мне не надо трактора, земля — мяг- кая... Так же вот стояла я, принюхиваясь к свежему, по-весеннему, воздуху, к отдыхающей от снега зем- ле. Но теперь я приглядывалась к тому, что вокруг моего дома, к сизым и коричневым далям вперед от домика и влево и вправо, за ним далеко-дале- ко — синь, зеленая, леса, до которого идти и идти... Мечтаю: с кем я до того далекого леса дойду, увижу, что там,— одной страшновато и как-то то- скливо! Ранней весной, как только я приехала из глазной больницы, ко мне стала приходить старушка Олыа Семеновна. Хорошо знакомая с огородным делом и видя мое незнанье, она первая из всех стала учить меня новой моей жизни, подробно рассказызать особенности овощей, что можно садить рано, что поздно; что — нежно, что — морозоустойчиво, и вто- рые мои посевы и посадки шли под ее терпеливой и усердной рукой. Она приходила иногда на це- лых полдня, у себя отработав, и не только не сог- лашалась взять за помощь хоть что-нибудь, но еще приносила с собой — то хлеба, то овсяную лепешку, то печенья, то миску киселя. Лена Добрая! Одно из ярчайших, веселейших, до- стойнейших сибирских моих впечатлений! Как бы о ней рассказать? Лет пятьдесят было ей — крепкая, смуглая, краснощекая. Распахивала дверь — и с ней входили силы, стремительность! Вмиг — поглядев вокруг — решала, что надо делать,— помочь, нау- чить, исправить. Бесподобная хозяйка, ни в каком положении не терявшаяся, работавшая «за мужика и за бабу», затейница, день превращавшая в вихрь начинаний. В ней жил дух постоянной бодрости и отваги: на все хватало сил и веселья! Лена Добрая унывающая — невозможно! Жила она со взрослой дочкой — красавицей, в мать,— недавно вышедшей замуж; жили вместе в только что достроенной избе, Лена — домоправи- тельница. Моя избушка была крайняя, ее огибала дорога, вдоль бока — плетня. Дом Лены Доброй был по моей стороне, в самом конце улицы; она огородничала увлеченно и с толком, все умела, все успевала; сверкали в смехе белые зубы, веселились сознанием силы карие большущие глаза. Весна застала нас почти закончившими свои «гнезда». Тоня поднимает домкратом свой домик, подрубает, надрубает его венцами нового леса. Она копает весь огород — сама. Изредка, урвав час, мы навещаем друг друга. Жарко кипит жизнь на улице, где живу. Дети, скот, собаки... (Только моего Домки — нет... Собаки не возьму, не надо, потому что его — не забыть.) Наводненья в том году не было. Настает жара, дож- дей почти нет, от болот почти нет следа! Хотели осушать район, а он, нам навстречу, высох. Где-то горит торф... А я — в новой горячке: учусь, как месить глину, у Лены! Она мне штукатурит внутри домика: вместо глиняных ям-стен (под которыми недели моей про- шлс й работы с молотком в руках, затем — артисти- ческое забиванье Басовым рядов мха по па- зам — конопаченное!) появляются стены гладкие, как белый шелк, а когда они высыхают — Лена Доб_
рая ведет по ним пышной и туго сжатой самодел- кой мочальной, и, как волшебные заросли в «Спя- щей красавице»,— струи узоров до потолка. Ров- ной растет избушка, белая стала. Серебристая па- нель с узорчатыми столбиками — колонки! Потолок горит белизной, сон! Сосед учит меня красить ма- сляной краской пол, и я, взяв кисть, ползаю, кра- шу — до одурения, не верю глазам: красота! шоко- лад! И вдруг — весть: сына шлют по работе куда-то да- леко, в климат, для детей не подходящий. Семье туда нельзя. И невестка с детьми едет ко мне на помощь! Не чудо ли, что у меня готов домик? Сын будет и за меня и за нее с детьми спокоен: огород есть, не пропадем! Сын невестки (от первого мужа) провалился на русском — не перешел в шестой. Займемся! Перей- дет! Дочка — маленькая Рита. «Украшение жиз- ни!»— думаю я и брежу от радости и усталости. Сняв одну из двойных рам, я вставляю ее горизон- тально в сени, а сени—не верит глаз! Камыш, по- служив зиме, снят! Куплен и привезен воз горбыля, и Басов строит мне сени настоящие — это о них в песне поется старинной: Ах, вы, сени, мои сени, Сени новые мои... Тут будет жить мальчик. Раздобуду столик — нач- нем заниматься. Пол земляной — дело к лету! У ме- ня на всю семью хватит домика (летом «двухком- натный»!). Через раскрытое окно глядит в побелен- ную узорами комнатку, на шоколадный пол — со- седка (богатая!): — Просто царские хоромы сделала, своих ожида- ючи... Ай да бабушка, молодчина! Как рассказать жизнь? Дни с семьей — там, где моим непосильным, но веселым трудом, на болоте стал домик... Огород подымается! Сизая, бледная синева, тонкий запах гари, дале- кой, и над пустырем возле моего сужающегося к концу плетня, где раньше были болотные кочки, над засухой огородов —легче мотыльков, бело-серые жаркие куски пепла — с пожарищ. Упадет такое на сухую, как солнце, крышу — и пойдет полыхать се- ло... Но снятые с работ — и мужчины и женщины — день за днем привозимые в лес с лопатами, тушат землей огонь. Их одежда — прокопчена. Люди бо- рются, огонь отступает... Приехали мои! Трое... Непонятно и весело. — Отдыхай,— говорю я невестке,— на работу уже с осени! Лето. Но лето без влаги дало урожай — скудный. Прошлый год с его изобилием — сон! Одни ягоды радуют, но и они На кустах сохнут: ходим — непо- далеку— с детьми. Сорок дней почти не выхожу из сеней, где занимаюсь С внуком русским, арифмети- кой, немецким. Пройдем немецкий учебник пятого класса (на Урале, где жили они, был английский). Торжественно выдерживает экзамен. И переходит в шестой! Голубоглазой внучке моей Рите рассказы- ваю русские сказки. У дома «Ритин садик», она там играет с соседками, чувашской и русской девоч- ками. А земля ждет дождей. От поливки — как оживает! Старик Яков Иванович стал болеть; хозяйки при- дирались, им не нравилась его беспомощность. Не ценили его кротости и веселости, преследовали за малейшую оплошность. Жена его, с которой он дав- но разошелся, сварливая и совсем иного духа, чем он, воспитала сына в презренье к отцу. Забыли они, как щедро он платил алименты сыну, какие подар- ки дарил, когда был в силе! Бросили старика. Я, как и Тоня, радовалась каждому приходу его к нам, совала ему корзиночку овощей — чем иным могли мы помочь? Но человеку, кроме овощей, надо еще многое... Как случилось, что Яков Иванович мне рассказал такое свое сокровенное, чего не говорил никому? Много лет спустя после ухода своего из семьи он встретил женщину, которая его полюбила. Он не звал ее по имени. Он ее назвал Друг. Не в разво- де с женой, он не мог с ней записаться, и ей это не было важно. Счастье пришло в его старость и в ее пожилые годы. Как деликатна она была! Очень больная. На маленькой работе. Он помогал ей, ле- чил... Я слушала эту горькую старческую повесть. Потом мы поели картошки, выпили чаю. Уходя, он вынул из кармана записочку: — Ее адрес! В случае чего. Я вам верю! Ведь все может быть... Его лицо было худое, в резких тенях. Совсем другое, чем полное, добродушное, какое я запом- нила в первую встречу. И одет он был теперь жа- лобно, во все старое. Где плащ, добротный плащ, топорщившийся на широких плечах? Продал? До холода ходил в пиджачке. Одна за другой исчезали вещи, а с ними вместе таял он сам. Его Друг писала ему. Но ничем помочь не могла. Их связывала только — Память. ...И к Тоне и ко мне приходил бедняга Яков Ива- нович огорченно пожаловаться на последнее разо- чарование: узнав о его обидах от квартирных хозя- ек, одна хитрая, практичная женщина в селе взяла его к себе на квартиру. Он было ожил — сперва. Но вскоре она стала к нему еще много придирчи- вей, чем прежние. Даже повышала на него голос. Что было делать? Она притесняла его и материаль- но — зная его обстоятельства. Мы в ответ пригла- шали его чаще приходить к нам — обедать; если не было у него ужина — ужинать. Давали ему с собой кусок хлеба... Он конфузился, отказывался, сдавал- ся — под настоянием. Глядя ему вслед, каждая из нас, до калитки его поовол^бя, до калитки выстра- данного трудом и лишеньями, но собственного угла, почти физически ощущала то состояние зависимости и нищеты, в которое его, не меньше чем его хозяй- ка, повергал этот, в газету завернутый кусок хлеба, прижатый к старенькому пальто... У нас были — родные. У Тони — любимая Капа в Ташкенте; мне в быту помогали невестка и внук; а от него отказались жена, родной сын, им выращен- ный... И мы возвращались в Тонину «Дачу на Рей- не», баньку над речкой Баксой, толкуя о том, чем облегчить его положение. Теснота жилищ наших еле вмещала нас. Через два месяца невестка моя Нина поступила в артель. А когда пожары леса и торфа были по- беждены, настала другая беда: плоды засухи — мало картошки и мелкая; с восьми соток собрали вместо роскоши прошлого года — половину, по два мешка с сотки! Пришлось покупать: семья! Но куда на семью такое мелкое подполье? Туда ведь и ко- чаны капусты подвешивать надо! И подкопали мы на какие-нибудь полтора-два вершка вглубь. Радо- вались: все побольше картошки войдет... А наутро 3 «Юность» № 11. 33
открыла западню (крышку) — проветрить, а там — блеск темный! Напасть страшная... Тронули жилу, вошла вода!.. И с тех пор настала мука: весной вы- нимать перед половодьем картошку и ее расклады- вать под топчан в избе, шагая по узкой тропинке; осенью — сушить подполье, открыв западню (того гляди, свалишься в тесной избушке в подполье, как упала раз у соседей, приняв по близорукости черноту раскрытой западни — за коврик...). А Ни- нин сын Гена — шишкует с ребятами. Как белка, та- скает кедровые орехи — грызем: еда! Живя у леса, он натаскивал матери целый угол орехов, а в голодноватые недели перед урожаем Нина с Ритой носили в фартуках и в тряпках — груды шампиньонов, росших на пустыре, варили шампиньонную кашу. Ими кормили они и по- росят... Спешно после работы Нина везет Лене воз об- резков горбыля с лесопилки — ей дали коня в ар- тели, она там первая из работниц,— спешно доде- лывает Басов нам крышу, в первую зиму только на две трети покрытую... И уж не чужие мальчишки, а свой внук, хмурясь и покрикивая баском на сестру, чтоб не мешалась, кидает и кидает землю — дела- ет завалинку вокруг стен избы. А у восточной, где вход в сени, над их дверью — вилла курорта: по стене вьется воздушная кудрявая гущина зеленого хмеля... Из тех двух корней, с девочкой в лесу вы- копанных! Как сладко, роскошно — учиться простой, дикой, человеческой жизни, мимо которой жил с молодо- сти — всю зрелость! Старость рГаспахнула объятия познанию земли, которая до сих пор только роман- тически замечалась. Теперь и жить, и страдать нау- чилась — иначе: в обнимку с землей! А какое отдохновение бывало прийти на берег в Тонин домик! В двух крошечных комнатках все го- рит чистотой. На стол Тоня несет все, что есть,— каждому заходящему. Мастерица готовить, хоть и изнемогает от труда дня—после кирпичного заво- да она работает в пимокатном цехе, в шерстобитке. Начинались беседы, воспоминания, стихи — Марини- ных я наизусть знала много... Годы общения сделали нас роднее родных. Каж- дое письмо читалось и переживалось вместе. Зимой домик тонул в сугробах, был едва виден, и еле дойдешь до него. Летом — это были заросли хмеля, распахнутые в них окошки, цветники, ягодник, ого- род. И все это на обрыве, над светлым изгибом речки, отражавшей купы деревьев противоположно- го берега. Первые звезды... И, конечно, кошачье тепло у ног, мурлыкающее. Незабвенный мне до- мик! Узнав, что невестка с детьми ко мне доехала, сын за меня и за нее успокоился, и стал слать нам по- сылки— то небольшое, что мог по тому времени. Внук деятельно помогал нам в нашем сельском хо- зяйстве. Он уже был ростом почти с мать. Но еще было в лице его милое, ребячье, и он еще играл с Ритой. А когда падает снег, Нина перебирается на дале- кую от меня квартиру, возле своей работы. Плачем, прощаясь, Рита и я... И до весны, пока Риту не при- няли в детский сад, я хожу ежедневно к ней через зимнее село, километра три в два конца. Трудно — но надо! 34 Грех Зима. Буран. Немного хвораю. Снег, укутав- шись, наносила — значит, вода есть, все сва- рено, убрано, обе двери сеней и дома запер- ты, скоро сумерки. Поставлю на окна щиты — ба- совские,— и буран сибирский станет не больше, как сон... Стук в дверь. Ох, какая беда — кто еще там? От- крывать опять обе двери, тугие, тянуть их во всю мочь, борясь с ветром, дышать вьюгой! Устало: — Кто там? Детский голосок: — Мы. Я. — Кто «я»? — (раздражаясь на частый и у взрос- лых этот ответ). — Мы. — Да кто «мы»? — Одеваясь и уже поучая при- вычно ребят: — Ведь все говорят «мы», «я» — имя- то свое разве не... — Мы, мы-ы... Надя... Ли... И — еще только в начатое «Ли» — мое решение — радость улитки, которой удалось из раковины не вылезать,— намаялась, лягу, уложив за печку дрова: — Очень тяжело, деточка, мне отворять двери, болею... Ничего не слышно за дверью. (Вернее, мне за бураном и дверьми не слышно — буран-то слышит их голоса... Да оно мне и не нужно, я отошла от двери. Дети как повадятся ходить в эти часы, ког- да лечь можно... Да и дать мне им сейчас нечего — все внучке вчера снесла, нет ничего,— а они ведь надеются на конфетку...) Что-то поворачивает лицо к западному, к калитке, окну. В уровень с его серединой (до половины за- валено снегом), по крутому насту — мутно видны в оттаявшем с ненаветренной стороны куске стекла — маленькие фигурки в огромных валенках, материн- ских бушлатах. Стараются не оборваться с гребня, с наста снега — в окно. Жар этих стараний сквозь муть окна, жалобность великаньих валенок на пяти- летних ногах, взмах рукавиц отцовских,— «мы»... Смутен гул голосов. (Сердце вдруг: что говоря- щих?) Прошли. Их стерло с окна — как той рука- вицей. Одна! Как хотела. И тогда, с неумолимой вер- ностью крючка, опускающегося в петлю, навалива- ется на мою избушку в снегах — горе... Как могла я не знать, что оно так будет, придет и станет за спиной, и ляжет на плечи, и ему, как всему настоящему, из вечности в вечность идуще- му— не будет конца? Хоть бы из самосохранения я б это помнила! Стою — и меня качает. Как кротко они шли, радуясь, быть может, что не оборвались в снежную оконную яму... Я не открыла им потому, что они мне не нужны сейчас, эти девочки,— но я ведь зачем-то нужна бы- ла им, раз шли ко мне? Скажи они, что их мать прислала (за крынкой, за ситом),— я бы открыла. Но они шли не за крынкой, а за чем-то своим, не- названным, и я позволила себе их отвести рукой. Шли назад, через вьюгу назад— не так, как сюда,— не удалось к бабушке! Это их, в пять лет, напрас- ное карабканье по сугробам, оно со мною — наве- ки, от него никуда не уйти... В самый радостный будущий день — догоревших разлук, на празднике встречи — оно придет, и положит на плечо ледяную, умелую руку, и поведет за собой. Может быть, они просто озябли,— к бабушке! по- греться! Не хотелось домой, в надоевшее. Стуком
в дверь не своей хаты открывался мир, жизнь. А я их научила чему-то (учительница!). Тому, что такое чужая изба! Что в нее дверь может остаться за- крытой... Я их еще постаралась научить тому, что отвечать «мы», «я» — нелепо, что есть — имена. Они тотчас поняли, закричали охотно: — Надя! Ли-да! Мы! На-дя... Перекричать вьюгу. Если это надо, чтобы дверь открыли! Но и имена не помогают, если за дверью — «я». А ведь были дни моей шестинедельной плеврит- ной болезни, когда никто не шел, тяжко буранило, двое суток меня заносило, и я не могла выйти, по- ка Василий Иванович не откопал мою дверь. Но по- был и ушел, и я снова болела одна, кашель набил грудь кучею разбитых стекол, и я не могла поз- вать — далеко, с конца улицы — Лену, приходившую иногда поставить мне банки (стаканами). Вот тогда я пустила Надю!.. Жизнь прислала мне ее через бушевавший буран, укутанную по глаза. Я еле пове- рила, что ко мне стучат! В такую погоду! Кто про- брался через такие сугробы? Эти глаза, серые, лукаво смеялись: — Бабушка, вы б поглядели, что на дворе! Сно- сит!.. А у нас все заболели, мама за градусником послала... И пока я на прощанье с градусником мерила свой жар, Надя пробилась с моей запиской к соседу- плотнику, и тот обещал поколоть дров и про меня сказать, если к ним зайдет, Лене. Дров наколол, но Лена к нему не зашла, а от кашля било в голову, как молотками,— и тогда судьба прислала Лиду. И она, маленькая, зажав в руке конфету и записку к Лене Доброй, исчезла во вьюге. «Пойдет домой, и все?» — грустно думала я вслед. Но вскоре ко мне постучали — и вошла Лена, румя- ная, веселая, шумная. — Чья это девочка ко мне от вас приходила? Как она добралась?! Вот дети сибирские, их и вьюга не берет! Как ни в чем не бывало вернулись они от меня домой и согрелись у печки. С Леной вошла жизнь, бездна рассказов, помощь и обещанье здоровья. Лида, пятилетняя дикарочка, не обманула моих ожиданий, а я сегодня — ее ожидания... Как я могла? Полтора года назад Лида мчалась с отцом на те- леге навстречу мне — я шла и несла от друзей три пиона, лелея мечту, поставив их в воду, ими укра- сить самодельный свой круглый стол. «Дай све- тик!» — только и успела крикнуть Лида, тяня жадно ко мне обе лапки, черные ее глаза на круглом ли- чике горели улыбкой... Как была бы я теперь счаст- лива, перелети тогда из моей руки в ее ручки хотя бы один из пионов! С этим было бы веселей уми- рать! Но я. та я, которая мне все портит и которой рабски служу, качнув головой, отвечала, как стар- шая: «Нельзя, деточка...» И телега умчалась, а с ней те пустые, не получившие ручки, тот ликующий, вос- хитившийся, младенческий — поруганный взгляд. (Судьба наказала: я уронила «светики» и не за- метив... О, как нас учит жизнь...). За горячие, озор- ные глаза, черно-черные, и за то, что у всех все просила, Лиду звали «попрошайка», «цыганка». Но время летит, пролетает, как та телега,— Лида подросла, похудела, стихла, бархат ее «Анютиных глазок» — печальней; она войдет, станет, глядит и стесняется. Она знает, что люди не любят, когда у них просят, она ждет, она плохо одета, нет у нее ничего своего, носит то сестринское, то материн- ское. Как могла я это сделать сейчас, сегодня, когда я уже годы мучусь о том, что я сделала очень дав- но, когда-то, в незапамятной молодости, в непопра- вимый день... Я тоже тогда сказала ребенку: «Ты мне не нужен — иди назад в хаос...» Тот был еще меньше, совсем без сил со мной спорить (назвать себя даже — «я»...). И легко, уверенная в своем праве, я отняла у него жизнь, в которую он стучал- ся. Какой невероятный позор самочинства! Я не от- ворила ему дверь в свой молодой дом — сыну, до- чери; не дала детству погреться у моего очага со мною. «Мне, деточка, трудно впустить тебя...» В заж- женную елку, в кусты сирени, в звездное небо, в потонувший в луне сад. Для удобства тех лет я выкинула за борт его душу и тело — без возмож- ности постучаться в двери жизни — вторично. Я не открыла ребенку дверь в его дом. Единственную, в которую ему было дано постучаться! Что помогло мне справиться с немыслимостью этого преступле- ния, стряхнуть его с себя, и жить дальше десятиле- тия, и радоваться всему тому, что я отняла у моего ребенка, чего моя мать не отняла у меня? То уза- коненное равнодушие взрослых, как я, людей,— привычка к этому, повторяемому людьми, преступ- лению? Оправдание его, звучавшее так «праведно», как может преподать только дьявол: что, будто да- же для блага этого, непущенного в мир, ребен- ка и нужно было, чтоб не страдал он от стесненных «условий жизни» — или «трудной эпохи»,— отнять у него саму жизнь! И вот, как те три пиона, в которых я отказала ребенку (уроненные в ветре, не видела как), так отдых, ради которого я не открыла двум девоч- кам,— далек от моих глаз. Ночь. Буран за щитами на окнах стихает, видно... Село спит. Завтра рано постучится соседка — обе- щала утром молока. Ночь, не могу спать. Мой до- мик, хотевший покоя, не замечает затихшей при- роды, он плывет по волнам тоски. Рита и начало моей книги «Воспоминания» Рита ходила в детсад, и было там для нее на- слаждение жизнью. Она верховодила, выду- мывала всевозможные шалости и была в большом фаворе у воспитательницы Тамары Иванов- ны, веселой, хорошенькой, очень еще молодой. Они не чаяли Друг в друге души. Все озорства Рите про- щались — должно быть, называемые «инициативно- стью». Однажды Рита научила подружек и друзей бегать вокруг стоявшего на тумбочке самовара — это, может быть, был некий индейский танец? — са- мовар свалился, сломался, был изуродован, помят (хорошо еще, что он был холодный, будучи «укра- шением»). Но и это не поставили Рите серьезно в вину, хотя и отдали самовар в починку. Буйная душа билась в маленьком теле! Хотя и уют Рита любила. Якова Ивановича звала «Кот Котович». Когда я начала рассказывать Рите мое детство? Трудно вспомнить. Но рассказ родился и рос орга- нично, обратный тому, когда я выдумывала сказки. Тут все было «документально», правдиво, я воскре- шала бывшее с почти педантичной точностью, это был труд. Он всегда происходил на ходу, по пути из одного конца села в другой, я умолкала на по- луфразе (если шли назад в их квартиру). В следую- щий раз кто-нибудь из нас спрашивал: «Где мы ос- 35
тановились?» Это был — пароль. И мое детство про- должало развертываться, повторяться — год за го- дом, зима за осенью, и весна после зимы, все до- ма, все города, все страны, все подруги, все недру- ги, все друзья. Узнавала ли все это Рита, когда много лет спустя она получила в подарок мою книгу «Воспоминания» (1971)? Сдержанная, в каком- то разряде чувств, она мне не сказала об этом. Но рассказ мой приняла, в шесть-семь лет им проник- лась. Село же наше она до сих пор вспоминает с щемящей тоской, с нежностью. Несомненно, я тащила «за уши» Ритину душу, рождала ее еще младенчество в понимание недет- ских вещей. Была ли я не права? Я не знаю. Так, может быть, она из детской шагнула в романтику — как Марина и я в нашем детстве. Мы не пожалели об этом. Так устно создавалась моя будущая книга «Воспо- минания». «На чем мы остановились?» Она подска- зывала. Рассказ шел дальше. Я сделала ей гамак и качала ее в углу подсолнечного поля. Золотые ма- ленькие солнца плавились на солнце большом. Приехавшая к соседу-плотнику жена хлопотала у давно достроенного дома, возле колодца (через плетень от меня), около которого я перед приез- дом Риты нагородила гору бревен, таща их за один конец и нагромождая к колодцу, чтоб преградить путь ребенку. Теперь уже не свалится — подросла!.. Снова весна! Я стою на широкой дороге перед своим домиком, нюхаю, как пес, воздух, прохлад- ный еще и уже теплый, он пахнет землей, просыха- ющей от снега, земля готовится к посевам, к по- садкам, она опоминается, как мы, от бесконечной зимы. Плетни, еще кое-где запорошенные снегом, высыхают и пахнут —- так чудно. И как пахнет земля! Как тихо... Тихо—через ребячьи голоса, мычанье стада, бродящего по-за огородами, через собачий лай,— из всего этого и состоит тишина сельская, поглощающая звук жизни, преображающая. Год прошел! Когда он успел? И — долгий какой год!.. Разве забыть зимние и весенние, праздничные дни на кладбище, окруженном кедрами, черную фи- гурку худенькую Ольги Семеновны? Всегда дети во- круг нее. Старая, а молодой голос, хорошо поег! Моя Рита так ее полюбила, затейницу! Даже когда где что не так — остановит, а сама улыбается! А ла- сковая... Не научиться мне этой терпеливой радо- сти! Совсем другая! И Рита ее любит, даже с ка- кой-то страстью! И все дети так—ее... Меня—нег, и рассказы мои — другие, я ими тащу Риту—вверх. Чтоб не шесть ей, а — восемь... Ольга Семеновна с Ритой сама как ребенок, ей пять, шесть, семь — все равно, веселое детство, она в него погружается, а я все — чтоб умнела,— это все же, наверное, глу- по? Ко мне Рита в четыре, в пять неохотно ходила. Веселей, бесконтрольней ей без английского языка, с озорной девчонкой соседской во дворе... Поче- му мне больно смотреть на нее в таком окруже- нии? Все хочу, чтоб она понимала, думала, чувство- вала, запоминала. И Рите интересно со мной, нс, может быть, и — томительно... Радостный день, когда мне воздвигали на длинной жерди скворечник! Теперь моя изба — как у всех! И весной прилетели грачи, поселились, вывели и учили летать птенцов. Сказка! Через год — как вол- новалась я: прилетят ли они снова и — это уж со всеми ребятишками улицы — прилетят ли вновь 36 те же грачи в наши скворечники? Щемило серд- це: в моем уж веселились воробьи — выгонят их грачи, бедняжек... Но грачи выгнали их — без раз- думья! А сын молочницы кричал громче и грачей, и воробьев: «Бабушка, ваши грачи! Я помню, у то- го черного-черного нога косая... Он! Он!..» А с теплом пришло еще две радости: из доще- чек, снятых во вторую зиму с крыши, где не было теса (для дощечек этих я полный день разламыва- ла и корежила ящики, притащенные из села), Басов (умолила — был занят, копал людям колодцы — восьмой ему шел десяток!) сделал мне палисадни- чек перед окном, южным, и я там посадила цветы. Сколько было войны с курами! Сколько счастья, когда расцвели цветы... И еще: у меня на^оящая лестница! Приставная. Своя. (Всю округу избегала, вымаливая продать по дощечке, по жердочке.) Больше не таскаю чужих лестниц, еле дыша. Ягоды смогу сушить на крыше! Миша и Фея Вторая весна в моей избушке, третья — в Си- бири... С гибели песика моего Домки от со- бачьей чумки я жила без животных. В этот день девочки, крича и волнуясь, принесли мне большого кота, тигрового, покалеченного собаками. И я взяла беднягу. Двенадцать дней он не ел, только пил, а в воде я растворяла ему гомеопатические лекарства; ле- жал, закрыв глаза. Думала, не выживет. Но с по- мощью арники, силицеи (от ран, воспаления), лахе- зиса (от гноя) он встал и медленно, качаясь, вышел на солнце. Я перебирала в избе овощи, пошла по- смотреть, как он; я нашла его в другой части ого- рода: он лежал на глине, на солнце, у колодезной ямы и сладко спал. С этого дня он стал есть, мур- лыкать, ходить, прыгая на трех лапах. Имени у не- го не было. Ветеринар, осмотрев сломанный плече- вой сустав кота, присудил ему век скакать на трех ногах. Кот в союзе с гомеопатией не послушался и вскоре стал слегка наступать на четвертую. — Да это наш Мишка! — сказал, увидев его, маль- чик с другой улицы.— Его собаки угнали! — Ваш? — грустно спросила я. Мальчик понял. — Он нам не нужен, бабушка, у нас кошка! Вы его, бабушка, возьмите... И зажили мы с Мишкой, все больше любя друг друга. Кот был очень умен, глядел в глаза желто-зеле- новатыми очами, как человек, и делал ночью вид, что покорился — лежать в ногах. Затем, решив, чго я сплю, тихо-тихо (и бесшумно, и медленно) полз вдоль стены, чтобы лечь на живот. Видимо, он пони- мал, что весом своим — разбудит, и процедура ук- ладыванья на меня, как на подушку (хоть и был мой живот худ, но все же — живот, не нога!), зани- мала у кота много осторожности и времени: он пы- тался стать невесомым... Фея — дымчатая кошка, приходившая ко мне дав- но от своих хозяев, живущих домом полным детей, скота и еды,— здесь уж который год. Фея сперва не признала Мишку, шипела и выла по-ведьминому. Затем — смирилась, и спала иногда поперек Миш- ки— тонким серым ковриком через его темное тигровое великолепие. Так прошло лето. Они ныряли по густой зелени грядок, скакали — кто выше — и исчезали в сосед- нем огороде, где царил пестрый кот Жулик. Помню лунную ночь. Я вышла на нечеловече-
ские — но и не на кошачьи! — крики, мешавшие спать, и у лесенки на сеновал стала: при голубом блеске лучей каждый раз вновь, точно в первый, поражающей своей сказочностью луны Мишка, си- дя на одной из средних перекладин лесенки, орал отвратительным голосом, глядя вверх. А с верхней перекладины на него, изогнувшись и прижав уши, став скорее моржом, смотрел Жулик, выражая мордой — предельное негодование. В тощих дерев- цах, привезенных себе из лесу соседом, в воспоми- нание о родине, заливался (это была гордость со- седа, звал слушать) самый настоящий соловей! Лена Добрая, хозяйка — не мне чета, хвалила ме- ня, любовалась плодами моего трудолюбия (все лет- ние ночи я стерегла наш с Ниной огород до свету, так как скот и спал, и пасся на свободе, и мог вой- ти). Раз я шла огородом и всем, что попадало под руку—палки, комья земли, веревочки,— укрепляла плетень, смотря, где может пролезть гусь или ку- рица. Вдруг — вижу — по тот бок плетня (я давно заметила, что что-то мелькает белое) ходит ку- рица и с той же бдительностью, как я, неутомимо обходя огород снаружи, заглядывает во всякую ды- рочку, где ей можно пролезть. Билась я и с птица- ми — повышая плетень от домашних соседских, я оплатила два воза тальника и, засунув зеленые, шумные (а потом шелестящие сухостью) прутья в верхние слои плетня овощного огорода, получила ветром гремящий лесок, воробьев пугавший—чтоб не норовили поесть весь горох! Как хотелось де- ревьев! Но их не было ни одного на бывшем бо- лоте. Пыталась выкопать и посадить ветлы, полить раз-два — нет, увяли! Тогда я стала разводить ко- ноплю и кукурузу — за высоту. И пол-лета и осень у меня были «деревья» — нежные, гнущиеся рощи, дававшие кружевную тень. «Я в России»,— дума- лось мне. Однажды летом Яков Иванович удивил меня и (по закону зеркальности — неблагополучный это за- кон!) вызвал во мне — протест. Помогал он мне возле дома, где понадобились грабли, я указала ему место, куда надо было их положить. К моему удивлению, он воспротивился, поясняя, что и там, куда он положил их, им — место. Тон его возмутил меня. Я вскипела: — Будьте добры, Яков Иванович, положите туда, где я сказала! Он возразил. Тогда я, теряя в этом вздоре терпе- ние, часто не изменявшее мне в серьезных вещах, позволила себе недопустимым тоном крикнуть: — Я прошу вас положить их на их место! Я решаю, где им быть! Не забуду, как в ответном удивлении (пожал ли он плечами, согнув их в сразу ставшей старческой позе?) он пошел выполнять мое требование. Бормо- тал ли он что-то в свои длинные седые усы? Как могла я себе с ним позволить такое! А потом пришла осень. Убранный в подполье уро- жай обещал сытую зиму. Но коты смотрят на ово- щи — с сомнением: еда? И как я ни убеждала Мишку — примером! — он глядел на картошку за- думчиво, предпочитал хлеб. А хлеба было так ма- ло... Признавал и сухари. Грыз — с увлечением. А от супа, забеленного молоком, часто отходил, не доев. Зато только я, со вздохом, брала крынку и накло- няла ее двухдневное содержимое над кружкой — кружка, знал он, сейчас наклонится над его череп- ком,— как оживал кот! Точно он учился быть котом у самого Москвина в его роли кота в меттерлинков- ской «Синей птице»: он прыгал — шел на задних лапах, складывал передние, ловя что-то в воздухе, кружился вокруг собственного, змеей извивавшего- ся хвоста — и мяукал, совершенно как Москвин! Он понимал и слова. Не делая шага к крынке, я говорила: «Мише — Мише — молочка»... И он про- сыпался из самого сладкого тигрового сна, бежал к черепку и ждал. И еще многое он понимал и умел, чем всегда заново поражал и меня, и Риту в ее у меня субботы и воскресенья — у них была упоен- ная дружба! Будь здесь Дуров, он бы похитил у меня Мишку: так явно тот превышал умом и талан- тами обычные котовые мерки! Давно сказано, что чем глупее выдумываемое слово ласки («домашние» словечки, клички) — тем они нежней. Мишка знал все свои «глупые» имена. И, может быть, как и мне, слаще всего ему было слово Мех-Мех, извращенное из Мих-Мих (Михаил). На этом нелепом имени мы с ним уносились из из- бы, из Сибири — в сибирскую сказку—не к самой ли бабе-яге?! Уже стало ясно, что печь моя — не бедняцкая! По- жирает слишком много дров. Сосед меня пожалел, согласился переложить. Шли холода, и, как два го- да назад он клал печь, пришел перекладывать ее — в самый последний срок. Когда избушка моя наполнилась кучами кирпича, Мишка скрылся. Коты беспорядка не любят. На тиг- ровой морде его, мелькнувшей у двери, было вы- ражено отвращение к творящемуся. Тщетно я кис- кисала его — исчез. Назавтра я ждала печника и на- кануне заказала старику Басову (он и жестянщик) духовку: будем с Михой печь... пироги! Наставал вечер. В условленный час я должна бы- ла прийти за ней. «Знай наших!» — потрескивала бу- дущая печь. Путь к Басову шел пустырем( затем че- рез дорогу и — до начала села — улицей: далекий. Взошла на крыльцо, стучу. Шмыг у ног что-то: кот, темный, мурлычет! Нагибаюсь погладить — чудно! У Басова тоже кот на трех лапах, вот гады-собаки что делают!.. — Да у тебя, Василий Иванович, не меньше кот, чем мой Мишка! — сказала я, восхищенная величи- ною и ласковостью кота, входя из темных сеней в избу. — Ко-от? — удивился, раскрывая дверь, Басов.— У меня кощенка, махонькая. Да это ж твой кот, сво- его не узнала! — Мой. Ну и дела! — смеялась я, схватив Миш- ку в охапку.— Значит, за мной шел, как пес. — Он, должно, решил: хозяйка переселяется, и пошел за тобой на новое, на житье... Как смеялись мы, как умилялась я. — Голубчик! — гладила я Мех-Меха: думал, я, как он, ушла из избы, заваленной кирпичами,— пошел со мной бродить по свету на трех лапах... (На чет- вертую наступал только при тихом ходе.) — А как сложат тебе печь — от нее кота и не вы- гонишь...— уютно, как кот, приговаривал Басов, вру- чая мне законченную духовку.— Таперича на пирог приду!.. Благодарила растроганно: не обманул, в срок сделал, завтра придет печник!.. Ночь — хоть глаз выколи! Где-то лают собаки... Ну как учуют кота? Посадить в духовку? Заорет, забьет- ся... Того хуже! И побрели мы с Мишкой в покину- тую избу, до которой — на мне сидючи — дошел со мною, но никакие ласки и ухищрения не убедили его, что в такой избе ночевать — можно. Только что по черной ночи верный путник, он не дал себя убе- дить. Когда, силой внеся (на улице подмораживало), 37
пустила его на пол меж кирпичей—предупреждаю- ще зарычал, угрозой переводя звук в завывание. Нет, под такое не заснешь? И выпустила я Мех-Ме- ха... Дня три уж ходили мы с ним по горам разоб- ранной прежней, с трепетом ожидая прихода сосе- да. Теперь, должно быть, застыв, Мех-Мех грел ме- ня своим мехом — бесцеремонно: знал, что не про- гоню! Друг о друга грелись. Перекладка печи — дело, может быть, еще более сложное, чем в первый раз; поломка кирпичей, до- купанье их, страх, что не хватит... О, когда мы, на- конец, ее затопили—с духовкой, высоким подом, когда через десять минут закипела вода — какой это был праздник! Пришла зима. Бураны, морозы — враги избушки, затерянной в снегах... Лишний раз открыть дверь и вторую сенную — значит, не уснуть, может быть. Снимешь с двери щит — и найдет в плохо топлен- ную каморку холод... Мишку я выпускать стала ред- ко, когда выходил заодно со мной. Ящик стоял ему в уголку—и тут началось горе: возненавидел Миха ящик лютой враждой. На свежую золу было— из любопытства — вошел, обнюхал ее в первый раз и, как в пух, лег в нее: думал, постель! Но когда я его согнала и, скребя золу его задними лапами, стала внушать ему ящиково назначение — Мишка зарычал, прянул от меня и надолго спрятался между дровами. И больно мне помнить теперь, когда давно канула в Лету наша с Мишкой оди- нокая сибирская жизнь, как глупо и жестоко — по- человечески поступала я с Мех-Мехом, насильно вгоняя в него свой здравый смысл, пренебрегая ко- тиным, которому этот гадкий ящик, видимо, пред- ставлялся барской блажью, ему, вольному сибир- скому коту,— враждебной и даже смешной... Но помню, как я возмущалась его упорству и била его, держа за шиворот в воздухе, и швыряла в угол с испачканной в пакости мордочкой. Он знал вину и молчал, но взгляд его из-за печи вижу и сейчас: изумленный и огорченный до недр, жаркий, испу- ганный (почти во весь глаз — зрачок). Яро облизы- вался... Запачкали кошачью красу! При всем уме и близости нашей знать, ка:< я. цену дров и трудность их добывания было вне Мишкиных возможностей, и там, за печкой, исправляя мое надругательство над его шерсткой, он, быть может, мучился смутным вопросом — почему ему запрещают прыжок в снег сибирский или на чердак наконец?.. Зато, когда в первый раз осторожно (и грустно) Миха вошел сам в ненавистный ящик, как я бросилась к молоку, к черепку, как ласкала сдавшегося кота и как он звонко лакал, как ходил вокруг черепка, намекая: не мало ли? — завивая радостный хвост... О, я была не одна: Мишка был со мной, это было не «я» — «мы»! Да вой вьюги в трубе, да огонь в печке... Еще одна первая любовь Нежданно родилась в нашем селе — новелла. Ей было пять лет, когда она его увидела в первый раз. Он был худ, черен (то есть чер- ноглаз и черноволос), он смеялся и шутил, и во всем этом было — неизъяснимое. Это было счастье, и это был страх. На это нельзя было поднять глаза, при всей ее детсадовской прославленной смелости. Ее звали — Рита. Его — Игорь. Она стояла, опустив голову, как от солнца — если только так опускают от солнца глаза! Ее голова с 38 туловищем образовала прямой угол, она глядела прямо на пол. А он был местный актер, человек бывалый и энергичный ставил спектакли в клубе. На эти спектакли мы и стали ходить с Ритой: что иное может сделать для нее ее бабушка, как не дать ей лицезреть то самое счастье, про которое говорят, что его нет на земле? Его лицезрела Рита, теперь уж подняв глаза — на сцену. (Потому что — издалека!) При встречах же неукоснительно опускала голову под прямым углом к телу, видя перед собой только пол. Потому что так когда-то опускала голову Пси- хея — перед Эротом. Точно так! Хотя Рита о них не имела понятия... А Игорь, что мог делать Игорь? Он играл! Он так играл, что весь зал смеялся. А потом — так иг- рал, что весь зал плакал. Он делал с залом все, что хотел, Игорь! И не только с залом, а с Ритой, о ко- торой все говорили: «С этой девочкой ничего сде- лать нельзя!» И единственное, чего он не знал,— это как ему поступать с пятилетней и потом с шестилет- ней Ритой, когда она стоит перед ним, как пригово- ренная, в ужасе опустив глаза! Но так когда-то сто- ял Эрот над стихшей перед ним Психеей. И хотя в отличие от Риты он знал об Эроте и Психее, ему совсем некогда было о них думать, потому что жизнь летит сломя голову и от нее нельзя отставать. Все ведь было на нем — репетиции, режиссура все тайны постановки, освещения, отопления, заготовка дров, конферанс; и надо было сыграть так, чтобы дамы ощутили себя девушками, девушки — дамами, а мальчишки — партизанами. А что могла делать пя- тилетняя Рита? Она только умела глядеть на сцену своими большущими глазами! И Игорь, отличив этот взгляд среди всех взглядов зала,— что мог он? Он мог только смущенно передавать мне с улыбкой контрамарки на следующий спектакль. На прощанье Игорь подарил Рите маленькую фо- тографию-«удостоверочку» — или чуть больше «удо- стоверочки»? Она будет долго жить в альбоме фото- графий Ритиного детства, когда Рите будет уже 15, 20 и 25 лет... Может быть, в 30 — как тогда было Игорю — она перелистает альбом и ей в глаза по- падется эта чуть больше «удостоверки» фотография молодого мужчины восточного типа. Удлиненный овал, нос с горбинкой, взгляд гордый и сладостный, как в иллюстрациях к Шахразаде, и немного про- чтет взрослая Рита возле этих губ — чего-то — скорбь ли? «Ах, это было в военное время что ли?» — скажет она. Отогнув, сколько позволит вверху клей, держащий карточку не слабее, чем это делает память, она прочтет: «Моей милой юной поклоннице Маргари- точке...» Подпись—стерта, на нее сверху попал клей! ...Прослушав эту страничку, замужняя Рита сказала: — Ты не сумела дать силу того чувства... Оно ведь и до сих пор не повторилось. Это не ложится в слова! А весна наступала, как в первый раз. И Рита подымалась над своим прошлогодним ростом, как елочка подымается светлыми, шелковыми верху- шечками над прошлогодним темно-зеленым мехом, колючим. Уже не голубые, как в детстве, были ее глаза, большущие, а таинственно-серые, с какой-то сказочной зеленью, и волосы из льняных, как у Нины, стали русые, как у отца, чуть пепельнее. И она понимала теперь многое, с ней было легко говорить, и манера ее грустить — о прошедшем, о
каком-то мне неведомом коте и о псе, жившем у них без меня на Урале,— напоминала Марину и ме- ня в детстве, в событиях, невозвратно канувших. Они возрождались, как во сне. Но были в ней вещи совсем нам чуждые, это были «знамения времени» с этим ничего нельзя было поделать, как ни стара- лась я их заменить героической романтикой, неоп- ровержимой для нас... Мы теперь общались уже по- английски, и я читала ей легкие книги. В феврале совершенно неожиданно в самые бу- раны начала рушиться моя печная труба; размок- ший от снега кирпич (на Пихтовском кирпичном за- воде делаемый без песка, песок на стройку домов привозили по рубль семьдесят пять копеек кило- грамм) сдал, и, ввиду опасности остаться без кро- ва, я пробралась через летящие белые вихри в се- ло — заказать, умолить мне сделать железную тру- бу, нашла с трудом печника, одолела мороз в избе, и стало звонче гудеть в печи от новой тяги! Страш- но вспомнить, сколько эта авария стоила сил, лише- ний и времени. «Помни, февраль — уже весна: света... (март — воды, апрель — зелени)»,— писала мне сестра Лёра еще в зиму ту, у хозяев. О какие слова! Как вновь и вновь они помогали! А мы с Мех-Мехом так свык- лись, будто век жили вдвоем. Дни — светлели... А за февралем — март! Стал проситься Миша — гулять: котовое право! Станет у двери, глядит на меня и мяу- чит. Вздохнув — не пропал бы... собаки бы не загна- ли,— стала его выпускать. Приходил. Как кидалась к дверям на царапанье и мяуканье! Как бросались друг к другу! Как Мишка мурлыкал — точно орехи катал, а когда засыпал — пришепетывал от нежно- сти... Было утро. Я вышла открывать ставни. (Да, уже были скромные ставенки из горбыля!). Влезла на за- валинку (внук и на эту зиму засыпал землей и до- щечками ее заколачивал). Смотрю, как Миша под- ходит к воротам. Уйдет? Вдруг стал и смотрит на улицу. Постоял — и прыг ко мне на завалинку. Взя- ла на руки. Унесла в избу... запросится все равно... Отпустила! И ласкается, трется... Соскочил и уж твердо вышел на улицу и пошел. Его не было ни к обеду, ни к вечеру, я звала — громко, на всю улицу. Не пришел. Еще день нет его... Хожу и зову... Тишина. Еще ночь! Наутро, принеся молоко, девочка говорит: — Серого кота какого-то убили... Вроде коричне- вый. Не ваш, бабушка? В капкан к дяде Семену по- пал, кроликов у него таскать наловчился... Обух по голове!.. В тоске, горе, степени коих трудно многим лю- дям поверить, я вхожу в дом к Семену. — А я не знал, что твой кот... Знал бы— не тро- нул...— говорит Семен. — А может, не их, дядя Семен? — Ванька, под- росток, племянник. — Покажь им... Прибил я его, в капкане... Жалко, бабушка, кабы знал — не тронул бы... — Да я бы тебе— картошкой, за всех кроликов... Стою, жду. И выносит Ваня за лапу вдвойне за- костенелого (смерть и мороз) Мишку. Я взяла его у Вани на руки и понесла и тогда увидела, как Миша умер: лапа, попавшая в капкан, сильно вы- тянута; задние — в разлете (рвался... может, на мой крик!). Сколько часов так? Сколько часов так слы- шал мой голос... Ваня выкопал в замерзшей еще земле ломом мо- гилку— недалеко от дома, в углу огорода, малень- кого, у плетня. Как в детстве мы хоронили птиц в Тарусе — Марина, брат Андрюша и я,— так я во что-то закутала Мишу. Чтобы не прямо в лед. Лето и зимо ето без Миши! Гол и пуст огород, зеленый, ГИпо которому не прокрадывается маленький & “тигр. Не остановится, подняв лапку, нюхая воз- дух... Ни Домки, ни Миши. (Одна!) Тем жарче жду Ритиных приходов, наших все длящихся рассказов о моем детстве, наших уютных бесед перед засыпаньем при свете лампадки: нер- вная система Риты не выносит полной темноты. А наутро — целый день с девочками-соседками, ле- жанье в гамаке с детской книжкой и с огромным, для нее сорванным подсолнухом. Привычно выко- лупливают пальцы крупные, свежие, полосатые се- мена, они похожи на — закрытые лодочки. Шумят вкруг плетня всунутые туда ветви тальника, пугают воробьев — как год назад. Но все этим летом по- дернуто дымкой печали, как даль: безвозвратное отсутствие Мех-Меха... Невестка и внук разделывали мне дрова, обраба- тывали мой огород, сажали на нем и себе. Они де- лали тяжелую работу, но и мне работы хватало. За- сеяли мне целую сотку подсолнухами — выросли по- чти два метра, лесок. Мы теперь растили и помидо- ры и сладкие болгарские перцы. Все здесь росло очень высокое. Горох и конопля — рощицами. До- стала я и вырастила кольраби (полукапуста-полу- брюква) и карликовые лески фасоли, а горох трех сортов: низкий ползунок, обычный и сахарный. Не все вызревало — снимали перед морозами, вешала я через всю избушку, над головой — на веревочках, вниз плодами, выдернутые с корнем помидорные кусты, и круглые огоньки помидоров алели и раска- лялись до спелости в засыхающей до хруста лист- ве. Рубили, солили капусту, закапывали до марта — морковь: леченье моим глазам и усиленное пита- ние Рите — морковный сок. Рита начинала говорить по-английски: я приводила ее к себе с ночевкой; как это было уютно! По пу- ти продолжала рассказывать ей свое детство... И опять — елка! Собственно, две, как каждую на- шу сибирскую зиму: одна у меня, другая—у Нины с ребятами,— тогда я у них ночую, на тюфяке воз- ле Нининой и Ритиной кровати, впритык... Игрушки самодельные, нам их помогает мастерить почти уже взрослый Гена, ему шестнадцатый год! К елке я берегу полученные в посылках сына конфеты, а из вещей, книг и игрушек для Риты я устраиваю «ло- терею»— мы с Геной пишем двойные билеты с но- мерами, честь честью кладем каждый номер на предмет, а их двойники—в мешочек, можно и в шапку, и каждый тащит на счастье, а потом такой крик Ритин, когда ей достались большие Нинины варежки, а брату ее кукольная посуда! Она крича- ла: «Неправда, мое, мое!», а брат делал вид, что завладевает посудой, доходило почти до слез! Как она волновалась, получив братнины сандалии, или когда мать надевала на палец ее летний башмачок! Зато какое блаженство и успокоение, как только на- ступал размен, и каждый отдавал вещь, у него пого- стившую. Любопытна жадность ребенка: правда, это было вскоре по приезде моих ко мне. Рите было еще года четыре, когда, положив вокруг себя все сладкое, что получила в посылке, и все сладости домашнего жалобного приготовления, от нежданно- го изобилия в волнении она вдруг — расплакалась... Время шло, Рита росла, все больше знала ан- 39
глийских фраз (я не словам учила, а фразам — вопросам, ответам), и незаметно мы начинали го- ворить — на двух языках. Но она уставала. И, со вздохом видя ее тягу к соседским девчонкам, я, уводя Риту от малограмотных, дурных навыков де- тей возле ее жилья, плохой речи, приводила к се- бе, где звала к нам в «Ритин садик» (он год от го- ду рос под восточным окошком), Надю, чувашеч- ку,— умную, своеобразную, выдумывавшую небыв- шее. (Я учила ее читать, и, в пересказах прибавляя свое, она была — интересна! Откуда в ней что бра- лось?) Это росла в маленьком теле — индивидуаль- ность! Она осуждала черноглазую подружку Лиду, а свою младшую Верочку, кубышечку, учила, по- своему, уму-разуму, не с материнских слов. Ино- гда они играли втроем — Рита, Надя и Лида; Лида обижалась, стеснялась, не попадала в ритм. Между Ритой и Надей реял зачаток дружбы. За столиком, сколоченным Басовым, они играли, рисовали, ели. Надя сдавалась на угощенье после долгого боя. Светлые глаза шестилетней Нади (она была старше Риты) многое уже понимали. Капризы Риты с едой осуждала. А потом ее звали, она убегала, мы шли в дом, в уют вечера, укладывания, продолжения бесконечной (импровизация) сказки. День кончался полутьмой, моим голосом, певшим ее любимые пес- ни, лермонтовскую колыбельную... Спит!.. Непонятность плг ак это случилось? Что двигало мной в этой внезапной жестокости, в какой-то перемене угла зрения на Якова Ивановича? Отчего бы- вает, что не узнаешь себя потом в том поступке, который, происходя, кажется осмысленным, убедив в себе твою совесть? Я обратилась к Якову Ивановичу с предложеньем набить на мои стены, все же тонкие, ряды колыш- ков (мне посоветовали), на которые затем я буду кидать замешанную с навозом глину: колышки бу- дут крепко держать ее слой, и стена потолстеет. Так делалось. Он согласился. Проработал, должно быть, дня два. Расплачиваясь, я дала ему столько, что бы- ла уверена: он будет доволен. Больше я не могла, не было. К моему удивлению, он выказал недоволь- ство, даже обиделся. Я сказала, что больше не мо- гу, что советовалась с людьми, мне сказали, что плата хорошая. Горько он отвечал мне: — Пусть так. Как хотите. Я с вами не рядился — и требовать не могу! Ушел, обиженный. А я вместо того, чтобы усты- диться — возмутилась. Его слова «не рядился» по- казались мне грубыми, не из нашего словаря. Как могла я не понять, что ими он отдавал себя на мою милость? Как могла я не почувствовать, что факт его обиды важнее любых расчетов о плате? Советов соседей! Что не они важны, а важно, чтоб он за свою работу получил столько, сколько он ожидал! Я была в неправедном негодовании. Не пожалела такого бедняка! Денег у меня не бы- ло. Но работа его у меня оставалась. Добавив за- тем свою, я получила толщину стен! Как могла я не обещать доплату? Так и не доплатила... Настала пора наружной обмазки избы — для теп- ла. Холодало. О, я теперь научилась у Лены Доброй, меня спрашивали «рецептуру», видя, что нет тре- щин у тех стен, где я мазала раньше... С каким рвением собираю я и таскаю без устали (спина ло- мит — тащу, надо...) ведро за ведром конский навоз, ликуя, что — свежий! Таскаю, не жалея ног, с конца 40 улицы (глину копать не могу — Гена и ребята сосед- ские) и толку, заливаю водой, мешаю— глины 4 и 6, а то и больше, навоза, поднимаю его по всей поляне (коровий — для гладкости!) и мешу, мешу, таз за тазом — руками растирая каждый комочек, чтоб «как масло» (слова Лены Доброй). И — мажу, до темноты! Темнота — что! Мороз... Уж послезавтра я еле чуящими от холода руками кончаю кидать, и размазывать, и пришлепывать, и ровнять слои меси- ва совсем шелково на ощупь — у последней треть- ей (четвертая за сенями) стены. Идут соседи — жа- леют меня и любуются видом избы. Да, вид! А тепла сколько несу в избу этими — от мороза отнимают- ся! — руками! И не чую боли в спине — жар радо- сти. Преодоления! Одурь, опьянение... В чаду! На сегодня кончила. О, как чуден час отдыха в избе с ночником, за кружкой сладкого чая! И впереди — ночь, Сон... А наутро — опять мазка. Смеси — точной пропорции — для первой и второй мазки, и глину с водой и коровьим навозом—для третьей. Надя и Лида помогают мне: я хожу с ведром и старой железкой по нашей широкой и тихой улице от дома к дому, приседая у каждой кучки конского зелено- го золота — навоз нужен самый свежий — и перед огромными темными коровьими плюхами,— а де- вочки бегают взад и вперед и кричат возбужденно- радостно: — Бабушка, вон плюха хорошая, ба-альша-ая!.. Нет, не та, дальше, дальше, ага! Или: — Ту не берите, бабушка, корка на ней... И провожают меня с моей добычей до самых сеней, где, как у бабы-яги, котлы, тазы со смеся- ми... И пока я до изнеможения мешу, они — то одна, то другая — рассказывают мне новости села. Мешу я руками (в ногах силы нет, и смесь быст- ро стынет, а у меня ревматизм) и, когда несу, сги- баясь, неполный таз на улицу, Надя или Лида от- крывают мне калитку, кряхтят и сочувствуют. Они убегают домой есть, покачать своих млад- ших, и наступает мой отдых от них. Любимое оди- ночество... Тяжелые шлепки месива хлопаются — надо с силой кидать,— и пока рука их оглаживает, ровняя, мысли гостят в прошлом, в далеком про- шлом: взрывы солнечных морских волн в Канне, возле Ниццы... Шварцвальдский заколдованный лес детства... Перламутр парижских утр, ослик с тележ- кой (молочница)... Коктебельский закат над Карада- гом. И уже бежит, еще в его зареве, пересекая си- бирскую улицу, Надя и кричит: «Хватит вам, бабуш- ка! А вон еще плюха лежит...» Говорила ли я, что прошлой осенью вмазала 40 ведер смеси, вымешан- ной мне Ниной? Кончала я часто при уже высокой луне. А утром девочки снова бежали ко мне, кри- ча про плюхи. Борясь с опасностью потравы, пересаживая, рых- ля землю от появляющейся после поливки корки, мешающей овощу в росте; подвязывая помидоры, собирая, луща горох, бобы и фасоль и суша под- солнухи, чеснок, лук, все бобовые (на листах газет, на тряпье, мешках; к ночи убрав их в сени); спеша укутать все, что может померзнуть (помидоры, огурцы, все нежное), проделав весь труд по сре- занью ботвы с корнеплодов (одной моркови до шести мешков, часть в подполье, часть в землю до предвесенья — вынешь ее, свежую, как клали!),— я справилась только к октябрю, когда Нина еще ру- бит и солит капусту. И снова вечер. За кружкой сладкого чая... Триж- ды мытые руки не без трепета берут кусок хлеба (пахнут все-таки навозом...). Греет мое одиночество
память о вечере, когда, оставив на Гену Риту, на- скоро похлебав после целого дня труда, прибежала ко мне — урвала! — помочь Нина (три версты туда и назад!), вымесила семь ведер! Я их вмазывала одной ощупью, когда по улице — огоньки... Теперь уж — как год и как два назад—каждого возчика — за полы: дров! А когда, Ниной и Геной разделанные, я таскаю их к себе в избу и уклады- ваю— это целая моза<ика, искусство!—для сушки: сперва — на плите, догорающей, следя, чтоб не зе- дымились, потом — между стеной и полкой, потом (им на смену другая россыпь полен) кладу их у печки. Чтоб ни одно полено не давало воды, кото- рою полно. Соседи дивились, как мало у меня идет Дров. Правда, ночи мои с половины были свежи. Утра— холодны. Но ведь это и хорошо! И еще — искус- ство вложить в печь: крест-накрест, чтоб тяга! Спи- чек — мало. Разжигать научилась одной: завиток бересты, лучина, два самых сухих полена (а там — чуть сырые) — и пошел полыхать добрый «пожар» печки... А тогда трубу на три четверти закрыва- ешь — гуденье в трубе тише,— и начинает нагре- ваться изба!.. Однажды так занесло наши избы (мою и Тонину), что они почти скрылись под снегом. Тоню пришлось откапывать (это сделали соседские мальчишки, раз- делывавшие ей дрова) — дверь ее открывалась на- ружу, и самой бы ей не выйти никогда; моя, рукою Басова навешенная, осмотрительно открывалась во- внутрь, и я просто не выходила во все дни бурана: трудно мне было пробраться через высоту снега, который бы стал мне в дверь падать при открыва- нии. Снова через снег прокопал себе путь Василий Иванович, шедший меня навестить. Расчистил лопа- той вход. Очаг длится. Яков Иванович Согнутая спина Якова Ивановича исчезала, оги- бая угол моего плетня. Как похудел! Как со- старился... Жалость острой духотой сжала ды- ханье. Я выскочила за ворота. Ему вслед (услышит!): — Яков Иванович, урожай хороший! Смогу всего вам дать, не только картошки... Будто оглянулся? Кивнул? Почему не крикнула: «Завтра доплачу вам за колышки!..» Как мне было бы легче — теперь... С февраля по апрель замерзала вода в колодце. И я таскала во всех посудах — снег. Да, у меня был уже настоящий колодец глубиной в два метра; вспомнилось, как Басов узнавал, где рыть: потребо- вал сковороду, с ней обходил участок; положит — и ждет, запотеет ли. Где всего скорей запотела — там стал рыть. Над отверстием сделали крышку, что- бы не утонули соседские дети. Но в воде (зачерп- нешь ведром) плавали лягушки и белые черви. На следующий год я достала горбыльных обрезков, и мне обвели ими земляные стенки колодца. Это сде- лал сосед — он же вывел наружу помост, выше, и от детей к крышке приделал замок. И теперь у овощного огорода были калитка, крючок, и была укреплена задняя стенка плетня, через которую три года назад случилась потрава. У меня в доме все было в порядке так же, как и вокруг дома, еще раз сменена отсыревшая дверь — ее все «вело»,— куп- лена из сухого дерева и обита новая дверь соло- мой и мешковиной. Под западным окном — не по- веришь, что бутафория,— из камыша и цветного старья смастеренный «старинный диван», натуго сшитый «подушками» (шпагатом, цыганской иг- лой),— спинка в три полукруга (средний выше). 3 эту зиму родился наверху мой чердак; забили досками треугольники меж разлета стропил и потэп- ком — затишье сверху. Теперь на засыпку — смазка глиной сперва, слой земли и слой еловых игл. Свер- ху не пройдет в избу ни мороз, ни снег, ни вода... В эту осень, помня, как трудно с таяньем снега, я заказала Басову то, что видела в детстве в кухне отцова~ московского дома: «коробку»! Глубокую железную коробку, которую мне вмазали в плиту,— и теперь можно было одновременно таять снег и варить в котелках суп и овощи... Из снятой двери Басов выпилил мне круг, приде- лал на ящик, и я покрыла его присланной мне стар- шей сестрой Лёрой в посылке — чудной небесно-го- лубой клеенкой, и в моей избушке красовался круг- лый стол, как когда-то в Москве, в доме отца, в столовой в Трехпрудном. Посылки продолжались. Чего она только не слала! Какой восторг был их открывать — все самое нужное, сёмое радостное: и абажур, и одежда, и книги, и самодельные вышив- ки, и посуда — как расцветали и сердце, и комната! Напротив меня живет молодой агроном — у него аппарат «Любитель»; как поздно я это узнала! Он снимает мой домик со всех четырех сторон. Пышно цветут в «Ритином саду» тарусские дары Лёрины — кусты «золотого шара» и рыжие лилии, скоро рас- цветут лиловые мелкие астры на высоких кустах, а на будущий год — в первый раз розовые и красные розы на гордо вознесшемся оперении: их тоже прислала мне сестра Лёра — корешки в надрезан- ном ящике. Но теперь из тьмы вышел Мишка, и он снова со мной — в поднявшейся, как роща, памяти о нем и тоске. И Рите скучно без него, когда она сидит в своем садике за столом и грызет подсолнухи... Красиво рисует буквы... Но однажды, шести с поло- виной лет, стоя у двери в мои сени, под разливом хмеля, Рита вдруг сказала (и было удивительно слушать): «Вот и кончилось мое детство...» «Поче- му?» — удивилась я. Она не могла пояснить, что произошло в ней в ту минуту. Немного раньше этого времени влетела хохочу- щая Лена Добрая: — Слыхали такое? Мне Басов делает предложе- ние! «Ты,— говорит,— хорошая хозяйка, а и я, ка- жется, хозяин не плох! Твои молодые скоро отде- ляться хотят, так я слышал! Так вот и складно у нас с тобой будет — твоя изба, мой труд! Тебе, как хошь, без хозяина никак!» — Она говорила — и хохотала.— Хорошо придумал? Это я буду за стариком, за му- жиком ухаживать, портки стирать? Угождать мужи- ку? Мой муж сколько лет уже умер, а я — замуж пойду? Пылавшее лицо ее, смеявшееся и гордившееся — и предложением (знай наших!), и отказом своим (знай наших вдвойне!), было живописно вне мер — восхитительно! Это был такой час жизни, когда в жизнь врывается — Театр! И Лена, эту роль приняв- шая в грудь, как удар кинжала, играла ее, как Ер- молова, крепостью истекающей из ее раненой жиз- ни, еще живой, крови, безошибочно в каждом дви- 41
женин и интонации. И я, одна — зритель, не отрыва- ла от нее глаз и души. Хоть с тою же страстью мне было жаль Басова, так верно выбравшего подругу — другую по себе не найдет! Совсем нежданно, в какой-то июньский день, вбе- жала к невестке моей Лена Добрая. Лицо ее было искажено горем, под глазами—тени. — Умер! — закричала она, бросая на стул шаль, которую сдернула с головы.— Яков Иванович! Сегодня, в больнице! От заворота кишок! Навер- но, поел плотно, где-нибудь накормили... Завтра по- хороны! Вот бедняга, вот бедняга... И никого у не- го нет на всем свете, кто бы его пожалел... Не скажи Лена Добрая этих последних слов, я бы, как она, погрузилась в безутешность ее страшной вести. Но сила удара этими словами, ослабев, устремилась к тому, в чем было это утешение: ей, ей, той единственной, которую он звал Друг,— е й сообщить горькую весть, написать ей, как он ее вспоминал! Я шла к Тоне, еле видя от слез до- рогу, но была светлая утешенность в душе. Вправо, в глубину от широкой, почти сровнявшей- ся могилы, вырыта яма. Тут ляжет Яков Иванович. Он лежит еще между нас, в открытом гробу. Это он? Неузнаваем от тяжелой смерти? Не знаем, как умирал, ничего не знаем. Он лежит — каким нико- гда мы не знали его: спокойный и строгий, успо- коенный на веки веков, ни о чем не тужит, ни над чем не старается, никто никогда уже его не оби- дит— это все отошло — назад. Строго, почти гордо лицо — не его. Куда делась веселая сперва, потом одряхлевшая мягкость черт? Худой, торжественный остов горбоносого лица, слегка лишь напоминаю- щий то, живое, теперь отстранившееся, над нами поднявшееся, хотя лежит почти у земли. Он все знает уже! Перестрадал столько, насколько изме- нился. Еще с нами, но он уходит! Вот он какой был, а мы... И почти уж не точит боль, что вчера еще... боль о моем грехе перед ним — деньги, тогда недодан- ные... Так далек он от нас, так высок, так повели- телен к нам в тайне смерти. Очаг рушится и возникает другой Был конец лета. В полутора верстах от моей избушки, близ артели «Северный луч» — там работала Нина,— была ее, артелью ей данная, комната, где она жила с Геной и Ритой. До той по- ры за Ритой в детсад ходил Гена, он через лесок приводил ее домой. Мать их, как и все работники артели, работала то на посевной, то на уборочной, и она возвращалась к детям не ранее девяти-десяти часов вечера. Я проводила у них вечер и шла к се- бе в темноте, мимо канав, полных водой; фонарей на моем пути не было. Но однажды Гена, перед началом ученья, при- шел из школы с новым расписанием, лишавшим его возможности заходить за сестрой в детсад. Я стала перед дилеммой: или пускать девочку одну через лес, по-детски небрежно укутанную, в моро- зы и вьюги,— и где будет она до матери, одна сре- ди чужих? — или ежедневно ходить за ней в дет- сад и до ночи быть в полутора верстах от своей избушки, не успевая ее протопить вторично (мно- гие тогда в сибирской деревне топили и по три 42 раза в день), и ложиться в холодной избе (на ночь топить соседи бы не разрешили, слишком велика опасность пожара без пожарной команды) — долго ли выдержу я такое сама? А если слягу — тогда что? Ребенок — брошен? И была еще одна невоз- можность: по пути из детсада к жилью невестки ежедневно под вечер мчался на водопой к реке целый табун коней: ребенка бы смяли — вмиг. Вопрос ясен: мне надо продать избушку. (Такую маленькую, но кто ее купит? А если — да, то за та- кие деньги разве я смогу купить другую, куда бы забрать невестку с детьми, жить вместе возле ар- тели?) Стою над сладко запахшими к ночи маленькими лиловыми цветиками — как крепкие духи вокруг дома,— думаю. Нет выхода! Продавать дом!.. И ис- кать что-то вблизи Риты, вблизи Нининой работы. Перетащить их туда, жить семьей... А дверь дома скрипит: «Останься, на кого ты нас...» Конопли кла- няются... Фея стоит на пороге, вопросительно смот- рит. Сердце — на части! Надо уехать... Но где взять денег на больший дом? Надо — и негде. К ночи — череп на части! Положение было безвыходное. Я написала о нем всем, кто мог посочувствовать, посоветовать. По- мочь же не мог — никто: все близкие и друзья жили в послевоенное время трудно. После рассказа Лены о предложении ей Басова Василия Ивановича, одиноко жившего на квартире, куда я тогда пришла к нему за духовкой с Миш- кой,— его разбил паралич. Сын приехал за ним и увез его в город — в самый разъезд. Спустя год — не ошибаюсь? — смутно пошла весть о его смерти... ...Кое-кто ведет переговоры с близкими об отъез- де, но так страшно тронуться в гадательный путь. Шел август. 1 сентября начиналось ученье. Я за- помнила 28 августа, памятный день, перед началом ученья. Это число в семье нашей всегда проводи- лось вместе. Мать любила его. И в моем отчаянье я в память детства — ведь и сейчас речь идет о детстве моей внучки — убедила себя: в этот день должно произойти что-то! Медленно поползло время в труде и тревоге. Словно напоминая мне о скором будущем, выпа- дали то дождливые, то холодные дни, и сердце сжималось тоской о том, что нет выхода, жизнь не может предложить ничего, что бы вывело меня из настающих тисков: ребенок будет предоставлен на волю случая и опасности. Зрелище скачущих по до- роге коней, от которых шарахались прохожие... Вид моста, где вместо перил была протянута толстая жердь, укрепленная лишь изредка поперечиной над глубоко внизу текущей речкой. Уж темневший лес по пути из детского сада в село, где в метель сбиться — одна минута. Ни мать, ни брат помочь не могут. Одна я. А что я смогу, если опять слягу в плеврите? А ведь плеврит начался в избе протоп- ленной, ни в одну из зим я не ложилась спать в холодной, да и никто не жил, не топя,— а придет- ся! Как обеспечу я внучке безопасность, присмотр, своевременный отход ко сну (вставать в детсад ей — рано...), еду, наконец? Приходили письма — сочувствие живое и теплое. Кто-то в письме совето- вал запереть мою избушку и перебраться на зиму к невестке. Увы! Ласковые, убеждающие слова бы- ли потрачены даром: разве дело в том, что нелег- ко жить не у себя, в тесноте? Мое подполье было набито картошкой — мешок за мешком спустили мы туда с невесткой и внуком, весь плод моего огорода, надежда сытости на целый год (у них огородик был мал, плох, внук отсюда таскал по ведру). В подполье много моркови (я терла ее и
посылала внучке сок). Кочаны капусты висят вели- каньим ожерельем вокруг всей внутренней зава- линки. Вместо помощи семье стать нахлебником, погубив урожай? Я сложила письмо. Глаза были сухи. Лучше бы плакать... Отчаянье было немо. «В тесноте...» Кабы так! Но невестка с детьми жи- ла в проходной комнате, мать и дочь спали вместе. Внук — на узеньком топчанчике. Существовал еще проход к соседке. Если б и была раскладушка, ее было бы разложить — некуда. 1 сентября близилось. Все валилось из рук. По- года стояла тихая, жаркая. Было 27 августа. До на- чала ученья оставалось 5 дней. У огородной калит- ки, закончив свой день труда, еле чуя ноги и руки, стояла я, бесцельно глядя туда, где маленькая — не больше муравья — точка двигалась через пусты- ри, минутной стрелкой незримо ползя, пересекая пространство. Муравей теперь уже был с божью коровку. Удлиняясь, она росла, превращаясь в че- ловека. Идет к нашим выселкам. К кому-то... Надо идти домой! Я повернулась — ив тот же миг раз- дался далекий крик. «Ба-абушка!!! Те-ле-гра-ам- ма!..» — кричал женский голос, и над головой под- ходившей полыхало в воздухе заходящим солнцем что-то похожее на крыло мотылька — загоралось рыжим и тотчас потухало серым, и опять, и опять... Уже видно было очертание бумажки. «Не волно- ваться...— сказала я себе.— И ничего не ждат»!» И пошла навстречу почтальонше. Но ее лицо рас- цветало при каждом шаге. — Тыщу тебе шлют, ба-буш-ка! — кричала она.— Сестра, должно, подпись на то же фамилие!.. Смуглое худое лицо ее было освещено закатом и — счастьем! За другого счастьем! Она несла человеку чудо, в первый раз в своей рабочей жиз- ни, в первый, в единственный! Она никогда не уз- нает, что была в эту минуту — красива! Как в свой свадебный час... Запыхавшись, она протягивала мне телеграмму. — Завтра, как встанешь, сразу иди на почту! А оттуда, как деньги получишь, ни в магазин, нику- да — в сберкассу! Сельсовет пройдешь — и пекар- ню. И рядом с пекарней — сберкасса. Книжку тебе там заведут — и береги ее, по книжке тебе выда- вать будут, на что тебе надо... Она мне была — как дочь сейчас! Но, может быть, у нее была дочка, как у меня внучка Рита, и что в кошельке у меня было, я все сыпала ей в ру- ку, которую она было отдернула, за спину спрята- ла, но я обняла ее, и мы смеялись и плакали обе, и я радовалась, что в этот вечер она высыплет на обеденный стол — конфет! И расскажет детям своим про волшебную телеграмму... Она уходила, а я смотрела ей вслед, пока она не завернула за угол плетня, и, сжав чудо в руке, пошла в дом. Щедра была жизнь: увлекшись идеей сберкассы, заботой о бабушке, почтальонша ушла, не заставив прочесть при себе текст. Он был интимно мой. Я развернула распечатанную на почте телеграм- му: «Шлю тысячу задаток избу селе остальное поч- той Цветкова». Зоя! Подруга! (Ее фамилию, с моей сходную, приняли за искаженье моей!). Господи! И это — не сказка? Как я прожила этот день? Как дожила до 28-го? Что снилось мне в эту ночь? На другой день, на почте, мне улыбались, рас- спрашивали, поздравляли. Из сберкассы я отправи- лась к невестке в артель. Она вышла ко мне в пи- мокатном цехе — в одной майке, пот струился по плечам, шее, рукам. — Нина! Переедешь ко мне с ребятами, если куп- лю в селе другую избу? Я рассказала про телеграмму. — Перееду! — просто отвечала невестка.— Только одна не покупайте, с понимающим человеком надо! — Ну, еще бы... Будем вместе смотреть! Только найти бы! — Теперь многие уезжают, найдем... Прораба по- звать, пусть все осмотрит... — Письма подождем, обо всем — в письме! Мою избушку продать нелегко — наспех... Ее звали. Я шла по селу, глядя на избы, не чуя ног под собой. Стою на поляне, на нее выходит знакомый уча- сток: тут я бывала у старушек-староверок. На две- ри висит записка: «Дом продается». Изба теплая и большая. Моя перед ней — ребенок... Иду, смотрю, мыс- ленно прицениваюсь, пугливо... «Остальное поч- той...» Ия — куплю! Переедем все — и я буду с Ри- той! Кончены хожденья по темноте мимо ям, пол- ных водой, кончен страх за ребенка, я буду возле нее, не страшны кони с их водопоем, ни лес, ни мост! Но сколько они запросят? И когда меня вдруг схватывает за сердце расста- ванье с моей избушкой — даже это, даже эта сплошная — насквозь! — боль сегодня какая-то светлая — точно во вселд сейчас рай. Дрожа от волненья, вхожу во двор, в сени. Нет, не может быть! Такую избу не поднять!.. Три ста- рушки и я, четвертая. И творится непонятное вол- шебство. Бледные глазки младшей смотрят в мои незряче: «За сколько? А это уж как старшая наша сестрица Хеония скажет!» И зоркий, серый взгляд средней, провожая идущую по избе третью: «Это уж как се- стрица Хеония решит...» «Заходите! Тысячи кола трех... Дом крепкой, продухи в землю вросли, теп- лей. Русская печь, сами видите!» — младшая. «А раз- мер — двадцать метров изба! — средняя.— Притом же — стайка и сени...» «Колодец — пять метров руб- ленай,— младшая.— А земли огородной семнадцать соток, богатство!» «А кустов смородинных — трид- цать два куста!» — средняя. «А задумала сестрица Хеония на родину ехать, стало быть, продаем.. » Жарко мне стало, аж пить захотелось! Чуть было не попросила — вовремя удержалась: дать-то да- дут, да потом по своему закону староверскому бу- дут мыть-отмывать чашку чужого питья... Я иду Первомайской улицей, а в глазах — все сразу: изба трехоконная, печь, как домашний божок посередине, и колодец и смородинный лесок перед домом... А тополя шумят круглым шелестом — так до самой почты дошла. А на почте заказное пись- мо: легким, молодым почерком, свободным и свое- вольным. Зоино письмо, Цветковское, шелестит ли- стами. И читаю я его — как в бреду: «Шлю Вам тысячу телеграфом, а две тысячи — почтой. Торопи- тесь подыскать дом. Вам, обдумала, нет другого выхода, Ася, как купить дом в селе и перевезти к себе невестку с детьми... Деньги я выиграла и счи- таю грехом их оставить в семье, где все дочери и их мужья работают. Разделила тем, кто в них нуж- дается. На Вашу долю — три тысячи». Письмо это я получила 28 августа, в наш памят- ный семейный день. 1 сентября начиналось в школе ученье, первый день нового расписания внука. 43
29 августа я подписала со старушками-староверка- ми договор. У них уже было все готово к отъез- ду — так торопились на родину, и 1-го утром они выехали, а Нина с детьми вечером въехала в дом. Моя последняя ночь в моем доме! С памятью о моих дорогих дружках, зарытых в земле, покидае- мой... Моя последняя ночь! День прошел. Сколько вещей связано, перетаска- но... Это все увезет артельская лошадь. В узелок — последний скарб. Почти вечер. Надо спешить... Острым взглядом — все: чтоб запом- нить! Глажу дверь, щекой о нее — как о мои но- ги Фея. Выхожу. Это — транс? Знобит. За далеким лесом — сизая мгла. Первые огоньки в селе... Какой торжественный час жизни! И как страшно — одной. Закрываю замок, ключ занесу соседу. Гляжу на конец огорода — болота, мной поднятого. Двадцать две культуры тут у меня жили! Прощайте, пустые грядки! Вспоминайте меня по весне! (Розы мои, зацветете?) Я шагнула, а Фея за мной, из сеней... Прощайте, Мех-Мех, Домонька!.. Одни остаетесь, в земле... Ухожу! А навстречу, в ветре — кланяют- ся гибко конопляные «елочки», прощаются! Это было так потрясающе, молчаливое их мне «прощай» и поклоны, что я, бросив узел, поглади- ла их ветки двумя руками, снова схватила узел и, прижав к себе, побежала, спотыкаясь обо что-то. Длить прощанье — не могла. Прочь! Вот что вспомнилось — о моей целине... ...Говорят, нет чудес? Тракторист МТС, родом из Эстонии, покупает мой дом. Дает за мой дом — больше не может (стоил мне с доделками, за годы, с оградой и огородом — 4.500) — 1.700. Единствен- ный покупатель! Другого не будет. Совал деньги в руку на улице, расписки не брал. Не понимал: «Рас- писка? Зачем? Я дал — вы взяли...» Как во сне, перевезла свои вещи. Фея от меня не отходит. В далеком селе огоньки загорелись — Фея терлась у ног, понимала, провожала, помнила, как и я,— все... И тогда я, поцеловав ее, спустила на зем- лю, она побежала за мной — в первый раз, никогда до тех пор не бежала! По октябрьской траве, уж подмерзшей, и не Феиными прыжками, веселыми, а побежкой беды. И долго, как, должно быть, бежал на трех лапах, «перебираясь» к Басову, Мишка мой, тогда невидимый спутник, по осенней черной ночи. И мне пришлось изобразить гонящего — топать но- гой о дорогу, замахиваться на Фею, делать вид, что нагибаюсь, бросаю в нее землей... Чтобы шла до- мой! Чтобы не украсть друга! Пока она, остановясь в недоумении, смотрела на меня и не двигалась... Я пришла еще раз по делам к соседу, но его не застала и добрела по пустой осенней улице (четыре года — моей!) к Дусе, Феиной хозяйке. — Глядите, глядите, как бабушку узнает! — крик- нула Дуся, когда-то красотка, теперь желтая от бо- лезни печени, вышедшая меня встретить — меж под- нявшегося леска белых гусиных шей, качавших ян- тарные клювы, перекрикивавшие хозяйку. Потому что Фея, меня увидев, прыгнула на пери- ла крыльца и уж готовилась с них — мне на шею, уж пружинилась! Когда же я стала прощаться с ее хозяйкой, побежала она первая к двери, побе- жала за мной по такой грязи — дымчатым приви- дением. Путь шел мимо моего бывшего домика, ветер трепал еще не облетевший у двери хмель. Фея остановилась. Затем, удивясь, что иду мимо, забе- 44 жала вперед, прыгнула через плетень и, танцуя у двери, стала мяукать, звать: домой же!.. Сжав серд- це и память, я понесла Фею назад, в ее дом. Новый дом Мы теперь живем у самого леса хвойного, в противоположном конце села, на Первомай- ской улице. Дом, таким чудом доставшийся нам на выигрыш моей героически доброй подруги, 3. М. Цветковой, куплен мною за две с половиной тысячи, а полты- сячи ушло на ремонт: сжали кое-где выпиравшие бревна стойками на винтах, подправили крышу, под- няли четвертое окошко (на запад). «Тридцать лет еще простоит!» — сказал прораб. Перед окнами южнымй — три тополя (выше крыши). А у Риты — это же рай! — 32 куста смородины и малины... Дом — широкий, вросший в землю, без проду- хов, жаркий! Большое подполье. Но, увы, в нем — куторки (сибирские — мыши? крысы?). Я так и не увидала ни одной, но сколько горя они принесли! Как избежало гибели от них Тонино наследство мне — кошка Жанна? (С Тоней прощались наспех, в разгар моего переезда... Возвращалась в свой Таш- кент.) Но Жанна ушла—и не вернулась. Может, ис- кала путь на старое место? А все другие наши кош- ки — как бы ни берегли мы их от подполья — неиз- менно гибли от куторок. Спешка и суета переезда, беда от куторок, новиз- на жизни в большом доме, посылки от сына, вол- ненье от так внезапно изменившегося всего вокруг; знакомство с соседями, постоянное любованье доб- ротностью владения, широко разлившийся за домом огород с настоящим забором, невероятность обладанья пятиметровым рубленым колодцем, с ут- ра до вечера английский разговор с Ритой и спо- койствие за нее при моем присмотре — все это не сразу дало осознать, что со мною, внутри, происхо- дит: оно проступало как бы пятнами на стене, как бы неясно звучащей минорной мелодией — в шуме вожделенных тополей, широко шелестящих над крышей,— еле намечающейся сединой печали у ягодных великолепных кустов, где, сияя, паслась Рита (после жалких «Ритиных садиков» у меня на голой улице выселок). Но в какой-то час — ночной, может быть, я поняла вдруг во всей несомненности, что я тоскую — и как! — по моему домику, по моей жалобной крошке, любимой, из ничего появившей- ся на пустыре, мною рожденной, где столько сча- стья и столько горя незабываемо пережито! И в этом маленькая Рита понимала меня с полу- слова, со взгляда — родное мое дитя! Вспоминать — было у Риты тем свойством, кото- рое роднило ее с Марининым и моим детством. А ее третий год длившаяся любовь к актеру Иго- рю — как сходно с моей к репетитору брата, студен- ту Ласточкину. И позже — прошли десятилетия — сколько городов, людей, домов — ей все виделся домик наш на улице выселок, и с ней долго шла мечта поехать в то наше село, уже во мне погасаю- щее, но живое в детской памяти... Но не только это. Тоска моя еще была в том, что порвалась моя связь с землей, кончилась радость и страсть выращивать, охранять, собирать урожай, особенно трудный в дни копки картошки, срезанья кочанов, засолки капусты... Все делалось теперь не моими заботами и тревогами, ушел трепет общенья с землей! Все шло складно, как на- до, без надрывания сил — но из дней ушло волшеб-
ство растущего познаванья, слиянья, овладеванья... Огород, тайнами коего я дышала все эти годы,— отступил от меня, как отступает что-то во сне — хотя кругом была явь, трезвая и полезная. И в ча- сы, когда Рита была в детсаду, Нина — на работе, Гена — в школе, и я одна оставалась в доме—я ощущала себя непонятно-постаревшей, отстранен- ною, не у дел и бродила по дому как неприкаян- ная — в нежданной и ненужной мне праздности... Куда же канули часы моего счастья — в труде над моим огородом? Я огороду оказалась не нужна... Кончился труд мой... Другие руки трудятся — ив совсем другого типа усталости, чем восхищенная и бредовая — моя... Не моей любовной заботой выра- стут по весне конопляные «елочки», зашелестят за- росли посаженной вокруг всего огорода кукурузы... Кончилась моя волшебная, одинокая жизнь — с раз- ноцветной зеленью огорода, поэзия ушла из дней! Польза вошла в дом, безлюбовная проза... Я отодвинута опять — к книгам... Это моя старость пришла! Это правда, не сказка? Уезжают?.. Справа от нас, недалеко по улице Первомайской, наш сосед, моло- дой украинец Полтава, уезжает к матери на Украи- ну. Сияет! Дом, им выстроенный, продал—дешево, распродал птицу, корову, хозинвентарь разбросал по соседям: «Д омой еду!» Три маленькие дочки прощались с детьми сосед- скими, радостные,— к бабушке едут! У бабушки — сад, сливы, вишни... Оставшиеся — кто с завистью, может быть, кто с сердечным сочувствием — гляде- ли вслед... Полина и Витя Однажды на почте, увидев у стоявшей там жен- щины книгу о помидорах, я разговорилась с ней. На мой вопрос — отозвалась охотно, ве- село, и мы выходили вместе — обе повеселев. Ху- денькая, пожилая, в необычайно широко раскрытых и необычайно ярко горевших глазах сверкало такое доброжелательство, такая жажда общения, такая молодость восприятия, такая легкость вхождения в другую — ах, и на эту еще? — тему, что мне, как ветром, волосы ото лба сняло: через четверть часа пути с ней — уж не меньше десятилетия с плеч. Де- сятилетия!.. Как девчонки, мы шли с ней, перейдя с выращи- ванья помидоров на все огородное дело, с него — на природу, на детей, на детское воспитанье... Уди- вительны были во всем этом наши взгляды, и не они, а манера отношения к вещам! Эта легкость за- жечься от схваченного на лету слова, от упоминанья о чем-то, о ком-то! Чувство дружества ко всем яв- лениям, с которыми сшибал день; ее желанье учиться английскому. Новизна жизни в селе (фельд- шерица, городская), открыванье новизны увлека- тельных тем, где другие вешают нос! Да как же я до сих пор жила во всем этом — одна? Без нее, сияющей, отдающей себя в помощь любому! Ее воспитание внука (ему пять лет) — было мне о Ри- те— мечтой. Страсть к музыке. Рояля нет? Она будет учить Витю на мандолине (играет один чело- век, она умолит его давать ребенку уроки!). Поми- дорами оплатит! Каждый ее помидор — великан! Идем, счастливые, в каком-то ветре юности — и шаг моей спутницы — легкий, как у цыганки, но те ступ- нями стелются, а в этом шаге есть отроческая взлетность—от избытка сил! Она—бабушка? Я смеюсь, как давно не смеялась. Да, с ней живет внук! Дочь учится и ей переслала мальчика. Витя, Рита — еще до того, как дети наших детей встрети- лись — в них и о них перекликнулись два человече- ских опыта, две убежденности: закалка воли. Закал- ка тела (обтирание, обливание, хожденье босиком). Одна из основ питанья — овес. Важность воздуха. Важность сна (сон на воздухе). Бабушка Вити это осуществляет: ее внук спит днем в сенях, на морозе (важно следить, чтоб не раскрывал рта, дышал но- сом!). Бабы злословили: заморозить хочет ребенка! Можно жить без денег, если своими руками поднять целину — как я! — капуста, морковь, без химикалий, один фосфор и бережная обработка каждой горст- ки земли. Помидоры вдвое, втрое больше обычных. Часть пола ее пока еще земляная, ничего, к зиме наложит там досок, понемногу их достает. В избе пока — ничего: топчан и стол. Неважно! Разве в го- ды, после тех лет, когда фашисты жгли в печах толпы людей,— можно думать о неудобствах жиз- ни? «Говорите, заморозили помидоры? Научу, приду, покажу, сделаю!» И вот уже мы в нашей избе, зна- комлю с Ниной, и вот уж беседа взасос, смех, ра- дость, и вот уже убегает она, сказав, где живет: через десять минут надо подымать» внука, у него режим — разве можно ребенку жить кое-как? И исчезла, наполнив нас радостью бытия! Имя оста- лось: Полина! В Сибири прошло три года детсада, для Риты и Сибири — незаметно, и вдруг «грянул гром в ясном небе»: когда Рите исполнилось семь лет — неждан- но, среди года ей сказали, что ее время там кончи- лось, что она больше не будет ходить в детсад! От- чаянье ее — как рассказать? Оно было по силе — взрослое, не детскими слезами безотчетности от кого-то обретенной обиды плакала. Разлука, встреча с разлукой, пала на нее. В один из первых дней мы шли с ней через лес, я что-то рассказывала. Вдруг Рита остановилась. Перестав слушать, она с криком рухнула в беспросветное горе: слева от нас за де- ревьями показалось очертанье ее детского сада. «Было» — «прошло» — этого стерпеть не могла. Как Витя спит! Его бабушка — молодая, больше- глазая — над ним наклонилась; думаете, любуется? Нет, радуется здоровью его — закалке, тому, что сама дает ему. На всю жизнь. Вы понимаете, что это — «на всю жизнь быть закаленным»? Веселый рот расплывается в улыбке... Витя спит во всю мочь пятилетней своей жизни, укутанный. День рожденья у Вити! Вите шесть лет. Уже не- сколько недель учится он играть на мандолине, у пожилого агента Госстраха, даже выступавшего на концертах. Мальчик имеет способности, его моло- дая бабушка сияет. К дню шестилетия она испек- ла из овсяной муки сладкий пирожок с повидлом и принесла, постояв в очереди, полкило леденцов — праздник! Но самое главное угощение — не это! А то, что Витя, пригласив в гости человек шесть соседских ребят, сыграет им на мандолине все свои пьески (устают маленькие пальцы прижимать твердые стру- ны, и хоть терпит, не жалуется, учится силе воли — настоящий бабушкин внук! — но решено концерт его мандолинный сделать в двух отделениях!). Пригла- шены и мы с Нинрй и Рита, готовим жалобные по- дарочки. Витя — музыкант будет? Так пусть не забу- дет потом свой первый концерт в избушке с прямо 45
на землю положенными досками, с овсяным повид- ловым пирожком! Но не забудем и мы, как сидит, только что не пыхтя, маленький, круглоголовый Витя, высоколо- бый, сосредоточенный, крепко держа большую для него мандолину, и как серебряно частит послушный ему медиатор, как мелькают по грифу уверен- ные — и все же волнуются! — пальчики, и как слу- шают, раскрыв рты, его товарищи по играм маль- чишеским — чудо его игры! «Это что, «Неаполитан- ская песня» Чайковского?» — шепчу я Полине Ми- хайловне. Нина смеется, а Рита сидит, задумалась... О чем? Однажды, никому не сказав, Витя отправился в местную школу — к директору. — Мне шесть лет,— сказал он тому, удивленно распахнувшему дверь такому просителю,— но я умею читать и пишу печатными буквами. Мне скуч- но учиться одному, без ребят! Примите меня в школу! Может быть, умиление и тронуло сердце директо- ра, но выше подобных чувств—установление Мини- стерства просвещения, и он был принужден отка- зать Вите. Гневно уходил посетитель — плотный, круглого- ловый, светловолосый мальчуган с большим лбом и отважными голубыми глазами. Уходя, он сказал директору что-то поучительное и даже, быть мо- жет, таинственное (запомнилось нечто вроде: «Вам же хуже!..») и гордо прошествовал по улицам с во- инственным пылом, поглядывая на детей. В эти годы он любил сжимать — изо всех сил — кулак и подымать его самозабвенно. При этом он изрекал неизменно одно и то же: «Как дам...» (Кому—не уточнял.) Глаза его были сощурены, и брезжились ему стрелы и лук. Мой сын. Расставания Сын собирался к нам. Путь был неблизок. Рита, помнившая отца в раннем ее детстве, ждала его с замиранием сердца. Лето кончалось. Он приехал по моде тех лет — с бородкой, изменившийся, возмужавший; навез с трудом наработанных нам подарков. Иду с сыном на улицу выселок, еле уломав его: не понимал, зачем! В доме столько дела, помочь Нине, к чему это? Идти туда, где нечего делать? Увидев, что огорчена, пошел. Но, усталый и взро- слый, он шел, не участвуя. Чтоб не обидеть. Ему это было не надо: какая-то прошлая (уж пере- делывают ее!) избушка, какие-то прежние соседи... Я шла, убитая. Одной благодарностью, что — пошел. Пошел все-таки! Идет — для меня. Но душой далек от моих тут лет. Приехавший, чтоб помочь — в настоящем! Сын уехал, оставив в сердце дочери — обожание. Обещал скорее устроиться в городе, куда бы мог принять нас всех: советовал свертывать хозяйство, продать дом с выращенным огородом и готовиться к переезду в Башкирию, в новостроящийся городок, где он надеялся прочно обосноваться. Сибирь на- ша — кончалась. Долго собиралась, и вот — собралась уезжать и старушка Ольга Семеновна. Услышав об этом, 46 так расплакалась Рита, что невозможно ее было утешить. Нечем! Уезжало самое доброе, самое терпеливое, самое ласковое из того, что довелось встретить ей в ее маленькой жизни. Ни заменить, ни отвлечь, ни утешить. Растерянная, такого не ожи- давшая, я нашла в своем арсенале только одно, горькое утешение: — Если ты перестанешь плакать, мы пойдем ее провожать — туда, где вы с мамой когда-то сошли с аэроплана на аэродром! Хочешь? Или не хочешь? — Хо-чу!..— захлебываясь слезами, кричала Рита. И мы пошли. Мы еще поспели, почти бегом через лес проби- раясь, боясь опоздать. Она увидела нас и бросилась навстречу. На ней было что-то странное надето: широкое и длинное, какое-то пальто-крылатка. Похо- жее я когда-то, в детстве, видела на тарусском земском враче, моем дяде, когда он в дождь са- дился в тарантас ехать в деревню к больному. И еще — на монахинях в Страстном монастыре, в раннем детстве. Ее звали. Она метнулась назад, потом к нам, схватила свою корзиночку, люди толк- лись, кто-то плакал, кто-то смеялся. И Рита смеялась! Она не понимала, что это уже посадка, что вот сей- час... Она видела свою волшебную подружку, та це- ловала ее, совала что-то в руки... Все произошло так быстро — загудело, как мельничные крылья, взметнулось— и уж самолет, как гигантский кузне- чик, бежит по земле, поднимается... И опять отчаян- ные слезы! Мы одни — и осенний лес... Недолго продлилась наша переписка, болезнь груди гнула ее и согнула. Худенькая, длиннолицая, в светлом (зимой—темном) платочке, некрасивая, улыбчивая, с тихим весельем в глазах — она стоит в памяти на фоне своей крошечной, крутокрышей избушки посреди большого огорода — рядом с кладбищем, среди кедров и елей — огонек маленького окош- ка согревал суровый пейзаж... Настал день отьезда хрестоматийных старушек сестер (тех, что толкли апельсиновую кожуру). Самый уютный отъезд! Они возвращались туда, где у их родных все уже было вновь устроено, где в просветлевшей стране нужны были совсем друго- го тона силы, чем те, что они употребили здесь, чтобы строить маленький макет жизни. Годы прожи- ли они почти в сказочных усилиях воссоздать хозяй- ственность, сытость, осмотрительность дней, про- трудились в них, как пчелы над ульем, и, медом своим прокормившись, весело и умно распродавали все хозяйственные принадлежности, составлявшие опору лет. Так ко мне попала сложная самоделка (с заказом кому-то металлических частей, большая, в полтора раза больше уличного станка точильщи- ка), сложная машина — картофеле- (нет, не «чистка», потому что она терла картошку для крахмала)... кто ее знает, как она называлась? Она состояла из станка, широкой проволочной гребенки, как для во- лос великана, и, овладев ее техникой, я перевезла ее к себе (как везла я, увы,— может быть, от вол- ненья, перекрывшего перевоз,— не помню). И я ста- ла тереть картошку. Помню детское увлеченье про- изводством крахмала, противни (их мне делали из тонкого черного железа), где сох промываемый до белизны крахмал, и весь дом, заполненный киселя- ми (когда не из чего было — из чая, из соке чер- ного хлеба, из любой подсахаренной и подкисленной жидкости). Но сестры уезжали. И к ним шли и шли остававшиеся и уносили тайны их мастерства; еже- дневно ходила и я и уносила посильные покупки, из которых каждая остроумно (как в журнале «Труд и забавы», мне когда-то выписываемом родителя-
ми) разрешала домашними способами трудные коммерческие проблемы, и мой дом, сам почти на колесах, принимал ежедневную хозяйственную по- мощь, в которой сливались забавы и труд. Сестры, уезжая, встречали меня, остававшуюся, приветливо, и я сроднилась с ними за эти дни. Было непонятно, почему я не сошлась раньше с ни- ми, так охотно учившими всему — всех (в мою веч- ную жажду учиться!). Но они уезжали, и я не за- буду их, уезжавших: строгую и приветливую, высо- кую и худую старшую, ее точеный профиль и ак- куратную, на пробор, седую — еще не совсем — прическу, и младшую, полную, добродушную — с проседью. Мы ждали вести от моего сына, что он устроил- ся прочно,— чтобы (как он настойчиво советовал) продавать дом и ехать. А сердце — сжималось. Разве позабудешь свой огород, огромный, пыш- ный, растущий, окруженный леском шелестящей кукурузы, где уже зреют початки?.. Зеленеющий и желтеющий разноцветной красой различного, словно птичьего, оперенья,— рощи гороха сахарного, приземистый лесок «ползунка», причудливого очер- танья (что-то от бабочек) фасоли с хризолитового цвета стручками; резную зелень морковных гряд (скоро она вспыхнет огненными стрелами!); матовую цветную капусту и малахитовые кочаны простой (наливаются, стараются, хотят наградить — за горь- кую потраву первого лета!). А репа, а брюква, а чер- ная редька, а белая свекла, из которой я в первой избушке моей гнала патоку взамен сахара. А коль- раби, а болгарские перцы, а помидоры — ужели мы все это покинем и будем жить в город е?.. Вы- страданный колодец — пять метров глуби! — рубле- ный, с крышкой! Перестанем понимать все, забудем. И наши 32 куста ягодных, последний свой «Ритин садик» Рита забудет... как паслась в красной и бе- лой смородине и в малине меж широко шумящих тополей. Продадим Нинину будущую коровушку, черную с белым, нетель... Не будем кормить кур... Петух не пропоет больше. Крик петуха, еще в дет- стве, как и тут заново зазвучавший, смолкнет... Прошло более полугода со дня приезда ко мне сына. Ему удалось устроиться в том самом малень- ком башкирском городке, о котором он нам гово- рил. Теперь он звал нас. Наступал и наш отъезд! Нам предстояло продать на корню огород — а он особенно пышно в тот год расцвел и разросся! — и как бы в придачу к нему — дом. Будто сама судьба помогала нам: в это время дошла до села нашего железнодорожная ветка — для вывоза леса. Станция находилась в одном километре. Но вместе с удобством цивилизации к нам пожа- ловали и ее невеселые дары: с первым же поездом приехали несколько молодцов хулиганского типа, встали у моста с бутылкой в руках и встречали ударом в лоб каждого шедшего мужчину. Женщин они почтили иначе: войдя в промтоварный магазин, они велели девушкам-продавщицам снять им штуки материй — на их вкус. Девушки, визжа, разбежались. Виновников этих торжеств забрали, судили, дали им по пять лет, но мир и невинность глухого сибир- ского уголка были нарушены. Я шла на свою прежнюю улицу. Все было как будто бы то же — и все же неуловимо другое... Я уж была не та — не этих мест житель... чужая уж, вот что! Шла, приглядывалась, оживала и уми- рала, страшилась встречи с Феей (ведь узнает! как оторвусь?). Вот дом, где жил Басов Василий Иванович... Я иду пустырем... Мой плетень! Но что сталось со мной, когда я, обойдя дальний угол моего бывшего огорода, увидела, что он сне- сен там, где был «Ритин садик» с посадками роз. Что — сердце замерло — где стояли кусты роз, кото- рые весной должны зацвести (Лёрины, розовая и красная, морозоустойчивые — я их покрыла сеном, обвязала веревочками, на зиму приготовив, моло- деньких,— столько труда! столько радости ожидания, прервавшейся внезапным переездом!), там — ровная земля, столбики для ворот... Въезд? Стою и реву ти- хо... Меня утешило смущенное горе эстонца, схватив- шегося за голову! Если б он знал! Не понял, не разобрал в спешке, в перепланировке участка... Жена и он так любят цветы... Я — утешала! В жаркий летний день вошли к нам на Первомай- скую покупатели: старички, муж и жена. Длинная белая борода истово поклонилась. — Нынче Петров день, сегодня мы познакомимся для обговора, а завтра придем договор подписывать. Худой, очень старый, он имел деловой вид. Жена, низенькая, вся коричневая — и лицом и платьем, улыбалась всеми морщинками, уютом подходящей к случаю улыбки. Цены с каждым днем падали, и, купленное раньше за две с половиной тысячи с ремонтом на еще полтысячи, сейчас стоило 1900. Я пошла на кладбище — проститься с дорогими могилами. Но жизнь спешит. Лошадь, везущая наш багаж, бежит рысцой к же- лезной дороге, а мы оглядываемся назад, где остав- ляем навсегда поселившееся в сердце. Ритиных глаз не видно, один блеск слез... 47
ОЛЕГ ДМИТРИЕВ Девчонки 50-х Не своими меряя масштабами Все вокруг, приняв чужие роли. Мы девчонок называли «бабами», ▲ они учились в женской школе. Ах, шпана четырнадцати летняя! Мы слонялись по Москве гурьбою, И почти у каждого заметнее Стал пушок над верхнею губою. Мы гуляли под руку с девчатами. Но не помню, чтоб в вечернем гуле Лихо в стену старика впечатали Иль плечом старуху оттолкнули... Мы себе казались шибко взрослыми, И глаза сверкали нагловато — Но худыми были, малорослыми В большинстве на улицах ребята. И девчонки с лицами прозрачными На свиданья наши в старом стиле, Косами длиннющими играючи, По трое, по четверо ходили. И тогда мы становились чинными. Под руку их брали полусвято. Ибо настоящими мужчинами Можно стать без курева и мата. А в глаза и посмотреть-то боязно Тем, кого заглазно звали «бабы»,— Были героини нашей повести И скромны, и дерзки, и лукавы. Пролетели годы вереницею, Все уже мы сходим с перевала... Где вы, «бабы»! Может быть, откликнутся Девочки с Никитского бульвара! ☆ ☆☆ И я со стороны Подчас гляжу сурово На вас, говоруны. Чье дело — только слово. С трибуны, за столом. Отважные на зависть. Вы боретесь со злом, С ним не соприкасаясь. Вам важно лишь одно: Звучать без явной фальши, А после — все равно. Что там случится дальше. Смешные существа. Толчете воду в ступке! ...Не говори слова. Но совершай поступки. ☆☆☆ Смотри по сторонам, а не под ноги. И медленно идя и торопясь. Хоть очень просто можно на дороге Споткнуться, поскользнуться и упасть. Смотри вперед и в небосвод веселый. Свидетель будь тщеты и красоты. Поскольку, опуская очи долу. Немногое увидишь в жизни ты. Вот так, мой друг! Скользи и оступайся. Встав на ноги, одежду отряхни. Но вечно сам собою оставайся. Хоть это нелегко в иные дни... Гляди на мир открыто, словно дети. Будь полон широтой и высотой. Рискуя под ногами не заметить Чужой потери отблеск золотой! Каменный дневник О, мэтр Ретиф де ля Бретонн, Едва ли не старик. Стал уморителен, смешон — Его Амур настиг! Влюблен Ретиф де ля Бретонн В пустое существо — Изящный вкус, хороший тон Оставили его... Ретив Ретиф де ля Бретонн: Раздумья о любви В своей душе приносит он На остров Сен-Луи. И вот, шальная голова, О бедствии своем Скребет на камне он слова Железным острием. Над Сеной темный парапет Мольбами испещрен — Вот как любил, хоть не поэт, Ретиф де ля Бретонн! Над Сеной вязь любви вилась По кромке островка. «Она согласна!» — родилась Прекрасная строка. Но был обманут автор книг,— Попутал бабу бес! — И каменный его дневник Со временем исчез. И все же весть дошла до нас Сквозь бури и века О том, как многолика страсть, Сильна и велика! Склонен Ретиф де ля Бретонн Над камнем у воды — Затмил его безмолвный стон Все прочие труды. За кои был превознесен В свой просвещенный век Месье Ретиф де ля Бретонн — Великий человек!
ДМИТРИЙ СУХАРЕВ Летела гагара Летела гагара — Над нашей моторкой гагарка летела, Над нашим мотором, Ревущим надсадно, летела гагара, Гагара из перьев. Из теплого пуха, из бренного тела, Но также из песни — И песню полета крылами слагала. Летела гагара Над чистым пространством, над мирным простором. Над Марьиной Коргой, Семью островами, косою, лесами. И с пеной на гриве Волна не ревела за нашим мотором, Над нашим мотором Хрустально висела волна Хокусаи. А пятнышко туши На чистом пространстве поморского шелка Вдали размывалось, А песня полета едва различалась, И песня прощалась Со всей нашей тишью, погибшей без толка, И песня к нам в души. Поняв, что без толка, уже не стучалась. ☆ ☆☆ Памяти Юрия Визбора Северной ночью светло от полярного света, Зыбкий и грозный, он в мерзлой завис вышине. Ладно, любуйтесь, а мне отвратительно это, Физика эта — она омерзительна мне. Я ненавижу всю эту небесную лажу. Ложные эти, подложные эти миры! Здесь, пока живы, я все наши беды улажу, Там не заткну ни одной своей черной дыры. Ночью бесслезной черно у Полярного круга. Кружки поставлю, заправлю теплом спиртовым. Сяду над кружкой, увижу над кружкою друга — Прежним увижу, вальяжным, отважным, живым. Дай не пущу, задержу световые лавины — Чуждые эти, не наши с тобою огни! Ночью морозной, на Юрины сороковины, Чувствую шкурой, как ломятся в двери они. Когда его бранят Когда его бранят (а все, кому не лень. Его бранят), когда его бранят, Я надеваю на уши броню — Не слушаю. И не браню. А тем, которые брюзжат или бранят И брызжутся слюной у пьедестала, Я говорю: «Коллеги, сплюньте яд! Или сглотните — Ничего с вами дурного не будет. А брызгаться вам вовсе не пристало». Да, чувством меры он не наделен; Да, хвастуном зовется поделом; Да, он стихи читает, будто чтец, А это плохо; да, он раб приема. Но ведь не раб приемных, не подлец, Не льстец! Он был плечом подъема Поэзии, он был подъемный кран Поэзии — и был повернут к нам, И мы учились — рабски!— у него. Мы все на нем вскормились, лицемеры! Беспамятство страшней, чем хвастовство. А чувство меры... Ах, было бы просто чувство, Но с ним-то у нас негусто, И слюна — это просто месть тому, У кого оно просто есть. Когда его бранят (а все, кому не лень. Его бранят), когда его бранят, Я вспоминаю давние слова О просто чувстве. И квартиру два. Люблю его и тридцать лет спустя, Люблю его — без всяческих «хотя» — И давних адресов не забывая. Он — век мой, постаревшее дитя, Дом семь, квартира два. Душа живая. Чарда В молодые дешевые годы, Когда дней не считали и лет, Здесь была деревенская чарда. Где давали дешевый обед. И под этой тяжелой черешней, Что была молода и худа, Я — худущий, безденежный, прежний — Съел порядочно все же тогда. Здесь была деревенская чарда С молодым и дешевым вином; В помещении чуточку чадно. Но зато хорошо за окном. Было чудного чуда чудесней, Не считая ни дни, ни года, Подперевшись, сидеть под черешней; И хозяйка была молода... 4. <Юность» № 11. 49
ВЛАДИМИР АМЛИНСКИЙ ОПРАВДАН БУДЕТ КАЖДЫЙ ЧАС... ПОВЕСТЬ ОБ ОТЦЕ И ЕГО ВРЕМЕНИ Рисунок М. Лисогорского квозь тяжелую бронзу почти грозовой тучи вдруг проры- веется снежный ураган. Я гляжу в старое университетское /Т окно во двор. Пушит снег. Сгорбленной походкой движется восьмидесятилетняя Павлова, профессор палеонтологии. Все тает — снежинки, люди, настроение. Надо брать скорее от этой жизни, надо формировать свои чувства и мысли в творчество, то, что истлевает не так быстро, как наши эмоции». Это из дневника отца тридцать восьмого года. В записях тех лет (от тридцать седьмого до войны) пропуски, обрывы... Отец теперь многого не доверяет страницам тетради. Он помнит обыск в квартире деда, помнит, как хватали не только бумаги Василия Анисимовича, но и отцов- ские рукописи, записки... Дом политкаторжан пустел, брали по алфавиту. Как отец мог писать, читать лекции, ходить в кино, гулять с маленьким сыном, рабо- тать над докторской? Как мог жить? Я не спрашивал никогда. Но я знал — несмотря на неотвязное ожидание, он работал в те годы на износ, сознательно, а может, и бессознательно отвлекая свой мозг и душу от этого... В конце тридцатых годов молодой преподаватель университета отказался от радужных перспектив в «альма матер» отечественной биологии и перешел в ме- дицинский институт. В этом институте отец создал и возглавил кафедру общей биологии. Я уже писал, что от тридцатых годов вплоть до пятидесятых люди науки представлялись в кинематографе эдакими «Антонами Ивановичами, которые сердятся», чудаками в пенсне, со всклокоченными бородками. Ученые старого образца. Но время отлепило наклеенные бороды, обнажило твердые скулы, готовые к ударам, сняло пенсне с зорких глаз. Даже в хорошем фильме «Депутат Балтики» Тимирязев — Черкасов, похожий на Дон Кихота, чуть утеп- ляет своего героя, придает ему научную «специфику». Много мужества понадобилось этим чудаковатым профессорам для того, что- бы отстаивать свои принципы, для того, чтобы охранить науку от конъюнк- турщиков и напористых, не видящих перспективы прагматиков. Несомненно, были черты как бы родовой общности ученых первых поколе- ний революции, создававших свой научный и поведенческий стиль на перело- ме эпохи, рвавшихся мыслью из XX века к далекому будущему, но психологиче- ски, этически, фразеологией, привычками как бы оставшихся в XIX веке. Возьмем старейших из них, учителей. Вот Иван Петрович Павлов (кинохроника), быстро едет на велосипеде. Вот он среди студентов, что-то доказывает, мальчи- шески порывисты движения старых рук. Вот и их игры — это чаще всего городки, а не теннис, как у современных научных работников. Окончание. Начало см в № 10 за 1986 г. 50
Вот удивительное, самоистязающее упорство в опытах, в опытах на самих себе. Так, Павлов, уже тяжело больной, вдруг буквально приказывает сзоим домочадцам сделать для него четырехкамерную ванну. Это опасно, может быть, даже смертельно для пожилого человека. Тяжелейшая процедура. Но он настаивает. И выдерживает ее, выглядит помо- лодевшим, оживленным, уверенным в себе. «Вот видите, мой эксперимент удался». Даже и здесь, в быту, он проверял подспудные физические резервы человека. Мой отец работай вместе с Дмитрием Петровичем Филатовым. Дмитрий Петрович вышел из семьи, дав- шей русской науке Н. Ф. и В. П. Филатовых, А. Н. Крылова, А. М. Ляпунова. Он был другом И. М. Сеченова. Продав — формально, за абсолют- ный бесценок, пять копеек за десятину — свою зем- лю крестьянам, Филатов пошел на драматический разрыв с женой, восставшей против его научных занятий. По сути дела, он стал отшельником, все существование которого, весь быт были предельно скромны — только занятия, университет, экспедиции, поражающее людей посторонних самоистязание. Он был непреклонно тверд в своих взглядах. Удивитель- но, что у него не было врагов. Его уважали все, ибо он был бескорыстным и глубоко и д е й- н ы м человеком. Безукоризненная нравственная позиция этого старого ученого оказала влияние на весь стиль, дух школы академика ВАСХНИЛ Коль- цова. Под руководством Кольцова и Скадовского отец в тридцать третьем году окончил аспирантуру в МГУ, защитил диссертацию на тему «Влияние фи- зико-химических факторов на развитие основных продуцентов планктона». Как писали оппоненты, эта работа имела «серьезный народнохозяйствен- ный эффект». В тридцать четвертом году его утвер- ждают в звании доцента. Я уже упоминал профессора Скадовского. Сколь- ко раз в своей жизни я слышал это имя! Сергей Ни- колаевич Скадовский. Именно он был научным руко- водителем звенигородской экспедиции, под его на- чалом отец развивал новое в то время физико- химическое направление в биологии. Результаты этих исследований, опубликованные в его научных работах тридцать второго—тридцать седьмого го- дов, «представляют, по мнению специалистов, выдающийся научный интерес для раскрытия зако- номерностей, лежащих в основе взаимоотношений между физико-химическим режимом водоемов и биологией фитопланктона. Его работы вместе с исследованиями школы С. Н. Скадовского легли в основу физико-химического направления в биоло- гии, значение которого трудно переоценить». Сергей Николаевич Скадовский, в отличие от су- ховатого, всегда корректного и сдержанного Коль- цова, не был метром. Он не просто работал со сво- ими учениками, но и существовал вместе с ними. В его доме усталые и голодные молодые биологи получали тарелку супа и кусок мяса, здесь они спо- рили допоздна, до хрипоты не только о своих спе- циальных проблемах и делах, но и о многом, что де- лалось в науке вообще, что происходило в стране, что трогало, волновало, настораживало. Споры бы- ли ожесточенные, яростные, но всегда удерживался уровень корректности, уважения к оппоненту, к ино- му мнению, чужому взгляду. Признание правоты точки зрения, не совпадающей с твоей, было важным принципом этой среды, этой школы, не только ее основателей Кольцова и Ска- довского, но и младших учеников. Потом, когда все уставали от споров, Сергей Николаевич Скадовский, чуть-чуть похожий на чеховских героев, именно как чеховский герой, садился за фортепьяно. Правда, репертуар уже был нечеховский. «Поэма экстаза» Скрябина. Этих людей как-то не очень интересовали поезд- ки за границу—кроме тех, что были нужны д е- л у,— дачи, автомобили. Было бы неверно говорить, будто все они воспарили над бытом. Нет, быт при- тягивал некоторых, притягивал, но не подавлял. Бытовые излишества и амбиции им были чужды. И мой отец, уже известный ученый и немолодой че- ловек, никогда не отдыхал в роскошных санаториях или в домах отдыха с номерами «люкс», а постоян- но из года в год — на академической турбазе в При- балтике, где он мог грести на лодке по реке Лие- лупе, часами в одиночку бродить в лесу. Сегодня иной раз не отличишь молодого ученого от преуспевающего официанта, бармена в каком- нибудь ресторане или заведующего секцией пром- товарного магазина. Определенная стилевая одно- типность: тонкие большие очки с затемненными стеклами, дубленки, белые финские сапоги, терпкий парфюмерный запах «Мальборо», ограниченный, стабильно изысканный ассортимент летних и зимних курортов, горные лыжи на Цахкадзоре, летом — Пицунда или Рижское взморье. Могут возразить, что я сгущаю краски. Что ж, это мое право, и я встречал, конечно, совершенно иных, и внешне и внутренне, молодых ученых, таких не- мало, преданных истово и бескорыстно своему делу, но все же в целом, и это отмечают сами ученые, новые научные поколения сильно превосходят в практицизме своих предшественников... И потому как приятно сегодня встретить старого профессора с безукоризненной учтивостью, спокойствием, добро- желательством манер, может быть, чуть-чуть паряще- го над нами — в микрокосмосе или макрокосмосе идей, занятого более вечными проблемами, чем подготовка к симпозиуму в Австралии, в Париже, в крайнелА случае в Софии, а уж в самом скромном варианте — в нашем солнечном гостеприимном Таш- кенте. Тех, старших, было намного меньше, не такой гигантский конвейер по выработке ученых, кандида- тов и докторов наук, не такой мощный поток часто однотипных и повторяющих друг друга диссертаций, захлестывающих ВАК. Истоки этих течений науки были глубже, а может быть, и домашнее. В научных школах тех лет были свои особенно- сти, свой стиль, своя атмосфера, свои шуточки и воспоминания. И я мысленно вижу своего отца, поющего песню в лодке на Днепре после удачных опытов, хорошей конференции. Трое молодых уче- ных плывут на лодке по Днепру, что-то рассказывают и хохочут, среди них отец. Об этом вспоминает в своей книге академик Дубинин. О Н. К. Кольцове я уже писал. Николай Констан- тинович Кольцов был одним из первооткрывателей науки о водорослях, создателем и первым дирек- тором Института экспериментальной биологии. Он и его ученики заложили основы физико-химическо- го направления в биологии и молекулярной генети- ке. Кольцов еще в 1928 году выдвинул гипотезу о молекулярном строении хромосом, разработал пер- вую схему их строения. Его работы значительно обо- гатили экспериментальную зоологию, цитологию, ге- нетику. В 1948 году в своем докладе на сессии ВАСХНИЛ Т. Д. Лысенко говорил: «Академик Н. К. Кольцов утверждал: «Химически генонема с ее генами оста- ется неизменной в течение всего овогенеза и не под- вергается обмену веществ, окислительным и восста- новительным процессам». В этом абсолютно не- приемлемом для грамотного биолога утверждении 51
отрицается обмен веществ в одном из участков жи- вых развивающихся клеток. Кому не ясно, что вы-* вод Н. К. Кольцова находится в полном соответствии с вейсманистско-морганистской идеалистической ме- тафизикой». Еще дальше пошел академик Митин: «...в качестве другого ярого защитника вейсманизма и автогенеза выступал у нас также (евгенист и проповедник ра- совых теорий в биологии) профессор Н. К. Коль- цов... Он преподносил в своих писаниях под флагом науки реакционнейший и сумасшедший бред». Этот русский ученый обладал высочайшим автори- тетом. Кольцов в известном смысле был максимали- стом, человеком увлекавшимся и несколько остывав- шим к своим ученикам, но он необыкновенно ценил талант, научную дерзость, соотнесенную с совокуп- ностью фактов, с реальностью. Сегодняшняя отечественная гидробиология во многом обязана профессору Кольцову. Представляю себе, что все эти люди были чуж- ды и непонятны — даже человечески, житейски — Лысенко и его сподвижникам, чей простецкий, жест- кий, псевдонародный и авторитарный стиль был про- тивоположен их демократическому и интеллигентно- му стилю с пресловутым «В спорах рождается исти- на». Очевидно, Лысенко была ближе звонкая, притяга- тельная формула «Истина принадлежит тем, кто ее делает». Формулы формулами, но истина советской биоло- гии рождалась трудно — из опытов, поисков, беспо- щадного самоанализа, прозрений, ошибок, труда, борьбы с врагами истины, то есть теми, кто присвоил себе статус ее абсолютных носителей и владельцев. Сегодня Т. Д. Лысенко или, скажем, О. Б. Лепе- шинская с ее детскими «опытами» выглядят устра- шающими анахронизмами, но в то время они счита- лись единственными, кто говорил от имени истины, подлинной материалистической классовой науки. Известно, что разгром генетики Т. Д. Лысенко пла- нировал еще в конце тридцатых годов, чуть ли не накануне войны. Уже тогда был выведен из научно- го спора, из работы руководитель Института гене- тики Николай Иванович Вавилов, но у него остава- лось много последователей, друзей, коллег, учени- ков. В те годы работал академик Иван Иванович Шмаль- гаузен, выдающийся продолжатель классического дарвинизма, его отечественной школы, созданной трудом братьев Ковалевских, Мечникова. Он был любимым учеником академика А. Н. Северцова, чья школа эволюционной морфологии животных во мно- гом имела такое же значение, как школа Ивана Пет- ровича Павлова в области физиологии. Иван Иванович заведовал кафедрой дарвинизма Московского университета. Его работа «Факторы эволюции» вызвала живой интерес отечественных и иностранных биологов. Он стал одним из объектов многочисленных напа- док Т. Д. Лысенко и его группы. Все противники Лы- сенко, даже не противники, а те, кто позволял себе хоть в чем-то не согласиться с ним, будь то дирек- тор Тимирязевской академии академик Немчинов или доцент МГУ профессор Алиханян, объявлялись менделистами-морганистами. Обвинение звучало зло- веще, фамилии Менделя и Моргана становились сим- волами вредоносной лженауки. И словно бы забылось, что И. П. Павлов поставил в Колтушах перед своей Биологической станцией памятник Грегору Менделю (памятник впоследствии тайно убрали). Мендель не занимался эволюционной 52 теорией. Он был трудолюбивейшим исследователем, оставившим две работы, посвященные культуре го- роха и ястребинки. Первая сыграла значительную роль в теории гиб- ридизации, была использована Иваном Владимирови- чем Мичуриным; в ней Мендель показал некоторые закономерности наследования, многократно прове- ренные на самоопылителях. Мичурин не раз говорил о целесообразности при- менения генетики не только в садоводстве, но и в полеводстве. Он считал, что молодые биологи обя- заны заниматься генетикой, потенциальные возмож- ности которой огромны. Война закрыла кампанию подавления советской ге- нетики, зачеркнула все счеты и споры. иерез три года после войны, когда стране были так необходимы опыты советских генетиков, состоя- лась сессия ВАСХНИЛ «О положении дел в мичу- ринской биологии» с докладом Т. Д. Лысенко. Еще до войны на Всесоюзном съезде колхозников- ударников, где Лысенко публично восхвалял фаль- сифицированные урожаи на опытной станции в Гор- ках, он получил сталинское «браво» — высочайшую поддержку, вексель на абсолютную истину, власть в мичуринской биологии. Сессия готовилась странным образом. Многие ученые, в том числе и мой отец, просто не были приглашены на эту сессию, другие, имеющие еще более прямое отношение к генетике, узнали о ее созыве лишь в канун открытия и, естественно, не присутствовали. Круг был продуман и избирателен. Сама эта сессия видится мне поучительной драмой, которую следует вспомнить сегодня, когда общест- во так напряжено в поисках истины, реального прогресса, преодоления косности, воинствующей фальши, агрессивного рутинерства. Вот отрывки из нескольких выступлений — они да- дут представление об атмосфере дискуссии. Извращая и упрощая до примитивности взгляды противников, Т. Д. Лысенко в своем докладе утверждал: «Резко обострившаяся борьба, разделившая био- логов на два непримиримых лагеря, возгорелась, та- ким образом, вокруг старого вопроса: возмож- но ли наследование признаков и свойств приобретаемых раститель- ными и животными организмами в те- чение их жизни? Иными словами, зависит ли качественное изменение природы растительных и животных организмов от качества условий жизни, воздействующих на живое тело, на организм. Мичуринское учение, по своей сущности матери- алистическо-диалектическое, фактами утверждает такую зависимость. Менделистско-морганистское учение, по своей сущности метафизическо-идеалистическое, бездока- зательно такую зависимость отвергает. ...В последарвиновский период подавляющая часть биологов мира вместо дальнейшего развития учения Дарвина делала все, чтобы опошлить дарвинизм, удушить его научную основу. Наиболее ярким оли- цетворением такого опошления дарвинизма являются учения Вейсмана, Менделя, Моргана, основополож- ников современной реакционной генетики. ...Отвергая наследуемость приобретаемых качеств, Вейсман измыслил особое наследственное вещество, заявляя, что следует «искать наследственное веще- ство в ядре» и что «искомый носитель на- следственности заключается в веще- стве хромосо м», содержащих зачатки, каж- дый из которых «определяет определенную часть организма в ее появлении и окончательной форме».
...В подтверждение того, что наши отечественные менделисты-морганисты нацело разделяют хромо- сомную теорию наследственности, ее вейсманистскую основу и идеалистические выводы£ можно привести немало примеров. ...Профессор биологии Московского университета М. М. Завадовский в статье «Творческий путь Тома- са Гента Моргана» пишет: «Идеи Вейсмана нашли широкий отклик в среде биологов, и многие среци них пошли путями, подсказанными этим богато ода- ренным исследователем». «...Томас Гент Морган был среди тех, кто высоко оценил основное содержание идей Вейсмана». О каком «основном содержании» здесь идет речь? Речь идет об очень важной, с точки зрения Вей- смана и всех менделистов-морганистов, в том числе и профессора Завадовского, идее. Эту идею про- фессор Завадовский формулирует так: «Что раньше возникло — куриное яйцо или курица?» И в этой острой постановке вопроса,— пишет профессор За- вадовский,— Вейсман дал четкий категорический ответ — яйцо». Профессор биологии, генетик Н. П. Дубинин в своей статье «Генетика и неоламаркизм» писал: «Да, совершенно справедливо генетика разделяет орга- низм на два отличных отдела — наследственную плазму и сому. Больше того, это деление является одним из ее основных положений, это одно из круп- нейших ее обобщений». Не будем дальше удлинять список таких откровен- ных, как М. М. Завадовский и Н. П. Дубинин, авторов, высказывающих азбуку морганистской системы воз- зрений... ...Исходя из ненаучного, реакционного учения мор- ганизма о «неопределенной изменчивости», зав. кафедрой дарвинизма Московского университета академик И. И. Шмальгаузен в своей работе «Фак- торы эволюции» утверждает, что наследственная изменчивость в своей специфике не зависит ст условий жизни и потому лишена направления. «Неосвоенные организмом факторы,— пишет Шмальгаузен,— если они вообще достигают организ- ма и влияют на него, могут оказать лишь неопре- деленное воздействие... Неопределенными будут, следовательно, все новые изменения организма, не имеющие еще своего исторического прошлого. В эту категорию изменений войдут, однако, не толь- ко мутации, как новые «наследственные» изменения, но и любые новые, т. е. впервые возникающие мо- дификации». ...Шмальгаузен пишет: «При развитии любой особи факторы внешней среды выступают в основном лишь в роли агентов, освобождающих течение известных формообразовательных процессов и усло- вий, позволяющих завершить их реализацию»... ...В нашей социалистической стране учение велико- го преобразователя природы И. В. Мичурина созда- ло принципиально новую основу для управления из- менчивостью живых организмов. Мичурин сам и его последователи-мичуринцы буквально в массовом количестве получали и полу- чают направленные наследственные изменения ра- стительных организмов. ...В противовес менделизму-морганизму, с его ут- верждением непознаваемости причин изменчивости природы организмов и с его отрицанием возможно- сти направленного изменения природы растений и животных, девиз И. В. Мичурина гласит: «Мы не мо- жем ждать милостей от природы, взять их у нее — наша задача!» На основе своих работ И. В. Мичурин пришел к следующему важнейшему выводу: «При вмеша- тельстве человека является возможным выну- дить каждую форму животного или растения более быстро изменяться, и притом в сторону, желательную человек у...>- Свои взгляды отстаивает профессор И. А. Рап- попорт: «Ген является материальной единицей с огромным молекулярным весом порядка сотен тысяч и деже миллионов единиц. Гены имеются в ядре клетки в совершенно определенных точках, которые назы- ваются хромосомами. Эти единицы стали известными нам в результате настойчивых и трудоемких экспе- риментов. Мы убедились, что можно искусственно перемещать единицы из одной хромосомной си- стемы в другую. Мы убедились, что эти наслед- ственные единицы — гены — не являются неизмен- ными, а, наоборот, способны давать мутации... ...Мы сейчас находимся на грани крупных открытий в области генетики. Многие из вас помнят факт открытия существования фагов — мельчайших виру- сов, паразитирующих на бактериях. Многие ученые отрицали существование фагов до последних дней, несмотря на большое количество фактов. Теперь ко- лоссальное развитие микроскопической техники по- зволяет нам видеть фагов дизентерийной клетки, фагов холерных, фагов, вызывающих различные ки- шечные заболевания домашних животных... ...Ген — это единица еще более таинственная, еще более далекая от возможности наглядного показа, но, во всяком случае, это — единица материальная, в отношении которой имеется возможность прийти к большим практическим успехам. И мне кажется большой практической ошибкой стремление нацело и огульно отказывать советской генетике в огром- ных успехах... ...Мы не должны идти по пути простого обезьян- ничания, но мы обязаны критически и творчески, как учил нас В. И. Ленин, осваивать все, созданное за границей. Мы должны бережно подхватывать ростки нового, чтобы росли новые кадры, которые смогут двигать науку вперед». Из речи академика М. Б. М ити н а: «...Дубинин достоин того, чтобы стать нарицатель- ным именем для характеристики отрыва науки от жизни, для характеристики антинаучных теоретиче- ских исследований, лженаучности менделевско-мор- гановской формальной генетики... ...Теория Вейсмана — Менделя — Моргана получила также выражение в работах Серебровского, Дубини- на, Жебрака и ныне разрабатывается в работах Шмальгаузена. «Труды» академика Шмальгаузена и в настоящее время являются центральными работа- ми, представляющими и выражающими менделизм- морганизм у нас на современном этапе. ...Основное значение нынешней сессии должно со- стоять в том, чтобы покончить, наконец, с этой не- померно затянувшейся дискуссией, разоблачить и разгромить до конца антинаучные концепции мен- делистов-морганистов и заложить тем самым основу для дальнейшего развития мичуринских исследова- ний... в биологии. ...Академик Т. Д. Лысенко — Мичурин нашего вре- мени — внес огромный вклад в развитие биологиче- ской науки и в практику социалистического сельско- го хозяйства...» Академик Е. И. У ш а к о в а: «Многие из вас хоро- шо помнят 1934, 1935, 1936 и 1938 гг., когда особен- но яростно шла дискуссия по поводу основных воп- росов дарвинизма, которые ставились академиком Т. Д. Лысенко. В эти годы позиции противников, казалось, были довольно сильны, ряды их были до- статочно многочисленны, и они дружно ополчились 53
против творческого дарвинизма, идея и разработ- ка которого была поставлена на очередь дня Т. Д. Лы- сенко. Морганисты-менделисты не скупились при 31 ом на самые недостойные выражения, клевету, за- пугивания молодых кадров ученых тем, что мировая наука не потерпит того, что Т. Д. Лысенко отрицает ген — носитель вещества наследственности. Тех, кто разделял учение Т. Д. Лысенко, его теорию, называ- ли невеждами, недоучками. Эти слова всегда были в арсенале мракобесов, чтобы давить все свежее, все творческое. Практика, однако, показала, на чьей стороне была правда жизни и революционная теория. Несмотря, однако, на сравнительно большой срок, истекший с тех лет, в наших вузах с кафедр генетики продолжается пропаганда мракобесия. Иначе это назвать нельзя». Голос с места: «Правильно!» Е. И. Ушакова: «Кто дает право этим «уче- ным», «педагогам», называющим себя советскими людьми, калечить и отравлять ум и душу молодых специалистов! Приходя к нам (а мы встречаемся с десятками и сотнями молодых воспитанников Ти- мирязевской академии), они, оказывается, являются противниками мичуринского учения. Как они могут быть хорошими работниками сельского хозяйства, когда у них основа отношений к живым организмам идеалистическая? ...Студенты — наши будущие совет- ские специалисты, идеологически воспитываются в духе, чуждом советскому обществу, нашей науке и практике! Как могли дойти до этого? Не пора ли за это отвечать, и отвечать по-серьезному? В наших вузах преподается история партии, курс ленинизма и рядом — моргановская генетика! Это уж полное пренебрежение и не только пренебреже- ние, а дискредитирование достижений наших великих ученых-дарвинистов». Сторонникам Т. Д. Лысенко мужественно возра- жает академик ВАСХНИЛ Б. М. 3 а в а д о в с к и й: «Я вижу глубокое противоречие между той линией, ко- торая проводится нашей партией для подъема авто- ритета нашей советской науки, и тем, как в «Лите- ратурной газете» и в ряде других выступлений огульно опорочивают всех тех советских ученых, которые не включились в хор поклонников Т. Д. Лысенко, или опорочивают только потому, что, на- пример, академик Шмальгаузен осмелился высту- пить с несколькими словами разногласий по вопро- сам внутривидовых конкуренций или допустил от- дельные частные ошибки. Этот подход с точки зре- ния мобилизации всей советской науки не отвечает истинным интересам дела. ...Вряд ли кто может серьезно предложить мичу- ринское направление в отношении животных орга- низмов, особенно в той вариации, которую придает Лысенко вегетативной гибридизации видов. Вегета- тивные гибриды на животных, кроме создания хи- мер — разнокрылых бабочек — еще не предлага- лись. Дайте конкретно указания и предложения, как применить методы вегетативной гибридизации (пер- вый символ веры Т. Д. Лысенко) по отношению к животному миру». Академик И. И. Презент: «Почему должны за вас думать?» Б. М. Завадовский: «Но есть и другие методы и приемы, которые нельзя приносить в жертву и отрицать в науке и практике только потому, что они не находятся в поле зрения Т. Д. Лысенко. Какие есть еще направления? Я утверждаю по своему личному опыту советского биолога-больше- вика, что методы полиплоидии, которые применил Сахаров при создании новых сортов гречихи или М. С. Навашин при создании повышенно урожайных 54 сортов кок-сагыза, могут найти заслуженное место в нашем социалистическом сельском хозяйстве. И со- вершенно не нужно во славу работы, которую раз- вивает Т. Д. Лысенко, громить и уничтожать эти направления. Надо критиковать Сахарова, Навашина и Жебрака там, где они допускают теоретические ошибки. Но, когда я услышал здесь призыв разгро- мить менделистов-морганистов, не давать им воз- можности работать, мне стало совершенно ясно, ка- кой ущерб нанесут такие действия народному хо- зяйству. В дарвинизме имеется и такое направление, кото- рое опирается на экспериментально-физиологиче- ские методы познания факторов регуляции жизнен- ных отправлений... Укажу только на гормонально- химический метод управления процессами размно- жения, которые уже получили свое признание в деле стимуляции размножения и борьбы с яло- востью у сельскохозяйственных животных. Укажу также на фитогормоны в растениеводстве. Все эти методы пробивают с трудом дорогу в народное хозяйство только потому, что Т. Д. Лысенко еще не включил их в сферу своего влияния и до сих пор оказывал им серьезное сопротивление. Разве этот подход к анализу и направлению работ в области советской биологической науки правилен и служит на пользу государству? Это превращение государ- ственных задач в задачи монополии. Никто не мог доказать на практике, что методы полиплоидии не оправдали себя. Сорта пшеницы и ржи, которыми засеваются миллионы гектаров, созданы генетиками А. П. Шехурдиным, П. И. Лисицыным, П. Н. Констан- тиновым». И. И. П р е з е н т: «На основе?» Б. М. Завадовский: «На основе многогранного и многостороннего использования всех направлений и методов, которые создает дарвиновская наука». И. И. П р е з е н т: «Неясно, товарищ Завадовский». Б. М. Завадовский: «И в том числе не в про- тиворечии с законами Менделя, а часто опираясь на них. Полагаю, что такая узкая, ограниченная, односто- ронняя линия опорочивания не только методов, но и людей, которые работают не в плане поощряе- мых, это вещь недопустимая. ...Я десять лет пытался сигнализировать о заро- дышах нарастающих ошибок, когда тов. Лысенко начал отступать от дарвинизма. Но он еще называл себя дарвинистом. Кто дает право под формулу дарвинизма включать содержание, которое противоречит этому учению? Надо называть, тов. Лысенко, вещи их именами. Но тогда перед тов. Лысенко встает обязанность не диктаторски и не изречениями оракула заставить нас изменить свое отношение к дарвинизму. ...Т. Д. Лысенко в своих работах допускает огром- ную односторонность, развивая одну лишь сторону творческого наследства, оставленного нам Мичури- ным, а иногда и даже в какой-то мере по непонят- ным причинам опорочивает работы других после- дователей Мичурина, как, например, работы акаде- мика Цицина, который эти другие стороны мичурин- ского учения творчески эффективно развивает... в ко- торых он применяет другую сторону мичуринского учения — метод половой гибридизации. В других случаях Лысенко вступает в прямое про- тиворечие с мичуринским учением не только в те- оретических вопросах, но и в вопросах практики. ...Почему я попал в разряд мальтузианцев? Вот моя брошюра времен войны «Расовый бред герман-
ского фашизма», где большая часть работы посвя- щена критике мальтузианства и социал-дарвинизма». Ф. А. Д ворянкин (редакция журнала «Селек- ция и семеноводство»): «Академик Завадовский утверждает, что он издавна боролся с формальной генетикой, что он помогает широкому мичуринскому движению, предохраняет мичуринское учение от су- жения академиком Т. Д. Лысенко. На самом деле вся помощь Б. М. Завадовского сводилась к тому, чтобы хватать мичуринцев за руки в их борьбе с вейсманизмом, не давать им бороться с мендели- стами, уговаривать их не потерять рационального зерна в то время, как другой фронт дерущихся против мичуринцев полностью им одобрялся и под- держивался. За такую «помощь» мичуринскому на- правлению мы можем только сказать: дай бог нам обойтись без завадовских, а с раппопортами мы и сами справимся». (Аплодисменты.) П. М. Жуковский (его постоянно перебивают): «Трофим Денисович, я все-таки прошу слушать... Трофим Денисович, вы никогда не употребляете термин «мутация», вы его не признаете. А мы это признаем, и природа снабжает мутациями органи- ческий мир почти безгранично. Что вызывает мутации? Тут я полностью на ваших позициях, академик Лысенко: среда, внешние усло- вия вызывают мутацию. Вы это называете воспита- нием, но ведь дело не в этом. Вы не хотите при- знать, что эти мутации вызваны изменением хромо- сом. В этом наше расхождение. Дошло до того: как только произносят слово «мутация» или «хромо- сома», то это пугает очень многих. Не помню, у ко- го-то была изображена девица, которая краснела при виде жареного каплуна. (Смех.) Как скажут слово «хромосома», то некоторые краснеют. (Смех в зале, оживление.) Никогда не употребляются нашими оппонентами такие понятия, как витамины, гормоны, вирусы. Я мог бы посоветовать не вам, Трофим Денисович, ваш авторитет достаточно высок, а вашим после- дователям учиться, ибо учение — свет, а неучение — тьма». (Смех, аплодисменты.) Т. Д. Лысенко: «А вы к себе это относите?» П. М. Жуковский: «Я все время учусь». Т. Д. Л ы с е н к о: «Слабо учитесь!» П. М. Ж у к о в с к и й: «Если бы вы знали мой быт, вы бы знали, что я много и ежедневно учусь». С. С. Перов: «Вы только смотрите в книгу!» П. М. Жуковский: «Тов. Кострюкова отрицает ген, потому что никто его не видел. И вирус не ви- дели долго, а сейчас видят. ...Не следует так уж очень приспособляться (смех), особенно учитывая, что, может быть, этот благоприобретенный Признак передается потомству». (Смех.) Т. Д. Лысенко: «Я утверждаю, что тов. Кост- рюкова уже тогда, когда академик Жуковский еще не слыхал слова «Мичурин», была мичуринцем, а он говорит, что она приспособляется сегодня». П. М. Жуковский: «Нет, не сегодня. Она вы- ступала со своими работами в журнале «Ярови- зация». Я должен констатировать тот факт, что под давле- нием... которое систематически оказывается на представителей другого направления, дело идет к то- му, что тухнут вулканы, и скоро мы будем видеть ряд потухших вулканов». С. С. П е р о в: «Грязевых вулканов». П. М. Жуковский: «...Если не будет дана воз- можность свободной дискуссии, а дискуссию органи- зовать надо, но даже не здесь. Надо просить орга- низовать эту дискуссию в другом месте, и тогда скрестим рапиры (смех), а то дело доходит до того, что университет объявляют гнездом черной ре- акции». Т. Д. Л ы с е н к о: «В биологической науке!» А. В. Михалевич (заместитель редактора га- зеты «Правда Украины»): «Можно сказать, что по- добно тому, как в Горьком наш рабочий класс увидел себя поднявшимся на самые высоты культу- ры, так миллионы колхозников видят в Т. Д. Лысен- ко себя, свой творческий порыв к переделке приро- ды, раскрытие своих талантов в борьбе за комму- нистическое изобилие. Рядом с ним поднялась целая плеяда ученых-ми- чуринцев. Это все люди дела, это не книжные чер- вяки. Это люди, сознающие свою ответственность перед народом. Я думаю, что правда заключается в том, что все советские люди благодарны тов. Ста- лину за смелое пополнение академии новыми ака- демиками-мичуринцами... Правда заключается в том, что не - отдельные, неугодные формальным генети- кам мичуринцы, а наш народ, наш совершенно но- вый рабочий класс, совершенно новое советское крестьянство, совершенно новая интеллигенция ре- шительно отбрасывают от своей науки все обветша- лое, все антинародное, все, что порождено раболе- пием перед буржуазным Западом, все, в чем заклю- чены пережитки идеализма, все, что сковывает твор- ческие силы народа... Для выяснения научной истины академику Шмаль- гаузену стоило бы побывать в этом году в наших Черкассах и там, на кукурузных плантациях, где, безусловно, будет достигнут урожай в 40 ц с гекта- ра, поговорить с народом о том, уменьшаются ли, как он пишет в своей книге, «резервы изменчиво- сти» или, наоборот, увеличиваются,..». Скольким неугодным и несогласным (не только в биологии) давались подобные демагогические реко- мендации... Выступает профессор С. И. Алиханян (доцент кафедры генетики МГУ): «...Несколько слов о вы- ступлении академика Беленького по моему ад- ресу. Вы заявили, что вот, мол, Алиханян обещал в тридцать девятом году вывести новую породу кур и обманул всех, не вывел породы и не вывел по- тому, что он опирался на неверную научную осно- ву. Нет, товарищ Беленький, прежде чем делать та- кие заявления, нужно знать факты. Я после трех лет работы по выведению новой породы кур, в сорок первом году взял оружие и защищал Родину. Спу- стя пять лет я, потеряв на фронте ногу, вернулся, но продолжать, к сожалению, работу с курами не смог по состоянию здоровья, да и при возможности работать я не смог бы этого сделать, ибо весь мой исходный племенной материал (сто голов пти- цы) был потерян. А то, что я вместо работы с ку- рами воевал на фронтах Отечественной войны, ду- маю, что тов. Беленький согласится, что я неплохо сделал, так поступив. Но если мне дадут возмож- ность, то я в пять — семь лет сумел бы повторить всю мою работу с леггорнами». В. С. Немчинов (академик, директор Тимиря- зевской сельскохозяйственной академии): «Я вижу, что среди наших ученых нет единства по некоторым вопросам, и в этом я лично, как директор Тими- рязевской академии, не вижу ничего плохого... ...Да, я могу повторить, да, я считаю, что хромо- сомная теория наследственности вошла в золотой фонд науки человечества, и продолжаю держаться такой точки зрения». Голос с места: «Вы же не биолог. Как вы можете судить об этом?» В. С. Немчинов: «Я не биолог, но я имею воз- можность эту теорию проверить с точки зрения той 55
науки, в которой я веду научные исследования, и в частности статистики. (Шум в зале.) Она соответст- вует также моим представлениям. Но не в этом де- ло». Голос с места: «Как не в этом?» В. С. Немчинов: «Хорошо, пусть будет в этом дело. Тогда я должен заявить, что не могу разде- лить точку зрения товарищей, которые заявляют, что к механизмам наследственности никакого отно- шения хромосомы не имеют». (Шум в зале.) Голос с места: «Механизмов нет!» В. С. Немчинов: «Это вам так кажется, что ме- ханизмов нет. Этот механизм умеют не только ви- деть, но и окрашивать, определять». (Шум в зале.) Голос с места: «Да, это краски. И статисти- ка». В. С. Н е м ч и н о в: «Я не разделяю точку зрения, которая была высказана и нашим уважаемым председателем о том, что хромосомная теория на- следственности, и в частности некоторые законы Менделя, является какой-то идеалистической точкой зрения, какой-то реакционной теорией. Лично я та- кое положение считаю неправильным, и это являет- ся моей точкой зрения, хотя и мало кому интерес- ной». (Шум в зале.) Голос с места: «Очень интересной!» В. С. Немчинов: «Эту точку зрения я никогда не скрывал. Это моя точка зрения, точка зрения неспециалиста». Голос с места: «От директора Тимирязевской академии ее интересно услышать!» В. С. Н е м ч и н о в: «Но я считаю свою точку зре- ния правильной, и агрессивный характер выступле- ний и действий, направленных на запрещение работ А. Р. Жебрака, я считаю неправильным». ...Немчинову кричат: «Вам нужно уйти в отстав- ку!». Сурово спрашивают с места: «Скажите о ва- ших отношениях к установкам доклада». Немчинов снова повторяет, что в теоретической основе докла- да в оценке хромосомной теории наследственности Лысенко не прав. Ему кричат с места: «Вы из Тими- рязевки делаете Немчиновку!» Немчинов держится непреклонно, защищает рабо- ту представителей мичуринского направления, гово- рит о Н. Н. Тимофееве, И. В. Якушкине, П. Н. Кон- стантинове, В. П. Бушинском, Д. А. Кисловском и других. Далее В. С. Немчинов говорит: «Я несу мо- ральную и политическую ответственность за линию Тимирязевской академии. Я морально и политически ответствен за ту линию, которую я провожу, и счи- таю ее правильной, и буду продолжать проводить. Если эта линия окажется неправильной, мне подска- жут или осуществят те надежды и чаяния, которые здесь высказывались, чтобы я освободил место. Но недопустимо, на мой взгляд, закрыть в Тимиря- зевской академии работу профессора Жебрака». И. И. Презент: «Типа Моргана, да?» Вопрос с места: «Знаете ли вы, что профес- сор Парамонов в своих лекциях по дарвинизму извращает и поносит работы Лысенко и всей его школы?» В. С. Немчинов: «Я знаю лекции Парамонова. Он не поносит и не извращает дарвинизм. И если он по отдельным вопросам не согласен с Лысенко, то это нельзя считать поношением. Профессор Па- рамонов — один из первоклассных лекторов, люби- мец студенчества, дарвинист до глубины души, яв- ляется тимирязевцем от начала до конца. Если он не согласен с отдельными положениями — это другое дело». 56 Голос с места: «Мы также слушали его лек- ции и знаем, что это правда». В. С. Н е м ч и н о в: «Тогда дайте документы». С места: «Какие документы?» Вопрос с места: «Знаете ли вы, что на лек- циях по дарвинизму в Тимирязевской академии не упоминаются даже изредка имена Тимирязеве и Мичурина?» В. С. Немчинов: «Сплошная чепуха. (Смех.) На лекциях профессора Парамонова я многократно бывал и знаю его точку зрения». С места: «Напомните, какие сорта были выве- дены в Тимирязевке по методу Мичурина. Дайте данные сортоиспытаний». В. С. Немчинов: «Я могу назвать хотя бы сорт «тимирязевского крыжовника», который выведен по методу Мичурина и который у нас размножает- ся». Выступает академик П. П. Лобанов: «Кому не ясно, что воззрения Шмальгаузена и его сторонни- ков наносят ущерб нашему сельскому хозяйству, так как они отравляют сознание практиков сельского хозяйства, учащихся наших школ идеализмом и ме- тафизикой, разоружают агрономов, зоотехников и других специалистов сельского хозяйства? Выступая вчера, академик Жуковский ясно опре- делил свое отношение к менделизму. Он даже при- звал биологов преклониться перед Менделем, тем самым присягнуть на верность его учению. На ваш, академик Жуковский, призыв объединиться на базе менделизма мы отвечаем: если вы будете и впредь идти по старой дороге менделизма, нам не по пути с вами. (Аплодисменты.) Товарищи, мы с радостью можем констатировать, что вооруженные мичуринским учением наши совет- ские биологи уже разгромили морганистов. Никого не смутят ложные аналогии морганистов о неви- димом атоме и невидимом гене. Гораз- до более близкой была бы аналогия между невиди- мым геном и невидимым духом. Нас призывают здесь дискуссировать. Мы не будем дискуссировать с морганистами. (Аплодисменты.) Мы будем про- должать их разоблачать как представителей вредного и идеологически чуждого, привнесенного к нам из чуждого зарубежа, лженаучного по своей сущности направления». (Аплодисменты.) И. И. Презент: «Мичуринцы как коллектив уже сделали великие открытия, открытия мирового мас- штаба. Мы смело смотрим в наше будущее, пото- му что у нас есть настоящий лидер, а у вас, мор- ганисты,— Шмальгаузен. (Бурные, продолжитель- ные аплодисменты.) Морганисты пытаются задержать мичуринское учение, противопоставляя Мичурину Лысенко, раннему Лысенко — позднего Лысенко, противопоставляя Лысенко — его единомышленни- кам. Так ретроградам и полагается делать. Для них каждый новый поступательный шаг — это их круше- ние. Морганисты хотят на ходу задержать поступа- тельный ход мичуринского движения. Но тщетно, им это не удалось, не удается и не удастся...» ...После заключительного слова Т. Д. Лысенко с саморазоблачительными заявлениями выступили: П. М. Жуковский: «Я признаю, что занимал неправильную позицию. Вчерашняя замечательная речь академика Лобанова, его фраза, прямо адресо- ванная ко мне: «Нам с вами не по пути»,— а я считаю П. П. Лобанова крупным государственным деятелем,— эти слова сильно меня взволновали. Его речь повергла меня в смятение. Бессонная ночь по- могла мне обдумать мое поведение. ...Выступление академика Василенко произвело на меня также большое впечатление, потому что он по-
казал, как тесно связаны мичуринцы с народом, как важно в этот период оберегать авторитет президен- та. Исключительное единство членов и гостей на этой сессии, демонстрация силы этого единства и связи с народом, и, наоборот, демонстрация слабости противника для меня столь очевидны, что я заяв- ляю: я буду бороться, а иногда я это умею, за мичуринскую биологическую науку». (Продолжитель- ные аплодисменты.) С. И. А л и х а н я н: «Мне, как молодому советско- му ученому, следует из всего того, что происходи- ло здесь, на этой сессии, из всего того, что мною, как ученым, продумано, сделать основной вывод. Речь идет, товарищи, я обращаюсь здесь к своим единомышленникам...» С места: «Бывшим или настоящим?» С. И. А л и х а н я н: «И к бывшим, и к настоящим. Речь идет о борьбе двух миров, борьбе двух миро- воззрений, и нам нечего цепляться за старые поло- жения, которые преподносились нам нашими учите- лями». И. М. Поляков: «Перестраиваться в «экстрен- ном» порядке — это дело несерьезное для ученого, который серьезно занимается своей наукой, любит свою науку. По многим вопросам мне надо еще много и серьезно подумать. Если мы, например, спорим о борьбе за существование и отборе, то в этом ничего нехорошего нет, так как товарище- ские споры в среде советских ученых по тем или иным конкретным вопросам науки могут быть толь- ко полезными. Но нужно понять главное и основ- ное, что нам помогли произвести глубокий, корен- ной перелом в области нашей науки, показали, что мичуринское учение определяет основную линию советской биологической науки... И это надо своей работой доказать, а не просто декларировать». Его заявление, единственное, не сопровождалось аплодисментами. Легче всего было бы с высоты лет упрекнуть ко- го-нибудь из раскаявшихся в малодушии. Думаю, что они внутренне так и не признали правду Лы- сенко и выступили не только ради спасения своих судеб, но потому, что в тот момент видели в Лы- сенко не просто монополиста и вульгаризатора на- уки, а человека, которому верят, за которым идут практики науки, массы. Сыграла роль и атмосфера сессии, когда вдруг начинало казаться, что добытое годами и опытами в самом деле неверно и ложно. Во всяком случае, нельзя принять осуждающую и безопасную бескомпромиссность после дей- ствия, смелость наблюдателей, которым не прихо- дилось самим делать выбор... В это время отец работал над монографией «Жоффруа Сент-Илер и его борьба против Кювье». Историк, философ в науке преодолел в нем экспе- риментатора. По свидетельству видных наших профессоров Бляхера, Кедрова, Микулинского, Мирзояна, эта работа, «посвященная анализу жизни и творчества великого французского натуралиста Э. Жоффруа Сент-Илера, стала значительной вехой в развитии исследований по истории биологии. Этот труд Амлин- ского получил мировое признание. Историко-биоло- гические работы И. Е. Амлинского были высоко оценены французскими учеными и отмечены памят- ной медалью за заслуги в развитии науки». В те же времена взяться за анализ эволюционных поисков и идей Жоффруа Сент-Илера было делом нелегким, во многих отношениях рискованным. Отец принадлежал отечественной науке, рассмат- ривал ее поиски и достижения в русле высочайших достижений мировой науки. Тенденцию принижения культурного и научного наследия Запада он считал опасной и вредной. В свое время Сталин сказал, точнее, написал, на рукописи горьковской сказки «Девушка и Смерть» личную историческую резолюцию: «Эта штука силь- нее, чем «Фауст» Гете (Любовь побеждает смерть)». Горький вслух читал Сталину и приглашенным на эту встречу свою сказку. Один из писателей впо- следствии рассказывал, что эти слова вызвали у Горького не радость, а краску стыда и смущения. Он-то знал, что такое «Ф а у с т» и в его соб- ственной жизни, и в мировой культуре. Вместе с тем, он чувствовал и себя достаточно крупным ху- дожником, чтобы не присваивать того, что ему не принадлежит, чтобы понимать, что сравнение этой сказки с одним из величайших творений мировой литературы звучит директивно, но с точки зрения истории и культуры, мягко говоря, неубедительно и даже трагикомически. Лысенко руководил не только биологией, подоб- ные ему были во многих областях отечественной мысли, культуры, науки. И вот уже лысенки от куль- туры пишут статьи о буржуазной ограниченности «Фауста» Гете по сравнению с великой сказкой всех времен «Девушка и Смерть». Они поднимали ее даже над «Гамлетом» Шекспира: ведь в оптими- стической сказке любовь побеждала смерть, а у Гамлета, феодально-ограниченного и далекого от на- рода, смерть побеждала любовь, что было, конеч- но, исторически неверно. Лысенки от культуры оценивали оперу Шостако- вича как сумбур вместо музыки, громили Ахматову, Платонова, отторгали от отечественной словесности Достоевского, Цветаеву, Зощенко, Бунина. Было просто и легко все дурное или кажущееся дурным приписать тлетворному чуждому влиянию... Даже слово «футбол» в свое время хотели переде- лать в «ножной мяч», но не привилось. А рядом погибали удивительные работы великих русских художников XIX и XX веков; давно уже не существовал храм Христа-Спасителя; в церквах, памятниках русского зодчества, превращенных в склады, гнила картошка. Гоголь моего детства, восседавший в начале Гоголевского бульвара, пе- чальный, ироничный, просветленный, с его невыска- занным вопросом, обращенным ко всем нам, был снят, задвинут во двор, где его мало кто видит, заменен Гоголем, стоящим во фрунт, похожим боль- ше не на Гоголя, а на сановитого генерала, только без эполет. Многие вариации Лысенко задавали тон, дикто- вали, говорили от имени народа. Им противостояла руганая, оболганная, отбивавшаяся от их нападок, клеветы, давления, ярлыков несломленная отечест- венная интеллигенция. Отец работал над монографией о Жоффруа нео- быкновенно увлеченно, растворяясь в его образе, как растворялся в Линнее, Кювье, Тимирязеве, Меч- никове. Кювье и Жоффруа — это была юность науки, ее гениальные прозрения как бы проверяли сегодняш- ний день, давали ответ на многие вопросы и обра- щались к будущему. В конце сороковых — начале пятидесятых годов отец ждал изгнания из института, готовил себя и к худшему. Но работал, как всегда. Закончив лекции в институте, он отправлялся в научный зал Библиотеки имени Ленина, после этого сидел над рукопи- сями ночами. В семь вставал и ехал на кафедру. 57
Странно, что в таком бесконечном напряжении у него находилось время для меня, в каких- то небольших просветах, перерывах между работой мы гуляли, разговаривали и беспрестанно спорили. Я, учившийся тогда в седьмом или восьмом классе, ниспровергал авторитеты и искал самого главного. Самого главного поэта — им был для меня Лермон- тов, самого главного художника — им был сначала Репин, позже Врубель... Все остальные уходили на второй план. — Что же ты делаешь из искусства чемпионат? — иронизировал отец.— Даже в футболе не скажешь, что самое главное. Сегодня — «Динамо», завтра — ЦДКА, послезавтра — «Спартак». Отец любил футбол. Он пристрастился к футболу в Тарасовке, где была дедова дача, а неподалеку от нее спортивная база и стадион «Спартак». Здесь отец познакомился со знаменитыми спартаковскими братьями Старостиными, Знаменскими. Однако болели мы за «Динамо». Футбол был для отца не просто отдыхом. Здесь было более или менее ясно, кто силен и кто слаб, кто прав, кто ви- новат. Мифы здесь легко разоблачались, на их устранение не нужны были годы и жертвы. Лидеры возникали здесь естественным путем—кто был смекалистее, смелее, лучше забивал гол, тот и был лидер. Но признанным лидером был тогда Всеволод Бобров. Он мог все. Можно сказать, что он играл на гра- ни невозможного. В драматическом матче на Олимпийских играх в пятьдесят втором году он за- бил Югославии, игравшей тогда лучше нас, три мя- ча. Этот матч мы не могли выиграть. Класс сборной, недавно организованной, был ниже класса отлично подготовленных югославов. Но проигрывать не хо- телось и не рекомендовалось — матч имел не только спортивное значение, да и вообще первое выступ- ление советской сборной на Олимпийских играх хотелось видеть победным, и никаких. Наши, проиг- рывая 1 : 4, свели вничью — 4:4. Бобров забил эти три немыслимых гола. Повторный матч наши все-таки проиграли 1:3. Всеволод Бобров был самородок из той же поро- ды гениальных русских спортсменов, что Иван Под- дубный, Иван Заикин, позднее Николай Королев. Игрок стихийного, щедрого, неуправляемого дара... Впоследствии у нас был еще один такой футбо- лист — Эдуард Стрельцов. Но у отца я перенял одну особенность: он не бо- лел за самых знаменитых, за самых популярных, за тех, чье каждое движение обгонял рев толпы. По- этому нашими общими любимцами были трое: Васи- лий Карцев, Алексей Хомич и Константин Бесков. Карцев — худенький, щуплый, в длинных, широких, ниже колен трусах, болтающихся, как юбка, вокруг тощих ног,— казался с трибуны не слишком-то спортивным. Его легко оттирали в сторону более кряжистые, плечистые, здоровенные защитники ЦДКА или «Спар- така». Порой он слонялся по полю пассивно, словно ждал чего-то и не мог дождаться. Но дожидался. И происходило чудо. Чудо Карцева. Тщедушный, хрупкий, он набирал невероятную скорость, отры- вался от тяжеловесных мощных игроков соперни- чающей команды. Они бежали изо всех сил, пыхтя, отставая, мысленно, а может быть, и вслух ругаясь. А Карцев парил. Он уже был не обычным земным футболистом, форвардом «Динамо», а превращался 58 в сказочного короля Оленя, в него словно вселя- лась дьявольская сила, неукротимая и неподвласт- ная обычным игрокам, даже превосходным футбо- листам. Он летел по полю, а может быть, и над полем, получив неслыханное ускорение, став теперь торпе- дой. Могучий, как борец, Никаноров, вратарь ЦДКА, выбирал место самое точное, лучшее для приема и вроде бы уже угадывал направление удара, но Вася Карцев, как уже было сказано, переставший быть нормальным футболистом, превратившийся в дьявола в облике сначала оленя, потом торпеды, врезал коварный, неостановимый удар, и мяч относил белую сетку назад, будто вонзившийся в са- чок крупный шмель. О, рев трибун, о, восторг мгновения! О, вырыва- ющаяся за края бетонной чаши радость динамов- ских болельщиков! Примятая, бурая от яростных бутсов трава на вратарской площадке. Безутешный, вытянувшийся на ней, словно потерял все на свете, вратарь и бегу- щий назад, к центру, рысцой, снова худенький, щуплый и неторопливый Вася Карцев, уже обыкно- венный, земной футболист. Ему жмут руки, обнимают — тогда не было при- вычки целоваться на футбольном поле. Вообще в то время мужчины редко целовались. И снова отчаянная борьба, хитроумные проходы юркого Демина по левому краю, мощные, разме- тывающие по сторонам соперников танковые рейды Боброва к воротам, и вот наш маленький тигр Хомич, тоже в длинных трусах, в натянутой до носа кепке, отнюдь не орел по виду, но тигр по клич- ке, взмывает, раскинув руки,— и берет. Так и запомнился он мне: небольшой, длиннорукий, летящий в створе огромных семиметровых ворот. Простецки обаятельный Хомич, который в течение многих лет после этих футбольных матчей целил свой фотообъектив на новых молодых нападающих, на новых вратарей. Когда-то он так же простецки обратился к изысканной английской публике на их собственном английском языке и сказал им: «Леди и гамильтоны!» Теперь нет его в живых, нет Боброва, нет Ника- норова, многих нет... Карцев, кажется, живет в Ряза- ни... Но не дает интервью, не выступает с воспоми- наниями об историческом матче, о победном турне «Динамо» по Англии. Карцев был скромен, незаметен — могуч только в мгновения своих прорывов. В остальное время он был занят как бы даже совсем не футбольными мыслями. Но именно он, а не великий Бобер (так его звали болельщики, пусть простят нам эту ста- дионную фамильярность) вколотил первый мяч в ворота клуба «Челси». И третий любимец — Константин Бесков, изменив- ший нашему славному «Динамо» с не менее слав- ным «Спартаком», единственный, наверное, из мо- сковских футболистов того поколения, чья слава сейчас не меньше, а больше прежней. О его игре писать труднее. Он задумывал хитро- умные комбинации, он начинал атаку. Его называли «диспетчером». Но слово это неточное. Диспетчеру положено знать свою программу, диспетчер управ- ляет, но не импровизирует. Бесков же был мастером импровизации, своего рода источником энергопитания для команды. Он был элегантен на поле и вел себя всегда, как капи- тан (даже когда не носил капитанскую повязку), как руководитель, как будущий тренер и отец команды.
Сам он тоже умел расправляться с чужими воро- тами. Никогда не забуду матча с тбилисским «Дина- мо», находившимся тогда в расцвете, где он всадил два решающих и совершенно артистических мяча. Но футбол послевоенных лет славен был для нас и притягивал не только тем, что играли в нем Кар- цев, Бесков, Хомич, Бобров, Трофимов и другие. Он притягивал своим духом, своей атмосферой. В нем были бесстрашие, беспощадность, бескомпро- миссность и бескорыстие... И еще праздник. Именно в праздничном настроении приезжали мы с отцом на стадион задолго до матча. Билеты бы- ли взяты заранее. Как счастливчики, выходили мы из метро «Дина- мо» и шли по каменным ступеням сквозь строй болельщиков, снующих в поисках билетов. — Нет ли лишнего? — Увы, нет,— говорит отец сочувственно. — Нет! — победительно говорю я, гордый нашей избранностью. Мы проходим билетеров и попадаем в празднич- ную сутолоку... Что-то от ярмарки и от театральной премьеры. И, конечно же, перед матчем горяченькие, прямо из котла, вкуснейшие сосиски. Это были лучшие со- сиски в моей жизни, мужская походная еда — соси- ски на картонке, горячий кофе в бумажном ста- канчике... И по внутренней лестнице в самой бетонной ча- ше вверх сквозь сумрак, толчею — в квадрат, где голубеет небо. И вот уже трибуны, внизу изумруд- ное поле и белые ворота с чуть колышущейся на ветру ажурной сеткой, зеленый бархат его еще не растерзан двумя десятками пар раскаленных бутсов. Ожидание, как известно, лучше иногда, чем само действие. Пауза ожидания исполнена покоя, только солнце, открытое поле, степенные разговоры болельщиков, но вот шумок, словно бы какой-то ветерок прошеле- стел, и из невидимых нам дверей выбегают две стайки на короткую разминку, и ты мгновенно узнаешь своих любимцев в группке бело-голубых. Они не сильно, но четко стучат по воротам, в кото- рых стоит Хомич, а в запасе тоже прекрасный вра- тарь — Вальтер Саная. На деревянных створках над названиями команд — нули, никакой электроники тогда не было. Матч пролетает быстро, но стадион еще шумит, кипит. Мы выходим с отцом, растворяемся в огромной толпе. Нам не хочется спешить — лучшее для нас здесь, а дома никаких особенных радостей не ожидается. Мы стоим у таблицы, где постоянные болельщики всесторонне обсуждают положение команд, наконец покидаем эту таблицу, проходим мимо памятника Сталину. Стадион пустеет, становится прохладно. — Сюда, в Петровский парк,— рассказывает отец,— любили ходить нэпманы, они выпивали в ресторане, ели шашлыки, отмечали свои победы и проигрыши после бегов. Мне не хочется уходить отсюда, со стадиона, из этого Петровского парка, хочется продлить вечер, отдалить расставание с отцом. Он это чувствует и не спешит, что-то еще рас- сказывает мне. Что? Теперь уже не вспомнить. Сейчас я редко хожу на стадион. Все собирался пойти со своим сыном, да не собрался пока. Дру- гие зрелища более популярны, чем отечественный футбол. Футбольные стадионы, как правило, пустуют. Слава московских команд потускнела, центр фут- бола переместился в Киев. Я часто прохожу, проезжаю мимо стадиона «Ди- намо», мимо Петровского парка. Вот именно здесь, на этих дорожках перед стади- оном, мы с ним говорили, говорили взахлеб. Вспо- минаю его голос, его интонации... Но в какой небес- ной дали потерялись все слова?.. Как совершается в жизни превращение из реального, настоящего, конечно же, не оцененного тобой, в исчезнувшее навсегда и бесследно? Бесследно. Узкие весенние тропки Петровского парка давно забыли наши шаги, на них наложились миллионы и миллионы других. Почему так важно было моему отцу, выиграет «Динамо» или проиграет? Наверное, просто это была возможность немножко передохнуть, переменить ритм, регистр, выскочить из конвейера жизни с его реальными, трудно разрешимыми проблемами в другой мир, в другие интересы... Да ведь и вой- на сравнительно недавно кончилась. Футбол был больше, чем игра. Он представлялся приметой мир- ной жизни. Вместо рот и полков — огромное неорганизован- ное сборище мирных, хотя и грозных (особенно на трибунах) мужчин. С небольшой примесью улыба- ющихся и особенно нарядных на их фоне светских женщин. Да, футбол был для определенной части завсегда- таев северной трибуны светским времяпрепровожде- нием... Здесь встречались, узнавали друг друга издали, после матча назначали свидания у памятни- ка. Примерно с сорок шестого — сорок седьмого до середины шестидесятых годов мы ходили с отцом на футбол. Мы даже вместе посмотрели матч сбор- ных СССР и Бразилии, в которой играли Пеле и Гарринча. Но мы уже были другие и болели по-другому. Те- перь мы чувствовали себя здесь гостями, а не хо- зяевами, как прежде. Мы уже не знали каждого футболиста, а некоторых из нынешних знаменито- стей мы видели только на экране телевизора. Телевизор заменил трибуну, постепенно вытеснил ее из нашей жизни. Конечно, он был другим, нежели сегодняшний, футбол послевоенных лет, более патриархальный, менее машинный. А точнее сказать, мы были другими. В чем тайна футбола, его гипнотическое действие на толпу? Почему именно на футбольных матчах разрываются сердца, и не метафорически, а в бук- вальном смысле слова? Почему футбольный стадион, особенно в последние годы, стал ареной тяжелей- ших средневековых распрей, своего рода маленьких варфоломеевских ночей, точнее, вечеров? Тогда стра- сти диктовали религия, невежество, политика, сталки- вающая людей; здесь, в футболе, те же невежество, фанатизм, агрессия национализма — все это, соеди- нившееся в адский состав и неожиданно взрываю- щееся. В ФРГ я остался в гостинице, не поехал на ве- чернюю экскурсию в знаменитый франкфуртский зо- опарк— удивительные аквариумы с редчайшими рыбами, бассейны для крокодилов,— променял это чудо на футбольный матч. В тот день английский «Ливерпуль» играл с «Ювентусом» финал Кубка европейских чемпионов. 59
Я сидел в холле гостиницы перед телевизором сре- ди разноязычных болельщиков, попивающих пиво, сидел в предвкушении большого футбола. С давней тоской подумал я об отце—он бы раз- делил со мной эту радость (хотя бы в моем пере- сказе). Да, не часто удается посмотреть такой матч, команда старой родины футбола испытывала на прочность земляков новых чемпионов мира — итальянцев... Все, что я видел новое, неожиданное, я делил с ним, теперь не с кем было делить; было кому рассказать, но разделить — нет... Его интерес был по-детски непосредствен и подробен. — Расскажи мне это в лицах,— говорил он, когда речь шла о каком-нибудь необычном зрелище, столкновении, истории. В лицах я рассказывал ему фильмы, которые он не мог посмотреть, и матчи, на которых ему не уда- лось побывать... Горит цветной, с необычайно четким и более яр- ким, , чем реальный, цветом предметов, экран, все ждут чудодейства, диктор что-то возбужденно тара- торит, и ничего непонятно, кроме знакомых знаме- нитых фамилий и общепринятых футбольных тер- минов: голкипер, хавбек, форвард. Показывают трибуны перед началом матча — матч проходит в Брюсселе, в нейтральной Бельгии, на ничейной полосе,— камера скользит по лицам болельщиков: вот спокойные бельгийцы, еще не решившие, кого выбрать в фавориты, вот размахи- вают флажками своего клуба итальянцы, вот мрач- новатые, тяжеловесные, с угрюмыми ухмылками ан- глийские футбольные страдальцы. Но что это? Где игра? Где прорывы нападающих, броски вратарей? Ничего этого я не вижу, ничего этого не показывают. Я вижу другое. Одно из самых чудовищных, мерз- ких зрелищ, которое приходилось видеть в жизни вообще; показанное подробно, даже бесстрастно, с замедлением в самых горячих точках, в самых жутких моментах, с беспощадной, холодной объек- тивностью камеры, послушной оператору, стремя- щемуся запечатлеть массовую, бессмысленную жес- токость людей. Вот англичане что-то иронически-издевательское кричат итальянцам. Пустая банка пива летит в итальянскую трибуну. Окровавленное лицо болельщика. Итальянец перепрыгивает через барьер. Его сминает толпа англичан. Эта же толпа, топча друг друга, лавиной катится вниз. Драка в секторе, где сидят итальянцы. У англичан в руках бутылки, вырванные из трибун балки. Крик, огромный клубок катится все дальше. И вот уже рушится трибуна, давя людей. Это хуже, чем война, там есть, хотя бы с одной стороны, осознанный смысл сражения, здесь его нет. Люди под бетонными плитами судорожно, беспо- рядочно копошатся. Бегущие полицейские... Вставший в тревоге и недо- умении стадион. Протяжный, непрекращающийся крик. Англичане избивают тех, кто остался на трибуне, итальянцы вяло, обреченно отбиваются. Футбольное поле, отгороженное бортиками, ярки- ми бортиками в рекламе. Здесь все для вас, госпо- да болельщики, радио «Филипс», сигареты, обувь «Адидас», сладкое пиво — все для вас, господа бо- лельщики... Синие, красные, черные надписи над зе- леным, ровно подстриженным газоном поля. А санитары уже толкают носилки в люки белых машин, носилки, покрытые простынями. 60 Вот такой футбол. Матч все-таки состоялся... Итальянский клуб вы- играл 1:0. Как могли играть футболисты и как могли смот- реть болельщики после всего этого, трудно пред- ставить. Однако играли. «Матч состоится в любую погоду» — так гласит одна из заповедей футбола. Все равно будут играть, рычать, свистеть, когда возникнет голевая ситуация, острый момент. В этот раз болели тише, чем обычно. Итак, итальянцы отомщены. Десятки убитых отквитаны одним побед- ным голом. Впрочем, надо отдать должное операторам — они не показали этот позорный матч. Большой футбол стал погромным футболом... В сороковых, пятидесятых, шестидесятых возника- ли стычки, драки, столкновения, но такого безмо- тивного, массового вандализма не было. Английский клуб и его болельщики были оштрафо- ваны, лишены права выступать в дальнейших состя- заниях. А по убитым итальянцам служили погребальную мессу, хоронили, как правоверных католиков, они уходили в вечность, освященные церковью, под флагом любимого клуба. У меня почти нет фотографий с отцом, фотогра- фий взрослого возраста, хотя он как-то предложил сфотографироваться, но я не стал, какое-то суеверие остановило меня. Я подумал, что фотография — к разлуке. Осталась фотография шестидесятых го- дов: мы с отцом в квартире на улице Вавилова. Но есть другая, давняя, особенно любимая мною... Я часто рассматриваю ее: мужчина и мальчик, отец и сын. Мужчине еще нет сорока, высокий лоб, улыбка, но как бы слегка скованная, робкая, и со- средоточенный, чуть напряженный взгляд, а у маль- чика всего лишь удивление в открытых светлых глазах. Удивление перед чудом фотоаппарата и ра- дость, что он с отцом. Это видно по позе. Мальчик плечом прильнул к отцу. Сумрак фотоателье на Покровке, вспышка — и вот она, фотография, которую я храню уже много лет. Всматриваюсь в облик отца, разглядываю его гу- стые, с легкой проседью волосы, его пиджачок в крупную клетку, аккуратную рубашку с пугович- ками на воротнике, галстук. Так ходили тогда интел- лигенты, да и то немногие. Те, что не стремились спрятать свою прослоечную сущность в расстегнутой рубашке, в полувоенном френче. Мне страшно нра- вилась эта фотография. И, глядя на поседевшего, изменившегося, но все же легко узнаваемого на фотографии отца, я гово- рил: — Видишь, как хорошо ты смотрелся. Ты был очень фотогеничный. — Я и сейчас фотогеничный,— шутил отец и пока- зывал цветную фотографию, где он на парижском совещании историков науки. Мне его довоенный образ кажется особенным. Мне нравится его несовременность, старомодность и вместе с тем доброжелательство, открытость его взгляда, внутренняя свобода, хотя даже на фотогра- фии угадываются тревога и ожидание. Нелегкие были для него годы и в работе, и, как принято говорить, в личной жизни. Но чувствовались в нем мужская расцветная сила и красота.
Он был даже еще не в расцвете, а в начале рас- цвета. Расцвет этот пришел позже, может быть, с опозданием. Был... Этот короткий глагол прошедшего времени звучит непоправимой тяжестью и определенностью. Конечно, я точно, конкретно не могу вспомнить, что происходило в тот день, когда мы с ним сня- лись на Покровке. Но я могу себе это представить, могу реконструировать время, могу приблизить себя, сегодняшнего, к тому, к тогдашнему. Все могу, не могу изменить только это слово «был». Ибо телефон, по которому я ежедневно звонил моему отцу, нео- душевлен, замер навсегда, и хотя смерть людей, как учил меня отец-биолог, является частью общеми- рового процесса, продолжением жизни, для меня она в данном случае незакономерна и противоесте- ственна. Может быть, еще и потому, что он так и не стал стариком, сохранил удивительную легкость, память, способность работать, неистребимый интерес ко все- му, что происходило рядом и внутри него самого. Когда внезапно теряешь самого близкого друга и если к тому же еще этот друг — твой отец, ощу- щаешь огромную глухую пустоту сиротства, сколь- ко бы лет тебе ни было. Отчего же ты улыбаешься не в полную силу, отец? Ведь ты молод еще, и с тобой твой сын, и на улице весна. Весна сорок первого года. Мысленно прочерчиваю тот маршрут. Много раз я ходил вместе с отцом, потом один, еще при жиз- ни отца. Я работал тогда на Чистых прудах в газете «Московский комсомолец». Мы уже покинули этот район, улицу Чаплыгина, стали новоселами Черему- шек, тогда еще неустроенных, казавшихся удивитель- но сухими, голыми, стандартными после Чистопруд- ных переулочков. Мы жили на улице Вавилова. Это было любопыт- ное сопадение, и хотя улица была названа в честь брата Николая Ивановича, но все равно она носила имя Вавилова, столь много значившего для отца. Кстати, сегодня никто не может точно определить, какой же это Вавилов. Что за улица безликого Ва- вилова? Один в сорок пятом году стал президентом академии, другой в сорок третьем погиб. Двое выдающихся русских ученых с разными судьбами... И название улицы, уравняв их и объединив, ни о чем не говорит человеку, мало знающему историю совет- ской науки. А таких все же большинство. Помню, как в Воронеже после многих выступле- ний, писем одна из улиц была названа именем Платонова, Андрея Платонова, прекрасного писателя, родившегося в Воронеже. Правда, это не та улица, на которой он жил, а просто одна из улиц-ново- строек. Но Платонов известен не столь уж массо- во-широко, да и фамилия распространенная, и воз- никает ощущение, что люди просто не знают, в честь какого Платонова названа улица. Я спраши- вал, кто-то пожал плечами, один немолодой мужчи- на уверенно ответил: — Это генерал, который принимал участие в боях за Воронеж... Куда как лучше и яснее было бы назвать: «Улица писателя Андрея Платонова». Но вернемся в московскую весну сорок первого года. Продолжим путь отца и сына из маленького фотоателье в середине Покровки, где в витрине выставлены фотографии знаменитых людей, снимав- шихся в этом ателье, а также чабанов и свиноводов, приехавших ненадолго в столицу, на ВСХВ, а также кое-кого из обыкновенных москвичей с приятной фотогеничной наружностью,— продолжим этот путь дальше. Они проходят мимо большого пруда с черными и белыми лебедями, мимо кафе, откуда доносится чуть приглушенное патефонное жужжание — играют веселые, приподнятые песни Дунаевского и упадоч- но-лирические Лещенко. Вот они подходят к метро «Кировская». Возле метро отец покупает сыну мороженое эскимо, фруктовое, сиреневого цвета, на палочке. Сколько раз вспомнит сын острый, кисловатый вкус этого мороженого в далекой эвакуации, да и не толь- ко там, вспомнит эту прогулку по весеннему парку, вдоль молодых лип с уже распустившимися на ран- нем ярком солнце крепкими клейкими листочками, мимо пруда, просторного, как озеро... Какой счаст- ливый и безмятежный час! Но вот запись тех дней в отцовском дневнике: «Не ясная, но давящая тревога в душе. Что-то должно случиться не только со мной, но со всеми нами... Война неизбежна. Готовы ли мы к ней пол- ностью? Песни, фанфары, литавры, уверенность хороши тогда, когда они зиждутся не только на духе, на эмоциях, но и на разумном, продуманном хозяйст- вовании, где не один лишь порыв да невероятные показатели одиночек, но и согласованность в замыс- лах, поступках... в повседневной нашей жизни это встречается не всегда». Мне неведомы думы и тревоги отца. Мороженое тает во рту, тает в руках, тяжелыми жирными кап- лями падает на асфальт, задевает нос башмака. — Вытри рот,— говорит отец. Говорит механиче- ски, он привык уже к этим быстрым, механическим замечаниям, ибо я, как и все дети, всегда что-то делаю невпопад. Сын зовет его в зоопарк, свое любимое место в Москве... Можно подумать, что он станет зооло- гом— такой жадный, непроходящий интерес к зве- рью. Еще не поступил в школу, а Брема в издании Детгиза сорок первого года всего залистал, зачитал по складам. Зоопарк — зеленый, шумящий, ревущий оазис в асфальте пустыни. Там проходит жизнь запертых, зарешеченных, рыкающих, свистящих, поющих, почти всегда голодных (хотя кормят их довольно сытно) прекрасных зверей. Над ними ставят опыты на выживаемость в неволе, на способность к размножению. Их скрещивают, и вот появляется пугающий, единственный в своем ро- де тигролев. Он произошел от двух самых силь- ных, претендующих на первенство хищников земли. — Папа, пойдем к тигрольву,— просит сын. — Нет, нет, сынок, сегодня нельзя. Мне нужно ра- ботать. — Почему работать? Сегодня же воскресенье. Никто сегодня не работает. — А у меня работа такая, что и по воскресеньям... Как часто еще я услышу эту фразу. А потом ее услышит мой сын, тоже зовущий меня в воскре- сенье в зоопарк. Они возвращаются домой уже другим путем — по Большевистскому переулку, мимо переулка Стопани, где светится в ранней зелени желтовато- белый дворец — Дом пионеров. Они проходят мимо серого каменного дома с рыцарем, опустившим перчатки на меч. Этот дом похож на наш, его строила одна и та же немецкая компания в конце прошлого века. Все переулки здесь переименованы. Еще недавно, до моего рождения, переулок Стопани назывался 61
Фокиным, Большевистский — Гусятниковым, улица Жуковского — Мыльниковым переулком. Тихая, дере- венская, патриархальная Москва менялась, менялись и названия ее улиц. Вот и мы идем к Машкову переулку, который вскоре станет улицей Чаплыгина, параллельной ули- це Жуковского. Безусловно, Москва должна знать своих героев и ученых. Но что-то неизъяснимо прекрасное все же есть в этих простых исчезнувших названиях: Фокин, Гусят- ников, Машков, Кривой переулок, Курский тупик. Отец и сын сворачивают в свой Машков. Вот и их дом той же немецкой компании, что на Большевист- ском, шестиэтажный, с двумя подъездами, над одним — лепной амур. Большие окна, тяжелые дубовые двери, обитые медью; лифтерша тетя Феша и лифтер дядя Петя, Петр Федорович, горбун, иногда приветливый и услужливый, иногда раздражительный, а во втором подъезде Василий Васильевич, усатый, мощный, важный, похожий на царского городового. Нет, они не просто нажимают кнопки и вызывают лифт старой немецкой фирмы «Карл Флор. Берлин», ажурно-железный, с медно начищенными кнопками и белыми, как из слоновой кости, ручками. Они знают, кто к кому идет, кто от кого ушел, кто кому кем приходится, кто с кем дружит и кто с кем враждует. Короче, они знают: кто есть кто. Много они знают про жителей дома, и в этом их особая ценность. В доме же нашем живут не только такие скром- ные ученые, как отец, но и знаменитые на весь мир: академик Чаплыгин, почетный академик Гама- лея, а также герой ледовой эпопеи Кренкель. В сорок шестом году вышел справочник «Академия наук Союза ССР. 1946». В графе «Почетные акаде- мики» всего три человека: Сталин, Морозов, Гама- лея. У первого в разделе «адрес» написано: «Моск- ва, Кремль»; у Гамалеи: «ул. Чаплыгина, 1-а». Академик был очень стар, высохший, с лицом будто бы загорелым, на самом деле таким делала его старость. В шапочке на крупной голове, одно- временно улыбающийся и равнодушный ко всему, что окружало его, что проносилось мимо,— слова, бытовая суета, все это мешающее протекало сквозь его пальцы, как вода. Иное, скрытое от посторон- него глаза, интересовало и вело его по жизни, дрях- леющего, но стремительного и всегда спешившего. Наверное, старость подгоняла, не давала ни минуты на простои, заставляла спешить, спешить. С его внуком мы носились по коридору квартиры почетного академика, заскочили бесцеремонно к нему в кабинет. В кабинете он показался совершен- но иным, лет на двадцать — тридцать моложе. Он говорил звонким, резким, молодым голосом, очень быстро и непонятно для нас; кто-то из учеников, тоже весьма солидный и почти пожилой человек, пытался вставить словцо или поспорить. Почетный академик, не глядя, уверенно обрушил на этого че- ловека буквально поток непонятных терминов, дово- дов, аргументов. Тот вначале сидел с растерянным и словно бы несогласным, чуть-чуть обиженным ли- цом, но вскоре стал почтительно кивать: «Да, да, Николай Федорович, кажется, вы правы». Другой же, самый молодой, возразил почетному академику, и тот, как ни странно, остановился, заду- мался, потом воскликнул: «Вот это именно то, что и нужно... именно, именно». Мы посидели немного с внуком, моим ровес- ником, и ушли. Кабинет с застекленными стеллажами до потолка, 62 с несколькими старинными картинами, академик и ученики — все это было необычно, интересно, хо- тя и совершенно непонятно, о чем они говорили. На руках у почетного академика я заметил мно- жество черных точек — старческая гречка, как я узнал впоследствии. Мы жили выше, в тот день окна были распахнуты, весенний острый ветер открывал и закрывал форточ- ку. Я любил подходить к этим огромным окнам с каким-то особенно твердым, будто хрусталь, стек- лом (почему-то его называли венецианским стеклом, во время бомбежки оно вылетело и было замене- но обычным) — внизу расстилалась как бы чужая страна, зеленый ровный парк, нарядные, степенно играющие дети. Их красные курточки вспыхивали на тщательно подстриженном зеленом газоне. Они озорничают, шалят, но как-то по-другому, чем мы, более осторожно и сдержанно. Эти дети, вся семья постоянного представителя Латвийской ССР, погибли во время бомбежки сорок второго года. Бомбы искрошили дом, разорвали подвалы, бомбоубежище. Первое, что поразило меня, когда я вернулся из эвакуации,— ржавый каркас, скелет, обнаженный и пугающий. Вокруг выжженная земля, трещины, будто после землетрясения. Ни детей, ни взрослых, тишина. Развалины обведены проволокой с таблич- кой: «Опасная зона. Ходить воспрещается!» Конечно, все мы видели руины в кадрах хроник: сотни осыпающихся, сползающих на мостовую домов. Но это было в кино, а здесь — рядом. Даже не ря- дом, а дома. Потому что и наш дом тоже задело: пострадали верхние этажи, крыша, квартира, в ко- торую мы вернулись, была в аварийном состоянии, практически в ней нельзя было жить. Но жили. Вся страна была в аварийном состоянии. Но это еще впереди, а сейчас мирный день, и мы только что пришли домой с отцом. Таких дней оста- лось уже немного.., ...В то июньское воскресенье я заболел, с утра отец давал мне чай с малиной и читал вслух Лермонто- ва, «Песню про купца Калашникова». В квартире очень тихо, соседи уехали за город, мы одни с отцом. Мне очень жаль и Кирибеевича и купца; конечно, опричник не прав, но он такой храбрый, так здорово дерется. Всех жаль, кто дрался и погиб. И сейчас я далеко от нашего дома — в стольной белокаменной Москве, у места лобного. Отец кончил читать, я пью чай, думаю о царе и его опричниках, но внезапно в открытые окна со двора соседнего здания доносится тревожный, очень отчет- ливый звук. Отец немедленно включает радио, в та- релке слышится копошение, точнее, напряжение каких-то невидимых миру частиц, дрожание пленки. И после паузы голос наркома Молотова: «Сегодня, в 4 часа утра, ...германские войска напали на нашу страну...». Мне не было шести лет; рыцари, богатыри, оприч- ники, королевичи и короли, правившие моим вооб- ражением, в этот момент исчезли, улетели, как мирные, невесть чем пугавшие сказочные птицы. Вошла другая, еще не понятая до конца, но навсе- гда отчужденная от этого летнего жаркого дня, новая и беспощадная реальность. Недавно я был в Машковом переулке — по-нынеш- нему на улице Чаплыгина. Заходил в издательство, что на Чистых прудах, потом свернул в Харитонь- евский. Еще двести метров — и мой дом. Не хотел, а потянуло... Уж много лет я не приходил сюда.
Вошел в подъезд. Там долгие годы висела желез- ная доска с фамилиями ответственных квартиро- съемщиков. Многих из квартиросъемщиков давно не было в живых, иные переехали, а доска все ви- села, то ли по инерции домоуправления, то ли из уважения к тем, кто здесь жил. Увидел я и нашу фамилию напротив номера «19». Мраморным мар- шем парадной лестницы (в доме был еще и черный ход) я поднялся к лифту. Пустота, никаких лиф- терш — ни Феши и ни Петра Федоровича. Да и гнез- до лифта совершенно другое — исчезла кабина в плетеном металле с ажурными дверцами, со свер- кающей медной надписью: «Карл Флор. Берлин»< Передо мной был обычный современный лифт с потертыми лакированными дверцами. Пожилая женщина, незаметно наблюдавшая за мной, спросила: — Вы кого-то ищете? — Нет,— ответил я и зачем-то добавил:—Просто я здесь жил когда-то. — В какой же квартире? — не отставала любопыт- ная женщина. — В девятнадцатой,— ответил я, сам не зная для чего давая втянуть себя в совершенно ненужный разговор. Два потока как бы боролись во мне: ностальгия и ирония над этой ностальгией. Все бы- ло настолько неузнаваемо, что, казалось, я не жил здесь никогда, а потому и нечего вспоминать. — В девятнадцатой! — воскликнула женщина.— Я как раз там живу. — Вот совпадение,— без энтузиазма сказал я. Это был еще один удар по ностальгии, доведение ситуации до абсурда, закономерное разрушение воспоминаний. И было даже хорошо, что чрезмер- 63
но общительная полная женщина живет в т о й квар- тире... Это означало, что я ушел отсюда, ушел на- всегда, бесповоротно и больше незачем возвра- щаться. Ведь и прошлое требует осторожности. — Да, я живу в девятнадцатой квартире,— продол- жала женщина.— Для коммуналки это очень хорошая квартира, просторная. Так сейчас, конечно, не строят, еще бы: потолки — четыре метра, кухня — тридцать метров. В каждой комнате два окна и прекрасный вид на посольство. Где вы сейчас найдете такое? Да и район отличный. Раньше мы жили почти в де- ревне, около Бабушкина. — Прекрасно, прекрасно,— механически, едва слушая ее, сказал я, понимая, что еще через се- кунду она, должно быть, пригласит меня в гости и такое посещение вовсе превратится в фарс. — Прекрасно-то, да не очень прекрасно. Конечно, хорошая жилая площадь, но все-таки, учтите, комму- налка, а современный советский человек не должен жить в коммуналке... А вы живете теперь в отдель- ной квартире? — В отдельной,— сказал я и стал спускаться вниз, от лифта в подъезд. — Это совсем другое дело,— сказала она. Я стоял на улице, и странная двойственность вла- дела мной. Да, все тут было моим, бесконечно зна- комым, даже этот воздух, который я вдохнул впер- вые, когда меня привезли сюда из роддома Грау- эрмана, ревущий комочек, еще не одушевленный, ожегший крохотную гортань осенним городским ветром. Но вместе с тем это были другой воздух и другая земля, на которую нет возврата. Теперь все изменилось: масштабы, пропорции, размеры, цвет. Дом, столь грандиозный в детской памяти, был на самом деле не таким уж большим и величествен- ным. Амур над моим подъездом — жирный и про- винциальный. И хорошо, что я не поднялся наверх, на пятый этаж. Я открыл незапертые ворота двора — сбоку, на дверях бывшего подвала красного уголка, прев- ращенного впоследствии в бомбоубежище, а затем вновь ставшего красным уголком, горела надпись: «Театр-студия под руководством О. П. Табакова». Да и двери были, конечно, другие, не двери бомбо- убежища — нарядные, театральные двери. Единственное, что сохранилось во дворе,— это ре- шетка, отделявшая наш дом от соседнего двора, прекрасное чугунное литье, геральдические узоры, и сквозь них видно безукоризненно восстановленное здание Постпредства с просторным, на манер анг- лийского парка, двором. «И замертво спят сотни тысяч шагов врагов и друзей, друзей и врагов». Ну какие тогда были враги! Компания Ботика, ко- торая мучила меня и других таких же салаг, но их не назовешь врагами. Враги появятся позднее. Ломаясь, хрипло и мужественно, как бы на по- следнем вздохе, готовый вот-вот оборваться, гремел голос Высоцкого из окна: «Затопи ты мне баньку по-черному...» Вдруг я словно попал в магнитное поле чьего-то взгляда, чьих-то глаз, взгляда, внимательно и уже давно на меня устремленного. Я посмотрел и обмер. Стоял человек из другой, покинутой, оставленной, прожитой жизни — Олег Кощеев. Высокий юноша, мой сосед, мой близкий товарищ. Он жил в пятна- дцатой квартире, и, когда мне случалось прогули- вать, я отсиживался у него. Благо что недалеко, да и учился он удобно для моих прогулов — во вторую смену. Высокий юноша стоял и улыбался, смотрел на ме- ня. Вот что поразительно: он не изменился. Почти... 64 Конечно же, если говорить строго, изменился, что называется, возмужал, поседел, но сохранил облик, был легко узнаваем. К тому же в нем — и верно, это будет до глубокой старости — в манерах, в жес- тах было неистребимо юношеское. Двадцать пять лет мы с ним не виделись. — Ты к кому? — Да так, проходил мимо. А ты куда? — В булочную. Да, рядом была булочная, маленькая, уютная. В нее я забегал по дороге в школу и покупал один или два рогалика. Она пахла душистым, горячим, свежеиспеченным, утренним хлебом. Память тут же вернула мне обрывок зимнего утра, «ученический зимний рассвет», дорогу в школу и по этой не столь уж радостной дороге счастливую минутную останов- ку, тепло булочной, вкус нежного, слегка подгорев- шего рогалика, особенно прекрасный вкус теплого хлеба на морозе. И вот оттуда, из этого давно потерянного в ты- сячах других зимнего утра, вынырнул Олег Кощеев. Действительно мало изменившийся, с гривой чуть поседевших волос и с каким-то юным, резким, не дающим ему состариться поворотом головы. — Я прочитал в газете о смерти твоего отца,— сказал он.— Я тогда был в командировке... Приехал, много раз тебе звонил, но у тебя, кажется, новый телефон... Я долго не мог прийти в себя. Олег рос без отца... Безотцовщина тридцать седь- мого года. Может быть, потому он любил бывать у нас, любил разговаривать с моим отцом. Отец учил и его и меня играть в теннис, но как- то не пошло, мы бросили. Отец его замечал. Это ведь очень важно — замечать. Никто никого, а точнее, мало кто кого замечает, видят, но не замечают. Слушают, но не слышат. Летят, летят мимо, не понимая, что в конце концов и они сне- жинки, которые исчезнут, истают. Отец замечал. Он любил спрашивать, умел слу- шать. Иногда меня это даже раздражало, мне ка- залось, что так невозможно, что внимание может быть только избирательным, что все не могут, не должны попадать в его сферу, иначе сама эта сфера ослабнет, потеряется. А некоторых, я считал, замечать просто не нужно. Но он не соглашался. Он изначально видел всех хорошими, а многих — одинокими. У него был редкий интерес к людям. Почти ко всем, без выбо- ра... Иногда этот интерес мешал ему, опустошал его, но не исчезал до последнего дня. Олег все-таки зазвал меня к себе... Такая же квар- тира, как наша на пятом этаже,— один к одному. Они занимают две комнаты по-прежнему. Я осто- рожно спросил о матери. — Ничего,— улыбнулся он.— Воспитывает внуков. — Внуков? — Да, у меня двое. Я вспомнил его мать, энергичную, всегда неплохо одетую, державшуюся прямо, с таким же, как у не- го, юным, бескомпромиссным поворотом головы, и даже тяжеленные сумки, которые она обычно не- сла после работы, не придавливали ее к земле, не сутулили. Об отце он говорил редко, скупо. Какая-то болез- ненность или запрятанная, никому не высказанная обида появлялась в его глазах. Видел я большую фотографию отца в шахте Московского метрополи- тена, в шлеме, в спецовке, с группой людей; неко- торые из них были знакомы по портретам — руково- дители города, метрополитена, партийные работни- ки. А он — один из ведущих инженеров московско-
го метро — пустил в строй первую очередь, первую линию чудо-транспорта. А потом исчез. Он появился, и я увидел его в пятьдесят шестом году, он вернулся из долгих своих скорбных стран- ствий и даже пошел работать по специальности, так как был не просто крупный, опытный инженер, а ученый, теоретик метростроя. Еще нестарый, он казался очень нездоровым; худой, лысина в седых клочьях открывала крупную, с шишками, голову, а на лице была сеть морщин, сложная, прерывистая, словно он носил маску. Он много пил, не пьянея, и начинал возбужденно, буд- то стремясь восполнить долгие дни и годы молча- ния, разговаривать, разговаривать. И все повторял (помню, меня это даже выводило из себя): «Ну что, племя младое, незнакомое?» Прожил он недолго, Олег так и не узнал по-на- стоящему своего отца. А с моим он дружил, иной раз отец брал Олега со мной на стадион «Динамо». В воскресные дни, когда матчи начинались рано, мы возвращались пеш- ком через всю Москву, сквозь патрули милиции, которые стояли вплоть до Белорусского вокзала. На улице Горького уже становилось свободнее, и даль- ше она вольно и легко вела нас к площади Дзер- жинского. Просторные улицы московского центра впадали в нее, как реки, и плыть по ним не спеша в вечерний летний час казалось счастьем. В этих переулках крылось много тайн. Вот Лубян- ский, тогда еще никакого музея Маяковского не бы- ло, и отец говорил, что именно в этом доме Мая- ковский погиб, застрелился. Это было как бы полу- тайной, хотя все о Маяковском было известно. Поэмы мы учили наизусть, металлический, сверкаю- щий памятник еще не стоял напротив метро «Мая- ковская», но строился, и так не укладывалось в моз- гу, что в этом неприметном доме «лучший и талант- ливейший» одиноко, трагически готовил себя к кон- цу, заранее написал записку с прощальными стиха- ми, со странным одессизмом «инцидент исперчен» рядом с простыми и страшными в своей простоте строками: «Уже второй должно быть, ты легла. А мо- жет быть, и у тебя такое...» Отец читал посмерт- ные стихи, читал из поэмы «Про это»: «Мальчик шел, в закат глаза уставя». Это был Маяковский, которого мы не знали. Стихи удивляли не ритмом, не напором, а обна- женной и совершенно не скрываемой болью. С тру- дом понимали мы, что огромный, столь много вме- щающий — какое-то явление, учреждение, а не человек,— он был, в сущности, молодым и, как вы- ясняется, до изумления одиноким. Тогда «Про это» еще по-настоящему не трогало, не волновало нас, оно было впереди, и я, может быть, не догадывался, что у моего отца внутри тоже все сложно, не одна только наука с литературой вла- деет им, что и он не нашел еще своей главной любви, а возможно, и потерял ее. Вот его запись тех времен из дневника. «...14.12. Полночь. Свежая волна предзимнего воз- духа, легкая голубая изморозь, я вновь ощущаю в себе залежи человеческих чувств. Так трудна жизнь, столько мук и горестей вокруг, столько зла, хищничества и блата, а я не могу преодолеть в себе старомодного благодушия и всепрощения ко всему и ко всем. Покалывает сердце, льется по радио песнь, сердечная, русская, как вызов всему отврати- тельному, что прилипает к быту, мешает жить. Сейчас проглядел в библиотеке книжку «Единство», посвященную творчеству безвременно погибшего воронежского писателя Николая Романовского. Еще раз ощущаешь, как ужасно, что только смерть дает многим прекрасным людям право на трибуну и вни- мание... Да, мои студенты не знали, что, читая им о ста- рости и смерти, о том, что эти проблемы занимали Толстого, Тургенева, Гонкуров, Флобера, я сам еще раз, как, впрочем, и в семнадцать лет, возвращал- ся к увяданию жизни как к чему-то, от чего не уйти рядовому мыслящему человеку, если он по на- туре не созерцателен... Календарь неистовствует, беспощадно перелисты- вает дни, месяцы, годы, вместе с ними уходят в прошлое серые, неразборчивые, быстро забываю- щиеся страницы моей нескладной, вялой жизни». Вот так бывает. Его жизнь казалась мне предельно насыщенной, чрезмерно напряженной. Он же ощу- щал ее порой как вялую, нескладную. Наверное, у него был свой ритм, очень высоко и сильно задуман- ный, и не всегда удавалось ему следовать, его со- хранять, а может, еще были какие-то причины, не высказанные даже и в дневниках. У каждого мысля- щего, страдающего человека есть невысказанное, не понятое до конца им самим, тревожное и труд- ное. Когда мы с отцом шли домой со стадиона «Дина- мо», он казался еще молодым, энергичным и доста- точно счастливым. — Ну так что, как дела? — спрашивает Олег.— Хотя глупость так спрашивать, ведь столько не ви- делись... Иногда я о тебе кое-что слышу... — А у тебя как? — перебиваю я его. — Да грех жаловаться. Дети хорошие растут. Вот только с жильем ничего не получается, никак не выберусь из Чаплыгина. Он рассказывает мне свои мытарства с квартирой. Впрочем, рассказывает сдержанно, как и многие из людей моего поколения, не любит или стесняется подробно живописать свои бедствия и трудности. Я слушаю и разглядываю комнату. Он понял и предложил: — Иди пройдись по квартире. И учти, она не совсем такая, как твоя, девятнадцатая. И действительно, я вижу, что не совсем такая. Совершенно другая форма окон, потому что у них ниша, отделка потолка иная. И при всем великоле- пии эти комнаты большой коммуналки, конечно же, неудобны и недостаточны для семьи в пять человек. Как и многие коренные москвичи, Олег все еще оставался в коммунальной квартире, а приезжие, кто жил здесь сравнительно недавно, уже прочно обосновались в хороших отдельных квартирах. Может быть, энергии у них было больше, рывок из глубинки в столицу требовал огромных сил и предприимчивости, житейской хватки. Москвичи же, такие, как Олег, были больше заняты научной работой, мировыми проблемами, чем устройством своих дел... Олег и сейчас не роптал. Он не говорил о том, как мучается с двумя детьми, как мешают ему ра- ботать соседи, как хочется иметь отдельный угол. Все это, конечно, подразумевалось в скупых и ко- ротких фразах. Но другое занимало его — поворот рек. Вот что сегодня его тревожило, чему он со- противлялся внутренне и не знал, в какой реальной и действенной форме это сопротивление выльется. — Ну, написал я письмо, ответили: этот вопрос еще далеко не решен, а вы не специалист. Это пи- сателям во все дозволено вторгаться. — Далеко не во все дозволено... Но иногда надо вторгаться и без позволения. Первый разговор о повороте рек возник еще при жизни отца. Он возмущался: 5. <Юность» № 11. 65
— Неужели уроки Волго-Дона, Байкала и многие другие не пошли впрок? Уже ведь стократно ясно, что насилие над природой дает лишь временную удачу, лишь временный результат.— Но он же, пере- бивая себя, говорил, задумываясь: — Обязательно надо знать всю аргументацию и доводы тех, кто под- держивает и проводит эту идею... Надо знать все «за» и «против».— И тут же добавлял: — Интуиция и опыт подсказывают мне: не надо, опасно, слишком опасно. Жена отца, усмехаясь, говорила: — Что ты все о повороте рек? Ты лучше догово- рись с машинисткой, которая печатает по-латыни. Своими делами займись, своими... Верно, и она была права. Только это дело он тоже считал своим, не менее своим, чем самое свое... Другое — тут он не мог ни решать, ни влиять, ни советовать. Советовать, может быть, и мог, но кому? К тому же не располагал всесторонней аргумента- цией. Олег и в этом походил на моего отца. Когда-то нас обоих ругали родители: «У вас экзамены на но- су, а вы чем занимаетесь? Своими делами займи- тесь!» А мы вместо своих дел сидели на подоконнике лестничной клетки и жадно читали вслух стенограм- мы XIV, XV, XVI, XVII съездов, партконференций. Это было очень близко, волновало, вставали во- просы, на которые мы не могли ответить. Многие фамилии были вычеркнуты, казалось, навсегда, здесь же, в документах, в стенограммах выступлений, они произносились с почетом, с уважением... Борьба, споры, драматические речи... Как это не походило на вялый учебник, который следовало зубрить, за- учивать наизусть, или с которого, на худой конец, писать шпаргалки! Экзамены были действительно на носу. Но не до экзаменов было, когда перед нами лежали эти пухлые, так много в себя вобравшие стенограммы. Почему нас, четырнадцати-пятнадцатилетних, это так интересовало и трогало больше, чем беллетри- стика, полагавшаяся нам по возрасту, предложенная школьными сериями Детгиза, чем романы типа «Голова профессора Доуэля»? Наверное, потому, что мы подсознательно ощу- щали гул истории, ее Вулканы, взрывы, отблеск ее костров; в свете этом неожиданно виделись и лицо деда, и лицо отца Олега — зачеркнутые одним рос- черком кровавого карандаша. Этот интерес нас объединял. ...В комнате, так напоминающей мою прежнюю, мы разговаривали о наших детях: мой сын служил на флоте, его дети были намного меньше моего; мои заботы казались ему отдаленными, его—пройден- ными мною. Было уже поздно, и я собирался уходить. Вдруг раздались два длинных звонка в дверь, потом снова зазвонили, протяжно, требовательно. — Это Гаррик,— сказал Олег и пошел открывать. Через несколько секунд в затемненных очках, будто на дворе стоял не тусклый февраль, а жгло яркое солнце, в поношенной дубленке, из которой, точно вата в старом рваном одеяле, торчал мех, появился Гаррик Кочаров. «Знаешь, мне не нравится, что ты дружишь с Гар- риком Кочаровым»,— сказал мне отец примерно тридцать пять лет назад. Подобная фраза была не из его репертуара. Он никогда не вмешивался, как это делают многие ро- дители, в мои дружбы, товарищества, увлечения. Он старался быть верен своему принципу вникать, 56 понимать и не поучать. И туг он впервые попытал- ся вмешаться в мои отношения с этим человеком. Однако я не поддался. Мне очень нравилось дру- жить с Гарриком Кочаровым. Он притягивал меня к себе. Он жил не так, как мы, не по школьному уставу, не по родительским предписаниям. Он жил так, как хотел. Запрещали роки, затем твисты, писали гневные статьи, разоблачали, а он в это время на школьных вечерах бросал в рок-н-ролле девчонок, рычал, вто- ря ритму низким своим мужским голосом; вели бо- рьбу и громили тех, кто носил узкие брюки. Узкие брюки были в то время главным препятствием на пути передового, брюки в дудочку носили только одни антиобщественные стиляги, эти самые брючон- ки мешали поступательному развитию общества так Же, как и ботинки на толстой подошве, и потому на обложках и страницах «Крокодила» изображался вертлявый урод, стиляга, паразит, тунеядец вроде Гаррика Кочарова. Но на Гаррика Кочарова он не был похож. Вихляющийся паразит не знал тех стихов, что знал наш Гаррик, не читал, словно завороженный, совер- шенно неведомые нам гумилевские строки: «Ма- шенька, ты здесь жила и пела, мне, жениху, ковер ткала, где же теперь твой голос и тело...» «Вихляющийся» не умел петь под гитару, как Гар- рик: «Так наливай, чайханщик, крепче чаю, все равно калитка есть в саду»,— не знал наизусть сног- сшибательных фраз парадоксального Оскара Уайль- да. Паразит был просто паразит. И с ним следовало бороться, а Гаррик был талантлив, и с этим ни- чего нельзя было поделать. Он и сам писал неплохие стихи: «По-осеннему в парке голо, опрокинулись ветви вниз, и распла- калась радиола, восьмиламповый механизм». Гаррик хрипел свои стихи под гитару. Это было неожиданно, ново. Этот хрип, надрыв, самоотдача поражали и притягивали, в них угадывались песни, которые придут потом, через много лет, будущий Визбор, позднее Высоцкий. Конечно, угадывать мы не могли, мы еще не слышали тех, не знали, что они будут, и пропоют песни, и умрут, а наш Гаррик останется, и заглохнет, и до пятидесяти лет так и не станет ни Высоцким, ни Визбором, ни Кочаровым, а будет всего лишь Гарриком, постаревшим Гар- риком. Чем еще хорош был в те далекие времена Гар рик? Почему он заставлял меня, вернее, не застав- лял — духовно понуждал не идти в школу, а прогу- ливать, затаившись в его маленькой комнатенке в Армянском переулке? Он жил там один (мать и отец работали в «Арктикугле» и приезжали на несколько месяцев в Москву). Тогда и кончалась свобода Гаррика, закрывался дневной и ночной театр, постоянный театрик в Армянском переулке. Театр одного актера Гаррика Кочарова. О, сколько непрошеных ревизоров, администра- торов, гражданских лиц и чинов милиции вмешива- лось в работу и репертуар этого театра с его весь- ма малой сценой и незначительным количеством зрителей! Эти зрители защищали его, а меж тем главного исполнителя, режиссера, певца, аккомпаниатора, рас- сказчика, просто замечательного рассказчика — не для большой аудитории, а для меня или еще двух таких же промерзших, уставших от полноценно- го школьного дня с его бессмысленным смехом, бесконечными уроками, мертвящей печалью, неот- веченными вопросами, его узаконенными и не тер- пящими уклонения ответами,— Гаррика пытались выселить. Но он каким-то образом удержался, отсто- ял свою незазисимость.
И по-прежнему каждый день в темной, полупод- вальной комнате в Армянском переулке зажигались огни рампы. Их пытались погасить, а они не гасли. На низкой тахте лежал Гаррик и раскуривал ци- гарки, его приятель Егор разводил краску, а Гаррик наносил ее на белую материю. Теперь наш Гаррик был художник, рисовал что-то павлинье, жаркое, алое. Егор отвергал это, а Гаррик все рисовал свое и пел: «По тундре, по широкой по дороге...» — Хочешь жить — умей вертеться,— говорил Егор.— Будем барыгать галстуками. — Стильные галстуки, посмотри, какие, мирового класса, только бы еще завязать. На моей тонкой шее завязывал Гаррик узел- «удавку». Прямо-таки символ. Он душил меня, душил всю молодежь. Возникал как раз тот самый Гаррик с обложки журнала, проходимец и стиляга, фар- цовщик. Впрочем, какой такой фарцовщик, если и фарцов- щик, то скорее романтик, а потому неудачник. По- лучив пять-шесть галстуков, Егор потащил их сбы- вать, не нашел лучше места, чем в уборной ресто- рана, тут же, конечно, его и прихватили. Но обош- лось. Валька — портной, приятель Егора и-знакомый Гар- рика— проделывал более серьезные дела. Он шил пальто. Где-то доставал ворованный, видно, ратин и шил стильные замечательные пальто. Его друзья работали в ателье, а он — на дому, что называется, без лицензии. Это был человек другого масштаба и других запросов: башли, бабки, бумажки, красненькие, зе- лененькие— вот что его интересовало, вот что дава- ло ему такие необыкновенные серьезность и значи- тельность. А наш Гаррик был в этом смысле бесперспекти- вен. Деньги как таковые его не интересовали, он не умел их делать, быстро остывал ко всякого рода операциям; они нужны ему были постольку-посколь- ку, чтобы жить, курить вволю папиросы, пить сухое вино, принимать гостей, покупать тоненькие пленки с мощными роками или эмигрантскими песнями. Гаррик строил из себя афериста, но таковым не умел быть. Он был исполнителем своих и чужих пе- сен, автором своих и чужих стихов, постановщиком многоактной пьесы без ясного сюжета с вариациями на тему «Лишний молодой человек начала пятидеся- тых годов». В Центральном детском шла пьеса «Снежок» о злоключениях негров, во взрослом театре шла пьеса о лжеученых и изобретателях, в журнале печаталась повесть о кавалере Золотой Звезды и его товари- щах, в кино шел фильм «Кубанские казаки» — о сча- стливых кубанских казаках, а Гаррик все играл свой моноспектакль, разыгрывал свою молодую судьбу. ...И вот этот самый Гаррик стоял у входа в комнату и что-то быстро говорил каждому по очереди и всем вместе, не дожидаясь ответа, словно давал сеанс одновременной игры. — Как приятно следить за бывшим, так сказать, однокашником, сверстником, товарищем по поко- лению! Забыли, забыли вы нас, а напрасно. Напрас- но, напрасно. У нас есть богатый матерьялец.— И Олегу: — Ну, что с квартирой? Никаких перемен? Эдакий ты, Олег, неповоротливый. Вся лимита при- строилась, в отдельных квартирках живет, ты же, друг мой старомодный, со щепетильностью своей так -и подохнешь, так и заржавеешь в этой своей ком- муналке. Так говорил он, не ожидая ответа, пока не спро- сил в упор с нахально-застенчивым выражением (да, я. знал, помнил еще с тех пор такое выражение у него на лице — хитрость и простодушие, блестящие антрацитовые глаза): — Так вот, ребята, нужно, необходимо мне вы- пить немножко. Знаю, знаю ваш ответ наперед. Знаю наизусть... Вы оба, по-видимому... по-видимому, пото- му что тебя, Владимир, я видел давно, да ты и рань- ше, в юности, был равнодушен к этой стороне действительности, но литература и искусство что с человеком не сделают. Потому не знаю, как сей- час, да и сам я прежде был к этому индифферен- тен, а сейчас мне это необходимо, как моральная поддержка... Олег, прервав этот длинный монолог, сказал с обе- зоруживающей ясностью: — Выпить у нас нет, а закусить найдется. — Но, дорогие мои ровесники, не об этом речь,— снова продолжил Гаррик.— Не прошу я у вас живо- го зелья, но прошу одолжить мне, а, как вы помни- те, если помните, Гаррик отдавал, он человек долга, у него все записано в отдельном блокнотике. Пом- нишь, Олег, ты дал мне как-то пятерку? Я тебе ее неукоснительно вернул под Первое мая.., Вы можете сказать, что я человек несколько опустившийся, и я с этим вполне соглашусь, но обязательный. Да-с, господа., очень обязательный и потому, если предло- жите что-то, точно это же получите назад в самые краткие исторически обозримые сроки. А стол обре- тет свой смысл, наша неожиданная встреча станет дружеской и откровенной, в обстановке доверия мы обменяемся мнениями по всем наболевшим вопро- сам. Теперь я увидел, что он уже пьян и останавливать его слова и движения бесполезно... Я не знал, как поступить. Дать было чего проще — пусть идет, от- казом его не перевоспитаешь, достанет еще где- нибудь и неизвестно каким способом... Но что-то останавливало, не хотелось своими руками способ- ствовать еще одному его движению, шажку — к че- му? К гибели — звучит высокопарно, но так и есть; тень гибели, раннего распада уже скользнула по его неестественно оживленному лицу, по скулам, по тем- ным армянским глазам, которые блестели иронией, возбуждением, одиночеством — одновременно. — Как твой сын? — спросил я. Он первый из нас стал отцом. — Далеко-далеко, где кочуют туманы. В армии,— ответил он.— В Киргизии, в горах. Пока. А потом, может, в горячую точку планеты. Но не об этом речь. Так что, даете или нет? Олег сказал твердо: — Нет, старик, не дадим. Тогда он махнул рукой и, что-то пробормотав, исчез. Олег рассказывал мне о нем, о том, как возил Гаррика к врачу, который обещал его отучить пить, как положили в больницу на принудительное лече- ние, но оттуда он сбежал; естественно, вернули, хотели привлечь к ответственности, но пожалели. Он все-таки бросил пить, но так ни к чему не мог приткнуться, нигде не мог найти себя. Разводился, сходился, устраивался на работу, по- том увольнялся с работы — такая у него была жизнь. В конце концов он снова запил. И он, Гаррик, говорил ему, Олегу: — Понимаешь, я лишний человек. В каждой эпохе бывают лишние люди. Был Печорин, стал Кочаров. Мельчает уровень лишних людей. Лишний человек. В этой шутке что-то было. Да и в детские наши годы он представлялся лишним че- ловеком. Так примерно можно было понять из 67
всей его неудалой учебы, из того, как трудился он рабочим сцены в театре, не в собственном, домаш- нем, а в официальном с платными спектаклями, за- тем поступал на режиссерский во ВГИК — не приня- ли (а мне казалось, должны были бы принять, мно- гих я повидал студентов-режиссеров, режиссеров- студентов; мне верилось, Гаррик одареннее — в нем есть что-то такое). Однако специалисты знают, они не обнаружили. Он придумывал песни и пел на каких-то вечерах в различных НИСИ, в НИТИ. Одним песни нравились, другим — нет, слушателям — да, администрации — не очень. Да и не все слушатели его понимали. Тогда еще не привыкли к таким песням, и у него не хватило сил приучить их, приучить их к своим песням, а себя — к их требованиям. Не получалось. Он делал какие-то самодеятельные спектакли в Доме инженера и техника, в Доме медработников. В шестидесятые годы, как грибы после сильного дождя, росли очаги самодеятельного творчества мо- лодых ансамблей, труппы, выставки, конкурсы. Де- лал он одно, другое, пока не влип в безобразную драку по пьянке. Получил условный срок. На пору- ки временного коллектива. Но коллектива у него не было. Он был один; так или иначе с законом уладилось, а с жизнью нет. Я мысленно представлял себе его утро. Новый блочный дом где-то в Перове, серый зимний рас- свет, серое с белым; чистые потолки, белые окна, пористый серый снег, тишина в квартире, лишь ша- ги над головой, звук кранов, повышенная слыши- мость, пониженный градус души. В Армянском переулке, в центре, было темнее, но шаги не слышны. Он был человек центра, старой Москвы, в новой он не прижился. Вот и приезжал к старым друзь- ям, в старую Москву. Не прижился он и во взрослой жизни. Был чело- веком детства и юности. Был героем какого-то фель- етончика в «Московском комсомольце» и все-таки героем, действующим лицом, а здесь, в Перове, он был никем. Никто не знал его по имени — просто жилец, просто сильно пьющий жилец. Неудачи юности должны были бы его закалить, повысить внутреннюю сопротивляемость. Но не зака- лили. «Костяку необходим кальций»,— любил говорить мой отец. Он был против моей дружбы с Гарриком, но однажды Гаррик зашел к нам. Отец работал и не сказал нам ни слова, печатал на машинке. Гаррик вскоре ушел, и тогда, отвлекшись от работы, отец усмехнулся с какой-то скрытой тревогой: — Занятный парень, нестандартный, но...— Дальше он не договорил, что-то отвлекло, помешало, мо- жет, телефонный звонок, не помню. Я догадывался, что Гаррик чем-то раздражал мо- его отца, но был интересен ему. А Гаррику отец? Не знаю... К отцу тянулись многие из моих ровесников, но не Гаррик. Он вообще не любил взрослых. Олег провожал меня до «Кировской». Я возвращался из своего прежнего города к сво- ему новому. Мы говорили о детях. Вернее он го- ворил. Рассудительно, подробно, трезво. Как всегда. Я же все время с тоской думал о Гаррике. Где он сейчас блуждает? Что ищет — только ли десятку, или успокоение, или нечаянную радость, или, может быть, внезапный конец?.. Трудно понять, что может родиться в такой голове. О детях, о детях... Да, конечно, дети. 68 Я видел перед собой друзей, товарищей своего сына. Тех, кто был «в порядке», благополучных, идущих проверенной, накатанной дорогой. Школа, институт, работа, карьера. И других, вдруг выскочив- ших из конвейера. Нередко они были наиболее интересными, больше всего обещали. Сын познакомил как-то с самодеятельным худож- ником. Он напомнил мне Гаррика. Он рисовал не- плохо, изобретательно, ярко. Очень подробно выпи- сывал детали. Реализм, доведенный до безумия, до абсурда. Самоучка, самородок, никакого специаль- ного образования, почти никакой основы. Но рисует, и все тут. И есть дар. Он показывает свои работы кому ни попадя. А тут уж пенсионер из дома и другие очень бди- тельные требуют справку с работы... Что за стран- ные картины, странные песенки, странные посиделки? И тянет их разоблачать его и наказывать. А он отмахивается от них и рисует. Потом поработал где- то, потом ушел в армию. Наверное, оформляет «боевой листок» или делает диаграмму для клуба — если только сумеет. Люди фантазии мало владеют искусством ди- аграмм, азбукой шрифтов. Откуда же эта постоянная страсть изобличать и разоблачать, особенно что непонятно, непривычно, непохоже? Мой отец так любил повторять фразу Спинозы. «Не плакать, не смеяться, а понимать». Думаю, что как педагог он вкладывал в нее свой смысл. Нет, не равнодушие, не отстранение, а жела ние понять. Сначала понять, потом уж действо- вать. Для него важнее всего было п о н и м а т ь... Не судить, не обвинять, а понимать. Когда-то Гаррика засвистали, засмеяли, обозвали стилягой, припечатали. Он сопротивлялся, как мог. Сопротивляясь, издевался над своими хулителями, бравировал. Но в душе, возможно, чувствовал себя изгоем. Они боялись его, как древние римляне боялись лемуров. Лемуры, духи ночи, зловещие бродяги, символы непокоя с открытой и жадной пастью. Лемуров на- до ловить, изобличать, уничтожать. На самом же деле лемуры — это пугливые, неж- ные, артистичные обезьянки с огромными, близко поставленными глазами, гибкие, склонные обманы- вать своих ловцов неожиданными движениями. Так же, как в дневниках отца середины тридца- тых годов возникло имя Жоффруа Сент-Илера, так же, как в более поздних повторялось имя Мечни- кова, так в последние годы все чаще встречается имя Карла Линнея. В шестьдесят пятом году сборник «Идея развития в биологии» открывался статьей отца о Линнее. Это было начало новой большой работы. Отец задумал издание «Философии ботаники» Линнея с новым оригинальным переводом, со свои- ми научными комментариями и послесловием. Это была работа огромной трудоемкости, посильная, казалось, целому институту. Однако отец решил ее довести до конца один с безотказной помощью своей жены Галины Вениаминовны. Вот отрывок из его дневников семьдесят седьмо- го года. Надо сказать, что работа проходила труд- но, целый ряд людей, так или иначе связанных с этим трудом, не только не помогал, но и мешал ее продвижению. «Давят мозг возражения против примитивной правки «ФБ» Линнея и рецензии член-корр. и двух
докторов наук, которые подошли к гиганту середи- ны XVIII века, стремясь превратить чудесную мо- гучую сосну в «хорошо отредактированный теле- графный столб». Я испортил много бумаги, нервов, укрощал в се- бе негодование, чтобы показать всю бездну незна- ния истории науки, которую выдают за «редактиро- вание» переводчики и редакторы. Самое курьез- ное, что по своей «высокой ориентированности» снаряды идут в адрес самого Линнея; итак, по крайней мере три обстоятельства лишают значимо- сти правку и замечания рецензента, делают их не- состоятельными. 1. Для утверждения неясностей или неудачи пе- ревода и его редактирования необходимо было сверить перевод с латинского оригинала, а этого не было сделано. Иначе критические замечания не только становят- ся несостоятельными, но являются незаслуженным ударом по памяти видного лингвиста Серг. Вал. Са- пожникова, который около двух десятилетий тру- дился над подготовкой к публикации на русском языке великого труда, чего не сделал ни один бо- таник, но он не дожил. 2. Нельзя подходить к тексту перевода памятни- ка науки середины XVIII века с его неминуемыми архаизмами без учета элементарных законов тек- стологии. 3. Нельзя было, наконец, давать отзыв на труд, в котором все «ошибки» сводились к неуточненным русским переводам некоторых названий растений с латинского с позиций ботанической номенклатуры 1949 года. Следовало хотя бы прочитать обращение Линнея к «Читателю-ботанику», чтобы убедиться, что труд предназначался как практикум для учеников Лин- нея и, естественно, устарел; поэтому лучшее в тру- де было ботаниками за столетие использовано и легло в основу современного здания этой науки. Мы же взялись за этот тяжкий неблагодарный труд в интересах истории философии и естествозна- ния более двадцати лет назад, так как он является началом своеобразной «антагонистической трило- гии». Мы вели трудное научное редактирование «Философии зоологии» Ламарка, впервые опублико- вали на русском языке «Философию анатомии» Жоффруа Сент-Илера, и, естественно, было важно понять давшего им начала Линнея, создателя пер- вой искусственной системы органического мира, проанализировать методологические противоречия между трудами великого эмпирика и его метафи- зическими воззрениями». Больница, болезнь, начинающаяся слепота. И сно- ва преодоление ее, свет во тьме. Отец, в молодости ругавший себя за склонность к созерцательности, за пассивность, несвершенное, написавший в свое время рассказ «Действенность» о человеке-созерцателе, ломающем себя... Во имя чего? Во имя действия. Отца мучило, что он уйдет, так и не осуществив тех больших поручений, которые он один мог выполнить, к которым обязала его историческая и научная судьба. У меня было три страшных сна в жизни. Я их за- помнил: в них отец умирал. С детства я был уве- рен в его бессмертии, всегда отгонял мысль о его конце, даже когда он болел, даже в самые по- следние дни. Я все равно верил в его силы, в его возможности, уже немолодым человеком он изум- лял меня гибкостью, остротой своей памяти, уме- нием собираться и работать почти круглосуточно (правда, иногда после пауз расслабленности — он эти паузы называл «подступами»). В детстве я спрашивал его: «А кто сильнее, ты или Илья Муромец?» Он был самый сильный, непобедимый, лучший. Я видел его слабым и почти побежденным, и все же он оставался самым... Первый сон, первая страшная тревога за него возникла у меня лет за пятнадцать до его смерти, буквально вычернилась мне в далеком морозном Ангарске. Я был там в длительной трудной коман- дировке: изучал работу воспитателей в детской ко- лонии вместе с группой специалистов из МВД. Начиналась ломка или попытка ломки старой струк- туры этих учреждений, сохранившейся еще с культовских времен. В свое время подростки не- редко сидели со взрослыми и вместо исправления калечились, уродовались нравственно, а иногда фи- зически. Теперь сюда пришли люди, желающие все изменить, воспитатели, педагоги. Но изменить было непросто. Кроме того, изменить структуру учреж- дений гораздо легче, чем структуру человеческого сознания. А сознание этих подростков было тем- ным, с не поддающимися порой анализу мотивами, с полной интеллектуальной запущенностью, душев- ной глухотой, одичалостью. Иной раз и не всегда по своей вине они попадали сюда, в эти аккурат- ные, пахнущие хлоркой зеленые бараки, не по сво- ей вине они не вписались в другой общественно- социальный пейзаж. Мне хотелось их понять, написать такими, какие они есть, говорить о неблагополучии не только в них, но и вокруг. О том, что некоторых учителей не следовало вообще подпускать к этим подрост- кам. Тема была непростая, и отношение к ней бы- ло непростое тогда. Сколько раз я выслушивал множество «зачем?»! «Зачем вы пишете о таких, когда у нас есть дру- гие, светлые, замечательные, перспективные? Зачем копаться в их психологии, нужно что-то конкретное предлагать». «Зачем вы принижаете роль наших воспитателей?» И тысяча еще других «зачем?». В то время я особенно часто думал об опыте отца в трудкоммуне двадцатых—тридцатых годов. Я постоянно писал ему письма с некоторыми сво- ими наблюдениями, как бы набросками к будущей книге. И вдруг я потерял с ним связь. Обычно акку- ратный и четкий, всегда сообщавший, куда он уехал или собирается уехать, он перестал давать знать о себе. Я заказывал междугородные разго- воры— Москва молчала. Ни до кого из близких я дозвониться не мог. Глухота безответная, пу- гающая. Я увидел сон, обнажающе реальный, со множе- ством бытовых подробностей, мне еще житейски не известных, но подсказанных подсознанием,— сон о его смерти. Во сне же я как бы анализировал ситуацию, как бы смотрел на себя со стороны, словно понимая, что это наваждение, видение, ведь не может быть так на самом деле. Но почему же не может? Отец с его научным мышлением и аргумента- цией объяснил бы это просто: подкорковые явле- ния, страхи и прочее. И вдруг — о счастье! Запоздалая весточка из Мо- сквы: отец уехал в Чехословакию, все в порядке. Второй раз, опять же с навязчивой очевидностью кошмара, сон о его гибели привиделся мне в Таш- кенте. Тогда молодым спецкором «Литературной газеты» я приехал в Узбекистан писать о памят- никах Бухары и Хивы, находящихся под угрозой разрушения, а попал в землетрясение. 69
Первый толчок не был так страшен, как второй, менее мощный. Первый был неожидан и потому неосознан. Второго же ждали и понимали, что он может таить всеобщую гибель. Люди знали веро- ломство других людей, их обман и измену, но они не знали, что такое вероломство Земли. Никакой связи с Москвой у меня не было. Я представлял, как отец беспокоится... Я поехал в корпункт к знакомому журналисту, дозванивался до дома, но неудачно... Связь, такая дефицитная в эти дни, была, мне повезло, а Москва напрочь не отвечала. Все номера моих близких словно омертвели. И снова острое, с каждым часом все больше убеждающее, выбивающее и так уже по- шатнувшуюся, взметенную почву из-под ног пред- чувствие. Наконец-то на четвертый или пятый день после долгих безуспешных звонков и телеграмм — его хрипловатый голос, сдерживающий волнение: «И как же тебе не стыдно? Что же ты не зво- нишь?» Мне не было страшно за себя, здесь, на месте, я почему-то ощущал спокойствие, но мучи- тельная тревога за него, дурные предчувствия были хуже, чем землетрясение... Как потом выяснилось, все эти дни он тоже пы- тался дозвониться в Ташкент, но сделать это было практически невозможно. Мы оба были счастливы. Навязчивая мысль, как бы уже в воображении моем воплотившаяся в ре- альность, испарилась и исчезла. Взрыв оказался лишь звуком лопнувшей хлопушки. Третий раз это предчувствие охватило меня в ог- ромном Мехико, удивлявшем своими масштабами; масштабами гигантских улиц, гигантских фигур на гигантских фресках Сикейроса, Риверы, Ороско. В городе-гулливере, в котором мы находились по приглашению Союза писателей Мексики. Никто и не помышлял тогда, что случившееся с Ташкентом повторится и здесь, только еще бо- лее страшно и трагически. Все было необыкновенно для меня в те апрель- ские весенние дни, удручало лишь полное отсут- ствие связи с домом, с отцом, с сыном. Мы жили в скромненьком двухэтажном пансионате в приго- роде растянутого четырнадцатимиллионного города. Комнаты в пансионате были узенькие, наглухо за- драенные жалюзи от слепящего солнца и москитов; практически мы были отрезаны от города, находив- шегося на расстоянии пятнадцати — двадцати кило- метров. Возвращались из блестящего, нарядного центра на свою окраину в мрачном неухоженном метро- политене, где попадались воришки, бродяги, одур- маненные наркотическими листьями коки, приста- вучие, нудно клянчившие у нас песо. Видно, они по- лагали, что мы богатые американцы, а не скромные советские писатели. Зато каждое утро наступало, как праздник,— ты просыпался от лучей солнца, пробивающихся в отверстия жалюзи, как бы заново рожденный, в предвкушении счастья, новизны, необыкновенно- сти всего, что ослепляло глаза. Я отдергивал жалю- зи— темную прохладную комнату наполняла сине- ва, входил еще прохладный, очень чистый, с ка- ким-то льдистым привкусом воздух, открывались оранжевые горы; старик во дворе кормил собак и разговаривал с ними, хохотали рослые американ- ские школьники-акселераты, приехавшие сюда на экскурсию и жившие по традиции в этОм пансиона- те. Да, молодость и ожидание были разлиты в не- бе, в невысокой, цвета апельсиновой корки горе, в голосах, произносящих английские, испанские и индейские слова. Вечера же были темны, неуютны. Все мы скучи- вались у маленького цветного телевизора, показы- вавшего из вечера в вечер бесконечный детектив с нудным главным героем, незадачливым насильни- ком, которого уныло преследовали такие же неза- дачливые сыщики и полицейские. Детектив раздражал, я выходил из холла, из двора пансионата; пахло неожиданно очень знако- мым запахом российской деревни, навозом, свеже- размытой землей. Так же побрехивали собаки, и только ночь, чернильная, беспросветная, да мощ- ный звук каких-то латиноамериканских цикад гово- рили о том, что мы на другом континенте. Гулять здесь по ночам не рекомендовалось. Я возвра- щался в комнату, где ярко светил экран телевизо- ра, маньяк-насильник преследовал жертву, потом ненадолго вступала реклама на манер американо-ев- ропейской, потом снова тянулся бесконечный де- тектив. Мы расходились по своим комнатам — узеньким каморкам, включался боковой свет, дневное тепло еще не уходило; рождалось чувство отдаленности от всех, отдельности, затерянности в какой-то все- общей, всемирной тьме. Мне приснилось, что отец и его жена уехали куда-то в санаторий, что отец пошел на лыжах, что его не предупредили, что погода изменится и будет снежная буря, и он попал в эту снежную бурю, и я все звоню в этот санаторий, и мне не дают ответа, но обтекаемо-успокаивающие слова только все больше настораживают — случилось са- мое плохое... В Москве можно было бы наутро позвонить и узнать, убедиться, что отец жив-здоров, а значит, сон — просто прихоть этой странной подкорки, но здесь другой континент — не докричишься, не ус- лышишь, связи нет, и сновидение рождает тревогу, убивает новизну, праздник. Сверкающее молодое утро застало меня разби- тым. Конечно, у этих моих предчувствий была осно- ва — отца я оставил больным, а все, что ожидалось с таким нетерпением здесь — поездка в горы, на Макчу-Пикчу,— все уже виденное и то, что пред- стояло увидеть, показалось ярким, но мимолетным эпизодом. Захотелось назад, домой. Мы летели в Москву около суток через Кубу, и первое, что я сделал в Шереметьеве, пройдя соответствующие досмотры,— побежал к автомату, набрал номер, с бьющимся сердцем в оцепенении прождал несколько секунд, несколько мерно плы- вущих равнодушных гудков, пока не услышал род- ной сонный голос отца. Это был май семьдесят девятого года. Еще тора месяца до того, как один из моих снов конечной и бесповоротной явью. Но оттянем хотя бы на бумаге этот час. пол- етал Ялта семьдесят седьмого года. Там отец и Г. В. работают над Линнеем. Вот две записи из дневника. «Не могу из-за мути в глазах (катаракта) читать и упорядочить прочитанное. Но довольно, сегодня за дело возьмемся, хоть и устали глаза без хрусталика, глядящие без толку на бумагу с увеличением + 14. Итак, будем работать, пока они хоть немного могут видеть бумагу. Впро- чем, я привык, и рука как бы сама видит. Линнея я обязан закончить». И другая запись. «Ялта. Утро. Ливневый дождь. Вся последняя де- када мая дождливая. Ялта редко так умывается. 70
С гор ползут темные тучи, ни одной форточки в го- лубизну неба. Море штормит, температура воды упала с 18 до 8. Но дышится легко — мой главный критерий... Сегодня весь день дождь, и мы вынуж- дены забиться в 110-й номер гостиницы, куда нас вытолкали в связи с приездом очередной турист- ской группы. Если это пожилые рабочие-революционеры, то не обидно, но если старого профессора с седовласой женой выселяют из-за того, что приехали какие-то иностранные мальчики и девочки, перед которыми администрация суетится, а с нами разговаривает свысока — то это, мягко говоря, непорядочно». И приписка (уже более веселая): «Дегустация девяти сортов вин от хереса до чер- ного муската. Занятно». В эти дни мы встретились. Я направлялся в Сева- стополь и по дороге заехал к отцу. Отец шутил и рассказывал психологические этю- ды. Он любил поговорить с каким-нибудь челове- ком и построить, домыслить его образ, воссоздать его судьбу, обстановку, черты характера. Иногда это у него получалось очень точно. Сейчас меня это чуть раздражало. Удивляла его излишняя терпимость: вот он рассказывает о несча- стной жизни дежурной по этажу, он ее жалеет, придумывает ей какие-то удивительные свойства, но она так же, как и другие в этой гостинице, с легкостью могла удалить его из хорошего, простор- ного номера, в котором он уже освоился и рабо- тал, в темный, на первом этаже, с окнами на ули- цу, а не на море. Циничная, искушенная курортом тетка, сдающая круглогодично непритязательным курортникам за большие деньги свою комнату. Но отец, хотя был и обижен на них и на дежур- ную, в частности, воспринимал ее иначе, ему всег- да хотелось увидеть лучшее и не заметить дурное. Иногда мне это казалось прекраснодушием. Мое поколение смотрело на некоторые вещи более жестко, трезво. Следующее — еще трезвее. Но сейчас я начинаю думать, что взгляд отца бо- лее справедлив. Снова приезжаю к нему из Севастополя, к номе- ру пришпилена записка: «Я — в 307. У коллеги». Поднимаюсь на третий этаж, стучу, мне открывает человек в темных очках — седые виски, бронзовая загорелая грудь, расстегнутая рубашка защитного цвета с погончиками. Тип современного профессора, чуть-чуть стареющий плейбой. Радушно улыбается, приглашает. Я вхожу. На диване молча сидит отец. Хозяин достает из холодильника бутылку шампан- ского. — Новосветское, настоящее, не думайте... Илья Ефимович не пьет, а мы уж выпьем со свиданьи- цем. Пустой выстрел, холодный дымок, в нёбо ударяет струя газа. Номер просторный, двухкомнатный «люкс». Хо- зяин рассказывает, как учился у отца. — Ваш батюшка меня ругал, и сильно, хоть и мягкий с виду человек. Режет слух фальшивое слово «батюшка»... Ругал, ругал, думаю, да недоругал. Мне он не нравится, хотя современен, хорошо смотрится в своей защит- ной рубашке, с загорелым моложавым лицом, се- дыми висками в этой большой, с голубыми обоями комнате, с как бы лакированной репродукцией Ку- инджи, с огромным балконом, нависшим над морем. Здесь, в номере, слышен его успокаивающий, ров- ный гул. Хозяин расспрашивает, рассказывает, смеется. Он категоричен в суждениях, ругает знаменитого уче- ного Т., одного из пострадавших в сорок восьмом году, а теперь, по его выражению, «скурвившегося». — А покойного Трофима еще кое-кто не забыл, кое-кто по нему скучает. Если бы даже не было, они бы его выдумали. Помните,— его глаза кривят- ся иронией,— его гипотезу о появлении кукушки из яйца пеночки? Какой бред, какой бред! — В Трофиме ли только дело,— вяло, не желая, верно, вдаваться в суть разговора, возражает отец. На лице его учтивость, даже приветливость, но нет привычной открытости, той восторженности, ко- торая возникает при появлении близкого ему чело- века. Да, я чувствую его принужденность, сдержан- ность — видно, этот моложавый и строго судящий, ироничный, прогрессивный ученый чем-то отца на- стораживает. А он не замечает ничего, продолжает рассказы- вать и вспоминать институтские и аспирантские истории. Потом мы с отцом прощаемся, уходим. В коридоре я спрашиваю отца: — Кто это? — Профессор такой-то. Я узнаю фамилию автора одной из статей, где в те далекие годы подвергался суровой принципи- альной научной критике мой «отказавшийся от под- линного дарвинизма» отец. Несколько дней провели мы с отцом в Ялте, и все время возникал этот человек: то он в сопро- вождении каких-то местных деятелей ехал на чебу- реки к Байдарским воротам и даже на ходу звал нас с собой, то пронесся как-то на глиссере у бере- гов Никитского ботанического сада. Он так и остался в моей памяти—уезжающий, исчезающий, приветливо машущий рукой, пронося- щийся на машине, на «Ракете», на глиссере, в рас- стегнутой с погонами рубашке в колониальном стиле... Отец ничего плохого о нем не говорил... Работал когда-то молодой перспективный ученый-генетик, по- том переметнулся в лагерь Лысенко, что не было удивительно в те времена. Не все устояли. Но среди дрогнувших были люди с больной совестью, не ве- рившие малограмотному лидеру, их мучили и жгли незабытые слова Николая Ивановича Вавилова: «Без правды науки нельзя создать правду нового общества». Этот же был откровенно циничен. Он не просто шел в фарватере, но и превратился в активного изобличителя вейсманистов-морганистов, построил всю свою карьеру на этом. Когда положе- ние Лысенко стало колебаться, он тут же отошел от него и тут же стал разоблачителем Лысенко, видя в том трамплин для нового взлета. А был он, по словам отца, человеком способным и, что самое опасное, ведающим, что творит. ...Многие творили легенду о «народном академи- ке», сознательно и бессознательно лгали, а некото- рые и верили по невежеству. Писатели и кинемато- графисты, ничего не понимавшие в науке, даже воспевали его, получая за это почетные звания и премии. Но что с них спросить — приспосаблива- лись ко времени, не ведая, да и не желая понять истину, бойкие пропагандисты передовых идей в мичуринской биологии. Этот же человек знал истину и обманывал созна- тельно. Он был образованный биолог, и первые его труды поддержали серьезные и крупные ученые. Сейчас он вновь преуспевал и делал свое дело достаточно профессионально, на сей раз не расхо- дясь с собственной совестью... Впрочем, к этому по- нятию он относился спокойно и с трезвой иронией. След раскаяния не просматривался ни в словах, ни в поступках. Впрочем, может, где-то в подводных глубинах... Темен человек. 71
Об этом я сказал отцу и ждал возражений. Ведь он всегда думал обо всех лучше, чем они есть, многое на своем веку повидал и многое простил. Только предательства он не мог простить... И по- тому на сей раз он не стал спорить со мной. Последняя запись в ялтинском дневнике: «На завтра куплены билеты в Москву, а в комна- те полно красных и белых роз. Это после моего доклада на научном совещании в Никитском бота- ническом саду «Содержание и анализ «Философии ботаники». Дело, конечно, не в цветах и аплодисментах, а в какой-то жердочке самоутверждения, которая долж- на поддержать — значит, еще нужен, еще могу». Вспоминает его ученик доктор биологических наук Б. Е. Мовшев: «Его отличало редкое сочетание несгибаемости и гибкости интеллекта. Он думал тем более мужест- венно, чем реальней угрожала опасность, и эта способность становилась почти дерзкой, когда де- ло касалось его самого. Он не был мудрецом, изрекающим истины и не озабоченным их дальнейшей судьбой. Библейской догме, будто знание увеличивает страдание, он мог противопоставить свое, проверенное: знание — всег- да добро, сомнение вослед знанию — добро вдвой- не. Он не признавал мудрости, стоящей выше зна- ния, но только «за» знанием. И чем тверже была его убежденность, тем любовнее он оттенял свои утверждения вопросительной интонацией, призывая собеседника к размышлению. Он был близок к идеалу всеведения не скольже- нием на поверхности, а углубляясь в самые перво- причины. Он дорожил своей специальностью, своим делом, но интересовался и умел войти в любой круг познания. Ему были доступны все звуки «ми- рового концерта», «вся та нерасторжимая гармония, которая называется культурой». Таким был И. Е. Отличать показное от сути — не слишком редкое свойство. Распорядиться им в повседневности умеют немногие. Видеть истоки—удел единиц. Таким был И. Е.». Год за годом он отбивал атаки болезни. Дух был сильнее плоти, и дух эту плоть спасал. Болезни его были не очень тяжелые, хотя шли косяком, на при- ступ, одна за другой, словно хотели во что бы то ни стало потопить ослабевшую от борьбы лодчон- ку... Но она держалась на волнах. В своем дневни- ке перед одной из операций отец записал: «Утро... Спокойствие до неприличия. Все интерес- но, как и вчера, как и каждый день. Нет мелодра- матических мыслей «что день грядущий мне гото- вит». Словно впереди не продолжение муки, а экспедиция в неясность». И он переламывал судьбу. У него было любимое выражение: «Я играю на ничью». Он играл со свои- ми болезнями на ничью; он не мог одолеть их, они не могли сломать его. В семьдесят девятом году он, как всегда, с Гали- ной Вениаминовной уехал в Ялту работать, а в про- межутках гулять, записывать свои мысли, разгово- ры, впечатления, сегодняшние и давние встречи в дневник. В Ялте был грозный приступ почечных бо- лей, я спешно доставал антибиотики, чтобы пере- править в Ялту, сам решил туда лететь, но он ска- зал мне по телефону: «Кажется, обошлось». Так было уже много раз. И потому и я, и его жена, и он сам верили в какую-то его особую прочность, непотопляемость. Я пришел к нему, когда они вернулись из Ялты, в очень жаркий июньский день, мы сидели во дво- 72 рике его дома, и он спрашивал меня о своем вну- ке. Мой сын собирался поступать в вуз, сдавал ра- боты на конкурс, а впереди у него был последний школьный экзамен. И вдруг отец сказал неожиданно весело, даже как бы с вызовом: — Надеюсь, что я доживу и до того, как он сдаст в институт, и до того, как он его закончит. Мне это понравилось, хотя я, как человек суевер- ный, постучал по дереву и сплюнул через левое плечо. Отец с иронией посмотрел на меня и спросил: — Ты что, язычник? Сколько уж лет он знал меня и все никак не мог упустить случая, чтобы не съязвить над моими суе- вериями. Он этого не принимал и не признавал. Через несколько дней мой сын, его внук, полу- чил аттестат зрелости, и отец с выражением наро- читого равнодушия, скрывая взволнованность, сидел в актовом зале. Этап жизни прошел. А может, отец вспоминал и мой последний школьный день в пять- десят третьем году, мою лихую и странную школу раздельного обучения. На следующий день он с Г. В. собирался уезжать в Родники, где много лет снимал дачу, а мы с сы- ном— тоже за город, чтобы отрешиться от всех соблазнов летней Москвы, зажить аскетически, забыв все, кроме предстоящих экзаменов в ин- ститут. На следующее утро жена отца позвонила, сказа- ла, что ему плохо и что надо немедленно везти его в больницу. В ее голосе, по интонациям которого я мог со- ставить как бы медицинскую карту состояния отца, я прочитал: дело худо. Мы с сыном помчались по шоссе, поймали попут- ку, поехали в Москву. Отец полулежал на скамье в больничном дворе, у него было зелено-серое лицо, он покачивался, чтобы унять боль, а рядом какая-то медсестра с солдатом лузгали семечки. Я метнулся в прохладный, сумрачный после жары и синевы июньского дня коридор приемного покоя. Нашел главного врача, стал упрашивать, чтобы не- медленно, без излишних формальностей положили Эта больница была базой того института, где отец несколько десятилетий работал, где он создал ка федру общей биологии. Поэтому здесь его знали, но на сей раз попалась какая-то новенькая дежур- ная сестра, она тянула с оформлением, подолгу разговаривала по телефону, в то время как отец погибал. Главврач помог, оформление было закончено, мы посадили отца в кресло-каталку (впервые, обычно он шел своими ногами) и покатили его долгим, хо- лодным коридором к громыхающим лифтам. Каталка, которую мы неумело толкали, спотыка- лась, останавливалась, и он стонал... Оказалось, при- ехали не к тому лифту. Он вел в другое отделе- ние... Мы вернулись и поехали в противоположную сторону. Но и здесь, казалось, судьба пощадит его. На следующий день он встретил меня тщательно выбритым, оживленным, на лице появились краска, цвет, через полчаса мы уже разговаривали, и во- все не о его болезни, а о других, самых разных житейских, а то и вовсе международных делах — разговоры на глобальные темы он любил. Теперь понимаю, почему: это отвлекало от боли, от трево ги и напряжения. Далекое всегда отвлекает. Диагноз, поставленный профессором, был, к сча- стью, достаточно ординарным... И может быть, даже обойдется без операции.
...Этот день я провел с ним, и он был в неплохой форме, хотя на щеках возникла желтизна и какая- то перекатывающаяся глухая боль ни на миг не от- пускала его, он отвлекался от разговора, умолкал. Рентген показал, что без операции не обойтись. И операция была назначена на третий день его пре- бывания в больнице—27 июня 1979 года. С утра я уже был в больнице. Нас всех мучило состояние неопределенности. Собирались опериро- вать сегодня, готовили к операции, но профессор еще не приехал. В тот день как раз вышел журнал, где печатался мой роман «Нескучный сад», в романе многое было о нем, может быть, и не о нем впрямую, но, во всяком случае, это было подсказано его жизнью. Он открыл журнал, прочитал несколько страниц. Я видел, что он на глазах устает, и положил жур- нал на тумбочку. — Завтра почитаю,— сказал он. Лежал словно в забытьи, как бы дремал, а я чув- ствовал — веки вздрагивают, нет, он не дремал, ко- нечно. Даже выражение лица показывало мучитель- ную, молчаливую работу души, мысли... О чем он думал в те минуты? Уже несколько раз стоявший на пороге и все-таки возвращавшийся с новой жаждой работы к жизни. На тумбочке лежал его дневник, который с перерывами отец вел на протяжении поч- ти сорока лет жизни. На этот раз он не прикоснул- ся к нему. Все мы ждали прихода профессора, но он не приходил. Это долгое ожидание без пищи, без глотка воды истощало его. В коридоре я увидел белую стаю, во главе шел профессор, известный хирург, товарищ отца, колле- га по институту. Сзади другой профессор, тоже из- вестный хирург, но не оперировавший сейчас, боль- ше занятый преподаванием, чем практикой. За ними лечащий врач и ассистенты. Они вошли в маленькую палату, все в накрахма- ленных белых халатах, улыбающиеся радостно и приветливо, будто заглянули в гости к товарищу после долгой разлуки. — Дорогой вы наш, как дела, как настроение? Бодряческий этот тон и неумеренные приветст- вия, я чувствовал, раздражают его. Он хорошо знал себя, знал, как ученый, и был против операции, хо- тя не говорил об этом вслух, не желая нарушать иерархию и закон больницы. Угадав это, профессор сказал: — Дорогой мой, будем готовиться. Отец быстро посмотрел на него, и в этом взгля- де буквально излучалась некая сила, заставившая профессора отступиться на миг, поколебаться,— си- ла сопротивления. Но профессору не полагалось от- ступать, и, годавив мгновенную неуверенность, он сказал уже беспрекословным тоном: — Развивается уремия, без операбельного вмеша- тельства нельзя. И не будем терять время. Все. Вопрос был решен. Белая стайка, растянувшись, медленно и степенно двигалась по коридору мимо почтительно наблю- давших больных. Я возвратился в палату. Отец сказал, не глядя на нас: — Я ничего не боюсь, но мне вас жалко. Сглотнув горький, будто свинцовый ком, я на секунду вышел из палаты, взял себя в руки, вер- нулся. Палата была буквально прожжена июньским по- луденным беспощадным солнцем. Уже стояла и ждала его медицинская сестра. Мы попрощались без объятий, по-деловому буднично, что предпола- гало скорую встречу. Полтора часа мы ждали в коридоре, то и дело проходя мимо операционной. Иногда отворялась дверь в ее предбанник, но там была еще другая дверь, плотно затворенная... И никаких вестей, ни- каких сигналов, только отворяется иногда выходная дверь из операционной и горит надпись: «Тихо! Идет операция». Мы сидели с Г. В. молча, не разговаривая. Мно- гое в жизни разъединяло нас, но сейчас в этом ожидании мы были едины. Сестры иногда проходили мимо, в открытые на- стежь окна влетали голоса больных, сидящих на скамейках в парке, смех, обрывки каких-то слов, восклицаний, лай собак, гуляющих с хозяевами по Тимирязевке. Там был жаркий, все более разгораю- щийся тридцатиградусный июньский день. А здесь, в сумраке, все горела, не гасла табличка: «Тихо! Идет операция». Вышел доцент Д., ассистент профессора. Мы бро- сились к нему. У него было усталое лицо, но, узнав нас, он быстро сказал: — Все более-менее нормально. Потом вышел и профессор, я ни о чем не стал его спрашивать, проводил до кабинета. Он сел за свой письменный стол, постучал красивой паркеров- ской ручкой по блокноту и сказал: — Камень удалили. Вторую почку я решил оста- вить, хотя она плохонькая. — Значит, операция прошла нормально? — Да,— сказал он,— прошла нормально.— И до- бавил:— А в реанимации у нас порядок. Там у нас, знаете, как при коммунизме. Я иду от больницы... Старый, не тронутый пере- стройками, густой и малолюдный парк. Осколок бывшего огромного леса, который заняла Тимиря- зевская академия. Внезапно потемнело. В секунду исчез блеск, свет дня. Все затянуло черным, дымным. Началась мощ- ная, с каждой секундой нарастающая, с крупным градом, редкая на моей памяти гроза. Я еще подумал: не станет ли ему хуже? Через полчаса с бьющимся сердцем, с выходя- щими из повиновения ногами, каждый мускул кото- рых дрожал от бега по огромным лужам под гра- дом, стараясь не останавливаться, сохранить этот безумный, но все же успокаивающий меня стреми- тельный ритм, я бегом подымаюсь на шестой этаж больницы. Увидел Г. В. У нее было спокойное, даже весе- лое лицо. Значит, все в порядке. Уже вечереет, но жара не ослабела, и через Ти- мирязевский парк я иду домой. Первым делом я звоню сыну и рассказываю ему обо всем, что прои- зошло в этот день... Мне было задание принести клюкву для того, чтобы из нее приготовить клюквен- ный морс. После подобной операции полагается пить кислый клюквенный морс. Обо всем этом, о том, что сказал профессор, о том, как была гроза и какое было выражение лица у Г. В. и о клюквенном морсе, который к завтрему нужно приготовить, мы подробно говорили с сыном. Но внезапно со стены упал золоченый с эмалью крест, подаренный мне в Мексике. Я подумал: плохая примета. Но вспомнил ироническую улыбку отца, из- девавшегося над моими суевериями... Нет-нет, все должно обойтись... На этот раз обойдется. Я прилег и вроде бы заснул. Короткая тяжелая дрема, полусон, полуявь, усталость, огромная, бес- конечная, будто все умертвлено во мне, погасшая, но еще бодрствующая подкорка. 73
Долгий металлический звук звонка врезался, вру- бился в хрупкую плоть этого странного полусна и словно бы рванул, бросил мое тело к аппарату. — Это квартира такого-то? - Да. — Говорит врач из такой-то больницы. — Да!.. Что?.. Я спрашиваю вас! И тут он сказал четко, может быть, от волнения отчеканивая слова: — Ваш отец скончался. Приходите. — Как?.. Почему? Ведь все же было... — Приходите. Последняя запись в его дневнике: «Весна в Московии — игра солнца и мороза. Та- лый снег, замерзающий ночью в ледник и оттаива- ющий днем в лихие ручьи. Еще одна незабвенная весна. Я мало позволял себе отдаваться весенней мя- тежное™ (всяк сверчок—знай свой шесток). Где уж тут говорить о мятежности. Разве что в утекающих быстринах прошлого». ...Ученики, товарищи по науке, по институту стоя- ли в белых халатах, как на лекции. Приглушенно звучал Шопен. Никогда не отмечавший юбилеев, он с навсегда успокоенной, умиротворенной, но, как и при жизни, иронической улыбкой слушал высокие и искренние слова о себе. Он очень редко говорил о своих болезнях. У него была любимая фраза: «Несчастье должно быть не- легальным». На сей раз он не волен был скрыть несчастье. Теперь уже ничто не зависело от него. Но несчастье сплотило, может быть, и ненадолго, множество са- мых разных людей, которые знали его и которым он делал добро. С омертвленной от таблеток головой я слушал все эти слова и музыку, которая то обрывалась, то зву- чала, то тихо, то громко, будто кто-то отключал и включал невидимый шнур. «Труден подвиг крестьянина, возделывающего землю, рабочего, кующего металл. Но подвиг уче- ного, интеллигента, знавшего все о своем времени, и хорошее и дурное, сумевшего сохранить достоин- ство науки, культуры — отнюдь не меньше, хотя го- ворим мы о нем редко...» Но все это было далеко, слова плыли надо мной и мимо меня, как тихая, не оставляющая надежд музыка. В течение нескольких лет я боялся наткнуться на его письма, дневники, уходил от этого, устранялся. Но настал момент, когда я решил: пора. Что это за детский обман — вера в силу, могу- щество и бессмертие отца. Нет, он хрупок, смертен, как и все другие... Это только ребенку, сыну кажет- ся, что его отец может все. «Оправдан будет каждый час...» — сказано у Ахма- товой. Каждый час нелегкой и мужественной жизни... Многострадальный труд отца, издание «Филосо- фии ботаники», наконец-то, кажется, выйдет. Без него. Без него уйдет в армию внук и вернется, без него свершится много событий, без него, вспоминая его слова, мысли, фразы, затерянные, но живые, буду я писать эти страницы... Все уже будет — без него. 1983—1986. НИНА ЛОКШИНА ☆☆☆ Мир, словно лес высокоствольный, Упрямо тянущийся ввысь, Мне говорит: «Живи достойно, Не торопись...» Пускай мгновенья частым градом Стучат в оконное стекло, Не жду от времени награды, Пока оно не истекло. Зажатый суетными днями, Наш светлый миг невосполним, Л время так следит за нами, Как редко мы следим за ним. ☆☆☆ В окне напротив вспыхнул свет. Но я огня не зажигала, Я годы медленно считала И насчитала много лет. О годы, что тревожить их! Ведь музы пробуют веками Заигрывать со стариками, Но любят только молодых. ☆☆☆ Сокольники. Холодная дорога, И снег, и непривычность тишины, И девочка, смешная недотрога, Предчувствует пришествие весны. Она придет, придется не однажды Встречать, терять и горько слезы лить, И ждать твоей любви с такою жаждой, Которую не сможешь утолить. ☆ ☆☆ Ваша милость, великий актер, Все завершилось, но грим ты не стер! Ваше степенство, известный поэт, Нет дальше текста, и публики нет! Публики нет, и кругом ни огня, Что же ты медлишь! Играй для меня... 74
РУДОЛЬФ ОЛЬШЕВСКИЙ Все связано Природа к нам по-древнему добра. Поют деревья — птичьи клавесины. Но вздрогнет от удара топора Могучий ствол — и рухнет храм осины. И там, где дух бессмертия витал, Возникнет в небе выжженная яма, Исчезнет птица, залетев в провал, В дыру на месте рухнувшего храма. И будет пустота болеть века В провале неба, в неживом отсеке, Как в полом рукаве болит рука, Болит пространство в рукаве калеки. Я чувствую с любой песчинкой связь, Первоначальность каменного рода. Обманчива божественная власть, Которую вручила нам природа. Стреляя в лося, метим мы в себя, В молчанье рыб, в гадание кукушки, Поскольку наша общая судьба Вошла в прицел, качается на мушке. По капле оставляет нас тепло, Хранимое несчетными веками. Уже разбито звездное стекло — Космическими веет сквозняками. И, словно перед стужею зимы, Перед тревогой, что в душе таится, Как в старину, почувствовали мы Свое родство — и дерево, и птица. Пески Сахары, вековые льды — Все связано, прошито нитью тонкой, И в океане уровень воды Зависит от одной слезы ребенка. Цветные звуки И облако, как белая гора, Возвысилось над садом и осталось, Не уменьшалось и не разрасталось, Хотя и легкий ветер дул с утра. И тайное — значенье обретало: Черешня, стадо, руки старика, Как будто, заглянув издалека, Увидел я конец или начало. И женщина плескала из ведра Смеющуюся воду на ребенка, И звук в пространстве отзывался звонко И глухо возвращался в глубь двора. И потому, что облако вдали Являло неподвижное свеченье, Так четко возникало ощущенье Кружения во времени земли. И лился свет, и дерево летело, И тень струилась, двигался забор, Соединившись, свет воды и тела Сияньем бликов наполняли двор. И можно было закрывать глаза И этим останавливать мгновенье, Но и во тьме угадывать скольженье И слышать, будто видеть голоса. Вот цепь звенит на вороте колодца, И поднято из темноты ведро, И молния сверкнула — это льется Глубинных вод живое серебро. Мычанье то отчетливей, то тише, По склону стадо гонят пастухи, И ласточки пищат из-под стрехи, Орех, сорвавшись, катится по крыше. Цветные звуки наполняют слух — Зеленый шелест, синее журчанье, Белесый лай, коричневое ржанье, И красным криком голосит петух. Мастер свирели Без тропинок и дорожек напрямик минуем лес, О скалу наточим ножик, чтобы глаже вышел срез. Непроста твоя наука, пережившая века — Вынуть дырочку для звука в сердцевине тростника. В пору поздней косовицы у невысохшей копны Сделай горло певчей птицы из осенней бузины. Просверли такую щелку в узком стебле камыша, Чтоб чижа и перепелку стала окликать душа. Чтобы мы могли с вопросом обратиться к соловью, Подари нам, безголосым, мастер, дудочку свою. Надели нас, сделай чудо, синим голосом небес, Сотвори свирель, покуда не остыл осенний лес. Чтобы стаям журавлиным в камышовую трубу Я успел сигналом длинным прокричать свою судьбу. Была зима Сегодня во дворе была зима. Бесшумно проходили люди мимо. И снег кружился, будто хлопья дыма Садились на людей и на дома. И не происходило ничего, Мир состоял из снега и движенья, Но, ощутив материю мгновенья, Я понял и значительность его. Нет прошлого, и будущего нет Без этого, слетающего с неба, Пространство заполняющего снега, В полете излучающего свет. Сегодня был обычный день зимы, Дыханья возле ртов дымились стыло, И ничего бы не происходило, Когда бы не происходили мы. г. Кишинев 75
МИХАИЛ ХРОМАКОВ В ЖИЗНИ НЕТ НЕЙТРАЛЬНОЙ ПОЛОСЫ днажды я приехал по тревожному J) письму в Гомельский университет. ( v- Руководство университета расправи- лось со своей студенческой дружиной по охране природы. Неприятности для администрации университета начались с первого же рейда дружины. Студенты задержали двух бра- коньеров: главного врача областной больницы и стар- шего преподавателя университета. Последовали не- довольные звонки «сверху» в ректорат и деканат. Декан вызвал к себе командира: «Надо разбирать- ся, кого задерживаешь». «Выборочно, значит? — вспы- лил командир Михаил Бляхер.— Читая удостовере- ния? Никогда!» Дальше — хуже! При операции «Ель» дружина остановила машину ответственного работника с де- сятком елок. Через полчаса ребятам на централь- ный пункт позвонил переполошенный декан: «С ума сошли! Пропустите эту машину!..» «Нет. Будем штра- фовать». «Не забывайся! — закричал декан.— Ты студент!» И далее... Дружина бьет тревогу на страницах рес- публиканской газеты о положении в Припятском за- поведнике. Реакция еще более гневная: «Столкнули лоб в лоб факультет и заповедник. Кто вас про- сил? Ведь вам самим там практику проходить». А они не смогли пройти мимо бед заповедника: рубка леса, коровьи тропы, отстрел енотов. То, чем занималась дружина, все чаще расходи- лось с тем, чем она, по мнению руководства уни- верситета, должна была заниматься. Ректор нари- совал мне в двух словах модель действий дружины: «пропаганда достижений по охране природы». Но не нелепо ли выглядели бы, к примеру, дружинни- ки, если бы вместо рейдов по вечернему городу рисовали плакаты о достижениях милиции в борьбе 76 с хулиганами? Однако борьба студентов с браконье- рами попала в университете в разряд криминала. — Только подумайте,— декан назидательно подни- мал палец вверх.— Погоня за человеком! Вы меня понимаете? Приводились упреки и «посущественней»: — Дружина стала неуправляемой, вышла из-под контроля,— формулировал ректор.— Аргументы? По- жалуйста: принимали, кого хотели, исключали, кого хотели. Реальные же «аргументы», о которых ректор умал- чивал, были совсем иными. Дружина повела борьбу с браконьерами, невзирая на лица, документы, должности. Дружина не хотела «понимать», почему заместителю начальника УВД можно нарушать за- кон, а начальник управления торговли может охо- титься в заповеднике, почему работник обкома мо- жет запасаться рыбой в прудах, где ловля рыбы запрещена. Знакомые обстоятельства, не правда ли? Но надо учесть, что дружина вышла в бой не вче- ра, а когда «ветры перемен» еще и не думали гу- лять над страной. Поэтому дружина славу «неуп- равляемой» завоевала быстро. Еще бы! Она была независимой ни от каких инстанций и рвала на ча- сти систему круговой поруки, складывавшуюся года- ми; систему телефонных протекционных звоночков, систему взаимных мелких и крупных услуг, систе- му потворства тем, от кого зависит служебное поло- жение. Дружина была независимой. Но и на нее напти управу, заставив университет собственную же дружину растоптать и наказать. Проделана была эта операция руками декана биолого-почвенного фа- культета С. Алешко. Надо сказать, что дружина словно наэлектризо- вала жизнь факультета. Явилось вдруг настоящее, живое дело. Комсомольские собрания из лениво-сон- ных превратились вдруг в шумные и боевые. Дру- жина стала центром жизни факультета. Авторитет- ным центром. На комсомольском собрании студен- ты даже «осмелились» (!) обсуждать действия де- кана. Например, когда он попытался защитить бра- коньеров. С этого момента сам факт существования дружины декан начал воспринимать как подрыв личного авторитета. «Опытный» декан собрал докладные со всех пре- подавателей и студентов, которые когда-либо хоть в чем-то не поладили с командиром дружины Ми- хаилом Бляхером. Не так просто, надо сказать, ла- дить с людьми, известными своей прямотой. В этих докладных приводились даже такие «нелицепри- ятные факты», как то, что «Бляхер заправляет кровать не в ту (!) сторону». Все было абсурдно, даже мифическая «академическая неуспеваемость» у лучшего студента курса. Но этому состряпанному вранью было мгновенно и охотно, и безоговорочно поверено. Если представить дружину как некий механизм, то изгнание командира из университета можно срав- нить с извлечением на полном ходу двигателя из этого механизма. Прокрутившись некоторое время по инерции, механизм встал. Бой университета с собственной дружиной был выигран. И напрасно студенты факультета обивали пороги во многих инстанциях, недоумевая, почему сам ректор верит анонимной жалобе «группы пен-
сионеров, у которых зазря отобрали орудия тру- да— топоры», и направляет свой гнев против дру- жины, а не против авторов анонимки, подрубавших березы. Я был тогда еще неопытным журналистом и, хотя безоговорочно верил в правоту Бляхера, не сумел его защитить... Но сегодня мне неожиданно пришлось вспомнить эту давнишнюю историю. Когда этот номер «Юности» готовился к печати, раздался телефонный звонок: — Здравствуйте! С вами говорит Святослав Забе- лин. Мы встречались, когда вы занимались судьбой Михаила Бляхера. Его исключили из университета. Он был командиром дружины по охране природы. Он с деканом тогда сражался. Помните? — Конечно, помню. — Так вот, сейчас его из министерства увольняют. Он там с министром воюет. — Приезжай, Святослав,— сказал я.— Жду. Через полчаса Забелин приехал в редакцию «Юно- сти» и вручил мне письмо Михаила Бляхера. И вот как повернулась судьба моего героя. Окон- чив учебу—доучиваться пришлось в Казанском уни- верситете,— он отправился работать в Туркмению. Был главным лесничим Сюнт-Хасардагского заповед- ника. А последние годы — начальником отдела за- поведников в Министерстве лесного хозяйства Туркмении. В момент назначения на такую ответст- венную должность ему было двадцать семь лет. В его подчинении шесть заповедников, причем два созданы недавно при его активном участии. Непри- ятности начались с первых же недель работы в ми- нистерстве, когда руководству стало ясно, что на «тихую» должность попал человек весьма беспокой- ный... «...В марте 1986 года назначили ревизию Копетдаг- ского заповедника. В состав ревизионной группы включили также меня и начальника отдела охот- ничьего хозяйства Березовского. В ревизиях я участ- вовал не раз, проверяя вопросы, относящиеся к моей служебной компетенции (научно-исследователь- ская работа, пропаганда охраны природы, соблюде- ние режима заповедности), но на сей раз решил, что не буду ограничиваться этим. Было подозрение, что не все чисто в финансовых делах заповедника. Единственное, что смущало: в прежние ревизии серьезных нарушений не выявля- ли. Поэтому мы с Березовским уделили особое вни- мание финансовым вопросам. Сразу стало очевид- ным, что злоупотребления в десятки тысяч рублей легко доказываются. Директор заповедника И. Сух ежегодно перерас- ходовал фонд зарплаты на десятки тысяч рублей, получал автомашины и трактора какие хотел и сколько хотел, получал горючего в два-три раза больше, чем другие заповедники, заказывал через министерство проектно-сметную документацию на любые придуманные объекты, получал строймате- риалы, запчасти, которые исчезали в неизвестном направлении... Многократно фиксировались грубые нарушения законности, однако министр Худайкули- ев и заместитель министра Ерошков во всем покро- вительствовали Суху. Поэтому едва руководству Минлесхоза стало из- вестно о нашей с Березовским роли во вскрытии на- рушений, тут же стали приниматься «меры». Ми- нистр срочно созвал совещание и объявил об изме- нениях в штатном расписании: должность начальни- ка отдела охотничьего хозяйства сокращалась... Оста- вить Березовского в числе работников министерства помог лишь категорический протест начальника Главприроды Германа. Тем временем был оформлен итоговый акт реви- зии: в заповеднике грубо нарушалась штатная дис- циплина, не соблюдался порядок увольнения и прие- ма ответственных работников, издавались противоза- конные приказы. Ревизия выявила приписки и неза- конные выплаты денег на десятки тысяч рублей, не- достачу в кассе 2942 рублей 21 копейки, неоприходо- ванный яд членистоногих на сумму около сорока ты- сяч рублей, а также недостачу конфискованных охотничьих ружей и боеприпасов. Обсуждение итогов ревизии министр долго откла- дывал, и только после того, как мы потребовали рас- смотреть их, Худайкулиев собрал совещание, зачи- тал акт и дал указание готовить проект приказа о наказании виновных. Тогда Березовский, а затем и я задали министру вопрос: почему он не ставит самую главную, по нашему мнению, задачу — выявить при- чины и условия, способствовавшие финансовым зло- употреблениям в Копетдагском заповеднике, причи- нившим ущерб государству в особо крупных разме- рах? Еще я сказал, что ревизия была выборочной и выявлены далеко не все нарушения, истинные разме- ры нанесенного ущерба могут оказаться в десять раз больше. После этого министр перешел на крик: «Почему раньше молчал, что там хищения в заповед- нике? Ты там живешь, ты знал об этом. Сейчас ты поругался с кем-то там в заповеднике и начинаешь мне здесь говорить про хищения. Почему ты не при- нимал меры?» Я ответил министру, что считаю его заявление клеветническим, и в тот же день обратил- ся к секретарю парторганизации министерства с просьбой предложить министру принести мне изви- нения и отказаться от этого заявления. Следующее заседание коллегии было посвящено тому, чтобы всеми способами очернить нас, сотруд- ников Главприроды, и сделать виновными в финан- совых нарушениях в Копетдагском заповеднике. Сце- нарий и роли в этом мероприятии были расписаны как в спектакле. Тогда прямо на заседании я выра- зил недоверие членам коллегии: министру Худай- кулиеву, заместителю министра Ерошкову и Балае- ву в рассмотрении итогов ревизии в связи с тем, что они покровительствовали Суху и покрывали его, а Балаев сам фигурирует в акте ревизии: пользуясь своим положением, он получил, например, в запо- веднике ружье, конфискованное у браконьера. Еще я заявил, что предъявленные мне обвинения — это по- пытка расправиться со мной за мои многочисленные критические выступления в адрес министра и его замов. В этот день меня уволили. А на следующий день министр публично выгнал меня из здания мини- стерства. Восстановили меня на работе через две недели, по- сле моего обращения в Совет Министров Туркмении. Сейчас много говорится о справедливости, правде, гласности. Министр Худайкулиев тоже привык про- износить эти слова. Но меня в битком набитом ка- бинете министра увольняли с работы, огласив обвине- ния, которые занимали добрую страницу машино- писного текста. А восстановили тихонько, не созы- вая коллегию, за закрытой дверью, с формулировкой приказа, умещающегося в одну строку: «Пункт такой- то приказа такого-то отменить. Министр М. Худай- кулиев». Таким образом замкнулся очередной круг: снова вроде бы есть видимость справедливости (мне ведь позволено работать), вроде бы даже в официальном письме признано, что коллегия и руководство Мин- лесхоза действовали незаконно и неправильно (по крайней мере по отношению ко мне), вроде бы да- же об этом люди знают (меня ведь видят на работе), 77
но признать существующее положение нормальным нельзя ни в коей мере, потому что все принципи- альные вопросы, как бывало уже не раз, повисли в воздухе. А затем начался круг следующий. На очередном заседании коллегии мое критиче- ское выступление министр назвал болтовней, при этом напомнив, что на предыдущей коллегии меня «уволили за плохое поведение». А дальнейшие события вокруг ревизии Копетдаг- ского заповедника развивались так. Министр дал указание никого не наказывать. Поэтому большинст- во виновных, упомянутых в приказе, ушли от от- ветственности, поскольку дисциплинарное взыскание может быть наложено в течение месяца после об- наружения проступка. Не говорю уж о том, что наши предложения о вы- явлении причин и условий, способствующих злоупот- реблениям, даже не удостоили вниманием. Что же это за «причины и условия»? Во-первых, покровительство нечестным людям со стороны руко- водства министерства. Таких фактов множество... В 1983 году Березовский вскрыл финансовые на- рушения, причинившие ущерб государству в круп- ных размерах. Дело происходило в Туркменском гос- охотхозяйстве, где директором был Овлякулиев. Про- ект приказа я лично передал министру, однако мате- риалы в следственные органы направлены не были и дело спустили на тормозах. В том же году я пред- ставил министру справку по результатам проверки в Бадхызском заповеднике, в которой также предлагал передать материалы в следственные органы. Министр буквально рассвирепел: «Ты что, всех хочешь пере- сажать в тюрьму?» Я ответил, что не всех, а лишь тех, кто заслуживает этого. Вообще любую попытку вмешаться в вопросы, свя- занные с финансами, с распределением материально- технических средств, Худайкулиев, Ерошков и глав- ный бухгалтер' министерства Батаева пресекали тут же: «В бухгалтерию не лезь, это не твое дело, ты не бухгалтер, финансовые вопросы к Главприроде не относятся». Однако куда красноречивее подбор кад- ров в самом аппарате министерства. Например, в Главприроде есть должность старшего госохотинспектора, которая как будто специально придумана для людей, скомпрометировавших себя. Вначале на эту должность был принят Овлякулиев, ранее судимый за хищения соцсобственности, тот са- мый, который позже стал директором охотхозяйства, совершил грубые финансовые нарушения, за что и был уволен в прошлом году, хотя его увольнение оформили «по собственному желанию». Затем на эту должность подыскали еще одного «честного» челове- ка — Худайназарова, который за две недели до того был уволен из органов внутренних дел за аморальное поведение и другие проступки, дискредитирующие звание работника милиции. В этой же должности на- чал свою работу в аппарате Минлесхоза Ягмуров, так же как и Худайназаров, бывший офицер ми- лиции, уволенный из органов внутренних дел и суди- мый за подделку документов. Ягмуров был затем пе- реведен помощником министра и в прошлом году уволен по требованию партийных органов за под- делку документов в ходе избирательной кампании. Вот такая «плеяда» охотинспекторов. Для министра все это удобные и послушные люди. Мог ли отказаться, например, от роли «обвинителя» на той коллегии, где меня увольняли с работы, на- чальник контрольно-ревизионного отдела, который за десять месяцев до назначения на эту должность, требующую полной моральной безупречности, был уволен с должности главного бухгалтера управления рабочего снабжения Главкаракумстроя. Формули- ровка, с которой его уволили, гласила: «...за отсут- 78 ствие надлежащего контроля за сохранностью соц- собственности и подбором кадров на материально ответственные должности, в связи с чем в подразде- лениях УРСа возникли факты крупных недостач». Прямую причастность работников аппарата Мин- лесхоза к финансовым махинациям выявила ревизия в Копетдагском заповеднике. По результатам нашей ревизии оказалось, что ведущий инженер мини- стерства Медведев незаконно работал также и в за- поведнике инженером технадзора, составил фик- тивные наряды на семь тысяч рублей, оформлял на работу «мертвых душ» и получал за них деньги. К серьезным финансовым нарушениям, которые при- несли материальный ущерб в особо крупных разме- рах, причастна Шишканова, заместитель главного бух- галтера. Сейчас она — заместитель секретаря партор- ганизации министерства. Во взяточничестве был ули- чен и сотрудник отдела промышленной продукции Мамедов... Но я бы не писал это письмо, если бы предвиде- лись хоть какие-то изменения в деятельности мини- стерства. На коллегиях звучат слова «усилить, улуч- шить, повысить, обратить внимание» — и ни единой конкретной меры по устранению недостатков' В ми- нистерстве процветает бумаготворчество, с которым воюет сейчас партия, махровый бюрократизм в самых откровенных проявлениях. Не хотелось бы, чтобы создалось - представление, что Главприрода — единственное светлое пятно в министерстве, а крутом все черно. И в других под- разделениях министерства работает немало честных людей, грамотных специалистов. Помочь этим лю- дям — вот в чем сегодня задача. И помощь эта нуж- на прежде всего для того, чтобы люди могли пове- рить в возможность положительных перемен, пове- рить, что политические лозунги сегодняшнего дня касаются и системы лесного хозяйства республики. Ведь речь, по сути, идет не об одном аппарате ми- нистерства, а о коллективах четырех десятков пред- приятий и организаций, о нескольких тысячах рабо- чих и служащих целой отрасли. М. Бляхер. 19 сен- тября 1986 г.» Скажу, ч^о мне было радостно читать это письмо. Радостно потому, что человек, который отважно сра- жался за свою правоту несколько лет тому назад, в университете, оказывается, не был сломлен в том бою. Да, он потерпел тогда поражение. Но он побе- дил как человек, потому что не отступил, не стал искать постыдных компромиссов, юлить и заискивать перед сильным. Он просто честно делал свое дело И это обстоятельство — главное, что дает ему силу сегодня. Михаил Бляхер все эти годы жил и жи- вет честно, не особо приглядываясь к так назы- ваемым «обстоятельствам», к тому, куда дует ветер и какая «погода» на дворе. Стоит ли говорить о не- обычайности его жизненной позиции, - если он жил обыкновенно, как и следует жить человеку. И дело только в том, что эти люди, во все времена являю- щиеся живой кровью нашего общества, сейчас опи- раются на нашу поддержку, об их правоте говорят партийные решения, и тот, кто против таких людей, тот против самой перестройки.
ЮРИЙ АЗАРОВ ЛЮЦЕРНА И КИСТЬ Чтобы сотворить себя как личность, человеку требуются не годы — десятилетия. Иногда на это уходит вся жизйь. Когда же речь идет о прорастающем в человеке таланте, никто не ответит твердо даже на простые вопросы: что нужно, чтобы талант обрел в человеке силу и отвагу? И лишь одно для нас очевидно без каких-либо оговорок: время, когда юный человек входит в большой взрослый мир, самое важное время в его жизни. Он учится жить. Юрий Азаров принес к нам в редакцию несколько житейских историй, которые сам он называет «Педагогическими рассказами». Каждая из ситуаций — и та, что мы публикуем сегодня,— из тех же «педагогических» вопросов: не убивает ли талант гладкая дорога? Не обламывает ли непоправимо сам человек главные ростки своего таланта, пробиваясь к скорейшему признанию? Юрий Азаров — педагог-профессионал: профессор, доктор педагогических наук, заведующий кафедрой педагогики и психологии Московского института культуры. Его рассказы — пристальный взгляд на растущего, входящего в мир человека. //^\ н был мне больше чем братом. До встре- /чи с ним я был уверен, что гонять по Л f I улицам, играть в футбол, бегать на ре- II / ку — это самое лучшее, что есть в этом II / мире. II его брат Женька, и соседский маль- чишка Петька сразу, как только я при- ехал к ним жить, увлекли меня в водо- ворот новой жизни: голуби, игра в перышки, карты. Карты — особая статья. Все дрожит в тебе, а ты ждешь, что будет, пан или пропал, тихонько, едва- едва приоткрываешь карту, тут тоже своя мистика и свой расчет, карта суетливых не любит, это Женька говорит, поэтому и надо разыгрывать из себя этакого заправского шпилевого, медлить-медлить, а потом вдруг бросить на стол: «Ваши девки биты, у меня двадцать!» А после игры мы шли тратить проигран- ные деньги. Для одних проигранные, для других вы- игранные. Ситуация, конечно же, была ужасная. Вы- игрывал все время Петька, а мы с Женькой, когда не было денег, шли к нему в услужение: это сделай, тому в морду дай, на себе покатай до вон того стол- ба! И все равно, рассчитаешься — и снова игра! И снова надежда, а вдруг повезет, и так хочется Петь- ке сказать: «А теперь ты жри землю, нет жри, как я жрал вчера!» Витька, мой двоюродный и родной брат Женьки, в карты не играл, на реку не ходил, голубей не гонял. Он забирался на чердак, это летом, а зимой куда-ни- будь в угол комнаты и либо читал, либо рисовал. Моя бедная мама поедом меня ела за то, что я книжек не читаю. «Возьми почитай!»—говорила она ласково. Или чуть строже: «Ну а теперь немного почитай!», или совсем просительно: «Ну, дорогой, надо хоть чуть-чуть себе и в голову брать», или совсем грозно: «Читай вслух, чтобы я слышала!» Слово «читай» бы- ло для меня таким же отвратительным, как перебор в двадцать одно, как жрать землю после проигрыша. То, что я увидел в доме моих родственников, меня прямо-таки ошеломило. Витька прятался от родите- лей, чтобы читать книжку или рисовать. Ему говори- ли прямо противоположное: «Брось читать!», «Опять за книжку, паршивец, взялся!» Или просительно: «На сегодня хватит, деточка, порисовал и довольно. Глаз- ки испортишь, если будешь так долго рисовать». Или совсем строго: «Да что это за безобразие, опять за книжки взялся! Сейчас же отдай!» И наказания: «Вот целую неделю не получишь книжки! И краски тоже!» Витька плакал. Правда, без истерик: не падал на Пол, не швырял тряпки, не закатывал глаза. Эти шту- ки Женька выделывал. Витька был тихим. Меня это поразило в самое серд- це, и я спросил у него: «А почему ты тихий?» «Я не тихий». «Значит, ты больной?». «Я не больной». «А почему не бегаешь, как все?» «Мне неинтересно». «А что тебе интересно?» «Книжки читать». «А по- чему тебе интересно книжки читать?» И Витька на- чинает мне рассказывать. Мало-помалу я стал це- нить общение с ним. Книжками он меня не увлек, а вот красками — да. Я и теперь не могу понять, что же тогда происходило с ним и со мной, когда мы оказывались наедине с коробкой красок и стопкой бумаги. Витька придумывал черт знает что. Его кар- тинки отличались законченным сюжетом, точностью 79
рисунка и удивительно завершенной композицией. И это, необъяснимое, притягивало и жгло. Жгло в самое сердце. Даже появлялась в груди дрожь, ка- кая бывала, когда карта хорошая приходила; и тут было все по-другому, здесь дрожь захватывала всего и была абсолютная уверенность в том, что землю жрать не нужно будет и красть какие-то копейки из маминой сумки, чтобы рассчитаться с Петькой, не нужно будет, здесь одна дрожь рождала другую, бо- лее радостную, и получалось несказанное удоволь- ствие. Я учился с ним в одном классе. Он был не толь- ко отличником, он был еще на особом счету. О нем говорили: не способен обмануть, подвести, совесть человеческая в чистом виде, талант. Откуда все это у него бралось, ума не приложу. Его любили учителя и дети. Я-то знал его лучше, чем кто-либо. И я в ду- ше поражался тому, какой он. Он во всем превосхо- дил меня. И это — уже в десятом классе — меня сильно задело. Мы готовились с ним поступать в ху- дожественное училище. Нужно было подать вместе с документами и живописные работы. Витька написал портрет Лермонтова и иллюстрации к поэме «Демон». Он думал: получается цикл. Я рассматривал его ра- боты, дух захватывало: надо же, создать образ Лер- монтова! А его фантастические композиции? Над своими рисунками я посмеивался: я сделал портрет слесаря Межуева, так и назвал работу, хотя никако- го Межуева на самом деле не было, меж собой мы называли этот портрет «Зять Межуев», а туда так и послал с надписью «Слесарь Межуев». А пейзажами были две натурные картинки: завод и река с деревь- ями и мосточком, в общем, совсем обычное и серое, я и для себя решил: «Завернут, плакать не буду, пой- ду в технари или еще куда-нибудь, может, в коне- водство». А получилось так: меня приняли, а его нет. Ему так и сказали: «Надуманно у вас все, молодой человек. Займитесь чем-нибудь другим». Я кинулся в приемную комиссию. Говорил им: «Он талантливее меня. Я научился у него всему. Примите его вместо меня». Они смеялись: «Так нельзя». А Витька пошел в сельскохозяйственный. И кра- ски с кисточками забросил. И когда я приезжал к нему, говорил со мной не то чтобы холодно, а не- сколько иронично. И я поддерживал ироничный тон: «Да, занимаюсь халтурой. Подрабатываю. Я этих Межуевых клепаю в день по сто штук! А как ты?» «А мы далеки от высших материй. У нас все проще, и никаких халтур». «Ну ты-то продолжаешь зани- маться?» «Чем?» «Живописью»,— спрашивал я осто- рожно. «А зачем?! Надо делом заниматься. А если каждый в Рафаэли, то кто же Рафаэлей кормить бу- дет?» А потом случилось, что он приехал ко мне. Я дру- жил с Варенькой, премилым существом, у которой единственная мечта была — прожить-прослужить че- му-то. Неважно чему. Лишь бы настоящее было, как она говорила. «А откуда ты узнаешь, настоящее это будет или нет?» — спрашивал я. «Узнаю»,— отвечала она. И вот, когда приехал Виктор, она долго с ним спо- рила, и я принимал участие в спорах о жизни, об истинном назначении человека и искусства. И я чув- ствовал, как растет ее враждебность к Виктору. И я сказал ей: — Ты бы помягче к нему, Варенька. Он наш гость. — Он в мягкости не нуждается,— отрезала она, как бритвой. — Что ты? — задолдонил я.— Он такой несчастный! Он расстался с самым дорогим, что в нем было. — Чепуха,— ответила она.— Это ты несчастный идеалист! Потом однажды, придя домой, я застал ее в объя- 80 тиях Виктора. До сих пор не могу понять, почему они даже не пошевельнулись, когда я вошел. Точно умерли. Я бросил кульки с продуктами на стол и выбежал. Поистине, брат мой — враг мой! И мы надолго расстались. Знал, что он женился на Вареньке. Что у него двое детей. Что работал он главным агрономом колхоза «Октябрь», а она давала уроки пения в школе. Я приехал к нему, потому что он звал. И Варенька звала. Оба клялись в любви и в том, что ни дня не могут жить спокойно, зная, что причинили мне боль. Значит, думал я, главная цель моего приезда — лекарская — снять боль. Избавить от тяжести. Избавить? А кто меня избавит от стра- даний моих, улыбнулся я. Но брат есть брат. И она вроде бы как сестра теперь. «Прелестно, камрад»,— сказал я себе и поехал. После поезда я добирался па попутных. И уже по дороге разговорился с попутчиками. Мне интересно было узнать от посторонних, как там у них. «Виктор Григорьевич? Да это золотой человек. Знающий, об- стоятельный. Семьянин. Жена у него, Варвара Ники- тична, в школе преподает. Раньше и хореографию вела. А теперь только пение. Раздобрела. Двое ре- бят». «Да, Виктор Григорьевич — это человек. Благода- ря ему и колхоз миллионером стал. И Чутко за его спиной как у Христа за пазухой...» «А кто такой Чутко?» «А это председатель наш. Знаете, он был большим человеком, так вот его к нам, можно ска- зать, на перевоспитание. Сослать-то сослали, а связи прежние он, конечно, человек разумный, все сохра- нил». «Не рисует Виктор Григорьевич?» «Чиво? Нет! Он человек серьезный. Самостоятельный». А я все выяснял и выяснял, каким же человеком в этом мире оказался Витька Лагутин. Оказывается, дом не построил, живет в казенном. Зря, конечно, не (построился, казенный казенным, а свое надежнее. И живая копейка. Так все сквозь решето, а дом — на всю жизнь. Нет, не временный он человек. Все у не- го как надо. И вот на руку совсем чист. Дело до смешного доходит. Ему однажды лишний чувал пше- ницы кинули в машину: шум поднял. Кладовщика чуть с работы не снял. Такой человек. Ну а других, когда попадаются, вызывает к себе. «Садись!»—го- ворит, и сидит человек, а он своими делами занима- ется, потом посмотрит и спросит: «Ну, как жить будем дальше?» А человек и не знает, что ответить. А Виктор Григорьевич ему говорит: «Ты кури. Ты мне не мешаешь. Я недавно бросил сам курить, мне приятно, когда кто-нибудь курит...» Вот такое разго- варивает, нейтральное, можно сказать, улыбается, а человек спрашивает: «Может, мне уйти?» — «Нет, по- сиди, поговорим еще». А разговору никакого нет, по- тому что у главного агронома всегда прорва дел: то по телефону кричать надо, то чего-то не хватает, то машины вышли из строя. Вот он и работает, а че- ловек сидит, как дурак. Я спросил: «Вы так хорошо рассказываете, будто сами побывали на месте такого человека».— «Побы- вал,— ответил мой собеседник, улыбаясь.— Он ме- ня и под суд мог бы отдать. А не отдал. Но не поэто- му я ему обязан. А потому, что кое-чему научил он меня: мол, у тебя дети способные, поможем ребятам, направление на учебу дадим, только вот и дети, гля- дя на тебя, тащат, вот и Сергей твой попался, добром это не кончится...» «Так все тащат,— отвечаю ему.— Жизнь такая пошла». Улыбается: «А мы давай эту жизнь менять потихонечку. Давай лучше честным пу- тем помогать друг другу». «Как же я могу помогать, когда я несознательный еще?» «Неправда, ты созна- тельный, и у вас достаток что надо: два дома, маши- на, квартира в коврах, приданое дочкам, а можно и
Нас водила молодость... Из произведений народного художника СССР действительного члена Академии художеств СССР Героя Социалистического Труда Е. Е. МОИСЕЕНКО
Натюрморт с рисунком А. С. Пушкина.
Ветлы. Портрет художника А. А. Осмёркина.
Автопортрет.
всего лишиться»,— сказал такое и глядит на меня хитрыми глазами. «Вы меня не пугайте». «А я не пу- гаю. Давай вспомним, как в старину было. Отец сыну всегда в башку забивал мысль: будь честным, не тро- гай чужого». «И мои дети чужого никогда не тро- нут,— говорю ему.— А что касается колхоза, то это не считается». «Да, так было,— отвечает,— но теперь все должно перемениться». И что вы думаете — пере- менилось. Не скажу, чтобы сильно переменилось, но тянуть стали меньше...». Я приехал к нему днем. Дома из взрослых никого не было. Встретил меня мальчик лет девяти. Сын Ди- ма. Мы познакомились. Дима показывал мне дом и завел в свою комнату. Стол, подоконник, шкаф — все было заставлено фигурками из пластилина. Тут были собаки, кони, куры, коровы с телятами, птицы, кошки, лягушки. Меня поразила динамика, которую сумел придать животным этот крохотный лепщик. Кони были в разных позах. Вздыбленные, кормящие, притихшие, скачущие, присевшие и подымающиеся. — Гениально!—сказал я.— Неужели сам? Дима молчал. Однако и не было на его лице лож- ной застенчивости. Просто ему было приятно, что оценили по заслугам. — А что отец говорит? — спросил я. — Отец не любит, когда я леплю. — Он тебе это сказал? — Нет. Но я это и так знаю. Пришли вечером и Виктор с Варей. Неловкость первой минуты. Стыдливость: вот так все в жизни. Первый вечерний разговор с Виктором: на жизнь не жалуюсь,— это он. Я тоже,— это я говорю.— Нет, никак пока что не устроился. Холост и счастлив. Ну-ну, гуляй, старик, это хорошо. И первый разговор с Варей. «Ну как ты?» «А ничего, вот выставку го- товлю, так, пустяки». «А почему не женился?» «Все впереди, дорогая». «Трудно тебе?» «О чем ты?—сме- ется.— Такого слова для меня не существует». Рас- сказываю, что был недавно в Будапеште, был у Ишт- вана Карга. «Ты его знала, по-моему?». «Нет, не зна- ла». (Я ни в каком Будапеште не был, а так вставил, чтоб туману нагнать, хотел было насчет Парижа, да не решился: по мне видно — ободран, как старый бобер — какой тут Париж!). «Ну, я рада за тебя, а то мы тут совсем себя загрызли». «И я рад за вас...» Я ходил по комнатам в расчете хоть что-нибудь увидеть из того, что было: реликвии из хореографии или Витькины пейзажи маслом, портреты, у него бы- ли совершенно изумительные ночные натюрморты, он заставлял говорить посуду, кружки, чашки, кувши- ны,— все у него мычало, улыбалось, трещало без пе- редыху или же шептало разные слова, или мурлыка- ло ночные серенады — ничего из прошлого! И я не стал взывать к прошлому. Не было его. А вот настоящее меня взволновало. Тронуло. Ничего себе — жил-жил человек, и вдруг живой племянник у него. Племянник, который называет дядей. И этот племянник творит просто что-то незаурядное. — Послушай,— сказал я Виктору.— У Димы потря- сающая рука. И такое объемное видение. — Хоть бы ты ему что-нибудь показал! — Это Ва- ря сказала.— Ты посмотри, как Димка рисует живот- ных. Без отрыва руки в одну секунду любого зверя. А ну, Дим, неси альбом и карандаш... — Это еще зачем? — взвизгнул Виктор.— Пава, изобрази! Как у Чехова. Фемистоклюс! — Фемистоклюс — это у Гоголя,— сказал я.— Пусть покажет. — Знаю, что у Гоголя. И незачем показушничест- во развивать. — А ты вспомни детство свое,— сказал я совер- шенно бестактно. И он точно почернел. И губы 6. <Юность» №11. едва не задергались. Он потянулся к моим сига- ретам. — Ты же бросил! — закричала Варя.— Не давай ему. Он только одну скурит, и пойдет у него. По две пачки смолить будет. Между тем Дима принес карандаш и бумагу. Сел. В коротких синих штанишках. Загорелый. Сидит и смотрит на меня: «Что вам еще нужно от меня?» — Ну, собаку нарисуй, чтобы бежала.— Это мать. Сын посмотрел на отца. — Рисуй, Дима, раз публика этого желает,— ска- зал отец, и в голосе его прозвучало безразличное согласие. Дима начал с хвоста. И повел карандаш так, будто решил успеть за собачьим бегом. Все в собаке: изги- бы ног, спина, уши, открытая пасть, высунутый язык,— все было, как говорится, точь-в-точь. — Совершенно невероятно,—сказал я.— Он где- нибудь учится? — Да какой там учится? Сам все. Откуда и взя- лось! Сами удивляемся. — Надо учить! — решительно заявил я. Виктор молчал. — И возможности здесь есть. Можно в школе ор- ганизовать студию, как в других районах. И челове- ка подыскать... — И за счет колхоза оформить, — зло подсказал Виктор. —А что, это не разрешается? — спросил я. — Не одного Диму будут учить — всех детей! И я тут же рассказал о том, как в нескольких кол- хозах нам удалось организовать детские студии «Труда и искусства», были даже построены специаль- ные помещения для занятий живописью, скульптурой, керамикой, пластикой по дереву, чеканкой. — Им, наверное, делать больше нечего, — сказал Виктор. — Наоборот. Производительность труда растет в этих колхозах. — Ну да, за счет этих рисуночков, — рассмеялся Виктор. — В том числе, — не сдавался я. — Господи, сколько я глупостей подобных слышу. И то влияет на квалификацию, и то дает повыше- ние, и это способствует росту, да ерунда все это! Эф- фективность труда растет только за счет эффектив- ности самого труда! А всякие там общения, психоло- гии, эстетические начала — это выдумки бездельни- ков и прохиндеев! — Не думал я тебя встретить таким, — вырвалось у меня. И пожалел об этом. Он посмотрел на меня. Губы его скривились. И в его глазах я прочел: «Ну вот что, брат, мазюкаешь ты свою халтуру, ну и мазюкай, к нам не лезь!» И когда он уходил, то снова посмот- рел на меня, будто добавив: «По-хорошему говорю, не лезь!» — а вслух сказал: — Ну бувайте. А я пошел... И то, как он уходил, важно и несколько нервно, и то, как отчитал шофера за то, что машина была пло- хо вымыта, и то, как он откинулся на сиденье,— во всем этом я видел чужого мне человека. Где же мой прежний Виктор, которого я так любил, думал я. Все больше и больше я видел в Диме юного Вик- тора. Мы съездили в город, и я купил ему этюдник, масляные краски, кисти, картон. Я показал ему, как надо пользоваться маслом. Когда Дима увидел надав- ленные из тюбиков блестящие разноцветные виточ- ки киновари, ультрамарина, изумрудной зелени, стронция и других красок, у него, должно быть, и внутри что-то зажглось, глаза засветились, щеки за- 81
румянились, исчезли остатки прежней стеснительно- сти. Он спрашивал: «А как разводить?», «А как сме- шивать?», «А как счищать?» У него были эти два ве- ликолепных художнических качества: чувство цвета и чувство формы. Потому и сразу у него стали полу- чаться картинки, которые я не замедлил прокоммен- тировать вслух: — Поверьте, я много занимался детскими рисунка- ми. Ничего подобного не встречал. Это по-настояще- му талантливо. — Да не произноси ты этих громких слов! — вски- пел Виктор. — Сарьян говорит, что похвала еще никого не ис- портила, наоборот. Он не дал мне закончить мысль: — Мне плевать на твоих Сарьянов. Дима, поче- му не вычистил сарай? Почему не прополол в ого- роде? А кролям почему не приготовил травы? — Да оставь ты его в покое! — сказала нервно мать. — Я сама все сделаю. Пусть ребенок хоть тро- шки чему-то научится. Дима смотрел то на мать, то на отца. Нет, он знал, что надо делать. Он любил отца, побаивался его и не допускал мысли, что можно ослушаться... Он ушел в сарай, вычистил все, как велено ему было, затем взялся за тяпку, наконец, накормил кролей. Я ему помогал в этих делах. И он спросил: «А мы потом порисуем?» «Непременно». «Сегодня я хочу от на- чала до конца посмотреть, как вы рисуете». «А вот этого как раз не надо»,— ответил я. «Почему?» «По- тому что я рисую плохо, — ответил я. — А ты ри- суешь в тысячу раз лучше». «Вы смеетесь надо мной!» Он едва не плакал. «Нет, нет, абсолютную правду говорю. Твои рисунки гениальны. А моя маз- ня — это черт знает что. Я тебе могу признаться и раскрыть один секрет. Хочешь?» Дима молчал. Тако- го обращения он не знал. И все же кивнул головой: рассказывайте. «Так вот, — сказал я, — может быть, из меня и получился бы художник. Но я предал се- бя. Предал свои способности». «Как это?»—спросил Дима. «Стал писать не то, что чувствую, а то, что можно списать у других. Искусство — это как огонь. Его надо самому в самом себе разжигать, и тогда он будет греть всех. Понял? Бойся подсматривать, как другие работают». «Но вы же показываете мне, как надо рисовать». «Это совсем другое. Я показы- ваю тебе технику». «Я буду смотреть за вашей тех- никой»,— сообразил он. И он смотрел, как я держу кисть, как смешиваю краски, как добавляю белил, как пользуюсь скреб- ком, как накладываю краски, как прописываю, как подсвечиваю, как кладу мазки, как мою кисти, как протираю их тряпкой. Он следил за тем, как я всмат- риваюсь в деревья, в листву, в движение ветра, в те- ни на реке, в облака. Сначала я ему говорил: «По- смотри, какое небо, какой закат, какое отражение, ка- кое волнение нагретого воздуха!», а потом он то и дело кричал мне: «Вы гляньте, как оно ходит!» или: «Смотрите, там дальний план куда темнее ближне- го!», или: «Оказывается, одним мазком можно нари- совать отдаленную фигурку человека!» И совсем не- ожиданное: «А кисть, она там, у себя внутри, тоже по-своему раскладывает цвет?» «Не понял. О чем ты?» «Ну вот, я беру, смешиваю краски. Думаю об одном. А получается совсем другое. Иногда кисть не слушается. А иногда делает лучше, чем я думаю». «Здорово! — отвечал я.— Надо довериться своей кисти. Не случайно говорят: «Его гениальной кисти принадлежат...» «А как это получается?» «А так, что не только один глаз видит, но и рука. А у тебя ру- ки особенные. У тебя, малыш, гениальные руки». — Дядя, а зачем вы пьете? — неожиданно спросил Дима. 82 — Пиво не в счет, — улыбнулся я. — А у вас за шкафом другая бутылка стоит. Она вчера была полная. — А вот подсматривать нехорошо, — обиделся я. Ссора все-таки назрела. Моя педагогическая дея- тельность в доме двоюродного брата дала определен- ные плоды: в комнатах не продохнуть от красок, ски- пидара, разбавителей, растворителей. Сарай, коридо- ры, комнаты были заставлены и залеплены рисунка- ми и картинками. Подсыхали краски, но мы все рав- но картинки не снимали. Я любовался ими. Иногда подводил Варю. «Совершенно неожиданные реше- ния, — говорил я, и мать млела от восторга. — Пос- мотри на эти разные сочетания цветов. Причем об- рати внимание, каждая картинка решена неожидан- ными средствами. Здесь тона теплые, а здесь холод- ные, здесь такая серебристость, а здесь глубокая тем- нота — и какое настроение! Какая свежесть!» «Уй- мись!» — бурчал Виктор, бросая взгляд на одну-две работы. Я ждал. Как охотник, следил за ним. И в нем вспыхивали те далекие искры детских художни- ческих всплесков, о которых он теперь позабыл, не желал вспоминать. «А может быть, тряхнешь стари- ной — напишешь что-нибудь?» — однажды, улучив мо- мент,— спросил я у него. «Достаточно того, что ты пишешь»,— сказал он иронично. Сказал так, будто подчеркнул: «Из тебя-то вон ни черта не вышло. Зачем же ты и моего сына тянешь' в свою непрохо- димость?» «Послушай, у меня никогда не было та- ланта. Мне просто нравилось этим заниматься. Но твой Димыч — это в тысячу раз ярче даже того, что было в тебе! Почему ты так...» «Как?! — перебил он меня зло.— Ты хочешь, чтобы он вырос несчаст- ным человеком...» Ссора назрела и грянула. Неожиданно. Однажды утром Виктор нарядился в самое лучшее, чтобы ехать в райком. Была у него какая-то торже- ственная встреча. Он ходил, точнее, бегал по комна- там в поисках запонок, которые только что держал в руках, а теперь их нет, и не знает он, куда они по- девались. Мы все кинулись искать запонки, мистика прямо-таки: были запонки, а теперь их нет. И вдруг Виктор увидел, что за диваном что-то блестит. Он нагнулся, и надо же — в эту самую минуту ветер на- стежь распахнул окна, свеженькие Димкины пейза- жи слетели со стены и упали отцу на спину. Виктор достал запонки и не понял еще, что произошло: пер- вой рассмеялась Варя, а потом я, улыбался и Дима. Новенькие штаны и рубаха были разукрашены во все цвета радуги: тут был и ультрамарин, и краплак, и стронций (на картинках все было плотно положено, Диме понравилась пастозная манера письма!), все от- печаталось на спине и ниже спины. Виктор провел рукой по штанам и, когда увидел свою руку в крас- ке, закричал что было силы. Закричал сначала на же- ну: «Ты-то чего лыбишься!» Потом на сына: «Что- бы я этой гадости здесь больше не видел!» И стал вышвыривать в окно картинки, которые тут висели. Он ходил и буйствовал, потом его гнев перешел и на меня, он, правда, не сказал мне: «Послушай, катись- ка ты ко всем чертям», но он так зло посмотрел на меня: «Это все из-за тебя, чучело гороховое!», что я вынужден был ответить: — Ну бывает, бывает! — Что бывает?! — заорал Виктор.— Что бывает? Вам тут заниматься черт знает чем, а мне работать, меня ждут люди, меня... Он яростно стал стаскивать с себя штаны. Жена ему уже несла другую одежду. Убегая, Виктор про-
шипел напоследок в адрес сына: «Чтобы всей этой пачкотни и духу здесь не было»,— бросил в мою сто- рону ненавидящий взгляд, и исчез. Я вышел на улицу покурить. Грустно мне было. Когда услышал крик в комнате, мне еще горше ста- ло. А кричала Варя: — Сколько раз говорила, мерзавец, не развеши- вай свою мазню по стенкам! — Я что ли ее развешивал! — плакал Дима. — Ты должен знать, что нравится твоим родите- лям, а что не нравится, трутень чертов! — Он развесил все, а я за него отвечай! — Это обо мне говорил Дима. — Вот тебе, вот тебе, паршивец проклятый! Будешь знать, как оговариваться и голос на родителей повы- шать! Дима закричал. В коридоре что-то загремело. Это Ва- ря ведро зацепила, и оно покатилось по крыльцу. Она пробежала мимо меня, не сказав ни слова. И мне от этого стало совсем не по себе. Я понял: надо отчали- вать. В комнате я увидел Диму: он сидел у окна и плакал. Я подошел к нему, чтобы сказать ему какие- то добрые слова. Когда я положил ему руку на пле- чо, он заревел громко и безнадежно. А потом вдруг поднял голову, зло посмотрел на меня, схватил короб- ку с красками, швырнул ими прямо в меня и крик- нул: — Возьмите свои краски! Не нужны мне ваши краски! А потом на похоронах у моей матери, ровно через девятнадцать лет мы с Виктором помирились. Диму я бы ни за что не узнал, если бы встретил на ули- це. И следа не осталось от той детской одухотво- ренности. Впрочем, вспоминалась гримаса, исказив- шая лицо, когда он кричал: «Не нужны мне ваши краски!» Будто нынешний Дмитрий начал вести счет с того момента, как я покинул их дом. И формиро- вание его человеческой личности будто пошло от той гримасы, когда он мне краски швырнул. Мы обнялись. И он целовал меня мокрыми губами, а рядом стоял девятилетний его сын Олег. Когда ве- чером я увидел, как Олег стал рисовать, у меня по коже мороз пробежал. Дима на меня посмотрел с некоторым смущением, будто спросил: «А помните, как вы меня рисовать учили?» Он великан, рост под потолок, крупное удлиненное лицо, русые усы сте- кают по подбородку, я очень выразительно, хоть и снизу, посмотрел на него, точно отвечая на его взгляд: «Это когда ты в меня красками запустил?» Нет, вслух мы ничего этого не сказали друг другу. Зато Варя хмуро проговорила: — Рисует хорошо. А что толку? Некому и пока- зать. — Построим свой дворец культуры, будет и у нас студия,— рассмеялся Виктор.— А пока вон Володь- ка пусть даст ему пару уроков. Он в этом деле спе- циалист.— Это в мой адрес камушек. — Нет, братец-кролик,— ответствовал я.— С этим делом завязано. Бросил я свою профессию. — Чем же ты сейчас занимаешься? — спросил Виктор. — А вот это сложный вопрос. И так просто на него не ответишь. В котельной я. Как одна бабка сказала, цифрами печку топлю. А еще через шесть лет я получил телеграмму от Виктора: приезжай, плохо мне. Я приехал. Виктор доживал последние дни. Никаких надежд. Ему об этом не говорили, и он смутно рассчитывал на чудо. На меня он смотрел с какой-то острой подозри- тельностью: «Все анализы и анализы делали. Знаешь, такие унизительные процедуры, ну зачем столь- ко?» — и смотрел на меня. Не знал Виктор: не ана- лизы делали, а облучали ему кишечник. И теперь боль адская. А он терпит. Говорит: слава богу, хоть отпустили домой. Здесь-то и стены помогают. И ко мне шепотом: послушай, скажи мне правду, есть хоть какая-то надежда? «О чем ты? — лгал я, едва не плача.— Конечно же, вот подкрепишься, и пойдем с тобой куда-нибудь». «Да, вроде бы теперь лучше мне»,— отвечал Виктор. А лицо его заострилось. Он таял на глазах. Темнел. И только когда входил пят- надцатилетний Олег, Виктор светлел лицом. В Оле- ге вдруг я увидел схожесть с тем Виктором, каким был он в свои юношеские годы. Тонкое лицо, го- рящий взгляд. Предупредительность. Нет, схожесть была не в чертах лица. Их объединяло какое-то об- щее состояние тишины, если можно так сказать. — Принеси-ка свой последний альбом, внучек,— сказал Виктор. — Послушай, не надо, брат,— затараторил я,— с этим делом я окончательно порвал. Запах краски не могу слышать, от цветных пятен на стенку лезу... — Нет, ты посмотришь и поймешь,— с дрожью в голосе проговорил умирающий. Внук скрылся за дверью, а Виктор добавил: — Ты меня прости, Володька! Ты был прекрасен как человек. Ты готов был отдать все другому. И мне. У тебя все от бога, кроме дара. Дара тебе не досталось. А доброго сердца в искусстве недостаточ- но. Ты, Володька, тогда ничего не понял. Ты хотел, чтобы меня приняли. А я не хотел. Я сам не хотел. У меня была ночь. Я говорил. Сколько я тогда го- ворил с художниками! С шарлатанами в большей части. Они и умерли шарлатанами. Плескали краску: а вдруг шедевр? У кого-то получалось, а все равно это было лишь забавно, потому что настоящее здесь, в земле. Я думал—вытяну и то и другое. И землю и искусство. Но не хватило сил. Я ждал, а силы не приходили. Потому и не вспоминал о красках. И Димке не дал, потому что видел — нет настоящих сил. Нет готовности отдать жизнь. Не сразу. А по крохам. Как на огне. На медленном. Тихо вошел Олег. Подал альбом. Но Виктор уже бредил: — В прошлом году в Крыму были. В Гурзуфе. Дом художников. А глянул, как пишут: жуть. За- чем?! Зачем?! Домик Чехова. Пальто для Сахалина. Двухметровый мужик. А смерть настигла до сорока. Художники не живут долго! Ни жены, ни детей. А у меня есть внук! Олег, запомни, люцерну надо сеять раньше вики-овса. И никаких Межуевых! Поверь мне! Можно и твой дар развить. Но это будет не- истинно и натужно. И ты будешь страдать от этого. Сильно страдать. И умрешь. На люцерну всегда мож- но положиться, Олег. Ее мастихином не взять. За- помни это, Олег... У меня действительно аллергия на рисунки. Вид бумаги в неприятную дрожь бросает. Ненавижу! Но когда все кончилось, я развернул альбом. И то, что я увидел, меня потрясло. Здесь были крохотные ри- сунки, посвященные лермонтовским местам и лер- монтовским произведениям. Но какая же это была работа! Почти миниатюры. Я пытался разобраться в технике и не мог. Местами я ощущал тушь с ее блеском, и мягкую шероховатость гуаши, и яркую прозрачность акварели, и роскошно-блистательные золотисто-голубые тона темперы... «Не дай ему со- тлеть мертвым огнем...» — Успел это сказать Виктор или мне показалось?... S3
ЛЕВ ОЗЕРОВ СЕДОЙ ГУСАР Н. Тихонов. Фото 20-х годов. о того как услышать и запомнить У имя Николая Тихонова, я услышал и у / запомнил имя его героя — индийско- го мальчика Сами. В киевской школе, где я учился, учитель словесности Н. И. Тахтаров прочитал эту небольшую поэму не- ведомого мне автора, написанную им, как я потом узнал, в 1919 году. Шел год 1923-й. Нам объяснили слова «сагиб», «стэк» и другие. Усвоили, запомнили. Все остальное было просто, доходчиво, ясно. Стро- ки «Только больно бьется стэком», «не считает Сами человеком» глубоко — теперь, можно сказать, на всю жизнь — запали в душу. Запали, как народное ска- зание, легенда. Много поздней я узнал, что эта поэма, или, как иногда ее называют, баллада, украсила имя поэта и прочно вошла в поэтическую Лениниану. Но тогда, в детстве, я увидел живой образ мальчика из Индии, мечтающего о Ленине, который «дает голодным ко- рочку хлеба» и «совсем не дерется стэком». Интона- ция рассказа убеждала. Нравилась новая стихо- творная речь, непохожая на ту, которая была при- вычной для меня, воспитанного на поэтах XIX века. Среди первых стихов, необязательных для школь- ной программы, но хорошо и с удовольствием усво- енных нами, были строки из «Браги» и «Орды». Са- ды и улицы Киева оглашались нежными, перебиваю- щими друг друга голосами: «Праздничный, веселый, бесноватый», «Когда уйду — совсем согнется мать», «Спокойно трубку докурил до конца», «Локти реза- ли ветер», «Мою душу кузнец закалил не вчера», «Гвозди бы делать из этих людей»... Мы соперничали:" кто больше знает строк Тихоно- ва. Они привлекали сдержанной энергией, молодым задором без бодрячества, смелостью без ухарства. И «Поиски героя», и «Кахетинская весна», и «Тень друга» добавляли к уже узнанному Тихонову новые черты. Начав писать стихи, я знал, что в Ленингра- де есть Тихонов. Известен был его адрес: Зверин- ская, 2, который должен был — по замыслу поэта (и это тоже нам было ведомо) — стать названием его стихов. Он строг. Он может оценить. Мастер! Мно- го раз думал послать ему стихи. Не собрался. Все казалось, нет у меня таких стихов, которые могли бы приглянуться Николаю Тихонову. Много лет спустя, уже после войны, мой инсти- тутский друг Владимир Николаев твердо решил мою книгу стихов «Ливень» (1947) показать Николаю Се- меновичу. Он с ним общался по делам ЦК ВЛКСМ. — Я уже договорился, пойдем,— сказал Николаев. Мне очень хотелось познакомиться с Николаем Семеновичем, но я по-прежнему робел. — Удобно ли мне идти? Уж лучше я тебе дам книгу, а ты ее передашь... Так и сделали. Через несколько дней Николаев пе- редал мне содержание беседы. Тихонов одобрил книгу. И еще Николай Семенович посоветовал авто- ру попробовать себя в балладе. Даже в том случае, если она не увлечет, не привьется, польза от нее прямая — дисциплинирует, подтягивает, приучает к изображению действия. Всякой личной встрече с художником предшест- вует версия о нем, легенда, некая песнь, передавае- мая из уст в уста. Гусар, воин, путешественник, бард. Много лиц, персонажей, характеров слилось в одном. Первая беседа была собранной, деловитой, но бег- лой. Чувствовалось, что Николай Семенович куда-то спешит. Позднее наши беседы были более длитель- ными и сосредоточенными. 84
Ничто так не сближает, как общая работа. Всего прочней сотрудничество с Николаем Семеновичем было у меня в пору подготовки антологии «Литов- ские поэты XIX века» в Большой серии «Библиотеки поэта». Интерес Тихонова к Литве и литовской литерату- ре возник еще во время войны и укрепился после нее. Этому способствовала дружба Николая Тихоно- ва с Антанасом Венцловой, Юстасом Палецкисом, Костасом Корсакасом и другими. Хочу рассказать о дружбе с Венцловой. У них бы- ло много общего даже во внешнем облике, в чертах лица. Оба — викинги, скальды Севера, крупные, с кремневыми подбородками, с широкими жестами и скупыми, но добрыми улыбками. Друг о друге они говорили восторженно, пылко, кратко, но однознач- но — как брат о брате. В этом не было ни тени пред- варительной корыстной договоренности сектантов, как это теперь водится: ты — мне, я — тебе. Это бы- ла дружба двух сродственных поэтов, двух современ- ников, равно ответственных за мир и культуру. Мо- мент любования друг другом — и это было в их об- щении. Именно Венцлова в кругу других литовских поэтов, прозаиков, литературоведов (К. Корсакас, Ю. Палец- кис, Владас Мозурюнас, И. Шимкус и другие) убеж- дал Тихонова взяться за перевод поэмы Антанаса Баранаускаса «Аникшяйский бор». Ему читали поэму, полную шелестов бора, птичьего щелканья, ароматов трав. Николай Семенович был очарован этой уни- кальной поэмой, в которой любование природой со- четалось с антикрепостническим пафосом. Он знал некоторые строки по-литовски, носил в себе их му- зыку, решил перевести поэму. Перевод в виде от- дельной книги вышел в Вильнюсе в 1952 году. Рус- ский читатель впервые познакомился с поэмой Анта- наса Баранаускаса. Это было важное событие в на- шей поэтической жизни. Антанас Баранаускас (1835—1902) как личность и художник глубоко интересовал Тихонова. Всегда, до чтения отрывков из поэмы, в любой аудитории (трем ли, ста пятидесяти ли людям) он кратко говорил о жизни поэта из крепостных. Об его ученье. Шли годы. В беглых беседах на другие темы Ни- колай Семенович мысленно возвращался к «Аник- шяйскому бору» и говорил, что намерен пересмот- реть перевод и сделать в нем необходимые поправ- ки. Однажды он даже сказал, что хотел бы поэму перевести заново в новом ключе. Году в 1959-м главный редактор «Библиотеки поэ- та» В. Н. Орлов предложил мне составление для Большой серии книги антологического хипа «Литов- ские поэты XIX века». Баранаускаса решено было от- дать Тихонову. Это восторженно поддержали Венц- лова и Корсакас. Я написал об этом Николаю Семе- новичу. Он ответил мне 29 апреля 1960 года: «Уважаемый Лев Адольфович. Я внимательно прочел предлагаемые в «Библиоте- ку поэта» стихи Баранаускаса (подстрочники). Мы с Вами говорили в свое время о том, что было бы хо- рошо, если бы один человек перевел их все, и таким человеком намечался я. Мне казалось, что я могу справиться с этими переводами, но когда я посмот- рел, какие за мной долги литературные и какие предстоят мне труды по линии общественной в бли- жайшие месяцы, я понял, что не смогу выполнить еще сверх всего и этого задания. Одна только работа над приведением в оконча- тельный порядок перевода поэмы Баранаускаса «Аникшяйский бор», факически почти полный зано- во перевод ее, займет столько времени, что уже стес- нит мои переводческие возможности до предела. Де- ло в том, что из Вильнюса ко мне не раз обраща- лись с предложением уточнить перевод, сделанный мной в пятидесятых годах. Когда я ознакомился с теми местами, где необходимы уточнения, то их ока- залось так много, что в сущности я перевожу зано- во. Затем у меня на руках переводы Гидаша, Лео- нид зе, Мицишвилли, я должен сделать к осени кни- гу рассказов, над которой работаю уже несколько лет, дописать книгу стихов о Китае, я уже не гово- рю, что по линии борьбы за мир нам предстоят большие работы — собрания, конференции и проч. На моих руках четырехтомное собрание сочинений Максима Рыльского, коего я являюсь редактором. Да и многое другое — как-то: статьи по текущему мо- менту, рецензии, юбилеи (юбилей Анны Зегерс и ДР-)- Все это, вместе взятое, заставляет меня отказать- ся от работы над новыми переводами Баранаускаса. Я думаю, что его отлично переведет такой поэт, как Михаил Зенкевич, а может быть, Вы сами...» Отказавшись от перевода всего цикла Баранауска- са, Николай Семенович все же взял на себя дора- ботку перевода «Аникшяйского бора». Вскоре Ни- колай Семенович позвонил мне и спросил: — К какому сроку надо представить? Я назвал срок. — Постараюсь сделать,— сказал Николай Семено- вич. А через месяц пришел пересмотренный, исправлен- ный и, как мне думается, улучшенный перевод «Аникшяйского бора». В письме от 6 февраля 1961 года Тихонов писал: «Посылаю Вам новый, заново переработанный пе- ревод поэмы Баранаускаса. Теперь моя совесть спо- койна. Все, что мог для уточнения текста сделать — я сделал...» Это был неистовый работник. Он знал, что у него на столе, и в столе, и вокруг стола. Его интерес к литературам народов СССР был постоянным и серь- езным, притом действенным. В этом я убеждался много раз. Дружелюбие к Литве, исходившее от Ти- хонова, много значило для укрепления дружбы двух литератур. Постепенно образовалось творческое сообщество русских писателей, заинтересованных в изучении ли- товского литературного опыта. Надолго запомнилось всем (и мне в том числе) выступление Тихонова на заседании, обсуждавшем литовские рассказы. Это был спокойный, доброжела- тельный, строгий анализ текстов (а их было много), показавший, сколь начитан Николай Семенович в те- кущей литературе. Разговор нелицеприятный. — Мы не ждали такого конкретного разговора по тексту,— говорил мне позднее Венцлова,— есть чему поучиться... Когда возникла идея конкурса на лучший перевод стихов Саломеи Нерис, Тихонов одобрил его и сле- дил за ходом конкурса. Однажды, в сентябре 1971 года, я обратился к Ни- колаю Семеновичу с просьбой участвовать в обсуж- дении книги Саломеи Нерис «Лирика» в переводах на русский. Емкий (две машинописные страницы), содержатель- ный отзыв Николая Семеновича я прочитал на засе- дании Совета. Позднее, на всех вечерах, посвящен- ных литовской поэтессе, я либо читал целиком, либо выборочно цитировал строки из тихоновского письма. Мне думается, давно назрела необходимость из- дать отдельной книгой все, что перевел Николай Ти- хонов из литовских поэтов, и все, что он написал о них. 85
После первой встречи было еще несколько встреч — беглых и длительных — на литературных собраниях и вечерах. Из них упомяну одну. Название стихотворения Константина Батюшкова «Тень друга» стало названием предвоенной книги стихов Николая Тихонова. Эпиграф к книге — «Я бе- рег покидал туманный Альбиона» — из Батюшкова. Атмосфера предвоенной Европы верно передана в книге, которая вызвала радушные отклики Адалис, Гитовича, Гринберга и отрицательные Суркова, Утки- на, Тарасенкова. Последний жаловался на «сумереч- ный колорит» книги. А каков был колорит предво- енной Европы? Тихонов многое увидел и многое предвидел. Он выглядел не пророком, а, по словам Ильи Эренбурга, боцманом в ноевом ковчеге. Сперва в периодике я увидел сильное стихотворе- ние «Противогаз», а потом уже всю книгу, в кото- рую оно вошло. Книга «Тень друга» добавила новые краски к облику поэта времен «Браги» и «Орды». Вот где закалялась его воля, так показавшая себя в годы блокады и в годы борьбы за мир после Оте- чественной войны «Железные ночи» Ленинграда подготовлены ощущениями, переданными в «Тени ДРУга». В 1958 году, когда в издательстве «Художествен- ная литература» вышли сочинения К. Н. Батюшкова в одном томе с моим предисловием, я счел необхо- димым подарить книгу Николаю Семеновичу. Он на- значил мне время в Союзе писателей, так как все дни были загромождены заседаниями, советами, сим- позиумами, конференциями, «круглыми столами». В коротком промежутке удалось поговорить. — Батюшков — учитель Пушкина, а еще недоста- точно хорошо издан и объяснен. Почему? Как вам кажется? — Невезуч. Посмертная судьба поэта повторяет его прижизненную,— ответил я. — Думаю, что здесь просто имеет место замечен- ное Пушкиным: «мы ленивы и нелюбопытны». И он позвонил мне через некоторое время: — Статья объясняет Батюшкова, показывает его драму, но важно еще и то, что вы Батюшковым многое объясняете в Пушкине и после Пушкина. По- разительно в прозе Батюшкова предвидение «Медно- го всадника». Это вы верно заметили... Я пропустил при чтении... Иногда казалось, что Тихонов — это аббревиатура, т. е. сокращенное название (первые буквы) целого учреждения На одном из чаепитий я дал такую расшифровку: — Тихонов — это Товарищество Искусств, Худо- жеств, Основ Наук, Основ Всеведения. Мария Константиновна, жена поэта, досмотрела на Николая Семеновича взглядом, говорившим пример- но следующее: «уже и со стороны всем видно, что ты стал учреждением. А тебе самому что кажется? Не пора ли заняться творчеством. И только творче- ством...» Занятость Тихонова была фантастична. Но он не мог и, кажется, не хотел выходить из этого круга. Это был привычный ритм. Однажды в конце 1969 года я предложил Нико- лаю Семеновичу вечер в «Устной библиотеке поэта». Сперва ему эта идея улыбнулась, но потом он при- слал мне письмо: «Благодарю Вас за лестное для меня предложение устроить мой творческий вечер по линии «Устного Альманаха» во Всероссийском театральном обществе. К сожалению, обстоятельства складываются так, что, по-видимому, в этом году не может быть речи о таком мероприятии... Таким образом, Вам видно, что, видимо, самым 86 лучшим поводом для моего вечера явится 1971 год, когда мне будет 75 лет и от меня отпадет часть мо- их больших нагрузок, да и повод будет вполне ува- жительный». Вечер в «Устной библиотеке поэта» все же состо- ялся. Я делал вступительное слово, разгорячился, во- шел в раж, читал много стихов Тихонова. У меня была сверхзадача: «Вы думаете, что знаете Тихоно- ва? Нет, вы его не знаете». Умение вести беседу — великое уменье! Владеть умами и настроениями нескольких людей, десятка или сотни их. Чередовать патетику с повествовани- ем, лирику с иронией. Делать паузы. Вспыхивать, острить, вразумлять, взбадривать, рассказывать прит- чи, читать стихи. Воля слушать других. Подхваты- вать ценное словцо, песню, намек. У нас появились мастера застолья. Русского, грузинского, таджикско- го, литовского, других народов. Артисты! Мастера своего дела! Николай Семенович на таких вечерах раскрывал- ся, расцветал. Каким бы он ни был усталым, в кру- гу друзей он выглядел отдохнувшим, преображен- ным. Особенно если присутствовали женщины. Он оживлялся, блистал. Он знал множество притч, кры- латых слов, эпизодов из своих и чужих поездок, из- речений, способов возвеличивать и приглашать к от- ветным речам. Он любил рассказывать о себе. Он брал какой- либо отрезок юношеского путешествия. Тропа в го- рах превращалась в проволоку над пропастью, в про- волоку, по которой он шел весело и уверенно. При мне несколько раз не без лихости, сочувственно под- держанный взглядами женщин, он сообщал, как семь- сот одиннадцать гусарских сабель поднялись за него в час, когда полк выбирал солдатский комитет. Рассказы Николая Семеновича были стремительны, точны, изобиловали названиями гор, ущелий, рек, аулов, людей, башен. Все помнил. Не ошибался. Оп- рокидывал на вас лавину стихов, имен, дат, изрече- ний, пословиц. Он любил рассказывать в присутствии грузин. О, сколько раз я слышал устную повесть о том, как в 1928 году из Теберды через Клухорский перевал он пришел со своими спутниками в Сухуми. В следующем году он уже в Осетии, Сванетии, Ар- мении, Грузии. В одном 1936 году он прошел через тридцать шесть перевалов. Когда в начале семидесятых годов я путешество- вал по Осетии и забрался в Мертвый город, мне там сказали: — До вас здесь был много лет назад Тихонов Тог- да трудней было добраться, чем сейчас. Он добрался и не сидел на месте. Все время ходил, ходил... У него среди поэтов были верные друзья. В наш век это случается нечасто. Влюбленность в Тихонова и восхищение им пока- зал Павел Антокольский. — Если захочет, сумеет все. Стихи, перевод, проза. От Антокольского знаю, как Тихонов помогал За- болоцкому, от Азарова — как интересовался судьбой и стихами моряка Алексея Лебедева. Решительно и реально помог Тихонов Юнне Мо- риц в трудный ее час. Дружил Тихонов с Луговским. Когда они были вместе, я воспринимал их как родных братьев. Иногда его помощи просили сомнительные люди. Порой проходимцы. Правда, он быстро распознавал людей, не торопился. Добрые дела. Забыты ли они? Кто не помнит приветствия Тихонова умирающему Грину?
Хорошо известна поддержка, которую оказывал Тихонов Прокофьеву, Дудину, Николаевой, Суворо- ву на протяжении всех \ет их дружбы Меня всегда интересовали его отношения с Па- стернаком, его отношение к Пастернаку. В середине тридцатых годов принято было говорить об опреде- ленном влиянии Пастернака на Тихонова. Их сблизила Грузия. «Когда мы с Пастернаком за- нимались грузинской поэзией, мы старались прежде всего сохранить биение грузинской крови»,— писал Тихонов. Пастернак, в свою очередь, по его же сло- вам, характеризуя работу Тихонова, «и не предпола- гал, что такой класс вообразим и возможен». Багрицкий соединил двоих — Тихонова и Пастерна- ка, указав еще и на третьего — Сельвинского. По поводу долгой истории с изданием тома Па- стернака Николай Семенович писал мне: «Получив Ваше письмо, я не мог сразу ответить Вам, потому что никак не мог добиться ясности в порядке изданий книг в «Библиотеке поэта» в этом году. Теперь могу сказать Вам, и, по-моему, это поло- жение уже не изменится, что, по моим сведениям, книга Пастернака «Стихотворения и поэмы» (для Большой серии «Библиотеки поэта») выйдет в этом году, и договор будет заключен в ближайшее время. Задержка, как мне объяснили, произошла из-за то- го, что было не выяснено, в каком порядке пойдут книги Пастернака, Заболоцкого, Мандельштама и др. Теперь в плане издательства очередность установ- лена. Первым номером выходит книга Пастернака, о чем я Вам и сообщаю, отвечая на Ваш вопрос». В молодых стихах подчас содержатся письмена, ко- торые расшифровываются и раскрывают свой смысл только в поздние годы. Над молодостью — медная заря, Над старостью...— но старости не будет. Мне всегда нравилась неожиданная, естественная, убедительная интонация этих строк, самое построе- ние. Молодость — медная заря. Старость — сравнения нет, оно упущено, ибо старости не будет. Была старость. Но ее задача состояла в том, что- бы с нею не кончалась музыка. На излете дня Ни- колай Тихонов давал себе задачи не менее труд- ные, чем в начале дня. Он нагружался и перегру- жался. Не позволял себе усталости и жалоб, просьб о снисхождении, вечерней грусти и полуночного том- ления духа. Старость к нему подбиралась долго. И он ее от- швыривал: работой, поездками, неистовством обще- ния. Седой, краснолицый, отяжелевший, но не ста- рый. В горы взбиравшийся с молодыми. За друже- ским столом сидел стойко, весело, до утра. Застолье его было щедрым, освободительным. «Старости не будет». Это — обещание, клятва, девиз. Как-то в сумерках я наудачу включил радио (де- ло было незадолго до смерти Николая Семеновича) и услышал его голос. Он читал главы из «Устной книги». В ней речь шла о Николае Гумилеве. Чувст- вовалось, что это он давно собирался, хотел, должен был сделать. И сделал уже «под занавес». Это жи- вой портрет Гумилева, попытка объективно оценить его творчество, которое оказало несомненное влия- ние на многих наших современников, в том числе и на Тихонова. Стихи и проза о Востоке были напи- саны под воздействием Гумилева и Киплинга. Об этом можно умалчивать. Это можно обходить. Но в конечном счете от этого не уйти. Наш век пройдет. Откроются архивы, И все, что было скрыто до сих пор, Все тайные истории извивы Покажут миру славу и позор. В «Устной книге» Тихонов первый после долгих лет рассказал слушателям о Гумилеве. Однажды я спросил его: — Как вы думаете, какой из ваших образов боль- ше всего впечатляет молодых, перед которыми при- ходится выступать? — Не знаю. Откуда мне знать?.. «Поседелый, как сказанье, и, как песня, молодой...»? — Нет. Хотя и это. — ? — «Ворон и лавочник». И в нем особая, по-моему, гениальная строфа... И я читаю: Тут камень поднял лавочник Как бы со дна души... И я рассказал о том, как внушаю студентам свое понятие об образе. Лавочник сидел возле своей лав- ки («усы его ходили, как ребра у кота» — сильный образ, все вижу в движении, как в кино). Перед ним проходил подбитый ворон («Он, как солдат, увечье нес с должной простотой»). У лавочника не было жа- лости к ворону. Напротив, ему захотелось добить его, и он поднял камень «как бы со дна души». По всем линиям, по всем измерениям это образ образов. Ви- ден и камень, и лавочник, но главное — его жесто- кая душа. Тихонов задумался. — Я написал его в 1929 году. Помните последнюю строку? «...лавочник проклятый тот живет напротив меня...» Принято думать, что жизнь Николая Тихонова дви- галась по накатанной дороге, была безбедной. Она знала героику, патетику, признание. Но были в ней тяжелые личные потрясения. О Николае Тихонове многое сказано. Я бы хотел добавить один штрих. Через всю жизнь пронес Николай Тихонов любовь к животным. На старости лет она обострилась. И он написал об этом. Просто и душевно. Любовь к животным должным образом характери- зует человека. Это явление хотя и распространен- ное, но, к сожалению, убывающее. «Красная кни- га» — обвинительный акт человеческой жестокости. Это понимал Николай Тихонов. Не только пони- мал — чувствовал. Конечно, он берег и жалел живот- ных. Но этого мало. У него была своего рода почти- тельность к животным. Как он встречал иного кота, ингую собаку! Наклонялся к ним или почтительно от- ходил в сторону, оглядывался, уже и не слушая со- беседника. Николай Семенович в своих поздних рассказах показал, что значит жить вместе с животным ми- ром, как это взаимосвязано — не мы и они, а мы все разом. Мне иногда казалось, что Николай Семе- нович называет зверюшек не только по имени, но и по имени-отчеству. Вслух имя, про себя отчество. Это было глубоко личное, я бы сказал, потаенное, во всяком случае, непоказное чувство. Важная чер- та в облике поэта. Через всю жизнь Николая Тихонова прошло высо- кое чувство долга. Воинского, гражданского, личного. Он стоял на посту. 87
Предлагаем читателю ранние стихи Николая Тихо- нова из рукописной книги «Стихи до моего призы- ва на войну, 1913—1915 гг.». Они никогда прежде не публиковались. Хотя в них легко отыскать следы вли- яний разных течений и школ, существовавших в на- чале века, они интересны, может быть, и как своеоб- разная точка отсчета в судьбе поэта, и как свиде- тельство его антивоенных настроений. Пылай, заря Пылай, заря не моего восхода. Лети, звезда не моего пути. Я — сын земли родного мне народа И не могу дорог к нему найти. Блуждаю я, растрачивая силы На те дела, что тленьем повиты, Иду туда — там старые могилы. Иду сюда — здесь новые кресты... Где жизнь полей, где жизнь великих будней! Где удобреньем только служит прах! Здесь с каждым днем темней и непробудней Зловещий мрак на четырех стенах. И все одной дорогой этой бродишь, И под ногой все камни — не цветы,— Пылай заря, не для меня ты всходишь, Лети звезда, не мне сияешь ты! Глухой окоп Глухой окоп... Прервалося сраженье, И люди спят каким-то мертвым сном, Ужасным сном — без чувств, без сновидений, И спят в воде — вода стоит кругом... По складкам грязной и изорванной шинели Ползут холодные, тяжелые струи... От ветра лица всех заледенели, Глухой окоп в молчаньи и в крови... Забылись на минуту пулеметы. Сосредоточенно лишь дула их глядят На поле, где косили их разметы, Где мертвецы, неубранные спят. В ленивом дыме хаты догорают Вдали у рощи сломанных дубов, И по небу ползут и тихо тают Обрывки мутных облаков. Нездешние, расплывчатые чары Полны неразрешаемых тревог, И сон войны, исполненный кошмаров. Глухой окоп устало обволок. Буря Снова к ночи небо потемнело, И деревья — жуткие столбы, Спи, душа, тебе какое дело До стихий разнузданных борьбы! Пусть ныряют молний светострелы В глубину безрадостных прудов. Спи, душа, тебе какое дело До огней, земли и облаков! 88 Что! — Ты хочешь, хочешь самовластно Кликнуть клич давно забытых лет! Ты кричишь: «Безумное прекрасно И равно для неба и планет!» Ты кричишь: «Сегодня в буйном споре Всех стихий сольются голоса, И тебе в бушующем просторе Улыбнутся гордые глаза. Пусть сегодня небо потемнело, Для того и создано оно. Чтоб покой и хаос без предела, Хаос бурь приветствовать равно!» — Так душа сегодня мне сказала. Верю ей — она святая тень. Ведь она в себе соединяла Полночь, радугу и день. Рассвет (отрывок) Лучи протянулись рассвета, И вдруг побледнела луна, В тумане промчалась карета. Как тень отошедшего сна. Поднялися крыши столицы, Мосты и церквей купола, Какие-то бледные лица, Застывших прудов зеркала. Над серой водою канала, У моста резных фонарей, В раздумье глубоком стояла, Как фреска церковных дверей, Там женщина... Губы алели. Как спелый и сочный гранат, И волосы смутно чернели, И синий задумался взгляд. В восхода уж красном разливе Искал ли он новых тревог, Но руки в нечаянном порыве Нечаянно мяли платок. ☆ ☆☆ «По пажитям Европы древней Идет последняя война » (Валерий БРЮСОВ) ...Зори стальные раскрытые очи Все не гасят, в грядущее бег устремив, И крови потоки все точат и точат Войны изукрашенный риф. И все говорят: эта пища моменту, Последний приносится раз, Сегодня мы видим в полях континента Последний военный экстаз. Последний... Довольно. Мы глиняный колос Бесплодной войны войной разобьем, Найдем в себе силы, найдем в себе голос Расправиться с этим ужасным бичом, Не верится мне: рассуждения мертвы, Но тени их — цепи глаголящих слов: Чтоб были те жертвы — последние жертвы, И кровь та — последняя кровь! Публикацию подготовили Варвара ТИХОНОВА и Ирина ЧЕПКО
ГАРАНТИЯ ВЫСОТЫ ^^??***' емля вокруг Баку сухая, каменистая, выжженная яростным южным солн- цем. Редкие дожди не успевают на- питать ее. Трескается земля, съежи- вается листва, в городе захлебывают- ся кондиционеры. В это время одна отрада — силь- ный ветер хазри, пересекающий Лпшерон с севера на юг, несущий городу прохладу и очищающий воз- дух. Поэт из Ленкорани Шекяр Аслан сказал мне: «Ко- гда я слышу слово «хазри», перед глазами сразу встает Баку...» Свой псевдоним Наби Хазри (Наби Алекпер оглы Бабаев) взял в 1958 году, когда в Москве вышла книга его стихов на русском языке «Горное солнце». «Хазри» связано и со словом Хазар: так в древно- сти называлось Каспийское море. И Наби Хазри действительно ощущает себя сыном Каспия-Хазара. Стаи взлетающих журавлей — Волны Хазара сливаются с далью. Ветер Хазри! Обжигающе вей, Я с тобой радостью всей и печалью. Егор Исаев в предисловии к последней книге поэ- та на русском языке «Земное солнце мое» справед- ливо заметил, что «в азербайджанской поэзии до Наби Хазри не было уделено столько внимания мо- рю». Перелистывая книги Хазри, поражаешься тому, сколько точных, емких, неожиданных образов, срав- нений находит он, чтобы сказать о родном Каспии. Например: «Прощаясь, скулил и томился, пытаясь лизнуть сапоги...» Или: «Мне кажется: шумит при- бой и отступает, обозначив не на земле свой след рябой, а на моей груди горячей». Или еще так: «А море бьется в берега, как может только сердце биться...». Чувства родства и слитости с морской стихией настолько сильны в поэзии Хазри, что вслед за традиционным для поэтов признанием: «Без моря я не прожил бы и дня», звучит неожиданно: «Как море в мире будет без меня?!» Будет ли оно «бу- шевать, как жизнь моя?» — спрашивает поэт. Посе- деет ли от горя «высокое темя волны»? — спросим мы словами поэта.— Но — как уже сказано: «Нам не дано предугадать...», а море — это одна из самых неразгаданных тайн. Море... древняя книга планеты, Где золотыми лучами солнце пишет строку за строкой. И голубую книгу, великую книгу света Ветер листает, Листает волнующейся рукой... Море в стихах Наби Хазри — это не только при- знания любви к Хазару, морские пейзажи, но и рас- сказы о тех, кто трудится в море. Сама поэтика Хазри схожа с сильной, властной, вольнолюбивой стихией. В ней есть свой ритм, своя гармония, как есть они у морских волн, ветров, прибоя... Море для Хазри — это философская глубина, муд- рость и тайна вечно обновляющейся жизни. Море — это вершины гор и вершины человеческо- го духа. Да, да, вершины! Но разве море далеко от гор? Ведь море Начинается с вершин. Хазри любит подобные парадоксы, контрасты. Па- радокс для него — не игра словами, а самый корот- кий путь к истине. Так, в стихотворении «Песчинка и мирозданье» он утверждает единство противопо- ложных полюсов человеческой жизни — любви и не- нависти, бесстрашия и страха, цветения и страды. Мы помним державинскую антитезу: «Я царь — я раб — я червь — я бог!». Перекличкой с ней звучат строки Наби Хазри: Я— дол. Я — холм. Огонь. Вода... Но Хазри не был бы самим собой, если бы не на- шел своего — неожиданного — осмысления древней темы: «Рассвет во мне рождается, звеня, и шевелит- ся ночь во мне, как тайна... И если я — песчинка мирозданья, то как оно вмещается в меня?!» Это вопрос не растерянного перед величием все- ленной раба, это вопрос человека, уверенного в своем праве задавать «проклятые» вопросы и нахо- дить на них ответы. В трагически пронзительном стихотворении Наби Хазри «Семья Вулковичей» — об уничтоженной фашистами и похороненной в 89
братской могиле города Мостар в Югославии семье из десяти человек — есть такие строки: В тоске журавлиной роса омыла Кровавый след, что землей храним. Одна семья отошла от мира — И меньше стало миром одним. Неподдельна скорбь поэта. Вместе с тем в этом стихотворении, как и во всем творчестве Хазри, есть удивительное жизнелюбие, неиссякаемая вера в то, что «станет планета домом свободы, построенным павшими для живых!» Это чувство — радость жизни — солнечным лу- чом пронзает поэзию Хазри. Для него оправдание жизни, ее смысл не в том, сколько живет чело- век, а в том, к а к он живет. Об этом говорит поэт в стихотворении «Бессмертие»: «Мне не страшно превратиться в землю — мне при жизни страшно умереть». Бессмертны в стихах поэта те, кто, испол- няя свой нравственный, гражданский долг, во имя жизни на Земле, пал на фронтах Великой Отечест- венной. Они живы и сегодня, как жив отец героини поэмы «Спутница жизни»: «За гранью четырех деся- тилетий и с близкими в разлуке вековой, отец при- ходит в сны и на рассвете волос ее касается рукой. Не знает он, что лишь во сне их встреча, что смо- ляные кудри в седине, и что виденья огненного смерча ей не дают забыться и во сне...» Зримый трагический образ погибшего отца напоми- нает о судьбе тех, кого называли «безотцовщиной»,— подранков прошедшей войны: «О, только дети в снах своих бессонных еще способны отыскать отцов, в чужих краях по-братски погребенных среди своих товарищей-бойцов!..» Но поэма «Спутница жизни» — это не поэма-констатация, это поэма-предупрежде- ние, ибо на Земле «все льется кровь и льется, вой- на кочует от страны к стране...» Война и мир... Наби Хазри на личном опыте по- знал, что это такое. Он родился в 1924 году и при- надлежит к тому самому поколению, из которого в живых осталось после войны только три процента. О чем бы ни писал Хазри, его думы вновь и вновь возвращаются к этой теме. В прошлом году Азербайджанский академический драматический театр им. М. Азизбекова поставил пьесу в стихах Наби Хазри «Меч, вонзенный в зем- лю». На материале народного эпоса «Китаби Деде Коркуд» поэт создал драму, посвященную жизни огузов-азербайджанцев доисламской эпохи (X— XI вв.). Но пьеса поднимает вечные проблемы, ка- сающиеся и нас, обитателей XX века,— войны и ми- ра, верности и предательства, любви и человеконе- ' навистничества. Наби Хазри — замечательный лирик, и все же ка- жется закономерным его обращение к эпическим жанрам — поэме, драме. Эпос по характеру воплоще- ния неразрывно связан с мифом, притчей. Он как бы обрастает «запасом смыслов», каждое поколение де- лает в нем свои открытия. Пьеса «Меч, вонзенный в землю» охватывает ло- кальный исторический период, но благодаря своему притчевому характеру выходит за пределы «злобы дневи», выходит во вневременное, общечеловеческое пространство. Эту пьесу я бы назвал романтической притчей, во- спевающей самые высокие нравственные идеалы. Во- обще поэзия Хазри во многом романтична. Это не значит, что поэт живет в плену грез, витает в обла- ках. У стихов Хазри — крепкая земная основа, и он умеет отличать красоту от красивости. Но Хазри также хорошо понимает, что голый «фотографиче- ский» реализм — прокрустово ложе для художника, что без фантазии, мечты, веры в идеальное, гармони- 90 ческое устроение мира искусство превращается в ре- месло. Поэт открыт в своих чувствах, симпатиях и анти- патиях. И в жизни, и з стихах он стремится к по- лету на предельной высоте: Любовь и поэзия — два крыла, Гарантия высоты. Романтическая одухотворенность, нравственный максимализм характерны для Наби Хазри. Воспевая высоту, он понимает, что есть высота подлинная и мнимая: Чем выше, Снег все чище и белей... Я над его сияньем наклонился И взял рукою, Но в руке моей Он в капли мутной влаги превратился. Порой высоко воспаряет стих; Порой стихи вершинами блистают, Но, если холод — Сущность блеска их, Лишь прикоснись, До капельки истают. Здесь и во многих других стихах заметна тяга Хазри к сквозному образу, психологической контра- стности, афористичности мысли. В книге «Земное солнце мое» немало афоризмов. Народного поэта Азербайджана знают не только у нас в стране, но и за рубежом. Однако, на мой взгляд, поэзия Наби Хазри — ив этом парадокс твор- ческой судьбы поэта — еще недостаточно открыта русским читателем. «Как же так,— слышу я возражения литературно- го эрудита,—ведь Хазри — лауреат высоких всесоюз- ных и республиканских премий, немало книг вышло у него на русском языке, в том числе и двухтом- ник избранного». И все-таки я останусь при своем мнении — книгам, стихам Наби Хазри предстоит быть заново откры- тыми русским читателем, пережить второе рожде- ние. Всякая подлинная поэзия — это тайна. А тайна открывается не сразу. Здесь нужны определенный труд, душевное напряжение, желание понять и по- любить. Многое для того, чтобы открыть тайну поэзии Наби Хазри, сделали его переводчики — Евгений Евтушенко, Давид Самойлов, Анатолий Передреев, Юрий Левитанский, Виктор Коркия. Но усилий одних переводчиков недостаточно. Необходимо встречное движение читателя. Необходим еще один шаг. Возможно, для кого-то таким шагом станет новая книга поэта «Земное солнце мое» — книга, воплотив- шая самые характерные черты поэзии Наби Хазри и в то же время неожиданная, открывающая новые грани его таланта. Впрочем, для тех, кто давно зна- ком с поэзией Хазри, это ожидаемая неожидан- ность, ибо, как сказал сам поэт: В своих ожиданьях я понял давно: Все то, чего ждешь ты, приходит нежданно. . Александр ЛАВРИН
ПЕТР ТКАЧЕНКО ПРОДОЛЖЕНИЕ ПОДВИГА Ч та книга стала для меня нечаян- но& встречей с человеком, кото- ' Рого я никогда не видел. Но разве я могу сказать, что не знаю его, если он ворвался в мою жизнь, заставил взглянуть на себя с новой нравственной высоты, за- хватил своей искренностью и прямотой, одаренностью человеческой и поэтической?.. Я говорю о замеча- тельном человеке, воине и поэте лейтенанте Алек- сандре Стовбе, погибшем при выполнении интерна- ционального долга в Афганистане и награжденном посмертно орденом Ленина, о художественно-доку- ментальной повести о нем «Аист» Алексея Дмитрен- ко (изд. «Молодь», Киев, 1985). В его жизни и стихах, как и в судьбе, все было многозначно. Даже это имя — Аист, которым он под- писывал свои стихи «А. И. Ст».— Александр Ивано- вич Стовба... Кем бы он стал — поэтом или воином? Докумен- тальная повесть доказывает, что Александр Стовба, курсант Киевского военного училища, мечтал стать офицером, но если есть талант, разве выбор профес- сии мешает стать поэтом? В книге приводятся выписки из его дневника, пи- сем к родным, рассказы учителей и боевых друзей Саши. Читателю интересно будет узнать, чем жил, о чем мечтал, к чему стремился наш молодой совре- менник. Алексей Дмитренко так охарактеризовал свою по- весть: «Это... попытка социологического портрета нашего героя, вписанного в характер времени... а мо- жет, все это станет размышлением о молодой, силь- ной личности и о судьбе, не успевшей раскрыться до конца». Автор встречался с людьми, знавшими и любив- шими Сашу Стовбу, и все они говорили о добром, мужественном, самоотверженном человеке. Стихи Александра Стовбы, посмертно принятого в Союз писателей, точно совпадают с его поступка- ми и пророчески соотносятся с его судьбой. Метеорит живет мгновенье, Сгорая в дымной синеве. Его отвесное паденье Сквозь смерть направлено к земле. И я готов, летя сквозь годы Метеоритом в сицей мгле. Сгореть, сжигая все невзгоды, Во имя жизни на земле. Он писал для себя, но теперь его стихи волну- ют многих, потому что стали продолжением его та- лантливой и героической жизни. И, конечно же, правильно поступил Алексей Дмит- ренко, приложив к своей повести большую подборку лучших стихотворений героя книги. А для меня первая встреча со стихами Стовбы на- чалась с пропахших порохом и ружейной смазкой записных книжек. Эти потертые блокноты привезла из Днепродзержинска мать поэта Лидия Петровна. Захотелось рассказать о нем, поделиться радостью встречи с замечательным человеком. Так родилась идея издать сборники его стихов. Книжке, вышедшей в библиотечке журнала «Молодая гвардия», не надо было придумывать название. Как и каждый начинаю- щий поэт, А. Стовба мечтал о книжке, даже назва- ние ей придумал: «Звезда рождается в огне». Сбор- ник так и назвали. Предваряя его, Михаил Львов писал: «Александр Стовба был человеком красивым, собранным, волевым, талантливым во всем — в учебе, в строю, в походе, в стихах. Он горячо относился к жизни, к поэзии, к людям — и это горячее, влюблен- ное отношение было основой его стихов, это страст- ное, горячее отношение к Родине, к людям, к жизни порождало его стихи — то есть стихи его шли от настоящего!.. Впереди у него была большая жизнен- ная и творческая дорога, он бы вырос в яркого и звонкого поэта современности — для этого у него было все». И пусть в его стихах виделись несовершенства, пусть не чувствовалось в них опытной руки, они волновали, ибо воспринимались не сами по себе, а при свете его чистой и светлой судьбы. Да и сам он видел их несовершенства, говоря в одном из пи- сем: «Пусть эти стихотворения написаны не совсем удачно и кто-нибудь другой мог бы написать их луч- ше меня. Но это мои мысли и мои друзья, несущие в себе малую часть моей, даже для самого себя не- понятной души. Подружись с ними и не упрекай ме- ня за то, что у меня не было времени сделать их лучше». Были в его стихах страстность и искренность, тот трепет души, которые самый обыкновенный и буд- ничный факт делают предметом поэзии. Художественно-документальная повесть интересна и ценна тем, что рассказывается в ней о судьбе 22- летнего воина, которому выпало в мирное время по- знать «грамматику боя». Однако следует отметить, что автор книги, пере- доверясь материалу, полагаясь на его эмоциональ- ность, не позаботился должным образом о стройно- сти его изложения. А это необходимо даже для до- кументальной, публицистической книги. Приводимые в книге факты, свидетельства, дума- ется, со временем будут приобретать все большую значимость, так как однажды совершенный подвиг продолжается. В чем его продолжение? В том, что мы помним ге- роя, а значит, так или иначе сверяем свою жизнь с его яркой, промелькнувшей, словно метеорит, судь- бой. Сегодня сотни пионерских дружин и отрядов борются за право носить имя Александра Стовбы. И чем больше проходит времени с момента его ги- бели, тем зримей черты, облик воина и поэта. В этом тоже продолжение его подвига. 91
ЛЕОНИД ЖУХОВИЦКИЙ «что ж вы МИМО ЕДЕТЕ?» ЕВГЕНИЙ ШАТЪМО минувшем году вышли в централь- ных издательствах два сборника Ев- гения Шатько. Удачный получился год — при жизни писателю так не везло... Ни одна из этих книг не именуется да и не явля- ется избранным. Тем не менее «Любви не попрошу» («Советский писатель») и «Дорога в цветущие доли- ны» («Советская Россия») в какой-то мере можно считать итоговыми. В них есть и старые вещи, и но- вые. А главное, это последние сборники, задуманные автором, составленные автором, правленные автор- ской рукой. Вот уж не думал, что придется когда-нибудь пи- сать о посмертных изданиях Евгения Шатько. Мы дружили много лет, и меня всегда поражал в нем спокойный запас сил, который с годами не только не уменьшался, но, казалось, увеличивался. Соответ- ственно строился и график его творчества. Именно в последние годы появились самые сильные его ве- щи, вплоть до посмертно вышедшего пронзительно- го, печального рассказа «В пламени твоем». Не случись два года назад беды, размышлял бы сейчас, что за книжки получились. Теперь прихо- дится размышлять об ином: что за писатель был Ев- гений Шатько, каким встает он из двух последних книг? Для разного рода читателей существуют как бы два Шатько. Первый — серьезный, вдумчивый про- заик, лиричный, мягкий, с хорошим именем, но без шумного успеха — довольно регулярно печатался, охотно читался, но критические шпаги из-за его книг не ломались. Второй — популярный юморист, начав- ший поздно, но удачно, быстро ставший известным, читаемым с эстрад, звучащим по радио, увенчанным международной литературной премией. В достаточно объемистой книге «Любви не попро- шу» нашлось место и для серьезной прозы, и для юмора. Но когда читаешь подряд и то, и другое, ста- новится ясно, что Евгений Шатько писатель был очень цельный, душу и руку между жанрами не де- лил: в самых печальных его рассказах много юмора, а юмор порой печален. Четкого водораздела нет. И там, и там герои в главном родственны, психоло- гически достоверны, люди как люди, только иногда попадают в драматические ситуации и иногда в смешные. Масштабы дарования, конечно, не сравни- ваю, но школа видна сразу: и у Чехова нелегко уло- вить момент, когда от веселого чтения становится грустно. Две книги. Целая галерея характеров. У Шатько почти не было монорассказов, где и действие, и фон прилаживаются к основному герою. Куда чаще вы- ходило по-иному: герой-рассказчик скромно уходил в Тень и, не стремясь выявить себя, становился как бы глазами и ушами читателя, помогал увидеть, ус- лышать и понять прочих персонажей. Кстати, чер- та, в высшей степени свойственная писателю и в 92 жизни: слушать он любил больше, чем говорить, смотреть больше, чем показывать. Пбжалуй, можно сказать, что в прозе Шатько главными оказываются как раз второстепенные герои. Его рассказы и по- вести населены густо, «выходных» ролей почти нет1 все персонажи автору интересны, все художественно уважаемы и, раз уж появились, приглашаются на достаточно почетное место в произведении. Люди плохие удавались писателю куда хуже, чем хорошие. Получались они вроде иностранцев: все слова слышны, все поступки видны, а вот глубинные мотивы поведения порой загадочны — поступают плохо потому, что плохие. Для прозаика-реалиста, видимо, тоже недостаток. Зато с каким проникновением и пониманием пи- сал Шатько иных героев — мягких, совестливых, го- товых отнестись с сочувствием и состраданием к любому человеку, вплоть до случайного попутчика. Герои эти кто угодно, только не ангелы, автор их любил, но не приукрашивал. И непутевы, и от «вред- ных привычек» не застрахованы, и смешны порой до нелепости... Нет, не приукрашивал их писатель, но любил. И даже смешные до нелепости, они зато и добры до нелепости. Везет им в жизни нечасто — тем не менее живут, радуются невеликим своим по- бедам, страдают от любви, мучаются, грешат, оби- жаются друг на друга и прощают друг друга. Для ярлыков не годны — ни положительны, ни отрица- тельны. Но какие же хорошие люди! Говорят, у хороших писателей свой язык, своя ма- нера. Все так. Но прежде всего — свой мир! А у Шатько он был—свой мир, населенный своим наро- дом. Когда рассказы печатались по отдельности, ка- залось, чего-то им не хватает: резкости, определен- ности, жесткости авторской позиции. А теперь, ког- да читаешь их подряд, видится иное: мягкость, сво- бода композиции, уважительное внимание к стран- ностям жизни, описать которые важней, чем оце- нить, ка*к раз и составляли то главное, чем отли- чался Шатько от других прозаиков своего поколе- ния. Именно здесь, в пределах собственного мира, писатель полностью творчески раскрепощался, и тог- да получались такие, например, отличные вещи, как маленькая повесть «История короткой любви». У Шатько есть тонкий рассказ (он вошел в «Люб- ви не попрошу») с показательным названием — «Что ж вы мимо едете?». О том, как живут в лесу, в стороне от жилья и дорог, два старика, Макар и Дуня. Дуня болеет, лежит на печи, почти не вставая, а лечить ее, кроме Макара, некому («Фельдшер ко- торую неделю грозится приехать и отвезти. А я так полагаю, отлежится она сама собой. Я при ей... Сей- час ей отвар подам и порошок... Аспирин али резер- пин, шут его разберет. В прошлом месяце охотники были, оставили. Лекарство из аптеки, импортный товар!»). Починок, где обитают старики, словно вы- пал из жизни, из времени — и сын их, шофер, кото- рому самому все некогда, тем не менее, уговаривает рассказчика заехать к старикам («Всем некогда за- ехать в места, которые поглухее, ровно нелюди там живут!»). Герой Шатько все же не проехал мимо, засове- стился, добыл лошадь и по лесу, по снегу добрался до обиталища двух совсем чужих ему стариков... Сюжет, характерный для прозы Шатько, как был он характерен и для его жизни. Людей ненужных, «неперспективных» для писателя не существовало. Нет, он не был бойцом, способным с маху крушить зло. Но не вспомню человека, который так умел бы сопереживать. Думаю, эта способность к сопережи- ванию наравне с прочным художественным даром и обеспечит книгам Шатько долгую жизнь.
ТАТЬЯНА БЕК УВИДЕТЬ МИР ЗАНОВО овая книга грузинского поэта Михаи- ла Квливидзе, чье самобытное твор- /I чество, воссозданное в русских пере- Vz водах, давно известно широкой все- союзной аудитории, называется «Ко- пилка памяти» (изд. «Мерани», Тбилиси, 1985 г.). В стихотворении, давшем название книге, сказано: Копилка памятй моей наполнена до края... (Перевод М. А л и г е р.) Если эту метафору развернуть, то получится, что в новом сборнике автор щедрым жестом разбивает перед читателем драгоценную копилку и высыпает наружу сокровища духовных поисков и обретений. Мир М. Квливидзе ярок и драматичен. Чувство его всегда в движении, в выходе за круг* в ломке. Любая обжитая реальность тесна поэту. Так, безза- ветно преданный отчей Грузии, М. Квливидзе все же не желает замыкаться в ее дивных пределах. В стихотворении «К Грузии» он пишет: Не может быть, чтоб в тишине и громе, в очарованье далей и дорог я хлеб и соль, и кров домашний, кроме как у тебя, нигде найти не мог... Огромный мир, лежащий за порогом, манил меня, и в белизне страниц твой алфавит казался мне предлогом рассказа о пространстве без границ. (Перевод М. Дудина.) Здесь явлена завидная гармония патриотического и интернационалистского устремлений — урок моло- дым поэтам, которые порою впадают в умильную зашоренность, а порою — в лишенную корневого цвета и аромата всеядность. Лирический герой М. Квливидзе — подлинный грузин, который уверен, что даже умрет именно «в предгорьях Картли», но он же причастен к многоликому человечеству. М. Квливидзе остросовременен. И дело не в том, что он пишет о космических спутниках или о хиппи, о фанерных обелисках недавней войны или о фа- шистских плакатах, дело в первую очередь в ак- тивности жизненной позиции поэта. Он не на- блюдатель и не регистратор явлений, а их живой участник, отсюда в его книге интонация диалога, спора, дискуссии. Автор нацелен на действенную доброту и испове- дует это с долей самоиронии, лукавства, юмора. Что ж, эта естественная форма высказывания куда достоверней и убедительней выспренних лозунгов. Важная и тоже весьма современная мысль о на- значении поэта звучит в «Монологе ремесленника»: автор рассказывает, что, перестав быть поэтом, по- шел в ремесленники, грудой всыпал в котел грузин- ский алфавит, заварил из него клей — «и открыл на клею мастерскую!». В недрах незатертой, плотно прозаической, зазем- ленной метафоры рождается высокая мысль о со- зидательной миссии художника: Я склеиваю историю, как будто охранную грамоту, кровинку с кровинкой склеиваю, скрепляю со стоном — стон, подобно седому, усталому, состарившемуся Гамлету, я склеиваю разорванную, но вечную связь времен! (Перевод Евг. Евтушенко.) Образ Гамлета интерпретирован в мировой крити- ке и поэзии очень многообразно, часто принц дат- ский воспринимается как фигура вялая, рефлекти- рующая, пассивная. Интересно, что Борис Пастернак в «Замечаниях к переводам из Шекспира» энергично возражал против такого прочтения: «В совокупности черт, которым его наделил автор, нет места дрябло- сти, они ее исключают». И дальше: «Гамлет» — дра- ма высокого жребия, заповеданного подвига, вверен- ного предназначения». Именно эти характеристики объединяют классиче- ский образ с лирическим героем М. Квливидзе, ко- торому напрочь чужды безволие, оцепенение, при- способленчество. Противостоя этим печально рас- пространенным нынче чертам, М. Квливидзе пишет ироническое послание Гамлету о псевдо-Гамлетах современности: ...«Быть иль не быть». Они без колебаний где надо — будут — и наверняка: на панихиде, в ресторане, в бане,— чуть опоздав,— беда невелика. ...Увы, мой принц: я вязну в их поруке, мысль холодеет, изменяет речь. Но дай мне,— хоть мои стареют руки,— о твой клинок я наточу мой меч. (Перевод В. Леоновича.) Любое явление — будь то житейский факт или окутанный множеством версий литературный об- раз,— М. Квливидзе видит свежо и по-детски «впер- вые». Его реакции на мир непосредственны и потому непредсказуемы. Тем самым поэт заставляет и нас разглядеть привычные вещи заново. Это свойство с особой силой сказывается в вер- либрах, составивших раздел книги «Стихи в прозе». М. Квливидзе умеет быть разом и живописцем, и мыслителем. О его верлибрах прекрасно сказала фи- лософ Светлана Семенова: «Крошечное пространст- во поэтического текста фиксирует мимолетности раз- ного рода: промелькнувшую мысль, догадку, ощуще- ние, фантазию. Мгновение схвачено и пришпилено, как бабочка на булавку». В новой книге М. Квливидзе ощущается напряжен- ное поле истинной поэзии. Здесь богатый интеллек- туальный мир нашего современника пронизан трево- гой, сочувствием, влюбленностью в живых и ушед- ших людей. Горестные стихи о погибшем на фрон- те «мальчике с первого курса», брате поэта... Гимн неповторимому Тбилиси с его галерейками, погре- бами, цветущими ветками ткемали... Плач по люби- мой женщине... Строки, воспевающие счастливые минуты стремительно летящей жизни... Все это в книге М. Квливидзе составляет портрет Времени. Закрывая «Копилку памяти», думаешь: для поэта накопить — мало. Согласно великому Руставели, твоим становится лишь то, что ты отдал. Михаил Квливидзе без остатка отдает свой духов- ный опыт читателю, поэтому он, этот опыт, творче- ски состоятелен. 93
РОЛАН БЫКОВ ПИСЬМО к живым икогда с такой остротой не ощущал я, что род человеческий на краю про- пасти, пока не начал работать над ро- лью Ларсена в фильме «Письма мерт- вого человека»... Создание роли — это всегда процесс исследования и познания. Актер, как мы говорим, воплощает образ, то есть превращает его в плоть, в живую материю. Происходит чудо рождения. Думая об этом, я од- нажды пришел к выводу, что библейская легенда о непорочном зачатии имеет реальную основу. Непо- рочное зачатие действительно возможно. Разве не так? Кто рискнет не согласиться со мной, что шекс- пировская Джульетта действительно существует? И Гамлет, и Григорий Мелехов, и катаевский Гаврик, и другие — все они рождены одной лишь творческой волей и живут среди нас более явственной жизнью, нежели многие люди, рожденные, как положено, природой. Причем обретение плоти в актерском об- разе происходит буквально, но оно возможно лишь тогда, когда, как говорил К. С. Станиславский, по- знается жизнь человеческого духа. Познается, по- стигается... Передо мной стояла задача сыграть ученого, круп- ного физика, лауреата Нобелевской премии. Сцена- рий, написанный К. Лопушанским, Н. Рыбаковым и Б. Стругацким, вначале был лишь предположением фильма и назывался «На исходе ночи». Говорилось, что это будет фильм об атомной войне, об атомной зиме — у него было очень много параметров и вари- антов, когда он запускался в производство. И не очень ясно было, каким же он будет в результате. Собствен- но говоря, и не могло быть до конца ясно — пред- стояло исследование. Есть романы и рассказы, кото- рые нельзя придумать, а можно только написать; есть фильмы, которые рождаются только в процессе съемок. Особенно такой фильм, который бь!л задуман 94 К. Лопушанским. В самом замысле была заложена необходимость исследования, поиска. Это всегда слож- ный путь, но он все-таки наиболее плодотворен. Естественно, что сюжет об атомной войне всегда относили к жанру научной фантастики. Договарива- ясь с режиссером о жанровом решении будущего фильма, мы сошлись во мнении: о какой же фанта- стике может идти речь, когда уже есть программа СОИ? А Хиросима и Нагасаки бледнеют сегодня пе- ред теми безграничными возможностями... (Ловлю себя на том, что употребляю слово «возможности» применительно к накопленному ныне в мире атомно- му потенциалу, и это — чудовищно. Сатанинское пре- вращение слова! Ведь «возможность»—это надежда, тут всегда был знак плюса. Мир пришел к тому, что положительные слова превращаются в сатанинские, в перевертыши, и об этом очень часто приходилось думать, работая над ролью.) Так вот, размышляя о жанре будущего фильма, мы пришли к выводу, что его можно назвать лишь научно-гипотетическим. А потом научность стала отходить на второй план: мы поняли, что художественная гипотеза ничуть не уступает научной, да и вряд ли наука и искусство противостоят друг другу — и то, и другое сориенти- ровано на реальность, что правдиво, то и научно. Снимая фильм, мы не могли бы придумать ни той бомбы, ни спасения от нее, то есть тех реалий, кото- рые предполагает жанр научной фантастики. Нам предстояло решить вопрос духовно-философский: оце- нить атомную катастрофу с позиций всего человече- ства — с позиций планетарного сознания. Не скрою, в начале работы над фильмом и потом, когда мы искали оптимальные варианты, казалось необходимым «найти виновных» и разоблачить их, заклеймить перед человечеством на веки вечные — и это в данном случае была бы психология людей,
живущих в мире без войны. Но постепенно, шаг за шагом страшная, чудовищная война становилась для всех нас реальностью. День за днем мы погружались в эту реальность конца света, в его быт, в его будни. Мог ли иначе я вжиться в образ Ларсена, отыскать его живую плоть? Мне страшно сегодня даже думать об этом, но можете мне поверить, я был т а м и видел все своими глазами. Я могу свидетельствовать как очевидец: оттуда нет возврата. И когда мы это ощутили всем своим существом, всей душой и пло- тью, то пришли к неожиданному, чрезвычайно взвол- новавшему нас выводу: обращаясь к миру, пора го- ворить «Мы» — «Мы все находимся перед лицом собственной гибели; мы все окажемся одинаково ви- новаты, правые и неправые, высокие и низкие — все!» Роль Ларсена бедна по своей драматургии. Почти весь фильм мой герой молчит и думает. Действуют другие персонажи: они спорят, стреляются, гибнут, бегут, и только Ларсен переживает все молча, стра- дая, может быть, больше, чем все. И прежде всего мне надо было понять: о чем он думает? Что он ре- шает? Какой путь проходит маленькая звездочка че- ловеческой души в вечном мраке космоса? Приш- лось понять многое: и то, что человечество воистину находится на грани гибели, и то, что апокалиптиче- ское сознание может затормозить инстинкт самосо- хранения и люди будут стремиться к гибели с тем же упорством, с каким они всегда стремились сохра- нить свою жизнь. Я понял, что это апокалиптическое сознание может оказаться лавинным и подчинить себе огромные массы. Более того, я вдруг понял, что мы в своем большинстве не только не понимаем всей опасности, которая нависла над нами, но и не хотим понимать. Когда отдельные фрагменты еще не готового филь- ма были показаны по ленинградскому телевидению, многие мои знакомые, люди неглупые, образованные и вполне гуманные, говорили мне: «Зачем это? к че- му такая чернуха? И без того страшно!» Я и сейчас слышу: «Не видел и не пойду!» Люди не хотят себя тревожить, боятся дискомфорта, гонят от себя саму мысль о возможной войне. С одной стороны, это, ка- жется, можно понять: жизнь идет своим чередом, что толку понапрасну себя беспокоить. Но понапрас- ну ли? Боязнь взглянуть опасности в лицо пугает не меньше, чем сама опасность ядерной войны. Но как же можно прятаться от реальности? Ведь тогда надо поверить в то, что мы обречены. Но поверить в это, думаю, не только невозможно, но даже преступно, недопустимо... Во всей сложности работы, в поисках самого су- щества решения роли помог вдруг Шекспир, а конк- ретно— Гамлет с его монологом «Быть или не быть?». Я неожиданно понял, что и Гамлету, и моему Ларсе- ну гораздо легче «Не быть!», нежели «Быть!». «Не быть» — это разом освободиться от всех страданий, от нечеловеческой муки, боли и страха. В то время как «Быть!» означает продолжать немыслимую борьбу, находить титаническое мужество для того, чтобы остаться человеком. Остаться человеком стало смыслом всей роли, главной идеей Ларсена и обращением к зрите- лю. Остаться человеком перед лицом гибели мира, всех близких, перед сознанием своей вины. И тут особой темой стала вина Ларсена... Но и эта тема претерпела свою метаморфозу и получила раз- витие. Вначале казалось, что Ларсен должен быть че- ловеком военно-промышленного комплекса, лично виновным в происшедшем. Но постепенно выяснилось, что это не главное. В вине Ларсена гораздо важнее было найти вину всего человечества, вину перед со- бой, перед будущим, перед детьми в первую очередь... Тема детства как разрешение всей философской концепции проблемы мира сразу увлекла меня в сценарии. Дети всегда были и продолжают оставать- ся для меня самой главной темой в современном ис- кусстве. Ларсен и дети — тема, определившая для меня выбор роли, она же вела и меня, и режиссера к финалу фильма как ориентир, как далекий маяк и итог. Остаться человеком — много это или мало? Я пом- ню, как Борис Стругацкий, обсуждая с нами от- снятый материал, первый обратил наше внимание на то, что это самое главное и вовсе «не мало». Остаться отцом, мужем, другом, товарищем, ученым /И, естественно, чисто по-человечески позаботиться о малых и слабых в ситуации конца света — это очень много. Мы живем в мире, когда обстоятельства все более становятся важнее ценностей, особенно тех, которые касаются всего человеческого, духовного, сердечного. Дети в фильме — экзамен на человеч- ность. Ларсен нашел в заботе о них не только смысл своего призрачного существования, он обрел о т- ц о в с т в о. Обретение отцовства — одно из прозре- ний героя. Я нащупал эту тему еще пятнадцать лет назад, когда снимался в картине «Операция «С но- вым годом» (ныне она вышла под названием «Про- верка на дорогах») режиссера Алексея Германа. Иг- рая героя совсем другой войны, я понял основную черту командира партизанского отряда Локоткова, бывшего участкового милиционера на селе — он нес в себе чисто народное корневое начало — чувство от- цовской ответственности за своих бойцов, за их жизнь, за их совесть. И мне тогда хотелось, чтобы эта замечательная и все более редкая сегодня чело- веческая черта характера распространялась бы в Локоткове и дальше: не только на отряд, но и на всех людей, на всю страну, на всех. И когда в финале картины родились в импровизации слова: «Давай, давай, давай, сыночки! Давай, родненькие!» (сцена, когда Локотков с солдатами толкают застрявшую на дороге машину),— я почувствовал, что работа над ролью закончена. Обретение Ларсеном чувства отцовства, ответст- венности — не только как убеждения, а как инстинк- та — кажется мне принципиальным решением. Мы — мужчины — должны помнить о нашей ответствен- ности за наших детей, за нашу землю, за весь род человеческий. Иногда, когда я думаю о личном вкладе каждого человека в борьбу за мир, я бываю удручен и рас- терян. Я вижу массовые манифестации идущих с лозунгами и транспарантами людей и думаю все вре- мя о том, что в это самое время где-то монтируют новые ракеты, где-то готовится программа СОИ... И я понимаю все больше, что войну войной побе- дить нельзя. Такая позиция бесперспективна. Не на- до ждать взрыва настоящей бомбы, чтобы открыть для себя необходимость планетарного сознания. Как писал Адамович, давайте взорвем бомбу в своем со- знании, в воображении. Работая над ролью Ларсена в фильме «Письма мертвого человека», я сделал это, и самая большая моя мечта — чтобы наш фильм помог взорвать атомную бомбу в сознании зрителей, особенно тех, кто сегодня решает судьбу челове- чества, надеясь, как выразился ученый А. Б. Миг- дал, выступая по телевидению, «отсидеться в бунке- рах с искусственными соловьями и кондиционерами». Им в первую очередь адресованы наши письма, письма мертвого к живым. И когда меня спрашива- ют, куда же отправляются в фильме дети, ведь вез- де война, я не устаю отвечать: они идут к вам, к зрителю, к людям, правительствам и парламентам, они идут за спасением, они несут наши письма — письма мертвых к живым. 95
ОКСАНА НАЙЧУК КАК ВЕСЕЛЯТСЯ «ВЕСЕЛЫЕ РЕБЯТА» Рисунок С. Веретенникова «ЮНОСТИ» В прошедшем мае Оксана Найчук с отличием защитила на кафедре телевидения и радиовещания факультета журналистики МГУ творческий диплом, посвященный «Веселым ребятам». Сейчас Оксана уже сама работает в молодежной редакции Центрального телевидения. 96
ел выгуливать пса и вот, представь- те, в пальто просидел у телевизора. Бедная собака выла у двери, а я не мог 30 минут оторваться от экрана». Это одно из писем телезрителей ав- торам передачи, вызвавшей своим появлением, по свидетельству ее режиссера Виктора Крюкова, чуть ли не скандал. Мы увидели в начале восьмидесятых годов четыре передачи цикла «Веселые ребята» — «О вкусах», «Он, она и молодая семья», «Эколо- гию» и сборную программу «По письмам телезрите- лей». Об очевидном, широко известном в этой пе- редаче заговорили новым, динамичным, умным, зна- комым и незнакомым языком. Это был язык... те- левидения! Да, да, да, таким должно быть телевиде- ние. И, несмотря на определенные недостатки пере- дачи, которые, впрочем, терялись в ее находках, мне- ние было единодушным: это — будущее телевиде- ния. Тогда — в 1982, 1983 годах — это было будущее. А затем оно стало прошлым. По решению прежнего руководства ЦТ передачу сняли с эфира. К счастью, отлучение длилось не так уж долго. В январе этого года телезрители побывали на «Вечере пародий» — так назывался первый выпуск передачи после двух- летнего перерыва. А сейчас «Веселые ребята» гото- вят эстрадно-сюжетное представление под условным Названием «Молодежные мелодии». Основных создателей «Веселых ребят» двое: ре- дактор — Андрей Кнышев и режиссер — Виктор Крюков. С Кнышевым мы вместе работали на XII Всемирном фестивале молодежи и студентов. Мол- чаливый, серьезный редактор этой шумной и смеш- ной передачи шутил редко. Крюков же часто пробе- гал мимо, что-то кому-то на ходу объясняя и обе- щая. Он вызывал у меня чувство почтения и любо- пытства. Очень интересно разговаривал по телефо- ну — абсолютно не своим, хорошо поставленным громким басом. Без особого энтузиазма встретив сообщение о теме моего диплома, Кнышев, однако, быстро согласился ответить на ряд вопросов. С Крюковым было труд- нее: «Почему я должен тратить на вас свое время? Мне 34 года, я, может, скоро умру, почему я дол- жен свое время тратить на ваш диплом?» Однако и этот разговор состоялся. Итак, создате- ли «Веселых ребят» рассказывают о себе... КНЫШЕВ: «Я учился в МИСИ, на факультете гра- достроительства. И вот как-то Андрей Меньшиков— в прошлом выпускник МИСИ, капитан кавээновской команды еще прошлой поры — пригласил меня участвовать в передаче «Салют, фестиваль!». Это было в 1978 году, перед XI Всемирным фестивалем молодежи и студентов в Гаване. Передача представ- ляла собой конкурс капитанов, что-то типа мужских «А ну-ка, девушки!», только без приготовления са- латов, это был интеллектуальный конкурс. Я доиг- рался в этом конкурсе до того, что в числе победи- телей — нас было пятеро — поехал на Кубу. Я чест- но доучился в МИСИ, получал даже Ленинскую сти- пендию, а затем... пошел работать на телевидение. КРЮКОВ: Я пришел на телевидение сразу после школы, в 17 лет. Пришел помощником режиссера, потом был ассистентом, затем учился в Уральском университете на факультете журналистики и напи- сал киносценарий. Один товарищ снял по этому сценарию фильм, после чего мне стало ясно, что на- до учиться самому снимать фильмы. И я поступил в Ленинградский институт театра, музыки и кинема- тографии на режиссерское отделение. КНЫШЕВ: В молодежную редакцию я пришел ра- ботать в 1979 году. Сначала все было непонятно. Го- ворят: пойди в ОТРК, возьми два рулона ТЛЦ, они в АВЗМ-2, если что — позвони в АПС. Подобной тех- нологии на факультете градостроительства не учи- ли. Поэтому первый год ушел на изучение этих аб- бревиатур. Затем с режиссером Надоленко мы под- готовили такой молодежный вечер — изобрели круг, в котором зрители сидели на вращающихся стульях, а на помост выходили выступающие и шутили. Поче- му круг? Это была эмблема Габровского фестиваля— там земной шар, а сверху и снизу кошачьи уши и глаза. Кроме того, мы придумали переходящий приз — желтую шляпу лидера, которая вручалась тому, кто сострит лучше всех. Впоследствии уши отвалились, остался круг как символ перевернутой шляпы. Призом была путевка на Габровский фести- валь. Мы хотели, чтобы люди шутили демократично. Ведь между сидящими в зрительном зале, по суще- ству, отсутствует общение — они обращены лицом к выступающим. И мы создали «круг общения». Все сидят на вращающихся стульях, могут развернуться в любую сторону. Кто-то реплику бросает — на вра- щающемся стуле к нему повернулся, хохотнул, от- вернулся, а если уж надо плясать — выходи на по- мост в любом месте, и тоже к тебе все поворачи- ваются. Было шесть выпусков этой передачи. На- зывалась она «Веселые ребята». КРЮКОВ: Я работал после института на Челя- бинской студии телевидения, был уже автором двух фильмов, когда в 1978 году меня пригласили в моло- дежную редакцию ЦТ. Передача, которую я понача- лу делал, называлась «Адреса молодых». КНЫШЕВ: Под впечатлением одного из сюжетов в «Адресах молодых», совершенно потрясающе сде- ланного с использованием спецэффектов, я подошел к Крюкову и предложил поработать вместе. Он со- гласился сделать со мной один выпуск — попробо- вать. И до сих пор пробуем... Старая передача «Веселые ребята» была «капуст- ником», конкурсом шуток. В новой — торжествовал телевизионный коллаж. Интервью на улице монтиро- вались с трюком в студии, трюк в студии с закад- ровой репликой, цитатой кого-нибудь из великих. Но был в этом ужасном беспорядке и элемент порядка. Был в передаче господин, который подчинил себе все — идею, мысль, композицию, стиль, веселых ре- бят и авторов. Этот господин — образ. Именно та- ким языком должно говорить с нами телевидение — образным. То есть оно, конечно, должно быть поли- глотом, но этот язык — язык образов, гармоничный сплав слова и картинки — родной для него. И удиви- тельно, как неуверенно еще телевидение им владеет. Авторы «Веселых ребят» заговорили на нем уве- ренно. Даже захлебываясь от удовольствия, что на- зывается, с перехлестом. И все-таки это было здоро- во. И, что очень важно, профессионально. Однако рядом с неумеренным, но блестящим взрывом интел- лектуальной телеэнергии погрустнели, поблекли са- ми веселые ребята, и даже самые яркие из них, сту- 7? «Юность» № 11. 97
денты-консерваторцы. Непрофессионалы, они явно не дотягивали до уровня самой передачи, « Веселые ре- бята» без веселых ребят? КНЫШЕВ: Что очень нравилось мне в новых «Ве- селых ребятах» — так это возможность самовы- ражения. Потому что в тех — старых — приходи- лось растворяться в участниках. Ты их раскопал, вложил в их уста репризы, напридумывал всякого. И вот они выходят, шутят, а ты сидишь, роняешь слезу — такой невидимый миру. Но полностью отка- зываться от капустника нельзя. Если не будет ре- бят, передача станет монотонной, она будет отра- жать только наше с Крюковым «я», будет идти на одной интонации. И, если честно признаться, пол- ностью все придумать мы и не сможем. И все-таки по-настоящему профессионально весе- лы в «Веселых ребятах» только два человека — ре- дактор и режиссер. Распалась проверенная команда выпускников консерватории. Кнышев ищет, нахо- дит, растит новую команду непрофессиональных юмористов-исполнителей. Случаются счастливые на- ходки. Это когда талант заменяет профессионализм. Правда, очень ненадолго. В пору открывать творче- скую мастерскую, где бы готовили веселых ребят для «Веселых ребят». Но для Крюкова, впрочем, не это главное. Что связывает передачу «О вкусах» с «Экологи- ей», а «Экологию» с передачей о семье? Трюки! Грамматика того самого образного языка, на кото- ром передача обращается к аудитории. Форма, в которую вложили авторы острую публицистику, бы- ла и остается необычной. Трюк — вообще, по-моему, визитная карточка этой передачи. Все телевизионные штучки так стремительно сыплются на зрителя с эк- рана, что он не успевает восхититься или вознегодо- вать. А если оставить эмоции — чувство меры иногда изменяет авторам — и тогда не успеваешь услышать, да просто не слышишь, что тебе хотят сказать, а на- пряженно следишь, как говорится, как это делается. В выпуске «О семье» героиня удобно устроилась на ладони: «полюбуйтесь, вот она — жрица семейно- го очага — вся, как на ладони». И замуж она дейст- вительно выскакивает: прошла по персту, указую- щему путь к счастью (что уточнила для нас бегу- щая строчка), и прыгнула — «известно, что часть людей женится или выходит замуж по любви или по влечению, часть по призванию, часть по расчету, а остальные по принципу — все женятся — и мне надо, то есть... выскакивают замуж». А герой, задумав «за- начить» десятирублевую бумажку, резко отдерги- вает руку из-за пазухи — там «кусающаяся» жена. «В горячую десятку проблем молодой семьи входят и финансовые разногласия» — звучит комментарий за кадром. В выпуске «О вкусах» нам с экрана игри- во подмигивает гипсовый бюст Сократа, оживленно беседуют между собой портреты с пляжных сумок... А в «Экологии» авторам в буквальном смысле удает- ся «освободить» в голове некоего героя место, что- бы поместить туда бабочку — экологическое созна- ние. КРЮКОВ: Трюки не кончаются никогда. Их может быть миллион. В конце I960 года, после Олимпиады, мы пришли во 2-ю студию снимать какой-то номер. Смотрю — стоит машинка в чехле. Что такое? Да, говорят, английская штука какая-то — квантел назы- вается. Я ее протер платочком, и в тот же день мы сняли великолепный номер. Сейчас эту машинку ис- пользуют, но очень примитивно: прилетела картинка, улетела, повертелась... А она таит в себе массу воз- можностей. Разве дело в этих семи кнопках? Что-то 98 добавляется, что-то вкладывается... Я сейчас могу сто номеров с этим квантелом снять новых — никто и не догадается, что это квантел. Но сначала должна быть мысль, идея, а затем уж придумывается ее пластиче- ское решение. Сегодня молодежное вещание занимает на телевидении одно из ведущих мест. И очень важно, чтобы оно было разным и ярким. С чего начинается каждая передача? С выбора те- мы. Потом режиссер и редактор, два абсолютно раз- ных характера, «сверяют часы» — свои мнения, свою позицию. И если они не едины в мыслях, то... Крю- ков месяц убеждал Кнышева, что каждый из нас ви- новат в том, что происходит с природой. Убедил. Потом они уже вместе убеждали в этом многомил^ лионную аудиторию в очередном выпуске передачи, в «Экологии». Перечитав предварительно все по те- ме, встретившись с огромным количеством народа, «Мы очень честно работаем,— говорит Крюков,— даже перенасыщаемся материалом, переедаем». «Веселые ребята» — целая ярмарка жанров. Но в каждой из этих передач участвуют прохожие на ули- цах. И всякий раз удивляешься — как и что они го- ворят. Интервью — всегда точные и очень живые. На мой взгляд, это самое ценное, что есть в передаче. Как они делаются? Прохожего на Пушкинской площади — излюблен- ное место съемок — останавливает кто-то из создате- лей передачи. Например, Кнышев. Это агрессив- ный, злой репофгер-провокатор, он не спрашивает, он нападает. Но всегда рядом другой, сочувст- вующий, эдакий репортер-друг. Очень часто они ро- лями меняются. Прохожий, вынужденный защищать- ся от напора нахального, грубого интервьюера, ин- стинктивно доверяется его партнеру, чего, возмож- но, и не произошло бы, не будь грубияна. А уж о камере герой интервью вспоминает только, когда ви- дит себя на экране. Это один из способов вызвать на откровенность, заставить снять маску, остаться самим собой перед пляшущим объективом телекаме- ры. Есть еще один метод — не такой игровой, но то- же очень интересный — задать вопрос и сразу же самому дать на него несколько ответов — стандарт- ных и неинтересных. «Ну, а кроме этого, вы можете сказать что-нибудь новое?» И человек действительно начинает думать. Это игра. Но и не игра. А если игра, то не ради ее самой. Так добываются замечательные откровения, забав- ные диалоги, поучительные глупости — фейерверк самых разных мнений, вместе, в совокупности пред- ставляющие собой в передаче «общественное мне- ние». Весело... Я бы лишь упрекнула создателей пе- редачи в отсутствии снисходительности к своим ге- роям. КНЫШЕВ: Получили недавно письмо от одного зри- теля, с которым болтали на Пушкинской площади. Пишет: «Если у вас есть возможность, не давайте мое интервью. Я не должен был так говорить...» Ко- нечно, мы не дадим, но если бы он не написал... К кому обращаются авторы «Веселых ребят»? Для кого они делают свою передачу? КНЫШЕВ: Я хочу, чтобы у передачи был свой образ, стиль. Он может быть симпатичным кому-то, а кому-то нет. После этого идет содержание. А сна- чала восприятие — на подсознательном уровне. Вос- принимает человек этот ритм, эту интонацию, этот язык? Если нет, то с ним нужно говорить иначе. Ну, а мне иначе не очень-то хочется. И, хотя мы ста- раемся учитывать разные уровни восприятия — здесь сказать попроще, здесь — посмешнее, здесь — помузыкальнее, а здесь — грубо, резко, то есть я
понимаю, какие компоненты на кого действуют — в целом есть общее вкусовое соотношение, которое явно исключает для нас из общей аудитории три- дцать, если не пятьдесят процентов зрителей. Вот есть у меня друзья, мне интересно их мнение, я знаю, что именно они поймут, что осудят, вот на та- ких людей, разбросанных в огромной телеаудитории, рассчитаны наши передачи. На единомышленников. И тем не менее обращаемся и ко всей телеаудито- рии. После передачи об экологии... я знаю конкрет- ных людей, которые говорили, что, мол, хотели привычно швырнуть окурок, а тут рука замахнулась, да и не бросила. Выходит, работает передача. От мелочей до создания общественного мнения. Мы со- здаем маленький такой условный рефлекс. В конце концов откуда в нас сознание, что землю загубили, что нужно относиться к ней внимательнее? Хотя бы на вербальном уровне мы это знаем из конкретной книги, из конкретной передачи. Вот одна из таких передач — наша. КРЮКОВ: Чтобы донести до людей какую-то про- стую, но забытую истину, нужно порой довести ее до абсурда. И к тому же я убежден, что мы недо- оцениваем уровень зрительской понятливости. Но при этом считаю, что зритель — тот, кто должен до меня дорастать, а не я до него спускаться. — И как часто вас понимают? КРЮКОВ: Не знаю. Чем нормальнее человек... Наш адресат — студент. Но в конце концов что происхо- дит у нас с восприятием? Мы же сами и воспитали свою аудиторию — нередко пошлой эстрадой и не лучшими телевизионными передачами... А что каса- ется, понимают — не понимают, я говорю на своем языке и не собираюсь его менять. Хотя... мы идем на уступки — могли бы и более образно монтировать, на более умного зрителя рассчитывать, на то, что он сам досообразит. А мы ему что-то разжевываем. И объясняем. И тем не менее зритель должен понять передачу. Мы так старались ее сделать, почему же и ему не постараться понять? Неужели же каждый раз подносить на блюдечке? — А вы всегда друг друга понимаете? КНЫШЕВ: Я знаю только одно, когда я говорю Крюкову: «Представляешь, яблоко и огрызается?!»,— я точно знаю, что в этот момент он как художник на животном каком-то уровне видит то, что я хочу передать. Достаточно сказать: «Яблоко огрызается» и глаза вытаращить, и все... Это заменяет описания, что оно подсвечено, что вот такой крупности, огры- зается с хрустом... А другой человек скажет: «Зна- ешь, это как-то банально — яблоко, огрызок». Он не понимает, не чувствует! Мы друг друга чувствуем. Или он — Крюков — говорит мне: «Выходят люди, бросают перчатки». Я сразу знаю, что он хочет ска- зать, что идущий прямо в кадр человек бросает пер- чатку. Это и есть понимание. Есть среди передач цикла «Веселые ребята» одна, которая вызвала самые разноречивые отзывы: од- ни — за, другие — категорически против. Это «Вечер пародий». Передача, которая вышла в эфир в январе 1986 года, но готова была еще осенью 1984-го. После почти двухлетнего перерыва «Веселые ребята» вновь собрали у экранов телевизоров жаждущую аудито- рию. «Вечер пародий» представлял собой капустник в чистом виде. Сцену в Концертной студии Останкино заполонили многочисленные веселые ребята — сту- денты. В этот вечер они посмеивались над всем поне- множку, а над телевидением в особенности. Доста- лось всем — и «Кинопанораме», и клубу «Что? Где? Когда?», и «Очевидному-невероятному», и «Вокруг смеха». Реакция телезрителей б^гла на этот раз осо- бенно бурной: «Нужно быть настоящими «Веселыми ребятами», а не кривляками и обезьянами. Тому, что было пока- зано, одно название — чепуха». «Желаю вам творить в том же духе!» «Спасибо за хорошее настроение». «Вас, наверное, завалили письмами. Но ведь и кри- тики много, признайтесь? У меня к вам никаких претензий нет. Напротив, нет слов объяснить, как мне понравилось. Юмор — хорошая штука. Молод- цы!». «Нельзя пытаться высмеивать общепринятое хоро- шее». «Ну, за какую вину над ними насмехаются эти мо- локососы?» КРЮКОВ: Передача, к сожалению, не получилась такой, какой мы ее замышляли. — А какой она должна была быть? КРЮКОВ: Вот в зале сидит народ, объявляется та- кой-то номер, аплодисменты, открывается занавес, а там... море. Люди стоят по грудь в воде и поют. Жи- вая реакция зала. Открывается занавес, а там — аэродром, студия, или Италия, не знаю... То есть вместо сцены — безграничное пространство. Это од- на из возможностей. А вторая — все шиворот-навы- ворот, вверх ногами. Передача-перевертыш. Застав- ки вверх ногами, все спародировано. Дикторы поют, лежат, говорят нелепые тексты. Сверхзадача — те- левидение, каким оно было, больше быть не должно! КНЫШЕВ: Сейчас сохранилась — на бумаге — це- лая передача — из несделанного в этой. «Концерт вместо концерта» или «Концерт вокруг концерта». Какие-то казусы в зале, в буфете, у входа, в гример- ной, за кулисами — это и есть концерт. Например, вышли тела на сцену, потом тела ушли, головы оста- лись — такое недоумение... Или собирательный образ зрителя — когда весь сплющивается в одного такого толстого, бодрого зрителя. А то вдруг все зрители становятся невидимками. Только кое-где пенсне, усы, губная помада красит губы. Смех в зале, зрителей не видно, только аксессуары подрагивают. А как рассадить зрителей — целая пьеса! Спиной к залу, по-турецки... Или как в Пушкинском музее шедевры смотрят — на сцене выступают, а через зал непре- рывно проходят зрители. Им говорят: «Проходите, проходите, не задерживайтесь!». Потом такая вещь: аплодисменты напоминают шум прибоя; вводятся и выводятся микшером, а спецэффектом — толпа зри- телей, как волны, накатывается на сцену и смывает все с нее... Вот такая стилистика. Она действительно была бы другой — эта передача. Была бы развлекательным телешоу. Тоже один из возможных вариантов «Ве- селых ребят». В специфической для телевидения, очень своей форме эта передача могла бы говорить о серьезных проблемах, как было раньше, и быть про- сто приятно проведенным субботним вечером. От шоу к публицистике. От публицистики — к шоу. В «Вечере пародий» хроническая проблема «Веселых ребят» — несоответствие между уровнем замысла и уровнем исполнителей (создатели передачи предла- гают им подняться выше самих себя) — видоизме- нилась. Произошел перевес в обратную сторону — авторы как будто уступили место студенческой са- модеятельности, украсив ее характерной для «Весе- лых ребят» трюковой виньеткой. А если бы все за- думанное для «Вечера пародий» осуществилось, во- 99
истину получился бы концерт Кнышева и Крюкова вместо концерта веселых ребят. — Почему же не получилось, как было задумано? КНЫШЕВ: Много на то причин. Дело в том, что, работая над передачей, мы с Крюковым было всерь- ез поссорились. — И часто вы ссоритесь? КНЫШЕВ: Постоянно. — Почему? КНЫШЕВ: Слишком разные люди. — Алло! Молодежная редакция слушает. — Здравствуйте! Вам звонят с Даугавы. Давно нет передачи «12-й этаж». Мы беспокоимся. Вам трудно? — Следите за программой — очередной выпуск пе- редачи должен выйти на следующей неделе. Спаси- бо вам за звонок. — Вам спасибо! Мне — не за что. К передаче «12-й этаж» я пока непричастна. Но к 12-му этажу на улице Королева, 12, теперь имею самое прямое отношение. Рань- ше — практикантка, внештатный автор, сегодня я здесь работаю. Молодежная редакция — семья не- большая — 75 человек, но очень дружная и много- детная. А дети у нее разные — телеклуб «Что? Где? Когда?», передачи «Это вы можете», «Веселые ребя- та», «А ну-ка, девушки!», «Экологический дневник», «Мир и молодежь», «12-й этаж»... У любого из них не только свое лицо, которое знает каждый теле- зритель, но и свой характер — это люди, которые делают передачи. Больше других сейчас балуется вниманием главы семейства — главного редактора, да и вообще всех, самый младший ребенок—«12-й этаж». Этот «ма- лыш» производит страшный шум, и от него многого ждут. Свои — редакция — ждут, может быть, с боль- шей требовательностью и нетерпением, чем зрители. (Недавно появился еще один ребенок... с бородой — новый КВН.) А среди обиженных вниманием, но, на мой взгляд, не больше, чем другие передачи, очень капризный ребенок — «Веселые ребята». — Черному коту для входа в телецентр нужен пропуск? — Нет. Ему необходимо сделать специальное раз- решение, а вот сопровождающему его лицу нужен пропуск. Черный кот снимается в передаче «Веселые ребя- та». Перед съемкой его заперли на 12-м этаже в от- деле публицистики. Он, как и полагается черному коту, бежал. Искали его, опять же, как и полагает- ся, с милицией. — Не нашли, конечно? — Он вернулся сам — в отдел публицистики. Это все или почти все, что мне известно о новом, готовящемся выпуске «Веселых ребят». Прошу Кны- шева и Крюкова показать мне передачу в том виде, в каком она существует сегодня, сейчас. — Нет. Она не готова. Зачем смотреть ее сейчас? Настаивать мне некогда. Теперь у меня своя забо- та — программа «Мир и молодежь» — «трудный под- росток» молодежной редакции. И все-таки капризы «Веселых ребят» мне небезразличны. Крюков, прочи- тав мой диплом, заметил, что «это женская, поверх- ностная работа, написанная очень хорошим литера- турным языком». Что ж, может быть, «Веселые ре- бята» действительно веселятся иначе, чем мне пред- ставилось... ВЯЧЕСЛАВ КУЗНЕЦОВ Ищу глаза Вглядываюсь в лица человечьи. Каи непроницаемо скупы! Неустанно вслушиваюсь в речи быстротечной, суетной толпы. Неужели мудрость — назиданье! Так и жить, как тень, в толпе сквозя!.. Где глаза, в которых — мирозданье!! Я ищу. Без них и дня — нельзя. Брестская крепость Бомбы кромсали, осколки точили... Ты, словно корабль, погружалась в пучину. В пучину огня, в дымовую завесу, в неистовство пороха и железа. Сгорая, ты слышала: ухают мины. Ты, точно «Варяг», уходила в глубины! Неизвестность Верша дела, ты должен знать, что прав ты или неправ... И это — как закон! Любой — пусть даже самой горькой! — правды страшнее неизвестность испоион. Сомнение мучительней отравы: весной нам все мерещится зима... Каи трудно ждать признания и славы. Да что там — славы!! Доброго письма! И маетно, и муторно, и пусто; сжег корабли и вот идешь на дно... Искусство ждать — печальное искусство, постичь его не каждому дано. г. Ленинград. 100
ЮРИЙ РАГОЗИН В МОЛОДОСТИ И НЕСКОЛЬКО ПОЗДНЕЕ... Фото В. Бушихина "S) ще не так давно физика считалась са- мой престижной наукой. Появилось даже что-то вроде моды на нее. Стать физиком было мечтой огром- ного числа молодых людей. Сейчас пришли иные времена. К достижениям физики при- выкли. Уменьшился приток молодых людей, решив- ших посвятить жизнь этой науке. Как в этих усло- виях работают с молодежью известные в нашей стра- не физические школы? Ведь их успехи не стали ме- нее весомыми. Каков он, сегодняшний молодой фи- зик? Что волнует его, что помогает добиваться инте- ресных результатов? Какую роль играют молодые в современной науке? В стране и за рубежом широко известна новоси- бирская школа физиков, воспитавшая многих талант- ливых ученых. Снискал себе мировую славу и Инсти- тут ядерной физики Сибирского отделения Академии наук СССР (ИЯФ). Его основателем был один из крупнейших физиков-ядерщиков, яркий представи- тель школы И. В. Курчатова, лауреат Ленинской пре- мии академик Андрей Михайлович Будкер. Ныне возглавляет ИЯФ лауреат Ленинской премии акаде- мик Александр Николаевич Скринский. Исследования института по праву могут быть от- несены к числу значительных научных достижений. ИЯФ не просто академический институт. Его кон- структорский и производственный отделы способны проектировать и изготовлять самые сложные виды электрофизической аппаратуры. Объединение в од- ном коллективе экспериментаторов, конструкторов- проектировщиков и изготовителей, отсутствие ве- домственных и административных барьеров между 101
ними, гибкость структуры института обеспечивают резкое сокращение обычных сроков создания экспе- риментальных установок. Хорошо зная трудности внедрения научных разра- боток, ученые института создали у себя производст- во ускорителей. Сегодня каждый второй советский ускоритель, работающий у нас в стране и за рубе- жом, изготовлен в ИЯФ. Здесь производство базирует- ся на использовании передовых технологических процессов. Вся экспериментальная работа ученых ИЯФ основывается на теоретической базе, создавае- мой физиками-теоретиками института. Сегодня в нашем разговоре о становлении молодо- го ученого принимает участие старший научный со- трудник ИЯФ, кандидат физико-математических на- ук, лауреат премии Ленинского комсомола Олег Су- шков; заместитель директора ИЯФ, член-корреспон- дент АН СССР Дмитрий Дмитриевич Рютов, много занимающийся проблемами подготовки и становления молодых ученых, дополняет его рассказ своими мыс- лями и наблюдениями. Олег Сушков: «С чего началась моя биография!» — Случайно ли я стал физиком? Думаю, нет. Ког- да я еще только учился в школе (я — в Алма-Ате, а Виктор Фламбаум, мой друг и соавтор,— в Омске), физика, именно новосибирская физика, уже искала нас. Еще Ломоносов говорил: «при университете необ- ходимо должна быть гимназия, без которой универ- ситет как пашня без семян». Вот в такую «гимна- зию» — физико-математическую школу — я и попал шестнадцать лет назад. В Алма-Ате я учился в обык- новенной школе, больше других предметов нрави- лись физика и математика. А тут — олимпиада, орга- низованная ФМШ. Думаю, надо попробовать. Попро- бовал. Получилось. Потом второй тур, третий. При- ехал в Новосибирск. И ведь надо же — поступил! ФМШ для меня, да и, наверное, для многих дру- гих ее учеников — точка отсчета в жизни. Знаю по себе: переступаешь порог этой школы — и стано- вишься словно бы другим человеком, что-то в тебе меняется. Ощущение, что учишься хоть еще и не в университете, но уже и не в обыкновенной школе. Появляется чувство собственной значимости, ответст- венность. Уже нельзя просто так не выучить урока: перед собой же стыдно будет. Да и преподаватели относятся к ученикам серьезно, без скидок на воз- раст. Вроде как не учат, а совместно с тобой рабо- тают над какой-то проблемой. Нестандартность учебного процесса, демократичность в отношениях — все это в какой-то мере аванс, но и требования вы- сокие. Взялся за гуж... Кстати, как раз в ФМШ и прививается важная, на мой взгляд, черта для науч- ного работника — умение доводить дело до конца. Ведь порой для этого мало одного желания, а иног- да и желания-то нет... Тут как раз и требуются та- кое умение, целеустремленность. В ФМШ я научился ориентироваться в научных книгах — это тоже очень важно при нынешнем оби- лии информации. ФМШ воспитывает научные инте- ресы. Если раньше, допустим, физика и математика были для меня почти равнозначны, то теперь боль- шая тяга появилась к физике. Конечно, поначалу было нелегко. Жить в общежи- тии как ни хорошо, а все-таки не дома. Домашние задания — большие. Но было интересно! И поэтому внимание на трудности как-то не обращали. Время летело!.. Посидишь над каким-нибудь физическим 102 законом весь день, смотришь — уже и спать пора. Эх, думаешь, опять времени не хватило!.. А солид- ный объем домашних заданий приучал к ритмичнос- ти, собранности, развивал способность много рабо- тать. Об этом говорил еще академик Лаврентьев: «Слова о труде и науке — это не фраза, это закон». Дутых оценок здесь не ставят: в них никто не за- интересован. И еще ФМШ воспитывает самостоя- тельность. И в то же время здесь зарождаются ос- новы научного коллектива, ты как бы проверяешься: сможешь ли ужиться в коллективе. А это в науке очень важно. Здесь я познакомился с Виктором Фламбаумом, моим будущим другом и соавтором. Что нас сблизи- ло? Ну, во-первых, любовь к физике, а во-вторых, наверное... разность темпераментов. Я по характе- ру — сдержанный, спокойный, а Виктор — подвиж- ный, эмоциональный. В науке, по-моему, нельзя быть чересчур темпераментным или слишком спокойным, нужно того и того — пополам. В сумме мы с Викто- ром, видимо, и составляем эту самую золотую се- редину. С ФМШ у нас так и повелось — все время вместе. Сначала в одном классе, потом в университете — в одной группе, у одного научного руководителя про- фессора И. Б. Хрипловича, потом — в одном отделе ИЯФ, и премию Ленинского комсомола нам дали за совместную работу. Но именно в ФМШ, в той атмосфере нестандарт- ности и творчества, мы научились с Виктором хоро- шо понимать друг друга. Конечно, такое взаимопо- нимание в любой сфере жизни прекрасно, но в нау- ке это просто незаменимо. Сидим, работаем, и дос- таточно одного взгляда, нескольких слов, буквально штриха, и мысль передается, как эстафетная палоч- ка, процесс идет без остановки. ...Когда я вспоминаю учебу в ФМШ, первая ассо- циация — необычность происходящего. С самого пер- вого шага. От учебной программы до внеклассной работы. Знаете, например, как проводится ритуал по- священия новых учеников? Происходит это в Боль- шом зале Дома ученых. Заметьте, не где-нибудь, а там, где проходят на самом высоком уровне научные конференции, симпозиумы. Итак*, фанфары, цветы, звучит Гимн СССР, все встают. Потом под звуки марша вносят знамена. Директор школы просит вне- сти Книгу почетных «фымышат». Эта книга не- обычна — иа экране появляются изображения почет- ных «фымышат». Потом несут одежду Магистра, об- лачают его, на сцене начинается ритуал. Потом — орган, свечи... Триста человек в зале произносят клят- ву, каждый целует край знамени и съедает щепотку соли. Соль спускается откуда-то сверху на «летаю- щей тарелке»... И возникает ощущение, что ты вхо- дишь в необъятный, таинственный храм науки... Вообще учебу в ФМШ я считаю своей жизненной удачей. Из беседы с Д. Д. Рютовым — Дмитрий Дмитриевич, как известно, принцип теории относительности и мысли о световых кван- тах — фотонах — были разработаны Эйнштейном в первом десятилетии нынешнего века. Эйнштейну бы- ло около двадцати пяти лет... — ...А вот Луи де Бройль главную идею волновой механики о двойственной природе вещества — кор- пускулярно-волновой — выдвинул в своей первой диссертации после окончания Парижского универси- тета... Но сейчас, к сожалению, средний возраст уче- ных-физиков несколько повысился. В последние го-
ды, по-моему, наблюдается некоторое падение инте- реса к физике, хотя, конечно, она не стала менее ин- тересной, чем, скажем, двадцать лет назад. Если сравнивать физиков нынешних с теми, кто работал десятка два лет назад, то можно, наверное, сказать вот что. Высший уровень не меняется. Я говорю при- мерно о пяти-шести процентах научных работников, самых лучших. Этот слой, по-моему, не меняется во- обще в рамках истории. Что касается среднего уров- ня, то, мне кажется, в последний период он сущест- венно вырос. Во многом это связано с улучшением отбора в науку. Академик Велихов как-то заметил, что школьник, изучивший принципы высшей математики в шестом- седьмом классе, выглядит вундеркиндом, хотя это не менее естественно, чем научиться плавать в годова- лом возрасте. А плавать годовалого ребенка научить достаточно просто. Если хорошо и правильно учить. Значит, надо раньше начинать учить и высшей мате- матике (разумеется, речь идет не о двухлетних ма- лышах) и начинать учить именно того, кто к матема- тике-предрасположен. Тогда выше будут вершины, которые сможет покорить человек. — Но как определить способности человека к на- учной деятельности? Можно ли каждого научить ра- ботать творчески? — Думаю, да. Но пока учеба не будет творческим процессом, она малополезна. И я еще раз повторю: очень важен отбор в науку. Больше двух десятилетий назад академик Лав- рентьев выдвинул идею создания специализирован- ной школы как начальной ступени подготовки науч- ных кадров для Сибири. Сам Лаврентьев называл со- зданные им ФМШ и КЮТ (клуб юных техников) од- ним из самых важных дел своей жизни. «ФМШ и КЮТ,— говорил он,— это то, что будет и после нас. Это то, что направлено в будущее». Сейчас, кроме физматшколы, есть еще и биологическая, и химиче- ская школы-интернаты при Новосибирском универси- тете. Каждый год в областных турах олимпиад по этим предметам выявляются победители, большинст- ву из которых предстоит стать учащимися специали- зированных школ. — Итак, раньше наука в провинции развивалась преимущественно за счет оттока научных кадров из столицы, теперь имеются свои кадры, так сказать, доморощенные. Но ведь ФМШ рассчитана в основ- ном на ребят из рабочих поселков, городов районно- го значения, сел. Не возникает ли несоответствие между уровнем подготовки этих школьников с все возрастающей сложностью программы, с требовани- ями специализированной школы? Ведь не секрет, Дмитрий Дмитриевич, что общеобразовательный уро- вень сельских школьников несколько ниже, чем у ре- бят из крупных городов. Как удается восполнить этот пробел? — Видите ли, физматшкола рассчитана не на «натасканных» ребят, а на тех, кто умеет нестандарт- но мыслить. Это могут быть ребята из «захудалых» школ. Предметные олимпиады, через которые долж- ны пройти потенциальные учащиеся ФМШ, выявля- ют не общий уровень подготовки, а способность творчески мыслить, нестандартно подходить к реше- нию задачи. Школьникам предлагается, к примеру, объяснить какое-либо природное явление, и от того, как они это сделают, видно, насколько необычен этот взгляд. Задача даже может быть решена и не- правильно, но каким-то интересным, красивым спо- собом. Это дает определенную уверенность в том, что из школьника может выйти толк. Нам важно вы- явить способность мыслить — независимо от общего уровня подготовки. Это и есть отбор. Немало наших сотрудников прошли все этапы от- бора и подготовки — от ФМШ и университета до стажировки в ИЯФ. Олег Сушков: «Не попади мы в ИЯФ...» — Помню свой первый приход в ИЯФ. Блестящие металлические ступеньки лестниц, длинные-длин- ные коридоры-лабиринты. Подумалось: тут лет сто проработаешь, а где что — знать не будешь... Комна- ты с пультами управления. Сам ускоритель — что-то огромное, фантастическое... Раздолье для эксперимен- таторов. Но я-то уже процентов на шестьдесят был теоретиком. Подумал тогда: надо постараться, чтобы после стажировки остаться тут работать... А в лабо- раторию попадают в среднем двое из десяти... Нам с Виктором повезло: мы попали. Во время стажировки в ИЯФ мы, старшекурсники, довольно быстро освоились. Непосредственно с нами занимались молодые сотрудники, это ускорило адап- тацию. Но главная причина быстрого привыкания и втягивания — то, что нас сразу включили в настоя- щую работу. Подчеркиваю: мы занимались не созда- нием никому не нужных проектов, а стали действу- ющим звеном в цепочке реального дела. И первая серьезная проблема, с которой сталкива- ешься,— надо активно работать самому. Проблема не в том, что тебе дают задачу, а ты ее решаешь, нет. Сам находишь задачу и сам ищешь решение. То есть ты активная единица. И еще проблема не по- терять интереса к науке. Правда, это возникает не- сколько позже. Бывает, сделал хорошую работу, а потом — некоторый простой, это ведь естественно. Делаешь что-то похуже, не удовлетворяет, интерес может заметно упасть, происходит как бы медленное самоустранение от работы. Поэтому важно в самом начале понять и настроиться на то, что творчество — процесс синусоидальный, и это — явление нормаль- ное... ...И начались, как говорится, рабочие будни. Уни- верситет, ИЯФ — по очереди. Времени стало еще меньше. О нас, физиках, часто говорят: сухари. Ну, сухари не сухари, а физика, видимо, не терпит по- сторонних увлечений. Да, Эйнштейн, правда, играл на скрипке, а я вот не успеваю... Надо, наверное, быть ученым более высокого класса. Как правило, теоретиков представляют сидящими и пишущими формулы. В какой-то мере это так и есть. Но очень важно для теоретика — общение, живой разговор. По телефону, к примеру, можно лишь со- общить результат, а не обсуждать проблему. Поче- му? Обсуждение — это обычно когда оппоненты оба громко говорят, причем одновременно. А телефон та- кой возможности не дает. Как мы работаем вдвоем? Были у нас с Виктором отдельные работы, но в основном все же работаем вместе. Серьезной борьбы за приоритет не наблюда- лось — не это главное. Поначалу, в университете,— было немного, но это — так, еще детское... Итак, сначала обсуждаем проблему, потом начина- ем ее разрабатывать. Ведем расчеты параллельно. Получается: мы как бы проходим по одной дорожке дважды, проверяя друг друга. Естественно, снижает- ся вероятность ошибки. Мы просто не можем, не имеем права ошибаться: нам доверяют серьезнейшие задачи, верят, что мы способны самостоятельно их решить... Ну, как тут ошибаться? Это ведь будет не- честно. По отношению к нашим учителям, коллегам, к физике, наконец. К идее нашей работы «Нарушения пространствен- ной четности в тяжелых ядрах», за которую в 103
1983 году мы получили премию Ленинского комсо- мола, мы начали подбираться давно. Еще в году семь- десят шестом во время одного из экспериментов был обнаружен большой эффект нарушения четности при делении ядер нейтронами. Большинство физиков склонялось к мнению, что в эксперименте было что- то неправильным: слишком уж неожиданный полу- чился результат, такого вроде бы не могло быть, да и не должно. Эти сведения стали известны нам как раз неза- долго до защиты диссертаций. Времени, естественно, было мало, зато хлопот — достаточно. А проблема — очень интересная, нам показалось, что объяснение этому эксперименту существует... И тут нас напра- вили в школу молодых ученых, в Ленинград. В са- молете хорошо: никаких забот, можно спокойно по- думать, что мы, собственно, и начали делать. Так по- явились первые идеи, стало понятно, что на не- сколько лет работой мы теперь обеспечены... Сущность явления несохранения четности, о кото- ром я говорил, заключается вот в чем. Допустим, вы наблюдаете какой-то процесс в природе, отраженный в зеркале. Если зеркальное изображение перенести в природу, то все будет происходить точно так же — симметрично, или четно. Считалось, что эта симмет- рия точна. Однако в 1957 году обнаружили, что при- рода — кривое зеркало, четность нарушается. Ответ- ственные за нарушения взаимодействия были назва- ны слабыми. Нам же удалось найти ситуацию, когда величина их резко растет. Наша работа была чисто теоретической, потом уже предсказанное нами было подтверждено эксперимен- тально. Кроме того, мы построили теоретическую мо- дель эффекта, полученного в том, «неправильном» эксперименте. Теперь, когда эта работа уже позади, то есть ког- да определенный жизненный этап пройден, я думаю вот о чем. Вряд ли бы мы добились таких результа- тов в одиночку. Однако не попади мы в ИЯФ, в от- дел, где такая творческая атмосфера, где к молодым относятся с вниманием и требовательностью, не из- вестно, удалось бы нам решить подобную задачу или нет. Скорее всего — нет. Ведь от того, где ты работаешь, в огромной мере зависит — как ты рабо- таешь. А наш Академгородок за время своего су- ществования вобрал в себя лучшие традиции совет- ской науки, которые постоянно развиваются. И в ИЯФ все эти традиции находят свое отражение. Из беседы с Д. Д. Рютовым — Дмитрий Дмитриевич, как известно, решение тысячелетней проблемы об аксиоме параллельных линий Лобачевский нашел в основных чертах три- дцати лет от роду... На первый взгляд кажется стран- ным: в молодом возрасте избранную науку и из- учить-то как следует не успеешь, не то что сделать в ней значительный шаг вперед... — Ничего странного. Молодые люди прекрасно проявляют себя в науке, в двадцать три, двадцать че- тыре года они могут работать достаточно эффектив- но. Безусловно, с одной стороны, объем знаний рас- тет, и то, что знал Ньютон в свое время, ныне из- вестно школьникам, но, с другой стороны, растет и способность отбора, упорядоченность знаний; в кон- це концов ученому и не надо знать все в своей об- ласти. Растет и уровень преподавания, умение изло- жить сконцентрированный материал, появились хо- рошие учебники, на помощь пришла ЭВМ. Так что объем знаний не вступает в конфликт со способнос- тями человека глубоко познать науку в ранней мо- лодости. 104 Молодые годы в развитии ученого наиболее плодо- творны, во многих случаях они определяют всю его дальнейшую работу. Молодость имеет одно недосяга- емое преимущество перед зрелостью — свежий, не- стандартный взгляд на тот багаж, что накоплен до тебя. Когда студенты Новосибирского университета и Электротехнического института приходят к нам на стажировку после третьего курса — а их около ста пятидесяти,— многие несут с собой какие-то но- вые взгляды на уже существующие вещи. У них уже имеются оригинальные соображения. Бывают и та- кие: все вы, мол, не так делаете, надо вот как! Обыч- но их предложения все-таки хуже того, что уже оп- робовано. Но очень важно, что стажеры уже что-то предлагают, их мысль не дремлет, ищет нестандарт- ный ход. Однажды Сократ, прогуливаясь по городу и раз- мышляя, подошел к строительной площадке. Он по- стоял, посмотрел и уже собрался было пойти даль- ше, как вдруг заметил любопытную деталь. Камен- щики работали дружно и одинаково, а один молодой парень — по-особому: движения его были рассчита- ны более точно и экономно, он явно берег силы, но в то же время стена у него поднималась быстрее, чем у других. Сократ отозвал строителя в сторонку и пригласил к себе в гости, а потом и оставил жить у себя. Впоследствии молодой каменщик стал луч- шим учеником Сократа. Имя его вам хорошо извест- но. Звали его Платон... — Дмитрий Дмитриевич, в «Основных направле- ниях экономического и социального развития СССР на 1986—1990 годы и на период до 2000 года» боль- шое внимание уделено ускорению научно-техничес- кого прогресса и развитию науки. В частности, как вы знаете, там говорится о необходимости расшире- ния исследовании в области физики элементарных частиц, атомного ядра, в области атомной и термо- ядерной энергетики. Это непосредственно касается вашего института. Говорится там и о необходимости совершенствования работы по подготовке и повыше- нию квалификации научных и научно-педагогиче- ских кадров. Ведь в конце концов именно от того, как подготовлены молодые ученые, и зависит про- гресс науки и техники. Большую роль в формирова- нии молодого ученого в вашем институте играют стажировки студентов, начиная с третьего курса. Как молодому ученому, точнее — еще студенту, по- павшему на стажировку в ИЯФ, найти свою тему? — Как раз на третьем курсе это и происходит. Мы все показываем, обстоятельно рассказываем, кто чем занимается. Все необыкновенно интересно! Ре- бята присматриваются, потихоньку определяются. Во многом выбор темы зависит и от того, у какого пре- подавателя ты учишься. Олег Сушков, например, стал теоретиком, думаю, еще и потому, что учился у тео- ретика. Итак, с чего начать работу, не суть важно. По ходу стажировки, занимаясь уже реальными про- блемами, студент сам выбирает наиболее интересный для себя раздел и уже по-настоящему принимает участие в каких-либо конкретных разработках инсти- тута. — Значит, проблемы высасывания темы из пальца не существует? — Нет, конечно. Если человек в принципе не знает, чем ему заниматься, то зачем тогда вообще он сюда пришел?.. Ведь люди, у которых, предположим, за плечами ФМШ плюс три курса университета,— достаточно определившиеся, случайных почти нет. Они уже примерно знают, чего хотят от физики. — Насколько сложен переход из состояния «сту-
дент» в состояние «стажер», что означает «почти со- трудник»? — Адаптация проходит постепенно и незаметно. Потому что студент попадает в руки молодых со- трудников, чувствует себя с ними почти на равных, а к концу учебы ощущает себя здесь вообще как до- ма. И, кстати, научные публикации у большинства студентов появляются еще до окончания вуза. Есть у нас в ИЯФ замечательная традиция — круглый стол. Раз в неделю за огромным «круглым столом», за чашкой кофе встречаются научные со- трудники самых разных уровней и возрастов — та- кое вот демократическое мероприятие, очень полез- ное со всех точек зрения. Происходят обмен мысля- ми, обсуждения, беседы. И поэтому принятие реше- ний носит не административный характер, а харак- тер именно обсуждения. — «Ученый без учеников,— писал академик Кон- стантин Иванович Скрябин,— ученый-одиночка пред- ставляет собой жалкое, я бы сказал, аномальное яв- ление, ибо смысл жизни ученого не только в разра- ботке новых теоретических ценностей, но и в созда- нии достойной смены, способной развивать, совер- шенствовать идеи своего учителя и закреплять их в практике». — Дмитрий Дмитриевич, как влияет процесс пре- подавания на формирование научной мысли самого преподавателя? Нужно ли молодым ученым быть преподавателями? — У каждого ученого есть ученики. Это необхо- димость. В научной работе преподавание очень помо- гает. Вопросы студентов часто новым образом осве- щают задачу и для самого преподавателя. То есть преподавание — процесс не однонаправленный. Когда-то молодой Лобачевский преподавал чинов- никам евклидову геометрию, и они никак не могли понять, откуда берется аксиома о непересекаемости двух параллельных линий. Лобачевский долго бился над подходящим объяснением, пока не убедился, что его не существует. И он понял, что можно постро- ить теорию, где линии всегда пересекутся. Так была создана неевклидова геометрия — новая область ма- тематики, которой, кстати, было суждено сыграть большую роль в современной физике... Сейчас число чисто научных учреждений растет быстрее, чем число учебных. Я говорю, в частности, о физике. Поэтому если раньше, во времена Лобачев- ского, наука была сосредоточена исключительно в учебных заведениях, то сейчас она рассредоточилась, и в учебных ее остается все меньше. Еще и в связи с этим важно «чистым» ученым вести преподаватель- скую деятельность, чтобы не нарушать равновесия. Олег Сушков: «Чистого» творчества не бывает» — Многие из наших сотрудников преподают в университете. Я начал преподавать вскоре после окончания НГУ. Веду занятия по квантовой физике, квантовой механике, статистической физике, анали- тической механике. По очереди, чтобы не очень на- доедало... Возможность постоянно разъяснять что-то студен- там помогает и самому глубже познать предмет. Объяснять ведь приходится не только то, чем кон- кретно сам занимаешься, а значительно больше. Это расширяет собственный кругозор. Хотя в принципе все знать о своей науке и не обязательно. На мой взгляд, очень эрудированные и многознающие люди плохо работают, как и слабоэрудированные и мало- знающие. Нужна опять-таки золотая середина. Глу- бина, а не обширность. Как преподаватель, не скрою, я скорее строг, чем добр. Требовательность воспитывает требователь- ность. А снисходительность... Мне кажется, сред- ний уровень студентов несколько снижается в по- следнее время, тогда как уровень лидеров по- прежнему высок. Уже на 4—5-м курсах у студентов бывают интересные работы. От молодых научных работников порой приходит- ся слышать: вот, мол, не дают творческой работы, мало творчества... Но ведь и не может быть одна только творческая работа! Да и потом — быть ей творческой или не быть, зависит от нас самих. Мы, например, с Виктором процентов на девяносто зани- маемся, так сказать, черновой работой — вычисления, расчеты, письма, статьи. Но без этого тоже нельзя. Это помогает держаться в форме, без этого и твор- чества не бывает. И работа втягивает, поглощает, придает силы, даже когда их и нет... Виктор, к при- меру, в праздники порой скучает, особенно если на- кануне появится интересная идея, а мы не успели еще с ней разобраться... Но вообще, к сожалению, идеи приходят не так часто, как того бы хотелось... Нас, сотрудников ИЯФ, часто спрашивают: «Ваш институт занимается физикой высоких энергий и плазмы, ускорителями; все это представляется чем-то абстрактным. Как вы можете увидеть результаты своего труда, ощутить их?» Ну, а «чистые» математики как? Или поэты? Ученый-физик понимает значимость своих исследо- ваний. И хотя часто результат не приводит к немед- ленным изменениям, скажем, в технике, но в конце концов может привести к каким-либо коренным пре- образованиям. То есть человек знает, что работает как бы впрок, делает нечто, что повлияет, к приме- ру, на ход термоядерной реакции, и это будет ис- пользоваться не через год, а, может, только в сле- дующем веке!.. Каково?! Когда-то ведь и атом счи- тали неделимым. А когда открыли, что он делим — да еще как! — то ведь и все выводы и результаты изменились, расширились возможности того, что ка- залось уже навсегда ограниченным и неизменным... Эстетическое удовлетворение приносит и просто красивый результат. Кстати ведь, все законы в точ- ных науках — это красивые формулы. Можно даже заранее определить, правильное ли ты нашел реше- ние. Если результат получился громоздкий, некраси- вый — значит, неправильный. Наука, как и природа, во всем стремится к гармонии. Но, увы, красивый результат — это редкость. Что касается красоты природы, так у нас, в Ака- демгородке, ее достаточно. Это и работать помогает, и отдыхать. Здесь удобно, уютно. Зимой выйдешь из дома — становись на лыжи, крутом лес. Летом вый- дешь, сделаешь несколько шагов — наклоняйся, со- бирай грибы! Воздух!.. Чистейший. Белки ручные ска- чут, их можно с рук кормить. Кузнечики, бабочки. Жужжат машинки-травокосилки. Сеном пахнет. За- хотел — пошел купаться в Обское море. По Морско- му проспекту молодые мамы с колясками гуляют, бу- дущих «фымышат» нянчат. На лавочках — молодые папы-аспиранты. Идет мыслительный процесс. У нас, кстати, почему-то считается, что возраст мо- лодого ученого — до тридцати трех лет. Я думаю, это неправильно. Надо считать — лет до двадцати пяти, двадцати семи. Вот все мы привыкли представлять Галилея стари- ком. Он действительно немало прожил — семьдесят восемь лет. А свое первое открытие в физике сделал еще не будучи двадцатилетним... Открытие!.. 105
Из беседы с Д. Д. Рютовым — Дмитрий Дмитриевич, насколько я помню исто- рию, Пифагор за открытие одного только своего ге- ометрического правила пожертвовал Зевсу сто волов. Сколько волов, условно говоря, стоят работы нынеш- них молодых, в частности ученых ИЯФ? — Ну, сейчас-то волами достижения науки не оце- нишь. Достаточно часто это работы высокого класса, пользующиеся мировым признанием, они цитируются в советских и иностранных журналах с указанием: эффект такого-то... Среди наших молодых сотрудни- ков — лауреаты премии Новосибирского обкома ВЛКСМ, премии Ленинского комсомола. В списках лауреатов — группы, коллективы. Эпоха одиночек в науке прошла. Личное авторство уходит на второй план, уступая место поставленной задаче. Академик Будкер уподоблял научную группу во- лейбольной команде. В хорошей команде надо иг- рать на гасящего, у кого лучше всех поставлен удар. Гасящий выделяется сам собой, без административ- ного вмешательства. Причем эта фигура может ме- няться от игры к игре. Так и в научном коллективе. Если амбиции мешают, если каждый хочет быть «главнее», такая группа не сможет хорошо рабо- тать. Если же отдается приоритет действительно сильнейшему в данный момент, группа работает сла- женно, результативно, а успех — общий. Коллектив должен быть резонатором идей. Такому отношению к работе мы и стараемся научить наших молодых со- трудников. — Дмитрий Дмитриевич, общаясь с молодыми со- трудниками ИЯФ, я пришел к выводу, что рабочий день ученого ненормированный... — Абсолютно точно. Непосредственная работа в институте, преподавание, конференции, семинары, чтение специальной литературы... Как-то в печати мне попалась любопытная цифра: каждые двена- дцать лет количество новых опубликованных матери- алов по физике удваивается. Не уверен на сто про- центов в справедливости такого подсчета, но в прин- ципе это верно. Вот и попробуй уследи!.. Но иначе нельзя, иначе отстанешь бесповоротно. Отстать можно и по другой причине. Если в моло- дости вдруг... состаришься. А это случается. Чело- век, только-только разменявший третий десяток и уже немного достигший в науке, вполне может иметь на первый взгляд обоснованное желание — передать всю черновую работу более молодым помощникам. Пусть, мол, этим занимаются, не богам же горшки обжигать, а он, «мэтр», как бы предоставляет себе возможность решать лишь наиважнейшие вопросы. Чрезвычайно опасный момент. Сегодня передал ко- му-то технические дела, вычисления, завтра — спо- собность размышлять. Причем это происходит неза- метно для самого «мэтра». Начинается торможение в развитии ученого. А если он еще и на высокой ад- министративной должности, то обязательно станет соавтором многочисленных работ, создателям кото- рых были даны «ценнейшие» советы, дающие право, по его мнению, на соавторство. У ученого, сделавше- го несколько хороших работ в молодости, может воз- никнуть желание добиваться и впредь только боль- шого успеха — но ведь это невозможно! — а от будничной работы радости уже не будет. Но без буд- ничной, черновой работы не могут появиться и от- крытия. Загруженность не затрудняет, а, наоборот, помога- ет в работе. Уверен, он и в свободную минуту не пе- рестает думать о каком-то вопросе, над которым ра- ботает в данный момент. Так и должно быть! Чтобы многое успеть, надо многое успевать! И не надо бо- 106 яться ставить перед собой задачи, которые могут по- казаться неразрешимыми. А то ведь существует опа- сность всю жизнь прозаниматься какими-то мелкими проблемами, не решаясь взяться за что-либо круп- ное. Но смелость в науке — это не только способ- ность поставить перед собой сложнейшую задачу. Быть смелым — это еще и значит не бояться под- вергнуть сомнению общепринятые представления в науке. Конечно, к ним следует относиться серьезно, с уважением, не просто все отрицать, но и не считать их окончательным, неизменным результатом. В про- тивном случае можно достаточно стабильно и хоро- шо работать, но так и остаться в пределах устояв- шихся взглядов. История знает массу примеров, ког- да многие научные законы пересматривались карди- нально. Порой подтверждаются идеи, совершенно не- вероятные с точки зрения здравого смысла. Нужно только иметь смелость их выдвинуть. Вот, к при- меру, Сушков и Фламбаум, взявшись за проблему, решение которой принесло им высокую оценку, в какой-то степени бросили вызов многим физикам, имеющим вполне сложившийся взгляд на проблему, и доказали свое. Что касается молодых людей, пришедших в науку, то можно, наверное, сказать так: все зависит только от вас самих. Сегодня вы решили сложную задачу. Это хорошо. Но не спешите оглядываться назад, оценивать и подсчитывать достигнутое, упиваясь ус- пехом. Смотрите вперед. Молодость — это время, ко- гда вы закладываете фундамент дома, который вы сможете построить в жизни. От крепости фундамен- та зависит высота здания. Успейте же сделать его прочным! — Ведь квантовые принципы современного учения об атомах, как мы помним, были сформулированы Бором, когда он не достиг еще и тридцатилетия... — Да, а Ньютон высказал основные мысли в уче- нии о тяготении, когда ему было только-только за двадцать, впоследствии он лишь развивал эти идеи. Вот уж чей фундамент был поистине прочным!..
де ИРИНА ЖУРБИНА -ГРИЦКОВА ОСОБАЯ МЕТА то было задолго до «Штирлица»... Пустели улицы, все бросали свои дела и мчались к телевизору, чтобы «посмотреть фигурное ката- ние». В это время у меня обычно была зимняя сессия. Латынь, передвижение немец- ких согласных... Тоска смертная. И оправданная пе- редышка, маячившая впереди,— чемпионат Европы, состязание танцевальных пар, Пахомова и Горш- ков!.. «Не сотвори себе кумира» — это я и тогда уже понимала, но Пахомова... Далекая, незнакомая, «звездная», она как будто поддразнивала меня каж- дым движением пальца, локтя, поворотом головы — вот как естественно, просто можно заворожить, по- манить, одурманить, душу вымотать... Кончался та- нец, Пахомова на весь мир беззвучно и лучезарно кричала в телекамеру «Ма-ма!», зажигались оценки, всегда высшие, но для меня всегда неадекватные тому, что произошло, потому что Пахомова и Горш- ков за четыре обязательные минуты протанцовывали судьбу, судить которую вообще невозможно. Моя мама, сидя за круглым столом у телевизора, говорила: «Счастливые ее родители»,— а я, видя, как влюбленно смотрит на Пахомову Горшков, думала: «Ей и в любви повезло». И вот негаданно-нежданно мы на юге, на море. В Коктебеле. Поначалу я долго присматривалась к паре за соседним столиком и прежде всего к девуш- ке с гладко зачесанными на прямой пробор и за- бранными в хвостик волосами. Загорелая, в кроссов- ках, шортах и майке — неужели это та самая леген- дарная, фосфоресцирующая талантом и артистизмом Пахомова, бывшая для меня уже несколько лет под- ряд воплощением вдохновения, раскрепощенности, женственности?.. Подружились мы сразу, без экивоков, взахлеб, будто бы ждали этого. Тогда в Коктебеле мы сидели на пляже до самого утра... «Эх, Одесса!»—доносилось из соседнего ре- сторана. Кто-то просил: «Станцуйте, станцуйте!»,— а Мила с Сашей, растянувшись на надувном матра- це у самого моря, отнекивались, отчушивались: «Ну, ребята, вот если каток зальете,..» Одержимо, почти каждое утро, взбирались они до завтрака на Карадаг, облюбованный когда-то Макси- милианом Волошиным. И было это не взамен заряд- ки, а чем-то большим, потаенным... Шел 1972 год, на прошедшем чемпионате мира им выпало трудное испытание — внезапное отравление перед стартом. Кто-то захотел, чтобы они спасовали, разуверились в себе, сникли. Они очень любили друг друга. Один был продол- жением другого. Тогдашняя маленькая квартира Милы и Саши — словно купе, олицетворяющее кочевье их спортив- ной жизни. То, се, пятое, десятое, чемоданы на шка- ш
фу, кубки, медали, хрустальные вазы, сувениры с надписями — хохлома, гжель, разнообразные на- стольные часы, уступающие друг другу в точности... Но во всем этом якобы сумбуре всегда был уют и порядок, а эпицентр дома — огромное зеркало во всю стену коридора. Нюни распустить, сгор- биться? Выглядеть усталой? Еще чего!! Пенал кухни... Хлебосольная хозяйка Пахомова, вечно в то время сидевшая на диете, и на своей та- релке сотворяла нечто соблазнительное из свеклы, капусты, салата. Мила родилась под Новый год. И этот праздник мы всегда встречали вместе. Весело было в их до- ме. Мы были совсем молодыми, куролесили, разыг- рывали шарады, надевали маски, карнавальные ко- стюмы, несли «прекрасную чушь»... Мила и Саша! Саша, держись! Ее хоронили всем миром... Пахомова Людмила, Ми- лочка!.. Чтобы поклониться тебе, прилетали из Но- рильска, Кирова, Якутска... Всю свою жизнь ты по- святила людям, всю себя ты выворачивала наизнанку, чтобы доискаться, докопаться до самого заветного, «до самой сути»... Пахомовой ничто не давалось просто так. Для того чтобы всколыхнуть, встрепенуть, ей было ма- ло блестяще владеть техникой конька. Мила не сты- дилась сомневаться в себе, прислушаться к совету... Голая интуиция? Только ей Мила не доверяла. Чувствовать— мало, надо еще и знать! Какие книги читала Мила? Искала, выбирала, ка- кими жила? Булгаковская Маргарита, бывшая ей в чем-то сродни, «Опасные связи» Лакло, «Осенний свет» Джона Гарднера, Ахматова — «Но сердце зна- ет, сердце знает, что ложа пятая пуста!..», Цветаева — ее коктебельское — «Идешь, на меня похожий...», Фолкнер... Это было не просто «джентльменским набором» чемпионки, не интеллектуальной вывеской предста- вительницы нашего спорта-искусства. Эти книги бы- ли ей н у ж н ы. «Во всем мне хочется дойти до самой сути»... Тогда ей сопутствовал не просто успех, а миро- вой триумф, но овации, банкеты, пресс-конфе- ренции, толпы поклонников — все это оставалось за скобками. Она никогда не раскладывала передо мной пасьянс из газетных вырезок и «победных» фотогра- фий, что свойственно порой иным знаменитым людям. «Мы стали жестокими,— говорила она мрачно,— для того, чтобы выиграть, мы должны были заста- вить себя не заметить, как разбилась за ми- нуту до нашего выступления английская спортсмен- ка. Хотелось подбежать к ней, помочь встать. Но мы, перешагнув через себя, услышав, что объявили наш выход, улыбаясь, выкатились на лед. Мы не имели права на эмоции. Как это ужасно! И как это необ- ходимо — жить для победы!» Кстати говоря, Мила никогда не жалела и себя. Ее так воспитали родители — по-спартански. Удари- лась, заболела, проиграла — все что угодно, но не слезливая опека, никакого особого утешения. Точно так же воспитывала она и свою дочку Юлю. Внимательно приглядывалась Мила к людям, за- поминала привычки, жесты, реакцию... Создавая новый танец, новый образ, ей надо было 108 от чего-то оттолкнуться, зарядиться током чьего-то характера, чьего-то опыта. С этого ракурса она и ки- но смотрела, и книги читала. Но прежде всего шла она от себя самой. Помню, как мучилась она над вальсом Чайков- ского из «Спящей красавицы». Всего лишь одна ми- нута произвольного танца, но как долго ломала она голову — «что тут мне выразить, кем быть, что вспомнить? Музыка диктует мне быть по характеру Одеттой, а я-то Одиллия, черт возьми!» Мытарства поиска, нечеловеческие перегрузки. Помню, как тяжело дышали они — Мила с Сашей, откатавшись, отулыбавшись, сойдя со своей рампы- льда. По телевизору этого не увидишь, даже не предположишь. Вечно держать себя в руках. Вечно быть в форме. На высоте. Диагноз ее болезни был известен ей самой. Долго искали, докапывались, не верили... «Знаешь,— позвонила мне Мила и своим вечно лу- кавым-веселым голосом сказала,— они наконец-то нашли, что со мной,— и выдохнула с облегчением, будто это ветрянка,— у меня...» — и назвала свою болезнь. На той же ноте я ответила: «Ну вот ви- дишь, ничего страшного. Теперь-то хоть знают, от чего тебя лечить»... В 1981 году ей сделали тяжелейшую операцию. Я, потерявшая незадолго до этого маму и папу — не в авиа- или автокатастрофе, а на операционном сто- ле, съежилась, боялась набрать Милин номер, но — что делать? — позвонила. Людмила Ивановна, мама Милы, теми же лукавы- ми интонациями на вопрос: «Ну как там?» — ответи- ла: «Ну что же, сегодня мы уже почистили зубы»... Я несла Миле зеленые бусы. Зеленый — мой люби- мый цвет, цвет надежды, залог удачи. Шла по длин- ному коридору Боткинской больницы и злилась на себя, что не смыла тушь с ресниц. Вошла в палату и сразу же наткнулась на ее яркий, блестящий взгляд. На столике — огромный букет роз, книжки, духи, крем. В палате еще две женщины. Мила потом говорила, что находила особый смысл и стимул в том, что была не одна: «Ну сама понимаешь, они знали, кто я, все время прислушивались, пригляды- вались ко мне. Надо было быть в форме!» Некоторые говорят, что ее болезнь можно было растянуть на долгие годы. Но кто в этом мог пору- читься, дать такие гарантии? До сих пор многие недоумевают: отчего же умерла Пахомова — такая молодая, спортсменка?.. Те, кто не знал, что она так тяжело больна, видя ее по телеви- зору, читая ее статьи, сталкиваясь с ней в этот пе- риод, даже не могли себе и представить, что бывало ей очень лихо... Однажды после Нового года мы взяли с собой на- ших почти ровесников-детей — Юлю и Леву — и по- ехали в Юрмалу. Каждое утро я силой тащила Па- хомчика «дышать» к морю. Мила делала это скрепя сердце, ну разве что ради Юли. Посидеть, поболтать в прокуренной комнате с закрытой форточкой — это святое, а вот долгие прогулки, чтобы влажный ветер в лицо: «Ир, да у тебя сдвиг по фазе». Юля плохо ела, капризничала, привыкла, что в основном ее пестует бабушка, требовала «лакомст- ва». Мила терпеливо вливала в нее по ложечке борщ, впихивала по кусочку котлету. Юля все время рифмовала, что-то придумывала: «Море, о чем ты шепчешься, я тебе разве чужая, не бойся меня». Мила считала, что Юля пошла в ее папу, генерала Алексея Пахомова. Он был артистической натурой, после его смерти остались тетрадки со стихами. Его
фотография висела в кабинете Милы и Саши на вид- ном месте. «Юлечка,— просила я,— сочини что-нибудь про весну». «С фасада начал таять дом»..,— отвечала четырех- летняя Юля. Милина бабушка говорила, что Мила при жизни побывала на своих похоронах. 13 декабря 1976 года я пришла домой из Лужников, где провожали из большого спорта Пахомову и Горшкова, и в про- грамме «Время» стараниями операторов увидела крупным планом слезы на глазах тысяч людей. Так горько, искренне страдают, когда бесповоротно, без- возвратно разлучаются с любимым человеком. «Незаменимых нет» — это неправда. У Милы с Сашей в этот день кончался звездный путь побед, начинался новый этап жизни — непонят- ный, неподвластный, скользкий, как лед для новичка. Но готовили они себя к этому давно, остерегались «перезреть» в пике славы. «Хочу родить до тридца- ти»,— говорила Мила. Помню, как сидела я у них дома и поздней ночью раздался звонок — танцы на льду стали олимпий- ским видом спорта! Если бы не Пахомова и Горш- ков, неизвестно, когда бы это произошло, да и про- изошло бы вообще. Естественно, что Миле с Сашей надо было заполучить эти первые олимпийские ме- дали. Кокетничать при мне было им ни к чему, и пом- ню, что при всей их огромной гордости и радости почудилась мне в них и какая-то доля досады... Незадолго очень тяжело был болен Саша. Он со- вершил невероятное: через месяц после сложней- шей операции выступал с Милой на высокогорном катке в Америке. С блеском откатали они тогда свой блюз. Саша выздоравливал так быстро — никто не поверит,— но, мне кажется, прежде всего чтобы не огорчать и не подвести Милу — полную сил, энергии, замыслов. Они, как птицы-неразлучники, должны были быть только вместе. Редкое счастли- вое совпадение, не вымышленное, а истинное — по- требность друг в друге. Удивительные, трогательные отношения связывали их, мужа и жену. Как часто не щадим мы наших близких, срываем на них злость, скопившееся, сдер- живаемое при посторонних раздражение, будто и в этом тоже состоит их «функция» — быть громоотво- дом, принимающим на себя клокочущую в нас доса- ду, разряжать нашу неудовлетворенность... Мила с Сашей, долгие годы практически ни на один день не расстававшиеся друг с другом,— в их родстве было что-то от отношений «на вы». Ссоры? Споры? Замечания? Советы? Только не в лоб, не сгоряча, не сплеча, чтобы не ранить... Единый, общий вкус, общий стиль, общие привыч- ки. Помню, как еще в самом начале нашей дружбы бросалось мне в глаза то, что даже и в гости оде- вались они — будто подбирали костюмы для выступ- ления, выдержанные в одной гамме. Трюк? Развлече- ние? Общность — пусть даже и в малом, в игре, в пустяке. Если Мила приходила ко мне одна и надолго за- держивалась, то она по нескольку раз звонила «свое- му Сашуне» — поел ли, что делает? Говорила она с ним ангельским голоском, хотя за минуту до этого мы открывали друг другу душу, спорили, «били на- отмашь», благо были только вдвоем. И вдруг посреди всего этого,— на мой взгляд, ни с того ни с сего — «пойду-ка я позвоню». Меньше чем за год до ее смерти мы снова были вместе в Коктебеле, куда Мила всегда рвалась, как одержимая. Здесь-то не я ее, а она меня тянула «хо- дить». Она с наслаждением шла в далекие бухты, поднималась в горы, на катерке мы ездили в дель- финарий. «Надо сюда в следующем году Юлечку привезти, вот ей будет интересно». Чувствовала себя Мила прекрасно. Мне казалось, что переломила она свою болезнь... Ее узнавали, просили сфотографиро- ваться с ней вместе на память. Я думала: «Уже десять лет прошло, как нет «Кумпарситы»... «Слава», «бремя славы» — слова, которые часто муссируются в связи с именами звезд нашей эстра- ды, были для Пахомовой пустым звуком. Главное — «самой себе знать цену», а людей обижать, не улыбнуться в объектив, если им это приятно,— «высокомерно, значит пошл о». Было такое впечатление, что с Сашей у них медо- вый месяц. Им хотелось почаще быть только вдвоем. Саша писал доклад, а Мила не шла к морю, сидела с ним рядом в тени и читала книгу. Может, предчувствовали они, что все это в послед- ний раз?.. Иногда она открывала мне дверь — в красном ха- латике, лицо в «кефирной маске», значит, дома она одна, «удобряет внешность». Она, которая всегда была на виду и пристально следила за модой, всем «фирменным» туалетам предпочитала наряды, сши- тые ее мамой. «Мил, откуда платье такое привезла? От Диора?» «От мамы». Мила была, что называется, «благодарным зрите- лем». Прочтешь ли ей свое новое стихотворение или перевод, покажешь что-нибудь новенькое «из гарде- роба» — мы ведь женщины,— она всегда похвалит, сначала находит достоинства. Самой приходится спрашивать: «А что не так?» Она относилась к то- му типу людей, которым свойственна благожелатель- ность, милость. ...«На любовь свое сердце настрою,., а иначе зачем на земле этой вечной живу?..» Мила прекрасно водила машину — этому ее на- учил Саша, уверенно, грациозно. Но однажды ей под колеса чуть не попала какая-то старушка, вы- нырнувшая внезапно из-за кустов. Мила, на радо- стях, что ничего страшного не стряслось, подвезла ее до дома. Прощаясь, старушка заговорщицки подмиг- нула: «А я вас сразу узнала. Вы — Ирина Роднина». Отмечать ежегодно день их свадьбы тоже было семейной традицией. Запекалась фирменная «пахо- мовская» баранья нога, пелись смешные куплеты — «Маленькая Юля — юркая, как пуля»... В новой про- сторной квартире и то было тесно, не хватало стуль- ев для гостей... С годами надобность в стульях отпадала. Круг го- стей, которых нельзя не пригласить, постепенно су- жался, превращаясь в круг друзей, без которых нельзя обойтись. «Звериное тепло домашнего уюта» — это строка Евгения Винокурова, который когда-то посвятил Ми- ле одно из своих стихотворений. Этим теплом не разбрасываются, это святая свя- тых. Мало ли кто был милым собеседником, пригля- нулся, показался близким... Правда, однажды годовщину их свадьбы справля- ли, так сказать, публично. В каминной ЦДРИ, в «Клу- бе зрителей», где яблоку негде было упасть. Мила с Сашей отвечали на записки, рассказывали о своих планах. Крутили кино — кусочки из фильмов о них. Мила, в белом платье с широким золотым поясом, улыбаясь, смешливо, но и с некоторой опаской спра- шивала в микрофон: «Ну как, не очень мы устаре- 109
ли?» Выступали журналисты, друзья «демонстриро- вали свои таланты». Мой муж, композитор Алек- сандр Журбин, и я пели песни — песни на мои сти- хи, Амаяк Акопян вечными фокусами опять оставил всех в дураках... В ЦДРИ Милу с Сашей всегда особо радушно при- вечали, совершенно справедливо полагая их работ- никами искусств. Однажды мы справляли там старый Новый год. На сцену были вызваны несколько супружеских пар, каждой «слабой половине» выдали ящик с набором забавных предметов — грелка, рулон туалетной бу- маги, хлопушки, целлофановые пакетики и еще вся- кая всячина в том же духе. Каждый муж должен был встать на стул по стойке «смирно», а жена при помощи всех этих «разных разностей» должна была украсить его, нарядить, как елку. Под хохот зала началось соревнование. Не выиграть, да еще при полном аншлаге, Мила позволить себе не могла, да и Горшков, как всегда, оказался достойным партне- ром. Чтобы /<елка» была попышнее, он раскидывал руки, растопыривал пальцы... Изощренно припорошен- ный и обмотанный туалетной бумагой, он напоми- нал то ли раненого бойца, то ли сосну, что «на се- вере диком стоит одиноко...». Потом «на полу» танцевали они свою «Кумпарси- ту». Не всерьез, а со знойными « страстями-мор да- стями», пародируя самих себя. Мила «обыграла» да- же ресницу, что случайно попала ей в глаз, мол, «нет слов, слезы душат»... Им вручили главный приз — жареного поросенка, ведь наступал год Ка- бана... Вообще Мила была мастером «обыграть» любую ситуацию. В отличие от многих тренеров, которые или не умеют, или не желают скрывать своих переживаний перед телекамерой и в прямом смысле слова мерт- веют на глазах, когда их ученики допускают огре- хи или к ним несправедливы судьи, Мила, стоя за бортиком, всегда играла одну и ту же роль, что бы ни случалось с ее учениками,— выдержанная, бли- стательная: «Ну что ж, спасибо, хотя бы за внима- ние...» ...Саша любил на досуге копаться в машине, «по- чинять и лудить», Мила, уже в качестве тренера, и в свободное время слушала, подбирала музыку для своих учеников. В этом смысле она никогда не шла по пути наименьшего сопротивления — выбрать, так сказать, классический или эстрадный шлягер, кото- рый сразу бы облегчил публике восприятие новой программы, настроил, направил бы с налету эмоции зрителей в нужное русло. Мы с моим мужем выговаривали Миле: «Да ты посмотри, что другие тренеры берут — Штраус те- бе, Бизе тебе — и правильно делают! Сама небось не под Хиндемита танцевала! А ты что? «Болт» раннего Шостаковича? Однако название чего стоит! Ни у кого не на слуху, незрелищно, с ума сошла, что ли?..» Мила, сидя в ее постоянном толстом свитере «мое- го Саши», потому что я люблю, чтоб у меня всегда было в доме «свежо» и фрамуги хоть чуть-чуть, но приоткрыты, кивала головой, улыбаясь приговарива- ла: «Да, да...» — и это был верный признак того, что сделает она по-своему. Мы надрывали глотки, вы- крикивали наперебой имена композиторов (в основ- ном тех, кого не щадит по заявкам «Маяк»), бисы, что «на закуску» играют виртуозы. Но по опыту мы знали заранее, что все это — коту под хвост. «Хорошо все говорите, любимчики мои,— она под- ливала себе кофе,— но никакой клубнички, никакой дешевки, никаких заигрываний с публикой, вот смон- тирую музыку и такой вам болт ушами сделаю...» Мила подгоняла с лечением врачей, не отлежива- лась после обострения болезни, а мчалась со своей группой в «тьму-таракань», целые дни проводила на льду, зябла, простужалась. «Вот эту книгу надо дать почитать моей ученице, может, она ее раскочегарит»... «Вот этот спектакль надо обязательно посмотреть Анненко и Сретенско- му, ведь у них так мало жизненного опыта, может, у них на многое глаза раскроются...» Уже почти не вставая с постели, в больнице, Мила писала в школьной тетрадке ЦУ достойным и вер- ным своим ученикам Наташе Анненко и Генриху Сретенскому. В этих советах, написанных с юмо- ром,— мудрость заповеди... Хотелось бы мне приве- сти цитаты из нее, но... по инерции продолжаю счи- тать всех выступающих ныне фигуристов конкурен- тами Милиных воспитанников... На коньках ли она, в домашних ли тапочках, в центре внимания, идет ли незамеченная в толпе, в ней всегда ощущалась особая мета — излучав- шееся изнутри достоинство, благородство, «высокий класс». «Веди себя хорошо, слышишь?» — внушаем мы на- шим детям, особенно когда идем с ними в гости. С годами этот и для нас самих сакраментальный когда-то совет стирается, кажется наивным. Мила «умела себя вести» — это тоже дар, тоже мастерство. В любой ситуации, самой сложной и горькой, в дни «душевной смуты», в полосу неве- зения, обескураженная предательством учеников — она не позволяла себе опускаться до склок, низко- пробного выяснения отношений, перебранок. Ожесто- чение, отместка, интрига — все это было ей чуждо, не в ее правилах. «Жизнь рассудит, работать надо»,— говорила она. Жизни оставалось ей мало... В последний раз я видела Милу у нее дома, в на- чале февраля 1986 года. Она все время прокручива- ла по видео только что закончившееся выступление Наташи Анненко и Генриха Сретенского. Напоминала она аса-водителя, случайно оказавшегося не за ба- ранкой, а пассажиром в кабине. Ее ученики, ее «я» только что стали призерами чемпионата Европы! Ждала она этого давно... «Вот тебе и ранний Шоста- кович!..» У Милы был цветущий вид. Она улыбалась. Милу вообще невозможно представить себе без улыбки — открытой, ласковой... В прошлом году в Рузе мы гуляли вшестером — нашими семьями (а какое это редкое везение — дру- жить еще и семьями!) по Москве-реке. И вдруг ка- кая-то мимо проходившая женщина остановила Ми- лу: «Вы Пахомова? Да? Горе, горе-то какое,— бук- вально заголосила она,— горе-то какое, что вы боль- ше не катаетесь!» «Да ладно, да что вы, вот уж мне тоже горе ка- кое. Юлечка, ты где там?..» ...На Ваганьковском кладбище я видела среди мно- жества цветов рядом с ее портретом — ландыши. Кто-то — незнакомый, далекий Миле — шел по май- скому лесу и думал о ней... И уже несколько раз я слышала этот вопрос: «Как пройти к Пахомовой?» «Но только не стой угрюмо, главу опустив на грудь. Легко обо мне подумай...»
ЕВГЕНИЙ ПОПОВ А вот какой случай вышел с тихим инженером Ев- стафьевым, когда он ла- сковым июльским вечерком вы- шел на асфальт своего каменного квартала, чтобы подышать немно- го свежей прохладой, озаренной неземным сияньем далекой луны, снять с себя напряжение рабоче- го дня, прошедшего в ругани с нахрапистым представителем за- казчика, приготовиться к волшеб- ной июльской ночи с молодой женой Зиной, чертежницей, ко- торая в данный момент, разобрав постель, раскладывала на белой скатерти пасьянс, нежно сказав Евстафьеву на прощанье: «Ты смотри, Гришенька, далеко не уходи, а то я за тебя боюсь...» Улыбался Евстафьев простоте и нежности своей подруги, и вер- телись у него в голове очень удачные ответы на некоторые нахальные реплики этого грубо- го Пигарева, когда вдруг остано- вил его мягкий голос: — А пивка не желаете, това- рищ? Евстафьев вздрогнул и совер- шенно зря: перед ним стоял су- губо мирный человек в габарди- новом макинтоше, и он тоже улыбнулся Евстафьеву — добро- душной улыбкой пожилого рта. — Но, собственно, уже позд- но,— ответил Евстафьев, поправ- ляя очки и указывая кивком го- ловы на знакомую ему, оживлен- ную по дневной жаре пивточку на открытом воздухе. — Да что вы! — еще пуще раз- улыбался макинтош.— Для хоро- шего человека... вот у меня не- много есть... я днем три литра брал, а зачем мне оно так много? И он увлек Евстафьева в пив- точечную лунную тень и быстро вынул откуда-то из бурьяна по- чатую банку этого столь любез- ного народу напитка. — Да нет, уже поздно,— слабо сопротивлялся Евстафьев. Но вскоре сдался, покорен- ный ненавязчивой вежливостью встречного и гармоничным бле- ском чистого стакана, самый вид которого опровергал любую спешную мысль о предполагае- мой антигигиенической заразе. — И за все это дело вы про- сто отдадите мне рубчик три- дцать восемь копеечек. Восемьде- сят восемь копеечек по себестои- мости, а полтинничек за хлопо- ты, мне много не надо,— все жур- чал и журчал голос угощающего. — Да, конечно. Вот тут рубль пятьдесят, возьмите, конечно,— сказал все еще смущающийся не- известно отчего Евстафьев. — А вот тут двенадцать копее- чек сдачи,— ласково ответил пив- ной дяденька. — Да уж не надо,— махнул рукой Евстафьев. — Нет уж надо! — Человек в макинтоше вдруг посуровел и да- же, как это часто бывает, стал выше ростом.— Мне чужого не надо, а в противном случае отдавайте пиво обратно. Я вам не спекулянт какой! Совершенно сбитый с панталы- ку Евстафьев положил мелочь в карман пиджака и уже совер- шенно робко предложил щепе- тильному незнакомцу разделить с ним вечернюю трапезу. — А вот это — другое дело,— любезно согласился тот и без лишнего куража опрокинул один за одним два или три стаканчика. Выпил и Евстафьев. — Вот вы, конечно, очень хо- тите узнать, кто я такой,— вдруг сказал незнакомец.— И не отпи- райтесь даже, юноша, я вижу сей вопрос в ваших искренних гла- зах. Но сначала я... дайте-ка я вас определю. Так... Вы, конечно, имеете высшее образование и на- верняка зарабатываете немысли- мую кучу денег. — Да уж какая там немысли- мая,— улыбнулся Евстафьев.— Сто двадцать рублей, ну и еще иногда квартальная прогрессивка. — Боже правый! Ужас! Да вы — миллионер! — закачался не- знакомец.— И что же вы, безу- мец, делаете с такой кучей денег? — Как что? — опешил Евстафь- ев.— Трачу. Я женат, кстати,— зачем-то добавил он. — Это понятно,— тоже, неиз- вестно почему, согласился незна- комец.— Но ведь и супруга ваша наверняка что-нибудь подобное зарабатывает. Эти кипы денег — на что они вам?
— Как на что? — Евстафьев почувствовал раздражение.— Ну, есть, пить, покупать книги... Раз- ве можно все перечислить? Я еще долг от свадьбы не отдал. — Вот то-то и оно,— опечалил- ся незнакомец.— С такими гро- мадными суммами неизбежно приходят такие же немыслимые расходы. — А вы? — сердито сказал Ев- стафьев. — А я? — загадочно улыбнул- ся незнакомец. — Да! Вы! А вы как? А вы что же? — А я «вот так» и я «вот то же», что я вам скажу, и вы мне совсем не поверите. Я вам скажу, и вы мне не поверите, потому что я живу совершенно без денег. — Ну уж, совсем-таки сов- сем? — сыронизировал Евстафьев. — Совсем-совсем. И вот я ви- жу по вашей улыбке, что вы ме- ня подозреваете, так я вам отве- чу, что я без денег живу совсем и живу очень даже правильно, чисто и хорошо. — Интересно бы узнать, как?— все еще острил Евстафьев. — А вот сейчас и узнаете. Ну, начнем с самого главного, с хле- ба, так сказать, насущного. Вот вы, желая снискать его, дуете, например, в кафе «Уют» и там поедаете сухого бройлера — раз- носчика язвы. А я нет. Я ти-хо- хонько занимаю любимый столик у окошечка диетической столо- вой, и мне там с ходу дают суп- чик постненький — семь копеек тарелочка, капустка отварная, экономически выгодная — пята- чок, чаек без сахара — копеечка, хлебец — тоже. Итого — четыр- надцать копеечек. Честно и по- лезно для здоровья. — И вы сыты? — Ия сыт. И у меня не будет язвы. — Но это же все равно деньги, пускай даже тринадцать копе- ек,— не сдавался Евстафьев. — Даже не тринадцать, а че- тырнадцать. Но какие же это, между нами, деньги? Это ж пыль небесная, а не деньги. Идем дальше. После насущной пищи мне захотелось, например, пищи духовной. И что же делаю я? Я иду, например, в книжный мага- зин, где какая-нибудь персона важно листает перед покупкой прекрасные репродукции, напри- мер, того же западного Пикассы, ценою в двести рублей книжка. Я тогда пристраиваюсь со спины и тоже их все смотрю, обогащая кругозор. И глаз мой увлажняет- ся, увлажняется, а лицо сияет от духовной радости. Вы улавливае- те мою мысль? 112 — Я улавливаю. Я все улавли- ваю,— сказал Евстафьев.— Но ведь семья! Ведь существуют же у вас какие-то семейные обязан- ности? — А я не женат,— сказал не- знакомец. — Ну в конце концов тогда... женщины, что ли? — запутался деликатный Евстафьев. — Ну-у! Ай-я-яй! Да как же это вам не ай-я-яй! — Собеседник погрозил ему пальчиком.— Да ведь это же и безнравственно где-то — ставить любовь в зависи- мость от денег! Да вы понимаете, что декларируете? — упрекнул он Евстафьева. Евстафьев молчал. — Давайте я вам тогда расска- жу вот еще что. Я вам расскажу про одежду. Я ведь убедился, что и одежду, как это ни стран- но, совсем не надо покупать. По- тому что нынче все покупают но- вую одежду, а старую куда им девать? В комиссионку? Да -кто ее там купит? Барахолки закры- тые. Вот они и отдают ее мне. Вот вы посмотрите — какой на мне макинтош солидного произ- водства, а какая на мне кепочка, вышедшая из моды в 1964 году, а какие на мне остроносые бо- тиночки, которые нынче никто не носит? И он стал сильно вертеться пе- ред Евстафьевым. А Евстафьев молчал. — Но это не самое главное,— сказал крутящийся прохиндей, приблизив к Евстафьеву умное лицо.— Это не самое главное, что меня греет. А самое главное, что меня греет, это самое главное за- ключается в том, что я как бы являюсь прообразом человека бу- дущего, гомо футурум, если мож- но так выразиться. — Ну уж,— сказал Евстафьев. — Да не «ну уж», а точно. Ведь скоро денег ни у кого не будет. Вы ж читаете газеты и хо- дите на собрания. Вы, конечно, можете сказать, что я путаю, что я неправильно понимаю. А я вам отвечу, что я все правильно по- нимаю и ничего не путаю. Ну, допустим, будет у нас изобилие всего. Но это же не значит, что мы все должны обжираться брой- лерами, наживая язву, и еже- дневно менять бархат на парчу. Не значит? А раз не значит, то я являюсь прообразом человека будущего. Ох, меня потом вспом- нят, меня потом вспомнят! Вспом- нят, что был такой один первый чудак, у которого не было денег в то грозовое время, когда они у всех были. Ох, вспомнят! И он воздел к небу свои руки. А тихий Евстафьев внезапно остановил его строгим жестом взятия за плечо. — А хочешь сейчас в морду дам? — вдруг очень естественно предложил он. — Это еще за что? За мою же доброту? — обиделся незнакомец. — Да не за доброту твою, а за мой рупь. Давай, я тебе дам руль, а за этот рупь я тебе двину ра- зок в морду. Хочешь? — Нет, не хочу,— подумав, от- ветил незнакомец. — А что так? — кровожадно ухмыльнулся Евстафьев. — А то, что это никому невы- годно. Ни вам, ни мне. Вы трати- те свой рубль на антигуманный поступок. И, видя в вас челове- ка, читавшего сочинения Федора Михайловича Достоевского, я не сомневаюсь, что вы потом будете мучиться и лезть ко мне с целова- ниями. А мне невыгодно, чтоб ме- ня за один и тот же рубль и лупи- ли, и целовали. Давайте уж тогда два, что ли? — Да нет, что вы. Действи- тельно, я что-то... того,— замеш- кался Евстафьев.— Запутали вы меня своими логическими пара- доксами, что и на самом деле... немножко совестно, — криво улыбнулся он. — Да уж, конечно. Бить чело- века за деньги ради удовлетво- рения собственной животной при- хоти — очень красиво! — подтвер- дил незнакомец. Они замолчали. — А знаете что? — неожидан- но предложил незнакомец.— Знаете что, а дайте-ка мне лучше три рубля. Авось, у вас и на ду- ше полегчает. — Это вы точно знаете? — спросил Евстафьев. — Совершенно точно,— не ми- гая сказал незнакомец. — Но у меня столько нету, у меня дома есть, а тут нету,— сказал Евстафьев. — Ну так и давайте до дому вашего дойдем, это ж рядышком, наверное,— догадался незнако- мец. — Да уж рядом,— тоскливо пробормотал Евстафьев. — Вот и идемте,— сказал не- знакомец. И они пошли, пошли по ас- фальту этого тихого каменного квартала, тихий Евстафьев и гомо футурум. Капли росы выступили на асфальте. Засыпали пятиэтаж- ные дома. И свежая, свежая ноч- ная прохлада овевала их, тихого Евстафьева и гомо футурума, свежая ночная прохлада, озарен- ная неземным сиянием далекой и ко всему привыкшей луны.
оъСёя&ш ЮНОСТИ - ТАТЬЯНА ЦЫПЛАКОВА. Москва. В дни VIII съезда Союза писателей СССР в редакции «Юности» была открыта выставка работ Татьяны Цыплаковой, Серии «Советские поэты и писатели в Великой Отечественной войне», «Читая поэзию Симонова», цикл памяти А. Ахматовой, работы по впечатлениям от стихов О. Берггольц, Ю. Друниной, Большинство офортов и цветных автолитографий выполнено по мотивам литературных произведений. После поездки по пушкинским местам Верхневолжья родилась серия карандашных листов, удивительных дымчатых пейзажей Калининской области. Молодая художница нашла свой, неповторимый ракурс — графика, рожденная словом. Я с тобой неразлучима, Тень моя на стенах твоих... А. АХМАТОВА Жди меня, и я вернусь, Только очень жди... К. СИМОНОВ Знаю времени цену, Славлю век скоростей... Ю. ДРУНИНА